Тот, кто не вышел из войны. Том II. Последний берег
Пролог. Одиннадцатое совпадение
29 июля 2026 года
Москва
Закрытый аналитический комплекс Министерства обороны Российской Федерации
Полковник Андрей Рудаков
На экране было двенадцать лиц.
Одинаковый серый фон. Одинаковый свет. Головы повёрнуты на три четверти, взгляд направлен немного выше объектива. Ни погон, ни наград, ни деталей формы, по которым можно определить звание или подразделение.
Фотографии сделали за несколько дней до перехода.
Людей снимали так, будто заранее готовили к исчезновению.
Финальный поиск я запустил двадцать шестого июля.
Подготовка заняла чуть больше месяца. Мы приводили архивные карточки к единому формату, сверяли легенды, отбрасывали очевидные ошибки, отделяли настоящие фотографии от поздних пересъёмок. Только после этого «Свод» получил доступ к оцифрованным личным делам, наградным листам, госпитальным карточкам, полковым альбомам, газетным полосам и негативам военных корреспондентов.
За трое суток система перебрала миллионы лиц.
Война меняла их быстрее времени.
Люди худели, старели, теряли волосы, зубы и пальцы. Рубцы стягивали кожу. Контузии меняли выражение глаз. На одной фотографии человек ещё улыбался, на следующей смотрел в объектив так, словно уже знал дату собственной смерти.
«Свод» не устанавливал личность.
Он предлагал кандидатов.
Сравнивал форму глазниц, линию нижней челюсти, расстояние между зрачками, строение ушной раковины, следы старых переломов. После него начиналась обычная работа: документы, подписи, медицинские карты, свидетельства людей и происхождение каждого снимка.
К утру в одиннадцати строках появились архивные карточки.
В двенадцатой осталось:
СОВПАДЕНИЙ НЕ ОБНАРУЖЕНО
Я посмотрел на фамилию.
БЕССОНОВ АЛЕКСАНДР СЕРГЕЕВИЧ
У остальных нашлось прошлое.
У него — нет.
С детства я хуже других запоминал правильный ответ, зато быстро замечал место, где условие задачи начинало лгать.
Одни считали это привычкой спорить.
Одинцов однажды сказал иначе:
— Не веришь условию — покажи, где оно сломано.
Много лет спустя он поставил меня во главе отдела, которому отдавали задачи с нарушенной последовательностью.
Обычно сложная задача сопротивляется решению.
Эта сопротивлялась самой логике.
Первым система нашла Рыжего.
В деле группы ему было тридцать два. На архивной фотографии он выглядел старше, хотя между двумя снимками для него прошло меньше трёх лет.
Белый маскировочный халат. Снег на плечах. За спиной — тёмная стена финского леса.
На левом ухе не хватало маленького кусочка хряща. След старой травмы был отмечен в медицинской карте перед переходом.
Архив называл его другим именем.
Тем самым, которое стояло в подготовленном для него оперативном пакете.
По легенде он родился в далёком посёлке, рано потерял родителей, учился в школе, чей архив позднее сгорел, работал на строительстве и проходил службу в части, давно расформированной к моменту любой возможной проверки.
Хорошая легенда не обязана доказывать, что человек существовал.
Она должна объяснять, почему это невозможно проверить.
На бумаге прошлое Рыжего начиналось задолго до перехода. У него были родители, школа, работа и прежняя служба. Но каждая проверка упиралась в другую бумагу: утраченную книгу, умершего свидетеля, расформированную часть или гарнизон за тысячи километров.
Потом появился человек.
Фотография.
Медицинский осмотр.
Ведомость.
Взыскание за драку.
Сослуживец, который помнил его голос.
Командир, подписавший представление к награде.
До этого существовала биография.
После — жизнь.
Рыжий погиб в феврале 1940 года.
В наградном листе говорилось, что он вынес раненого командира и вернулся за оставшимися.
Из леса второй раз не вышел.
Я отметил совпадение лица, травмы и легендарного имени.
Характер к делу не приобщил.
Хотя именно он совпадал точнее всего.
У остальных повторялось то же самое.
На бумаге их прошлое начиналось задолго до появления. В реальном учёте каждый возникал в свой год — вместе с документами, объяснявшими всё предыдущее.
Кто-то появился почти по плану, летом 1936-го.
Другой — через два года.
Один впервые попал на достоверную фотографию только в 1940-м. До этого существовали справки и выписки, но не было ни одного человека, способного уверенно сказать:
Я знал его лично.
После появления находились соседи, врачи, командиры, подчинённые. Люди помнили их голоса, привычки, ругань, смех.
Бумажные биографии обрастали событиями.
Легенды начинали жить.
И каждый раз архивное имя совпадало с именем, подготовленным для офицера перед переходом. Совпадали место рождения, родители, образование, прежняя работа и служба.
Не приблизительно.
Дословно.
Архив не мог рассказать, что произошло внутри установки.
Он показывал только результат.
Если не считать одиннадцать независимых совпадений частью многолетней подделки, оставалась единственная рабочая версия: группу выбросило в прошлое отдельными частями.
Не только в разные места.
В разные годы.
Судя по лицам и медицинским признакам, каждый оказался в собственном теле и вошёл в биографию человека, который до его появления существовал только на бумаге.
На карте Советского Союза загорелись точки.
Москва.
Ленинградский военный округ.
Украина.
Кавказ.
Дальний Восток.
Тысячи километров разделили людей, не знавших, кто уже появился, кто появится через год, а кто навсегда остался внутри перехода.
Они должны были собраться.
Но страна оказалась слишком большой, а время — слишком неточным.
Потом началась война.
Многомиллионная армия, окружения, госпитали, переброски, части, исчезавшие за несколько дней вместе со штабами и документами.
Двое могли пройти через одну станцию с разницей в час и никогда об этом не узнать.
Архивы сохраняли назначения, ранения и смерть.
Несостоявшиеся встречи в них не попадали.
Первые десять совпадений объясняли судьбу группы.
Одиннадцатое разрушало порядок времени.
Единственным из найденных, кто пережил войну, оказался командир.
Майор Андрей Сергеевич Воронцов.
Позывной — Гроза.
В советских архивах его звали Алексеем Михайловичем Громовым.
К 1943 году — полковник.
После войны — генерал-майор.
Его личное дело архив выдавать не хотел.
Первый отказ пришёл слишком быстро, чтобы кто-нибудь успел действительно проверить фонд:
МАТЕРИАЛЫ ВЫВЕДЕНЫ ИЗ ОБЩЕГО УЧЁТА. ПРАВОПРЕЕМНИК НЕ УСТАНОВЛЕН. ОСНОВАНИЯ ДЛЯ ПРЕДОСТАВЛЕНИЯ ОТСУТСТВУЮТ.
После звонка Одинцова правопреемник нашёлся.
Папки доставили ночью.
Три серых тома, перевязанные выцветшей тесьмой. Потёртые края. Старые печати. Грифы секретности, поставленные в разные десятилетия.
Рядом я положил пакет, подготовленный для Воронцова в 1999 году.
ОБЪЕКТ: МАЙОР АНДРЕЙ СЕРГЕЕВИЧ ВОРОНЦОВ
ПОЗЫВНОЙ: ГРОЗА
ОПЕРАТИВНАЯ ЛИЧНОСТЬ: АЛЕКСЕЙ МИХАЙЛОВИЧ ГРОМОВ
ЦЕЛЕВАЯ ВРЕМЕННАЯ КООРДИНАТА: ИЮЛЬ 1936 ГОДА
Первое объяснение выглядело простым.
Разработчики операции могли найти в архиве подходящего советского офицера и использовать его биографию как основу для легенды Воронцова.
Подобрали похожее лицо.
Перенесли данные.
Добавили сведения, необходимые для прохождения проверки.
Я держался за эту версию, пока не положил два дела рядом.
Совпадало всё.
Село.
Родители.
Школа.
Работа.
Прежняя служба.
Совпадали и медицинские признаки, которых не было в доступных архивных справках.
Но главное находилось не в лице и не в старой травме.
Оно скрывалось в названии района.
При подготовке легенды две соседние буквы намеренно переставили местами. Маленький контрольный дефект, позволявший определить происхождение найденного позднее документа.
В рабочей инструкции было записано:
В УСТНЫХ ОТВЕТАХ ИСПРАВЛЯТЬ. В ПИСЬМЕННЫХ ВОСПРОИЗВОДИТЬ БЕЗ ИЗМЕНЕНИЙ.
Та же перестановка стояла в анкете Громова, зарегистрированной осенью 1936 года.
Не в поздней копии.
В оригинале.
Бумага соответствовала документам этого периода. Состав чернил не противоречил заявленной датировке. Следов замены страницы или позднего внесения записи не обнаружили.
Ошибка, внесённая сотрудниками ГРУ в 1999 году, уже находилась в документе, пролежавшем в архиве больше шестидесяти лет до начала операции.
Я проверил заключение.
Затем потребовал повторную экспертизу в другой лаборатории.
Результат не изменился.
Каждый факт по отдельности был возможен.
Невозможным оставался порядок, в котором они происходили.
Архивное дело Громова не могло быть обычным источником для легенды Воронцова. Оно содержало отметку, появившуюся только во время изготовления самой легенды.
Значит, если экспертизы не ошибались, Громов не был историческим человеком, чью биографию использовали при подготовке Воронцова.
Громов был Воронцовым, который прожил созданную для него жизнь.
Ушёл в прошлое под чужим именем.
Сделал его настоящим.
Оставил после себя документы, по которым десятилетия спустя для него же изготовили ту же легенду.
У биографии не было первого экземпляра.
Она существовала потому, что уже была прожита.
И была прожита потому, что уже существовала.
В последнем томе лежало свидетельство о смерти:
ГРОМОВ АЛЕКСЕЙ МИХАЙЛОВИЧ
ГЕНЕРАЛ-МАЙОР
ДАТА СМЕРТИ: 3 ИЮЛЯ 1959 ГОДА
Я открыл настоящее личное дело Воронцова:
ВОРОНЦОВ АНДРЕЙ СЕРГЕЕВИЧ
ДАТА РОЖДЕНИЯ: 12 НОЯБРЯ 1959 ГОДА
Между смертью одного и рождением другого было четыре месяца и девять дней.
Ошибки в датах не было.
Подделки — тоже.
Документы не противоречили друг другу.
Они противоречили времени.
Чтобы сохранить обычное объяснение, пришлось бы объявить поддельными сразу несколько независимых архивов.
Чтобы сохранить факты — допустить, что один и тот же человек сначала умер, а потом родился.
Я не принял эту версию.
Но впервые перестал её отбрасывать.
Допустить невозможное не означало поверить в него. Это означало временно оставить на схеме единственный вариант, при котором события сохраняли последовательность.
Рядом с двумя датами я написал:
ПЕТЛЯ
Не вывод.
Название вопроса.
К утру картина стала достаточно ясной, чтобы перестать называть произошедшее простым исчезновением группы.
Один участник погиб в Финляндии.
Девять — на фронтах Великой Отечественной.
Громов пережил Победу и дослужился до генерал-майора.
Одиннадцать офицеров вышли в прошлом под подготовленными именами.
Так утверждал архив.
Ответ был проверяемым.
Но неполным.
Оставался двенадцатый.
Я вернулся к фотографии Бессонова.
Старший лейтенант смотрел немного мимо объектива. Спокойно, но не расслабленно. Так смотрит человек, ожидающий приказа и одновременно уже решающий, что сделает, если приказ окажется неправильным.
Его оперативный пакет отличался от остальных.
У Воронцова настоящее имя менялось на Громова.
Остальные получали новые фамилии, других родителей и другие биографии.
Только у Бессонова обе строки совпадали:
НАСТОЯЩЕЕ ИМЯ: АЛЕКСАНДР СЕРГЕЕВИЧ БЕССОНОВ
ОПЕРАТИВНАЯ ЛИЧНОСТЬ: АЛЕКСАНДР СЕРГЕЕВИЧ БЕССОНОВ
Ему изменили год рождения.
Место происхождения.
Сведения о родителях.
Образование.
Но оставили имя, отчество и фамилию.
Объяснения в материалах не было.
Последний раз лицо Бессонова появлялось на снимке группы перед переходом.
Следующий известный след — Брестская крепость.
В списках гарнизона старший лейтенант Александр Бессонов не значился.
Он не был официально назначен.
Не проходил по командировочным документам.
Не был внесён в списки прибывших.
Это ничего не доказывало.
Двадцать второго июня война начала учёт по собственным правилам.
Сначала люди стреляли, горели, вытаскивали раненых и умирали.
Фамилии записывали потом — если оставались документы и тот, кто мог держать карандаш.
Бессонов мог оказаться в крепости и не попасть ни в одну ведомость.
Мог выйти.
Сменить документы.
Использовать другую легенду.
Избегать фотографий.
Действовать через товарищей.
Письма могли быть написаны по его просьбе. Позывной «Росомаха» мог стать общим знаком группы.
Я начал с самого простого:
Бессонов остался жив.
Но чем дольше я изучал материалы, тем хуже работало это объяснение.
Если Бессонов выжил, почему не воспользовался единственной легендой, в которой ему оставили настоящее имя?
Почему не появился ни в одном архиве?
Почему ни один известный нам след не вёл его к Громову?
Почему одиннадцать участников оставили лица, подписи, ранения и служебные дела, а двенадцатый — только отдельные решения, письма и неподтверждённые свидетельства?
Финальный поиск был запущен двадцать шестого июля.
Ответ пришёл двадцать девятого.
Только тогда я посмотрел на дату в правом углу экрана.
Двадцать девятое июля.
Ровно восемьдесят пять лет и месяц назад, 29 июня 1941 года, оборвалась последняя известная биография Александра Бессонова.
Совпадение дат ничего не доказывало.
Но в этом деле слишком многое ничего не доказывало по отдельности.
Одинцов вошёл почти бесшумно.
Поставил на край стола стакан крепкого чая и остановился перед экраном.
В одиннадцати строках стояли архивные карточки.
В двенадцатой — пустая рамка.
— Нашли группу?
— Одиннадцать человек.
— Погибли?
— Десять не дожили до Победы. Громов пережил войну.
Генерал посмотрел на две даты рядом с его именем.
Прочитал.
Не спросил, как такое возможно.
Некоторые вопросы сначала нужно увидеть собственными глазами.
— А Бессонов?
— Не найден.
— Значит, погиб в Бресте?
Я закрыл таблицу совпадений.
На тёмном экране отразились стол, папки, фигура генерала и моё лицо поверх фотографии человека, исчезнувшего из собственной биографии.
— Значит, мы ищем не там.
Одинцов взял стакан, который принёс мне, подержал в руке и снова поставил на стол.
— Где нужно искать?
Я открыл папку Бессонова.
В ней лежали письма, боевые донесения, неподтверждённые свидетельства и отдельная подборка дел.
Люди из этой подборки не были похожи на Бессонова.
У них были другие лица, имена и биографии.
Мы отбирали не тех, кто после ранения внезапно становился сильнее, умнее или опытнее. Война и без того заставляла людей за несколько дней научиться тому, на что в мирное время уходили годы.
Нас интересовало другое.
После тяжёлого ранения или контузии менялся порядок решений.
Кого человек выводил первым.
Какую позицию отказывался удерживать ценой чужой жизни.
Кому передавал командование.
Что считал выполненной задачей.
Какие потери принимал.
Какие — не мог принять, даже когда они казались неизбежными.
По отдельности ни одно решение не было уникальным. Хороший офицер мог поступить так же. Опытный сержант мог прийти к тому же выводу без всякого вмешательства извне.
Но в нескольких делах повторялась последовательность.
Не доказательство.
Только основание проверить.
— Лицо мы уже искали, — сказал я. — Теперь придётся искать решения.
Десять лиц архив довёл до могил.
Одно — до генеральского мундира.
Двенадцатое исчезло после Бреста.
Первое дело в подборке выделялось не сходством и не внезапно появившимся мастерством.
Мастерство у этого человека было задолго до ранения.
Он умел видеть след, ждать и стрелять ещё до того, как разрыв мины лишил его слуха.
Но после контузии в документах появилась последовательность решений, которую я уже встречал в других делах.
Совпадение могло оказаться случайным.
Я надеялся, что так и будет.
На карточке стояло:
ПАССАР МАКСИМ АЛЕКСАНДРОВИЧ
СТАРШИЙ СЕРЖАНТ
СНАЙПЕР
8 ДЕКАБРЯ 1942 ГОДА
КОНТУЗИЯ
Я открыл дело.
Глава 1. Первым вернулся холод
8–9 декабря 1942 года
Донской фронт
65-я армия
Полоса 117-го стрелкового полка
23-я стрелковая дивизия
Старший сержант Максим Пассар
Первым вернулся холод.
Не звук.
Не боль.
Холод.
Он лежал подо мной тяжёлым пластом, входил через шинель, ватные брюки и левый рукав, прижатый к земле. Снег возле лица был серым от пыли. В нём темнели комки мёрзлой земли, выброшенной взрывом, и короткие обломки сухой травы.
Я открыл глаза.
Мир оказался слишком светлым.
Белое небо.
Белый склон.
Белая полоса ткани возле руки.
Потом всё потемнело.
Я закрыл глаза и подождал.
Так было лучше.
Звук не вернулся.
Вместо него внутри головы стоял ровный металлический гул. Не звон — звон имеет высоту. Этот был везде. В висках. В зубах. В костях лица. Казалось, кто-то прижал к черепу работающий двигатель и забыл выключить.
Я попробовал вдохнуть.
Грудь поднялась.
Ещё раз.
Получилось.
Значит, тело пока не отказалось от меня.
Пальцы правой руки лежали на дереве.
Я сжал их.
Дерево ответило холодом, гладкой вытертой поверхностью и знакомой формой шейки приклада.
Винтовка.
Я снова открыл глаза.
Перед лицом лежала снайперская винтовка с оптическим прицелом. Ствол уходил вперёд под тонкий слой осыпавшегося снега. На окуляре застряли крупинки земли. Кожаный ремень был перекручен.
Винтовка была знакомой.
Руки — нет.
Кисть казалась уже моей. Пальцы длиннее. На костяшках тёмные трещины от холода. Под ногтями земля. На указательном пальце мозоль не там, где должна была быть.
Я перевернул ладонь.
На запястье не было часов.
На защитных петлицах темнели сержантские треугольники.
Не мои.
Я попытался поднять голову.
Мир качнулся влево.
Земля ушла из-под меня, хотя я продолжал лежать на ней. К горлу поднялась тошнота. Перед глазами поплыли чёрные пятна.
Я прижал лицо к снегу и переждал.
Кто-то схватил меня за плечо.
Я не услышал ни шагов, ни голоса.
Только увидел рядом лицо.
Молодое. Обветренное. В белом маскировочном капюшоне. Рот двигался быстро, но слова не складывались. Я различал движение губ, отдельные формы, напряжение челюсти.
Человек повторил медленнее:
— Мак-сим.
Имя не было моим.
Тело отозвалось.
Не мыслью.
Узнаванием.
Так отзывается рука, когда в темноте находит знакомую дверную ручку.
Максим.
Человек снова что-то сказал и потянул меня вверх.
Я остановил его.
Не потому, что понял слова.
На дальнем краю поля зрения изменилось белое пятно.
Совсем немного.
Там, где снежный откос переходил в тёмную линию разрушенной изгороди, лежала куча земли. Ничего особенного. Снег, несколько досок, торчащие из мерзлоты обломки кирпича.
Но на одной доске снег лежал неправильно.
Не сверху.
Сбоку.
Будто её недавно повернули и прежняя нижняя поверхность оказалась открыта ветру.
Я ещё не понял, почему это важно.
Тело уже поняло.
Левая рука вцепилась в ремень человека.
Я дёрнул его вниз.
Он упал рядом.
Через мгновение снег у того места, где только что находилась его голова, брызнул в сторону.
Выстрела я не услышал.
Увидел только удар пули.
Человек замер.
Посмотрел на воронку в снегу.
Потом на меня.
Я указал двумя пальцами на глаза, потом на изгородь.
Он прижался к земле.
Теперь двигался иначе.
Медленнее.
Понял.
Мы лежали в неглубокой выбоине. Взрыв сорвал верхний слой мёрзлой земли и присыпал нас снегом. Справа темнела ещё одна фигура.
Неподвижная.
На белом рукаве расплывалось пятно.
Я посмотрел дольше, чем требовалось.
Дыхания не было.
Молодой стрелок коснулся плеча лежащего и сразу убрал руку. Губы произнесли фамилию.
Первый раз я не разобрал.
Он повторил:
— Костин.
Имя ничего мне не сказало.
Тело ответило болью.
Не физической.
Перед глазами на мгновение возникло лицо. Тот же человек, только живой. Без капюшона. Смеётся, держит котелок и пытается выковырнуть из него ложкой замёрзшую кашу.
Короткий обрывок чужой жизни.
Потом снова снег.
Кровь на белом рукаве.
Костин не двигался.
Молодой стрелок показал назад, туда, где за низкой складкой местности начиналась наша траншея.
Надо было уходить.
До бруствера — около сорока метров.
Открытый участок — двадцать пять.
Дальше неглубокая ложбина.
Если немец контролировал выбоину, он будет ждать движения вправо. Там путь короче и рельеф кажется удобнее.
Кажется.
Значит, туда нельзя.
Я указал влево.
Стрелок замотал головой и снова показал вправо.
Я взял горсть снега и бросил к правому краю выбоины.
Ничего.
Подождал.
Ещё раз.
Выше.
Пуля ударила почти сразу. Я не услышал её, но увидел, как дёрнулся сухой стебель.
Стрелок перестал спорить.
Я показал на Костина.
Он сжал губы.
Оставлять нельзя.
Забирать сейчас — погибнем рядом.
Я знал эту арифметику.
Ненавидел.
Но знал.
Показал сначала на траншею, потом обратно.
Вернёмся.
Стрелок понял.
Не поверил.
Но понял.
Я подтянул винтовку.
Руки сделали всё сами.
Проверили затвор.
Сняли землю с окуляра мягким движением края рукава.
Положили большой палец так, чтобы не задеть металл.
Я наблюдал за ними почти со стороны.
Я умел обращаться со снайперской винтовкой.
Стрелял достаточно хорошо для своей прежней работы.
Эти руки знали оружие иначе.
Не как инструмент, который проверяют перед задачей.
Как вещь, с которой прожили часть жизни.
Я поднялся на локтях.
Изображение раздвоилось.
Две изгороди.
Два стрелка рядом.
Два мёртвых Костина.
Я закрыл правый глаз.
Остался один мир.
Плохой, но настоящий.
Жестом приказал стрелку двигаться первым.
Он отрицательно покачал головой.
Я показал на свои уши, потом на его глаза и назад.
Он должен был смотреть за мной.
Парень снова мотнул головой.
Упрямый.
Я коснулся петлицы.
Он поморщился.
Подчинился не званию.
Человеку, которого считал Максимом.
Мы поползли влево.
Не прямо к траншее.
Сначала вдоль выбоины, затем к тёмному пятну сухой травы, выбившейся из-под снега.
Тело выбирало путь раньше, чем я успевал его обосновать.
Не касаться гладкого снега.
Не ломать стебли.
Не тянуть винтовку за собой по прямой линии.
Оставлять следы там, где старые воронки уже разрушили рисунок местности.
Я видел сектор.
Максим видел след.
Я видел укрытие.
Он — место, которое человек выбрал потому, что побоялся другого.
На середине открытого участка стрелок прижался к земле. Его губы что-то произнесли.
Я не разобрал.
Потом почувствовал вибрацию.
Не звук.
Удар тяжёлого орудия передался через землю в грудь.
Впереди поднялся чёрный столб.
Через несколько секунд ещё один.
Наша артиллерия или немецкая — без слуха определить было невозможно.
Мы доползли до ложбины.
Там можно было пригнуться.
Я поднялся на колено.
Мир качнулся.
Стрелок схватил меня под локоть.
Я оттолкнул руку слишком резко.
Он посмотрел с обидой.
Не время.
Потом извинюсь.
Если вспомню, как его зовут.
У края траншеи появились руки.
Нас втащили внутрь.
Несколько человек говорили одновременно. Я видел открывающиеся рты, напряжённые лица, пар от дыхания.
Не слышал ничего.
Меня усадили на ящик.
Человек в ватной куртке снял с меня шапку и провёл пальцами по голове. Над правым ухом отозвалась боль.
Он поднял перед моим лицом два пальца.
Я показал два.
Потом четыре.
Я показал четыре.
Фельдшер приблизил лицо и что-то спросил.
Я не понял.
Он повторил громче.
Бесполезно.
Я видел только напряжённый рот.
Фельдшер выругался, достал из кармана огрызок карандаша и написал на обратной стороне упаковочного картона:
СЛЫШИШЬ?
Я забрал карандаш.
ГУДИТ.
Он написал:
ТОШНИТ?
Я кивнул.
РВАЛО?
Покачал головой.
Пока нет.
Фельдшер посветил мне в глаза маленьким фонарём. Свет резанул правый глаз. Пятно фонаря распалось на две белые точки.
Он повернулся к командиру.
Тот стоял рядом.
Лицо усталое. Не старое, но война уже начала свою работу возле глаз.
Фельдшер говорил долго, показывал на мою голову, потом назад, в сторону тыла.
Я разобрал по губам только одно:
— Нельзя.
Не понял, кто из них это сказал.
Я поднялся.
Зря.
Траншея накренилась. Плечо ударилось о стенку. Кто-то поймал меня, но желудок уже сжался.
Меня вырвало тёплой водой и горечью прямо под ноги.
Фельдшер успел отступить.
Стрелок — нет.
Брызги попали ему на сапог.
Он посмотрел вниз.
Потом на меня.
В другое время, наверное, выругался бы.
Сейчас только крепче взял под локоть.
Я не оттолкнул.
Фельдшер усадил меня обратно и ткнул пальцем в землю.
Сидеть.
На этот раз я подчинился.
Он снова написал:
МЕДСАНБАТ.
Я перечеркнул слово.
Фельдшер выхватил картон и под ним вывел крупнее:
ПАССАР, НЕ СПОРЬ.
Пассар.
Фамилия ударила сильнее взрыва.
Не в голову.
В память тела.
Широкая вода под серым небом.
Дым над низкой крышей.
Собачий лай.
Мальчик в слишком большой меховой одежде идёт следом за мужчиной.
Мужчина останавливается.
Не оборачивается.
Просто поднимает руку.
Мальчик замирает.
Между кустами след уходит к реке.
Лисица.
Ветер с воды.
Чужой запах уносит в сторону.
Потом всё исчезло.
Осталась траншея.
Грязный снег.
Фельдшер с картонкой в руке.
Максим Пассар.
Имя теперь было целым.
Фамилию я знал.
Когда-то слышал или читал. Снайпер. Дальний Восток. Кажется, нанаец.
Дальше память не шла.
Ни даты смерти.
Ни последнего боя.
Я не стал тянуть.
Чужое тело отвечало громче моей памяти.
Командир сел напротив.
На защитных петлицах — знаки старшего лейтенанта.
Он взял картон.
Написал:
КАКОЙ ПОЛК?
Ответ всплыл раньше мысли.
Сто семнадцатый.
Не цифрой.
Звуком строевой команды, которой я не мог услышать.
Я написал.
Командир кивнул.
РОТА?
Тело знало.
Я ответил.
КТО Я?
Лицо было знакомым.
Очень.
За ним стояло ощущение приказа, который не нравился, но выполнялся.
Я написал:
ЛОГИНОВ.
Старший лейтенант выдохнул.
Показал на молодого стрелка.
А ОН?
Пустота.
Тело напряглось.
Ученик.
Три недели назад неправильно обмотал винтовку белой тканью, оставив ровную границу возле затвора. Вчера съел половину хлеба сразу и ночью жаловался на голод. Боялся мышей в землянке, но не боялся ползти в нейтральную полосу.
Имя не приходило.
Парень понял.
На лице появилось что-то между испугом и жалостью.
Я не хотел видеть ни того, ни другого.
Закрыл глаза.
Не тянул память.
Просто позволил телу посмотреть на него.
Голос возник внутри — неразборчивый, далёкий:
«Коля… ногой… снег за тобой ходит».
— Николай, — сказал я.
Собственного голоса не услышал.
Парень улыбнулся.
Сразу стал моложе.
Медленно произнёс:
— Коля Сухов.
Последнее слово я понял только со второго раза.
Логинов взял картон.
ЛЕЖАТЬ. НЕ ВСТАВАТЬ. НЕ СТРЕЛЯТЬ. ДО УТРА.
Я показал в сторону поля.
— Костин.
По лицу Логинова прошло что-то короткое.
Не раздражение.
Усталость человека, который уже принял решение и не хочет произносить его ещё раз.
Он написал:
НОЧЬЮ.
Я покачал головой.
Показал два пальца.
Потом на изгородь.
Логинов посмотрел на Сухова.
Тот начал объяснять. Говорил быстро, сбивался, показывал руками: первый выстрел, потом второй, снег, выбоина.
Я понимал не слова.
Последовательность.
Попросил карту.
Логинов не дал.
Сначала написал:
ТЫ НЕ СЛЫШАЛ.
Я кивнул.
Потом показал на свои глаза.
Он всё-таки развернул планшет.
Карандашная линия переднего края.
Несколько отметок.
Разрушенная изгородь.
Низкий сарай.
Я указал на место первого выстрела.
Потом левее — на вторую позицию.
Сухов нахмурился.
Взял карандаш и переставил мою отметку вправо.
Я посмотрел на него.
Он показал на своё ухо, затем изобразил направление рукой.
Он слышал.
Я видел удары пуль, но без звука неверно определил угол.
Первым желанием было вернуть карандаш и настоять.
Не моим.
Тело Пассара не любило, когда ученик поправлял его при командире.
По пальцам прошла короткая горячая волна.
Я заставил руку разжаться.
Посмотрел на схему ещё раз.
Если Сухов прав, один стрелок не мог одновременно видеть выбоину и правый подход.
Я перечеркнул свою линию.
Поставил две точки.
Логинов заметил.
— Двое? — произнёс он медленно.
Это слово я понял.
Кивнул.
Один наблюдает.
Другой стреляет.
Или один показывает цель, второй работает из заранее подготовленной позиции.
Я нарисовал два глаза.
Между ними — линию.
Сухов сказал что-то.
По губам разобрал:
— Вчера… один.
Логинов смотрел на меня.
До взрыва Пассар считал, что немец один.
Вот оно.
Первое несовпадение.
Я не знал, почему Максим решил так вчера. Возможно, у него были основания. Возможно, ошибся.
Я пожал плечами.
— Ошибался.
Слово получилось слишком громким.
Люди рядом обернулись.
Логинов не ожидал.
Сухов тоже.
Наверное, Пассар редко признавал ошибку вслух.
Логинов забрал картон и написал:
ДО ТЕМНОТЫ НИКТО НЕ ИДЁТ.
Я кивнул.
Он дописал:
И ТЫ.
Я снова кивнул.
Слишком быстро.
Логинов задержал на мне взгляд.
Понял.
Наклонился ближе и произнёс медленно, отделяя слова:
— Если нарушишь приказ, свяжу.
Я разобрал не всё.
Смысл — полностью.
Он поднялся и ушёл дальше по траншее.
Фельдшер забрал картон, перевернул и написал:
ХОТЬ КОМАНДИРА НЕ ЗЛИ.
Ниже добавил:
МЕНЯ УЖЕ ПОЗДНО.
Я посмотрел на него.
Он впервые едва заметно улыбнулся.
— Как зовут? — спросил я.
Не услышал, как прозвучал вопрос.
Фельдшер понял по губам.
Ткнул пальцем себе в грудь.
— Артемьев.
Я повторил:
— Артемьев.
Он кивнул.
Потом показал на землянку.
Сухов помог мне подняться.
На этот раз я позволил.
До землянки было меньше двадцати шагов.
На десятом земля поплыла.
На пятнадцатом я перестал понимать, где верх.
Сухов подставил плечо.
Он был ниже меня и заметно легче, но держал упрямо.
У входа я всё-таки вырвался.
Не из гордости.
От страха.
На мгновение мне показалось, что его рука на моём боку принадлежит другому человеку. Другому месту. Другой войне.
Пальцы на ремне.
Рывок.
Пустота.
Образ исчез раньше, чем я успел увидеть лицо.
Я стоял, вцепившись в край землянки.
Сухов ждал.
Не спрашивал.
Хорошо.
Внутри пахло влажной шерстью, дымом, сапогами и чем-то кислым. На нарах спал солдат, закрыв лицо шапкой. Печь не горела.
Меня уложили у стены.
Сухов сел возле входа.
Я закрыл глаза.
Сразу пришла река.
Не вся.
Только тёмная вода между льдинами.
Рука отца.
След на снегу.
Мальчик, которому не объяснили, что именно он должен увидеть.
Потом где-то затрещали дрова.
Очень далеко.
Будто горел целый лес за рекой.
Я открыл глаза.
Печь оставалась холодной.
Сухов заметил.
— Что?
Я показал на неё.
— Горит?
Он посмотрел.
Покачал головой.
Гул в правом ухе изменился. Теперь в нём трещало пламя, которого не было.
Я сел.
Мир накренился, но не упал.
Сухов что-то сказал.
Я разобрал только:
— Нельзя.
— Не кричи.
Он замолчал.
Лицо закрылось.
Я понял, что он говорил громче не потому, что считал меня глупым.
Хотел помочь.
— Извини, — сказал я.
Он посмотрел внимательнее.
Видимо, Пассар и это слово произносил нечасто.
На стене висела полевая сумка.
Моя.
То есть его.
Я снял её.
Красноармейская книжка.
Документы.
Карандаш.
Сложенный газетный лист.
Небольшая тетрадь.
На первой странице:
ПАССАР
МАКСИМ АЛЕКСАНДРОВИЧ
ГОД РОЖДЕНИЯ: 1923
Я перечитал.
Девятнадцать лет.
До двадцати оставалось больше восьми месяцев.
Тело уже знало, как выглядит человек на другом конце прицела. Знало, как долго он может лежать. Как офицер проверяет часы. Как связной пригибается перед открытым местом. Как пулемётчик меняет ленту.
Но человеку, которому принадлежали эти руки, ещё не исполнилось двадцати.
Я перелистнул страницу.
Даты.
Короткие записи.
Расстояния.
Погода.
Подписи наблюдателей.
Рядом — числа.
Не одно большое.
Много маленьких.
Я спросил себя, сколько их.
Ответ пришёл сразу.
Не мыслью.
Тяжестью в груди и числом, которое память тела знала без подсчёта.
Я не произнёс его.
Это был счёт Максима.
Не мой.
В сумке лежала вырезка из газеты. На сгибе проступила фотография молодого бойца с винтовкой. Моё нынешнее лицо.
Текст хвалил меткость, выдержку, призывал других стрелять по-пассаровски.
Я ожидал смущения или раздражения.
Тело ответило иначе.
Гордостью.
Не громкой.
Тяжёлой.
Рядом с ней жила тревога: если люди повторят призыв и погибнут, их смерть тоже ляжет на это имя.
Я сложил вырезку по прежним сгибам.
Пассар существовал до меня.
У него были ученики.
Счёт.
Привычки.
Люди, которых он помнил живыми.
И люди, для которых его имя уже что-то значило.
Сухов смотрел на тетрадь.
Потом произнёс медленно:
— Костина… не забрали.
Я понял.
— Немец стрелял?
Он кивнул.
Показал два пальца.
Дважды.
Значит, ждал.
Не тело охранял.
Подход.
Я встал.
Сухов загородил вход.
— Логинов приказал.
— Знаю.
— До утра.
— Покажи карту.
Он не сдвинулся.
Хорошо.
Ученик умел выполнять приказ даже против учителя.
— Тогда идём к Логинову вместе.
Сухов колебался.
Потом уступил дорогу, но вышел первым.
На холоде меня снова затошнило. Я остановился, упёрся ладонью в стенку траншеи.
Сухов молча ждал.
Не пытался поддержать.
Тоже хорошо.
В командирской землянке Логинов разговаривал с двумя командирами отделений. Рядом стоял сержант с широким лицом и мокрым пятном на плече.
Сухов коснулся моего рукава и сказал:
— Глухов.
Имя отозвалось слабо.
Надёжный.
Не близкий.
Умел слушать.
Не только звуки — людей тоже.
Логинов увидел меня и медленно положил карандаш.
— Я, кажется, обещал тебя связать.
Большую часть фразы я не разобрал.
По лицу понял достаточно.
Я показал на карту.
— Костин.
— Знаю.
— Немец ждёт ночную группу.
— Поэтому ночной группы не будет.
— Тогда утром Костин останется у них перед позицией.
Логинов шагнул ближе.
— Он погиб.
Я прочитал.
— Знаю.
— А ты пока нет.
Слова были короткими. Понял все.
Логинов развернул карту.
— Говори.
Я показал ложбину слева.
Карта была грубой. Рельеф нанесён условно.
— Выбоина здесь. Правый подход простреливается. Левый склон закрывает последние метры.
Глухов посмотрел на карту.
Покачал головой.
— Не все.
Я повернулся к нему.
Он указал чуть выше.
— Отсюда край видно. Ночью тоже. Я днём был на НП.
Потом показал на ухо и на правую сторону изгороди.
— Второй стрелял отсюда.
Говорил он негромко, не растягивая слова специально для меня. Я слышал только обрывки, но жесты были точными.
— Значит, здесь наблюдатель, — сказал я.
Глухов пожал плечами.
— Или второй стрелок.
Логинов посмотрел на нас обоих.
— Дальше.
Я взял карандаш.
— Две дымовые гранаты. Первая справа, где ждут. Вторая ближе к нашей траншее — будто не докинули. Немец будет смотреть туда. Мы выйдем слева.
— «Мы» — это кто?
— Я, Сухов и Глухов.
— Нет.
— Я знаю путь. — Ты не слышишь. — Сухов слышит. — Контужен. — Поэтому только до ложбины. Дальше не полезу. Логинов смотрел на меня дольше, чем требовал ответ. — Я жду, что ты проживёшь хотя бы сутки после контузии.и.
Мне нечего было возразить.
Поэтому я продолжил:
— Глухов понесёт плащ-палатку и верёвку. Сухов покажет точное место. Я доведу до ложбины.
— И вернёшься.
— Да.
Логинов не поверил.
Я тоже не был уверен.
Он посмотрел на Сухова.
— Если Пассар полезет дальше ложбины, вернёшь его.
Сухов сглотнул.
— А если не пойдёт?
— Тогда не придётся выполнять приказ.
— А если…
— Без «если».
Сухов кивнул.
Теперь у него было два приказа, которые могли столкнуться в темноте.
Логинов повернулся к Глухову.
— Костина понесёшь ты.
— Понял.
— Если станет плохо, возвращаетесь все. Тело не стоит двух живых.
Он произнёс это не для меня.
Для Сухова.
Парень опустил глаза.
Костин был его товарищем.
Возможно, другом.
Логинов видел то, что я почти пропустил: Сухов хотел вернуться не меньше моего.
— Две дымовые, — продолжил старший лейтенант. — Третья у прикрытия. Без команды не бросать.
Глухов указал на меня.
— Его команда?
— Моя. Через ракету.
Я хотел возразить.
Логинов поднял руку.
— На этом всё.
Мы вышли после девяти.
Ночь была облачной.
Снег не светился. Лежал серыми пятнами между чёрной землёй и тенями.
Ветер почти отсутствовал.
Плохо для дыма.
Хорошо для слуха.
Если бы он у меня был.
Гул оставался, но сквозь него начали проходить отдельные звуки.
Скрип снега.
Чужое дыхание.
Далёкие пулемётные очереди.
Они приходили без направления, будто стреляли внутри головы.
Я шёл первым по траншее.
За мной Сухов.
Потом Глухов с плащ-палаткой и верёвкой.
У старой воронки остановились.
Дальше ползком.
Я коснулся снега рукой.
Твёрдая корка.
Под ней мягкий слой.
Если давить коленом — треснет. Если распределить вес на локти и бёдра — выдержит.
Тело знало.
Мы двигались медленно.
Не потому, что боялись шума. На фронте полной тишины не существовало.
Быстрое движение меняет рисунок ночи. Человек может не увидеть форму, но заметит тень там, где её не было.
До ложбины добрались без выстрела.
Группа прикрытия находилась позади.
Над траншеей поднялась короткая зелёная ракета.
Первая дымовая граната полетела вправо и упала возле старого хода сообщения.
Через несколько секунд начал подниматься дым.
Слабый.
Растекался низко.
Немец не стрелял.
Ждал.
Вторая граната упала дальше, почти у нашей траншеи, будто бросивший испугался и не докинул.
Два отдельных пятна.
Одно полезное.
Второе бессмысленное.
И потому правдоподобное.
Я подождал.
Пять вдохов.
Десять.
Пятнадцать.
На правом краю первого дыма мелькнуло что-то белое.
Кусок ткани на палке.
Группа прикрытия проверяла сектор.
Выстрел ударил почти сразу.
На этот раз я услышал.
Не звук целиком.
Сухой щелчок, утонувший в гуле.
Пуля пришла справа от изгороди.
Как и предупреждал Глухов.
Я коснулся его сапога.
Он не обернулся.
Смотрел левее.
Туда, где на верхнем краю низкой стенки лежала ровная белая линия. В одном месте она прерывалась тёмным пятном шириной с ладонь.
Слишком маленьким для стрелковой позиции.
Достаточным для глаз.
Наблюдатель.
Он смотрел на дым.
Сухов потянул винтовку.
Я прижал ствол.
Он повернул голову.
Вопроса не задал.
Хорошо.
Пока наблюдатель считал нас глупее, он был полезнее живым.
Я показал вперёд.
Мы прошли последние метры по ложбине.
Там, где она заканчивалась, легли.
До выбоины оставалось около пятнадцати метров.
Открыто.
Дым закрывал часть сектора, но не весь.
Костин лежал на боку. Снег уже припорошил шинель. Лицо казалось меньше, чем днём.
Винтовки Костина рядом не было. Видимо, её успели забрать при дневном отходе.
Глухов обвязал петлю вокруг предплечья.
Надо было зацепить тело и подтянуть.
Подойти ближе — риск.
Он бросил.
Недолёт.
Верёвка упала возле сапога.
Глухов потянул обратно.
Второй бросок зацепился за ремень.
Он начал тянуть.
Тело сдвинулось.
Снег зашуршал.
Слишком громко.
Я посмотрел на тёмное пятно у стены.
Оно исчезло.
Наблюдатель передавал.
Глухов потянул сильнее.
Костин перевернулся на спину.
Петля соскользнула.
На мгновение ремень на его груди стал другим.
Рыжим.
Натянутым между двумя людьми.
Пальцы уходят.
Материя выскальзывает.
Человек падает туда, где уже нет ни земли, ни времени.
Я моргнул.
Передо мной снова лежал Костин.
Мёртвый.
Недосягаемый всего на несколько метров.
Потом я назвал случившееся расчётом.
После выстрела стрелку требовалось передёрнуть затвор и снова найти цель. Несколько секунд. Их могло хватить.
Но в тот момент я ничего не рассчитывал.
Я просто не смог снова отпустить ремень.
Пуля ударила в снег между нами.
Я бросился вперёд.
Сухов схватил меня за ногу.
Не удержал.
Я дополз до Костина, вцепился в плечевой ремень.
Глухов оказался рядом.
Вместе потянули.
Второго выстрела не последовало.
Это было хуже.
Стрелок сменил цель.
Или ждал, когда мы решим, что он промахнулся случайно.
Мы протащили тело несколько метров.
Мир внезапно повернулся.
Не поле.
Не дым.
Вся земля.
Я закрыл глаза, но вращение не прекратилось.
Руки разжались.
Костин пополз от меня вверх, хотя склон уходил вниз.
Кто-то ударил по плечу.
Я открыл глаза.
Сухов был рядом.
Губы двигались.
Не разобрал.
Он ткнул пальцем влево.
Я полз вправо.
Не к ложбине.
К изгороди.
К немцам.
Потерял направление.
Сухов схватил меня за воротник и дёрнул.
Я ударил его рукой.
Он не отпустил.
Ударил снова.
Тогда он прижал моё лицо к снегу и заорал прямо в ухо.
Я не услышал слов.
Почувствовал воздух.
Увидел ярость.
Коля Сухов выполнял приказ Логинова.
Возвращал Пассара.
Я заставил себя посмотреть на рисунок снега.
Наши следы.
Дым.
Тёмная линия ложбины.
Лево.
Я кивнул.
Сухов отпустил.
Мы поползли.
Глухов тянул Костина.
Я помогал одной рукой. Вторая плохо слушалась.
Наблюдатель снова появился над стенкой.
Теперь не прятался.
Хотел видеть результат.
Над нашей траншеей поднялась вторая ракета.
Третья дымовая граната упала между выбоиной и изгородью.
Дым закрыл наблюдателя.
Почти одновременно пришёл второй выстрел.
Пуля распорола край моей шинели возле плеча.
Тепла я не почувствовал.
Только толчок.
Сухов увидел дырку.
Глаза расширились.
Я показал пальцы.
Рука двигалась.
Крови не было.
Дальше.
Мы втащили Костина в ложбину.
Глухов проверил документы.
Медальон.
Красноармейская книжка.
Письмо во внутреннем кармане.
Сложил всё в пакет.
Сухов смотрел на лицо погибшего.
— Не так, — сказал я.
Не знал, слышит ли он.
Он повернулся.
— Что?
Голос дошёл до меня обрывком.
Я показал на Костина.
В памяти тела он смеялся над замёрзшей кашей.
— Запоминай живым.
Сухов опустил глаза.
Мы завернули тело в плащ-палатку.
Путь обратно занял дольше.
Немец больше не стрелял.
Он уже увидел достаточно.
Наш дым.
Наш подход.
То, что мы возвращаемся за своими.
Хороший противник запоминает не только позицию.
Он запоминает то, ради чего человек покидает её.
У траншеи нас встретил Логинов.
Увидел Костина.
Снял шапку.
Люди вокруг сделали то же.
Потом старший лейтенант посмотрел на разрезанную шинель у моего плеча.
На снег и грязь, прилипшие к лицу.
На Сухова.
— Дальше ложбины ходил?
Сухов молчал.
Я ответил сам:
— Ходил.
— Почему?
— Верёвка сорвалась.
— Я не спросил, что случилось.
Я посмотрел на него.
Левым ухом уже различал голос. Слова приходили глухо, будто через стену.
— Не смог оставить.
Логинов сжал челюсть.
Это был первый честный ответ за ночь.
Он повернулся к Сухову:
— Приказ выполнил?
— Вернул.
— Сразу?
Сухов посмотрел на дырку в моей шинели.
— Нет.
— Но вернул.
— Да.
Логинов кивнул.
— Молодец.
Сухов не обрадовался.
Потом старший лейтенант снова посмотрел на меня.
— До утра от оружия отстраняю.
— Немец сменит позицию.
— Пусть.
— Вернётся.
— А ты сейчас не отличаешь нашу траншею от немецкой.
Возразить было нечем.
— Если выйдешь без приказа, поставлю часового у землянки.
— Свяжете?
— Если понадобится.
Артемьев подошёл, осмотрел плечо, потом голову.
— В этот раз пронесло.
Я не понял, о чём он.
О пуле.
О контузии.
О том, что Сухов успел схватить.
Наверное, обо всём.
Меня снова вырвало.
На этот раз почти одной желчью.
Колени подогнулись.
Сухов и Артемьев подхватили с двух сторон.
Я хотел оттолкнуть обоих.
Не смог.
До землянки меня довели.
Не героя.
Не учителя.
Груз, который двое живых людей тащили после того, как я решил, что обязан вернуть одного мёртвого.
Логинов не произнёс этого вслух.
Поэтому слова остались со мной.
Проснулся я от треска печи.
Открыл глаза.
В землянке было темно. По стенам двигался слабый оранжевый свет.
На этот раз печь действительно горела.
Левое ухо слышало её.
Правое — артиллерию.
За стеной кто-то кашлял.
По траншее прошли люди.
Далеко ударил миномёт.
Все звуки находились на одном расстоянии.
Я не мог определить, какой существует сейчас, а какой остался внутри головы.
Сухов спал сидя у входа. Винтовка лежала на коленях. Шапка сползла на глаза.
На его рукаве засохла грязь.
Моя.
Или Костина.
Я поднялся осторожно.
Голова болела ровно, без прежних провалов. Тошнота отступила.
Артемьев спал на соседних нарах, не снимая сапог. Открыл глаза сразу.
— Куда?
Я услышал только гласные.
Показал на выход.
Он отрицательно покачал головой.
Я показал на часы.
У него часов не было.
Артемьев выругался, нашёл картон и написал:
ПЯТЬ УТРА.
Ниже:
ЛОГИНОВ РАЗРЕШИЛ ТОЛЬКО ЗАПАСНОЙ НП.
Я перечитал.
Значит, он всё-таки решил использовать то, что осталось от Пассара.
Артемьев добавил:
ЕСЛИ СУХОВ СКАЖЕТ УХОДИТЬ — УЙДЁШЬ.
Я посмотрел на спящего парня.
— Это Логинов придумал?
Артемьев понял не всё, но фамилию разобрал.
Кивнул.
Мне не понравилось.
Значит, приказ был правильным.
Сухов проснулся, когда я надевал шинель.
Сначала посмотрел на меня.
Потом на Артемьева.
Тот протянул ему картон.
Сухов прочитал и спрятал улыбку.
— Не привыкай, — сказал я.
— К чему?
— Командовать старшими.
— Я и не собирался.
— Хорошо.
Он помолчал.
— Но если пойдёте не туда, опять потащу.
Я посмотрел на него.
Вчера он не сказал бы так.
Костин остался в поле.
Потом вернулся.
Между этими двумя событиями Сухов стал немного другим.
Мы вышли втроём.
Я, Сухов и Глухов.
Без белых халатов.
Сначала прошли по траншее на север.
Потом вернулись частью того же пути и вышли через другой ход.
Сухов заметил.
— Зачем круг?
— Кто-нибудь может считать наши выходы.
— Немец?
— Или никто. Привычка нужна до того, как появится причина.
Он хотел спросить ещё.
Передумал.
До нового места добрались низиной.
Я выбрал не вершину складки, а обратный склон.
Оттуда изгородь почти не просматривалась.
Сухов посмотрел с сомнением.
— Здесь ничего не видно.
— Отсюда — да.
Я сместился на два метра.
Между комками земли открылся узкий сектор.
Не вся немецкая сторона.
Только предполагаемый путь от изгороди к низкой стене.
Глухов лёг левее.
— Мало, — сказал он.
— Для выстрела — мало.
— А для чего пришли?
— Узнать, кто вернётся.
Мы устроились в старой воронке.
Не рыли.
Убрали только то, что мешало телу лечь. Землю не выбрасывали наружу — размяли, смешали со старой и распределили под шинелью.
Сухов начал растирать лицо снегом.
Я остановил.
Он вопросительно посмотрел.
На коже оставались светлые полосы.
Я взял землю из-под локтя и провёл по его щеке.
— Снег здесь не белый.
Он посмотрел на мою винтовку.
Потом на свою, аккуратно обмотанную чистой тканью.
Без вопроса начал снимать.
Максим уже учил его этому.
Не я.
Я только видел, где урок ещё не стал привычкой.
Мы наблюдали.
Первый час ничего не происходило.
Холод входил постепенно.
Сначала в пальцы ног.
Потом в колени.
Потом в грудь и живот, прижатые к промёрзшей земле.
Сухов несколько раз менял положение.
Каждый раз слишком заметно.
Я коснулся его сапога.
Он замер.
Глухов дышал ровно.
Умел ждать.
Не так, как Максим.
По-своему.
Правое ухо внезапно взорвалось грохотом.
Я прижался к земле.
Руки сами закрыли голову.
Сухов дёрнулся следом.
Глухов даже не повернулся.
Никакого разрыва не было.
Только память повреждённого тела.
Я убрал руки.
Сухов смотрел.
— Показалось, — сказал я.
Произнести это оказалось труднее, чем признать промах.
Он кивнул.
Не стал жалеть.
Ещё через полчаса показался немец.
Обычный солдат.
Без винтовки в руках.
Нёс две металлические ёмкости.
Двигался быстро, но не бежал.
Сухов поднял винтовку.
Я коснулся ствола.
Он остановился сам.
Солдат прошёл к изгороди.
Не к прежнему месту.
Левее.
Исчез за низкой стеной.
Через минуту появился снова.
Теперь без одной ёмкости.
Сухов тихо сказал:
— Там кто-то есть.
Я посмотрел на него.
Он не спрашивал.
Сделал вывод.
— Есть, — ответил я.
— Стрелок?
— Или наблюдатель.
— Подождём?
— Да.
Через несколько минут на стене появилась рука.
Поставила пустую ёмкость.
Исчезла.
Человек внутри знал, что сектор опасен.
Сухов следил за стеной.
Я — за изгородью.
Глухов слушал.
Прошёл час.
Часть лица появилась над краем.
Глаз.
Край шапки.
Потом исчезла.
Проверял.
Сухов медленно подвёл винтовку.
Не поднял полностью.
Ждал моего решения.
Я покачал головой.
Он опустил.
Без вопроса.
К полудню поднялся слабый ветер.
Снег пошёл вдоль земли тонкими струями. Старая позиция у изгороди постепенно исчезала за белой пеленой.
Человек за стеной этого не видел.
Он оценивал укрытие изнутри.
Я ждал, когда ему понадобится посмотреть на вчерашнюю выбоину.
Костина там больше не было.
Он должен был понять, как мы его забрали.
На краю стены появилась тёмная точка.
Не голова.
Оптический прибор или маленький перископ.
Сухов напрягся.
Я остановил его движением руки.
Точка исчезла.
Через несколько минут справа от стены шевельнулась сухая трава.
Справа от стены шевельнулся целый клочок сухой травы.
Не отдельные стебли — весь сразу.
Снег вокруг оставался неподвижным. Значит, траву двигал не ветер.
Что-то было под ней.
Человек полз к новой позиции.
Не спешил.
Считал, что ветер скрывает движение.
Почти правильно.
Тело Пассара замечало примятый снег, сломанную траву и тень, которой не должно было быть.
Я видел позицию, сектор и путь отхода.
Стрелок выбрал место не для нас.
Оттуда просматривался проход между двумя участками траншеи.
По нему ходили связные.
Немец пришёл за людьми, которые ещё не знали, что стали целью.
Я не двигал винтовку сразу.
Сначала определил место, где должна появиться голова.
Не где находилась сейчас.
Где окажется, когда стрелок поднимет оптику над травой.
Слабый ветер шёл справа.
Расстояние небольшое.
Пальцы сами внесли поправку прежде, чем я закончил считать.
Приклад лёг в плечо.
Щека нашла своё место.
Сердце изменило ритм.
Голова болела.
Правое ухо продолжало слышать далёкую артиллерию.
Но руки Максима были спокойны.
Не бесчувственны.
Спокойны.
В них жило ожидание зимней тропы.
Тёмная вода между льдинами.
Отец, который оставил мальчика одного возле следа и не сказал, когда вернётся.
Тишина леса.
Птица, замолчавшая раньше, чем появился зверь.
Не воспоминание целиком.
Только состояние, в котором Пассар умел ждать.
Трава шевельнулась.
Появился край маскировки.
Потом лоб.
Глаз ещё не видел нас.
Он смотрел на проход.
Я выбрал точку.
Не торопился.
Плавно нажал на спуск.
Выстрел услышал левым ухом.
Правое ответило другим — более тяжёлым, несуществующим.
На мгновение два выстрела наложились.
Изображение дрогнуло.
Фигура исчезла.
Я перевёл прицел к старой стенке.
Если там был наблюдатель, он должен был отреагировать.
Секунда.
Две.
В тёмном разрыве что-то блеснуло.
Я нажал.
Слишком быстро.
Изображение раздвоилось в момент спуска.
Пуля ударила в край стены.
Кирпичная пыль поднялась.
Человек отпрянул.
Промах.
Я не стал исправлять его третьим выстрелом.
— Уходим.
Сухов продолжал смотреть туда, где исчез первый немец.
— Попали?
— Не знаю.
— Я видел…
— Что?
Он замолчал.
Потом ответил:
— Как голова исчезла.
— Этого и держись.
Глухов пополз первым.
Сухов за ним.
Я отступал последним.
Через двадцать метров по нашей позиции ударил миномёт.
Первый разрыв лёг коротко.
Второй — справа.
Третий разметал воронку, где мы провели почти пять часов.
Земля, снег и куски ткани взлетели вверх.
Правое ухо закричало.
На этот раз разрыв был настоящим.
Но тело не различило.
Я замер.
Не от страха перед минами.
На одну секунду перестал понимать, какой войне принадлежит звук.
Сухов вернулся.
Схватил меня за ремень.
— Двигайтесь!
Левым ухом я услышал последнее слово.
Он тянул.
Я пополз.
Миномёт перенёс огонь левее.
Мы ушли по промоине.
Не тем путём, которым пришли.
Вернулись в траншею уже после полудня.
Логинов ждал.
— Слышал два выстрела.
— Первый должен был попасть.
— «Должен был»?
— После выстрела цель исчезла. Падения не видел.
Логинов посмотрел на Сухова.
— Ты?
Парень ответил не сразу:
— Видел исчезновение.
Я посмотрел на него.
Он выдержал взгляд.
— Второй? — спросил Логинов.
— Промах, — сказал я.
— Почему?
— Двоилось.
Старший лейтенант перевёл взгляд на моё правое ухо.
— Значит, Артемьев был прав.
— Не говорите ему.
— Уже поздно.
Глухов усмехнулся.
Сухов тоже хотел.
Не решился.
— Стрелок вернётся? — спросил Логинов.
— Этот — нет. Если попал.
— А второй?
Я посмотрел на изгородь.
— Второй уже знает, что мы вернулись за Костиным. Видел дым, маршрут и позиции. Теперь будет ждать не выстрела.
— А чего?
— Того, ради чего мы снова нарушим осторожность.
Логинов понял.
— Значит, научился.
— Да.
Санитарная группа прошла мимо нас.
Двое бойцов несли Костина в плащ-палатке. Узел у плеча затянули плохо. Из-под ткани показалась рукавица.
Сухов шагнул следом, поправил край и спрятал её.
Потом вернулся.
— Завтра покажете, как нашли стрелка?
Я посмотрел на него.
— Нет.
Он опустил глаза.
— Завтра ты расскажешь, что увидел раньше меня.
Сухов поднял голову.
— Ёмкости?
— Ёмкости. И человека за стеной.
— Но вы и так поняли.
— После тебя.
Он пытался определить, шучу ли я.
Не шутил.
Логинов слушал.
Ничего не сказал.
Сухов пришёл учиться стрелять у Максима Пассара.
Задолго до моего появления.
Он смотрел на моё лицо и ждал своего учителя.
Я был обязан не обмануть его.
Глава 2. Лица в оптике
12–16 декабря 1942 года Донской фронт
65-я армия Полоса 117-го стрелкового полка 23-я стрелковая дивизия Старший сержант Максим Пассар
На четвёртое утро после контузии я понял, что слух вернулся неправильно.
Левое ухо слышало почти всё.
Скрип снега под сапогами. Треск замёрзшей ткани. Кашель в соседней землянке. Как ложка стучит о край котелка. Как кто-то в траншее ругается из-за промокших портянок.
Правое слышало войну.
Не отдельные звуки.
Всю сразу.
Артиллерийский гул оставался в нём даже тогда, когда орудия молчали. Иногда к нему добавлялся тонкий металлический звон. Иногда — тяжёлый удар, от которого хотелось прижаться к земле, хотя люди вокруг даже не поднимали головы.
Если я закрывал ладонью левое ухо, мир исчезал.
Война оставалась.
Фельдшер Артемьев говорил, что это может пройти. Говорил медленно, стоя слева, чтобы мне не приходилось угадывать слова по губам.
Я больше не спрашивал когда.
На войне врачи охотно сообщают направление. Сроки оставляют телу, Богу и следующему обстрелу.
Сухов тоже научился подходить слева.
Сделал это без просьб и объяснений. Просто заметил, что я каждый раз поворачиваю к нему голову, и на следующий день стал садиться с другой стороны.
Сейчас он сидел у входа в землянку и перематывал винтовку.
После нашего разговора он снял с неё чистую белую ткань. Теперь обмотка была серой, местами испачканной землёй и копотью. Неровной. Некрасивой.
Такой, какой и должен быть снег на передовой.
Я протирал линзу прицела.
Не до блеска.
Чистое стекло видит лучше, но и само бывает видно издалека. Я оставил по краю тонкий мутный след и провёл пальцем по металлическому ободку.
Сухов следил за моими руками.
— Опять?
— Что?
Он показал на линзу.
— Грязью.
— По краю.
— А-а…
Он посмотрел на свою винтовку, потом протянул её мне.
— Я тут переделал. Вчера ещё.
Я положил обе винтовки рядом.
Его обмотка больше не напоминала чистый бинт. Ткань начиналась неровно, местами открывала тёмное дерево, а там, где Коля втер землю, цвет почти совпадал с бруствером.
— Ну как? — спросил он.
Я ещё раз осмотрел ствол.
— Сойдёт.
Он ждал чего-то другого.
Не дождался, но винтовку забрал осторожно, почти довольно.
За входом показался Глухов. На плечах лежал снег, в руке он держал полевую сумку.
— Логинов зовёт.
Я поднялся слишком быстро.
Землянка накренилась. Стена пошла вправо, пол — навстречу. Я ухватился за край нар и переждал, пока мир вернётся на место.
Сухов тоже встал.
Не бросился поддерживать.
Просто оказался рядом.
Это было лучше.
— Что случилось? — спросил я.
— Между второй и третьей ротами ход сообщения осыпало. Теперь поверху ходят. Немцы проход пристреляли.
— Потери?
— Связиста убило. Двоих зацепило. Один санитар.
— Когда?
— Связиста утром. Остальных потом.
— До первого разрыва сколько прошло?
— Минуты две. Может, меньше.
— Сам видел?
— Нет. Оттуда пришёл. Раненый сказал.
Я взял винтовку.
Сухов потянулся за своей.
— Ты куда?
— Ну… с вами.
— Меня звали.
— Логинов сказал, чтобы я, если у вас опять…
Он запнулся.
После ночи, когда я пополз за телом Костина и потерял направление, старший лейтенант дал Сухову право остановить меня, если снова начнутся головокружение, двоение или провалы слуха.
Мне это право не нравилось.
Но на войне полезный приказ редко заботится о том, нравится ли он тому, кого должен сохранить.
— Помню, — сказал я. — Собирайся.
Командирская землянка была тесной даже для троих. Сейчас в ней находился ещё и командир второй роты — капитан с красными от холода глазами и засохшей кровью на рукаве.
Кровь была не его.
Свою кровь человек замечает быстрее.
На столе лежала карта участка. Логинов прижал угол кружкой, второй — запасным магазином.
Капитан показал на карандашную линию:
— Вот здесь всё осыпалось. Метров двадцать, не меньше. Утром связист пошёл с катушкой. Только перебрался — накрыло. Второй к нему полез, того в плечо. Потом санитар высунулся… снова мины.
— Первый связист жив?
Капитан посмотрел на свой рукав.
Ответа не требовалось.
— Почему всё ещё ходите там?
— А где ходить?
Он резко выдохнул и провёл ладонью по лицу.
— Провод рвётся. Третья рота без связи сидеть не будет. Раненых тоже через карту не вытащишь. Другого хода пока нет.
Он ответил резко, но не глупо.
Война редко позволяет выбирать между хорошим и плохим. Обычно выбираешь между плохим сейчас и ещё худшим через пять минут.
Логинов провёл карандашом полукруг.
— Смотрят отсюда.
Почти километр фронта.
Низкая высота. Две балки. Разрушенные постройки. Остатки сада. Несколько траншей противника, частично занесённых снегом.
— Один пост? — спросил я.
Капитан пожал плечами.
— А мне откуда знать? Когда никто не идёт, мины не летят. Кто-то же их наводит.
— Могут менять место.
— Могут.
— Ложную точку поставить.
Капитан отвернулся от карты.
— Пассар, мне связиста утром вытаскивать пришлось. Он за катушку обеими руками держался. Уже мёртвый, а не отпускал. А ты мне сейчас про ложные точки…
Он замолчал.
Не потому, что закончил.
Просто не нашёл слов, которые не прозвучали бы хуже.
— Понимаю, — сказал я.
— Не похоже.
— Если выстрелю не в того, завтра вытащишь ещё одного.
Капитан посмотрел на меня исподлобья.
Логинов не вмешивался.
Ждал.
— Что тебе нужно? — спросил капитан.
— На несколько часов остановить настоящее движение. В старом ходе показать, будто переносим кабель.
— Людей туда положить?
— Нет. Повреждённый провод, пустые ящики, лопату. Всё на верёвках.
— Он вызовет огонь.
— Для этого и показываем.
— А если траншею разнесёт?
— Люди останутся в укрытии.
Логинов поднял голову.
— Ни рук, ни голов над краем. Понятно?
— Понятно.
— Если без человека не получится — отменяем.
— Хорошо.
Капитан снова посмотрел на карту.
— И что это даст?
— Время реакции. Увидим, какой участок он контролирует. Если передаёт по телефону, должен быть провод. Кто-то его ремонтирует, кто-то меняет наблюдателя.
— А самого увидишь?
— Не знаю.
— Сколько тебе надо?
— День. Может, два.
— А мне проход нужен сейчас.
Логинов перебил:
— Сейчас его нет.
Капитан сжал челюсть.
— Я знаю, что его нет.
— Тогда делаем, как сказал Пассар.
— Кто отвечает?
— Он.
Капитан перевёл взгляд на меня.
— Снайпер теперь ротой командует?
Логинов даже не изменил голоса:
— Нет. Снайпер отвечает за то, чтобы твоя рота перестала хоронить связистов.
Капитан ещё несколько секунд смотрел на него.
Потом коротко кивнул.
Не мне.
Решению.
Когда он вышел, Логинов задержал нас.
— Глухова возьмёшь.
— Возьму.
— Сухова тоже.
— Он уже собрался.
— Я вижу.
Сухов выпрямился.
Логинов снова посмотрел на меня:
— Поплывёт изображение — возвращаетесь. Со слухом то же самое.
— Я сам пойму.
— В прошлый раз не понял.
Правое ухо наполнилось тяжёлым гулом.
Несуществующее орудие выстрелило где-то внутри головы.
Я дождался, пока звук отступит.
— Хорошо.
Логинов повернулся к Сухову.
— Начнёт упрямиться — тащи.
Коля посмотрел на меня.
— А если не пойдёт?
— Всё равно тащи. — Понял.
Мне это не понравилось. Сухов заметил. Ничего не сказал.
Логинов снял часы и протянул ему.
— Время засекаешь ты. От первого движения в проходе до первого разрыва.
Сухов осторожно взял часы.
— Понял.
Несколько дней назад в нём ещё жил восторг человека, которого поставили рядом с известным снайпером. Теперь к восторгу добавилось другое.
Ответственность.
Она старила быстрее холода.
Мы вышли затемно.
Первые метры прошли по траншее, затем протиснулись через узкий ход, где земля осыпалась от каждого прикосновения. Дальше пришлось ползти до старой воронки.
Впереди лежал склон.
Пологий, серый, почти пустой.
Редкие кусты. Разрушенная изгородь. Остатки двух построек. Тёмный зуб печной трубы. Низкая стенка, обломки воза и несколько воронок, края которых ветер сгладил так, что они казались частью земли.
Если посмотреть быстро, прятаться было негде.
Если смотреть долго — мест становилось слишком много.
Мы устроились под осыпавшейся стенкой воронки. Я не поднимал прицел, пока глаза не привыкли к местности.
Сухов тоже не торопился.
Учился.
Он разделил склон на участки сам. Показал мне три куста справа, два у изгороди и тёмное пятно возле трубы.
— Там что? — спросил я.
— Не знаю. Камень, может.
— Может.
— Или каска.
— Не торопись.
Он снова посмотрел.
Тёмное пятно оказалось кирпичом.
Но рядом снег лежал иначе — слишком гладко, будто его пригладили рукавицей. Я запомнил участок и пошёл дальше.
В девять утра движение по проходу прекратилось.
Сначала над бруствером ещё мелькали головы. Потом исчезли.
Через час в старом ходе началась ложная работа.
Показалась лопата.
Один раз.
Второй.
Край пустого ящика.
Повреждённый кабель медленно потянули по снегу. Снизу его дёргали за верёвку, и издалека движение могло показаться неуклюжей работой связистов.
Сухов прикрыл рукавом часы.
— Пошло.
Мы ждали.
Минута.
Полторы.
На той стороне ничего не изменилось.
Коля продолжал следить за стрелкой.
— Сто десять…
Первая мина легла коротко.
Звук пришёл слева — настоящий, режущий воздух. Но правое ухо в ту же секунду обрушило на меня свой гул, и на миг я не понял, какой из двух разрывов существует.
Глухов прижал ладонь к моему затылку и заставил опустить голову.
Вторая мина ударила ближе. Комья земли застучали по каске.
Третья разорвалась возле ложного хода.
Пустой ящик подбросило и разломило.
— Этот настоящий был, — сказал Глухов.
— Понял.
Он посмотрел на меня.
— Не сразу.
Я ничего не ответил.
Сухов тоже промолчал. Лицо у него изменилось. Он впервые увидел не знаменитого Пассара и не наставника, который знает ответы.
Человека, способного не услышать мину.
Огонь продолжался меньше минуты. Потом оборвался.
— Сто восемь секунд, — сказал Сухов. — Ну… примерно.
— Запиши.
Он достал огрызок карандаша и занёс время в тетрадь, прикрывая страницу рукавицей.
Глухов коснулся моего плеча.
— Слева было.
— Что?
— Железом задели.
— Где?
Он показал на низкую разрушенную стенку, метров на тридцать левее печной трубы.
— Там.
Я ничего не слышал.
Ветер шёл оттуда, но правое ухо всё ещё держало остаток несуществующего обстрела.
— Уверен?
Глухов поморщился.
— Слышал.
— Я тоже сейчас много чего слышу.
— У вас своё. А это с той стороны. Левее стенки.
Сухов быстро отвёл глаза, пряча улыбку.
— Хорошо, — сказал я. — Смотрю.
Обзор оттуда был плохим. Чтобы видеть наш проход, человеку пришлось бы поднять голову. Но можно было использовать окопный перископ или маленькое зеркало.
Через несколько минут над кирпичами появилась тёмная точка.
Исчезла.
Потом поднялась снова.
Сухов потянул винтовку к плечу.
— Стрелять?
— Нет.
— Там оптика.
— Вижу.
— Тогда…
— Долго торчит. Не трогай.
Он замер.
Точка двигалась слишком заметно. Сначала влево, потом вправо. Человек, который хочет остаться живым, не водит прибором над одной и той же стенкой так долго.
Кто-то хотел, чтобы мы увидели.
— Это… подставили? — спросил Сухов.
— Похоже.
— А настоящий где?
— Смотрит, кто клюнет.
Объяснять больше не требовалось.
Коля медленно опустил винтовку.
Прежде он считал, что снайперская работа начинается, когда появляется цель.
Теперь начинал понимать: чаще всего она начинается с отказа считать целью то, что тебе показали.
К полудню ложную работу повторили на другом участке. На этот раз из-за края траншеи подняли кусок шинели, натянутый на шест, затем протянули катушку повреждённого провода.
Первый разрыв пришёл через сто четырнадцать секунд.
Почти то же время.
Мины легли ближе. Наблюдатель видел оба участка и умел давать поправку.
После обстрела Глухов снова тронул меня за плечо.
— Там закрыли что-то.
— Где?
— Левее. Низко.
Я посмотрел на стенку.
— У кирпичей?
— Нет. Ещё левее.
— Там пусто.
Он чуть качнул головой.
— Я говорю, где слышал.
В голосе появилось упрямство.
Я продолжал смотреть на стену. Она подходила слишком хорошо. Ложный прибор заставлял считать, что настоящий пост должен находиться рядом, только ниже или глубже.
Удобное объяснение.
Именно поэтому опасное.
Я перевёл оптику туда, куда показывал Глухов.
Между стенкой и старой печной трубой проходила неглубокая впадина. На первый взгляд там лежал только снег. Затем я заметил короткую прямую линию, слишком ровную для тени.
Край щели.
Не больше ладони высотой.
Если человек лежал за обратным склоном, с нашей стороны можно было увидеть только узкий вырез.
— Вижу щель, — сказал я.
Глухов кивнул.
— Значит, там.
— Может быть.
— Ну, вам виднее.
Он снова стал слушать склон.
До темноты в щели никто не появился.
Мы вернулись без выстрела.
У входа в землянку Сухов стряхнул с рукавов снег.
— И чего мы нашли?
Он сразу спохватился:
— Я не то чтобы… Просто человека-то не было.
— Две минуты. Ложную точку. Щель.
— А человека?
— Завтра.
Он вздохнул.
— Опять лежать?
— Опять.
На следующее утро мы ушли севернее и смотрели вдоль склона.
Путь занял почти три часа. Последние двести метров пришлось ползти по снежной корке. Она ломалась под локтями с сухим треском, и каждый звук казался слишком громким.
Максим знал, где ветер уже разрушил поверхность. Руки сами выбирали серые полосы, смешивали наш след с тенью кустов, обходили места, где свежая борозда могла сохраниться до вечера.
Я не слышал его голоса.
Его не было.
Были движения, которые тело успевало сделать прежде, чем я находил им объяснение.
Один раз перед глазами поплыли две одинаковые изгороди. Я остановился, уткнулся лбом в рукав и закрыл глаза.
Сухов подполз ближе.
— Двоится?
— Сейчас пройдёт.
— Назад?
— Нет.
— А Логинов…
— Вижу одну изгородь. Пока идём.
Он посмотрел туда, куда смотрел я.
— Точно одну?
— Одну, Коля.
Сухов остался рядом ещё несколько секунд. Потом молча пополз дальше.
Новую позицию устроили снаружи поваленной стены. Внутри было удобнее, но один миномётный разрыв превратил бы её в каменную могилу.
Глухов лёг в отдельной нише, чуть позади. Оттуда ветер нёс к нему звуки с немецкого склона.
Мы с Суховым наблюдали щель.
Первым появился немецкий связист.
Он вышел из балки без винтовки в руках, пригнулся возле разрушенного дерева и снял перчатку. Несколько секунд разминал пальцы, потом вытащил из-под снега тёмный провод.
Работал маленькими плоскогубцами.
Ремонтировал линию.
Провод шёл не к ложной стенке.
Он огибал её и уходил за обратный склон.
Связист закончил, натянул рукавицу зубами и пополз вдоль линии. У бугра остановился, поднял часть провода, затем исчез в углублении.
Местность сузилась.
У наблюдателя имелась телефонная связь. Имелся подход со стороны балки. Ложный перископ находился в стороне и прикрывал не самого наблюдателя, а одно из направлений возможного выстрела.
Через полчаса появился офицер.
Походка, бинокль на груди, то, как рядовой возле углубления сразу отодвинулся. Он поднялся почти в полный рост и несколько секунд смотрел на наши позиции.
Около четырёхсот метров.
Хорошая цель.
Сухов задержал дыхание, но винтовку не поднял.
Ждал моего решения.
Я наблюдал за щелью.
Офицер ушёл.
Миномёты молчали.
Через три минуты на его месте появился другой человек. Обычная шинель, пилотка под каской, никакого бинокля. Он лёг возле щели, снял рукавицу и протянул руку вниз.
Глухов тихо сказал:
— Железо.
— Телефон?
— Похоже. Потом голос.
Немец поднял голову чуть выше.
Я увидел часть лица.
Светлые брови. Грязная полоса на щеке. Молодой. Рот двигался коротко, будто он называл цифры.
Почти через две минуты у нашего старого прохода разорвалась первая мина.
Потом вторая.
Наблюдатель продолжал говорить.
— Он? — спросил Сухов.
— Один из смены.
— А сейчас?
— Ждём.
Коля плотнее прижался к земле.
Не спорил, хотя не понимал, чего ещё мне не хватало.
Через два часа молодой ушёл. Сменивший его солдат был ниже ростом и заметно припадал на правую ногу. Прежде чем лечь к щели, он долго разминал колено.
Значит, минимум двое.
Не один человек, которого достаточно убрать.
Пост.
Связь.
Смена.
Ложная позиция.
И стрелок, который должен был охранять всё это.
Его мы пока не видели.
В середине дня по нашему проходу неожиданно пробежал связист.
Не участник проверки.
Настоящий.
Кабель порвался где-то у третьей роты, и парень решил сократить путь. Он выскочил на открытый участок, пригнулся и почти сразу исчез за низкой стенкой.
Удобная цель.
Триста с небольшим метров. Светлая полоса снега позади. Катушка бьёт по бедру. Движение ровное.
Выстрела не было.
Через две минуты пришли мины.
Связист уже находился в траншее.
Сухов не отрывался от немецкого склона.
— Мог же попасть.
— Мог.
— Тогда почему не стрелял?
— Не знаю.
Коля повернул ко мне голову, будто не ожидал такого ответа.
— Может, не видел?
— Может.
Он снова посмотрел вперёд.
Ответ его не удовлетворил.
Меня тоже.
Вечером, когда свет начал уходить, возле разбитого воза на мгновение появилось что-то круглое и тёмное. Не лицо. Возможно, край оптики.
Оно смотрело не на проход.
На нашу вчерашнюю позицию.
Туда, где больше никого не было.
Сухов увидел это первым.
— У колеса.
Я уже смотрел.
Тёмное исчезло.
— Он не связиста ждал, — сказал Коля.
— Возможно.
— Не возможно. Он туда смотрел. Где мы вчера лежали.
— Прикрывающий стрелок должен искать снайпера.
Сухов помолчал.
— Он вас ждёт.
Я повернулся к нему.
— Моей фамилии он не знает.
— Фамилия ему не нужна.
В его голосе не было прежней ученической робости.
Только уверенность человека, заметившего то, что старший не захотел принять.
Я разложил противника на части.
Наблюдатель обнаруживает движение. Связист поддерживает линию. Миномётчики бьют по координатам. Снайпер прикрывает наблюдательный пост.
Система была понятна.
И потому я решил, что понял человека внутри неё.
Коля видел иначе.
Не функцию.
Намерение.
На третий день мы заставили противника показать второй подход.
По согласованию с Логиновым ротный миномёт положил две мины рядом с тем местом, где связист ремонтировал провод. Не по самому посту — возле линии, чтобы осколками перебить провод или осыпать его землёй.
Первый связист не появился.
Пришёл другой.
Подполз с противоположной стороны, нашёл разрыв и потянул провод к себе. После ремонта ушёл не в балку, а к остаткам сада.
Запасной маршрут.
Мы наблюдали с третьей точки, почти во фланг. Отсюда было видно, как молодой наблюдатель сменяет хромого, как офицер приходит проверить пост и как возле разбитого воза иногда меняется форма снега.
Офицер снова показался после полудня.
Остановился боком. Разговаривал с кем-то, кого мы не видели.
Палец Сухова лёг рядом со спусковым крючком.
Я слегка качнул головой.
Он убрал палец.
Офицер ушёл.
Пост остался.
Снять важного человека было заманчиво. Но офицера заменят. Телефон продолжит работать. Через две минуты после движения по проходу снова придут мины.
Через час на открытом участке появилась санитарная сумка.
Молодой боец полз по траншее, но у обвала ему пришлось подняться на колени. На несколько секунд над бруствером показались плечи и голова.
Немецкий наблюдатель повернулся.
Снайпер у воза не выстрелил.
Я не видел его самого, но видел направление тёмной щели между спицами. Она оставалась обращённой к нашим старым наблюдательным точкам.
— Второго пропустил, — прошептал Сухов.
— Вижу.
— Всё ещё думаете, что пост прикрывает?
Я не ответил.
Слишком удобная цель.
Слишком явное бездействие.
Прикрывающий стрелок мог не хотеть выдавать себя ради санитара. Это объяснение оставалось правильным.
Но существовало и другое.
Немец уже понял, что кто-то ищет его наблюдателя. Не стреляет по связистам. Не трогает офицера. Не принимает ложный перископ за цель. Меняет позиции.
Он мог ждать не любого советского стрелка.
Того, кто думал именно так.
— Вы ведь тоже его ждёте, — сказал Сухов.
— Жду.
— Ну вот.
Он произнёс это негромко, почти виновато, словно только сейчас понял, что сравнил меня с немецким снайпером.
Я продолжал смотреть на воз.
— Может быть, ты прав.
Коля замер.
Для него моё признание оказалось важнее похвалы.
— Что видишь у колеса? — спросил я.
Он долго молчал.
— Тут снег… не так лежит.
— Где?
— На левом колесе ровно. А под правым осыпался. Ветер ведь справа?
— Справа.
— Тогда почему туда сыплется?
Я посмотрел через прицел.
Он был прав.
Укрытие располагалось не за возом, как я предполагал, а под его правой стороной. Человек лежал низко, накрывшись тканью. Колесо разбивало форму головы и винтовки.
— Заметил хорошо, — сказал я.
— Это он?
— Пока только укрытие.
Сухов снова посмотрел.
— Я первый увидел?
— Первый.
Он прижался щекой к прикладу, пряча лицо.
В тот день мы увидели двух наблюдателей, два пути к телефонной линии и вероятное укрытие снайпера.
Не сделали ни одного выстрела.
Возвращаясь, Сухов молчал почти всю дорогу.
У землянки он остановился, но внутрь не вошёл.
— Товарищ старший сержант…
— Что?
— Я так и буду рядом лежать?
— Не понял.
Он переступил с ноги на ногу.
— Ну… смотреть. Пока вы стреляете.
— Пока учишься.
— А потом?
— Доживём — увидим.
Ответ ему не понравился.
— Я просто думаю… Вы и без меня всё видите. Почти всё.
— У колеса ты увидел.
— Снег.
— А я не увидел.
Сухов потёр нос рукавицей.
— Всё равно как-то…
Он не закончил.
Я понял и без окончания.
— Сегодня ты был нужен, Коля.
— Правда?
— Да.
Он кивнул и вошёл в землянку.
На четвёртый день мы не вышли на наблюдение.
Сухов воспринял это почти как предательство.
— Мы сегодня не идём?
— Нет.
— Но молодой должен сменить хромого.
— Пусть меняет.
— А если уйдёт?
— Завтра придёт.
Сухов сел на край нар.
— Я не понимаю. Мы три дня…
— Лопату бери.
— Какую лопату?
Я уже выходил.
— Обычную.
Обвал между второй и третьей ротами оказался хуже, чем выглядел на карте.
Двадцать метров открытого снега. В одном месте из земли торчало разбитое бревно. Каждый проходивший вынужден был поднять ногу, перенести вес и на секунду выпрямиться.
Дальше лежала полоса льда. Люди обходили её справа, выходя на один и тот же видимый участок.
Санитары с носилками задерживались возле поворота: не хватало ширины.
Немецкий наблюдатель не просто видел движение.
Мы сами повторяли для него одни и те же остановки.
Один и тот же шаг через бревно.
Один и тот же обход льда.
Один и тот же поворот носилок.
Ему оставалось только дождаться.
Мы начали с бревна.
Двое бойцов тянули его снизу, не поднимаясь над краем. Я помогал, пока перед глазами снова не появилось два одинаковых конца.
Сухов перехватил мою руку.
— Сядьте.
— Потом.
— Сейчас.
— Коля…
— У вас опять?
Я не ответил.
Он посмотрел на моё лицо.
— Значит, опять. Сядьте. Я Логинову сам скажу.
Я хотел возразить.
Он не отпустил.
Не сильнее меня.
Просто знал, что прав.
Я сел у стенки и закрыл глаза.
Бойцы смотрели в другую сторону, делая вид, что ничего не заметили. На передовой уважение часто проявлялось именно так.
Через несколько минут я поднялся.
Бревно убрали без меня.
Лёд засыпали землёй. Проход углубили. В месте, где показывались плечи, поставили короткую стенку из мёрзлых комьев и двух досок. Поворот расширили, чтобы носилки проходили без остановки.
Работали изнутри, почти не показываясь.
Мины пришли один раз.
Легли по прежнему месту, где люди раньше обходили лёд.
Теперь там никого не было.
Капитан второй роты стоял в траншее и смотрел на разрывы.
— И всё? Землёй засыпать?
— Не всё.
Он провёл сапогом по утоптанному участку.
— А раньше нельзя было?
— Можно было.
— Ну да…
Капитан вытер нос рукавом.
— Ладно. Двое уже прошли. Немец по старому месту ударил.
— Завтра поправит.
— Завтра…
Он посмотрел в сторону немецких позиций.
— Значит, до завтра надо закончить.
— Постараемся.
Логинов пришёл к вечеру.
Осмотрел проход, засыпанный лёд и расширенный поворот.
— Пассар, ты зачем сам с лопатой?
— Бревно мешало. Люди на нём поднимались.
— А наблюдатель?
— На месте.
— До утра подождёт?
— Да.
— Хорошо. Показывай.
Мы разложили карту на ящике.
Я отметил щель, два подхода и разбитый воз.
— Стрелок здесь. Или рядом. Сухов заметил укрытие.
Логинов посмотрел на Колю.
— Что видел?
— Снег под колесом осыпался. Не по ветру.
— Человека?
— Нет.
— Понятно.
Я показал воронку впереди нашего края:
— Отсюда лучший угол.
Логинов взглянул на карту.
— Нет.
— Колесо из ближней точки закроет его.
— В воронку не пойдёшь.
— После первого выстрела можно уйти по балке.
— Не успеете. Миномёты отрежут.
— Другого угла может не быть.
— Значит, не стреляешь.
Я посмотрел на него.
Логинов постучал пальцем по карте.
— Пассар, я сказал нет.
Он не доказывал власть.
Просто ставил границу, за которой мой план переставал быть его планом и становился самовольством.
После Костина я знал цену этой разницы.
Пришлось выбрать старую дренажную канаву внутри нашего переднего выступа. Угол был хуже, зато до ближайшей траншеи оставалось меньше ста метров.
Логинов выслушал.
— Отсюда можно.
— Беру Глухова.
— И Сухова.
— Да.
— Отход — на Сухове.
— Почему?
— Ты после выстрела будешь смотреть туда.
Он показал на немецкую сторону.
— А он пусть смотрит, как выбираться.
Глухов сдвинул шапку на затылок.
— Если что, обоих тащить?
Логинов посмотрел на него.
— Если придётся.
— Понял.
— До полудня возможности не будет — возвращаетесь. И без самодеятельности.
Последние слова предназначались мне.
— Понял.
— Хорошо бы.
Мы вышли после полуночи.
Без белых маскхалатов.
Ночь была облачной, снег отсвечивал серым, а земля в канаве оставалась почти чёрной. На её фоне белая ткань выдала бы нас лучше тёмной.
Ползли не по дну балки, а вдоль края. По дну было легче, и потому там проходили все. На краю ветер ломал след, засыпал борозды и стирал отпечатки локтей.
Глухов двигался последним. Перед выходом он обмотал тканью каждую пряжку и металлическое кольцо.
Сухов дышал через шарф.
Один раз я остановился, потому что впереди услышал шаги.
Они приближались справа.
Тяжёлые, мерные.
Я прижался к земле.
Сухов замер.
Глухов подполз и коснулся моего сапога.
— Там пусто.
Шаги продолжались.
Только в правом ухе.
Я закрыл его ладонью.
Они не исчезли.
— Точно? — спросил я.
— Точно.
— Идём.
Никто не спросил, что именно я слышал.
До позиции добрались за два часа.
Дренажная канава была узкой и промёрзшей. Перед нами торчали сухие стебли. Они мешали обзору, но убирать их было нельзя. Сломанный стебель оставляет прямую линию и свежий светлый излом.
Мы нашли щели между ними.
Глухов устроился чуть ниже. В его руке была тонкая верёвка, уходившая к небольшой воронке в двадцати пяти метрах левее. Ночью мы поставили там обломок зеркала, закреплённый на деревянной щепке.
Не цель.
Блик.
Достаточный, чтобы немецкий снайпер посмотрел туда, куда нам требовалось.
Путь отхода мы выбрали заранее: влево вдоль складки, затем вниз к траншее.
Справа лежал открытый участок льда.
Сухов долго смотрел на оба направления.
— Влево слишком удобно.
— Там складка.
— Вот и я про это.
— Быстрее уйдём.
— Он тоже её видит.
— После выстрела будет искать нашу позицию.
— А потом?
Я не ответил.
Коля ещё раз посмотрел на левую складку, затем лёг рядом.
Мне следовало внимательнее отнестись к его молчанию.
До рассвета оставался час.
Мы проверили оружие, расстояние между нами и положение верёвки. Потом легли.
Холод вошёл постепенно.
Сначала в пальцы ног. Затем в колени. Потом под локоть, которым я упирался в землю. Двигаться приходилось по одному суставу, медленно, в паузах между порывами ветра.
Рассвет не пришёл.
Он проступил.
Сначала стали видны собственные руки. Потом сухие стебли. Затем разбитое колесо на противоположном склоне.
Немецкий пост молчал.
Правое ухо гудело.
Левым я слышал дыхание Сухова и редкий шорох верёвки в руке Глухова.
Первым появился хромой наблюдатель.
Он выполз из щели, поднялся на одно колено и растирал правую ногу. Затем ушёл по нижней тропе.
Через несколько минут пришёл молодой.
Светлые брови.
Грязь на щеке.
Он снял рукавицу, лёг в щели и достал телефонную трубку.
Всё происходило так, как мы наблюдали три дня.
И именно поэтому нельзя было торопиться.
Снайпер под возом не показывался.
Прошёл час.
Потом ещё один.
Сухов первым коснулся моей руки.
Показал на правое колесо.
— Снег съехал.
Я посмотрел.
Тёмная полоска между спицами стала шире.
Человек менял положение.
Сначала я увидел только колесо. Щепу. Ржавую скобу. Серую ткань.
Потом ткань отделилась от земли.
Под ней находилась щека.
Часть глаза.
Край оптики.
Ствол лежал ниже ступицы и был направлен не на проход.
На нашу старую позицию.
Сухов не ошибся.
Глухов шевельнулся ниже нас.
— Был звук.
— Какой?
— Не понял. Ремень, может. Или затвор.
— У воза?
— Оттуда.
Коля ждал.
Теперь перед нами были оба.
Наблюдатель, который вызывал миномётный огонь.
И снайпер, который ждал выстрела по нему.
Можно было убрать снайпера первым. Это давало больше шансов уйти.
Но молодой наблюдатель покинул бы щель сразу после выстрела. Телефон остался бы цел. На его место пришёл бы хромой или третий человек, которого мы ещё не видели.
Можно было снять наблюдателя.
Тогда снайпер получал направление нашего выстрела.
Две цели.
Два правильных решения.
Оба неполных.
Мы ждали условленного движения у прохода.
Капитан второй роты должен был показать повреждённую катушку, затем край пустых носилок. Ни одного человека над бруствером.
В десять часов над траншеей появилась катушка.
Молодой наблюдатель поднял голову.
Взял трубку.
Снайпер у воза не шевельнулся.
Глухов натянул верёвку.
Зеркало в левой воронке повернулось.
По снегу скользнул короткий блеск.
Похожий на случайный блик оптики.
У воза ничего не изменилось.
Глухов отпустил верёвку.
Подождал.
Потянул снова.
Второй блик задержался дольше.
Серая ткань под колесом шевельнулась. Ствол медленно пошёл влево.
Появилось больше лица.
Немец смотрел на зеркало.
Не выстрелил.
Не торопился.
Он тоже понимал цену слишком удобной цели.
Моё тело отозвалось раньше мысли.
Приклад плотнее вошёл в плечо. Палец выбрал свободный ход спуска. Прицел лёг на щёку у колеса.
Этот человек был опаснее для меня.
Он видел вероятные позиции, не стрелял в связистов и санитаров, не выдавал себя ради лёгкой цели. Он ждал противника, способного разрушить его систему.
Ждал меня.
В оптике остался один глаз. Тёмный. Спокойный.
Достаточно было нажать.
Но слева молодой наблюдатель уже говорил в телефонную трубку.
Я не слышал слов.
Видел, как движется рот.
Как он на секунду отнимает трубку, слушает, снова произносит цифры.
Через две минуты эти цифры должны были упасть минами на проход.
Я перевёл прицел.
Тело сопротивлялось едва заметно. Не страхом. Охотничьей привычкой не отпускать хищника, который уже оказался на мушке.
Ствол прошёл от колеса к щели.
В прицеле появилось лицо наблюдателя.
Светлые брови. Обветренные губы. Полоса грязи на щеке. Под каской выбилась прядь волос.
У него было имя.
Я его не знал.
Наверное, где-то существовал человек, который помнил это имя совсем иначе. Не возле телефона. Не в снегу. Не среди координат и миномётных разрывов.
Я не имел права придумывать ему мать, письмо или дом, чтобы облегчить собственное решение красивой жалостью.
Мне было достаточно того, что передо мной находился человек.
И что слова этого человека убивали других людей, чьи лица я тоже видел.
Он закончил говорить.
Наклонил голову, слушая ответ.
Изображение на мгновение раздвоилось.
Две каски.
Два лица.
Две щели.
Я не стал давить на спуск.
Закрыл глаз.
Открыл.
Осталась одна цель.
Выдохнул.
Не до конца.
Остановился на естественной паузе.
Нажал.
Винтовка толкнула плечо.
Лицо исчезло.
Не откинулось, не замерло в красивой смерти.
Просто ушло из щели. Рука разжалась, и телефонная трубка качнулась на проводе.
— Вниз ушёл, — выдохнул Сухов. — Трубка висит.
Я уже переводил прицел к возу.
Немецкий снайпер повернулся быстрее, чем я ожидал.
Он не смотрел на зеркало.
Ствол шёл к нам.
Он определил направление.
Не точку.
Этого ему хватало.
Я увидел две тёмные полосы вместо одной.
Нажал слишком быстро.
Пуля ударила в колесо. Щепа разлетелась в стороны.
Промах.
Немец ответил.
Пуля вошла в мёрзлую землю перед моим лицом. Снег и мелкие камни ударили по щеке.
— Отходим.
Сухов не двинулся.
Смотрел на воз.
— Не влево.
— Что?
— Он туда винтовку повёл.
— Там наш выход.
— Потому и повёл.
Глухов уже отпустил верёвку и пополз к нам.
Немец выстрелил снова.
Пуля ударила в левую складку, на несколько метров позади позиции.
Не по нам.
По пути, который мы ещё не успели выбрать.
Сухов был прав.
— Вправо, — сказал я. — Ты первый.
Он не стал торжествовать.
Пополз через открытый лёд.
Глухов двинулся следом.
Я остался на несколько секунд. Поднял край ткани левее нашей щели.
Третий выстрел пришёл туда.
Хороший стрелок.
Он не паниковал. Не бил по каждому движению. Проверял, заставлял нас показать настоящий выход.
Если бы мы пошли влево, как собирался я, он встретил бы нас на складке.
Я искал систему и решил, что немецкий стрелок — только её часть.
Ошибся.
Он не охранял наблюдателя.
Он охотился на того, кто придёт за ним.
На меня.
Я подождал, пока он передёрнет затвор, и пополз вправо.
В этот момент начали работать миномёты.
Наблюдатель успел передать данные по проходу между второй и третьей ротами. Первые разрывы легли там, где несколько минут назад показались катушка и край носилок.
Потом огонь начал смещаться вдоль переднего края. Одна мина разорвалась у канавы. Ударная волна прошла через землю и толкнула в живот.
Правое ухо наполнилось сплошным рёвом.
Я перестал слышать голоса.
Видел, как Глухов что-то кричит. Его рот открывался, но звук не доходил.
Он поднял три пальца.
Потом два.
Мины шли сериями.
Три разрыва.
Пауза.
Два.
Пауза.
Глухов уловил порядок и показывал нам, когда двигаться.
После второй серии он махнул рукой.
Мы пересекли открытый участок.
Лёд треснул под локтями. Сухов добрался до тёмной полосы земли, развернулся и потянул Глухова за ремень.
Я полз последним.
За спиной снова ударили три мины.
Одна легла в нашу прежнюю позицию.
Сухие стебли исчезли.
Снайпер больше не стрелял.
Либо потерял нас.
Либо ждал, где мы появимся после обстрела.
Мы не появились.
Сухов нашёл узкую промоину, почти полностью занесённую снегом. Она шла не к ближайшей траншее, а в сторону третьей роты.
Дольше.
Тяжелее.
Но немец не мог видеть её от воза.
Глухов снова показал паузу.
Мы двигались между сериями, пока разрывы не остались позади.
Только в траншее слух начал возвращаться.
Сначала левый.
Я услышал собственное дыхание. Потом кашель Глухова. Потом голос Сухова:
— …слышите меня?
— Теперь слышу.
— Задело?
Я проверил руки, ноги, живот.
Щеку саднило. Крови было немного.
— Нет.
Глухов сел у стенки и снял рукавицу. Два пальца дрожали.
— У меня тоже цело.
Сухов провёл рукой по лицу. На лбу темнела царапина от земли.
— Наблюдатель? — спросил он.
— Что видел?
Он понял, зачем я спрашиваю.
Не стал повторять моё решение.
Сказал только то, что видел сам:
— После выстрела вниз ушёл. Руку разжал. Трубка на проводе осталась. Больше никто не показался.
— Падение?
— Нет. Только как исчез.
Точно.
Так, как я требовал после первого выстрела.
Не подменять увиденное желаемым.
— Запомни.
— Запомнил.
Он помолчал.
— А тот, у воза?
— Промахнулся.
— Вы?
— Я.
Сухов посмотрел на меня.
— Он тоже не попал.
— Он выход держал. Почти попал.
Коля вытер нос рукавицей.
— Я говорил, что он вас ждёт.
— Говорил.
— Вы не поверили.
— Не сразу.
— Почему?
— Решил, что он пост прикрывает.
Я посмотрел в сторону левой складки, куда продолжали ложиться мины.
— Ошибся.
Сухов ничего не сказал.
Глухов натянул рукавицу.
— Потом обсудите. Вставать надо. Тут ещё достанут.
Мы выбрались к третьей роте ближе к вечеру.
Логинов ждал у командирской землянки.
Сначала посмотрел на кровь у меня на щеке. Потом на царапину Сухова. Затем на Глухова.
— Все?
— Все, — ответил Глухов.
— Наблюдатель?
— После выстрела ушёл вниз. Трубка осталась висеть. Попадания не видел. Сухов видел результат лучше. Снайпер ушёл. Я промахнулся.
Логинов посмотрел на Колю.
— Что видел?
— Наблюдатель исчез после выстрела. Трубка осталась висеть. Больше к щели никто не подходил.
— Хорошо. Почему вправо ушли?
— Немец левый выход держал.
— Сам заметил?
— Да.
Логинов кивнул.
— Правильно.
Потом посмотрел на меня:
— Послушал его?
— Послушал.
Сухов опустил глаза.
Не стал уточнять, что не сразу.
— Последняя серия легла по старому месту, — сказал Логинов. — Потом огонь прекратился. Проход работает.
— Пока работает.
— Пока хватит.
Капитан второй роты пришёл позже.
На этот раз крови на рукаве не было. В руках он держал флягу с горячей водой, в которой угадывался слабый запах чая.
Протянул её Сухову.
— Держи.
Коля растерялся.
— Я только…
— Пей, пока тёплое.
Сухов взял флягу обеими руками.
Капитан посмотрел на меня.
— Трое связистов прошли. И двое санитаров.
— Хорошо.
— Один немец?
— Наблюдатель после выстрела исчез. Падения не видели.
— Второй?
— Ушёл.
— Тот, что стрелял?
— Да.
Капитан потёр щетину на подбородке.
— Вернётесь?
— Не завтра.
— Ждать будет?
— Будет.
— Понятно.
Он задержался, словно хотел поблагодарить, но не произнёс этого.
Посмотрел на Сухова, который грел руки о флягу, и ушёл.
После его ухода Коля достал тетрадь.
Страница была помята и отсырела по краям. Он расправил её ладонью.
— Писать?
— Пиши.
— Как?
— Что видел.
Он записал дату.
Погоду.
Расстояние.
Сектор.
Потом медленно вывел:
«После выстрела цель исчезла в щели. Телефонная трубка осталась на проводе. Повторного появления не было».
— Подписывать?
— Подписывай.
Он написал:
«Сухов».
Посмотрел на запись.
— Номер какой?
Число поднялось из памяти Максима сразу.
Оно жило в полковых журналах, газетных заметках, донесениях. В разговорах бойцов. В тетрадях, где каждый подтверждённый выстрел имел дату, место и свидетеля.
Максим вёл счёт.
Не только ради начальства и не ради славы.
Число было ответственностью. За ним стояли люди, которые видели результат и подписывались под ним. Промах нельзя было превратить в победу только потому, что так хотелось стрелку или редактору дивизионной газеты.
— Потом сверим с журналом.
— Вы же помните.
— Помню.
— Тогда почему…
— Потом, Коля.
Он посмотрел на меня, но спрашивать больше не стал.
Закрыл тетрадь.
Потом снова открыл.
— Товарищ старший сержант…
— Что ещё?
— А когда уже можно сказать, что я снайпер?
— Кто сказал, что нельзя?
— Я не про это.
Он смутился, сердито потёр край страницы.
— Вот у вас счёт. Вас все знают. А я всё рядом лежу. Смотрю. Сегодня вообще не стрелял.
— И хорошо.
— Что хорошего?
— Ты сменил путь.
— Ну и что?
— Пошли бы влево — остались бы там.
Сухов замолчал.
— Но этого ведь нигде не запишут.
— Не запишут.
— Тогда как узнают?
— Кто?
Он не нашёл ответа.
Я показал на Глухова, который сидел у стены и отогревал пальцы.
— Он жив.
Потом коснулся собственной щеки.
— Я тоже. Ты сам здесь сидишь. Этого пока хватит.
Сухов посмотрел на свою подпись.
— Значит, я был нужен?
— Был.
— А завтра?
— Завтра посмотрим.
Он кивнул и убрал тетрадь за пазуху.
К вечеру я подошёл к проходу между второй и третьей ротами.
Свежая стенка держалась. Бревно больше не заставляло людей выпрямляться. Земля поверх льда была утоптана сапогами.
По проходу шёл связист с катушкой.
За ним двигались двое санитаров. Носилки теперь проходили поворот без остановки.
Они не знали лица молодого немца у телефона.
Не знали, сколько часов мы смотрели на щель.
Не знали, что под разбитым возом остался другой человек.
Им и не требовалось знать.
Они просто шли.
Живые.
Левым ухом я слышал их шаги.
Скрип ремней.
Тихий разговор.
Как один из санитаров предупредил другого о скользком месте, которого уже не было.
Правым всё ещё слышал мины.
Те, что давно перестали падать.
Я смотрел на противоположный склон.
Не мог доказать, что у разбитого воза лежал тот самый немец, который несколько дней назад ушёл после нашего первого выстрела. Но он знал о нас слишком много.
Знал, что мы меняем позиции.
Что не стреляем в первую показавшуюся цель.
Что возвращаемся за своими.
Теперь он знал ещё и то, что ради прохода я выберу наблюдателя, даже оставив опасного стрелка живым.
В следующий раз он будет ждать именно этого решения.
А я уже знал, что он способен ждать не место и не выстрел.
Человека.
Глава 3. Чужой счёт
18 декабря 1942 года — 20 января 1943 года
Донской фронт
65-я армия
Полоса 117-го стрелкового полка
23-я стрелковая дивизия
Старший сержант Максим Пассар
Фотографию принесли в тот день, когда Глухов выжигал вшей.
Он сидел у жестяной печки в нижней рубахе и медленно проводил швом гимнастёрки над пламенем коптилки. Ткань нагревалась. В складках раздавался едва слышный треск.
Запах стоял такой, что Сухов держался ближе к выходу.
Глухов не обращал внимания.
После нескольких месяцев на передовой человек перестаёт стесняться вшей. Стесняться можно грязной рубахи перед женщиной, плохого письма домой или страха перед молодыми бойцами. Вши не оставляли места для самолюбия. Они были такими же постоянными, как холод и артиллерия.
В землянку вошёл лейтенант с полевой сумкой.
Остановился.
Посмотрел на Глухова.
— Я потом зайду.
— Поздно, — сказал Глухов. — Уже увидели.
Лейтенант помедлил, затем пригнулся под низкой притолокой и прошёл внутрь.
На шинели у него засохла глина. Сапоги были мокрыми. Лицо недобритым. Только полевая сумка выглядела почти новой.
— Старший сержант Пассар? — Да. — Корнеев. Дивизионная газета. Мы с вами осенью виделись, после награждения.
Имя ничего мне не сказало. Я кивнул, будто вспомнил.
Он произнёс это без гордости и без извинения. Снял перчатки, расстегнул сумку и достал плотный конверт.
— Вам передали.
Внутри лежали два отпечатка одной фотографии. На снимке я стоял под Боевым Знаменем дивизии.
Гимнастёрка была чистой. На груди — орден Красного Знамени. Волосы приглажены водой. Молодое узкое лицо смотрело прямо в объектив с той серьёзностью, которая появляется у человека, когда фотограф просит его не двигаться.
Я видел это лицо в осколке зеркала.
В замёрзшей воде.
В металлической крышке котелка.
Но на фотографии оно выглядело чужим сильнее, чем в отражении.
Отражение повторяло мои движения.
Человек на снимке уже жил без меня.
Он стоял под знаменем, ещё не зная о декабрьской контузии, о металлическом звоне в правом ухе, о Костине, оставшемся в снегу, и о немецком снайпере за разбитым колесом.
У него были свои мысли.
Своя память.
Своя дорога к этому знамени.
Я держал фотографию его пальцами.
— После награждения снимали, — объяснил Корнеев. — Один отпечаток пойдёт в номер. Второй можете домой отправить. Вы вроде хотели отцу.
— Кто сказал?
— Фотограф. Он запомнил.
Я перевернул снимок.
Оборотная сторона была чистой.
Рука знала, что нужно написать.
Не слова.
Адрес.
Он находился не в памяти, которую можно было вызвать усилием. Скорее в движении пальцев, готовых вывести знакомое название на конверте.
Амур.
Дом.
Отец.
На мгновение мне почудился запах дыма, сушёной рыбы и речной воды. Не картинка. Только чувство места, где холод был другим и не означал близость смерти.
Я убрал фотографию во внутренний карман.
Корнеев достал блокнот.
— Теперь по делу. Номер сдаём через два дня. Мне нужен последний подтверждённый счёт.
— В штабе полка есть журнал.
— В журнале данные за ноябрь.
— Значит, напишите ноябрьские.
— Газета выйдет в декабре.
— Она от этого не испортится.
Корнеев потёр большим пальцем край блокнота.
Разговор ему уже не нравился, но уходить он не собирался.
— Товарищ старший сержант, люди спрашивают.
— Что?
— Сколько вы уничтожили.
— Кто спрашивает?
— Бойцы. Командиры. В госпитале газету читают. На пополнении. В других полках.
— Пусть штаб ответит.
— Штаб даст цифру. Мне нужно, чтобы вы подтвердили.
Я посмотрел на фотографию, которую он оставил у себя.
На снимке Максим стоял один, но его счёт не был создан одним человеком.
Наблюдатели подтверждали цели.
Командиры выбирали участки.
Связисты проводили связь.
Пехота удерживала передний край.
Кто-то приносил патроны.
Кто-то вытаскивал раненого стрелка.
Кто-то оставался в снегу, чтобы другой смог вернуться.
Газете требовалась одна фамилия и одно число. Так легче печатать. Ещё легче запоминать.
— Пишите: больше двухсот, — сказал я. — Если штаб подпишет.
Корнеев поднял карандаш.
— Точно больше?
— В журнале посмотрите.
— Я у вас спрашиваю.
— А я вам отвечаю.
Он вздохнул и записал.
Глухов перевернул гимнастёрку над огнём. Корнеев покосился на него, затем снова посмотрел на меня.
— Про контузию напишем?
— Нет.
— Почему?
— Не надо.
— Вы после неё остались в строю. Это важно.
— Для кого?
— Для бойцов.
Я хотел ответить резко, но Корнеев не был похож на человека, который ищет красивую историю. Он устал. Под глазами лежали тёмные круги. На указательном пальце чернила въелись в трещину кожи.
Он тоже делал свою работу.
— Прочитает какой-нибудь боец, — сказал я, — получит удар по голове и решит, что идти к фельдшеру незачем. Пассар же остался. Значит, и он останется. А потом упадёт в траншее. Не пишите.
Корнеев помолчал.
Зачеркнул строку.
— Хорошо.
— И о позициях не надо.
— Я не первый день на фронте.
— Тогда понимаете.
— Понимаю.
Он перелистнул блокнот.
— Мне просили дать что-нибудь о подготовке снайперов. Коротко. Как вы учите.
— Долго.
— Это я сокращу.
— Тогда неправильно получится.
— Всё равно скажите.
Я показал на Сухова.
— Спросите у него.
Сухов, до этого старательно изображавший человека, которого разговор не касается, растерялся.
— У меня?
— Ты учишься. Вот и скажи, чему.
Корнеев повернулся к нему.
— Фамилия?
— Сухов. Николай.
— Ну, Николай, чему вас учит старший сержант Пассар?
Сухов посмотрел на меня.
Потом на Глухова.
Тот продолжал заниматься гимнастёркой.
— Смотреть, — сказал Сухов.
Карандаш Корнеева остановился.
— В смысле?
— Просто смотреть. То есть не просто. Сначала без прицела. Потом… Нет, не так.
Он нахмурился, пытаясь собрать объяснение.
— Не человека искать. Где снег не такой. Где ветка не двигается. Где кто-то должен пройти, даже если не хочет показываться. Воду там принести. Провод поправить. Ну и ещё много чего.
— А стрелять?
— Это потом.
— Когда?
Сухов снова посмотрел на меня.
— Когда уже поздно спрашивать.
Корнеев усмехнулся, но записывать последнюю фразу не стал.
Правильно.
Она прозвучала не потому, что Сухов хотел сказать красиво. Он просто не сумел объяснить иначе.
Лейтенант убрал блокнот.
— Завтра занесу текст командиру. Если вы что-то вспомните…
— Не вспомню.
— Тогда хоть фотографию подпишите.
Он поднялся и направился к выходу.
У самой двери Глухов сказал:
— Товарищ лейтенант.
Корнеев обернулся.
— На фотографии вшей не видно.
— Это обязательно отметить?
— Нет. Просто хорошая фотография.
Корнеев посмотрел на него, не понял, шутит тот или нет, и вышел.
Глухов надел рубаху.
Потом взял снимок, который я положил рядом.
Рассмотрел.
— Вы тут чистый.
— Вижу.
— И моложе.
— Фотография старая.
— На два месяца.
Он вернул снимок.
Сухов тоже подошёл.
— Хорошо вышло.
— Угу.
— Отправите?
Я снова перевернул фотографию.
На обороте по-прежнему ничего не было.
— Отправлю.
— Что напишете?
— Не знаю.
Сухов хотел спросить ещё, но промолчал.
В тот вечер я так ничего и не написал.
Через два дня над нашими траншеями разорвалась немецкий агитационный снаряд.
Она не убила никого.
Из серого облака посыпалась бумага.
Листы кружились медленно, цеплялись за колючую проволоку, ложились в воронки и на бруствер. Один прилепился к мёрзлой стенке окопа, будто его специально приклеили.
Бойцы сначала не поднимали головы.
Потом увидели, что осколков нет, и начали собирать листовки.
Бумага на фронте была полезной вещью.
На ней писали письма.
Ею растапливали печки.
В неё заворачивали табак.
Иногда её использовали так, как не предусматривала ни одна пропаганда.
Сухов принёс листок в землянку.
— Про вас.
Русский текст был составлен неровно. Некоторые слова стояли не на своих местах. В листовке называлась фамилия Максима Пассара, сообщалось, что германское командование знает о его действиях, и обещалась награда тому, кто уничтожит советского снайпера.
Ниже предлагали сдаться.
Я прочитал дважды.
Не из-за угрозы.
Искал подробность, которая показала бы, откуда немцы получили сведения.
Номер полка не назывался.
Позиция тоже.
Только фамилия и то, что уже могло появиться в газетах или пройти через пленных.
— Фамилию всё-таки узнали, — сказал Сухов.
Я вспомнил разговор с капитаном.
Он ждёт именно вас.
Фамилии он не знает.
Фамилия ему не нужна.
— Тому стрелку не нужна, — сказал я.
— А этим?
— Этим нужна.
Глухов взял листовку.
Прочитал.
— Могли из нашей старой газеты переписать.
— Могли, — согласился я.
— Значит, не обязательно тот снайпер знает.
— Не обязательно.
Сухов забрал бумагу.
— А награда правда?
— Какая разница?
— Просто… интересно.
— Хочешь получить?
Он смутился.
— Я не про то.
— Тогда выбрось.
Сухов смял листок, но не выбросил. Сунул в карман.
К вечеру немецкая угроза уже горела в печках и уходила в самокрутки. Один боец вырезал фамилию Пассара и прикрепил над входом в землянку.
Глухов сорвал бумажку.
— Зачем? — спросил боец.
— Чтобы немец, если придёт, дверью не ошибся?
Боец забрал фамилию и больше не вешал.
На следующий день принесли дивизионную газету.
Корнеев сдержал слово.
О контузии не написал.
В заметке говорилось о снайперах 117-го стрелкового полка, об умении наблюдать, маскироваться и выбирать важные цели. Счёт обозначили осторожно: свыше двухсот уничтоженных солдат и офицеров противника.
Рядом поместили фотографию под Боевым Знаменем.
На дешёвой бумаге лицо получилось темнее. Глаза почти исчезли в тени. Зато орден Красного Знамени был виден хорошо.
Газету передавали из рук в руки.
Сначала читали цифру.
Потом фамилию.
Потом смотрели на меня.
Я находился рядом, чистил затвор и чувствовал, как чужие взгляды постепенно превращают человека в то, что было напечатано.
Не в Максима.
В снайпера Пассара.
В счёт.
Сухов прочитал заметку два раза.
— Здесь про меня немного есть.
— Где?
Он показал строку о подготовленных стрелках.
— Не про тебя. Про всех.
— Всё равно.
Он сложил газету и сунул за пазуху.
— Матери отправишь?
— Если получится.
— Она знает, что ты снайпер?
— Знает, что я на фронте.
— Это не одно и то же.
— Для неё, наверное, одно.
Он сказал это тихо.
Без обиды.
На войне родные редко знают, кем именно стал человек. Письма сообщают: жив, здоров, служу. Между этими словами помещаются месяцы, в которых сын убивает, боится, мёрзнет, привыкает к крови и однажды замечает, что перестал помнить голос матери.
Газета не могла рассказать об этом.
Её для другого печатали.
Подготовкой стрелков мы занимались между выходами.
Людей присылали по двое или по трое. У кого-то уже был опыт охоты. Кто-то до армии стрелял только на учениях. Одни слишком верили винтовке. Другие боялись прицела, потому что через оптику лицо противника становилось близким.
Я показывал немного.
Как проверить фон.
Как не поднимать голову дважды в одном месте.
Как оставить винтовку грязнее маскхалата.
Как отличить след человека от следа, который человек хочет показать.
Сухов сначала стоял рядом.
Потом начал вмешиваться.
— Не так обматываешь, — сказал он одному из стрелков.
Тот был старше его лет на десять и посмотрел недовольно.
— А как?
— Ну… не ровно. Ты сделал, как бинтом. Вон полоса получилась.
— Белая ткань на снегу. Что тебе не нравится?
Сухов присел, поднял винтовку и показал её на фоне бруствера.
— Снег не белый. Здесь земля. Здесь копоть. А у тебя всё… праздничное.
— Сам-то давно учёный?
— Недавно.
— Тогда не командуй.
Сухов покраснел.
Посмотрел на меня.
Я продолжал проверять патроны.
— Ладно, — пробормотал он. — Не хочешь — не переделывай. Просто издалека видно.
Старший стрелок повертел винтовку.
Потом всё-таки снял ткань.
Сухов сел рядом и начал помогать.
Объяснял плохо.
Повторял одно и то же.
Иногда путался.
Но смотрел уже правильно.
Глухов занимался со вторым стрелком.
Не рассказывал ему о слухе. Просто бросал на дно траншеи гильзу, двигал камень за спиной, касался металлом доски и спрашивал, откуда пришёл звук.
Стрелок ошибался.
Глухов заставлял повторять.
Правое ухо продолжало приносить мне несуществующую войну. Иногда внутри черепа начинал грохотать артиллерийский налёт, а снаружи стояла тишина. Тогда я смотрел на Глухова.
Если он не менялся в лице, разрывы были только моими.
Я привык пользоваться им как проверкой.
Не как прибором.
Как человеком, которому доверял больше, чем собственному слуху.
В один из дней к нам заглянул связист.
Долговязый, узкоплечий, в короткой шинели. На левой руке у него была серая варежка, на правой — белая.
Глухов заметил первым.
— Почему разные?
Связист поднял руки.
— Одну потерял.
— Где?
— У прохода между ротами. Ночью. Потом искал, не нашёл.
— Значит, немец нашёл.
— Пусть носит.
Он улыбнулся.
Переднего зуба у него не было. Из-за этого лицо сразу запоминалось.
— Рябов, — представился он. — Вторая рота.
Я узнал фамилию. Один из трёх связистов, которые прошли по открытому участку после того, как мы сняли наблюдателя.
— Провод снова рвётся? — спросил я.
— Каждый день. Земля ходит. Разрыв рядом — и всё. Сегодня два раза ползал.
— По старому месту?
— Нет. Капитан велел менять подходы.
— Меняешь?
— Стараюсь.
Он произнёс это без уверенности.
Провод имеет два конца. Как ни меняй дорогу, всё равно приходишь туда, где его разорвало.
Рябов посмотрел на стрелков.
— Учите?
— Учатся, — сказал Сухов.
— А меня возьмёте?
— Зачем тебе?
— За снайпера кормят лучше.
— Врут.
— Тогда не пойду.
Он попросил иглу.
Серая варежка разошлась по шву. Глухов дал ему иглу и кусок нитки. Рябов сел у входа и начал зашивать. Стежки получались крупными, неровными.
Через несколько минут он уколол палец, выругался и сунул палец в рот.
Обычный человек.
На войне лицо запоминается не по подвигу.
По отсутствующему зубу.
По разным варежкам.
По тому, как человек ругается на иглу, хотя утром полз под минами и не сказал ни слова.
Зашив варежку, Рябов вернул иглу.
— Здесь теперь проходить можно? — спросил он.
— Пока, — ответил я.
— Нам и пока хватит.
Он ушёл.
Через четыре дня его подстрелили.
Это произошло после полудня.
Мороз ослаб, и снег стал тяжёлым. На бруствере появилась тонкая влажная корка. Облака висели низко. Дым из землянок не поднимался, а полз вдоль траншей.
Связь со второй ротой пропала около одиннадцати.
Рябов вышел с катушкой.
Не один. Второй связист полз сзади до последнего укрытия и остался там, подавая кабель.
Разрыв находился за обвалившимся участком траншеи. До него было около сорока метров по открытому месту. Земля чуть проваливалась к середине, но скрыть человека полностью не могла.
Рябов двигался правильно.
Не быстро.
Останавливался.
Менял направление.
Белая варежка исчезала на снегу. Серая оставалась видна.
Я наблюдал с позиции выше прохода.
Рядом лежал Сухов.
Глухов находился в траншее и слушал.
Рябов добрался до места разрыва.
Положил катушку.
Снял рукавицы зубами.
Начал соединять провод.
Первого выстрела я не услышал.
В правом ухе в это мгновение ударила несуществующая мина. Голова наполнилась гулом. Настоящий винтовочный хлопок пришёл только слева и будто издалека.
Рябов перевернулся на бок.
Катушка покатилась вниз.
Провод разматывался за ней, оставляя на снегу тонкую чёрную линию.
— Попал, — сказал Сухов.
Я уже смотрел в прицел.
Рябов лежал лицом к нам. Двигался. Пытался подтянуть раненую ногу, но не мог. Серая варежка прижимала голень.
Крови почти не было видно.
Снег под ним медленно темнел.
Второй связист приподнялся в укрытии.
— Не двигаться! — крикнул я.
Он услышал.
Прижался к земле.
Прошло несколько секунд.
Второго выстрела не было.
Рябов поднял голову.
Что-то крикнул.
Ветер отнёс голос.
Глухов выбрался выше.
— Живой.
— Слышу.
Это была неправда.
Я слышал только гул.
Глухов прислушался.
— Ногу просит… Нет. Говорит, что жгут наложит.
Рябов достал что-то из сумки. Пальцы не слушались. Он снова уронил голову.
Снайпер мог закончить дело.
Расстояние позволяло.
Рябов двигался.
Цель была открыта.
Но немец не стрелял.
Это отсутствие второго выстрела сказало больше первого.
Он ждал.
К траншее прибежал капитан второй роты. Без шапки. За ним двое бойцов тащили моток верёвки.
— Где он?
Я показал.
Капитан поднялся над бруствером.
Глухов дёрнул его за шинель.
Пуля ударила в край траншеи.
Земля осыпалась капитану за воротник.
Теперь немец выстрелил.
Не в Рябова.
В того, кто хотел его увидеть.
Капитан сполз вниз.
Лицо побледнело не от страха. От понимания.
— Ждёт, — сказал он.
— Да.
— Давно лежит?
— Минуты три.
— Надо вытаскивать.
— Надо.
— Тогда что?
Я смотрел на противоположный склон.
После предыдущего боя немецкий снайпер должен был сменить позицию. Разбитый воз пустовал. Снег на колёсах лежал ровно. Старая щель наблюдателя была разрушена минами.
Возможных мест оставалось слишком много.
Край балки.
Два куста.
Остаток сарая.
Тёмная полоса под насыпью.
Стрелок видел открытый участок и подходы к нему. Он не обязательно был тем же человеком, который прикрывал наблюдателя.
Но способ принадлежал ему.
Или тому, кто думал так же.
Если это был прежний снайпер, он запомнил не нашу позицию.
Не выстрел.
Не обман с зеркалом.
Он увидел, как я возвращаюсь за своими.
Костин тогда уже был мёртв.
Рябов был жив.
Немец изменил условие, но оставил выбор тем же.
— Пассар, — сказал капитан. — Он там замёрзнет.
— Знаю.
— Темнеет через три часа.
— Не дождётся.
— Значит, сейчас.
— Если пойдём прямо, рядом ляжет второй.
— А если не пойдём, этот умрёт один.
Капитан говорил неровно. Злился на меня, на снайпера, на оборванный провод и на себя за то, что отправил Рябова.
Он не требовал глупого.
Он требовал невозможного.
Логинов появился через несколько минут.
Выслушал капитана.
Посмотрел на Рябова через перископ.
— Сектора?
Я показал четыре предполагаемых места.
— Выстрел откуда?
— Не определил.
— Я слышал справа от сарая, — сказал Глухов. — Дальше или ближе — не скажу.
— Сухов?
— Вспышки не видел.
Логинов снова посмотрел через перископ.
— Сколько он выдержит?
— Пуля в голень, — сказал капитан. — Если сосуд не порван, какое-то время. Но он уже не двигается.
— Двигается, — поправил Глухов. — Дышит тяжело.
Логинов повернулся ко мне.
— План.
— Прижать сектора пулемётами. Дать несколько мин по сараю и балке. Под огнём вытащить верёвкой.
— Кто поползёт?
— Я.
— Нет.
— Он ждёт меня.
— Тем более нет.
— Если пойдёт другой, немец всё равно выстрелит.
— Поэтому ты будешь смотреть.
Логинов не повышал голоса.
Решение уже принял.
— Я пойду, — сказал Глухов.
Я повернулся к нему.
— Нет.
— Я слышал направление.
— Для этого и останешься.
— Когда пулемёты начнут, всё равно ничего не услышу.
— Найдём другого.
— Пока найдём, связист замёрзнет.
Глухов говорил спокойно. Не доказывал храбрость. Просто складывал обстоятельства.
— Там справа ложбина, — продолжил он. — До него не доходит метров пять. Если ползти от нижнего хода, большую часть не увидят.
— Ты проверял?
— Вчера ходил.
— Зачем?
— Смотрел, куда провод уходит.
Я не знал.
Глухов не обязан был докладывать мне каждый шаг. Он был сержантом, а не частью моего снаряжения.
Логинов спросил:
— Дополжёшь?
— Да.
— Вернёшься?
Глухов посмотрел на открытое место.
— Если не попадёт.
— Очень полезный ответ, — пробормотал капитан.
Глухов пожал плечами.
Логинов указал на верёвку.
— Два конца. Один на нём, второй закрепите здесь. К Рябову доползёт — обвяжет под руками. Сигналы продумайте. Без крика.
— Один рывок — стойте, — сказал Глухов. — Два — тяните. Три коротких — быстро.
— Почему один — стойте? — спросил капитан.
— Если верёвка зацепится.
— Хорошо. Пассар и Сухов смотрят. Я дам два ручных пулемёта. Миномётчики накроют сарай и верх балки. Долго держать не смогут.
— Хватит минуты, — сказал Глухов.
— Не хватит.
— Тогда двух.
Логинов посмотрел на меня.
— Не меняй задачу. Сначала люди.
Он знал, что я могу увидеть стрелка и пойти за ним.
Знал лучше, чем мне хотелось.
Пока готовились, Рябов дважды поднял голову.
В первый раз пытался ползти.
Во второй просто посмотрел в нашу сторону.
Расстояние было небольшим. Я видел его лицо.
Снег налип на щёку.
Рот открывался.
Он звал не мать.
Не Бога.
Он звал своих.
Глухов снял шинель.
Остался в ватнике. Обмотал локти тканью, чтобы они меньше скрипели по корке. Верёвку пропустил вокруг пояса, но не завязал жёстко — если зацепится, можно сбросить.
Вторую петлю сунул за пазуху.
Сухов проверил винтовку.
Пальцы у него дрожали.
— Замёрз? — спросил я.
— Немного.
Он лгал.
Не от холода.
— Смотри сарай и полосу ниже. Я возьму балку.
— А если увидим одновременно?
— Стреляй по своей цели.
— Без команды?
— Без команды.
Сухов посмотрел на меня.
В прошлый раз он спрашивал разрешение почти перед каждым движением.
Теперь я отдавал ему сектор, которого сам не смогу контролировать.
Он кивнул.
Не сказал ничего.
Капитан лёг у бруствера рядом с пулемётчиком.
Логинов оставался ниже. Не потому, что берегся. Кто-то должен был видеть всё сразу и прекратить огонь, если Глухов отклонится к опасному сектору.
Артемьев ждал в соседнем укрытии с сумкой.
— Мне хотя бы одного не продырявленного оставьте, — сказал он.
Никто не ответил.
Логинов поднял руку.
Миномёты ударили первыми.
Две мины разорвались возле остатков сарая. Третья легла за балкой. Снег поднялся белыми столбами, смешанными с землёй.
Ручные пулемёты начали работать короткими очередями.
Не по одной точке.
По краям возможных укрытий.
Глухов перевалился через бруствер.
Сначала я видел его целиком.
Потом он ушёл в ложбину, и над снегом остались только плечи.
Полз медленно.
Не прижимался к земле сильнее, чем нужно. Слишком низко — значит цепляться ремнями и тратить силы. Слишком высоко — становиться мишенью.
В прицеле земля дрожала от разрывов.
Правое ухо наполнилось тяжёлым гулом. Настоящие пулемёты и война внутри головы смешались. Я перестал различать отдельные очереди.
Смотрел.
Балка.
Куст.
Насыпь.
Снова балка.
Ни движения.
Ни блика.
Немец терпел.
Он понимал, что огонь ведут вслепую.
Глухов дополз до конца ложбины.
До Рябова оставалось несколько метров открытого снега.
Пулемёты сменили сектор.
Глухов замер.
Подождал разрыва.
Рванулся вперёд.
Не побежал.
Сделал три быстрых движения на локтях и снова прижался.
Рябов повернул голову.
Увидел его.
Начал что-то говорить.
Глухов ударил ладонью по снегу, заставляя молчать.
Ещё два метра.
Мина разорвалась возле сарая.
Из пролома посыпались кирпичи.
Снайпер не отвечал.
Я начал сомневаться.
Возможно, он ушёл после выстрела.
Возможно, приманка была рассчитана только на поспешного человека, который поднимется над траншеей. Капитан показался — немец выстрелил и сменил позицию.
Возможно.
Глухов добрался до Рябова.
Перевернул его на спину.
Рябов вскрикнул.
Даже сквозь гул я услышал голос.
Глухов достал петлю.
Провёл под плечами.
Верёвка натянулась.
Один рывок.
Стойте.
Люди у траншеи замерли.
Глухов поправлял узел.
Слишком долго.
Пулемётчик справа сменил диск. На несколько секунд его сектор замолчал.
В тёмной полосе под насыпью осыпался снег.
Не много.
Тонкой струйкой.
Я навёл прицел.
Ничего.
Полоса оставалась чёрной. Она могла быть тенью. Могла быть входом в укрытие.
Рядом Сухов резко вдохнул.
Он смотрел не туда.
На сарай.
Из-под нижнего бревна показалось что-то серое.
Не лицо.
Край рукава.
Потом исчез.
Выстрел пришёл почти сразу.
Глухова развернуло.
Он упал рядом с Рябовым.
Сухов выстрелил без команды.
Бревно у сарая дёрнулось. С него осыпался снег.
Я перевёл винтовку.
Увидел тёмную щель.
На мгновение в ней появилось лицо или тень лица.
Прицел лёг рядом.
Можно было ждать.
Стрелок либо выглянет снова, либо уйдёт глубже. Если выглянет — получу шанс. Если начнёт отходить — возможно, увижу движение за сараем.
Верёвка дёрнулась один раз.
Стойте.
Потом ещё раз.
Глухов подавал сигнал.
Он был жив.
В прицеле снова шевельнулась тень.
Я удерживал перекрестие.
За спиной капитан спросил:
— Что там?
Не ответил.
Глухов приподнялся на одном локте.
Вторая нога не слушалась. Он подтягивал Рябова к себе, пытаясь освободить верёвку от катушки.
Тёмная щель оставалась пустой.
Полсекунды.
Ещё одна.
Если немец покажется, я мог закончить.
Если Глухов потеряет кровь, закончится другое.
— Сухов, держи сарай.
Я опустил винтовку.
Спрыгнул в траншею и взялся за верёвку.
Капитан посмотрел на меня.
Ничего не спросил.
Встал рядом.
Логинов присоединился третьим.
Верёвка дёрнулась дважды.
Тянуть.
Мы потянули медленно.
Сначала она не поддалась.
— Зацепилась, — сказал капитан.
Натяжение исчезло.
Один рывок.
Стойте.
Мы остановились.
На снегу Глухов пытался освободить провод, обмотавшийся вокруг ноги Рябова. Раненая нога самого Глухова оставляла тёмную полосу.
Пулемёты продолжали стрелять.
Сухов не отрывался от прицела.
Я снова хотел подняться к винтовке.
В этот момент верёвка дёрнулась трижды.
Быстро.
Мы потянули.
Рябов пошёл первым.
Глухов держался за его ватник и двигался следом. Они скользили по снегу тяжело, рывками. Петля врезалась Рябову под руки. Голова запрокинулась.
До края ложбины.
Потом через открытое место.
Немец не стрелял.
Я не знал почему.
Сухов мог попасть.
Пуля могла заставить снайпера сменить позицию.
Он мог просто ждать, пока появится более важная цель.
Неизвестность не мешала тянуть.
У самого бруствера Рябов зацепился сапогом за промёрзший ком земли.
Верёвка натянулась.
Капитан хотел рвануть сильнее.
— Стой.
Он остановился.
Не спорил.
Боец высунул руку, сбил землю лопатой и ухватил Рябова за воротник. Его втянули в траншею.
Потом Глухова.
Только когда оба оказались внизу, Логинов дал сигнал прекратить огонь.
Тишина наступила неровно.
Сначала замолчал один пулемёт.
Потом второй.
Последняя мина разорвалась за сараем.
Правое ухо продолжало слышать стрельбу.
Левое уже слышало людей.
— Ножницы!
— Не трогай сапог.
— Жгут когда наложил?
— Осторожно, ногу…
Артемьев опустился рядом с Рябовым.
Срезал штанину.
Пуля прошла через голень. Выходное отверстие было больше входного, но кость, кажется, не задела. Кровь пропитала портянку и застыла по краям.
— Жгут кто накладывал?
Рябов шевельнул губами.
— Я.
— Время помнишь?
— Нет.
— Конечно.
Артемьев ослабил жгут, проверил кровотечение и наложил давящую повязку.
— Не растирать его! — прикрикнул он на бойца, который начал тереть Рябову руки. — Заверните. Медленно греть.
Рябов открыл глаза.
Увидел капитана.
— Товарищ капитан…
— Лежи.
— Провод…
— Потом.
— Катушка ушла.
— Чёрт с ней.
Рябов моргнул.
Наверное, впервые услышал от командира роты, что с катушкой может быть чёрт.
Артемьев перешёл к Глухову.
Пуля вошла с наружной стороны бедра и вышла ниже. Крови было много, но она не била толчками.
— Кость? — спросил Глухов.
— Сейчас узнаем.
Артемьев осторожно провёл руками вдоль ноги.
Глухов побледнел.
Не закричал.
Только взялся за край шинели и сжал ткань.
— Похоже, цела.
— Значит, оставите?
— Значит, отправлю в медсанбат.
— Я ходить могу.
— Потом попробуешь.
— Мне…
— Лежи, сержант. Мне сейчас неинтересно, что тебе нужно.
Глухов посмотрел на меня.
— Не начинайте.
— Что?
— Я сам пополз.
— Я должен был…
— Смотреть вы должны были.
Он перевёл взгляд на Сухова.
Тот всё ещё лежал у винтовки и контролировал сарай.
— Он и смотрел.
— Попал? — спросил Глухов.
— Не знаю.
— Плохо смотрел.
Глухов закрыл глаза.
На этом его сухого юмора хватило.
Лицо стало серым.
Артемьев ввёл обезболивающее и затянул повязку.
Капитан сидел возле Рябова на корточках. В руках держал серую варежку. Она пропиталась кровью и больше не отличалась от земли.
— Жить будет? — спросил он.
— Если довезём, — ответил Артемьев.
— А Глухов?
— И его надо довезти.
— Я спросил…
— Я понял, что вы спросили. Сначала дайте носилки.
Капитан поднялся.
— Двое ко мне. Быстро.
Он вышел сам, не посылая людей за тем, что мог принести по дороге.
Логинов дождался, пока раненых подготовят к отправке.
— Глухова первым, — приказал он. — Он больше крови потерял. Рябова закутать. Снег с одежды убрать, но не раздевать здесь.
Глухова переложили на носилки.
Сухов спустился с позиции.
Подошёл.
— Товарищ сержант…
Глухов открыл глаза.
— Что?
Сухов не знал, что сказать.
— Я вроде попал.
— Хорошо.
— Но не видел точно.
— Тогда не рассказывай.
Сухов кивнул.
— Вернётесь?
— Куда денусь.
Он произнёс это устало, без уверенности.
Носилки подняли.
Глухов поморщился.
Левую руку положил на грудь. Правой держался за край брезента, будто хотел помочь тем, кто нёс.
Я пошёл рядом до поворота траншеи.
— Максим, — сказал он.
Я наклонился.
Он редко называл меня по имени.
— Ухо береги.
— Как?
Глухов подумал.
— Не знаю.
Носилки понесли дальше.
Он исчез за земляной стенкой.
Рябова отправили следом.
На белой варежке крови почти не было. Она лежала у него на груди поверх одеяла.
Серая осталась у капитана.
После эвакуации траншея быстро вернулась к своим делам.
Связисты соединили провод в другом месте.
Пулемётчики собирали пустые гильзы.
Артемьев вытирал ножницы клочком марли.
Кто-то принёс котелок с остывшей кашей.
На снегу оставались две широкие борозды и кровь.
Через час их начало заносить.
Война не сохраняет следы дольше, чем ей нужно.
Логинов позвал меня в землянку.
Капитан второй роты уже находился там. Сидел у стола. Серую варежку Рябова он положил рядом с картой.
— Докладывай, — сказал Логинов.
— Рябов ранен в голень. Глухов — в бедро. Оба эвакуированы.
— Про это я знаю. Снайпер?
— Позиция у нижней части сарая. После выстрела Сухова больше не стрелял.
— Поражён?
— Не подтверждено.
Капитан поднял голову.
— Он прекратил огонь.
— Это не подтверждение.
— А что тебе нужно? Чтобы немец справку прислал?
Он снова злился.
Теперь не на меня.
На то, что за спасение Рябова пришлось отдать Глухова и всё равно нельзя было поставить точку.
— Нужно увидеть попадание или тело, — сказал я.
— Тело там.
— Может быть.
— Сухов стрелял правильно?
— Да.
— Тогда запиши ему.
— Что?
— Немца.
— Не могу.
Капитан хотел возразить.
Логинов поднял руку.
— Хватит. В донесении: огонь снайпера подавлен. Результат выстрела не установлен.
Он посмотрел на меня.
— Почему немец не добил связиста?
— Ждал тех, кто поползёт.
— Тебя?
— Возможно.
— Откуда он знает, что ты здесь?
— Не знает.
— Листовки.
— Листовки знает штаб. Стрелок мог видеть меня раньше.
Я показал на участок старого боя.
— Он понял, что мы не оставляем своих.
Капитан посмотрел на варежку.
— А кто оставляет?
Никто не ответил.
Оставляли.
Когда нельзя было подойти.
Когда раненый лежал под пулемётным огнём.
Когда попытка спасти одного означала потерять пятерых.
Оставляли живых.
Оставляли мёртвых.
Потом писали родным, что человек пропал без вести, потому что никто не мог добраться до тела и убедиться.
Капитан знал это.
Поэтому и спросил.
— Провод перенести, — приказал Логинов. — До темноты никаких одиночных выходов. Если связь порвётся — посыльные парами по нижнему ходу.
— Нижний ход затоплен, — сказал капитан.
— Вычерпать.
— Людей не хватает.
— Найдёшь.
Капитан взял варежку и вышел.
Логинов подождал, пока шаги стихнут.
— Ты бы пополз?
— Да.
— Знаю.
— Тогда зачем спросил?
— Не спрашивал.
Он устало провёл рукой по лицу.
— Глухов сам решил?
— Сам.
— Не перекладывай на него всё.
— Не перекладываю.
— Перекладываешь. По глазам вижу.
Я промолчал.
— Он сержант, — продолжил Логинов. — Знал, что делает. Ты не мог одновременно ползти, прикрывать и командовать огнём.
— Я не командовал.
— Вот именно. У каждого была своя работа.
— Его работа была слушать.
— Сегодня была другая.
Логинов передвинул кружку на столе. От горячей воды поднимался слабый пар.
— Если начнёшь за каждого раненого решать, что должен был лечь вместо него, пользы от тебя не будет.
— Я не начинаю.
— Хорошо.
По его тону было понятно, что он мне не поверил.
— Сухов как?
— Стрелял без команды.
— Ты разрешил?
— До начала.
— Значит, не без команды.
— Цель выбрал сам.
— Правильно выбрал?
— Да.
Логинов кивнул.
— Тогда пусть дальше выбирает.
У выхода он остановил меня.
— Пассар.
— Что?
— Сначала люди. Сегодня ты это сделал. Запомни.
Он вернулся к карте, не дожидаясь ответа.
Сухов ждал снаружи.
Держал тетрадь.
— Записывать? — спросил он.
— Что?
— Мой выстрел.
— Запиши как неизвестный результат.
Он нахмурился.
— Но он больше не стрелял.
— Это запиши отдельно.
— Какая разница?
— Большая.
— Вы опять так говорите.
— Что ты видел?
Сухов начал быстро:
— После выстрела по Глухову у бревна снег пошёл вниз. Потом показалось серое. Рукав, наверное. Или плечо. Я навёл ниже и…
— Попадание видел?
— Бревно дёрнулось.
— От пули.
— Да.
— Человек упал?
— Не видел.
— Кровь?
— Нет.
— Оружие осталось?
— Не знаю. Там всё закрыло снегом.
Он раздражённо захлопнул тетрадь.
— Значит, промахнулся.
— Не обязательно.
— Но не подтверждено.
— Да.
— Тогда что я сделал?
— Не дал ему выстрелить второй раз.
— Может, он просто ушёл.
— Может.
— Вы специально?
— Что?
— Ничего нормально не говорите.
Он отвернулся.
Молодость требует ясного результата.
Попал или промахнулся.
Победил или проиграл.
Спас или погубил.
Война редко даёт такие ответы. Она оставляет человека жить рядом с «может быть», а потом требует следующего решения.
— Коля.
Он обернулся.
— Ты увидел раньше меня.
Сухов молчал.
— Я смотрел на другой сектор. Если бы ты ждал команды, Глухов мог получить вторую пулю.
— Значит, правильно?
— Правильно.
— Тогда почему не записать?
— Потому что правильно выстрелить и убить — не всегда одно и то же.
Он посмотрел на тетрадь.
— А в газете всё одно и то же.
— В газете мало места.
— Там ваш счёт.
— Не мой.
Сухов поднял глаза.
— А чей?
Вопрос застал меня врасплох.
Счёт принадлежал Максиму Пассару.
Его зрению.
Его рукам.
Охотничьим тропам на Амуре.
Людям, которые учили его.
Тем, кто подтверждал цели.
Телу, в котором теперь жил я.
Я мог пользоваться умением.
Мог продолжать стрелять.
Но не мог взять чужую жизнь и поставить под ней свою подпись.
— Пассара, — сказал я.
Сухов смотрел непонимающе.
Перед ним стоял Максим Пассар.
Другого ответа он ожидать не мог.
— А вы кто?
В правом ухе тонко зазвенело.
Я слишком долго не отвечал.
Сухов опустил взгляд.
— Я не так спросил.
— Знаю.
— Просто вы сказали…
— Забудь.
— Хорошо.
Он не забыл.
Но больше не спрашивал.
Вечером я открыл полковой журнал.
Нашёл последнюю запись.
Дата.
Подтверждённые цели.
Подпись наблюдателя.
Подпись командира.
Строки были ровными. Каждая следующая увеличивала число, которое Корнеев поместил в газету.
Рядом не было Костина.
Не было Глухова.
Не было Рябова.
Не было двух минут, в которые мы тянули верёвку и не знали, выстрелит ли немец снова.
Документ не лгал.
Он просто считал другое.
Я взял карандаш и на полях своей тетради написал:
«Рябов — эвакуирован. Жив».
Ниже:
«Глухов — эвакуирован. Жив».
Потом:
«Выстрел Сухова. Результат не подтверждён. Повторного огня не было».
Это не был снайперский счёт.
Никто не просил его вести.
Через два дня из медсанбата сообщили, что Рябова отправили дальше. Кость оказалась цела. Угроза обморожения оставалась, но ногу пока сохраняли.
О Глухове сказали меньше.
Большая потеря крови.
Рана загрязнена землёй и тканью.
Состояние удовлетворительное.
Последнее слово в медицинских сообщениях могло означать почти всё: человек дышит, не умер по дороге, пережил ночь.
Я перечитал записку несколько раз.
Сухов стоял рядом.
— Вернётся?
— Не скоро.
— Но вернётся?
— Не знаю.
— Артемьев говорит, кость цела.
— Этого мало.
— Всё равно хорошо.
— Хорошо.
Сухов посмотрел на место, где обычно сидел Глухов.
Его шинель исчезла.
Котелок забрали.
На стенке остался гвоздь, на который он вешал полевую сумку.
Пустой гвоздь был заметнее человека.
Новый год пришёл без предупреждения.
Вечером старшина принёс немного водки и котелок каши, в которой оказалось больше мяса, чем обычно. Кто-то достал две луковицы. Их разрезали на столько частей, сколько было людей в землянке.
Снаружи стреляли.
Иногда свои.
Иногда немцы.
Иногда просто человек не хотел входить в новый год с патроном в патроннике.
Правое ухо принимало каждый выстрел и возвращало его умноженным.
Сухов разлил воду по кружкам.
Поставил одну передо мной.
Вторую взял себе.
Потом по привычке потянулся за третьей.
Рука остановилась.
— Ставь, — сказал я.
— Зачем?
— Чай остынет.
— Он же не придёт.
— Знаю.
Сухов всё-таки поставил кружку у пустого места.
Никто не произносил тостов.
Логинов заглянул около полуночи.
Выпил один глоток.
Съел кусок лука.
— С Новым годом, — сказал кто-то.
— Угу, — ответил он.
— Товарищ старший лейтенант, а пожелание?
Логинов посмотрел на говорившего.
— Дожить до следующего.
Сказал и сразу поморщился, будто фраза вышла слишком торжественной.
— И провод не рвать, — добавил он. — Второй роте передайте.
Люди засмеялись.
Не потому, что было смешно.
Потому что напряжение требовало выхода.
В полночь ничего не изменилось.
Печка продолжала дымить.
Вши не исчезли.
Немецкие позиции оставались напротив.
Раненые не вернулись.
Только год стал другим.
Утром я достал фотографию.
Долго смотрел на чистый оборот.
Потом написал отцу несколько слов.
«Жив. Служу. Не беспокойся».
Рука остановилась.
«Не беспокойся» было бессмысленной просьбой. Отцы беспокоятся не по приказу. Но Максим, вероятно, написал бы так. Многие писали.
Ниже вывел имя.
Почерк был не мой.
Буквы наклонялись иначе. Рука помнила движения, которых Бессонов никогда не разучивал.
Я вложил фотографию в конверт.
Адрес появился почти без усилия.
Название края.
Района.
Села.
Имя отца.
Я не слышал внутри другого голоса. Никто не диктовал.
Просто пальцы знали дорогу домой.
Конверт ушёл с полевой почтой.
Каждое написанное слово было правдой в ту минуту, когда я его писал.
Жив.
Служу.
Только я уже не знал, кому именно отец однажды посмотрит в глаза на фотографии.
В январе мороз усилился.
Снег снова стал сухим и лёгким. Ветер сдирал его с высот и забивал траншеи. По утрам приходилось откапывать входы, оружие и иногда людей, уснувших у стенки в шинелях.
Мы с Суховым продолжали выходы.
Немец у сарая больше не показывался.
Это ничего не доказывало.
Если Сухов попал, тело могли унести ночью.
Если промахнулся, стрелок сменил участок.
Если ранил, тот мог вернуться через неделю.
Противник не обязан сообщать результат твоего выстрела.
Сухов перестал спрашивать, засчитали ли ему цель.
На занятиях он уже не стоял рядом со мной.
Работал с новыми стрелками сам.
— Не торопись, — говорил он одному. — Нет, я тоже торопился. Просто… Смотри сначала весь склон. Не лезь сразу в прицел.
— А где искать?
— Если бы я знал, показал бы.
— Тогда чему ты учишь?
Сухов растерялся.
Потом махнул рукой.
— Ладно. Вон изгородь видишь? Расскажи, что там менялось с утра.
Говорил он всё ещё неровно.
Иногда раздражался.
Иногда давал неверное объяснение и начинал сначала.
Но больше не ждал, что я закончу за него.
Однажды он остановил стрелка, который собирался выбрать удобную воронку.
— Не ложись туда.
— Почему?
— Потому что я бы туда лёг.
— И что?
— Немец тоже не дурак.
Стрелок выбрал другое место.
Я ничего не добавил.
Сухов заметил.
Не улыбнулся, но плечи у него расправились.
От Глухова пришла короткая записка.
Не письмо.
Клочок медицинского бланка, переданный с санитарной машиной.
«Кость цела. Отправляют дальше. Слух у врачей плохой — говорю, что могу ходить, не верят».
Подписи не было.
Она не требовалась.
Сухов прочитал.
— Значит, всё нормально.
— Его отправляют в госпиталь.
— Зато живой.
— Да.
— И Рябов живой.
— Да.
Он помолчал.
— Тогда правильно сделали.
Я посмотрел на него.
— Что?
— Полезли за ним. Ну… Глухов полез. Мы вытащили. Я выстрелил.
Он снова сбился.
— Если бы оставили, Глухов был бы здесь. Но Рябова не было бы. А так оба живы.
— Пока.
— Вы всегда добавляете это слово?
— Почти.
— Зря.
— Почему?
Сухов пожал плечами.
— Жить мешает.
Он ушёл прежде, чем я успел ответить.
На этот раз точная фраза получилась у него случайно.
В середине января Корнеев снова появился в полку.
Принёс несколько экземпляров газеты и попросил новые сведения о подготовленных снайперах.
— Предыдущий номер хорошо разошёлся, — сказал он. — Вашу фотографию даже в соседнюю дивизию просили.
— Зачем?
— Не знаю. Повесить, наверное.
— Пусть у себя кого-нибудь фотографируют.
Корнеев записал число подготовленных стрелков.
Потом спросил:
— Счёт обновлять будем?
— В штабе.
— Вы всё ещё не смотрите?
— Нет.
— Странный вы человек.
Он сказал это без насмешки.
— Раньше смотрели?
Я поднял глаза.
Корнеев заметил паузу.
— Ладно. Не моё дело.
— Не ваше.
— Просто в прошлый раз вы были… другой.
— Когда?
— Осенью. После награждения. Помнили каждого, кто подтвердил. Спорили из-за одной цели. А сейчас будто цифра к вам отношения не имеет.
Он убрал карандаш.
— Контузия?
— Может быть.
Корнеев ждал продолжения.
Не получил.
— Про раненого сержанта писать не буду, — сказал он.
— Почему?
— Вы же не хотите.
— Я не говорил.
— По лицу видно.
Он встал.
— Но про Сухова можно?
Сухов находился снаружи. Объяснял стрелку, почему нельзя оставлять на снегу обрезанную нитку от маскхалата.
— Спросите у него.
— Опять?
— Он лучше ответит.
Корнеев вышел.
Я слышал разговор через стенку.
— Николай Сухов?
— Да.
— Говорят, вы немецкого снайпера сняли.
Долгая пауза.
— Не знаю.
— Как не знаете?
— Стрелял. Он больше не стрелял.
— Значит, сняли.
— Не обязательно.
— Пассар так сказал?
— Я сам видел. То есть не видел. Поэтому не пишите, что снял.
Корнеев что-то спросил тише.
Сухов ответил:
— Напишите, что Рябова вытащили.
— Кто такой Рябов?
— Связист.
— Он снайпер?
— Нет.
— Тогда заметка не об этом.
— Ну и не надо заметку.
Корнеев вернулся в землянку один.
Убрал блокнот в сумку.
— Хорошо учите.
— Стрелять?
— Не считать.
Он ушёл.
Я посмотрел вслед.
Корнеев был прав лишь наполовину.
Считать Сухов научился.
Просто теперь считал другое.
Двадцатого января Логинов разложил на столе новую схему.
На ней было село Песчанка.
Несколько высот.
Балка.
Передний край противника.
Два станковых пулемёта отмечены красными крестами.
— Разведка считает, что здесь и здесь, — сказал Логинов. — Первый простреливает подход к окраине. Второй держит низину. Двадцать второго пойдём вперёд.
Он показал направление атаки.
— До рассвета займёте точку у балки. Уточните позиции расчётов. Если сможете снять до начала — снимете. Если нет, будете работать по ходу атаки.
— Прикрытие? — спросил я.
— Отделение останется ниже склона. Ближе не проведу. Шума будет много.
— Миномёты?
— Боеприпас берегут для атаки.
Я рассматривал схему.
До первого пулемёта около ста пятидесяти метров от возможного подхода.
Мало для снайперской позиции.
Много для открытого движения под огнём.
— Глухова не будет, — сказал Логинов.
— Знаю.
— Возьмёшь Сухова.
Сухов стоял у входа.
Не удивился.
Не посмотрел на меня.
— Он готов? — спросил я.
— Сам спроси.
Сухов переступил с ноги на ногу.
— Я готов.
— Я не спрашивал.
— Но собирались.
— Собирался.
Он покраснел.
Раньше начал бы объяснять.
Теперь замолчал.
Логинов свернул схему.
— Выход завтра ночью. Отдохните до вечера. И ещё, Пассар…
— Что?
— Если начнёт двоиться, скажешь Сухову.
— С чего вы решили?
— Артемьев сказал.
— Он много говорит.
— Ты мало.
Логинов застегнул полевую сумку.
— Поэтому я решил за обоих. Понятно?
— Понятно.
— Хорошо.
Он вышел.
Сухов сел у печки и начал проверять снаряжение.
Винтовка.
Патроны.
Нож.
Малая лопата.
Кусок хлеба и сала, завёрнутый в ткань.
Фляга, наполненная чуть больше половины.
Металлической кружки не было.
Маскировочная ткань на винтовке лежала неровно. На белом оставались серые пятна и полосы земли.
Он поймал мой взгляд.
— Что?
— Ничего.
— Если плохо, скажите.
— Хорошо.
— Совсем?
— Достаточно.
Он кивнул и продолжил укладывать патроны.
Не улыбнулся.
Вечером я открыл тетрадь.
Полковой снайперский счёт вырос ещё на несколько строк. Рядом стояли подписи людей, которые видели результаты. Это число скоро попадёт в новую газету. Его прочитают в других частях. Возможно, увидит отец Максима, если номер дойдёт до Амура.
Я перевернул страницу.
Там оставались другие записи.
«Рябов — жив. Эвакуирован».
«Глухов — жив. Госпиталь».
«Выстрел Сухова — не подтверждён. Повторного огня не было».
Ниже добавил дату:
«22 января. Песчанка».
В списке группы против фамилии Глухова стояло: «госпиталь».
Против фамилии Сухова: «с Пассаром».
До выхода оставалась одна ночь.
До Песчанки — два дня.
Глава 4. Пулемёты
22 января 1943 года
Донской фронт
65-я армия
Район Песчанки
Бой за железную дорогу
117-й стрелковый полк
23-я стрелковая дивизия
Старший сержант Максим Пассар
Первый пулемёт мы нашли ещё ночью.
Второй заговорил, когда цепь поднялась из снега.
Артиллерийская подготовка закончилась внезапно. Последние разрывы легли за железнодорожной насыпью, и гул начал уходить дальше, туда, куда через несколько часов должна была дойти пехота.
Несколько секунд никто не двигался.
Люди лежали на исходном рубеже, вжимаясь в холодную землю, и не верили наступившей тишине. После долгого обстрела она всегда казалась ошибкой. Будто орудия только набирали воздух перед новым залпом.
Потом впереди поднялся командир взвода.
Махнул рукой.
Встал первый боец.
За ним второй.
Снег зашевелился по всей линии.
Люди поднимались тяжело. Ноги затекли. Полы шинелей примёрзли к земле. Кто-то сразу побежал, кто-то ещё несколько шагов шёл пригнувшись, словно надеялся обмануть противника разницей между ростом и смертью.
Первый пулемёт открыл огонь из-под железнодорожной насыпи.
Мы знали его место.
Ночью Сухов заметил тёмный прямоугольник возле разрушенной водопропускной трубы. Потом мы увидели следы, ведущие к ней со стороны немецких траншей, и ровную полосу снега, которой прикрыли амбразуру.
Наша артиллерия положила туда несколько снарядов.
Один разрыв пришёлся совсем близко. Часть насыпи обрушилась. На рельсах остались куски земли и щебня.
Но пулемёт пережил обстрел.
Он ударил короткими очередями, проверяя поле.
Передняя цепь залегла.
Почти сразу люди снова начали подниматься. Один пулемёт можно было обойти. Его сектор был понятен, трасса проходила перед фронтом, а левее оставалась небольшая складка земли.
Туда и двинулись.
Немцы ждали.
Второй пулемёт молчал, пока бойцы не вышли к складке.
Потом открыл огонь справа.
Не навстречу.
Вдоль цепи.
Люди падали один за другим, будто кто-то быстро проводил невидимой рукой по снегу и прижимал каждого к земле.
Первый пулемёт перенёс огонь левее.
Второй продолжал бить во фланг.
Две очереди пересеклись.
Атака легла.
Я смотрел через прицел.
Видел не пулемёты.
Их работу.
Перед первым разрывами пуль поднимался снег. Возле второго ничего не было видно. Он стрелял вдоль склона, и пули входили в землю далеко от позиции.
Один боец попытался отползти назад.
Второй пулемёт дал короткую очередь.
Человек остался лежать на локтях. Голова была поднята, будто он продолжал смотреть вперёд.
Пулемёт замолчал.
Другой боец решил, что расчёт меняет ленту, вскочил и пробежал несколько шагов.
Очередь сбила его на колени.
Он ещё успел выставить руки.
Потом упал лицом в снег.
— Ствол меняют, — сказал Сухов.
Я посмотрел на него.
Он не отрывался от своего сектора.
— Почему решил?
— Пауза одинаковая. И перед ней очередь длиннее.
Правильно.
Расчёт не терял управление. Стрелял коротко, не перегревал оружие, менял ленту или ствол в заранее выбранные минуты. Паузы были частью работы, а не слабостью.
Передняя цепь этого не знала.
Для человека, лежащего в открытом поле, молчание пулемёта всегда означает надежду.
Надежда поднимает голову раньше команды.
Правое ухо гудело после артиллерийской подготовки. В нём разрывы не уходили за насыпь. Они продолжали приближаться, хотя земля подо мной уже не дрожала.
Левым я слышал настоящие звуки.
Пулемёт.
Винтовочные выстрелы.
Крики санитаров.
Как кто-то впереди звал командира.
Глухова рядом не было.
Раньше я посмотрел бы на его лицо и понял, какие звуки существуют снаружи, а какие остались внутри головы.
Теперь смотрел на Сухова.
— Мины? — спросил я.
Он прислушался.
— Нет.
Через несколько секунд правое ухо снова ударило.
Я непроизвольно прижал плечо к земле.
Сухов повернул голову.
— Что?
— Ничего.
Он понял.
Не стал говорить громче.
Мы находились в неглубоком окопе возле батальонного наблюдательного пункта. Нас оставили в резерве ещё ночью. Винтовки подготовлены. Позиции осмотрены. Но приказа выходить не было.
После истории с Рябовым Логинов не хотел, чтобы мы сами выбирали себе задачу.
— Снайпер не затыкает каждую дыру, — сказал он вечером. — Будете ждать.
Сухов спросил:
— А если увидим цель?
— Доложите.
— А если уйдёт?
— Значит, уйдёт.
Сухову приказ не понравился.
Мне тоже.
Но утром мы остались в резерве.
Теперь перед нами лежала почти целая рота.
Люди прижимались к снегу и ждали, когда кто-нибудь сделает с пулемётами то, чего не смогла артиллерия.
В окоп спрыгнул связист.
На груди висела катушка. Провод тянулся за ним по земле, цеплялся за комья и обломки досок.
Связист тяжело дышал.
— Старший лейтенант вызывает.
— Где?
— Ниже насыпи. В старой воронке.
Он посмотрел на поле.
— Там мой брат в первой роте.
Сказал и сразу отвернулся.
Будто произнёс лишнее.
— Имя? — спросил Сухов.
Связист не понял.
— Брата как зовут?
— Фёдор.
— Где лежит?
— Не знаю. Я их сверху не различаю.
Он дёрнул провод, освобождая его от доски.
— Старший лейтенант сказал быстро.
Мы выбрались из окопа.
До воронки Логинова шли по ходу сообщения. В двух местах траншею разрушило. Приходилось подниматься выше и перебегать по одному.
Пулемёты сразу реагировали на движение.
Не потому, что видели нас.
Они простреливали места, где человек был вынужден показаться.
Перед разрушенным участком лежал убитый.
Шинель задралась на спине. Из-под неё виднелся ремень и полоска нижней рубахи. Кто-то, проходя раньше, накрыл ему голову пилоткой.
Сухов остановился.
— Чего? — спросил я.
— Ничего.
Он переступил через тело.
Не наступил на руку.
Месяц назад пытался бы обойти. Теперь знал: обходящий поднимается выше бруствера.
Логинов находился в воронке с командиром батальона и капитаном второй роты.
Капитан держал телефонную трубку. Слушал. Несколько раз сказал:
— Да… Понял… Не двигаются.
Положил трубку на аппарат.
— Первая потеряла обоих взводных. Второй ротой командует старшина. Не высунуться.
Логинов показал мне схему.
Рисовали на обороте донесения. Железнодорожная насыпь шла косой линией. Первый пулемёт был отмечен крестом возле трубы. Второй — широким полукругом справа.
— Где точно? — спросил я.
— Если бы знали, тебя бы не звали.
— Кто видел вспышку?
— Никто.
— Звук?
— От насыпи идёт. Мечется.
Капитан посмотрел на поле.
— Пули заходят справа. Почти вдоль цепи.
— Это вижу.
— Тогда чего ещё?
Он говорил резко, но не пытался меня торопить ради собственного спокойствия. Там лежали его люди. Некоторые были с ним ещё до Сталинграда. Другие пришли недавно, и он не успел запомнить фамилии.
Для пулемёта разницы не было.
— Артиллерию вернуть? — спросил я.
Логинов покачал головой.
— Передовые цепи близко. Наблюдатель не видит, куда класть. Пока передадим поправки…
Он не закончил.
Пулемёт дал длинную очередь.
Все трое прислушались.
Капитан стиснул зубы.
— Они ползут назад, — сказал он. — Немец видит.
— А если приказать лежать?
— Уже приказал.
— Почему не лежат?
Капитан повернулся ко мне.
— Потому что раненые зовут. Потому что командиров нет. Потому что человек может лежать под огнём минуту, пять, десять. Потом ему начинает казаться, что надо что-то делать.
Правильный ответ.
Логинов ткнул пальцем в первый крест.
— Эту точку нашли ночью?
— Да.
— Достанешь?
— Если расчёт покажется.
— Вторая?
— Сначала найти.
— Сколько?
Я посмотрел на часы.
— Не знаю.
Капитан выдохнул.
— У меня рота там.
— Вижу.
— Они долго не пролежат.
— Знаю.
Логинов прекратил разговор.
— Задача: подавить обе точки. Выдвигаетесь до чёрной воронки у насыпи. Дальше не лезть. Если оттуда не достанете — доклад.
— Почему не дальше?
— Потому что за воронкой простреливается всё.
— Отсюда тоже.
— Пассар.
Я замолчал.
— До воронки, — повторил Логинов. — Мне не нужен ещё один раненый, которого будем вытаскивать верёвкой. Понял?
— Понял.
— Сухов с тобой.
Капитан спросил:
— А если не достанут?
Логинов посмотрел на поле.
— Тогда будем думать дальше.
— Пока думаем, там людей режут.
— Предлагай.
Капитан хотел ответить.
Не смог.
Логинов повернулся к нему.
— Как только пулемёты замолчат, поднимешь цепь. Не раньше. Передай.
— Связи нет с первым взводом.
— Пошли двоих по ходу.
— Ход разбит.
— Тогда троих.
Капитан поднялся.
Логинов поймал его за рукав.
— Сам не пойдёшь.
— Я не собирался.
Он собирался.
Но остался.
Командир иногда нужнее там, где не может видеть собственных людей.
До чёрной воронки было около трёхсот метров.
Первые сто прошли по траншее.
Дальше начинался неглубокий ход, вырытый ночью. Снег осыпался со стенок. На дне лежала вода, прихваченная льдом. При каждом движении лёд ломался и сапоги проваливались в чёрную жижу.
Сухов шёл сзади.
Не спрашивал, долго ли ещё.
Не цеплялся снаряжением.
На металлических частях винтовки не осталось ничего, что могло звякнуть.
Он уже не был человеком, которого приходилось нести с собой вместе с его ошибками.
У выхода из хода мы остановились.
Впереди лежало открытое поле.
Снег был истоптан атакующей цепью и разорван снарядами. Местами наружу выступала чёрная земля. Ближе к насыпи торчали обломки шпал.
Железная дорога пересекала склон.
Один рельс лежал на месте.
Второй был вывернут взрывом и поднят над землёй, как длинная тёмная дуга. Каждый раз, когда пуля ударяла в металл, над полем проходил тонкий звенящий звук.
Правое ухо подхватывало его и не отпускало.
Перед нами лежал раненый.
Молодой.
Без винтовки.
Он держал обеими руками живот и не пытался ползти. Увидев нас, приподнял голову.
— Товарищ сержант…
Я подполз.
Кровь уходила под шинель. Сколько её, определить было невозможно.
— Санитары придут.
— Звал.
— Слышали.
— Давно звал.
Он посмотрел на мою флягу.
Я дал ему воды.
Не много.
Он сделал два глотка и закашлялся.
Сухов лёг рядом.
— Перевязать?
Я расстегнул шинель раненого.
Пуля или осколок вошли ниже рёбер. Кровь продолжала сочиться. Остановить её снаружи было почти невозможно.
Достал индивидуальный пакет.
Прижал подушечку к ране и вложил руку бойца сверху.
— Держи.
— Не могу.
— Можешь.
Его пальцы слабо сжали повязку.
— Вы меня заберёте?
Пулемёт снова ударил по полю.
Я видел людей впереди.
Один лежал на спине и пытался поднять ногу, чтобы перетянуть рану. Другой полз к воронке, таща винтовку за ремень. Третий не двигался.
Если мы останемся с этим бойцом, к нему добавятся другие.
— Сейчас вернутся, — сказал я.
— Кто?
— Свои.
Он не понял.
Я подтолкнул его руку сильнее к ране.
— Не отпускай.
Мы поползли дальше.
Сухов несколько метров молчал.
Потом спросил:
— Он дождётся?
— Не знаю.
— Можно было дотащить до хода.
— Можно.
— Почему не стали?
— Пулемёты.
Сухов оглянулся.
Раненого уже не было видно за неровностями снега.
— Понял, — сказал он.
Но голос изменился.
Он понял решение.
Не принял его.
Я тоже.
Чёрная воронка находилась левее разрушенной водопропускной трубы. Ночью она казалась глубже. Теперь оказалось, что дальний край почти сравнялся с землёй.
Укрытие защищало от фронтального огня.
Справа мы оставались открыты.
Добрались во время длинной пулемётной очереди. Шум скрывал движение. Перевалились внутрь и прижались к стенке.
Сухов тяжело дышал.
Я тоже.
Холодный воздух резал горло.
— Цел? — спросил я.
— Да.
Он проверил винтовку.
Затем посмотрел на поле.
— Отсюда первого видно.
— Не поднимайся.
— Я через край.
— Винтовку увидят раньше лица.
Он опустился.
Мы устроили две маленькие щели в разрушенном краю воронки. Не рядом. Между нами оставалось около метра. Если немец заметит одну, второй стрелок сохранит сектор.
Первый пулемёт находился под насыпью.
Амбразуру после артиллерийского обстрела завалило землёй, но расчёт расчистил узкую щель. Ствол почти не показывался. Вспышка исчезала внутри.
Около позиции лежали обломки брёвен.
Два тела.
Одно наше.
Другое различить не мог.
Второй пулемёт продолжал стрелять справа.
Звук ударялся о насыпь и возвращался.
Сначала казалось, что он расположен выше.
Потом ниже.
Каждая очередь меняла направление.
Я закрыл левое ухо ладонью.
Правое было бесполезно.
Открыл.
Прислушался только левым.
Не помогло.
Насыпь собирала звук и перебрасывала его по склону.
— Где? — спросил я.
Сухов не ответил.
Смотрел.
Очередь прошла по цепи.
Пули ударили в снег.
Я провёл линию от попаданий.
Если стрелок бил вдоль склона, позиция должна находиться правее и немного выше.
У разрушенного домика.
Или возле груды шпал.
Домик имел хороший обзор.
Но слишком очевидный.
Артиллерия уже разбила крышу. Внутри не осталось целой стены.
Груда шпал лежала ниже. Оттуда часть поля закрывала насыпь, зато цепь была видна сбоку.
— Шпалы, — сказал Сухов.
— Почему?
— После очереди снег сходит.
Я навёл прицел.
На верхней шпале лежал тонкий слой снега.
Пулемёт ударил.
Снег дрогнул.
Не на верхней.
Ниже.
Небольшое облако вылетело из-под груды и сразу ушло по ветру.
Я не заметил бы, если бы не знал, куда смотреть.
— Ниже шпал, — сказал Сухов. — Там щель.
— Вижу.
— Я раньше сказал.
— Знаю.
Он посмотрел на меня.
Не ожидал, что соглашусь так легко.
— Расстояние? — спросил я.
Сухов прикинул.
— Двести двадцать. Может, больше.
— Двести сорок.
— Почему?
— Насыпь обманывает.
— Тогда далеко.
— Не слишком.
Через оптику была видна только тёмная полоса. Пулемёт находился глубоко. Стрелять по щели бесполезно. Пуля могла попасть в дерево, землю, бронещит или просто уйти внутрь, не задев человека.
Нужно было увидеть расчёт.
Оба пулемёта работали по очереди.
Первый давал короткие фронтальные очереди, прижимая людей.
Второй бил вдоль поля, когда кто-то пытался двигаться.
Они не мешали друг другу.
У расчётов была связь или заранее установленный порядок.
После очереди первого второй ждал несколько секунд.
Потом открывал огонь.
Система.
Уничтожить оружие из винтовки почти невозможно.
Нужно убрать людей, которые её поддерживали.
Проблема в том, что люди прятались лучше оружия.
— Подождём смену ленты, — сказал я.
Сухов наблюдал за первым пулемётом.
— У него ящик сбоку.
— Вижу.
— Может, подающего увидеть.
— Может.
Прошло несколько минут.
Передняя цепь лежала.
Немцы стреляли реже.
Экономили боеприпасы или ждали нового движения.
Один наш боец приподнялся вдалеке.
Кто-то закричал ему.
Он снова лёг.
Пулемёты не отозвались.
Немец тоже понимал: если стрелять по каждому движению, позиция быстрее выдаст себя и ствол придётся менять чаще.
Война учит беречь патроны даже тогда, когда перед тобой лежат люди.
Первый расчёт начал заменять ленту.
Я увидел руку.
Только руку.
Серая перчатка появилась возле ящика, подтянула металлическую ленту и исчезла.
Прицел лежал на месте.
Ждал голову.
Головы не было.
Человек работал ниже амбразуры.
Правильно.
Второй пулемёт дал очередь.
Внизу, под шпалами, снова поднялся снег.
Сухов тихо сказал:
— Там двое.
— Что видел?
— Один подал ленту. Другой справа шевельнулся.
— Лицо?
— Нет.
— Тогда пока щель.
Он промолчал.
Раньше начал бы спорить.
Теперь продолжал смотреть.
Справа от первого пулемёта что-то мелькнуло.
Не расчёт.
Стрелок в отдельной ячейке.
Он поднял винтовку, посмотрел на поле и опустился. На голове была каска, затянутая белой тканью.
Прикрытие.
Если мы откроем огонь из воронки, он начнёт искать нас.
— Видел? — спросил я.
— Справа от трубы.
— Твой.
— Снайпер?
— Стрелок.
— Какая разница?
— Пока никакой.
Сухов перенёс прицел.
— Стрелять?
— Нет.
— Он смотрит.
— Пусть.
— А если увидит?
— Тогда стреляй.
Сухов прижал щёку к прикладу.
Мы ждали.
Мороз начал пробираться под одежду.
Снег в воронке был рыхлым. Под ним лежала земля, ещё тёплая на глубине. От дыхания перед лицом образовалась маленькая ледяная корка.
Пальцы на правой руке немели.
Я шевелил ими по одному.
Максим делал это без мысли.
Тело знало, как сохранить чувствительность и не выдать движение.
Я следил за временем.
Пятнадцать минут.
Двадцать.
На поле кто-то застонал.
Другой голос ответил:
— Терпи.
— Не могу.
— Терпи, сука.
Потом оба замолчали.
Капитан передал по цепи приказ не двигаться.
Он дошёл не до всех.
На левом фланге несколько человек начали отползать к низине. Первый пулемёт открыл огонь.
Второй присоединился.
У груды шпал показалось плечо.
Потом голова.
Пулемётчик смотрел не на нас. Проверял поле поверх оружия.
Далеко.
Маленькая цель.
Но открытая.
Я поймал её в прицел.
Мог стрелять.
Если попаду, расчёт потеряет одного человека. Другой займёт его место. Мы выдадим воронку. Прикрывающий стрелок начнёт работать.
Нужно было либо снять двоих быстро, либо подойти ближе.
До позиции шла неглубокая канава вдоль насыпи.
Она начиналась метрах в пятидесяти от нас и доходила почти до груды шпал. С нашей точки вход в канаву был открыт.
Добраться можно.
Вернуться — если пулемёты позволят.
Я опустил винтовку.
— Что? — спросил Сухов.
— Отсюда не достанем оба расчёта.
— Того можно было.
— Одного.
— Потом второго.
— Потом нас найдут.
Он посмотрел на канаву.
Понял.
— Логинов сказал до воронки.
— Слышал.
— Тогда докладываем?
Пулемёт снова прошёл по полю.
Кто-то закричал.
Не от боли.
Звал санитаров.
Крик оборвался очередью.
Сухов стиснул челюсть.
— Доложим — пока передадут, пока решат…
— Знаю.
— Я просто говорю.
— Знаю.
Он замолчал.
Ждал моего решения.
Возможно, надеялся, что я выполню приказ.
Возможно, наоборот.
Бессонов видел огневую систему.
Максим — дорогу к ней.
Канава была похожа на звериный след, который человек замечает не глазами, а телом. Чуть ниже снег. Иначе легла трава. Ветер проходит над углублением и не разрушает края.
Если идти по дну, большая часть пути скрыта.
Но вход и последние метры простреливаются.
— Идём к канаве, — сказал я.
Сухов ничего не ответил.
Проверил затвор.
Мы отползли от края воронки.
Не назад.
Влево, используя дальнюю стенку.
Первые десять метров прошли ползком по снегу. Затем появилась неглубокая складка. По ней можно было двигаться быстрее.
Пулемёты молчали.
Это было хуже.
В шуме легче скрыться.
В тишине каждый сломанный кусок наста казался выстрелом.
До входа в канаву оставалось двадцать метров.
Я остановился.
Сухов лёг рядом.
— Когда первый начнёт, ползём.
— Вместе?
— До канавы.
— А потом?
— Потом увидим.
Он хотел спросить ещё.
Первый пулемёт открыл огонь.
Мы двинулись.
Не быстро.
Быстрое движение видно даже краем глаза.
Пули шли выше. Пулемёт бил по полю, не по нам.
До канавы десять метров.
Пять.
Снег под локтем провалился, и рука ушла в чёрную воду. Холод ударил до плеча.
Я не остановился.
Перевалился через край.
Сухов скатился следом.
Канава оказалась глубже, чем казалась.
Можно было лежать, не показывая спины.
Внизу пахло сырой землёй и старым железом. В воде лежала искривлённая пластина, возможно, часть вагонной сцепки. Я отодвинул её, чтобы Сухов не задел.
Пулемётная очередь закончилась.
Мы замерли.
Прикрывающий стрелок возле трубы не выстрелил.
Не видел.
По канаве продвинулись ещё метров сорок.
Местами приходилось проталкивать винтовки вперёд, затем подтягивать тело. Вода промочила рукава. Земля набилась под ногти.
Сухов дышал сзади.
Ровно.
Потом дыхание стало громче.
Я остановился.
— Что?
— Нога застряла.
Ремень винтовки зацепился за корень.
Он пытался освободить.
Я вернулся на полметра, снял ремень.
— Спасибо.
— Смотри сам.
— Я смотрел. Не видел.
— Теперь увидел.
Он хотел сказать, что корень находится под водой и увидеть его невозможно.
Не стал.
Мы продолжили.
До груды шпал оставалось около ста пятидесяти метров.
Канава раздваивалась.
Правая ветвь шла ближе к пулемёту, но становилась мелкой.
Левая уходила к разрушенному вагонному настилу и давала лучший фон.
Я выбрал левую.
Сухов коснулся сапога.
— Правая короче.
— Там снег целый.
— И что?
— Никто не ходил. Наш след будет один.
Он посмотрел на левую.
Там снег был разрушен осколками и осыпавшейся землёй.
— Понял.
Через несколько минут впереди появилась небольшая яма. В ней лежали обломки шпал и кусок рельса. Дальше канава почти исчезала.
До второго пулемёта — около ста двадцати метров.
До первого — немного больше.
Хорошая позиция.
Для одного.
Двое не помещались.
Я указал Сухову на ямку позади.
— Останешься здесь.
Он посмотрел на меня так, будто не расслышал.
— А вы?
— Вперёд.
— Почему один?
— Двоих увидят.
— Я же второй номер.
— Поэтому останешься.
— Но…
Он замолчал.
Попытался начать иначе.
— У вас ухо. И зрение иногда…
— Знаю.
— Если опять начнётся?
— Скажешь.
— Как?
Между нами было всего несколько метров. Дальше станет больше.
Я показал два простых сигнала.
Ладонь вправо.
Кулак — стой.
Палец на сектор.
— А если не увидите?
— Ты увидишь.
— Я про сигнал.
— Тогда стреляй сам.
Сухов нахмурился.
— По пулемёту?
— По тому, кто мешает.
— А вы?
— Буду работать по расчётам.
Он ещё не принял.
— Вместе надёжнее.
— Нет.
— Почему?
— Потому что первый выстрел найдёт одного. Второй должен остаться.
Фраза прозвучала слишком законченно.
Сухов посмотрел внимательно.
— Вы знали, что так будет?
— Нет.
— Тогда…
— Коля.
Он замолчал.
— Сектор справа от трубы твой. Потом груда шпал. Не меняй позицию после первого выстрела, если тебя не увидят.
— А если увидят?
— Отходишь по канаве.
— А вы?
— Хватит.
Он отвернулся.
Обижен.
Испуган.
Зол не на меня.
На задачу, в которой нужно остаться сзади и смотреть, как другой уходит вперёд.
Я проверил винтовку.
Патрон в патроннике.
Оптика чистая ровно настолько, насколько нужно.
Ткань на стволе мокрая и тёмная.
Сухов спросил:
— Когда начинать?
— Когда увидишь цель.
— Не по команде?
— Не по команде.
Он кивнул.
Я пополз дальше.
Последние метры канавы были мелкими.
Приходилось двигаться на боку, прижимая винтовку к груди. Насыпь закрывала меня от первого пулемёта. Второй находился впереди справа.
С каждым движением груда шпал становилась выше.
Снег под ними был чёрным от копоти и земли. Между нижними брёвнами оставалась щель.
Через неё стрелял пулемёт.
На расстоянии ста метров звук изменился.
Он больше не был общим грохотом.
Я слышал отдельную работу механизма.
Удар.
Движение затвора.
Металлический лязг ленты.
Короткую паузу.
Снова удар.
В правом ухе всё смешивалось с далёкой артиллерией. Левое различало настоящее.
Подполз к обломку рельса.
Устроил винтовку.
Место было неудобным.
Правый локоть стоял выше левого. Приклад упирался не в плечо, а ближе к ключице. Исправить можно было, только поднявшись.
Не поднялся.
Удобство не входило в задачу.
Посмотрел через прицел.
Тёмная щель выросла.
Теперь видел часть станка.
Край патронной коробки.
Кусок ленты.
Сапог человека, лежавшего слева от оружия.
Лица не было.
Пулемётчик находился за щитом или земляной стенкой.
Помощник подавал ленту снизу.
За расчётом двигалась ещё одна фигура. Возможно, подносчик патронов. Возможно, стрелок прикрытия.
Трое.
Чтобы подавить точку, не обязательно убивать всех.
Нужно сделать так, чтобы никто не взялся за рукоятки.
Я ждал.
Пулемёт дал очередь.
Ствол ушёл немного влево.
Пули прошли над нашими бойцами.
Человек возле коробки подал ленту.
Рука появилась в щели.
Можно было стрелять в неё.
Раненая рука не остановит расчёт надолго.
Ждал голову или плечо.
Очередь закончилась.
Пулемётчик наклонился.
В щели показалась часть лица.
Не всё.
Щека.
Ухо.
Край каски.
Он что-то сказал помощнику.
Тот повернул голову.
Два человека оказались на одной линии на долю секунды.
Не стрелял.
Пуля прошла бы через щеку первого, но второго могла только ранить. Затем третий открыл бы огонь, а позиция была бы раскрыта.
Пулемётчик снова прижался к оружию.
Очередь.
Один из наших впереди поднялся и бросился к воронке.
Пули догнали.
Человек упал, но продолжил ползти, работая одной ногой.
Пулемёт перенёс ствол.
Ещё очередь.
Нога перестала двигаться.
Я чувствовал палец на спуске.
Тело Максима сохраняло ровность.
Не торопило.
Не ненавидело.
Охотник не стреляет в куст только потому, что за ним кричит раненый зверь. Он ждёт, пока увидит место, куда должна войти пуля.
Пулемёт замолчал.
Помощник потянулся к патронной коробке.
Пулемётчик поднялся выше, чтобы сменить ствол.
Показалась грудь.
Я выдохнул.
Нажал.
Винтовка толкнула ключицу.
Пулемётчик исчез.
Помощник замер.
Не упал.
Посмотрел вниз, потом на поле.
На секунду не понял, откуда пришла пуля.
Человек за расчётом крикнул.
Помощник схватился за рукоятки.
Я передёрнул затвор.
Он успел развернуть оружие.
Не на меня.
В сторону воронки, где лежал Сухов.
Значит, мой выстрел заметили, но направление определили неправильно.
Помощник прижал лицо к пулемёту.
Я нажал второй раз.
Пуля ударила выше щита.
Человек откинулся назад.
Пулемёт не выстрелил.
Третья фигура бросилась к оружию.
Слева ударила винтовка Сухова.
Человек споткнулся.
Упал на колено.
Снова поднялся и исчез за шпалами.
Попал Сухов или нет, определить было невозможно.
Но к пулемёту больше никто не подошёл.
Точка молчала.
На поле это почувствовали сразу.
Люди ещё не поднимались, но начали двигаться. Кто-то подтянул винтовку. Другой перевернулся на живот. Командиры передавали по цепи приказ ждать.
Первый пулемёт под насыпью продолжал стрелять.
Теперь весь его огонь пришёлся по фронту.
Он не мог простреливать цепь вдоль, но удерживал центр и левый фланг.
До позиции было около ста тридцати метров.
Из моей ямы амбразуру закрывал кусок насыпи.
Чтобы получить угол, нужно было переместиться левее.
Туда, где канава заканчивалась.
За чёрную воронку.
За границу, которую определил Логинов.
Я посмотрел назад.
Сухов лежал в своей ямке.
Не видел моего лица.
Только часть руки и винтовку.
Я показал ладонью: оставаться.
Он ответил не сразу.
Потом поднял кулак.
Понял.
Первый пулемёт дал очередь.
Я начал смещаться.
Между мной и следующей воронкой лежало около двадцати метров открытого снега.
Можно было ждать, пока расчёт снова сменит ствол.
Но поле перед ним оставалось под огнём. Каждый лишний выстрел увеличивал число людей, которые не поднимутся.
Дождался длинной очереди.
Поплыл вперёд на локтях.
Не быстро.
Ствол пулемёта двигался по полю.
Пули шли левее.
Пять метров.
Снег скрипел под грудью.
Десять.
Очередь закончилась.
Я замер.
Не поднимал головы.
Впереди щёлкнул затвор винтовки.
Тихо.
Настоящий звук.
Не в правом ухе.
Кто-то находился ближе пулемёта.
Прикрывающий стрелок.
Он видел сектор, но ещё не видел меня.
Я лежал неподвижно.
Снег под лицом пах железом.
Возможно, кровью.
Возможно, ржавчиной от рельса.
Прошла минута.
Пулемёт снова начал.
Я продвинулся ещё.
Винтовка впереди выстрелила.
Пуля вошла в снег справа.
Стрелок заметил движение, но не место.
Сухов ответил.
Его выстрел пришёл сзади.
После него немецкая винтовка замолчала.
Не обязательно попал.
Заставил искать другую угрозу.
Этого хватило.
Я добрался до воронки.
Скатился внутрь.
Проверил тело.
Руки.
Ноги.
Крови не было.
Поднял винтовку к краю.
Железнодорожная труба находилась почти напротив.
Теперь видел амбразуру сбоку.
Небольшой угол.
Но достаточный.
Расчёт первого пулемёта не знал, что второй молчит окончательно. Возможно, думал, что меняют ствол или ленту. Продолжал работать по своему сектору.
Перед амбразурой лежала полоса снега, почерневшего от пороха.
Из щели выходил пар.
Не человеческое дыхание.
Нагретый ствол и горячий воздух из укрытия встречались с морозом.
Я навёл прицел.
Пулемётчик был скрыт.
Видел только руки на рукоятках.
Помощник лежал ниже.
Лента входила в оружие слева.
Третий человек держал новую коробку.
Расчёт работал быстро.
Без крика.
Без лишних движений.
Они тоже знали свою задачу.
Не думали о том, сколько человек лежит перед ними. Не потому, что были зверями. Пулемётчик, который начинает видеть каждого отдельно, скоро перестаёт стрелять.
Я делал то же через прицел.
Не искал биографию.
Искал движение, которое остановит оружие.
Позиция была укреплена лучше второй.
Пуля в руки могла ранить, но не подавить точку.
Нужно было ждать.
На поле командир попытался поднять несколько бойцов справа.
Пулемёт сразу перенёс огонь.
Три короткие очереди.
Люди снова легли.
Один остался на коленях.
Пытался перезарядить винтовку.
Не понимал, что происходит.
Кто-то схватил его за полу шинели и дёрнул вниз.
Пулемёт прошёл над головами.
Пауза.
Помощник подвинул коробку.
Пулемётчик оторвался от рукояток.
Потянулся к стволу.
Над амбразурой показалась каска.
Не лицо.
Только каска и часть шеи.
Я нажал.
Каска слетела.
Человек упал внутрь позиции.
Помощник сразу потянул его в сторону.
Третий занял место у пулемёта.
Быстро.
Будто ждал.
Повернул оружие.
Я передёрнул затвор.
Зрение дрогнуло.
Амбразура разделилась на две.
Одна выше.
Другая левее.
Я закрыл глаз.
Открыл.
Не помогло.
Земля начала медленно наклоняться.
После контузии это случалось несколько раз. Обычно проходило через секунды. Иногда через минуту.
Пулемётчик подавал ленту в оружие.
Две руки.
Две амбразуры.
Два пулемёта.
Один настоящий.
Правое ухо ударило артиллерийским разрывом.
Я прижал щёку сильнее к прикладу.
Через оптику смотрел одним глазом.
Двоение исчезло.
Осталась только качка.
Перекрестие двигалось по щели.
Пулемётчик взялся за рукоятки.
Сейчас он посмотрит на поле.
Потом начнёт стрелять.
Я не ждал лица.
Навёл на плечо.
Выдохнул.
Нажал.
Выстрел ушёл.
Человек дёрнулся.
Пулемёт дал короткую неровную очередь в небо.
Ствол ударился о край амбразуры.
Замолчал.
Помощник отпустил ленту.
Отполз назад.
Третий, которого я ранил или убил, сполз на оружие.
Расчёт больше не работал.
Я остался у прицела.
Ждал, появится ли другой.
Несколько секунд ничего.
Потом за позицией мелькнула фигура.
Не подошла к пулемёту.
Побежала к траншее.
Слева выстрелил Сухов.
Фигура исчезла.
На поле поднялась рука командира.
Люди начали вставать.
Сначала один.
Потом несколько.
Потом вся цепь.
Они ещё не знали, что оба пулемёта замолчали окончательно. Просто услышали отсутствие огня.
Пулемётное молчание отличается от паузы.
В паузе оружие ждёт.
В молчании человек решается.
Передняя цепь двинулась к насыпи.
Я искал прикрывающего стрелка.
Тот, что стрелял по мне во время перебежки, оставался где-то рядом.
Сухов заставил его замолчать, но не обязательно убил.
Поднял голову чуть выше.
Увидел край траншеи.
Белую ткань.
Часть винтовочного ствола.
Поздно.
Удар пришёл слева, под рукой.
Не боль.
Сильный толчок, будто кто-то размахнулся бревном и выбил из тела воздух.
Я упал на дно воронки.
Винтовка осталась на краю.
Попытался вдохнуть.
Не получилось.
Рот открылся, но грудь не двинулась.
Потом воздух вошёл.
Мало.
С хрипом.
Я положил ладонь на бок.
Тёплое сразу прошло между пальцами.
Пуля вошла ниже подмышки.
Где вышла, не чувствовал.
Наверху снова показался ствол.
Я потянулся к винтовке.
Рука не достала.
Попробовал подняться.
Земля качнулась.
Прицел смотрел в небо.
Слева выстрелил Сухов.
Ствол исчез.
Ещё один его выстрел пришёл через несколько секунд.
Потом третий.
Он не тронулся с места.
Остался там, где я приказал.
Правильно.
Передняя цепь уже достигала насыпи.
Люди бежали, падали, снова вставали. Кто-то стрелял на ходу. Кто-то кричал. Слова не различал.
Первый пулемёт молчал.
Второй тоже.
Я снова попытался вдохнуть.
Вместо воздуха во рту появился металлический вкус.
Правое ухо продолжало слышать артиллерию.
Ту, которая ушла вперёд.
Ту, которой здесь уже не было.
Левым я слышал настоящую атаку.
Сапоги по снегу.
Крики командиров.
Винтовочные выстрелы.
Как люди поднимаются там, где несколько минут назад лежали, не смея пошевелиться.
Я хотел найти Сухова.
Повернул голову.
Увидел только край воронки и тёмную дугу поднятого рельса.
Пуля ударила в металл.
Рельс зазвенел.
Тонко.
Долго.
Звук шёл через снег, землю и воздух.
Левое ухо ещё слышало его.
Правое держало войну.
Потом осталось только левое.
И оно тоже замолчало.
Глава 5. Не тот человек
30 июля 2026 года
Москва
Закрытый аналитический комплекс Министерства обороны Российской Федерации
Полковник Андрей Рудаков
Максим Пассар погиб 22 января 1943 года.
После его смерти «Свод» нашёл Бессонова ещё двадцать три раза.
Первое совпадение появилось в феврале.
Второе — в марте.
К лету следы разошлись по трём армиям, а к концу 1943 года один из них оказался почти за тысячу километров от места гибели Пассара.
Лица не совпадали.
Возраст — тоже.
Люди имели непрерывные биографии, родственников, довоенные фотографии и сослуживцев, знавших их задолго до войны.
Никто из них не мог быть Бессоновым.
Но система продолжала отмечать их решения.
Я закрыл двадцать третью карточку и вернулся к первой.
