Обложка Тень и Шпага

Тень и Шпага

Цесляков Никита Алексеевич

0% прочитано
Стандартный
Цесляков Никита Алексеевич

Тень и Шпага

Часть 1. МАСКИ И ПРИЗРАКИ: Глава 1. 40 Килограмм Кадета.

Глава 1: 40 килограммов кадета

Свинцовое брюхо Петербурга в октябре 1751 года набухло ледяной, гнилой мокротой. С Балтики через дельту Невы шел низкий, густой туман, перемешанный со снеговой крупой и едким заборным дымом от сырых сосновых дров. Река с тихим, урчащим всплеском билась о нетесаный гранит Васильевского острова, будто пыталась слизать с берега деревянные мостки, причальные сваи и сутулые фигурки часовых в промокших епанчах.

Казалось, сам воздух столицы был замешан на соленой морской тине, конском навозе и запахшей дегтем конопляной пеньке.

У высоких, обитых полосовым железом ворот Морского шляхетного кадетского корпуса, выходивших на Набережную линию, со скрипом и тяжелым хлюпаньем остановилась крытая дырявой рогожей кибитка. Обод её заднего колеса соскочил с гранитного камня и с глухим стуком погрузился в полужидкую грязевую кашу.

Лошадь — тощая, грязно-серая кобыла с заплывшим левым глазом — тяжело вздохнула, выставив изо рта клубы сизого пара, и навеки замерла, опустив морду к брусчатке.

— Ну, слезай, барин! Приехали, чтоб тебя черти на том свете на вертеле крутили! — прохрипел кучер.

Это был угрюмый мужик в залатанном армяке, от которого за версту разило прокисшей капустой, перегаром и дешевой махоркой. Он даже не повернул головы, лишь сплюнул через пожелтевшие зубы в сторону Невы.

Из-под рогожи сперва показалась узкая, костлявая рука. Пальцы — длинные, с искусанными ногтями и посиневшими от холода суставами — безнадежно цеплялись за измазанную конским пометом подножку. Затем из тёмного нутра экипажа выбрался и сам юноша.

Николай Орлов выпрямился на подгибающихся ногах, и первый же порыв ледяного балтийского ветра, проскочивший с реки, заставил его покачнуться, точно сухую тростинку на болоте.

Ему исполнилось шестнадцать лет всего месяц назад. Но выглядел он так, словно перенес три года тяжелой горячки. При весьма высоком для юноши росте — два аршина и четыре вершка, то есть почти сто семьдесят один сантиметр — весил он едва ли сорок килограммов.

Из-за тонкой, заношенной батистовой рубахи и потертого сюртучка из дешевого смоленского сукна с потрясающей, пугающей четкостью проступал каждый мосол. Торчащие ключицы казались готовыми вот-вот прорвать бледную кожаную ткань. Впалые щеки обтягивала восковая, бескровная кожа, сквозь которую на висках просвечивали синеватые жилки, а огромные, по-детски наивные темные глаза смотрели на массивные туши корпусных строений с тихим, затаенным ужасом.

— Дви-двигайся, байстрюк! — рявкнул кучер, с грохотом сбрасывая на грязную брусчатку единственный пожиток кадета — небольшой потертый сундучок из свиной кожи с медным навесным замком. — Чай, не на бал к Императрице Елизавете Петровне привезли! У меня еще в Коломне сено не разгружено!

Слово «байстрюк» прозвучало не с яростью, а с той будничной, равнодушной жестокостью, с какой в деревнях отгоняют шелудивых псов. Но от этого проклятого слова внутри у Николая привычно и привычно-больно сжалось сердце.

«Байстрюк... Внебрачный. Незаконный. Ошибка природы».

Он ничего не ответил кучеру. Николай вообще научился молчать с тех самых пор, как осознал свое место в этом мире.

Официально он числился сыном графа Григория Ивановича Орлова. Неофициально — его главным и самым тщательным образом скрываемым позором. Мать Николая, обедневшая смоленская дворянка с тихим голосом и печальными глазами, умерла от родовой горячки в тот самый день, когда он появился на свет. Граф Орлов, пышный вельможа, проводивший жизнь между Петербургом и Царским Селом, откупился от «живой улики своей греховности» скромным содержанием.

Николай рос на задворках дальнего смоленского имения, среди старых книг, ворчливых дворовых бабок и вечной сырости. С ним никто не занимался фехтованием, его не учили верховой езде. Его единственным собеседником была огромная графская библиотека, где юноша годами глотал тома французских романов, исторические хроники и трактаты по тактике.

Но когда парню исполнилось шестнадцать, граф решил окончательно сбыть «живой скелет» с глаз долой. Морской шляхетный кадетский корпус казался идеальным местом. Оттуда слабаки либо возвращались калеками, либо отправлялись на дно Балтийского моря под парусными фрегатами Ее Императорского Величества.

Николай нагнулся и взялся за железную ручку сундука. Ручка была ледяной. Она мгновенно въелась в содранную ладонь. Рука юноши задрожала от тяжести, узлы жил на шее натянулись, как струны. Ему казалось, что в сундуке лежат не три смены белья и стопка исписанных тетрадей, а пудовая чугунная гиря.

Сделай шаг. Еще шаг. Не упасть. Только не упасть на глазах у часового, который откровенно ухмылялся, глядя на то, как новоиспеченный кадет волочит свои пожитки по грязи.

Внутри корпуса пахло иначе. Здесь царил тяжелый, устойчивый дух казенного дома: прокисшие щи из квашеной капусты, сырая шерсть намокших кафтанов, сапожный деготь, каболка и едва уловимый, но всепроникающий запах старого прокуренного табака.

— Название! Чин! Чей будете?! — загремел из-за высокого деревянного прилавка писарь, не поднимая головы от сальной приходной книги.

— К-кадет... Н-николай... Ор-рлов. С-сын... гр-рафа Ор-рлова.

Николай отчаянно пытался подавить и сдержать вшитое с самого детства, привитое гувернером французское грассирующее «р», но от волнения и стыда язык залипал на нёбе, а картавость прорывалась наружу, заставляя его заикаться еще сильнее.

Писарь накоротко макнул гусиное перо в чернильницу, смерил Николая тяжелым, маслянистым взглядом и издал звук, похожий на хрюканье:

— Графа, говоришь? Ну-ну. У нас тут через одного графичи да бароничи, а как на рею загнать — так все маменькины плаксы. В лекарскую! На освидетельствование! Пошел, пошел, не задерживай государевых людей!

Каптерка, где проводился медицинский осмотр и выдача амуниции, представляла собой низкое помещение с бревенчатыми стенами, пропитанными смолой. В углу гудела чугунная печь-буржуйка, но от нее веяло скорее удушливой гарью, чем настоящим теплом.

На холодном деревянном полу, испещренном глубокими занозами от тяжелых сапог, уже стояло полдюжины новоприбывших юношей. Все они были раздеты дородна.

— Следующий! — рявкнул лекарь корпуса, грузный немец с пышными, прокуренными до рыжины усами и огромным животом, обтянутым засаленным суконным жилетом.

Это был доктор Крус. Через круглые очки в медной оправе он смотрел на кадетов с той выражением глубокого разочарования, с каким опытный мясник смотрит на тухлую тушу.

Николай скинул на пол свой сюртук и рубаху.

По каптерке пронесся легонький шорох, а затем — тихий, пока еще сдерживаемый смешок.

Николай обхватил себя руками за плечи, пытаясь защититься от сквозняка, дувшего из щелей в полу. Торчащие ребра юноши можно было пересчитать с противоположного конца комнаты, даже не напрягая зрения. На спине, между лопатками, проступали острые позвонки, похожие на зубья деревянных граблей. Руки казались тоненькими сухими веточками, а бледная кожа от холода покрылась крупными пупырышками и приобрела синевато-фиолетовый оттенок.

Доктор Крус подошел к большим медным весам, регулируемым тяжелыми гирями.

— На доску! Быстро, быстро, господин Орлов! Не май месяц!

Николай ступил на холодную металлическую площадку весов. Медь отозвалась зловещим ледяным уколом в босые ступни.

Лекарь сдвинул гирю на отметку в три пуда. Коромысло весов с оглушительным треском рухнуло вниз.

— Was ist das?.. — пробормотал доктор.

Он сдвинул гирю на два пуда. Коромысло снова даже не шелохнулось. Немец затаил дыхание, продвинул бегунок еще дальше и, наконец, медная стрелка с трудом застыла в равновесии.

— Господи Иисусе, Царица Небесная! — лекарь всплеснул руками, оставив на своем жилете пятно от аптекарской мази. — Рост: два аршина, четыре вершка! Вес... Да тут и двух пудов не наберется! Сорок килограммов! Почти три пуда костей и полпуда кожи!

Он резко повернулся к дежурному капитан-поручику Демидову, который стоял у дверей, опираясь на трость с набалдашником в виде орлиной головы.

— Вы кого мне привезли, сударь? Вы его чем кормили в Смоленске? Паутиной и сушеными тараканами?! Он же от первого же орудийного залпа на корвете рассыплется на отдельные суставы! А шпагу как он удержит? Ему эспадрон ручонку-то в локте сразу вывернет наизнанку!

На этот раз сдерживаться никто не стал. Каптерка взорвалась дружным, раскатистым хохотом. Хохотали дежурные солдаты, хохотал каптенармус Влас, хохотали другие кадеты.

Среди хохочущих выделялся один юноша. Он был на голову выше Николая, широколобый, с наглым, румяным лицом, пышущим здоровьем и сытостью. Это был барон Шувалов — представитель богатого и влиятельного рода, уже успевший облачиться в новенький кадетский кафтан. Шувалов стоял, подченяв руки в бока, и с откровенным, сытым глумлением разглядывал истощенную фигуру Николая.

— Не пекитесь так, лекарский чин! — громко, на всю комнату перебил доктора Шувалов, разводя широкие плечи. — Мы его на брам-стеньгу грот-мачты вместо флюгера привяжем! Ветер в столице вертлявый, вот Орлов нам своим длинным носом направление бури и покажет! Летит Орлов — значит, шторм в десять баллов!

Новый шквал хохота сотряс бревенчатые стены. Капитан-поручик Демидов лихо ухмыльнулся в усы, но сделав вид, что соблюдает порядок, слабо постучал тростью по полу.

Николай сжал челюсти так крепко, что в ушах возник тупой, звенящий гул. Зубы заскрипели. Он не поднял глаз. Он смотрел на занозистую половицу прямо перед собой, на которой лежал сухой еловый игольник.

«Не смотреть на них. Не смотреть. Если не смотреть в их лица — они не видят твоих глаз. Они не видят слез. А слез они не получат. Пусть хоть на куски режут — не подарю ни единой слезы».

— Ладно, довольно ржать, кабели! — буркнул каптенармус Влас, хмурый усатый ветеран с глубоким шрамом через всю правую щеку. — Одевайся, заморыш.

Влас швырнул Николаю комплект казенного обмундирования. Кафтан темно-зеленого сукна, предназначенный для самого маленького кадетского размера, повис на юноше, как на огородном пугале. Плечевые швы съехали почти до локтей, рукава полностью закрывали кончики пальцев, а огромная треуголка с медным галуном провалилась на самый нос, упершись в уши.

— Ш-шпагу... когда вы-выдадут, господин каптенар-рмус? — тихо, картавя на элитный французский манер и заикаясь больше обычного, спросил Николай, пытаясь выпростать пальцы из длинного рукава.

— Шпагу? — Влас искренне изумился, сплюнув на пол. — Тебе, поэт, шпагу дай — ты сам себе брюхо проколешь, когда споткнешься. Ишь, «каптенар-рмус»! Грассирует, как дворянчик версальский! После строевого смотра получишь. Если доживешь до четверга.

— Поэт? — хохотнул кто-то из кадетов позади Шувалова. — А почему поэт-то, Влас?

— А вы гляньте, чё у него из сундука вывалилось!

Каптенармус носком своего тяжелого юфтевого сапога с ходу поддел и отпихнул в сторону стопку исписанной бумаги, выпавшую из неплотно закрытого сундучка Николая.

Листы белой голландской бумаги — единственное дорогое сокровище, которое Николай смог утащить из смоленского дома, — разлетелись по грязи и опилкам. Это были его тетради. Его роман. Его поэмы. Его единственный мир, где он не был ни байстрюком, ни 40-килограммовым калекой, ни позором графского рода. Мир, где царили благородные рыцари, древние тайны, дворцовые тайны и стихи о далеких, нехоженых звездах.

— О-отдайте!.. — вырвалось у Николая.

Голос его, обычно тихий и глухой, прозвенел неожиданно резко, с тонкой, почти фальцетной ноткой отчаяния.

Николай бросился вперед, забыв про висящий на нем не по размеру кафтан, не думая о том, кто перед ним стоит. Он упал на колени, пытаясь выхватить листы прямо из-под засаленного сапога каптенармуса.

— Вишь, какой прыткий скелет! — расхохотался барон Шувалов.

С быстрым, злорадным движением Шувалов выставил вперед ногу в тяжелом сапоге. Николай, не успев затормозить, со всего размаха налетел голенью на жесткий носок бароновской обуви и с грохотом рухнул плашмя на занозистый пол.

Острый деревянный отщеп моментально пробил тонкую ткань брюк, больно вонзившись в колено. Локти от удара о неоструганные доски сгорели дикой болью. Из разбитых ссадин мгновенно выступили алые, густые капли крови.

— Рифмы свои спасает! Держите его, а то он нас своими стихами зашибет! — глумился Шувалов, пока другие кадеты гулом одобряли его выходку.

Николай не издал ни звука. Сцепив зубы до хруста, не вставая с колен, он стал собирать исписанные листы. Руки его крупно, неудержимо дрожали. На белоснежной голландской бумаге, покрытой мелким, аккуратным почерком, оставались липкие, багровые отпечатки его собственной крови из разбитых локтей.

Он аккуратно, листок за листком, сложил стопку, выпрямился и сжал рукопись на груди, спрятав ее глубоко за пазуху огромного кафтана. Бумажные листы, пропитанные его потом и кровью, грели его хрупкую грудь лучше любой шерсти.

Николай поднял голову и впервые посмотрел прямо в лицо Шувалову. В его темных, глубоких глазах не было слез. Там была только холодная, ледяная тишина. Шувалов на мгновение поперхнулся смехом и неосознанно сделал шаг назад, но тут же опомнился и нагло ухмыльнулся.

Рота спала.

В огромном, невзрачном спальном зале корпуса, освещенном лишь одиноким масляным ночником у дверей, стоял гулкий, тяжелый гул. Спящие кадеты храпели, сопели, ворочались на жестких соломенных тюфяках и стонали от усталости. Первичная муштра, укладывание бухт тяжелого пенькового каната на плацу, изучение такелажного дела, бег в казенных сапогах — все это превращало даже крепких крестьянских парней в загнанных лошадей. А Николая Орлова это превратило в ходячий, полуживой труп.

Каждый шаг сегодня отзывался тупой, ноющей болью в пояснице и суставах. Сегодня его трижды наказывали розгами на плацу. Капитан-поручик Демидов лично следил за тем, чтобы Николаю врезали по спине за то, что тот не смог удержать на весу тяжелый кремневый мушкет во время строевого приема «На плечо!». Руки просто отказали, мушкет упал в грязь, и сержант выписал кадету пять горячих плетей.

Сейчас под грубой полотняной рубахой на спине Николая горели багровые, припухшие рубцы. Каждое прикосновение к жесткому соломенному матрасу казалось пыткой.

Николай лежал на спине, уставившись широкими глазами в темный потолок. Сквозь высокое, стрельчатое окно пробивался холодный лунный свет. Он серебрил узоры инея на стеклах и бросал бледные тени на ровные ряды коек.

Ему было больно. Физически, ментально, тяжело. Все тело горело огнем. Но под подушкой, скрытый от чужих глаз, лежал его главный тайник: измятая тетрадь в кожаном переплете и огрызок свинцового карандаша.

Убедившись, что дежурный капрал заснул на стуле в конце коридора, опустив голову на обнаженную тесачную рукоять, Николай тихонько, без единого звука выпростал сухую рука из-под одеяла.

Он не мог изменить свое тело. Он не мог за день набрать тридцать килограммов мышц. Он не мог приставить себе бычью шею Шувалова или заставить графа Орлова признать себя законным, любимым сыном. Он был слаб. Он был сорока килограммами костей и кожи.

Но у него было то, чего не было ни у Шувалова, ни у офицеров-самодуров, ни у этого лекаря с его медными весами.

У него был изощренный, холодный и невероятно наблюдательный ум.

Николай подтянул тетрадь к глазам, улавливая бледный лунный луч, и стал быстро, бесшумно писать, сжимая карандаш побелевшими пальцами:

«18 октября 1751 года. Морской корпус.

1. Каптенармус Влас. Хромает на левую ногу, однако правый сапог с внутренней стороны голенища стерт значительно сильнее. При ходьбе наклоняется вправо. Вывод: левая нога здорова. В левом голенище он прячет что-то тяжелое и плотное. Не кошелек — слишком весомо. Украденные серебряные ложки или казенные перстни? Если надавить на правый бок — теряет равновесие.*

2. Капитан-поручик Демидов. Во время команды "Смирно!" всегда неосознанно хватается пальцами за третью пуговицу камзола. В воздухе вокруг него пахнет не вином или махоркой, а анисовыми каплями, которыми лечат грудную жабу. Он тяжелый склеротик и боится, что его сгрузят на берег без жалования. Если во время смотра резко крикнуть за его спиной — у него перехватит дыхание минимум на три секунды.*

3. Барон Шувалов. Физически силен, но чрезмерно тяжел на левую сторону. При ударе правой рукой заносит локоть слишком высоко, полностью открывая печень и подколенную жилу на правой ноге. Центр тяжести смещен вперед. Если в момент его атаки не закрываться, а подсечь его под правое колено и одновременно уйти влево — рухнет ничком под собственной тяжестью, как подпиленный дуб...»

Николай замкнул тетрадь и замер, прислушиваясь к ночным звукам спальни.

В этом мире, где его считали пустым местом, недоразумением природы, сорока килограммами никчемных костей, он учился виртуозно видеть нити, за которые дергались эти сильные, самодовольные люди. Они думали, что он ничтожество. Они не знали, что в тени этой промерзшей кадетской спальни, сжимая дрожащими от боли пальцами свинцовый карандаш, начинает расти тот, кто научится читать их души, как открытые книги. И когда придет время — сломает их.

Николай глубоко спрятал тетрадь под соломенный матрас, перевернулся на бок, невзирая на вспыхнувшую боль в ссадинах на спине, и закрыл глаза.

Завтра будет новый день. Новая брань, новые розги и новые насмешки.

Но где-то там, за стенами этого мрачного, пахнущего дегтем корпуса, шумел большой, отчаянный Петербург — город дворцовых тайн, высоких чувств и заговоров. И Николай Орлов был готов ждать.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге