Обложка Тома слышала аплодисменты

Тома слышала аплодисменты

Лера Дэринашвили

0% прочитано
Стандартный
Лера Дэринашвили

Тома слышала аплодисменты

Хочу быть актрисой

— Когда-то в окно стучался март, и я любила тебя, а теперь я замужем.

— Ага, стоп. Нормально. Хорошо. На сегодня всё.

Люди из разношёрстной группки аплодировали друг другу с несколько разочарованными, потрёпанными лицами, пушащимися волосами (как будто до этой минуты они катались по полу, ворочая головами по резиновым матам, и волосы неприятно электризовались, приставали к поверхности — впрочем, так оно и было). Даже самые пожилые, почтенного возраста: баба Клава, приходящая на репетиции только по вечерам четвергов, регулярно пропускающая по вторникам (у внука фортепиано, надо забрать, накормить), её немолодой любовник Михаил, таскающийся, как блеклый пакет из супермаркета, за Клавой и туда, и сюда, и только повезло ещё, что она не выкинула его, как всякий пакет, в мусорку, что в конце концов случается даже с лучшими полиэтиленовыми, а то и с бумажными экземплярами; причёска смешно топорщилась и у Александра Семёновича, всесторонне обожаемого труппой, но ему это как будто бы шло, что-то до очаровательного глупое появлялось на его круглом лице в обрамлении именно таких кучерявящихся седых, обычно почти не дающих о себе знать, волос.

Пока все отходили от сцены, разбредаясь по раздевалкам, туалетам, закулисью и куда угодно, лишь бы к зеркалам — поправить, пригладить, не дать знать там, снаружи, что было тут, внутри, исполнительница главной роли подошла к режиссёру.

— Подскажите… а вы уверены именно в такой интерпретации?

— Какие-то сомнения, Тома, в моём видении?

— В вашем видении и таланте, конечно, никаких, но как бы... — она аккуратно подбирала слова, чересчур театральные, — не слишком ли это ново, экспериментально для «Евгения Онегина», да и тем более тут, у нас?..

— А вы наших людей за идиотов держите?

— Нет…

— Ну значит поймут. Простят. Если не поймут — то и прощать нас не за что.

— Но ведь мы любительский театр.

— Это так, формальность. Только в таком театре можно заниматься тем, что нравится. Он любительский — от слова любить! Понятно? А не профанный там какой-то.

— И всё-таки… зачем им кататься по матам? Это же сплошной хаос. Абсурд…

— Хаос! Абсурд! Вот! То, что нужно! Как верно чувствуете, Тома. Всё, разговор окончен. Домой — и репетировать! Не забудьте в монологе-интерпретации первого письма вытягивать губы посильнее, чтобы аж с задних рядов все видели, а на втором — наоборот, поджимайте, поджимайте. Ну-ка! Ага! Гениально! Всё, до вторника.

— Угу. До свидания.

Тома взяла со скамьи сумку-почтальонку, перекинула её через плечо и по длинному ковровому покрытию поплелась к выходу, прочь от сцены, а от её идеальной, точёной грации не осталось и следа — сгорбленная, уставшая, очень молодая, но уже почему-то женщина, а не девочка. Ещё с детства Тома мечтала стать актрисой, устраивала спектакли на даче, перед бабушкой с дедом, те смеялись, а бабушка лукаво спрашивала:

— Актрисой… а что ты, целоваться будешь с кем попало? Трогать тебя будут мужчины? Ты к этому готова?

Шестилетняя Тома явно к этому готова не была, но кивала, кивала, лишь бы мечта сбылась и не упорхнула, услышав сомнения, заметив их в глубине души.

И вот Томе двадцать два, она учится на последнем курсе филологического, а по вечерам притворяется актрисой. Томе не нравится своё имя, и не нравится театр, в котором она играет, и особенно её раздражает слово «любительский», на которое она не может закрыть глаза, ведь если театр ненастоящий, то и актриса она только понарошку.

Тома пробовала вести свой блог в соцсетях, рассылала видеовизитки по разным кастингам и агентствам, и одно даже предложило её схантить: всего лишь за какие-то двести пятьдесят тысяч ей обещали профессиональное сопровождение на протяжении двух месяцев, заказы, заключение контрактов и так далее, далее. Тома выпросила эти деньги у родителей, они, конечно, и без того за ипотеку и кредит на авто платили по шестьдесят тысяч в месяц из зарплаты, но на мечту дочки не жалко, вернее, жалко, но дочь жалко больше.