Младший сержант. Двадцать один год. До войны работал слесарем. После трёх месяцев подготовки стал снайпером, но ничем не выделялся. Стрелял терпеливо, близко к себе не подпускал и действовал строго по указаниям командира.
Весной 1943 года он отказался от выстрела по немецкому офицеру, потому что заметил движение возле позиции соседней пары. Предупредил своих, дождался появления вражеского стрелка и только после этого открыл огонь.
Офицер ушёл.
Два советских снайпера остались живы.
В донесении было записано:
«Правильно определил основную угрозу и не обнаружил позицию преждевременным выстрелом».
Решение совпадало с тем, что несколько месяцев назад сделал Пассар.
Не результат.
Последовательность.
Сначала увидеть не цель, а опасность для людей.
Потом отказаться от выстрела, за который могли похвалить.
И только после этого действовать.
Второй кандидат использовал ложную позицию и вывел группу через участок, который противник считал прострелянным.
Третий заставлял молодых снайперов часами наблюдать без винтовок. Они должны были запоминать маршруты связных, смену часовых, движение дыма и то, как менялся снег возле немецких траншей.
Четвёртый перед выходом спрашивал не сколько целей уничтожено, а все ли вернулись.
Каждый следующий след становился слабее.
Слова менялись.
Приёмы упрощались.
Одни люди понимали смысл, другие повторяли только форму. Но внутри оставался прежний порядок: наблюдать, предвидеть, беречь своих и не стрелять ради одного лишь счёта.
Я наложил маршруты двадцати трёх человек на карту.
Совпадения перестали быть загадкой.
Почти все когда-либо служили рядом с Пассаром, учились у его людей или попадали в подразделения, куда переводили подготовленных им снайперов.
Один из последних кандидатов никогда не встречался с Максимом Пассаром.
Но его командир учился у человека, которого когда-то выводил на первую позицию Сухов.
Между ними было уже три рукопожатия.
«Свод» этого не понимал.
Для системы решение оставалось признаком личности. Если человек действовал так же, как Бессонов, она считала, что нашла очередное тело.
Но люди передавали друг другу не только приказы.
Один показывал другому, как выбирать позицию.
Тот возвращался живым и учил следующего.
Третий уже не знал, откуда появился приём. Для него это становилось обычным способом воевать.
Так отдельное решение переживало человека.
На экране открылась карточка Пассара.
Фотография до контузии.
Фотография после.
Та же форма глаз, те же скулы, тот же негромкий человек, которого фотограф едва уговорил посмотреть в объектив.
Но архив сохранил изменение, которое нельзя было измерить по лицу.
До восьмого декабря Максим Пассар был хорошим стрелком.
После восьмого декабря он начал делать хорошими других.
Не сразу.
Не словами.
Он учил их видеть то, что произойдёт через минуту. Заставлял думать о чужом отходе до собственного выстрела. Оставлял им не только навыки, но и порядок принятия решений.
Бессонов исчез из тела Пассара.
Но кое-что осталось.
Сухов унёс это с собой.
Потом передал другому.
Другой — третьему.
Система принимала следы обучения за новые переселения.
Ошибка была не в документах.
Ошибка была в вопросе.
Одинцов вошёл без стука.
Посмотрел на карту, испещрённую линиями, и снял очки.
— Сколько?
— Двадцать три.
— Совпадения?
— Ложные.
Он приблизился к экрану.
— Все?
— Все.
— Тогда почему ещё не удалил?
Я открыл связи между кандидатами.
Пассар.
Сухов.
Полковые снайперы.
Переводы в другие части.
Новые инструкторы.
За каждой фамилией появлялась следующая.
— Он ищет не Бессонова, — сказал я.
— А кого?
— Тех, кого тот успел изменить.
Одинцов прочитал несколько карточек.
Задержался на последней.
— То есть человек может продолжиться в других?
— Его там нет. Они просто запомнили, как он действовал.
— Для системы разницы не оказалось.
— Теперь будет.
Я убрал из поиска тактическое сходство само по себе.
Снайперский приём можно передать.
Способ маскировки — тоже.
Даже привычку думать о людях можно перенять у командира, если достаточно долго видеть, как он принимает решения.
Нужен был не повтор.
Нужно было место, где человек внезапно переставал быть прежним.
Я вернулся к первым делам подборки.
Контузия.
Тяжёлое ранение.
Остановка дыхания.
Потеря сознания.
Длительная горячка.
Момент, после которого в поведении появлялось то, чего не было раньше.
Но и этого оказалось мало.
Война сама меняла людей.
Рядовой мог за один бой узнать больше, чем за год подготовки. Молчаливый становился командиром, нерешительный начинал вести за собой, а человек, считавший себя трусом, оставался последним у разбитого пулемёта.
Резкая перемена не доказывала переселения.
Иногда она означала только то, что война добралась до той части человека, о которой он сам ещё ничего не знал.
Нужна была последовательность признаков.
Я задал новые условия.
Тяжёлая травма или временное прекращение дыхания.
После неё — изменение поведения, отмеченное не одним, а несколькими независимыми свидетелями.
Решение, не соответствующее прежнему опыту.
Выход за пределы звания или полномочий.
Спасённые люди.
Оперативная потеря, которую нельзя спрятать за словом «подвиг».
И человек, не переложивший ответственность на погибших, подчинённых или обстоятельства.
Последний признак оказался самым трудным.
Архивы хорошо учитывали потери.
Хуже — причины.
И почти никогда не отмечали, что человек мог оправдаться, но не стал.
Пришлось искать не только в наградных листах.
«Свод» получил доступ к материалам служебных расследований, взысканиям, представлениям военных прокуроров, протоколам опросов, актам о потере имущества и делам, которые не дошли до трибунала.
Герои находились быстро.
Виновные — хуже.
Их имена часто прятались внутри чужих папок: в деле об утопленном орудии, пропавшем автомобиле, несвоевременно доставленных боеприпасах или сорванной переправе.
Одинцов стоял за моим плечом, пока на экране менялись цифры.
Сначала кандидатов было несколько тысяч.
После сопоставления медицинских документов осталось сто восемьдесят семь.
После проверки боевого опыта — тридцать два.
У двадцати одного нашлось простое объяснение. До войны они были инженерами, охотниками, моряками, врачами или железнодорожниками. Архивная должность не отражала всего, что человек умел.
Ещё шестеро получили новые знания от командиров.
Двое оказались ошибками распознавания текста.
Осталось три дела.
Первое принадлежало артиллеристу.
Он предсказал немецкую контратаку, но до войны окончил военную кафедру и два года преподавал математику. Никакого чуда не было. Человек умел считать и оказался внимательнее составителя характеристики.
Второй кандидат после ранения вывел роту из окружения незнакомым маршрутом.
На старой карте нашлась дорога, которой пользовались лесозаготовители. До призыва он работал в том районе.
Я закрыл карточку.
Осталось одно имя.
МАЛИЕВ МИХАИЛ АЛЕКСЕЕВИЧ
Год рождения: 1923
Воинское звание: лейтенант
Должность: командир взвода
Воинская часть: 127-й отдельный моторизованный понтонно-мостовой батальон
Соединение: 1-я понтонно-мостовая бригада
Степной фронт
Октябрь 1943 года
Фотография загружалась несколько секунд.
Очень молодой человек.
Узкое лицо. Коротко остриженные волосы. Гимнастёрка сидела неловко, будто лейтенантские погоны появились на ней раньше, чем он успел к ним привыкнуть.
Он не был похож на Бессонова.
Ни строением лица.
Ни взглядом.
Ни тем, как держал голову перед объективом.
Я убрал фотографию.
На этот раз лицо не имело значения.
Малиев окончил инженерное училище в 1942 году. На фронт попал в 1943-м. Техническая подготовка — хорошая. Дисциплинирован. Исполнителен. В обращении с подчинёнными ровен.
Слова из характеристики подходили тысячам молодых командиров.
Самостоятельного опыта управления большой переправой под сосредоточенным артиллерийским огнём у него не было.
Опыта распознавания немецкой пристрелки — тоже.
В одной из ранних характеристик отмечалось:
«При резком изменении обстановки склонен уточнять решение у старших командиров».
Я проверил дату.
Документ был составлен за три недели до Днепра.
Следующий файл лежал не в личном деле Малиева.
Он находился в фонде бригады, среди актов о потерянном инженерном имуществе.
МАТЕРИАЛЫ ПРОВЕРКИ
по факту невыполнения приказа и утраты материальной части при обеспечении переправы через реку Днепр
Часть текста распозналась плохо. Бумага была повреждена водой, чернила на нескольких листах расплылись. Пришлось открыть сканы.
События восстанавливались из четырёх объяснительных, рапорта начальника переправы и справки отдела контрразведки.
Немецкая артиллерия начала обстрел ещё до рассвета.
Первые разрывы легли далеко от места посадки. Затем огонь стал приближаться к берегу. Перелёт. Недолёт. Поправка. Ещё один разрыв ближе к сходням.
Командование приказало не прекращать движение.
На западном берегу пехота удерживала плацдарм. Ей требовались боеприпасы и противотанковые средства. Каждый остановленный паром означал, что люди там останутся без поддержки.
Приказ был тяжёлым.
Но не бессмысленным.
Лейтенант Малиев его нарушил.
Он распорядился погасить световой ориентир, остановить подход следующего парома и перенести место разгрузки ниже по течению.
Повреждённую секцию приказал отсоединить.
Людей с неё сняли.
Орудие спасти не успели.
В воду ушли сорокапятимиллиметровая противотанковая пушка, передок, часть боеприпасов и понтонное имущество.
Переправа остановилась на тридцать семь минут.
Через несколько минут после переноса немецкие снаряды накрыли прежнее место разгрузки.
Сходни разбило.
Берег вспахало разрывами.
Один из понтонов, оставленный у старого причала, получил прямое попадание.
Если бы движение продолжалось, под огнём находились бы два расчёта, понтонёры и больше сорока пехотинцев, ожидавших отправки.
В показаниях расходились расстояния, время и количество снарядов.
В одном свидетели не расходились.
Малиев спас людей.
Это признавал начальник переправы.
Командир батальона.
Понтонёры.
Артиллеристы, оставшиеся на берегу без пушки.
Даже автор рапорта о невыполнении приказа написал:
«Принятое лейтенантом Малиевым решение предотвратило значительные потери в личном составе».
Следующая строка начиналась со слова «однако».
На войне оно часто отделяло спасённых людей от цены их спасения.
Орудие должно было попасть на плацдарм до рассвета.
Не попало.
Из-за остановки несколько подразделений получили боеприпасы с опозданием.
Повреждённую секцию нельзя было быстро вернуть в строй.
Люди остались живы на восточном берегу.
Другие люди на западном берегу продолжали ждать пушку.
Абсолютно правильного решения не существовало.
Можно было исполнить приказ и потерять тех, кто находился у переправы.
Можно было вывести их из-под огня и оставить плацдарм без необходимого оружия.
Малиев выбрал.
Потом не попытался сделать вид, что выбора не было.
К материалам прилагалось его объяснение.
Почерк был неровным. В нескольких местах буквы уходили вниз, будто рука дрожала или человек писал, положив лист на колено.
«Приказ о прекращении движения, снятии ориентира и переносе места разгрузки отдал я. Разрешения начальника переправы не имел. Решение принял самостоятельно ввиду угрозы поражения личного состава и плавсредств.
Ответственность за утрату орудия, боеприпасов и понтонного имущества принимаю на себя».
Ни одной фамилии подчинённого.
Ни одной попытки объяснить потерю повреждением парома.
Он мог написать, что связь с начальником переправы была нарушена.
Это соответствовало действительности.
Мог сослаться на ранение сигнальщика.
На дым.
На темноту.
На то, что повреждённая секция могла затонуть вместе с людьми и орудием.
Всё это подтвердили бы свидетели.
Малиев написал только:
«Решение принял самостоятельно».
Я перечитал объяснение.
Потом открыл его довоенную фотографию.
Девятнадцатилетний выпускник школы. Светлая рубашка. Волосы зачёсаны набок. Ещё не лейтенант. Ещё не человек, под именем которого заведут дело о невыполнении приказа.
Талант не обязан заранее появляться в характеристике.
Молодой командир мог впервые оказаться именно в той обстановке, для которой был создан.
Война часто обнаруживала в человеке качества раньше, чем он сам узнавал об их существовании.
Если бы речь шла только о правильном решении, я закрыл бы дело.
Но система отметила не одно решение.
Она отметила разрыв.
За двое суток до происшествия Малиева выбросило в воду взрывом.
Его нашли ниже по течению.
Извлекли без сознания.
Некоторое время он не дышал.
После искусственного дыхания пришёл в себя. Медик требовал отправить его в тыл, но переправа работала непрерывно, людей не хватало, а сам Малиев жаловался только на кашель, слабость и боль в груди.
Его оставили при подразделении.
В показаниях старшего сержанта говорилось:
«После случая в воде лейтенант Малиев стал действовать увереннее и постоянно требовал сообщать ему всю обстановку по переправе, включая места разрывов, интервалы между обстрелами и движение грузов на противоположном берегу. Ранее указанными вопросами в таком объёме не занимался».
Я открыл схему.
Малиев не просто заметил опасный разрыв.
Он проследил последовательность.
Первые снаряды легли выше.
Следующие сократили расстояние.
Огонь двигался не к парому, находившемуся на воде, а к месту, где паромы один за другим подходили к берегу.
Остальные видели отдельные взрывы.
Он увидел, куда придёт следующий залп.
Это не было знанием будущего.
Так мог рассуждать опытный артиллерист.
Командир, переживший несколько переправ.
Человек, привыкший искать не нынешнюю опасность, а её продолжение.
Малиев не был ни одним из них.
В справке оперуполномоченного отдела контрразведки «Смерш» указывалось, что проверка проводилась в связи с самовольным изменением порядка переправы, утратой военного имущества и необходимостью исключить преднамеренную подачу противнику светового сигнала.
Фамилия оперуполномоченного распознавалась плохо.
Звание — капитан.
Он опросил Малиева, начальника переправы, понтонёров, артиллеристов и медика.
Никаких обвинений заранее не предъявлял.
Просто задавал вопросы.
Одни и те же.
Каждому отдельно.
В протоколе сохранилась часть разговора с Малиевым.
«Вопрос: Кто приказал снять световой ориентир?
Ответ: Я приказал.
Вопрос: Разрешение начальника переправы получили?
Ответ: Нет.
Вопрос: Почему не выполнили приказ о продолжении движения?
Ответ: Пристреливались к месту разгрузки.
Вопрос: Откуда это установили?
Ответ: По разрывам.
Вопрос: Вы проходили подготовку артиллерийского наблюдателя?
Ответ: Нет.
Вопрос: Ранее определяли порядок пристрелки противника?
Ответ: Нет.
Вопрос: Тогда почему решили, что огонь будет перенесён на сходни?
Ответ: Сначала был перелёт. Потом ближе. После следующего разрыва стало понятно.
Вопрос: Кому стало понятно?
Ответ: Мне».
Дальше капитан вернулся к потерянному орудию.
«Вопрос: Вы знали, что противотанковое орудие требуется подразделениям на плацдарме?
Ответ: Знал.
Вопрос: Тем не менее приказали оставить его?
Ответ: Оно задерживало разгрузку.
Вопрос: Можно было продолжить движение и попытаться спасти орудие?
Ответ: Можно.
Вопрос: Почему не продолжили?
Ответ: Люди не успевали уйти.
Вопрос: Решение начальника переправы считаете неправильным?
Ответ: Он выполнял приказ.
Вопрос: Кто в таком случае виновен в его невыполнении?
Ответ: Я».
Последнее слово было подчёркнуто карандашом.
Не Малиевым.
Тем, кто читал протокол после него.
Я открыл показания начальника переправы.
Капитан СМЕРШ задал ему тот же вопрос другими словами.
«Вопрос: Действия лейтенанта Малиева спасли личный состав?
Ответ: Да.
Вопрос: Почему после этого вами подан рапорт о невыполнении приказа?
Ответ: Потому что приказ был мой. На том берегу ждали пушку.
Вопрос: Считаете, что Малиев должен был продолжить движение?
Ответ: Не знаю, что теперь считать. Если бы продолжил, людей бы положили. Но я не мог остановить переправу. Мне приказали подавать грузы.
Вопрос: Малиев мог заранее знать место следующего обстрела?
Ответ: Знать не мог.
Вопрос: Тогда как он определил?
Ответ: Увидел, значит».
Ответ не объяснял ничего.
Но в нём не было подозрения, что Малиев действовал против своих.
Начальник переправы злился из-за нарушенного приказа, потерянного орудия и собственной ответственности.
Но не отрицал очевидного.
Людей спас Малиев.
Другие свидетели говорили то же самое.
Никто не называл его трусом.
Никто не утверждал, что он остановил движение, чтобы спастись сам.
Во время обстрела Малиев оставался у воды, пока последний человек не вышел из опасного участка.
Только после этого отошёл к новому месту разгрузки.
Старшего сержанта спросили, почему опытные понтонёры подчинились молодому лейтенанту, не командовавшему всей переправой.
Ответ занял три строки:
«Он приказал. Говорил спокойно. Мы тогда не разбирались, имеет право или нет. По нему было видно, что надо делать быстро».
Я задержался на слове «спокойно».
Спокойствие само по себе ничего не доказывало.
Одни люди замирали от страха.
Другие начинали суетиться.
Третьи именно в бою впервые переставали сомневаться.
Но Бессонов принимал решения так же.
Не потому, что не боялся.
Он просто раньше остальных понимал, на что уже не осталось времени.
Оперуполномоченный проверил сигнальщиков.
Сопоставил время снятия ориентира с записями наблюдателей.
Осмотрел место прежней разгрузки.
Опросил людей, находившихся рядом с Малиевым до падения в воду и после возвращения в подразделение.
Связи с противником не обнаружили.
Умышленной подачи сигнала — тоже.
В итоговой справке было записано:
«Фактов преднамеренного вредительства и содействия противнику не установлено. Изменение места разгрузки произведено с целью сохранения личного состава и плавсредств. Действия лейтенанта Малиева по существу соответствовали сложившейся обстановке, однако сопровождались невыполнением приказа начальника переправы и утратой материальной части».
Ни герой.
Ни предатель.
Человек, принявший решение, для которого в готовой форме не существовало правильного названия.
Материалы передали командованию.
Внизу последнего листа стояла резолюция:
«До окончания работ от должности не отстранять. Окончательное решение принять после завершения переправы».
Это не было прощением.
Дело могли передать военному прокурору.
Малиева могли разжаловать и направить в отдельный штрафной батальон.
Но сначала он должен был продолжать переправлять людей и технику через реку, на которой едва не погиб.
Война не всегда ждала, пока решат, виновен человек или нет.
Иногда она сначала возвращала ему прежнюю работу.
Я снова открыл личное дело.
До падения в воду — молодой лейтенант с хорошей технической подготовкой и недостатком практического опыта.
После — человек, который требовал видеть всю систему переправы, следил за огнём противника, предугадывал его следующий перенос и принимал решение за пределами своих полномочий.
Слишком мало для доказательства.
Достаточно для кандидата.
Я проверил возможные связи.
Малиев не служил рядом с Пассаром.
Не встречался с Суховым.
Не проходил подготовку у людей из их подразделения.
Между ними не было общего госпиталя, запасного полка, училища или командира.
Приём нельзя было передать.
Решение не у кого было перенять.
И всё же его устройство оставалось знакомым.
Бессонов не пытался сделать всё сам.
Он использовал опыт понтонёров, приказал одним снимать людей, другим переносить ориентир, третьим готовить новое место разгрузки.
Он видел не отдельные разрывы, а то, куда двигался огонь.
Не выбирал между хорошим и плохим.
Выбирал, чем придётся заплатить.
Железом.
Временем.
Приказом.
Собственным именем в деле о нарушении.
Но не людьми, пока оставался другой выход.
И после этого не объяснял, что виноваты связь, темнота или повреждённая секция.
Когда спросили, кто принял решение, Малиев не назвал никого, кроме себя.
Этот почерк я уже видел.
Не в формулировках.
В порядке действий.
Сначала понять, что произойдёт дальше.
Потом вывести людей.
И остаться рядом, когда начнут спрашивать, кто за это отвечает.
Одинцов всё ещё стоял у экрана.
— Это он?
— Не знаю.
— Но дело открыл?
— Да.
— Что убедило?
Я развернул к нему схему обстрела.
— Остальные видели, куда падали снаряды. Он понял, куда упадут следующие.
— Мог догадаться.
— Мог.
Я открыл объяснение Малиева.
Показал последнюю строку.
— А это?
Одинцов прочитал.
— Ответственность за утрату принимает на себя.
— Он спас больше полусотни людей. Все это подтверждают. Мог написать рапорт на три страницы и выйти из проверки героем.
— Не написал.
— Нет.
— Бессонов?
Я закрыл документ.
— Его способ принимать решения.
Этого было недостаточно, чтобы назвать найденного человека Бессоновым.
Но впервые после Пассара у нас не было цепочки учеников, командиров и переданных приёмов.
Было другое тело.
Другая биография.
Тяжёлая травма.
Остановка дыхания.
И человек, который после возвращения начал видеть войну на один ход дальше, чем позволял его прежний опыт.
На экране оставалась ещё одна вкладка.
Наградные документы.
Я открыл её.
Через несколько дней после проверки Михаил Малиев снова вошёл в Днепр.
На этот раз — чтобы спасти повреждённый паром и сохранить переправу.
Из воды он уже не вернулся.
Наградной лист составили позже.
В нём не было ни слова о предыдущем расследовании.
Так работал архив.
Подвиг хранился в одной папке.
Нарушение — в другой.
Между ними лежала человеческая жизнь, которую никто не собирался читать целиком.
Я вернулся к медицинской справке.
Небольшой лист.
Несколько строк, написанных торопливым почерком:
«Извлечён из воды без сознания. Признаки дыхания отсутствовали. После проведения искусственного дыхания и растирания пришёл в сознание».
Ниже стояли дата, подпись медика и время.
Именно после этого молодой лейтенант впервые принял решение, которому его прежняя жизнь не могла научить.
На этот раз «Свод» вывел нас не к наградному листу.
Первым открылось дело о невыполнении приказа.
Бессонова снова нашли не среди награждённых.
Его нашли среди виновных.
Глава 6. Ниже по течению
12 октября 1943 года Днепр, район Переволочной 127-й отдельный моторизованный понтонно-мостовой батальон 1-я понтонно-мостовая бригада, Степной фронт
Лейтенант Михаил Алексеевич Малиев Командир понтонного взвода
Воздух закончился раньше, чем я понял, что нахожусь под водой.
Сначала не было ни реки, ни берега, ни войны. Только тяжесть, навалившаяся со всех сторон, и мутная темнота, в которой я медленно опускался ногами вниз.
Я открыл рот.
Вода вошла сразу — холодная, с песком и привкусом железа.
Тело дёрнулось. Руки заметались перед лицом, ничего не находя. Шинель тянула за плечи, сапоги — за ноги. Что-то обвилось вокруг левой голени и не пускало.
Я рванулся вверх.
Верёвка затянулась сильнее.
Тогда руки перестали метаться.
Правая скользнула вниз по ноге, нащупала мокрый канат, прошла вдоль него и нашла место, где тот захлестнулся за металлическую скобу. Пальцы действовали быстро и уверенно, хотя я не знал ни этой скобы, ни этого каната.
Петлю нельзя было тянуть на себя.
Её следовало ослабить, подав ногу назад.
Я сделал это раньше, чем успел подумать.
Канат отпустил.
Где верх, я всё ещё не понимал. Перед глазами ходили красные круги. В груди уже не было боли — только пустота, требовавшая вдоха.
Где-то справа проступило бледное пятно.
Свет.
Я оттолкнулся от чего-то деревянного, ударился плечом о железо и пошёл к нему.
Пятно не приближалось.
Я грёб, но шинель раздувалась за спиной и тянула обратно. Пальцы скользили. Ноги становились тяжёлыми. В мутной воде над головой прошла тень, затем ещё одна.
Кто-то нырнул.
Рука схватила меня за ворот.
Я попытался помочь, но тело уже не слушалось. Меня дёрнули вверх, ворот врезался в горло, и последнее, что я почувствовал, прежде чем темнота сомкнулась снова, был удар головой о край понтона.
Кто-то давил мне на спину.
Не бил — именно давил. Ритмично, тяжело, всем весом.
Изо рта вытекала вода.
— Ещё.
— Да куда ещё? Он полный, что ли?
— Дави, сказал.
Меня перевернули. Лицо оказалось в холодной грязи. Пахло мокрым песком, бензином и рвотой.
— Михаил Алексеевич… Ну же…
Снова надавили между лопаток.
В груди что-то хрустнуло. Я кашлянул, но воздуха не хватило. Вместо вдоха получился хрип.
— Дышит!
— Не ори. Дави ещё.
Меня вывернуло водой. Горло обожгло. Я вдохнул коротко, судорожно и сразу закашлялся.
Каждый вдох резал грудь изнутри.
— Тихо, тихо…
Чьи-то пальцы разжали мне зубы. Кто-то вытер ладонью рот.
Я открыл глаза.
Надо мной стоял человек с мокрыми усами. Лицо было широкое, немолодое, всё в песке. На скуле темнела ссадина. Из-под пилотки стекала вода.
Я не знал его.
Но при виде этого лица во мне что-то отпустило.
Не мысль. Не память.
Облегчение.
Так радуются не человеку вообще, а именно этому человеку — живому, целому, находящемуся рядом.
Это чувство уже принадлежало мне, хотя я ещё не понимал, откуда оно взялось.
— Михаил Алексеевич?
Я смотрел на него и не отвечал.
— Не слышит, — сказал кто-то.
— Слышит он. Оглушило.
Мужчина наклонился ниже.
— Товарищ лейтенант. Это я. Бочаров.
Имя ничего мне не сказало.
А чувство осталось.
Ему можно было доверять.
Я перевёл взгляд на его петлицы — и только тогда понял, что петлиц нет. На мокрых плечах лежали погоны старшины.
Погоны.
Значит, не сорок первый.
За спиной Бочарова медленно двигалось серое небо. На нём распускались чёрные клочья зенитных разрывов.
Я повернул голову.
Рядом лежала река.
Широкая, тяжёлая, почти чёрная под октябрьским небом. Вода была исполосована ветром. Чуть дальше от берега качались понтоны, связанные настилом. Один сидел ниже остальных. Между ними барахтались люди. С катера бросали конец.
За рекой поднимался высокий берег. На нём вспухали бурые разрывы.
Днепр.
В памяти ещё стоял снег. Белая опушка. Лицо Сухова, прижатое к прикладу. Тёмная фигура у дерева. Последний выстрел, которого я уже не услышал.
Мне казалось, с тех пор прошло несколько секунд.
Здесь была осень.
— Какое число? — спросил я.
Голос оказался молодым и хриплым.
Бочаров посмотрел внимательнее.
— Двенадцатое.
— Месяц?
Он помолчал.
— Октябрь, Михаил Алексеевич.
— Год.
Теперь уже молчали все.
Молодой красноармеец, стоявший за спиной старшины, перекрестился. Быстро, почти незаметно, словно сам испугался этого движения.
— Сорок третий, — сказал Бочаров. — Вы лежите пока. Копылов сейчас придёт.
Девять месяцев.
Снег исчез. Люди ушли вперёд на сотни километров. Война успела прожить без меня почти год.
Я закрыл глаза.
Сразу вернулась вода. Мутная глубина, канат вокруг ноги и белое пятно над головой.
Я открыл их снова.
— Как я оказался в реке?
— Сходни накрыло. Вас бортом сбило. Потом тросом зацепило и потащило. Я думал, всё.
Бочаров сказал это спокойно. Только провёл ладонью по мокрым усам и отвернулся.
— Сколько я был под водой?
— Не засекал.
— Долго?
— Достаточно.
Молодой красноармеец подал голос:
— Вы не дышали. Совсем. Копылов сказал…
— Шилов, помолчи, — оборвал его Бочаров.
Тот умолк, но остался стоять рядом. Совсем молодой, лет восемнадцати. Грязь на лице, ресницы слиплись от воды. Нижняя губа дрожала, и он втягивал её в рот, чтобы никто не заметил.
— Паром? — спросил я.
— Отвело ниже. Катер подбирает. Левый понтон пробит. Двух человек пока не нашли.
Бочаров произнёс это без выражения.
Внутри отозвалась боль.
Я не знал этих людей. Не помнил их лиц. Но боль была моей. Она поднялась из глубины, как поднимается вода сквозь трещину, и сразу заполнила грудь.
— Кто?
— Рябов и Сташек.
Рябов.
Имя принесло не лицо, а табачный запах. Жестяную коробку, которую человек прятал за пазухой от сырости. Голос: «Вы берите, товарищ лейтенант, у меня ещё есть».
Он лгал. Никакого запасного табака у него не было.
Я стиснул зубы.
— Сташек?
— Нашли! — крикнули от воды.
По берегу бежали двое, поддерживая под руки третьего. Тот волочил ноги и кашлял.
Бочаров выдохнул.
Только теперь я понял, что всё это время он почти не дышал.
— Один, значит, — сказал он.
Рябов.
Я попытался подняться.
Земля качнулась. Бочаров успел подхватить меня под плечи и усадил обратно.
— Куда?
— К воде.
— Нет.
— Там человек.
— Там уже ищут.
— Кто?
— Все, кого можно снять. Ещё немного — и течение его к острову унесёт. Или дальше.
Он хотел добавить что-то ещё, но не стал.
Ниже по течению торчали из воды обломки досок. Между ними медленно вращалась пустая пилотка.
Я смотрел, пока она не исчезла за понтоном.
Санинструктор Копылов оказался низким пожилым человеком с воспалёнными глазами и руками печника. Он расстегнул на мне гимнастёрку, послушал грудь, приложившись ухом прямо к коже, заставил вдохнуть и выругался.
— В санчасть.
— Нет.
— Я не спрашиваю.
— А я отвечаю.
Копылов поднял голову.
— Лейтенант, вы только что мёртвый были.
— Не получилось.
— Это я вижу.
Он ощупал затылок. Пальцы сразу нашли шишку. Перед глазами полыхнуло белым.
— Тошнит?
— Уже.
— Голова кружится?
— Да.
— В ушах?
— Звон.
— В санчасть.
— Сколько паромов осталось?
Копылов посмотрел на Бочарова.
— Три в работе, — ответил старшина. — Один сейчас подтянут. Если левое звено удержим, тоже пойдёт.
— Людей?
— Хватает.
Он ответил слишком быстро.
Я посмотрел на молодого Шилова. Тот отвёл глаза.
— Сколько?
Бочаров помолчал.
— На вашем расчёте Рябова нет. Сташек пока никакой. Калинин руку повредил. Остальные здесь.
— Михаил Алексеевич, — сердито заговорил Копылов, — у вас вода в лёгких, контузия и, может, рёбра…
Над берегом протяжно завыл голос:
— Воздух!
Тело отозвалось на крик раньше мысли: спина похолодела, желудок сжался. Кожа на руках стянулась.
Но голова оставалась ясной.
Люди бросились от воды к щелям и блиндажам. Кто-то прыгнул прямо за штабель мокрых досок. Лошади у дороги заржали, дёргая поводья. Регулировщик орал водителям, чтобы глушили моторы.
Бочаров схватил меня за гимнастёрку.
— Лежать!
Я уже смотрел в небо.
Гул шёл с северо-запада, но был слишком ровным и одиноким. Не строй бомбардировщиков.
Через несколько секунд из облачного просвета выплыл двухфюзеляжный самолёт. Он шёл высоко, чуть в стороне от реки, не меняя курса.
— Разведчик, — сказал я.
— Что?
— Пока разведчик. Людей от воды. Машины рассредоточить. И накройте светлые доски у сходней.
Бочаров не двинулся.
— Вы слышали?
— Слышал.
— Тогда выполняйте.
Старшина ещё секунду смотрел на меня. Потом повернулся:
— Шилов! К регулировщикам! Машины в сады, по одной! Гришин, тащи брезент! Доски накрыть!
Люди побежали.
Копылов всё ещё стоял на коленях рядом со мной.
— Разведчик, говорите?
— Он не просто так прилетел.
Самолёт сделал широкий круг. На втором проходе чуть снизился.
На берегу затрещали зенитки. Белые трассы потянулись вверх с опозданием. Разведчик отвернул и ушёл за облака.
Воздушной тревоги никто не отменял. Люди лежали в щелях, курили, поглядывали на небо. На реке продолжали работать два парома. Третий катер тянул к берегу повреждённое звено.
— Он вернётся? — спросил Шилов, прибежав обратно.
— Этот — вряд ли.
— А другие?
Я посмотрел на него.
— Другие могут.
Он кивнул, словно я сообщил ему что-то полезное, и вытер нос рукавом.
Копылов сунул мне под язык таблетку.
— Глотайте.
— Что это?
— Не яд. Ядом вас уже река накормила.
Я проглотил.
— Полчаса полежите. Потом попробуете сесть. Если снова свалитесь — отправлю силой.
— Кого позовёте?
Копылов оглядел мокрых, измотанных людей вокруг.
— Найду кого-нибудь.
— Сначала найдите Рябова.
Он хотел ответить резко, но не ответил.
Поднялся и пошёл к Сташеку.
Через полчаса я стоял.
Неуверенно, широко расставив ноги, потому что земля под ними продолжала двигаться. В груди булькало. При каждом кашле под левым ребром словно проворачивали тупой нож.
На мне была чужая сухая гимнастёрка, слишком широкая в плечах, и ватник без пуговиц. Сапоги оставались мокрыми. Портянки Бочаров нашёл сухие.
Разматывая их, я вдруг понял, что уже видел, как он это делает. В тесной землянке, при коптилке. Он сидел на перевёрнутом ящике, сушил ноги и рассказывал о Волге — не о Сталинграде, а о реке выше, где до войны водил буксир.
Воспоминание исчезло прежде, чем я успел его рассмотреть.
— Ты речник, — сказал я.
Бочаров поднял голову.
— Был.
— Где?
— В Ярославле. На буксире. Вы что, забыли?
— Головой ударился.
— Это заметно.
Он затянул портянку и протянул мне сапог.
Сухого юмора в голосе не было. Он говорил настороженно.
Я не винил его.
Молодой лейтенант, которого недавно вытаскивали со дна, спрашивал год и не узнавал людей. В другой обстановке такого уже везли бы в госпиталь. Здесь не хватало времени даже удивляться.
На берегу снова нарастало движение.
Из низины вытащили противотанковое орудие. Оно шло за грузовиком, подпрыгивая на выбоинах. На ствол была намотана маскировочная сеть. Следом двигалась полуторка со снарядными ящиками, накрытыми брезентом.
Перед сходнями их остановил капитан с серым от бессонницы лицом.
Он ругался с артиллерийским лейтенантом.
— Я тебе сказал: машина и орудие. Людей возьмём сколько влезет.
— У меня два боекомплекта.
— Один.
— На том берегу немецкие танки.
— А здесь у меня паром не резиновый.
— Без снарядов пушка кому нужна?
— У меня ещё миномёты стоят, две кухни и четыре машины с ранеными ждут обратно. Ты не один воюешь.
Артиллерист повернулся к своим и крикнул:
— Первый боекомплект грузить! Второй не трогать!
Расчёт молча полез в кузов.
Капитан увидел меня и перестал ругаться.
— Малиев?
— Я.
— Ты почему не у Копылова?
— Был.
Он посмотрел на мою мокрую голову, на чужой ватник, потом на Бочарова.
— Он может?
Старшина пожал плечами.
— Стоит.
— Я вижу, что стоит.
— Значит, может.
Капитан поморщился.
— Через час темнеть начнёт. Пушку надо перекинуть сейчас. На правом берегу с утра две контратаки. Ещё одна будет к вечеру. Ваш третий паром пойдёт?
Бочаров ответил не сразу.
— Понтон надо смотреть.
— Сколько?
— Если пробоина одна — минут сорок. Если швы повело…
— Сорока нет.
— Тогда не пойдёт.
Капитан шагнул к нему.
— Старшина, мне не надо объяснять, что у тебя есть и чего нет. Мне нужен паром.
— А мне нужен такой, который до берега дойдёт.
Они смотрели друг на друга.
Оба были правы. Капитан отвечал за движение через реку. Бочаров — за то, чтобы паром не ушёл на дно вместе с грузом и людьми.
На войне этого хватало для ссоры.
— Второй свободен? — спросил я.
Капитан перевёл взгляд на меня.
— Через десять минут вернётся.
— Что везёт?
— Раненых.
— Следующий груз?
— Эта пушка.
— Старший на пароме кто?
— Теперь Бочаров. Пока ты не очухаешься.
Я повернулся к старшине:
— Справишься?
— С паромом — да.
Он глянул на меня.
— С вами не знаю.
— Тогда за паром отвечаешь ты. Я — за рейс.
Капитан нахмурился.
— Какой ещё рейс? Ты на берегу останешься.
— Останусь, пока не начнут грузить.
— Малиев…
— Люди у меня есть?
Бочаров посмотрел в сторону реки.
— Есть.
— Значит, пойду.
Капитан хотел приказать. Я видел это по тому, как напряглась его челюсть. Но с правого берега донёсся тяжёлый, слитный грохот. Земля под ногами дрогнула. На высоком склоне поднялись сразу несколько разрывов.
Капитан обернулся туда.
— В пятнадцать тридцать паром должен быть на том берегу, — сказал он. — Хоть вы его зубами тащите.
Он ушёл к регулировщикам.
Бочаров проводил его взглядом.
— Зубами, — повторил он. — Умный человек.
— Других у него нет.
— Зубов много?
— Паромов.
Старшина посмотрел на меня чуть иначе.
Потом кивнул:
— Это верно.
Паром вернулся без гудка.
Катер тянул его на длинном тросе, держа нос против течения. На мокром настиле лежали раненые. Те, кто мог сидеть, сидели вдоль бортов, свесив головы. Двое санитаров удерживали носилки, чтобы их не сдвигало при качке.
Перед самым берегом катер отвернул. Паром повело боком. Бочаров и ещё двое понтонёров подхватили брошенный конец, завели за тумбу и начали выбирать слабину.
Я тоже взялся.
Канат лёг в ладони привычно.
Мои руки знали оружие, руль, карту, нож. Знали, как удержать человека, который пытается вырваться, и как пережать артерию до прихода врача.
Мокрый пеньковый канат они знать не могли.
Но пальцы сами повернулись так, чтобы верёвка не содрала кожу, и легли рядом с руками Бочарова.
Старшина заметил.
Ничего не сказал.
Паром ударился о сходни. Раненые застонали. Один приподнялся на локте и спросил:
— Пушку привезли?
— Сейчас повезём, — ответил артиллерийский лейтенант.
— Тогда давайте быстрее.
Санитар положил его обратно.
— Тебе уже всё равно.
— Тебе всё равно, — огрызнулся раненый. — А мои там.
У него была перевязана грудь. Бинт почернел от крови и речной воды.
Его понесли к машинам.
Следующим сняли совсем молодого бойца без сапога. Нога ниже колена была обмотана плащ-палаткой. Он смотрел не на неё, а на орудие, ожидавшее у берега.
— Сорокапятка?
— Семьдесят шесть, — сказал кто-то.
— Хорошо.
— Чего хорошего?
Боец не ответил.
Когда раненых выгрузили, на настиле осталась кровь. Шилов принёс ведро и плеснул водой. Красное пятно стало розовым, растеклось между досками и исчезло в реке.
— Не трать время, — сказал Бочаров. — Всё равно ещё будут.
Шилов замер с пустым ведром.
— Будут, — повторил старшина уже тише. — Давай сходни.
Началась погрузка.
Сначала завели полуторку. Доски прогнулись под колёсами. Водитель высунулся из кабины и пытался смотреть сразу на Бочарова, на края настила и на артиллеристов, размахивавших руками.
— Левее! Левее бери!
— Куда левее? В воду?
— Стой! Стой, твою мать!
Машина дёрнулась и заглохла.
— Не заводи! — заорал Бочаров. — Катером подтянем!
— А как я её поставлю?
— Руками. Война кончится — мотором поставишь!
Десять человек налегли на борта. Полуторку выровняли. За ней вкатили орудие. Колёса скользили по мокрым доскам. Один из артиллеристов упал на колено, выругался, поднялся и снова взялся за станину.
Левый край парома просел.
Я почувствовал это подошвами раньше, чем увидел воду у борта.
— Стоп.
Люди продолжали толкать.
— Стоп! — повторил я.
На этот раз услышали.
Бочаров посмотрел на понтон, потом на положение машины.
— Ящики вправо, — сказал он. — Четыре человека к корме. Остальные сойти.
Артиллерийский лейтенант шагнул ко мне:
— Расчёт остаётся.
— Останется половина. Остальные на следующем.
— У меня люди должны выгружать.
— На том берегу помогут.
— Кто?
— Те, кому нужна пушка.
Он хотел спорить, но за рекой снова разорвалось несколько снарядов. Лейтенант оглянулся и махнул своим:
— Первый номер, наводчик и заряжающий — остаться. Остальные с парома!
Двое артиллеристов сошли. Один, спрыгивая на берег, пробормотал:
— Только попробуйте без нас её утопить.
— Постараемся с вами, — ответил Бочаров.
Орудие закрепили. Под колёса забили упоры, станину притянули. Я проверил узлы и понял, что проверяю правильно. Не вспоминал, как это делается. Просто видел, где ремень ляжет плохо, где мокрый канат поползёт, когда паром ударит волной.
Бочаров следил за мной.
— Здесь ещё конец, — сказал он наконец.
Я посмотрел.
За лафетом действительно оставался свободный крепёжный канат.
— Давай.
Старшина протянул его, и мы вместе затянули узел.
— Теперь пойдёт, — сказал он.
Это было сказано уже не о моём состоянии.
От берега отошли в пятнадцать двенадцать.
Катер натянул буксир. Паром вздрогнул, настил коротко скрипнул, и берег начал медленно отступать.
С воды стало видно то, что скрывали обрыв и деревья: замаскированные машины, очереди людей в балках, штабеля снарядных ящиков, разбитые понтоны, перевёрнутая лодка. Между ними двигались маленькие фигурки, каждая по своему делу.
Течение сразу навалилось на левый борт.
Катер держал выше места высадки, чтобы нас не снесло к острову. Вода у понтонов заворачивалась плотными чёрными складками.
Шилов стоял у мотора. Он то и дело поглядывал на небо.
— Смотри на мотор, — сказал Бочаров.
— Я и смотрю.
— Ты глазами его чинишь?
— А если самолёты?
— Тогда глазами самолёты собьёшь.
Шилов нахмурился и нагнулся к мотору.
Я сел на край ящика. Стоять было трудно. Грудь при каждом вдохе хрипела. Холодная вода в сапогах уже согрелась, но от этого легче не стало.
Артиллерийский лейтенант подошёл ко мне.
— Сильно вас приложило?
— Достаточно.
— Говорят, не дышали.
— Много говорят.
Он посмотрел на реку.
— На той стороне мой взвод. Два орудия было. Одно утром разбило.
— Люди?
— Двоих убило. Трое ранены.
— Танки были?
— Пока пехота. Но слышно моторы. Могут к вечеру полезть.
Он говорил быстро и всё время трогал кобуру, будто проверял, на месте ли пистолет.
— Поэтому мне снаряды нужны, — добавил он. — Капитан думает, я из жадности ругаюсь.
— Он так не думает.
— А как?
— У него свои люди на реке.
Лейтенант хотел что-то сказать, но передумал.
За спиной ударила наша тяжёлая батарея. Воздух качнулся. Через несколько секунд над нами прошёл нарастающий шелест.
Шилов пригнулся.
— Не наш, — сказал кто-то из артиллеристов.
— Наш, — ответил я. — С левого берега.
Снаряды ушли к высотам. Там поднялись четыре одинаковых разрыва.
Шилов выпрямился.
— А как поняли?
— Потом объясню.
— Вы вчера так не говорили.
Я посмотрел на него.
— Как?
— Будто давно воюете.
Бочаров резко повернул голову.
— Шилов.
— А что? Я ничего.
Он снова занялся мотором.
Мне вдруг стало неловко — слишком резко, без понятной причины. Малиев, должно быть, боялся показаться неопытным перед людьми, которые воевали дольше него. Старался говорить твёрже, чем чувствовал, и иногда оттого говорил слишком громко.
Я понимал этот страх.
Но теперь он уже не управлял моими решениями.
— Правильно заметил, — сказал я.
Шилов поднял глаза.
— Головой ударился, — добавил Бочаров. — Теперь умный будет.
Кто-то тихо засмеялся.
Смех получился коротким и неловким, но напряжение на пароме ослабло.
Мы прошли середину реки.
Отсюда правый берег казался почти отвесным. На склоне горели две машины. Дым тянулся вдоль земли. Выше, над деревней, ходили немецкие самолёты — пока далеко, над плацдармом.
Зенитки ударили с правого берега.
Самолёты повернули на восток.
— К нам? — спросил Шилов.
Я смотрел, как меняется строй.
Сначала они шли беспорядочно, выходя после удара. Затем выстроились звеньями. Ведущий лёг на новый курс. Остальные потянулись за ним.
Не к нам.
Чуть южнее.
— Работай, — сказал я.
— Точно?
— Точно.
Через минуту первые бомбы упали ниже по течению. Над водой поднялись белые столбы. Потом донёсся тяжёлый грохот.
Шилов посмотрел на меня.
Я ничего не сказал.
Паром продолжал идти.
До правого берега оставалось метров двести, когда я услышал снаряд.
Звук пришёл справа и быстро рос, но не шёл на нас. В нём было боковое движение — короткое, ускользающее.
— Перелёт, — сказал я.
Бочаров даже не пригнулся.
Снаряд прошёл над рекой и разорвался на левом берегу.
Второй звучал иначе.
Низко. Плотно. Без ухода в сторону.
— Ложись!
Люди упали между машиной и орудием. Я успел схватить Шилова за ремень и дёрнуть вниз.
Разрыв лёг в воду метрах в тридцати от катера.
Белая стена закрыла берег.
Буксирный трос провис. Катер исчез за водой, потом снова показался, накренившись на бок. Двигатель продолжал работать.
На паром обрушилась вода. Доски стали скользкими. Орудие качнулось, но крепления удержали.
Артиллерийский лейтенант поднял голову.
— Все целы?
— Лежать, — сказал я.
Третий снаряд шёл дальше. Его свист быстро поднялся, прошёл над нами и стал удаляться.
— Теперь можно.
Люди начали вставать.
Шилов смотрел на меня снизу вверх.
— Вы откуда знали?
— Слышал.
— Я тоже слышал.
— Привыкнешь — различишь.
Он медленно поднялся и вернулся к мотору.
Бочаров ничего не спросил. Только проверил крепления орудия и сказал:
— Правый конец подтянуть.
На этот раз люди сначала посмотрели на меня.
Я кивнул.
Они взялись за канат.
На правом берегу нас ждали.
Не торжественно. Никто не махал пилотками и не радовался. Едва паром коснулся сходней, на настил полезли артиллеристы, пехотинцы и два сапёра с ломами.
— Быстрее! Быстрее давай!
— Машину не заводить!
— Под колёса доску!
— Где расчёт?
— Здесь расчёт!
Полуторку столкнули на берег руками. Орудие пошло следом. Одно колесо соскочило со сходни и увязло в глине. Люди навалились на станину.
Сверху начали рваться мины.
Первую никто не услышал. Она упала за обрывом. Земля и камни посыпались на настил.
Вторая разорвалась у дороги. Лошадь в упряжке взвилась и рухнула, запутавшись в постромках.
Артиллерийский лейтенант побежал к своему орудию.
— Боекомплект в машину! Не бросать ящики!
Из неглубокой щели вылез пехотный капитан. Левая рука висела на перевязи. Лицо было серым от пыли.
— Ваше?
— Моё.
— Ещё пушки будут?
— Будут.
— Когда?
Артиллерист посмотрел на меня.
— Когда паром вернётся.
Пехотный капитан тоже посмотрел.
В его взгляде не было просьбы. Только расчёт человека, которому надо продержаться и который перебирает всё, что у него ещё осталось.
— К вечеру ждём танки, — сказал он. — Хотя бы ещё одну.
— Передам.
— Не передать надо.
Он запнулся, не находя нужного слова, и раздражённо махнул здоровой рукой.
— Ладно. Сами знаете.
Санитары уже несли к парому раненых.
Их оказалось больше, чем могло поместиться.
Комендант пристани начал считать носилки. Досчитал до восьми, сбился, выругался и начал снова.
— Тяжёлых сначала!
— Этот не тяжёлый, он сам идёт!
— Куда он идёт? У него живот!
— Двух сидячих сюда!
— На ящики не клади, там кровь…
— Здесь везде кровь!
Пехотный капитан придержал меня за рукав.
— Пушку довезли — хорошо. Только снарядов мало.
— Знаю.
— Нет, не знаете.
Он показал на склон.
Оттуда спускались двое бойцов, неся между собой пустой деревянный ящик. У одного не было пилотки, голова была перевязана грязной тряпкой.
— У нас утром немецкий танк стоял и бил, — сказал капитан. — Двенадцать снарядов по нему ушло. Не взяли. Потом он сам ушёл. Вот и весь бой.
Сверху снова завыла мина.
На этот раз звук был коротким.
— К обрыву! — крикнул я.
Капитан бросился в щель. Люди на пароме легли. Мина ударила в верхнюю часть берега. Вниз покатились комья земли.
Один санитар продолжал держать носилки. Он стоял на коленях, закрыв собой раненого.
Когда всё стихло, раненый спросил:
— Пушку привезли?
— Привезли, — ответил санитар.
— Тогда чего лежим?
— Потому что тебе кишки зашили.
— А.
Раненый подумал.
— Тогда лежим.
Обратно шли медленнее.
На настиле лежали двенадцать человек. Ещё шестеро сидели вдоль бортов. Один всё время просил пить. Другой ругал санитаров за то, что они забыли его вещмешок.
— Там письмо было, — повторял он. — Вы думаете, мне вещмешок жалко? Письмо там.
Санитар сначала отвечал, потом перестал.
Посередине лежал немецкий пленный. Совсем молодой. Лицо было белым, на шее темнела засохшая кровь. Руки ему не связали — правая была перебита выше локтя.
Он смотрел на воду и мелко дрожал.
Шилов косился на него.
— Холодно ему, — сказал он.
— Всем холодно, — ответил Бочаров.
— Я просто сказал.
— Тогда работай просто.
Мы прошли треть реки, когда с левого берега опять завыли:
— Воздух!
Тело отозвалось мгновенно: спина похолодела, дыхание на секунду сбилось.
Разум уже искал самолёты.
В воздухе работали зенитки. Частые хлопки сливались в неровный треск. Над левым берегом появились бомбардировщики.
Их было больше десятка. Они шли тройками, чуть растянутыми по высоте. Солнце на мгновение блеснуло на крыльях и исчезло.
Кто-то из раненых начал молиться.
Тихо, торопливо, проглатывая слова.
Немец повернул голову к самолётам.
— Лечь всем, кто может! — крикнул Бочаров.
Люди прижались к настилу.
Шилов бросил мотор и метнулся к борту.
— Назад!
Он не услышал или не понял.
Я схватил его за плечо.
— К мотору.
— Сейчас бомбить будут!
— Будут. К мотору.
— А если попадут?
— Тогда мотор уже не понадобится. Пока не попали — работай.
Он смотрел на меня широко раскрытыми глазами.
Самолёты начали разворачиваться.
Я видел строй, солнце на нижних плоскостях, чёрные точки под брюхом ведущего.
Первая тройка шла не на реку. Её курс пересекал берег южнее пристани.
— Эти не наши, — сказал я.
Никто не ответил.
Люди смотрели на самолёты.
Потом на меня.
Я не мог остановить бомбы. Мог только понять, куда они лягут.
— Шилов, мотор.
Молодой понтонёр вернулся на место.
Первая серия бомб отделилась от самолётов. Чёрные точки сначала почти не двигались. Потом вытянулись вниз.
— Не здесь. Лежать.
Бомбы ударили по берегу.
Земля поднялась длинной полосой. Между разрывами вспыхнули машины. Через несколько секунд пришёл грохот, накрыл реку и ударил в грудь.
Лошади на левом берегу рвались из рук. Одна выскочила на открытое место и понеслась вдоль воды с обрывком постромки.
Вторая тройка легла на курс.
Эта шла ближе.
— Бочаров!
— Вижу.
— Катеру вправо! К острову!
Старшина замахал сигнальщику. Тот передал катеру. Буксир начал менять направление.
Паром накренился.
Раненые закричали. Носилки поползли по мокрым доскам. Санитары навалились на них.
— Не вставать! Левый борт освободить! Кто сидит — вправо!
Люди задвигались.
Один раненый попытался подняться, потерял равновесие и едва не упал в воду. Бочаров ударил его ладонью в грудь, усаживая обратно.
— Сиди, герой!
Самолёты вышли на нас.
На этот раз я не увидел отделившихся бомб. Солнце ударило в глаза. Зато услышал, как изменился звук моторов после сброса — машины стали легче и начали набирать высоту.
— Бросили! — крикнул кто-то.
В воздухе возник нарастающий шелест.
Не свист одной бомбы. Много звуков, ещё далёких, но быстро сближающихся.
Я смотрел не вверх, а на воду впереди.
Первая бомба упала у острова. Белый столб поднялся выше деревьев.
Вторая легла ближе.
Линия шла к нам, но уходила влево.
— На месте! Не прыгать!
Третья бомба ударила в воду метрах в пятидесяти. Паром подняло. Настил ушёл из-под ног и вернулся с такой силой, что я ударился коленом.
Вода накрыла нас.
Кто-то закричал.
Четвёртый разрыв лёг за кормой.
Осколки прошли над настилом — низко, зло, с коротким металлическим визгом. Один ударил в борт полуторки. Другой пробил доску возле немецкого пленного.
Тот даже не пошевелился.
Лежал, закрыв голову здоровой рукой.
— Прошли! — крикнул Бочаров.
— Следующая тройка!
Самолёты уже заходили снова.
Катер тянул нас к острову. Трос звенел от напряжения. Правый понтон вошёл в волну и вынырнул. Левый сел ниже.
Слишком низко.
Я почувствовал это ногами.
— Вода слева!
Бочаров прыгнул к борту. Под настилом что-то тяжело плескалось.
— Осколком вскрыло!
— Большая?
— Сейчас узнаем!
Он сорвал доску. Внизу блеснула вода.
— Шилов, ручной насос!
Шилов не ответил.
Он стоял у мотора и смотрел в небо.
— Шилов!
Тот вздрогнул.
— Насос! Живо!
Он бросился к ящику с инструментом.
Раненый без сапога начал подниматься.
— Лежать, — сказал санитар.
— Я могу качать.
— У тебя нога…
— Руки есть.
Он подполз к насосу и взялся вместе с Шиловым.
Вторая группа бомбардировщиков уже входила в курс.
— Они опять по берегу? — спросил Бочаров.
Я смотрел на ведущего.
Слишком высоко. Курс шёл поперёк нашего, но дальше к северу.
— Не по нам.
— Точно?
— Работай.
Бочаров опустился к пробоине.
Самолёты прошли над рекой. Бомбы отделились поздно и ушли к скоплению машин у северной пристани.
Шилов следил за ними, продолжая качать.
Разрывы накрыли дорогу. В воздух взлетели доски, брезент, тёмные комья земли. Одна машина загорелась сразу. Вторая покатилась задним ходом без водителя и остановилась у воды.
— Не по нам, — выдохнул Шилов.
— Я слышал, — сказал раненый.
Шилова вырвало.
Он отвернулся, но не отпустил рукоять насоса.
— Ничего, — сказал раненый. — Меня утром два раза. Качай.
Вода под настилом перестала прибывать.
Бочаров забил в пробоину деревянный клин, подложил свёрнутую тряпку и прижал планкой.
— До берега хватит, — сказал он. — Если снова не заденут.
Третья группа самолётов развернулась над плацдармом.
Зенитки били плотнее. Один бомбардировщик начал дымить. Он отстал от строя, пошёл вниз, потом выровнялся и потянул на запад.
Остальные не стали заходить на реку. Сбросили бомбы по правому берегу и ушли.
Гул медленно отодвигался.
Никто не вставал.
Люди лежали и ждали. После первой группы часто приходила вторая, после второй — ещё одна.
Я тоже ждал.
Только когда самолёты скрылись, сказал:
— Всё.
Бочаров поднялся.
— Точно всё?
— Эти ушли.
Он вытер ладонью лицо. На щеке осталась кровь — тонкая полоска от щепки.
— Значит, пойдём.
Люди начали садиться.
Санитар пересчитал раненых. Дошёл до двенадцати и начал сначала.
— Чего ты? — спросил Бочаров.
— Было двенадцать лежачих.
— И сейчас двенадцать.
— Я знаю.
Он всё равно пересчитал ещё раз.
На настиле лежало тринадцать человек.
Немец был тринадцатым.
Санитар закрыл глаза и тихо выругался.
К левому берегу подошли на повреждённом понтоне.
Сходни были разбиты. Вместо них люди уложили две широкие доски, но одна уже треснула. Раненых передавали на руках.
В воздухе пахло горелой резиной, бензином и свежевскрытой землёй.
На дороге догорала машина. Возле неё сидел шофёр, держась обеими руками за голову. Его не торопили. Пока дорогу не расчистили, он никому не мешал.
Капитан встретил нас у воды.
— Пушка?
— На том берегу.
— Паром?
— Пробоина в левом понтоне, — доложил Бочаров. — Крепление держит. Нужен ремонт.
— Сколько?
— Час.
— У тебя полчаса.
Бочаров устало посмотрел на него.
— Тогда через полчаса он снова будет дырявый.
Капитан повернулся ко мне.
— Потери?
Я оглянулся на людей.
Шилов сидел у мотора, весь мокрый, бледный. Рядом с ним лежал раненый без сапога и всё ещё держал рукой рукоять насоса.
Сташек стоял на берегу, завернувшись в плащ-палатку. Его трясло.
Калинин прижимал к груди повреждённую руку.
У кормового конца никого не было.
— Рябов, — сказал я.
— Ещё?
Бочаров пересчитал людей.
— Все.
Капитан кивнул.
Не равнодушно. Просто у него не осталось сил каждый раз менять лицо.
— Северную пристань разбило, — сказал он. — Один паром повреждён. Две машины сгорели. Раненых пока считают. Немцы теперь туда пристреляются. Переносим часть движения сюда.
— Здесь тоже заметили.
— Всю реку заметили.
— Не всю одинаково.
Капитан посмотрел на меня.
— Что хотите сказать?
— Пока ничего. Надо увидеть, куда лягут следующие.
— Увидите. Они нам покажут.
Он ушёл к регулировщикам.
Бочаров проводил его взглядом.
— Отдыхайте, Михаил Алексеевич.
— После ремонта.
— Там справятся.
— Знаю.
— Тогда зачем?
Я посмотрел на пробитый понтон.
— Хочу посмотреть.
Бочаров усмехнулся, но без веселья.
— Смотрите.
Понтон вытащили ближе к отмели. Люди стояли в воде по пояс, подводили заплату, затягивали крепления. Молотком почти не пользовались — звук далеко расходился над рекой. Где можно, вязали проволокой и стягивали скобами.
Шилов работал рядом со всеми.
Руки у него дрожали.
— Отдохни, — сказал я.
— Не устал.
— Я вижу.
— Все видят.
Он дёрнул проволоку слишком резко. Та сорвалась и рассекла ему ладонь.
Шилов выругался.
Бочаров забрал у него клещи.
— Иди к Копылову.
— Царапина.
— Тогда иди блевать в другое место. Здесь работать мешаешь.
Шилов зло посмотрел на него, потом на меня.
Я кивнул в сторону санинструктора.
— Иди.
Он ушёл, сутулясь.
Бочаров проводил его глазами.
— Вернётся, — сказал он. — Молодой ещё.
— Вернётся.
— В налёте держался.
— Держался.
Старшина затянул проволоку и добавил:
— После вашего приказа.
Я ничего не ответил.
— Люди на вас смотрели, — продолжил Бочаров. — Вы заметили?
— Заметил.
— Раньше не смотрели.
Он сказал это спокойно, без упрёка.
— Раньше я не знал, что им сказать.
— А теперь?
— Не всегда.
Бочаров ещё раз подтянул проволоку.
— Зато зря не орёте.
Это была первая похвала, которую я услышал от него.
Возможно, он и сам не хотел, чтобы она прозвучала как похвала.
К вечеру похолодало.
Над рекой пополз туман, ещё слабый, не скрывавший ни воды, ни берегов. Люди надеялись, что ночью он станет гуще.
Переправа работала.
С правого берега возвращались раненые и пустые машины. Туда шли снаряды, мины, продовольствие, орудия и люди. Иногда паром привозил обратно меньше живых, чем увёз. Иногда больше — если успевали подобрать раненых из других частей.
Доски отмывали водой. Оборванные канаты заменяли. Повреждённые понтоны выводили на мелководье, чинили и снова отправляли в рейс.
Река ничего не запоминала.
Рябова не нашли.
Его вещмешок лежал возле сложенных плащ-палаток. Из бокового кармана торчала жестяная коробка с табаком.
Я не открывал её.
Бочаров сел рядом, вытянул ноги.
— У него девочка, — сказал он.
Я знал.
Не имя. Не возраст.
Только маленькое человеческое тепло, связанное с этим человеком. Будто он много раз доставал из кармана измятую фотографию и показывал её, хотя все уже видели.
— Шесть лет, — продолжил Бочаров. — Весной семь будет.
— Знаю.
Старшина посмотрел на меня.
— Вспомнили?
— Что-то.
Он хотел спросить ещё, но с реки донёсся гудок катера.
Повреждённый паром был готов к новому рейсу.
Бочаров поднялся.
— Пойдёте?
— Пойду.
— Копылов ругаться будет.
— Он уже ругался.
Мы направились к воде.
Люди заметили нас. Шилов, вернувшийся с перевязанной ладонью, перестал возиться с мотором и выпрямился.
— Товарищ лейтенант.
— Что?
— Самолёты ещё будут?
Он спрашивал не потому, что думал, будто я знаю будущее.
Ему нужно было услышать, что, если они придут, кто-то снова будет смотреть вверх и понимать чуть больше остальных.
— Сегодня могут.
Шилов кивнул.
— Ясно.
Ничего ясного не было.
Но ему хватило.
Первый немецкий снаряд лёг далеко от берега.
Разрыв поднялся возле острова, и никто не прекратил работу.
Второй упал выше по течению.
Я остановился у сходней и посмотрел на часы.
Между разрывами прошло сорок восемь секунд.
Третий пришёл раньше — через тридцать семь.
Он лёг за северной пристанью, где догорала машина.
— Перелёт, — сказал Бочаров.
— Не для нас.
Старшина повернул голову.
— А для кого?
Я посмотрел на реку.
Два парома находились в середине. Третий подходил к правому берегу. По ним пока не стреляли.
Левее сходней горел прикрытый жестью фонарь. Его света почти не было видно с берега, но на воде оставалась короткая дрожащая дорожка.
Регулировщики подводили к нему машины.
Четвёртый разрыв лёг ближе к берегу.
Я посмотрел на часы.
Потом — на фонарь у сходней.
Немцы пока не били по паромам.
Они пристреливались к месту, куда паромы должны были возвращаться.
Глава 7. Пристрелка
12 октября 1943 года, вечер Днепр, район Переволочной
127-й отдельный моторизованный понтонно-мостовой батальон 1-я понтонно-мостовая бригада, Степной фронт
Лейтенант Михаил Алексеевич Малиев Командир понтонного взвода
Пятый снаряд не прилетел.
Именно это и было плохо.
Я стоял у сходней и смотрел на часы. Секундная стрелка прошла полный круг. Потом ещё половину.
На берегу оживали звуки, примолкшие после разрывов. Заработал двигатель полуторки. Кто-то потащил доски к повреждённому настилу. Регулировщик ругался с возницей, не желавшим подводить лошадей ближе к воде. Из темноты доносился кашель раненых.
Люди решили, что обстрел кончился.
Я смотрел на реку.
Два парома находились между берегами. Один шёл на плацдарм, низко осев под грузом. Второй возвращался. На нём лежали раненые — в сумерках белели бинты и края носилок. Катер тянул паром против течения, всё время забирая выше пристана.
Слева от сходней горел прикрытый жестью фонарь. Свет был направлен к воде и почти не виден с суши, но на реке оставлял короткую дрожащую дорожку.
Ориентир для возвращающихся паромов.
И точка, к которой германцы подводили огонь.
Первый снаряд лёг у острова. Второй — выше по течению. Третий пришёл за северную пристань. Четвёртый приблизился к сходням.
Четыре разрыва.
Направление они нашли. Дальность тоже.
Теперь батарея молчала.
Это могло означать, что наблюдатель потерял цель. Могло — что передаёт последнюю поправку. Или что несколько орудий уже получили данные и готовятся ударить одновременно.
Какой из вариантов верен, я не знал.
Но ни один не позволял ждать у фонаря.
— Михаил Алексеевич.
Бочаров стоял рядом. В руках держал конец каната. Лицо в сумерках стало старше, чем днём.
— Долго молчат, — сказал он.
— Долго.
— Может, отработали?
— Может.
Он посмотрел на меня.
— А вы так не думаете.
Я снова перевёл взгляд на часы.
— Где запасной подход?
— Ниже есть заводь. За изломом берега.
— Сходни?
— Нет там сходней. Илистое дно, потом глина. Катер подведёт, а паром всё равно боком положит.
— Сколько отсюда?
— Шагов четыреста. По воде больше.
— Фонарь там поставить можно?
Бочаров не ответил сразу.
— Можно. Только зачем?
— Этот погасить. Второй поставить в заводи. Закрыть со стороны берега.
Старшина посмотрел на светящуюся дорожку.
— Переносить пристань?
— Пока людей.
— Без приказа?
— Капитана найди.
Бочаров положил канат на доски.
— Сейчас.
Он ушёл вверх по берегу.
Я остался у сходней.
Грудь снова захрипела. Пришлось отвернуться и закашляться в рукав. Кашель шёл из глубины, влажный и тяжёлый. После него перед глазами поплыли тёмные пятна.
Копылов оказался рядом прежде, чем я успел выпрямиться.
— Покажите.
— Что?
— Рукав.
— Там ничего.
Он сам отнял мою руку от лица. На ткани осталось мокрое пятно, чуть розоватое в слабом свете.
Копылов выругался.
— Всё. Доигрались. В санчасть.
— Потом.
— Не будет потом.
— Будет.
— У вас вода в лёгких.
— У меня паром с ранеными на реке.
— Без вас пристанет.
— Не сюда.
Копылов посмотрел сначала на меня, потом на приближающийся паром.
— Что опять?
— Пристрелялись.
Он прислушался к тишине.
— Не стреляют же.
— Поэтому и плохо.
— Я в артиллерии не служил.
— Я служил.
Говорить это было странно. Малиев, насколько я понимал, артиллеристом не был. Но объяснять сейчас было некому и незачем.
Копылов ещё раз посмотрел на пятно на рукаве.
— Если упадёте, поднимать не буду.
— Поднимете.
— Вот потому и злюсь.
Он ушёл к раненым.
Следующее орудие уже подводили к берегу.
Та же семидесятишестимиллиметровая пушка, что и в предыдущем рейсе. За ней медленно ползла полуторка со снарядными ящиками. Колёса проваливались в размокшую колею. Водитель давал газ, мотор ревел, но машина почти не двигалась.
Артиллерийский лейтенант шёл рядом с передним колесом и показывал, куда брать.
— Правее! Не туда, правее!
— Я правее в реку съеду!
— Газу дай!
— Дал уже!
Колесо сорвалось в яму. Полуторка накренилась. Под брезентом тяжело сдвинулись ящики.
— Стой! — заорал лейтенант. — Заглуши!
Водитель заглушил двигатель и высунулся из кабины.
— Я говорил, настил нужен.
— Ты много чего говорил.
— Ну так руками теперь вытаскивайте.
Лейтенант заметил меня.
— Товарищ Малиев! Паром когда?
— Подойдёт — не сюда.
Он не понял.
— Куда?
— Ниже по течению.
— Там погрузка есть?
— Будет.
— Когда?
— Не знаю.
Лейтенант подошёл ближе.
— Мне эту пушку сейчас надо переправить.
— Вижу.
— На том берегу ждут.
— Знаю.
— Тогда что вы мне говорите?
Со стороны дороги послышался голос капитана:
— Он мне сейчас скажет.
Капитан спускался к воде быстро, едва не скользя на глине. Бочаров шёл следом.
— Что случилось? — спросил капитан.
— Немцы пристреляли сходни.
— Я вижу, что стреляли.
— Они ещё не закончили.
— Откуда знаете?
— По разрывам.
Капитан посмотрел на тёмный противоположный берег.
— Уже полторы минуты тихо.
— Они готовят огонь.
— Может, переносят.
— Может.
— Тогда чего хотите?
— Убрать людей. Возвращающийся паром увести в заводь. Фонарь перенести.
Капитан медленно повернулся ко мне.
— Вы предлагаете остановить переправу?
— На десять минут.
— Нет у меня десяти минут.
— Тогда на пять.
— И пяти нет.
Он показал на орудие.
— Его ждут на том берегу. Вместе со снарядами. Следом пойдут миномёты. Потом две машины с продовольствием. У меня график до утра забит.
— Если сходни накроют, графика не будет.
— Пока их не накрыли.
— Накроют.
— Вы уверены?
Я посмотрел на часы.
Прошло уже больше двух минут.
— Достаточно.
— Мне не достаточно.
Капитан говорил негромко, но нижняя челюсть у него дрожала от усталости или злости.
— У меня приказ: движение не прекращать. Ни при обстреле, ни при налётах. На плацдарме боеприпасы на исходе. Немец ещё раз полезет — чем его встречать будут?
— Людьми, если пушки не успеют.
— Вот именно.
Он подошёл почти вплотную.
— Там тоже мои люди, лейтенант.
Ответить было нечего.
У каждого решения был свой берег.
На одном ждали пушку. На другом возвращался паром с ранеными. Между ними лежала река, по которой уже шла новая война — без окопов, без укрытий, с единственной колеёй у фонаря.
— Разрешите хотя бы вывести людей из пристани, — сказал я.
— Выводите тех, кто не нужен для приёма парома.
— Нужны все.
— Тогда нет.
— Товарищ капитан…
— Я сказал нет.
Он повернулся к артиллерийскому лейтенанту:
— Машину вытянуть. Пушку готовить к погрузке. Как только паром разгрузится — сразу на тот берег.
— Есть.
Капитан пошёл к регулировщикам.
Бочаров остался.
Мы смотрели ему вслед.
— Что делать? — спросил старшина.
По реке донёсся короткий гудок.
Возвращающийся паром запрашивал направление к пристани.
До сходней ему оставалось несколько минут.
Я снова посмотрел на часы.
Тишина длилась слишком долго.
— Гаси фонарь, — сказал я.
Бочаров не переспросил.
— Шилов! — крикнул он. — Сюда!
Шилов прибежал от мотора, запыхавшийся, с перевязанной ладонью.
— Фонарь берёшь. Несёшь в заводь, ниже по берегу. Поставишь под обрывом.
— Куда именно?
— Там две вербы. Увидишь старую лодку, от неё шагов тридцать вниз.
Шилов посмотрел на меня.
— Закрыть с берега, — сказал я. — Свет только к воде.
— А этот?
— Погаси.
Он шагнул к фонарю, но остановился.
— Капитан разрешил?
— Нет.
Шилов сглотнул.
— Понял.
Он снял жестяной кожух, задул огонь и прижал фонарь к груди.
Световая дорожка на воде исчезла.
С реки снова подали сигнал.
Теперь паром шёл в темноту.
— Бочаров, катеру передать: к основному подходу не входить. Увести ниже.
— Сигнальщик капитану подчиняется.
— Передашь сам.
— Передам.
Старшина побежал к воде.
— Людей от сходней! — крикнул я. — Всё живое за обрыв!
Несколько понтонёров подняли головы, но не двинулись.
— Чего стоите? Уходить отсюда!
Регулировщик подбежал ко мне.
— Куда уходить? У меня машина на подходе!
— Машину назад. Людей за склон.
— Кто приказал?
— Я.
— Капитан сказал готовить погрузку.
— Капитана я предупрежу. Уводи людей.
Он смотрел на меня, не решаясь.
Бочаров обернулся от воды.
— Слышал лейтенанта! Уводи!
Регулировщик выругался и замахал руками:
— От сходней все! Машины назад! По одной, не толпиться!
Люди начали отходить.
Сначала неохотно, всё ещё не понимая, почему надо бросать работу в тишине. Потом быстрее. Те, кто уже видел, как я угадывал разрывы на реке, не спрашивали.
Артиллерийский лейтенант подбежал к пушке.
— Расчёт, за станину! Оттаскиваем!
Шесть человек взялись за орудие. Колёса сдвинулись на пол-оборота и сразу увязли в размокшей земле.
— Ещё!
Они налегли снова.
Пушка прошла меньше метра.
Полуторка стояла перед ней поперёк колеи, накренившись на левый борт.
— Машину убери! — крикнул лейтенант водителю.
— Она сидит!
— Заводи!
— Ящик с колеса сначала выньте!
Люди метались между пушкой и машиной.
— Расчёт отвести! — приказал я.
Лейтенант повернулся.
— Сами отводите.
— Уводите людей.
— Пушку вытащим.
— Не успеете.
— Откуда вы знаете, что мы успеем?
— Знаю, что не успеете.
Он подошёл ко мне, тяжело дыша.
— Она на том берегу нужна.
— Знаю.
— Тогда помогите вытащить.
— Времени нет.
— Вы решили её здесь бросить?
За его спиной артиллеристы снова тянули станину. Один поскользнулся, упал, поднялся. Водитель заводил полуторку. Стартер провернулся тяжело, мотор схватил и сразу заглох.
С реки донёсся гудок.
Паром с ранеными приближался к месту, где уже не горел фонарь.
— Расчёт увести, — повторил я.
— Нет.
— Это приказ.
— Вы не мой командир.
— Сейчас — ваш.
Он побледнел.
Не от страха. От ярости.
— Людей уведу. Пушку не брошу.
— Сначала людей.
— А потом?
Я посмотрел на часы.
Пауза перевалила за четыре минуты.
— Потом, если останется время, вернёмся.
Лейтенант понял, что я лгу.
Времени не останется.
— Расчёт! — крикнул он. — За склон! Живо!
Артиллеристы не сразу отпустили пушку.
Один из них, пожилой сержант, провёл ладонью по щиту, словно прощался не с железом, а с человеком.
Потом побежал вслед за остальными.
Водитель полуторки остался в кабине.
— Выходи! — крикнул я.
— Сейчас заведу!
— Выходи из машины!
— Она заведётся!
Мотор снова провернулся и кашлянул.
Я подбежал, открыл дверцу и схватил водителя за рукав.
— Брось!
— Там снаряды!
— Знаю.
— Машину мне…
— Вылезай!
Он оттолкнул мою руку.
— Я за неё отвечаю!
Пришлось вытащить его силой. Он упал в грязь, вскочил и замахнулся.
Бить не стал.
Стоял, сжав кулаки, и смотрел на меня так, будто я уже уничтожил его машину собственными руками.
— За обрыв, — сказал я.
— Чтоб ты…
Он не договорил.
Где-то далеко, за рекой, ударили орудия.
Не одно.
Сразу несколько.
— Ложись! — крикнул я.
Первый залп лёг коротко.
Разрывы прошли по воде перед пристанью. Белые столбы поднялись один за другим, закрыв возвращающийся паром.
Земля под ногами дрогнула.
Второй залп пришёл почти сразу.
Снаряды прошли выше. Один разорвался у дороги, два — за штабелями понтонов. Ещё один лёг в воду ниже сходней.
Вилка.
Теперь они разделят её.
— Все за склон! — крикнул я. — Не вставать!
Люди уже бежали.
Кто-то тащил за ворот регулировщика, запутавшегося ногой в проволоке. Копылов вместе с санитаром волок носилки. На них лежал человек, накрытый шинелью до подбородка.
Бочаров стоял у воды и махал сигнальными флажками катеру.
— Старшина!
Он не обернулся.
Катер на реке менял курс. Паром с ранеными разворачивало течением, нос уходил вниз. До старой пристани оставалось меньше двухсот метров.
— Бочаров, оттуда!
— Не видят они!
Он продолжал махать.
— Передал уже!
— Не видят!
Я подбежал к нему.
На реке катер коротко ответил гудком.
Бочаров опустил флажки.
— Теперь увидели.
Мы побежали к обрыву.
Третий залп пришёл, когда до укрытия оставалось несколько шагов.
Звука отдельных снарядов я не услышал. Всё слилось в один быстро растущий гул.
Я успел толкнуть Бочарова в спину.
Земля поднялась навстречу.
Удар швырнул меня на колени. В рот набилась глина. Что-то горячее полоснуло по затылку. На несколько секунд исчез слух.
Мир продолжал двигаться без звука.
Сходни выгнуло вверх. Доски разлетелись, вращаясь в воздухе. Полуторка подпрыгнула на передних колёсах и осела набок. Орудие исчезло в чёрном облаке земли и дыма.
В понтон, пришвартованный у пристани, попал снаряд.
Металл раскрылся наружу. Секция сложилась, словно пустая коробка, и начала уходить под воду. Канаты натянулись, дёргая соседний понтон за собой.
Бочаров что-то кричал.
Я видел открытый рот, но не слышал слов.
Потом слух вернулся — сначала высоким звоном, затем грохотом.
— Канат! — орал старшина. — Руби канат, потянет остальные!
Двое понтонёров бросились к воде.
— Назад! — крикнул я.
Они не услышали.
Бочаров перехватил одного за плечо.
Второй уже добрался до тумбы и поднял топор.
Следующий залп лёг вдоль берега.
Снаряд ударил в полуторку.
На мгновение ничего не произошло.
Потом брезент над кузовом вспух изнутри.
Я увидел белую вспышку и успел закрыть лицо руками.
Снарядные ящики начали взрываться один за другим.
Земля дёргалась короткими толчками. Над машиной летели горящие доски, куски брезента, металлические ленты. Орудие лежало на боку. Одного колеса не было. Ствол смотрел в воду.
Понтонёр с топором исчез в дыму.
Бочаров рванулся туда.
Я схватил его за ватник.
— Пусти!
— Поздно!
— Там Гришин!
— Поздно!
Он ударил меня локтем в грудь.
Боль прошила рёбра. Я удержал его.
Ещё один ящик взорвался возле машины. Осколки застучали по обрыву.
Бочаров перестал вырываться.
Мы лежали в грязи. Он тяжело дышал и смотрел туда, где только что был Гришин.
Дым на секунду разошёлся.
Возле тумбы никого не было.
— Поздно, — повторил я.
Бочаров закрыл глаза.
Потом скинул мою руку и пополз к остальным.
Капитан выбрался из щели после четвёртого залпа.
На лице у него была кровь — тонкая струйка от виска к подбородку. Он вытер её ладонью, посмотрел на горящую машину, на разбитое орудие и на пустую реку перед пристанью.
Парома с ранеными там не было.
Катер увёл его ниже по течению.
Капитан нашёл меня взглядом.
— Вы что сделали?
Он говорил негромко.
Я поднялся. Земля качнулась, пришлось опереться рукой о склон.
— Увёл паром.
— Я вижу.
— Людей со сходней тоже.
— Пушку почему оставили?
— Не успевали.
— А машину?
— Застряла.
Водитель сидел неподалёку. Грязь на лице уже высохла. Он смотрел на горящую полуторку и не двигался.
Капитан повернулся к нему:
— Люди где?
— Все вышли.
— Расчёт?
Артиллерийский лейтенант ответил сам:
— Здесь.
Он стоял за капитаном. На щеке темнела ссадина, пилотки не было.
— Все?
Лейтенант оглянулся.
Артиллеристы пересчитывали друг друга.
— Все.
Капитан посмотрел на меня.
— Гришин?
Бочаров ответил:
— У каната остался.
Капитан сжал губы.
— Ещё кто?
— Пока не знаем.
С реки донёсся гудок.
Ниже по течению, за изломом берега, ответил второй.
Паром с ранеными входил в заводь.
— Там пристани нет, — сказал капитан.
— Теперь есть.
Он сделал шаг ко мне.
— Вы понимаете, что наделали?
— Да.
— Нет. Не понимаете. На том берегу эту пушку ждут.
— Знаю.
— Боекомплект сгорел.
— Вижу.
— Переправа встала.
— Восстановим.
Капитан хотел ответить, но из заводи донеслись крики.
Там что-то случилось.
Я повернулся к Бочарову:
— К парому.
Мы побежали вниз по берегу.
Капитан крикнул вслед:
— Малиев!
Я не остановился.
Запасной подход оказался хуже, чем описывал Бочаров.
Излом берега прикрывал заводь от прямого наблюдения, но вода здесь была мелкой только у самой кромки. Дальше начиналась яма. Паром лёг поперёк течения, упёршись правым понтоном в илистое дно. Катер тянул нос к берегу, двигатель ревел, но трос лишь сильнее разворачивал настил.
Фонарь Шилов поставил под обрывом. Закрыл жестью с трёх сторон, оставив узкую щель к воде. В слабом свете были видны вербы, обломок старой лодки и люди, стоявшие в воде.
Бочаров оценил положение с одного взгляда.
— Катеру слабину! — крикнул он. — Не тяни нос! Кормовой конец на вербу!
Шилов стоял по пояс в воде и пытался поймать брошенный канат. Перевязанная ладонь снова кровоточила.
— Правее бросай! — кричал он. — Я не достану!
Канат упал рядом. Шилов нырнул за ним по грудь, ухватил и поплыл к берегу.
Двое понтонёров обмотали конец вокруг ствола вербы.
— Выбирать! Вместе!
Канат натянулся.
Паром медленно повернуло кормой к берегу.
На настиле лежали раненые. Их было больше двадцати. Те, кто мог двигаться, держались за края носилок, чтобы те не ползли при каждом толчке. Санитар махал руками и что-то кричал Бочарову.
— Не слышно! — ответил старшина.
— Тяжёлый умирает! Выгружать надо!
— Сейчас!
До берега оставалось метров десять. Между паромом и сушей была чёрная вода, затем полоса вязкого ила.
Сходней не было.
— Доски! — крикнул Бочаров.
— Какие доски? — отозвался Шилов.
— Любые!
На берегу нашлись две. Одна короткая, другая треснувшая посередине. Их связали концами и попробовали подать к парому.
Не достали.
— В воду придётся, — сказал Бочаров.
— Носилки перевернём, — возразил Копылов.
Он уже был здесь. Не знаю, когда успел прибежать.
— Верёвку между берегом и паромом, — сказал я. — Две цепи. По трое в воде с каждой стороны носилок. Ходячих отдельно, выше по берегу.
Бочаров кивнул.
— Слышали! Конец на паром! Кто крепко стоит — в воду!
Люди полезли в реку.
Вода доходила им до пояса. Дно уходило из-под ног. Каждый шаг приходилось искать, прежде чем переносить вес. Ил засасывал сапоги.
Я вошёл вместе с ними.
Холод ударил в грудь так, что дыхание остановилось. На секунду вернулась мутная глубина, канат вокруг ноги и белое пятно наверху.
Я ухватился за натянутую верёвку.
Вода была только по бёдра.
— Вам на берег надо, — сказал Бочаров.
— Здесь останусь.
— Свалитесь.
— Тогда вытащишь.
Он выругался и встал рядом.
Первые носилки передали с парома.
На них лежал человек с забинтованным животом. Шинель под ним промокла насквозь. Лицо было жёлтым, губы почти белыми.
— Осторожно! — крикнул санитар. — Не наклонять!
Паром качнуло.
Люди в воде едва удержали носилки. Один поскользнулся, ушёл по плечи, но не отпустил ручку.
— Верёвку держи! — крикнул Бочаров.
Носилки пошли к берегу.
Каждый метр занимал слишком много времени.
На старой пристани продолжали взрываться снаряды. Вспышки освещали воду за изломом, но сюда осколки почти не долетали. Только сыпались с обрыва сухие комья земли.
Копылов встретил носилки у берега.
— Сюда! На плащ-палатку!
Раненого положили. Копылов коснулся его шеи, потом груди.
— Следующего!
— Он жив? — спросил санитар.
Копылов не ответил.
— Жив?
— Следующего неси!
Вторые носилки были с раненым в голову. Третьи — с пожилым сержантом, у которого обе ноги ниже колен лежали неестественно прямо, уже не его.
Потом пошли сидячие.
Один отказался от помощи и сам шагнул в воду. На втором шаге упал. Его подняли под руки.
— Я могу, — повторял он. — Не держите. Я могу.
— Можешь, — сказал Бочаров. — Поэтому и держим.
Шилов работал молча. Губы посинели. Повязка на ладони размокла и свисала.
На пароме оставалось пять носилок, когда течение начало стаскивать корму.
Верба затрещала.
— Конец ползёт! — крикнул кто-то.
Бочаров посмотрел на дерево.
Корни медленно выходили из размокшего берега.
— Второй канат! На ту вербу!
Понтонёр схватил конец и побежал по воде. Споткнулся. Канат вырвался и поплыл вниз.
Шилов бросился за ним.
— Назад! — крикнул я.
Он не остановился.
Течение подхватило канат, натянуло петлю возле его ног. Ещё шаг — и верёвка обвила бы голень.
Я увидел это раньше него.
— Стой!
Шилов замер.
— Ногу назад. Не тяни.
Он посмотрел вниз.
Петля уже касалась сапога.
Шилов медленно подал ногу назад. Канат прошёл перед ним и ушёл по воде.
Он стоял неподвижно, глядя на верёвку.
Так же несколько часов назад лежал под водой я.
— На берег, — сказал я.
— Я достану.
— На берег.
На этот раз он послушался.
Бочаров нашёл другой конец, завёл вокруг второй вербы и закрепил паром.
Последние носилки сняли почти в полной темноте.
На них лежал тот самый тяжёлый раненый, которого Копылов велел нести первым. Пока освобождали место, его пришлось отодвинуть на берегу.
Теперь он не дышал.
Копылов сидел рядом на коленях, прижав пальцы к шее.
Санитар подошёл.
— Ну?
Копылов убрал руку.
— Всё.
— На пароме ещё говорил.
— Теперь всё.
Санитар присел возле раненого и поправил шинель, закрывая лицо.
Никто не произнёс, что мы спасли остальных.
В тот момент существовал только этот один человек, которого не успели.
Паром разгрузили полностью.
На берегу лежали двадцать три раненых. Ещё девять стояли или сидели под обрывом. Экипаж был цел.
Бочаров пересчитал людей дважды.
— Все, — сказал он.
— Гришина нет, — тихо напомнил Шилов.
Старшина посмотрел на него.
— Здесь все.
Это было не утешение. Просто другой счёт.
Капитан пришёл, когда понтонёры уже пытались снять паром с ила.
Он спускался по берегу медленно. За ним шли артиллерийский лейтенант и водитель полуторки.
Капитан остановился возле носилок с умершим.
— Кто?
— Сто восемьдесят четвёртый гвардейский, — ответил Копылов. — Фамилию санитар знает.
Капитан посмотрел на остальных раненых.
— Сколько вывезли?
— Тридцать два, — сказал Бочаров. — С экипажем сорок.
— Потери здесь?
— Один умер. На старой пристани Гришин.
Капитан перевёл взгляд на реку.
За изломом всё ещё горела полуторка. Временами там взрывались оставшиеся снаряды. Каждый раз на воде появлялось красное отражение и сразу распадалось.
Артиллерийский лейтенант подошёл ко мне.
— Пушка готова.
Я не сразу понял.
— Какая пушка?
Он кивнул в сторону пожара.
— Была готова. Колёса смазаны. Прицел проверен. Расчёт полный.
Говорил тихо, почти ровно.
— Они её ждали.
— Знаю.
— Нет, товарищ лейтенант. Вы всё говорите, что знаете.
Он показал на правый берег.
— Чем теперь танки бить?
— Тем, что осталось.
— Там осталось одно орудие.
Я молчал.
— Один ствол, — повторил он. — И неполный боекомплект.
— Я слышал.
— А если они ночью пойдут?
Ответа не было.
Спасённые люди лежали в нескольких шагах от нас. Потерянное орудие горело за поворотом берега. Обе вещи были правдой. Ни одна не отменяла другую.
Лейтенант подошёл ближе.
Я подумал, что он ударит.
Он только задел меня плечом и прошёл к своему расчёту.
Водитель полуторки остался напротив.
— У меня в кабине письмо было, — сказал он.
— От кого?
— Моё. Домой написал. Отправить не успел.
Он усмехнулся, но лицо осталось неподвижным.
— Теперь уже не отправлю.
— Напишешь другое.
— Может.
Он посмотрел на меня, потом на огонь.
— Машину жалко.
— Понимаю.
— Нет.
Он повторил слово почти так же, как артиллерийский лейтенант.
— Не понимаете.
Повернулся и ушёл.
Капитан ждал, пока мы останемся вдвоём.
— Кто приказал погасить створный фонарь?
— Я.
— Перенести ориентир?
— Я.
— Увести паром с основного подхода?
— Я.
— Прекратить погрузку?
— Я.
Он говорил медленно, словно уже составлял донесение.
— Вы понимаете, что превысили полномочия?
— Да.
— Не подчинились прямому приказу?
— Да.
— Из-за вашего решения потеряно семьдесят шестимиллиметровое орудие, машина с боеприпасами и понтонная секция.
— Да.
— Погиб понтонёр.
Я посмотрел на него.
— Гришин погиб после того, как вернулся к канату.
— Он вернулся к своему рабочему месту.
— Я приказал вывести людей.
— Но не проконтролировали.
Это было справедливо.
Я мог сказать, что начался залп. Что на берегу находились десятки людей. Что Гришин побежал сам. Что Бочаров пытался его остановить.
Ничего из этого не меняло результата.
— Не проконтролировал, — сказал я.
Капитан устало потёр лицо.
— Зачем вытащили водителя?
— Машину он бы не завёл.
— Откуда знаете?
— Не успел бы.
— А если бы успел?
— Тогда сейчас отвечал бы не за машину.
Капитан посмотрел на раненых под обрывом.
Копылов обходил их одного за другим. Поправлял повязки, давал воду, ругался на тех, кто пытался встать.
— Сколько там? — спросил капитан.
— Тридцать два раненых. Весь экипаж.
— Сколько было на пристани?
— Не считал.
— А надо было.
— Надо.
Он снова посмотрел на меня.
— Вы ведь не знали точно, куда ударят.
— Не знал.
— Могли ошибиться.
— Мог.
— И всё равно остановили.
— Да.
Капитан поднял с земли мокрую щепку и отбросил её.
— Чёрт вас разберёт, Малиев.
За спиной послышались шаги.
Бочаров подошёл и остановился рядом.
— Товарищ капитан.
— Что?
— Решение по парому принимали вместе. Я был старшим.
— Не спрашивал.
— Всё равно скажу. Я передал сигнал катеру. Я увёл его в заводь.
— По чьему приказу?
Бочаров посмотрел на меня.
— По приказу лейтенанта.
— Тогда зачем пришли?
Старшина помолчал.
— Чтобы правильно записали.
Я покачал головой.
— Занимайтесь переправой, старшина.
— Михаил Алексеевич…
— Новый подход оборудовать надо. Катер там долго не удержит.
Бочаров не уходил.
— Выполняйте.
На этот раз он подчинился не сразу.
Потом коротко кивнул:
— Есть.
Капитан проводил его взглядом.
— За вас встают.
— Он за людей встаёт.
— Разница есть?
— Есть.
— Не вижу.
— Потом увидите.
Капитан нахмурился.
— А вы, значит, видите?
— Не всегда.
Из темноты донёсся голос Бочарова:
— Шилов! Доски сюда, не те тащишь!
Капитан посмотрел в сторону заводи.
— Я обязан доложить.
— Докладывайте.
— Вас отстранят от переправы.
— Возможно.
— И что тогда?
Я посмотрел на разбитый берег.
Старые сходни уничтожены. Северная пристань повреждена ещё во время налёта. Теперь оставалась заводь — без настила, с илистым дном и одной вербой, корни которой уже вышли из земли.
— Сначала сделаем новый подход.
Капитан покачал головой.
— Вы слышали, что я сказал?
— Слышал.
— Тогда почему стоите?
— Жду, когда закончите.
Он долго смотрел на меня.
Потом махнул рукой:
— Идите. До вызова.
Новый подход начали строить в темноте.
Фонарь поставили глубже под обрывом. Свет падал только на воду и несколько метров берега. Остальное делали на ощупь.
Доски носили из разбитого сарая. Под настил забивали короткие колья, потому что длинных не было. Вязали проволокой. Там, где не хватало скоб, использовали буксирные концы.
Бочаров стоял в воде и показывал, куда класть первую опору.
— Не туда. Левее.
— Здесь яма.
— Поэтому левее.
— Там ил.
— Здесь везде ил.
Люди работали молча. После обстрела никто не торопился говорить.
Шилов принёс две доски, обе короткие.
Бочаров посмотрел на них.
— Я какие просил?
— Длинные.
— Эти какие?
— Других нет.
Старшина хотел выругаться, но только вздохнул.
— Давай сюда.
Шилов положил доски и подошёл ко мне.
— Михаил Алексеевич.
— Что?
Он открыл рот, но не сказал ничего.
— Говори.
— Гришин… Он когда к канату побежал, я тоже хотел.
— Видел.
— Если бы вы не крикнули…
Он посмотрел на воду.
— Верёвка возле ноги прошла.
— Прошла.
— Я не заметил.
— В следующий раз заметишь.
— А если нет?
— Тогда Бочаров заметит. Или я. Для этого не по одному работаем.
Шилов кивнул.
— Ясно.
Он опять сказал это слово.
И опять ничего ясного не было.
— Иди помогай.
— Есть.
Он вернулся к доскам.
Грудь сдавило новым приступом кашля. Я отвернулся к реке. Долго не мог вдохнуть. Когда отпустило, во рту остался привкус крови.
Копылов подошёл и молча протянул тряпку.
— Не начинайте, — сказал я.
— Не буду.
— Это на вас не похоже.
— Я уже понял, что словами вы не лечитесь.
Он подождал, пока я вытру рот.
— Тот тяжёлый умер не из-за переноса, — сказал он.
Я посмотрел на него.
— Откуда знаете, о чём я думаю?
— Все об одном думают. Только каждый про своего.
Он забрал тряпку.
— Живота у него уже не было. До санбата всё равно бы не довезли.
— На пароме говорил.
— Люди и без живота говорят.
Копылов произнёс это сердито, словно раненый был виноват, что дал нам надежду.
— Остальных довезём?
— Если вы ещё что-нибудь не придумаете.
— Постараюсь.
— Вот этого я и боюсь.
Он ушёл.
Через час новый подход принял первый пустой паром.
Он пристал плохо. Корма осталась на течении, нос увяз в иле. Но люди смогли сойти, а значит, можно было продолжать.
Потом подошёл паром с продовольствием.
За ним — две лодки с боеприпасами.
Движение восстановили не полностью. Каждый рейс занимал больше времени. Машины к новому месту подойти не могли, грузы приходилось переносить руками.
Капитан стоял у регулировщиков и смотрел, как ящики уходят к воде.
Он не сказал, что был неправ.
Я не ждал.
Он не был неправ.
На правом берегу вспыхнула красная ракета. Через несколько секунд ещё одна.
Сигнал требовал ускорить подвоз.
Артиллерийский лейтенант стоял рядом со своим расчётом. У них больше не было орудия. Они помогали грузить ящики для чужой батареи.
Я подошёл.
Он заметил меня, но продолжил работать.
— Что означает ракета? — спросил я.
— Боеприпасы.
— Какие?
— Противотанковые.
— Много осталось?
— На том берегу?
— Да.
Он поставил ящик на доски.
— К первой пушке двенадцать снарядов. Может, меньше.
— Немцы?
— Моторы слышат.
Лейтенант выпрямился.
— Теперь знаете.
— Знаю.
— И что?
— Следующий паром — снаряды.
— Без пушки они зачем?
— У них одна осталась.
Он посмотрел на меня.
Злость никуда не исчезла. Но теперь в ней было что-то ещё — усталость человека, который понял, что спор уже ничего не вернёт.
— Я сам поеду, — сказал он.
— У вас орудия нет.
— Там есть.
— Расчёт?
— Тоже поедет.
— Капитан разрешил?
— Ещё не спрашивал.
— Спросите.
Он усмехнулся.
— А вы теперь за приказы?
— Иногда.
Лейтенант покачал головой.
Это была почти улыбка, но до неё не дошло.
— Я спрошу.
За мной пришли после полуночи.
Связной был совсем молодой, в чистой, слишком большой шинели. Видимо, недавно прибыл из тыла или успел где-то вымыться. На фоне переправы он выглядел человеком из другой жизни.
— Лейтенант Малиев?
— Я.
Он сверился с бумажкой.
— Вас к командиру батальона. Немедленно.
— Что случилось?
— Мне не сказали.
— Кто прислал?
— Дежурный по штабу.
Связной посмотрел на грязный ватник, на мокрые сапоги, на кровь у меня на рукаве.
— Вам, может, переодеться?
— Некогда.
Бочаров услышал разговор и подошёл.
— Я с ним.
— Одного велено, — сказал связной.
— Я свидетель.
— Товарищ старшина, мне сказали одного.
— Бочаров, — сказал я.
Он замолчал.
— Паром кто принимает?
— Я.
— Значит, оставайся.
— Там про меня тоже спросят.
— Если спросят — ответишь.
Старшина посмотрел на связного. Тот сразу отвёл глаза.
— Михаил Алексеевич…
— Людей без тебя не оставляй.
Бочаров хотел возразить.
Не стал.
— Есть.
Шилов стоял возле мотора. Когда я проходил мимо, он выпрямился.
— Товарищ лейтенант.
Я остановился.
— Что?
— Ничего.
Он снова нагнулся к двигателю.
Мы пошли вдоль берега.
Связной держался на шаг впереди, показывая дорогу. Под ногами хрустели щепки. Иногда в темноте попадались куски металла, и тогда он предупреждал:
— Здесь осторожно.
Возле старой пристани ещё горела полуторка.
От орудия остался ствол и половина щита. Колёса исчезли. Понтонная секция лежала у берега, почти полностью погрузившись в воду. В свете пожара были видны натянутые канаты, уходившие к соседнему звену.
Тело Гришина уже вынесли.
На том месте лежал топор.
Связной обошёл его, не глядя.
Я задержался на секунду.
Потом пошёл дальше.
За спиной снова заработал катер.
Пока меня вели к штабу, переправа продолжала работать.
Глава 8. Кто приказал
13 октября 1943 года Днепр, район Переволочной 127-й отдельный моторизованный понтонно-мостовой батальон 1-я понтонно-мостовая бригада, Степной фронт
Лейтенант Михаил Алексеевич Малиев
К штабу меня повели вдоль берега.
Не под конвоем. Автомат не отобрали, руки не связали. Один боец шёл впереди, обходя машины и лежавшие в грязи бухты троса, второй держался сзади. Наверное, им просто приказали доставить меня к комбату. Но со стороны это всё равно выглядело так, будто лейтенанта Малиева уже в чём-то признали виновным, только ещё не решили — в чём именно.
Переправа работала.
Она не могла остановиться ради погибшего Гришина, разбитого орудия или молодого лейтенанта, которого вызвали объяснять, почему он не исполнил приказ.
К берегу задним ходом спускалась полуторка. Колёса скользили по мокрым жердям, водитель высунулся из кабины и смотрел назад, а двое бойцов шли по сторонам, придерживая машину руками, словно могли удержать её, если она сорвётся в воду. В кузове под брезентом лежали ящики. По тому, как осторожно двигались люди, я понял — боеприпасы.
Чуть дальше ждали своей очереди две повозки. Лошади стояли, опустив головы. От мокрых спин поднимался пар. Одна время от времени вздрагивала от далёких разрывов, но ездовой даже не натягивал поводья. Сидел, ссутулившись, и, кажется, спал.
Между машинами несли раненых. Навстречу им двигалась группа пополнения — молчаливые бойцы в одинаковых сырых шинелях, с вещмешками и оружием. Они старались не смотреть на носилки. Раненые, наоборот, смотрели на них.
Одни уходили с войны на несколько недель, месяцев или навсегда.
Другие только переправлялись в неё.
За спиной тяжело работал моторный катер. Винт то захватывал воду, то срывался, и двигатель начинал реветь вхолостую. Кто-то кричал, чтобы придержали корму. Кто-то отвечал, что трос запутался. Над водой качался единственный направляющий фонарь — уже на новом месте, в низкой заводи, куда я отвёл паромы.
Там было хуже подходить к берегу. Машины вязли, люди проваливались в грязь по щиколотку, а иногда и глубже. Не хватало настила. Не хватало света. Не хватало рук. Но паромы продолжали принимать груз.
Старое место разгрузки темнело ниже по течению.
Оттуда ещё тянуло дымом. В огне что-то время от времени оседало, и тогда над берегом взлетали красные искры. Там остались орудие, автомобиль с боеприпасами и повреждённая понтонная секция.
Там же остался Гришин.
Я старался не смотреть. Но каждый раз, когда старый берег открывался между машинами, глаза сами находили его.
Мокрая гимнастёрка прилипла к спине. В сапогах хлюпала вода. При каждом вдохе что-то тёрло изнутри под рёбрами, будто в лёгких остался речной песок. Кашель поднимался медленно, из глубины, и я удерживал его, пока перед глазами не начинали плыть тёмные пятна.
Тогда приходилось останавливаться.
Боец сзади останавливался вместе со мной.
На третий раз он спросил:
— Товарищ лейтенант, может, фельдшера позвать?
— Уже был.
— Значит, плохо смотрел.
Он сказал это без улыбки и без желания пошутить. Просто сделал вывод.
Я вытер рот рукавом и пошёл дальше.
Если бы на моём месте оказался подчинённый, нарушивший прямой приказ, потерявший орудие, машину с боеприпасами и понтонную секцию, я тоже вызвал бы его немедленно.
Может быть, даже раньше, чем закончили бы считать спасённых.
Только переодеться, наверное, дал бы.
Хотя не уверен.
На переправе сухая одежда тоже была военным имуществом. И её всегда не хватало кому-то более мокрому, более раненому или более нужному.
В штабной землянке было жарко.
После Днепра тепло оказалось хуже холода. На берегу тело хотя бы знало, что ему делать: сжиматься, дрожать, экономить силы. Здесь оно растерялось. Мокрая шерсть сразу запахла речной водой, дымом, мазутом и потом. С рукавов закапало на утоптанный земляной пол.
Над печкой сушились две пары портянок. От них шёл тяжёлый кислый запах. К керосиновой лампе прилипло несколько мошек, непонятно откуда взявшихся в октябре. По брёвнам потолка ползла тонкая струйка воды и падала возле телефонного аппарата. Под каплями стояла пустая консервная банка.
За столом сидел майор.
Невысокий, широкоплечий, с тяжёлыми веками человека, который несколько суток спал урывками и уже перестал различать ночи. Перед ним лежала карта, прижатая по углам кружкой, телефонным аппаратом и обоймой от пистолета.
Я остановился у входа.
— Товарищ майор, лейтенант Малиев по вашему приказанию прибыл.
Майор не ответил. Он говорил по телефону:
— Нет, не утром. Сейчас… Я понимаю, что темно. У немца тоже темно… Две машины отправляйте. Одну оставьте у себя… Потому что если обе увязнут, я вам третью из рукава не достану.
Он выслушал ответ, поморщился и положил трубку.
Только после этого посмотрел на меня.
Сначала в лицо. Потом на воду, собравшуюся возле сапог.
— Садитесь, лейтенант.
Я сделал шаг к столу.
— Не туда. На карту натечёте. Вон табурет.
Табурет стоял возле печки. Рядом, почти в тени, сидел незнакомый капитан. Шинель его была расстёгнута, фуражка лежала на коленях. Он взглянул на меня один раз, спокойно, без заметного любопытства, и снова опустил глаза к небольшому блокноту.
У стены стоял начальник переправы. Тот самый капитан, который запретил останавливать движение. Лицо у него стало серым от усталости, на щеке засохла грязь. Ворот гимнастёрки был расстёгнут, под глазами темнели глубокие впадины.
Он не поздоровался.
В официальной обстановке это было нарушением. Но здесь никто не стал обращать внимания. Он уже доложил о своём прибытии раньше. Теперь стоял и ждал, когда начнут разбирать решение, из-за которого на правый берег не попали орудие и боеприпасы.
На столе лежали три листа.
На верхнем я успел прочитать:
«Орудие 76-мм — 1».
Ниже:
«Автомашина с боеприпасами — 1».
Ещё ниже — понтонная секция.
Фамилию Гришина записали отдельно.
Спасённые раненые находились на другом листе.
Майор взял карандаш.
— Докладывайте.
— Что именно, товарищ майор?
Он посмотрел на меня внимательнее.
— С начала. С первого разрыва. И не торопитесь.
Телефон снова зазвонил.
Майор раздражённо снял трубку, выслушал несколько слов и прикрыл ладонью микрофон.
— Хотя нет. Торопитесь. На переправе опять горючее застряло.
Я начал с первого снаряда.
Рассказал, где находился паром, где стояло орудие, как легли следующие разрывы. Объяснил, почему решил, что немцы не просто обстреливают берег, а последовательно подводят огонь к месту разгрузки.
Майор слушал, иногда ставил короткие отметки на полях.
Капитан у стены не шевелился.
Незнакомец возле печки пока ничего не записывал.
— Стойте, — перебил майор. — Здесь подробнее. Вы доложили начальнику переправы?
— Так точно.
— Что доложили?
— Что противник пристреливает место разгрузки. Просил временно остановить движение, погасить ориентир и перенести приём паромов ниже по течению.
— Просили или требовали?
Я вспомнил наш разговор на берегу.
— Сначала просил, товарищ майор.
Капитан у стены едва заметно шевельнулся.
— А потом?
— Потом доложил, что следующий паром на старое место не приму.
— То есть потребовали.
— Получается, так.
Майор посмотрел на начальника переправы.
— Подтверждаете, товарищ капитан?
— Так точно.
— Что вы ему приказали?
— Движение не останавливать. Орудие и боекомплект немедленно переправить на правый берег.
— Причина?
Капитан потёр ладонью лицо.
— Причина вам известна, товарищ майор.
— Мне известна. Для протокола повторите.
Капитан выпрямился.
— На плацдарме оставалось одно исправное полковое орудие. Противник вёл огонь со стороны высоты и давил на передовые подразделения. С правого берега дважды запрашивали второе орудие и боеприпасы.
Майор записал.
За стеной землянки натужно заревел двигатель. Машина долго не могла тронуться. Водитель несколько раз давал газ, колёса молотили грязь. Потом кто-то закричал:
— Не жги сцепление! Трос давай!
Шум не прекращался. Переправа будто пыталась войти в землянку вместе с нами — через телефонные звонки, гул моторов, запах горючего и дрожь земли.
— Дальше, Малиев, — сказал майор.
— После отказа я приказал погасить старый знак и перенести фонарь в запасную заводь. Возвращавшийся паром с ранеными направил туда же. Людей со старого участка вывел.
— Кто переносил фонарь?
— Старшина Бочаров с бойцами.
— Кто приказал?
— Я, товарищ майор.
— Кто отвёл паром?
— Бочаров. По моему приказанию.
— Кто распорядился убрать расчёт от орудия?
— Я.
Майор поднял карандаш.
— А орудие почему не убрали?
— Не успели.
— Машину?
— Увязла. Водитель пытался вывести.
— Понтонную секцию?
— Была повреждена. Отсоединить не успели.
— Гришин?
Я посмотрел на строку с его фамилией.
— Вернулся к креплению.
— Зачем?
— Хотел перерубить конец. Чтобы повреждённую секцию не потащило на остальные.
— Вы приказали ему вернуться?
— Никак нет.
— Запрещали?
Я не ответил сразу.
Перед глазами возникла тёмная фигура, бежавшая к воде. Гришин придерживал одной рукой каску, другой тащил топор. Я видел его. Кажется, крикнул, чтобы остановился.
Тогда вокруг ревели моторы, ругались люди, по настилу тащили носилки. Возможно, он не услышал.
Возможно, услышал и решил, что успеет.
— Крикнул, чтобы не ходил.
— Он слышал?
— Не знаю.
Майор помедлил и записал что-то рядом с фамилией.
— Значит, прямого приказа возвращаться не было?
— Не было.
Начальник переправы медленно выдохнул. Не с облегчением. Скорее до этого он задерживал дыхание.
Телефон снова зазвонил.
На этот раз говорили с правого берега. Я понял это по тому, как изменилось лицо майора.
— Что значит — не доставили?.. Я знаю, что разбито. Мне отсюда видно, что разбито… Миномёты у вас есть? Вот и работайте миномётами. Орудие будет, когда будет.
Он положил трубку и несколько секунд держал ладонь на аппарате.
Потом посмотрел на меня.
— Они его ждали.
— Понимаю, товарищ майор.
— Нет, — сказал капитан у стены. — Не понимаете.
Я повернулся к нему.
Он оттолкнулся от стены, сделал шаг к столу, но остановился.
— Вы там не были, Малиев. У них немец высоту держит. Дорогу к берегу простреливает. Они это орудие не просто так просили.
— Я знаю, для чего оно нужно.
— Знаете…
Капитан провёл ладонью по лицу и отвернулся.
Я почувствовал, как во мне поднимается злость. Простая, горячая, почти приятная после холода. Можно было ответить, что тридцать два раненых тоже ждали своего берега. Что расчёт орудия остался жив. Что если бы я подчинился, сейчас на столе лежал бы другой список.
Но капитан думал не о железе.
На другом берегу у него оставались люди. Возможно, знакомые. Возможно, те, кому он лично обещал доставить орудие до рассвета. Он исполнял приказ не потому, что не понимал цену, а потому, что видел другую цену — ту, которой не видел я.
От этого злость не исчезла.
Только стала бесполезной.
Майор посмотрел на начальника переправы.
— Если бы Малиев не перенёс место разгрузки?
Капитан молчал.
— Отвечайте.
— Накрыло бы, товарищ майор.
— Что именно?
— Паром. Раненых. Береговую команду.
— Возможные потери?
Капитан дёрнул плечом.
— Точно сказать не могу.
— Примерно.
Он посмотрел на карту.
— Большие.
Произнёс неохотно, почти через силу. Но произнёс.
Майор записал и повернул ко мне карту.
— Показывайте разрывы.
Я пересел ближе к столу, стараясь не касаться мокрым рукавом бумаги. Карандаш плохо слушался онемевших пальцев. Приходилось сжимать его сильнее, но тогда начинала дрожать кисть.
Я отметил старую заводь, дорогу, место ожидания паромов.
— Первый снаряд лёг здесь. С перелётом. Второй — ближе к воде. Потом дали поправку влево.
— Почему решили, что это поправка? — спросил майор.
— По разрывам.
— Объясните.
— После каждого выстрела выдерживали паузу. Следующий ложился ближе к месту разгрузки.
— Могли обстреливать дорогу.
— Могли.
— Значит, вы не знали точно?
— Не знал.
— Но остановили выполнение приказа.
— Да.
Майор провёл пальцем по карандашным отметкам.
— Вы раньше попадали под такую пристрелку?
У Малиева на этот вопрос не было нужного ответа.
У меня был.
Я помнил, как пристрелочный снаряд сначала кажется случайным. Как после первого разрыва неопытные продолжают работу, после второго начинают оглядываться, а после третьего уже поздно искать укрытие. Помнил паузы, в которые корректировщик наблюдает и передаёт новые данные. Помнил короткую тишину перед огневым налётом.
Но всё это происходило не с Михаилом Малиевым.
— Никак нет, — сказал я.
— Тогда откуда поняли?
— В училище объясняли.
Незнакомый капитан возле печки поднял глаза.
Майор спросил:
— Всем объясняли?
— Наверное.
— Почему остальные не поняли?
Я посмотрел на начальника переправы.
Он в тот момент не стоял и не слушал снаряды. Он принимал паромы, отправлял машины, искал буксиры, отвечал правому берегу, следил, чтобы бочки с горючим не оказались рядом с боеприпасами. Вокруг него кричали десятки людей, и каждый хотел, чтобы капитан решил именно его задачу первой.
Я услышал закономерность потому, что тогда слушал только её.
— Не знаю, товарищ майор, — ответил я. — Наверное, остальные были заняты другим.
Начальник переправы посмотрел на меня. Взгляд остался тяжёлым, но раздражение в нём немного изменилось.
— А вы ничем другим не были заняты? — спросил майор.
— Был. Просто услышал.
— После того, как вас утром из воды вытащили без сознания?
Вопрос задал начальник переправы.
В землянке стало тише.
Незнакомый капитан закрыл блокнот.
— Без сознания? — спросил он.
Майор посмотрел на него.
— Фельдшер так доложил.
— Дыхание было?
— По предварительному донесению — не было.
Капитан помолчал.
— Фельдшера вызовите.
Только тогда я окончательно понял, кто сидит возле печки.
Не инженер штаба и не помощник начальника переправы.
Контрразведка.
Он поймал мой взгляд, но никак на него не ответил.
— Продолжайте, товарищ майор, — сказал капитан. — Я пока послушаю.
Слово «пока» прозвучало спокойно.
Именно поэтому оно мне не понравилось.
Бочаров вошёл минут через десять.
За это время я ещё дважды показал на карте движение огня, объяснил, почему переместил фонарь, и признал, что не мог знать наверняка, куда ляжет следующий залп.
Старшина переступил порог, остановился у входа и выпрямился.
— Товарищ майор, старшина Бочаров по вашему приказанию прибыл.
— Подойдите, — сказал майор. — Фонарь кто переносил?
— Я, товарищ майор.
— Один?
— Никак нет. Со мной рядовой Шилов и ещё двое бойцов.
— По чьему приказанию?
Бочаров на мгновение посмотрел на меня.
— По приказанию лейтенанта Малиева.
— Что именно он приказал?
— Старый фонарь погасить. Новый перенести ниже по течению. На запасной участок.
— Причину объяснил?
— Сказал, немцы место пристреляли. Сейчас накроют.
— Слово в слово?
Бочаров нахмурился.
— Слово в слово не помню. Не до того было.
— Начальник переправы приказывал движения не менять. Вы об этом знали?
— Так точно.
— Почему выполнили распоряжение Малиева?
Старшина потёр большим пальцем край ремня.
— Он мой командир.
— Капитан тоже командир.
— Так точно.
— Тогда почему?
Бочаров помолчал.
— Видно было, что лейтенант прав.
Капитан возле печки впервые вмешался:
— Вам было видно?
Старшина повернулся к нему.
— Не глазами.
— А чем?
Бочаров не сразу понял, чего от него хотят.
— По разрывам. Лейтенант сказал, что они огонь двигают к берегу. Потом и я услышал.
— До его слов не слышали?
— Не слушал.
— Почему после его слов поверили?
Бочаров нахмурился ещё сильнее.
— Потому что он сказал уводить людей.
— Вы всегда исполняете его распоряжения без спора?
Теперь старшина понял, кто задаёт вопросы. Плечи его слегка напряглись, голос стал осторожнее.
— Приказания командира исполняю.
— Я спросил — без спора?
— Когда время есть, могу уточнить.
— А раньше приходилось сомневаться в его решениях?
— Всякое бывало.
— Например?
Бочаров посмотрел на меня.
— Не помню.
Это было сказано слишком быстро.
Он хотел помочь. Поэтому с каждым ответом делал моё положение хуже.
— Решение принимал я, — сказал я. — Старшина выполнял приказание.
Майор поднял голову.
— Вас не спрашивали, лейтенант.
— Бочаров не знал, куда ляжет залп.
Старшина повернулся ко мне.
— А вы знали?
— Я предполагал.
— Тогда и я предполагал.
— После моего приказа.
— Ну и что?
— Бочаров, — сказал я.
Он замолчал.
Не потому, что испугался майора или капитана контрразведки. Он услышал в моём голосе приказ.
Майор постучал карандашом по столу.
— Значит, ответственность за перенос места разгрузки принимаете на себя?
— Я отдавал приказания.
— Я не о том спрашиваю.
— Другого ответа у меня нет, товарищ майор.
Несколько секунд он смотрел на меня. Потом повернулся к старшине.
— Вы свободны, Бочаров. Возвращайтесь на переправу.
— Есть.
Старшина повернулся через левое плечо и пошёл к двери. У порога задержался.
— Разрешите обратиться, товарищ майор?
— Обращайтесь.
— Если бы фонарь не перенесли, там бы сейчас все лежали.
— Это установит проверка.
Бочаров хотел добавить что-то ещё, но передумал.
— Есть.
Когда дверь закрылась, капитан возле печки спросил:
— Давно старшина вам так доверяет?
— Не знаю.
— Вы командир его взвода.
— Несколько недель.
— Я не про срок спросил.
— Тогда не знаю.
Капитан раскрыл блокнот.
Теперь он начал записывать.
Шилова привёл посыльный.
Сначала вошёл сам боец, остановился у двери и доложил:
— Товарищ майор, рядовой Шилов по вашему приказанию доставлен.
— Пусть войдёт. Вы свободны.
— Есть.
Шилов переступил порог и вытянулся.
Он был без шинели, в одной сырой гимнастёрке. Наверное, его выдернули прямо с берега. На подбородке темнела свежая царапина, руки были покрыты засохшей глиной.
— Товарищ майор, рядовой Шилов прибыл.
— Подойдите.
Увидев меня, он заметно обрадовался. Потом посмотрел на остальных и растерялся.
Майор спросил:
— Фонарь переносили?
— Так точно.
— Кто приказал?
— Товарищ лейтенант Малиев.
— Что именно он сказал?
— Старый погасить. Новый поставить ниже. И людей оттуда убрать.
— Почему?
— Потому что туда ударят.
Незнакомый капитан перестал писать.
Майор поднял голову.
— Малиев так и сказал?
Шилов посмотрел на меня.
— Не совсем так, товарищ майор.
— А как?
— Сказал, что немцы пристрелялись. И чтобы мы быстрее уходили.
— Откуда он знал, что пристрелялись?
Шилов открыл рот и не сразу нашёл слова.
— Так ведь… понял.
— Как?
Парень переступил с ноги на ногу.
— По снарядам.
— Вы тоже поняли?
— Не сразу.
— Когда поняли?
— Когда товарищ лейтенант сказал.
Капитан контрразведки наклонился вперёд.
— Он раньше тоже говорил, куда лягут снаряды?
— Снаряды — нет.
— А что?
Шилов снова посмотрел на меня. Теперь уже с тревогой.
— Самолёты утром были.
— Продолжайте.
— Мы хотели в воду ложиться, а товарищ лейтенант не дал. Сказал, бомбы дальше пойдут.
— Так и сказал?
— Не помню точно. Но легли дальше.
— Бомбы?
— Так точно.
— Откуда он знал?
— Не знаю.
— До падения в воду Малиев тоже определял, куда они упадут?
— Не знаю.
— Вы давно служите вместе?
— С формирования части.
— Раньше во время налётов смотрели на него?
Шилов не понял.
— В каком смысле?
— Ждали, что он скажет?
— Он командир. Мы всегда…
— Всегда или только сегодня?
Шилов покраснел.
— Сегодня.
— Почему?
Парень вздохнул и заговорил быстрее:
— Потому что он зря не ложился. Когда далеко летело, остальные пригибались, а он говорил, что перелёт. А когда близко — тогда сам падал и нам приказывал. Мы и смотрели.
Он произнёс это почти виновато.
Майор медленно перевёл взгляд на меня.
Начальник переправы отвернулся к стене.
Шилов пришёл сказать, что доверяет своему командиру. И каждым словом делал положение этого командира опаснее.
— Я неправильно объяснил, — торопливо добавил он. — Товарищ лейтенант не знал заранее. Просто понимал.
Капитан записал и эту фразу.
— Всё?
— Так точно.
— Возвращайтесь на переправу.
— Есть.
Шилов повернулся к двери, но задержался.
— Разрешите обратиться, товарищ майор?
— Обращайтесь.
— Товарищ лейтенант людей спас.
Майор посмотрел на него устало.
— Мне известно.
— Я только хотел…
— Выполняйте приказание, рядовой.
— Есть.
Он вышел, не взглянув на меня.
Я подумал, что после проверки придётся его найти. Не для разговора. Говорить было не о чем. Достаточно будет поручить ему обычную работу, чтобы он понял: ничего не испортил.
Если мне ещё позволят что-нибудь поручать.
Артиллерийский лейтенант вошёл сам.
Он остановился у порога, отдал честь.
— Товарищ майор, разрешите обратиться?
— Обращайтесь.
— По утраченному орудию. Когда разрешите начать эвакуацию?
Майор посмотрел на меня, затем на начальника переправы.
— Когда позволит обстановка.
— Ствол, возможно, цел. Лафет разбит, но если до утра не вытащить, его затянет песком.
— Сейчас туда людей не отправлю.
— Потом можем не достать.
— Сейчас можем ещё людей потерять.
Артиллерист сжал губы.
Ему было не больше двадцати двух. На рукаве шинели темнел разрыв. Левую кисть он держал у груди, два пальца были перевязаны грязным бинтом.
Он увидел меня.
— А Малиев здесь зачем?
— Следите за обращением, товарищ лейтенант, — сказал майор.
— Виноват.
Капитан контрразведки спросил:
— Вы командовали утраченным орудием?
— Командир огневого взвода, лейтенант Чернышёв.
— Расчёт где?
— На берегу.
— Потери?
— Нет.
— Почему оставили орудие?
Чернышёв посмотрел на меня.
— Получил приказание отвести расчёт.
— От кого?
— От лейтенанта Малиева.
— Выполнили сразу?
— Никак нет.
— Почему?
— Пытались вытащить орудие. Тягач подогнали.
— Что произошло потом?
— Снаряд лёг за машиной. Малиев приказал убрать людей.
— Какими словами?
Чернышёв нахмурился.
— Не помню.
— Постарайтесь.
— Там стреляли. Не до слов было.
Капитан ждал.
— Кажется, сказал: «Орудие потом. Людей уводи». Может, не так. Смысл такой.
— Вы подчинились?
— Пришлось.
— Почему пришлось?
— Следующий залп лёг прямо по позиции.
— Значит, Малиев спас расчёт?
Чернышёв снова посмотрел на меня.
— Расчёт остался жив.
— А орудие было потеряно?
— Так точно.
Он произнёс это жёстко.
Для него орудие не было строкой в ведомости. Это были месяцы совместной работы, знакомая отдача, привычный скрип механизмов, возможность его людей отвечать противнику. На правом берегу без этого ствола могли погибнуть другие.
Он не обязан был благодарить меня за то, что я отнял у него средство защищать их.
— Разрешите идти, товарищ майор? — спросил Чернышёв. — Люди ждут.
— Идите. К старому месту без отдельного приказа не приближаться.
— Есть.
Уже повернувшись к двери, он остановился возле меня.
— Наводчик считает, что вы правильно сделали.
Я поднял голову.
Чернышёв хотел добавить что-то ещё, но только поправил перевязанную руку.
— А вы? — спросил я.
Он посмотрел в сторону выхода.
— Я орудие потерял.
И вышел.
Этого ответа мне хватило.
Копылов вошёл сердитый.
Остановился у порога, хотя всем видом показывал, что считает это потерей времени.
— Товарищ майор, фельдшер Копылов по вашему приказанию прибыл.
— Подойдите.
От него пахло йодом, мокрыми бинтами и табаком. Он поставил медицинскую сумку на край стола и, получив разрешение майора, подошёл ко мне.
— Расстегнитесь.
Я расстегнул ворот.
Копылов приложил ладонь ко лбу.
— Температура.
— Он у печки сидит, — сказал начальник переправы.
— Вы тоже у печки. Вас почему-то не трясёт.
— Меня потом начнёт.
— Обязательно.
Копылов приложил ухо к моей груди.
— Вдохните.
Я вдохнул.
Боль прошла под рёбрами. Кашель вырвался раньше, чем я успел отвернуться. На ладони осталась мокрота с тонкой тёмной ниткой.
Копылов увидел.
— Всё. Его в санвзвод.
— Закончим — отправим, — сказал майор.
— Когда закончите, он сам ляжет.
— Значит, далеко нести не придётся.
Никто не улыбнулся.
Копылов недовольно застегнул мою гимнастёрку.
Майор спросил:
— Состояние Малиева после извлечения из воды?
Фельдшер выпрямился.
— Находился без сознания.
— Дыхание?
— Не наблюдал.
— Отсутствовало?
— Точно сказать не могу. Было темно, вокруг люди. Пульс тоже сразу не определил.
— Сколько времени он не дышал?
— Не знаю. Минуту. Может, две. Пока вытащили, пока освободили рот от воды.
— Что делали?
— Уложили, удаляли воду, делали искусственное дыхание.
Капитан контрразведки спросил:
— Когда пришёл в сознание?
— После того как начал кашлять.
— Что сказал первым?
Копылов задумался.
— Спросил, где находится.
— Потом?
Фельдшер посмотрел на меня.
— Спросил, какой сейчас год.
— Именно год?
— Так точно.
— Не число?
— Нет.
— Вас узнал?
— Не сразу.
— Поведение после этого изменилось?
Копылов начал раздражаться.
— После того как человек нахлебался Днепра, у него многое меняется.
— Я не об этом спрашиваю.
— А я вам объясняю: у него контузия, переохлаждение и, возможно, начинается воспаление лёгких. Остальное не моя работа.
— Командовать может?
— Сейчас ему лежать нужно.
— Через сутки?
— Если хуже не станет — сможет. Если станет — не сможет.
— Очень точное заключение.
— Какой больной, такое и заключение.
Копылов закрыл сумку.
— Разрешите забрать его?
— Ещё нет, — ответил майор.
Фельдшер сдержал ругательство. Остался за моей спиной, словно опасался, что я упаду раньше, чем они закончат.
Капитан возле печки перелистнул страницу блокнота.
— Лейтенант Малиев, теперь отвечайте мне.
Он представился капитаном Орловым, сотрудником отдела контрразведки.
Произнёс это без нажима. В пояснениях должность не нуждалась.
— Повторите, что спросили, когда пришли в сознание.
— Где нахожусь и какой сейчас год.
— Почему год?
— Не понимал, что происходит.
— Место можно не понимать. Год — сложнее.
— После контузии бывает и не такое, — вмешался Копылов.
Орлов посмотрел на него.
— Я знаю. Поэтому и выясняю.
Он снова повернулся ко мне.
— Какой год вы ожидали услышать?
— Никакой.
— Вы удивились ответу?
— Не помню.
— Что помните?
— Воду. Потом Бочарова. Катер.
— Фамилию Бочарова вспомнили сразу?
— Нет.
— Когда?
— Он сам назвал.
— Собственное имя помнили?
— Так точно.
— Полностью?
— Михаил Алексеевич Малиев.
— Дату рождения?
Я ответил.
Она пришла не воспоминанием, а уверенностью — как собственное имя. Видимо, Малиев слишком часто называл её в училище, в анкетах и перед писарями.
Орлов продолжил:
— Место рождения?
Я назвал.
— Имя отца?
Ответ нашёлся сразу.
— Матери?
Перед глазами возникло тёмное платье. Рука, поправляющая воротник. Запах хлеба и тёплого дерева. Фамилия была моей. Имя не приходило.
Орлов ждал.
— Анна Сергеевна.
В груди болезненно сжалось.
Это было не моё воспоминание.
Но боль оказалась моей.
Орлов заметил паузу.
— Долго вспоминали.
— Голова болит.
— Какое училище окончили?
Я ответил.
— Кто преподавал инженерную разведку?
На мгновение возникла классная комната. Чёрная доска, нарисованный мелом профиль берега. Мужчина с сутулой спиной и вытертым левым локтем. Когда он сердился, начинал говорить медленнее.
Имени не было.
— Не помню.
— Командира училищной роты?
Снова пустота.
— Не помню.
— Преподавателя забыли. Командира забыли. Но помните признаки немецкой пристрелки.
Я промолчал.
— Отвечайте, лейтенант.
— Этому учили.
— Всех учили.
— Значит, я запомнил.
— Почему раньше никто этого не замечал?
Тело напряглось раньше, чем я успел подумать.
Не второе сознание. Не чужой голос.
Страх Малиева жил глубже памяти: страх неправильно ответить старшему, опозорить погоны, оказаться не тем человеком, которого мать проводила на войну.
Если меня арестуют, это будет сделано с его лицом.
Письмо получит его мать.
Товарищи будут вспоминать его фамилию.
— Раньше не было такой обстановки, — сказал я.
— А сегодня появилась?
— Так точно.
— И вместе с ней появился опыт?
— Нет.
— Тогда что появилось?
Я подумал.
— Пришлось внимательнее слушать.
Начальник переправы устало провёл ладонью по лицу.
— Там все слушали.
— Нет, товарищ капитан. Вы руководили переправой. Бочаров принимал паром. Остальные разгружали. Каждый слушал своё.
Капитан посмотрел на меня.
Он не согласился. Но и спорить не стал.
Орлов спросил:
— Вы знали запасное место?
— Малиев знал.
Слова вырвались прежде, чем я успел их остановить.
Карандаш Орлова замер.
— Кто знал?
В землянке стало тихо.
Я услышал, как в печке осыпался уголёк, а с потолка упала капля в консервную банку.
— Я знал.
— Вы назвали себя в третьем лице.
— Оговорился.
— Раньше такое бывало?
— Не помню.
— Очень многое вы не помните.
— Я утром едва не утонул.
Копылов положил руку мне на плечо.
— Хватит с него.
Майор бросил на него предупреждающий взгляд.
Фельдшер убрал руку, но не отошёл.
Орлов некоторое время рассматривал меня. Потом снова опустил глаза к блокноту.
— Запасную заводь кто выбирал?
— Осматривали при подготовке переправы.
— Вы лично?
Память Малиева отозвалась ощущением холодной воды вокруг сапог. Бочаров забивал колышек. На ветке висела красная тряпка. Они спорили из-за мягкого грунта.
— Вместе с Бочаровым.
— Почему не использовали сразу?
— Плохой подход. Машины вязнут. Нет нормального съезда.
— Но сегодня направили туда паромы.
— Другого места не было.
— Понимали, что разгрузка замедлится?
— Понимал.
— Раненых пришлось переносить через воду?
— Да.
— Потери при разгрузке были?
Я помолчал.
— Один тяжелораненый умер.
До этого о нём никто не спрашивал.
Человек умер уже в заводи. Его не убил немецкий залп. Носилки пришлось передавать через воду. Один боец поскользнулся, раненого удержали, но потеряли время. Копылов потом сказал, что он всё равно не дожил бы до госпиталя.
«Всё равно» — удобные слова для живых.
— Фамилия? — спросил Орлов.
Я не знал.
Копылов назвал.
Капитан записал её рядом с другими потерями.
На листах становилось всё теснее.
Проверка продолжалась.
Одни и те же вопросы возвращались в другом порядке.
Когда я услышал первый снаряд?
Кто находился рядом?
Какими словами обратился к начальнику переправы?
Почему не повторил доклад по телефону?
Кто ещё знал о запасной заводи?
Можно ли было видеть старый ориентир с противоположного берега?
Не разговаривал ли я с местными жителями?
Не отходил ли от подразделения?
Не находился ли раньше в окружении?
Последний вопрос уже не относился к переправе.
— Никак нет.
— В плену?
— Никак нет.
— От части отставали?
— Нет.
— Документы теряли?
— Нет.
— С кем находились перед падением в воду?
— С Бочаровым и Шиловым.
— Почему упали?
— Взрывной волной.
— Или прыгнули?
— Зачем?
— Это я спрашиваю.
— Не прыгал.
— Кто видел?
— Не знаю.
Орлов не угрожал и не повышал голоса. Иногда он надолго замолкал, и тогда становилось слышно, как за стеной двигалась война.
Прошла колонна машин. Сначала тяжёлый тягач, от которого задрожала земля. Потом грузовики. Один остановился совсем рядом, двигатель продолжал работать, наполняя землянку низким гулом. Через щели потянуло выхлопом и бензином.
Кто-то снаружи крикнул:
— В бочках горючее! Не ставь рядом со снарядами!
Другой голос ответил:
— А куда его ставить?
— Куда хочешь! Только не сюда!
Машина снова тронулась.
За ней повезли кухню. На несколько секунд в землянке запахло горячей кашей, но сразу же запах исчез под сыростью, керосином и мокрой одеждой.
Я начинал понимать способ работы Орлова.
Он не искал одного большого признания. Складывал мелочи и смотрел, не образуют ли они другую картину.
Если бы я намеренно перенёс ориентир и направил переправу на заранее известное противнику место, это могло быть диверсией. Но огонь ударил по старому участку.
Если бы хотел уничтожить орудие и боеприпасы, зачем отвёл расчёт и раненых?
Если потерял рассудок после контузии, почему действия оказались последовательными?
Если всё было случайностью, почему люди утверждали, что я заранее понимал направление огня?
Ни одна версия не подходила полностью.
И именно поэтому он не мог прекратить проверку.
На его месте я поступил бы так же.
Признать это было неприятнее, чем считать его врагом.
Телефон зазвонил снова.
Майор снял трубку.
— Да… Сколько?.. Повторите.
Он взял отдельный лист и быстро записал.
— Миномётные мины отправили. Орудия нет… Я знаю, что нужно. Нет его.
Он медленно положил трубку.
Начальник переправы спросил:
— Что там, товарищ майор?
— Двое убитых. Пятеро раненых.
Капитан опустил голову.
Никто не посмотрел на меня.
Не нужно было.
Я сам увидел потерянное орудие на другом берегу. Увидел людей, пригнувшихся в неглубоких окопах. Возможно, оно не спасло бы их. Возможно, не успело бы занять позицию. Возможно, его разбили бы первым же попаданием.
Но теперь узнать это было нельзя.
Моё решение спасло людей, которых я видел.
Цену могли заплатить те, кого я не видел.
Майор отодвинул новый лист.
— Продолжим.
Под утро меня перестало трясти.
Это было плохо.
Тело стало тяжёлым и равнодушным. Печь расплывалась перед глазами. Голоса иногда уходили в сторону, хотя люди оставались на своих местах. Вода в сапогах нагрелась, но от этого ноги не стали суше.
Копылов снова приложил ладонь к моему лбу.
— Всё, товарищ майор. Он больше ничего толкового не скажет.
— Пока говорит.
— Скоро перестанет.
Майор посмотрел на меня.
— Последний вопрос, Малиев.
— Слушаю, товарищ майор.
— Если бы вы ошиблись?
Вопрос прозвучал без нажима.
Я посмотрел на карту. Карандашные отметки выглядели аккуратнее самой переправы. На бумаге не было воды, грязи, криков и мокрых носилок. Только береговая линия, стрелки и несколько крестиков.
Если бы я ошибся, паром с ранеными потерял бы время. Орудие не дошло бы до плацдарма. Машины увязли бы в запасной заводи. Начальника переправы обвинили бы в том, что позволил молодому лейтенанту сорвать движение.
А я всё равно оказался бы в этой землянке.
Только без немецкого залпа, доказавшего мою правоту.
— Не знаю, — ответил я.
Майор нахмурился.
— Чего не знаете?
— Чем бы всё закончилось.
— За своё решение отвечали бы?
— Так точно.
— И сейчас отвечаете.
— Понимаю.
Он немного помолчал.
— Если повторится то же самое?
Начальник переправы поднял голову.
Орлов перестал писать.
Можно было сказать, что теперь я сначала доложу. Дождусь разрешения. Что молодой лейтенант понял ошибку и больше не поставит своё решение выше приказа.
Так было бы проще для всех.
Я вспомнил Гришина, бежавшего к креплению. Носилки, которые передавали через ледяную воду. Пустое место, где стояло орудие.
— Если увижу то же самое, снова отведу людей.
Начальник переправы тихо выругался.
Майор устало закрыл глаза.
— Ну зачем вы это сейчас сказали?
Я не нашёл ответа.
Наверное, потому, что он спросил.
Решение принимали при мне.
Не совещались — просто каждый сказал то, за что отвечал.
Начальник переправы подтвердил нарушение приказа и потерю военного имущества. Потом, после паузы, добавил, что перенос места разгрузки предотвратил значительно большие потери.
Копылов потребовал немедленно отправить меня в санвзвод.
Орлов сказал, что оснований считать проверку законченной нет. Необходимо уточнить биографические данные, обстоятельства падения в воду и причины резкой перемены поведения.
Майор выслушал всех.
— Задерживать будете? — спросил он Орлова.
— Пока оснований недостаточно.
То же самое слово.
— Тогда мне нужен командир взвода.
— Он болен, — сказал Копылов.
— Здесь все болеют.
— Тогда зачем меня вызываете?
Майор не ответил.
— До окончания проверки лейтенанта Малиева из части не направлять, — распорядился он. — Оружие оставить. Самостоятельно порядок работы переправы не менять. Все изменения — через начальника переправы.
Он посмотрел на меня.
— Понятно?
— Так точно, товарищ майор.
— Даже если вам опять всё заранее станет ясно.
Я промолчал.
— Я вопрос задал.
— Так точно. Докладывать по команде.
Майор перевёл взгляд на начальника переправы.
— Работать сможете?
Капитан некоторое время смотрел на меня.
— Людей не хватает. Придётся.
— Я не это спросил.
— Сможем, товарищ майор.
— Тогда сначала думайте, потом спорьте. Оба.
Телефон опять зазвонил. Майор снял трубку и махнул свободной рукой, показывая, что разговор закончен.
Писарь, всё это время сидевший в углу, подвинул ко мне объяснение.
— Товарищ лейтенант, ознакомьтесь. Подпись внизу.
Буквы плыли. Я провёл пальцем по строкам.
«Вследствие изменения обстановки по распоряжению неустановленного лица был погашен световой ориентир…»
— Здесь неверно.
Писарь недовольно забрал лист.
— Где?
— «Неустановленного лица».
— А что не так?
— Лицо установлено.
Он посмотрел на меня так, будто я придирался к почерку.
— Кто?
— Я приказал.
— Так дальше это указано.
— Здесь тоже должно быть.
Писарь вздохнул и зачеркнул слова.
— Сразу нельзя было сказать?
Он не вкладывал в вопрос никакого скрытого смысла. Ему просто пришлось исправлять документ.
Я подписал лист:
Лейтенант Малиев.
Почерк оказался не моим.
Наклон вправо, слишком длинная перекладина у буквы «т». Рука знала, как Малиев писал свою фамилию, хотя я этого не знал.
Орлов следил за пером.
Я поставил точку и отдал лист.
— Разрешите забрать больного? — спросил Копылов.
Майор уже говорил по телефону. Он махнул рукой в сторону выхода.
На этот раз — окончательно.
Снаружи серело.
Ночь не закончилась. Темнота только потеряла плотность.
Днепр лежал между берегами широкой полосой холодного металла. Над водой висели дым и низкий туман. Противоположный берег едва проступал сквозь них, но оттуда продолжали доноситься выстрелы.
На подходе к переправе скопились машины.
Одни везли ящики с патронами и снарядами. Другие — бочки с бензином. На третьей под брезентом сидели бойцы пополнения. Возле обочины стояла походная кухня. Повар разливал что-то горячее в котелки, но большинство проходивших не останавливались.
На обратном пути везли раненых, порожние ящики, повреждённое оружие и людей, которые ещё вчера считались частью наступления, а сегодня стали грузом для эвакуации.
Переправа перемалывала всё это без остановки.
Людей.
Железо.
Горючее.
Хлеб.
Кровь.
Приказы.
Копылов шёл рядом и ругался.
Не на меня — вообще.
На командиров, на переправу, на октябрь, на мокрые сапоги и на людей, которые сначала тонут, а потом считают себя годными к службе.
— В санвзвод, — сказал он.
— Сначала к своим.
— Они без вас не разбегутся.
— Поэтому и не разбегутся.
Копылов остановился.
— Вы всегда такой были?
— Какой?
— Непонятный.
— Не знаю.
Он посмотрел на меня, словно хотел продолжить расспросы вместо Орлова, но передумал.
— Десять минут. Потом найду и уложу.
— Хорошо.
— Что хорошо?
— Найдёте.
— Ещё бы.
Он свернул к санитарным палаткам.
Бочаров ждал возле штабной землянки.
Делал вид, что проверяет лежавшую у дороги бухту троса. Слишком тщательно проверял. Когда мы остались вдвоём, выпрямился.
— Ну?
— Что?
— Не задержали?
— Пока нет.
Бочаров кивнул, будто именно такого ответа и ожидал.
— Во взвод вернули.
— А я куда?
— Ты и не уходил.
— Ну и хорошо.
Он поднял бухту и сразу поморщился.
— Тяжёлая зараза.
— Оставь. Людей позовём.
— Я сам донесу.
— Это приказ?
Бочаров посмотрел на меня.
— Нет. Привычка плохая.
Он опустил трос обратно.
Мы пошли к берегу.
Шилов увидел меня издалека. Сначала шагнул навстречу, потом остановился. В руках держал закопчённое канче.
Когда мы подошли, вытянулся.
— Товарищ лейтенант…
— Вольно.
Он протянул мне канче.
— Чай.
Я взял. Чай был едва тёплым и пах дымом.
— Я там неправильно сказал.
— Где?
— В штабе. Про то, что вы знали.
— А я не знал?
Шилов растерялся.
— Я хотел сказать, что понимали.
— Пей, пока тёплый.
— Это вам.
Я сделал глоток.
— Тогда помолчи, пока я пью.
Он замолчал. Потом осторожно улыбнулся, но сразу спрятал улыбку.
Никто не спрашивал, что решили в штабе.
Люди работали. Подкладывали под колёса жерди, вытаскивали трос, проверяли крепления. Двое переносили ящики с минами, ступая осторожно, но слишком быстро. Рядом катили бочки с горючим. Старший команды ругался, требуя разнести опасные грузы, но свободного места почти не оставалось.
Кто-то увидел меня и отодвинулся, освобождая место у небольшого огня. Другой подбросил щепки.
Не приветствовали.
Просто подвинулись.
На берегу заревел мотор. Из тумана показался паром. Его сносило ниже нового створа. Рулевой пытался выправить курс, но течение разворачивало корму. На настиле стоял грузовик, рядом сидели бойцы, удерживая между ног ящики.
Сигнальщик обернулся ко мне:
— Товарищ лейтенант, принимать здесь или ниже?
Вопрос был обычным.
Именно поэтому я не сразу ответил.
После землянки, протокола и слов «до окончания проверки» эти люди всё ещё смотрели на меня, когда нужно было решать.
Я оценил течение.
— Ниже принимайте. Здесь на мель сядет. Бочаров, дайте двоих на кормовой конец.
— Есть.
Переправа снова приняла меня, будто я отходил не на проверку, а за инструментом.
Это не было прощением.
Они просто продолжали работать.
Бочаров нашёл меня через полчаса.
К тому времени Копылов ещё не вернулся, чай закончился, а озноб начал подниматься снова. Я стоял возле воды и смотрел, как паром медленно уходит к правому берегу.
На нём везли боеприпасы, бочки с горючим и около двадцати бойцов.
Слишком разные вещи для одного парома.
Но другого не было.
Старшина протянул мне мокрый лист.
— Донесение от разведчиков.
— Что нашли?
— Понтонную секцию. Ниже острова.
— Нашу?
— Не ту, что ночью разбило. Другую. Видно, раньше затонула. Течением к коряге прижало.
Я прочитал несколько строк. Чернила расплылись от воды. Понтон лежал под поверхностью, удерживаемый затонувшей повозкой или деревом. Один край, возможно, оставался цел.
— Поднять можно?
Бочаров почесал щёку.
— Всё можно.
— Это не ответ.
— Другого пока нет.
Я посмотрел на реку.
В артиллерии я понимал больше Малиева. Знал, как звучит перелёт, как меняется огонь после пристрелки, сколько времени иногда остаётся между последним одиночным разрывом и залпом.
Но вода была другой войной.
Здесь Бочаров знал больше меня. Он видел течение по едва заметной ряби, слышал по натяжению троса, когда крепление начинает сдавать, понимал, какой понтон ещё можно спасти, а какой потащит людей на дно.
— Глубина?
Бочаров посмотрел в сторону острова.
— Шесть метров. Может, больше.
— Течение сильное?
— Там всегда сильное.
— Водолазы есть?
— Настоящих нет.
— А ненастоящие?
— Есть те, кто нырнёт.
Мне не понравился его ответ.
За рекой снова ударила артиллерия. Звук пришёл глухой, раскатистый. Несколько бойцов на берегу остановились и посмотрели в мою сторону.
Я прислушался.
Далеко.
— Работайте! — крикнул я.
Люди вернулись к тросам и ящикам.
— Сначала осмотрим место, — сказал я Бочарову. — Определим, чем держится. Потом решим, кого и с чем отправлять.
— Есть.
Он сложил мокрый лист и спрятал за пазуху.
На этот раз никто из нас не торопился произносить приказ.
Я продолжал смотреть на серую воду.
Под ней, на глубине шести метров, лежало то, без чего переправа уже не могла обойтись.
А возле берега ждали машины, орудия, боеприпасы, горючее и люди.
Все они должны были оказаться на другом берегу.
Желательно — живыми.
Глава 9. Шесть метров
16 октября 1943 года Днепр, район Переволочной 127-й отдельный моторизованный понтонно-мостовой батальон 1-я понтонно-мостовая бригада, Степной фронт
Лейтенант Михаил Алексеевич Малиев
Доклад Бочарова оказался ошибочным.
То, что разведчики приняли в темноте за затонувшую понтонную секцию, было старой повозкой. Она лежала на боку ниже острова, зацепившись осью за корягу. Из воды торчал обломок оглобли, а под ним течение раскачивало сорванный лист железа. Ночью он блестел в свете фонаря, и с берега казалось, что под поверхностью виден край понтона.
Утром туда отправили лодку.
Бочаров вернулся злой, промокший и с разодранной ладонью.
— Повозка, — сказал он.
— Уверен?
— Можете сами нырнуть.
— Не могу. Копылов запретил.
— Тогда повозка.
На этом разговор закончился.
Три дня переправа работала без потерянной секции.
Сначала казалось, что недостачу можно перекрыть людьми. Если не хватает настила — поднести больше жердей. Если паром принимает меньше груза — отправлять его чаще. Если машина вязнет на подходе — поставить ещё один тягач и отделение бойцов с тросами.
Так обычно и начиналось истощение.
Каждую отдельную проблему ещё удавалось решить. Люди подталкивали, вытаскивали, переносили на руках. Катера делали лишние рейсы. Водители спали в кабинах по двадцать минут, не снимая сапог. Понтонёры ели возле воды, положив ложки на колени, и вставали раньше, чем успевали выскрести со дна котелка остывшую кашу.
Но река не считала человеческое упрямство достаточной заменой железу.
Течение не становилось слабее оттого, что люди устали.
Машины не делались легче.
Снаряды, горючее и хлеб не могли сами перебраться на другой берег.
Пропускная способность переправы снижалась понемногу — на несколько минут при каждом подходе, на одну машину за рейс, на один лишний разворот катера. К вечеру эти минуты складывались в часы, а на левом берегу продолжали прибывать новые колонны.
Днём дорога была забита почти до самого поворота.
Там стояли грузовики с боеприпасами, тягачи, противотанковые орудия, кухни, санитарные машины, повозки и пехота. Бочки с горючим старались держать отдельно от снарядов, но места не хватало. Водители ругались с регулировщиками. Командиры требовали пропустить именно их подразделение. Раненых с правого берега нужно было выгружать быстро, освобождая паром для следующего рейса.
Все спешили.
На переправе спешка не ускоряла работу. Она только делала ошибку вероятнее.
Я почти не спал.
Копылов уложил меня после проверки, заставил снять мокрую одежду и просидел рядом, пока не убедился, что я не встану сразу после его ухода. Через два часа на берегу оборвался буксирный трос. За мной пришёл Шилов.
Копылов потом грозился привязать меня к койке.
Не привязал.
Наверное, понимал, что на переправе все люди были чем-нибудь привязаны и без верёвки.
К рассвету шестнадцатого октября температура немного спала. Кашель остался. При глубоком вдохе под левыми рёбрами всё ещё резало, но мокрота была уже без крови. Копылов назвал это улучшением и приказал не входить в воду.
Я пообещал.
Он посмотрел на меня так, будто уже знал цену моим обещаниям.
С утра мы сделали три рейса.
Первым отправили боеприпасы и пополнение. Люди стояли на настиле тесно, между ящиками, держась за борта и друг за друга. Некоторые впервые видели Днепр так близко. Они смотрели на правый берег, скрытый дымом, и молчали.
Вторым рейсом ушли миномёты, расчёты и две повозки.
На обратном пути приняли раненых. Одного несли без носилок — на шинели, продев винтовки в рукава. Он был в сознании и всё время просил не уронить сапог. Сапог держал на животе молодой санитар. Второй ноги у раненого не было.
Третий рейс повёл Бочаров.
Паром вернулся с пробитым настилом и двумя осколками в борту. Повреждения оказались небольшими. Пока заделывали пробоины, на берегу подошли новые машины.
Поток не уменьшался.
Казалось, вся война собралась на узкой полосе днепровской грязи и ждала, когда несколько промокших людей дадут ей дорогу.
Возле ящиков со снарядами стоял лейтенант Чернышёв.
Левую руку он уже не держал у груди, но перевязанные пальцы почти не сгибались. Он считал ящики, шевеля губами. Рядом ждал расчёт единственного орудия, которое удалось подготовить к отправке.
Я подошёл.
Чернышёв заметил меня, но продолжил считать.
— Сколько отправляете? — спросил я.
— Сколько паром возьмёт.
— Если перегрузить, не возьмёт ничего.
— Я знаю.
Он пересчитал последние ящики и подозвал сержанта.
— Эти четыре на следующий рейс. И два бронебойных переложить ближе к борту. Только аккуратно, чёрт вас дери.
Сержант кивнул и позвал бойцов.
— На высоте тяжело? — спросил я.
Чернышёв посмотрел на меня.
— А вы как думаете?
— Думаю, тяжело.
— Правильно думаете.
Он снова повернулся к боеприпасам.
Больше мы ничего друг другу не сказали.
На правом берегу ждали не просто орудие.
Там, за дымом, остатки пехотных батальонов держались за высоту, вцепившись в неё так, будто под ногами была не размытая днепровская глина, а последний клочок собственной земли. Немец сидел выше. Он видел подходы, дорогу и край плацдарма. Наши отвечали миномётами и тем, что ещё не успело выйти из строя.
Второе орудие могло подавить пулемёт. Могло разбить наблюдательный пункт. Могло остановить танк, если утром немец пойдёт обратно.
Теперь его у них не было.
Я это понимал. Понимал и тогда, когда приказал расчёту отходить. Просто на берегу передо мной находились другие люди — раненые на пароме, понтонёры у тросов, водители возле машин. Они не видели, как немец сводит разрывы к световому знаку. Ещё несколько минут — и первый залп лёг бы среди них. Следом загорелись бы боеприпасы и горючее. Разбитые машины перегородили бы съезд. Повреждённые понтоны потянули бы за собой остальные.
Переправа могла потерять не один рейс. Она могла остановиться.
Тогда на высоте не получили бы уже ничего. Ни орудия, ни патронов, ни людей.
Это не делало моё решение правильным. На войне решения редко бывают правильными. Чаще одно из них просто оставляет в живых больше людей, чем другое. А фамилии тех, кому не повезло оказаться по другую сторону выбора, всё равно записывают на твой счёт.
Орлов, наверное, ещё проверял мою биографию.
Майор ждал донесений.
Начальник переправы пытался вернуть потерянные часы.
Чернышёв считал снаряды для людей на высоте.
Каждый делал то, за что отвечал.
Я отвечал за взвод и за участок переправы.
Но моими людьми были не только те, кого я знал по фамилиям.
На войне командир отвечал и за тех, кого не видел: за пехоту на высоте, за раненых на пароме, за водителя у застрявшей машины, за сапёра, который полезет в воду, если я сейчас прикажу.
Нельзя было спасти одних, забыв о других.
Но нельзя было и расплатиться за вчерашних погибших жизнями сегодняшних.
— Товарищ лейтенант!
Я обернулся.
Шилов стоял у сигнального поста и показывал вверх по реке.
Из-за тумана выходил паром.
Он шёл тяжело, глубоко сидя в воде. На настиле стояли грузовик, две повозки и бойцы. Катер тянул его против бокового течения, мотор работал на пределе. Вторая лодка держалась у кормы, не давая парому развернуться.
— Это кто столько нагрузил? — спросил Бочаров.
Он подошёл незаметно и теперь щурился на воду.
— С правого берега возвращаются, — сказал Шилов.
— Вижу, что не из Москвы.
В грузовике лежали раненые. Их накрыли плащ-палатками, но при каждом толчке из-под брезента показывались сапоги. В повозках сидели легкораненые и несколько бойцов, отправленных в тыл по другим причинам. Один держал на коленях ручной пулемёт без приклада.
Паром входил в заводь слишком быстро.
— Сигнал левее! — приказал я.
Шилов поднял фонарь, хотя рассвет уже размывал его свет, и повёл рукой.
Рулевой катера ответил коротким гудком.
Паром начал менять курс.
Первый немецкий снаряд упал далеко, возле острова.
Никто не лёг.
За три дня люди привыкли различать опасность и шум. Это тоже было плохо. Привыкший человек иногда не замечал момента, когда шум снова становился опасностью.
Второй разрыв поднялся ближе.
Я прислушался.
Снаряд шёл со стороны высоты. Не тот калибр, которым обстреливали нас ночью. Тяжелее.
— Быстрее разгружать! — крикнул начальник переправы с верхнего съезда. — Машину первой!
Водитель уже запускал двигатель. Бойцы снимали крепления с колёс.
Третий снаряд не долетел до берега. Он ударил в воду перед паромом.
Днепр поднялся тёмной стеной. Вода обрушилась на настил, сбила с ног двух бойцов и сорвала одну из плащ-палаток. Катер дёрнул трос. Паром развернуло кормой к течению.
— Концы держать! — заорал Бочаров.
Люди бросились к канатам.
Я не услышал четвёртый снаряд.
Только увидел, как в середине парома вспухла белая вода, смешанная с дымом и щепками.
Удар пришёл снизу и сбоку. Настил приподняло, грузовик качнулся. Лошади рванулись. Одна повозка перевернулась, людей и ящики бросило к борту.
Потом звук догнал всё сразу.
Меня ударило в грудь. Я опустился на колено, но почти сразу поднялся.
Паром переломился не полностью. Одна секция быстро набирала воду, утягивая соседнюю. Грузовик накренился. Из кузова кричали раненые.
— Лодки к борту! Раненых снимать! — приказал я. — Повозки рубить! Лошадей в воду!
— Там люди под телегой! — крикнул кто-то.
— Сначала людей!
Катер продолжал работать, хотя трос тянул его назад. Мотор ревел. Рулевой пытался вывести паром на мелководье, но затопленная секция уже легла ниже поверхности.
Бочаров с бойцами полез на настил.
— Шилов, второй конец на берег! Через лебёдку!
— Есть!
— Чернышёв! Расчёт сюда!
Артиллерийский лейтенант не спросил зачем. Его люди бросили ящики и побежали к воде.
Грузовик начал сползать.
Водитель сидел в кабине и пытался запустить двигатель.
— Из машины! — крикнул я.
Он не услышал.
Я шагнул в воду, но Бочаров оказался ближе. Вскочил на поднимающийся край настила, рванул дверцу кабины. Она не открылась. Тогда он разбил стекло топором и вытащил водителя через окно.
Через несколько секунд грузовик ушёл передними колёсами вниз.
Деревянный настил треснул. Люди отступили к уцелевшей секции. Раненых передавали в лодки и прямо в воду — тем, кто стоял по грудь у борта.
Лошадь из перевёрнутой повозки билась в постромках. Один боец пытался перерезать ремни, но нож выскальзывал из мокрой руки.
— Отойди!
Чернышёв ударил по ремню сапёрной лопаткой. Раз, второй. Кожа лопнула. Лошадь ушла под воду с головой, вынырнула дальше и поплыла к берегу.
Вторая осталась зажатой между оглоблей и бортом.
До неё никто не успел добраться.
Затопленная часть парома резко осела.
Соединительный узел между секциями заскрежетал. Уцелевшую половину начало тянуть за первой.
— Разъединять надо! — крикнул Бочаров.
Я видел это и сам.
Если затонувшая секция утащит остальные, мы потеряем весь паром. Не только железо и настил. Переправа лишится ещё одного средства, а на берегу уже ждала колонна.
— Болты выбить можно?
Бочаров опустился возле узла, сунул руку в воду и сразу отдёрнул.
— Верхние можно! Нижние уже под водой!
— Тросом рванём?
— Узел искалечим. И секцию может перевернуть.
— Баграми?
— Не достанем.
Вода поднималась.
Людей с парома почти сняли. Последнего раненого передали в лодку. Он держал обеими руками перевязанный живот и не издал ни звука.
Затонувшая секция тянула уцелевшую на глубину.
— Лебёдку запускай! — приказал я.
Тягач на берегу натянул трос. Уцелевшая часть остановилась, но крепление задрожало. Канат заскрипел так, будто внутри него рвались отдельные проволоки.
Бочаров посмотрел на трос.
— Долго не выдержит.
— Второй дать.
— Зацепить некуда. Под воду надо.
Шесть метров.
Теперь это была не строка в донесении.
Под серой поверхностью лежал перекошенный узел. К нему нужно было спуститься, найти нижнее соединение, освободить затонувшую часть и дать лебёдке вытянуть остаток парома к берегу.
Без водолазного костюма.
Без шлема.
Без воздуха.
На одном вдохе.
— Кто у нас лучше ныряет? — спросил я.
Бочаров посмотрел на меня слишком быстро.
— Я.
— Неправда.
— А кто проверит?
— Я проверю.
— Тогда вы.
Он сказал это не как вызов. Просто ответил.
Шилов стоял рядом, тяжело дыша. На щеке у него снова была грязь, руки дрожали от холода.
— Я могу, товарищ лейтенант.
— Нет.
— Я в деревне с моста нырял.
— Здесь не мост.
— Я достану.
— Отставить.
Шилов хотел возразить, но увидел моё лицо и замолчал.
Я снял ремень с кобурой.
Копылов запретил входить в воду.
Обещание продержалось дольше, чем я ожидал.
— Товарищ лейтенант, — сказал Бочаров. — Не надо.
— Ты только что сказал, что лучше меня не нырнёшь.
— Я соврал.
— Поздно признался.
— У вас лёгкие…
— Знаю.
— Тогда кого-нибудь другого.
— Кого?
Он оглянулся.
Вокруг стояли мои люди.
Уставшие. Мокрые. Не спавшие несколько ночей. Каждый из них полез бы в реку, если бы я приказал. Шилов — потому что хотел доказать, что не ребёнок. Бочаров — потому что считал себя обязанным заменить командира. Остальные — потому что на войне приказ часто произносил вслух то, чего человек сам боялся захотеть.
Я мог выбрать любого.
И потом стоять на берегу, отсчитывая секунды.
— Я инженер, — сказал я.
— Мы все здесь инженеры, — ответил Бочаров.
— А я командир.
— Вот поэтому и стойте на берегу.
Он был прав.
Командир не должен был первым бросаться туда, куда мог послать подготовленного человека. Его обязанностью было организовать работу, предусмотреть страховку, сохранить управление.
Но подготовленного водолаза у нас не было.
Был только человек, который мог задержать дыхание, знал устройство соединения и не хотел выбирать, кто из подчинённых должен рискнуть вместо него.
Это решение тоже не было правильным.
Просто оно было моим.
— Обвяжите меня концом, — сказал я. — Два рывка — выбираете. Если дёрну три раза — слабину.
— Если не дёрнете?
— Через сорок секунд тяните.
— Через тридцать.
— Через сорок.
Бочаров посмотрел мне в глаза.
— Через тридцать пять.
— Хорошо.
Он согласился не потому, что я убедил его.
Времени на спор не осталось.
Я разделся до нижнего белья.
Воздух обжёг мокрую кожу. Люди старались не смотреть, но всё равно смотрели. На груди и руках молодого Малиева не было старых шрамов Бессонова. Тело было худым, почти мальчишеским. Рёбра выступали под кожей.
Копылов, увидев меня сейчас, действительно привязал бы к койке.
Бочаров затянул страховочный конец вокруг груди.
— Не под мышки, — сказал я. — Руки сведёт.
— Сам знаю.
Он перевязал ниже, проверил узел и сунул мне в руку ключ.
— Нижний болт, скорее всего, погнуло. Сначала наружную гайку.
— Если не пойдёт?
— Расшатывать. Только не выбивайте до конца, пока второй не ослабите. Узел перекосит.
Я кивнул.
Он объяснял быстро, без лишних слов. Здесь командовал он.
— Течение потащит под настил, — продолжил Бочаров. — Держитесь за край секции. Внизу темно. Руками ищите накладку.
— Понял.
— Не поняли. Там ничего не видно.
— Тогда найду руками.
Шилов принёс второй инструмент и протянул мне.
— Может, молоток?
— Потеряю.
— К руке привязать можно.
Бочаров покачал головой.
— Запутается.
Вдали ударила немецкая артиллерия.
Все замолчали и прислушались.
Разрывы легли на правом берегу.
Пока.
— Пошёл, — сказал я.
Вода вошла в тело сразу.
Не постепенно — от ступней к груди. Она ударила со всех сторон и на мгновение лишила дыхания ещё до того, как я успел вдохнуть.
Я ухватился за край секции.
— Не спешите! — крикнул Бочаров. — Сначала продышитесь!
Я сделал несколько глубоких вдохов. Левый бок отозвался болью. Воздух входил не полностью.
Шесть метров.
В мирной жизни это расстояние можно было пройти за несколько шагов.
Вниз оно оказалось гораздо длиннее.
Я набрал воздух и нырнул.
Сначала видел мутный свет над собой. Потом вода стала зелёно-чёрной. Течение прижало к настилу, потянуло в сторону. Я нащупал рукой край металлической накладки и заставил себя не тратить силы на борьбу с рекой.
Тело Малиева знало конструкцию.
Пальцы нашли головку болта, скользнули по погнутому металлу. Я попытался надеть ключ. Не получилось. Попробовал снова.
Ключ встал.
Я потянул.
Ничего.
В груди уже нарастало давление. Боль под рёбрами стала острой. Я упёрся ногами в секцию и рванул ещё раз.
Гайка не двинулась.
Страховочный конец натянулся.
Тридцать пять секунд.
Бочаров начал выбирать меня раньше, чем я дал сигнал. Наверное, почувствовал, как ослабло тело.
Я вынырнул, хватая воздух ртом.
— Не идёт, — сказал я.
Бочаров помог мне удержаться у борта.
— Говорил же.
— Резьбу повело.
— Другой ключ нужен.
— Длиннее рычаг.
Шилов уже бежал к инструментам.
Я дрожал так сильно, что зубы стучали. Это было не обычное ощущение холода. Тело пыталось вытолкнуть из себя Днепр, но вода уже была везде — в ушах, носу, волосах, под повязкой на груди.
Начальник переправы подбежал со стороны съезда.
— Что здесь происходит?
Бочаров доложил:
— Затонувшая секция тянет паром. Нижний узел под водой. Пытаемся разъединить.
Капитан посмотрел на меня.
— Почему Малиев в воде?
— Потому что полез, — ответил Бочаров.
— Я вижу. Кто разрешил?
— Я, — сказал я.
— Вам запрещено самостоятельно менять порядок работы переправы.
— Я не меняю. Я пытаюсь её сохранить.
— Вылезайте.
— Секцию потеряем.
— Вылезайте, лейтенант. Это приказ.
Несколько секунд мы смотрели друг на друга.
Три дня назад я уже нарушил его приказ.
Он это помнил.
Я тоже.
— Дайте сделать ещё одну попытку, — сказал я. — Потом решайте.
— Вы еле дышите.
— Поэтому не задержу надолго.
Он выругался, отвернулся к воде.
— Один раз.
— Есть.
— И страховку двойную.
— Сделаем, — сказал Бочаров.
Капитан остался на берегу.
На этот раз он не ушёл и не передал решение другим.
Шилов принёс длинный вороток.
Его привязали к запястью коротким концом, чтобы не потерять. Бочаров снова проверил узел на груди.
— Сначала ослабить, — сказал он. — Не рвать.
— Знаю.
— Если знаете, делайте.
Я продышался и ушёл под воду второй раз.
Теперь путь казался короче, потому что я знал, куда тянуться.
Свет исчез. Течение ударило в плечо. Я нашёл соединение, надел ключ и вставил вороток.
Нажал.
Металл не поддался.
Я изменил положение руки. Упёрся коленом в накладку и потянул всем телом.
Гайка сдвинулась.
Совсем немного.
Этого хватило, чтобы я почувствовал движение.
Ещё раз.
В груди стало тесно. Перед глазами появились светлые точки, хотя вокруг была темнота.
Я дёрнул страховочный конец дважды.
Меня потащили вверх.
На поверхности я долго не мог вдохнуть. Горло сжалось, кашель выворачивал тело, а Бочаров держал меня под мышки, не давая снова уйти под воду.
— Всё, — сказал начальник переправы. — Хватит.
Я поднял руку.
— Пошла.
— Что?
— Гайка пошла.
Бочаров посмотрел на меня, затем на натянутый трос.
— Ещё немного — и отвернём.
— Кто — мы? — спросил капитан.
Никто не ответил.
На берегу снова заработала лебёдка. Канат натянулся. Уцелевшая секция дрогнула, но затонувшая часть не отпустила её.
Один из верхних болтов начал выходить из накладки.
— Стоп! — крикнул Бочаров. — Стоп лебёдку!
Тягач замолчал.
Бочаров повернулся ко мне.
— Нижний надо снять первым. Иначе всё перекосит.
— Понял.
— Вы никуда больше не пойдёте, — сказал капитан.
— Тогда кого?
— Найдём.
— Пока найдём, трос лопнет.
Словно услышав нас, канат снова заскрипел. Несколько проволок на внешней пряди уже разошлись.
Шилов шагнул вперёд.
— Я пойду.
— Нет, — сказали мы с Бочаровым одновременно.
Шилов замолчал.
Капитан посмотрел на людей, на воду, на очередь машин у съезда.
Он мог приказать бросить паром.
Это было бы законно. Возможно, разумно. Человеческая жизнь стоила больше понтонной секции.
Но за нами ждали боеприпасы и горючее. На правом берегу держалась пехота. Потеря ещё одного парома означала новые часы задержки.
Часы тоже убивали людей.
Просто делали это не на глазах у того, кто принял решение.
— Последний раз, — сказал капитан.
Бочаров открыл рот.
— Не вам, старшина. Малиеву.
Я кивнул.
— Есть.
Капитан взялся за страховочный конец вместе с Бочаровым.
Теперь ответственность уже не принадлежала одному человеку.
Перед третьим погружением я почти не чувствовал пальцев.
Бочаров растирал мне плечи грубой тканью. Кто-то принёс спирт, но он не дал пить.
— После.
— Если останется, — сказал Шилов.
— Замолчи.
Шилов замолчал.
Я посмотрел на правый берег.
Дым стал плотнее. Там шёл бой. Отдельные выстрелы сливались в неровный гул. Иногда над высотой появлялись разрывы мин.
Чернышёв стоял возле ящиков и ждал.
Не меня.
Паром.
Я снова вошёл в воду.
На этот раз холод почти не ощущался. Это тоже было плохо.
Я нырнул, нашёл соединение и надел ключ. Гайка подалась сразу, но резьба шла тяжело. При каждом движении приходилось менять хват, потому что пальцы соскальзывали.
Один оборот.
Второй.
Третий.
Течение качнуло секцию. Металл прижал мою кисть. Я дёрнулся, потерял ключ, но короткий конец удержал его на запястье.
Воздух заканчивался.
Я нащупал гайку и повернул рукой.
Она сошла с последних витков.
Болт остался в соединении.
Нужно было выбить его.
Я попытался толкнуть, но перекошенный металл держал.
Страховочный трос натянулся.
Меня тянули наверх.
Я схватился за болт обеими руками и рванул.
Он сдвинулся.
Совсем немного.
Потом вода потащила меня в сторону, и пальцы разжались.
На поверхности я не сразу понял, где берег.
Вокруг были лица, голоса и серое небо. Кто-то держал меня за волосы, кто-то за страховочный конец. Я кашлял, но воздуха всё равно не хватало.
— Гайку снял, — выговорил я.
Бочаров наклонился ближе.
— Что?
— Снял. Болт выбить.
— Я пойду.
Я хотел возразить, но не смог.
Начальник переправы снял шинель.
— Старшина, обвязаться.
— Есть.
Бочаров начал расстёгивать ремень.
В этот момент первый снаряд упал выше по берегу.
Разрыв был достаточно близким, чтобы люди пригнулись.
Второй лёг возле дороги. Осколки застучали по машинам. Одна лошадь рванулась, ездовой повис на поводьях.
— Воздух! — крикнул кто-то.
Сначала я не понял.
Потом услышал самолёты.
Они шли высоко, скрытые облаками. Звук приближался со стороны реки.
Люди на переправе задвигались быстрее. Водители пытались увести машины с открытого места. Понтонёры ослабляли тросы, чтобы взрывом не порвало крепления. Раненых тащили к откосу.
Бочаров всё ещё снимал гимнастёрку.
Я посмотрел на затонувшую секцию.
Один болт.
Только один.
Если сейчас бросить работу, при близком разрыве повреждённая часть могла потянуть паром окончательно. Если отправить Бочарова, взвод мог остаться без старшины — человека, на котором фактически держалась вся работа.
Я заставил ноги выпрямиться.
— Я пойду.
Бочаров схватил меня за руку.
— Вы уже ходили.
— Гайка снята. Надо только выбить.
— Сам сделаю.
— Ты нужен здесь.
— А вы, значит, не нужны?
Он почти кричал.
Не по уставу. Не как старшина с лейтенантом.
Как человек, который понимал, что сейчас происходит.
— Я командир, — сказал я.
— Вот и командуйте!
— Командую. Страховку держать тебе.
Бочаров не отпустил руку.
— Не пущу.
Я посмотрел на него.
— Это приказ, старшина.
Его пальцы медленно разжались.
В глазах не было согласия.
Только подчинение.
Начальник переправы подошёл ближе.
— Малиев, самолёты идут.
— Слышу.
— Прекратить работу.
Я прислушался.
Гул ещё оставался ровным. Самолёты не начали пикировать. Возможно, они шли не к нам. Возможно, к высоте. Возможно, дальше.
Но артиллерия уже переносила огонь к берегу.
— Один спуск, товарищ капитан. Болт уже свободен.
— Я приказал прекратить.
Три дня назад я бы снова нарушил его приказ.
Теперь понимал его мотивы слишком хорошо.
Он отвечал не только за паром. За всех людей на берегу. За тех, кого нужно было укрыть до налёта. За машины с горючим и боеприпасами. За саму переправу.
Я посмотрел на трос.
Внешняя прядь лопнула. Отдельные проволоки распрямились и дрожали от натяжения.
— Если сейчас уйдём, потеряем весь паром.
Капитан тоже увидел трос.
— Сколько времени?
— Меньше минуты.
— Не успеете.
— Возможно.
— Это и есть ваш доклад?
— Так точно.
Он посмотрел в небо, потом на очередь машин, потом на меня.
— Тридцать секунд.
— Есть.
Мы оба знали, что под водой никто не отсчитает их точно.
Бочаров затянул страховочный конец.
Руки у него дрожали сильнее моих.
— Два рывка — выбираем, — сказал он. — Один — слабину. Три — беда.
— Раньше было наоборот.
— Теперь так.
— Почему?
— Потому что я так запомню.
Спорить не было времени.
Шилов протянул мне молоток. Его привязали к запястью.
— Товарищ лейтенант…
Он хотел сказать что-то ещё.
Не сказал.
Я набрал воздух.
В груди сразу кольнуло. Лёгкие не раскрылись полностью. Тело Малиева уже исчерпало больше, чем могло отдать.
На правом берегу ждали орудие.
На левом — паром.
Вокруг меня стояли люди, которые полезли бы в воду по одному слову.
Я не мог приказать реке стать мельче.
Не мог заставить немецкую артиллерию замолчать.
Не мог вернуть Гришина.
Мог только решить, кто сейчас уйдёт под воду.
На этот раз я выбрал себя.
Я нырнул в четвёртый раз.
Холод вернулся на глубине.
Он сжал голову, грудь, живот. Вода стала почти чёрной. Сверху ещё пробивался рассеянный свет, но быстро исчезал.
Я нашёл соединение.
Пальцы скользнули по пустой резьбе. Гайки не было. Болт держался в перекошенной накладке.
Я вставил молоток между металлом и настилом, попытался упереться. Течение тянуло в сторону. Страховочный конец натянулся, не давая уйти под секцию.
Первый удар получился слабым.
Под водой металл не звенел. Только отдал в руку глухой дрожью.
Второй.
Болт сдвинулся.
Я перехватил молоток.
В лёгких уже горело. Перед глазами вспыхивали белые точки. Всё тело требовало бросить инструмент и идти вверх.
Ещё один удар.
Болт вышел наполовину.
Секция дрогнула. Меня прижало плечом к настилу. Страховочный трос дёрнулся.
Наверху, наверное, уже отсчитали тридцать секунд.
Я дал один рывок.
Слабину.
Бочаров понял.
Верёвка ослабла.
Я просунул руку между накладками, ухватился за болт и потянул. Он не шёл. Тогда я ударил молотком снова.
Болт вышел.
Соединение разошлось сразу.
Затонувшая секция качнулась и потянула меня вниз. Страховочный конец резко натянулся. Уцелевшая часть парома пошла вверх, освобождаясь от мёртвого веса.
Получилось.
Я отпустил молоток. Короткая верёвка удержала его возле руки.
Нужно было только дать два рывка.
Я нащупал страховочный конец.
В этот момент вода вокруг стала белой.
Самого взрыва я не услышал.
Сначала пришёл удар — огромный, не имевший направления. Он прошёл через воду, через грудную клетку, через кости. Рука разжалась. Верёвка выскользнула из пальцев.
Потом исчезло чувство тела.
Не боль.
Не холод.
Просто тело перестало отвечать.
Меня вращало в воде. Где-то далеко натягивался страховочный конец. Люди наверху тянули. Я знал это, хотя уже не чувствовал узла на груди.
В темноте возникло лицо женщины.
Не моей матери.
Матери Малиева.
Она стояла на ленинградском вокзале в тёмном платье и поправляла ему воротник. Хотела сказать что-то важное, но вокруг гремели вагоны, кричали провожающие, и слова потерялись.
Тогда Малиев пообещал вернуться.
Я не слышал самого обещания.
Только чувствовал, как сильно он хотел его выполнить.
На войне люди часто обещали то, что от них не зависело.
Свет появился сверху — мутный, дрожащий.
Меня вытаскивали.
Я попытался вдохнуть раньше, чем лицо оказалось над водой.
Днепр вошёл в лёгкие.
Последнее, что я почувствовал, было не страхом.
На берегу снова заработала лебёдка.
Уцелевшая часть парома медленно шла к людям.
Значит, болт вышел.
Значит, они смогут продолжить.
После этого тело Михаила Малиева осталось в реке.
А я снова оказался там, где не было ни воды, ни воздуха, ни времени.
Глава 10. Те же семеро
18 августа 2026 года Москва Закрытый аналитический комплекс Министерства обороны Российской Федерации Полковник Андрей Рудаков
В деле Михаила Малиева было две смерти.
Первую записал фельдшер:
«Извлечён из воды без сознания. Видимые признаки дыхания отсутствовали».
Вторую — наградной отдел:
«При четвёртом погружении погиб геройской смертью на боевом посту от разрыва вражеского снаряда».
Между ними прошло четыре дня.
Я проверил даты ещё раз, хотя знал их наизусть.
Двенадцатого октября Малиева вытащили из Днепра. Тринадцатого он нарушил прямой приказ, перенёс место разгрузки и спас людей. При этом были потеряны орудие, автомобиль с боеприпасами, понтонная секция и один боец.
Шестнадцатого немецкий снаряд потопил паром.
Малиев трижды спускался на шестиметровую глубину без водолазного костюма. При четвёртом погружении погиб.
На одном экране был открыт материал проверки по факту невыполнения приказа.
На другом — наградной лист.
В первом документе молодой лейтенант мешал работе переправы.
Во втором погиб, чтобы она продолжала работать.
Оба документа были подлинными.
Оба говорили правду.
Просто каждому требовалась своя.
Проверка должна была установить, кто погасил световой ориентир, изменил место приёма паромов и не выполнил распоряжение начальника переправы.
Наградной лист отвечал на другой вопрос: кто четыре раза вошёл в ледяную воду и не вернулся после последнего погружения.
Ни один из них не спрашивал, что произошло с человеком между этими решениями.
Я увеличил копию объяснения.
Бумагу когда-то сложили вчетверо. На сгибе несколько слов исчезли, чернила расплылись. Подпись сохранилась:
Лейтенант Малиев.
Выше стояло исправление. Писарь зачеркнул слова «по распоряжению неустановленного лица» и вписал фамилию.
Малиев сам настоял, чтобы она появилась в документе.
Не сослался на неразбериху под обстрелом.
Не переложил решение на старшину.
Не попытался разделить ответственность между людьми, которые выполнили его приказ.
Я откинулся на спинку кресла и закрыл глаза.
За стеной гудели серверные стойки. Иногда включался дополнительный контур охлаждения, и по полу проходила едва заметная вибрация.
Ночью комплекс звучал иначе.
Днём шум скрывали голоса, шаги и открывающиеся двери. После полуночи оставались только машины. Они перегоняли воздух, перебирали документы и не знали, что в каждом найденном совпадении когда-то был человек.
На экране Малиеву навсегда оставалось девятнадцать.
Я поймал себя на том, что снова считаю секунды.
Сколько человек может провести под водой на глубине шести метров?
Тридцать?
Сорок?
После трёх предыдущих погружений. В октябрьской воде. С лёгкими, которые несколько дней назад уже отказывались дышать.
В наградном листе секунд не было.
Только четыре погружения.
Я провёл ладонью по лицу. Кожа была сухой и горячей. Левую кисть покалывало — несколько часов я почти не менял положения руки на мыши.
Открыл медицинскую справку и снова посмотрел на первую строку.
Четыре дня.
Слишком мало, чтобы молодой лейтенант естественно приобрёл опыт, которого раньше не проявлял.
Достаточно, чтобы чужой опыт успел привести его к смерти.
Если он действительно был чужим.
«Свод» не мог искать душу.
Для системы душа была словом без измеряемого признака.
Она видела другое:
дату;
место;
ранение;
перерыв в сознании;
поведение до него;
поведение после;
распоряжения;
потери;
спасённых;
свидетельства;
медицинские записи.
Система могла отметить разрыв в последовательности.
Всё остальное пока существовало только в моей голове.
После Пассара я искал сходство решений и получил его учеников — людей, которых он успел изменить.
После Малиева пришлось снова менять метод.
Сходство ещё ничего не доказывало. На войне тысячи командиров брали на себя чужой риск. Тысячи нарушали приказы, когда обстановка менялась быстрее, чем доклад доходил до начальства. Иногда это спасало людей. Иногда убивало.
Мне требовался не героизм.
Даже не нарушение.
Нужно было найти порядок выбора.
Я вывел на отдельный экран признаки, повторявшиеся в известных случаях.
Человек замечал связь там, где остальные видели отдельные события.
Действовал до полного подтверждения.
Использовал знания окружающих, не пытаясь заменить собой всех.
Не отправлял подчинённого туда, куда не был готов пойти сам.
Не менял объяснение после того, как становился известен результат.
Оставлял ответственность себе.
Последнему признаку я сначала присвоил максимальный вес.
Потом снизил.
Человек мог взять вину на себя не только из чувства ответственности. Из гордости. Из страха перед большим обвинением. Из желания защитить товарища. Из расчёта.
Поступок архив сохранял.
Мотив — почти никогда.
Я запустил поиск по периоду после 16 октября 1943 года.
На экране появилась строка:
ПЕРВИЧНАЯ ВЫБОРКА: 486 219 ДОКУМЕНТОВ
Слишком много.
Исключил случаи без установленной травмы, контузии или потери сознания. Добавил различия между прежними служебными характеристиками и последующим поведением:
самостоятельное принятие командования;
решения вне подтверждённого опыта;
изменение отношения подчинённых;
повторяющиеся свидетельства о необычном поведении.
«Свод» начал перерасчёт.
Я встал, подошёл к окну и поднял жалюзи.
Над Москвой шёл дождь. Вода медленно стекала по стеклу, отражая наружные фонари. Внизу стояли три служебные машины. Мокрый асфальт между ними блестел чёрной полосой.
На мгновение я подумал о Днепре.
Не о настоящей реке — я никогда не видел её в октябре сорок третьего. О схеме из дела.
Старый участок разгрузки.
Запасная заводь.
Паром.
Орудие, которое не дошло до высоты.
Ни одного из этих людей я не знал. Даже голос Малиева существовал для меня только в пересказе свидетелей.
Но чем дольше продолжался поиск, тем труднее было воспринимать их как набор признаков.
В одной строке документа помещались орудие, автомобиль и человек.
Человек занимал меньше места.
Перерасчёт закончился.
11 604 ЛИЦА
Я открыл первые результаты.
Санитар.
Санитарный инструктор.
Фельдшер.
Медицинская сестра.
Командир санитарного взвода.
Снова санитар.
Первые двадцать карточек просмотрел внимательно.
После тридцатой заметил, что второй раз читаю одну и ту же фамилию.
Вернулся к началу.
Записи почти не отличались друг от друга:
«под сильным пулемётным огнём оказал помощь»;
«вынес с поля боя с личным оружием»;
«несмотря на собственное ранение»;
«от эвакуации отказался»;
«продолжал выполнять обязанности»;
«вернулся за оставшимися».
К пятидесятой карточке я понял, что произошло.
Метод снова ошибся.
Точнее, выполнил задачу слишком буквально.
То, что у Малиева выглядело необъяснимым изменением, для военного медика было службой.
Санитар должен был ползти туда, откуда здоровые пытались выбраться.
Остановить кровь под огнём.
Перевернуть человека, найти рану, наложить повязку или жгут. Втащить на плащ-палатку. Забрать оружие. Тащить назад вес, часто превышавший собственный.
Потом вернуться.
Он не мог подавить пулемёт.
Не мог приказать немецкой артиллерии замолчать.
Чаще всего не мог даже нормально пользоваться своим оружием — обе руки были заняты раненым.
Цифры в документах росли.
Восемнадцать.
Тридцать три.
Шестьдесят девять.
Сто тридцать.
Более двухсот.
«Свод» поднимал выше тех, кто спас больше.
Я смотрел на числа и чувствовал, как они делают людей одинаковыми.
За каждым стоял отдельный человек, которого нужно было найти, перевязать, поднять и не бросить при следующем обстреле. Некоторые умирали за несколько метров до укрытия. Другие просили оставить их и взять товарища.
В наградном листе они становились итогом.
Я удалил количество спасённых из основных критериев.
Система предупредила:
ТОЧНОСТЬ ВЫБОРКИ МОЖЕТ СНИЗИТЬСЯ
Она уже снизилась.
Когда долго ищешь одного человека, начинаешь находить его в каждом, кто поступил правильно.
Эта мысль мне не понравилась.
Я записал её отдельно.
К трём часам буквы начали двоиться.
Я пошёл умыться. Несколько секунд держал руки под холодной водой, потом посмотрел в зеркало.
Лицо было серым. Под глазами залегли тени. На щеке осталась полоса от ладони.
Вернувшись, обнаружил на столе бумажный стаканчик и завёрнутый в плёнку бутерброд.
Под ними лежала записка:
«Полковник, поешьте. Кофе едой не считается».
Без подписи.
Кофе уже остывал.
Бутерброд я открыл, откусил один раз и забыл о нём.
Требовался другой вопрос.
Не кто спас больше.
Кто был вынужден спасать одних и тех же людей повторно?
Я добавил новые условия:
совпадение раненых;
малый временной интервал;
повторная эвакуация;
изменение характера угрозы.
Результатов оказалось сорок два.
Большинство объяснялось просто.
Медицинский пункт попадал под обстрел.
Санитарная машина ломалась.
Подразделение отходило.
Раненых переносили из одного укрытия в другое.
На семнадцатом документе система отметила вероятное дублирование.
ГРИЩЕНКО МИХАИЛ ПАВЛОВИЧ
Первая запись:
«Вынес с поля боя семерых тяжелораненых».
Вторая:
«Спас жизнь семи раненым, находившимся в горящем доме».
Одинаковое число.
Одинаковая дата.
Один человек.
Алгоритм предположил, что составитель дважды описал один эпизод.
Я открыл документ полностью.
Копия была плохой.
Правый край отсырел. Несколько строк выцвели. Машинописный текст местами исправляли карандашом. Фамилию в одном документе прочитали как Гриценко, в другом — как Грищенко.
Я сверил номер полка.
987-й стрелковый.
226-я стрелковая дивизия.
Старший сержант медицинской службы.
Санитарный инструктор батальона.
Родился 24 ноября 1901 года в городе Малине Житомирской области.
На фронте с декабря 1941 года.
Ранен.
Опытный.
Уже до боя при Чоповичах выносил людей под огнём.
Я остановился.
Малиев привлёк внимание системы потому, что до первого утопления не проявлял опыта, внезапно появившегося после него.
Грищенко был другим.
Ему исполнилось сорок два. Он два года воевал. Уже знал, как остановить кровь, как ползти под пулемётным огнём и как тащить на себе человека, который тяжелее тебя.
Если Бессонов действительно оказался в нём, то не мог принести ему отсутствующую храбрость или медицинское умение.
Значит, либо система снова нашла не того человека, либо в этот раз смысл перехода был другим.
Я проверил коэффициент.
0,43
Ниже установленного порога.
Система предлагала не совпадение.
Только возможность.
Я уже собирался закрыть карточку, когда заметил дополнительную пометку:
ПОВТОРНО СПАСЕНЫ ТЕ ЖЕ ЛИЦА
Открыл привязанные материалы.
В первом документе говорилось, что во время боя у станции Чоповичи Грищенко заметил раненого офицера и пополз к нему под огнём. Остановил кровь, уложил на плащ-палатку и вытащил в укрытие.
Потом вернулся.
Вынес второго.
Затем третьего.
Всего семерых.
Их разместили в доме на окраине станции. Грищенко проверил повязки, напоил тех, кому можно было дать воду, и снова направился к позициям.
Через несколько минут в дом попал немецкий танковый снаряд.
Крыша загорелась.
Грищенко вернулся.
В наградном листе это занимало одну фразу:
«Невзирая на то, что его одежда горела, спас жизнь семи раненым».
Тех же семи.
Он уже вытащил их с поля боя.
Уже оказал помощь.
Уже оставил в месте, которое считалось укрытием.
Потом всё пришлось начинать сначала.
Я увеличил вторичный документ.
Это было не медицинское заключение, а повреждённая рукописная запись, позднее приложенная к материалам представления. Автор не указал расстояние до позиций и не описал каждую минуту. Несколько слов разобрать не удалось.
Сохранились только отдельные части:
«После разрыва Грищенко отбросило от калитки…»
Дальше бумага была повреждена.
Ниже:
«…некоторое время не отвечал…»
И ещё:
«…поднялся и бросился обратно к дому».
Я придвинулся ближе.
Свидетель не утверждал, что Грищенко перестал дышать.
Никто не проверял пульс.
Не было врача, секундомера и человека, который думал бы о будущем архиве.
Во время боя санитар лежал возле разбитой калитки и некоторое время не отвечал.
Этого было мало.
Но у Малиева когда-то не было даже этого.
Я добавил запись в модель.
Коэффициент поднялся до 0,61.
Всё ещё недостаточно.
«Свод» отметил возможный разрыв в последовательности.
Только разрыв.
Вывод принадлежал мне.
Схема боя почти ничего не объясняла.
Дом обозначили небольшим прямоугольником на окраине станции. Расстояние до позиций не указали. Рядом проходила ложбина, по которой, вероятно, вытаскивали раненых.
На бумаге не было огня.
Не было дыма.
Не было людей.
Я мог только предполагать, сколько времени занимал каждый путь.
Сначала представил всё слишком правильно: горящий дом, санитар, семь раненых.
Так выглядела бы иллюстрация.
В действительности всё должно было быть беспорядочнее.
Дым прижимало к земле. Горела сухая крыша, дерево, бинты и шинели. Один раненый пытался подняться. Другой не понимал, что происходит. Третий мог лежать без сознания. У кого-то после первого переноса снова открылась рана.
А снаружи продолжался бой.
Там появлялись новые раненые.
Они тоже звали санитаря.
Грищенко не выбирал между храбростью и трусостью.
Он решал, к кому не успеет.
Внутри дома выбор повторялся.
Кого выносить первым?
Того, кто ещё может идти, если поддержать?
Того, кто без сознания?
Того, у кого снова пошла кровь?
Кто выдержит ещё минуту?
Кому придётся сказать:
— За тобой вернусь.
И не знать, останется ли через минуту дом, в который можно вернуться.
Я закрыл схему.
Нельзя было превращать предположение в свидетельство.
Я не находился там.
Не слышал голосов.
Не знал, в каком порядке Грищенко выносил людей.
Архив сохранил только результат:
семеро спасены дважды.
Я открыл дальнейшую биографию.
В январе 1944 года Грищенко снова был ранен и попал в госпиталь.
В медицинской карточке сохранилась короткая запись:
«В первые часы обстоятельств ранения не помнит».
Для врача этого было достаточно.
Для меня — нет.
Речь могла идти о нескольких минутах до контузии. О самом взрыве. О дороге до санитарного пункта.
Я не имел права растягивать одну строку на недели только потому, что это подходило моей теории.
Январское ранение могло оказаться точкой выхода Бессонова.
Могло.
Но между «могло» и «было» лежало всё, чего не сохранили документы.
Я продолжил чтение.
После госпиталя Грищенко вернулся в строй.
Дальше шли новые наградные материалы. Новые бои. Новые раненые.
Подробности я пока не открывал.
Достаточно было одного: он продолжал служить.
В конце биографической справки стояла дата:
4 июня 1979 года.
Я перечитал её.
Потом ещё раз.
Грищенко пережил войну.
В отличие от Пассара.
В отличие от Малиева.
Если Бессонов находился в его теле и затем ушёл, настоящий хозяин вернулся.
