Обложка Точка опоры. Книга 1

Точка опоры. Книга 1

Анна Воскресенская

0% прочитано
Стандартный
Анна Воскресенская

Точка опоры. Книга 1

Снег и книги

За окном смеркалось, когда Вера стала собираться в библиотеку.

Было воскресенье, последний день рождественских каникул. Мама, Лидия Григорьевна, убирала со стола выкройки. Ее лицо было красивое и усталое, тяжелые черные волосы она убрала в низкий тугой узел, в ушах поблескивали золотые серьги-кольца – последнее, что осталось от приданого.

У окна стояла швейная машинка «Зингер», накрытая чехлом из плотного ситца. Лидия Григорьевна – танцмейстерша, но частных уроков теперь стало меньше, так что шитье из подработки стало основной профессией. Вдовья пенсия после смерти отца Веры, чиновника из учебного ведомства, была такая, что и оплату комнат не покрывала.

– Не задерживайся, Вера, – сказала мать, поправляя выбившуюся прядь у виска. – Завтра уже в гимназию, а ты еще не собралась.

– Хорошо, мама, – ответила Вера. – Я быстро.

Она поправила перед зеркалом черный берет, который мать сшила из остатков старого пальто. Некоторые девочки в гимназии посмеивались: «Носишь бог знает что, как художница с Монмартра!» – но берет хотя бы грел голову и не слетал на ветру, как их шляпки. К тому же он ей шел – подчеркивал белизну ее кожи и блеск темно-зеленых глаз с длинными ресницами.

На ней уже было длинное пальто цвета жженой охры со скромным кроличьим воротником, которое когда-то носила мать. Из-под подола виднелся край темно-вишневого теплого платья, тоже перекроенного из старого маминого наряда. Густые черные волосы Вера заплела в две длинные косы, которые носила и теперь, в выпускном классе. Они привлекали внимание всех девочек в гимназии, а Варвара Костромина, главная богачка класса, как-то сказала с явной завистью: «У тебя кудри сами вьются, а мне приходится крутить их и обжигаться».

Вера перехватила косы за спину и взяла с комода связку книг, туго стянутую кожаным ремешком. В ней лежали две книги – «Отцы и дети» Тургенева и томик стихов Фета.

Она спустилась вниз и быстро дошла до условленного места, где ее поджидали подруги. Надя – румяная от мороза, в шерстяном платке вместо шляпы, и Лиза – высокая и немного сутулившаяся, словно она стеснялась своего роста. Они двинулись вверх по Волхонке до Моховой, где вдалеке, на холме, светились окна библиотеки Румянцевского музея.

– Помните, что Карловна велела выучить все фигуры мазурки? – напомнила Надя, потирая ладони в перчатках друг о друга. – Говорила, что если не выучим, то останемся после занятий. Девочки, да я готова лучше еще раз прочитать «Отцов и детей», чем зубрить эти па.

– Да уж, – отозвалась Лиза. – В прошлый раз я так запуталась в этих фигурах, что чуть не упала. И Костромина еще так фыркала, как будто сама только и делает, что по балам разъезжает.

Они некоторое время говорили о Варваре, а потом разговор перешел к гимназии.

– А я «Отцов и детей» до конца еще не дочитала, – поделилась Надя. – Мария Пална велела нам написать сочинение про душевные свойства «нового человека» в образе Базарова. Как будто живого человека можно разобрать по пунктам.

– Да ладно, – ответила Лиза, – самое главное – ответить на вопрос «Кто такой Базаров?» Ты только не пиши, что он «нигилист», – а то Пална поставит кол за неглубокий ответ. Надо писать: мол, Базаров крайний материалист, чуждый всякой поэзии и авторитетов. Она такое обожает. Вера, ты как написала?

Вера перевела взгляд от Пашкова дома, росшего перед ними по мере приближения, и повернулась к подругам.

– Я написала, что его трагедия – в абсолютной честности перед собой. Даже когда он понимает, что его теории рассыпаются перед живым чувством или смертью.

Надя фыркнула.

– Ну ты даешь! Пална же сразу придерется, мол, в чем выражается честность? Лучше объяви его лишним человеком эпохи крайнего отрицания. А то поставит двойку и велит переписать.

– Не поставит, – спокойно сказала Вера. – Я подкрепила это мнение тремя цитатами из текста и выводом о неизбежности душевного кризиса материалиста. Против текста Пална не пойдет и ниже четверки поставить не сможет.

Они поднялись по обледенелым ступеням к дверям Румянцевского музея, толкнули тяжелую дубовую створку и вошли. Надя и Лиза остались ждать Веру в вестибюле, а сама она прошла к конторке выдачи, за которой сидела библиотекарь Анна Семеновна.

Вера выложила на конторку прочитанные тома, а взамен протянула заполненные требования на новые книги: «Записки охотника», «Таинственный остров», «Семейное счастие».

Анна Семеновна просмотрела их.

– «Таинственный остров» Жюля Верна, – произнесла она. – Для выпускницы… Странный выбор. «Семейное счастие» графа Толстого… – она посмотрела на Веру. – В ваши юные годы лучше читать о более легких чувствах. Граф пишет о вещах… тяжелых.

Но не стала спорить – внесла записи и пододвинула к ней новые книги.

Вера затянула пряжку ремешка и вышла в вестибюль. Подруги еще немного прошлись по морозной Знаменке, но вскоре заторопились по домам.

Домой Вера решила пойти через Малый Знаменский. Это был тихий, купеческий переулок, в сумерках он казался уютным. По краям высились глухие заборы усадеб, а вдоль тротуаров тускло желтели редкие газовые рожки.

Вскоре впереди, на середине переулка, показались три мужские фигуры. На них были серые суконные шинели, расстегнутые, так что были видны темно-синие гимназические мундиры. На головах – светло-синие фуражки с выломанными из гербов буквами – так делали все старшеклассники, чтобы не попасться начальству. Гимназисты шли шеренгой, занимая собой весь проход, и громко переговаривались.

Вера замерла на мгновение. Сердце ухнуло куда-то вниз, а пальцы стиснули связку. Позади осталась освещенная Знаменка – можно было повернуться и быстрым шагом вернуться. Но она не стала. Она сделала лицо каменной маской и продолжала идти, хотя ладони в вязаных перчатках вспотели.

Когда между ними осталась пара шагов, крайний из них – пониже ростом, с рыжими волосами под фуражкой, с резкими чертами лица, вдруг уставился на нее в упор. Он вытянул губы и издал резкий каркающий звук, и Вера от неожиданности отшатнулась. Каблук ботинка зацепился за край тротуарной плиты, и она упала, больно ткнувшись лицом в колючий снег.

И тут раздался смех.

– Да это ж Белоснежка! Прямо из сказки!

– Только принца не хватает!

Вера подняла голову. Ее берет сбился набок, косы были в снегу. Она чувствовала, как холодная жижа затекает за воротник. К горлу подступила душная, сухая тошнота, так что она не могла нормально вздохнуть.

И тут один из гимназистов – самый высокий из троицы, с каштановыми кудрями под фуражкой, – молча шагнул к ней. Он не смеялся. Протянул руку в черной кожаной перчатке – широкую, длиннопалую.

Вера не стала разбираться – поможет ли он ей встать или, взяв за руку, нарочно толкнет обратно, под хохот друзей. Страх ушел, уступив место злости. Она сжала связку и, не глядя, со всей силы рванула кожаную петлю снизу вверх. Острый угол тяжелого тома Тургенева пришелся прямо по его скуле с глухим, костяным стуком.

Воцарилась тишина. Высокий отшатнулся, прижав ладонь к лицу. В его взгляде мелькнуло удивление, словно он не понял, за что его только что ударили. Рыжий и третий – блондин – остолбенели.

– Ты с ума сошла? – закричал рыжий, но его голос теперь звучал растерянно.

Вера не собиралась слушать. Она схватила связку и бросилась бежать. Бежала быстро, как мальчишки от сторожа. Промчалась по переулку, выскочила на Волхонку и только там замедлила шаг.

Дошла до 2-го Ильинского переулка, остановилась у колодезного сруба. Поправила берет, стряхнула снег с кос. И – быстро, несколько раз – встряхнула пальцами, чтобы ушла дрожь. Только потом поднялась на второй этаж.

Дом был старым, некогда купеческим особняком, перестроенным под доходный дом. Здесь жили всего несколько человек – они с матерью, семья пожилого служащего, вдова аптекаря, учитель гимназии. Лагодины занимали две комнаты еще со времен отца, и хозяйка с тех самых пор держала цену для них пониже.

В квартире пахло ванилью и каленым молоком. Из большой комнаты доносилась музыка – мать завела граммофон, шипел и играл вальс Глазунова.

Лидия Григорьевна вышла в коридор на звук открываемой двери.

– Ну что, душенька? Какие книжки взяла?

– Верна, – выдохнула Вера. – И Толстого. «Семейное счастие».

Мать взглянула на нее внимательно.

– «Семейное счастие»? – тихо переспросила она. – Ты уже до этого дошла?

Помолчала. Потом добавила:

– Ну… хоть не Желиховская.

Вера прошла в свою отдельную маленькую комнатку, зажгла керосиновую лампу с белым абажуром. Умылась над умывальником в углу, молча поела, опустив глаза в тарелку. Потом открыла свой дневник – толстую тетрадь, перевязанную розовой лентой.

Перо лежало наготове. Но писать было нечего. Вернее, она не знала, что писать, когда в ушах все еще шумела кровь, а пальцы мелко дрожали, отказываясь держать ручку. Было жарко от стыда, который волнами подступал к шее и заставлял щеки гореть. Злость ушла, оставив душную пустоту.

Так и не написав ни строчки, Вера разделась и легла на узкую кровать. Она долго лежала без движения, глядя на гипсового ангела с отколотым кончиком крыла в лепнине над дверью. В детстве она подолгу шепталась с ним, рассказывая ему разные истории, и гипсовое крылатое существо казалось ей живым и понимающим. Но сейчас ангел был просто бездушным холодным рельефом.

Внутри было странное ощущение. Как будто весь ее прежний строй жизни, в котором все было ровно и предсказуемо, сейчас дал трещину. Она уже не помнила лица того высокого – лишь его растерянный взгляд из-под козырька фуражки да широкую ладонь, которую он к ней протягивал. Зачем он шагнул вперед? Он хотел помочь ей подняться?

Вера отвернулась к стене, натянула одеяло до подбородка и закрыла глаза, но взгляд из-под козырька не исчез. Он просто оставался в темноте.

Инородное тело

В переулке стало так тихо, что было слышно, как на Знаменке цокают копыта и скрипят полозья. Илья так и не отнял ладони от лица. Щека под пальцами горела. Он смотрел на товарищей и видел их растерянный взгляд.

– Ну и… – произнес наконец Сергей, светловолосый. – Не ожидал от гимназисточки. – Он машинально поправил сползшую фуражку.

– Она сумасшедшая? – возмутился рыжий Митька. – С книгами в рожу. Так и убить можно.

Илья молчал. Он все еще ощущал движение своей руки – как тогда, в Егорьевске, когда маленький Петька упал с крыльца, и он поднял его, не раздумывая. Там, в родном городе, подать руку упавшему было так же естественно, как дышать. Здесь же, в заснеженном московском переулке, этот жест оказался неуместным, нелепым. Инородным телом.

Но он не чувствовал под пристальными взглядами одноклассников ни злости, ни уязвленного самолюбия – такие эмоции вообще редко им овладевали. Это было другое – нечто, напоминающее то, что он ощущал на уроках физики, когда учитель ставил опыт и получал результат, не совпадающий с тем, что было в учебнике.

В гимназии, куда его устроили хозяева матери, у которых она служила горничной, все было регламентировано негласным уставом. Толкнуть плечом в коридоре – утверждение первенства. Перебить с ироничной улыбкой – «проверка на прочность». Но не дрались, драка считалась признаком уличной шпаны, а не будущего инженера или чиновника. Даже Митька, чей отец служил в управе, позволял себе лишь насмешки. Педсовет за драку исключал без разговоров. Случись отчисление – и хозяева матери, оплачивавшие его обучение, не дали бы больше ни гроша, и вся эта его выученная московская жизнь, ради которой мать гнула спину на купеческую семью, полетела бы в канаву.

– Приложи снег и держи подольше, – сказал Сергей, кивая на сугроб. – А то в гимназии решат, что ты дрался. А ты же не дрался. Тебя ударили. Это, брат, совсем другая статья.

Илья кивнул, зачерпывая снег ладонью. Драка – это взаимность. А тут все произошло без его участия. Он оказался не участником, а мишенью.

Юноши разошлись у выхода на Остоженку. Сергей свернул к Пречистенским воротам – там была колониальная лавка его отца. Митя зашагал вдоль каменных новых домов Пречистенки. А Илья пошел к Гагаринскому переулку, где снимал комнату у учительницы словесности в женской гимназии.

Илья поднялся по лестнице на второй этаж и толкнул тяжелую дверь. Прошел в конец коридора. В его каморке было тепло – горничная хозяйки успела затопить печь. Комнатка была маленькая – четыре шага в длину, три в ширину. У стены стояла узкая кровать, над ней – книжные полки. Учебник Гано по физике, «Рефлексы головного мозга» Сеченова, Тимирязев по физиологии растений. Рядом – первый том Брема старого издания. И художественные книги – Толстой, Достоевский, потертый Чернышевский и Лесков. На них опиралось все его московское существование. У окна стоял стол, на нем – стопка тетрадей. Стул, вешалка, умывальник.

Он снял шинель и повесил на вешалку у двери. Шинель была не новая, но тщательно вычищенная, с легким блеском на воротнике и локтях. Он купил ее в прошлом году на Сухаревке, взамен старой, из которой вырос. Мать на каникулах ушила сукно в талии, подогнала под него как умела. А в этом году он как-то разом дорос до нее, плечи заполнили весь простор, рукава стали впору. Если не вытянется еще за оставшиеся полтора года – доносит до выпуска.

Он умылся и прошел в столовую, где Анна Васильевна – прямая, сухая, с гладко зачесанными седыми волосами – уже разливала постный суп из супницы. За длинным столом, покрытым клеенкой с аляповатыми розами, уже сидели двое гимназистов: Гриша, сын сенатского чиновника, и Петя, чья мать шила платья на заказ. На середине стола стояло блюдо с ломтями черного хлеба.

Анна Васильевна налила суп сперва Грише, потом Пете, и под конец – Илье. Просто так повелось с самого начала.

Илья принимал это спокойно, как принимал и местный скудный стол. Он привык к рыбным похлебкам, картошке с салом в Егорьевске – но умел терпеть голод так же, как и усталость.

За столом заговорили о дачах. Гриша рассказывал, как отец привез оттуда летом ягоды – не кислые, а с хвойным привкусом. Илья понял, что речь о бруснике – он читал описание в ботаническом атласе. Но промолчал. В этом доме не болтали попусту. Он выучил это еще в первый месяц после приезда сюда после смерти отца-приказчика.

В Москву его пристроили хозяева матери – купцы Петуховы. Они же и платили за обучение, приговаривая: «Мы верим, что мальчик оправдает». Мать говорила ему: «Повезло нам, Илюша». А он слышал в этом не доброту, а условие. «Повезло» – значит, удачу могут и забрать назад, если окажешься неудобным или не оправдаешь ожиданий. Поэтому и учился так, словно от каждого его ответа у доски зависела вся его жизнь. В общем-то так и было.

В первые дни он знал только привезенные из родного города правила: дают – бери быстрее, не знаешь – помалкивай, бьют – стисни зубы и терпи. Но московский мир оказался устроен куда тоньше. Тут не били рукой – подолгу молчали. Или переставали замечать.

Первые недели он то и дело попадал впросак. Поблагодарил учителя за двойку – на что тот усмехнулся: «Вы издеваетесь, господин Арсеньев?» В другой раз на благотворительном вечере ушел раньше времени – и услышал в спину – «Провинциал. Не воспитан». Еще как-то раз обратился к однокласснику Паше Савицкому на «вы» – и тот фыркнул: «Мы же не в театре, где ты лакеем подаешь мне пальто».

Илья не обижался. Он просто собирал эти щелчки и запоминал чужие повадки, как латинские склонения. Что наклон головы Гриши Олсуфьева – не настоящий поклон, а просто жест признания статуса. Что «простите» Сергея Аросимова – не искреннее раскаяние, а светское приличие. Он не стремился стать «своим». Он просто не хотел выбиваться. Он выучил местные правила как иностранный язык: вроде говорил правильно, но с акцентом, который другие, может, и не слышали, но сам он слышал его всегда.

После ужина он помог отнести посуду – он всегда так делал, и Анна Васильевна принимала это как должное.

Вернувшись в свою каморку, он зажег лампу и открыл тетрадь, но латинские слова плясали перед глазами. Между строчек проступало ее лицо.

Он видел много гимназисток – на благотворительных вечерах, в читальне, в городских садах. Все они казались отлитыми по одной форме: тихие, незаметные, даже говорящие одинаково. Именно таких искали бы Паша или Гриша – чтобы гулять вместе по бульварам и заводить понятные всем окружающим романы.

Но эта девчонка не вписывалась в неписаные правила. Она была настоящей. Не жертвой, которую нужно опекать, и не барышней для пустой светской болтовни. Она не раскричалась, не расплакалась. Она ответила ударом на унижение.

Илья коснулся щеки пальцами. Не больно. Странно-тепло.

Он закрыл тетрадь, задул лампу и лег на кровать, закинув руки за голову. На потолке в полумраке белела старая трещина, похожая на изгиб Цны.

Вспомнился другой день. Осенью его, как одного из самых рослых и хорошо сложенных, а главное – надежных, отправили в числе других отобранных воспитанников гимназии на благотворительный вечер в женской гимназии Алферовой на Пречистенке. Он случайно услышал, как про него говорили: «Арсеньев не подведет. Не наклюкается пунша, не скажет глупостей, донесет до кареты, если что». Им нужен был тот, кто не опозорит родную Первую гимназию перед чужим заведением.

На вечере были танцы. Он танцевал вальс с гимназисткой в белом платье, говорившей заученные комплименты: «Вы так уверенно ведете!» А Илья просто вызубрил механику движений на обязательных уроках танцев, как учил латынь. Ее лицо стерлось из памяти в тот же вечер.

А эта – запомнилась.

Его протянутую руку она, скорее всего, приняла за насмешку. Но он думал не об этом, а о том, что она не стала играть по правилам, которые он учил три года. Она просто ударила. И все вокруг дало сбой.

Илья припомнил: кажется, он уже видел ее как-то. В читальне Румянцевского музея. Она тогда сидела за столом у окна, уткнувшись в книгу, пока ее подруги хихикали и переговаривались. Он тогда подумал: странная, слишком серьезная для их компании.

А теперь понимал: она не просто читала. Она искала ответ. И сегодня дала свой.

Он долго не мог уснуть. Слушал, как за окном стучит колотушка ночного сторожа, как лает собака. Потом, когда все стихло, вдруг пришла мысль. А что, если существование само по себе – еще не все? Что если в другом может быть своя, непонятная ему еще сила?

Но он тут же отогнал эти мысли. Нечего и думать. Рассуждения о людях – роскошь для тех, кто может себе это позволить. А у него есть только учеба, репетиторство и необходимость держаться.

Он закрыл глаза, но за веками вместо темноты встала картинка: черные косы на фоне белого снега.

Перемирие

Учебные дни возобновились и потекли привычным чередом: дребезжащий звонок, скрип мела по грифельной доске, железный запах чернил на пальцах. И неизменное замечание классной дамы Марии Павловны: «Госпожа Лагодина, ваши волосы – не цыганский хоровод! Уберите их!»

Вера заплетала волосы так туго, что кожа на висках натягивалась. Но тяжелые волнистые волосы не хотели поддаваться уставу. Как бы Вера их ни убирала, у затылка и на висках все равно выбивались торчащие прядки. Вера заправляла их за уши, лишь бы не слышать этот скрипучий голос.

То, что случилось недавно в переулке, осело внутри, как мелкий камешек в ботинке, который мешается при каждом движении. Иногда, на скучном уроке, когда задача уже была выполнена, Вера ловила себя на том, что вспоминает тот удар, стук книги о чужую скулу, и морщилась.

Малый Знаменский переулок она теперь обходила кружным путем. Шла из гимназии или из библиотеки по Волхонке, вдоль белой громады Храма Христа Спасителя. Его золотой купол тускло блестел в сумерках, как старинная монета. Когда Вера проходила мимо, там обычно как раз заканчивалась служба, и из его дверей выходила чинная толпа. Возле храма всегда было шумно и людно: извозчики зазывали седоков в сани, кучки младших гимназистов с хохотом проносились мимо, дамы в длинных шубах торопились к своим экипажам.

