Темный Лорд Устал. Книга XIII
Глава 1
Кассиан
Утро началось с того, что дорожник Гуськов попросил солярку и получил её моментально.
Я задержался на этой сводке дольше, чем она заслуживала. Две недели назад запрос ушёл бы в третий по счёту комитет, а сам Гуськов сел бы писать объяснительную о превышении лимита на просьбы. Теперь комитета нет, а солярка на месте. Мелочь. Но о здоровье организма я сужу по таким мелочам: пульс щупают на запястье, а не на знамени.
Каждая такая сводка означает одно — Гуськов справился без меня. Значит, механизм крутится сам. Значит, у меня освободилось немного времени.
Ради этого всё и затевалось.
Я прилетел сюда отдыхать. Дал себя изгнать, собрал вещи и явился в тихий провинциальный угол вселенной с единственным намерением: вырастить сад и чтобы меня не трогали. Никакой иронии — план был именно такой, и он мне нравился.
Империй я построил достаточно. Десятки, в разных мирах, по одному чертежу: вертикаль, армия, страх, генералы, которых надо периодически менять, потому что они портятся. Всё это работает. Всё это я умею делать закрытыми глазами, и всё это, как выяснилось за десять тысяч лет, никуда не ведёт. Диктатура — способ удержать то, что уже есть. Вырастить она не может ничего, даже яблоню.
Поэтому я хотел сад. Причем не метафорически — я хотел настоящий сад: землю, воду, растения, руки в перегное и никого вокруг.
Не вышло.
Сначала пришли люди — за помощью, за работой, за защитой. Потом пришлось поставить забор. Потом за забором оказался умирающий город, а я, к сожалению, не умею смотреть на непорядок и делать вид, что его нет. Потом город потянул за собой область, область — регион, регион — страну.
Так маленький сад дорос до Империи, и я до сих пор считаю это несчастным случаем.
Желание при этом не изменилось ни на грамм. Мне по-прежнему нужно, чтобы меня не трогали. Просто ограду пришлось отодвинуть до государственных границ, а внутри ограды навести порядок — иначе она рухнет и придётся возиться заново.
Отсюда как раз всё, что я делаю. Прополка чиновников — чтобы аппарат работал без меня. Симпозиум — чтобы люди сами закрывали дыры и не бегали ко мне с каждой трубой. Узлы, Ростки, климат — чтобы страна перестала быть больной и требовать внимания.
Я не строю светлое будущее в обычном смысле. Я просто отказываюсь от обязанностей, каждая из которых крадёт драгоценные часы у моего сада.
И вот тут начинается новое.
Сад внутри империи я не выращивал никогда. Ни в одном мире. Империя и сад устроены наоборот: первую держат приказом, второй растёт сам, если ему не мешать. Совместить их — задача, решения которой нет даже у меня, и это, пожалуй, единственное, что делает происходящее интересным.
Считай, эксперимент. По-настоящему интересный первый эксперимент за десять тысяч лет.
Мешают ему три вещи.
Первая — возня за забором. Ирис ужала мне одиннадцать часов чужой трансляции до трёх строк: за океаном делегации каких-то небольших образований посовещались и решили мне что-то запретить. Торговать, летать, существовать — список уточняется. Нас с Александром вызвали объясниться, только официальную бумагу до сих пор никто не привёз.
Одиннадцать часов. Я за меньшее время озеленил Столицу.
Выглядит так, будто вороны собрались на пашне и проголосовали запретить трактор, с прямой трансляцией на все окрестные гнёзда. Больше всего мне понравилось слово «объясниться»: они всерьёз считают, что у трактора есть перед воронами повестка? Вреда они не сделают — через год Ростки перепишут климат от степей до Заполярья, и страна будет кормить себя без единой закупки. Санкции против такого хозяйства — недоразумение, а не оружие.
Но часы они крадут исправно. Третий день по два часа уходит на разговоры об интригах вместо разговоров о почве.
Вторая — Разломы. Эту тварь я оставил на потом, потому что она требует не просто решения, а тщательного исследования, а исследовать пока некогда.
Третья — Халифат. Мёртвый песок в полконтинента: пустыня жрёт оазисы, солит колодцы и ползёт к северу со скоростью, которую там никто не потрудился измерить. Лет через тридцать она постучится в мой южный забор. Люди никак не поймут, что пожар не тушат, когда горит собственная крыша: пожар выходят тушить к соседям.
И вот с ней у меня всё сходится в одну точку. Разверну пустыню — прикрою юг, обкатаю узлы на худшей земле, какая есть, и заодно получу вещь, после которой вороний совет замолчит сам. Спорить со страной, которая оживляет пустыни, не станет даже ворона.
Терра-узлы есть — машина чистит лей-линии и поднимает отравленную почву, вторые сутки работает без сбоя. Ростки есть. Люди, как выяснилось, есть тоже — самая приятная новость за два года.
Только нет воды.
И вот воду, признаться, я не делал никогда. Ни в одном из миров — не было надобности. Десять тысяч лет ремесла за плечами, а задача свежая, как у студента на первом курсе.
Я поймал себя на том, что улыбаюсь.
— Мой Лорд, мы готовы, — сказал инженер у проектора.
Я отложил сводки. Пора приступать к делу.
*
Зал выглядел прилично — впервые за двое суток.
Ночью Ирис устроила разгон. Я не вмешивался, но по сводке восстановил картину. Она обесточила лаборатории, погасила свет по этажам и лично, всеми двадцатью крохотными помощницами, выгоняла людей в гостиницы, а особо упорных, по её выражению, «конвоировала до душа». Один академик заперся в боксе и сдался только под угрозой отключения от Сети.
Результат стоил скандала. Люди сидели передо мной выспавшиеся, чистые и оттого вдвое опаснее.
— Циклонический опреснитель, — объявил ведущий инженер. — Проект в работе. Докладываю по текущей схеме.
Голограмма развернулась в разрез, и я увидел установку в два человеческих роста. Приземистая, похожая на промышленную центрифугу: приёмный контур, вихревая камера, каскад отводов, накопитель.
Красиво посчитано. Я прошёл схему глазами и отметил, что за четверо суток они сделали работу, на которую в приличном мире уходит год. Всё честно, всё сходится, и все ошибки сидят там, где им положено сидеть у людей, впервые работающих с живым потоком.
— Классические методы мы отбросили сразу, — говорил инженер. — Обратный осмос требует мембран, а мембраны — расходник, они забиваются, их надо менять. Дистилляция жрёт энергию. Мы пошли третьим путём: разделение в вихре. Закручиваем поток, тяжёлые фракции уходят к стенке, лёгкая вода собирается в центре.
— А энергия? — спросил кто-то из зала.
— Энергия, — согласился инженер. — Вот здесь мы и упёрлись. Чтобы раскрутить объём до рабочих оборотов, нужна мощность, при которой вся экономика рассыпается. Обычным приводом это не решается.
Он замолчал и посмотрел на меня.
Все посмотрели на меня.
— Решается, — сказал я. — Привод будет не обычный. Росток даёт живой поток, поток крутит контур, топлива не требуется. Считайте схему исходя из этого.
По залу прошло движение. Инженер сглотнул и защёлкал по чертежу, перестраивая узел на глазах.
А из четвёртого ряда поднялся Аркадий Тимофеевич.
Я ждал этого. Он ёрзал последние десять минут, и по нему было видно, что человек терпит из вежливости и сейчас лопнет.
— Мужики, — сказал он. — Погодите вы с оборотами. У меня вопрос принципиальный.
— Аркадий Тимофеевич, у нас гидродинамика…
— Да плевать мне на вашу гидродинамику! — Он вышел в проход. — Вы мне что на выходе дадите? Аш-два-о, чистую? Дистиллят?
— В идеале — да.
— А зачем?!
В зале стало тихо.
— Вы чего с ней делать собрались, с этой водой? — Аркадий развернулся к залу. — Пить? Так её пить нельзя, дистиллят вредный, из человека соли вымывает. В поля пустить? Так мёртвая вода мёртвую землю не поднимет! Я на Пустошь эту воду повезу, а она там ничего не сделает, только солончак промоет и вниз уйдёт!
— И что вы предлагаете? — терпеливо спросил инженер.
— А то предлагаю, что раз у вас там Росток внутри работает, то пусть он воду по дороге напитывает! — Аркадий рубанул воздух ладонью. — Мне живая вода нужна, структурированная, с балансом. Такая, которую земля примет и микрофлора не сдохнет. Разница между дистиллятом и живой водой — как между кирпичом и хлебом. Оба тяжёлые, а есть можно только один.
Я слушал и отмечал про себя, что он прав дважды.
Прав по существу: чистая вода без ионного состава земли бесполезна, а местами вредна. И прав в главном, чего сам, кажется, не осознаёт. Он единственный в этом зале спрашивает не «как сделать», а «зачем сделать». Инженеры проектировали устройство. Он проектировал результат.
Такие люди дороже установок. Установку собирают по чертежу за сутки. Человека, который посреди технического спора встаёт и спрашивает «а зачем», не собирают вообще.
— Аркадий Тимофеевич прав, — сказал я. — Правьте схему.
Я поднялся и подошёл к голограмме.
— Смотрите. Вихрь разделяет по плотности, значит, вы получаете не два продукта, а слои. Не выбрасывайте рассол, разбирайте его: литий, магний, бром. Это сырьё, за которым весь мир лезет в шахты, и оно окупит установку быстрее, чем сама вода. Здесь ставьте каскад отводов, по фракциям.
Я тронул чертёж, разворачивая контур.
— Дальше. Аркадию нужна живая вода — значит, на выходе, вот тут, до накопителя, ставим второй контур. Поток проходит вплотную к Ростку и насыщается. С основным не мешать, иначе собьёте баланс.
Зал зашумел. Я видел, как у половины из них меняется лицо: они пришли строить фильтр, а получили химический завод, который платит за себя сам. Экономика сошлась у них в голове за пять секунд, и это было приятно наблюдать.
— Мой Лорд, — осторожно сказал инженер. — А как мы это посчитаем? У нас нет ни одного параметра по живому потоку. Ни давления, ни расхода, ни отклика. Мы не знаем даже, в чём это мерить.
— Верно, — сказал я. — Никто не знает. Поэтому первый прогон буду вести я.
Двери зала с шумом разъехались.
*
Внутрь внезапно вошли трое.
Дед — впереди, в пальто нараспашку, с расквашенной костяшкой на правой руке. За ним Долгорукий, застёгнутый на все пуговицы, с тростью. Следом Илья Орлов, который на ходу дожёвывал бутерброд. От всей троицы несло порохом и той особой бодростью, какая бывает у людей их возраста только после очень удачной ночи.
Учёные обернулись на грохот. Дед оглядел зал, махнул рукой — работайте, мол, не отвлекайтесь — и направился ко мне через весь проход, нимало не заботясь, что доклад прерван.
— Калев! — Голос его раскатился под потолком. — У нас есть имя!
— Разумовский, — сказал Долгорукий, подойдя. Он не повышал голоса, но в наступившей тишине это и не требовалось. — Граф Илья Разумовский. Деньги, сеть, генералы — всё сходится на нём. Генералы дали показания ночью, письменно. Он дёргал за все ниточки разом.
Я кивнул.
Фамилия легла в схему, как последняя деталь в собранный узел. Финансист, ботоферма, бункер с генералами — три хвоста, которые старики вытянули за трое суток, и все три вели к одному человеку. Аккуратному, осторожному, ни разу не наследившему в цифре.
Что ж. Аналоговых зверей ловят аналоговые звери, и в этих троих я не ошибся.
— Взяли? — спросил я.
— В том и дело, что брать поздно. — Долгорукий сжал набалдашник трости. — Он умный. Понял, что проиграл, раньше, чем мы дошли до его двери, и сменил игру.
Воздух рядом со мной дрогнул, и над столом развернулась Ирис — в малой рабочей форме, взъерошенная, с папкой под мышкой.
— Хозяин! — Она швырнула перехваты в воздух, и листы развернулись веером. — Он с шести утра обзванивает иностранных журналистов. Девять мировых агентств, четыре посольства, все аккредитованные на Совет. Приглашает их на закрытие — говорит, сделает заявление, которое взорвёт мир. Вот запись. Он собирается выйти на трибуну и объявить вас диктатором. Ночные исчезновения, пропавшие генералы, старики без документов, которые приходят за людьми. У него папка собрана по всем происшествиям, и в там ни одного вранья!
— То есть мы — эскадрон смерти, — с удовольствием сказал дед и посмотрел на свою расквашенную костяшку. — А что. Отчасти правда.
— Это катастрофа! — Ирис всплеснула ручками. — Если он выступит при мировой прессе, Альянс получит повод! У них резолюция готова, войска у границ стоят! На трибуну его пускать нельзя, но и трогать нельзя: он всех предупредил, что если с ним что-то случится…
— …то это подтвердит его правоту, — закончил Долгорукий. — Грамотно выстроено, Калев. Классическая вилка: пустишь — получишь скандал на весь мир, не пустишь — подтвердишь тиранию, тронешь — сделаешь мучеником. Я сам так работал. Времени два дня, до закрытия Совета.
Все трое смотрели на меня. Ирис смотрела. Притихший зал за их спинами смотрел тоже.
Я взвесил.
Граф стоил четырёх минут внимания. Он выстроил приличную конструкцию — по меркам людей, которые всю жизнь двигают слова, — и она даже сработала бы, будь я тем, кем он меня считает. Он играл против правителя: против человека, у которого есть репутация, страх её потерять и потребность отвечать. Ничего этого у меня нет, и потому его вилка висела в пустоте, как ловушка, поставленная на зверя, который тут не живёт.
Опреснитель стоил дня. Настоящего, полного дня — с прогоном, с калибровкой, с параметрами, которых до меня никто не снимал.
Двигать день ради четырёх минут я не собирался. Оставалось совместить.
— Ирис, — сказал я. — Свяжись с графом. Передай: если ему не терпится, пусть приезжает сегодня. Выступит перед обедом, я послушаю. Скажи, что его не арестуют и не тронут, пусть хоть всю папку зачитает.
В зале стало очень тихо.
— Сегодня?! — Дед подался вперёд. — Калев, ты понял, что он затеял? Он же не жаловаться едет! Он на весь мир будет трусами трясти и тебя в диктаторы записывать, при живых камерах!
— Понял.
— И ты ему сам трибуну даёшь?!
— Даю. — Я свернул голограмму. — Только не через два дня, на его условиях и с его подготовкой, а сегодня, между делом. У меня после обеда прогон. Двигать его из-за графа я не стану.
Дед открыл рот. Закрыл. Посмотрел на Долгорукого — тот молчал, и по лицу старого регента было видно, как он крутит мою фразу так и эдак, ища второе дно.
Второго дна не было. Было расписание.
— Аркадий Тимофеевич, — сказал я. — Успеваем собрать до обеда?
*
Зал взорвался не сразу — сперва был общий вдох.
— До обеда?! — Ведущий инженер побелел. — Мой Лорд, у нас камера не считана! Каскад отводов на бумаге! Мы монтажную оснастку ещё…
— Пятый цех свободен, — сказал я. — Литейка прогрета с ночи. Нуль-металла на малый контур хватает, я смотрел смету вчера.
— Но расчёты…
— Расчёты закончим по ходу. Половину параметров всё равно можно снять только с работающего контура, я вам это уже говорил. — Я поднялся. — Сейчас десять минут десятого. Прогон назначаю на два. Кто считает задачу невыполнимой — может выйти. Остальные распределяются по узлам.
Не вышел никто.
Вместо этого зал вскочил разом и превратился в муравейник, в который сунули палку. Кто-то орал через ряды про оснастку. Кто-то бежал к дверям, роняя стулья. Штерн размахивал листами и требовал себе двух вычислителей и тишины. Аркадий Тимофеевич проталкивался к выходу с рулоном под мышкой и кричал: «Живую воду не запорите мне, ироды, я каждый стык лично приму!»
Я смотрел на это и отмечал, что темп взят правильный. Люди такой породы ломаются не от нагрузки, а от простоя.
Рядом стояли трое стариков и Ирис, и все четверо смотрели на меня так, будто я на их глазах сделал ход конём через всю доску.
— Ничего не понимаю, — честно сказал дед. — Нас душить собрались, войска у границ, граф этот с папкой, а он фильтр пошёл собирать. Дмитрий, ну хоть ты ему скажи!
Долгорукий молчал. Он смотрел то на меня, то на двери, за которыми грохотал разбегающийся Симпозиум, и по лицу его было видно: ищет второе дно и не находит.
— Ирис, — сказал я. — Передай приглашение. И проследи, чтобы прессу пустили всю, без ограничений. Каждое агентство, каждую камеру.
— Есть, Хозяин, — растерянно отозвалась Ирис.
Я забрал со стола схему второго контура и пошёл к дверям.
По дороге подвёл итог, поскольку день обещал быть длинным.
Граф приедет через несколько часов, выйдет на трибуну и скажет всё, что заготовил, не соврав ни в одном слове, — это единственное, что делает его любопытным. Ночные гости, пропавшие генералы, человек, который правит без суда. Всё правда.
Отвечать я не собирался. Спорить — значит признать, что тема есть, а темы нет. Оправдание есть форма отчёта, а отчитываться мне не перед кем: ни перед ним, ни перед его агентствами, ни перед вороньим советом за океаном. Есть более интерсный способ все уладить!
Ну а пока вернемся к главному, через несколько часов я узнаю, как ведёт себя живой поток под нагрузкой, и получу первые цифры того, что здешняя наука до сих пор считала неизмеримым. Через неделю по этим цифрам соберут вторую установку — уже без меня. Через месяц пойдёт серия, и вот тогда я поеду в пески.
Пустыня развернётся не за год и не за три. Но она развернётся, и в тот день у меня разом исчезнут две трети причин выходить из сада. Юг перестанет ползти на север. Соседи перестанут визжать, потому что визжать на того, кто им продаёт воду, невыгодно даже воронам. Останутся Разломы — с ними я разберусь позже, там нужно основательно подумать.
А потом наступит то, ради чего я вообще сюда прилетел.
Механизм будет крутиться сам: аппарат работает, люди умеют, страна кормит себя. Меня перестанут дёргать по каждой трубе. И я наконец узнаю, растёт ли сад внутри империи, — потому что этого, за десять тысяч лет, я так и не проверил ни разу.
Работы там, к слову, на всю оставшуюся вечность.
Но начинать надо с воды.
— То картошку он сажает, то воду гонит, — донеслось сзади бормотание деда. — Дмитрий, ну хоть ты понял, что он задумал?
— Помолчи, Саша, — сказал Долгорукий. — Я думаю.
Глава 2
До пятого цеха было четыреста метров крытым переходом, и я прошёл их пешком, хотя мог быстрее.
Мне нужны были эти четыре минуты. Но не для расчётов, расчёты бьли закончены ещё ночью, схема лежала у меня под мышкой в единственном экземпляре с правками Аркадия на полях. Мне нужно было то, что у людей называется предвкушением.
Я попытался вспомнить, когда испытывал его в последний раз, и не мог.
За десять тысяч лет ремесло стирается до автоматизма. Я поднимал мёртвые континенты, гасил звёзды, выращивал экосистемы из одной клетки — и всякий раз знал результат до начала работы, потому что всё это уже делал. Мастер, который тысячу раз резал по дереву, не волнуется над тысяча первой доской. Он просто режет.
Но повторюсь, пресную воду я не делал никогда.
Четверо суток назад, когда инженеры принесли мне первый эскиз, я поймал себя на странной мысли: я не видел готового ответа. Но видел задачу, настоящую, со своими неизвестными, с материей, которую никто не мерил. Пришлось обдумать все внимательно. Ощущение было забытое, как вкус еды после долгой болезни.
Сегодня предстояло проверить, правильно ли я это сделал. Такое точно стоит четырёх минут пешком.
В цеху уже грохотало.
Пятый цех — литейный, под высокой кровлей, с мостовым краном и прогретыми с ночи печами. Сейчас в него набилось человек двести, и на первый взгляд происходящее напоминало разграбление. Люди тащили стеллажи, катили баллоны, волокли кабели, орали через пролёт. На второй взгляд в хаосе была структура. Каждый бежал не куда-то, а к своему узлу.
Изобретать сегодня никому ничего не требовалось — вот что следовало понимать про предстоящее время. До этого проект считали, чертили и крутили на моделях. Камера рассчитана, каскад расписан, гнездо под Росток спроектировано до миллиметра. Оставалось собрать всё это руками в железе, работа это была монтажная, не научная.
Я нашёл взглядом ведущего инженера. Тот стоял у разложенных на полу секций контура и дирижировал сразу тремя бригадами.
— Севастьянов. Доложите.
— Корпус — здесь, варим через двадцать минут. — Он ткнул пальцем по цеху, не глядя. — Вихревую камеру точат, обещали к часу. Каскад отводов собран ещё вчера, стоит в третьем боксе. Гнездо под Росток… — он замялся на полсекунды, — гнездо готово, мой Лорд, но крепёж я бы усилил. Мы не знаем, как он поведёт себя на рабочих оборотах.
— Усильте. — Я развернул схему на ближайшем верстаке. — И смотрите сюда. Магистраль второго контура перенесёте вот так, в обход. Аркадий Тимофеевич прав: если гнать живую воду рядом с рассольной фракцией, баланс собьёт на первом же часе.
— Понял. Ещё вопрос. — Севастьянов понизил голос, что при цеховом грохоте выглядело трогательно. — Привод. Мы посчитали резервную ветку от сети, как вы велели, — если что, стенд закрутится от электричества. Но по основной схеме… мой Лорд, я обязан спросить. Мы ставим в центр установки живое существо. У нас нет ни одного датчика, который видит его поток и мощность. Мы будем крутить машину силой, которую не можем даже измерить. Как мне страховать людей?
Правильный вопрос.
— Никак, — сказал я. — Страховать буду я. Поток поведу сам, от первой секунды до последней. Ваши люди работают с железом, к Ростку ближе трёх метров не подходит никто. Всё, что мне нужно от вас, чтобы к двум часам железо было собрано и держало обороты. Остальное — моя часть работы.
— А если… — Он не договорил.
— Если я ошибусь в своей части, вы это увидите. — Я свернул схему. — Но я редко ошибаюсь, Севастьянов. Работайте.
Он выдохнул и побежал к корпусу.
А я остался стоять посреди грохота.
Двести человек вокруг собирали машину, которой не существовало нигде и никогда. Причем, не по моему приказу собирали, а из азарта. Я видел это по лицам, по тому, как орут, как бегут, как молодой сварщик гладил ладонью зачищенный шов. Через три часа мы узнаем, чего стоит наша работа. Как раз еще какой-то граф собирался что-то объявить…
Я поймал себя на том, что забыл, как его зовут.
Вспоминать не стал, не было смысла. Вместо этого пошёл осмотреть вихревую камеру.
Вихревую камеру точили в дальнем углу цеха, и там же меня поймал Штерн.
Он караулил у станка, обложившись листами, и по хищной постановке головы я понял: у академика созрел вопрос, и уйти без ответа он не даст. Такую породу я уважал.
— Лорд Воронов. — Штерн пристроился рядом, шагая через кабели с ловкостью, неожиданной для его лет. — Разрешите техническое недоумение. Я всю ночь считал вашу схему привода. Она работает, математика сходится, я проверил четырежды. Но я не понимаю одного места, и это место — вы.
— Конкретнее.
— Извольте. — Он выдернул из пачки исписанный лист. — Резервная ветка от электросети крутит камеру ничуть не хуже. Дороже, согласен, вдвое. Но она понятна, измерима и не требует, чтобы у машины стояли лично вы. Так зачем, мой Лорд? Есть что-то, чего-то не вижу тут?
Мимо проволокли секцию магистрали. Я подождал, пока лязг стихнет.
— Вы всё видите правильно, Лев Маркович. Серийная установка будет работать от чего угодно — от сети, от Ростка, хоть от дизеля. И даже без меня. Иначе грош ей цена: машина, которой нужен лично я, — это не машина, а протез.
— Тогда зачем?..
— Затем, что сначала её нужно научить. — Я взял у него лист и перевернул чистой стороной. — Смотрите. Что вы знаете про ману как рабочее тело?
— Ничего, — честно сказал Штерн. — В этом и беда. Ни плотности, ни вязкости, ни уравнения состояния. Наука Империи веками мерила, у кого из магов искра ярче, — а физикой поля не занимался никто. Нечем мерить. Нет таких приборов.
— Вот именно. Нет приборов. — Я начертил контур, гнездо, линию потока. — А поток есть, и сегодня он пойдёт через камеру. Живой поток, Лев Маркович, не электрический. Его нельзя включить рубильником и оставить: он дышит, у него есть ритм, он отвечает за нагрузку. Первый раз этот ритм кто-то должен задать и удержать — снять с системы все параметры, которые ваши датчики не видят. Где поток упирается, где копит, какой шаг держит под нагрузкой, как отзывается Росток. Всё это сегодня можно измерить лишь единственным «прибором» на планете.
Штерн смотрел на чертёж. Потом на меня.
— Прибор — это вы?
— Да, вы все верно поняли. Откалибруюсь по первому прогону, переведу ощущения в цифры, цифры лягут в автоматику. Со второго пуска машина держит ритм сама, с десятой установки про меня можно забыть. — Я вернул ему лист. — Я не деталь этой машины, Лев Маркович. Я её испытатель. Разница принципиальная.
Академик молчал секунды три, что для него было эпохой.
— Лётчик-испытатель, — сказал он наконец. — Первую машину поднимает тот, кто чувствует её телом, а уже потом пишут наставления для строевых пилотов… — Он вдруг встрепенулся. — Позвольте, но тогда вы сегодня снимете первые в истории количественные характеристики маны! Это же не опреснитель, это рождение новой метрологии! Это надо записывать! Мне нужен доступ к вашим данным, мой Лорд, слышите? Я вам таблицы построю, я вам единицы измерения выведу…
— Построите. — Я двинулся дальше вдоль магистрали. — Если к двум часам ваша матрица теплоотдачи будет готова.
— Она готова с шести утра! — оскорбился Штерн мне в спину. — Я вам не студент, у меня только сечение клапана не сходится на ноль-два!..
Я усмехнулся на ходу.
Сечение у него не сходилось, потому что он не учитывал сопротивление живого потока — откуда ему. Через час он упрётся в это сам, прибежит, и я скажу. Отнимать у такого человека законную минуту прозрения — расточительство. Поэтому я не собирался этого делать, ведь такие люди мне всегда нравились.
У гнезда под Росток уже собралась толпа, и в центре её громыхал Аркадий.
Он стоял у Ростка, у гнезда в транспортном коробе: полуметровый саженец в золотистой колбе, спокойный, с мягкой пульсацией по листьям. Вокруг колбы сгрудилось человек пятнадцать, и у половины в руках были приборы, которые они пытались к Ростку приложить.
— Куда со спектрометром?! — Аркадий растопырился перед коробом, как наседка. — Ты его хоть спросил? Это тебе не образец, это живой организм! Он вам сейчас полдня машину крутить будет, а вы его перед сменой тычете железками!
— Аркадий Тимофеевич, нам фон снять…
— Фон он тебе после работы даст! Всё, разошлись от греха! Замеры — по моему списку и только с моего кивка!
Меня заметили, и толпа рассосалась сама — по узлам, по делам, с той скоростью, с какой рассасываются люди, вспомнившие о несделанном. Аркадий остался у короба. Вид у него был встрёпанный и счастливый.
— Мой Лорд. — Он мотнул головой на гнездо. — Принимайте работу. Крепёж усилили, демпферы поставили двойные, как Севастьянов велел. Питающий раствор я сменил час назад, свежий. Богатырь готов. — Он покосился на колбу с нежностью, которую даже не пытался прятать. — Вы уж с ним поаккуратнее там, на прогоне.
— Поаккуратнее не выйдет, — сказал я. — Выйдет точно. Это лучше.
Я подошёл к гнезду.
Собрано было хорошо. Ложе под колбу выточено по форме, контактный пояс лёг ровно, магистрали подведены с запасом хода — на тепловое расширение, значит, Севастьянов додумал сам. Я провёл ладонью по контактному кольцу, проверяя чистоту среза, и Росток за стеклом качнул листьями мне навстречу.
Своего он чуял всегда.
— Вопрос у меня, — сказал Аркадий за спиной. Голос у него сменился, и я понял, что вопрос настоящий, вызревший.
— Спрашивайте.
— Вот вы его сейчас в машину ставите. — Он подбирал слова медленно, как подбирают ногой брод. — Крутить её будет, воду гнать, соль ворочать. Работа тяжёлая, машинная. А он ведь… — Аркадий пошевелил пальцами, — он ведь живой. Я с ним три дня вожусь, я же вижу, что он на голос идёт, он свет ищет, он Штерна не любит — как тот подойдёт, листья подбирает. И я всё думаю: а ему-то это не во вред? Не сожжём мы его центрифугой?
Я обернулся.
Пятнадцать человек час назад тыкали в Росток спектрометрами, и ни один не спросил, каково Ростку. А теперь спросил агроном. Вот поэтому второй контур в схеме назван его именем, а не именем какого-нибудь института. Это вызывало уважение.
— Смотрите, Аркадий Тимофеевич. — Я положил ладонь на колбу. — Что делает росток в поле? Тянет воду из земли, гонит по себе, испаряет, качает соки от корня к листу. Всю жизнь, без выходных. Он и есть насос — самой природой собранный. Мы не заставляем его делать чужую работу. Мы дали ему делать его собственную, только в тысячу раз больше его размера. Для него это рост.
Аркадий смотрел на колбу.
— То есть ему…
— Ему будет хорошо. Впервые за всё время в этом мире — по-настоящему в полную силу. — Я снял ладонь. — Вы же сами видели, что он делает с землёй, когда его пускают работать. Вот увидите, что он сделает с водой.
— Ну гляди, — сказал Аркадий колбе. И крякнув, взялся за крепёж. — Тогда сажаем богатыря. Э, нет, стой! Руки! Руки, я сказал! — это уже относилось к подбежавшим монтажникам. — Колбу беру я, ваше дело — фиксаторы!
Росток встал в гнездо мягко, как влитой, — форма ложа сошлась до волоса. Контактное кольцо легло на пояс, демпферы приняли вес, фиксаторы щёлкнули по кругу один за другим.
Листья за стеклом развернулись шире.
Он тоже предвкушал.
— Севастьянов! — крикнул я через цех. — Время?
— Час двадцать до прогона! Камеру ставим!
Час двадцать. Корпус сварен, каскад в третьем боксе ждал стыковки, Штерн у доски добивал своё сечение, не подозревая, что оно у него не сойдётся ещё минут сорок.
Всё шло по графику. Осталась моя часть работы — та, которую за меня в этом мире не сделает никто.
*
Стыковка каскада пошла с перекосом — третий бокс собирал отводы по чертежу до правок Аркадия, и посадочные фланцы разошлись с магистралью на четыре миллиметра. Четыре миллиметра — это либо два часа переделки, либо переточка посадочного пояса на месте. Двух часов у нас не было.
— Точим по месту, — сказал я, ложась под контур на подкат. — Севастьянов, шаблон мне и второй ключ на тридцать два.
— Мой Лорд, давайте я…
— Вы держите каскад. У вас руки длиннее, а у меня глаз точнее. Работаем.
Севастьянов дёрнулся было остановить — правитель Империи ложится на подкат, — но не успел, а потом уже стало поздно.
Лежать под машиной оказалось так же хорошо, как в первый раз. Тело помнило всё: как упереться лопатками, как вести ключ от себя, чтобы сорванная гайка не пришла в лицо, как дуть на стружку, не набирая её в лёгкие.
Первый раз был давно.
Мне тогда было что-то около двенадцати, если считать по местным меркам, и я подавал инструмент старику, чинившему водоподъёмник в мире, от которого сегодня не осталось даже названия. Старик был неважный мастер и скверный человек, зато он единственный во всей округе умел заставить железо работать. Он гонял меня подзатыльниками, кричал, что я ему мешаю, и однажды за целый день сказал единственное, что я от него запомнил: машина не терпит вранья. Соврал в расчёте — она соврёт в работе.
Потом я построил свою первую империю, и мне больше не подавали ключей. Только доклады.
Империю строят приказом и страхом. Сказал — сделали, не сделали — заменил. Это быстро, надёжно и не требует, чтобы ты сам понимал, как варится шов. За десять тысяч лет я привык не касаться работы руками, потому что руки у меня были чужие, тысячи рук, и все они боялись ошибиться.
И сейчас тоже… чужие руки бы точно боялись не успеть к двум часам. И это меня не устраивало.
— Ключ на семнадцать, — сказал я. — И шаблон.
Я затягивал крепёж центрального узла и чувствовал, что улыбаюсь второй раз за день.
Рядом на подкате возился Севастьянов, и через полчаса совместной работы с ним произошло то, что всегда происходит с настоящим инженером возле настоящего дела. Он забыл, кто я. Сначала он подавал мне инструмент с полупоклоном. Потом просто подавал. Потом рявкнул «держите фланец, уйдёт!» — и осёкся, побелев.
— Ушёл бы, — согласился я, перехватывая фланец. — Хорошо крикнули. Ключ дайте.
Я отметил про себя эту минуту.
За всю мою долгую биографию кричали на меня не так часто. Как-то раз — это был сумасшедший, дважды — умирающие, которым уже было нечего терять. Все прочие, включая моих генералов, разговаривали со мной ровно так, как разговаривают с обрывом: не приближаясь и не делая резких движений.
А Севастьянов рявкнул на меня из-за фланца. Не от смелости, не из вызова — просто фланец уходил, а я оказался ближе всех. В его голове я в ту секунду был не Лордом-Протектором, а парой рук на подкате.
И это было хорошо. Потому что такое было бы немыслимо в обычной Империи, что я строил раньше. Империя стоит на страхе, и стоит крепко: пока боятся — работают. Беда в том, что боящийся человек делает ровно столько, сколько велено, и ни на волос больше, а сад из этого не вырастает. Сад растёт там, где человек орёт на хозяина мира, потому что деталь дороже иерархии.
Я потратил на эту мысль секунды две. Потом фланец сел на место, и стало не до философии.
Далее он мне совал ключи, как ассистент хирургу, спорил про затяжку, один раз обозвал резьбу словом, которого я не слышал ни в одном из миров. Дело пошло вдвое быстрее.
А потом над нами навис Штерн.
Я увидел сначала ботинки потом листы, которыми он размахивал на уровне моих колен.
— Не сходится! — объявил он трагически. — Лорд Воронов, я перепроверил шесть раз! Сечение клапана по моей матрице должно быть двадцать восемь, по вашей схеме стоит двадцать два! Кто-то из нас двоих не умеет считать, и я допускаю, что это я, но покажите мне — где?!
— Лев Маркович, — сказал я из-под машины, не прекращая тянуть крепёж. — Чем у вас наполнен поток в матрице?
— Водой, разумеется! Плотность, вязкость, всё по справочнику!
— А гнать его будет не вода. Его будет гнать мана, а у неё есть сопротивление. Она вязкая, Лев Маркович. Она цепляется за стенки. Делите вектор тяги на ноль-восемь и пересчитывайте сечение.
Тишина сверху. Только ботинки переступили.
— На ноль-восемь, — повторил Штерн изменившимся голосом. — То есть у неё коэффициент… то есть её можно считать как жидкость?! У неё есть числовые характеристики?!
— У всего есть числовые характеристики. Просто эти до сегодняшнего дня никто не снимал.
Через три секунды над цехом разнеслось торжествующее: «Меняем сечение! Двадцать два! Он прав, здесь всё считается, коллеги, вы понимаете, ЗДЕСЬ ВСЁ СЧИТАЕТСЯ!» — и по звуку я понял, что академик сейчас пишет прямо на корпусе машины.
Пусть пишет. С этого корпуса начнётся их новая наука — пусть на нём и останутся первые формулы.
К без четверти два машину собрали.
Я вылез из-под контура, вытер руки и обошёл её кругом. Приземистая, в два человеческих роста, она стояла на монтажной платформе и была хороша той особой красотой, какая бывает только у вещей, сделанных без единого лишнего элемента. Вихревая камера, каскад отводов, петля второго контура, и в сердце, за золотистой колбой, ждал Росток.
Оставалась сшивка.
Я подошёл к гнезду и положил обе ладони на контактное кольцо.
Это была моя часть работы, и словами она описывается плохо. Мана — не электричество, её нельзя пустить по проводу и уйти. Живому потоку нужен ритм: первый пульс, который задаёт такт всей системе, — как сердцу нужен первый удар, который сегодня выполняю я, а не автоматика. Задать этот пульс, провести его через контур, дать Ростку запомнить рисунок, и дальше он будет держать такт сам, до тех пор, пока машина цела.
Я закрыл глаза и пустил силу.
И вот тут меня прошибло.
Поток пошёл не так. Не хуже или слабее, а иначе. Мана этого мира легла в контур вязко, с оттяжкой, и Росток отозвался на неё не как инструмент на руку мастера. Он отозвался как собеседник. Во встречном токе была структура, которой я не закладывал, — сложная, ритмичная, похожая на… я запнулся, подбирая слово, и не подобрал.
Похожая на речь.
Я не понял ни слова.
Точнее — понял, что это не бессмыслица. У шума нет ритма, у помехи нет структуры, а тут была и структура, и ритм. Так слышишь за стеной чужой разговор: слов не разобрать, но ты твёрдо знаешь, что там говорят, а не стучат.
Десять тысяч лет я пользовался магией. Она приходила по первому требованию, делала, что велено, и молчала. Лишь инструмент. Мне и в голову не приходило, что у инструмента может быть мнение.
Отложить. Двести человек ждут прогона, у меня мало времени, а такие вопросы не решают между делом — их решают, когда есть неделя тишины.
Я поставил засечку и повёл поток дальше.
Давление в магистрали дрогнуло. Рефлексы сработали раньше мысли: я выровнял поток, поймал такт, повёл. Система выправилась, пульс встал ровно, Росток запомнил рисунок с первого прохода — чисто, как никогда прежде.
— Севастьянов, — сказал я, открывая глаза. — Готовность. Первый пуск.
— Внимание в цеху! — Голос Севастьянова раскатился через динамики. — Первый пуск! Всем покинуть монтажную зону, наблюдение из-за жёлтой линии!
Двести человек отхлынули за разметку. У пультов остались четверо: Севастьянов на гидравлике, двое операторов на контурах, Штерн у самописцев — этого от приборов нельзя было оторвать краном.
Я встал к гнезду.
— Подача! — скомандовал Севастьянов.
Магистраль наполнилась. Морская вода из накопителя пошла в приёмный контур, и машина отозвалась низким, нарастающим гулом. Я пустил силу в кольцо и Росток подхватил.
Камера начала раскручиваться.
Это было красиво. Я вёл поток и чувствовал машину целиком. Вихрь набирал обороты, вода в камере расслаивалась, тяжёлые фракции прижимало к стенке, и первый отвод уже принимал рассол. Гул поднялся до ровной ноты. Штерн у самописцев издавал звуки, которые издаёт человек, на глазах которого сбывается матрица.
— Обороты семьдесят! — кричал Севастьянов. — Восемьдесят! Расслоение пошло, вижу фракции! Держит!
Держало.
А потом я почувствовал то, чего не показывал ни один прибор.
В левой ветви магистрали, за вторым коленом, поток упёрся. Крохотное уплотнение, волна отражения, покатившаяся назад по трубе, — мана этого мира оказалась ещё вязче, чем я заложил утром, и на рабочих оборотах это дало прибавку к давлению. Числа сошлись в голове мгновенно: волна дойдёт до сварного шва за коленом, шов монтажный, спешный.
Секунда с четвертью до разрыва.
У шва, спиной к магистрали, стоял молодой монтажник, из тех, кто заворожённо смотрел на камеру из-за линии и незаметно для себя эту линию перешёл.
Я не стал кричать. Крик — это полсекунды на осознание плюс полсекунды на реакцию, итого поздно.
Я его просто убрал.
Кинетический импульс взял парня поперёк тела и швырнул вбок, метра на четыре, в штабель пустой тары. Штабель загрохотал. Монтажник взвыл, матерясь ещё в полёте.
Шов лопнул.
Струя перегретого пара ударила ровно туда, где он стоял. Она била секунду, пока я гасил поток и Севастьянов рубил подачу, и за эту секунду успела располосовать ящики на стеллаже у места, где только что находился человек.
Машина встала. Гул опал. В цеху сделалось очень тихо — только шипел остывающий пар.
Двести человек смотрели на разгром.
Монтажник выкарабкался из тары — целый, с рассаженной скулой, но целый. Он посмотрел туда же, куда все. И сел обратно на ящики, потому что ноги его больше не держали.
— Убрать всех с левой стороны, — сказал я. — Работаем только справа. Севастьянов, глушите вторую ветвь, шов за коленом — под замену.
Никто не двинулся. Все продолжали смотреть — теперь на меня.
— Мой Лорд… — Севастьянов сглотнул. — Вы… датчики молчали. Перегруза не было на приборах. Как вы…
— Приборов, которые видят этот поток, не существует. — Я подошёл к лопнувшему шву и осмотрел разрыв. Корень непроварен, как я и предполагал; винить некого — варили в спешке, по моему же графику. — Существую я. Именно поэтому первый прогон веду лично: вот эта секунда и была моей работой.
Я обернулся к монтажнику на ящиках.
— Живой?
— Ж-живой, мой Лорд.
— Скула — к медикам. И запомни: жёлтая линия нарисована не для красоты.
— Так точно…
Аркадий уже пробирался ко мне через цех, бледный, со схемой наперевес. За ним семенил Штерн, прижимая к груди ленты самописцев.
— Ошибка моя, — сказал я им обоим, прежде чем они открыли рты. — Вязкость на рабочих оборотах выше утренней оценки. Мана под нагрузкой густеет — вот этого я не знал. Теперь знаю. Лев Маркович, ваш коэффициент — не ноль-восемь, а ноль-семьдесят три, поправьте матрицу.
— Она густеет под нагрузкой?! — Штерн даже про аварию забыл. — То есть она неньютоновская?! Мой Лорд, это же меняет всё сечение…
— Меняет. Поэтому переделываем не шов. — Я повернулся к машине. — Переделываем геометрию. Севастьянов! Левую ветвь глушим совсем, она в этой схеме лишняя. Пускаем избыток по петле — вот отсюда, через обратный сброс, самозамкнутым контуром. Давлению некуда будет упираться, потому что всё лишнее уходит в виток и возвращается в камеру.
Севастьянов смотрел на магистраль, и я видел, как у него в голове проворачивается схема.
— Спираль, — сказал он медленно. — Как в Терра-узле…
— Принцип тот же. Живое не любит тупиков. — Я взглянул на цеховые часы: тринадцать пятьдесят одна. — Времени на переварку — двадцать минут. Успеваем?
Севастьянов посмотрел на своих сварщиков.
Сварщики уже бежали.
Петлю обратного сброса сварили за семнадцать минут.
Варили втроём, наперегонки, а Севастьянов лично просветил каждый шов переносным дефектоскопом — после левой ветви он в спешные швы больше не верил. Я не торопил. Правильный урок дороже трёх минут.
— Готово, мой Лорд. Корень проварен, я проверил сам.
— Тогда по местам. Второй пуск.
Цех снова отхлынул за жёлтую линию, и на этот раз за линией не осталось ни одного зеваки.
Я встал к кольцу и пустил силу.
Росток отозвался сразу — узнал ритм, подхватил с полутакта. Снова пришёл тот странный встречный ток, структурный, похожий на речь.
И снова я поймал себя на том, что вслушиваюсь.
Это раздражало. Мне нужен был чистый прогон, а вместо этого половина внимания уходила на то, чтобы не отвлекаться. Такое со мной случалось в последний раз… не помню. Возможно, никогда.
Ладно. Сначала вода. Разговоры потом.
— Подача!
Камера пошла в разгон. Поток дошёл до колена, уплотнился… и ушёл в виток.
Красиво ушёл. Избыток давления, которому раньше некуда было деваться, свернул в петлю, пробежал по ней, потерял лишнее на повороте и вернулся в камеру ровным, успокоенным. Система задышала. Вдох на разгоне, выдох на сбросе, ровный живой такт без единого пика.
— Обороты девяносто! — Севастьянов не докладывал уже, а пел. — Сто! Рабочий режим! Давление ровное по всем веткам, фракции идут!
— Первый отвод — рассол! — заорали от каскада. — Плотность в номинале!
— Третий пошёл! Есть разделение!
Я держал такт ещё минуту, слушая машину насквозь. Потом начал отпускать — плавно передавая ритм Ростку.
Это самый тонкий момент сшивки: не оборвать, а отдать. Как учат ребёнка ходить — ладонь ещё под спиной, но веса на ней уже нет.
Росток принял.
Я снял ладони с кольца и отступил на шаг.
Машина работала сама.
Гудела камера, дышала петля, каскад разбирал воду на слои, и в золотистой колбе мерно пульсировал Росток — сам, без меня, в собственном ритме, который час назад был моим, а теперь принадлежал ему. По листьям ходили волны света в такт оборотам.
Я стоял и смотрел, вытирая руки ветошью.
За десять тысяч лет я построил много машин. Эта была первая, которую я не просто построил, а научил.
Мысль показалась мне важной, и я задержался на ней дольше, чем следовало.
Империи я строил. Города строил, флоты, орбитальные кольца, армии в миллиард голов. Всё это делается одинаково: берёшь материал, придаёшь форму, закрепляешь силой — и оно стоит ровно до тех пор, пока ты держишь.
А эта штука сейчас работала без меня. Я задал ей ритм и ушёл, и она держала его сама, потому что Росток запомнил. Не подчинился, а именно запомнил. Разница между «стоит, пока держу» и «работает, потому что научилось» и есть, по-видимому, вся разница между империей и садом.
Проверить это на стране мне ещё предстоит. С машиной вышло за три часа.
Начало неплохое.
— Хозяин. — Ирис возникла над пультом, деловая, с развёрнутыми графиками. — Снимаю телеметрию. Цикл стабилен, отклонения в пределах сотых. Расчётная автономность прототипа при текущем питающем растворе — четыре часа десять минут. Потом Ростку потребуются подкормка и отдых.
— Достаточно. Прогон в зале займёт двадцать минут.
— И ещё. — Ирис понизила голос, что при её природе было чистым театром, но театром уместным. — Я записывала ваш канал во время сшивки. Хозяин, я не смогла оцифровать треть потока. Там структуры, под которые у меня нет алфавита. Я такого не видела никогда.
— У меня есть, — сказал я. — Ты не знаешь этот алфавит, но я тебя научу.
Она посмотрела на меня, тут же кивнула и свернула графики.
А у машины уже собирался цех. Подходили по одному, по двое — сначала осторожно, потом смелее: трогали тёплый корпус, смотрели фракции в смотровых окнах, Штерн приложил ухо к петле и застыл с блаженным лицом. Первый стакан из чистого отвода нацедил Севастьянов — и держал его на весу, не решаясь.
— Сначала Аркадию Тимофеевичу, — сказал я. — Его вода.
Аркадий взял стакан, посмотрел на свет. Вода была прозрачная, с едва заметной золотистой искрой в глубине — след второго контура.
Он выпил залпом, по-деревенски, и замер, прислушиваясь к себе.
— Ну? — не выдержал Штерн.
Он не проронил ни слова, но это и не требовалось. Достаточно было посмотреть на его изумленное выражение лица.
Далее цех грянул так, что с ферм посыпалась пыль.
Я посмотрел на часы. Четырнадцать двадцать шесть. В зале Совета, через тридцать четыре минуты должен был начаться один занимательный спектакль. Я не хотел опаздывать, особенно учитывая, что для него уже все было подготовлено.
— Ирис, — сказал я. — Платформу и тягач к воротам. Готовьте машину к транспортировке в зал Совета.
Цех, ещё гудевший после стакана, осёкся.
— К-куда? — переспросил Севастьянов.
— В зал Совета. Крепите по-походному, колба идёт отдельным демпфером.
Двести человек таращились на меня так, будто я велел везти машину на Луну.
— Мой Лорд… — Севастьянов поискал слова. — Это же… Совет — это другое здание! Её же по улице катить! Она только час как заработала, у нас телеметрия сырая, мы её даже не обкатали толком!..
— Вот и обкатаем. — Я снял с крюка пиджак. — Время пошло.
Я надел пиджак и направился на выход. Впереди предстоял занимательный спектакль.
Глава 3
К десяти утра в малой гостиной графа Разумовского вовсю пахло кофе.
Народу набилось пятнадцать человек. У окна ворковали с телефонами двое пиарщиков из лучшего агентства Альянса, прилетевшие вчерашним рейсом. На диване корреспондент «Глобал Ньюс» Штейнер правил вопросы, которые завтра следовало выкрикнуть из зала первыми. Отдельно, у камина, держались двое молчаливых людей из миссии МДБ — эти не записывали ничего и именно поэтому были здесь главными.
Разумовский стоял во главе стола, над разложенным планом зала Совета, и чувствовал себя полководцем.
— Итак, господа, ещё раз, по минутам. — Он повёл ладонью над схемой. — На закрытии я беру слово в прениях — регламент не позволит им отказать при всех. Первые две минуты они будут слушать, потом опомнятся и начнут глушить. Наверняка, отключат микрофон, объявят перерыв, поволокут меня из зала. Это и есть наша кульминация, прошу всех быть готовыми именно к ней.
— Камеры поставим на все четыре выхода, — кивнул Штейнер. — Куда бы ни потащили, возьмём крупно.
— Заголовки свёрстаны в трёх вариантах, — отозвались от окна. — «Арест на трибуне», «Ему заткнули рот» и «Исчез после выступления». Пойдёт тот, что подтвердится.
— Прекрасно. — Разумовский оглядел штаб. — Поймите главное, господа. Нам не нужно, чтобы меня дослушали. Нам нужно, чтобы меня прервали. Каждая секунда их насилия надо мной стоит дороже часа моей речи. Диктатура не умеет иначе: она обязана давить, в этом её природа. Мы просто подставим ей мое горло, и дадим миру снять, как она его грызёт.
По гостиной прошёл одобрительный гул. Человек у камина едва заметно наклонил голову, что означало высшую степень согласия.
И в этот момент у Разумовского зазвонил телефон. Он посмотрел на экран и недоумение отразилось в его глазах. После он ответил на видеовызов, но вместо видео над смартфоном развернулась голограмма.
Молодая миниатюрная девушка в строгом костюме, с очками и папкой, возникла как инспектор посреди недоигранной партии. Пиарщики шарахнулись от окна. Штейнер уронил телефон.
— Доброе утро, — сказала Ирис скучающим голосом чиновницы, зачитывающей четырнадцатую бумагу за смену. — Граф Разумовский? Официальное послание от Лорда-Протектора. Зачитываю.
Она раскрыла папку.
— «Лорд-Протектор ознакомился с вашими анонсами для прессы. Если вам не терпится — он ждёт вас на Совете сегодня. Лорд гарантирует, что вас не арестуют и не тронут, что бы вы ни сказали. Единственное условие: приведите хотя бы один логичный довод вашей полезности».
Ирис подняла глаза от папки.
— Пропуска на вас и ваших сопровождающих уже оформлены. Все камеры допускаются без досмотра записей. Начало в пятнадцать ноль-ноль, опоздавших не ждут. — Она захлопнула папку. — Хорошего дня, господа.
Голограмма погасла.
Секунд пять в гостиной стояла полная тишина.
Разумовский смотрел на то место, где только что висела фигура девушки, и внутри у него все холодело. Первая мысль, что пришла — ловушка. Его выдёргивают сегодня на сцену, которую построили они. Без репетиций и даже без сценария, без… Он поймал себя на том, что рука сама полезла во внутренний карман, где лежали тезисы речи, рассчитанной на другой зал и другой день.
Надо отказаться. Сослаться на здоровье, на регламент, на что угодно. Перенести. Вернуть игру на свою доску…
— Илья Модестович. — Голос Штейнера дрожал, и Разумовский не сразу понял, что дрожит он от восторга. — Илья Модестович, вы понимаете, что произошло?!
— Что?
— Он дрогнул! — Штейнер вскочил с дивана. — Я долго работаю с диктатурами, и я знаю этот жест наизусть! Когда режим зовёт оппозицию сам, публично, с гарантиями — это значит одно: он боится! Он увидел ваши анонсы, просчитал скандал на закрытии и решил спустить пар раньше, на своих условиях! Это слабость, граф! Первая слабость за всё время!
— Гарантия неприкосновенности при всём мире, — подхватили от окна. — Илья Модестович, да это лучше любого нашего сценария! Если он теперь вас хоть пальцем тронет после публичного слова — санкции введут к вечеру, войска к утру! Вы сегодня неприкасаемы в буквальном смысле! Абсолютная защита объективов!
— А условие? — Разумовский всё ещё держался за холод внутри. — «Довод полезности» — что это значит? Это же издёвка, он готовит какую-то…
— Это подача, граф! — Штейнер уже ходил по гостиной, размахивая руками. — Он вам лишь сам подал реплику, слышите? «Докажите свою полезность» — да вы же с этого и начнёте! «Полезность? Я скажу вам о полезности, Лорд Воронов. Полезно — не хватать людей по ночам!» — и дальше по нашим тезисам! Он сам открыл вам дверь!
Разумовский медленно выдохнул.
Холод внутри ещё держался внутри, но поверх него, глоток за глотком, поднималось тепло. Зал, полный камер. Гарантия, данная при всём мире. Противник, который сам, первым, сдвинулся навстречу.
А что до сценария… Он всегда выходил к людям без бумажки. Тезисы в кармане, папка собрана, праведный гнев отрепетирован ещё вчера у зеркала.
Он расправил плечи.
— Господа, — сказал граф Разумовский голосом, в котором уже звенела абсолютная уверенность. — Меняем планы. Мы едем сегодня!
*
Во Дворец въезжали кортежем из шести машин, и у ворот их действительно никто не остановил.
Разумовский готовился к долгому, унизительному досмотру, со сверкой списков и прощупыванием аппаратуры, потому что любая власть тянет время именно так. Но вместо этого охрана сверила лица с пропусками за полминуты и махнула: проезжайте. Штейнер за спиной прошептал «нас боятся трогать», и граф кивнул, хотя где-то внутри шевельнулось другое чувство.
Он задавил это чувство силой.
Зал Совета встретил их гулом в две тысячи глоток.
Разумовский вошёл через главные двери — намеренно через главные, в окружении свиты из девяти камер. Все вокруг оборачивались, привставали, тянули шеи. Он шёл по центральному проходу, держа спину, и ловил изумлённые, испуганные, злорадные взгляды. Пусть. Все они годились в свидетели.
Пресс-сектор оказался забит до отказа — все девять агентств, плюс местные, плюс операторы вдоль стен. Крылатая заноза Воронова не соврала: камеры пустили без счёта. Разумовский отметил это с удовлетворением полководца, чью артиллерию пропустили на высоту, и не стал задумываться, кто и зачем эту высоту освободил.
Его усадили в первый ряд.
Прямо напротив президиума, на место, с которого его будет видно каждой камере зала. Табличка с именем уже стояла. Он сел, положил папку на колени и поднял глаза на тех, кого приехал судить.
Президиум жил своей жизнью.
Крайним слева сидел старик Воронов — дед, Александр Сергеевич. Поначалу он даже не смотрел на графа. Он достал из-за пазухи кинжал и неторопливо чистил им ногти, разглядывая работу на свет. Раз в минуту он поднимал взгляд, находил Разумовского, задерживался на нём ровно секунду и возвращался к ногтям.
«Бесится, — с наслаждением подумал граф. — Старый пёс. Всю жизнь решал вопросы вот этим самым ножом, а теперь сидит при камерах и чистит ногти. Знает, что не может ничего сделать.»
Рядом с дедом расположился Долгорукий с лицом человека, играющего в шахматы по переписке. Дальше пустовало кресло Лилит Мефистовой. А в центре…
В центре сидел Воронов и читал планшет.
Разумовский всмотрелся. Лорд-Протектор, чудовище, о котором шептался весь континент, сидел, подперев щёку ладонью, и листал что-то на экране с выражением человека, ждущего электричку. На зал и камеры он даже не смотрел. На графа тем более — Разумовский просидел под этим «не-взглядом» три минуты и чувствовал, как внутри нарастает раздражение.
«Это его маска, — решил он. — Внутри он непременно боится. Он знает, что любое его действие получит массовое освещение и потому так себя ведет. Грамотно, но бесполезно, потому что мне это не важно, Воронов. Я тебя в любом случае достану!».
Заседание тем временем шло своим чередом, и черёд этот был издевательски будничным. На трибуне сменялись докладчики: транспортный узел восточного округа, потом снабжение семенного фонда, потом какой-то человек с указкой четверть часа рассказывал про теплотрассы. Зал слушал. Разумовский не сразу поверил, зал реально слушал про теплотрассы с интересом.
Граф ждал. Выход в прениях ему подтвердили на пятнадцать двадцать.
Без пяти минут он поймал себя на том, что в четвёртый раз перечитывает первый тезис, и убрал листок. Сердце билось ровно, а ладони были сухи. Опыт не пропьёшь.
— Переходим к прениям, — объявил ведущий. — Слово предоставляется… — он заглянул в лист, и по залу прошла рябь, — графу Илье Модестовичу Разумовскому.
Гул смолк, как обрезало.
Две тысячи человек повернули головы. Девять камер довернули объективы. Где-то в задних рядах отчётливо скрипнуло кресло.
Разумовский поднялся, одёрнул пиджак и пошёл к трибуне сквозь всеобщую тишину, наслаждаясь моментом.
Воронов перелистнул страницу на планшете.
Трибуна встретила его родным скрипом — здесь не сменили даже микрофон.
Разумовский положил папку перед собой, но раскрывать не стал. Он выдержал длинную паузу, на грани приличия, из тех пауз, что заставляют зал самому попросить слова. Обвёл взглядом ряды и начал тихо.
— Я стоял на этой трибуне ранее. — голос был спокойным и ровным. — Я выходил сюда при императоре. Я спорил здесь с канцлером и другими людьми, проигрывал им, и приходил снова. И всякий раз, поднимаясь по этим ступеням, я знал одно: что бы я ни сказал — я спущусь вниз живым и свободным. Это называлось Империей, господа. Сегодня я впервые поднялся сюда, не зная, спущусь ли!
Зал замер. Пресс-сектор строчил.
— Мне обещали неприкосновенность. — Граф позволил себе тонкую улыбку. — С гарантией самого Лорда-Протектора. Скажите, господа, при каком из трёх императоров требовалась личная гарантия правителя, чтобы просто выйти к микрофону? — Он выдержал такт. — Ответ напрашивается сам за себя! Поэтому сразу начну с главного!
Далее раскрыл папку.
— За минувшие трое суток в Столице бесследно исчезли несколько человек. — Голос пошёл вверх, набирая металл. — Барон Максимилиан Корф, финансист, меценат, почётный попечитель детской клиники. Генерал Кнорринг и генерал Забелин — боевые офицеры, кровью заслужившие свои ордена. не было ни обвинений, ни ордеров, ни суда. Они просто исчезли! Вот, — он поднял над головой лист с печатью, — официальный ответ министерства юстиции. Дел не возбуждено, сведений не имеется! Юридически этих людей никто не трогал. Фактически их нет!
По залу пополз ропот. Камеры брали крупно: лист, печать, седая прядь.
— А на загородной дороге, — граф понизил голос до страшного полушёпота, и микрофон разнёс его до последнего ряда, — вчера утром стояло оцепление. И оттуда, господа, вывозили тела — десятки тел. Свидетели описывают одно и то же: ночью приходят люди в штатском и после них остаются трупы и тишина.
Он повернулся к президиуму — впервые за речь, всем корпусом, так, чтобы камеры взяли его в профиль на фоне власти.
— Я спрашиваю вас, Лорд Воронов! — Голос грянул в полную силу. — Где эти люди?! По чьему приказу работают ваши ночные гончие?! Вы обещали этой стране сад, а построили мясницкий цех без вывески! У вас нет демократии! У вас нет суда! У вас нет свободы слова — есть только страх, купола и цепные псы, которые приходят в темноте, покушаясь на добропорядочных граждан!
Дед в президиуме перестал чистить ногти.
— Вы дали мне слово, что меня не тронут. — Разумовский раскинул руки, открывая грудь залу и объективам. — Так вот моё слово в ответ: не верю! Слышите? Не верю! Арестуйте меня — здесь и сейчас, при всём мире! Заткните мне рот, как заткнули его этой стране! Ну же! Покажите им всем своё истинное лицо!
Он стоял с раскинутыми руками — держа распятие, отрепетированное вчера у зеркала, и ждал.
Секунду.
Три.
Зал не дышал. Пресс-сектор привстал. Где-то сзади шёпотом переводили на три языка сразу.
Воронов перелистнул страницу.
Сухой щелчок пальца по стеклу планшета прозвучал в мёртвой тишине так отчётливо, что его, кажется, записали все девять агентств.
И тогда прорвало прессу.
— Лорд Воронов! — Штейнер вскочил первым, по сценарию. — «Глобал Ньюс»! Вы признаёте факт внесудебных задержаний?!
— Где генералы Кнорринг и Забелин?! Мир требует ответа!
— Прокомментируйте оцепление на загородной дороге!
— Кто эти «старики в штатском»?! Они действуют по вашему приказу?!
— Господин Лорд-Протектор, вы слышите вопросы?! Почему вы молчите?!
Зал потонул в возмущениях. Ведущий стучал по микрофону без всякого результата, местные депутаты вертели головами, кто-то требовал прекратить балаган, кто-то — дать ответить, и всё это варилось, кипело и рвалось в объективы.
А Разумовский стоял у трибуны посреди шторма, который построил своими руками, и чувствовал то, что чувствует художник перед завершённым полотном.
Вот оно. Точка невозврата пройдена. Сейчас тиран поднимет глаза, и что бы он ни сделал дальше — всё сработает на графа. Сорвётся на крик — заголовок. Прикажет вывести — заголовок. Отмолчится — трус, и снова заголовок. Партия сыграна, мат в один ход, доска перевёрнута!
Воронов наконец оторвал взгляд от планшета.
Зал захлебнулся и стих.
Две тысячи человек смотрели, как Лорд-Протектор медленно выпрямляется в кресле. Разумовский подобрался, ловя лицом свет — исторический кадр следовало встретить достойно.
Воронов зевнул.
Потом посмотрел на графа, и в этом взгляде Разумовский с ужасом не нашёл ничего. Ни гнева. Ни страха. Ни даже раздражения.
— Я вас услышал, граф, — сказал Воронов ровным голосом. — Ничего нового. Ничего интересного. Сплошная лирика и абсолютно нулевой КПД.
Секунды три Разумовский не мог вдохнуть.
КПД? Он стоял на трибуне, с которой только что обрушил на диктатора весь свободный мир, а ему ответили словом из паспорта парового котла?
— Что?.. — Голос сорвался, и граф с ужасом услышал в микрофоне собственный фальцет. Он рванул узел галстука и выдавил снова, уже голосом: — Что значит «лирика»?! Я говорю о правах человека! О крови на ваших руках! О судьбах…
— Слышал, — сказал Воронов. — Одни и те же слова у вас — по третьему кругу. — Он повернулся к залу. — Полезного довода я так и не дождался, ну да ладно. Время поджимает, поэтому давайте сделаем небольшое отступление от этого цирка, господа.
Он наклонился к микрофону.
— Аркадий Тимофеевич! Выкатывайте вашу машину. Начинаем презентацию.
Зал недоумённо загудел. Пресс-сектор растерянно завертел объективами между трибуной и президиумом: сенсация, которую они приехали снимать, рассыпа́лась на глазах, а новой никто не обещал. Штейнер что-то яростно шептал оператору. Кто-то из депутатов спросил соседа: «Какую машину?» — и сосед пожал плечами.
А потом главные двери зала с грохотом разъехались.
Разумовский обернулся вместе со всеми — от трибуны ему было видно лучше всех, и лучше всех ему было видно, как в исторический зал Совета Империи, в святая святых, где короновали трёх императоров, въезжает грузовая платформа.
На платформе, растянутая крепёжными ремнями, гудела машина.
Приземистая, в два человеческих роста, из тёмного металла, с каскадом труб и смотровыми окнами, за которыми что-то текло. Машина была словно живая — она дышала низким ровным гулом, и от этого гула у передних рядов завибрировали стаканы на столиках. В сердце её, за золотистой колбой, переливалось нечто зелёное.
Платформу толкали шестеро такелажников, а перед ней, пятясь и дирижируя, двигался коренастый мужик в заляпанном вельветовом пиджаке.
— Лево бери, лево! — гремел мужик на весь притихший зал. — Куда прёшь на колонну, ирод, это ж мрамор, казённый! Стоп! Та-ак… Демпфер держи! Колбу мне побереги, богатыря растрясёшь!
Платформа вплыла в центр зала — точно на то место, где по регламенту полагалось стоять почётному караулу, и встала. Мужик обошёл машину кругом, потрогал крепления, заглянул в смотровое окно. Удовлетворённо крякнул.
Две тысячи человек смотрели на это молча.
Девять мировых агентств, приехавших снимать похороны диктатуры, снимали мужика в вельветовом пиджаке.
Разумовский стоял у трибуны, всеми забытый, с раскрытой папкой в руках. Он ведь даже не успел высказать тезисы из своей второй части…
Лишь одна мысль билась в голове:
«Что… что это за херня?! Какая машина?! А-а как же мои тезисы?!»
Глава 4
Артур Стерлинг мировой журналист.
Артур приехал в эту страну за Пулитцеровской премией и три дня подряд слушал про какие-то теплотрассы.
И он терпел, ведь терпение входило в профессию, а профессию Стерлинг знал лучше всех в своём синдикате, что бы там ни думали мальчики из отдела мнений. Он снимал падение четырёх режимов на трёх континентах. Он умел отличать грим от крови и постановку от паники. Он чуял исторический кадр за сутки до того, как тот случался, — этим чутьём он кормился всю жизнь, и чутьё говорило за себя: здесь пахнет жареным!
Всё сходилось до последней запятой. Изолированный режим во главе с существом непонятной природы. Ночные исчезновения элиты — причем подтверждённые, с фамилиями. Перепуганная аристократия. Армады Альянса у границ, готовая резолюция, эмбарго. Классическая предгрозовая конфигурация: он видел такую четырежды, и всякий раз через неделю-другую по площадям ездили танки, а он получал главную полосу и премии.
Не хватало детонатора, но тот вчера позвонил ему лично.
Этот самый «детонатор» — а именно Граф Разумовский наигранно говорил усталым голосом старого льва. Стерлинг слушал, помечал в блокноте и мысленно аплодировал работе мастера. Он не верил графу ни на грош — он разучился верить людям, которые звонят журналистам сами, но материал есть материал. Мученик, папка, трибуна, тиран — все роли расписаны, оставалось снять спектакль.
Но сегодня утром вдруг все изменилось… спектакль перенесли. И вот это Стерлингу не понравилось.
Диктатор внезапно сам позвал обвинителя и даже дал гарантии. Сам открыл двери для всех камер без досмотра. Стерлинг проверил на себе: аппаратуру даже не попросили показать. За всю его практику власть, пускающая прессу без счёта, встречалась ему лишь раз — и та власть знала что-то, чего не знали журналисты.
В итоге, он сидел в ложе прессы, проверял диктофон и следил за президиумом.
Разумовский у трибуны наконец выходил на кульминацию. Граф был хорош — нет, граф был великолепен: седая прядь, поношенный пиджак, возмущенный голос. Штейнер, его коллега во втором ряду уже вставал со своим заготовленным вопросом — его вопрос Стерлинг знал наизусть, потому что сам вчера слышал, как его репетировали.
Но у Стерлинга имелся свой. Короткий, на восемь слов, отточенный до предела: «Лорд Воронов, вы отрицаете существование эскадронов смерти?» Такие вопросы входят в учебники — если задать их в правильную секунду правильному лицу, то они срабатывают безотказно, даже если на них не отвечают.
И вот этого он ждал. Вот только…
Воронов лишь читал планшет.
Стерлинг навёл монокуляр — старая привычка смотреть глазами, а не оптикой камер, — и изучил Лорда-Протектора вблизи. И чутьё, кормившее его всю жизнь, впервые промолчало.
По лицу диктатора в час его свержения полагалось читаться напряжению. Вот только напряжение никакого не было…
Человек в центре президиума откровенно скучал. Не изображал скуку, а безнадёжно и глубоко скучал, как скучают в очереди. В самый разгар речи, рушащей его режим, он боролся с зевотой и, судя по челюсти, проигрывал.
«Играет?», — неуверенно думал Стерлинг.
— Арестуйте меня! — а это с трибуны возмущался Разумовский, раскидывая руки. — Здесь! Сейчас! При всём мире!
Зал уже перестал дышать.
Вот он был — нужный момент! Штейнер рядом набрал воздуха, а сам Стерлинг приподнялся с кресла, ловя нужный ему момент. И в этот момент…
…Воронов снова зевнул.
Вопрос застрял у Стерлинга в горле.
Он так и завис над креслом — на полусогнутых, с раскрытым ртом, и в этой нелепой позе услышал следующее:
— Я вас услышал, граф. Ничего нового. Ничего интересного. Сплошная лирика — и абсолютно нулевой КПД.
Стерлинг… медленно опустился обратно.
Мозг, натасканный на политические сюжеты, лихорадочно обдумывал ситуацию — однозначно что-то не сходилось. То, что происходило сейчас никак не вписывалось в знакомую ему картину мира. Поэтому он просто промолчал и продолжил наблюдать.
— Небольшое отступление от цирка, господа. — Лорд-Протектор наклонился к микрофону. — Аркадий Тимофеевич! Выкатывайте вашу машину. Начинаем презентацию.
— Какую машину? — вслух спросил Стерлинг.
— Какую машину? — спросил Штейнер во втором ряду.
— Какую машину?! — прошипела вся ложа прессы на шести языках.
Двери зала раскрылись. И ответ сам въехал через главные двери.
Дальше Стерлинг фиксировал происходящее короткими строчками в блокнот, потому что связного текста реальность больше не выдавала.
Грузовая платформа в тронном зале. Гудящая махина тёмного металла в два человеческих роста — приземистая, промышленная, с трубами. Шестеро работников. И мужик впереди всех в заляпанном вельветовом пиджаке, орущий «лево бери, ирод, мрамор казённый!».
Разумовский все еще стоял у трибуны, и Стерлинг с профессиональным сочувствием наблюдал, как граф пытается вернуть себе зал. Граф распрямился, поднял папку и набрал воздуха для второго захода.
— Господа! Пусть вас не отвлекают этим балаганом! Ведь в стране…
— Дядь, подвинься! — Мимо графа протопал работник, разматывая с плеча бухту силового кабеля. — Отойди, говорю, кабель отдавишь!
Разумовский, сам того не желая, отшатнулся. Такелажник бросил кабель ровно туда, где только что стояли лучшие ботинки оппозиции, и потопал дальше.
Ложа прессы издала звук, которого Стерлинг не слышал за всю карьеру: словно полсотни профессионалов одновременно подавились.
Он посмотрел на свой блокнот. Сверху страницы, заготовленный с утра, красовался заголовок: «НОЧЬ ДЛИННЫХ НОЖЕЙ В СТОЛИЦЕ». Ниже рукой, которую Стерлинг не вполне узнавал, было дописано: «графа попросили не давить кабель».
А посреди зала мужик в вельветовом пиджаке пинал ногой крепёжный ремень и ругался с такелажником о том, куда ставить цистерну.
Следом, Стерлинг отметил, что вкатили цистерну литров на двести. На боку её шла трафаретная надпись.
«ВОДА МОРСКАЯ. ЗАБОР — ПОРТ ПРИМОРСКИЙ. НЕ ПИТЬЕВАЯ».
— Морская вода? — сказал сосед слева, коллега из агентства новостей. — Артур, я правильно читаю? Они привезли в тронный зал морскую воду?
— Правильно.
— Зачем?
— Я бы тоже хотел это знать, Мишель.
Стерлинг вдруг поймал себя на чувстве, которого не испытывал с первой командировки: он не понимал, что снимает. Сюжет, с которым он летел через океан, лежал на полу зала перевязанный кабелем.
Мужик в вельветовом пиджаке тем временем закончил ругаться, вытер ладони о штаны и подошёл к микрофону у машины. Постучал по нему пальцем. Микрофон бухнул на весь зал.
— Ну, — сказал мужик. — Здравствуйте, что ли, товарищи. Пеньков моя фамилия. Аркадий Тимофеевич. Я вам сейчас всё покажу, только вы близко не лезьте, пожалуйста, тут напряжение.
Далее шел некий доклад некоего Аркадия Тимофеевича. И слушать его может и было бы очень занимательно, если бы не…
Он путался, тыкал в машину пальцем, называл «вот этой вот батареей», дважды сбивался и начинал заново, а на терминах спотыкался так, что его собственные инженеры в первом ряду страдальчески закрывали глаза.
— Тут, значит, вода морская заходит… — Аркадий хлопнул ладонью по приёмному контуру. — Внутри она крутится, и соль, стало быть, к стенке отжимается. Физика. Мне вон Лев Маркович три раза объяснял, я вам так не объясню, у него спросите потом. Главное другое!
Он поднял палец, и зал — Стерлинг отметил это с изумлением — зал притих.
Чудовищный докладчик каким-то образом держал две тысячи человек лучше любого оратора, и Стерлинг сразу понял почему: этому мужику верили. На удивление, каждому слову. Ведь именно таким образом говорят только о том, что сделали своими руками.
— Главное — вот. — Аркадий положил ладонь на золотистую колбу, где пульсировало нечто зелёное. — Богатырь наш. Он в серёдке сидит и всю карусель эту крутит. И он же воду на выходе… ну как сказать… оживляет. Не дистиллят вам гонит мёртвый, а воду настоящую, с балансом, какая в роднике бывает. Какой у нас с вами, товарищи, давно уже нигде нет.
Он кивнул такелажникам. Загудели насосы, морская вода из цистерны пошла в приёмный контур, машина набрала обороты — и низкий гул поплыл по залу, отдаваясь в мраморе. В смотровых окнах все закрутилось, расслоилось, пошло каскадом вниз.
А потом Аркадий повернул кран, и в прозрачный приёмный бак ударила струя.
Тугая, звонкая, и кристальная чистая струя воды. Она била и била, наполняя бак, и в наступившей тишине этот звук звучал громче всего, что сегодня прокричали с трибуны.
Стерлинг поймал себя на том, что сглатывает.
Воронов поднялся с места впервые за заседание. Он спустился с президиума, подошёл к баку, взял с подноса стакан и наполнил из крана. Поднял, посмотрел на свет.
— Морская вода из порта Приморский, — сказал он залу. — Двадцать минут назад в ней было тридцать граммов соли на литр. Прошу желающих убедиться…
— НЕ ПЕЙТЕ!
Крик разорвал зал. Разумовский, про которого забыли все, включая Стерлинга, рванулся от трибуны к машине, спотыкаясь о кабель, о ремни и расталкивая рабочих.
— Не смейте пить! Господа! Пресса! — Голос графа звенел на последней, отчаянной ноте, и Стерлинг привстал, потому что граф шёл ва-банк, это было видно по лицу. — Вы что, не понимаете?! Вас отвлекают! Дешёвый балаган, цирковой фокус! В этой цистерне водопровод, а в стакане — дистиллят, если не хуже!
Он добрался до Воронова и встал напротив — задыхающийся, седой и страшный в своей последней правоте.
— Дайте сюда!
И выхватил стакан.
Зал ахнул. Девять камер взяли крупный план. Стерлинг увидел, как начальник охраны у колонны сделал полшага и как Воронов остановил его движением брови.
— Я вам покажу, чего стоит его фокус! — Разумовский поднял стакан над головой, поворачиваясь к камерам. — Смотрите все! Я выпью его воду, и вы увидите по моему примеру, что это все лишь жалкий фокус, чтобы отвлечь внимание! Я покажу, чем он собирается «поить» Империю!
Он поднёс стакан к губам и выпил залпом, до дна.
Вот он момент! Стерлинг ждал его! Он ждал обвинений и криков — чего угодно из арсенала старого артиста. Но тут…
…Разумовский почему-то замер.
Стакан остался у губ. Глаза графа медленно расширились, и по лицу, смывая годы выучки, пошло выражение, которого не планировалось никогда.
Детское, неподдельное изумление.
Граф оторвал стакан ото рта и посмотрел в него. На дне были последние капли. Разумовский недоуменно смотрел на него и не понимал, что происходит.
В мёртвой тишине зала граф Илья Модестович Разумовский, главный обвинитель режима, стоял с пустым стаканом и внезапно облизал губы.
— Вкусно? — участливо спросил Воронов.
Разумовский вздрогнул. Он лишь поднял на него удивленные глаза.
Он так и стоял со стаканом, и Стерлинг видел, как в нем борются два человека: политик, обязанный крикнуть «отрава!», и его собственное тело, которое напилось как в детстве из колодца. Тело победило. Ведь тот так и не издал ни звука.
— Наливайте прессе, — сказал Воронов и пошёл обратно к президиуму, потеряв к графу интерес окончательно.
Рабочие выставили на стол у бака поднос с гранёными стаканами.
Пока остальные сидели в ступоре, Стерлинг поднялся первым. Его профессиональная чуйка толкала вперед, почему-то крича, что он должен это сделать.
Он спустился из ложи под прицелом полусотни коллег, пересёк зал, взял стакан, налил из крана и выпил. Выпил и…
…его мир вздрогнул.
Вода была ледяная, но обжигала не холодом, а чистотой. У неё был вкус, и этот особенный вкус Стерлинг знал. Командировка, ручей над ледником, ему двадцать шесть, и он ещё верит, что журналистика спасет этот мир. Он тогда напился из ручья и запомнил это на всю жизнь. И там был именно…
…этот вкус.
Только теперь он появился из какого-то крана. Из цистерны с надписью «вода морская, не питьевая»!
Стерлинг стоял со стаканом, и мозг его — лучший аналитический мозг синдиката, как значилось в его контракте, с хрустом менял картину мира.
Он вспомнил юг Паназии, где вода по карточкам и очереди у колонок с четырёх утра. Вспомнил Ближний Восток, где за водоносный горизонт стреляют. Вспомнил собственный Альянс — засушливый пояс, два штата, где фермеры судятся за реку, и биржевые сводки, в которых фьючерс на воду обгонял нефть.
А потом посмотрел на приземистую, в два роста, какую-то гудящую машину. Собранную, как он слышал из обрывков разговора инженеров, за одно утро.
Она стояла посреди тронного зала и просто отменяла водные карточки, очереди, войны за воду, фьючерсы и треть всей мировой политики.
«Какие, к чёрту… эскадроны смерти?», — отчётливо подумал Стерлинг.
Он развернулся к президиуму и, впервые за годы забыв поставить голос, заорал:
— Лорд Воронов! Какова себестоимость кубометра?!
Ложа прессы вздрогнула, как один организм.
— Производительность установки?!
— Сроки серийного производства!
— Будет ли экспорт технологии?! Квоты?!
— Патент открытый или?..
Плотину прорвало.
Полсотни журналистов, забыв про графа и все остальное, рванули из ложи вниз, к машине и стаканам. Мишель на бегу диктовал в телефон. Фотографы дрались за ракурс и при этом не Воронова снимали, а струю воды в стакане. Кто-то из паназиатского пула кричал в трубку на родном языке, и в потоке слов Стерлинг разобрал только «миллион кубов!» и «немедленно!».
У крана образовалась настоящая очередь из циников, повидавших всё, но теперь… со стаканами в руках.
Стерлинг глянул на часы: четверть часа назад в этом зале свергали тирана, а теперь он обнаружил, что не помнит даже о чем была речь графа.
Он перевернул страницу блокнота и вывел новый тезис:
«ИМПЕРИЯ РЕШИЛА МИРОВОЙ ВОДНЫЙ КРИЗИС! ЧТО ТЕПЕРЬ БУДЕТ С ЦЕНОЙ НА ВСЁ?!»
Следом за прессой пошли дипломаты.
Стерлинг засёк время: ровно четыре минуты дипломатический сектор держал лицо, пока журналисты штурмовали кран. На пятой минуте посол Паназии — сухой, безупречный человечек, вчера зачитывавший ноту о непризнании режима, поднялся с места, одёрнул пиджак и двинулся к машине походкой, в которой протокол проигрывал стакану с водой на каждом шагу.
А за ним встал весь зал.
Дальше Стерлинг наблюдал зрелище, для которого в его ремесле не существовало жанра. Зал Империи превратился в…
…восточный базар!
Послы, вчера голосовавшие за эмбарго, толкались локтями у гудящей машины. Атташе орали через головы. Переводчики не поспевали и переходили на жесты.
— Мы готовы предоставить порты! — Паназиат пробился к президиуму и кричал снизу вверх, отбросив протокол вместе с достоинством. — Лорд Воронов! Совместные предприятия, любые условия! У нас четыреста миллионов человек в зоне дефицита!
— Гуманитарные технологии не подпадают под ограничительные меры! — перекрикивал его посол Альянса, чья подпись стояла под эмбарго. — Есть прецеденты! Наш засушливый пояс готов рассмотреть пилотный проект немедленно!
— Господа, регламент!.. — пискнул ведущий и… сдался.
Воронов сидел в президиуме и слушал всё это с лицом человека, пережидающего дождь. Один раз он наклонился к микрофону и проронил: «Коммерческие вопросы в секретариат, по записи», — отчего базар не стих, а лишь сменил направление: половина зала ринулась искать секретариат.
И тут Стерлинг увидел… графа.
Разумовский стоял у мраморной колонны — вернее, был к ней прижат. Людской поток, рвущийся к машине и к секретариату, буквально смел его с прохода, притиснул к камню и тёк мимо, не замечая. Граф что-то говорил, даже кричал…, но никто не замечал.
Стерлинг навёл монокуляр и прочитал по губам: «Господа… господа, права человека…»
Голос лишь тонул во всеобщем базаре. Какой-то атташе, проталкиваясь, толкнул графа плечом и даже не обернулся извиниться.
Папка с «тезисами» лежала на полу.
Она валялась у колонны, но люди вокруг этого даже не замечали, лишь оттаптывая ее. Стерлинг видел, как посол Альянса, спеша к секретариату, наступил на верхний лист начищенным ботинком и проследовал дальше, оставив серый рубчатый след.
Никто не арестовывал графа Разумовского. Не затыкал ему рот и не пытался хоть как-то противодействовать.
Его просто… перестали замечать.
Тем временем новая «звезда» в заляпанном пиджаке отбивалась от коллег.
— Да не знаю я про квоты, вы что, мужики! — Аркадий Тимофеевич пятился от микрофонов, выставив ладони. — Я по картошке! По воде вам Лев Маркович нужен или Севастьянов, а я…
И именно туда теперь и надо было Стрелингу.
— Мистер Пеньков! — Стерлинг вклинился в полукруг плечом, как в молодости, и сунул микрофон под вельветовый лацкан. — Артур Стерлинг, «Глобал Пресс»! Эксклюзив, умоляю. Одна минута. Расскажите миру, откуда вы!
Аркадий посмотрел на него удивленно.
— Откуда-откуда… — Он вздохнул и вытер ладони о штаны. — Из Пеньков я. Деревня такая. Вы пишите, пишите! Малые Пеньки, а то опять напутаете, как давеча с фамилией.
Слушая этого ушлого мужика, Стерлинг понял, что Пулитцера он всё-таки увезёт с собой.
Вот только не того, за которым летел изначально!
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