Телефон завибрировал.
На внутреннем экране высветилось:
ОДИНЦОВ
Я ответил.
— Рудаков.
— Вы ещё там?
— Да.
— Спали?
— Немного.
— Где?
Я посмотрел на диван у дальней стены.
— Здесь.
Одинцов помолчал.
— Это не считается.
— Знаю.
— По Малиеву закончили?
— Нет. Но появился новый кандидат.
В трубке зашелестела бумага.
— Кто?
— Михаил Павлович Грищенко. Старший сержант медицинской службы. Санинструктор батальона.
— Совпадение высокое?
— Шестьдесят три процента.
— Мало.
— Да.
— Тогда почему кандидат?
Я посмотрел на фотографию Грищенко.
Пожилой мужчина в пиджаке со Звездой Героя. Тяжёлое лицо, взгляд направлен немного в сторону от объектива.
— Он оказался без сознания перед горящим домом. Потом встал и вынес семерых раненых.
— Этого достаточно?
— Нет.
— Что ещё?
— Он выжил.
— После пожара?
— После войны. Умер в семьдесят девятом.
Одинцов снова замолчал.
— И что это меняет?
— Если Бессонов был в нём и ушёл, Грищенко должен был вернуться.
— Вы не знаете, что Бессонов был в нём.
— Не знаю.
— И не знаете, когда ушёл.
— Нет.
— Тогда что вы нашли?
Я посмотрел на две строки.
Семеро с поля боя.
Те же семеро из огня.
— Пока только место, где он мог появиться.
— А мог и не появиться.
— Мог.
— Андрей, вы сейчас способны отличить доказательство от того, что хотите найти?
Вопрос был неприятным.
Потому что я уже задавал его себе.
— Не уверен.
— Хорошо.
— Что хорошего?
— То, что не уверены.
Он устал. Я слышал это по паузам. Наверное, сидел в темноте и жалел, что позвонил.
— Отправьте материалы утром, — сказал Одинцов. — Я посмотрю.
— Хорошо.
— И поезжайте домой.
— После рассвета.
— Он уже начинается.
Я посмотрел в окно.
Небо действительно светлело.
— Тогда скоро.
— Вы так и в прошлый раз сказали.
— Помню.
— Хоть что-то.
Связь оборвалась.
Последняя реплика была почти шуткой, но Одинцов произнёс её без улыбки.
Я положил трубку.
Оставалось главное возражение.
Грищенко и до предполагаемого появления Бессонова был способен войти под огонь.
Не нуждался в чужой храбрости.
Не был неопытным мальчишкой, которому внезапно досталась память взрослого командира.
Почему тогда система указала на него?
Возможны были три ответа.
Первый: это ложное совпадение.
Самый простой и потому самый вероятный.
Второй: Бессонов не всегда попадал в человека, которому мог что-то дать.
Иногда он оказывался в теле, чьи знания были необходимы ему самому.
Бессонов не был медиком. Боевой опыт не учил правильно определять кровопотерю, накладывать шины, различать раненого, которого нужно нести немедленно, и того, кому сначала достаточно остановить кровь.
В теле Грищенко он должен был зависеть от чужой профессиональной памяти сильнее, чем когда-либо прежде.
Третий ответ я не хотел записывать.
Возможно, тела выбирал не Бессонов.
Их соединяло что-то другое.
Не сходство лиц.
Не время.
Даже не профессия.
Момент, в котором человек находился между жизнью и смертью, а сразу после возвращения должен был решить, кому жить дальше.
Я оставил поле пустым.
Пока это было не теорией.
Только страхом, замаскированным под гипотезу.
К пяти утра на экране остались две строки.
Первая — из наградного листа:
«Вынес с поля боя семерых тяжелораненых».
Вторая:
«Из горящего дома спас тех же семерых повторно».
Сначала я решил, что система дважды учла один эпизод.
Теперь знал, что ошибки не было.
Один человек спас одних и тех же людей дважды.
Между первым и вторым спасением его отбросило взрывом. Несколько секунд он не отвечал.
Я открыл схему боя.
Дом стоял на окраине станции.
Внутри находились семь человек, которых уже однажды вытащили из-под огня.
Снаружи звали новых раненых.
«Свод» не мог определить, кому следовало помогать первым.
Не мог понять, кто потеряет больше крови.
Кто задохнётся раньше.
Кого ещё можно вынести.
Кто способен идти, если поддержать.
Кому придётся сказать, что за ним вернутся.
Система только отметила разрыв в последовательности.
Всё остальное должен был решить человек.
Я увеличил повреждённую копию свидетельства.
Между двумя плохо различимыми строками стояло имя:
старший сержант медицинской службы Михаил Павлович Грищенко.
Коэффициент вероятности оставался на экране.
0,63
Не доказательство.
Только направление.
Если Бессонов действительно оказался в Грищенко, это произошло не тогда, когда санитар вошёл в огонь.
Несколькими секундами раньше.
Когда человек, лежавший у разбитой калитки, снова начал дышать.
В горящем доме оставались семеро.
Снаружи уже звали восьмого.
Глава 11. Дом на окраине
Декабрь 1943 года Станция Чоповичи, Житомирская область 987-й стрелковый полк 226-я Глуховско-Киевская Краснознамённая стрелковая дивизия 1-й Украинский фронт
Старший сержант медицинской службы Михаил Павлович Грищенко Санитарный инструктор батальона
Первым вернулся запах горелых волос.
Не боль. Не звук. Запах.
Он стоял во рту вместе с известковой пылью, дымом и чем-то сладковатым, от чего желудок сразу подтянулся к горлу.
Потом я почувствовал землю.
Она была холодной и мокрой. Щека лежала в жидкой смеси снега, глины и мелкой щепы. Один обломок застрял между губами. Я выплюнул его, попробовал поднять голову и тут же уткнулся лбом обратно.
Мир качнулся.
Справа не было почти никаких звуков. Слева медленно проступал низкий гул — будто неподалёку работал большой трансформатор. В этом гуле что-то потрескивало, кто-то кричал, а далеко, за железной дорогой, тяжело и мерно бил пулемёт.
Я открыл глаза.
Перед лицом лежала рука. Широкая, с разбитыми костяшками, въевшейся под ногти кровью и тёмной коркой йода на большом пальце. Рука была моей, но я видел её впервые.
На запястье белела узкая полоска кожи, не тронутая зимним солнцем. Рукав ватника был разорван у локтя. Из дырки лезла серая вата.
Через грудь проходил брезентовый ремень.
Я потянул за него. К бедру подползла санитарная сумка — потёртая, в бурых пятнах, с оторванной пряжкой. Я ещё не успел подумать, как она открывается, а пальцы уже нащупали под клапаном короткий ремешок и дёрнули его в сторону.
Внутри лежали бинты, перевязочные пакеты, ножницы, пузырёк в обмотанном тряпкой гнезде, резиновый жгут. Я не знал, кто и когда уложил их именно так. Но рука, коснувшись каждого предмета, не ошиблась ни разу.
Чужого голоса внутри не было.
Никто ничего не объяснял.
Я был Александром Бессоновым. Это я знал. Всё остальное приходилось собирать по запахам, боли и вещам, оказавшимся рядом.
— Михалыч!
Крик донёсся откуда-то слева.
Я повернул голову.
За разбитой калиткой на коленях стоял молодой боец без каски. Ушанка съехала ему на затылок, на правой щеке темнела полоса крови. Он смотрел на меня так, будто уже успел признать мёртвым и теперь не понимал, что делать с ошибкой.
— Михалыч, ты… живой?
Я провёл языком по зубам. Все были на месте.
— Похоже.
Собственный голос оказался низким, хриплым и незнакомым.
Боец выдохнул. Не облегчённо — просто выпустил воздух, который слишком долго держал.
За его спиной горел дом.
Небольшой, деревянный, с низкой крышей и двумя окнами, выходившими к насыпи. Правый угол был разворочен. Брёвна торчали наружу, как переломанные рёбра. Огонь ещё не охватил стены целиком, но уже шёл под кровлей, пробегая по сухой обрешётке. Из разбитого окна валил густой дым.
Ветер прижимал его к земле.
Сквозь дым виднелась водонапорная башня станции. Верхняя площадка была разбита, железная лестница свисала вдоль стены. Между путями стояли опрокинутые вагоны. Из-под одного поднимался чёрный столб — горела смазка или уголь, рассыпанный возле колёс.
Где-то за станционными постройками тяжело работал двигатель.
Танк.
Он не двигался, но я слышал, как мотор то набирал обороты, то сбрасывал их. Вероятно, машина стояла за каменным складом и выбирала новую позицию. Дом был виден ей через промежуток между насыпью и пакгаузом.
Первым снарядом она разнесла угол.
Второго могло хватить на всё остальное.
— Кто в доме? — спросил я.
Боец посмотрел на огонь.
— Наши.
— Сколько?
Он сглотнул.
— Семеро.
Мне пришлось переспросить:
— Все там?
— Все. Которых ты притащил. Носильщики за первой партией ушли, а этих… Тут танк выполз. Они ещё не вернулись.
Он говорил быстро, сбиваясь и поглядывая через плечо. Ему хотелось уйти от калитки. Хотелось лечь за каменную стену, в канаву, куда угодно, лишь бы не оставаться рядом с домом, на который уже навели пушку.
Я его не осуждал.
Мне тоже хотелось.
Из-за насыпи ударила наша сорокапятка. Выстрел получился резким, сухим. Через секунду за складом лязгнуло железо. Танк взревел, сдал назад или просто повернул корпус. Пушка ударила в ответ.
Я услышал её раньше, чем понял, куда она стреляет.
Снаряд прошёл правее. Водонапорная башня дрогнула. Из кирпичной кладки вылетело бурое облако, сверху посыпались обломки.
Молодой боец пригнулся, закрыв голову руками.
Я остался на месте.
Не потому, что был храбрее. По звуку выстрела я уже понял: этот снаряд летел не в нас. Тело дёрнулось, но разум успел удержать его.
И тогда с другой стороны дома закричали:
— Сани-и-тар!
Голос был слабым, сорванным. Он доносился с поля, из неглубокой канавы между огородами.
— Санитар!.. Сюда!
Молодой боец поднял голову.
Я посмотрел на дом.
Семеро находились внутри.
Один — снаружи.
Несколько секунд я пытался увидеть всё поле целиком, как привык делать раньше: направление огня, укрытия, расстояния, людей, время. Но здесь расчёт не складывался. Люди не были отделениями на карте. Каждый из них терял кровь с собственной скоростью.
— Как тебя зовут? — спросил я.
Боец растерялся.
— Коля.
— Фамилия?
— Зайцев.
— Слушай, Зайцев. Видишь канаву?
Он посмотрел туда, откуда звали, и сразу отвёл глаза.
— Вижу.
— Ползи к нему.
— Я не санитар, товарищ старший сержант.
Звание я услышал впервые.
Значит, старший сержант.
— Я вижу, что не санитар. Ползи. Не поднимай его. Найди, откуда идёт кровь, и прижми.
— Чем?
— Руками. Пакет у него должен быть в гимнастёрке. Если не найдёшь — своим.
Коля потрогал нагрудный карман.
— А если там…
Он не договорил.
— Не знаю, что там. Поэтому ползи и посмотри.
— А вы?
Я поднялся на колени.
Земля снова качнулась, но уже слабее.
— Я — в дом.
Коля посмотрел на огонь.
— Там сейчас крыша…
— Знаю.
Он хотел сказать что-то ещё. Потом подтянул ушанку, лёг в снег и пополз к канаве. Первые несколько движений получились неловкими: он слишком высоко поднимал таз и цеплялся подсумком за мёрзлые стебли. После близкой пулемётной очереди прижался ниже и дальше пошёл правильнее.
Я встал.
Новое тело оказалось старше прежнего. Не слабее — именно старше. В пояснице отозвалась тупая боль, левое колено разгибалось с задержкой, дыхание после нескольких шагов стало тяжёлым. Но ноги держали. Плечи были широкими, руки сильными. Человек, которому они принадлежали, не первый месяц таскал на себе других людей.
До взрыва этих семерых вынес с поля Грищенко.
Не я.
Это следовало помнить.
Я поднял санитарную сумку, закинул ремень через плечо и пошёл к дому.
У калитки лежала винтовка. Приклад был заляпан глиной, ремень оборван. Рядом валялась каска с глубокой вмятиной. Я переступил через них.
Из окна высунулась рука.
Пальцы несколько раз сжались и разжались, будто человек внутри пытался ухватить воздух.
— Михалыч! — прохрипели из дыма. — Михалыч, тут…
Кашель оборвал голос.
Я пригнулся и вошёл.
В сенях было темнее, чем я ожидал. Дым тянулся под потолком плотным слоем, но возле пола ещё оставалась узкая полоса воздуха. Огонь шёл со стороны разрушенного угла. Горела наружная стена, занялась солома на чердаке, тлел матрас, отброшенный взрывом к печи.
В комнате лежали люди.
Двое — у стены под окном. Один приподнимался на локтях, второй сидел, привалившись спиной к брёвнам, и бессмысленно водил перед собой здоровой рукой. Другая была туго прибинтована к груди.
У печи лежал молодой боец с серым лицом. Рядом с ним — широкоплечий мужчина в расстёгнутом ватнике. Ниже колена его нога была зажата между двумя дощечками и обмотана бинтом.
Возле перевёрнутого стола я увидел офицерские сапоги. Капитан лежал на боку, одной рукой придерживая повязку на груди.
Ещё один человек не двигался. Его шинель почти сливалась с полом.
Седьмого из дверей видно не было.
— Все слышат меня? — крикнул я.
Ответили не все.
Один застонал. Кто-то выругался. Боец с подвязанной рукой поднял на меня мутные глаза.
— Грищенко?
Я не знал его имени. Не помнил, откуда он был и где получил ранение. Но при звуке его голоса внутри сжалось что-то тяжёлое и знакомое.
Это было не чужое сознание.
Сознание оставалось моим.
Но страх за этих людей жил в теле раньше меня.
Я опустился возле двух бойцов у стены.
— На локтях ползти можете?
Первый кивнул.
Второй посмотрел на свою прибинтованную руку.
— Не знаю.
— Сейчас узнаешь. До окна три шага. Потом тебя вытащат.
— Кто?
Я оглянулся. За окном никого не было.
— Сам вылезешь. А он поможет.
Первый раненый вытер губы рукавом.
— Я сам еле…
— Сначала выберись.
Огонь над разрушенным углом загудел. Это был уже не треск отдельных досок. В кровле возникла тяга. Пламя втягивало воздух через пробитую стену и расползалось под крышей.
Я подхватил бойца с перевязанной рукой под здоровое плечо.
Тело само поставило колено между его ног, не позволило раненому навалиться всем весом, повернуло его так, чтобы не зацепить повязку. Я не успевал обдумывать движения. Руки делали то, что много раз делали до меня.
— На живот. Давай.
— Больно.
— Знаю. На живот.
— Руку тянет…
— Не тяни её. Локтем работай. Здоровым.
Он лёг, застонал и пополз.
Второй двинулся следом. У самого окна остановился.
— Винтовка где?
— Какая винтовка?
— Моя. Здесь была.
Он стал шарить рукой по полу.
— Оставь.
Боец повернул ко мне голову.
— Нельзя.
В его голосе был не страх потерять оружие. Он боялся того, что скажут потом. Потерял винтовку. Бросил. Не вынес. Война успела научить его, что иногда железо приходится оправдывать дольше, чем собственную кровь.
— Сейчас можно, — сказал я. — Ползи.
— Там затвор хороший…
Он закашлялся.
Я подтолкнул его к окну.
— Живой выйдешь — найдёшь другой.
Он всё ещё смотрел назад, но пополз.
Первый уже перевалился через подоконник и упал наружу. Я услышал ругань, затем скрежет сапог по стене. Значит, двигался.
Второй застрял плечом в раме.
Я прижал его голову, повернул боком и протолкнул наружу. Там первый ухватил товарища за ворот и потянул.
Двое.
Я отполз от окна и наткнулся рукой на санитарную сумку. Она всё ещё висела на мне. Ремень цеплялся за обломки.
Надо было оставить её снаружи.
Но рука уже нырнула внутрь и вытащила ножницы.
Человек возле перевёрнутого стола не двигался. Повязка на его бедре стала почти чёрной. Кровь не лилась — медленно проступала через ткань и стекала по штанине к сапогу.
Я коснулся его шеи.
Пальцы нашли пульс сразу. Частый, слабый.
Тот, кто громче всех стонал у печи, мог ждать.
Этот — нет.
Я расстегнул его шинель и увидел под спиной край плащ-палатки. Видимо, Грищенко уже подложил её, собираясь тащить раненого дальше, когда ударил снаряд.
Руки помнили собственную незавершённую работу.
Я подтянул края плащ-палатки, уложил их на грудь бойца и пополз к окну, таща его за собой.
Он оказался тяжёлым. Голова то и дело соскальзывала набок. Сапоги цеплялись за доски. На полпути плащ-палатка застряла под ножкой стола.
Я потянул сильнее.
Не пошла.
Дым опустился ниже. Глаза защипало так, будто под веки насыпали песка.
Я вернулся, нащупал ножку и попытался приподнять стол. Он не двигался. Сверху лежал кусок балки.
Ножницы всё ещё были в руке.
Я разрезал ткань.
Плащ-палатка освободилась, но теперь один её край стал коротким. Пришлось взять раненого за плечевые ремни. Голова его качнулась, губы приоткрылись.
— Потерпи, — сказал я.
Он не слышал.
У окна показалось закопчённое лицо первого бойца.
— Давай сюда, Михалыч.
— Сам не свались.
— Давай.
Я подтащил раненого к подоконнику. Снаружи боец ухватил его за ворот здоровой рукой. Второй, тот, у которого рука была прибинтована к груди, помогал локтем и коленями.
Им самим следовало лежать.
Вместо этого они вытаскивали третьего.
На войне раненый переставал быть беспомощным, как только рядом находился человек, раненный тяжелее.
Мы перевалили бойца через окно. Он упал наружу, но двое удержали его голову над землёй.
Трое.
Я выбрался следом.
Холодный воздух ударил в лицо. Я вдохнул слишком глубоко и согнулся от кашля. В груди что-то заскребло. Несколько секунд я стоял на четвереньках, выплёвывая чёрную слюну.
— Ложись, Михалыч, — сказал боец с перебитой рукой. — Там всё уже.
Я посмотрел на дом.
Огонь добрался до левого ската крыши. Оконная рама почернела. За стеклом, которого почти не осталось, ходил дым.
Внутри оставались четверо.
Из канавы снова крикнули:
— Санитар!
Теперь голос прозвучал тише.
Я повернул голову.
Коля Зайцев уже дополз до раненого. Видна была только его спина. Он стоял на коленях в канаве и что-то делал, низко наклонившись.
Живой.
Пока живой.
— Оттащите этого к стене, — сказал я двум раненым. — Не к дому. К каменной.
— А ты?
Я встал.
— Остальные там.
Боец с подвязанной рукой хотел возразить. Потом опустил голову и потянул лежащего за плащ-палатку.
Я снова полез в окно.
В комнате стало жарче. Дым лежал уже на уровне груди. Горящий матрас возле печи лопнул по шву, из него полезла чёрная набивка.
Широкоплечий мужчина со сломанной ногой пытался отползти. Дощечка, примотанная с наружной стороны, зацепилась за ножку скамьи.
— Не дёргайся, — сказал я.
— Я не дёргаюсь.
Он дёргался.
— Ногу оставь.
— Я её и так не чувствую.
— Тогда зачем дёргаешь?
Он посмотрел на меня с такой злостью, будто я лично был виноват в его ноге, доме и всей этой войне.
— Потому что горит!
— Вижу.
Я освободил дощечку. Узел на бинте затянулся, но повязка держала. Пальцы проверили её сами, быстро и точно.
— За шею обхвати.
— Кого?
— Меня.
— Я тяжёлый.
— Уже заметил.
Он вскинул руки мне на плечи. Я повернулся к нему спиной и попытался подняться.
Левое колено дрогнуло.
Мы оба рухнули на пол.
Раненый закричал — коротко, без слов. Потом втянул воздух сквозь зубы и замолчал.
— Ногу… мать твою…
— Цела твоя нога.
— Она и раньше была цела.
— Тогда ещё раз.
Я подтянул его выше. На этот раз тело само расставило ноги шире и поднялось не спиной, а бёдрами.
Он действительно был тяжёлым.
Я сделал два шага к окну и понял, что не донесу. Не из-за веса. В таком положении его забинтованная нога проходила прямо возле горящей рамы.
Пришлось опустить.
— Что ты делаешь? — прохрипел он.
— Думаю.
— Потом думать будешь.
Не самая умная реплика. Но он был прав.
Я сорвал с пола полушубок — чей-то, пропитанный кровью, — просунул его под плечи раненого и потянул. Мужчина помогал здоровой ногой, отталкиваясь от пола.
У окна он снова закричал.
— Сапог!
— Что сапог?
— Слетел.
Я увидел сапог возле печи. Его стащило с повреждённой ноги, когда мы упали.
— Оставь.
— Там портянка…
Он попытался обернуться.
Люди иногда цепляются за странные вещи. Не потому, что не понимают опасности. Потому что сапог, ложка, кисет или письмо остаются последними предметами из того мира, где всё ещё можно было считать себя хозяином собственной жизни.
— Потом найдём, — сказал я.
— Сгорит.
— Значит, другой дадут.
— Где они дадут…
Я вытолкнул его наружу ногами вперёд. Двое у стены снова подползли к окну. Первый схватил его за ремень.
— Осторожно! Нога!
— Да вижу я!
— Не так тянешь!
— Сам тогда тяни!
Они ругались, кашляли и всё-таки вытащили его.
Четверо.
На обратном пути в комнату я споткнулся о винтовку. Ту самую, которую искал первый раненый. Деревянное ложе уже тлело возле ствольной накладки.
Я отбросил её сапогом в угол.
У печи лежал молодой боец с серым лицом. Губы у него потрескались, по подбородку текла слюна. Он смотрел на меня, но, кажется, не узнавал.
— Воды, — попросил он.
Я опустился рядом.
— Сейчас нельзя.
— Чуть-чуть.
— Губы смочу.
Он нахмурился, словно пытался вспомнить, почему должен мне подчиняться.
Рука сама достала из сумки кусок марли. Я вылил на неё несколько капель из фляги и провёл по его губам.
Боец жадно поймал ткань зубами.
— Не ешь бинт.
Он отпустил.
— Домой хочу.
Сказал просто. Без жалобы.
Я не нашёл, что ответить.
Под его ватником повязка охватывала живот. Она была тугой, сухой по краям и тёмной в середине. Поднимать такого на плечо было нельзя. Тащить по доскам — тоже. Но огонь не интересовало, как положено переносить раненых.
— Руки на грудь, — сказал я.
Он не двинулся.
Я сложил его руки сам, подхватил под спину и колени. Тело подсказало, как держать, не надавливая животом на локоть.
Молодой оказался легче широкоплечего, но не помогал совсем. Голова упала мне на плечо. От волос пахло потом, землёй и кровью.
И тем самым палёным запахом, который вернулся ко мне первым.
Я понёс его к окну.
Снаружи ударил пулемёт. Очередь прошла по стене. Брёвна дрогнули, из пазов брызнула труха. Одна пуля пробила раму и ушла в потолок.
Я опустился на колено, прикрыв раненого собой.
Его голова ударилась мне в подбородок.
— Больно, — прошептал он.
— Мне тоже.
Стрельба сместилась к насыпи. Я поднялся и дошёл до окна.
Снаружи никого не было.
Раненые успели оттащить предыдущего к каменной ограде и сами укрылись там. До неё было шагов восемь. Короткое расстояние, если идёшь один. С человеком на руках оно становилось отдельной дорогой.
Я не мог бросить молодого из окна.
Прижал его крепче и перелез через подоконник. Доска под ногой треснула. На мгновение мы оба повисли на раме. Потом я спрыгнул.
Левое колено подломилось.
Я упал боком, успев повернуть раненого на себя. Удар пришёлся в плечо. Санитарная сумка застряла под рёбрами.
Перед глазами потемнело.
— Михалыч!
К нам ползли двое.
— Не его, — прохрипел я. — Меня за ворот.
Они ухватили меня и потащили. Я держал молодого на груди, не позволяя ему скатиться. Так, сцепившись втроём, мы добрались до каменной стены.
Я уложил его на шинель.
Пятеро.
— Всё? — спросил мужчина со сломанной ногой.
— Нет.
Он закрыл глаза.
Не сказал, что я не должен возвращаться. Не попросил спасти остальных. Просто закрыл глаза, потому что устал участвовать в моём решении.
Я пошёл обратно.
Капитан встретил меня возле окна. Он сумел подняться на колени и теперь держался за подоконник. Лицо было бледным, на усах висела сажа. Левой рукой он прижимал повязку к груди, правая не слушалась.
— Там ещё один, — сказал он.
— Знаю.
— В сенях. Балкой прижало.
Он закашлялся и поморщился.
— Вы можете перелезть?
— Могу.
Он попробовал подтянуться и сразу опустился.
— Не могу.
— Тогда не спешите.
Капитан посмотрел на огонь.
— Очень смешно.
Он сказал это без улыбки и без желания быть остроумным. Просто констатировал очевидное.
Я подставил плечо.
— Левой рукой держитесь за раму. Не за меня.
— Почему?
— Оба упадём.
— А-а.
Он послушался.
Я подтолкнул его снизу. Капитан навалился животом на подоконник и замер, тяжело дыша.
— Дальше.
— Погоди.
— Некогда.
— Слышу.
Он перенёс здоровую ногу наружу, затем вторую. С другой стороны его приняли раненые.
Капитан исчез за окном.
Шестеро.
В сенях что-то рухнуло.
Пламя на мгновение потемнело, потом вырвалось в комнату длинным жёлтым языком. Загорелась занавеска возле двери. От жара кожа на лице стянулась.
Я пригнулся.
На полу возле печи хлопнул патрон.
Следом второй.
Не взрыв — сухой злобный щелчок, от которого хотелось втянуть голову в плечи. В углу лежал подсумок. Огонь уже подбирался к нему.
Я пополз в сени.
Дым там стал почти сплошным. Дышать можно было только у самого пола. Я прижал к лицу рукав и двинулся на ощупь.
— Эй!
Ответа не было.
— Слышишь меня?
Кто-то застонал впереди.
Я пополз на звук.
Ладонь наткнулась на сапог. Потом на голень, колено, полы шинели. Человек лежал лицом вниз. Поперёк спины проходило что-то тяжёлое.
Балка.
Я попробовал поднять её.
Не получилось.
Перехватил ближе к стене и упёрся плечом. Балка сдвинулась на несколько сантиметров, но этого не хватило.
Раненый застонал громче.
— Руки чувствуешь?
— Что?
Голос был старческий, хотя человек, вероятно, был не старше меня.
— Руки! Двигать можешь?
Он пошевелил пальцами.
— Могу.
— Тогда ползи, когда скажу.
— Куда?
— Отсюда.
— А остальные?
— Уже снаружи.
Он, кажется, не поверил.
— Все?
— Все.
Это было почти правдой.
Я нащупал под балкой край шинели. Ткань зажало. Сам человек, судя по положению ног, находился в неглубокой щели между досками пола. Возможно, балка держала не его тело, а одежду и снаряжение.
Я достал ножницы.
Рука знала, где они лежат, даже в дыму.
Подсунул лезвие под шинель и начал резать. Толстое сукно поддавалось плохо. Ножницы скользили. Пришлось рвать ткань пальцами.
— Ты чего? — спросил раненый.
— Шинель режу.
— Зачем?
— Прижало.
— Новая шинель.
— Была новая.
— Мне её в ноябре…
Он закашлялся.
Я разрезал полу до пояса.
— Ползи.
Человек упёрся локтями. Не двинулся.
— Не могу.
— Ещё.
— Ноги…
— Не ногами. Локтями.
Он подтянулся. Шинель затрещала и осталась под балкой.
Тело сдвинулось на ладонь.
— Ещё.
— Не могу…
— Можешь.
— Откуда ты знаешь?
Я не знал.
— Давай.
Он снова подтянулся.
Я ухватил его за плечевые ремни и потянул. Человек закричал. Ноги вышли из-под балки.
В ту же секунду сверху посыпались горящие щепки.
Одна упала мне за ворот. Я почувствовал, как обожгло шею. Другая легла на рукав ватника. Вата сначала задымилась, потом вспыхнула по разорванному краю.
Я ударил рукой о пол.
Огонь погас не весь.
Раненый пытался перевернуться.
— Не надо, — сказал я.
— У тебя рукав горит.
— Вижу.
— Сними!
Я сорвал с плеча санитарную сумку, бросил её вперёд и ещё раз ударил рукавом о мокрые доски. Пламя исчезло, осталось тление.
В комнате позади нас патроны начали хлопать чаще.
Надо было уходить.
Я подтянул раненого к себе. Он оказался в сознании, но обе ноги волочились неподвижно.
— За шею можешь держаться?
— Могу.
— Тогда держись.
— Задушу.
— Только не специально.
Он обхватил меня руками.
Я поднялся на четвереньки и пополз к комнате, таща его на спине. Колени скользили по мокрому полу. Кусок горящей штукатурки упал рядом и рассыпался.
Раненый дышал мне в ухо.
— Михалыч…
— Что?
— Не бросай.
Его пальцы сжались у меня на груди.
Я не знал, обещал ли ему что-то Грищенко. Не знал, где нашёл его и сколько полз с ним по полю. Но тело отозвалось на эти слова раньше, чем я успел подумать.
В груди поднялось упрямство, слишком личное для незнакомого человека.
— Не брошу.
Мы добрались до комнаты.
Окно было видно как тёмный прямоугольник в оранжевом дыму. До него оставалось несколько метров.
Я пополз быстрее.
За спиной рухнула часть потолка.
Воздух толкнул нас в спину. Пламя прошло над головой. Раненый вскрикнул и прижался ко мне.
Рукав загорелся снова.
На этот раз огонь пошёл вверх, к плечу. Я чувствовал его не сразу — сначала только жар, затем острую боль.
До окна оставалось два шага.
Я поднялся на одно колено, ухватил раненого за ремень и толкнул вперёд.
Снаружи показались руки.
— Давай его!
Капитан и боец с подвязанной рукой лежали под окном. Оба тянулись к нам.
— Берите за плечи!
Они схватили раненого.
Я подтолкнул снизу.
Он прошёл через раму, зацепился сапогом и рухнул наружу вместе с капитаном.
Семеро.
Я поставил ладони на подоконник.
В этот момент ветер переменился.
Через разрушенный угол в дом ворвался воздух. Огонь пригнуло, затем пламя вылетело к окну. Я успел закрыть лицо рукой, но жар ударил сбоку — в щёку, висок, бровь.
Мир стал белым.
Я перевалился через подоконник и упал в снег.
Кто-то ударил меня по плечу. Потом ещё раз.
— Лежи!
Меня перевернули на живот.
Я попытался подняться, но сверху навалился человек.
— Рукав! Не дёргайся!
По спине и плечу били рукавицами, прижимали к мокрой земле. Запах горелых волос стал сильнее.
Теперь я знал, чьи они.
Огонь погас.
Я лежал лицом в снегу и дышал через рот. Правая сторона лица почти не болела — только стянулась. Это было хуже. Настоящая боль пришла через несколько секунд: острая, пульсирующая, будто под кожу загнали раскалённую проволоку.
— Глаза открой, Михалыч.
Я открыл.
Левым видел нормально. Правым — сквозь воду.
Надо мной склонился капитан. Он придерживал повязку на груди, но всё равно помогал гасить мой ватник.
— Видишь меня?
— К сожалению.
— Ну и хорошо.
Он сел прямо в снег.
Никто не улыбнулся.
Я поднялся на локтях.
У каменной ограды лежали семеро. Двое, выбравшиеся первыми, сидели. Остальные лежали на шинелях, плащ-палатке и прямо на земле. Широкоплечий мужчина со сломанной ногой всё ещё был без одного сапога. Он смотрел на горящий дом.
— Сгорел, — сказал он.
— Что?
— Сапог.
В голосе не было ни обиды, ни упрёка. Просто усталая констатация.
Капитан опустил голову.
— Дадут тебе сапог.
— Ты откуда знаешь?
— Не знаю.
Дом загудел. Крыша просела внутрь. Из окон вылетели искры и понеслись над огородами.
Семеро.
Я пересчитал ещё раз.
Двое сидели у стены. Третий лежал на разрезанной плащ-палатке. Четвёртый — со сломанной ногой. Пятый — молодой, с повязкой на животе. Капитан. И последний, вынесенный из сеней, в шинели с отрезанной полой.
Все.
Тогда я вспомнил голос из канавы.
Повернул голову.
Коля Зайцев стоял там на коленях. Он не звал и не махал. Просто сидел, согнувшись над раненым.
Я попытался встать.
Капитан удержал меня за рукав.
— Куда?
— Там ещё один.
— Ты сам сейчас ляжешь.
— Потом.
— Грищенко…
Я высвободил руку.
Капитан хотел приказать. Звание позволяло. Но он посмотрел на семерых у стены, затем на горящий дом и ничего не сказал.
До канавы было метров сорок.
Поле между нами простреливалось с насыпи. Пулемёт молчал, но не потому, что расчёт был уничтожен. Немцы переносили огонь на другую цель или меняли ленту.
Я спустился на землю и пополз.
Левое колено плохо сгибалось. Обожжённый рукав тёрся о кожу. В правом глазу всё плыло.
Земля пахла мокрыми корнями и порохом.
Где-то впереди кричали «ура», но крик быстро рассыпался в выстрелах. За станцией снова заревел танковый двигатель. Сорокапятка ответила. После её выстрела расчёт кто-то накрыл миной — над насыпью поднялся чёрный фонтан земли.
Пулемёт ожил.
Очередь прошла выше. Я услышал, как пули режут сухие стебли.
Коля поднял голову.
— Лежи! — крикнул я.
Он и без меня лежал почти на дне канавы, но всё равно прижался ниже.
Я скатился к нему.
Раненый лежал на спине. Молодой, лет двадцати. Шапки не было. Волосы слиплись от снега. Гимнастёрка на правом бедре была разрезана. Коля прижимал к ране свёрнутый пакет обеими руками.
Руки у него дрожали.
— Я держал, товарищ старший сержант, — сказал он сразу. — Как вы сказали. Только там всё равно течёт. Я сильнее давлю, а оно…
— Руки не убирай.
— Я не убираю.
— Вот и не убирай.
— Он сначала ругался. Потом замолчал.
Я коснулся шеи раненого.
Пульс был.
Слабый, быстрый, но был.
— Живой? — спросил Коля.
— Пока.
— А потом?
— Потом посмотрим.
Я открыл санитарную сумку.
Несмотря на дым, огонь, падение и всё остальное, она осталась со мной. Клапан обгорел, один угол почернел. Пальцы снова нашли нужное без поисков.
Я достал жгут.
— Приподними руки. Не сразу. По моей команде.
Коля кивнул.
— Сейчас.
Он убрал ладони. Кровь сразу выступила сквозь пакет.
Я наложил жгут выше раны. Руки затянули его быстро, почти без моего участия. Коля смотрел на них, открыв рот.
— Палец дай.
— Что?
— Палец. Сюда прижми.
Он прижал край повязки.
Я закрепил жгут и проверил кровотечение.
Остановилось.
На внутренней стороне клапана сумки лежал короткий химический карандаш. Я достал его и написал время на обрывке бумаги. Цифры получились неровными — рука дрожала сильнее, чем мне казалось.
Бумажку вложил под жгут.
— Теперь можно его тащить? — спросил Коля.
— Нет.
— А что делать?
— Ждать носилки.
Он посмотрел на поле.
— А если не придут?
Я ничего не ответил.
Со стороны дома кричали:
— Грищенко!
Капитан стоял возле каменной стены, шатаясь. Рядом появились двое санитаров с носилками. Один был без шинели, в свитере под гимнастёркой. Второй прихрамывал.
— Сюда! — крикнул я.
Они пригнулись и побежали через огород.
Пулемёт снова дал очередь. Оба упали. Носилки перевернулись.
Тот, что без шинели, поднял голову.
— Целы? — крикнул я.
— Целы!
— Ползком!
— Сами знаем!
Они развернули носилки вдоль тела и поползли, толкая их перед собой.
Коля всё ещё держал палец на повязке.
— Я могу убрать?
— Нет.
— Совсем?
— Пока нет.
— Рука затекла.
— Терпи.
Он посмотрел на меня исподлобья, но не убрал.
Носильщики добрались до канавы.
— Этот? — спросил хромой.
— Этот.
— У дома ещё лежат.
— Вижу.
— Там офицер.
— Вижу.
Санитар посмотрел на моё обожжённое лицо и, кажется, решил, что я плохо понимаю.
— Товарищ старший сержант, капитана первым надо.
— Нет. Этого.
— У него жгут.
— Поэтому и первого. Долго держать нельзя.
Хромой пожал плечами.
— Тебе виднее.
В голосе слышалось, что он не вполне согласен, но спорить под огнём не собирался.
Они разложили носилки. Я подхватил раненого под плечи. Руки сами поддержали голову. Коля держал ногу.
— Осторожно, — сказал он носильщикам. — Там рана.
— Мы видим.
— Не дёргайте.
— Держи ровнее, если командуешь.
Коля покраснел, хотя лицо у него и без того было перепачкано кровью и землёй.
Мы уложили бойца.
Он застонал.
Первый звук с тех пор, как я дополз до канавы.
— Живой, — сказал Коля.
Он произнёс это с удивлением, будто не имел к этому никакого отношения.
— Живой, — подтвердил я.
— Я правильно держал?
— Правильно.
Коля посмотрел на свои руки. Они были красными до запястий.
— А я думал…
Он замолчал.
— Что?
— Ничего.
Носильщики поднялись.
— Куда его?
— На батальонный пункт. И скажите, у дома ещё семеро.
— Знаем. За ними вернутся.
Хромой поправил ремень на плече.
— Если дорогу опять не накроют.
Второй толкнул его локтем.
— Пошли уже.
Они выбрались из канавы и понесли раненого к низине за огородами. Коля пополз рядом, придерживая носилки, когда те наклонялись.
Я остался на дне.
На несколько секунд стало тихо.
Не вокруг — вокруг продолжали стрелять, горел дом, ревел танк, кто-то звал командира роты. Тихо стало внутри.
Я посмотрел на собственные руки.
Они были большими, сильными и теперь тоже красными до запястий. На правой ладони темнел старый шрам. Указательный палец был натёрт бинтом. Ноготь на большом пальце сломан давно и успел отрасти неровно.
Эти руки до моего появления вынесли с поля семерых.
Они перевязывали людей, имён которых я не знал. Затягивали узлы, запоминали расположение раны, вес тела, движение, при котором человек кричал сильнее. В них не было чужой памяти в обычном смысле. Я не видел прошлого Грищенко и не слышал его мыслей.
Но руки не искали ножницы.
Плечи знали, как принять вес.
Пальцы различали слабый пульс.
И где-то глубже разума жила ответственность за людей, которых Грищенко уже однажды отказался оставить.
Я выбрался из канавы и пополз обратно.
У каменной стены капитан сидел, привалившись затылком к кладке. При моём появлении открыл глаза.
— Отправили? — спросил он.
— Отправили.
— Хорошо.
Он посмотрел на меня внимательнее.
— Лицо покажи.
— Зачем?
— Посмотреть.
— Вы врач?
— Нет.
— Тогда потом.
Капитан не стал настаивать.
Мужчина со сломанной ногой приподнялся на локте.
— Носилки одни были?
— Одни.
— Понятно.
— За вами вернутся.
Он посмотрел туда, где исчезли носильщики.
— Когда?
Ответить было нечего.
Боец с подвязанной рукой сидел рядом с молодым, раненным в живот. Он держал его за плечо, не позволяя повернуться на бок.
— Он всё пить просит, — сказал боец.
— Не давай.
— Я и не даю. Он ругается.
Молодой открыл глаза.
— Не ругаюсь я.
— Ругаешься.
— Тихо, — сказал я.
Они замолчали.
Дом за стеной продолжал гореть. От него шло тепло, но снизу, от промёрзшей земли, тянуло холодом. У людей под шинелями уже начиналась дрожь. Тех, кого несколько минут назад убивал огонь, теперь мог убить декабрьский мороз.
— Надо их дальше оттащить, — сказал капитан.
— Надо.
— Снова танк ударит.
— Может.
Он кивнул на моё плечо.
— Сам сможешь?
Я попробовал поднять правую руку. Получилось до половины.
— Левой.
Капитан усмехнулся одними губами.
— Хорошая у тебя служба, Грищенко.
— Другой нет.
— Это точно.
Он сказал и закашлялся. На губах появилась кровь. Капитан вытер её тыльной стороной ладони и посмотрел на след так, словно увидел чужую.
Мы начали перетаскивать раненых за ограду, в низкий погреб, от которого уцелели земляные стены и часть перекрытия. Ползали все, кто ещё мог двигаться. Боец с подвязанной рукой тянул плащ-палатку. Капитан помогал одной рукой. Мужчина со сломанной ногой ругался, когда его переворачивали, но потом сам подсказывал, куда подложить шинель.
Никто не произносил речей.
Никто не называл происходящее подвигом.
Люди просто не хотели сгореть после того, как их уже вытащили из огня.
Когда последний оказался за земляной стеной, я сел рядом.
Сил больше не было.
Обожжённая щека пульсировала. Правый глаз почти закрылся. В груди хрипело. Ватник на плече почернел, ткань прилипла к коже.
Из-за станции донёсся протяжный металлический скрежет.
Танк двинулся.
Капитан прислушался.
— К нам?
Я покачал головой.
— Вдоль насыпи. Двигатель уходит вправо.
— Уверен?
— Нет.
Это был честный ответ.
Капитан принял его без возражений.
Где-то справа ударили противотанковые ружья — два почти слитных выстрела. Танк остановился. Затем его пушка снова заговорила, но снаряд лёг далеко, возле железнодорожных путей.
Раненые вздрагивали при каждом разрыве.
Через несколько минут мужчина со сломанной ногой спросил:
— Старшой.
— Что?
— Тот парень из канавы… дойдёт?
Я посмотрел туда, куда ушли носилки.
— Не знаю.
— А мы?
— Тоже не знаю.
Он помолчал.
— Правильно.
— Что правильно?
— Что не врёшь.
Сказав это, он лёг на спину и закрыл глаза.
Я прислонился к земляной стене.
Семеро находились рядом. Восьмого понесли на батальонный медицинский пункт. Все дышали. Этого должно было хватить хотя бы на несколько минут.
Но война не признавала человека спасённым только потому, что его вынесли из огня.
Она могла догнать его миной на дороге.
Могла остановить носильщиков пулемётной очередью.
Могла отнять кровь быстрее, чем врач успеет добраться до перевязочного стола.
Могла заставить следующую пару пройти мимо, потому что где-то лежал другой раненый — ещё тяжелее.
Семерых вынесли из огня.
Восьмому остановили кровь.
Это ещё не означало, что мы их спасли.
Это означало только одно: в эту минуту они были живы.
А следующая минута уже требовала решить, кому она достанется.
Глава 12. Сначала этот
Декабрь 1943 года Юго-западнее станции Чоповичи 987-й стрелковый полк 226-я Глуховско-Киевская Краснознамённая стрелковая дивизия 1-й Украинский фронт
Старший сержант медицинской службы Михаил Павлович Грищенко Санитарный инструктор батальона
На третьи сутки обожжённое лицо перестало гореть и начало зудеть.
Сначала я решил, что это хорошо. Потом понял: боль хотя бы не требовала, чтобы её чесали.
— Не трогай.
Военфельдшер Левченко отвёл мою руку и снова наклонился к правой щеке. От него пахло табаком, йодом и сырой овчиной. Рукава гимнастёрки были закатаны до локтей. На левом предплечье засохла чужая кровь — он, кажется, уже не замечал её.
— Я не трогаю.
— Вижу. Ещё раз полезешь — привяжу.
Он осторожно снял край повязки.
Кожа сразу стянулась от холодного воздуха. Правый глаз заслезился. Я попытался моргнуть, но веко двигалось плохо.
Батальонный медицинский пункт разместили в погребе полуразрушенного дома. От самого дома остались печь, одна стена и несколько обугленных стропил. Сверху на уцелевшие балки набросали брёвна, двери, куски кровельного железа, засыпали землёй. Получилась низкая нора, в которой нельзя было встать в полный рост.
Возле входа дымила железная печурка. Труба уходила в щель между брёвнами и пропускала дым внутрь. На полу лежала солома, давно потемневшая от грязи и крови. Раненые занимали обе стены. Те, кто мог сидеть, сидели. Остальные лежали на шинелях, плащ-палатках и носилках.
В погребе было тепло, но это было плохое тепло. Оно складывалось из дыхания, мокрой одежды, печного дыма и крови. Снег на сапогах таял, вода стекала в углубление посередине пола. Каждый входящий приносил с собой холод, а через несколько минут начинал парить, как вытащенная из котла тряпка.
Кто-то стонал за моей спиной.
В дальнем углу молодой санитар разрезал гимнастёрку на раненом. Ножницы застревали в мокрой ткани. Раненый просил не резать — гимнастёрка была почти новая. Санитар сначала уговаривал, потом выругался и продолжил.
Возле печи пожилой боец держал над пламенем руки. На правой не хватало двух пальцев. Культя была забинтована, но он всё равно грел обе ладони, будто пальцы ещё оставались на месте и тоже могли замёрзнуть.
Левченко провёл пальцем возле моего глаза.
— Видишь?
— Вижу.
— Сколько?
Он показал два пальца.
— Два.
— А сейчас?
— Три.
— Хорошо.
— Я и раньше видел.
— А я и раньше тебе не верил.
Он опустил руку и взял со сложенного вчетверо полотенца маленькую банку. Крышку пришлось поддеть ножом.
— Плечо покажи.
— С лицом закончили?
— Я скажу, когда закончили.
— Значит, не закончили.
— Грищенко, у меня здесь двадцать три человека. Из них трое почти без крови, двое без сознания и один всё утро объясняет, что ему нельзя отрезать сапог, потому что сапоги казённые. Не заставляй меня ещё и с тобой разговаривать.
Я расстегнул гимнастёрку.
Ватник после пожара пришлось выбросить. От него остался обгоревший рукав и несколько клочьев серой ваты, прилипших к коже. Теперь на мне была чужая гимнастёрка — короткая в рукавах и широкая в животе.
Левченко отлепил повязку от плеча.
Я втянул воздух.
— Вот видишь, — сказал он. — А говорил, не болит.
— Я не говорил.
— Говорил глазами.
— Вы ещё и по глазам лечите?
Он посмотрел на меня устало.
— Если рот не закрывается — приходится.
От входа донёсся крик:
— Товарищ военфельдшер! Ещё двоих!
Левченко не ответил сразу. Нанёс мазь на обожжённую кожу, положил свежую марлю и начал бинтовать плечо.
В погреб внесли носилки.
Первый носильщик шёл задом, согнувшись под низким потолком. Второй поскользнулся на ступеньке. Раненый на носилках вскрикнул и попытался подняться.
— Тихо, тихо… Сейчас, браток.
— Куда вы меня… Ногу держи, сука!
— Держу я.
— Не держишь!
Носилки поставили у стены.
У раненого была перебита голень. Шина, сделанная из двух тонких досок, съехала. Стопа лежала неестественно, носком наружу. Носильщики стояли рядом, тяжело дыша. Один был совсем молодым, с белыми от холода губами. У второго по подбородку стекала кровь из разбитого носа.
— Откуда? — спросил Левченко, не прекращая бинтовать меня.
— Из второй роты. У лесополосы.
— Ещё есть?
— Много.
— Сколько — много?
Носильщик пожал плечами.
— Лежат.
— Санинструктор где?
— Не знаем. Говорили, ранен.
Левченко затянул бинт сильнее, чем требовалось.
Я понял, что он делает это не нарочно. Просто услышал то же, что и я.
Впереди оставались раненые. Санинструктор второй роты либо сам лежал среди них, либо не мог до них добраться.
— Я пойду, — сказал я.
Левченко продолжал завязывать узел.
— Куда?
— К лесополосе.
— Сядь.
— Я и так сижу.
— Вот и продолжай.
Он убрал банку в ящик и повернулся к раненому на носилках. Несколько секунд осматривал ногу, потом подозвал санитара:
— Шину переделать. Выше колена вторую планку. И не тяните за сапог.
Я застегнул гимнастёрку.
Левченко заметил.
— Грищенко.
— Что?
— Я тебя не отпустил.
— Там некому.
— Там всегда некому.
Он сказал это тихо, без раздражения. Подошёл, сел передо мной на корточки и посмотрел в глаза.
— Голова кружится?
— Нет.
— Тошнит?
— Нет.
— Двоится?
— Уже нет.
— Кашель?
— Есть.
— Жар?
— Не знаю.
Левченко приложил ладонь к моему лбу.
— Есть.
— Здесь у всех жарко.
— Здесь у всех холодно.
От входа послышался голос:
— Товарищ старший сержант…
Я обернулся.
На нижней ступеньке стоял Коля Зайцев. Тот самый боец, которого три дня назад я отправил к раненому в канаве. На щеке у него осталась длинная царапина. Ушанка теперь была надета правильно, но одно ухо торчало наружу.
В руках он держал мою санитарную сумку.
Клапан после пожара почернел, пряжка всё ещё не застёгивалась.
— Откуда взял? — спросил я.
— Она у входа лежала. Мне сказали, ваша.
— Моя.
Он протянул сумку, но не ушёл.
Левченко посмотрел на него.
— Тебе чего?
Коля переминался с ноги на ногу.
— Я это… если нужно, могу помочь.
— Кому?
— Товарищу старшему сержанту.
— А он тебя просил?
— Нет.
— Тогда почему решил, что ему нужна помощь?
Коля покосился на моё лицо.
— Видно.
Я забрал у него сумку.
— Из какой роты?
— Из третьей.
— Командир где?
— Младшего лейтенанта вчера ранило. Старшина сказал отнести боеприпасы к медпункту и возвращаться. Я отнёс.
— Боеприпасы к медпункту?
— Не сюда. Возле дороги склад сделали. Я потом сюда зашёл.
Он говорил быстро, заранее оправдываясь.
— Возвращайся в роту, — сказал я.
Коля опустил глаза.
— Понятно.
Он повернулся к выходу.
— Стой, — сказал Левченко.
Коля остановился.
Военфельдшер посмотрел на него, затем на меня.
— Носильщиков у второй роты нет. Лапин там один остался. Зайцев, пойдёшь с Грищенко. Будешь делать, что скажет.
Коля сразу ожил.
— Есть.
— Не радуйся. Санитарная сумка — не броня. И красный крест пули не останавливает.
— Я знаю.
— Ничего ты не знаешь.
Левченко снова повернулся ко мне.
— До темноты вернёшься.
— Если получится.
— Не «если получится». Голова закружится, глаз поплывёт или начнёшь задыхаться — назад. Не геройствуй.
Он взглянул на обгоревшую бровь.
— Ты своё уже нагеройствовал.
Я хотел возразить, но не стал.
За три дня я успел понять: военфельдшер Левченко считал героизмом любое действие, после которого ему добавляли работу.
Он помог мне надеть ремень санитарной сумки, чтобы тот не проходил по ожогу.
— И ещё.
— Что?
— Не вздумай опять гореть.
— Постараюсь.
— Вот это твоё «постараюсь» мне особенно не нравится.
Мы выбрались наружу.
День был серым. Не пасмурным — именно серым, будто снег, небо, дым и земля за ночь смешались в одну грязную краску.
От станции доносилась стрельба. Иногда отдельные выстрелы сливались в длинный треск, затем всё затихало на несколько секунд. После этой тишины обычно приходила мина.
Дорога к передовой шла между огородами, потом ныряла в неглубокую балку. Снег здесь почти исчез. Его растоптали сапогами, колёсами и копытами. По краям ещё лежали белые полосы, а посередине тянулась жидкая глина.
Навстречу двигалась санитарная двуколка.
Лошадь шла медленно, вытягивая шею. Пар из ноздрей смешивался с дымом. На двуколке лежали трое. Один был накрыт шинелью с головой. Второй держал обеими руками окровавленный бок. Третий сидел, прижав к животу винтовку.
За двуколкой брели двое легкораненых. У одного рука висела на ремне, у другого голова была обмотана бинтом так, что оставался только один глаз.
Они посторонились, пропуская ящики с патронами.
Вперёд шли боеприпасы.
Назад — люди.
Никто не останавливался. Дорога была узкой и не позволяла долго раздумывать, кто кому должен уступить.
Коля нёс сложенные носилки. Они били его по спине на каждом шаге.
— Товарищ старший сержант.
— Что?
— Тот парень… из канавы.
Я понял, о ком он.
— Жив.
Коля поправил носилки.
— Точно?
— Его отправили в полковой медпункт. Дальше не знаю.
— Значит, жив.
Он произнёс это так, словно одного факта отправки было достаточно.
Я не стал его разубеждать.
Несколько минут мы шли молча.
Над дорогой протянулся вой снаряда.
Коля остановился и пригнулся.
Я продолжил идти.
Снаряд разорвался далеко за балкой.
Коля догнал меня.
— Вы как поняли?
— Что?
— Что не сюда.
— По звуку.
— А я думал, прямо в нас.
— Когда прямо в тебя, свиста почти не слышишь.
Он посмотрел вверх, словно хотел заранее увидеть следующий снаряд.
— Лучше бы не спрашивал.
— Лучше.
Мы свернули с дороги.
Впереди лежал разбитый обоз. Одна повозка перевернулась, мешки с сухарями высыпались в грязь. Возле колеса сидел солдат и собирал их обратно. Каждый мешок он отряхивал рукавом, хотя это уже ничего не меняло.
Рядом лежала убитая лошадь. Глаз оставался открытым, в нём отражалось серое небо.
Коля отвернулся.
— Не смотри под ноги только тогда, когда идёшь, — сказал я.
Он снова посмотрел вперёд.
— Я не боюсь.
— Я не спрашивал.
— Я просто сказал.
Балка становилась глубже. По дну текла вода, сверху её прихватило тонким льдом. При каждом шаге лёд ломался и хрустел под сапогами.
Возле поваленной ивы нас остановил сержант с автоматом.
— Куда?
— К второй роте. Санинструктор Грищенко.
Сержант отступил.
— Там сейчас кроют.
— Вижу.
— Не видно там ничего.
Он был прав. За изгибом балки стоял дым. В него вползали разрывы, коротко подсвечивая землю изнутри.
— Лапин где? — спросил я.
— В ложбине, за кустами. Если ещё не переехал.
— Почему должен был переехать?
— Немец миномётом пристреливается. Сначала за дорогой положил, потом ближе.
Сержант показал рукой.
— Ещё два раза поправит — прямо в ложбину начнёт класть.
Я прислушался.
Мина взорвалась впереди и левее. Через несколько секунд вторая легла ближе к балке.
Сержант не ошибался.
— Проход есть?
— По дну. Только возле берёзы не поднимайтесь. Пулемёт от пакгауза достаёт.
— Понял.
Он посмотрел на Колю.
— А этот кто?
— Помощник.
Коля расправил плечи.
Сержант хмыкнул.
— Молодой у тебя помощник.
— Других не выдали.
Мы пошли дальше.
Санитарное укрытие находилось в боковом ответвлении ложбины. Несколько кустов ольхи закрывали его сверху. В земляной стенке вырыли неглубокую нишу, настелили веток и соломы. Перед нишей лежали раненые.
Их было девять.
Санитар Лапин стоял на коленях возле одного из них. Лет сорока, худой, с тёмными провалами под глазами. Шапку он потерял или отдал раненому. Слипшиеся волосы были присыпаны землёй.
Увидев нас, Лапин поднялся.
— Товарищ старший сержант, санитар Лапин. Здесь девять человек. Двое тяжёлых… Нет, трое. Ещё одного только принесли. Носильщики ушли минут двадцать назад.
Он говорил по уставу, но сбивался, пытаясь одновременно вспомнить порядок доклада и всё, что произошло за последние часы.
— Санинструктор роты?
Лапин отвёл глаза.
— Убит. Утром.
— Где?
— Возле передней траншеи. Его не вынесли.
Он сказал это быстро и сразу продолжил:
— У младшего лейтенанта плечо, кровь остановил. У пулемётчика рука. Вот этот плохой — в грудь. Ещё Дорохин, живот. Остальные… Там посмотрите.
Я опустился возле раненого в грудь.
Он лежал молча, глядя вверх. Лицо серое, губы посинели. На левой стороне гимнастёрки темнело небольшое отверстие. Повязка пузырилось при каждом вдохе.
Руки уже расстёгивали санитарную сумку.
Я не знал имени раненого. Не знал, кто его перевязывал. Но пальцы нашли прорезиненную оболочку индивидуального пакета, наложили поверх раны и прижали её ладонью.
Дыхание изменилось — не стало легче, но воздух перестал подсасываться через отверстие.
— Зайцев.
Коля присел рядом.
— Держи здесь. Плотно.
Он положил ладонь не туда.
Я передвинул её.
— Вот так. Не отпускай.
— Понял.
— Если начнёт захлёбываться или потеряет сознание — зови.
Коля кивнул.
Раненый посмотрел на него.
— Руки холодные.
Коля растерялся.
— Извините.
— Не убирай, — сказал я.
— Я не ему, товарищ старший сержант.
— Всё равно не убирай.
Я перешёл к следующему.
Младший лейтенант сидел возле земляной стены. Правая рука была прибинтована к груди. На петлицах — по одному кубику. Лицо совсем молодое, подбородок дрожал от холода.
Рядом стоял сержант из его взвода.
— Товарищ старший сержант, командира бы первым отправить, — сказал он. — Он кровью сильно истёк. И в роте без него…
Лейтенант открыл глаза.
— Не надо за меня говорить, Харитонов.
— Я не за вас. Я про взвод.
— Взводом сейчас ты командуешь.
Сержант замолчал.
Я проверил повязку. Кровь проступила, но не текла. Пульс был частым, однако ровным. Лейтенант мог ждать.
— До вас дойдёт очередь, — сказал я.
Он кивнул.
Не благородно и не спокойно. Просто понял, что сейчас спорить бесполезно.
Пулемётчик с раздробленной рукой лежал рядом. Шина была наложена грубо, но держала. Он стонал и время от времени начинал звать:
— Санитар… Санитар, мать вашу…
Когда я подошёл, он ухватил меня за полу гимнастёрки.
— Я раньше всех здесь. С утра лежу. Рука горит. Сделай что-нибудь.
— Повязку посмотрю.
— Не повязку. Унесите меня.
— Носилки вернутся — унесут.
— Они уже возвращались. Того забрали.
Он показал подбородком на пустое место рядом.
— А я лежу.
— Вижу.
— Так возьми меня.
Я проверил пальцы повреждённой руки. Они были тёплыми. Повязка не промокла. Боль была сильной, но прямо сейчас он не умирал.
— Ждать будешь.
Пулемётчик сжал зубы.
— Конечно. Чего мне ещё делать.
Он отвернулся.
Возле ниши лежал пожилой боец с раной в живот. Лапин назвал его Дорохиным. Дорохин дышал часто и неглубоко. На висках выступил пот, хотя в ложбине было холодно.
— Воды, — сказал он, когда я наклонился.
— Нельзя.
— Губы хоть.
Я смочил кусок марли и провёл по его губам.
Он поймал ткань зубами, как тот молодой боец в горящем доме.
На несколько секунд запах дыма вернулся так отчётливо, что перед глазами возникло разбитое окно.
Я выдернул марлю.
— Ещё.
— Потом.
Дорохин посмотрел на меня мутно.
— Все вы «потом».
Я не ответил.
Осмотрел остальных.
Двое могли идти. У одного была рассечена голова и сильно звенело в ушах. Второй держал левую кисть под ватником. Пальцы были перевязаны, но ноги оставались целыми.
— Встанете? — спросил я.
Они переглянулись.
— Куда?
— На медпункт.
— Без носилок?
— У вас ноги ранены?
Первый потрогал повязку на голове.
— Нет.
— Значит, без носилок.
— Там мины.
— Здесь тоже.
Он подумал и начал вставать.
Второй помог ему. Потом первый помог второму застегнуть ватник.
— По дну балки, — сказал я. — У поваленной ивы пост. Оттуда покажут дорогу. Не выходить наверх.
— А если опять накроет?
— Ложитесь к стенке и ждите.
Они пошли, поддерживая друг друга.
Осталось семеро.
Над кустами прошелестела мина.
Я упал рядом с Дорохиным и прикрыл голову.
Разрыв лёг метрах в пятидесяти.
Земля осыпалась на раненых.
Лапин выругался.
— Ближе кладёт.
Следующая мина могла попасть в ложбину.
— Переносим всех за изгиб, — сказал я. — Там стенка выше.
— Как? — Лапин показал на лежащих. — Вдвоём?
— Втроём.
Я посмотрел на Колю.
Он всё ещё держал ладонь на груди раненого.
— Я не могу отпустить.
— Пока не отпускай.
Из-за кустов появились двое носильщиков. Они бежали, пригнувшись. Носилки были пустыми. Один носильщик скользнул по глине, удержался и, не останавливаясь, продолжил спуск.
— Кого? — крикнул он ещё издали.
Я указал на молчаливого бойца, которого держал Коля.
— Сначала этот.
Сержант Харитонов поднялся.
— Товарищ старший сержант, а младшего лейтенанта?
— Потом.
— У него взвод без командира.
— У этого воздух через рану идёт.
Харитонов посмотрел на лежащего, словно только сейчас его заметил.
— Он же молчит.
— Зайцев, руку не убирай, пока не положим на носилки.
Коля кивнул.
Пулемётчик с раздробленной рукой снова поднял голову.
— Я тоже молчать могу. Хотите, замолчу?
Никто не ответил.
Мы переложили раненого. Коля шёл рядом, удерживая повязку. Только когда носильщик прижал её своей ладонью, он убрал руку.
На коже остался тёмный след.
— На батальонный пункт, — сказал я. — Скажите: ранение в грудь, тяжёлый.
— Знаем куда, — отозвался носильщик. — Третью ходку делаем.
Они подняли носилки.
— Осторожнее на изгибе, — сказал Лапин. — Там простреливает.
— Там везде простреливает.
Носильщики ушли.
Коля смотрел им вслед.
— Почему его?
— Что?
— Пулемётчик раньше лежит. И лейтенант…
— У пулемётчика кровь остановлена. Лейтенант в сознании. Этот задыхался.
— Но он не просил.
— Не мог.
Коля посмотрел на свою ладонь.
— Значит, если кричит, не так плохо?
— Бывает плохо. Просто смотреть надо не на крик.
— А на что?
Я хотел объяснить. Про дыхание, цвет кожи, пульс, кровь, сознание. Но над ложбиной снова прошла мина.
— Ложись!
Мы прижались к земле.
Разрыв ударил за кустами. Ольховые ветки хлестнули воздух. Одна переломилась и упала поперёк ниши.
Лапин поднял голову.
— Ещё один — сюда положит.
Я тоже так думал.
— Переносим.
Первым взяли Дорохина. Лапин подхватил его под плечи, я — под колени. Обожжённое плечо сразу отозвалось болью.
Коля шёл рядом, придерживая повязку на животе.
До изгиба было шагов пятнадцать.
Дорохин оказался лёгким. Неправильно лёгким для взрослого мужчины. Шинель висела на нём свободно. Когда мы опустили его за высокой земляной стенкой, он снова попросил воды.
— Губы смочим, — сказал я.
— Ты уже мочил.
— Ещё смочим.
— А пить когда?
— На медпункте скажут.
Он закрыл глаза.
— Все вы так говорите.
Вернулись за следующим.
Успели перенести младшего лейтенанта и бойца с перебитой ногой. Пулемётчик со сломанной рукой добрался сам, прижав повреждённую конечность к груди.
Последний тяжёлый лежал у самой ниши. Осколок вошёл возле виска. Дыхание было хриплым, редким. На голос он не реагировал.
Лапин посмотрел на меня.
— Его?
Я проверил пульс.
— Его тоже.
— А если следующая мина?
— Тогда быстрее.
Мы взялись за него.
Мина разорвалась там, где только что лежали раненые.
Ольховые кусты исчезли в земле и дыму. В нишу ударили осколки. Солома вспыхнула, но сразу погасла под комьями грязи.
Взрыв толкнул нас в спины. Лапин упал на колено. Раненый выскользнул из рук.
— Держи голову! — крикнул я.
— Держу!
Он не держал, но сразу исправился.
Мы дотащили человека за изгиб.
Теперь оставалось ждать носилки.
Именно в этот момент сверху, со стороны передней траншеи, закричали:
— Санитар!
Лапин вытер лицо рукавом.
Никто не двинулся.
— Сани-та-ар!
Крик повторился.
Пулемётчик со сломанной рукой усмехнулся без веселья.
— Ещё один.
Коля посмотрел на меня.
Я поднялся к краю ложбины и осторожно выглянул.
Передняя траншея проходила вдоль невысокой насыпи метрах в ста от нас. Между траншеей и лесополосой лежало открытое поле, разбитое воронками. В центре темнели остатки орудия. Одно колесо стояло вертикально, второе валялось дальше. Ствол лежал на земле.
Возле лафета шевелился человек.
Он пытался поднять руку.
Из нашей траншеи махали:
— Здесь раненый! У пушки!
Я спустился ниже и побежал к траншее.
Коля двинулся следом.
— Ты куда?
— С вами.
— Останешься с Лапиным.
— Там же…
— У нас здесь шестеро.
— Я могу помочь нести.
— Сначала научись не мешать.
Он остановился.
Я сказал резче, чем хотел. Коля сжал губы.
— Есть.
До траншеи добрался по ходу сообщения. Он был мелким, местами приходилось ползти. На дне стояла вода. Стенки осыпались после каждого разрыва.
У поворота сидел раненый красноармеец. Он держал ладонь на шее. Кровь стекала между пальцами.
— Санитар… — сказал он, увидев сумку.
— Сейчас.
Я опустился возле него.
Рана оказалась поверхностной. Осколок прошёл вдоль кожи. Крови было много, но ничего жизненно важного не задело.
Я наложил повязку.
— Сам дойдёшь до ложбины?
— Дойду.
— Тогда вниз и направо. Там Лапин.
— А у пушки?
— Вижу.
— Он давно там. Сначала кричал. Теперь только рукой.
Красноармеец встал и пошёл, держась за стенку.
В передней траншее оставалось человек пятнадцать. Одни стреляли, другие сидели на корточках, прижавшись к земляной стене. Пулемётчик менял диск. Рядом лежал второй номер с простреленной каской.
Сержант Харитонов был здесь. Видимо, вернулся от раненого командира к взводу.
— Откуда бьют? — спросил я.
Он показал на полуразрушенный пакгауз возле железной дороги.
— Из нижнего окна. Чуть кто к пушке — сразу очередь.
— Раненый кто?
— Наводчик. Синицын, кажется. Орудие прямым попаданием разбило. Остальные там и лежат.
Возле лафета действительно виднелись ещё два тела. Они не двигались.
— Давно?
— Минут двадцать. Может, больше.
— Почему дым не поставили?
Харитонов посмотрел на меня так, будто я попросил вызвать авиацию.
— Чем?
— Понятно.
— Мы пулемётом прижмём. Только он после нашей очереди сразу отвечает.
Я поднял голову на несколько сантиметров.
Пакгауз находился правее станции. Нижнее окно было заложено мешками, между ними оставалась узкая щель. Оттуда просматривалось всё поле до траншеи.
Наш пулемёт дал короткую очередь.
Немецкий ответил через две секунды. Пули прошли над бруствером, срезав мёрзлую траву.
Раненый у орудия снова поднял руку.
Опустил.
До него было около шестидесяти метров.
Первые двадцать можно было пройти по ходу сообщения. Дальше начиналось открытое поле. Три воронки лежали почти на одной линии. Между второй и третьей тянулась неглубокая борозда. Последние пятнадцать метров возле пушки не прикрывал вообще никто.
— В соседней роте ручной пулемёт есть? — спросил я.
— Был.
— Что значит «был»?
— Стрелял недавно. Сейчас не слышу.
— Связь?
Харитонов поднял обрезанный телефонный провод.
— Вот связь.
Я посмотрел на раненого.
Он больше не махал.
— Я пойду.
Харитонов провёл языком по потрескавшимся губам.
— Мы прикроем.
— Не стреляйте всё время. Короткими. Как только немец ответит — снова.
— Понял.
Я снял санитарную сумку, проверил содержимое и затянул ремень. Взял плащ-палатку и свернул её в узкий жгут.
Харитонов смотрел на обгоревшую сторону моего лица.
— Может, другого кого?
— Кого?
Он оглянулся на людей в траншее.
Никто не предложил себя.
Это не значило, что они были трусами. Они держали позицию, из которой нельзя было поднять голову. У каждого оставались патроны, сектор огня и приказ. Если один уйдёт со мной, его место у бруствера опустеет.
Харитонов это понимал.
— Никого, — сказал он.
— Вот и я никого не вижу.
Я спустился в ход сообщения.
До первой воронки добрался быстро. Наш пулемёт ударил по пакгаузу. Я выскочил из траншеи, пробежал несколько шагов и упал за земляной гребень.
Немец ответил.
Пули прошли сзади, ближе к траншее. Стрелок ещё не заметил меня.
Я пополз.
Земля была мокрой и тяжёлой. Глина налипала на локти. Плащ-палатка цеплялась за сапоги. Санитарная сумка била по боку.
Обожжённое плечо заныло почти сразу.
До второй воронки оставалось метров десять.
Наш пулемёт снова дал очередь.
Я поднялся на четвереньки и бросился вперёд.
Немецкая очередь ударила по краю воронки. Земля брызнула в лицо. Я скатился на дно, прижав санитарную сумку к груди.
Несколько секунд лежал, слушая.
Пакгауз молчал.
Не потому, что пулемёт подавили. Стрелок ждал.
Он уже понял, что кто-то идёт к орудию.
Воронка была наполнена водой. На дне плавал патронный ящик без крышки. Я встал на колени. Вода сразу пропитала брюки.
Раненый находился метрах в тридцати.
Он лежал на боку, лицом ко мне. Глаза были открыты. Между нами проходила неглубокая борозда, почти скрытая снегом. Она выводила к третьей воронке, но дальше обрывалась.
Я пополз по ней.
Теперь немец стрелял короткими очередями. Не по мне — туда, где, по его расчёту, я должен был появиться. Пули били впереди и справа.
Он тоже думал.
В этом и заключалась опасность опытного противника. Он не стрелял по движущейся точке. Он стрелял в место, куда человек собирался прийти.
Я остановился.
Очередь прошила землю в нескольких метрах впереди.
Если бы продолжил ползти, попал бы под неё.
Подождал.
Наш пулемёт ударил по окну. Немец ответил. Я прополз ещё пять метров и скатился в третью воронку.
До орудия оставалось пятнадцать.
Между мной и раненым лежало открытое поле.
Никакой борозды.
Никакого гребня.
Только низкая стерня, мокрый снег и два тела возле разбитой пушки.
Я прижался к стенке воронки.
Дыхание стало слишком громким. Казалось, его слышно у пакгауза. Сердце било не в груди — в обожжённой щеке, плече, висках.
Я знал, что делать до этой точки.
Знал, как использовать воронки. Как слушать пулемёт. Как двигаться после ответной очереди. Как не поднимать голову там, где стрелок ждёт именно этого.
Дальше знания заканчивались.
Можно было броситься вперёд и надеяться, что немец промедлит.
Можно было ждать миномётного дыма.
Можно было вернуться и сказать, что пройти невозможно.
Каждый вариант оставлял раненого у пушки.
Он пошевелился.
Не поднял руку — только подтянул колено и снова замер.
В церковь я почти не ходил.
Не помнил, когда в последний раз стоял службу от начала до конца. Молиться правильными словами не умел и вспоминал о Боге чаще всего тогда, когда человеческих сил уже не хватало.
Может быть, такая вера была слабой.
Но другой у меня не было.
Воронка скрывала меня и от немцев, и от своих.
Я снял правую рукавицу.
Перекрестился.
Движение получилось неловким. Обожжённое плечо не хотело подниматься. Пальцы коснулись лба, груди, правого плеча, левого.
— Господи, помоги, — сказал я тихо. — Покажи, как к нему пройти. И выведи нас обоих.
Ничего не произошло.
Пулемёт не замолчал.
Мины продолжали рваться возле станции. Небо не раскрылось. Над полем не появился путь, которого секунду назад не было.
Страх тоже не исчез.
Но отступила безнадёжность.
Просто снова появилась работа.
Я посмотрел на поле ещё раз.
Слева от воронки тянулась полоса более тёмного снега. Не борозда — тень от старой межи. Земля там была выше всего на несколько сантиметров. Раньше я отбросил её как бесполезную.
Но если лечь боком и двигаться вдоль неё, немец увидит не всё тело. Только плечо и часть спины.
Этого было мало.
Другого не было.
Я натянул рукавицу.
Наш пулемёт снова открыл огонь.
Немец ответил.
Я выбрался из воронки и лёг вдоль тёмной полосы.
Не пополз сразу.
Досчитал до трёх.
Потом пошёл на локтях.
Межа едва прикрывала голову. Лицо тёрлось о снег. В правый глаз попадала грязная вода. Плащ-палатка волочилась сзади.
Пулемёт дал очередь.
Пули прошли выше.
Я продолжал ползти.
Ещё одна очередь ударила в колесо орудия. Железо зазвенело. От обода полетели искры.
Раненый повернул голову.
Увидел меня.
Губы шевельнулись.
До него оставалось пять метров.
Я перестал прижиматься к земле, поднялся на четвереньки и бросился к лафету.
Пули ударили сзади.
Одна прошла так близко, что я почувствовал движение воздуха возле уха. Другая вошла в землю под рукой.
Я упал за колесом.
Раненый лежал с другой стороны лафета. Совсем молодой. Лицо в веснушках, на губах запеклась кровь. Шинель была разорвана на боку.
— Вы всё-таки пришли, — сказал он.
Голос оказался почти спокойным.
— Молчи.
— Я думал, не слышали.
— Слышали.
— Давно лежу.
— Вижу.
— Как видите?
— По тебе видно.
Он попытался улыбнуться, но вместо этого закашлялся.
Я разрезал шинель.
Осколок вошёл ниже рёбер, ближе к спине. Кровь шла медленно, но её было много. Повязка, которую он пытался наложить сам, сбилась.
Пальцы снова начали работу раньше мысли.
Я прижал новый пакет, обвёл бинт вокруг туловища. Раненый застонал и вцепился в рукав моей гимнастёрки.
— Терпи.
— А я что делаю?
— Разговариваешь.
— Больше не буду.
Через несколько секунд спросил:
— Ноги целы?
— Обе.
— Я не чувствую.
Я провёл рукой по сапогам, сжал голень.
— Сейчас?
— Чувствую.
— Значит, целы.
— А почему не шевелятся?
— Потому что лежишь.
Он посмотрел на меня с недоверием.
— Поднять можешь?
Раненый попытался. Правая нога дрогнула. Левая осталась неподвижной.
— Не надо, — сказал я.
— Вы же сами…
— Уже не надо.
Я развернул плащ-палатку рядом с ним.
Пулемёт бил по орудию короткими очередями. Немец не видел нас за лафетом, но понимал, что я добрался. Теперь он простреливал оба возможных пути назад.
— Как зовут? — спросил я.
— Синицын.
Имя Харитонов назвал правильно.
— Иван.
— Откуда?
— Из-под Рязани.
— Это сейчас не важно.
— Вы спросили.
— Чтобы не уснул.
Он закрыл глаза.
Я ударил его ладонью по щеке.
— Не спать.
— Я не сплю.
— Тогда глаза открой.
Он открыл.
Я подтянул плащ-палатку под его спину. Для этого пришлось повернуть на бок. Синицын закричал, затем прикусил рукав.
— Всё, — сказал я. — Всё.
Это была неправда. Всё только начиналось.
Я связал края плащ-палатки, оставив петлю для руки. Поднять его не мог. Даже если бы плечо было целым, человек на спине поднял бы меня выше колеса и превратил в мишень.
Оставалось тащить.
— Сейчас будет больно, — сказал я.
— А до этого что было?
— До этого тебе повезло.
Он выругался.
Значит, силы ещё оставались.
Я лёг на живот, продел левую руку в петлю и пополз. Плащ-палатка натянулась.
Синицын сдвинулся на несколько сантиметров.
Пулемёт ударил по колесу.
Я остановился.
— Почему не идём? — спросил Синицын.
— Ждём.
— Чего?
— Когда он перестанет стрелять.
— А если не перестанет?
— Тогда устанет.
Синицын помолчал.
— А вы смешной.
— Нет.
— Понял.
Немец сменил направление огня. Наши из траншеи снова ударили по пакгаузу.
Я потянул.
Плащ-палатка пошла по снегу.
До тёмной межи мы добрались быстро. Дальше стало хуже. Синицын цеплялся сапогами за стерню. Каждый раз, когда ткань дёргалась, он стонал.
Обожжённое плечо перестало просто болеть. Внутри него что-то рвалось при каждом движении.
Я сменил руку.
Правой тянуть было почти невозможно.
— Бросьте меня, — сказал Синицын.
Я продолжал ползти.
— Слышите?
— Слышу.
— Я серьёзно. Вы один быстрее.
— Замолчи.
— Всё равно обоих…
— Замолчи, Синицын.
Он замолчал.
Пулемётная очередь прошла слева. Несколько пуль ударили в снег рядом с его ногами.
Синицын закричал:
— Попал!
Я обернулся.
Новых ран не было.
— Не попал.
— Я почувствовал.
— Землю почувствовал.
— Точно?
— Точно.
Я не был уверен, но проверять дольше не мог.
До третьей воронки оставалось три метра.
Наш пулемёт замолчал.
Диск опустел.
Немец сразу перенёс огонь на межу.
Пули пошли ближе.
Я поднялся на колени, ухватил плащ-палатку обеими руками и рванул.
Плечо пронзила боль.
Синицын въехал в воронку ногами вперёд. Я упал следом.
Над головой прошла очередь.
Несколько секунд мы лежали в воде.
Синицын дышал тяжело, со свистом.
— Живой? — спросил я.
— Не знаю.
— Тогда живой.
Он открыл глаза.
— А вы?
Я попробовал пошевелить рукой.
— Тоже.
Мы переждали следующую очередь.
Из траншеи снова заработал наш пулемёт. Кто-то принёс новый диск.
Я перевязал петлю плащ-палатки короче и потащил Синицына к следующей воронке.
Обратный путь оказался длиннее.
Теперь немец знал, где мы.
Он бил по воронкам, заставляя ждать. Время между очередями исчезло. Приходилось двигаться не тогда, когда безопасно, а когда огонь хотя бы немного смещался.
Синицын перестал говорить.
Я дважды останавливался и касался его шеи.
Пульс оставался.
У второй воронки рядом разорвалась мина.
Я успел накрыть его собой.
Земля ударила в спину. В ушах зазвенело. Обломок пролетел над головой и врезался в край воронки.
Синицын зашевелился подо мной.
— Тяжёлый вы.
— Потерпи.
— Я и так…
Он снова замолчал.
После разрыва поле заволокло дымом.
Я не стал ждать.
Поднялся и потащил его прямо к траншее.
Первые метры прошли легко. Потом ноги начали проваливаться в размокшую землю. Я падал, вставал на колени и снова тянул.
Из траншеи кричали:
— Давай! Давай сюда!
Харитонов высунулся над бруствером.
— Ложись! — крикнул я.
Он не лёг.
Вместе с ещё одним бойцом выпрыгнул из траншеи. Они пробежали последние метры, схватили плащ-палатку и потащили.
Немецкий пулемёт ударил снова.
Мы скатились в траншею все вместе.
Синицын оказался внизу. Харитонов — на нём. Второй боец придавил меня к стенке.
— Слезьте с него! — крикнул я.
— Сейчас.
— Не «сейчас»! Слезь!
Харитонов отполз.
Синицын открыл глаза.
— Дошли?
— Дошли.
— Я же говорил…
— Ты говорил бросить тебя.
— Не помню.
— Это хорошо.
Я проверил повязку. Она промокла, но держала.
Харитонов тяжело дышал рядом.
— Я думал, вас положит.
— Я тоже.
Он посмотрел на меня.
— А пошли зачем?
Вопрос прозвучал без восхищения. Он действительно хотел понять.
Я поднял санитарную сумку.
— Раненый был.
Харитонов кивнул, хотя ответ его, кажется, не удовлетворил.
Другого у меня не было.
Синицына понесли по ходу сообщения на плащ-палатке. Харитонов взялся за один край, второй боец — за другой. Я шёл сзади, поддерживая раненому голову.
У поворота нас встретил Коля.
— Живой?
— Пока.
— Давайте сюда. Лапин носилки достал.
Он попытался принять мой край плащ-палатки.
— Не дёргай.
— Я не дёргаю.
— Дёргаешь. Возьми ближе к плечу.
Коля перехватил.
Мы донесли Синицына до ложбины.
Носилки действительно вернулись. Рядом с ними стояли те же двое носильщиков, которых я уже видел. Они спорили с Лапиным.
— У нас приказ офицера забирать, — говорил один.
— Приказ у него…
Лапин увидел меня и замолчал.
Я посмотрел за земляную стенку.
Младший лейтенант лежал там же. Лицо стало бледнее, но он оставался в сознании. Пулемётчик с повреждённой рукой ругался тише. Человек с перебитой ногой дрожал под двумя шинелями.
Дорохин лежал отдельно.
Лицо было накрыто пилоткой.
Я остановился.
Коля тоже остановился рядом.
— Когда? — спросил я.
Лапин провёл ладонью по волосам.
— Недавно.
— Что было?
— Сначала воду просил. Потом затих. Зайцев подумал, спит.
Коля смотрел в землю.
— Я подходил, товарищ старший сержант. Он дышал. Я ему губы смочил, как вы… Потом этот с ногой кричать начал. Я туда пошёл. А когда вернулся…
Он не закончил.
Я опустился возле Дорохина.
Снял пилотку с лица.
Глаза были полуоткрыты. На губах остался влажный след от марли.
Я коснулся шеи.
Пульса не было.
Положил ладонь на грудь.
Ничего.
Дорохин умер тихо. Не позвал санитара. Не предупредил, что его время заканчивается. Просто перестал дышать, пока остальные были заняты.
Коля сел рядом на корточки.
— Я должен был возле него остаться?
Я закрыл Дорохину глаза.
— Нет.
— Но если бы я заметил…
— Что бы ты сделал?
Коля открыл рот.
Не ответил.
Я тоже не знал, что сделал бы он.
Не знал, что сделал бы я, если бы остался. Возможно, отправил бы Дорохина первым. Возможно, задержал бы носилки возле него и потерял человека с пробитой грудью. Возможно, всё равно ничего не успел бы.
Я ушёл за Синицыным, потому что он лежал под огнём и ещё был жив.
Дорохина оставил, потому что считал: он сможет подождать.
Я ошибся.
Или не ошибся.
На войне иногда невозможно было узнать даже это.
В воронке я просил Бога показать мне путь к одному человеку и вывести нас обоих.
Путь нашёлся.
Мы вышли.
Но сказать, что смерть Дорохина решил Бог, было бы слишком удобно.
Решение принимал я.
Я накрыл лицо Дорохина пилоткой.
— Товарищ старший сержант, — позвал носильщик. — Так кого берём?
Младший лейтенант попробовал подняться.
— Вот нового несите. Я подожду.
Слова дались ему тяжело. Он не смотрел ни на нас, ни на Дорохина.
— Нет, — сказал я. — Синицын пока остаётся. Повязка держит.
Носильщик нахмурился.
— Тогда кого?
Я подошёл к человеку с ранением головы. Его дыхание стало ещё реже. Пульс почти не ощущался.
Рядом лежал младший лейтенант. Повязка на плече снова промокла. Он дрожал, но отвечал на вопросы.
Пулемётчик стонал, прижимая руку.
Боец с перебитой ногой перестал чувствовать стопу.
Все ждали.
Коля стоял за моим плечом. На его руках снова была кровь.
— Кого теперь? — спросил он.
Я посмотрел на тех, кто ещё оставался жив.
Потом указал.
— Сначала этого.
Глава 13. За тобой вернусь
Февраль 1944 года Подступы к Шепетовке 987-й стрелковый полк 226-я Глуховско-Киевская Краснознамённая стрелковая дивизия 60-я армия, 1-й Украинский фронт
Старший сержант медицинской службы Михаил Павлович Грищенко Санитарный инструктор батальона
К Шепетовке мы шли по снегу, который ночью становился твёрдым, а днём превращался в воду.
Утром он держал человека. К полудню уже не держал никого.
Пока мороз не отпускал, носилки легко скользили по насту. Можно было привязать к ручкам плащ-палатку, положить на неё раненого и тащить, как на санях. После восхода солнца снег темнел, проседал и начинал липнуть к сапогам. Носилки проваливались. Плащ-палатка собирала перед собой мокрый вал, и вдвоём приходилось тянуть то, что ночью смог бы вытащить один.
К вечеру всё снова замерзало.
Грязь становилась каменной. Следы сапог застывали острыми краями. Если человек падал, наст резал ладони даже сквозь рукавицы.
Война приспосабливалась к погоде быстрее людей.
Мы — медленнее.
Правую бровь мне опалило в Чоповичах. К февралю на её месте появился редкий светлый пушок. Кожа на щеке перестала краснеть от каждого прикосновения, но на морозе стягивалась и начинала болеть. Обожжённое плечо сгибалось нормально, пока не приходилось долго тянуть носилки. Потом рука тяжелела и пальцы немели.
Военфельдшер Левченко говорил, что это пройдёт.
По тому, как он отводил глаза, я понимал: не знает.
Коля Зайцев шёл впереди и нёс сложенные носилки на плече. За полтора месяца он научился укладывать их так, чтобы задняя перекладина не била по затылку. Санитарная сумка висела у него на боку. Не моя — вторую выдали в батальоне после того, как Коля был временно прикомандирован к санитарной группе.
Временное прикомандирование продолжалось уже шестую неделю.
Коля больше не бледнел при виде крови. Знал, как разорвать оболочку индивидуального пакета и какой стороной положить подушечку. Мог затянуть повязку и не спрашивал после каждого оборота, достаточно ли туго.
Но всё ещё разговаривал с ранеными слишком много.
Ему казалось, что человек не должен оставаться в тишине. Поэтому он спрашивал, откуда тот родом, кем работал, есть ли дети, какая погода дома. Иногда раненому это помогало не потерять сознание. Иногда человек просил его заткнуться.
Коля не обижался.
Лапин шёл последним. Он тащил свёрнутую плащ-палатку и два коротких шеста, которые мы использовали вместо ручек, когда носилок не хватало. На спине у него висела винтовка.
— К полудню опять поплывёт, — сказал он.
— Что? — переспросил Коля.
— Снег.
— Вижу.
— Раз видишь, чего спрашиваешь?
— Я не про снег. Я думал, вы про дорогу.
Лапин ничего не ответил.
Он говорил редко и только тогда, когда считал слова полезнее молчания. За это Коля иногда принимал его за сердитого. На самом деле Лапин просто экономил силы.
Мы двигались вместе с батальонным обозом. Впереди по разбитой дороге шли боеприпасы. Лошади тянули ящики с минами и патронами. Следом ползли две сорокапятки. Колёса проваливались в снег, расчёты толкали орудия руками.
Навстречу уже несли первых раненых.
Бой шёл где-то за низким холмом. Самой Шепетовки отсюда не было видно. Над горизонтом стоял дым. Иногда сквозь него проступали водонапорные башни и крыши железнодорожных построек.
Город выдавал себя не домами, а звуком.
Там непрерывно работала артиллерия. Отдельные разрывы сливались в один тяжёлый гул, на фоне которого винтовочные выстрелы казались треском сухих веток.
У обочины сидел боец с перевязанной головой. Повязка сползла на глаза, и он время от времени поправлял её одной рукой. Второй он держал автомат за ремень.
— Медпункт далеко? — спросил он.
— По дороге, потом влево у разбитой кухни, — ответил Коля.
— Сколько?
— Минут двадцать.
Я посмотрел на Колю.
До медпункта было не меньше сорока минут для здорового человека.
Коля заметил мой взгляд, но ничего не сказал.
Раненый поднялся.
— Двадцать — это можно.
И пошёл.
Мы пропустили ещё одну санитарную повозку. На ней лежали четверо. Один стонал при каждом толчке. Второй просил возницу ехать быстрее. Возница не отвечал. Лошадь выбилась из сил и двигалась, опустив голову почти до снега.
Возле поваленной вербы дорогу перегородила пехотная колонна. Бойцы стояли, ожидая, когда сапёры вытащат застрявшую двуколку. Некоторые курили. Другие ели замёрзший хлеб, отламывая куски штыками.
Коля вдруг поднял руку:
— Лунёв!
Из колонны обернулся невысокий красноармеец в слишком большой шинели. Одно ухо его шапки было оторвано и болталось на нитке.
— Зайцев? — Он подошёл ближе. — Ты чего с носилками?
— Работаю.
— Санитаром?
— Помогаю пока.
Лунёв посмотрел на санитарную сумку.
— А я думал, тебя после Чоповичей куда-то в тыл определили.
— Кто сказал?
— Не помню. Говорили.
— Вот я.
— Вижу.
Они помолчали.
— Как наши? — спросил Коля.
— Какие?
— Из отделения.
— Нормально. Захарова ранило. Бочкин куда-то в обоз ушёл, его там оставили. Новый сержант.
— Какой?
— Рыжий. Фамилию забыл.
Лунёв поправил ремень винтовки.
— У тебя сахар есть?
— Нет.
— Жалко.
— А зачем спрашивал?
— Вдруг есть.
Он сказал это совершенно серьёзно.
Сапёры сдвинули двуколку. Колонна пришла в движение.
Лунёв отошёл, потом обернулся:
— Колька!
— Что?
— Если возле кухни будешь, там повар наш. Скажи, пусть котелок не теряет. Он мой взял.
— Какой котелок?
— Обыкновенный.
— Номер у него есть?
Лунёв махнул рукой и догнал отделение.
Коля смотрел ему вслед.
— Вместе призывались? — спросил я.
— Нет. Он раньше пришёл. Мы в одном отделении были, пока меня к вам не поставили.
— Понятно.
— Он всё теряет. Потом ищет.
— Вижу.
Коля улыбнулся.
Это был последний раз, когда я видел Лунёва здоровым.
Передовой батальонный пункт развернули в погребе на окраине небольшого села. Дом над ним сгорел. Из снега торчала печная труба, вокруг валялись обугленные брёвна.
Мы оставили часть перевязочного материала и пошли дальше.
Лапин знал дорогу к ротам. Она проходила по дну замёрзшего ручья, затем поднималась к железнодорожной насыпи. Ночью пехота заняла две деревни и приблизилась к дороге. Немцы удерживали насыпь, кирпичный склад и несколько каменных домов за ней.
На карте расстояние от ручья до насыпи, вероятно, выглядело незначительным.
На земле оно измерялось ранеными.
Первый лежал возле разбитого пулемёта.
Второй — у поваленного забора.
Третьего несли навстречу двое бойцов, подхватив под мышки. Его ноги волочились по снегу. Сапоги оставляли две ровные борозды.
— Куда? — спросил я.
— Не знаем.
— В погреб. Назад по ручью, потом направо.
— Далеко?
— Дойдёте.
Бойцы посмотрели на раненого.
— Он тяжёлый.
— Вижу. Положите.
Мы переложили его на носилки. Коля и Лапин понесли назад. Я остался возле пулемётчика и бойца у забора.
У пулемётчика осколком разорвало щёку. Зубы с одной стороны были выбиты, язык распух. Он пытался что-то сказать, но получался только хрип.
Рана выглядела страшнее, чем была. Кровотечение уже почти остановилось. Человек дышал, понимал вопросы и мог идти.
Я наложил повязку, оставив рот свободным.
— Медпункт знаешь?
Он кивнул.
— По ручью. Не выходи наверх.
Пулемётчик поднял оружие.
Станина была погнута, кожух пробит.
— Оставь.
Он замотал головой.
— Тяжёлый.
Пулемётчик снова отказался.
Я не стал спорить. Помог повесить ремень на здоровое плечо.
Колея от носилок темнела на снегу. Я пошёл по ней к ручью, встретил Колю и Лапина на полпути.
— Доставили?
— В погреб, — ответил Лапин. — Там уже пятеро.
— Носильщиков обещали?
— Обещали.
По его голосу было понятно, что обещание он ни во что не ставит.
Мы поднялись к первой роте.
Снег ещё держал. На нём лежала тонкая корка льда. Она ломалась под локтями и резала рукавицы. К полудню солнце поднялось выше, хотя за дымом его почти не было видно. Воздух потеплел.
Наст начал проседать.
Впереди ударили наши орудия.
Первый залп лёг за насыпью. Второй — ближе к кирпичному складу. Земля и снег поднялись над рельсами. Пехота прижалась к склону, ожидая команды.
Командир роты, капитан с чёрной щетиной, стоял в неглубоком окопе и смотрел на часы. Рядом связист безуспешно крутил ручку телефонного аппарата.
— Связи нет, товарищ капитан.
— Я вижу.
— Может, провод перебило у ручья.
— Значит, найди где.
Связист посмотрел на поле.
— Сейчас?
Капитан поднял глаза.
Связист взял катушку и полез из окопа.
Командир заметил нас.
— Санитары?
— Санинструктор батальона Грищенко. Со мной Зайцев и Лапин.
— Хорошо. За ручьём оставайтесь. Если возьмём насыпь — двинетесь к первому ходу сообщения. Раньше не лезть.
— Где ротный санитар?
Капитан кивнул в сторону лежащего у стенки человека.
Тот был накрыт шинелью.
— Понятно.
— Мне тоже всё понятно, — сказал капитан. — Только легче не стало.
Он снова посмотрел на часы.
Артиллерия перенесла огонь дальше.
Капитан поднял ракетницу.
— Приготовиться!
Бойцы начали вставать.
Кто-то проверял затвор. Кто-то подтягивал ремень. Один красноармеец торопливо доедал хлеб, засовывая последний кусок в рот целиком. Его сосед перекрестился — быстро, почти незаметно, прикрыв руку полой шинели.
Никто не сказал ему ни слова.
Ракета ушла вверх.
Пехота поднялась.
Сначала люди бежали плотной цепью. Потом снег начал проваливаться под ногами, и строй растянулся. Одни двигались по насту, другие уходили в него по колено. Сапоги вырывались из мокрой каши с тяжёлым звуком.
Немецкие пулемёты заговорили с насыпи.
Люди стали падать.
Некоторые сразу оставались неподвижными. Другие пытались ползти вслед за цепью. Кто-то кричал санитаров ещё до того, как затих первый пулемётный откос.
Коля дёрнулся вперёд.
Я поймал его за ремень.
— Стоять.
— Там раненые.
— Вижу.
— Один рукой машет.
— Пулемёт тоже видит.
Коля стиснул зубы.
Мы ждали.
Это была худшая часть работы. Не ползти под огнём. Не тащить человека, когда руки уже не держат. Ждать, пока пехота отодвинет огонь достаточно далеко, чтобы санитар мог выйти и не стать следующим раненым.
Коля смотрел на лежащих.
Лапин — на насыпь.
Я следил за пулемётами.
Один замолчал после разрыва нашей мины. Второй продолжал бить вдоль склона. Третий перенёс огонь правее, на группу, добравшуюся до рельсов.
— Теперь, — сказал я.
Мы пошли.
Первого раненого перевязали прямо на снегу. Пуля прошла через плечо. Он мог идти, но боялся встать.
— Ноги целы? — спросил я.
— Целы.
— Тогда поднимайся.
— Там стреляют.
— Здесь тоже.
Он посмотрел на меня, потом на Колю.
Коля протянул руку.
— Давай. Я доведу до ручья.
— А если упаду?
— Поднимем.
Раненый встал.
Коля повёл его назад.
Мы с Лапиным поползли к следующему.
К полудню насыпь была взята.
Пехота закрепилась в немецкой траншее с другой стороны путей. Из кирпичного склада ещё стреляли, но проход через рельсы уже простреливался не полностью.
Санитарное укрытие перенесли в неглубокую балку перед насыпью.
Снег там растаял первым. На дне стояла вода. Мы настелили веток и положили сверху две плащ-палатки. Раненых приходилось укладывать тесно, почти плечом к плечу.
Коля работал молча.
Он уже не задавал каждому вопросы о доме. Подползал, находил кровь, прижимал, звал меня только тогда, когда не понимал, что делать.
Лапин таскал людей от насыпи к балке. Один конец носилок лежал у него на здоровом плече. Второго носильщика каждый раз давали из роты — кого-нибудь из легкораненых или подносчиков патронов.
За два часа через балку прошли шестнадцать человек.
Трое ушли сами.
Пятерых унесли.
Остальные ждали.
Носилки больше не скользили. Они проваливались в снег и цеплялись за корни. Носильщики возвращались всё медленнее.
Один боец с ранением в живот тихо спрашивал:
— Скоро?
Я не уточнял, что именно он имеет в виду.
— Скоро.
Это слово всё ещё приходилось произносить.
Даже когда не знаешь, правда ли оно.
Двоих у разбитой дороги обнаружил связной из третьей роты.
Он прибежал без шапки, держась рукой за бок. Сначала я решил, что ранен, но кровь на гимнастёрке была чужой.
— Товарищ старший сержант, там двое. Возле большой воронки. Один наш, другой не знаю из какой роты.
— Где именно?
— За насыпью, у дороги на хутор. Там телегу разнесло.
— Давно?
— Только что. Мина.
— Огонь есть?
— Миномёт бьёт. Пулемёт дальше, от домов.
Я посмотрел на Лапина.
Он перевязывал человека с ранением в предплечье.
— Здесь останешься.
Лапин кивнул.
— Зайцев, носилки.
Коля поднялся.
Мы прошли через насыпь по разбитому ходу сообщения. На рельсах лежал убитый немецкий солдат. Кто-то уже снял с него сапоги. Носки быстро пропитывались водой из растаявшего снега.
За насыпью земля поднималась к хутору.
Немецкая траншея была забита телами, ящиками и брошенным снаряжением. Наши бойцы расширяли бойницы, разворачивали пулемёты в обратную сторону. От кирпичного склада продолжали стрелять одиночные винтовки.
Мы двигались вдоль канавы.
Разбитую телегу увидели сразу. Одно колесо лежало на дороге, другое ещё вращалось на оси. Лошадь исчезла — возможно, сорвалась и убежала. Возле обочины чернела большая воронка.
В ней лежали двое.
Коля первым спустился вниз.
— Лунёв…
Красноармеец в большой шинели лежал у стенки. Оторванное ухо шапки болталось на той же нитке. Лицо было бледным, но он оставался в сознании.
— Колька, — сказал он. — А котелок не нашёлся.
Коля опустился рядом.
— Ты где ранен?
— Не знаю. Здесь.
Лунёв показал на левый бок.
Ниже по воронке лежал старший сержант. Петлицы были залиты кровью, одна нога вывернута наружу. Повязка на бедре промокла насквозь. Он не отвечал.
Я коснулся шеи.
Пульс был едва заметен.
— Зайцев, пакет.
Коля не сразу оторвался от Лунёва.
— Быстро.
Он подал перевязочный пакет.
Я разрезал штанину старшего сержанта. Осколок прошёл выше колена. Кровь всё ещё выходила толчками.
Жгут был наложен слишком низко и почти не затянут.
Я перехватил его выше раны.
Старший сержант застонал, но глаз не открыл.
— Живой? — спросил Коля.
— Живой.
— А Лунёв?
— Сейчас посмотрю.
У Андрея была рана в боку. Осколок вошёл под нижние рёбра. Крови снаружи было немного. Левая нога сгибалась, но при движении он резко бледнел и стискивал зубы.
Я наложил повязку.
— Дышать тяжело?
— Нормально.
— Голова кружится?
— Когда встаю.
— Не вставай.
— Я и не собирался.
Коля поддерживал его за плечи.
— Мы обоих унесём, — сказал он.
Это прозвучало не как вопрос.
Я посмотрел на носилки.
Воронка находилась метрах в семидесяти от балки. Снег уже размок. Старшего сержанта нужно было отправлять немедленно. Лунёв не мог идти.
— На носилки не лягут двое, — сказал я.
— Лягут.
— Вес не утащим.
— Попробуем.
Коля смотрел прямо на меня.
Он знал Лунёва. Я — нет.
— Попробуем, — согласился я.
Мы уложили старшего сержанта первым. Лунёва Коля помог поднять и разместил рядом. Носилки прогнулись. Плечи обоих почти не помещались между ручками.
Я взялся спереди, Коля — сзади.
— Поднимай.
Носилки оторвались от земли.
Я сделал шаг.
Передняя ручка ушла вниз. Сапог провалился по колено. Коля потянул вверх, но сам потерял равновесие.
Носилки накренились.
Лунёв вскрикнул.
Мы опустили их.
— Ещё раз, — сказал Коля.
— Нет.
— Тут до канавы немного.
— Семьдесят метров.
— Дотащим.
— Не дотащим.
Он посмотрел на Лунёва.
Андрей лежал с закрытыми глазами.
Старший сержант перестал стонать.
Я проверил пульс. Он становился слабее.
— Этого несём первым, — сказал я.
Коля не двинулся.
— Он же не наш.
Слова вырвались у него прежде, чем он успел подумать.
Коля сразу покраснел.
— Я не то хотел…
— Знаю.
— Я просто Лунёва…
— Знаю.
Он опустил голову.
Я снял с себя плащ-палатку и подложил под Андрея, чтобы он не лежал прямо в воде. Проверил повязку ещё раз. Подтянул его ближе к стенке воронки.
— Лежи здесь.
Лунёв открыл глаза.
— А вы куда?
— Его отнесём.
— А я?
— Вернёмся.
— Когда?
— Как только передадим носильщикам.
Он посмотрел на дорогу, затем на старшего сержанта.
— Долго?
— Не знаю.
Лунёв ухватил меня за рукав.
Пальцы были мокрыми и холодными.
— Ты вернёшься?
— Вернусь.
— Точно?
Я высвободил рукав.
— За тобой вернусь.
Коля снял с шеи шарф и подложил Лунёву под голову.
— Я быстро, Андрей.
Лунёв кивнул.
— Котелок всё равно найди.
Коля отвернулся.
Мы подняли носилки.
На этот раз они пошли легче.
Слишком легко.
Старший сержант был крупным человеком, но кровь уже забрала часть его веса. Так иногда казалось: умирающий становился легче прежде, чем умирал.
Первую половину пути мы прошли по дороге. Потом справа разорвалась мина.
Снег и земля накрыли нас.
Я опустил носилки.
— Цел? — спросил Колю.
— Цел.
Старший сержант открыл глаза.
— Где…
— Санитары.
— Мои?
— Свои.
Он попытался поднять голову.
— Там ещё…
— Знаю.
Глаза снова закрылись.
Следующая мина легла ближе к насыпи.
— Пошли, — сказал я.
Мы понесли.
Снег больше не держал. При каждом шаге ноги уходили вниз. Вода набиралась в сапоги. Носилки задевали наст и дёргались.
Коля начал хромать.
— Что с ногой?
— Ничего.
— Почему хромаешь?
— Воды набралось.
— Терпи.
— Я и не жалуюсь.
У насыпи стрельба усилилась.
Наши пулемёты, ещё недавно бившие к хутору, вдруг развернули огонь вдоль дороги. Из немецкой траншеи показались бойцы, отходившие назад.
Сначала шли по одному.
Потом побежали сразу несколько.
— Что там? — крикнул я.
Один остановился.
— Немец лезет!
— Откуда?
— Из садов. Слева обошёл.
Он побежал дальше.
Значит, началась контратака.
Мы спустили носилки в ход сообщения. Старшего сержанта приняли двое бойцов. Один взял передние ручки, помог перетащить через рельсы.
За спиной загрохотали танковые пушки или самоходки. Прямого выстрела я не слышал — только короткий удар и разрыв возле насыпи.
Коля оглянулся.
— Лунёв там.
— Сначала этого донесём.
— Но если немец…
— Донесём.
Он сжал губы и подхватил носилки.
До балки оставалось около ста метров. Туда уже отходили раненые и подносчики. Один человек полз на четвереньках, волоча автомат за ремень. Другой придерживал живот обеими руками.
Лапин встретил нас у входа в санитарное укрытие.
— Куда ещё одного? — спросил он.
— Освободи место.
— Нет места.
— Значит, сделай.
Он отодвинул двоих легкораненых и расстелил шинель.
Мы переложили старшего сержанта.
Жгут держал, но человек почти не реагировал. Нужно было немедленно отправлять его дальше.
— Носильщики? — спросил я.
— Одни ушли. Вторые не вернулись.
— Двуколка?
— Застряла у ручья.
Коля уже поднимал пустые носилки.
— Пошли.
— Стой.
— Вы же сказали, вернёмся.
— Передадим этого.
— Лапин передаст.
Лапин посмотрел на нас.
— Я здесь один с восемью.
Коля замер.
Из-за насыпи снова донёсся тяжёлый разрыв.
Несколько наших бойцов скатились в балку.
Один кричал:
— Капитана! Где капитан?
Другой ответил:
— У путей остался!
Я услышал свист мины и лёг на раненых.
Разрыв ударил в склон. Земля посыпалась сверху. Один из лежащих закричал, решив, что его ранило снова.
— Тихо! — сказал Лапин. — Не задело тебя.
— Ногу не чувствую!
— У тебя рука ранена.
— А ногу почему не чувствую?
— Потому что я на ней сижу.
Лапин сдвинулся.
Коля всё ещё держал носилки.
— Товарищ старший сержант…
— Вижу.
Я проверил старшего сержанта. Пульс почти исчез.
— Лапин, давящую повязку держи. Зайцев, беги к ручью. Найди носильщиков или двуколку. Скажи, один с жгутом, срочно.
— А Лунёв?
— Сначала этот.
Коля посмотрел на меня так, будто услышал эти слова впервые.
Потом бросил носилки и побежал.
Я остался возле старшего сержанта.
Он пришёл в сознание всего на несколько секунд.
— Фамилия? — спросил я.
Губы шевельнулись.
— Не слышу.
— Тарасов.
— Имя?
— Пётр.
— Держись, Пётр.
Он открыл глаза.
— Я держусь?
— Пока да.
— Хорошо.
Тарасов снова потерял сознание.
Коля вернулся с тремя носильщиками и волокушей, сделанной из двух лыж и жердей. На ней можно было увезти одного человека.
Мы переложили Тарасова.
— На батальонный пункт, — сказал я. — Время жгута записано под повязкой.
Носильщик кивнул.
— Дорога простреливается.
— По ручью.
— Там двуколка поперёк стоит.
— Обойдёте.
Они потащили волокушу.
Я поднял носилки.
— Теперь идём.
Сверху спускался командир роты.
Капитан был без шапки. На лбу кровь, автомат висел на одном ремне.
— Куда собрались?
— За насыпь. Там раненый остался.
— Не пойдёте.
— Я его оставил в воронке.
— Там немец.
— Ещё нет.
Капитан схватил меня за ремень санитарной сумки.
— Грищенко, ты слышишь? Они уже вдоль садов вышли. Сейчас насыпь отрежут.
— Там человек.
— У меня там отделение осталось.
— Он ранен.
Капитан посмотрел на балку.
На земле лежали восемь человек. Лапин один переходил от одного к другому. Коля держал повязку на плече младшего сержанта.
— Они тоже не на прогулке, — сказал капитан.
Голос у него сорвался. Он кашлянул и продолжил тише:
— Уводи раненых за ручей. Через десять минут здесь будут мины. Может, и раньше.
— Мне нужно пять минут.
— У тебя их нет.
— Дайте прикрытие.
— Чем? У меня два пулемёта. Один без второго номера, у другого лента последняя.
Он отпустил мой ремень.
— Мы насыпь вечером вернём. Если получится.
Капитан повернулся и начал поднимать бойцов на склон.
Я пошёл за ним.
— Товарищ старший сержант! — крикнул Коля.
Не обернулся.
Поднялся по ходу сообщения к насыпи.
Сверху уже стреляли немецкие автоматы. Пули били по рельсам, звенели о металл. Наши отходили через пролом в насыпи. Несколько человек остались прикрывать.
Я дождался паузы и полез вперёд.
До дороги, где лежал Лунёв, было меньше ста метров.
Я видел разбитое колесо телеги.
Воронку не видел — её закрывала складка земли.
Слева появились немецкие солдаты. Пять или шесть человек перебегали между яблонями. За ними двигалась ещё одна группа.
Если пройти прямо, они выйдут мне во фланг.
Я спустился с насыпи и пополз по канаве вправо. Она тянулась к хутору, затем поворачивала к дороге. Возможно, по ней можно было обойти сад.
Прошёл метров двадцать.
Впереди ударил пулемёт.
Пули прошили край канавы. Одна вошла в землю рядом с лицом.
Стреляли не с пакгауза. Пулемёт уже перенесли в сад.
Путь был закрыт.
Я отполз.
В насыпь ударил снаряд.
Взрыв поднял рельс и бросил его на склон. Железо легло поперёк хода сообщения. Один из прикрывавших бойцов упал. Второй попытался вытащить его и получил пулю в спину.
Я подполз к ним.
Тот, что упал первым, был мёртв. Второй ещё дышал.
Пришлось тащить его вниз.
Коля встретил меня на середине склона.
— Лунёв?
— Не дошёл.
Он посмотрел мне за спину.
— Почему?
— Пулемёт в саду.
— Можно справа.
— Я ходил справа.
— Тогда слева.
— Там немцы.
— Но он ждёт.
— Знаю.
Коля схватил пустые носилки.
— Я попробую.
— Нет.
— Я ниже ростом. По канаве…
— Нет.
— Вы же ему обещали.
— Знаю.
— Тогда…
— Зайцев!
Он замолчал.
— Этого бери, — сказал я и показал на раненого, которого притащил.
— Там Лунёв.
— Здесь тоже человек.
Коля смотрел несколько секунд. Потом опустил носилки и помог переложить раненого.
Мы понесли его к балке.
Отступили за ручей через двадцать минут.
Санитарное укрытие пришлось оставить.
Двоих тяжёлых положили на волокушу. Остальных несли на носилках и плащ-палатках. Легкораненые шли сами, поддерживая друг друга.
Мины начали падать в балку раньше, чем мы успели выйти.
Первый разрыв накрыл оставленную нишу. Второй лёг у края ручья. Третий ударил по дороге, где только что прошли носильщики.
Снег уже превратился в воду.
Каждый шаг требовал усилия. Носилки проваливались. Передняя ручка выскальзывала из мокрых рукавиц. Люди падали, вставали, снова падали.
Один раненый просил оставить его.
— Я потом сам.
Никто не отвечал.
Слово «потом» за этот день уже стоило слишком дорого.
За ручьём находился старый противотанковый ров. Там мы остановились.
Лапин пересчитал раненых.
— Семь.
— Было восемь, — сказал Коля.
— Одного отправили.
— Было девять.
Лапин посмотрел на него.
Коля отвернулся.
Лунёва он считал вместе с нами, хотя тот оставался за насыпью.
Я осматривал людей.
У одного снова открылось кровотечение. Другой начал захлёбываться собственной слюной. Третий перестал чувствовать пальцы на ноге из-за слишком тугой повязки.
Каждый требовал времени.
Я работал и слушал бой.
Немецкая контратака остановилась у насыпи. Дальше противник не пошёл. Наши закрепились по ручью и подтягивали миномёты.
Значит, между нами и Лунёвым оставалось меньше двухсот метров.
Двести метров, занятые огнём.
Иногда расстояние измеряется не шагами. Тем, сколько человек погибнет, пока ты его пройдёшь.
Коля сидел возле раненого младшего сержанта и держал перевязочный пакет. Делал всё правильно. Только постоянно смотрел на насыпь.
— Не отвлекайся, — сказал я.
— Я не отвлекаюсь.
— Смотри на повязку.
Он посмотрел.
— Промокает.
— Прижми сильнее.
Коля прижал.
— Он ещё жив?
Я понял, что спрашивает не про младшего сержанта.
— Не знаю.
— Сколько человек с такой раной может лежать?
— Не знаю.
— Вы же видели.
— Видел.
— Тогда примерно.
Я затягивал бинт на другом раненом.
— Час. Может, больше. Может, меньше.
— Уже час прошёл?
— Почти.
Коля помолчал.
— Значит, ещё может.
— Может.
Лапин сидел у стенки рва и перематывал мокрые рукавицы портянкой. Его пальцы побелели.
— Надо тебе в тепло, — сказал я.
— Некогда.
— Пальцы потеряешь.
— Пока на месте.
Он закончил обматывать руку и встал.
— Носильщики идут.
Из-за кустов появились четверо. Две пары с пустыми носилками.
— Кого первым? — спросил старший.
Я показал.
Работа продолжилась.
Каждый раз, когда носилки уходили, мне хотелось взять следующие и направиться к насыпи.
Каждый раз передо мной оставались те, кого нельзя было бросить.
Я мог уйти один.
Никто не держал меня силой.
Но тогда Лапин с побелевшими пальцами и Коля, ещё не умевший различать все признаки ухудшения, остались бы с ранеными. Если одному стало бы хуже, они могли не понять. Если начался бы новый обстрел, не смогли бы перенести всех.
Вернуться к Лунёву было нужно.
Остаться здесь — тоже.
Правильного решения снова не существовало.
Существовало только принятое.
Я остался.
Свет начал тускнеть.
Снег сверху подмёрз. Вода в следах покрылась тонкой плёнкой льда. Раненые стучали зубами. Мы накрыли их всем, что нашли: шинелями, мешками, плащ-палатками.
Коля отдал кому-то ватник и остался в одной гимнастёрке.
— Надень хоть что-нибудь, — сказал я.
— Не холодно.
Его трясло.
Лапин бросил ему немецкую шинель.
— Надевай.
— Я не буду немецкую.
— Тогда мёрзни по-немецки.
Коля посмотрел на шинель, затем на Лапина.
— Она в крови.
— Твоя тоже.
Коля надел.
У насыпи стрельба стала реже.
Подошёл капитан.
Лоб ему уже перевязали. Повязка была наложена криво и закрывала одну бровь.
— Через полчаса пойдём обратно, — сказал он.
— Уверены?
— Нет.
Он сел возле рва.
— Артиллерия пять минут поработает. Потом пехота. Если немцы не подтянули ещё людей, выбьем.
— Там раненый остался.
— Помню.
— Нужно идти сразу за первой цепью.
Капитан посмотрел на меня.
— Пойдёшь за цепью. Не впереди.
— Понял.
— Ты раньше тоже всё понимал.
Он снял рукавицу и попытался прикурить. Спичка погасла. Вторая тоже.
Коля протянул ему зажигалку.
— Откуда?
— Нашёл.
— Где?
— Возле дороги.
Капитан прикурил.
— После боя сдашь старшине.
Коля кивнул.
— Если найдёшь старшину, — добавил капитан.
Он затянулся и ушёл.
Я посмотрел на тёмную линию насыпи.
— Господи, — сказал тихо, — только пусть дождётся.
Никто не ответил.
Коля, сидевший рядом, возможно, услышал. Он ничего не сказал.
Артиллерия начала в сумерках.
Орудия били недолго. Снаряды рвались у садов и за насыпью. В темноте вспышки казались ближе. После каждого залпа небо на секунду становилось серым, потом снова чернело.
Пехота поднялась без крика.
Люди двигались по замёрзшему снегу. Наст снова держал вес, но теперь под ним оставалась вода. Кора ломалась, сапог уходил вниз и застревал.
Мы шли следом: я, Коля и Лапин.
Носилки несли пустыми.
Возле ручья лежал первый раненый. Его уже перевязывал ротный санитар из соседней роты. Мы прошли дальше.
У насыпи бойцы дрались гранатами. Через пролом летели осколки кирпича и земли. Наш пулемёт бил вдоль рельсов. Немецкий отвечал из сада.
Капитан махнул нам:
— Пока стойте!
Мы легли у склона.
Коля держал носилки обеими руками.
— Сколько?
— Не знаю.
— Я не про время. Сколько до воронки?
— Метров семьдесят.
— Быстро дойдём.
Я не ответил.
Пехота прошла через насыпь.
Стрельба стала удаляться.
— Теперь, — сказал капитан.
Мы поднялись.
За насыпью лежали убитые. Наши и немецкие — вперемешку. В темноте форму различали по силуэтам касок и сапогам.
Снег снова стал твёрдым. На нём чернели лужи крови, затянутые тонким льдом.
Мы нашли разбитую телегу.
Колесо уже не вращалось.
Воронка находилась рядом.
Коля спустился первым.
— Лунёв!
Ответа не было.
Плащ-палатка лежала у стенки. На ней остался тёмный след. Шарф Коли валялся рядом, втоптанный в снег.
Лунёва не было.
Коля обернулся.
— Его забрали?
Я посветил маленьким фонарём.
От воронки тянулась полоса. Сначала человек полз на локтях. Потом след уходил в сторону дороги. Левая нога почти не двигалась и оставляла отдельную борозду.
— Сам пополз, — сказал Лапин.
Мы пошли по следу.
Он протянулся метров на пять.
Лунёв лежал лицом вниз у неглубокой межи. Одна рука была вытянута вперёд. Вторая осталась под грудью. Шапка слетела. Волосы намокли и примерзли к снегу.
Коля остановился.
— Андрей…
Я опустился рядом.
Повернул Лунёва на спину.
Лицо было спокойным. Не потому, что он смирился. Просто смерть успела убрать с него всё, что человек чувствовал перед ней.
Я коснулся шеи.
Потом приложил ухо к груди.
Знал, что ничего не услышу.
Всё равно слушал.
— Может, он замёрз? — спросил Коля. — Ну, не умер… Просто сильно.
Я продолжал держать пальцы на шее.
— Нет.
— Проверьте ещё.
— Проверил.
— Но он же…
Коля опустился на колени.
— Он ждал.
Я не ответил.
Лапин стоял чуть поодаль и смотрел в сторону садов. В руках он держал пустые носилки.
— Вы ведь хотели вернуться, — сказал Коля.
— Хотел.
— Тогда…
— Не надо, Коля.
Он замолчал.
Я вернулся.
Только опоздание не превращало обещание в правду.
Не знал, сколько времени Лунёв пролежал в воронке. Не знал, почему решил ползти. Возможно, услышал наш бой у ручья и понял, что мы отступили. Возможно, перестал верить обещанию. Возможно, до последнего двигался в ту сторону, откуда ждал меня.
Не знал и того, убила ли его первая рана, холод или ещё один осколок.
Теперь это ничего не меняло.
Я снял рукавицу.
Перекрестил Лунёва.
Коля смотрел на мою руку.
Потом медленно снял ушанку.
Лапин тоже обнажил голову. Постоял несколько секунд и снова надел шапку.
Никто не произнёс молитвы вслух.
За насыпью закричали:
— Санитар!
Коля посмотрел на носилки.
Потом на Лунёва.
— Его понесём?
— Нет.
— Но мы же за ним пришли.
— Там живой.
Коля сжал край шинели Андрея.
— А он здесь останется?
— Пока.
— Опять?
Я не нашёл ответа.
Из темноты снова донеслось:
— Сани-та-ар!
Голос был слабее.
Я накрыл Лунёву лицо краем шинели.
Коля стоял рядом, держа пустые носилки.
За насыпью позвали ещё раз.
Я поднялся.
— Пошли.
Мы оставили Лунёва в снегу и пошли на голос.
Глава 14. До третьего
Март 1944 года Река Збруч 987-й стрелковый полк 226-я Глуховско-Киевская Краснознамённая ордена Суворова стрелковая дивизия
Старший сержант Михаил Павлович Грищенко Санитарный инструктор батальона
Збруч был зимним только у берегов.
Посередине шла чёрная вода, ломая тонкий лёд и унося его вниз по течению. На откосах ещё лежал снег, но стоило опереться на него локтем, как он проседал, темнел и превращался в грязь.
Ночью мороз прихватывал землю. К утру она покрывалась коркой, которая сначала держала сапог, потом трескалась, а к полудню уже не держала ничего. Люди скользили на подъёмах, падали на колени, поднимались, цепляясь за кусты, и снова шли вверх. Сапоги наливались водой. Портянки сбивались. Мокрые шинели тянули плечи назад.
Наш батальон переправился затемно.
Сапёры навели узкий настил из жердей, досок и снятых с ближайших дворов ворот. Мостом они его не называли. Говорили просто: переход. Он прогибался под каждым человеком, дрожал от разрывов и время от времени уходил одним краем в воду. Тогда сапёры, стоя по колено в Збруче, подтягивали проволоку, подкладывали новую жердь и махали следующей группе.
До рассвета река казалась небольшой.
Когда стало светло, выяснилось, что ширину реки измеряют не берегами.
Её измеряли тем временем, которое требовалось человеку, чтобы пройти по настилу под огнём.
Наши роты зацепились за западный склон и край деревни. Немцы отошли к каменным постройкам на высоте, откуда видели переправу, дорогу и почти весь спуск к воде. Прямой огонь до настила не доставал: берег изгибался и закрывал нижнюю часть перехода. Зато миномёты работали исправно.
Первые две мины легли в реку.
Третья ударила по восточному берегу, выше сапёрного расчёта.
Четвёртая разорвалась возле съезда.
Они ещё пристреливались.
Я слышал, как миномёт переносит огонь, и понимал, что скоро разрывы сойдутся на переходе. Сапёры тоже понимали. Они не смотрели вверх и не торопились. Спешащий человек в холодной воде быстро запутывался в проволоке, ронял инструмент или подставлял пальцы под бревно.
Под обстрелом люди учились двигаться медленнее, чем им хотелось.
Мы устроили передовой пункт сбора раненых под обрывистым берегом, где корни старых ив удерживали землю. Сверху нависал пласт мёрзлой глины. Внизу плескалась вода. Места хватало на шесть лежачих, если класть их близко, почти плечом к плечу. К полудню у нас лежали одиннадцать.
Ещё пятеро сидели у откоса.
Один держался обеими руками за перевязанную голову и всё спрашивал, на месте ли у него ухо. Ухо было на месте. Я отвечал ему уже третий раз, но через несколько минут он снова поднимал глаза.
— Товарищ старший сержант… ухо-то?..
— На месте.
— Точно?
— Точно. Не трогай повязку.
Он кивал, опускал руки на колени и вскоре снова начинал ощупывать бинт.
У другого пуля прошла через мякоть плеча. Он мог идти сам, но сидел, привалившись к корню, и смотрел на свою кровь так, будто она принадлежала кому-то другому. Третьего били осколки в живот. Он молчал. Дышал мелко и часто. Этого следовало отправлять первым.
Но носилки ещё не вернулись с восточного берега.
Коля Зайцев стоял на коленях возле раненого в живот и держал флягу у его губ. Воды не давал — только смачивал рот.
После Шепетовки Коля стал тише.
Раньше он всё время спрашивал: куда идти, когда возвращаться, кого брать первым. Теперь спрашивал только тогда, когда действительно не знал. Остальное делал сам. Не быстрее, чем нужно, и не медленнее.
Он больше никому не говорил, что мы обязательно вернёмся.
После Лунёва я тоже этого не говорил.
На войне обещание ничего не весило, пока за ним не шёл человек. Иногда человек не мог пройти. Тогда обещание оставалось с тем, кому его дали, — в воронке, в снегу или на чужом склоне.
Я научился молчать раньше.
Коля — только теперь.
— Михалыч, — позвал он. — У него руки холодные.
Я присел рядом. Потрогал шею раненого, проверил повязку.
— У всех холодные.
— У него совсем.
— Плащ под бок подложи. Землю не нагреем, хоть от воды отделим.
Коля снял с плеча свёрнутую плащ-палатку.
— А если понесём?
— Тогда заберёшь.
— Она мокрая.
— Другой нет.
Он ничего не ответил и начал расправлять плащ. Пальцы у него плохо слушались. Перчатки он потерял ещё утром — одну у переправы, другую, когда вытаскивал раненого из воды. Кожа на костяшках потрескалась, в трещинах чернела грязь.
Лапин сидел чуть дальше и перебирал содержимое санитарной сумки.
Он раскладывал пакеты на коленях, проверял оболочку и снова убирал. Лапин был старше Коли лет на десять, но выглядел так, будто разница между ними была гораздо больше. Небритые щёки впали. Под глазами легли серые тени. Он не жаловался на усталость, потому что жаловаться пришлось бы с утра до вечера.
— Сколько сухих? — спросил я.
— Четыре. Ещё два внутри вроде ничего.
— «Вроде» нам не подходит.
— Тогда четыре.
— Жгут?
Лапин показал.
— Лямки?
— Обе.
— Проверь пряжки.
— Уже проверял.
— Ещё раз.
Он посмотрел на меня, хотел что-то сказать, но только вздохнул и потянул ремень.
Коля усмехнулся:
— Я свои четыре раза проверил.
— Значит, у тебя одна проверка лишняя, — сказал Лапин.
— Зато не оторвётся.
— Когда тащить начнёшь, тогда и узнаем.
Их разговор закончился сам. Никому не понадобилось придумывать последнюю реплику.
Над склоном прошла пулемётная очередь. Пули ударили по верхнему краю обрыва, осыпав нас комьями земли. Раненый с перевязанной головой пригнулся и снова схватился за бинт.
— Лежать! — сказал я.
Он лёг на бок.
Коля накрыл раненого в живот плащ-палаткой и посмотрел наверх. Не на пулемёт — на меня.
В последние недели так делали многие.
Когда рядом рвалась мина или над головой проходила очередь, люди сначала падали, а потом искали глазами того, кто должен был понимать, что происходит. Иногда я понимал. Иногда только раньше других признавал, что не понимаю.
Но смотреть они от этого не переставали.
По тропе со склона спустился офицер Старостин.
Он шёл боком, чтобы не поскользнуться, одной рукой держался за кусты, другой прижимал к груди автомат. Полы шинели были в глине, на правом рукаве темнела прореха. Не рана — ткань зацепилась за колючую проволоку.
Старостин остановился возле нашего укрытия и перевёл дыхание.
— Сколько?
— Одиннадцать лежачих. Пятеро ходячих.
— Тяжёлых?
— Трое. Одного сейчас надо за реку.
Он посмотрел на настил. Двое сапёров как раз тащили к нему новую жердь. Выше перехода поднялся разрыв. Вода ударила в берег и окатила людей грязными брызгами.
— Носилки где?
— На том берегу.
— Долго.
— Долго.
Старостин вытер рот тыльной стороной ладони.
— У меня справа связь пропала. Посыльного отправил — не вернулся.
— Убит?
— Не знаю. Там все сейчас не знают.
Он присел рядом с раненым в живот. Несколько секунд смотрел на его лицо, потом поправил край плащ-палатки, который Коля подвернул слишком близко к ране.
— Как его?
— Ефрейтор Коршунов.
Старостин наклонился.
— Коршунов. Слышишь?
Раненый открыл глаза.
— Товарищ…
— Лежи. Не вставай.
— Рота…
— Рота на месте.
Старостин сказал это уверенно. Я не знал, была ли рота на месте. Возможно, он тоже не знал. Но Коршунов перестал пытаться приподняться.
Офицер выпрямился, положив ладонь на колено.
— Правый взвод начал отходить к садам. Если их сейчас не вернуть, немец выйдет к спуску.
— Сам пойдёшь?
— А кто?
Он спросил без вызова. Просто другого ответа у него не было.
— Склон простреливается, — сказал я.
— Я заметил.
— Через лощину иди. У крайней ивы вправо.
— Там вода по пояс.
— Ниже колена. Я оттуда раненого привёл.
Старостин посмотрел на реку, потом снова наверх.
— Ладно.
Он поднялся. У самого выхода обернулся к Коле:
— Ты чего без перчаток?
Коля спрятал руки за спину, словно его поймали на чём-то постыдном.
— Потерял.
— Найдёшь — надень.
— Так точно.
Старостин пошёл вверх.
Коля посмотрел ему вслед.
— Как будто я специально.
Лапин затянул пряжку на лямке.
— Не специально. От большого ума.
— Одну водой унесло.
— А вторая?
Коля не ответил.
Я отдал распоряжения по раненым и выбрался из-под берега.
Сверху местность была видна лучше.
От реки поднимался пологий склон шириной около двухсот метров. На нём росли редкие ивы, кустарник и несколько старых яблонь. Снег сохранился только в углублениях. Там, где проходили люди, чернели две тропы. Они сходились у разбитой телеги, затем расходились: одна вела к деревне, другая — к окопам второй роты.
Между нами и окопами лежало открытое пространство.
Днём перейти его незаметно было невозможно.
Немецкий пулемёт стоял где-то у каменного сарая на окраине. Он стрелял короткими очередями, быстро меняя направление. Второй, дальше справа, пока молчал. За сараем работал миномётный наблюдатель. Разрывы шли не беспорядочно: сначала у дороги, потом ближе к настилу, затем по склону.
Старостин добрался до первой ивы, исчез в лощине и появился выше, где земля была суше. Он двигался быстро, но не бежал. Дважды останавливался, вслушиваясь в огонь.
До окопов оставалось метров семьдесят.
Слева ударил наш пулемёт. Немцы ответили. Пули прошили кусты над головой Старостина. Он упал, полежал несколько секунд и пополз дальше.
Я решил, что он просто пережидает очередь.
Потом увидел, что правая нога волочится.
Старостин прополз ещё два метра и перевернулся на спину.
Пулемёт у сарая замолчал.
Это молчание мне не понравилось больше, чем стрельба.
Немцы видели офицера. Могли добить его сразу. Не стали.
Они ждали того, кто поползёт к нему.
Сверху по склону сбежал связной. Последние метры он преодолел почти на четвереньках, скатился к обрыву и остановился возле меня.
— Санинструктора! Старостин ранен!
Он был совсем молодой, с мокрой чёлкой, прилипшей ко лбу. На груди болталась пустая сумка для дисков.
— Вижу.
— Надо вытащить.
— Вижу.
Связной оглянулся на склон.
— Он живой. Руку поднял.
— Из какой роты?
— Из второй.
— Кто сейчас командует?
— Младший лейтенант. Не знаю… Кравченко, кажется. Он вчера пришёл.
Он говорил быстро, захлёбываясь воздухом.
— Скажи младшему лейтенанту: пусть прижмёт пулемёт у каменного сарая. Не стреляет по всему склону. Только сарай и кусты справа от него.
Связной кивнул.
— А Старостин?
— Сначала пулемёт.
— Но он…
— Беги.
Связной полез вверх.
Я вернулся под берег. Коля уже стоял с санитарной сумкой через плечо. Видимо, услышал.
— Я пойду.
— Подождёшь.
— Он кровь теряет.
— Ты отсюда видишь?
— Нет.
— Тогда откуда знаешь?
Коля отвёл глаза.
— Раз ранен…
— Подождёшь, пока пулемёт не прижмут.
Он снял сумку, снова надел, поправил ремень.
— Через лощину?
— До первой воронки по тропе. От неё влево. Там промоина. По ней дойдёшь до разбитой телеги.
— А дальше?
— Дальше посмотришь. Если огонь не стихнет — лежишь.
— Понял.
— Повтори.
Он повторил маршрут. Без раздражения, не торопясь.
Лапин подал ему одну из санитарных лямок.
— Возьми мою. У твоей пряжка заедает.
— Ты же проверял.
— Вот и проверил.
Коля сменил лямку. Потом протянул Лапину санитарную сумку.
— Зачем? — спросил тот.
— Полегче будет.
— А перевязывать чем?
Коля снова надел сумку.
Лапин затянул ремень у него на спине.
— Не лезь сразу к офицеру. Сначала посмотри, откуда бьют.
— Я знаю.
— Знает он…
Коля повернулся ко мне.
— Можно?
Я посмотрел наверх.
Наш «максим» ударил от деревни. Тяжёлые очереди прошли по стене сарая, выбивая из кладки светлую пыль. Одновременно несколько стрелков открыли огонь по кустам. Немецкий пулемёт ответил, но его очередь ушла выше, к окопам.
— Иди.
Коля выбрался из укрытия и сразу лёг.
Сначала двигался правильно. Не поднимал голову, работал локтями и здоровой ногой, использовал каждую складку земли. До первой воронки добрался быстро. Переждал очередь, сполз в промоину и пошёл по ней.
Я видел только санитарную сумку и тёмную спину.
Внизу промоины стояла вода. Коля полз по ней, и мокрая шинель оставляла за собой широкий след. У разбитой телеги он остановился.
До Старостина оставалось не больше сорока метров.
Наш пулемёт перенёс огонь правее. Немец у сарая замолчал.
Коля поднял голову.
— Лежи, — сказал я, хотя он не мог услышать.
Он пополз дальше.
Первые десять метров прошёл в мёртвом пространстве. Потом склон стал ровнее. Коля прижался к земле и замер.
Немецкий пулемёт ударил не по нему.
Очередь прошла левее, по нашей тропе.
Коля двинулся снова.
Вторая очередь легла ближе. Грязь заплясала у его ног.
Он рванулся к неглубокой яме, добрался до неё и скатился внутрь.
Я ждал, что он покажется с другой стороны.
Он не показался.
Пулемёт дал ещё одну короткую очередь и смолк.
Прошла минута.
Из ямы поднялась рука. Коля дважды махнул и опустил её.
Это был наш условный знак: ранен, двигаться не могу.
Лапин выругался негромко.
Я продолжал смотреть на яму.
В голове уже не было ни Старостина, ни Коли. Была местность.
Каменный сарай. Два пулемёта. Промоина. Телега. Неглубокая яма. Расстояния. Продолжительность очередей. Время между переносами миномётного огня.
Так было проще.
Пока человек становился частью задачи, с ним можно было что-то делать.
Человеком он становился потом — когда задача не удавалась.
— Куда его? — спросил Лапин.
— В ногу, похоже.
— Я дойду по промоине.
— Нет.
— Он сам не вернётся.
— Я сказал — нет.
Лапин замолчал.
Сверху снова спустился связной. На этот раз медленнее. Он прихрамывал, хотя ранен не был.
— Младший лейтенант сказал, сейчас миномёты дадут.
— Сколько?
— Не сказал.
— Пулемёт?
— Лента почти кончилась.
— А вторая?
Связной пожал плечами.
Боеприпасы ещё переправляли. На нашем берегу всё было почти: почти хватало патронов, почти хватало людей, почти держалась связь. Иногда этого «почти» было достаточно. Иногда оно становилось причиной смерти.
Я посмотрел на Старостина.
Он лежал на спине. Одна рука была вытянута в сторону. Вторая прижималась к бедру. Значит, в сознании. Значит, понимал, откуда идёт кровь.
Коля находился ближе. Его я не видел.
Над сараем разорвалась первая наша мина.
Вторая легла за стеной.
Третья ударила в кусты справа. Немецкий пулемёт замолчал.
— Сейчас, — сказал Лапин.
— Подожди.
Четвёртая мина не пришла.
Миномётчики отдали всё, что могли.
Лапин уже надел сумку. Свою лямку он оставил Коле, поэтому взял вторую. Проверил пряжку, сунул за ремень два пакета.
— Пойдёшь до Зайцева, — сказал я. — Через телегу не лезь. Ниже, у воды, есть канава. По ней выйдешь к его яме.
— Вижу.
— Если пулемёт оживёт — назад.
Лапин посмотрел на склон, потом на меня.
— А если Коля кричать начнёт?
— Он не начнёт.
— Я не про это.
Я понял, о чём он.
— Тогда решишь на месте.
Лапин кивнул.
Он не говорил, что обязательно дойдёт. Не просил прикрыть его получше. Только подтянул ремень санитарной сумки.
— Пошёл.
Лапин спустился к самой воде. Там берег изгибался, образуя узкую полосу, скрытую от сарая. Приходилось двигаться в ледяной воде, цепляясь за корни. Он шёл согнувшись, придерживая сумку рукой.
До канавы добрался незамеченным.
Потом лёг и пополз вверх.
Немцы молчали.
Мне снова не понравилось это молчание.
— Быстрее, — сказал я.
Лапин не слышал.
Он достиг разбитой телеги, но не пошёл к ней. Обошёл снизу, как я велел, и исчез в промоине. Через несколько секунд появился ближе к Колиной яме.
Тогда выстрелил второй пулемёт.
Не тот, что стоял у сарая.
Этот бил справа, из сада, откуда до сих пор не стрелял ни разу. Очередь прошла над Лапиным. Он прижался к земле. Следующая ударила в край промоины.
Лапин скатился вниз и остался лежать.
Я видел, как он шевельнул ногой. Значит, жив.
Старостин поднял голову.
Видимо, тоже увидел санитаров. Он попытался ползти к ним, но смог продвинуться не больше чем на ладонь. Потом опустился лицом в грязный снег.
Немецкий миномёт прислал две мины.
Первая разорвалась между телегой и рекой.
Вторую я услышал ещё до того, как она вышла на падение.
— Ложись!
Разрыв накрыл промоину.
В воздух поднялись вода, чёрная земля и клочья прошлогодней травы. На несколько секунд склон исчез.
Когда дым рассеялся, Лапин лежал на том же месте, но теперь на боку. Его правая рука двигалась. Левой он держался за плечо.
Трое.
Офицер Старостин и двое санитаров, которых я послал за ним.
Слово «послал» оказалось тяжелее всего.
Ранил их немец.
Послал я.
Коля принял решение идти сам, Лапин тоже не прятался за чужой спиной. Но последнее слово сказал я. На войне человек редко владел всей причиной случившегося. Вина всё равно находила того, кто отдавал приказ.
Младший лейтенант спустился к нам, пригибаясь под пулями. Я узнал его по новой, ещё не выцветшей плащ-палатке. Лицо у него было молодое, почти без щетины, но взгляд уже стал таким, какой появлялся у командиров после нескольких дней непрерывного боя: он смотрел не на людей, а на то, сколько их осталось.
— Старостин жив? — спросил он.
— Пока.
— До темноты не достанем.
— До темноты он не доживёт.
Лейтенант вытер грязь с губ.
— Немец два пулемёта поставил. Один справа. Только сейчас обнаружили.
— Вижу.
— Если ещё людей туда послать…
Он не договорил.
— Больше никого не пошлю.
— А что делать?
— Дайте мне огонь и верёвку.
Он посмотрел на меня.
— Какую верёвку?
— С переправы. Метров тридцать. Лучше сорок. И плащ-палатку.
— Сапёры не дадут. У них настил ползёт.
— Пусть отрежут от запасной.
— А огонь?
— Пулемёт у сарая прижать. По саду пусть стрелки работают. Не по всему краю — по двум крайним яблоням. Второй стоит там.
Лейтенант поднял голову, но я схватил его за рукав и потянул вниз.
Пуля ударила в корень над нами.
— Видите теперь?
Он кивнул.
— Патронов мало.
— Мне много не надо.
— Сколько?
Я посмотрел на склон.
От нашего укрытия до первой воронки. От неё до промоины. Дальше Коля. Потом Лапин. Старостин лежал выше всех, почти на открытом месте.
— Две минуты.
Лейтенант помолчал.
— Двух не дам.
— Тогда сколько сможете.
Он уже хотел уходить, но задержался.
— Ты сам полезешь?
— Сам.
— После двух санитаров?
Я не ответил.
Он понял и без ответа.
— Подожди. Я к пулемётчикам.
Лейтенант полез наверх.
Раненый с перевязанной головой снова приподнялся.
— Товарищ старший сержант… ухо…
— На месте твоё ухо.
— Я просто спросил.
— Лежи.
Он лёг.
Я передал раненых санитару из третьей роты, который только что вернулся с носилками. Показал, кто отправляется первым, у кого менять повязку, кому не давать пить. Он слушал, часто кивал и смотрел на склон.
— А вы?
— Скоро вернусь.
Слова вышли сами.
Я сразу почувствовал их неправильность.
После Лунёва я не хотел больше обещать, что вернусь. Но теперь обещание относилось не к тем, кто лежал впереди. Оно относилось к людям здесь. Они должны были знать, что у них остаётся санинструктор.
Я снял санитарную сумку, выложил всё на плащ-палатку и взял только необходимое: четыре перевязочных пакета, жгут, ножницы, ампулы, шприц, две шины, бинт. Остальное вернул санитару.
Мокрая вата становилась тяжёлой и бесполезной. Лишняя бутылочка звенела. На открытом склоне иногда убивала не пуля, а вещь, которую человек взял из страха, что она понадобится.
Сапёр принёс верёвку.
— Тридцать два метра, — сказал он. — Больше не дам.
Он был в мокрой гимнастёрке, без шинели. Вода стекала с рукавов.
— Хватит.
— Не хватит.
— До промоины хватит.
— А дальше?
— Дальше лямкой.
Сапёр посмотрел на склон.
— Утащишь?
— Попробую.
— Узел не затягивай намертво. Мокрый потом не развяжешь.
Он показал, как закрепил петлю. Я знал этот узел, но не стал говорить. Здесь его руки знали верёвку лучше моих.
Мы договорились о сигналах. Один рывок — выбирать слабину. Два — тянуть. Частые короткие — остановиться.
Конец верёвки закрепили за плащ-палатку. Двое бойцов должны были выбирать её из-за обрыва. До промоины раненого можно было дотянуть. Дальше приходилось работать самому.
Лейтенант вернулся.
— Через минуту начнём. «Максим» даст по сараю. Отделение ударит по саду. Потом всё. Ленты пустые.
— Понял.
— Если не получится…
Он замолчал.
— Тогда не получится, — сказал я.
Это не успокоило ни его, ни меня.
Я затянул лямку вокруг плеч, проверил пакеты и лёг у края укрытия.
Река была рядом. От неё пахло холодной водой, тиной и свежей землёй. Этот запах напомнил Днепр — не шириной и не течением, а тем, как быстро вода забирала тепло из тела.
После Днепра малая река не казалась безопаснее.
Войне было всё равно, сколько метров между берегами.
Я не стал креститься. Руки были заняты верёвкой и лямкой.
— Господи, помоги, — сказал я про себя. — Только бы всех.
Наш пулемёт открыл огонь.
Я пополз.
Первые метры прошёл быстро. Земля здесь закрывала от сарая. Пули шли выше, срезая тонкие ветки. Одна упала рядом и застряла в грязи, не разорвавшись. Вторая ударила дальше, у самой воды.
В первой воронке я остановился.
Не из-за страха. Нужно было услышать огонь.
«Максим» бил длинными очередями. Немец у сарая отвечал коротко, почти вслепую. Справа работали наши винтовки. Второй пулемёт молчал.
Пока молчал.
Я перебрался в промоину.
Холодная вода сразу прошла через рукава. Глина липла к локтям и не отпускала. Каждый раз, выдёргивая руку, я терял часть силы. Санитарная сумка била по рёбрам. Верёвка тянулась следом, цеплялась за траву и корни.
До разбитой телеги я добрался, когда наш «максим» замолчал.
Время вышло.
Теперь немцы знали, что кто-то идёт по склону.
Я лёг под осью телеги. Дерево давно отсырело и пахло гнилью. На спице засохла кровь. Чья — узнать уже было невозможно.
Пулемёт у сарая дал очередь по промоине.
Пули прошли впереди.
Следующая очередь должна была лечь ближе.
Я подождал, пока немец перенесёт огонь к реке, и пополз в другую сторону, к Колиной яме.
Пули ударили туда, где я был несколько секунд назад.
Коля услышал меня и попытался поднять голову.
— Лежи.
— Михалыч…
— Где?
— Нога. Ниже колена.
Я сполз к нему.
Пуля вошла сбоку и вышла через икру, разорвав ткань. Кость, насколько можно было понять, осталась цела. Коля сам наложил пакет, но бинт пропитался кровью и сполз. Пальцы у него дрожали.
— Сильно? — спросил он.
— Терпеть можно.
— Я не про боль.
Я затянул повязку.
— Кость цела, похоже.
— А ходить?
— Потом проверишь.
Он выдохнул и закрыл глаза.
— Я почти дошёл.
— Вижу.
— Старостин дальше. Он сначала двигался, а сейчас…
— Вижу.
— Лапин тоже ранен.
— И это вижу.
Коля открыл глаза.
— Я всё испортил.
— Молчи.
— Если бы я быстрее…
— Быстрее ты был бы ближе к пулемёту. Прижми повязку.
Он положил ладонь на бинт.
— Ты за кем сначала?
Я не ответил.
Коля понял сам. Посмотрел вверх, туда, где лежал Старостин.
— Правильно.
— Я не спрашивал.
— Я просто…
— Знаю. Лежи.
Я оставил возле него один пакет и пополз к Лапину.
Второй пулемёт ударил из сада.
По звуку очередь прошла над головой. Я не прижался к земле — уже лежал ниже линии огня. Следующая прошила склон справа. Немец не видел меня точно. Он делил участок на части и проверял каждую.
Я дождался, когда очередь уйдёт к телеге, и преодолел открытый отрезок.
Лапин лежал в воде на боку. Лицо стало серым. Левая рука прижималась к плечу.
— Где?
— Тут.
— Руку убери.
— Не могу.
— Убери.
Он медленно отнял ладонь.
Осколок вошёл ниже ключицы. Крови было меньше, чем я ожидал, но при каждом вдохе Лапин морщился.
— Дышать можешь?
— Если не очень.
— Глубоко вдохни.
— Не хочу.
— Вдохни.
Он вдохнул, оборвал дыхание и выругался.
Я наложил тугую повязку. Поднимать его сейчас было нельзя. Сначала следовало добраться до Старостина.
Лапин поймал меня за рукав.
— Кольку вытащи.
— Лежи.
— У него нога.
— Знаю.
— Он молодой ещё.
Реплика прозвучала глупо. Лапин сам это понял и отвернулся.
На войне возраст не давал преимуществ. Молодые умирали неохотнее старых только в разговорах. Под огнём тело каждого одинаково не хотело останавливаться.
— До обоих дойду, — сказал я.
Это снова было обещание.
Но теперь за ним уже двигался человек.
Я оставил Лапину пакет и пополз выше.
До Старостина оставалось около пятнадцати метров.
Между нами не было ни воронки, ни куста, ни складки земли. Только размокший снег, прошлогодняя трава и две тёмные полосы от пуль.
Пулемёт у сарая замолчал.
Значит, сейчас наблюдали.
Я лежал неподвижно.
Грязная вода текла под гимнастёрку. Сердце билось ровно. Страха не было лишь в первые секунды. Потом он пришёл — не криком и не дрожью, а точным знанием того, что произойдёт, если я подниму голову слишком высоко.
Страх не мешал.
Он измерял высоту.
Справа наши стрелки снова открыли огонь по саду. Кто-то наверху понял, где я нахожусь, и дал мне несколько секунд.
Я приподнялся на локтях и пошёл вперёд.
Пулемёт выстрелил, когда я преодолел половину расстояния.
Первая очередь прошла сзади.
Вторая легла слева.
Немец переносил ствол.
Я рванулся к Старостину и упал рядом с ним прежде, чем третья очередь разорвала землю у моих сапог.
Офицер был в сознании.
Лицо белое, губы посинели. Правая ладонь зажата на бедре. Между пальцами сочилась кровь.
— Старостин.
Он посмотрел на меня, но, кажется, не узнал.
— Справа… ушли…
— Потом.
— Не потом. К садам… там…
— Молчи.
Я разрезал ткань на бедре.
Пуля прошла выше колена и задела крупный сосуд. Старостин пытался пережать рану рукой, но сил почти не осталось. Штанина под ним была чёрной.
Я наложил жгут выше ранения.
Старостин дёрнулся.
— Терпи.
— Я терплю.
Он сказал это зло, будто я обвинил его в обратном.
Я затянул жгут ещё сильнее. Кровь остановилась. Подсунул под него записку со временем, закрепил повязку.
Старостин смотрел на мои руки.
— Зайцев?
— Жив.
— Второй?
— Жив.
— Зачем обоих?..
Я не ответил.
Он и сам знал зачем.
Потому что лежал здесь.
Я развернул плащ-палатку и начал перекатывать его на бок.
— Помоги плечом.
Старостин попытался, но только застонал.
— Не выходит.
— Вижу.
— Сам тащи.
— Сам и тащу.
— Роту не бросай.
— Я не из твоей роты.
Он несколько секунд смотрел на меня, потом коротко засмеялся. Смех сразу перешёл в кашель.
— Всё равно… не бросай.
Я закрепил вокруг него лямку.
Верёвки до Старостина не хватало. Её конец лежал в промоине, возле Лапина. Туда нужно было дотащить офицера самому.
Пятнадцать метров вниз.
По мокрому склону.
Под двумя пулемётами.
Я лёг на бок, продел руки в санитарную лямку и потянул.
Старостин сдвинулся на ладонь.
Мокрая шинель прилипала к земле. Сапоги цеплялись за траву. Я поправил плащ-палатку и потянул снова.
Пулемёт ударил справа.
Я замер.
Пули прошли ниже, возле Колиной ямы.
Старостин тяжело дышал мне в затылок.
— Брось, — сказал он.
Я не ответил.
— Слышишь? Сам уходи.
Не думаю, что это было благородство. Он просто чувствовал, сколько крови потерял, и не верил, что его можно вытащить. Человек иногда просил оставить его не потому, что хотел умереть, а потому, что устал быть тяжестью в чужих руках.
Я снова потянул лямку.
— Не разговаривай.
— Приказываю…
— Приказывать будешь на берегу.
Это прозвучало слишком уверенно.
Я сразу пожалел, что сказал.
Но Старостин замолчал.
Мы продвинулись ещё на несколько метров. Глина уступила место мокрому снегу. Плащ-палатка пошла легче, зато склон стал круче. Старостин начал съезжать боком. Пришлось удерживать его ногой и направлять руками.
Пулемёт у сарая дал длинную очередь.
Пули ударили вокруг. Одна пробила санитарную сумку, прошла через свёрнутый бинт и вышла наружу. Другая звякнула о металлическую пряжку лямки.
Я почувствовал удар в бок.
Не боль — толчок.
Провёл ладонью. Крови не было. Пуля попала в коробку с ампулами. Стекло хрустнуло под пальцами, гимнастёрка намокла от лекарства.
Запах стал резким, аптечным.
Старостин дёрнулся.
— Тебя?
— Нет.
— Врёшь?
— Сейчас не время.
Я дотащил его до промоины.
Лапин увидел нас и попытался подняться.
— Лежи! — сказал я.
— Я помогу.
— Чем?
Лапин посмотрел на свою неподвижную руку.
— Ногами.
— Лежи.
Я добрался до конца верёвки, закрепил её на плащ-палатке и дважды дёрнул.
Сначала ничего не произошло.
Потом верёвка натянулась.
Старостин медленно пополз вниз по промоине. Я придерживал его голову и раненую ногу. Несколько раз плащ цеплялся за корни. Тогда я давал частые рывки, бойцы останавливались, и мы освобождали ткань.
На середине пути Старостин потерял сознание.
Я проверил пульс.
Слабый, но был.
— Тяни! — крикнул я.
Не знаю, услышали ли на берегу. Верёвка снова натянулась.
У разбитой телеги навстречу выползли двое бойцов. Они подхватили плащ-палатку и потащили офицера дальше, в мёртвое пространство.
Первого вынесли.
Я вернулся к Лапину.
Он лежал с закрытыми глазами.
— Лапин.
— Не сплю.
— Хорошо.
— Старостин?
— Ушёл вниз.
— Живой?
— Пока живой.
— Значит, теперь Коля.
— Теперь ты.
Лапин открыл глаза.
— У него нога.
— У тебя плечо.
— С ногой хуже.
— Это я решу.
— Михалыч…
— Повернись на спину.
Он не спорил дальше.
Я подтянул к нему плащ-палатку, осмотрел повязку. Кровь проступила, но не хлестала. Дышал Лапин тяжело, однако ровно. Я закрепил его здоровую руку вдоль тела.
— Больно будет.
— Уже.
— Больше.
— Давай.
Когда я перекатил его на плащ, Лапин закричал. Сразу стиснул зубы, будто крика не было.
Немецкий пулемёт ответил очередью.
Пули ударили по краю промоины. Земля посыпалась Лапину на лицо.
— Попали? — спросил он.
— Нет.
— Точно?
— Не трогай повязку.
— Я не трогаю.
Он трогал. Я отвёл его руку.
Верёвку уже вернули. Один из бойцов подполз до телеги и бросил конец в нашу сторону. До Лапина не хватило нескольких метров. Я пополз за ним, привязал к плащу и дал два рывка.
— Не дай им быстро, — сказал Лапин.
— Почему?
— Плечо оторвётся.
— Не оторвётся.
— Откуда знаешь?
— Вижу.
Это его не убедило, но спорить сил не осталось.
Верёвка натянулась.
Лапин застонал и упёрся пятками в землю.
— Ноги подними.
— Тогда качает.
— Подними.
Он послушался.
Я шёл рядом на коленях, придерживая его голову. Вода в промоине стала розовой. Сначала я подумал, что повязка снова пропустила. Потом понял: это кровь Старостина, оставшаяся на плащ-палатке.
У телеги Лапина забрали те же бойцы.
Один из них был ранен в щёку. Кровь стекала по шее, но он даже не пытался её вытереть.
— Ещё один? — спросил он.
— Ещё один.
— Верёвку вернуть?
— Быстро.
Он привязал к концу ремень и махнул вниз. На берегу потянули, верёвка пошла назад.
Я остался у телеги.
До Коли было меньше двадцати метров.
Дальше, за его ямой, лежала пустая полоса, где недавно был Старостин. На мокром снегу остался широкий след. Немцы видели его. Теперь они знали наш маршрут.
Миномёт выстрелил.
Первую мину я услышал высоко. Она должна была перелететь.
Разрыв поднялся за рекой.
Вторая легла у настила.
Третья шла ближе.
Я прижался к земле.
Мина ударила ниже телеги. Осколки прошли по склону. Один вонзился в деревянное колесо и остался дрожать.
Коля крикнул:
— Михалыч!
— Живой?
— Пока!
— Тогда молчи!
Он послушался.
Я ждал следующего выстрела.
Миномёт замолчал. Возможно, переносил огонь. Возможно, менял позицию. Возможно, закончились мины. На войне человек часто принимал решение не потому, что знал, что происходит, а потому, что ждать полного знания было уже поздно.
Я пополз к Коле.
Пулемёт у сарая ударил сразу. Немец вёл огонь по следу от плащ-палатки, потом поднял его выше.
Я ушёл влево, почти к воде.
Грязь стала глубже. Локоть провалился, и лицо ударилось о землю. Во рту захрустел песок. Я выплюнул его и пополз дальше.
Коля лежал там же.
Кровь снова прошла через повязку, но не сильно. Он побледнел. Губы дрожали то ли от холода, то ли от страха.
— Лапин? — спросил он.
— Вытащили.
— Старостин?
— Тоже.
Коля закрыл глаза.
— Значит, я последний.
— Получается.
— Я могу сам.
— Не можешь.
— До промоины доползу.
— Не доползёшь.
— Откуда…
Он посмотрел на моё лицо и замолчал.
Я снял с него санитарную сумку, перебросил себе через плечо и подтащил плащ-палатку.
— Перевернуться сможешь?
— Смогу.
Не смог.
Когда попытался опереться на здоровую ногу, раненая дёрнулась, и Коля вскрикнул. Я подхватил его под плечи и перекатил на плащ.
— Тише, — сказал он сквозь зубы.
— Я стараюсь.
— Плохо стараешься.
Это была первая его почти прежняя реплика за много недель.
Я затянул лямку.
— Готов?
— Нет.
— Хорошо.
— Чего хорошего?
— Значит, в сознании.
Коля хотел ответить, но сверху прошла очередь. Обоим стало не до разговора.
Я закрепил верёвку и дал два рывка.
На берегу начали тянуть.
Плащ сдвинулся. Коля застонал, схватился за край.
— Ногу держи прямо.
— Она сама…
— Руками держи.
Он обхватил бедро и прижал раненую ногу к здоровой.
Мы прошли половину пути до телеги.
Верёвка вдруг ослабла.
Я дёрнул один раз.
Ответа не было.
Дёрнул снова.
Ничего.
Возможно, она зацепилась за корень. Возможно, на берегу люди легли под огнём. Возможно, кого-то ранило.
— Что там? — спросил Коля.
— Не знаю.
Я пополз вниз по верёвке, нащупывая её в грязи. Она уходила под воду возле промоины. Я потянул. Не двигалась.
Зацепилась.
Пришлось вернуться к Коле.
— Сейчас сам потащу.
— Я помогу.
— Чем?
— Не знаю.
Я продел руки в лямку и потянул.
После Старостина и Лапина сил почти не осталось. Плечи горели. Пальцы не разгибались. Каждый вдох отдавал болью в боку, куда ударила пуля через сумку.
Коля был легче Старостина, но плащ скользил хуже. Под ним набралась грязь. Она держала ткань, как ладонь.
Я тянул.
Метр.
Остановился.
Ещё метр.
Пулемёт бил по верхней части склона. Пока нас не видел.
До промоины оставалось немного.
Коля смотрел на меня снизу вверх. Лицо у него было совсем молодое. Таким оно, наверное, было до войны, когда он ещё не знал, сколько весит человек в мокрой шинели.
— Оставь сумку, — сказал он.
Я не сразу понял.
— Что?
— Мою сумку брось. Тяжёлая.
Сумка лежала у меня на спине. В ней оставалось несколько пакетов, ножницы и пустая фляга.
— Не мешает.
— Мешает. Я вижу.
Я сбросил сумку.
Она упала в грязь.
Коля был прав.
Тянуть стало немного легче.
Мы достигли промоины. Там верёвка нашлась под водой. Её прижал обломок ветки. Я освободил конец и дважды дёрнул.
На этот раз ответили.
Плащ пошёл вниз.
Я двигался рядом, удерживая Колину ногу.
Тогда снова заговорил миномёт.
Первый выстрел я не услышал. Разрыв поднялся возле сарая — немецкая мина не могла лечь там. Значит, наши снова получили боеприпасы и били по пулемёту.
Вторая наша мина упала ближе к саду.
Немецкий пулемёт замолчал.
— Давай! — крикнул кто-то с берега. — Тяни его!
Верёвка натянулась сильнее.
Коля заскользил по промоине.
Я отпустил плащ и пополз следом.
Немецкий миномёт ответил.
Звук пришёл справа и выше.
Я знал этот звук.
Первая мина должна была лечь за нами.
Она разорвалась у телеги.
Вторая шла к воде.
— Тянуть! — крикнул я. — Быстрее!
Коля посмотрел на меня.
— Что?
— Голову закрой!
Он поднял руки.
Я толкнул плащ вниз, туда, где склон уже закрывал его от осколков.
Мина ударила в край берега.
Вода и земля поднялись одной стеной.
Меня отбросило в сторону. Я не почувствовал удара о землю — подо мной уже не было земли.
Был холод.
Он вошёл сразу под шинель, под гимнастёрку, в сапоги. Вода сжала грудь. Ремень санитарной сумки, которую я забыл снять после Колиной, зацепился за корень или обломок настила и развернул меня лицом вниз.
Я дёрнулся.
Ремень не отпустил.
Над головой был лёд — тонкий, мутный, разбитый разрывом на серые куски. Я ударил по нему ладонью. Он треснул, но вместе с водой на меня посыпалась земля.
Сапоги тянули вниз.
Я нашёл пряжку ремня. Пальцы не слушались. Попробовал ещё раз.
Получилось.
Сумка ушла в глубину.
Я оттолкнулся от дна и поднялся к поверхности.
Голова показалась над водой.
На берегу кричали. Кто-то бросил верёвку. Она упала рядом, но течение сразу отнесло конец.
Я попытался вдохнуть и закашлялся.
Увидел Колю.
Его уже дотащили до обрыва. Двое бойцов держали плащ-палатку. Коля приподнялся на локте и смотрел на меня.
Все трое были на берегу.
Я успел это понять.
Потом обломок льда ударил меня в висок.
Небо качнулось.
— Михалыч! — крикнул Коля.
Вода закрыла звук.
Холод исчез последним.
Михаил Павлович Грищенко открыл глаза вечером.
Сначала он увидел закопчённый потолок. Между досками просачивался дым, но огня не было. Где-то рядом горела керосиновая лампа. Пахло мокрой шерстью, лекарствами и одеждой, которую сушили слишком близко к печке.
Он попробовал вдохнуть.
Грудь сразу сдавил кашель.
Кто-то повернул его голову набок. Изо рта вытекла вода.
— Тихо, тихо… Не рвись.
Голос был женский.
Грищенко снова открыл глаза. Над ним склонилась военфельдшер в тёмной косынке. Лицо у неё было усталое, под правым глазом засохла полоска чужой крови.
— Где я?
— На батальонном пункте.
— Река…
— Уже не в реке.
Он закрыл глаза.
Последним цельным воспоминанием был дом у станции Чоповичи.
Он помнил, как принёс туда раненых. Помнил удар танкового снаряда. Стена вздрогнула, с потолка посыпалась глина, в окне появилось пламя.
Дальше память шла отдельными кусками.
Горящее окно.
Обожжённые руки.
Человек в снегу.
Чужое лицо над прицелом, хотя никакого прицела у него никогда не было.
Молодой санитар, сидящий возле пустых носилок.
Грязная вода.
Фамилии, которые он знал, но не помнил, когда услышал.
Куски не соединялись.
— Как тебя зовут? — спросила военфельдшер.
— Грищенко.
— Полностью.
— Михаил Павлович. Старший сержант. Санинструктор батальона.
— Хорошо. Какой месяц?
Он хотел сказать: декабрь.
За маленьким окном с крыши падала вода. Снег во дворе был серым и рыхлым.
— Март, — ответил он.
— Число?
Грищенко помолчал.
— Не знаю.
— Ничего. Потом вспомнишь.
Она посветила ему в глаза, проверила пульс и отошла к другому раненому.
Слева кто-то пошевелился.
— Михалыч?
Грищенко повернул голову.
На соседней койке лежал молодой боец. Правая нога была забинтована и закреплена между двумя дощечками. Лицо бледное, губы растрескались. На руках не было перчаток.
Грищенко знал, что его зовут Коля Зайцев.
Но не помнил, откуда знает.
— Старостин? — спросил он.
Коля приподнялся.
— Жив. Его дальше отправили. Крови много потерял, но живой был.
— Лапин?
— Тоже. Плечо ему перевязали. Ругался, когда несли.
Грищенко смотрел на Колю.
— А ты?
Коля сначала не понял.
— Я-то? Нормально. Кость вроде цела. Вы сами сказали.
— Я?
— Ну да.
Грищенко попытался вспомнить.
Перед глазами возник мокрый склон. Верёвка, уходящая в грязь. Чьи-то руки на повязке. Он не понимал, его это руки или чужие.
— Я вас вытащил? — спросил он.
Коля посмотрел на него с тревогой.
— Всех троих.
— Один?
— Там помогали. С берега тянули. Но доползли вы.
Грищенко закрыл глаза.
— Не помню.
Коля помолчал.
— Вас осколком в воду сбросило. Вы не дышали сначала. Мы думали…
Он не договорил.
— Долго?
— Что долго?
— В воде.
— Не знаю. Недолго, наверное. Мне показалось… долго.
В дверях появился санитар.
— Зайцев, не ворочайся! Сказано ногу не трогать.
— Я не трогаю.
— У тебя бинт сполз.
— Сам сполз.
Санитар подошёл, но его позвали с другого конца комнаты. Он выругался и ушёл.
Грищенко посмотрел на Колину ногу.
Повязка действительно ослабла. На нижнем крае проступила кровь.
Он сел.
Голова сразу закружилась. Перед глазами потемнело.
— Лежите, Михалыч, — сказал Коля. — Я подожду.
Грищенко уже протянул руку.
Пальцы сами нашли конец бинта. Проверили, не пережата ли нога, подтянули повязку и закрепили узел так, чтобы он не давил на рану.
Он сделал это быстро и точно.
Коля наблюдал за ним молча.
Грищенко снова лёг.
Он не помнил, как добрался до Старостина.
Не помнил, как тащил Лапина.
Не помнил чёрной воды Збруча.
Но руки помнили.
Глава 15. То, что исчезло
24 августа 2026 года
Москва
Закрытый аналитический комплекс Министерства обороны Российской Федерации
Полковник Андрей Рудаков
В комнате без окон утро наступало по звуку вентиляции.
В шесть часов ночной режим отключался, поток воздуха становился сильнее, и в узкой решётке над дверью начинало едва слышно посвистывать. Свет не менялся. Здесь вообще ничего не менялось от времени суток: те же матовые лампы под потолком, тот же серый стол, те же три монитора и зелёный огонёк считывателя возле двери.
Я проснулся за несколько минут до свиста.
Шея затекла. Левая рука лежала под телом и не чувствовала ничего ниже локтя. Я сел на раскладушке, подождал, пока в пальцы вернётся покалывание, и посмотрел на часы.
Шесть ноль семь.
Дату пришлось вспоминать дольше.
Раскладушка появилась в кабинете неделю назад. Сначала я приказал поставить её на случай ночной работы. Потом принёс из дома запасную рубашку, бритву и зубную щётку. Ещё через два дня перестал объяснять самому себе, что всё это временно.
Серое казённое одеяло пахло складом и пылью. Я сложил его, убрал к стене и некоторое время сидел, упираясь босыми ступнями в холодный линолеум.
На среднем мониторе оставалось открытым дело Михаила Павловича Грищенко.
Экран погас ещё ночью, но я помнил последнюю строку.
Год смерти — 1979.
Не 1944-й.
Не Збруч.
Тысяча девятьсот семьдесят девятый.
Я обулся, налил в чайник воду и включил его. Вода закипала долго. На нагревательном элементе скопилась белая накипь, и чайник теперь сначала гудел, потом несколько раз щёлкал, будто передумывал, и лишь после этого отключался.
Пока он грелся, я прошёл в маленькую санитарную комнату в конце закрытого сектора. Побрился перед металлическим зеркалом, в котором лицо выглядело шире и старше. На подбородке остался неглубокий порез. Я прижал к нему кусок бумажного полотенца, надел чистую рубашку и вернулся.
Чай получился слишком крепким. Я выпил половину стоя.
Потом вставил ключ в боковую панель терминала, приложил карту и ввёл код.
«Свод» вернул мне ночь.
На левом экране появилась фотография Грищенко. На среднем — его послужная хронология. На правом — две схемы поведения, разделённые красной вертикальной линией.
До Збруча.
После Збруча.
Я открыл первую схему.
Старший сержант. Санитарный инструктор. Боевой опыт. Несколько ранений. Десятки вынесенных с поля боя людей. Умение быстро оценивать тяжесть ранения, останавливать кровотечение, определять, кого можно вести, а кого придётся нести.
Всё это принадлежало Грищенко.
Он был храбрым до того, как появился в нашей выборке. Оставался храбрым после. Снова ходил за ранеными под огнём, вытаскивал их из воронок, тащил по снегу и грязи, ругался с теми, кто пытался подняться раньше времени. В одном из наградных листов было указано общее число спасённых — сто семьдесят шесть человек.
Система не находила в этих действиях разрыва.
Он не стал трусливее.
Не потерял сострадания.
Не разучился делать то, что должен был делать санитарный инструктор.
Исчезло другое.
До Збруча Грищенко несколько раз принимал решения, выходившие далеко за пределы его должности. Он видел не только раненого перед собой, но и расположение огневых точек, направление вражеского наблюдения, порядок смены позиций, время между миномётными налётами. Подчинял себе людей, которые формально ему не подчинялись. Заставлял пехотных командиров менять маршруты выноса. Оставлял резерв носильщиков. Распределял задачи на случай потери связи.
После Збруча это прекратилось.
Не сразу. Не так, чтобы разницу можно было заметить в одном документе. Но на длинной хронологии она становилась видимой.
Грищенко продолжал спасать людей.
Только теперь он снова видел войну из самой низкой её точки — с земли, рядом с тем, кто истекал кровью. Он выбирал путь к раненому, а не направление будущего удара. Следил за дыханием, пульсом, цветом губ. Определял, выдержит человек дорогу до медсанбата или нет.
Он больше не пытался охватить всё поле боя.
Не брал на себя чужое подразделение.
Не перестраивал оборону.
Не угадывал замысел противника по нескольким разрывам и перемещению пулемёта.
Война не стала для него проще. Она снова стала его войной.
Я открыл медицинскую запись, сделанную после переправы через Збруч.
Бумагу сканировали плохо. Сгиб проходил через две строки, чернила на нём выцвели. Пришлось увеличить изображение и изменить контраст.
«Извлечён из воды бойцами подразделения. Оглушение. Дыхание редкое. После приведения в сознание дезориентирован. Событий последних суток не помнит».
Ниже другим почерком:
«От эвакуации отказался. Оставлен при части».
Я прочитал запись ещё раз.
Потом открыл рапорт командира роты. Там говорилось, что старший сержант Грищенко вернулся к обязанностям в тот же день. Несколько часов жаловался на головную боль, путал расположение подразделений и не сразу узнавал людей, с которыми до этого выходил за ранеными.
Но перевязки делал правильно.
В одном из поздних свидетельств упоминалось, что он долго не мог вспомнить фамилию молодого санитара, хотя называл его Колей и сам поправил ему ослабевшую повязку на плече.
Тело знало, что делать.
Человек не помнил, откуда это знает.
Я не пытался подобрать этому объяснение. Объяснение требовало бы назвать то, чего мы не понимали: кто именно пришёл в себя у Збруча, куда исчез второй и что находилось между двумя моментами сознания.
В документах таких ответов не было.
Были только последствия.
Я вывел на экран общую временную линию.
Максим Пассар.
Илья Малиев.
Михаил Грищенко.
Три разных лица. Три биографии. Три тяжёлых повреждения, после которых в действиях человека возникал один и тот же порядок решений.
И ещё одно повреждение, после которого этот порядок исчезал.
До сих пор я искал появление.
Теперь впервые увидел уход.
Первый запрос я составил в семь двадцать три.
«Найти военнослужащих, чьё поведение резко изменилось после контузии, ранения или временной потери сознания».
«Свод» работал сорок две минуты.
Результат оказался бесполезным.
Система нашла больше сорока тысяч человек.
Я просмотрел первые двадцать карточек и закрыл выдачу.
Война меняла людей без всякого Бессонова.
Молодой лейтенант после гибели командира принимал батальон, потому что больше было некому. Связист в окружении начинал руководить обороной узла связи. Медицинская сестра собирала вокруг себя отставших бойцов и выводила их из-под огня. Рядовой сапёр после двух месяцев на передовой знал о минах больше, чем выпускник довоенного училища.
Должность не успевала за человеком.
Звание не успевало за потерями.
Иногда между «не имеет командного опыта» и «принял командование остатками роты» лежало не обучение, а один артиллерийский налёт.
Я изменил формулировку.
«Найти решения, не соответствующие званию, подготовке и предыдущему боевому опыту».
Результатов стало меньше.
Лучше от этого не стало.
Среди кандидатов оказалось слишком много тех, кому война просто не оставила выбора. Они не знали, как правильно командовать. Не владели тем, чему учат годами. Они делали единственное, что ещё можно было сделать, и иногда это срабатывало.
Приписать каждое такое решение Бессонову значило отнять его у человека, который действительно его принял.
Я остановил поиск.
На стене рядом с мониторами висела белая доска. В начале работы мы записывали на ней номера архивных фондов и сроки допуска. Теперь она была почти полностью занята фамилиями, стрелками и датами.
В центре оставалось небольшое свободное место.
Я написал:
«С кем сравнивать кандидата?»
Ниже ответил:
«С Бессоновым».
Постоял, глядя на эти слова, и стёр фамилию.
Именно так мы искали Пассара и Малиева. Сравнивали их решения с решениями Бессонова. Находили похожее. Отбрасывали всё, что не совпадало.
Но человек, в которого он попадал, не был пустым.
У него уже имелись характер, страхи, привычки, знания, люди, за которых он отвечал. У Малиева был свой батальон и собственное чувство вины. У Грищенко — руки санинструктора, память о каждом, кого он не успел вынести, и способность ползти туда, откуда остальные старались выбраться.
Бессонов не заменял этого.
Он действовал через это.
Я снова взял маркер и написал:
«С ним самим. До и после».
Эти четыре слова изменили задачу.
«Свод» не должен был искать второго Бессонова.
Он должен был построить модель самого кандидата до пограничного события и сравнить её с тем, как тот же человек действовал после.
Возраст — тот же.
Лицо — то же.
Звание могло не измениться.
Подразделение — прежнее.
Но порядок решений становился другим.
Я вернулся к терминалу и начал создавать новый протокол.
Он требовал четырёх групп данных.
В первую вошли документы о человеке до ранения: боевые донесения, представления к наградам, взыскания, показания сослуживцев, приказы, учебные характеристики. Всё, по чему можно было понять, как он командовал, чего боялся, кому доверял и насколько далеко позволял подчинённым действовать самостоятельно.
Во вторую — первые документы после ранения или контузии. Не итоговые наградные листы, написанные через месяц, когда события уже превращались в подвиг. Нужны были сырые записи: журнал боевых действий, радиограммы, первичные опросы, пометки врачей, донесения, составленные в первые часы.
Третьей группой стали материалы самого Бессонова.
Не биография.
Не фотография.
Я загрузил его доклады после боевых выходов, объяснения по потерям, планы действий группы, записи разборов и свидетельства офицеров, служивших с ним на Кавказе.
Большинство документов было написано обычным служебным языком. Там не встречалось ничего такого, что могло бы поразить человека, знакомого с военной работой.
Бессонов не предвидел будущее.
Не знал, куда упадёт каждый снаряд.
Не находил безошибочных решений.
Он просто раньше многих задавал себе вопрос, что произойдёт, когда план перестанет работать.
Если связь исчезнет — кто продолжит командовать на каждом участке?
Если боеприпасов не хватит — что нельзя расходовать до последнего момента?
Если противник сильнее — где его преимущество перестанет быть преимуществом?
Если командир погибнет — смогут ли люди действовать без его голоса?
Если эвакуации не будет — куда отнести раненых, чтобы они не погибли вместе со всеми?
Если приказ потребует слишком высокой цены — кто возьмёт на себя решение его изменить?
Отдельные ответы ничего не доказывали. Любой опытный офицер мог прийти к ним самостоятельно.
Значение имел порядок.
Сначала Бессонов лишал замысел единственной точки отказа. Потом распределял людям не только задачи, но и понимание задачи. Оставлял резерв, даже когда хотелось бросить в бой всё. Старался сделать так, чтобы после его ранения или смерти подразделение не превратилось в толпу вооружённых людей.
И всегда оставался внутри принятого решения.
Он мог изменить приказ.
Мог отправить группу другим путём.
Мог задержать движение.
Но не отходил в сторону, когда наступало время платить.
Четвёртая группа должна была проверять первые три.
Если необычное действие упоминалось только в мемуарах, написанных через тридцать лет, система обязана была его отбросить. Если решение поступило от старшего командира — исключить. Если кандидат уже применял такой приём раньше — считать его собственным опытом. Если красивую фразу нельзя было подтвердить журналом, радиограммой или показаниями другого человека — не учитывать.
Я добавлял ограничения одно за другим.
К полудню запрос перестал помещаться на одном экране.
К вечеру «Свод» отказался его выполнять.
«УСЛОВИЯ ВЗАИМНО ИСКЛЮЧАЮТСЯ».
Я перечитал протокол и понял, что система права.
Я требовал найти человека, который до ранения не умел принимать определённые решения, а после ранения принимал их как опытный командир. Одновременно запрещал учитывать решения, которые мог принять любой опытный командир.
Искал невозможное, предварительно исключив всё невозможное.
Я убрал половину условий.
Запустил обработку снова.
В девятнадцать сорок система выдала триста двенадцать кандидатов.
К полуночи их осталось восемьдесят семь.
В два часа ночи — сорок один.
Потом число перестало уменьшаться.
Я вернулся к Грищенко.
Иногда, чтобы понять следующий шаг, полезнее смотреть не на то, что появилось, а на то, что исчезло.
Одинцов вошёл в кабинет в два сорок семь.
Я не услышал, как открылась внешняя дверь. Только почувствовал движение воздуха и поднял голову.
Генерал-полковник остановился возле раскладушки. Посмотрел на сложенное одеяло, на рубашку, висевшую на спинке стула, потом на меня.
— Домой ездил?
— Ездил.
— Когда?
Я попытался вспомнить.
— В субботу.
— Сегодня вторник.
— Значит, в субботу.
Он снял фуражку и положил на край стола. Под глазами у него лежали тёмные тени. Галстук был ослаблен, верхняя пуговица рубашки расстёгнута.
Одинцов тоже не спал.
Он поставил передо мной пластиковый контейнер из столовой.
— Там гречка. И что-то мясное.
— Я не голоден.
— Я тоже так думал. Потом поел.
Он подвинул контейнер ближе и сел на свободный стул.
Я открыл крышку. Гречка успела остыть, мясо оказалось двумя сухими котлетами. Съел одну, не чувствуя вкуса.
Одинцов ждал.
Он умел не торопить человека вопросами. Не потому, что был терпелив. Просто знал: если дать собеседнику несколько лишних секунд, тот иногда скажет больше, чем собирался.
— Грищенко выжил, — произнёс я.
— Я видел сообщение.
— Не просто выжил. Прожил до семьдесят девятого.
— И продолжал воевать?
— До конца войны. Потом демобилизовался. Работал фельдшером. В районной больнице, потом на станции скорой помощи.
Одинцов посмотрел на фотографию.
— Значит, Бессонов остался в нём?
— Нет.
Я ответил слишком быстро.
Генерал перевёл взгляд на меня.
— Уверен?
— Нет. Но после Збруча меняется поведение. Исчезает часть решений, по которым мы его нашли.
— Какая часть?
Я развернул к нему правый монитор.
— Грищенко остаётся Грищенко. Хорошим санинструктором. Очень хорошим. Продолжает вытаскивать людей. Но больше не командует теми, кто ему не подчинён. Не строит общую картину боя. Не готовит подразделения к потере управления. Всё это прекращается после воды.
— Может, получил приказ не лезть не в своё дело.
— Я проверил. Взысканий нет. Разбирательства нет. Перевода нет. Командир тот же. Обстановка не проще.
Одинцов прочитал медицинскую запись.
— Память потерял.
— На несколько часов. Возможно, дольше.
— А руки помнили.
Я ничего не ответил.
Он ещё раз прочитал строку о повязке, которую Грищенко поправил человеку, чью фамилию не мог вспомнить.
— Это что-нибудь объясняет? — спросил Одинцов.
— Нет.
— Тебе не нравится это слово?
— Какое?
— «Нет».
— В этом деле оно самое точное.
Одинцов откинулся на спинку стула. Тот тихо скрипнул под его весом.
— Хорошо. Не объясняй. Что это меняет в поиске?
Я показал ему надпись на доске.
«С ним самим. До и после».
Он прочитал, немного подумал и кивнул.
— Ищешь момент, когда Бессонов появился?
— И когда исчез. Если человек выжил после второго повреждения, мы получаем две границы. На первой возникает новый порядок решений. На второй он пропадает.
— А если не выжил?
— Тогда второй границы не будет.
— Удобно.
— Нет. Наоборот.
Я закрыл контейнер. До второй котлеты не добрался.
Одинцов поднялся и подошёл к общей временной линии. Она тянулась через всю доску: от июня 1941 года до пустого правого края.
— После Бреста все случаи идут вперёд?
— Пока да.
— Ни одного возвращения в более раннее время?
— Ни одного.
— Сколько у нас точек?
— Три подтверждённых кандидата.
— Три точки — ещё не закономерность.
— Знаю.
Он провёл пальцем вдоль линии. Пассар. Малиев. Грищенко.
Потом посмотрел дальше.
Я оставил между 1944 годом и правым краем чистое пространство. В самом конце стояла текущая дата.
Одинцов заметил её ещё при входе. Я понял это по тому, как он избегал туда смотреть.
Теперь посмотрел.
— Ты продлил линию до наших дней.
— Да.
— Зачем?
— Потому что пока не нашёл причины, по которой она должна остановиться.
— Это не ответ.
— Другого у меня нет.
Он вернулся к столу, но не сел.
— Думаешь, Бессонов может быть сейчас там?
Одинцов не уточнил, где именно.
Не требовалось.
За пределами комплекса шла война. Люди получали контузии, теряли сознание, приходили в себя под другими позывными и снова брали оружие. Писались боевые донесения. Госпитали заполняли медицинские карты. Командиры принимали решения, которых от них не ждали.
Те же признаки, по которым мы искали Бессонова в прошлом, возникали каждый день.
— Может, — сказал я.
Слово прозвучало тише, чем я хотел.
Одинцов потёр ладонью лицо.
— А если цепочка не прерывалась?
— Между сорок четвёртым и настоящим слишком много лет. И слишком много документов, к которым «Свод» пока не допущен.
— Я спрашиваю не о документах.
— Тогда не знаю.
— Но думаешь об этом.
— Думаю.
Он снова сел.
Несколько секунд мы слушали вентиляцию.
— Я тоже, — сказал Одинцов.
В его голосе не было ни удивления, ни страха. Только усталость человека, который уже начал рассматривать невозможное как рабочую версию и теперь злился на себя за то, что не может её отбросить.
— Допустим, мы его найдём, — продолжил он. — Не в сорок четвёртом. Сейчас. Живого. Что дальше?
— Сначала нужно убедиться, что это он.
— Убедились.
— Я не знаю.
— Задержать? Привезти сюда? Сказать человеку, что он не тот, кем себя считает?
— Может быть, он знает, кто он.
— А может, нет.
Одинцов говорил неровно. Начинал вопрос, останавливался, подбирал другие слова. Ответа у него тоже не было.
— Если это действующий военнослужащий, — сказал он, — за ним стоят люди. Подразделение. Задача. Мы не можем выдернуть его только потому, что система нашла сходство в нескольких решениях.
— Согласен.
— И не можем устроить проверку каждому, кто после контузии начал командовать лучше.
— Согласен.
— Ты слишком быстро соглашаешься.
— Потому что уже об этом думал.
Он посмотрел на меня и едва заметно кивнул.
Искать Бессонова среди погибших было трудно.
Среди живых — опасно.
Ошибка в архиве оставалась ошибкой в архиве. Мы могли неверно прочитать донесение, перепутать дату, принять позднюю легенду за свидетельство очевидца. От этого уже никто не попадал под наблюдение, не лишался должности, не становился объектом интереса военной контрразведки.
Ошибка в действующей армии меняла судьбу живого человека.
— В текущие дела пока не полезем, — сказал Одинцов. — Ни в медицинские базы, ни в закрытые донесения частей. Историческую часть сначала доведи до состояния, которое можно защищать перед комиссией.
— Для этого мне нужен доступ к первичным материалам флота. Не наградные листы. Радиожурналы, опросы выживших, боевые распоряжения, первоначальные схемы.
— По какому периоду?
— После Збруча. Сначала март и апрель сорок четвёртого. Потом расширю.
— Сделай перечень фондов.
— Уже сделал.
Я подал ему распечатку.
Одинцов пробежал глазами первую страницу, перевернул, посмотрел вторую.
— Когда ты успел?
— Ночью.
Он покосился на раскладушку.
— Судя по всему, ночь была длинная.
— Обычная.
— Вот это и плохо.
Он сложил листы пополам и убрал во внутренний карман кителя.
У двери остановился.
— Андрей.
— Товарищ генерал-полковник?
— Если найдёшь следующего, звони сразу. Время не проверяй.
— Понял.
— И поешь.
Он вышел.
Контейнер остался на столе.
Я доел холодную котлету и снова запустил поиск.
Доступ открыли через семь часов.
Одинцов не просто подписал перечень. Он добавил к нему несколько фондов, о существовании которых я не знал.
На терминал начали поступать документы Черноморского флота, 3-го Украинского фронта, армейских инженерных частей и медицинских учреждений. Часть уже была оцифрована. Остальное сканировали по запросу. Изображения появлялись медленно: пожелтевшие листы, обгоревшие края, карандашные пометки, расплывшиеся печати.
Война входила в кабинет не звуком и не запахом.
Она входила качеством бумаги.
По тому, как торопился писарь, можно было понять, насколько близко находился фронт. Ровные строки означали штаб и несколько часов тишины. Буквы, съезжавшие вниз, — запись на колене или на ящике из-под боеприпасов. Пятна могли быть водой, машинным маслом, кровью. Система обозначала их одинаково:
«ПОВРЕЖДЕНИЕ НОСИТЕЛЯ ИНФОРМАЦИИ».
К вечеру первого дня осталось двадцать девять кандидатов.
К утру второго — четырнадцать.
Одного «Свод» выделил из-за того, что после ранения в голову старший лейтенант изменил порядок обороны высоты и впервые оставил часть боеприпасов в резерве. Я нашёл его довоенную курсовую работу. Тот же приём он описал за три года до войны.
Кандидата исключили.
Другой, младший сержант, принял командование ротой после гибели всех офицеров. Система сочла его действия несвойственными званию. В первом донесении говорилось, что он разделил людей на самостоятельные группы и приказал отходить поочерёдно.
В показаниях пулемётчика нашлась недостающая деталь: этот порядок перед смертью успел передать командир роты.
Младший сержант не придумал решение.
Он его исполнил.
Это не уменьшало его мужества. Просто след был не наш.
Третьей оказалась медицинская сестра, которая после контузии собрала семнадцать отставших бойцов, вывела их из окружения и по дороге организовала засаду на немецкую машину. Её довоенная биография не объясняла ничего. Двадцать лет. Медицинское училище. Первый месяц на фронте.
Я потратил на её дело почти три часа.
Потом нашёл письмо однокурсницы. До поступления в училище девушка два года жила в пограничной заставе у старшего брата, ходила с ним на стрельбы и знала местность, где выводила людей.
Не Бессонов.
Просто человек, о котором наградной лист знал меньше, чем человек знал о себе.
Четвёртый кандидат появился из мемуаров командира дивизии. Там описывался офицер, после тяжёлой контузии применивший способ зачистки зданий, слишком похожий на один из приёмов группы Бессонова на Кавказе.
Первичного документа не существовало.
Мемуары вышли в 1976 году. Военный редактор дважды переписывал главу. Нужная формулировка впервые появилась только в печатном варианте.
Я исключил и его.
К концу третьего дня осталось пять дел.
Ни одно не выдержало полной проверки.
«Свод» не ошибался.
Он добросовестно отвечал на вопросы, которые я задавал.
Ошибался я.
Я снова встал перед доской.
Под словами «С ним самим. До и после» добавил:
«Не искать отсутствие опыта».
Война слишком быстро давала опыт, которого не было вчера.
Ниже написал:
«Не искать необычный поступок».
На войне необычных поступков хватало и без вмешательства извне.
Ещё ниже:
«Искать изменение порядка решений».
Я вернулся к столу и открыл модель Бессонова.
На экране находилось несколько десятков эпизодов — от первых месяцев его службы до последнего задания перед исчезновением группы. Я убрал имена, места, виды оружия, годы. Оставил только причины и следствия.
Потеря связи.
Нехватка боеприпасов.
Превосходство противника.
Раненые, которых невозможно эвакуировать.
Приказ, переставший соответствовать обстановке.
Угроза окружения.
Вероятная гибель командира.
После этого от решений Бессонова почти ничего не осталось, кроме их внутреннего строения.
Но именно оно повторялось.
Он не пытался сохранить управление только в своих руках. Наоборот — заранее готовил людей к моменту, когда его голос исчезнет.
Не распределял боеприпасы поровну. Оставлял часть там, где она могла изменить исход боя.
Не усиливал одинаково весь периметр. Искал участок, на котором противник будет вынужден потерять преимущество.
Не оставлял раненых там, где их было удобнее перевязывать. Переносил туда, где они переживут разрушение основной позиции.
Не спрашивал, кто формально имеет право принять решение. Сначала делал необходимое, потом отвечал.
Я создал новую команду:
«Сравнить не набор действий, а причинную последовательность».
«Свод» принял запрос.
Появилось предупреждение:
«ОЖИДАЕМАЯ ДОСТОВЕРНОСТЬ СНИЖЕНА. ИСХОДНЫЕ ДАННЫЕ НЕОДНОРОДНЫ».
Я подтвердил.
На этот раз система работала почти девять часов.
В кабинете стало холодно. Я накинул китель, но через некоторое время всё равно начал мёрзнуть. От усталости пальцы хуже слушались, и я дважды вводил неверный код доступа к промежуточной базе.
В тринадцать десять пришла первая выдача.
Семнадцать человек.
Я просмотрел фамилии.
Ни одна ничего мне не сказала.
Так было лучше.
Известное имя слишком легко тянуло за собой готовый вывод. Герой уже входил в документ окружённым словами, написанными после Победы. Подвиг становился ровным, понятным и неизбежным. В нём исчезали случай, страх, ошибки и минуты, когда человек ещё не знал, чем всё закончится.
Я начал с нижней строки.
За два часа исключил шестерых.
Ещё троих — к вечеру.
Два дела требовали запросов в региональные архивы.
Одно оказалось ошибкой в дате.
В двадцать три часа пятьдесят минут на экране оставалось пять фамилий.
Я собирался открыть первую, когда заметил небольшую серую вкладку внизу:
«ИСКЛЮЧЕНО ПО ПРИЗНАКУ ВЫСОКОЙ ИСХОДНОЙ КОМПЕТЕНТНОСТИ — 438».
Раньше я не открывал этот список.
Протокол предполагал, что Бессонова следует искать среди людей, чьи прежние знания не могли объяснить последующие действия. Опытные командиры отсеивались автоматически. Их решения объяснялись собственной подготовкой.
Теперь это условие выглядело сомнительным.
Бессонов мог попасть не только в молодого лейтенанта без боевого опыта.
Он мог оказаться в человеке, который и без него умел воевать.
Я открыл исключённые результаты и изменил сортировку.
На первое место поставил не степень отличия от прежней биографии, а изменение последовательности решений после пограничного события.
Список перестроился.
В верхней строке появилось имя:
ОЛЬШАНСКИЙ КОНСТАНТИН ФЁДОРОВИЧ.
Я знал его.
Имя знали все, кто хотя бы раз изучал историю морской пехоты.
Именно поэтому я сначала не открыл карточку.
Слишком известный подвиг.
Слишком готовое объяснение.
Слишком много поздних текстов, в которых живой человек давно превратился в памятник.
Я перешёл ко второй строке.
Потом вернулся.
Возле фамилии Ольшанского стояли сразу два предупреждения:
«ИСХОДНАЯ КОМАНДИРСКАЯ ПОДГОТОВКА: ВЫСОКАЯ».