После заключения контракта Тому перестала атаковать сообщениями девушка-скаут из агентства, добавила в общий театральный чат на восемьсот человек — там выкладывали расписание занятий, на которые надо было ходить, чтобы... чтобы что? Тома не совсем понимала, но ей казалось, что именно такая эфемерная дорога приведёт её к исполнению мечты, тем более что дорога была и не полностью эфемерной, по ней ветром раздувалась иллюзия реальности, деньги-то уплачены, не могут же они просто развеяться по воздуху, как и все обещания? Могут.

Тома послушно отходила положенные два месяца: в первый месяц обошлось без происшествий, на одной неделе учили краситься, на второй — ходить по дорожке. Тома тогда разговорилась со своей сокурсницей по несчастью, спросила, в каком кино тат мечтает сниматься. Она не поняла.

— Кино? Мы же в модельном агентстве. Я хочу на подиум и в рекламу, круто бы духи или что-то такое, артовое.

После этого разговора девочки побежали пить воду в раздевалку, а дома Тома никому не сказала, что сомневается в выборе агентства, и ей стало почему-то стыдно, будто она совершила ошибку, а деньги уже не вернуть. Тома даже подумывала переквалифицироваться, разменять одну мечту на другую, представляла себя в роли модели. Перестала читать перед зеркалом стихи, усиленно позировала — да, неплохо, и фигура подходит, и по росту есть ещё шансы добрать хотя бы три-четыре сантиметра... и всё-таки всё не то. Тома хотела играть. Тома хотела слышать аплодисменты. К счастью для Томы, после двух месяцев обучения её не ждало ничего, кроме предложения продлить контракт.

После первого месяца обучения случилось происшествие. Точнее, мероприятие. Томе и ещё пятнадцати отмеченным в чате девочкам велели приготовиться: собрать минимум два образа, взять свою косметику и отправиться на точку Х. Точкой Х оказалась фотостудия в местном лофте, где девочек ждали фотограф в паре с визажистом — и потому ещё менее понятно было, зачем до этого Тома так старательно выводила косые стрелки, обязательно одинаковые на несимметричных веках, и раскрашивала губы ярко-алой помадой, первый слой оставляя обязательно на салфетке (кокетливо и непринуждённо, как комментировала им ведущая мастер-класса). В целях гигиены, а не из-за ограничений в бюджете, девочки и в этот раз использовали свою косметику, но толку от этого особо не было: визажист красил всех под копирку, создавая одинаковый, коммерчески привлекательный образ. Следом — восемь утомительных минут перед камерой в разных позах, и вот, портфолио готово. После фотосессии к Томе подошла координатор и предложила за дополнительную плату сделать ещё пару снимков, которые она сможет показать одному продюсеру.

— Кажется, они ищут именно твой типаж.

Тома сощурилась, пытаясь из своих круглых собачьих глаз сделать подобие лисьих, вспышка щёлкнула трижды. Готово.

— Оплату вот сюда тогда переведёте, скинь родителям. А потом отдадим снимки.

После, когда Тома, похожая на манекена, выходила из раздевалки в своей обычной, не парадной одежде, она увидела целую очередь девочек, каждой из которых по три раза в глаза била вспышка. Ни одна из них не походила на Тому, и потому дома вечером она не стала передавать родителям номер телефона, решив, что переживёт отсутствие трёх фотографий.

В итоге, портфолио ей тоже не отдали.

К тому моменту Томе уже перестало казаться, что это имеет хоть какую-то важность, но вот, случилось второе происшествие.

В середине второго месяца позвонили почему-то папе (кажется, это он оставлял свой контактный номер при подписании договора). Сказали так и так, нужна массовка, посидеть в школе, поизображать школьников. Он сначала пошутил, что на роль школьника староват, но как понял, что речь о карьере дочери, шутить перестал, со всей серьёзностью ответил, что они будут, взял отгул на работе и оповестил Тому о предстоящем путешествии в края не столь далёкие — снимают где-то в Подмосковье.

— Пап, знаешь, я не хочу... я не могу... — простонала Тома.

Но стонам Томы никто не поверил. И правильно. Не потому, конечно, что что-то путное вышло из этой поездки на съёмочную площадку, нет, там они просто поперебивались бутербродами с колбасой, водой в ребристых пластиковых стаканчиках, посидели, посмотрели на реальных актёров, и, кажется, так и не попали ни в один кадр. С тех пор папа, кстати, перестал говорить с Томой о дальнейшем актёрском развитии, и Тома была рада, что свою печальную мечту могла лелеять и оплакивать в одиночестве, пока родители оплакивали безвозвратно потраченные двести пятьдесят тысяч рублей.

Нет, Тому эта бессмысленная поездка уберегла от другого, чего-то более страшного.

Первая любовь

Люди описывают первую любовь по-разному: у кого-то бабочки летали в животе, кого-то просто вечно пучило, сводило спазмами кишечник, стучало под рёбрами. Кто-то не может забыть того или ту самую, другие, напротив, бояться быть рассекреченными: не дай бог кто узнает, что она... с ним... да столько лет!

Тома относилась к последним. Первое, что приходило ей в голову при словосочетании «‎первая любовь» — удушающий запах мусора, заполняющий комнату мгновенно. Тома думала, что никогда не забудет этот запах: он врезался ей в память в тот самый момент, как обожаемый ей шестнадцатилетний юноша разулся у неё дома. Сначала она пыталась не обращать внимания. Потом это стало невыносимо.

— Слушай, я че-то так устала, не против, если я спать пойду?

— А я могу пока посидеть на твоём ноуте поиграть?

Тома внутренне застонала.

— Не, я имела в виду... — Тома соображала какое-то время; лучше бы соврала, что мама придёт раньше с работы, но уже поздно, — я имела в виду, что мне лучше одной полежать, не хочу тебя мучить, а на ноуте звук громкий, боюсь, голова ещё сильнее разболится, мне надо прям в тишине полежать.

— Да я в наушниках могу, зай. Зачем тебя одну оставлять?

— Не, знаешь, я просто как бы... знаешь, че такое мигрень?

— Ну?

— Вот при мигрени прям даже звук стука по клавишам или даже дыхание, короче, всё болью стреляет, вот, ой, чувствую, начинается уже.

— Может, скорую?

— Не, просто отлежаться надо. Давай потом вечером созвонимся просто?

— Точно?

— Ага-а, — протянула Тома, вставая с кровати, стараясь особо не приближаться.

На пороге, обувшись, он обнял её крепко-крепко, и Тома зажмурилась, и запах в темноте только усилился, она чувствовала, как он теплом ползёт прямо к её ноздрям, а её первая любовь шептала:

— Давай, зай, поправляйся, потом созвонимся. Я тебя лавки.

— И я тебя.

И деревянная с мягкой обивкой дверь заскрипела, закрылась. Тома побежала открывать окна во всех комнатах, по квартире загулял сквозняк, и — свобода, свобода, свобода!

Томе нравилось смотреть на него в школе издалека — классом постарше, играет в волейбол, ходит на лыжи. Ладно. Но стоило ему оказаться рядом, вечно в глаза бросался какой-нибудь нюанс: то Тома замечала, что у него брови срастаются в дугу, похожую на ту, которой Тома в тетрадках рисовала птиц, то просто смотрела на него всего и думала, какой несуразный, угловатый — прямо как она сама.

Теперь вот ещё и запах.

Мама учила Тому с самых её девяти лет: мыться надо каждый день, а ещё бриться во всех местах, где у Томы даже и не начали расти волосы, обязательно пользоваться дезодорантом, есть специальные и для ног тоже, а ещё, если где-то преет, болит, щиплет — можно использовать детскую присыпку. Тома запоминала, запоминала, и ей становилось всё хуже и хуже с каждым днём: простая гигиена занимала в её голове столько времени, что на жизнь не оставалось и пары часов. Каждое утро, добравшись до школы, Тома проводила от десяти до двадцати минут в туалете, просто переводя дыхание: по лицу текли капельки пота, влага неприятно расходилась под рубашкой и свитером, Тома переводила дыхание, ждала, пока высохнет. Потом выходила из кабинки, умывала лицо водой из-под крана, зализывала волосы назад, следом их же пыталась распушить, трясла пряди у лица, оглядывала себя ещё раз и выходила в люди. Обычно Тома везде приходила пораньше, чтобы успеть исполнить свой ритуал, не любила опаздывать, спешить, что угодно делать впопыхах.

Он был не такой. Она редко видела его в школе раньше второго урока, взъерошенный и с мокрой прядью волос. Томе нравилось, что он начал бриться раньше других: пока все остальные мальчики ходили с жидкими, редкими усиками и лысыми бородками, его щёки и подбородок уже грубели щетиной. Целоваться было чуть больно, кололо нежную Томину кожу, но зато получалось как-то особенно по-взрослому, и Тома думала — раз по-взрослому, значит, по-настоящему.

Иногда они даже говорили о детях, и он обещал рассказать ей, почему их сына будут звать Слава. Тома думала, может, это в честь Славы КПСС, но говоря о ребёнке, он почти плакал, и ей не удавалось пошутить вслух.

На этом плюсы заканчивались.

Почему надо мыться

Тома такое только в кино видела по каналу из трёх букв (ничего нецензурного), где подростков обязательно играли актёры лет тридцати, одутловатые и с лицами слишком широкими, телами слишком оформленными: вечер, взрослых дома нет, кто-то достаёт заныканное в родительской спальне вино.

— Это мой дед делал, он всё лето его настаивал, — говорит хозяин квартиры, где Тома оказалась по нелепой случайности; её подруга заболела, а парень, который ей нравился, должен был прийти сюда, и она попросила оказаться в нужном месте в нужное время, проследить, чтобы никто его не украл.

— А оно таким мутным и должно быть? — спрашивает кто-то.

— Да хрен его знает!

«‎Вино» состояло из трёх ингредиентов: дрожжи, вода, сахар. Тома пила впервые. Ну, впервые так по-крупному: да, родители наливали порой на праздники настоящее вино, на Пасху — обязательно кагор, но больше ничего, ни-ни. Один раз Тома перепутала бутылку воды с бутылкой чачи на отдыхе в Анапе, но кроме этого случая, больше ничего такого.

После первых пяти довольно крупных глотков комната уже поплыла. Мальчик, который нравился подруге, остался где-то на периферии зрения, а в фокусе был только он — любимый и нелюбимый одновременно, будущий отец их будущего сына Славы.

Они редко разговаривали на людях, в школе. Классы постарше не очень любили пересекаться с классами помладше, за такое могли травить, выгонять из волейбольной команды, не стрелять сиги за углом школы, игнорировать. Некруто, короче, было.

Но в неформальной обстановке Тома забыла о приличиях, о том, как может его подставить, как он просил её, объяснял, что ему важно, чтобы она оставалась как бы в отдалении, что да, он её любит и так далее, но лучше где-то после школы, гулять в её дворе, который в частном секторе и вообще туда никто не ходит, да и зачем лишние сплетни.

Сейчас он стоял и разговаривал с кем-то — то ли одноклассница, то ли подруга одноклассницы. Тома уже не разбирала. Она подходила ближе, и ближе, и вот наконец оказалась перед ним — носом к носу (в прямом смысле, так близко подошла, что аж дыхание чувствовала). Он попытался отшутиться. Томе это не понравилось. Она походила на странную маму-медведицу, ругающую и одновременно защищающую своего медвежонка. Она тянула руки ему на плечи, сцепляла кисти в замок и накидывала, как удавку, на его шею, а он всё хихикал и смотрел по сторонам, типа стыдно, типа он не в курсе, а кто это, собственно, вообще такая.

Последнее, что Тома помнит — собственный крик:

— Да от тебя воняет!

И весь мир рухнул в темноту.

Черты его, ещё не явные, но уже знакомые, стали проступать примерно на подходе к дому. Подъезд светился, на Томе была одежда незнакомого человека, под руки её вели две девочки классом помладше, с которыми до этого она пересекалась только в коридорах школы, одна из них неловко спросила, зачем Тома обрезала свои длинные волосы, и на этом общение прекратилось. Теперь они тащили её сквозь дворы и спрашивали:

— Тома, это твой дом? Аллё... это?

И Тома мотала головой, пока не увидела знакомый козырёк с облупленной голубоватой краской, трещинами едва проступающей при свете фонаря. Её почти донесли до этажа, как назло, последнего, без лифта, и запихнули в дверной проём, как иной раз к весне запихивают надоевший за зиму пуховик в шкаф, створка которого отказывается закрываться.

Тому не ругали. Мама вышла на балкон, покурила пять сигарет, одну за одной, папа спросил, нужен ли Томе тазик рядом с кроватью. Потом Тома сама расплакалась, мама пришла к ней, и Тома долго выла, что мир несправедлив, что она любит какого-то вонючку и что даже он её, похоже, не любит. Потом она уснула.

В следующий понедельник, столкнувшись в коридоре, они не прошли мимо друг друга молча. Он бросил на Тому взгляд, а потом громко сказал:

— Смотрите. Это же та, которая всю квартиру заблевала.

Ребята вокруг него завопили, кто-то театрально прикрыл ладонью нос.

С того времени прошло около пяти лет, которые планомерно вымыли из Томы почти все воспоминания. О своей первой любви она помнила всего три вещи: два года буллинга, неприятный запах и его имя. Его звали Артём. Тёма — иногда ласково шептала она, но и этого в памяти не осталось.

Сирота

Тёме было уже пятнадцать, а голос его ещё сломался не полностью — в особо эмоциональные моменты он, как это называли взрослые, «‎давал петуха». На маме висели два его братика и сестра-заноза, и Тёма, как самый старший, старался не отсвечивать. Он существовал в одной комнате с семилетним Ваней, и часто бил боксёрскую грушу, хотя иногда бить хотелось и стены, и Ваню, и даже маму — удивительно сильную, полнотелую женщину, с уставшими, едва раскрытыми, глазами.

Папу Тёма почти не видел: он работал дальнобойщиком и дорогу любил явно больше дома. Возвращался неохотно, как будто из-под палки, и, если бы между рейсами не нужно было делать перерывы — кажется, не возвращался бы вовсе. Чувствуя это, Тёма перестал уважать отца, но признаться себе в этом не мог. Просто всё менее подробно отвечал на вопросы про дела в школе, не приходил смотреть с ним телевизор и на кухне обедал тихо-тихо и быстро-быстро, а при звуке шагов, не доедая, выливал суп в раковину, собирал ошмётки картошки, курицы, морковки, та распадалась на почти гуашевые оранжевые пятна, выбрасывал всё и бежал либо в комнату, либо на улицу — воздухом подышать.

Иногда Тёме казалось, что ему нигде не скрыться. Он парадоксальным образом ощущал себя брошенным, никому не нужным и одновременно — всегда под прицелом, под пристальным вниманием глаз каждого, с кем он сталкивался. Тёма любил или вынужден был любить сидеть в соседнем от его дома дворе, натянув на голову капюшон, и качаться на качелях до онемения в пальцах ног.

К тому моменту в школе его уже успели прозвать Сиротой. Прозвище не самое обидное, по крайней мере, из тех, что могут прийти на ум ещё не знакомым с моралью и не различающим жестокость в себе детям, но всё-таки неприятное, досадное — любимое слово их учительницы по литературе.

— Что ж, досадно, — обычно говорила она, занося руку с ручкой над дневником того, кто в очередной раз не принёс домашку (дневника Тёмы среди них никогда не случалось).

Тёму почти чувствовал, как пинками его догоняют по коридорам школы шепотки сверстников. Он учился смотреть прямо, держать спину ровно, но иногда его били в живот резким, неожиданно глупым оскорблением:

— Как думаешь, сирота, сколько у твоего папы в фуре шкур с трассы помещается? — и речь, конечно, никогда не шла о шкурах медведей, лис, зайцев или любых других диких животных.

Тёма мог бы сказать что-то о том, что у сироты по определению нет папы и что его обидчики путаются в собственных оскорблениях, но он не умел давать сдачи, даже словесно.

Когда он лупил по груше дома, Ваня иногда жаловался маме, что брат мешает ему спать, и мама грозилась снять грушу и выкинуть, и пока что это было единственным, что пугало Тёму по-настоящему, но бить он не переставал; просто, замахиваясь, когда костяшки уже предвосхищали нащупывание ровной кожаной поверхности, он замедлял собственную руку, тормозил, и удар становился слабый, вялый, безжизненный. А потому, к счастью матери и остальных членов семьи, беззвучный. Он как бы переставал существовать, и вместе с ним не существовало больше и проблемы, и Ваня спал крепко, и двойняшки братик с сестрой тоже спали, и спала мама, и, возможно, даже спал папа — свернув куда-то в сторону мотелей, автомоек и дешёвых столовых — и только Тёма, не видя соперника, лупил хлипкими, едва настоящими ударами грушу, которую не ощущал, и потому ему порой казалось, что в этой полной темноте он бьёт самого себя. Возможно, так оно и было.

В общих чертах именно так выглядела обычная жизнь Тёмы, пока однажды утром, вернувшись с очередного рейса, папа вдруг не ошарашил семью новостью:

— Мы переезжаем.

И, несмотря на ссоры матери с отцом, плач младших, канительные сборы нехитрого, но увесистого скарба, перетаскивание его с пятого этажа хрущёвки, Тёма уже готовился с облегчением выдохнуть.

— Грушу не будем твою брать. Там во дворе своя есть.

— А куда мы едем?

— Да дед твой помер, в его дом.

— Деда Лёша?

— Нет, бляха-муха, Вася! Конечно, Лёша.

Так Тёма понял, что и вправду стал сиротой.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге