Тихий омут ван дер Хеля
Глава 1
— Не бывает доброго от родившегося в час Тёмной Луны, в затмение, отроду он связан с нечистым. Вот и блаженный Фендюлий говорил, что... — старая бабка ещё несла суеверную чепуху, но Гюнси уже прошла мимо.
Не стоило задерживаться в прокопчённой дымной зале трактира — и без того на неё оборачивались. Ну ещё бы: юная белокурая дева, да богато одетая, при дуэнье и охране. Такие обычно здесь не останавливались. Но деваться было некуда: в последнее время участились случаи нападения на путников по ночам, и брат настоял, чтобы сестра, возвращавшаяся из монастыря, где обучалась, заночевала в трактире на границе графства и подала весточку. Чтобы утром её встретили и проводили.
Лофта она помнила восьмилетним сорванцом, черноволосым и зеленоглазым. Пихавшим ей, пятилетке, лягушек за шиворот — а впрочем, помнить было почти нечего, в пять её как раз в монастырь и отправили. Предполагалось, что там она пробудет до совершеннолетия, пока ей не подберут жениха, и по возвращении сразу выйдет замуж. Но Гюнси исполнилось девятнадцать, шёл двадцатый год... давно пора было, но в редких скупых весточках из графства Хель даже не упоминалось об этом. Когда Гюнси было пятнадцать, прислали письмо, что родители её, граф и графиня Хель, помре милостью божьей — от чумы. Само собой, на похороны её не отпустили. Спустя полгода она узнала, что брат, Лофт ван дер Хель, стал графом и сюзереном здешних мест.
И вот, две недели назад пришло письмо от Лофта. Он призывал её в замок Хель. Охрану прислал, десяток угрюмых воинов. Дуэнью же для сопровождения Гюнси предоставил монастырь, и мать Хюндли должна была, сопроводив её, вернуться обратно.
Гюнси уже поднялась по лестнице на второй этаж, когда во дворе раздались крики и в окнах заметался рваный свет факелов.
— Едет, едет! — и все забегали.
На дворе послывшался стук копыт по брусчатке, тоненько и зло заржал жеребец — и почти сразу дверь трактира отворилась. Фонарь на входе подсветил вошедшего: высокий стройный юноша отряхнул волосы и встряхнулся сам:
— Хозяин! Где тебя чёрт носит!
— Бегу, бегу уже, господин граф! — низенький толстый трактирщик метнулся к гостю. — Вина горяченького, ваше сиятельство? Погоды-то какие, добрый христианин в такую ночь и из дому не вылезет... — и, осекшись: — Ну у вашего-то сиятельства, понятно, дела важные, всё о нас, сирых и убогих печётесь, не доедаете, не досыпаете...
Граф молчал, и голос трактирщика становился всё тише и потерянней. Насмешливо помолчав, гость изронил:
— Сестра моя, девица ван дер Хель... — и тоже осёкся.
Постоял на пороге, упёршись в косяк и с оттенком раздражения, но вкрадчиво спросил:
— Что ж ты, трактирщик, внутрь не приглашаешь?
Тот стоял, как остолбенев, и тяжело дышал. Гость приподнял атласную чёрную бровь, лицо стало глумливым, и трактирщик отмер. И сразу залебезил:
— Добро пожаловать, ваше сиятельство! Проходите, уж мы вам завсегда рады!
Лофт медленно вошёл.
Гюнси смотрела из темноты, стоя на неосвещённой лестнице, но поняла, что он увидел её. Приблизился, посмотрел снизу. Снял перчатку и протянул — она отметила — левую руку:
— Здравствуй, сестра... не сразу узнал тебя. Ты выросла... — помолчал, странно и потерянно, — красавицей, — и вдруг ослепительно, сияюще заулыбался: — Рад тебя видеть, сестрёнка. Спускайся.
Мать Хюндли, стоявшая рядом, ожила, растопырилась наседкой и заслонила собой воспитанницу:
— Госпожа в монастыре выросла. Смотреть на мужчин, прикасаться к ним не свычно ей, — голос дуэньи был сух и сварлив. — Грязен мир дольний и грешный для монстырских-то.
Гюнси не видела лица дуэньи, но знала, что губы у неё сейчас неодобрительно подобраны в привычную куриную гузку, как обычно, когда она говорила о жизни вне монастырских стен. В последний год часты были разговоры о тщете мирского да о том, сколь радостна участь невесты Христовой. Гюнси, как подобает благонравной девице, слушала, опустив глазки — но из монастыря уехала с радостью. И сейчас, посчитав, что дуэнья перегибает палку, прощебетала:
— Матушка Хюндли, да какой же это мужчина! Это мой брат! — выступила вперёд, вложив маленькую свою лапку в руку Лофта.
Поразилась — рука брата была холодна, а сжал горячо. И глазами полыхнул. Смутилась против воли, подумав: "Всё-таки права Хюндли, непривычно мне". Чувствуя, как краснеет, беспомощно оглянулась, но помочь некому было, а брат уже тянул её к себе:
— Пойдём. Я видел, твою карету ещё не распрягли.
Гюнси смутилась ещё больше, пролепетала:
— Так ведь ночь... говорят, опасно на дороге.
Лофт обольстительно улыбнулся:
— Опаснее меня тут никого нет.
Гюнси удивилась: брат не выглядел чудовищем, которого надо бояться. Да, широкие плечи, тонкая талия, руки фехтовальщика — но изящный. Воины из её охраны выглядели массивнее. Заколебалась, и Лофт притянул её к себе, шепнул на ухо:
— Не надо тебе здесь оставаться и слушать всякие глупости. Наврут, напугают...
— Да чем же?
Но Лофт уже не слушал, ведя её за собой.
Проходя мимо камина, у которого сидела давешняя сплетница, Гюнси поняла, что платье за что-то зацепилось. Опустила руку отцепить — и в неё ткнулось что-то царапучее. Посмотрела — бабка совала ей непонятные ветки:
— Рябина и боярышник. Повесь, деточка, над дверью, и убоится нечистая сила, — она говорила очень тихо, еле шептала, но с истовостью.
Брат, почувствовав задержку, остановился и задумчиво посмотрел на бабку. Та смотрела на него, как на змею, оцепенев, но Лофт был ласков:
— Ну хороший же подарок. Возьми, сестричка, — он улыбался, и странно было Гюнси, что бабка, с трудом вдохнув, начала мелко креститься.
В смятении вышла из трактира, и осенняя темнота тут же бросила в горящее лицо горсть холодных капель. То ли с неба, то ли с деревьев. Карета была уже подана. Рядом бил копытом страшенный чёрный конь: в ночи только белки глаз да оскаленные зубы видно. Искры от подкованных копыт, скребущих по булыжнику, разлетались в стороны.
Брат сам открыл дверцу кареты:
— Сестра, мать Хюндли, прошу.
Гюнси почувствовала, как дуэнья снова напыживается для отповеди, но Лофт предупредил:
— Мать Хюндли, я отдельно поеду. Ваша добродетель и доброе имя в безопасности, — голос его сочился елеем.
Гюнси вдруг запереживала:
— Но Лофт... — он внимательно склонил голову, придерживая дверцу, — у солдат плащи тёплые, а ты в одном камзоле. Погода ужасная, может, всё-таки...
В темноте не было видно его лица, но он удивлённо взъерошился:
— Хорошая же погода. Темно, дождь и ветер. Сестрица, разве тебе не нравится эта свежесть, эта приятная глазу тьма?
Гюнси не очень поняла, шутит он или нет, но неодобрительное сопение дуэньи заставило смешаться и без дальнейших вопросов забраться в карету. Брат закрыл дверь, что-то коротко сказал сопровождающим — и тут же всхрапнул жеребец, и копыта часто застучали.
Мать Хюндли, тоже прислушавшись, недовольно высказалась:
— Граф молод, а у меня кости старые. Стоило ли в ночь ехать? Разбойники, говорят...
Освальд, старший над охраной, успокаивающе прохрипел рядом с окошком:
— Так что вы, матушка, не беспокойтесь. Если уж их сиятельство говорят, что безопасно, значит, так и есть. Месяц-то назад тут пошаливали: рядом королевские земли, так, бывает, залётные оттуда набегивают.Ну да молодой граф скоры на разделку, и с отрядом приехали. Довезём в лучшем виде.
Дуэнья промолчала, только поглубже закопалась в подушки и тут же начала насвистывать носом. Гюнси не спалось: с глубокого детства не бывала она дома, и происходящее волновало. Покосившись на дуэнью, осторожно приоткрыла окно, отодвинула занавеску и уставилась во влажную темноту.
Эта поездка запомнилась ей, как чёрное на чёрном: глаза привыкли, начали различать оттенки ночи. Ветер иногда сдувал клоки туч с полной луны на ненастном небе, и тогда было видно, что едут по горной дороге. Внизу шумел тёмный дубовый лес, и по нему ходили волны, как по морю. После стольких лет в монастыре эта свежесть и эта тьма и правда показались прекрасными, и Гюнси дышала полной грудью — а потом всё-таки задремала.
***
Проснулась, против обыкновения, поздно. Сама себе удивилась: казалось, что привыкла вставать к рассветной церковной службе, и что это на всю жизнь.
"Это ж я до десяти, может, проспала... и ничего, не растолкал никто. Удивительно", — смутно припоминалось, как приехали глубокой ночью, как шёл уже сильный дождь и как ворчала дуэнья.
И сейчас непривычно широкая кровать, под великолепным, шитым золотом пологом, застланная тонким бельём, ощущалась не совсем пристойной роскошью. Соскочила, и босые ноги утонули в пушистом ковре по щиколотку.
"А братец, кажется, не бедствует", — подумала, разглядывая золотую графскую корону в навершии кровати, шёлковые обои в бледных розах и занавеси из тонкой белой ткани, и другие ещё, из тяжёлой парчи.
Отодвинула защёлку, распахнула окно, в частые свинцовые переплёты которого было вставлено дорогущее стекло. Лёгкие белые занавеси надулись парусом, заполоскались от свежего ветра. Гюнси сдвинула их с лица — и ахнула. Похоже, заселили её в самую высокую башню ("Не зря, значит, вчера показалось, что лестница никак не кончается!"), и сверху открывался вид на золото и багрянец осеннего леса, на горы и на деревушки в отдалении. И на озеро, на голубой глади которого виднелся парус рыбаря. Пронзительная синева небес, в вышине тоненько кричит ястреб, и ядрёный воздух начала октября кружит голову.
"Вот ведь, а я ничего этого и не помню ", — зато вспомнились стихи придворного поэта Юлиуса, в которых упоминался подобный вид из окна. Гюнси учила их, а сама думала, что наврал поэт, и в жизни в одно окно не втиснутся реки, озёра, деревни, леса и поля. Что это есть поэтическая аллегория. А вот поди ж ты.
Постояла ещё, заворожённо глядя, и спохватилась: где же дуэнья? В монастыре все воспитанницы вместе спали, в одном дортуаре, и обязательно монахини дежурили. А тут одна, совсем одна. Запрыгала счастливой птицей — и уткнулась в зеркало. Огромное, во весь рост, в золочёной вычурной раме. Остановилась резко, забыв дышать. Потому что одно дело все эти годы глядеться в бочку с водой да в крохотное мутное зеркальце, контрабандой протащенное с собой одной из воспитанниц и старательно скрываемое от монахинь (в зеркало смотреться грех тщеславия!), и совсем другое вот это!
Лепные вызолоченные амуры в раме надували щёки, трубя в раковины и рассыпая цветы во славу языческой богини Венеры, а сама Венера смотрела из глубины зеркала, почему-то наивными котячьими глазками, но роскошная, с белокурой пышной гривой до подколенок. Потребовалось время, чтобы понять — да, это она, Гюнси. И не поверила бы, но бедная монастырская рубашонка, почти ветхая, много раз чиненая, ставшая уже коротковатой и тесноватой в груди, не давала обмануться.
Услышала шаги: по винтовой лестнице кто-то скакал, весело и быстро, лёгкими ногами. Точно, значит, не мать Хюндли, её тяжёлое шарканье было ни с чем не спутать. И точно: в комнату залетела черноволосая, пышущая селянским здоровьем девица.
— Да вы, барышня, проснулись! — и без того улыбавшаяся, она расцвела ещё пуще: — А уж их сиятельство будить вас не велели. Чтоб выспались, значит, с дороги-то. Прикажете одеваться?
Гюнси, слегка смущённая тем, что её застали в одной рубашке, да ещё в зеркало глядящуюся, только кивнула. Но селянке речи и не требовались. Ставя таз и кувшин на столик, она тарахтела:
— А я Фидар. Из деревни, стало быть, меня молодой господин взяли услужать вам. Раньше-то я в девчонках у старой графини была. Горничным помогала и обиход весь знаю. Снимайте-ка рубашку да мойтесь, а я пока одежду приготовлю.
В кувшине оказался цветочный уксус, а не привычная ледяная вода, и вместо обычной тряпочки предполагалось пользоваться заморской губкой, шелковистой и ласкающей кожу.
За своими волосами Гюнси привыкла ухаживать сама — но позволила Фидар причесать их и перевить золотистыми шнурками, и воткнуть в них позднюю осеннюю розу.
Вместо монастырской ночнушки была предложена рубашка тончайшего батиста и платье из бледно-зелёного шёлка, с пышными простроченными рукавами, с кружевными манжетами, закрывавшими почти всю кисть. И с рюшистым подолом, исключавшим даже мысль о работе в саду или по дому. И надеть его самой тоже не получилось бы — шнуровка затягивалась на спине. Так что да, Фидар пригодилась.
— Ну вот, а теперь идите завтракать, молодой господин как раз садятся. Это вниз, через покои старого графа и налево. Там столовая будет. А я пока застелю да приберусь, — горничная со всем деревенским простодушием выпроводила госпожу, и, не дожидаясь, пока та уйдёт, начала взбивать подушки.
Гюнси ещё раз глянула в зеркало, на богиню в бледно-зелёных шелках; выставила туфельку из той же ткани, в тон. Это всё было смутительно. Она привыкла, что так одеваются только замужние дамы — иногда приходившие на свидания к кому-нибудь из воспитанниц. И уж точно не ожидала такой щедрости от брата. Если б она была дорога ему по-родственному — так разве не забрал бы он её из монастыря раньше? Признаться, Гюнси считала, что в монастыре её и оставят. И хорошо, коли пожертвуют её приданое вкладом, хотя бы частично. Потому что у простых трудниц и у тех, за кого внесли вклад, разная была жизнь и разные возможности.
***
На первом этаже она слегка заплутала, бродя по нежилым покоям и сумрачным галереям с портретами предков на стенах. Предки эти чем-то коня Лофта напоминали: всё на портретах было темным-темно, только белки глаз да тщательно прописанные украшения блестели. Впрочем, отлично натасканная в генеалогии Гюнси легко опознавала их и про каждого могла рассказать уйму гадостей. Постояла, посмотрела: "Вот, если Лофт выдаст меня замуж... а за кого? — теоретически ни один из предков не вызывал желания выйти за него замуж, а с чего бы считать, что живые люди больше симпатии внушат? — и я буду таким же портретом лет через сто. С холодным напыщенным лицом".
В монастыре, как предполагалось, высокородным девам дадут изящное воспитание и образование, позволяющее поддерживать подобающий образ жизни. И, что тоже важным считалось, внушат желание такой жизнью жить. Но Гюнси последним как-то не мучали — наоборот, исподволь внушали, что монастырь лучше брака. По итогу она прохладно относилась и к тому, и к этому. Понимая, что монастырю вклад нужен, буде девицу в монахини постричь решат, а мужу — приданое да племенная кобыла для воспроизводства. И — в монастырской библиотеке не было романов, но девочки передавали друг другу затрёпанные томики легенды о Роланде Золотоволосом, о сказочном рыцаре Персивале, о несчастной любви Тристана и Изольды. Втихаря, так же, как и крохотное зеркальце. Гюнси читала и зачитывалась, но ей и в голову не пришло бы в браке чего-то подобного ожидать. Можно было только надеяться, что муж будет добрым господином. Если повезёт и бог будет милостив.
Затуманившись, она наконец вывернула в анфиладу и смутно припомнила — да, столовая рядом.
Тихо вошла в приоткрытую дверь и подивилась, что и здесь сумрак, все шторы задёрнуты, а на столе свечи. Похоже, светлым местом во всём замке была только её комната.
Лофт, свежий, прилизанный, улыбнулся ей поверх накрытого стола и горящих канделябров.
— Доброе утро. А что, братец, ты только темноту любишь? — спросила, о чём думалось, и поняла, что спросила зря. Потому что повисла эдакая тягучая тишина, а до того Лофт явно оживлённую беседу с матушкой Хюндли вёл.
И улыбался. Он и сейчас улыбался, но взгляд зелёных глаз стал жёстким. А голос остался мягким, певучим:
— Доброе утро, сестрица. Ты прекрасна, как богиня грецкая, — Лофт тихонечко фыркнул, что за столом считалось неприличным, — и да, тяжел мне дневной свет. С тех пор, как чумой переболел. С трудом выношу.
"А глаза ясные, здоровые. Разве что бледен, как упырь", — это Гюнси вслух уже не сказала. Опустив глаза и слегка улыбаясь, дождалась приглашения присесть и опустилась на стул, празднично шурша шелками, и постаралась не коситься на белые шёлковые перчатки лакея, тут же начавшего наполнять её тарелку. Над каждым блюдом он замирал на секунду, и Гюнси, обученная этикету, знала, что он даёт время слегка качнуть головой, если блюдо не нравится, и тогда лакей перейдёт к следующему. Знать-то она знала, но непривычно это было, и девушка просто заторможенно смотрела, как ей накладывают всего. И потом — на тарелку, с которой только что не свешивалось. Стейк, какие-то мясные шарики в ягодном соусе, фазанья ножка, жареные грибы, спаржа, лопатки молодого горошка, морковь и репа, и что-то ещё, и что-то ещё.
— Сестрица, у тебя отличный аппетит, — на щеках у Лофта возникли лукавые ямочки, — я рад.
Гюнси смущённо повернулась, и платье снова зашумело.
Шуршание (а до того и вид!) платья привлекло неблагожелательное внимание матушки Хюндли. Она-то, само собой, была, как и всегда, одета в чёрное. Но обратилась она не к Гюнси, а к Лофту:
— Незамужняя девица должна одеваться скромно, без излишеств. Также рекомендую исключить из рациона мясо и вино, они рождают ненужный жар в крови. Понимаю, граф, у вас нет опыта воспитания девиц, поэтому я могу, после определённых договорённостей, остаться и соблюсти нравственность и доброе имя девицы ван дер Хель. Но по-прежнему считаю, что наилучшее для воспитанной под сенью монастыря девушки будущее — стать монахиней.
Осенила себя крестом, возвещая:
— И молить Бога об оставшихся в миру родных. Молитва чистой девы подымет заблудшую душу из адского пламени.
Глаза её стали совершенно овечьими, благостными.
Гюнси, поняв, что говорили до её прихода как раз о ней, притихла. Брат молчал, разрезая кровавый стейк.
" Вот уж совершенно блюдо не завтрачное. В монастыре овсянкой на воде кормили", — молча смотрела, как он красивыми руками управляется с приборами, как запивает бокалом красного, как рубин, вина.
Промокнул губы столовым полотном и спросил:
— Гюнси, хочешь в монастырь?
— Дева несмысленна, старшие лучше понимают, как ей жить, — голос монахини был твёрд и сух.
Гюнси наконец подняла глаза ("пропади всё пропадом!") и дерзко ответила:
— Не хочу.
Брат, не дрогнув, благожелательно обратился к монахине, как переводчик:
— Она не хочет. Ещё вина, мать Хюндли? — он был сама любезность, но монахиня почему-то не решилась противоречить.
Лофт медленно, как будто делал важное дело, наполнил бокалы дам, потом налил себе:
— Что до нужности моей сестре дуэньи, то, полагаю, обязанности возьмёт на себя её старая нянька. Благодарю, мать Хюндли, за попечение о наших душах. И предлагаю выпить за ваше благополучное возвращение. Охрану я снаряжу. И сей же час передам экономке, чтобы собрала подарок святой обители: сушёных лещей, тыкв, варенья на меду...
Заулыбался располагающе и поднял бокал.
По сравнению с ожидаемой новой монахиней и сундучком денег в качестве вклада в монастырь сушёные лещи и тыквы (традиционный подарок неудачливым сватам при отказе) были почти оскорблением. Об этом знали все присутствующие, но граф старательно изображал простодушие деревенского аристократа, плохо вяжущееся с породистым злокозненным лицом.
Поговорив ещё немного, сослался на усталость после ночного путешествия и выразил желание вздремнуть до заката.
***
Гюнси не слишком удивилась, когда мать Хюндли отловила её в коридоре и попросила о беседе: вестимо, речь пойдёт о заблудшей овечке, которую надо вернуть в лоно церкви. Говорить об этом не хотелось, но привычка молчать и слушаться никуда не делась, и Гюнси неохотно пошла следом за монахиней.
Поселили ту на первом этаже, в роскошных апартаментах. Глядя на золото канделябров, роскошные ковры и гобелены, на резную дубовую мебель, Гюнси снова подумала, что брат богат — и что мать Хюндли, упустив её, будет требовать хотя бы достойного вклада. Не сушёных лещей. Отстранённо, скрывая скуку, смотрела в окно — из гостевого покоя вид открывался на маленький дворик с доцветающими розами и мраморным фонтаном посредине.
Но мать Хюндли нашла, чем удивить. Походив по ковру туда и сюда, решилась :
— Дитя моё, ты молода и неопытна, а я прожила долгую жизнь и видела всякое... — говорила она быстро, сухим свистящим шёпотом, и бесцветные, глубоко утопленные в складках лица глаза были... испуганными.
Какими не были никогда. Непривычный страх на бледном, дочиста отмытом лице монахини заставил встревожиться. Обычно глаза у неё были скучающими, а лицо брезгливым. Чего она тут так испугалась?
— Скажу я тебе, что, хоть такие истории больше ходят в народе и не поощряются матерью нашей святой церковью, — монахиня набожно перекрестилась, — но есть в них правда. И сейчас правда в том, что брат твой стал адским зверем, рыщущим в нощи и пьющим кровь. Если хочешь сохранить жизнь и душу — беги со мной немедля. Господь спасёт нас, коли будет на то Его воля, а медлить нельзя ни минуты!
Глава 2
Теперь молчала уже Гюнси, ловя ртом воздух. Кое-как собравшись, выдавила:
— Да с чего вдруг?
— Дитя, ты смотришь и не видишь. Он не переносит света — а во тьме зорок, как летучая мышь!
— Это последствия чумы!
— Весь в чёрном, конь у него адский, вчера в трактир не мог войти, пока не пригласили!
— А конь-то тут при чём?! И брат просто вежлив, даже и с простолюдинами.
Мать Хюндли из бледной стала красной и повысила голос:
— Гюнси ван дер Хель, я вижу, тебя плохо воспитали в обители. С прискорбием отмечаю, что, покинув святые стены, ты начала вести себя развратно! — подобрав рот куриной гузкой, она гневно скользнула взглядом по платью Гюнси. — В этом ты похожа на своего брата, но ты всё же человек! Опомнись, спаси свою душу!
Хотела ещё что-то сказать, но в стене шурхнуло, и монахиня прервалась, уставившись в угол. И, уже не глядя на воспитанницу, сказала потухшим голосом:
— В этом замке слишком много крыс. Даже днём скребут, — лицо её вдруг вспотело, крупные капли пота отливали жемчугом на пухлом носу. — Что ж… ты неразумное дитя, Гюнси. Вчера эта бабка, в трактире, подарила тебе рябину и боярышник. Прибей их над дверью и над окном. И молись. Иди.
Безвольная рука протянулась в благословении. Гюнси добронравно поцеловала её, сделал книксен и вежливо попрощалась. А про себя подумала: «Сама ты неразумная. Мышек испугалась. А брат хороший, просто болел долго, и не выздоровел до конца. Ему, может, поддержка нужна и уход, слабенький он. Какой ещё адский зверь, коли замок полон народу, и никто не боится!»
И у двери столкнулась с Освальдом, начальником десятка, который привёз их сюда.
— Доброго утречка, барышня! А я как раз иду звать, карета-то уж заложена, так чтоб не заставлять ждать святую сестру!
Мать Хюндли глыбой льда выплыла из приотворённой двери. Но Освальд, похоже, был крайне толстокож, и радостно отрапортовал:
— Молодой граф почивать изволят, но все распоряжения сделал, довезём вас, святая сестра, как на облаке! — и сделал пригласительный жест.
Балагурил он всю дорогу. Святая сестра не удостаивала его ответами. На заднем дворе, посыпанном песком (и кое-где конскими яблоками) стояла карета, в которой Гюнси сюда привезли, уже запряжённая. Вокруг носились радостные собаки, поварята в белых колпаках катили здоровенные оранжевые тыквы, тащили мешки и ящики.
Мать Хюндли кисло поглядела, как в карету запихиваются тыквы, и неловко полезла следом, переваливаясь сырым телом. С почтительно провожавшей Гюнси не попрощалась — и посмотрела, как на мёртвую. И, если Гюнси запереживала, то Освальда было не пронять: он бодро покрикивал на поварят, привязывающих на задок кареты мешки с сушёными лещами и горохом; на пышущих перегаром воинов, явно не радующихся ещё одной поездке туда-обратно, и шутил шутки.
Укатила карета со свистом. В буквальном смысле: мальчишка сидевший на выносной лошади, засвистел, сунув два пальца в рот, да так, что берет с фазаньим пером съехал на нос; кучер защёлкал бичом — и вот, была карета, и не стало её. И ничего от старой привычной жизни.
В новой же Гюнси все знали, ласково величали «барышней» — только вот она не знала и не помнила никого. Хозяйственный двор весело суетился, октябрьский полдень притворялся летом, и даже пчела с гудением зависла перед Гюнси, видимо, заинтересовавшись розой в волосах.
— Сестрица, ты легко одета, — на плечи опустился плащ, — а тут протягивает ветерком. Оглянуться не успеешь, как простудишься.
Слегка подпрыгнув от неожиданности, обернулась — сзади стоял Лофт.
— Братец, как же ты на свету?! — она ощутила себя переживающей наседкой, — Тебе же плохо станет!
Лофт, и правда очень бледный, вздохнул:
— Ну не до такой же степени… мне просто свет не нравится. Побыть на нём какое-то время я могу. Не спалось — решил посмотреть, как уедет твоя дуэнья. Удостовериться.
У Гюнси повело улыбкой губы:
— Знаешь, у нас в дортуаре по вечерам, когда надзирающая монахиня засыпала, девчонки рассказывали анекдоты…
Лофт усмешливо дрогнул соболиными бровями, в зелёных глазах заскакали искры веселья, и лицо его как будто засияло изнутри:
— Всегда подозревал, что в святых местах всё не так уж свято, — и Гюнси снова очарованно уставилась на ямочки на его щеках, — давай, сестрица. Чему там тебя научили?
Гюнси несколько остыла: стоило ли выказывать себя перед ближайшим родственником недостаточно воспитанной особой? Но Лофт вызывал безотчётное доверие, так хотелось, чтобы он ещё улыбнулся — и она отважилась:
— Когда к городскому судье приехала с визитом тёща, он, всегда такой высокомерный и напыщенный, при отъезде лично проводил её, посадил в карету и махал платком вслед, пока карета не скрылась из виду. На недоуменный вопрос слуги он ответил, что хотел лично удоствериться в отъезде любимой родственницы, — и Гюнси недовольно вздохнула, чувствуя, что анекдот вовсе не так смешон, как казался ей. Ну или она не сумела хорошо рассказать.
Лофт фыркнул:
— Но согласись, си́стер, — он назвал её смешно, на иностранный манер, — она вела себя в точности как тёща. Я не женат, а тёща уже появилась — это было испытание свыше сил человеческих, — и взблеснул зубами, белыми и острыми.
Гюнси не удержалась, тоже фыркнула — и устыдилась.
— Мать Хюндли учила меня только хорошему и заботилась о моей душе и добром имени.
Брат мгновенно уловил настроение:
— Разумеется. Да вознаградит её Господь, — но лицо при этом сделал такое чрезмерно постное, что Гюнси опять не выдержала, засмеялась.
И покраснела, снова застыдившись.
— Да брось, сестрица. Я спас тебя… нас от неё. Расслабься, повеселись… я могу устроить охоту для тебя. Ты ездишь на лошади?
Гюнси вздохнула:
— Верховой езды не было в воспитательной программе. Святые сёстры считали, что это слишком мирское, неприличное занятие. Порядочные дамы ездят в карете.
— Глупости какие. Я научу тебя, — он раздумчиво посмотрел на небо, что-то прикидывая, — но не сегодня. Тебе амазонка для верховой езды нужна. Да и прочий гардероб. Я пару платьев запас, но не знал твоего размера. Поэтому завтра съездим в город, к портному. Можно и его сюда вызвать, да так быстрее будет. Заодно визиты сделаем, познакомлю тебя с местным обществом.
«Точно. Меня ж надо замуж выдать. Будет с женихами знакомить», — и сердце вдруг замерло обречённым воробышком.
— Ну что ты притухла, сестрёнка? Это от усталости, наверное? Долгое путешествие, новое место… ты тут и не жила почти. Помнишь, как в детстве звала меня Кусиком? — лицо его смягчилось, — Я помню. Скучал по тебе, когда ты уехала.
«Помню. А звала я тебя Кусиком потому, что ты кусался, как сволочь. И, если так уж скучал, что ж раньше не вызвал?»
Вслух же с безупречной улыбкой молвила:
— Я младше тебя. Плохо помню. И да, устала немного. Ты говорил, старая нянька будет моей дуэньей?
Лофт поморщился:
— Да какое там. Сказал, чтобы монахиня отстала. Старая Хюльдр уж и не в себе почти, где ей за молодой девчонкой бегать. Да и ни к чему тебе дуэнья. Будь счастлива, радуйся жизни. Эта девка из деревни… как её… Фидар, кажется — она будет твоей спутницей, а старуху тревожить ни к чему. Пусть доживает свои дни в покое.
Гюнси было собиралась сказать, что так не годится — но братец не дал и рта раскрыть.
Его как ветром подхватило, и до вечера Лофт водил её по замку, знакомя со слугами, показывая службы, погреба и прочее. Даже в амбар залезли. Лучи заходящего солнца подсвечивали стоящую столбами золотистую пыль — и связки сушёной фасоли, гороха, яблок, рябины и прочего. Гюнси чувствовала себя, как детстве, расслабилась и хохотала, бегая по доскам, настеленным вдоль скатов крыши — видно, для того, чтобы удобнее было развешивать и снимать всё это богатство. Запнулась, начала падать — и была подхвачена. Обмерла, потому что падение тела остановилось, а падение сердца продолжилось и даже ускорилось. Появилось ощущение, что падает она в бездну — и Лофта за собой увлекает. Это было очень странно — быть прижатой к нему так близко, что телом сквозь шёлк платья чувствовалась царапучая вышивка камзола и то, как тяжело и глухо бьётся сердце брата.
Щёки защипало от разом прилившей крови. Безголосо шепнула:
— Пусти.
Лофт был сама деликатность:
— Не упадёшь? Голова не кружится? — и, с раскаянием: — Я совсем загонял тебя.
Но Гюнси не показалось, что он раскаивается. Отметила только отстранённо, что стоит Лофт, прикасаясь к здоровенной связке рябины, и ничего с ним не происходит. И повеселела: значит, действительно всё глупые сплетни, про адского зверя. Встряхнулась, не желая об этом думать. Но и веселье схлынуло.
— Я пойду, поздно уже.
— Хорошо, — Лофт ни в чём не перечил, — пойди переоденься к ужину, и спускайся. Я буду ждать, — подал руку, помогая спуститься с настила, и так заулыбался, что Гюнси, вовсе не собиравшаяся ужинать (она ещё от завтрака не отошла, в монастыре бы ей того количества еды хватило на неделю), неожиданно для себя согласилась.
И да, переодеться нужно было. Роскошное платье собрало на себя массу паутины, соломы и фасолевой трухи. Да и волосы тоже. Гюнси, осознав это, огорчилась:
— Братец, прости. Я… не уберегла твой подарок, — оглядела себя, попыталась отряхнуться, но безуспешно, и вздохнула: — Меня как будто в сене изваляли.
Лофт посмотрел со странным выражением — и быстро опустил ресницы, прикусив губу. Вдруг охрипшим голосом сказал:
— Ничего. Ты прекрасна, — и странно быстро ушёл.
Не стал провожать.
У входа в свои покои наткнулась на древнюю бабку, всю в чёрном, седую и горбатую. С несвойственной возрасту прытью она подскакивала на скамейке, что-то делая с притолокой. Гюнси ошарашенно подняла голову: прямо над ней висела гирлянда из ягод рябины и боярышника, перевитая чесночной плетью. Ядрёные головки торчали из ягод.
Бабку приход Гюнси вовсе не смутил. Представившись как Хюльдр, льстиво сообщив, что помнит барышню вот такусенькой, и что выросла она большая да красивая, она продолжала примащивать гирлянду:
— Это, милая, обычай такой. Традиция, от нечистой силы. Уж я постаралась, и на окно тоже навесила.
Гюнси не выдержала:
— Здесь она водится?
— Да как же не водится! Полным-полно! — и так застучала деревяшкой, приколачивая гирлянду, что дверь затряслась.
Гюнси хорошо помнила, что братец Хюльдр описал немощной и полоумной. И решила, что насчёт немощности он точно ошибся. А вот насчёт полоумности, пожалуй, нет.
Старуха, меж тем, доколотила, спустилась со скамьи и ворчливо заметила:
— И креста нет нигде.
Гюнси рассеянно вспомнила, что да, нету. И что она с тех пор, как в дом брата приехала, ни разу не молилась. Да что там, лба не перекрестила. Огорчённо вздохнула:
— Да, надо повесить.
Хюльдр пронзительно посмотрела тёмными мышиными глазками — и молча вышла.
«Что ж, она старенькая, крестьянка — вежества не знает. Вот и братец говорил… ах, да, ужин!» — вспомнив, Гюнси подёргала сонетку для вызова прислуги. Впрочем, не особо надеясь, что Фидар придёт. Раз она в деревне живёт, так, стало быть, уже уйти могла. Но спустя несколько минут на лестнице послышались весёлые, вприскочку, шаги.
— Хо-хо, так торопилась, что чуть свеча не потухла, — огонёк свечи в руках служанки и правда заполошно трепетал, — сейчас зажгу свет, да вас, поди-ка, к ужину собрать надо?
В комнате темнело, за окнами догорал малиновый закат, и Фидар от свечки зажгла несколько канделябров. Переодела Гюнси в другое платье, из пунцового шёлка. Затянула шнуровку и, расчёсывая хозяйку перед зеркалом, удивилась её вопросу, почему не в деревне уже:
— Да как же я уйду, барышня? Кто вас оденет, а потом разденет? Я здесь живу. Но на ночь да, — глаза её шаловливо блеснули, — в деревню бегаю, бывает. Сегодня тоже собиралась, но потемну.
— А ты не боишься? — Гюнси выразительно скосилась на свежевывешенную гирлянду на притолоке. — Не пропадают у вас люди, в деревне или в замке?
— А, это старая Хюльдр повесила, — Фидар отмахнулась было, но тут же посмурнела: — Говорят, раньше в старой часовне в лесу нечистая сила водилась, но только граф молодой часовню пожёг. Нет, никто у нас не пропадал со времён чумы — а тогда много народу пропало. Кто от болезни, кто сбежал и сгинул… — она торопливо перекрестилась.
«Вот со всем торопится, что делает. На четвёртый этаж по крутой лестнице залетает, и цветёт, как маков цвет… будь здесь упыри, давно б такую сожрали. Нету, конечно, никого, а матери Хюндли поблазнилось. После монастыря на живых-то людей странно смотреть, мне вот тоже…» — тут торопыга Фидар больно дёрнула за прядь, расчёсывая, и мысли сбились.
— Простите, госпожа, но волос-то у вас сколько.
Посмотрела с опаской, но, поняв, что Гюнси не сердится, провела снова гребнем по волосам и залюбовалась:
— До чего ж у вас волосы красивые, барышня, чисто солома овсяная! Красивая вы, как и граф молодой — только вот не похожи совсем, будто и не родные.
Гюнси похмыкала, впервые об этом задумавшись — ну да, светлоглазая блондинка и брюнет с зелёными глазами. Фидар тут же затараторила:
— Да только вы не подумайте, барышня, глянув на вас с братом, всякий сразу скажет, что он в вас души не чает! Сегодня велел из сокровищницы ларец с драгоценностями вынести да в вашу комнату поставить, — и Гюнси наконец заметила на туалетном столике объёмистую яшмовую шкатулку. — Какие там уборы — чудо!
Было понятно, что в отсутствие барышни служанка содержимое шкатулки изучила в подробностях.
— К этому платью там эгретка есть, из малиновой шпинели и перьев цапли. И браслеты, и кольца, и на шею колье. Я вам сейчас всё надену.
Обомлевшая Гюнси и глазом моргнуть не успела — а на неё из зеркала уже смотрела королевишна, голорукая и с низко открытой грудью, по которой водопадом стекали алые камни. Огоньки свечей прыгали и дробились в них сияющими всполохами. Мать Хюндли, с утра косившаяся на зелёное платье, полностью закрытое — что бы она сказала сейчас! Но сейчас её здесь и не было.
И Гюнси чувствовала себя, как будто ей вот только что пять лет минуло — и вдруг оп! — и она уже взрослая, чужая сама себе и ослепительно, сказочно красивая. Полюбовалась, а брату всё-таки решила сказать, что не годится незамужней девушке так дерзко одеваться.
Боялась запутаться в подоле, упасть в темноте — и светила взятым с собой канделябром, осторожно спускаясь по винтовой лестнице.
Открыла дверь столовой, и Лофт вскочил. Встретил, забрал канделябр. Гюнси оглянулась: точно, прислуги нет.
«Наверное, братец в доброте своей отпустил. Вдвоём мы и сами справимся, гостей нет… »
Брат взял за руку, провожая к столу. Хотел что-то сказать, рассматривая сестру при свете свечей, но смолчал. Гюнси выдохнула: не хотелось быть смущённой. Брат поцеловал руку — такой взрослый, такой красивый…, а она всё смотрела на него как будто из детства, смешной девчонкой. Казалось, что это ошибка, что не могут за ней так ухаживать и смотреть с восхищением.
«Братец-то наверняка опытен в обращении с дамами, это я дикарка» — подумала и вслух сказала:
— Ты просто хочешь, чтобы я привыкла принимать ухаживания? В городе ведь ты будешь знакомить меня с кавалерами… и гости наезжать будут, да? — и всё-таки смешалась: — Лофт, мне бы хотелось одеваться скромнее.
Он усадил её за стол, сел сам. Разлил по бокалам вино — и было видно, по опущенным ресницам и закушенной губе, что думает.
Стол был не так богат, как на завтрак, но всё равно, с точки зрения Гюнси, чересчур обилен: тонко напластанный окорок; жареный холодный фазан, задравший лапки кверху; устрицы в хрусталях наколотого льда (даже Гюнси знала, что они считаются едой, горячащей кровь и девицам не подходящей); сыры и старинная золотая ваза, в которой апофеозом чрезмерности застыла композиция из груш, яблок и золотистого осеннего винограда.
«Натюрморт голландезский, а не ужин…, а есть-то я и не хочу».
Брат тоже сидел перед пустой тарелкой, только с бокалом, тяжело молчал и наконец вздохнул:
— Ты права, сестрёнка. С кавалерами знакомства не избегнуть. Но поверь, местные бароны не способны доставить даме удовольствие своей куртуазностью… они больше интересуются охотой. И да, ты оденешься настолько скромно, насколько захочешь. Но — здесь и сейчас — тебя вижу только я. Так что не надо стесняться, — и протянул бокал, чтобы чокнуться: — Это столетнее вино из наших подвалов, заложенное ещё Гуго Безумным.
Рубиновый графский перстень блеснул на его руке, и Гюнси вспомнила:
— Гуго ведь в тех подвалах и жил, солнца боялся?
— Да, и про него всякие слухи ходили…
« Ну ещё бы, если он себе похороны периодически устраивал и гостей сзывал, чтоб на своих поминках повеселиться… без слухов тут никак».
Брат продолжал, с приличной скорбной миной:
— Но наш врач, мэтр Джеллардио, считает, что предок болел. И что у меня осложнением от пережитой чумы та же болезнь стала. Я ведь почти умер тогда. Рад, сестрёнка, что ты избегла ноши родового проклятия. Я долго тебя сюда не звал — боялся, что настигнет чумой или иной болезнью. Сухой климат иллирийских равнин полезнее болотных и лесных туманов, которыми знаменит Хель…
— Сейчас так светло и сухо, — пока Хель казался Гюнси весьма приветливым местом. Днём, по крайней мере.
Лофт еле слышно хмыкнул, отпил из бокала:
— Подожди, начнётся ноябрьская ледяная морось, туманы наползут из низин… — и отошёл к камину, в котором потрескивали дрова.
Сел в кресло, нахохлился.
— Тебе нездоровится, братец? — Гюнси впечатлилась, тоже встала из-за стола, подошла поближе.
— Да, знобит, — его ощутимо потряхивало.
Гюнси показалось, что он хочет приобнять её, заставить присесть на ручку кресла — и она слегка отпрянула. Монастырское воспитание не позволяло принимать такие проявления родственных чувств.
«Всё-таки я, конечно, дика» — подумала печально и взяла плед с кресла напротив, подала брату. Он протянул руку к пледу и взял её за запястье:
— Ну что ты, сестрёнка… не куксись. У меня бывает. Завтра утром буду здоров.
Гюнси вздрогнула от прикосновения, но он не дал задуматься, осторожно усадил её в кресло напротив, сходил принёс её бокал, сам уселся и накрылся пледом:
— Давай посидим, погреемся. Есть ты не хочешь, вижу, и у меня аппетита нет.
Гюнси наконец отпила из бокала. Столетнее вино, как выяснилось, ничего не ждёт, и сразу изо рта ударяет в голову. И она сама не заметила, как вечер стал лёгким, весёлым — и промелькнул за обсуждением древней истории, философии, поэзии — а братец всё щедро пересыпал анекдотами, старыми и новыми, и случаями из жизни окрестных дворян. Надо признать, выглядели они в его рассказах нелепыми и смешными до невозможности. И Гюнси вроде бы помнила, что девице положено улыбаться краешками губ, но хохотала от чистого сердца, как селянка. А братец смотрел очарованно и подливал, себе и ей.
Очнулась, когда часы над камином ударили полночь. И тут же далеко внизу, в лесу, волки завыли.
Подскочила. Хотелось подбежать к окну, но сама себя одёрнула: девицам бегать невместно — подошла тихо, спокойно. Отодвинула тяжёлую штору.
Октябрьская золотая, с краснинкой луна заглядывала в столовую сквозь частые переплёты рамы, и ветер то разгонял, то наносил на неё рваные тёмные тучи.
— Это они на луну на полную распелись, — смешок за спиной раздался так неожиданно, что Гюнси вздрогнула.
«Уж очень тих братец, совсем неслышно подошёл. А про волков-то как ласково… И вот если подумать, то за столом приборы все из золота, а посуда либо стекло, либо фарфор, либо, опять же, золото. Ничего серебряного. Совсем ничего» — и морозец протянул по хребту.
— Я совсем заболтал тебя, а вставать завтра рано, в шесть. Чтобы по холодку в город успеть.
«Какой холодок, осень же! И днём не сильно жарко, только что светлее… светлее, да… „, — мысли путались.
Столетнее вино, да без привычки пить, давало себя знать.
— Ты устала, сестрёнка. Давай я провожу тебя до спальни, — Лофт осторожно приобнял, и она почувствовала, что — холодный.
«А ведь знобит его, от него должно жаром пыхать».
Но не отпрянула, спокойно согласилась, скрыв насторожённость. Лофт заулыбался, снял канделябр со стола:
— Посмотрю, хорошо ли ты устроилась.
В спальне Лофт замер на пороге:
— Это что?
Гюнси проследила за взглядом — на стене у изголовья кровати висел чёрный здоровенный крест, и налой под ним стоял с молитвенником, и бархатная скамейка с подушечкой для коленопреклонений.
— Это, ваша милость, старая Хюльдр принесла только что, — певуче, от торопливости сглатывая окончания, зачастила Фидар, прибиравшая кровать, — прикажете убрать?
Брат ступил на порог и отпрянул, подымая голову:
— Тьфу, чертовка старая!
Гюнси замерла, чувствуя, что сердце забилось пойманной птицей — неужто не может переступить из-за чесночно-рябиновой гирлянды?
Лофт тёр глаз:
— Шелуха попала, — и, с тяжёлым досадливым вздохом: — Сестрица, гоняй ты её, она тебе тут всё чесноком провоняет и ладаном.
— Но в кресте нет ничего плохого, и я привыкла молиться по утрам и на ночь… — Гюнси быстро переступила через порог, напряжённо глядя на брата.
Тот, отряхнувшись, наоборот, отступил:
— Довольна ли ты, сестра, своей спальней?
— Она чудесная, — Гюнси почти шептала, голос пропал.
Отошла ещё подальше вглубь. Двинется ли он следом?
Снизу послышались торопливые шаги, запрыгали тени от факела по серым камням стен:
— Ваша милость, в темнице всё готово, а только… — и воин в кольчуге резко остановился, умолк. И сказал, похоже, не то, что собирался: — Велите, чтоб подождали?
— Что ж… не надо ждать, пойдём, — и, обернувшись к сестре: — Сестрица, покойной ночи.
И, с усмешечкой:
— Не молись слишком долго, вставать рано.
Гюнси оторопело молчала, не в силах попрощаться, а он уже легко спускался по ступенькам.
Глава 3
Фидар, похоже, ночь не спала и расчёсывала спросонья госпожу так, что та вздыхала, терпя. Но не одёргивала. Только спросила:
— В деревне ночью танцы были?
Фидар открыла рот ответить, и его тут же перекосило зевотой:
— Ох, простите, барышня. Да, танцы.
— И не боялась ты через лес одна идти? — засыпала Гюнси под душевные рулады, выводимые волками, и уж она бы ночью нипочём из замка не вышла.
— Чавой-то одна? Нас много было: и девки из замка, и конюхи, и из стражи ребята... да счас волки сытые, зимой лютовать будут, — она снова перекосилась и с деревенской деликатностью отвернулась, зевая. — Вставайте-ка, барышня, одену вас. Приличного дорожного нет, ужо в городе закажете, так старое, в котором приехали, почистила, — и сволокла с вешалки монастырское серое платье.
Гюнси привычно в него упаковалась, привычно сама застегнула мелкие пуговки и снова спросила:
— И как, весело было? — сама она ни разу ни на каких танцах не была, да и не училась им. В монастыре девиц воспитывали хоть и для замужества, но в строгости, и предпочитали обучение ведению хозяйства, генеалогии и этикету всяким светским глупостям вроде танцев и верховой езды.
— И, барышня, сначала-то не очень, а потом, как молодой граф пришли, так-то хорошо стало! Уж он завсегда со всеми девушками перетанцует. Весёлый, шутит, и бусинами каждую одарит, — Фидар слегка оживилась, щёки её потеплели.
"Как так? Вечером же больной был, бледный... у камина мёрз! Ну, полегчало ему, стало быть, слава господу нашему", — Гюнси взбодрилась, хоть и осталась немного в недоумении.
Во дворе стало понятно, что во-первых, не занавески на окнах делали всё мутным, а, во-вторых, что братец накаркал: ни зги было не видно в густом сером тумане, и только по звукам утренней толкотни да лошадиному ржанию, приглушаемому туманом, понятно было, что господа выезжать собрались. Гюнси зябко куталась в не очень-то и тёплый, тоже из монастырской одежды, плащ, и опасалась спуститься: налетят ещё. И правда, карету подогнали прямо к ступенькам:
— Извольте, барышня! — кучер на облучке в этой серости казался кулём, замотанным в балахон.
Забравшаяся следом Фидар снова раззевалась:
— Открою, барышня, окно для воздуху!
Гюнси покивала, Фидар открыла — и тут же внутрь посунулась чёрная лошадиная голова с прижатыми ушами и попыталась её цапнуть.
Фидар уже и окно захлопнула, и к стеночке прислонилась, зевая, а в ушах у Гюнси всё стоял визг служанки. Та, впрочем, присутствия духа не потеряла, и, угнезжаясь поудобнее, говорила:
— Это их сиятельства конь. Чистый аспид. Прошлой осенью, в аккурат на День Всех Святых, конюх наш, Ивар, зазевался да не уклонился вовремя, так ему сволочь эта руку и вылущила. Да головой так мотнула, что кисть откушенную потом с крыши конюшни доставали, вона куда закинула! Вы, барышня, осторожнее с ним. Потому — дьяволово отродье!
У Гюнси весь сон пропал. Спросила дрожаще:
— И что с кистью? И с конюхом? Пришил доктор разве?
— Да виданное ли дело... не пришил, конечно. Но отец Бонифациус руку в церкви в реликварий положил. Сказал, с мощами самого святого Фендюлия храниться будет, — и, на выпученные глаза Гюнси, — и то, барышня, у нас приход богатый, молодой граф с самой столицы по просьбе отца Бонифациуса велел привезти пупок блаженного Фендюлия. За большие деньги купил, ничего ему не жалко для матери нашей святой церкви!
Фидар набожно перекрестилась. Глаза её горели — видно было, что рассказывать старые сплетни новому человеку большое удовольствие доставляет.
— А конюх что?
— А что конюх? Живёт без руки, приноровился. Но ему обещано, что на похоронах руку из реликвария достанут и с ним похоронят. А уж она святостью напиталась, — Фидар сладко, как будто халву пробуя, прижмурила глаза, — и за то ему на том свете потачку дадут и в рай впустят. Отец Бонифациус сказал, а он зря не скажет! Каково хорошо Ивар-то устроился, не всякий так сможет!
"Ну конечно, с братцевой лошадкой у всякого, смотрю, шанс есть..."
А вслух спросила:
— Как же брат такое чудище терпит, не избавится от него?
Фидар рассудительно возразила:
— Так боевой конь-то, сражаться обученный. Больших денег стоит. А простые люди бесплатные, — и ни тени осуждения или сарказма не было в её голосе.
Гюнси проглотила горечь, смолчала — общеизвестные же вещи, это она просто жалостливая. Фидар тарахтела дальше:
— И конь их сиятельству нужен: у нас-то всё со времён чумы, слава господу, тихо, — она возвела очи к потолку кареты и мелко перекрестилась, Гюнси почти бессознательно повторила за ней, — а разбойнички из иных мест приходят, да и почасту. Ну господин граф с присными и охотятся на них. Вот недавно телеги купцовые пограбили, купцы и нажаловались. Разбойников десятка два повязали в лесу. В темнице нонче сидят, до суда до графского.
— А что после суда будет?
Гюнси осеклась — в закрытое было окошко постучались и обеспокоенный голос брата спросил:
— Как ты, систер, не напугал тебя Шалун? Я прикажу наказать конюхов, что не удержали его.
Гюнси осторожно, подрагивающей рукой отворила ставенки: Лофт наклонился к самому окну, и она хорошо разглядела его мокроватые, то ли от утреннего умывания, то ли от тумана, чёрные волосы. Скромно ответила:
— Благодарение богу, я не пострадала, — и, с мольбой: — Не надо никого наказывать.
Лофт заулыбался с явным облегчением:
— Ты милосердна, сестрёнка, — и тут же перескочил: — Чудесный туман сегодня.
Обсуждение погоды считалось наилучшей темой для благородного разговора, но что-то в лаковой улыбке брата смутило Гюнси, и она уточнила:
— Ты их помилуешь?
Тут Лофт прикусил губу — досадливо:
— Систер, челядь нужно держать в руках... — и, глянув на потухшее лицо сестры: — Хорошо, в этот раз, ради тебя.
Гюнси благодарно вздохнула и не выдержала: вместо обсуждения погоды снова спросила неприличное:
— Это ведь зверь, как ты его не боишься? — и взглядом на Шалуна указала.
Тот стоял, как вкопанный, зло заложив уши назад, раздувая ноздри, и атласная шкура казалась ему маловата из-за бугрящихся мышц.
— Брось, систер, он просто душенька. И яблочки любит, — Лофт покопался в кармане редингота и извлёк яблоко, предложил коню.
Тот уши натопырил, вид сделал более приветливый, и, повернувшись, бархатными губами взял яблоко, а потом начал ловить хозяина и за пальцы — в виде нежной шутки. Лофт, тоже шутливо, похлопал по чёрной усатой морде, а потом вздохнул и стал серьёзным:
— Но ты никогда его не корми и близко не подходи. Жеребец строгий, кусачий и с яблоком и пальцы отгрызёт.
Гюнси открыла рот, собираясь рассказать, что уже просвещена насчёт ухваток душеньки Шалуна, но Фидар, до сих пор сидевшая очень тихо, шурхнула, как мышь, и Гюнси смолчала: вдруг с очевидностью поняла, что служанке может достаться за сплетни не только о братце, но и о братцевом коне, а подводить её под барский гнев не хотелось, как и лишаться источника сплетен. И она молча смотрела, как Шалун хрустит удилами и яблоком, а брат гладит шелковистую конскую шею, явно красуясь:
— Зато ты погляди, какая стать, какая порода! Цены нет этому коню. Быстрый, как ветер, бою обучен... а какие жеребята от него рождаются! Из других графств приезжают за ними, большие деньги платят. Возьму тебя, как вернёмся, на конский завод, лошадку тебе подберём.
Крикнул, обращаясь к охране, не видной в тумане:
— Выдвигаемся! — и тронул поводья.
Гюнси чудно́ показалось, что брат о продаже лошадей упомянул, и она тихо спросила у Фидар:
— Что ж братец, лошадьми, как барышник, торгует?
Считалось, что торговля — дело, для дворянина недостойное.
— И что вы, барышня! Нет, конечно, как можно: их сиятельство только завод держат да доходы получают, а торгуют другие, — голос служанки был ангельски простодушен. — И стекловарня ещё на реке, рядом с деревней нашей поставлена. Молодой граф после чумы увлеклись алхимией, в подвале-то замковом эта, как его... лыбрытория есть! Так они секрет прочного стекла открыли, и красить научились, а раньше-то, сами знаете, только белое и вовсе хрупкое было. Но и там тоже торгуют работники! — было видно, что Фидар переживает, как бы в глазах сестры брата не опорочить. Видимо, в рамках этого было добавлено: — Сначала было на графа нашего отец инквизитор, как донесли ему, недобро поглядывал. Насчёт лыбрытории. Но с тех пор, как в соборе Хольцком витражи попечением графа вставили, со всякими чудесными историями из жизни святых, так смотрит ласково и кажинный раз, как видит, благословляет! — она аж зарозовела.
И тут же сменила тему:
— А бусы какие там делают! Наши девки краше всех теперь!
"Что ж, понятно, откуда у братца деньги, — Гюнси была мала, когда её в монастырь отправили, но обшарпанные стены замка помнила, и удивлялась нынешнему очевидному богатству. — А щедр братец к церкви. То пупок святого Фендюлия купит, то витражи вот... только почему-то монастырю моему ничего толком не подарил, тыквами да лещами отделался. Тоже, гляди, и экономный. Инквизитора-то попробуй не улести", — и смутилась своими, не слишком для девицы пристойными, мыслями.
Фидар вторила её мыслям:
— И вам братец щедрое приданое даст. Видно, что любит вас, и ничего ему не жалко!
Лофт красовался и гарцевал перед окнами кареты, и шутки изящные шутил. Кончился дубовый лес, показались вдалеке, за убранными капустными полями (только кочерыжки гнилые рядами торчали) церковные шпили:
— Это Хольц, сестра, отсюда хорошо видно. Потом в низинку спустимся и до въезда в город больше ничего не увидишь.
По бокам дороги невесомыми розовыми мотыльками на мощных стеблях трепыхались поздние осенние цветочки. Гюнси зазевалась, и влетевший в окно букет встретился с лицом и тут же рассыпался по плечам, по груди, по подолу. Братец хохотал, всё больше напоминая восьмилетнего сорванца, которого она оставила когда-то в родительском замке.
"Что ж, уже не лягушки за шиворот", — мокрые нежные цветы, в которых она как будто искупалась, странным образом наконец сделали происходящее реальным. И ещё более странно было, что чувствовала она себя не ребёнком, а дамой, которой в окно кареты бросают цветы. Хотя родственную шутку воспринимать таким образом, ей-богу, не стоило.
— Это недотрога осенняя, сестрёнка, — она и не заметила, как он снова подъехал к окну, — если щёлкнуть по лепестку, закрывается, а потом снова открывается... — и, через паузу, — я не знал ничего нежнее, пока не увидел тебя на ступенях того задымленного трактира.
Она не знала, что ответить, но ответ и не нужен был — Лофт примолк и отъехал в сторону, и до города более не приближался. Гюнси от скуки задремала.
Встрепенулась от крика:
— Их сиятельство граф ван дер Хель с сестрой!
Глянула из-за распущенной занавески: серые каменные стены, тяжеленные кованые ворота, при которых стражники с алебардами — молодцевато напыжившиеся, но с сонно повисшими усами — тоже, видно, подрёмывали. Карета въехала в город и тут же затряслась, загрохотала колёсами по серой же булыжной мостовой. Гюнси всё так же, из-за занавески, смотрела на жмущиеся друг к другу двух- и трёхэтажные дома с яркими черепичными крышами. Город просыпался, разносились крики молочниц:
— А вот молоко свежее!
Откуда-то издали дребезжал церковный колокол, стучали молотки по наковальням и все звуки скрадывал не успевший ещё осесть осенний туман. Пахло свежевыпеченными булочками, и Гюнси сглотнула слюну. Плясавшая всю ночь служанка как уснула в начале дороги, так и спала, привалившись к обитой шёлковым штофом стенке кареты. Сладко причмокивала, и даже езда по булыжнику не мешала ей.
Лавка модистки, госпожи Медьеши, оказалась в центре города. Двухэтажная, с бронзовой начищенной вывеской и с привратником у входа, проводившим посетителей на второй этаж, в голубую шёлковую гостиную. Серое монастырское платье смотрелось в ней одеждой нищенки, и Гюнси поёжилась.
— Господин граф! Госпожа ван дер Хель! — Марина Медьеши, рыжеволосая красавица, вышедшая навстречу, улыбалась сладко и была сама любезность. — Это ведь как хорошо, что пораньше вы: толкотни нет... сами знаете, зима на носу, барышни к балам готовятся.
Лофт улыбался ещё слаже; приобнял хозяйку — скорее, обозначил объятие:
— Да-да, балы... вот и сестрёнке надо гардероб, — он явно был знаком с модисткой накоротке, потому что выспросил про дела, да не закончилась ли настойка мандрагоры и прочие припасы.
Госпожа Медьеши пропела:
— Да, как раз хотела об этом поговорить. Элла, Жужанна! Проводите госпожу ван дер Хель в примерочную, снимите мерки, оговорите предпочтения, посмотрите ткани. Я ведь права, граф, нужно полный гардероб?
Лофт только кивнул. Медьеши удовлетворённо дрогнула ресницами, прижала руки к груди:
— А мы с вами пока побеседуем, — и она указала на столик с хрустальным графином и засахаренными фруктами.
Хорошенькие кудрявые Элла и Жужанна увлекли Гюнси в коридор, уходящий вглубь. Беспомощно оглянулась, и Медьеши проворковала:
— Ваше сиятельство, мои девочки дело знают, а мужчине, хоть бы и брату, не годится присутствовать... — и, уже к Лофту: — Девице на выданье понадобится дуэнья. Я полагаю, она имеется? Я могу посоветовать достойных дам с наилучшими рекомендациями, — дверь закрылась, и дальнейшее слышалось неразборчиво.
Дальнейшее запомнилось стеснением от того, что пришлось в нижнем белье: корсете и всего лишь двух нижних юбках ждать, пока снимут мерки — хотя прикосновения опытных портних были схожи с дуновением ветерка.
Приносили ткани, и отрезы тонкого полотна, шелка и бархат, прикладываемые к телу, будоражили, а Элла и Жужанна деловито и одновременно профессионально-обольстительно тарахтели:
— Аквамариновый блё-д-амур — изумительно подчеркнёт глаза, роскошный и одновременно неяркий, подходящий для юной девушки, — и очередная волна с шорохом спускалась по телу, обнимая его и вздыхая, как морская почти, с шипением и с характерным шёлковым свистом.
Верделешевый — цвет незрелого персика, зелёный с розовинкой, зетинный — нежно-оливковый, мардоре — зелёный с золотистым отливом, смарагдовый бархат — глубокий зелёный, подходящий разве на амазонку, потому что только одежда для верховой езды допускалась для незамужней яркого цвета. Гюнси, которая, в монастыре живя, думала, что для послушницы годится серое, а для монахини чёрное, никогда и не задумывалась о таких нюансах. Когда её наконец проводили обратно, голова гудела. "Сутозолотой файдешин, шитьё рашель; тусмянный фуляр; цианидовая ткань шалон" — Элла и Жужанна как будто никуда не делись, шептали в оба уха, и вытрясти их было никак невозможно.
Лофт, уже сидевший в гостиной один, поднялся навстречу. Гюнси мельком глянула на себя в зеркало — красная, слегка растрёпанная, и вздохнула: непростое это, видно, было дело, по балам ходить.
Брат, проследивший за её взглядом, сочувственно хмыкнул:
— Это мы ещё с утра пришли, по-плебейски... господа в это время спать изволят.
Сам он при этом был возмутительно свеж, как будто и не занимался всю ночь неизвестно чем... вот кстати, что он вечером в тюрьме делал? Хотела спросить, но на лестнице послышался шум, и в гостиную, как стая перепёлок, впорхнуло семейство: шестеро девиц в сопровождении двух пожилых дам — очевидно, матери и дуэньи. Щебетали они тоже, как перепёлки. У Гюнси, привыкшей к монастырской тишине, аж уши поджались.
Пожилая дама склонила голову, и перья на шляпе качнулись:
— Какая приятная неожиданность! Граф ван дер Хель! Я видела вашу карету... Знаю, стоит подождать официального представления, но, раз уж мы встретились, представите вашу прелестную спутницу? Я полагаю, вы собираетесь вывести сестру в свет? — глаза её загорелись радостным людоедским огоньком.
Следом за семейством вошёл молодой человек, видно, задержавшийся на лестнице. Гюнси неприятно сжалась, когда он скользнул взглядом по ней, но не разобралась в ощущениях. Постаралась расслабиться, думая, что всё из-за дикости и непривычки к свету.
Брат вздохнул:
— Сестра, представляю тебе графиню Эулалию Турзо, с семейством: дочери, — тут он без запинки перечислил всех шестерых, улыбаясь каждой так, будто только о ней и думал, а девы приседали, смущённо потупив глазки, — и сын-наследник, виконт Янош Турзо, мой друг и сосед.
И, через паузу:
— Господа, моя сестра, девица ван дер Хель.
Гюнси тоже присела, и из-под ресниц рассмотрела откровенно пялящегося виконта Турзо: светлые волнистые волосы, явно уложенные цирюльником, борода, водянисто-голубые глаза. Снова поджалась, стараясь не дёрнуться — смотрел он на неё, как на мясо.
"Это норма, я просто раньше только с мужичьём сталкивалась, а те глаз не подымают. А это мужчина моего круга, они все так смотреть будут", — но неприятный холодок всё равно пополз по спине.
По сравнению с изящным Лофтом выглядел Янош увальнем: крепкие мышцы, обросшие салом, загривок, как у кабана, толстые пальцы усажены перстнями.
Тем временем графиня Эулалия выпевала (получалось не очень из-за надтреснутости голоса):
— Имею честь пригласить вас сегодня на вечер в моём доме: танцы, игры — всё, что вам, молодёжи, нравится... — и заулыбалась сухим своим лицом крайне поощрительно.
Гюнси не удержалась, панически взглянула на брата: не хотелось в чужие люди, и танцевать она не умела. Но тот уже вежливо отказывался:
— Сестра только из монастыря, не привыкла ещё...
Тут графиня быстро вставила:
— Маленький вечер, только для своих.
Но брат неумолимо продолжал:
— И гардероб сестрицын не готов.
Вошедшая как раз госпожа Медьеши обольстительно заворковала:
— О, несколько готовых платьев подгонят по мерке вашей сестрицы сразу же, — Лофт глянул на неё, и Медьеши, нисколько не сбившись с тона, закончила: — Но не сегодня.
Прощание было сердечным до невозможности и очень, очень длинным: пока перепрощались со всем семейством, Гюнси устать успела. Графиня Турзо не хотела выпускать ван дер Хелей из своих лапок, и крайне настойчиво зазывала в гости, мотивируя тем, что брат и сестра молоды и им нужно веселиться.
Гюнси улыбалась и кисло думала, что графине, похоже, нужно выдать одну из дочерей за Лофта, вот и наседает. Лофт безупречно любезничал, шутил и наконец они выдрались из салона госпожи Медьеши.
В карете пришлось сесть на одну скамейку с Фидар: большая часть пространства была завалена коробками с одеждой. Усмехнулась: пока аристократы чинили политес, портнихи и правда успели кое-что из готового подогнать и уложить — но каково хозяйка салона по одному взгляду всё поняла и вывернулась!
"Ушлая, должно быть, особа. Ну да и неудивительно, наверное: работа такая... — мысли лениво ворочались, в ушах стоял шум и писк, и всё не удавалось отойти от общения с Турзо, — только утро, а я уж устала", — Гюнси, вздохнув, прислонилась к стенке, но карету так трясло по булыжникам, что тут же и выпрямилась.
— Теперича, барышня, к сапожнику едем, — служанка-то как раз выспалась и посвежела, и была полна энтузиазма.
Гюнси было подумала, что лавка сапожника должна быть недалеко, но карета тряслась и тряслась. Не выдержала, спросила, и Фидар степенно ответила:
— Так что, барышня, дорогие-то лавки, может, в рядок и выстроились для удобства для вашего, но в городе по цехам обзаведенье держат: коли ты портной, так на Портняжной селись, коли сапожник, так на Сапожной. Хоть для кого шьёшь или тачаешь. Сапожная-то на другом конце города, потому.
Эта улица и пахла по-другому: дублёными кожами, клеем, чем-то крепким. Гюнси аж носом завертела, выходя из кареты.
Здесь привратника не было, хозяин сам встретил, выйдя на звяканье дверного колокольчика:
— О, фаше сиятельство! Это есть очень карашо! — улыбка утонула в седой бороде веером, и встречающий приветственно развёл руки: — Старый Ганц только сейчас думаль: давно фы у нас не бывать, а постафщик как раз чёрный сафьян привезти, и замшу и кордован! Фсё есть чёрный, как фы любить!
— Я не для себя сегодня, Ганц. Сестру обуй, — Лофт сдвинулся, и Гюнси разглядела что-то, кроме бороды.
Сапожник был низенький, как гном, и такой же коренастый. Может, он и тачал на господ, но ничего от куртуазности госпожи Медьеши в нём не было: даже на вид мозолистые руки, закатанные рукава рубашки, плотный черный передник, с которого сыпались обрезки кожи.
— Йа, йа, натюрлихь! — и, приглядевшись: — Фаша сестра есть красафиц, фаше сиятельство!
— Я знаю, — голос Лофта был полон медком и ледком одновременно, и Гюнси аж удивилась, как можно так совмещать.
Ганц, меж тем, что-то сообразив, опустил глаза и приветственно повёл рукой:
— Извольте присесть, госпоша ван дер Хель!
Гюнси прошла в указанном направлении и присела на пуфик — пожалуй, единственную роскошную вещь в лавке. Дубовый прилавок и голые дубовые стены были грубы, всюду валялись куски кожи, и крепкий запах дублёной кожи и клея бил в нос гораздо сильнее, чем на улице.
— Мастер, позвольте, я сниму мерку, — из двери за прилавком высунулся мальчишка, но мастер махнул на него рукой:
— Нихьт! Я сам! — и, видя, что тот так и смотрит на посетительницу: — Работать, ленифый свинь! Я есть сам!
Любопытная мордочка исчезла, и Ганц, кряхтя, опустился на пол:
— Позвольте ношку, госпоша ван дер Хель.
Осторожно снял грубый монастырский ботинок:
— О, такой ношка есть не для такой грубый обуфь!
Лофт недовольно пошевелился, зло выдохнул:
— Я тороплюсь, Ганц.
— О, йа, йа, старый Ганц не задержать вас! — сапожник споро обмерил ногу какими-то шнурочками. — Такой маленький прекрасный ношка нет ни у одной красафица в королефство!
Гюнси несколько смущённо выдернула ногу, но та снова была поймана:
— И я сшить для фас самый прекрасный туфелька, но надо ещё немношко потерпеть! — сапожник поставил ступню на кусок кожи и обвёл мелком. — Фот, теперь фсё! Позвольте, я надену фаш башмачок, госпоша! — и, к Лофту: — На фашей сестра женится сам король, когда уфидит эта ношка в моей туфелька!
Лофт обрёл вдруг лаковую холодность, спокойно сказал:
— Ткани для бальных туфель нужно взять у госпожи Медьеши, в тон к заказанным платьям.
Сапожник махнул рукой:
— Йа-йа, старый Ганц фсё знать... — он уже смотрел на кожу с меркой.
Гюнси осторожно напомнила:
— Мастер Ганц, вы, наверное, забыли записать мерки.
— О, нихьт забыть! Я никогда ничего не забыль, ни разу! Фсё здесь! — и он постучал корявым жёлтым пальцем по лбу.
И Гюнси начала понимать, почему клиенты терпят своеобразное его обращение.
Распрощался с сапожником Лофт холодновато. Гюнси видела, что он разозлился, и, когда брат провожал её к карете, не удержалась:
— Он ведь старый человек...
Лофт хмыкнул:
— Да ну. Ему шестидесяти нет, — и, зло: — Только что бородой, как отшельник, зарос. Ему б и аскезу отшельничью, чёрту старому.
Говорил он тихо, почти про себя, но Гюнси слышала:
— Но братец, ему дело вести надо. Он, наверное, всем клиентам такое говорит... — и поправилась, — клиенткам, по крайней мере.
Лофт очень елейно сообщил:
— Не всем, — подал руку, подсаживая Гюнси в карету, и спросил с насмешкой: — Что, сестрица, хочешь замуж за короля?
Гюнси смутилась, не удержалась — зло глянула. Но смолчала. Сказать, что замуж не хочется ни за кого, было неприлично для добронравной девицы.
Глава 4
Карета грохотала по булыжникам довольно долго, Гюнси косилась на опять уснувшую служанку, завидуя, что та спать может, и гадала, куда и зачем в этот раз едут.
— Сестрица, я тут подумал, — голос Лофта из-за колышущейся занавески звучал подобрее.
Отошёл, видимо, братец, и Гюнси выдохнула. Он, меж тем, продолжал:
— Я, было, собирался в городском доме пожить, и протопить его приказал, но сейчас думаю, ни к чему это. Успеется тебе с обществом да с женихами перезнакомиться. Вернёмся в замок?
Гюнси, обрадовавшись, закивала и поняла, что он не видит. Отодвинула слегка занавеску, ласково согласилась:
— Да, братец.
— Ну я так и думал, что тебе в замке больше нравится, — и держащую занавеску руку Гюнси осторожно сжали длинные горячие пальцы брата. — Ты голодна?
В животе давно выли волки, но Гюнси, как подобает девице, скромно ответила:
— Немного, братец.
Лофт, судя по голосу, улыбнулся:
— Сейчас в кондитерскую заедем.
Кондитерская сияла невиданно огромными, в рост человека, окнами — почти как в соборе, только что картинки из цветного стекла складывались светские: корабли с парусами, цветы невиданные и всяческое благорастворение.
Внутри на полу из чёрно-белых плиток дрожал неземной свет: цветные стёкла окрашивали пространство в оттенки алого, синего, золотого и зелёного.
Так же и пусто было, как соборе.
— Спят ещё все, после двенадцати тут не протолкнёшься, — Лофт, галантно провожая сестрицу к изящному мраморному столику на тонкой ножке, нашёптывал в ухо, — тут вся знать собирается. Хозяин, мэтр Арнальдини, торгует заморским напитком шоколадом и самыми изящными пирожными…
Собственно, мэтр Арнальдини уже нёсся к столику — огромный, с обтянутым белым фартуком пузом, но лёгкий, как парусник на воде. Изогнулся у столика, поприветствовал, и от профессионального его восхищения, на контрасте, Гюнси снова вспомнила про серое своё платье — именно потому, что смотрели на неё, как на королевишну.
Пахло в лавке так, что с ума сойти: ванилью, пряностями — до головокружения. И мэтр Арнальдини сладко вещал:
— Только что выпекли — бисквитные пирожные, с кремом шантильи и вишнями, вымоченными в ямайском роме, и корзиночки с цитронами, и эклеры с заварным кремом…
Лофт только кивнул:
— Несите всё. И шоколаду.
Воздвигшееся на столе изобилие было таким воздушным, таким разноцветным, что Гюнси почти потеряла связь с реальностью: вот только недавно серой овсянкой в монастыре завтракала, и вот… это. Осторожно, за хвостик зацепила вишенку с пирожного, и она брызнула во рту соком, перемешанным с душистым ромом. Лизнула крем и зажмурилась: никогда ничего подобного не пробовала!
Назавтракалась о души, оприходовав и бисквиты, и корзиночки, и эклеры. Шоколад, сначала вызвавший подозрения: чёрный, горький, хоть и пахнет сладко, в сочетании с пирожными шёл отлично.
— Сестрёнка, ты повеселела, розовая стала, — Лофт скользнул по её лицу взглядом и улыбнулся.
Сам он пирожными не прельстился, только шоколад отпивал понемногу. И на сестру смотрел. Гюнси поняла, что больше не может, и аккуратно промокнула губы столовым полотном:
— Спасибо, братец.
Он посмотрел непонятно и бросил коротко мэтру Арнальдини:
— Прочее — с собой.
И заскучал лицом, заторопился. Мэтр Арнальдини еле успел коробку с пирожными в окно кареты забросить.
Обратно ехали быстрее, братцу с чего-то не терпелось вернуться, и Гюнси вся истряслась на брусчатке, пока из города не выбрались. И на дороге карета переваливалась от скорости, и коробки с платьями так и ездили туда-сюда. Выспавшаяся Фидар вызвалась придерживать их и действительно вполне успешно придерживала завал, достигавший потолка. И тараторила:
— Лошадки-то стоялые, давно их сиятельство в город на карете не ездили, всё на Шалуне. Вот и несут, настоявшись, — и поудобнее перехватила снова поехавшие коробки. Грустно принюхалась: — Только пирожные возьмите, барышня, к себе. Как бы не развалилась коробка, платья попортим.
Гюнси взяла коробку на колени. Уловила заинтересованный взгляд, поняла и открыла её:
— Угощайся.
Пробуя господские пирожные, Фидар напоминала манерную кошку, дегустирующую случайно попавшуюся мышь-альбиноса: видно было, что не столько вкус интересует, сколько возможность потом всё в подробностях пересказать прочим слугам и односельчанам. Тем не менее, вся перемазалась.
В дороге пошёл дождь, моросливый сначала, а потом и вовсе настоящий предзимник, вода со снегом. Гюнси раз вздрогнула от попавшей в лицо снежной капли, два вздрогнула — и сама закрыла окошки (Фидар было несподручно — всем телом держала кипу коробок да ещё пирожное в руке), и карета погрузилась в полумрак, свет только через щели проникал.
Несмотря на занятость, служанка не умолкала:
— Сейчас-то тихо в замке, а по зиме гости наезжать начнут, и не продохнуть будет, — интонации её вдруг очень напомнили Гюнси матушку Улианну, матёрую сплетницу, — и в прошлую-то зиму всё наезжали, много желающих вашего братца обженить, хоть у одной графини Турзо шестеро дочерей, а сколько ещё невест по окрестностям… прислуга с ног и сбивалась. А таперича и женихи наезживать начнут, да и вы к ним. Самая пора зимой по гостям ездить, а коли пара сосваталась, так после поста на Воскресение Господне женятся. Об прошлую-то зиму братец ваш не женился. Эхе-хе, был бы жив покойный граф, царство ему небесное, гулять сынку не дал бы, живо женил, а тут приструнить некому. Ну да в эту захомутают, жених видный. Да и вы в девках, я чай, не засидитесь.
Гюнси ёжилась — становилось всё холоднее, да и разговоры не нравились. Молчала и думала, что братец, наверное, мёрзнет верхом, но в карете места всё равно нет. Фидар мерно тарахтела:
— А то виданное ли дело графу, да не жениться! Господин-то смеётся, что не нужна жена, больше ему в лыбрытории нравится сидеть, а не с женой. Ну да обженится, так молодая его живо сострунит!
«Угу. И меня сострунит. У брата, видно, засиживаться нечего, надо замуж выходить, чтоб, какой-никакой, свой дом был».
Во дворе замка Лофт сам открыл дверцу, галантно подал руку сестре, помогая выйти. Мазнул взглядом по перепачканному кремом лицу служанки:
— Систер, ты балуешь челядь… — и, с неожиданной снисходительностью, с тёплым смешком: — Впрочем, горничная госпожи и должна быть балованной.
Обратился к Фидар, холодно:
— Коробки разбери, развесь всё, и приготовься: завтра госпожа Медьеши приедет. С помощницей, но чтоб всё готово было.
Та, безо всякой помощи бодро выскочившая из кареты, скромно опустила глазки, присела:
— Всё готово будет, ваше сиятельство.
Лофт посмотрел, подумал, и с раздражением добавил:
— И убери ты из спальни сестрицы все эти глупости вроде чеснока с рябиной. Вонища от них, мусор… модистки смеяться станут, что у меня сестра суеверная, — и, не обращая внимания на кивки Фидар и на беготню слуг, повёл Гюнси ко входу.
***
Медьеши и правда приехала, Гюнси аж удивилась: вроде бы, как та сама говорила, сезон на носу, к каждому клиенту не поедешь. Фидар успела насплетничать, что Медьеши и завсе здесь бывает, и раньше приезжала. А на мужчин другой портной шьёт, так что не за этим. Дела у них с Лофтом.
Медноволосая красавица приехала ночью и утром улыбнулась ей в столовой, что тоже удивило: если Гюнси в монастыре привыкла, что сан людей отчасти уравнивает, то братец был склонен к сословным предрассудкам в высшей степени, а тут, считай, обслуга — а он ручки ей целует и с собой за стол сажает.
Завтрак шёл своим чередом, уже Лофту принесли закрытый крышкой кубок с бурдой какой-то горячей, и пахло зелье травами, землёй, специями… хотела спросить, что это, но брат любезничал с Медьеши, и такой у них слаженный дуэт был, что неволей подумалось: «А может, и не только дела их связывают. Может, потому братец и жениться не торопится. На Медьеши ведь не женишься. Может, любит», — и затуманилась.
Брат тотчас заметил:
— Не больна ли ты, систер? — голосом озабоченность выразил и привстал, губами лба коснулся.
Это прикосновение было странно тёмным, и по телу Гюнси прошла неиллюзорная дрожь.
— Да ты точно больна. Не надо было тебя в город по непогоде возить, — огорчился.
Медьеши тоже запереживала, не хуже добрейшей из тётушек:
— Ах, мой дорогой друг, — с сочувствием посмотрела на Лофта, руки к груди прижала — а Гюнси заметила, что ногти на руках острые и красны, как кровь, — я сама сейчас, из личных запасов сварю для вашей сестрицы лекарство, оно точно поможет, извольте только в лабораторию проводить.
И братец тотчас встал, и с уважением кланялся и благодарил, и под руку провожать гостью изволил.
А Гюнси в столовой осталась, несколько недоумевая. И от недоумения больше, чем из-за чего иного, попробовала братцеву бурду. То есть сначала просто из любопытства открыла кубок. Посмотрела, понюхала. Тёмное зелье пахло интригующе, было горячим — и за окном всё так и шёл предзимник, и дрожь не проходила… когда братец и Медьеши, минут через двадцать, вернулись, кубок был пуст.
— Вот, госпожа ван дер Хель, не перенебрегите моим скромным талантом целительницы, попробуйте, вам сразу же поможет, — Медьеши журчала весенним ручейком, излучая симпатию и искреннейшее беспокойство.
Гюнси, странновато себя почувствовавшая, и наваренное для неё зелье тяпнула. Судя по запаху и вкусу, варили на красном вине, как минимум, а может, для забористости и настойки добавляли.
Поэтому, когда братец углядел и страшным голосом спросил, кто пил из его кубка, Гюнси безмятежно призналась:
— Я. Хотела просто посмотреть. Потом понюхала, — тут она, к собственному удивлению, икнула, но было так хорошо и весело, что этим не смутилась: — потом попробовала… и вот.
Братец остался не в восторге, мрачно заметив:
— Вижу, что «и вот», — и обратился к сотрапезнице: — госпожа Медьеши?
«Как у врача спрашивает, как будто что ужасное случилось, а я ведь всего лишь…», — тут икнулось сильнее, и мысль была перебита.
Сознание затуманилось, голоса то отдалялись, то приближались, успокаивающее Медьеши: «Око зверя» не должно вступать в реакцию с «Дыханием дракона», она просто поспит и всё» и братцево, не на шутку перепуганное: «Но она человек, да не подготовленный, да без инициации», — и снова умиротворяющее журчание: — «Человек, просто человек. Выспится, ничего не будет. И не вспомнит», — и что-то ещё, но неразборчиво совсем уже.
Страшно захотелось спать, и она так и сомлела за столом.
Очнулась в темноте спальни. Прищурилась на огонёк свечи, шевельнулась, понимая, что лежит, уютно закутавшись в пышное одеяло, а за окном воет октябрьский ветер. Выспалась, но вставать и идти никуда не хотелось, и Гюнси поглубже зарылась в пуховые перины, слушая ветер, потрескивание свечи и шуршание за стенами .
«Кто там шуршит? Мышки?» — и сознанием, помимо воли, потянулась к шуршанию.
Удивилась, как будто шестым чувством и правда ощутив мышь: коготки, царапающие труху на полу норы; мягкую шубку; усики, топырящиеся в стороны и осязающие близко подступающие каменные стены; вкусно пахло сырными огрызками и свечным воском. Мышь облизывала усы и чистилась. Видно ничего не было, вокруг обступала глухая темнота.
Чувствовать себя мышью было любопытно и весело.
«Может, сон… хороший сон. Надо чего-нибудь поделать, не просто сидеть», — и Гюнси осторожно подпихнула мышь изнутри. Та была отзывчива и деловито побежала по тёмной узкой норе.
Путешествуя мышью, Гюнси выяснила, что может заставлять ту бегать быстрее и медленнее, сворачивать, куда захочется, и останавливаться. Стены, такие монолитные снаружи, изнутри оказались полны щелей, из которых иногда светилось и доносились голоса. Пробежала по пустынным верхним этажам, спустилась пониже. Пахнуло съестным и теплом с кухни, но оттуда же пахло котом, и мыши не хотелось сворачивать в эту сторону. Гюнси не стала, и спустилась ещё пониже. Из щелей плескало рваным факельным светом, начала попадаться стража. Слышно было, как стражники на посту балагурят: «А Ласло, слышь, кузнецу и говорит: „Коли выпьешь при мне всю бочку пива, так я…“, — Показалось неинтересно, да и смутительно слушать мужицкие байки, и мышь побежала ниже. Пахло уже чем-то резким, почти как на улице сапожников: дубильными веществами и чем-то настолько едким, что в носу защипало. Гюнси хотела было пробежать это место побыстрее, но резко остановилась, услышав знакомое журчание:
— Ах, мой друг, так трудно мне с этим големом… помните, меня чуть не съели в адских мирах, когда на левиафана охотилась?
Гюнси страшно поразилась, встала и растопырила ушки: ведь не может быть, чтоб такая чушь не послышалась? Щели посмотреть не было.
Участливый тенор Лофта ответствовал:
— Да-да, помню, желчь его была нужна, — и, тут же засмеявшись: — Но вдвоём мы его завалили.
Медьеши ностальгически вздохнула:
— Чудесная была охота.
— И заработали неплохо. Кроме желчи, из него много что высыпалось. Надо бы повторить…
— Не исключено, что придётся, мой друг. Создание идеального мужчины чрезвычайно сложная вещь: если вовремя не найдётся последний ингредиент, снова желчь будет нужна.
— Марина, дорогая, да ведь любой живой мужчина был бы ваш, если бы вы пальцем поманили, хоть принц, что вам тот голем…
Медьеши была суха:
— Спаси Азатот. От принца и от живых мужчин, а от принца в особенности. Говорили мы уже об этом. Я хочу идеального.
— И чёрного, как головешка? Вы же его чёрным сделали, моя прелесть, — голос Лофта начал радостно подбулькивать.
Пока Гюнси переваривала тот факт, что красавица Медьеши в спасении уповает не на господа нашего, а на некоего Азатота (кто это?), братец хихикал. Явно подшучивал над приятельницей не в первый раз. И продолжал, не смутившись:
— Но, как эксперимент, конечно, чрезвычайно интересно, коллега. Давайте же спустимся в казематы: возможно, кто-то из нынешних сидельцев подойдёт. Я ещё не всех съел, хе-хе.
Гадкое хихиканье было вполне согласно и весело поддержано собеседницей. Просмеявшись, она с приязнью сообщила:
— Да, я знала про ваш улов и торопилась. Кто знает, может, в этот раз повезёт и у одного из этих проходимцев окажется сердце истинно храброго мужчины! Которым я смогу оживить свою прелесть, — красавица жаждуще вздохнула.
Гюнси, наконец найдя удобную щель, впилась в неё мышиным глазом и увидела, как Медьеши ловко ухватилась за готовно подставленный локоть графа ван дер Хель.
«Не всех съел, хе-хе»… перед глазами встало сухое старушечье лицо Хюльдр, которую Гюнси совсем недавно наивно спрашивала, водится ли здесь нечистая сила, и полный убеждённости ответ: «Да как же не водится! Полным-полно!»
«Не всех съел… полным-полно… полным-полно, полным-полно… Не всех съел», — что-то внутри бормотало без остановки, а мышиные лапки шуршали следом за красавцем, увлекающим роскошную ведьму в казематы замка. Подол Медьеши, брусничного цвета, выкроенный модным хвостом, зашуршал по камням. Свет факелов красил его в оттенки ада. И ад разверзался перед Гюнси: «Не всех съел, полным-полно нечисти…»
Медьеши вдруг резко обернулась, горящими глазами уставилась прямиком на мышь, как будто через стену видела:
— Такое чувство, будто следят за нами, — и Гюнси затаилась в ужасе, перестав дышать и даже, как будто бы, жить.
Лофт был хладнокровен, не стал оборачиваться, но притормозил, раз даме припало остановиться. Безмятежно сообщил:
— Ну в замке живёт пара-тройка неупокоенных… из тех, что я съел. Кто-нибудь из них шмыгает, тоже и скучно им.
Медьеши нелюбезно, сварливо выдохнула — похоже, остывая:
— Что ж не упокоишь?
— Да что им в том упокаивании? Думаешь, в рай попадут?
Ведьма хмыкнула:
— Это вряд ли… Кто там у тебя в последней партии?
— Как всегда, разбойнички. Из-за гор пришли, всё сплошь почти дезертиры из армии королевской, чтоб королю икалось: это ж надо дурь такую иметь, чтобы гномов в гномских горах воевать… полармии разбежалось, банды одна за другой через перевал лезут, — Лофт зло вздохнул. — Эти, пока повязал, купцов ограбили, вдового мельника с семьёй зарезали. Девок у него полна изба была, дочерей штук пять — всех замучали. Так что храбреца ты себе, чтобы сердце вырезать, может, и найдёшь, а вот невинного точно ни одного.
Медьеши вроде бы прислушалась, но всё смотрела неземными, сияющими очами в пустоту — и на затаившуюся, одним глазом подглядывающую в щёлочку Гюнси.
Лофт помолчал и не выдержал:
— А мельника-то как жалко, такой был человек нужный! — братец безо всякой воспитанности, как мужик, на пол сплюнул и шевельнулся нетерпеливо: — Пойдёмте же, дорогая. Я от расстройства проголодался, поем заодно.
Следом идти не рискнула: кто знает, что ещё увидишь. И не увидит ли ведьма Марина Медьеши больше, чем увидела. Повернула обратно. Балагурящие стражники играли в кости, и старший успокаивал младшего:
— Да не дёргайся ты. Их сиятельство в казематы не один, с госпожой Медьеши пошёл. Ну и стал быть, не скоро вернутся, под утро. А до утра времени много. Бросай!
И Гюнси поняла: знают. Знают, что брат её зверь. Только ей неведомо было. Ноги, даже и мышиные, отказали, и она провалилась в горячечное беспамятство.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