«ПОГРАНИЧНОЕ СОБЫТИЕ: НЕ ПОДТВЕРЖДЕНО МЕДИЦИНСКИ».
Я открыл дело.
На экране появилась фотография мужчины с худым лицом и внимательным, немного усталым взглядом. Морская форма. Старший лейтенант. Двадцать восемь лет.
Он не выглядел человеком, которому предстояло стать легендой.
Просто офицер, слишком рано привыкший смотреть в объектив без улыбки.
Я прочитал биографию.
На флоте с 1936 года.
Севастополь.
Командир взвода.
Преподаватель электромеханической школы.
Командир учебной роты.
С марта 1943 года — командир роты автоматчиков 384-го отдельного батальона морской пехоты.
Таганрогский десант — начальник штаба отряда.
Мариупольский — командир первого десантного отряда.
Орден Красной Звезды.
Орден Александра Невского.
Я откинулся на спинку стула.
Ольшанский не подходил под прежний метод.
Он не был неопытным.
Не нуждался в чужой памяти, чтобы выбрать людей, проверить оружие, организовать скрытный переход и распределить участки обороны. До Николаева он уже высаживался в тылу противника. Знал, что лодка перегружена, ещё до того, как она начинала черпать воду. Знал, как меняется лицо человека, добровольно шагнувшего в строй, а потом впервые услышавшего задачу целиком.
Он был сложившимся командиром.
Я почти закрыл карточку.
Но «Свод» выделил временной разрыв внутри Николаевского десанта.
Не до него.
Не после войны.
Внутри одного боя.
Я открыл первичные документы.
Пятьдесят пять добровольцев из батальона морской пехоты.
Десять сапёров.
Два связиста.
Проводник Андрей Андреев.
Семь рыбацких лодок.
Пятнадцать километров против встречного ветра.
Больше пяти часов на воде.
Высадка в Николаевском порту в четыре часа пятнадцать минут 26 марта 1944 года.
Захвачены несколько зданий в районе элеватора. Организована круговая оборона. Первая радиограмма в штаб:
«Задачу выполняю».
До этого момента действия Ольшанского полностью соответствовали его опыту.
Он тщательно отобрал людей. Назначил командиров групп. Определил первоочередные объекты. Использовал проводника, не пытаясь заменить знание местного человека собственной картой. Согласился отпустить рыбаков, когда их участие перестало быть необходимым.
Ни одного лишнего решения.
Ни одного необъяснимого.
Так действовал офицер, прошедший Севастополь, Таганрог и Мариуполь.
Изменение появлялось позже.
В журнале радиосвязи точного времени не было. Между двумя сообщениями стоял промежуток почти в час. Первое подтверждало занятие зданий. Следующее было коротким и плохо принятым:
«Противник обнаружил. Ведём бой».
Между ними произошёл первый тяжёлый артиллерийский налёт.
Официальное донесение описывало его одной строкой. Один из снарядов попал в угол портовой конторы. Часть стены обрушилась. Несколько человек получили ранения.
В послевоенных описаниях этот эпизод почти не упоминался.
Я нашёл его в протоколе первичного опроса одного из уцелевших десантников. Документ составили вскоре после освобождения Николаева. Человек отвечал в госпитале, после ранения и ожогов. Его показания местами путались, время он определял приблизительно.
Одна фраза была подчёркнута синим карандашом:
«Тов. Ольшанского ударило кирпичом и отбросило к стене. Сразу не отвечал. Потом поднялся сам».
Ниже следователь уточнял:
«Сознание терял?»
Ответ:
«Не знаю. Глаза открыты были. Может, не слышал».
Другой свидетель говорил, что старшего лейтенанта на несколько минут засыпало обломками. Третий вообще не упоминал этого.
Медицинской записи не существовало.
В том бою никого не отправляли в медсанбат.
Я отметил эпизод как неподтверждённое пограничное событие и продолжил чтение.
После первого налёта Ольшанский изменил оборону.
Не полностью. Он не отказался от первоначального плана и не начал действовать так, будто впервые увидел порт. Наоборот — сохранил всё, что уже было сделано правильно.
Но внутри прежнего замысла появился другой порядок.
Командный пункт перестал быть единственным центром управления. Каждой группе уточнили не только сектор, но и действия на случай потери связи с соседями. Были назначены дополнительные старшие — не один заместитель на весь отряд, а люди, которые должны были принять решения в каждом здании.
Часть боеприпасов убрали с основных огневых точек.
Не разделили поровну между всеми, хотя именно это казалось справедливым. Оставили резерв в защищённом помещении и определили, при каких условиях его можно открыть без разрешения командира.
Раненых перенесли из удобной для перевязки комнаты. Она находилась близко к центру обороны, но простреливалась через разрушенную стену. Их разместили глубже, там, где кирпичные перегородки могли выдержать осколки и огонь.
Противотанковые ружья не поставили рядом. Их развели так, чтобы один расчёт не погиб вместе с другим.
Пулемётам указали запасные позиции.
Не после того, как основные будут подавлены.
Заранее.
Ольшанский готовил отряд к тому, что вскоре не сможет им командовать.
Это можно было объяснить опытом.
Любой хороший командир обязан думать о потере связи и своей возможной гибели.
Ольшанский был хорошим командиром.
Я открыл документы Мариупольского десанта.
Там он действовал иначе.
Грамотно. Смело. Но иначе.
В Мариуполе управление оставалось более централизованным. Он лично переносил усилия между группами, направлял резерв, держал у себя связь с основными участками. Его присутствие связывало весь отряд.
После разрыва в Николаеве он начал строить оборону, которая должна была продолжаться без него.
Разница была не в мужестве.
Не в знании тактики.
Не в готовности умереть.
Изменился способ распределять ответственность.
Я вывел рядом один из послебоевых разборов группы Бессонова на Кавказе.
Другая эпоха.
Другое оружие.
Другие средства связи.
Другой противник.
Слова не совпадали.
Совпадала последовательность.
После первой потери управления Бессонов не пытался сильнее привязать людей к себе. Он делал обратное. Отдавал каждому участку право продолжать задачу самостоятельно. Устанавливал условия, при которых подчинённый мог изменить положение, расходовать резерв или отходить без нового приказа.
То же возникало в действиях Ольшанского после удара у стены.
Я запустил прямое сравнение.
Система отклонила его.
«ИЗМЕНЕНИЯ МОГУТ БЫТЬ ОБЪЯСНЕНЫ БОЕВЫМ ОПЫТОМ КАНДИДАТА».
Я согласился с этим выводом.
Потом составил другой запрос:
«Не искать решений, которых Ольшанский принять не мог».
Стёр последнюю часть и написал точнее:
«Найти решения, которые после пограничного события Ольшанский начал принимать иначе».
Добавил материалы Севастополя, Таганрога и Мариуполя. Все доступные донесения. Наградные листы. Показания сослуживцев. Схемы прежних десантов.
Отдельно указал:
«Не учитывать героические формулировки».
«Не учитывать радиограмму с просьбой вызвать огонь на себя как самостоятельный признак».
Это было важно.
Просьба дать огонь по собственной позиции поражала. Её запоминали. Повторяли в книгах и на торжественных построениях.
Но сама по себе она ничего не говорила о Бессонове.
На войне многие люди вызывали огонь на себя.
Многие оставались там, откуда нельзя было выйти.
Подвиг не являлся подписью одного человека.
Я искал то, что произошло раньше: в промежутке между первым разрывом и моментом, когда десант оказался почти полностью отрезан.
«Свод» потребовал подтверждения:
«ИСХОДНЫЕ КОМАНДИРСКИЕ КАЧЕСТВА КАНДИДАТА ОЦЕНИВАЮТСЯ КАК ВЫСОКИЕ. ОТДЕЛЕНИЕ ВНЕШНЕГО ВЛИЯНИЯ МОЖЕТ БЫТЬ НЕВОЗМОЖНО».
Я нажал:
«ПРОДОЛЖИТЬ».
Обработка заняла три часа семнадцать минут.
Я не сидел всё это время перед экраном.
Прошёл по пустому коридору. Умылся холодной водой. Вернулся. Несколько раз пытался читать другие дела, но ловил себя на том, что смотрю в одну строку и не понимаю смысла.
В два часа ночи за стеной заработал принтер.
В три сменился дежурный.
В четыре вентиляция на несколько секунд остановилась для проверки, и наступившая тишина оказалась такой полной, что я услышал собственное дыхание.
Потом воздух снова пошёл по каналам.
В четыре двадцать шесть средний монитор погас.
На нём появилась надпись:
«СРАВНЕНИЕ ЗАВЕРШЕНО».
Я сел.
Сначала система показала ограничения.
Недостаточное количество первичных документов.
Противоречия в свидетельствах.
Отсутствие медицинского подтверждения контузии.
Высокая вероятность того, что изменение действий объясняется развитием боевой обстановки.
Я читал строку за строкой.
Затем появился итог:
«СОВПАДЕНИЕ УСТОЙЧИВОЕ».
Ниже:
«ИСХОДНЫЕ КОМАНДИРСКИЕ КАЧЕСТВА НОСИТЕЛЯ: ВЫСОКИЕ».
Мне не понравилось слово «носитель».
В нём не оставалось человека.
Я продолжил читать.
«ОТДЕЛИТЬ ВЛИЯНИЕ ИСКОМОГО ЛИЦА ОТ ЛИЧНОСТИ НОСИТЕЛЯ НЕВОЗМОЖНО».
«РЕКОМЕНДУЕТСЯ УГЛУБЛЁННАЯ ПРОВЕРКА».
На правом экране открылась итоговая карточка.
ОЛЬШАНСКИЙ КОНСТАНТИН ФЁДОРОВИЧ
СТАРШИЙ ЛЕЙТЕНАНТ
КОМАНДИР ДЕСАНТНОГО ОТРЯДА
384-Й ОТДЕЛЬНЫЙ БАТАЛЬОН МОРСКОЙ ПЕХОТЫ
ПРЕДПОЛАГАЕМОЕ ПОГРАНИЧНОЕ СОБЫТИЕ:
26 МАРТА 1944 ГОДА
НИКОЛАЕВСКИЙ ПОРТ
ДАТА СМЕРТИ:
27 МАРТА 1944 ГОДА
Я посмотрел на часы.
Потом набрал Одинцова по закрытой линии.
Он ответил после первого сигнала.
— Да.
Голос был бодрым, но это ничего не значило. Он мог спать по две минуты и просыпаться так, будто только ждал звонка.
— Есть кандидат.
На другом конце помолчали.
— Кто?
— Ольшанский.
Снова пауза.
— Тот самый?
— Да.
— Я спущусь.
Связь оборвалась.
Одинцов пришёл через двенадцать минут. Без фуражки, в том же кителе. Видимо, ночевал в своём кабинете этажом выше.
Он подошёл к экрану и прочитал карточку.
— Николаевский десант.
— Да.
— Сколько человек?
— Пятьдесят пять морских пехотинцев. Десять сапёров, двое связистов и проводник. Всего шестьдесят восемь.
— Почти все погибли.
— Да.
Он наклонился ближе к монитору.
— Что нашла система? Радиограмму?
— Нет. Я запретил её учитывать отдельно.
— Почему?
— Потому что огонь на себя вызывал не только Бессонов. И не только Ольшанский.
Одинцов выпрямился.
— Тогда что?
Я открыл две схемы.
Мариуполь.
Николаев после первого артиллерийского налёта.
— Ольшанский был опытным командиром до Николаева. «Свод» поэтому его отбрасывал. Его решения можно объяснить Севастополем, Таганрогом, Мариуполем. Он уже умел готовить десант и держать людей в бою.
— А после разрыва?
— Он не стал командовать лучше. По крайней мере, так говорить нельзя. Он начал командовать иначе.
Я показал изменения.
Автономные участки.
Дополнительные старшие.
Резерв боеприпасов.
Запасные позиции.
Защита раненых.
Порядок действий после потери связи и гибели командиров.
Одинцов читал молча.
— Всё это мог сделать сам Ольшанский, — сказал он.
— Мог.
— Тогда у нас нет доказательства.
— У нас и раньше его не было.
— Что у нас есть?
— Совпадение не решений. Их порядка. И возможная потеря сознания перед изменением этого порядка.
Я открыл протокол опроса.
Одинцов прочитал подчёркнутую фразу:
«Сразу не отвечал. Потом поднялся сам».
— Слабо, — сказал он.
— Очень.
— Свидетель ранен.
— Да.
— Другие подтверждают?
— Один говорит, что его засыпало кирпичом. Другой не упоминает. Медицинской записи нет.
— Значит, мог вообще не терять сознание.
— Мог.
Одинцов несколько секунд смотрел на фотографию.
— И всё-таки система поставила его первым.
— После того как я изменил вопрос.
— Какой вопрос ты задал?
— Не мог ли Ольшанский принять эти решения. Мог. Я спросил, почему после разрыва он стал принимать их в другом порядке.
— И ответ?
— Ответа нет. Есть совпадение с Бессоновым.
Генерал устало провёл пальцами по краю стола.
— Ты считаешь, Бессонов сделал его командиром?
— Нет.
Я снова ответил сразу.
— Ольшанского никому не требовалось делать командиром. Он был им задолго до Николаева. Сам отбирал добровольцев. Сам повёл их через Южный Буг. До первого выстрела сделал достаточно, чтобы войти в историю даже без всего, что случилось потом.
— Тогда что мог изменить Бессонов?
Я посмотрел на две схемы.
— Не человека. Предел его возможностей.
Одинцов нахмурился.
Фраза получилась слишком гладкой. Я попробовал сказать проще:
— Они были похожи в главном. Оба отвечали за людей так, будто не имели права умереть раньше последнего. Только Ольшанский знал эту войну. Бессонов знал другую. После разрыва в действиях одного появляется опыт второго. Не вместо собственного. Поверх него.
— И отделить уже нельзя.
— Система так и написала.
Одинцов прочитал итог ещё раз.
«ОТДЕЛИТЬ ВЛИЯНИЕ ИСКОМОГО ЛИЦА ОТ ЛИЧНОСТИ НОСИТЕЛЯ НЕВОЗМОЖНО».
— Убери слово «носитель» из наших выводов, — сказал он. — Хотя бы там, где читают люди.
— Уберу.
Он опустился на стул.
Несколько минут мы изучали хронологию боя.
Пять часов в рыбацких лодках против ветра.
Скрытая высадка.
Портовые здания.
Первый короткий бой.
Артиллерийский налёт.
Восемнадцать атак.
Танки.
Огнемёты.
Дым.
Радиограмма с просьбой дать огонь по собственной позиции.
Дата смерти — 27 марта.
Между предполагаемым появлением Бессонова и смертью Ольшанского оставалось меньше двух суток.
— Цепочка снова идёт вперёд, — сказал Одинцов.
— Да.
— Разрыв после Грищенко?
— Несколько суток. Возможно, меньше. Точную дату эпизода на Збруче ещё нужно проверить.
Генерал посмотрел на временную линию.
Теперь на ней появилась четвёртая точка.
Она почти касалась третьей.
— Если Ольшанский погиб двадцать седьмого, — медленно произнёс он, — следующий должен быть позже.
— Если переход произошёл.
— Ты всё ещё говоришь «если»?
— Буду говорить, пока у нас не появится доказательство.
— А оно появится?
— Не знаю.
Одинцов поднялся.
У двери задержался и обернулся.
— Продолжай проверку. Подними всё, что сохранилось по Николаеву. Но историю Ольшанского не переписывай под нашу версию.
— Не собирался.
— Он совершил это сам.
— Да.
— С Бессоновым или без него.
— Да.
Генерал кивнул и вышел.
Я остался перед фотографией.
Лицо Ольшанского не было похоже на Бессонова.
Не совпадали возраст, происхождение, образование. Один вырос на суше, пришёл на флот молодым человеком и научился водить людей в десант. Другой родился значительно позже и воевал в стране, которой при Ольшанском ещё не существовало.
Их соединял не подвиг.
Подвиг принадлежал тому, кто его совершил.
Их соединял способ готовиться к собственной смерти: не произносить красивых слов, не требовать от людей невозможного, а сделать так, чтобы после тебя они ещё могли сражаться.
Я открыл первый документ Николаевского дела.
Он начинался списком добровольцев.
Пятьдесят пять фамилий.
Напротив каждой — звание, год рождения, оружие.
Большинство этих людей ещё не знали, что через несколько часов сядут в старые рыбацкие лодки и пойдут против ветра к городу, занятому противником.
Они не знали, сколько продлится переход.
Не знали, что сапёры не успеют вернуться.
Не знали, сколько атак придётся отбить.
Это знал только архив.
До этой ночи я искал людей, которых Бессонов изменил.
Теперь «Свод» нашёл человека, которого ему не требовалось менять.
Ольшанского можно было только усилить.
Глава 16. Семь лодок
25–26 марта 1944 года
Село Богоявленское — Николаевский порт
384-й отдельный батальон морской пехоты
Старший лейтенант Константин Фёдорович Ольшанский
Добровольцев оказалось больше, чем мест в лодках.
Ольшанский прошёл перед строем дважды. В первый раз смотрел в лица. Во второй — на сапоги, руки и оружие.
Лица у всех были одинаково серьёзными. Люди стояли перед командиром, вытянувшись сильнее, чем позволяла усталость, и старались не кашлять. Некоторые смотрели прямо. Другие — поверх его плеча, на мокрый берег Южного Буга, где под низким небом темнела вода.
Сапоги и руки говорили правдивее.
У одного краснофлотца голенище на правой ноге было надрезано и стянуто проволокой. Не для удобства — распухшая после старого ранения голень уже не входила в сапог. Другой держал автомат слишком высоко, разгружая левое плечо. Третий прятал ладонь за спиной. На бинте проступало небольшое серое пятно.
Ольшанский остановился перед ним.
— Руку.
Краснофлотец не сразу понял.
— Что?
— Покажи руку.
Тот протянул ладонь.
Бинт намок, съехал к запястью. Два пальца почти не сгибались.
— Где?
— На прошлой неделе. Осколком. Ничего там, товарищ старший лейтенант.
— Автомат передёрни.
Краснофлотец переложил оружие, взялся за рукоятку затвора. Пальцы не удержали. Металл коротко звякнул.
Он попробовал снова.
— Могу, — сказал он. — Сейчас просто замёрзли.
— В сторону.
Краснофлотец не двинулся.
— Товарищ старший лейтенант…
— В сторону, сказал.
— Я в Мариуполе был.
— Знаю.
— Тогда почему?
Ольшанский посмотрел на его руку.
— Потому.
Краснофлотец открыл рот, но капитан Головлёв, шедший следом с карандашом и списком, тихо произнёс:
— Выполняй.
Тот отошёл. Не встал к уже отобранным и не вернулся в общий строй. Остался между ними, будто ещё надеялся, что командир передумает.
Ольшанский не передумал.
В десант просились почти все. Одни потому, что уже ходили с ним под Таганрогом и Мариуполем. Другие — потому что не ходили и теперь стыдились этого. Были и такие, кто потерял товарища утром и к вечеру искал место, где можно было перестать думать.
Ольшанскому не нужны были люди, которым всё равно, останутся они живы или нет.
Такие могли рвануться вперёд раньше времени. Могли бросить гранату, не заметив своего. Могли подняться под огнём не потому, что требовалось, а потому, что устали лежать.
Ему нужны были те, кто хотел вернуться.
И всё равно пойдёт.
Он остановился перед высоким матросом с впалыми щеками.
— Кашлял?
— Нет.
Голос прозвучал хрипло.
Ольшанский подождал.
Матрос выдержал несколько секунд, потом отвернулся и закашлялся в рукав. Кашель был глубокий, грудной. После него человек некоторое время не мог вдохнуть.
— В сторону.
— Товарищ старший лейтенант, это от сырости. Я на воздухе…
— В сторону.
— Я пулемётчик.
— Пулемётчиков возьмём.
— Я хороший.
— Знаю.
Матрос посмотрел на Головлёва, будто тот мог изменить решение командира. Капитан опустил глаза в список.
— В роте останешься, — сказал Ольшанский.
— Я могу идти.
— Не можешь.
— Но…
— Хватит.
Матрос ушёл в конец строя, тяжело ступая по размокшей земле.
Головлёв поставил напротив фамилии короткую отметку.
— Уже девятый, — сказал он.
— Что девятый?
— Который тебя за это потом любить не будет.
— Переживу.
— Ты-то, может, и переживёшь.
Ольшанский посмотрел на него.
Капитан пожал плечами и снова опустил голову к списку.
Говорил он сегодня меньше обычного. С утра ему сообщили задачу целиком, и после этого Головлёв несколько раз принимался закуривать, но ни одной папиросы не докурил до конца. Держал в пальцах, пока огонёк не подбирался к ногтям, бросал в грязь и сразу доставал следующую.
Ольшанский не спрашивал, что его тревожит.
Он и так знал.
Пятьдесят пять человек из батальона.
Не рота. Даже не половина.
Пятьдесят пять добровольцев должны были пройти ночью пятнадцать километров по воде, высадиться в порту Николаева, занять здания у элеватора и ударить по немецкому тылу в тот момент, когда части 28-й армии начнут теснить противника с фронта.
На карте задача выглядела выполнимой.
Река — синяя полоса.
Порт — несколько прямоугольников.
Расстояние — ширина ладони.
На карте не было насмерть промокших лодок, встречного ветра, немецких постов на обоих берегах и людей, которые должны были поместиться вместе с пулемётами, противотанковыми ружьями, радиостанцией, минами, гранатами и боеприпасами.
На карте не было воды.
Ольшанский дошёл до конца строя, вернулся к началу и остановился перед старшиной первой статьи Бачуриным.
— Нога?
— Нормально.
— В прошлый раз хромал.
— Когда это?
— Под Осипенко.
— Так там сапог натёр.
— Сейчас не трёт?
Бачурин поднял ногу, повернул сапог.
— Новый выдали.
— Не новый.
— Для меня новый.
Ольшанский присел, надавил пальцами на голенище. Бачурин поморщился.
— Болит.
— Не болит.
— Я вижу.
— Товарищ старший лейтенант, вы меня всё равно возьмёте.
— Почему?
— Потому что без меня хуже будет.
Головлёв тихо хмыкнул.
Бачурин повернул к нему голову.
— А что?
— Ничего. Стой.
Ольшанский выпрямился.
Бачурина он действительно собирался взять. Старшина уже ходил в десанты, умел держать людей и не терял голову, когда план начинал рассыпаться. Хромота могла помешать ему при марше, но в этот раз главная часть пути проходила по воде.
Если они доберутся.
— Пойдёшь, — сказал Ольшанский. — Только сапог сними сейчас. Перемотай ногу.
— Потом.
— Сейчас.
— Понял.
Бачурин вышел из строя, сел прямо на ящик с патронами и принялся стягивать сапог.
Через сорок минут список был готов.
Пятьдесят пять фамилий.
Ольшанский перечитал их дважды. Несколько вычеркнул. Вписал другие. Потом сложил лист вчетверо и убрал во внутренний карман.
Там уже лежал боевой приказ.
Бумага почти ничего не весила.
Фамилии — тоже.
Карту разложили в полуразрушенной рыбачьей артели возле пристани.
Крыша протекала. На стол, сделанный из снятой с петель двери, время от времени падали крупные капли. Волошко передвигал карту, пока не нашёл сухое место, потом прижал углы двумя гранатами, кружкой и сапёрной лопаткой.
В помещении пахло мокрой известью, рыбой и дымом от железной печки. Дрова в ней шипели и не хотели разгораться.
Кроме Ольшанского, Головлёва и лейтенанта Григория Волошко у стола стояли младший лейтенант Корда, несколько командиров отделений и связисты. У стены ждал местный рыбак Андрей Андреев — невысокий, сутулый мужчина в коротком ватнике и шапке, надвинутой почти до бровей.
Он слушал, но к карте не подходил.
Ольшанский провёл карандашом от Богоявленского к Николаеву.
— Выходим отсюда. Идём вдоль правого берега, потом берём ближе к середине. Высадка — восемнадцатый причал, район элеватора. Если к нему не подойдём, Андреев выведет на запасное место.
Рыбак поднял глаза.
— Какое запасное?
— Здесь.
Ольшанский показал карандашом.
Андреев подошёл, наклонился над картой.
— Не выйдет.
— Почему?
— Там мель.
— Глубина указана.
— Указана. Весной намыло. Лодка пройдёт, если пустая. С людьми сядет.
Волошко посмотрел на рыбака, потом на карту.
— Когда намыло?
— За зиму. Лёд гнало.
— Уверен?
Андреев пожал плечами.
— Я там сети ставил.
Ольшанский зачеркнул запасное место.
— Тогда куда?
Рыбак провёл грязным ногтем вдоль берега.
— Если к восемнадцатому не пустят, пойдём сюда. За угольным складом. Но там пройти пешком придётся. И шумно будет.
— Мины?
— Немцы ставили. Где — не видел.
— Для этого сапёры.
Головлёв потёр щёку.
— Если сапёры к выходу успеют.
Никто ему не ответил.
Десять сапёров и двое связистов должны были прибыть из армейских частей к восьми вечера. До назначенного времени оставалось меньше двух часов. Их ещё не было.
Ольшанский продолжил:
— После высадки разведчики снимают часовых. Бачурин с сапёрами проверяет проходы. Основная группа занимает контору порта и соседние здания. Корда — верхние этажи и подходы со стороны железной дороги. Пулемёты сюда и сюда.
Он отметил два здания.
— ПТР?
— Два, — ответил Волошко.
— Одно в контору. Второе не рядом. Если накроют — потеряем оба.
— Боеприпасы где держать?
— Часть при расчётах. Остальное внизу, после осмотра помещений.
Корда наклонился ближе.
— Если немцы подойдут раньше, чем займём здания?
— Значит, будем занимать с боем.
— А если лодки обнаружат на реке?
— До берега дойдём на том, что останется.
Корда хотел спросить ещё что-то, но передумал.
Ольшанский обвёл взглядом командиров.
— Задача не в том, чтобы захватить весь порт. Нас для этого мало. Нужно заставить противника повернуться к нам. Нарушить управление, бить по тылу и держаться до подхода армии.
— Сколько держаться? — спросил один из старшин.
Ольшанский посмотрел на карту.
— Сколько потребуется.
Ответ никого не удовлетворил, но другого не было.
— Связь с батальоном — радио, — продолжил он. — Ракеты только по условленным сигналам. Если рация выйдет из строя, донесение пойдёт человеком.
— Через город? — спросил Головлёв.
— По возможности — водой.
— Лодки останутся?
Ольшанский посмотрел на Андреева.
Рыбак покачал головой.
— У причала не оставим. Немцы сожгут. Надо отводить.
— Сапёры после разминирования возвращаются с лодками, — сказал Волошко.
— Если успеют до рассвета, — добавил Головлёв.
Ольшанский убрал карандаш.
— Людям скажите: в городе встречаем своих. На обратный путь не рассчитывать.
У дальней стены кто-то вздохнул.
Не испуганно. Скорее так, как вздыхает человек, услышав то, что и раньше понимал, но надеялся не произносить вслух.
— Вопросы? — спросил Ольшанский.
Вопросов не было.
— Тогда проверяйте оружие. Поесть сейчас. У кого есть сухие портянки — сменить перед выходом, не раньше. Патроны держать закрытыми. Гранаты по лодкам распределить, чтобы всё не ушло на дно вместе с одной.
Командиры начали расходиться.
Головлёв задержался.
— Ты им ничего больше не скажешь?
— Что?
— Ну… сам знаешь.
— Не знаю.
Капитан посмотрел в сторону двери. За ней по мокрой земле проходили отобранные десантники. Кто-то нёс ящик, двое катили пулемёт, третий пытался прикрыть плащ-палаткой диски от мокрого снега.
— Они добровольцы, — сказал Головлёв.
— Знаю.
— Некоторые ждут, что ты…
Он не договорил.
— Что?
— Не знаю. Скажешь зачем-то… что всё будет нормально.
Ольшанский посмотрел на него.
— Нормально не будет.
— Вот и я об этом.
Головлёв достал папиросу, постучал ею по крышке портсигара, но не зажёг.
— Тогда лучше ничего, — сказал он.
— Лучше проверь рацию.
— Уже проверяют.
— Проверь ещё раз.
Головлёв убрал папиросу обратно.
— Есть.
Лодок было семь.
На берегу их называли байдами, хотя друг на друга они были похожи только издалека. У одной нос поднимался высоко и был обит жестью. У другой левый борт латали доской от ящика. Третья стояла на песке криво, будто уже на суше собиралась перевернуться.
Лучшей считалась четвёртая.
В ней вода появлялась не сразу.
С утра лодки конопатили всем, что удалось найти: паклей, ветошью, полосами старой шинели. Щели замазывали смолой и густой колёсной мазью. На морозе заплаты держались. Теперь температура поднялась, пошёл мокрый снег, и чёрная масса стала медленно сползать по бортам.
Ольшанский обошёл лодки вместе с Андреевым.
Рыбак приседал возле каждой, проводил пальцами по швам и иногда стучал костяшками по доскам.
— Эта потечёт, — сказал он у пятой.
— Все потекут.
— Эта раньше.
— Насколько раньше?
Андреев выпрямился.
— Откуда я знаю? Она лет пять на берегу лежала.
Ольшанский надавил сапогом на днище. Доска глухо хрустнула.
— Заменить?
— Нечем.
— Тогда груз меньше.
— Если меньше, в другую больше положите.
— Людей пересадим.
Андреев посмотрел на стоящие рядом ящики.
— Не людей она не держит. Вот этого много.
Он ткнул носком сапога в боеприпасы.
— Без этого нет смысла плыть.
— С этим можно не доплыть.
— Поэтому и считаем.
Андреев хмыкнул, но спорить не стал.
Ольшанский знал воду.
Служба на Черноморском флоте научила его различать лодку, которая плохо выглядит, и лодку, которая действительно опасна. На соревнованиях ветер был противником, с которым можно договориться — принять его, использовать, переждать. На войне ждать обычно не позволяли.
Но эту реку Андреев знал лучше.
Ольшанский не собирался доказывать обратное только потому, что носил погоны.
В половине восьмого Волошко принёс расчёт.
— Если по одиннадцать человек, две лодки сядут слишком глубоко. Пулемёты отдельно не помещаются. ПТР тоже.
— Гребцы?
— Семь рыбаков и понтонёры.
— Наши на вёсла сядут.
— После пятнадцати километров?
— На берегу отдохнут.
Волошко посмотрел на него.
— Когда?
Ольшанский не ответил.
Со стороны дороги послышался шум мотора. К пристани подошёл грузовик. Из кузова начали спрыгивать люди в армейских шинелях.
Десять сапёров.
Двое связистов с радиостанцией и аккумуляторами.
Старший группы подбежал, придерживая рукой планшет.
— Товарищ старший лейтенант! Группа усиления по вашему приказанию прибыла. Десять сапёров, два связиста.
— Почему опоздали?
— Машина застряла. Потом мост…
Он оглянулся на людей, словно надеялся найти там более убедительное объяснение.
— Ладно. Волошко, распределяй.
Лейтенант посмотрел на лодки.
— Куда?
— Туда.
— Мест нет.
— Значит, освободи.
Шестерых рыбаков, которых собирались посадить на вёсла, пришлось оставить. Они восприняли это без спора. Один перекрестился, думая, что никто не заметит. Другой передал свой тулуп знакомому понтонёру и сказал, чтобы тот вернул, если не потеряет.
Андреев остался.
— Ты можешь с ними, — сказал ему Ольшанский. — Путь показал. Дальше разберёмся.
Рыбак посмотрел на реку.
— Не разберётесь.
— Почему?
— У порта протоки. Ночью не увидите. На карту там не смотри.
— У тебя оружие есть?
Андреев расстегнул ватник. За поясом был старый пистолет, в кармане — две гранаты.
— Автомат дадим.
— Я из него стрелял.
— Тем лучше.
В боевом приказе значилось шестьдесят семь человек.
Андреева в список не внесли. Он не был военнослужащим.
Поэтому на бумаге их оставалось шестьдесят семь.
В лодках стало шестьдесят восемь.
К восьми вечера всё было готово настолько, насколько вообще могло быть готово.
Люди заняли места. Между коленями поставили оружие. Боеприпасы уложили на дно поверх свёрнутых плащ-палаток. Пулемётные диски перевязали верёвкой. Радиостанцию связисты держали между собой, не доверяя её борту.
Мокрый снег стал гуще.
На берегу собрался остаток батальона. Не строем. Люди стояли небольшими группами, прятали руки в рукава и смотрели, как отобранные устраиваются в лодках.
Тот краснофлотец с перевязанной ладонью был среди них.
Ольшанский заметил его, но ничем не показал.
Головлёв сел в головную лодку рядом со связистами. Волошко разместился во второй. Бачурин — в третьей.
Андреев взял кормовое весло.
— Готовы? — спросил Ольшанский.
Рыбак ещё раз посмотрел на реку.
— Нет.
Ольшанский ждал.
— Теперь готов, — сказал Андреев и оттолкнул лодку от берега.
Первый раз они прошли меньше двух километров.
Поначалу вода появлялась понемногу. Тёмная, почти незаметная на мокром днище, она собиралась возле каблуков и перекатывалась при каждом движении лодки.
Потом пятая байда начала садиться ниже.
Краснофлотец, сидевший у борта, снял каску и принялся вычерпывать. Вода возвращалась быстрее, чем он успевал её выбрасывать.
— Тряпку под ноги! — прошептал кто-то.
— Какую тряпку?
— Любую!
— Там патроны мокнут!
— Не ори.
Соседняя лодка тоже потекла. Там воду черпали котелком и пустой консервной банкой.
Ветер усиливался. Он бил с реки, поднимал короткую волну и швырял её через низкие борта. Мокрый снег уже не падал сверху — летел почти горизонтально, лип к лицам и таял на воротниках.
Ольшанский сидел в первой лодке и время от времени оборачивался.
Байда шла тяжело. Весло Андреева входило в воду без плеска, но при каждом гребке рыбак сильнее наваливался на рукоять.
— Пятая садится, — сказал Головлёв.
— Вижу.
— До порта так не дойдёт.
— Вижу.
Капитан вытер лицо рукавом.
— Пересадить здесь некого.
— Знаю.
Сзади послышался приглушённый окрик. Пятая лодка отстала. Люди в ней уже не гребли — все, кто мог двигаться, вычерпывали воду.
Андреев посмотрел на Ольшанского.
— Возвращаться надо.
До противоположного берега было далеко. Впереди начинался участок, который просматривался немецкими постами. Если продолжить, перегруженная байда могла уйти под воду на середине реки. Вместе с пулемётом, боеприпасами и людьми.
Если вернуться, они теряли ещё час.
Может быть, больше.
Ольшанский поднял руку, подал условленный сигнал.
Лодки замедлились.
— Назад, — сказал он.
Головлёв повернул голову.
— К берегу?
— К берегу.
— Может, груз раскидать?
— Здесь?
Капитан посмотрел на чёрную воду и ничего не ответил.
С третьей лодки спросили громче:
— Что случилось?
— Поворачивать! — приказал Ольшанский. — К берегу!
Кто-то выругался.
Не на командира. На лодку, реку и всё сразу.
Бачурин привстал, удерживаясь за борт.
— Товарищ старший лейтенант! Она ещё держится!
— Пока держится. Сядь и поворачивай.
— До причала дойдём!
— Выполняй!
Старшина сел.
Лодки начали разворачиваться против волны. В пятой люди продолжали черпать воду, уже не чувствуя пальцев.
На берег вернулись молча.
Те, кто остался ждать, сначала решили, что операция отменена. Несколько человек шагнули к воде. Краснофлотец с раненой рукой даже улыбнулся — не от радости, а от внезапной надежды снова попасть в список.
Ольшанский выпрыгнул на мелководье.
Вода сразу вошла в сапоги.
— Лодки вытащить! Груз не трогать без команды! Пятую — первой!
— Всё? — спросил кто-то с берега.
Ольшанский повернулся.
— Что всё?
— Не идём?
— Идём.
— А чего вернулись?
— Проверить, не замёрзли ли вы тут.
Человек не понял, шутит командир или нет. Ольшанский уже отвернулся.
Пятую байду вытащили на песок. Под одной из заплат образовалась длинная щель. Доска отошла от шпангоута, и при каждом нажиме из неё выступала вода.
Андреев присел рядом.
— Говорил.
— Починим?
— Попробуем.
— Сколько?
— Если не мешать — быстрее.
Ольшанский поднялся.
Понтонёров, посаженных на вёсла, пришлось оставить на берегу. Их места заняли десантники. Боеприпасы перераспределили. Из пятой лодки убрали один ящик гранат и пулемётные диски. Людей рассадили плотнее в остальные.
Связисты спорили с Волошко, не желая разделять радиостанцию и аккумуляторы.
— Если одна лодка утонет, без второй части всё равно не заработает, — объяснял старший связист.
— Если всё положить в одну и она утонет, не останется ничего.
— А так останется бесполезная половина.
— Зато останется.
— И что я с ней делать буду?
— Нести.
Связист хотел продолжить, но увидел, что лейтенант больше не слушает.
Ольшанский стоял возле воды и смотрел на часы.
Время высадки по приказу — пять ноль-ноль.
Запас, который должен был позволить сапёрам вернуться после разминирования, исчезал. Рассвет ждать не будет. Немцы на обоих берегах тоже.
Головлёв подошёл и встал рядом.
— Может, доложить?
— О чём?
— О задержке.
— Пока передадим, пока ответят…
— Я не говорю ждать ответа.
— Тогда зачем?
Капитан помолчал.
— Чтобы знали.
— Узнают, когда выйдем на связь из порта.
— Если выйдем.
Ольшанский посмотрел на него.
Головлёв опустил глаза.
— Ладно, — сказал он. — Молчу.
— Не молчи. Людей проверь. Кто промок — пусть выжмут портянки. Пять минут.
— За пять минут не высохнут.
— Зато воды меньше будет.
Когда заплату закончили, Ольшанский сам надавил на доску. Она прогнулась, но щель не разошлась.
— На сколько хватит? — спросил он.
Андреев вытер руки о ватник.
— До Николаева.
— А обратно?
Рыбак посмотрел на него.
— Сначала туда дойдём.
Второй раз они отошли от берега поздно.
На этот раз никто не смотрел назад.
Пять часов на воде не были похожи на путь.
Путь имеет начало, движение и конец. Здесь оставались только отдельные гребки.
Весло входило в воду.
Выходило.
Снова входило.
Лодка поднималась на короткой волне, тяжело падала и принимала через борт новую порцию воды. Её вычерпывали касками. Через несколько минут повторяли то же самое.
Люди сидели так тесно, что не могли сменить положение. Затёкшие ноги переставали чувствовать. Вода в сапогах сначала была ледяной, потом казалась тёплой, потом исчезала вместе со ступнями.
Мокрая шерсть шинелей пахла овчиной, потом и человеческим потом. От лодок тянуло старой рыбой, смолой и гниющим деревом. Оружейное масло смывалось с металла и плавало на воде радужными разводами.
Уключины обмотали тряпками, но они всё равно иногда скрипели. Тогда гребец замирал, прижимал весло и ждал.
Вслед за ним замирали остальные.
С берега время от времени поднимались немецкие осветительные ракеты. Белый свет медленно спускался над рекой, превращая воду в лист холодного металла.
Люди нагибались.
Лодки останавливались.
Никто не шептал: «Не заметят». Не просил Бога. Не ругался.
Смотрели на свет.
Ждали.
Когда ракета гасла, снова брались за вёсла.
В одной из лодок кто-то начал кашлять. Сначала человек пытался сдержаться, потом зажал рот рукавом и согнулся так низко, что ударился лбом о приклад.
— Воды, — прошептал сосед.
— Не надо.
— Выпей.
— Не надо, сказал.
Кашель всё равно вырвался. Глухой, рваный.
Все опять замерли.
С правого берега ударил пулемёт.
Очередь прошла далеко, но звук над водой показался близким. Пули зашлёпали по реке, оставляя короткие белые брызги.
— Не грести, — сказал Андреев.
Лодки качались на волне.
Новая очередь легла ближе. В шестой байде кто-то тихо вскрикнул.
Ольшанский обернулся.
— Что там?
Ответ пришёл не сразу:
— Рука. Навылет.
— Грести может?
Пауза.
— Другой сел.
— Перевязать. Не вставать.
Пулемёт замолчал.
Возможно, немцы стреляли по шуму. Возможно, просто проверяли реку. Ольшанский не знал.
Через минуту он дал знак продолжать.
Весло снова вошло в воду.
Головная лодка шла за кормовым веслом Андреева. Рыбак почти не смотрел на карту. Иногда менял направление без объяснений. Обходил невидимые мели, держался дальше от одного берега и опасно приближался к другому.
Волошко один раз не выдержал.
— Правее надо! — прошептал он из второй лодки. — Нас к берегу сносит!
Андреев даже не обернулся.
— Там течение.
— Здесь тоже!
— Там сильнее.
Ольшанский посмотрел на едва различимую полосу берега.
По карте Волошко был прав.
По воде — Андреев.
— За головной! — передал Ольшанский.
Волошко что-то сказал себе под нос, но лодка легла в кильватер.
Через несколько минут слева показалась тёмная рябь. Течение там шло поперёк, ломая волну. Если бы они взяли правее раньше, лодки развернуло бы бортом.
Волошко больше не спорил.
Ольшанский держал автомат между коленями и следил за людьми.
В его лодке сидели те, кого он знал по прежним десантам. Головлёв. Два связиста. Пулемётчик Ходаков. Молодой матрос, фамилию которого Ольшанский всё время забывал, хотя уже дважды представлял к награде.
Сейчас фамилия не приходила.
Лицо он помнил.
Под Мариуполем этот матрос полз через горящий сарай, чтобы вытащить ящик патронов. Потом три дня ходил без бровей и обижался, когда над ним смеялись.
Теперь он сидел у борта, черпал воду каской и время от времени проверял рукой, не намок ли запасной диск.
Ольшанский отвёл взгляд.
В Мариуполе отряд был больше. Лодки — лучше. Задача тоже казалась трудной, но за ней существовало продолжение: удар, соединение с частями, отход, следующая операция.
Здесь продолжение не просматривалось.
Это не означало, что его не было.
Командир не имел права подменять неизвестность приговором.
Ольшанский снова посмотрел на людей.
Они ожидали, что он знает, сколько осталось до порта.
Он не знал.
Ожидали, что он понимает, обнаружили их или нет.
Не понимал.
Ожидали, что здания у элеватора действительно можно удержать силами пятидесяти пяти морских пехотинцев, десяти сапёров, двух связистов и одного рыбака.
Этого он тоже не знал.
Он знал другое.
Если сказать людям, что не знаешь всего, они не перестанут тебе верить. Но если начать делать вид, будто знаешь, а потом ошибиться в очевидном, доверие исчезнет сразу.
— Далеко? — спросил Головлёв.
— Не знаю.
Капитан повернулся к Андрееву.
— Далеко?
— Ещё часа два.
По лодке прошёл тяжёлый вздох.
— Много, — сказал кто-то.
— Два уже прошли, — ответил сосед.
— И что?
— Ничего. Черпай.
Человек снова опустил каску в воду.
Через некоторое время ветер изменился. Не ослаб — повернул чуть южнее. Волна стала бить в скулу лодки и обдавала сидящих мелкой ледяной пылью.
Ольшанский чувствовал, как холод забирается под гимнастёрку. Пальцы на правой руке перестали сгибаться. Он снял перчатку, сунул руку под мышку, подержал, потом снова надел мокрую шерсть.
В третьей лодке сменили гребца. Бачурин сел на весло сам.
Хромая нога на воде не мешала.
До берега оставалось ещё далеко.
К Николаеву подошли после четырёх утра.
Город сначала обозначился светом — неярким заревом над низкими облаками. Потом из тумана выступили трубы, краны и тёмная громада элеватора.
На воде стало тише.
Ветер не исчез, но портовые сооружения закрывали лодки от прямой волны. После долгой качки спокойная вода казалась подозрительной.
Андреев замедлил ход.
— Дальше ближе друг к другу, — прошептал он. — Тут протока.
— Глубина?
— Хватит.
— Посты?
— На причалах были. Ночью не знаю.
Ольшанский передал сигнал остальным лодкам.
Люди проверили оружие. Примёрзшие ремни отдирали от шинелей. Затворы передёргивали, прикрывая металл ладонью, чтобы не звякнул.
Один из связистов наклонился к радиостанции.
— Сухая.
— Не включать, — сказал Ольшанский. — После высадки.
Впереди показался причал.
Чёрные сваи уходили в воду. Над ними висел кран с опущенной стрелой. Канаты тихо били по металлу.
Андреев указал:
— Восемнадцатый.
Ольшанский не стал спрашивать, уверен ли он.
Лодки подходили по одной.
Первая коснулась причала в четыре пятнадцать.
Бачурин перебрался через борт раньше, чем её успели привязать. Следом пошли разведчики. Один поскользнулся на мокром камне, ударился коленом, замер. Звук показался громким, но порт не отозвался.
Ольшанский поднялся на причал.
После пяти часов в лодке земля качалась. Ноги не слушались. В сапогах хлюпала вода. Он присел возле тумбы, переждал головокружение и поднял руку.
Люди начали выгружаться.
Разведчики исчезли между складами.
Ольшанский слышал только плеск воды, тяжёлое дыхание и редкий стук оружия о камень. Вдалеке работал мотор. Где-то в городе прошла машина.
Потом раздался короткий хрип.
Не крик.
Будто человек поперхнулся.
Через несколько секунд из темноты вернулся разведчик. На правой ладони у него была кровь. Он попытался вытереть её о брюки, но только размазал.
— Трое, — прошептал он. — Сняли.
— Шум?
— Один дёрнулся. Вроде тихо.
Разведчик хотел убрать нож в ножны, но не попадал. Рука дрожала.
Бачурин взял его за запястье, направил клинок.
— Дыши, — сказал он. — Иди к своим.
Разведчик кивнул, хотя, кажется, не услышал.
Ольшанский дождался, когда последний человек ступит на причал.
Рыбаки, кроме Андреева, до Николаева не дошли. Их высадили раньше, освобождая места для сапёров и связистов. Понтонёры остались в Богоявленском после второго выхода. Возвращать лодки было некому.
Андреев посмотрел на них.
— Оттолкнуть можно. Течением унесёт.
— Немцы увидят, — сказал Волошко.
— Всё равно увидят. Утром.
— Под причалом оставить, — решил Ольшанский. — Потом разберёмся.
Сапёры вышли вперёд.
Бачурин пошёл с ними.
— Не лезь раньше, — тихо предупредил Ольшанский.
Старшина обернулся.
— Я и не лезу.
Он исчез за углом склада.
Через несколько секунд прогремел взрыв.
Белая вспышка вырвала из темноты стену, рельсы и человеческие фигуры. Ольшанского ударило воздухом в грудь. С крыши посыпалась ржавая жесть.
Кто-то закричал.
— Лежать! — приказал Ольшанский.
Звук ушёл по порту и вернулся гулким эхом.
Тишины больше не было.
Ольшанский поднялся первым.
— Сапёры!
Двое уже бежали к месту взрыва. Остальные проверяли землю щупами, но спешка ломала осторожность.
Там, где шёл Бачурин, образовалась неглубокая воронка.
Старшина лежал на боку, подтянув колени, будто пытался согреться. Шапки на нём не было. Один сапёр неподвижно раскинулся возле рельса. Второго нашли у стены.
К Бачурину наклонился санитар.
Положил пальцы на шею.
Снял руку.
Ольшанский стоял в нескольких шагах.
Ещё на берегу старшина уверял, что новый сапог не трёт.
Теперь сапога на больной ноге не было.
— Дальше проход есть? — спросил Ольшанский.
Старший сапёр посмотрел на него так, словно не понял вопроса.
— Проход, — повторил Ольшанский. — Есть?
— Проверяем.
— Быстрее. Сейчас сюда придут.
Сапёр перевёл взгляд на погибших.
— Двое моих.
— Вижу.
— Бачурин тоже…
— Вижу. Проверяй проход.
Слова прозвучали жёстче, чем Ольшанский хотел. Но смягчить их было нечем.
Он подозвал ближайших моряков.
— Убрать к стене. Оружие собрать. Ничего не оставлять.
Пока переносили погибших, сапёры обозначили безопасную полосу. Отряд двинулся к зданиям.
Рассвет уже начинался.
Контора порта оказалась крепче, чем выглядела с воды.
Толстые кирпичные стены, два этажа, полуподвал и бомбоубежище. Окна нижнего этажа выходили к железнодорожным путям и складам. С верхних было видно часть порта, дорогу и подходы к элеватору.
Внутри пахло зерновой пылью, сыростью и мышами. На полу валялись бумаги, разбитые ящики, пустые бутылки. В одной комнате немцы оставили недоеденную кашу. Она ещё не успела окончательно замёрзнуть.
Ольшанский не позволил людям подходить к ней.
— Не трогать. Сначала осмотр.
Сапёры проверили двери, лестницы и подвал.
Мин не нашли.
Корда занял верхние этажи с группой автоматчиков. Ручные пулемёты поставили у окон, но не прямо напротив проёмов — немного в глубине. Один расчёт ПТР разместили на втором этаже, откуда просматривалась дорога. Второй Ольшанский отправил в соседнее здание.
Волошко распределял людей между конторой и складскими помещениями.
Головлёв помогал связистам устанавливать рацию в бомбоубежище.
Андреев получил автомат погибшего сапёра. Несколько секунд рассматривал оружие, проверил магазин, передёрнул затвор.
— Пользоваться умеешь? — спросил Корда.
— Умею.
— Откуда?
— Немцы научили.
Корда не стал уточнять.
Ольшанский поднялся на второй этаж.
Здание было выбрано правильно. Отсюда просматривались основные подходы. Но порт состоял из множества построек, тупиков, путей и насыпей. Пятьдесят пять морских пехотинцев не могли закрыть всё.
Теперь их было пятьдесят четыре.
Бачурин погиб.
Сапёров осталось восемь.
Один человек был ранен в руку на воде.
Они ещё не сделали ни одного выстрела в городе, а численность уже начала уменьшаться.
Ольшанский приказал не растягивать людей. Отдельные группы заняли несколько зданий, способных поддерживать друг друга огнём. Между ними назначили связных.
— Если немцы полезут между складами, не гоняться, — сказал он Корде. — Пусть входят. Отрежем огнём.
— А если обойдут контору?
— Для этого Андреев покажет проходы. Поставь наблюдателей.
— Людей мало.
— Других не будет.
На лестнице появился связист.
— Товарищ старший лейтенант, связь есть.
Ольшанский спустился в бомбоубежище.
Рация стояла на ящике. Радист придерживал наушник одной рукой, второй настраивал частоту. Лицо у него было серым от холода и бессонной ночи.
— Батальон слышит.
— Передавай.
— Что?
Ольшанский посмотрел на часы.
Потом произнёс:
— «Задачу выполняю».
Радист записал, повторил в микрофон и прислушался.
Несколько секунд слышался только треск.
— Приняли, — сказал он.
Ольшанский кивнул.
Первая часть приказа была выполнена.
Он не почувствовал облегчения.
Немцы появились после рассвета.
Сначала по дороге прошли двое. Оружие висело на плечах. Они разговаривали и не смотрели на здания. Один остановился возле железнодорожной насыпи, расстегнул шинель и отвернулся.
Наблюдатель поднял автомат.
Ольшанский положил ладонь на ствол и опустил.
— Пусть идут.
— Увидят следы.
— Тогда стреляй.
Немцы ничего не заметили. Прошли за складом и исчезли.
Через двадцать минут появилась машина. Небольшой грузовик остановился у дальнего здания. Из кузова выпрыгнули солдаты. Их было около отделения.
Они уже держали оружие в руках.
Кто-то обнаружил убитых часовых или услышал минный взрыв. Возможно, заметили лодки под причалом.
Теперь противник знал, что в порту чужие.
Но ещё не знал сколько.
Ольшанский приказал подпустить их ближе.
Немцы двигались осторожно, прячась за вагонами и штабелями. Двое пошли вдоль стены. Остальные рассредоточились у насыпи.
Краснофлотец возле соседнего окна тяжело дышал. Палец лежал на спусковом крючке.
— Не торопись, — сказал Ольшанский.
— Вижу.
— Тогда жди.
Немец показался между вагонами.
Ещё один перебежал к насыпи.
Ольшанский поднял руку.
В этот момент снизу выстрелил автомат.
Один раз.
Нервно и слишком рано.
Немцы упали. Кто-то открыл ответный огонь. Пули ударили в стену, выбили кирпичную крошку из оконного проёма.
— Огонь! — приказал Ольшанский.
Здание загрохотало.
Пулемёт ударил короткой очередью. Потом второй. Автоматы заработали с разных этажей. Немцы пытались укрыться за насыпью, но огонь из соседнего склада бил им во фланг.
Всё продолжалось меньше двух минут.
Грузовик остался на дороге с открытой дверью. Несколько солдат отползли за вагоны. Остальные не поднялись.
— Не высовываться! — крикнул Ольшанский. — Наблюдать!
Огонь прекратился не сразу. Кто-то выпустил ещё одну очередь по пустой дороге.
— Хватит!
Наступила тишина.
В ней слышалось, как с потолка осыпается штукатурка.
Моряк, выстреливший первым, сидел у стены. Он был совсем молодым. На щеке — свежая царапина от кирпича.
Ольшанский подошёл.
— Ты стрелял?
— Я.
— Почему?
— Он меня увидел.
— Уверен?
Моряк посмотрел на окно.
— Не знаю.
— В следующий раз по команде.
— Понял.
— Патроны считай.
Моряк кивнул, снял магазин и принялся проверять.
Ольшанский не стал говорить больше. Страх уже сделал с человеком всё, что могло сделать наказание.
Снизу донесли о двух раненых. Один получил пулю в плечо. Второго задело осколком кирпича.
Головлёв поднялся на этаж.
— Разведка?
— Проверяли.
— Теперь знают.
— Теперь знают.
Капитан посмотрел на дорогу.
— Быстро вернутся.
— Да.
— Сколько у нас времени?
Ольшанский прислушался.
Со стороны города уже доносился шум моторов.
— Немного.
Он спустился вниз, проверил раненых и приказал перенести их в полуподвал. Потом обошёл позиции.
Люди были мокрые, голодные и не спали почти сутки. Некоторые дрожали от холода, другие — после первого боя. Один моряк вдруг начал смеяться, глядя на пробитое пулей ведро.
Смеялся тихо, но не мог остановиться.
Головлёв взял его за плечо.
— Чего ты?
— Ведро… Я из него воду черпал. А теперь…
Он снова засмеялся.
— Тихо, — сказал капитан.
— Я тихо.
— Вижу.
Головлёв усадил его у стены и дал закурить. Моряк затянулся, закашлялся и постепенно замолчал.
Ольшанский поднялся на второй этаж.
На дальней дороге двигались люди.
Больше прежнего.
Немцы уже не шли открыто. Они занимали здания, прятались за насыпью, выносили пулемёт.
— К бою, — сказал Ольшанский.
На этот раз первый выстрел сделали по его команде.
Атаку отбили.
Потеряли ещё одного человека.
После неё немцы перестали считать десант маленькой группой.
В порту появилась артиллерия.
Первый снаряд разорвался далеко, за элеватором.
Второй лёг у железнодорожных путей.
Третий ударил в склад, где никого не было. Крыша приподнялась, выпустила облако пыли и снова осела.
Ольшанский стоял возле окна, не высовывая головы, и слушал.
Противник нащупывал здания.
Разрывы приближались.
— Всем от окон! — приказал он. — Наблюдатели по одному!
Корда сбежал по лестнице.
— Правый склад накрывают.
— Людей вывел?
— Половину. Пулемёт ещё там.
— Снять.
— Они дорогу держат.
— Снять, пока не завалило.
Корда повернулся, но в этот момент новый снаряд разорвался во дворе.
Ударная волна вошла через окна. Где-то наверху упало оружие. Посыпалось стекло.
— Быстро! — крикнул Ольшанский.
Корда побежал.
Ольшанский направился к лестнице, чтобы проверить связистов. Внизу кто-то звал санитара. Головлёв тащил раненого за ремень, помогая ему спуститься в подвал.
Следующий снаряд прошёл над крышей.
По звуку Ольшанский не понял, куда он упадёт.
Успел сделать ещё два шага.
Угол конторы вспыхнул белым.
Кирпичная стена двинулась ему навстречу.
Потом порт исчез.
Я открыл глаза и сначала услышал зерно.
Оно сыпалось откуда-то сверху, шуршало по битому кирпичу и застревало в складках шинели.
Несколько секунд я слушал только его.
Сухой, почти мирный звук.
Потом вернулась боль.
Она вошла через затылок, прошла за глазами и остановилась в левом ухе. Там стоял непрерывный высокий звон. Правым я слышал глухо, будто голову опустили в ведро.
Во рту был кирпичный песок.
Я попытался вдохнуть и закашлялся.
Надо мной шевельнулась чья-то фигура.
— Костя!
Рука ударила меня по щеке.
— Костя, слышишь?
Я поднял ладонь, пытаясь заслониться.
— Не бей.
Человек наклонился ближе. Лицо немолодое, обветренное. На фуражке — капитанские знаки.
Я не помнил его.
Но знал, что ему можно повернуться спиной.
Это ощущение пришло раньше имени.
— Живой, — сказал капитан кому-то. — Волошко! Живой он!
Я попробовал сесть.
Мир наклонился. Желудок свело. Пришлось упереться ладонью в пол и переждать.
Последним я помнил другую воду.
Збруч.
Чёрную поверхность над головой. Тяжесть мокрой шинели. Голос Коли, прорвавшийся сквозь грохот:
«Михалыч!»
Потом звук закрыла вода.
Между ней и зерном не осталось ничего.
Ни темноты.
Ни времени.
Просто один мир закончился, а другой уже стрелял.
— Не вставай, — сказал капитан. — Тебя стеной приложило.
— Сколько?
— Чего?
— Без сознания сколько был?
Он посмотрел на меня странно.
— Минуту. Может, две. Я не засекал.
Снаружи раздался выстрел. За ним второй. По стене прошла пулемётная очередь.
Я повернул голову.
На мне была форма морской пехоты. Руки — крупнее тех, к которым я успел привыкнуть в теле Грищенко. На правой ладони старый ожог. На рукаве грязь и светлая кирпичная пыль.
— Товарищ старший лейтенант Ольшанский! — крикнули от лестницы. — Немцы от насыпи двинулись!
Фамилия дошла не сразу.
Ольшанский.
Николаевский порт.
Март 1944 года.
Шестьдесят восемь десантников.
Два дня боя.
Восемнадцать атак.
Я знал это имя.
И знал дату, которой заканчивалась его биография.
— Костя, — снова позвал капитан. — Ты меня слышишь?
Я посмотрел на него.
Капитан Головлёв.
Имя всплыло не как воспоминание. Я просто однажды читал его среди других фамилий. Тогда они стояли в алфавитном списке — ровные строки, звания, годы рождения.
Теперь Головлёв был рядом. На правой щеке у него засыхала кровь. Не его — он вытирал ею руки, когда вытаскивал раненого.
— Слышу, — ответил я.
— Узнаёшь?
Вопрос был опасным.
— Узнаю.
Он внимательно посмотрел мне в глаза.
— Сколько пальцев?
— Не начинай.
— Два.
— Вижу.
— Там три.
Я всмотрелся.
Пальцев действительно было три. Один сливался с другим.
— Теперь два, — сказал я.
— А было три.
— Голову поверни.
— Ты мне не командуй.
Он выдохнул.
Если и заметил что-то странное, решил списать на контузию.
Снаружи снова закричали:
— Товарищ старший лейтенант!
Я поднялся.
Пол качнулся, но не ушёл из-под ног. Пришлось держаться за стену. Левая нога двигалась нормально. Плечо болело, однако кость, похоже, была цела.
— Сиди, — сказал Головлёв.
— Потом.
— У тебя кровь из уха.
— Много?
Он посмотрел.
— Нет. Но…
Новый снаряд прошёл над зданием.
Свист быстро снижался, потом изменился. Я успел понять: дальше.
Разрыв ударил за конторой. Стена вздрогнула.
— В подвал! — крикнул кто-то.
— Этот перелетел, — сказал я.
Головлёв посмотрел на меня.
— Чего?
— Ничего. Где Волошко?
— На первом. Людей из склада выводит.
— Связь?
— Была.
— Раненые?
— Внизу.
Я пошёл к лестнице.
Не потому, что помнил дорогу. На полу тянулся провод от радиостанции. По нему можно было найти связистов.
На первой ступени меня снова повело. Головлёв взял под локоть.
— Сам.
— Вижу, как сам.
Я не стал вырываться.
Внизу было темно. Электричества не было, свет проникал через разбитые окна и открытую дверь. В коридоре лежали куски кирпича. Возле стены сидел раненый моряк, прижимая ладонь к плечу. Между пальцами просачивалась кровь.
Санитар перевязывал другого.
— Сколько тяжёлых? — спросил я.
— Трое. Ещё двое ходячих.
— Погибшие?
Санитар посмотрел на Головлёва.
— Бачурин. Двое сапёров на мине. Белов при второй атаке. Сейчас ещё не знаю.
Я не знал Бачурина.
И всё же после его имени внутри стало пусто, как бывает после гибели человека, с которым прошёл не один бой.
Перед глазами на мгновение возник не сам человек, а сапог, стянутый с больной ноги.
Я никогда его не видел.
Ольшанский видел.
Но Ольшанского рядом не было.
Не было голоса, который мог бы объяснить мне этих людей. Не было второй памяти. Только чувства, появлявшиеся раньше понимания, и тело, знавшее, как держать автомат, где лежит пистолет и кому здесь доверяют.
— Товарищ старший лейтенант!
Из бокового коридора появился лейтенант. Худое лицо, мокрые волосы прилипли ко лбу.
Волошко.
— Правый склад оставили, — доложил он. — Пулемёт сняли. Один ранен. Немцы пока не идут, но у насыпи много. Артиллерия пристреливается.
— План есть?
Он моргнул.
— Какой?
— Схема позиций.
— В штабе. То есть… в подвале.
— Веди.
Волошко посмотрел на мою голову.
— Вам бы лечь.
— Потом.
— Все сегодня потом, — пробормотал Головлёв.
Мы спустились в бомбоубежище.
Рация работала. Один связист сидел в наушниках, второй проверял провод. В помещении пахло сыростью, аккумуляторной кислотой и кровью. В углу лежали ящики с боеприпасами. Рядом — несколько мешков зерна, из одного сыпалось на пол.
На стене была закреплена карта порта.
Я подошёл ближе.
Схема обороны оказалась лучше, чем ожидал.
Позиции не были растянуты по всему периметру. Основные группы находились в конторе и соседних зданиях, перекрывая огнём железнодорожную насыпь, дорогу и проходы между складами. ПТР разнесены. Пулемёты стояли не у самых окон, а в глубине помещений. Радиостанция — в наиболее защищённой части.
Тот, кто командовал здесь до меня, не оставил беспорядка.
Позиции были выбраны.
Секторы распределены.
Люди знали, куда смотреть.
Мне не приходилось начинать сначала.
Ольшанский сделал всё, что мог сделать опытный командир десанта после Севастополя, Таганрога и Мариуполя.
Я смотрел на карту и впервые до конца понял, почему, если когда-нибудь начнут разбирать такие дела, переход можно будет не заметить.
Здесь не было молодого лейтенанта Малиева, которому чужой опыт позволял угадывать артиллерийский огонь.
Не было санинструктора Грищенко, внезапно начавшего видеть весь бой.
Ольшанский и до меня знал, что делает.
— Где командиры групп? — спросил я.
Волошко показал.
— Корда — контора, верхний этаж. Здесь — старшина Ковтун. В складе — отделение…
Он перечислял фамилии.
Я запоминал.
— Если контора потеряет связь с остальными?
— Связные.
— Если связные не пройдут?
Волошко посмотрел на карту.
— Будем давать ракеты.
— Днём?
— Тогда…
Он замолчал.
В Грозном я уже видел, что происходит с подразделением, привыкшим ждать приказа.
Связь пропадала. Посыльный не доходил. Командир соседней группы видел, что позицию обходят, но не решался оставить свой сектор без разрешения. Люди продолжали выполнять старую задачу в обстановке, которой уже не существовало.
Обычно это длилось недолго.
— Собери командиров групп, — сказал я.
— Сейчас?
— Сейчас.
— Немцы могут снова пойти.
— Поэтому сейчас.
Волошко вышел.
Головлёв остался у карты.
— Что ты задумал?
— Чтобы каждый знал, что делать, если нас здесь накроет.
— Они знают свои задачи.
— Свои — знают. Общую?
Он помолчал.
— Ольшанский им объяснил.
Я повернул к нему голову.
— Что?
— Ты им объяснил. Перед выходом.
— Значит, повторим.
Головлёв всмотрелся в меня.
— Сильно ударило?
— Достаточно.
— Я вижу.
Он хотел добавить что-то ещё, но в наушниках радиста появился голос. Связист прижал чашку плотнее.
— Батальон вызывает.
Я подошёл.
— Что передавали?
— Спрашивают обстановку.
— Пиши: «Высадку произвёл. Вступил в бой. Противник подтягивает силы и артиллерию. Задачу продолжаю».
Связист записал.
— Всё?
— Всё.
Он начал передачу.
Я посмотрел на ящики у стены.
— Сколько боеприпасов здесь?
Второй связист пожал плечами.
— Не наши.
— Волошко знает?
— Наверное.
Головлёв ответил:
— Часть общего запаса.
— Почему всё вместе?
— Не всё. Остальное при группах.
Я присел возле ящика. Открыл.
Магазины к автоматам, пачки винтовочных патронов, диски для ручных пулемётов. Если в подвал попадёт тяжёлый снаряд или начнётся пожар, значительная часть резерва исчезнет сразу.
— Разнести.
— Куда? — спросил Головлёв.
— По зданиям. Не на огневые точки. Внутрь, за капитальные стены. Здесь оставить треть.
— Сейчас под обстрелом таскать?
— Пока они пристреливаются. Потом не дадут.
— Люди и так устали.
— Знаю.
— Не похоже.
Я посмотрел на него.
Капитан не отвёл взгляд.
Это была не дерзость подчинённого. Он защищал людей, за которых отвечал. Ольшанский, судя по чувству, поднявшемуся во мне, ценил его именно за это.
— Понимаю, — сказал я. — Но если здесь загорится, у них останется по тому, что в магазинах. Разнести сейчас легче, чем потом искать патроны под обломками.
Головлёв ещё секунду смотрел на меня.
— Ладно.
Он вышел.
Я остался возле карты.
Дата смерти Ольшанского стояла в памяти яснее, чем расположение немецких частей.
Двадцать седьмое марта 1944 года.
Сегодня было двадцать шестое.
Тело, в котором я находился, должно было прожить ещё около суток.
Может быть, немного больше.
В книгах об этом десанте писали коротко. Шестьдесят восемь человек. Восемнадцать атак. Свыше семисот уничтоженных солдат противника. Почти все десантники погибли.
Числа запоминались легко.
Они не кашляли.
Не просили оставить им лишний магазин.
Не смеялись над пробитым ведром после первого боя.
Не смотрели на командира, ожидая, что тот знает, как вывести их живыми.
Я знал, чем должен закончиться этот бой.
Не знал, можно ли изменить его так, чтобы задача осталась выполненной, а людей погибло меньше.
Если вывести отряд из порта, немцы вернут силы на фронт. Наступающие части встретят сопротивление, которое сейчас должно было повернуться к нам. Погибнут другие люди — те, чьих фамилий я не знал и никогда не узнаю.
Если остаться, история уже сообщала цену.
На войне будущее знание редко давало правильный ответ.
Иногда оно только заранее называло погибших.
Командиры групп собрались в коридоре.
Не все. Двое не могли оставить позиции. Вместо них пришли заместители.
Люди стояли возле стен, держа оружие. С потолка сыпалась пыль. После близких разрывов в помещении становилось трудно дышать.
Я разложил схему на ящике.
— Долго говорить не буду. Если связь с конторой пропадёт, приказа не ждёте. Каждое здание держится самостоятельно.
Корда нахмурился.
— А общий огонь?
— Смотрите по соседям. Если один участок замолчал, не бегите туда всей группой. Сначала выяснить. Потом решать.
— Через кого?
— Связные, пока могут пройти. Потом визуально. Сигналы знаете?
— Знаем.
— У каждого командира должен быть заместитель.
— Есть, — сказал Ковтун.
— А у заместителя?
Он не ответил.
— Назначить сейчас. И сказать людям. Не так, чтобы фамилия была только у тебя в голове.
Корда посмотрел на Волошко.
— Что-то случилось?
— Уже случилось, — ответил я. — Бачурина нет. Двух сапёров нет. Дальше будет хуже.
В коридоре стало тихо.
— Боеприпасы распределить по зданиям, — продолжил я. — Часть оставить в резерве. Не тащить всё к окнам.
Один из старшин покачал головой.
— У меня на левом два диска. Если ещё отдам…
— Один при пулемёте. Второй внизу.
— А если пойдут сразу?
— Тогда спустишься и возьмёшь.
— Под огнём?
— Если оба будут рядом и накроют расчёт, брать станет некому.
Старшина поджал губы.
— Понял.
Не согласился.
Но понял.
— После двух-трёх очередей менять позицию, — сказал я. — Не сидеть в одном окне, пока по нему наведут пушку. Запасные места подготовить сейчас. Мешки, столы, всё, что держит осколок.
— Мы уже выбрали позиции, — сказал Корда.
— Выбрали правильно. Поэтому немцы начнут бить именно по ним.
Он посмотрел на карту.
— На втором этаже далеко не побегаешь.
— Не бегай. Две точки на один пулемёт. Между ними проход очистить.
Волошко спросил:
— Раненых куда?
— Где сейчас?
— В комнате у лестницы и в подвале.
— Всех в бомбоубежище нельзя. Если завалит выход, останутся там. Тяжёлых — в глубину. Ходячих разделить по зданиям. Кто может держать оружие, получает сектор внутри.
Головлёв повернул голову.
— Раненых в бой?
— Если немцы войдут, они всё равно окажутся в бою.
Капитан помолчал, потом кивнул.
— Верно.
Никто не произнёс речи.
Люди задавали короткие вопросы, переспрашивали, спорили о дверях, проходах и количестве магазинов. Один старшина долго не мог решить, кого назначить вторым заместителем. Оба возможных кандидата были хорошими пулемётчиками, но ни один не умел командовать.
— Назначай того, кто не полезет вперёд один, — сказал я.
— Оба полезут.
— Тогда третьего.
— Третий плохо стреляет.
— Ему не обязательно стрелять лучше всех. Он должен удержать остальных.
Старшина подумал.
— Есть один.
— Скажи ему сейчас.
Через несколько минут командиры разошлись.
Люди начали переносить боеприпасы. Тащили ящики по коридорам, ругались, когда цеплялись за обломки, освобождали проходы между комнатами. На верхних этажах двигали столы и мешки с зерном, готовя запасные позиции.
Работа возвращала им спокойствие.
Человек меньше думает о смерти, когда знает, куда поставить ящик.
Я поднялся наверх.
После контузии ступени казались разной высоты. На третьей зацепился носком, едва не упал. Моряк впереди протянул руку.
— Держитесь, товарищ старший лейтенант.
— Держусь.
— Не очень.
— Иди.
Он пошёл, но несколько раз оглянулся.
На втором этаже пахло порохом и зерновой пылью. Через пробитую стену было видно порт. Между складами двигались немецкие солдаты. Не атаковали. Занимали позиции.
Корда показывал пулемётчикам новое место.
— Отсюда дорогу не видно, — возражал один.
— Зато тебя с дороги тоже.
— А стрелять куда?
— Вон через тот пролом.
— Там угол узкий.
— Узкий и нужен.
Я не вмешивался.
Ольшанский уже выбрал людей, способных понимать задачу. Им не требовалось объяснять каждое движение.
Возле окна лежал убитый моряк. Его накрыли плащ-палаткой, но сапоги остались снаружи. Один был развязан.
— Кто? — спросил я.
— Белов, — ответил Корда.
Имя ничего мне не сказало.
Внутри всё равно стало тяжело.
— Убрать вниз, когда понесут боеприпасы.
Корда кивнул.
Наблюдатель позвал:
— Движение у дороги!
Я подошёл к стене, не к окну.
За железнодорожной насыпью мелькали каски. Немцы подтягивали людей группами, держась за зданиями. Двое тащили станковый пулемёт. Дальше показался грузовик с прицепленной пушкой.
— Пушку видите? — спросил я.
— Вижу, — ответил расчёт ПТР.
— Не стрелять. Далеко и бесполезно.
— Если ближе подтащат?
— Тогда по расчёту. Саму пушку из ПТР не разобьёшь.
Пулемётчик рядом со мной проверил диск.
Руки у него дрожали.
— Замёрз? — спросил я.
— Есть немного.
— Пальцы чувствуешь?
Он несколько раз сжал кулак.
— Чувствую.
— Не трать патроны на насыпь.
— Понял.
— И очередь короче.
— Знаю.
Он произнёс это с раздражением.
— Хорошо, что знаешь.
Я отошёл.
Не всем нравилось, когда перед боем им напоминали очевидное. Но после начала стрельбы очевидное исчезало первым.
Головлёв поднялся и остановился рядом.
— Боеприпасы разносят.
— Хорошо.
— Волошко считает людей.
— Сколько осталось?
— Пока шестьдесят четыре боеспособных вместе с Андреевым. Пятеро раненых. Из них двое могут стрелять. Погибших пятеро.
Я пересчитал.
Число не сходилось с первоначальным составом, но сейчас это было неважно. Кто-то мог находиться у связистов, кто-то считался легкораненым и оставался на позиции.
— Уточнить после атаки, — сказал я.
Головлёв посмотрел на немцев.
— Ты уверен, что она будет сейчас?
— Они пушку ставят.
— Может, сначала снова обстреляют.
— Обстреляют.
— Тогда почему людей не уводим вниз?
— Потому что после обстрела пойдут сразу. Если все будут в подвале, не успеем подняться.
Он провёл ладонью по лицу.
— Логично.
— Тебе не нравится?
— Мне сегодня многое не нравится.
— Мне тоже.
— Раньше ты так не говорил.
Я повернул голову.
— Как?
— «Мне тоже».
Несколько секунд мы смотрели друг на друга.
Потом на дороге заработал немецкий пулемёт.
Пули ударили в стену. Одна вошла в кирпич напротив лица Головлёва. Капитан пригнулся.
— Вниз! — крикнул Корда.
Все отошли от окон.
Немецкая пушка выстрелила.
Снаряд попал в соседнее здание. Верхний угол разлетелся. Через несколько секунд оттуда появился моряк, согнувшись под тяжестью пулемёта. За ним полз второй, волоча ящик с дисками.
Они успели сменить позицию.
Если бы остались у прежнего окна, расчёта больше не было бы.
Люди смотрели на меня.
Не на Бессонова.
На Ольшанского — человека, который выбрал их, привёл через чёрную воду и первым сошёл на берег.
Это доверие заслужил не я.
Но отвечать за него теперь предстояло мне.
— По местам! — приказал я. — Без команды не стрелять!
Немецкая артиллерия ударила снова.
Первый снаряд лёг за конторой.
Второй — перед насыпью.
Третий не услышал никто. Его разрыв слился с пулемётными очередями и грохотом рушившейся крыши.
Потом огонь оборвался.
На несколько секунд порт замер.
Из-за насыпи поднялась первая немецкая цепь.
За ней — вторая.
Люди шли пригнувшись, перебегая от вагона к вагону. Пулемёты били по окнам, заставляя защитников держаться ниже. Справа несколько групп заходили между складами, пытаясь выйти к конторе с фланга.
— Товарищ старший лейтенант! — позвал наблюдатель. — На дороге ещё! Много!
Я поднялся к пролому.
Немцы уже не считали, что в порту засели случайные люди.
Они разворачивались, подтягивали пулемёты и обходили здания с двух сторон.
Когда-нибудь в донесении напишут:
«Отряд отразил восемнадцать атак».
Первая уже закончилась.
Вторая шла к порту.
Глава 17. Каждый дом держится сам
26 марта 1944 года
Николаев, торговый порт, район элеватора
384-й отдельный батальон морской пехоты
Одесская военно-морская база, Черноморский флот
Старший лейтенант Константин Фёдорович Ольшанский
Командир десантного отряда
Вторую атаку немцы начали с того, что перестали стрелять.
Не сразу.
Сначала замолчал пулемёт у железнодорожной насыпи. Потом оборвались редкие винтовочные выстрелы со стороны города. Последним ударил миномёт. Мина разорвалась за конторой, подняла над крышей землю и куски шлака, после чего порт словно выдохнул и затих.
В этой тишине осталось слишком много звуков.
Капала вода с пробитой водосточной трубы.
Потрескивали доски в комнате второго этажа, где начинался пожар.
Кто-то тяжело дышал за перевёрнутым письменным столом.
В подвале стонал раненый.
Со стороны реки ветер толкал о причал одну из наших лодок. Борт глухо ударялся о камень, отходил и возвращался снова.
Немцы ждали.
Мы тоже.
Контора порта стояла между путями и причалами длинным двухэтажным корпусом. Когда-то стены покрывала светлая штукатурка, но возле окон она осыпалась, обнажив тёмно-красный кирпич. Фасад смотрел в сторону железной дороги. Задние окна выходили к воде, кранам и грузовым площадкам.
На первом этаже располагались кабинеты.
Узкий коридор.
Комнаты по обе стороны.
Высокие окна.
Деревянные двери с мутными стёклами, на которых ещё сохранялись немецкие надписи.
В одном помещении стояли счётные машины и шкафы с документами. В другом лежали мешки, перевязанные шпагатом. В третьем немцы устроили караульную: нары вдоль стены, железная печка, ведро с золой и две кружки на подоконнике.
Война вошла сюда ночью и не успела полностью вытеснить прежнюю жизнь.
На столе оставалась раскрытая ведомость.
Рядом лежал карандаш.
Под стеной валялся сапог без хозяина.
На крючке висела гражданская куртка, и каждый близкий разрыв заставлял её рукав медленно качаться.
Теперь окна заложили ящиками, кирпичом и мешками с песком. В стенах сапёры пробили бойницы. Мебель опрокинули и придвинули к наружным стенам, но не вплотную — чтобы дерево не превращалось в осколки при прямом попадании.
Лестница на второй этаж была деревянной.
Широкой внизу.
Узкой наверху.
Такие лестницы хорошо выглядели в мирных зданиях и плохо переживали артиллерийский обстрел. Один пролёт уже просел. Перила сорвало взрывом. Между ступенями просыпалась известковая пыль.
Под конторой находился полуподвал с бомбоубежищем.
Потолок там был ниже.
Стены толще.
Воздух — тяжелее.
В углу установили рации. Рядом сложили боеприпасы, санитарные сумки и запас воды. Там же лежали раненые. После первой атаки их было пятеро. После следующей — семь.
В подвале пахло мокрой одеждой, кровью, каменной сыростью и кислотой от аккумуляторов.
На верхних этажах — порохом, горелым деревом и зерновой пылью.
Эта пыль проникала от элеватора повсюду. Она лежала на подоконниках, на полу, на бумагах. Поднималась от шагов. При вспышке выстрела становилась золотистой, потом снова серела и оседала на лицах.
Сам элеватор возвышался над портом огромной глухой массой.
Издали он мог показаться одной постройкой.
Вблизи распадался на башни, переходы, бетонные цилиндры, лестницы и тёмные проёмы. Его стены уходили вверх и терялись в дыме. У основания проходили железнодорожные пути. Между рельсами лежали уголь, просыпанное зерно, рваные мешки и вода, чёрная от мазута.
За путями начинались склады.
Одни кирпичные.
Другие деревянные.
Третьи собранные из листового железа на каменном основании.
Длинные погрузочные площадки шли вдоль стен. Над ними нависали крыши. Ворота были достаточно широкими, чтобы внутрь входил грузовик. Теперь за каждым таким проёмом мог находиться пулемёт.
Возле конторы стоял небольшой каменный сарай.
До него было шагов тридцать.
В мирное время это расстояние человек проходил, не успев подумать, куда идёт. Под огнём между зданиями помещалась отдельная война.
В сарае занял позицию девятнадцатилетний снайпер Георгий Дермановский. Крыша там просела, одно окно было заложено камнями, второе выходило к дороге. Из щели под самым карнизом он видел железнодорожную насыпь, край пакгауза и часть улицы, ведущей к городу.
Дальше, у полуразрушенной каменной ограды, лежал расчёт противотанкового ружья — Недогибченко и Пархомчук. В огневой связи с ними находились пулемётчики Авраменко и Кипенко.
На схеме всё выглядело правильно.
Контора прикрывала сарай.
Сарай — противотанковое ружьё.
Пулемётчики простреливали дорогу.
Ограда закрывала подход к флангу.
Но схема не знала, что между зданиями лежит открытая полоса, простреливаемая с железнодорожной насыпи.
Не знала, что у Авраменко осталось четыре полных диска.
Что Пархомчук разбил колено во время высадки и теперь не мог быстро менять позицию.
Что Дермановский не спал почти двое суток.
И что один удачный миномётный разрыв способен разорвать нарисованную систему на отдельные точки, каждая из которых останется одна.
Я смотрел через узкую бойницу первого этажа.
Тишина продолжалась.
Возле дороги лежали немцы, убитые в первой атаке. Один упал на спину. Рука была вытянута к автомату, но не дотянулась. Второй находился у перевёрнутой телеги. Рыжая лошадь вырвалась и ушла. Телега осталась, накренившись одним колесом в канаву.
За ней никого не было видно.
Это ничего не означало.
— Движение справа, — тихо сказал Кипенко.
Он лежал у соседней бойницы, прижав щеку к прикладу ручного пулемёта.
— Где?
— За вагонами. Было. Сейчас нет.
— Сколько?
— Один человек. Может, двое.
— Стреляли?
— Нет.
— Хорошо.
Кипенко немного помолчал.
— А если это наблюдатель?
— Тогда он тоже смотрит.
Я отвёл голову от бойницы.
Дольше нескольких секунд оставаться у неё не стоило.
Первый том моей войны закончился бы намного раньше, если бы я каждый раз пытался рассмотреть противника лучше, чем требовалось для решения.
В Бресте молодой Кравченко увидел каску и решил, что увидел цель.
Потом я объяснял ему: голова, мелькнувшая в проломе, ещё не означает, что перед тобой человек, в которого нужно стрелять.
Теперь объяснять было некому.
Люди возле бойниц уже знали цену поспешного выстрела.
Я перешёл в соседнюю комнату.
В стене между кабинетами сапёры начали пробивать проход. Сначала работали ломом. Когда металл ударял по кирпичу, звук разносился по всему этажу. Потом один из сапёров обмотал конец лома шинелью.
Стало тише.
Работа пошла медленнее.
— Шире делай, — сказал я.
Сапёр остановился.
Лицо у него было белым от пыли. На бровях и ресницах лежала известь.
— Человек уже пролезет.
— Раненый не пролезет.
Он посмотрел на отверстие.
— Тогда долго ещё.
— Работай.
— Есть.
Дверь находилась в трёх шагах.
Целая.
Открытая.
Через неё можно было войти в соседнюю комнату, не разбивая стену.
Но дверь была местом, которого ждал противник.
В Сталинграде я уже жил в домах, где по одну сторону перекрытия находились наши, по другую — немцы. Там мы научились прокладывать собственные коридоры. Через стены. Подвалы. Проломы. Иногда путь длиной в пять метров приходилось строить половину ночи.
Зато он не заканчивался пулемётом на лестнице.
Сапёр снова поднял лом.
Кирпич поддался.
Из отверстия вывалился кусок штукатурки, за ним показались голубые обои с мелкими цветами.
Я задержал взгляд.
Такие же цветы были в Сталинграде.
Или похожие.
Война повторяла не только способы убивать.
Она повторяла обои, детские фотографии, разбитые чашки и дверцы шкафов, которые продолжали открываться после того, как хозяев уже не осталось.
— Товарищ старший лейтенант.
Я обернулся.
В дверях стоял капитан Головлёв.
Каску он держал в руке. На левой щеке темнела царапина. Шинель на плече была распорота осколком, но крови под ней не видно.
— Правый фланг доложил, — сказал он. — За пакгаузом слышали машины. Не танки. Грузовые, похоже. Людей выгружают.
— Много?
— Не знают. Слышно плохо.
— Волошко где?
— В подвале. Считает потери.
Головлёв посмотрел на сапёра.
— Это зачем?
— Соединяем комнаты.
— Дверь же есть.
Сапёр перестал работать.
Я показал на дверной проём:
— По двери будут стрелять.
Головлёв кивнул.
— Тогда делайте шире. Носилки должны проходить.
Сапёр вздохнул.
— Уже сказали, товарищ капитан.
— Значит, не зря сказали.
Он вошёл в комнату.
Головлёв был старше меня по званию. Капитан. Батальонный парторг. В отряде — заместитель командира по политической части.
Но командовать десантом назначили Ольшанского.
На войне звание определяло многое.
Должность — больше.
Головлёв понимал это. Перед людьми обращался ко мне по уставу и не пытался вклиниться между приказом и исполнителем. Когда рядом оставались только свои, иногда называл Костей.
Не потому, что забывал субординацию.
Потому что мы могли не дожить до следующего построения.
— Костя, — сказал он тише, — ты пил?
— В лодке.
— Это ночью было.
— Значит, давно.
Он протянул флягу.
Я сделал один глоток.
Вода была тёплой, пахла металлом и речной тиной. Хотелось выпить ещё. Тело Олшанского помнило пять часов на вёслах. Ладони горели под лопнувшими мозолями. Плечи тянуло. Мокрая одежда высохла только снаружи и теперь забирала тепло изнутри.
Я вернул флягу.
— Сам?
— Пил.
— Врёшь.
— Немного.
Он сделал глоток при мне.
Не из жажды.
Чтобы я отстал.
Внизу что-то упало.
Послышалась ругань.
Потом голос Волошко:
— Не все сразу! По одному!
Мы спустились.
В полуподвале стало теснее.
У рации сидели двое связистов. Один держал наушник возле уха, второй записывал сообщение на обороте немецкого бланка. Аппарат потрескивал. Голос штаба приходил обрывками и снова исчезал.
У стены лежали раненые.
Один моряк был без сознания. Грудь под плащ-палаткой поднималась часто и неглубоко. Другому перебинтовали голову. Кровь уже проступила сквозь ткань и дошла до уха. Третий сидел, прислонившись к стене. Левая рука висела на перевязи, правая снаряжала пулемётный диск.
Пальцы двигались медленно.
Каждый патрон он сначала ставил неправильно, потом поправлял.
— Кто разрешил? — спросил я.
Он поднял голову.
— Что?
— Работать.
— А что мне, лежать?
— Имя.
— Медведев.
— Голова кружится?
— Когда встаю.
— Тогда не вставай. Диски снаряжай сидя.
Он посмотрел на перевязанную руку.
— Я стрелять могу.
— Одной?
— Автомат удержу.
— Когда патроны кончатся, автоматом будешь врага пугать?
Медведев опустил взгляд к диску.
— Понял.
Он не обиделся.
Просто продолжил работу.
Я не чувствовал внутри себя второго человека. Не слышал голоса Олшанского и не спорил с ним.
Я знал этих людей так, как знал их он.
Кто пришёл в роту недавно.
Кто прошёл десант под Мариуполем.
Кто умеет чинить оружие.
Кто слишком быстро соглашается, когда ранен.
Его память не рассказывала мне их жизни целиком. Она давала то, что требовалось сейчас: имя, привычку, выражение лица, по которому можно понять, когда человек скрывает боль.
Чувства тоже оставались.
Они не принадлежали телу отдельно от меня.
Я смотрел на Медведева и знал, что отвечаю за него.
Уже сам.
Волошко сидел у ящика, заменявшего стол. Перед ним лежал план портового района. Бумага промокла ещё в лодке и теперь высыхала волнами. Края завернулись. Некоторые линии расплылись.
Рядом он положил два списка.
— Потери? — спросил я.
— Пять убитых. Семь раненых. Двое из них тяжёлые.
— По точкам?
Он назвал.
Большая часть людей оставалась в конторе. Отдельные группы держали сарай, ограду, дальний пакгауз и подходы к штабу.
— Боеприпасы?
— Автоматные пока есть. Пулемётных дисков мало. К ПТРу шестнадцать патронов. Гранаты у всех, но сколько точно…
— Посчитать.
— Сейчас считают.
— Не «у всех». Половину оставить при людях. Остальные разнести по трём местам. Первый этаж, подвал и правый фланг.
Волошко посмотрел на ящики у стены.
— Здесь надёжнее.
— Если сюда попадут, надёжнее станет немцам.
— Понял.
— Воду тоже разделить.
Головлёв поставил свою флягу рядом с остальными.
— Пищу?
— Что осталось?
— Сухари. Консервы. Немного сала.
— Поесть сейчас. Потом может не быть времени.
Один из связистов снял наушник:
— Товарищ старший лейтенант, штаб вызывает.
Я взял гарнитуру.
— Меч слушает.
Сначала пришёл только треск.
Потом голос:
— Меч… доложите… обстановка…
— Противник обнаружил десант. Отражены атаки. Занимаем здания в районе элеватора. Имеются потери. Задачу выполняем.
— Уточните… силы противника…
Я посмотрел на потолок.
Сверху осыпалась пыль.
— Пехота. До батальона определить не могу. Подтягивают миномёты и машины.
— Продержаться… подхода частей армии… наступление продолжается…
Связь провалилась.
Я ждал.
Голос вернулся:
— …действуйте по обстановке.
— Принял.
В наушнике снова зашипело.
— Штаб, я Меч. Время подхода?
Ответа не было.
— Штаб, время подхода передовых частей?
Треск.
Далёкий голос произнёс несколько слов. Разобрать удалось только:
— …в течение дня…
Потом канал закрылся.
Я снял наушник.
Волошко смотрел на меня.
— Что сказали?
— Наступают.
— Когда будут?
— В течение дня.
Он опустил глаза к карте.
День только начинался.
До темноты оставалось слишком много часов.
— Собрать командиров групп, — сказал я. — Не всех одновременно. По одному.
Первым пришёл Корда.
За ним Чумаченко.
Потом спустился Кипенко. Дермановский и расчёт ПТР оставались на позициях. Им передавали через посыльных.
Мы стояли вокруг мокрой карты.
— Немцы уже знают основные бойницы, — сказал я. — Следующую атаку начнут не с пехоты. Сначала подавят то, что увидели.
Корда провёл рукавом по лицу. На коже осталась светлая полоса.
— На втором этаже четыре позиции.
— Было четыре. Теперь две основные и две запасные.
— Запасные ещё не готовы.
— Подготовить.
— Люди работают.
— Пусть работают быстрее.
Он хотел ответить.
Не стал.
Усталость делала разговоры короче.
Я показал контору.
— Каждый участок получает задачу, которую выполняет без связи. Если рацию разобьют, это ничего не меняет. Если посыльный не дошёл — тоже.
Чумаченко спросил:
— Сигналы?
— Ракета одна: красная — противник вошёл между зданиями. Тогда внешние точки отходят не сюда, а к внутренней ограде. По открытому двору толпой не бежать.
— А если здесь уже немцы?
— Тогда остаётесь на месте.
— Понял.
Он сказал это не сразу.
Потому что понял не только приказ.
Я продолжил:
— Если меня убьют, отряд принимает Головлёв. Потом Волошко. На участках — старшие групп. Ждать нового приказа не будете.
Кто-то у входа пошевелился.
Молодой моряк посмотрел сначала на меня, потом на капитана.
Головлёв заметил.
— Командира слышали, — сказал он. — По местам.
Капитан произнёс это без нажима.
Но после его слов вопрос исчез.
Корда свернул свою часть схемы.
— Второй этаж держу я.
— Держишь этаж, пока он позволяет вести огонь. Если немцы накроют его прямой наводкой, вниз. Дом не защищаем ради дома.
— А контору?
— Контора нужна, пока из неё можно держать порт.
— Если нельзя?
— Тогда решим.
Корда кивнул.
В его лице не было согласия.
Была работа.
— Людей менять у бойниц, — сказал я. — По двое отдыхают хотя бы десять минут. Кто заснул — не трогать до смены.
— Сейчас атака будет.
— Поэтому и говорю сейчас.
Кипенко спросил:
— Огонь открывать когда?
— Близкие цели. Наблюдателей и командиров — раньше. По одиночным не тратить.
— Если побегут?
— Пусть бегут туда, где их видит следующая точка.
Я обвёл пальцем здания.
— Не все стреляют в одну сторону. Немцы этого и ждут. Каждая точка держит свой сектор. Соседа прикрываем, но не оголяемся.
— А если у соседа полезут внутрь?
— Тогда помогаешь огнём. Сам через двор не бежишь.
Кипенко нахмурился:
— Так он один останется.
— Поэтому каждый дом и должен знать, что делать один.
Наверху ударил одиночный выстрел.
Все замолчали.
Второй не последовал.
Корда посмотрел на лестницу.
— Дермановский?
— Не его винтовка, — сказал Кипенко.
Через несколько секунд прибежал посыльный.
Остановился у входа, попытался доложить и сначала только вдохнул.
— Товарищ старший лейтенант… Справа… У вагонов показались двое. Один нарочно высунулся. Наши не стреляли.
— Второй?
— Смотрел в бинокль.
— Где теперь?
— Ушли.
Немцы проверяли.
Не нас.
Наше терпение.
— Всем наверх, — сказал я. — Началось.
Первая мина легла за дальним пакгаузом.
Разрыв был глухим. Земля и щебень ударили в железную крышу.
Вторая упала ближе к каменному сараю.
Третья — перед конторой.
Не обстрел.
Пристрелка.
Я поднялся на первый этаж.
Люди уже находились на местах. Никто не стрелял. Через бойницы виднелись только отдельные части порта: рельсы, угол склада, насыпь, кусок дороги, колесо телеги.
Четвёртая мина разорвалась у северной стены.
Осколки прошли по окнам.
Кирпичи, которыми заложили один проём, дрогнули и осыпались внутрь.
— Правый сектор, сменить позицию! — крикнул я. — За вторую стену!
Пулемётчики подхватили оружие.
Один схватил два диска.
Второй потянулся за третьим.
— Оставь!
— Там полный!
— Оставь!
Они ушли через пролом.
Следующая мина попала в комнату, которую только что покинули.
Окно исчезло.
Вместе с рамой, мешками и частью стены.
Воздух втолкнул меня в коридор. Уши заложило. Свет на секунду стал белым. Потом вернулись дым и красная кирпичная пыль.
По полу прокатился пулемётный диск.
Тот самый, который не успели забрать.
Он остановился у моей ноги.
Я поднял его.
Корпус погнут.
Патроны внутри звенели.
Непригоден.
Пулемётчики лежали за второй стеной.
Оба живы.
Один смотрел на исчезнувшую комнату.
— Товарищ старший лейтенант…
— Что?
— Вы знали?
— Нет.
Он продолжал смотреть.
— Тогда почему?..
— Первую мину отметил. После второй надо двигаться.
Это было не всё.
В Бресте я видел, как немецкие миномётчики сводят разрывы к одной точке. На Днепре слышал, как артиллерия исправляет ошибку следующим залпом. В Сталинграде жил в доме, где задержка на несколько секунд превращала комнату в могилу.
Но объяснять это сейчас не требовалось.
Пулемётчик посмотрел на свою позицию.
Потом на меня.
— Куда диск?
— Брось. Новый возьми.
Миномёты ударили серией.
Разрывы прошли вдоль фасада, перенеслись к ограде и накрыли сарай. Каменная постройка исчезла в дыму.
Я ждал.
Сарай появился снова.
Крыша осела ещё ниже. В стене образовалась новая дыра.
Из неё никто не вышел.
— Посыльного к Дермановскому.
Моряк у лестницы поднялся.
Я удержал его за рукав.
— Не сейчас. После переноса огня.
Мины продолжали рваться у сарая.
Одна.
Вторая.
Пауза.
Потом обстрел сместился к пакгаузу.
— Теперь.
Посыльный выбежал через задний вход, пересёк несколько метров открытого двора и исчез за каменным выступом.
Немецкий пулемёт ударил сразу.
Пули прошли по стене за ним.
Немцы видели проход.
Запомнили.
Следующего человека туда уже не отправишь.
Со стороны железной дороги поднялся дым.
Не от разрывов.
Белый.
Густой.
Он выходил из нескольких точек и стелился между вагонами. Ветер шёл от города к реке. Дым медленно полз в нашу сторону, закрывая насыпь, пути и подступы к дальнему пакгаузу.
— Дымовые шашки, — сказал Кипенко.
— Вижу.
— Под дымом пойдут.
— Не обязательно.
Он посмотрел на меня.
— А зачем тогда?
— Чтобы мы смотрели туда.
Я прошёл к противоположному окну.
Со стороны причалов всё ещё было тихо.
Слишком тихо.
В Аргунском ущелье боевики часто заставляли группу повернуться к самому громкому месту. Несколько автоматов били с одного склона, пока двое ползли с другого. Горы и порт не были похожи друг на друга.
Человек — был.
Ему хотелось смотреть туда, где страшнее.
Противник рассчитывал именно на это.
— Кипенко, остаёшься здесь. Дым — твой сектор.
— Есть.
— Половину людей от окон. Смотреть во двор и к реке.
— От реки никто не придёт.
— Мы тоже пришли от реки.
Он не ответил.
Второй этаж открыл огонь.
Сначала одна винтовка.
Потом ручной пулемёт.
Немцы появились из дыма у железнодорожных вагонов. Они шли не толпой. Группами по трое и четверо. Одни перебегали. Другие оставались и стреляли по окнам. За ними двигался пулемётный расчёт.
Противник учился.
В первой атаке они пошли по дороге.
Теперь использовали вагоны, насыпь и мёртвые пространства между складами.
Наш пулемёт дал короткую очередь.
Один немец упал.
Остальные легли.
Сразу заработал их пулемёт. Пули ударили по второму этажу. Окна осыпались кирпичом. Наш расчёт сменил позицию.
Правильно.
Из каменного сарая выстрелил Дермановский.
Немец, находившийся ближе всех, продолжил ползти.
Упал другой.
Тот, что лежал за рельсом и время от времени поднимал бинокль.
Наблюдатель.
Дермановскому не нужно было объяснять, кого убивать первым.
Немецкая группа замедлилась.
Ещё один выстрел.
Сержант, подававший знаки рукой, рухнул возле вагона.
Только после этого Дермановский начал работать по стрелкам.
Я поднял автомат.
В прицел попало плечо.
Часть каски.
Тёмный рукав.
Не стрелял.
Немец показался снова, уже дальше. Перебежал к телеге, упал за колесом и открыл огонь по сараю.
Я дал короткую очередь.
Колесо дёрнулось от попаданий.
Человек за ним исчез.
Не понял, попал ли.
Рядом стрелял моряк лет двадцати. Быстро. Почти не целясь.
— Короткими!
Он не услышал.
Я ударил ладонью по его плечу.
Он обернулся.
Глаза широко открыты. Рот тоже.
— Короткими, — повторил я. — Куда стреляешь?
Он посмотрел в бойницу.
— Туда.
— Там порт. Немец где?
— За вагоном.
— Тогда жди его.
Моряк кивнул.
Палец продолжал лежать на спуске.
Я отвёл его руку.
— Имя?
— Седых.
— Седых, вдохни.
Он вдохнул.
Слишком быстро.
— Ещё.
Вдохнул снова.
На этот раз медленнее.
За вагоном показался немец.
Седых выстрелил дважды.
Человек упал на колено, потом скрылся.
— Попал?
— Не знаю.
— И не надо. Смотри дальше.
Седых снова приник к бойнице.
Страх никуда не исчез.
Просто получил работу.
Слева ударили наши пулемёты.
Потом справа.
Не одновременно.
Каждая точка держала свой участок.
Немцы дошли до открытой полосы перед конторой и легли. Двигаться дальше не могли. Отступать тоже. Наш огонь пересекался перед ними.
Тогда миномёты снова заговорили.
Теперь по верхнему этажу.
Первый разрыв ударил в крышу.
Второй — в стену.
Здание вздрогнуло. Где-то наверху рухнул шкаф или часть перекрытия.
Послышался крик:
— Санитара!
Я бросился к лестнице.
Остановился.
Командир отряда не должен был бежать на каждый крик.
Этому война учила дольше всего.
В Бресте я шёл к раненому связисту.
Лаптев пошёл первым.
Связиста мы вытащили.
Лаптев умер.
На Тараве я видел людей, которые оставляли позицию ради товарища и ложились рядом с ним под следующим разрывом.
Никакого правила, способного заранее отделить правильное решение от неправильного, не существовало.
Но сейчас наверху был Корда.
Он командовал.
Я остался внизу.
Через минуту появился моряк с окровавленным лицом.
— Товарищ старший лейтенант! На втором двое раненых. Одного тяжело. Корда просит носилки.
— Перекрытие держится?
— Пока да.
— Почему «пока»?
— Там балка треснула.
— Верхний этаж оставить?
— Корда спрашивает, какой сектор держать вместо него.
Хороший вопрос.
Не просьба о помощи.
Задача.
Я посмотрел на план.
Если полностью уйти со второго этажа, исчезал обзор за насыпью. Немцы смогут подвести людей ближе. Оставлять там весь расчёт — ждать следующего попадания.
— Двое наблюдают с лестничной площадки. Пулемёт ниже, в крайнюю комнату первого этажа. Остальные вниз. Раненых через внутренний пролом, не по лестнице.
— Там узко.
— Уже расширили.
Моряк побежал.
Головлёв появился из коридора.
— Справа движение.
— От реки?
— Между пакгаузами. Чумаченко заметил.
Вот для чего был дым.
Не скрыть главную атаку.
Отделить её от второй.
Я подошёл к задней части здания.
Из узкого окна виднелся двор.
Погрузочная площадка.
Рельсы.
Дальний пакгауз.
Между ним и конторой проходила дренажная канава. В ней стояла чёрная вода. Поверхность покрывали щепки, зерновая шелуха и тонкая радужная плёнка топлива.
За пакгаузом двигались тени.
Немцы шли вдоль стены.
Их не видели наши пулемётчики у дороги.
Через несколько минут они могли выйти к фланговой группе Чумаченко.
— Сколько людей у него? — спросил Головлёв.
— Девять.
— Послать ещё?
— Через двор?
Он посмотрел на открытое пространство.
Пули уже били по кирпичам.
— Тогда предупредить.
— Проход немцы держат.
— Андреев знает канаву.
Проводник находился в подвале. После высадки он мог остаться там. Его задача была выполнена.
Он не остался.
Когда позвали, пришёл сразу.
Без каски. В ватнике, перетянутом армейским ремнём. На плече немецкий автомат, взятый ночью у часового.
— К пакгаузу пройти можно? — спросил я.
Он посмотрел в окно.
— По канаве.
— Она простреливается?
— От насыпи — нет. От крайнего склада увидят.
— Другой путь?
— За весовой будкой есть труба. Раньше воду отводила. Но там ползти надо.
— Куда выходит?
— Почти к задней стене пакгауза.
— Проведёшь посыльного?
Андреев пожал плечом.
— Проведу.
Не «так точно».
Не «есть».
Он не был военным.
Просто знал порт лучше нас.
Я выбрал матроса из группы Волошко.
— Передашь Чумаченко: противник обходит с городской стороны. Самостоятельно не атаковать. Держать заднюю стену. Если немцы входят между пакгаузом и оградой — красная ракета и отход к каменной стене.
— Понял.
— Повтори.
Он повторил.
— И обратно тем же путём. По двору не срезать.
— Да понял я, товарищ старший лейтенант.
— Тогда живым вернёшься.
Он хотел сказать что-то ещё.
Передумал.
Андреев повёл его вниз.
Немцы продолжали давить со стороны железной дороги.
Их пулемётчики работали короткими очередями. Миномёты били по окнам. Стрелки приближались от укрытия к укрытию.
Они не бросались вперёд.
Ждали, когда мы израсходуем боеприпасы.
Выявляли позиции.
Заставляли людей держать головы у бойниц.
Умный противник всегда опаснее многочисленного.
Эти были и умными, и многочисленными.
Корда спустился со второго этажа.
Левая сторона лица была в крови. Не его. На руках он нёс раненого моряка.
Ноги раненого волочились по ступеням.
— Куда? — спросил Корда.
— В подвал.
— Там места нет.
— Сделают.
— Второй умер.
Он сказал это, не останавливаясь.
— Кто?
Назвал фамилию.
Имя ничего мне не сказало.
Ольшанский знал.
В памяти возник моряк, сидевший перед отправкой на перевёрнутой лодке. Он зашивал рукав и ругался, потому что игла была тупой. Рядом кто-то рассказывал про дом. Он не слушал.
Теперь его несли не будут.
На это не было людей.
Корда передал раненого.
— Верх оставил. Двое наблюдают.
— Хорошо.
— Пулемёт цел. Один диск потеряли.
— Знаю.
Он посмотрел на меня.
— Откуда?
— Видел.
Корда провёл рукой по лицу, размазав чужую кровь.
— Немцы лезут к правому пакгаузу.
— Чумаченко предупреждаем.
— Я бы дал ему ещё людей.
— Не дойдут.
— Тогда надо оттянуть группу.
— Пока пакгауз держит фланг.
— «Пока».
Я посмотрел на него.
— Да.
Он хотел спорить.
Но спорить было не с чем.
На войне почти всё держалось на этом слове.
Пока есть связь.
Пока хватает патронов.
Пока стена стоит.
Пока человек отвечает по имени.
Снаружи раздались три быстрых выстрела.
Пауза.
Ещё два.
Не наши.
Потом взорвалась граната.
Со стороны правого пакгауза поднялась красная ракета.
Она вышла низко, почти задела крышу и повисла над двором.
— Начали, — сказал Корда.
Я побежал к заднему окну.
Теперь уже имел право.
У дальней стены шёл бой.
Немцы появились между пакгаузами. Один лежал у рельса и стрелял по дверям. Двое пробежали к погрузочной площадке. Ещё несколько двигались вдоль каменного основания здания.
Группа Чумаченко отвечала из окон и проломов.
Красная ракета означала, что противник вошёл между зданиями.
По приказу внешняя точка должна была отходить к внутренней ограде.
Но никто не выходил.
— Почему не отходят? — спросил Головлёв.
— Не могут.
Проход между пакгаузом и оградой простреливался. Немецкий пулемёт бил вдоль него. Пули выбивали кирпичную крошку из угла здания.
Один наш моряк показался в дверях.
Сразу упал назад.
Жив или нет — не видел.
Рядом остановился Волошко.
— Что делать?
Ответа не было.
Были варианты.
Поднять людей из конторы и ударить через двор.
Потерять их под пулемётом.
Оставить группу в пакгаузе.
Дождаться, пока немцы войдут внутрь.
Попытаться подавить пулемёт.
Не видеть его позиции.
Вызвать артиллерию.
Положить огонь и по своим.
Решение должно было прийти быстро.
Это не означало, что оно станет правильным.
— Дымовые гранаты сколько? — спросил я.
— Четыре.
— Две сюда.
— Куда бросать?
Я показал на пространство между пакгаузом и оградой.
— Не добросим.
— С верхнего этажа?
— Могут.
Корда уже понял.
— Подниму двоих.
— Не в окна. Через пробоину в крыше.
— Есть.
— Кипенко переносит огонь вправо. Не по пакгаузу. По дороге и углу склада. Дермановскому — искать пулемёт.
Волошко спросил:
— А группа?
— Выводим.
— Всю?
Я посмотрел на здание.
Пакгауз давал нам фланговый огонь. Если его оставить, немцы подойдут к конторе ближе. Смогут укрыться за кирпичной стеной. Установят пулемёт. Возможно, подтянут орудие.
Если продолжать держать, девять человек останутся там без связи и помощи.
Их израсходуют по одному.
Воронцов когда-то сказал мне перед переходом:
Сначала людей.
Не место.
Не время.
Сначала людей.
Тогда это звучало как приказ, который можно выполнить.
Война добавила к нему условие.
Иногда, чтобы спасти людей, приходилось отдать место. А потом платить за каждый метр, который противник получал вместе с ним.
— Всю, — сказал я. — Живых.
Волошко понял последнюю часть.
— А погибшие?
— Останутся.
Он кивнул.
Не сразу.
— Кто пойдёт?
— Не я.
Головлёв посмотрел на меня.
Я произнёс это и для него.
Командир отряда не должен был лично вытаскивать каждую отрезанную группу. Не потому, что его жизнь была дороже.
Потому что после его гибели все остальные решения станут хуже.
— Чумаченко выйдет сам, — сказал капитан.
— Если может.
— Прикрытие?
— Корда. Четверо. Через водоотвод.
— Я пойду с ними.
— Нет.
— Костя…
— Ты принимаешь отряд после меня.
Он сжал губы.
— Значит, пойдёт Волошко?
— Волошко нужен у связи.
Головлёв посмотрел на начальника штаба.
Потом на меня.
— Удобно устроились.
Это прозвучало зло.
Усталость не позволила сделать реплику красивее.
— Поэтому и посылаю Корду, — сказал я.
Корда вернулся с дымовыми гранатами.
— Слышал.
— Дойдёшь до пакгауза. Вытащишь людей. Раненых — первыми. Погибших не несёте. Если Чумаченко спорит, передашь мой приказ.
— Он будет спорить.
— Знаю.
— Если проход закрыт?
— Назад.
— Без них?
— Без них.
Корда посмотрел на меня.
В его взгляде появилось то, чего не было при обсуждении позиций.
Не несогласие.
Проверка.
Способен ли командир произнести приказ полностью.
— Ты не кладёшь свою группу рядом с их группой, — сказал я. — Если не можешь пройти, возвращаешься.
— Понял.
— Повтори.
Он повторил.
Неохотно.
Правильно.
Группа ушла через подвал.
Андреев повёл их к водоотводной трубе. Сапёр с одной дымовой гранатой поднялся на второй этаж. Вторую передали человеку у заднего выхода.
Кипенко перенёс пулемёт.
— Вижу движение у края склада, — доложил он.
— Жди.
— Они стреляют по нашим.
— Жди пулемёт.
Дермановский выстрелил из сарая.
Раз.
Пауза.
Второй.
Немецкий пулемёт у пакгауза продолжал работать.
Кипенко лежал, вдавив приклад в плечо.
— Не вижу его.
— Значит, и он тебя не видит.
— Наших видит.
Это была правда.
Пули били по дверям пакгауза. За стеной кричал человек.
— Дым! — приказал я.
С крыши бросили первую гранату.
Она упала коротко.
Белый дым пошёл вдоль канавы.
Вторую бросили из заднего выхода. Она ударилась о рельс, отскочила и легла ближе к зданию.
Ветер подхватил оба облака.
На несколько секунд закрыл проход.
— Теперь!
Кипенко открыл огонь по краю склада.
Не видел пулемёт.
Просто не позволял поднять голову тем, кто находился рядом.
С верхнего этажа ударили две винтовки.
Из сарая снова выстрелил Дермановский.
Немецкий пулемёт замолчал.
Не уничтожен.
Расчёт менял позицию или пережидал.
В дыму появились наши.
Первым шёл человек с автоматом.
За ним двое тащили раненого.
Потом ещё один моряк, согнувшийся почти до земли.
До ограды оставалось пятнадцать метров.
Пулемёт заработал снова.
Очередь прошла сквозь дым.
Передний моряк упал.
Остальные легли.
Раненый оказался на земле между ними.
— Кипенко!
— Не вижу!
Пулемёт стрелял из глубины пакгауза или из-за погрузочной платформы. Вспышка скрывалась за кирпичом.
Дермановский выстрелил.
Пулемёт не замолчал.
Кипенко дал длинную очередь.
Слишком длинную.
Диск опустел.
Пока его меняли, немцы снова перенесли огонь на проход.
Один из наших встал.
Схватил раненого за воротник.
Потащил.
Другой помог.
Они двигались медленно.
Дым редел.
Я мог приказать людям из конторы выбежать навстречу.
Не приказал.
Открытое пространство уже было пристреляно.
Три человека несли одного.
Ещё шесть легли бы рядом.
— Правее платформы! — крикнул моряк у бойницы. — Вспышка!
Я увидел.
Тёмный прямоугольник под погрузочным настилом.
Пулемёт стоял почти у земли. Стрелял вдоль канавы через узкий просвет.
— Второй этаж! Под платформу!
Винтовки ударили сверху.
Пули выбили щепу из настила.
Пулемёт сместился.
На несколько секунд сектор открылся.
Наши поднялись.
Добежали до ограды.
Последним появился Корда.
Он тащил Чумаченко.
Младший лейтенант шёл сам, но левая нога не держала. Рука лежала на плече Корды. За ними полз моряк.
Не бежал.
Не мог.
Переворачивался на бок, подтягивал тело руками и снова ложился.
Дым почти исчез.
— Двое к нему! — крикнул кто-то.
— Стоять! — приказал я.
Люди у выхода замерли.
Корда оглянулся.
Увидел ползущего.
Попытался передать Чумаченко другому и вернуться.
— Корда, сюда!
Он не услышал.
Или сделал вид.
Головлёв схватил меня за плечо.
— Он вернётся.
— Знаю.
— Тогда…
Я вырвался.
— Не пойдёшь.
Пулемёт снова ударил.
Ползущего моряка прижало к земле.
Корда остановился.
До него оставалось десять метров.
Он смотрел назад.
Чумаченко что-то говорил ему.
Не слышно.
Потом схватил Корду за ворот и дёрнул к ограде.
Пулемётная очередь прошла между ними и раненым.
На кирпичах появились светлые выбоины.
Корда лёг.
Ответил из автомата.
Раненый продолжил ползти.
Медленно.
Упрямо.
Одна рука перестала работать. Он тянул себя другой.
Из дренажной канавы поднялся Андреев.
Я не знал, когда он туда вернулся.
Он подполз к моряку, схватил его за ремень и потащил к воде. Грязь скрыла их почти наполовину.
Пулемёт не мог опустить ствол достаточно низко.
Выстрелы били в край канавы.
Чёрная вода поднималась маленькими фонтанами.
Андреев тащил.
Остановился.
Снова потянул.
Моряк не помогал.
Возможно, потерял сознание.
Возможно, уже умер.
— Прикрыть канаву! — крикнул я.
Теперь стреляли все, кто видел платформу.
Не по цели.
По месту, где она могла появиться.
Кипенко сменил диск и дал несколько коротких очередей.
Корда с Чумаченко добрались до ограды.
Андреев исчез в дыму и грязи.
На секунду показалось, что канава осталась пустой.
Потом из-за бетонного края появилась его рука.
За ней плечо.
Он тянул моряка.
Двое наших подхватили раненого, не выходя из укрытия.
Втянули обоих.
Немецкая граната упала перед пакгаузом.
За ней вторая.
Противник входил в оставленное здание.
— Всем отходить! — приказал я.
Последние люди пересекли двор через внутренний проход.
Корда появился в конторе первым.
Не потому, что спешил.
Потому что продолжал нести Чумаченко.
Он опустил младшего лейтенанта у стены.
— Санитара!
Чумаченко был бледным. Ватные штаны ниже бедра разорваны. Повязка, наложенная в пакгаузе, промокла.
— Сколько вывел? — спросил я.
Корда тяжело дышал.
— Шестерых.
— Раненые?
— Трое.
— Остальные?
Он посмотрел в сторону двора.
— Двое там.
— Погибли?
— Один точно.
— Второй?
— Не знаю.
— Кто остался последним?
— Сорокин. Прикрывал. Потом граната.
Он сел прямо на пол.
Спина прислонилась к стене.
— Я мог вернуться.
— Не мог.
— Мог.
— Тогда лежал бы рядом.
Корда поднял глаза.
— Зато знал бы.
— Что?
Он не ответил.
Я понимал.
Не знать иногда было тяжелее, чем увидеть смерть.
Но командир не имел права менять нескольких живых на уверенность в судьбе одного.
Андреев вошёл следом.
Ватник, брюки и руки были покрыты чёрной грязью. На щеке кровь.
— Ранен? — спросил я.
Он вытер лицо.
Посмотрел на ладонь.
— Не моя.
— Кого вытащил?
— Фамилию не знаю.
— Жив?
Андреев помолчал.
— Когда тащил — был.
Двое моряков внесли раненого.
Положили рядом с Чумаченко.
Санитар разрезал гимнастёрку. Пуля вошла в бок. Выхода не было. Кровь шла медленно.
Слишком медленно.
Санитар приложил пальцы к шее.
Подержал.
Потом убрал руку.
Андреев смотрел.
— Был жив, — повторил он.
Никто не спорил.
Он действительно был жив, когда Андреев полез за ним.
Иногда спасение продолжалось только до следующей стены.
Это не делало попытку бессмысленной.
Из подвала принесли воду.
Я не разрешил давать Чумаченко пить. Только смочили губы. Он пришёл в себя и попытался подняться.
— Лежать, — сказал я.
— Пакгауз…
— Оставили.
— Там Сорокин.
— Знаю.
— Он прикрывал.
— Знаю.
Чумаченко закрыл глаза.
— Я приказал ему.
— Ты вывел остальных.
— Он хотел идти.
— Все хотели.
— Нет. Он…
Голос сорвался.
Не от боли.
Я положил ладонь ему на плечо.
— Потом.
Он открыл глаза.
— Когда потом?
Ответить было нечего.
— Сейчас лежи.
Это был плохой ответ.
Другого не было.
Немцы заняли пакгауз через несколько минут.
Сначала в окне появилась каска.
Кипенко выстрелил.
Каска исчезла.
Потом из глубины здания ударил автомат. Пули прошли по двору и заставили наших отойти от ограды.
Противник получил укрытие.
Расстояние до конторы сократилось.
Я знал цену своего решения.
Шесть человек вышли.
Трое могли ещё держать оружие.
Двое были тяжело ранены.
Один умер.
В пакгаузе остались погибшие и позиция, которая раньше прикрывала наш фланг.
Теперь немцы будут стрелять оттуда.
Война не подтверждала правильность выбора.
Она только выставляла следующий счёт.
— Надо вернуть здание, — сказал Корда.
Он уже стоял.
— Чем?
— Гранатами. Через канаву.
— Немцы ждут.
— Если не сейчас, они поставят пулемёт.
— Уже поставили.
Словно подтверждая, из пакгауза ударила очередь.
Пули прошли вдоль ограды.
Корда посмотрел туда.
— Тогда тем более.
— Нет.
— Почему?
— Потому что они хотят, чтобы мы пошли обратно.
— И что, оставим?
— Пока оставим.
Корда выругался.
Не громко.
Я позволил.
У него погиб человек. Другой остался неизвестно где. Право на несколько слов у него было.
— Слушай, — сказал я. — Мы не вернём стену людьми, которых уже не заменим. Закроем сектор из конторы. Ночью решим.
— До ночи далеко.
— Поэтому береги патроны.
Он ушёл.
Не согласившийся.
Но выполняющий.
Головлёв стоял возле лестницы.
— Он поймёт.
— Не обязан.
— Тогда почему объяснял?
— Чтобы выполнил не только сейчас.
Капитан посмотрел на пакгауз.
— Ты знал, что так будет?
— Как?
— Выведем людей, потеряем фланг.
— Знал.
— И всё равно?
— Если бы оставил, через полчаса потеряли бы и людей, и фланг.
— Может быть.
— Может быть.
Мы замолчали.
Командование чаще всего состояло из этих слов.
Не «точно».
Не «правильно».
Может быть.
Но приказ всё равно приходилось отдавать так, будто сомнений нет. Иначе подчинённые получали не решение, а чужой страх.
После атаки порт снова изменился.
Здания стояли на прежних местах.
Расстояния между ними остались теми же.
Но оборона стала меньше.
Дальний пакгауз теперь принадлежал немцам. Каменная ограда простреливалась. Путь к сараю проходил через участок, который противник уже заметил. Второй этаж конторы потерял часть стены. Один коридор завалило.
Мы перестроили систему.
Пулемёт Кипенко перенесли в комнату, выходившую к пакгаузу. Оружие поставили глубже, за двумя дверными проёмами. Снаружи ствол не был виден. В стене рядом расширили бойницу, но стрелять из неё пока запретили.
Немцы должны были считать прежнее окно основной позицией.
На втором этаже оставили наблюдателей.
Они лежали на полу и смотрели через щели у разрушенной стены. К окнам не подходили.
Сапёры пробили второй проход между кабинетами.
В подвале разобрали часть стеллажей, чтобы освободить место для раненых. Ящики с патронами разнесли. Воду перелили в котелки, кружки и найденный чайник.
Одна мина или граната больше не могла лишить нас всего сразу.
Медведев снаряжал диски.
Когда здоровая рука устала, он прижимал патроны коленом.
Рядом сидел Седых.
После боя его начало трясти.
Не сильно.
Сначала только пальцы. Потом плечи.
Он пытался удержать кружку и расплескал воду на пол.
Сразу опустился на колени.
— Я соберу.
Вода уходила в трещины между плитами.
— Оставь, — сказал я.
— Там ещё есть.
— Оставь.
Он поднял кружку.
На дне осталось два глотка.
— Я не специально.
— Знаю.
— Я могу наверх.
— Через десять минут.
— Я не ранен.
— Поэтому через десять.
Он сел у стены.
Руки продолжали дрожать.
— Товарищ старший лейтенант…
— Что?
— Я стрелял туда, куда надо?
Вопрос застал меня хуже выстрела.
— Стрелял.
— Попал?
— Не видел.
Седых кивнул.
Ему требовалось не подтверждение меткости.
Он хотел знать, не оказался ли бесполезным.
— Ты держал сектор, — сказал я. — Люди вышли из пакгауза, потому что здесь стреляли.
Это было правдой.
Не всей.
Достаточной.
Он закрыл глаза.
Через минуту уснул сидя.
Головлёв прошёл мимо.
Посмотрел на него.
— Разбудить?
— Нет.
— Пост через десять минут.
— Через двенадцать.
Капитан кивнул.
Никакой причины выбирать двенадцать вместо десяти не было.
Просто человеку подарили ещё две минуты.
На войне командир редко мог дать больше.
Над портом снова появился звук.
Сначала далёкий.
Низкий.
Он пришёл со стороны города и смешался с грохотом артиллерии на переднем крае.
Я остановился.
В подвале никто ещё не обратил внимания.
Связисты слушали рацию. Санитар перевязывал Чумаченко. Медведев вставлял патроны в диск. Кто-то открывал банку ножом.
Звук повторился.
Не взрыв.
Двигатель.
Тяжёлый.
Работавший на низких оборотах.
Потом второй.
Стекло, оставшееся в верхней части двери, задрожало.
Головлёв поднял голову.
— Машины?
Я прислушался.
Гул шёл медленно. Иногда пропадал за зданиями. Потом возвращался и становился глубже.
Грузовик звучал иначе.
Этот двигатель нёс на себе металл.
— Танки, — сказал я.
В подвале стало тихо.
Даже рация словно на секунду перестала трещать.
Седых открыл глаза.
— Сколько?
— Пока не знаю.
Он поднялся слишком быстро.
Кружка упала.
На этот раз воды в ней не было.
Мы вышли на первый этаж.
Уцелевшие стены конторы казались толстыми, пока не приходилось представлять танковый снаряд.
Кирпич хорошо останавливал ветер.
Пулю.
Осколок.
Иногда мину.
Против прямого попадания он превращался в то, из чего был сложен: отдельные тяжёлые куски, летящие внутрь вместе со штукатуркой, стеклом и людьми.
Я позвал Волошко.
— ПТР к северной стене. Основную позицию не занимать до появления цели. Подготовить вторую во дворе.
— Пархомчук плохо ходит.
— Тогда Недогибченко меняет позицию, он остаётся с патронами.
— А если расчёт разделить?
— Они сами решат, как работать. Передай задачу.
— Есть.
— Сапёров ко мне.
Пришли двое.
Такие же белые от пыли.
Один держал лом. Второй — короткую сапёрную лопатку.
— Взрывчатка?
— Есть.
— Сколько?
Он назвал.
Мало.
Каждый заряд предназначался для портовых сооружений, мин и препятствий. Теперь часть придётся оставить танкам.
— Две связки противотанковых гранат. Ещё две обычные. Горючее найдёте?
— В складе было.
— Теперь склад у немцев.
Сапёр выругался.
— Возле мастерской бочки стояли.
— Проверить. Не всей группой. Один смотрит, второй идёт.
— Понял.
— Бутылки в караульной.
— Пробки?
— Тряпки.
Он кивнул.
Приказ не требовал подробного объяснения.
Один из танков приближался по дороге вдоль элеватора.
Теперь его слышали все.
Гул проходил через стены.
От него дрожала пыль в бойницах.
Дермановский прислал посыльного:
— Танк идёт за пакгаузами. С ним пехота. Второй пока не видит.
— Передай: по пехоте стрелять только после начала атаки. Танком занимается ПТР.
Посыльный не ушёл.
— Дермановский спрашивал… если танк пойдёт на сарай?
— Отходит по канаве к конторе.
— Он сказал, что не отойдёт.
— Передай приказ.
— Он всё равно…
— Передай.
Моряк побежал.
Головлёв встал рядом.
— Сам знаешь, что не уйдёт.
— Знаю.
— Тогда зачем?
— Чтобы у него был выбор.
— А если не воспользуется?
Я посмотрел на каменный сарай.
В щели под крышей ничего не двигалось.
— Тогда это будет его решение. Не моё молчание.
Танк ещё не появился.
Но стены уже знали, что он идёт.
С потолка осыпалась тонкая известковая пыль. В лужах между рельсами расходились маленькие круги. Где-то за пакгаузом металл ударил о металл.
Башня или гусеница задела препятствие.
Пулемётчики заняли новые позиции.
Сапёры принесли бутылки.
Раненые в подвале замолчали.
Люди смотрели не на дорогу.
На меня.
Я проверил сектора.
Противотанковое ружьё ещё не показывалось.
Гранатные группы лежали у боковых выходов.
Пулемёты молчали.
Немецкая пехота двигалась за бронёй, надеясь, что танк заставит нас прижаться к стенам.
Так обычно и происходило.
— Без команды не стрелять, — сказал я.
Приказ передали по этажу.
От бойницы к бойнице.
Из комнаты в комнату.
Гул стал громче.
Между дальними пакгаузами появился передний край танка.
Сначала гусеница.
Потом лобовая броня.
Башня медленно повернулась к конторе.
Машина вышла на дорогу так спокойно, будто порт уже принадлежал ей.
Кто-то рядом передёрнул затвор.
— Не стрелять, — повторил я.
Танк продолжал идти.
И впервые с утра порт замолчал по нашей воле.
Глава 18. Квадрат 84443
26 марта 1944 года Николаевский торговый порт Отряд старшего лейтенанта Константина Фёдоровича Ольшанского 384-й отдельный батальон морской пехоты
Танк вышел из-за пакгауза медленно, будто времени у него было больше, чем у всех нас вместе.
Сначала над углом здания показалась башня. Потом — верх лобового листа, тёмный от сырости и копоти. Гусеницы ещё скрывались за кирпичной стеной, а пушка уже смотрела на контору.
В порту звук обманывал. Ударялся о бетонные склады, уходил под железнодорожную насыпь, возвращался от элеватора. Казалось, мотор работает то справа, то за спиной, то прямо под полом. Но теперь я видел машину и понимал, чего ждёт её экипаж.
Танк не собирался сразу идти на здание.
Он выманивал противотанковые ружья.
— Не стрелять! — крикнул я наверх. — Всем ПТР — ждать!
Передали ли приказ на второй этаж, я не знал. Телефонного провода между комнатами не было. Голос тонул в треске автоматов, в глухих ударах мин и в кирпичной пыли, набившейся в горло.
Танк остановился. Башня чуть довернулась.
Я успел увидеть, как в тёмном зрачке орудия что-то блеснуло.
— От окон!
Выстрел пришёл раньше, чем люди успели выполнить команду.
Стена над нами ударила внутрь. Не рухнула — именно ударила: кирпичом, известью, щепой от оконной рамы. Воздух стал твёрдым. Меня толкнуло в грудь, что-то острое черкнуло над бровью, потом засыпало мелкой крошкой. Где-то наверху закричали. Крик оборвался не сразу — человек ещё пытался вдохнуть сквозь пыль.
Головлёв поднялся с пола первым.
Кровь шла у него из рассечённой щеки, но он этого не замечал.
— Лестницу завалило, — сказал он.
— Через пролом пройдут.
Ещё до рассвета мы пробили в перегородках проходы между комнатами. Тогда это казалось лишней работой: кирпич был сырой, люди устали после перехода и высадки, каждый удар сапёрной лопатки слышался на полпорта. Теперь главный коридор перекрыло обломками, а бойцы со второго этажа спускались через соседнюю комнату, по доске, положенной на выбитый простенок.
Первым показался Ковтун. Он волок за воротник оглушённого моряка. За ними, опираясь на автомат, сполз ещё один.
— Там двое остались, — выдохнул Ковтун. — Ходаков и… ещё один. Не вижу кто.
— Вернись не один.
Он кивнул. Головлёв уже махнул двум автоматчикам.
Никто не спрашивал, можно ли подняться. Вопрос был только в том, где ещё держит перекрытие.
Из верхнего окна хлопнуло противотанковое ружьё.
По лобовой броне танка брызнули искры.
Кто-то наверху закричал:
— Есть!
Танк продолжал стоять.
Я не успел даже выругаться. Башня остановилась точно напротив окна, откуда выстрелили.
— Ложись!
Орудие ударило второй раз.
На месте окна появилась чёрная дыра. Вместе с рамой наружу вылетел кусок стены, а внутрь обрушилась часть потолка. Противотанковое ружьё замолчало.
Танк получил то, за чем пришёл. Экипаж увидел нашу огневую точку, заставил её выстрелить по неудобной проекции и уничтожил раньше, чем расчёт успел перезарядиться.
За первой машиной показалась вторая. Она держалась дальше, возле железнодорожных вагонов, подставляя только башню. Третья осталась у дороги. Между ними начали перебегать немецкие пехотинцы — по двое, по трое, прижимаясь к стенам пакгаузов.
— Волошко!
Лейтенант отозвался из соседней комнаты:
— Здесь.
— Что у Хакимова?
— Связи нет. Видел его минуту назад. ПТР цело.
— Пусть ждёт борт. Передай через Бочковича.
Волошко посмотрел в сторону двора. До каменного сарая нужно было пересечь простреливаемый проход.
— Передам.
Он сказал это без уверенности, но пошёл.
Я схватил его за рукав.
— Сам не лезь. Найди того, кто ближе.
— Понял.
Он исчез в проломе.
Первый танк тронулся. Гусеница перемолола лежавшую поперёк рельса доску, потом тяжело взобралась на насыпь. Машина шла под углом к конторе, всё ещё не показывая правый борт. Пехота двигалась за ней, пригнувшись под защитой корпуса.
С верхнего этажа ударил ручной пулемёт. Очередь прошла по стене пакгауза, срезала одного немца и заставила остальных лечь. Танк довернул башню.
— Пулемёт — в запасную! — крикнул я.
Расчёт не видел меня, но услышал Ковтун. Пулемёт перестал стрелять. Через несколько секунд его уже тащили через пробитую перегородку в другую комнату.
Танковый снаряд разорвался там, где только что лежал расчёт.
Доски перекрытия выгнуло вниз. На втором этаже лопнули сложенные у стены старые мешки, и сквозь щели посыпалось зерно — чёрное, перемешанное с известкой. Оно шуршало по каскам и плечам, будто в разрушенной конторе вдруг пошёл сухой дождь.
Рядом со мной моряк вытер губы рукавом.
— Товарищ старший лейтенант… воды бы.
Я подал ему флягу. Он потряс её и вернул.
— Пустая.
— Знаю.
Он всё равно отвинтил крышку и провёл языком по резьбе. Потом сунул флягу за ремень и пополз к окну.
Танк приблизился ещё метров на тридцать. Теперь я видел, как дрожит на броне плохо закреплённый ящик, как из-под гусениц выдавливается мартовская грязь. Пушка ударила по каменному сараю Бочковича. Снаряд лёг коротко, подняв перед зданием фонтан земли и кирпича.
Это вынудило машину довернуть корпус.
На несколько секунд показался правый борт.
Из-за полуразрушенного забора хлопнуло ПТР.
Танк дёрнулся, но продолжил движение.
— Ещё, — сказал я, хотя Хакимов не мог услышать.
Пехота открыла огонь по забору. Пули выбивали из кладки белые брызги. В щели мелькнула спина человека, потом исчезла. Несколько долгих секунд ничего не происходило.
ПТР выстрелило снова.
На этот раз удар пришёлся ниже башни, почти над гусеницей. Из борта вырвался серый дым. Танк прошёл ещё несколько метров, сбросил одну гусеницу и развернулся поперёк дороги. Мотор взревел, пытаясь сдвинуть машину, но ведущая звёздочка крутила уже пустую ленту.
Кто-то в конторе закричал от радости.
Крик подхватили ещё двое.
— Тихо! — рявкнул Головлёв. — Не на митинге!
Он говорил сердито, почти зло. Не потому, что не радовался. Просто за подбитым танком оставались ещё два.
Немецкая пехота залегла. Вторая машина дала дым, прикрывая повреждённую. Третья попятилась за пакгауз. Подбитый танк продолжал стрелять из пулемёта, ведя стволом вдоль окон.
Хакимов сделал то, что от него требовалось. Остановил машину и сорвал атаку. Теперь противник знал, где находится последнее исправное противотанковое ружьё.
Я посмотрел на полуразрушенный забор.
— Их сейчас накроют.
Головлёв понял, о ком я.
— Может, отойдут сами.
— Если смогут.
Первый снаряд лёг за забором. Второй — перед ним. Немцы брали позицию в вилку быстро и без суеты.
Третий разрыв скрыл всё.
Когда пыль осела, от стены осталось несколько зубцов. Между ними шевельнулся человек. Он поднялся на четвереньки, упал, снова пополз. За ремень у него было зацеплено противотанковое ружьё. Ствол волочился по кирпичам.
— Прикрыть! — крикнул я.
Два автомата и ручной пулемёт ударили по дороге. Ползущий добрался до воронки. Из-за развалин появился второй — Хакимов. Он тащил Медведева под мышки. Правая нога Медведева не двигалась.
Бочкович выскочил им навстречу из каменного сарая. Втроём они исчезли за стеной.
ПТР удалось вынести.
Людей — тоже.
На войне это не всегда случалось одновременно.
Немцы не пошли следом. Они отступили за дым и начали новую работу.
Сначала по конторе ударили миномёты. Потом к ним присоединились орудия, выдвинутые на прямую наводку. Стреляли не быстро. Два-три выстрела — пауза. За паузой наблюдали, где мы отвечаем. Следующий снаряд приходил уже туда.
Здание менялось после каждого попадания.
Исчез угол второго этажа. Лестница, по которой мы поднимались утром, лежала теперь поперёк первого этажа грудой досок и кирпича. В длинной комнате лопнула продольная балка; потолок просел, но удержался на железной трубе. Окна перестали быть окнами. Остались неровные проёмы, завешенные пылью и дымом.
Подвал пока держал.
Туда сносили раненых. Те, кто мог сидеть, сидели вдоль стены, оставляя середину свободной. Лежачих укладывали ближе к дальней перегородке. Запах сырой земли смешался с кровью, гарью, потом и старым зерном. В тесноте люди дышали одним и тем же тёплым воздухом, который становился тяжелее с каждой минутой.
Медведев пришёл в себя ещё до того, как его спустили вниз.
— Ногу не трогай, — сказал он державшему его моряку. — Поставь. Я сам.
— Куда ты сам?
— Диски дайте.
Его уложили на бок. Он подтянул к себе пустой пулемётный диск и начал набивать патроны. Пальцы дрожали, один патрон дважды выпадал, но Медведев поднимал его и снова вставлял в гнездо.
Головлёв присел рядом.
— Полежал бы.
— Лежу же.
— Вижу.
Головлёв хотел сказать ещё что-то, но не стал. Подвинул к нему ящик с патронами и поднялся.
Так здесь разговаривали о боли. Не называли её, если человек ещё мог работать.
К полудню мартовский ветер переменился. Дым, который раньше уходил к реке, потянуло между нашими зданиями. Немцы добавили дымовые мины. Белые клубы ложились вдоль земли, цеплялись за рельсы и заполняли проходы между пакгаузами.
В таком дыму расстояние переставало существовать. Десять метров становились сотней, а человек появлялся рядом раньше, чем ты успевал понять, откуда он пришёл.
Дермановский стрелял редко.
Его винтовку я уже отличал от остальных. Короткий сухой выстрел — и пауза. Он не тратил патрон, если не видел цели. Маленький каменный сарайчик, вынесенный вперёд на фланге, давал хороший обзор дороги и мёртвого пространства возле разрушенного забора. Пока Дермановский держал его, немцы не могли незаметно обойти контору и выйти к боковым окнам подвала.
Я услышал его выстрел.
Через полминуты — второй.
Потом из сарая ударил немецкий автомат.
Не в нашу сторону. Внутри.
Я поднялся к пролому в стене. Сквозь дым сарайчик был виден кусками: угол, часть крыши, чёрный дверной проём. У стены мелькнула серая шинель. Один немец пригнулся у входа. Другой уже исчез внутри.
— Левый фланг, — сказал Волошко. Он стоял рядом, прижимая ладонь к уху. Из-под пальцев шла кровь. — У Дермановского немцы.
— Вижу.
Если они закрепятся в сарае, до бокового входа конторы останется несколько десятков шагов. Оттуда можно было забрасывать гранатами окна подвала и простреливать проход между нами и группой Бочковича.
Послать туда людей означало отнять их у главного здания.
Не послать — открыть фланг.
Выбирать было не из хорошего и плохого. Только из того, что могло убить нас сейчас, и того, что сделает это немного позже.
Командир, который сам бежит к каждой пробоине, быстро перестаёт быть командиром. Я это знал. Но весь свободный резерв сейчас состоял из одного автоматчика. Послать его в дым одного означало не вернуть позицию, а просто потерять ещё одного человека. Головлёв знал общую схему обороны и мог несколько минут удерживать управление.
— Алексей Фёдорович, контора на вас.
Головлёв повернул голову.
— Ты куда?
— К Дермановскому.
— Костя…
Он посмотрел на дверь, потом на меня. Спорить времени не было.
— Двоих возьми.
— Одного. Больше здесь нужны.
— Тогда Казаченко.
Краснофлотец Казаченко уже проверял диск автомата. Лицо у него было серым от пыли, ресницы слиплись.
— Слышал? — спросил Головлёв.
— Так точно.
— Не «так точно». За командиром смотри.
Казаченко дёрнул уголком рта. Улыбкой это не стало.
— Постараюсь.
Мы вышли через пролом с тыльной стороны конторы. Наш пулемёт дал две длинные очереди по дыму, заставляя немцев лечь. До первой воронки было шагов двенадцать. Я добежал, упал на колено и только потом услышал пули, ударившие по кирпичам за спиной.
Казаченко свалился рядом.
— Цел?
Он ощупал рукав. Ткань была распорота, кожа под ней цела.
— Вроде.
— Не выглядывай высоко.
— Я и не собирался.
Он дышал ртом. На нижней губе белела кирпичная пыль.
От воронки к сарайчику тянулась низкая каменная ограда. Местами она обвалилась, но давала прикрытие по пояс. Мы пошли вдоль неё. Не бежали — пригибались, переступали через кирпичи, останавливались после каждого разрыва.
Немец у двери заметил нас слишком поздно. Казаченко дал короткую очередь. Фигура качнулась и исчезла внутрь.
— Держи вход, — сказал я.
— А вы?
Я уже был у стены.
В сарайчике пахло порохом, сырой известью и мокрой шерстью. Дневной свет проникал через две бойницы и лежал в дыму узкими белыми полосами. Пол был завален кирпичом, стреляными гильзами и рассыпавшимися патронами.
Внутри оказалось тесно даже для двоих.
Теперь там находились четверо.
Дермановский стоял на одном колене возле опрокинутого ящика. Винтовка лежала у стены. Немец перед ним поднимал карабин за ствол, собираясь ударить прикладом. Второй обернулся на мой шаг.
Он был слишком близко, чтобы стрелять. За ним находился Дермановский.
Я увидел не лицо — движение плеча. Винтовочный ствол пошёл мне в живот.
Отступать было некуда. Я шагнул навстречу.
Левой ладонью отвёл ствол мимо бока и прижал оружие к его груди. Штык распорол полу бушлата и скользнул вдоль рёбер. Правой я перехватил его руку выше локтя. Каблук нашёл его ногу сам — раньше, чем я успел подумать.
Движение было старым. Когда-то я повторял его на ковре сотни раз: сначала медленно, под счёт, потом быстрее, уже без команды. Я учился чувствовать момент, когда противник теряет опору и его вес уже можно направить.
На ковре всё заканчивалось падением и свистком судьи.
Здесь свистка не было.
Немец потерял опору. Я довернул его плечом и всем телом вбил в кирпичный простенок. Затылок ударился о стену глухо, почти негромко. Он не выпустил оружие. Я прижал его предплечье к груди и довернул кисть сильнее.
На ковре после этого руку отпускали.
Здесь отпускать было нельзя.
Кто-то задел меня сзади. Я развернулся поздно и увидел, как над головой поднимается приклад.
Выстрел в тесном помещении ударил по ушам.
Немец качнулся и сел возле двери, будто ноги у него просто устали. За ним стоял Дермановский. Винтовку он держал низко, уперев приклад в бок.
Немец у стены ещё пытался подняться. Я выбил оружие из его рук и ударил один раз — коротко, без замаха. Он остался лежать.
Снаружи Казаченко крикнул:
— Ещё двое!
Дермановский подал мне гранату. Я выдернул чеку, подержал её мгновение и бросил через дверной проём за остаток ограды.
Мы легли.
Взрыв ударил снаружи. Казаченко добавил очередь. В дыму кто-то закричал, потом шаги начали удаляться.
Несколько секунд я слушал только собственное дыхание.
Оно не помещалось в груди. Воздух входил короткими, жадными глотками. Мартовский ветер пробирался через бойницы, но лицо было мокрым от пота. Пот стекал по вискам, смешивался с кирпичной пылью и щипал рассечённую кожу возле брови.
Я нагнулся за автоматом и не сразу смог его поднять.
Правая кисть мелко дрожала. Не вся рука — только кисть. Иногда её сводило коротким круговым движением, словно мышцы всё ещё доворачивали чужой локоть.
Я прижал ладонь к бедру.
Дрожь не прекратилась.
Страх никуда не исчезал. Он был со мной всё это время. Просто пока противник стоял на ногах, у страха не было права распоряжаться моими руками.
Схватка закончилась, и тело забирало своё.
Дермановский смотрел на мою руку. Потом перевёл взгляд на немца у стены.
— Товарищ старший лейтенант…
— Что?
— Он штыком шёл. А вы прямо к нему.
Я поднял автомат левой рукой. Правая пока не слушалась.
— Ты на меня не смотри. Вход проверяй.
— Я проверяю.
Он выглянул в бойницу, быстро отдёрнул голову и снова посмотрел на кисть.
— У вас…
— Отпустит.
— Я думал…
Он не договорил.
Я понял, о чём он хотел спросить.
— У всех бывает, Георгий.
Дермановский кивнул. Не сразу — будто ему нужно было уложить эти слова рядом с тем, что он только что увидел.
Он не увидел бесстрашного человека. Увидел человека, который несколько секунд назад действовал точно, а теперь не мог удержать руку неподвижно.
Наверное, до этого он считал, что одно исключает другое.
— Винтовка цела? — спросил я.
Дермановский поднял её, передёрнул затвор.
— Цела. Прицел сбился, кажется.
— Проверь крепление. Патроны?
Он показал два неполных подсумка.
Я оставил ему обоймы и две гранаты.
— Если снова войдут…
— Понял.
— Я ещё не сказал.
Он моргнул, вытер рот тыльной стороной ладони.
— Извините.
— Не оставайся в одной бойнице. После двух выстрелов меняй. И не жди, пока они окажутся у двери.
— Есть.
Теперь это прозвучало по-настоящему.
Казаченко заглянул внутрь.
— Уходят. Пока.
Правая рука уже могла держать автомат, хотя мелкая дрожь ещё жила в пальцах.
Перед тем как выйти, я посмотрел на Дермановского. Девятнадцать лет. Закопчённое лицо, ссадина на подбородке, в глазах ещё не прошёл тот близкий бой, который не помещался ни в прицел, ни в расстояние.
— Георгий.
— Да?
Я хотел сказать, что, если станет совсем плохо, мы придём снова.
Но это было бы обещанием, которое я не имел права давать.
— Держи связь огнём.
— Понял.
Мы вернулись тем же путём. Дым стал гуще. На половине расстояния Казаченко остановился и выстрелил куда-то вправо. Я не увидел цели. Он тоже, наверное, видел только движение.
У пролома нас встретил Головлёв.
— Жив?
— Жив.
— Оба?
— Оба.
Он посмотрел на моё лицо, потом на правую руку. Ничего не спросил. Сунул мне свою флягу.
В ней оставалось два глотка. Я сделал один и вернул.
— Пей.
— Потом.
— Сейчас.
Головлёв допил воду и вытер горлышко рукавом, хотя передавать флягу больше было некому.
— С южной стороны пробуют ползти вдоль насыпи, — сказал он. — Волошко туда ушёл. Хакимов жив. Медведев ногу не чувствует, но диски набивает.
— ПТР?
— Ствол цел. Сошки погнуло. Выправляют.
— Позицию менять.
— Уже.
Он сказал это устало, без удовлетворения. Здесь правильное решение старело быстрее, чем его успевали выполнить.
Мы вошли в контору.
За те несколько минут, что меня не было, первая комната стала меньше. Часть наружной стены обвалилась внутрь, и теперь между нами и двором лежала груда кирпича почти по пояс. За ней устроили новую огневую позицию. Пулемёт стоял низко, ствол проходил между двумя обломками. Рядом лежал Ходырев и ладонью убирал с ленты кирпичную крошку.
— Не тяни длинными, — сказал я.
Он поднял глаза.
— Знаю.
— Тогда чего молчишь?
— Жду, когда покажутся.
Ответ был простой. В нём не было ни бравады, ни обиды. Человек берёг патроны и силы.
Немцы показались через минуту.
Сначала в дыму возникли каски. Потом плечи. Они шли не цепью — небольшими группами, используя воронки, вагоны и разрушенные стены. Один расчёт тащил лёгкий пулемёт. За ним двое несли ящики.
Ходырев дождался, пока первый немец спустится с насыпи.
Пулемёт ударил коротко. Три фигуры упали, остальные рассыпались. С другого окна заработал автомат. Из сарая Дермановского донёсся одиночный выстрел.
Он держал связь.
Противник ответил сразу. Пулемётные пули зазвенели по кирпичам. Мина разорвалась во дворе. Ещё одна ударила в крышу. Над нами затрещали балки.
— Всем вниз от наружной стены! — крикнул я.
Потолок просел ещё на ладонь.
Ковтун и Ходырев перетащили пулемёт через пробитую перегородку. Через несколько секунд место, где он стоял, завалило досками.
Противник снова заставлял нас двигаться. Но теперь мы двигались внутри здания не по коридорам, а сквозь стены. Комнаты больше не имели привычного назначения. Бывшая кладовая стала перевязочной. Кабинет с остатками письменного стола — пулемётной позицией. В узком проходе между двумя выбитыми простенками лежали гранаты, диски и фляги. Человек, не знавший нашей системы, заблудился бы в трёх комнатах.
Наши знали.
Пока был жив тот, кто отвечал за свой кусок стены, контора продолжала держаться.
Немецкая артиллерия усилила огонь.
На этот раз залп пришёл не одиночными выстрелами. Где-то в городе завыл многоствольный миномёт. Звук был низким, рваным, будто в небе одновременно заработали несколько неисправных моторов.
Я успел крикнуть:
— Ложись!
Первая мина разорвалась за насыпью. Вторая — у каменного сарая. Третья легла во дворе. Остальные накрыли контору и подходы к ней почти одновременно.
Пол поднялся навстречу. Свет исчез. Кто-то упал на меня, прижав плечо. В ушах остался один непрерывный звон.
Я лежал лицом в зерне и не сразу понял, почему не могу вдохнуть. На спине находилась доска, а на доске — ещё что-то тяжёлое. Я упёрся ладонями в пол. Правая рука выдержала. Значит, дрожь прошла.
— Командир!
Голос доносился издалека.
Доску сдвинули. Головлёв и Казаченко вытащили меня за плечи.
— Цел? — спросил Головлёв.
Я попробовал вдохнуть. Рёбра отозвались болью, но воздух вошёл.
— Где Волошко?
— Здесь я.
Лейтенант поднялся возле пролома. Лицо его было в крови — не понять, своей или чужой.
— Южная комната потеряна, — сказал он. — Там стена вся ушла. Кипенко ранен. Авраменко остался у пулемёта.
— Немцы?
— За насыпью. Дым ставят.
Он говорил, глотая окончания. Контузия уже отнимала у него слух, но мыслить он ещё мог.
Я спустился в подвал.
Радисты сидели у станции почти в той же позе, в какой я оставил их утром. Только на столе прибавилось кирпичной пыли, а провод антенны теперь держался на скрутке, обмотанной изоляционной лентой и полоской бинта.
Старший радист прижал наушник ладонью.
— Батальон вызывает.
— Что передали?
— Спрашивают обстановку.
Я посмотрел вокруг.
У дальней стены санитар перевязывал человеку живот. Бинт сразу становился тёмным. Медведев лежал на боку и набивал уже третий диск. Рядом боец держал каску под тонкой струйкой воды, просачивавшейся из треснувшей трубы. В каске было больше извести, чем воды, но её всё равно собирали.
Сверху загрохотал пулемёт.
— Передавай: «Противник продолжает атаки. Положение удерживаем. Есть потери».
Радист записал. Посмотрел на меня.
— Всё?
— Пока всё.
Он начал вызывать штаб.
Я поднялся обратно.
Головлёв стоял у окна и смотрел на дым.
— Они накапливаются, — сказал он.
— Где?
— За вагонами. И справа, возле склада. Сколько — не вижу.
— Значит, скоро пойдут.
Он провёл языком по разбитой губе.
— Костя, у нас резерва нет.
— Знаю.
— Я не к тому…
— Знаю, Алексей Фёдорович.
Он замолчал. Иногда человек начинает объяснять не потому, что собеседник не понял. Просто ему самому нужно услышать, что положение действительно не имеет ещё одного скрытого выхода.
Мы проверили этажи.
На втором оставалось шестеро. Один пулемёт, противотанковое ружьё с выправленными сошками и несколько автоматов. ПТР перенесли в глубину комнаты и навели через два пролома, чтобы вспышку не было видно снаружи. Но сектор стал узким. Если танк пойдёт прямо на контору, расчёт сможет выстрелить только один раз.
На первом этаже держались три группы. Каждая имела запасную позицию за внутренней стеной. В подвале лежали раненые, находилась рация и оставался последний небольшой запас патронов.
Из внешних точек отвечали Бочкович, Лисицын и Дермановский. Группа у насыпи стреляла всё реже.
Я знал, что нужно делать, когда людей не хватает.
Сокращать участок. Оставлять наблюдение, отходить на внутренний рубеж, собирать огонь, держать маленький резерв хотя бы из двух человек.
Но здесь сокращение участка означало отдать противнику сараи и насыпь. После этого он подходил к конторе вплотную, вне секторов наших окон. В обычном бою подразделение отходит на следующую позицию. У нас следующей позиции не было.
За спиной находился Буг.
Впереди — город, занятый немцами.
Последним рубежом был этот дом.
А за домом оставался только берег.
В дыму протрубил короткий свисток.
Немцы пошли.
Их было больше, чем прежде. Они двигались с двух сторон, короткими перебежками, прикрывая друг друга огнём. С насыпи заработал пулемёт. Пули вошли в пролом на высоте груди, и двое наших упали прежде, чем успели лечь.
— Второй этаж — по насыпи! — крикнул я. — Первый — правый склад!
Наш пулемёт ответил. Потом второй. Автоматы заговорили рвано, каждый со своей комнаты.
В первые минуты система ещё работала.
Дермановский снял пулемётчика на насыпи. Бочкович ударил во фланг группе, пытавшейся пройти вдоль забора. Головлёв перебросил двух автоматчиков через внутренний пролом туда, где погиб расчёт у окна. Волошко таскал патроны и повторял людям сектора, хотя половина уже не слышала его из-за разрывов.
Потом немецкая пушка разбила верхнюю пулемётную точку.
Ручной пулемёт замолчал. Вместе с ним исчез огонь по насыпи.
Немцы поднялись и пробежали ещё двадцать метров.
Мы встретили их автоматами. Они легли. Сзади подползли другие. В пролом полетели гранаты.
Первая ударилась о кирпич и разорвалась снаружи. Вторая влетела в бывший кабинет, отскочила от ножки стола и покатилась по полу.
— Через стену! — заорал Ковтун.
Люди один за другим нырнули в заранее выбитый проход. Последний не успел полностью скрыться. Взрыв швырнул его в соседнюю комнату. Он попытался подняться, посмотрел на свою ногу и сел обратно.
— Не чувствую, — сказал он удивлённо.
Ковтун оттащил его к подвалу.
Из бокового окна показалась рука с гранатой. Ходырев выстрелил почти в упор. Рука исчезла. Граната упала снаружи и разорвалась у стены.
Другая группа немцев добралась до южного входа. Двери там уже не было. Проём перекрывали мешки, ящики и перевёрнутый стол. Приклад ударил по доскам. Кто-то начал растаскивать заграждение снаружи.
Головлёв бросил туда гранату через щель.
— Ещё есть? — спросил он.
Ему протянули две.
— Не обе. Одну оставь.
— Для чего?
Головлёв посмотрел на бойца.
— Оставь, сказал.
Моряк спрятал гранату за ремень.
Немцы уже находились под самой стеной. Мы не видели их из окон. Слышали голоса, удары сапог по кирпичу, скрежет металла. Стрелять вниз было неудобно. Высунуться означало получить пулю с насыпи.
Я поднялся на второй этаж через внутренний пролом.
Противотанковое ружьё лежало у стены. Хакимов был рядом. Левая сторона лица у него распухла, один глаз почти закрылся.
— Танк видишь? — спросил я.
— Нет.
— Пехоту?
— Только дым.
Он приподнялся к щели. Пуля ударила в кирпич перед ним. Хакимов отшатнулся.
— Не высовывайся.
— А как мне…
Он не договорил.
Внизу закричали:
— Вошли!
Мы спустились.
Двое немцев успели проникнуть в переднюю комнату через обвалившуюся стену. Один лежал у пролома. Второй спрятался за кирпичной грудой и стрелял короткими очередями в сторону подвала. Наши не могли поднять головы.
Я показал Ковтуну на соседнюю комнату. Он понял. Мы обошли через внутренний проход. Ковтун бросил кирпич в дальний угол. Немец повернул автомат на звук. Я выстрелил через щель в перегородке.
Он упал на кирпичи.
Не успели мы вернуться, как снаружи показались ещё двое.
Ходырев ударил из пулемёта. Один исчез. Второй бросил гранату и отступил.
Давление не прекращалось.
Мы сменили пулемётную позицию.
Потом ещё раз.
Подтянули к окну последнее ПТР, но танка в секторе не было.
Дермановский продолжал стрелять, однако его одиночные выстрелы уже не могли остановить людей под стенами.
Бочкович сообщил через прибежавшего моряка, что у него кончаются диски.
Я отправил два.
Больше дать не мог.
Головлёв собрал всех, кто мог стоять, и вернул южную комнату. Через три минуты немцы снова забросали её гранатами.
Мы попробовали всё, что у нас оставалось.
Огонь с верхних точек. Перенос пулемётов. Гранаты через проломы. Короткая контратака. Внутренний рубеж. Снайпер. Последнее противотанковое ружьё.
Противник всё равно подходил ближе.
Волошко появился рядом со мной. Он что-то сказал. Я не расслышал.
— Что?
Он наклонился к самому уху.
— Ещё минут десять так не выдержим!
Может быть, десять.
Может быть, две.
На войне такие расчёты редко измеряются временем. Их измеряют патронами, гранатами и людьми, способными подняться после следующего разрыва.
Я посмотрел на двор.
Немцы находились уже внутри нашего периметра. Артиллерия противника перестала стрелять по конторе, чтобы не задеть своих. Это было самым точным признаком того, насколько близко они подошли.
— В подвал, — сказал я.
Волошко не понял.
— Кого?
— Всех, кто не держит стену. Раненых дальше от входа. Верхнему этажу — вниз по сигналу. Внешним группам две красные ракеты.
Он посмотрел на меня внимательнее.
— Своих вызываем?
— Да.
— Понял.
Ни удивления, ни красивых слов. Только короткий кивок. Он побежал выполнять.
Я спустился к радистам.
Станция шипела. Старший радист крутил настройку, второй держал провод, который отходил при каждом сотрясении стены.
— Штаб есть?
— То появляется, то… Есть сейчас.
— Передавай.
Радист взял карандаш.
— Готов.
— «Противник атакует. Положение тяжёлое. Прошу дать огонь на меня. Дайте быстро. Ольшанский».
Карандаш остановился после слов «на меня».
Радист поднял глаза.
— Товарищ старший лейтенант… квадрат наш.
— Знаю.
— Я понял. Просто… подтверждение нужно.
— Подтверждаю. Беглым огнём по квадрату 84443.
Он надел второй наушник.
— «Меч» вызывает штаб. «Меч» вызывает штаб. Приём.
Сверху ударила граната. С потолка посыпалась земля. Второй связист пригнулся, но провод не выпустил.
Радист повторил вызов.
Я смотрел на его затылок и уже знал, что услышу.
— Просят повторить, — сказал он.
Эти слова я слышал раньше.
В другой войне, среди чёрных камней Аргунского ущелья, молодой радист тоже прижал наушник и сказал, не глядя на меня:
«Просят подтвердить».
Тогда боевики подошли так близко, что миномётчики не могли накрыть их, не задев нас. За складкой склона лежали раненые. Один стонал всякий раз, когда рядом ударяла пуля. Другой уже не стонал. Я видел осыпавшиеся камни, сухую траву и дым, который ветер прижимал к земле.
И сказал в микрофон:
«Вызываю огонь на себя. Повторяю: вызываю огонь на себя».
Никто рядом не посмотрел на меня с восхищением.
Один проверял магазин. Второй перевязывал плечо. Радист попросил уточнить привязку.
Потому что в этих словах не было подвига. Была работа, которую нужно выполнить, когда другие способы уже закончились.
Тогда нас спасла складка склона и то, что первая мина легла выше.
Здесь над нами находились старые кирпичные перекрытия, а в подвале лежали раненые.
Я знал, что свой снаряд не станет выбирать между теми, кто успел укрыться, и теми, кто не успел.
Но если мы не вызовем огонь, немцы через несколько минут войдут в подвал.
Выбор снова был не между жизнью и смертью.
Только между двумя способами потерять людей.
— Повторяй, — сказал я.
Радист сглотнул.
— «Беглым огнём по квадрату 84443. Противник на наших позициях. Огонь на меня. Подтверждаю. Ольшанский».
Он передал и замер, слушая.
— Приняли.
Наверху хлопнула ракетница.
Первая красная ракета поднялась над дымом. Через несколько секунд — вторая.
Это был условный сигнал, о котором мы договорились ещё перед боем: внешним группам укрыться, прижаться к внутренним стенам, не выходить, пока не закончится огонь.
Увидел ли его Дермановский, я не знал.
— Сколько? — спросил второй связист.
— Что?
— До огня.
— Не знаю.
Он кивнул, будто другого ответа и не ждал.
Ожидание оказалось хуже решения.
Секунды растянулись. Немцы продолжали стрелять. Кто-то снова ударил по заграждению у южного входа. В подвал спустили раненого. Он не кричал, только повторял, что потерял автомат.
— Потом найдём, — сказал санитар.
— Он заряженный.
— Найдём.
— Не оставляй.
Санитар прижал его к полу, когда сверху разорвалась граната.
Я поднялся на первый этаж.
— Свои сейчас! — крикнул я. — От наружных стен! Рты открыть! Каски не снимать!
Люди отходили через проломы. Один моряк тащил пулемёт, другой — коробку с лентой. Ходырев помогал спускать раненого. Головлёв оставался у южного входа.
— Алексей Фёдорович!
— Сейчас!
Он бросил последнюю гранату и только потом отступил.
Немецкий автоматчик появился в проёме. Ковтун выстрелил с трёх шагов. Пламя из ствола на мгновение осветило кирпичную пыль. Немец упал поперёк входа. За ним уже двигались другие.
Головлёв нырнул в соседнюю комнату.
Первый наш снаряд прошёл над конторой.
Я узнал его по звуку. Он не падал на нас — уходил дальше, за железнодорожную насыпь.
Разрыв поднял чёрную землю возле вагонов.
Второй лёг ближе.
Третий — между пакгаузом и дорогой. Оттуда исчез немецкий пулемёт.
— Ниже берут, — сказал кто-то.
Следующего снаряда мы не услышали.
Стена вспыхнула белым. Меня отбросило к внутренней перегородке. Кирпичи посыпались сверху, били по каске и плечам. Воздух вышибло из лёгких. На несколько секунд всё вокруг стало медленным и беззвучным.
Я видел, как Головлёв открывает рот. Не слышал его.
Видел, как Ходырев тянет за ремень упавшего пулемётчика.
Видел Казаченко у пролома. Он стоял, пригнувшись, а потом стена рядом с ним пошла вниз.
Я попытался шагнуть к нему.
Пол поднялся.
Потом наступила темнота.
Сознание вернулось оттого, что кто-то бил меня по щеке.
— Костя. Костя, слышишь?
Головлёв сидел рядом на коленях. По его лицу текла кровь. Теперь я видел, что она его.
— Не бей, — сказал я.
Он выдохнул и опустил руку.
— Живой.
— Где мы?
— Там же. Только стены меньше.
Я перевернулся на бок. Мир качнулся, но остался на месте.
Огонь продолжался.
Снаряды ложились вокруг конторы, по насыпи, возле сараев, по дороге. Один разрыв следовал за другим. Земля и кирпич поднимались, смешивались с дымом и опадали на всё живое. Немецкие голоса исчезли. Остались только удары, скрежет перекрытий и человеческое дыхание в паузах.
Свой огонь не выглядел иначе.
Он так же ломал стены. Так же резал осколками. Так же не спрашивал имени.
Разница была только в том, зачем мы его вызвали.
Казаченко лежал у обрушившегося простенка. Я увидел сначала его сапог, потом руку. Ту самую руку, которой он несколько минут назад проверял разорванный рукав.
Я пополз к нему.
Головлёв удержал меня за плечо.
— Сейчас снова накроет.
— Отпусти.
Я всё равно добрался.
Казаченко лежал лицом вниз. Куски кладки придавили спину и ноги. Я нащупал пульс на шее. Сначала ничего не почувствовал, потом под пальцами слабо толкнулось.
— Живой!
Головлёв подполз ко мне. Ходырев и Ковтун выбрались из соседней комнаты. Вчетвером мы растащили кирпичи и вытянули Казаченко за руки. Он не пришёл в сознание. При каждом вдохе в груди у него что-то влажно хрипело.
Наш снаряд нашёл его там, куда я поставил его прикрывать проход.
Выживет ли он, никто не мог сказать.
Я запомнил это. Не для того, чтобы потом обвинить артиллеристов. Они выполнили приказ.
Мой приказ.
Огонь переместился дальше от конторы. Последние разрывы легли у пакгауза и за вагонами. Потом наступила тишина — не настоящая, а та, что приходит после сильного грохота, когда уши ещё продолжают слышать его внутри.
Никто сразу не поднялся.
Мы ждали ещё одного залпа.
Его не было.
— Смотреть сектора, — сказал я.
Собственный голос показался чужим и слишком тихим.
Ковтун первым добрался до пролома. Осторожно выглянул.
— Отползли.
— Далеко?
— За вагоны. Кто может.
Головлёв поднялся, держась за стену.
— Сначала живых, — сказал он.
Я кивнул.
Люди начали выбираться из-под обломков.
Одного откопали возле лестницы. Он дышал, но не приходил в сознание. Второй сам оттолкнул доски и потребовал автомат. Третий сидел у стены, зажав ладонями уши, и повторял одно и то же слово. Я не мог разобрать какое.
Казаченко отнесли в подвал и уложили возле дальней стены. Он по-прежнему не открывал глаз.
Там спрашивали:
— Наши били?
Никто не отвечал.
Я спустился.
— Наши, — сказал я.
Раненый у стены посмотрел на меня.
— Хорошо легли.
Он произнёс это без улыбки. Потом его вырвало на пол.
Санитар молча подвинул каску, чтобы не растекалось между людьми.
Радисты были живы. Станция тоже. На корпусе появилась вмятина, лампа мигала, но в наушниках оставался шум эфира.
— Штаб вызывает, — сказал старший радист. — Спрашивают результат.
Я оглянулся на подвал.
— Передай: атака отбита. Огонь прекратить. Будем вызывать снова.
Радист посмотрел на меня, потом начал передачу.
Я поднялся наверх.
Ветер разогнал часть дыма. Порт открылся кусками, будто кто-то сдёргивал с него грязные занавеси.
Подбитого танка на дороге уже не было. Остались следы гусениц, чёрное масляное пятно и несколько металлических обломков. Немцы успели утащить машину под прикрытием дыма и огня.
Возле насыпи лежали тела. Некоторые двигались. Один немец полз к вагонам, подтягиваясь руками. Наш пулемётчик навёлся на него, но не выстрелил. Не потому, что пожалел. Просто патроны были нужны для тех, кто вернётся с оружием.
Из каменного сарая Бочковича показалась рука. Потом голова. Он махнул один раз: живы.
Дермановский долго не подавал признаков.
Я смотрел на маленький сарайчик, половина крыши которого исчезла. В одной бойнице было темно. Вторая оказалась завалена кирпичом.
Наконец из первой высунулся ствол винтовки.
Он медленно повёл вдоль дороги и остановился у вагонов.
Дермановский был жив.
Мне стало легче ровно на один вдох.
Потом Волошко начал докладывать.
— Второй этаж держим. Там четверо, один ранен. Южная комната… её нет почти. У насыпи Авраменко и Кипенко отвечают, но к ним не пройти. Бочкович просит патроны. У Лисицына двое убитых. По остальным ещё считают.
Он сверился с листком. Бумага была мокрой от крови и воды.
— ПТР?
Волошко замолчал.
— Какое?
— Оба.
— Что оба?
— То, что наверху, завалило. У Хакимова осколком раскололо ствольную коробку. Он всё ещё возится с ней, но…
— Отбери. Стрелять из неё нельзя.
— Уже отобрали.
Головлёв сел на кирпич. Только теперь я заметил, как тяжело он дышит.
— Людей сколько? — спросил он.
Волошко посмотрел на листок.
— Не знаю ещё. Тех, кто может стрелять… сейчас пересчитаю.
— Считай по позициям, — сказал я. — Не собирай всех здесь.
— Понял.
Он ушёл.
Вовремя вызванный огонь не спас нас.
Он остановил одну атаку и купил время. Несколько минут, может быть, час. На войне время тоже оплачивали людьми. Казаченко лежал в подвале без сознания, и никакой результат не мог вычеркнуть его из этой цены.
Но если бы я не вызвал артиллерию, немцы вошли бы в подвал.
Там находились раненые, радисты, остаток боеприпасов и те, кто ещё мог вернуться к стенам.
Война редко позволяла выбрать решение, после которого не остаётся виноватых.
Она только оставляла живых, которым предстояло нести принятое решение дальше.
Я поднял автомат.
— Головлёв, восстановить южный сектор. Через подвал, если сверху не пройти. Ковтуну — собрать ленты. Внешним группам передать: ночью подтянем боеприпасы, если будет чем. Раненых, способных заряжать диски, не трогать. Остальных глубже к стене.
Головлёв не сразу встал.
— Сейчас, — сказал он.
— Посиди минуту.
— Уже посидел.
Он поднялся, опираясь ладонью на колено, и пошёл к пролому.
Люди возвращались на позиции.
Не потому, что снова обрели силы. Просто стены без людей переставали быть обороной.
Для артиллеристов, которым радист передал наши координаты, всё это называлось квадратом 84443.
В квадрат входили контора с обвалившимся этажом, каменные сараи, железнодорожная насыпь, Дермановский у своей бойницы, Казаченко под шинелью у дальней стены, остальные раненые в подвале и мы — те, кто ещё мог держать оружие.
На карте он был размером с ноготь.
На земле в нём помещалась вся оставшаяся у нас война.
Потом из-за пакгауза снова донёсся звук двигателя.
Он приближался медленно.
Противотанковое ружьё не ответило.
Глава 19. Последний берег
26–28 марта 1944 года Николаевский торговый порт Отряд старшего лейтенанта Константина Фёдоровича Ольшанского 384-й отдельный батальон морской пехоты
На этот раз танк не остановился.
Он вышел из-за пакгауза уже на ходу, ведя пулемётом по проломам конторы. Пули шли низко, почти у самого пола, срезали края кирпичей и поднимали над обломками серую пыль. За машиной держалась пехота. Я видел только ноги — сапоги появлялись из-за кормы, пробегали несколько шагов и снова прятались за бронёй.
Танк шёл туда, где несколько минут назад отвечало противотанковое ружьё.
Теперь оно молчало.
— По смотровым щелям! — крикнул я. — Пехоту от машины отсечь!
Ходырев развернул пулемёт. Ковтун подал ленту, прижав коробку к животу. Первая очередь ударила по кирпичам впереди танка. Вторая прошла вдоль правого борта. Один немец упал между гусеницей и стеной пакгауза. Остальные отстали, залегли у рельсов.
Машина продолжала идти одна.
Так было хуже.
Пока пехота держалась за бронёй, её можно было остановить огнём и заставить танк ждать. Теперь экипаж понял, что близкого противотанкового средства у нас не осталось. Он мог подойти к стене, встать в мёртвом пространстве и расстреливать проломы по одному.
Башня довернулась.
— Пулемёт влево! — сказал я.
Ходырев и Ковтун дёрнули оружие за сошки. Колёса треноги застряли между кирпичами. Ковтун поднял станину, Ходырев потянул за кожух.
Танковое орудие выстрелило.
Снаряд вошёл в стену выше и правее нас. Вспышка на мгновение сделала комнату белой. Потом свет погас под пылью. Перекрытие треснуло, сверху посыпались доски, зерно и куски кладки.
Ходырев упал возле пулемёта.
Я сначала решил, что его убило. Потом он приподнялся и сел, привалившись к простенку. Правой рукой держал левое предплечье. Рукав ниже локтя быстро темнел. Кисть лежала на кирпичах неестественно, пальцы были раскрыты.
Ковтун нагнулся к нему.
— Жгут!
— Пулемёт сначала, — сказал Ходырев.
— К чёрту пулемёт.
— Сначала его убери.
Танк снова дал очередь. Пули прошли через комнату и ударили в противоположную стену. Одна пробила пустую коробку из-под ленты. Металл звякнул и завертелся на полу.
Я помог Ковтуну оттащить пулемёт за внутренний простенок. Ствол был горячим. Ладонь сразу обожгло, но отпускать было нельзя. Мы поставили оружие в проходе, откуда можно было вести огонь по пехоте, а не по танку.
Ходырев затянул ремень выше раны зубами и правой рукой. Ковтун проверил жгут, подтянул сильнее.
— В подвал, — сказал я.
Ходырев посмотрел на левую руку.
— Сам дойду.
— Тогда иди.
Он поднялся не с первого раза. Колени скользнули по зерну. Ковтун подхватил его под правое плечо, но Ходырев оттолкнул помощь.
— Ленту заправь.
Ковтун выругался и вернулся к пулемёту.
Танк приблизился ещё метров на двадцать.
Башню мы уже почти не видели. Её закрывал остаток наружной стены. Зато мотор работал совсем рядом — тяжёлый, неровный звук проходил через кирпичи и пол. Гусеницы ломали доски во дворе. Каждый трак сначала ударял о землю, потом скрежетал по камню.
Я спустился ниже за обломки.
Противотанковые гранаты лежали в узком проходе возле лестницы. Две связки, подготовленные ещё утром. Достать танк из окна ими было невозможно. До машины оставалось слишком далеко, а открытого верхнего этажа больше не существовало. Можно было ждать, пока она подойдёт вплотную, и бросать из подвала. Но с южной стороны стена обвалилась наружу, образовав наклонную груду кирпича. Танк шёл как раз по ней. Когда его борт окажется над подвальным окном, люк и гусеница будут выше головы. Бросок уйдёт под днище только с нескольких шагов.
Нескольких шагов у нас не было.
— Бутылки? — спросил я.
Ковтун понял сразу.
— Кончились.
— Мины?
— Последнюю у забора поставили. Он мимо неё идёт.
Танк ударил в стену корпусом.
Кирпичная груда сдвинулась. По полу прошла дрожь. В подвале закричал раненый. Мотор взревел, гусеница прокрутилась на обломках и всё-таки потянула машину вверх.
Я высунул автомат между кирпичами и дал несколько выстрелов по смотровой щели. Пули отскочили от брони. Башенный пулемёт ответил. Камень ударил меня в щёку. Я отшатнулся.
— Правее! — крикнул Ковтун. — Там пехота!
Он дал очередь через проход.
Я обернулся к лестнице.
Связок гранат не было.
Сначала я увидел пустое место. Потом — тёмные пятна крови на кирпичах. Они уходили к боковому пролому.
— Ходырев!
Ответа не было.
Он не спустился в подвал.
Я добрался до пролома. Снаружи лежал дым, перемешанный с пылью. В нём двигалась тёмная масса танка. Между стеной и левой гусеницей оставалась узкая полоса земли.
По ней полз Ходырев.
Левую руку он прижимал к груди. Правой подтягивал тело. Связки гранат висели на ремне у живота и цеплялись за кирпичи. Он двигался медленно. Не потому, что боялся. Одной рукой человек просто не мог ползти быстрее.
— Валентин!
Он не обернулся.
Может быть, не услышал.
Может быть, услышал и не имел времени отвечать.
До танка оставалось шагов восемь.
Немецкая пехота поднялась у рельсов. Они тоже заметили человека под стеной.
— Все стволы — вправо от машины! — крикнул я. — Отсечь пехоту!
Пулемёт Ковтуна ударил первым. За ним заработали два автомата из соседней комнаты. Я лёг в проломе и стрелял по фигурам, возникавшим за кормой. Один немец успел опуститься на колено. Второй потянул его назад. Остальные залегли.
Танк продолжал взбираться на кирпичи.
Ходырев исчез из моего сектора.
Я видел только его сапоги. Они остановились возле гусеницы. Потом один дёрнулся, будто человек пытался повернуться на бок.
Машина закрыла его полностью.
Взрыв оказался глуше танкового выстрела.
Сначала под корпусом вспыхнуло. Потом левую сторону машины приподняло. Гусеница слетела с ведущего колеса, выгнулась и ударила по земле. Танк дёрнулся вперёд, раздавил ещё несколько кирпичей и остановился под углом к стене.
Мотор продолжал работать.
Механик пытался сдать назад. Правая гусеница гребла землю, разворачивая корпус. Левая лежала рядом тяжёлой стальной лентой. Машина повернулась на несколько градусов и упёрлась кормой в обломок стены.
Из люка показалась голова.
Ковтун выстрелил коротко. Люк захлопнулся.
Второй танк, оставшийся у пакгауза, дал дым и начал стрелять по нашим проломам. Пехота поползла назад, вытаскивая раненых. Атака рассыпалась не сразу. Ещё несколько минут немцы пытались подобраться к остановившейся машине. Мы не позволили.
Потом они отошли за рельсы.
Под стеной горело масло. Из танка шёл густой серый дым. Мотор то набирал обороты, то почти глох. Экипаж оставался внутри.
Ходырева я не видел.
Там, где он исчез, лежала сброшенная гусеница и осыпавшийся кирпич.
Ковтун смотрел туда же.
— Может, живой, — сказал он.
Я не ответил.
До машины было меньше двадцати метров. Между нами простреливался весь двор. Если послать человека, он погибнет раньше, чем доберётся до гусеницы. Если танк снова загорится или взорвутся боеприпасы, погибнет вместе с Ходыревым.
Командир должен был решить, сколько людей можно отдать за возможность проверить одного.
Я уже знал ответ.
От этого он не становился легче.
— Наблюдать, — сказал я. — Если шевельнётся — дым поставим и вытащим.
Ковтун положил ладонь на коробку с лентой.
— Он нас вытащил.
— Знаю.
— А мы его…
— Наблюдай.
Он замолчал.
В тот вечер Ходырев больше не шевельнулся.
Темнота пришла в порт не сразу.
Сначала исчезли дальние здания. Потом железнодорожные вагоны слились с насыпью. Последним пропал остановленный танк. Его мотор заглох уже в сумерках. После этого из двора ушёл звук, к которому мы успели привыкнуть, и стало слышно, как под обломками потрескивает дерево.
Ночь не принесла тишины.
Немцы освещали порт ракетами. Белые шары поднимались над пакгаузами и медленно опускались, качаясь на парашютах. При каждом новом свете разрушенная контора появлялась из темноты другой: ещё одна стена ниже, ещё один пролом шире, ещё один человек не на том месте, где лежал минуту назад.
Они не шли в полный рост. Подползали небольшими группами, проверяли наши сектора, бросали гранату и отступали. Иногда стреляли только для того, чтобы мы ответили и показали оставшиеся точки.
Мы отвечали не всегда.
Патронов было меньше, чем целей.
Волошко считал людей по позициям. Именно так, как я приказал. Не собирал их в одной комнате и не выкрикивал фамилии через всё здание. Полз от пролома к пролому, касался плеча, спрашивал, кто рядом, и делал отметку на своём мокром листке.
Вернулся он далеко за полночь.
— Пятнадцать, — сказал Волошко.
— Что пятнадцать?
Он наклонился ближе. После контузии продолжал говорить тише, чем нужно, потому что собственного голоса почти не слышал.
— Пятнадцать отвечают. Вместе с внешними.
— Раненые?
— Все раненые.
— Я спрашиваю, кого не считал.
Волошко посмотрел на листок.
— Тех, кто уже не ответил.
Он произнёс это ровно. Потом провёл карандашом ещё одну короткую черту.
Пятнадцать было не количеством живых.
Это было количеством голосов, которые ещё могли откликнуться из темноты.
— Казаченко? — спросил я.
Волошко не ответил сразу.
— В подвале.
— Я знаю, где он.
Лейтенант сложил листок вчетверо. Бумага не слушалась, угол всё время подворачивался.
— Санитар сказал, дыхание слабое.
Я спустился.
Подвал изменился меньше верхних этажей, но людей в нём стало больше. Они лежали вдоль стен в два ряда. Между ними оставили проход шириной в плечи. Чтобы пройти, приходилось поворачиваться боком и следить, куда ставишь сапог.
Тонкая струйка из разбитой трубы исчезла. Под ней стояла каска с мутной водой на два пальца. Сверху плавала известковая пыль. Санитар отмачивал в ней присохший бинт.
— Не выливай, — сказал раненый у стены.
— Не вылью.
— Потом пить можно.
Санитар посмотрел на белую жижу.
— Потом всё можно.
Казаченко лежал возле дальней перегородки. Его укрыли двумя шинелями. Лицо казалось чистым — кто-то стёр с него кровь и кирпичную пыль. Только в волосах оставались мелкие белые крошки.
Я присел рядом.
В главной комнате ударил автомат. Подвал вздрогнул. Казаченко не отреагировал.
— Давно так? — спросил я.
Санитар приложил пальцы к его шее.
— Дыхание пропадает. Потом возвращается.
— Что можешь сделать?
Он не стал перечислять того, чего у него не было.
— Если грудь пробита осколком, нужен хирург. Здесь я только воздух ему мешаю терять.
Под шинелью тихо, влажно хрипнуло.
Значит, ещё дышал.
Несколько часов назад Головлёв сказал ему: «За командиром смотри».
Казаченко смотрел.
Пошёл со мной в дым. Держал вход. Вернулся. Вытащил меня из-под досок. А потом свой снаряд обрушил на него стену.
Я мог объяснить, почему вызвал огонь.
Мог показать на подвал, на раненых, на немцев, уже вошедших в контору. Любой из тех, кто находился здесь, понял бы решение.
Но понимание не возвращало человеку дыхание.
Казаченко снова хрипнул. Грудь поднялась под шинелью и медленно опустилась.
Следующего вдоха не было.
Санитар подождал. Сосчитал про себя. Потом убрал пальцы с шеи.
— Накрыть? — спросил он.
— Накрой.
Шинель поднялась до лица.
Я забрал у Казаченко диск автомата. Не потому, что торопился. Потому что пустой диск уже ждал Медведев.
Он лежал в нескольких шагах и продолжал набивать патроны. Неподвижная нога была привязана к доске двумя бинтами. Рядом стояли четыре готовых диска.
Я положил пятый.
Медведев посмотрел на шинель у дальней стены. Спросил:
— Всё?
— Всё.
Он взял диск.
— Сколько вошло?
— Проверь сам.
Медведев пересчитал патроны по краю.
— Два не хватает.
Я достал из кармана горсть россыпи и положил рядом.
— Теперь хватает.
Так мы простились с Казаченко.
Наверху ночь продолжала отнимать людей по одному.
Авраменко у насыпи ответил на две ракеты короткой очередью. Через час оттуда донёсся один выстрел. Потом позиция замолчала. Кипенко попытался добраться до конторы, но был ранен ещё раз и остался в воронке. В темноте к нему дважды ползли. Оба раза немецкий пулемёт открывал огонь по проходу. На третий он уже не позвал.
Ковтун держал внутренний пролом. После каждой очереди менял место пулемёта на несколько шагов. Ходырев научил его не тянуть длинными. Теперь Ковтун стрелял так же: три-четыре патрона, пауза, перенос.
Из сарая Дермановского иногда приходил одиночный выстрел.
Он всё ещё держал связь.
Бочкович подал сигнал фонарём из каменного сарая: один короткий, два длинных. Патроны кончались. Отправить ему было нечего. Я ответил двумя короткими: держаться, расходовать только по видимой цели.
Приказ не добавлял ни одного патрона.
Иногда управление сводилось к тому, чтобы человек на другой позиции знал: о нём помнят.
Ближе к рассвету немцы снова начали бить из миномётов.
Одна мина разорвалась у самого пролома. Осколок вошёл мне в левое плечо сзади. Удара я почти не почувствовал. Руку просто потянуло вниз, будто к рукаву подвесили груз.
Головлёв увидел кровь.
— Садись.
— Некогда.
— Это не ответ.
Он разрезал бушлат ножом, пока я продолжал смотреть во двор. Перевязал плечо поверх гимнастёрки, затянул бинт зубами.
— Кость?
— Руку подними.
Я поднял.
Боль пришла сразу — горячая, глубокая.
— Значит, не кость, — сказал Головлёв.
— Откуда знаешь?
— Не знаю. Тебе легче стало?
— Очень.
— Тогда работай.
Он хлопнул меня по здоровому плечу и пополз к южной комнате.
Свет пришёл серой полосой над Бугом.
Река находилась так близко, что в коротких паузах я слышал воду у берега. Волна ударялась о бетон негромко, безразлично. До неё можно было докинуть гранату. Добраться с флягой — нельзя.
Между конторой и берегом лежал открытый участок, который немцы простреливали с пакгауза. Лодок уже не было. Те, на которых мы пришли, сапёры отвели или бросили ниже по течению. Даже если бы одна осталась, в неё пришлось бы сначала перенести раненых, потом столкнуть в воду под пулемётным огнём.
Берег не был дорогой назад.
Он был последней границей нашей позиции.
Первый немецкий снаряд нового дня ударил в подвал.
Не прямо. Вошёл в землю у наружной стены и разорвался ниже уровня пола. Грунт поднялся, толкнул фундамент внутрь. В подвале погасла лампа. Из щели вырвался столб пыли.
Я спустился, держась правой рукой за кирпичи.
Стол, на котором стояла радиостанция, опрокинуло. Корпус станции лежал на боку, прижатый обломком балки. Лампы внутри ещё светились тусклым оранжевым, но одна за другой гасли.
Старший радист находился под столом. Его лицо было повёрнуто к стене. Наушники оставались на голове.
Второй связист сидел у антенны. Провод был зажат в ладони. Он смотрел на меня и пытался что-то сказать.
Я наклонился.
— Что?
Губы двинулись.
— Провод…
— Потом.
— Не потом.
Он попытался поднять руку, но провод выскользнул из пальцев.
Санитар подполз к нему, разорвал гимнастёрку на груди. Потом посмотрел на меня и едва заметно качнул головой.
Я поднял станцию. Из корпуса посыпалось стекло. Настроечная шкала была разбита, боковая панель вмята внутрь. Я повернул ручку. В наушниках не появилось даже шума.
— Аккумулятор, — сказал кто-то.
Аккумулятор раскололся. Кислота вытекала по полу, смешивалась с землёй и кровью.
Радисты погибли не сразу одновременно.
Второй прожил ещё несколько минут. Всё это время его пустая ладонь продолжала искать провод.
Когда пальцы остановились, связь со штабом закончилась.
Головлёв спустился следом.
— Восстановить можно?
Я показал ему корпус.
Он присел возле старшего радиста и снял с него наушники. Посмотрел на разбитую вилку, положил обратно.
— Значит, посыльный.
— Да.
Мы оба знали, кого можно отправить.
Лисицын появился в конторе ещё ночью. Его деревянный домик разбило, отделение почти целиком погибло. Сам он добрался до нас после контузии. Временами смотрел прямо на человека и не узнавал. Потом память возвращалась, и он точно называл проходы, немецкие точки и расстояние до железнодорожной насыпи.
До войны Лисицын ходил в разведку не раз.
Сейчас человек, способный пройти через город, был нужен здесь с винтовкой.
И ещё больше — за пределами порта без неё.
— Юрий! — позвал Головлёв.
Ответа не было.
— Лисицын!
Из соседней комнаты показалась голова.
— Я.
— Командир вызывает.
Лисицын спустился. Двигался осторожно, широко ставя ноги. Контузия ещё нарушала равновесие. Возле мёртвых радистов остановился.
— Связи нет? — спросил он.
— Уже видишь, — сказал Головлёв.
Лисицын присел на ящик.
— Куда идти?
Не «зачем».
Сразу «куда».
Я достал из планшета карту. Большая часть промокла, угол был прожжён. Показал ему наш участок, линию фронта, возможные немецкие заслоны.
— Через город не пойдёшь. Сначала вдоль насыпи на север. Потом через разрушенные склады. Наши должны быть за Ингулом, но могли продвинуться. Если выйдешь на незнакомую позицию — не поднимайся, пока не услышишь речь.
— Понял.
— Повтори.
Он повторил маршрут точно.
Я оторвал чистую полосу от донесения Волошко. Карандаш плохо писал по влажной бумаге. Пришлось выводить каждую букву несколько раз.
«Связь потеряна. В строю пятнадцать человек. Боеприпасы на исходе. Требуется поддержка авиации. Позицию удерживаем».
Подписал:
«Ольшанский».
Лисицын прочитал.
— На словах передашь: противник подтянул танки, артиллерию и огнемёты. Оба ПТР выведены из строя. Наш квадрат известен. Самолётам работать по пакгаузам, дороге и насыпи. Контору не трогать.
— Пятнадцать вместе со мной?
— Вместе.
— Значит, здесь останется четырнадцать.
— Считать умеешь.
Он сложил бумагу и спрятал под стельку сапога.
Головлёв принёс серую немецкую шинель и полевую кепку. Сняли с убитого возле южного входа. На шинели темнела кровь, но в сером утреннем свете пятно можно было принять за грязь.
Лисицын надел её поверх бушлата.
— Автомат оставь, — сказал я.
Он помедлил.
— Пистолет?
— Возьми. Стрелять будешь только если уже раскрыли.
Лисицын спрятал пистолет под шинель. Проверил, не виден ли воротник тельняшки.
— Если не дойду?
— Тогда не дойдёшь.
Он посмотрел на меня спокойно.
Никакого другого ответа ему не требовалось.
— Когда выходить?
Сверху снова ударил пулемёт. Головлёв поднял голову.
— Сейчас, — сказал я. — Через час будет светлее.
Лисицын пожал руку Головлёву. Мне не стал — левое плечо было перевязано, правая держала автомат.
— Донесение доставлю.
— Сначала себя доставь. Бумага сама не доползёт.
Он кивнул и ушёл через задний проход.
Мы проводили его до последнего укрытия. Дальше начиналась полоса между насыпью и разбитым складом. Лисицын дождался, пока немецкая ракета погаснет, поднялся и пошёл, слегка пошатываясь, не пригибаясь слишком сильно.
Человек в немецкой шинели не должен был красться у немецких позиций.
У вагонов его окликнули.
Мы услышали голос, но не разобрали слов.
Лисицын остановился. Ответил по-немецки или просто произнёс что-то похожее. Ветер унёс звук.
Из-за вагона вышла фигура.
Лисицын сделал несколько шагов навстречу. Немец поднял руку, показывая куда-то в сторону города.
Лисицын повернул туда, куда ему показали.
Прошёл мимо.
За следующим вагоном исчез.
Выстрела не было.
Это означало только, что первые сто метров он остался жив.
Остального мы не знали.
К полудню ветер снова переменился.
Он больше не гнал дым к реке. Прижимал его к конторе и заталкивал во все проломы. Немцы заметили это раньше нас.
Первые дымовые мины легли вдоль железнодорожной насыпи. Вторые — между пакгаузом и каменным сараем Бочковича. Третья серия накрыла двор. Белые клубы соединялись, пока здания вокруг не исчезли.
Мы видели только несколько метров земли перед стеной.
Стрелять в такой дым было бессмысленно. Именно этого от нас и ждали. Немецкие автоматы били коротко с разных сторон, вынуждая отвечать. После каждой нашей очереди по вспышке приходила мина или снаряд.
— Молчать без цели! — передавал Волошко. — Слушать шаги!
Он обходил комнаты и касался людей рукой, чтобы они поняли приказ. Голос уже почти не помогал.
Из дыма пришёл новый запах.
Не порох.
Горючее.
Сначала резкий бензиновый дух смешался с гарью. Потом за наружной стеной что-то зашипело.
В пролом вошёл огонь.
Не взрывом. Длинной рыжей струёй. Она ударила в остатки перекрытия, разлилась по доскам и мешкам. Сухое дерево занялось сразу. Зерно не горело, но масло, ткань и старые бумаги вспыхнули.
— Огнемёт! — крикнул Ковтун.
Он дал очередь в дым. Ответа не увидел.
Струя исчезла.
Люди бросились к горящему углу. Воды не было. Пламя сбивали шинелями, засыпали землёй из мешков и кирпичной пылью. Один моряк схватил горящую доску и выбросил наружу. Рукавицы на нём задымились. Он сорвал их зубами и продолжил голыми руками.
Огонь удалось прижать к стене.
Через минуту струя ударила в другую комнату.
Огнемётчик переместился под дымом. Он работал не один. Пехота прикрывала его, стреляя по каждому движению в проломах.
— Не тушить всем! — сказал я. — Один сбивает, остальные держат стену!
Ковтун перетащил пулемёт ближе к полу. Я лёг рядом и стал смотреть туда, откуда пришла струя. В дыму ничего не было. Только огонь на досках давал красный свет и делал белые клубы розовыми.
Снова зашипело.
На этот раз я увидел тёмный конец трубы у земли.
— Левее воронки!
Ковтун ударил коротко. Я добавил из автомата.
Труба дёрнулась и исчезла. За дымом кто-то закричал. Пламя не появилось.
Немецкий пулемёт прошёлся по нашему пролому. Ковтун прижался к полу. Пуля ударила в кожух, оставила глубокую светлую борозду, но не пробила.
— Цел? — спросил я.
— Я — да.
Он потрогал вмятину.
— Этот тоже.
Сверху посыпались маленькие яркие куски.
Один упал на рукав Ковтуна и прожёг ткань прежде, чем он успел его стряхнуть. Другой застрял между досками и продолжал гореть ослепительно белым. Земля не сразу его погасила.
— Что это? — спросил моряк.
— Термитные. Не трогай руками.
Немцы били по крыше и верхним комнатам термитными снарядами. То, что не разрушила артиллерия, теперь должно было сгореть. Огонь появлялся сразу в нескольких местах. Он шёл вниз по балкам, капал через щели, цеплялся за одежду.
Дым внутри здания стал чёрным.
Мы опустились к самому полу. Там ещё оставался воздух. Дышали через мокрые тряпки. Мочить их было нечем, и люди использовали воду из фляг, которую берегли для раненых. Когда вода закончилась, кто-то молча подал санитару каску с известковой жижей.
Он окунул в неё бинты.
Никто больше не спрашивал, можно ли это пить.
В подвале начался кашель. Сначала один человек. Потом несколько. Раненых отодвигали к внутренней перегородке, но дым находил их и там. Пришлось выбить ещё одно отверстие в стене, выходившее к берегу. Сапёр бил лопаткой по сырому кирпичу. Каждый удар отнимал силы, которых у него уже не было.
После шестого он опустил руку.
— Дай, — сказал Медведев.
— Лежи.
— Я ногой ранен, не руками.
Ему подали короткий лом. Медведев, не вставая, ударил в шов между кирпичами. Хакимов лёг рядом и помогал вытаскивать куски. Через несколько минут в подвал вошёл холодный воздух с реки.
Люди задышали глубже.
Дым пошёл к новому отверстию.
Вместе с ним туда могла прийти пуля.
— Ни одного лица у щели, — сказал я. — Только воздух.
Снаружи снова заработал огнемёт.
Но теперь струя ударила не по конторе.
В дыму вспыхнул маленький сарай Дермановского.
Огонь прошёл по крыше, скрыл бойницы и на мгновение осветил фигуру у стены. Георгий был внутри. Я увидел, как он переместился от одной щели к другой.
Винтовка выстрелила.
Почти сразу огненная струя ушла в сторону и легла на землю. Значит, он попал в человека с трубой или заставил его упасть.
— Георгий! — крикнул я.
До него было не больше сорока метров.
Дым сделал их другим берегом.
Дермановский не ответил. Перешёл к второй бойнице и выстрелил снова.
Немцы открыли огонь по сараю со всех сторон. Кирпичи летели наружу мелкими кусками. Крыша горела. Внутри становилось светлее.
Я искал путь к нему.
Двор простреливался с насыпи. Остановленный танк закрывал часть сектора, но вокруг него уже лежали немецкие автоматчики. Послать человека означало повторить то, что я не сделал ради Ходырева, и потерять его на первых метрах.
— Дымовую! — сказал я.
— Последнюю утром отдали Лисицыну, — ответил Волошко.
Я вспомнил.
Правильные решения тоже заканчивались.
Из сарая пришёл третий выстрел.
Потом четвёртый.
Между ними пауза стала длиннее.
Немцы подобрались к двери. В дыму мелькнули две фигуры. Одна исчезла после выстрела. Вторая прижалась к стене. За ней появились ещё люди.
— По сараю не стрелять! — крикнул я. — Правее двери!
Наш автомат дал очередь. Немцы легли, но ненадолго. С насыпи ответил пулемёт, прижал нас к кирпичам.
Когда я снова поднялся, дверь сарая была открыта.
Внутри ударил автомат.
Короткая очередь.
Пауза.
Одиночный винтовочный выстрел.
Потом донёсся крик. Не понять, чей.
Я ждал ещё одного выстрела Дермановского.
Вместо него внутри сарая разорвалась граната.
Остаток крыши поднялся и рухнул в огонь. Из двери выбросило дым, кирпичную пыль и чью-то каску. Две фигуры вывалились наружу. Одна пыталась встать, но снова упала.
После этого сарай замолчал.
— Георгий! — позвал я.
Никто не ответил.
Несколько часов назад я сказал ему не ждать, пока они окажутся у двери.
Он не ждал.
Связь огнём Дермановский держал до последнего выстрела.
Потом левый фланг исчез.
Немцы получили проход к боковой стене конторы, но воспользоваться им сразу не смогли. Горящий сарай и собственные погибшие перекрыли узкое место. Мы развернули туда автомат и пулемёт Ковтуна.
Каждый новый сектор теперь появлялся потому, что прежнего больше не существовало.
Около полудня каменный сарай Бочковича перестал отвечать.
Я увидел, как огонь прошёл по его крыше. Потом туда легли три мины. Четвёртая разорвалась у двери. Стена выдержала, но в окнах стало темно.
— Бочкович! — вызывал Волошко фонарём.
Света в ответ не было.
Мы не знали, погибли ли они или просто не могли подойти к щели.
Через полчаса из отверстия у берега послышался скрежет.
Хакимов навёл автомат.
— Свои, — сказал голос из стены. — Не стреляй, татарин.
Первым в подвал протиснулся Бочкович. Лицо и бушлат были чёрными от копоти. За ним ползли люди. Один тащил пулемётный ствол, другой — коробку с патронами. Третьего протолкнули под руки. Последним вошёл Шпак и вернул на место несколько кирпичей, прикрывая отверстие.
— Сколько? — спросил я.
Бочкович оглянулся.
— Здесь семеро.
— Я спрашиваю, сколько вышло из сарая.
— Семеро и вышли.
Он не стал говорить, сколько вошло туда утром.
— Почему через берег?
— Сверху огонь. Под стеной канава. По ней и проползли.
Бочкович поставил коробку на пол.
— У нас два диска и половина ленты. Пулемёт без приклада, но стреляет. Гранат четыре.
Он докладывал имущество раньше потерь.
Не потому, что люди значили меньше.
Имущество ещё можно было распределить. Погибших — нет.
— Половину ленты Ковтуну, — сказал я. — Один диск на левый фланг. Остальное оставь у подвала.
— А мои?
— Теперь все твои здесь.
Бочкович посмотрел на дым в проходе.
— Сарай держал дорогу.
— Сарая больше нет.
— Камни есть.
— Людей не верну.
Он провёл ладонью по лицу, размазал копоть.
— Понял.
Бочкович не просил разрешения отдохнуть. Выбрал двух, поставил у новой щели со стороны берега, остальных повёл наверх.
По дороге заметил мою перевязку.
— Давно?
— Ночью.
— Значит, уже не считается.
— Не считается.
Он поднялся через пролом.
Через минуту сверху послышался его голос:
— Не все к одной стене! Ты — к Ковтуну. Шпак — вниз, помоги раненым. Остальные за мной.
Люди подчинились.
Я запомнил это.
Не слова.
То, что он не спросил меня, куда поставить каждого.
К середине дня от конторы остался подвал и несколько комнат без наружных стен. Огонь переходил с балки на балку. Дым резал глаза. У людей почернели губы. Они говорили мало, чтобы не кашлять.
Немцы снова подошли к южному входу.
Их не было видно. Сначала за заграждением заскребло железо. Потом в щель вошёл штык. Он поддел доску и потянул наружу.
Головлёв лежал рядом, держа в руке последнюю гранату.
Ту самую, которую ночью приказал оставить.
— Ближе, — сказал он.
Моряк у стены посмотрел на него.
— Уже близко.
— Ещё.
Доска вышла из заграждения. В проёме показалась каска. Головлёв не бросил.
Появилось плечо. За первым немцем двигался второй.
— Теперь.
Головлёв выдернул чеку и протолкнул гранату в щель у пола. Мы отвернулись.
Взрыв разметал заграждение внутрь. Вместе с досками в комнату упал человек. За ним никого не было видно.
— Вернуть стол! — крикнул Головлёв.
Мы вдвоём подняли перевёрнутую столешницу. Бочкович подтащил ящик. Ковтун прикрывал пролом пулемётом.
Из дыма ударил автомат.
Головлёва развернуло и бросило на стол.
Я подхватил его за ремень. Бочкович схватил за воротник. Мы оттащили капитана за внутреннюю стену.
На гимнастёрке появились три тёмных пятна. Одно под ключицей, два ниже.
— Санитара! — крикнул Бочкович.
Головлёв открыл глаза.
— Не сюда, — сказал он.
— Молчи.
— Санитара не сюда. Там… в подвале нужнее.
Он пытался подняться. Руки скользили по кирпичам.
Я прижал его плечо.
— Лежи, Алексей Фёдорович.
— Южный вход… левее двери… Там щель.
— Видим.
— Через неё полезут.
— Бочкович уже поставил человека.
Головлёв повернул голову. Увидел Бочковича у пролома.
— Хорошо.
Он закрыл глаза.
Дышал быстро, неглубоко. На губах появилась кровь. Санитар всё-таки пришёл, приложил свёрнутый бинт к груди, но капитан уже не реагировал.
Через минуту дыхание остановилось.
Я держал ладонь на его плече дольше, чем требовалось.
В начале боя Головлёв был единственным человеком, которому я мог сказать: «Контора на вас» — и уйти в дым, не объясняя остального.
Теперь контора снова осталась на мне.
Бочкович крикнул из соседней комнаты:
— У двери движение!
Я убрал руку.
— Держи щель. Ковтуну — короче очереди. Тела не вытаскивать, пока дым не уйдёт.
— Есть.
Головлёва перенесли к внутренней стене.
Его место у южного входа занял человек, имени которого я не знал.
После полудня время перестало делиться на часы.
Оно делилось на атаки.
Между ними мы таскали патроны, сбивали огонь и освобождали проходы. Во время них возвращались к стенам. Никто больше не спрашивал, сколько осталось до темноты. Чтобы дождаться вечера, нужно было сначала пережить следующую минуту.
Волошко продолжал обходить позиции.
Листок с первым подсчётом он потерял или выбросил. Теперь писал на обороте немецкой накладной, найденной в ящике. Отмечал не фамилии — сектора, оружие и количество патронов.
— Левый пролом: автомат, двадцать три, — говорил он, почти касаясь губами моего уха. — Южный: винтовка, девять. У Ковтуна половина ленты. Бочкович просит две гранаты.
— Одну.
— У нас три.
— Поэтому одну.
Волошко записал.
— Хакимов может подняться. Медведев нет, но стрелять из подвала сможет.
— Хакимова не поднимать. Пусть держит отверстие к берегу.
— Он ругается.
— Значит, живой.
Волошко впервые за много часов улыбнулся. Только глазами. Губы не изменились.
— Передам.
Он повернулся к проходу.
Снаружи щёлкнул одиночный выстрел.
Волошко сделал ещё шаг и ударился плечом о стену. Я решил, что потерял равновесие. Потом он медленно сел, продолжая держать накладную в руке.
Пуля вошла сбоку над ухом.
Никакой последней реплики не было.
Лейтенант только что считал чужие патроны и через секунду сам перестал входить в подсчёт.
Я забрал бумагу из его пальцев.
На последней строке стояло:
«Бочкович — 1 гран.»
Он успел записать даже это.
Пулю, убившую Волошко, мы не нашли. Стрелка тоже. В порту оставалось слишком много окон, щелей и куч кирпича, за которыми мог лежать человек с винтовкой.
Бочкович получил одну гранату.
Вместе с ней я передал накладную.
Он прочитал последнюю строку, посмотрел в сторону прохода, где лежал Волошко, и сунул бумагу за пазуху.
— Остальное?
— На ней всё остальное.
— Понял.
Он ушёл на левый фланг.
Я остался у южной стены.
С этого места было видно часть двора и край Буга. Между ними лежала узкая полоса берега. На мокром бетоне блестела вода. Ветер шёл от реки и на несколько секунд отодвигал дым.
Немцы подтянули ещё одно орудие.
Расчёт устанавливал его возле пакгауза, за остановленным танком. Люди двигались спокойно. Они знали, что противотанковых ружей у нас нет и огонь через двор стал редким.
— Пулемёт сюда, — сказал я.
Ковтун подтащил оружие.
— Ленты десять патронов.
— Стреляй по расчёту.
— А пехота?
— До пехоты дожить надо.
Он навёлся через щель. Подождал, пока двое немцев возьмутся за станину.
Пулемёт выпустил десять патронов и замолчал.
Один артиллерист упал. Второй отпустил орудие и скрылся. Остальные откатили пушку за угол.
— Всё, — сказал Ковтун.
Он поднял крышку коробки. Внутри лежал пустой холст.
— В подвал. Медведеву ствол не отдавай, только сам пулемёт. Там ещё диски.
Ковтун начал оттаскивать оружие.
Пуля ударила в кирпич возле моего лица. Я пригнулся. Вторая вошла ниже.
Сначала показалось, что меня толкнули кулаком в бок.
Я сделал шаг и не удержался. Колено ударилось о пол. Под ладонью оказалась тёплая мокрая ткань.
Ковтун обернулся.
— Командир!
— Не ори.
Он подполз, увидел кровь.
— Санитар!
— Сначала пулемёт вниз.
— Да пошёл он…
— Выполняй.
Ковтун посмотрел на меня так, будто собирался ослушаться. Потом потянул пулемёт к проходу.
Я сел у стены.
Пуля вошла справа под рёбрами и не вышла. Каждый вдох отзывался внутри тупым нажимом. Кровь шла не быстро, но глубоко. Я чувствовал, как она собирается под одеждой и стекает к поясу.
Санитар наложил подушечку, туго обмотал корпус.
— В подвал, — сказал он.
— Здесь воздух лучше.
— Здесь стреляют.
— В подвале тоже.
Он посмотрел мне в глаза.
— Я не вытащу пулю.
— Не просил.
— Кровь внутри может идти.
— Может.
Санитар понял, что я понял.
— Тогда не двигайтесь.
— Позови Бочковича.
Кирилл пришёл быстро. Присел рядом, положил автомат на колени.
— Что?
— Отряд принимаешь.
Он посмотрел на повязку, потом на моё лицо.
— Командир у нас есть.
— Поэтому я тебе приказываю.
— После тебя приму.
— Не после. Сейчас.
Бочкович сжал губы.
— Я остаюсь на южном. Ты держишь всё остальное. Людей вместе не собирать. Пулемёт в подвале — только на близкую цель. Хакимов держит береговую щель. Лисицын ушёл к своим. Если придут самолёты, наши сидят в конторе и у самой воды. Всё вокруг — противник.
— Понял.
— Повтори.
Он повторил.
Ничего не пропустил.
— Боеприпасы?
— Два диска, девятнадцать винтовочных, автоматы — у кого сколько. Гранаты две после твоей.
— Одну оставить в подвале.
— Уже.
Я кивнул.
— Командуй.
Бочкович не произнёс «есть». Просто поднялся и крикнул в соседнюю комнату:
— Ковтун, пулемёт не ставить у самой щели! На три шага глубже! Шпак — проверить раненых! Правый сектор, доложить патроны!
Ему ответили.
С этого момента отряд подчинялся Бочковичу.
Я ещё был жив.
Так было правильнее.
Командование, переданное после смерти, начиналось с догадок. Командование, переданное раньше, начиналось с приказа.
Немцы пошли ближе к вечеру.
Дым стал ниже. За ним двигались небольшие группы, каждая со своей задачей. Одна била по проломам. Вторая ползла к береговой стене. Третья тащила огнемёт.
Бочкович увидел их раньше меня.
— Правый — молчать! — крикнул он. — Подпустить к воронке!
Приказ повторили из подвала.
Немцы подошли на двадцать шагов.
Пятнадцать.
Один бросил гранату. Она не долетела, разорвалась на кирпичах.
— Огонь!
Автоматы ударили почти одновременно. Из береговой щели ответил Хакимов. Пулемёт Ковтуна заговорил из глубины подвала. Вспышку не было видно снаружи.
Передняя группа легла. Огнемётчик попытался отползти. Бочкович перенёс огонь вправо.
Он командовал коротко. Не спрашивал меня. Не оглядывался.
Я стрелял с пола через нижнюю щель. Автомат тяжело держался одной рукой. Левая почти не поднималась, правую приходилось прижимать локтем к боку.
Первый диск опустел.
Второго у меня не было.
Я поставил автомат рядом и взял винтовку погибшего у стены. В магазине оставалось три патрона.
Немцы снова забросили южный вход гранатами.
Одна разорвалась в соседней комнате. Вторая закатилась за обломок балки.
Я увидел её поздно.
Успел повернуться к стене.
Взрыв ударил по спине и затылку. Свет погас, но сознание вернулось почти сразу. Во рту была кровь. Винтовка исчезла.
Кто-то тащил меня за ремень.
— Оставь, — сказал я.
Человек не услышал или не послушал. Оттянул за внутренний простенок. Это был Шпак.
— Здесь лежите.
— Кто у раненых?
— Медведев и санитар.
— Тогда на стену.
— Я вас…
— На стену, старшина.
Шпак ушёл.
Я попытался подняться.
Ноги ещё работали, но тело не удерживало равновесие. Пришлось остаться на боку. Отсюда я видел только часть комнаты: сапоги людей, нижний край пролома и дым, стелющийся над полом.
Бой продолжался отдельными звуками.
Очередь Ковтуна.
Два выстрела Хакимова.
Граната за стеной.
Голос Бочковича:
— Левый не оголять! Они только показываются справа!
Потом шаги по кирпичам.
Немецкие сапоги появились в проломе.
Я нашёл пистолет. Рука плохо слушалась. Первый выстрел ушёл в стену. Второй попал человеку в бедро. Он упал на колено и выстрелил в ответ.
Удар пришёл в грудь.
Не сильный.
Будто кто-то положил ладонь и толкнул.
Я выпустил пистолет.
Бочкович ударил из автомата. Немец исчез из пролома. Кирилл перепрыгнул через обломок, поднял мой пистолет и положил рядом.
— Костя.
— Не здесь.
— Что?
— Командуй не здесь. Тебя все видят.
Он отступил за стену.
— Правый пролом — не отвечать до десяти шагов! — крикнул Бочкович.
Приказ ушёл дальше.
Один человек повторил его в подвал.
Другой передал к береговой щели.
Никто не ждал моего подтверждения.
Это было правильно.
Внутри становилось холодно.
Боль исчезла раньше звуков. Потом перестали чувствоваться пальцы. Дыхание приходило короткими толчками, каждый слабее предыдущего.
Я не знал, дошёл ли Лисицын.
Не знал, придут ли самолёты.
Не знал, сколько человек услышат следующий приказ Бочковича.
Знал только, что он его отдаст.
Ветер раздвинул дым и вошёл через пролом.
Он пах холодной водой Буга.
Я успел вдохнуть.
Выдохнуть уже не смог.
2 сентября 2026 года Москва Закрытый аналитический комплекс Министерства обороны Российской Федерации Полковник Андрей Рудаков
Через восемьдесят два года передо мной лежали три документа.
Наградной лист Константина Ольшанского.
Последнее донесение, восстановленное по словам Юрия Лисицына.
И протокол опроса выживших, составленный после освобождения Николаева.
В каждом умещалось то, чему не хватило места в двух сутках боя.
«Командование принял старшина второй статьи Бочкович».
Одна строка.
В ней не было Головлёва у южного входа, Волошко с немецкой накладной, Дермановского в горящем сарае и голоса Ольшанского, приказавшего передать отряд ещё при жизни.
«Десантники отразили восемнадцатую атаку».
Ещё одна строка.
Из неё нельзя было понять, что утром 28 марта у людей почти не осталось патронов. Что Бочкович распределил их поштучно. Что раненые лежали у бойниц, потому что почти никто уже не мог долго стоять. Что немцы поднялись за насыпью, уверенные: после ночного огня отвечать им больше некому.
Ответили десять человек.
Одиннадцатый находился в это время по другую сторону фронта.
Лисицын прошёл порт и город. Возле советских позиций подорвался на мине. Взрывом повредило ногу, но он продолжал ползти, пока его не услышали свои. Донесение из сапога передали в штаб. Вместе с ним — просьбу Ольшанского поддержать десант авиацией.
Утром над портом появились Ил-2.
Они прошли низко над Бугом, развернулись над городом и ударили по дороге, пакгаузам и скоплению пехоты за железнодорожной насыпью. Бочкович приказал всем прижаться к внутренним стенам и не стрелять по самолётам, пока те заходили снова.
Восемнадцатая атака не дошла до конторы.
Вскоре в порт вышли передовые подразделения советских войск.
Они нашли десятерых защитников среди обгоревших стен и подвала. Все были ранены. Некоторые не могли назвать себя с первого раза. Хакимов всё ещё держал автомат у отверстия к берегу. Медведев лежал рядом с пустыми дисками. Бочкович попытался доложить обстановку стоя, но упал прежде, чем закончил первую фразу.
Лисицына внесли в список отдельно.
Так выживших стало одиннадцать.
Одинцов стоял у окна и читал копию донесения.
— Ты уверен, что Бессонов был именно в Ольшанском?
— Да.
— Потому что вызвал огонь на себя?
— Нет. Такие приказы отдавали и без него.
— Тогда почему?
Я открыл схему обороны порта.
— Проходы во внутренних стенах. Запасные позиции для каждого пулемёта. Разделённые сектора. Огонь из глубины помещения. Передача командования до гибели командира. По отдельности ни одно из этих решений не доказывало ничего. Но после контузии они сложились в систему. До неё Ольшанский уже был сильным офицером. После его приказы стали похожи на те, которым учили Бессонова.
Одинцов посмотрел на фотографию.
Молодой старший лейтенант в морской форме. Спокойное лицо. Орден Александра Невского на груди.
— Значит, подвиг совершил Бессонов?
— Нет.
Я закрыл папку.
— Подвиг совершили Ольшанский и его люди. Бессонов не принёс им мужество. Оно у них уже было. Он только помог дольше распоряжаться тем, что у них оставалось.
— И погиб вместе с ним?
На последнем листе стояла дата:
27 марта 1944 года.
Это была дата смерти Константина Фёдоровича Ольшанского.
В деле Александра Бессонова дата смерти по-прежнему отсутствовала.
Глава 20. Шов
3 сентября 2026 года
Москва
Закрытый аналитический комплекс Министерства обороны Российской Федерации
Полковник Андрей Рудаков
К утру «Свод» нашёл Бессонова в четырёхстах тридцати восьми людях.
Значит, не нашёл ни в одном.
Я просмотрел первые тридцать карточек.
Потом ещё двадцать.
На шестьдесят первой перестал открывать фотографии.
Лица всё равно не имели значения.
Система предлагала командиров рот, сапёров, артиллеристов, двух военных врачей, начальника железнодорожной станции и младшего лейтенанта, который в сорок четвёртом восстановил переправу под огнём. У каждого после ранения, контузии или короткого исчезновения из документов менялся порядок действий. Они начинали беречь связь, делить участок на сектора, оставлять резерв, назначать замену себе и думать о том, что произойдёт после их смерти.
Иными словами, становились опытнее.
Война проделала это с миллионами людей.
Тех, кого не успела убить.
На правой половине экрана горела таблица признаков. Напротив каждого кандидата стояли проценты.
Восемьдесят семь.
Девяносто один.
Девяносто четыре целых две десятых.
Цифры выглядели убедительно, пока не открываешь документы, из которых они получены.
В наградном листе командира сапёрной роты говорилось:
«Несмотря на сильный огонь противника, лично организовал работы и обеспечил выполнение задачи».
В представлении начальника станции:
«Несмотря на непрерывную бомбардировку, лично организовал движение эшелонов и обеспечил выполнение поставленной задачи».
В донесении о младшем лейтенанте:
«Несмотря на ожесточённое сопротивление противника, лично организовал оборону и обеспечил удержание рубежа».
Менялись фамилии, звания и глаголы.
Предложение оставалось тем же.
Я вызвал исходные тексты.
У двух документов совпали не только обороты, но и ошибка в слове «непрерывный». Один писарь пропустил букву, второй переписал вместе с пропуском. Между частями было восемьсот километров и три года войны.
У героизма оказался общий канцелярский почерк.
«Свод» принял его за почерк одного человека.
Я закрыл карточки и открыл параметры поиска.
Система честно показала, чему научилась.
ЛИЧНАЯ ИНИЦИАТИВА
УПРАВЛЕНИЕ В УСЛОВИЯХ ПОТЕРИ СВЯЗИ
ПЕРЕРАСПРЕДЕЛЕНИЕ ОГНЕВЫХ СРЕДСТВ
СОХРАНЕНИЕ БОЕСПОСОБНОСТИ ПОСЛЕ РАНЕНИЯ
ОБЕСПЕЧЕНИЕ НЕПРЕРЫВНОСТИ КОМАНДОВАНИЯ
Каждый признак был правильным.
Вместе они ничего не доказывали.
Я приказал убрать из выборки наградные листы.
Четыреста тридцать восемь превратились в сто девяносто два.
Убрал характеристики.
Осталось сто одиннадцать.
Убрал послевоенные мемуары, юбилейные статьи, газетные очерки и всё, где автор заранее знал, кто победил и кого назовут героем.
Осталось шестьдесят семь.
Слишком много.
Я запретил системе учитывать слова «лично», «героически», «мужественно», «решительно», «умело», «в критический момент» и «несмотря на».
Она предупредила, что качество модели снизится.
— Оно уже снизилось, — сказал я.
Дежурный аналитик за стеклом поднял голову. Решил, что я обращаюсь к нему.
Я покачал головой.
Он снова уткнулся в свой экран.
В закрытом помещении люди быстро привыкают к тем, кто разговаривает с программой.
Хуже, когда программа начинает отвечать так, будто понимает вопрос.
«Свод» не понимал.
Он сопоставлял.
Это делало его полезнее многих людей и опаснее некоторых.
Я открыл три дела, которые уже прошли через нас.
Пассар.
Лавриненко.
Ольшанский.
Три разных человека.
Охотник из нанайского стойбища, танковый командир и морской офицер.
Разные роды войск. Разная местность. Разные способы убивать и выживать.
Если искать общий приём, совпадений не было.
Пассар работал расстоянием и терпением.
Лавриненко — скоростью, бронёй и первым выстрелом.
Ольшанский — огнём маленькой группы, запертой между рекой и городом.
Один не мог командовать танком.
Другой не прошёл бы по следу в зимнем лесу.
Третий не сумел бы заменить их обоих.
Значит, Бессонов не приносил с собой готовую профессию.
Он входил в чужую.
Пользовался тем, что уже находилось в руках, памяти и теле человека.
Я поставил рядом документы «до» и «после».
До контузии Пассар уже был хорошим стрелком.
Не стал им после.
До того боя Лавриненко уже умел видеть поле через смотровую щель и чувствовать машину по звуку двигателя.
Ольшанский до Николаева не нуждался в чужой душе, чтобы выполнить приказ.
Все трое были способны на то, что сделали.
Это и мешало.
Если бы после ранения посредственный офицер внезапно заговорил на неизвестном языке, начал водить танк или рассчитывать поправки для артиллерии, искать было бы проще.
Таких разрывов архив почти не прощает.
Но разрыва не было.
Новая воля ложилась поверх старого опыта и пользовалась им так, будто всегда ему принадлежала.
Подвиг не был почерком.
Подвиг был результатом.
А результат зависел от оружия, местности, приказа, людей рядом и того, сколько минут оставалось до смерти.
Я вернулся к последнему бою Ольшанского.
Вызов огня на себя система пометила как один из самых сильных признаков.
Это было ошибкой.
Огонь на себя вызывали и до него, и после.
Иногда от безвыходности.
Иногда слишком рано.
Иногда тогда, когда связь уже не позволяла уточнить координаты и собственная артиллерия била по пустому месту.
Сам приказ не отличал Бессонова от других.
Я открыл последовательность событий за двадцать минут до передачи.
Перенос раненых в подвал.
Отвод людей от наружных стен.
Две красные ракеты внешним группам.
Проверка секторов.
Назначение тех, кто продолжит управлять, если командир не поднимется после первого залпа.
Распределение последних дисков.
Только потом — радиограмма.
Он не просто принял решение умереть вместе с противником.
Он устроил всё так, чтобы после этого решения кто-нибудь остался командовать.
Я перешёл к Пассару.
Перед последним выходом тот изменил не позицию стрелка, а порядок работы всей группы. Развёл наблюдение и огонь. Назначил запасные секторы. Передал ориентиры так, чтобы ими мог воспользоваться человек, не видевший местность его глазами.
Лавриненко перед боем сделал другое, но смысл повторился.
Проверил не то, кто смелее.
Проверил, что ещё движется, кто слышит команды, у кого остались снаряды и какая машина примет людей, если его танк встанет.
Три боя не были похожи.
Порядок вопросов совпадал.
Что ещё работает?
Кто видит?
Кто слышит?
Кому передать следующий участок?
Что останется после первого удара?
Кто продолжит, если я исчезну?
Не приёмы.
Грамматика решений.
Я увеличил временную шкалу.
До предполагаемого момента перехода каждый человек действовал в пределах собственного опыта. После — опыт никуда не исчезал. Менялось то, как он соединял отдельные действия.
Хороший охотник оставался охотником.
Хороший танкист — танкистом.
Хороший офицер — офицером.
Но в их решениях появлялась вторая нить.
Не всегда заметная.
Не везде одинаково натянутая.
Иногда она уходила под ткань чужой биографии и появлялась через несколько часов.
Иногда — через минуту.
Я искал разрыв.
Нужно было искать шов.
На часах над дверью было пять сорок семь.
Они показывали московское время, но не утро.
В помещении без окон утро определялось по смене охраны, свежим лицам операторов и запаху каши из столовой на другом этаже.
Чай рядом с клавиатурой остыл.
Я сделал глоток.
Он был крепким, холодным и уже не имел вкуса.
Дверь открылась.
Генерал-полковник Сергей Павлович Одинцов вошёл один.
Без адъютанта.
Без папки.
В каждой руке он держал по стакану чая.
Один поставил рядом со мной.
— Ты спал?
— Сорок две минуты.
Одинцов посмотрел на часы.
— Значит, нет.
Он отодвинул мой старый стакан и поставил на его место новый.
Сам пить не стал.
Снял китель, повесил на спинку свободного кресла и остался в рубашке.
Так он делал редко.
В Афганистан Одинцов пришёл лейтенантом. С тех пор привык разговаривать с подчинёнными в форме даже после бессонной ночи. Если снимал китель, значит, пришёл не только за докладом.
Он сел сбоку от стола.
Не напротив.
— Выключи экран.
Я коснулся клавиши.
Таблицы исчезли.
На погасшем стекле мы отражались рядом.
Два человека, которые искали третьего и не знали, хочет ли он быть найден.
Одинцов дождался, пока дежурный аналитик за стеклом выйдет в коридор. Потом подошёл к двери, проверил замок и вернулся.
— Вчера был у Верховного.
Он сказал это тихо.
Не потому, что хотел придать словам вес.
Просто важные разговоры в таких зданиях быстро отучают повышать голос.
— С докладом?
— Сначала с докладом. Потом пошли вопросы.
Он положил обе ладони на колени. Несколько секунд смотрел на них, будто там осталась запись вчерашнего разговора.
— Жив ли Бессонов сейчас.
Я ждал продолжения.
— Может ли находиться на нынешнем фронте.
— На Украине?
— В том числе.
— С нашей стороны?
Одинцов поднял глаза.
— С любой.
За стеной изменился тон вентиляции. В воздуховоде что-то глухо ударило, потом шум снова стал ровным.
В обычном кабинете в такую паузу было бы слышно улицу.
Здесь улицы не существовало.
— Ещё что?
— Кому он подчиняется.
— Что вы ответили?
— Что не знаю.
Он произнёс это без раздражения, но пальцы правой руки сжались на колене.
Генерал-полковнику позволено не знать многое.
Не позволено долго оставлять неизвестное без решения.
— Верховный сказал: если вероятность не равна нулю, найти его обязательно.
— Живым?
— Сначала найти.
— А дальше?
Одинцов потянулся к чаю, но остановил руку.
— Дальше решения пока нет.
Вот для чего он пришёл.
Не передать распоряжение.
Понять, какое распоряжение придётся отдавать, когда появится имя.
— Если Бессонов сейчас там, форма ничего не объясняет, — сказал он.
— Объясняет, кто будет по нему стрелять.
— Этого мало.
Я кивнул.
Спорить было не о чем.
— Представим, что он оказался в теле нашего военнослужащего. Получил документы, оружие, подразделение. Людей, которые считают его своим.
— Да.
— А если в теле украинца — получит то же самое с другой стороны.
Он помолчал.
— Кого своим будет считать он?
Я посмотрел на закрытый шкаф у дальней стены.
Там лежало дело группы.
Двенадцать папок с ответами на вопросы, которые задавали в 1999 году.
Ни один из тех вопросов больше не был главным.
— Не знаю.
Одинцов принял ответ без замечания.
Усталость не делала меня медленнее.
Только отнимала желание украшать то, чего мы не знали.
Я открыл шкаф и достал красную папку.
Замок щёлкнул слишком громко.
Внутри находилась копия оперативного пакета 1999 года. Бумага была молодой по сравнению с фронтовыми делами. Белые листы ещё не успели пожелтеть, чёрный тонер держался ровно, пластиковые разделители не крошились под пальцами.
Современные документы стареют аккуратнее.
Лгут так же.
Я нашёл служебную характеристику и положил её перед Одинцовым.
В критической обстановке сохраняет способность к самостоятельному принятию решений.
Излишнего риска избегает.
Подчинённых не бросает.
Последняя строка была подчёркнута системой ещё в первый день поиска.
Алгоритм видел сочетание слов.
Одинцов — цену, которая за ними стояла.
Он провёл пальцем под строкой.
— В Афганистане мы говорили проще: своих не бросаем.
Без нажима.
Не как лозунг.
Так говорят о правиле, которое однажды пришлось выполнять, когда людей уже нельзя было вернуть без новых потерь.
— Иногда возвращались, — продолжил он. — Иногда не могли. В донесении потом оставалась одна строка. А у тех, кто принимал решение, — фамилии.
Я ждал.
— Фразу в модель не закладывай, — сказал Одинцов. — Ищи, что человек делал до неё.
— За кем возвращался.
— Кому оставлял связь. Кого выводил последним. Чью потерю не соглашался списать, пока оставалась возможность что-то сделать.
— Таких командиров будут тысячи.
— Знаю.
Он не требовал от старых слов невозможного.
«Мы своих не бросаем» не было подписью одного человека.
Это была граница, за которую настоящий офицер старался не отступать.
Бессонова нужно было отличить по тому, как он к ней подходил.
— Есть ещё одна проблема, — сказал я. — Мы не знаем, кого он теперь считает своими.
Одинцов снова посмотрел на характеристику.
— Поэтому сначала наблюдение. Не контакт.
Я перелистнул папку и достал сводную таблицу.
Двенадцать строк.
Настоящее имя.
Позывной.
Оперативная личность.
Целевая временная координата.
Особые условия.
У одиннадцати в третьей графе стояли чужие имена.
У Бессонова — его собственное.
БЕССОНОВ АЛЕКСАНДР СЕРГЕЕВИЧ
ПОЗЫВНОЙ: РОСОМАХА
ОПЕРАТИВНАЯ ЛИЧНОСТЬ: БЕССОНОВ АЛЕКСАНДР СЕРГЕЕВИЧ
ЦЕЛЕВАЯ ВРЕМЕННАЯ КООРДИНАТА: НЕ УКАЗАНА
В графе «особые условия» стоял прочерк.
Не пустое место.
Именно прочерк, проведённый чёрной ручкой поверх напечатанной линии.
Рядом — подписи трёх проверяющих.
Ошибку заметили бы.
Значит, это было решение.
— Вы видели этот лист в девяносто девятом? — спросил я.
— Видел.
— Что подумали?
— Что легенду не успели подготовить.
— Для одного человека из двенадцати?
Одинцов потёр переносицу.
— Операцию переносили дважды. В последний месяц не успевали многое. Тогда этого объяснения хватило.
— А сейчас?
— Сейчас — нет.
Он взял лист за край и поднёс ближе.
Подписи были ему знакомы.
Мне тоже.
Двое подписавших давно умерли.
Третий в 2003 году исчез вместе с машиной на дороге между двумя городами. Автомобиль нашли через неделю. Человека — нет.
В деле это называлось неустановленными обстоятельствами.
Формулировка ничего не утверждала.
Только не позволяла считать вопрос закрытым.
— У одиннадцати были чужие имена, — сказал я. — У Бессонова оставили его собственное. И не указали, куда он должен попасть.
— Возможно, имя было ориентиром для остальных.
— Тогда должна быть точка, в которой они его ищут.
— Её нет.
— В этом деле нет.
Одинцов положил лист на стол.
— Думаешь, существует другое?
— Думаю, существовали указания, которые сюда не собирались подшивать.
Я перелистнул таблицу.
За ней находился общий приказ группе.
Задача занимала четыре страницы. Большая часть была написана тем языком, которым пользуются, когда хотят объяснить всё и не оставить ни одной прямой формулировки.
Обеспечить сохранение управляемости.
Не допустить необратимого изменения ключевых событий.
Установить связь с подготовленными точками.
Собрать группу.
Действовать в соответствии с обстановкой.
Последняя фраза позволяла оправдать задним числом почти любое решение.
Для одиннадцати имелись приложения.
Маршруты.
Легенды.
Контакты.
Порядок восстановления связи.
Для Бессонова — только лист ознакомления.
Подпись была его.
Короткая, разборчивая.
А. Бессонов.
Он подтвердил, что получил индивидуальные указания.
Самих указаний в деле не было.
В описи они тоже не значились.
Это было хуже отсутствующего листа.
Если документ вынимают из папки, остаётся номер, след от скобы, сбитая нумерация, запись на обороте соседней страницы.
Здесь ничего не вынимали.
Документ не собирались хранить вместе с остальными.
— Для группы задача есть, — сказал я. — Для него отдельно — нет.
— Или есть, но знать её должен был только он.
— И тот, кто отправлял.
Одинцов молчал.
Я видел, как он снова проходит в памяти людей, имевших доступ к проекту.
Мёртвые.
Пропавшие.
Те, кто слишком быстро ушёл в отставку и после этого ни с кем не разговаривал.
— Зачем отправлять человека без легенды? — спросил он.
— Не знаю.
Я потёр глаза. Буквы на листе на секунду расплылись и снова встали на место.
— Есть версия. Пока только версия.
— Говори.
— Легенда привязывает к одной биографии. Имя, год рождения, документы, связи. Всё рассчитано на то, что человек появится один раз и дальше будет жить под подготовленной личностью. Если кто-то знал, что Бессонов не удержится в одном носителе, легенда могла стать помехой.
Одинцов не ответил сразу.
— А настоящее имя?
— Могло быть якорем. Чтобы не забыл, кто он.
— Или меткой, по которой его найдут.
— Возможно.
— Кто?
— Не знаю.
На этот раз ответ остался между нами без попытки сделать его умнее.
Были и другие версии.
Имя могло понадобиться самому Бессонову, чтобы найти человека или место.
Его могли не ждать обратно.
Ему могли поручить задачу, о которой остальные одиннадцать не знали.
Каждая версия объясняла прочерк.
Ни одна не объясняла, почему он согласился.
Я представил, как Бессонов ставит подпись под строкой, которой нет в нашем деле.
Знал ли он тогда, что другие получат новые имена, а он понесёт через время своё?
Считал это преимуществом?
Условием возвращения?
Приговором?
Или приказ не оставил ему времени понять разницу?
— Если имя было якорем, оно сработало? — спросил Одинцов.
— Не знаю.
— Оставался ли он Александром Бессоновым, если десятилетиями никто не называл его этим именем?
Я посмотрел на подпись.
В каждом найденном носителе Бессонов получал чужое лицо.
Чужую боль.
Чужих погибших.
Людей, которые обращались к нему по чужому имени и ждали ответа.
Сначала это могло быть маскировкой.
Потом привычкой.
Потом единственной жизнью, доступной ему до следующего взрыва.
Сколько раз нужно проснуться другим человеком, чтобы собственное имя стало позывным?
Сколько чужих воспоминаний выдерживает память, прежде чем перестаёт различать, какое из них твоё?
Мы говорили о возвращении так, будто знали, в какую сторону он идёт.
В деле не было ни одной строки, подтверждавшей, что Бессонов идёт назад.
— Мы считаем, что переход происходит после гибели носителя, — сказал Одинцов.
— Мы видим смерть перед исчезновением и контузию перед появлением. Между ними нет документа.
— Документа там не будет.
— Поэтому это пока последовательность. Не механизм.
Он встал и прошёл до двери.
Четыре шага.
Развернулся.
Четыре обратно.
— Может ли он выбирать носителя?
— Не знаем.
— Время?
— Не знаем.
— Место?
— Не знаем.
— Сторону?
— Не знаем.
Он остановился возле стола.
— Знает ли сам, как это происходит?
— Не знаем.
— Выполнил ли задачу, с которой ушёл в девяносто девятом?
— Не знаем.
— Почему не вышел на Громова, когда тот пережил войну?
— Не знаем.
Одинцов выдохнул через нос.
Не сердито.
Просто список неизвестных уже не помещался в одну задачу.
— Хоть что-нибудь он оставил?
— Возможно.
Я включил экран и открыл фотографию стены.
Кирпич.
Известковая пыль.
Буквы, выведенные тем, чем можно было писать в последние часы обороны:
ПАРТИТУРА НЕ СЫГРАНА…
ЗДЕСЬ СТОЯЛ ДО КОНЦА…
29.06.41…
РОСОМАХА
Мы уже считали надпись прощанием.
Так было проще.
Человек назвал позывной, поставил дату и сообщил, где погиб.
Но первая строка не прощалась.
Она говорила, что что-то не закончено.
— Кому он это писал? — спросил Одинцов.
— Тем, кто должен был прийти после.
— Пришли?
— Если пришли, мы не знаем, что они сделали.
— «Партитура» — задача?
— Или весь проект.
— Она ещё действует?
— Не знаю.
Одинцов сел.
Теперь взял новый чай и сделал один глоток.
— Мы всё время спрашиваем, на чьей он стороне, — сказал он. — А если он до сих пор выполняет тот приказ?
— Тогда сначала нужно узнать, что ему приказали.
— А если уже не выполняет?
Я не ответил сразу.
— Тогда мы не знаем, что он выбрал сам.
Именно это пугало сильнее старого приказа.
Приказ хотя бы имел автора, цель и момент, когда его можно отменить.
Чужое решение, принятое человеком с восемью десятилетиями войны за спиной, не имело ни одного из этих ограничений.
— Верховный спросил, насколько Бессонов опасен, — сказал Одинцов.
— Что вы ответили?
— Что данных недостаточно.
— Это правда.
— Но не ответ.
Я открыл последовательность действий в Николаевском порту.
— Посмотрите сюда.
Отметил момент, когда оборона десанта перестала соответствовать первоначальному плану.
Здание разрушено.
Внешние позиции отрезаны.
Противотанковые средства потеряны.
Резерва нет.
Связь держится на скрутке провода.
Обычная система уже не существует.
Через несколько минут появляется другая.
Не лучше прежней.
Просто пригодная для того, что осталось.
Раненые заряжают диски.
Комнаты становятся секторами.
Проломы — маршрутами.
Внешние группы получают условный сигнал.
Артиллерия — точные координаты.
Каждое отдельное решение мог принять другой офицер.
Не каждый успел бы связать их до следующей атаки.
Я открыл ещё один эпизод.
Разрушенный дом.
Предложение сдаться.
Короткий ответ Бессонова:
РУССКИЕ НЕ СДАЮТСЯ.
— Если заложить эту фразу в поиск, система найдёт половину войны, — сказал я.
— Фразу не закладывай.
— Я и не собираюсь. Важно, что он сделал после неё. Не остался ждать, пока дом похоронит людей. Отдал верхний этаж, перенёс огонь вниз. Потерял комнату — пробил проход в соседнюю. Когда стены стали обломками, сделал из них позицию.
Одинцов смотрел на схему.
— Значит, для него «не сдаются» — не умереть на месте.
— Сохранить сопротивление, когда самого места уже нет.
— Это можно искать?
— Вместе с остальным — да. Позиция потеряна, но он не считает потерянной задачу. Люди отрезаны, но остаются частью системы. Командир может погибнуть, поэтому заранее оставляет того, кто продолжит.
— И своих не бросает.
— Пока ещё считает их своими.
Одинцов поднял на меня глаза.
Вопрос вернулся туда, откуда начался.
Самым опасным в Бессонове была не способность стрелять. Стрелять умели миллионы.
Он умел входить в уже проигранный бой, за несколько минут понимать его устройство и заставлять людей продержаться дольше, чем им было отпущено.
Если такой человек находился сейчас на Украине, значение имело не то, в какую форму он был одет.
Значение имело, что именно он считал своей задачей.
Несколько секунд Одинцов ничего не говорил.
— Ты повторил бы это Верховному?
— Да.
— Всё?
— Всё.
Он кивнул.
— Я сказал ему: опасный человек и враждебный человек — не одно и то же.
— Что он ответил?
— Что государство не может ждать, пока разница проявится выстрелом.
Одинцов не спорил с этим.
Его должность вообще оставляла мало права спорить с риском.
Нужно было увидеть его раньше, чем риск получит имя в сводке потерь.
Потом менялись страны, кабинеты, звания и формулировки донесений.
Цена опоздания не менялась.
— Если Бессонов сейчас у нас, — сказал он, — он может командовать отделением. Может сидеть в штабе. Может лежать в госпитале без документов. Может вообще не иметь отношения к армии.
— Да.
— Если на той стороне — то же самое.
— Да.
— А мы ищем лицо, которое ему не принадлежит, и фамилию, которой у него не будет.
— Поэтому лицо больше не ищем.
— Что ищем?
Я вернул на экран три временные шкалы.
— Момент, когда человек остаётся собой, но решения начинают складываться в другом порядке.
— Твой шов.
— Да.
— И что ещё?
— Он не сдаётся после потери позиции. Не бросает тех, кого считает своими. Не принимает последнее решение, пока не подготовит людей к тому, что останутся без него.
Одинцов медленно повторил:
— Кого считает своими.
— Это главный неизвестный.
— Ты считаешь его лояльным России?
— У меня нет данных для такого ответа.
Он нахмурился, но не перебил.
— Бессонов ушёл из Российской Федерации конца девяностых. Попал в Советский Союз, которого больше нет. Воевал в телах людей, родившихся в других местах и давших другие присяги. Мы не знаем, что остаётся от памяти носителя. Не знаем, сколько Бессонова остаётся после каждого перехода.
— Присягу он давал России.
— Да.
— Для меня это имеет значение.
— Для меня тоже. Но присяга не скажет, в чьём теле он сейчас и какую задачу считает незавершённой.
Одинцов потёр переносицу.
— Если он на той стороне и выполняет их задачи, для наших он противник.
— Пока действует против нас — да.
— А если возьмём живым?
— Тогда придётся слушать.
Он не ответил.
Я знал, почему.
Между «взять живым» и «выслушать» на войне находилось слишком много людей, оружия и случайностей, которые не подчинялись приказу из московского кабинета.
Одинцов посмотрел на фотографию в углу экрана.
Фотография из оперативного дела.
Двадцать семь лет.
Старший лейтенант.
Спокойное лицо.
Никакого знания о том, сколько раз ему предстоит умереть.
Или знание, которое фотография не могла показать.
— Если найдём, кто будет с ним говорить? — спросил Одинцов.
— Не знаю.
— Ты?
Я хотел ответить сразу.
Не получилось.
— Возможно.
— Боишься?
— Да.
Это был ещё один честный ответ, который не решал задачу.
Одинцов принял его так же спокойно, как предыдущие.
— Я тоже, — сказал он.
Он произнёс это негромко и больше не объяснял.
Генерал-полковник отвечал за возможную угрозу.
Он помнил, что за словом «угроза» всегда находится человек, которого кто-то должен первым назвать врагом.
— Что мы ему скажем? — спросил он.
Я посмотрел на молодое лицо.
— Сначала назовём по имени.
— Если он его помнит.
— Поэтому и назовём.
Одинцов провёл пальцем по краю стакана.
— А если он не захочет возвращаться?
Мы всё время говорили «вернуться», будто другого направления у него не было.
— Сначала найдём, — сказал я.
— Это не ответ.
— Другого пока нет. Мы ещё не умеем отличать его от четырёхсот тридцати восьми мёртвых. Решать за живого рано.
— Среди кандидатов могут быть живые.
— Тогда тем более.
Одинцов допил чай.
Поставил стакан точно на круглый след, оставленный моим прежним.
— Хорошо. Найти. Проверить. Установить наблюдение. До отдельного решения — без контакта.
— Если он заметит?
— Доложишь. Сам ничего менять не будешь.
Вот теперь это был приказ.
Не красивый.
Достаточно точный, чтобы кто-то не погиб из-за неверно понятой инициативы.
Одинцов взял китель.
Надел медленно.
Вместе с ним вернулось звание и всё, что оно требовало скрывать от подчинённых.
У двери он остановился.
— Андрей.
— Да?
— Если найдёшь его на нынешней войне, сначала доложишь мне.
— По установленному порядку.
— Сначала мне.
— Почему?
Одинцов посмотрел прямо.
— Потому что я пока не знаю, кого придётся от него защищать.
Дверь закрылась.
На столе остался пустой стакан.
Мой новый чай был почти холодным.
Я вернул на экран список кандидатов.
Шестьдесят семь фамилий.
За каждой — момент, который система сочла возможным появлением Бессонова.
Ранение.
Контузия.
Пропажа без вести на несколько часов.
Выход из окружения.
Возвращение из госпиталя.
У некоторых до и после сохранились десятки документов.
У других — две строки.
Чем меньше было сведений, тем увереннее выглядела модель.
Пустота не спорит с версией.
Я открыл доступ к действующим сводкам.
На экране появилось предупреждение.
Текущие операции.
Особый порядок обработки.
Персональные данные.
Источники разной степени достоверности.
Подтвердите основание.
Я не подтвердил.
Если запустить поиск сейчас, система найдёт Бессонова в каждом командире, который после гибели старшего принял управление, в каждом бойце, восстановившем связь под огнём, в каждом расчёте, сменившем позицию после первого прилёта.
На живой войне таких решений больше, чем в сохранившемся архиве.
И меньше времени проверить каждое.
Можно получить тысячу фамилий.
Можно — десять тысяч.
Среди них будет человек, которого мы ищем.
Или не будет.
Одинаково бесполезно.
Я закрыл предупреждение.
Чтобы искать его среди живых, сначала нужно было научиться находить его среди мёртвых.
Не по тому, что они совершили.
По тому, как в них соединялись два человека.
Я вызвал Климова.
Он появился через семь минут.
На нём была та же рубашка, что вечером, только рукава теперь закатаны выше локтей. В одной руке — планшет, в другой — бумажный стакан из автомата.
Запах кофе вошёл в кабинет раньше него.
— Вызывали?
— Да.
Он посмотрел на экран.
— Шестьдесят семь. Неплохо.
— Плохо.
— Утром было четыреста тридцать восемь.
— Утром было честнее. Мы знали, что модель не работает.
Климов поставил стакан рядом с двумя чайными.
На столе начиналась выставка напитков, которые никто не успел выпить.
— Что именно не работает?
— Вопрос.
— Это не ко мне.
— Сегодня к тебе.
Я открыл карточку сапёра.
— Почему он здесь?
Климов пробежал признаки.
— После контузии принял командование, восстановил управление, разделил людей на три группы, организовал резервный переход, назначил заместителя. Профиль совпадает на восемьдесят девять процентов.
— До контузии?
— Командир сапёрной роты. Два года на фронте.
— То есть сделал работу командира сапёрной роты.
— Под огнём.
— Они редко строили переправы в санатории.
Климов вздохнул.
— Вы хотите, чтобы я спорил или исправлял?
— Сначала понял.
— Тогда не мешайте спорить.
Он придвинул кресло.
Климов был на пятнадцать лет моложе меня и достаточно давно работал рядом, чтобы перестать бояться звания. Это экономило время.
Он увеличил карточку.
— Мы ищем аномальное поведение после травмы.
— Нет.
— Вы сами поставили условие.
— Я поставил его, потому что у нас была только последовательность: один погиб, другой пришёл в себя. Но травма не доказывает переход.
— Тогда что доказывает?
— Ничего.
— Очень удобная постановка задачи.
— Поэтому она у нас.
Он посмотрел на меня и сделал глоток кофе.
Сразу поморщился.
Автомат на этаже варил напиток, пригодный только для поддержания дисциплины.
После него хотелось вернуться к работе, лишь бы не пить дальше.
— Хорошо, — сказал Климов. — Если не аномалия, тогда что?
Я поставил рядом две схемы.
— Мы сравнивали человека после травмы с уставом, с другими командирами и с нашим представлением о Бессонове. Нужно сравнить его с ним самим.
— До и после.
— Не навыки. Порядок выбора.
— Это почти невозможно формализовать.
— Значит, получится честнее прежнего.
Климов увеличил временную линию Пассара.
— Допустим. Что останется признаком?
— Сохранение прежней профессии при появлении чужой логики управления.
— «Чужой» — не параметр.
— Записывай: устойчивое изменение последовательности решений, не объяснимое повышением квалификации, приказом старшего или изменением должности.
Он начал печатать.
— Дальше.
— Изменение должно быть добавочным.
— В смысле?
— Новый человек не заменяет старого. Он пользуется им. Охотник не забывает лес. Танкист не спрашивает, где педаль. Морской офицер помнит своих людей. Мы не ищем превращение неумелого в умелого.
— Ищем наложение профиля.
— Да.
Климов написал:
МОДЕЛЬ СМЕНЫ ПОВЕДЕНЧЕСКОГО ПРОФИЛЯ
Я перечитал.
— Не смены.
— А чего?
— Наложения.
Он исправил:
МОДЕЛЬ НАЛОЖЕНИЯ ПОВЕДЕНЧЕСКОГО ПРОФИЛЯ
— Длинно, — сказал Климов.
— Для отчёта нормально.
— А между собой?
— Шов.
— Почему?
— Потому что видны обе ткани.
Он посмотрел на три дела.
— Поэтично для пяти утра.
— Уже шесть двадцать.
— Тогда допустимо.
Мы начали разбирать признаки.
Не черты характера.
Архив плохо сохраняет характер.
Он сохраняет последствия.
Приказы.
Расход боеприпасов.
Перемещение подразделений.
Время восстановления связи.
Очередность эвакуации.
Кто принял командование после гибели старшего.
Какая позиция продолжала стрелять, когда основная была уничтожена.
Большинство командиров пытались удержать то, что им дали.
Бессонов сначала определял, что из данного ещё существует.
Не рота, а семнадцать человек, два пулемёта и один связной.
Не батарея, а три исправных орудия, двести сорок снарядов и тягач, который не заведётся со второго раза.
Не дом, а две внутренние стены, подвал и проход, простреливаемый только с колена.
Он не спорил с потерями.
Включал их в расчёт.
Потом делил оставшееся на задачи.
Не на людей по списку.
На тех, кто ещё мог выполнить конкретное действие.
Раненый не мог идти — значит, заряжал магазины.
Контуженый не слышал — значит, держал сектор, который можно показать рукой.
Связист не мог восстановить станцию — значит, становился посыльным.
Водитель без машины превращался в стрелка.
Стрелок без винтовки — в наблюдателя.
Это звучало жестоко.
В документах война вообще звучит жестоко, если убрать слова о мужестве.
Но рядом повторялось другое.
Он думал о человеке рядом раньше, чем о себе.
Не жалел.
Учитывал.
Знал, кто выдохся, кто сорвётся после следующего взрыва, кому нельзя давать свободный выбор, а кому нужно именно его оставить.
Система не умела видеть этого напрямую.
Приходилось искать следы.
Один боец после боя вспоминал, что командир назвал его по имени.
Другой — что ему приказали сесть на минуту, хотя всем остальным велели работать.
Третий — что раненому не позволили уйти за автоматом, но сам автомат потом нашли.
Мелочи.
В наградной лист они не попадали.
В показаниях оставались, если кто-то задавал правильный вопрос.
— Это уже психология, — сказал Климов.
— Нет. Психология начнётся, когда мы станем объяснять почему. Пока фиксируем что.
— А как отделить это от хорошего командира?
— Никак по одному эпизоду.
— Тогда снова сотни кандидатов.
— Нужен контроль.
Я открыл список частей, где служили найденные люди.
— На каждого кандидата подбираем десять офицеров того же звания, возраста, рода войск и фронтового опыта. Те же месяцы войны. Похожие потери. Сходная задача.
— И сравниваем порядок решений.
— Сначала прячем результат.
— Какой?
— Победил, погиб, получил награду, попал в плен. Всё убрать.
— Без результата часть решений нельзя оценить.
— Нам не нужно оценивать, правильные ли они. Нужно понять, как они связаны.
Климов перестал печатать.
— То есть модель не должна знать, герой перед ней или трус.
— И жив ли он к концу документа.
— Фамилию?
— Скрыть.
— Фотографию?
— Скрыть.
— Награды?
— Скрыть.
— Национальность?
Я подумал.
— На первом проходе — да. На втором вернём то, что связано с языком, местностью и военной специальностью.
— Должность оставляем?
— Только объём полномочий. Не название части.
— Дату?
— Интервал войны. Точный день спрячем.
— Вы хотите ослепить модель.
— И себя.
Климов повернулся.
— Себя зачем?
— Потому что я уже знаю слишком много фамилий. Увижу известного героя — начну объяснять совпадение. Увижу неизвестного — искать причину отказаться.
— А потом?
— Сначала оцениваем последовательность. Потом открываем человека.
— Если там снова будет четыреста тридцать восемь?
— Значит, выбросим ещё одну красивую теорию.
Климов сохранил схему.
— Название файла?
— «Шов».
— В отчёте?
— В отчёте оставь длинное.
— Жаль.
Он создал новую выборку.
На экране появились серые карточки без лиц.
Вместо имён — номера.
Вместо дат — интервалы.
Вместо наград — последовательности событий.
КАНДИДАТ 0017
ПОТЕРЯ СОЗНАНИЯ: ПОДТВЕРЖДЕНА ДВУМЯ ИСТОЧНИКАМИ
ДО: УСТОЙЧИВЫЙ ПРОФЕССИОНАЛЬНЫЙ ПРОФИЛЬ
ПОСЛЕ: ИЗМЕНЕНИЕ ПОРЯДКА ПЕРЕДАЧИ ЦЕЛЕЙ
КАНДИДАТ 0042
ПЕРЕРЫВ В НАБЛЮДЕНИИ: 3 ЧАСА 20 МИНУТ
ДО: НЕДОСТАТОЧНО ДАННЫХ
ПОСЛЕ: ФОРМИРОВАНИЕ ДВУХ КОНТУРОВ УПРАВЛЕНИЯ
КАНДИДАТ 0059
ТРАВМА: НЕ ПОДТВЕРЖДЕНА
ДО: ВЫСОКАЯ ИНИЦИАТИВНОСТЬ
ПОСЛЕ: ИЗМЕНЕНИЙ НЕ ВЫЯВЛЕНО
Последнего система раньше оценивала в девяносто три процента.
Теперь он исчез из верхней части списка.
Потому что всегда был таким.
Это не делало его менее достойным.
Только не делало Бессоновым.
— Запускаю? — спросил Климов.
— Нет.
— Что ещё?
— Запрети модели учитывать отдельные решения.
— Тогда что останется?
— Переходы между ними.
Он нахмурился.
— Объясните.
— Резерв создавали многие. Связь берегли многие. Боеприпасы распределяли все, кто умел считать. Мы ищем не набор. Ищем порядок.
Я провёл пальцем по схеме Ольшанского.
— Сначала он проверяет, что осталось. Потом сокращает задачи. Затем восстанавливает передачу команд. После этого создаёт хотя бы минимальный резерв. Только потом принимает решение, которое система называет героическим.
— Вызвать огонь.
— Да. Для другого командира это могло быть первым решением. Для него — последним в цепочке.
— Потому что оно уничтожает того, кто командует.
— И поэтому до него нужно сделать так, чтобы командование пережило решение.
Климов медленно кивнул.
— То есть маркер — не готовность умереть.
— Готовых умереть на той войне хватало.
— Маркер — подготовка остальных к тому, что он умрёт.
— Ближе.
— А если он хочет жить?
— Тогда делает то же самое. Система не должна угадывать его намерение.
Климов добавил условие.
НЕ УЧИТЫВАТЬ ИЗОЛИРОВАННЫЕ ДЕЙСТВИЯ. АНАЛИЗИРОВАТЬ ПОРЯДОК И ЗАВИСИМОСТИ.
— Теперь?
— Теперь запускай.
Он коснулся экрана.
Серые карточки исчезли.
Осталась полоса выполнения.
Сначала она двигалась быстро.
Потом остановилась на двенадцати процентах.
— Почему?
Климов открыл журнал.
— Документы не совпадают по времени. В одном приказ передан в восемь десять, в другом позицию заняли в семь пятьдесят.
— Обычный архив.
— Модель считает противоречием.
— Пусть считает диапазоном.
— Тогда связи станут вероятностными.
— Они и есть вероятностные.
Он изменил параметр.
Полоса пошла дальше.
На двадцати восьми процентах остановилась снова.
Не хватало данных о потерях.
На сорока одном — система нашла два приказа, которые невозможно было выполнить в указанной последовательности.
Оказалось, один составили через неделю после боя.
На пятидесяти трёх — один и тот же свидетель в двух опросах поменял местами утро и вечер.
Его допрашивали после госпиталя.
Между опросами прошло девять лет.
Память тоже ведёт свой архив.
Только исправления в нём не помечаются.
К восьми утра модель дошла до шестидесяти процентов.
Климов принёс ещё два кофе.
Один поставил мне.
— Я не просил.
— Это не кофе. Это угроза уснуть.
— Себе оставь.
— У меня уже две.
Мы продолжили.
В девять сменился дежурный.
В десять принесли распечатки из архива инженерных войск.
В одиннадцать позвонил Одинцов.
— Есть?
— Метод.
— Я спросил о человеке.
— Пока метод.
— Сколько?
Я посмотрел на полосу.
— Семьдесят четыре процента.
— Вероятности?
— Выполнения.
— Не путай меня цифрами, Рудаков.
— Стараюсь не путать себя.
Он отключился.
В двенадцать система закончила первый проход.
Шестьдесят семь кандидатов превратились в девять.
Ни у одного не было имени.
Мы проверили контрольную группу.
Из шестисот семидесяти человек модель выделила ещё четырнадцать.
— Всё равно много, — сказал Климов.
— Зато теперь среди них есть люди, которых мы не подсовывали системе как подозреваемых.
— И что в этом хорошего?
— Модель перестала повторять нашу версию.
Мы открывали карточки по одной.
Не имена.
Последовательности.
Первый кандидат оказался командиром пехотного батальона. После ранения он создал резерв, изменил систему связи и передал командование заранее.
В документах «до» нашлись два почти таких же решения.
Шва не было.
Он всегда командовал хорошо.
Второй после контузии стал применять приёмы, которых прежде не использовал.
Через час нашли приказ дивизии, полученный накануне.
Приёмы были чужими.
Но не Бессонова.
Третий перестроил оборону после возвращения из госпиталя.
За три месяца в госпитале он окончил курсы по материалам, привезённым из Москвы. Справка лежала в другом фонде и не попала в первую выборку.
Четвёртый выглядел почти точно.
Потеря сознания.
Резкая перемена.
Необычная система огня.
Назначенная заранее смена командования.
Потом Климов нашёл письмо жены.
В нём она просила больше не писать ей «эти страшные схемы с клеточками», которые он рисовал ещё до войны.
Мы убрали четвёртого.
Кандидаты исчезали не потому, что были хуже Бессонова.
Потому что оставались собой.
К вечеру осталось три.
Карточка 0017.
Карточка 0031.
Карточка 0064.
У первой не хватало документов «до».
У второй — «после».
У третьей было и то и другое.
Я открыл её.
Имя скрыто.
Лицо скрыто.
Наградной лист скрыт.
Исход боя скрыт.
Осталась карта.
Узкая полоса обороны возле железной дороги.
Небольшая высота.
Посёлок, от которого после нескольких дней останутся печные трубы и кирпичная пыль.
Четыре противотанковых орудия.
Боеприпасы, разнесённые по ячейкам, чтобы один разрыв не забрал всё.
Основные позиции.
Запасные.
Две ложные, обозначенные так тщательно, что немецкая разведка должна была заметить их первой.
Наблюдательный пункт вынесен в сторону от батареи.
Телефонная линия проложена двумя маршрутами.
До предполагаемого перехода командир действовал грамотно.
Не безупречно.
Грамотно.
У него уже был Сталинград.
Он знал, как закапывают орудие, чтобы щит не выдавался над грунтом.
Знал, что снаряды нельзя держать одной кучей у станин.
Знал, почему после первого выстрела танк начинает искать вспышку.
Знал цену раннему огню.
Бессонову не требовалось учить его профессии.
Потом в документах возникал провал.
Близкий разрыв.
Обрыв телефонной линии.
Один свидетель утверждал, что командира засыпало землёй.
Другой — что он поднялся сам.
Третий видел его уже у соседнего орудия и не помнил, как тот туда пришёл.
Промежуток занимал меньше десяти минут.
После него батарея продолжила выполнять прежнюю задачу.
Но порядок решений изменился.
Командир не стал открывать огонь по первой машине.
Перенёс один расчёт туда, откуда дорога не просматривалась прямо, зато открывался борт танков после поворота.
Приказал одному орудию бить по ходовой, другому — ждать остановки цели.
Не использовал все стволы сразу.
Сохранил одно орудие немым, пока противник не начал уничтожать обнаруженные позиции.
Когда связь оборвалась второй раз, команды не прекратились.
Каждый расчёт уже знал не только свой сектор.
Знал, что делать, если соседнее орудие замолчит.
Не отдельный приём.
Снова порядок.
Сначала понять, что осталось.
Потом заставить оставшееся видеть друг друга.
Создать замену каждому каналу управления.
Не тратить скрытую возможность ради первой доступной цели.
Подготовить людей к моменту, когда командир исчезнет.
Я проверил дату.
Июль 1943 года.
Центральный фронт.
Два дня боя.
Число немецких машин в донесениях не совпадало.
Не совпадали и типы.
Там, где один свидетель видел «тигр», другой писал просто «тяжёлый танк», а штабная сводка позднее добавляла самоходные орудия.
Архив уже начинал превращать бой в легенду.
Но приказ открыть огонь с короткой дистанции стоял в двух независимых показаниях.
Распределение целей — в трёх.
Заранее подготовленные запасные позиции подтверждались схемой, составленной до атаки.
А изменение последовательности — временем передачи команд.
— Показывать имя? — спросил Климов.
Кнопка находилась в правом нижнем углу.
СНЯТЬ СЛЕПОЙ РЕЖИМ
Я мог нажать.
Через секунду появились бы фамилия, фотография, звание, награда и дата смерти.
Вместе с ними — готовое объяснение.
Известное имя заставляет видеть судьбу целиком.
Мне нужно было войти в неё вместе с человеком, который ещё не знал, чем кончатся два дня.
— Нет.
— Почему?
— Сначала полное дело. Боевые донесения полка, журнал бригады, расход снарядов, потери расчётов, схема позиций, показания тех, кто остался жив.
— Без фамилий?
— Все фамилии батареи заменить номерами. Командира — тоже.
— Вы собираетесь читать четыре сотни листов и не знать, о ком читаете?
— Да.
— А если это не он?
— Тогда мы узнаем, как ошиблись.
Климов посмотрел на карту.
— Четыре орудия.
— Да.
— Против скольких танков?
— В разных документах по-разному.
— Хотя бы порядок?
— Слишком много.
Он убрал палец от кнопки.
— Когда начинать?
— Сейчас.
Климов отправил запросы.
Архивные шифры один за другим появились на экране.
Несколько дел уже были оцифрованы.
Другие предстояло доставить.
Одно числилось выданным исследователю девять лет назад и не возвращённым в фонд.
Ещё одно находилось в описи под двумя разными названиями.
Настоящий поиск всегда начинался не с ответа.
С выяснения, кто последним держал нужную папку.
Климов вышел.
Я остался перед анонимной картой.
Четыре маленьких знака обозначали орудия.
Стрелки показывали направление танковой атаки.
Пунктиром были нанесены запасные позиции.
На правом краю схемы стоял номер высоты.
Ни одного имени.
Это было правильно.
Читая прошлые дела, я слишком быстро узнавал, кто погибнет.
Погибший человек превращался в результат ещё до первого выстрела.
Теперь результата не было.
Только батарея, которая вечером закапывала колёса в сухую землю, растаскивала ящики со снарядами и маскировала стволы перед боем.
Только командир, уже прошедший Сталинград и не нуждавшийся в чужом мужестве.
Только близкий разрыв, после которого в его прежних решениях появится вторая нить.
Я ещё не знал, был ли это Бессонов.
Не знал, понимал ли сам Бессонов, куда попадёт после Николаева.
Не знал, выбирал ли он этого человека или просто снова очнулся там, где смерть уже шла к нему по открытому полю.
Но впервые система показала не героя.
Показала шов.
Чтобы найти Бессонова на нынешней войне, сначала нужно было научиться находить его в прежних.
Я запустил слепую проверку и приказал скрыть имена.
Первое дело начиналось в июле сорок третьего.
В нём было четыре противотанковых орудия, два дня и слишком много танков.
Имени командира я ещё не знал.
Глава 21. Белая печь
8 июля 1943 года, перед рассветом Центральный фронт 13-я армия Район станции Поныри Противотанковая батарея 76-мм орудий ЗИС-3
Капитан заметил первое орудие по крапиве.
К утру листья ещё держали цвет. К полудню они потемнеют, свернутся по краям, и немецкий наблюдатель увидит на сухом склоне четыре свежих пятна, которых вчера здесь не было.
Самого орудия с тридцати шагов почти не различалось. Колёса ушли в землю до ступиц, верх щита не поднимался над бруствером, ствол лежал в тени натянутой сети. Расчёт за ночь сделал всё, чему его учили.
А потом кто-то решил улучшить маскировку.
Капитан присел, сорвал одну ветку и растёр лист между пальцами. На коже остался терпкий зелёный запах.
— Кто резал?
Из щели за орудием поднялся красноглазый боец. На гимнастёрке темнели пятна земли, будто он спал не в ней, а под ней.
— Я, товарищ капитан.
— Когда?
— Перед рассветом.
— Зачем?
Боец посмотрел на сеть.
— Зелёное же. Лучше закрывает.
Старший сержант Кулагин выбрался следом и уже открыл рот, собираясь ответить за подчинённого.
Капитан остановил его движением руки.
— К обеду станет чёрным, — сказал он бойцу. — С той стороны склон весь жёлтый. Увидишь на нём четыре чёрных куста — куда станешь бить?
Боец снова посмотрел на крапиву.
— Сюда.
— Вот и снимай. Сухую траву бери вон у ложбины. Не всю подряд. И по земле не таскай — след оставишь.
— Есть.
Он полез к сети.
— Руками, — добавил капитан. — Нож больше не доставай.
Кулагин подождал, пока боец отползёт к краю позиции.
— Вчера из пополнения, — сказал он. — Ночью копал без смены.
— Я видел.
— Не со зла.
— Потому и объяснил.
Капитан провёл ладонью по верхнему краю щита. Земля здесь была сухой только сверху. Ниже лежал тяжёлый чернозём, ещё хранивший ночную прохладу. Расчёт выбросил его вперёд и прикрыл прошлогодней травой, но возле левого колеса осталось тёмное пятно.
— Это тоже закройте.
Кулагин кивнул.
— Станина не цепляет?
— Проверяли.
— Ещё раз.
По команде расчёт снял маскировку со стороны казённика. Двое взялись за маховики, наводчик повёл ствол вправо, потом влево. Раздвинутые станины лежали в вырубленных для них канавках. Сошники врезались в плотный грунт. Справа места хватало. Слева рукоятка подъемного механизма подходила к земляной стенке слишком близко.
— После первого выстрела обсыплется, — сказал капитан. — Рука не пройдёт.
Кулагин посмотрел, приложил кулак между механизмом и землёй.
— Подрежем.
— Сейчас.
Он никогда не оставлял на потом то, что можно было исправить до боя. После первого выстрела у орудия появлялись другие заботы.
Кулагин взял малую лопату. Боец из пополнения уже снимал крапиву, стараясь не задеть сеть. Остальные лежали в щели и смотрели, как работают двое. Капитан не стал поднимать их. Люди закончили окопываться меньше часа назад. Если противник даст ещё двадцать минут, эти двадцать минут им следовало провести с закрытыми глазами.
Он обошёл позицию с тыла.
За бруствером находилась узкая щель для расчёта. Двое могли сидеть в ней рядом. Трое — только если один держал ноги на коленях другого. Дальше, под обратным скатом, чернел вход в блиндаж. Крышу сложили из двух рядов брёвен, железнодорожных шпал и земли. Прямого попадания она бы не выдержала. От осколков и мин — могла спасти.
Возле входа стоял котелок с пшённой кашей. Сверху уже схватилась серая корка.
— Ели?
— Заряжающий успел, — ответил Кулагин. — Остальные потом.
— Будите по двое. Потом может не быть.
Старший сержант ничего не сказал.
Оба знали: речь шла не о каше.
Капитан спустился в ложбину.
Ночь отступала медленно. На востоке небо посветлело, но солнце ещё не поднялось над низкими высотами. В сухой траве держалась роса. Сапоги намокли до щиколоток, хотя земля пылила при каждом шаге. Пахло полынью, конским потом от прошедшего ночью обоза и смазкой, которой расчёты протирали затворы.
Севернее, за гребнем, иногда работал одиночный пулемёт. Звук приходил короткими толчками. Потом снова становилось тихо.
Такая тишина ничего не означала.
Немцы могли ещё подтягивать танки.
Могли уже смотреть.
Вторая позиция находилась ниже первой, возле пересохшей промоины. Её нельзя было увидеть с дороги, пока танк не выходил к минному полю. Орудийный щит покрыли не ветками, а пылью и пучками старой ржи. Из-за этого ЗИС-3 казалась частью обвалившегося склона.
Сержант Шумейко сидел на станине и держал в ладонях кружку. Не пил. Грел руки, хотя утро было тёплым.
Увидев капитана, он поднялся.
— Не вставай.
Шумейко снова сел.
— Прицел?
— Проверен.
— Уровень?
— Проверен.
— Запасная?
Сержант показал за спину.
В двадцати пяти шагах темнела ещё одна площадка. К ней вела неглубокая траншея с пологими стенками. Для людей она была слишком мелкой. Для колёс — достаточно. Землю в проходе утрамбовали, камни выбрали, на подъёме положили две жерди.
— Протаскивали?
— Ночью.
— Со снарядами?
— Без них.
— Значит, не протаскивали.
Шумейко поставил кружку.
— Сейчас людей разбужу.
— После каши. Потом попробуете с тем, что оставите у щита.
Наводчик второго орудия, ефрейтор Лунёв, спал сидя в щели. Голова его лежала на ящике с инструментом, обе руки были обёрнуты вокруг колен. На правом запястье белела свежая повязка.
— Что с ним?
— Стволом прижал ночью. Кость цела.
— Маховик держит?
— Держит.
Лунёв, не открывая глаз, сказал:
— Держу, товарищ капитан.
— Тогда спи.
— Я не сплю.
— Теперь уже нет.
Шумейко тихо хмыкнул. Лунёв открыл один глаз, убедился, что вставать не заставляют, и снова прислонился к ящику.
У казённика лежало восемь бронебойных выстрелов. Не кучей. Каждый в отдельном гнезде, выложенном обрезками досок. Гильзы были протёрты, снаряды прикрыты плащ-палаткой от сырости и пыли. Ещё две ниши находились в стороне: одна у хода сообщения, вторая возле запасной площадки.
Капитан пересчитал готовые выстрелы.
— Почему восемь?
— Кривцов дал десять. Два у запасной.
— Правильно.
— Я хотел все здесь.
— Знаю.
Шумейко провёл ладонью по небритой щеке.
— Пока оттуда принесут…
— Если сюда попадут, приносить будет нечего.
Сержант посмотрел на плащ-палатку.
— Тоже верно.
Он сказал это без убеждения. Человеку у орудия всегда хотелось видеть рядом как можно больше снарядов. Запас, до которого нужно было ползти под огнём, казался чужим.
Капитан понимал его.
Под Сталинградом он однажды держал все бронебойные возле левой станины. Так было быстрее. Потом немецкая мина разорвалась за щитом. Орудие осталось цело, трое номеров тоже, а стрелять оказалось нечем. Разорванные ящики горели в десяти шагах. Несколько снарядов рвались по одному, не подпуская к позиции никого.
После этого он предпочитал лишние секунды лишнему костру.
— Подкалиберные где?
— У старшины.
— Почему?
Шумейко пожал плечами.
— Сказал, пока лично не прикажете, не даст.
— Хорошо сказал.
Их было восемь на всю батарею.
По два на ствол, если делить честно.
Делить честно капитан не собирался. Одинаковые орудия могли получить разные цели. Снаряд следовало отдавать не расчёту, а случаю, в котором без него нельзя было обойтись.
Третье орудие стояло дальше всех от дороги, у края небольшой посадки. Деревья там были низкими и редкими. В июньские недели сапёры выбрали из-под них кустарник, а артиллеристы вернули его на место уже срезанным, переплетя с маскировочной сетью.
Позицию не было видно даже с тыла.
Капитан нашёл её по телефонному проводу.
Провод шёл вдоль ложбины, дважды нырял в землю, потом поднимался по корню берёзы и исчезал под сетью.
— Снять с корня, — сказал он.
Лейтенант Сазонов выглянул из-за дерева.
— Почему?
— Осколком дерево перебьёт — обе линии потянет.
— Здесь только одна.
— Вторая где?
Сазонов показал в сторону поля.
— Через промоину. Шатров клал.
— Проверял?
— Час назад.
Капитан присел возле провода.
— Эта тоже нужна после часа. Убери от корня и прикопай.
— Сейчас сделаю.
Лейтенант не выспался ещё сильнее остальных. Белки глаз покраснели. На подбородке засохла кровь — порезался во время бритья или просто провёл по лицу грязной рукой, не заметив царапины.
— Ты когда лежал?
— Лежал.
— Я не спрашивал, что делал. Спрашивал когда.
Сазонов подумал.
— До полуночи минут двадцать.
— Сейчас в блиндаж.
— Там Кривцов с ящиками.
— Выгони ящики.
— Он меня выгонит.
— Скажи, я приказал.
— Тогда вас выгонит.
Капитан посмотрел на него.
Сазонов не улыбался. Он действительно представлял, как старшина защищает боеприпасы от командира батареи.
— Полчаса, — сказал капитан. — Потом к наблюдательному.
— Есть.
— И провод сначала.
— Есть.
У третьего орудия сектор был самым узким. Между двумя складками местности открывалась полоса шириной не больше ста метров. Танк появлялся в ней бортом, когда обходил минное поле. Если шёл прямо, расчёт его не видел.
Младший сержант Лаптев из-за этого нервничал.
— Они могут левее пройти.
— Могут.
— Тогда мы без дела.
— Тогда останетесь живы дольше других.
Лаптев нахмурился, не понимая, разрешено ли обижаться на такой ответ.
Капитан показал на разрыв между посадкой и дальней железнодорожной насыпью.
— Твоя работа начнётся, когда первая машина повернёт. До этого не видеть её тебе полезно.
— А если пехота?
— Осколочным. Но только когда подойдёт к минному полю. Раньше её возьмут миномёты.
— Если возьмут.
— Если не возьмут — возьмёшь ты.
Лаптев кивнул.
Ему было двадцать два. Он командовал орудием шестой день. Прежнего командира убило на марше, когда немецкий самолёт прошёл вдоль колонны и дал одну очередь. Лаптев до того был наводчиком. Маховики знал лучше людей. Людей пока знал хуже маховиков.
Капитан задержался у расчёта, повторил каждому его место после первого выстрела и только потом пошёл к четвёртому орудию.
До него пришлось спускаться на дно балки.
Здесь стоял влажный холод. В траве прятался туман, хотя наверху воздух уже серел перед восходом. Бойцы протоптали тропу, но перед самой позицией она исчезала. Последние двадцать шагов люди ходили разными путями, чтобы не оставить одну заметную линию.
Четвёртая ЗИС-3 находилась за обратным склоном. Со стороны немцев её полностью закрывала земля. Ствол смотрел не на дорогу, а в узкий проход между противотанковым рвом и остатками хутора.
Сержант Воронцов встретил капитана у щита.
— Ничего не видно, товарищ капитан.
— Хорошо.
— Что хорошего?
— Значит, и вас не видно.
Воронцов провёл рукой по стволу. На ладони осталась смазка.
— Первые три весь бой на себе вынесут.
— Не весь.
— А если танки прямо пойдут?
— Тогда первые три будут работать.
— А мы?
Капитан поднялся к краю площадки. Если вытянуть шею, над гребнем появлялся кусок поля: белая печь, две обгоревшие яблони и поворот рва. Дороги не было видно. Зато машина, объезжавшая ров, на несколько секунд подставляла сюда левый борт.
Четвёртое было кинжальным орудием. Узкий сектор. Короткая дистанция. Один выстрел, после которого противник узнает, откуда его ждали.
— Когда немцы решат, что батареи больше нет, они пойдут через проход, — сказал капитан. — Вот тогда ваше орудие станет единственным, которое им ещё не знакомо.
— А если не решат?
— Значит, первые три ещё стреляют.
Воронцов посмотрел на поле через щель.
— До какого держать?
— Пока не увидишь весь борт. Не башню. Не гусеницу. Весь борт.
— Дистанция?
— От трёхсот и ближе.
— Подкалиберным?
— Если будет тяжёлый — получишь.
— Когда?
— До атаки.
Сержант наконец отступил от щита.
— А то Кривцов не даёт.
— Правильно делает.
— Вы все сговорились.
— Мы вдвоём.
— Этого хватает.
Воронцов сказал это не зло. Он просто хотел стрелять вместе со всеми. В батарее молчание требовало иногда большей выдержки, чем огонь. Человек слышит бой, знает, что рядом погибают его товарищи, и должен держать заряженное орудие, пока цель не войдёт в предназначенные только ему несколько метров земли.
Капитан проверил запасную площадку четвёртого орудия. Она находилась ещё глубже в балке и предназначалась не для стрельбы, а для укрытия. Если немцы обнаружат позицию, расчёт мог откатить ЗИС-3 за изгиб склона. Оттуда она уже не увидит ничего. Зато, возможно, переживёт обстрел.
За площадкой стояли передки. Тягачи отвели дальше, в рощу, чтобы шум моторов и колеи не выдавали батарею. Если придётся менять весь район днём, машины к орудиям не подойдут.
Тогда останутся лямки, руки и тонна металла.
Капитан вернулся к наблюдательному пункту.
Он находился не в центре батареи, а левее, в старом окопе стрелкового отделения. Отсюда хорошо просматривались дорога, минное поле и склон, по которому противник мог выйти к Ольховатке. Две ложные позиции лежали впереди. На одной установили разбитый щит от сорокапятки и бревно вместо ствола. Вторую выдавали колея, свежая земля и слишком хорошо замаскированная ниша для снарядов.
Немецкая разведка должна была увидеть их.
Главное — чтобы не поняла, что ей позволили.
На бруствере лежала карта. Углы прижимали камень, пустая гильза и телефонный аппарат. Рядом стояла стереотруба. Стёкла запотели от росы.
Капитан протёр их мягкой тряпкой.
Поле приблизилось.
Передний край проходил за неглубокой складкой. Пехотных траншей отсюда почти не было видно. Дальше тянулась рожь, местами вытоптанная гусеницами и сапогами. Противотанковый ров начинался у посадки и уходил вправо, к сгоревшему хутору. Кое-где его края осыпались. Перед рвом темнели небольшие бугорки — места, где ночью сапёры добавили мины.
За хутором возвышалась белая печь.
Дом сгорел ещё весной. Дождь смыл с печи копоть, и теперь она стояла посреди чёрных головешек, прямоугольная, нелепо чистая, будто хозяева собирались вернуться и достроить вокруг неё стены.
До неё было шестьсот двадцать метров.
До перевёрнутой телеги — семьсот сорок.
До одинокой ивы — девятьсот десять.
До поворота противотанкового рва, где тяжёлая машина должна была показать борт, — триста шестьдесят.
Капитан записал расстояния ещё ночью. Теперь проверил снова.
Слева в окоп спустился старшина Кривцов. Он нёс два мешка с хлебом и деревянный ящик, который прижимал к груди осторожнее хлеба.
— Нашлись, — сказал он.
— Что?
Кривцов поставил ящик на дно окопа и открыл крышку.
Внутри лежали подкалиберные выстрелы.
— Восемь, — сказал старшина. — Должно было быть двенадцать. В ведомости двенадцать. В машине восемь.
— Где остальные?
— Если узнаю, принесу вместе с тем, кто их потерял.
— Может, не дали.
— Тогда принесу того, кто написал двенадцать.
Капитан взял один выстрел, осмотрел снаряд и вернул на место.
— Два четвёртому. Два второму. Остальные у себя.
— Первому?
— Пока нет.
— Кулагин спросит.
— Скажи, я забрал.
— Он тогда у вас спросит.
— Пусть.
Кривцов закрыл ящик.
— Бронебойные далеко разнесли, — сказал он. — От третьего уже приходили. Говорят, пока добежишь до второй ячейки, танк успеет жениться и детей завести.
— Пусть бегают быстрее.
Старшина посмотрел на него исподлобья.
Капитан вздохнул.
— Одним разрывом всё не накроет.
— Это я понимаю. Только носить всё равно нам.
— Вам.
— А вам, значит, нет?
— Если понадобится, и мне.
— Вот это уже разговор.
Кривцов взял ящик.
— Хлеб людям раздай, — сказал капитан.
— Раздам.
— Сейчас.
— Я и собирался сейчас.
— Ты собирался сперва спрятать эти восемь.
Старшина не стал отрицать.
— Хлеб может подождать.
— Люди не могут.
Кривцов посмотрел на мешки, потом на ящик.
— Хорошо. Но если кто-нибудь полезет к ним без приказа…
— Стреляй поверх головы.
— Жалко патрон.
Он ушёл по ходу сообщения.
Капитан снова припал к стереотрубе.
За ивой что-то двигалось.
Сначала показалось, что ветер идёт по ржи против света. Потом над дальним склоном поднялась тонкая пыль. Она тянулась слева направо, медленно и ровно. Так шли машины, ещё скрытые от наблюдения.
Капитан посмотрел на часы.
Четыре сорок семь.
Солнце ещё не показалось.
Он снял трубку.
— Первый.
В мембране потрескивало.
— Первый слушает.
— Готовность.
— Готов.
— Второй.
— Готов.
— Третий.
Ответ пришёл не сразу.
— Третий готов.
— Почему задержка?
— Провод перекладывали.
— Четвёртый.
— Слушает.
— Два подкалиберных получишь от Кривцова. Без моего приказа не трогать.
Воронцов помолчал.
— Понял.
Он не сказал «есть».
Капитан положил трубку.
В окоп спустился Сазонов. Полчаса он явно не спал. На гимнастёрке прибавилось земли, а на пальцах — чёрной изоляционной ленты.
— Провод убрал.
— Ложился?
— Не успел.
— Пять минут есть.
— Уже нет.
Он показал на север.
Пыль за ивой стала плотнее.
Капитан передал ему бинокль.
— Сколько?
Сазонов долго смотрел.
— Пока не пойму. Может, тягачи.
— Тягачи так не расходятся.
— Танки?
— Танки.
Лейтенант опустил бинокль.
— Будить всех?
— Уже.
Будить никого не пришлось.
От северного горизонта пришёл звук, похожий на далёкий гром.
Первый немецкий снаряд разорвался возле переднего края.
Через несколько секунд второй ударил правее, у посадки.
Потом заговорила вся линия.
Капитан успел накрыть карту плащ-палаткой.
Земля вокруг наблюдательного пункта поднялась сразу в нескольких местах. Воздух толкнул в грудь. С бруствера посыпался песок. Телефонный аппарат подпрыгнул, гильза, прижимавшая угол карты, покатилась по дну окопа.
— Ложись! — крикнул Сазонов.
Капитан уже лежал.
Над ними прошёл ещё один залп.
Теперь нельзя было различить отдельные орудия. Разрывы накладывались друг на друга. В сухой земле появлялись чёрные фонтаны. Осколки шли низко, срезая рожь. Один ударил в стереотрубу. Левое стекло треснуло, но тренога удержалась.
Сазонов прижал телефон к уху.
— Первый! Первый, ответь!
Мембрана молчала.
— Второй!
Треск.
Потом далёкий голос:
— Второй слушает.
— Потери?
— Нет.
— Первого слышишь?
— Нет.
Снаряд лёг впереди. Осколки застучали по брустверу и краю окопа. Сазонов уронил трубку, поднял её и снова закричал:
— Третий!
Ответа не было.
— Вторая линия, — сказал капитан.
Лейтенант переключил провод.
— Третий!
— Слышу… плохо.
— Потери?
— Нет. Сеть сорвало.
— Не вылезать. После огня поправите.
Капитан высунулся к щели наблюдения.
Разрывы ползли по склону к ложным позициям.
Сначала исчезло бревно, изображавшее ствол. Его подбросило вместе с сетью, и несколько секунд оно стояло в дыму почти вертикально. Следующий снаряд лёг у разбитого щита. Земля закрыла всю площадку.
Немцы нашли то, что им оставили.
Но радоваться было рано.
Если артиллерийский наблюдатель увидит, что позиции не отвечают, он перенесёт огонь глубже.
Именно это он и сделал.
Залп накрыл ложбину между первым и вторым орудиями.
Связь пропала сразу.
Сазонов потряс аппарат, будто внутри мог застрять голос.
— Обе линии.
— Шатрова.
Лейтенант крикнул в ход сообщения.
Телефонист появился через минуту. Он полз, держа катушку на груди. Каска съехала на затылок, из носа текла кровь.
— Первая где оборвалась — не знаю, — сказал он. — Вторая у промоины. Видел.
— Сможешь?
Шатров посмотрел на склон, где рвались снаряды.
— Если сейчас — нет.
Ответ был честным.
— Жди переноса. Потом вторую. Первая пока не нужна.
— Есть.
Телефонист остался у выхода из окопа. Он разматывал несколько метров провода, готовя конец для скрутки. Руки дрожали. Не от страха — оттого, что он слишком сильно сжимал катушку.
Огонь длился девять минут.
Капитан засёк начало, но к концу перестал смотреть на часы. Время измерялось перемещением разрывов. Сначала ложные позиции. Потом ложбина. Затем передний край. После — глубина, где стояли миномёты и тягачи.
Когда грохот отодвинулся, на поле осталось дрожание воздуха.
Люди не сразу подняли головы.
— Проверить орудия, — сказал капитан.
Сазонов выскочил первым.
Шатров пополз к промоине.
Капитан стряхнул землю с карты. Один край был разорван осколком. Белая печь на схеме осталась цела.
Настоящую теперь закрывал дым.
Из первой позиции прибежал боец.
— Товарищ капитан, у Кулагина одного осколком. Рука. Орудие цело.
— Кто ранен?
— Новенький. Фамилия… Гайдук.
— Сильно?
— Крови много.
— Санитару. Кулагину взять номер из укрытия.
— Там все его.
Капитан посмотрел на бойца.
Тот понял.
— Я вернусь.
— Вернёшься.
Он побежал обратно.
С третьего орудия донесли, что маскировочную сеть порвало, но расчёт цел. Возле четвёртого обвалился вход в блиндаж. Внутри никого не было.
Второе не прислало никого.
— Я туда, — сказал Сазонов.
— К первому.
— Там уже доложили.
— У них минус один номер. Забери из резерва человека и проверь ход к запасной.
— А второе?
— Сам.
Сазонов хотел возразить, но капитан уже вышел из окопа.
Дым стлался по ложбине. Земля была изрыта свежими воронками. Там, где проходила первая телефонная линия, лежала вывороченная полоса грунта. Провод торчал из неё короткими чёрными усами.
Капитан шёл пригнувшись.
Северный край поля снова становился виден.
Пыль за ивой исчезла.
Вместо неё двигались тёмные точки.
Танки.
Они шли не колонной и не ровной цепью. Машины расходились по полю, выбирая сухие проходы между воронками. Одни останавливались и стреляли. Другие проходили вперёд под их огнём. Позади, пригибаясь в ржи, двигалась пехота.
До перевёрнутой телеги оставалось больше километра.
Время ещё было.
Но теперь оно принадлежало не батарее одной.
Второе орудие оказалось цело.
Шумейко и двое бойцов откапывали нишу с бронебойными. Прямое попадание пришлось в десяти шагах от неё. Земля осыпалась, плащ-палатку прижало, но ящики не сдетонировали. Наводчик Лунёв сидел у щита и протирал прицел рукавом. Повязка на запястье стала чёрной.
— Почему не доложил? — спросил капитан.
Шумейко показал на обрывок провода.
— Посыльного послал.
— Не дошёл.
— Тогда в воронке сидит.
— Живой?
— Когда побежал, был.
Капитан выглянул через щель в маскировке.
Танки уже различались без бинокля. Впереди шли две средние машины. Правее, ближе к дороге, двигалось низкое самоходное орудие без башни. За ними в пыли появлялись другие.
— Сколько видите?
Лунёв не отрывался от прицела.
— Девять. Может, десять. Ещё за складкой.
— Типы?
— «Тигры» впереди.
— Не «тигры». Четвёрки.
Ефрейтор немного поправил наводку.
— Издали похожи.
— Когда подойдут, разница станет важной.
Капитан спустился к казённику.
— Слушать. Огонь до белой печи не открывать. Головную берёт первое. Вы — вторую справа. Самоходку пока не трогать.
Шумейко посмотрел в поле.
— Она первой нас увидит.
— Если увидит — возьмёшь. Пока цель вторая справа.
— Есть.
— После трёх выстрелов готовиться на запасную.
— Трёх?
— Тебе мало?
— Пока выкатывать будем, они к щиту подойдут.
— Поэтому путь готовили ночью.
Шумейко не ответил.
Капитан оставил его у орудия и вернулся к наблюдательному пункту. По дороге нашёл посыльного. Тот лежал в неглубокой воронке, прижав ладонь к бедру. Пуля или осколок прошли навылет. Кровь пропитала штанину, но кость, судя по тому, как он двигал ногой, не задело.
— Доползёшь до санитара?
— Доползу.
— Оружие где?
Боец показал на винтовку рядом.
— Тогда ползи.
Он хотел помочь, но с наблюдательного крикнули:
— Танки у ивы!
Капитан побежал дальше.
Шатров уже восстановил вторую линию. Он лежал возле аппарата, весь в пыли, и держал скрутку в ладонях, чтобы провод не расходился от сотрясений.
— Первая?
— Там метров тридцать нет.
— Оставь. Эту береги.
— Если снова накроет, уйдёт и эта.
— Поэтому ты остаёшься здесь.
Шатров посмотрел на поле.
— Понял.
Сазонов докладывал по телефону:
— Первое готово. Гайдука отправили. Взяли замкового от тягача.
— Замок знает?
— Кулагин говорит, вспомнит.
— Передай Кулагину: головная его. До печи не стрелять.
— Он спрашивает про подкалиберные.
— Не дать.
— Уже спросил, почему.
— Потому что впереди средние.
Сазонов передал. Из трубки донёсся голос Кулагина. Слов разобрать было нельзя, но по тону стало ясно, что старший сержант считает решение неправильным и всё равно выполнит.
Капитан навёл стереотрубу.
Первая машина прошла иву.
Теперь были видны кресты на бортах, запасные траки на лобовой плите, фигурка командира в открытом люке. Башня медленно поворачивалась слева направо. Танк искал орудия.
Второй двигался уступом сзади. Его сопровождали пять или шесть солдат. Они прятались за корпусом, меняя сторону, когда машина поворачивала.
Самоходка остановилась и выстрелила.
Вспышка была низкой, почти у земли.
Снаряд ударил в ложную позицию, уже развороченную артиллерией. Из дыма снова вылетел кусок разбитого щита.
Немцы продолжали верить в неё.
Танк справа тоже остановился. Его башня довернулась к склону. Разрыв лёг между первым и вторым орудиями.
Ещё не нашли.
— Миномёты молчат, — сказал Сазонов.
— Вижу.
— Пехота за танками.
— Вижу.
Лейтенант замолчал.
Пехота не была их первой задачей. Но если миномёты не отсекут её, после танков к позициям придут люди с гранатами.
Капитан снял трубку.
— Третий.
— Слушает.
— Пехоту видишь?
— Кусками.
— Осколочный приготовь. Не открывать, пока не войдут в твой сектор.
— Понял.
— Четвёртый.
Молчание.
— Четвёртый!
— Слышу.
— Что задержка?
— Кривцов пришёл.
— Получил?
— Два.
— Убрать в нишу. В ствол не ставить.
— Есть.
Капитан положил трубку.
Первая машина дошла до перевёрнутой телеги.
До батареи оставалось семьсот сорок метров.
Её пушка снова выстрелила. На этот раз снаряд прошёл над наблюдательным пунктом и разорвался глубже, возле тягачей. Через несколько секунд оттуда поднялся чёрный дым.
Сазонов обернулся.
— Машина?
— Потом узнаем.
В поле было уже двенадцать танков и самоходных орудий. Остальные выходили из-за складки. Они не спешили. Передние машины заставляли батарею раскрыться, задние ждали вспышек.
Капитан понимал этот порядок.
Каждое противотанковое орудие после первого выстрела становилось целью. После второго — подтверждённой целью. После третьего танк уже знал, куда послать снаряд.
Поэтому три выстрела были не нормой.
Сроком.
Белая печь стояла впереди головной машины.
Между ними оставалось меньше ста метров.
— Первому приготовиться, — сказал капитан.
Сазонов повторил в трубку.
— Второму приготовиться.
— Готов.
— Третьему — наблюдать поворот.
— Наблюдаю.
— Четвёртому — молчать.
Воронцов ответил не сразу:
— Молчу.
Танк слева остановился. Командир опустился в люк. Башня начала поворачиваться к первому орудию, хотя ни одного выстрела оттуда ещё не было.
Капитан прижал глаза к окулярам.
Машина закрыла собой белую печь.
Ещё десять метров.
Пять.
Танк полез влево, обходя воронку, и показал часть борта.
— Батарея, — сказал капитан. — Бронебойным. Первому — головной. Второму — вторая справа. Третьему — после поворота. Огонь!
Первое орудие ударило раньше, чем Сазонов успел повторить последнюю команду.
Дульная волна легла по сухой траве. Пыль поднялась вокруг щита, сразу выдав позицию. Почти одновременно выстрелило второе.
На головном танке появилась короткая красная вспышка. Снаряд попал ниже башни, но под острым углом. Белая искра ушла в сторону. Машина дёрнулась и продолжила движение.
Второй снаряд ударил в правую гусеницу следующего танка. Несколько траков поднялись, как лента, и упали под катки. Танк развернуло. Он остановился поперёк движения, закрывая проход тем, кто шёл сзади.
— Первому — поправка ниже! — крикнул капитан.
Сазонов уже передавал.
Обе ЗИС-3 выстрелили снова.
Головная машина получила снаряд в борт корпуса. На этот раз вспышка ушла внутрь. Из люков сразу не показалось пламя. Танк прошёл ещё несколько метров, свернул к воронке и остановился. Из моторного отделения потянулся серый дым.
Второе орудие ударило по обездвиженной машине. Снаряд попал в лоб и отскочил.
— Не в неё! — сказал капитан. — Правее! По движущимся!
Сазонов передал.
Но немцы уже ответили.
Самоходное орудие на дороге выстрелило по вспышке первого. Разрыв закрыл позицию Кулагина. Почти одновременно две танковые пушки ударили по второму.
Перед щитом взметнулась земля.
В телефонной трубке закричали.
Потом второе орудие выстрелило в третий раз.
Значит, расчёт оставался у ствола.
Третий снаряд попал в средний танк, который объезжал остановившуюся машину. Он вошёл в борт над гусеницей. Танк резко остановился. Башня повернулась назад, словно хотела посмотреть на место попадания. Из-под моторной решётки вышел чёрный дым.
С третьей позиции донёсся первый выстрел.
Лаптев дождался поворота.
Его цель появилась между посадкой и насыпью бортом. Снаряд ударил в кормовую часть. Танк не загорелся, но замедлил ход. Второй выстрел пришёлся в каток. Машина продолжала ползти, оставляя за собой рваную гусеницу.
— Третьему сменить цель! — приказал капитан. — Эту добьют потом!
Связь оборвалась на середине команды.
Шатров сжал скрутку обеими руками.
— Не здесь.
— Ищи.
Телефонист побежал по линии.
Теперь батарея действовала без общего голоса.
Первое продолжало бить по головному танку. Кулагин стрелял быстро. Слишком быстро. Четвёртый выстрел поднял новую пыль. Немецкие башни повернулись к нему одна за другой.
Второе орудие после третьего выстрела должно было отходить на запасную позицию.
Оно не отходило.
Выстрелило четвёртый раз.
Капитан увидел это по новой вспышке в промоине.
— Сазонов, к первому! После следующего выстрела увести! Я ко второму!
— Там уже пристреляно!
— Поэтому иду.
Он выпрыгнул из наблюдательного окопа.
Поле перед батареей исчезало в пыли и дыму. Сквозь него двигались тёмные корпуса. Одни стреляли с остановок. Другие шли вперёд. Пехота залегла возле минного поля, но часть солдат уже отползала вправо, в сторону третьего орудия.
Над их головами разорвались первые мины наших миномётчиков.
Миномётчики всё-таки ответили.
Полоса разрывов прошла по цепи пехоты. Люди прижались к земле. Один поднялся и побежал обратно. Остальные остались.
Капитан спустился в ложбину.
Впереди ударил танковый снаряд. Земля хлестнула по лицу. Он упал, переждал осыпь и поднялся.
Вторая ЗИС-3 стреляла.
Лунёв сидел у прицела. Шумейко стоял слева от щита и показывал цели рукой. Заряжающий вгонял выстрел в казённик. Замковой закрывал затвор. После выстрела гильза вылетала назад, ударялась о землю и катилась к стенке позиции.
Всё происходило быстро и правильно.
Именно поэтому расчёт мог погибнуть целиком через несколько секунд.
— На запасную! — крикнул капитан.
Шумейко не услышал.
Капитан прыгнул в позицию, схватил его за плечо и развернул.
— На запасную!
— Танк у печи!
— Вижу!
— Пока откатим…
— Ещё один выстрел — и откатывать будет некому!
Шумейко посмотрел на поле, потом на разбитую землю перед щитом.
— Разрядить?
— Ствол пустой?
Замковой поднял руку.
— Пустой!
— Лямки! Снаряды по четыре! Остальные оставить в нише!
Расчёт начал работать.
Двое подхватили станины. Ещё двое зацепили лямки за станок. Лунёв не сразу отпустил маховик. Наводчик всегда покидал прицел последним, будто орудие без его рук могло потерять цель.
— Егор! — крикнул Шумейко.
Лунёв поднялся.
Они выкатили колёса из углублений.
ЗИС-3 не хотела двигаться. Сошники глубоко вошли в землю после пяти выстрелов. Их откапывали лопатами, тянули за станины, качали. Наконец левый вышел. Правый держал.
Капитан схватил лопату.
— Под станину! Не тяни вверх, сорвёшь людей!
В поле работали танковые пулемёты. Пули проходили над бруствером, резали сеть. Один боец присел, закрывая голову руками.
— Не здесь! — Шумейко ударил его ладонью по спине. — К колесу!
Боец поднялся и взялся за спицу.
Правый сошник вышел из грунта.
— Вместе! — крикнул капитан. — Раз… ещё!
Орудие подалось назад.
Колёса вошли в подготовленный проход.
В этот момент рядом разорвался снаряд.
Капитан увидел низкую белую вспышку между позицией и промоиной.
Успел понять, что это не прямое попадание.
Потом земля ударила в лицо.
Земля была во рту.
Я не сразу понял, что дышу ею.
Каждый вдох втягивал между зубами сухую пыль. Что-то тяжёлое лежало на спине. Левая рука была прижата к груди, правая уходила куда-то вверх и не чувствовала пальцев.
Я попробовал пошевелиться.
Тяжесть не сдвинулась.
В ушах стоял гул. Не звон после одного выстрела. Низкий, непрерывный шум, будто я находился внутри работающего двигателя.
Где-то рядом кричали.
Слов я не слышал.
Потом сверху прошла дрожь. Земля вокруг плеча осыпалась. В образовавшуюся щель вошёл воздух — горячий, с запахом взрывчатки, дыма и свежевскрытого чернозёма.
Я вдохнул и закашлялся.
Тяжесть оказалась не бревном.
На мне лежал человек.
Я чувствовал его ремень поперёк лопаток и сапог возле бедра. Он не двигался.
Я упёрся правой ладонью в землю. Пальцы вернулись сразу, вместе с болью. Рука была сильнее, чем я ожидал. Молодая рука. На костяшках — въевшаяся смазка, под ногтями — чёрная земля.
Я сдвинул тело на несколько сантиметров.
Сверху кто-то начал копать.
Лопата ударила рядом с головой.
Я поднял ладонь.
Копать перестали.
Чьи-то пальцы нашли моё запястье и потянули.
Сначала освободилась голова. Свет ударил в глаза. Потом плечи.
— Товарищ капитан!
Звание дошло первым.
Капитан.
Следом пришло имя.
Александр Александрович Кузнецов.
Двадцать шесть лет.
Командир первого стрелкового батальона.
Сто девятнадцатый гвардейский стрелковый полк.
Сороковая гвардейская стрелковая дивизия.
Первая гвардейская армия.
Сталинградский фронт.
Двадцатое августа сорок второго.
Около двадцати трёх сорока.
Высота 180,9 у хутора Дубовой.
На несколько секунд всё встало на место.
Земля во рту.
Человек, лежащий поперёк тела.
Глухой звон внутри головы.
Кто-то откапывает меня и зовёт капитаном.
Я уже переживал это.
Значит, всё ещё находился там.
На высоте.
Где батальон после семнадцати контратак продолжал вгрызаться в землю, а начальник штаба просил разрешения отнести меня вниз.
Голос доходил будто через воду.
— Живой! Сюда! Он живой!
Меня вытянули из осыпавшейся траншеи и перевернули на спину.
Надо мной висело чужое лицо. Молодое, измазанное землёй. Из носа текла кровь. Я знал, что его зовут Шатров.
Не знал, откуда.
— Начальник штаба где? — спросил я.
Он наклонился ниже.
— Что?
— Батальон.
Шатров посмотрел на человека рядом. Тот тоже не понял.
— Какой батальон, товарищ капитан? Мы второе орудие вытаскиваем.
Орудие.
Не роты.
Не пулемёты на гребне.
Я повернул голову.
В нескольких шагах стояла ЗИС-3. Одно колесо находилось в подготовленном проходе, второе сорвалось в мягкую землю. За щитом двигались люди. Впереди, среди дыма и ржи, шли танки.
Такого поля Кузнецов не видел.
И Шатрова не знал.
Я ждал, что человек назовёт фамилию капитана.
Кузнецов.
Он не назвал.
И тогда вернулся последний звук с высоты 180,9.
Короткий металлический удар.
Лопатка снова вошла в твёрдую землю.
Потом перестала болеть рана.
Исчез холод.
Сердце Александра Александровича Кузнецова остановилось.
Я помнил это не как чужую смерть.
Помнил изнутри.
Кузнецов умер.
Я — нет.
Собственное имя пришлось вытаскивать из-под чужих так же, как меня только что вытаскивали из земли.
Александр.
Бессонов.
Александр Бессонов.
Имя отозвалось.
Пока оно отзывалось, я оставался собой.
— Слышите меня?
Я прочитал вопрос по губам.
— Слышу.
Собственный голос оказался ниже, чем я помнил.
И тоже чужим.
Значит, это было не тело Кузнецова.
И не моё.
Шатров продолжал что-то говорить. Я видел движение губ, но гул в голове съедал половину слов.
— …ногами? Рукой можете?
Я согнул колени. Боль прошла по правому боку, но ноги двигались. Поднял левую руку. Пальцы слушались. На рукаве была капитанская гимнастёрка, на плече — погон, забитый землёй.
Погон подтверждал только звание.
Имя человека, в чьём теле я лежал, ещё не пришло.
В нескольких шагах лежал человек, которого сняли с моей спины. Один боец разгребал землю у его головы, второй расстёгивал ворот гимнастёрки.
— Живой?
Шатров приложил пальцы к шее.
— Дышит. Это Рябов. Заряжающий второго.
Имя вошло в память прежде, чем я успел его запомнить.
Рябов.
Двадцать шесть лет. Из-под Воронежа. Всё время просил старшину найти сапоги на размер больше и молчал, когда старшина отвечал, что война ещё не дошла до склада с его размером.
Я знал это так же, как знал устройство лежавшего впереди орудия.
И не знал, откуда.
— Одного человека с ним. К санитару.
— Он не дотащит.
— До щели. Дальше санитар сам заберёт. Остальным к орудию.
Шатров кивнул и повторил приказ тем, кто стоял над Рябовым.
Я сел.
Мир накренился влево, потом медленно вернулся. Перед глазами плавали чёрные точки. Я дождался, пока они разойдутся, и посмотрел на поле.
Сначала увидел белую печь.
Она стояла среди дыма, и вокруг неё двигались танки.
Потом увидел орудия.
Первое выдавало себя пылью после каждого выстрела. Второе расчёт тащил по подготовленному проходу. Третье находилось левее, за посадкой; его не было видно, только короткие вспышки между деревьями. Четвёртого я не нашёл.
Это было хорошо.
Человек, в чьём теле я очнулся, знал своё дело.
Он подготовил позиции, разнёс боеприпасы, вывел наблюдение в сторону от стволов, проложил связь двумя маршрутами и спрятал один расчёт так, чтобы тот мог вступить в бой позже остальных.
Мне не требовалось учить его батарею воевать.
Нужно было понять, сколько от неё уже осталось.
— Первое? — спросил я.
Шатров не сразу понял.
— Что первое?
— Орудие.
— Стреляет.
— Люди?
— Один ранен до атаки. Сейчас не знаю.
— Второе?
Он посмотрел на Рябова.
— Один здесь. Остальные у ствола.
— Третье?
— Связи нет.
— Я вижу, что стреляет. Четвёртое?
— Молчит.
— Боеприпасы?
— У каждого разнесены. Подкалиберные у второго и четвёртого. Остальные у Кривцова.
— Телефон?
Шатров показал на оборванные концы.
— Обе линии. Вторую только сделал — снова перебило.
— Не чини пока.
Он посмотрел на меня так, будто контузия отняла у меня не слух, а разум.
— Как не чинить?
— Так. Немцы сейчас бьют по этой ложбине. Выйдешь на линию — останемся без телефониста.
— А связь?
— Ногами.
— Кто побежит?
— Сначала ты. Потом найдём других.
Я поднялся.
Правая нога держала хуже левой. В боку кололо при каждом вдохе. Чужое сердце билось быстро, но ровно. Тело не принадлежало мне и уже знало эту местность. Когда я смотрел на промоину, в памяти появлялся ход к запасной позиции. Когда видел щит первого орудия, знал, что им командует Кулагин. За посадкой находился Лаптев. В балке — Воронцов.
Чужая память не рассказывала.
Подсказывала.
Иногда слишком поздно.
Второе орудие застряло на подъёме. Левое колесо прошло жерди, правое соскользнуло в мягкую землю. Расчёт тянул за лямки. Шумейко толкал щит плечом. Лунёв шёл рядом и держал прицел, защищая его от ударов, будто нёс раненого.
Я спустился к ним.
— Не вверх! — крикнул я. — Правое колесо назад и под углом!
Шумейко услышал, махнул людям.
Орудие немного откатили. Под колесо подложили вторую жердь. Потом навалились снова.
— Вместе! Раз!
ЗИС-3 поднялась на площадку.
Старое место находилось в двадцати пяти метрах. Между нами лежала только узкая полоса земли.
Танковый снаряд ударил прямо туда.
Плащ-палатка с оставшимися выстрелами поднялась над бруствером. Один снаряд вылетел из ниши и упал возле прохода. Другой исчез в земле. Доски, которыми были выложены гнёзда, загорелись.
Шумейко смотрел на огонь.
— Там шесть бронебойных.
— Оставить.
— Они целые.
— Следующий снаряд тоже будет там.
— Можно вытащить.
— Когда танки отойдут.
Он сжал зубы.
Шесть выстрелов лежали в десяти секундах бега. Между ними и нами не было ничего, кроме дыма. Именно это делало расстояние слишком большим.
— Развернуть орудие, — приказал я. — Сектор от телеги до поворота рва. Дорогу не брать.
— Отсюда её и не видно.
— Поэтому отсюда будут стрелять по тем, кто с неё свернёт.
Шумейко посмотрел через щель запасной позиции.
Впереди виднелась только часть поля за минным участком. Первая машина проходила её лобом. Следующая, обходя остановившуюся, должна была показаться бортом.
— Понял, — сказал он.
— Не понял. Повтори.
Он снова посмотрел в поле.
— Первую не беру. Жду, когда следующая повернёт.
— Если перед тобой остановится подбитая?
— Бью в борт.
— Если первое орудие замолчит?
Шумейко задумался.
Раньше это решение приходило бы по телефону.
Телефона больше не было.
— Беру его сектор, — сказал он.
— Не весь. Только от печи до рва. Дальше тебя увидят раньше, чем ты их.
— Понял.
— Сколько выстрелов здесь?
— Четыре бронебойных. Два подкалиберных несёт Кривцов. Осколочных семь.
— После двух выстрелов снова уходишь.
Шумейко повернулся ко мне.
— Куда?
Я посмотрел на местность.
Вторая площадка была последней подготовленной. За ней начиналась балка. Орудие можно было откатить туда, но вести огонь уже неоткуда.
— После двух меняешь место в пределах позиции. Щит правее, станины вдоль стенки. Пусть третий выстрел ищут там, где были первые два.
— Там места нет.
— Сделаете.
— Под огнём?
— Другого сейчас нет.
Он посмотрел на расчёт.
Люди слышали.
Никто не спорил. Не потому, что приказ казался хорошим. Просто времени на лучший не было.
— Шатров, — сказал я. — К первому. Передай: после двух выстрелов подряд молчать, пока противник не сменит цель. Если второе откроет огонь — Кулагин переносит расчёт в запасную щель. Потом к третьему: движущимся бить по ходовой. Остановившихся отдавать второму. Если сосед замолчал, не повторять его выстрел сразу. Понял?
Телефонист моргнул.
— Не всё.
Я повторил медленнее.
Он произнёс приказ своими словами.
— Теперь понял.
— После третьего к четвёртому. Передай одно: без моей команды не стрелять. Если меня нет — ждать, пока танк полностью откроет борт у рва.
— А потом?
— Вернёшься сюда.
— По какой линии?
— По земле, Шатров.
Он кивнул и побежал.
Я присел у щита второго орудия.
По ту сторону поля горели две машины. Одна стояла поперёк прохода с разорванной гусеницей. Экипаж не покидал её. Башня продолжала двигаться и время от времени стреляла. Вторая дымила возле белой печи. Из люка выбрался танкист, упал на борт, спрыгнул и пополз к воронке.
Наши по нему не стреляли.
Не из жалости.
Каждый выстрел выдавал орудие. Человек с пистолетом не стоил позиции, на которой ещё лежали бронебойные.
Новая группа танков выходила из-за ивы.
Впереди шла одна машина. За ней уступом справа — ещё две. Первая двигалась медленно, иногда останавливалась и стреляла по обнаруженной позиции Кулагина.
— Навести на вторую справа, — сказал я.
Лунёв прижался к прицелу.
— Не вижу.
— Увидишь после телеги.
— Первая ближе.
— Первую не брать.
Ефрейтор оторвался от окуляра.
— Почему?
Он не пытался спорить. Хотел понять, какую цель ему оставляют.
— Она смотрит на первое орудие. Вторая будет обходить её справа. Жди борт.
Лунёв снова лёг к прицелу.
— Жду.
Первый танк дошёл до телеги.
Кулагин выстрелил.
Слишком рано для уверенного поражения, но он не выбирал. Машина уже била по его щиту. Снаряд попал в лоб и ушёл вверх рикошетом.
Танк ответил.
Разрыв накрыл первое орудие.
Я увидел, как щит качнулся. Кто-то вылетел из позиции и упал возле хода сообщения. ЗИС-3 не выстрелила снова.
— Первое замолчало, — сказал Шумейко.
— Вижу.
— Берём головной?
— Нет.
— Он их сейчас добьёт.
— Если повернём ствол на него, вторая машина увидит нас раньше.
Шумейко не ответил.
Первая машина продолжала стрелять по Кулагину.
Вторая начала обход.
Сначала показалась башня. Потом борт корпуса между передним и задним катками.
— Теперь, — сказал я.
— Бронебойным! — крикнул Шумейко. — По борту! Огонь!
Лунёв нажал спуск.
Орудие ударило. В тесной позиции звук стал плотнее. Дульная волна отразилась от земляных стенок и прошла по лицу горячим воздухом.
Снаряд попал в боковую плиту ниже башни.
Танк остановился не сразу. Прошёл ещё длину корпуса, башня дёрнулась, из открывшегося люка вырвался огонь.
— Второй не стрелять! — приказал я.
Заряжающий уже держал новый выстрел.
— А добить?
— Горит. Другую цель.
Лунёв перевёл ствол правее.
Третья машина остановилась за подбитой, не желая выходить под тот же угол.
Она сделала именно то, что нам требовалось.
— Ждать, — сказал я.
— Стоит же, — произнёс Шумейко.
— Третье бьёт по ходовой. Мы — после попадания.
Сержант оглянулся в сторону посадки.
Оттуда пришёл выстрел.
Снаряд ударил в передний каток стоявшей машины. Попал низко. Земля и куски трака разлетелись в стороны. Танк попытался отойти назад. Левая гусеница пошла, правая осталась. Корпус развернулся, открывая бок второму орудию.
— Теперь.
Лунёв выстрелил.
На борту появилась тёмная дыра. Пламени не было. Танк остановился. Башня ещё повернулась на несколько градусов и замерла.
Два орудия сделали то, что до этого пыталось выполнить каждое отдельно.
Одно остановило.
Другое выбрало место.
— Смещаем щит! — крикнул я. — Правее!
— Уже?
— Уже.
Расчёт взялся за станины.
На этот раз они не спорили.
Пока люди разворачивали орудие в тесной яме, два немецких танка ударили по нашей прежней щели. Первый снаряд лёг перед ней. Второй попал в край. Земля обрушилась туда, где минуту назад находился Лунёв.
Наводчик посмотрел на осыпь.
— Пристрелялись.
— Поэтому двигаемся.
Он провёл рукавом по лицу. На щеке осталась чёрная полоса.
Кривцов появился со стороны балки. Он полз, толкая перед собой два подкалиберных выстрела, обёрнутых плащ-палаткой.
— Держите, — сказал он. — Остальные у меня.
— Где у тебя?
— В месте.
— В каком?
— Надёжном.
Я посмотрел на него.
Старшина смотрел в ответ.
Память подсказала: спрашивать бесполезно. Кривцов считал местонахождение последних снарядов своей личной военной тайной, пока не получал приказ их принести.
— Первое проверь.
— Проверял по дороге. Орудие цело. У Кулагина двое убитых, один контужен. Сам живой.
— Почему молчит?
— Ствол засыпало. Чистят.
— Передай: после очистки позицию не выдавать. Пусть наблюдает.
— А стрелять?
— Только по машине, которая пойдёт прямо на них.
Кривцов перевёл взгляд на поле.
— А остальные?
— Остальных берём мы.
— Вас же сейчас найдут.
— Уже нашли старое место.
Старшина посмотрел на новый край щита, потом на воронки левее.
— Понял.
Он пополз к первому.
Стрельба впереди стала реже.
Это не означало, что атака закончилась.
Немцы остановились у минного поля и разбитых машин. Несколько танков отошли к иве. Два продолжали держать огнём позиции первого и третьего орудий. Пехота залегла в ржи. Кое-где двигались сапёры. Они искали проход между минами.
Над полем стоял дым. В нём белая печь то появлялась, то исчезала.
Я чувствовал во рту землю, хотя уже несколько раз сплюнул. Левое ухо начинало слышать. Сначала вернулись самые низкие звуки: двигатели, разрывы, откат орудия. Голоса оставались тонкими и далёкими.
Шумейко что-то спросил.
— Громче.
Он приблизился.
— Кто будет командовать, если вас опять засыплет?
Вопрос был не случайным.
До взрыва батарея зависела от телефона и наблюдательного пункта. После второго обрыва люди уже действовали по переданным условиям. Но имя человека, который соединит четыре расчёта, если я исчезну, ещё не было названо.
— Сазонов.
— Он у первого.
— Поэтому ты отвечаешь за первое и второе, пока он не придёт. Лаптев — за третье. Четвёртое работает по своему проходу. Если связи нет, каждый выполняет последний приказ. Если сосед молчит, сначала выяснить почему. Не открывать огонь только потому, что он перестал.
Шумейко повторил не всё.
— Ещё раз, — сказал я.
Он повторил полностью.
— Передай расчёту.
— Сейчас.
Я поднялся к щели наблюдения.
Немецкие сапёры работали за подбитым танком. Их прикрывала машина, стоявшая носом к батарее. Из ЗИС-3 можно было попытаться снять её гусеницу. Дистанция была около пятисот метров.
Лунёв уже держал её в прицеле.
— Вижу нижний край, — сказал он.
— Не стрелять.
— Можно взять правую гусеницу.
— Можно промахнуться и показать новую позицию.
— Сапёры проход делают.
— Их возьмут миномёты.
Миномёты молчали.
— Если возьмут, — сказал Лунёв.
Эти слова уже произносили сегодня.
— Если не возьмут, тогда стреляем, — ответил я.
Мы ждали.
Сапёр добрался до края минного поля. Лёг, вытянул перед собой щуп. Второй остался за танком. Пехота начала подтягиваться ближе.
Наши миномёты ударили с опозданием.
Первая мина легла коротко. Вторая разорвалась у самой гусеницы. Третья накрыла сапёров. Танк дал задний ход. Пехота снова прижалась к земле.
Лунёв убрал палец со спуска.
— Взяли.
— Взяли.
Он не выглядел довольным. Наводчик не любил отпускать цель, которую уже поймал в перекрестие.
Издалека пришёл новый звук.
Сначала я решил, что работают тягачи.
Потом увидел, как Шумейко поворачивает голову.
Звук был глубже, чем у средних танков. Отдельные удары двигателя не сливались в ровный гул. Между ними слышался тяжёлый металлический лязг.
Машина появилась за ивой.
Она была выше тех, что шли перед ней. Широкие гусеницы мяли рожь двумя тёмными полосами. Башня медленно поворачивалась в сторону дыма. На лобовой броне лежали запасные траки.
Мне не требовалось видеть крест на борту.
— «Тигр», — сказал Шумейко.
Никто у орудия не ответил.
Даже заряжающий, державший подкалиберный выстрел, не шевельнулся.
Слово уже дошло до каждого.
Тяжёлый танк остановился у ивы.
Башня довернулась к первому орудию.
Вспышка показалась небольшой.
Разрыв у Кулагина — нет.
Земля закрыла всю позицию. В воздух поднялись доски, кусок сети и колесо от ящика. Когда дым разошёлся, щита не было видно.
— Первое? — спросил Лунёв.
— Не знаю.
— Бить?
До танка было больше девятисот метров.
На такой дистанции наш снаряд мог оставить на его лбу только след. Зато вспышка от орудия покажет, где искать следующий расчёт.
— Нет.
«Тигр» двинулся вперёд.
За ним пошли две средние машины и пехота. Они держались в его следе, используя тяжёлый танк как подвижную стену.
— Подкалиберный в ствол? — спросил Шумейко.
— Пока бронебойный.
— Почему?
— Если повернёт у печи — берём гусеницу обычным. Подкалиберный оставь для борта.
— А если не повернёт?
— Тогда не стреляем.
Шумейко посмотрел на меня.
— Он пройдёт прямо к нам.
— До нас ров и мины.
— Средние уже нашли проход.
— Не весь.
Я не знал, хватит ли этого.
Противотанковый ров мог остановить танк.
Мина могла сорвать гусеницу.
Наш снаряд мог попасть туда, куда требовалось.
Каждое условие по отдельности было возможным.
Вместе они всё равно не становились обещанием.
«Тигр» прошёл перевёрнутую телегу.
С первого орудия не стреляли.
С третьего тоже.
Значит, приказ дошёл.
Или стрелять там уже было некому.
Я послал Шумейко к ходу сообщения.
— Найди человека. Пусть к третьему: тяжёлый не брать, пока не повернёт. Если пойдёт прямо на них — по правой гусенице. Потом к четвёртому: приготовиться.
— А я?
— Вернёшься к орудию.
— Кого послать?
В позиции оставались наводчик, замковой, заряжающий и два номера у станин. Рябова унесли. Одного бойца контузило во время перемещения, он сидел в щели и пытался остановить кровь из уха.
Свободных людей не было.
Я посмотрел на него.
— Сам передай до третьего. Потом назад.
Шумейко хотел сказать, что командир орудия должен быть у орудия.
Не сказал.
— Есть.
Он побежал.
Теперь у второго командовал Лунёв.
— Сектор знаешь? — спросил я.
— Знаю.
— Если меня нет?
— Ждать полного борта.
— Если остановится лбом?
— По ходовой.
— Один выстрел. Потом смена места.
— Понял.
Он прижался к прицелу.
Танк приближался.
Через окуляр Лунёв видел больше меня. Я видел только корпус, башню и пыль под гусеницами. Он видел болты, траки, нижний край борта и чёрный круг ствола, который время от времени смотрел в нашу сторону.
— Восемьсот, — сказал он.
Потом:
— Семьсот.
Белая печь появилась слева от танка.
В ней темнело отверстие, где когда-то находилась дверца. Над трубой висел клочок дыма. Между белой стеной и серой бронёй оставалось несколько метров.
— Он у печи, — сказал Лунёв.
Я видел.
Заряжающий держал бронебойный у казённика. Замковой положил ладонь на рукоятку. Никто больше не спрашивал, когда стрелять.
«Тигр» закрыл собой белую печь.
Его башня начала поворачиваться вправо.
Не корпус.
Только башня.
Лунёв задержал дыхание.
— Теперь?
— Нет.
До поворота у противотанкового рва оставалось двести метров.
Глава 22. Двести метров
8 июля 1943 года, около 05:30 Центральный фронт Полоса 13-й армии Ольховатское направление Противотанковая батарея 76-мм орудий ЗИС-3
Двести метров.
В другое время человек проходил их за несколько минут и не запоминал дороги.
Теперь в этих двухстах метрах помещалось всё, чего мы ждали с ночи: противотанковый ров, узкий проход между минными полями, молчавшее четвёртое орудие и борт тяжёлого танка, которого пока не было видно.
«Тигр» двигался медленно.
Его левая гусеница прошла по краю воронки, корпус качнулся, но ствол остался направлен на позицию Кулагина. Машина остановилась. Вспышка на срезе ствола показалась короткой и почти аккуратной.
Там, где находилось первое орудие, поднялась чёрная земля.
Удар пришёл через поле с запозданием. Я почувствовал его правым боком. Под рёбрами сжалось, будто кто-то просунул туда тупой железный прут и повернул.
Лунёв не отрывался от прицела.
— Теперь?
— Нет.
Заряжающий держал бронебойный выстрел обеими руками. Носок снаряда находился в ладони от открытого казённика. Замковой стоял справа, положив руку на рукоятку затвора. Ему достаточно было одного движения.
Никто не двигался.
Это было труднее, чем стрелять.
Когда цель находилась в прицеле, орудие было заряжено, а в соседней позиции гибли люди, приказ «не стрелять» начинал казаться трусостью. Расчёт не видел всей местности. Он видел броню, чёрный круг пулемёта в лобовом листе и землю, падавшую туда, где лежали свои.
Я видел немногим больше.
Передний лист «Тигра» шёл почти прямо на нас. На такой дистанции даже подкалиберный мог только выдать второе орудие и оставить на броне светлую отметину. После первого выстрела башня повернулась бы сюда. Второго нам могли не дать.
— Он Кулагина закопает, — сказал Шумейко.
Левую половину фразы я услышал. Правую понял по губам.
— Кулагин знает приказ.
— Если жив.
— Если жив — знает. Если нет, наш выстрел его не вернёт.
Шумейко отвёл взгляд.
Ответ был правильным и от этого не становился легче.
«Тигр» тронулся снова. За его кормой держались два средних танка. Один шёл уступом вправо, второй почти полностью прятался за тяжёлой машиной. Между гусеницами и в примятой ржи двигалась пехота. Немцы не торопились. Тяжёлый танк принимал на себя огонь, средние машины искали вспышки, пехота проверяла, не остались ли в складках земли незамеченные расчёты.
Они уже знали, где стояло первое орудие.
Третье выдало себя в предыдущей атаке.
Второе они искали возле осыпавшейся щели.
Только о четвёртом не знали ничего.
Если оно было живо.
Со стороны хода сообщения послышался скрежет. Кто-то съехал по стенке, сбивая сапогами сухую землю. Шатров появился на дне позиции, лёг, вдохнул и сразу закашлялся.
На спине у него разошёлся шов гимнастёрки. К левому локтю прилипла кровь.
— Третьему передал, — сказал он.
— Четвёртому?
— Тоже.
— Как повторил Воронцов?
Шатров не понял вопроса.
— Что?
— Приказ как повторил?
Телефонист закрыл ладонью правое ухо, будто это могло помочь слышать лучше.
— Тяжёлый не брать, пока не откроет весь борт. Если связи не будет — решает сам. По людям не показываться.
— Про печь сказал?
— Сказал. Он ответил: пока печь из-за кормы не выйдет, молчим.
Значит, понял.
— Что у них?
— Были целы. Когда уходил.
— Давно?
Шатров посмотрел в поле, пытаясь измерить время по положению танка.
— Он ещё до телеги не дошёл.
За это время по обратному скату могли попасть дважды.
— Первое видел?
— На обратном пути. Орудие откопали. У Кулагина четверо у ствола. Сазонов там. После последнего разрыва не знаю.
— Возвращайся к ходу сообщения. Жди.
— Куда потом?
— Куда пошлю.
Он остался лежать у стенки.
Кривцов подвинул к нише два подкалиберных выстрела. Они лежали на плащ-палатке отдельно от остальных. Старшина проверил, не попала ли земля на ведущий поясок, и прикрыл их свободным краем ткани.
— Один к казённику? — спросил он.
— Пока нет.
— Потом не успеют.
— Успеют.
— А если средний раньше выйдет?
— Тогда обычным по ходовой.
Кривцов нахмурился.
В его обязанности не входило выбирать цель. Зато в его обязанности входило знать цену каждому выстрелу. Подкалиберные он носил не как боеприпасы, а как остаток батарейного имущества, за который отвечал лично.
— Значит, не заряжать, — повторил он.
— Один подготовить. Второй не трогать.
— Так бы и сказали.
Он переложил ближний выстрел носком к орудию.
«Тигр» снова остановился.
До рва оставалось меньше ста пятидесяти метров.
Башня медленно повернулась влево. Ствол прошёл над нашими позициями. Я видел чёрное отверстие, становившееся то круглым, то овальным. На мгновение показалось, что наводчик смотрит прямо на нас.
Я прижался ниже.
Ствол остановился на третьем орудии.
Выстрел.
За посадкой поднялся столб дыма. Ветви вспыхнули и сразу исчезли в земле. Через несколько секунд оттуда донеслось короткое металлическое звяканье.
Не выстрел.
Что-то упало на щит или ствол.
Лаптев не ответил.
Лунёв снял ладонь с маховика и вытер её о гимнастёрку.
— Третьего тоже нет.
— Не знаем.
— Молчит.
— Ему приказано молчать.
— А если прямое?
— Тогда узнаем, когда понадобится его сектор.
Наводчик посмотрел на меня одним глазом. Второй оставался у окуляра.
— Вы сами-то верите, что четвёртое дождётся?
Я не ответил сразу.
Человек, в чьём теле я находился, вырыл для Воронцова кинжальную позицию за обратным скатом. Он выбрал направление, откуда орудие не видело большую часть поля и не могло помочь остальным. Ради одного прохода он оставил целую ЗИС-3 молчать во время двух атак.
Он верил не в удачу.
Он рассчитал местность.
— Его командир дождался бы, — сказал я. — Значит, и мы дождёмся.
Шумейко повернул голову.
Наверное, слова прозвучали странно. Командир батареи говорил о себе в третьем лице.
Никто не стал спрашивать.
После взрыва от меня и не такое могли принять за контузию.
Танк продолжал идти.
Сто метров.
Белая печь скрылась за его кормой. Башня вернулась к первому орудию. Из ржи справа поднялся немецкий солдат, махнул рукой, и средняя машина сместилась ближе к следу «Тигра». Сапёры шли у самого борта, прикрываясь катками.
До противотанкового рва они ещё не дошли, но уже знали, где начинается проход. Один из сапёров вытянул шест с белой тряпкой. Другой вбил колышек. Пехота помечала дорогу для следующих машин.
— Можно по сапёрам осколочным, — сказал Шумейко.
— Нельзя.
— Проход найдут.
— Они уже его нашли.
— Тогда что бережём?
— Четвёртое.
Осколочный второго орудия не выдал бы Воронцова. Он выдал бы нас. После этого тяжёлый танк остановился бы лбом, и вся задуманная система превратилась бы в три отдельных орудия, по которым противник бил бы по очереди.
Шумейко это понимал.
Просто ему требовалось услышать, что мы сознательно позволяем сапёрам сделать ещё несколько шагов.
Первый немец дошёл до края рва.
Он лёг и посмотрел вниз. Потом поднял руку.
«Тигр» остановился перед поворотом.
Двигатель работал на малых оборотах. Серый выхлоп стелился за кормой. В открывшийся промежуток я увидел край белой печи.
Не весь.
Только трубу.
Лунёв медленно выдохнул.
— Поворачивает.
— Башней.
Корпус ещё стоял прямо.
Танк выстрелил по первому орудию в третий раз.
Вся передняя стенка позиции Кулагина исчезла. Над землёй перевернулся щиток от ящика, ударился о грунт и остался торчать углом.
С нашей стороны не ответили.
Я представил людей под осыпью. Представил Кулагина, который лежал у ствола и слышал, как заряжающий спрашивает, почему батарея молчит.
Отдалённый гул в голове стал громче.
Это был не взрыв.
Кровь билась в левом ухе.
— Товарищ капитан, — сказал заряжающий. — Там же наши.
— Знаю.
— Может, хотя бы по гусенице?
— Не под этим углом.
Он опустил глаза на снаряд.
Я мог приказать стрелять и снять с себя эту тяжесть. Расчёт выполнил бы. Грохот вернул бы людям привычную работу. Если нам повезёт, снаряд повредит каток. Если нет, мы всё равно перестанем чувствовать себя наблюдателями чужой гибели.
Но орудие ставили сюда не для того, чтобы нам стало легче.
— Держать, — сказал я.
Немецкий сапёр спустился в ров. Второй остался наверху. Они проверяли дно и насыпь на противоположной стороне.
«Тигр» чуть подался назад.
Левая гусеница остановилась. Правая продолжала двигаться. Корпус начал разворачиваться вокруг заторможенного борта.
Сначала из-за кормы показалась белая труба.
Потом край стены.
На борту танка стали видны катки. Передние перекрывали друг друга, задние ещё уходили под корму. Пространство над гусеницей оставалось узким.
Лунёв уже держал маховики обеими руками.
— Борт есть.
— Не весь.
— Под башней вижу.
— Жди.
Танк продолжал поворот.
Белая печь вышла из-за кормы до половины.
Башня ещё смотрела на первое орудие. Потом начала возвращаться. Немецкий командир тоже понял, что на повороте открыл левый борт, и искал позицию, которая могла воспользоваться этим.
Третье молчало.
Второе молчало.
От четвёртого нас отделял обратный скат. Я не видел ни людей, ни ствола. Не мог дать сигнал. Не знал, уцелел ли Воронцов после обстрела.
Оставалось условие, переданное человеком, который дополз туда раньше.
Не команда.
Не провод.
Полностью открывшийся борт.
Белая стена показалась за танком целиком.
Я вдохнул, чтобы приказать Лунёву зарядить подкалиберный.
Четвёртое орудие выстрелило раньше.
Вспышка возникла низко, почти у самой земли, правее танка. Оттуда, где до этого не было ни одного выстрела.
Снаряд ударил в переднюю часть левой гусеницы.
Я не увидел пробоины. Только короткое облако рыжей пыли возле ведущего колеса и несколько чёрных кусков, отлетевших в рожь.
«Тигр» не остановился.
Правая гусеница толкала корпус вперёд, левая ещё протащила его несколько метров. Потом верхняя ветвь провисла, полезла под катки и начала собираться гармошкой. Танк дёрнулся. Нос развернуло в сторону рва. Корма поползла к белой печи.
Вместо узкого борта перед нами открылся почти весь левый бок.
— Подкалиберным! — крикнул я. — Под башню, выше гусеницы!
Заряжающий опустил обычный бронебойный на землю.
Кривцов уже подал ему другой выстрел.
Лёгкий снаряд вошёл в казённик. Замковой толкнул рукоятку. Затвор закрылся с сухим металлическим ударом.
— Готово!
Лунёв довернул ствол.
Танк продолжал разворачиваться. Башня пошла к четвёртому орудию. Сначала медленно, потом быстрее. «Тигр» потерял ход, но не перестал быть боевой машиной. Его пушка искала короткую вспышку за обратным скатом.
— Вижу борт, — сказал Лунёв.
— Огонь.
ЗИС-3 ударила.
Орудие откатилось. Гильза вышла из затвора и зазвенела о станину.
На борту «Тигра» появилась тёмная точка. Вокруг неё мелькнули искры. Ни огня, ни взрыва не было. Танк стоял так же, двигатель работал, башня продолжала поворачиваться.
— Не взял? — спросил Шумейко.
Я не знал.
Через прицел можно было увидеть место удара. Нельзя было увидеть, что произошло за бронёй.
Башня на мгновение остановилась.
Потом снова пошла вправо.
— Второй подкалиберный! — крикнул заряжающий.
— Не заряжать.
— Он живой!
— Обычный бронебойный. Следующая цель — средние.
Заряжающий замешкался всего на секунду. Этой секунды хватило, чтобы четвёртое орудие выстрелило второй раз.
Попадание пришлось ближе к корме.
Из-под задней части борта выдавило серый дым. Он шёл не столбом, а густой струёй, стелился по броне и смешивался с выхлопом. Танк не загорелся.
Его башня доворачивалась к Воронцову.
Я увидел вспышку в стволе.
Обратный скат поднялся.
Земля, брёвна и куски маскировочной сети на секунду закрыли всё место, где находилось четвёртое орудие. Щит ЗИС-3 показался над пылью боком, будто его перевернули, и исчез.
До нас дошёл удар.
У Лунёва сорвало фуражку. Заряжающий присел, прикрыв снаряд собой. В нише осыпалась земля и наполовину засыпала второй подкалиберный.
— Четвёртое, — сказал Шумейко.
Больше оттуда не стреляли.
Я смотрел на серый дым у «Тигра».
Башня остановилась после выстрела. Ствол немного опустился. Верхний люк оставался закрытым. Мотор работал неровно, с паузами, но не глох.
— Добить? — спросил Лунёв.
— Нет.
— Один ещё есть.
— Средние справа.
Он перевёл прицел.
Первая из шедших за «Тигром» машин уже обходила его со стороны рва. Немецкий механик видел сорванную гусеницу и понимал, что оставаться в проходе опасно. Он прибавил ход, надеясь проскочить место, пока все наши орудия смотрят на тяжёлый танк.
Третье орудие выстрелило.
Значит, Лаптев был жив.
Снаряд лёг низко. Земля ударила под носом машины. Она прошла через облако и продолжила движение.
— Промазал, — сказал Лунёв.
— Поправку даст сам.
— Уйдёт.
— Жди.
Немецкий танк повернул к посадке. Его лоб уходил от нас, борт начинал открываться. Ствол башни дёргался между третьим орудием и нашей старой позицией.
Лаптев выстрелил снова.
На этот раз попадание пришлось в передний каток. Машина клюнула, правая гусеница соскочила наружу и легла на землю длинной чёрной лентой. Танк ещё двигался на левой, разворачивая корпус поперёк прохода.
— Наш, — сказал Лунёв.
— По борту. Обычным.
— Заряжено! — ответил замковой.
Лунёв навёлся.
Маховик вертикальной наводки он держал правой рукой, которую перед боем всё время растирал. Теперь не замечал боли. Ладонь двигалась мелко, без рывков. Перекрестие шло вместе с танком.
— Огонь.
Снаряд ударил в бок корпуса ближе к боевому отделению.
Тёмный дым вырвался из открывшегося башенного люка. Один танкист показался над бронёй, но сразу исчез. Машина продолжала разворачиваться по инерции и остановилась поперёк прохода, закрывая дорогу второй.
— Станины! — крикнул Шумейко. — Правее, на метку!
Расчёт бросился к орудию.
— Сначала гильзу убрать! — сказал я. — Не под колесо!
Замковой ногой оттолкнул горячую гильзу в нишу. Двое взялись за станины. Шумейко подставил лом под левый сошник.
После двух выстрелов противник видел нашу вспышку.
Теперь требовалось не уйти с позиции — уходить было некуда, — а изменить место ровно настолько, чтобы следующий снаряд пришёл в пустую щель.
— Разом! — крикнул Шумейко. — На себя!
ЗИС-3 сдвинулась на ладонь и встала.
Сошники держал чернозём.
— Землю из-под правого! Быстро!
Один номер расчёта схватил малую лопату. Другой лёг животом под станину и выгребал землю каской. Пехотные пули прошли над щитом. Одна ударила в колесо, другая звякнула о казённик.
Лунёв не ушёл от прицела.
— Вторая машина сдаёт назад.
— Не стрелять.
— Борт даёт.
— Далеко. Береги выстрел.
— Правый вышел! — крикнули у станины.
— Теперь оба! Раз!
Орудие подалось вправо. Колесо вошло в узкое углубление, которое расчёт вырыл после моего приказа. Щит повернулся на несколько градусов. Этого хватило, чтобы ствол оказался между другим краем бруствера и комком сухой травы.
Люди снова развели станины.
Шумейко сам забил сошник в стенку короткой сапёрной лопатой.
— Наведение?
— Есть, — сказал Лунёв.
— Сектор?
— От печи до рва беру.
Низкая немецкая машина показалась за средними танками.
У неё не было башни. Длинный ствол выходил прямо из передней части корпуса. Самоходка остановилась у ивы, довернула всем корпусом и выстрелила.
Снаряд пришёл в наше прежнее место.
Край позиции осел. Нишу, где минуту назад лежали подкалиберные, завалило. Горячую гильзу подбросило и швырнуло к новому щиту.
Кривцов посмотрел на осыпь.
— Второй там был.
— Откопаем.
— Его могло помять.
— Сначала орудие.
— Я про снаряд и говорю.
Он пополз к осыпавшейся нише.
Я схватил его за ремень.
— Лежать.
Самоходка дала второй выстрел.
Он прошёл левее и разорвался за балкой. Земля накрыла ход сообщения. Шатров прижался к стенке.
— Видишь её? — спросил Шумейко у наводчика.
— Вижу край рубки.
— Дистанция?
— Семьсот пятьдесят. Может, восемьсот.
— Брать?
— Нет, — сказал я.
— Она нас видит.
— Видела старое место. Если выстрелим сейчас — увидит новое.
Шумейко лёг у щита.
— Значит, опять ждать.
— Пока у неё нет цели.
Самоходка не стреляла.
Её командир смотрел на осыпавшуюся позицию и тоже ждал ответной вспышки.
Мы молчали.
Через несколько секунд машина перенесла ствол к третьему орудию.
Лаптев уже выдал себя двумя выстрелами.
— Шатров! — позвал я.
Телефонист подполз.
— К третьему. Пусть меняет щель. Если самоходка держит его — не стрелять. Пехоту отдаёт миномётам.
— А если танк пойдёт?
— По ходовой из запасной.
— Понял.
— Повтори.
Он повторил и исчез в ходе сообщения.
«Тигр» стоял у рва.
Серая струя из кормы стала слабее. Башня больше не двигалась. Ствол смотрел туда, где находилось четвёртое орудие.
Верхний люк приподнялся.
Сначала из него показалась рука. Потом голова в чёрном подшлемнике. Танкист оглядел поле, поднялся по пояс и быстро спрыгнул на правый борт, закрываясь башней от наших позиций.
Лунёв перенёс прицел.
— Вижу.
— Не стрелять.
— Экипаж выходит.
Из люка появился второй человек. Он помог выбраться третьему. Тот двигался плохо, держался за плечо товарища.
— Одним осколочным накрою всех, — сказал Лунёв.
— И покажешь орудие самоходке.
— Уходят же.
— Пусть уходят.
Наводчик продолжал вести их в прицеле.
— Они Воронцова убили.
Я посмотрел на обратный скат. Там ещё висела пыль.
— Мы не знаем, кого они убили.
— А если знаем?
— Всё равно не стрелять.
Он оторвался от окуляра.
— Почему?
— Потому что у нас осталось три орудия против танков, а не против людей, бегущих без машины.
Последние слова я произнёс громче, чем требовалось.
Лунёв снова посмотрел в прицел.
Палец со спуска убрал.
Танкисты добрались до воронки. Один оглянулся на машину. Наверное, надеялся, что двигатель не загорится и танк ещё можно будет вытащить.
Я надеялся на обратное.
Но тратить на эту надежду подкалиберный не собирался.
Вторая средняя машина попыталась обойти проход левее. Она сошла с отмеченного сапёрами следа, продвинулась на несколько корпусов и остановилась. Перед ней лежал противотанковый ров. Справа путь закрывали «Тигр» и подбитый танк. Слева начиналось минное поле.
Пехота стала растекаться по ржи.
Без движущейся брони люди больше не держались плотной группой. Одни залегли у рва, другие ползли к посадке. Пулемёт с тяжёлого танка молчал. Средняя машина стреляла короткими очередями поверх ржи, не видя целей.
Наши миномёты ударили по проходу.
Первая мина легла за «Тигром». Вторая разорвалась между пехотой и сапёрными колышками. Немцы прижались к земле.
Третье орудие выстрелило осколочным.
Разрыв прошёл по краю рва. Сухая рожь легла полукругом. Часть пехоты поднялась и побежала назад, к танкам.
Самоходка у ивы ответила.
Снаряд ударил в посадку. Одно дерево сломалось у земли и упало поперёк сектора Лаптева.
Третье больше не стреляло.
— Убило? — спросил заряжающий.
— Или сменил место.
— Всё у вас «или».
Он сказал это не зло. Просто устал не знать.
— Пока сам не увидел — всегда «или».
Из-за осыпи показался Кривцов. Он всё-таки добрался до ниши и тянул из земли подкалиберный выстрел. Гильза была в пыли, но не помята.
— Цел, — сообщил старшина.
— В другую нишу.
— Куда?
— За правое колесо. Не вместе с остальными.
— Там сыро.
— Подложи доску.
— Доску сожгло.
— Возьми крышку ящика.
Кривцов посмотрел вокруг, нашёл целую крышку и пополз с ней к правому краю позиции.
Пока он устраивал новый запас, первое орудие выстрелило.
Я увидел вспышку почти в том месте, которое «Тигр» трижды засыпал землёй.
Кулагин дождался машины, пошедшей прямо на его развороченный бруствер. Его бронебойный попал в нижний лобовой лист. Танк остановился, будто наткнулся на невидимую стену, потом дал задний ход.
Кулагин не стал стрелять второй раз.
Над позицией мелькнули две фигуры. Расчёт перебирался в запасную щель, оставив у орудия только наблюдателя.
Ответный снаряд немецкого танка разбил место возле щита.
Людей там уже не было.
Система ещё работала.
Не потому, что мы сохраняли связь.
Связи не было.
Каждый расчёт выполнял условие, которое получил раньше: Кулагин стрелял только по машине, идущей прямо на него; Лаптев останавливал ходовую; второе брало открывшийся борт; Воронцов дождался прохода.
Капитан подготовил этот бой до того, как меня откопали.
Я только не позволил людям забыть его приказ, когда всё вокруг требовало нарушить его немедленно.
Средний танк за «Тигром» начал отходить. Сначала медленно, сохраняя лоб к нашим позициям. Потом развернулся в дыму и ушёл к иве. Низкая самоходка прикрыла его двумя выстрелами и тоже попятилась.
Пехота осталась в ржи.
Немецкие миномёты поставили перед ней дым. Белые разрывы легли у рва, возле подбитой средней машины и справа от «Тигра». Ветер тянул завесу вдоль прохода.
— Сейчас снова пойдут, — сказал Шумейко.
— Не сразу.
— Откуда знаете?
— Проход закрыт двумя машинами. Сначала оттащат или найдут другой.
— А пехота?
— Попробует доползти.
Я повернулся к заряжающему.
— Осколочный. Взрыватель на осколочное. Не заряжать до цели.
— Есть.
Он подвинул выстрел ближе.
В дыму двигались отдельные фигуры. Они появлялись на несколько секунд и снова исчезали. Пулемёты соседнего батальона били по ржи. Наше орудие молчало. Каждый осколочный был нужен, но ещё важнее было не показать новую щель самоходке, которая могла остановиться за завесой и ждать вспышки.
Немцы подползли до ста пятидесяти метров.
Первого заметил номер у правой станины.
— Вон! У колышка!
Лунёв повернул прицел.
— Не вижу.
— Левее дыма. Каска!
— Вижу двоих.
— Ещё правее трое, — сказал Шумейко.
Цель была уже не для одного снаряда. Пехота растянулась по фронту и двигалась к краю нашей балки.
— Заряжай, — приказал я.
Осколочный вошёл в казённик.
— По группе у колышка. Прицел четыре. Правее полделения.
Лунёв навёлся.
— Готово.
В этот момент из дыма ударил немецкий пулемёт.
Пули прошли по щиту. Одна отщепила кусок металла у смотровой щели. Наводчик отшатнулся, провёл рукой по лицу и посмотрел на ладонь.
Крови не было.
— Работай, — сказал Шумейко.
Лунёв вернулся к прицелу.
— Огонь.
Снаряд разорвался перед колышком. Дым и земля закрыли пехоту. Пулемёт замолчал.
— Второй не заряжать, — приказал я.
— Они рядом.
— Посмотрим результат.
Когда дым разошёлся, часть людей лежала. Остальные отползали. Справа поднялась новая группа, но по ней уже ударил станковый пулемёт из глубины нашей обороны.
Атака остановилась не одним попаданием.
Она распалась на отдельные попытки, каждая из которых упиралась в другое оружие.
Немцы поняли это раньше нас.
Пехота начала отходить небольшими группами. Дым сгущался. Танки за ивой продолжали стрелять, но уже не двигались вперёд.
Потом их огонь стал реже.
На несколько минут поле осталось за теми, кто мог по нему наблюдать.
Мы не могли назвать это победой.
«Тигр» не горел.
Четвёртое орудие не отвечало.
У первого и третьего я не знал потерь.
Второе стояло в тесной яме, где после следующего выстрела менять место было уже некуда.
Но танки отступили.
Значит, нам дали несколько минут.
— Орудие проверить, — сказал я. — Ствол, затвор, прицел. Боеприпасы пересчитать. Никому из позиции не выходить.
Шумейко посмотрел на обратный скат.
— А четвёртое?
— Подождём дыма.
— Там живые могут быть.
— Поэтому и подождём. Если сейчас побежим поверху, добавим к ним ещё четырёх.
Он сжал челюсти, но кивнул.
Расчёт занялся орудием.
Лунёв открыл затвор и просветил ствол через казённик. Замковой вычистил щёткой землю из направляющих. Один из номеров ощупывал шины и спицы. Шумейко проверил сошники, потом провёл ладонью по стволу и сразу отдёрнул её.
— Горячий.
— Воды не лить.
— Я и не собирался.
Кривцов пересчитывал выстрелы, касаясь каждого пальцами.
— Обычных бронебойных здесь три. Подкалиберный один. Осколочных шесть.
— Один осколочный только что ушёл.
— Я после него считаю.
— Тогда запиши.
— На чём?
Он показал ладони. Обе были в земле.
— Запомни.
— Я и без вас помню.
Со стороны первого орудия появился Сазонов. Он не шёл в полный рост. Перебегал от воронки к воронке, последние метры прополз и скатился в позицию возле Шумейко.
На воротнике у него засохла кровь. Левый рукав был разрезан выше локтя и перевязан поверх гимнастёрки.
— Первое цело, — доложил он. — Щит посекло, панорама работает. Кулагин жив. Один убит после последнего, двоих засыпало — откопали. Стрелять могут четверо.
— Третье?
— Шатров туда ушёл.
— Четвёртое видел?
Сазонов посмотрел на скат.
— После прямого — нет.
— Огонь оттуда был два раза.
— Видел.
— Первый — по гусенице. Второй — в кормовую часть борта.
— А ваш?
— Под башню.
Он посмотрел на «Тигр», почти скрытый дымом.
— Чей считать?
— Пока ничей. Танк не горит.
Сазонов кивнул, будто другого ответа не ожидал.
— От первого могу дать одного человека.
— Не сейчас. Кулагину восстановить бруствер и приготовить уход в балку. Наблюдателя оставить в запасной щели.
— А к четвёртому?
— Пойду сам.
— Товарищ капитан, вам бы к санитару.
— Потом.
— Вы после взрыва на ногах не стояли.
— Сейчас стою.
Я поднялся, чтобы доказать это, и сразу пожалел.
Поле качнулось. В горле поднялась горькая вода. Я опёрся ладонью о щит и дождался, пока земля перестанет уходить вправо.
Сазонов ничего не сказал.
Просто смотрел.
— Двух людей, — сказал я. — Плащ-палатку и две лопаты. Шатров вернётся — с нами.
— Может, я пойду?
— Ты принимаешь батарею, пока меня нет.
Он нахмурился.
— Связи нет.
— Поэтому и принимаешь. Первое не открывает огонь без прямой цели. Второе — за Шумейко. Третье, если живо, держит свой сектор. При возобновлении артподготовки всех от стволов в щели, наблюдение по одному.
— А если снова танки?
— Не успеют раньше, чем я вернусь.
— Откуда знаете?
— Не знаю.
Сазонов вытер кровь с воротника.
— Это уже больше похоже на правду.
Шатров вернулся через несколько минут.
Он привёл с собой молодого бойца из третьего расчёта. Тот держал левую руку за ворот гимнастёрки, как на перевязи.
— Лаптев жив, — сказал телефонист. — Орудие откатили. Наводчика осколком в плечо. Один убит. Ствол цел, прицел цел. Посадка сектор закрыла, рубят ветки.
— Пусть не рубят свежие.
Шатров посмотрел на меня с усталым недоумением.
— Какие тогда?
— Те, что снарядом сломало. Свежий срез блестит.
— Передам.
— Потом. Сейчас идёшь со мной.
Сазонов выбрал двоих от первого орудия. Один принёс свёрнутую плащ-палатку, другой — лопаты и моток верёвки. Оба смотрели на дым над четвёртой позицией.
— Поверху не идём, — сказал я. — До балки ходом сообщения. Дальше по дну. На склон выходим только у орудия. Если начнут крыть — ложимся под внутреннюю стенку, не бежим.
— А если дым уйдёт? — спросил один.
— Тогда ждём следующего.
— Там люди.
— Знаю.
Он больше не спрашивал.
Мы спустились в ход сообщения.
Первый немецкий снаряд лёг за ивой.
Второй разорвался перед нашей старой позицией.
Танки отошли достаточно далеко, чтобы их артиллерия снова могла бить по батарее.
Земля задрожала.
— Начали, — сказал Шатров.
Мы пошли по дну балки.
Балка закрывала нас от танковых пулемётов.
От артиллерии она не спасала.
Снаряды ложились по верхнему краю, перебрасывали землю через склон и осыпали дно. Мы двигались согнувшись, прижимаясь к внутренней стенке. Там грунт был влажнее и пах корнями. Под сапогами хрустели осколки, ещё тёплые после разрыва.
Шатров шёл первым. Он знал, где из балки поднимался короткий ход к четвёртой позиции. За ним несли плащ-палатку. Я замыкал.
После двадцати шагов в глазах потемнело.
Я остановился, упёрся ладонью в землю и меня вырвало. Выходить было почти нечему: вода, горечь и чёрная пыль. Боль под правыми рёбрами стала острой, но потом отпустила.
Боец с верёвкой обернулся.
— Товарищ капитан…
— Иди.
— Может, назад?
— Иди, сказал.
Он пошёл.
Мне требовалось не выглядеть здоровым. Требовалось дойти.
Над балкой прошёл снаряд. Разрыв лёг впереди. Воздух толкнул нас в спины. Шатров присел, но не лёг: понял по звуку, что следующий залп перенесли к первому орудию.
У подъёма мы остановились.
Дым возле четвёртой позиции поредел. Через него проступал край щита. Он находился не там, где должен был. Верхняя часть торчала из земли под углом, ствол смотрел вверх и вправо.
— Ждём, — сказал я.
— Чего? — спросил Шатров.
— Разрыва у второго. После него они перенесут огонь дальше.
Мы слушали.
Первый снаряд ударил у старой щели. Второй — ближе к балке. Третий лёг за нами. Потом батарея противника перенесла огонь левее, к посадке.
— Сейчас.
Мы поднялись по ходу.
Последние метры пришлось ползти. Маскировочную сеть сорвало. Обратный скат был перепахан воронками, и тёмная свежая земля лежала поверх жёлтой травы широкими кляксами. Кинжальная позиция, которую утром нельзя было увидеть с поля, теперь выделялась даже без выстрела.
ЗИС-3 лежала на боку.
Правое колесо осталось на оси. Левого не было. Только обломок ступицы и вывернутая наружу деталь тормоза. Щит согнуло внутрь, и его край упирался в казённик. Ствол уцелел с виду, но прицел висел на одном креплении. Стекло исчезло.
Затвор был открыт не до конца. Между клином и казённой частью набилась земля. В ней торчал небольшой осколок.
Из этого орудия больше нельзя было стрелять.
Возле правой станины сидел подносчик.
Он держал на коленях бронебойный выстрел. Обе руки обнимали гильзу. На нас боец не посмотрел.
— Куда подавать? — спросил он.
— Пока никуда.
— Воронцов сказал следующий обычный.
— Положи на землю.
— Воронцов сказал держать.
Шатров присел перед ним.
— Положи. Руки нужны будут.
Подносчик посмотрел на свои руки, будто увидел их впервые.
— Я держу.
— Вижу. Теперь положи.
Он осторожно опустил выстрел в траву и продолжал обнимать пустые колени.
Двое лежали у казённика.
Замковой — на спине, под согнутым щитом. Заряжающий — ближе к левой станине. Я коснулся шеи одного, потом другого.
Пульса не было.
Шатров уже искал остальных.
— Здесь!
Воронцова отбросило в конец орудийной щели. Нижнюю часть тела засыпало землёй и щепками. Он лежал на левом боку. Каски не было. Волосы слиплись от крови, но глаза оставались открытыми.
— Товарищ капитан? — спросил он.
— Я.
— Не слышу.
Я наклонился к нему.
— Я здесь.
Он узнал голос.
— Дождались?
— Дождались.
— Гусеницу сняли?
— Сняли.
Воронцов закрыл глаза. Не от потери сознания. Просто перестал удерживать веки.
— Ногу правую не чувствую, — сказал он. — Она там есть?
Я разгребал землю руками. Шатров работал лопатой с другой стороны. Правая нога была на месте. Выше колена гимнастёрка и брюки потемнели, но сильного наружного кровотечения я не увидел. Осколок вошёл у бедра или выше. Определить глубину здесь было невозможно.
— Есть нога.
— Тогда хорошо.
— Не двигайся.
— Я и не двигаюсь.
Он сказал это почти сердито.
Мы очистили грудь и пояс. Один боец наложил поверх раны пакет. Бинт сразу пропитался по краю.
— Ещё пакет, — сказал я.
— Один остался.
— Клади сверху. Первый не снимай.
Боец затянул повязку.
Воронцов не застонал. Только вцепился пальцами в землю и отвернул голову.
— Дышать можешь?
— Могу.
— Где ещё болит?
— Везде. Значит, живой.
— Не разговаривай.
— Вы спрашиваете.
Он был прав.
На краю позиции показалась белая вспышка.
— Ложись! — крикнул Шатров.
Снаряд разорвался ниже по скату. Земля прошла над нами. Подносчик снова схватил лежавший выстрел и прижал к груди.
— Оставь его! — сказал я.
Боец не слышал.
Я отвёл его руки и отложил снаряд за станину.
— Людей несём. Понял?
Он кивнул.
Мы развернули плащ-палатку. Продели в боковые петли два шеста от маскировочной сети. Один треснул посередине.
— Не выдержит, — сказал Шатров.
— Без шестов. За углы.
Вчетвером переложили Воронцова. При подъёме он потерял сознание. Голова откинулась, рот открылся.
Я нащупал пульс.
Слабый, быстрый.
— Жив.
Подносчик стоял рядом.
— Возьмёшь передний угол, — сказал я ему.
Он посмотрел на плащ-палатку.
— А орудие?
— Потом.
— Снаряд же…
— Потом.
За разбитым колесом лежал ещё один выстрел. По форме снаряда я узнал подкалиберный. Удар вдавил его в мягкую землю, но гильза с виду оставалась целой.
Шатров тоже увидел.
— Забрать?
У каждого были заняты руки. На плащ-палатке лежал человек, который мог не пережить дорогу. Второго контуженного требовалось вести. Два погибших оставались возле орудия.
Подкалиберный весил меньше обычного выстрела не настолько, чтобы его можно было нести зубами.
— Запомни место, — сказал я. — Под остатком левого колеса. Вернёмся.
— Если не раздавит.
— Тогда запишем, что раздавило.
Мы подняли плащ-палатку.
Я взял задний правый угол. Бок сразу отозвался болью. Перехватил ткань левой рукой.
— Товарищ капитан, я сам, — сказал боец с верёвкой.
— Ты ведёшь второго.
Подносчик шёл рядом с ним. Через несколько шагов начал заваливаться к скату. Боец обхватил его за пояс и потащил.
До балки было меньше пятидесяти метров.
Мы проходили их дольше, чем «Тигр» последние двести.
Воронцов пришёл в себя на спуске. Открыл глаза, посмотрел на небо и спросил:
— Орудие не бросили?
— Оно повреждено.
— Ствол?
— Потом проверим.
— Затвор очистить надо.
— Очистим.
Он попытался поднять голову.
Плащ-палатка качнулась.
— Лежи, — сказал Шатров. — Твой «Тигр» никуда не уйдёт.
— Не мой.
— Тогда чей?
Воронцов не ответил.
Возможно, снова потерял сознание.
Мы спустились на дно балки перед новым залпом. Снаряды прошли над скатом и легли у четвёртой позиции. Один разрыв накрыл орудие. В воздух поднялось целое правое колесо, упало рядом и покатилось вниз, подпрыгивая на комьях.
Шатров проводил его взглядом.
— Теперь точно не вытащим.
— Людей вытащили.
Он кивнул.
Это не было утешением.
Двое остались наверху. Мы вернёмся к ним, если позиция останется за нами и если будет кому возвращаться.
Такие условия на войне почти никогда не произносили вслух.
У санитарной щели пахло йодом, кровью и влажной землёй. Раненые лежали в два ряда вдоль стенок. Между ними оставили узкий проход. Санитар сидел на корточках перед человеком с перевязанным животом и держал его за запястье.
Увидев Воронцова, он освободил место у дальней стенки.
— Куда?
— Высоко справа. Ногу не чувствует. Сознание теряет.
— Давно?
— После прямого. Минут пятнадцать, может больше.
— Пакет чей?
— Наш.
Санитар разрезал одежду вокруг повязки.
Рябов лежал у входа. Лицо стало серым, но глаза были ясные. Он узнал меня и попытался приподняться.
— Второе вытащили?
Сначала я подумал, что он спрашивает о людях Воронцова.
Потом понял.
Рябов лежал под землёй, когда его орудие тащили на запасную площадку. Для него бой остановился в тот момент.
— Вытащили.
— Станины?
— Целы.
— Лунёв?
— У прицела.
Рябов опустился обратно.
— Тогда ладно.
Он повернул голову к Воронцову.
— Это четвёртого?
— Командир.
— Попали?
— Попали.
— Я не про него.
— В «Тигр» попали. Гусеница снята. Экипаж вышел.
Рябов закрыл глаза.
Санитар поднял на меня голову.
— Мешаете, товарищ капитан.
— Понял.
— И сами потом зайдите.
— Потом.
— Вы всё «потом». А кровь у вас сейчас.
Он показал на моё правое ухо.
Я коснулся. Пальцы стали красными.
— Не моя очередь.
— Здесь я решаю, чья очередь.
— Тогда решай быстро. Артиллерия скоро перенесёт огонь.
Санитар выругался тихо и вернулся к Воронцову.
Мы вышли из щели.
За время нашего отсутствия батарея стала тише.
Это была не тишина после боя. Просто три оставшихся орудия не стреляли, а немецкая артиллерия переносила огонь с одной уже обнаруженной позиции на другую. Между залпами слышались лопаты, кашель и звон металла.
Сазонов встретил нас у второго орудия.
— Четвёртое?
— Стрелять не может. Воронцов у санитара. Двое погибли. Один тяжело контужен.
— Там ещё двое были.
— Где?
— После попадания вышли к первому по запасной щели. Один цел, у второго кисть разбита. Я их к Кулагину оставил.
Значит, из полного расчёта четвёртого возле разбитого орудия мы нашли не всех.
— Целого к третьему. Лаптеву нужен номер. С повреждённой рукой — к боеприпасам, если сможет сидеть.
— Уже.
Сазонов сказал это без удовлетворения. Он не докладывал, что угадал мой приказ. Просто за время моего отсутствия сделал то, что требовалось.
— Второе?
— Исправно. Шумейко начал новую площадку.
— Где?
— Двенадцать шагов левее. За изгибом балки.
Я посмотрел.
Расчёт работал в переднем скате. Люди сняли верхний сухой слой и складывали его отдельно, чтобы потом вернуть на место. Тёмный чернозём уходил на плащ-палатку. Его нельзя было разбрасывать вокруг: свежая земля выдала бы новую площадку прежде первого выстрела.
— Сектор оттуда есть?
— На ров — есть. Печь закрывает бугор.
— Печь нам больше не нужна. Проход уже знают.
Сазонов кивнул.
У первого орудия восстанавливали бруствер. Не прежний — его уже не существовало. Люди углубляли заднюю стенку, чтобы после выстрела можно было оттащить ствол в балку. Щит прикрыли обгоревшей сетью. Она пахла гарью и краской.
Возле третьего рубили только сломанные взрывом ветви. Лаптев лежал рядом и показывал здоровой рукой, какую оставить. Перевязанную руку он держал на груди.
Три орудия могли стрелять.
Ни у одного не осталось полного расчёта.
— Людей по местам пересчитал? — спросил я.
— По местам. Первое — четверо и наблюдатель. Второе — пятеро. Третье — четверо, если дать человека Воронцова. Ещё трое могут носить снаряды. Один слышит плохо, один с рукой, один после контузии всё время спрашивает, где его выстрел.
— Пусть носит пустые ящики. К снарядам пока не ставить.
— Он обидится.
— Значит, понимает достаточно, чтобы работать.
Возле хода сообщения тлели доски от разбитой ниши. Боец принёс флягу и уже снимал крышку.
Кривцов увидел.
— Ты что делаешь?
— Погасить.
— Питьевой водой?
— А чем?
Старшина выхватил флягу, потряс возле уха и вернул.
— Землёй. Воду людям.
— Земля горячая.
— Другой возьми. Здесь её хватает.
Боец набросал на доски влажный грунт со стенки. Дым стал гуще, потом исчез.
Кривцов опустился возле ящика и начал перекладывать боеприпасы. Целые выстрелы он очищал сухой тряпкой. Те, на которых оставалась земля у дульца гильзы, откладывал отдельно и протирал снова. Песок в каморе или под клином мог вывести орудие из боя не хуже осколка.
Раненый с перевязанной кистью сидел рядом. Здоровой рукой поворачивал выстрелы, чтобы старшина видел всю гильзу.
— Этот в третью нишу, — говорил Кривцов. — Осколочные не клади к бронебойным. Нет, не туда. Если засыплет — всё сразу потеряем.
— Я одной рукой.
— Поэтому говорю медленно.
— Вы всегда так говорите.
— А ты всегда не туда кладёшь.
Они не смотрели друг на друга.
После боя люди редко говорили о том, что произошло. Сначала восстанавливали то, без чего не пережить следующий.
Я спустился к орудию Шумейко.
Из металла ещё выходило тепло. Пахло смазкой, сгоревшим порохом и раскалённой краской на щите. Остывающие гильзы звенели, когда на них попадала осыпавшаяся земля.
Лунёв сидел у колеса и разминал правую кисть.
— Прицел?
— Не сбит. Проверили по печи и колышку.
— Затвор?
— Ходит.
— Ствол?
— Чистый.
— Сам?
Он посмотрел на руку.
— Тоже хожу.
— Я про глаза.
Лунёв закрыл левый, потом правый.
— Вижу обоими. Правым хуже.
— До боя хуже было?
— До войны было лучше.
Шумейко поднял голову от сошника.
— Он стеклом посёкся. Не признаётся.
Я провёл пальцем возле скулы наводчика. В коже сидели мелкие блестящие точки.
— К санитару.
— Там Воронцов.
— Тебе две минуты. Глаз проверит — вернёшься.
— А если сейчас?
— Шумейко сам сядет за прицел.
— Он после первого выстрела меня позовёт.
— Значит, успеешь.
Лунёв поднялся неохотно и пошёл к санитарной щели.
Шумейко подождал, пока он отойдёт.
— Не сядет он больше никуда, если осколок в глазу.
— Поэтому и отправил.
— Я про себя. Наводил последний раз в сорок первом.
— Вспомнишь.
— Вот этого и боюсь.
Он вернулся к сошнику.
Сазонов подошёл сзади и тронул меня за плечо.
— Сядьте.
— Зачем?
— Чтобы не упали.
— Не падаю.
— Вы стоите, держась за щит.
Я убрал руку.
Мир сразу качнулся. Пришлось сесть на ящик.
Сазонов присел напротив. Несколько секунд смотрел мне в лицо.
— Что?
— Зрачки.
— Ты теперь санитар?
— Санитар занят. А вы после того разрыва сначала спросили, где батальон.
Я помнил.
Сквозь землю и гул ко мне возвращалась другая высота. Чужой августовский вечер. Люди, ожидавшие приказа командира батальона. Имя, которое на несколько секунд показалось моим.
Гвардии капитан Александр Александрович Кузнецов умер на высоте 180,9 почти год назад.
Я был Александром Бессоновым.
Но это имя здесь не принадлежало ни гимнастёрке, ни документам, ни людям, которые ждали моих приказов.
— Контузило, — сказал я.
— Это я вижу.
— Тогда зачем спрашиваешь?
— Хочу понять, узнаёте ли вы нас.
Он говорил тихо. Не как подчинённый, проверяющий командира, и не как врач. Как человек, которому через несколько минут, возможно, придётся решить, можно ли выполнять следующий приказ.
Я показал на орудие.
— Шумейко. Командир второго. Когда волнуется, проверяет сошники, хотя уже проверил. Наводчик Лунёв. Правая кисть болит давно, никому не говорит. У боеприпасов Кривцов. Последние подкалиберные считает собственностью, которую батарея у него занимает. Ты — Сазонов. Две ночи не спал и соврал утром, что лежал двадцать минут.
Лейтенант посмотрел на меня внимательнее.
— Полчаса.
— Значит, соврал дважды.
Он почти улыбнулся, но не стал.
— Людей узнаёте.
— Узнаю.
— А батальон откуда?
— Из контузии.
Ответ его не удовлетворил.
Другого я дать не мог.
Я знал, как Лунёв держит маховик больной рукой. Знал, где Кривцов прячет последние подкалиберные. Знал, каким становится голос Сазонова, когда он докладывает о погибших. Знал, что Шумейко сначала спорит с приказом, а потом повторяет его расчёту точнее, чем услышал.
Но имени капитана, чьим ртом отдавал приказы, по-прежнему не знал.
Я перепутал двух капитанов.
Один уже умер на высоте 180,9. В теле второго я несколько минут назад лежал под землёй и теперь дышал его лёгкими.
Его руки помнили затворы четырёх орудий. Его глаза выбрали белую печь и проход у рва. Его люди дождались момента, потому что он научил их выполнять не только команду, но и условие, при котором она становилась правильной.
Я не принёс этой батарее профессию.
Мог только не растратить её, пока сам не понимал, кто я для этих людей.
— Голова болит? — спросил Сазонов.
— Да.
— Тошнит?
— Уже.
— В глазах двоится?
Я посмотрел на него.
— Один ты. И того хватает.
— Значит, узнаёте.
Он поднялся.
Диалог получился не остроумным. Оба слишком устали для остроумия.
Но после него Сазонов снова начал докладывать мне, а не наблюдать за мной.
— Шатров линию поднял. Пока на скрутке. Штаб вызывает.
— Пусть держит.
— Он и держит. Руками.
Мы пошли к телефонной щели.
Провод нашли в трёх местах. Один раз его перебило осколком, второй — завалило стенкой, третий разрыв вырвал кусок длиной в несколько метров. Шатров заменил его остатком запасной линии, зачистил концы ножом и скрутил жилы.
Изоляционной ленты не осталось.
Теперь он сидел на дне щели и прижимал соединение пальцами через сухой кусок ткани. Когда отпускал, в трубке оставался только треск.
— Долго так? — спросил я.
— Пока пальцы не сведёт.
— Потом?
— Потом Сазонов подержит.
Лейтенант посмотрел на него.
— Почему я?
— У вас пальцы целее.
В трубке раздался голос.
Слова пропадали. Я различил «батарея», «командир» и «приём».
— Командир батареи у аппарата, — сказал Сазонов.
Он передал мне трубку.
— Слушаю.
— Доложите… обстановку… — Голос утонул в треске, потом вернулся. — Атака?
— Атака отбита. Один тяжёлый танк подбит у противотанкового рва. Один средний подбит в проходе. Ещё один повреждён, отошёл. Четвёртое орудие выведено из строя. Три могут вести огонь.
— Потери?
Я посмотрел на Сазонова.
Он поднял четыре пальца, потом семь.
— За последнюю атаку четверо убитых. Семеро раненых и контуженных. Число уточняется.
— Боеприпасы?
— Считаем.
— Пополнение к вечеру… если дорога… Позицию держать. Тяжёлый уничтожен?
— Подбит.
— Повторите.
— Тяжёлый танк подбит. Не горит.
Связь исчезла.
Шатров сильнее сжал скрутку. В трубке снова зашумело.
— Повторите результат по тяжёлому, — потребовал штаб.
Я передал трубку Сазонову.
— Записывай точно.
Он достал из планшета мятый лист и карандаш. Положил бумагу на колено.
— «Тигр» уничтожен?
— Нет.
— Экипаж вышел.
— Танк не горит. Пиши: «подбит и оставлен экипажем». Уничтоженным не считать.
Сазонов записал.
— Может, внутри горит. Дым был.
— Сейчас дыма нет.
— Но экипаж бросил.
— Это не делает машину уничтоженной.
— В штабе спросят, почему не добили.
— Ответишь: берегли подкалиберные для следующей атаки.
— Скажут, надо было добить.
— Тогда скажут мне.
Он дописал строку.
Под листом оставалось место для подписи.
Сазонов перевернул планшет к себе прежде, чем начал писать дальше. Не для того, чтобы скрыть имя. Просто так было удобнее держать бумагу на колене.
Я не увидел, что вывел его карандаш.
Шатров передал донесение по телефону.
Из штаба ответили не сразу.
— Приняли. Держаться. Боеприпасы… до темноты.
— Не понял. Подвезут до темноты или после?
— Повторяю… возможности нет. Ожидайте ночью.
Связь снова пропала.
Шатров разжал пальцы. Они остались согнутыми.
— Всё, — сказал он. — Теперь пусть Сазонов держит.
— Сначала обмотай тканью.
— Чем закрепить?
Кривцов, стоявший у входа, снял с подсумка тонкий ремешок.
— Только вернёшь.
— Если связь будет — верну.
— Если не будет, тоже вернёшь.
Они замотали скрутку. Телефон продолжал шипеть, когда рук на проводе уже не было.
Это считалось восстановленной связью.
Кривцов раскрыл свою записную книжку. Обложка разбухла от сырости, несколько страниц слиплись. Старшина отделил одну ногтем.
— Снаряды свёл.
— Говори.
— Бронебойных обычных девятнадцать на три исправных ствола. У первого семь, у второго шесть, у третьего шесть. Осколочных больше, но тоже не навоюешься. Подкалиберных пять у меня.
— Было восемь.
— Один ваше второе израсходовало. Один Воронцов. Ещё один остался у четвёртого под разбитым колесом. Если не раздавило — шесть.
— Не раздавило. Я видел.
— Тогда надо принести.
— Когда огонь перенесут.
— Место знаете?
— Под остатком левого колеса, со стороны станины.
Кривцов повторил про себя.
— Пошлю человека.
— Не одного. И только по балке.
— Знаю.
— Тогда зачем спрашиваешь?
— Проверяю, знаете ли вы.
Он сказал это тем же тоном, каким Сазонов спрашивал о людях.
Контузия командира уже стала частью обстановки. Её не обсуждали. Учитывали, как повреждённый прицел или оборванный провод.
Я вернулся к краю позиции.
Ветер отнёс старый дым к югу. Поле снова открылось.
У рва стоял «Тигр». Левая гусеница лежала перед ним, собранная под катками. На борту темнели две отметины. Люков не было видно — правая сторона оставалась за башней. Средний танк поперёк прохода ещё дымил. Возле посадки горела рожь, но огонь шёл узкой полосой и затухал на перепаханной земле.
Ни одна машина не двигалась к нам.
На несколько минут можно было поверить, что утренняя атака закончилась.
Потом возле «Тигра» разорвался первый дымовой снаряд.
Белое облако поднялось перед носом танка. Второй разрыв лёг за кормой. Третий — справа, закрывая сторону, откуда ушёл экипаж.
— Они его задымляют, — сказал Сазонов.
— Вижу.
— Будут вытаскивать?
— Или возвращать экипаж. Или осматривать.
— Чем вытянут такую тушу?
— Тягачом. Другим танком. Не сейчас — подготовят.
Дым лёг вдоль рва. Повреждённая машина исчезла.
Лунёв вернулся от санитара с тонкой повязкой возле правого глаза.
— Осколок достал, — сказал он. — Велел не смотреть в прицел.
— А ты?
— Сказал, что посмотрю левым.
— Сядешь рядом с Шумейко. Наводить будет он. Поправки говоришь ты.
Лунёв хотел возразить, но посмотрел на белую повязку и промолчал.
За дымом заработал двигатель.
Звук был не тот, что у «Тигра». Ровнее и дальше. Он приближался со стороны ивы, но не выходил в проход.
Я взял бинокль.
Сначала увидел движение ветвей.
Потом из-за посадки показалась высокая неподвижная рубка. Башни не было. Ствол казался слишком длинным даже для тяжёлой машины. Самоходка выдвинулась на край склона, остановилась и довернула корпус на несколько градусов.
— Та же, что била по нам? — спросил Сазонов.
— Нет. Та была ниже.
— «Фердинанд»?
— Не знаю.
До неё было больше километра. Возможно, тысяча сто. Возможно, тысяча двести. В дрожащем от жары воздухе рубка меняла форму, а ствол казался то тонким, то широким.
Название не имело значения.
Имела дистанция.
Лоб такой машины мы не могли надёжно взять отсюда даже подкалиберным. Зато она могла методично разбивать каждую позицию, которую уже увидела во время атаки.
— Первому и третьему не стрелять, — сказал я. — Наблюдение оставить, расчёты в щели. Второе — то же. Ни одной вспышки.
— А «Тигр»? — спросил Лунёв.
— Пока дым — не наша цель.
— Они его уведут.
— Если откроемся, сначала уберут нас.
— И всё-таки уведут.
— Значит, будем мешать иначе.
Я ещё не знал как.
Новая площадка второго орудия была не готова. Телефон держался на ремешке Кривцова. Связь с соседями отсутствовала. До ночи боеприпасов не обещали. На открытом поле стоял танк, который мы сумели остановить и не могли позволить противнику спокойно забрать.
Прежняя задача закончилась.
Следующая требовала не стрелять снова, а понять, откуда можно заставить стрелять других.
— Сколько бронебойных? — спросил я.
Кривцов пересчитал ещё раз, хотя ответ уже знал.
— Девятнадцать на три ствола. Подкалиберных пять. Если у четвёртого под разбитым колесом не раздавило — шесть.
За ивой вспыхнуло низко и далеко.
Первый снаряд лёг возле третьего орудия.
Самоходка остановилась там, откуда мы не могли взять её прямым выстрелом.
На этот раз противник не собирался входить в наши сектора.
Глава 23. Чужой сектор
8 июля 1943 года, около 13:30 Центральный фронт Полоса 13-й армии Район станции Поныри Противотанковая батарея 76-мм орудий ЗИС-3
Первый снаряд лёг возле третьего орудия.
Не в позицию.
В край посадки, где Лаптев стоял до последнего перемещения.
Ствол тяжёлой самоходки опустился на несколько делений. Машина замерла за ивой, выставив над гребнем высокую рубку. Через семь или восемь секунд вспыхнуло снова.
Второй снаряд ударил туда, где ещё утром находилась щель расчёта. Земля поднялась узким чёрным столбом, осела на поваленное дерево и погасила тлевшие листья.
Немцы не били по площади.
Они проверяли места по очереди.
Сначала прежняя площадка. Потом запасная. Потом ход сообщения. После каждого выстрела самоходка ждала, не ответит ли уцелевшее орудие. Ей не требовалось спешить. На такой дистанции наша ЗИС-3 не могла надёжно взять её в лоб, а её снаряду было достаточно разорваться рядом, чтобы расчёт остался без людей, прицела или колёс.
— Третьему в щель, — сказал я. — У орудия один наблюдатель. Не стрелять.
Сазонов наклонился к телефону.
В трубке был только треск.
— Линия опять ушла.
— Шатров!
Телефонист уже разматывал запасной конец. Ремешок Кривцова, которым держалась вчерашняя скрутка, висел у него на запястье.
— До третьего не лезть, — сказал я. — Передай по ходу. Людей в щель, наблюдение оставить. Ни одной вспышки.
— Если танки пойдут?
— Тогда увидим танки.
Он повторил приказ и пополз к выходу.
Шумейко лежал возле правого колеса второго орудия. Лунёв сидел за ним, прикрыв повязанный глаз ладонью от пыли. На месте наводчика находился сам командир расчёта. Он держал маховик и смотрел не в прицел, а на дальний гребень.
— Ответим — сменит цель, — сказал он.
— На нас.
— Не ответим — разобьёт стволы.
— Ствол можно откопать.
Я хотел добавить, что людей из земли второй раз не достают. Не стал. После четвёртого орудия это и так знали все.
Третий выстрел самоходки прошёл выше. Разрыв лёг за балкой, возле первой запасной позиции. Оттуда донёсся металлический звон.
Кулагин не ответил.
— Первому то же самое, — сказал я. — Расчёт убрать. Наблюдателя оставить в боковой щели.
— Уже ушли, — сообщил Сазонов.
— Откуда знаешь?
— Кулагин показал лопатой.
На переднем краю бруствера действительно лежала малая лопата. Черенок смотрел в нашу сторону. Такой сигнал не входил ни в одно наставление. Он появился за два дня боя, когда телефонный провод рвался чаще, чем люди успевали его сращивать.
Самоходка выстрелила ещё раз.
Теперь по месту, где только что мелькнул Шатров.
Снаряд ударил в стенку хода сообщения. Земля провалилась внутрь. Телефониста я не увидел.
Сазонов поднялся.
— Лежать.
— Там Шатров.
— Дождись следующего.
Он остался на колене.
Мы оба смотрели на осыпь.
Через несколько секунд из-под земли показалась рука. Пальцы ощупали край, нашли твёрдое место. Потом Шатров высунул голову, выплюнул землю и вылез по плечи.
— Жив? — крикнул Сазонов.
Телефонист не услышал. Показал кулак и снова исчез в ходе.
Это тоже считалось ответом.
За дымом у противотанкового рва работали двигатели.
Один двигатель работал тяжело и ровно. Второй заводился рывками. Между ними звенел металл.
Дымовые снаряды ложились по обе стороны «Тигра». Ветер на секунду открыл задний край башни и двоих у борта. Один тянул что-то длинное, другой пригнулся у гусеницы.
Потом дым закрыл их.
— Ремонтники, — сказал Кривцов.
— Или экипаж.
— Слышно же, как железом бьют.
— Слышно. Что именно делают — не видно.
— По дыму осколочным дать?
— Нет.
— Одним.
— Нет.
— Пока провозятся, гусеницу наденут.
— А самоходка получит вспышку.
Кривцов посмотрел на три отдельные ниши с боеприпасами. Спорить дальше не стал.
Дым приподнялся ещё раз.
Из-за него показался тяжёлый полугусеничный тягач: широкие передние колёса, высокий капот, гусеницы сзади. Машина вышла боком и сразу подалась обратно. За ней мелькнула вторая.
Одного тягача для тяжёлого танка было мало. Под дымом освобождали гусеницу, прокладывали тросы, выбирали твёрдое место; ещё одна машина могла оставаться за скатом. Мы видели только край работы, но было ясно: днём «Тигр» не оставят.
Самоходка перенесла огонь на первое орудие.
Пятый снаряд разорвался перед бруствером. Шестой лёг за ним. После седьмого над позицией поднялась часть маскировочной сети. Она расправилась в воздухе, как тёмное полотнище, и упала на склон.
Кулагин по-прежнему молчал.
— Правильно делает, — сказал Лунёв.
Шумейко обернулся.
— Кто утром спрашивал, жив ли он?
— Тогда танк шёл.
— А сейчас?
— Сейчас его без танка убивают.
Голос у Лунёва был спокойный. Повязка уже пропиталась потом и стала серой у виска.
Я взял бинокль.
Рубка самоходки дрожала в нагретом воздухе. После выстрела из ствола выходил короткий серый дым. Машина чуть подавалась назад, возвращалась на место и ждала поправку. Где-то сбоку немецкий наблюдатель видел наши позиции лучше, чем мы его.
Уничтожить самоходку прямым огнём мы не могли.
Перестрелять её тоже.
Оставалось заставить её перестать смотреть сюда хотя бы на несколько минут.
Я развернул планшет.
На схеме четыре сектора расходились неровным веером. Рядом были нанесены ров, проход, белая печь, посадка и ложбина у правого соседа.
В углу стояла точка с двумя буквами: «БН». Боковое наблюдение. От неё шло направление к иве и краю гребня, где теперь стояла самоходка.
Решение не пришло ко мне из будущего.
Оно уже лежало в планшете.
Капитан видел этот склон раньше меня и отметил место в окопе соседнего батальона. Постоянную линию не протянул: кабеля не хватало даже своим орудиям.
С основного наблюдательного пункта мы видели самоходку почти в лоб. Из соседнего окопа её можно было засечь вдоль гребня. Два направления давали место точнее, чем одно.
— Сазонов.
Лейтенант подполз к планшету.
Я показал точку.
— Знаешь?
— Старый пехотный НП, — сказал Сазонов. — Вы его ещё перед боем проверяли.
Я не ответил.
Значит, точка была не просто отметкой на карте. Капитан видел этот склон собственными глазами — ещё до того, как я открыл их в его теле.
— Что оттуда видно?
— Иву сбоку. Дорогу за гребнем. Вашего рва не видно.
— Самоходку увидишь?
— Если не отошла — увижу вспышку. Может, рубку.
— Пойдёшь туда.
Он поднял голову.
— Вы?
— Я остаюсь здесь.
— Вы сами собирались.
— Передумал.
Сазонов посмотрел на моё ухо, потом на руку, которой я держал планшет. Пальцы мелко дрожали. Я заметил это только после его взгляда.
— Правильно, — сказал он.
— Не начинай.
— Один раз вы сделали то, что вам говорят.
В голосе было не остроумие, а усталое облегчение.
— Возьмёшь Шатрова. Линию тянуть по дну лощины. С четвёртого снимите уцелевший участок, но к самому орудию не подниматься. Телефон подключить через пехотный аппарат.
— Не дадут аппарат.
— Объясни: после нас самоходка займётся ими.
Сазонов кивнул.
— Ориентир — ива. Направление на вспышку даёшь в делениях. Дважды. После первого не торопись.
Сазонов повторил приказ, включая «дважды».
Шатров появился из осыпавшегося хода с телефонной катушкой на груди. Кожа на левой щеке была содрана. Он протянул Сазонову конец провода.
— До третьего опять нет.
— Теперь пойдёшь дальше, — сказал я.
— Куда ещё?
Сазонов показал на карте.
— Это пехотные.
— Уже догадался.
— У них свой провод.
— Поэтому не перерезай.
Телефонист хотел ответить, но в небе появился другой звук.
Сначала низкий, ровный гул.
Потом второй над ним.
И третий.
Слова стали ненужны.
Все подняли головы.
С востока шла группа самолётов.
Ниже шли бомбардировщики. Высоко над ними блестели истребители. Строй держался, пока с юга не появились наши — шесть машин, следом ещё две с другим силуэтом.
Небо сразу смешалось. Самолёты сходились у солнца, переворачивались через крыло, оставляли белые очереди. Пулемётный треск напоминал разрываемое полотно; авиационные пушки били отдельными тяжёлыми толчками.
Один бомбардировщик отвернул. Соседний сбросил бомбы раньше остальных.
Чёрные точки отделились от брюха и начали расти.
— В щели! — крикнул я. — От орудий! По одному наблюдателю!
Люди не побежали.
Те, кто был у стволов, закрыл затворы и прицелы чехлами. Подносчики столкнули готовые выстрелы глубже в ниши. Кривцов ногой отбросил от боеприпасов пустой ящик. Только после этого расчёты ушли вниз.
Два года войны научили людей не смотреть, куда падает первая бомба. Она могла быть не твоей. Следующая — уже твоей.
Я прыгнул в телефонную щель. Сазонов упал рядом. Шатров прикрыл катушку животом.
Бомбы шли не свистом.
Сначала воздух над нами наполнился быстрым шорохом, будто кто-то разрезал небо множеством тяжёлых лезвий. Потом земля ударила снизу.
Первый разрыв лёг за пехотным окопом.
Второй — у посадки.
Третий поднял балку перед первым орудием.
Щель сжалась. Боковые стенки толкнули плечи, потолок из жердей просел и высыпал на нас сухую землю. В ушах снова появился тот далёкий гул, который после контузии не уходил до конца.
Кто-то лежал на моих ногах.
Я не сразу понял, что это Шатров. Телефонная катушка выскользнула у него из рук, но провод остался зажат под грудью.
— Жив?
Он поднял большой палец.
Наши истребители рассыпали строй. Бомбардировщики сбрасывали груз с разворота, и следующая серия легла отдельными группами — по полю, по балке, по собственному переднему краю противника.
Над щелью пронёсся самолёт.
Так низко, что на мгновение звук двигателя стал не небесным, а земным. За ним прошла пулемётно-пушечная очередь.
Пули хлестнули по краю балки. Пушечные снаряды рвались короткими сухими ударами, выбивая ямки размером с каску. Один прошёл по старой площадке второго орудия, другой ударил в бруствер, третий разбил ящик, давно пустой.
Наблюдатель у первого скатился в щель.
— Орудие! — крикнул он. — Первое завалило!
Сазонов попытался подняться.
Я удержал его за ремень.
Самолёт пошёл на второй заход, но следом проскочил наш истребитель. Немец отвернул к западу, а его очередь разрезала рожь и закончилась за противотанковым рвом.
Последняя бомба легла правее. Земля дрогнула, но уже не ударила в грудь.
Я досчитал до пяти.
Потом до десяти.
Новых точек в небе над нами не было.
— Выходим, — сказал я.
Сазонов выбрался первым. Шатров поднял катушку. Боковая щёка у неё была вмята, ручка не вращалась.
— Заклинило.
Шатров ударил ладонью по корпусу. Ручка дёрнулась и пошла.
Первого орудия с командного пункта не было видно.
На его месте лежала свежая земля. Из неё торчала верхняя половина щита и конец ствола. Маскировочная сеть исчезла. Левое колесо ушло в край воронки, правое поднялось почти на локоть. ЗИС-3 накренилась, опираясь станиной и осью на грунт.
Это не было перевёрнутое орудие.
Перевёрнутую ЗИС-3 впятером не поставишь.
Но ещё один близкий разрыв мог положить её окончательно.
Кулагин выбрался из щели, отряхнул затвор и сразу полез к колесу.
— Не трогай! — крикнул я.
Он не услышал.
Сазонов побежал к нему по дну балки. Я пошёл следом, придерживая рукой правый бок.
У первого орудия двое уже работали лопатами. Третий вытаскивал из-под щита обрывок сети. Четвёртый сидел у стенки и держал обеими руками голову.
— Кулагин!
Командир расчёта повернулся.
По его лицу текла кровь из рассечённой брови.
— Ствол цел!
— Люди?
— Двое здесь. Один у наблюдения. Гришина присыпало, откопали. Левченко…
Он показал за щит.
Номер расчёта лежал между станинами. Ноги были целы. На гимнастёрке у левого плеча темнело небольшое пятно. Он дышал часто, неглубоко.
— Кровь где?
— Спина, — сказал боец рядом. — Осколок под лопаткой. Не выходит.
— Санитара.
— Уже позвали.
Левченко открыл глаза.
— Я сам дойду.
Он попытался повернуться и сразу потерял воздух.
— Не пойдёшь, — сказал я. — Лежать.
— Орудие тянуть надо.
— Без тебя вытянут.
— Людей нет.
— Теперь ты не человек для орудия. Ты раненый для санитара.
Он хотел возразить, но смог только вдохнуть.
Санитар прибежал с двумя пехотинцами и плащ-палаткой. Осмотрел входное отверстие, провёл пальцами ниже, спросил, чувствует ли боец ноги.
— Чувствую.
— Тогда не проверяй ещё раз. На живот не переворачивать. Несём на боку.
Левченко унесли.
Боец у стенки всё ещё держал голову.
— Как зовут? — спросил я.
Он посмотрел на меня.
— Кого?
— Тебя.
— Мельник.
— Где служишь?
— Здесь.
— Где именно?
Он обвёл глазами позицию и не смог ответить.
— К санитару, — сказал я Кулагину.
— Он ходит.
— Поэтому дойдёт сам. К снарядам не подпускать, пока не вспомнит расчёт.
Мельник поднялся. Через два шага его повело к стенке. Пехотинец подхватил под локоть.
Остались трое у орудия, наблюдатель и Кулагин.
— Его не поднимать, — сказал я. — Сначала откопать колесо и ось. Под правое — землю убрать. Под левое — настил.
— Из чего?
— Крышки ящиков, жерди из щели. Лом есть?
— Один.
— Второй у третьего. Возьмёшь пехотный. Две лямки от передка. Тянуть по ложбине, не на старую площадку.
Кулагин посмотрел туда, куда я показал.
В пятнадцати шагах за изгибом балки был низкий уступ. Оттуда сектор на проход сужался, зато гребень закрывал орудие от самоходки.
— Там не выкопано.
— Пока выкапываешь — будешь без орудия. Пока тащишь — без укрытия. Выбирай меньшее.
— Тащить.
— Одного оставляешь копать площадку. Двоих пехотинцев тебе дам. Людей под щит не ставить. Если ось сойдёт — придавит.
Кулагин повторил порядок.
Это было важнее согласия.
Слева грохнул новый разрыв.
Не бомба.
Тяжёлая мина пришла почти отвесно и разорвалась в балке мягче артиллерийского снаряда, но глубже. Земля не разлетелась далеко. Она обрушилась внутрь, смяв край хода сообщения.
За первой пришла вторая.
Потом сразу три.
Немецкие миномётчики нашли балку.
— Начали сверху, — сказал Кулагин.
— Значит, двигаться будем между сериями.
— А самоходка?
Я посмотрел на гребень.
Высокая рубка ещё стояла за ивой.
Пока самолёты ломали строй друг другу, она не стреляла. Теперь ствол снова двигался.
Нас били сверху минами и спереди прямой наводкой.
Дым у «Тигра» продолжал работать.
Под ним уже прокладывали тросы.
— Сазонов, на боковой.
— Сейчас?
— Следующей серии здесь ждать хуже.
Он взял у Шатрова телефон, проверил трубку и поднял катушку за ручку.
— Если линия оборвётся?
— Соединяйте.
— Если пехота не даст аппарат?
— Заставь их посмотреть на самоходку.
— Если не увидят?
— Тогда скажи, что после нас она начнёт объяснять сама.
Сазонов кивнул Шатрову.
Они ушли по дну лощины, разматывая провод.
Я остался с тремя орудиями, одно из которых лежало колесом в воронке, второе имело наводчика с перевязанным глазом, а третье не отвечало по телефону.
В небе ещё стреляли.
Один самолёт горел над западным краем поля. Он шёл вниз полого, оставляя чёрную полосу. С земли нельзя было понять, чей.
Люди на него не смотрели.
Они тянули из земли пушку.
Под левое колесо подсунули две крышки от ящиков. Одна треснула сразу. Вторую положили поперёк, сверху — обломок жерди. Кулагин и пехотный сержант работали ломами у оси. Трое легли в лямки. Ещё двое тянули за станины, стараясь не попасть под них, если орудие сорвётся.
— Не рывком! — крикнул я. — Сначала колесо!
Люди натянули лямки.
ЗИС-3 не двинулась.
— Землю из-под ступицы!
Боец лёг на бок и начал выгребать грунт малой лопатой. Мина разорвалась у посадки. Он втянул голову, но руки не остановил.
— Есть!
Кулагин навалился на лом.
Колесо поднялось на ширину ладони, съехало на жердь и снова провалилось. Орудие качнулось. Правое колесо ударило о землю.
— Стоп!
Лямки ослабли.
Замковой проверил затвор, хотя тот был закрыт. Другой номер провёл ладонью по люльке, посмотрел, не зажало ли механизм. Пехотинец подложил под ось вторую жердь.
— Теперь вместе, — сказал Кулагин. — Раз. Два. Взяли!
Орудие вышло из воронки.
Не поднялось.
Просто снова встало на оба колеса.
Люди сразу потащили его к изгибу балки. Сошники цеплялись за стенку. Земля набивалась перед колёсами. Через каждые два шага приходилось останавливаться и расчищать путь.
Самоходка выстрелила.
Снаряд попал в старую позицию первого орудия.
Земля и куски сети накрыли место, откуда пушку вытащили меньше минуты назад.
Кулагин посмотрел на меня.
Ничего не сказал.
Мы оба знали, что следующий выстрел немецкий наблюдатель перенесёт туда, где увидит движение.
— Дальше! — крикнул он расчёту. — Не глазеть!
Мины пришли новой серией.
Первая легла коротко, перед балкой. Вторая разорвалась за третьим орудием. Третья ударила в край соседней пехотной траншеи.
Оттуда донёсся крик.
Потом заработал ручной пулемёт. Длинная очередь прошла вдоль ската, захлебнулась и началась снова.
Пехота отбивала кого-то перед проволокой.
Я видел только каски над стенкой и ствол, который дёргался вправо. Немцев закрывала рожь. После бомбёжки она лежала пятнами, и между ними тянулись полосы дыма.
— Два человека к пехоте, — сказал я Кривцову. — С винтовками. Орудийные номера не брать.
— Свободных нет.
— Тогда одного с рукой и контуженного, если помнит, где спуск.
— Мельника санитар не вернул.
— Кто остался?
Кривцов оглянулся на боеприпасные ниши.
— Беляев с четвёртого. Кисть перебита, винтовку левой держит. И подносчик, который всё свой снаряд ищет.
— Подносчика не давать. Беляева — в траншею, но не одного. Возьми пехотинца у Кулагина после перемещения.
— А снаряды?
— Ты остаёшься при них.
Кривцов не любил, когда ему напоминали очевидное. Сейчас не возразил.
Первое орудие дотащили за изгиб. На новой площадке успели снять только верхний слой земли. Колёса стояли высоко. Щит поднимался над бруствером почти целиком.
— Глубже сейчас не успеем, — сказал Кулагин.
— Вперёд не выдвигай. Сектор через верх бруствера. После выстрела назад.
— Сошники не удержат.
— Вбейте колья. Мешки под станины. Один выстрел выдержат.
— А второй?
— После первого посмотрим, осталось ли место для второго.
Кулагин подозвал людей.
Один боец кашлял после каждого вдоха. Другой держал левую руку прижатой к животу — осколок распорол рукав, но крови было немного. Я остановил его.
— Пальцами шевелишь?
Он сжал и разжал кисть.
— Шевелю.
— Кость?
— Не знаю.
— Санитар знает.
— Товарищ капитан, у нас сейчас колесо без людей.
Он говорил не упрямо. Просто показывал на пустое место у станины.
— Повязку наложить. Потом подносишь. В лямку больше не лезешь.
— Есть.
Так выглядело «остаться в строю».
Не продолжать всё, что делал до ранения.
Найти работу, которую тело ещё могло выполнить, и не дать ему сломаться окончательно раньше времени.
Из соседней траншеи донеслась граната.
Разрыв был близкий, сухой. За ним ручной пулемёт замолчал.
Я посмотрел туда.
Над стенкой больше не было касок.
— Кривцов!
Старшина уже поднял голову.
— Пехотный пулемёт не отвечает. Проверь правый проход. Боеприпасы не бросай — оставь человека.
Он выдернул винтовку из ниши.
В этот момент из тыла, со стороны хода сообщения ко второму орудию, ударил немецкий автомат.
Короткая очередь.
Пауза.
Ещё две.
Нашей винтовки ответили один раз.
Телефон второго орудия, который до этого шипел на стенке, замолчал.
Не треск.
Полная тишина.
— У второго! — крикнул Кривцов.
Я уже бежал.
Не потому, что понял больше остальных.
Третье орудие не отвечало давно из-за линии. Первое ещё не встало на сошники. Сазонов и Шатров ушли на боковой НП. Если немцы прошли через соседнюю траншею в ход сообщения, второе было единственным готовым орудием на этом участке. За его позицией лежали шесть бронебойных и один подкалиберный.
Им не требовалось убить всю батарею.
Достаточно было добраться до затвора, прицела и боеприпасов.
Я спустился в ход сообщения.
На дне лежал пехотный телефонист. Он был жив. Прижимал ладонь к шее, между пальцами выходила кровь.
— Сколько?
Он показал вперёд три пальца.
Потом подумал и добавил четвёртый.
Из-за поворота вылетела граната.
Она ударилась о стенку, упала в проход и покатилась ко мне.
Я не стал хватать её.
До взрыва нельзя было знать, сколько прошло после выдёргивания запала.
Упал за траверс и втянул ноги.
Граната разорвалась в двух шагах. Земля и осколки прошли над поворотом. Один ударил по каске, второй обжёг правый рукав.
Я поднялся.
Мир ушёл влево. Пришлось коснуться стенки.
Из хода донеслось тяжёлое дыхание и ругань по-немецки.
Потом голос Лунёва:
— Руку… держи руку!
Автомат в узком проходе снова ударил, но очередь ушла вверх. Пули срезали корни над моей головой.
Я вытащил пистолет.
За следующим траверсом двое сцепились у стенки. Заряжающий второго расчёта обеими руками держал немецкий автомат за кожух и прижимал ствол к земле. Немец бил его коленом в живот. Ещё один лежал поперёк прохода, лицом вниз. По гимнастёрке нельзя было понять, наш или чужой.
Дальше, возле поворота к орудию, Лунёв оказался на спине.
Немец сидел на нём верхом, коленом давил грудь. Автомат лежал рядом с открытым затвором. Магазин был пуст или оружие заклинило — разбираться никто не собирался. В правой руке немец держал короткий нож. Лунёв обеими руками удерживал его запястье, но лезвие медленно опускалось к лицу.
За ними двигался ещё один человек.
Он перелезал через осыпь к орудийной нише.
Стрелять я не мог.
Лунёв находился под первым. Заряжающий — вплотную ко второму. Пуля, прошедшая навылет или ушедшая в стенку, могла сделать за немцев то, ради чего они сюда пришли.
Я сунул пистолет обратно в кобуру и шагнул к Лунёву.
Немец увидел меня поздно.
Я схватил его правое запястье своей правой рукой. Лезвие остановилось в ладони от щеки наводчика. Немец дёрнул руку назад. Кромка прошла по моему рукаву и зацепила кожу.
Левой я обхватил его шею.
Не горло ладонью.
Предплечье под подбородок, кисть на собственный бицепс. Так, чтобы тянуть не одной рукой, а плечом и спиной.
Я рванул его на себя.
Он упал мне на грудь.
Боль под правыми рёбрами вспыхнула сразу. Воздух вышел. Немец ударил затылком в лицо, попал в скулу, попытался встать, упираясь сапогами в стенки хода. Мы лежали один на другом в земле. Его рука с ножом ходила возле моего бедра. Я прижал запястье к грунту и сильнее затянул захват.
Он не потерял сознание мгновенно.
Несколько секунд продолжал дёргаться. Ударил меня каблуком в голень. Снова мотнул головой. Пальцы на рукояти ножа разжались не сразу.
Я слышал собственное дыхание.
Слышал, как заряжающий хрипит за спиной.
Слышал скрежет металла у орудия.
Потом тело на груди стало тяжелее.
Я разжал его пальцы и выдернул нож.
Оттолкнуть немца сразу не получилось. Правая рука не слушалась. Я перекатил его через себя, встал сначала на одно колено.
Тот, кто пробирался к нише, уже повернулся.
До него было три шага. Для разбега — мало. Для выстрела — всё ещё тесно: за немцем находился край щита и свои.
Я сделал два шага и на третьем не прыгнул, а почти упал вперёд.
Нож вошёл у основания шеи, над ключицей. Не точно. Не красиво. Вес тела протолкнул его почти до рукояти.
Немец развернулся вместе со мной. Его рука ударила меня в бок. Мы оба упали на край боеприпасной ниши. Один выстрел сдвинулся, гильза звякнула о доску.
Я выдернул нож и отбросил его в сторону.
За спиной раздался короткий крик.
Заряжающий второго орудия всё-таки вырвал автомат из рук своего противника, отбросил его и схватил малую лопату. Немец потянулся к ремню.
Заряжающий ударил.
Первый удар пришёлся по поднятой руке и голове. Немец упал на колени. Второй остановил движение.
Всё закончилось.
Не сразу в моей голове.
Там бой ещё продолжался: рука с ножом опускалась, сапоги упирались в стенки, металл звенел о доску.
На самом деле прошло не больше двадцати секунд.
Я попытался встать.
С первого раза не смог.
Сердце билось не в груди, а под рёбрами — резко, больно. Пальцы правой руки оставались согнутыми, будто всё ещё держали чужое запястье. Во рту был вкус земли и железа. Меня мутило.
Молодое тело, в котором я находился, ещё жило толчками адреналина. Кожа на спине онемела. Колени дрожали не от слабости — от того, что мышцы продолжали ждать следующего движения.
Лунёв лежал у стенки.
Лицо у него стало серым. Повязка съехала на бровь. Он пытался вдохнуть глубоко и не мог.
Я подполз к нему.
— Дышать можешь?
— Сейчас… могу.
— Крови во рту нет?
Он провёл языком по губам, сплюнул в землю.
— Нет.
— Где болит?
— Грудь. Он коленом…
— Знаю. Не вставай сразу.
Лунёв посмотрел на мою руку.
На ней была кровь. Чья — я не знал.
— Вы его задушили?
Я обернулся.
Первый немец лежал на боку. Грудь двигалась.
— Нет. Живой.
— Зря.
Это сказал не Лунёв.
Заряжающий сидел у противоположной стенки, держась за живот.
— Ремень сними, — приказал я.
— С кого?
— С него. Руки за спину. Ноги тоже. Обыскать. Ножи, гранаты, документы отдельно.
— А если очнётся?
— Тогда свяжешь лучше.
Шумейко наклонился к немцу. Проверил дыхание, перевернул лицом вниз и начал стягивать запястья его же ремнём.
В сумке у второго нашли две гранаты и кусачки. В кармане — свёрнутый шнур и коробку спичек. Они пришли не занимать траншею.
Они шли к орудиям.
— Остальные где? — спросил я.
— Один у входа, — сказал Шумейко. — Наш пехотинец снял. Ещё один обратно ушёл. Кулагинский номер по нему стрелял.
— Попал?
— Не видел.
— Значит, ушёл.
Шумейко посмотрел на лежавших.
— Четверо здесь.
— Пятый ушёл.
— Может, там лежит.
— Пока не увидели — ушёл.
Он не спорил. Дотянул ремень и проверил узел.
Я помог Лунёву сесть.
Он снова побледнел, но сознание не потерял.
— Минута, — сказал я.
— Что?
— В щели. Закури. Потом тебя посмотрит санитар. Если оставит — вернёшься к прицелу.
— У меня табак в кармане.
Пальцы у него дрожали. Он достал кисет, рассыпал половину махорки на колени и не смог зажечь спичку.
Заряжающий взял коробок.
Его руки дрожали не меньше, но со второй попытки огонь появился.
Лунёв затянулся один раз и закашлялся. Прижал ладонь к груди.
— Хватит, — сказал я.
— Вы минуту дали.
— Минута ещё идёт. Курить больше не обязан.
Он прислонился затылком к стенке.
Я поднялся, держась за щит.
Двадцать секунд назад я душил человека в земле.
Теперь нужно было думать о затворе, канале ствола, прицеле, снарядах, проводе и людях. Танки не собирались ждать, пока тело перестанет помнить чужое горло под рукой.
— По местам, — сказал я. — Людей считать по орудиям. Сюда не собирать. Замковому — затвор и канал ствола. Прицел проверить. Повреждённые выстрелы отдельно. Связь с пехотой восстановить. Немцев убрать из прохода. Живого — к санитарной щели под охраной. Если может идти, отправить дальше с носилками.
Шумейко повторил приказ.
Лунёв докуривать не стал.
Минуту всё равно отсидел.
Пехота вернула правую траншею. Пять немцев проникли через разбитое пулемётное гнездо: один погиб у входа, трое лежали возле второго орудия, пятого нашли раненым в ржи.
Нашего телефониста вынесли первым. Пуля прошла через мягкие ткани шеи; он мог дышать, но говорить не мог. Затем принесли немца с перебитой голенью. Того, кого я придушил, привели в сознание и посадили рядом с ним.
— Куда их? — спросил санитар.
— С тяжёлыми ранеными назад. Один конвойный от пехоты, второй — Беляев. С повреждённой кистью у затвора он всё равно не работает.
Пехотный сержант хотел возразить, но посмотрел на пленных и выделил человека.
Вместе с пленными уходили Левченко и ещё один пехотинец с осколком в животе. Воронцова санитар не отдавал.
— Дорогу не переживёт, — сказал он. — Пока давление держится, пусть лежит.
— Он здесь переживёт следующий налёт?
— Если щель не сложится. На носилках сейчас точно потеряем.
Мне не нравился ответ.
Другого у него не было.
— Как Лунёв?
— Рёбра целы на ощупь. Может быть ушиб. Глаз хуже не стал. Пусть не лезет к окуляру.
— Слышал? — спросил я наводчика.
— Не лезть к окуляру. Даже если Шумейко промажет.
Санитар ушёл к Воронцову.
Лунёв посмотрел на меня.
— Стало спокойнее.
— Нет.
— Я про вас.
Я только теперь заметил, что правая рука разжалась.
На рукаве был неглубокий порез. Санитар перетянул его полосой бинта, не задавая вопросов.
Со стороны бокового НП позвонили. Пехотный телефонист высунулся из восстановленной траншеи и закричал:
— Артиллеристы! Ваш лейтенант на батальонной линии!
Я перебрался к нему.
Телефон стоял в маленькой нише, крытой двумя накатниками. Между ними сыпалась земля. Рядом сидел связист с замотанной головой и держал отдельный провод пальцами у клеммы.
— Он свой аппарат подключил? — спросил я.
— Подключил бы — я ему руки оторвал. На нашем говорит.
— Значит, договорились.
— Он сказал, ваша самоходка потом по нам бить будет.
— Не наша.
— Я понял.
В трубке голос Сазонова был слабым и временами пропадал.
— …вижу вспышку. Рубка за гребнем, корпус ниже. От ивы вправо… двадцать…
Шум закрыл число.
— Повтори отклонение.
— От ориентира вправо двадцать восемь. По угломеру…
Он назвал направление.
Я записал его на полях карты.
— Не торопись. Жди следующего выстрела. Дай второе.
— Она сейчас молчит.
— Значит, ждём.
— Отсюда виден тягач. Один у дыма, второй за ним. Люди тянут трос.
— До тягача направление засекёшь?
— Да.
— Пока не надо. Самоходка первая.
Связь захрипела.
— Что у вас было? — спросил Сазонов.
— Пехота прошла в ход. Четверо здесь, двое пленных.
— Потери?
— Уточняем.
Он помолчал.
— Возвращаться?
— Нет. Выполняй.
— Понял.
Я положил трубку.
На карте уже было одно направление — от моего НП. Оно проходило по левой кромке рубки. Второе от Сазонова пересекало первое возле обратного ската. Точка получалась не идеальной. Толщина карандашной линии на такой карте давала десятки метров. Дуловую вспышку могло сдвинуть пылью. Сазонов наблюдал не корпус, а верх рубки.
Но это было лучше квадрата размером с полкилометра.
Самоходка выстрелила.
Снаряд прошёл по новой позиции первого орудия.
Кулагин успел оттащить пушку глубже. Разрыв разбил передний край площадки, засыпал щит, но ствол остался виден. Один боец упал. Другие потянули его в щель.
В трубке сразу появился Сазонов.
— Второе направление. Правее первого на шесть делений. Повторяю…
Я перенёс линию.
Точка сдвинулась к дороге за гребнем.
— Сазонов, ты вспышку видел или дым?
— Вспышку. Дым потом снесло влево.
— Высота гребня закрывает корпус?
— До половины. Ствол и рубка над ним.
— Принял. Оставайся.
Теперь требовалось получить чужой огонь.
Наш батарейный аппарат снова работал. Шатров сумел протянуть отдельный конец от пехотной линии до своей катушки, а сам остался на боковом НП. Кривцов прижал скрутку деревянной щепкой и обмотал остатком бинта.
Я вызвал штаб.
Ответили не сразу.
Сначала чужой голос потребовал освободить линию. Потом другой спросил позывной. После третьего вызова появился артиллерийский начальник.
— Докладывай.
— Тяжёлая самоходка ведёт огонь прямой наводкой по батарее. Координаты уточнены с бокового НП. Прошу огонь гаубичной батареи.
— Гаубицы заняты.
— Понимаю.
— Тогда зачем просишь?
— Цель закрыта от нашего прямого огня. Три орудия обнаружены. Четвёртое потеряно.
— У тебя перед позицией тяжёлый танк.
— Подбит и стоит. Сейчас не стреляет.
— А самоходка одна?
— Вижу одну.
— Ради одной машины дивизион снимать не буду.
На линии кто-то говорил одновременно. Слова смешались. Потом стало тише.
Я посмотрел на Кулагина.
Расчёт снова откапывал щит. Раненого унесли. Один человек держал орудие за колесо, будто оно могло уйти без него.
— Мне не нужно, чтобы дивизион её уничтожил, — сказал я.
— Тогда что тебе нужно?
— Три минуты, в которые она не сможет смотреть на мои орудия.
В трубке молчали.
— Что сделаешь за три минуты?
— Перенесу одно орудие на фланг. Остановлю тягачи у подбитого танка.
— Дистанция?
— До самоходки от основного НП около тысячи ста. От бокового — уточняется. Цель за гребнем корпусом до половины.
— Координаты.
Я передал квадрат и поправку.
Голос заставил повторить каждую цифру. Один раз я назвал последнюю не так, как записал. Кривцов молча ткнул пальцем в карту.
Я исправился.
— Кто корректирует?
— Боковой НП батареи через стрелковый батальон. Наблюдатель — лейтенант Сазонов.
— Связь устойчивая?
Я посмотрел на щепку, бинт и пальцы Кривцова возле скрутки.
— Нет.
— Очень хорошо.
Это прозвучало не как шутка.
Человек на другом конце просто устал получать задачи, которые держались на оборванном проводе.
— Дадут два одиночных от 122-мм батареи, — сказал он. — Если подтвердите цель — короткий налёт. Больше не проси. Дивизион возвращается к своей задаче.
— Когда?
— Когда смогут.
— Нужно знать хотя бы…
Связь оборвалась.
Кривцов пошевелил щепку.
Голос вернулся на одном слове:
— …ожидай.
— Принял.
Неизвестно, услышали ли меня.
Я передал Сазонову, что будут два проверочных выстрела. Он повторил. Потом пехотная линия занялась своим батальоном, и нас отключили.
— Теперь что? — спросил Кривцов.
— Теперь третье орудие.
— Оно не отвечает.
— Поэтому пойдёшь к Лаптеву.
Старшина посмотрел на скрутку.
— А здесь кто?
— Посади бойца с повреждённой кистью. Держать провод сможет.
— Беляева отправили.
— Подносчика с четвёртого.
— Он всё спрашивает про снаряд.
— Значит, скажи, что теперь его снаряд здесь.
Кривцов не сразу понял.
Потом кивнул.
Контуженного бойца посадили у аппарата. Дали ему скрутку и объяснили: пока слышен голос — ничего не трогать; если пропадёт — сильнее прижать щепку.
— А выстрел куда нести? — спросил он.
— Никуда, — сказал Кривцов. — Это теперь твой выстрел.
Боец посмотрел на телефон.
— Этот?
— Этот. Не потеряй.
Он обхватил аппарат здоровой рукой и впервые перестал оглядываться на боеприпасы.
До третьего орудия Кривцов добрался по балке. Вернулся не один.
С ним пришёл Лаптев.
Командир расчёта шёл согнувшись. Перевязанная рука висела на ремне у груди. На лице засохла кровь. За ним двое несли лом и лямки.
— Почему ушёл от орудия? — спросил я.
— Чтобы вы не назначили меня раненым по телефону.
— Телефона нет.
— Поэтому пришёл сам.
Он сел на дно щели, выдохнул и продолжил:
— Орудие исправно. Сектор на проход закрывает дерево. Можно взять левее, если вытащить в пехотную траншею.
— Куда именно?
Кривцов развернул карту. Я показал место у края дымовой завесы.
— Оттуда тягачи выйдут бортом. Дистанция шестьсот, может меньше. Стреляешь один раз обычным бронебойным. Цель — первый тягач. Не «Тигр». Не самоходка.
Лаптев посмотрел на меня.
— А если «Тигр» заведётся?
— Тогда сообщишь. Решение изменим.
— Подкалиберный взять?
— Один. Не заряжать.
Кривцов нахмурился.
— Зачем брать, если не заряжать?
— Потому что после выстрела дорогу назад могут отрезать. Орудие останется в чужом секторе. Боезапас должен быть при нём.
— Обычных сколько?
— Три к орудию. Остальные в ложбине, разнести на две ниши.
Лаптев провёл здоровой рукой по щетине.
— Людей у меня четверо.
— Дадут троих пехотинцев на лямки. Один помогает копать и уходит к своему пулемёту.
— Наводчик с плечом не крутит горизонт.
— Кто заменит?
— Я могу.
— Одной рукой?
— Поправку держать могу. Шумейко дайте.
— Второе без командира не оставлю.
Лаптев помолчал.
— Тогда Серов. Он с четвёртого. Наводил раньше.
Имя было новым для меня.
Не для капитана.
Я вспомнил худого бойца, который после гибели Воронцова проверял, не забило ли землёй прицел первого орудия. Значит, целый номер с четвёртого был не просто подносчиком.
— Серов наводит, — сказал я. — Ты командуешь и даёшь поправку.
— Понял.
— После выстрела сразу назад. Не смотреть результат из-за щита. Наблюдатель увидит.
— Если попадём, всё равно захочется.
— Поэтому повтори.
Лаптев повторил.
Он не обиделся.
Два года войны приучили артиллеристов повторять даже тот приказ, который казался очевидным. Чаще всего люди погибали не потому, что не знали очевидного. Просто в момент выстрела оно переставало быть главным.
Третье орудие начали переносить через десять минут.
Сначала вынесли боеприпасы.
Каждый выстрел шёл отдельно. Подкалиберный нёс Кривцов. Держал не за снаряд, а под гильзу и за дульце, не позволяя ведущему пояску ударяться о стенки. Обычные бронебойные распределили по двум нишам — одна возле будущей площадки, другая дальше по траншее. Между ними было шесть шагов и траверс. Если прямой разрыв накроет одну, вторая останется.
Потом расчистили путь.
Поваленное дерево не рубили целиком. Сняли две сломанные ветви, остальные связали и отвели лямкой. Свежие срезы замазали влажной землёй. Перед колёсами выровняли узкую полосу. На подъёме положили две жерди.
Только после этого привели орудие.
ЗИС-3 весила больше тонны.
На ровном твёрдом месте семь человек могли катить её быстро. В разрытой балке тонкая шина резала чернозём, сошники цеплялись за корни, а каждое колесо выбирало свою воронку.
Люди впряглись в лямки.
Двое толкали щит. Один шёл у правого колеса с ломом. Лаптев командовал, оставаясь сбоку, чтобы станина не прижала ноги.
— Взяли!
Орудие двинулось.
Через три шага левое колесо провалилось.
— Стой! Лом под ступицу! Не тянуть!
Пехотинец сунул лом слишком высоко.
— Не под щит, под ось! Если сорвётся — руку отрежет!
Он переставил.
Мина разорвалась за посадкой.
Следующая — ближе.
— Лежать! — крикнул кто-то.
Лаптев не дал расчёту бросить лямки.
— К стенке! Лямки оставить на земле!
Люди прижались к внутреннему скату. Орудие осталось в середине прохода.
Тяжёлая мина упала перед ним.
Взрыв не перевернул ЗИС-3. Он бросил на щит землю и подал пушку назад на полколеса. Лом вылетел из рук пехотинца. Тот упал.
Сначала я увидел, что он шевелит ногами.
Потом кровь на боку.
Санитар находился далеко.
Кривцов разрезал гимнастёрку ножом, прижал индивидуальный пакет. Пехотинец закричал только тогда, когда затягивали бинт.
— В живот? — спросил Лаптев.
— Бок. Осколок внутри.
— Нести.
— Двое с носилками будут через минуту.
Раненый схватил Кривцова за рукав.
— Я лямку держал.
— Держал, — сказал старшина.
— Пушку не бросайте.
— Она казённая. Не имеем права.
Реплика была привычной, почти хозяйственной. Раненый услышал то, что ему требовалось, и отпустил рукав.
Другого бойца осколком ударило по предплечью. Кость уцелела. Он сам замотал рукав поверх раны и вернулся к правому колесу.
— В лямку не лезешь, — приказал Лаптев.
— Тогда куда?
— Смотри под колесо. Рукой не хватай.
Носилки пришли из пехотной траншеи. Тяжелораненого отправили назад. Остальные снова взялись за орудие.
Потеря двух человек не остановила перемещение.
Она изменила его порядок.
Пехотный сержант дал ещё одного бойца. Кривцов встал в лямку сам. Человек с перевязанным предплечьем шёл рядом и подкладывал жерди носком сапога. Лаптев перенёс лом к левому колесу.
Пушку вытянули из балки и поставили в чужой траншее.
Позиции там не было.
Был только расширенный поворот хода сообщения и низкий бруствер, который закрывал пехотинца лёжа. Для орудия он не закрывал ничего.
Расчёт снял верхний слой дёрна. Тёмную землю складывали на плащ-палатку. Колёса углубили на полштыка. Перед щитом подняли низкий вал. Сзади оставили проход, чтобы после выстрела откатить орудие обратно в ложбину.
Сошники не закапывали глубоко.
Им предстояло удержать один выстрел.
После него надо было уходить.
Мы ждали гаубицы двадцать минут.
Возможно, меньше.
Часы капитана остановились после контузии. Стрелка стояла между двумя делениями и не двигалась. Время снова пришлось считать по событиям.
За это время самоходка дала пять выстрелов.
Первым проверила новую площадку Кулагина. Вторым разбила остаток старой щели. Третий ушёл по пехотному пулемёту справа. Четвёртый разорвался у боеприпасной ниши второго орудия, но та была пустой. Пятый лёг за балкой, где санитар готовил раненых к выносу.
После пятого Воронцова всё-таки отправили назад.
Санитар пришёл ко мне сам.
— Давление падает. Если ждать ещё, уже не понесём.
— Сколько носилок?
— Одни.
— Левченко ушёл?
— Ушёл с пехотными. Этим четверо нужны.
— Возьми двух от боеприпасов.
Кривцов услышал.
— От каких именно?
— По одному от первой и второй ниши. На десять минут.
— Если атака?
— Тогда вернутся. Если Воронцов останется — не вернётся он.
Старшина сжал губы.
— Я сам дам.
Воронцова вынесли по дну балки. Он был в сознании. Когда носилки остановили перед подъёмом, открыл глаза и увидел меня.
— Утащили? — спросил он.
Говорил так тихо, что я наклонился.
— Нет.
— Танк горит?
— Нет.
Он подумал.
— Значит, ещё вернутся.
— Вернутся.
Воронцов закрыл глаза.
Никакого обещания он не просил.
Носилки пошли дальше.
Вместе с ним уходила часть батареи, которая уже не могла выполнить даже одну безопасную работу у орудий. Остальные раненые остались. Человек с рассечённой рукой подавал пустые ящики. Контуженный держал телефон. Лунёв сидел рядом с Шумейко и называл поправки, не касаясь окуляра. Лаптев командовал чужими пехотинцами из чужой траншеи.
Не все, кто оставался, могли стрелять.
Но каждый ещё удерживал часть батареи на месте.
Дым вокруг «Тигра» стал грязно-серым. Белая завеса смешалась с пылью от разрывов и выхлопом тягачей. В ней двигались тёмные тени. Иногда показывался натянутый трос. Он шёл от кормы танка к скату и исчезал.
Немцы закончили подготовку.
— Третий видит? — спросил я у пехотного телефониста.
— Лаптев на отдельной линии. Но её батальон всё время забирает.
— Дай сейчас.
— У них атака слева.
— У нас тягачи выходят.
Связист посмотрел на свой коммутатор, которого в действительности не было. Два провода сходились к одному аппарату, и выбор делался руками.
Он переставил клемму.
— Говорите.
— Третий, я первый. Готовность?
Ответил не Лаптев.
— Серов у аппарата. Орудие готово. Цель не видим, дым.
— Наблюдатель где?
— В передней ячейке. Лаптев с ним.
— Передай: огонь только по первому тягачу, когда выйдет бортом. Обычным. После выстрела откатить в ложбину.
— Есть.
— Повтори.
Серов повторил.
Пехотный связист забрал линию обратно.
— Теперь всё?
— Пока всё.
— Хорошо бы у всех так.
Он снова слушал свой батальон.
Небо опустело.
Только далеко на западе тянулась полоса дыма от упавшего самолёта. Теперь можно было услышать каждый двигатель у рва. Один тягач прибавлял обороты. Второй отвечал ему с паузой. Металл ударил о металл.
Трос натянули.
Самоходка стреляла реже.
Возможно, берегла снаряды. Возможно, получила другую цель. Возможно, немецкий наблюдатель потерял наши новые площадки.
Каждая возможность была временной.
Первый гаубичный снаряд пришёл тогда, когда я уже решил, что заявку отменили.
Его звук отличался от прямого выстрела самоходки. Снаряд прошёл высоко над нами, тяжело, долго, и разорвался за гребнем.
Земля поднялась правее дороги.
Перелёт.
Слишком далеко, чтобы заставить самоходку уйти. Достаточно близко, чтобы её командир понял: его нашли.
Машина сразу подалась назад на полкорпуса.
— Сазонова! — крикнул я.
Пехотный телефонист переключил провод.
— Вижу разрыв, — сказал лейтенант. — Перелёт двести. Правее цели… шестьдесят.
— Ты уверен в двухстах?
— По дороге меряю. Между столбами сто. Два пролёта.
— Передавай сам.
— Через кого?
— Через меня. Жди.
Я повторил поправку штабу.
На другом конце потребовали назвать цель заново. Потом — наблюдателя. Потом связь пропала. Кривцов прижал щепку сильнее, и голос вернулся.
— …приняли. Второй одиночный.
Мы ждали.
Самоходка успела выстрелить раньше.
Её снаряд попал в посадку над третьим орудием. Сломанное дерево поднялось с земли и упало в траншею. Провод Лаптева замолчал.
— Линию! — крикнул я пехотному связисту.
— Не наша. Там перебило.
— Посыльного.
— До них открыто.
— По дну. Передать: орудие не выдавать до тягача.
Молодой пехотинец уже выбирался из ячейки.
— Я слышал.
Он снял каску, чтобы не цепляться за нависающие корни, и исчез за траверсом.
Второй гаубичный снаряд разорвался на нашем склоне гребня.
Недолёт.
До самоходки оставалось, возможно, сто метров. Осколки прошли по её переднему краю. Машина снова подалась, на этот раз вперёд, и довернула корпус к боковому НП. Командир искал, кто корректирует огонь.
— Сазонов.
— Здесь.
— Второй вижу. Недолёт сто.
— У меня сто двадцать. Направление правильно.
— Передаю сто. После следующего огня не выходить из ячейки.
— А наблюдать кто будет?
— Через щель.
— Там половину не видно.
— Половины хватит, чтобы понять, ушла она или нет.
Он помолчал.
— Принял.
Штаб ответил коротко:
— Поправка принята. Налёт по готовности.
— Когда готовность?
— Жди.
Это слово снова стало приказом.
В дыму у рва показался первый тягач.
На этот раз не край капота.
Машина вышла почти целиком. Передние колёса повернули к проходу. Гусеницы сзади шли медленно, без рывков. За кабиной лежали мотки троса и тяжёлые деревянные брусья. Один трос тянулся к «Тигру», второй волочился по земле.
Тягач остановился боком к чужой траншее.
Дистанция была около шестисот метров.
Большая цель.
Почти неподвижная.
Заранее измеренная по дороге и краю рва.
Второй тягач остался в дыму. От него было видно только переднее колесо и часть капота.
Самоходка находилась на гребне.
Гаубицы молчали.
Я не мог связаться с Лаптевым.
Посыльный ещё не вернулся.
— Стрелять будет? — спросил пехотный телефонист.
— Если видит.
— А если не видит?
— Тогда тягач уйдёт.
Ничего другого мы сделать не могли.
Самоходка перенесла ствол к первому орудию.
Тягач прибавил обороты. Трос на земле вздрогнул, выпрямился и натянулся. Под дымом заработал двигатель «Тигра» — тяжело, с перебоями.
Танк пытались помочь собственным ходом.
Первый рывок ничего не дал.
Тягач качнулся назад. Гусеницы сорвали верхний слой земли. Трос запел — высокий металлический звук прошёл даже через гул моторов.
Второй рывок должен был начаться через несколько секунд.
Третье орудие выстрелило.
Вспышка возникла не в нашем секторе.
Левее, почти из пехотной траншеи.
Обычный бронебойный попал в переднюю часть тягача, ниже капота. Машина не взорвалась. Капот дёрнулся, из-под него вырвался белый пар, сразу смешавшийся с тёмным дымом. Передние колёса повернулись. Тягач прокатился на полметра и остановился.
Трос ослаб.
Из кабины выпрыгнули двое. Один упал возле колеса, второй побежал в дым.
Второй тягач сразу дал назад.
Он исчез раньше, чем расчёт Лаптева мог перезарядить.
— Попал, — сказал пехотный связист.
— Вижу.
— «Тигр» теперь наш?
— Нет.
— Но тягач…
— Один тягач остановлен. Танк стоит. Пиши то, что видишь.
Он ничего не писал.
Просто повторил про себя.
Тяжёлая самоходка начала поворачивать.
Башни у неё не было. Чтобы перенести огонь далеко влево, требовалось довернуть весь корпус. Правая гусеница пошла назад, левая вперёд. Рубка медленно развернулась к вспышке третьего орудия.
Медленно — только по сравнению с башней.
Расчёту Лаптева этого времени едва хватало, чтобы открыть затвор, выбросить гильзу и взяться за лямки.
Посыльный выскочил из хода.
— Стреляли! Тянут назад!
— Люди?
— Все были.
— Были до выстрела. Сейчас смотри.
Орудие показалось над краем ложбины.
Люди тащили его задом. Серов шёл у маховика, не выпуская рукоятку. Лаптев одной рукой тянул за станину. Пехотинец толкал щит. Колёса уже дошли до перелома ската.
Самоходка остановила поворот.
Ствол дёрнулся вниз.
— Ложись! — закричал я, хотя они не могли услышать.
Вспышка закрыла рубку.
Снаряд ударил в край недокопанной площадки.
Щит ЗИС-3 исчез в земле. Одно колесо показалось над облаком, но орудие не перевернулось. Людей разметало по траншее. Один остался лежать у переднего бруствера. Другой пытался выбраться из-под станины.
Через секунду пришёл гаубичный налёт.
Первый залп лёг по гребню широко.
Два разрыва справа. Один за дорогой. Ещё один перед самоходкой. Земля закрыла её рубку.
Второй залп был плотнее.
Снаряды рвались не одновременно. Ударяли один за другим, перемешивая пыль, дым и обломки ивы. Ствол самоходки появился между разрывами, поднялся и снова исчез.
Сазонов передавал что-то по телефону, но его голос тонул в грохоте.
— Повтори!
— Накрывает! Правый край… ещё левее пятьдесят!
Я передал поправку.
Не знал, успели ли гаубичники принять её до следующего залпа.
Третий лёг вдоль дороги.
Тяжёлая машина вышла из дыма кормой. Она не горела. Не стояла без движения. Просто давала назад за гребень, скрывая рубку. Один раз остановилась, будто собиралась ответить, но новый разрыв поднялся перед гусеницами.
Самоходка ушла.
Не была уничтожена.
Не была даже наверняка повреждена.
Она перестала видеть наши орудия.
На несколько минут этого было достаточно.
— Огонь прекратить! — потребовал штаб в трубке. — Дивизион уходит на прежнюю задачу.
— Принял. Цель сменила позицию. Результат не наблюдаю.
— Подбили?
— Не знаю.
— Что тогда наблюдаешь?
— Ушла за гребень своим ходом.
На том конце помолчали.
— Принял. Именно так и передадим.
Линия освободилась.
Я уже спускался к третьему орудию.
Там кричали не в телефон.
Человек у переднего бруствера был мёртв.
Тот самый пехотинец, который после первого ранения встал к правому колесу. Повязка на предплечье осталась чистой. Осколок вошёл под каску.
Лаптева засыпало до пояса. Он лежал рядом с левой станиной и ругался, пока двое отбрасывали землю.
— Ногу не трогать! Сначала сошник!
— Где болит? — спросил я.
— Пока везде.
— Чувствуешь обе?
— Чувствую. Эту особенно.
Значит, сознание ясное.
Серова прижало краем щита к стенке. Он дышал, но правая рука висела неправильно.
— Не поднимать, — сказал я. — Лом под нижний край. Второй — под ось. По команде.
Под щит завели два лома и подложили обломок жерди. Когда металл приподнялся, Серова вытянули за ремень.
— Орудие? — спросил он.
— Потом.
— Прицел…
— Потом, Серов.
Он потерял сознание раньше, чем подошёл санитар. Лаптева откопали. Осколок рассёк правую голень, но кость с виду уцелела. Он попробовал встать и сел.
— Командовать можешь? — спросил я.
— Сидя — лучше слышно.
— Тогда сидя.
Орудие стояло криво. Правое колесо ушло в рыхлый край воронки. Щит выгнуло назад, прижав тягу механизма горизонтального наведения. Маховик не двигался.
Замковой открыл затвор. Гильза вышла, канал ствола был чистым. Прицел уцелел, но крепление сдвинулось.
— На тягач наводится? — спросил Лаптев.
Наводчик с раненым плечом попробовал маховик.
— По высоте да. По стороне нет.
— Станины двигать.
Люди ломами развернули орудие целиком. Ствол снова смотрел на край дыма, но для большой поправки пришлось бы двигать станины заново. Третье могло стрелять только в узком секторе.
Подбитый тягач стоял на прежнем месте. Белый пар исчез, тёмный дым стал тоньше. Возле него никого не было. Второй тягач ушёл за скат. Трос лежал на земле, одним концом уходя под дым к «Тигру».
Тяжёлый танк не двигался.
Нельзя было знать, надолго ли.
— Одного наблюдателя оставить, — сказал я. — Расчёт глубже в траншею. Орудие пока не трогать. Серов и Лаптев — к санитару.
— Я здесь останусь, — сказал Лаптев.
— Санитар решит.
— Он меня отправит.
— Значит, увидит больше, чем я.
Лаптев посмотрел на погибшего пехотинца.
— Его как звали?
Никто из расчёта не знал.
Пехотный сержант, стоявший у входа, ответил:
— Федотов. Николай.
Лаптев повторил имя.
Не для донесения.
Чтобы человек не остался только тем, кто держал правое колесо.
Федотова накрыли плащ-палаткой. Серова унесли. Лаптев пошёл сам, опираясь на плечо заряжающего, но после десяти шагов всё-таки лёг на носилки.
Командование третьим принял старший из оставшихся. Его фамилию я услышал дважды и всё равно не запомнил. Я заставил его повторить сектор, цель и порядок отхода. Он не ошибся.
Огонь на гребне стих.
Самоходка не появлялась. Немецкие миномёты перенесли огонь к дороге. Артиллерия била дальше по нашему тылу. Над полем снова стало слышно отдельные винтовочные выстрелы.
Кривцов нашёл меня возле телефонной щели. На плече у него висела лямка.
— Теперь к четвёртому.
— Подожди.
— Чего?
— Пока проверим, не вернётся самоходка.
— Она ушла за гребень.
— Своим ходом. Может вернуться.
Кривцов посмотрел в сторону разбитого орудия.
— Там двое лежат с утра.
— Знаю.
— И снаряд.
— Сначала люди, — сказал он.
— Сначала проверить путь. Потом люди. После — снаряд и инструмент. Орудие не тянуть.
— Кого дать?
— Двоих от первого. Одного пехотинца. По балке. На склон только после наблюдателя.
— Вы не идёте.
— Нет.
Он ушёл собирать людей.
Я остался у аппарата. Знал путь и место снаряда, но батарея была разделена на три участка. Уходить туда, где требовались ещё две руки, означало оставить без решения всё остальное.
Шатров позвонил с бокового НП. Самоходку он не видел; за гребнем прошла какая-то машина, но пыль закрыла силуэт. Потом трубку взял Сазонов.
— Второй тягач ушёл. У подбитого никого. За дымом ещё двигатель.
— «Тигр»?
— Может быть. Не вижу.
— Оставайтесь до смены. Аппарат верните пехоте, наш конец не снимайте.
— Понял. Что у третьего?
— Один погиб. Серов тяжело, Лаптев ранен. Ствол цел. Горизонтальное наведение заклинено, сектор ограничен.
— Тягач попал?
— Попал.
— Тогда не зря.
— Не так сказал, — сразу поправился он.
— Знаю.
Попадание объясняло задачу. Гибель Федотова оно не отменяло.
Кривцов вернулся через двадцать минут.
Сначала из балки показались носилки.
На них лежал замковой четвёртого орудия. За ним несли второго, завернув в плащ-палатку.
Кривцов шёл последним.
На правом плече лежал подкалиберный выстрел. В левой руке он держал коробку с инструментом. К шинели за поясом был засунут уцелевший чехол прицела.
— Обоих принесли, — сказал он.
Только потом снял с плеча снаряд.
— Гильза без вмятин. Поясок цел. Из инструмента взял, что уцелело. Прицел и затвор не снять.
— И не надо.
Кривцов положил подкалиберный на плащ-палатку.
Теперь подкалиберных снова было шесть. Каждый лежал отдельно и мог оказаться тем выстрелом, которого не хватит на следующем участке.
Погибших положили в глубоком боковом ходе и прикрыли плащ-палатками. В санитарной щели едва хватало места для живых.
Никто не сказал, что мы их не бросили.
Люди просто вернулись за ними, когда появился путь.
Кривцов открыл записную книжку.
— Сводить?
— Своди.
Он считал вслух.
— У первого семь обычных бронебойных, у второго шесть, у третьего после выстрела пять. Итого восемнадцать. Подкалиберных шесть.
— Люди?
Кривцов перевернул страницу.
— Первое может работать вчетвером, второе — впятером, но Лунёв к прицелу не допущен. У третьего трое артиллеристов и двое пехотных. Лаптев у санитара, Серов тяжёлый, Федотов убит. Семеро остаются на работах с ограничением.
— Самоходка?
— Ушла.
— Пиши: «огнём гаубичной батареи вынуждена сменить позицию». Не «подбита».
— Тягач?
— Один подбит. Второй отошёл.
— «Тигр»?
— Стоит у рва. Не горит. Уничтоженным не считать.
Кривцов записал.
— Попытка эвакуации сорвана?
Я посмотрел на дым.
За ним снова работал двигатель.
— Прервана.
— Какая разница?
— Сорвана — значит, больше не смогут. Прервана — сейчас не смогли.
Старшина зачеркнул слово и написал другое.
— Так меньше похоже на победу.
— Зато больше похоже на то, что произошло.
Он закрыл книжку.
Результат помещался в пяти строках донесения.
Цена — нет.
Телефон зазвонил, когда Кривцов ещё убирал карандаш.
Контуженный боец у аппарата вздрогнул и прижал щепку так сильно, что побелели пальцы.
— Говорит, справа, — сказал он.
— Кто справа?
— Не знаю. Кричит.
Я взял трубку.
Сначала услышал грохот.
Потом голос, который приходилось собирать между разрывами.
— …правый сосед… танки в ложбине… противотанковая батарея не отвечает…
— Кто говорит?
Назвали штаб и должность. Фамилию связь съела.
— Повторите задачу.
— Два орудия немедленно на выход из балки. Новый рубеж у высоты. Пехота покажет. Третье оставить на старом направлении.
— Какой состав танков?
— Не установлено. Впереди средние. За ними тяжёлые или самоходные. Пехота на броне.
— Противотанковые средства соседа?
— Не отвечают.
Их могли уничтожить. Могла оборваться связь. Возможно, расчёты просто меняли позиции и не хотели выдавать себя — как час назад у нас.
— Сколько времени?
— Двадцать минут. Если есть.
— Боеприпасы и тягачи на месте?
— Не будет. Подвоз ночью.
— Расстояние?
— Восемьсот метров до рубежа. Последние двести открытые.
— Командир роты встретит. Связь проложите свою.
Я посмотрел на Шатрову катушку.
Она находилась в чужом окопе. Наш запасной провод ушёл на соединения. Линия к третьему была перебита.
— Принял, — сказал я.
— Когда выйдете?
— Первое и второе начнут движение через пять минут.
— Быстрее нельзя?
— Можно. Тогда придут без снарядов.
На другом конце помолчали.
— Через пять, — согласился голос.
Связь оборвалась.
Я развернул карту.
Новый рубеж находился в чужой полосе. Ложбина закрывала только половину пути. Дальше надо было пересечь обратный склон и вывести орудия к дороге, откуда танки могли появиться с двух направлений.
Капитан отметил эту местность одним старым карандашным штрихом — не сектором и не позицией, просто складкой рельефа.
— Кривцов, боезапас делить заново. Каждому орудию по шесть обычных и два подкалиберных. Осколочные — по возможностям подноса.
— Всё поровну?
— Пока не знаем, кому достанется тяжёлая цель.
— На руках восемьсот метров не унесём всё.
— Орудия катят расчёты. Пехота несёт боеприпасы до середины, дальше — по два выстрела на человека. Повреждённых не брать.
— Третье принимает Лаптев, если оставит санитар. Если нет — старший из расчёта подчиняется Сазонову. Лунёв идёт со вторым, но не наводит. Раненых в ноги в лямки не ставить. Контуженный останется у боеприпасов третьего.
— А вы?
— С первым до нового рубежа. Потом между орудиями.
— Санитар вас ещё не смотрел.
— Смотрел руку.
— Я не про руку.
— После перемещения.
Кривцов не спорил. У него было пять минут и люди, которых уже нельзя было считать только по головам.
Он пошёл делить батарею.
Кулагин услышал приказ и посмотрел на орудие, которое только что вытащили из воронки.
— Опять тянуть?
— Опять.
— Площадку зря делали.
— Не зря. Она держала нас до этого звонка.
— Сошники только встали.
— Выбивай.
У второго Шумейко проверял лямки. Лунёв сидел рядом и объяснял молодому номеру, как держать прицел во время движения, чтобы не ударить оправу о щит.
— Ты не наводишь, — напомнил я.
— Я и не навожу. Учу, как не разбить то, во что мне нельзя смотреть.
— Грудь?
— Болит. Дышать могу.
— Станет хуже — скажешь Шумейко.
Сазонов вернулся с бокового НП, неся телефон под мышкой. Шатров шёл за ним и сматывал только наш свободный конец. Пехотный провод они оставили на месте.
— Новый приказ знаю, — сказал лейтенант. — По батальонной линии уже передали.
— Принимаешь старый сектор: третье орудие, пехотный НП, проход у рва. Если начнут эвакуацию — доклад. По дыму не стрелять.
— Понял.
— Самоходка может вернуться с другой точки.
— Знаю.
— Людей хватит дотащить?
— Нет.
— Тогда дам двоих от третьего.
— Тебе самому нужны.
— До края ложбины. Потом вернутся.
Мы занимали людей у позиции, которую оставляли, чтобы дойти до позиции, которой ещё не существовало.
Первое орудие вышло из площадки.
Колёса скрипели. Сошники оставляли две борозды. За ним несли выстрелы — по одному на плечах и по два на плащ-палатке. Второе тронулось следом.
Над рвом снова поднимался белый дым.
Подбитый тягач стоял на месте.
За дымом работал другой двигатель.
Мы не закончили прежний бой.
Нас уже отправляли в следующий.
Я ещё раз посмотрел на карту.
До нового рубежа было восемьсот метров.
Там не было ни белой печи, ни пристрелянных ориентиров, ни запасной щели.
Там ещё никто не успел выкопать землю.
Глава 24. Там ещё не копали
8 июля 1943 года, около 15:00 Центральный фронт Полоса 13-й армии Район станции Поныри Правый сектор стрелкового полка Противотанковая батарея 76-мм орудий ЗИС-3
Первое орудие шло тяжелее людей.
На ровном месте семь человек катили ЗИС-3 почти бегом. Здесь ровного места не было. Ложбину перепахали мины, вода на дне смешалась с чернозёмом, сошники цеплялись за корни и собирали перед собой землю. После каждой воронки левое колесо уходило глубже правого, щит накренялся, и людям приходилось отпускать лямки, чтобы орудие не легло на бок.
— Не тянуть! — кричал Кулагин. — Лом под ось!
Кричал он уже без голоса. Получался хрип, который слышали только ближайшие.
Лом заводили под ступицу. Двое поднимали колесо, остальные держали лямки натянутыми. Потом кто-нибудь подкладывал крышку от ящика или обломок жерди, и пушка проходила ещё полметра.
Боеприпасы двигались отдельно.
Шесть бронебойных и два подкалиберных нельзя было сложить на передок и забыть о них до новой позиции. Передка не было. Выстрелы несли на плечах, прижимая гильзы к шее, по одному. Два уложили на плащ-палатку, но после первой воронки Кривцов заставил снять их.
— Уроните вместе — вместе и останемся без них.
— На плечах быстрее не будет, — сказал подносчик.
— Зато медленнее потеряем.
Старшина распределил выстрелы по людям и прошёл вдоль цепочки. Подкалиберные нёс сам: один на правом плече, второй передал пехотному сержанту и три раза показал, как держать гильзу.
— Не за снаряд. Под дульце. Пояском о землю ударишь — обратно понесёшь.
— Куда обратно?
Кривцов посмотрел на него.
— Вот и я не знаю. Поэтому не ударяй.
Пехотинец переставил руки.
Людей для лямок дал Сазонов. Двоих от третьего орудия и троих из соседней траншеи. Они должны были помочь только до конца ложбины, потом вернуться в старый сектор. Один хромал после утреннего разрыва, но ногу ему не перевязывали: крови не было, ступня держала. Я снял его с правой лямки и поставил у колеса.
— Толкать сможешь?
— Смогу.
— Если поведёт — отпускай. Под щит не лезь.
Он кивнул и сразу взялся за обод.
Так теперь определяли годность человека.
Не по тому, считался он раненым или нет.
По тому, какую работу ещё можно доверить его телу.
Второе орудие ждало за изгибом в ста шагах. Я не видел его, только иногда слышал голос Шумейко и скрип колёс. Между нами шёл Шатров. Он разматывал остаток провода не с катушки — катушка давно опустела, — а с руки. Короткие куски кабеля он снимал с перебитых линий, сращивал на ходу и пропускал вдоль внутреннего ската.
— До нового рубежа хватит? — спросил я.
— До первого хватит.
— До второго?
— Если первое поставить рядом со вторым.
— Не поставим.
— Тогда не хватит.
Он ответил без раздражения. Провод не становился длиннее от того, что командиру требовалась связь.
— Дотяни до пехотного поста. Оттуда посыльный.
— Они свой аппарат дадут?
— Аппарат не нужен. Человек нужен.
Шатров спрятал очередную скрутку под ком земли и пошёл дальше.
Мне тоже хотелось лечь.
Не укрыться от мин и не проверить карту. Просто опуститься на дно ложбины, прижаться правым боком к холодной земле и несколько минут ничего не держать.
После рукопашной рёбра отзывались на каждый глубокий вдох. Порезанная ладонь пульсировала под бинтом. В левом ухе шумело, правое ловило голоса с запозданием, будто люди сначала открывали рот и только потом до меня доходили слова. Когда я наклонялся, земля смещалась вправо. Приходилось смотреть на неподвижный предмет — колесо, ствол, черенок лопаты — и ждать, пока она вернётся.
Тело было молодым.
Но молодость не отменяла контузию, кровь и два дня без сна.
— Товарищ капитан.
Кулагин стоял рядом. Я не услышал, как он подошёл.
— Что?
— Дальше подъём. Пехотные возвращаются?
Я посмотрел вперёд.
До выхода из ложбины оставалось около двухсот метров. За ним начинался пологий обратный склон. Земля там была открыта с воздуха и с дальнего гребня. В траве лежали две свежие воронки, но дыма над ними уже не было.
— Двое остаются до рубежа, — сказал я. — Остальные назад после подъёма.
— Они не дотащат.
— Дотащат. Второе пойдёт позже.
— Вместе быстрее.
— Вместе заметнее.
Кулагин вытер кровь над бровью тыльной стороной ладони. Кровь размазалась до виска.
— Тогда кто первым?
— Ты.
Он не спросил почему.
Первое орудие остановили под последним прикрытием. Люди легли у колёс. Кривцов разнёс выстрелы: четыре оставил с пушкой, остальные задержал в ложбине до тех пор, пока расчёт не пересечёт открытое место.
Впереди ударила тяжёлая мина.
Разрыв лёг левее подъёма. Земля поднялась, смешалась с сухой травой и поползла по склону серым облаком.
— Сейчас, — сказал я.
— Не наша серия, — ответил Кулагин.
— Поэтому сейчас.
Люди встали.
Лямки натянулись. Орудие выбралось из ложбины и сразу стало видно целиком: колёса, щит, длинный ствол, пятеро согнутых спин. Пыль от разрыва закрывала их только до половины.
— Не рывком! Держать колесо!
Я шёл слева от щита. Толкать правой рукой не мог — ладонь скользила по металлу. Уперся плечом в край, почувствовал, как щит передаёт каждый камень через кость.
Первые пятьдесят метров прошли быстро.
Потом правое колесо попало в старую стрелковую ячейку, заросшую травой. Пушка встала. Человек у обода не успел отойти, щит прижал его к стенке.
— Назад! Лямки ослабить!
Тянущие продолжали идти.
— Ослабить, сказал!
Кулагин ударил ближайшего по плечу. Лямки упали. Орудие подалось назад, пехотинец выдернул ногу.
— Цела?
Он попробовал наступить.
— Цела.
— Не проверяй второй раз. К колесу больше не становись.
Из-за гребня пришёл артиллерийский снаряд.
Мы услышали его поздно. Он разорвался впереди и справа, возле разбитой повозки. По щиту застучала земля. Один мелкий осколок звякнул о ствол и ушёл вверх.
Люди легли.
— Подъём! — крикнул Кулагин.
Никто не поднялся сразу.
Тогда он сам взялся за лямку.
Первым встал пехотный сержант. За ним подносчик. Потом остальные.
Страх не исчез.
Просто рядом снова появилась работа, которую надо было делать стоя.
Орудие вытащили из ячейки ломом. До следующей складки оставалось меньше ста метров. Второй снаряд лёг позади, в выход ложбины. Если бы Шумейко пошёл следом, обе пушки находились бы сейчас на одном открытом склоне.
Я обернулся.
Второго не было видно.
Значит, приказ поняли.
К новому рубежу мы пришли не вместе.
Сначала показался Кулагин с орудием. Через минуту — люди с четырьмя выстрелами. Ещё через две, когда огонь сместился к пехотной траншее, из ложбины вышла вторая ЗИС-3.
Шумейко привёл её сам.
Лунёв шёл возле прицела и придерживал его обеими руками, хотя правый глаз оставался под серой повязкой. Один номер тянул лямку левой рукой; правый рукав был перевязан выше локтя. Кривцов шёл последним и нёс подкалиберные.
До приказанных двадцати минут оставалось столько, сколько противник позволит.
Новый сектор уже имел свою противотанковую позицию.
От неё осталась половина щита.
Сорокапятка лежала у переднего края траншеи, развернувшись левым колесом вверх. Ствол был согнут ближе к дульному срезу. Землю вокруг перемешали гильзы, обломки ящиков и клочья маскировочной сети. На щите сохранились две свежие вмятины. Третьего попадания металл не удержал: бронебойный снаряд прошёл сквозь правую половину, вырвал кусок и разбил станину.
Вторая площадка находилась шагах в сорока.
Орудия там не было. Остались две борозды от колёс, пустые гильзы и глубокая воронка у выхода. По земле тянулся телефонный провод. Конец его был обожжён и вплавлен в комок глины.
В боковой ячейке лежал артиллерист.
Голень ему перетянули двумя индивидуальными пакетами и ремнём. Каски не было. Волосы, слипшиеся от пота, стали белыми от пыли. Рядом сидел пехотинец и держал его винтовку.
— Командир где? — спросил я.
Артиллерист посмотрел на сорокапятку.
— Какой?
— Вашей батареи.
— Не знаю. С утра не видел.
— Танки откуда шли?
Он поднял руку, но указать сразу не смог. Пальцы дрожали. Тогда повернул всю ладонь к дальней ложбине.
— Сначала оттуда. Три или четыре. Потом дым пустили. Один по дороге, два через низину.
— Тяжёлый был?
— Был. Не впереди. Стоял за ними и бил по вспышкам.
— «Тигр»?
Артиллерист закрыл глаза.
— Не видел. Когда близко стало, уже щитом завалило.
— Самоходки?
— Одна без башни. Может, две. По нам сначала с места били. Как первое открылось — тяжёлый туда. Потом второе.
— Пехота?
— С брони слезли до мин. Справа обошли.
Он говорил не предложениями, а тем, что ещё мог достать из памяти. Я не стал спрашивать, сколько танков они подбили. Это можно было выяснить после боя, если останутся люди, способные сравнить свои попадания.
— Тебя вынесут, — сказал я.
— Сначала того.
Он кивнул на край траншеи.
Там из-под плащ-палатки виднелся сапог.
— Он жив?
— Не знаю. Был жив, когда накрыло. Я не дополз.
Пехотинец рядом отвёл глаза.
— Проверим, — сказал я. — Ты не вставай.
— Я и не собирался.
В его голосе не было ни злости, ни шутки.
Просто нога уже решила за него.
Командир стрелковой роты нашёл нас возле второй площадки. Старший лейтенант был без пилотки, с разорванным правым рукавом. На ремне висел пустой чехол от бинокля. Сам бинокль он держал в руке, но одно стекло было разбито.
— Артиллеристы?
— Два орудия. Где танки видели в последний раз?
Он повернулся к дальней складке.
— За той ложбиной. Потом дым закрыл.
— Сколько?
— Было семь. Может, восемь. Один остановился. Не знаю, наш или сам.
— Мины перед вами?
— Наши есть. Проход у телеги. Ещё один левее яблони, но там два ориентира снесло.
— Немецкие?
— Не знаю.
— Правая граница роты?
Старший лейтенант показал на ход сообщения.
— До каменной кладки наша. Дальше остатки соседней. С ними связи нет.
— Людей сколько держит правый край?
Он посмотрел назад, будто мог увидеть всю роту сквозь землю.
— Сейчас посчитаю.
— По траншеям считай. Сюда не собирай.
Старший лейтенант перевёл взгляд на меня.
— Я и не собирался.
— Хорошо.
Он хотел что-то добавить, но с переднего края закричали. Один боец махал каской в сторону ржи.
Старший лейтенант пригнулся к брустверу, посмотрел через разбитый бинокль и опустился обратно.
— Движение за ложбиной.
— Танки?
— Пока пехота. Или наши отходят. Отсюда не поймёшь.
— Как вас зовут?
— Савченко.
— Старший лейтенант Савченко, мне нужны два посыльных. Один между орудиями, второй к вашему командному пункту. И два отделения не собирать у пушек. Пусть держат свои траншеи и проход у телеги.
— Отделений у меня там уже нет.
— Тогда сколько есть.
Он потёр лицо ладонью. На щеке осталась тёмная полоса.
— Семеро у прохода. Пятеро у камней. Может, ещё двое в передней ячейке, если живы.
— Пулемёт?
— Один ручной. Два диска.
— Его к пушкам не переносить. Пусть закрывает пехоту.
— А ваши себя закроют?
— Пока да.
Савченко посмотрел на четыре винтовки у первого расчёта и автомат Шумейко.
— «Пока» у меня тоже есть.
Он ушёл по траншее, пригибаясь там, где стенка стала ниже.
Это был весь наш договор с пехотой.
Не обещание удержать рубеж.
Две пушки, двенадцать бронебойных, четыре подкалиберных и люди, которых уже считали не по фамилиям, а по тому, что они ещё могли делать.
Я поднялся к краю складки.
Местность не стала понятнее оттого, что капитан когда-то видел её на карте.
Впереди лежала широкая ложбина. Справа через неё шла разбитая полевая дорога. У дороги на боку стояла телега без одного колеса. Левее росла обгоревшая яблоня. От кроны остались три чёрные ветви. Ещё дальше виднелся угол низкой каменной ограды.
За ложбиной поднимался гребень.
Танки могли выйти в трёх местах.
У нас было два орудия.
Хорошей позиции не было ни для одного.
Первая площадка у разбитой сорокапятки давала широкий сектор, но противник уже знал её до последней лопаты земли. Вторая закрывала дорогу, однако находилась на переднем скате и была видна с гребня целиком. За каменной кладкой можно было спрятать щит, но оттуда проход у телеги открывался только сбоку.
Я лёг и посмотрел на местность с высоты прицела.
Стоя всё выглядело иначе. Сверху можно было видеть дорогу, ложбину и яблоню. С уровня щита гребень закрывал нижнюю половину поля, телега почти исчезала в траве, а каменная ограда перекрывала сектор вправо.
Капитан знал это.
Не я.
Тело само выбрало место для локтей. Рука провела по грунту там, где колесо должно было встать ниже. Я ещё считал направление, а взгляд уже искал, куда уйдёт ствол при откате и не зацепит ли станина стенку.
Я не мог отделить усвоенное в своей войне от того, что этот человек изучал в артиллерийском училище, под Сталинградом и здесь, у Понырей.
Сейчас это не имело значения.
Танк не спрашивал, кому принадлежит решение.
— Кулагин!
Он подполз.
Я показал на обратный склон перед проходом у телеги.
— Первое сюда. Колёса ниже гребня. Сектор узкий — только проход и дорога. Головную берёшь в ходовую. После выстрела две лямки назад.
Кулагин посмотрел через край.
— Щит торчать будет.
— Будет.
— Если ещё на штык углубиться…
— Сколько?
— Пять минут.
— Две.
Он посмотрел на меня, потом на склон.
— За две только колёса.
— Значит, колёса.
— Сошники выбьет.
— Два кола. Мешки под станины. После первого всё равно тянешь назад.
Кулагин кивнул.
— Ориентир первый — телега. До неё четыреста с небольшим. Открываешься, когда головная пройдёт заднее колесо.
— А если пойдёт левее?
— Тогда не твоя.
— Чья?
Я показал на каменную кладку.
— Второго.
Шумейко пришёл вместе с Лунёвым.
Для второй ЗИС-3 я выбрал место за остатками каменного фундамента. От дома сохранились два ряда кладки и угол, уходивший в землю. Орудие вставало дальше от переднего края и правее первого. Проход у телеги отсюда почти не просматривался. Зато танк, который станет обходить подбитую машину или довернёт корпус к Кулагину, покажет левый борт.
— Хорошо спрячем — ничего не увидим, — сказал Шумейко.
— Из угла кладки вынуть два камня. Не больше. Щит не выставлять.
— Стрелять через щель?
— Пока через неё. После первого разрыв всё равно расширит.
Лунёв опустился на колено и посмотрел поверх повязки левым глазом.
— Дорога даёт борт метров на триста пятьдесят.
— Если первый остановит головную.
— Если не остановит?
— Тогда будете стрелять раньше.
Шумейко потрогал камень носком сапога.
— Назад тянуть некуда. Там стенка траншеи.
— Стенку снять на метр. Станину вывести в ход. После выстрела разворачивать не будете — только назад.
— Людей мало.
— Поэтому проход оставь чистым.
Он повторил порядок.
Два расчёта начали копать.
Настоящих орудийных двориков за оставшееся время сделать было нельзя. Люди не копали укрытие. Они только заставляли землю удержать первый выстрел.
У Кулагина сняли дёрн под колёсами и выровняли площадку, чтобы орудие не заваливалось вправо. Сошники вбили в свежий грунт и подложили под них мешки с землёй. Два пехотинца забили колья обухами лопат. Бруствер перед щитом поднялся едва до ступицы.
У Шумейко разобрали край фундамента. Камни не бросали рядом: белая поверхность могла выдать свежую работу. Их укладывали внутрь траншеи и присыпали землёй. Под правое колесо пришлось подложить доску. Без неё ствол уходил вниз и маховика не хватало на весь сектор.
Боеприпасы Кривцов разделил ещё раз.
По три готовых бронебойных положили в две ниши у каждого орудия. Не рядом с затвором и не одной стопкой. Подкалиберные ушли глубже, по два к расчёту. Их прикрыли плащ-палатками от земли, но не засыпали.
— Тяжёлый всё равно пойдёт на одно, — сказал Кривцов.
— Пойдёт.
— Тогда у другого два зря лежат.
— Когда узнаем, на какое, носить будет поздно.
Старшина поправил плащ-палатку.
— Это я понимаю. Мне просто не нравится.
— Мне тоже.
— Тогда всё правильно.
Он не улыбнулся.
У второго орудия Лунёв усадил к прицелу молодого номера. Я вспомнил его фамилию только после того, как Шумейко назвал её.
— Дёмин, не прижимай глаз, — сказал Лунёв. — Откатит — окуляром бровь рассечёшь. Держи расстояние.
— Так пыль идёт.
— Пыль рукавом не три. Сдуй. Стекло поцарапаешь — потом хоть двумя глазами не увидишь.
Дёмин повернул маховик.
— Тяжело.
— Потому что правое колесо выше. Выбирай люфт с одной стороны. Назад не дёргай.
— А если цель назад пойдёт?
— Тогда выберешь снова.
Лунёв говорил сердито.
Не на Дёмина.
На собственное тело, которое знало работу и не позволяло её выполнять.
Я присел рядом.
— В окуляр не смотришь.
— Не смотрю.
— Даже один раз.
— У меня второй глаз есть.
— А грудь одна.
Он вдохнул, поморщился и отвернулся.
— Я поправки дам снаружи.
— Давай.
Пехотинец принёс флягу.
— От ротного. Больше нет.
Во фляге оставалось четыре или пять глотков. Первый сделал Кулагин. Не потому, что был командиром расчёта. Он держал во рту сухую землю и не мог отдать следующую команду. Второй передали Дёмину. Третий получил человек с перевязанной рукой.
Кривцов протянул флягу мне.
Я отпил столько, чтобы смочить язык, и передал Шумейко.
Тот потряс её у уха.
— Пустая.
— Значит, хватило точно.
Пехотинец забрал флягу.
— Третье придёт? — спросил кто-то у первого орудия.
Никто не ответил.
Вопрос повторили:
— Товарищ капитан, третье сюда будет?
— Нет.
— Совсем?
— Оно держит старый сектор.
Человек посмотрел туда, откуда мы пришли.
— Понял.
Он не понял, как два орудия заменят уничтоженную батарею соседа.
Я тоже не понимал.
Но теперь он знал, что третьего не будет, и мог перестать оставлять для него место в своём расчёте боя.
Шатров дотянул провод до пехотной ячейки между позициями. Дальше кабеля не осталось.
— Первый слышу, — доложил он. — Второго через посыльного. До ротного пехотная линия, пока живая.
— Кто посыльный?
Рядом стоял мальчишка в слишком большой гимнастёрке. На ремне висели две подсумки, одна пустая. Он поднял руку.
— Я.
— Фамилия?
— Горобец.
— От первого ко второму сколько идёшь?
— Если пригнувшись — минуту.
— Не пригнувшись не ходишь. Передаёшь только три команды: «огонь», «сменить цель», «отход». Остальное повторяешь дословно. Не добавляешь от себя.
— А если спросят?
— Скажешь: не знаю.
Он кивнул.
— Повтори.
Горобец повторил все три команды и добавил:
— Остальное не знаю.
— Теперь знаешь.
Первый немецкий снаряд разорвался у разбитой сорокапятки.
Осколки ударили по тому, что уже нельзя было разбить.
Люди у наших орудий перестали копать и легли.
Подготовка закончилась не потому, что позиции были готовы.
Противник решил, что времени достаточно.
Второй снаряд лёг на пустую площадку у воронки.
Третий — в ход сообщения между ней и передним краем.
Немецкий наблюдатель начинал с мест, которые уже знал. Разбитая сорокапятка, вторая позиция, телефонный ход. После каждого разрыва огонь смещался на несколько десятков метров. Он не видел наших орудий. Пока не видел. Поэтому проверял землю по памяти.
— Старое железо за нас работает, — сказал Шумейко.
— Пока по нему стреляют.
— Долго не будут.
Следующий снаряд подтвердил его слова.
Он разорвался перед позицией Кулагина.
Не попал. Только срезал верхушку бруствера и бросил землю на щит. Но теперь пристрелка шла уже по обратному склону.
— В щели! — крикнул я. — У орудий по одному!
Никто не ушёл сразу.
Замковые закрыли затворы. Дёмин накрыл прицел чехлом. Подносчики столкнули готовые выстрелы глубже в ниши. Кулагин сам выдернул одну лямку из-под колеса, чтобы после разрыва её не пришлось искать в земле.
Только потом люди легли в мелкие укрытия.
Укрытиями они назывались потому, что другого слова не было.
У первого расчёта щель доходила до груди сидящего человека. У второго двое помещались за каменной кладкой, остальные легли в ход сообщения. Сверху их прикрывали доски от ящиков и плащ-палатка, на которую насыпали по две лопаты земли.
Тяжёлая мина упала возле телеги.
Вторая — у яблони.
Третья перелетела через позицию и разорвалась за нами, у выхода из ложбины. Осколки прошли в обратную сторону, по открытому скату. Один человек с боеприпасами упал на колени. Выстрел остался у него на плече.
— Ранен? — крикнул Кривцов.
— Не знаю.
— Кровь есть?
Боец ощупал бок.
— Нет.
— Тогда сначала снаряд положи.
Он опустил выстрел в нишу и только после этого сел. На шинели остались две рваные полосы. Осколок прошёл между тканью и телом, обжёг кожу, но не вошёл.
— Работать можешь?
— Могу.
— Значит, позже испугаешься.
Боец кивнул.
Сейчас у него на это действительно не было времени.
Телефон у первого орудия зазвонил один раз и замолчал.
Шатров снял трубку.
— Линия.
— Где?
Он провёл провод между пальцами, посмотрел, в какую сторону тот ослаб.
— За пехотной ячейкой. Может, ближе.
— Не ходи до конца серии.
— Потом танки пойдут.
— Поэтому не ходи сейчас.
Шатров оставил трубку и прижался к стенке.
Мины ложились не ровной очередью. Две приходили почти вместе, потом наступала пауза. В паузе человек успевал решить, что серия закончилась, поднять голову и получить следующую.
Мы ждали после каждой ещё одну.
Она всегда находилась.
Седьмая мина ударила в старую позицию сорокапятки. Половина щита поднялась, перевернулась в воздухе и упала перед траншеей. Под ней никого не было. Осколки снова потратились на мёртвое железо.
Восьмая разорвалась у каменного фундамента.
Земля толкнула меня в спину. Доска над головой треснула, но удержалась. Каменная крошка посыпалась сверху и попала за ворот. Рядом кто-то застонал.
Я повернулся.
Дёмин сидел у стенки и держал ладонь возле уха.
— Где?
— Что?
— Ранен где?
Он посмотрел на свои руки, потом на ноги.
— Нигде.
— Тогда рот открой.
— Зачем?
— Уже поздно. На следующем разрыве откроешь.
Он всё ещё не понимал, но кивнул.
Обстрел переместился к пехоте.
По траншее прошла цепочка разрывов. Не точно по линии — чуть впереди, потом в бруствер, потом за ходом сообщения. Земля поднималась отдельными стенами и на секунду показывала, где находится каждый изгиб обороны.
Немцам не требовалось разрушать всю траншею.
Им требовалось заставить людей лечь до того, как подойдут танки.
Шатров дождался последней мины, отсчитал ещё одну паузу и пополз вдоль провода. Через минуту поднял руку из пехотной ячейки. Ещё через две аппарат снова затрещал.
— Соединил.
— С ротным есть?
— Пехотный слышит через раз. До первого есть.
— Второй — Горобец.
Посыльный высунулся из-за траверса.
— Здесь.
— Пока здесь и будь.
Шатров хотел вернуться к аппарату, но первый же снаряд новой серии разорвался за ним. Провод подпрыгнул, лёг и обмяк.
Телефонист посмотрел на меня.
— Сращивать нечем.
На ладони у него лежали два конца. Один был короче другого почти на метр — кусок провода исчез вместе с землёй.
— Больше не сращивай. Оставь аппарат первому. Сам между позициями.
— А штаб?
— Через ротного, если его линия останется.
— Не останется.
— Тогда посыльные.
Шатров сунул оба конца под бруствер.
— Хорошая связь была две минуты.
— Для этого участка — долго.
В небе прошёл самолёт.
Мы его не увидели. Только звук мотора пронёсся с востока на запад, а далеко справа застучала авиационная пушка. Потом ответил другой самолёт. Стрельба ушла за облака и не вернулась.
Никто не поднял головы.
После бомбёжки небо перестало быть отдельным местом. Оно стало ещё одним направлением, откуда мог прийти металл.
Миномётный огонь оборвался.
Не ослаб.
Именно оборвался, будто кто-то закрыл кран.
В наступившей тишине мы услышали двигатели.
Сначала один.
Потом ещё два.
Они работали за дальней ложбиной, и земля перед щитом передавала низкую дрожь. На поверхности воды в маленькой ямке появились круги. Дёмин смотрел на них, пока Лунёв не толкнул его в плечо.
— В прицел.
— Вы говорили не прижиматься.
— Не прижимайся. Но смотри.
Люди вернулись к орудиям.
Чехлы сняли. Замковые открыли затворы и провели ладонями по лоткам. Заряжающие подали первые обычные бронебойные, но не дослали. Снаряды лежали у казённика, готовые войти после команды.
Кулагин проверил лямки. Одна шла за правое колесо, вторая лежала у станины. После выстрела четверо должны были оттянуть пушку за гребень. Четверых уже не было: один человек ушёл с раненым артиллеристом соседа, другой ещё не вернулся из пехотной траншеи.
Кулагин посмотрел на Савченко.
Старший лейтенант понял.
— Двое к пушке после первого выстрела! — крикнул он своим. — До этого из траншеи не выходить!
— Не оба сразу, — сказал я. — Один к правой лямке, второй остаётся у ручного пулемёта.
Савченко кивнул.
Он уже не спрашивал, хватит ли этого.
Из-за гребня поднялась пыль.
Первым появился ствол.
Длинный, направленный немного влево. Потом башня и верх корпуса среднего танка. Машина остановилась на гребне, показав только переднюю часть, и выстрелила по старой позиции у сорокапятки.
Снаряд прошёл над нами и разбил заднюю стенку траншеи.
Танк дал назад.
В другом месте показался второй.
Он не поднимался на гребень. Шёл вдоль него, открывая башню между складками. За ним двигалась низкая самоходка. Корпус был скрыт, рубка казалась прижатой к земле. Дальше, в пыли, стояла ещё одна машина. Силуэт был выше и шире остальных, но расстояние не позволяло уверенно назвать её.
Я видел только наш сектор.
В нём находились пять танков, одна самоходка и тяжёлая машина поодаль.
Остальные могли идти левее, правее или не идти совсем.
— До четырёхсот не открываться, — передал я Кулагину. — Головная в проходе — твоя. Второе стреляет только по борту того, кто повернёт на первое.
— Если самоходка? — спросил Шумейко.
— Пока не твоя.
— А тяжёлый?
— Подкалиберный только по борту и ближе четырёхсот.
— Понял.
Горобец повторил приказ первому расчёту. Вернулся быстрее минуты, тяжело дыша.
— Кулагин сказал: понял. Спрашивает, если головная встанет до телеги?
— Не стрелять. Пусть входит в проход.
Посыльный побежал обратно.
Первые немецкие пехотинцы появились между танками.
Они уже спешились. Двигались группами по пять-шесть человек, используя мёртвые пространства за машинами. Один расчёт тащил пулемёт. Двое несли ящики. Танки шли медленно, останавливаясь и стреляя по траншее короткими очередями из курсовых и башенных пулемётов.
Пехота Савченко открыла огонь раньше нас.
Ручной пулемёт дал две короткие очереди по людям у яблони. Немцы легли. Средний танк сразу повернул башню и прошил бруствер длинной очередью. Пулемёт замолчал, но через несколько секунд заговорил из соседней ячейки.
Его успели перенести.
— Дистанция? — спросил я.
Лунёв смотрел левым глазом поверх щита.
— До головного шестьсот.
— Пятьсот пятьдесят, — сказал Дёмин из-за прицела.
— До телеги четыреста двадцать. Он ещё за яблоней.
— Значит, шестьсот, — поправился Дёмин.
— Не угадывай, — сказал Лунёв. — Не видишь — говори, что не видишь.
Дёмин сильнее прижал щёку к щиту.
— Сейчас вижу.
Головной танк спустился в ложбину.
Верх корпуса исчез. Над травой остались башня и ствол. Машина шла к проходу у телеги, иногда доворачивая то вправо, то влево. За ней держался второй танк. Третий остановился на гребне и стрелял по предполагаемым позициям.
Тяжёлая машина не двигалась.
Она ждала вспышку.
Я понял это не потому, что увидел командира в башне или направление его взгляда. Так уже работала самоходка на прежнем участке. Средние машины заставляли наши орудия открыться. Тяжёлая оставалась там, где могла ответить на первый выстрел.
— Первому не торопиться, — сказал я.
Горобец не двинулся.
— Я только оттуда.
— Теперь обратно.
Он открыл рот, хотел спросить что-то, но побежал.
Танк прошёл яблоню.
Пятьсот метров.
Потом исчез в дыму от собственного выстрела.
Снаряд ударил в траншею перед Савченко. Бруствер поднялся и упал внутрь. Два стрелка перестали отвечать. Старший лейтенант пополз к ним, но один сам поднял руку. Второго не было видно.
Четыреста пятьдесят.
Я видел, как Кулагин лежит сбоку от щита и не смотрит на меня. Командир расчёта держал всё внимание на телеге. Замковой ждал у рукоятки. Заряжающий обхватил гильзу обеими руками.
Горобец не успел добежать. Прижался к стенке между нами.
— Передал! — крикнул он.
Я не услышал.
— Что?
— Передал!
Танк вошёл в проход.
Расстояние сократилось до четырёхсот метров.
Наша пехота стреляла. Немецкая стреляла. Пулемёты танков срезали землю с бруствера. Дальше работала артиллерия. Но возле первого орудия на несколько секунд стало тихо.
Все ждали одного слова Кулагина.
Он допустил машину за телегу.
Триста восемьдесят.
— Бронебойным!
Заряжающий дослал выстрел. Затвор закрылся.
— По ходовой! Огонь!
ЗИС-3 ударила.
Вспышка возникла ниже гребня, но дым сразу поднялся над ним. Ствол откатился, выбросил гильзу. Люди у станин ещё не знали, попали ли, а уже хватались за лямки.
Снаряд ударил в передний каток.
Я увидел серую вспышку у гусеницы. Танк прошёл ещё несколько метров. Потом правая лента сбежала, собралась под колесами, и машина резко повернулась носом к обочине.
Башня продолжала двигаться.
Танк не был уничтожен.
Он просто встал поперёк прохода.
— Назад пушку! — крикнул Кулагин.
Люди натянули лямки.
Орудие подалось на полколеса и остановилось. Правый сошник вышел из земли, левый остался. Станину развернуло. Пехотинец у лямки упал, остальные потащили его вместе с ремнём.
— Отцепить! Сначала сошник!
Второй немецкий танк не остановился.
Он пошёл левее телеги, обходя головную машину по краю прохода. Водитель боялся мин и держался близко к подбитому. Чтобы пройти, ему пришлось довернуть корпус.
Левый борт открылся к каменной кладке.
— Второе, цель! — крикнул я.
Шатров уже махал рукой.
Шумейко увидел раньше.
— Бронебойным! Борт, под башню! Дистанция триста пятьдесят!
Дёмин повёл ствол. Перекрестие шло рывками — правое колесо всё ещё стояло выше. Лунёв смотрел снаружи.
— Ниже! Ниже держи! Выбери люфт!
— Есть!
— Огонь!
Второе орудие выстрелило.
Каменная кладка на мгновение стала белой. Откат толкнул станину в стенку хода, посыпалась земля. Гильза ударилась о доску и покатилась к ногам заряжающего.
Снаряд попал низко, возле задней тележки.
Танк дёрнулся. Из-под борта вырвался дым. Машина остановилась не сразу — прошла ещё длину корпуса, начала разворачиваться к нашей вспышке и замерла под углом.
Из башни никто не вышел.
Орудие танка продолжало поворачиваться.
— Назад! — приказал Шумейко. — Лямки!
Расчёт оттянул ЗИС-3 за кладку. Колёса прошли меньше метра. Этого хватило, чтобы щель между камнями закрылась краем щита.
Ответ тяжёлой машины пришёл по Кулагину.
С дальнего гребня вспыхнул длинный ствол. Снаряд ударил в место, где первое орудие стояло несколько секунд назад. Земля закрыла пушку и людей. В воздухе мелькнула оборванная лямка.
Я не видел Кулагина.
— Горобец!
Посыльный лежал у стенки, зажав руками каску.
— К первому. Люди, орудие, боезапас. Доложить.
Он поднялся не сразу.
— Я слышал.
— Тогда иди.
Горобец пополз.
Немецкая самоходка открыла огонь по второму.
Первый снаряд прошёл выше. Ударил в заднюю стенку хода и обрушил её. Второй лёг перед фундаментом. Камень раскололся, осколки камня прошли через позицию хуже металла — крупные, рваные, без свиста.
Заряжающего ударило в плечо. Он сел, посмотрел на рукав. Кровь появилась не сразу.
— Кость? — спросил Шумейко.
Боец попробовал поднять руку.
— Поднимается.
— Тогда подавай левой.
Лунёв взял его за ворот и оттащил от края.
— Сначала перевязать.
— Танк стоит.
— Он от твоей крови быстрее не сгорит.
Шумейко посмотрел на меня.
— Перевязать, — сказал я.
Лунёв затянул пакет зубами. Раненый вернулся к нише и начал подавать выстрелы левой рукой.
Горобец вернулся от первого.
На щеке у него была кровь.
— Твоя? — спросил я.
Он провёл ладонью.
— Не знаю.
— Докладывай.
— Орудие цело. Кулагин жив. Один ранен в ногу, лямка порвана. Правый сошник вышел, левый зажало в грунте. Два выстрела у затвора, три в нишах.
— Раненый идёт?
— Ползёт.
— К санитару по траншее. Кулагину — орудие не вытаскивать целиком. Сдвинуть на ширину щита и ждать новую цель.
Горобец смотрел на мои губы.
— Сдвинуть насколько?
— На ширину щита.
— Понял.
Он повторил и ушёл.
Средний танк с повреждённой гусеницей продолжал стрелять.
Башня довернула к пехоте. Снаряд ударил в ручной пулемёт. После разрыва ствол пулемёта остался на бруствере, приклад исчез под землёй. Савченко вытащил одного бойца за ремень. Второго тащить было некому.
Немецкая пехота поднялась за машинами.
Они шли уже не по всему фронту. Использовали два остановившихся танка как прикрытие и пытались пройти справа, вдоль каменной ограды, где траншею держали пятеро Савченко.
— Осколочный! — крикнул Шумейко.
— Не по пехоте перед щитом, — сказал я. — Правый фланг держит рота.
— Они пройдут к нам.
— Тогда осколочный. Пока бронебойный готовить.
Я отдал ему свой автомат и два магазина.
— У вас?
— Пистолет.
— Его не хватит.
— Поэтому автомат у тебя.
Шумейко передал оружие Лунёву.
Тот положил его на бруствер, не прижимая приклад к ушибленной груди, и дал короткую очередь по каменной ограде. Немцы легли. Из соседней пехотной ячейки ответили винтовки.
Граната разорвалась перед фундаментом.
Осколок царапнул щит. Второй ударил Дёмина по каске. Наводчик отшатнулся, но остался на месте.
— Жив? — спросил Лунёв.
— Вижу.
— Я не это спросил.
Дёмин потрогал каску.
— Жив.
— Тогда прицел.
Третий немецкий танк попытался пройти правее остановившихся машин.
Он появился за каменной оградой только на несколько секунд. Дёмин поймал корпус, но выстрелил раньше команды. Снаряд ударил в верхнюю часть борта под острым углом и ушёл рикошетом. Светлая черта мелькнула над полем и исчезла.
— Кто дал огонь? — спросил Шумейко.
Дёмин не ответил.
— Я спросил.
— Я.
— Почему?
— Уходил.
— Ушёл?
Дёмин посмотрел в прицел.
Танка за оградой уже не было.
— Ушёл.
— Значит, выстрел не вернул.
Шумейко говорил спокойно. От этого Дёмин побледнел сильнее, чем от крика.
— Следующий только по команде, — сказал я.
— Есть.
Профессионализм не делал людей безошибочными.
Он только не позволял одной ошибке стать порядком для следующих.
Мины снова начали падать по обратному склону.
Одна разорвалась у первой ниши второго орудия. Плащ-палатку сорвало. Три выстрела засыпало землёй. Вторая ниша осталась целой. Кривцов сразу пополз к первой.
— Не сейчас! — крикнул я.
— Там три бронебойных!
— И мина ещё одна!
Она пришла прежде, чем он успел ответить.
Разрыв лёг ближе к траншее. Кривцова прижало к земле. Несколько секунд он не двигался.
Я добрался до него по дну хода.
— Где?
Старшина поднял голову.
— На мне.
— Что на тебе?
— Земля.
Я откинул комья с его спины. Шинель была цела. Кривцов встал на четвереньки, выплюнул песок.
— Снаряды всё равно откопать.
— После серии.
— Тогда второй нишей работать.
— Для этого она и вторая.
Он посмотрел на меня, будто только сейчас вспомнил, кто заставил разнести боеприпасы.
Ничего не сказал.
Из-за остановившихся танков показалась ещё одна машина.
Шире средних.
Выше.
Она спускалась с гребня медленно, не прячась в складках. На ходу довернула корпус, и я увидел широкие гусеницы, шахматное расположение катков и почти вертикальный борт башни.
Теперь ошибиться было трудно.
«Тигр» входил в наш сектор.
Он не пошёл прямо на проход.
Остановился за яблоней, выставив лоб корпуса и башню. Ствол медленно повернулся к позиции Кулагина. Значит, первый выстрел заметили точно. Дым и гребень скрывали само орудие, но место вспышки уже имело координаты.
— Первому не отвечать, — сказал я.
Шатров лёг у поворота траншеи и передал жестом. Горобец пополз дальше.
«Тигр» выстрелил.
Удар пришёлся левее первого орудия. Разрыв снял часть гребня, открыл верх щита и засыпал расчёт землёй.
Кулагин не ответил.
Танк подождал.
Выстрелил ещё раз, правее.
Теперь снаряд прошёл через бруствер. В воздух поднялись лопаты, мешки и одна доска. Когда пыль осела, щит ЗИС-3 всё ещё стоял. Возле него двигался человек.
— Живы, — сказал Шатров.
— Одного человека видишь.
— Двигается.
— Значит, один движется.
Шатров прижал лицо к земле.
Средние танки снова пошли.
Один остался у прохода со сбитой гусеницей. Второй стоял под углом после попадания Шумейко. Третий вышел правее каменной ограды. За ним двигался четвёртый. Их пехота поднялась вместе с ними и заставила стрелков Савченко снова лечь.
Мы не могли заниматься только «Тигром».
Если средние машины пройдут, тяжёлому не понадобится искать наши вспышки. Он подойдёт к позиции с той стороны, куда не поворачивается ствол.
— Второму — средний справа, — сказал я. — Обычным. Тяжёлый пока ждать.
Дёмин поймал цель между камнями.
— Четыреста пятьдесят, — сказал Лунёв.
— Четыреста, — возразил Дёмин.
— По ограде четыреста двадцать. Не спорь с камнями.
Шумейко дождался, пока танк выйдет из-за кладки.
Дёмин сопровождал цель, но не нажал спуск. Танк дошёл до края собственной пехоты и остановился. Башня повернулась к ручному пулемёту Савченко. Это открыло нам правый борт, но между пушкой и целью бежали немцы.
— Осколочным? — спросил Шумейко.
— Бронебойным по танку.
— Свои близко справа.
— Вижу.
Дёмин повёл перекрестие за корпусом.
Граната разорвалась в пехотной ячейке перед нами. Савченко ответил своей. Немецкий пулемёт лёг за оградой и начал бить вдоль траншеи. Пули проходили на высоте локтя. Один стрелок пытался ползти и не мог поднять голову.
Лунёв снял мой автомат с бруствера.
— Не всё сразу, — сказал я.
— Они к заряжающему выйдут.
Он дал две короткие очереди. Пулемёт за оградой замолчал. Не потому, что расчёт был уничтожен. Люди просто сменили место.
— Теперь прицел, — сказал Шумейко Дёмину.
Средний танк снова тронулся.
— Огонь!
Снаряд ударил в борт ниже башни.
Вспышки не было. Только тёмное пятно и короткий выброс дыма. Машина остановилась, двигатель продолжал работать. Через люк показалась голова и сразу исчезла. Потом люк открылся целиком, один человек спрыгнул за корпус. Второй вылез с другой стороны.
— Есть! — крикнул заряжающий.
— Не считать, — сказал я. — Башня движется.
Она действительно двигалась.
Медленно повернулась к нашей позиции и остановилась стволом на каменной кладке.
— Пушку назад!
Люди натянули лямки.
ЗИС-3 вышла из-за камней на полметра и упёрлась левой станиной в стенку хода. Стенка, которую не успели снести, удерживала её так же надёжно, как бетон.
— Лопату! — крикнул Шумейко.
Кривцов начал рубить стенку. Заряжающий толкал станину. Раненая рука у него не поднималась выше пояса, поэтому он работал плечом.
Танк выстрелил.
Снаряд прошёл над щитом и разорвался сзади. Воздух ударил в спину. Я упал на орудие. Металл обжёг щёку.
На несколько секунд пропал звук.
Люди двигались молча. Шумейко открывал рот. Кривцов бил лопатой в землю. Лунёв тянул меня за ремень.
Потом слух вернулся одним высоким звоном.
— …живы?
— Что?
— Люди живы?
Шумейко пересчитал взглядом.
— Здесь все.
— Орудие?
Замковой дёрнул рукоятку.
— Затвор работает.
— Прицел?
Дёмин посмотрел.
— Сетка ушла.
— Куда?
— Не знаю. Цель выше стала.
Лунёв положил ладонь на ствол, потом на механизм.
— Колесо просело. Не сетка. Правое ниже ушло.
Каменная крошка выбила землю из-под колеса. ЗИС-3 накренилась на другую сторону. В прицеле изменилось не стекло — изменилась вся пушка.
— Доску под правое, — сказал я.
— Под огнём не подложим, — ответил Шумейко.
— Тогда поправку держать маховиком. Большой перенос — станинами.
— Как у третьего.
— Хуже. Там площадка была.
Люди освободили левую станину. Орудие оттянули за фундамент. Теперь стрелять можно было только через узкую щель между камнями и свежей осыпью.
Горобец вернулся от первого орудия вместе с пехотинцем.
Они волокли раненого на плащ-палатке.
Правая штанина у него была разорвана ниже колена. Кровь уже прошла через обмотку. Боец держал винтовку на груди и не выпускал.
— Кулагин? — спросил я.
— Жив. Трое у пушки. Ещё пехотинец помогает. Лямку связали узлом.
— Сектор держит?
— Говорит, держит. Просит обычный бронебойный.
— У него четыре.
— Говорит, два засыпало, один заряжен, один у замкового. Пятый с пробитой гильзой отложили.
Кривцов посмотрел на наши ниши.
— У нас после среднего три обычных. И два подкалиберных.
— Один обычный первому.
— Тогда здесь два.
— Здесь цель открывается бортом.
— А если не откроется?
— Вернёшь снаряд после боя.
Кривцов вытащил бронебойный из второй ниши и передал Горобцу.
— Не беги. Гильзу в землю не бей.
Посыльный прижал выстрел к груди.
— А если мина?
— Ложись рядом, не сверху.
Он ушёл по траншее, не пригибаясь первые два шага. Потом вспомнил и опустился ниже.
Раненый на плащ-палатке схватил меня за голенище.
— Пушку вытащили?
— Вытащили.
— Кулагин там один остался.
— Не один.
— Я про своих.
— Трое своих. Пехотинец четвёртый.
Боец отпустил сапог.
— Тогда нормально.
Санитаров не было. Савченко отправил его назад с двумя легкоранеными, которые ещё могли идти. Один держал плащ-палатку здоровой рукой, второй тащил за два угла. Раненый уносил свою винтовку на груди, пока на подъёме она не начала соскальзывать. Тогда отдал её сопровождающему.
«Тигр» снова тронулся.
Он прошёл яблоню и вошёл в нижнюю часть ложбины. До нас оставалось около пятисот метров. Башня смотрела на первое орудие. За танком двигалась пехота, но уже не плотной группой. Люди использовали его широкую корму как стену.
Самоходка с гребня прикрывала продвижение.
Она стреляла не по нам. Перенесла огонь на соседнюю траншею, где оставался пулемёт. Это означало, что вторую позицию на время потеряли из виду.
— Первому: тяжёлый в секторе, обычным по ходовой. Подкалиберный не тратить, — сказал я.
Шатров побежал к повороту, но Горобец ещё не вернулся.
— Некому передать.
— Сам.
— Тогда здесь связи не будет.
— Её и так нет.
Он ушёл.
У второго орудия оставались Шумейко, Дёмин, Лунёв и ещё один номер, совмещавший обязанности замкового и заряжающего. Кривцов и я находились рядом. Шестеро должны были делать работу полного расчёта.
— Подкалиберный готовить? — спросил Шумейко.
— Не заряжать. Обычный у лотка.
— Если Кулагин гусеницу не возьмёт?
— Тогда тяжёлый пройдёт к нему лбом. Мы получим борт.
— Если возьмёт?
— Тоже получим борт. Только дольше.
Шумейко посмотрел на узкую щель.
— Если он повернёт сюда башню раньше корпуса?
— Тогда не успеем.
Он кивнул.
Человеку иногда требовался не успокаивающий ответ.
Только точный.
«Тигр» остановился на четырёхстах пятидесяти метрах.
Выстрелил по первому.
Снаряд попал в гребень. Вверх поднялось колесо — не орудийное, а от разбитой телеги. Оно перелетело через позицию и упало в траншею рядом с Горобцом, который возвращался бегом.
Посыльный скатился вниз.
— Передал!
— Кулагин понял?
— Сказал: вижу. Просил не мешать.
Это уже было похоже на Кулагина.
— Ложись здесь.
Тяжёлый танк пошёл дальше.
Четыреста двадцать.
Четыреста.
Ствол первого орудия показался над гребнем всего на несколько пальцев. Щит оставался за землёй. Кулагин вывел пушку не вперёд, а боком, используя то место, которое расчёт успел расчистить после разрыва.
«Тигр» стрелял из пулемёта. Пули входили в склон выше ЗИС-3 и срезали сухую траву. Одна попала в ствол, отскочила светлой точкой.
Кулагин дождался, пока передний каток выйдет из-за складки.
Первое орудие выстрелило.
Бронебойный ударил в ходовую часть. Из-под гусеницы вылетели куски земли и металла. Один внешний каток дёрнулся. Лента не слетела. Танк замедлился, но продолжил движение.
— Не взял, — сказал Шумейко.
— Довернёт.
«Тигр» довернул.
Не для нас.
Механик повёл лобовую броню к месту вспышки, а башня закончила поворот быстрее корпуса. Ствол остановился на позиции Кулагина.
К нам открылся левый борт.
Расстояние было около трёхсот пятидесяти метров.
— Второе, к орудию! — сказал я.
Люди уже были там.
Дёмин прижал глаз к окуляру. Лунёв стоял у щита и смотрел поверх камней. Кривцов держал обычный бронебойный у лотка. Подкалиберный лежал рядом, отдельно.
— Борт вижу, — сказал Дёмин. — Триста пятьдесят.
— Триста сорок, — поправил Лунёв. — Идёт медленно.
— Обычным по ходовой, — приказал я. — Подкалиберный следующим.
Заряжающий дослал снаряд.
В этот момент самоходка на гребне нашла нас снова.
Я увидел её вспышку боковым зрением.
— Ложись!
Снаряд попал в каменный фундамент.
Не в землю перед ним.
В сам угол кладки.
Камни разлетелись внутрь позиции. Один ударил меня в плечо. Второй прошёл над затвором. Третий попал Дёмину в правую руку.
Наводчика отбросило от маховика.
Орудие осталось заряженным.
«Тигр» продолжал доворачивать корпус.
— Дёмин!
Он сидел у колеса и смотрел на руку. Рука лежала на коленях ладонью вверх. Рукав был цел до локтя и разорван выше. Кровь шла из плеча, пальцы не двигались.
— Не чувствую.
— Шумейко, жгут!
— Наводчик! — крикнул командир расчёта. — Наводчик к орудию!
Лунёв шагнул первым.
— Я сяду.
— Ты не видишь правым.
— Левым вижу.
Он опустился за щит, взял маховик. При попытке наклониться к прицелу ушибленная грудь не дала ему вдохнуть. Лунёв остановился, прижал ладонь к рёбрам и всё-таки поднёс левый глаз к окуляру.
Танк исчез из его поля.
— Где он?
— Правее, — сказал Шумейко. — Корпус доворачивает!
Лунёв повёл маховик в другую сторону. Выбрал люфт неправильно, вернул, снова потерял цель. Одним глазом он видел. Но не мог быстро понять глубину и удержать тяжёлое тело в наклонном положении.
Оставалось несколько секунд.
— Наводчик! — снова крикнул Шумейко.
— Я.
Я ответил раньше, чем успел решить.
Отодвинул Лунёва и сел на его место.
Он не спорил. Только положил руку мне на плечо и сказал:
— Триста тридцать. Борт. Чуть уходит вправо.
Окуляр пах металлом, пылью и чужим потом.
Край щита закрывал половину поля. В другой половине шёл серый борт танка. Катки поднимались и опускались на неровностях. Башня уже смотрела на Кулагина. О нашем орудии экипаж пока не знал.
Левая рука легла на маховик вертикальной наводки.
Правая — на горизонтальный.
Порез под бинтом отозвался болью. Рука всё равно повернула рукоятку точно на величину люфта. Я не вспоминал, как это делается. Не искал деления. Тело знало сопротивление механизма, наклон площадки и то, сколько надо вернуть маховик после рывка.
Моего опыта хватало, чтобы понять цель.
Опыт капитана заставлял орудие слушаться.
Где между ними проходила граница, я уже не различал.
— Готово! — крикнул замковой.
— Под нижний край борта, — сказал Лунёв. — Перед задними катками.
— Вижу.
Перекрестие остановилось на ходовой части.
— Огонь!
Выстрел ударил в плечи.
Щит на мгновение закрыло дымом. Ствол откатился, гильза вышла назад. Я не отрывался от окуляра.
Пороховой дым ударил из-за щита, смешался с известковой пылью от разбитых камней. Во рту стало горько.
Попадание произошло ниже, чем я целился.
Снаряд ударил во внешний каток. Металл разлетелся мелкими частями. Гусеница осталась на месте. Танк качнулся и продолжил движение. Башня вздрогнула и начала возвращаться к новой вспышке.
— Не остановился! — крикнул Шумейко.
— Подкалиберный!
Кривцов уже держал выстрел.
Заряжающий принял его левой рукой, правой поддержал у дульца. Гильза скользнула по лотку. Затвор закрылся.
— Триста двадцать! — сказал Лунёв. — Борт чистый!
Башня «Тигра» двигалась к нам.
Сначала ствол прошёл над подбитым средним танком. Потом над телегой. Ещё немного — и остановится на щели между камнями.
Я поднял перекрестие над верхним краем катков, под башню.
Танк шёл медленно, но не стоял. Прицел двигался вместе с ним. Маховик был тёплым. Под ладонью чувствовалась мелкая дрожь металла — работал двигатель, дрожала земля или дрожала моя рука.
— Давай! — крикнул кто-то.
Я не выстрелил.
Борт оставался под углом.
Ещё одно движение корпуса.
Ещё полкорпуса.
Башня почти дошла до нас.
Теперь.
— Огонь!
ЗИС-3 оттолкнула землю.
Через окуляр я увидел короткую светлую вспышку на борту, выше катков. Не взрыв. Не пламя. Просто точку, которая сразу исчезла под дымом.
«Тигр» прошёл ещё метр.
Остановился.
Двигатель продолжал работать. Из левого борта вышла тёмная струя, легла вдоль корпуса. Башня не остановилась сразу. Ствол прошёл нашу позицию, вернулся немного назад и замер.
— Горит? — спросил Шумейко.
— Дымит.
— Подбит?
— Стоит. Больше не знаю.
Я оторвался от прицела.
После двух выстрелов щель между камнями была заполнена дымом. Он обозначал позицию лучше флага.
— Орудие назад!
Люди схватили лямки.
Правая лежала под обломком фундамента. Кривцов дёрнул её — ремень не вышел.
— Камень!
Шумейко наклонился к станине. Лунёв потянул Дёмина глубже в ход. Замковой убедился, что затвор открыт, и потянулся к левой станине. Все делали то, что должны были делать после выстрела.
Поэтому никто не смотрел на дальний гребень.
Я увидел вспышку.
Не у «Тигра».
Правее, в дыму над гребнем. Там раньше стояла самоходка, но различить машину я не успел.
Сказать я не успел.
Снаряд ударил в передний край позиции.
Каменная кладка вспыхнула белым.
Удар пришёл не снаружи.
Он возник внутри тела — короткий, тяжёлый, в верхней части груди. Меня не отбросило. Ноги просто перестали держать. Маховик ушёл из-под пальцев, щит поднялся перед лицом и повернулся набок.
Я оказался на земле.
Звука не было.
Рот был открыт, но вдох не приходил. Я попробовал опереться правой рукой. Ладонь скользнула. На бинте появилась кровь. Она шла не из пореза.
Шумейко стоял надо мной.
Губы у него двигались.
Я хотел сказать ему, чтобы он не смотрел на танк и уводил орудие.
Получилось только:
— Назад…
Он наклонился.
— Что?
Я повторил.
Собственного голоса уже не услышал.
Кривцов вырвал лямку из-под камня. Замковой схватился за левую станину. Лунёв, прижимая локоть к груди, потянул за правую. Шумейко взял меня за ворот и сдвинул с пути колеса.
Земля под щекой была холодной.
На ней лежала пустая гильза. Латунь ещё хранила тепло. Я чувствовал его возле пальцев, но поднять руку не мог.
Кто-то закричал:
— Танк назад сдаёт!
Шумейко не посмотрел.
Он услышал то, что я пытался сказать.
— Орудие назад! — крикнул он. — За станину! Не стой!
Колесо прошло рядом с лицом. Люди тянули пушку в ход сообщения. За ними полз Дёмин, прижимая раненую руку к груди. Горобец тащил оставшийся подкалиберный, обхватив гильзу обеими руками.
Орудие уходило.
Значит, команда была выполнена.
Тепло пустой гильзы исчезло.
Потом исчезла земля.
Это было последнее, что я услышал в теле капитана.
8 сентября 2026 года, 02:17 Москва Закрытый аналитический комплекс Министерства обороны Российской Федерации Полковник Андрей Рудаков
Слепая проверка заняла пять суток.
Четыреста девятнадцать листов.
Боевые донесения полка. Журнал бригады. Схемы позиций. Ведомости расхода боеприпасов. Наградные листы, из которых программа убрала фамилии. Показания выживших, где вместо людей стояли номера.
Командир батареи проходил во всех документах как «объект 43-7».
К утру второго дня я начал мысленно называть его капитаном.
К вечеру четвёртого почти перестал замечать, что у него нет имени.
Теперь на экране находилось итоговое заключение:
«Вероятность присутствия Александра Бессонова после контузии 7 июля 1943 года — высокая».
Климов сидел за соседним столом. Рубашка на спине помялась, рукава были закатаны не одинаково. Возле локтя стояли три пустых пластиковых стаканчика. Четвёртый он держал в руке, но уже несколько минут не пил.
— Всё? — спросил он.
— По бою — всё.
— Тогда снимаем слепой режим?
Кнопка находилась в правом нижнем углу.
Пять дней назад Климов задавал тот же вопрос. Тогда я отказался. Известная фамилия заставила бы нас подгонять каждое решение под уже готовую судьбу.
Теперь последовательность была восстановлена без имени.
До контузии командир действовал как опытный артиллерист. Подготавливал основные и запасные позиции. Разносил боеприпасы. Не открывал огонь на дальней дистанции. После близкого разрыва не получил новых профессиональных знаний. Изменился порядок, в котором он связывал уже известные приёмы.
Орудия начали получать задачу не только на свой сектор, но и на случай гибели соседнего расчёта.
Боковое наблюдение стало частью огня, хотя постоянной линии к нему не было.
Скрытая позиция сохранялась не ради первого доступного танка, а до того момента, когда другая машина откроет борт.
На чужом рубеже два неполных расчёта снова превратились в одну систему.
По отдельности ни одно решение не доказывало присутствия Бессонова.
Последовательность совпадала.
— Снимай, — сказал я.
Климов нажал кнопку.
Номера исчезли не сразу. Программа обновляла карточки одну за другой. Сначала появились названия частей. Потом фамилии командиров расчётов. Кулагин. Шумейко. Лаптев. Лунёв. Кривцов.
Последней открылась карточка «объекта 43-7».
Капитан Михаил Феофанович Потапов.
Двадцать два года.
Я прочитал имя ещё раз.
Не потому, что сомневался в результате.
Хотелось проверить возраст.
В январе ему исполнилось двадцать два. Артиллерийское училище он окончил до войны. Прошёл Сталинград. Командовал батареей. К июлю сорок третьего в его наградных документах уже было достаточно боёв для офицера, которого на фотографии легко принять за курсанта.
Фотография появилась справа от текста.
Молодое лицо. Узкие плечи. Гимнастёрка сидела аккуратно, будто её надели только для снимка. По фотографии нельзя было понять, сколько раз этот человек вытаскивал орудия из земли и сколько раненых отправил в тыл только после того, как для них появился путь.
Климов прочитал карточку через моё плечо.
— Потапов, — сказал он. — Я фамилию слышал. Про Поныри.
— Теперь уже можно слышать.
Он открыл представление к званию Героя Советского Союза.
Батарее Потапова засчитывали десять вражеских танков.
По журналу боевых действий продвижение противника на этом участке удалось остановить. Сколько повреждённых машин немцы потом отвели и сколько снова вернули в строй, в наших документах не было.
Цифра ничего не объясняла.
В ней не было Кулагина, ждавшего у разбитой телеги. Шумейко у каменного фундамента. Лунёва с повязкой на глазу. Кривцова, делившего подкалиберные, не зная, к какому орудию выйдет тяжёлая машина. Не было Федотова, который пришёл помочь чужому расчёту и остался лежать возле его колеса.
Зато в представлении находилась строка, на которой программа дала один из самых высоких коэффициентов совпадения.
После тяжёлого ранения наводчика командир батареи сам занял его место и несколькими выстрелами подбил немецкий танк.
Бессонов часто занимал место человека, выпавшего из боя. Командир, радист, пулемётчик, наводчик — должность не имела значения. Он вставал туда не потому, что считал себя лучшим. В эту секунду больше некому было выполнить работу.
После Ольшанского совпадение выглядело почти доказательством.
Климов закрыл представление.
— В карточку переносить?
— Уже перенесено.
— Тогда что ещё?
На его экране мигнуло уведомление.
Климов открыл его и перестал листать.
— Пришёл последний наградной.
— Какой?
— Сталинград. Тот, что в описи стоял под двумя названиями. Скан плохой.
Он переслал документ мне.
Правая половина страницы выцвела. Печать закрывала две строки. Несколько слов программа распознала неправильно, и вместо «наводчика» в тексте стояло «наводнение».
Я увеличил изображение.
Дата боя — 30 сентября 1942 года.
Почти за год до Понырей.
До контузии, после которой в капитане мог появиться Бессонов.
В наградном листе говорилось, что после ранения наводчика Потапов сам занял его место и огнём прямой наводкой уничтожил два танка, два миномёта и две автомашины противника.
Я перечитал абзац.
Потом вернулся к представлению сорок третьего.
Фразы были похожи не потому, что в обоих случаях действовал Бессонов.
Так действовал Потапов.
Задолго до предполагаемого входа он уже садился к прицелу, когда расчёт терял наводчика. Уже стрелял прямой наводкой. Уже оставался у орудия под огнём. Бессонов не принёс ему ни профессию, ни твёрдость, ни готовность занять опасное место.
Они принадлежали двадцатидвухлетнему капитану.
Я открыл таблицу признаков и удалил строку:
«Лично заменил тяжелораненого наводчика».
Коэффициент совпадения снизился.
Не настолько, чтобы Потапов исчез из выборки. Но достаточно, чтобы слово «высокая» сменилось на «выше средней».
Климов увидел изменение.
— Значит, ошиблись?
— Нет.
— Уверенность упала.
— Потому что один из признаков принадлежит Потапову, а мы отдали его Бессонову.
— Результат оставляем?
Я посмотрел на две даты.
До контузии.
После контузии.
Сам поступок совпадал. Его место в бою — нет.
В сорок втором Потапов заменил наводчика и продолжил решать задачу своего орудия. В сорок третьем он занял прицел после того, как заранее распределил роли между двумя расчётами, заставил одно орудие вызвать поворот тяжёлого танка, а второму оставил его борт.
Но документы не сохраняли каждую секунду боя сорок второго. Я не имел права объявлять разницу доказанной только потому, что она подходила к нашей версии.
— Результат оставляем как вероятный, — сказал я. — Признак убираем.
Климов потёр глаза.
— Пять суток читали, чтобы стать менее уверенными.
— Зато теперь знаем, в чём именно не уверены.
Он кивнул и допил воду из стаканчика.
На столе рядом со мной стояла кружка с чаем. Чай остыл несколько часов назад. На поверхности появилась тонкая плёнка. Я выпил всё равно и почувствовал только металл от края кружки.
Мы уже искали не отдельный приём, а изменение порядка решений. На этом строилась вся слепая проверка.
Но программа продолжала считать совпадающие поступки одинаково — независимо от того, умел ли человек делать это до предполагаемого входа.
Потапов показал ошибку.
Носитель не был пустым телом, ожидавшим чужого опыта. У него уже имелись образование, память, привычки, страхи и собственная ответственность перед людьми. Бессонов оказывался внутри сложившегося офицера и действовал теми руками, знаниями и характером, которые существовали до него.
Значит, исходный профиль должен был не просто прилагаться к делу.
Он должен был вычитаться из результата.
Я открыл описание алгоритма.
Прежняя версия присваивала баллы за каждый совпавший признак. Теперь любой поступок, подтверждённый до травмы, должен был терять самостоятельный вес. Значение сохранялось только у изменения: другой очередности действий, новой связи между уже известными приёмами, появления решения в обстановке, где носитель прежде его не применял.
Я написал:
«Сначала установить, кем был носитель до травмы. Затем искать не новый навык — новый порядок решений».
Ниже добавил:
«Признак, подтверждённый в исходном профиле, не считать самостоятельным совпадением».
Климов прочитал обе строки.
— Пересчитаем прежние дела?
— Все.
— Сегодня?
Я посмотрел на время.
— Нет. Сначала сохрани эту версию.
Он нажал Enter.
В списке вероятных носителей появилось ещё одно имя:
Михаил Феофанович Потапов.
Предполагаемый момент входа — 7 июля 1943 года.
Дата гибели — 8 июля 1943 года.
Между ними находились меньше суток, несколько батарейных позиций и бой, в котором ни одно орудие не имело достаточно земли.
Имя мы нашли.
Бессонов уже был дальше.
Глава 25. След без времени
8 сентября 2026 года, 06:11
Москва
Закрытый аналитический комплекс Министерства обороны Российской Федерации
Полковник Андрей Рудаков
Я пытался выстроить смерти Бессонова в линию.
Линия каждый раз ломалась о календарь.
На главном экране всё выглядело просто.
Сверху — единственная карточка, в которой имя носителя и имя Бессонова совпадали:
БЕССОНОВ АЛЕКСАНДР СЕРГЕЕВИЧ
Брест. 21–29 июня 1941 года.
Последняя подтверждённая точка собственной биографии.
Ниже Климов расположил найденные имена по датам.
Дмитрий Фёдорович Лавриненко.
18 ноября — 18 декабря 1941 года.
Александр Александрович Кузнецов.
20–21 августа 1942 года.
Иван Иванович Наумов.
15 сентября — 25 ноября 1942 года.
Максим Александрович Пассар.
8 декабря 1942 года — 22 января 1943 года.
Михаил Феофанович Потапов.
7–8 июля 1943 года.
Константин Фёдорович Ольшанский.
26–27 марта 1944 года.
Карточки отличались рамками. Подтверждённые — тёмной. Вероятные — серой. У тех, которые предстояло проверить заново, в правом углу стоял процент и маленький знак вопроса.
Потапов оставался серым.
Пять суток слепой проверки, четыреста девятнадцать листов и почти целая батарея погибших людей позволили написать только:
Вероятный носитель.
Это было меньше, чем хотелось.
И больше, чем мы имели неделю назад.
Климов сидел у соседнего стола. Он всё-таки сменил пластиковый стаканчик на кружку, но вода в ней оставалась нетронутой. На экране перед ним открылась схема, которую программа предлагала построить автоматически.
— Между ними стрелки ставить? — спросил он.
— Нет.
— Совсем?
— Пока совсем.
Он убрал руку с мыши.
— Тогда это не цепочка.
— Поэтому стрелки и не ставим.
Климов посмотрел на даты.
Сорок первый.
Сорок второй.
Сорок третий.
Сорок четвёртый.
История сама предлагала удобный порядок. Человек шёл по войне из года в год, менял тела, погибал, двигался дальше. От Бреста — к Лавриненко. Потом к Кузнецову, Наумову, Пассару, Потапову и Ольшанскому.
Такую схему можно было положить на стол Одинцову. Объяснить за три минуты. Распечатать на одном листе.
И она почти наверняка была неверной.
Мы знали, когда погибли носители.
Не знали, в каком порядке их прожил Бессонов.
Дата смерти человека была точкой в истории. Для Бессонова она могла оказаться первым днём, десятым или последним. Он мог погибнуть в марте сорок четвёртого, а следующим открыть глаза в августе сорок второго. Мог после Потапова оказаться у Ольшанского. Мог — у Кузнецова. Мог пройти через десятки людей, о которых мы никогда не узнаем.
Я открыл служебные поля карточки.
Там ещё оставались строки, введённые в первой версии «Свода»:
Предыдущее появление.
Следующее появление.
В обеих программа поставила прочерк.
— Удалить поля? — спросил Климов.
— Заменить.
— На что?
Я продиктовал:
Порядок появления в субъективной последовательности Бессонова: не установлен.
Климов набрал. Прочитал. Поморщился.
— Длинно.
— Сокращать нельзя. Потеряем смысл.
Он сохранил новое поле.
Стрелки исчезли. Вместо линии на экране остались семь отдельных карточек.
Бессонов перестал двигаться по календарю.
Мы тоже.
Климов запустил контрольную выборку. Программа подняла дела командиров, которые после контузии, тяжёлого ранения или краткой потери сознания меняли порядок управления подразделением. За первые сорок секунд появилось сто восемьдесят семь совпадений. Потом число выросло до четырёхсот тридцати двух.
Я смотрел, как заполняется список.
Командиры рот.
Батальонов.
Батарей.
Танковых экипажей.
Разведывательных групп.
Люди, которых война ударила по голове, груди, животу, засыпала землёй, оглушила, обожгла, а потом потребовала немедленно продолжить работу.
Большинство не имело никакого отношения к Бессонову.
Они просто научились воевать.
— Если он был в теле три минуты? — спросил Климов.
— Не найдём.
— Если все свидетели погибли?
— Тоже.
— Если человек ничего не успел приказать?
— Тогда следа нет.
— А если приказал, но никто не записал?
Я не ответил.
Климов сам закрыл строку.
— Значит, тоже нет.
На экране оставались четыреста тридцать два человека.
— Сколько мы вообще видим? — спросил он.
— Не знаю.
Это прозвучало хуже любого числа.
«Свод» умел объединять документы. Находить одинаковые обороты в наградных листах. Сопоставлять время ранения с изменением приказов. Восстанавливать вероятные сектора огня по старым картам. Выделять решения, не соответствовавшие прежнему опыту человека.
Но он не создавал свидетельства там, где свидетелей не осталось.
Не возвращал сгоревшие журналы.
Не заставлял мёртвых вспоминать.
Мы могли искать только ту часть Бессонова, которую война по ошибке сохранила на бумаге.
Климов вывел карту доступных архивных массивов.
Советский сектор загорелся почти полностью. Наградные документы, журналы боевых действий, донесения о потерях, медицинские записи, оперативные сводки, схемы, протоколы опросов. Не всё было оцифровано. Не всё дошло до нас. Не всё находилось в одном месте. Но хотя бы было понятно, где искать.
За границей карта распадалась на отдельные пятна.
Германские журналы частей.
Американские отчёты после боя.
Британские военные дневники.
Французские, итальянские и японские фонды.
У каждого архива — свой каталог. Свои ограничения. Своя терминология. Миллионы страниц, на которых ни разу не встречалось имя Бессонова.
— Дай оценку по времени, — сказал я.
Климов открыл расчёт.
— Если только цифровые коллекции и четыре языка — двадцать восемь тысяч человеко-часов на первичный отсев.
— Только первичный?
— Без медицинских дел. Без неоцифрованных описей. Без выезда. И без проверки тех, кого система выберет.
— На одного человека?
— Тринадцать с половиной лет. Если он не спит, не ест и не ошибается.
Я посмотрел на карту.
Мы находили Бессонова в русских чаще.
Это могло быть законом.
А могло означать только то, что под своим фонарём мы видели дальше.
В правой части экрана оставался ещё один фильтр.
Действующие военнослужащие.
Климов не касался его после разговора с Одинцовым.
Я тоже.
Если Бессонов находился сейчас в российском военнослужащем, часть следа могла храниться в закрытых донесениях, медицинских картах, записях эвакуации и рассказах тех, кто был рядом до и после контузии.
Если он находился в украинском офицере, иностранном добровольце или человеке из подразделения, о котором мы не знали, прямого доступа не было.
Но отсутствие доступа не означало отсутствия Бессонова.
Оно означало только нашу слепоту.
Я раскрыл карточку действующего военнослужащего.
Программа показала пустые поля:
Дата входа.
Дата выхода.
Состояние носителя.
Цель.
Четыре строки.
Ни одного ответа.
Выбирал ли Бессонов человека сам?
Мог ли оставаться в живом теле месяцами или годами?
Знал ли носитель, что в нём появился кто-то ещё?
Оставалось ли от него самого хоть что-нибудь после входа?
Если смерть была дверью, мог ли Бессонов открывать её сам?
Тогда возникал другой вопрос.
Почему перед каждой дверью он тратил время на людей, которых мог бросить?
Лавриненко.
Кузнецов.
Наумов.
Пассар.
Потапов.
Ольшанский.
Разные части. Разные задачи. Разные участки войны.
Во всех случаях, которые мы связывали с Бессоновым, он оказывался там, где бой уже был проигран или почти проигран. И вместо того чтобы искать самый короткий путь к следующей смерти, собирал то, что ещё можно было собрать. Экипаж. Батальон. Снайперскую пару. Десант. Батарею.
Это могло быть характером.
Могло — приказом.
Могло — способом удержать самого себя.
Я не знал.
Сочувствие ничего не объясняло.
Человек, способный за несколько минут собрать рассыпающуюся оборону, оставался опасен даже тогда, когда хотел спасти своих.
За дверью щёлкнул замок.
Климов посмотрел на часы.
— Рано.
— Для него — нет.
Одинцов вошёл без сопровождающего. В руке держал тонкую серую папку и два листа, скреплённых чёрным зажимом. Сначала посмотрел на экран. Потом — на меня.
— Когда брился?
Я провёл ладонью по подбородку.
— Вчера.
— Неправда.
— Тогда позавчера.
Он не стал продолжать. Положил папку на край стола и заметил раскладушку у металлического шкафа.
Она была сложена, но одеяло осталось сверху. Рядом на стуле висела вторая рубашка. Под ней стояла спортивная сумка с полотенцем и бритвой.
Одинцов перевёл взгляд на контейнер с едой. Крышка не была открыта.
— Результат.
Я развернул к нему экран.
— Линейной последовательности нет.
— Почему?
— У нас есть исторические даты носителей. Нет порядка, в котором их прожил Бессонов.
— Дальше.
— Советский массив можно проверять. Иностранный — отдельная работа на годы. Нужны люди, языки и доступ к каталогам. По нынешней войне запускать общий поиск рано. Слишком много ложных совпадений.
— Сколько?
— На контрольной выборке — четыреста тридцать два.
Он посмотрел на список.
— Бессонов среди них есть?
— Не знаю.
Одинцов кивнул.
— Не угадывай. Нам сейчас это важнее скорости.
Одинцов раскрыл серую папку.
— Что нужно?
— Ядро из шести человек. Климов. Два военных архивиста. Специалист по последствиям контузий и клинической смерти. Офицер, который умеет читать не наградной текст, а порядок решений.
— Фамилия?
— Ершов.
Одинцов достал верхний лист.
Личное дело майора Ильи Сергеевича Ершова он принёс с собой.
— Старший офицер оперативного направления штаба группировки войск «Север», — прочитал он. — Тридцать шесть лет. Три ордена Мужества. Почему он?
— Не из-за орденов.
— Тогда?
Я открыл сохранённое донесение.
— Здесь три раза написано: «Результат не наблюдал».
— И?
— Во всех трёх случаях ему было проще записать цель уничтоженной.
— Может, осторожничал.
— Поэтому хочу проверить.
Одинцов прочитал фрагмент.
— Он нужен там.
— Здесь тоже.
— На сколько?
— Пока не знаю.
Он перевернул страницу.
На обороте стояло согласование, которого час назад ещё не было.
— Получишь Ершова до конца суток. Архивистов выберешь сам. Врач — через медицинское управление. Допуски разделить. Полную картину видят только ты, Климов, Ершов и я.
— Иностранные архивы?
— Отдельная группа. Обезличенные признаки. Никакого Бессонова, никакой «Партитуры».
— Через их службы запрашивать будем?
— Нет.
— Так быстрее.
— Быстрее узнают, что именно мы ищем. Пока открытые фонды, рассекреченные материалы и то, к чему уже есть законный доступ.
— Потеряем время.
— Потеряем.
Он закрыл папку.
— Но дело наружу не выпустим.
Я кивнул.
Одинцов взял два листа с края стола. Первый подписал сразу. На втором задержался у строки о доступе к текущим медицинским сведениям военнослужащих.
— Это пока нет.
— Если Бессонов уже там…
— Я помню наш разговор.
— Тогда почему?
— Потому что твой алгоритм только что нашёл четыреста тридцать два Бессонова.
Он положил неподписанный лист передо мной.
— Сначала научись не путать его с хорошим офицером.
Я не стал спорить.
Одинцов посмотрел на раскладушку.
— Домой когда ездил?
Я взглянул на календарь. На часах ответа не было.
— Не помню.
— Поспи хотя бы четыре часа.
— После Ершова.
— Не просьба, Андрей Михайлович.
Он направился к двери, но остановился.
— Ошибка нам обойдётся дороже этих четырёх часов.
Дверь закрылась.
Климов подождал, пока замок щёлкнет.
— Ляжете?
— Подготовь Ершову три дела.
— Это не ответ.
— Потапов, Ольшанский и контрольное без Бессонова.
— А потом?
— Потом четыре часа.
Климов посмотрел на раскладушку.
— Засеку.
8 сентября 2026 года, 13:40
Я проспал четыре часа и семнадцать минут.
Климов не разбудил вовремя. Объяснил, что выполнял приказ генерал-полковника, а не мой. Спорить не имело смысла. Он уже успел принять архивистов, получить медицинского специалиста и заказать дополнительный терминал.
Ершов приехал последним.
Дверь открылась, и в зал вошёл невысокий майор в полевой форме без разгрузки и оружия. В правой руке он держал небольшую потёртую сумку, какую берут не в командировку, а на несколько дней между двумя местами службы. На левом рукаве осталась светлая полоса от снятой повязки. Под глазами — серые тени, не кабинетные и не сегодняшние.
Он остановился перед столом.
— Майор Ершов прибыл.
— Садитесь.
Сумку он поставил рядом со стулом, но не расстегнул.
— Когда обратно?
— Не знаю.
Ершов посмотрел на меня. Потом на закрытую дверь.
— Мне сказали, на трое суток.
— Может быть.
— А может?
— Дольше.
Он кивнул, будто услышал подтверждение того, что предполагал ещё в самолёте.
Я заметил, что, когда Климов заговорил слева, Ершов немного повернул голову, подставляя правое ухо. В личном деле стояла акустическая травма после близкого разрыва. Годен без ограничений. Снижение слуха на одно ухо в формулировку ограничений не попало.
Трёх орденов Мужества на нём не было. Только планки над карманом. Ершов не поправлял форму и не следил, заметили ли мы их.
Я положил перед ним первое дело.
— Читайте.
— Задача какая?
— Сначала прочитайте.
В деле находились три документа. Приказ командира до контузии. Схема обороны после неё. Посмертное представление.
Имена Климов убрал.
Ершов начал не с наградного листа. Сначала развернул карту. Проверил масштаб. Нашёл стрелку севера. Потом посмотрел, где находился командный пункт, какие линии связи могли работать и сколько времени требовалось, чтобы передать приказ.
Он читал молча почти двадцать минут.
— Продолжать? — спросил я.
— Здесь не хватает журнала соседней части.
— Почему?
— Этот сектор появился после контузии командира, но держал его не он. Если соседу задачу передали раньше, изменения нет.
— Журнал уничтожен.
— Тогда не знаю.
Он перевернул страницу.
— Обычные объяснения?
— Давайте.
— Командир оглушён, но не потерял способность управлять. Начальник штаба собрал оборону. После боя всё записали на погибшего. Или схему составили позже по фактическому положению, а не по приказу. Или он делал так раньше, но прежние документы не дошли.
— Ещё?
— Люди сами заняли удобные места. В наградном листе это стало единым замыслом.
Он сказал именно то, ради чего его привезли.
Я передал второе дело.
Потапов до контузии.
Потапов после.
Сталинградский наградной лист лежал первым.
Ершов прочитал оба представления, сравнил схемы и вернулся к документу сорок второго года.
— Он и раньше был хорошим артиллеристом.
— Да.
— После ранения наводчика сам сел к прицелу.
— Да.
— Тогда почему вы решили, что потом в нём был другой человек?
— Не решили. Вероятность выше средней.
— На чём?
Я показал последовательность.
Запасные задачи для каждого орудия.
Боковое наблюдение без постоянной линии.
Скрытая позиция, сохранённая до поворота тяжёлого танка.
Два неполных расчёта на чужом рубеже, сведённые в одну систему.
Ершов посмотрел ещё раз.
— Всё это мог сделать Потапов.
— Мог.
— Тогда доказательства нет.
— Поэтому вы здесь.
Он отодвинул лист.
— Вы хотите, чтобы я поверил?
— Нет. Хочу, чтобы вы нашли, где мы ошиблись.
Ершов помолчал.
Климов включил третий терминал. На нём появилась фотография Александра Сергеевича Бессонова из личного дела 1999 года. Двадцать семь лет. Спокойное лицо. Взгляд человека, которого снимали не для памяти, а для документа.
Рядом открылись фотографии носителей.
Ершов сначала смотрел на них, потом на нас.
— Значит, вы ищете не похожие лица и не повторяющиеся биографии. Что тогда?
— Что после исчезновения в Бресте сознание Бессонова могло появляться в людях, находившихся в других войнах и в другом времени.
Ершов не переспросил.
Не усмехнулся.
Не потребовал немедленно показать приказ Одинцова.
Он снова повернулся к фотографиям.
— Все погибли?
— Те, кого нашли, — да.
— После его появления?
— Предположительно.
— Живой человек сейчас может быть внутри?
— Не знаю.
Ершов провёл большим пальцем по краю карты Потапова.
— А сам человек? — спросил Ершов. — Тот, в кого он вошёл. Он остаётся? Помнит? Бессонов выходит, когда захочет?
— Ничего из этого мы не знаем.
Ответ уже не казался профессиональной осторожностью.
Перед нами находился живой офицер, привыкший получать задачу с картой, временем и хотя бы приблизительной оценкой противника. Вместо этого я дал ему несколько смертей, неизвестный механизм и человека, который мог оказаться кем угодно.
Ершов закрыл папку.
— С чего начинать?
— С нашей ошибки.
— Какой?
— Мы считали календарь маршрутом. И принимали любой сильный поступок за след Бессонова.
— А теперь?
— Теперь сначала узнаём, кем был человек до травмы.
Ершов расстегнул сумку.
Достал блокнот, сменную рубашку и упаковку батареек для слухового аппарата, которого я на нём не видел.
— Где работать?
Климов показал на свободный стол.
Ершов положил блокнот рядом с терминалом.
— Тогда работаем.
К вечеру нас стало семь.
Два архивиста заняли дальний стол. Один отвечал за журналы боевых действий и оперативные карты, второй — за наградные дела, потери и медицинские документы. Полковник медицинской службы Савельева принесла с собой список состояний, которые мы до этого не различали достаточно строго: контузия, травматическая амнезия, делирий, гипоксия, шок, последствия кровопотери, кратковременная остановка сердца.
Она просмотрела первые двадцать кандидатов и сняла восемь.
— Почему? — спросил Климов.
— Здесь нет изменения личности. Здесь человек не понимал, где находится. Здесь повторял одну команду из-за поражения височной доли. А этот сначала действовал связно, потом через шесть часов начался отёк мозга. Вы приняли ухудшение за появление нового порядка.
— В документах написано: «стал необычно решителен».
— В документах много чего написано.
Она подвинула ему медицинскую карту.
— Читайте температуру. Сорок и две.
Климов убрал кандидата.
Новый алгоритм мы разделили на пять частей.
Исходный профиль.
Точка разрыва.
Новый порядок решений.
Цена решения.
Независимое подтверждение.
Последний пункт создавал больше всего пустых карточек. Наградной лист не считался подтверждением боевого донесения, если оба текста составлялись со слов одного человека. Послевоенные воспоминания не подтверждали схему, когда автор видел её в опубликованной книге. Два документа могли выглядеть независимыми и всё равно происходить из одной фразы, сказанной в медсанбате.
«Свод» перестал отвечать на вопрос, является ли человек Бессоновым.
Теперь он выдавал пять состояний:
Подтверждённый носитель.
Вероятный носитель.
Совпадение, требующее проверки.
Недостаточно данных.
Ложное совпадение.
Климов сопротивлялся последней категории.
— Если совпадение ложное, зачем хранить?
— Чтобы через неделю не найти его заново.
— База разрастётся.
— Пусть.
— В два раза.
— Ошибки тоже часть расследования.
Он создал раздел.
Первым туда попал объект 61-12.
Командир стрелкового батальона после контузии в течение часа оставил разрушенный передний край, перенёс огневые средства в глубину деревни, пробил проходы между домами, разделил людей на малые группы и назначил того, кто примет командование после его гибели.
Совпадало почти всё.
«Свод» дал восемьдесят семь процентов.
Климов поставил карточку рядом с Ольшанским.
Даже я несколько минут смотрел на неё как на найденного человека.
Точка разрыва была ясной. Мина разорвалась у командного пункта. Командира извлекли из-под брёвен без сознания. Через сорок минут он вернулся в батальон и начал перестраивать оборону.
Два независимых свидетельства подтверждали приказы.
В исходном профиле не было ничего похожего.
— Фамилию открывать? — спросил Климов.
— Рано.
Ершов сидел, повернувшись правым ухом к динамику, и слушал зачитанную по телефону архивную опись.
— Повторите последний номер, — сказал он.
На другом конце повторили.
Ершов записал и положил трубку.
— У училища есть отдельный фонд.
— Какого училища? — спросил я.
— Где он учился до войны. В личном деле указано участие в командно-штабном учении. Схемы в основной описи нет.
— И что?
— Нужна схема.
— У нас два свидетельства боя.
— Они подтверждают, что он сделал. Не подтверждают, что раньше не умел.
Архивный запрос ушёл вечером.
Ответ пришёл через сутки.
В папке лежал выцветший лист миллиметровой бумаги. Учебная деревня. Передний край. Три деревянных дома, обозначенных прямоугольниками. Пулемётные точки в глубине. Стрелки отхода. Проходы между строениями. Запасной командный пункт.
Схему составил курсант Семён Николаевич Дроздов за два года до войны.
Будущий объект 61-12.
Внизу преподаватель написал красным карандашом:
Решение сложное, но при угрозе охвата допустимое. Особо отметить передачу управления.
Я положил учебную схему рядом с боевой.
Различались названия деревень.
Люди.
Количество пулемётов.
Порядок оставался тем же.
Дроздов не стал Бессоновым после контузии.
Он применил решение, которое носил с училища.
— Снимать? — спросил Климов.
Восемьдесят семь процентов всё ещё горели зелёным.
— Снимать.
— Может, Бессонов выбрал его именно потому, что они думали одинаково?
— Может.
— Тогда мы потеряем след.
— А если оставим, объявим чужую работу работой Бессонова.
Климов посмотрел на фотографию Дроздова.
Молодой майор с усталым лицом. Погиб через два дня после боя, который мы изучали.
— Куда карточку?
— Ложное совпадение.
— Жёстко.
— Только для нашего признака. Не для человека.
Он перенёс карточку.
Имя Семёна Николаевича Дроздова исчезло из списка вероятных носителей.
Из войны не исчезло.
После Потапова это стало вторым уроком.
Хороший офицер не был доказательством присутствия Бессонова.
Иногда он был просто хорошим офицером.
Дни внутри комплекса отличались по еде.
Утром приносили кашу в закрытых контейнерах.
Днём — суп.
Вечером — чай и бутерброды, которые к ночи подсыхали по краям.
Часов в зале было четыре. Я всё равно начал понимать время по подносам.
В маленькой служебной комнате рядом с душем появилась моя вторая рубашка. Полотенце не успевало высохнуть и пахло сырой тканью. Бритва лежала у зеркала. Одинцов больше не спрашивал, ездил ли я домой. Он звонил дважды в день, принимал короткий доклад и один раз приказал Савельевой проверить мне давление.
Она проверила.
Результат не сообщила, но поставила на стол таблетки и стакан воды.
— Что там? — спросил я.
— Выше нормы. Выпейте и хотя бы час не пейте кофе.
Я выпил.
Отдельная группа по иностранным архивам работала этажом выше. Полного дела Бессонова они не видели. Получили обезличенную матрицу признаков и задачу построить карту фондов.
В первом отчёте появились Bundesarchiv-Militärarchiv, американский NARA, британские военные дневники, французские фонды, итальянские описи и японские цифровые коллекции. За названиями стояли сотни тысяч дел, разные языки и разный смысл одинаковых слов.
Немецкое «пропал без вести» не всегда означало смерть.
Американское описание действий после боя могло быть подробным, но не содержать медицинской точки разрыва.
Японский офицерский архив сохранял службу и награды, но не минуты между ранением и приказом.
Мы могли искать.
Не могли обещать, что найдём.
Одинцов разрешил только открытые, рассекреченные и уже доступные фонды. Ни одного официального запроса иностранным службам.
Сам набор запрошенных документов рассказал бы о нашей задаче больше, чем любой ответ.
На четвёртый день я трижды прочитал одну страницу и не увидел номер, ради которого её открыл.
Ершов стоял рядом, слегка наклонив голову.
— Андрей Михайлович.
— Что?
Он указал на верхний угол.
— Номер здесь.
Я смотрел в нижний.
— Вижу.
— Теперь да.
В его голосе не было насмешки.
Это оказалось хуже.
Я закрыл папку.
— Двадцать минут.
— Лучше час.
— Двадцать.
Ершов не спорил. Просто поставил таймер на своём телефоне и продолжил читать.
14 сентября 2026 года, 10:25
Ершов нашёл пропажу там, где никто не искал пропавший документ.
Он проверял начало «Партитуры».
Не потому, что поверил в переход сознания. Ему нужно было понять, какие качества искали у двенадцати офицеров и существовал ли исходный профиль, с которым можно сравнить поведение Бессонова.
Первые документы выглядели безобидно.
В октябре 1995 года при закрытом учебно-исследовательском центре специальной подготовки ГРУ Генерального штаба открыли научную тему. Изучали устойчивость малых групп в условиях длительной изоляции, нарушения связи, дезориентации и невозможности получить новые приказы.
Никаких путешествий во времени.
Никакого переноса сознания.
Обычная работа для людей, которых готовили действовать там, где не будет ни штаба, ни эвакуации, ни права объяснить провал отсутствием связи.
Декабрьский промежуточный отчёт рекомендовал продолжить наблюдения.
Второй, датированный мартом 1996 года, назначал дополнительные испытания.
Потом шла пустота длиной почти в три месяца.
Следующий сохранившийся документ был датирован 24 июня 1996 года. Он уже требовал подобрать двенадцать офицеров по утверждённым критериям, подготовить для каждого оперативную личность, разделить доступ, создать изолированный контур связи и оборудовать помещение, обозначенное в расчётах словом «Сцена».
Между исследованием и операцией не было перехода.
На столе у Ершова лежали две папки.
Он вызвал меня кивком.
— Здесь решения нет.
— Потеряли документ?
— Не один.
Он положил палец на дату первого отчёта. Потом — на дату задания по подбору.
— Между ними кто-то должен был изменить статус темы, поставить задачу, определить срок, назначить ответственного и открыть финансирование.
— Могли оформить одним распоряжением.
— Могли. Тогда должен остаться номер. Или ссылка в следующем документе. Или лист согласования. Или запись о выдаче. Хоть что-то.
— Ничего?
— Пока ничего.
Он перелистнул папку назад.
— Само оно не выросло, Андрей Михайлович.
Климов вывел на экран хронологию.
В октябре девяносто пятого — научная тема.
В декабре — первый отчёт.
В марте девяносто шестого — дополнительные испытания.
Потом почти три месяца без документов.
А 24 июня работа уже велась сразу по четырём направлениям.
Подбор личного состава.
Легендирование.
Научно-технические расчёты.
Контрразведывательное обеспечение.
— Может, решение было устным? — спросил Климов.
— Начать разговор могли устно, — сказал Ершов. — Открыть финансирование и допуски без следа — нет.
— Основные дела уничтожили в две тысячи втором.
— А ссылка должна была остаться в смежных.
— Если её тоже не вычистили.
Ершов посмотрел на него.
— Тогда надо искать то, что чистили.
Он говорил тихо. Приходилось следить, не повернул ли он голову не тем ухом. Иногда мы считали паузу размышлением, а он просто не расслышал последнюю фразу.
Я сел напротив.
— С чего начнёшь?
— С регистрации.
— Основной журнал уничтожен.
— В акте две тысячи второго перечислены дела операции. Журнал выдачи и входящей регистрации там назван?
Климов открыл акт комиссии.
Сорок семь позиций.
Планы.
Личные дела кандидатов.
Результаты испытаний.
Оперативные пакеты.
Технические расчёты.
Отчёты о проведении.
Регистрационного журнала среди них не было.
— Не назван, — сказал Климов.
— Значит, мог остаться.
— А мог быть уничтожен без акта.
— Мог.
Ершов уже записывал номер фонда.
Он не спорил с плохими вариантами.
Просто не позволял им заменить проверку.
Хранилище находилось в другом секторе комплекса.
До него вели два коридора, лифт без обозначений и лестница, на которой ступени были вытерты сильнее, чем полагалось для помещения с ограниченным доступом.
Дежурный открыл последнюю дверь двумя ключами. Один повернул сам. Второй передал сотруднику архива. Внутри пахло картоном, сухой пылью и холодным металлом стеллажей.
Температуру держали ниже, чем в рабочих комнатах. Через несколько минут прохлада забралась под рубашку.
Архивист Корнеева выкатила узкую тележку.
На ней лежали четыре коробки.
— Это всё по центру? — спросил я.
— Всё, что осталось в общем учёте.
— А выведенное?
— Если бы знали, где оно, не называли бы выведенным.
Она не улыбнулась.
Первую коробку просмотрели за два часа.
Командировки.
Приказы по режиму.
Списки помещений.
Акты проверки сигнализации.
Бумаги, которые не рассказывали, чем занимался центр, но доказывали, что у него текла крыша, не хватало двух огнетушителей и однажды на три дня отключили горячую воду.
Вторая коробка содержала финансовые приложения без основных смет.
Третья — списанные пропуска и корешки предписаний.
Журнал лежал в четвёртой.
Твёрдая тёмно-зелёная обложка выцвела у корешка почти до серого. На лицевой стороне сохранился инвентарный номер. Под ним — вдавленный прямоугольник от снятой наклейки.
Корнеева положила журнал на войлочную подкладку.
— Перчатки? — спросил Климов.
— Чистые сухие руки, — ответила она. — В перчатках лист рвут чаще.
Ершов открыл обложку.
Первые листы были заполнены аккуратно. Дата. Входящий номер. Откуда поступил документ. Кому передан. Подпись получившего.
С шестидесятого листа нумерация перескочила на сто тридцать второй.
Между ними остались узкие полоски бумаги.
Листы не выпали.
Их вырезали возле самого сгиба.
Под прошивочным шнуром торчали корешки шириной в несколько миллиметров. На некоторых сохранились окончания цифр и нижние части букв. Лезвие прошло неровно. В одном месте задело соседний лист, но не прорезало его полностью.
Ершов провёл пальцем рядом, не касаясь среза.
— Андрей Михайлович, посмотрите.
— Вижу.
— Сначала думал, журнал рассыпался.
— А теперь?
— Его не время испортило.
Я перелистнул к концу.
На последнем листе стояла заверка:
В настоящем журнале пронумеровано, прошнуровано и опечатано двести четырнадцать листов.
Печать захватывала бумагу и наклеенный поверх узла квадрат. Шнур не меняли. Печать не вскрывали.
Страницы вырезали после того, как журнал был прошит.
Тот, кто это делал, не хотел подменить книгу.
Он хотел удалить только определённый промежуток.
— Акт об изъятии? — спросил я.
Корнеева покачала головой.
— В описи нет.
— Об уничтожении?
— Тоже.
— Могли вырезать в две тысячи втором?
— Могли раньше. Могли позже. По одному срезу дату не дам.
Она посмотрела на прошивку.
— Но комиссия в акте этот журнал не указывала.
Основные материалы «Партитуры» официально уничтожили в 2002 году.
Журнал официально не уничтожали.
И всё же самая важная его часть исчезла.
Значит, акт комиссии объяснял не все пропажи.
Кто-то чистил архив отдельно.
До комиссии.
После неё.
Или одновременно, но по другому списку.
— Фотографировать каждый корешок, — сказал я. — В косом свете. Без обработки.
— Уже вызвала специалиста, — ответила Корнеева.
— Журнал никому не выдавать.
Она посмотрела на меня поверх очков.
— Он и так в хранилище особой важности, полковник.
— Теперь — под отдельную запись.
— Сделаем.
Климов установил переносную камеру. Ершов продолжил листать сохранившиеся страницы.
На шестидесятом листе находилась запись о получении пакета из Главного оперативного управления Генерального штаба.
На сто тридцать втором — уже ссылка на утверждённые критерии отбора кандидатов.
Решение находилось между ними.
Вырезанный промежуток начинался весной 1996 года.
Заканчивался осенью.
Мы смотрели не на утраченный документ.
На место, из которого убрали несколько десятков связанных решений.
Специалист увеличил фотографию сорок третьего корешка.
На бумаге осталась нижняя часть цифры. Потом косая черта. Ещё две цифры и буква, от которой сохранилась только вертикальная линия.
Этого не хватало.
На другом корешке уцелел край входящего номера.
На третьем — дата:
19.06.96
Климов прогнал фрагменты через распознавание. Программа предложила двадцать семь вариантов.
Ершов выключил автоматическую подстановку.
— Почему? — спросил Климов.
— Она дорисовывает то, что привыкла видеть.
— Для этого и вероятность.
— Нам нужен номер, а не красивый вариант.
Он выписал сохранившиеся знаки на лист и начал сверять их с соседними описями.
Не с делами «Партитуры».
С командировочными документами центра.
Если входящая бумага поступила после чьей-то поездки, её могли зарегистрировать ещё в одном месте. Там, где не знали, что через несколько лет номер станет опасным.
В 02:30 Корнеева принесла коробку из фонда международных связей.
В 03:15 Климов нашёл совпадающий фрагмент.
В 04:02 Ершов попросил повторить номер по телефону и записал его дважды.
В 04:18 перед нами лежала служебная справка военного атташе при Посольстве Российской Федерации в Республике Болгарии.
Она занимала одну страницу.
В правом верхнем углу стоял номер, часть которого сохранилась на корешке журнала.
Документ не относился к «Партитуре».
Поэтому его не вырезали.
Я начал читать.
Справка подтверждала обеспечение поездки генерал-майора, руководившего закрытым учебно-исследовательским центром специальной подготовки ГРУ Генерального штаба.
Дата — 18 июня 1996 года.
Место — Рупите, район города Петрич.
Сопровождающий — военный атташе.
Лицо, с которым состоялась встреча:
Вангелия Пандева Гуштерова.
Ванга.
Я перечитал строку.
Ниже находились сведения о времени выезда, автомобиле, продолжительности встречи и изменении обратного маршрута.
Никакого пророчества.
Никакой записи разговора.
Ни одного слова, произнесённого в комнате в Рупите.
Только сухое указание: после встречи генерал-майор потребовал ускорить возвращение в Москву и передал распоряжение подготовить предложения по отдельной теме.
Шифра у темы ещё не было.
Позже на полях другой регистрационной карты появилось слово:
Партитура.
Ершов сидел напротив и держал ладонь у левого уха, словно после нескольких часов в тишине старый гул стал сильнее.
— Она могла говорить про войну, про Россию, про самого генерала, — произнёс Климов. — Про что угодно.
— Поэтому её слов в наши выводы не включаем. У нас их нет.
Климов приблизил нижнюю часть справки.
— Подпись атташе настоящая.
— Справку проверить отдельно, — сказал я. — Движение номера, бумагу, печать, дату регистрации.
— Думаете, подложили?
— Думаю, что мы нашли именно то, что слишком хорошо объясняет начало операции.
Ершов поднял голову.
— Но не объясняет.
— Что?
— Встреча была. Это документ подтверждает. Что генерал услышал — нет.
— Поэтому проверяем.
Он снова посмотрел на справку.
Мы не знали, что сказала Ванга.
От её слов не осталось ни одной строки.
Осталась только скорость, с которой после них начали работать.
16 сентября 2026 года, 18:50
Справка оказалась подлинной.
Бумага соответствовала документам посольства середины девяностых. Печать поставили тем же клише, которым заверяли соседние служебные записи. Номер прошёл через журнал военного атташе и через реестр международных командировок. Дата не исправлялась. Подпись не переносили.
Это не доказывало, что Ванга сказала генерал-майору правду.
Доказывало только встречу.
И его спешку после неё.
Ершов выстроил последующие события по дням.
18 июня — Рупите.
19 июня — изменение маршрута и ускоренное возвращение.
20 июня — прибытие в Москву.
Сохранившийся индекс допуска указывал, что заседание прошло на закрытой площадке ГРУ. Номер помещения и список допущенных к нему людей отсутствовали.
Дальше появлялся номер.
Не протокол.
Не доклад.
Не распоряжение.
Только одинаковая строка на нескольких регистрационных карточках:
Основание: решение закрытого заседания № 4/17-ОВ от 20.06.96.
Первую карточку нашли в документах центра.
Вторую — в старом реестре Главного оперативного управления Генерального штаба.
Третью — в учётном массиве ФАПСИ.
Четвёртая сохранилась в деле о проверке кандидатов, прошедшем через центральный аппарат ФСБ.
Одинаковый номер.
Одна дата.
Разные ведомства.
Самого решения не было нигде.
Климов проверил общий реестр заседаний. Потом отдельные описи. Потом номера, похожие по структуре.
— Такого заседания нет, — сказал он.
— Номер есть, — ответил Ершов.
— Номер без документа.
— Значит, документ изъят.
— Или номер подставной.
— Тогда его подставили сразу в четырёх местах.
Климов развернул карточки рядом.
Шрифты отличались. Бумага отличалась. Записи делали разные люди. На одной номер напечатали. На другой вписали рукой. На третьей он стоял в машинописной строке среди обычных оснований.
Подделывать их одновременно пришлось бы в четырёх архивах, включая два ведомства, которые позже несколько раз меняли структуру и правопреемников.
Это было возможно.
Но сложнее, чем допустить существование закрытого заседания, материалы которого убрали.
— Кто присутствовал? — спросил я.
Ершов покачал головой.
— Фамилий нет. Должностей тоже.
— Тогда откуда Главное оперативное, ФСБ и связь?
Он указал на даты открытия работ.
— Через день они начали выполнять.
Главное оперативное управление открыло закрытую расчётно-аналитическую тему по долгосрочным военно-политическим последствиям и устойчивости государственного управления.
ГРУ начало подбор возможных участников и подготовку центра.
В центральном аппарате ФСБ и органах безопасности в войсках появились отдельные проверки биографий, связей, устойчивости и лояльности кандидатов.
ФАПСИ создало изолированный контур специальной связи, криптографической защиты и информационного обеспечения.
В научно-техническом массиве возобновились расчёты по объекту, который позднее назвали «Сценой».
Ни одно из этих дел не ссылалось на другое.
Каждое было засекречено отдельно.
Связывали их номер заседания и даты начала.
— Исполнители могли договориться? — спросил Климов.
— Исполнитель мог подготовить проект, — сказал Ершов. — Но не открыть за сутки работы особой важности в нескольких структурах, которые ему не подчиняются.
— Значит, начальники.
— Или заместители с полномочиями.
— Кто именно?
— Не знаю.
Он произнёс это спокойно.
Мы могли предполагать руководство ГРУ. Представителя Главного оперативного управления Генерального штаба. Контрразведывательное направление ФСБ и органы безопасности в войсках. ФАПСИ. Высших или старших офицеров центрального аппарата.
Могли вычислить необходимый уровень должностей.
Не могли назвать ни одной фамилии.
Я мог восстановить места за столом.
Людей, которые на них сидели, архив не сохранил.
На экране появилась схема.
В центре Климов поставил номер заседания. Вокруг — пять ведомственных работ. Линии между ними были пунктирными.
— Подтверждённая связь? — спросил он.
— Только через основание.
— Значит, пунктир.
— Пунктир.
Мы искали не заговор.
Заговор был слишком удобным словом. Оно объясняло отсутствие документов чужой волей и освобождало от необходимости понимать устройство работы.
Здесь было другое.
Несколько ведомств получили части одной задачи. Каждое знало достаточно, чтобы выполнить свою. Полной картиной, возможно, владели только люди на заседании.
Если так, исчезновение протокола не разрушало операцию.
Оно разрушало возможность собрать её заново после того, как участники уйдут.
Именно это мы сейчас пытались сделать.
Климов запустил поиск по словам, появившимся рядом с номером.
Результаты приходили по одному.
Партитура — в реестре закрытых тем центра.
Оркестр — в схеме защищённого контура связи. Не как название группы, а как обозначение одного из двенадцати абонентских комплектов.
Гроза — в материале по подбору командира.
Росомаха — в отдельной карте допуска.
Сцена — в техническом расчёте помещения.
Нигде пять слов не стояли вместе.
Ни один найденный документ не говорил:
«Партитура» — операция.
«Оркестр» — двенадцать офицеров.
«Гроза» — Андрей Сергеевич Воронцов.
«Росомаха» — Александр Сергеевич Бессонов.
«Сцена» — точка перехода.
Это мы знали из позднего оперативного пакета.
В 1996 году слова существовали в разных делах, будто инструменты, которые ещё не собрали в одном помещении.
Или намеренно не позволили увидеть вместе.
— А «Дирижёр»? — спросил Климов.
— В ранних нет, — ответил Ершов. — Появляется позже, когда Воронцова утвердили командиром.
— Значит, названия вводили постепенно.
— Или разные люди знали разные названия.
Климов добавил оба варианта в примечание.
Я вернулся к дате заседания.
Между встречей в Рупите и началом параллельных работ прошло меньше недели.
Для согласования между несколькими структурами — почти ничего.
Что бы генерал-майор ни услышал от Ванги, он не положил это в папку до возвращения из отпуска.
Он потребовал изменить маршрут.
В Москве собрали людей, имевших право запускать работы особой важности.
На следующий день исполнители уже получали номера.
Скорость не доказывала пророчество.
Она доказывала, что присутствовавшие сочли услышанное достаточно серьёзным.
Для чего?
Ответа не было.
Карту Бессонова нашли в реестре допусков.
Она стояла не рядом с остальными участниками «Оркестра».
Одиннадцать кандидатов проходили через общий список. У каждого имелся индекс, оперативная личность и отметка о подготовке легенды.
Настоящее имя.
Имя после перехода.
Биография, которую нужно было сделать достаточно прочной, чтобы она выдержала проверку в 1936 году.
У Бессонова строки совпадали.
Мы знали это раньше.
В позднем оперативном пакете стояло:
Объект: старший лейтенант Александр Сергеевич Бессонов.
Позывной: Росомаха.
Оперативная личность: Александр Сергеевич Бессонов.
Сначала я считал совпадение недоработкой.
Потом — следствием спешки.
Позже — особенностью, смысл которой не дошёл до исполнителей.
Новая карта убирала первые два объяснения.
Её составили до окончательного формирования группы.
В центре листа находилась короткая резолюция:
Кандидат Б-12. Материалы вести отдельно. Легенду не применять. Установочные данные не изменять. Имя сохранить.
Ниже:
Основание: решение закрытого заседания № 4/17-ОВ.
Подпись отсутствовала.
Вместо неё стоял номер распоряжения, ведущий в вырезанную часть журнала.
Я прочитал резолюцию дважды.
— Когда? — спросил я.
Климов открыл свойства регистрационной записи.
— За три месяца до утверждения состава «Оркестра».
— Б-12 уже был Бессоновым?
— Связь по номеру личного дела. Ошибки нет.
Ершов придвинул карту ближе.
— Значит, его имя сохранили не потому, что не успели сделать легенду.
— Да.
— И не по его просьбе.
— Просьбы в деле нет.
— Тогда зачем?
Я посмотрел на строку.
Имя сохранить.
При отправке в прошлое настоящее имя было угрозой. Оно могло не совпасть с документами. Могло привести проверяющего к пустой биографии. Могло связать человека с будущим, если кто-то когда-нибудь начнёт искать.
Одиннадцати участникам эту угрозу убрали.
Бессонову оставили.
Не случайно.
По приказу.
— Может быть, имя было ключом, — сказал Климов.
— К чему?
— Не знаю. К тайнику. К человеку. К проверочной фразе.
— Или меткой, — сказал Ершов.
Климов повернулся к нему.
— Для кого?
— Для тех, кто будет искать потом.
Никто не ответил.
Версия была слишком удобной для нас.
Мы искали имя Бессонова через восемьдесят семь лет после Бреста. Найденная резолюция будто объясняла, почему нам позволили его найти.
Но приказ сохранить имя мог иметь десятки других причин.
Я создал отдельную строку:
Версия: истинное имя оставлено как будущий ориентир.
Рядом поставил:
Не подтверждено.
Ершов прочитал.
— Правильно.
— Что именно?
— Что не подтвердили.
Он вернулся к реестру.
Я позвонил Одинцову.
— Слушаю.
— Нашли документ по имени Бессонова.
— Что в нём?
— Имя приказали сохранить до формирования группы.
На том конце стало тихо.
— Я приеду.
— Есть ещё встреча в Болгарии и закрытое заседание.
— Когда?
— В девяносто шестом.
— Я приеду, — повторил он.
16 сентября 2026 года, 23:37
Одинцов приехал через час.
Вошёл в зал, снял фуражку и положил её на свободный стол. Китель не снимал. Галстук был ослаблен на один узел. На рукаве возле манжеты темнело пятно от дождя.
На улице шёл дождь.
Мы узнали об этом только по его форме.
В комплексе по-прежнему не существовало погоды.
— Показывай, — сказал он.
Я начал со справки военного атташе.
Одинцов прочитал страницу полностью. Не задержался на имени Ванги дольше, чем на номере автомобиля. Потом вернулся к последнему абзацу.
— Разговора с Гуштеровой нет?
— Нет.
— Кто-нибудь из присутствовавших жив?
— Проверяем. Атташе умер. По генерал-майору запрашиваем закрытое личное дело.
— Значит, пока знаем только, что встреча была.
— И что после неё они начали спешить.
Одинцов положил справку на стол.
Я показал журнал.
Он не тронул страницы. Наклонился, посмотрел на корешки под прошивочным шнуром и на заверку о двухстах четырнадцати листах.
— Сколько вырезано?
— Семьдесят один лист.
— Одним разом?
Корнеева ответила из-за соседнего стола:
— По характеру среза, вероятно, несколькими пачками. Когда именно — пока не установим.
— Следы вскрытия печати?
— Нет.
— Акт?
— Нет.
Одинцов выпрямился.
— Кто имел доступ?
— Список неполный, — сказал я. — Журнал несколько лет числился при центре. Потом передан правопреемнику. В двухтысячные фонд перемещали дважды.
— Значит, людей много.
— Да.
— Копии где?
— Ищем.
— Почему справка из Болгарии осталась?
— Лежала в другом фонде. Командировочное обеспечение, не материалы операции.
Одинцов посмотрел на меня.
— Это объясняет, как её пропустили.
— Да.
— Не объясняет, почему пропустили.
Он подошёл к экрану.
На схеме находился номер заседания и пять пунктирных линий.
— Состав?
— Не установлен.
— Предположение?
Я перечислил структуры.
ГРУ.
Главное оперативное управление Генерального штаба.
Центральный аппарат ФСБ и органы безопасности в войсках.
ФАПСИ.
Научно-техническое направление.
— Почему считаешь, что там было руководство?
Ершов ответил:
— Работы открыли почти одновременно, товарищ генерал-полковник. Исполнители из разных ведомств не могли дать себе допуски, сроки и финансирование. На заседании должны были быть люди с полномочиями. Начальники или заместители.
Одинцов повернулся к нему.
— Фамилии?
— Нет.
— Должности?
— Тоже нет.
— Тогда в справке так и писать. Не «присутствовали», а «могли присутствовать».
— Есть.
Одинцов не спросил Ершова, верит ли он в переход сознания.
Вопрос уже не имел значения. Майор нашёл документы. Этого было достаточно.
Последней я показал карту Б-12.
Материалы вести отдельно.
Легенду не применять.
Имя сохранить.
Одинцов прочитал резолюцию стоя.
— Раньше состава группы?
— На три месяца.
— Значит, Бессонова выделили заранее.
— Да.
— Почему?
— Не знаем.
Он сел.
Стул скрипнул под его весом. В тишине звук оказался громче, чем должен был.
— Доклад Верховному пока не пойдёт, — сказал Одинцов.
— Почему?
— Потому что у меня есть встреча без содержания, заседание без протокола и приказ сохранить имя без причины.
Он потёр переносицу.
— Сначала отделите установленное от того, что мы достроили.
— Уже.
Я подал ему три листа.
На первом стояли факты.
На втором — выводы с высокой вероятностью.
На третьем — версии.
Одинцов прочитал заголовки.
— Вот так и оставь.
Он снова посмотрел на справку из Болгарии.
— Если это случайно уцелело, нам повезло.
— Да.
— Если оставили специально?
— Тогда кто-то хотел, чтобы встречу нашли.
— Через тридцать лет?
— Или когда начнут искать Бессонова.
Одинцов медленно повернул ко мне голову.
— Ты уже решил, что имя было маяком?
— Нет. Версия.
— Хорошо.
Он сказал это без одобрения.
Просто проверил, не начал ли я подгонять новые документы под собственный поиск.
— Кто чистил журнал, тоже мог оставить справку, — продолжил он. — Чтобы повести вас туда, куда нужно.
— Мог.
— Проверяйте не только документ. Проверяйте путь, по которому вы к нему пришли.
— Проверяем.
— И живых участников. Осторожно. Без общего вопроса про Вангу. Поднимете старика ночью и спросите про перенос сознания — получите или дверь, или всё, что хотите услышать.
— Понял.
Одинцов поднялся.
— Ершов.
— Товарищ генерал-полковник.
— Назад пока не вернёшься.
Ершов посмотрел на нераспакованную до конца полевую сумку у стола.
— Я уже понял.
— Домой сообщить дали?
— Да.
— Что сказал?
— Что задержали в Москве.
— Поверили?
— Нет.
Одинцов кивнул.
— И правильно.
Он взял фуражку.
У двери остановился.
— Андрей Михайлович.
— Да.
— Если найдёшь причину, по которой Бессонову оставили имя, сначала звони мне.
— А потом?
— Потом решим, кому ещё можно знать.
Он ушёл.
На рукаве у него всё ещё оставалось тёмное пятно дождя.
Через несколько минут система вентиляции высушила следы воды на полу.
О встрече Одинцова с нами тоже не составляли протокол.
Но распоряжения после неё остались.
Запросить личное дело генерал-майора.
Проверить возможных живых участников.
Найти все ссылки на номер заседания.
Установить движение журнала после 1996 года.
Слова исчезали первыми.
Работа сохраняла их форму.
18 сентября 2026 года, 23:52
За следующие двое суток мы нашли ещё девять ссылок на закрытое заседание.
Ни одна не раскрывала его содержания.
Зато стало ясно, что после 20 июня 1996 года работы не просто ускорились.
Они разделились.
Общий пакет касался всей группы.
Двенадцать кандидатов.
Двенадцать оперативных личностей.
Двенадцать комплектов допуска.
Целевая временная координата — июль 1936 года.
Задача «Оркестра» была известна нам по поздним материалам. Ликвидировать Сталина, Ежова и других людей, которых создатели операции считали ответственными за массовые репрессии. Изменить ход событий до того, как государственная машина наберёт скорость, после которой отдельное убийство уже ничего не остановит.
Насколько выполнимой была эта задача, в 1999 году спорили на сотнях страниц.
Что произойдёт со страной после вмешательства, рассчитывали ещё дольше.
Но все двенадцать получали один общий пакет.
Кроме него существовал другой.
Ершов нашёл карточку не в документах центра. Она сохранилась в старом реестре Главного оперативного управления, куда попала только запись о движении материала. Сам пакет изъяли. Название темы закрыли чёрной полосой ещё при микрофильмировании.
Остались служебные поля.
Ершов позвал меня не сразу.
Сначала сверил индекс.
Потом попросил Лебедеву поднять соседний журнал.
Только когда три номера совпали, подошёл к моему столу.
— Андрей Михайлович.
По голосу я понял, что он не зовёт посмотреть очередную пустоту.
— Что?
— Нужна карта Б-12.
Климов открыл её.
Ершов положил рядом распечатку.
В верхней части стоял индекс направления:
Р.
Ниже:
Расчётный период: после прекращения существования СССР.
Особый получатель: кандидат Б-12.
Основание: решение закрытого заседания № 4/17-ОВ.
Я прочитал каждую строку отдельно.
Потом вместе.
— Связь Б-12 с Бессоновым?
— Три номера, — сказал Ершов. — Личное дело, допуск и карта «Росомахи».
— Ошибка регистрации?
— В трёх местах одинаковая.
Климов уже поднимал список рассылки.
— Общий пакет получали все двенадцать.
— А этот? — спросил я.
— В рассылке только Б-12.
— Содержание?
— Изъято.
Я посмотрел на строку о расчётном периоде.
После прекращения существования СССР.
Операцию готовили в Российской Федерации. Распад Союза для её создателей не был будущим. Он уже произошёл.
Следовательно, строка указывала не на одно событие 1991 года.
Она указывала на мир после него.
На Россию, которая осталась после распада.
На последствия, продолжавшиеся в их настоящем и уходившие дальше.
В соседнем реестре направление «Р» находилось внутри темы по устойчивости государственного и военного управления Российской Федерации в постсоюзный период. Заголовок конкретного пакета отсутствовал, но индекс совпадал.
Для Бессонова готовили не просто дополнительную инструкцию.
Для него готовили отдельный расчёт будущего, которого у остальных участников не было.
— Почему только он? — спросил Климов. — Воронцов видел пакет? Остальные знали?
Ершов показал пустые строки выдачи.
— Отметок нет. Лист с подписью получателя изъят.
Климов отошёл от экрана.
На этот раз его раздражало не отсутствие ответа.
Раздражало, насколько точно кто-то удалил места, где ответ должен был находиться.
Я позвонил Одинцову.
Он ответил после второго сигнала.
— Что ещё?
— Отдельный пакет Бессонова.
— По имени?
— По задаче.
— Еду.
Связь оборвалась.
Цифры в углу экрана показывали 00:31, когда вошёл Одинцов.
Он приехал в гражданской куртке поверх рубашки. Воротник был расстёгнут, галстука не было. Одинцов сел, не задавая вопросов, и протянул ладонь.
Я передал карточку.
Он прочитал.
— «После прекращения существования СССР».
— Да.
— Это точная расшифровка?
— Поле не сокращено. Текст виден полностью.
— Б-12 точно Бессонов?
— Три независимых связки.
Одинцов положил рядом общий пакет группы.
— Значит, он шёл не за Сталиным и Ежовым?
— Вместе со всеми — шёл. Но это была не вся его задача.
— Остальная?
Я придвинул к нему карточку.
— После Союза. Дальше в деле пусто.
Одинцов снова прочитал три строки.
Не искал скрытый смысл.
Проверял, не появился ли на бумаге факт, которого мы не заметили.
— Что он должен был сделать?
— Содержания нет.
Одинцов не отрывал глаз от карточки.
— Предотвратить событие. Сохранить человека или структуру. Передать информацию. Наблюдать, чем закончится вмешательство в тридцать шестом…
— Подойдёт любая из этих версий, — сказал я. — Ни одна пока не подтверждена.
Одинцов положил карточку.
— Тогда мы знаем период. Не задачу.
— И особого получателя.
— Да.
Он посмотрел на раннюю резолюцию:
Имя сохранить.
— Эти два документа связаны?
— Одним заседанием и индексом Б-12.
— Прямой ссылки нет?
— Нет.
— Значит, пока отдельно.
— Да.
Одинцов откинулся на спинку стула.
Усталость проступила на его лице только теперь. Не как слабость. Как вес нескольких решений, которые он ещё не принял и уже не мог передать другому.
— Если имя оставили для будущего, — сказал он, — кто должен был его найти?
— Неизвестно.
— Мы?
— Это самая удобная версия. Поэтому я ей не доверяю.
— Правильно.
Он потёр ладонью щёку.
— А если пакет предназначался ему уже после возвращения?
— Возвращения из 1936 года?
— Да.
— Тогда создатели рассчитывали, что он вернётся.
— А если не вернулся?
— Значит, задача осталась у человека, которого выбросило в войну.
Мы замолчали.
Читая дела носителей, я привык думать о Бессонове внутри боя.
У него были минуты.
Иногда часы.
Один раз — несколько недель.
Он приходил в себя под огнём, принимал чужое имя, чужое звание и чужих людей. Не успевал выяснить, почему оказался именно там. Сначала нужно было пережить следующий выстрел.
Теперь перед нами лежало доказательство, что до отправки ему предназначили задачу, рассчитанную на десятилетия последствий.
Знал ли он её полностью?
Успел ли открыть пакет?
Помнил ли после первого перехода?
Считал ли приказ действующим?
Или все его последующие решения были попыткой сделать что-то совсем другое?
Мы не знали.
Только читали след, оставленный людьми, которые, возможно, рассчитывали его путь заранее.
Одинцов посмотрел на экран с носителями.
— Украина.
Он произнёс одно слово.
Этого хватило.
Если отдельная задача Бессонова относилась к России после распада Союза, нынешняя война переставала быть для расследования просто ещё одним местом, куда механизм мог бросить его случайно.
Она могла иметь отношение к задаче.
Могла оказаться узлом, к которому вели расчёты девяносто шестого года.
Могла быть причиной, по которой Бессонова выделили среди двенадцати.
И могла не иметь к этому никакого отношения.
Одна архивная карточка не доказывала, что Ванга говорила о будущей войне.
Не доказывала, что люди на закрытом заседании знали конкретные события.
Не доказывала даже, что Бессонов продолжал выполнять их приказ.
Она доказывала только одно.
В 1996 году для него готовили то, чего не получили остальные одиннадцать.
Ершов стоял у своего стола.
— Включать текущие донесения? — спросил он.
Одинцов посмотрел на меня.
Решение оставил за мной.
Я открыл фильтр:
Действующие военнослужащие.
Курсор мигал в пустом поле.
Если запустить поиск сейчас, система снова найдёт сотни людей. Офицеров, которые после контузии продолжили бой. Командиров, восстановивших связь. Сержантов, принявших управление. Тех, кто вывел раненых и вернулся за остальными.
Среди них мог быть Бессонов.
Но каждая ошибка превращала живого человека в объект тайного расследования только за то, что он хорошо выполнил работу.
— Сначала подготовить критерии, — сказал я. — Без фамилий. В материалах писать «кандидат».
— А поиск? — спросил Ершов.
— Не запускать до контрольной проверки.
— А если он уже там?
Я посмотрел на пустое поле.
— Значит, опаздывать нельзя. Ошибаться тоже.
Одинцов взял ручку.
— Что нужно для проверки?
— Исходный профиль. Подтверждённая точка травмы. Два независимых описания решений после неё. Отдельная медицинская оценка. И запрет на автоматическую передачу результатов кому-либо вне группы.
— Срок?
— Трое суток на методику.
Одинцов покачал головой.
— У тебя двое.
— С ещё одним аналитиком сделаем за двое.
— Новых людей в полную картину не введу.
Он несколько секунд держал ручку над листом. Потом подписал.
— Работайте трое суток.
Он не любил уступать сроки.
Но ещё меньше любил получать уверенный ответ из плохих данных.
Климов создал новый поисковый контур. Не запустил. Только добавил поля.
Я продиктовал слова, которые теперь нужно было искать в несвязанных фондах:
Бессонов.
Росомаха.
Партитура.
Оркестр.
Дирижёр.
Гроза.
Сцена.
Номер закрытого заседания.
Индекс Б-12.
Направление «Р».
Климов сохранил запрос.
— Название контура?
Я посмотрел на экран.
До этой ночи мы искали, куда попадал Бессонов.
Теперь нужно было искать тех, кто мог заранее знать, куда он попадёт. Людей, создавших операцию. Тех, кто убрал документы. Тех, кто оставил номер. И задачу, которую Александр Сергеевич, возможно, нёс через все чужие смерти, даже если давно перестал понимать, как её выполнить.
— «След», — сказал я.
Климов набрал название.
В левом углу экрана появилась новая папка.
СЛЕД
Под ней — две линии расследования.
Вероятные носители.
Создатели и отдельная задача.
Между ними программа не поставила стрелку.
Я не попросил.
Связь ещё предстояло доказать.
На столе лежали список носителей, журнал с вырезанными страницами, номер заседания, приказ сохранить имя и карточка отдельного пакета.
Пять материальных следов.
Ни одного полного ответа.
Одинцов надел китель.
Ершов снова сел к реестру.
Климов открыл описание нового алгоритма.
За стеной ровно работала вентиляция. Было уже далеко за полночь. В Москве горели окна, шёл транспорт, люди возвращались домой, просыпались к ранней смене, ругались из-за открытого окна и ставили чайники.
Здесь ночь определялась только цифрами в углу экрана.
Я ещё раз прочитал две даты.
Июль 1936 года.
После прекращения существования СССР.
Между ними помещалась история страны.
И человек, которого отправили в одну точку, а нашли во множестве чужих войн.
Общая задача «Оркестра» начиналась в июле 1936 года.
Отдельная задача «Росомахи» начиналась там, где Советского Союза уже не было.
Глава 26. Город без тыла
24 апреля 1945 года, перед рассветом
Берлин. Один из участков форсирования Шпрее
Стрелковый батальон 142-го гвардейского стрелкового полка
47-я гвардейская стрелковая дивизия
4-й гвардейский стрелковый корпус, 8-я гвардейская армия
1-й Белорусский фронт
Гвардии майор Василий Петрович Жданов
Реку было слышно раньше, чем видно.
Она плескалась внизу под разбитой набережной, принимала сыпавшийся с откоса кирпич и тяжело билась о перевёрнутую баржу. В предрассветной темноте вода казалась не чёрной, а вовсе отсутствующей. Только редкие вспышки за противоположными домами на мгновение обозначали её складчатую поверхность, деревянные обломки у берега и тонкую полоску пены вокруг торчавшей из воды трамвайной опоры.
Берлин пах мокрой сажей, известью и горелой изоляцией.
Пороховой дым держался между зданиями, не поднимаясь выше крыш. Где-то за рекой горел склад. Огонь оттуда не был виден, но низкие облака медленно наливались багровым светом, словно рассвет начинался не на востоке, а под землёй.
Жданов лежал за каменным парапетом и смотрел в щель между двумя выбитыми балясинами.
На противоположном берегу молчали.
Это молчание ему не нравилось.
Немецкая пулемётная точка в угловом доме обнаружила себя ещё ночью. Она дала две короткие очереди по сапёрам, снимавшим проволоку у воды, и больше не стреляла. Правее, возле спуска к причалу, один раз вспыхнул автомат. Потом и там стало тихо.
Противник не ушёл. Он ждал, пока люди окажутся на воде.
Жданов посмотрел на часы. До начала артиллерийской подготовки оставалось семь минут.
Рядом, прикрывая планшет полой плащ-палатки, капитан Мезенцев ещё раз сверял список переправы. Карандаш в его пальцах оставлял на бумаге жирные тёмные полосы. От сырости лист выгнулся по краям, фамилии расплывались, и Мезенцев время от времени проводил по ним ногтем, будто мог вернуть буквам прежнюю чёткость.
— Первой группе добавили два ящика, — сказал он. — Просят ещё один расчёт ручного.
Жданов не повернул головы.
— Не дадим.
— Говорят, на том берегу нечем будет держать левый дом.
— Если первая лодка сядет ниже ватерлинии, держать будет некому.
Мезенцев зачеркнул что-то в списке.
Он спорил не потому, что не понимал. За последние дни люди привыкли просить всё сразу: патроны, сапёров, пулемёты, артиллерию, время. Обычно не хватало именно последнего, но его в заявках не писали.
Жданов отполз от парапета.
За остатками каменной лестницы ждали командиры групп. В темноте лица различались плохо. Кого-то он узнавал по голосу, кого-то по тому, как человек держал автомат или втягивал голову в плечи при дальнем разрыве. Старший лейтенант Рябцев сидел на корточках, прижимая ладонью ремень каски. Командир сапёрного взвода Руденко держал катушку телефонного кабеля между коленями. На его мокром рукаве белела свежая полоска бинта.
— Ещё раз, — сказал Жданов.
Никто не потянулся к карте. Все уже знали её наизусть.
— Первый бросок — Рябцев. Два отделения, сапёры, станковый. Высаживаетесь левее причала. Дом не штурмуете, пока не подтянется пулемёт. Ваша задача — берег и проход во двор. Не этажи.
Рябцев кивнул.
— Дальше?
— Дальше сам увидишь. Если увидишь раньше времени, потеряешь людей.
Жданов перевёл взгляд на Руденко.
— Кабель не тянуть за первой лодкой. Пойдёт со второй. Первой — только конец верёвки.
— Телефон позже поднимем.
— Раньше поднимешь людей. Телефон подождёт.
Руденко по привычке хотел ответить, но только поправил катушку.
Жданов продолжил:
— Раненых обратно первыми лодками не везти, пока не переправите боеприпасы. На том берегу под стеной будет сборный пункт. Санинструктор знает. Тяжёлых — после третьего рейса. Если лодка повреждена, не тащить её против течения. К причалу ниже по реке. Там вторая группа.
— А если дым снесёт? — спросил Рябцев.
Жданов посмотрел на верхушки домов. Ветер тянул дым вдоль воды, но мог перемениться после первых разрывов.
— Значит, увидят вас раньше.
Рябцев ждал продолжения.
Его не было.
На войне далеко не на каждый вопрос существовал приказ, способный исправить погоду, течение или немецкого пулемётчика.
— Время сверить.
Под рукавами шинелей тускло блеснули циферблаты.
Жданов продиктовал минуты. Один командир отстал на сорок секунд, другой — почти на две. Исправили.
— Если меня нет, батальон принимает Мезенцев. Если нет Мезенцева — Рябцев. Командирам рот передать сейчас. Не после переправы.
Мезенцев поднял голову.
— Василий Петрович…
— Что?
— Ничего.
Капитан снова склонился над списком.
Жданов знал, что тот хотел сказать. О передаче командования напоминали перед каждым тяжёлым боем, но вслух фамилии называли редко. Людям казалось, что этим командир заранее признаёт возможность собственной смерти. На самом деле он признавал другое: бой не должен останавливаться вместе с сердцем одного человека.
До артиллерийской подготовки оставалось две минуты.
Они разошлись к своим группам.
У воды сапёры придерживали лодки, чтобы те не стучали бортами о камень. Некоторые были армейскими штурмовыми, другие собрали из того, что нашли у причалов. В одной ещё оставалась выцветшая немецкая надпись. Буквы пересекала свежая доска, прибитая вместо разбитого борта.
Бойцы сидели вдоль стен, положив оружие между коленями. Они не разговаривали. Один медленно пережёвывал сухарь. Другой перевязывал верёвкой голенище сапога. Третий спал, прислонив каску к кирпичам, и проснулся только тогда, когда Жданов наступил рядом на кусок стекла.
— Началось, — сказал кто-то.
Первый залп ударил далеко за рекой.
Красное зарево поднялось между крышами, затем пришёл звук. Он прокатился вдоль набережной, вернулся от фасадов и на несколько секунд превратился в непрерывный гул. Второй залп лёг ближе. В угловом доме исчезли верхние окна. Стена медленно наклонилась наружу, рассыпалась и рухнула на тротуар.
Заговорили орудия прямой наводки. Их выстрелы были резче и суше. Снаряды входили в нижние этажи, выбивали тёмные отверстия, за которыми ещё некоторое время двигались занавески и пыль.
Сапёры столкнули первую лодку.
Люди вошли в воду по колено. Никто не пригибался — пригнуться ниже парапета уже было невозможно, а в воде лишнее движение только мешало. Лодка скользнула от берега. Один боец остался на ступенях с концом верёвки, пропущенной вокруг металлической тумбы.
Немцы не стреляли.
Первая лодка прошла четверть реки.
Половину.
Жданов почувствовал, как рядом перестал дышать Мезенцев.
Артиллерийский огонь переносился в глубину. Разрывы уходили от берега квартал за кварталом, и вместе с ними туда смещался красный отблеск.
На реке становилось светлее.
Пулемёт открыл огонь из дома, который считался разрушенным.
Он бил не из верхних окон. Вспышки появились почти у самой воды, из подвального проёма за грудой кирпича. Очередь прошла по реке, оставляя короткие белые удары. Человек на носу первой лодки опрокинулся назад. Второй попытался перешагнуть через него и тоже упал.
— Правее подвала! — крикнул Жданов.
Наше орудие ударило почти сразу. Снаряд вошёл выше, в перекрытие между первым этажом и подвалом. Фасад дёрнулся, но пулемёт продолжал стрелять.
— Ниже! Ниже бери!
Артиллерист его не слышал. Между ними ревели десятки стволов.
Жданов выхватил ракетницу, поднял над парапетом и выпустил зелёную ракету в сторону дома. Она зацепила дым, замедлилась и повисла над водой.
Орудие выстрелило снова.
Теперь подвал исчез за чёрным фонтаном кирпича и земли. Пулемёт замолчал.
Лодка не остановилась. Оставшиеся гребли, наступая на лежавших под ногами. Верёвка натянулась, провисла в воде и снова поднялась.
Слева заработал другой пулемёт.
Он бил вдоль реки, а не поперёк. Немцы пристреляли выход к воде ещё ночью. Пули прошили две пустые лодки, ударили в каменные ступени. Один сапёр сел в воду, словно решил отдохнуть, потом медленно завалился на бок.
Жданов столкнул его с прохода и сам взялся за корму следующей лодки.
— Второй пошёл!
Люди поднялись.
На мгновение у берега образовалась давка. Кто-то задержался, пропуская носилки, хотя носилок в этой очереди быть не должно. Жданов схватил ближайшего бойца за ремень и отдёрнул назад.
— В лодку не лезть. Держи верёвку.
— Там раненый.
— Там двадцать живых. Верёвку держи.
Боец подчинился.
Это было жестоко только на расстоянии. Здесь выбор измерялся тем, сколько людей перевернётся вместе с перегруженной лодкой.
Вторая группа ушла на воду. С ней отправился кабель. Катушка вращалась в руках Руденко, сдирая кожу с ладони. Провод ложился на камни, уходил в реку и быстро исчезал.
Первая лодка достигла берега.
Рябцев выпрыгнул в воду, упал на колено, поднялся. Его люди рассыпались вдоль стены. Один остался в лодке. Двое вытащили пулемёт, поставили на мокрые плиты и открыли огонь ещё до того, как расчёт успел лечь.
На противоположном берегу появились наши каски.
Плацдарм пока имел ширину в несколько десятков шагов и глубину одной разрушенной стены. Но он уже существовал.
Жданов повернулся к Мезенцеву.
— Остаёшься здесь. Следующие две группы по порядку. Пулемёты не менять местами. Раненых после боеприпасов.
— А вы?
— Там связь встанет только через десять минут.
— Я могу переправиться.
— Можешь. Поэтому останешься.
Жданов сел в третью лодку.
Мезенцев ничего больше не сказал. Подтолкнул корму и отступил в воду, пока лодка не легла на течение.
С середины реки город выглядел иначе.
Не было ни своих, ни чужих берегов. Были две тёмные стены, между которыми люди медленно двигались по воде. Над ними летели трассирующие пули. От разрывов поверхность вздувалась, ударяла в борта, заливала сапоги. Один гребец выпустил весло, поймал его рукой и получил пулю в плечо. Продолжал грести другой рукой, пока сидевший рядом не перехватил древко.
До берега оставалось несколько метров, когда рядом разорвалась мина.
Лодку подняло. Жданов ударился виском о борт, на секунду потерял свет, но не сознание. Вода хлынула через трещину. Люди прыгнули раньше, чем днище коснулось камня. Пулемёт тащили над головами. Ящик с патронами ушёл под воду, и один солдат нырнул за ним, хотя глубина доходила ему до груди.
— Брось!
Солдат не услышал. Нащупал ручку, вытащил ящик и только тогда упал лицом в воду.
Жданов и ещё один боец подхватили его под руки.
На берегу Рябцев держал проход между двумя стенами. Немцы стреляли из глубины двора. Пули ударяли в кирпичи на уровне пояса. У пулемёта лежал убитый второй номер. Первый сам тянул ленту, и она цеплялась за щебень.
Жданов опустился рядом.
— Левый дом?
— Подвал ихний. Первый этаж пустой. Во дворе автоматчики.
— Правее смотрел?
— Не успел.
— И не спеши.
Он поднял трубку полевого телефона. В ней не было ничего, кроме треска. Кабель ещё тянули через реку.
Жданов посмотрел на двор.
Первый этаж действительно казался пустым. В окнах не было движения. Дверь стояла распахнутой. Перед ней лежал немецкий солдат без каски. Автомат остался внутри, у самой стены, будто его специально положили так, чтобы было видно.
Слишком удобно.
— Через дверь не входить, — сказал Жданов. — Сапёры — стену справа. Пулемёт перенести в глубину. Отсюда его увидят с того дома.
Рябцев оглянулся на реку.
— Подождём вторую группу?
— Подождём две минуты.
— А потом?
— Потом времени не будет.
Через две минуты сапёры пробили проход в соседний подвал.
Через пять — Рябцев вышел во двор не через открытую дверь, а из дома, который немцы считали прикрытием собственного фланга.
Через двенадцать минут заработал телефон.
К рассвету батальон удерживал три здания и часть набережной. Немцы дважды пытались сбросить его к воде. Первый раз пошли через двор, второй — по подвалам. Обе атаки были короткими. В тесноте люди редко видели того, кто в них стрелял. Гранаты летели через проломы, автоматы били сквозь двери, сапёры подрывали стены между комнатами.
На исходе второго часа Рябцев доложил, что левый дом взят.
Он произнёс это, сидя на лестнице. Кровь из-под рукава стекала по пальцам и капала на ступень.
— Перевяжись, — сказал Жданов.
— Потом.
— Сейчас. Потом у тебя кровь кончится.
Рябцев посмотрел на руку так, будто увидел её впервые.
С противоположного берега продолжали подходить люди. Раненых уносили обратно. Тела оставались под стеной, чтобы не занимать лодки. Артиллерия била уже дальше, за домами, и город от каждого залпа медленно оседал вокруг плацдарма.
Жданов стоял у разбитого окна и смотрел, как через реку тянут второй кабель.
Никто рядом не говорил, что переправа удалась.
Она ещё продолжалась.
На войне удавшимся считалось только то, что выдержало следующую попытку противника всё исправить.
За следующие шесть дней батальон прошёл расстояние, которое на мирной карте можно было измерить несколькими движениями линейки.
В городе его измеряли иначе.
Одним домом. Двумя дворами. Трамвайной остановкой. Проломом в стене, через который протискивались боком. Лестницей, где на каждой площадке лежал человек и приходилось переступать через него, не узнавая, свой он или немец.
Улицы не принадлежали никому.
Днём их простреливали с верхних этажей, ночью по ним проходили небольшие группы, тащившие патроны, воду и раненых. Фасад мог быть наш, двор — немецкий, подвал — снова наш. Иногда противники занимали разные этажи одного дома и несколько часов не знали об этом. Потом кто-нибудь открывал не ту дверь.
Берлин стоял перед ними распоротый и ещё живой.
В комнатах без наружных стен висели картины. На четвёртом этаже уцелел шкаф с раскрытой дверцей. Женское платье двигалось от горячего воздуха над улицей. Внизу, под ним, расчёт сорокапятки выкатывал орудие на прямую наводку. Колёса шли по книгам, битому фарфору и штукатурке.
Из пробитого водопровода текла вода. Она собиралась в воронках, переливалась через бордюр и несла по мостовой чёрную пыль. Люди наполняли фляги, не спрашивая, что попало в трубу выше по улице.
На каштанах появлялись первые листья. Большинство ветвей было срезано осколками, но молодая зелень всё равно раскрывалась между обгоревшими стенами. Это раздражало сильнее, чем зимний холод. Весна в разрушенном городе казалась чужой ошибкой.
Жданов спал дважды.
Первый раз — сорок минут в подвале аптеки, положив голову на ящик с гранатами. Второй — сидя у стены, пока связист держал над картой свечу. Оба раза его будили не разрывы. Их он уже не замечал. Его будило внезапное прекращение стрельбы.
Тишина в Берлине всегда означала, что кто-то меняет позицию.
Батальон таял не сразу.
Роты продолжали называться ротами, взводы — взводами. В журналах сохранялись прежние строки. Но утром командир докладывал двадцать семь человек, вечером — девятнадцать, а на следующий день говорил: «У меня два отделения», потому что число уже не звучало как подразделение.
После Шпрее Жданов запретил докладывать людей по списку.
— Сколько может идти?
— Тридцать два.
— Сколько может стрелять?
— Двадцать девять.
— Остальные трое?
— Двое понесут. Один слышит плохо.
— Значит, тридцать один.
Так батальон существовал в действительности, а не на бумаге.
Штурмовые группы Жданов формировал заново перед каждым кварталом. В них входили пехотинцы, сапёры, пулемётчики, иногда расчёт орудия или самоходка. Состав не был постоянным. Дом, переживший артиллерийскую подготовку, сам определял, кто понадобится внутри.
Если окна нижнего этажа были заложены кирпичом, вперёд шли сапёры. Если улицу перекрывала длинная очередь, орудие подводили за углом и выкатывали только для нескольких выстрелов. Если немцы исчезали слишком быстро, Жданов не разрешал бросаться следом. Обычно они ждали в подвале соседнего дома или возвращались через двор.
Он не учил людей храбрости.
За четыре года войны те, кому её не хватало совсем, либо изменились, либо уже не дошли до Берлина. Жданов требовал другого: не входить вдвоём в одну дверь, не останавливаться в проломе, не оставлять за спиной непроверенный подвал, не стрелять по окну только потому, что оттуда стреляли минуту назад.
Немцы знали те же правила.
Они не удерживали первую комнату, если её можно было прострелить с улицы. Отходили в глубину, оставляя дверь открытой. Пулемёт давал одну длинную очередь с третьего этажа, потом расчёт переносил его ниже. Истребители танков подпускали самоходные орудия к перекрёсткам и били из боковых окон. Когда наши сапёры пробивали стену, немцы иногда уже ждали за следующей.
Опыт с обеих сторон не делал бой чище.
Он только сокращал время между ошибкой и смертью.
В одном дворе батальон нашёл две немецкие самоходки, вкопанные по самые борта. У одной не было топлива. Другая продолжала стрелять, пока орудие, подтянутое через разбитый магазин, не попало ей под рубку. В другом квартале шестеро немцев удерживали лестницу почти час. Трое были солдатами, один — полицейским, двое носили гражданские пальто поверх формы. Возраст уже ничего не объяснял. Среди пленных попадались старики и мальчишки. Среди убитых чаще лежали мужчины того возраста, который война оставляла для работы.
Гражданские прятались в подвалах.
Иногда они поднимали над завалом простыню. Иногда не подавали знаков, пока бой не проходил через них. Одна женщина вывела из дома пятерых детей и старика, когда наши уже установили пулемёт в прихожей. Она ругалась по-немецки, показывала на потолок и никак не хотела идти к соседнему подъезду. Переводчика не было. Только после нового разрыва стало понятно: наверху оставался ещё кто-то.
Санитар нашёл девочку под кроватью.
Жданов отдал для неё место на носилках рядом с раненым связистом. Связист отвернулся к стене и всю дорогу держал её за рукав, чтобы она не соскользнула.
Никто потом об этом не вспоминал.
Война приближалась к концу, но не становилась от этого меньше.
С востока почти непрерывно шёл гул артиллерии. Над крышами летели тяжёлые снаряды. Иногда они проходили так низко, что люди пригибались, хотя знали: от снаряда, уже находящегося над головой, это не спасает. По ночам небо было красным. Днём пепел оседал на касках и шинелях, превращая всех в одинаково серых.
Слухи приходили быстрее приказов.
Говорили, что Гитлер уже мёртв. Потом — что он бежал. Потом — что немцы предложили капитуляцию. Через час из соседнего дома били из пулемёта, и слух терял значение.
Жданов не запрещал людям говорить о конце войны.
Он только не позволял им вести себя так, будто конец уже наступил.
Двадцать девятого апреля батальон остановился в трёх домах южнее железнодорожных путей. За домами лежал широкий квартал с внутренним двором. Дальше поднимались остовы станционных сооружений. Между ними двигался дым, и по его разрывам можно было увидеть куски стеклянной крыши, искривлённые фермы и часы без стрелок.
Командный пункт разместили в бывшей пекарне.
В подвале ещё стояли мешки с мукой. Они лопнули от сырости и осколков. Белая пыль смешалась с кирпичной, кровью и водой. От печей сохранились железные дверцы. В одной из них связисты жгли щепки, чтобы нагреть котелок.
Мезенцев разложил карту на столе, собранном из двух дверей.
— Полк требует выйти к этой улице, — сказал он и провёл ногтем по синей линии. — Сосед справа отстал. Слева продвинулись на квартал, но связь с ними через полк.
Жданов смотрел не на синюю линию.
Его интересовали дворы.
На карте они казались пустыми прямоугольниками внутри чёрных контуров домов. На земле каждый имел ворота, сараи, лестницы, подвалы, проходы и стены разной толщины. Улица показывала, где предстоит идти. Дворы решали, кто дойдёт.
— Разведка?
— Передний дом пустой. По крайней мере, первый этаж. Видели движение под крышей. Во дворе тихо.
— Подвалы?
— Вход с улицы завален. Второй со двора.
— Значит, подвал не смотрели.
Мезенцев потёр глаза.
— Не смотрели.
Жданов провёл карандашом три короткие черты: угловой дом, лестничная клетка внутреннего корпуса, выход из подвала в следующий двор.
— Это берём. Остальные комнаты сами придут потом.
— Рябцев просит самоходку.
— Все просят.
— У него людей меньше взвода.
— Поэтому самоходка ему не поможет, если подставит борт.
Он попросил позвать сапёров.
План был обычным для последних дней. Одна группа входила через пролом в соседнем доме. Вторая связывала противника огнём с улицы. Сапёры должны были проверить подвал и найти проход во внутренний двор. Приданное орудие получало два заранее выбранных окна. Самоходка оставалась за углом до сигнала.
Жданов предусмотрел запасной командный пункт и назначил тех, кто примет группы при потере командиров.
Он сделал всё, что мог сделать человек до начала боя.
Остальное находилось по другую сторону стены.
30 апреля 1945 года
Берлин. Полоса наступления 4-го гвардейского стрелкового корпуса
Южнее Потсдамского вокзала
Утро началось без рассвета.
Дым закрыл небо ещё ночью, и свет просто постепенно проступил сквозь него — бурый, слабый, неспособный оставить тень. На улице горел трамвай. Огонь давно съел краску и сиденья, но продолжал жить под металлическим корпусом, время от времени выбрасывая из окон синее пламя.
Жданов вышел к наблюдательному пункту до начала подготовки.
НП находился на втором этаже дома, у которого не было передней стены. Приходилось лежать за опрокинутым шкафом. Ниже висела ванна, удерживаемая двумя трубами. При каждом близком разрыве она раскачивалась и ударяла о кирпич.
Передний дом молчал.
В одном окне сохранилась белая занавеска. Она то появлялась, то исчезала в дыму. На крыше лежала разбитая антенна. За домом поднимались верхушки деревьев внутреннего двора.
Рябцев подполз справа.
Руку ему перевязали ещё у Шпрее. Бинт стал серым, но пальцы двигались.
— Не нравится, — сказал он.
— Что?
— Всё.
Жданов снова осмотрел окна.
Это был нормальный ответ.
— Первую группу не увеличивать, — сказал он. — Шесть человек до пролома. Остальные после сигнала.
— Шестеро могут там остаться.
— Двенадцать останутся быстрее.
Рябцев подумал и кивнул.
Орудие прямой наводки сделало первый выстрел в семь часов шестнадцать минут.
Снаряд вошёл в угловое окно. Внутри мелькнуло пламя, наружу вылетели рама, одеяло и обломки мебели. Второй ударил этажом выше. Третий разбил чердак.
Немцы не отвечали.
Наши миномёты накрыли внутренний двор. Мины падали за крышей, и оттуда поднимались короткие чёрные столбы. После шестого разрыва кто-то выбежал из бокового подъезда, пересёк двор и исчез в подвале другого дома.
— Видел? — спросил Рябцев.
— Видел.
— Значит, есть.
— Один есть.
Это ничего не меняло.
В семь часов двадцать три минуты сапёры подорвали стену между двумя домами.
Первая группа ушла в пролом.
Жданов видел только спины. Люди исчезали по одному, не задерживаясь на светлом фоне. Последним прошёл ручной пулемётчик. Несколько секунд ничего не происходило.
Потом из глубины здания донеслась короткая очередь.
Не наша.
Следом ударили автоматы. В окне второго этажа показался огонь. Пули прошли над проломом, не попав в тех, кто уже был внутри. Немецкий пулемёт сделал паузу и перенёс огонь на улицу, куда должны были выйти носильщики с боеприпасами.
Они знали порядок атаки.
Жданов передал орудию новое окно. Два снаряда разбили комнату, но пулемёт замолчал раньше. Через полминуты он заговорил с верхнего этажа соседнего корпуса.
— Перенесли, — сказал Рябцев.
— Или второй.
В проломе появился боец. Он двигался задом, таща за ремень раненого. Добрался до стены, поднял руку и показал в сторону подвала.
Сигнал означал: проход есть, противник внутри.
Жданов отправил сапёров.
Во двор вошла вторая группа.
Первые минуты всё шло медленно, но правильно. Передний дом оказался почти пуст. Немцы оставили двух автоматчиков на верхнем этаже и основной огонь сосредоточили из глубины квартала. Наши заняли подъезд, пробились в подвал и начали расширять пролом.
Потом связь с первой группой исчезла.
Провод перерезало не снарядом. Кто-то нашёл его в подвале и перерубил.
Связной, отправленный через передний дом, не вернулся.
Вторая группа дошла до двора и легла под огнём двух пулемётов. Один бил сверху, другой — почти с уровня земли. Орудие могло подавить верхний, но нижний находился за стеной внутреннего корпуса. Самоходка всё ещё стояла за углом.
Рябцев попросил вывести её.
Жданов отказал.
Через минуту из окна, выходившего на перекрёсток, ударил «Панцерфауст». Граната прошла вдоль стены и разорвалась там, где самоходка оказалась бы после первого поворота.
Рябцев ничего не сказал.
Немцы ждали машину.
Не дождавшись, начали возвращать передний дом.
Сначала в подвале разорвались две гранаты. Потом автоматная очередь прошла снизу вверх по лестнице. Наши отступили на первый этаж. Сапёр Руденко остался у пролома с двумя бойцами и не позволил противнику подняться, но путь во двор оказался перерезан.
Жданов спустился с наблюдательного пункта.
— Командный куда? — спросил Мезенцев.
— В передний дом.
— Там подвал чужой.
— Поэтому и идём.
Они перешли улицу по одному.
Перед перекрёстком лежал убитый телефонист. Катушка выпала из рук, провод уходил в щебень. Жданов пригнулся, поднял трубку аппарата, висевшую на ремне мёртвого, и положил рядом с его головой. Сам не понял зачем. Может быть, чтобы следующий человек не подумал, что связист просто лёг отдохнуть.
В переднем доме пахло гарью, мокрой штукатуркой и газом.
На первом этаже сохранились остатки кафе. Стойка была перевёрнута. По полу катались бутылки. На одной стене висела доска с мелом написанными ценами. Немецкие слова уцелели лучше, чем люди, которые их читали.
Руденко встретил их у лестницы.
— В подвале не меньше отделения. Проход к соседнему дому. Они снизу обходят.
— Рябцев?
— Во дворе. Связи нет.
— Людей у тебя?
— Пятеро. Один плохо.
Снизу ударила очередь. Пули прошили ступени. Один сапёр качнулся и сел у стены, зажав живот.
— Теперь четверо, — сказал Руденко.
Он произнёс это без злости. Просто исправил доклад.
Жданов приказал заложить лестницу мешками с песком и оставить двух человек. Остальных повёл через верхние комнаты. Если немцы пользовались подвалом, надо было искать другой путь во двор.
На втором этаже они нашли пробитую стену. За ней находилась спальня соседней квартиры. На кровати лежал мужчина в гражданском костюме. Он был мёртв давно. Рядом на полу стоял таз с водой, покрытой белой пылью.
Через следующую комнату можно было выйти к лестнице внутреннего корпуса.
Жданов показал Руденко на дверь.
Сапёр приблизился, не становясь напротив. Потянул ручку за привязанную верёвку.
Дверь открылась.
Граната, закреплённая с другой стороны, выдернула чеку.
Руденко успел оттолкнуться от стены. Взрыв бросил его в коридор. Дверное полотно раскололось. Осколки прошли над Ждановым и ударили в потолок.
Руденко лежал на спине. Глаза были открыты.
— Ноги, — сказал он.
Жданов посмотрел. Обе ноги оставались на месте.
— Целы.
— Не чувствую.
— Потом почувствуешь.
Санитара не было. Двое бойцов оттащили сапёра в комнату. Один остался с ним.
Во дворе заработал немецкий пулемёт. Ему ответили наши автоматы. Кто-то кричал имя Рябцева.
Жданов подошёл к разбитой двери.
За ней начинался узкий коридор. На полу лежали куски штукатурки и сорванная электропроводка. В конце виднелась лестница вниз. Немцы ожидали у входа, но не могли одновременно держать дверь и двор.
— Две гранаты, — сказал Жданов.
Боец рядом достал одну.
— У меня последняя.
— Тогда одну.
Граната ушла за угол. После взрыва они прошли коридор. На лестнице лежал немец. Ещё один стрелял снизу, не показывая головы. Пули били в перила. Жданов не стал спускаться. Он увидел окно на площадке, выбитое во двор.
Через него можно было восстановить связь с группой Рябцева.
Жданов высунул из окна каску на автоматном магазине. Пулемёт с противоположного корпуса ударил сразу. Каску сорвало.
Позиция открылась.
Он спустился обратно и передал Мезенцеву этаж и окно.
— Орудию два выстрела. Самоходку не трогать. После разрывов Рябцеву — вперёд через двор.
— Как передадим?
— Ракетой из окна.
— Пулемёт туда смотрит.
— Уже не будет.
Мезенцев побежал к телефону.
Жданов остался у лестницы.
Немец снизу снова выстрелил. Потом послышался скрежет. По ступеням покатилась граната.
Жданов увидел её слишком поздно.
Боец рядом ударил гранату сапогом. Она отскочила к стене и взорвалась между этажами.
Удар пришёл снизу. Жданова подняло и бросило на пол. Он почувствовал, как что-то горячее прошло вдоль шеи. Свет не исчез, но стал узким, будто на глаза надели чужие очки.
Кто-то тащил его за плечи.
Он попытался подняться.
С улицы ударило наше орудие.
Один раз.
Второй.
Пулемёт во дворе замолчал.
Жданов хотел приказать дать ракету.
Губы не послушались.
Мезенцев наклонился над ним. Лицо капитана было в белой пыли, из рассечённой брови текла кровь.
— Василий Петрович, вы меня слышите?
Сначала вернулся привкус кирпичной пыли.
Потом — боль под левым ухом.
Кто-то держал меня за ворот гимнастёрки и повторял:
— Василий Петрович, вы меня слышите?
Я слышал.
Только не сразу понял, к кому он обращается.
Имя пришло не из памяти. Оно пришло снаружи — вместе с чужим голосом, запахом гари и рукой, которая прижимала бинт к моей шее.
Василий Петрович.
Теперь имя нашло тело.
Моё — пока нет.
Я открыл глаза.
Надо мной склонился мужчина в капитанских погонах. Левая бровь была рассечена, по щеке тянулась белая полоса пыли. Я не знал его имени. Тело знало.
Мезенцев.
Капитан Андрей Кириллович Мезенцев, начальник штаба батальона.
Знание возникло сразу, без слов и воспоминаний. Вместе с ним пришло другое: он двое суток кашлял кровью после близкого разрыва, прятал от санитара разбитую губу и никогда не называл командира по имени-отчеству при посторонних.
Сейчас назвал.
Значит, считал, что я умираю.
— Слышу, — сказал я.
Голос оказался низким и хриплым.
Мезенцев закрыл глаза на секунду. Не от облегчения — просто позволил себе выдохнуть.
— Руку поднимите.
Я поднял правую.
— Левую.
Левая отозвалась болью в плече, но послушалась.
— Пальцы?
Я сжал их.
— Где мы? — спросил я.
Мезенцев посмотрел внимательнее.
— В переднем доме.
— Город.
— Берлин.
Слово не удивило.
Где-то глубже я уже знал его. Знал реку, шесть последних дней, карту на двери в пекарне, лица командиров, пустые места в ротах. Память тела лежала рядом, как чужая шинель: можно было нащупать карманы, но ещё нельзя было понять, что в них оставил хозяин.
Берлин.
История дошла до конца.
Я — нет.
— Число?
— Тридцатое.
— Апреля?
Мезенцев кивнул.
В другом мире, отделённом от этого города десятилетиями, через два дня война здесь должна была закончиться. Я помнил дату. Помнил фотографии над Рейхстагом, карты капитуляции, строки из учебников.
Но в доме стреляли.
Пуля вошла в стену над головой. Кирпичная крошка упала Мезенцеву на каску.
До второго мая оставалось не два дня.
Оставалась лестница, подвал и люди во дворе, которых могли убить в ближайшие минуты.
— Доложи, — сказал я.
Мезенцев не спросил, что произошло с моей памятью. На войне человек, способный говорить и двигать обеими руками, считался вернувшимся в строй.
— Рябцев во дворе. У него около двадцати. Может, меньше. Пулемёт сверху подавили двумя снарядами, но нижний ещё работает. Подвал потерян. Руденко тяжёлый. Связи с полком нет, провод перебило на улице. Вторая группа в переднем доме. Самоходка за углом, цела. Орудие на месте. Немцы идут через подвалы и лестницу внутреннего корпуса.
Он говорил быстро, но не гладко. Дважды возвращался к уже сказанному. Один раз забыл фамилию командира второй группы и выругался шёпотом.
Я слушал и смотрел вокруг.
Мы лежали в комнате с разбитой наружной стеной. На полу валялись детская кровать, два стула и перевёрнутый портрет женщины. У окна стоял наш станковый пулемёт. Второй номер держал ленту ладонью, чтобы она не цеплялась за щепки. Ещё двое бойцов стреляли через узкий пролом в сторону лестницы.
Один был ранен в бедро. Он перетянул ногу ремнём и продолжал менять магазины другому.
У стены лежал Руденко. Дышал часто, не чувствовал ног. Рядом с ним сидел молодой сапёр и прижимал к боку свёрнутую плащ-палатку. По лицу сапёра было видно: он не знает, правильно ли делает, но другого человека рядом нет.
На подоконнике лежала карта.
Я протянул руку.
Мезенцев подал её.
Пальцы развернули лист быстрее, чем я успел подумать. Нашли край квартала, три карандашные черты, место орудия, запасной командный пункт. Почерк был чужим и одновременно знакомым. Тело помнило нажим карандаша.
Жданов подготовил бой правильно.
Он не бросил людей в улицу. Разделил задачи. Оставил самоходку в укрытии. Предусмотрел запасной пункт управления и порядок командования. Увидел главное: квартал держался не всеми комнатами, а тремя узлами — угловым домом, внутренней лестницей и подвальным выходом.
Я пришёл не в рассыпавшийся батальон.
Жданов держал его до меня.
Мне досталась не чужая ошибка — чужая работа, оборванная на полуслове.
— Кто старший у второй группы? — спросил я.
— Лейтенант Горюнов. Он здесь, внизу.
— Вызови.
— Немцы держат лестницу.
— Тогда свяжись голосом.
Мезенцев подполз к пролому и крикнул вниз. Ответа не было. Он крикнул снова. Из подвала ударил автомат. Пули прошли через деревянные ступени.
Снизу донеслось:
— Живой я!
Голос был злой, задыхающийся.
— Людей сколько? — крикнул Мезенцев.
Что-то ответили, но разрыв во дворе проглотил половину слов.
— Что?
— Семнадцать! Если тех, кто ходит!
Я посмотрел на Мезенцева.
— Семнадцать и пиши.
Он достал блокнот. Рука дрожала не от страха — после контузии.
— У Рябцева двадцать, здесь семнадцать. Ещё где?
— У орудия семь. При самоходке пехотное прикрытие — восемь. В запасном доме было двенадцать, но там мина легла. Не знаю.
— Узнать.
— Связного пошлю.
— Двух разными путями.
Мезенцев записал.
Внизу снова разорвалась граната. Дом вздрогнул. Из дверного проёма вынесло дым и куски бумаги. Боец у пулемёта чихнул, вытер нос рукавом и не отвёл глаз от лестницы.
Мне хотелось закрыть глаза.
Тело Жданова потеряло кровь. Под левым ухом пульсировала боль, в плече застрял мелкий осколок или кусок дерева. При каждом вдохе перед глазами проходила тёмная волна. Если бы рядом находился врач, он отправил бы меня в тыл.
В Берлине тыл начинался за несколькими стенами и там тоже стреляли.
— Карту держи, — сказал я Мезенцеву.
— Вам лежать надо.
— Мне надо видеть двор.
— Там пулемёт.
— Поэтому и надо.
Он посмотрел на меня с усталой злостью. Не как подчинённый на командира. Как человек, который уже вытащил другого из-под огня и не хотел делать это второй раз.
— Хотя бы минуту посидите.
Я посидел.
Не потому, что он убедил. Когда попытался встать сразу, пол ушёл вправо.
За эту минуту я услышал бой.
Не отдельные выстрелы — его устройство.
Пулемёт во внутреннем корпусе давал короткие очереди по три-четыре секунды. После каждой менял сектор: пролом, двор, нижние окна. Значит, расчёт видел большую часть пространства и не боялся ответного огня. Автоматы в подвале стреляли реже. Там берегли патроны или готовились подняться по лестнице. Наш пулемёт из комнаты отвечал только на вспышки. Рябцев во дворе поддерживал огонь с двух точек, но одна постепенно смещалась вправо.
Он пытался обойти внутренний корпус.
Сам.
Если немцы выйдут из подвала ему за спину, группа окажется между двумя огнями.
Я снова посмотрел на карту.
Первоначальный план был правильным. Изменилась не задача. Исчезли люди, которыми её предполагалось выполнить.
Три группы больше не существовали.
Существовали уцелевшие части трёх групп, несколько расчётов и самоходка, которую противник всё ещё ждал на перекрёстке.
— Мезенцев.
— Здесь.
— Собираем две группы. Не по ротам. По тому, кто где находится.
Он сел рядом с картой.
— Горюнов остаётся в переднем доме. Ему сапёров и пулемёт. Задача — подвал. Не брать весь. Закрыть выход сюда и найти стену к соседнему подъезду.
— Сапёров трое, если Руденко не считать.
— Двоих Горюнову. Одного к Рябцеву.
— Один сапёр что сделает?
— Покажет, где не надо наступать.
Мезенцев пометил карандашом.
— Рябцев собирает всех во дворе. Берёт лестницу внутреннего корпуса, но только после того, как Горюнов закроет подвал. Орудие — два окна наверху и арка. Самоходка остаётся.
— Он опять запросит.
— Пусть запросит.
— А если из верхних окон прижмут?
— Для этого орудие.
Мезенцев потёр переносицу.
— Резерв?
— Люди из запасного дома. Сколько найдёшь.
— Если найдём десять, это не резерв.
— Другого нет.
Он записал и это.
— Кто принимает батальон после тебя? — спросил я.
Карандаш остановился.
— Я.
— После тебя?
Мезенцев медленно поднял глаза.
— Рябцев.
— Он во дворе и связи с ним нет. Назначь Горюнова. Передай обоим.
— Василий Петрович…
— Передай.
Он хотел возразить. Потом посмотрел на бинт у моей шеи и не стал.
Я не знал, отдавал ли Жданов тот же приказ утром. Память тела подсказывала: отдавал. Теперь связь оборвалась, люди перемешались, и порядок нужно было назвать снова.
Смерть не всегда разрушала управление.
Иногда для этого хватало, чтобы приказ остался только в голове человека, лежащего между этажами.
Мезенцев отправил двух связных.
Один ушёл через пробитые квартиры к орудию. Второй должен был вернуться в запасной дом по улице. Перед выходом он снял каску, вытряхнул кирпичную крошку и снова надел. Руки у него были чёрные, ногти белые от извести.
— Как зовут? — спросил я.
Он удивился.
— Кого?
— Тебя.
— Шматко.
Тело подсказало имя раньше, чем он договорил: ефрейтор Павел Шматко, бывший плотник, дважды возвращался через простреливаемую улицу, потому что в первый раз забыл пакет.
— Не беги сразу. Посмотри, где ложатся очереди.
— Я знаю.
Он сказал это без обиды. Просто четыре года войны давали человеку право напомнить, что он тоже умеет переходить улицу.
— Знаешь, — согласился я. — Иди.
Шматко дождался, пока пулемёт ударит по верхнему окну, сосчитал про себя паузу и исчез в проломе.
Я поднялся.
На этот раз пол удержался.
Мы спустились на первый этаж.
Лестница была перегорожена мешками и дверным полотном. За ними лежали двое бойцов. Один держал автомат, второй — немецкий «фаустпатрон». Труба была помята, надписи стёрты ладонями.
— Стрелять умеешь? — спросил я.
— Один раз уже стрелял.
— Попал?
— В стену.
— Сейчас тоже придётся по стене. Только ближе.
Боец кивнул и снова проверил трубу.
За заграждением начинались ступени в подвал. Внизу было темно. Слышались движения, тихие удары металла о камень. Немцы не пытались подняться. Они тоже слушали.
Горюнов находился в соседней комнате. Лейтенанту было не больше двадцати трёх, но под слоем пыли лицо казалось старым. Кровь из разбитого носа засохла на губе. Он сидел у стены и сам набивал магазины.
— Встать можете? — спросил он.
— Могу. Подвал где соединяется с соседним домом?
— За котельной. Нашли дверь, но оттуда бьют. Стена справа тоньше.
— Проверяли?
— Стучали.
— Чем?
— Лопатой.
— Ответили?
— Очередью.
Горюнов показал две дырки в кирпичах на высоте груди.
— Значит, слышат, — сказал я.
Он не понял, шучу ли я. Я и сам не знал.
— Пробьёте стену выше пола. Сначала отверстие для гранаты. После взрыва не входить. Пулемёт поставишь напротив двери, а двух человек отправишь через пролом. Твоя задача — не гнать их по всему подвалу. Закрой проход во двор.
— А если уйдут в соседний дом?
— Пусть уходят. Там их встретит резерв.
— Если он будет.
— Будет то, что найдём.
Горюнов посмотрел на людей.
— У меня семнадцать.
— Уже знаю.
— Двоих отправить с ранеными надо.
— Отправляй.
— Останется пятнадцать.
— Значит, пятнадцать.
Он кивнул.
Не было смысла заставлять раненых изображать численность. В нужную минуту они всё равно не смогли бы сделать то, что от них ждали, а до этой минуты могли умереть без пользы.
Сапёр принёс заряд.
Толовые шашки были обёрнуты мешковиной и перевязаны проводом. Он поставил их у стены, прижал сверху обломком кирпича и начал разматывать шнур. Пальцы дрожали. Сапёр несколько раз промахнулся, пытаясь соединить концы.
Горюнов хотел помочь.
— Не мешай, — сказал сапёр.
Лейтенант убрал руку.
В этом было больше доверия, чем в любой речи.
Я оставил их и поднялся к окну во двор.
Туда вёл коридор через три квартиры. В первой на полу лежали немецкие листовки. Во второй горела мебель. В третьей сидела старуха.
Она находилась в углу между печью и шкафом, укрыв голову пальто. Рядом стояла чашка. В ней дрожала вода.
Боец у двери показал на неё.
— Не идёт.
— Куда ей идти?
Он пожал плечами.
Старуха подняла глаза. Посмотрела на мою форму, на автомат, на кровь у воротника. Сказала несколько слов по-немецки.
Тело Жданова языка не знало. Я понимал отдельные слова, но сейчас они распадались в шуме.
— Keller, — повторила она и показала вниз. — Kinder.
Дети в подвале.
В том самом подвале, по которому двигались немецкие солдаты.
— Где вход? — спросил я по-русски и показал рукой.
Она поняла. Указала на стену за печью, потом на двор.
Внутренний проход.
Я позвал Мезенцева.
Он пришёл, тяжело дыша.
— Найди переводчика. Быстро.
— В полку был. Здесь нет.
— Тогда человека, который понимает хоть что-нибудь. В подвале гражданские. Возможно, есть ещё один проход.
— Горюнов сейчас стену взорвёт.
— Поэтому быстро.
Мезенцев побежал обратно.
Старуха продолжала говорить. Голос у неё не повышался. Она словно давно поняла, что крик ничего не изменит. Показывала два пальца, потом четыре. Двое детей или две семьи. Четыре человека или четыре двери.
Я присел перед ней.
— Здесь оставайся.
Она не поняла слов, но поняла жест.
Боец у двери спросил:
— Караул оставить?
У нас не было людей для караула.
— Останься сам. Если немцы выйдут из-за печи — стреляй. Если гражданские — сюда.
Он посмотрел на двор, где шёл его взвод.
— Понял.
Ни упрёка, ни готовности к красивой жертве. Человек просто остался в чужой комнате с немецкой старухой, потому что кто-то должен был отличить детей от солдат.
В последней квартире перед двором не было пола. Его пробило снарядом. Через дыру можно было видеть первый этаж и часть подвала. Там двигались наши.
Во внутреннюю стену входили пулемётные очереди. Кирпичи выдерживали, раствор высыпался тонкими струйками.
Я подобрался к окну.
Двор был меньше, чем на карте.
Слева стояли два дерева. Одно срезало наполовину, второе уже распустило листья. Между ними лежала перевёрнутая детская коляска. В дальней стене чернела арка. За ней находился следующий двор и подвальный выход.
Группа Рябцева держалась у низкой каменной пристройки. Люди лежали вдоль стены, укрываясь от огня сверху. Один пулемёт стоял в дверном проёме. Расчёт менял позицию после каждой очереди.
Немецкий пулемёт находился на третьем этаже внутреннего корпуса. Стрелок выбрал комнату в глубине. В окне появлялась только часть ствола. Наше орудие могло достать его через фасад, если получало точную привязку.
Нижний пулемёт бил из арки.
Огонь перекрывал путь к лестнице.
Рябцев заметил меня. Показал рукой на арку, затем на крышу пристройки. Там можно было пройти ближе, но крыша просматривалась сверху.
Я поднял два пальца, указал на окно. Потом сжал кулак: ждать.
Он кивнул.
Связи не было, но четыре года одной войны научили людей разговаривать через двор несколькими движениями.
Я вернулся к лестнице.
Мезенцев уже установил связь с орудием через связного. Артиллеристы ждали номера окна.
— Третье слева, третий этаж. Бить не в окно — в простенок справа. Два снаряда. Потом арка, нижний край.
— Там Рябцев близко.
— Поэтому один снаряд.
— Осколками достанет.
— Передай, чтобы лёг.
— Как?
Я посмотрел на ракетницу у его ремня.
Мезенцев понял.
— Зелёная?
— Одна зелёная — укрыться. Две — вперёд. Сначала передай орудию, чтобы не перепутали.
Он ушёл.
Никто не произносил весь план целиком. Каждый получал свой кусок. В городе длинный приказ успевал устареть раньше, чем доходил до последнего человека.
Снизу позвал Горюнов.
Заряд был готов.
Я спустился на первый этаж. Бойцы отошли в соседнюю комнату. Сапёр держал шнур.
— После взрыва ждём, пока осядет? — спросил Горюнов.
— Нет. Немцы тоже будут ждать. Гранату сразу. Вход через пять секунд после неё.
— Кто первый?
Молчавший до этого сержант поднял руку.
— Я.
Горюнов посмотрел на него.
— У тебя рука.
Левая кисть сержанта была перевязана.
— Правая целая.
Горюнов указал на бойца у пролома.
— Шведов первый.
Сержант перехватил автомат здоровой рукой.
— Я за ним.
Горюнов несколько секунд смотрел на его повязку.
— Ладно. Только не лезь вперёд него.
Сержант хотел сказать ещё что-то, но сапёр поднял руку.
Все пригнулись.
Взрыв ударил в грудь. Из дверного проёма вылетел плотный серый дым. Стена не рухнула. В ней появилось отверстие чуть выше колена, неровное, с торчащими кирпичами.
Сапёр подполз, бросил гранату.
После разрыва Шведов протиснулся первым. Сержант — за ним. В отверстие ударила очередь. Пули прошли выше, срезали край кладки. Шведов исчез. Сержант задержался на мгновение, выстрелил внутрь и тоже ушёл.
Горюнов отправил ещё двоих.
Я слушал.
Автоматные очереди перемещались вправо. Значит, наши не легли у самого пролома. Потом послышался крик, удар лопаты о металл, два одиночных выстрела.
— Пошли, — сказал Горюнов.
Он нырнул в отверстие.
Я остался у лестницы. Моё место было не впереди группы. В другом теле, в другой войне я мог бы войти первым. Здесь за стенами находился батальон, и человек, который должен был собрать его бой, не имел права менять эту работу на один автомат.
Тело требовало движения.
Это было не моё желание. Жданов привык находиться там, где ломалось. Ноги сами поворачивали к пролому, ладонь проверяла магазин, взгляд искал проход.
Я заставил себя остаться.
Профессионализм Жданова жил не только в памяти. Он находился в мышцах, в привычке наклонять голову к выстрелам, в знании расстояния до двора. Я пользовался этим, но не мог назвать своим.
С улицы донёсся первый выстрел орудия.
Дом качнулся.
Второй снаряд ударил почти в ту же точку. Немецкий пулемёт наверху замолчал. Через несколько секунд орудие выстрелило по арке. Разрыв поднял во дворе кирпичную пыль.
Мезенцев выпустил зелёную ракету.
Она прошла через разбитое окно, ударилась о ветку и упала во двор, продолжая гореть на земле.
Рябцев понял.
Его люди прижались к стенам.
Через несколько секунд из окна вылетели две зелёные ракеты одна за другой.
Группа поднялась.
Почти одновременно из подвала закричал Горюнов:
— Проход закрыли!
План начал работать.
Не как на карте. На карте стрелки двигались одновременно и не спотыкались. Здесь один сапёр потерял запал, связной опоздал, ракета упала не туда, двое бойцов не увидели сигнала. Но направления совпали. Этого было достаточно.
Рябцев пересёк двор.
Первый человек добежал до пристройки. Второго ударило в плечо и развернуло. Он упал, поднялся, сделал ещё два шага и снова упал. Третий подхватил его за ремень, но Рябцев оттолкнул обоих к стене и повёл остальных дальше.
Из арки выстрелили.
Пулемёт не был уничтожен. Снаряд завалил часть прохода, но расчёт уцелел и теперь бил через щель у земли. Наши легли в нескольких метрах от лестницы.
— Самоходку! — крикнул кто-то во дворе.
Мезенцев посмотрел на меня.
— Нет, — сказал я. — Сначала подвалы.
— Они не пройдут арку.
— Пройдут через дом.
— Там стены.
— Для этого у них сапёр.
Я показал на верхний этаж.
После двух попаданий в простенок там образовался широкий пролом. Немецкий пулемёт замолчал, но соседние комнаты оставались целыми. Через них можно было добраться до лестницы сверху.
— Передай Рябцеву: не во двор. Через пристройку, потом наверх.
— Он не услышит.
— Шматко вернулся?
— Нет.
Я нашёл глазами бойца, который оставался у старухи.
Он стоял в дверях.
— Немецкий знаешь?
— Немного. В школе учил.
— Спроси, куда ведёт проход за печью.
Старуха отвечала долго. Боец переспрашивал, путал слова, показывал руками этажи. Наконец повернулся ко мне.
— Там лестница для прислуги. Из кухни вниз и наверх. В подвале ещё люди. Она говорит, солдат нет. Но откуда знает…
— Дети?
— Две женщины, четверо детей, старик. В дальнем отсеке. Дверь железная.
Два пальца и четыре. Теперь стало понятно.
— Покажет вход?
Боец перевёл.
Старуха встала. Ноги у неё дрожали. Она отодвинула жестяной лист возле печи. За ним открылась узкая дверь, почти сливавшаяся со стеной.
Лестница уходила вниз и вверх.
На ступенях лежала пыль, но посередине виднелись свежие следы.
Солдаты там проходили.
Старуха либо не знала, либо боялась сказать.
Я отправил одного бойца вниз предупредить Горюнова и двоих вверх. Тот, который говорил по-немецки, остался у двери.
— Если выйдут гражданские, держи здесь. До конца огня не выпускай.
— А если немцы?
— Ты знаешь.
Он кивнул.
Я пошёл наверх за первой парой.
Лестница была настолько узкой, что плечи касались стен. Пахло кухонным жиром, плесенью и порохом. На площадке второго этажа лежал немецкий солдат. Его автомат был направлен вниз, палец оставался на спуске. Пуля вошла под подбородок. Рядом стояло ведро с картофельными очистками.
Наши остановились у двери.
Один показал три пальца: слышит троих.
Я приложил ухо к стене.
За ней двигали мебель. Кто-то тяжело дышал. Потом коротко заговорили по-немецки. Голос был спокойный. Командир отдавал приказ.
Они не бежали.
Они готовили следующую комнату.
Я показал бойцам вверх. Мы поднялись ещё на этаж. Там часть стены вынесло нашим снарядом. Через пролом был виден коридор внутреннего корпуса и спина немецкого пулемётчика. Расчёт переносил оружие. Один тащил коробки, второй удерживал ствол за кожух. Третий стоял у лестницы с автоматом.
Четыре года они воевали против людей, которые теперь поднимались к ним по служебной лестнице.
Они тоже не совершили очевидной ошибки. Перенесли пулемёт после обстрела, прикрыли коридор, подготовили отход.
Просто не знали о двери за печью.
Боец рядом поднял гранату.
Я удержал его руку.
Внизу могли находиться гражданские. Перекрытие было повреждено. Граната давала быстрый ответ, но не точный.
Я показал на автомат.
Он понял.
Мы выстрелили почти одновременно.
Немец у лестницы развернулся первым. Его очередь прошла по потолку. Пулемётчик упал на оружие. Второй номер бросил коробку и нырнул в боковую комнату.
Наши вошли в коридор.
Из боковой двери вылетела граната. Она ударилась о стену и откатилась к пролому. Я успел пнуть её наружу. Взрыв произошёл во дворе, ниже. Осколки ударили по фасаду.
Немецкий автоматчик стрелял через дверь на уровне колен. Первый наш боец упал. Второй лёг рядом и выпустил очередь под тем же углом. За дверью что-то тяжело ударилось о пол.
Мы не ворвались сразу.
Подождали.
Опыт иногда выглядел как медлительность.
Из комнаты больше не стреляли. Боец подполз, толкнул дверь стволом, отступил. Ничего. Тогда вошёл, прижавшись к стене.
— Чисто.
Слово ещё не закончилось, когда снизу ударил «Панцерфауст».
Граната попала в стену внутреннего корпуса. Пол поднялся. Нас бросило в коридор. В проёме исчез свет. Кто-то закричал во дворе.
Я лежал на животе, не чувствуя левой руки.
Через несколько секунд пальцы задвигались.
Не перелом.
Боец рядом пытался поднять раненого. Тот был жив, но ногу зажало упавшей балкой.
— Не тяни, — сказал я. — Сначала балку.
— Сейчас опять ударят.
— Если потянешь, оторвёшь ему ногу.
Мы подняли балку втроём. Раненый не кричал. Вцепился зубами в ремень автомата и только после того, как его вытащили, начал стонать.
Во дворе горела пристройка.
«Панцерфауст» выстрелил не по самоходке. Немцы поняли, что она не выйдет, и ударили по пехоте. Стрелок находился в нижнем окне следующего дома. После выстрела он исчез.
Рябцев добрался до лестницы.
Его люди входили во внутренний корпус снизу. Мы находились сверху. Между нами оставался один этаж.
Немцы оказались зажаты, но ещё не разбиты.
Они пошли вниз не потому, что растерялись. Там находился путь к арке и следующему двору. Пулемёт потащили с собой. На лестнице разорвались гранаты. Дым поднялся к нам.
Я спустился до площадки.
Сквозь перила увидел каску Рябцева. Он прижимался к стене этажом ниже. Рядом лежали двое наших. Немецкий пулемёт стоял между лестничными маршами и бил вниз. Подойти к нему сверху мешал завал.
— Рябцев! — крикнул я.
Он поднял голову.
— Гранаты есть?
— Две!
— Не бросай. Отойди вниз!
— Что?
— Вниз отойди!
Он не спорил. Схватил ближайшего раненого за ворот и потащил по ступеням. Остальные поползли за ним.
Я поднялся к пролому и посмотрел во двор.
Орудие стояло за углом переднего дома. Между ним и внутренним корпусом была каменная стена. Если пробить нижнюю часть лестничной клетки прямой наводкой, пулемёт окажется под обломками. Но наши находились слишком близко.
Я дождался, пока последняя каска исчезнет ниже площадки.
Подал Мезенцеву красную ракету.
Он понял не сразу.
— Орудию по лестнице?
— Один снаряд. Первый этаж, левее арки.
— Там наши.
— Уже отходят.
— Если не все?
Я посмотрел вниз.
Рябцев поднял руку. Все.
— Стреляй.
Мезенцев выпустил ракету.
Орудие ударило.
В тесном дворе выстрел не имел направления. Звук пришёл сразу со всех сторон. Нижняя часть лестничной клетки раскрылась. Плиты просели, пулемёт исчез в облаке пыли.
Рябцев снова повёл людей вверх.
Я остался у пролома и увидел движение в арке.
Пятеро немцев перебегали в следующий двор. Двое несли раненого. Последний остановился, развернулся и дал очередь по нашим окнам. Пулемётчик рядом со мной навёл оружие.
— Дальний, у арки, — сказал я.
Он выстрелил коротко.
Последний немец упал. Те, кто нёс раненого, успели скрыться.
Мы не стреляли им вслед.
Не из жалости. За аркой их уже не было видно, а патроны понадобились через несколько минут.
Снизу донёсся новый бой.
Горюнов закрыл проход в подвале, но часть немцев отошла к гражданскому отсеку и попыталась выйти через железную дверь. Там их встретил боец, оставленный у старухи. Он убил одного, второго ранил, а потом получил пулю в грудь.
Когда я спустился, он лежал у печи.
Старуха сидела рядом и держала его голову на коленях. Пальто соскользнуло с её плеч. Она говорила что-то тихо, не ему и не нам.
Боец ещё дышал.
— Санитара, — сказал я.
— Всех унесли, — ответил Мезенцев.
Я опустился рядом. Входная рана была маленькой, выходной не видно. Кровь собиралась под спиной.
Боец открыл глаза.
— Не вышли, — сказал он.
— Кто?
— Дети.
— Выведем.
— Там… железная.
— Уже нашли.
Он кивнул. Возможно, понял. Возможно, просто потерял силы держать голову.
Старуха продолжала гладить его по волосам.
Я не знал его имени.
Тело Жданова знало: рядовой Матвей Пахомов, призванный из-под Рязани, пришёл в батальон после Вислы. Немецкий учил в школе три года и всё время говорил, что не помнит ни слова.
Запомнил достаточно.
Санитар пришёл через пять минут. Пахомов до них не дожил.
Из подвала вывели две женщины, четверых детей и старика. Старик был в жилете и белой рубашке, будто собирался не пережить штурм, а принять гостей. Один ребёнок держал деревянную лошадку без задних ног. Женщины смотрели на нас, на убитого немца у двери и на Пахомова. Никто не благодарил.
Это было правильно.
Благодарность принадлежала мирному времени. Здесь достаточно было не стрелять друг в друга.
Их оставили в комнате за двумя стенами. Старуха пошла с ними. Перед тем как уйти, положила голову Пахомова на свёрнутое пальто.
Мезенцев стоял у двери.
— Резерв нашёлся, — сказал он.
— Сколько?
— Девять. Десятый пришёл, но у него рука не работает.
— Что может?
— Магазины набивать.
— Значит, десять. Девять сюда, его к боеприпасам.
— Шматко не вернулся.
Я посмотрел на улицу.
— Второй связной?
— Дошёл. Полк знает обстановку. Сосед справа будет через час. Может быть.
— «Может быть» в приказ не записывай.
— Я и не записал.
Мезенцев сел на ступень. На несколько секунд опустил голову.
— Дай воды, — сказал я.
Он протянул флягу.
Вода пахла железом и дымом. Я сделал глоток, вернул.
— Пейте ещё.
— Остальным оставь.
— Остальные уже пили.
Это была неправда. По тому, как он смотрел на флягу, я понял: сам он не пил давно.
Я снова протянул её ему.
— Тогда ты.
Мезенцев сделал два глотка и тщательно завернул пробку. В обычной жизни это движение ничего не значило. Здесь оно показывало, сколько воды осталось.
К полудню внутренний корпус был наш.
Слово «наш» означало, что мы контролировали лестницу, большую часть подвала и окна во двор. В трёх квартирах ещё могли оставаться немцы. На чердаке кто-то двигался. Арка простреливалась из следующего квартала. Но через занятый дом уже можно было провести людей, и противник не мог войти в него без нового боя.
Рябцев доложил стоя, хотя одна штанина у него была разрезана и перевязана поверх сапога.
— Верхний этаж прочистили. На чердак не лезли. Лестница простреливается. Взяли пятерых пленных. Один офицер тяжёлый. Боеприпасов на полчаса, если не полезут.
— Если полезут?
— На десять минут.
— Раненых вниз. Пленных отдельно, но не оставляй на улице.
— Людей нет караулить.
— Одного у двери. Оружие и ремни снять. Тяжёлому перевязку.
Рябцев посмотрел на меня.
— Нашим бинтов не хватает.
— Один пакет. Не больше.
Он хотел возразить, но махнул рукой.
— Ладно.
Это «ладно» было человеческим. Без согласия, без благородства. Просто приказ пришлось выполнять среди вещей, которые не нравились никому.
Пленного офицера положили возле стены. Он был молод, но седой над висками. На мундире не осталось знаков различия — их сорвало осколками или он снял сам. Ранение приходилось в живот. Он держал обе руки на шинели и следил за каждым движением наших солдат.
Рядом сидел немецкий мальчишка лет шестнадцати. Каска закрывала ему уши. Он не плакал. Только время от времени смотрел на дверь, словно всё ещё ожидал приказа вернуться наверх.
Четверо других были старше. Один кашлял. Второй держал разбитую кисть. Третий заснул, прислонившись к стене.
Это были люди, которые несколько минут назад правильно переносили пулемёт, прикрывали отход и пытались выйти нам во фланг через подвал.
Теперь они сидели без ремней.
Опыт не спас их.
Наших он тоже не спасал. Только позволял дольше оставаться живыми внутри правильно принятого решения.
С улицы донёсся двигатель.
Самоходка начала движение.
Я вышел к окну.
СУ-76 медленно показалась из-за угла. На броне сидел пехотинец и смотрел на верхние этажи. Машина прошла только до груды кирпича, остановилась под прикрытием стены и повернула орудие к арке.
Командир не стал ждать нового приказа. Увидел, что подвал и боковые окна заняты нашими, и сам выбрал момент.
Первый снаряд ударил в баррикаду за аркой.
Второй — в окно, откуда стреляли по двору.
После третьего немцы ответили «Панцерфаустом». Граната вышла из бокового подвала, но стрелок торопился. Она прошла перед машиной и ударила в перевёрнутый трамвай.
Самоходка сразу отступила за стену.
Пехотинец на броне не успел спрыгнуть. Его сбросило взрывом. Он поднялся сам, нашёл каску и побежал следом, держась за бок.
Никто не поздравил экипаж с тем, что машина уцелела.
В Берлине это означало только, что её можно будет подставить под следующий выстрел.
Полк передал новый приказ: закрепиться, восстановить связь с соседом и подготовить движение к следующему кварталу.
Мезенцев прочитал записку дважды.
— Сегодня?
Связной пожал плечами.
— Сказали готовиться.
— Кто принёс?
— Я.
— Кто передал?
— Начальник связи. Он сам не знает.
Мезенцев посмотрел на меня.
— До вечера пойдут дальше.
— Может быть.
— Людям что сказать?
Я посмотрел на внутренний двор.
Там вытаскивали раненых. Двое бойцов несли дверь вместо носилок. Третий собирал магазины у убитых. Возле дерева сидел Рябцев и пытался зажечь папиросу. Спичка ломалась в пальцах. Наконец сосед прикрыл огонь ладонями.
— Скажи, чтобы укреплялись, — ответил я. — Остальное потом.
— Они спрашивают, правда ли Гитлер мёртв.
— Я не видел.
— Я тоже.
На этом разговор закончился.
Я знал ответ, но знание не принадлежало этому дню. Если бы сказал, что через два дня Берлин капитулирует, никто не получил бы от этого дополнительного магазина или целой стены.
В учебниках между тридцатым апреля и вторым мая помещалось два абзаца.
Здесь были два дня.
В каждом из них можно было потерять весь батальон.
Я спустился в подвал.
Горюнов расставлял людей у проходов. На стенах появились меловые стрелки. Одна показывала к нашим позициям, другая — к раненым, третья была перечёркнута: за дверью оставался непроверенный отсек.
В бывшей котельной складывали боеприпасы. Ящики стояли не вместе, а в трёх нишах. Гранаты лежали отдельно. Пленные «фаустпатроны» проверял артиллерист, умевший с ними обращаться.
Жданов начал эту систему до меня.
Я только продолжал.
Это было важно не для истории. История всё равно оставит одну фамилию, дату и несколько строк в наградном листе. Это было важно мне.
Я входил в чужие тела, пользовался их голосами, руками, навыками, памятью. Люди смотрели на меня и видели своего командира. Отвечали на приказы, потому что доверие заслужил он.
Я не имел права забирать ещё и его прошлое.
Василий Петрович Жданов привёл батальон через Шпрее. Он научил этих людей держать город по комнатам и подвалам. Он оставил самоходку за углом и тем спас экипаж. Он начертил на карте три точки, вокруг которых строился бой.
Мне достались несколько часов его жизни.
Возможно, меньше.
Я не знал, почему переходы приводят меня туда, где управление вот-вот оборвётся. Не знал, выбирает ли кто-то эти минуты или я сам замечаю только их. Кузнецов, Потапов, Ольшанский — разные годы, разные части, разные войны внутри одной войны. Исторический календарь выстраивал их по порядку. Для меня порядка не было.
Сорок второй мог прийти после сорок четвёртого. Берлин — оказаться не концом, а очередной дверью.
Когда-то у меня была задача.
Не удержать один батальон. Не выиграть один бой. Другая, поставленная ещё до того, как время разорвало нашу группу и разбросало людей по чужим годам.
Я помнил, что задача существовала.
Не помнил её целиком.
Чем ближе история подходила к победе, тем сильнее становилось ощущение, что меня ведут не к ней.
— Товарищ майор.
Горюнов стоял в проходе.
— Что?
— В дальнем подвале движение. За перечёркнутой дверью. Может, гражданские.
— Может, немцы.
— Может.
— Проверим.
Вопросы снова пришлось оставить.
Дверь открыли из-за угла, потянув за провод. За ней оказалась угольная кладовая. В стене чернел пролом, ведущий в соседний дом. На полу лежали свежие гильзы.
Немцы ушли недавно.
— Завалить, — сказал я.
— Сапёров нет. Оба наверху.
— Мешками. Кирпичом. Чем угодно. Оставь щель для пулемёта.
Горюнов отправил людей.
Мы едва успели перетащить первые мешки, когда из пролома бросили гранату.
Она упала по другую сторону баррикады. Взрыв выбил часть кирпичей. Следом показался ствол автомата.
Наш пулемётчик выстрелил в упор.
Немцы попробовали войти через два прохода одновременно.
Их было не больше отделения. Они не собирались возвращать весь квартал. Целью был командный пункт и боеприпасы. Если уничтожить их, остальная оборона сама начала бы рассыпаться.
Первую группу остановили у угольной кладовой. Вторая вышла через служебную лестницу за печью.
Там всё ещё находились гражданские.
Боец, сменивший Пахомова, успел крикнуть. Очередь прошла через дверь. Женщины прижали детей к полу. Старик в белой рубашке остался стоять, будто не понял, что происходит.
Я оказался ближе остальных.
Вошёл в комнату через боковой пролом. Немецкий солдат стоял у печи, перезаряжая автомат. Лицо было чёрным от копоти. Он увидел меня, дёрнул затвор, но магазин не сел до конца.
Я выстрелил дважды.
Он упал на колени, потом лицом в стену.
Второй находился за дверью. Он бросил гранату в коридор и отступил к лестнице. Я прижался к полу. Осколки ударили в шкаф и стену. Ребёнок закричал.
Старик наконец лёг.
Мезенцев вошёл после взрыва с двумя бойцами. Они прошли к лестнице. Сверху донеслись выстрелы, затем удар сапёрной лопатки. Кто-то упал по ступеням.
Через несколько секунд всё закончилось.
Бой действительно длился меньше минуты.
Но после него в комнате стало на двоих убитых и троих раненых больше. Одна женщина получила осколок в руку. Наш боец у двери был ранен в живот. Немец на лестнице ещё дышал.
Мезенцев прислонился к стене. Автомат в его руках дрожал.
— Не закрыли, — сказал он.
— Что?
— Лестницу. Думали, наши наверху.
— Теперь закрой.
Он кивнул.
Не было смысла говорить, что нельзя было оставлять проход. Он и сам знал. Людей не хватило. Ошибка и невозможность в городе часто выглядели одинаково.
Мы перенесли гражданских в другой отсек. Раненую женщину перевязали немецким пакетом, найденным у убитого. Она молча смотрела, как наш санитар затягивает бинт.
Старик подошёл ко мне. Сказал по-русски:
— Скоро конец?
Произношение было тяжёлым, но слова понятными.
— Скоро.
— Сегодня?
Я посмотрел на него.
— Не знаю.
Он кивнул.
Наверное, это был единственный честный ответ, который мог получить от меня человек в Берлине тридцатого апреля.
К вечеру батальон восстановил связь с соседом справа.
Соседний батальон оказался в двух домах от нас, но пройти напрямую не мог: между позициями оставались простреливаемый двор и подвал, занятый немцами. Связные встретились на чердаке, перебравшись по доске между двумя стенами.
Полк приказал удерживать занятый квартал и готовиться к дальнейшему продвижению ночью.
Никто уже не спрашивал, будет ли оно.
Люди чистили оружие, набивали магазины, искали воду и места, где можно прислониться к стене. Спать лёжа было негде. Раненые занимали пол. Живые садились между ними.
Рябцев нашёл папиросу, прикурил и сделал один вдох. Потом отдал её пулемётчику. Папироса прошла по кругу и вернулась к нему погасшей.
— До вечера дошли, — сказал кто-то.
Я не увидел говорившего.
— Теперь куда?
Ответа никто не дал.
Я вышел во двор.
Дым стал реже. Между домами впервые показалось небо — серое, с узкой полосой бледного света на западе. Над станционными развалинами кружили птицы. Их было всего три. Они летели слишком высоко, чтобы различить вид, и слишком спокойно для города, который продолжал стрелять.
Возле дерева лежала перевёрнутая коляска. Кто-то поставил её на колёса и сложил внутрь пустые магазины.
Самоходка стояла у арки. Экипаж менял повреждённую гусеничную траку. Работали молча. Один бил кувалдой, второй держал палец, третий следил за окнами. На броне лежал тот самый пехотинец, сброшенный взрывом. Ему перевязали бок. Он отказался уходить и теперь подавал инструменты.
Орудие прямой наводки перемещали к новой позиции.
Расчёт тащил его руками через двор. Колёса застревали в кирпичах. Семь человек наваливались на станины, орудие проходило полметра и снова останавливалось. К ним присоединились двое раненых — один с перевязанной головой, второй с рукой на перевязи. Он толкал плечом.
Я хотел приказать ему отойти.
Не приказал.
Он мог толкать. Значит, сейчас был нужен здесь.
Мезенцев подошёл с новой картой.
— Командный переносим в внутренний корпус?
— Да.
— Там верхние этажи не проверены до конца.
— Проверим.
— Можно оставить здесь.
— Отсюда не видно арку и связь через два пролома.
Он не спорил.
Возможно, потому что устал. Возможно, потому что понимал: командный пункт, который не может управлять, безопасен только для тех, кто уже не отвечает за бой.
Мы перенесли карту, телефон и журналы в комнату на первом этаже внутреннего корпуса. Там раньше была контора. На полу лежали папки с немецкими счетами. Стол уцелел, но одна ножка была перебита. Связист подложил под неё стопку книг.
Я развернул карту.
Три карандашные черты Жданова остались на прежнем месте.
Возле них Мезенцев дописал численность групп, позиции пулемётов и фамилию Горюнова как следующего по командованию. Я обвёл резерв и нарисовал стрелку к подвальному проходу. Химический карандаш царапал влажную бумагу.
— Это полку передать, — сказал я.
— Сейчас?
— Копию. Вместе с итогом боя.
— Итога ещё нет.
— Тогда то, что есть.
Мезенцев сел писать.
Я диктовал коротко: угловой дом занят, внутренний корпус занят, подвальный проход блокирован, связь с правым соседом восстановлена, самоходка и орудие исправны, боеприпасы ограничены, потери уточняются.
За каждым словом находился человек.
«Потери уточняются» означало Пахомова у печи, сапёра Руденко, не чувствующего ног, Шматко, не вернувшегося через улицу, и тех, кого ещё не успели принести из двора.
Документ не мог вместить их всех.
Он и не предназначался для этого. Полку нужно было знать, способен ли батальон выполнять следующую задачу.
Способен.
Такой ответ война получала от людей до тех пор, пока оставался хотя бы один, способный его передать.
Телефон ожил.
Связист поднял трубку.
— Полк… Да. Сейчас.
Он протянул её Мезенцеву. Капитан слушал, прижимая ладонь ко второму уху.
— Понял. Нет, товарищ… Понял.
Положил трубку.
— Что?
— Немцы накапливаются за следующим домом. Наблюдатели видели человек сорок. Может, больше. Есть пулемёты. Возможно, попробуют вернуть арку до темноты.
— Артиллерия?
— Полк обещает открыть огонь через пять минут после вызова.
— Не проси сейчас.
— Почему?
— Они ещё в доме. Пусть выйдут во двор.
Мезенцев посмотрел на окна.
— Могут пойти подвалами.
— Могут.
Мы усилили оба прохода. Резерв разделять не стали. Девять человек оставались в комнате за аркой. Если ударят сверху, они пойдут наверх. Если снизу — в подвал. Десятый, с неработающей рукой, разложил перед ними магазины и гранаты.
Рябцев занял верхний этаж. Горюнов — подвалы. Орудие навели на арку. Самоходка отошла за угол внутреннего корпуса, чтобы не закрывать сектор.
Солнце село, хотя в дыму этого никто не увидел.
Немцы начали с подвала.
По завалу у угольной кладовой ударили два «фаустпатрона». В тесноте реактивная струя обожгла и самих стрелков, но стена из мешков и кирпича развалилась. Через дым пошла первая группа.
Горюнов встретил их пулемётом.
Почти одновременно сверху разорвались гранаты. По лестнице внутреннего корпуса спустились немцы, которые оставались на чердаке или вернулись через крышу соседнего дома. Рябцев открыл огонь этажом выше.
Третий удар пришёл через арку.
Около сорока человек перебежали из следующего двора, используя дым и завал. Они двигались небольшими группами, не толпой. Один пулемёт сразу лёг у стены, второй остался в глубине. Несколько солдат несли «фаустпатроны».
Они атаковали правильно.
Полковая артиллерия ещё молчала.
Я дождался, пока первая группа войдёт во двор, а вторая покажется в арке.
— Теперь.
Мезенцев передал запрос.
Пять минут оказались обещанием, а не временем.
Первый наш снаряд лёг через семь.
За эти семь минут немцы дошли до пристройки, подбили орудие и ворвались на первый этаж внутреннего корпуса.
Расчёт орудия не ушёл. После первого попадания щит сорвало, наводчика убило, одного заряжающего ранило. Оставшиеся развернули ствол вручную и успели выстрелить картечью по арке. Потом «фаустпатрон» ударил в станину. Орудие опрокинулось набок.
Двое артиллеристов продолжали стрелять из автоматов из-за колеса.
Самоходка вышла без приказа.
Она ударила по арке почти в упор, сдала назад, снова вышла. Пехота прикрывала боковые окна. Один немецкий стрелок поднялся из завала с «Панцерфаустом», но не успел развернуться. Его сняли с верхнего этажа.
Второй выстрелил с крыши пристройки.
Граната попала в лобовую часть рубки. Броня выдержала, но удар оглушил экипаж. Самоходка остановилась посреди двора.
Немцы бросились к ней.
Резерв ждал моего приказа.
Если отправить его к машине, подвал останется без помощи. Если оставить, экипаж добьют гранатами.
Я увидел то, чего не было видно с карты.
Путь к самоходке проходил не через двор. Из нижней комнаты внутреннего корпуса можно было выйти в пристройку, а оттуда — к задней части машины. Ждановская система проходов ещё работала.
— Резерв через стену к самоходке. Пятеро. Остальные вниз к Горюнову.
Мезенцев посмотрел на меня.
— Разделяем.
— Уже разделили немцы.
Он передал приказ.
Пятеро бойцов протиснулись через пролом. Вышли за машиной и ударили по немцам сбоку. Экипаж пришёл в себя. Двигатель взревел, самоходка сдала назад, таща за гусеницей кусок стены.
Сверху кричал Рябцев.
Немцы спускались по двум лестницам. Его группа отходила этаж за этажом, не позволяя обойти себя через квартиры. Они оставляли за собой гранаты с короткой задержкой, переворачивали мебель, стреляли через потолки.
В подвале бой шёл на расстоянии нескольких шагов.
Пулемёт Горюнова замолчал. В проходе появились немцы. Один бросил гранату, второй стрелял поверх его плеча. Наши отступили к котельной.
Я взял автомат.
Теперь управлять из комнаты было нечем. Все направления уже получили задачи. Следующее решение находилось там, где одна из них могла не выдержать.
Я пошёл в подвал.
Мезенцев двинулся следом.
— Оставайся, — сказал я.
— Вы назначили меня после себя.
— Поэтому оставайся.
Он остановился.
Внизу было почти темно. Горели две керосиновые лампы, но одну разбило. Оставшаяся лежала на боку, пламя коптило стену. В проходе вспыхивали автоматы.
Горюнов сидел за котлом. Кровь текла из уха. Рядом двое бойцов пытались заменить ленту у пулемёта. Крышка не закрывалась — в механизм попал кирпичный осколок.
— Заклинило, — сказал один.
— Вижу.
Я посмотрел на мешки с боеприпасами.
Между ними лежали три пленных «фаустпатрона».
В подвале стрелять из них было опасно. Реактивная струя убила бы или обожгла своих за спиной. Но проход имел боковую нишу и уходил под углом.
— Кто стрелял?
Тот самый боец с помятой трубой поднял голову.
— Я.
— В стену?
— Тогда в стену.
— Теперь тоже в стену. Только в ту.
Я показал на основание прохода за немцами. Если обрушить кладку, она не уничтожит группу, но отделит её от остальных.
Боец лёг в нише. Проверил пространство за собой. Люди прижались к полу и закрыли лица.
Выстрел ударил сильнее гранаты.
Огонь заполнил нишу. Стрелка отбросило назад. Граната вошла в стену у самого пола. Кладка раскрылась, сверху посыпались балки и кирпич.
Проход не завалило полностью.
Но немцы за ним на несколько секунд перестали стрелять.
Этого хватило.
Горюнов поднял людей.
Они прошли к завалу, забросали дальнюю часть гранатами и заняли щель. Заклинивший пулемёт несли вдвоём. Номер расчёта на ходу вытаскивал из механизма кирпич металлическим шомполом.
Я остался у котла.
Молодое тело Жданова дрожало. Не от холода. Кровь снова пропитала бинт у шеи. В ушах стоял гул. Я прижал ладонь к стене, чтобы не упасть.
Сверху началась артиллерия.
Первый снаряд лёг в следующий двор. Второй — за аркой. Третий ударил в крышу дома, откуда шло немецкое подкрепление. Разрывы смещались ближе. Пыль сыпалась с потолка подвала.
Немцы во дворе залегли.
Самоходка снова открыла огонь. Теперь из-за стены. Экипаж видел только часть арки, но этого было достаточно, чтобы не дать подвести новые «фаустпатроны».
На лестнице Рябцев остановил противника этажом выше командного пункта.
Через десять минут атака потеряла одновременность.
Ещё через пять немцы начали отходить.
Они не побежали. Верхняя группа ушла по крышам. Те, кто был во дворе, отступали парами, прикрывая друг друга. Из подвала вынесли двоих раненых, остальных оставили. Последний пулемёт бил из арки, пока расчёт не утащил его за стену.
Наши не преследовали.
Не осталось людей, способных пройти следующий дом и удержать этот.
Когда огонь стих, Горюнов сел прямо на завал.
— Пулемёт починили, — сказал он.
Это был его первый доклад.
— Люди?
Он посмотрел назад.
— Считают.
— Сначала живых.
— Их и считают.
Я поднялся наверх.
На первом этаже пахло взрывчаткой, кровью и горелым маслом. Стол в командной комнате опрокинуло. Телефон лежал на полу, но связист уже проверял провод. Карта уцелела под обломком двери.
Мезенцев поднял её и расправил ладонью.
— Отбили, — сказал он.
— Пока.
— Артиллерия хорошо легла.
— Поздно.
— Другой не было.
Он сказал это не в защиту артиллеристов и не против меня. Просто устал спорить с тем, чего нельзя изменить.
Во двор вынесли убитых.
Рябцев спустился сам. Он больше не мог наступать на перевязанную ногу и прыгал, держась за перила. Внизу сел рядом с дверью.
— Верх держим, — сказал он. — Четырнадцать человек. Из них трое так себе.
— Что могут?
— Один слышит. Двое стреляют лёжа.
— Значит, четырнадцать.
Он кивнул, не переспрашивая.
Этот порядок придумал не я. Так считать людей приказал ещё Жданов — не по спискам, а по тому, что каждый из них мог сделать сейчас.
Тело принадлежало Жданову. Имя принадлежало ему. Люди тоже были его.
Я только находился внутри времени, которое ему оставалось.
Мезенцев принёс лист с потерями.
Цифры ещё менялись. Одного считали пропавшим, потом нашли в соседнем подвале. Другой числился раненым, но умер, пока его переносили. Шматко обнаружили на улице у стены запасного дома. Он дошёл с приказом, возвращался обратно и попал под пулемётную очередь. Пакет с ответом лежал под телом, сухой с одной стороны.
Руденко был жив. Ноги по-прежнему не чувствовал.
Самоходка могла двигаться. Орудие восстановлению не подлежало. У батальона оставалось меньше половины людей, с которыми Жданов вышел к Шпрее шесть дней назад.
Я не спросил точное число.
Оно ничего не изменило бы в приказе.
Снаружи снова стало тихо.
Город не умолкал полностью. Где-то далеко работали тяжёлые орудия. В соседних кварталах стреляли автоматы. Над крышами прошёл самолёт, но в дыму его не было видно. Однако рядом с нашим домом бой остановился.
В этой тишине люди начали замечать собственные тела.
Кто-то обнаружил, что ранен. Кто-то не мог разжать пальцы. Один боец сел возле стены и заснул, держа автомат вертикально между коленями. Сержант снял с убитого сапог, примерил, потом вернул на место: оказался мал.
Санитар подошёл ко мне.
— Бинт менять надо.
— Меняй.
Он разрезал старый. Прикосновение к шее отозвалось белой вспышкой.
— Осколок прошёл по касательной. Повезло.
Я ничего не ответил.
Удача в этот день уже несколько раз меняла решение.
Санитар затянул повязку.
— В медсанбат бы.
— Далеко?
— Сейчас — очень.
Он убрал ножницы.
— Тогда потом.
— Потом может не понадобиться.
Это не было ни угрозой, ни шуткой. Он слишком устал, чтобы выбирать тон.
— Может, — согласился я.
Мезенцев восстановил телефон.
Полк потребовал письменный доклад и схему проходов. Я отдал ему карту с тремя точками. Он начал перерисовывать её на обороте немецкого бланка.
— Вашу отправить проще, — сказал он.
— Отправляй.
— А нам?
— Нарисуем другую.
Он свернул лист, вложил в пакет и написал сверху название полка. На полях остались мои отметки: две действующие группы вместо трёх, десять человек резерва, порядок принятия командования, подвальный проход и сектор самоходки.
Я не оставлял след.
Мне нужно было только, чтобы в полку понимали устройство занятого квартала.
Через восемьдесят с лишним лет другой человек мог увидеть в этих линиях то, чего не увидели бы современники. Но тогда я об этом не думал.
Я думал о следующем доме.
Связной унёс пакет.
Мы перенесли командный пункт ещё на одну комнату вперёд. Оттуда просматривалась арка. Мезенцев сел у телефона. Горюнов проверял подвал. Рябцев вернулся наверх, хотя санитар требовал оставить его внизу.
Система снова работала.
Не потому, что мы победили. Просто каждый человек знал ближайшую задачу и того, кто отдаст следующую.
Я подошёл к окну.
За аркой лежал другой двор. В сумерках он казался пустым. На стене напротив висела вывеска. Часть букв сгорела. В окнах не было света.
Война находилась там.
Она не уходила вместе с дымом, не заканчивалась от слухов и не знала, что до капитуляции осталось два дня.
Самым опасным в городе был не тот дом, из которого стреляли.
Самым опасным был дом, который уже посчитали взятым.
Я услышал приближающийся снаряд.
Не свист — короткое тяжёлое движение воздуха. Артиллерист, прошедший войну, успевал по нему понять только одно: лечь он уже не успеет.
Я повернулся к Мезенцеву.
Снаряд ударил в наружную стену соседней комнаты.
Свет стал белым.
Стол поднялся и пошёл на меня ребром. Карта исчезла. Телефонная трубка повисла в воздухе, хотя провод ещё тянул её вниз.
Я не почувствовал осколка.
Только толчок под левую ключицу и внезапный холод в груди.
Пол оказался рядом.
Мезенцев лежал у стены. Потом поднялся на колени. Из его рта шла кровь, но он мог двигаться.
Я попытался вдохнуть.
Воздух вошёл только наполовину и вышел с тёплым хрипом.
Капитан подполз ко мне.
— Василий Петрович.
Теперь он снова называл Жданова по имени-отчеству.
Я хотел сказать, чтобы не тратил время.
Не смог.
Мезенцев прижал ладонь к моей груди. Кровь прошла между его пальцами. Он оглянулся и крикнул санитара.
Санитар не ответил.
Снаружи немцы снова открыли огонь по арке.
Мезенцев продолжал держать рану, хотя уже понимал.
Я тоже понимал.
В этом теле мне дали несколько часов. Жданову — тридцать три года и дорогу до Берлина. Нельзя было сравнивать эти сроки. Нельзя было решить, кому принадлежит последняя боль.
Я видел только лицо Мезенцева.
Он ждал приказа.
Я перевёл взгляд на телефон.
Он понял.
Убрал руку с моей груди, дотянулся до трубки.
— Горюнова к командному, — сказал он. Голос сорвался. — Быстро. Рябцеву держать верх. Самоходку не выводить. Повторяю: не выводить без пехоты.
Он говорил уже не со мной.
Система пережила человека, который её создавал, и того, кто успел её продолжить.
Это было всё, что мы могли оставить.
Звук ушёл первым.
Потом исчез потолок.
Берлин ещё оставался перед глазами — серый двор, пробитая арка, молодые листья на дереве, растущем среди кирпича.
Потом не осталось и его.
Тишины не было.
Кто-то тряс меня за плечо и говорил другое имя:
— Николай Иванович… Николай Иванович, слышите?
Я ещё не знал, где оказался.
Но по близкой стрельбе понял: война для меня не закончилась.
Глава 27. Пехота перед бронёй
30 апреля 1945 года, 15:45
Берлин. Западные подступы к железнодорожной станции Тиргартен
Взвод автоматчиков 34-й гвардейской мотострелковой бригады
12-й гвардейский танковый корпус, 2-я гвардейская танковая армия
1-й Белорусский фронт
Гвардии лейтенант Николай Иванович Паршин
Паршин посмотрел на часы, когда танк впереди остановился.
Стрелки показывали без четверти четыре.
В другое время он не запомнил бы ни минуты, ни самого движения руки. Но часы были единственным предметом вокруг, который ещё продолжал делать то, для чего его создали. Дома перестали быть домами. Улица служила огневым коридором. Подвалы соединяли позиции, принадлежавшие разным сторонам. Железнодорожная станция стала крепостью.
Часы всё ещё отсчитывали время.
Передняя тридцатьчетвёрка стояла у перекрёстка, выставив из-за угла только башню. Двигатель работал на малых оборотах. Из выхлопных труб шёл сизый дым, смешивался с кирпичной пылью и тянулся к железнодорожным аркам.
Там находился Тиргартен.
Станция поднялась над улицей на длинном каменном теле городской железной дороги. Тёмные арки тянулись между домами. Над ними виднелись стальные опоры платформенного навеса, край просевшей крыши и вывеска, висевшая на одном креплении. За путями начинался парк. Сквозь дым иногда показывались верхушки деревьев — молодая весенняя зелень среди сгоревшего города.
До них оставалось несколько сотен метров.
На карте — меньше ширины ладони.
Взвод шёл это расстояние с утра.
Паршин лежал за обломком трамвайной остановки и наблюдал правую сторону улицы. На втором этаже углового дома сохранилась белая занавеска. Она двигалась от горячего воздуха. Окно рядом было тёмным. Ни ствола, ни человека.
Именно поэтому Паршин смотрел туда дольше.
— Николай Иванович.
Старший сержант Ерёмин подполз справа. Каска сдвинута на затылок, на щеке засохла кровь. Голос после утреннего боя стал хриплым.
— Костин вернулся. Правый подъезд до лестницы чистый. Подвальная дверь завалена.
— Сам видел?
— Костин видел.
Паршин снова посмотрел на окно с занавеской.
— Второй раз проверить.
Ерёмин не стал напоминать, что людей мало.
Мало было с Вислы. В Берлине это слово перестало что-либо объяснять.
В начале дня во взводе оставалось двадцать два человека. Пятеро сейчас прикрывали повреждённый танк в соседнем квартале. Двоих унесли. Один лежал за аптекой и уже не дышал, хотя санитар продолжал держать ладонь на его шее. Остальные находились по обе стороны улицы, возле машин и внутри домов.
На бумаге подразделение ещё называлось взводом автоматчиков.
В городе оно стало несколькими парами людей, каждая из которых отвечала за одну дверь, один этаж или один борт танка.
Этот порядок Паршин ввёл не сегодня.
В Радзеюве его автоматчики впервые вошли за танками в улицу, где каждый подвал имел выход в соседний дом. Тогда передняя машина прошла три перекрёстка, а потом получила фаустпатрон в корму из подъезда, который уже считали проверенным. Экипаж погиб не потому, что пехота не шла рядом. Пехота смотрела вперёд вместе с танком.
После того боя Паршин оставлял за каждой машиной двух человек, наблюдавших пройденные входы. В городе тыл возникал через несколько секунд после переднего края и сразу становился таким же опасным.
— Ерёмин.
Старший сержант обернулся.
— Белые метки снять. Больше не считаем подъезд чистым после одного осмотра.
— Чем отмечать?
— Ничем. Перед каждым движением проверяем заново.
Ерёмин кивнул и пополз к людям.
Паршин поднялся на колено.
Под расстёгнутой курткой холодно коснулась гимнастёрки Золотая Звезда. Он не думал о ней во время боя. Медаль мешала ремню автомата, иногда цеплялась за ткань и напоминала о себе там, где награда ничем не могла помочь.
Днестр находился далеко отсюда.
Мартовская вода, верёвка, протянутая между берегами, трое пленных и люди, державшие плацдарм до подхода бригады, уже уместились в наградном листе. Там всё выглядело последовательным: задача, действие, результат.
В памяти Паршина вода оставалась холодной, верёвка резала ладони, а один из пленных всё время повторял, что у него дома дети. Паршин тогда не знал румынского. Смысл объяснил солдат из соседнего отделения.
Наградной лист не сохранил этого голоса.
Как не сохранит людей, которые сейчас проверяли берлинские подвалы.
Из башенного люка показалась голова в шлемофоне.
— Паршин!
Гвардии лейтенант Шубин командовал приданным танковым взводом. Утром у него было четыре машины. Теперь одна горела впереди, другая осталась двумя кварталами назад с разбитым ленивцем. Две находились здесь.
Шубин был старше Паршина на три года и выглядел на сорок. На лице копоть, под носом засохла кровь, левый погон сорван.
Паршин перебежал к танку и встал за кормой.
— Долго ещё? — спросил Шубин.
— Правый дом проверяем.
— Уже проверяли.
— Ещё раз.
Шубин посмотрел на станцию.
— Мне стоять нельзя. Они два рядом положили.
Свежая воронка находилась у левой гусеницы. Вторая — за кормой.
— Знаю. Дай две минуты.
— У меня нет двух.
За железнодорожными арками выстрелило орудие.
Снаряд ударил в дом слева. С фасада отвалилась полоса штукатурки. Шубин пригнулся в люке, потом посмотрел на часы.
— Ладно. Две.
Он исчез в башне.
Паршин вернулся к людям.
Ерёмин уже распределял их. Перед каждой машиной — двое. Ещё по двое вдоль стен. За танками — пары, следившие за дверями и подвальными окнами, мимо которых броня уже прошла. Никто не прижимался к бортам: при попадании фаустпатрона танк становился печью, а собственная пехота — тем, что лежало вокруг неё.
Старшина Баженов пришёл из разбитого магазина с двумя сапёрами. Один нёс сумку со взрывчаткой. У Баженова рукав был разорван от плеча до локтя. Кожа под тканью покрыта мелкими кровавыми точками.
— Перевязать, — сказал Паршин.
— Не течёт.
— Потом потечёт.
— Потом и перевяжу.
Баженов поставил сумку.
— Через магазин проход во двор. Дальше стена, за ней арка. Можно открыть зарядом. Что с другой стороны — не знаю.
— Пока не открывай. Дым есть?
Сапёр показал две шашки.
— Ветер тянет к станции.
— Нам туда.
Паршин подошёл к борту танка и поднял малую пехотную лопату. Шубин приоткрыл люк.
— Два удара по левому борту — стой, — сказал Паршин. — Три — вперёд.
— Если услышу.
— Не услышишь — Ерёмин подойдёт к корме.
— Под гусеницу пусть не лезет.
Шубин закрыл люк.
Паршин проверил людей ещё раз.
Не спрашивал, готовы ли.
Готовность в таких местах ничего не значила. Человек мог правильно проверить магазин, помнить свой сектор и всё равно не заставить ноги подняться после первого разрыва. Другой дрожал так, что стучали зубы, но вставал вместе со всеми.
Баженов поджёг дымовую шашку и бросил на перекрёсток. Она завертелась на камнях, выпуская густой белый дым. Ветер подхватил его и понёс вдоль правой стены.
Паршин поднял руку.
Танк тронулся.
В городе машина не наступала непрерывно.
Она переходила от одного укрытия к другому, хотя весила тридцать тонн и почти ни за чем не могла спрятаться.
Шубин провёл танк до края перекрёстка и остановил так, чтобы башня вышла из-за дома, а борт остался закрыт. Ствол медленно повернулся к железнодорожным аркам.
Передняя пара шла справа.
Ерёмин — первым. Рядом автоматчик Чернов. На другой стороне улицы двигались Дронов и девятнадцатилетний Носырев. Он боялся подвалов, но никогда не просил поставить его на другой сектор.
Паршин находился слева от машины, сохраняя расстояние до кормы.
Выхлоп бил в лицо горячей гарью. Гусеницы перемалывали стекло. За танком оставалась полоса чистого камня и мелкой красной пыли.
Первые двадцать метров прошли без выстрелов.
Это не означало, что противник ушёл.
Немецкий пулемёт видел улицу. Следы на стенах показывали его сектор. Фаустники тоже ждали. Они позволяли танкам войти глубже.
Шубин выстрелил по верхнему этажу дома справа.
Ударная волна прокатилась между фасадами. Из окон одновременно вышли пыль, занавеска и часть шкафа. Носырев упал на колено, прикрыл голову, потом сразу поднялся.
Ерёмин добрался до первого входа. Белая полоска матрасной ткани ещё висела на ручке.
Он сорвал её.
Чернов остался снаружи, наблюдая окна. Ерёмин вошёл. Через несколько секунд появился и показал: первый коридор чист. Носырев с Дроновым проверяли подвал напротив.
Шубин продвинулся ещё на длину корпуса.
Вторая машина вышла из-за угла.
Из-под платформы ударил пулемёт.
Очередь легла не по танку. Пули прошли поперёк улицы на высоте колена, выбивая светлые искры из камня. Дронов успел нырнуть в дверной проём. Носырев упал у стены.
Правая нога дёрнулась.
Жив.
Шубин начал разворачивать башню.
В этот момент из подъезда, который Костин проверил несколько минут назад, вылетел фаустпатрон.
Немец не стрелял по передней машине.
Он пропустил её.
Граната ударила во второй танк возле переднего катка. Вспышка закрыла борт. Машину подняло на правой стороне и поставило обратно. Гусеница разошлась, несколько траков вывернуло наружу. Танк проехал ещё полметра и сел днищем на камни.
Люк механика-водителя открылся.
Из подъезда дали автоматную очередь. Пули ударили в броню вокруг люка. Механик захлопнул его.
Пулемёт перенёс огонь за корму Шубина. Очереди отсекли передний танк от пехоты. Костин и Носов оказались впереди вместе с машиной.
Костин лежал у левой гусеницы и стрелял по арке. Носов находился дальше, за перевёрнутым киоском.
Между ними и взводом оставалось меньше тридцати метров.
Эти тридцать метров простреливались с трёх направлений.
Противник не пытался уничтожить танки сразу.
Сначала отделил их от людей.
В городе броня защищала экипаж и одновременно ослепляла его. Из танка можно было увидеть окно впереди. Нельзя было увидеть человека, который уже вышел из подвала позади.
Паршин лёг за кормой повреждённой машины.
Ситуация не была новой.
Новым каждый раз оказывалось только то, сколько людей требовалось потерять, прежде чем прежнее решение снова начинало работать.
— Баженов! Твой проход куда выводит?
Старшина отозвался из магазина:
— Во двор за этим домом.
— Стена между вами?
— Кирпич в полтора. Может, в два.
— Открывай. Ерёмин, Чернов и Дронов — с сапёрами. В дом входите со двора. Подъезд снизу вверх не чистить. Сначала закрыть проход между подвалами.
Ерёмин посмотрел на улицу.
— А передних?
— Вытащим после двух танковых выстрелов и дыма.
— Я пойду.
— Ты пойдёшь в дом. Если не закроешь подвал, повреждённую машину сожгут раньше, чем мы вернём Костина.
Ерёмин задержался на секунду, потом махнул людям и исчез в магазине.
Паршин не собирался перебегать улицу один.
Один человек мог добраться до переднего танка. Взвод от этого не восстанавливался.
Возле повреждённой машины лежали четверо автоматчиков. Двое стреляли. Один менял магазины. Младший сержант Тарасов сидел, прижав ладонь к уху, и не понимал команд.
Паршин коснулся его плеча.
Тарасов резко повернулся и навёл автомат.
Палец был на спуске.
Паршин не стал хвататься за ствол. Показал на свои погоны, потом на второй этаж дома справа. Два пальца — две огневые точки. Тарасов моргнул, опустил оружие и пополз к бойцам.
Слова ему сейчас не требовались.
Паршин ударил лопатой по броне повреждённого танка.
Люк приоткрылся. Изнутри пахнуло порохом, маслом и кровью.
— Командир ранен, — сказал заряжающий. — Я за него.
Повреждённой машиной командовал младший лейтенант Кирсанов.
— Пушка работает?
— Работает.
— Два осколочных по второму этажу справа. После второго — пулемётом по окнам. Первый этаж не трогать, туда наши войдут со двора.
— Ходовую сорвало.
— Работай с места.
Люк закрылся.
Танк выстрелил.
На такой дистанции звук не успел стать звуком. Воздух ударил в лицо и грудь. С фасада вышла целая комната. Кирпичи застучали по броне. Один кусок ударил автоматчика в спину. Тот упал, поднялся и отполз ближе к стене.
Второй снаряд вошёл правее.
Почти одновременно в глубине магазина взорвался заряд Баженова.
Два облака пыли встретились внутри дома.
Тарасов поднял людей. Автоматчики били по окнам короткими очередями, не позволяя оставшимся немцам выйти к улице.
Паршин поджёг вторую дымовую шашку и бросил под переднюю часть повреждённого танка. Дым ударился о днище, разделился и пошёл вперёд по обе стороны машины.
Немецкий пулемёт прошивал его на разных высотах.
Паршин дождался, когда очередь сместится выше.
— Тарасов, Белов — за мной. По одному!
От кормы танка — к воронке. От воронки — за перевёрнутую легковую машину. Потом к стене, где дым был гуще. Между короткими перебежками приходилось лежать и ждать переноса огня.
На середине улицы Белов остановился.
Не лёг. Просто замер, согнувшись, и смотрел на стену впереди.
Тарасов схватил его за ремень и повалил в воронку. Очередь прошла над ними.
— Нога? — спросил Паршин.
Белов покачал головой.
— Тогда ползи.
Он пополз.
Страх на несколько секунд отнял у тела порядок движений. Тарасов вернул этот порядок рывком за ремень.
Они добрались до переднего танка.
Шубин приоткрыл люк, не поднимая головы.
— Где пехота?
— За кормой. Костин и Носов?
— Костин отвечает. Носов не знаю. Мехвод ранен, радио молчит. Назад сдавать?
— Два снаряда по правой арке. Не по входу — выше. Потом назад на полкорпуса. Три удара по борту.
Шубин посмотрел на дым.
— Услышу.
Люк закрылся.
Паршин пополз вдоль левой гусеницы.
Костин находился возле переднего катка. Рукав гимнастёрки промок от крови, но автомат он держал правой рукой и продолжал наблюдать арку.
— Носов?
Костин показал на киоск.
— Там. Не отвечает.
— Подъезд почему доложил чистым?
— Я вошёл. До лестницы дошёл. Подвальная дверь была завалена. Я дёргал.
— Потом разберём.
— Товарищ лейтенант, там правда…
— Верю. Сейчас назад.
Объяснение не возвращало гусеницу на танк и не закрывало внутренний проход.
Шубин выстрелил.
Первый снаряд ударил в арку над пулемётом. Виадук выдержал. Из швов посыпалась кладка. Второй разрыв пришёлся ближе к лестнице. Пулемёт замолчал.
Тарасов потащил Костина.
Паршин добрался до киоска.
Носов лежал между металлической стенкой и мостовой. Первая пуля вошла в плечо. Вторая — под каску. Он умер раньше, чем к нему подошли.
Рядом лежал автомат с новым диском.
Паршин взял оружие.
Патроны принадлежали живым.
Сзади хлопнула граната.
Из подъезда выбежал немец с фаустпатроном. Он двигался вдоль стены к повреждённому танку, пригнув трубу. За ним показался второй.
Тарасов заметил их первым.
Очередь свалила переднего. Второй отступил в подъезд и открыл огонь. Пули ударили вокруг Тарасова. Он прижался к гусенице.
Внутри дома заработали наши автоматы.
Ерёмин и сапёры вошли со двора.
Стрельба переместилась в подвал. Разорвалась граната. Кто-то закричал одним коротким звуком. Потом в подъезде стало тихо.
Ерёмин появился в дверях. На груди висел немецкий автомат, свой он держал в левой руке.
— Проход закрыли! Там ещё дверь к соседям. Баженов ставит заряд.
Паршин ударил по борту Шубина три раза.
Машина начала сдавать назад.
Тарасов тащил Костина. Белов прикрывал их. Паршин шёл рядом с танком и смотрел на окна позади.
Пулемёт на платформе снова заговорил. Очередь прошла по передней части башни. Шубин не остановился. Танк отполз за повреждённую машину и закрыл людей от станции.
Они вернули передних.
Не всех.
Носов остался за киоском.
Паршин посмотрел на часы.
Прошло девятнадцать минут.
В наградном листе для такого промежутка хватило бы одной строки.
На улице в него поместились подбитый танк, убитый Носов, раненый Костин и порядок, который пришлось собирать заново.
Костина перевязывали за разбитой аптекой.
Пуля прошла через мягкие ткани плеча. Кость, кажется, была цела. Санитар затянул бинт и велел идти в батальонный медпункт.
Костин попытался поднять автомат.
— Магазины могу набивать.
— Сначала кровь останови, — сказал Паршин.
— Подъезд я проверил.
— Знаю.
— Там правда было закрыто.
Паршин посмотрел на белую полоску ткани, лежавшую посреди улицы.
— Было. Потом открыли изнутри.
Костин хотел сказать ещё что-то, но санитар потянул его за здоровую руку.
Ошибка и правильно выполненная проверка могли существовать одновременно. Костин сделал всё, что ему приказали. Противник изменил положение после его ухода.
В журнале это не имело значения.
Для человека имело.
Паршин не собирался оставлять ему мысль, что танк подбили из-за одной пропущенной двери. В следующий дом Костин вошёл бы уже не проверять, а доказывать. На войне такое доказательство часто становилось последним.
Экипаж повреждённой машины выбрался через башенный люк. Сначала показался заряжающий, потом вместе с радистом он вытащил командира. Кирсанов был без сознания. Осколок прошёл через щель и вошёл в шею. Кровь пропитала шлемофон и ворот комбинезона.
Механик-водитель спрыгнул сам. Левая рука висела.
Он посмотрел на разошедшуюся гусеницу.
— Траки есть. Палец выбило. Натяжной не вижу.
— Сколько на ремонт? — спросил Паршин.
— Если борт не пробило — час. Если пробило, нисколько.
Механик потрогал пальцы раненой руки. Они двигались.
— Работать сможешь?
— Одной. Радист поможет.
Он попросил лом и кувалду.
Паршин оставил у машины экипаж, двух автоматчиков и сапёра. Пока танк не двигался, он мог работать как неподвижная огневая точка и закрывать улицу корпусом.
Шубин сел на корму своей машины и снял шлемофон. Волосы под ним были мокрыми.
— Вперёд сегодня ещё пойдём? — спросил он.
— Приказ какой?
— Станцию брать.
— Значит, пойдём.
Шубин посмотрел на людей.
— У меня одна машина.
— У меня двенадцать, которые могут идти.
— Я вижу.
Он не пытался спорить.
В танковом корпусе пехоты всегда оказывалось меньше, чем дверей и окон.
Из батальона пробрался связной. Он пришёл через дворы. На гимнастёрке не было одного рукава. Руку перевязали прямо поверх нижней рубахи.
— Комбат приказал продолжать. Справа дадут ещё танки. Слева подходят поляки, когда выйдут — не знаю. Артиллерия подготовит десять минут.
— Наблюдатель где?
— В третьем доме. Говорит, половины целей не видит.
— Что передаёт?
— Что видит.
Рука у связного начала дрожать. Он прижал её к животу.
— Тебя перевязали?
— Да.
— Чем?
Связной промолчал.
Ерёмин позвал санитара. Боец попытался отказаться, но сел у стены раньше, чем успел объяснить.
До артиллерийской подготовки оставалось неизвестно сколько. Десять минут в приказе означали продолжительность огня, а не время его начала.
Паршин достал полевую книжку.
На последнем листе записал: Носов — убит, Костин — ранен, Носырев — ранен, Кирсанов — тяжёлый. Напротив фамилии связного поставил вопросительный знак: имени не знал.
Книжка сохраняла не всех.
Но если командир погибал, по ней можно было хотя бы начать выяснять, кого не хватает.
Между страницами лежал сложенный треугольником лист.
Письмо домой.
Паршин начал его три дня назад и остановился после первых строк. Тогда подняли по тревоге. С тех пор бумага переходила вместе с ним через Шпрее, дворы, подвалы и лестницы. В ней не было Берлина. Он успел написать только, что жив и что давно не получал писем.
Дописывать сейчас было нечего.
Слова «жив и здоров» уже не соответствовали людям вокруг, даже если пока соответствовали ему самому.
Паршин сложил лист и вернул в книжку.
Если останется ночь, закончит.
Если не останется, письмо найдёт тот, кто снимет с него полевую сумку.
Он не знал, что хуже: незаконченные слова или чужая рука, которая попытается закончить их за него.
Над крышами прошёл первый наш снаряд.
Он разорвался за станцией.
Второй ударил в край платформы. Третий попал в крышу дома справа. Немецкий пулемёт замолчал — расчёт укрылся внутри виадука.
Наши орудия били по местам, которые мог видеть наблюдатель. Тёмные проходы под железной дорогой оставались целы. Лестница находилась внутри каменной конструкции. Снаряды проходили над ней или разбивались о фасад.
Шубин надел шлемофон.
Паршин собрал людей.
После раненых, убитого Носова и тех, кто остался у повреждённой машины, с ним могли идти двенадцать автоматчиков и двое сапёров.
Он разделил их не по прежним отделениям, а по задачам.
Ерёмин шёл справа и проверял входы. Тарасов — слева, ближе к железной дороге. Баженов с сапёром оставался позади танка и закрывал пройденные подвалы. Паршин двигался между передними парами и машиной, чтобы видеть всех хотя бы по очереди.
— Если танк остановился, к корме не сбиваться. Каждый держит свой дом. Если войдём под железку и потеряем связь, назад по одному не бежать. Занять ближайшую арку и ждать команды.
Тарасов коснулся уха.
— Не слышу.
Паршин подошёл и повторил ему в лицо.
Артиллерия перенесла огонь дальше.
В окнах ещё осыпалось стекло.
На этот раз пехота пошла первой.
Ерёмин двигался справа. Перед входом останавливался, пропускал гранату и только потом заглядывал внутрь. Чернов держал лестницы. За ними шёл боец с ручным пулемётом. Ленты несли в немецкой хлебной сумке, потому что коробку потеряли у канала.
Слева Тарасов командовал жестами. После контузии движения стали медленнее, зато люди смотрели на него внимательнее.
Шубин держал машину в двадцати шагах позади.
Когда передняя пара ложилась, танк останавливался. Когда над автоматчиками открывалось окно, башня поворачивалась туда. Один выстрел разбивал комнату. Пехота поднималась раньше, чем оседала пыль.
Никто не объяснял эту работу.
За годы войны люди выучили её телом.
Первый фаустник появился на втором этаже.
Он высунул только трубу и часть головы. Тарасов заметил, но выстрелить не успел. Шубин не мог поднять орудие достаточно высоко — танк стоял почти под домом.
Чернов дал очередь снизу вверх.
Немец отшатнулся. Фаустпатрон выстрелил внутри комнаты. Реактивная струя ударила в стену позади него. Из окна вышли дым и огонь. Граната прошла над башней и разорвалась в доме напротив.
Шубин прибавил ход.
Он знал: второй выстрел могли сделать из соседнего окна.
До арок оставалось около ста метров.
В этом расстоянии находились три подъезда, разрушенная аптека, два подвальных окна, перевёрнутый трамвайный вагон и баррикада из рельсов. За каждой точкой требовался отдельный человек.
Из-за станции начали стрелять миномёты.
Первая мина разорвалась в заднем дворе. Вторая ударила в крышу. Третья легла за танком. Осколок убил связного, шедшего у левого борта. Шубин из башни не видел, что больше некому передавать сигналы.
Паршин вернулся, ударил лопатой по броне и показал вперёд.
Шубин приоткрыл люк.
— Чего встали?
— Вы встали.
— Сигнала не было.
Паршин показал на связного.
Несколько секунд Шубин смотрел вниз.
— Дальше как?
— Я остаюсь слева. У каждой остановки смотри на меня.
— Близко к гусенице не подходи.
Он закрыл люк.
Связной ещё дышал. Белов и другой автоматчик унесли его во двор.
Война вычитала людей не только смертью. Одного ранило, двое уносили. Одного посылали с донесением, и сектор оставался без глаза.
Возле баррикады танк остановился.
Рельсы уложили крест-накрест между трамвайными опорами и завалили камнем. В середине оставался проход для человека. За ним начиналась открытая площадь перед станционным входом.
Баженов осмотрел преграду.
— Растащим минут за двадцать.
— Взрывом?
— Железо полетит в обе стороны.
Шубин подъехал почти вплотную. Орудие упиралось бы в баррикаду, поэтому стрелять прямо танк не мог.
Немецкий пулемёт понял это раньше.
Очередь прошла через узкий проход. Один боец упал назад. Второй прижался к камню.
Справа из подвального окна ударил фаустпатрон.
Граната прошла перед башней и взорвалась в рельсах. Железная балка поднялась и ударила по лобовой броне.
Ерёмин бросил гранату в подвальное окно. Чернов дал очередь внутрь. Баженов подполз, заглянул и показал два пальца.
— Проход дальше. Ушли или лежат — не вижу.
— Закрой.
Сапёр достал заряд.
Шубин открыл пулемётный огонь поверх баррикады. Станция ответила. Две струи огня шли навстречу, не видя друг друга за камнем.
Танк не мог пройти.
Пехота могла.
Если люди захватывали вход под виадуком, сапёры получали время разобрать рельсы. Если не захватывали, машина оставалась перед баррикадой под огнём миномётов и фаустников.
Паршин пересчитал людей.
Тринадцать способных идти.
— Шубин!
Люк открылся.
— Мы через баррикаду. Работаешь по платформе и правой арке. Через пять минут начинай растаскивать рельсы.
— Пушка внутрь не достаёт.
— По платформе работай, когда увидишь вспышки. Внутрь войдём мы.
Шубин провёл ладонью по лицу.
— Понял.
Они не устраивали общего броска.
Тарасов первым провёл двоих через проход и ушёл влево, к разбитой будке. Ерёмин с тремя автоматчиками перебежал вправо. Паршин дождался, когда танковый пулемёт перенесёт огонь на платформу, и только потом прошёл между рельсами.
За баррикадой пространство оказалось шире, чем выглядело издали.
К входу станции вели низкие каменные ступени. Часть обрушилась. Над дверями висела металлическая рама без стекла. Слева под виадуком находились две арки, закрытые кирпичом и железными воротами. Справа проходила улица, засыпанная обломками фасада.
На платформе сохранился навес. Стальные стойки тянулись вдоль путей, местами согнутые. Через пробоины в крыше был виден дымный свет. Один край вывески висел ниже другого.
Часы над входом не имели стрелок.
Пулемёт ударил сверху.
Очередь прошла по ступеням. Каменная крошка брызнула в лицо. Люди легли. Тарасов ответил из-за будки. Пули ударили в металлические стойки платформы, но до расчёта не дошли.
Немцы поставили пулемёт на промежуточной площадке лестницы. Ствол смотрел вниз через пролом. С улицы была видна только тень.
Шубин выстрелил.
Снаряд ударил в край виадука правее входа. Камень выдержал. Проход заполнился пылью.
Ерёмин поднял голову.
— Через двери?
— Не прямо.
Справа от входа находилось служебное окно. Решётка была вырвана, но проём оставался узким. Баженов подполз, просунул руку и ощупал стену.
— Перегородка тонкая. Можно открыть.
— Открывай.
— Люди внутри.
За стеной плакал ребёнок.
Женщина говорила по-немецки. Другой голос просил тише.
В служебном помещении находились гражданские.
Баженов убрал заряд.
Прямая дверь простреливалась с лестницы.
Паршин отправил Тарасова к левой арке. Там мог находиться технический проход. Ерёмин остался держать вход.
Из правой улицы бросили гранату.
Она ударилась о ступень и откатилась к Ерёмину. Чернов схватил её и швырнул обратно за угол.
Взрыв пришёл сразу.
Чернова ударило о стену. Он сел. На ладони не было двух пальцев.
Он посмотрел на руку, потом зажал под мышкой.
— Автомат, — сказал Ерёмин.
Чернов поднял оружие левой рукой.
— Затвор не могу.
Ерёмин передёрнул затвор и вернул ему автомат.
Тарасов показался в левой арке и махнул: проход найден.
За железными воротами находился склад. Внутри лежали мешки, разбитая мебель и картонные коробки с немецкими надписями. Дальняя стена примыкала к станционному залу.
Деревянная дверь была заперта с другой стороны.
Баженов поставил небольшой заряд у замка, прикрыл мешком и протянул шнур. Люди ушли за кирпичный выступ.
Взрыв раскрыл дверь внутрь.
Из темноты выстрелили.
Пуля ударила Баженова в плечо и развернула. Тарасов бросил гранату. Она разорвалась в коридоре. Автоматчики вошли после неё.
Первый немец лежал у стены. Второй уходил к лестнице. Ерёмин выстрелил ему в спину. Третий показался сверху и исчез.
Баженов сидел у двери.
Пуля прошла навылет под ключицей. Кровь текла между пальцами.
— Назад, — приказал Паршин.
— Куда?
За дверью лежала простреливаемая площадь.
— Оставайся здесь. Заряды отдай.
Баженов передал сумку второму сапёру.
— Один без капсюля. Не перепутай.
Коридор вывел их в нижний станционный зал.
На стене сохранилась схема городской железной дороги. Цветные линии были разорваны пулевыми отверстиями. Под ней стояли три скамьи. На одной лежала женская шляпа под толстым слоем пыли. Билетное окно заложили мешками с песком. Между ними оставили щель для автомата.
Из неё выстрелили.
Ерёмин упал за скамью. Пули прошили спинку. Тарасов ответил по щели. Сапёр бросил гранату за стойку.
Взрыв выбил раму.
За мешками находились двое. Один убит гранатой. Второй лежал на животе и тянулся к пистолету. Белов выбил оружие ногой.
Немец поднял голову.
Лицо серое от пыли. На рукаве сохранился обрывок формы, но знаки различия сорвало.
— Nicht schießen.
Белов посмотрел на Паршина.
— Живой нужен?
— Обыщи и оттащи к стене.
Пленного перевернули. Осколок вошёл в бедро. Он застонал только тогда, когда Белов затянул ремень.
Над ними работал пулемёт.
Каждая очередь проходила через лестничный пролёт, ударялась о дальнюю стену и осыпала зал штукатуркой. Подняться прямо было невозможно.
Слева находилась узкая служебная лестница.
Паршин видел её утром через разбитое окно. Тогда и определил, что главный пролёт нужно связать огнём, а группу вести слева.
— Ерёмин, держишь главный. Тарасов со мной. Белов остаётся с пленным и гражданскими.
— Какими гражданскими?
За дверью снова заплакал ребёнок.
Белов услышал и проверил диск.
Паршин с Тарасовым пошли вверх.
Лестница была настолько узкой, что двое не могли разойтись. Ступени покрывали стекло и угольная пыль. Под стеной шёл кабель в разбитом металлическом коробе.
На первом повороте лежала растяжка.
Тонкая проволока шла от перил к гранате, зажатой за трубой отопления. Тарасов заметил блеск и остановился в нескольких сантиметрах.
Паршин придержал его за ремень.
Обезвреживать не стали. Перешагнули по одному. Последний боец поставил возле проволоки кусок белого кирпича.
На следующей площадке лежал мёртвый железнодорожник в синей форме. Он не был вооружён. На груди висел служебный свисток. Рядом стояло ведро с водой, прозрачной под тонким слоем пыли.
До платформы оставался один пролёт.
Сверху слышались голоса. Немцы не знали, что группа на лестнице. Они стреляли по Ерёмину с главного пролёта. Пустые гильзы катились по полу.
Паршин показал Тарасову два пальца.
Тот выбрал бойца справа. Автоматчик снял гранату. Они поднялись на три ступени.
Платформа открылась полосой света. Видны были стальные стойки, край скамьи и ботинки человека возле пулемёта.
Тарасов бросил гранату.
Она ударилась о стойку и откатилась обратно. Боец рядом успел пнуть её вверх.
Взрыв произошёл на краю платформы.
Тарасов вошёл первым. Паршин — за ним.
Пулемётный расчёт находился у главной лестницы. Один немец лежал. Второй пытался развернуть оружие. Тарасов выстрелил. Третий побежал вдоль платформы и исчез за сгоревшим вагоном.
Платформа была длиннее, чем казалась снизу.
По обе стороны шли пути. На ближнем стоял обгоревший вагон городской железной дороги. Крыша провалилась, окна были пусты. Возле края платформы лежал сорванный деревянный кожух контактного рельса. Электричества не было, но никто не наступал на металл.
С востока начинался парк.
Сквозь пробитую стену были видны деревья. Молодые листья двигались в ветре, и на несколько секунд Паршин услышал обычный весенний шум.
Потом из вагона бросили гранату.
Она упала между людьми.
Тарасов толкнул ближайшего бойца за стойку. Паршин нырнул к краю платформы. Взрыв поднял щепки и уголь. Одного автоматчика ударило в спину. Он упал на рельсы.
Из вагона вышли немцы.
Не побежали в полный рост. Двое стреляли из окон, третий полз под вагоном. Ещё один появился на дальнем конце платформы. Они использовали вагон как внутреннюю крепость.
Наши легли за железными стойками.
Главная лестница больше не простреливалась, и Ерёмин начал подниматься.
В этот момент немцы ударили из соседней арки снизу.
Стрельба пришла из станционного зала.
Белов закричал. Разорвалась граната.
Проход, через который вошла группа, оказался под ударом.
Противник двигался внутри виадука через служебные комнаты, подвалы и соседние арки. Пока автоматчики брали платформу, немцы возвращали нижний зал.
Паршин посмотрел вдоль путей.
Впереди не меньше отделения. Сколько поднималось снизу, неизвестно. На платформе у него семеро. Внизу у Ерёмина — четверо или пятеро. Баженов ранен. Танк за баррикадой не мог стрелять внутрь.
Они дошли до станции.
Удержать её не могли.
Тарасов показал на вагон и поднял автомат.
Предлагал идти вперёд.
Паршин покачал головой.
— Назад. По служебной лестнице.
— Платформа наша!
— Пока мы на ней.
— Пулемёт взяли!
Паршин показал на людей.
Тарасов пересчитал тех, кто стоял рядом. Провёл рукавом по губам и махнул бойцам к лестнице.
Сначала вытащили раненого с рельсов. Пуля вошла под лопатку, дыхание выходило через рану с пузырями. Двое несли его. Остальные стреляли по вагону.
Тарасов уходил последним.
Он бросил гранату под колёса и спустился. Взрыв остановил немцев на несколько секунд.
Захваченный пулемёт не тащили. Поставили поперёк лестницы и заклинили сошкой в перилах. Противнику пришлось отодвигать его под огнём.
На повороте Тарасов увидел белый кирпич и перешагнул растяжку.
Последний немец не увидел.
Когда наши вошли в нижний коридор, наверху разорвалась граната. Крик оборвался.
В станционном зале шёл бой.
Белов лежал за билетной стойкой и стрелял в служебную дверь. Пленный немец прижимался к стене. Дверь к гражданским была открыта. Внутри сидели женщины, два старика и дети. Никто не кричал.
Ерёмин удерживал главный пролёт.
— Слева вошли!
Из коридора стреляли немцы. Баженов лежал у стены. Рядом с ним был убитый сапёр. Последний заряд остался в сумке между ними.
Люди оказались внутри двух встречных атак.
Путь к площади держали трое немцев. Путь на платформу — неизвестно сколько.
— Гранаты? — спросил Паршин.
Всего семь.
— Одну на лестницу. Остальные в коридор. После разрывов — к площади.
— Там пулемёт, — сказал Белов.
— На площади один сектор. Здесь нас зажмут с двух сторон.
Гранаты бросили с короткими промежутками. Первая ушла за служебную дверь. Вторая — дальше по коридору. Третью Белов пустил вдоль пола.
После разрывов Тарасов и Ерёмин открыли огонь.
Паршин поднял Баженова.
Тот попробовал идти. Ноги держали.
— Сумку, — сказал он.
— Оставь.
— Там тол.
Паршин поднял сумку.
Они прошли коридор.
Один немец лежал у двери. Второй отползал. Третий стрелял из-за мешков. Чернов, работая одной рукой, дал очередь поверх плеча Ерёмина. Немец исчез.
Выход на площадь открылся.
Шубин увидел людей.
Танк выстрелил по платформе. Снаряд прошёл над входом и ударил в навес. Стальные стойки сложились, часть крыши рухнула на лестницу.
Это задержало тех, кто спускался сверху.
Раненых вынесли за баррикаду.
Последним шёл Ерёмин. На ступенях остановился.
— Белов!
Белов оставался внутри.
Он открывал дверь к гражданским шире, чтобы те могли уйти в служебный склад. Пленный лежал рядом.
— Выходи! — крикнул Ерёмин.
Белов схватил немца за ворот и потащил.
— Его оставь!
Он не услышал или не понял.
Пленный пытался помогать здоровой ногой. Они добрались до входа вместе.
Пулемёт с платформы снова ударил.
Ерёмин лёг на ступени и ответил. Тарасов стрелял из-за баррикады. Шубин дал длинную очередь по краю навеса.
Белов вытащил немца.
Когда они оказались за рельсами, тот потерял сознание.
— Зачем? — спросил Ерёмин.
Белов тяжело дышал.
— Сам не знаю.
Он сказал правду.
Взвод отошёл к аптеке.
Станция осталась впереди.
На платформе снова появился немецкий пулемёт.
Часы без стрелок висели над входом.
Паршин посмотрел на свои.
Было шестнадцать сорок две.
За пятьдесят семь минут его люди дважды дошли туда, куда танк не мог войти, и вернулись без станции.
Он не считал решение об отходе правильным только потому, что принял его сам.
Если бы подошло ещё одно отделение, возможно, платформу удалось бы удержать. Если бы Шубин прошёл баррикаду на пять минут раньше, танковая пушка могла закрыть главный вход. Если бы Паршин остался наверху, немцы могли не успеть вернуть зал.
Каждое «если» имело цену.
Он выбрал людей, которых ещё можно было вывести.
Это не превращало выбор в единственно возможный.
Только делало его уже принятым.
К вечеру линия перед станцией почти не изменилась.
Сапёры вытащили из баррикады два рельса. Шубин мог провести танк, если поворачивал медленно и прижимался левым бортом к стене. В правом доме наши заняли первый этаж. Подвальный проход, через который выходили фаустники, Баженов успел закрыть зарядом до того, как его отправили в медпункт.
Станция оставалась у противника.
В донесении это называлось отсутствием успеха.
На земле отсутствие успеха выглядело иначе.
Носов лежал возле киоска. Ещё троих убило у баррикады и на платформе. Чернов держал автомат левой рукой. Тарасов слышал только правым ухом. Связной умер в аптеке, не приходя в сознание. Пленный немец лежал рядом с нашими ранеными и время от времени просил воды одним русским словом.
Ему дали.
Человек без оружия и с перебитой ногой больше не участвовал в бою. Этого оказалось достаточно.
Шубин сидел возле повреждённой машины. Экипаж стянул гусеницу, вставил запасной трак и теперь соединял пальцы. Левая рука механика висела на перевязи. Он работал правой и зубами удерживал проволоку.
— Пойдёт? — спросил Паршин.
— Если палец забьём.
— Борт?
— Вмяло низ. Не пробило.
Механик ударил кувалдой.
Палец сдвинулся на толщину ногтя.
— Пойдёт.
Шубин посмотрел на Паршина.
— Станцию изнутри видел?
— Видел.
— Что там?
— Главная лестница простреливается. Есть служебная слева, но арки соединены. Пока мы поднимаемся, они выходят в нижний зал. На платформе вагон и две точки за ним.
— Пушкой вагон разнесу.
— Если подойдёшь к входу.
Шубин вытер копоть со щеки. Под ней обнаружилась молодая кожа.
— Опять тебе людей впереди вести.
Паршин посмотрел на взвод.
— Сначала нужны люди.
Могли идти девять. Белов хромал после падения в воронку. Тарасов слышал плохо. Ерёмин почти потерял голос. Чернов без двух пальцев продолжал держать автомат. Остальные охраняли танк и раненых.
Над крышами пролетел самолёт.
Слышался один двигатель. Машина шла низко, но в дыму её не было видно. Где-то севернее ударили зенитные автоматы. Красные трассы прошли над городом. Самолёт отвернул. По звуку нельзя было понять, наш он или немецкий.
Никто не поднялся смотреть.
Командир батальона пришёл без сопровождающих. На каске свежая вмятина, правая штанина разрезана до колена и перевязана поверх сапога. Он осмотрел людей, танки, станцию.
— Почему отошёл? — спросил он у Паршина.
Не обвинял. Ему требовалось понять, можно ли отправить взвод снова.
— Взяли нижний зал и часть платформы. Немцы вошли через соседнюю арку. К тому времени у меня семь наверху и пять внизу. Танки оставались за баррикадой.
— Сейчас проход есть.
— Сейчас людей нет.
Комбат посмотрел на Ерёмина, бинтовавшего Чернову руку, затем на Тарасова, который пытался услышать санитара.
— Дам отделение из соседнего батальона.
— Они станцию видели?
— Увидят.
Это не было ответом. Но другого не существовало.
— Танки пойдут первыми, — продолжил комбат. — Артиллерия попробует прямой наводкой.
Шубин поднялся.
— Пробовали. Две машины потеряли.
— Знаю.
— Тогда зачем ещё?
Комбат помолчал.
— Потому что другого решения пока не дали.
Один отвечал за людей внутри танков. Второй — за участок, который требовалось взять. Ни у одного не было нужного количества пехоты и орудий.
С улицы донёсся скрип колёс.
Расчёт 76-миллиметровой пушки катил ЗИС-3 вручную. Щит весь в осколочных вмятинах, одно колесо обмотано куском пожарного рукава. За расчётом шёл невысокий артиллерийский капитан с планшетом под мышкой.
Он остановился возле баррикады.
— Отсюда станцию не вижу.
Комбат показал на дом слева.
— Со второго этажа край платформы.
— Край мне не нужен. Точки внутри.
— Ближе пушку не поставить.
Капитан посмотрел вверх.
У углового дома сохранились четыре этажа. На верхнем наружная стена отсутствовала частично. За проломом виднелось перекрытие.
— Лестница цела?
— До третьего, — ответил раненый Баженов. — Дальше завал. Пройти можно.
Капитан снова посмотрел на ЗИС-3.
— Поднимем наверх.
Комбат решил, что ослышался.
— Орудие?
— Разберём. Ствол, противооткатные, колёса, станины отдельно. На четвёртом соберём.
Шубин посмотрел на перекрытие.
— Пол уйдёт после первого выстрела.
— Усилим.
— Чем?
Капитан показал на рельсы баррикады.
— Железом. Балки найдём.
Решение не выглядело разумным, пока его не сравнивали с остальными. Требовалось разобрать исправное орудие под огнём, поднять тяжёлые части по разрушенной лестнице, собрать их в комнате без наружной стены и надеяться, что перекрытие выдержит откат.
— Сколько времени? — спросил комбат.
— Час. Может, больше.
— У тебя нет часа.
Капитан посмотрел на расчёт.
— Знаю. Начинаем сейчас.
Он снял планшет.
— Нужны люди на подъём, сапёры и оба дома.
Комбат повернулся к Паршину.
— Удержишь?
Паршин посмотрел на девятерых.
— Дайте отделение, которое обещали.
— Дам.
— Сейчас, не после начала.
Комбат потёр ладонью вмятину на каске.
— Пришлю, кого найду.
Он ушёл.
Артиллеристы начали разбирать орудие прямо у стены, прикрывшись щитом и танком. Сначала сняли прицел и мелкие узлы, завернули в промасленную ткань. Потом принялись за колёса. Гайки не поддавались. Один номер бил молотком по ключу, второй удерживал. После каждого удара они слушали не металл, а улицу.
Шубин поставил танк так, чтобы корпус закрывал людей от станции.
Из обещанного отделения пришли пятеро.
Старший — младший сержант с перевязанной головой. Остальные не дошли: миной убило двоих, один остался с раненым.
— Станцию видел? — спросил Паршин.
— Издали.
— В дома ходил?
— Здесь ходил.
— Держишь правый. Подвал и лестницу. Выше второго не лезть. Если немцы входят, сначала выясни сколько. Красная ракета — только если связь отрезали.
— Одна осталась.
— Поэтому не потеряй.
Младший сержант увёл людей.
Ерёмин распределил взвод по угловому дому. Тарасов занял первый этаж и вход. Белов с Черновым — второй. На третьем остались Ерёмин и ручной пулемётчик. Паршин поднялся на четвёртый вместе с артиллерийским капитаном.
Лестница заканчивалась завалом. Последний пролёт проходили по доске между площадками. Внизу зияла шахта, заполненная мебелью и кирпичом. Артиллеристы протянули верёвку и привязали к чугунной батарее.
На четвёртом этаже раньше была большая квартира.
От наружной комнаты остались перекрытие, две стены и часть потолка. Обои висели полосами. На одной стене сохранился детский рисунок: синий дом, зелёное дерево и красное солнце. Пол покрывало стекло.
Из пролома открывалась станция.
Сверху её устройство стало яснее. Платформа лежала между путями. Главная лестница уходила под навес. За сгоревшим вагоном находились мешки и пулемётная позиция. Две соседние арки соединялись внутренним проходом. За станцией начинался парк, пересечённый траншеями и воронками.
Артиллерия с закрытых позиций била либо за виадуком, либо в наружный камень.
Отсюда можно было стрелять сверху вниз.
Капитан лёг у пролома и смотрел несколько минут.
— Позицию сюда. Стену пробить ниже. Щит не поднимем. Станины на балки. Под колёса железо.
— Без щита расчёт открыт, — сказал Паршин.
— После первого выстрела всё равно увидят.
Капитан продолжал считать углы.
— Другие орудия начнут раньше и вызовут огонь. Первые два выстрела — по вагону. Потом лестница.
Внизу сняли первое колесо.
Ствол поднимали шестеро. Его уложили на две двери, продели верёвки и несли по ступеням, переставляя руки после каждого пролёта. На площадках люди ложились рядом и дышали. Снизу говорили только: «Пошёл», «стой», «левее».
Один артиллерист сорвался на завале.
Повис на верёвке и ударился о стену. Ствол качнулся. Шестеро удержали. Человека вытащили за ремень. Он разбил губы и потерял два передних зуба.
Капитан наклонился.
Артиллерист выплюнул кровь, потрогал челюсть.
— Два зуба. Ничего. Ствол удержали.
Подъём продолжили.
Станция стреляла всё это время.
Пули входили в нижние этажи. Несколько раз немцы пытались пройти через двор. Тарасов встречал их из первого. Младший сержант в правом доме дважды сообщал: в подвале слышны голоса, но противник не поднимается.
Он ждал.
Паршин не торопил его. Немцы могли проверять огонь или искать другой проход. Выскочить в подвал с пятью людьми означало отдать лестницу тем, кто появится следом.
Миномёты начали пристреливаться.
Первая мина легла у соседнего дома. Вторая ударила в крышу. Третья разорвалась во дворе.
Артиллеристы уложили железные полосы, снятые с баррикады, и поперёк них деревянные балки. На балки поставили нижний станок лафета. Под точки опоры подкладывали доски, чтобы откат не продавил пол.
Собирали орудие в сумерках.
Фонаря не зажигали. Работали при свете пожаров. Один держал гайку, другой поворачивал ключ. Капитан проверял соединения руками.
Паршин спустился к Ерёмину.
— Сколько?
— Наших девять. Новых пятеро. В правом тихо.
— Значит, там ещё ждут.
Ерёмин кивнул.
Голос исчез почти окончательно. Говорил шёпотом, который было легче слышать, чем прежний крик.
— Наверху когда?
— Скоро.
— Это сколько?
— Капитан сам не знает.
На улице три других орудия открыли огонь прямой наводкой. Они меняли позиции после нескольких выстрелов, заставляя станцию отвечать. В темноте вспышки германских точек стали заметнее. С платформы работал пулемёт. Из правой арки дважды выстрелила пушка небольшого калибра. Снаряды ударили по танку Шубина, но машина уже отошла за дом.
Артиллерийский наблюдатель передавал цели наверх голосом через лестницу.
— Вагон! Правый край! Двадцать левее лестницы!
Капитан повторял.
Расчёт наводил орудие.
Без щита оно выглядело незащищённым механизмом, собранным среди чужой квартиры. Ствол выходил через пролом. Станины упирались в балки. Возле колеса лежал детский рисунок, сорванный со стены.
Паршин посмотрел на часы.
Было девять минут десятого.
Он закрыл крышку.
Мина разорвалась в комнате этажом ниже.
Удар пришёл снизу. Лестница поднялась. Паршина бросило на стену, потом через пролом площадки. Он успел увидеть верёвку, протянутую к батарее, лицо Ерёмина и белую пыль, вышедшую из перекрытия.
Каска ударилась о ступень.
Свет не погас сразу.
Сначала исчезли звуки.
Потом — лестница.
Последним осталось собственное имя, которое Ерёмин произносил без голоса:
— Николай Иванович… Николай Иванович, слышите?
30 апреля 1945 года, около 21:10
Я слышал.
Только сначала решил, что Николай Иванович лежит где-то рядом.
Голос приходил сквозь непрерывный металлический звон. Кто-то держал меня за ворот и тянул со ступеней. Спина скребла по кирпичу. Правая нога цеплялась за обломки, но боли не было. Была тяжесть во всём теле и горячая полоса вдоль виска.
— Товарищ гвардии лейтенант. На меня смотрите.
Меня перевернули на спину.
Над лестницей находился потолок с длинной трещиной. Из неё высыпалась белая пыль.
Я поднял руку к груди.
Под пальцами не было раны.
Несколько мгновений назад — для меня мгновений — Мезенцев прижимал ладонь к отверстию под моей ключицей. Кровь проходила между его пальцами. Вечерний двор темнел за пробитой аркой. Я знал, что тело Василия Жданова умирает.
Холод от той раны остался.
В новом теле кожа была цела.
От смерти со мной перешла только память о боли.
— Пальцы видите?
Человек надо мной поднял руку.
Я видел три.
Потом четыре.
— Три, — сказал я.
Он выругался, наклонился ближе.
— Не пальцы. Меня видите?
— Вижу.
Голос оказался молодым.
Моложе Жданова. Чище. Ещё не сорванный дымом последних дней.
Я посмотрел на руку.
Пальцы тоньше. На костяшках ссадины. На запястье часы с треснувшим стеклом. Стрелки показывали десять минут десятого.
Тридцатое апреля.
Дата не изменилась. Время ушло вперёд.
Жданов уже умер.
Паршин ещё дышал.
Одна жизнь закончилась прежде, чем открылась следующая.
— Николай Иванович.
Имя пришло снаружи.
Николай Иванович Паршин.
Гвардии лейтенант. Командир взвода автоматчиков. Двадцать один год.
Человек рядом был старшим сержантом Ерёминым.
Тело знало его раньше меня: Пётр Алексеевич, помощник командира взвода, до войны сцепщик на станции под Горьким. Двадцать семь лет. После долгого боя терял голос и всё равно пытался перекричать артиллерию.
Сейчас он называл командира по имени-отчеству.
Значит, решил, что Паршин умирает.
— Руку поднимите.
Я поднял правую.
— Левую.
Левая послушалась. В плече тянуло, но кость была цела.
— Где мы? — спросил я.
Ерёмин посмотрел внимательнее.
— В угловом доме.
— Город.
— Берлин.
— Станция?
— Впереди. Тиргартен.
Сверху загрохотало орудие — не выстрел, а металл, который передвигали по перекрытию. Голоса артиллеристов доходили через лестничную шахту.
— Левее! Стой! Держи станину!
Знание складывалось частями.
Взвод. Два дома. Танк Шубина во дворе. ЗИС-3 на четвёртом этаже. Правый подвал. Немецкие точки на платформе.
Это не было воспоминанием, которое можно просмотреть от начала до конца. Скорее чужая полевая сумка, где нужный предмет находился рукой раньше, чем глазами.
Я сел.
Мир качнулся. Ерёмин удержал за плечо.
— Хотя бы минуту.
Красная ракета поднялась из правого дома.
Ударилась о карниз, изменила направление и загорелась во дворе.
Минуты не было.
— Докладывай на ходу.
Я поднялся.
Ноги Паршина слушались быстро. Голова ещё не успевала отдавать команды, а рука уже проверила ремень автомата, пальцы нашли запасной диск, взгляд прошёл по верхним площадкам и подвальным дверям.
Это тоже сделал не я.
Паршин умел воевать в городе до моего появления.
Он распределил людей вокруг танков. Оставлял пары наблюдать уже пройденные входы. Провёл взвод в нижний зал станции и на платформу. Увидел момент, когда станцию больше нельзя было удержать, и вывел тех, кого ещё можно было вывести. Закрепил два дома. Обеспечил подъём орудия.
Я пришёл не учить Паршина воевать.
Мне досталась работа, оборванная взрывом.
— В правом доме пятеро приданных, — шептал Ерёмин, пока мы спускались. — Уже меньше. В подвале немцы. Связного сняли. Наших девять. Тарасов держит первый. Чернов на втором. Наверху расчёт почти готов. Шубин во дворе. Комбат приказал после подавления станции идти снова.
Он дважды возвращался к сказанному и один раз забыл фамилию младшего сержанта из соседнего батальона.
На войне человек, способный идти и говорить, считался вернувшимся в строй. Проверять, почему он спрашивает название города, было некому.
Мы прошли через пролом во двор.
Там лежал связной из правого дома. Пуля вошла в затылок. Из окон доносились автоматные очереди. Потом ударили гранаты.
Я вошёл через окно первого этажа.
Внутри было темно. Красная ракета горела во дворе и окрашивала стены. На лестнице лежал один из приданных бойцов. Младший сержант стрелял вниз. С ним оставались двое.
— Сколько? — спросил я.
Он не повернулся.
— Не знаю. Вошли через угольный подвал. Одни снизу, двое были во дворе. Тех сняли.
— Почему ракету дал?
— Связного не было.
Он увидел мёртвого у окна.
— Теперь нет.
Снизу бросили гранату.
Она ударилась о ступень и откатилась обратно. Немец выругался. Взрыв раздался в подвале. Кто-то закричал.
Ерёмин показал на стену. За ней находилась лестница углового дома. Если противник поднимался здесь, выходил во двор и к артиллеристам сбоку.
— Закрыть подвал, — сказал я.
— Чем? — спросил младший сержант.
Последний сапёрный заряд находился наверху. У нас оставались четыре гранаты.
— Двое держат лестницу. Остальные через комнаты к угольному входу. Не спускаться. Забросать и завалить дверь.
Мы пошли по первому этажу.
В дальней комнате не было пола. Подвал открывался под нами. В красном свете видны были головы и плечи людей. Немцы прижимались к стене, готовясь подняться.
Ерёмин бросил гранату первым.
Я — вторую.
После взрывов младший сержант столкнул вниз шкаф. Он застрял в проломе. Двое бойцов навалили сверху дверь и куски кладки.
Из подвала стреляли через щели.
Пуля прошила шкаф и попала младшему сержанту в живот. Он сел, прижав ладони к гимнастёрке.
Я едва не приказал всем сместиться к подвалу.
Движение у окна заметил Тарасов.
Он услышал хуже нас, но увидел лучше.
Из соседнего двора выходили двое немцев. Один нёс фаустпатрон. Они шли не к правому дому, а к танку Шубина, пока наше внимание находилось в подвале.
Тарасов дал очередь через разбитую раму.
Передний упал. Второй выстрелил слишком рано. Граната ударила в кирпичную стену и разорвалась перед танком.
Шубин развернул башню. Спаренный пулемёт прошил двор.
Я смотрел на Тарасова.
Он спас не только танк.
Он спас меня от первого решения, которое я собирался принять в теле Паршина.
Опыт другой войны не сделал меня самым опытным человеком в этом доме.
Тарасов воевал здесь дольше.
Ерёмин знал людей лучше.
Паршин подготовил позицию до меня.
Мне оставалось не мешать их опыту работать.
Наверху выстрелила ЗИС-3.
Дом вздрогнул целиком.
Пыль сошла с потолка сплошной завесой. На мгновение я решил, что перекрытие рухнуло. Потом услышал тяжёлый откат и крики расчёта.
Первый снаряд вошёл в сгоревший вагон. Его бок раскрылся. Крыша поднялась и легла поперёк пути.
Второй выстрел ударил в платформенную лестницу.
Пулемёт замолчал.
Артиллеристы нашли угол, которого не существовало на улице.
Немцы в подвале усилили огонь. Они понимали: если орудие продолжит работать, защита станции начнёт разрушаться сверху.
В завале появилась рука с гранатой.
Тарасов ударил по ней очередью. Рука исчезла. Граната осталась сверху.
Я успел схватить младшего сержанта за ворот.
Взрыв бросил нас к стене.
Завал разошёлся. Из подвала начали подниматься люди.
Бой занял меньше минуты.
Тарасов стрелял из дверного проёма. Ерёмин бил короткими очередями рядом. Я находился у окна и видел только тех, кто появлялся в проломе.
Первый немец упал на шкаф. Второй перелез через него. Белов ударил прикладом, потом выстрелил. Третий бросил гранату, не поднявшись. Она разорвалась между телами.
Кто-то схватил меня за сапог снизу.
Я выстрелил в темноту.
Хватка исчезла.
Не было времени понять, кого я убил.
Наверху орудие стреляло снова.
Каждый выстрел проходил через дом и наши тела. Пол дёргался. С потолка падала штукатурка. Артиллеристы не знали, что внизу идёт бой за лестницу, по которой им предстояло спускаться.
Они выполняли свою задачу.
Мы — свою.
Немцы отошли в подвал.
Тарасов и Ерёмин столкнули в пролом вторую дверь. Белов принёс мешки с углём. Мы завалили отверстие до пояса. Новую атаку это не остановило бы, но противнику пришлось бы разбирать преграду под огнём.
Младший сержант лежал у стены.
— Не пустили? — спросил он.
— Пока нет.
Он выдохнул и прикрыл глаза.
Санитара рядом не было. Ерёмин положил под голову свёрнутую куртку.
Третьим или четвёртым снарядом верхнее орудие подавило точку в правой арке. Немецкая пушка перестала отвечать. Другие наши орудия продолжали стрелять снизу, привлекая огонь.
Но станция ещё держалась.
К нам прибежал посыльный от комбата.
— Готовиться к атаке. Через пятнадцать минут танки идут.
Я посмотрел на людей.
Тарасов был ранен осколком в щёку. Белов хромал. Чернов оставался в угловом доме. Ерёмин едва говорил. В правом трое из пяти убиты или тяжело ранены.
— Передай: взвод удерживает дома. Для атаки людей нет.
Посыльный замер.
— Товарищ лейтенант, приказ…
— Передай дословно. И добавь: проход для танков открыт, верхнее орудие работает, правый подвал блокирован. Потери уточняются.
— Комбат сам здесь.
— Тогда пусть пришлёт решение и людей.
Посыльный ушёл.
Я не знал, было ли решение Паршина об отходе со станции единственно правильным. Его память давала обстановку, но не снимала вопроса. Возможно, ещё одна группа удержала бы платформу. Возможно, танк прошёл бы баррикаду вовремя. Возможно, новая атака сейчас добила бы гарнизон.
За каждым «возможно» находились люди, которых уже почти не осталось.
Я выбрал удержание домов.
Это был мой выбор, а не доказанная истина.
Через несколько минут услышал двигатели.
Танк Шубина прошёл баррикаду. За ним двигалась восстановленная машина. Механик всё-таки забил палец одной рукой.
Танки не пошли к станции.
Остановились между домами и открыли огонь с места.
Комбат принял доклад.
Пехоты для нового броска не было.
Мы удерживали позиции, чтобы следующая атака начиналась ближе.
Это было всё, что удалось сделать.
Я вернулся в угловой дом.
На полу возле лестницы лежала полевая сумка. Ремень порвался при взрыве. Внутри находились карта, записная книжка и сложенный треугольником лист.
Я развернул его.
Письмо начинал Паршин.
Тело знало адрес и человека, которому оно предназначалось. Знало материнский почерк на прежних конвертах, дорогу к дому и место, где зимой намерзал лёд у порога.
Я не знал эту женщину.
В письме было несколько строк, написанных рукой её сына.
Я мог добавить, что он дошёл до Берлина. Что командовал правильно. Что его люди ему верили. Что он не бросил их на платформе ради строки в донесении.
Но подписать эти слова пришлось бы его именем.
Я уже находился в чужом теле.
Письмо означало вторжение дальше — в отношения, которые прожил не я.
Я сложил лист по прежним сгибам и вернул в книжку.
Если письмо дойдёт, в нём останутся последние слова самого Николая Паршина.
Не мои.
На соседней странице находился список потерь. Носов. Костин. Носырев. Кирсанов. Неизвестный связной с вопросительным знаком.
Паршин начал этот документ сам.
Я дописал младшего сержанта из правого дома — фамилию никто рядом не знал — и двух приданных бойцов. Не выдумал имён. Оставил место.
— Ерёмин.
Он подошёл.
Я передал книжку.
— Если я останусь здесь, это — в батальон. Фамилии уточнить у соседей.
Ерёмин посмотрел на письмо между страницами.
— Домой?
— Не открывай. Передай вместе с вещами.
Он кивнул и убрал книжку за гимнастёрку.
Так появлялись документы, которые потом считали полными списками.
Один командир записывал тех, кого видел. Другой дополнял по словам выживших. Связной относил лист в штаб. Составитель мог погибнуть через час, но переданная строка продолжала путь без него.
И всё равно в ней оставался человек без фамилии.
На карте до парка было меньше ширины ладони.
В списке потерь это расстояние занимало уже несколько строк.
Я сел у стены.
В груди снова появилась холодная боль Жданова.
Тело Паршина не было ранено там. Я знал это и всё равно прижимал ладонь к ключице.
Кузнецов. Потапов. Ольшанский. Жданов. Теперь Паршин.
Я сохранял память каждого перехода. Не их полные жизни — только то, что тело успевало отдать за несколько часов или дней, и собственные смерти внутри них.
Сколько раз человек может умереть, прежде чем перестанет различать, какая боль принадлежит ему?
Я не знал.
Возможно, связь между носителями находилась не в дате, фронте и не в звании.
Она могла быть в коротком промежутке, когда порядок уже начал распадаться, а несколько десятков жизней ещё зависели от того, успеет ли кто-то собрать его заново.
Но и это не отвечало на главный вопрос.
Зачем.
Если прошлое уже включало мои действия, я не изменял известную историю — только проживал причину того, что когда-то считал результатом.
Если существовала другая версия без меня, сравнить с ней было невозможно.
Я видел лишь малое.
Не взятую станцию. Не уничтоженные танки. Не будущий наградной лист.
Ерёмин, который всё ещё стоял. Тарасов, заметивший фаустника раньше меня. Белов, вытащивший раненого пленного, хотя сам не знал зачем. Неизвестный младший сержант, чья фамилия ещё не попала в список.
Возможно, изменения находились именно здесь — в том, что история редко умела сосчитать.
Я хотел выйти из войны.
Война отвечала новыми людьми.
Сверху продолжала стрелять пушка.
После каждого выстрела расчёт проверял балки и железные листы. Одна доска раскололась. Её заменили дверью из соседней комнаты. Ствол нагрелся. Артиллеристы поливали его водой из разбитой трубы.
Немцы снова начали бить миномётами.
Первая мина разорвалась на крыше. Вторая вошла в третий этаж. Ручной пулемёт засыпало, но расчёт выбрался. Третья легла во дворе между домами и перерезала проход.
Правый дом снова оказался отдельно.
В нём оставались двое способных стрелять и двое тяжёлых. Подвал удерживали немцы. Если они поднимались, артиллерийское орудие получало удар сбоку.
— Я пойду, — прошептал Ерёмин.
— Ты останешься на лестнице.
Он покачал головой.
— Там мои.
— Откроем проход группой. Тарасов, Белов — со мной. Чернов держит лестницу. Если не вернёмся, капитану сказать: орудие не снимать, пока есть снаряды.
Чернов прижал автомат к боку и кивнул.
Я посмотрел на часы.
Было двадцать три тридцать семь.
Мы вышли во двор через пролом первого этажа.
Мина разбила стену, но вместе с ней уничтожила часть завала. Оставался узкий проход вдоль танка Шубина. Машина стояла кормой к нам и стреляла по станции. Каждый выстрел освещал двор белым светом.
Нужно было пройти пятнадцать метров.
Тарасов ушёл первым. Добрался до гусеницы, лёг. Белов — за ним. Ерёмин ждал паузу между очередями.
Пулемёт со станции молчал после попадания верхнего орудия.
Стреляли из другой точки — вдоль двора, почти у земли. Немцы нашли щель между правым домом и железнодорожной аркой.
Очередь ударила по корме танка.
Тарасов прижался к гусенице. Белов упал рядом, затем поднял руку: цел.
Я дождался паузы.
— Сейчас.
Мы с Ерёминым побежали.
На пятом шаге Шубин выстрелил. Пламя из ствола осветило стену. Ударная волна толкнула в грудь.
На восьмом пулемёт открыл огонь снова.
Ерёмин упал первым.
Пули ударили в кирпич перед ним. Он перекатился за корму танка.
Следующая очередь пришлась по мне.
Первый удар вошёл в правый бок.
Второй — выше, под руку.
Третий я не почувствовал.
Ноги продолжали бежать ещё два шага. Потом мостовая поднялась и ударила в колени.
Я упал возле гусеницы.
Тарасов схватил меня за ремень. Белов помог. Они втащили за танк.
— Товарищ лейтенант.
Тарасов говорил громко, потому что сам слышал плохо.
— Николай Иванович.
Ерёмин лежал рядом. Пуля прошла через левое плечо. Он пытался подняться.
Я хотел спросить о правом доме.
Из окна показалась рука и махнула два раза.
Живы.
Шубин развернул башню к щели, откуда стрелял пулемёт. Выстрелил. Кирпичная стена раскрылась. Огонь прекратился.
Танк не ушёл вперёд без людей.
Люди не оставили танк один.
Порядок ещё держался.
Тарасов разрезал гимнастёрку.
Кровь шла из двух отверстий. Он прижал индивидуальный пакет. Я почти не чувствовал его рук. Холод распространялся от правого бока к груди.
— Санитара! — кричал Белов.
Санитар не отвечал.
Наверху снова выстрелила ЗИС-3.
Дом вздрогнул. Снаряд прошёл над двором и ударил в станцию. На платформе поднялось пламя. Обломок навеса медленно согнулся и упал на путь.
За ним были видны деревья.
Молодые листья продолжали двигаться в ночном воздухе.
Паршин не дошёл до них.
Ему был двадцать один год.
Он переправлялся через Днестр, держал плацдарм, водил людей по польским и немецким городам. Его взвод умел идти перед бронёй до моего появления. Его люди знали его голос, жесты и те короткие паузы, в которых он принимал решение.
Я не принёс ему мужество.
Не дал профессию.
Не совершил вместо него путь к станции.
Мне достались последние часы в теле человека, который сам дошёл до Берлина.
Я только продолжил то, что начало распадаться после взрыва.
Если переходы вели меня к таким минутам, это не делало их понятнее.
Я не знал, кто выбирал офицеров.
Не знал, почему война оставляла ровно столько времени, чтобы узнать людей по именам и снова потерять.
Я хотел выйти из неё.
Но, возможно, выход находился не там, где прекращалась стрельба.
Возможно, сначала требовалось понять задачу, ради которой меня не отпускали.
Тарасов продолжал держать перевязочный пакет.
— Николай Иванович, смотрите на меня.
Я смотрел.
Потом его лицо начало темнеть.
Последним остался звук орудия на четвёртом этаже.
Оно стреляло оттуда, откуда ещё несколько часов назад стрелять было невозможно.
Люди приспособили войну к тому, что у них оставалось.
Станция ещё не была взята.
Бой продолжался.
Звук отката ушёл далеко.
Вместо него пришёл другой грохот — глухой, тесный, словно рядом осыпалась земля.
Кто-то держал меня за плечо и говорил новое имя:
— Александр Петрович… Александр Петрович, откройте глаза.
Глава 28. Когда броня отходит
21 апреля 1945 года, раннее утро
Лесные дороги между Хангельсбергом и Эркнером
Передовой отряд 8-го отдельного гвардейского мотоциклетного Бранденбургского Краснознамённого батальона
8-й гвардейский механизированный корпус, 1-я гвардейская танковая армия
1-й Белорусский фронт
Гвардии старший лейтенант Александр Петрович Долгов
Лесная дорога была слишком узкой для танка и слишком прямой для войны.
Она уходила между соснами на запад, к Эркнеру, местами проваливалась в песок, снова твердела возле редких домов и нигде не позволяла развернуть машину поперёк хода. По обе стороны тянулся молодой лес. Между стволами лежал серый предрассветный туман, пахло смолой, влажной землёй и дизельным выхлопом.
Три танка двигались с разрывами, чтобы одна мина или пристрелянный поворот не остановили всю колонну. За ними шли бронетранспортёры, самоходка, машины с автоматчиками и мотоциклы, которые на размокшей обочине заносило сильнее, чем на льду. Двигатели работали на пониженных оборотах, но скрыть их было невозможно. Гул уходил впереди отряда, отражался от леса и предупреждал противника раньше любой разведки.
Долгов стоял в открытом люке головной тридцатьчетвёрки и смотрел поверх башни.
Ночью моросил дождь. На броне осталась тонкая холодная влага. Ветер сдувал её с верхнего листа и бросал в лицо вместе с песком, который поднимали гусеницы. Танковый шлем давил на виски. Под ним чесался небритый затылок, но снять шлем Долгов не мог: в наушниках время от времени возникал голос командира передового отряда.
Связь появлялась кусками.
— Первый… поворот… справа…
Потом треск забивал слова.
Долгов прижимал ларингофоны к горлу и повторял вызов. В ответ приходил только шум. В лесу радиостанция должна была работать лучше, чем среди городских стен, но антенна головного танка за ночь дважды цеплялась за ветви. У основания появился надлом, замотанный изоляционной лентой и полосой прорезиненной ткани.
Механик-водитель Чумаков сидел внизу, наклонив голову к смотровому прибору.
— Александр Петрович, развилка.
Долгов видел её. Левая дорога была шире и уходила к шоссе. Правая скрывалась за стеной старого кирпичного завода. На карте обе соединялись через два километра.
Широкая дорога выглядела удобнее.
Поэтому передовой дозор остановился, не доехав до неё ста метров.
Мотоциклист у края леса поднял руку. Второй спрыгнул в канаву и лёг, глядя вдоль дороги. Несколько секунд ничего не происходило. Потом из тумана донёсся одиночный выстрел.
Человек в канаве дёрнулся и прижался к земле.
Пулемёт ударил справа.
Пули прошли по соснам на высоте человеческой груди. Кора посыпалась белыми щепками. Передний мотоцикл опрокинулся. Водитель скатился под коляску, а пулемётчик остался лежать поверх неё, всё ещё удерживая рукоятки ДП.
— Стой! — приказал Долгов.
Чумаков уже выжал педаль главного фрикциона. Танк остановился за изгибом дороги, подставив противнику только часть лобовой брони.
Автоматчики начали спрыгивать с машин. Никто не ждал отдельного приказа. За годы войны люди научились различать остановку колонны и начало боя по тому, как впереди меняется звук двигателя.
Из кустов вылетел фаустпатрон.
Он прошёл перед башней и ударил в сосну слева. Вспышка на мгновение вырвала из тумана человека в тёмной каске. Тот стоял на одном колене возле корней и уже бросал пустую трубу.
Наводчик Кошелев довернул башню.
— Вижу.
— Пулемётом.
Спаренный ДТ дал короткую очередь. Сосновые ветви задрожали. Человек исчез, но было непонятно, упал он или отполз.
Стрелять из пушки по лесу Долгов не стал. Осколочный снаряд свалил бы несколько деревьев и показал противнику точное место головного танка. За первым фаустником могли ждать другие.
К машине подбежал связной от майора Графова. Он держался за левый бок, хотя ранен не был: так меньше болтался планшет.
— Товарищ гвардии старший лейтенант, майор требует к нему.
— Где?
Связной показал назад.
— За самоходкой. По дороге не ходить.
Долгов спустился с башни. Ноги после нескольких часов в танке разгибались плохо. Он спрыгнул на песок, присел от резкой боли в колене и сразу пошёл вдоль канавы. Пули ещё срезали ветки над дорогой. Автоматчики отвечали из-за стволов, но не пытались подниматься.
Командир батальона лежал за бронетранспортёром. Перед ним на плащ-палатке была разложена карта. Края листа придавили магазином от автомата и двумя камнями.
Майор Владимир Сергеевич Графов провёл ногтем вдоль тонкой лесной дороги.
— Здесь нас ждут. До Хангельсберга полтора километра. За ним ещё два опорных пункта. Если начнём выковыривать каждый, к Эркнеру выйдем вместе с главными силами.
Он говорил негромко. Над картой стоял командир самоходки, рядом сидел начальник разведки и перевязывал ладонь. Никто не изображал спокойствие. Люди просто старались услышать друг друга сквозь пулемёт и двигатели.
— Справа заводская дорога, — сказал Долгов.
— Проверяли. Один мостик через канаву. Для машины выдержит, для танка не знаю.
— Сапёры посмотрят.
— Пока посмотрят, немцы перестроятся.
Графов поднял глаза.
— Сколько у тебя на ходу?
— Все три здесь.
— Не рота.
— Остальные с главными силами. Эти три мои.
Майор посмотрел на головную машину. На лобовом листе темнели следы старых попаданий. Один каток был другого цвета — его поставили ночью после марша.
— Двумя пойдёшь через завод. Третью оставишь здесь, поддержит автоматчиков. Самоходка ударит по опушке, когда начнёте движение. В бой за Хангельсберг не втягиваться. Обходишь и идёшь на Эркнер.
— Мосты?
— Оба нужны. Автомобильный и железнодорожный. По данным пленных, заминированы.
— Сапёры со мной.
— Отделение Фомина. Разведчиков возьмёшь сколько поместятся. Я пойду следом с остальным отрядом.
Долгов посмотрел на карту.
Эркнер лежал между водой и железной дорогой. Узкий канал соединял два озера. Если противник успевал взорвать мосты, передовой отряд останавливался у восточного берега. Главные силы корпуса подходили к той же воде и начинали переправу под огнём.
На карте канал был синей линией толщиной с волос.
Танк не мог переехать волос.
— Выступать сейчас?
Графов сложил карту.
— Сейчас. Пока они держат шоссе.
Долгов не ответил. Пополз обратно вдоль канавы.
У головного танка его ждал сержант Фомин. Сапёр нёс сумку с инструментами, две связки толовых шашек и катушку тонкого провода. На лице у него была та неподвижная сосредоточенность, с которой сапёры смотрели на землю, мосты и чужие руки.
— Заминирован, говорят, — сказал Долгов.
— Если говорят, значит, провод уже тянут.
— Увидишь?
— Если не успеют нажать раньше.
Фомин сказал это без попытки пошутить.
Долгов показал ему на корму второго танка.
— Садитесь. У моста первыми не лезете. Сначала охрана.
— Если сначала охрана, потом может не быть моста.
— На ходу решим.
Фомин поправил ремень сумки и пошёл к машине.
Долгов поднялся в башню.
— Чумаков, назад десять. Потом вправо, за завод.
— Там мостик.
— Видел.
— Я тоже.
Механик включил заднюю передачу.
Танк тяжело пополз назад. Второй повторил движение. Третья машина осталась у дороги и открыла огонь по лесной опушке, когда самоходка ударила первым снарядом.
Взрыв поднял землю между соснами. Пулемёт замолчал на несколько секунд. Автоматчики поднялись и пошли вперёд короткими перебежками, удерживая противника на месте.
Две тридцатьчетвёрки свернули к кирпичному заводу.
Мостик через канаву оказался деревянным, с двумя продольными балками и настилом, уже продавленным грузовиками. Чумаков остановился перед ним.
— Не нравится.
Долгов выбрался из люка и посмотрел вниз. Под досками шла чёрная вода. Глубина была небольшой, но берега крутые. Если мост проваливался под головной частью, танк садился днищем и закрывал дорогу второй машине.
Сапёры спрыгнули с кормы. Фомин лёг возле балки, просунул руку под настил, потом прополз к противоположному краю. Пули доносились слева, всё дальше. Противник пока не понял, куда ушли танки.
— По одному, — сказал Фомин, вернувшись. — Без рывка. Правой гусеницей ближе к краю нельзя.
Чумаков открыл люк.
— Выдержит?
— Должен. По одному и без рывка.
Механик посмотрел на него снизу и закрыл крышку.
Танк вошёл на мост первой передачей.
Доски затрещали. Правая балка прогнулась. Долгов видел, как вода под ней пошла кругами. Чумаков не прибавлял газ, хотя двигатель начал захлёбываться. Машина медленно перевалила середину. Последние доски вылетели из-под гусениц, но танк уже вышел на твёрдую землю.
Второй прошёл по оголившимся балкам.
Сапёры перешли следом и подложили под выбитый настил несколько досок для бронетранспортёров, которые должны были прийти следом. Один человек остался у мостика ждать колонну. Фомин с двумя сапёрами снова сел на корму второй машины.
За заводом начиналась полевая дорога. Она шла между огородами и снова входила в лес западнее немецкой позиции. Долгов оставил одного разведчика впереди. Остальные держались на броне, пригнувшись за башней.
Стрельба осталась слева.
Через несколько минут лес стал редеть. Показались крыши Хангельсберга и железнодорожная линия. На станции стояли вагоны, но людей не было видно. Над деревней поднимался дым.
Долгов не повёл танки к домам.
Они прошли южнее, по просеке, где гусеницы вязли в песке. Несколько раз приходилось останавливаться и ждать разведчика. Один дом на краю деревни оказался занят. Из слухового окна выстрелил пулемёт. Вторая машина дала два снаряда по верхнему этажу, и крыша сложилась внутрь. Танки не свернули к дому.
Задача находилась дальше.
К Эркнеру вышли со стороны, откуда их не ждали.
Сначала Долгов увидел воду между стволами. Потом — железнодорожную насыпь, крыши и высокую чёрную ферму моста. За каналом лежали улицы пригорода. В предрассветном свете окна казались пустыми, но на перекрёстке стояло орудие, развёрнутое на восток.
Немцы смотрели на шоссе.
Два советских танка подошли с юго-востока, вдоль садов.
Разведчик поднял кулак.
Долгов остановил машины за последним домом. Отсюда было видно оба перехода. Автомобильный мост находился правее. На нём стоял грузовик, поперёк проезжей части лежали бетонные блоки. Возле восточного устоя тянулся свежий провод.
Железнодорожный мост был длиннее. Две колеи уходили над водой к станции. На ближнем конце стояла будка. Возле неё двигались трое солдат. Четвёртый бежал вдоль путей к западному берегу.
— Фомин, — позвал Долгов.
Сапёр спрыгнул с кормы и подполз к нему.
— Видишь провод на автомобильном?
— Вижу.
— На железнодорожном?
Фомин долго смотрел в бинокль.
— Не вижу. Значит, спрятали лучше.
В городе завыла сирена.
Солдаты у будки обернулись. Один побежал к мосту.
Долгов закрыл бинокль.
— Автомобильный уже не успеем. Железнодорожный берём.
— Сапёры пешком.
— За первым танком.
Фомин посмотрел на расстояние от дома до насыпи.
— Если танк встанет на мосту, к зарядам не подлезем.
— До моста идёт первый. На насыпи прикрывает. Вы режете провод. Второй проходит после вас.
— А первый?
— Потом.
Вопросов больше не было.
Долгов вернулся в башню.
— Кошелев, будка у железной дороги. Осколочным. После выстрела — пулемёт по насыпи. Мост не задевать.
— Понял.
— Чумаков, до насыпи полный ход. Перед рельсами стой.
— Понял.
Долгов вызвал вторую машину.
— Мартынов, держишь автомобильный мост и перекрёсток. За мной не лезть, пока сапёры не дадут знак.
В наушниках треснул голос лейтенанта:
— Принял.
Орудие выстрелило.
Снаряд ударил в будку. Доски, земля и куски крыши поднялись над насыпью. Чумаков сразу дал газ.
Танк вышел из-за дома.
Разведчики и сапёры бежали сзади, используя его корпус как подвижную стену. Немецкий пулемёт открыл огонь со станции. Пули застучали по башне. Одна разбила перископ. Вторая прошла над открытым люком, и Долгов пригнулся.
Кошелев бил из спаренного пулемёта. Стрелок-радист Шелест стрелял вперёд из курсового. Земля вдоль насыпи кипела от попаданий.
Автомобильный мост взорвался.
Вспышка пришла справа. За ней поднялись вода, камни и целая секция проезжей части. Ударная волна толкнула танк сбоку. На броню посыпались мокрые куски дерева. Канал на мгновение исчез под серой стеной брызг.
Железнодорожный мост оставался цел.
Чумаков остановил машину перед первым рельсом.
Сапёры бросились под насыпь.
Фомин полз вдоль шпал, проводя ладонью под металлическими креплениями. Второй сапёр ушёл к левому краю. Третий добрался до разбитой будки и выстрелил внутрь.
С западного берега ударил автомат.
Второй сапёр перевернулся на спину. Нога застряла между шпалами. Он попытался подняться, но снова лёг.
Фомин не посмотрел в его сторону.
Он нашёл провод.
Тонкая чёрная линия шла под рельсом к деревянному ящику у фермы. Фомин вытащил нож, перерезал оболочку, потом кусачками перекусил две жилы. Концы отбросил в разные стороны.
— Ещё есть! — крикнул он.
Долгов слышал его через открытый люк.
Немецкий пулемёт перенёс огонь ниже. Пули ударили по шпалам. Фомин прижался к насыпи.
— Кошелев, окно станции, левее часов!
Башня повернулась. Орудие выстрелило. В здании станции исчезло одно окно и часть стены. Пулемёт замолчал.
Фомин пополз дальше.
У основания фермы обнаружились деревянные короба. Провода уходили под мост. Сапёр открыл один. Внутри лежали шашки, плотно уложенные вокруг детонатора.
— Здесь много!
— Сколько времени?
Фомин не ответил. Он выдернул электродетонатор, передал его назад и полез к следующему коробу.
На западном берегу появились солдаты.
Долгов спустился в башню.
— Осколочным по выходу с моста. Не по ферме.
Кошелев навёлся через прицел.
Первый снаряд разорвался возле каменного устоя. Люди рассыпались. Второй ударил по стене дома, из которого стреляли автоматчики.
Мартынов вывел свой танк к насыпи и открыл огонь вдоль автомобильной дороги. Немецкое орудие на перекрёстке успело развернуться. Его первый снаряд прошёл между машинами. Второй ударил в склон насыпи.
— Мартынов, пушку!
— Вижу.
Танк лейтенанта выстрелил почти одновременно с немецким орудием.
За перекрёстком поднялся дым. Расчёт разбежался, но сама пушка осталась цела. Один человек снова пополз к затвору.
Мартынов выстрелил второй раз.
Щит орудия лёг на мостовую.
Фомин поднял руку.
— Первый пролёт чист! Остальное проверять на мосту!
Долгов посмотрел на длинную ферму. Вода под ней ещё кипела после взрыва автомобильного моста. На противоположной стороне немцы занимали дома. Если ждать полной проверки, они подтянут пушку или доберутся до запасной линии подрыва.
Если послать танк сейчас, сапёры окажутся под его гусеницами вместе с зарядами.
— Чумаков, на мост. Первая передача. За сапёрами в десяти метрах.
Механик молчал секунду.
— Понял.
Танк поднялся на железнодорожное полотно.
Гусеницы легли на шпалы. Машина накренилась, выровнялась и медленно пошла над водой. Металл фермы усиливал звук двигателя. Каждый удар трака возвращался снизу тяжёлым гулом.
Сапёры двигались впереди. Фомин проверял короба у правой балки. Его помощник — у левой. Они выдёргивали детонаторы и сбрасывали провода в воду. Раненый сапёр остался у восточного устоя. Разведчик пытался вытащить его ногу из шпал.
На середине моста Чумаков остановился.
— Впереди доски нет.
Долгов высунулся.
Между шпалами открывалась вода. Несколько настилов сняли заранее, чтобы танк провалился траком. Пройти можно было только по одному пути, прижавшись правой гусеницей к рельсу.
Фомин лёг и показал рукой направление.
— Правее на ладонь! Медленно!
Чумаков не видел его из люка. Долгов передавал команды вниз.
— Правее. Ещё. Стой. Теперь прямо.
Танк двинулся.
Левая гусеница прошла в нескольких пальцах от пустоты. Под машиной трещали шпалы. Один конец доски сорвался и упал в воду.
С западного берега выстрелил фаустник.
Граната ударила в верхнюю ферму и разорвалась над башней. Металлические осколки застучали по броне. Долгов нырнул в люк. Кошелев дал очередь по окнам.
— Дальше!
Чумаков прибавил газ ровно настолько, чтобы машина не заглохла.
Тридцатьчетвёрка вышла на западный берег.
Долгов увидел улицу через прицел. Слева находилась станция. Справа — ряд небольших домов, трамвайная остановка и грузовики, поставленные поперёк дороги. Немецкая пехота отходила от канала, но часть людей занимала подвалы.
— Мартынов, проходи!
Вторая машина двинулась по мосту.
Долгов развернул свой танк башней к станции, корпусом к каналу. Автоматчики, перебежавшие вслед за сапёрами, занимали канавы у путей. Их было мало. Пока не подошёл остальной отряд, каждый дом на западном берегу оставался возможной немецкой позицией.
— Шелест, связь с майором.
Радист вызвал Графова.
Ответ пришёл не сразу.
— Мост наш. Автомобильный взорван. Железнодорожный цел. Западный берег занимаем. Нужна пехота и доски для прохода техники.
В наушниках зашипело.
— Держаться. Подходим.
Долгов посмотрел на улицу.
Слово было коротким.
Берег — длинным.
Мартынов вышел с моста и поставил танк у кирпичной мастерской. Сапёры продолжали снимать заряды. Один провод уходил под воду к противоположному берегу. Фомин послал человека искать второй взрывной пост.
Немцы вернулись через десять минут.
Сначала заработал миномёт. Первая мина разорвалась у железнодорожной будки. Вторая легла на мост, но попала между фермами и ушла в воду. Третья накрыла автоматчиков у насыпи. Двое остались лежать, один пополз назад, волоча автомат за ремень.
Потом из-за домов показался танк.
Он шёл медленно, прикрывая пехоту корпусом. За ним двигалась вторая машина. Модели Долгов не различил: видны были только башни и вспышки выстрелов.
Снаряд ударил в мастерскую возле Мартынова. Кирпичи посыпались на его танк.
— Бронебойным, — приказал Долгов.
Кошелев уже менял установку прицела.
Первый немецкий танк находился почти в лоб. Дистанция была небольшой, но улица сужала сектор. Стрелять приходилось между телеграфным столбом и углом дома.
— Чуть левее… Стой.
Орудие ударило.
Снаряд попал в лобовую часть немецкой машины и ушёл рикошетом. Танк остановился, башня повернулась к вспышке.
— Назад! — сказал Долгов.
Чумаков сдал машину за кирпичную стену прежде, чем ответный снаряд ударил в землю на прежнем месте.
Мартынов находился правее и видел немецкий танк под углом.
— Бей в борт! — передал Долгов.
Лейтенант не ответил.
Его машина выстрелила.
На борту немецкого танка появилось чёрное отверстие. Через секунду из люков вышел огонь. Пехота, шедшая за ним, бросилась в подъезды.
Вторая машина остановилась за горящей и начала стрелять через дым.
Немецкая пехота тем временем прошла дворами к мосту.
Автоматчики заметили её поздно. Из подвала возле станции полетели гранаты. Один разрыв пришёлся по сапёрам. Фомин упал, поднялся и пополз к ферме, прижимая локоть к боку.
Долгов понял, что противник не пытается вернуть весь берег.
Ему нужен был мост.
— Мартынов, танк держи. Пехоту отсекай. Чумаков, к станции!
Головная тридцатьчетвёрка пошла вдоль путей. Башня стреляла вправо, курсовой пулемёт — вперёд. Автоматчики прижались к корме и двигались вслед.
Из подвального окна показался человек с фаустпатроном.
Шелест увидел его первым. Курсовой пулемёт не доставал: ствол смотрел выше. Радист закричал в переговорное устройство.
— Справа у земли!
Долгов ударил Чумакова по плечу.
Механик повернул танк к стене.
Фаустник выстрелил. Граната прошла вдоль борта и разорвалась за кормой. Автоматчиков бросило на землю.
Кошелев опустил спаренный пулемёт и прошил окно.
Танк ударил лобовым листом в угол дома. Кладка треснула. Часть стены осыпалась, закрыв подвальный выход.
Долгов высунулся из люка.
— К мосту! Не за танком — вдоль насыпи!
Люди поднялись. Один не смог. Товарищ схватил его за ворот и потащил к рельсам.
Немецкая группа вышла из соседнего двора прямо к сапёрам.
Фомин стрелял из автомата одной рукой. Второй сапёр лежал возле ящика с вынутыми детонаторами и менял магазин.
Долгов остановил танк поперёк улицы.
— Осколочным, дальний двор!
Кошелев выстрелил.
Взрыв закрыл проход пылью. Автоматчики добрались до моста и легли вдоль насыпи. Началась короткая перестрелка на расстоянии, где уже не различали очередей — только отдельные вспышки и людей, появлявшихся из дыма.
Мартынов подбил вторую немецкую машину, когда та попыталась обойти горящий танк. Снаряд попал в гусеницу. Машину развернуло поперёк улицы. Экипаж продолжал стрелять, пока второй выстрел не разбил башню.
Контратака остановилась.
Но противник не ушёл.
Он бил по мосту миномётами, держал станцию и пытался подползти к зарядам с обоих берегов. Долгову приходилось менять позиции после каждых двух-трёх выстрелов. Дома скрывали танки от дальнего огня, но одновременно подпускали фаустников на несколько десятков метров.
Один раз человек с трубой появился на крыше сарая. Кошелев не успевал довернуть башню. Его снял автоматчик с насыпи.
Другой подобрался к Мартынову через сад. Танк спас Фомин: раненый сапёр заметил движение среди голых кустов и выстрелил раньше.
Долгов дважды переносил автоматчиков. Сначала они держали станцию, потом западный въезд на мост. Раненых складывали за каменным устоем. Санитара не было. Перевязывали друг друга индивидуальными пакетами, затягивали рукава ремнями и возвращались к рельсам, если могли держать оружие.
Боеприпасы в танках убывали быстрее времени.
Кошелев называл остаток после каждого выстрела.
— Бронебойных четыре. Осколочных девять.
Потом:
— Бронебойных три. Осколочных семь.
Долгов не спрашивал, когда подойдут свои. Радиостанция отвечала шумом. Мост оставался цел, и это было единственным докладом, который имело смысл повторять.
Главные силы появились с востока, когда солнце уже поднялось над лесом.
Сначала донёсся тяжёлый непрерывный гул. Потом из-за насыпи показались автоматчики, бронетранспортёры и сапёрные машины. Люди не кричали. Они сразу занимали дома, проходили по мосту и растекались по улицам Эркнера, будто вода, которую слишком долго удерживали у узкого места.
Инженеры принесли балки и настил. Железнодорожный мост начали приспосабливать для непрерывного движения техники. Один сапёр мелом отмечал места, где ещё оставались заряды. Другие вытаскивали их из коробов и складывали у канала.
Майор Графов пришёл пешком.
На его шинели не хватало нижней пуговицы. Лицо было серым от пыли. Он посмотрел на мост, на два подбитых немецких танка и только потом — на Долгова.
— Машины?
— Обе на ходу. У Мартынова повреждён левый борт, течёт масло. Боекомплект почти вышел.
— Люди?
— Считают.
Графов кивнул.
Он не поздравил.
По мосту уже шли новые танки. Доски под ними прогибались, ферма дрожала, вода далеко внизу покрывалась кругами от падающей пыли.
Фомин сидел возле устоя. Рука была перевязана, гимнастёрка на боку потемнела от крови. Рядом лежал сапёр, которого не смогли вытащить из шпал живым.
Долгов подошёл.
— В медсанбат.
— Сначала заряды передам.
— Передал.
Фомин посмотрел на ящики у воды, потом на мост.
— Не весь проверили.
— Другие проверят.
— А если пропустят?
Долгов сел перед ним на корточки.
— Тогда это будет их ошибка. Твоей крови здесь уже достаточно.
Фомин не согласился. Это было видно. Но спорить сил не осталось.
Двое автоматчиков подняли его и повели к бронетранспортёру.
Долгов вернулся к танку.
Чумаков сидел на броне и держал обеими руками кружку с водой. Пальцы дрожали. Пока машина двигалась, этого не было заметно.
Кошелев чистил прицел обрывком бинта. Шелест менял перебитый антенный провод. Заряжающий Горин спал у гусеницы, положив голову на пустой снарядный ящик. На его лице осталась полоса копоти от наушника.
— Разбудить? — спросил Чумаков.
Долгов посмотрел на колонну, идущую через мост.
— Когда тронемся.
— Скоро?
— Скоро.
Механик выпил воду и провёл ладонью по лицу.
За каналом снова стреляли. Передовые подразделения входили в следующий квартал.
Долгов поднялся на башню и посмотрел назад.
Железнодорожный мост был покрыт досками, кабелями, людьми и машинами. На нём уже нельзя было различить то место, где Фомин перерезал первый провод, и шпалы, между которыми умер его товарищ.
Для корпуса это был путь на Берлин.
Для тех, кто его взял, мост ещё оставался несколькими часами боя, двумя подбитыми машинами, пустыми укладками и людьми, которых предстояло назвать по фамилиям.
Долгов не знал, что за этот бой его представят к званию Героя Советского Союза.
Он знал только, что роте снова не дали досмотреть сон.
— Подъём, — сказал он. — Заводи.
Чумаков спрыгнул к люку.
Горин проснулся от первого оборота двигателя.
Танки пошли через мост на запад.
1 мая 1945 года, около 08:30
Берлин. Кварталы южнее Зоологического сада
8-й отдельный гвардейский мотоциклетный Бранденбургский Краснознамённый батальон
8-й гвардейский механизированный корпус, 1-я гвардейская танковая армия
1-й Белорусский фронт
Гвардии старший лейтенант Александр Петрович Долгов
За десять дней Берлин успел стереть с танков цвет весны.
На броне уже не осталось ни лесной грязи, ни жёлтого песка дорог к Эркнеру. Их закрыли кирпичная пыль, чёрная копоть и белые потёки извести. В щели надмоторных жалюзи набились обрывки бумаги. На левой гусенице застрял кусок синей занавески, и Чумаков дважды пытался выдернуть его ломиком, но ткань только глубже уходила между траками.
Утро первого мая оказалось ясным.
Солнце поднималось над крышами, которых почти не осталось, блестело на битом стекле и делало разрушенный город слишком отчётливым. Ночью дым скрывал дальний конец улицы, глубину окон и проломы между домами. Теперь свет входил во все щели. В нём были видны перевёрнутый трамвай, балки под обвалившимся фасадом, разбросанные чемоданы и ряды тёмных отверстий, из каждого из которых могли выстрелить.
Долгов смотрел на улицу из-за угла дома.
Танк стоял в двадцати шагах позади, прижавшись правым бортом к стене. Двигатель работал. На малых оборотах его гул не казался громким, пока где-нибудь рядом не наступала короткая тишина. Тогда дом начинал дрожать, из разбитых рам сыпалось стекло, а под ногами ощущалась тяжёлая ровная работа мотора.
Вчера вечером на этом участке у Долгова было четыре машины. Одна осталась за каналом с разбитым ленивцем. Вторую ночью увели на тягаче: у неё сгорел фрикцион, и механик до последнего сидел внутри, будто присутствием мог заставить танк снова двигаться. Теперь рядом с машиной Долгова находились танк лейтенанта Мартынова и ещё одна тридцатьчетвёрка, экипаж которой собрали из двух неполных.
Три танка для улицы казались силой.
Для квартала — уже нет.
От перекрёстка до следующего перекрёстка было меньше двухсот метров. За ними начинались новые окна, подвалы, проходные дворы и проломы. Немецкая оборона не имела непрерывной передней линии. Она жила отдельными узлами. Один дом молчал, в соседнем стреляли с третьего этажа, через дорогу в подвале сидели автоматчики, а за ними уже могли находиться свои. Иногда советская пехота занимала половину здания, немцы удерживали другую, и танкисты видели одну и ту же крышу над обеими сторонами.
На улице броня защищала людей от пулемёта и прямого выстрела.
В пяти шагах от стены она сама нуждалась в защите.
— Александр Петрович.
Долгов обернулся.
Командир стрелковой роты присел за грудой кирпича и обеими руками прижимал к груди планшет. Капитан был немолодым, с серой щетиной и перевязанной поверх гимнастёрки левой ладонью. Его люди подошли ночью на смену другой роте. Половина ещё не знала проходов между дворами.
— Наши вон там, — сказал он и показал на дом с уцелевшим балконом. — Первый этаж и подвал. Выше немцы. За перекрёстком — не знаю. Разведчик не вернулся.
— Пушка?
— Била отсюда.
Капитан провёл пальцем по схеме. На бумаге улица была прямой и чистой. В действительности её перегораживали два трамвайных вагона, баррикада из булыжника и перевёрнутая грузовая машина. Немецкое орудие находилось где-то за баррикадой или в глубине поперечной улицы. Ночью оно подожгло самоходку и после двух выстрелов замолчало.
— «Фаусты»?
Капитан устало посмотрел на него.
— Здесь в каждом окне может быть «фауст».
— Я спрашиваю, откуда уже стреляли.
— С правого подвала. С верхнего этажа жёлтого дома. Ещё один из-за трамвая. Того сняли.
Долгов выглянул из-за кирпича.
Жёлтым дом был, наверное, до войны. Теперь на фасаде оставались только пятна краски вокруг окон. Стена у первого этажа вывалилась наружу, образовав наклонную груду, по которой можно было подняться прямо ко второму. Над входом висела половина вывески. Немецкие буквы заканчивались там, где прошёл осколок.
Слева улицу пересекала эстакада городской железной дороги. Стальные опоры стояли среди развалин. Под ними лежала такая густая тень, что солнечный свет не доставал земли. За эстакадой дорога немного поворачивала, и этот поворот закрывал от танков следующий квартал.
— Пехота сначала берёт жёлтый дом, — сказал Долгов. — Не весь. Первый и второй этаж, окна на перекрёсток. Мартынов подаёт машину до воронки и держит левую сторону. Я работаю по баррикаде. Третья машина остаётся здесь и смотрит назад и верхние этажи.
— Назад зачем?
— Ночью через дворы прошли двое с «фаустами». Одного нашли. Второго нет.
Капитан кивнул. Спрашивать, откуда Долгов знает, не стал.
— Сапёров мне бы.
— У меня двое. Один после Эркнера глухой на правое ухо.
— У меня трое. Все слышат, только толку…
Он не закончил.
За перекрёстком ударил пулемёт. Пули прошли по верхнему краю кирпичной груды. Капитан и Долгов одновременно пригнулись. Из жёлтого дома ответили несколько автоматов. Кто-то закричал, чтобы подали гранаты.
— Опять пошли, — сказал капитан.
Долгов уже возвращался к машине.
Чумаков лежал перед правой гусеницей и рассматривал трак. На груди у него висел ключ, лицо было мокрым от пота, хотя утро оставалось прохладным.
— Трещина? — спросил Долгов.
— Старая. Я на неё со вчера смотрю.
— И что высмотрел?
— До ремонтников дойдёт. Если опять по лестницам не полезем.
— По лестницам не обещаю.
Чумаков вытер руки о штаны и поднялся.
Из башенного люка показался Горин.
— В укладке пять бронебойных, — сказал он. — Остальное осколочные. Два последних бронебойных внизу, к ним быстро не подлезть.
— Переложи.
— Так я и перекладываю. Там вода натекла.
— Откуда вода?
— Спросите у немцев. Дом ихний, вода ихняя.
Он сказал это без улыбки и снова исчез внутри.
Кошелев проверял привод башни. После предыдущего боя поворот шёл с заеданием. Он доводил прицел на несколько делений, возвращал, слушал механизм и повторял всё сначала.
— Люфт? — спросил Долгов.
— Есть.
— Большой?
— Пока попадаю.
Это означало, что разговор окончен.
Шелест сидел у открытого люка стрелка-радиста, прижав к одному уху наушник. Второе ухо он заткнул комком ваты: ночью из него шла кровь.
— С Мартыновым связь есть?
— Пока стоим — есть. На ходу пропадает.
Долгов наклонился к люку.
— Передай ему порядок. До воронки. Левый сектор. Без моей команды дальше не лезть.
Шелест взялся за тангенту.
Экипаж знал эту работу без объяснений. Чумаков залез на место, проверил ход рычагов и педалей. Горин перенёс снаряды. Кошелев выбрал ориентиры и запомнил углы, потому что после первого выстрела улицу могло закрыть пылью. Шелест повторил приказ, дождался невнятного ответа и показал Долгову большой палец.
Никто не говорил о том, что это первое мая.
О празднике напомнил полевой громкоговоритель.
Связисты укрепили его на столбе в глубине занятого квартала, а кабель протянули вдоль стены к радиомашине. Когда стрельба ослабла, ветер донёс торжественный голос. Слов нельзя было разобрать. Слышались только интонация, музыка и далёкое «товарищи».
У стены сидел раненый автоматчик. Он поднял голову, прислушался и спросил санитара:
— Москва?
— Не знаю.
— Похоже.
Санитар затянул повязку у него на бедре.
— Сиди спокойно.
— Я и так сижу.
Музыку заглушил разрыв.
Снаряд ударил в дом через улицу. Из окон вылетели остатки рам. Над танком посыпались куски штукатурки. Долгов опустился в башню и закрыл люк.
Снаружи город сразу стал меньше.
Осталась щель перископа, мутное стекло прицела и голоса экипажа. Внутри пахло соляркой, горячим металлом, оружейной смазкой и вчерашней гарью. Под ногами Горина катались стреляные гильзы, которые не успели выбросить. Вода на дне смешалась с грязью и кровью прежнего заряжающего, вымытой не до конца.
Долгов надел ларингофон.
— Мартынов, я первый. До угла. Держи дистанцию.
В наушниках зашипело.
— Понял… вижу…
— Чумаков, пошёл.
Танк дрогнул.
Механик вывел его из-за дома не сразу, а двумя короткими движениями. Сначала показал противнику лобовую броню, остановился, дал Кошелеву осмотреть улицу через прицел. Потом довернул корпус и пошёл вдоль правой стены.
Пехота двигалась рядом.
В перископе Долгов видел то каску, то плечо, то ладонь, ударявшую по броне. Автоматчики перебегали от двери к двери, бросали гранаты в подвальные окна и ждали, пока танк разобьёт простенок, за которым не могли пройти. Танкисты не видели верхних этажей у себя над башней. Пехота не могла высунуться на перекрёсток, пока там работало орудие. Каждый прикрывал чужую слепоту.
У жёлтого дома старшина поднял руку.
Танк остановился.
Две штурмовые группы вошли через пролом. Сначала внутри загремели гранаты. Потом автоматы. Один боец вывалился обратно, сел на камни и пополз к стене, оставляя за собой тёмную полосу. Санитар рванулся к нему, но пулемёт с верхнего этажа ударил по улице.
— Верхнее окно, третье справа, — сказал Долгов.
— Вижу, — ответил Кошелев.
Башня пошла влево.
Первый осколочный пробил стену ниже окна. Второй вошёл прямо в комнату. Из проёма вылетела штора, на секунду развернулась в воздухе и упала на мостовую.
Пулемёт замолчал.
Санитар добежал до раненого.
— Вперёд пять, — приказал Долгов.
Чумаков провёл машину мимо входа. Кирпичи ломались под траками. Один раз корпус резко накренился: левая гусеница попала на край воронки. Горин прижал снаряд к груди. Кошелев удержал лоб у прицела.
Из подвального окна справа показалась труба «фаустпатрона».
Долгов увидел её не целиком — только тёмный круг и движение за ним.
Ударил автомат пехотинца. Труба дёрнулась, выстрел ушёл вверх. Реактивная граната прошла над башней и разорвалась о фасад на другой стороне улицы. Огненная струя на миг осветила внутренность подвала.
Чумаков не прибавил скорости. Быстро идти по завалу было нельзя: танк мог сбросить гусеницу и превратиться в неподвижную мишень.
— Правый подвал, — сказал Долгов.
Шелест дал длинную очередь из курсового пулемёта. Пули выбили кирпич вокруг окна. Пехотинцы подползли ближе и бросили внутрь две гранаты.
Впереди появилась баррикада.
Два трамвайных вагона стояли поперёк улицы. Один лежал на боку, второй накренился на него. Между ними были навалены рельсы, кровати, мешки с песком и булыжник. Проход оставался только у левого тротуара, но там дорогу перекрывала глубокая воронка.
Орудия Долгов не видел.
Он увидел свежий след на булыжнике — узкую борозду, уходившую под арку дома за баррикадой.
— Пушка в арке, — сказал он. — Кошелев, левее вагона. Нижний край.
— Не вижу.
— Жди вспышку.
Долгов дал Мартынову команду остановиться. Третья машина осталась у исходного перекрёстка. Пехота прижалась к стенам.
Несколько секунд никто не стрелял.
Танк Долгова стоял посреди улицы, открытый для арки. Двигатель тянул воздух через забитые пылью жалюзи. В башне стало жарко. Пот стекал под шлемом к глазам, но вытереть лицо было нечем.
— Есть, — тихо сказал Кошелев.
В глубине арки мелькнуло движение.
Немецкое орудие выстрелило.
Пламя вырвалось почти у земли. Снаряд прошёл слева от башни, ударил в фасад позади и осыпал танк камнем.
— Бронебойным! — крикнул Кошелев.
Горин уже толкал снаряд в казённик.
— Готово!
Ответный выстрел вошёл в край арки. Каменная кладка обвалилась, но пушка осталась цела. Из дыма показался щит. Расчёт выкатывал орудие на прямую наводку, чтобы изменить угол.
— Ещё!
Горин выдернул гильзу. Горячий металл ударился о стенку башни. Он нагнулся за следующим снарядом.
В этот момент с верхнего этажа справа бросили связку гранат.
Она упала на моторный лист, скатилась к корме и исчезла из поля зрения.
— Вперёд! — приказал Долгов.
Чумаков двинул машину.
Взрыв пришёлся сзади. Крышку над жалюзи приподняло и ударило обратно. Двигатель кашлянул, но продолжил работать. Пехотинец у стены показал вверх. Мартынов открыл огонь из пулемёта по окнам.
Горин дослал второй бронебойный.
— Готово!
Танк качнулся на кирпичной груде. Кошелев удерживал арку в прицеле. Немецкая пушка выстрелила раньше.
Удар пришёлся в маску орудия.
Внутри башни вспыхнул белый свет. Металл загудел, будто по нему ударили огромным молотом. Кошелева отбросило от прицела. Горин упал на колени. С внутренней поверхности брони сорвало мелкие осколки. Один прошёл Долгову по щеке, другой ударил в шлемофон над виском.
Башню рвануло вправо и заклинило.
Долгов успел услышать, как Чумаков ругается, удерживая машину на краю воронки.
Потом его голова ударилась о казённик.
Свет погас.
— Александр Петрович…
Голос пришёл из темноты вместе с запахом горелой изоляции.
Кто-то тряс его за плечо.
— Александр Петрович, откройте глаза.
Я подумал, что зовут не меня.
Имя было моим. Отчество — чужим.
Я был Александром Сергеевичем Бессоновым, старшим лейтенантом, и несколько мгновений назад умирал в теле Николая Ивановича Паршина. Надо мной нависал немецкий солдат. Автомат уже не поднимался. Где-то рядом кричали, что командир убит.
Теперь в лицо бил тесный жар, а затылок лежал на чьём-то колене.
Я открыл глаза.
Надо мной склонился молодой танкист. По его левой скуле шла кровь. Он держал меня одной рукой, другой упирался в казённую часть орудия. За спиной танкиста качалась раскрытая укладка. На дне башни плескалась грязная вода.
— Александр Петрович?
Он спросил тише, будто громкий голос мог снова лишить меня сознания.
Я посмотрел на его губы, но имя не сразу нашло человека.
— Слышу.
Голос оказался хриплым и незнакомым.
— Горин, что там? — донеслось снизу.
— Очнулся!
Танк стоял под наклоном. Двигатель работал неровно. Внутри пахло пороховыми газами, горячей краской и палёной резиной. Справа кто-то тяжело дышал. Я повернул голову и увидел человека у прицела. Он тёр ладонью глаз, под пальцами оставалась кровь.
Снаружи ударило орудие.
Звук прошёл через броню и сразу вернул происходящему порядок.
Мы находились в бою.
Противник был впереди.
Танк получил попадание.
Всё остальное могло подождать несколько секунд.
— Пробитие есть? — спросил я.
— Нет, — ответил танкист у прицела. — Маску вдавило. Башня не идёт.
Имя пришло вместе с его голосом.
Кошелев. Наводчик.
Тот, что держал меня, был Горин, заряжающий. Внизу сидели механик Чумаков и стрелок-радист Шелест. Я не вспоминал их, как вспоминают знакомых после разлуки. Сначала возникало ощущение — кому можно доверить движение, кто слышит приказ с первого раза, кто после усталости начинает торопиться. Потом к ощущению присоединялось лицо. Последним — имя.
— Сколько я лежал?
— Не знаю. Полминуты, — сказал Горин. — Может, меньше.
Для него — полминуты.
Для меня между двумя смертями не прошло и секунды.
Ночь тридцатого апреля, в которой погиб Паршин, исчезла. За смотровой щелью был солнечный берлинский день. Календарное время двигалось вперёд без меня и принесло утро первого мая.
Орудие противника снова выстрелило.
Снаряд ударил ниже лобового листа или в груду камня перед танком. Корпус подбросило. Горин навалился на меня. Снизу крикнул Чумаков:
— Товарищ гвардии старший лейтенант, куда? Они третий кладут!
Гвардии старший лейтенант.
Александр Петрович.
Я провёл ладонью по лицу. Пальцы стали красными, но рана на щеке была неглубокой. Под шлемофоном распухал висок. Тело оказалось сильным, привычным к тесноте машины и тяжести люка. Левой ногой я чувствовал опору. Правая рука слушалась.
На первом вдохе к настоящей боли примешались другие: тяжесть под рёбрами, жар в боку, онемение пальцев. Их не было в теле Долгова до удара. Они пришли из тех мест, где уже закончились чужие жизни, задержались на одно биение сердца и отступили.
— Назад за угол, — сказал я.
Чумаков не двинул танк.
— Назад нельзя. Под левой гусеницей край подвала. Я его только носом перескочил.
Я наклонился к перископу.
Слева под машиной действительно чернела пустота. Обрушившаяся мостовая держалась на нескольких балках и кирпичной арке. Если Чумаков сдаст назад, тридцатьчетвёрка провалится кормой, а потом ляжет на бок.
Я этого не увидел.
Он увидел.
— Тогда вперёд на полкорпуса. Потом правой назад. Развернёшь нос на арку.
— Сделаю.
Ни обиды, ни удовлетворения в голосе механика не было. Он удержал танк от ошибки и сразу принял следующий приказ.
— Кошелев, орудие заряжено?
— Бронебойный. Башня вправо не идёт ни ручным, ни приводом.
— На сколько ствол левее арки?
— Градусов на шесть. Может, семь.
— Доведём корпусом.
— Доведём.
Горин помог мне подняться к перископу.
На улице висела кирпичная пыль. Сквозь неё проступали трамвайная баррикада и тёмная арка. Немецкое орудие уже выкатили дальше. Я увидел край щита и двух людей возле станины. Третий нёс снаряд.
Справа по окнам работал пулемёт Мартынова. Пехота лежала вдоль стен. Несколько человек пытались подползти к баррикаде, но из глубины поперечной улицы бил второй пулемёт.
В наушниках шёл сплошной треск.
— Шелест, Мартынова.
— Вызываю.
— Пусть давит правые окна и не выходит на середину.
— Он спрашивает, идти ли за вами.
На секунду я хотел ответить: пусть обходит справа.
И увидел в памяти не карту, а лицо Долгова, склонённое над той же улицей. Утром он сам расставил машины. Мартынов должен был держать левую сторону и двигаться только после ведущего танка. Третья машина прикрывала тыл.
Этот порядок существовал до моего появления.
Менять его только потому, что теперь приказ отдавал я, было бы хуже растерянности.
— Передай: выполнять прежнее.
— Есть.
— Чумаков, начинай.
Механик дал газ.
Танк пошёл вперёд. Левая гусеница соскользнула с края пролома, зацепилась за целую мостовую и вытянула корпус. Потом Чумаков затормозил одну сторону и подал другую назад. Тридцатьчетвёрка разворачивалась почти на месте. Под траками лопались кирпичи. Нос медленно уходил вправо.
В прицеле арка поползла к центральной риске.
Немецкий расчёт понял, что мы делаем.
Наводчик у орудия припал к панораме. Заряжающий поднёс снаряд. Ещё один человек тянул левую станину, доворачивая пушку.
— Правее, — сказал Кошелев.
— Чумаков, четверть рычага.
Корпус дёрнулся.
— Много. Чуть назад.
Механик выправил.
— Стой!
Горин прижал ладони к ушам.
Кошелев выстрелил.
Отдача толкнула орудие в башню. Гильза вылетела на пол. В прицеле арку закрыло дымом.
— Попал? — спросил Горин.
— Заряжай.
Это было ответом.
Бронебойный снаряд вошёл туда, где стоял расчёт. Когда пыль немного разошлась, щит немецкой пушки лежал набок. Один из людей шевелился возле колеса. Второго не было видно. Из прохода выбежал третий и исчез за стеной.
Пехота поднялась.
Первые автоматчики добежали до трамвая. Старшина махнул нам рукой: вперёд.
В этот момент из окна над танком выпал человек.
Он ударился о правый край башни, скользнул по броне и зацепился ремнём за поручень. В руке у него был «фаустпатрон». Выстрелить он не успел. Советский боец на втором этаже жёлтого дома попал ему в спину.
Тело висело у борта и било сапогом по крылу.
— Не вижу справа! — крикнул Чумаков.
— Стой.
Я приоткрыл люк.
Снаружи сразу ударили воздух, гарь и стрельба. Над башней свистели пули. Я высунулся только до глаз, увидел висящего немца и крикнул ближайшему пехотинцу:
— Сними его!
Тот подбежал, дёрнул тело за шинель. Ремень не поддался.
— Режь!
Боец достал нож. Над баррикадой ударил пулемёт. Пули высекли искры из башни. Пехотинец прижался к борту, перерезал ремень и оттолкнул мёртвого ногой.
— Готово!
— Отходи к стене!
Он побежал. Через три шага споткнулся и упал. Я решил, что его ранило, но боец поднялся, подобрал автомат и добрался до укрытия.
Я закрыл люк.
Над нами снова забухали разрывы.
Немецкие мины ложились вдоль улицы короткой серией. Первая ударила за танком Мартынова, вторая — у жёлтого дома, третья попала в крышу. Кирпичи и балки рухнули на пехоту у входа. Люди бросились оттаскивать завал руками.
Танки не могли помочь им, не подставив борта.
— Мартынов докладывает: у него гусеница цела, осколком ранило радиста, — передал Шелест. — Спрашивает, двигаться?
— Пусть доходит до нашей воронки и встаёт носом к правому дому. Третьему — оставаться.
— Связь с третьим пропала.
— Ещё вызывай.
Мы прошли к баррикаде.
Трамвай лежал так близко, что ствол упёрся бы в его борт, если бы башня могла повернуться. Проход слева был уже танка. Сапёры ползали под вагонами, проверяя рельсы и мешки. Один показал на проволоку, уходившую в подвал. Другой разматывал заряд у основания перевёрнутой машины.
Старшина подбежал к танку и дважды ударил прикладом по броне.
Я открыл люк.
— Заминировано? — спросил я.
— Провод есть. Не знаем, к чему. Нам минут пять.
— Пяти нет.
— Тогда сколько есть?
Старшина смотрел не вызывающе. Он действительно хотел знать, сколько времени ему дадут работать.
Слева снова заговорил пулемёт. Пули ударили в трамвайный борт.
— Пока мы здесь стоим, — сказал я. — Делай проход хотя бы для пехоты.
— Понял.
Он вернулся к сапёрам.
Я осмотрел верхние этажи. В одном окне двигалась занавеска. В другом за рамой мелькнула каска. Кошелев не мог повернуть орудие так высоко и вправо.
— Мартынов, окно над аптечной вывеской, — передал я по радио. — Третий этаж.
Ответ утонул в треске, но его танк открыл огонь.
Снаряд пробил фасад. Часть комнаты вывалилась на улицу: шкаф, кровать и половина пола. Вместе с ними упал немецкий автоматчик. Он остался лежать на куче штукатурки, а кровать, не сломавшись, встала ножками вверх.
За нашими спинами раздался выстрел «фаустпатрона».
Третья тридцатьчетвёрка дёрнулась. Вспышка прошла по борту, над машиной поднялся чёрный дым.
— Третий горит! — крикнул Шелест.
Первым открылся люк механика. Из него выбрался человек, упал на мостовую и пополз. Башенный люк не двигался.
Мартынов повернул пулемёт назад. Автоматчики у стены стреляли по окнам и дверям, но никто не понимал, откуда пришла граната.
Мы оставили тыл без движения всего на несколько минут.
Этого хватило.
— Горин, наверх. Смотри правый дом за нами. Только голову не поднимай.
Заряжающий открыл люк и высунулся. Пули сразу защёлкали по броне. Он исчез, потом крикнул:
— Подвал! Дверь за зелёной машиной! Там двое!
Шелест развернул курсовой пулемёт, но корпус стоял под неправильным углом.
— Чумаков, назад полметра. Правым притормози.
— Под нами заряд!
Я забыл о проводе под трамваем.
Сапёрский старшина уже бежал к нам. Он встал прямо перед лобовой бронёй, размахивая обеими руками.
— Не двигаться! Не двигаться!
Чумаков сам убрал газ прежде, чем я повторил.
Пехотинцы обошли зелёную машину с двух сторон. Из подвала выстрелили. Один упал. Остальные залегли.
Мартынов не мог помочь: между его танком и дверью находились наши люди. Третья машина продолжала гореть. Из башни наконец выбрался заряжающий. Его комбинезон тлел на спине. Раненый механик попытался подняться и потащил его к стене.
Сапёр возле трамвая перерезал провод.
— Всё! — крикнул старшина. — Теперь можно!
— Чумаков, вправо до зелёной машины!
Тридцатьчетвёрка повернула корпус.
Шелест дал очередь в подвал. Пули прошили дверь и кирпич вокруг неё. Пехотинцы бросили гранаты. После взрывов внутрь вошли трое.
Один вышел почти сразу, поддерживая раненую руку.
— Чисто! — крикнул он.
Я посмотрел на горящий танк.
В башне ещё мог оставаться человек.
— Горин, возьми лом. С пехотой к третьей машине. Проверь командира и наводчика.
— Есть.
— Кошелев, сможешь один зарядить?
Наводчик попробовал согнуть окровавленные пальцы.
— Один раз смогу.
— Больше пока не надо.
Горин выбрался наружу.
Я остался в башне на месте заряжающего. Осколочный лежал в нижней укладке. Чтобы достать его, пришлось нагнуться между казёнником и сиденьем. В тесноте тело само нашло опору коленом и повернуло снаряд так, чтобы не ударить взрывателем о металл.
Это умел Долгов.
Вместе с движением пришёл мост.
Не рассказ и не чужая наградная строка. Холодные рельсы под гусеницей. Вода по обе стороны. Спина сапёра Фомина под ладонью. Два немецких танка за насыпью. Чумаков, который не имел права повернуть рычаг сильнее, потому что трак сойдёт со шпалы.
Мост у Эркнера взял Александр Петрович Долгов.
Он нашёл к нему дорогу, провёл по рельсам машины, удержал противоположный берег и дождался корпуса.
Меня там не было.
Я появился через десять дней, когда немецкий снаряд ударил в его танк и погасил сознание на полминуты.
Всё, что было до этого удара, принадлежало ему.
Снаряд лёг на мои ладони тяжело и привычно. Я поднял его к казённику.
— Заряжено, — сказал я.
Кошелев на секунду оторвался от прицела.
Наводчик не понял, почему командир сам заряжает. Потом увидел пустое место Горина и снова прижался лбом к налобнику.
— По чему?
— Жди.
Сапёры закончили ставить заряд под перевёрнутый трамвай. Пехота отошла за танки. Старшина лёг у стены, размотал провод и посмотрел на меня.
Я закрыл люк.
Взрыв сдвинул вагон на полметра. Он не разлетелся, как ожидали. Тяжёлый корпус приподнялся, осел и открыл узкий проход между кормой и стеной.
Для танка всё ещё было мало.
Для людей — достаточно.
Автоматчики пошли первыми. Они протискивались боком, передавали вперёд гранаты, перебирались через рельсы. За баррикадой началась стрельба.
— Мартынову стоять, — приказал я. — Мы раздвинем.
— Башня заклинена, — напомнил Кошелев.
— Стрелять не будем. Чумаков, упри лоб в вагон. Медленно.
— Там рельсы поперёк.
— Видишь, где ниже?
— Вижу.
— Туда и дави.
Танк подошёл к баррикаде.
Ствол прошёл над смятым бортом трамвая. Лобовая броня упёрлась в металлический каркас. Чумаков прибавил обороты. Гусеницы провернулись на булыжнике, подняли пыль. Вагон заскрипел, но не сдвинулся.
— Ещё, — сказал я.
Двигатель заревел. Внутри стало трудно дышать. Трамвайный корпус медленно пошёл в сторону, ломая каменную кладку баррикады. Один рельс поднялся и ударил по крылу. Второй попал под гусеницу.
Танк накренился.
— Хватит! — крикнул Чумаков. — Сейчас трак сорвём!
Я дал команду остановиться.
Проход стал шире ещё на метр.
Мартынов мог протиснуть машину, если сложит правое крыло и пойдёт вплотную к стене. Наша тридцатьчетвёрка — тоже, но сначала надо было выбраться из рельсов.
Снаружи Горин ударил по люку.
— Командир!
Я открыл.
Лицо у него было чёрным.
— Наводчик жив. Ногу зажало. Командир мёртв. Боекомплект сейчас рванёт.
— Вытащили наводчика?
— Тащат.
— В машину.
Горин спустился. Через несколько секунд позади взорвалась первая укладка. Горящий танк окутало пламенем. Башенный люк взлетел, перевернулся в воздухе и упал возле стены.
Никто на улице не остановился посмотреть.
Пехота уже дралась за следующий дом.
Мы вывели машину из рельсов и прошли через баррикаду.
За ней город не стал слабее.
Он только подпустил нас ближе.
За баррикадой улица раздваивалась.
Левый проход уходил под железнодорожную эстакаду. Правый упирался в площадь, заваленную камнем. На довоенной карте там были обозначены сквер и несколько общественных зданий. Теперь деревья стояли без ветвей, земля была вывернута воронками, а от ближайшего дома осталась передняя стена. За пустыми окнами не было комнат. Через них виднелось небо.
Наши автоматчики заняли первый подъезд справа.
До второго они не дошли.
Из-за каменной тумбы ударил немецкий пулемёт. Почти одновременно из полуподвального окна вылетела реактивная граната. Она прошла перед танком Мартынова, задела кирпичную груду и разорвалась у эстакады. Осколками посекло двоих пехотинцев.
Мартынов остановился за трамваем.
— Долгов, у меня прохода нет, — донеслось в наушниках. — Ваш танк мешает.
Он не знал, что Долгов уже не слышит его.
— Вижу, — ответил я. — Подожди.
Наша башня оставалась повёрнута к арке за спиной. Противник был впереди и справа. Чтобы выстрелить, требовалось развернуть весь танк на площади, подставив борт окнам.
— Чумаков, сможешь поставить корпус вдоль тумбы?
Механик долго смотрел через свою щель.
— Там плита на краю воронки.
— Обойти?
— Если Мартынов подвинется. И пехоту убрать. Я их не вижу под носом.
Я открыл люк.
Стрельба сразу стала громче. Пули били по трамваю и звенели об опоры эстакады. Под танком лежали автоматчики. Один прижимал обеими ладонями живот. Другой тянул его за ремень, но не мог сдвинуть с места.
Капитан стрелковой роты добрался до баррикады. Повязка на руке потемнела. Он поднял голову к башне.
— Пулемёт за памятником! Подвал справа — «фаусты»!
Каменная тумба была остатком памятника. Верхнюю фигуру снесло, на постаменте торчали только ботинки.
— Мне надо развернуться, — крикнул я. — Уведи людей от площади!
— Раненого заберём!
— Забирай. Потом дым на правый подвал.
Капитан пополз к своим.
Я увидел движение на третьем этаже. Из окна высунулся немец с гранатой на длинной деревянной рукоятке. Автоматчик у нашей гусеницы поднял оружие и выстрелил. Немец исчез. Граната упала на подоконник и взорвалась внутри комнаты.
Мартынов сдал назад, освобождая место.
Пехота вытащила раненого. Две дымовые гранаты полетели к подвалу. Одна не загорелась. Вторая выпустила густой белый дым, который сначала стлался по земле, потом поднялся к окнам.
— Теперь, — сказал я.
Чумаков вывел танк на площадь.
Он шёл медленно, поворачивая корпус так, чтобы лоб оставался к предполагаемому «фаустнику». Левая гусеница взобралась на бетонную плиту. Плита просела, но выдержала. Кошелев следил за пулемётом у постамента. Навести орудие точно он не мог, поэтому давал механику поправки голосом.
— Правее… ещё… стой. Чуть левее.
Чумаков работал рычагами как наводчик.
— Есть.
Орудие всё ещё было заряжено тем осколочным, который я дослал у баррикады.
Горин вернулся, когда Чумаков закончил разворот. Он спрыгнул в башню и тяжело сел на укладку.
— Наводчика той машины унесли, — сказал он. — Механик тоже живой. Обгорел только.
— Заряжай дальше.
— А вы чего полезли?
— Чтобы место не пустовало.
Горин хотел спросить ещё что-то, но Кошелев выстрелил.
Снаряд ударил в основание постамента. Каменные плиты разлетелись. Пулемёт перевернуло вместе с расчётом. Пехота поднялась и перебежала площадь.
Из дыма у правого подвала выскочили двое немцев.
Первый нёс «фаустпатрон», второй прикрывал его автоматом. Они оказались слишком близко к нашему борту, ниже сектора пушки. Шелест не мог достать их курсовым пулемётом.
Я схватил автомат Долгова, открыл люк и выстрелил сверху.
Очередь прошла выше. Танк качнулся на плите. Немец с «фаустом» опустился на колено.
Ударил автоматчик возле нашего левого трака.
Он стрелял лёжа, почти из-под машины. Немец упал, не успев поднять трубу. Второй развернулся к пехотинцу. Я выстрелил снова. Теперь пули вошли ему в грудь и отбросили к окну.
Автоматчик под танком посмотрел вверх.
Это был тот самый боец, который перерезал ремень на мёртвом немце. На щеке у него белела кирпичная пыль.
— Живой? — крикнул я.
Он не услышал. Показал ладонью вперёд и пополз к своим.
Я закрыл люк.
— Командир, у вас кровь по шее, — сказал Горин.
— Не мешает.
— Я не спрашивал, мешает или нет.
Он достал индивидуальный пакет, но танк снова тронулся. Горин убрал бинт за пазуху.
— Потом.
Мартынов прошёл площадь первым. Его машина остановилась у дома без фасада и дважды выстрелила по глубине двора. Мы двинулись следом.
Дальше бой распался на отдельные короткие отрезки.
Десять метров вперёд. Остановка. Окно. Подвал. Пролом. Снова десять метров.
Иногда танк стрелял по цели, которую видел пехотинец. Иногда автоматчики входили в дом, чтобы снять человека, которого танкисты не могли увидеть у собственного борта. Сапёры проверяли завалы, потому что под кирпичом попадались противотанковые мины. Связисты тянули провод через улицу и через несколько минут тянули новый — старый рвали гусеницы или осколки.
Немецкая артиллерия била по кварталу из глубины города. Мины приходили сверху, за стены, куда не доставал прямой огонь. Один тяжёлый разрыв поднял перед нами целый пласт мостовой. Камни стучали по башне, как железный град. Второй обрушил подъезд после того, как из него вышла наша штурмовая группа. Последний автоматчик успел выпрыгнуть. За его спиной сложились лестничные марши.
Над крышами появились самолёты.
Сначала их услышали — низкий нарастающий рокот, в котором танковый двигатель стал почти неслышен. Потом между полосами дыма мелькнули крылья. Чьи они, никто в первые секунды не понимал. С земли открыли огонь несколько крупнокалиберных пулемётов. Трассы потянулись вверх. Самолёты прошли дальше, и грохот снова остался на улицах.
К концу второго квартала у нас осталось три осколочных и три бронебойных снаряда.
Кошелев видел левым глазом хуже, чем правым. Горин заряжал медленнее, потому что обжёг ладони, вытаскивая человека из подбитой машины. Шелест перестал отвечать на вопросы с первого раза. Чумаков не жаловался, но по запаху было понятно: двигатель перегревался.
Я чувствовал состояние каждого не по воспоминаниям Долгова, а по паузам между ответами.
Экипаж держался не потому, что перестал уставать.
Люди просто распределили усталость так, чтобы она не остановила машину сразу.
За последним домом открылся более широкий проезд. В его конце виднелись деревья, обломанные и почерневшие. Оттуда шёл густой дым. Где-то за ним находился Зоологический сад.
Пехота остановилась у угла.
Капитан поднялся на башню. Он двигался тяжело, одной рукой. Вторая висела на перевязи, которую ему успел сделать санитар.
— Дальше наши вышли с другого направления, — сказал он. — Только не пойму, кто где. Стреляют все.
— Связь со штабом?
— Связист пошёл назад.
— Мой тоже почти ничего не принимает.
Мы оба посмотрели на проезд.
На другой стороне двигались люди. Через дым нельзя было разобрать форму. Один махнул куском белой ткани, потом сразу спрятался.
— Немцы? — спросил капитан.
— Не знаю.
Он снял каску, вытер лоб рукавом и снова надел.
— Сейчас пошлю двоих.
— Подожди.
Я вызвал Мартынова. Связь появилась неожиданно чисто.
— Обойди двор слева, — приказал я. — К проезду не выходи. Посмотри, есть ли наши опознавательные полотнища. Пехоту не бери, пока не проверишь проход.
— У меня горючее на дне.
— Сколько пройдёшь?
— До двора пройду. Обратно тоже, если не заставите кружить.
— Не заставлю.
Мартынов ушёл.
Мы ждали семь минут.
За это время немецкий снайпер ранил санитара. Пуля вошла ему в плечо, когда он перевязывал другого человека. Капитан сам оттащил обоих за стену. Потом с востока пришла группа советских автоматчиков, которые считали дом перед нами занятым противником и едва не забросали гранатами подвал со своими.
Мартынов вернулся без выстрела.
— Там танки соседней бригады, — доложил он. — Полотнище красное на крыше. Они уже прошли вдоль сада. Впереди ещё стреляют, но этот проезд наш.
Капитан спустился с башни.
— Значит, дошли.
Он не сказал «взяли».
На такой карте невозможно было взять место одним движением. Один батальон занимал вход, другой — дом напротив, третий ещё дрался за подвалы в ста метрах. В донесении всё это позднее становилось одной точкой и одним временем.
На земле люди ещё не знали, закончился их бой или только сменил направление.
В наушниках возник голос Шелеста:
— Штаб батальона. Приказ машинам Долгова выйти на Бюловштрассе. Осмотр, боекомплект, горючее. Потом уточнят задачу.
— Повтори.
Он повторил.
Чумаков услышал по внутренней связи.
— В тыл? — спросил он.
— Не в тыл. На Бюловштрассе.
— Там хотя бы мотор заглушить дадут?
— Если дойдём.
Механик ничего не ответил.
Капитан стрелковой роты стоял у гусеницы. Я высунулся из люка.
— Нас выводят на заправку.
Он посмотрел на две оставшиеся машины.
— Обе?
— Обе.
— А если отсюда снова полезут?
Вопрос прозвучал не как упрёк. Ему нужно было понимать, чем он будет держать проезд после нашего ухода.
— Слева подошли танки соседей. Свяжись с ними. Мы перед отходом дадим по дому у площади и по подвалу. Больше снарядов почти нет.
Капитан кивнул.
— Тогда пять минут. Я людей разведу.
— Десять.
— За десять они сами разойдутся. Давай пять.
Он ушёл к роте.
Мы остались на месте ещё семь минут.
Кошелев выпустил два осколочных по зданию, откуда продолжал работать пулемёт. Мартынов прикрыл проезд. Пехота перенесла раненых за внутреннюю стену и подтянула ручной пулемёт к углу.
Потом танки начали отходить.
С улицы это выглядело иначе, чем из башни.
Для экипажа приказ означал горючее, снаряды, ремонт заклиненного погона и несколько минут без выстрелов. Для пехотинцев две уходящие машины были стеной, которая вдруг сдвинулась назад и открыла окна напротив.
Люди провожали нас молча.
Тот автоматчик с кирпичной пылью на щеке сидел у входа и менял магазин. Когда танк проходил мимо, он поднял руку. Я ответил. Имени его я не знал.
За баррикадой мы остановились у сгоревшей третьей машины.
Огонь уже погас. Броня оставалась горячей. Тело командира лежало у стены под плащ-палаткой. Раненых унесли. Возле правой гусеницы сидел механик-водитель из погибшего экипажа и смотрел на собственные обожжённые ладони. Санитар уговаривал его идти на перевязку.
— Я сам, — повторял механик. — Не тяни. Я сам.
Он не вставал.
Наш Горин спрыгнул к нему. Вместе с санитаром они подняли раненого и повели к подвалу.
Кошелев наконец позволил перевязать себе лицо. Шелест вылез из нижнего люка, сел прямо на мостовую и снял шлемофон. Вата в его ухе стала тёмной.
— Слышишь? — спросил я.
Он посмотрел на меня.
— Если губы вижу.
Я показал ему, чтобы шёл к санитару.
— Потом.
— Сейчас.
Шелест хотел возразить. Потом передумал и поднялся.
Чумаков не глушил мотор.
— Температура? — спросил я, наклонившись к его люку.
— Высокая.
— Дотянет?
— Если медленно. Только правый борт слушайте. Там после удара что-то трет.
— Погон?
— Не знаю. Может, крыло на гусеницу легло.
Он говорил с машиной осторожнее, чем с людьми. За четыре года войны механик привык, что человек иногда может объяснить, где болит. Танк отвечал запахом, дрожью и изменением звука.
Горин вернулся, сел на броню и сразу уснул, прислонившись спиной к башне. Кошелев разбудил его, когда мы тронулись, чтобы заряжающий не упал под гусеницу.
По дороге к Бюловштрассе война не прекращалась.
Она только стала чужой.
Мы проходили мимо домов, которые штурмовали другие подразделения. В одном подъезде советские солдаты выводили пленных. Немцы шли без ремней, придерживая штаны руками. Среди них были седые мужчины и мальчишки с одинаково серыми лицами. У соседнего дома пехотинцы тащили сорокапятку через завал. Колёса застревали, люди упирались плечами в станину, а с верхнего этажа по ним стреляли.
Мартынов остановил танк и дал очередь по окнам.
Орудийный расчёт протащил пушку.
Дальше из подвала выходили гражданские. Сначала показалась белая простыня на палке, потом женщина с ребёнком, старик в пальто и ещё несколько человек. Они ждали, пока танки пройдут, и прижимались к стене. Ребёнок закрывал уши ладонями. Женщина смотрела не на нас, а на гусеницы, будто боялась, что машина внезапно повернёт.
На перекрёстке лежали лошади, орудийный передок и разбитый легковой автомобиль. Проехать можно было только по тротуару. Чумаков подвёл танк к стене так близко, что ствол соскрёб штукатурку с балкона.
Над городом снова заработали тяжёлые зенитные орудия.
Их выстрелы были глубже обычной артиллерии. Стёкла в уцелевших окнах дрожали. Где-то впереди горело большое здание. Дым поднимался ровным чёрным столбом и на высоте уходил к западу.
Война заканчивалась не тишиной.
Она заканчивалась тем, что каждый следующий выстрел мог оказаться последним, но никто не знал, какой именно.
1 мая 1945 года, около 12:00
Берлин. Бюловштрассе
На Бюловштрассе нас встретил регулировщик.
Он стоял под стальной опорой надземной дороги и показывал машинам обходить воронку справа. Лицо у него было забинтовано так, что оставались только глаза и рот. За спиной регулировщика на рельсах висел разбитый вагон. Один его конец провалился вниз, другой удерживался на искривлённой балке.
Под эстакадой собрались танки, тягачи и мотоциклы. Ремонтники работали прямо у обочины. У одной машины меняли разбитый трак. У второй паяли пробитый радиатор. Боеприпасы лежали в ящиках возле стены, отдельно бронебойные и осколочные. Люди спали там, где остановились: под крыльями, на брезенте, между штабелями кирпича.
Я выбрал место за опорой и дал команду заглушить двигатель.
Когда мотор остановился, тишина внутри танка ударила сильнее грохота.
Сразу стало слышно, как остывает металл. Где-то капала вода. Горин дышал открытым ртом. Кошелев держал ладони на коленях и смотрел на них, словно только теперь заметил кровь.
— Выходим, — сказал я.
Никто не двинулся.
Не от неповиновения. После нескольких часов в бою телу требовалось время понять, что следующего выстрела сейчас не будет.
Первым открыл люк Чумаков.
Он выбрался наружу, спрыгнул на мостовую и едва удержался на ногах. Потом сразу полез к моторному отделению. Кошелев сел на краю башни. Горин лёг на броню лицом вверх и закрыл глаза.
Шелест принёс воду в помятом ведре.
Мы пили по очереди одной кружкой. Вода пахла ржавчиной. На дне плавали кусочки извести, но никто их не вылавливал.
— Сколько осталось? — спросил я Горина.
Он не открыл глаз.
— Один осколочный. Три бронебойных. Пулемётных… не считал.
— Посчитай после воды.
— Посчитаю.
Кошелев осторожно тронул опухшую щёку.
— Башню здесь снимут?
— Здесь не снимут, — сказал Чумаков от моторного листа. — Ломами попробуют. Если погон повело, пойдём в ремонт.
— А если не пойдём?
— Тогда будешь наводить мной.
Кошелев посмотрел на него, но не улыбнулся.
— Тобой трудно. Дёргаешь.
— Другого механика ищи.
В разговоре не было остроумия. Они проверяли, могут ли снова говорить друг с другом как до боя.
Горин сел.
— Товарищ гвардии старший лейтенант, перевязаться надо.
Он достал тот же пакет.
Теперь я не возражал.
Пока Горин вытирал кровь и закреплял бинт над виском, ко мне подошёл офицер. Он снял защитные очки. Под ними лицо оказалось светлее, чем вокруг.
Я узнал его раньше, чем пришло имя.
Андрей Матросов.
Старый товарищ Долгова. Человек, рядом с которым не требовалось держать спину прямее, чем позволяла усталость.
— Саша, — сказал он. — Ты откуда такой?
— С передовой.
Матросов посмотрел на танк, на вдавленную маску и обгоревшую корму.
— Это я вижу. Живы все?
— Мои — все. Соседнюю машину потеряли. Командир погиб, двоих унесли.
Он снял перчатку и провёл ладонью по глубокой вмятине.
— Тебя к медикам водили?
— Нет. Горин перевязал.
— Этого мало.
— Знаю.
Матросов кивнул. Спорить сейчас было некогда.
— Штаб батальона дальше по улице. Тебя искали. После осмотра машины зайди.
— Зачем?
— Не сказали. Может, снова задача. Может, про роту спросят.
Он говорил медленно. Губы у него потрескались. На воротнике засохла грязь. За последние сутки Матросов, вероятно, спал не больше нас.
— Мотоцикл где? — спросил я.
— Вон. Водитель возле него лежит. Не пугайся, он спит.
— До штаба подбросишь?
— Подброшу. Только сначала дай людям поесть.
Горин услышал.
— Мы уже ели.
— Когда?
Заряжающий задумался.
— Вчера. Наверное.
Матросов достал из сумки две банки тушёнки и положил на броню.
— Тогда сегодня тоже поешьте.
Он ушёл к мотоциклу.
Я смотрел ему вслед и впервые после пробуждения позволил себе подумать дальше нескольких минут.
Долгов был жив.
Его танк вышел из боя. Экипаж находился рядом. Противник не наступал на эту улицу. До штаба было несколько сотен метров.
После последних смертей — Кузнецова, Потапова, Ольшанского, Жданова и Паршина — такая передышка казалась почти невозможной.
Я не знал, почему переход произошёл именно в момент попадания. Не знал, что случилось с сознанием самого Долгова и где оно находилось теперь. Не знал, связан ли выбор тел с их будущей смертью или смерть только завершала то, что начиналось раньше.
Но впервые у меня появилась простая надежда: может быть, этот человек не обязан погибнуть сразу после моего появления.
Она продержалась меньше десяти минут.
Миномётный обстрел начался без пристрелочных.
Первая мина разорвалась за эстакадой. Вторая легла среди машин у дальнего перекрёстка. Кто-то крикнул, чтобы боеприпасы унесли от стены. Ремонтники бросили инструменты и полезли под танки.
— В укрытие! — крикнул я экипажу.
Чумаков нырнул под корму. Кошелев и Горин скатились за гусеницу. Шелест схватил ведро, зачем-то понёс его с собой, потом отбросил и лёг возле опоры.
Я спрыгнул с башни.
На дороге стоял тягач с открытой дверцей. Между ним и стеной было несколько шагов. Я побежал туда.
Матросов обернулся от мотоцикла.
— Саша, сюда!
Следующая мина разорвалась примерно в пятнадцати шагах.
Сначала я увидел, как мостовая поднялась тёмным кругом. Потом пришёл удар.
Воздух толкнул в грудь. Ноги исчезли из-под меня. Я упал на бок и ещё несколько секунд продолжал видеть улицу: стальную опору, колесо мотоцикла, куски камня, которые падали сверху.
Боли сначала не было.
Я попытался подняться. Левая рука упёрлась в землю. Правая не нашла опоры.
Матросов добежал первым.
— Не двигайся. Саша, не двигайся.
Он прижал ладонь к моему боку. Лицо у него изменилось.
— Где? — спросил я.
— Сейчас.
— Андрей, где?
— Бок. Ногу задело. Лежи.
Он не сказал про живот.
Я сам почувствовал тепло под комбинезоном. Оно быстро растекалось от правого бока к поясу. Дышать становилось труднее. Осколок в ноге был мелочью. Другой вошёл глубже.
Подбежал водитель мотоцикла. Тот самый, который минуту назад спал возле колеса.
— Носилки! — крикнул он.
— Нет времени. В коляску.
— Его трясти нельзя.
— Здесь ещё накроет. Бери за плечи.
Они подняли меня.
Боль пришла сразу вся. Из груди вышел воздух. Я не закричал только потому, что не смог вдохнуть. Матросов держал под мышками, водитель — за ноги. До коляски было несколько шагов, но они шли долго, выбирая место между обломками.
Новая мина ударила дальше по улице.
Меня уложили в коляску боком. Ноги не помещались. Матросов согнул их и прижал ремнём. Водитель сел за руль.
— Держись, — сказал он.
Это не было приказом и не было обещанием.
Других слов у него не осталось.
Мотоцикл тронулся.
Коляска чувствовала каждый камень. От толчков в животе двигалось что-то тяжёлое и горячее. Я сжал край кузова. Пальцы скользили по металлу.
Над улицей продолжали рваться мины. Водитель вёл мотоцикл под эстакадой, объезжал воронки и один раз выскочил на тротуар. Матросов сидел позади меня, удерживая за плечи. Он всё время говорил:
— Уже близко. Сейчас, товарищ гвардии старший лейтенант. Уже близко.
Я не знал, говорил ли он правду.
Между опорами мелькали люди, танки, белая повязка регулировщика. Потом улица сузилась. На стене появился красный крест, нарисованный на куске фанеры.
У входа в медицинский пункт мотоцикл ещё не остановился, а санитары уже бежали к нам.
— Осколочное, живот! — крикнул Матросов.
Меня переложили на носилки.
В подвале пахло кровью, эфиром и сырой штукатуркой. Раненые лежали вдоль стен. Кто-то стонал. Кто-то просил воды. Санитар разрезал комбинезон и убрал пропитавшуюся кровью ткань.
Врач посмотрел на рану, потом на моё лицо.
— В операционную.
— Очередь, — сказал другой голос.
— Этого сейчас.
Носилки подняли.
Матросов шёл рядом до двери. Его не пустили дальше.
— Саша.
Я повернул голову.
Он хотел сказать что-то ещё, но санитар уже заносил носилки внутрь.
На операционном столе над лицом висела лампа. От взрывов она слегка качалась. Врач снял с меня шлемофон. Кто-то искал вену на руке. Медсестра держала маску.
— Фамилия?
Вопрос предназначался мне.
— Долгов.
— Имя, отчество?
— Александр Петрович.
На этот раз чужое отчество отозвалось без задержки.
Так звали человека, который взял мост у Эркнера и провёл свою роту до Берлина.
Мне принадлежали только последние часы в его теле.
Врач наклонился ближе.
— Сознание не теряйте. Слышите меня?
— Слышу.
— Дышите ровно.
Я попытался.
Воздуха не хватило.
Лампа над столом расплылась. Вместо белого круга возникли рельсы эркнерского моста. Потом — трамвайная баррикада, лицо Чумакова в смотровой щели, ладони Горина и автоматчик с кирпичной пылью на щеке.
Люди, которых мы успели вывести, оставались жить за дверью.
Этого нельзя было назвать спасением самого Долгова.
Это было только то, что нам удалось сделать до прихода мины.
— Пульс падает, — сказал кто-то.
Маска закрыла рот и нос.
Запах эфира стал сильнее.
Последним я услышал не взрыв и не двигатель танка.
Голос врача приказал держать плечо.
Потом руки исчезли.
Свет погас.
Из темноты пришёл другой голос:
— Василий Васильевич, батарея к залпу готова.
Война снова продолжилась раньше, чем я успел умереть до конца.
Глава 29. Линия не оборвалась
2 мая 1945 года, около 07:20
Берлин. Вильмерсдорф. Район Хинденбургштрассе
4-я батарея 467-го гвардейского Львовского миномётного полка
7-й гвардейский танковый корпус, 3-я гвардейская танковая армия
1-й Украинский фронт
Гвардии капитан Василий Васильевич Степаненко
Берлин сдавался не сразу.
В одном доме из окна свешивалась белая простыня. В соседнем, через два подъезда, с чердака стреляли. На перекрёстке стояли три немецких солдата без оружия и ждали, пока кто-нибудь решит, куда их вести. За углом короткими очередями работал пулемёт, и пленные каждый раз пригибали головы, хотя стреляли на другой улице.
Город уже знал, что война заканчивается.
Улицы ещё не знали.
Четвёртая батарея занимала три двора между Хинденбургштрассе и разбитой трамвайной линией. Дома вокруг неё потеряли крыши, стёкла и привычное назначение. В бывшей булочной лежали мины. В подвале жилого дома находились раненые, телефонный узел и остатки продуктов. Через пролом в садовой стене шёл ход ко второму огневому взводу. За другой стеной, где ещё цвела старая яблоня, стояли два миномёта.
Плиты пришлось ставить не на камень.
Расчёты сняли верхний слой брусчатки, выбили ломами основание и добрались до земли. После первых выстрелов она размокла и смешалась с кирпичной пылью. Плиты тяжело вошли в неё, будто город не хотел принимать ещё одно оружие. После каждого залпа наводчики проверяли уровень и поправляли двуноги. Один миномёт осел сильнее остальных. Под правым краем плиты дважды набивали щебень, но он уходил в грязь.
Степаненко заметил это, не подходя вплотную.
— Краснок.
Командир миномёта поднял голову.
Иван Терентьевич Краснок не спал вторую ночь. Под глазами лежали тёмные полосы. Рукава гимнастёрки были закатаны, хотя утро оставалось холодным. На левом предплечье засохла кровь — не его, санитар ночью перевязывал рядом заряжающего.
— Правая сторона садится, — сказал Степаненко.
Краснок посмотрел на плиту.
— Вижу.
— После выстрела снова проверишь.
— Проверяем.
Он ответил без обиды. Просто усталость съедала лишние слова раньше, чем человек успевал их произнести.
Возле стены двое бойцов перекладывали ящики с минами. Дерево разбухло от воды, крышки открывались плохо. Один подцеплял гвозди штыком, второй придерживал ящик сапогом. Мины переносили по одной, прижав к груди, или вдвоём в деревянных лотках. В тесном дворе нельзя было складывать весь запас у стволов. Одно попадание оставило бы батарею без людей и боеприпасов одновременно.
Степаненко разделил запас ещё ночью.
Часть находилась в булочной. Часть — в подвале через двор. Возле каждого миномёта оставили только то, что расчёт мог израсходовать до следующего переноса. Проходы между позициями расчистили так, чтобы человек с миной не споткнулся о кирпич или телефонный провод.
На войне порядок редко выглядел красиво.
Чаще он выглядел как свободная полоса шириной в две ступни среди обломков.
На дне этой полосы лежала дверь, снятая с петель. По ней переходили место, где из лопнувшей трубы непрерывно текла вода. Доска прогибалась под весом людей и мин. Один боец поскользнулся, ударился коленом и теперь ходил, не сгибая ногу. Отправить его в тыл было некуда. Он остался подносчиком.
За стеной тяжело выстрелил первый миномёт.
Плотный удар сжал воздух во дворе. С карниза посыпалась штукатурка. Почти сразу ответил второй. Потом третий, дальше, за домом.
Степаненко посмотрел на часы.
Между первым и последним выстрелом прошло больше, чем требовалось.
— Второй задержал, — сказал он.
Краснок вытер ладонь о гимнастёрку.
— Подносчик за ящиком зацепился.
— После залпа проход расширить.
— Там стена.
— Значит, стену на полкирпича снять.
Краснок кивнул и повернулся к людям.
Степаненко пошёл к батарейному пункту управления.
Ночью моросил дождь. Теперь он прекратился, но вода ещё стекала с разрушенных крыш и металлических балок. В ней плавали известь, угольная пыль и мелкие хлопья обгоревшей бумаги. Пахло мокрой сажей, порохом, нечистотами из разбитой канализации и сладковатым дымом большого пожара, который горел где-то севернее.
В проломе сидел боец с котелком. Консервную банку он открыл только наполовину и теперь пытался отогнуть крышку ложкой. Рядом спал другой, прислонив каску к стене. При каждом выстреле голова ударялась о кирпич, но человек не просыпался.
— Его сменили? — спросил Степаненко.
Боец с котелком посмотрел на спящего.
— Сменили. Часа два назад.
— Пусть спит.
— Я и не трогаю.
Он снова занялся банкой.
В подвале было темнее, чем ночью. Окно заложили мешками, оставив щель для провода. Коптила немецкая керосиновая лампа. Над столом висела электрическая лампочка, но света не давала с вечера. По потолку проходила широкая трещина. Под неё не ставили ни людей, ни аппаратуру.
Гвардии лейтенант Николай Фёдорович Игнатов сидел у ТАИ-43 и держал трубку плечом. Перед ним лежали схема линий, блокнот и часы. На схеме красным карандашом были отмечены два наблюдательных пункта, чёрным — огневые позиции, синим — запасные трассы кабеля.
Рядом Максим Евгеньевич Коробков счищал ножом изоляцию с конца провода. Пальцы телефониста почернели от меди, грязи и копоти. На среднем пальце правой руки кожа лопнула. Он замотал её ниткой и продолжал работать.
Игнатов услышал шаги Степаненко и прикрыл трубку ладонью.
— Передовой просит ещё две.
— Результат первого залпа?
— Накрыли двор. Пулемёт ушёл в подвал или замолчал. Пехота ждёт, когда они снова покажутся.
— Дадим одну на пристрелку. Потом две, если подтвердят.
Игнатов передал распоряжение.
Голос у него был ровный, но слишком громкий. После вчерашнего разрыва левое ухо слышало хуже, и лейтенант сам этого не замечал. Иногда переспрашивал обычные слова. Иногда отвечал на них так, словно человек говорил из соседней комнаты.
Степаненко заметил ещё вчера.
— Левое как?
Игнатов убрал трубку.
— Нормально.
— Я не спрашивал, нормально ли.
Лейтенант помолчал.
— Звенит.
— Кровь была?
— Немного.
— Санитар смотрел?
— Смотрел.
— Что сказал?
— Не слушать громкого.
Во дворе снова выстрелил миномёт.
Игнатов повёл плечом.
— Выполняешь? — спросил Степаненко.
— По возможности.
Это не было шуткой. Степаненко не улыбнулся.
Коробков соединил провод, обмотал скрутку полоской изоляции и подал конец Игнатову.
— Запасная готова.
— Прозвони.
Телефонист подключил линию и несколько раз повернул рукоятку индуктора.
Из трубки донёсся далёкий голос. Игнатов записал время, номер цели и поправку. Потом посмотрел на Степаненко.
— Из штаба передают: комендант Берлина приказал прекратить сопротивление.
Коробков перестал держать провод.
— Всё?
Игнатов пожал плечами.
Снаружи ударила немецкая очередь. Очередь прошла по фасаду и выбила из рамы одно из последних стёкол.
Коробков снова взял провод.
— Не похоже, — сказал он.
Степаненко подошёл к схеме.
— Откуда стреляют?
— Правее передового. Дом возле парка. Они не видят нижние окна.
— Кто передал приказ о сдаче?
— Полковой. Получил через корпус.
— Приказ до каждого подвала не дошёл.
Игнатов провёл карандашом по линии.
— Говорят, к полудню прекратят.
— Кто говорит?
— Все.
— Значит, никто не знает.
Степаненко выпрямился.
— Пока перед нами стреляют, батарея остаётся на позициях. Имущество не сворачивать. Запас держать раздельно. Белые флаги целями не считать, пока оттуда не открыли огонь.
— Понял.
— После следующего налёта передовой пусть проверит правый дом. Сам не высовывается.
Игнатов потянулся к телефону.
Степаненко задержал его руку.
— Сначала поешь.
— Потом.
— Сейчас.
— Связь держать некому.
Коробков поднял глаза.
— Я подержу.
Игнатов посмотрел на него, потом на Степаненко.
— Пять минут.
— Десять.
— За десять они два раза вызовут.
— Тогда восемь.
Лейтенант не стал спорить. Взял со ступеньки кусок хлеба и банку, которую кто-то оставил открытой. Ел стоя, не снимая ремня. Первые два куска проглотил почти не жуя. На третьем остановился и долго держал хлеб во рту.
Степаненко вышел во двор.
На улице ветер приподнял белую простыню. За ней показалось лицо женщины. Она смотрела вниз, на пленных, потом увидела советского офицера и сразу отступила от окна. Простыня опустилась.
По Хинденбургштрассе прошла группа немецких солдат. Их вели двое автоматчиков из соседней части. У одного пленного не было сапога. Ногу он обмотал серым одеялом и ставил на землю только пяткой. Другой нёс под мышкой каску и всё время оглядывался на неё, будто боялся потерять последнюю вещь, принадлежавшую ему по уставу.
Старшина батареи остановил Степаненко у пролома.
— Василий Васильевич, машины проверили. Две на ходу. У третьей вода идёт.
— Радиатор?
— Похоже. Подставили ведро.
— Пока не заводить.
— Если приказ на марш?
— Тогда решим.
Старшина не уходил.
— Ещё что?
— Люди спрашивают, мины обратно грузить или нет.
— Нет.
— Говорят, город сдался.
— Город не наш командир. Приказ получим — погрузим.
Старшина посмотрел на улицу.
— До Праги, говорят, ещё могут послать.
— Кто говорит?
— Водители.
— Пусть сначала радиатор найдут.
— Уже ищут.
Он ушёл.
Степаненко остановился возле второго миномёта. Краснок вместе с наводчиком расширял проход. Кирпич выбивали малой лопатой. Каждый удар оставлял на стене светлое пятно.
— Не всю, — сказал Степаненко. — Балка сверху.
— Вижу.
— Ты всё видишь.
Краснок опустил лопату.
— А что делать?
Степаненко хотел ответить, но из подвала позвал Игнатов:
— Товарищ капитан!
Степаненко вернулся к телефону.
— Передовой подтверждает. Пулемёт снова в нижнем окне. Пехота лежит у трамвая.
— Данные прежние?
— Поправка левее. Двадцать пять.
Степаненко проверил схему. Между целью и белой простынёй было два дома. Между целью и своей пехотой — один двор и улица. Ошибка по дальности могла лечь на тех, кого батарея поддерживала.
— Одна мина вторым.
Игнатов передал команду.
Во дворе расчёт замер. Подносчик поднял мину за стабилизатор и корпус. Наводчик ещё раз посмотрел на уровень. Заряжающий дождался команды.
Мина ушла в ствол.
Выстрел ударил снизу вверх.
Степаненко считал секунды не вслух.
Разрыв пришёл за домами. По звуку — немного дальше цели.
В трубке заговорил наблюдатель.
Игнатов записал.
— Перелёт. Тридцать назад.
— Две. Беглым.
Команда ушла во двор.
Первый выстрел пришёл ровно. Второй задержался на два удара сердца.
Потом где-то справа хлопнуло иначе.
Степаненко успел понять, что это не их миномёт.
Немецкая мина ударила в верхнюю часть дворовой стены.
Кирпичи пошли внутрь. Один пролетел над столом. Второй разбил лампу. Ударная волна подняла с пола бумагу, пыль и пустые гильзы от ракетницы.
Степаненко увидел, как Игнатов пригнулся над телефонным аппаратом.
Потом двор исчез.
* * *
Первым вернулся звук.
Он находился внутри головы и не имел направления. Высокий непрерывный звон. Под ним кто-то говорил, но слова сначала не складывались.
— …сильевич…
Я попробовал открыть глаза.
Свет пришёл рывком. Сначала керосиновое пламя на полу. Потом перевёрнутый стол. Потом лицо человека, склонившегося надо мной.
— Василий Васильевич, батарея к залпу готова.
Я смотрел на него и не понимал, кому он докладывает.
Последним был врач.
Маска на лице. Запах эфира. Голос приказал держать плечо. Перед этим — танк Долгова, рельсы, берлинский мост, люди за бронёй.
Я ждал боли в груди и металла вокруг.
Под ладонью лежала мокрая кирпичная крошка.
Человек повторил:
— Василий Васильевич, слышите?
Имя пришло не сразу.
Сначала рука сама нашла ремень полевой сумки. Потом взгляд остановился на схеме, и линии на ней перестали быть чужими. Передовой наблюдательный пункт. Первый огневой взвод. Второй двор. Запасная трасса. Цель у парка.
Человека передо мной звали Николай Фёдорович Игнатов.
Командир взвода управления.
Меня — Василий Васильевич Степаненко.
Гвардии капитан.
Командир четвёртой батареи.
Александром Сергеевичем Бессоновым я был глубже.
Там, куда чужое имя не доходило сразу.
— Слышу, — сказал я.
Голос оказался другим. Моложе, чем у Долгова. Горло саднило от кирпичной пыли.
Я сел.
Мир наклонился вправо. Игнатов подхватил меня за плечо. На его щеке была свежая царапина. Из левого уха тонкой линией шла кровь.
— Не держи, — сказал я. — Сам.
Он отпустил не сразу.
Возле стены лежал Коробков. Телефонист поднялся на четвереньки, нашёл трубку и прижал к уху. Керосиновая лампа разбилась, но фитиль погас. Пахло керосином и раскрошенным кирпичом.
— Огневые вызывают, — сказал Коробков.
— Живы?
— Второй двор отвечает. Первый пока нет.
Игнатов потянулся к аппарату.
Я остановил его.
— Ухо.
— Потом.
— Сначала заткни ватой. Не глубоко.
— Там люди ждут команду.
— Передай через Коробкова.
Он хотел спорить, но только вытер кровь рукавом и взял из санитарной сумки комок ваты.
Я поднялся.
Колени выдержали. Голова — не сразу. Пришлось опереться о стену. В памяти Степаненко уже находилось всё, что требовалось для следующей минуты. Последняя поправка. Две мины беглым. Передовой подтвердил цель. Батарея ждала залпа после пристрелки.
Вместе с этим приходило другое.
Одер. Чёрная вода между льдинами. Машины на дороге. Плацдарм, который немцы пытались сбросить в реку. Люди у миномётов, стрелявшие, пока вокруг горели грузовики. Весть об Указе о присвоении звания Героя, дошедшая до батареи раньше самой награды. Степаненко смутился, когда его поздравляли, и через десять минут снова проверял расход мин.
Я не провёл его через Одер.
Не научил ставить батарею под контратаками.
Не получил за него Звезду Героя.
Всё это Василий Степаненко сделал до меня.
Мне достался только его последний день.
— Коробков, передай: залп по готовности. Потом результат.
Телефонист повторил команду.
Во дворах один за другим ударили миномёты.
Первый.
Второй.
Третий.
Четвёртый пришёл позже. Не потому, что расчёт растерялся. В теле Степаненко сразу нашлось объяснение: у дальнего миномёта после каждого второго выстрела проверяли осадку плиты.
Разрывы легли за домами.
Коробков слушал.
— Передовой говорит, окно накрыто. Пехота пошла.
— Огонь прекратить. Наблюдать.
Команда ушла.
Я посмотрел на Игнатова.
— Людей пересчитать.
— Сейчас.
— Не собирай здесь. По позициям.
Он кивнул.
Мы вышли во двор.
В стене появилась новая выемка. Один боец лежал возле прохода и держал ладонь на затылке. Крови не было, но подняться он не мог — ноги уходили в стороны. Другой расчёт уже оттаскивал его под перекрытие.
Возле первого миномёта Краснок проверял прицел. Кирпич ударил в двуногу и сбил механизм. Наводчик вращал маховик, Краснок смотрел на пузырёк уровня.
— Ствол?
— Цел.
— Плита?
— Села ещё.
— Сектор держите?
— Держим. Только справа больше не повернём — стена.
— Стену не трогать. Балка над ней.
Краснок посмотрел на меня внимательнее.
— Вы как?
— Стою.
— Вид у вас…
Он не договорил.
— Какой есть.
Я прошёл по позициям.
Батарея не развалилась оттого, что командир на несколько минут потерял сознание. Люди потушили керосин. Перенесли раненого. Восстановили проход. Проверили миномёты и продолжили наблюдение. Игнатов собирал сведения. Коробков держал аппарат. Старший на огневой позиции уже принял управление, не дожидаясь отдельного приказа.
Так действовало подразделение Степаненко.
Мне не требовалось создавать его заново.
Требовалось не сломать то, что работало до меня.
У стены стояла полевая сумка. Внутри находились документы, карта, карандаши, перевязочный пакет и небольшой свёрток в выцветшей ткани. Память подсказала, что там лежит орден Красной Звезды. Степаненко не носил его на гимнастёрке в бою. Лента находилась на планке. Сам орден он держал среди вещей — не из суеверия, а потому, что металл цеплялся за ремень и мешал ползать между позициями.
Я закрыл сумку.
Из подвала снова позвал Игнатов.
На этот раз голос был другим.
Не громким.
Настороженным.
Я спустился.
Коробков сидел возле аппарата и смотрел на звонок.
— Что?
Игнатов подал мне трубку.
— Передовая линия.
— Обрыв?
— Нет.
— Тогда что?
Он посмотрел на Коробкова, словно хотел убедиться, что телефонист слышал то же самое.
— Линия есть.
— Люди?
— Не отвечают.
Я приложил трубку к уху.
Сначала услышал обычный фон полевого телефона. Слабое потрескивание. Далёкий гул, похожий на наводку от силового кабеля. Потом — дыхание.
Медленное.
Рядом с микрофоном.
— Передовой, — сказал я. — Передовой, ответьте. Четвёртая батарея.
Дыхание продолжалось.
Игнатов взял второй аппарат и подключился к запасной жиле.
— Там то же самое, — сказал Коробков.
— Запасная куда идёт?
— До соседнего дома вместе с основной. Потом разнесены.
— Проверяли участок?
— До подвала чисто. Дальше кабель уходит в старый проход.
В трубке что-то щёлкнуло.
Потом я услышал голос.
Свой.
Не голос Степаненко, который только начинал становиться моим.
Мой собственный голос из трубки сказал:
— Не трогай кабель.
Я убрал телефон от уха.
— Что там? — спросил Игнатов.
Коробков наклонился к оголённой скрутке. Медная жила возле его пальцев дрогнула. На ней появилась маленькая синяя искра.
— Не трогай кабель! — крикнул я.
Он отдёрнул руку.
В подвале стало тихо.
Игнатов смотрел на меня.
— Вы это слышали?
Я снова приложил трубку.
Теперь там был только треск.
Но я уже знал этот порядок.
Ответ до передачи.
Крик до открытого рта.
Звук, который приходил из места, ещё не существовавшего для человека, державшего трубку.
Так начиналась «Сцена».
Не светом.
Ошибкой во времени.
— Наводка, — сказал Игнатов. — Где-то силовой кабель живой.
— Может быть.
— В городе половина сети мёртвая.
— Значит, не вся.
Я не сказал ему, что электричество здесь ни при чём.
Или не всё.
Коробков снова проверил скрутку, не касаясь голой меди.
— С передового никто не отвечает. До этого передали, что пехота прошла первый дом. Потом короткий шум. И всё.
— Сколько там наших?
— На пункте двое, — ответил Игнатов. — Ещё связной от пехоты. Если не ушёл.
— Другой маршрут?
— По улице. Она простреливается из парка.
— Кабельный?
— Через два подвала и под насыпью. Я сам его вчера смотрел до входа.
Игнатов уже складывал схему.
— Пойду.
— Один не пойдёшь.
Он поднял голову.
— Товарищ капитан, батарея…
— Батарея останется с командиром первого огневого. Коробков держит полковой. Если передовой оживёт — прекращаете всякий огонь до нашего возвращения. Пехота уже близко к цели.
— Вам после контузии нельзя.
— Тебе тоже.
— Это мой взвод.
— Поэтому идём вдвоём.
Он хотел возразить. Не нашёл чего.
Я вышел к огневым позициям.
Старшему на батарее передал задачу коротко. Не потому, что времени не было. Потому что приказ должен был остаться понятным и после следующего разрыва.
— Если через двадцать минут не вернёмся, передовой считать потерянным. По району парка без подтверждения не работать. Запас разделить между дворами. При приказе на марш больную машину оставить с ремонтом, две остальные выводить не вместе. Командование принимаешь ты.
Он посмотрел на меня.
— А вы?
— Проверим линию.
— Телефониста послать.
— Игнатов идёт.
— Я ещё одного дам.
— Не надо. Здесь нужнее.
Краснок услышал разговор.
— Василий Васильевич, там стреляют.
— Здесь тоже.
— Я не к тому.
— Знаю.
Он вытер ладони о штаны.
— Тогда возьмите гранаты.
Протянул две.
Я взял одну. Вторую отдал Игнатову.
Коробков подключил к линии переносной аппарат и намотал свободный конец на малую катушку. Игнатов проверил ППС и два магазина. У меня был такой же автомат, ТТ и один запасной магазин в сумке.
Для нескольких подвалов хватало.
Для того, что я услышал в трубке, не хватило бы ничего.
* * *
Во двор мы вышли через бывшую кухню.
От неё сохранилась кафельная стена, железная мойка и половина окна. На плите стояла кастрюля, засыпанная кирпичной крошкой. Вода в ней ещё шевелилась от разрывов. За окном лежал Берлин, который уже объявлял о сдаче белыми простынями и всё ещё стрелял из каждого места, где человек не хотел или не успел услышать приказ.
Между домами тянулся кабель.
Чёрная жила лежала в пыли, ныряла под балку, проходила через пробоину в стене и дальше уходила вдоль водосточного желоба. Через каждые несколько метров её прижимали к земле обломками кирпича. В одном месте изоляцию уже меняли: скрутка была обмотана сначала лентой, потом полосой прорезиненной ткани.
Игнатов шёл первым.
Он не смотрел на кабель постоянно. Проверял окна, проломы и крыши. В левой руке держал малую катушку, правой — автомат. После контузии его немного вело в сторону. Он исправлял шаг прежде, чем это становилось заметно, но я видел.
До соседнего дома было меньше пятидесяти метров.
Мы прошли их по одному.
Сначала Игнатов перебежал к перевёрнутому трамвайному прицепу. Я прикрывал. Потом он лёг за осью и показал рукой. Я пересёк улицу.
Никто не выстрелил.
Это ничего не означало.
На противоположной стороне в дверном проёме висела белая наволочка. Под ней на ступенях лежал немецкий солдат. Винтовка находилась у самой ладони, каска откатилась к водостоку. Между ботинцами на камне стояла алюминиевая кружка. Кто-то успел принести ему воду после смерти или поставил раньше, когда ещё надеялся.
Из подвала смотрела женщина.
Седые волосы были закрыты мужской шляпой. Она увидела наши автоматы и подняла обе руки. В одной держала связку ключей.
— Soldaten? — спросила она.
Игнатов показал на кабель.
— Русские там были?
Женщина не поняла слов, но поняла жест. Покачала головой и указала вниз.
В подвале находились человек двадцать. Старики, женщины, двое мужчин с белыми повязками и дети, переставшие плакать ещё до нашего появления. Они сидели вдоль стен на матрасах. В середине стояло ведро. Воздух был тяжёлым от сырости, керосина, немытых тел и картофельной кожуры.
Кабель проходил у них под ногами.
Мальчик лет восьми прижимал его ботинком к полу, чтобы не цеплялись. Когда Игнатов подошёл, мальчик отступил и спрятал ногу.
— Не порвал, — сказал Игнатов.
Ребёнок не понял, но перестал пятиться.
В дальней стене была дверь в угольную кладовую. За ней провод уходил через отверстие, пробитое возле пола. Мы протиснулись следом.
Дальше начинался другой подвал.
Здесь уже не жили. На полу плавала вода, с потолка свисали трубы. В углу лежал велосипед без переднего колеса. Поверх него упала часть шкафа, и из раскрытых ящиков высыпались письма, фотографии и детские тетради. На одной странице синим карандашом был нарисован дом с красной крышей. Настоящей крыши над нами больше не существовало.
Игнатов остановился у стены.
— Смотрите.
На кабеле была новая царапина. Изоляцию содрало на длину пальца. Медь не порвалась, только почернела.
— Откуда?
Он поднял глаза.
Над проводом по стене шла металлическая труба. Рядом висела табличка с молнией и немецкими словами. Часть букв закоптило.
— Наводка отсюда, — сказал Игнатов. — Если внутри ещё ток.
— Этот участок ты вчера видел?
— Видел. Царапины не было.
Он достал нож, хотел поддеть кабель и отвести от трубы.
— Не трогай.
Игнатов замер.
Это были те же слова.
Теперь я произнёс их тихо.
В трубке они прозвучали моим голосом несколькими минутами раньше.
— Почему? — спросил он.
— Сначала найдём, где кончается повреждение.
Он убрал нож.
Мы пошли дальше.
За кладовой стоял кирпичный простенок, проломленный сапёрной лопатой. Отверстие было узким. Коробков и его люди протянули через него провод, но сами, видимо, не проходили. За стеной оказался служебный коридор между домами. По обеим сторонам тянулись трубы, а внизу, под чугунными плитами, шумела вода.
Звук города стал глуше.
Выстрелы приходили через грунт. Не хлопками, а короткими ударами в стены. Где-то наверху прошёл танк. Плиты под сапогами дрогнули, из шва посыпался песок.
Игнатов разматывал катушку.
Через каждые десять шагов поднимал трубку переносного аппарата, подключённого к нашему концу. Коробков оставался на батарее и должен был отвечать одним коротким вызовом.
Первый раз звонок прошёл нормально.
Второй — с задержкой.
На третий аппарат зазвонил раньше, чем Игнатов повернул ручку индуктора.
Он посмотрел на меня.
— Коробков балуется?
— Он не будет.
— Знаю.
Игнатов поднял трубку.
— Четвёртая. Коробков, ответь.
Вместо Коробкова там щёлкало реле.
Пять раз.
Пауза.
Ещё два.
— Чужой аппарат, — сказал Игнатов. — Нас куда-то замкнуло.
Я поднял трубку второго аппарата и слушал вместе с ним.
За щелчками шёл низкий гул. Потом появился ещё один звук.
Длинная очередь.
Она была далёкой, но ритм не был похож на немецкий MG, который я слышал наверху. Реже. Тяжелее. Неровнее. После очереди несколько раз ударил автомат с сухим, знакомым звуком.
Так стреляли не в Берлине.
Я знал это оружие.
Но не мог назвать, откуда оно попало в полевой телефон 1945 года.
— Слышите? — спросил Игнатов.
— Да.
— Пулемёт?
— Похож.
— Далеко?
— Очень.
Он принял ответ за оценку расстояния.
Я говорил о времени.
Коридор закончился у железной двери. На ней сохранились две таблички. Верхнюю сорвали, от нижней остались слова:
Hochspannung. Lebensgefahr.
Высокое напряжение. Опасно для жизни.
Замок был разбит. Дверь приоткрыта на ладонь. Из щели тянуло тёплым металлом и машинным маслом.
Игнатов погасил фонарь.
Мы постояли в темноте.
За дверью работал двигатель.
Небольшой. Бензиновый. Он пропускал обороты, снова набирал их и от этого звучал, словно кто-то тяжело дышал в глубине прохода.
— Наши? — шепнул Игнатов.
— Нет.
— Откуда знаете?
На крышке дверного выключателя светилась узкая полоска. Электричество было.
Наши не стали бы заводить немецкий генератор в проходе, куда ещё не дошла пехота.
Я показал на щель.
Игнатов понял.
Дверь открыли медленно.
За ней шла лестница вниз. Ступени были мокрыми. На стенах крепились толстые кабели в свинцовой оболочке, каждый с металлической биркой. На одной различались цифры 6 kV. Эти линии уходили в городскую сеть. Малый генератор не мог питать их. Он давал свет и ток только местному узлу — лампам под потолком, зарядной полке и аппаратуре в камере дальше по коллектору.
От этого становилось не спокойнее.
Какая-то часть большой сети ещё оставалась живой.
Наш тонкий полевой провод лежал поверх силовой трассы.
— Вот тебе и наводка, — сказал Игнатов.
— Возможно.
Он покосился на меня.
— Вы всё это время так отвечаете.
— Потому что не знаю.
Такой ответ его устроил больше, чем предыдущие.
Мы спустились.
Коллектор проходил под улицей и, судя по направлению, уходил к железнодорожной насыпи. Высоты в нём было чуть больше человеческого роста. Кирпичные стены местами усилили бетонными рёбрами. Внизу тянулся лоток с чёрной водой. Кабели лежали на металлических стойках в три ряда.
Между ними шёл наш провод.
Он был слишком новым для этого места. Чёрная резина блестела на мокром кирпиче. Через несколько метров кабель огибал упавший изолятор и нырял за поворот.
Я почувствовал запах табака.
Не старого дыма.
Свежего.
Игнатов тоже почувствовал. Присел, положил катушку и снял автомат с предохранителя.
Впереди кто-то сказал по-немецки:
— Licht.
Свет.
Лампа под потолком погасла.
Осталась следующая, за поворотом. Она освещала кусок стены, кабельную стойку и край деревянного барабана.
Мы двинулись тише.
У бетонного ребра на полу лежала полевая сумка. Немецкая. Ремень перерезан осколком. Из неё выпали плоскогубцы, моток провода и сложенный лист. На верхнем поле стоял штамп:
20. Pz.Gren.Div.
Двадцатая моторизованная дивизия.
К этому времени её части уже не существовали как единое соединение. В Берлине оставались группы, штабы, связисты, сапёры, люди от разбитых подразделений. Они могли не знать, кто подписал капитуляцию. Могли знать и не считать приказ относящимся к себе. По сумке нельзя было определить, сколько их впереди и что они собирались делать.
Можно было понять только одно.
Мы оказались не одни.
Игнатов показал два пальца, потом вопросительно поднял брови.
Я покачал головой.
Неизвестно.
Из-за поворота вышел немец.
Он нёс катушку кабеля обеими руками и поэтому сначала увидел не автоматы, а нашу малую катушку на полу. Остановился. Поднял голову.
Лицо было молодым, серым от пыли. На воротнике — петлицы связиста. На груди висел карабин, но руки оставались на барабане.
Полсекунды никто не двигался.
Потом сзади спросили:
— Was ist?
Немец бросил катушку.
Карабин ударил его по коленям. Он потянулся к оружию.
Игнатов крикнул:
— Стой!
Из темноты за немцем выстрелили.
Пуля ударила в бетон между нами.
Кто открыл огонь первым из тех, кто остался жив, я уже не понял.
Я нажал на спуск. ППС дёрнулся в руках. Немец со связной катушкой упал поперёк прохода. Игнатов дал очередь выше его плеча. Лампа разлетелась, и коллектор снова стал тёмным.
В замкнутом пространстве каждый выстрел бил внутрь головы.
Вспышки показывали людей отдельными кадрами.
Немец за деревянным ящиком.
Рука над кабельной полкой.
Каска.
Белое лицо.
Потом всё исчезало.
Мы отступили за бетонное ребро.
По углу прошла очередь. Крошка ударила в щёку. Игнатов лёг у лотка с водой и выстрелил под нижней полкой. Оттуда вскрикнули.
— Сколько? — спросил он.
— Не меньше четырёх.
— Я видел троих.
— Один стрелял из глубины.
Генератор продолжал работать.
Его двигатель находился за немцами. Свет погас, но аппаратура в дальней камере не отключилась. В темноте щёлкали реле. Иногда на панели вспыхивали маленькие красные точки. Один из немцев что-то крикнул. Ответ пришёл слева, из бокового помещения.
Значит, проход имел второй ход.
— Назад? — спросил Игнатов.
Мы могли отойти.
За нами оставались узкая лестница, подвалы и улица. Немцы не обязательно пошли бы следом. Но наша линия уходила вперёд, к безмолвному наблюдательному пункту. И теперь я видел, что рядом с германским узлом она была перетёрта о край силовой стойки. Жила держалась на нескольких нитях.
Ещё один рывок — и батарея потеряет её окончательно.
— Отходим до двери, — сказал я. — Кабель вытянуть за угол. Там соединим.
Это было не отступление от людей.
Это была попытка сохранить связь и вернуться с пехотой.
Игнатов кивнул.
Мы начали пятиться по одному. Сначала он. Я оставался у ребра.
Немцы услышали движение.
Из-за ящика выкатилось что-то маленькое и металлическое.
Не граната.
Гайка.
Она ударилась о стену и упала в воду.
Я не выстрелил.
Настоящая граната прилетела через секунду.
Деревянная рукоятка показалась в свете красного контрольного огня, ударилась о верхний кабель и отскочила к ногам Игнатова.
— Вниз!
Я схватил его за ворот и рванул за поперечное бетонное ребро.
Он успел сделать один шаг.
Взрыв поднял воду из лотка и вдавил нас в стену.
Я не услышал грохота.
Сначала пришёл удар. Потом горячий воздух. Потом в правое плечо вошёл кирпич.
Преграда напротив не была несущей. Тонкая кладка, уже раскрытая трещинами от бомбёжек, выгнулась и рассыпалась внутрь соседней камеры. За ней стояли старые масляные выключатели, фарфоровые опоры и силовая кабельная рама.
Осколок гранаты перебил крепление.
Металлическая стойка медленно пошла вперёд.
Этого движения я почему-то увидел целиком.
Она коснулась повреждённого кабеля.
Свет стал сине-белым.
Дуга не вспыхнула — раскрылась. Заполнила пролом, обрисовала каждый кирпич и кость в поднятой руке Игнатова. Воздух ударил запахом озона, горелой резины и расплавленной меди. Масляный выключатель выбросил чёрный дым.
В дальней комнате захлебнулся генератор.
Лампы мигнули.
Реле начали щёлкать.
Не подряд.
Сначала ответило последнее.
Потом предпоследнее.
Затем то, которое ещё не успело сработать.
Я уже слышал такой порядок.
В 2000 году звук тоже однажды перестал идти вслед за причиной.
Он начал приходить ей навстречу.
Игнатов поднялся на колено.
Из-за бетонного ребра ударил немецкий автомат. Вспышки растянулись в белом свете. Пули шли медленно только для глаза. Одна распорола Игнатову рукав. Другая выбила пыль из стены.
Он попытался ответить и упал.
Я подхватил его за ремень.
— Ползи!
Игнатов не услышал.
Из левого уха у него текла кровь.
Я потянул.
Его тело находилось рядом. Ладонь доставала до плеча. Но с каждым усилием расстояние между нами становилось больше. Ремень вытягивался, как чёрная полоса через весь проход. Кирпичи по обе стороны повторялись. Одно и то же бетонное ребро вставало впереди ещё раз, хотя мы его не проходили.
Немецкая очередь звучала всё ниже.
Потом в неё вошёл другой пулемёт.
Тяжёлый.
Далёкий.
Тот, который я слышал в телефонной трубке.
Игнатов повернул голову.
Губы двигались, но голоса не было.
На миг вместо мокрых волос под моей рукой я увидел рыжие.
Камень.
Разгрузку, выскальзывающую из пальцев.
Губы Рыжего:
Держи.
И свою последнюю мысль, которая прожила во мне дольше его:
Не удержал.
Я перехватил Игнатова за кисть. Другой рукой намотал его ремень на запястье.
Кожа на ладони горела.
Пальцы разжимались сами.
— На этот раз — удержу.
Я не знаю, сказал ли это вслух.
Белый свет закрыл немцев.
Закрыл кабели.
Закрыл Берлин.
За разрушенной стеной на мгновение появился сухой камень.
Потом снова фарфоровый изолятор.
Потом склон, жёлтая трава и чёрный дым.
Мокрый кирпич под коленом стал тёплой скалой.
Я продолжал тянуть.
Пока тянуть стало некуда.
* * *
20 сентября 1988 года
Афганистан. Южный Саланг, провинция Парван
* * *
Первой вернулась боль в ладони.
Ремень Игнатова врезался между пальцами. Его рука лежала в моей, тяжёлая и живая. Я разжал пальцы только тогда, когда убедился, что он рядом.
Под коленями больше не было кирпича.
Камень.
Сухой, тёплый, покрытый мелкой серой пылью.
Я поднял голову.
Коллектора не было.
Не было кабельных полок, двери, генератора и белого электрического света. За спиной находилась неглубокая трещина в скале. В неё не поместился бы человек. Впереди склон уходил вниз к дороге, прорезанной в горе. Над дорогой поднимался чёрный дым.
Солнце стояло высоко, но воздух был прохладнее, чем ожидала кожа. Высота отнимала тепло даже у камня. Пахло сухой травой, дизельным топливом и порохом.
На моих сапогах оставалась берлинская грязь.
Тёмная, мокрая.
Она лежала поверх афганской пыли и уже начинала светлеть по краям.
На рукаве гимнастёрки чернел ожог от электрической дуги. Полевая сумка висела на боку. ППС находился под рукой. Игнатов лежал в той же форме, в которой вошёл в коллектор. Из левого уха по шее продолжала течь та же кровь.
Мы перешли целиком.
Не память.
Не сознание из одного умирающего тела в другое.
Два человека, оружие, одежда, грязь на подошвах и вещи в карманах.
Только двое.
Краснок, Коробков и батарея остались в Берлине.
Я оглянулся на трещину.
Там была только скала.
Снизу ударил пулемёт.
Очередь прошла вдоль дороги. Трассеры были не видны при дневном свете, но пули выбили цепочку пыли из откоса. Потом раздался короткий хлопок гранатомёта. За поворотом вспухло чёрное облако.
Игнатов открыл глаза.
Попытался сесть. Его сразу повело.
— Не вставай.
Он посмотрел на меня, потом на склон.
— Где стена?
— Нет стены.
— Что?
Он не слышал левым ухом и говорил слишком громко.
Я показал ему оставаться ниже гребня.
По дороге двигалась машина.
Сначала я увидел над пылью башню, потом корпус. Восемь колёс. Низкий профиль. БТР-70 шёл задним ходом из-за поворота, ведя огонь из башенного пулемёта по верхней части склона. На броне сидеть уже никто не пытался.
Следом появился зелёный грузовик с разбитым ветровым стеклом.
КамАЗ.
В 1945 году ни Игнатов, ни Степаненко не могли знать этих машин.
Я знал.
Бронетранспортёр остановился у горящего топливозаправщика. Проезд между скалой и машиной оставался шириной в несколько метров. Водитель грузовика попытался проскочить. Сверху ударил крупнокалиберный пулемёт.
Первые пули прошли перед кабиной.
Следующие разбили радиатор и двигатель. КамАЗ дёрнулся, выкатился на обочину и встал поперёк дороги.
Из кузова выпрыгнули люди.
На них была советская форма.
Не та, в которой лежал рядом Игнатов. Панамы, лёгкие куртки, разгрузочные нагрудники. Один нёс АКС-74. Второй тащил ПКМ, держа его за сошки. На бронетранспортёре под пылью различалась красная звезда.
Игнатов следил за ними, приоткрыв рот.
— Немцы?
— Нет.
— Тогда чьи?
— Наши.
Он посмотрел на меня.
— Какие наши?
Я не ответил сразу.
Внизу солдат с пулемётом упал за колесом. Его товарищ лёг рядом, развернул ленту и начал подавать патроны. ПКМ заговорил длинной очередью. Сверху ему ответили сразу с двух мест.
— Советские, — сказал я.
Игнатов перевёл взгляд на мою гимнастёрку, потом снова на дорогу.
— А мы какие?
Вопрос был не глупым.
Он просто первым произнёс то, на что я не имел ответа.
— Тоже.
Игнатов провёл пальцами по крови на шее.
— Меня хорошо приложило.
— Меня тоже.
— Вам это всё мерещится?
— Нет.
— Плохо.
Он сказал это спокойно. Потом поднял автомат и проверил магазин.
Разбитая колонна находилась ниже нас.
Теперь я видел её устройство.
Головные машины успели пройти первый поворот и скрылись за каменным выступом. Их двигатели слышались дальше по ущелью. Хвост остановился перед подбитым заправщиком. Между ними застряли бронетранспортёр, два грузовика и санитарный УАЗ. Огонь с высот рассёк колонну на части, но не уничтожил её. Передние отвечали из-за изгиба дороги. Задние пытались расчистить проход. Те, кто остался в середине, были отрезаны дымом и простреливаемым участком.
Засаду подготовили не для полного окружения.
Ей требовалось остановить движение, поджечь первые доступные машины и заставить людей сойти с брони. После этого каждый камень над дорогой становился огневой точкой.
ДШК работал с противоположного склона, немного выше нас. Я не видел самого расчёта. Видел выбросы пыли у дульного тормоза и короткую тень ствола. Ниже, в расщелинах, находились два пулемёта. Гранатомётчики меняли позиции после каждого выстрела.
У колонны была связь.
На БТРе радист прижимал гарнитуру к уху. Антенна цела. Но складка дороги закрывала машины друг от друга, а тяжёлый огонь не позволял быстро собрать людей в одну группу. Помощь могла находиться в нескольких сотнях метров и не видеть, что происходит за поворотом.
Я не знал ни места, ни года.
Но знал такой бой.
Игнатов поднялся на локте.
— Они нас не видят.
— Пока.
— Сверху трое.
Он показал левее ДШК. Между камнями действительно двигались люди. Один нёс гранатомёт. Двое спускались к дороге, используя сухое русло.
Они заходили во фланг пулемёту за колесом.
Советские солдаты внизу этого не видели.
— Можем уйти вверх, — сказал Игнатов.
Он не предлагал бежать. Оценивал выход.
За нами склон поднимался к гребню. Там не было огня. Мы могли ползти до темноты, найти воду, потом дорогу. Два человека из другой эпохи, оба контуженные, с несколькими магазинами к оружию, которого здесь никто уже не носил.
Гранатомётчик в сухом русле лёг на камни.
Ниже пулемётчик менял коробку.
— Успеем уйти, — сказал Игнатов.
— Успеем.
— А они?
Я посмотрел на дорогу.
Четыре года Игнатов поддерживал связь батареи с людьми, которых часто даже не видел. Для него линия существовала не между аппаратами. Между людьми. Если на дальнем конце отвечали, он должен был сделать так, чтобы их услышали.
В Берлине мы пошли искать троих.
Здесь внизу находилось больше.
— Гранатомётчика снимешь? — спросил я.
Игнатов приложил приклад к плечу.
— Далековато для ППС.
— Подпустим.
— Тогда и он подпустит.
— Да.
Он посмотрел на меня ещё раз.
— Василий Васильевич, вы хотя бы знаете, где мы?
— Нет.
— Хорошо.
— Что хорошего?
— Я думал, один ничего не понимаю.
Это был весь наш разговор о невозможном.
Мы поползли к сухому руслу.
Камни резали ладони. Гимнастёрка промокла на спине, хотя воздух оставался прохладным. Высота заставляла дышать чаще. Молодое тело Степаненко выдерживало, но даже ему не хватало воздуха после первых двадцати метров.
Игнатову было хуже.
Он двигался рывками. После каждого останавливался и прижимал ладонь к земле, пока склон не переставал уходить из-под него. Я не торопил.
Ниже стреляли.
ДШК перенёс огонь на бронетранспортёр. Крупнокалиберные пули били по верхнему листу и башне. Стрелок БТРа ответил. КПВТ ударил по склону. Камни разлетелись там, где за минуту до этого находился расчёт. Пулемёт противника замолчал, но только затем, чтобы сменить позицию.
Из-за горящего заправщика выбежали двое советских солдат.
Один держал дымовую шашку. Второй тащил буксирный трос. Они пытались зацепить КамАЗ и убрать его с дороги.
Миномётная мина разорвалась у заднего колеса.
Первый упал.
Второй дополз до него, бросил трос и потянул за разгрузочный жилет обратно. Дым прикрыл их наполовину. Пулемёт прошил кабину выше голов.
Гранатомётчик перед нами продолжал спускаться.
Теперь до него было метров сорок.
Он не видел нас. Смотрел вниз. За ним шёл второй человек с сумкой выстрелов. Третий остался выше и прикрывал из автомата.
Мы лежали по разные стороны узкой промоины.
Я показал Игнатову на верхнего.
Себе оставил гранатомётчика.
Ждать требовалось ещё.
В 1945 году у нас было оружие ближнего боя. ППС не становился винтовкой оттого, что другого не нашлось. Открыться раньше означало потратить магазин в камни и предупредить троих.
Гранатомётчик лёг.
На дороге пулемёт за колесом снова заработал.
Человек прижал гранатомёт к плечу.
Я выстрелил.
Первая короткая очередь прошла по камню перед ним. Вторая попала. Он перевернулся набок, выстрел ушёл вверх. Реактивная граната ударила в склон над дорогой и взорвалась в пустой складке.
Игнатов стрелял почти одновременно.
Верхний боевик присел, ответил. Пули прошли над моей спиной. Подносчик бросил сумку и скатился за выступ.
— Меняем! — крикнул я.
Мы сползли ниже, прежде чем по прежнему месту ударил пулемёт.
Наши автоматы звучали здесь неправильно.
Коротко. Глухо. Из другого времени.
На дороге их услышали.
Пулемётчик за колесом повернул голову. Увидел две фигуры в гимнастёрках, но рассматривать было некогда. Он перенёс огонь выше нас, отрезая тех, кто пытался спуститься.
— Эй! — крикнул кто-то снизу. — Слева к дороге! Быстро!
Голос был русский.
Игнатов услышал только часть.
— Что он?
— Зовёт.
— Разумный человек.
Мы двинулись вниз.
До дороги оставалось меньше ста метров.
Противник уже понял, что между засадой и колонной появилась ещё одна группа. Стреляли с двух склонов. Не по нам одним — по всему участку. Пули били в камень, уходили рикошетом, снова находили камень. От этого казалось, что огонь идёт отовсюду.
Игнатов зацепился сапогом и упал.
Я повернулся к нему.
— Жив?
Он поднял большой палец.
На рукаве рядом с прежней прорехой появилась кровь. Пуля или осколок прошли по мышце, не задев кость.
— Иди.
— Вместе.
— Я дойду.
— Вместе.
Он не спорил. Поднялся на колено, прижал локоть к боку и продолжил.
Последние метры мы прошли по водопропускной канаве. Она вывела под насыпь рядом с санитарным УАЗом. Машина стояла с открытыми дверями. На земле лежали носилки. Санитар перевязывал водителя, сидевшего у колеса.
Увидев нас, он замер с бинтом в руках.
— Вы откуда такие?
— Сверху, — ответил я.
— Я вижу, что не снизу.
Он смотрел на погоны, ППС и гимнастёрки.
— Съёмка, что ли?
Рядом разорвалась мина. Санитар закрыл раненого собой. После взрыва вопрос исчез.
Из-за УАЗа показался старший прапорщик. Лицо было обожжено солнцем, рукав закатан до локтя. В руках — АКС-74.
— Кто старший?
— Я.
Он посмотрел на мои капитанские погоны.
— Ну да.
Неверие в голосе осталось, но времени на него не было.
— Сколько вас?
— Двое.
— Откуда?
— Потом. Обстановка?
Прапорщик ещё секунду решал, стоит ли отвечать человеку в форме сороковых годов.
Сверху снова ударил ДШК.
Он пригнулся.
— Голова ушла за поворот. Хвост прижали ниже. Рация берёт через раз. Здесь девять ходячих, трое тяжёлых. БТР на ходу. КамАЗ заклинил дорогу. Пока его не столкнём — стоим.
— Противник спускается по сухому руслу. Один гранатомёт сняли. Остальные обойдут слева.
Прапорщик посмотрел туда, откуда мы пришли.
— Точно?
— Мы оттуда.
— Ладно. Каримов!
Из-под БТРа отозвался солдат.
— Левый склон смотри! Двоих с собой!
Приказ прозвучал без удивления. Так война принимала невозможное: если человек сообщил, откуда идёт противник, сначала проверяли склон. Остальные вопросы оставляли на потом.
Потом часто не наступало.
Прапорщик показал на БТР.
— Столкнём грузовик бронёй. Не выйдет — стянем тросом. Мне нужны три минуты без гранатомётов слева.
— Сколько дыма?
— Две шашки. Ещё одна у головных, а до них не добраться.
— Пулемёт?
— Один ПКМ здесь. Второй заклинило.
Он говорил быстро, но не пытался казаться спокойным. Правая щека у него дёргалась. На воротнике засохла кровь, не его. Он несколько раз посмотрел на лежавших возле санитарной машины и каждый раз возвращался к дороге.
— Каримов! — позвал он снова.
Из-под бронетранспортёра выполз молодой солдат. Лет девятнадцать. Лицо узкое, брови и ресницы стали белыми от дорожной пыли.
— Здесь.
— Пойдёшь с капитаном на левый склон. Покажет, где лезут. Не задерживайся.
Каримов посмотрел на меня.
На старые погоны.
На автомат.
Потом на Игнатова.
— С каким капитаном?
— С этим.
— А…
— Потом удивишься.
Каримов кивнул. Вопросы у него остались, но приказ оказался проще.
Игнатов присел у колеса. Кровь на рукаве уже пропитала ткань.
Санитар потянулся к нему.
— Дай посмотрю.
— Царапина.
— У вас половина раненых так говорит.
Он разрезал рукав. Рана действительно оказалась касательной. Обработал, стянул перевязочным пакетом.
Игнатов смотрел на перевязочный пакет санитара, на непривычную разгрузку и её застёжки. Потом спросил:
— Какой сейчас год?
Санитар поднял глаза.
— Что?
— Число, говорю.
— Двадцатое.
— Месяц?
— Сентябрь. Тебя сильно?
— Год.
Санитар оглянулся на меня.
— Восемьдесят восьмой.
Игнатов не пошевелился.
— Тысяча девятьсот? — уточнил он.
— Нет, тысяча восемьсот. Лежи давай.
Раздражение было не злым. Санитар работал на коленях между разрывами и не мог тратить силы на чужую контузию.
Он закончил узел и пополз к следующему.
Игнатов посмотрел на меня.
— Сорок три года.
— Да.
— Война кончилась?
На дороге горела советская машина.
За колесом стрелял советский пулемётчик.
С высоты по ним били люди, которых Игнатов никогда не видел и не мог назвать.
— Та — кончилась.
Он перевёл взгляд на склон.
— А эта?
— Похоже, тоже кончается.
Я ещё не знал, насколько точно ответил.
Прапорщик подал сигнал.
Две дымовые шашки полетели под КамАЗ. Белый дым сначала стелился низко, потом поднялся между машинами. БТР дал длинную очередь по левому склону. Двое солдат побежали с буксирным тросом.
Мы с Игнатовым и Каримовым вошли в сухую канаву.
Она шла параллельно дороге, отделённая от неё каменной грядой. Здесь можно было двигаться в полный рост только пригнувшись. Пули с верхнего склона проходили над нами, но каждая мина осыпала дно мелким щебнем.
Каримов шёл первым.
У него было четыре магазина в нагруднике, две гранаты и фляга в чехле. Он двигался быстро, привычно выбирая места, где камень закрывал не только спереди, но и сверху.
У развилки остановился.
— Там?
— Выше, за тремя светлыми камнями.
— Не вижу.
— И не должен. Они спустятся сами.
Игнатов лёг справа.
— Патронов на один разговор, — сказал он.
— У меня на два.
Каримов посмотрел на магазины наших ППС.
— Что это у вас?
— Автомат.
— Я понимаю, что не лопата.
— Стреляет.
Каримов хотел спросить ещё, но сверху посыпались камни.
Первым показался подносчик, который ушёл от нашей стрельбы. Он спускался боком, держа автомат перед собой. За ним двигались двое. Ещё один остался над канавой.
Каримов поднял АКС.
Я положил ладонь ему на ствол.
— Ближе.
Он недовольно посмотрел, но послушался.
Двадцать пять метров.
Двадцать.
Первый увидел следы в пыли.
Остановился.
Каримов выстрелил коротко. Я — следом. Игнатов ударил по верхнему краю канавы, не давая четвёртому подняться. Двое упали. Третий отступил за камни и бросил гранату.
Она перелетела через нас и разорвалась ближе к дороге.
Каримов сменил магазин.
— Теперь можно удивиться? — спросил он.
— Потом.
— Ясно.
За дымом взревел БТР.
Бронетранспортёр упёрся кормой в передний бампер КамАЗа. Повреждённый грузовик не сдвинулся. Двигатель БТРа поднял обороты. Шины КамАЗа протащило по асфальту на полметра и снова заклинило у каменного отбойника.
Солдат с тросом полез под переднюю ось.
ДШК ожил выше прежней позиции.
Он бил по дыму, не видя людей. Первая очередь прошла над грузовиком. Вторая распорола кузов. Третья вошла в борт БТРа. Одна крупнокалиберная пуля выбила люк, другая сорвала поручень. Башня развернулась, но склон закрывал расчёт.
— Пулемёт правее! — крикнул Каримов.
Он знал, где искать, но тоже не видел.
У нас не было оружия, способного достать ДШК за каменной полкой.
Можно было заставить его расчёт пригнуться.
Я показал Игнатову на верхнюю кромку.
Мы открыли огонь по двум разным сторонам позиции. Каримов присоединился. Камни вокруг пулемёта задымились от попаданий. ДШК замолчал.
Не потому, что мы уничтожили его.
Люди наверху просто убрали головы на несколько секунд.
Этого хватило.
Трос закрепили. БТР подался вперёд, выбрал слабину и потянул. КамАЗ развернуло. Разбитая кабина задела скалу, стекло осыпалось. Проход между задним бортом и обочиной расширился.
Прапорщик махнул рукой.
Сначала через щель прошёл санитарный УАЗ. За ним грузовик с людьми. В кузов забрасывали раненых, не укладывая — времени не было. Пулемётчик остался у колеса прикрывать.
Передняя часть колонны начала сдавать назад от поворота. Оттуда ответили два автоматических гранатомёта. Разрывы пошли по верхнему склону, вынуждая засаду отойти от края.
Связь восстановилась.
Но дорога всё ещё оставалась разделённой.
Из канавы донёсся крик.
Игнатов повернулся первым.
Четвёртый боевик, которого он удерживал огнём, спустился ниже и теперь находился почти у нас в тылу. Каримов выстрелил. Автомат щёлкнул после двух патронов.
Магазин закончился.
Боевик поднял оружие.
Игнатов толкнул Каримова на дно и дал последнюю очередь из своего ППС. Человек наверху исчез. Игнатов сменил магазин, но не успел отвести затвор назад.
Пуля ударила его в бедро.
Он сел, будто под ним убрали опору.
— Николай!
Я подполз. Кровь шла быстро, тёмная. Входное отверстие было высоко, ближе к наружной стороне. Кость, кажется, цела, но сосуд мог быть задет.
Каримов уже затягивал жгут выше раны, поверх шаровар.
— Время запомни, — сказал я.
Он взглянул на часы.
— Четырнадцать двадцать семь.
— Ему скажи.
— Четырнадцать двадцать семь! Слышишь?
Игнатов слышал правым ухом.
— Не ори, — сказал он. — Не в Берлине.
Каримов замер.
— Где?
— Затяни, — сказал я.
Он затянул.
Игнатов побелел. Пальцы нашли мою руку и сжали её один раз.
— Держу, — сказал я.
Не ему одному.
На дороге прапорщик звал отходить.
Последний грузовик уже проходил щель. Пулемётчик у колеса снял ПКМ и пополз к БТРу. Дым редел. Противник снова спускался по левому склону, теперь шире — пять или шесть человек ниже, ещё несколько над ними.
— Несём его, — сказал Каримов.
— Понесёшь.
— Вдвоём быстрее.
— Ты его вынесешь. Я прикрою.
Каримов посмотрел на мой автомат.
— Сколько?
Я вынул магазин.
Семь патронов. Может быть, восемь.
Во втором оставалось меньше половины.
— Хватит до дороги.
Он понял, что это не ответ.
Игнатов попытался подняться.
— Сам пойду.
Нога сложилась.
Каримов подставил плечо. Я помог поднять Игнатова и перекинул его руку через солдатскую шею.
Сверху открыли огонь.
Мы пригнулись.
Пули вошли в стенку канавы. Одна ударила Каримова по каске, срезав кусок чехла. Он качнулся, но Игнатова не выпустил.
— Вперёд!
Они сделали десять шагов.
Впереди, там, где канава выходила к дороге, разорвалась граната. Каменная стенка обрушилась внутрь. Проход заполнили пыль и щебень.
Каримов остановился.
— Обратно!
Мы оттащили Игнатова за изгиб.
Теперь дорога находилась в двадцати метрах и стала недоступнее, чем до боя.
Обвал можно было перелезть. Одному.
С раненым — только поднимаясь на открытое место.
БТР подошёл ближе. Из люка показался прапорщик.
— Давайте!
Я поднял руку и показал на Игнатова.
Прапорщик понял. Двое солдат соскочили с брони и побежали к нам.
ДШК ударил снова.
Первый солдат упал у края дороги. Второй прижался за отбойником. БТР ответил из КПВТ. Ствол тяжёлого пулемёта наверху исчез в пыли, но огонь из канавы уже шёл сзади.
Противник обходил.
— Назад! — крикнул я солдату у отбойника. — Назад!
Он не хотел уходить.
Прапорщик схватил его за разгрузку и втянул к БТРу.
Машина не могла оставаться. За ней ждали грузовики, перед ней горел заправщик, а расчёт ДШК снова искал сектор.
Я показал Каримову на обвал.
— Перелезай.
— А вы?
— Сообщишь: двое в канаве. Один ранен. Пусть обходят снизу, когда подавят склон.
— Я помогу поднять.
— Не успеем втроём.
— Товарищ капитан…
Игнатов открыл глаза.
— Выполняй, — сказал он.
Каримов смотрел то на него, то на меня.
Наконец снял с себя один запасной магазин и положил рядом.
— К вашему не подходят.
— Знаю.
— Тогда возьмите автомат.
Он протянул АКС-74.
Я взял. Отдал ему свой ППС с неполным магазином.
Каримов держал старый автомат осторожно, словно тот мог исчезнуть.
— Предохранитель здесь, — сказал Игнатов. — Не дурак, найдёшь.
— Фамилия? — спросил Каримов.
— Игнатов.
Он показал на меня.
— А он?
— Гвардии капитан Степаненко. Василий Васильевич.
Каримов повторил, чтобы запомнить:
— Степаненко.
На дороге прапорщик кричал ему.
Каримов перелез через обвал. На вершине обернулся. Я видел его лицо между камнями. Потом он спрыгнул на другую сторону и добежал до БТРа.
Прапорщик втянул его за броню.
Машина начала отходить.
Я ждал, что она остановится за поворотом.
Она остановилась.
Башня продолжала стрелять по нашему склону. Каримов показывал рукой на канаву. Двое солдат попытались спуститься ниже дороги, чтобы обойти обвал.
Мина разорвалась между ними.
Один вернулся сам. Второго потащили.
Потом головная часть колонны двинулась, и БТР был вынужден идти вместе с ней. Если бы он остался в узком месте, остановил бы всех снова.
Нас не бросили.
К нам просто не смогли пройти.
Разница имела значение для тех, кто уходил.
Для тех, кто оставался, огонь был одинаковым.
Я опустился рядом с Игнатовым.
— Как нога?
— Чужая.
— Это хорошо.
— Почему?
— Болит меньше.
Он хотел усмехнуться. Не получилось.
Я проверил жгут. Кровотечение уменьшилось. Подложил под его спину полевую сумку, дал воды из фляги. В нашей воде оставался запах металла и дыма от берлинского подвала.
Игнатов сделал один глоток.
— Сколько у них лет прошло?
— Сорок три.
— Я слышал. Не понял только.
— Я тоже не всё понимаю.
— Вы хоть откуда знаете эти машины?
Отвечать пришлось бы слишком долго.
— Видел раньше.
— Когда?
— Для тебя — потом.
Он закрыл глаза.
— Удобно.
— Нет.
— Это я уже понял.
Огонь на дороге удалялся.
Сверху приближались голоса.
Мы остались в канаве вдвоём.
Один современный автомат. Два магазина к нему. Мой ТТ. Несколько патронов в магазине ППС Игнатова. По одной гранате 1945 года.
Противник знал, где мы.
Я проверил жгут. Кровотечение остановилось. Прижал к ране перевязочную подушечку, закрепил её и снова посмотрел на время. На внутренней стороне его гимнастёрки пальцы наткнулись на твёрдый металл в тканевом пакете.
Память Степаненко подсказала.
Орден Отечественной войны второй степени.
Игнатов тоже снял награду перед городским боем и держал при себе, чтобы не потерять в вещевом мешке. Два офицера исчезли из Берлина вместе с двумя номерными орденами.
Тогда это ничего не значило.
Награды не могли остановить кровь.
Не могли открыть дорогу.
Не могли объяснить, как под берлинской грязью оказалась афганская пыль.
Они были только металлом, который прошёл вместе с нами.
Сверху показался первый человек.
Я выстрелил из АКС.
Приклад лёг в плечо знакомо. Автомат почти не подбросило. Короткая очередь срезала пыль с кромки, человек исчез.
Ответили сразу.
Мы отступили глубже по канаве.
Она сужалась и через тридцать метров упиралась в каменную осыпь. Слева склон был слишком крут для раненого. Справа находилась дорога, уже занятая теми, кто спустился после отхода колонны.
У выхода лежал убитый гранатомётчик.
Нашёл две перевязочные салфетки и флягу. Вода пахла овечьей шерстью.
Игнатов посмотрел на чужое оружие.
— От Берлина ушли недалеко.
— Почему?
— Опять последняя позиция.
Он был прав.
Город сменился горами.
Война — другой войной.
Схема оставалась прежней: впереди люди, сзади камень, патронов меньше, чем направлений, откуда могут прийти.
Только на этот раз у нас не было батареи.
Я поставил Игнатова за крупный валун. Сам лёг на двадцать шагов выше, чтобы противник сначала наткнулся на меня. Оставил ему ППС и гранату.
— Если подойдут, не спеши.
— Знаю.
— Стреляй только наверняка.
— Василий Васильевич.
— Что?
— Я четыре года воюю.
— Знаю.
Он помолчал.
— А вы сколько?
Я посмотрел на руки Степаненко.
Молодые. В ожогах и берлинской грязи.
— Дольше.
Игнатов принял это за шутку и больше не спросил.
Следующая атака началась без крика.
Двое спустились справа. Один остался над ними. Я подпустил первого к сухому кусту и выстрелил. Второй залёг. Верхний начал обходить.
Магазин кончился после четырёх очередей.
Я сменил.
С дороги ударил пулемёт. Пули прошили куст, возле которого я лежал. Пришлось скатиться ниже. Камень ударил по раненому плечу. Автомат выпал, но я нашёл ремень и подтянул его.
Игнатов выжал остаток магазина. ППС замолчал с пустым щелчком.
Кто-то закричал.
Потом в канаву полетела граната.
Она упала между нами.
Я успел отбить её ногой за камень. Взрыв пришёл с другой стороны валуна. Осколки прошли над головой. Один ударил в полевую сумку, разорвал кожу и остановился в сложенной карте.
Игнатова снова оглушило.
Он опустил ППС и смотрел на меня, не понимая слов.
Я показал рукой: держаться.
Он кивнул.
Последний магазин стал лёгким.
Пять патронов.
Три.
Один.
Автомат щёлкнул пустым затвором.
Я бросил его и выстрелил из ТТ. Восемь патронов превратились в четыре быстрее, чем успел сосчитать. Противник не поднимался в полный рост. Люди знали свою работу. Один заставлял меня стрелять по движению, второй приближался с другой стороны.
Игнатов бросил гранату.
Старая Ф-1 разорвалась между камнями. Крик оборвался. Но после взрыва сверху ответили сразу трое.
Пуля ударила меня в бок.
Не вошла глубоко. Прошла по рёбрам, разорвала гимнастёрку и обожгла кожу. Я лёг ниже.
Игнатов пытался поднять опустевший ППС.
Его рука дрожала от потери крови.
Я протянул ему ТТ.
— Четыре.
— А у вас?
— Граната.
Оставшуюся Ф-1 я держал в ладони.
Можно было подпустить людей ближе.
Можно было сделать то, что человек делает, когда не хочет попасть в плен.
В другой жизни я видел такие решения. Иногда понимал их. Иногда сам оставлял последний патрон не в магазине, а отдельно.
Но рядом лежал Игнатов.
Он оказался здесь потому, что я не выпустил его руку.
Я не мог решить за него, что плен хуже любой возможности жить.
Большим пальцем прижал рычаг, но чеку не выдернул.
Сверху крикнули по-русски:
— Бросай оружие, шурави!
Голос был с сильным акцентом.
— Офицер! Живой нужен!
Они видели погоны.
Не понимали, почему они такие.
Игнатов посмотрел на меня.
— Что говорят?
— Хотят взять живыми.
— И что?
Он ждал приказа.
В Берлине капитуляция уже была подписана, а в коллекторе люди всё равно стреляли. Здесь война, судя по всему, тоже шла к концу, но это не делало плен безопасным.
Я выглянул.
Четверо сверху. Двое справа. Ещё один у дороги. Все держали сектор. Дым колонны уходил за дальний поворот. Советская броня продолжала стрелять, но теперь её отделяло от нас несколько складок горы.
У нас оставалось четыре патрона и одна граната.
Игнатов не мог идти.
Варианта, при котором мы прорывались вдвоём, не существовало.
— Руки видно! — крикнули сверху.
Я не ответил.
Показал Игнатову: не стрелять, пока не подойдут.
Он прижал пистолет к камню, чтобы рука не так дрожала.
Первый боевик спускался сверху медленно. Второй держал нас на прицеле. Остальные не двигались. Они ждали, что мы испугаемся тишины после собственного огня и сделаем за них то, на что им пришлось бы тратить людей.
Я смотрел вверх.
Поэтому не услышал человека, который прополз по дороге и вошёл в канаву снизу.
Камень хрустнул уже за спиной.
Я обернулся.
Ствол автомата находился в двух шагах. Человек за ним тоже увидел гранату. Он не выстрелил — ударил ногой по кисти.
Пальцы разжались. Ф-1 отлетела к стенке. Чека осталась на месте.
Я бросился вперёд.
Успел схватить автомат за ствол и отвести его от Игнатова. Человек навалился сверху. Второй прыгнул в канаву и ударил прикладом по плечу. Колено вошло в бок, туда, где уже прошла пуля.
Игнатов выстрелил.
Один раз.
Второй.
Кто-то выбил ТТ ногой. Пистолет ушёл под камни. Игнатову заломили руку прежде, чем он смог дотянуться.
Я ещё держал чужой автомат.
Третий удар пришёл в затылок. Руки ослабли. Меня повалили на живот, навалились втроём и стянули запястья ремнём.
Игнатова перевернули.
Он застонал, когда задели рану. Один хотел поставить его на ноги. Другой увидел жгут и остановил. Перевязал поверх своим куском ткани.
Не из жалости.
Живой пленный был нужен живым.
Нас обыскали прямо в канаве.
Сначала забрали оружие и магазины. Потом часы, нож, документы, ремни. Мою полевую сумку перевернули над камнем. Из неё выпали карта Берлина, карандаши, перевязочный пакет, лист с огневыми задачами и свёрток в выцветшей ткани.
Один из боевиков поднял карту.
Развернул.
Увидел немецкие названия улиц и красные линии. Позвал старшего. Тот посмотрел, ничего не сказал и сунул лист за пояс.
Документы Степаненко перелистали быстрее. Фотография в удостоверении совпадала с моим лицом, но форма, печати и сам бланк принадлежали другой эпохе — войне, закончившейся сорок три года назад.
Свёрток развернули последним.
Красная звезда легла на ладонь незнакомца.
Красная эмаль была поцарапана у края. Серебро потемнело. Человек потёр его большим пальцем, перевернул и поднёс ближе к глазам.
На обороте находился номер.
Я не видел цифр.
Он видел.
Произнёс их вслух другому. Тот повторил неуверенно, запоминая или только удивляясь тому, что советский капитан хранит старый орден в полевой сумке.
Звезду убрали за пазуху.
Не вместе с документами.
Игнатова обыскивал другой человек.
Во внутреннем кармане он нашёл второй тканевый пакет. Развернул орден Отечественной войны. Позвал товарища. Они сравнили две награды, но сразу разделили. Красная Звезда осталась у первого. Орден Игнатова забрал тот, кто его нашёл.
Два куска металла, пришедшие одним путём, уже начинали расходиться.
Бумаги ветер разметал по канаве.
Лист с огневыми задачами зацепился за колючий куст. Страница с расчётами стрельбы упала в кровь. Удостоверение положили к карте, но потом старший передал документы третьему человеку. Я следил, пока мог.
Не потому, что знал их будущее.
Потому что это были последние вещи Василия Степаненко.
Игнатова подняли на плащ-палатке, снятой с одного из убитых. Он открыл глаза.
— Василий Васильевич…
Я подался к нему.
Человек, державший мой ремень, дёрнул назад.
— Я здесь, Николай.
Игнатов не услышал. Его потащили вверх по канаве.
Я встал на колени и попытался двинуться следом.
Меня ударили прикладом между лопаток.
Я упал, но снова поднялся.
Впереди исчезала рука Игнатова. Та самая, которую я удержал в коллекторе. Пальцы волочились по пыли.
Я рванул ремень.
Второй удар пришёл сбоку.
Деревянный приклад АК попал в висок.
Камень приблизился.
Я успел увидеть красную каплю на серой пыли.
Она упала раньше, чем я почувствовал кровь.
Потом звук снова пошёл навстречу причине.
27 декабря 1979 года, около 15:00
Кабул. Район Дар-уль-Аман
Дворец Тадж-Бек
Специальная группа КГБ СССР «Зенит»
Старший лейтенант Борис Александрович Суворов
До темноты оставалось меньше двух часов.
Солнце уже ушло за хребет, но дворец на вершине холма ещё держал свет. Белые стены казались желтоватыми. Стёкла отражали холодное небо. Ниже лежали террасы, кустарник, редкие деревья и единственная дорога, которая поднималась к Тадж-Беку длинным изгибом.
С этой дороги нельзя было свернуть.
По обе стороны находились мины. Впереди — внешние посты. За поворотом начинался участок, который простреливался из окон дворца и с верхних площадок. Там бронемашины должны были показать борт.
Суворов знал это не по карте.
За последние дни маршрут разобрали несколько раз. Считали расстояние между поворотом и лестницей. Отмечали танки, вкопанные возле высоты. Запоминали расположение караулов и время смены часовых. Отдельно проговаривали, что делать, если первая машина остановится и перекроет дорогу.
На схеме всё помещалось на одном листе.
На земле между двумя точками находились колючая проволока, огонь крупнокалиберных пулемётов и люди, которым предстояло проехать по этой дороге первыми.
БТР-60ПБ с бортовым номером 016 стоял возле недостроенной казармы. Восемь колёс были покрыты светлой афганской пылью. Из-под кормы пахло бензином. Два двигателя работали неровно, потом механик прибавил обороты, и дрожь прошла по всему корпусу.
Суворов положил ладонь на броню.
Холод металла чувствовался даже через перчатку.
— Ещё раз, — сказал он.
Механик посмотрел из люка.
— Что именно?
— Оба двигателя. Давление в колёсах. Огнетушители.
— Проверяли.
— Теперь ещё раз.
Механик не стал доказывать, что машина исправна. Исчез внутри. Через несколько секунд левый двигатель сбросил обороты, потом снова набрал. За ним правый.
Возле бронетранспортёра собиралась подгруппа.
Гулов сидел на корточках и перекладывал магазины так, чтобы до них можно было добраться любой рукой. Дроздов проверял автомат. Новиков затягивал ремень. Поддубный держал белую полосу ткани, но пока не надевал. Рязанцев пытался убрать перевязочный пакет под снаряжение. Колмаков стоял чуть в стороне и смотрел на дворец.
Суворов назвал их по фамилиям.
Не для проверки присутствующих.
Чтобы ещё раз услышать, кто находится во второй машине.
Все шестеро ответили.
— Пакет наружу, — сказал он Рязанцеву. — Под ремень спрячешь — раненой рукой не достанешь.
Рязанцев переложил пакет в нагрудный карман.
— Так потеряю.
— Пристегни булавкой.
— Булавки нет.
Дроздов молча вынул одну из внутреннего шва куртки и протянул ему.
Никто не засмеялся. Люди берегли силы даже на разговор.
Форма на них была афганская. Советских знаков различия на ней не было. Белые повязки должны были появиться только перед началом — единственный заметный знак для своих в бою, где одинаковые автоматы и почти одинаковая одежда окажутся с обеих сторон.
Пароль тоже был простым:
«Яша» — «Миша».
Имена командиров легче было выкрикнуть под огнём, чем длинное условное слово.
Поддубный сложил ткань вчетверо и убрал в карман.
— Если слетит?
— Кричишь пароль, — ответил Суворов.
— А если не услышат?
Суворов посмотрел на дворец.
— Тогда ложишься быстрее, чем они нажмут.
Это не было шуткой. Поддубный кивнул.
В пятнадцать часов передали первое время начала — двадцать два ноль-ноль.
Люди проверили оружие и снова сели ждать.
Через некоторое время начало перенесли на двадцать один.
Никто не спросил почему.
Ожидание меняло бой ещё до первого выстрела. Пальцы мёрзли, потом согревались. Во рту пересыхало. Человек успевал несколько раз мысленно пройти один и тот же участок дороги, увидеть попадание в свою машину, выбраться из неё и снова оказаться рядом с неподвижным бронетранспортёром, возле которого пока ничего не происходило.
Суворов не позволял людям проходить будущий бой слишком далеко.
— Поесть, — сказал он. — Потом ещё раз оружие. Не наоборот.
Дроздов открыл банку тушёнки. Жир застыл у края. Они ели по очереди одной ложкой. Гулов отломил хлеб, понюхал и соскоблил ножом место, тронутое плесенью.
Суворов сделал несколько глотков воды.
Есть не хотелось.
Ему было двадцать восемь лет. Он уже умел отличать страх от неготовности. Страх находился в каждом — в том числе в нём. Он не мешал проверять магазины, запоминать людей и второй раз заставлять механика слушать оба двигателя.
Неготовность выглядела иначе.
Она начиналась там, где человек надеялся, что нужная вещь окажется под рукой сама.
Суворов проверил свою повязку, перевязочный пакет и запасной магазин.
Потом снова пошёл к бронетранспортёру.
Внутри было тесно. Пахло бензином, резиной, смазкой и одеждой людей, которые несколько часов сидели в машине. Суворов проверил места и выбрался обратно. К борту была закреплена штурмовая лестница. При резком повороте одна из стяжек могла не выдержать.
Суворов дёрнул её.
— Держит, — сказал механик.
— Пока стоим — держит.
Он потребовал ещё одну стяжку.
Когда вышел, у казармы его ждал майор Яков Фёдорович Семёнов.
Лицо у майора было усталым. Он говорил негромко, поэтому Суворов подошёл ближе.
— Порядок меняют, — сказал Семёнов. — Наши идут первыми. Карелин — головной. Ты — второй. Фатеев — третий. Четвёртая машина, если успеет, замыкает.
Суворов посмотрел на дорогу.
— «Гром» после нас?
— Следом. Соединяемся у дворца.
— Время?
— Пока девятнадцать тридцать. Но могут дать раньше. От машин не отходить.
— Понял.
Семёнов задержался.
— Борис.
Суворов поднял глаза.
Майор хотел добавить что-то ещё, но не стал.
— Проверь людей.
— Проверил.
Семёнов кивнул и пошёл к головному БТР.
К сумеркам холод стал резче. Земля в тени затвердела. Над крышами казарм поднялся белый выхлоп. Во дворце зажигались окна. Снизу свет казался спокойным, почти праздничным.
Возле внешних постов прибавилось афганских солдат.
Днём во дворце произошло что-то непонятное. Проезжали машины. Вызывали врачей. Охрану усилили. Несколько офицеров поднимались к Тадж-Беку и долго осматривали позиции внизу.
Каждый новый пост делал прежний план старше.
Но другого плана уже не было.
Около шести часов поступила команда готовиться к немедленному началу.
Люди поднялись без приказа Суворова. Доели хлеб. Натянули перчатки. Белые полосы легли на левые рукава. Кто-то затянул слишком слабо и переделал узел. Один магазин упал в пыль. Его подняли, протёрли и вернули в подсумок.
Суворов прошёл вдоль подгруппы.
— Если машина проходит — не выскакиваем раньше лестницы. Если встаёт — наружу по обстановке. Раненых с дороги не тащить, сначала убрать из-под колёс. Не собираться у одного борта.
Гулов спросил:
— Если первая перекроет поворот?
— Обходим, если есть место. Если нет — спешиваемся.
— По минному полю?
— По дороге. В поле не лезть.
Ответы были короткими, потому что хорошего ответа на все случаи не существовало.
Рязанцев подтянул ремень автомата.
— У дворца свои будут?
— Будут.
— Узнают?
— Для этого повязки и пароль.
— Ясно.
По его лицу было видно: ясно не стало.
Суворов не стал объяснять снова.
Перед боем человек редко нуждается в длинной речи. Ему нужно знать, за кем идти, где находится его машина и что делать, если первый план перестанет существовать.
Вторая машина была номером 016.
Старшим подгруппы был Суворов.
Задача оставалась прежней: прорваться к торцу дворца, спешиться у лестницы и войти в здание вместе с остальными.
Этого хватало до первого попадания.
* * *
27 декабря 1979 года, около 19:15
* * *
Стрельба началась раньше последнего названного времени.
Где-то возле танковых позиций ударили автоматы. Почти сразу над расположением поднялись две красные ракеты. Они шли медленно, освещая казармы, бронемашины и лица людей красным светом.
— По машинам! — крикнул Семёнов.
Четыре «Шилки» открыли огонь.
Звук оказался не похож на отдельные выстрелы. Воздух разорвался длинным металлическим треском. Трассеры потянулись к Тадж-Беку. На стенах дворца вспыхнули белые и красные точки попаданий. Следом заработали автоматические гранатомёты, не давая экипажам афганских танков выйти из казарм.
Суворов забрался в БТР последним.
Люк закрылся над головой. Внутри сразу стало темно. Остались тусклая лампа, узкие смотровые приборы и лица людей, которые на каждом повороте приближались друг к другу.
— Вторая готова! — передал он.
Машина тронулась.
Два двигателя тянули неодинаково. Левый отзывался раньше, правый запаздывал на долю секунды. Суворов чувствовал это через пол и броню. Механик тоже чувствовал и держал обороты выше.
Головной БТР вышел на дорогу.
Номер 016 пошёл за ним.
Третья машина держалась сзади.
Внешний пост возник в смотровой щели внезапно. Афганский солдат поднял оружие. Кто-то ударил по нему из башенного пулемёта. Фигура исчезла. БТР качнулся на заграждении, протащил его под колёсами и продолжил подъём.
По броне застучали пули.
Сначала одиночные.
Потом сразу десятки.
Люди пригнулись, хотя внутри бронетранспортёра пригибаться было почти некуда.
Суворов смотрел вперёд.
Головная машина миновала поворот и на несколько секунд открыла им вид на освещённый дворец. В тот же момент сверху ударил ДШК.
Крупнокалиберные пули звучали иначе. Не стучали — били, словно по корпусу работал тяжёлый молот. У первого БТРа рвануло колесо. Потом второе. Машину повело, но она не остановилась. Механик выжал из неё всё, что оставалось, и протащил к мёртвой зоне у нижнего яруса.
Номер 016 вышел из-за поворота.
Суворов увидел трассу, идущую прямо навстречу.
— Проскочи! — крикнул он механику.
Первое попадание пробило колесо.
Второе ударило в борт.
Третьего он не различил.
Внутри вспыхнул свет. Не огонь — короткая белая вспышка, после которой лица людей исчезли. Машину развернуло. Кто-то упал на Суворова. Лестница сорвалась с одного крепления и ударила по плечам. БТР провалился правой стороной в арык.
Запах бензина стал сильнее.
— Наружу! — крикнул Суворов.
Один из люков не открылся. Дроздов ударил в него плечом. Новиков помог. Снаружи снова прошла очередь. Пуля пробила броню перед лицом Суворова. Внутрь брызнули мелкие куски металла.
Удар пришёл одновременно в грудь и голову.
Он ещё видел белую повязку на рукаве Рязанцева.
Потом перестал видеть.
Сознание Бориса Александровича Суворова погасло внутри горящего бронетранспортёра.
* * *
Я вдохнул бензиновый дым.
Он обжёг горло и не дал понять, где кончался воздух и начинался огонь.
Кто-то лежал на мне. Чужой локоть прижимал шею. По броне продолжали бить крупнокалиберные пули. Каждое попадание проходило через тело короткой тяжёлой дрожью.
Я попытался поднять правую руку.
Она не поднялась.
Левая работала.
Пальцы были чистыми. На них не осталось ожогов Степаненко. Под ладонью находилась не сухая земля Южного Саланга, а ребристый металлический пол.
Я снова перешёл один.
Тело Василия Степаненко осталось в 1988 году.
Рядом с Игнатовым.
Живое или мёртвое — я не знал.
Здесь было другое тело.
Оно уже умирало.
— Борис Александрович!
Человек надо мной поднялся. В красном свете пожара я увидел лицо, залитое кровью.
— Борис Александрович, слышите?
Теперь имя нашло тело.
Борис Александрович Суворов.
Старший лейтенант.
«Зенит».
Старший подгруппы во второй машине.
БТР номер 016.
Двадцать седьмое декабря 1979 года.
Память пришла не воспоминаниями. Она сразу отдала порядок: Карелин впереди, Фатеев сзади, Семёнов руководит группой, у дворца соединиться с «Громом», пароль — «Яша — Миша».
Всё уже было подготовлено.
Людей распределил Суворов.
Маршрут изучил Суворов.
Повязки, боеприпасы, место каждой подгруппы и действия при остановке машины проверил тоже он.
Мне не требовалось улучшать его работу.
Мне достался только момент, когда броня уже была пробита.
Последний приказ Суворова уже прозвучал до того, как его сознание погасло:
— Наружу!
Мне не пришлось повторять его.
Дроздов и Новиков уже навалились на заклинивший люк. Один бил плечом, второй помогал снизу. Металл наконец подался. Внутрь ворвался холодный воздух, вместе с ним — дым и пули. Одна ударила в край проёма и осыпала людей мелкими кусками металла.
Первым вытолкнули раненого.
Второй выбрался сам.
Рязанцев попытался подняться, но нога сложилась. На бедре быстро темнела ткань. Он сел, вынул перевязочный пакет из нагрудного кармана и затянул повязку поверх одежды.
Тот самый пакет, который Суворов ещё до боя заставил оставить там, где до него можно дотянуться одной рукой.
Я смотрел на это и впервые понял, насколько мало требовалось от меня.
Всё необходимое уже сделал он.
Кто-то схватил меня за ремень и потянул к люку.
Боль пришла не сразу.
Сначала внутри груди что-то сдвинулось. Потом воздух перестал входить до конца. Под одеждой разливалось тепло. Правая сторона тела не чувствовала ни пола, ни чужих рук.
Меня всё-таки вытащили.
Плечо зацепилось за край люка. Мир на секунду исчез. Когда вернулся, над головой было чёрное небо. Трассеры проходили сразу в двух направлениях. Наши «Шилки» били по дворцу. Из окон отвечали ДШК и автоматы. Стены Тадж-Бека вспыхивали при каждом попадании и снова становились белыми.
БТР лежал правыми колёсами в арыке.
Из кормы шёл огонь. На броне лопалась краска. Один двигатель ещё работал, захлёбываясь и набирая обороты без нагрузки.
Люди Суворова лежали вдоль канавы.
Почти все были ранены.
Дроздов всё ещё держал автомат. Рязанцев закончил перевязку и поднялся на одно колено. Двое помогали друг другу встать. Кто мог двигаться, уже смотрел не на горящую машину — на дворец.
Впереди, у нижнего яруса, остановилась первая машина. Третья сумела пройти дальше. Из неё выскакивали люди с белыми повязками.
— Яша! — кричал кто-то.
— Миша!
Пароль жил дольше радиосвязи.
Один из ДШК снова прижал арык к земле. Пули вспарывали край, мелкие камни сыпались на лица. Люди ложились, ждали несколько секунд и снова ползли вперёд.
Никто не спрашивал меня, что делать.
И правильно.
Суворов объяснил им это ещё до боя.
Что делать, если машина остановится.
Где спешиваться.
Как не собираться у одного борта.
Куда идти, если первый план перестанет существовать.
Теперь его самого уже почти не было, а созданный им порядок продолжал работать.
Я хотел сказать Дроздову, чтобы он не оставался возле меня.
Не смог.
Воздуха хватило только на один короткий вдох.
Он посмотрел на меня, потом на остальных.
И сделал то, что должен был сделать офицер группы без всякой подсказки человека из будущего.
Подал знак двигаться.
Рязанцев поднялся, опираясь на автомат. Двое раненых помогли друг другу выбраться из арыка. Они уходили к лестнице и к тем, кто уже находился под стенами.
Никто не пошёл красиво.
Раненые тащили раненых. Падали. Роняли оружие. Возвращались за ним. Один потерял белую повязку и кричал пароль, пока не сорвал голос.
Они продолжали выполнять задачу.
Не потому, что я приказал.
Потому, что Борис Суворов подготовил их к этому ещё тогда, когда его бронетранспортёр был цел.
Я остался возле горящей машины.
Снег здесь не лежал. Земля была сухой и холодной. Пыль прилипала к крови на губах. Из арыка пахло старой водой, бензином и обгоревшей резиной.
Саланг находился почти через девять лет.
Игнатов — тоже.
Я только что держал его руку в сухой канаве и видел, как уносят красную звезду Степаненко.
Теперь вокруг меня шла война, которая для этих людей ещё не успела стать войной.
Они называли её операцией.
Объектом.
Задачей.
Временем «Ч».
Никто возле Тадж-Бека ещё не знал, сколько колонн пройдёт через Саланг, сколько раз броня будет гореть на горных дорогах и сколько людей станут считать дни до вывода.
Для Бориса Суворова всё это уже не имело будущего.
У него оставалось несколько ударов сердца.
Я чувствовал каждый.
Один — сильный.
Второй — слабее.
После третьего наступила длинная пауза.
Сверху снова закричали:
— «Яша»!
Кто-то ответил:
— «Миша»!
Я хотел повернуть голову на голос.
Не смог.
В этот раз мне не дали ни часов, ни дня.
Я вошёл в Бориса Александровича Суворова тогда, когда его работа по подготовке людей уже была сделана, а тело получило смертельное ранение.
Я не сделал его командиром.
Не подготовил его людей.
Не привёл вторую машину к дворцу.
Я только прожил вместе с ним последние минуты, которых история почти никогда не записывает.
Последний воздух вошёл в лёгкие и не вышел.
Огонь, дворец и крики отдалились одновременно.
Потом исчезло имя.
Между Борисом Суворовым и следующим телом не осталось даже темноты.
Глава 30. Это уже не совпадение
22 сентября 2026 года, 06:27
Москва
Закрытый аналитический комплекс Министерства обороны Российской Федерации
Полковник Андрей Рудаков
К утру воздух в зале становился сухим.
Система вентиляции не меняла температуру. Двадцать два градуса держались и днём, и ночью. Менялось другое. В воздухе накапливались запахи бумаги, остывшего кофе, разогретой в пластиковой посуде еды и человеческой одежды, которую носили дольше, чем собирались.
На краю моего стола лежала запечатанная рубашка. Дежурный принёс её около четырёх. Я не открыл пакет.
В служебной комнате ещё не высохла предыдущая.
Климов сидел перед большим экраном, положив ладони на колени. Так он удерживал себя от клавиатуры. В течение последних трёх суток любое движение по системе требовало второй проверки, и теперь он ждал, пока Ершов дочитает контрольный протокол.
Ершов сидел боком к столу, подставляя экрану правое ухо. Слуховой аппарат он всё-таки надел. Тонкий прозрачный провод уходил за ушную раковину и исчезал под короткими волосами. Батарейка села ночью. Пока он менял её, мы обнаружили, что в зале стало непривычно тихо.
Корнеева спала за дальним столом, положив голову на сложенные руки. Под щекой находилась копия журнала боевых действий. Карандаш остался между пальцами. Архивистка обещала прилечь на двадцать минут и спала уже сорок три.
Савельева ушла два часа назад. Перед уходом поставила рядом со мной аппарат для измерения давления и сказала:
— Если верхнее будет больше ста шестидесяти, позвоните.
— Вам?
— Сначала дежурному врачу. Мне потом.
Аппарат лежал нераспакованным.
За трое суток мы закончили методику, ради которой Одинцов отложил поиск среди действующих военнослужащих.
Не нашли Бессонова.
Научились немного реже принимать за него других людей.
Этого было недостаточно для доклада и достаточно, чтобы продолжать работу.
На центральном экране находились карточки тех, кого мы уже считали установленными или вероятными носителями. Климов расположил их по датам. Программа сама соединила соседние точки тонкими серыми стрелками.
Слева стояла первая:
Александр Сергеевич Бессонов — Брест, 21–29 июня 1941 года.
Это была не карточка носителя.
Это был сам Бессонов. Последняя подтверждённая часть его собственной жизни после неудачной попытки перехода группы в июль 1936 года. Человек с оперативным позывным «Росомаха», старший лейтенант, которому в марте 2000 года было двадцать семь. Он исчез в Аргунском ущелье и оказался в Бресте за несколько часов до начала войны.
Дальше шли чужие фамилии.
Дмитрий Фёдорович Лавриненко — 18 ноября–18 декабря 1941 года.
Александр Александрович Кузнецов — высота 180,9 у хутора Дубового, 20–21 августа 1942 года.
Иван Иванович Наумов — Сталинградский фронт, 15 сентября–25 ноября 1942 года.
Максим Александрович Пассар — Сталинград, 8 декабря 1942 года–22 января 1943 года.
Михаил Феофанович Потапов — Курская дуга, 7–8 июля 1943 года.
На карточке Потапова в правом углу оставалась жёлтая полоса:
ВЕРОЯТНЫЙ НОСИТЕЛЬ.
Ниже мелким шрифтом:
Профессионализм до точки разрыва подтверждён. Не относить прежние боевые заслуги к действиям Бессонова.
Эту строку Ершов заставил нас внести отдельно. После Потапова она появилась во всех карточках.
Хороший офицер не начинался в ту минуту, когда мы обнаруживали его.
Михаил Алексеевич Малиев — Днепр, 12–16 октября 1943 года.
Михаил Павлович Грищенко — Чоповичи и последующие события, декабрь 1943 года–март 1944 года.
Возле Грищенко стоял другой знак:
ВОЗМОЖЕН ВОЗВРАТ ИСХОДНОЙ ЛИЧНОСТИ. ДОКАЗАТЕЛЬСТВ НЕДОСТАТОЧНО.
Константин Фёдорович Ольшанский — Николаев, 26–27 марта 1944 года.
После него экран перескакивал через год.
Василий Петрович Жданов — Берлин, 30 апреля 1945 года.
Николай Иванович Паршин — Берлин, 30 апреля 1945 года.
Александр Петрович Долгов — Берлин, 1 мая 1945 года.
Василий Васильевич Степаненко — Берлин, 2 мая 1945 года.
Последняя карточка была почти пустой.
У Степаненко имелась точка разрыва. Близкий разрыв мины у батарейного пункта управления. Кратковременная потеря сознания. Изменение отдельных решений после неё. Исчезновение вместе с командиром взвода управления Николаем Фёдоровичем Игнатовым.
Но не было тела.
Не было достоверного места гибели.
Не было документа, который объяснял бы, почему два офицера 467-го гвардейского миномётного полка пропали утром второго мая, когда организованное сопротивление в Берлине уже прекращалось.
Климов поставил после Степаненко пустую точку.
Программа соединила и её.
Получалась линия.
Удобная, последовательная и, скорее всего, ложная.
Даты принадлежали телам.
Не Бессонову.
Мы выстроили по календарю чужие жизни и назвали это его маршрутом.
Ершов перевернул последний лист протокола.
— Здесь, — сказал он.
Климов сразу потянулся к клавиатуре.
— Что?
— В третьем условии. «После завершения пребывания в носителе происходит переход к более поздней исторической дате».
Климов посмотрел на экран.
— Это не условие. Это описание массива.
— Тогда зачем оно в методике?
— Чтобы система не искала раньше Бреста.
— А мы доказали, что раньше искать не надо?
Климов не ответил.
Я подошёл ближе.
Серые стрелки шли слева направо. От сорок первого к сорок второму. От сорок второго к сорок третьему. Потом к сорок четвёртому и Берлину.
Они выглядели убедительнее документов.
Потому что были ровными.
— Убери стрелки, — сказал я.
Климов не сразу понял.
— Совсем?
— Совсем. Мы не доказали ни одного перехода между соседними карточками.
— Тогда это не маршрут.
— Именно.
Он выделил связи.
Программа спросила, следует ли сохранить последовательность дат после удаления визуальных переходов.
— Даты оставлять? — спросил Климов.
— Оставлять. Это свойства носителей.
— Сортировка?
— По запросу. По умолчанию — без неё.
Климов подтвердил удаление.
Стрелки исчезли.
Карточки остались отдельными прямоугольниками на тёмном фоне. Брест стоял рядом с Берлином не ближе, чем Сталинград. Между ними больше не существовало пути, который мы нарисовали сами.
Корнеева подняла голову.
На щеке отпечатался край бумажного листа. Первые секунды она смотрела на нас, не понимая, почему все молчат.
— Я проспала?
— Сорок три минуты, — сказал Климов.
— Почему не разбудили?
— Вы приказа не отдавали.
Она провела ладонью по лицу.
— Очень смешно.
Климов ничего не ответил. Он не шутил.
Я вернулся к методике.
Мы знали только несколько повторяющихся условий.
До предполагаемого появления Бессонова человек терял сознание, получал тяжёлую контузию, оказывался в состоянии клинической смерти или находился в той точке, где собственная жизнь уже прекращалась.
Иногда тело продолжало жить после этого минуты.
Иногда — недели.
Грищенко пережил войну и умер в 1979 году.
Если Бессонов действительно находился в нём, исходная личность могла вернуться. Но мы не знали, возвращалась ли она откуда-то или просто снова получала управление собственным телом. Не знали, сохраняла ли время отсутствия. Не знали, было ли отсутствие вообще.
Слово «душа» не вошло в методику.
Не потому, что мы исключали её существование.
Потому что ни один архивный документ не содержал графы, в которую её можно было внести.
Мы пользовались словами, которые могли проверить:
потеря сознания;
остановка дыхания;
отсутствие реакции;
восстановление связного поведения;
разрыв памяти;
изменение порядка решений.
Эти слова описывали тело и наблюдаемое поведение.
Всё остальное пока оставалось версией.
— Контрольный запуск? — спросил Климов.
Я посмотрел на часы.
Трое суток, которые дал Одинцов, закончились пять часов пятьдесят шесть минут назад. Предварительный вариант мы отправили ему в 00:18. С тех пор проверяли, какие ошибки он создаёт на уже известных делах.
— Только на историческом массиве, — сказал я. — Действующих не трогать.
Климов ввёл команду.
На правом экране появился статус:
КОНТУР «СЛЕД». КОНТРОЛЬНАЯ ПРОВЕРКА.
Полоса дошла до девяти процентов.
Остановилась.
Потом исчезла.
Вместо неё открылось сообщение из архивного сегмента, который подключили ночью по разрешению Одинцова.
ОБНАРУЖЕНО СОВПАДЕНИЕ НОМЕРНОГО ПРИЗНАКА.
Корнеева выпрямилась.
— Какого?
Климов открыл служебное поле.
Ответ загрузился не сразу.
На одном экране появился Берлин.
На другом — Афганистан.
Между ними было сорок три года.
Связывал их один предмет.
Климов увеличил изображение.
Орден лежал на листе миллиметровой бумаги. Снимали его сверху и сбоку, с линейкой у нижнего края. Красная эмаль в двух местах была отбита. Один луч потемнел от царапин. В углублениях вокруг серпа и молота осталась светлая пыль, которую не вычистили перед съёмкой.
Второй снимок показывал оборот.
В центре находился винт. Ниже — клеймо. Под ним семь цифр, выбитых неровно, с небольшим смещением последней.
Номер был виден полностью.
— Откуда изображение? — спросил Ершов.
Климов открыл описание фонда.
Документ хранился не в наградном архиве.
Он находился в приложении к материалам военной контрразведки по 40-й армии. Афганистан. Осень 1988 года. Краткая опись предметов, полученных через оперативный источник после нападения на советскую колонну в районе Южного Саланга.
Из двадцати трёх листов в общем цифровом массиве были доступны восемь. Остальные значились приложениями ограниченного доступа.
До ночи наша система видела только регистрационную карточку: дату, место, номер дела и общее описание — «материалы по проверке сведений о военнослужащих неустановленной принадлежности».
Ни одной фамилии.
Ни одного распознанного текста.
Фототаблица лежала внутри отдельного графического массива. Поиск по словам до неё не добирался.
Новый модуль искал не слова.
Он сравнивал последовательности цифр в описях, карточках, актовых записях и изображениях номерных предметов. Климов добавил это после того, как мы поняли: имя могло исчезнуть из одного документа и сохраниться в другом вместе с номером вещи.
— Вторая половина? — спросил я.
Корнеева уже открывала наградную картотеку.
На экране появилась карточка, заполненная фиолетовыми чернилами. Бумага пожелтела. В левом верхнем углу стоял штамп 467-го гвардейского миномётного полка. Фамилию писарь сначала начал через «и», зачеркнул одну букву и продолжил поверх.
СТЕПАНЕНКО ВАСИЛИЙ ВАСИЛЬЕВИЧ.
ГВАРДИИ КАПИТАН.
ОРДЕН КРАСНОЙ ЗВЕЗДЫ.
ПРИКАЗ № 35/Н ОТ 10 СЕНТЯБРЯ 1944 ГОДА.
В нижней строке находился номер.
Те же семь цифр.
Я прочитал их на карточке.
Потом на обороте ордена.
Снова вернулся к карточке.
Совпадали не шесть из семи.
Не форма написания.
Не фамилия человека, которого можно было перепутать с однофамильцем.
Совпадал номер предмета, выданного конкретному офицеру в 1944 году.
— Ошибка распознавания? — спросил я.
— Проверяю вручную, — ответила Корнеева.
Она не стала доверять увеличению. Нашла скан приказа, открыла алфавитный указатель, затем бумажную копию послевоенной учётной карточки. Номер повторялся трижды.
Климов вывел рядом заключение программы.
СОВПАДЕНИЕ НОМЕРНОГО ПРИЗНАКА: 1,0000000.
— Уберите единицу, — сказал Ершов.
Климов повернулся к нему.
— Номер совпадает полностью.
— Номер — да. Вывод — нет.
— Там написано «совпадение признака».
— Через неделю кто-нибудь прочитает только единицу.
Я кивнул.
— Оставить: «номер совпадает полностью». Без коэффициента.
Климов исправил поле.
Программа не обиделась.
У людей это получалось хуже.
Корнеева прокрутила афганское дело к первому листу.
На обложке стояло несколько регистрационных отметок. Первую поставили в октябре 1988 года. Вторую — после вывода войск. Третью, уже российскую, — в 1996-м. Возле неё имелся номер передачи в закрытый учебно-исследовательский центр специальной подготовки.
Тот самый центр, которым руководил генерал-майор, встречавшийся с Вангой.
Я почувствовал, как исчезает сонливость.
Не усталость.
Только сонливость.
— Полностью дело открывается? — спросил я.
— Восемнадцать листов, — сказал Климов. — Пять приложений числятся изъятыми.
— Когда?
— Девятнадцатого июня девяносто шестого.
Ершов поднял голову.
Корнеева перестала листать.
В зале было слышно, как вентилятор внутри дальнего терминала меняет обороты.
Девятнадцатого июня генерал-майор возвращался из Болгарии после встречи в Рупите.
На следующий день состоялось закрытое заседание № 4/17-ОВ.
В тот же период начались параллельные работы по темам «Партитура», «Оркестр», «Гроза» и отдельному направлению, внутри которого позднее появился индекс Б-12.
— Что в оставшихся листах? — спросил Ершов.
Климов открыл первый.
Машинописный текст был серым. Копию делали через изношенную ленту. Буквы «о» и «с» местами не пропечатались. Справа проходила тёмная полоса от края микрофильма.
СПРАВКА
по сообщению о двух лицах в форме военнослужащих Красной Армии образца военного времени
Ниже стояла дата:
20–21 сентября 1988 года.
И место:
Южный Саланг. Провинция Парван.
Я сел.
До этого у нас был номер ордена.
Предмет мог попасть в Афганистан десятками путей. Его могли продать. Украсть из семьи. Привезти в качестве памяти. Обменять на оружие или еду. Старая советская награда на афганской земле не доказывала перемещения человека из 1945 года.
Справка начиналась с опроса военнослужащих колонны.
Фамилии большинства закрыли ещё при копировании. Одна сохранилась в середине страницы, потому что её вписали от руки после того, как полосу уже нанесли.
Каримов.
Я читал медленно.
Не из-за качества копии.
Каждое следующее предложение меняло значение предыдущего.
«Во время боя к дороге со стороны скального выхода спустились двое неизвестных мужчин. Оба в гимнастёрках с погонами, шароварах и сапогах старого образца. Один имел знаки различия гвардии капитана, второй — гвардии лейтенанта. Вооружение: два пистолета-пулемёта системы Судаева, пистолет ТТ, ручные гранаты устаревшего типа».
На полях стоял вопросительный знак красным карандашом.
Дальше:
«Следов длительного пребывания в горной местности на одежде не имели. На обуви капитана обнаружена влажная тёмная глина, не соответствующая сухому грунту участка. На рукавах обоих — кирпичная пыль. У лейтенанта кровотечение из левого уха, на гимнастёрке свежий разрыв. У капитана ожог правого рукава и кисти».
Корнеева придвинула к себе копию берлинского донесения о пропавших.
В нём не было ни глины, ни ожога.
Только четыре фамилии.
Степаненко.
Игнатов.
Краснок.
Коробков.
Последние двое исчезли из документов батареи на несколько часов, но позднее Краснок обнаруживался в списке личного состава, а Коробков — в госпитальном журнале с осколочным ранением. Ошибка послевоенной сверки связала их с пропавшими.
После повторной проверки без вести оставались двое.
Степаненко и Игнатов.
Я продолжил чтение.
«По показаниям Каримова, капитан назвался: Степаненко Василий Васильевич. Лейтенанта назвал Николаем Фёдоровичем Игнатовым. Последний свою фамилию подтвердил. На вопрос о части капитан ответил: 4-я батарея 467-го гвардейского миномётного полка. На вопрос о нахождении части указал: Берлин».
В следующей строке печать закрывала два слова.
Сохранилось окончание:
«…считал обоих контуженными либо переодетыми лицами, имеющими целью ввести военнослужащих в заблуждение».
Это было нормальным объяснением.
В сентябре 1988 года человек в гимнастёрке сорок пятого мог быть актёром, коллекционером, сумасшедшим, агентом или переодетым противником.
Не мог быть офицером, исчезнувшим в Берлине сорок три года назад.
Поэтому сначала у них отобрали бы оружие.
Проверили бы документы.
Развели бы в разные стороны.
Только бой не оставил времени.
«Ввиду продолжавшегося огневого воздействия проверка на месте не произведена. Назвавшийся Степаненко принял участие в отражении нападения. Оружием современного образца пользовался уверенно. Указал положение тяжёлого пулемёта противника и порядок выхода из поражаемого участка. Назвавшийся Игнатов устройство автомата АКС-74 не знал, задавал вопросы о типе оружия и годе принятия на вооружение».
Ершов попросил:
— Верните на две строки.
Климов вернул.
— Что?
— Разница между ними.
Он прочитал вслух:
— «Степаненко пользовался уверенно». «Игнатов устройство не знал».
— Один мог проходить подготовку, — сказал Климов. — Второй нет.
— В Берлине сорок пятого?
— Я не это имею в виду.
— Тогда говорите, что имеете.
Климов потёр пальцами переносицу.
— Если в Степаненко был Бессонов, он знал АКС. Игнатов — нет.
— Версия, — сказал я.
— Да.
Он произнёс это без прежнего раздражения.
Трое суток методики всё-таки изменили нас.
Не ответы.
Порядок, в котором мы разрешали себе их произносить.
Справка Каримова заканчивалась раньше боя.
Он успел добраться до бронетранспортёра и привести двух человек. Подойти к канаве они не смогли. Склон простреливался. После нового взрыва край осыпался, и двое в старой форме исчезли из виду.
Каримов видел их в последний раз живыми.
Внизу страницы стояла приписка:
«По завершении боя на месте не обнаружены. Среди эвакуированных, погибших и задержанных не значатся».
Я перешёл к следующему листу.
Он был составлен через одиннадцать дней.
Не по показаниям советских военнослужащих.
Оперативный источник находился в группе, ушедшей после нападения на запад. Его обозначение закрыли. Остался только уровень надёжности и отметка, что ранее сведения подтверждались.
Источник сообщил о двух пленных.
Одного несли на плащ-палатке. Второй шёл сам, но дважды падал. На обоих была старая советская форма. Вещи разделили ещё на месте боя. Документы старшего передали командиру группы. Пистолет-пулемёт оставил себе один человек. Орден Красной Звезды взял другой.
В приложении находилась фотография этого ордена.
Номер, который через тридцать восемь лет соединила наша система.
Источник запомнил не всё.
Но он понимал русский.
В восьмидесятые таких людей в Афганистане было достаточно. Кто-то учился в Советском Союзе. Кто-то служил в правительственной армии. Кто-то работал с советниками, а потом перешёл на другую сторону. Я не знал, кем был этот человек. Изъятые листы могли содержать биографию, но оставшаяся справка защищала её лучше, чем фамилию советского офицера, пропавшего в 1945 году.
«Старший пленный до удара отвечал на вопросы, называл себя Степаненко и требовал оказать помощь Игнатову. Понимал обращённую речь через перевод и отдельные слова дари, правильно определял назначение современного оружия и радиостанции».
Я задержался на строке.
Бессонов служил в девяностые.
Афганистан знал по подготовке и чужому опыту. Несколько слов мог помнить. Радиостанцию и оружие — узнавал бы.
Василий Степаненко не мог.
Дальше почерк менялся. Вероятно, текст перепечатывали с рукописного сообщения.
«При попытке сопротивления старшего ударили прикладом в голову. Некоторое время признаков сознания не подавал. После того как пришёл в себя, перестал понимать происходящее. На вопросы о месте отвечал: Берлин. Спрашивал батарею и Игнатова. Автомат нового образца назвал неизвестным. Утверждал, что война окончилась либо заканчивается. Год называл 1945-й».
Я прочитал абзац ещё раз.
До удара — человек, который узнавал АКС-74, понимал положение засады и вывел остатки группы к дороге.
После удара — гвардии капитан 1945 года, не знавший оружия, страны и времени, в которых оказался.
Корнеева подошла к моему столу.
— Это он вернулся? — спросила она.
Вопрос прозвучал тихо.
Не как рабочий термин.
Как вопрос о человеке, которого сорок три года считали погибшим.
— Мы не знаем, — ответил я.
— Но до удара…
— До удара мог быть Бессонов. После — мог быть Степаненко. Могла усилиться контузия. Мог начаться отёк мозга. Могла исчезнуть ориентировка. Могли неправильно передать слова. Источник мог объединить поведение двух людей.
— Он назвал год.
— Это повышает вероятность.
— Насколько?
— Я не буду ставить процент человеку по одному агентурному сообщению.
Корнеева посмотрела на фотографию ордена.
— А номеру поставили бы.
— Номер не меняет показания после удара.
Она вернулась на место.
Я вызвал Савельеву.
Она ответила не сразу. На фоне хлопнула дверь, затем послышались шаги.
— Я сплю, — сказала она.
— Уже нет.
— Это я поняла. Что случилось?
— Мужчина. Удар прикладом в голову. Потеря сознания. До травмы ориентирован в обстановке, после утверждает, что находится в другом времени. Не узнаёт знакомое минуту назад оружие.
— Когда?
— Восемьдесят восьмой год.
Она помолчала.
— Вы решили собрать всех моих пациентов до моего рождения?
— Что это может быть?
— Черепно-мозговая травма. Посттравматическая амнезия. Ретроградная амнезия. Спутанность. Кровоизлияние. Психическая реакция. Ошибка свидетеля. Десять других вещей.
— Человек перестал узнавать предмет, которым пользовался до удара.
— Кто это установил?
— Источник внутри вооружённой группы.
— Врач?
— Нет.
— Осматривал до и после?
— Наблюдал.
— Запись дословная?
— Перепечатанная справка.
— Тогда с медицинской точки зрения у вас есть травма и изменение поведения по чужому пересказу. Всё.
Голос у неё был хриплым после сна. Она говорила короче, чем обычно.
— А с нашей точки зрения?
— С вашей вы всё равно запишете версию. Запишите правильно.
— Как?
— «Возможная вторая граница состояния». Не «возврат личности». Для второго у вас нет ни осмотра, ни продолжительного наблюдения.
Я записал.
— Ещё вопрос.
— Конечно.
— Если исходная личность была вытеснена или подавлена, удар мог вернуть управление телом?
— Андрей Михайлович, у медицины нет диагноза «вытеснен из собственного тела».
— Я знаю.
— Нет, вы сейчас только словами знаете.
Она выдохнула.
— Мог ли человек после второй травмы проявить прежние навыки и потерять недавно приобретённые? Да. Это бывает и без вашего Бессонова. Доказывает ли это, что настоящий Степаненко вернулся? Нет.
— Грищенко.
— Помню.
— Там могло быть то же самое.
— Могло. А могло не быть ничего, кроме хорошего санинструктора и двух травм. Вы сами меня учили этой формулировке.
— Я вас не учил.
— Значит, я научилась, пока вы спорили.
На этом её силы закончились.
— Через час буду, — сказала она. — Ничего не закрывайте.
Связь прервалась.
Я внёс в карточку Степаненко новую строку:
20 сентября 1988 года. Южный Саланг. Материальный след и независимые свидетельства физического появления. Высокая вероятность.
Ниже:
После повторной потери сознания — возможная вторая граница состояния. Судьба исходной личности не установлена.
Климов прочитал.
— «Физического появления» чего?
— Степаненко и Игнатова.
— Тел?
— В форме, с оружием, документами, свежими повреждениями и двумя номерными предметами.
— Тогда почему не написать «физический переход»?
— Потому что мы не видели перехода. Мы видим их в Берлине и потом в Афганистане.
— Разница слов.
— Из-за неё мы ещё не начали проверять живых людей как носителей Бессонова.
Он кивнул.
Не согласился.
Принял порядок работы.
Это было достаточно.
Ершов дочитал справку до конца.
— Второй предмет, — сказал он.
— Что?
— Здесь написано: «наградные знаки разделены». У Степаненко Красная Звезда. У Игнатова что было?
Корнеева ответила, не открывая дело:
— Орден Отечественной войны второй степени. Приказ № 39/н от двадцать первого марта сорок пятого. Номерной.
— Афганская опись?
— В этой папке его нет.
Ершов посмотрел на карту региона.
— Значит, ищем не рядом.
— Почему? — спросил Климов.
— Их сразу разобрали разные люди. Через пять лет вещи могли оказаться где угодно.
— Пять?
— Девяносто третий, — сказал Ершов. — В методике есть пограничные материалы после распада Союза. Кто-то добавил не просто так.
Я повернулся к нему.
— Откуда девяносто третий?
— Не знаю. Увидел в списке запросов. Таджикско-афганская граница. Изъятые советские награды без установленных владельцев.
Корнеева уже набирала номер ордена Игнатова.
В наградной карточке он читался хуже. Две цифры сошлись с линией сгиба. Пришлось открыть приказ, затем послевоенную сверку.
Николай Фёдорович Игнатов.
Гвардии лейтенант.
Командир взвода управления 4-й батареи 467-го гвардейского миномётного полка.
Орден Отечественной войны II степени.
Номер повторялся в двух учётных документах.
Климов запустил поиск по пограничному массиву.
На этот раз полоса дошла до семидесяти двух процентов.
Потом появился один результат.
12-я пограничная застава. Материалы осмотра имущества, обнаруженного после боестолкновения. Республика Таджикистан. 1993 год.
Файл состоял из четырёх сканов.
На первом лежали магазины к автомату, две гранаты, металлическая коробка с патронами, деньги нескольких выпусков и старый советский орден.
На втором орден был перевёрнут.
Номер совпадал.
Не с Красной Звездой Степаненко.
С орденом Игнатова.
Два предмета, разделённые в сухой канаве Южного Саланга, вернулись в советские и российские архивы разными дорогами.
Первый — через военную контрразведку 40-й армии в 1988 году.
Второй — через таджикско-афганскую границу пять лет спустя.
Оба принадлежали офицерам одной батареи.
Оба офицера пропали в Берлине второго мая 1945 года.
Ни один послевоенный документ не сообщал, что они покидали Германию.
Корнеева села медленно, придерживая край стола.
— Теперь можно процент? — спросил Климов.
Ершов покачал головой.
— Теперь можно позвонить Одинцову.
Я уже набирал номер.
Одинцов ответил после пятого сигнала.
— Слушаю.
Голос был бодрее, чем мог быть у человека в семь утра. Значит, он не спал или успел проснуться раньше звонка.
— Нашли Степаненко, — сказал я.
В трубке ничего не изменилось.
— Где?
— Афганистан. Южный Саланг. Двадцатое сентября восемьдесят восьмого.
Пауза длилась дольше обычной.
— Что именно нашли?
— Орден. Номер совпадает с наградной карточкой. Есть показания нашего военнослужащего. Два человека в форме сорок пятого. Назвали себя Степаненко и Игнатовым. Второй орден Игнатова вышел на границе в девяносто третьем.
— Документы видите полностью?
— Не полностью. Пять приложений изъяты девятнадцатого июня девяносто шестого.
Теперь он молчал почти десять секунд.
— Никуда не пересылать.
— Уже закрыл экспорт.
— Буду через час.
— Товарищ генерал-полковник…
— Что?
— Южный Саланг.
Я не договорил.
Он начал службу в Афганистане лейтенантом. Я не знал, сколько раз проходил Саланг и был ли именно на южной стороне. В личном деле такие подробности не записывали. Там стояли должности, даты и номера приказов.
— Через час, — повторил Одинцов.
Связь оборвалась.
Я посмотрел на экран внутреннего наблюдения.
Над Москвой шёл мелкий осенний дождь. Камера у служебного входа показывала мокрый асфальт, серую стену и три берёзы за ограждением. Листья уже начинали желтеть. Вода прибивала их к дорожке, и дежурный время от времени сгребал листья носком ботинка от металлической решётки стока.
Мы находились под землёй достаточно долго, чтобы погоду приходилось узнавать по камере.
Климов сохранил оба совпадения в отдельном разделе.
Я остановил его, когда он начал переносить документы в карточку Бессонова.
— Сначала разделить уровни.
— Опять?
— Именно теперь.
На экране появились четыре поля.
В первое я внёс то, что можно было проверить независимо от нашей версии.
УСТАНОВЛЕНО.
Орден Красной Звезды, выданный Василию Васильевичу Степаненко, находился в Афганистане в 1988 году.
Орден Отечественной войны II степени, выданный Николаю Фёдоровичу Игнатову, был обнаружен на таджикско-афганской границе в 1993 году.
В оперативных материалах 1988 года зафиксированы двое мужчин в советской форме военного времени, назвавшие фамилии Степаненко и Игнатов, часть и место, соответствующие архивным данным 2 мая 1945 года.
Во второе:
ВЫСОКАЯ ВЕРОЯТНОСТЬ.
Степаненко и Игнатов физически появились в районе Южного Саланга вместе с одеждой, оружием, документами, наградами и свежими следами берлинских событий.
В третье:
РАБОЧАЯ ВЕРСИЯ.
В момент появления в Афганистане телом Степаненко мог управлять Александр Сергеевич Бессонов.
После повторной потери сознания управление могло вернуться к исходной личности Василия Степаненко.
В четвёртом осталось больше строк.
НЕИЗВЕСТНО.
Выбирает ли Бессонов носителей.
Существуют ли признаки, по которым выбираются носители, даже если сам Бессонов этого не осознаёт.
Управляет ли временем и местом появления.
Существует ли последовательность между установленными носителями.
Ограничен ли диапазон Второй мировой войной либо Афганистан доказывает его расширение.
Меняется ли доступный временной диапазон после каждого перехода.
Что происходит с исходной личностью в период предполагаемого присутствия Бессонова.
Всегда ли она возвращается после его ухода.
Может ли Бессонов покинуть живое тело по собственной воле.
Связан ли физический перенос Степаненко и Игнатова с тем же механизмом, который переносит сознание Бессонова.
Помнит ли Бессонов отдельную задачу Б-12.
Считает ли её действующим приказом.
Ершов прочитал все четыре поля.
— В последнем места не хватит, — сказал он.
— Добавим.
— Это я понял.
Он сел обратно.
За следующую минуту система нашла триста сорок два файла с сочетанием «Саланг» и «неустановленные военнослужащие».
Мы не открыли ни одного.
Сначала ждали Одинцова.
Он приехал через пятьдесят восемь минут.
На экране у входа появилась чёрная машина. Вода бежала по лобовому стеклу, и дворники на несколько секунд открывали лица водителя и Одинцова на заднем сиденье. Генерал-полковник не разговаривал. Держал на коленях папку и смотрел вперёд.
В зал он вошёл в тёмном плаще поверх формы.
Плечи плаща блестели от дождя. Одинцов снял его у двери, не попал рукавом на крючок и повесил второй раз. На ботинках остались мелкие капли. Дежурный подал бахилы, но Одинцов уже прошёл к столу.
Никто не встал.
Он сам запретил вставать каждый раз, когда появлялся в зале. Сказал, что иначе по звуку стульев можно будет считать его приезды через две стены.
— Показывайте.
Я начал с номера Красной Звезды.
Одинцов посмотрел карточку Степаненко, приказ 35/н и фотографию оборота ордена. Не спросил, точно ли мы прочитали цифры. Увидел три ручные отметки проверки и перешёл к справке.
На словах «Южный Саланг» его рука остановилась.
Только рука.
Лицо не изменилось.
Он прочитал показания Каримова полностью. Потом сообщение источника. Вернулся к описанию боя, увеличил схему участка и несколько секунд смотрел на изгиб дороги.
— Где колонна? — спросил он.
Ершов показал.
— Здесь головная машина. Здесь грузовые. БТР стоял у поворота. Степаненко и Игнатов появились выше дороги.
— ДШК?
— Два. Один на северо-западном склоне, второй ниже. По показаниям неясно, работали одновременно или один перенесли.
Одинцов приблизил карту.
— Уйти вверх они не могли.
— Степаненко это понял, — сказал Ершов.
— Кто написал?
— Каримов. Капитан заставил их отходить к броне, а сам остался удерживать верхнюю кромку.
Одинцов провёл пальцем вдоль сухой канавы.
— Отсюда до дороги метров сто двадцать.
— По карте.
— Там больше. Уклон.
Он сказал это так, будто видел не схему.
Возможно, видел.
Не эту засаду и не этих людей. Другую дорогу. Другой склон. Машину, до которой на карте было сто метров, а под огнём становилось триста.
Я не спросил.
Одинцов убрал руку от экрана.
— Дальше.
Я показал второй орден.
На этот раз он проверил номера сам. Переписал оба на лист, положил рядом даты награждения, номера частей и отметки о пропаже. Потом накрыл запись ладонью и повторил по памяти.
Ошибся в одной цифре Игнатова.
Сверил.
Исправил.
— То есть два человека из одной батареи исчезают в Берлине. Через сорок три года их видят в Афганистане. У каждого при себе собственная номерная награда.
— Да.
— Одну находят там же. Вторую — через пять лет на границе.
— Да.
— Свидетель называет фамилии до того, как владельцев устанавливают по картотеке?
— Справка Каримова датирована двадцать первым сентября восемьдесят восьмого. Запрос по номеру Красной Звезды оформили в октябре.
— Подмена задним числом?
— Не исключена. Но справка прошла по двум журналам. Номер входящего сохранился отдельно. Для подмены пришлось бы менять оба.
— Могли.
— Могли.
Одинцов кивнул.
Он не хотел, чтобы мы защищали собственную находку.
Ему нужна была находка, способная выдержать попытку её разрушить.
— Бессонов был в Степаненко?
— Вероятно.
— Почему?
— Знал оружие и тактику, которых Степаненко знать не мог. После первой потери сознания в Берлине изменил отдельные решения в управлении батареей, но не разрушил систему самого Степаненко. После второго удара в Афганистане эти знания исчезли.
— Этого достаточно?
— Для версии. Не для установления.
— А Игнатов?
— Оставался собой. Насколько позволяют судить материалы.
— Он мог перейти вместе с телом, потому что Степаненко держал его?
— Мы не знаем даже, был ли физический контакт в момент исчезновения.
Эта минута не оставила документа.
У нас были только мокрая берлинская глина на афганской пыли, два старых автомата, две награды и люди, не имевшие возможности существовать там, где их увидели.
Одинцов посмотрел на строку о втором ударе.
— Если Бессонов ушёл, что стало со Степаненко?
— Мог вернуться.
— И оказался в плену через сорок три года после Победы.
— Да.
— Игнатов?
— Тяжело ранен. Его унесли вместе со Степаненко. Дальше след обрывается.
Одинцов закрыл справку.
Несколько секунд смотрел на пустой участок стола.
— Искать обоих.
— Как историческую линию?
— Как людей. Сначала все материалы пленных и неизвестных советских военнослужащих за восемьдесят восьмой–девяносто первый. Потом лагеря, обмены, агентурные сообщения, госпитали, переходы границы. Без широкого запроса афганцам. Пока по своим фондам.
— Степаненко в две тысячи двадцать шестом было бы сто три.
— Я считать умею.
Он сказал без раздражения.
Просто закрыл один ложный выход.
— Его могли убить в тот же день, — продолжил я. — Мог умереть от ранения. Мог не вернуться в Советский Союз.
— Поэтому искать не надо?
— Поэтому результат может быть только историческим.
Одинцов посмотрел на меня.
— Исторический результат тоже результат. И Бессонов нам нужен не только живым.
Он придвинул карточку Б-12.
— Мы ищем, какую задачу он выполнял. Что считал приказом. Почему его маршрут, если это маршрут, прошёл через эти места. Насколько он управляет происходящим и насколько опасен, если управляет. Пока не найдём — ответов не будет.
— А если он ничего не выбирает?
— Тогда нужно понять, что выбирает за него.
— Если выбора вообще нет?
— Проверим и это.
Он говорил медленно. Не строил теорию.
Перечислял варианты, которые нельзя было отбросить только потому, что они не нравились.
— Его отправляли наши, — сказал Одинцов. — Разбираться всё равно нам. Но сначала нужно понять, какой приказ он считает действующим.
— Если найдём?
— Сначала поговорим.
— А если он продолжает задачу?
Одинцов посмотрел на индекс Б-12.
— Вот поэтому и надо найти.
Одинцов поднялся.
Телефон в кармане кителя вибрировал уже второй раз. Он посмотрел на экран, сбросил вызов и застегнул пуговицу.
— Методика готова?
— Контрольная проверка не закончена.
— Сколько?
— До вечера.
— Действующих не запускать без меня.
— Понял.
— Историю продолжать. Весь Афганистан. С семьдесят девятого по восемьдесят девятый. Отдельно — потери сознания, неустановленное время смерти и показания о резком изменении поведения.
Климов открыл новый раздел.
— Название?
Одинцов посмотрел на карту Южного Саланга.
— Без художеств.
Климов набрал:
АФГАНИСТАН. 1979–1989.
— И Арсеньев, — напомнил я. — Личное дело генерал-майора ещё не пришло.
— Пришло ночью. Не к вам. Его рабочие материалы после смерти держали отдельно от личного дела. Сейчас оформляют передачу.
— Когда умер?
— В двадцать третьем.
— Кто разбирал архив?
— Комиссия центра и военная контрразведка. В личном сейфе нашли несколько рабочих тетрадей. Опись есть. Содержание не раскрывали.
— Почему?
— Потому что на обложке стоял его допуск, а не наше желание узнать, что внутри.
Одинцов взял плащ.
— К вечеру доставят одну тетрадь. Читать будете при двух допущенных. Копий не делать.
— Вы будете?
— Если успею.
Он надел плащ. Мокрая ткань уже согрелась и перестала блестеть.
У двери Одинцов задержался.
— Андрей.
— Да?
— Южный Саланг в справке не исправляйте по современной карте. Там старые привязки.
— Не собирался.
— Я тоже когда-то не собирался. Потом два месяца искали одно донесение не в том ущелье.
Он ушёл.
Дверь закрылась мягко.
Через несколько секунд за стеной раздались другие шаги, приветствие дежурного и короткая команда водителю. Потом комплекс снова поглотил звук.
* * *
22 сентября 2026 года, 12:46
К полудню дождь прекратился.
На камере у входа асфальт начал светлеть по краям. В лужах отражалось белое небо. Листья оставались приклеенными к земле, и дежурный больше не пытался убрать их ногой.
В зале пахло гречневым супом.
Контейнеры принесли в двенадцать. Мой стоял закрытым. Климов ел перед экраном, держа ложку в левой руке. Правой отмечал результаты. Один раз опустил ложку в кружку с чаем вместо контейнера, посмотрел на неё и продолжил работу.
Савельева вернулась в свежей форме и с мокрыми волосами. Сначала заставила меня измерить давление. Потом прочитала афганские справки и не изменила утреннюю формулировку.
Возможная вторая граница состояния.
Она добавила:
Недостаточно данных для вывода о восстановлении исходной личности.
— Так длиннее, — сказал Климов.
— Зато честнее, — ответила Савельева.
В афганском контуре появилось сто девяносто восемь первичных совпадений.
Большинство не имело отношения к Бессонову.
Война сама производила нужные нам признаки.
Люди теряли сознание от взрывов, ударов, кровопотери и высоты. Приходили в себя в машинах, окопах, госпиталях и на камнях. Продолжали бой. Принимали командование, потому что старший погиб. Меняли маршрут, потому что прежний простреливался. Выводили людей, потому что оставаться означало погибнуть.
Алгоритм видел одинаковые слова.
Мы должны были видеть разницу между невозможным знанием и обычной работой человека, которому некуда передать ответственность.
Первым в ложные совпадения ушёл командир разведывательной роты, продолживший управлять после тяжёлой контузии в Панджшере.
До травмы он три года командовал той же ротой.
Все решения, показавшиеся системе новыми, находились в его старых учебных записях.
Вторым — лётчик, посадивший повреждённую машину после кратковременной потери ориентации.
Бортинженер подтвердил: порядок действий они отрабатывали десятки раз.
Третьим — начальник заставы, после ранения организовавший круговую оборону.
Ершов нашёл его прежний приказ на случай окружения. Тот выполнил собственный план, составленный за две недели до боя.
Каждая исключённая карточка возвращала человеку его поступок.
Это замедляло нас.
И защищало тех, кого мы изучали, от удобной лжи: будто для твёрдости, опыта и правильного решения в них обязательно должен был войти кто-то другой.
Суворова нашёл не «Свод».
Ершов заметил номер машины.
Он поднял повреждённую копию схемы штурма объекта «Дворец» и сначала решил, что один и тот же БТР обозначили дважды. Цифры стояли у исходной позиции и возле дороги, где машина была поражена.
016.
Второй бронетранспортёр группы «Зенит».
Ершов открыл список подгрупп.
Потом позвал меня.
— Андрей Михайлович.
Я подошёл.
На экране находилась фотография молодого офицера.
Лицо узкое. Волосы зачёсаны назад. На гимнастёрке ничего лишнего. Снимок сделали не перед боем и не после него. Обычная служебная фотография, в которой человек ещё не знает, какой датой закончится его биография.
СУВОРОВ БОРИС АЛЕКСАНДРОВИЧ.
СТАРШИЙ ЛЕЙТЕНАНТ.
СПЕЦИАЛЬНАЯ ГРУППА «ЗЕНИТ».
27 ДЕКАБРЯ 1979 ГОДА. ТАДЖ-БЕК.
— Точка разрыва? — спросил я.
Ершов показал на схему.
— Второй БТР попал под огонь на подъёме. Машину развернуло и сбросило правой стороной в арык. В двух показаниях — попадание в борт. В одном — внутри была вспышка. Суворов после удара некоторое время не отвечал.
— Сколько?
— Неизвестно. Один пишет «несколько секунд». Другой вообще не упоминает потерю сознания.
— Потом?
— Выбрался. Собрал тех, кто мог двигаться. Продолжил штурм. Получил смертельное ранение.
— Время смерти?
— Нет.
Климов открыл хронологию операции.
Начало огневого воздействия восстанавливали по разным часам. Одни показывали 19:15. Другие отставали. В донесениях время округляли. Точная минута гибели Бориса Суворова отсутствовала.
Можно было установить только интервал.
Несколько минут между поражением машины и моментом, когда его перестали видеть в движении.
— Решения после удара? — спросил я.
Ершов раскрыл свидетельства.
Они не совпадали в подробностях.
Кто-то помнил, что Суворов приказал выйти из-под горящей машины и двигаться к нижней стене.
Другой — что старший лейтенант отправил способных идти вперёд, а сам остался у раненых.
Третий видел его уже лежащим возле арыка.
Ни один человек не наблюдал весь промежуток.
Во время штурма люди видели сектор перед собой, вспышку в окне, человека рядом и землю, до которой нужно было доползти. Полную картину составляли позже из отдельных взглядов.
— Похоже, — сказал Климов.
— На что? — спросил Ершов.
— После потери сознания восстанавливает порядок. Отправляет людей дальше. Сам остаётся прикрывать.
— А что должен был сделать командир подгруппы?
— Не знаю.
— Вот сначала узнайте.
Ершов открыл материалы подготовки.
Суворов изучал объект до боя.
Распределял людей по машине.
Проверял пароль, повязки, боеприпасы, порядок выхода из бронетранспортёра. Знал маршрут, состав охраны и задачу своей подгруппы. Номер 016 шёл вторым не потому, что Бессонов когда-нибудь появится внутри его командира.
Так определил план операции.
Людей готовил Суворов.
К машине их привёл Суворов.
Решение продолжать после поражения бронетранспортёра тоже мог принять Суворов.
Для этого ему не требовалось чужое сознание.
— Карточку создавать? — спросил Климов.
— Да.
— Статус?
— Недостаточно данных.
— Даже не «совпадение, требующее проверки»?
— Проверка уже нужна. Но совпадение пока одно — потеря сознания перед смертью.
— Афганистан.
— В Афганистане погибли тысячи офицеров.
— Дата семьдесят девятый. До Саланга.
— Для календаря — до.
Климов замолчал.
На экране находились три точки.
Берлин — 2 мая 1945 года.
Тадж-Бек — 27 декабря 1979 года.
Южный Саланг — 20 сентября 1988 года.
Система поставила их по возрастанию.
Получалось, что после Берлина Бессонов мог прийти в Суворова, затем — вернуться в тело Степаненко на Южном Саланге.
Это противоречило нашей рабочей версии: в 1988 году в Степаненко уже находился Бессонов.
Климов открыл настройку связей.
— Если от Степаненко поставить стрелку к Суворову, получится обратный переход. Из восемьдесят восьмого в семьдесят девятый.
— Не ставить.
— Но это объясняет порядок.
— Чей?
— Бессонова.
— Мы его не знаем.
— Есть точка выхода из Степаненко. Удар прикладом. Есть точка входа в Суворова. Попадание в машину.
— Между ними девять лет и ни одного свидетельства перехода.
— А что будет свидетельством?
— Пока не знаю.
Он развернулся ко мне.
— Тогда мы никогда не поставим стрелку.
— Лучше не поставить правильную стрелку, чем нарисовать десять удобных.
Климов посмотрел на три даты.
— Убрать все?
— Все.
Он удалил связи.
На экране остались точки.
Календарь располагал их в одном порядке.
Бессонов мог пережить их в другом.
Мог вообще не быть в Суворове.
Мог оказаться в нём задолго до Степаненко или после человека, которого мы ещё не нашли.
Тадж-Бек не становился следующим пунктом только потому, что мы открыли его сегодня.
Я добавил в карточку Суворова:
Предполагаемая точка входа: после поражения БТР-60ПБ, бортовой № 016, около 19:15.
Продолжительность возможного присутствия: несколько минут.
Точная минута потери сознания и смерти не установлена.
Не относить подготовку подгруппы, распределение людей и решения до поражения машины к действиям Бессонова.
Статус остался:
НЕДОСТАТОЧНО ДАННЫХ.
Ершов прочитал и кивнул.
Климов не кивнул.
Но стрелку не вернул.
В 14:08 мы отправили Одинцову короткий доклад.
Он перезвонил через семь минут.
— Суворов документально установлен?
— Человек и обстоятельства гибели — да. Бессонов в нём — нет.
— Почему включили?
— Потому что совпадают место, пограничное состояние и характер последних решений. И потому что он появился в первом же углублённом поиске по Афганистану.
— Этого мало.
— Поэтому статус «недостаточно данных».
— Не поднимайте его до вероятного, чтобы связать красивую линию.
— Не поднимем.
Одинцов помолчал.
— Тетрадь Арсеньева будет у вас после девятнадцати. Я приеду.
— Нашли в ней что-то?
— Если бы прочитал, не вёз бы вам запечатанной.
— Понял.
— Поешьте.
Он отключился раньше, чем я ответил.
Суп остыл.
На поверхности застыла тонкая плёнка жира. Я снял крышку, сделал несколько ложек и понял, что не чувствую вкуса.
Только соль.
* * *
22 сентября 2026 года, 19:24
К вечеру дождь вернулся.
На камере свет фонаря распадался в воде на длинные жёлтые полосы. За ограждением двигались красные огни машин. Берёзы стали почти чёрными. Один лист прилип к объективу нижней камеры и закрывал левый край изображения дрожащей жёлтой ладонью.
Одинцов приехал раньше тетради.
На этот раз без плаща. Форменный китель сидел на нём хуже, чем утром. Воротник рубашки смялся, под глазами появились тени. Он принёс с собой две папки, положил их на свободный стол и спросил:
— Что по Суворову?
Я показал карточку.
Он прочитал отметку о недостаточности данных и отдельную строку о заслугах до предполагаемой точки входа.
— Правильно, — сказал он.
Не похвалил.
Подтвердил решение.
— Путь рисовали?
— Климов хотел.
Одинцов посмотрел на Климова.
— Хотел, — подтвердил тот. — Удалил.
— Почему?
— Нет доказательства перехода от Степаненко к Суворову.
— А версия?
— Есть.
— Тогда храните как версию. Стрелка на общей схеме станет фактом для того, кто откроет её без нас.
Климов кивнул.
Он легче принимал ту же мысль от генерал-полковника.
Я не стал обращать на это внимание.
В 19:41 у внутренней двери появились двое.
Первым вошёл полковник архивной службы. Я видел его раньше в хранилище. Невысокий, с тяжёлыми очками и руками человека, который чаще работает с картоном, чем с оружием. За ним шёл сотрудник военной контрразведки в гражданском костюме. Вдвоём они несли небольшой серый контейнер.
Контейнер можно было поднять одной рукой.
Порядок требовал двух.
На крышке стояли два индикатора вскрытия, бумажная пломба и номер допуска. Архивист положил контейнер на стол, сверил часы со временем системы и открыл журнал передачи.
Мы расписались по очереди.
Одинцов — за получение.
Я — за ознакомление.
Архивист — за сохранность упаковки.
Сотрудник контрразведки — за присутствие.
— Фото, сканирование, вынос отдельных листов запрещены, — сказал архивист. — Рукописные пометки не делать. Работать только в перчатках. После завершения вернуть в контейнер.
— Копии в деле есть? — спросил я.
— Нет.
— Опись содержания?
— Общая. «Рабочая тетрадь № 3. Девяносто два листа».
— Кто читал после изъятия?
— Комиссия по архиву генерал-майора. Три человека. Ознакомление выборочное. Потом тетрадь запечатали.
— Почему выборочное?
Архивист поправил очки.
— Геннадий Сергеевич в одной тетради мог вести график занятий, записывать фамилию источника и рассчитывать расход краски для спортзала. Комиссия проверяла наличие сведений особой важности, а не восстанавливала ход его мысли.
— Дата смерти?
— Седьмое февраля две тысячи двадцать третьего года.
Одинцов посмотрел на него.
— Приступайте.
Архивист разрезал бумажную пломбу специальным ножом. Индикаторы вскрытия изменили цвет с белого на красный. Крышка поднялась с лёгким металлическим скрипом.
Внутри лежала тетрадь.
Обычная общая тетрадь в серо-зелёной обложке. Углы обтёрлись до картона. Корешок был усилен полосой ткани. На лицевой стороне — номер три, написанный синей ручкой, фамилия и две буквы допуска.
Никакого слова «Партитура».
Никакого грифа на каждой странице.
Личный рабочий инструмент офицера, привыкшего записывать то, что нельзя удержать в голове вместе с десятком других задач.
Я надел тонкие перчатки.
Бумага под пальцами была мягче новой. От тетради пахло сухим картоном, старой пылью и слабо — табаком. Возможно, запах сохранился от сейфа. Возможно, Арсеньев курил над записями. Такие вещи архив не устанавливал.
Первые страницы не имели отношения к нашей работе.
Расписание инструкторских сборов.
Замечания по полосе препятствий.
Фамилия подполковника, опоздавшего с отчётом.
Расчёт дизельного топлива на выездные занятия.
На пятнадцатой странице Арсеньев записал, что в спальном корпусе снова течёт крыша и начальник тыла третий раз докладывает об устранении.
На двадцать второй — что двух огнетушителей нет не «по факту», а физически, и искать их следует в бане.
Одинцов читал через моё плечо.
— Нашли? — спросил он.
— Что?
— Огнетушители.
Я посмотрел на следующую строку.
Арсеньев добавил через день:
«Один в бане. Второй списан три года назад, но продолжал числиться. Начальника тыла заменить».
— Один нашли, — сказал я.
Одинцов едва заметно выдохнул через нос.
Это было ближе к улыбке, чем всё, что я видел у него за сутки.
Тетрадь продолжалась.
Страницы между двадцать девятой и тридцать четвёртой вырезали аккуратно, у самого корешка. В описи комиссии стояло: изъяты до поступления тетради в сейф. Кто и когда — неизвестно.
После пропуска шли записи о подготовке инструкторов к действиям без устойчивой связи.
Некоторые формулировки позже появились в материалах научной темы 1995 года.
Изоляция.
Дезориентация.
Отсутствие новых приказов.
Сохранение управления малой группой.
Арсеньев интересовался этим до Рупите.
Ванга не создала его работу из ничего.
Если её слова повлияли на операцию, они легли на уже существующий вопрос: что делает офицер, когда связь с государством, временем и прежней задачей исчезает.
На сорок седьмой странице изменился цвет чернил.
Предыдущую запись Арсеньев сделал чёрной ручкой 15 июня. Следующая начиналась с даты, подчёркнутой синим.
18 июня 1996 года. Рупите.
Ниже:
Записано по памяти вечером того же дня. Не стенограмма. Формулировки — насколько удалось сохранить дословно.
Я остановился.
Архивист придвинул лампу ближе. Свет лёг поперёк страницы, обозначил вмятины от нажима ручки и мелкие волокна бумаги.
Текст занимал чуть больше двух листов.
Арсеньев не описывал комнату.
Не записал, во что была одета Ванга, кто подал воду и сколько людей находилось рядом.
Только отдельные реплики и собственные вопросы.
В начале стояла фраза:
«Союза больше нет. Не мёртвого спасайте. Живых спасайте».
Дальше рукой Арсеньева:
«Спросил: кого?»
Ответ:
«Братьев. Пока они ещё помнят, что братья».
Арсеньев записал:
«Уточнил: русских и кого?»
Следующая строка была подчёркнута один раз:
«Я не сказала русские. Я сказала братья».
Одинцов положил ладонь на край стола.
Не на тетрадь.
Рядом.
Я прочитал дальше.
«Когда юг загорится, старые войны вернутся под новыми именами. Потом брат брата чужим назовёт. Река останется той же. Берега станут разными».
После этой фразы Арсеньев оставил в тетради пустую строку.
Вероятно, пытался отделить один смысл от другого.
Или не понял ни одного.
Под ней находилась запись:
«Спросил, относится ли сказанное к России. Прямого ответа не получил».
Это было важно.
Арсеньев не превратил чужой образ в удобный прогноз. Не приписал Ванге название страны, события или войны, которых она в его записи не называла.
Следующие слова не касались будущего.
Они касались прошлого, уже завершившегося к моменту разговора.
«Ищи звезду, которая ушла из Берлина и вернулась из Афганистана. Она уже ждёт тебя».
Арсеньев спросил:
«Какую звезду?»
Ответ состоял из одного слова:
«Красную».
«Где она?»
«Ты уже можешь её найти».
Я посмотрел на фотографию ордена Степаненко.
Красная эмаль.
Семь цифр на обороте.
Оперативное дело, заведённое в Афганистане за восемь лет до этой встречи.
Она действительно уже существовала.
Не в будущем.
В закрытом архиве государства, которое успело исчезнуть.
На следующей странице Арсеньев записал:
«Она была не одна. Второй знак вернётся через границу. Найдёшь одного — ищи второго. Они ушли вместе».
«Спросил: откуда?»
«Из последнего дня большой войны».
На этом запись разговора обрывалась.
Не было слов о перемещении тел.
О переходе сознания.
О Бессонове.
Не было объяснения, почему два офицера исчезнут из Берлина и появятся на Южном Саланге.
Только два образа, которые можно проверить.
Красная звезда из Афганистана.
Второй знак, вернувшийся через границу.
Одинцов выпрямился.
— Это почерк Арсеньева?
Архивист ответил:
— Экспертиза проводилась после смерти. Соответствует его рукописным материалам. Чернила датировать с точностью до года невозможно. Бумага из одной партии со всей тетрадью. Следов поздней замены листов нет.
— Мог дописать после девяносто шестого?
— Мог. Физическая экспертиза этого не исключает.
— Кто подтверждает слова Ванги?
— Военный атташе присутствовал на встрече, — сказал я. — Умер. Его справка подтверждает саму встречу и требование Арсеньева ускорить возвращение. Содержание разговора в ней отсутствует.
Одинцов снова посмотрел на страницу.
— Значит, у нас запись Арсеньева о том, что сказала Ванга. Не запись Ванги.
— Да.
— И сделана, по его собственному утверждению, по памяти.
— Да.
Он кивнул.
Граница доказательства осталась на месте.
Но тетрадь на этом не заканчивалась.
После пустой строки Арсеньев сменил порядок записи.
Никаких образов.
Никаких вопросов о будущем.
Четыре коротких пункта:
Проверить отдельно:
1. Афганистан — изъятые советские награды.
2. Берлин — пропавшие без вести 02.05.1945.
3. Пограничные материалы после 1991 года.
4. До проверки одного факта содержание разговора не докладывать.
Ершов подошёл ближе.
— Девяносто шестой год, — сказал он. — Он дал те же направления, по которым мы нашли оба ордена.
— Не мы придумали поиск, — ответил Климов.
— Мы повторили его.
Арсеньев поступил так, как поступил бы разведчик, услышав невозможное сообщение.
Не поверил.
Не отбросил.
Выделил из него признаки, которые можно проверить независимо.
Награда.
Берлин.
Дата исчезновения.
Граница.
И запретил докладывать, пока не появится хотя бы один факт.
На полях возле первого пункта стояла дата:
19.06.96. 11:20.
Дальше начинался другой цвет чернил — тёмно-зелёный.
Проверено. Совпадение есть.
Степаненко В. В.
467 гв. минп.
Пропал без вести 02.05.45. Берлин.
Ниже Арсеньев переписал номер Красной Звезды.
Я сверил его с фотографией и наградной карточкой.
Семь цифр совпали.
Последняя у Арсеньева была исправлена поверх первоначальной. Видимо, сначала расслышал или прочитал неправильно, затем проверил.
Следующая строка:
Искать второго.
Возле третьего пункта стояло более позднее время:
19.06.96. 18:05.
Запись продолжалась:
Игнатов Н. Ф.
467 гв. минп.
4-я батарея.
Пропал без вести 02.05.45. Берлин.
Под фамилией Арсеньев указал номер ордена Отечественной войны II степени.
Тот же номер находился в пограничном деле 1993 года.
В конце страницы стояли четыре слова.
Это уже не совпадение.
Никто в зале не заговорил.
За стеной работала вентиляция.
Дождь бил в объектив наружной камеры. Мы его не слышали. Только видели, как вода идёт по стеклу и искажает свет фонаря.
Арсеньев получил два образа утром или днём 18 июня.
Через сутки установил двух конкретных офицеров, одну батарею, дату исчезновения и номера двух наград, уже вернувшихся из Афганистана разными путями.
На следующий день состоялось закрытое заседание.
Я перевернул страницу.
Записи от 20 июня почти не было.
Только одна строка:
Материал доложен. Заседание 4/17-ОВ. Отдельное направление.
После неё тетрадь возвращалась к обычной работе центра.
Списки сотрудников.
Изменение программы подготовки.
Распоряжение проверить экранирование одного помещения.
Через тринадцать страниц Арсеньев снова вернулся к записи о Степаненко и Игнатове.
Теперь писал чёрной ручкой. Даты рядом не было. По соседним записям — конец 1998-го или начало 1999 года.
Внизу страницы стояли три короткие строки:
Б-12.
Имя не менять.
Отдельный пакет — лично.
Одинцов задержал палец над второй строкой.
— «Имя не менять».
— Да.
— Остальным давали оперативные личности.
— Бессонову тоже. Александр Сергеевич Бессонов.
— То есть собственное имя оформили как оперативное.
— Да.
— Зачем?
— Чтобы он мог быть опознан по имени после перехода. Чтобы отдельный пакет был связан не с легендой, а с человеком. Чтобы кто-то в будущем искал именно Бессонова. Или потому, что для задачи имя являлось маркером.
— Четыре версии.
— Ни одной прямой ссылки.
— Тогда не выбирайте удобную.
— Не выбираю.
Одинцов попросил:
— Верните первую.
Я вернул страницу с Рупите.
Он прочитал запись от начала до конца ещё раз.
Потом спросил:
— Арсеньев знал?
— Что переход приведёт в Афганистан — похоже, да.
— Не «похоже». Что именно он знал?
Я посмотрел на два номера.
— Знал, что награды двух офицеров, исчезнувших в Берлине второго мая сорок пятого, уже появились в афганских материалах. Знал это до закрытого заседания. Считал сведения связанными с отдельным направлением.
— А механизм?
— Неизвестно.
— Что тела перейдут вместе?
— Не записано.
— Что в Степаненко будет Бессонов?
— Прямой записи нет.
— Тогда почему Б-12?
— Эту пометку он сделал позже. Когда кандидаты уже существовали. Возможно, сопоставил профиль Бессонова с тем, что произошло в Афганистане. Возможно, получил другие материалы, которых у нас нет.
— Возможно, подогнал.
— Да.
Одинцов провёл ладонью по подбородку.
— А Бессонов знал?
— Не знаю.
— Он мог вообще не увидеть отдельный пакет?
— Мог.
— Мог получить только часть?
— Мог.
— Мог забыть после первого перехода?
— Да.
— Мог помнить приказ, но не понимать, как его выполнить?
— Да.
Одинцов отступил от стола.
Усталость теперь была видна. Он не спал вместе с нами, но нёс за пределами этого зала работу, о которой мы знали только по звонкам, перенесённым встречам и папкам, появлявшимся у него под рукой.
— Хорошее расследование, — сказал он, — когда-нибудь начнёт давать ответы?
— Иногда.
— Сегодня не тот день?
— Сегодня мы нашли вопросы, которые кто-то задавал за тридцать лет до нас.
Он посмотрел на слова «живых спасайте».
— Мёртвого — это Союз?
— Самая очевидная версия.
— Поэтому плохая?
— Поэтому требует проверки.
Одинцов перечитал фразу о братьях.
— Украина подходит.
— Подходит.
— И другие войны подходят.
— Да.
— Значит, не привязывать.
— Пока нет.
Он закрыл глаза на секунду. Не от усталости — удерживал мысль, пока рядом лежали слишком подходящие слова.
— Но и не отбрасывать, — сказал он.
— Не будем.
— Отдельная задача начиналась после прекращения существования СССР. Здесь — «живых спасайте» и «братья». Арсеньев связывает это с Б-12. Что могло быть в пакете?
Я перечислил версии, уже существовавшие в деле.
Предотвратить конкретное событие.
Сохранить человека или группу людей.
Удержать структуру от распада.
Передать сведения в определённый момент.
Наблюдать последствия изменения прошлого.
Найти способ вернуть участников.
Не дать конфликту после распада Союза перейти установленную границу.
Ни одна версия не имела прямого подтверждения.
— Ликвидация? — спросил Одинцов.
— Тоже не исключена.
— Россиянин? Иностранец?
— Неизвестно.
— Структура?
— Неизвестно.
— Срок?
— «После прекращения существования СССР».
— Это не срок.
— Другого нет.
Он посмотрел на экран с пустыми связями между носителями.
— И мы не знаем, идёт ли он к задаче.
— Не знаем.
— Или от неё.
— Нет.
— Или вообще пытается выйти из войны.
Я поднял глаза.
Одинцов не мог знать этого.
Я тоже.
Для нас это была только ещё одна версия среди десятков: человек, получивший невыполнимый приказ, мог не продолжать его и не предавать. Мог искать способ прекратить то, что с ним происходило.
— Да, — сказал я. — И это тоже.
— Тогда текущий поиск не расширять до всей армии. Сначала Афганистан. Историческая линия и люди, которые могли увидеть Степаненко после плена. Потом вернёмся к действующим.
— Мы можем потерять время.
— Можем. А если сейчас дадим системе искать по признаку «хорошо командовал после контузии», потеряем людей, которых начнём подозревать без основания.
Он взял карточку Бессонова.
На фотографии старший лейтенант смотрел немного мимо объектива. Двадцать семь лет. Обычное лицо офицера, которого снимали для личного дела.
— На сколько он опасен? — спросил Одинцов.
Я знал ответ, который дал ему раньше.
Самым опасным в Бессонове была не способность стрелять. Стрелять умели миллионы.
Он умел входить в уже проигранный бой, за несколько минут понимать его устройство и заставлять людей продержаться дольше, чем им было отпущено.
Но теперь к этому добавлялось другое.
Если хотя бы часть переходов имела направление, Бессонов мог не просто выживать в чужих войнах.
Он мог двигаться к точке, рассчитанной людьми из «Партитуры».
Или его двигали к ней.
— Зависит от задачи, — ответил я. — И от того, выбирает ли он хоть что-нибудь.
— Если выбирает?
— Тогда у него накопленный опыт нескольких войн, которого нет ни в одном личном деле. Разные войны, рода войск, армии, языки, способы управления. Он умеет принимать людей чужого подразделения как своих и быстро находить, на чём ещё держится бой.
— Если не выбирает?
— Тогда опасен сам механизм. Мы не знаем, в чьём теле он окажется, когда и на сколько.
— Если выбирает подсознательно?
— Это хуже для поиска. Он сам может не понимать закономерность, которую создаёт.
Одинцов положил фотографию.
— Значит, версии не сокращать.
— Да.
— Но каждую подписывать своим именем. Факт — факт. Версия — версия. Неизвестное не закрывать красивой стрелкой.
— Понял.
Он посмотрел на часы.
Было 22:18.
Архивист всё это время стоял у двери. Сотрудник контрразведки сидел на свободном стуле и не вмешивался. Их присутствие не позволяло забыть: тетрадь скоро снова закроют, и ни одной фотографии у нас не останется.
Я перечитал нужные страницы ещё раз.
Запомнил расположение записей.
Синие чернила Рупите.
Зелёные пометки проверки.
Чёрные строки о Б-12.
Потом закрыл тетрадь.
Архивист проверил количество листов, уложил её в контейнер и провёл новым индикатором по замку. Белая полоса стала синей. Мы расписались в журнале второй раз.
Контейнер унесли.
На столе осталось прямоугольное светлое пятно, где он стоял. Вокруг лежала бумажная пыль. Корнеева собрала её ладонью и стряхнула в корзину.
Через минуту ничто в комнате не доказывало, что тетрадь находилась здесь.
Кроме наших записей и изменившегося расследования.
Я подошёл к центральному экрану.
Климов открыл афганский контур.
В нём находились три карточки.
Степаненко и Игнатов — Южный Саланг, 1988 год.
Суворов — Тадж-Бек, 1979 год.
И отдельный поиск по людям, прошедшим через плен, лагеря, госпитали и границу после 20 сентября 1988 года.
— Стрелки? — спросил Климов.
— Нет.
— Даже теперь?
— Теперь особенно.
Он убрал временную сортировку.
Тадж-Бек переместился вправо.
Южный Саланг — в центр.
Берлин — вниз.
Точки перестали изображать дорогу.
Стали тем, чем были.
Местами, где сохранились следы.
Я создал задачи на следующую смену.
Поднять все неоцифрованные приложения афганского дела.
Установить судьбу Каримова.
Найти оперативного сотрудника, принимавшего Красную Звезду.
Восстановить маршрут ордена Игнатова до 12-й заставы.
Проверить списки пленных и неизвестных раненых.
Найти все документы, изъятые 19 июня 1996 года.
Продолжить проверку Бориса Суворова без повышения статуса.
И отдельно:
Установить, почему Арсеньев связал Б-12 со Степаненко и Игнатовым.
Одинцов прочитал список.
— Когда новый доклад?
— Как появится факт.
— Срок всё равно нужен.
— Сутки на первичный разбор Афганистана. Семьдесят два часа на людей после плена и границы.
— Двое суток.
— Трое.
Он посмотрел на меня.
— Вы спали четыре часа за последние двое.
— Пять.
— Это сильно меняет дело.
— На третий день появятся архивные ответы.
Одинцов взял ручку и написал на листе:
72 часа. Промежуточный доклад через 24.
— Через два часа уедете домой, — сказал он.
— Не успею.
— Это не вопрос.
— Тогда через четыре.
Он не стал спорить.
— Климов проследит.
Климов посмотрел на меня и заранее отвёл глаза.
Одинцов ушёл в 22:43.
На камере дождь уже превратился в мелкую водяную пыль. Машина выехала за ворота и исчезла между огнями.
Мы остались в зале.
Ершов вернулся к Суворову.
Корнеева открыла опись изъятых приложений.
Савельева записала в медицинскую модель вторую границу состояния и рядом поставила знак вопроса.
Климов ещё раз посмотрел на три разрозненные точки.
Потом закрыл схему, не соединив их.
Я открыл текстовую запись по тетради Арсеньева.
Без изображения она выглядела слабее.
Не было нажима ручки.
Исправленной цифры.
Разных чернил.
Только слова.
Я ещё раз прочитал последнюю запись.
Это уже не совпадение.
Ниже стояла дата.
19 июня 1996 года.
До закрытого совещания оставались сутки.
До перехода «Оркестра» — почти четыре года.
Степаненко и Игнатов уже полвека числились пропавшими без вести. Их ордена уже вернулись из Афганистана. А через несколько страниц Арсеньев связал обе фамилии с индексом:
Б-12.
Я закрыл запись.
Мы всё ещё не знали, выбирал ли Бессонов тела.
Не знали, управлял ли переходом.
Не знали, помнил ли отдельную задачу.
Не знали, искал ли путь к ней или выход из войны.
Но люди, отправившие его в прошлое, не работали вслепую.
По крайней мере один из них заранее знал, где искать след.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