Потом сворачивала в короткий и тихий 3-й Ильинский переулок, где фонари горели реже, а сугробы вдоль высоких заборов были нетронутыми, как белая бумага, а снег под ногами был чистый, не засыпанный золой. Вера миновала два высоких особняка, колокольню и выходила на перекресток со 2-м Ильинским.

Здесь, на ее родной улице, все было обжито и понятно. Во дворах стояли деревянные сараи, из приоткрытых форточек тянуло запахом дыма. У крыльца их дома, если не было мороза, обычно сидел дворовой рыжий кот, и Вера кивала ему, как старому знакомому.

Но в тот день, выходя из библиотеки с очередным томом, она вдруг разозлилась. Хватит кружить. Хватит бояться. И свернула на прежнюю дорогу.

Когда она дошла до середины улицы, там, где был фонарь, она подняла голову – и вдруг замерла.

Перед ней стоял он.

Вера узнала его мгновенно. Дыхание перехватило, словно она снова влетела лицом в сугроб.

Первое, что ей пришлось сделать, – запрокинуть голову, чтобы увидеть его лицо. Он был выше любого знакомого ей мальчика. Она знала, что не удалась ростом, – Лидия Григорьевна, перешивая подол своих платьев на Веру, грустно шутила, что та осталась «маленькой», – но никогда прежде Вера не ощущала так остро свою миниатюрность.

Она невольно отступила на шаг.

Он как-то неловко снял фуражку и держал ее в руке. На его левой скуле, чуть ниже глаза, расплылось желто-зеленое пятно. Вера скользнула по нему взглядом и тут же отвела глаза.

Уйти сейчас – значило струсить. А Вера уже доказала, что запугать ее не так-то просто. Поэтому выпрямилась, ощущая себя совсем ребенком рядом с ним.

Он заговорил первым. Его голос прозвучал тихо, спокойно, без насмешки:

– Прошу вас… Пока не бить. Синяк еще не сошел.

Вера посмотрела ему прямо в глаза. Они были серыми и вовсе не холодными, как ей показалось тогда, а скорее… изучающими.

– Вы сами виноваты, – отрезала она сухо. – Не водитесь с кем попало. Компания определяет человека.

Он не стал оправдывать приятелей.

– Тот, кто смеялся, – Митя Ветров. У него потребность… быть первым в глупости. А второй – Сергей Аросимов. Мы не дружим, просто нам по пути.

Вера кивнула. Ее устроило объяснение.

– Мы не хотели вас задевать, – добавил он после паузы. – Просто вы так упали, косы в снегу. Сергей ляпнул про Белоснежку… Глупо вышло.

– Глупо? – язвительно спросила Вера. – Я бы сказала иначе.

– Можете сказать как есть, – ответил он, спокойно глядя ей в глаза. – Я не спорю. – И, помедлив, добавил: – Мне жаль, что так вышло. Правда.

Вера ничего не ответила, но от его слов напряжение чуть спало.

Стало тихо. В этой тишине слышно было, как из приоткрытой форточки второго этажа доносилась монотонная гамма – кто-то прилежно терзал фортепиано.

– Меня зовут Илья, – наконец сказал он. – Илья Арсеньев. Седьмой класс, Первая мужская гимназия.

– Вера Лагодина, – ответила она. – Седьмой класс. Четвертая женская.

Сказала – и тут же почувствовала, как странно, должно быть, звучит их диалог. Словно они на светском приеме, а не в переулке, где она ему несколькими днями ранее своротила скулу. Она крепче прижала к себе книги, и он заметил.

– Вы тогда книги несли, – сказал он. – «Записки охотника» были сверху. Видел обложку.

– Вы запомнили? – удивилась Вера.

– Я караулил эту книгу месяц. Каждую неделю заходил – моя фамилия все не поднималась. В итоге нашел у букиниста.

– А вы сами что читаете? – с интересом спросила Вера.

– Лескова. И Дюма.

– «Три мушкетера»?

– Да. А «Графа Монте-Кристо» – взял почитать у Сергея. Его отец собирает домашнюю библиотеку, с уважением к умственному труду, как он говорит.

– Я его прочла в прошлом году, – сказала Вера. – Теперь вот Дойля взяла. «Знак четырех».

– У нас в гимназии с такой книжкой лучше не попадаться, – заметил Илья. – Инспектор мигом отберет. По его мнению, детектив – для слабых умов.

– Какие предметы нравятся? – спросила Вера, ухватившись за безопасную общую тему, раз уж они оба «седьмые».

– Физика. Естествознание еще люблю читать, хоть в программе его уже нет. А вам?

– История. И словесность. Французский еще нравится, но так... просто идет легко, без усилий.

– У нас – наоборот, – Илья чуть усмехнулся. – Современные языки факультатив, зато латынь с греческим идут за основу. Но без них в университет не поступить. Особенно на медицинский факультет.

– Вы на медицинский хотите?

– Думаю. Или в Высшее техническое.

– А у нас, говорят, женские курсы Герье снова открылись, – сказала Вера.

– Слышал, – кивнул Илья.

– Да. Мама говорит: «Сначала окончи гимназию. А там видно будет».

За этим «видно будет» был расчет, который Вера понимала. На возобновившиеся курсы ломилась вся Россия, конкурс был дикий, казенных стипендий не полагалось, а плата за учение была неподъемная – пятьдесят рублей в год. К тому же все вокруг говорили, что высшее образование девушке ни к чему.

Илья промолчал. На такие слова отвечать было нечего.

Разговаривая, они обошли строящийся Музей изящных искусств и дошли до выхода из переулка. На Волхонке было холоднее, ветер трепал полы пальто и швырял в лицо снежную крупку. Мимо них проехали розвальни, груженные глыбами зеленоватого речного льда.

Разговор продолжался. Они делились разными школьными нелепостями. Как учитель географии перепутал на карте Африку с Австралией. Как в гимназии запретили ленты шире полувершка. Как в мужской за двойку по Закону Божию оставляют без большого перерыва и заставляют переписывать псалмы.

Когда Илья говорил, он слегка наклонял голову набок. Вера же, рассказывая про ленты, отступила на шаг к самому краю тротуала – просто чтобы не задирать подбородок так высоко. Смотреть на него снизу вверх было неудобно.

Они вышли к Пречистенским воротам. Тут их пути расходились.

– Мне налево, – сказала Вера, указывая подбородком в сторону Остоженки.

– А мне – направо, – отозвался Илья.

Он помедлил, пропуская ее вперед. Может, из вежливости, а может, просто понимал, что его шаг шире и он все равно обгонит ее на повороте.

– Ну… прощайте.

– Прощайте.

Вера шла, стараясь ступать по насту ровно. «Он не злится. Он даже сказал, что ему жаль. Значит, я не совершила ничего плохого». Та дикая уличная стычка закончилась так просто, и от этого было и странно, и легко. И теперь она знает имя этого статного юноши. Она решительно оборвала эти мысли, чувствуя, как к ушам прилила кровь, что сейчас было совсем не к месту.

А Илья, шагая в Гагаринский переулок, вспоминал, как она шла рядом – маленькая, с упрямым разлетом черных бровей, держащая спину ровно, с косами, на которые ложились снежинки.

Дома она застала мать за работой – та протирала фланелью, смоченной в скипидаре, их старую шкатулку. Потемневшее от времени дерево неохотно отдавало грязь, но под тряпочкой проступал благородный ореховый отлив.

– Явилась, путешественница. А я уж думала, что ты до ночи в читальне застрянешь. Ужинай, на столе все, полотенцем накрыто. Если остыло – разогрей на керосинке.

Вера кивнула, вешая пальто. Она отметила мимоходом: мать сегодня в своем любимом платье бутылочного цвета. Раз надела его, а не рабочее, значит, день выдался полегче.

– Как дела в гимназии? – спросила мать, продолжая протирать дерево. – Мадемуазель Дюпон не донимала?

– Французский диктант писали. Все хорошо.

Вечером Вера села за стол и открыла дневник. Обмакнула перо в чернильницу, сняла каплю о горлышко и стала писать:

«18 января. Словесница задала выучить наизусть спор Базарова и Павла Петровича. Надя не выучила и потом плакала в уборной. Мама купила новые шерстяные перчатки. В библиотеке наконец вернули “Знак четырех”. Переулок больше не страшен. Пройден».

Больше ничего не написала. Она пыталась убедить себя, что он не стал событием и остался в том переулке. История закрыта. Но когда она легла, в ее ушах зазвучал его негромкий голос: «Мне жаль, что так вышло». И от этого воспоминания внутри потеплело.

Илья не вел дневников, но он достал из ящика стола тетрадь, в которой записывал расходы и латинские корни, и пролистал на ту страницу, где неделю назад вывел своим угловатым почерком:

«Москва – это пересыщенный раствор. Чужеродный элемент здесь не растворится, раствор его отторгнет, и он рано или поздно выпадет осадком на дно».

Он провел черту под этой строкой и приписал ниже:

«Поправка: чужая частица может стать центром кристаллизации».

Потом погасил керосинку и лег. Слушал, как за тонкой стеной соседка негромко напевала новомодный романс «Я ехала домой».

Его тесная комнатка, бедность, необходимость зубрить до ночи и держаться за свое место – все это никуда не делось. Но в этом привычном порядке вдруг появилось что-то новое, что он не мог сформулировать. И эта странность мешала уснуть.

Бублики и Чернышевский

В ближайшее воскресенье снег перестал. Деревья стояли в снегу, и от каждого порыва ветра с веток срывались белые тучки.

Вера вышла из дома позже, чем собиралась. Мама, торопясь на урок, забыла выложить на комод книгу. Сама она не бегала по читальням – некогда, дела не ждут, вот дочка и вела все их книжные дела. Уже у крыльца Вера вдруг поняла, что маминого тома нет. Пришлось подниматься, искать книгу на столе среди выкроек и обрезков тканей. На это ушло несколько минут, и теперь Вера шла в библиотеку быстрым шагом, но не бежала.

Она, как обычно, свернула в Малый Знаменский переулок. Проходя мимо строящегося музея, она по привычке потянула носом: неподалеку стоял уличный ларек, в котором продавали горячий чай и выпечку. Гимназисткам под страхом выговора было строго-настрого запрещено покупать что-то в уличных ларьках, но сам этот облепленный инеем деревянный сруб служил для Веры ориентиром на пути в библиотеку.

И именно там она их и увидела.

Илья стоял с тем другим, светловолосым, который насмешливо кричал что-то про Белоснежку. Его фуражка была сдвинута, а лицо выглядело веселым. Он что-то рассказывал Илье, активно жестикулируя, и тот молча слушал с легкой усмешкой. Так смотрят на тех, чье балагурство знают и любят, но не принимают слишком всерьез. Они держали в руках по только что купленному бублику, завернутому в газету.

Вера невольно замерла и тут же разозлилась на себя за это. Хотелось пройти мимо незамеченной. После недавнего странного перемирия сталкиваться вот так, на ходу, казалось неправильным. Словно это могло перечеркнуть все то, о чем они тогда говорили. К тому же Илья был не один, а она не хотела мешать его общению с приятелем.

Но когда она проходила мимо, блондин как будто уловил ее приближение и резко обернулся.

– Здравствуйте! – окликнул он. – Постойте-ка... Вы ведь та самая барышня с книгами?

Вера остановилась. Делать вид, что не услышала, теперь было бы нелепым.

– Да.

– А мы тут согреваемся, – сказал он, протягивая ей сверток. – Позвольте угостить? В этом ларьке – лучшие бублики от Пречистенки до Арбата. Прямо из печи.

Сергей держался непринужденно, словно они находились на загородном гулянье, а не в переулке, где его товарищ недавно получил связкой книг по лицу. Он и не думал извиняться – просто угощал, превращая тем самым тот случай в прошлое, в пустяк. Вера невольно напряглась от его ловкости. Но бублик все же приняла.

– Спасибо, – сказала она. Бублик в газете приятно грел ладонь даже через перчатку.

Илья молчал, держа свой бублик. Казалось, эта выходка товарища застала его врасплох – он быстро перевел взгляд с Сергея на Веру, словно ждал, что она вот-вот развернется и уйдет. Но когда она взяла газету, он посмотрел ей прямо в глаза, и в его взгляде проступило едва заметное облегчение.

– Сергей Аросимов, можно просто Сережа, – представился тот, слегка приподняв фуражку. – Седьмой класс, Первая мужская.

– Вера Лагодина, – ответила она. – Седьмой, Четвертая женская гимназия.

– Вера Павловна? – спросил он, чуть прищурившись, и в его тоне прозвучала насмешка.

«Чернышевского читал? – подумала она. – Он проверяет? Или просто дразнит?»

Но ей не хотелось ему подыгрывать.

– Петровна, – ровно поправила она.

– Еще лучше, – улыбнулся ей Сергей. – Значит, вы – настоящая. Не книжная.

Они обошли музей и пошли вверх к Знаменке. Сергей жестом пропустил ее вперед и пошел следом. Так получилось, что он шел посередине, а Вера и Илья – по бокам. Мальчики шагали широко, и Вере приходилось то и дело семенить, чтобы не отставать.

Бублик был действительно превосходным: с хрустящей корочкой и горячим вкусным мякишем. От него пахло березовым дымом. Вера ела медленно, стараясь не оставить жирных пятен на единственном пальто. Напряжение отступало. Сергей вел себя совершенно ровно, не заносчиво, и ей казалось, что от него сейчас и не стоит ждать подвоха.

На ходу он бесцеремонно посмотрел на книги, которые она несла в связке, пытаясь разобрать название на верхней обложке. Сверху лежал толстый серый том Виппера по древней истории.

– Вера, ну нельзя же так, – хмыкнул он. – Выходной день, а вы учебники читаете. Вы лучше попросите в библиотеке Дойля какого-нибудь.

– Вообще-то, Дойль у меня как раз внизу под историей лежит, – улыбнулась Вера. – А вы сами читали?

– Я – поклонник Жюля Верна, – признался Сергей. – Особенно «Путешествие к центру Земли». Настоящая наука в приключенческой обертке. Помните, как в финале, во время погони на катере, из воды вылетел мегалозавр? Впечатляющее зрелище.

Илья, до сих пор молчавший, негромко сказал:

– Там, кажется, ихтиозавр с плезиозавром бились. Но зрелище и правда захватывающее.

– Вот! – Сергей поднял палец, ничуть не смутившись. – Значит, обе книги слились в моей голове в одну грандиозную битву. Все дерутся, все хороши!

Вера едва не фыркнула. Они с Ильей встретились взглядами. Она почувствовала, что и ему как будто стало легче от того, что эта прогулка проходит мирно, и никаких новых неловкостей нет.

– А наш историк, – продолжал Сергей, – как-то заявил, что Верн вреден для воображения. Представляете? И это научная-то фантастика?

– А наша классная дама объявила, что «Анна Каренина» – безнравственная книга, подрывающая святость брака, – отозвалась Вера.

– О, это уже перебор! – воскликнул Сергей, дожевывая бублик. – Тогда и Пушкина надо под замок спрятать! Разве «Бахчисарайский фонтан» или «Цыгане» не будоражат кровь? Не подрывают устои?

Они дошли до Знаменки. Справа сквозь морозную дымку виднелся силуэт Пашкова дома с его круглой вышкой-бельведером.

– Ну что ж, – Сергей приподнял фуражку. – Пожалуй, здесь мы вас и оставим. А то библиотекарь увидит в окно – решит, что мы сбиваем вас с пути истинного вольнодумством и этими превосходными бубликами.

Илья слегка нахмурился, но промолчал.

– Ну а что? – продолжал Сергей. – Все по строгим правилам: угощение предложили, книги не тронули, проводили до библиотеки. Обычная невинная прогулка втроем.

Вера невольно улыбнулась и опустила глаза. «Озорник, – подумала. – Но умный озорник. Без злобы».

– Прощайте, – сказала она.

– До встречи, Вера Петровна, – отозвался Сергей.

Илья лишь кивнул.

Вера толкнула тяжелую дверь и вошла в прохладный и тихий вестибюль. Сняла берет, поправила волосы, чувствуя, как щеки все еще слегка горят.

Вечером она открыла дневник. Занесла перо. Капля сорвалась и расплылась по странице неровным пятном. Вера убрала кляксу промокашкой и вывела:

«20 января. Шли втроем до библиотеки. Все было мирно. Сергей Аросимов умеет говорить так, что молчание других становится частью разговора».

Про Илью она писать не стала. В дневнике остался только Сергей – понятный, веселый, занявший всю страницу. Но стоило задуть лампу, как его шутки разом потеряли значение. Вера повернулась на бок и закрыла глаза.

От шерстяных перчаток, брошенных на стул возле дверцы печки, все еще едва слышно пахло березовым дымом. За двойными рамами было тихо. Засыпая, Вера думала о том, что сегодня ее привычный девичий мир дал трещину. И ей было по-настоящему любопытно, что же будет за этой трещиной дальше.

Пометки на полях

За этот месяц они ни разу не договаривались о встречах, но их маршруты совпадали чаще, чем это бывает случайно. Иногда проходила целая неделя – и они не виделись, а иногда сталкивались дважды в день, словно сам город подталкивал их друг к другу. При встрече они кивали, и этого хватало, чтобы замедлить шаг. Если у Ильи в этот час не было учеников – они позволяли себе пройтись втроем. Нечасто, раз или два в неделю.

У того самого ларька на углу Малого Знаменского они брали у разносчика крепкий чай за копейку и пили его прямо на морозе, грея ладони в перчатках о горячие жестяные стенки подстаканников. Важен был даже не вкус, а сам ритуал – постоять вот так, вместе, посреди торопящихся по своим делам людей. Вера медленно пила, пока Сергей что-то увлеченно рассказывал, а Илья молчал, глядя на пар от стакана. А потом, вернув лавочнику посуду, они шли на Пречистенский бульвар, где с лип свисали клочья инея.

В одно воскресенье они пошли к Храму Христа Спасителя – не молиться, а слушать. Они знали, что в это время там поет знаменитый соборный хор. Они не приходили туда за верой – Илья искал устройство мира в законах физики и химии, Вера сомневалась в догматах, а Сергей просто любил все торжественное и красивое. Но когда под колоссальным куполом взлетал поток мужских и детских голосов, они замирали. Слушали эту чистую оглушающую красоту.

Они говорили о разном, но редко о себе. Обсуждали книги, новую статью в «Русском богатстве», циркуляры по гимназиям. Новые налоги, на которые ругался Сергеев отец. Или обсуждали газетные споры в Городской думе о водопроводе. Иногда обсуждали странные опыты с беспроволочным телеграфом, о которых писали в газетах. Сергей шутил, что скоро мысли можно будет передавать на расстояние и экзамены можно будет сдавать без шпаргалок. Илья в ответ замечал, что для начала неплохо было бы научиться передавать на расстояние хотя бы тепло.

В конце февраля Вера принесла вернуть «Севастопольские рассказы». После этой книги ей несколько ночей снился не героический штыковой бой, а металлический, тяжелый запах крови и тихий, стыдливый стон солдатика, которому пилили кость под хлороформом. В этих строчках не было парадного мундира Крымской войны – только грязная и страшная изнанка.

И, собравшись с духом, она спросила у Анны Семеновны:

– Можно взять «Анну Каренину»?

Год назад она уже начинала читать эту книгу, но бросила на середине, возмущенная, не понимая поступков героини. Теперь же ей отчаянно хотелось дочитать роман до конца и понять: возможно ли вообще пойти против всех, остаться собой – и выжить?

Анна Семеновна, обычно невозмутимая и строгая, в этот раз явно смутилась. Избегая взгляда Веры, она ответила, не отрываясь от перелистывания журнала учета:

– Теперь… лучше выбрать что-то другое, милая.

– Но ведь это же не «Исповедь»! – выдохнула Вера. – Это просто художественная книга. Ее все читали.

– Теперь важен не жанр, – еще тише ответила библиотекарь, – а то, чье имя на обложке.

Она отвернулась и стала перебирать карточки в ящике, давая понять, что разговор окончен.

Вера вышла на мороз Ваганьковского переулка. После этого внутри осталась глухая обида. Цензурные строгости, которые они обсуждали в шутку, вдруг коснулись ее лично. Она опустила голову, поглубже пряча подбородок в воротник пальто, и уже собиралась нырнуть в Малый Знаменский, когда вдруг заметила знакомую серую шинель.

Илья сегодня был один – без Сергея. В руках он держал стопку книг и тетрадей, перетянутую кожаным ремнем. Он шел быстро, но увидел ее и остановился.

– Что случилось? – спросил он, глядя на ее лицо.

– Толстого не дают, – Вера сердито качнула головой. – Даже «Анну Каренину». Анна Семеновна сказала, что теперь нужно выбирать что-то другое. Но ведь отлучили-то его за «Исповедь», за статьи! При чем тут роман?

Илья кивнул, будто соглашаясь. Он поудобнее перехватил свою связку.

– Ты рассуждаешь как читатель, – сказал он негромко. – А она боится потерять место. Для Синода он теперь отлучник, а для нее – опасное имя на обложке. Ей проще запереть весь шкаф, чем потом оправдываться перед инспектором за то, что выдает крамолу.

– Но это же несправедливо, – сказала Вера, стараясь сохранять голос ровным. – «Анна Каренина» написана больше двадцати лет назад. Там нет ничего против церкви, там просто люди. Неужели теперь всю его прозу запрут под замок?

Илья посмотрел на нее внимательно. Не стал спорить о литературе.

– Подожди минуту, – сказал он. Огляделся, щурясь от мелкого снега, и кивнул в сторону особняка. – Встанем вон туда, в нишу, а то ветер все страницы перепутает. Пять минут у меня есть до урока.

Они шагнули в глубокую каменную нишу старого усадебного фасада. Илья прислонил свою связку к холодному камню, ослабил медную пряжку и вытащил из-под анатомического атласа потрепанный небольшой том с выцветшим корешком. На обложке было тиснено: «К.А. Тимирязев. Жизнь растения».

Он стянул перчатку и открыл книгу где-то посередине.

– Посмотри сюда.

Вера сделала шаг ближе. Теперь они стояли плечом к плечу, и она чувствовала исходящее от его шинели тепло.

На пожелтевшей странице была черно-белая гравюра: корни растения, пробивающиеся сквозь каменистые слои почвы.

– Это корни обычного ясеня, – сказал Илья тихо, и его голос звучал мягко. – Когда они натыкаются на камень, они не умирают. Они не подчиняются правилу «здесь расти нельзя». Они выделяют кислоту, меняют собственную структуру, ищут малейший зазор. Они ломают камень, чтобы жить.

Он протянул руку, собираясь показать на утолщение корня. Вера тоже потянулась к рисунку, чтобы придержать страницу, которую пытался задрать порыв ветра.

Их пальцы встретились на шершавой бумаге.

Его ладонь была прохладной, с огрубевшей от холода кожей. Он не отдернул руку. И она не отдернула. На несколько мгновений Вера перестала слышать шум улицы. Она почувствовала, как его указательный палец медленно, едва уловимо сдвинулся на миллиметр, касаясь ее сустава.

– Природа не пишет трагедий, Вера, – негромко сказал он, продолжая смотреть на их руки. – Она всегда находит выход. Если ей не дают идти прямо, она идет насквозь.

Пальцы разъединились. Он медленно закрыл книгу.

Илья упер стопку в колено, быстро затянул ремешок и поднял на нее взгляд.

– Так что не слушай тех, кто твердит про один-единственный исход, – сказал он. – Выход есть всегда. Его просто нужно искать насквозь.

*

Мир вокруг постепенно перестал быть мирным, и Вера замечала это по тому, как изменились разговоры. В очередях за керосином женщины шептались, оглядываясь по сторонам. В гимназической уборной девочки, забыв про сплетни, громким шепотом пересказывали друг другу страшные новости: в Петербурге студент стрелял в министра Боголепова; киевских студентов, которых за бунты отдали в солдаты, везут этапом, и их матери мечутся по вокзалам; а у нас на Моховой, прямо перед университетом, конная полиция нагайками разгоняет толпу, кого-то вяжут и уводят. Хватают всех подряд – и студентов, и курсисток.

– Мой папа слышал от знакомого пристава, – шептала толстая Катя из другого отделения, – что в Манеже всю ночь держали пятьсот человек, а то и больше. Говорят, всех их в солдаты запишут.

Вера слушала все это. Внутри поселился глухой, липкий страх. Это было так далеко от их тихих переулков, и так близко.

Тревога вскоре подобралась вплотную ко 2-му Ильинскому. Сын хозяйки, у которой они снимали комнаты, студент Высшего технического училища, пропадал где-то целыми днями, возвращаясь далеко за полночь. А как-то раз, проходя вечером мимо кухни, Вера услышала обрывок его разговора с матерью:

– …вы не понимаете! Там наши, такие же, как и я… А вы заладили – учись, учись!

– А ты думаешь, я не боюсь за тебя? – глухо отвечала хозяйка, Елена Степановна. – Наше с тобой дело маленькое. Надо помалкивать.

Вера прошла мимо, стараясь не скрипнуть половицей. Ей стало по-настоящему не по себе.

Через неделю хозяйкин сын не вернулся домой.

Елена Степановна, всегда собранная, с прямой спиной, за один день осунулась и постарела. Она трое суток обивала порог полицейского участка, умоляла, совала взятки. Вернулась под вечер – с сухими глазами.

– Забрали, – тихо сказала она матери Веры на кухне. – В солдаты. Как тех, киевских. Говорят, отправят в Ташкент. За то, что был на сходке.

Лидия Григорьевна молчала, только сжала руку хозяйки. Вера, замерев в коридоре перед дверью, чувствовала, как у нее леденеют пальцы.

Это могло случиться с любым. С Ильей. С Сергеем. С ней, если бы она родилась мальчиком.

Ночью она долго ворочалась без сна, слушая, как хозяйка тихо плачет за перегородкой.

С гимназистами из Первой мужской они теперь виделись реже – в марте у всех добавилось хлопот. Но однажды случайно пересеклись у того самого ларька. День был серый, ветреный, с неба сыпалась колючая ледяная крупка. Сергей, который только что откуда-то прибежал, выглядел растерянным; его фуражка съехала на затылок, а лицо раскраснелось.

– Слышали? – выпалил он вместо приветствия. – Говорят, у Никитских ворот казаки разгоняют толпу нагайками. Какую-то курсистку за косу волокли по снегу. Все кричат, а им хоть бы что…

Вера вздрогнула. Курсистку за косу. Почему-то вспомнилась та январская стычка… Только тогда смеялись мальчишки. А теперь – казаки. И смеха нет.

– Откуда знаешь? – спросила она тихо.

– Да наш дворник рассказывал, а ему знакомый извозчик говорил. А извозчик тот сам видел, у него от тех криков лошадь понесла, еле удержал.

Они помолчали. Было слышно, как откуда-то далеко, со стороны Пречистенки, донесся гул – то ли ветер шумит, то ли кто-то кричит.

– В прошлом году, – негромко добавил Сергей, глядя под ноги на истоптанный наст, – когда в Киеве студентов забирали в солдаты, отец говорил: «Правительство само себе врагов растит». Я тогда не понял. А теперь…

Вера посмотрела на Илью. Он стоял, чуть наклонив голову, будто ловил далекий шум улиц. Потом перевел взгляд на нее.

– Толстого отлучили, – сказал он негромко. – Студентов в солдаты забирают. Министра застрелили. А мы ходим в гимназию, зубрим латинские склонения и дрожим перед инспектором. – Он усмехнулся. – Странное время.

– Страшное время, – поправила Вера.

– Не страшнее, чем всегда, – спокойно ответил Илья, глядя на нее. – Просто… наносное слетает, и правду видно лучше. Кто чего стоит – тоже.

Они постояли еще немного молча. Сергей вдруг хлопнул себя по бокам:

– Ну их! Пойдемте лучше бубликов купим. Пока лавочник не закрылся.

Они подошли к ларьку. Лавочник проворчал, ни к кому конкретно не обращаясь, пока заворачивал бублики в обрывки газеты:

– Шуму-то сколько… А нам, старикам, все одно – топись да кормись. Студенты али бунтовщики – работать надо, брюхо не ждет.

Илья принял сверток и снова взглянул на Веру. Она встретила этот взгляд. Больше они ничего друг другу не сказали, но теперь, расходясь по своим делам, знали: беззаботное время закончилось, а впереди их ждало что-то совсем другое.

А еще через несколько дней классная дама, Мария Павловна, объявила на большой перемене:

– Девицы, прошу внимания. Господин инспектор велел передать: никаких разговоров о недавних уличных беспорядках. Кто будет замечен в вольнодумстве – получит строгий выговор с занесением в кондуит и снижением балла за поведение.

Вера сидела, глядя в окно на мартовские тучи, и думала: вольнодумство – это когда думаешь о том, о чем не велят? Или когда не можешь перестать думать, даже если велят? Слово казалось нелепым, словно выдуманным специально для того, чтобы пугать гимназисток.

*

В начале апреля снег еще лежал, по ночам подмораживало, а ветер с Москвы-реки зло задувал за ворот. Но дни становились длиннее, а разговоры перестали быть испуганными. Арестованных студентов больше не обсуждали на каждом углу – Москва уже отпраздновала раннюю холодную Пасху и теперь доедала праздничные куличи.

Приближались выпускные экзамены. Вера каждую свободную минуту проводила за учебниками: зазубривала даты по истории, выверяла черновики сочинений и закрывала ладонью параграфы катехизиса, пытаясь без запинки повторить Закон Божий.

Юноши тоже готовились к переводным экзаменам в восьмой класс. Илья засиживался за тригонометрией до поздней ночи. Сергей тоже был занят, но по-своему, совмещая скуку с приятным. Учеба давалась ему легко, а сидеть над учебниками он не хотел, поэтому просто бродил по бульварам, держа перед собой раскрытый учебник. Учителя видели в этом прилежное радение, к тому же он всегда мог переброситься парой слов с Верой, которую он иногда ловил недалеко от библиотеки.

За всеми этими предэкзаменационными заботами Вера чуть не забыла о собственном дне рождения. Постоянного уклада в этот день не было – все зависело от пасхального календаря. В иные годы ее день приходился на Великий пост, и тогда на столе появлялся постный пирог с картошкой и луком. В эту весну, когда Пасха осталась позади, мать не пожалела денег на яйца и масло для праздничной сдобы. Но день рождения праздновали тихо, по-семейному, как и именины в сентябре – тогда мать обязательно ставила в угол небольшую иконку, зажигала лампадку и пекла большой пирог с капустой и яйцами.

Утром, уходя к ученице, мама поцеловала ее в лоб и положила на ее стол сверток, в котором обнаружилась новая бархатная лента для волос, с каймой, вышитой серебряной нитью. Дорогая вещь, совсем не по их карману. Вера хотела было спросить, откуда такая роскошь, но мать только улыбнулась:

– Ты у меня умница. Заслужила.

Надя и Лиза подарили открытку с аляповатыми розами и выведенными витиеватым почерком пожеланиями счастья и успехов. А после занятий Вера, как обычно, пошла к Румянцевскому музею, который был по пути домой. Она не думала ни о чем таком – просто обычный день, привычный маршрут. А вечером они с мамой попьют чай с пирогом.

Она взяла новые книги и вышла на крыльцо, щурясь от яркого весеннего света. И у самых ворот столкнулась с ними. Юноши как раз шли в библиотеку. Увидев Веру, они притормозили.

Широко улыбаясь, Сергей выудил из кармана шинели блокнот в темно-синей клеенчатой обложке – товар из отцовской лавки, где был небольшой отдел с канцелярией.

– Для умных мыслей! Чтобы не разлетелись, как воробьи.

Илья же молча вытащил из-под тетрадей в своей связке книгу – «Записки охотника» Тургенева – не библиотечный, а его собственный том, с затертым корешком и чуть замятыми уголками переплета.

– Возьми, – сказал он просто. – Я уже все для себя вычитал.

Вера растерянно перевела взгляд с книги на Илью.

– Но откуда вы узнали?

– Земля слухом полнится, Вера Петровна, – весело вставил Сергей, приподнимая фуражку. – Главное, что мы успели вовремя.

Дома, в своей комнате, Вера зажгла лампу и только тогда открыла книгу. На форзаце было выведено чуть угловатым почерком: «Вере. Илья. 8 апреля 1901». Она медленно перелистала страницы – на полях то и дело мелькали его аккуратные карандашные пометки: «Да!», «Сравни», «Важно».

Она легла и положила книгу под подушку. От мысли, что он держал эту книгу в руках, говорил с текстом и выводил эти скупые слова, а потом отдал книгу ей, внутри становилось по-настоящему тепло. Вера закрыла глаза, чувствуя, как ее ладонь нащупывает сквозь наволочку твердый угол тургеневского переплета.

Уроки под липами

После того разговора в каменной нише оба словно отступили на шаг. Они не обсуждали это – просто молча вернулись к привычной дистанции. Словно то касание вышло слишком близким, и теперь обоим требовалось время, чтобы справиться с этим.

Встречи в библиотеке, у ларька и на Пречистенском бульваре стали реже. В гимназии наступала горячая пора: последние контрольные, вызовы к доске, бесконечное конспектирование и зубрежка.

Апрельская погода была обманчива. Стоило солнцу пригреть по-весеннему и превратить сугробы в грязные ручьи, как тут же налетал резкий ветер с реки, и раскисшую жижу под ногами снова схватывало коркой льда. Воздух пах сыростью и талой землей. Дни удлинялись, напоминая, что до выпускных испытаний осталось всего ничего.

Девушки ходили с темными кругами под глазами, нервно грызли карандаши и судорожно листали учебники на переменах. Для многих на кону стоял итоговый аттестат с хорошими отметками, дававший право на работу учительницей в начальных классах или место телеграфистки на казенной станции. Вера же знала: без твердой четверки по математике ее просто не возьмут в педагогический класс.

Математика давалась ей хуже всего, и при одном ее упоминании холодело под ложечкой. Она могла часами следить за поворотами сюжета у Толстого или Достоевского, но текст условий задач и сухие формулировки уравнений вызывали у нее тревогу одним своим присутствием на странице.

Однажды Вера столкнулась с Сергеем на выходе из библиотеки, и они пошли вместе в сторону Малого Знаменского. Угловой ларек еще работал, и он предложил взять по стакану чая. Ильи в последнее время не было видно – он до ночи сидел у купеческих детей, подтягивая их оценки перед экзаменами. Вера встречала его лишь в читальном зале, да и то мельком.

– Попроси Илью позаниматься с тобой, – сказал Сергей, шумно дуя на кипяток. – Он объясняет так, что даже до моей садовой головы все быстро доходит.

– У него же и так есть ученики, – возразила Вера. – Откуда у него время? И он платный. Да и…

– С тобой – иначе, – перебил он. – Он с друзей плату не берет. Мы с ним в том году так и сошлись: я латынь корячил, подошел к нему спросить про этот аблатив абсолютный. Он объяснил суть, и все стало на свои места. Он сказал тогда: «Если не поймешь систему, зубрить без толку». Я неделю потом разбирал тексты, а он даже не спрашивал, понял я или нет. Знал, что разберусь.

Сергей помолчал, потом улыбнулся.

– С тобой, думаю, так же будет. Подойди, спроси. Он не откажет.

Вера промолчала, разглядывая свой стакан. Зная, как он много работает, просить его заниматься с ней даром казалось неправильным.

В субботу она пришла в библиотеку немного раньше обычного. Попросила у конторки свежий номер «Вестника Европы» и присела на длинную дубовую скамью у окна, выходившего во внутренний двор. Листала страницы, не вникая в текст.

Когда в воротах двора показалась знакомая высокая фигура, ее пальцы на полях журнала на мгновение замерли. Илья шел быстро, привычно придерживая фуражку от порывов ветра. На нем была шинель, которая без зимней подстежки плотнее облегала плечи. Вера смотрела, как он скрывается под навесом парадного входа, и только тогда поднялась, сдала библиотекарю «Вестник» и спустилась по лестнице на первый этаж, к вешалкам.

В вестибюле пахло сырым сукном и половой мастикой. Вера подошла к гардеробу и присела на край скамьи, делая вид, что перешнуровывает ботинок.

Илья вошел, снял фуражку и сразу заметил ее. Не удивился – просто кивнул и остановился у вешалок, расстегивая пуговицы шинели. Он смотрел на нее без вопроса во взгляде, просто ожидая.

– Здравствуй, – сказала Вера, поднимаясь со скамьи.

– Здравствуй, – ответил он.

– Ты сегодня без Сергея? – спросила она, просто чтобы начать разговор.

– У него отец заболел, – отозвался Илья. – Остался помогать приказчику в лавке.

Наступила пауза, которой никогда не бывало в разговорах с Сергеем – тот заполнял их болтовней и шутками. Илья, впрочем, судя по всему, не замечал никакого напряжения. Он просто смотрел на нее и ждал, пока она заговорит.

– Ты что-то хотела? – спросил он наконец.

Вера решилась:

– Ты… не мог бы мне помочь? С математикой. К экзамену.

Сказала это – и сразу почувствовала, как к лицу прилила горячая кровь.

Илья спокойно кивнул – без лишних слов и ободряющих улыбок.

– Хорошо. Давай завтра. Встретимся в два, после занятий, у Малого Знаменского. Оттуда пойдем к Пречистенскому бульвару.

Он посмотрел ей прямо в глаза. Не пристально, но так внимательно, что Вера на мгновение забыла, как дышать.

– До завтра, – сказал Илья и отдал шинель гардеробщику.

Вера надела пальто и вышла на улицу. Только через полквартала она заметила, что пальцы в перчатках напряжены и слегка поджаты, а дышит она чаще – как после бега.

Так они и стали заниматься: третью неделю подряд встречались по вторникам и четвергам – сначала на бульваре, а потом, когда холодало, перебирались в читальню.

На бульваре они сидели на чугунной скамейке под липами. Деревья только начинали зеленеть – первой робкой зеленью, еще не успевшей покрыться городской пылью. Между ними на скамье лежал раскрытый задачник. Илья объяснял – тихо, методично, глядя на страницу. Его голос звучал ровно, но в нем чувствовалась такая уверенность, что формулы переставали пугать. Мало-помалу Вера ощущала, как математический хаос в ее голове укладывается в систему.

Она решала задачи в своей тетради, изредка задавая ему короткие, точные вопросы. Пока она сосредоточенно выводила решение, он на мгновение задерживал взгляд на ее лице – и тут же отворачивался, пока она не заметила.

Жизнь на бульваре текла своим чередом: няньки в легких пальто и светлых капорах катили коляски, проходившие мимо студенты вполголоса обсуждали свои дела. Старушки в платках сыпали крошки голубям, гулявшим прямо под ногами прохожих. От уличного ларька тянуло ароматом выпечки и чая – кто-то грелся, прихлебывая его из стакана, хотя солнце припекало почти по-летнему. Никто не обращал внимания на двух гимназистов, склонившихся над задачником – обычная картина весеннего московского дня.

Илья сидел рядом, но не слишком близко. Его форменная летняя рубаха была слегка расстегнута у воротника, рукава закатаны; кожаный ремень с тяжелой металлической бляхой он снял и положил на скамью рядом с фуражкой. Его вьющиеся волосы отливали медью на солнце. Вера ловила себя на том, что засматривается на эту игру света, и тут же отводила взгляд. Илья переворачивал страницы задачника, и всякий раз она невольно задерживала взгляд на его предплечьях, на которых проступали вены.

На Вере было обычное гимназическое платье с черным фартуком, коса, перехваченная новой синей бархатной лентой, касалась своим концом деревянной скамьи. Илья иногда задерживал взгляд на этом живом, движущемся черном кончике, но быстро отводил.

Когда солнце начинало садиться и воздух становился прохладным, они перебирались в читальный зал. Там они сидели за угловым столом, передавая друг другу задачник. Мерно тикали часы, пахло старыми книгами, мастикой и кожей переплетов. Иногда их взгляды встречались поверх страницы. Он кивал ей: «Правильно». Она едва заметно улыбалась одними уголками губ и снова утыкалась в свою тетрадь.

Илья всегда объяснял терпеливо, спокойно. Не говорил: «Это же элементарно!» Он говорил: «Давай разберем еще раз. Ты на верном пути». И формулы в тетради вдруг начинали слушаться – будто он просто подставлял плечо там, где она спотыкалась.

После одного из таких уроков, раздеваясь у себя в комнате, Вера вдруг поймала себя на том, что все еще слышит звук его голоса – низкий, спокойный. И подумала, глядя на свое отражение в темном стекле окна: «А если бы он вдруг спросил не про эти биквадратные уравнения, а про что-то другое… я бы, кажется, ответила».

До выпускных испытаний оставались считанные дни. Вера все еще боялась – но теперь не столько провала, сколько того дня, когда этот законный повод встречаться просто исчезнет.

*

Экзамены прошли строго, даже сурово. Но Вера выдержала. Пять «пятерок», две «четверки» – в том числе по математике, за которую она так боялась, – и похвальный лист педагогического совета.

В середине июня выпускницам вручали аттестаты. В душном актовом зале, где пахло дешевыми духами, мылом и мастикой, начальница – грузная генеральша в шелковом синем платье и с медальоном на груди – вручила ей аттестат. Бумага еще пахла типографской краской, на ней были выведены слова: «Окончила полный семиклассный курс наук». Она давала право на звание учительницы начальных классов – и, главное, открывала дорогу в педагогический восьмой класс, ради которого она так старалась всю весну.

Вера держала этот лист в руках и ощущала себя странно. Столько лет зубрежки и страха – и все. Одна страница, которую можно просто спрятать на дно шкатулки.

– А в частных гимназиях, говорят, настоящий бал устраивают, – шепнула Лиза, когда они втроем спускались по лестнице. – Играет оркестр, шампанское наливают. У Соньки Вяземской сестра там учится, рассказывала: кавалеры приглашают на вальс, цветы, подарки…

– А у нас – чай с сушками да нотация о скромности, – отозвалась Надя, складывая плотный лист вчетверо и пряча его в ридикюль. – И напутствие на прощание: «Помните, девицы, ваше предназначение – семейный очаг, а не стремление к самостоятельности».

Дома Вера сложила лист и спрятала его на дно лакированной деревянной шкатулки. Там лежали обрезки лент, нитки, сухие веточки лаванды для аромата, старые письма, афиша одесского театра: «Бенефис танцовщицы Лидии Гринберг». Сбоку лежала карточка отца, сделанная еще до его болезни – русые, гладко зачесанные на пробор волосы, аккуратные усы и рука на эфесе парадной шпаги. Отец на фотографии смотрел на нее строго, но не сурово, будто говорил: «Держись, Верочка. Я рядом».

Впереди был педагогический класс при гимназии. Не потому, что Вера мечтала учить детей, а ради надежды на лучшее место. К тому же ее, как и прежде, обещали освободить от платы за обучение. Еще один год отсрочки перед тем, как реальность окончательно вступит в свои права.

Вера знала: в сентябре мать снова понесет прошение к начальнице. Снова будет предъявлять свидетельство о смерти отца, справку о маленькой вдовьей пенсии и унизительное свидетельство о бедности из полицейского участка. Всякий раз они боялись, что теперь откажут.

На Высшие женские курсы принимали и после седьмого класса, но платить за них пятьдесят рублей в год все равно было бы нечем. Да и будет ли толк от этих курсов через четыре года, когда права выпускниц толком не ясны… А здесь – всего год, и звание домашней наставницы на руках.

Вера закрыла шкатулку и старалась не думать об этом.

*

В один из последних дней июня, когда Москва изнывала от жары, Вера вдруг встретила Илью у крыльца Пашкова дома.

Она пришла сдать книги перед отъездом. Они с матерью должны были поехать на дачу к знакомой купчихе: мать собиралась учить ее дочерей танцам, а Вере определили место компаньонки – читать им вслух по вечерам и слушать их бесконечные сплетни. Илья спускался по ступеням с пустыми руками – видимо, уже сдал книги. На его лице было сосредоточенное выражение, как будто он о чем-то размышлял.

Они столкнулись нос к носу. Но теперь между ними не было раскрытого задачника, а значит – и законного повода остановиться.

– Здравствуй, – сказала Вера первой.

– Здравствуй, – ответил он.

Наступила заминка. Только теперь не было страницы, в которую можно было бы смотреть.

– Спасибо, – произнесла Вера, глядя немного в сторону, на деревья в парадном дворе – июньское солнце слепило глаза. – Без тебя я бы не справилась.

– Ты сама справилась, – ответил Илья. – Я был лишь… подспорьем.

Она улыбнулась. Только он мог так выразиться. Она пыталась подобрать слова, но так ничего и не добавила.

Помолчали.

– Теперь Герье? – спросил он.

– Педагогический класс, – коротко ответила Вера.

Илья не стал спрашивать «почему». Деньги, возможности, конкурс – все это и так было понятно.

В этот момент откуда-то снизу вынырнул Сергей. Он раскраснелся и держал в руке фуражку, которой обмахивался, как веером.

– А вот вы где! – воскликнул он. – Я уж думал, вы оба уехали из города. Жара – сил никаких нет! – Он хлопнул Илью по плечу. – Ну что, профессор? Ты наконец собираешься отдыхать?

– Придется, – усмехнулся Илья.

– А мы тогда, – Сергей подмигнул Вере, – заберем этого упрямого человека и утащим пить холодный квас к Никитским. Ты тоже право на отдых имеешь!

А в последний день перед отъездом Вера снова случайно встретила Сергея недалеко от Пречистенских ворот. Они присели на чугунную скамью, и разговор сам собой свернул к Илье – сам он на тот момент уже уехал к матери в Егорьевск.

– А вы с ним… – Вера запнулась, подбирая слова. – Вы подружились после того, как он помог тебе с латынью?

Сергей задумался, разглядывая старые деревья.

– Насчет дружбы не знаю. Арсеньев не из тех, кто пускает к себе в душу. – Он сорвал листок с ветки сирени, проросшей сквозь решетку, и принялся крутить его в пальцах. – С ним непросто. Он молчаливый. Но на него можно положиться. Надежный он.

Они помолчали. Потом Сергей добавил, глядя на нее:

– А ты ведь тоже… не такая, как все. Не похожа на других гимназисток. У них в голове одни шляпки да пикники. А у тебя взгляд такой… строгий. Как будто ты все время ждешь подвоха от жизни.

Вера не знала, что отвечать.

– И Илья такой же, только с другого боку, – продолжал он. – Вы с ним прямо как... как лед и огонь. Из Пушкина, помнишь? Они сошлись. Вода и камень, стихи и проза, лед и пламень. Он – как лед на Москве-реке. А в тебе – огонь, хоть ты и прячешь его за строгим взглядом. – Он хитро прищурился. – А я при вас, выходит, вроде кочерги? Чтобы лед колоть и костер шевелить.

Она снова не ответила, лишь крепче сжала пальцами ручку старенького маминого ридикюля.

А Илья, сидя в тот вечер на жесткой деревянной лавке зеленого вагона, увозившего его в Егорьевск, думал не о дорожной духоте, не о деньгах и не о ждущей его матери. Он вспоминал, как она стояла в их последнюю встречу на ступенях Румянцевского музея – в своем скромном платье, с тяжелой косой, упавшей на плечо, и упрямым взглядом, из-за которого он чуть не бросил все свои графики, чтобы просто позвать ее завтра в Сокольники. Но они так и попрощались в тот день у ларька с квасом, оставив все как есть – до самого сентября.

Цена мечты

В сентябре случились первые заморозки. По утрам трава вдоль Пречистенского бульвара, по которому Вера шла в гимназию, покрывалась тонким слоем инея, который хрустел под подошвами. Она любила это время года: жара спадала, воздух казался чистым и вкусным. В переулках уже пахло дымом и антоновскими яблоками, которые продавали на каждом углу.

Вера переступила порог родной гимназии уже не ученицей, а воспитанницей педагогического класса.

Она вошла в раздевалку, где пахло сырым сукном и нафталином. Младшие ученицы возились у вешалок, испуганно отшатываясь от старших. Вера поймала на себе несколько любопытных взглядов – Лагодина, выпускница, та, что с косами.

Она уже потянулась к крючку, когда сзади на нее кто-то налетел. Она пошатнулась, схватилась за стойку и обернулась.

Перед ней стояла первоклассница. Остриженная по-мальчишечьи, с неровной челкой, словно ее резали дома наспех, она смотрела на нее со странным детским вызовом. Черный передник ее платья перекрутился набок, а воротничок был пришит немного кривовато. Девочка подняла с пола упавший ранец и хрипловато сказала:

– Простите. Я нечаянно.

– Как тебя зовут? – спросила Вера негромко, удивляясь вызову, с каким эта малявка смотрела на старшую.

– Марина, – ответила та и, помедлив, добавила: – Из первого класса.

– А я Вера. Из педагогического. – Она чуть улыбнулась. – Ничего, Марина, привыкнешь. Иди, а то опоздаешь.

Девочка коротко, по-деловому, кивнула, повернулась и убежала. Из-за пояса ее фартука выпорхнул сложенный вчетверо листок и плавно опустился на паркет.

Вера наклонилась и подняла бумажку. На ней карандашом были выведены две неровные, крупные строчки:

«В зале музыка замолкла, старый дом давно молчит.

Я сижу у темной шторы – ночь со мной одной грустит».

– Погоди! – окликнула ее Вера, но девочка уже скрылась за поворотом коридора.

Вера спрятала находку в ридикюль – отдаст при первом же случае.

Она повесила старенькое пальто на крючок, поправила воротник и остановилась перед мутным зеркалом в углу. Оттуда на нее смотрела девушка в строгом коричневом платье, с длинными рукавами и глухим высоким воротом. Сукно мать купила еще два года назад по случаю, когда Вера перешла в шестой класс. Сама пошила ей платье с расчетом на то, что его хватит до выпуска. Расчет оправдался – ткань была долговечной, плотной, и перед началом занятий в педагогическом классе мать просто распорола боковые швы, выпустила припуски – и платье сидело как надо. Хотя Вера уже успела возненавидеть этот казенный коричневый цвет.

В педагогическом классе правила смягчались: воспитанницам разрешалось ходить в своих платьях, если они были темными и скромными. Но Вера просто донашивала старую форму – другого подходящего платья у нее не было. Она поправила косы и вышла в коридор.

Там она сразу же наткнулась на учительницу истории Анну Владимировну, которая вела у нее уроки с пятого класса и до выпуска. Та взглянула на ее косы и устало вздохнула:

– Госпожа Лагодина… когда же вы наконец научитесь убирать волосы по-взрослому? Взрослая девица, а все как девчонка.

Вера подняла на нее глаза.

– Мне так удобнее, Анна Владимировна.

Историчка замолчала, разглядывая ее чистый воротничок и старое, тщательно выглаженное платье. Взгляд ее потеплел.

– Что ж, – сказала она. – Идите. Удачи вам.

Воспитанниц педагогического класса было немного – человек двенадцать. Вериных прежних подруг среди них не было, зато из параллельного отделения, с которым они раньше почти не общались, пришло несколько девушек, знакомых ей лишь смутно, по лицам. Рыжая Зинаида Огнева, дочь псаломщика из Зарядья, – она сидела за последней партой, уткнувшись в учебник, хотя им еще ничего не задавали. Елена, дочь купца второй гильдии – Вера не помнила ее фамилии – сразу дала понять, что она здесь для кругозора. Она то и дело расправляла кружевные вставки на рукавах, словно боялась, что они исчезнут, если другие не будут на них смотреть. Сестры-двойняшки Гнедины – дочери присяжного поверенного – они высокомерно переглядывались и даже тетради раскладывали так, чтобы отгородиться от остальных. Приятная Катя Смирнова попыталась было завести с Верой разговор, но та ответила сухо, мельком.

Новые девушки не были хуже или лучше прежних – они просто были другими. Раньше Вера была частью стайки, пусть и не самой заметной. Теперь ей было легче держаться особняком.

По сути, с прежней жизнью ее связывали только два человека. И те – юноши, гимназисты из восьмого, выпускного класса из Первой мужской. Мысль о них подбадривала Веру каждое утро.

А жизнь перед ними ставила те же жесткие вопросы – только с мужской стороны.

Илья окончательно выбрал медицинский факультет.

– Без латыни – не пройти, – сказал он как-то Сергею. – Но я ее одолею. Вызубрю, вколочу в память. Даже если придется читать до рассвета.

Он говорил это без рисовки, но Сергей чувствовал: так и будет.

Сам же он выбрал юридический факультет. Не из веры в высокое правосудие, а потому что его отец, купец второй гильдии, считал это единственным местом, где могут научить чему-то полезному для коммерции. Старик любил повторять, что настоящему торговому делу учит только сама жизнь за прилавком, но вот законы и судейские уловки знать надо.

– Там, говорит, учат не правила запоминать, а строить аргументы, – пересказывал он Илье. – А это, мол, в торговле пригодится. И еще сказал: «С деньгами и без ума проживешь, а без ума и с деньгами – только до первой сделки». Так что пойду учиться на умного.

Вера знала это от Сергея – они иногда пересекались на улице или у читальни, перебрасывались парой фраз и расходились. Илью же она не встречала вовсе – тот весь день бегал по урокам, а по ночам зубрил латынь и разбирал сухие главы из анатомии профессора Зернова.

У обоих была дорога – у каждого своя. А она стояла на месте и смотрела им вслед.

Они оба знали, куда идут. У них была цель – у одного медицина, у другого – юриспруденция, – и они оба шагали в ту сторону. А она стояла, придавленная педагогическим классом, который был не выбором, а компромиссом.

У самой Веры тоже была мечта – Высшие женские курсы. Имя профессора Герье звучало для нее как пропуск в совсем иной мир. На курсах давали подлинную науку: всеобщую историю, филологию, философию. Право на мысль.

Но между мечтой и возможностью лежала пропасть, которая измерялась не верстами, а рублями.

В десятых числах сентября начальница гимназии вызвала Веру к себе в кабинет. Она окинула ее долгим изучающим взглядом.

– Вы, кажется, грезите о курсах, госпожа Лагодина? Это похвально. Но имейте в виду: конкурс в этом году огромный – четыре человека на место. И средства на обучение нужны немалые. Теперь о вашем прошении. Мы, разумеется, рассмотрим его на попечительском совете, но обнадеживать вас я не стану.

Вера слушала, опустив глаза, и считала про себя. Она перебирала эти цифры уже много раз, в темноте комнаты, глядя на белеющего в ночи ангела над дверью.

Пенсия после отца – десять рублей в месяц. Ничтожная сумма, но без нее они бы и вовсе не протянули.

Мамины уроки танцев. Их нынче мало. В Одессе Лидия Гринберг танцевала в частном театре и ее имя печатали на афишах, но здесь никому не было до этого дела. Изредка ее звали в богатые дома – учить хозяйских дочерей делать реверансы, танцевать мазурку и держать спину. За это платили от семидесяти копеек до рубля. В удачный месяц набегало рублей четырнадцать, в плохой – от силы семь.

Шитье. Мама бралась за любую работу – подшить подол, перелицевать старый жакет, положить незаметную латку. За это платили копейками, но зато регулярно. Лишь пара постоянных клиенток давали по три рубля за сложную переделку. В месяц выходило еще рублей шесть.

Вера сводила в уме цифры: пенсия – десять, уроки – одиннадцать, шитье – шесть. Итого двадцать семь рублей на двоих. В лучшие месяцы – тридцать.

А дальше начинались траты.

Две комнаты во 2-м Ильинском переулке – двенадцать рублей ежемесячно. Хозяйка держала за них цену пониже из уважения к памяти Петра Сергеевича, но эти деньги были самым тяжелым расходом.

Дрова – в прошлом году ушло пятнадцать рублей за сезон, а если раскидать на год – выходило по два с половиной в месяц. Керосин – еще около полутора. На еду – хлеб, картошку, крупы, чай, капусту, постное масло – уходило еще рублей четырнадцать на двоих. Рыбу, молоко или яйца покупали редко, а про свежее мясо и творог даже не заикались. Мыло, свечи, зубной порошок, починка обуви – еще рубля три. Мелочи вроде машинных иголок, ниток или мела для выкроек стоили копейки, но и они к концу месяца складывались в рубли.

Почти каждый месяц они влезали в долги. Хозяйке платили с опозданием. Лавочнику недодавали за крупу и муку. Мать занимала у знакомых, отдавая по рублю, как только получала деньги за свои уроки.

И все это – без учета одежды. Верино пальто носилось который год. Ботинки сапожник подшивал дважды. Белье штопали до прозрачности. Полотно, истонченное бесконечным кипячением на плите, стало почти невесомым; всякий раз, просовывая руку в рукав сорочки, Вера боялась услышать сухой треск рвущейся ткани.

По вечерам мать, склонившись над шитьем, время от времени терла покрасневшие глаза и снова бралась за иглу. Вера смотрела на ее натруженные пальцы и понимала, что эти руки – единственное, на чем они до сих пор держатся.

Вера вышла из кабинета начальницы с каменным лицом. Она шла по коридору, не замечая ни девочек, ни учительниц, и думала: неужели ее дорога оборвется здесь, в педагогическом классе? Неужели дальше – только место гувернантки в чужом доме, где придется нянчить чужих детей, выслушивать придирки хозяек и читать книги тайком, в перерывах между стиркой и штопкой?

Она дошла до пустого перехода и прислонилась лбом к прохладной каменной стене. Потом глубоко вдохнула и пошла дальше – к классу, где должен был начаться первый урок педагогики.

*

Илья совсем пропал. Вера видела его в читальном зале – он сидел, уткнувшись в свою латынь или учебник физики, – и если случайно ловил ее взгляд, кивал коротко, будто извиняясь, и возвращался к своим записям. Подойти и заговорить казалось невозможным – между ними выросла стена из латинских терминов и нерешенных задач по физике. Он заметно осунулся, под глазами залегли тени, но спину он держал прямо.

Сергея же она встречала часто. Он жил вместе с отцом в доходном доме у Пречистенских ворот, прямо над их лавкой колониальных товаров. Дорога к библиотеке лежала по Волхонке, и иногда – случайно или нет – он сворачивал к Знаменке как раз в тот час, когда Вера возвращалась из гимназии.

Они не говорили подолгу – не было времени.

– Здравствуй. Как успехи?

– Справляюсь. А у тебя?

– Завал, – усмехался Сергей, но глаза у него были усталые. – Три тома «Гражданского права» Победоносцева. Голова кругом идет. Отец говорит: «Учись, Сережа, юрист – это как купец, только торгует речами». А у меня эти речи пока поперек горла встают.

– Тяжело?

– А кому сейчас легко? – он пожимал плечами, пряча руки в карманы шинели. – Ты-то как? В своем педагогическом не скучаешь без нас?

Вера лишь улыбалась в ответ. Скучала. Но говорить об этом не хотелось. Их приятельство сошло на нет само собой.

Иногда, лежа по вечерам без сна и слушая, как за стеной мать возится с шитьем – мерно поскрипывало маховое колесо, стучала игла зингеровской машинки, изредка доносился усталый вздох, – Вера думала об Илье. Вспомнила, как он сидел рядом на скамье, терпеливо объясняя ей биквадратные уравнения, и как его широкие ладони уверенно переворачивали листы. Вспоминала его суховатое: «Ты на верном пути». И еще – запах мыла от его рубашки, и тот потрепанный томик Тимирязева, и то оглушительное касание в каменной нише, и подаренный том Тургенева с карандашными пометками. И то, как он смотрел на нее в последнюю встречу на ступенях библиотеки – будто хотел что-то сказать, но промолчал.

Ей вдруг стало интересно: он сейчас тоже не спит и сидит над учебником или уже лег? Она представила его в тесной каморке у его хозяйки: тусклое пятно керосиновой лампы, раскрытый анатомический атлас, склоненная голова с жесткими короткими кудрями. И от этого ночная темнота за окном уже не казалась такой глухой, словно Илья был совсем близко.

И вспоминала Сергея. То, как его легкость и готовность заполнить любую паузу спасали от неловкости. Когда они говорили, она забывала о деньгах и страхе перед будущим.

А завтра предстояло снова идти в тот класс, игнорировать Еленины колкости, прятать глаза от учителей и начальницы и разбирать дидактические задачи. И без конца сводить в уме рубли, которых все равно не хватало.

Но упрямая надежда все равно заставляла ее вставать по утрам, идти по хрустящему инею бульвара, сводить в уме их бюджет и верить, что однажды этот счет закончится чем-то иным, а не новыми долгами. Вера держалась за эту мысль, как за нитку, которой мать штопала их протертую жизнь.

После бала

А в середине декабря в эту штопаную-перештопанную жизнь ворвалось известие. Оно разом затмило собой все. И пахло оно чем-то забытым, детским, и обещало музыку и веселье.

На доске в вестибюле появилось объявление на плотном листе с крупной подписью начальницы гимназии:

«Рождественский музыкальный вечер воспитанниц седьмого и педагогического классов Четвертой женской гимназии. 26 декабря 1901 года. С дозволения начальства разрешается пригласить воспитанников мужских гимназий в качестве кавалеров для танцевальных упражнений».

Возле доски с утра толпились девчонки – толкались, читали через чужое плечо, шумно переговаривались и не верили своим глазам.

В аудиториях начался настоящий переполох. Классные дамы и учительницы взволнованно шептались на переменах. Одни – помоложе – говорили с робким одобрением: «Времена меняются, девицам нужны светские манеры!» Другие, постарше, поджимали губы: «Это против устава, это легкомыслие!» Но начальница гимназии оставалась непреклонна: «Нашим выпускницам по семнадцать-восемнадцать лет. Умение держать себя в мужском обществе, благородство осанки и приличный светский разговор – такой же долг будущей жены и матери, как и знание географии. Иначе мы выпустим в жизнь не благовоспитанных девиц, а дикарок, робеющих при первом же поклоне кавалера».

Вера перечитала объявление дважды. Настоящий вечер. Музыка. И главное – законная возможность увидеть их не мельком, а по-настоящему.

В тот же вечер она достала из шкатулки два листка тонкой голубоватой писчей бумаги, пахнущей лавандой.

На первом листке она вывела:

«Илья, 26 декабря у нас в гимназии рождественский вечер. Буду рада видеть. В.»

И на втором:

«Сережа! 26 декабря бал. С тебя вальс и мазурка. И не вздумай отнекиваться! В.»

Вера спустилась во двор, передала конверты вместе с пятачком за труды дворнику Федоту. Все дворники в округе знали друг друга и постоянно виделись, и перекинуть записки в Гагаринский и к Пречистенским воротам для них было делом нескольких минут.

Вечером 25 декабря, накануне торжественного дня, Вера села в своей комнате перед зеркалом. Из чуть приоткрытой форточки доносился торжественный перезвон от Храма Христа Спасителя. Лидия Григорьевна, отложив бесконечное шитье, достала из комода, из-под стопки выглаженного белья, пожелтевший бумажный сверток, перевязанный тесьмой.

Вера осторожно развернула бумагу. В свертке лежал корсет – белое полотно со стальными пластинами, аккуратными рядами шнуровки и шелковыми подвязками. Это был выходной корсет матери, который та бережно хранила еще с одесских времен.

Вера никогда прежде не носила корсета. Будничное гимназическое платье сидело свободно, а дома она ходила в простых ситцевых вещах.

Лидия Григорьевна обхватила ее плотным белым полотном поверх нижней сорочки и стянула шнуры на спине. Ее пальцы двигались ловко, привычно.

Корсет туго обхватил ребра. Мать потянула за шнурки, и Вера почувствовала, как ее спина выпрямилась, грудная клетка приподнялась, а дыхание перехватило. Приходилось учиться дышать иначе: поверхностно, только грудью.

Она вгляделась в свое отражение. Старый корсет не просто стянул талию – он полностью перекроил ее силуэт. Плечи расправились, спина обрела гордую прямоту, а над краем выреза сорочки отчетливо проступили округлые очертания груди. Шея и ключицы тоже были открыты, и Вере вдруг почудилось, что она выглядит вызывающе. Она почувствовала, как горят щеки, и отвернулась от зеркала.

Лидия Григорьевна, заметив ее смущение, лишь улыбнулась. Она ничего не сказала, только бережно заправила за ухо выбившуюся прядь у виска дочери.

Затем пришла очередь платья. Ее выходное платье было из бледно-голубого шелка, с длинными рукавами «жиго», глухой кружевной вставкой на груди, переходившей в высокий воротник-стойку – самое красивое в гардеробе. Поверх корсета оно оказалось слишком широким в талии. Мать ловко подтянула шелк, взяла булавки и принялась быстро, уверенно скалывать лишние складки по боковым швам, подгоняя лиф по фигуре.

Вера осторожно, стараясь не сбить наметки и не уколоться, высвободилась из платья. Затем, с помощью матери, стянула корсет. Дышать сразу стало легко.

На следующий день стемнело рано, уже к четырем часам. Мама испекла праздничную сдобу – из кухни тянуло запахом ванили, дрожжей и печного дыма. В большой комнате, служившей и столовой, и рабочей, и спальней матери, на табурете у швейной машинки стояла маленькая, низкая елочка. Мать купила ее на стихийном базаре у Храма после Сочельника, когда торговцы сбрасывали цены на остатки.

Корсет сегодня затянулся легче – тело словно успело немного привыкнуть. Вера застегнула стальные крючки впереди, а потом позвала мать затянуть шнуры. Голубое платье поверх корсета село идеально: за ночь мать ушила лиф по бокам, и теперь шелк облегал талию мягко, но точно. Наклоняться в нем можно было осторожно, сидеть – только прямо, а дышать – лишь если не делать глубоких вдохов.

Наступила очередь прически. Вера распустила и расчесала длинные волосы и долго смотрела на себя в отражении, раздумывая, как быть. Уложить волосы по-взрослому – высоким узлом, с валиками и шпильками – она толком не умела, да и не хотела на балу походить на их бывшую словесницу. Заплести косы? Когда все явятся с пышными модными прическами?

И тут она решилась.

Вера достала из шкатулки несколько маминых шпилек – длинных, тяжелых, с потускневшими перламутровыми головками. Заколола волосы низко, у самой шеи – так, чтобы тяжелая темная масса спадала на спину почти свободно, но оставалась перехваченной у затылка.

Она отступила на шаг и оглядела себя издали. Прическа была на грани дозволенного. Формально придраться не к чему: волосы не распущены, шея открыта, шпильки на месте. Но из-за длины и густоты прическа выглядела непривычно, почти дерзко. «Цыганский хоровод», как выразилась бы Мария Павловна.

И эта легкая вольность Вере вдруг понравилась. Пусть.

И всплыла мысль, которую она гнала от себя весь вчерашний день: а что, если кто-то посмотрит на нее сегодня по-другому? Не мельком, как на заснеженном перекрестке, а по-настоящему заметит ее?

Мать вошла без стука. Она долго разглядывала дочь. Вера ждала, что мать велит переделать прическу, но Лидия Григорьевна молчала. Ее вечно озабоченный, усталый взгляд вдруг смягчился и стал мягким, домашним.

– Ты такая красивая, – тихо произнесла она.

Вера встретилась с ней взглядом через стекло.

– Я такая – я.

Мать понимающе кивнула, подошла ближе и расправила несущественную складочку на плече. Коснулась завитка у шеи, но убирать его не стала. Лишь молча поцеловала дочь в макушку и вышла, плотно прикрыв за собой дверь.

*

Актовый зал сиял огнями. Под высокими сводами ярко горели газовые люстры с матовыми плафонами, заливая белым светом и начищенный до блеска паркет, и огромный парадный портрет царя в золоченой раме над эстрадой. На самой эстраде, рядом с роялем, высилась наряженная елка. Украшения на ней были простые: золотые орехи, игрушки из папье-маше и блестящая мишура, которая кое-где уже осыпалась на пол. Пахло хвоей, мандариновой кожурой из ученических кульков и воском от горящих свечей на ветках, то и дело капавших вниз, на паркет. За роялем уже сидела таперша – пожилая немка в кружевной наколке. Она негромко перебирала клавиши, пробуя инструмент, и первые аккорды вальса уже разносились над залом.

Девушки жались друг к другу, образуя стайки. Они были одеты в белые, голубые и светло-зеленые платья из муслина, батиста или тонкой кисеи. У всех были высокие прически – с локонами, шиньонами и гребнями с фальшивыми жемчужинами.

Стоял привычный гимназический гул – девичий щебет, шорох юбок и тихие смешки. Раздавались негромкие возгласы:

– Смотри, Коля все-таки пришел! И товарища своего из Пятой привел, видала?

– Гляди, это же брат Риточки, из Катковского лицея!

– Посмотри на Баранову... Ну и вырядилась. Словно на свадьбу пришла, а не на бал. Классная дама ее за этот вырез точно сотрет в порошок.

В зал уже явились первые кавалеры в темно-синих мундирах – те, кого девчонки сумели дозваться по личным билетам. Никто из них не смел шуметь под немигающими взглядами инспектора и классных дам. Юноши держались с напускным равнодушием и демонстративно подпирали косяки, сбившись у входа в плотную суконную кучу. Те, что постарше – семнадцатилетние выпускники с намечающимися усами, – свысока оглядывали разноцветное море. Они то и дело поправляли широкие ремни с бляхами, вполголоса подтрунивали друг над другом и всем своим видом показывали, что казенный вечер их ничуть не занимает, а девичий переполох им глубоко безразличен.

Вдоль стен стояли классные дамы и учительницы, бдительно следившие за каждым движением воспитанниц. Председатель педагогического совета, сухой старик с аккуратно подстриженными усами, о чем-то негромко переговаривался с начальницей гимназии. Оба поглядывали на танцующих с напряженным, оценивающим прищуром. Пока все шло благопристойно, но начальство оставалось начеку.

Вера вошла в зал. Оказалось, что из их немногочисленного педагогического класса на вечер никто, кроме нее, не явился. Девицы из седьмого класса посматривали на нее настороженно. Они понимали, что в педагогический класс шли те, кому предстояло зарабатывать на жизнь ремеслом учительницы, и купеческие дочки вроде Барановой относились к таким свысока. Но статус воспитанницы педагогического класса не позволял им открыто шушукаться или коситься. Семиклассницы лишь подтянулись, невольно выпрямляя спины при ее появлении, и проводили Веру взглядами.

В своем скромном голубом платье она не выделялась бы из толпы, если бы не ее волосы, заколотые у шеи шпильками и достающие до поясницы. Две классные дамы синхронно поправили очки, глядя на нее. Анна Владимировна, стоявшая у белой колонны, едва заметно кивнула Вере, оценив этот компромисс, и снова повернулась к своей собеседнице.

Вскоре явился Сергей. На нем был его темно-синий гимназический мундир с серебристыми пуговицами, сидевший на нем ладно, подчеркивая стройную фигуру. Он сразу отыскал Веру взглядом и направился к ней через весь зал, по пути кивая одноклассникам.

– Ты сегодня – как Белоснежка, только без снега. Снег, думаю, ты уже под ноги порассыпала, – он шутливо поклонился.

Бал начался обязательным чинным полонезом. Потом была полька – живая, с быстрыми подскоками и поворотами. Вере сразу пригодились мамины уроки. Жесткий корсет по-прежнему не давал вздохнуть полной грудью, но она почти забыла о дискомфорте, увлеченная быстрым ритмом и музыкой.

Сергей вел уверенно, в его движениях чувствовалась природная пластика. Он ни разу не сбился, вовремя подавал руку, вовремя отпускал. Он держал строгую дистанцию, и все же Вера то и дело ловила на себе его взгляды – быстрые, брошенные украдкой.

Потом заиграли знаменитый вальс Росаса «Над волнами». Звуки музыки поплыли над залом, увлекая пары в мерное кружение. Вера на миг прикрыла глаза. В этой музыке оживали их с мамой вечера: когда та, устав от бесконечного шитья, заводила купленный еще при отце граммофон, и тот принимался вращать пластинку под глухое шипение иглы. Мать кружила ее по комнате, приговаривая: «Запомни, дочка, вальс – это не шаги, это общее дыхание. Если дышишь с партнером в такт, вы никогда не собьетесь».

С Сергеем они дышали в такт. И когда на повороте его ладонь чуть плотнее прижалась к ее затянутой в корсет талии, Вера не поняла, случайность это была или нет.

Затем распорядитель бала объявил финальный котильон. Из-за хитрых котильонных фигур пары то и дело перемешивались: по знаку распорядителя кавалеры переходили от одной девушки к другой. Рисунок танца ломался каждую минуту, принося Вере новые лица, чужие форменные пуговицы и незнакомые руки.

Сначала она шла с Сергеем – они легко отбили летящий мазурочный шаг. Потом ее подхватил долговязый гимназист, который старательно шевелил губами, считая про себя такты, и все равно сбивался; Вере приходилось едва заметно направлять его, чтобы не сломать общий круг. Следующим оказался сын председателя педсовета – тот вел безупречно, но холодно, словно отбывал повинность.

Вера улыбалась всем одинаково вежливо, но краем глаза, при каждой новой смене кавалеров, высматривала в плотной суконной куче у дверей одно-единственное лицо.

В финальной фигуре котильона распорядитель наконец подал знак к завершению, и Сергей, по правилам игры, снова перехватил ее руку. Они сделали прощальный круг по залу, и он проводил ее к стене. Поправляя стоячий воротничок мундира, Сергей негромко произнес:

– Илья не придет. Я заглядывал к нему утром. Он сидит над латынью, как монах над псалтырем. Реймер назначил ему дополнительную проверку на завтра. Говорит, без этого казенного места и стипендии в университете не видать.

Вера кивнула.

– Я знала, что он не придет.

– Не сердись на него, – лицо у Сергея было непривычно серьезное. – Он… совсем другой. Понимаешь, для него бал – это не отдых, а еще один экзамен.

– Я не сержусь, – тихо ответила Вера. – Я просто… ждала.

Сергей внимательно посмотрел на нее.

– Ты сегодня… – начал он и осекся. – Ты сегодня удивительная. Правда.

Вера подняла на него взгляд, и он вдруг смутился, отвернулся и зачем-то принялся усердно сдвигать пальцами тяжелую латунную бляху ремня.

Классные дамы тем временем уже начали собирать воспитанниц. Праздник заканчивался.

Вера накинула пальто и вышла на крыльцо. Морозный воздух перехватил дыхание. Она сделала глубокий вдох, и жесткий корсет больно сдавил ребра.

Над Москвой стояло черное звездное небо – такое глубокое, что, казалось, в него можно упасть, просто запрокинув голову. На перилах пушистыми шапками лежал снег, искрящийся в желтом свете фонарей.

Внутри было не больно, а пусто и просторно, как в комнате, из которой вынесли всю мебель.

Сергей бесшумно появился рядом. Он был в шинели, с обмотанным вокруг шеи шарфом. Он протянул ей сложенную бумажку.

– Он отдал мне это утром. Велел передать.

Вера развернула листок. На нем угловатым почерком было выведено:

«Не смогу. Реймер назначил особую встречу. Без его поручительства и моего идеального ответа казенного места не будет. Прости. Я не могу подвести ни его, ни себя. И.»

Она прочитала строки дважды. Потом аккуратно сложила бумагу по старым сгибам и спрятала в карман.

– Он что, не мог прийти на час? – спросила она.

– Мог бы, – вздохнул Сергей. – Но… он не умеет быть легким. Ты же знаешь.

Он замолчал, разглядывая заиндевевшие фонари. Снег скрипел под его сапогами, когда он переминался с ноги на ногу.

– Просто… он не такой, как мы, Вера. Он – как эта латынь. Выучил правило и идешь до конца с ним. А мы с тобой... мы больше любим гулять по бульвару.

Вера промолчала. Она взяла его под руку, и они пошли вниз по обледеневшим ступеням. Вдоль тротуара уже выстроилась цепочка извозчиков, поджидавших гостей вечера. Сергей уверенно подозвал ближние легковые сани и помог ей сесть.

Внутри было тесно, пахло лошадиным потом, сухим сеном и холодом. Извозчик обернулся и натянул поверх их колен тяжелую суконную полость. Сергей поправил край плотной ткани, укрывая их ноги, и на мгновение задержал ладонь на ее пальцах.

– Знаешь, – сказал он тихо, когда сани тронулись, – а ведь ты сегодня была... – Он запнулся. – Ты сегодня была собой. Это, наверное, и есть самое главное.

Вера повернулась к нему.

– Спасибо, – сказала она просто.

Он кивнул и отвернулся, глядя на пролетающие мимо темные фасады особняков.

– Передал я ему твой сверток, – сказал Сергей уже другим, привычным для него тоном. – Еще утром заскочил на минуту, а он вовсю над книгами сидит. Положил на край стола, рядом с чернильницей. Он даже не спросил, от кого. Просто кивнул. Но мне показалось… взгляд его потеплел, что ли.

Вера промолчала, разглядывая мелькающие заснеженные заборы.

Дома она долго всматривалась в свое отражение. Распустила волосы, бережно сняла и повесила в шкаф голубое платье, расшнуровала корсет. И сразу, всей кожей, всем своим существом почувствовала, как тело наконец-то дышит свободно.

Глубокий вдох. Еще один. Как хорошо.

На ребрах еще алели тонкие полосы – память о жестких пластинах. Но это были отметины свершившегося праздника. Они скоро пройдут.

Вера расчесала волосы, накинула халат и села за стол. Она обмакнула перо, занесла над чистой страницей дневника и остановилась.

О чем писать? О музыке? О том, как смотрел Сергей? О том, что Илья не пришел?

Она вывела четким почерком:

«26 декабря. Рождественский вечер в гимназии. Танцевала много: польку, вальс и котильон. Пригласила их обоих. Сергей пришел, танцевал хорошо. Смотрел на меня сегодня по-другому. Илья не пришел. Так и должно быть».

Поставила точку. Помедлила несколько мгновений. И вывела внизу мелким почерком:

«Почему он всегда выбирает тишину долга, а не шум жизни? И почему эта его тишина теперь звучит для меня громче любой музыки?»

*

В тот же час в Гагаринском переулке Илья сидел над раскрытым учебником. Латинские буквы давно перестали складываться в слова и просто чернели на шершавой бумаге.

Справа на столе лежала тетрадь в плотной серой бумажной обложке. Он вновь открыл ее.

На первой странице, в верхнем углу, аккуратным почерком было выведено: «25.XII.1901».

И ниже:

«Чтобы и у тебя было куда записывать свои задачи. Те, что посложнее латыни».

Не было ни подписи, ни обращения. Она не упрекала, не требовала ничего. Просто дарила, признавая его право на свой путь.

Он прикрыл глаза на мгновение. И за веками возник тот майский день: теплый свет, зеленая листва и чугунная скамья на Пречистенском бульваре. Она сидит рядом, глядя в задачник, и непокорная прядь волос падает ей на щеку. Он тогда чуть было не протянул руку, чтобы убрать ее. Не протянул. И сейчас от этого воспоминания заныло где-то под ребрами.

Илья тряхнул головой. Долг есть долг. Выпускные экзамены, поступление на медицинский – все это требовало сил. А позади – короткий миг покоя, ее тихий голос, запах цветущих лип и право быть обычным семнадцатилетним парнем, которого он сейчас не мог себе позволить.

Он аккуратно закрыл тетрадь и отложил ее на край стола. И снова склонился над текстом.

За двойными зимними рамами Москва вовсю праздновала Рождество. Где-то далеко смеялись, пели, скрипели полозья саней. А в каморке в Гагаринском переулке было тихо.

Он просто перевернул страницу и продолжил читать.

Пять копеек на Луну

Гимназия осталась за спиной. Дверь закрылась, и Вера замерла на холодном пороге, не зная, что делать дальше.

Свидетельство на звание домашней наставницы лежало в шкатулке, поверх аттестата, веточек лаванды и записки от Сергея:

«Поступил на юридический. Отец рассудил, что юрист при лавке всегда пригодится, так что спуска не дает: утром я студент в мундире, а после обеда – стою за прилавком, подменяю Прохора да упаковываю товар господам. Как ты? У отца опять сердце пошаливает, доктор велит держать в полном покое, да где его взять при нашей торговле? Напиши, Вера, если… если выкроишь время. С.»

Вера не ответила сразу. Не потому, что не хотела, а потому что не знала, что писать. «Хорошо» было бы ложью, «плохо» – звучало бы как жалоба. А правда была проще: «Я не знаю, где я и кто я».

Лето после педагогического класса пролетело незаметно, как обычные каникулы. Но осенью, когда привычная гимназическая структура дня исчезла, дни потянулись однообразно: распарывание старых вещей, обметывание швов и петель, бесконечная глажка тяжелым утюгом. Чтение, уборка, помощь матери по хозяйству. Чаепития с молоком – сахар кончился, а покупать новый было накладно. Вера прихлебывала жидкий чай, глядя, как запотевает стекло от ее дыхания. За окнами, за еще не заклеенными на зиму рамами, лежал конец сентября – прозрачный, холодный, с первыми желтыми листьями на липах. Он казался чужим.

Мать работала с утра до ночи. Утром, если случались уроки танцев: семьдесят копеек за час, если повезет – рубль. После обеда – подработка у модистки на Петровке в душной, тесной мастерской, пахнущей старыми кружевами и углем для утюга. По вечерам – снова шитье, уже дома на «Зингере» при керосиновой лампе, пока глаза не начинали слезиться.

Вера помогала: обметывала петли, наметывала подол или рукава, пришивала пуговицы, распарывала старые швы – все, для чего не требовалась машинка. Читала в свободные часы. Ходила в Румянцевскую библиотеку. Все ждала какого-то знака или сигнала к началу собственной жизни, но не понимала, как он должен прозвучать и откуда ему взяться.

Она не жаловалась вслух. Но внутри было пусто, как в квартире, из которой вывезли мебель.

«Почему я не радуюсь свободе? – думала она, глядя в окно на двор, где дворник Федот размеренно шуршал метлой, сгребая пожухлые листья. – Почему мне хочется назад, в тот класс, где все было расписано наперед: звонок, урок, вопрос, ответ?»

Через неделю молчания Вера все же оставила Федоту конверт с запиской. За три копейки тот охотно брался передать письмо: дворники пречистенской части постоянно виделись и на базаре, и у водоразборной будки, так что занести записку было для него обычным делом, а тамошний дворник просто ловил Сергея у ворот, чтобы не мозолить глаза старику.

«Спасибо. У меня все по-старому. А у отца как здоровье? В.»

Сергей ответил через день:

«Плохо. Сердце, как говорит доктор, совсем изношено. Но держимся. Спасибо, что спросила. Мне это очень дорого. С.»

Потом – снова молчание. Месяц, потом другой. Общение сошло на нет само собой.

Однажды, лежа с толстовским «Воскресением» под подушкой (Анна Семеновна, поджав губы, объявила, что «девицам такое читать не следует», и книгу пришлось доставать через приятельницу из педагогического класса), Вера думала о Катюше Масловой.

«Ее ведь никто не спрашивал. В шестнадцать лет ее соблазнили, бросили – и с тех пор жизнь ее пошла не по своей воле, а из одной лишь нужды. Чистота не спасла. Невинность не защитила. Общество ее погубило не за грех, а за беспомощность. А если я откажусь от “благоразумного замужества”, выберу курсы, труд, одиночество – будет ли у общества для меня иная участь? Или та же бездна, только прикрытая ковром из умных книг?»

Она перечитала страницы, где Нехлюдов вспоминает Катюшу, и вдруг поняла: Толстой писал не о ней. Он писал о нем. О мужчине, который может себе позволить роскошь покаяния. А у Катюши выбора нет – ей остается только идти по этапу.

Вера закрыла книгу и долго смотрела на дрожащие тени на стенах от приоткрытой дверцы голландской печи.

В другой вечер она раскрыла принесенный из библиотеки том Достоевского – «Записки из подполья». Читала запоем, чувствуя странное, горькое узнавание. «Я-то один, а они-то все», – повторяла она про себя, и в этих словах заключались все ее последние месяцы.

«Да, я – странная, – подумала она, закрывая книгу. – Но я – это я. И этого должно быть достаточно для начала».

Бывшие одноклассницы присылали записки. Вера перебирала открытки, исписанные фиолетовыми чернилами, и каждый раз внутри шевелилось раздражение. Девчонки вели себя так, словно им все еще было по четырнадцать лет, а казенные стены гимназии никуда не делись.

«В субботу у нас журфикс. Приходи! Будет чай с сушками, потанцуем падекатр под граммофон. Надя покажет новые открытки из Парижа».

«Нас с Сонечкой позвали на благотворительный вечер к Костроминым – там будут сыновья Шапошникова. Говорят, старший – завидный кавалер, отец ему уже долю в деле выделил. Матушка велела выпустить лиф в боках. Приходи в четверг, Верочка, поможешь сколоть, у тебя ведь глаз верный. А твое голубое еще носится? Приходи, примерим вместе».

«Приходи в среду в Политехнический музей – будет публичная лекция. Что-то про реформы Петра Великого и их влияние на просвещение. Вход свободный, но места надо будет занимать заранее».

«Приходи на чай – может, познакомишься с кем? Друг Миши приезжает из Питера. Он инженер путей сообщения. Мама говорит, он очень многообещающий молодой человек».

Вера отвечала всем одинаково вежливо и одинаково уклончиво:

«Спасибо за приглашение, но, к сожалению, не могу. Много занятий. Готовлюсь к курсам».

На самом деле она просто бродила одна по городу. Москва заменила ей подруг. Это было дешевле – стоило только времени – и честнее. Вера доходила пешком до Пречистенских ворот, за три копейки поднималась на открытый империал темно-синего вагона конки и ехала на крыше мимо Волхонки и Моховой до самого Охотного Ряда, а оттуда сразу сворачивала на Тверскую и шла наверх по улице, разглядывая витрины, вывески и лица.

Здесь жизнь шла по-иному. Мимо зеркальных окон кондитерских и книжных лавок чинно прогуливалась нарядная, закутанная в меха публика, чиновники в вицмундирах спешили по делам, прижимая к боку кожаные папки, у обочины строго поглядывал на толпу усатый городовой. Вера смотрела на этот огромный людской поток и чувствовала себя лишней, запасной деталью, для которой в городе пока не нашлось подходящего паза.

В другие дни она подолгу сидела на скамейке на Пречистенском бульваре – на той самой, где они когда-то занимались с Ильей математикой. Она наблюдала за студентами, которые собирались кучками и яростно спорили, размахивая руками – о Ницше, о Марксе, о последних номерах «Русского богатства» и «Мира Божьего» – в последнем печатали Горького и громили народников. Иногда их спор переходил в крики, иногда – в дружный хохот. Вера слушала их, впитывая эти голоса, эти слова, этот запах молодости, которая манила ее вопреки всему. Ей казалось, что там, в этих спорах и шуме, скрывается что-то настоящее, а не тоскливые журфиксы с сушками у Нади и поиски жениха.

В этот раз ее заметили. Один из студентов – в распахнутом пальто, с жидкой бородкой клинышком – кивнул в ее сторону, и разговор разом стих. Несколько голов повернулось в ее сторону. Несколько секунд студенты молча рассматривали Веру – пристально, с любопытством, точно диковинку. Потом бородатый спросил: «Не замерзли, барышня?» И, усмехнувшись, добавил: «Шли бы к нам, у нас весело». Кто-то хмыкнул, другой толкнул его локтем.

Юноши не поднимались с мест, не зазывали настойчиво – просто смотрели и вполголоса переговаривались. По сути, им не было до нее никакого дела, и они прекрасно видели, что она – хорошая, приличная девушка, но не могли не щегольнуть своей вольностью перед товарищами. И в этой их спеси было все: и напускная взрослость, и уверенность в том, что они хозяева этого бульвара, на котором она была лишь случайной прохожей.

Вера подобрала свой старый ридикюль и, не поднимая глаз, медленно пошла прочь. За спиной еще слышалось приглушенное шушуканье, смешки. Она не бежала – она просто признавала тот факт, что здесь ей действительно не место.

Она свернула в сторону Храма Христа Спасителя, сама не понимая, зачем. Может, чтобы согреться, а может, хотела спрятаться. Там было тепло, пахло ладаном и оплывающим воском; в полумраке у дальней колонны можно было стоять незаметно, слушая, как хор взмывает под купол – мощно, гулко. Священники в золотых ризах казались фигурами из прошлых веков. Эта огромная тишина ненадолго успокаивала – до следующего раза, когда тоска снова прижимала ее к холодной скамье или мрамору колонны.

После ужина, перебирая белье, мать обронила негромко, как бы между делом:

– У Аросимовых, слышно, совсем дела плохи. Купец взял ссуду в банке под залог лавки. Если к апрелю не выпутаются – лавка пойдет с торгов. На Ильинке купцы уже шепчутся, выжидают.

Вера промолчала.

– А Сергей… он тебе еще пишет? – спросила мать, садясь за машинку.

– Пишет. Иногда. Спрашивает, как дела.

– А ты?

– Отвечаю. Коротко.

В ответ машинка глухо, мерно застрекотала, забирая ткань.

– Он юноша умный. И… прямой. Честный, – продолжала мать. – И он… видит тебя. Не платье твое, не прическу. А именно – тебя.

Вера не нашлась, что ответить. Сердце сжалось: а что, если Сергей и есть ее единственный шанс на нормальную, понятную жизнь? Что, если она, гоняясь за своей призрачной самостоятельностью, упускает этот шанс?

– Мама, – сказала она, не поднимая глаз от стола, – я не хочу, чтобы во мне видели только невесту на выданье. Как вещь, которую берут в дом.

– А кем же мне тебя видеть? – мягко спросила Лидия Григорьевна. – Ты ведь не книга на полке, душенька. Не математическая задача. Ты – живая девушка. У тебя ум взрослой женщины, а жизнь… жизнь твоя еще и не началась толком. А ведь начинается она там, где ты больше не одна. Где вас двое.

Вера ушла к себе. Зажгла лампу, открыла дневник и вывела:

«Я не хочу выбирать: быть мне книгой, задачей или просто девушкой. Я хочу быть всем этим сразу. И хочу сама решать – в какой пропорции».

Так шли дни. В конце октября, в серый ветреный день, Вера зашла в мелочную лавку на углу Остоженки. Там пахло керосином, соленой селедкой и мылом; за прилавком скучал подслеповатый приказчик. Она выбрала катушки, и в этот момент со стороны входа звякнул колокольчик.

На порог шагнул Сергей. На нем было форменное пальто, в руках – фуражка. Увидев Веру, он улыбнулся своей открытой улыбкой.

– Вот так встреча, – сказал он просто. – Ты здесь как?

– Нитки маме покупаю, – ответила Вера, чуть отступая в глубину лавки, словно ища защиты у пузатых стеклянных банок с леденцами.

Сергей кивнул, глядя на ее нитки, потом скользнул взглядом по приказчику, который внимательно рассматривал записи в гроссбухе.

– А я за солью. Отец послал, дома соль кончилась, а мы же ею не торгуем. Вот и бегаю, – коротко усмехнулся он. – Курьер, а не студент.

Они помолчали. За окном прогрохотала телега, зацокали копыта. Сергей вдруг спросил тише, уже без улыбки:

– Ты как вообще? Я писал, да ты не отвечаешь подолгу. Я все понимаю – занятия, подготовка к курсам. Просто… хотелось знать.

Вера чуть заметно выдохнула.

– Все по-старому, – ответила она. – Маме помогаю, читаю, занимаюсь много. Времени совсем в обрез.

Он понимающе кивнул.

– А у меня – сама знаешь. Университет, лавка, отец хворает. Жизнь, словом, крутит. – Он усмехнулся углом рта. – Встретиться бы нам когда-нибудь не за солью, что ли. Но это уж как получится.

Приказчик демонстративно громко стукнул костяшками счетов. Сергей шагнул в сторону, уступая Вере дорогу к выходу.

– Передавай маме привет, – сказал он. – И береги себя.

– И ты береги, – ответила Вера и вышла на крыльцо.

На улице было свежо, ветер задувал за воротник пальто, пахло печным дымом, мокрым булыжником и близкой зимой. Она быстро зашагала к своему переулку. На душе у нее спокойно. Встреча была. Поговорили. Разошлись.

*

Прошло еще несколько дней шитья, чтения и домашних дел. Наконец Вера произнесла за ужином, отставив чашку:

– Мама. Я решила. Весной буду подавать прошение на Женские курсы.

Лидия Григорьевна не подняла глаз от своей чашки. Спросила прямо:

– А после них – что?

– Буду учительницей в гимназии. Или… брать переводы для журналов.

– А кто возьмет на место девушку без связей, без протекции? – тихо, будто извиняясь за свои слова, спросила мать. – Я в твои годы тоже верила, что талант – это пропуск к своему делу. Папа с мамой заплатили последние деньги за уроки у лучшего танцмейстера в Одессе. Меня приняли в театр, у меня появились свои ученицы… Я думала: вот он, мой верный капитал. Потом я вышла замуж за твоего отца и переехала сюда. А потом твоего отца не стало. И весь мой «капитал» испарился в один день. Все вокруг спрашивали: «Без мужа – кто вы такая? Бывшая артистка? Учительница танцев?» Никто не спросил: «А вы – человек?»

Она помолчала. Потом добавила уже ровным голосом:

– Курсы – это хорошо. Но за полугодие ведь надо выложить двадцать пять рублей вперед, а у нас за комнату платить нечем.

– Я буду зарабатывать сама, – упрямо произнесла Вера. – Могу давать частные уроки. Мы можем шить вместе, брать больше заказов.

Мать помолчала, словно раздумывая. Потом произнесла:

– У Марьи Ивановны с первого этажа дочка не может написать сочинение про Базарова. Стыдно, выпускной класс. Может, поможешь? И у Татьяны Николаевны с другого крыльца племянник пишет как курица лапой.

– Сколько брать?

– Начни с полтинника за час. Пусть привыкнут, увидят результат. Если понравится – сами начнут платить больше.

Так начались ее частные уроки. Четыре ученика, по два часа в неделю на каждого. Таблица умножения, французские глаголы, бесконечное выведение ровных нажимов в тетрадях по чистописанию. Даты Бородинской битвы, контурные карты по географии и правила синтаксиса.

Первый урок был у дочери Марьи Ивановны – Катеньки. Ей было пятнадцать лет, это была толстая, застенчивая девочка с вечно влажными от волнения ладонями. Собираясь на урок, Вера надела свое самое новое серое платье с воротником-стойкой. Посмотрела на себя в зеркало, вздохнула и полезла в комод за корсетом. Она понимала: она идет туда не как Вера, а как Вера Петровна, учительница. Нужна была форма. Броня.

Она затянула корсет несильно. Надела платье, сшитое по ее обычным меркам. Теперь, когда талия сделалась тоньше, между сукном и телом осталось немного воздуха – ткань не облегала, а лишь угадывала фигуру.

Вера спустилась по лестнице, стараясь не оступиться на стертых ступенях. Постучала в дверь на первом этаже. Открыла сама Марья Ивановна – полная, гладко зачесанная блондинка, пахнущая духами от «Брокара».

– Ах, Вера Петровна, здравствуйте! Проходите! Катенька, иди скорей, учительница пришла!

Вера вошла в большую комнату. Все поверхности, включая кресла, были накрыты белыми вязаными салфеточками, а в красном углу, на деревянной полочке, стояла икона, перед которой висела лампада на цепочке.

Катя сидела за столом у окна, розовая от волнения.

Час пролетел на удивление быстро и гладко. Вера ничуть не волновалась – говорила спокойно, терпеливо, шаг за шагом разбирая с ученицей образ Базарова. Катя сначала робела, но постепенно осмелела и под конец записала в тетради вывод: «Базаров благороден, потому что не лжет даже себе». Подняла глаза на учительницу.

– А вы правда так думаете, Вера Петровна? Или это только для урока, чтобы словеснице угодить?

Вера не сразу нашлась, что сказать. Потом улыбнулась.

– Правда. Но я думаю еще вот что: Базаров благороден в своем отрицании, но, отрицая любовь и искусство, он отрекся от половины мира – и от половины самого себя. Можно ли остаться цельным, так себя ограничив? Подумайте об этом. На следующем уроке обсудим.

Катенька кивнула.

Марья Ивановна проводила Веру до двери, вручила ей полтинник – теплую, чуть влажную монету. И уже у порога произнесла вежливо:

– Вы очень умно объясняете, Вера Петровна. Но, знаете… платье ваше – оно немного… слишком свободного покроя.

– Благодарю вас, – ровно ответила Вера. – Я учту ваше замечание.

Дома она расшнуровала корсет и с облегчением сняла его, точно сбросила тяжелые стальные доспехи после первой выигранной битвы.

Вера подошла к окну. По мокрому сумеречному переулку шла курсистка в коротком пальто и вовсе без шляпы. Ветер трепал ее темные волосы до плеч. Вера смотрела ей вслед, пока ее фигура не скрылась за поворотом.

«Она не ходит по домам, где твое платье проверяют на благопристойность, – подумала Вера. – Но, возможно, у нее и вовсе нет этих уроков. Есть что-то другое. Что?»

*

Вера записывала каждый заработанный целковый и каждую копейку:

«Ноябрь 1902: Катя – 4 занятия = 2 рубля. Петя – 3 занятия = 1 рубль 50 копеек. Всего 3 рубля 50 копеек».

Расходы Вера записывала тут же: гривенник – на писчую бумагу, пятачок – на леденцы. На конку старалась не тратиться – ходила пешком. Но когда на улицу обрушивался ливень, приходилось прятаться за пятак внутри синего вагона, и каждая такая трата казалась ей огромной.

Вскоре нашлись новые ученики: сыновья доктора Рогова. Младший Витя постоянно ломал перья и сажал кляксы на чистовик, а старший – толстый, застенчивый Сеня писал диктанты с ужасными ошибками и вечно путал Александра II с Александром III. И еще – гимназистка из шестого класса, с которой Вера разбирала словесность, – но она продержалась только две недели: ее мать рассудила, что девице излишняя ученость ни к чему, лишь бы замуж выйти.

К середине декабря младший Рогов бросил занятия, и Вера вела счет уже только троим постоянным:

«Декабрь: Катя – 4 занятия (2 р.), Петя – 3 занятия (1 р. 50 к.), Сеня – 4 занятия (2 р.), еще двое разовых – 1 р. Итого 6 р. 50 к.».

После Рождества и каникул Катя заболела, Петя уехал в Подмосковье в гости к родственникам. Январь принес всего три рубля с мелочью.

А февраль наступил пустой. Началась масленичная неделя – и на занятиях можно было ставить крест. Ученики в эти дни думали только о блинах, катаниях с ледяных горок и балаганах на Девичьем поле.

Масленицу они с мамой тоже отмечали – по-своему, тихо. О блинах с икрой и жирной сметаной оставалось только мечтать. Но мама заводила тесто на гречневой муке и пекла на старой чугунной сковороде тонкие блины. Вера разводила брусничное варенье кипятком – так получался сладкий соус, – и они садились за стол.

– Ничего, Верочка, – говорила мать. – В марте одумаются, к весенним экзаменам ведь готовить надо будет. А пока... пока будем тянуть.

Во время Масленицы Москва заговорила о костюмированном петербургском бале. В очередях за керосином, за хлебом – все только и говорили о том, что в Зимнем дворце давали маскарад – вся знать явилась в платьях времен царя Алексея Михайловича, в парчовых боярских шубах и кокошниках в жемчуге. Сам царь вышел в золотом кафтане, царица – в древнем венце. Говорили, что в Эрмитажном театре давали сцены из «Бориса Годунова», танцевали до самого утра, а бриллиантов на гостях было столько, что от блеска слезились глаза.

– А графиня Воронцова-Дашкова, слышали ли? – щебетала в очереди за керосином какая-то мещанка в поношенном лисьем салопе. – Нарочно из Петербурга приезжала, платье у самой Ламановой заказывала! А у княгини Юсуповой – сказывают, один только наряд в три тысячи целковых обошелся, и сама была вся в драгоценных камнях, точно икона…

Вера слушала эти разговоры, прижимая к боку пустую жестянку для керосина, и думала: три тысячи. Сорок лет моих ежедневных уроков. Двадцать лет изнурительного маминого труда. И все это – ради одного-единственного вечера, чтобы походить на боярыню, которой никогда не существовало.

Иногда, отложив несколько копеек, Вера заходила в подвальный иллюзион на Лубянской площади, где за пятачок крутили «движущиеся картинки». Вход в электрический театр был прямо с улицы: в витрине висела печатная программа и были наклеены заграничные глянцевые карточки. На одной из них был запечатлен чугунный снаряд, летящий из гигантской пушки прямо в глаз Луне. У входа мальчишка-контролер, прихрамывающий, в чьем-то чужом, широком в плечах пальто, быстро оглядывал ее: «Одна?» – и, получив молчаливый кивок, отрывал узкий бумажный билетик.

В зале было темно и душно, пахло сыростью подвала, мокрой шерстью пальто и горячим озоном от шипящих углей проектора из окошка будки. Вера садилась на самые задние скамьи – там было дешевле всего. Когда свет гас, тапер у экрана начинал яростно лупить по клавишам разбитого пианино, а на белом полотне мелькали кадры. «Путешествие на Луну» Мельеса она смотрела два раза. Ученые астрономы в цилиндрах забирались в пушечный снаряд, который летел сквозь звезды и вонзался Луне прямо в правый глаз. Луна на экране кривилась, и этот ее человеческий, сердитый взгляд долго не выходил у Веры из головы.

А потом приходилось выходить из подвала на морозную Лубянскую площадь – и снова быть собой. Пять копеек на Луну – а обратно бесплатно.

Февраль за окном тянулся бесконечно: скрип полозьев, обметывание швов, уроки, заполнение требований на новые книги. Однажды вечером, когда одиночество стало невыносимым, Вера достала из шкатулки бумагу и написала:

«Сережа, может, сходим в электрический театр? В.»

Перечитала. И вдруг увидела эти слова глазами Сергея – увидела ту надежду, которую они могли в нем вызвать. Он и так смотрел на нее на балу иначе. Для него она сейчас – связь с прежней гимназической жизнью, когда они втроем гуляли по бульвару и смеялись над пустяками. Послать записку было бы жестоко. Даже если до боли хочется просто увидеть его дружелюбное открытое лицо, услышать голос, не имеющий отношения к чужим урокам.

«Я не могу, – подумала она с досадой. – Не могу сейчас ни с кем сближаться. Ни с ним, ни с…»

Она сложила листок несколько раз. Подошла к голландке, приоткрыла чугунную дверцу топки. Огонь мгновенно схватил сухую бумагу. Слова почернели, свернулись и превратились в серый пепел.

«Прости, Сережа, – подумала она. – Не сейчас. Может быть, потом. Когда поступлю на курсы, тогда и поговорим».

Теперь оставалось только продолжать копить деньги и доказать самой себе, что она способна выстоять. Всего пара месяцев – и она подаст прошение на курсы. И будь что будет.

А пока – уроки, подсчеты и подготовка. А в синематограф она еще сходит. Когда-нибудь. Если останутся лишние пять копеек.

Точка отсчета

Весна ничего не изменила в ее днях – все катилось по прежним рельсам. Но теперь этот монотонный круг больше не казался тупиком. Вера знала, ради чего оставила в прошлом веселых подруг, их пустые записки и те маленькие радости, которые прежде скрашивали ее бедность. Больше не было воскресных гуляний, девичьего смеха на катке. Вся ее жизнь свелась к сухой арифметике: дать частный урок за пятьдесят копеек, помочь матери с заказом и спрятать отложенный рубль в шкатулку. Из всех прежних развлечений она оставила только библиотеку.

Приходя в читальню, она забирала у конторки сразу стопку книг, предвкушая долгие вечера.

Принесла домой «Историю одного города» – чтобы посмеяться над абсурдом, за которым так явно проступала тупая казенная сила, готовая раздавить любого, у кого нет протекций.

Снова перелистала «Отцов и детей» – чтобы с тоской спросить у книги: «Базаров, вы так хотели быть свободным от всего мира – но остались в плену у собственного одиночества. А есть ли иной путь к свободе?»

Раскрыла «Обломова» – и мучилась вопросом: «А что, если и во мне, на самом дне души, дремлет эта страшная, сонная апатия? Это желание укутаться в шаль, забиться в угол и позволить жизни течь мимо?»

И еще – «Сказки» Пушкина – для души, «Историю России» Соловьева (тринадцатый том, про Россию перед эпохой преобразований) – для подготовки к курсам, и «Семейную хронику» Аксакова – и, читая ее, думала: «У других людей есть корни, родовое гнездо. А у меня – только я сама. И память об отце, который кашлял в соседней комнате».

Как-то раз, возвращаясь из Румянцевской библиотеки, она остановилась у лоточника возле Пречистенских ворот. Купила за две копейки сероватый бумажный фунтик с мелким монпансье.

– Чтобы не чувствовать себя совсем уж затворницей, – сказала она вслух сама себе и улыбнулась.

В другой день, спускаясь по ступеням, она вдруг встретила Илью.

Уже был апрель, снег сошел, но в тени переулков было еще прохладно. Весеннее солнце слепило глаза, но ветер еще задувал за воротник.

На Илье было темно-зеленое форменное пальто – облегченное, со снятой на весну подкладкой. Форменную фуражку он держал в руке. Слегка отросшие волосы на висках золотились на свету. Под мышкой он сжимал толстый том в твердом переплете – анатомический атлас.

Вера замедлила шаг, крепче перехватила свою связку.

Он поднял голову, увидел ее. Взгляд его на секунду застыл – словно он давно ждал этой встречи, но все равно оказался не готов.

– Здравствуй, – сказала Вера, стараясь, чтобы голос звучал ровно.

– Здравствуй, – ответил он, слегка наклонив голову.

Они постояли молча. Ветер налетел со спины, затрепал полы его пальто и толкнул поля Вериной шляпы. Она аккуратно придержала тулью свободной рукой.

За эти месяцы его образ в ее памяти успел поблекнуть, затереться среди бесконечной работы и подсчета. Но сейчас, глядя на него, она вдруг почувствовала, что все эти долгие холодные месяцы были лишь затянувшимся, неважным сном, а настоящая жизнь ее возвращается к ней только сейчас. Илья изменился: стал еще выше, суше, шире в плечах. Черты заострились, под глазами залегли темные тени, но взгляд оставался прямым и внимательным. Он стоял перед ней – повзрослевший и в то же время прежний.

– Как дела твои? – спросила она.

– Ничего. Первый курс кончаю. А у тебя?

– Тоже все по-старому. Даю уроки. Готовлюсь к курсам.

Он снова кивнул. Вера незаметно перевела дыхание и плотнее прижала к себе стопку книг. Не опустила глаза, продолжая смотреть на него спокойным взглядом. Ей слишком важно было остаться в его глазах той, кто идет своей дорогой, к своей цели.

– Тяжело учиться? – спросила она, сама не понимая, зачем спрашивает.

– Тяжело, – признал он просто. Лицо его на миг потеплело. – Латинская номенклатура эта бесконечная, зубрежка до полуночи… Но… захватывает. Когда начинаешь понимать, как устроено живое тело, как работают мышцы, сосуды, нервы – мир становится понятнее, что ли. Закономернее.

– Ты всегда хотел понимать, как устроено все кругом, – тихо сказала Вера. – Теперь будешь знать, как устроен человек.

Он слегка усмехнулся.

– Человек устроен куда сложнее, чем мир. Мир можно описать формулами. А человека… человека надо лечить. Или хотя бы не навредить ему.

Помолчали. Совсем рядом редко и размеренно зазвонил колокол – ударили к вечерне в Николе на Ваганькове.

– Ну, я пойду, – сказала Вера, перехватывая книги поудобнее. – Уроки ждут.

– Удачи тебе, – коротко ответил он.

Она кивнула и пошла вниз по ступеням, ощущая спиной, что он смотрит ей вслед. Перейдя в Малый Знаменский, Вера все-таки оглянулась. Илья стоял на том же месте и смотрел на нее. Встретившись с ней глазами, он отвернулся, поправил под мышкой громоздкий атлас и зашагал наверх к дверям.

Дома она вывела в дневнике:

«2 апреля. Встретила Илью у библиотеки. Он – студент-медик, первый курс. Сказал: “Дела ничего”. Я ответила то же самое. И поняла: он уже – там. В своем будущем. А я все еще – здесь. Пытаюсь дойти до своего».

*

Тем же вечером, возвращаясь от ученика, Илья долго ждал конку на углу Мясницкой. Но, рассудив, что три копейки до Пречистенских ворот – это полтора фунта ржаного хлеба, махнул рукой и пошел пешком. Спустился по Театральному проезду к Охотному Ряду, миновал Моховую, Волхонку и зашагал дальше, вглубь Пречистенских переулков.

Сапоги увязали в апрельской жиже – зима никак не хотела сдаваться. Вдоль улиц горели газовые фонари, отражаясь в лужах длинными бликами.

Он теперь жил в меблированных комнатах в Малом Левшинском переулке, в старом доходном доме. Там его ждала комната номер десять. «Десятая палата», – как он иронично называл ее про себя.

Он поднялся на второй этаж и толкнул дверь, ведущую в длинный коридор. Из-за тонких стен доносились звуки скученной жизни: надсадный кашель пожилого бухгалтера из девятой комнаты, приглушенный спор студентов-технологов из двенадцатой: «Ты Маркса не понял, он ведь про прибавочную стоимость… – А ты цену на сахар в лавке видел? Вот тебе и вся прибавочная стоимость!». А в одиннадцатой комнате было тихо – там жила молодая вдова Полина Сергеевна, наборщица из синодальной типографии. Должно быть, она уже спала, настоявшись до ломоты в спине среди наборных касс.

«Десятая палата» была узкой, шагов пять в длину и всего три в ширину. У стены стояла железная кровать с пружинным матрасом, над изголовьем высились книжные полки: массивный анатомический атлас Тольдта, купленный по случаю у выпускника-медика, учебники, лекционные тетради. На нижней полке особняком стояли художественные книги, свободные от латыни и химических формул.

В углу стоял умывальник с позеленевшей жестяной раковиной, над ним – крошечное зеркало, мутное по краям. У окна – стол, заваленный конспектами, чернильница-непроливайка, керосиновая лампа и огарок свечи в подсвечнике.

За двенадцать рублей в месяц хозяйка давала только комнату. В эту цену не входил ни стол, ни стирка, ни утренний чай. Стирал он сам, по воскресным дням, в холодном тазу в подвале, где для жильцов была устроена общая прачечная: два чугунных крана с ледяной водой и ржавый бак, в котором Илья грел воду, если оставались лишние дрова.

С едой тоже справлялся. Некоторые жильцы договаривались с хозяйкой о полном пансионе – завтрак и ужин, восемь-девять рублей в месяц. Илья прикинул: из его двадцати пяти-тридцати рублей бюджета отдать двенадцать за жилье и еще десять за еду – значит, остаться без гроша. А ведь нужны еще лабораторные сборы, керосин, бумага, чернила, мыло, зубной порошок, починка обуви. Не выходило.

Поэтому он или ходил в студенческую столовую, где за двенадцать копеек давали щи с мясом и жирное жаркое, или, если хотел сэкономить, готовил сам на общей кухне. Огромная чугунная плита была одна на всех жильцов, на дрова скидывались сообща – и каждый ревниво следил, чтобы сосед не занимал место на чугуне слишком долго, сжигая из общей кучи больше своего пая. Он научился простейшему: варил картошку в мундире, жарил яичницу на постном масле. За более сложное не брался – боялся испортить продукты. Получалось не всегда – то подгорит, то пересолит. Но голодным не оставался.

Сегодня у него был урок у сына купца второй гильдии. Купец держал галантерейный магазин на первом этаже своего особняка, а сам жил с семьей на втором. Купеческий отпрыск был неглупым, но ленивым, с сонным выражением лица, и привык откладывать все на завтра.

Илья объяснял ему словообразование неправильного латинского глагола ferre – нести. Он не заставлял зубрить таблицы спряжений, а раскладывал устройство языка, показывая, как от одного корня расходятся десятки значений, как грамматика в точности повторяет механику действия и как живая речь подчиняется тем же законам, что и природа. Этот час он вел на совесть – не из желания угодить богатому родителю, а просто потому, что иначе работать не умел.

В какой-то момент, пока гимназист корпел над упражнением, шумно скрипя перьевой ручкой и шевеля губами, Илья отвернулся к окну. За стеклом были сырые апрельские сумерки. Газовые фонари на Мясницкой уже зажглись, и мокрая мостовая блестела как темное зеркало.

И внезапно память вернула не ее лицо – хотя оно весь вечер стояло перед глазами, – а жесткий удар связки книг о скулу. В этом воспоминании не было обиды. Просто ее упрямство тогда впервые обрело для него материальный вес.

Он моргнул. Ученик поднял на него выжидающий взгляд, запнувшись на середине фразы. Илья вернулся к объяснению все тем же ровным голосом:

– Ты пропустил здесь связку. Смотри. Ferre – не просто «нести». Это основа, корень. Отсюда: affero – приносить, aufero – уносить, confero – собирать. Понимаешь механику? Приставка меняет направление, а основа остается прежней. Как в физике: вектор меняется, а сила – та же.

Ученик закивал, но Илья снова ушел внутрь себя. Он подумал: она есть. Живет в этом самом городе. И упрямо, со всей ее гордостью и внутренней силой, шаг за шагом пробирается наружу сквозь весь этот уклад.

Сегодняшний ее взгляд на ступенях доказал ему: ее стержень цел. И пока она шла своей дорогой, в его собственной жизни оставалась точка отсчета. И этого было достаточно, чтобы продолжать объяснять латынь.

Урок кончился. Мальчик, захлопнув тетрадь, убежал к ужину, от которого по всему дому несло жареной рыбой и кислыми мочеными яблоками. Грузная купчиха в бархатном платье отсчитала Илье рубль с четвертаком – на пятнадцать копеек больше обычного.

– За усердие, – проговорила она, глядя куда-то мимо его лица.

Илья поблагодарил, спрятал монеты во внутренний карман тужурки, где уже лежали полтора рубля, заработанные с утра у других учеников. Всего два рубля семьдесят пять копеек за один день. Апрель – самый прибыльный месяц: скоро переводные экзамены, и родители хватаются за голову. Но ведь и у самого времени в обрез, на носу весенние испытания. Приходилось рассчитывать часы так, чтобы и самому успевать повторять лекции по анатомии.

Выйдя на Мясницкую, он полной грудью вдохнул прохладный воздух. Илья шел пешком и сводил в уме цифры: казенная стипендия – восемнадцать рублей. Уроки принесут еще рублей двенадцать-пятнадцать. Итого около тридцати рублей. Минус двенадцать за комнату, да еще рубль нужно отослать матери в Егорьевск – это каждый месяц, неотменно. Остается семнадцать. На прочие расходы необходимо уложиться строго в полтинник в день – и тогда к концу месяца останется небольшой запас.

Матери он посылал деньги не от нужды – та никогда не просила, да и не бедствовала остро. В последнем письме она писала: «Макар Тихонович отошел в марте. Царствие ему небесное. Мы с Натальей Семеновной теперь вдвоем кукуем, она все спрашивает: “Как там Илюша?” Ждет твоих писем вместе со мной. Ты, сынок, деньги трать на себя, у нас тут все слава Богу».

Уже дома, пока он сидел над раскрытым учебником, керосинка вдруг прерывисто замигала. Пламя съежилось, побледнело, сползая к самому венчику горелки, и в комнате пахнуло чадом.

Илья чертыхнулся про себя: забыл купить керосин днем, а лавка внизу уже заколочена. Свечи тоже все вышли. Без света оставаться было никак нельзя – завтра в восемь утра предстояло сдавать экзамен прозектору Алтухову, а в голове до сих пор стояла путаница: где tuberculum, где condylus, а где processus.

Он вздохнул, наскоро застегнул пуговицы тужурки и вышел в коридор – авось у кого-то из соседей найдется отлить хотя бы полчашки до утра.

В коридоре, освещенном слабым синеватым светом прикрученной на ночь керосинки, пахло сыростью и махоркой. Илья уже занес было руку, чтобы постучать к технологам, как вдруг дверь одиннадцатой комнаты тихо приоткрылась, и в коридор вышла Полина Сергеевна.

На ней был темный ситцевый капот прямо поверх ночной сорочки, в руках она держала пустой медный чайник – видно, шла на кухню к крану. При слабом свете он разглядел ее лицо: утомленное, с глубокими тенями под глазами. Волосы были убраны под сероватую косынку, из-под которой выбивались чуть влажные пряди.

– Извините, – сказал Илья, обращаясь к ней. – Керосин закончился. Не найдется ли немного отлить до утра? Завтра же куплю и верну.

Полина Сергеевна помедлила секунду, а затем молча кивнула. Ушла к себе. Илья стоял у порога, пока она возилась у своего низкого шкафчика. Комната у нее была точно такая же, как у него, но имела другое, женское лицо. На крючке у умывальника висело вышитое крестиком полотенце, рядом, на деревянной полочке, стоял аптечный флакон с розовой водой, а платяной угол у кровати прикрывала ситцевая шторка. На подоконнике стоял горшок с геранью. На столе, рядом со стопкой книг, лежали длинные серые листы свежих гранок, от которых тянуло подсохшей типографской олифой.

Полина Сергеевна достала жестяную банку, протянула ему. В дверном проеме она выглядела совсем маленькой.

Илья поблагодарил, вернулся в свою комнату и долил горючее. Вернул ей посуду и полез в карман:

– Сколько я должен?

Она качнула головой, и в этом жесте было что-то почти сердитое.

– Не надо. У меня муж покойный тоже студентом был, – голос у нее оказался тихий, чуть хрипловатый. – Я знаю, как это бывает.

Илья помялся, убирая медную трешку. Сказать что-то еще было неловко. Но и просто поворачиваться спиной – тоже.

– Вы поздно сегодня, – заметил он, кивая на чайник. – Со смены?

– С дневной, – ответила она. – С восьми утра до восьми вечера. Сейчас вот разведу керосинку, чайник поставлю да хоть немного посплю. – Она слабо улыбнулась. – А вы все учитесь? Я иногда вижу из коридора – у вас лампа далеко за полночь горит.

– Экзамены скоро, – ответил Илья. – Остеологию сдаем. Кости, латынь.

– Кости? – она едва заметно повела бровью. – Это... по книгам? Или по настоящим скелетам?

Илья усмехнулся уголком рта.

– По-настоящему. В анатомическом театре. Там все равны – и богатые, и бедные. Только белые кости остаются.

Она кивнула.

– Что ж, это справедливо. Хоть там равенство.

Они немного помолчали.

– Ну, спасибо вам, – сказал Илья. – Завтра же верну.

– Не торопитесь, – ответила она. – У меня запасено.

Он вернулся в свою «десятую палату», зажег лампу и снова сел за раскрытый учебник. Завтра – коллоквиум у строгого Алтухова. А сегодня… сегодня Вера шла вниз по ступеням, и он сказал ей «удачи». И это грело.

*

Утром, заваривая чай на общей кухне, Лидия Григорьевна положила на стол перед Верой серебряный полтинник.

– На конку. Или на бумагу. Решай сама.

Вера спрятала еще теплую монету в карман фартука – туда, где лежали наперсток и серые обрывки ниток.

За окном было серое апрельское утро. Дождь перестал еще ночью, но небо оставалось тяжелым и влажным. В голых кустах в палисаднике шумно возились воробьи.

Вера ушла к себе, подошла к комоду, выдвинула ящик и достала оттуда пару носков, которые связала осенью – тогда ей нужно было хоть как-то занять руки от тоски. Носки вышли широкими, плотными и не лезли в ботинки.

Она взяла спицы и принялась аккуратно распускать плотную, неровную вязку. Потом с тихим шелестом смотала нить в тугой шар. Из неудавшейся вещи выходила отличная основа.

«Вот и я пока, – подумала она, глядя на клубок. – Еще не готовое изделие. Пока – только материал. Но хороший материал. Главное – не бояться вовремя распустить неудачную попытку, чтобы связать что-то новое. Свое».

К апрелю скопилось уже почти сорок рублей. До начала курсов оставалось около пяти месяцев.

Летом частных уроков, конечно, не будет – гимназисты разъедутся по подмосковным дачам – в Сокольники, в Перово, в Малаховку, кто в Крым, а кто в дальние родовые имения. Но мать обещала договориться со знакомой белошвейкой, чтобы та взяла Веру к себе в помощницы – помогать с готовыми заказами: собирать кружевные вставки на батистовых камисолях, обметывать петли, выдергивать нити под сложную мережку на льняных скатертях. Работа однообразная, но все же копейка в дом. А главное – день будет занят с утра до вечера, и на тоску времени не останется.

Посторонний наблюдатель

Вера вернулась с урока – третьего за эту неделю у Костроминых на Пречистенском бульваре. Они жили в новом особняке с лепниной на фасаде, зеркальными окнами, важным швейцаром в ливрее у дверей. Внутри дома пахло мастикой, дорогими французскими духами и еще чем-то неуловимо чужим.

Ученик, восьмилетний Костя, кудрявый хорошенький мальчик, сидел за большим столом красного дерева и смотрел на Веру со скукой. Осенью его собирались отдавать в гимназию. Вера пыталась растолковать ему стихи Пушкина, которые казались ему чистым наказанием.

– Ну зачем мне это? – ныл он, отодвигая от себя раскрытую книгу. – Папа говорит, что главное в жизни – уметь считать деньги и не давать себя обманывать. А стихи… стихи барышням читают, когда ухаживают.

Вера спокойно закрыла книгу. Она уже привыкла к этому упрямству маленького барина, которому с пеленок внушали, что знания – лишь инструмент.

– Твой папа считает хорошо, это правда, – негромко произнесла она. – Вот только Пушкин, Костя, стихи барышням читал в свободное время. А вообще-то он знал восемь языков, служил в министерстве и спорил с самим царем. И на дуэли его убили не из-за денег, а потому, что он ни одного оскорбления не спускал. И если ты осенью в гимназии не сможешь связать двух слов, тебя просто сочтут неучем. Сможешь ты тогда себя защитить словами, если даже книжку ленишься прочесть?

Костя надулся, но страх показаться неучем его задел – он шмыгнул носом и притих. Придвинул к себе книгу и принялся бубнить стихи.

Когда час прошел и сонная горничная проводила ее до дверей, Вера вышла на бульвар и глубоко вздохнула. Майский воздух пах тополиной смолой и пылью. Солнце пекло немилосердно. Поздняя московская весна сразу обернулась жарой, и даже в тени деревьев было душно.

Дома она застала мать за шитьем. Лидия Григорьевна сидела за столом, щурясь от яркого света; ее нога ритмично покачивала тяжелую педаль. Увидев Веру, она замерла. Маховик сделал последний оборот и остановился.

Она кивнула на стол у окна.

– Тебе записка. Федот принес полчаса назад.

Вера развернула плотный лист. На нем было выведено размашистым почерком:

«Вера, здравствуй! Погода в Москве такая, что хоть в реку прыгай. Может, сбежим из дома на час, как только посвежеет? Гуляю сегодня после шести. Если сможешь – приходи к Пречистенским воротам. С.»

Она перечитала письмо, чувствуя, как на губах появляется улыбка. Затем спохватилась, сложила записку и спрятала в карман.

– От Сергея? – спросила мать, не поднимая глаз от работы.

– Приглашает пройтись по бульвару, – ответила Вера, стараясь, чтобы голос звучал буднично. – Сегодня, после шести вечера.

Мать помолчала, ведя ткань под лапку машинки. Потом подняла голову и посмотрела на дочь.

– Пойдешь?

Вера пожала плечами, хотя внутри уже все было решено. Уроки, вечные мысли о деньгах, о поступлении давили так, что порой хотелось выть. А Сергей… Сергей был легким. С ним можно было ненадолго забыть о рублях и копейках. Просто идти рядом и слушать его болтовню.

– Пойду, – сказала она. – Отчего бы не пройтись.

Лидия Григорьевна понимающе кивнула. В этом движении было и материнское одобрение, и надежда на то, что у дочери наконец появится в жизни хоть что-то, кроме бесконечных чужих тетрадок.

– Хорошо, – сказала мать. – Проветрись, Верочка. А то и впрямь засиделась ты над своими книжками.

Вера ушла к себе, открыла шкаф и достала платье из бледно-голубого шелка – то самое, что надевала на рождественский бал. Она аккуратно подколола шлейф сзади на потайную пуговицу, чтобы не подметать пыльные мостовые. Надела корсет, но не стала шнуровать туго, затянула лишь слегка, ради приличия, позволяя себе дышать полной грудью. Заплела длинную косу и уложила ее на затылке в пышный узел. Затянула тонкие шнурки на кожаных полуботинках с низким каблуком-рюмочкой.

Перед самым выходом посмотрела в зеркало. Оттуда на нее смотрела раскрасневшаяся девушка, совсем не похожая на Веру Петровну, репетиторшу.

«Это просто прогулка, – сказала она своему отражению. – Мне просто нужно немного отвлечься».

У площади было людно. Все куда-то спешили: студенты, чиновники, дамы в легких платьях под кружевными зонтиками, кухарки с плетеными корзинами. Сергей стоял, прислонившись к железной ограде, и крутил в руке фуражку. На нем был полотняный белый китель, расстегнутый у ворота. Китель удивительно шел к его открытому лицу и светлым волосам, делая его еще более ярким посреди уличной толпы.

– Пришла! – обрадовался Сергей и шагнул ей навстречу. – А я уж думал, что ты зажаришься в своих книжках и не выйдешь. Идем скорее, а то у ворот дышать нечем.

Они пошли в сторону Пречистенского бульвара. Вечерний воздух был нагретым, но после душных комнат казался почти прохладным. Пахло цветущей сиренью и пылью из-под колес экипажей.

– Как твои Костромины? – спросил он, когда они свернули в тенистую аллею. – Все еще пытаются сделать из наследника человека?

– Пытаются, – усмехнулась Вера. – Но, кажется, пока безуспешно. Сегодня он объявил мне, что Пушкин нужен только для того, чтобы читать барышням стихи при ухаживании. А главное в жизни – уметь считать деньги.

– Ну, в чем-то малец прав, – рассмеялся Сергей. – Я, например, тоже иногда думаю: если бы не барышни, половину наших классиков можно было бы вообще из гимназической программы выкинуть. Но ты не слушай меня, я циник.

– Ты не циник, – возразила Вера, глядя на его открытое лицо. – Ты просто… умеешь не принимать все к сердцу.

Он посмотрел на нее внимательно.

– А ты, выходит, принимаешь?

– Приходится, – тихо вздохнула она. – Если я не стану принимать, кто же тогда будет?

Они помолчали, идя мимо скамеек, где сидели молодые пары, няньки с детьми, старики с развернутыми газетами. Где-то в глубине бульвара играла шарманка.

– Слушай, – сказал вдруг Сергей, – а давай зайдем в кондитерскую? Тут есть одна совсем рядом, на Пречистенке… Там такие пирожные делают. Я угощаю.

Вера колебалась. Пирожные – это дорого, и тратить деньги на такие пустяки казалось неразумным. Но Сергей смотрел на нее с такой надеждой, что отказать было невозможно.

– Только недолго, – сказала она. – Мне еще к завтрашнему уроку готовиться.

Они зашли в маленькую кондитерскую. Внутри было уютно, вдоль стен стояли круглые столы на витых чугунных ножках, покрытые белыми скатертями, а на окнах белели кружевные занавески. Пахло ванилью, корицей, топленым молоком и свежим бисквитом; за стеклом витрины красовались слоеные булочки, шоколадные конфеты в вощеных обертках и пирожные.

Сергей заказал два эклера и чай в фарфоровом чайнике. Пока они ждали, он рассказывал о своих профессорах и смешных случаях из университетской жизни: о том, как один его однокурсник перепутал на семинаре Юстиниана с Диоклетианом и получил отповедь, после которой весь день ходил красный, как рак.

Вера слушала и улыбалась. В зале было прохладно, чай был ароматный, а эклер – восхитительный, тающий во рту: нежное заварное тесто, крем, тонкий слой глянцевой глазури. Она ела медленно, растягивая удовольствие, и замечала, что Сергей внимательно смотрит на нее.

– Хорошо с тобой, Вера, – сказал он вдруг, и в его голосе не было прежней шутливости. – Легко как-то. Понимаешь?

Она молча кивнула.

Потом они снова гуляли по Пречистенскому бульвару, уже в сумерках. Вдоль аллей зажглись желтые газовые фонари, воздух стал свежее, и где-то совсем рядом, из усадебного сада, раздалось пение соловья. Сергей осторожно взял ее под руку, и Вера не стала возражать – так действительно было удобнее идти по неровной песчаной дорожке, да и сам майский вечер настраивал на этот лад.

У ворот ее дома они остановились. Сергей замялся, зачем-то сдернул и тут же снова надел фуражку, а затем тихо сказал:

– Спасибо тебе. За то, что согласилась выйти. Я ведь понимаю, у тебя уроки, дел невпроворот… Но если вдруг захочешь еще раз от всего этого отвлечься – ты только свистни. Я в ту же минуту прибегу.

Вера улыбнулась.

– Спасибо тебе. И за кондитерскую, и за компанию.

– Ну, пирожные – это пустяки, – отмахнулся он, хотя уши у него заметно покраснели. – Главное – компания. Твоя.

Он помедлил, точно хотел сказать что-то еще, но так и не решился. Коротко кивнул и быстро пошел прочь по переулку.

Вера поднялась по скрипучей лестнице, открыла дверь. Мать сидела не за «Зингером», как обычно, а у стола, подперев рукой щеку. Перед ней в желтом круге света лежало распечатанное письмо.

– От Аделаиды, – сказала она, заметив дочь. – Из Одессы. Помнишь, я тебе рассказывала про нее? Танцевали вместе… Зовет к себе. Пишет: «Пока ноги носят, Лидочка, приезжай, хоть повидаемся перед концом».

Мать помолчала, бережно отложила листок в сторону и посмотрела на Веру.

– Ну а ты? Хорошо погуляли?

– Да, – ответила Вера, снимая соломенную шляпку и вешая ее на гвоздь у двери. – По Пречистенскому бульвару прошлись. В кондитерской были.

– В кондитерской? – Лидия Григорьевна слегка приподняла бровь, в голосе звучало легкое любопытство. – Это хорошо. В такую жару в прохладном зале, наверное, особенно приятно.

Она провела пальцем по конверту, а затем, не поднимая глаз, негромко добавила:

– Сергей – приятный молодой человек. Умный. И воспитанный.

Вера молчала, перебирая в памяти этот вечер: кондитерская, эклер, прохладный вечер, смех Сергея и его сбивчивая речь у ворот.

– Да, – сказала она наконец. – Приятный.

Мать молча кивнула, будто соглашаясь. Больше она ни о чем спрашивать не стала. За тонкой стеной тихо позвякивал фаянс – соседи прибирались после ужина.

Вера прошла к себе, зажгла лампу, достала дневник из ящика стола.

«Сегодня гуляла с Сергеем. Он рассказывал про университет, про своих профессоров. Потом мы зашли в кондитерскую, он угощал эклером. Обратно шли по бульвару, уже совсем в темноте, в садах пели соловьи. Он взял меня под руку, и я не стала отнимать. Просто было удобнее так идти. Мама спросила, хорошо ли мы провели время. Я сказала – да. Она больше ничего не спросила».

Вера закрыла дневник и еще долго сидела неподвижно, глядя на дрожащий язычок пламени. В доме совсем стемнело, только из комнаты матери доносился чуть слышный скрип стула – та так и не ложилась, все перечитывала одесское письмо.

Вера задула лампу и легла. В темноте, уже проваливаясь в сон, она вспомнила его лицо под желтым газовым фонарем, когда он смотрел на нее у ворот. И улыбнулась. Москва, убаюканная жарой, спала за окнами.

*

А первого сентября 1903 года Вера вошла под просторные своды Политехнического музея на Лубянской площади, где размещались аудитории Высших женских курсов. На ней была белая блузка, выстиранная до прозрачной тонкости, накрахмаленная так, что она шуршала, как осенняя листва, серая юбка, перешитая из старой маминой, в руках – кожаный потертый портфель. Это был не наряд – доспехи. Доспехи девушки, вступавшей на территорию, где ее оружием был ум.

В кармане лежало казенное извещение о приеме: «Слушательница историко-филологического отделения». Бумага была холодной и гладкой на ощупь. Теперь ее одиночество, ее вечная обособленность получали официальный статус. Чтобы думать своей головой, нужно было освободить ее от планов на все остальное.

Вестибюль гудел. Сотни курсисток в темных платьях, блузках с высокими воротниками-стойками – теснились у доски с расписанием, переговаривались, нервно смеялись. В воздухе пахло нафталином, дешевой лавандовой водой и кисловатым духом казенных помещений.

Вера медленно скользнула взглядом по лицам. Веснушчатая рыжая девушка в очках с железной оправой – явно из провинциальных мещанок. Две веселые девушки в модных шерстяных жакетах с епископскими рукавами – скорее всего, дочери чиновника. Худая брюнетка с бледным лицом и короткой стрижкой, в глухом платье без единого украшения – эта, должно быть, уже ходит на тайные сходки. И – совсем молоденькая, почти девочка, испуганно озирающаяся по сторонам – видимо, впервые в Москве и без знакомых.

Все вокруг было чужим. Вера понимала, что первое время и она будет совсем одна. Но в том, как эти девушки теснились у расписания и оглядывались по сторонам, угадывалось то же упрямство, что целый год двигало ей самой. Под этими сводами их объединило глухое, злое желание ни от кого не зависеть.

Вера поднялась на второй этаж, где была большая аудитория с амфитеатром и темными деревянными скамьями. Приват-доцент Кизеветтер – высокий статный мужчина с густой бородой – читал первую лекцию о новейшем периоде, девятнадцатом веке. Он говорил страстно, расхаживая перед доской, рассуждал о крушении крепостного права. Вера слушала его сильный голос, забыв и о сбитых мысках ботинок, и о том, что завтра снова будет нужно считать гроши в своей тетради.

Уроки она не бросила. Их стало даже больше. Костромины к этому времени отказались от ее услуг – купец предпочел нанять студента-мужчину для солидности. Зато появились другие: дочка аптекаря с Пречистенки, братья-гимназисты из семьи присяжного поверенного и тихая девушка с Арбата, готовившаяся к поступлению на те же курсы.

Вера зажала себя в тиски строгого расписания, где каждый час был на счету. Утро – лекции в Политехе, день – уроки, вечер – библиотека и подготовка к семинарам. Изредка удавалось выкроить свободный час – и этот час принадлежал Сергею.

Обычно он поджидал ее у подъезда Политехнического музея, прислонившись к ограде. Она выходила на крыльцо – усталая, с тяжелой связкой книг, – и при виде его улыбки внутри у нее разливалось тепло.

Они шли в сторону Театральной. Сергей шутливо предлагал:

– Ну что, Вера Петровна, не заглянуть ли нам к Чуеву здесь же, на углу Мясницкой? Говорят, у них пирожки с визигой сегодня особенно удались. Или, может, предпочтете порцию кофия у Флей на Петровке?

Чаще всего они шли к Чуеву.

Внутри пекарни пахло свежей выпечкой, маслом и ванилью. Вера сидела напротив Сергея за маленьким столиком.

– Ну как твои курсистки? – спрашивал он, откусывая пирожок. – Есть интересные экземпляры?

– Есть, – отвечала Вера. – Ты знаешь, одна на первой же лекции руку подняла и решилась возразить. Александр Александрович как раз говорил о реформах Александра Первого. Он так мягко, с улыбкой говорит ей: «Помилуйте, сударыня, но официальные документы утверждают иное…» А она не отступает: «Простите, профессор, но если открыть тайные мемуары из лондонских изданий Герцена? Там ведь напечатаны подлинные письма министров, и они доказывают, что реформы были лишь обманом». Все буквально замерли. Я чуть не зааплодировала ей.

– Ого, – Сергей сделал испуганное лицо. – Боевая девица. Смотри, подружишься с ней – и она тебя на баррикады утащит.

– А ты разве против баррикад? – в шутку спрашивала она.

– Я – за то, чтобы ты была цела и сыта, – отвечал он тихо, и Вере вдруг сделалось неловко. Она отвела глаза в сторону и перевела тему.

Иногда они уходили далеко от шума центральных улиц. Доезжали на конке до конца Хамовнического плаца, пересекали Девичье поле и забирались на самый верх Ростовского холма. Оттуда, со старого крутояра за церковью Благовещения, заречная Бережковская набережная и вся низинная Москва лежали как на ладони – с золотыми куполами дорогомиловских церквей, высокими трубами мануфактур и бесконечными крышами домов. Они подолгу стояли над обрывом, глядя, как внизу, у воды, один за другим зажигаются фонари.

Дома Вера замечала на себе долгие взгляды матери. Та ни о чем не расспрашивала – она вообще не лезла дочери в душу, – но иногда роняла как бы между прочим:

– Ты сегодня задержалась, Верочка.

– С Сергеем гуляли, – коротко отвечала Вера.

Мать понимающе кивала. Ничего не спрашивала.

А Вера молчала, тщательно приглаживая скромный кроличий мех на воротнике. Она не собиралась ничего скрывать, просто ей было не по себе, и она никак не могла понять, почему. С Сергеем было легко, хорошо, но под самыми ребрами ныла непонятная тягость. Вере хотелось стряхнуть это скребущее чувство, отмахнуться от него, но оно не уходило.

Иногда Вера ловила себя на том, что ждет его записок, которые он передавал через Федота или прятал в условленной нише у ворот. Иногда – что боится этих листков. В ее дневнике стали появляться новые, странные записи:

«16 октября. Сегодня после лекции он поджидал меня у входа в Политех. Говорит, два часа мерз у ворот. Промок насквозь, пальто мокрое, хоть выжимай. Я рассердилась – зачем такие глупости делать? Он только улыбнулся: “Хотел тебя увидеть”. Отчего мне от этого так трудно? Почему не могу просто сказать – спасибо?»

«23 октября. Гуляли с Сергеем. На Лубянском проезде вскрыли всю мостовую под водопроводные трубы, грязища по колено. Он взял меня за руку, когда мы переходили разрытые траншеи. И не отпускал потом долго. Ладонь у него большая, теплая. Я подумала: вот бы и идти так, ни о чем не заботясь. А потом испугалась: а дальше-то что? И сделалось страшно. Сама не знаю отчего».

«3 ноября. Мать спросила, не хочу ли я пригласить Сергея на чай. Я ответила – нет, не стоит. Она не настаивала. Но я видела, как мама посмотрела на меня. Будто я сама себя чего-то лишаю. Может, так оно и есть. Но я не могу. Я не могу представить его здесь, в нашей комнате, за нашим столом, при нашей лампе. Это все мое. А он… он совсем из другого мира. Или я просто боюсь, что он станет моим – и тогда что останется мне самой?»

*

В те же холодные дни Илья сидел над раскрытым учебником по физиологии в холодных стенах своей «десятой палаты». Керосинка под зеленым жестяным абажуром подрагивала – светильню давно надо было подрезать, да все руки не доходили. В комнате было холодно – в голландке догорали последние угольки. Пахло карболкой (она въелась в сукно насквозь после дня в анатомичке), сыростью и остывшей картофельной шелухой – он доедал ужин наспех, стоя у стола.

За окном тихо падал первый московский снег. В этом безмолвном падении снежинок было что-то успокаивающее. Он накинул на плечи старое байковое одеяло – завтра нужно будет докупить дрова.

А в голове, поверх физиологических схем, стоял образ. Вера. В своем неизменном пальто и скромной фетровой шляпе, шея плотно укутана шарфом. Волосы убраны в узел на затылке – так она казалась взрослее, строже. Рядом с ней – Сергей. Они шли совсем близко, плечом к плечу, по присыпанной белым пухом улице. Сергей что-то увлеченно говорил, жестикулируя, а она слушала, чуть склонив голову, и ее лицо казалось непривычно мягким, согретым живой улыбкой.

Илья видел их вчера, возвращаясь от ученика с Плющихи. Он торопливо шел по Смоленскому бульвару, пряча лицо в воротник от ветра, и вдруг замер. Ноги сами шагнули в тень подворотни, спина прижалась к холодному камню. Они прошли мимо в каких-нибудь пяти шагах от него. Вера не заметила его – или сделала вид. Сергей – тот точно ничего не замечал, увлеченный разговором и ею.

Он долго смотрел им вслед, глядя, как снег ложится на их плечи, и как она мимоходом поправляет его шарф. Всплыла мысль: «Она счастлива». И следом другая: «А я – не часть этого счастья. Я лишь посторонний наблюдатель. Все как обычно».

Он не злился. Просто констатировал факт. Илья поправил съехавшее с плеча одеяло и заставил себя смотреть в книгу. Латынь, нервные волокна, сплетения сосудов – вот его мир. Четкий, ясный, предсказуемый.

Он зажмурился, силясь погасить эту картинку. Мир забирал ее у него – не грубой силой, а просто самой своей логикой. Той самой, в которую он, Илья Арсеньев, с запахом карболки и чернилами под ногтями, с головой, забитой латинскими названиями, никогда не впишется. Он был инструментом для починки этого мира, а не его украшением. Лекарь, а не герой романа.

Он закрыл учебник. Открыл тетрадь – ту самую, в серой обложке, которую когда-то подарила ему Вера. Пальцы замерли, погладили шершавый коленкор. Потом он открыл чистую страницу, макнул перо в непроливашку и вывел:

«Сердце сокращается под тормозящим влиянием блуждающего нерва. Всякое отраженное действие головного мозга может быть задержано или видоизменено влиянием центральных нервных механизмов. Чувство – психический акт, имеющий чисто физиологическую основу, результат раздражения нервных путей. Боль – субъективное ощущение, интерпретация организмом физического повреждения. Ее локализация не всегда совпадает с истинным источником».

Он писал, пытаясь заключить хаос внутри в рамки терминов, разобрать живое чувство на составные части. Пока не доберется до самой сути: это просто химические процессы в тканях, просто электрический ток в волокнах, просто рефлекторная дуга. Чистая механика.

Но рука дрожала. Чернильная клякса сорвалась с пера, упала на строку и расплылась темным пятном.

Илья закрыл тетрадь, погасил керосинку и лег, даже не раздеваясь, под старое одеяло. Он смотрел в потолок и думал о том, что завтра снова надо будет идти в холодную анатомичку, снова резать, учить. А послезавтра – опять уроки, считать рубли, откладывать копейки матери в Егорьевск.

И это было хорошо. Когда есть работа, некогда думать о том, что могло бы быть, если бы он родился в совсем другом мире. В том благополучном мире, где можно просто идти по Пречистенскому бульвару, крепко держа за руку ту, которая улыбается тебе искренней улыбкой.

Он закрыл глаза. Снег все падал за окном, засыпая Москву, чужие следы на Смоленском бульваре и все то, что уже нельзя исправить.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге