Темные искусства мирной жизни
Глава 1: Очень подозрительная репа
Освиг никогда не мечтал о великом зле.
Великое зло, если уж говорить честно, оказалось работой с весьма посредственным обеспечением, плохой погодой, скверным питанием и чрезмерным количеством людей, желавших либо сжечь его, либо завербовать, либо, что случалось чаще всего, сперва завербовать, а потом все-таки сжечь. В шестнадцать это казалось ему ремеслом достойным. В молодости вообще многое кажется достойным: бессонные ночи над запретными трактатами, торжественные клятвы в полуразрушенных криптах, плащи, в которых красиво стоять на башнях, и имена, от которых дрожат писари.
Особенно имена.
Освальд Черный Мор, к примеру.
Теперь, в тридцать шесть лет, стоя посреди собственного огорода в старой рубахе, перепачканной землей, и глядя на корнеплод, который, кажется, вел себя все менее по-овощному, Освиг пришел к выводу, что имя это было чрезвычайно глупым. Напыщенным. Театральным. Годным скорее для плохой баллады, чем для реальной жизни. Хуже того, оно плохо сочеталось с лопатой.
Лопата в руках Освига вообще сочеталась плохо почти со всем.
Он осторожно ткнул носком сапога рыхлую землю у грядки. Земля ответила ему мягкой, влажной податливостью, будто под ней кто-то затаил дыхание. Освиг замер, прищурился и выждал.
Ничего.
Только утренний воздух, еще прохладный, пахнул лесом, мокрой корой и тем беспощадным сельским спокойствием, которое городским людям кажется идиллией ровно до тех пор, пока им не приходится самим колоть дрова.
Дом за его спиной был маленький, кривоватый и, по мнению продавца, «крепкий, теплый, с доброй землей». Из этого набора правдой была только земля. Да и то, как теперь выяснялось, доброта ее была вопросом спорным.
Дом стоял у самого края опушки, чуть в стороне от деревни, достаточно далеко, чтобы не слушать чужих собак и женские пересуды у колодца, и недостаточно далеко, чтобы в случае пожара никто не прибежал посмотреть. Крыша на нем держалась с тем упрямством, с каким держатся старые грехи. Ставни закрывались только после уговоров. Пол в прихожей жалобно скрипел, будто всякий входящий обязан был заранее предупредить дом о своем появлении. Печь дымила не от злобы, а от возраста, хотя Освиг еще не исключал ни того, ни другого.
Он купил это жилище на последние деньги.
Если быть точным, не на последние. После покупки у него еще осталось столько монет, что он смог приобрести: мешок крупы, топор плохого качества, моток веревки, два куска мыла, горсть луковиц, семена, нож, который честно пытался выглядеть как кухонный, и курицу.
Курица была ошибкой.
Не главной, разумеется. Главной ошибкой последних дней, как постепенно становилось ясно, была все-таки репа. Но курица уверенно занимала второе место и при каждом удобном случае старалась о себе напомнить.
Сейчас она стояла на бочке у сарая, худая, рыжеватая, с крайне недоверчивым глазом, и смотрела на Освига так, будто давно поняла в нем что-то неприятное. Освиг отвечал ей взаимностью. Они прожили вместе всего одиннадцать дней, и за эти одиннадцать дней курица успела: удрать в лес трижды, дважды пробраться в дом, один раз опрокинуть горшок с водой и с удивительным упорством перестать нестись.
В том, что она не неслась, было даже что-то личное.
Освиг перевел взгляд на грядку, потом на курицу, потом снова на грядку. Курица презрительно моргнула. Освиг решил, что этот взгляд не способствует решению хозяйственных вопросов, и отвернулся.
Он вообще плохо подходил для хозяйства.
Это было неприятное открытие, хотя, строго говоря, не новое. Еще раньше, в жизни куда менее мирной, уже выяснялось, что Освиг умеет многое, но почти ничего из этого нельзя было честно назвать полезным для нормального человека. Он знал, как наслать гниль на зерно в амбарах гарнизона. Умел портить воду в колодцах так, чтобы сперва никто не заметил, а потом весь гарнизон три дня не отходил от кустов. Умел поднимать мертвых, если возникала нужда в срочной рабочей силе, шумном отвлекающем маневре или выразительном нравственном послании. Он понимал язык порчи, вязь удерживающих кругов, принципы моровых завес и свойства тех веществ, которые не следовало держать рядом с огнем, детьми и королевскими архивами.
Но когда речь заходила о том, как правильно перекрыть крышу, когда лучше сажать лук или с какой стороны вообще подступаться к корове, Освиг чувствовал себя хуже, чем в полузатопленном склепе под обстрелом храмовых арбалетчиков.
Хуже того, жизнь, которую он так долго хотел, оказалась наполнена вещами, против которых темная магия была бесполезна или, по крайней мере, чрезмерна.
Нельзя было наложить проклятие на дырявое ведро. То есть технически можно, но оно не становилось от этого менее дырявым, а приобретало свойства, которых ведру лучше не иметь. Нельзя было надежно заставить печь топиться ровнее путем малой огненной привязки. Последний опыт показал, что можно получить очаг, который несколько часов горит слишком хорошо, а потом всю ночь чуть слышно бормочет. Нельзя было, как выяснилось, решить вопрос с мышами в подполе через кладбищенский шепот. Мыши исчезли, да, но после этого в подпол не хотел спускаться сам Освиг, а это уже, по его мнению, означало недоработку метода.
С огородом все должно было быть проще.
Участок за домом был невелик, зато земля, черная и жирная, прямо просила, чтобы ее уважительно не портили неопытными руками. Освиг, которому уже на четвертый день стало ясно, что без собственного урожая его планы на мирную старость быстро упрутся в голод, подошел к делу с редким для себя здравомыслием. Сперва он наблюдал. Потом спросил у старика на рынке, когда именно сеять. Потом выслушал двух деревенских баб, споривших о том, можно ли доверять новолунию. Потом молча приобрел семена, перекопал участок так, как умел, то есть плохо, но старательно, и посадил все, что счел разумным.
Здравомыслия ему хватило на три дня.
На четвертый день после посадки он заметил, что всходы выглядят неубедительно. На пятый пришел к выводу, что почва, хотя и хороша, нуждается в легком ободрении. На шестой, немного поколебавшись, все-таки провел малый ритуал витального усиления, очень скромный, почти пристойный, с минимумом темного вмешательства. Так, сущая мелочь. Чуть подтянуть соки. Чуть укрепить корень. Чуть подстегнуть рост.
Результат оказался неравномерен.
Лук просто приободрился. Морковь задумалась. Капуста, похоже, обиделась. А одна-единственная репа восприняла вмешательство с таким энтузиазмом, какой обычно бывает у фанатиков и пожаров.
Поначалу это даже радовало.
Она росла быстро, ровно, с яркой ботвой и видом многообещающим. Освиг смотрел на нее с сухим удовлетворением человека, который, возможно, все-таки способен освоить мирную жизнь. Потом репа начала едва заметно пульсировать.
Не постоянно. Так. Иногда.
Раз в несколько минут.
Будто земля под ней имела собственное сердце, небольшое, но настойчивое.
Освиг сперва решил, что это усталость. Потом, что дело в тени от облаков. Потом в том, что он давно не спал как следует и вообще несколько переоценил полезность ночного чтения при свече. Но когда на следующее утро он подошел к грядке и увидел, как влажная почва вокруг репы поднимается и опадает с удивительной ритмичностью, сомнений уже не осталось.
Корнеплод был не в порядке.
И теперь, на рассвете двенадцатого дня своей новой жизни, Освиг стоял над ним с лопатой, всем своим видом выражая укор, и пытался понять, где именно допустил ошибку. Ошибок, надо заметить, за прошлые годы у него было немало. Некоторые из них заканчивались пепелищами. Некоторые — карантином, который потом признавали совершенно лишним. Некоторые письмами с королевской печатью и невыгодно сформулированными обвинениями. Но очень редко ошибка носила столь унизительно земледельческий характер.
Он вздохнул, вонзил лопату в землю сбоку от репы и надавил.
Лопата вошла туго.
Освиг переступил ногой, надавил сильнее, вывернул пласт земли и опустился на корточки. Земля была теплой. Это не понравилось ему сразу.
Под тонким слоем рыхлой почвы показался корень. Не слишком толстый, белесый, крепкий, вполне обычный с виду. Освиг поддел его пальцами, стряхнул землю и нахмурился.
Корень уходил вглубь.
Разумно, конечно. Все корни так делают. Но этот уходил туда с таким мрачным, осмысленным упорством, словно не просто питался, а отступал в заранее подготовленные укрепления.
Освиг подкопал еще.
Потом еще.
Через четверть часа он уже стоял в яме по щиколотку и с все меньшим уважением относился к понятию «одна репа».
Корень ветвился.
Это случалось с ними и прежде, разумеется. Но не так. Здесь было не ветвление, а стратегия. От главного стержня в стороны уходили отростки, толстые, плотные, цепкие, один под морковную грядку, другой в сторону капусты, третий, кажется, под самую тропинку. Освиг проследил один взглядом, насколько позволяла яма, и почувствовал то особое раздражение, которое возникает у человека, узнавшего собственный почерк в очень плохом деле.
Он выпрямился, потер ладонью лицо и посмотрел на грядки.
Огород, который и без того не отличался симметрией, теперь выглядел как место маленького, но ожесточенного сражения между человеком и сельскохозяйственным недоразумением. Земля была вспорота. Комья лежали где попало. У ног валялась перевернутая корзина. Курица, спрыгнувшая с бочки, уже заинтересованно бродила неподалеку и, судя по виду, ждала, не извлекут ли из земли что-нибудь съедобное или хотя бы позорное.
Освиг ткнул в ее сторону лопатой.
— Не приближайся.
Курица, не будучи обязана ему ничем, кроме взаимного недовольства, приблизилась еще на два шага.
— Я серьезно.
Курица склонила голову набок и с тем тупым, но упорным любопытством, каким природа одаряет некоторых птиц и многих чиновников, клюнула ком земли рядом с ямой.
Освиг закрыл глаза.
Когда-то люди дрожали, услышав его имя.
Теперь его игнорировала курица.
Он открыл глаза, глубоко вдохнул и снова принялся копать.
К полудню стало хуже.
Корни уходили ниже. Намного ниже, чем полагалось чему-либо, что предполагалось потом есть с маслом и солью. Один раз Освиг попытался подрубить один из боковых отростков и сразу понял, что идея была неудачной. Земля под лопатой мягко вздрогнула, словно откликнулась, а по черенку пробежала такая неприятная, влажная дрожь, будто он ткнул не в корень, а в чью-то живую сухожильную связку. Освиг отдернул руки так резко, что едва не сел в собственную яму.
Несколько секунд стояла тишина.
Потом репа пульсировала.
Неторопливо.
С упреком.
Освиг посмотрел на нее долгим, тяжелым взглядом.
— Я пытаюсь решить вопрос мирно.
Репа никак не прокомментировала это заявление, что было с ее стороны вежливо. Но особого сотрудничества в ее молчании не чувствовалось.
К обеду огород уже перестал быть огородом и начал становиться раскопом. Освиг вытащил из земли столько корней, что мог бы, вероятно, сплести из них дурную корзину или удавку для себя. Но всякий раз, когда ему казалось, что он нашел предел, почва открывала новый белесый отросток, идущий куда-то дальше и глубже. Под луком. Под капустой. Под забором. Один ушел почти в сторону колодца, и это уже было действительно скверно.
Освиг сел прямо на перевернутую бадью, оперся локтями о колени и несколько минут просто смотрел на поле своей неудачи.
Лес за домом шумел лениво и равнодушно. В кроне старой ели перекликались птицы. Где-то вдали, из деревни, донесся лай собаки, потом чьи-то голоса, потом стук колеса по камню. Жизнь вокруг шла мирно, добропорядочно, по-хозяйски. Только у Освига посреди этой благословенной сельской простоты разрастался подземный, вероятно, уже отчасти мыслящий корнеплод.
Он взял с бадьи кружку с водой, сделал глоток, поморщился и снова посмотрел на яму.
Все это было оскорбительно.
Он не для того столько лет бегал по чужим границам, не для того болел моровой лихорадкой в Грейвенхолле, не для того трое суток уходил от храмовой погони через трясину у Эйренвелла, чтобы в конце концов пасть жертвой репы. В его жизни уже случались вещи абсурдные, но там абсурд, по крайней мере, был величественен. Башни рушились, колокола звонили, мертвецы вставали, реки цвели черным. А тут что? Грядка. Лопата. Птица. Репа.
Он поставил кружку, встал и с мрачной решимостью, которой прежде хватало на осады и моровые завесы, отправился в сарай за киркой.
Сарай, как и дом, уважения к нему не испытывал. Дверь сперва не открывалась. Потом открылась слишком резко. На пол с грохотом упала связка каких-то ржавых скоб, и Освиг еще пару секунд стоял, слушая, не разнесся ли этот звук по всей округе. Впрочем, даже если и разнесся, кому было дело? Новый сосед у леса шумит в собственном сарае. Не преступление.
Пока.
Он нашел кирку, старую, но еще годную, и вернулся в огород. Курица уже сидела на краю ямы, как надзиратель.
— Ты удивительно бесполезна.
Курица не возражала. Вероятно, полагала это взаимным.
Кирка дала результаты более заметные и более тревожные. Земля поддалась, открыв целую сеть корней, переплетенных так тесно, словно под огородом Освиг устроил неудачную модель венозной системы. Один толстый стержень уходил вниз под таким углом, что при обычных ботанических обстоятельствах это следовало бы считать манией. Освиг расчистил его насколько мог, потом вдруг замер.
Корень дрогнул.
Совсем слегка. Почти вежливо.
Но дрогнул.
Освиг медленно поднял голову и посмотрел на репу.
Та торчала из земли с добродушной, почти деревенской невинностью. Круглая, плотная, крепкая, годная на вид для супа. Если бы не почва, едва ощутимо поднимающаяся вокруг нее в ритме, который уже невозможно было списать на воображение.
— Нет, — сказал Освиг тихо.
Он не был уверен, кому именно это говорит. Репе, себе, миру или той части своей биографии, которая снова полезла наружу через сельское хозяйство.
— Нет, это уже лишнее.
День тем временем шел к вечеру. Солнце съехало ниже. Тени от дома и сарая вытянулись, легли поперек раскопанного участка, будто кто-то сверху решил подчеркнуть весь масштаб его унижения. Освиг вытер лоб грязным рукавом, оглядел изрытый огород и признал очевидное: сегодня он не победит.
Это решение не радовало, но обладало редким достоинством быть разумным.
Он набросал землю обратно в самые неприличные ямы, прикрыл особенно крупные корни срезанными дернами и, подумав, водрузил на грядку старый мешок, надеясь, что тот скроет пульсирующий центр бедствия хотя бы до утра. Мешок тут же едва заметно приподнялся и опал.
Освиг несколько секунд смотрел на него.
Потом поправил так, будто дело было исключительно в ветре.
Курица выжидательно молчала.
— Еще слово, — сказал ей Освиг, — и я начну верить, что ты понимаешь человеческую речь.
Курица, к счастью, не сказала ничего. Она просто спрыгнула на землю и пошла к дому с видом существа, которое довольно проведенным днем и заранее разочаровано завтрашним.
Освиг подобрал инструменты, сложил их у сарая и долго мыл руки у бочки, пока вода не перестала стекать с них коричневой. Ладони ныли. Плечи ломило. Под ногтями осталась земля. Мирная жизнь, о которой он когда-то думал как о тихой гавани, все чаще походила на наказание, придуманное человеком с богатой фантазией и сельскохозяйственным уклоном.
В доме было прохладно. Освиг поставил воду в котелок, отрезал хлеб, долго смотрел на луковицу, словно пытался понять, нужно ли ему общество еще одного корнеплода, и в итоге решил, что нет. Пока закипала вода, он обошел комнату, проверил ставню, подправил заслонку у печи, машинально провел пальцами по полке, где лежали две книги, свернутый плащ, нож и кошелек с теми жалкими остатками денег, которые еще не успели превратиться в соль, масло или новую веревку.
Все в доме было еще временным. Ничто не лежало на своем месте достаточно давно, чтобы стать окончательным. Даже сам Освиг, если уж быть честным, тоже ощущался в этом доме временно, будто его жизнь еще не решила, можно ли позволить ему осесть.
Он сел за стол, ел медленно, почти в тишине, и слушал, как за окном садится день. Иногда тихо шуршал лес. Один раз что-то стукнуло у сарая, и Освиг сразу поднял голову, но потом решил, что это, вероятно, курица, и не стал проверять. Человек, за плечами которого было достаточно погони, учится отличать опасность от быта. Быт, впрочем, тоже временами умеет подкрадываться весьма убедительно.
После еды он все же вышел наружу.
Сумерки легли на огород мягко, по-деревенски, без городской пыли и без зловещего величия, которое он когда-то так ценил и так устал от него. Дом темнел у опушки. Над лесом еще тлел бледный свет. Деревня вдалеке уже зажигала окна. Где-то блеснул огонек у колодца. Потом другой. Потом послышались голоса, совсем неразборчивые на таком расстоянии, но живые, мирные, раздражающе обычные.
Освиг остановился у забора и, сам не зная зачем, посмотрел туда дольше, чем следовало.
Издали деревня казалась именно тем, чем он хотел ее считать, когда выбирал это место: скоплением скромных крыш, садов, дыма из труб и чужой жизни, которая идет рядом, но не касается тебя. Хорошее соседство для человека, решившего исчезнуть. Достаточно близко, чтобы купить муку. Достаточно далеко, чтобы не рассказывать о себе. Достаточно просто, чтобы, как ему тогда казалось, здесь никто не станет искать человека вроде него.
Он и теперь думал бы так же, если бы в этот самый миг между домами не мелькнуло что-то светлое и строгое.
Сначала Освиг решил, что ошибся. Просто чей-то плащ. Просто полоска вечернего света на ткани. Просто женщина на дороге.
Потом фигура вышла чуть яснее, на поворот у старой ивы, и воздух вокруг Освига словно стал суше.
Высокая. Тяжелая в шаге. Короткие волосы темным пятном у головы. Светлая, почти пепельная накидка поверх дорожной одежды. Плечи прямые, как у человека, привыкшего нести не только собственный вес. И даже отсюда, с расстояния, на котором черты лица терялись, в ней было что-то такое, отчего у Освига мгновенно свело спину старой памятью.
Он не видел лица.
Ему и не нужно было.
Некоторые люди узнаются не по лицу, а по тому, как движутся через пространство, будто мир сам заранее убирает у них с дороги лишнее.
Освиг вцепился пальцами в верхнюю перекладину забора.
На дороге, между деревенскими домами, среди вечернего дыма, спокойствия и чужих окон, шла капитан Эльдра Вальн.
Несколько секунд Освиг просто смотрел.
Потом очень медленно опустил взгляд на собственный изрытый огород.
На мешок посреди грядки.
На дом, купленный на последние деньги.
На лес за спиной.
И лишь после этого позволил себе, совсем тихо, но с чувством человека, которого судьба нашла даже здесь, сказать:
— Вот зараза.
Глава 2: Сосед поневоле
Утром Освиг проснулся с тем особым, отвратительно ясным чувством, какое бывает у людей накануне казни, больших долгов и очень плохих откровений. Некоторое время он лежал неподвижно, глядя в низкий, неровный потолок, и пытался убедить себя, что капитан Эльдра Вальн в деревне ему приснилась.
Это было бы разумно.
Разумного, однако, в его жизни и без того стало удручающе мало, а сны никогда не отличались такой неприятной точностью. Во сне Эльдра обычно шла сквозь дым, по камню, по крови, в сопровождении храмового звона или горящих окон. Там всегда был размах, мрачное величие, вес чужих бедствий и собственная необходимость бежать.
В этот раз она просто шла между деревенских домов, мимо яблонь и чьей-то сушившейся на заборе простыни.
Что было, пожалуй, хуже.
Освиг сел на постели, провел ладонью по лицу и несколько секунд сидел так, слушая тишину дома. Снаружи уже жил день. Где-то за стеной бодро цокала по двору курица. В лесу перекликались птицы. Ставня на восточном окне чуть подрагивала от ветра, и в этом звуке было столько мирного упрямства, что Освигу почти захотелось его проклясть.
Он встал, натянул сапоги, накинул рубаху и вышел во двор с тем же выражением лица, с каким когда-то открывал двери в чужие катакомбы, где заранее ожидал засаду.
Засада его не разочаровала.
Мешок над грядкой приподнимался.
Медленно. Тихо. С достоинством отвратительной вещи, которая никуда не делась за ночь и за это время успела только укрепиться в своем мнении.
Освиг остановился на крыльце.
Всякий человек, решивший начать новую жизнь, в глубине души надеется, что хотя бы овощи оставят его в покое. Надежда эта, как выяснялось, была не только наивна, но и богам на смех.
Он спустился с крыльца, подошел к огороду и некоторое время молча смотрел, как мешок, старый, пыльный, с оторванным краем, едва заметно вздымается и опадает. Вокруг него земля, вчера кое-как возвращенная в приличный вид, снова слегка разошлась. Тонкая трещина уходила в сторону лука. Другая тянулась под капустную грядку. У забора, у самого угла, почва выглядела так, будто кто-то изнутри осторожно пытался поднять ее плечом.
Освиг закрыл глаза.
— Хорошо, — сказал он очень тихо. — Хорошо. Раз мы уже на этой стадии, давай хотя бы без позора.
Он нагнулся, схватил мешок за край и резко сдернул.
Репа лежала в земле круглая, крепкая и оскорбительно бодрая. За ночь она будто даже налилась. Ботва стала гуще. Почва вокруг нее выглядела влажной и теплой, как лоб у больного. И самое неприятное заключалось не в том, что она пульсировала. Пульсация была уже почти привычной. Нет. Самое неприятное было в том, что теперь она, кажется, делала это не в одном ритме.
Первый толчок шел из самой репы. Тяжелый, размеренный, как сердце существа небыстрого, но злопамятного.
Второй, слабее, будто отзывался где-то дальше, под землей.
Освиг застыл, вслушиваясь в эту абсурдную симфонию корнеплода и собственного унижения, и почувствовал, как по спине пробежал холодок.
— Нет, — сказал он уже суше. — Этого уговора не было.
Репа, разумеется, не ответила. Но одна из тонких трещин в земле будто чуть расширилась.
Освиг выпрямился и оглядел двор. Дом, сарай, бочка, поленница, кривой забор, курица, которая уже рылась возле ступенек, вся эта жалкая, скромная сцена его великого ухода от прошлого, выглядела до смешного невинно. И именно в таком месте, на таком утре, при таком свете он должен был решать, как быть с подземной сетью, выращенной из репы, пока в деревне дышала, ходила и, вероятно, пила утренний чай капитан Эльдра Вальн.
Освиг немедленно взялся за работу.
Сперва он попытался действовать по-человечески. Засыпал землей самые явные трещины. Притоптал их. Перенес бадью так, чтобы заслонить самый опасный участок. Подтащил от сарая старую доску и приставил ее у грядки, изображая нечто вроде хозяйственной ограды. Вышло подозрительно. Он посмотрел на дело рук своих и сразу понял, что если бы увидел подобное у другого человека, то первым делом спросил бы, кого тот здесь закопал.
Пришлось переделывать.
Он убрал доску, оттолкнул бадью, бросил взгляд на репу, потом на дом, потом снова на репу. Та лежала в земле с той невыносимой сельской основательностью, с какой иногда лежат преступные намерения.
Курица подошла ближе, посмотрела одним глазом сначала на грядку, потом на Освига, потом вновь на грядку.
— Не смотри так, — сказал он ей. — Ты здесь не судья.
Курица сочла нужным наступить на край рыхлой земли.
Освиг стиснул зубы.
За следующие полчаса огород приобрел вид человека, который наспех пытался скрыть следы борьбы с природой и проиграл обеим сторонам. Освиг набросал сверху соломы. Потом понял, что солома шевелится вместе с почвой, и убрал ее. Попробовал прикрыть опасный участок срезанной ботвой. Это придало грядке вид могилы для очень неудачливого салата. Потом он догадался поставить сверху старую корзину, но корзина, стоило отвернуться, начала едва подрагивать. Освиг немедленно забрал и ее.
Солнце поднималось выше. День становился яснее. С каждым новым лучом сад, дом и двор делались безжалостно обыденными, а вся его борьба с репой все больше походила на личное оскорбление.
В конце концов он решил, что лучший способ скрыть бедствие это стоять рядом с ним самому и не подпускать никого. Решение было сомнительное, но все прочие были хуже.
Он как раз дошел до этой горькой мудрости, когда услышал скрип калитки.
Сердце у него не ухнуло. Оно, скорее, вежливо и очень холодно сжалось.
Освиг обернулся слишком быстро для человека, который ничего не скрывает, и увидел на дорожке старушку.
Невысокая, крепкая, в темном платье и выцветшем платке, с корзинкой на руке и лицом, где доброта каким-то образом уживалась с выражением человека, привыкшего распоряжаться даже временем варки бульона. Она шла неторопливо, по-хозяйски, не как гостья, а как сама деревня встала на ноги и направилась разбираться, что у соседа делается не так.
Освиг видел ее раньше издали, у колодца и на рынке. Старушка Ярва. О ней говорили уважительно, с тем особым оттенком, с каким в деревнях говорят о людях, которые еще живы, но давно уже перешли в разряд местных законов природы.
— Доброе утро, сынок, — сказала Ярва, даже не подходя близко. — Я гляжу, ты с самого света тут землю мучаешь.
Освиг выпрямился.
— Доброе.
Голос его прозвучал хрипло. Он откашлялся.
— Хозяйство.
— Вижу, что не танцы, — заметила Ярва и подошла ближе.
Освиг почти незаметно сдвинулся так, чтобы заслонить собой грядку.
Ярва это, разумеется, заметила сразу. Но, к счастью, истолковала по-своему.
— Ты чего стоишь, как будто я к тебе не с пирогом, а с ревизией?
Она подняла корзинку чуть выше. Освиг увидел под полотенцем румяный край чего-то печеного и в первый миг испытал совершенно искреннюю, почти болезненную благодарность. Потом вспомнил, что благодарность это роскошь, а у него за спиной пульсирует улика.
— Спасибо, — сказал он осторожно.
— Спасибо он, — фыркнула Ярва. — Бери давай. Смотришься так, будто у тебя из еды только угрызения совести и сухой хлеб.
Освиг взял корзинку. От нее пахло яблоками, тестом и каким-то непереносимо мирным человеческим теплом. Он едва не смутился, что было бы в его положении уже лишним.
— Не стоило.
— Конечно не стоило. А кто ж, кроме меня, будет следить, чтоб новый сосед у леса с голоду не сдох? Гляжу на тебя вторую неделю, и все думаю: или ты плохо ешь, или хорошо болеешь.
Освиг сдержанно склонил голову. В иных обстоятельствах фраза про болезни показалась бы ему куда более зловещей.
— Я в порядке.
— В порядке у него, — повторила Ярва таким тоном, будто это было самым неправдоподобным из всего сказанного утром. — А что с огородом?
Вот тут пришел настоящий удар.
Освиг выдержал паузу, за которую когда-то успевал оценить шансы на побег, возможные направления атаки и состояние чужих нервов. Сейчас же он всего лишь пытался придумать объяснение для раскопанной земли и корнеплодного заговора.
— Перекапывал, — сказал он наконец.
— Это я вижу, что не вышивал. Почему весь сразу?
— Земля... — Освиг огляделся, будто искал поддержку у капусты. — Неровная.
Ярва посмотрела на огород, потом на него, потом снова на огород.
— Милок, у тебя здесь не неровность. У тебя здесь война.
Освиг промолчал.
Ярва шагнула ближе. Освиг шагнул тоже, почти невежливо, и загородил проход еще плотнее.
Она остановилась.
Подняла брови.
Потом медленно, очень медленно оглядела его с головы до ног. В этом взгляде не было ни страха, ни подозрения, ни даже особенного интереса. Было то, что намного хуже для человека в его положении: крепкое деревенское убеждение, что перед ней стоит взрослый мужчина, который очевидно не умеет жить как следует.
— Ты, вижу, совсем один маешься, — сказала Ярва. — Потому и дуришь.
— Я справляюсь.
— Да ну? — Ярва выразительно посмотрела на раскопанный участок. — С чем именно? С голодом, землей или с собственным упрямством?
Освиг решил не выбирать.
— Просто хотел привести все в порядок.
— И загнал огород в могилу, — спокойно закончила Ярва. — Бывает. У городских руки сперва всегда путаются.
Это было обидно. Особенно потому, что в известной степени правда.
— Я не городской, — сказал он.
— Тем хуже. Значит, просто бестолковый.
Курица в этот момент, будто почувствовав необходимость поддержать разговор, издала короткий, ехидный на слух звук. Освиг бросил на нее такой взгляд, что птица отошла на два шага, но явно не из уважения, а просто чтобы лучше видеть.
Ярва, к счастью, уже заметила курицу.
— Смотри-ка. Худая какая. Ты ее чем кормишь?
— Зерном.
— Плохо кормишь, стало быть. И сам такой же. Вы с ней прямо пара: один смотреть страшно, вторая, должно быть, нестись не желает.
Освиг несколько секунд молчал.
— Не желает, — признал он, не видя причин лгать в этом вопросе.
— Конечно не желает. От такого хозяина и я б не желала.
Ярва сказала это без злобы, почти добродушно, и этим обезоруживала куда сильнее любой враждебности. Она оглядела двор, дом, поленницу, бочку, сарай, и взгляд ее, цепкий и быстрый, выхватил все: недоколотые дрова, перекошенную дверь сарая, следы вчерашней грязи у крыльца, бадью не там, где надо, веревку, брошенную на забор, и, конечно, самого Освига, сутулого, усталого, с руками в земле и лицом человека, который очень давно не жил среди нормальных людей.
— Ладно, — сказала она наконец, как выносит приговор человек практичный. — Жить можно. Но плохо.
Освиг не нашелся, что ответить.
Ярва же, очевидно, не нуждалась в его участии.
— Печь у тебя дымит?
— Немного.
— Ставня правая разбухает?
Он моргнул.
— Да.
— Колодезная веревка коротка.
Освиг опустил глаза на веревку.
— Да.
— А топор дрянь.
— Да.
Ярва вздохнула с тем тихим страданием, которое выпадает людям при виде чужой неустроенности.
— Силы небесные, как же тебя жизнь ненавидела, что ты до таких лет дожил и не научился даже дом держать по-человечески.
Освиг, у которого имелись более эффектные формулировки своего прошлого, почему-то не возразил.
Ярва протянула руку.
— Давай корзину. Пирог я тебе не на земле же оставлю.
Он послушно вернул корзинку. Ярва прошла к крыльцу так, будто делала это уже много лет, поднялась на ступеньку, заглянула в дом, неодобрительно цокнула языком, но ничего не сказала. Потом вернулась и снова посмотрела на огород.
Освиг напрягся.
— Так. Теперь рассказывай.
— Что именно?
— Почему ты не хочешь, чтоб я туда подошла?
Вот она и пришла, мысль, от которой он с утра бегал по двору.
Освиг не моргнул. Когда-то это умение спасало ему жизнь.
— Там не на что смотреть.
— На земле всегда есть на что смотреть, если ты ее уже успел обидеть.
— Просто грязно.
— У тебя весь двор грязный, сынок. Но от остального ты меня грудью не закрываешь.
Освиг почувствовал, как под подошвой что-то едва заметно вздрагивает. Один из боковых корней, вероятно, снова решил заявить о себе в самый подходящий момент.
Он чуть сильнее вжал каблук в землю.
Ярва прищурилась.
— Ты что, клад там нашел?
— Нет.
— Труп?
— Нет.
— Тогда что?
Освиг посмотрел на нее. Доброе, живое лицо старой женщины не выражало ни тени жуткого любопытства. Только обычную, крепкую, деревенскую настойчивость. Она не была врагом. Не была сыщицей. Не была храмовой сестрой. И именно поэтому казалась опаснее во всем, что касалось правды. От врагов можно скрываться. От добрых людей с пирогами скрываться куда труднее.
— Репа, — сказал он наконец.
Ярва помолчала.
— Что репа?
— Не удалась.
Это было, решил Освиг, почти правдой.
Ярва снова помолчала. Потом неожиданно кивнула.
— А. Ну это бывает.
Освиг едва заметно расслабился.
— Бывает, — продолжала Ярва, — когда у людей руки кривые, луна не та и жадность вперед рассудка бежит. Верно, слишком ободрить хотел?
Вот тут Освиг посмотрел на нее внимательнее.
— Что?
— Да знаю я этот вид, — отмахнулась Ярва. — Посадят одно, а хотят сразу погреб полный. Начинают землю подкармливать, мочить чем попало, шептать над грядками, яйца зарывать, золу не ту сыпать... А потом удивляются. Не надо удивляться, надо сажать как все.
Освиг выслушал эту короткую крестьянскую лекцию с неожиданной для себя серьезностью. Строго говоря, Ярва сейчас описывала очень мягкую, почти безобидную форму того же самого импульса, который привел его к витальному усилению. Не ту магию, конечно, и не тот масштаб. Но логику она уловила безошибочно.
— Я не шептал, — сказал он сухо.
— Это ты зря уточнил, — заметила Ярва. — От этого только подозрительнее звучит.
Освиг закрыл рот.
Ярва вдруг коротко усмехнулась.
— Не бойся. В твою репу я не полезу. Раз уж она у тебя не удалась, сам с нею и мучайся. Но если совсем дрянь какая выросла, выкинь подальше. Только не в лес. Лес и без людской дурости проживет.
Она помолчала и добавила уже мягче:
— А то ты смотришь на этот огород, как будто там у тебя последнее родство.
Освиг опустил взгляд.
Пожалуй, не последнее. Но очень уж наглядное.
Ярва, решив, видно, что основное расследование на этом можно считать завершенным, махнула рукой.
— Ладно. Буду считать, что у тебя просто несчастье по части сельского ума. Это лечится. Хуже, когда человек уверен, будто умеет.
Освиг очень хотел сказать, что именно такая уверенность и сделала из его жизни то, что она сделала. Но счел мысль избыточной.
— Благодарю за... снисхождение.
— Не снисхождение это. Это соседство. Разница большая.
Сказала она это просто, без всякой значительности, но слово задело его сильнее, чем следовало. Соседство. Слово тихое, простое, из тех, которые не пишут в приговорах и не шепчут над ритуальными кругами. Освиг почувствовал к нему почти враждебную настороженность.
Ярва тем временем уже решила за двоих, как будет дальше.
— К тебе заглянет Брем, глянет печь. Я ему скажу.
Освиг резко поднял голову.
— Не нужно.
— Нужно.
— Я заплачу не скоро.
— А кто сказал, что сразу? Брем не ростовщик. Потом сочтемся. Или дров наколешь, когда руки из земли вытащишь.
— Не стоит хлопот.
— Это у тебя лицо такое, будто ты для всех сплошные хлопоты, — сказала Ярва. — А на деле пока только дом твой хлопоты. И огород. И курица. С тобой еще, может, не все потеряно.
Курица, словно почувствовав, что разговор затрагивает ее статус, влезла на нижнюю ступеньку крыльца и шумно отряхнулась.
Ярва посмотрела на нее с сомнением.
— Эту тоже надо откормить. Иначе сдохнет со стыда раньше зимы.
— Я справлюсь, — упрямо повторил Освиг.
— Конечно. Поэтому я и пришла с пирогом, — безжалостно ответила Ярва.
Она поправила платок, уже явно собираясь уходить, и Освиг почти позволил себе поверить, что беда миновала. Но именно в такие минуты судьба обычно вспоминала о нем с особой любовью.
— Внучка моя тоже так говорит, — заметила Ярва, словно между прочим.
Освиг не изменился в лице. По крайней мере, надеялся.
— Упрямая?
— Хуже. Работящая. Все сама, все сама. Я ей говорю: Эльдра, да сядь ты хоть раз как человек. Нет. Вечно у нее то служба, то дорога, то мир, значит, без нее развалится.
Имя упало в утренний воздух, как нож в ведро.
Освиг почувствовал, как что-то внутри него очень спокойно и холодно сжимается вокруг этой катастрофы.
Эльдра.
Конечно.
Разумеется.
Кто ж еще.
Ярва, ничего не замечая, продолжала:
— Приехала вот погостить до именин, на месяц с небольшим. Отдохнуть, говорит. А с нее какой отдых? Она и дома как на посту. Вчера только сапоги сняла, а уже глазами весь дом обшарила, будто ищет, где у меня скверна завелась. Я ей говорю: если и завелась, то под лавкой, в виде старого пыльного носка.
Освиг издал что-то похожее на вежливый звук.
Ярва кивнула, довольная воспоминанием.
— Хорошая она. Только тяжелая. С детства такая. Если уж вцепится во что, так либо дожмет, либо сломает. Зато надежная. На нее можно дом оставить, хоть бы и горящий.
Освиг очень хорошо понимал, о чем речь. И дом. И горящий.
— Вот зайдешь вечером, — сказала Ярва, решая его судьбу с той же легкостью, с какой распоряжаются о соли в супе. — Пирог попробуешь нормально, не на ходу. Заодно познакомишься. Она тебя, поди, еще и не видела толком.
Освиг посмотрел на нее.
Потом на огород.
Потом на дом.
Потом снова на нее.
Всю жизнь он уходил от засад, облав, доносов, предательств и религиозного усердия. Но никогда еще приглашение на пирог не звучало как угроза стратегического уровня.
— Не хочу мешать, — сказал он очень осторожно.
— Мешать он не хочет. Эльдре? Да она и в детстве была как церковная дверь, ей хоть троих мешающих повесь. Приходи к закату. Я не люблю, когда мне отказывают без причины.
Освиг знал множество причин. Ни одну нельзя было назвать.
— Я... постараюсь.
— Постарайся лучше вымыться и не выглядеть так, будто тебя ночь жевала.
Ярва двинулась к калитке, потом вдруг остановилась, обернулась и прищурилась.
— И в огороде больше не колдуй.
Слово ударило легче, чем могло бы, потому что произнесла его Ярва без всякой храмовой тяжести, почти шутливо, по-деревенски. В смысле: не мудри, не хитри, не выдумывай.
Но Освиг все равно застыл.
Ярва, заметив это, коротко усмехнулась.
— Я не про твою темную рожу, сынок. Я про дурь. С землей надо спокойно. Она, как старые люди, не любит, когда над ней умничают.
С этим она ушла.
Калитка снова скрипнула. Платье ее мелькнуло за забором. Потом стихли шаги.
Освиг остался стоять посреди двора.
Некоторое время он не двигался вовсе. Потом очень медленно повернулся к огороду.
Мешок, который он успел снова набросить на грядку, к его величайшему раздражению, приподнялся и опал.
Курица подошла к нему почти вплотную.
Освиг посмотрел на птицу.
— Вечером, — сказал он ей, — я, возможно, умру не самым достойным образом.
Курица не выразила сочувствия.
Он опустился на перевернутую бадью и сидел так долго, глядя на раскопанный участок, на старый мешок, на тонкие трещины в почве и на солнечный свет, который без всякого стыда освещал всю эту сельскую ересь. Где-то в глубине деревни жила старушка Ярва, добрая, крепкая и совершенно невыносимая в своем здравом уме. У нее в доме пекся пирог. У нее в доме, вероятно, уже остывал чай. И у нее в доме находилась Эльдра Вальн, капитан Железной Литании, женщина, которая однажды вела храмовую цепь по моровой улице Грейвенхолла так, будто смерть должна была уступать ей дорогу.
А у него в огороде пульсировала репа.
Освиг провел ладонью по лицу и тихо, с чувством бесконечно уставшего человека, произнес:
— Надо было покупать козу.
Глава 3: Капитан в платье
До заката Освиг успел трижды возненавидеть землю, дважды себя и один раз курицу, которая, пользуясь общим упадком дисциплины, пробралась в прихожую и украла кусок пирога, оставленного Ярвой на столе.
Пирог был еще теплый.
Освиг, вернувшийся с огорода в тот самый момент, когда рыжая дрянь уже тянула добычу к порогу, замер на секунду, глядя на нее с тем изумленным оскорблением, какое испытывают люди, чья жизнь слишком долго была наполнена по-настоящему крупными злодействами, чтобы они морально подготовились к мелкому домашнему грабежу.
— Ты, — сказал он негромко.
Курица, прижав к полу клювом золотистый край теста, посмотрела на него без малейшего раскаяния.
Освиг шагнул вперед.
Курица молниеносно вырвала кусок, шлепнула крыльями и, перебирая ногами с мерзкой деловитостью, выскочила во двор.
— Верни, — сказал Освиг ей вслед, уже понимая бесполезность требования.
Курица скрылась за бочкой.
Несколько секунд он стоял в прихожей, слушая, как она там азартно рвет украденное, и чувствовал себя человеком, которому мир в очередной раз ясно дал понять, что никакого уважения к его прошлому не испытывает.
После чего сел на табурет, посмотрел на остаток пирога и отрезал себе кусок сам.
Ярва пекла великолепно. Это было возмутительно. У такого вкуса не должно быть права существовать в один и тот же день с пульсирующей репой и капитаном Железной Литании.
Пирог был с яблоками и чем-то еще, возможно, с медом, возможно, с тем особым деревенским умением делать все простое опасно хорошим. Освиг съел кусок почти не заметив, потом съел второй и только после этого сообразил, что именно сейчас делает: сидит в собственном доме, среди дня, с руками, исполосованными грязью и корнями, и ест пирог, испеченный бабушкой женщины, которая когда-то гнала его по моровой улице Грейвенхолла так, будто город был недостаточно широк для двоих.
Он положил вилку.
Снаружи донесся сухой треск.
Освиг повернул голову в сторону огорода.
Треск повторился. Потом земля за сараем слегка вздулась, будто под ней неторопливо перевернулся кто-то тяжелый и чрезвычайно упрямый.
Освиг закрыл глаза.
— Конечно, — сказал он в потолок. — А как иначе.
Он встал, взял лопату и пошел смотреть.
К закату огород перестал быть проблемой сельскохозяйственной и уверенно переходил в разряд территориального спора.
Корни шли под землей шире и увереннее, чем утром. Один уже действительно добрался почти до крыльца. Не вылез, к счастью, наружу, но почва вдоль дорожки немного вспухла, и если бы Освиг был человеком менее опытным, он назвал бы это обычной усадкой. Поскольку же он был человеком очень опытным и, к сожалению, в слишком дурных вещах, никакой усадкой он это не считал.
Он раскопал два новых участка. Подрубил один толстый боковой отросток, после чего весь огород содрогнулся так, будто кто-то под землей коротко и недовольно вздохнул. Освиг немедленно закопал все обратно и отступил на шаг.
Корень, перерубленный почти пополам, медленно, нехорошо, с глянцевитой влажностью зарастал на глазах.
Освиг долго смотрел на это молча.
Потом воткнул лопату в землю, оперся на черенок и произнес в пространство вокруг себя:
— Это уже не репа.
Курица, пасшаяся в безопасном отдалении, издала звук, который при некотором недоверии можно было принять за согласие.
Освиг снял лопату, засыпал разрытый участок и отер лоб рукавом. Идти к Ярве в таком виде было нельзя. Не идти тоже было нельзя. В деревне, где старуха с пирогом уже решила считать тебя человеком, уклоняться от приглашения означало либо немедленно заболеть, либо умереть, либо признать за собой такую степень невоспитанности, после которой всякое сочувствие отзывается навсегда.
Умереть, конечно, представлялось заманчивым, но исключительно на несколько секунд.
Он посмотрел на дом.
Дом смотрел на него в ответ перекошенной ставней, как соучастник низкого, но безнадежного предприятия.
— Ладно, — сказал ему Освиг. — Будем делать вид, что мы оба тут по доброй воле.
С этого началась вторая битва дня.
Сначала он мылся.
Умывальник, таз, ведро, холодная вода, кусок мыла и непримиримая грязь под ногтями сошлись в тихом, но принципиальном столкновении. Освиг скреб руки, лицо и шею с тем упорством, с каким когда-то выводил моровые формулы с пергамента, когда следовало не оставить ни следа. Земля не желала покидать его. Под ногтями сидели остатки огорода. На запястьях проступили тонкие красные царапины от корней. На одной ладони налилась свежая мозоль, обидно честная и совершенно мирная.
Потом он переодевался.
Это оказалось едва ли не хуже.
У Освига было немного одежды, и вся она делилась на три достойные категории: слишком дорожная, слишком мрачная, и настолько старая, что даже нищета смотрелась бы в ней как принцип.
В конце концов он выбрал темную, но чистую рубаху, жилет без дыр на видных местах и плащ, который, по зрелом размышлении, все-таки отложил. Плащ делал из него человека с намерениями. А сегодня ему, напротив, требовалось выглядеть как можно более безобидным. Насколько это вообще возможно для мужчины с лицом, будто он сорок лет подозревал жизнь в подлости и почти везде оказывался прав.
Он попытался пригладить волосы. Волосы подумали и решили не участвовать.
Он побрился.
Точнее, привел себя в такое состояние, при котором лицо перестало смотреться как неудачная ночь у костра с дурными мыслями. Потом взглянул в маленькое мутное зеркало, стоявшее на полке, и испытал странное, короткое чувство. Человек в зеркале казался не темным магом, не беглецом, не тем более Освальдом Черным Мором. Он выглядел как усталый сосед, которого жизнь поставила в слишком неловкое положение.
Освиг не знал, хуже это или лучше.
Когда солнце начало клониться к верхушкам деревьев, он вышел на крыльцо, запер дверь, постоял немного, а потом, против всех голосов разума, неохотно повернулся к огороду.
Старый мешок на грядке чуть заметно дышал.
Освиг подошел ближе.
— Слушай внимательно, — сказал он тихо. — Пока меня нет, ты не развиваешься. Не расширяешься. Не пускаешь корни под дом. Не принимаешь решений.
Мешок вежливо приподнялся и опал.
— Я вернусь, — продолжал Освиг с мрачной убежденностью человека, разговаривающего с корнеплодом, но не видящего в этом ничего особенно унизительного по сравнению с прочим днем. — И если к тому времени ты доберешься до колодца, я тебя сожгу.
Ему показалось, что земля под ногами слегка дрогнула.
— Это не обсуждение.
Курица, устроившаяся у ступенек, посмотрела на него так, будто решила, что с хозяином наконец происходит именно то, чего она от него давно ожидала.
Освиг очень не любил, когда птица бывала права.
Дорога к дому Ярвы заняла меньше времени, чем он надеялся, и больше, чем хотелось. Тропа сперва шла вдоль леса, потом мягко поворачивала к деревне, между изгородями, огородами, старыми яблонями и низкими домами, которые смотрели на вечер добропорядочно и спокойно. Из труб тянулся дым. Где-то на заднем дворе звякнуло ведро. У колодца две женщины переговаривались так обстоятельно, будто обсуждали распределение государств, хотя речь, судя по обрывкам, шла о корове Мильды и чьей-то свадьбе.
Несколько человек кивнули Освигу. Он ответил сдержанно, стараясь не выглядеть так, будто идет на собственную казнь. Получалось средне.
Дом Ярвы стоял недалеко от старой ивы, той самой, у которой вчера вечером Освиг впервые увидел Эльдру. Дом был крепкий, светлый, с чистыми окнами, крыльцом, выметенным так, словно сама пыль считалась тут личным оскорблением, и садом, где все росло именно так, как должно расти у людей, способных прожить без темной магии и прочих позорных упрощений.
У калитки Освиг остановился.
Он видел прежде Эльдру Вальн в очень немногих декорациях.
Никогда в жизни он не видел ее в доме бабушки.
От этой мысли ему вдруг стало почти смешно. Почти.
Освиг поднял руку, постучал и сразу услышал голос Ярвы, ясный, крепкий и неудобно радушный:
— Открыто! Заходи, не чужой!
Это тоже было весьма спорным утверждением, но оспаривать его с порога он не решился.
Внутри пахло печью, сушеными травами, теплым деревом и чем-то еще, тонким, чистым, почти незаметным. Не храмом. Не благовониями. Чем-то вроде холодной воды на камне. Освиг узнал этот запах не носом, а памятью, и оттого сразу напряг плечи.
Ярва стояла у стола с миской, в которой что-то перемешивала. Увидев Освига, она одобрительно кивнула.
— Ну вот, на человека хоть стал похож. Проходи. Сапоги вытри.
Освиг послушно вытер.
— Добрый вечер.
— Уже лучше. С утра ты выглядел так, будто тебя всю жизнь сушили на сквозняке. Садись.
Только теперь он увидел Эльдру.
Она сидела у окна, чуть в стороне от стола, и на миг Освиг не узнал ее именно потому, что узнавание пришло не через страх, а через нечто куда более странное.
Без доспеха она казалась... меньше, что ли. Не слабее. Этого не было вовсе. Нет, сила осталась при ней полностью, просто теперь она не лежала сверху железом, ремнями, оружием и должностью, а сидела глубже, в самой посадке головы, в линии плеч, в том, как спокойно лежали ее руки. Короткие волосы, обычно прижатые шлемом или ветром, в домашнем свете смотрелись мягче, чем он помнил. На ней было простое темное платье с узкими рукавами, без всякой храмовой суровости в покрое, и от этого особенно отчетливо виден был шрам, идущий через одну щеку. Он не уродовал ее. Он просто присутствовал, как присутствуют на вещах следы долгого пользования.
И лицо ее, лишенное теперь железной рамы войны, было тоньше.
Не мягче. Нет.
Но утонченнее.
Это оскорбительно не вязалось с той Эльдрой, которую Освиг хранил в памяти: тяжелой, как удар колокола, женщиной в доспехе, с мечом в руке и холодом в глазах. Эта тоже была холодна. Но холод этот уже не резал с порога, а лежал в глубине, как зимняя вода под тонким льдом.
Освигу вдруг стало странно. Почти неловко. Как будто он увидел врага в каком-то непредусмотренном человеческом освещении.
Эльдра подняла взгляд.
Вот глаза оказались точно такими, как он помнил. Светлыми, спокойными и неприятно внимательными.
Несколько ударов сердца никто не говорил.
Потом Ярва, как и следовало ожидать, разнесла эту тишину в щепки.
— Эльди, это Освиг, сосед мой у леса. Освиг, это моя внучка Эльдра. Не смотри на него так, он у меня пока только по хозяйству безнадежен, а не по злому умыслу.
Освиг склонил голову. Не слишком низко. Не слишком сухо.
— Рад знакомству.
Эльдра посмотрела на него еще секунду, затем чуть кивнула.
— Взаимно.
Голос ее без доспеха не изменился. Все тот же тяжелый, низкий, ровный голос, от которого когда-то на лестнице Грейвенхолльской башни у Освига похолодели даже пальцы на рукояти ножа. Только здесь он звучал тише. И, что уж совсем неприлично, лучше сочетался с теплым светом окна, чем с кровью и камнем.
— Садись уже, — велела Ярва. — Я не для того стол накрывала, чтобы вы оба тут стояли как плохие новости.
Освиг сел туда, куда она указала.
Разумеется, рядом с Эльдрой.
В глубине души он был уверен, что Ярва обладает особым, неизученным даром сажать людей именно туда, где им неудобнее всего.
Стол был накрыт щедро, без пышности, но с тем изобилием, которое возникает не от богатства, а от умения. Хлеб, сыр, отварной картофель, зелень, миска с тушеными грибами, кувшин с чем-то ягодным, пирог, уже надрезанный, и еще горячий горшок, от которого шел пар.
Освиг, проживший последние недели на такой суровой смеси необходимости и экономии, что даже воспоминания о соленом масле казались роскошью, на мгновение испытал почти мистическую слабость.
Ярва заметила это сразу.
— Вот, — сказала она удовлетворенно. — У человека глаза впервые ожили. А я говорила.
— Я не голоден, — автоматически ответил Освиг.
Ярва посмотрела на него долгим взглядом.
— И я, сынок, юная храмовая плясунья. Ешь.
Освиг решил, что спорить с этой женщиной в мелочах означает поощрять в ней победный инстинкт, и послушался.
Некоторое время ели молча. Освиг старался жевать как можно незаметнее, думать о чем угодно, кроме женщины справа от себя, и не вспоминать ни лестницу аббатства Лант, ни мост у Эйренвелла, ни ту ночь, когда Эльдра, вся в дождевой воде и копоти, прошла сквозь полусломанный круг так, будто храмовые обеты от природы защищают от дурной магии и от дурных решений.
— Бабушка сказала, вы недавно поселились, — произнесла Эльдра.
Освиг проглотил кусок хлеба.
— Да.
— Откуда приехали?
Вот и началось.
Он поднял глаза.
Эльдра смотрела спокойно. Без вражды. Без узнавания. Просто спрашивала. А он уже чувствовал себя так, будто стоит перед ней с мокрым плащом, скверной на рукавах и городом, который третью неделю не мог избавиться от синего налета и вони.
— С севера, — сказал он.
Не ложь. Не вполне.
— С какого именно?
Освиг взял кружку, сделал глоток и только после этого ответил:
— Довольно давно жил в разных местах.
Ярва фыркнула.
— То есть бродяга.
— То есть человек в дороге, — сухо поправил Освиг.
— Это я и сказала, только без сапог из книжек.
Эльдра опустила глаза в тарелку, и Освигу вдруг показалось, что в уголке ее рта мелькнула почти невидимая тень усмешки. Это было настолько неожиданно, что он чуть не подавился собственным напряжением.
— А теперь решили осесть? — спросила она.
— Да.
— Почему здесь?
Очень хороший вопрос. Почему именно здесь? Потому что дом был дешев. Потому что деревня маленькая. Потому что лес рядом. Потому что после всего пережитого ему хотелось места, где самым серьезным событием недели будет спор о заборе, а не храмовая облава на рассвете.
Потому что он ошибся.
— Тихо, — сказал Освиг.
Эльдра чуть наклонила голову.
— Пока что?
Он посмотрел на нее.
Вопрос прозвучал слишком легко, чтобы быть простым. В нем не было явной проверки. Но было внимание, и этого уже хватало.
— Тишина вещь хрупкая, — ответил Освиг.
— Это вы хорошо сказали, — заметила Ярва, разливая по кружкам отвар. — У меня вот вон та тишина, — она ткнула ложкой в сторону окна, — держалась ровно до тех пор, пока коза Хоба не решила, что мой лук часть ее духовной жизни.
Эта реплика спасла их обоих от паузы.
— У вас хозяйство, я слышала, не очень ладится, — сказала Эльдра спустя еще несколько минут.
Освиг не сразу понял, о чем она.
Потом понял, что о нем.
— Оно... в процессе.
— В процессе разрушения, — вставила Ярва. — Но это поправимо.
— Я справлюсь.
Ярва стукнула ложкой о край миски.
— Вот опять. Эльди, ты слышишь? Все сам. И лицо при этом такое, будто помощь это личное оскорбление.
— Возможно, для некоторых людей так и есть, — спокойно ответила Эльдра.
Освиг покосился на нее.
Взгляд ее был направлен в кружку, но голос прозвучал с тем странным, сухим знанием, от которого слова казались тоньше, чем должны были быть. Будто речь шла не только о нем.
— Помощь, — сказал Освиг, — часто приходит в неудобной форме.
Ярва посмотрела сначала на него, потом на Эльдру.
— Ну знаете, вы оба как два старых шкафа. Один тяжелее другого и оба скрипят от простого разговора.
Эльдра действительно усмехнулась.
На этот раз Освиг увидел это отчетливо.
И снова испытал то неправильное, сбивающее с шага чувство, от которого хотелось нахмуриться заранее. Он никогда не видел ее смеющейся. Не в его присутствии. Не вообще. В памяти Эльдра всегда существовала только в трех состояниях: охота, бой, молчание.
Теперь же оказалось, что она умеет улыбаться так скупо и тонко, словно даже этому не хотела давать слишком много власти.
— Бабушка преувеличивает, — сказала она.
— Бабушка видит, — отрезала Ярва. — А вы оба думаете, что если мало говорить, то вас труднее понять. Глупость. Молчаливых как раз лучше видно.
Освиг опустил глаза в тарелку. Разговор принимал опасный оборот. Не фактически опасный, нет. Душевно. А этого он всегда опасался сильнее.
— Освиг весь день огород копал, — продолжала Ярва с убийственной непринужденностью. — Репа у него, видите ли, не удалась.
Освиг замер.
Эльдра повернула голову.
— Вот как.
— Да ничего особенного, — быстро сказал Освиг. — Просто один корнеплод... повел себя неудачно.
— Ага, — сказала Ярва. — Так неудачно, что он целый участок разворотил и на грядку меня не пустил.
Эльдра посмотрела на Освига теперь уже прямо.
— Серьезная репа, выходит.
Освиг выдержал этот взгляд.
— В известном смысле.
— Милок, — вздохнула Ярва, — я же сказала, не умничай с землей.
— Я и не умничал.
— Тогда мне страшно представить, как ты выглядишь, когда умничаешь.
Освиг предпочел не представлять это вслух. Он слишком хорошо знал.
Эльдра взяла кусок хлеба, отломила его пополам, и движения ее были так же экономны и спокойны, как раньше на поле боя. Даже без меча в руке она сохраняла ту же точность. Освиг поймал себя на том, что замечает такие вещи слишком внимательно, и мысленно велел себе прекратить.
— А вы прежде землей не занимались? — спросила она.
— Нет.
— Это видно, — сказала Ярва.
— Спасибо, — сухо произнес Освиг.
— Не за что.
Эльдра, кажется, снова едва улыбнулась.
— Тогда вам стоит начать с малого.
— Я и начал с малого.
— Бабушка упоминала вашу курицу, — сказала Эльдра.
Вот тут Освиг почувствовал, что судьба не просто издевается, а делает это с ремесленным удовольствием.
— Она есть, — признал он.
— Не несется, — уточнила Ярва.
— Не несется, — подтвердил Освиг.
— И выглядит оскорбленной тем, что вообще жива, — добавила Ярва.
Освиг не удержался и поднял на нее взгляд.
— Это удивительно точное описание.
— Я людей дольше тебя наблюдаю, сынок. Иногда и кур до кучи.
В комнате стало теплее, чем прежде. Или это ему только казалось. Свет за окном сгустился, стекло потемнело, печь дышала ровным жаром. Ярва нарезала пирог, отмеряя порции без всякой жалости к гостям. Эльдра сидела рядом, без доспеха, без меча, без той жесткой храмовой рамы, в которой Освиг привык ее мыслить, и от этого делалась не безопаснее, а сложнее. Он видел теперь тонкие тени усталости у ее глаз. Линию шрама. Изящную, почти аристократическую сухость пальцев, не вязавшуюся с памятью о стальном хвате на рукояти меча. И это странное несоответствие почему-то нервировало его больше, чем если бы она вошла сюда в полном вооружении.
Потому что против капитана в доспехе все было ясно.
Против Эльди у бабушки с пирогом ясности не было вовсе.
— Вы служите далеко? — спросил Освиг, ненавидя себя уже за то, что сам поддержал разговор.
Эльдра посмотрела на него чуть внимательнее.
— Обычно в столице. Но работа бывает разная.
Работа. Освиг едва не хмыкнул. Да, именно так она это и называла бы.
— И часто удается отдыхать? — спросил он.
— Нет, — честно ответила она.
— Я ей говорила, — вмешалась Ярва, — хоть тут, у меня, посиди как человек. Нет. С первого утра уже смотрит по окнам, по тропам, по дворам. Будто если она один день никого не подозревает, королевство распадется на крошки.
Эльдра отпила из кружки.
— Профессиональная привычка.
Освиг тоже сделал глоток, скрывая лицо.
Профессиональная привычка. Прекрасно.
— Полезная, наверное, — сказал он.
— Иногда.
— А иногда? — почему-то спросил он.
Эльдра немного помолчала.
— А иногда она мешает видеть людей, когда вокруг слишком долго были только угрозы.
Ярва, которая в это время ставила на стол блюдце с вареньем, фыркнула так, будто услышала нечто давно знакомое.
— Вот видишь? А я что говорю? Тебе бы не в столицу, а на грядки лет на пять. Земля из людей лишнее вынимает.
Освиг чуть не рассмеялся, но вовремя понял, что это было бы уже неуместной формой истерики.
— Не всякая земля, — сказал он.
— Ну, твоя-то, похоже, с характером, — ответила Ярва.
Освиг опустил взгляд.
Это было опасно близко к истине.
Разговор еще какое-то время катился по безопасным темам: про зиму, про дрова, про старый мост за мельницей, про то, что Брем все-таки придет к Освигу на печь, хочет тот того или нет, про то, что Ярва не доверяет местному лекарю, потому что у того чистые руки, а от человека с такими руками, по ее мнению, трудно ждать пользы в настоящем деле.
Освиг почти расслабился. Почти.
Ровно до того момента, как Ярва сказала:
— А Эльдра в молодости все за каким-то моровиком гонялась. Что за имя мерзкое было... Черный кто-то там.
В комнате стало так тихо, что Освиг услышал, как где-то в печи мягко осела головешка.
Эльдра подняла глаза на бабушку.
— Бабушка.
— Что бабушка? — невозмутимо спросила Ярва. — Я что, выдумала? Бегала. Молчала потом три дня. Шрам свой мне ползимы не давала как следует посмотреть. Ну?
Освиг сидел совершенно неподвижно.
— Освальд Черный Мор, — сказала Эльдра, и голос ее сделался ровнее, холоднее, как вода, в которую опустили клинок.
Имя, от которого когда-то дрожали писари и по которому потом десятками раз переписывали донесения, прозвучало в теплой комнате особенно нелепо. Как кусок чужой, слишком театральной тьмы, случайно занесенной на чистый стол.
Ярва поморщилась.
— Вот. Я ж говорю, мерзость. Будто мальчишка сам себе прозвище выдумал после трех плохих книг.
Освиг не был готов к такому удару. И потому испытал, к своему величайшему стыду, почти благодарность.
Эльдра чуть повела плечом.
— Возможно.
— Возможно? — Ярва фыркнула. — Да точно. Нормальный человек себя Черным Мором не назовет. Разве что совсем дурной.
Освиг почувствовал на себе взгляд Эльдры и не сразу понял, почему. Потом поднял глаза.
Она смотрела на него.
Спокойно.
— Вы слышали это имя? — спросила она.
Вот и все.
Вот оно.
Та самая маленькая безобидная развилка, на которой человек или остается собой, или делает шаг не туда.
Освиг положил ладонь на край стола, чтобы скрыть, как пальцы чуть сильнее сжались.
— Да, — сказал он после паузы. — Порой слышал.
— Что о нем говорили? — спросила Эльдра.
Ярва закатила глаза.
— Эльди, только не за столом.
— Я просто спросила.
— А я просто не люблю, когда за пирогом вспоминают всякую падаль.
Освиг выиграл этим несколько мгновений.
— В дороге разное говорят, — произнес он наконец. — Чаще всего преувеличивают.
— В каком смысле? — голос Эльдры был все еще ровен, но в нем уже проступила та самая едва уловимая жесткость, по которой Освиг когда-то учился понимать, сколько у него осталось времени до следующего удара.
Он посмотрел на нее.
На этот раз не как сосед на соседку. Как человек на собственное прошлое, вставшее в дверях в домашнем платье.
— В том смысле, — сказал он тихо, — что люди любят чудовищ больше людей. Они проще. Их легче бояться.
Ярва одобрительно кивнула, не слишком вникая.
— Вот, это уже умно. Говорю же, с лица у него беда, а голова, может, и не пустая.
Эльдра все еще смотрела на Освига.
Потом опустила глаза.
— Возможно, — повторила она.
Но теперь в этом слове было уже другое.
Освиг это почувствовал сразу.
Дальше ужин, к счастью, рассыпался на обычные вещи. Ярва решительно свернула разговор в сторону грибов, погоды и того, почему мужчины вечно считают, будто могут обойтись без горячей еды, а потом умирают от собственной глупости. Освиг слушал ее почти с благодарностью. Эльдра больше не спрашивала о Черном Море. Но молчание ее стало чуть внимательнее.
Когда Эльдра вышла за водой, Ярва достала обрывок бумаги и велела Освигу записать имя, возраст и откуда он приехал. Для порядка: у нового соседа, по ее мнению, порядок пока существовал только в чужих требованиях. Освиг написал «тридцать шесть», а местом приезда указал последний город, где действительно ночевал. Географическая правда была удобна тем, что не требовала правды биографической. Ярва долго разглядывала кривые строчки, потом сложила бумажку и убрала под миску.
И когда ужин наконец подошел к концу, Освиг понял две вещи.
Первая: Ярва теперь будет ждать его у себя не как гостя, а как человека, которого уже внесли в домашний список.
Вторая: Эльдра Вальн не узнала его. Но, кажется, впервые заметила.
Это было не лучше.
Ярва проводила его до двери с узелком в руках.
— Возьми.
— Не надо.
— Это не вопрос.
Освиг взял узелок.
— Благодарю.
— Благодарить будешь, когда печь перестанет дымить и курица твоя ожиреет до приличного вида. И в огород завтра не лезь в дурном настроении. Земля такое любит запоминать.
Освиг едва не ответил, что его земля запоминает и без настроения. Но счел это лишним.
Эльдра тоже встала.
У двери они оказались почти рядом. Слишком близко для спокойствия и слишком вежливо для вражды.
— Доброй ночи, Освиг, — сказала она.
Без всякого нажима. Без тени угрозы.
И все же у него внутри на миг шевельнулось то старое, животное чувство, с которым он когда-то слышал ее голос на лестницах, в проломах, под дождем.
— И вам, — ответил он.
Она уже взялась за косяк, но обернулась.
— Вы правда не знали, что здесь бывает так тихо? — спросила она. — Люди обычно приезжают сюда именно за этим. Я приезжаю, потому что здесь моя бабушка. У вас, кажется, ни того, ни другого.
Вопрос был не служебный. Это Освиг понял сразу, потому что служебные вопросы Эльдры он различал даже во сне.
— Я приехал за скукой, — сказал он. — Мне обещали, что здесь ее много.
— Вас обманули.
— Я начинаю это подозревать.
Она чуть заметно кивнула, будто занесла его ответ куда-то, где хранила не улики, а другое.
Она чуть кивнула. Свет лампы лег на ее лицо, на шрам, на линию скулы, на светлые глаза, и Освиг вдруг понял, что вот этого образа у него не было. Не было Эльдры при теплом свете, без стали, без ярости, без погони. Только теперь.
Это почему-то раздражало.
Он вышел в сумерки, прошел калитку, свернул на тропу и лишь тогда позволил себе вдохнуть глубже.
Ночь над деревней была тихая. Лес стоял черной стеной. Окна домов светились теплым, человеческим светом, который всегда казался ему то насмешкой, то обещанием, смотря по обстоятельствам. Сегодня он еще не решил, чем именно.
Дом у леса встретил его так, как встречают вернувшегося хозяина места, где все это время без него было занято очень важным предательством.
Крыльцо слегка перекосило.
Совсем чуть-чуть.
Освиг остановился.
Потом очень медленно перевел взгляд вниз.
Из-под первой ступени, с краю, выпирал толстый белесый корень. Он вышел наружу всего на ладонь, изогнулся, будто пробуя воздух, и лег поперек доски с видом существа, которое здесь совершенно законно.
Освиг стоял молча.
Потом посмотрел на огород.
Мешок над грядкой медленно поднялся и опал в темноте.
Еще раз.
И еще.
— Я же просил, — сказал Освиг с той усталой, почти оскорбленной серьезностью, с какой говорят только с близкими врагами.
Из дома донеслось сонное возмущение курицы.
Из деревни, очень далеко, будто из другой жизни, еще слышался смех Ярвы.
А в его огороде, под его домом, в его новой, честной, мирной жизни уже росло нечто, что определенно не собиралось уважать ничьих просьб.
Глава 4: Ночная осада
Темнота в деревне наступала не вдруг, а медленно и по-хозяйски, начиная с огородов, с дорожек между домами, с нижних ветвей яблонь и с тех мест под забором, где днем копошилась куриная возня, а вечером уже лежала плотная, землистая тень. Потом гасли окна одно за другим, догорали разговоры, стихали ведра у колодца, и ночь осторожно, но уверенно забирала все лишнее.
Освиг дождался именно этого.
Он не зажигал свечу у окна. Не гремел посудой. Не ходил по дому без нужды. Сидел в полутьме у стола, положив руки перед собой, и слушал. Дом поскрипывал, печь остывала, курица возилась в своем углу с раздражающей основательностью существа, чья жизнь проста и потому не знает настоящих унижений.
Под полом, у крыльца, время от времени что-то очень тихо потрескивало.
Не дерево.
Освиг различал древесный звук прекрасно. Дерево жалуется сухо, старчески, с хрустом, со вздохом, иногда даже с некоторым достоинством. То, что раздавалось теперь под крыльцом, было другим. Влажным. Глухим. Почти телесным.
Он сидел неподвижно до тех пор, пока в доме Ярвы не погасло дальнее окно.
Потом еще немного.
Потом встал.
— Хорошо, — сказал он вполголоса.
Кому именно, он не уточнил. Себе, ночи, дому, репе, всем вместе.
В сарае было холодно и пыльно. Освиг взял лопату, кирку, старый фонарь, бечевку, нож, мешок и два деревянных клина, не вполне понимая, зачем они нужны, но чувствуя, что человеку, идущему ночью воевать с корнями, лучше не привередничать в средствах. Подумав, он снял со стены топор дурного качества и взвесил его в руке.
Топор был плох. Железо сидело кривовато. Древко слегка люфтило. Но для разговора с растением, утратившим всякое чувство меры, годился и он.
На пороге сарая Освиг задержался, глядя в черноту двора.
Дом стоял молча. За домом шуршал лес. Где-то далеко, у самой деревни, коротко брехнула собака и тут же передумала. Ночь была прохладная, сухая, с тем ясным, прозрачным холодком, какой бывает в часы, когда приличные люди спят, а неприличные либо крадутся, либо вспоминают свои ошибки.
Освиг опустил фонарь вниз, прикрыл стекло ладонью и пошел к крыльцу.
Корень под первой ступенью за эти несколько часов выпер сильнее.
Днем он казался просто белесым отростком, слишком уверенным в себе. Теперь же, в желтоватом свете фонаря, выглядел мерзко живым. Толстый, гладкий, влажноватый, он лег под доской как плечо кого-то терпеливого, кто давно уже выбрал себе направление и теперь только ждал, когда дом начнет уступать.
Освиг присел на корточки.
Поднес фонарь ближе.
Корень слабо дрогнул.
Освиг поднял глаза.
— Нет, — сказал он очень тихо. — Вот этого не надо.
Он оглянулся на деревню.
Темно. Тихо. Ни огонька лишнего. Ни движения. Только крыши, деревья и ночь. Эльдра, если не спала, была достаточно далеко. Ярва, слава всем возможным силам, тоже.
Освиг поставил фонарь за бадью, так, чтобы свет не бил наружу, опустился на колени и осторожно воткнул нож в землю рядом с корнем.
Почва оказалась теплой.
Он выругался вполголоса.
Теплая земля ночью означала не просто неправильную репу. Это уже было намерение.
Освиг расширил разрез, поддел ножом верхний слой и быстро, без шума, стал расчищать землю руками. Она поддавалась неохотно. Корень уходил вглубь под крыльцо, а от него в стороны уже тянулись более тонкие нити, оплетающие нижнюю балку так аккуратно и плотно, словно какой-то подземный ум заранее решил, что раз дом стоит на участке, значит и дому надлежит питать систему.
— Наглость, — процедил Освиг.
Курица, проснувшаяся, вероятно, из чистого любопытства, высунула голову из приоткрытой прихожей и издала недовольный горловой звук.
Освиг повернулся к ней.
— Иди спать.
Курица не пошевелилась.
— В первый и, надеюсь, последний раз в жизни я веду ночной бой с овощем. Не усугубляй.
Курица подумала и все-таки осталась на месте.
Освиг вернулся к работе.
Он расчищал землю, подкапывая корень, пока не понял неприятную вещь: снаружи тот был лишь частью большой сети. Под ступенью, под нижней балкой, под краем крыльца уже шло целое сплетение, плотное, упругое, с удивительной для корнеплода военной выучкой. Один отросток явно двигался в сторону порога. Другой шел вниз, к каменной подкладке. Третий, особенно толстый, уходил вбок, вероятно, к углу дома.
Освиг сел на пятки и несколько секунд просто смотрел на это молча.
Когда-то он видел, как по стенам старой башни ползла кладбищенская лоза, поднятая неумелой рукой и потому решившая, что лучшая форма существования это захват всех вертикальных поверхностей сразу. Тогда, однако, была война, ночь, катапульты, храмовые огни и вполне достойный масштаб бедствия.
Теперь же весь ужас заключался в том, что перед ним был домик у леса.
Его домик.
И репа.
Судьба обладала чувством юмора, которое следовало бы однажды проклясть отдельно.
Освиг взял кирку.
— Сейчас мы попробуем иначе, — сообщил он корню.
Кирка вошла в землю рядом с первым узлом. Освиг работал осторожно, короткими движениями, стараясь не задеть балку и не поднять лишнего шума. Раз за разом он отгребал землю, подрубая тонкие нити корневой сети, и сперва все шло почти сносно. Один корень лопнул с тихим, противным хлюпом. Другой удалось выдрать целиком. Третий застрял, но поддался, если тянуть с упором колена.
Освиг даже начал осторожно верить, что ночь не окажется совсем уж безнадежной.
Потом он добрался до центрального узла.
Там, под крыльцом, корни не просто сплетались. Они срослись в плотный, белесый ком, оплетавший подпорку снизу. Снаружи он еще напоминал растительную ткань. Но внутри, в самом переплетении, была уже какая-то другая логика. Корни лежали не хаотично, а слоями. Обвивками. Петлями. Как веревки, которыми стягивают груз перед дорогой.
Освиг выпрямился.
— Да ты издеваешься.
Ночь не ответила.
Он поставил кирку, взял топор и, чуть сместившись в сторону, примерился.
Бить пришлось один раз и точно.
Топор врезался в узел с глухим, мясистым звуком.
В ту же секунду вся почва под крыльцом дернулась.
Не содрогнулась. Не просела. Именно дернулась, как живая ткань от боли.
Ступень сверху скрипнула так резко, что Освиг мгновенно отпрыгнул назад, сшиб фонарь локтем и едва успел поймать его до того, как тот опрокинулся в грязь.
Курица заорала.
Из леса шумно сорвалась какая-то птица.
Освиг замер, прижав фонарь к земле и почти не дыша.
Тишина повисла снова, но уже не прежняя, не спокойная. Настороженная.
Он обернулся к деревне.
Одно окно в дальней стороне вспыхнуло светом.
Совсем не у Ярвы, слава небу. Но достаточно близко, чтобы Освиг немедленно затушил фонарь почти до минимума и пригнулся.
Курица продолжала возмущенно бормотать.
— Замолчи, — прошипел Освиг.
Курица посмотрела на него в ночной темноте как на человека, который сначала разбудил весь двор, а теперь еще имеет наглость делать замечания.
Освиг медленно поставил фонарь, перевел дыхание и снова посмотрел под крыльцо.
Ком, надрубленный топором, дрожал.
Чуть-чуть. Почти неуловимо. Но дрожал. И тонкие корни вокруг него, те, что он уже отсек, вдруг начали слабо, мерзко шевелиться, будто не желали смиряться с отделением.
Освиг почувствовал, как вдоль спины проходит ледяной пот.
— Нет, — сказал он. — Нет, нет, нет.
Он прекрасно знал это состояние. Видел его прежде в других вещах, в более страшных и более уместных обстоятельствах. Структура, получившая слишком много импульса. Связка, которая вместо простого роста перешла в фазу самосохранения. Отдельные части начинают действовать не как части растения, а как единая, неприятно целевая система.
Иначе говоря, его репа пыталась удержать позицию.
Это было настолько возмутительно, что на миг перебило даже страх.
— Я тебя выращивал для супа, — прошептал Освиг корням. — А не для осады.
Он взял лопату и резко, без дальнейших разговоров, вогнал ее сбоку под узел, пытаясь вывернуть весь ком вместе с грунтом.
Узел ответил немедленно.
Снизу, из-под самой ступени, рванулся тонкий белесый отросток и хлестнул ему по рукаву.
Освиг отшатнулся так резко, что едва не сел в землю.
— Ах ты дрянь!
Лопата полетела обратно. Еще один корень рванулся, уже к древку, обвил его на мгновение и тут же отпустил, будто пробуя силу.
Курица завизжала еще громче и, хлопая крыльями, вылетела во двор.
Освиг, уже не заботясь о достоинстве, схватил кирку обеими руками и с размаху всадил ее в центральный узел.
Глухой удар.
Треск.
Мокрый, неприятный звук рвущейся растительной плоти.
Почва вздулась у самой стены дома.
Под полом что-то протяжно скрипнуло.
И тогда началась настоящая драка.
Корни пошли сразу в трех местах. Один лез из-под ступени, другой из боковой земли у фундамента, третий рванулся вверх прямо у сапога. Освиг отпрыгнул, ударил киркой по первому, топором по второму, ногой отшвырнул третий и с ужасом понял, что вся эта подземная пакость действует с единственным достойным уважения упорством.
Как хорошая осада.
Он рубил, колол, выгребал землю руками, давил каблуком белесые петли, отрывал нити от балки, швырял комья подальше во двор. Дышал тяжело, зло, сквозь зубы. На лбу выступил пот. Грязь липла к коленям, к рукавам, к пальцам. Под ногтями опять набивалась земля. Корни, скользкие и крепкие, лопались с отвратительным чавканьем и продолжали лезть, будто каждая отсеченная часть уже считала себя отдельной судьбой.
Один отросток успел обвиться вокруг ножки фонаря.
Освиг схватил фонарь, рванул на себя и швырнул его дальше, в сухое место.
Другой корень, тонкий как палец, дернулся к его сапогу и полез вверх по голенищу.
Освиг с таким выражением лица, с каким когда-то отвечал на официальные обвинения в моровой ереси, с силой ударил себя по ноге древком кирки, и корень отлетел.
— Нет, — сказал он с бешеной отчетливостью. — Это мой дом.
Ночь, двор, лес и курица приняли это заявление к сведению.
Потом из земли у самой стены вылез новый побег.
Освиг смотрел на него, тяжело дыша. Побег был моложе, тоньше, но шел прямо вверх, к доскам дома.
Это уже было слишком.
Магию он не хотел использовать ни при каких обстоятельствах. Не из благородства. Просто страх был разумным. Любая настоящая темная работа ночью у леса, в шаге от деревни, пока Эльдра Вальн живет у Ярвы, была безумием такого уровня, за который даже молодого себя он назвал бы идиотом.
Но стоять и смотреть, как репа берет дом, он тоже не мог.
Освиг закрыл глаза.
Ненадолго.
Лишь на миг.
Потом нагнулся, коснулся пальцами земли у вылезшего побега и очень тихо, почти беззвучно, выговорил три коротких слова на старом, давно не употреблявшемся языке удержания.
Не заклятие в полном смысле. Даже не ритуал. Так, мертвый ремесленный рефлекс, дешевый и быстрый, вроде удара кулаком туда, где надо выиграть полсекунды.
Земля под пальцами остыла.
Побег дернулся и замер.
Освиг выпрямился.
Тишина ударила ему в уши.
Он стоял неподвижно, слушая, не услышал ли кто-то иного, не почувствовал ли, не вспыхнуло ли где окно, не дрогнула ли ночь на ту особую ноту, которой отвечает освященный слух на темную дрянь.
Ничего.
Только лес.
Только курица, шипящая что-то возмущенное у поленницы.
Только его сердце.
Освиг выдохнул.
— Один раз, — сказал он пустоте. — Это не считается.
Пустота воздержалась от комментариев.
Он воспользовался паузой немедленно.
Пока удерживающий холодок держал верхний побег, Освиг ударил киркой в центральный узел еще раз. Потом еще. Потом поддел снизу лопатой. Узел треснул шире. Из глубины пошла темная, водянистая жижа с запахом сырой кладовой и чего-то неприятно прелого. Освиг едва не отшатнулся от самого запаха, но удержался и рванул лопату вверх всей спиной, всей усталостью, всей накопившейся за день злостью.
Ком вывернулся.
Не целиком, но достаточно.
Толстый белесый клубок с лопнувшими жилами, с висящими обрывками корней, с влажной, почти мясистой сердцевиной вылез наружу и шлепнулся в грязь у ступени.
Освиг смотрел на него секунду, не веря.
Потом ударил топором.
Раз.
Другой.
Третий.
Пока клубок не распался на рваные, бессмысленные ошметки.
После этого стало тихо.
Не сразу. Сперва еще слабо подрагивали тонкие нити в земле. Потом одна за другой опадали. Где-то под домом прокатился последний сухой скрип. Под крыльцом посыпалась земля. И все.
В прежние времена он не церемонился бы с корнеплодом. Но нынешняя ситуация сильно отличалась от прежних, хоть и весьма сомнительных, условий труда. Под боком сидела капитан Железной Литании, которая при первой возможности будет сидеть и под другим боком. А Освиг будет сидеть в тюрьме.
Он стоял посреди двора, запыхавшийся, весь в грязи, с киркой в одной руке и топором в другой, как самый жалкий победитель в истории военных искусств.
Курица осторожно подошла ближе.
Освиг посмотрел на нее.
— Ни слова.
Курица, к его удивлению, на этот раз и вправду промолчала.
Он некоторое время стоял, прислушиваясь. Потом опустился на корточки и начал осматривать поле боя.
Разгром выглядел убедительно. Земля вокруг крыльца была вспорота, будто кто-то ночью искал клад и в процессе поссорился с самим участком. Один клин исчез. Бечевка валялась в грязи. Ступень перекосило еще сильнее. Корневой клубок вонял. Ладони дрожали от усталости. На рукаве висел порванный лоскут там, где хлестнул корень. И, что было особенно досадно, Освиг совершенно не верил, что этим дело кончится.
Он знал слишком хорошо: если сеть успела пойти так широко, значит под домом это был лишь один узел. Не весь корень беды. Просто его наиболее наглая часть.
Освиг сел прямо на холодную землю у крыльца и устало уронил руки на колени.
— Прекрасно, — сказал он вслух. — Просто выдающийся день.
Над лесом висела ночь.
Дом за его спиной молчал. Под ним больше ничего не скреблось, и это уже можно было считать успехом. Где-то далеко, в стороне деревни, прокуковала совсем не ко времени одинокая птица. Из дома Ярвы, слава всем силам и случайностям, не доносилось ни звука.
Освиг посмотрел на темные окна деревни, потом на изувеченное крыльцо, потом на то место, где под мешком в огороде все еще лежала главная репа.
Мешок, будто почуяв его взгляд, медленно приподнялся и опал.
Освиг прикрыл глаза.
— У тебя, — сказал он в темноту, — очень плохое чувство меры.
Он поднялся, собрал инструменты, кое-как засыпал самые позорные следы раскопок у крыльца и только после этого понял, что пахнет от него так, будто его неделю возили в мешке с сырой землей и корневищами.
В дом он вошел под утро.
Курица, важно и молча, шла за ним по пятам, как свидетель великого домашнего позора.
Освиг поставил инструменты у стены, умыл руки дрожащей водой, сел на лавку и долго сидел, глядя в темноту, где постепенно бледнело окно.
Он не победил.
Не совсем.
Он лишь отбил одну атаку и, возможно, не самую главную.
Рассвет приближался. Значит, скоро проснется деревня. Значит, придут обычные дневные заботы, которые по сравнению с ночным боем выглядели почти издевательски безобидно. Значит, снова будет Ярва. Может быть, Хальд. Может быть, чей-нибудь случайный взгляд. Может быть, Эльдра, если ей вздумается выйти пораньше и посмотреть в сторону леса.
Освиг опустил голову на ладони.
Очень давно он не чувствовал себя настолько смешно и настолько живо одновременно.
И это, решил он, уже было почти оскорблением.
Когда первый слабый свет коснулся окна, из огорода донесся тихий, влажный, отчетливый звук.
Не скрежет.
Не треск.
Скорее, сочный подземный вздох.
Освиг медленно поднял голову.
Потом перевел взгляд к двери.
Потом на курицу.
Курица посмотрела на него в ответ.
— Да, — сказал Освиг устало. — Я тоже думаю, что это еще не конец.
Глава 5: Сырная порча
Печь дымила с тем обиженным упорством, какое бывает у старых вещей, давно решивших, что жить дальше они будут не благодаря людям, а вопреки.
Брем стоял перед ней, засучив рукава, и смотрел так, будто печь лично оскорбила его мастерство, семью и всю порядочную кладку разом. Освиг, прислонившись плечом к косяку, наблюдал за этим с настороженностью человека, которому в собственном доме уже второй раз за неделю показывают, насколько плохо он умеет быть обыкновенным.
— Ну? — не выдержал он.
Брем даже не обернулся.
— Ну, — повторил он тем ровным голосом, каким обычно сообщают о смерти дальнего родственника, не то чтобы любимого, но все же не чужого. — У тебя тут, мил человек, дымоход в саже, шов расползся, заслонка сидит криво, а вот это, — он ткнул пальцем в край топки, — делал ты.
— И что?
Брем наконец посмотрел на него.
— И мне стало жаль печь.
Освиг скрестил руки на груди.
— Я ее не калечил.
— Конечно нет. Ты ее, видимо, хотел ободрить.
Это слово Освигу совсем не понравилось. В его жизни уже был один корнеплод, который он «ободрил», и с тех пор само понятие здорового роста вызывало у него законную подозрительность.
— Я чинил, — сухо сказал он.
— Не спорю. Чинил ты так, как, наверное, чуму наводят. С усердием и без любви к последствиям.
Освиг открыл рот, но вовремя закрыл его снова. Он слишком хорошо знал, что если начать оправдываться перед хозяйственным человеком, то скоро с тобой заговорят уже как с ребенком, который влез в муку по пояс и уверяет, что именно так и печется хлеб.
Брем между тем полез в дымоход, оттуда почти сразу посыпалась сажа, и печь издала такой низкий, недовольный вздох, будто наконец-то нашелся кто-то, способный разделить ее страдания.
Снаружи, за окном, день стоял ясный, теплый, до раздражения мирный. Во дворе бродила курица, та самая рыжая пакость, и поглядывала на дом так, словно подозревала: внутри происходит что-то без нее, а значит, несправедливо. Огород, прикрытый старым мешком и отчасти совестью Освига, вел себя тихо, что уже само по себе не внушало доверия.
— Ярва сказала, у тебя еще и огород интересный, — пробормотал Брем, вытаскивая из печи какой-то особенно безнравственный кусок сажи.
— Ярва много говорит.
— Это верно. Но в основном по делу.
Освиг хотел сказать, что наличие у человека мнения по любому поводу еще не делает его правым, но тут Брем повернул голову и бросил взгляд в окно.
— К Белой Ярмарке управиться бы вам всем, — сказал он. — А то сейчас народ начнет носиться, будто конец света на молоке стоит.
Освиг нахмурился.
— На чем?
— На Белой Ярмарке, — терпеливо повторил Брем. — На сырной. У нас тут каждый год. Ты чего, правда не знаешь?
— Я не местный.
— Оно видно.
Это Брем говорил уже второй раз за день, и всякий раз с тем же кряжистым спокойствием, которое делало невозможной честную обиду.
— Сырная ярмарка, — пояснил он, опять залезая в печь. — Дора свои круги уже в погреб сволокла. У Хоба тоже все готово. Ярва наверняка пироги напечет, словно на осаду. Народ съедется. Сыр, свежий сыр, мед, масло, тряпье, байки, ругань, дети под ногами, старики в ссорах. Красота.
— Сыр? — переспросил Освиг, будто лично сыр нанес ему оскорбление.
— Да, сыр. Не у всех же интересы такие широкие, как у тебя. Некоторые люди умеют жить без кладбищенской романтики.
— Я не любитель кладбищенской романтики, — холодно сказал Освиг.
Брем вытянул голову из топки, черный от сажи, и посмотрел на него с непередаваемым деревенским скепсисом.
— Вот это ты, конечно, кому-нибудь другому расскажи.
Через час печь выглядела пристыженной, но исправной. Брем замазал швы, поправил заслонку, вычистил дымоход, провел ладонью по боку кладки и удовлетворенно кивнул, как человек, который вернул миру вещь в чуть более терпимое состояние.
— Теперь не лезь к ней, — велел он Освигу.
— Это мой дом.
— Вот именно потому и не лезь.
Освиг мрачно выдохнул.
Брем сполоснул руки у бочки, вытер их о тряпку и уже у калитки, как бы между делом, сказал:
— По ночам у сырных погребов не шатайся.
Освиг, который в эту минуту как раз думал о том, что, пожалуй, проживет остаток дня без новых унижений, прищурился.
— Это еще почему?
— Потому что перед ярмаркой все на нервах. Увидят ночью у погреба чужую фигуру, сперва по голове дадут, потом спросят, чей ты. А если Дора первая увидит, может и не спросить.
— Полезно знать.
— Я вообще полезный, — буркнул Брем и ушел.
Освиг проводил его взглядом, потом очень медленно повернулся к огороду.
Мешок над грядкой слегка приподнялся и опал.
— Нет, — сказал Освиг. — Даже не начинай.
С соседнего двора донесся женский смех.
Освиг поднял голову.
У старой ивы, там, где тропа сворачивала к дому Ярвы, стояла Эльдра. Не одна. Рядом с ней были две женщины, обе деревенские, обе с корзинами, с видом людей, не слишком обремененных мировой трагедией. Одна что-то говорила, размахивая рукой, другая хохотнула, и Эльдра, к величайшему и совершенно ненужному потрясению Освига, тоже улыбнулась.
Не так, как улыбаются в балладах, конечно. Не мягко, не рассеянно. Просто лицо ее вдруг стало живым другим образом, и все в ней, от линии плеч до поворота головы, разом перестало быть памятью о погоне и превратилось в обычную молодую женщину у деревенской тропы.
Освиг моргнул.
Потом еще раз.
И тут же разозлился на себя.
Служба, дождь, кровь, железо, сломанные лестницы, храмовые коридоры, проклятые дворы Грейвенхолла, туман Эйренвелла. Там Эльдра была уместна. Там она совпадала с собой, как меч с ножнами. Но Эльдра, стоящая у ивы с подругами, с этой почти случайной усмешкой, была явлением совершенно лишним, как если бы колокол вдруг завязал ленту на рукаве и принялся обсуждать выпечку.
Одна из женщин его заметила и кивнула. Вторая обернулась тоже. Эльдра подняла взгляд последней.
Освиг успел кивнуть всем троим и так поспешно отвернулся, будто его застали за кражей собственного достоинства.
До вечера он был раздражен и занят огородом.
Раздражала печь, которая теперь работала нормально, словно намекая, что все эти дни он жил как дикарь по собственной вине. Раздражала курица. Раздражал мешок над грядкой. Раздражал сам факт, что деревня готовится к какому-то молочному торжеству с таким усердием, будто сыр — это не еда, а государственная тайна. И особенно раздражало, что он помнил улыбку Эльдры, хотя никакой практической пользы в этом не было.
Под вечер он все-таки выбрался к колодцу за водой. Возвращаясь, услышал уже достаточно, чтобы понять: Белая Ярмарка в Тальмере — это дело почти религиозное.
У забора двое стариков спорили о солении. У крыльца Доры кто-то обсуждал, сколько кругов созрело. Из окна Ярвы долетал голос самой Ярвы, громкий, как церковный час, и в нем уже звучало хозяйственное воодушевление человека, который собирается пережить праздник не только с честью, но и с пирогами.
Освиг шел и все яснее ощущал, что попал в место, где жизнь устроена по законам, к которым он не готов. Когда-то в его профессии люди спорили разве что о правильной вязи, о чистоте круга или о том, насколько сильно заказчик недооценил будущие последствия. Здесь же спорили о сыре. С полным внутренним достоинством.
К вечеру Освиг обкопал грядку вместе с участком под крыльцом, где ночью шли корни. Больше он их не рубил: раздвигал землю, отводил живые плети внутрь и выбирал из борозды даже обрывки. На глубине двух лопат легла плотная серая глина. Он прошел ее щупом в четырех местах; ни в одном корня не нашлось. Под крыльцом и вдоль забора земля снаружи тоже молчала.
По борозде он проложил малую запорную вязь, опустив ее до глины. Такой работой запирали ларцы, содержимое которых не соглашалось с размерами ларца. Растение внутри оставалось живым, но новые корни должны были упираться в стенки; плотный пласт внизу Освиг принял за дно. Снаружи он оставил сторожевую черту, отзывавшуюся на нажим изнутри. Потом обильно полил грядку. Корень в борозде дрогнул, вытянулся на палец и остановился; черта потемнела именно напротив него. Освиг дождался, пока она снова станет серой, и повторил проверку.
Убрать живую сеть начисто можно было мором. Освиг решил отложить эту работу до отъезда Эльдры: большой моровой круг в соседнем дворе она узнала бы даже в отпуске. До тех пор следовало утром и вечером проверять запор. Репа под мешком по-прежнему дышала, зато корни в борозде больше не двигались. Освиг вытер лоб, сел на край бочки и впервые за день позволил себе подумать об ужине.
Темнота пришла мягко. Дом осел в вечернюю тишину. Освиг поел хлеба с сыром, который, как выяснилось, Ярва тоже успела ему всучить, и долго смотрел на этот самый сыр с тем холодным уважением, какое вызывают чужие культурные традиции, еще не успевшие стать твоей проблемой.
Сыр был хорош.
Очень хорош.
К несчастью, это обстоятельство Освиг признал почти сразу и с некоторой обидой. За годы дороги он ел много чего. В том числе сыр с плесенью, который пролежал две недели в его сумке между веревкой, свечным салом, непонятной травой и чем-то, что один раз шевельнулось. После такого человеческие вкусовые границы становятся заметно шире. Но этот сыр все равно был хорош, и Освигу пришлось это признать.
— Вот ведь дрянь, — сказал он вслух, хотя и сам не смог бы объяснить, к кому именно обращается: к сыру, деревне или своей растущей склонности отмечать мелкие достоинства мирной жизни.
Хуже было другое, и Освиг заметил это только сейчас, с куском во рту.
Он думал о деревне словом «здесь».
Не «это место». Не «данный населенный пункт». Не «пока что». Именно «здесь», как думают люди, у которых где-то есть «там» и которые твердо знают разницу. За двадцать лет ремесла он не позволял себе этого слова ни разу, потому что «здесь» — это уже почти «дома», а «дома» в его ремесле означало место, откуда тебя однажды вынесут.
Освиг отложил нож и некоторое время сидел неподвижно.
Потом отрезал еще.
К ночи ветер стих. Лес дышал ровно. Дом скрипел не враждебно, а просто по старости. Курица, запертая в сарае, изредка шуршала, словно даже во сне не оставляла мысли о каком-нибудь нарушении порядка.
Освиг уже почти решил, что сегодняшний день на этом и закончится, когда снаружи, со стороны мельничьей тропы, донесся глухой, короткий стук.
Он замер.
Стук повторился. Потом еще раз. Не у его двора. Дальше. У тех низких погребков, что стояли под липами.
Освиг поставил кружку.
С одной стороны, это было не его дело.
С другой стороны, жизнь многократно доказывала, что именно с таких мыслей и начинается настоящая беда.
Он накинул плащ, сунул ноги в сапоги и уже на крыльце ощутил под подошвами прохладную, чуть влажную землю. От этого настроение испортилось окончательно. Освиг ненавидел мокрые сапоги с той чистой, зрелой ненавистью, которую обычно оставляют для предателей, храмовых сыщиков и людей, вытирающих нож о скатерть. Ноги в сырости немедленно напомнили ему не один болотный побег, не два и даже не пять. И если бы кто-то в эту минуту спросил его, почему он осел в деревне, Освиг без колебаний ответил бы: потому что еще один бег через мокрый камыш окончательно испортил бы ему характер.
Он пошел вдоль забора бесшумно и быстро. Тело делало это само, с тем оскорбительным проворством, которое лучше всего доказывает: человек не раз и не два занимался ночью вещами, не одобряемыми приличным обществом. Освигу это не понравилось. Он не любил, когда прошлое всплывало в мышцах быстрее, чем в памяти.
У лип он остановился.
У дверцы одного из погребов копошилась фигура. Невысокая, в плаще, с фонарем, притушенным до жалкого огонька. Фигура склонилась к замку, что-то сделала, потом нырнула внутрь с той уверенностью, с какой входят туда, куда не должны быть допущены чужие глаза.
Освиг прищурился.
Вор.
После разговора Брема мысль пришла слишком легко. Белая Ярмарка, сыры, погреба, нервы. Мирная деревня тоже знала свои мелкие преступления, просто пахли они не кровью, а молоком.
Он мог бы окликнуть.
Мог бы разбудить Дору.
Мог бы постучать к Ярве.
Мог бы вообще не влезать.
Но тогда начался бы шум. Шум привлек бы людей. Люди привлекли бы Эльдру. Эльдра привлекла бы вопросы. А Освиг и без того жил так, будто вся его нынешняя жизнь держится на тонкой палке, которой кто-то уже собирается шевельнуть.
— Хорошо, — прошептал он себе под нос. — Только быстро.
Он опустился на корточки, коснулся пальцами земли и тихо, почти беззвучно, начал вязать малую порчу удержания. Не на человека. На сыр. Совсем чуть-чуть. Чтобы добыча стала тяжела, неприятна, несъедобна, чтобы вор либо бросил ее, либо пожалел о своем ремесле. Ничего особенно злого. По его меркам это было почти вежливо.
Старые слова легли на язык без малейшего усилия. Вот что больше всего унижало Освига в мирной жизни: темная магия у него всегда получалась легче, чем любая попытка жить как человек.
Порча ушла в землю мягко и быстро.
Изнутри погреба почти сразу донеслось раздраженное, совершенно неворовское:
— Да чтоб тебя.
Освиг застыл.
Голос был женский.
Очень знакомый.
Дверца распахнулась, и на свет выбралась Дора собственной персоной, крепкая, тяжелорукая, в наброшенном поверх сорочки плаще. В руках она держала сырный круг и смотрела на него с тем ужасом хозяйки, который куда убедительнее всякой брани.
Корка белела по краям, но изнутри уже пошли тонкие темные прожилки, словно кто-то медленно наливал в сыр старую воду из проклятого колодца.
Освиг почувствовал, как у него под ребрами образуется холодная, чистая, совершенно беспримесная досада.
— Нет, — сказал он еле слышно. — Нет-нет-нет.
Дора перевернула круг, ткнула пальцем в темный след и выругалась так мощно, что даже Освиг внутренне отметил точность формулировки. Потом она скрылась в погребе снова и вынесла второй круг. На нем чернота уже легла плотнее. Третий выглядел так, будто его несколько дней вымачивали в памяти о скверных поступках.
Освиг стоял в тени, ощущая, как мир медленно, но с полной уверенностью берет его за горло.
Он не поймал вора.
Он не предотвратил кражу.
Он не сделал ничего полезного.
Он навел порчу на хозяйский сыр перед главной сырной ярмаркой деревни, где и так уже все на нервах.
Случалось ли ему совершать более крупные ошибки? Безусловно. Случалось ли ему совершать более унизительные? Не так часто, как хотелось бы.
Хуже было другое.
Эльдра это увидит.
Не могла не увидеть. В деревне, где сыр обсуждали с большим жаром, чем политику, такая беда не пролежит тихо до утра. А на темной работе Освига всегда оставался почерк. Не намеренный, нет. Просто так уж выходило. Его мертвецы были слишком странными. Его порча слишком вязкой. Его бедствия имели дурную привычку вести себя чуть более осмысленно, чем следовало бы всякой уважающей себя мерзости.
И словно в ответ на эту мысль на тропе мелькнул свет.
Освиг повернул голову и едва не выругался в полный голос.
К погребу быстрым шагом шла Эльдра, с фонарем в руке и в темном плаще, наброшенном поверх платья. Даже без доспеха в ее движениях было что-то такое, отчего все вокруг начинало само собой распрямляться и собираться в порядок.
Дора, увидев ее, вскинула испорченный круг, как улику.
Эльдра подошла, взяла сыр в руки, осмотрела корку, провела пальцем по темной жилке и сразу остановилась.
Не вздрогнула. Не ахнула. Просто вся стала внимательнее.
Освиг слишком хорошо знал, что это значит.
Он видел ее такой в других местах. В Грейвенхолле, где моровая улица пошла не туда, куда должна была. У старого двора за Эйренвеллом, где поднятые им покойники почему-то решили, что разумное отступление касается всех присутствующих, включая их самих. Еще в паре мест, названий которых он предпочитал не вспоминать перед сном.
Освиг отступил в тень еще глубже.
Дора что-то говорила быстро, сердито. Эльдра наклонилась к земле у дверцы, осмотрела замок, ступеньки, доски, потом снова подняла взгляд на круг.
И Освиг с совершенно недостойной ясностью понял: уйти сейчас надо было немедленно. Не завтра. Не после размышлений. Сейчас.
Он начал пятиться назад, осторожно, без шума, как пятятся от чужой собаки, если уже понял, что она умнее, чем казалось. Ветки липы цепляли плащ. Земля под сапогами влажно пружинила. Это бесило так сильно, что страх на несколько секунд даже отошел в сторону. Мокрые сапоги, подумал Освиг, не входят ни в какую благородную смерть. Он вообще не готов был умирать так, чтобы ноги перед этим мерзли.
Дом встретил его темнотой и молчанием.
Во дворе мешок над грядкой едва заметно приподнялся. Освиг проверил сторожевую черту. Серая, ровная — запор держал.
— Не смей, — прошипел Освиг репе так зло, будто именно она привела сюда Эльдру.
Он вошел в дом, задвинул щеколду, сел за стол и некоторое время просто сидел, уставившись в пустоту.
Потом медленно провел ладонью по лицу.
Когда-то он состоял в культе. Потом работал на чиновника, который носил чистые манжеты и заказывал людям очень грязные вещи. Потом были годы дороги, заказов, болот, склепов, побегов, ночлегов под дождем и нескольких по-настоящему дрянных лихорадок. Он видел мертвецов, которые обгоняли его на отступлении, мор, который уходил гулять сам по себе, и одну порчу гарнизонной воды, после которой болел так, что неделю хотел умереть исключительно лежа. И все же, подумал Освиг с мрачной искренностью, очень немногие эпизоды его карьеры были настолько идиотскими, как нынешний.
Он поднял взгляд на лежавший на столе кусок Ярвиного сыра.
Сыр.
Простой, мирный, честный сыр.
И теперь где-то в погребе Доры лежат круги, на которые он сам наложил порчу, перепутав хозяйку с вором.
Освиг зажмурился.
— Хорошо, — сказал он через силу. — Хорошо. Допустим.
Положение было простым.
Пока испорченные круги лежат в погребе, Эльдра будет их смотреть. Пока Эльдра будет их смотреть, у нее будет время почувствовать знакомый почерк. А если она почует знакомый почерк, то начнет думать. А если Эльдра начинает думать в нужную сторону, в жизни Освига обычно сразу становится слишком много сырости, леса и спешки.
Вывод напрашивался сам.
Круги нужно убрать.
Немедленно.
Освиг открыл глаза и несколько секунд смотрел на стену так, будто надеялся, что та предложит вариант получше. Стена молчала, как и все действительно бесполезные вещи в доме.
— Прекрасно, — сказал он.
Он встал, взял мешок, проверил нож, подумал, взял второй мешок, потом и лопату. На всякий случай. В его жизни «на всякий случай» уже столько раз спасало положение, что давно превратилось в отдельный способ мышления.
Курица в сарае зашуршала, словно заранее осуждала его планы.
— Молчи, — сказал ей Освиг. — Ты вообще не участник этого разговора.
Потом помедлил, посмотрел на дверь и с неожиданной злостью добавил:
— Я не сырный вор.
Из сарая донеслось сомнительное куриное бормотание.
— Пока, — уточнил Освиг.
Он уже подошел к щеколде, когда снаружи, совсем рядом с крыльцом, послышались шаги.
Тяжелые. Спокойные. Женские.
Освиг застыл.
Шаги остановились.
И в дверь, без спешки, но очень отчетливо, постучали.
Глава 6: Черный круг
Стук в дверь был спокойный.
Не торопливый. Именно спокойный, а оттого особенно неприятный. Так стучат люди, которые не ломятся в дом, потому что уверены: им и так откроют.
Освиг застыл посреди комнаты с мешком в одной руке и лопатой в другой.
Некоторое время он стоял, глядя в темное окно, словно надеялся, что стук, как дурная мысль, передумает и уйдет сам. Потом снаружи снова постучали. Так же ровно. Так же отчетливо.
— Конечно, — пробормотал Освиг. — Почему бы и нет.
Он быстро поставил лопату к стене, мешок бросил на скамью, провел ладонью по лицу и только после этого понял, что выглядит все равно подозрительно. Не как человек, которого подняли с постели, а как человек, который уже сам собирался куда-то очень нехорошо выйти.
Он машинально оглядел дом: плащ на плечах, сапоги на ногах, мешки на лавке, нож у пояса.
Прекрасно.
Стук повторился.
Освиг выдохнул сквозь зубы, сдвинул щеколду и приоткрыл дверь.
На крыльце стояла Эльдра.
Ночь легла на нее темным плащом и холодным светом фонаря, который она держала в руке. Без доспеха, без меча наголо, без боевой грязи, и все равно в ней было что-то такое, отчего пространство немедленно переставало быть нейтральным. Освиг это почувствовал сразу и с законной внутренней неприязнью.
— Поздно для визитов, — сказал он.
— Поздно, — согласилась Эльдра. — Я ненадолго.
Голос у нее был ровный, не настороженный, не сухой сверх меры. Просто деловой. Именно это и заставило Освига напрячься еще сильнее. Он слишком хорошо знал, что самые неприятные вещи в его жизни редко начинались с крика.
— Что случилось?
Эльдра чуть повернула голову в сторону деревни, туда, где под липами лежали сырные погреба.
— У Доры испорчены круги в погребе. Очень странно испорчены. Я хожу по домам рядом и спрашиваю, не видел ли кто ночью чего-нибудь.
Освиг выдержал паузу, которая, как ему показалось, длилась чуть дольше, чем прилично.
— А я тут при чем?
— Ваш дом стоит на холме, — сказала Эльдра. — Отсюда видно лучше, чем снизу. Тропа, липы, часть дворов. Вы могли заметить движение.
Освиг почувствовал короткий, острый укол раздражения. До чего же оскорбителен бывает мирный быт. Когда-то он уходил от этой женщины через развалины, кладбищенские склоны, дворы с перевернутыми телегами, а теперь стоит у себя на крыльце и выслушивает, что у него, видите ли, хороший обзор на сырные погреба.
— Я спал, — сказал он.
— Крепко?
Это был самый невинный вопрос на свете, и Освиг едва не ответил на него так, будто защищал жизнь. Вместо этого он только чуть сузил глаза.
— Достаточно, чтобы не следить за чужими сырами.
Эльдра кивнула, будто приняла ответ. Но не ушла. Освиг слишком хорошо помнил, как она умела делать это в прошлом: стоять совершенно спокойно, пока вокруг тебя самого начинала рассыпаться собственная уверенность.
— Кто-нибудь проходил мимо дома вечером? — спросила она.
— Вечером здесь вообще ходят люди. Это деревня.
— Ночью.
— Нет.
Почти правда. Почти.
Эльдра еще секунду смотрела на него. Потом взгляд ее чуть скользнул в сторону двора.
И тут Освиг понял, что стоит, сам того не замечая, боком, заслоняя собой вид на огород.
Он немедленно возненавидел и себя, и репу.
Старый мешок на грядке лежал смирно. Слишком смирно. Освиг даже не оглядывался на него, но чувствовал всей кожей. Еще хуже, курица, эта рыжая дрянь, почему-то не спала в сарае, а торчала под бочкой и как раз теперь, при виде света, медленно выбралась наружу.
Эльдра заметила птицу первой.
— Не спит? — спросила она.
— Она вообще редко делает что-либо как порядочное существо.
Курица, словно услышав это, направилась прямиком к грядке.
Освиг едва не застонал.
— Назад, — сказал он ей сквозь зубы.
Курица не послушалась. Никогда не слушалась. Именно это, по мнению Освига, и делало ее столь близкой к отдельным видам нечисти.
Эльдра мельком посмотрела на темную груду старого мешка, на разрытую землю вокруг, на курицу, которая уже заинтересованно клюнула край трещины в почве, и чуть подняла бровь.
— У вас и огород не спит, — заметила она.
Освиг почувствовал, как внутри у него все стягивается в один тугой, раздраженный узел.
— Земля плохая, — сказал он сухо.
— Бабушка говорила, у вас репа не удалась.
— Ярва чересчур информирована.
— Это не новость.
В темноте, при светильнике, лицо Эльдры казалось жестче, чем днем. Шрам на щеке выступал отчетливее. И Освиг, к собственному неудовольствию, вдруг подумал, что он никогда не видел ее вот так: не в бою, не в погоне, не за столом у ее бабушки, а между всем этим, в обычной ночи, на своем крыльце, с деловым вопросом про сыр и с совершенно человеческой, почти усталой складкой у рта.
Это отвлекало. А отвлекаться при Эльдре Освиг считал профессиональной ошибкой.
— Если вспомните что-нибудь, — сказала она, — скажите утром.
— Обязательно, — ответил Освиг так ровно, что сам бы себе не поверил.
Эльдра чуть склонила голову. Потом ее взгляд снова задержался на дворе. На грядке. На старом мешке. На Освиге, стоящем на пороге в плаще и сапогах.
И вот тут он понял, что худшее уже случилось не там, у Доры, а здесь. Не потому, что Эльдра что-то узнала. Нет. А потому, что она увидела слишком много мелочей сразу.
Необязательно значимых. Необязательно связанных. Но достаточно, чтобы они потом всплыли у нее в голове в самый неподходящий момент.
— Вы не спали, — сказала она вдруг.
Это было произнесено спокойно. Не как обвинение. Просто как замечание.
Освиг почувствовал совершенно недостойное желание соврать что-нибудь нелепое, вроде того, что он всегда ложится в плаще и сапогах, чтобы быть готовым к пожару, вторжению или оскорбительно живому корнеплоду. Но даже у него были остатки самоуважения.
— Проснулся недавно, — сказал он. — Услышал стук.
Эльдра еще секунду смотрела на него, потом кивнула.
— Доброй ночи, Освиг.
И от того, как естественно она произнесла его нынешнее имя, ему стало не по себе сильнее, чем если бы она сказала «Черный Мор».
— И вам, — отозвался он.
Она сошла с крыльца, шаги ее заскрипели по дорожке. Свет фонаря скользнул по забору, по бочке, по краю двора, по мешку на грядке и ушел вниз, к деревне.
Освиг дождался, пока он исчезнет между яблонями, и только тогда выдохнул.
Потом закрыл дверь и несколько мгновений стоял к ней спиной, прикрыв глаза.
— Ну разумеется, — сказал он в темноту. — А как иначе.
Курица под окном тихо, зловредно квохтнула.
— Ты вообще молчи.
Мешок на грядке едва заметно приподнялся и опал. На границе ничего не дрогнуло.
Освиг повернул голову в его сторону и почувствовал, что ненавидит уже весь сельский уклад целиком. Печь. Курицу. Репу. Сыр. Холм. И в особенности то, что дом на холме теперь сыграл против него как честный, удобный обзорный пункт для следствия.
Но времени на ненависть было мало.
Эльдра уже начала ходить по домам. Эльдра уже держала испорченный круг в руках. Эльдра уже посмотрела на его двор.
Значит, круги надо убирать сейчас. Не к утру. Не через час. Сейчас.
Освиг взял мешки, снова сунул за пояс нож, подхватил лопату и вышел наружу.
Ночь за это короткое время стала неприятнее. Трава отсырела сильнее, и первый же шаг по двору вызвал у Освига то глухое, безысходное бешенство, какое он испытывал всякий раз, когда в сапог проникала влага. Когда-то он уходил через болота так часто, что научился различать десятки разновидностей сырости: холодную, тягучую, коварную, утреннюю, болотную, затхлую, дождевую, стоячую. Он ненавидел их все. И если бы его когда-нибудь решили по-настоящему сломать, делать это следовало не пытками и не храмовым дознанием, а просто заставить его неделю ходить в мокрой обуви.
— Да чтоб вас всех, — пробормотал он земле под ноги и двинулся вниз.
С холма и правда было видно многое. Часть деревни лежала под ним темной россыпью крыш, тихих дворов и редких огоньков. У лип еще теплился слабый свет, значит, у погребов до сих пор кто-то ходил или оставили фонарь. Освиг шел быстро, по краю тропы, стараясь не выходить на открытое место. Тело вспоминало дорогу само: куда ставить ногу, как обходить доску, как не задеть куст. Это раздражало почти так же, как мокрые сапоги. Он не для того осел в деревне, чтобы обнаружить однажды, как легко все еще умеет красться к чужим запасам посреди ночи.
Когда-то такие вылазки кончались одурманенными стражниками, испорченными амбарами и трехдневным бегом через лес. Теперь он шел воровать сыр, который сам же и испортил. Карьера, подумал Освиг, удивительно редко ведет человека туда, куда он рассчитывал.
У лип было тихо.
Слишком тихо.
Он остановился в тени, прислушался. Ни голосов, ни шагов, ни света. Только листья наверху чуть шевелились от ветра. Освиг выждал еще немного, потом быстро подошел к дверце.
Замок висел криво. Дора, видно, закрывала в спешке. Это было неосторожно, но Освиг не собирался читать нравоучения чужому хозяйству, находясь у него на пороге в качестве ночного сырного вредителя.
Он приоткрыл дверь, скользнул внутрь и почти сразу почувствовал запах.
Сыр. Холод. Погребная влага. И под всем этим что-то новое, едва заметное, но уже неправильное. Как если бы белая, честная молочная плоть начала вспоминать о яме, в которой ей не место.
— Нет, — тихо сказал Освиг в темноту. — Это уже лишнее.
На полках лежали круги. Обычные, светлые, добропорядочные. И несколько испорченных сразу бросались в глаза, как дурные мысли на чужой свадьбе. Белая корка у них пошла темными, тонкими венами. Один круг был уже почти сер у основания. На другом чернота проступала изнутри, будто сыр медленно прокисал не временем, а злобной памятью.
Освиг осторожно взял первый.
Тяжелый.
Слишком тяжелый.
Он нахмурился, поднял второй. Тот был легче, но неприятно холодил ладони. Третий, когда он до него дотронулся, чуть влажно скрипнул коркой, словно возмутился прикосновением.
— Потрясающе, — процедил Освиг.
Он быстро сложил два круга в мешок, третий подхватил подмышку, потом решил, что так до дома не дойдет, сунул и его внутрь. Мешок оттянул руку сразу и беспощадно. Сыр, видимо, решил отомстить миру за свое состояние и выбрал для этого вес.
Освиг вытащил добычу наружу, аккуратно прикрыл дверь, поднял мешок и в ту же секунду понял, что переоценил свои силы, людскую глупость и плотность молочной массы.
Мешок рванул вниз так, будто внутри лежали не круги, а хорошо упакованные грехи нескольких поколений.
— Да ты издеваешься, — сказал Освиг шепотом.
Один из кругов внутри глухо стукнулся о другой с таким звуком, будто одобрял.
Путь назад превратился в унижение.
Мешок тянул руку. Лопата мешалась. Нож давил в бок. Сапоги сырели. Трава цеплялась. Один раз Освиг чуть не поскользнулся на корне и выругался так зло, что ночной лес, вероятно, на секунду задумался, не ответить ли.
На полдороге один круг внутри мешка сместился, и вся тяжесть перекосилась так резко, что Освиг непроизвольно швырнул мешок на землю.
Тот шлепнулся с обиженным глухим стуком. Один из сыров выкатился наружу и, пользуясь неровностью тропы, медленно, с ужасающе уверенной основательностью, покатился вниз.
Освиг уставился на него.
Сыр катился.
Черный, испорченный, тяжелый круг, который еще вчера был обычной деревенской гордостью, теперь с мрачным достоинством катился к канаве, словно решил сам выбрать себе могилу.
— Нет, — шипел Освиг, бросаясь за ним. — Нет, даже не думай.
Он поймал его у самого края, прижал к груди, поскользнулся-таки одной ногой и едва не влетел лицом в мокрую траву. В этот момент он с полной ясностью понял, что если его сейчас увидит хоть один человек, никакие объяснения уже не помогут.
Дом показался ему крепостью, до которой почему-то все время не хватало еще пятидесяти шагов.
Когда Освиг наконец ввалился во двор, плечо ныло, пальцы свело, мешок казался злонамеренным, а сапоги промокли ровно настолько, чтобы ночь была испорчена окончательно. Под старым мешком на грядке репа едва заметно шевельнулась, будто приветствовала возвращение своего хозяина с новой партией житейского позора.
— Я тебя ненавижу, — сказал ей Освиг.
К его великому сожалению, он не был уверен, к кому именно обращается.
В дом он внес мешок почти на руках и поставил на стол с таким грохотом, что сам тут же замер, прислушиваясь, не проснулась ли половина деревни. Но снаружи было тихо.
Курица в сарае недовольно зашуршала.
— Все спят, одна ты живешь с принципами, — буркнул Освиг.
Он развязал мешок.
Три круга лежали внутри плотные, темнеющие, уже отчетливо не похожие на честную еду. При свете лампы один из них выглядел так, словно внутри у него вместо молока были сумерки. Освиг долго смотрел на это безмолвное безобразие, потом взял нож.
— Ладно, — сказал он. — Сейчас.
Он попробовал срезать корку.
Нож вошел на толщину ногтя и остановился. Не затупился. Не сорвался. Просто будто уперся в то состояние материи, которое не предполагает дальнейших обсуждений.
Освиг нажал сильнее.
Ничего.
Он попробовал другой угол. Потом другой нож. Потом с раздражением схватил круг двумя руками, поставил его боком и рубанул крепче.
Результат оказался удивительным и в целом оскорбительным: нож с жалобным звоном дернулся, у Освига отдало в кисть, а сыр остался цел и полон нравственного превосходства.
Освиг замер.
Потом очень медленно положил нож на стол.
— Нет, — сказал он. — Так не пойдет.
Он взял топор.
Тот самый, дрянной, но все же топор. Если уж что-то в мире и должно было обладать правом делить сыр, то именно он.
Освиг водрузил круг на табурет, примерился и, даже чувствуя всю нелепость происходящего, ударил.
Треск вышел звонкий, убедительный и, к его немалому удивлению, неправильный.
Сыр не раскололся.
Зато по топорищу пошла трещина.
Освиг поднял взгляд.
Топор был расколот. Сыр нет.
Некоторое время в доме царила тишина, та особая, в которой любой здравомыслящий человек пересматривает ряд жизненных решений. Освиг стоял, держа в руках испорченный топор, и чувствовал, как внутри него поднимается совсем уже не страх, а обида. Глубокая. Профессиональная. Почти чистая.
— Это сыр, — сказал он вслух. — Ты не имеешь права.
Курица в сарае издала приглушенный, подозрительно насмешливый звук.
Освиг повернулся к столу и вдруг заметил, что один из кругов чуть сдвинулся. Совсем немного. На палец, не больше. Но он совершенно точно лежал не там.
Он медленно поставил треснувший топор.
Потом шагнул ближе.
Черный прожилок на верхней корке как будто стал темнее. Или это лампа коптила. Или нервы. Или сыр уже начал позволять себе лишнее.
Освиг протянул руку, осторожно коснулся круга и отдернул пальцы. Тот был холодный. Нехорошо холодный. Не как погреб. Как камень в подвале, где слишком долго не звали живых.
— Нет, — сказал Освиг уже тише. — Нет, нет. Этого у нас не будет.
Снаружи в темноте мягко шуршал лес. В сарае возилась курица. Под мешком на грядке дышала репа. На столе лежали три испорченных круга, один из которых, похоже, только что решил, что неподвижность — это навязанное обществом ограничение.
Освиг посмотрел на них, потом на сломанный топор, потом на свои мокрые сапоги.
И вдруг совершенно отчетливо понял, что ситуация в его жизни опять дошла до той стадии, когда самые страшные слова уже не «мор», «нежить» или «храмовое следствие».
Самыми страшными словами стали: у него дома лежит черный сыр.
Он сел на табурет и несколько секунд сидел так, глядя перед собой с той усталой неподвижностью, какую дает только очень длинный стаж дурных решений.
А потом внизу, со стороны деревни, раздался чей-то голос.
Громкий.
Сердитый.
За ним второй.
Потом третий.
Освиг поднял голову.
Через мгновение до него донеслось уже отчетливо:
— Да это ж вор!
— Я тебе говорю, кругов меньше!
— Кто-то у Доры опять лазил!
Освиг повернулся к окну.
На столе лежали украденные испорченные круги. Топор был расколот. Сапоги мокры. Эльдра уже и так ходила по домам.
А в деревне, судя по нарастающему шуму, только что родился слух о сырном воре.
Освиг закрыл глаза.
— Вот этого, — сказал он очень тихо, — в моей биографии точно не было.
Глава 7: Неправильный урожай
Шум в деревне еще не успел как следует стихнуть, когда Освиг уже стоял у опушки за домом с лопатой в одной руке, мешком в другой и выражением лица человека, который слишком много пережил для того, чтобы ночью закапывать сыр.
Луна, к его глубочайшему раздражению, светила вполне прилично. Не ярко, но достаточно, чтобы мир оставался различимым, а всякая неловкость сохраняла очертания. Земля у самой кромки леса была мягче, чем ему хотелось. Лопата входила в нее с влажным, нехорошо знакомым звуком, и от этого Освиг сразу вспоминал не деревенскую ночь, а другие времена, когда он закапывал вещи куда менее съедобные и, что особенно обидно, делал это с большим достоинством.
— Вот до чего я дошел, — сообщил он лесу негромко.
Лес, как и положено старому лесу, не выразил ни сочувствия, ни осуждения.
За спиной, на холме, темнел дом. Под старым мешком дышала репа. В сарае зловредно и сонно возилась курица. Внизу, в деревне, еще перекликались голоса. Люди обсуждали сырного вора, и эта мысль действовала Освигу на нервы сильнее, чем хотелось признавать.
Когда-то его имя связывали с гарнизонами, на три дня утратившими боеспособность, с мором, с проклятым колодцем и с несколькими городами, в которых после его работы еще долго нехорошо пахло. Теперь же какая-то часть Тальмера, вероятно, сидела у окон и строила догадки насчет человека, ворующего сырные круги.
Неудачи, как любил говорить сам Освиг, в биографию не входят.
Но некоторые унижения, похоже, вписывались туда без спроса.
Яма получилась не очень глубокой, но достаточно широкой. Освиг бросил в нее первый круг, потом второй, потом третий. Все три легли с мрачной, плотной тяжестью, как будто за ночь успели обрасти не только порчей, но и собственным мнением.
Он уже собирался засыпать их землей, когда задержался.
Сыр выглядел нехорошо даже в лунном свете.
Один круг был почти целиком исчерчен темными прожилками. Второй потемнел с одного края так, будто ночь внутри него начала бродить гуще. Третий будто запотел, но влага на его корке блестела не белой сывороткой, а каким-то мутным, неподобающим полумраком.
Освиг поморщился.
— Полежите тут до утра, — сказал он им. — А там я подумаю, что с вами делать.
Сказав это, он вдруг осознал, что разговаривает с закопанным сыром так же, как накануне разговаривал с репой.
На этом месте любой благоразумный человек пересмотрел бы ряд жизненных решений.
Освиг только вздохнул, насыпал сверху землю, утоптал, прикрыл место старой листвой и ветками, затем постоял немного, проверяя, не выглядит ли тайник слишком уж как тайник.
Выглядел.
Впрочем, почти все, к чему он притрагивался в деревне, рано или поздно начинало выглядеть как сцена неудачного сокрытия преступления.
Он оглянулся на дом, на черную кромку леса, на ночь, которая уже медленно стягивалась к утру, и пошел обратно. Сапоги сырели. Это было последней, совершенно лишней мерзостью, и, поднимаясь к дому, Освиг с таким чувством вспоминал болотные побеги прошлых лет, будто мир нарочно решил напомнить ему: нет, друг мой, ты не вышел на пенсию, ты просто сменил масштаб позора.
Спал он плохо.
Не потому что боялся. Страх Освиг знал давно и не путал его с тем особым, усталым раздражением, которое возникает у человека, когда у него на участке одновременно присутствуют: пульсирующая репа, закопанный проклятый сыр, Эльдра Вальн, и деревня, где люди относятся к молочной продукции как к делу чести.
Под утро ему даже приснился какой-то дикий бред, будто сырные круги выросли на тонких ножках и меланхолично уходят в лес, а курица сопровождает их как старший жрец. Проснувшись, он некоторое время лежал, глядя в потолок и с достойным сожалением признавая, что сон оказался не настолько невероятным, как должен был бы.
Снаружи уже дышало утро. Дом тихо поскрипывал. За окном стоял тот ясный, светлый деревенский час, когда все кажется слишком честным для человека с ночной биографией.
Освиг сел, провел ладонью по лицу и какое-то время просто сидел.
Потом, с тем мрачным смирением, какое бывает у людей перед казнью, плохим письмом и повторным визитом к собственным ошибкам, поднялся, натянул сапоги и вышел во двор.
Репа лежала под мешком.
Это само по себе уже было приятно. После последних дней Освиг начал считать приятным все, что не усилилось, не проросло, не ушло вглубь и не стало самостоятельной проблемой.
Он прошел мимо грядки к опушке почти бегом.
Земля у тайника вздулась.
Освиг остановился.
Некоторое время он просто смотрел.
Потом подошел ближе.
Земля не просто вздулась. Она разошлась на несколько толстых, влажных трещин, и из этих трещин наружу выпирало нечто белесое, мягкое, бугристое, с коркой, прожилками и тем самым видом, какой бывает у вещей, совершенно не имеющих права быть живыми, но уже пошедших в рост.
Из одной щели торчал плотный, округлый нарост, похожий одновременно на гриб, сырный круг и плохо продуманный кошмар подмастерья-алхимика. Из другой вылезла бело-серая шляпа с темным краем. Чуть дальше земля вспучилась целой грядкой молочно-бледных, тугих округлостей, будто кто-то ночью посеял тут не сыр, а саму идею очень дурного погреба.
Освиг смотрел на это долго и безмолвно.
Потом, сам того не желая, поймал одну короткую, почти радостную мысль.
Не настоящую радость, конечно. Так, жалкий искренний отблеск надежды, какой иногда вспыхивает у людей в крайнем утомлении.
А что если это, в сущности, сыр. И что если он, сам того не желая, все-таки освоил хоть какое-то сельское ремесло.
Мысль была настолько чудовищна, что Освиг сразу от нее отрекся.
Потом ближайший нарост подозрительно булькнул в земле, и вопрос окончательно отпал.
— Нет, — сказал он негромко.
Молчание опушки его не поддержало.
Он опустился на корточки, тронул один из наростов пальцами и тут же отдернул руку. Нарост был холодный, влажный и упругий. Не как растение. Не как гриб. Скорее как сыр, который решил, что его оскорбили недостатком жизненных перспектив.
Запах тоже стоял соответствующий. Не тухлый. Хуже. Это был запах хорошего погреба, в котором что-то пошло настолько не туда, что теперь уже неясно, надо ли звать хозяйку, жреца или просто бежать.
Освиг медленно выпрямился.
— Ну конечно, — сказал он очень тихо. — Земля. Снова земля. Что еще могло пойти не так.
Где-то за спиной курица вышла из-за бочки и, пользуясь тем, что мир опять рассыпался не по-человечески, направилась к опушке с явным профессиональным интересом.
— Нет, — сказал ей Освиг, не оборачиваясь.
Курица продолжила идти.
— Я серьезно.
Птица остановилась только у самого края вспухшей земли, склонила голову набок и с глубоко оскорбительным любопытством посмотрела на белесый сырной гриб.
Освиг знал этот взгляд. Так смотрят существа, твердо уверенные, что чужое бедствие должно в конце концов дать им что-нибудь клюнуть.
— Даже не думай, — сказал он.
Курица, помедлив, все-таки клюнула край нароста.
И сразу отскочила назад.
Не с криком. Просто резко, всем телом, будто поняла, что на сей раз хозяин действительно умудрился вырастить на участке нечто ниже любых куриных стандартов.
Освиг мрачно отметил, что если даже она не одобряет происходящее, дело совсем плохо.
Он уже собирался взять лопату и начать раскапывать этот молочный позор обратно, когда снизу, от деревни, донеслись голоса.
Не просто голоса. Женские. Яркие. Утренние. Приближающиеся.
Освиг замер.
Потом очень быстро оглядел двор.
Дом на холме, как назло, просматривался прекрасно. Ярва, Эльдра или кто угодно, поднимаясь по тропе, вполне могли увидеть и его самого, и край опушки, и свежую взрытую землю. И если уж вчера Эльдра пришла потому, что отсюда хорошо видно деревню, то сегодня кто-нибудь запросто мог подняться просто потому, что отсюда хорошо видно все остальное.
Освиг рывком набросал на вздувшуюся землю старых веток, опавшей листвы и какого-то садового мусора, который первым попался под руку. Вид стал еще подозрительнее.
Он выпрямился, окинул это взглядом и в полном отчаянии понял, что если бы сам увидел подобное у соседа, первым делом подумал бы, что там либо что-то закопали, либо что-то наоборот вылезает.
Голоса были ближе.
Освиг вытер ладони о штаны, попытался придать лицу выражение человека, занимающегося мирным утренним трудом, и в этот момент из-за яблонь показались Ярва и Эльдра.
Ярва несла корзину. Эльдра шла рядом, без плаща, в простом темном платье, и утренний свет ложился на ее лицо так честно, что Освигу стало не по себе заранее. Слишком уж мирно это выглядело для человека, который всего в нескольких шагах от них пытался скрыть растущий сыр.
— С добрым утром, сынок, — сказала Ярва еще на подходе. — Ты уже на ногах. А я говорила, люди с таким лицом долго не спят.
— Я и не пытался, — буркнул Освиг.
Эльдра кивнула ему. Взгляд ее, как и следовало ожидать, сразу прошелся по двору, по дому, по грядке с мешком, по опушке. Освиг внутренне стиснулся.
— Я принесла тебе хлеба, — сообщила Ярва, поднимая корзину. — И не смотри так, будто это начало новой войны.
— У меня и без хлеба хватает фронтов.
— Вот именно потому я и принесла хлеб.
Эльдра тем временем чуть повернула голову в сторону опушки.
Освиг увидел это движение и почувствовал мгновенную, почти животную тревогу. Не страх еще. Страх был бы проще. Тут было другое: очень ясное понимание, что если она подойдет туда на пять шагов ближе, утро немедленно испортится навсегда.
— Не стоит, — сказал он слишком быстро.
Эльдра остановилась и посмотрела на него.
— Что именно?
— Там... ничего интересного.
Ярва перевела взгляд с него на опушку, с опушки снова на него.
— Милок, у тебя здесь уже не первый раз именно там оказывается что-то интересное.
Это было несправедливо и, хуже того, правдиво.
Эльдра сделала еще полшага.
Освиг почувствовал, как внутри все неприятно сжимается. Мысли заметались. Правильной не было ни одной. И именно поэтому, как часто бывает с людьми в крайней неловкости, наружу вылетела самая неподходящая.
— У вас… красивый шрам, — выпалил Освиг.
Тишина, последовавшая за этим, была такой полной, что даже курица перестала шуршать.
Ярва медленно повернула голову к Эльдре. Потом к Освигу. Потом снова к Эльдре.
Выражение ее лица ясно говорило, что до этой минуты она считала нового соседа просто бытовым недоразумением, а теперь начинает подозревать в нем новые, малоизученные формы дурости.
Эльдра смотрела на Освига совершенно спокойно.
— Спасибо, — сказала она после короткой паузы. — Это работа Черного Мора.
Освиг буквально скукожился.
Не сильно. Ровно настолько, насколько человек может скукожиться на глазах у двух женщин и при этом сохранить остатки мужского достоинства. Плечи у него чуть подобрались, лицо стало уже, взгляд метнулся в сторону. Сам он, вероятно, не заметил бы этого. Но Ярва заметила. Эльдра, скорее всего, тоже.
Освиг открыл рот. Закрыл. Потом сказал:
— Наверное, скверный был человек.
Ярва издала короткий, совершенно бесценный звук, будто не знала, то ли сотворить знак от дурного глаза, то ли треснуть его корзиной.
Эльдра не улыбнулась. Но что-то в ее лице изменилось. Не смягчилось. Просто стало глубже. Как если бы фраза Освига задела какую-то мысль, которую она пока не собиралась трогать при свете утра и в присутствии бабушки.
— Скверный, — согласилась она.
Освиг ничего не ответил.
Да и что тут было отвечать. Что неудачи в биографию не входят? Что мор в Эйренвелле действительно вышел убедительный? Что он не помнит конкретно этот шрам, но очень хорошо помнит Грейвенхолл, дым, крики, спешный отход через каменный двор и собственную раздраженную мысль, что мертвецы опять ведут себя творчески?
Нет. Ничего из этого не годилось для мирного утра.
Ярва, как всякий по-настоящему полезный человек, решила не оставлять разговор там, где он начал пахнуть тяжелой памятью.
Ярва протянула ему корзину окончательно.
— Возьми хлеб. И постарайся до вечера никому больше не делать комплиментов.
Освиг мрачно взял корзину.
— Это был не комплимент.
— Тем хуже, — сказала Ярва.
Освиг внутренне дернулся.
Ярва посмотрела на него с подозрением.
Освиг открыл рот, чтобы исправить сказанное, и тут же понял, что исправление будет еще хуже.
Он уже слишком хорошо знал это состояние. Слова, стоило им выйти наружу, немедленно переставали быть союзниками и переходили на сторону обстоятельств.
— Я имел в виду... — начал он.
— Нет, — сказала Ярва.
Освиг замолчал.
Постоял секунду, глядя в сторону, будто там, между опушкой и забором, мог внезапно обнаружиться более удачный язык.
Потом устало махнул рукой.
— Ладно, — сказал он. — Хватит.
— Чего хватит? — спросила Ярва с подозрением.
— Меня, — мрачно ответил Освиг. — В смысле слов. Каждое следующее почему-то делает все только хуже.
Эльдра смотрела на него спокойно, и это почему-то оказалось особенно невыносимо.
— Разумное наблюдение, — сказала она.
— Вот видите, — пробормотал Освиг. — Даже вы это заметили. Значит, случай безнадежный.
И на этом он окончательно махнул на все рукой. Не образно. Вполне буквально, коротким усталым жестом человека, который признал: сегодня собственный рот работает против него с большей преданностью, чем любая вражеская магия.
Эльдра снова перевела взгляд к опушке. Освиг увидел это и понял: маневр со шрамом сработал лишь наполовину. Она не полезла туда сразу, но не забыла. Более того, теперь, после его дурацкой фразы, она, вероятно, еще крепче запомнит именно эту сторону двора.
Прекрасно.
— Я хотела осмотреть тропу у леска, — сказала Эльдра. — След ночью мог уйти вверх.
Освиг сжал пальцы на краю корзины так, будто Ярва вручила ему не хлеб, а приговор.
— Там только сырая земля, — сказал он. — Я сам ходил утром.
— Зачем? — сразу спросила Эльдра.
Освиг выдержал паузу.
— Смотреть, не лез ли кто-то к моему сараю.
Ярва хмыкнула.
— Милок, у тебя там красть нечего. Даже курица от тебя еще не ушла только потому, что местность незнакомая.
Курица оскорбленно квохтнула из-за бочки.
Эльдра помолчала, затем кивнула.
— Хорошо. Пока не пойду.
Освиг едва не сел от облегчения.
Но именно в эту секунду из-под груды веток у самой опушки тихо, отчетливо и крайне неподобающе для честной земли поднялся белесый сырной нарост. Совсем чуть-чуть. Не на глазах у всех сразу, нет. Скорее так, будто почва сделала медленный, влажный вдох.
Освиг увидел это. Курица увидела это. Кажется, Эльдра тоже увидела.
Ярва, к счастью, стояла боком и в этот момент поправляла корзину.
Освиг резко шагнул вперед, почти заслоняя собой край двора.
— Я сказал, там ничего интересного.
Эльдра подняла на него взгляд.
Вот теперь она смотрела не просто внимательно.
Не как капитан на марше. Не как внучка Ярвы. А как человек, который вдруг очень отчетливо понял: новый сосед у леса может быть связан не с одной странностью, а уже с опасной кучностью странностей.
Позади Освига мешок над репой едва заметно шевельнулся.
Слева под ветками рос черный сыр.
Справа курица смотрела на него с тем моральным осуждением, которое, по мнению Освига, было бы гораздо полезнее в более ранние часы его жизни.
Ярва между тем нетерпеливо качнула корзиной у него перед грудью.
— Да возьми ты уже. Стоишь, как будто я тебе не хлеб, а яд передаю.
Освиг машинально взял корзину.
И в этот самый миг один из белесых сырных грибов у опушки с тихим влажным звуком лопнул.
Запах ударил сразу.
Густой. Погребной. Молочный. И совершенно нехороший.
Ярва замерла.
Эльдра медленно повернула голову к опушке.
Освиг закрыл глаза.
Очень ненадолго. Потому что когда он открыл их снова, Эльдра уже шагнула вперед.
И Освиг понял, что его погубил круг предательского сыра.
Глава 8: Улика из земли
Запах ударил густо, влажно такой отвратительный, будто из земли выдохнул сам сырный погреб.
Ярва замерла с корзиной в руках.
Эльдра уже шагнула вперед.
Освиг сделал то единственное, что в такие минуты делают люди, чья жизнь за последние годы слишком часто зависела от плохих решений, принятых быстро: тоже шагнул вперед и заслонил собой край опушки.
Это вышло почти убедительно.
Почти.
— Не стоит, — сказал он.
— Уже чувствую, что стоит, — спокойно ответила Эльдра.
Из-под наваленных веток снова донеслось мягкое, влажное шевеление. Такое, от которого воображение получает достаточно пищи, но еще не находит слов. Курица под бочкой негромко квохтнула, переступила лапами и на всякий случай отошла на два шага. Если даже она решила соблюдать дистанцию, дело принимало совсем нехороший оборот.
Ярва втянула носом воздух.
— Освиг.
Он молчал.
— Милок.
— Да.
— Это что у тебя там опять растет?
Освиг закрыл глаза на секунду, ровно на ту меру, которая отделяет взрослого человека от добровольного самоубийства.
— Не знаю.
Ярва посмотрела на него с тяжелым, давно заслуженным сомнением.
— После репы я уже ничему не удивлюсь, — сказала она. — Но ты и правда стараешься.
Эльдра тем временем обошла его слева. Просто сделала несколько шагов в сторону, как человек, привыкший не спорить с препятствием, а понимать, можно ли его обойти. Освиг повернулся за ней, опять невольно перекрывая обзор, и именно этим окончательно выдал, что перекрывать тут есть что.
Взгляд Эльдры опустился на землю у его ног, на разметанные ветки, на влажную, свежую почву, и Освиг с холодной ясностью понял: еще мгновение, и дальше скрывать уже нечего.
Под одной из веток что-то белесое дрогнуло и выперло наружу, как тесто из печи. Небольшой бугристый нарост, одновременно похожий на гриб, сырную корку и кусок глупости Освига, пробившей себе путь через землю.
Эльдра ничего не сказала.
Освиг очень не любил, когда она ничего не говорила.
Ярва же, как всякий человек крепкого деревенского устройства, от молчания не зависела.
— Силы небесные, — сказала она с чувством. — Ты что, уже и сыр сажаешь?
Освиг с трудом повернул к ней голову.
— Нет.
— Тогда почему он у тебя из земли лезет?
Это был исключительно справедливый вопрос, на который Освиг не имел исключительно никакого ответа. По крайней мере такого, который можно было бы произнести при двух живых женщинах, одна из которых была старухой с хлебом, а вторая капитаном Железной Литании.
Эльдра присела у самого края вспухшей земли. Не дотрагиваясь. Просто осматривая.
— Не подходите ближе, — сказал Освиг слишком быстро.
Она подняла глаза.
— Почему?
— Потому что... — он запнулся, почувствовал, как слова начинают путаться, и с раздражением на самого себя продолжил уже суше: — Потому что я не знаю, что это.
— Это я вижу, — сказала Ярва. — Я вот тоже, между прочим, не знаю, что это. Но оно у тебя уже второе по счету.
Освигу нечего было возразить. В последние дни его участок действительно начинал напоминать место, где природа решила перейти на темную службу.
Эльдра осторожно наклонилась ближе. Запах снова пошел волной, густой, молочный, погребной, с тем неприятным привкусом, какой бывает у вещей, слишком долго пролежавших рядом с чужими дурными намерениями. Один из наростов лопнул тоньше прежнего, не с треском даже, а с тихим чмокающим звуком. На землю стекла мутноватая белая капля.
Ярва отшатнулась первой.
— Нет, — заявила она сразу. — Нет. Это уже не огород. Это черт знает что.
Освиг невольно почти согласился. Почти, потому что всякая открытая солидарность с Ярвой в такие минуты грозила следующими тремя часами подробных наставлений.
Эльдра наконец выпрямилась.
— Это не само выросло, — сказала она.
Освиг промолчал.
Ярва перевела взгляд с Эльдры на него.
— Ага, — сказала она мрачно. — Вот и я думаю, сам сыр не растет.
Эльдра смотрела на землю, на наросты, на белесо-черную, вздувшуюся почву с той внимательностью, от которой у Освига начинал ныть затылок. Именно так она когда-то осматривала следы порчи во дворах, где после его работы люди еще долго не хотели жить. Именно так смотрела на остатки круга под Эйренвеллом. Именно так стояла однажды над цистерной, которую он, по собственному убеждению, испортил вполне качественно, хотя потом, к сожалению, еще и сам с него слег.
— Не трогайте, — сказал он.
— Почему? — спросила Эльдра.
— Потому что я уже сказал.
Ярва шумно выдохнула.
— Слушайте, вы оба. Пока вы тут разговариваете так, будто на похоронах, оно, между прочим, растет.
Она ткнула пальцем в один из белесых наростов. Освиг чуть не схватил ее за руку.
— Не надо!
Ярва посмотрела на него с искренним оскорблением.
— Это мой палец, сынок. Я им и не такое в жизни трогала.
— Верю, — сухо ответил Освиг. — Но это не повод продолжать традицию.
Эльдра неожиданно очень тихо хмыкнула. Не смех даже. Просто тень звука, короткая и слишком живая для такой сцены. Освиг отметил это помимо воли и тут же разозлился на себя.
— Лопату, — сказала Эльдра.
Освиг замер.
— Что?
— Лопату, — повторила она. — Если это сидит неглубоко, надо вытаскивать сейчас. Пока оно не ушло в корни.
Ярва немедленно кивнула.
— Вот. Наконец-то нормальные слова.
Освиг стоял несколько секунд, глядя то на землю, то на Эльдру, то на лопату, которую сам же ночью с таким трудом дотащил обратно. И снова ощутил всю унизительность положения. Он не просто вырастил сырную мерзость у опушки. Он сейчас будет выкапывать ее вместе с Эльдрой.
Иногда судьба явно получала удовольствие от своей работы.
— Я сам, — сказал он.
— Конечно, — отрезала Ярва. — Потому что сам ты уже прекрасно справился до этого места.
Освиг стиснул зубы.
Эльдра протянула руку.
— Давайте.
Это «давайте» добило его окончательно. Когда человек, от которого ты когда-то не раз тактично отступал через самые неблагородные обстоятельства, теперь спокойно требует у тебя лопату для извлечения твоего же сельскохозяйственного преступления, внутри что-то начинает расслаиваться.
Он все-таки отдал ей лопату.
Эльдра вонзила лезвие в землю у самого края вспухшей почвы. Работала она так же, как двигалась всегда: без лишних жестов, без суеты, коротко и точно. Освиг, скрестив руки, наблюдал за этим с тревожным раздражением. Ярва держала корзину на сгибе локтя и комментировала происходящее с тем бесценным, бесстрашным здравомыслием, которое бывает только у женщин, переживших куда больше, чем готов допустить мир.
— Я тебе говорила, — бурчала она в сторону Освига, — не колдуй над едой.
— Я не колдовал над едой, — сказал он автоматически.
Ярва медленно повернула голову.
Освиг почувствовал, как поздно понял, что выбрал совершенно не ту фразу.
— В смысле, — сказал он, — не в этот раз.
Ярва посмотрела на него так, словно только что получила в руки очень интересную палку и еще решает, бить ею сразу или попридержать.
Эльдра, не оборачиваясь, сказала:
— Не помогайте себе.
— Я и не собирался, — буркнул Освиг.
Первый пласт земли поддался. Из него показалась белесая корка, округлая, влажная, вздутая, уже не похожая на честный сыр, но еще и не полностью перешедшая в состояние почвенного позора. Эльдра поддела нарост, и он, с тягучим шорохом, вышел из земли почти целиком. У Освига передернулось лицо.
— Да, — сказала Ярва с чувством. — Вот это уже совсем мерзость.
Освиг хотел заметить, что формулировка чересчур общая, но передумал. Не время спорить о терминах, когда из твоей опушки выкапывают то, что еще вчера было уликой.
Эльдра аккуратно перевернула нарост лопатой. Под коркой тянулись темные прожилки. Не грибница даже, а какое-то подобие корней, белых, влажных, плотных, вплетенных в землю с неожиданной деловитостью. Словно сыр, однажды получив шанс на рост, решил больше не ограничивать себя прежним назначением.
— Интересно, — сказала Эльдра.
Освиг повернулся к ней так резко, что сам это понял.
— Что именно здесь интересно?
Она подняла на него взгляд.
— То, что это растет по очень плохой логике.
Освиг молчал.
Ярва же фыркнула.
— А по хорошей логике, по-твоему, что, сыр из земли встает?
— Нет, — сказала Эльдра. — По хорошей логике сыр вообще не растет.
— Вот и я о том же.
Освиг упрямо смотрел на белесо-черную мерзость у ее ног и ощущал то старое, тяжелое чувство, которое обычно приходило после хорошо выполненной, но почему-то вдруг слишком самостоятельной работы. Он слишком хорошо знал эту стадию. Беда уже не просто существует. Беда начинает развиваться. И именно в этот момент умный человек, как правило, либо бежит, либо сжигает все к чертям. К несчастью, присутствие Ярвы и Эльдры делало оба варианта несколько затруднительными.
— Надо вытащить все, — сказала Эльдра.
— Да уж не солить же, — отрезала Ярва.
Освиг все-таки шагнул вперед.
— Лопату.
Эльдра отдала ее без спора. Это было почти обиднее.
Он начал копать сам, быстро и зло, с тем давлением, от которого земля обычно предпочитает не спорить. Из-под слоя почвы один за другим выходили новые сырные клубни, грибоподобные шляпы, корявые, бледные отростки с коркой по краям. Один лопнул под лопатой с влажным треском. Второй выскочил почти целиком и едва не покатился вниз по склону, но курица, проявив редкое для нее гражданское чувство, отпрянула от него с воплем такого морального осуждения, что круг на секунду будто передумал.
— Даже птица знает, что это гадость, — заметила Ярва.
— В ней очень тонкая натура, — сухо сказал Освиг, не разгибаясь.
— Ну конечно. Особенно когда жрет чужой пирог.
Эльдра между тем молчала, но Освиг слишком остро чувствовал ее рядом. Она не просто смотрела. Она замечала. Как он обходит особенно темные участки. Как не берет руками то, что лучше поддеть сбоку. Как почти не задается вопросом, куда именно вросла мерзость, а сразу понимает, где копать глубже.
Наконец она сказала:
— Вы слишком хорошо знаете, как это трогать.
Освиг выпрямился.
На лопате лежал очередной сырный нарост, похожий на плохо воспитанный обед.
— Это довольно простая наука, — ответил он. — Если что-то вылезло из земли неестественным образом, лучше брать его не руками.
— Не для всех простая, — сказала Эльдра.
Ярва, к счастью, в этот момент была занята тем, что выбирала палку подлиннее и пыталась подцепить особенно мерзкую шляпку, не подходя слишком близко. Освиг мысленно поблагодарил судьбу за ее приоритеты, что случалось крайне редко.
— А вы часто имеете дело с подобным? — спросила Эльдра.
— Не чаще, чем хотелось бы, — буркнул он.
Это тоже прозвучало хуже, чем следовало.
Эльдра едва заметно наклонила голову.
— Вот как.
Освиг вогнал лопату в землю так, будто хотел перекопать не тайник, а весь разговор.
Они работали еще минут десять. Наконец почва стала похожа просто на разрытую землю, а не на молочный заговор. На траве лежала куча из вывороченных наростов, клубней и полукруглых, слипшихся сырных тел, которые, к великому неудовольствию Освига, уже даже в разоренном виде сохраняли какую-то неприятную основательность.
Ярва смотрела на них с выражением хозяйки, которой нанесли оскорбление через порчу продуктов.
— Это надо сжечь, — сказала она решительно.
Освиг внутренне дернулся.
Сжечь было бы, пожалуй, правильно. И, пожалуй, катастрофично. Он не имел ни малейшей уверенности, что это загорится как положено чему-то, вчера бывшему сыром, а сегодня ставшему аргументом против естественных законов.
— Не надо, — сказал он.
Ярва повернулась к нему.
— Почему?
Освиг уже открыл рот, но Эльдра ответила раньше:
— Сначала надо понять, как оно себя поведет.
Он перевел взгляд на нее.
Она стояла чуть в стороне, вытирая лопату о землю, и лицо у нее было спокойное. Почти спокойное.
Освиг очень не любил, когда кто-то произносил именно ту осторожную фразу, которую он сам хотел бы сказать.
Ярва прищурилась.
— И что же, по-вашему, оно может сделать? Уползти?
Никто не ответил.
Ярва медленно обвела взглядом сначала Эльдру, потом Освига, потом кучку сырной мерзости.
— Ясно, — сказала она. — Даже спрашивать не хочу.
Но, конечно, хотела. Просто, как всякая мудрая старуха, понимала, что задавать лишний вопрос при двух людях с такими лицами значит растянуть разговор до обеда.
— Значит так, — продолжила она тоном человека, который уже взял судьбу за воротник. — Это мы тут не оставим. Освиг, бери холщовую тряпку. Эль, отойди, я на тебя потом ругаться не хочу. И чтоб вы оба не молчали так, будто сейчас мир треснет. Мир уже и без вас трещит.
Освиг ушел в дом за старой мешковиной и все время, пока шел через двор, чувствовал затылком взгляд Эльдры. Это действовало на нервы почти физически. За последние годы он сталкивался со множеством людей, которые смотрели на него с ненавистью, жадностью, страхом, религиозным усердием или готовностью убить. Но внимательность Эльдры была хуже. Она смотрела не как враг. Она смотрела как человек, который еще не знает вывода, но уже знает, что вывод ему не понравится.
Когда он вернулся, Ярва уже стояла над кучей наростов, уперев руки в бока, а Эльдра смотрела на лесную кромку.
— Ты бы, сынок, хоть шрам ей второй не подарил, — сказала Ярва, принимая у Освига тряпку.
Освиг чуть не выронил ее.
Эльдра на это ничего не сказала. Но в уголке ее рта мелькнуло что-то очень короткое. Не улыбка даже. Так, память о ней.
— Я постараюсь, — сухо ответил Освиг.
Эльдра отдала ему лопату и на секунду не отпустила черенок.
— У вас руки в этой дряни, — сказала она. — Вымойте до локтя, не до кисти. И не грейте воду: на коже она от горячего идет внутрь.
Освиг замер.
Это был не вопрос. Это был совет человека, который знал, как обращаться с последствиями чужой темной работы, и который зачем-то потратил его на соседа с плохим огородом.
— Спасибо, — сказал он.
— Не за что, — ответила Эльдра и отпустила черенок.
— Вот и постарайся. А то с вас обоих глаз не сведи.
Он застыл.
— С нас обоих?
Ярва посмотрела на него таким взглядом, в котором было сразу все: деревенская мудрость, женское ехидство, возраст, опыт и та самая разрушительная уверенность, с которой старухи понимают мир неправильно, но очень основательно.
— С обоих, сынок, — сказала она. — Не прикидывайся пнем.
Освиг открыл рот.
Закрыл его.
Открыл снова.
И тут совершенно ясно понял, что не может объяснить Ярве примерно ничего из того, что на самом деле происходит между ним, ее внучкой, Черным Мором, Грейвенхоллом, сыром и крайне плохой магической агрономией. Для этого пришлось бы начинать слишком издалека, а заканчивать, вероятно, уже где-то в петле.
Поэтому он выбрал единственно доступную форму защиты:
— Вы ошибаетесь.
— Конечно, — сказала Ярва с такой ласковой безжалостностью, что у него немедленно испортилось настроение еще сильнее. — А ты, значит, просто на шрамы теперь всем подряд любуешься.
Эльдра все-таки отвернулась. Не от смущения, нет. Скорее чтобы Ярва не увидела на ее лице чего-то лишнего. Но именно это и добило Освига. Потому что если в сцене участвует Ярва, любая попытка скрыть выражение лица автоматически считается признанием.
Он уткнулся в тряпку, в сырную мерзость, в лопату, куда угодно, только бы не смотреть ни на одну из них.
Работали молча.
Наконец все, что удалось выкопать, было собрано в плотный, неглубоко дышащий сверток, от которого пахло так, будто кто-то пытался скрестить погреб, грибницу и дурную память о молоке. Ярва категорически отказалась держать его в руках дольше, чем нужно. Эльдра тоже не стремилась. В итоге Освиг, как и следовало ожидать, оказался законным владельцем своего урожая.
Он стоял с этим узлом в руках и чувствовал себя человеком, которому судьба за долгую карьеру наградила не одно и не два, а уже целый ряд крайне своеобразных титулов. Темный маг. Черный Мор. Сырный вор. И теперь, вероятно, еще и человек, выращивающий сыр у леса.
— Я это унесу, — сказал он.
— Куда? — спросила Эльдра.
— Подальше.
— Конкретнее?
Он посмотрел на нее с усталым раздражением.
— Вы ждете, что я сейчас скажу: «Пойду закапывать свое молочное безобразие у старой ели»?
— Было бы честно.
— Было бы глупо.
— Тоже верно, — спокойно ответила она.
Ярва вздохнула.
— Слушайте, вы оба разговариваете так, будто в детстве вместо каши ели железные гвозди.
Освиг ничего не сказал.
Эльдра тоже.
Это, разумеется, только укрепило Ярву в ее крайне вредоносных умозаключениях.
Наконец она подхватила корзину, посмотрела на Эльдру, потом на Освига, потом на Освига и Эльдру вместе, будто уже мысленно расставляла их по местам за будущим столом, и заявила:
— Ладно. Я домой. А вы тут разберитесь без новых огородных чувств.
Освиг повернул к ней голову.
— Без чего?
— Без глупостей, — поправилась Ярва слишком быстро для человека, который прекрасно знал, что сказал именно то, что хотел. — И смотри у меня, сынок. Если у тебя еще что из земли полезет, я в следующий раз Хальда приведу. Он тебя лопатой вразумит.
— Спасибо, — сухо сказал Освиг.
— Не за что. Я о тебе забочусь.
Она ушла вниз по тропе, не оглядываясь. Эльдра стояла рядом, тихая, собранная, с той особой неподвижностью, которая делала ее опаснее любого резкого движения. Ветер чуть шевелил короткие волосы у виска. У самой щеки светлее проступал шрам.
Освиг, все еще держа в руках сверток сырной мерзости, вдруг совершенно не к месту вспомнил, как Ярва сказала «Эль». До того это имя не звучало для него. Эльдра была Эльдрой, капитаном, памятью о погоне, женщиной в доспехе, проблемой с глазами. А «Эль» мгновенно сделала ее чьей-то внучкой, девочкой из этой деревни, человеком, который когда-то бегал по этой тропе не за ним, а просто к дому.
Это было крайне не к месту и очень мешало.
— Вы странный человек, Освиг, — сказала Эльдра.
— Я слышал и хуже.
— Не сомневаюсь.
Он помолчал.
— А вы наблюдательная.
— Это часть ремесла.
Освиг криво усмехнулся.
— Вот и у меня когда-то было ремесло, которое мешало людям жить.
Сказал и тут же понял, что фраза скверная. Слишком скверная.
Эльдра медленно повернула к нему голову.
— Когда-то?
Он смотрел в сторону леса.
— У всех есть прошлое.
— Да, — сказала она. — Но не у всех оно так настойчиво лезет из земли.
Этого он не ожидал.
Некоторое время они стояли молча. Потом Освиг осторожно поправил сверток в руках.
— Я это уберу.
— Уберите.
— И?
— И пока я не знаю, что именно вы скрываете, — сказала Эльдра, глядя на него прямо. — Но у нового соседа у леса слишком много странностей для обычного человека.
Освиг стиснул пальцы на ткани так, что сырная корка внутри тихо хрустнула.
— Значит, мне стоит вести себя обычнее.
— Было бы неплохо, — ответила она. Потом чуть помедлила и добавила: — Но уже поздно.
С этими словами Эльдра развернулась и пошла вниз по тропе.
Освиг смотрел ей вслед дольше, чем следовало. Потом перевел взгляд на сверток в руках. Потом на грядку с репой. Потом на опушку, где земля все еще выглядела так, будто ей пришлось пережить очень дурной разговор с молочной продукцией.
— Прекрасно, — сказал он наконец.
Курица, устроившаяся у бочки, посмотрела на него с безмолвным, твердым осуждением.
— Даже не начинай.
Но курица, как и судьба, редко упускала случай насладиться чужим падением.
Освиг медленно пошел к лесу. Теперь уже дальше. По-настоящему дальше. Потому что одно он понял совершенно ясно: Эльдра ушла, но не отступила. Ярва ушла, но теперь наверняка решила, что у них с «Эль» что-то есть. А у него в руках был узел, который пах как погребная ересь и, возможно, все еще продолжал расти.
В таких обстоятельствах человек либо идет вперед, либо ложится прямо на тропе и просит мир добить его по-человечески.
Освиг пошел вперед.
В лесу он все-таки остановился. Закапывать растущую вещь во второй раз означало уже не ошибку, а приверженность методу. До вечера Освиг сидел у старого кострища и распускал порчу в обратном порядке, по одной связке. Когда последняя разошлась, сверток перестал дышать, а черные жилы выгорели в сухую корку. Из середины удалось вырезать небольшой чистый круг. Сам сыр от этого не исчез: отменить его нелепый рост задним числом было невозможно. Остатки он прокалил в кострище и засыпал золой. Круг забрал домой, проверил на остаточный след и только потом отрезал ломтик. Никакого следа не было. На вкус тоже вышло оскорбительно хорошо.
Весь следующий день сыр лежал под чистой тканью, не рос, не чернел и вообще вел себя так, будто именно Освиг был здесь единственной вещью, нуждающейся в наблюдении.
А за его спиной, под старым мешком на грядке, земля едва заметно вздохнула. Сторожевая черта осталась ровной. Освиг проверил ее прежде, чем убрать лопату.
Глава 9: Белая Ярмарка
На семнадцатый день новой жизни Освига Белая Ярмарка пришла в Тальмер вместе с запахом.
С утра деревня пахла молоком, теплым тестом, медом, свежими досками, лошадиным потом, яблоками, дымом и той особой, праздничной хозяйственностью, которая делает даже самых ленивых людей похожими на существ с целью.
По тропам уже ходили с корзинами, перекликались через заборы, хлопали калитками, ругались за цену еще до начала торговли и, что особенно раздражало Освига, были довольны собой.
Он стоял у крыльца и мрачно смотрел вниз с холма, где Тальмер распускался в утреннем свете как нарядная, крайне подозрительная проблема.
За последние дни он пришел к выводу, что деревня умеет быть опасной в двух состояниях: когда в ней творится нечто темное, и когда в ней намечается праздник.
Второе, пожалуй, было даже хуже. В первом случае люди хотя бы боялись. Во втором они оживлялись, сбивались в кучки, звали друг друга, обсуждали, носили еду, делали выводы и, что совсем скверно, гораздо охотнее лезли в чужие дела.
Из сарая донеслось негодующее куриное бормотание. Курица тоже ощущала необычность дня и, как все приличные скверные существа, была ею недовольна. Под мешком на грядке репа вела себя тихо. Освиг обошел запор еще до завтрака; ни на одном участке сторожевая черта не изменилась.
Он как раз думал, что сегодня останется дома, запрет дверь, переждет людской восторг и, возможно, доживет до вечера без новых унижений, когда калитка Ярвы хлопнула так бодро, словно с утра пораньше кто-то выпустил на волю саму деревенскую бурю.
Через минуту эта буря уже поднималась к нему на холм.
Ярва шла быстро, с корзиной на сгибе руки и с тем выражением лица, которое у нее появлялось всякий раз, когда она заранее решила что-то за двоих, троих и, по возможности, весь ближайший округ.
Освиг сразу насторожился.
— Нет, — сказал он еще до того, как она подошла.
— Даже не начинала, а ты уже нет, — фыркнула Ярва. — Это у тебя привычка дурная или врожденное?
— Опыт.
— Вот и отлично. Тогда опыт подскажет тебе, что спорить со мной по праздникам бесполезно.
Она не остановилась на дорожке, не замедлилась и вообще не проявила ни малейшего уважения к его праву на мирную оборону. Поднялась на крыльцо, вошла в дом так, будто жила здесь с детства, и через миг вынесла обратно небольшой круг сыра, завернутый в чистую ткань.
Освиг узнал его сразу.
И почувствовал, как у него внутри все холодеет не хуже погреба.
— Нет, — повторил он уже с чувством.
— Да, — сказала Ярва.
— Вы не имеете права.
— Очень даже имею. Ты эту дрянь держал в доме два дня, смотрел на нее с таким лицом, будто она тебе лично должна денег, а потом ушел за водой. Я понюхала. Потом попробовала. Потом еще раз попробовала. И вот что я тебе скажу, сынок.
Она подняла сыр чуть выше, как знамя.
— Очень даже ничего.
Освиг уставился на нее так, будто внезапно увидел у Ярвы вторую голову.
— Это не «ничего». Это вообще не должно было...
Он замолчал.
Ярва сразу прищурилась.
— Ну?
— Это не ярмарочный сыр, — закончил он мрачно.
— Это как раз мы сейчас и выясним.
— Нет.
— Да.
— Я не пойду.
— Пойдешь.
— Я не понесу это вниз.
— И не надо. Я сама понесу. А ты понесешь корзину.
С этими словами она всучила ему плетеную корзину, полную пирогов, банок с медом и еще чего-то, что, по мнению Ярвы, непременно требовалось для успешной торговли, соседства, впечатления и, вероятно, управления судьбой.
Освиг машинально взял корзину.
Потом понял, что взял корзину.
Потом с очень тяжелым достоинством опустил взгляд на свои руки, где покоился, по сути, символ полного крушения его прежней жизни.
Когда-то люди дрожали от имени Освальда Черного Мора.
Теперь Освиг стоял на крыльце с чужой корзиной, а Ярва несла на ярмарку сыр, выросший из закопанной улики.
Освиг остался на секунду стоять у дома, с корзиной в руках и очень ясным ощущением, что именно так начинаются дурные легенды.
Не с великой магии, крови, культа, или моровых улиц. А с утра, когда тебя почти силой тащат на Белую Ярмарку, чтобы выставить там подозрительно удавшийся сыр.
Он оглянулся на дом.
Дом, как и всегда, не предложил поддержки. Репа под мешком дышала тихо, в пределах отведенного ей безобразия; сторожевая черта оставалась серой. Курица посмотрела на него с порога сарая тем единственным глазом, в котором давно уже поселилось твердое убеждение: человек этот не справляется.
— Не смотри так, — буркнул ей Освиг и пошел вниз.
Тальмер шумел.
Белая Ярмарка раскинулась на просторной поляне у старой липовой аллеи, где в обычные дни дети гоняли обручи, а мужчины спорили о заборе. Теперь же там стояли столы под белыми полотнищами, доски с рядами сырных кругов, корзины со свежим сыром и хлебом, кувшины с молоком, баночки меда, бочонки масла, тканые салфетки, охапки трав и все то количество людей, которое Освиг считал совершенно избыточным для жизни как таковой.
Он шел за Ярвой с лицом человека, сопровождающего собственное унижение на публичное выступление.
И, как назло, все вокруг было очень... живым.
Белые круги сыра лежали на столах, как маленькие луны хозяйственного достоинства. Старики ходили вдоль рядов с видом судей древних цивилизаций. Женщины обменивались новостями, ценами, взглядами и рецептами быстрее, чем храмовые писари успевают расставить печати. Дети путались под ногами. Кто-то уже играл на свирели. Где-то звенела кружка. Где-то смеялись. Где-то ругались из-за места у стола.
И все это было до оскорбительного обыкновенно. Слишком хорошо освещено для человека с его привычками.
— Не отставай, — бросила Ярва.
— Я пытаюсь отстать навсегда.
— Поздно. Я тебя уже привела.
Они заняли место у края ряда, между Дорой и стариком Хальдом, который, по мнению Освига, был слишком стар, чтобы так подозрительно хорошо видеть. Дора, увидев Ярву, поджала губы с тем тяжелым достоинством хозяйки, чьи круги в последнее время пережили больше, чем следовало.
Увидев сыр у нее в руках, она прищурилась еще сильнее.
— Это откуда ж? — спросила она.
Ярва поставила круг на чистую доску так уверенно, будто самолично вывела его из молочной благодати.
— От Освига.
Дора перевела взгляд на Освига.
Потом на сыр.
Потом снова на Освига.
— От нового соседа? — переспросила она с такой интонацией, будто Ярва только что заявила, что ее кот теперь кузнец.
— От него, — подтвердила Ярва. — Видишь, какой круглый.
Освиг молчал.
В последнее время это было его единственным надежным способом не усугубить.
Дора подошла ближе, наклонилась к кругу, понюхала, хмыкнула.
— Странный.
— Это ты про Освига или про сыр? — уточнила Ярва.
— Про все сразу.
Освиг стоял с корзиной в руках и остро ощущал, что вот именно в таких обстоятельствах люди и начинают желать себе чумы. Не настоящей, конечно. Небольшой. Чтобы был повод уйти.
Но уйти ему не дали.
Ярва тут же сунула ему корзину на стол, потом подправила ткань, потом поправила ему ворот рубахи с беззастенчивым выражением лица человека, для которого чужая шея это общественное пространство, и только после этого удовлетворенно огляделась.
И немедленно заметила Эльдру.
Та стояла чуть дальше, у ряда с медом и сыром от Хоба, с одной из своих подруг, высокой светловолосой женщиной. Без доспеха, как и всегда здесь, среди деревенских. В простом темном платье, с короткими волосами, с прямыми плечами, с шрамом, который при дневном свете казался еще отчетливее. Рядом с ней разговаривали легко, кивали, смеялись. Она отвечала коротко. И Освиг, как уже не раз бывало, испытал к этому зрелищу одновременно раздражение и какое-то очень неудобное внутреннее смещение.
Эльдра в Тальмере была не капитаном Железной Литании.
Хуже.
Она была Эль.
То есть человеком, к которому все здесь относились не с почтительной осторожностью, а с родственным, деревенским правом знать ее давно и целиком. Это почему-то беспокоило Освига сильнее, чем доспехи.
— Ага, — сказала Ярва тихо, но с таким довольством, будто мир лично одобрил ее мысли. — Отлично.
Освиг посмотрел на нее с законным ужасом.
— Нет.
— Да.
— Даже не думайте.
— Уже.
И прежде чем он успел придумать хоть сколько-нибудь достойную форму бегства, Ярва уже махнула рукой Эльдре так бодро, будто подзывала не внучку, а саму судьбу.
— Эль! Иди сюда!
Эльдра обернулась.
Освиг очень медленно вдохнул.
Если бы кто-нибудь спросил его в ту минуту, от чего он предпочел бы спасаться: от храмовой погони через болотистую низину или от Ярвы, решившей «случайно» столкнуть его с внучкой на ярмарке, он бы, пожалуй, без раздумий выбрал болото. Болото хотя бы не делало понимающее лицо.
Эльдра подошла. Ее подруга осталась у соседнего стола, но с тем видом, который ясно обещал: она все увидит и потом сделает выводы.
— Бабушка, — сказала Эльдра, — что на этот раз?
— На этот раз, — объявила Ярва, — Освиг выставил сыр.
Освиг едва не уронил корзину.
Эльдра перевела взгляд на круг, потом на Освига.
И на лице ее мелькнуло то самое едва уловимое изменение, которое всякий раз действовало на него хуже прямого вопроса. Не насмешка, даже не удивление. Что-то между. Что-то достаточное, чтобы разрушить остатки его душевного равновесия.
— Вот как, — сказала она.
Освиг решил, что лучшее в его положении это умереть очень тихо, не отвлекая соседей.
— Это... недоразумение, — сказал он наконец.
— Очень вкусное недоразумение, — поправила Ярва. — Я попробовала.
— Вы не должны были.
— Уже поздно.
Дора, которая слушала все это вполуха, но так внимательно, как умеют только люди с устойчивой привычкой к чужим нелепостям, буркнула:
— Если круг возьмет хоть что-нибудь, я съем свой передник.
— Не ешь, — сказала Ярва. — Он тебе еще пригодится.
— И круг не трогай до суда, — добавила Эльдра, не поднимая головы. — Дора, у тебя за спиной третий ряд без присмотра.
Дора немедленно развернулась и ушла спасать третий ряд.
Освиг проводил ее взглядом, потом осторожно посмотрел на Эльдру.
Та была занята кувшином и не имела ни малейшего вида человека, который только что увел от него разговор. Возможно, ей просто не нравилась Дора. Возможно, дело было в третьем ряду. Освиг знал по опыту, что самые опасные одолжения — это те, которых тебе не оказывали.
— Не ешь, — сказала Ярва. — Он тебе еще пригодится.
Освигу хотелось сказать, что круг не возьмет ничего, что весь этот день ошибка, что сыр, в отличие от нормальных продуктов, имеет крайне сомнительную биографию и что вообще лучше бы никому его не показывать. Но это значило бы: объяснять, говорить, привлекать внимание, а главное, выглядеть еще подозрительнее.
Поэтому он выбрал самое безопасное: сделал лицо человека, давно смирившегося с тем, что мир принципиально не читает предупреждения.
Ярмарка набирала силу. Шум рос, густел, смешивался с запахами и голосами. Кто-то уже спорил у соседнего стола о жирности. Кто-то надрывался, рекламируя мед. Дети крутились у скамеек. Хальд важно пробовал сыры так, будто сам лично судил войну и мир. А Ярва, как всякий настоящий местный стратег, тем временем принялась устраивать вещи.
Не навязчиво. Именно дозированно и потому еще опаснее.
— Освиг, подай Эль нож.
— Освиг, подержи-ка для Эль кружку.
— Эль, глянь, не криво ли круг стоит.
— Освиг, не стой столбом, люди подумают, что ты ненастоящий.
Освиг выполнял это с тем мрачным смирением, какое бывает у человека, не имеющего юридически допустимого объяснения для своего сопротивления.
Сказать старухе «не сводите нас» он не мог.
Во-первых, потому что она все равно не поверила бы. Во-вторых, потому что даже честный рассказ о причинах прозвучал бы как бредовая проповедь пьяного некроманта. А в-третьих, потому что какая-то часть его самого очень остро не хотела произносить вслух ни старое имя, ни связь с Эльдрой, ни то, что ее знаменитый шрам, возможно, вырос из его работы.
Так что он молчал и держал нож.
Эльдра это, разумеется, замечала.
— Вы выглядите так, будто вас ведут на суд, — сказала она вполголоса, когда Ярва отвлеклась на спор с Дорой о соли.
— Меня выставили с сыром на ярмарку, — сухо ответил Освиг. — Это хуже.
И снова это мельчайшее, почти незаметное движение у ее рта.
— Вы недооцениваете ярмарки.
— И очень этим доволен.
— Напрасно. Тут, по крайней мере, никто пока не умер.
— «Пока» звучит ободряюще.
Она посмотрела на него прямо.
— Я стараюсь.
От такого тона становилось хуже. Слишком обычный. Слишком человеческий. Слишком не похожий на все те разы, когда он видел ее в дыму, в железе, на лестницах, где мертвецы почему-то опять вели себя как плохо воспитанная толпа.
Потом началась дегустация.
Это событие в Тальмере, как выяснилось, обладало большим внутренним весом, чем половина королевских указов. Несколько уважаемых людей, включая Хальда, Дору, еще одну сухую старуху с лицом, будто она лично изобрела молочный уклад мира, и какого-то важного хозяина из соседней деревни, ходили вдоль столов, резали, нюхали, пробовали, молчали, хмыкали, советовались и вели себя так, словно судьба королевства решается исключительно по плотности корки.
Освиг наблюдал за этим с отстраненным ужасом.
Когда очередь дошла до его круга, он даже перестал слышать остальной шум. Просто видел, как Хальд режет тот самый сыр. Как нож входит совершенно обыкновенно. Как корка раскрывается ровно, без черной жилы, без шевеления, без погребной мерзости. Внутри все выглядело почти честно. Будто весь ужас последних дней был просто дурным сном, а у него на столе лежал всего лишь странный, но вменяемый продукт.
Хальд попробовал первым.
Потом старуха.
Потом важный хозяин из соседней деревни.
Все трое замолчали.
Освиг внутренне собрался.
Если сейчас кто-то скажет «у этого сыра привкус могилы», он, возможно, просто уйдет в лес и будет жить там до первого снега.
Но важный хозяин вместо этого произнес:
— Характерный.
Старуха кивнула.
— Глубокий.
Хальд пожевал еще, с той обстоятельностью, с какой иногда выносят приговоры.
— Странный, — сказал он наконец. — Но уверенный.
Освиг уставился на них с выражением человека, которому только что объяснили, что его случайная ошибка годится в искусство.
Дора, стоявшая рядом, издала такой звук, будто лично оскорбили ее коров.
Ярва просияла.
Эльдра смотрела на круг, потом на Освига.
Он очень не хотел знать, что именно сейчас у нее в голове.
Объявление мест произошло через полчаса. Эти полчаса Освиг пережил как подзатянувшуюся лихорадку. Он уже почти убедил себя, что круг если и запомнили, то как местную диковину без последствий, когда сухая старуха вышла вперед и, прокашлявшись, начала объявлять победителей.
Третье место взял Освиг.
На мгновение ярмарка будто слегка отдалилась, потеряла резкость, а потом вернулась обратно вся разом: Ярва радостно охнула, Хальд удовлетворенно крякнул, кто-то зааплодировал, Дора побелела от возмущения почти так же убедительно, как свои лучшие круги, а Освиг стоял с видом человека, которому только что прилюдно присвоили новый, особенно унизительный титул.
— Ну? — сказала Ярва торжествующе. — А ты дергался.
— Я и сейчас дергаюсь.
— Это от счастья.
— Это от вас.
Ярва уже не слушала. Она принимала поздравления с таким достоинством, будто сама своими руками вырастила, сквасила, вызрела и спасла этот круг из бездн мироздания. Что, с определенной долей хозяйственного нахальства, было почти правдой.
— Эль, — сказала она слишком уж невзначай, — ты бы Освига поздравила. Видишь, какой он у нас.
Освиг повернул голову так медленно, будто шея его принадлежала более старому человеку.
Эльдра стояла рядом, и на лице у нее теперь было то выражение, которое он уже начинал бояться сильнее прочих. Не подозрение еще. Не догадка в полной мере. Но очень близко к этому.
— Поздравляю, — сказала она.
Освиг попытался изобразить что-нибудь сухо-вежливое. Получилось хуже, чем хотелось.
— Благодарю.
— Любопытный круг.
— Да.
— Особенно учитывая, что у Доры на днях были испорчены именно сырные круги.
Освиг молчал.
Ярва перевела взгляд с Эльдры на Освига. Потом на сыр. Потом снова на Освига. И в ее живых, старых глазах на секунду мелькнула та самая древняя женская математика, которая сначала видит любовь, а уже потом начинает замечать, что к ней, возможно, примешано что-то еще.
Но Ярва все же была слишком опытна, чтобы ломать праздник на ровном месте. Она только поджала губы, а потом нарочито бодро сказала:
— Ну, сыр сыром, а пироги сами себя не продадут.
И ушла к соседнему столу, очевидно решив, что молодых — в ее понимании этого слова — иногда надо оставлять вдвоем. Даже если один из них выглядит как человек, которого ведут на собственную эксгумацию.
Теперь Освиг и Эльдра стояли рядом почти без прикрытия.
Шум ярмарки вокруг вдруг стал глуше. Или ему только показалось.
— Вы умеете создавать очень странные вещи, Освиг, — сказала Эльдра тихо.
— Я это уже слышал.
— Но, кажется, не принимали всерьез.
— Я многое не принимаю всерьез, так спокойнее.
Эльдра не отвела взгляда.
— В Грейвенхолле были мертвецы, которые вели себя не так, как должны. В Эйренвелле мор пошел дальше положенного. У проклятого колодца, о котором еще помнят в столице, вода портилась слишком... обстоятельно. А теперь в Тальмере новый сосед выращивает у леса непотребный сыр и выставляет на ярмарку круг с привкусом, который судьи называют «глубоким».
Освиг чувствовал, как кожа на затылке холодеет. Не от страха даже. От того, как близко она подошла к правильной мысли.
— Звучит так, будто вы мной недовольны, — сказал он сухо.
— Я пока не знаю, чем именно недовольна, — ответила Эльдра. — Но уже почти знаю, чем должна бы быть.
Освиг посмотрел на нее.
На шрам. На глаза. На женщину, которая стояла сейчас среди деревенской ярмарки, своей, живой, с подругами, с бабушкой, с этим ровным утренним светом на лице, и в то же время была все той же Эльдрой Вальн, которая слишком хорошо знала почерк бедствия.
— Осторожнее, — сказал он.
Она чуть прищурилась.
— Это угроза?
— Совет.
— От кого?
Освиг выдержал короткую паузу.
— От человека, который знает, что некоторые вещи лучше не копать без нужды.
Эльдра молчала секунду, две.
Потом сказала очень спокойно:
— Черный Мор тоже, должно быть, так считал.
Вот тут Освиг уже не ответил.
И именно молчание, кажется, стало для нее последним недостающим штрихом.
Не признанием или доказательством.
Хуже.
Слишком точной тенью.
Она смотрела на него долго, неторопливо. И от этого Освигу стало особенно тяжело. Потому что если бы она узнала его внезапно, мир еще можно было бы пережить. Но когда человек доходит до правды шаг за шагом, у тебя есть время видеть, как этот мост к тебе достраивается.
Где-то сбоку уже звала Ярва, кому-то продавала пирог и, возможно, одновременно строила им обоим будущее в собственной голове.
А Эльдра тихо сказала:
— Я почти вспомнила, что именно меня в вас тревожит.
И ушла, не дав ему даже возможности испортить ответ.
Освиг остался стоять у стола с призовым кругом сыра, шумной ярмаркой вокруг и очень ясным пониманием: худшая часть дня началась именно сейчас.
Глава 10: Гость из прошлого
К полудню Белая Ярмарка вошла в ту уверенную, горячую стадию, когда праздник уже не разгоняется, а несется сам, снося всякую человеческую умеренность на своем пути.
Солнце стояло высоко. Сквозь белые полотнища у прилавков лился мягкий свет. Дети носились между столами как мелкие, плохо организованные стихийные бедствия. Старики спорили о соли и корке с таким достоинством, будто речь шла о договорах между королевствами. Откуда-то тянуло пирогами Ярвы, медом, молоком, навозом, яблоками, теплой доской, нагретой тканью и тем плотным, полным запахом большого деревенского дня, в котором все сразу живет, трется друг о друга и имеет мнение.
Освиг стоял у стола, где его совершенно ненужный и крайне подозрительный сыр уже успел взять третье место, и чувствовал себя так, будто мир окончательно перестал уважать всякие границы.
Ярва сияла. Она сияла деятельно, хозяйственно, уверенно, с тем устрашающим удовлетворением, какое бывает у человека, который разглядел пользу раньше других, продавил решение, оказался прав и теперь имеет законное право смотреть на всех как на недалеких.
— Я тебе говорила, — сказала она уже в третий или четвертый раз за последний час.
— Вы говорили много чего, — мрачно ответил Освиг.
— Но именно это оказалось истиной.
Она поправила край скатерти, подвинула банку с медом, кивнула кому-то у соседнего прилавка и, не глядя на Освига, добавила:
— И лицо перестань делать такое, будто тебе на свадьбе врагов подают.
Освиг ничего не сказал. Это было мудро. В разговоре с Ярвой мудрость чаще всего выражалась именно молчанием.
Плохо было не то, что сыр взял третье место. И даже не то, что половина ярмарки теперь косилась на него с новым уважением, как на странного, но, может быть, не безнадежного человека.
Хуже всего было Эльдра.
Не потому что стояла рядом или говорила с ним. А потому что смотрела слишком внимательно.
Не так, чтобы прямо сейчас схватить его за ворот и назвать по имени. Но уже почти.
И это «почти» было куда хуже прямой угрозы. Угроза хотя бы понятна. А «почти» жило внутри головы, стягивало плечи, заставляло думать быстрее, дышать суше и все время чувствовать, как под тобой трещит тонкий лед твоей новой жизни.
Поэтому, когда Ярва в очередной раз попыталась всучить ему кувшин и отправить «вон туда, к Эль, у нее руки заняты», Освиг уже собирался самым бессовестным образом отказаться, сославшись хоть на чуму, хоть на вывих, хоть на внезапную смерть, когда заметил движение на краю ярмарки.
Две женщины в темном храмовом платье входили между прилавками.
Явно не местные. Местных Освиг уже различал.
Одна была высокая, с лицом таким собранным, будто его высекли из камня. Вторая ниже, крепче, с коротко убранными волосами и тем внимательным, неприятно-спокойным выражением, которое Освиг слишком хорошо помнил еще с тех времен, когда при виде таких женщин следовало не расправлять плечи, а сразу смотреть где лес.
Они шли прямо к Эльдре.
У Освига внутри все скукожилось.
В груди стало холоднее, ладони под кувшином вспотели, а мир вокруг на секунду собрался в очень простую, отвратительно знакомую картину: храмовницы, Эльдра, праздник, люди, и он, Черный Мор, стоящий как дурак посреди молочных достижений с призовым сыром на столе.
— Милок, — сказала Ярва, не замечая перемены в его лице. — Ты чего застыл?
— Ничего, — машинально ответил Освиг.
Голос прозвучал суше обычного.
Эльдра тем временем уже повернулась к пришедшим. Высокая храмовница склонила голову, сказала что-то коротко и четко. Вторая держалась чуть сзади, но взглядом успела пробежать по столам, людям, проходам, так что Освигу немедленно захотелось перестать существовать в зрительном диапазоне.
Эльдра слушала.
И лицо ее менялось.
Не сильно, тут надо отдать должное. Но для человека, который видел ее не раз в очень плохие дни, это было заметно сразу. Она не удивилась, не напряглась резко. Просто вся стала чуть тверже, как клинок, который уже лежал в ножнах, но вот кто-то взял его за рукоять.
Освигу стало очень тесно в собственной рубахе.
— Я сейчас, — бросил он Ярве, не сводя глаз с храмовниц.
— Куда это ты сейчас? — тут же спросила она.
— За... водой. — Ярва посмотрела на полный кувшин у него в руке. Освиг, не дрогнув, поставил его обратно на стол. — За другой.
Ярва открыла рот.
Потом перевела взгляд туда, куда он смотрел секунду назад, и увидела Эльдру с храмовницами. В ее глазах на мгновение мелькнуло то редкое, острое понимание, которое старые женщины получают не от логики, а от длительного наблюдения за человеческой глупостью.
Но к несчастью Освига, понимание это повернуло не туда.
— А, — сказала Ярва тихо, с таким глубоким женским знанием, что его сразу захотелось лечь на месте и умереть строго по бытовой линии. — Ну иди, иди.
— Куда иди? — спросил Освиг, хотя уже понимал, что спрашивать нельзя.
Ярва посмотрела на него с таким терпением, с каким смотрят на теленка, впервые увидевшего ведро.
— Туда. Куда тебя всего перекосило.
— Меня не перекосило.
— Милок, у тебя сейчас лицо, как у человека, который увидел возле своей невесты двух богатых теток с приданым и понял, что проигрывает по всем статьям.
Освиг моргнул.
— Моей… кого?
— Не цепляйся к словам. Ты лучше спину выпрями. Если уж ревновать, так хотя бы не как мокрый хорек под лавкой.
— Я не ревную.
— Конечно. Ты просто побледнел, вспотел и собираешься бежать за водой с полным кувшином. У нас в Тальмере это именно так и называется.
Освиг посмотрел на полный кувшин в своей руке.
Кувшин его не поддержал.
— Иди, говорю. Только не делай лицо, будто тебя сейчас отпоют. Мужчины в таком виде совсем невыгодные.
— Вы...
— Потом, — сказала Ярва уже громче и всучила ему в руку пустую корзинку, как будто он и правда шел по хозяйству. — И не пропади, у меня еще два пирога не ушли.
Освиг почувствовал, что если останется рядом с этой женщиной еще хотя бы десять ударов сердца, то или сам признается во всем, или проклянет ярмарку вместе с сыром, пчелами и мирной жизнью.
Он ушел.
Не побежал, конечно. Только последний дурак будет бежать на виду у храмовниц. Освиг был не дурак. Просто человек с длинной биографией дурных совпадений. Поэтому он пошел быстро, обходя столы, людей, телеги и лошадь у края поляны, все время чувствуя затылком ту липкую, жгучую ясность, с какой иногда понимаешь, что все плохо.
Через несколько шагов он не выдержал и оглянулся.
Храмовницы говорили с Эльдрой по-прежнему недолго, по делу. Высокая показывала ей что-то на ладони, может, печать, может, записку. Вторая что-то уточняла. Эльдра кивнула один раз, потом второй. Ни один из троих не смотрел в его сторону.
Это почему-то пугало еще сильнее.
Если бы смотрели, можно было бы думать о нем. А когда не смотрят, значит думают уже о чем-то хуже.
Освиг отвернулся и пошел дальше, между деревьев, за телегой с сеном, мимо двух мальчишек с медовыми лепешками, мимо старика, убежденно объяснявшего соседу, что у третьего места неправильный вкус. На этом месте Освиг едва не обернулся и не сказал, что третье место еще и неправильно росло, но решил, что не стоит дополнять народное обсуждение.
У края ярмарочной поляны уже было тише. Здесь стояли привязанные лошади, сложенные пустые ящики, бочки и две телеги, в тени которых можно было наконец перестать изображать человека, которому просто понадобилась вода.
Освиг остановился, сделал вдох и прислушался.
Голоса ярмарки доносились глуше.
Где-то смеялись. Кто-то спорил. Кто-то звал детей. Ни крика, ни тревоги, ни шагов за спиной.
Но это не успокаивало.
Потому что он слишком хорошо знал, что храмовая беда редко начинается с крика. Сначала идут вопросы. Потом чужие лица. Потом спокойная рука на плече. Потом лес, дорога, сырость, небо над головой и очень плохое чувство, что на этот раз не уйдешь.
Он резко, почти зло потер ладонью лицо.
— Спокойно, — сказал он себе тихо.
Ничего спокойного в нем, конечно, не было.
Тело уже работало по старой схеме.
Что брать? Куда уходить? Через лес? Сразу за домом? Или сперва к дому, собрать хоть что-то? Остались ли следы у опушки? Что с репой? Что с сыром? Брать курицу?
И хуже всего было то, что какая-то часть его уже начала злиться не на храмовниц, не на Эльдру, даже не на Ярву.
На сырость.
Потому что если бежать, то опять через лес. А в лесу за холмом, под деревьями, земля еще с утра была влажная, тяжелая. А значит, сапоги. А значит, мокрые сапоги. И вот тут в Освиге вспыхнула та чистая, бездонная ярость, которую могут вызвать только вещи, слишком тесно связанные с прошлым телесным унижением.
— Ну нет, — сказал он лесу впереди. — Нет, спасибо.
Но ноги уже вели его именно туда.
Дом темнел на холме спокойно, почти безвинно. Если не знать, что за ним.
Освиг поднимался к нему быстро, без всякого удовольствия, На всякий случай он взял с забора пустую корзину и сделал вид, будто несет ее по делу.
Через десять шагов стало ясно, что пустая корзина не помогает. Человек, быстро и мрачно поднимающийся к дому с пустой корзиной, выглядит не хозяйственным, а виноватым. Освиг переложил ее в другую руку. Виноватость сменила сторону, но не исчезла.
Он остановился, сорвал с куста несколько листьев и бросил в корзину.
Теперь он выглядел как человек, который украл листья.
— Прекрасно, — сказал он себе.
Чувствуя, как мир вокруг снова становится знакомо двусмысленным. Не деревенским и домашним. И даже не праздничным. А тем старым, нервным, шуршащим по краям миром, где любой куст мог скрывать наблюдателя, любой звук что-то означал, а любое имя лучше было держать глубоко внутри.
На полпути он оглянулся еще раз.
Ярмарка отсюда виделась пестрым, шумным пятном. Белые скатерти. Маленькие фигурки. Свет на липах. Дымок. И Эльдра у края рядов с темными, вертикальными фигурами храмовниц.
Они уже двигались вместе. Не к холму, а чуть в сторону, к старой дороге вдоль леса.
Освиг остановился.
Это было неожиданно настолько, что даже сердце на секунду сбилось с привычного тревожного ритма.
Если бы пришли за ним, подумал он, они не пошли бы в сторону старой дороги. Они бы уже поднимались сюда. Или храмовницы не нашли бы нужным его хватать при всем Тальмере. Или Эльдра решила сперва проверить еще что-то. Или...
Он оборвал себя.
Опыт учил его одной очень полезной вещи: когда мир дает тебе слишком много «или», не верь ни одному до конца.
И все же это было странно.
Очень странно.
Освиг постоял еще секунду, потом быстрым шагом свернул не к дому, а правее, к старой, едва заметной тропе, уходившей за холм к руинам в лесу.
Руины были там с тех пор, как он купил дом. Куски старого камня, обвалившийся низкий свод, остатки фундамента, вросшего в мох и корни. Продавец дома когда-то назвал это «старой сторожкой, давно пустой». Освиг тогда не стал интересоваться подробнее. Его вполне устраивало, что место пустое, никому не нужное и чуть в стороне от жизни.
Теперь, спускаясь к ним по сырой траве, он впервые за долгое время пожалел, что не осмотрел эту часть леса тщательнее.
Под деревьями было прохладнее. Земля мягче. Тень лежала плотнее. И вот здесь, уже не слыша толком ярмарки, Освиг ощутил то, чего не заметил раньше за собственной… глупостью? Ну нет. Освиг не был глупцом.
Но след был. Не его. Чужой.
Первой мыслью было репа, Освиг хотел в это поверить. Но вторая мысль подсказала, что репа пока не умеет ходить. Освиг не хотел в это верить.
Он медленно выдохнул и поймал себя на том, что почти надеется обнаружить за руинами очередное сельскохозяйственное безобразие. Репу, сыр, гриб, ожившую картофелину, что угодно. Потому что если беда выросла из земли, с ней хотя бы можно спорить лопатой.
А этот след был человеческий.
Тонкий, тусклый, но вполне отчетливый для человека, слишком долго жившего рядом с дурной магией и еще чаще внутри нее. Не сильная работа, не страшная. Но чужая, недавняя и очень нехорошо знакомая. Как запах старого рабочего плаща, который ты давно сжег, а он вдруг опять где-то рядом.
Освиг замер.
Потом очень медленно двинулся дальше, уже без всякой ярмарочной неловкости. Сейчас в теле включилось то, что никогда не имело отношения к сыру, Ярве или даже Эльдре. Старое, точное, хищно-осторожное. То, за что его, собственно, и не поймали до сих пор.
Руины проступили между стволов серыми, мокрыми пятнами.
Остаток стены. Просевшая каменная арка. Полузаваленный проход. Низкая, заросшая ниша под корнями.
И в тени под сводом кто-то был.
Освиг не увидел сначала лица. Только темную фигуру, сидящую вполоборота, слишком неподвижно для отдыха. Потом в этой неподвижности что-то сдвинулось. Человек поднял голову.
— Ну надо же, — сказал хрипловатый голос из тени. — А я уж думал, обознался.
Освиг застыл.
Голос был знаком.
Не так, чтобы он вспоминал его с теплотой. Скорее наоборот. Из тех голосов, которые обычно всплывают в памяти вместе с ночными переходами, чужими долгами и желанием вымыться после разговора.
Фигура в руинах медленно поднялась.
Мужчина.
Худой, жилистый, с лицом, которое время не столько старило, сколько сушило. Каштановые, когда-то, наверное, ухоженные волосы теперь висели грязными прядями. Щека впала. На шее темнел старый след от веревки или ошейника.
И глаза.
Освиг узнал именно глаза. Те самые, что всегда бегали слишком быстро, словно в голове у человека жило несколько очень мелких, очень жадных мыслей одновременно.
— Ты, — сказал Освиг.
Мужчина хрипло усмехнулся.
— А кто ж еще.
Освиг стоял молча, чувствуя, как внутри него медленно встает куда более неприятное чувство, чем паника минутой раньше.
Хуже.
Прошлое.
А то самое, дрянное, рабочее прошлое времен чиновника, где плохие люди делали плохие дела не из идеологии, а из жалованья, выгоды и чужой грязной воли.
Он сделал шаг вперед.
— Что ты тут делаешь?
— Прячусь, — сказал мужчина. — В отличие от некоторых, мне и в голову не пришло купить домик на холме и делать вид, что я теперь уважаемый сыродел.
Освиг очень медленно выдохнул.
В ярмарочном шуме, в сырной вони, в репе, в Эльдре и храмовницах был хоть какой-то порядок бедствия. А вот это было из тех ударов, после которых мир сразу становится личным.
— Ты не должен был здесь быть.
— А ты, надо думать, должен? — Мужчина криво улыбнулся. — Ну до чего же приятно тебя видеть. Живой, тощий, все такой же недовольный.
Освиг прищурился.
— Я повторю вопрос. Что ты здесь делаешь?
Мужчина медленно оперся плечом о камень.
— Да то же, что и ты всегда, Черный Мор. Выживаю среди последствий старой работы. Только у меня, знаешь ли, путь вышел потяжелее.
Он коротко, сдержанно кашлянул.
И именно этот кашель ударил по памяти так отчетливо, что у Освига на секунду дернулся глаз.
Тот самый сухой, въедливый кашель, который когда-то в очень плохую ночь под очень плохим городом превратил тихий отход в катастрофу.
Освиг смотрел на него и уже знал, что вспомнит.
Но мужчина не дал ему времени.
Он снова усмехнулся, уже открыто, с желчным удовольствием человека, который дождался наконец нужного лица.
— Что, не узнал сперва? — спросил он. — А я тебя сразу. Ты всегда был тем еще ублюдком, Освальд.
Освиг ничего не ответил.
В лесу за спиной тихо шевелились листья. Где-то далеко, с ярмарки, еще доносился приглушенный человеческий гул. А в руинах, в сырой тени старого камня, стоял человек, которого Освиг хотел бы не видеть никогда больше.
Мужчина кашлянул еще раз, уже глубже.
Потом сплюнул в мох и произнес, не отводя от него глаз:
— Ты ведь помнишь меня, да? Помнишь, кто тогда из-за твоего проклятого кашля не ушел?
И Освиг услышал имя раньше, чем успел остановить память.
Гедеон.
Глава 11: Старые друзья
— Гедеон, — сказал Освиг.
Имя вышло безрадостно, зато точно.
Мужчина под каменным сводом отвесил ему поклон: неглубокий, потому что глубже не позволяла спина, и насмешливый, потому что ничего другого он Освигу отвешивать не собирался.
— Вот видишь. А говорил, память у тебя от ядов испортилась.
— Я этого не говорил.
— Ты вообще мало говорил. Больше кашель насылал.
Освиг рассматривал его так, как рассматривают старую рану в хорошем свете: без особого страха, но и без всякого удовольствия. Гедеон осунулся, высох и приобрел ту особую жилистую легкость, какая бывает у людей, много лет носивших только собственные кости и чужие обиды. На шее темнел след не то от веревки, не то от ошейника. Кисти рук стали крупнее по сравнению с запястьями, как у всех, кто долго работал не тем инструментом, который выбирал сам.
Но в главном он остался прежним: тот же быстрый взгляд, та же кривая складка у рта и то же нерушимое, почти религиозное убеждение, что виноват всегда человек напротив.
В данном случае у убеждения имелись основания.
— Это был малый спазм дыхательных путей, — сказал Освиг.
— Меня сцапали восемь человек.
— Трое.
— Восемь.
— Трое тебя держали. Остальные держали дверь.
— От тебя.
— И правильно делали.
Гедеон несколько секунд смотрел на него с тем выражением, с каким смотрят на человека, чья логика неопровержима и потому особенно нестерпима. Потом хрипло рассмеялся. Смех немедленно перешел в кашель, кашель — в долгое, сотрясающее занятие, во время которого Гедеон держался за камень, а Освиг стоял в двух шагах и не двигался, потому что подойти означало бы что-то признать.
Приступ прошел. Гедеон вытер рот тыльной стороной ладони и посмотрел на нее с профессиональным интересом человека, привыкшего проверять, чем именно он на этот раз кашлял.
Между ними лежали одиннадцать лет, сырая руина и одна ночь в столичном ведомстве, которую оба помнили до последней ступеньки.
Служили они тогда заместителю столичного распорядителя. Чиновник этот носил чистые манжеты, разговаривал негромко и называл свои поручения «исправлением затруднительных обстоятельств». Обстоятельствами обычно оказывались чужие архивы, неудачно честные счетоводы и склады тех людей, которые не желали делиться доходами по-хорошему. Освиг портил печати и замки; Гедеон открывал двери. Иногда наоборот, и тогда оба бывали недовольны результатом. Платили скверно, но вовремя и в тепле, а первые года полтора это даже походило на карьеру — то есть на занятие, о котором можно рассказать матери, если сильно упрощать и не уточнять деталей.
Потом заместителя распорядителя прижали.
Он, разумеется, немедленно прижал всех, кто стоял ниже, потому что именно для этого нижестоящие в подобных ведомствах и предусмотрены.
Ночью Освиг и Гедеон оказались в подвальном коридоре. Сзади шла стража, впереди была решетка, а справа — водосток, в который мог пролезть ровно один человек, если он очень хотел жить и не питал уважения к собственным ребрам.
Освиг хотел.
Гедеон тоже.
Освиг первым додумался до кашля.
— Ты поступил бы так же, — напомнил он.
— Конечно.
— Тогда что мы обсуждаем?
— То, что первым додумался ты.
— Это не вина. Это скорость мышления.
— Я семь месяцев провел в подвальной камере.
— Зато в сухой.
Гедеон медленно выпрямился и одернул на себе то, что одиннадцать лет назад было плащом, а теперь занималось этим ремеслом только из уважения к прошлому.
— Я пришел тебя разоблачить, — сказал он.
Освиг кивнул с искренним облегчением.
— Уже лучше. А то я боялся, ты пришел гостить.
— Я слышал про человека у Тальмера. Худого, мрачного, с дурным огородом. — Гедеон загибал пальцы, и в этом жесте было столько наслаждения, что Освигу захотелось сломать ему хотя бы один. — Потом услышал про сыр.
— Каким образом сыр вывел тебя на меня?
— Он почернел, распух и после захоронения дал урожай.
— Это могло случиться с кем угодно.
— Освиг. — Гедеон опустил руку. — На тебя могло указать любое из трех. Все три вместе — это уже не улика, это подпись.
Возразить было нечего, и Освиг не стал. Он не любил, когда его работа становилась узнаваемой, но еще меньше любил, когда узнаваемой становилась его хозяйственная работа. Одно дело, когда по почерку тебя опознают храмовые дознаватели; совсем другое — когда по почерку тебя опознает человек, услышавший в придорожной харчевне историю про сыр.
— И кому ты собирался меня сдать?
— Железной Литании. — Гедеон помолчал, давая слову осесть. — Представь мою радость, когда я увидел здесь капитана Вальн.
— Представляю плохо.
— Я тоже. Потому что вслед за ней увидел еще двоих в храмовом платье и очень некстати вспомнил, что половина бумаг того чиновника до сих пор числит меня твоим сообщником.
— Ты и был моим сообщником.
— Не при капитане же это признавать.
В этом, надо отдать ему должное, была своя суровая стройность.
Из-за деревьев донеслись голоса.
Гедеон замолчал первым — рефлекс, который у него всегда срабатывал раньше, чем мысль. Освиг обернулся медленнее, потому что за последние недели успел отвыкнуть считать чужие голоса поводом для тревоги, и это открытие ему не понравилось больше, чем сами голоса.
По тропе к руинам шли трое. Эльдра впереди, две храмовницы чуть позади. Та, что повыше, несла свернутый плащ на сгибе локтя, как несут не вещь, а поручение. Вторая держала руку у пояса — не потому, что ждала нападения, а потому, что привыкла находить рукоять даже во сне.
— Быстро, — прошептал Гедеон. — Убей меня.
— Я никого не убиваю.
— С каких пор?
— Всегда. Это слухи.
— Тогда оглуши.
— Чем?
— Ты темный маг.
— А ты стоишь рядом с камнем.
Гедеон посмотрел на камень, потом на Освига, потом на приближающихся женщин и, очевидно, пришел к выводу, что дружеская помощь в его положении — статья ненадежная. Бежать было поздно. Прятаться тоже: Эльдра уже увидела их между стволами и не ускорила шага.
Именно то, что она не ускорила шага, Освигу и не понравилось. Люди прибавляют ход, когда боятся упустить. Эльдра не прибавляла никогда, и он слишком хорошо знал почему.
— Вот вы где, — сказала она, подойдя. — Ярва решила, что вы ушли с ярмарки из-за меня.
— Почему из-за вас?
— Потому что она видела ваше лицо.
— У меня обычное лицо.
Все четверо посмотрели на него.
Гедеон кашлянул в кулак и произнес с неожиданной, глубоко фальшивой теплотой:
— Совершенно обычное. Я по нему сразу старого друга узнал.
Освиг повернул к нему голову.
В глазах Гедеона светилась полная, ничем не смущенная готовность продать его немедленно, при первой удобной цене — но не сегодня и не этим женщинам. Это было почти успокоительно. С человеком, который хочет тебя погубить бесплатно, договориться невозможно; с человеком, который ждет хорошей сделки, всегда есть о чем поговорить.
— Друг? — переспросила Эльдра.
— Давний, — сказал Гедеон. — Очень давний. Мы вместе служили одному столичному... учреждению.
— Чиновнику, — уточнил Освиг.
— Учреждению в лице чиновника.
— Он был лицом только по документам.
— Освиг всегда так шутит, — доверительно сообщил Гедеон храмовницам.
— Никогда, — сказал Освиг.
Эльдра перевела взгляд с одного на другого. В простом дорожном платье, с плащом на плече, она выглядела почти буднично — не совсем капитаном, но уже вполне человеком, рядом с которым разумно заранее выбрать направление отхода.
— Как вас зовут?
— Гедеон.
Пауза затянулась ровно настолько, чтобы стать вопросом.
— Просто Гедеон?
— В дороге фамилии изнашиваются быстрее сапог.
Низкая храмовница фыркнула. Высокая осталась серьезной, и Освиг сразу отметил, которая из двоих опаснее.
— Мы встречались? — спросила Эльдра.
— Я старался этого избегать.
Он сказал чистую правду с такой любезностью, что она сошла за шутку. Освиг почувствовал под лопаткой знакомое нытье в старом месте. Его тело всегда первым понимало, что разговор свернул не туда; голова догоняла позже и обычно с раздражением.
— Тайса, Мейра, — представила спутниц Эльдра. — Мои сестры по Литании. Заехали ненадолго.
— Передать приказ, — сказала высокая.
— Поздравить заранее, — одновременно с ней сказала вторая.
Они посмотрели друг на друга.
— Приказ поздравить заранее, — поправилась Мейра.
Эльдра чуть заметно сжала губы.
Освиг отметил это движение прежде, чем понял, что именно оно означает, а когда понял, ему потребовалось некоторое усилие, чтобы вернуться к мысли о вероятном аресте. Капитан Железной Литании удерживала улыбку. Не подавляла гнев, не собиралась с духом, не решала его судьбу — просто не давала себе рассмеяться при подчиненных, как всякий начальник, у которого подчиненные хорошие.
За все время он ни разу не подумал о ней как о чьем-то начальнике.
— Нам пора возвращаться, — сказала Эльдра. — Ярва велела найти вас обоих, если у соседа и правда объявился старый друг. Она уже поставила две лишние кружки.
— Я не голоден, — быстро сказал Гедеон.
Из леса, через ярмарочный шум и целый холм, до них донесся голос Ярвы. Он преодолел это расстояние без малейшего усилия, как преодолевают его вещи, которым не полагается быть остановленными: свет, дурные новости и распоряжения по хозяйству.
— Эль! Нашла?!
Гедеон вздрогнул заметно сильнее, чем при виде храмовниц.
— Она всегда так? — спросил он тихо.
— Хуже, — сказал Освиг.
— Нашла! — крикнула Эльдра в ответ.
— Обоих тащи! Пироги сохнут!
Гедеон посмотрел в сторону деревни с тем обреченным вниманием, с каким прикидывают глубину тюремного рва.
— Похоже, — сказал Освиг, — ты все-таки пришел гостить.
Обратно шли странной процессией. Впереди Мейра рассказывала Эльдре новости из гарнизона, перечисляя чьи-то переводы и чьи-то ушибы с равным воодушевлением. За ними Тайса молча изучала тропу, и Освигу очень не хотелось знать, что именно она на ней читала. Он и Гедеон плелись сзади, как двое школьников, которых ведут не к наказанию, а к чему-то похуже — к обеду с родственниками.
— Если ты выдашь меня, — едва слышно сказал Гедеон, — я назову твое имя.
— Если ты назовешь мое имя, я расскажу про подвальный коридор.
— Они и так знают про коридор.
— Не знают, кто открыл внешнюю дверь.
Гедеон помолчал ровно столько, сколько требуется, чтобы пересчитать собственные грехи и обнаружить среди них один незакрытый.
— Старый друг, значит.
— Ты начал.
— Ты кашель начал.
— Прошло десять лет.
— Одиннадцать.
— Тем более пора перестать считать.
— Я, — с достоинством сказал Гедеон, — только этим одиннадцать лет и занимался.
У стола Ярва встретила его так, будто он и правда был дорогим гостем, о котором Освиг из скромности забыл предупредить. Гедеона усадили, накормили, налили и расспросили, откуда он и надолго ли. На первый вопрос он ответил «из столицы», на второй — «как получится», и оба ответа Ярва сочла недостаточными, но временно допустимыми, как допускают к столу человека с грязными сапогами, если он при этом снял шапку.
Освиг наблюдал за этим с редким для себя чувством. Он много лет знал Гедеона как человека, которого невозможно ничем смутить, и теперь смотрел, как этого человека методично разбирает на части старуха с пирогом. К третьему вопросу Гедеон уже сидел ровно. К пятому — отвечал полными предложениями. К седьмому у него сделалось лицо, какое бывает у арестованных, начинающих подозревать, что дознаватель им, в сущности, симпатичен.
— Худой какой, — заключила Ярва. — Вы что там, в столице, все на одном воздухе живете?
— На жалованье, — сказал Гедеон.
— Это хуже.
Эльдра сидела напротив. Тайса и Мейра торопились в дорогу и вскоре ушли, оставив после себя два свертка, короткое поздравление и одну новость, от которой Освиг едва не подавился пирогом.
— Остальные прибудут к самому дню, — сказала Мейра у калитки. — Командор отпустил всех, кто не на дежурстве.
— Всех не надо, — ответила Эльдра.
— Это ты им скажешь.
Освиг очень медленно поставил кружку.
— К какому дню?
Ярва просияла так, что от этого сияния следовало бы заслоняться рукой.
— У Эльди через неполный месяц именины.
Эльдра закрыла глаза.
Гедеон под столом наступил Освигу на ногу. Освиг не понял, было ли это предупреждением, требованием молчать или запоздалой местью за кашель, и на всякий случай наступил в ответ.
— А ты, сынок, — продолжала Ярва, — друга у себя положишь. Не в лесу же человеку ночевать.
— Он любит лес.
— Обожаю дом, — сказал Гедеон.
Они посмотрели друг на друга поверх пирога с той нежностью, с какой смотрят через прицел.
Эльдра наблюдала за ними обоими молча, и Освиг знал это молчание. Так молчат не тогда, когда нечего сказать, а тогда, когда еще не решено, что именно из увиденного пригодится.
К дому Гедеон шел с видом человека, которого ведут не ночевать, а вступать в наследство сомнительного качества. По дороге он осмотрел крышу, заглянул в сарай, потрогал стену, постучал по ставне и остался при своем мнении, которое, впрочем, никто и не оспаривал.
— Ты мог выбрать место получше.
— Мог. Денег не было.
— Тогда место похуже, но ближе к дороге.
— Мне не нужна дорога.
Гедеон остановился и посмотрел на него внимательно — в первый раз за вечер по-настоящему.
— Ты правда решил остаться?
Освиг открыл дверь. Печь встретила их слабым дымом, курица — сильным неодобрением, сформулированным одним долгим горловым звуком, который в переводе с куриного означал примерно «двое».
— Купил дом, — сказал Освиг.
— Люди продают дома.
— Починил печь.
— Люди ломают печи.
— Посадил огород.
За окном земля едва заметно поднялась и опала.
Гедеон подошел к стеклу, постоял, вернулся и сел за стол.
— Вот это, — сказал он, — самый убедительный довод в пользу отъезда, какой я слышал за одиннадцать лет.
Тогда он наконец рассказал, как нашел Освига.
Ничего величественного: он не выслеживал его одиннадцать лет, не сверял донесения и не подкупал писарей, хотя первое время, по его собственному признанию, очень хотел. После камеры Гедеон служил переписчиком у ростовщика, потом счетоводом в караване, потом человеком, который заранее замечает городскую стражу и вовремя об этом сообщает. Последняя должность оказалась самой доходной и закончилась быстрее всех остальных. Он ушел на север, в придорожной харчевне услышал байку про черный сыр, выросший после захоронения, и, по его словам, сначала просто посмеялся.
— А потом? — спросил Освиг.
— А потом перестал.
— Значит, ты свернул с дороги ради мести.
— Ради порядка.
— Какого?
— Ты живешь в доме. Я ночую в руинах. — Гедеон развел руками. — Порядок нарушен.
— После моего разоблачения дом тебе не достанется.
— Зато не достанется и тебе.
Освиг вынужден был признать внутреннюю стройность этой позиции. В их прежнем ремесле она называлась «справедливость» и обычно приводила к результатам, которых не хотел никто.
Они устроились на ночь.
— Ты жалеешь? — спросил Гедеон из темноты.
— О чем?
— О коридоре.
— Нет.
Ответ прозвучал сразу. Гедеон кивнул — Освиг не увидел этого, но услышал, как зашуршала солома.
— Я бы поступил так же.
— Я говорил.
— Но придумал ты.
— Ты медленнее.
— Поэтому я здесь. Буду ждать удобного случая.
— Разоблачить меня?
— Или вернуть долг. Что подвернется раньше.
Они не заключили мира и не возобновили войны. В прежнем их ремесле это считалось крепкой формой доверия, а иногда и единственной.
Освиг лежал и слушал дом.
Дом занимался обычными ночными делами: остывал, поскрипывал, роняя с крыши накопленное за день тепло. Курица возилась в своем углу. За стеной, под старым мешком, репа вела себя тихо; перед сном он снова проверил запор и теперь прислушивался к ней с почти нежным вниманием.
Она сидела под землей, ничего не помнила, ничего не хотела и не умела разговаривать.
В эту минуту она показалась ему самым надежным существом в Тальмере.
Глава 12: Честный заработок
Гедеон храпел как человек, которому всю жизнь запрещали издавать лишние звуки и который теперь наверстывал за все годы разом, с процентами и без всякого сочувствия к кредиторам.
Освиг лежал на полу, завернувшись в плащ, и смотрел в темноту.
Кровать принадлежала ему. Это было очевидно, справедливо и подтверждалось тем, что он за нее заплатил, причем вместе с домом, крышей и правом на разочарование. Однако у Гедеона после ночевки в руинах болела шея, на лавке он не помещался ни целиком, ни по частям, а спорить после полуночи означало разбудить соседа, курицу и, вероятно, репу.
Освиг уступил не из гостеприимства. Он просто выбрал меньшую угрозу — прием, которым пользовался всю жизнь и который всю жизнь приводил к тому, что большая угроза устраивалась поудобнее.
Сейчас большая угроза лежала поперек кровати и время от времени кашляла во сне.
С потолка упала капля.
Освиг проследил за ней взглядом с чисто исследовательским интересом. Капля попала точно ему в лоб.
— Замечательно, — сказал он.
— Не бормочи, — не просыпаясь, ответил Гедеон.
К утру дождь усилился, и дом принялся показывать, на что способен. Освиг обошел его дважды, расставляя под протечками все, что нашлось: три миски, горшок, сырную форму и в конце концов собственный сапог, потому что тара кончилась раньше, чем крыша. К рассвету прихожая звучала как небольшой, плохо настроенный оркестр, у которого нет ни дирижера, ни репертуара, зато есть время.
Курица забралась на стол и сидела там с видом существа, которое давно предупреждало.
Гедеон встал позже, обнаружил на себе чужую рубаху, надел ее без всяких объяснений и сел у печи с миской каши. Через четверть часа он выглядел так, будто прожил здесь много лет и уже успел разочароваться в условиях.
— Ты правда купил это? — спросил он и обвел ложкой комнату так, будто предъявлял ее суду.
— Нет. Я тайно проник и старю дом изнутри.
— За сколько?
Освиг назвал сумму.
Гедеон перестал жевать. За все годы знакомства это было самое искреннее проявление чувств, какое Освиг от него видел, включая ту ночь в подвальном коридоре.
— Тебя ограбили.
— Это была сделка.
— Одно другому не мешает, — сказал Гедеон и поднял глаза к потолку, где как раз набухала следующая капля, обстоятельная и никуда не спешащая. — Крыша течет.
— Я заметил.
— Печь кривая.
— Ее чинили.
— Тогда до починки она была еще хуже.
Освиг не стал спорить. Спорить означало бы защищать дом, а защищать дом означало бы вслух признать, что он ему зачем-то нужен. Такого признания Освиг не делал даже наедине с собой и уж точно не собирался делать при человеке, который спал в его постели, ел его крупу и вслух называл это надзором.
Курица подошла к столу и клюнула Гедеона в локоть.
Он отдернул руку.
— А это что?
— Ошибка.
— Имя есть?
— Нет.
— Правильно, — одобрил Гедеон. — Не сближайся.
Освиг счел нужным заметить, что не сближается, но тут курица переступила по столу, наклонила голову набок и посмотрела на него тем единственным глазом, в котором за семнадцать дней совместной жизни успело поселиться твердое, ничем не поколебимое убеждение: человек этот не справляется.
Освиг промолчал.
К полудню дождь прошел, но крыша сохранила за собой право на продолжение.
Брем явился, не будучи зван, что в Тальмере считалось не бесцеремонностью, а формой заботы. Он обошел дом снаружи, залез наверх, посидел там некоторое время в задумчивости, спустился и вынес приговор с тем спокойствием, с каким обычно сообщают о смерти дальнего родственника — не то чтобы любимого, но все же не чужого.
— До зимы менять две доски, латать край и перестилать половину соломы.
— Сколько?
Брем назвал сумму.
Освиг сел.
— Можно дешевле, — сказал Брем.
Освиг поднял голову.
— Если сам полезешь.
Освиг снова опустил голову.
Брем поскреб бороду, посмотрел на огород, на дом, на человека, сидящего на пороге собственного разорения, и, поскольку был устроен практически, немедленно перешел от диагноза к лечению.
— Хальд ночного пастуха ищет.
— Я не пастух.
— Это мы уже поняли. Потому и говорю про ночного. Ночью овцы в основном лежат.
— В основном?
— Иногда встают.
— Зачем?
Брем посмотрел на него с жалостью, какую испытывают к людям, задающим вопросы не по возрасту.
— По овечьим делам, Освиг.
Стадо у Хальда было небольшое и паслось на лугу за мельницей. Днем с овцами ходил его племянник, а последние недели кто-то должен был оставаться у загона и ночью: в лесу объявился волк. Старый пастух ушиб ногу, племянник боялся темноты, а Хальд считал страх дурной привычкой, которую разумнее всего лечить чужим трудом.
— Платит каждое утро, — добавил Брем. — И ужином кормит.
На слове «ужином» Освиг проявил интерес, который постарался немедленно скрыть и почти успел.
Последние два года прежней жизни он питался так, что организм перестал различать еду и удачно сложившиеся обстоятельства. Однажды трое суток ел сухую свеклу, предназначенную для порчи обозных лошадей; лошади, к слову, потом чувствовали себя лучше него. В другой раз нашел в покинутой часовне мешок орехов и до сих пор считал ту неделю лучшей неделей той осени. После такого рассуждать о достоинстве перед оплачиваемым ужином было поздно, а изображать рассуждение — просто неприлично.
— Я подумаю, — сказал он.
— Хальд ждет до вечера.
— Тогда я подумаю быстро.
Гедеон слушал разговор от двери с видом человека, который присутствует при чем-то настолько занимательном, что даже готов ради этого молчать. Дождавшись ухода Брема, он не выдержал.
— Ты собираешься стеречь овец.
— Ты собираешься платить за крышу?
— Я собираюсь выдать тебя властям.
— Это не денежная профессия.
— Иногда денежная.
Освиг остановился на пороге сарая.
— Тебе обещали награду?
— Нет, — сказал Гедеон с достоинством. — Но я надеялся на человеческую благодарность.
— От Железной Литании?
Гедеон подумал. Думал он честно, всерьез, добросовестно взвешивая, и это заняло у него больше времени, чем следовало.
— Поэтому и не тороплюсь.
Разоблачать Освига при Эльдре он теперь отказывался наотрез, и не из благородства, а из соображений, которые сам называл безопасностью. Когда храмовницы уедут, можно будет найти деревенского старейшину, разослать письма или придумать любой другой способ, при котором Гедеона не спросят, откуда он так хорошо осведомлен о старых делах Черного Мора. До тех пор он намеревался жить у Освига, есть его крупу и следить, чтобы тот не сбежал.
— Это надзор, — объяснил он.
— Ты съел половину хлеба.
— Надзор требует сил.
— Спать будешь в сарае.
— Тогда я могу случайно рассказать капитану про чиновника.
— А я могу случайно вернуть тебе кашель.
Гедеон помолчал, и в этом молчании Освиг с удовлетворением расслышал работу человека, заново оценивающего расстановку сил.
— Лавка меня устраивает, — сказал Гедеон.
К Хальду Освиг отправился перед закатом.
Старик сидел у загона и чинил ремень. Рядом на траве лежала его собака: крупная, седая, с таким спокойным взглядом, будто волка она уже видела, взвесила и не нашла в нем решительно ничего нового.
Хальд оглядел Освига сверху донизу, не торопясь и не скрывая, что оглядывает.
— Овец знаешь?
— Вижу.
— Это не то.
— Я быстро учусь.
— Брем говорил, ты огород быстро научился.
Освиг выдержал паузу, за которую в прежние годы успевал оценить чужие нервы, расстояние до двери и вероятность того, что придется бежать.
— Огород жив, — сказал он.
— Это меня и тревожит.
Условия оказались простые. Не спать. Не уходить. Подбрасывать дрова. Если овцы беспокоятся — проверить загон. Если придет волк — шуметь, звать собаку, бить железом о железо. Не колдовать.
Последнее Хальд добавил как бы между делом, тем же ровным голосом, каким перечислял дрова и ведро.
Освиг прищурился.
— Почему вы решили, что я стану?
— Я ничего не решил. У нас всякие люди бывают. Один прошлой зимой от волка молитвой отбивался.
— И как?
— Волк молитву не оценил, а штаны у него унес.
— Я не молюсь.
— Вот и хорошо, — сказал Хальд. — Значит, штаны целее будут.
Он показал фонарь, навес, ведро воды, старое копье и котелок с густой похлебкой, от которой шел пар, а от пара — такой запах, что Освиг ощутил легкое головокружение и посчитал это профессиональным упадком. Потом Хальд пересчитал овец.
— Тридцать семь.
— Я умею считать.
— К утру тоже должно быть тридцать семь.
— Это и есть вся работа?
Хальд посмотрел в сторону темнеющего леса.
— Если повезет.
Работа выглядела честной, и в этом было что-то глубоко подозрительное.
Освиг привык, что за простыми поручениями скрываются тайные двери, поддельные приказы, люди в плащах и непременно тот, кто задержит плату до выяснения. Здесь от него требовалось провести ночь рядом с животными, а утром получить две монеты и хлеб. Ни одного условия мелким шрифтом. Ни одного человека, которого потом придется искать по трактирам. Это настолько не походило ни на что в его биографии, что он согласился в основном из любопытства.
Хальд не ушел сразу. Сначала он провел обучение, состоявшее преимущественно из указаний на очевидные вещи.
— Это загон.
— Вижу.
— Ворота закрываются сюда.
— Вижу.
— Открываются обратно.
— Хальд.
— Ты новый человек, — невозмутимо сказал старик. — Я не знаю, что для тебя очевидно.
К вечеру выяснилось, что он был совершенно прав.
Освиг не знал, что овца, лежащая отдельно, может быть просто овцой, а может собираться рожать, болеть, задумываться или дожевывать украденную веревку. Не знал, что белые животные в темноте выглядят серыми, а серые исчезают вовсе. Не знал, зачем на трех шеях колокольцы, почему одна овца помечена красной краской и по какой причине баран по имени Барон считается «спокойным», если именно он дважды ударил Освига в бедро за время объяснений.
— Он тебя проверяет, — сказал Хальд.
— На что?
— На крепость.
— И как?
— Пока думает.
Собаку звали Зола. Она понимала семь команд, две интонации Хальда и человеческую слабость. При слове «место», произнесенном Хальдом, Зола шла к загону. При том же слове, произнесенном Освигом, она подходила к котелку.
Хальд велел ему самому загнать овец внутрь перед темнотой.
Освиг встал у края стада и сказал:
— В загон.
Тридцать семь овец продолжили есть.
Он повысил голос, придав ему ту особую отчетливость, от которой когда-то у писарей дрожали руки, а у одного молодого храмовника случился обморок при совершенно мирных обстоятельствах.
— Все. В загон.
Ближайшая овца посмотрела на него, продолжая жевать.
Освиг сделал шаг. Стадо разошлось вокруг него и сошлось с другой стороны, причем проделало это без всякой поспешности, как вода обходит камень, не считая камень событием. Он попытался направить крайних. Крайние перестали быть крайними. Через пять минут овцы стояли ровно там же, где стояли, а Освиг стоял посреди них, зажатый между Бароном и красной маткой, и с холодной ясностью понимал, что впервые за долгие годы не имеет ни малейшего представления, что делать дальше.
Хальд свистнул.
Зола обежала стадо. Овцы вошли в загон ровной белой рекой, ни разу не задумавшись.
— Вот, — сказал старик.
— Что «вот»?
— Работай с собакой.
Освиг посмотрел на Золу. Она сидела у котелка и ждала оплаты.
— Вы друг друга заслужили, — сказал Хальд и ушел.
На лугу стало тихо.
За мельницей шумела речка. Над лесом поднималась ранняя луна, еще бледная, еще не вошедшая в силу. Овцы сопели в загоне с тем ровным, бессмысленным миром, которого Освиг за всю жизнь ни разу не достигал, хотя однажды был к нему близок — в Роте, на чердаке, с температурой и в полном убеждении, что умирает.
Он сел у огня, вытянул больные ноги и впервые за день обнаружил, что может просто не двигаться. Никуда не идти. Ничего не проверять. Не оценивать выходы.
Ощущение было настолько непривычным, что первые несколько минут он его подозревал.
Собака улеглась рядом.
— Тридцать семь, — сказал ей Освиг.
Зола вздохнула.
— Не знаю, зачем их столько.
Зола знала, но объяснять не стала.
Освиг подбросил ветку в огонь и подумал, что за последние сутки ему дважды предлагали работу, один раз пирог и один раз кровать, и он от всего этого отказался, а получил все равно. Деревня обходилась с ним примерно так же, как обходятся с приблудной собакой люди, у которых уже есть три собаки: без восторга, без вопросов и без права на возражения.
Он должен был бы бежать отсюда еще неделю назад.
Он сидел у чужого костра, охранял чужих овец и считал это удачей.
Из леса донесся короткий треск ветки.
Овцы одновременно подняли головы.
Освиг медленно повернулся к темноте.
На краю света, между двумя березами, стоял волк.
Самый обыкновенный. Серый, худой, осторожный. Без огня в глазах, без проклятой метки, без второго черепа и без каких бы то ни было признаков потусторонней воли.
Это почему-то разочаровало Освига сильнее, чем он был готов признать. За годы ремесла он привык, что все выходящее из леса ночью имеет к нему личное отношение.
Волк посмотрел на него.
Освиг посмотрел на волка.
Собака не встала.
— Ты работать будешь? — спросил ее Освиг.
Зола приоткрыла один глаз, оценила обстановку и закрыла его обратно.
Волк сделал шаг из тени.
Так началась первая честная служба Освига.
Глава 13: Первая ночь
Волк не напал.
Он сел.
Это было значительно хуже, потому что сразу превратило опасность в переговоры, а переговоров Освиг не любил никогда. В опасности можно было действовать. На переговорах приходилось выяснять, чего хочет другая сторона, а люди, чиновники и, как теперь обнаруживалось, волки сообщали об этом крайне неохотно.
— Уходи, — сказал Освиг.
Волк остался.
Освиг ударил черенком копья по железному тазу, подвешенному у навеса. Над лугом разнесся звон, долгий и оскорбительно бытовой. Овцы шарахнулись к дальней ограде и там немедленно успокоились, потому что овцы вообще не умеют долго удерживать в голове больше одной мысли, и это, по мнению Освига, было их единственным подлинным преимуществом перед людьми.
Собака подняла голову, посмотрела на таз, потом на Освига и улеглась удобнее.
Волк исчез между деревьями.
— Вот, — сказал Освиг Золе. — Учись.
Через четверть часа он обнаружил, что из-под навеса пропал завернутый в тряпицу кусок хлеба.
Освиг проверил овец. Их было тридцать семь.
Проверил котелок. Котелок стоял на месте.
Хлеба не было.
— Он пришел не за овцами, — сказал Освиг.
Зола закрыла глаза.
— Это не делает ситуацию лучше.
Ночь легла на луг медленно, по частям, начиная с низины. Речка за мельницей блестела отдельными полосами, будто кто-то рассыпал по воде тонкое серебро и тут же передумал его собирать. Вдали темнели крыши Тальмера. Кое-где еще горели окна, но одно за другим они гасли, и деревня уходила в сон с таким спокойствием, что Освигу временами делалось трудно поверить в ее существование.
Он привык к другим ночам.
В прежней жизни темнота почти никогда не означала отдыха. Она означала, что пора идти, пока не видят; чертить круг; ждать у нужной двери; лежать в канаве и слушать, как по дороге проходит дозор. Он спал в криптах, потому что там было сухо. В конюшнях, потому что там было тепло. Однажды — внутри пустого саркофага, пока снаружи Железная Литания искала его в монастырском подвале, и ночлег был вполне удачным до самого рассвета, когда выяснилось, что настоящий хозяин саркофага возражает против тесноты.
Освиг тогда поднял мертвеца скорее от неожиданности, чем по плану.
Мертвец выбрался первым, увидел храмовниц и побежал.
Освиг выбрался вторым и тоже побежал.
Литания некоторое время преследовала обоих, причем мертвец оказался быстрее, но, не зная дороги, трижды возвращался к Освигу за уточнениями. Именно после той ночи Эльдра, вероятно, и запомнила его спину.
Теперь рядом лежала собака, овцы жевали во сне, огонь потрескивал, и никто не пытался его арестовать.
По меркам Освига это было подозрительно красиво.
Он налил себе похлебки. Хальд положил туда мясо, крупу, лук и столько чеснока, что всякая уважающая себя нечисть должна была обходить загон стороной и, возможно, здороваться издали. Освиг ел медленно, чувствуя, как тепло возвращается сначала в пальцы, потом в плечи, потом в ту область под ребрами, где у него обычно жило беспокойство и где сейчас, впервые за много недель, было пусто.
Вода в кружке была чистая. Он проверил дважды.
После истории с проклятым колодцем он всегда проверял воду. Тогда, в Эйренвелле, требовалось всего лишь испортить вкус, чтобы гарнизон ушел за припасами к дальнему источнику.
Всего лишь вкус.
Люди, никогда этим не занимавшиеся, полагают, что портить воду легко, а щадить трудно. На деле наоборот. Вода портится сама, стоит ей позволить; сила идет в нее охотно и, если ее не держать, доходит до конца, а конец у нее всегда один. Вся работа уходит на границы. На то, чтобы вышло ровно столько и ни каплей больше.
Освиг просидел над формулой две ночи, вычеркивая из нее все лишнее, и остался доволен: получилось тесно, узко и совершенно бесполезно для всякого, кому нужен был результат покрупнее.
Потом он внес ее ночью без свидетелей, а наутро, еще толком не проснувшись, выпил две кружки из нужного ведра. Гарнизон провел день в очереди к кустам. Освиг провел неделю на чердаке, твердо зная, что умирает, и глубоко оскорбленный тем, что все остальные отделались легче.
Черным Мором его прозвали чуть раньше. Но именно после Эйренвелла имя приобрело у коллег дополнительный оттенок, от которого он так и не сумел избавиться.
На середине воспоминания одна овца заблеяла.
Освиг поставил миску.
У края загона снова стоял волк. На этот раз ближе.
— Хлеб ты уже взял.
Волк смотрел на котелок.
— Нет.
Волк обошел круг света по самой границе, там, где свет уже не держал, но темнота еще не забирала.
Освиг поднялся, чувствуя, как недовольно отзывается поясница, и взял копье. Зола тоже встала, потянулась всем телом, начиная с передних лап, и лениво пошла вдоль ограды с видом чиновника, вышедшего на обход не по долгу, а по расписанию.
Волк отступил на два шага.
— Видишь? — сказал Освиг. — Нас двое.
Зола остановилась почесаться.
— Формально.
Он снова ударил по тазу. Волк скрылся.
Освиг дождался тишины и вернулся к огню. Похлебка остыла. Он наклонился за миской, и в ту же секунду с другой стороны навеса что-то мелькнуло.
Зола залаяла — с опозданием, но громко.
Овцы заметались.
Освиг развернулся, споткнулся о ведро, схватился за столб и увидел серый хвост, исчезающий в темноте.
Котелок пропал.
Не мясо. Не отдельная овца. Весь котелок.
Освиг выбежал за навес.
— Стой!
Требование было нелепым, но оно первым пришло в голову, а голова в такие минуты обычно предлагала то, что у нее лежало сверху. Из леса донесся отчетливый металлический стук: котелок ударился о корень.
Освиг бросился на звук.
Через шесть шагов поясница напомнила ему, что ему давно не двадцать. Через десять — что ему и не тридцать. Через пятнадцать он окончательно понял, почему темные маги во всех известных ему балладах предпочитают коней, порталы и подчиненных, и почему ни одна баллада не заканчивается тем, что герой бежит по мокрой траве за собственным ужином.
Волк тащил котелок за дужку. Бежал неровно, боком, но быстро. Похлебка выплескивалась на траву, отмечая маршрут с той щедростью, с какой отмечают его только чужие потери.
— Это имущество Хальда! — крикнул Освиг.
Волк не уважал собственность.
Освиг вытянул руку. Короткое удерживающее слово уже легло на язык — то самое, дешевое, почти безобидное, которое прихватило бы зверя за лапы мягко, без вреда, ровно на несколько ударов сердца.
Он не произнес его.
Хальд сказал не колдовать. Работа была первой честной работой Освига за много лет, и почему-то это оказалось важнее котелка. Он даже успел про себя удивиться такому распределению ценностей, но удивляться на бегу оказалось неудобно.
Он подобрал камень и бросил.
Камень пролетел далеко в стороне.
Волк обернулся на бегу. Даже в темноте было видно, что он поражен.
— Я не тренировался, — зло сказал Освиг.
Волк скрылся в кустах.
Котелок нашелся у самой воды: пустой, погнутый, со следами зубов на дужке. Освиг поднял его, спустился к речке и присел на корточки.
Вода шла быстро, негромко перебирая камни. Над ней лежал туман. На другом берегу темнели ивы. Луна отражалась в протоке целиком, но течение раз за разом ломало ее и собирало заново, не выказывая при этом ни малейшего интереса к результату.
Освиг вымыл котелок. Потом умыл лицо. Холодная вода сняла злость и оставила усталость и странное, почти неприличное спокойствие.
Он долго сидел на камне, слушая речку.
В этой тишине не было угрозы. Ничто не требовало от него бежать, прятаться или доказывать мастерство. Мир существовал безо всякого задания, просто так, за свой счет, и это по-прежнему казалось Освигу чем-то на грани приличий.
— Вы не должны оставлять стадо надолго.
Освиг вскочил так резко, что едва не уронил котелок в воду.
Эльдра стояла выше по берегу.
На ней был темный дорожный плащ поверх простой рубахи и длинной юбки. Волосы она собрала небрежно, без всякой храмовой строгости. В одной руке держала небольшой фонарь, в другой — завернутый сверток.
— Я не оставил, — сказал Освиг. — Я вижу загон.
Отсюда был виден только край огня.
— Безусловно.
— Волк украл котелок.
Эльдра посмотрела на котелок.
— И вы отняли.
— Он бросил.
— Вы победили обстоятельства.
В ее голосе не было ни тени насмешки. Именно это делало фразу насмешливее любой возможной интонации.
Она спустилась к воде и протянула сверток.
— Бабушка решила, что первый ночной ужин у Хальда вы либо не съедите, либо потеряете.
В свертке был пирог.
Освиг взял его и вдруг задал вопрос, которого сам от себя не ждал.
— А почему принесли вы?
Эльдра помолчала дольше, чем требовалось.
— Бабушка спит.
— Она легла час назад. Я видел, как погасло окно.
— Значит, спит крепко, — сказала Эльдра и пошла вверх по берегу.
Освиг остался стоять с пирогом в руках, чувствуя, что только что произошло нечто, чего он не сумел бы объяснить даже под присягой, и что при этом было бы крайне неразумно объяснять.
К загону они вернулись вместе. Овец было тридцать семь. Зола встретила Эльдру заметно радушнее, чем встречала своего ночного напарника, и Освиг счел это профессиональным предательством, о котором еще будет разговор.
Эльдра села у огня. Он отрезал пирог ножом, вытертым о рукав. Некоторое время они ели молча, и молчание было не то, что обычно устанавливалось между ними, — не выжидательное, а просто молчание двух людей, у которых во рту пирог.
Ночь вокруг стояла просторная и ясная. За оградой шуршали овцы. От реки тянуло прохладой. Туман стелился по низине и не доходил до огня; в нем скрывались нижние стволы деревьев, отчего лес казался подвешенным над землей, как декорация, которую забыли опустить. Мельничное колесо вращалось где-то в белой мгле, и его размеренный стук задавал ночи тихий счет.
Эльдра вытянула ладони к огню.
— Я не представляла вас пастухом.
— Вы меня почти не знаете.
— Это правда.
— Тогда почему не представляли?
Она подумала — по-настоящему, а не для вида.
— Вы выглядите как человек, который все время собирается уйти.
Освиг посмотрел на ее профиль. В свете костра лицо казалось мягче, но внимательность никуда не делась; она просто перестала быть направленной.
— Пастух тоже уходит утром.
— И возвращается вечером.
— За плату.
— Почему вы поселились здесь?
Он мог ответить привычно: устал от города, получил наследство, искал тишины. Эти версии были заготовлены заранее, отшлифованы за годы и ни разу его не подводили. И ни одна из них не выдерживала ее спокойного вопроса, заданного у костра, с куском пирога в руке.
— Устал, — сказал Освиг.
— От чего?
— От сна в одежде. От еды, которую сперва нюхаешь, потом пробуешь на собаке, а собаки рядом нет. От дорог. От мокрых ног. От людей, которые платят за неприятности и потом искренне удивляются последствиям. От того, что всегда надо уходить раньше, чем закипит вода.
Эльдра слушала, не перебивая. Она вообще, как он заметил, никогда не перебивала — не из вежливости, а потому, что перебивать значило бы получить меньше.
— Выгорел, — добавил он после паузы. Слово было городское, модное у лекарей и удивительно точное. — До золы.
Собака подняла голову.
— Не ты, — сказал ей Освиг.
Эльдра засмеялась — коротко, почти беззвучно, одним выдохом. Но засмеялась.
— И выбрали огород, — сказала она.
— Я не знал, что он требует столько решений.
— А я не представляю, как можно устать от дела, которое выбрал сам.
— Это потому, что вам нравится ловить людей.
— Преступников.
— Им различие не всегда заметно.
— Мне заметно.
Она сказала это без всякой жесткости, с простой уверенностью человека, который однажды разобрался в вопросе и с тех пор не имел повода пересматривать. Освиг поверил ей сразу и именно поэтому испугался. Рядом с ней было опаснее, чем с продажными дознавателями: тех можно было купить, напугать или запутать. Эльдра искренне считала закон работой, которую следует выполнить хорошо, и это не покупалось ничем.
— Вы никогда не хотели бросить Литанию? — спросил он.
— Нет.
— Даже после Грейвенхолла?
Эльдра повернула голову.
Освиг понял, что назвал город слишком легко. Это была ошибка того рода, которые совершаются не от усталости и не от неосторожности, а от тепла, и потому исправлению почти не поддаются.
— Все слышали о Грейвенхолле, — добавил он.
— Не все произносят название так, будто помнят запах.
Он подбросил ветку в огонь.
— В балладах много подробностей.
— Баллады не передают запах.
Несколько мгновений они смотрели друг на друга поверх костра. Потом Зола положила голову Эльдре на колени и тяжело вздохнула, требуя внимания с настойчивостью существа, которое считает чужие разговоры формой безделья.
Разговор распался.
Эльдра почесала собаку за ухом.
Освиг был ей почти благодарен и сам не знал, которой из двоих.
— Тайса сказала, вы испугались нас на ярмарке, — произнесла Эльдра.
— Я не испугался.
— Вы ушли с пустой корзиной и листьями.
— Мне понадобились листья.
— Для чего?
Освиг посмотрел на огонь.
— Не понадобились.
Эльдра кивнула так, словно получила именно тот ответ, которого ждала, и убрала его куда-то, где у нее хранились подобные вещи.
— Ваш друг тоже странный.
— Он мне не друг.
— Он назвал вас старым другом.
— Гедеон лжет.
— А вы?
Освиг поднял взгляд.
Она спросила спокойно. Не как следователь. Хуже: как человек, которому действительно интересно.
— Когда необходимо, — ответил он.
— Сейчас необходимо?
— Постоянно.
Эльдра чуть улыбнулась и опустила глаза к пирогу.
Освиг почувствовал себя неуютно. Он умел выдерживать допрос. Мог молчать под угрозой, говорить под пыткой и путать правду так, что к утру никто уже не помнил исходного вопроса. Но улыбка капитана Железной Литании у овечьего загона не входила ни в одну из известных ему процедур, и он вдруг с тревогой понял, что за весь вечер ни разу не подумал ни о крыше, ни о Гедеоне, ни о том, что у него дома под старым мешком лежит нечто, чему он все еще не доверяет.
Это было подозрительно даже по меркам ночи, полной подозрительного.
В лесу хрустнула ветка.
Освиг и Эльдра одновременно повернули головы.
У края света сидел волк.
Он смотрел на пирог.
— Даже не думай, — сказал Освиг.
— Вы с ним знакомы?
— У нас конфликт.
— Из-за котелка?
— Теперь уже из принципа.
Волк лег, положив морду на лапы, с видом стороны, готовой ждать столько, сколько потребуется.
Эльдра отрезала маленький кусок корки.
— Не кормите его.
— Я не собиралась.
Она бросила корку собаке.
Волк проводил ее взглядом. Потом посмотрел на Освига, и в этом взгляде было столько спокойного, ничем не обоснованного расчета, что Освиг впервые совершенно ясно понял: эта ночь не закончится миром.
Глава 14: Средства устрашения
Утром Хальд пересчитал овец, осмотрел погнутый котелок и сказал:
— Тридцать семь.
— Я умею считать.
— Котелок был круглее.
— Волк.
— Котелок ему зачем?
— В нем была похлебка.
Хальд посмотрел на Освига, потом на собаку.
— А ты куда смотрела?
Зола вежливо отвернулась и занялась своими лапами с видом существа, которое в данный момент занято.
Хальд выдал две монеты, половину каравая и совет не гоняться ночью по лесу. Освиг принял все три, хотя последним пользоваться не собирался.
Монеты оказались теплыми от стариковской ладони, и это неожиданно оказалось важнее их достоинства. За двадцать лет Освигу платили золотом, серебром, векселями, чужими долговыми расписками, один раз перстнем и один раз лошадью, которая потом его же и сбросила. Ни разу не платили теплыми монетами наутро, за работу, которую можно описать одним словом без юридических уточнений.
Он положил их в карман и всю дорогу до дома проверял, там ли они.
Днем он спал. Точнее, пытался.
Гедеон ходил по дому, открывал ящики, задавал вопросы и примерно раз в час напоминал, что надзирает.
— Почему у тебя под кроватью соль в свинцовой коробке?
— Чтобы ты не трогал.
— Почему нож с костяной ручкой завернут в детские пеленки?
— Потому что в обычной ткани он шепчет.
— Что шепчет?
— Теперь уже тебе.
Гедеон положил нож на место с осторожностью человека, кладущего обратно чужого младенца.
— У тебя в огороде земля теплая, — сообщил он спустя некоторое время.
Освиг открыл один глаз.
— Утро холодное.
— Сейчас полдень.
— Тем более.
Он все-таки встал и вышел посмотреть. Земля вокруг грядки действительно была теплее, чем полагалось земле в тени, а ботва стояла зеленая, крепкая и до неприличия довольная собой. Освиг обошел участок дважды, потыкал в почву черенком, не нашел ни трещин, ни движения и сказал себе, что после ночной осады он срезал все, что имело значение.
Он сказал себе это твердо и вслух, поскольку знал по опыту, что вслух получается убедительнее.
Курица, сидевшая на бочке, издала короткий звук, который при некотором недоверии можно было принять за возражение.
— Тебя не спрашивали, — сказал ей Освиг.
Перед второй ночью он подготовился.
Он не колдовал. Он изготовил средства устрашения, что являлось хозяйственной деятельностью и потому условий Хальда не нарушало. Освиг был готов защищать это разграничение в любой инстанции, включая храмовую, и даже составил в голове первые три довода.
За материалами пришлось идти по деревне, и это оказалось отдельным испытанием.
Дора отдала две старые кружки, но потребовала обещания не закапывать их рядом с сыром. Мельник пожертвовал цепь, которая когда-то держала ставень, впоследствии вернувшийся из реки. Брем нашел колокольчики и долго, обстоятельно объяснял, что один из них звонит только под дождем, хотя никто, включая самого Брема, не понимал почему.
У дома Ярвы Освига остановили дети.
— Сосед Освиг, волк правда ходит в твоем сапоге?
— Нет.
— А Хальд сказал, носил.
— В зубах.
— Значит, не подошел?
Второй ребенок обошел Освига кругом и внимательно посмотрел на ноги.
— А который?
— Левый.
— Почему?
— Спросите у волка.
Дети немедленно побежали к лесу.
Освиг был вынужден поймать обоих за воротники и вернуть Ярве, которая выслушала объяснение, оглядела его с ног до головы и сообщила, что за умение обращаться с детьми он когда-нибудь еще заплатит отдельно и, вероятнее всего, дорого.
Эльдра сидела на крыльце и чинила ремень ножен. Она подняла взгляд на связку ложек в руках Освига, потом на цепь, потом снова на ложки.
— Новое оружие?
— Система оповещения.
— Против волка?
— Против внезапности.
— Судя по детям, внезапность уже знает ваш левый сапог.
Он ушел раньше, чем она успела улыбнуться, и всю дорогу до луга был этим недоволен.
Работал он до сумерек, и работа доставила ему удовольствие, в котором он не признался бы даже под нажимом.
По краю луга Освиг развесил жестяные кружки, старые ложки и два куска цепи, рассчитав высоту так, чтобы задевала спина зверя, а не ветер. Между кустами натянул веревку с колокольчиками. Отдельно продумал направление ветра, отдельно — угол, под которым звук пойдет к навесу.
В этом было что-то до боли знакомое. Десять лет назад он точно так же размечал подходы к чужим складам, и точно так же получал от разметки больше радости, чем от результата.
На шест он надел плащ, набил рукава соломой и придал сооружению приблизительно человеческую форму. Для убедительности сверху укрепил старый овечий череп, найденный у оврага.
Гедеон наблюдал за работой, сидя на ограде и не проявляя ни малейшего намерения помочь.
— Ты строишь алтарь?
— Пугало.
— Оно пугает меня.
— Значит, работает.
— Почему череп?
— Для правдоподобия.
— Какого человека ты считаешь правдоподобно похожим на это?
Освиг отступил на три шага и осмотрел дело своих рук.
Череп смотрел в лес пустыми глазницами. Плащ висел неровно, потому что солома в правом рукаве осела. Одна рука вышла заметно длиннее другой, и вся фигура клонилась вперед, как человек, который что-то забыл и вот-вот вспомнит.
— Столичного распорядителя, — сказал он.
Гедеон посмотрел еще раз и вынужден был признать сходство.
Хальд увидел сооружение перед закатом.
— Не колдовал?
— Нет.
— Чего оно тогда такое?
— Я старался.
Хальд обошел пугало по кругу, потрогал цепь, подергал веревку и велел убрать череп до утра, чтобы племянник не бросил работу окончательно. Потом ушел, уводя с собой Гедеона: Ярва позвала обоих переносить муку, и отказать ей никому из них не пришло в голову.
Освиг остался один.
Первую половину ночи волк не показывался.
Звенели ложки, когда их задевал ветер. Колокольчики дважды подняли овец и один раз собаку. Пугало стояло у леса с таким видом, будто само сомневалось в замысле, и Освиг несколько раз ловил себя на желании подойти и что-нибудь ему объяснить.
Ближе к полуночи он услышал тихий скребущий звук.
Поднялся, взял копье, обошел загон.
Никого.
Вернулся к огню.
Скребущий звук повторился, теперь справа.
Освиг пошел туда. Одна ложка покачивалась, но цепь была неподвижна.
— Я тебя слышу, — сказал он темноте.
Темнота не впечатлилась.
Когда он вернулся, у навеса не хватало одного сапога.
Освиг посмотрел на босую левую ногу.
Потом на лес.
— Нет.
Из-за кустов донесся шорох — короткий, вежливый, почти приглашающий.
— Нет. Котелок — это еда. Я понимаю причинную связь и в известном смысле ее уважаю. Сапог тебе не нужен.
На краю поляны мелькнула серая спина.
Освиг сунул босую ногу во второй сапог и побежал.
Волк нес добычу уверенно, не оглядываясь и не торопясь сверх необходимого. Сапог был старый, мягкий, пропахший дымом, травой и владельцем, который слишком часто сушил обувь у сомнительных костров. Возможно, для волка в нем заключалась целая биография. Освиг считал, что биография должна оставаться при нем.
Погоня прошла между берез, через низину и обратно к лугу. Волк дважды позволил приблизиться, потом исчезал, и в этом чувствовалась не хитрость, а методика. Освиг дважды наступил босой ногой на камень, один раз в грязь и один раз в нечто, природу чего предпочел не выяснять ни тогда, ни впоследствии.
Наконец серый силуэт метнулся к пугалу.
Веревка звякнула. Цепь упала. Волк проскочил под ней.
Освиг — нет.
Цепь обвилась вокруг его ноги. Он качнулся, ухватился за пугало. Шест накренился. Овечий череп повернулся к нему.
В этот момент сработал старый ремесленный рефлекс.
Кладбищенский шепот был самым слабым из известных Освигу приемов. Он не поднимал мертвых по-настоящему, а лишь на несколько мгновений возвращал костям остаточное движение. Иногда этого хватало, чтобы отвлечь стражника или заставить свидетеля вспомнить о срочном деле в другом месте. Прием стоил полвздоха, не требовал круга и вырывался у Освига примерно так же, как у других людей вырывается ругательство: сам, не спросясь и всегда не вовремя.
Череп щелкнул челюстью.
Соломенная рука поднялась — медленно, со скрипучим достоинством человека, которого разбудили не вовремя, но который все же считает нужным соблюсти приличия.
Освиг, висевший на цепи вниз головой, оценил композицию раньше, чем опасность. Это тоже было профессиональной привычкой и тоже ни разу в жизни ему не помогло.
— Не сейчас, — сказал он.
Пугало шагнуло.
Шест вышел из земли с тем сытым чмокающим звуком, с каким выходит из земли все, чему там уже надоело. Конструкция завалилась вперед, на Освига; он высвободил ногу и отскочил, а пугало упало, перекатилось, щелкнуло черепом и, найдя склон, отправилось следом с явным намерением довести знакомство до конца.
Освиг побежал.
За двадцать лет ремесла он убегал от храмовых дознавателей, от городской стражи, от заказчиков, от кредиторов, от одного крайне обидчивого барона и — чаще, чем готов был признать вслух, — от собственной работы. Но никогда прежде за ним не гналось нечто, собранное им самим из своего плаща, чужой соломы и овечьего черепа, найденного в овраге, и на что он потратил, если быть честным, лучшую половину вечера.
Позади волочились цепи, стучал шест и шуршала солома.
Волк остановился у края леса, положил сапог и стал наблюдать. По его морде было видно, что он не вполне понимает происходящее, но твердо намерен досмотреть.
Освиг сделал круг вокруг загона, перескочил через ведро, едва не опрокинул таз и наконец, задыхаясь, произнес отменяющее слово.
Пугало замерло в двух шагах от огня.
Овцы сбились в дальнем углу. Зола сидела перед навесом и смотрела на Освига с новым уважением. Или с жалостью. При ее морде различить было трудно.
— Все под контролем, — сказал Освиг.
— Вижу.
Он закрыл глаза.
Эльдра стояла у ограды.
Сегодня на ней были брюки, сапоги и легкая кожаная куртка, и это принесло Освигу странное облегчение. Капитан Железной Литании в одежде, пригодной для погони, был явлением понятным и предусмотренным мирозданием. Все остальное оставалось ошибкой природы, к которой он до сих пор не приспособился.
— Бабушка передала вам ужин, — сказала она и подняла корзину. — Но я, кажется, пришла к представлению.
Освиг посмотрел на пугало. На цепь вокруг собственной ноги. На один сапог. На второй сапог в зубах волка за ее спиной.
Эльдра проследила за его взглядом и обернулась.
Волк замер.
— Положи, — сказала она.
Волк положил сапог.
Освиг почувствовал глубокое личное оскорбление.
Эльдра подошла, подняла сапог и протянула ему.
— У вас конфликт, — напомнила она.
— У нас война.
— Пока счет в его пользу.
— Ночь еще не кончилась.
Она присела и помогла снять цепь. Пальцы у нее были теплые и сильные, и Освиг стоял, держась за ограду, и старательно не думал о том, сколько раз эти руки натягивали тетиву в его сторону. Мысль все равно пришла, но с опозданием и без прежней убедительности.
— Что это было? — спросила Эльдра, кивнув на пугало.
— Порыв ветра.
— Ветра нет.
— Местный.
Она обошла упавшую конструкцию и присела у овечьего черепа.
На миг лицо ее стало неподвижным. Капитанским.
Освиг знал этот взгляд. Так она смотрела на следы ритуала в Грейвенхолле, стоя среди дыма и мокрого камня. Тогда за Освигом бежали трое поднятых покойников, которых он собирался отправить в противоположную сторону; они неправильно поняли указание и добросовестно выстроились за ним.
Эльдра подняла череп и повернула его к свету.
— Остаточная некромантия.
— Животное давно умерло.
— Это не объяснение.
— Зато медицинский факт.
Она посмотрела на него снизу вверх.
Освиг не отвел взгляда. Сердце билось спокойно, как всегда в настоящей опасности. Паника приходила к нему от сыра, платьев и разговоров за столом; когда пахло разоблачением, внутри становилось холодно и ясно, и это было единственное свойство, которым он в себе действительно гордился.
— Вы сказали, что были писцом, — произнесла Эльдра.
— Писцы тоже знают слова.
— Не эти.
— Я много читал.
— И часто бегали от собственных мертвецов?
Вопрос прозвучал так буднично, что Освиг ответил не сразу.
Эльдра провела большим пальцем по трещине на черепе.
— Я видела одного мага в Грейвенхолле, — продолжила она. — Лица почти не помню. Он все время был далеко. Или в дыму. Или спиной. Обычно спиной.
— Разумная сторона человека.
— Иногда за ним бежали мертвецы.
— Возможно, они его преследовали.
— Я тоже так думала.
Она сказала это совершенно серьезно, и Освиг почувствовал, как что-то в нем болезненно дернулось между ужасом и смехом.
— А потом поняла, что он ими управлял, — закончила Эльдра.
— Не очень хорошо, судя по описанию.
— Нет. Магия была сильная. С направлением возникали трудности.
Освиг надел мокрый сапог.
— Бывает.
— Вам виднее?
— Я читаю.
Она поднялась.
Некоторое время они стояли друг напротив друга, а по краю света ходил волк, терпеливо дожидаясь, когда люди перестанут обсуждать прошлое и займутся едой.
Потом Эльдра протянула корзину.
— Здесь пирог и вареные яйца. Череп утром закопайте.
— Я собирался.
— Глубоко.
— Я умею закапывать.
— В этом я не сомневаюсь.
Она уже сделала два шага в сторону деревни, когда остановилась и, не оборачиваясь, добавила:
— Тайса вернется к именинам и спросит, что было ночью на лугу. Она всегда спрашивает.
— И что вы ответите?
— Что видела упавшее пугало.
Освиг замер с корзиной в руках.
— Это правда, — сказал он осторожно.
— Да, — согласилась Эльдра. — Это правда. Ее хватит ровно до тех пор, пока Тайса не увидит череп сама.
— Череп будет закопан.
— Тайса умеет копать.
И ушла.
Освиг стоял и смотрел ей вслед дольше, чем следовало.
Он много лет прожил среди людей, которые лгали ему из выгоды, из страха, из привычки и просто так. Он умел различать все сорта лжи по одному движению век. Но женщина, которая только что при нем выбрала себе правду нужного размера и тут же честно назвала срок ее годности, была явлением совершенно новым, и Освиг не мог решить, что именно она этим сказала — и, главное, кому.
Потом его вырвало.
Не сильно и не позорно, просто желудок наконец сообщил свое мнение о трех словах, произнесенных час назад над овечьим черепом. Освиг постоял, опершись о жердь, вытер рот и признал очевидное: организм прав.
Это была расплата, к которой он привык за двадцать лет и о которой все это лето старался не вспоминать. Любая работа берет свое. Мелочь вроде кладбищенского шепота — сутки легкой мерзости во рту и слабость в руках, будто выспался лицом вниз. Что-то покрупнее — неделю на чердаке. Освиг знал свои расценки наизусть, и это знание было единственной причиной, по которой он вообще умел не колдовать.
Хуже расплаты было другое.
След остается. Не в нем — в вещи. Череп теперь будет звенеть для всякого обученного слуха еще месяца полтора, и на пастбище, где он служит, есть закопанная в землю улика с его почерком. Он сделал это машинально, за полвздоха, ради собственной ноги, запутавшейся в цепи.
За полвздоха, ради ноги.
Освиг стоял в темноте и очень тихо, очень внятно называл себя словами, которых в его биографии не оставили ни один суд и ни одно храмовое дознание.
До рассвета он сидел у огня, строил планы и время от времени поглядывал на неподвижное пугало, которое лежало на траве, раскинув неравные соломенные руки, и выглядело до крайности довольным собой.
К утру овец осталось тридцать семь.
Яиц — пять.
Освиг счел ночь ничьей.
Глава 15: Речные потери
Через четыре ночи волк знал расписание лучше Освига.
Он приходил после полуночи, когда костер проседал, собака начинала видеть сны, а человеческое достоинство слабело от холода. Иногда показывался у леса. Иногда звонил дальней ложкой и не показывался вовсе. Один раз не сделал ничего, и Освиг до рассвета ждал подвоха, что оказалось самым изощренным нападением из всех.
Он прошел вдоль берега вниз до поворота и обратно вверх до брода. Поднялся на откос и осмотрел луг, тропу и дорогу к мельнице. Постоял у ивняка, слушая. Дважды обошел загон. Убедился, что мельник еще не встал: колесо стояло, из трубы не шло. Пересчитал овец, потому что дважды в жизни попадался именно на том, что торопился.
Тридцать семь. Собака. Волк на другом берегу. Ни одного человека в пределах слышимости, ни одного окна, из которого виден этот кусок песка.
Только после этого он присел на корточки и позволил себе подумать о заклятии.
Думал он о нем с отвращением.
За неполный месяц в Тальмере Освиг уже несколько раз нарушил собственный запрет на колдовство. Иногда хватало трех слов; иногда, как с сыром, потом приходилось до вечера распутывать последствия. Он завел себе правило, простое, как топор: если задачу можно решить лопатой, руками или деньгами — решать лопатой, руками или деньгами, даже если выйдет вдесятеро дольше. Правило было хорошее. Оно держалось ровно до тех пор, пока цена вопроса оставалась выше стоптанного сапога.
— Один раз, — сказал Освиг реке. — Маленькое.
Река воздержалась.
Заклятие было древнее, надежное и предназначалось для вещей, которые покойнику забыли положить в могилу. Освиг однажды вернул с его помощью перстень одному барону. Перстень нашелся. Вместе с пальцем. После этого заказчик отказался платить за излишнюю точность, а Освиг твердо запомнил, что формулировка важнее силы.
Сейчас он формулировал долго.
Сперва хотел сказать «верни мой сапог» — и отбросил: вязь не знает слова «мой», у нее для этого есть только владение, а владение придется определять, и определять его будет она сама. Потом попробовал через место — «то, что ушло под колесо» — и отбросил тоже: под колесо за сто лет ушло слишком многое.
В итоге он сузил, как умел.
«Верни утраченное в этой воде владельцам на этот берег».
Отличная формула. Он произнес ее про себя дважды и остался доволен.
Сапог утрачен в воде. Владелец присутствует. Берег указан.
Освиг начертил на мокром песке знак — небольшой, в две ладони, самый скупой из возможных, — положил в центр правый сапог как связующую пару и вложил ровно столько силы, сколько требуется, чтобы поднять со дна один предмет весом с сапог.
Потом произнес слова возврата.
Река на миг притихла.
Мельничное колесо дернулось.
Из-под него вылетел левый сапог и шлепнулся Освигу под ноги.
Он удовлетворенно поднял его и успел испытать то короткое, чистое удовольствие, какое испытывает мастер, чья работа вышла ровно такой, как задумано.
Потом из воды показалось ведро.
За ведром приплыл деревянный ковш.
Следом — детская свистулька, красный платок, три ложки, колесо от тачки, связка ключей, плоский камень с выцарапанным сердцем и железный подсвечник.
Освиг перестал улыбаться.
Река выплюнула на берег еще одно ведро. Потом рыболовную сеть. Потом чей-то пояс.
— Нет, — сказал Освиг заклятию. — Только мое.
В формуле прозвучало «владельцам».
Река, обладавшая водой, памятью и крайне буквальным отношением к грамматике, продолжила.
И вот тут Освиг понял вторую вещь, которая была хуже первой.
Он вложил силу на один сапог. Ровно на один. Он отмерил ее, как отмеряют соль в тесто, и был совершенно уверен в дозе, потому что мерил ее двадцать лет.
Заклятие шло уже минуту и не выказывало ни малейших признаков усталости.
Это означало, что доза была не та. Что рука за лето отвыкла и положила больше, чем он думал, — или, вернее, что она положила ровно то, что кладет всегда, а «всегда» у нее было рассчитано на совсем другие задачи. Освиг стоял по щиколотку в воде, смотрел, как из-под колеса лезет чужое имущество, и с холодной ясностью понимал: он только что узнал о себе то, чего предпочел бы не знать. Все эти годы он не был экономен. Он был осторожен — а это разные вещи, и разница между ними как раз сейчас выплывала на берег в виде ведер.
Он немедленно затер знак.
Ладонью, потом подошвой, потом еще раз ладонью, взбаламутив песок так, чтобы от вязи не осталось линии длиннее пальца. Заклятие это не остановило — оно уже сидело в течении и в знаке больше не нуждалось, — но человек, обученный уничтожать следы, уничтожает их прежде, чем начинает думать о последствиях.
Из глубокой заводи поднялся медный таз. За ним всплыл старый деревянный идол, которого, судя по обросшему мхом лицу, бросили в воду еще до рождения Ярвы. Мельничное колесо застонало. Вокруг него закружились тряпье, горшки и один совершенно целый ставень.
Зола залаяла.
На шум прибежал мельник.
Он увидел реку, Освига с двумя сапогами и собственную скамью, потерянную прошлой весной.
— Это моя! — закричал мельник.
Заклятие услышало владельца.
Скамья взлетела из воды и ударила его по коленям.
Через полчаса на берегу стояла половина Тальмера.
Люди узнавали вещи, спорили, кому что принадлежит, и выкрикивали названия утрат в воздух, как выкрикивают ставки. Река отвечала с пугающей услужливостью. Дора получила обратно крышку от маслобойки, две банки и деревянный башмак покойного мужа. Хальд — пастуший рожок, потерянный двадцать лет назад, и чужой зуб, который отказался обсуждать. Брем обнаружил молоток, но тут же выяснилось, что на молоток претендует мельник.
— Мой, — говорил Брем.
— У твоего рукоять светлая.
— Она двадцать лет в воде.
— Вот и посветлела.
Ярва пришла с корзиной.
— Зачем? — спросил Освиг.
— А вдруг моя форма для пирога найдется.
— Когда вы ее потеряли?
— В девичестве.
— Почему в реке?
— Не твое дело. Заклинание держи.
Освиг стоял по щиколотку в воде и пытался распустить собственную работу.
Заклятие уже зацепилось за течение, расползлось по заводям и извлекало деревенскую историю слой за слоем, с методичностью, которой он в другое время мог бы гордиться. Чтобы остановить его, требовалось либо дождаться, пока река исчерпает потери, либо замкнуть возврат на предмет, который никто не признает своим.
Таких предметов становилось все меньше. Тальмер, как выяснилось, за сто лет уронил в реку почти все, что имел, и был готов признать своим решительно каждый предмет, включая те, которых при нем быть не могло.
Эльдра появилась, когда к берегу прибило храмовый колокол размером с капусту.
— Наш! — радостно закричал кто-то из толпы.
— Не ваш, — сказала Эльдра, осмотрев знак на боку. — Его смыло со старой часовни в верховьях.
Колокол ударил сам собой, признавая юридическую неопределенность.
Она нашла Освига среди горшков.
— Что произошло?
— Возврат имущества.
— По чьему распоряжению?
— Реки.
Эльдра опустила взгляд туда, где Освиг стоял пять минут назад.
Песок был чист. Ровный, взбаламученный, затоптанный сапогом и ладонью, без единой целой линии — обычный кусок берега, по которому кто-то ходил.
Она присела и провела над ним рукой, не касаясь.
Потом сдвинулась на шаг влево, туда, куда вода еще не дошла, и посмотрела на песок сбоку, против света.
Освиг следил за ней и понимал, что она делает. Затертая вязь не исчезает — она проседает. Там, где линия держала силу, песок лежит чуть плотнее, и на просвет это видно еще часа два, если знать, под каким углом смотреть.
Знали об этом человек шесть на все королевство.
— Здесь был знак, — сказала Эльдра. — В две ладони. Замкнутый.
— Здесь был мой сапог.
— Здесь была древняя погребальная вязь.
— Очень распространенная.
— Среди кого?
— Среди писцов с широкими интересами.
Эльдра выпрямилась и вытерла пальцы о юбку.
— Вы ее затерли, — сказала она. — Быстро и правильно. Ладонью, потом ногой, потом ладонью. Так учат.
— Так делают все, кто рассыпал что-нибудь на полу.
— На песке — нет.
Из воды вылетела глиняная кружка и разбилась о камень.
Освиг поморщился.
— Формально вернулась целой, — сказал он.
— Вы это остановите?
— Работаю.
Эльдра сняла сапоги, подобрала юбку и вошла в воду рядом.
Освиг уставился на нее.
— Что вы делаете?
— Помогаю.
— Чем?
— Вы же не скажете, пока я стою на берегу.
Это было справедливо и потому особенно неприятно.
Он объяснил про незаявленную вещь. Эльдра оглядела берег. В куче речного имущества уже лежали десятки предметов, и возле каждого кто-нибудь кричал «мое», «соседово» или «такое же было у дяди».
— Нужна вещь без хозяина, — сказала она.
— Или с хозяином, который откажется.
Эльдра нагнулась и вытащила из тины серебряную пряжку.
На ней был выбит герб Железной Литании старого образца.
Она побледнела.
Освиг увидел это и впервые за все знакомство не нашел, что сказать. Он видел ее в дыму, в крови и в дожде, видел, как она входит в проломленный круг, не меняясь в лице. Он не видел ее бледной ни разу.
— Знаете ее? — спросил он тихо.
— Моего отца.
Больше она ничего не прибавила, и Освиг ничего не спросил. По тому, как она держала пряжку — не в кулаке, а на раскрытой ладони, чуть отставив руку, будто вещь могла потребовать ответа, — было ясно: потеря старая, разговор долгий и уж точно не для берега, полного любопытных соседей.
Он подождал, пока она посмотрит на него.
— Уберите в карман, — сказал он.
— Но нам нужна вещь.
— Здесь полберега вещей.
Эльдра посмотрела на него, потом убрала пряжку в карман и придержала ткань ладонью, словно серебро все еще могло уйти обратно в воду.
У ног мельника лежало жестяное ведро с разошедшимся швом. Эльдра спросила, его ли оно, и предложила медяк. Мельник немедленно обнаружил в ведре множество достоинств. Эльдра начала убирать монету. Торг закончился.
— Теперь мое, — сказала она, принимая ведро.
Она поставила его в воду и придержала за дужку. Возле ведра замедлился поток вещей.
— Теперь отдайте его реке. Совсем, — сказал Освиг.
— Отдаю. — Эльдра отпустила дужку и толкнула ведро за то место, где лежал знак. Оно накренилось, набрало воды через шов и пошло ко дну с одним недовольным пузырем.
Освиг ударил ладонью по песку и замкнул вязь.
Все, что еще плыло к берегу, разом остановилось. Таз перевернулся. Ставень ушел под воду. Храмовый колокол булькнул в последний раз и лег на дно.
Над рекой стало тихо.
Тальмерцы немедленно начали делить найденное.
Делили шумно и с подробностями. Каждая вещь тащила за собой историю, а всякая история — спор о том, как именно она попала в воду. Красный платок принадлежал Доре, но жена мельника утверждала, что Дора сама бросила его после ссоры на Луговой день. Детская свистулька оказалась Хальда; он потерял ее в семь лет и потребовал, чтобы никто об этом не говорил. Двое признали своим один и тот же пояс, хотя пояс был настолько короток, что не подходил ни одному, и это обстоятельство, к общему удивлению, никого не остановило.
Старуха с дальней улицы нашла медное колечко. Увидев его, она села прямо на мокрый песок и долго смеялась, повторяя, что муж уронил кольцо через день после свадьбы и пятьдесят лет клялся, будто его унесла щука.
— Муж жив? — спросил Освиг.
— Жив, паразит. Сейчас приведу.
Она ушла вверх по берегу с такой скоростью, что Освиг заранее пожалел незнакомого старика.
Дети вытаскивали из общей кучи игрушки, дощечки и разноцветные стекла. Брем нашел не только молоток, но и железное долото, принадлежавшее его отцу, и держал долото так, что спорить с ним никто не стал. Мельник получил скамью, удар по коленям и подтверждение давней правоты. Даже Дора перестала ругаться на мокрые банки, когда из воды показалась деревянная лопатка с вырезанным цветком.
Освиг наблюдал за всем этим с берега.
Заклятие было ошибкой. Крупной, публичной, требовавшей объяснений и оставившей на песке знак, который любой грамотный человек прочитал бы за десять секунд.
И все же люди вокруг смеялись, вспоминали и уносили домой то, с чем давно попрощались. Никто не требовал его сжечь. Пока что.
Освиг поймал себя на том, что стоит и считает, скольким он сегодня сделал приятное, и что счет этот доставляет ему удовольствие, для которого у него не было ни названия, ни оправдания. За всю прежнюю карьеру он ни разу не подсчитывал ничего подобного. Он подсчитывал убытки — чужие, и это была совсем другая арифметика.
Брем подошел к нему с чужим детским башмаком в руке и вручил его без объяснений, как вручают человеку то, что ему по должности.
— Необычный способ понравиться деревне.
— Я искал сапог.
— Нашли?
— Слишком много.
— Оно всегда так, — сказал Брем и ушел к своему молотку, за которым уже тянулся мельник.
Ярва обнаружила форму для пирога под корнями ивы и наотрез отказалась объяснять, каким образом та туда попала. На третьем вопросе она сказала «в девичестве всякое бывает», после чего вопросы прекратились сами.
Освиг и Эльдра остались в воде.
Течение тянуло за одежду. Солнце поднялось над мельницей, золотило пену и мокрые камни.
— Спасибо, — сказал Освиг.
Эльдра нащупала пряжку в кармане.
— Вы ее вернули.
— Нечаянно.
— Все равно вернули.
Она сказала это ровно, но не сразу, и Освиг понял, что ему только что сообщили нечто важное на языке, которым он не владеет.
Они вышли на берег ниже толпы. Эльдра села на плоский камень, чтобы обуться. Освиг выжал край рубахи.
— Где вы научились погребальной вязи? — спросила она.
— В книге.
— Разумеется.
— И на одном мосту.
Она подняла голову.
Освиг не собирался продолжать, но усталость сделала его разговорчивее, а после утреннего бедствия скрывать умение колдовать было уже поздно. Оставалось скрывать, насколько хорошо.
— Мы уходили через реку, — сказал он. — Мост заперли с обеих сторон. Пришлось вернуть из воды все гвозди, которые когда-либо из него выпадали.
— Мост развалился?
— Не сразу.
— Люди пострадали?
— Только те, кто решил догонять. И в основном нравственно. Вода была по пояс.
Эльдра надела сапог.
— Я читала донесение. Там говорилось о черной волне, поглотившей отряд.
— Отряд упал с моста.
— Черный Мор был на другом берегу?
— Возможно.
— Спиной к преследователям?
Освиг посмотрел на реку.
— Если он убегал, это естественно.
Эльдра тоже посмотрела на воду. Потом сказала тихо:
— Естественно.
На верхнем берегу Брем и мельник начали драться за молоток. Ярва потребовала, чтобы Эльдра пошла разнимать, и Эльдра пошла, потому что не пойти было невозможно.
Хальд принес Освигу его правый сапог, оставленный в центре знака.
— Нашел что искал?
Освиг посмотрел на гору мокрого деревенского имущества.
— К сожалению.
Волк сидел на другом берегу.
Рядом с ним лежал левый сапог Освига.
Освиг опустил взгляд на свою ногу.
Тот сапог, который вернуло заклятие, оказался чужим. Очень похожим, но на два размера меньше.
Волк взял настоящий и ушел в ивы, не торопясь и, кажется, вполне довольный итогом переговоров.
Освиг стоял босой среди возвращенных потерь, и его слегка вело.
Расплата начиналась как всегда — не болью, а легкостью. Так бывает, когда встанешь слишком быстро: мир делается на полтона светлее, звуки отходят, и в руках появляется приятная пустота, за которую к вечеру придется заплатить сутками. Он прикинул счет и остался им очень недоволен. За один сапог выходило дорого. За полберега чужого имущества выходило примерно столько же, и это было самое обидное: заплатить предстояло не за результат, а за собственную неточность.
Эльдра рассмеялась.
Не улыбнулась. Не выдохнула через нос. Рассмеялась открыто, звонко, запрокинув голову, — и тут же оборвала себя, будто поймала на месте преступления, и оглянулась, не слышал ли кто.
Слышала половина деревни. Никто не удивился.
Удивился только Освиг, который стоял босой среди возвращенных потерь и с полной ясностью понимал, что это самое опасное событие сегодняшнего утра.
Глава 16: Волчий вопрос
Хальд увеличил плату на одну монету.
— За сапог? — спросил Освиг.
— За то, что волк обнаглел.
— Он был наглый до меня.
— Но при тебе раскрылся.
Освиг счел это сомнительной похвалой, однако монету взял.
Денег на крышу теперь прибавлялось быстрее, но до расчета с Бремом оставалось немало ночей. На новые сапоги не хватало вовсе, поэтому Брем отдал ему свои старые: крепкие, тяжелые и на размер велики. Освиг набил носки шерстью. При ходьбе сапоги издавали звук, будто в каждом жила маленькая недовольная утка, и звук этот шел впереди хозяина шагов на десять, чем полностью упразднял двадцать лет выучки.
Гедеон услышал его от калитки.
— Ты так собираешься подкрадываться к волку?
— Я собираюсь ходить.
— Он умрет от смеха.
— Тогда вопрос решится.
До ловушки Освиг перепробовал способы попроще, и каждый из них был по-своему безупречен.
Сначала он обнес загон веревкой, пропитанной уксусом, золой и волчьей мятой. Зола отказалась переступать через нее и до утра сидела снаружи с видом оскорбленной добродетели. Овцы съели мяту. Волк ночью прошел по ручью и оказался внутри круга раньше Освига.
На следующую ночь Освиг расставил вокруг навеса отражающие осколки: в каждом волк должен был увидеть движение и отступить. Волк не пришел. Зато Барон увидел себя, счел отражение соперником и до утра бодал старое зеркало с упорством, которое Хальд назвал характером, а Освиг — диагнозом.
Потом Освиг соорудил трещотку, приводимую в действие натянутой нитью. Испытание прошло успешно: трещотка подняла стадо, разбудила мельника, напугала Гедеона на дороге и привлекла к лугу трех любопытных детей.
Волк наблюдал из леса.
— Он изучает методы, — сказал Гедеон.
— Он зверь.
— Тогда почему ты уже третью ночь составляешь против него план на бумаге?
Освиг сложил бумагу и убрал.
— Потому что зверь должен понимать границы.
— Ты одиннадцать лет назад то же самое говорил о городской страже.
— Стража была хуже обучена.
Гедеон в те дни кашлял все чаще.
Он делал это молча, отворачиваясь, и каждый раз потом сидел неподвижно с закрытыми глазами, дожидаясь, пока пройдет. Освиг наблюдал за этим третий вечер подряд и на третий не выдержал.
— Сядь ближе к печи.
— Мне и здесь хорошо.
— Тебе и в подвале было сухо.
Гедеон посмотрел на него без всякой благодарности, но пересел.
Ночью Освиг встал, разобрал свинцовую коробку, отмерил соль, добавил две щепоти из склянки, о содержимом которой предпочел не думать, и поставил на печь. К утру в доме пахло полынью и чем-то горьким, от чего у курицы сделался обиженный вид.
— Что это?
— Пей.
— Что это?
— Твое дыхание. В переносном смысле.
Гедеон осторожно понюхал, поморщился и выпил.
— Ты мог просто вернуть мне кашель, — заметил он через некоторое время. — Ты грозился.
— Мог.
— Почему не вернул?
Освиг не ответил, потому что честный ответ звучал бы так: потому что тогда пришлось бы кого-то хоронить, а он уже привык к тому, что в доме двое, и не желал разбираться, в какой момент это произошло.
Кашель отступил на три дня. Гедеон об этом не заговаривал и стал пить, не спрашивая.
Через день Освиг вернулся с луга раньше обычного и, поднимаясь к дому Ярвы за молоком, услышал во дворе два голоса.
Один был Эльдры.
Второй — Гедеона.
Освиг остановился за яблоней. Он проделал это без всякого решения: ноги встали сами, спина прижалась к стволу, дыхание сделалось ровным и мелким. Тело помнило порядок действий лучше, чем он сам.
— ...и он всегда был такой, — говорил Гедеон. — Еще в столице. Умный, безрадостный и совершенно не умеющий уходить вовремя.
— В столице, — повторила Эльдра. — Он говорил, что был писцом.
Пауза.
Освиг знал длину этой паузы. Так молчат перед тем, как сказать цену.
— Писцом, — согласился Гедеон. — В ведомстве. Мы оба.
— В каком?
Пауза стала длиннее.
Освиг стоял за яблоней и с полной, холодной ясностью понимал, что делать ему нечего. Выйти — значит подтвердить. Уйти — значит не узнать. Оставалось стоять и слушать, как одиннадцать лет складываются в одну фразу чужого человека.
— В хозяйственном, — сказал Гедеон. — Учет бумаги, чернил и свечей. Очень скучно. Я оттуда ушел, а он остался, за что я до сих пор его уважаю.
— Он не производит впечатления человека, который считал свечи.
— Он производит впечатление человека, который считал что угодно, лишь бы не разговаривать.
Эльдра, кажется, усмехнулась. Потом послышался стук: она поставила кружку.
— Спасибо.
— Не за что, капитан.
Освиг подождал, пока она уйдет, и вышел из-за яблони.
Гедеон сидел на скамье и смотрел на него без малейшего удивления.
— Давно стоишь?
— С «умный и безрадостный».
— Значит, все слышал.
— Ты был на середине.
— Я был, — сказал Гедеон, — на самом краю.
Он сказал это спокойно, и Освиг ему поверил. Гедеон вообще редко лгал о собственных намерениях; он лгал только о причинах.
— Почему остановился?
Гедеон помолчал, а потом ответил с тем раздражением, с каким сообщают о чужой подлости:
— Она бы спросила, откуда я знаю.
— И все?
— И все. — Он потер шею, там, где темнел старый след. — Меня допрашивали семь месяцев, Освальд. Я знаю, как это выглядит с той стороны стола. Донос — это не «я сказал и ушел». Донос — это два месяца в комнате без окна, где очень вежливые люди по девять раз спрашивают одно и то же, потому что подозревают, что ты помнишь больше. И я действительно помню больше. Вот и все соображение. Оно грязное, я знаю.
Освиг сел рядом.
— И еще старуха накормила, — добавил Гедеон угрюмо.
— Ярва.
— Не важно. Три раза за два дня. С таким лицом, будто иначе не может быть. — Он повернулся к Освигу с настоящей злостью. — Я одиннадцать лет ел стоя. Она села напротив и смотрела, как я ем. Ты понимаешь, что после этого делать в ее дворе доносы просто технически неудобно?
— Понимаю, — сказал Освиг.
— Ничего ты не понимаешь. Ты сам такой же. — Гедеон встал. — Ты знаешь, что ты уже не проверяешь дорогу, когда выходишь из дома?
Освиг ничего не ответил, потому что не знал.
Он проверил на следующее утро. Гедеон был прав.
На седьмую ночь Освиг поставил ловушку.
Он выкопал неглубокую яму, накрыл ветками и положил сверху кусок сала. Яма была не для волка: слишком мелкая и совершенно безопасная. Она должна была сообщить, откуда тот подходит. Вокруг Освиг рассыпал муку, чтобы увидеть следы, и натянул еще две нитки с колокольчиками.
— Не колдовал? — спросил Хальд.
— Нет.
— Чего тогда земля дымится?
— Утро холодное.
— Сейчас вечер.
Освиг посмотрел на слабый пар над ямой. Он всего лишь прогрел почву, чтобы запах сала шел сильнее. Это было не колдовство, а применение профессиональных знаний в хозяйственных целях, и он готов был отстаивать формулировку.
— Остаточное тепло, — сказал он.
Хальд решил не углубляться. Старики, долго прожившие рядом с лесом, иногда обладают редким даром не задавать вопроса, если ответ может испортить ужин.
Гедеон пришел после полуночи. Принес кувшин, хлеб и новости.
— Эльдра спрашивала, где ты.
— Она знает, где я.
— Тогда спрашивала зачем.
— У меня работа.
— Она сказала: «Он каждую ночь у овец?» Я сказал, что ты наконец нашел общество по способностям.
Освиг забрал у него хлеб.
— Ты плохо изображаешь друга.
— Я одиннадцать лет не тренировался.
Они сели у костра. Гедеон вытянул ноги и оглядел загон с видом человека, который никак не может поверить в увиденное и на всякий случай проверяет еще раз.
— Не понимаю, — сказал он. — Ты мог работать на герцогов.
— Работал.
— На купеческие дома.
— Работал.
— На культ.
— Это была юность.
— А теперь считаешь овец.
— Они платят вовремя.
Гедеон задумался и кивнул.
— Сильный довод.
Некоторое время они молчали. Огонь оседал красными углями. В траве стрекотали ночные насекомые. Над рекой поднялся туман, скрыл мельницу и нижнюю часть луга, так что овцы казались белыми камнями посреди облака.
— Ты правда никого не убил? — спросил Гедеон.
Освиг повернул голову.
— Ты был там.
— Не везде.
— Не убил.
— А Грейвенхолл?
— Эвакуировали до меня. В городе оставались Литания, городская стража и трое мародеров. Мародеры потом подали жалобу на запах.
— Эйренвелл?
— Понос.
— Черная лихорадка в Роте?
— Чернила в водопроводе. С температурой совпало.
Гедеон хмыкнул, но не сразу, и Освигу этот промежуток не понравился.
— Знаешь, что мне всегда было странно, — сказал Гедеон. — Я видел, как ты работаешь. Не результаты — работу. Я тебе двери открывал.
— И?
— Тем же самым способом, каким ты испортил воду в Эйренвелле, у нас в столице один человек за две недели уморил половину квартала. Я его не знал, я потом бумаги переписывал. Вязь та же. Слова те же. У него — сорок с чем-то покойников, у тебя — гарнизон, который три дня не отходил от кустов.
Освиг подбросил ветку в костер и смотрел, как она берется с краю.
— Он был неаккуратен.
— Он был бездарен, — сказал Гедеон. — Я читал его допрос. Он вообще не понимал, что делает. А ты понимал.
Костер щелкнул.
— Так почему у тебя всегда выходило меньше?
Освиг довольно долго не отвечал.
— Потому что я не экономил, — сказал он наконец.
— На чем?
— На силе. Меньше — дороже. Сдерживать дороже, чем отпускать. — Он поправил ветку носком сапога. — Отпустить может любой дурак с книгой. Это и есть весь фокус, Гедеон. Никакого мастерства в том, чтобы уморить квартал. Мастерство в том, чтобы уморить ровно один колодец.
— И ты каждый раз платил за это разницу.
— Каждый раз.
Гедеон помолчал.
Он открыл рот, чтобы спросить еще, и — впервые за все годы знакомства — не спросил, потому что примерно догадался, каким будет ответ, и не был уверен, что хочет его услышать у чужого костра, среди лета.
— Почему тогда тебя называли Мором? — спросил он вместо этого.
— Потому что «Освальд, после работы которого у всех три дня болит живот и отслаивается краска» плохо помещалось в объявлениях.
Гедеон рассмеялся, закашлялся и отвернулся. Освиг подал ему кружку воды.
— Не отравлена?
— Я пил первым.
— Это не успокаивает. Ты всегда пил первым.
Колокольчик звякнул у дальней ямы.
Они вскочили.
Из тумана донесся шорох, потом короткий визг. Освиг схватил копье, Гедеон — горящую ветку, и оба побежали к ловушке с решимостью, которая продержалась ровно до края ямы.
В яме сидела собака Хальда и ела сало.
— Предательство, — сказал Освиг.
Зола вильнула хвостом, не прекращая есть.
За их спинами волк вышел к костру, взял целый каравай и ушел.
Гедеон увидел это первым, но вместо предупреждения согнулся от смеха и потерял способность к речи на добрых полминуты.
Освиг вытащил собаку, вернулся к навесу и обнаружил на своем месте обкусанную корку.
— Он издевается.
— Волк не способен на нравственное намерение, — сказал Гедеон.
— Ты способен. И он способен.
Последующие ночи не принесли волку ни одной овцы, а Освигу — ни одной победы. Монеты прибывали медленнее, чем приемы ведения войны. На двадцатую ночь у овец Освиг приготовил два каравая.
Один оставил на виду, щедро натерев полынью, чесноком и безвредным составом, который на языке превращался в горечь такой силы, что человек временно вспоминал все свои ошибки, включая давно прощенные. Второй спрятал под плащом.
Волк пришел рано.
Подошел к приманке. Понюхал. Посмотрел на Освига.
— Бери, — великодушно сказал тот.
Волк обошел хлеб по дуге, приблизился к огню и лег.
Освиг ждал.
Волк ждал.
Овцы, вероятно, тоже ждали, но по ним было труднее судить.
Через час Освиг не выдержал, достал настоящий каравай и отрезал кусок.
Волк поднял голову.
— Это мой.
Волк встал.
— У тебя есть свой.
Волк посмотрел на приманку.
— Хороший хлеб.
Волк чихнул.
— Неблагодарная тварь.
Серый зверь двинулся вокруг костра, держась за пределом света. Освиг следил за ним. Круг. Второй. На третьем волк внезапно бросился не к хлебу, а к плащу, висевшему на колышке.
Схватил за край и рванул.
— Оставь!
Этот плащ был старейшей из вещей прошлой жизни, которые Освиг не продал и не сжег. Черный, вытертый, с заштопанным разрезом у плеча. Когда-то он выглядел внушительно на башнях; в нем было принято стоять против ветра, и Освиг в двадцать лет считал это важным. Теперь плащ служил одеялом, дождевиком и дверью для сарая, когда настоящую дверь заклинивало.
Волк потащил его к лесу.
Освиг забыл про честную работу, условия Хальда и собственный возраст.
Удерживающее слово вышло само.
Трава под лапами волка сомкнулась мягкими петлями. Зверь упал, выпустил плащ, тут же вскочил — но петли держали.
Освиг подошел.
Волк прижал уши. Не рычал. Только смотрел желтыми глазами, теперь уже без всякой насмешки, и в этом взгляде было ровно то, чего Освиг не хотел там увидеть.
Он увидел не противника. Не умного вора. Не личное оскорбление.
Просто худого зверя. На передней лапе старый рубец, зарубцевавшийся криво, — значит, никто не смотрел. Бока впалые. В шерсти репей, которого не вычешешь одному.
Освиг простоял так дольше, чем следовало.
За двадцать лет он поднимал мертвых, портил колодцы и один раз с профессиональным удовлетворением наблюдал, как целый гарнизон утрачивает боеспособность по причинам, которые в донесении описали иносказательно. Он ни разу не жалел ни о чем из этого настолько, чтобы это мешало ему спать. И вот теперь стоял ночью на чужом лугу над связанным волком и чувствовал себя человеком, поднявшим руку на нищего.
Он выругался и снял удержание.
Волк отскочил, но не убежал.
— Еще раз возьмешь сапог — прокляну хвост, — сказал Освиг.
Волк подобрал горький каравай.
— Не этот.
Было поздно. Волк унес приманку в лес.
Через несколько мгновений из темноты донеслось оскорбленное фырканье. Потом кашель. Потом шорох, с которым каравай швырнули обратно, — с силой, ясно выражавшей позицию.
Освиг сел у огня.
— Теперь мы квиты.
Утром Хальд осмотрел следы вокруг.
— Договорились?
— Нет.
— Похоже на то.
— Это временное прекращение действий.
— Овцы целы?
— Тридцать семь.
— Тогда называй как хочешь.
Волк в ту ночь не пришел.
И следующую тоже.
Освиг обнаружил, что отсутствие противника раздражает сильнее присутствия. Он прислушивался к лесу, проверял приманки и на третью ночь поймал себя на том, что оставляет у дальнего камня кусок несоленого мяса.
Мясо к утру исчезло.
Освиг никому не сказал.
По дороге домой, уже на рассвете, он остановился у своей грядки и некоторое время смотрел на ботву.
Ботва была зеленая и наглая. Земля внутри запора — теплая, сторожевая черта — по-прежнему серая. Освиг проверил ее, как каждое утро, и убрал щуп. Он подумал, что весной надо будет посадить все заново и правильно: лук отдельно, капусту дальше от забора, репу не сажать вовсе, ни при каких обстоятельствах, ни за какие деньги.
Он уже поднялся на крыльцо, когда до него дошло, что он только что спланировал весну.
Освиг постоял, держась за косяк.
Потом вошел в дом и долго не мог заснуть — не от страха, а от чего-то другого, для чего у него по-прежнему не было названия и что было гораздо неудобнее страха, потому что от страха он хотя бы умел убегать.
Глава 17: Подарок для Эльди
— У Эльди послезавтра именины, тридцать лет исполняется, — сказала Ярва. — Ты что подаришь?
Освиг, державший доску над головой, едва не уронил ее на Брема.
Они латали крышу. Точнее, латал Брем, а Освиг подавал, держал и получал указания в тоне, каким обычно ведут осаду. Гедеон сидел на коньке, изображая помощь, хотя за последний час передвинул только себя, и то дважды в тень.
— Почему я должен что-то дарить? — спросил Освиг.
Ярва стояла во дворе с миской вишен и ела их с той неторопливостью, с какой едят люди, уверенные в исходе разговора.
— Потому что придешь на праздник.
— Я не говорил, что приду.
— Я тоже не спрашивала.
— Удобно.
— Очень. Так что подаришь?
Освиг посмотрел на доску, будто на ней мог обнаружиться ответ.
Подарки в его прежней жизни делились на три разряда: подкуп, оплата и предметы, которые взрывались после вручения. Существовал еще четвертый, самый обширный, — вещи, которые он отдавал в уплату за молчание, — но его Освиг предпочитал не считать разрядом, потому что тогда пришлось бы признать, что за двадцать лет он ни разу не подарил ничего просто так.
— Деньги, — предложил он.
— Невежливо.
— Нож.
— У нее есть.
— Хороший нож.
— У нее хорошие.
— Яд.
Брем перестал забивать гвоздь.
— Противоядие, — поправился Освиг. — Полезная вещь.
— На именины дарят не то, что человеку пригодится при отравлении, — сказала Ярва.
— Ошибочный обычай.
— Подумай до вечера. И рубаху чистую надень.
Она ушла, оставив миску вишен и ощущение заранее проигранного спора.
— Подари ей себя, — предложил Гедеон с крыши.
Освиг отпустил доску.
Гедеон успел схватиться за конек и повис, суча ногами с тем возмущением, на какое способны только люди, точно знающие, что заслужили.
— Ты с ума сошел?!
— Ветер.
Брем покачал головой, вбил гвоздь и высказался в том смысле, что двое взрослых мужчин на одной крыше — это уже не работа, а стихийное бедствие с распределенными обязанностями.
К вечеру крыша перестала быть угрозой.
За это Освиг отдал все деньги с пастушьей работы, кроме двух монет. Брем пересчитал их, спрятал, вытер руки и сказал, что теперь дом переживет зиму, если хозяин не станет его улучшать.
Утром Хальд расплатился с ним за двадцать третью ночь и отпустил на три следующих: у Ярвы предстоял праздник, а спорить с Ярвой старик предпочитал по более важным вопросам. Племяннику велено было ночевать у овец вместе с Золой. Про траву у нижней ограды Хальд тоже сказал, но Освиг, пересчитывая монеты, услышал только про выходные.
— Я не собирался.
— Все не собираются, — сказал Брем. — А потом весна.
Отдохнуть Ярва не позволила.
Она привела Освига и Гедеона к себе во двор, вручила первому моток бечевки, второму корзину яблок и объявила, что подготовка к именинам сама себя не сделает и что взрослые люди, которые весь день просидели на крыше, вполне могут постоять на земле.
Эльдра развешивала фонари между яблонями.
Без доспехов, босиком, в старой домашней юбке. Она стояла на скамье и тянулась к ветке, и Освиг, войдя во двор, на несколько секунд просто остановился, потому что мозг отказался соединять увиденное с одиннадцатью годами накопленных сведений о капитане.
Волосы были собраны простой деревянной шпилькой. Шпилька треснула у края.
Освиг заметил трещину раньше, чем успел решить, зачем вообще смотрит.
— Вы держите бечевку так, словно собираетесь ее допросить, — сказала Эльдра, не оборачиваясь.
— Она запутана.
— Это веревка.
— Веревки тоже бывают организованы плохо.
Она спрыгнула со скамьи, забрала моток, двумя движениями нашла конец, распустила узел и вернула.
— Теперь лучше?
— Подозрительно.
Фонари они натягивали вдвоем. Освиг держал скамью, Эльдра поднималась. Потом поменялись, потому что она решила, что сосед слишком мрачно смотрит снизу и пугает яблоки.
С веток пахло листвой и вечерней прохладой. На столах остывали пироги. За домом Ярва командовала Гедеоном, который пытался выбросить червивые яблоки вместе с корзиной и был за это подвергнут разбору столь обстоятельному, что даже Освиг посочувствовал.
— Вы всегда приезжаете сюда на именины? — спросил он.
— Когда могу.
— Отряд тоже?
— Никогда.
— Почему сейчас?
— В прошлом году я встретила день в осаде. В позапрошлом — в дороге. Тайса решила, что в этот раз служба мне не помешает.
— И привезет службу с собой.
— Именно.
Эльдра улыбнулась. Деревянная шпилька сдвинулась, прядь упала ей на лицо. Она поправила волосы и поморщилась: трещина зацепилась.
— Бабушка говорит, надо купить новую, — сказала она. — Но эта держит.
— Плохо держит.
— Она держит с тех пор, как мне было четырнадцать, — сказала Эльдра. — В четырнадцать я считала, что вещь надо носить, пока она не откажется работать. Мне до сих пор не привели убедительных доводов против.
Освиг ничего не ответил.
Он знал этот способ обращения с вещами. Он сам носил один плащ шестнадцать лет и, если бы его спросили почему, дал бы примерно тот же ответ и с тем же выражением лица. Открытие, что у него с капитаном Железной Литании общий взгляд на износ имущества, оказалось неприятным сразу с нескольких сторон.
Он повесил еще два фонаря и заодно проверил, не появилось ли у него с ней чего-нибудь общего помимо этого.
Появилось. Оба не любили, когда за ними идут. Оба ели быстро. Оба, как выяснилось за последний месяц, считали разговор о себе разновидностью допроса и обходили его одинаковыми маневрами. Освиг составил этот список против собственной воли, за время, которое требуется, чтобы завязать узел, и остался им крайне недоволен, потому что в его ремесле подобные списки составляют перед вербовкой.
Позже, уже уходя, он увидел на столе Ярвы ленты, цветы, баночки меда и все прочее, что люди умеют превращать в подарки.
Ни одно не казалось правильным.
Зато он вспомнил про серебряную шпильку в сундуке.
О подарке Освиг думал всю ночь.
Он мог купить ленту, но не знал цвет. Мог купить сладости, но Ярва испечет столько, что деревня неделю будет жить на тесте. Цветы казались временными и потому подозрительными. Книга — слишком личной. Оружие у Эльдры было лучше его возможностей и, вероятно, лучше его понимания.
Оставалась магия.
Это был плохой ответ. Следовательно, именно к нему Освиг и пришел к рассвету, и в этом тоже была своя мрачная последовательность: за двадцать лет он ни разу не решил ни одной задачи способом, который потом одобрил бы посторонний.
В старом сундуке лежала серебряная шпилька без украшений.
Ее когда-то выдали в уплату за снятие порчи с купеческой дочери. Порчи не было — девушка просто не хотела замуж и очень убедительно изображала одержимость, причем, по мнению Освига, лучше, чем большинство настоящих одержимых, которых он видел. Он распознал обман, получил деньги от отца и помог дочери сбежать через окно. Позже купец обвинил его в колдовстве, что технически было верно, но совершенно не по делу.
Шпилька была красивая, прочная и достаточно простая, чтобы не выглядеть признанием.
Освиг решил наложить на нее защиту.
Не боевую. Никаких черных вспышек, костяных теней и внезапного удушья у нападающего. Только легкое предупреждение: металл станет теплым, если рядом окажется скрытая отрава, дурное заклятие или намеренно испорченная вода.
Последнее он добавил из профессиональной гордости и, если быть совсем честным, из некоторого злорадства по отношению к самому себе.
Работа заняла день. Нужно было очистить серебро, вплести три тонких знака на внутреннюю сторону и связать их каплей собственной крови.
Гедеон наблюдал из-за стола с растущим ужасом.
— Ты даришь капитану Железной Литании темный оберег.
— Это нейтральная защита.
— На погребальной основе.
— Основа надежная.
— Она тебя повесит.
— У них не вешают.
— Откуда знаешь?
— Интересовался.
Гедеон наклонился ближе, всмотрелся и вдруг замолчал так резко, что Освиг поднял голову.
— Этот знак твой.
Освиг закрыл его большим пальцем.
— Общий.
— Ты им метил моровые сосуды. Я его на четырех ящиках видел, и на одном из них потом стояла моя подпись.
— Поэтому я хорошо его пишу.
— Освальд. — Гедеон отодвинулся от стола. — Ты хочешь, чтобы она узнала?
Освиг отложил иглу.
Вопрос был глупым. Разумеется, не хотел. Он хотел прожить в доме до зимы, весной снова посадить огород — нормальный, без вмешательства, с луком отдельно и без репы вовсе, — и никогда больше не видеть храмовых подвалов изнутри. Эльдра была угрозой всему этому, и угрозой не абстрактной, а совершенно конкретной, ходящей по деревне в старой юбке и умеющей развязывать узлы двумя движениями.
Кроме тех минут, когда она сидела у огня, смеялась на берегу или снимала сапоги, чтобы войти в воду и помочь.
Это ничего не меняло.
Только усложняло.
— Она не увидит внутреннюю вязь, — сказал он.
— А если увидит?
— Тогда подарок окажется очень памятным.
Вечером Эльдра сама пришла к дому.
Освиг убрал шпильку в рукав раньше, чем она вошла в калитку, — движение вышло таким быстрым, что он сам себе не понравился. Гедеон немедленно занял место у окна, откуда мог слышать все и при необходимости выпасть наружу.
Эльдра была без доспехов, но с мечом. Это сочетание Освиг уже научился считать деревенским.
— Бабушка просила узнать, придете ли вы завтра помогать со столами.
— Завтра?
— Отряд выезжает раньше. Будут утром.
Освиг застыл.
— Какой отряд?
— Мой.
Из окна донесся глухой удар: Гедеон стукнулся головой о раму.
Эльдра повернулась на звук.
— Друг отдыхает, — сказал Освиг.
— Громко.
— Он столичный.
Она снова посмотрела на него, и в ее взгляде было ровно столько понимания, сколько нужно, чтобы человек напротив перестал чувствовать себя в безопасности.
— Приедут четырнадцать человек. Ненадолго. Бабушка решила накормить двадцать восемь.
— Почему?
— Потому что четырнадцать храмовниц после дороги, по ее мнению, едят за двадцать восемь.
— Разумно.
— Я хотела предупредить. — Эльдра помолчала. — Вы нервничаете, когда видите Литанию.
— Я не нервничаю.
— На ярмарке вы украли листья.
— Это было один раз.
— Дважды. Второй раз вы взяли пустую корзину.
Освиг не нашелся, что ответить, и обнаружил, что за последние недели это случается с ним с угрожающей регулярностью.
— Они приезжают ко мне, — сказала Эльдра. — Не по делу.
— Железная Литания умеет не по делу?
— Иногда.
— Что вы тогда делаете?
— Едим пирог. Спорим. Поем плохо.
Освиг попытался представить четырнадцать карающих храмовниц, которые плохо поют возле дома Ярвы. Воображение, много лет исправно снабжавшее его картинами собственной казни во всех известных вариантах, отказалось.
— И надеваете платья? — спросил он.
Эльдра приподняла бровь.
— Это обязательная часть службы.
Он понял, что над ним смеются, секундой позже. Эльдра уже отвернулась к огороду и стояла, разглядывая грядку с тем ровным вниманием, которое Освиг за последний месяц научился бояться сильнее прямых вопросов.
Ботва репы была зеленой, крепкой и на вид совершенно обычной.
После ночной осады он замкнул грядку запором. С тех пор ботва почти не прибавила в росте, а проверки раз за разом показывали одно: ни один корень через вязь не прошел. Освиг начал доверять этому ответу. Полную расчистку он по-прежнему откладывал до отъезда Эльдры, и с каждым спокойным утром отложить ее становилось легче.
— У вас все растет, — заметила Эльдра.
— Не все.
Курица, стоявшая на заборе, выбрала этот миг, чтобы снести первое яйцо за все время жизни у Освига.
Она проделала это молча, без предупреждения и без малейшего усилия — так, между прочим, как делают вещи, о которых давно просили и которые исполняют исключительно ради того, чтобы отнять у просящего последнее преимущество.
Яйцо упало в траву и осталось целым.
Освиг посмотрел на курицу.
Курица посмотрела на него с торжеством человека, который шесть недель держал позицию и наконец получил возможность объяснить, зачем.
— Даже это, — сказала Эльдра.
Она ушла. Освиг проводил ее до калитки, вернулся, поднял яйцо из травы, подержал в ладони — оно было еще теплое — и только у самого крыльца вспомнил про шпильку в рукаве.
Подарок остался у него.
— С ней пятнадцать, — сказал Гедеон за спиной.
Освиг закрыл калитку.
— Я слышал.
— Капитан, две десятницы, один следопыт и одиннадцать женщин, каждая из которых может опознать нас по старым розыскам.
— Меня.
— Я открывал тебе двери.
— Не всегда нужные.
— Мы уходим сегодня.
Освиг посмотрел на дом.
Новая крыша темнела ровно, без единого провала. Из трубы шел дым. На окне лежали две монеты, серебряная шпилька и яйцо, которого он ждал почти полтора месяца и которое теперь непонятно было куда девать, потому что съесть его означало бы признать, что оно просто яйцо.
— Нет, — сказал он.
Гедеон не поверил.
Освиг тоже.
Глава 18: Железная Литания идет
Утром Освиг проснулся от строевого пения.
Пели действительно плохо.
Четырнадцать голосов шли по дороге к Тальмеру, не совпадая ни высотой, ни временем, но сходясь в главном: песню следовало довести до конца, сколько бы людей при этом ни пострадало. Между куплетами звенела сбруя. Лошади фыркали. Кто-то командовал держать ряд, хотя дорога была узкая, а праздник — личный.
Освиг сел на кровати.
Гедеон уже стоял у окна.
— Они приехали раньше.
— Я вижу.
— Ты не видишь. Ты сидишь.
— Я слышу достаточно.
На холм поднялся ветер и донес последние слова песни — о железе, свете и неизбежности воздаяния. Мелодия, которой они были положены, к воздаянию отношения не имела и, судя по всему, изначально предназначалась для чего-то более веселого.
Курица спряталась под стол.
— Умная птица, — сказал Гедеон.
Отряд появился на дороге ниже дома.
Впереди ехала Тайса, прямая и торжественная, с огромным букетом полевых цветов, привязанным к щиту. Букет был приторочен ремнями, крест-накрест, по всем правилам крепления груза, и от этого выглядел арестованным. За ней Мейра везла две корзины. Остальные ехали в дорожных доспехах, при оружии, с узлами, свертками и одним неприлично большим пирогом на коленях у замыкающей.
Это выглядело как вторжение, организованное кондитером.
Освиг узнал пятерых.
Тайсу он видел на лестнице в Роте. Она два часа удерживала дверь, которую он испортил так, что та открывалась только внутрь, хотя петли находились снаружи. Два часа. Освиг тогда, уже уходя, задержался на соседней крыше именно ради того, чтобы посмотреть, сколько она продержится, и ушел, испытывая нечто вроде уважения, о котором никому не рассказывал.
Мейра стреляла в него на мосту и попала в мешок с сушеной рыбой. Рыба спасла бок, но потом три дня пахла так, что пришлось оставить весь багаж на переправе. Освиг до сих пор считал это своей самой дорогой раной.
Третья храмовница, широкоплечая Салла, однажды догнала его коня пешком. Это произошло не столько из-за ее скорости, сколько из-за характера коня, но Освиг не видел причин разделять заслуги: конь все-таки бежал, а она все-таки догнала.
Рядом ехала Лисса, тогда еще послушница. В Грейвенхолле именно она перепутала Освига с одним из его мертвецов и два квартала гналась за покойным сапожником, пока настоящий Черный Мор пережидал в бочке с известкой. Он до сих пор помнил, как она кричала покойнику «стой, именем света», и как покойник, не имевший на этот счет указаний, добросовестно останавливался, дожидался ее и убегал снова.
Пятой была пожилая сестра Орна.
Увидев ее, Освиг пригнулся ниже подоконника.
— Что? — спросил Гедеон.
— Орна.
Гедеон выглянул и пригнулся тоже, причем быстрее.
Орна служила писарем при храмовом дознании. Она видела Гедеона в столице, записывала его показания и трижды возвращала лист, потому что он неправильно указывал собственный рост.
— Она тебя помнит?
— Она помнит чернила, которыми я подписывал, — сказал Гедеон. — И наклон. Она мне тогда сказала: «У вас буква „д“ падает вправо, как у человека, который спешит и врет».
— И что?
— И я до сих пор пишу «д» прямо. — Гедеон посмотрел на свои руки с ненавистью. — Одиннадцать лет. Каждый раз останавливаюсь.
Остальные были моложе.
Некоторые смотрели по сторонам с любопытством людей, впервые попавших в деревню своего капитана и обнаруживших, что деревня совершенно настоящая. Одна держала на коленях горшок с цветком, придерживая его так, будто цветок был ранен. Другая вела запасную лошадь, нагруженную подарками. Замыкающая продолжала петь в одиночестве, не заметив, что песня закончилась, и допела до конца еще полкуплета, прежде чем ей сообщили.
Внизу Эльдра вышла на дорогу.
Она была в синем платье.
Тайса спешилась первой и обняла ее вместе со щитом и букетом, отчего Эльдра на секунду исчезла в цветах целиком. Мейра налетела следом. Через мгновение капитан Железной Литании пропала в толпе собственных подчиненных, которые смеялись, перебивали друг друга, вручали свертки и все одновременно объясняли, почему выехали раньше.
Освиг смотрел из окна.
Он видел этих женщин в дыму, под дождем, на стенах и мостах. Помнил их как темные фигуры, которые не уставали, не ели, не спали и возникали за спиной ровно тогда, когда ему начинало казаться, что погоня отстала. В его голове они существовали в единственном числе — как одно многорукое учреждение с общим именем и общей походкой.
Теперь Салла пыталась поправить Эльдре цветы и делала только хуже. Лисса уронила горшок и собирала землю обеими руками. Орна спорила с Ярвой о том, где ставить лошадей, и по всему выходило, что спор этот у них не первый и что Ярва в нем никогда не побеждала окончательно.
— Они люди, — сказал Гедеон с омерзением.
— Временное впечатление.
— Та высокая привезла варенье.
— Это может быть тактика.
Гедеон оторвался от окна.
— Ты приготовил капитану шпильку.
— Нейтральный оберег.
— Разумеется.
— Они не сворачивают к нам, — сказал Освиг.
— Пока.
— Эльдра предупредила.
— Тебя. Меня она не предупреждала.
— Потому что ты старый друг.
— Я тебя ненавижу.
— Взаимно.
Отряд проехал вниз, к дому Ярвы. Через несколько минут деревня наполнилась голосами, смехом, лошадиным ржанием и детьми, сбежавшимися смотреть на храмовниц с расстояния, которое они считали безопасным и которое сокращали каждые полминуты.
Дальнейшее Освиг наблюдал сверху, как наблюдают за пожаром в чужом городе: с ужасом, но без возможности вмешаться.
Четырнадцать всадниц не помещались в Тальмер. Это выяснилось сразу и во всех отношениях. Лошадей поставить было некуда: у Ярвы во дворе стояли столы, у Брема — телега, а у Доры категорически ничего не стояло, потому что Дора считала, что лошади портят молоко на расстоянии. В итоге лошадей развели по всей деревне, по одной-две во двор, и вскоре почти каждая тальмерская семья оказалась владелицей чужого боевого коня, о чем никто не просил и от чего никто не отказался.
Мельник получил двух и весь день ходил гордый.
Дальше начались подарки.
Храмовницы привезли с собой варенье, вино, мед, сушеные фрукты и еще какие-то столичные припасы, которых в Тальмере не видели никогда, и немедленно принялись все это раздавать, потому что четырнадцать человек, приехавших на один день, не могут съесть провизию, рассчитанную на дорогу в оба конца. Тальмерцы принимали. Тальмерцы, разумеется, тут же начинали отдаривать. Вскоре по деревне шел встречный поток из пирогов, сыра, солений и одной курицы, которую Дора пыталась вручить Салле в благодарность за что-то, чего Салла не совершала и не понимала.
Дети выяснили, что храмовницам можно задавать вопросы, и воспользовались этим полностью.
— А вы кого убили?
— Никого, — сказала Лисса.
— А зачем тогда меч?
Лисса задумалась настолько добросовестно, что мальчик успел спросить еще дважды.
Освиг слушал все это с холма и с полной ясностью понимал, что от карающего ордена, одиннадцать лет ходившего за ним по четырем границам, сейчас не осталось решительно ничего, кроме оружия, и что оружие в данных обстоятельствах — наименьшая из его проблем.
Никто не поднимался к Освигу.
Он выдохнул и обнаружил, что все это время стоял, упираясь ладонью в стену.
Потом увидел, как от дома Ярвы отделилась небольшая фигура с корзиной и пошла вверх по тропе.
— Ярва, — сказал Гедеон.
Они одновременно повернулись друг к другу.
— В лес, — сказал Освиг.
— Ты вчера говорил, что не уйдешь.
— Я не ухожу. Я временно отсутствую дома.
— С вещами?
Освиг уже вытаскивал из-под кровати старый дорожный мешок.
Он держал его собранным много лет, и сборка эта была произведением своего рода: плащ, нож, сухая соль, огниво, деньги, бинты, две склянки — одна спасала от отравления, вторая делала отравление достойным сожаления. Мешок стоял у кровати во всех домах, где Освиг когда-либо ночевал, и был единственной вещью, которую он никогда не разбирал.
В Тальмере его разобрали за полтора месяца.
Плащ служил на пастбище. Нож резал сыр. Соль ушла на огурцы, потому что Ярва сказала, что без соли огурцы — это издевательство над огурцами. Деньги легли на крышу.
Внутри остались бинты и склянки.
— Где мои сухари?
— Я съел, — сказал Гедеон.
— Ты съел запас на бегство?
— Я не знал, что это на черный день.
Ярва была уже у калитки.
Освиг схватил плащ. Гедеон полез в окно. Они столкнулись плечами с той точностью, с какой сталкиваются только люди, много лет работавшие вместе.
— Другой выход.
— Там курица.
— Она справится.
Курица вылетела в окно первой, выразив по дороге все, что думала. Гедеон — вторым. Освиг выбрал дверь в сарай, перелез через задний забор и ушел к лесу ровно за мгновение до того, как Ярва постучала в дом.
— Сынок? — донеслось со двора. — Ты дома?
Он не ответил.
— Гедеон?
Гедеон, лежавший за поленницей, задержал дыхание.
Ярва открыла дверь.
Освиг услышал, как она вошла, как позвала снова, как курица сердито закудахтала из кустов, объясняя обстановку. Потом наступила тишина.
— Сбежали, — сказала Ярва.
Не сердито. С удивлением.
Освиг почувствовал укол совести и немедленно его подавил. Совесть плохо помогала при облаве и хорошо помогала попасться.
Он знаком показал Гедеону на лес. Тот пополз в другую сторону.
— Куда? — прошептал Освиг.
— Подальше от тебя.
— Там деревня.
Гедеон сменил направление, не переставая ползти и, судя по спине, не переставая считать это личной инициативой.
Они разошлись у старой яблони. Освиг спустился к реке, собираясь перейти по камням и укрыться в ивняке. Гедеон направился к руинам.
Оба считали свой план лучшим.
Оба не учли Ярву.
Она вернулась домой быстро.
Эльдра в это время стояла посреди двора с цветами в одной руке и кружкой в другой. Доспехи она сняла. На ней было синее платье, и отряд относился к этому без всякого ужаса, что доказывало давнюю привычку к невозможному.
— Эльди, — сказала Ярва. — Сосед пропал.
Эльдра поставила кружку.
— Как пропал?
— Дом открыт. Еда на столе. Курица в лесу. Друг тоже пропал.
Тайса, услышав последнюю фразу, отложила пирог.
— Следы борьбы?
— Только обычные, — ответила Ярва. — У них там всегда все как после борьбы.
Эльдра надела сапоги.
— Когда их видели?
— Позавчера. Освиг на крышу смотрел, как человек, который впервые в жизни довел дело до конца. Не мог же он просто уйти.
Эльдра посмотрела на холм.
Дом стоял на солнце тихий, с новой крышей. У заднего забора темнели две свежие царапины. На тропе лежала выпавшая из мешка полоска бинта.
Праздник перестал быть праздником за несколько ударов сердца.
Храмовницы действовали не по тревоге, а по привычке, и это было даже страшнее. Никто не отдавал приказов. Кто-то вывел лошадей. Кто-то проверил дорогу. Мейра пошла к мельнице. Тайса поднялась к дому. Лисса собрала детей в одно место и пересчитала их, потому что при пропаже людей первым делом следовало убедиться, что не пропал кто-нибудь еще.
Салла молча взяла у мельника его цепь.
— Не надо всем, — сказала Эльдра.
— Нас с тобой пятнадцать, — ответила Тайса. — Мы уже здесь.
Ярва кивнула с благодарностью.
— Найдите мне соседей. Обоих. Живыми, конечно.
Последнее она добавила потому, что считала уточнение заботливым.
Тайса повернулась к отряду и заговорила тем ровным, безэмоциональным голосом, который в ее исполнении означал, что отдых закончился и никто по этому поводу не расстроен.
— Разделиться по трое. Проверить лес, реку, старую дорогу и овечий луг. Следы не топтать. Найти живыми.
У реки Освиг услышал команду целиком.
Ветер принес слова с той услужливостью, с какой ветер всегда приносит именно то, чего лучше бы не слышать.
«Проверить лес».
«Следы не топтать».
«Найти живыми».
Он застыл на середине брода.
Холодная вода доходила до колен. В руках был дорожный мешок. За спиной, на берегу, его следы начинались от собственного дома — аккуратные, глубокие, с характерным широким отпечатком чужих сапог Брема, которые в Тальмере знал каждый.
Освиг поднял глаза к деревне.
Между домами уже расходились темные фигуры Железной Литании.
— Узнали, — сказал он.
На другом берегу из ивняка выглянул волк, увидел отряд и немедленно спрятался обратно.
Освиг посмотрел на это и, впервые за утро, испытал что-то похожее на солидарность.
Потом последовал его примеру.
Глава 19: Найти живым
Если бы Освиг просто остался в ивняке, его нашли бы через четверть часа.
Если бы он просто ушел дальше по лесу, его нашли бы через час.
Если бы он вышел к храмовницам и спросил, чего им нужно, его немедленно отвели бы к Ярве, накормили и посадили за праздничный стол, где худшее, что могло с ним случиться, — это разговор с Саллой о лошадях.
Но Освиг был профессионалом.
Поэтому к полудню Железная Литания получила все основания считать, что в окрестностях Тальмера скрывается человек, которого очень давно и очень основательно учили не попадаться.
Он вышел из воды на камень, не оставив следа. Прошел по упавшему стволу. Сухой веткой пригладил траву — не разгладил, а именно пригладил, потому что идеально ровная трава заметнее примятой. Вернулся на собственный путь спиной вперед, потом свернул в овраг, где ручей смывал запах. На развилке оставил ложный отпечаток, ведущий к северной дороге, — один, неглубокий, слегка смазанный, ровно такой, какой оставляет уставший человек, не подозревающий о погоне.
Работа была хорошая. Он двадцать лет ею жил и до сих пор помнил все, вплоть до того, что оставлять надо один след, а не три: три следа оставляет только тот, кто хочет, чтобы их нашли.
И ни одного заклятия.
Это было первое правило, и оно не обсуждалось. Сбить погоню заклятием иногда удавалось; колдовать после того, как скрылся, означало снова выдать себя. Железная Литания искала не только человека, но и его работу. Одиннадцать лет Освиг старался не оставлять на скрытом отходе ни единого нового следа, и всякий раз, когда соблюдал это правило, шансы уйти заметно возрастали.
Он держался ровно до оврага.
В овраге из-под ног у него сорвалась ворона.
Она сделала это внезапно, с треском и криком, в двух шагах от лица, — и Освиг, у которого за спиной было двадцать лет учебы и ночной работы и три часа сна, погасил ее раньше, чем успел подумать.
Три слова.
Ворона беззвучно открыла клюв и ушла на ветку.
Освиг стоял в овраге, вытянув руку, и слушал, как вокруг него тишина расходится ровным кругом шагов на сорок, аккуратная и совершенно неуместная, будто кто-то положил на лес чистую скатерть.
— Нет, — сказал он.
Он попробовал снять. Малая немота не снимается — она стоит, сколько ей положено, часа полтора, и это единственное ее свойство, из-за которого приличные мастера ею не пользуются.
Значит, полтора часа. Значит, круг радиусом в сорок шагов, в центре которого он стоит. Значит, надо было немедленно перестать быть в центре.
Освиг развернулся и пошел прочь от собственной работы так быстро, как позволяли чужие сапоги, и всю дорогу вслух объяснял себе, что именно он думает о людях, которые двадцать лет учат тело действовать раньше головы.
Мейра заметила тишину сразу.
— Птицы есть, голосов нет, — сказала она.
Эльдра подняла голову. На березе сидели три вороны и с угрюмым достоинством открывали клювы без звука, всем видом показывая, что происходящее их оскорбляет, но обсуждать они это не станут.
— Малая немота, — определила Тайса. — Зона шагов на сорок.
Она достала из-за отворота сложенный лист и грифель.
— Что ты пишешь? — спросила Мейра.
— Место, время и радиус, — сказала Тайса, не поднимая головы. — Как положено.
— Мы ищем пропавшего соседа.
— Мы нашли применение вязи в трех часах от храмовой дороги. — Грифель шел ровно, буква за буквой. — Одно другому не мешает.
Мейра посмотрела на Эльдру.
Эльдра смотрела на размытую кромку ручья и молчала чуть дольше, чем нужно человеку, у которого нет мнения.
— Записывай, — сказала она.
Тайса записала.
— Кто мог? — спросила Мейра. — Здесь на десять миль ни одного одаренного. Я спрашивала у старухи.
— Значит, кто-то приезжий, — сказала Тайса. — Или кто-то, о ком старуха не знает.
— В деревне из ста человек?
— В деревне из ста человек не знают только о том, о чем не хотят знать.
Она убрала лист и грифель, и в том, как она это сделала — не спеша, аккуратно, застегнув отворот, — было куда больше угрозы, чем в любом обнаженном мече.
Они шли по следу втроем: Эльдра впереди, Тайса справа, Мейра чуть сзади.
Освиг наблюдал из-под корней вывороченной ели и чувствовал, как память сама раскладывает их движение на знакомые части.
Передняя держит взгляд низко. Правая смотрит ветви. Задняя контролирует обратный след. Через каждые сто шагов меняются местами. Если находят магию, одна останавливается, две расходятся.
Железная Литания использовала эту тройку много лет, и Освиг знал ее лучше, чем большинство служащих в самой Литании, потому что изучал ее не по уставу, а по последствиям.
В Грейвенхолле он ушел от четырех таких групп, испортив лестницы в ратуше. Никто не погиб; лестницы просто начали вести не на те этажи. Одна группа трижды вернулась в кладовую и в конце концов вынесла оттуда варенье, полагая, что это улика. Вторая оказалась на колокольне и просидела там до вечера, потому что вниз лестница уже не вела. И только Эльдра, единственная из всех, догадалась спускаться по перилам и едва не схватила его во дворе.
Он помнил, как она приземлилась за спиной. Помнил свист клинка у самого плеча. Помнил собственную мысль — отчетливую, деловую, совершенно неуместную: если выживу, никогда больше не стану работать в городе с таким количеством ступеней.
Теперь она остановилась в десяти шагах от его укрытия.
Освиг задержал дыхание.
Эльдра присела у земли. Коснулась примятого мха.
Тайса и Мейра разошлись.
Все по старой схеме.
Освиг нащупал в кармане гладкий камешек.
Рука сама пошла к нему тем движением, за которым обычно следовали три слова, и Освиг остановил ее на середине. Один раз за утро он уже поддался, и один раз стоил ему сорока шагов тишины и полутора часов чужого внимания.
Камешек полетел через кусты просто камешком.
Он ударил в ствол, отскочил в папоротник и произвел ровно тот звук, который производит камешек: короткий, мелкий и совершенно недостаточный.
Мейра повернулась на него скорее из вежливости.
Тайса подняла руку.
Эльдра не двинулась.
Она смотрела прямо на корни.
Несколько секунд между ними оставались только земля, мох и очень плохая идея Освига спрятаться там, где сыро.
Он мог поклясться, что она его видит. Он даже успел решить, что именно скажет, когда она заговорит, и остался недоволен всеми тремя вариантами.
Потом с холма донесся крик:
— Эльдра! У руин след второго!
Эльдра выпрямилась.
Освиг впервые в жизни испытал к Гедеону слабое подобие благодарности и немедленно об этом пожалел.
— Идем, — сказала Тайса.
— Вы идите. Я догоню.
Мейра с Тайсой ушли.
Эльдра осталась.
Освиг лежал неподвижно. Вода из мокрого рукава стекала к локтю. Под щекой полз муравей, выбравший именно этот маршрут из всех возможных. Поясница начала гореть той особой болью, которая превращает даже свободу в сомнительное достижение.
Эльдра медленно обошла ель.
Остановилась с другой стороны.
— Освиг, — позвала она.
Он не ответил.
— Мы не собираемся вас арестовывать.
Это была самая старая фраза в истории арестов. Освиг слышал ее на четырех языках и один раз — от человека, который произносил ее, уже держа в руке веревку.
— Ярва волнуется.
Это звучало убедительнее, а потому вполне могло оказаться тонкой работой.
— Если вы слышите — выйдите. Никто не станет задавать вопросов при остальных.
Освиг прищурился.
При остальных.
Значит, вопросы все-таки будут.
Он лежал под корнями, слушал, как она стоит, и с неудовольствием отмечал, что фраза составлена безупречно: в ней не было ни обмана, ни обещания. Эльдра предлагала ему не безопасность, а отсрочку, и была слишком честна, чтобы делать вид, будто предлагает больше.
Он дождался, пока шаги стихнут, и выбрался из-под корней. Колени разгибались с хрустом, который в тишине леса прозвучал как признание. Муравей остался на щеке; Освиг смахнул его и пошел глубже в лес.
Тем временем Гедеон портил собственное спасение у руин.
Он добрался туда быстро, нашел нишу под обвалившимся сводом и устроился вполне удобно. У него была фляга, половина украденного у Освига хлеба и сухой мох. Все могло закончиться хорошо, если бы не кашель.
Первый приступ он подавил.
Второй заглушил рукавом.
На третьем снаружи замолчали птицы — не от магии, а просто потому, что птицы всегда замолкают, когда под ними кто-то давится собственным горлом.
— Там кто-то есть, — сказала Тайса.
Гедеон зажал рот обеими руками.
— Гедеон? — позвала Мейра.
Он оскорбился: имя было названо слишком быстро и без всякого профессионального уважения к укрытию.
— Мы ищем вас и Освига. Ярва велела вернуть обоих.
Кашель рвался из груди. Гедеон покраснел, глаза заслезились. Он вытащил из кармана кусок ткани, прижал к лицу и не сразу понял, что это старый бинт Освига, пахнущий полынью и чем-то еще, от чего язык начал неметь.
Приступ прошел.
Заодно перестала чувствоваться нижняя половина лица.
— След уходит к оврагу, — произнесла Тайса.
Гедеон дождался, пока шаги стихнут, и вылез с другой стороны. Лицо слушалось плохо. Он сплюнул, выругался — вышло невнятно и от этого еще обиднее — и направился к реке, рассудив, что Освиг наверняка выберет противоположный путь.
Освиг как раз шел к реке, рассудив, что Гедеон наверняка останется у руин.
К двум часам поиски охватили весь лес.
Храмовницы переговаривались короткими сигналами. Деревенские присоединились без всякой системы и с большим воодушевлением. Дети носились по тропам и кричали имена, причем не только те, которые требовались. Брем проверил сараи. Дора — сырные погреба, потому что имела собственную версию характера пропавшего и не считала нужным ее скрывать.
Хальд отправил племянника вдоль луга, а сам сел у загона и заявил, что если Освиг появится, то сперва получит расчет, а потом объяснится.
— Трава у нижнего угла жухнет, — сказал он подошедшей Лиссе. — Третий день.
— От засухи?
— Дождь был.
Лисса записала это в память, как записывают вещи, которые сейчас никому не нужны, и пошла дальше.
Первая ложная тропа привела храмовниц к пастушьему пугалу.
Темная рубаха и мешок вместо головы произвели нужное впечатление, но совершенно не то, на которое рассчитывал Освиг. Тайса остановилась у стойки: из земли под ней шел слабый след некромантии. Она велела оцепить луг и принести лопату. Лисса прочитала очищающую молитву, старательно и с выражением. Пугало дернулось от ветра, и трое деревенских мужчин прыгнули в канаву, причем один из них потом две недели утверждал, что прыгнул нарочно.
Хальд пришел на крик, осмотрел строй и сказал:
— Это Освига.
— Почему вы уверены? — спросила Тайса.
— Нормальный человек такого не сделает.
Против этого возразить было нечего, и Тайса, к чести ее, не стала.
Под стойкой нашли овечий череп. Тайса стряхнула с него землю, повернула к свету и провела пальцем по трещине — тем же движением, каким три с лишним недели назад его переворачивала Эльдра.
— Остаточная, — сказала она. — Слабая. Не старше месяца.
Лисса перестала молиться.
— Под пугалом?
— Под пугалом.
Тайса достала лист.
— Капитан.
— Да, — сказала Эльдра.
— Ты была на этом лугу три с лишним недели назад, ночью. Ты сама говорила.
— Была.
— И ничего не видела.
Эльдра посмотрела на череп в руках Тайсы.
Освиг лежал в стоге в двадцати шагах и не слышал ни слова из этого разговора, что было единственной удачей за весь его день, потому что по выражению лица капитана можно было понять, что разговор идет хуже обычного.
— Я видела упавшее пугало, — сказала она.
Тайса подождала.
— Записать так?
— Записать так.
Грифель пошел по бумаге.
Мейра, стоявшая в стороне, вдруг очень внимательно занялась собственным ремнем, и по ее лицу было видно, что она умеет считать не хуже прочих и что ей это не нравится.
Пугало разобрали и нашли под ним след, оставленный нарочно. Он вел к северной дороге и обрывался возле камня.
— Ушел из деревни, — предположила Лисса.
Эльдра покачала головой.
— Нет. След слишком старательный.
Последние слова Эльдра произнесла громче, обращаясь уже ко всему отряду. Освиг услышал их из стога в двадцати шагах.
Укрытие он выбрал поспешно и теперь лежал на сене рядом с черной овцой, которая каким-то образом забралась внутрь раньше и явно считала себя тут хозяйкой. Овца жевала край его рукава — медленно, вдумчиво, как жуют что-то, о чем еще не составили окончательного мнения.
— Перестань, — прошептал он.
Она потянула сильнее.
Снаружи Мейра подошла к стогу.
Овца заблеяла.
Освиг зажал ей морду обеими руками и на короткое, страшное мгновение осознал полную картину: бывший Освальд Черный Мор, гроза четырех гарнизонов, лежит в чужом сене и затыкает рот овце.
Овца посмотрела на него с глубокой обидой, вывернулась и вышла наружу.
Мейра увидела ее, рассмеялась и вернулась к отряду.
Освиг дождался, пока все уйдут, и выбрался с обжеванным рукавом.
Через полчаса он столкнулся с двумя детьми, которые искали его по собственной инициативе и, судя по всему, с самого утра.
— Сосед Освиг! — радостно сказал веснушчатый мальчик.
— Тихо.
— Тебя все ищут.
— Я заметил.
— А ты почему здесь?
— Ищу себя с этой стороны.
Дети обдумали ответ и сочли его разумным, потому что в их возрасте мир еще допускает подобную организацию поисков.
Освиг вывел их к тропе, показал направление деревни и велел никому не говорить, где встретились.
Через пять минут с холма донесся звонкий голос:
— Мы Освига видели! Он сказал никому не говорить!
Храмовые сигналы раздались сразу с трех сторон.
Освиг сменил место и по дороге к новому укрытию впервые за день позволил себе подумать, что деревня, в сущности, работает лучше любого храмового дознания, потому что не требует ни жалованья, ни приказов, ни доказательств.
Ярва пекла.
— Бабушка, — сказала Эльдра, вернувшись за водой. — Почему ты не ищешь?
— Потому что вы все ищете.
— Они могли попасть в беду.
— Могли. Но Освиг взял плащ, мешок и обе склянки. В беду без склянок он, значит, не собирался.
— Откуда ты знаешь про склянки?
— У него окно открыто.
Эльдра потерла переносицу.
— Он прячется от нас.
— Вижу.
— Почему?
Ярва посыпала стол мукой и раскатала тесто прежде, чем ответить. Она вообще предпочитала отвечать руками занятыми: так, по ее мнению, получалось честнее.
— Мужчина неделями делал вид, что с репой все в порядке. Потом скрывал сыр. Теперь увидел четырнадцать женщин и ушел в лес. Я бы не искала в этом одну причину.
— Он боится Литании.
— А ты боишься, что он боится не зря.
Эльдра подняла взгляд.
Ярва не подняла своего.
— Я старая, а не слепая, — сказала она, переворачивая пласт. — Но сегодня у тебя именины. Сначала вернем дурака, потом решите, кто кого и за что ловит.
— Я не могу так разделять.
— Знаю. — Ярва наконец посмотрела на нее. — Поэтому я и пеку два пирога.
К вечеру Освиг был вынужден признать: Литания не утратила навыков.
Он дважды менял направление, переходил ручей и даже прошел по овечьему лугу, смешивая следы со стадом. Через десять минут над лугом прозвучал сигнал Мейры, короткий и удовлетворенный. Отряд снова сел ему на хвост.
Освиг ускорился.
Старые сапоги Брема хлюпали и крякали. Спина болела. В левом боку кололо той знакомой иглой, которая появилась у него после Эйренвелла и с тех пор служила надежным способом узнать, что он бежит слишком долго.
Праздничная музыка из деревни доносилась урывками. Там уже настраивали скрипку, не подозревая, что именинница ведет погоню за соседом, а сосед бежит от собственных именинных поздравлений.
В лесу темнело.
Освиг услышал свист слева и, не думая, ответил себе под нос правильным сигналом отхода.
Потом остановился.
Слишком поздно.
На соседнем склоне Мейра тоже остановилась.
— Кто ответил? — крикнула она.
Освиг ушел вниз по оврагу.
— Там человек! — донеслось сзади. — Знает сигналы!
— Ничего я не знаю, — сказал Освиг на бегу.
Лес не спорил, но и не верил.
Он свернул к старому дубу у реки. Дуб стоял над крутым берегом; половина корней обнажилась после весеннего паводка, и под ними образовалась глубокая сухая полость. Освиг заметил ее еще во время пастушьих ночей и отметил как хорошее запасное укрытие, потому что двадцать лет привычки не отменяются полутора месяцами покоя.
До полости оставалось двадцать шагов, когда из травы поднялся волк.
Они замерли друг напротив друга.
На волке лежал черный плащ.
Не надетый, разумеется. Плащ зацепился за спину и волочился сзади, придавая зверю вид очень низкого, но чрезвычайно уверенного в себе темного мага.
— Где ты его взял?
Волк попятился.
Освиг узнал плащ. Свой запасной, тот самый, что Гедеон унес из дома вместе с сухарями и половиной его терпения.
Издалека донесся кашель.
Волк метнулся под корни дуба.
Освиг услышал шаги храмовниц и полез следом.
Глава 20: Трое под корнями
Внутри было тесно.
Волк занимал дальний угол и не выказывал ни малейшего намерения уступить. Освиг лежал на животе, упираясь локтями в землю. Черный плащ застрял между ними, как спорное имущество при разделе. Корни свисали с потолка, щекотали шею и осыпали за ворот песок с той равномерностью, какая бывает только у по-настоящему неприятных вещей.
— Подвинься, — прошептал Освиг.
Волк показал зубы.
— Я больше.
Это не произвело впечатления, и Освиг вынужден был признать, что довод действительно слабый: в норе размер является недостатком.
Снаружи приблизились голоса.
— След здесь, — сказала Мейра.
— Два следа, — ответила Тайса. — Человек и зверь.
— Волк мог напасть.
Освиг посмотрел на зверя. Волк посмотрел на него. В их положении слово «напасть» звучало преувеличением: максимум один из них мог неудобно повернуться.
— Освиг! — позвала Эльдра сверху. — Если вы ранены, отзовитесь.
Он молчал.
Волк шумно вдохнул.
Освиг приложил палец к губам.
Волк лизнул палец.
— Не сейчас.
На берегу хрустнула галька. Храмовницы разошлись вокруг дуба. Освиг слышал каждый шаг и мог бы по звуку назвать, кто где стоит, — умение, которое сейчас не приносило ему ни малейшей пользы, но исправно работало, как работает всякий навык, приобретенный в неподходящем возрасте.
Один шаг остановился точно над полостью.
Потом с обрыва посыпались камешки, кто-то выругался и скатился под корни головой вперед.
Гедеон приземлился на Освига.
Волк прижался к стене.
Освиг ткнулся лицом в землю.
— Нашел, — беззвучно выдохнул Гедеон.
— Слезь.
— Некуда.
— Назад.
— Там Литания.
— Здесь волк.
Гедеон повернул голову. В сумраке блеснули желтые глаза, и в них было столько спокойного интереса, что Гедеон вдохнул, собираясь закричать.
Освиг зажал ему рот.
Гедеон попытался убрать его руку, уперся локтем в корень и попал коленом Освигу в бок. Волк решил, что началась борьба за территорию, и тихо зарычал — не угрожая, а скорее сообщая, что он в курсе.
— Замри, — прошептал Освиг.
— Сам замри. Ты лежишь подо мной.
— Именно поэтому.
— У него зубы возле моей ноги.
— Не двигай ногой.
Волк взял зубами край сапога Гедеона и потянул.
Гедеон снова набрал воздуха.
Освиг сильнее зажал ему рот.
— Он так знакомится.
Гедеон выразил глазами все, что думал о местных обычаях, о лесе, о деревне и о людях, которые в ней задерживаются.
Сверху донесся голос Эльдры. Они умолкли. Волк продолжал тянуть сапог беззвучно и сосредоточенно, с методичностью существа, которое не видит связи между чужим разговором и своими делами.
Когда шаги переместились к воде, Гедеон прошептал:
— Зачем ты вообще прячешься? Она уже подозревает.
— Подозрение — не приказ.
— Будет приказ.
— Тогда буду прятаться дальше.
— Ты устал бегать.
Освиг повернул к нему голову — насколько позволяли корни, то есть почти никак.
Ответить «нет» было бы враньем, а врать в норе, лежа лицом в песке, показалось ему излишеством даже по его меркам.
— Устал.
— Так остановись.
— В храмовом подвале?
— Там сухо.
— Ты уже рекомендовал.
Гедеон криво усмехнулся. Волк наконец стянул сапог и улегся на него с видом стороны, получившей то, за чем приходила.
— Ты слишком привык к дому, — сказал Гедеон.
— Я живу там всего полтора месяца.
— Тем хуже. Раньше тебе хватало ночи, чтобы оставить город.
Освиг не ответил.
Над ними шевелились листья дуба. Сквозь узкую щель была видна полоска реки, светлая под вечерним небом. Издалека доносились музыка и голоса: праздник продолжал ждать людей, которые от него спасались.
Освиг слушал скрипку и думал, что три месяца назад этот звук означал бы для него скопление народа, а следовательно — риск, а следовательно — необходимость обойти деревню стороной. Сейчас он означал, что Ярва режет пирог, что Салла наверняка уже спорит с мельником, и что где-то там на столе стоит кружка, из которой он не выпил.
Он поймал себя на этой мысли и рассердился.
— Еще один след, — сказала наверху Тайса.
Все трое под корнями замерли.
Волк — потому что был разумным зверем.
Освиг — потому что хотел остаться на свободе.
Гедеон — потому что чужая ладонь закрывала ему нос и рот.
Освиг ослабил хватку.
Они лежали втроем в яме под корнями, в темноте, пахнущей землей и мокрой шерстью: бывший Освальд Черный Мор, бывший подручный заместителя столичного распорядителя и волк, который украл у обоих по сапогу. По лесу пятнадцать вооруженных женщин искали их, чтобы накормить. Освиг попытался вспомнить хоть один эпизод своей биографии, к которому нынешнее положение было бы логическим продолжением, и не смог, хотя биография была длинная и в ней встречалось многое.
— Это ты унес мой запасной плащ? — едва слышно спросил он.
Гедеон кивнул.
— Почему на волке?
— Отнял.
— У тебя?
— Я снял у реки. Он подошел тихо.
Освиг посмотрел на волка с уважением, которого тот совершенно не заслуживал и которое, судя по его морде, принял как должное.
Снаружи Эльдра спустилась к самой воде. Ее сапоги появились в узкой щели между корнями. Остановились.
— Здесь обрыв, — сказала Мейра. — Мог упасть.
— Следов падения нет, — ответила Эльдра.
Гедеон беззвучно согнулся.
Освиг почувствовал под рукой знакомое движение груди — то самое, короткое, судорожное, с которого все начинается.
Кашель.
— Нет, — прошептал он.
Гедеон покраснел. Глаза у него сделались круглые и совершенно беспомощные, как у всякого человека, чье тело решило выдать его вопреки прямому приказу.
Освиг нащупал точку под его ключицей и выговорил одно короткое слово.
Спазм остановился.
Гедеон широко раскрыл глаза.
Заклятие было тем же по природе, что и одиннадцать лет назад, только повернутым обратно. Тогда Освиг заставил дыхание сорваться. Сейчас удержал его ровным. Работало безупречно — и то и другое; в этом, если вдуматься, и заключалась вся история их знакомства.
Гедеон смотрел на него так, будто не мог решить, благодарить или душить, и вопрос этот, судя по лицу, был для него по-настоящему трудным.
Освиг убрал руку.
— Потом, — прошептал он.
Сапоги Эльдры стояли неподвижно.
Волк чихнул.
Тихо, но совершенно отчетливо.
Мейра обнажила меч.
— Под корнями.
Освиг приготовился.
Не к бою. Биться с Эльдрой и ее отрядом он не хотел даже в лучшие годы, а лучшие годы закончились раньше, чем начала болеть спина. Но он мог обрушить край полости, уйти в воду и вынырнуть ниже по течению. Сильное заклятие выдало бы его окончательно — зато дало бы несколько минут, а несколько минут в его ремесле не раз оказывались разницей между биографией и некрологом.
Он уже собирал силу, когда сверху раздался лай.
Собака Хальда прискакала к дубу, сунула морду в щель и радостно завиляла хвостом.
— Вот где они, — сказала Ярва.
Освиг закрыл глаза.
Корзина, стоявшая у Гедеона на спине, пахла пирогом. Зола шла за ней от самого луга, и ни один из них в состоянии погони этого не заметил — двое взрослых мужчин, суммарно тридцать с лишним лет опыта скрытного передвижения, побежденные собакой, которая просто шла за едой.
— Кто «они»? — спросила Эльдра.
— Двое моих дурней, полагаю. Пирог-то унесли.
Ярва присела перед полостью. Ее лицо появилось между корней.
Она увидела сначала Гедеона. Потом Освига. Потом волка.
— Сынок, — сказала она. — Это что?
— Укрытие.
— Я вижу. А зверь?
— Тоже укрывается.
— От кого?
Освиг посмотрел на храмовниц.
Ярва проследила взгляд, и лицо ее приобрело выражение человека, которому объяснили нечто настолько простое, что оно уже граничит с оскорблением.
— Они вас ищут!
— Я понял.
— Потому что вы пропали!
— Я понял иначе.
— Как можно понять иначе «Ярва просит найти соседей»?
— До меня дошло не все предложение.
Гедеон поднял палец.
— Я слышал все. Но у меня личные причины не доверять массовым поискам.
— Вылезайте, — сказала Ярва.
— Здесь волк, — напомнил Освиг.
— Пусть тоже вылезает. Праздник стынет.
Первым выбрался Гедеон. Тайса немедленно взяла его за плечо — не арестовывая, а помогая встать. Он все равно побледнел и потом весь вечер сидел от нее через стол.
Вторым выполз Освиг.
Земля была в волосах, на лице и за воротом. Один большой сапог остался под корнем; лезть за ним Освиг сейчас не согласился бы даже под угрозой нового приглашения. Он поднялся, отряхнулся и обнаружил, что стоит перед храмовницами в одном сапоге, с обжеванным рукавом и с песком в волосах — то есть ровно в том виде, в каком двадцать лет мечтал перед ними не оказаться.
Эльдра стояла перед ним в синем платье, подпоясанном ремнем с мечом.
От этого сочетания ему снова сделалось трудно соединить в голове два понятия: «именинница» и «капитан».
— Вы целы? — спросила она.
— Был до поисков.
— Зачем вы скрывались?
— Услышал приказ найти живым.
— И?
— Обычно это уточняют, когда допускают другой исход.
Мейра отвернулась, скрывая смех. Тайса осталась каменной, но каменной как-то менее убедительно, чем обычно.
— Приказ отдала моя бабушка, — сказала Эльдра.
— Это не успокаивает.
Ярва стукнула его корзиной по плечу.
— Я тебя сейчас сама найду неживым. Люди приехали, стол накрыт, а сосед по корням с волком ползает.
Из полости показалась серая морда.
Тайса подняла меч.
— Не надо, — одновременно сказали Освиг и Хальд, который наконец дошел до берега и теперь стоял, опираясь на палку, с видом человека, явившегося исключительно ради подробностей.
Все посмотрели на Освига.
Он откашлялся.
— Он не трогает овец.
— Ворует сапоги, — добавил Хальд. — Но это, видно, дело личное.
Волк выбрался, стряхнул плащ и остановился рядом с Освигом — не близко, но и не так далеко, как раньше.
Храмовницы окружили его полукругом.
Волк оценил положение, взял из корзины краешек пирога и прыгнул в воду.
— Мой пирог! — закричала Ярва.
Волк поплыл на другой берег, держа добычу высоко, чтобы не намокла.
— Теперь я понимаю, — сказала Мейра.
Обратно в деревню Освиг шел под охраной, которая охраной не считалась.
Мейра догнала их с большим сапогом: подцепила застрявшее голенище длинной веткой и вытянула из-под корня. Освиг обулся, поблагодарил и попросил не включать способ спасения в донесение. Мейра ничего не обещала.
Справа Эльдра. Слева Тайса. Сзади Мейра с Гедеоном. Впереди Ярва несла корзину и сообщала всем встречным, что соседи нашлись, просто «у мужчин опять случился лес».
У первых домов их встретила Лисса.
Увидев пропавших целыми, она облегченно выдохнула, затем вспомнила о дисциплине, выпрямилась и доложила, что северная группа никого не нашла, зато обнаружила три старых силка, чужую самогонную яму и пастуха из соседней деревни, который тоже прятался от Железной Литании по причинам, никак не связанным с Освигом.
— Отпустили? — спросила Эльдра.
— После объяснений.
— Чьих?
— Его жена пришла.
Эльдра решила не уточнять.
Во дворе Ярвы поисковые группы возвращались одна за другой. Каждая приносила новости, грязь и что-нибудь найденное: нож, грибную корзину, детскую шапку, пугало. К вечеру во дворе скопилось столько чужого имущества, что Брем вслух предположил, не проще ли устраивать такие поиски раз в год вместо ярмарки, и предложение это было встречено серьезнее, чем он рассчитывал.
Когда появился Освиг, храмовницы встретили его дружным облегчением, от которого он едва не развернулся обратно в лес.
Салла хлопнула его по плечу так, что отозвалась поясница.
— Живой!
— Это было условием, — сказал он.
— Мы думали, волк утащил.
За их спинами из кустов показался волк с сапогом Гедеона в зубах.
— Не утащил, — сказал Освиг. — Только переобул.
Смех получился общим, и Освиг с некоторым ужасом обнаружил, что смеются не над ним, а вместе с ним, и что разница между этими двумя вещами ему до сих пор была неизвестна.
— Вы могли сказать, — тихо произнесла Эльдра, когда остальные отошли.
— Что?
— Что боитесь.
Освиг посмотрел на нее.
— Я не боюсь.
— Тогда зачем ложная тропа, немые вороны и ответ на наш сигнал?
— Привычка.
— Откуда?
Он выдержал ее взгляд.
— Из книг.
Эльдра кивнула.
— Конечно.
На этот раз в ее голосе не было ни насмешки, ни согласия.
Только обещание вернуться к вопросу.
Глава 21: Праздник
Освиг впервые в жизни оказался за одним столом с пятнадцатью храмовницами и не был при этом связан.
Это создавало непривычную свободу выбора, которой он совершенно не умел пользоваться.
Можно было встать и уйти. Калитка находилась в шести шагах, низкий участок забора — в четырех. За оградой стояли три лошади, но одна хромала, вторая была слишком приметной, а третья смотрела на него с тем же недоверием, что и курица, и Освиг счел это дурным знаком.
Можно было остаться.
Этот вариант выглядел безумнее.
Ярва посадила его между Мейрой и молодой храмовницей по имени Лисса, которая знала все песни Железной Литании и ни одной ноты. Напротив сидели Эльдра и Гедеон. Гедеон держал кружку обеими руками и улыбался так напряженно, будто лицо было частью поддельных документов и он опасался, что его сличат с описанием.
Дом Ярвы не вмещал всех.
Столы вынесли во двор, накрыли белыми скатертями и составили под яблонями. На ветках горели маленькие фонари — те самые, которые Освиг вешал позавчера и которые теперь, зажженные, выглядели совершенно иначе, чем при дневном свете, когда были просто работой. Пахло пирогами, жареной птицей, медом и поздними цветами. Из деревни пришли Брем, Хальд, Дора, мельник с женой и еще столько людей, что Железная Литания растворилась среди соседей, детей и мисок, утратив всякий устрашающий вид.
Эльдра сняла меч.
Положила его под скамью.
Освиг следил за этим движением и испытывал нелепое облегчение, хотя прекрасно знал: без меча она способна сломать ему руку быстрее, чем он успеет договорить заклятие.
— Ешьте, — сказала Мейра, пододвигая ему блюдо.
— Я ем.
— Вы смотрите на выход.
— У меня глаза с этой стороны.
Лисса налила ему вина.
— Не бойтесь. Мы сегодня не на службе.
— Мне уже объясняли.
— А вы все равно боитесь.
— Я оцениваю выходы.
— Тайса тоже так говорит, когда нервничает.
На другом конце стола Тайса услышала свое имя и подняла кружку. Выглядела она совершенно спокойно, но кружку подняла на всякий случай.
Освиг выпил.
Вино было хорошее. Не отравленное. Он проверил привычно — запах, цвет, легкая проба на языке, задержка на два счета — и только потом понял, что Эльдра наблюдает.
— Привычка? — спросила она.
— Плохое здоровье.
— У него всегда плохое здоровье, — немедленно вмешался Гедеон. — Желудок. С юности. Ему нельзя жирного, кислого, острого и, по-моему, радостного.
Освиг медленно опустил кружку.
За весь вечер это была третья реплика Гедеона, и все три относились к пищеварению.
Освиг наблюдал за ним с профессиональным уважением. Человек, которого семь месяцев допрашивали, знает единственную надежную тактику: быть невыносимо скучным. Гедеон исполнял ее безупречно. За полчаса он успел рассказать Салле о столичной погоде, Лиссе — о ценах на писчую бумагу, а Брему — длинную историю про свою тетку, которой у него никогда не было, и в этой истории не содержалось ни одного факта, за который можно было бы зацепиться даже при большом желании.
— А чем вы занимались в столице? — спросила Лисса.
— Учетом.
— Каким?
— Свечи, — сказал Гедеон с такой тоской, что Лисса немедленно ему поверила. — Одиннадцать лет. Приход, расход, огарки. Огарки — отдельной строкой, потому что их положено сдавать.
— Зачем?
— Их переливают.
— Кто?
— Другой стол.
Лисса открыла рот, закрыла и отодвинулась вместе со скамьей.
Освиг мысленно снял шляпу.
Разговор спасла Ярва.
Она внесла главный пирог, и весь отряд встал, ударив кружками, локтями и скамьями. Пели второй раз за день. Стало окончательно ясно, что утреннее исполнение было не дорожной случайностью, а традицией, пережившей множество попыток естественного отбора.
Эльдра сидела, закрыв лицо ладонью.
Освиг посмотрел на нее и неожиданно понял, что капитану Железной Литании бывает стыдно.
Не за разрушенные города. Не за неудачный приказ. За товарищей, которые не попадают в припев.
Это открытие оказалось странно теплым, и Освиг некоторое время держал его при себе, как держат в кармане найденную мелочь.
После песни начали дарить подарки.
Тайса вручила новый ремень для меча — с уже подогнанными отверстиями, потому что она заранее измерила старый. Мейра — набор дорожных фляг, из которых одна была помята и, по ее словам, поэтому лучше остальных. Лисса — вышитый платок, на котором железный солнечный знак получился похожим на сердитого паука; Лисса об этом знала, извинилась заранее и все равно подарила, что Освиг счел поступком.
Брем принес складной стул собственной работы, разложил его, сложил, разложил снова и только потом отдал.
Хальд — шерстяные носки.
Дора — круг сыра и длинную речь о том, что сыр честный, вырос как положено, из молока, и никуда не закапывался.
Гедеон подарил серебряное перо.
Освиг узнал его сразу.
Перо заместителя столичного распорядителя. Того самого.
Гедеон поймал его взгляд и едва заметно пожал плечом: видимо, за годы бегства у человека остаются только те подарки, которые могут стать доказательствами.
— Старинное, — сказал он Эльдре.
— С гербом ведомства, — заметила Тайса.
— Я люблю канцелярию.
— Вы служили там?
— Уборщиком.
Освиг кашлянул в кружку.
Все посмотрели на него.
— Вино, — сказал он.
И тут через стол протянулась рука.
Сестра Орна взяла перо, поднесла его к фонарю и повернула так, чтобы свет упал на кончик.
За столом никто не насторожился. Гедеон перестал дышать.
— Хорошее перо, — сказала Орна. — Косой заточки. Таким писали в третьем столе.
— Возможно, — сказал Гедеон.
— Не возможно. Точно. — Она повернула перо другой стороной. — Оно сточено слева. Так стачивают те, кто пишет с наклоном вправо и торопится.
Она положила перо перед Эльдрой, посмотрела на Гедеона поверх очков, которых у нее не было, и добавила совершенно ровно:
— У вас буква «д» теперь стоит прямо. Раньше падала.
Гедеон открыл рот.
Закрыл.
— Я работал над собой, — сказал он.
— Заметно, — согласилась Орна и вернулась к пирогу. Эльдра завернула перо в салфетку и убрала к остальным подаркам.
Больше она к этому не возвращалась ни в тот вечер, ни впоследствии, и Освиг, который наблюдал за всей сценой поверх кружки, впервые допустил мысль, что Железная Литания состоит не из карающей стали, а из людей, которые каждый день решают, что именно сегодня стоит вспоминать вслух.
Гедеон под столом взял его за рукав и подержал секунды три.
Освиг не стал уточнять зачем.
— А ты чего сидишь? — Ярва уперла руки в бока. — Давай.
Освиг хотел сказать, что не принес ничего.
Хотел позволить шпильке остаться в рукаве до конца вечера, потом спрятать обратно в сундук и считать это решение разумным.
Эльдра смотрела на него без ожидания.
Именно это все и испортило.
Он достал маленький сверток.
— Это не совсем подарок.
— А что? — спросила Ярва.
— Предмет.
— Силы небесные, а мы боялись, ты ей понятие принесешь.
По столу прошел смех. Освиг развернул ткань и положил серебряную шпильку перед Эльдрой.
Она не сразу взяла.
— Красивая, — сказала Мейра.
— Старая работа, — сказал Освиг. — Металл хороший.
— Вы ее сделали? — спросила Эльдра.
— Нет. Только... почистил.
Гедеон закрыл глаза.
Эльдра провела пальцем по гладкому серебру. Внутренние знаки были скрыты изгибом и в свете фонарей не читались.
— Спасибо.
Она сказала это просто, без всякого веса, и Освиг кивнул и немедленно занялся вином, словно в кружке находился срочный выход.
Позже столы смешались.
Кто-то достал скрипку. Дети бегали между скамьями и один раз пробежали прямо по ноге Саллы, которая этого не заметила. Храмовницы спорили с местными о дороге, погоде и сырах, причем в споре о сырах Дора взяла верх так убедительно, что две из них потом всерьез обсуждали смену службы.
Освиг постепенно перестал отслеживать оружие.
Не все сразу. Сперва мечи. Потом ножи. Арбалет Тайсы он продолжал замечать до конца вечера, но это уже было не тревогой, а разумностью.
— Так чем вы занимаетесь в Тальмере? — спросила Салла через стол.
Освиг задумался. За короткое время мирной жизни занятий накопилось слишком много, и ни одно не звучало как профессия.
— Хозяйством.
Брем, сидевший рядом, поперхнулся.
— Он пастух, — подсказал Хальд.
— Ночной, — уточнил Освиг.
— И сыродел, — сказала Ярва.
Дора стукнула кружкой по столу.
— Не сыродел.
— Третье место взял.
— Сыр вырос из земли!
— Тем более редкий способ.
— Еще огородник, — добавил Брем.
Все посмотрели на темный холм. Даже ночью с него было видно слишком бодрую ботву.
— Плохо звучит, — сказал Освиг.
— А раньше кем были? — спросила Лисса.
— Писцом.
— Тоже свечи?
— Зерно, — сказал Освиг.
— Он был очень надежный, — вставил Гедеон. — Никогда не ошибался в третьем знаке.
Это была самая безопасная фраза из всех произнесенных за столом, и Освиг оценил ее по достоинству.
Мейра тем временем рассказывала историю.
— ...и тогда Черный Мор поднял целое кладбище.
Освиг замер с куском пирога у рта.
— Двести мертвецов, — продолжала она. — Они окружили храмовый отряд у Грейвенхолла.
— Двадцать три, — сказал Освиг.
Тишина возникла быстро.
Он прожевал.
— Что? — спросила Мейра.
— На старом кладбище у Грейвенхолла было двадцать три пригодных тела. Восемь не встали. Из пятнадцати трое ушли не туда.
Гедеон уронил ложку.
— Откуда вы знаете? — спросила Лисса.
— Слышал балладу.
— В балладе двести.
— Плохая баллада.
Эльдра не сводила с него глаз.
Мейра, напротив, обрадовалась спору с непосредственностью человека, который одиннадцать лет ждал, чтобы кто-нибудь наконец возразил.
— Хорошо. Тогда сколько колодцев он отравил в Эйренвелле?
— Ни одного.
— Семь.
— Три цистерны и дождевую бочку. Вода не была ядовитой в строгом смысле.
— Полгарнизона слегло.
— Слегли бы они меньше, если бы не продолжали пить после первых признаков.
— Сколько умерло? — спросила Тайса.
Она спросила это, не поднимая головы от тарелки, ровным голосом человека, который знает ответ и проверяет собеседника.
За столом сделалось тише.
— Ни одного, — сказал Освиг.
— В балладе двенадцать.
— В балладе двести мертвецов и вороной жеребец. — Он положил вилку. — Ни одного, сестра. Ни в Эйренвелле, ни где бы то ни было еще. Возьмите донесения и посчитайте сами. Больные есть. Ограбленные есть. Опозоренные — в большом количестве. Мертвых нет.
Освиг понял, что положение можно спасти, если изображать знатока дурных преданий, и что это сработало бы отлично, если бы он не знал слишком много.
Через четверть часа он уже исправил цвет лошади, на которой Черный Мор ушел от Литании. Это был не вороной жеребец, а серый осел по имени Кроп, и он не «унес хозяина через огненную завесу», а встал посреди дороги, из-за чего завесу пришлось ставить вокруг обоих.
Потом уточнил, что башня в Роте обвалилась сама, еще до ритуала, и что Черный Мор был этим крайне раздосадован, потому что ритуал предполагалось провести именно там и он два дня носил туда снаряжение.
Потом сообщил, что никакого «легиона безголовых» не было: всего шесть покойников, головы у них имелись, просто двое надели шлемы задом наперед.
— Зачем? — спросила Лисса.
— Им не объяснили, где перед.
— А кто должен был объяснить?
Освиг открыл рот и обнаружил, что ответ на этот вопрос звучит как признание.
— Тот, кто их поднимал, — сказал он наконец. — Судя по всему, торопился.
— И они действительно гнались за ним?
— Не гнались. Следовали.
— Почему?
— Нечеткая команда.
— А он?
— Уходил в том же направлении.
— Быстро?
Эльдра ответила за него:
— Очень.
Все засмеялись снова.
Освиг поднял глаза.
Эльдра коснулась серебряной шпильки в волосах. В свете фонарей металл казался теплым.
И действительно был теплым.
Освиг поднялся так резко, что скамья качнулась.
— Что? — спросила Эльдра.
Он взял со стола ее кружку и понюхал. Вино отдавало миндалем, но не ядом: косточка попала в настой. Рядом стоял кувшин воды. Освиг коснулся его и почувствовал слабую, вязкую нить чужой порчи.
Не опасной. Старой.
Своей.
Погребальный возврат.
Кувшин наполнили из бочки, куда утром положили один из деревянных ковшей, вернувшихся из реки несколько недель назад. С виду отмытый, он сохранил в порах тонкий след погребального возврата. Теперь дерево отдало его воде. Освиг узнал собственную вязь и с отвращением подумал, что чужие потери он вернул, а за своей работой опять не убрал.
— Не пейте это, — сказал он.
Тайса уже была на ногах.
— Почему?
— Вода испорчена.
— Чем вы определили?
Освиг посмотрел на шпильку.
Эльдра сняла ее с волос. Металл остывал в ладони.
— Вы не просто почистили, — сказала она.
— Это защита.
Вокруг них стихали голоса. Скрипка еще играла где-то у забора, потом тоже остановилась, потому что скрипач обернулся посмотреть.
Освиг мог солгать.
Любая версия прозвучала бы лучше правды. Он успел придумать три и одну совсем неплохую — про старого ювелира с восточных границ, — и она бы прошла, если бы Гедеон не сидел напротив с лицом человека, уже мысленно выбирающего окно.
— Погребальная основа, — сказал Освиг. — Но действие нейтральное. Отрава, порча, испорченная вода. Она только греется.
Эльдра перевернула шпильку.
На внутренней стороне блеснули три тонких знака.
Ее пальцы задержались на последнем.
Собственный знак Освига был мал и почти стерт линией узора. Для случайного взгляда — ничего. Для капитана, которая одиннадцать лет собирала следы Черного Мора и однажды две недели просидела в архиве, сличая шесть таких оттисков, — слишком многое.
Она подняла глаза.
Освиг ждал.
Он ждал спокойно, потому что в настоящей опасности всегда становился спокойным, и потому что понимал: сейчас все решится не им.
Эльдра могла назвать имя. Тайса стояла рядом. Мейра держала руку возле ножа не по подозрению, а по привычке, но это не имело значения — рука была там. До забора было восемь шагов, до яблони три, до реки слишком далеко.
Эльдра держала шпильку и смотрела на знак.
Освиг видел, как это происходит.
Он много раз видел, как люди принимают решения: у них меняется дыхание, взгляд уходит вбок, рука делает лишнее движение. У Эльдры не изменилось ничего, и именно поэтому он понял, что решение принимается, — потому что человек, у которого нет выбора, не бывает так неподвижен.
Это заняло, наверное, три удара сердца.
— Хорошая вещь, — сказала Эльдра.
И снова заколола волосы.
Тайса протянула руку.
— Позволь.
— Не сейчас.
Две женщины смотрели друг на друга через стол, уставленный мисками, и обе понимали, что произошло. Тайса не видела знака — она видела, как капитан на три удара сердца перестала дышать над серебряной вещью и потом сказала «хорошая».
Этого было достаточно. Тайса вообще редко нуждалась в большем.
— Кувшин? — спросила она.
— Вылить, — распорядилась Эльдра, и голос у нее был ровно такой, как всегда. — Ковши, которые тогда вернулись из реки, выварить в соленой воде, отвар вылить в зольную яму. Бочку выскоблить и просушить до завтра. Праздник продолжить.
Голоса вернулись не сразу.
Но Ярва принесла новый кувшин, Мейра потребовала закончить историю про осла, Салла заявила, что не верит в осла вообще, и через несколько минут стол снова шумел, потому что деревня умеет закрывать неудобные паузы быстрее любого ведомства.
Освиг вышел за калитку.
Ему нужно было постоять там, где никто не смотрит, ровно столько, чтобы перестать слышать собственную кровь.
Эльдра догнала его у яблони.
— Вы уходите?
— Мне на работу.
— Хальд сегодня отпустил вас.
— Тогда просто ухожу.
Она остановилась рядом. Из двора лилась музыка. Фонари качались в ветвях, и свет ложился на ее платье синими и золотыми складками.
— Я всегда хотела служить в Литании, — сказала Эльдра.
Освиг не понял, к чему это.
— С детства. Бабушка надеялась, что пройдет. Не прошло. В восемнадцать ушла в Литанию, через год получила первое дело Черного Мора — тогда еще чужую папку и место в хвосте отряда. Мне нравились уставы, следы, погони. Нравилось находить тех, кто уверен, что умнее закона.
— Странное увлечение.
— Не страннее темной магии.
Он повернул голову.
— Я не говорил, что занимаюсь темной магией.
— Вы подарили мне погребальный оберег.
— Это еще ничего не доказывает.
— И исправили семь служебных донесений по памяти.
— Читал баллады.
— Освиг.
Он посмотрел на нее.
Эльдра не улыбалась. Но и капитанского холода в лице не было. Она стояла перед ним как человек, который почти дошел до ответа и сознательно не торопится сделать последний шаг, — и Освиг вдруг с полной ясностью понял, чего ей это стоит, потому что сам двадцать лет тратил силы ровно на обратное.
— Почему вы промолчали? — спросил он.
Он не собирался спрашивать. Вопрос вышел сам, и это было хуже всего.
Эльдра долго не отвечала.
— Потому что у бабушки во дворе четырнадцать моих сестер, — сказала она наконец. — И если бы я назвала имя, они бы встали. Все. Сразу. Не спросив, за что.
— Это ответ про них.
— Да, — согласилась Эльдра.
Она помолчала.
— Если однажды мне придется задать вам прямой вопрос — не лгите.
— Я лгу хорошо.
— Вы лжете часто. Это не одно и то же.
Из двора донесся голос Ярвы:
— Эльди! Освиг! Там плясать начали!
Освиг сделал шаг к темноте.
Эльдра взяла его за рукав.
— Один танец.
— Я не умею.
— После ваших историй я не удивлена.
— У меня спина.
— Медленно.
Он позволил увести себя во двор.
Танцевал Освиг хуже, чем бросал камни.
Эльдра вела. Железная Литания хлопала. Ярва сияла так, что от нее можно было прикуривать. Гедеон показывал из-за кружки жест, который в приличном доме делать не следовало, и был за это немедленно отчитан Орной, не поднимавшей головы от пирога.
Освиг дважды наступил Эльдре на ногу и один раз едва не столкнулся с Тайсой, которая уклонилась с профессиональной легкостью и потом весь вечер держалась на два шага дальше.
И все же на несколько минут ему стало легко.
Не безопасно. Не спокойно. Просто легко.
Он держал ладонь Эльдры, видел фонари в ее глазах и с большим запозданием понимал, что кара в доспехах действительно была человеком. Это открытие не отменяло ни закона, ни прошлого, ни возможности, что завтра она наденет меч и закончит погоню.
Но делало все это значительно менее удобным.
После танца Ярва сунула ему кружку воды.
Освиг выпил.
Вода имела слабый сладковатый вкус.
Он опустил кружку и очень медленно повернулся к колодцу во дворе.
На поверхности воды плавал маленький зеленый лист.
Лист репы.
Глава 22: Репный привкус
Освиг поставил кружку.
— Где вы брали воду?
Ярва, раздававшая пирог, обернулась.
— В колодце, где же еще.
— Давно там листья?
— Какие листья?
Он уже шел через двор.
Эльдра догнала его у колодца. За ней поднялись Тайса и Мейра, потому что у Железной Литании даже личный праздник мог за одно мгновение перейти в служебное положение, и обе, кажется, испытали при этом облегчение: последние два часа они не знали, куда девать руки.
Зеленый лист плавал у стенки.
Освиг наклонился, поймал его двумя пальцами и потянул.
Лист не оторвался.
Под водой за ним шел тонкий бледный стебель. Освиг тянул осторожно, перебирая по ладони. Стебель поднимался из глубины, скользил по камню и становился толще. На третьем локте он дрогнул в руке — не натянулся, а именно дрогнул, изнутри, как дрожит рука человека, которого держат.
Из колодца донесся глухой удар.
Ведро на вороте подпрыгнуло.
— Отпустите, — сказала Эльдра.
Освиг отпустил.
Стебель мгновенно ушел вниз, лист шлепнулся о воду и снова лег на поверхность — теперь с вызывающей, почти оскорбительной невинностью.
— Что это? — спросила Тайса.
— Репа, — сказал Освиг.
Мейра заглянула в колодец.
— Большая?
— Пока не знаю.
— Откуда в колодце репа?
Освиг посмотрел на холм, где в темноте стоял его дом.
Вопрос был несложный. Неприятным был ответ.
— Из огорода.
Эльдра повернула голову.
— Вашего?
— В Тальмере много огородов.
В доме Ярвы что-то треснуло.
Все обернулись.
Дверь кладовой приоткрылась сама. Из щели показался белый корень толщиной с палец. Он неторопливо прошел по полу, поднял край коврика и уперся в ножку стола.
Стол качнулся. Главный пирог съехал на край.
Ярва поймала его обеими руками — движением настолько быстрым, что Тайса потом дважды ее об этом спрашивала.
— Этот из твоего? — спросила Ярва Освига.
— Теперь вероятность выше.
— Убери.
— Не тяните, — быстро сказал он, когда Брем нагнулся к корню.
Брем уже тянул.
Корень вышел из-под пола на локоть, раздвоился и обвил ножку соседней скамьи. Скамья поехала. Трое гостей вскочили. Посуда зазвенела. Лисса, сидевшая ближе всех, немедленно прочитала очищающую молитву, и корень, не имевший к храмовому ведомству никакого отношения, продолжил движение с прежней скоростью.
— Я сказал не тянуть.
— Поздно сказал, — буркнул Брем, отпуская.
Корень остался снаружи.
Освиг присел рядом, коснулся белой кожи.
Теплая.
Под пальцами бился густой, медленный поток жизненной силы. Тот же самый, который он внес в грядку в начале одним небрежным движением, потому что всходы выглядели неубедительно, а он был человеком, привыкшим решать вопросы.
Только теперь поток был во много раз сильнее и шел не из одного корня.
Весь грунт под домом Ярвы отзывался слабой дрожью, как отзывается земля, когда далеко идет обоз.
— Всем отойти от пола, — распорядился он.
Тайса взглянула на Эльдру.
— Делайте, — сказала та.
Литания подняла людей без паники и с той быстротой, которая пугает сильнее крика. Столы отнесли к калитке. Детей отправили к соседям, пересчитав дважды. Ярва отказалась покидать пироги, поэтому пироги эвакуировали вместе с ней, а Салла несла их и Ярву практически одновременно.
Освиг прошел по дому, касаясь стен и досок.
Корень лежал под кладовой, уходил к колодцу и дальше, в сторону холма. Еще одна ветвь обнаружилась под печью. Третья подняла люк погреба и проникла в мешок картошки.
— Она ест картошку? — спросила Ярва.
— Не в прямом смысле.
— А в каком мне расстраиваться?
— Забирает влагу и силу роста.
Ярва вынесла мешок наружу и заглянула внутрь.
— Это в прямом, — сказала она.
Гедеон стоял у ворот с дорожным мешком за плечами и явно прикидывал, можно ли уйти сейчас, не привлекая внимания.
Освиг поймал его взгляд.
— К дому, — сказал он.
— Я там уже жил.
— К моему дому.
Они поднялись на холм вместе с Эльдрой, Тайсой и Бремом. Остальные храмовницы разошлись проверять погреба, колодцы и фундаменты. Праздничные фонари остались гореть под яблонями, но музыка стихла, и вместо нее по деревне расходились стуки, оклики и одна и та же новость в разных вариантах: у Ярвы растет пол, из колодца полез салат, сосед опять что-то посадил.
У огорода Освиг остановился.
Ботва репы выглядела скромно. Шесть зеленых листьев, вокруг ровная земля. За последние недели она даже не выросла заметно. Сторожевая черта по краю оставалась серой — той самой, которую Освиг осмотрел утром. Он провел над ней рукой. Запор был цел.
Гедеон обошел грядку кругом.
— Вот это?
— Да.
— Ты прятал это от меня?
— Я ее запер. Проверял каждый день.
— Освиг. — Гедеон повернулся к нему. — У тебя земля дышит, у Ярвы корни под полом. Ты что именно запер?
Эльдра присела у грядки.
— Она дышит?
Земля поднялась.
Опала.
Брем снял шапку.
— Значит, дышит.
Освиг взял лопату и начал копать с края.
На глубине ладони показалась белая ткань корня. Еще ниже она заполняла всю грядку. То, что с поверхности казалось одной репой, под землей давно перестало иметь форму корнеплода. Ниже залегала глина. Освиг пробил ее у края, и лопата провалилась в пустоту: под плотным пластом ветви срослись в узел, а от него во все стороны уходили канаты толщиной с руку. Узкий ход соединял его с верхним корнем. Кольцо запора охватывало только верхний ком земли.
Один — к мельнице и реке.
Второй — под деревню, с отростком к колодцу Ярвы.
Третий уходил под овечий луг.
Четвертый нырял в лес.
Освиг оперся на лопату и некоторое время просто смотрел на срез.
Он понял все сразу, потому что понимать подобные вещи было единственным, чему его действительно хорошо научили. Он видел не растение. Он видел работу — свою собственную, доведенную до конца тем усердным, безмозглым способом, каким доводят до конца поручение, не имея ни малейшего представления о его цели.
Хуже всего было то, что сеть построена грамотно.
Основной канал к воде пролегал глубже запора. Там, под глиной, разошлись три питающих направления. Дублирование по каждому. Ни одной ветви, идущей туда, где нечего взять. Если бы Освигу в лучшие годы своей карьеры заказали спроектировать нечто подобное под чужим городом, он взял бы за это очень много денег, потратил бы месяц и сделал бы хуже. Растение справилось само, за месяц с небольшим, руководствуясь единственной инструкцией, полученной от человека, который в тот вечер просто хотел, чтобы всходы выглядели поубедительнее.
— Вы это сделали? — спросила Эльдра.
Он мог сказать про старое проклятие земли, случайный источник, закопанный артефакт. Любая версия позволила бы отложить правду на несколько часов, а несколько часов в его ремесле всегда стоили дороже правды.
Из ямы высунулся тонкий корешок и обвил черенок лопаты.
Освиг стряхнул его.
— Хотел ускорить рост.
Брем издал звук, в котором смешались ужас и глубокое профессиональное удовлетворение человека, чьи подозрения наконец подтвердились официально.
— Чем? — спросила Эльдра.
— Малым витальным ритуалом.
— Темным?
— Сила сама по себе не темная.
— Какая вязь?
— Темная.
Гедеон сел на забор.
— Он профессионал, — сообщил он Брему. — Это важно понимать.
— Вижу.
— Все сработало именно так, как он велел.
— Заткнись, — сказал Освиг.
Эльдра смотрела на корни.
— Почему запор не удержал корни?
— Он удержал те, которые я в него заключил.
— Объясните.
— Витальный импульс должен был идти в один стержень. Я разрезал боковые ветви еще до запора. Каждая начала расти сама, сохраняя связь с общей силой. Речной корень уже тогда ушел под глину. Я замкнул вязь над ним и проверял стенки.
— А ниже не смотрели.
— Я считал, что ниже ничего нет.
— Теперь знаете.
— Теперь — да.
Земля под ними дрогнула сильнее.
Со стороны деревни донесся звон разбитого горшка и чей-то крик, в котором было больше возмущения, чем страха.
Эльдра поднялась.
— Как уничтожить?
— Найти главный узел. Перекрыть воду. Погасить импульс.
— Сколько времени?
Освиг коснулся корня.
Ток внутри ускорялся. Праздник, шум, вытягивание стебля из колодца, вырванная ветвь под кладовой — все это потревожило сеть. Репа больше не пряталась в глубине. Она тянула воду из реки, силу из огородов и, судя по запаху, часть содержимого Дориного сырного погреба.
— До рассвета, — сказал он. — Потом она попытается выйти.
— Куда?
— Везде.
Брем надел шапку.
Проверка деревни подтвердила ответ с излишней наглядностью.
У Доры корень вошел в погреб через слив и теперь лежал между сырными полками — толстый, блестящий и совершенно спокойный. Каждый раз, когда его пытались сдвинуть, ближайшие круги начинали потеть сывороткой.
— Он их портит, — сказала Дора.
— Он питается, — объяснил Освиг.
— Моим сыром.
— Влага, соли, остаточная жизненная сила молока.
— Моим сыром, — повторила Дора, и научная сторона вопроса была на этом закрыта окончательно.
В доме Брема корень поднял кровать вместе со спящим тестем. Старик проснулся под потолком, оценил обстановку и отказался спускаться, пока ему не принесут штаны. Штаны принесли. Он потребовал еще и пояс.
У мельника белая ветвь прошла через мешок муки и вышла с другой стороны покрытая тестом. Дети следовали за ней по улице, отламывали подсохшие кусочки и пытались кормить ими собак.
— Ничего не есть! — приказала Тайса.
— Это мука, — возразил мальчик.
— На магическом корне.
— Тогда вкуснее.
Лисса отвела детей к овечьему лугу.
Там тоже было неспокойно. Одна ветвь подняла край загона, и стадо вышло наружу, не нарушив ни одной доски. Зола пыталась вернуть овец, но те сбивались вокруг волка. Волк сидел посередине с видом зверя, чья жизнь сделала неправильный поворот и теперь неожиданно требует от него пастушьих обязанностей, к которым он не готовился и на которые не подписывался.
— Тридцать семь? — спросил Освиг Хальда.
— Тридцать семь. Репа пока не считается.
— Не считается.
— А по размеру скоро за все стадо пойдет.
Хальд помолчал и добавил:
— Я тебе про траву говорил.
— Говорили.
— Три дня назад.
— Я услышал про выходные.
— Это, — сказал Хальд, — и есть разница между пастухом и городским.
Освиг втыкал в землю короткие лучины, отмечая путь сети.
Работа была знакомая до отвращения. Он всю жизнь размечал чужие города именно так — по признакам, по натяжению, по тому, где земля отвечает, а где молчит, — только тогда разметка означала, что через сутки здесь начнется беда, а не что ее попытаются остановить. Руки помнили порядок и делали все сами, и Освиг с некоторым усилием заставлял себя помнить, что цель на этот раз другая.
К концу обхода улицы Тальмера покрылись неровными рядами огоньков. Сверху рисунок напоминал огромную ладонь: запястье у дома Освига, пальцы под домами и колодцами, один длинный палец в реке.
Эльдра разложила на перевернутой двери карту и перенесла метки углем. Работала быстро, задавая короткие вопросы. Где толще. Где глубже. Какие здания могут просесть. Освиг отвечал без объяснений, и она принимала ответы так, как принимала доклады своих десятниц: молча, с одним кивком и немедленным следующим вопросом.
На несколько минут стало почти легко забыть, кто они друг другу.
Гедеон не забыл.
Он поймал Освига возле колодца, когда Эльдра отошла к Тайсе.
— Если применишь мор, она узнает.
— Уже близко.
— Близко — не то же, что знает.
— Деревню надо спасать.
Гедеон посмотрел на него с настоящим, ничем не прикрытым изумлением.
— Ты сказал это вслух.
— Репа моя.
— Вот теперь узнаю. — Он выдохнул с явным облегчением. — Не спасение, а устранение собственной ошибки.
— Разница только в документах.
— Для нее документы — священное писание.
Освиг взглянул на Эльдру.
Она стояла под фонарем в синем платье и командовала храмовницами, деревенскими и одним крайне раздраженным мельником. Серебряная шпилька блестела в волосах. Освиг смотрел на эту шпильку и думал, что подарил ей вещь, которая греется от порчи, и что через несколько часов собирается устроить самую большую порчу в своей жизни примерно в двадцати шагах от нее.
— Знаю, — сказал он.
Тайса нашла Эльдру около двух часов, между колодцем и мельницей, в единственную минуту, когда рядом никого не было.
Она встала перед капитаном по форме — не подчеркнуто, а именно по форме, как встают, когда собираются сказать то, что потом будет записано.
— Прошу минуту.
— У меня нет минуты.
— Тогда прошу ее все равно.
Эльдра опустила уголь и выпрямилась.
Тайса достала сложенный лист.
— Вчера на овечьем лугу — остаточная некромантия на закопанном костном предмете, слабая, не старше месяца. Ты была там в ночь, когда поставили пугало, и не доложила.
— Тайса.
— Я не закончила. — Она не повысила голоса ни на волос. — Вчера в лесу — малая немота, радиус сорок шагов, снять нельзя, значит, поставлена не раньше чем за полтора часа до нашего прихода. В деревне на десять миль ни одного одаренного. Далее: человек, отвечающий на сигналы Литании правильным сигналом отхода. Далее: человек, по памяти исправляющий семь служебных донесений по делу Освальда Черного Мора, включая два, которые не издавались за пределами ордена. Далее: человек, определивший испорченную воду в кувшине по слабому остаточному следу, не пробуя ее.
Она подняла глаза.
— Далее: серебряный предмет, над которым ты вчера вечером перестала дышать.
Эльдра молчала.
— Это шесть пунктов меньше чем за сутки, — сказала Тайса. — Я одиннадцать лет вожу с тобой эту папку. За одиннадцать лет у нас не набиралось шести пунктов за год.
— Он сейчас держит деревню.
— Я вижу, что он держит деревню. Это седьмой пункт, и он хуже первых шести.
Из темноты донесся треск и чей-то крик. Обе повернули головы, обе не двинулись с места.
— Что ты хочешь, чтобы я сделала? — спросила Эльдра.
— Ничего. Сегодня — ничего. — Тайса сложила лист вдвое. — Я не прошу приказа и не иду через твою голову. Я подаю тебе рапорт. Ты старшая, ты решаешь, что с ним делать.
— Отмечено.
Слово вышло ровным.
Тайса подождала — секунду, две, — и Освиг, копавший в двадцати шагах и не слышавший ни слова, поднял голову только на паузу, потому что паузы такой длины он умел чувствовать спиной.
— Отмечено, — повторила Тайса. — Хорошо.
Она убрала лист за отворот и застегнула его.
— Эльдра. Рапорт теперь существует. Я его написала. Если ты его не двинешь, он полежит у меня. Если со мной что-нибудь случится, он полежит у Орны, потому что таков порядок и потому что я уже сняла с него копию и передала ей.
— Я знаю порядок.
— Я знаю, что ты знаешь. Я говорю это не для тебя, а для протокола, которого здесь нет.
Она развернулась и пошла поднимать людей от третьего дома, и через минуту ее голос уже звучал над улицей — ровный, распорядительный, без единой трещины.
Эльдра постояла над картой.
Потом взяла уголь и поставила метку на доме мельника, потому что до рассвета оставалось меньше трех часов и все остальное могло подождать ровно столько же, сколько ждало одиннадцать лет.
Работали всю ночь.
Литания перекрыла деревенские колодцы и отводила людей из домов, под которыми шли корни. Хальд перегнал овец на верхний сухой склон. Стадо не желало приближаться к лесу; Зола скулила, а волк сидел у самой ограды среди людей, временно забыв о разногласиях со всем человечеством.
Освиг с Бремом вскрывали землю в ключевых местах. Эльдра отмечала карту. Гедеон носил фонари и раздавал советы, пока Ярва не вручила ему кирку, после чего советы прекратились.
Сначала попытались перерезать водяной корень у мельницы.
Из одного среза выросли три тонких отростка, и Освиг, глядя на них, испытал то особое унижение, какое испытывает мастер, чья ошибка настолько последовательна, что ее приходится совершать заново на глазах у зрителей.
Потом он наложил сонную вязь.
Репа уснула на семь минут. Вместе с ней уснули две овцы, Гедеон и мельник. Гедеона удалось разбудить сразу; мельник проспал до конца ночи, чем, по общему мнению, ничего не потерял.
Попытка высушить землю привела к тому, что сеть потянула воду сильнее, и мельничный пруд опустился на ладонь. Брем посмотрел на обнажившееся дно, увидел там еще две потерянные когда-то вещи и промолчал только потому, что времени на это уже не было.
— Другие способы есть? — спросила Эльдра.
— Есть.
— Почему вы их не используете?
Освиг вытер лоб рукавом.
— Они заметные.
— Репа уже заметная.
— Не для репы.
Она поняла. Взгляд стал жестче — не враждебным, а именно жестким, каким он делается у человека, которому надоело держать дверь приоткрытой.
— Вы боитесь показать, что умеете.
— Я показываю достаточно.
— Нет. Вы тянете время.
— Я ищу решение, после которого не придется сжигать полдеревни.
— Или называть имя?
Освиг встретил ее взгляд.
Гедеон перестал копать.
Брем посмотрел сначала на одного, потом на другую и решил заняться землей с удвоенным вниманием, потому что был человеком глубоко порядочным и знал, когда следует оглохнуть.
— Имя здесь ни при чем, — сказал Освиг.
Под мельницей что-то лопнуло.
Колесо дернулось против течения.
Из воды поднялся белый корень толщиной с бревно. Он обвил нижние лопасти и потянул — не рывком, а ровно, с тем спокойным усилием, с каким тянут то, что уже считают своим.
Деревянная ось треснула.
— Теперь при чем, — сказала Эльдра.
До рассвета оставалось меньше часа.
Глава 23: Черный Мор
Репа вышла в половине пятого.
Сперва поднялся огород Освига.
Запорная вязь лопнула. Огород не вспучился и не треснул — поднялся целиком, ровным пластом, вместе с грядками, забором и курицей, которая спала на перекладине. Земля встала горбом. Столбы накренились.
Курица открыла глаза, обнаружила под собой движимый участок сельского хозяйства и закричала первой. Она кричала долго, обстоятельно и с полным правом, потому что предупреждала об этом с самого начала и никто ее не слушал.
Потом лопнула почва.
Из нее показалась белая округлая масса. Росла она не вверх, а во все стороны сразу, выталкивая камни и комья, выворачивая корни яблони, подпирая стену сарая. Зеленая ботва рванулась над домом и развернула листья размером с парус.
Освиг смотрел на это снизу, со склона, и с профессиональной тоской отмечал, что работа выполнена безупречно. Ни одного лишнего движения. Ни одной ошибки в распределении силы. Растение делало ровно то, что ему было велено в начале лета усталым человеком в старой рубахе, — росло, — и делало это с тем беззаветным усердием, с каким исполняют приказ существа, которым не объяснили, где остановиться.
За все время ремесла Освиг ни разу не видел собственную работу целиком. Он всегда уходил раньше.
Курица слетела с забора и понеслась вниз по холму.
Дом скрипнул.
— Всем отойти! — крикнула Эльдра.
Тайса уже поднимала людей. Храмовницы растянулись цепью между холмом и деревней, уводя последних жителей к овечьему лугу. Мейра перерубила корень, появившийся у дороги, но на срезе сразу вздулись новые почки.
— Не рубить! — крикнул Освиг.
— Поздно! — ответил Брем.
Три белых отростка полезли к его ногам. Он ударил их лопатой плашмя и отступил, не переставая говорить о них вслух то, что заслуживал бы не всякий человек.
Репа росла.
Стена сарая поднялась на корне, словно крышка сундука. Оттуда высыпались дрова, ведро и Гедеон, который забрался внутрь за веревкой. Он прокатился по склону, схватился за куст и закашлялся.
— Жив? — крикнул Освиг.
— К сожалению!
Главный корень под деревней натянулся.
Снизу донесся гул. На улице разом поднялись три люка погребов. Колодец Ярвы выплюнул столб воды с листьями. Праздничные столы поплыли по двору, все еще накрытые белыми скатертями, отчего происходящее приобрело оттенок торжественности, которого никто не заказывал.
— Пироги! — закричала Ярва.
— Людей выводим! — ответила Эльдра.
— Люди сами идут, пироги нет!
Мейра и Лисса бросились спасать стол и спасли его. Тайса командовала правым краем цепи. Хальд гнал овец выше. Волк метался возле леса, не решаясь ни войти в него, ни приблизиться к толпе.
Земля у луга раскрылась.
Из щели хлынули тонкие корни, переплелись вокруг ограды и потянули ее вниз. Барон перепрыгнул первым, как и подобает существу с титулом. За ним рванули остальные овцы. Хальд и Зола пытались развернуть стадо, но белая масса неслась прямо к реке.
Освиг свистнул.
Зола не отозвалась.
Он произнес старое направляющее слово — то самое, которым когда-то отправлял поднятых мертвецов в нужный проход и которое, как показала практика, работало примерно с той же точностью на всем, что движется толпой.
Слово легло на стадо мягкой тенью.
Овцы разом повернули головы.
— Влево! — крикнул Освиг.
Тридцать семь животных свернули влево и понеслись к деревне.
— Другое лево! — заорал Хальд.
Освиг изменил жест. Стадо описало широкий круг, обогнуло яму и собралось на сухом пригорке.
Хальд пересчитал на бегу.
— Тридцать семь!
Лесной корень хлестнул по земле.
Волк прыгнул, но белая петля поймала его за заднюю лапу и потащила к трещине.
Освиг бросился вниз.
Удерживающее слово уже было готово, но держать требовалось не зверя. Он ударил ладонью по корню. Тот замер на один вдох.
Волк рванулся и не освободился.
— Не дергайся.
Зверь, разумеется, дернулся снова и вцепился Освигу в рукав.
— Я тебя спасаю.
Волк висел на рукаве и не доверял формулировке.
Гедеон подбежал с киркой.
— Рубить нельзя!
— Тогда что?
— Раздвинь петлю.
— Руками?
— У тебя их две.
— У волка зубов больше.
Вместе они растянули корень. Волк высвободил лапу, отпустил рукав и исчез под телегой.
Корень ожил.
Гедеон оттолкнул Освига, сам отскочил в другую сторону, и белая плеть прошла между ними.
— Ты меня толкнул, — сказал Освиг.
— Спас.
— Себя.
— Не моя вина, что ты стоял рядом.
Освиг обернулся.
Гедеон ухмыльнулся, все еще сидя в грязи.
— Теперь квиты за коридор.
Спорить было некогда.
Освиг поднялся на склон и увидел сеть целиком.
Жизненная сила шла от огромной сердцевины под его домом к четырем главным ветвям. Речной корень качал воду. Деревенский тянул все, что мог получить из колодцев, садов и погребов. Лесной вцепился в старый дуб. Последний уходил под овечий луг.
Пока они резали отдельные ветви, растение становилось только больше. Пока пытались усыпить — копило силу. Вытащить его было невозможно: половина Тальмера сидела на корнях.
Оставался мор.
Настоящий.
Не та мелочь, которой он портил колодцы и амбары, — не порча вкуса, не гниль в зерне, не три дня расстройства у гарнизона. Мор.
Освиг стоял на склоне и очень отчетливо, впервые за много лет, видел, что именно у него есть.
Оно всегда было при нем. Он таскал это с собой, как таскают в кармане нож, о котором стараются не думать: сквозь Грейвенхолл, сквозь Эйренвелл, сквозь одиннадцать лет дороги и полтора месяца огорода. Ни разу не открывал целиком. Открывал на палец, на два, отмеряя ложкой то, что стояло бочкой, и всякий раз потом неделю расплачивался за ложку.
Люди, писавшие о нем донесения, полагали, что видят его силу.
Они видели его сдержанность и принимали ее за потолок.
Он мог бы взять Грейвенхолл. Не улицу — город. Мог бы оставить после Эйренвелла не очередь к кустам, а тишину, и тишина эта стояла бы там до сих пор, потому что вода помнит дольше, чем люди. В любую из тех ночей ему достаточно было один раз не считать.
Он считал каждый раз.
Не из добродетели. Освиг не считал себя добрым и знал о себе слишком много, чтобы начинать сейчас. Просто в какой-то очень давний год он понял простую ремесленную вещь: отпустить может любой дурак с книгой, а удержать — почти никто, и если уж он на что-то годен, то именно на это. Мастерство было в границе. Все остальное было обвалом, который случился бы и без него.
Теперь границу предстояло провести снова, и очень тесно.
Порча должна была взять растение — все, до последней жилы под овечьим лугом, — и не взять ничего больше. Ни воду в реке. Ни колодцы. Ни сады. Ни скот на пригорке. Ни пятнадцать женщин, стоящих цепью в шестидесяти шагах от сердцевины и дышащих тем же воздухом.
Освиг прикинул, во что это обойдется, и ему стало нехорошо.
На саму порчу уходила треть. Все остальное — на условия: на то, чтобы она не пошла дальше, не перекинулась, не нашла в человеке ту же воду, что и в корне. Две трети силы предстояло потратить на слово «только».
Именно это и убивало в его ремесле. Не работа. Оговорки.
Ее почерк Эльдра знала лучше, чем его лицо.
Освиг нашел ее глазами.
Эльдра стояла в разорванном синем платье, поверх которого успела надеть нагрудник. Серебряная шпилька держала волосы. В одной руке меч, другой она показывала людям путь к лугу. Спокойная, быстрая, счастливая той странной сосредоточенной жизнью, которую он одиннадцать лет принимал за холод.
Она действительно любила свою работу.
Даже если работой была репа.
— Эльдра! — позвал он.
Она обернулась сразу.
— Нужно открыть сердцевину.
— Где?
— Под домом.
— Дом еще стоит.
— Недолго.
Они побежали вверх. Освиг — настолько быстро, насколько позволяли чужие сапоги и поясница. Эльдра — рядом, сдерживая шаг и не делая вида, что этого не замечает, за что он был ей благодарен больше, чем за что бы то ни было в жизни.
На полпути корень прорвал склон.
Белая петля хлестнула по траве. Освиг пригнулся. Эльдра ударила мечом не по корню, а поддела его плоской стороной и отвела вверх.
Они проскочили.
— Не рубить, — сказала она.
Дом держался на двух углах.
Пол выгнуло. Печь вышла наружу почти целиком и теперь ехала по белой поверхности, продолжая дымить с тяжелым достоинством вещи, которую только что починили и которой поэтому море по колено.
На подоконнике сидела курица.
— Как она вернулась? — спросил Освиг.
— Потом.
Эльдра вышибла дверь.
Внутри корни заполнили прихожую. Они шли между досками, обвивали ножки кровати, поднимались к потолку. Старый сундук раскололся, и содержимое рассыпалось: книги, рубахи, свинцовая коробка с солью, детские пеленки вокруг шепчущего ножа.
Нож шептал особенно громко.
— Не слушайте, — сказал Освиг.
— Не собиралась.
Сердцевина лежала под печью. Чтобы добраться, требовалось убрать горячие кирпичи и вскрыть пол.
Эльдра взяла лом. Освиг — лопату.
Они работали без разговоров.
Кирпич за кирпичом. Доска за доской. Дом стонал вокруг, листья хлопали по крыше, снизу нарастал плотный растительный гул. Один раз Эльдра обожгла ладонь о кирпич, коротко выдохнула и продолжила, и Освиг подумал, что за всю жизнь ни разу не работал с человеком, которому не нужно было ничего объяснять.
Через пролом показалась мякоть.
Не корень — белая стена, влажная, живая, уходящая вниз. В центре темнела нить первоначального ритуала: тонкая, как волос, и до отвращения яркая для магического зрения.
Освиг снял рубаху, разорвал на полосы и начал раскладывать круг.
Эльдра смотрела, как он это делает.
Она видела в жизни четыре круга Черного Мора — три в донесениях, зарисованные чужой торопливой рукой, и один настоящий, полуразрушенный, под дождем, в Грейвенхолле. И все четыре она изучала так долго, что могла бы восстановить их с закрытыми глазами.
Этот был другой.
Не сложнее. Больше.
Внешних условий было столько, что они занимали три четверти всей фигуры. Полосы ткани ложились не там, где обычно замыкают силу, а гораздо дальше, охватывая пространство, которое сила и не собиралась брать. Освиг работал быстро, не глядя, и то, что он выкладывал, было не заклятием, а забором вокруг заклятия.
— Что вы делаете? — спросила Эльдра.
— То, что должен был сделать сразу.
— Какую порчу?
— На растения.
— Я вижу основу.
— Тогда не мешайте.
— Я не мешаю. Я спрашиваю.
Она присела у края круга.
— Здесь лишнее.
— Где?
— Вот это. И вот это. — Она провела пальцем над двумя полосами, не касаясь. — Они ничего не держат. Они просто стоят снаружи.
— Они держат меня, — сказал Освиг.
Эльдра подняла голову.
— Уберите их, — продолжал он, не оборачиваясь, — и работа станет вдвое дешевле и вчетверо быстрее. И к вечеру в Тальмере не будет ни травы, ни воды, ни скота, ни, вероятно, некоторых из ваших сестер. Так тоже можно. Так, собственно, и делают.
Он положил последнюю полосу.
— Я так не делаю.
Дом накренился. Эльдра ухватилась за стену.
— Когда начну, держите сердцевину открытой. Она попытается закрыть разрез.
— Мечом?
— Руками, если придется. Серебро не используйте: защита на шпильке свяжется с порчей.
Эльдра вынула шпильку из волос и положила за пазуху.
Освиг начертил последний знак собственной кровью.
И открыл.
Не на палец. Не на два.
Она отозвалась мгновенно, без всякого сопротивления, с той радостной готовностью, с какой отзывается все, чему годами не дают полной воли, — и в доме стало очень тихо, хотя снаружи по-прежнему трещало дерево и кричали люди. Чернота собралась в пальцах и пошла выше, к локтям. Воздух стал горьким. Стекло в уцелевшем окне покрылось изнутри тонким налетом, будто по нему подышали.
Эльдра отступила на полшага.
Она сделала это непроизвольно, и Освиг увидел.
Одиннадцать лет она гонялась за человеком, который портил воду и поднимал по два десятка покойников за раз, и составила о нем мнение — подробное, обоснованное, подтвержденное документами. Сейчас, в разваливающемся доме, в трех шагах от нее, это мнение пересматривалось молча и очень быстро.
Освиг мог бы сказать что-нибудь. Времени хватало ровно на одну фразу.
Он не стал.
Вместо этого он начал закрывать.
Половину того, что взял, пришлось загнать обратно и запереть; еще часть — развести по условиям круга и там оставить; и только оставшееся, тесное и злое, вести в сердцевину. Это было похоже на то, как если бы человек, поднявший бревно, должен был при этом удерживать его строго горизонтально, на весу, одной рукой, потому что вторая занята.
Именно это и стоило дорого.
Именно за это его все эти годы никто не считал сильным.
Снаружи кто-то закричал: лесной корень пошел вверх.
— Сейчас, — сказал Освиг.
Эльдра вогнала меч в мякоть и раздвинула разрез.
Из него хлынул сок — густой, сладкий, обжигающий. Освиг вдохнул и сразу понял, что ветер идет не в ту сторону.
Первая волна собственной порчи ударила ему в лицо.
Он закашлялся.
Глаза заслезились. Во рту стало горько. Ноги ослабли.
Эльдра удержала его за плечо.
— Что случилось?
— Траванулся.
— Своей порчей?
— Не отвлекайте.
Освиг выпрямился.
Он стоял к ней спиной, над раскрытой сердцевиной, с левой рукой ниже правой и чуть опущенным плечом. Так было легче держать моровую вязь после старой раны, полученной в такой глупой обстановке, что он никому и никогда о ней не рассказывал.
Эльдра видела эту спину в Грейвенхолле. На лестнице в Роте. На мосту, который рассыпался в воду. Видела, как за ней бежали поднятые мертвецы, стражники и один серый осел.
Лица она почти не знала.
Спину — знала.
— Черный Мор, — произнесла Эльдра.
Он положил ладони на мякоть.
— Сейчас не лучшее время.
Он ударил порчей.
Черная нить вошла в сердцевину.
Репа содрогнулась.
По белой мякоти побежали темные жилы. Сперва тонкие, потом широкие. Они уходили вниз, расходились по главным корням, разлетались по всей сети. Снаружи земля застонала. Листья над домом свернулись.
Сила растения рванулась в ответ.
Разрез начал сходиться. Эльдра уперлась обеими ногами, удерживая меч. Сок обжигал руки.
Освиг провалился в порчу глубже, чем собирался.
Мир сузился до переплетения жил. Он чувствовал колодец Ярвы. Мельничный пруд. Корни под сырным погребом. Овечий луг. Старый дуб у реки и волка, которого белая петля прижала к стволу.
Он чувствовал всю деревню разом — как чувствуют собственное тело, — и мимоходом, где-то на краю сознания, отметил, что за десять лет ни разу не держал в руках ничего, что ему было бы жалко сломать.
— Держите, — выговорил он.
— Держу.
— Слева толстая жила.
Эльдра перехватила меч.
— Вижу.
— Вы ее не можете видеть.
— Вы показываете плечом.
Он чуть не рассмеялся и закашлялся вместо этого.
Порча дошла до речного корня. Вода вокруг мельницы почернела на один вдох, потом очистилась. Деревенская ветвь засохла под улицей. Люки погребов упали на место. Корень возле леса ослаб.
Волк вырвался.
Последняя жила оставалась под овечьим лугом. Репа держалась за жизнь с тупым и великолепным упорством любого овоща, которому дали слишком много возможностей.
Проще всего было снять условия.
Одно слово — и высвободилось бы вдвое больше, чем требовалось; последняя жила лопнула бы сама, и Освиг ушел бы отсюда на своих ногах, а не на чужих. Он держал это слово во рту секунды три.
На верхнем краю овечьего луга стояло тридцать семь овец, собака, старик, четверо детей и половина Железной Литании.
Освиг проглотил слово и вложил остаток себя.
Дом рухнул.
Крыша пошла вниз. Эльдра отпустила меч, схватила Освига и прыгнула в пролом между корнями. Над ними посыпались доски, кирпичи, солома. Огромный лист лег сверху, прикрыв от обломков, и в темноте под ним пахло репой, известкой и кровью.
Порча замкнулась.
Наступила тишина.
Затем вся репа разом сжалась.
Корни втянулись из-под деревни с протяжным мокрым звуком, который потом еще месяц снился половине Тальмера. Из колодца Ярвы вылетел фонтан. Мельничное колесо сделало полный оборот и слетело с оси. Земля на холме просела.
Главный корнеплод вырвался наружу.
Он был размером с дом.
Белый, треснувший, покрытый черными прожилками. Несколько мгновений он стоял на склоне, удерживаемый последним корнем.
Потом корень лопнул.
Репа покатилась вниз.
— С дороги! — закричала Тайса.
Люди разбежались.
Репа снесла забор, перескочила через канаву, раздавила два праздничных стола, подхватила пустую телегу и вместе с ней въехала в Дорин сырный навес.
Навес взлетел.
Сыры рассыпались по улице.
Один круг мягко приземлился Хальду на голову и там остался.
Репа остановилась у колодца, развалившись надвое.
Изнутри она была совершенно обычной.
Белая, плотная, с ровными кольцами, с тем чистым сырым запахом, который бывает у только что разрезанного корнеплода и от которого нормальному человеку хочется соли и масла. Ничего чудовищного. Ничего, что стоило бы полутора месяцев ужаса, одной разрушенной мельницы и полутора десятков поседевших соседей.
Только очень большая и уже испорченная.
Несколько секунд никто не говорил.
Потом Дора посмотрела на уничтоженный навес и завыла.
Тальмер ожил.
Храмовницы проверяли дома. Брем вытаскивал из земли забор. Ярва пересчитывала людей и пироги, причем в одном списке. Хальд снял сыр с головы и попробовал. Гедеон сидел на перевернутой бочке, прижимая к груди дорожный мешок.
Эльдра выбралась из-под листа первой. Освиг — следом.
Он едва держался на ногах. Порча шла обратно по крови: знобило, горло горело, перед глазами плавали темные пятна. Но сеть умерла. Он чувствовал это точно, как чувствуют отсутствие боли в месте, где она была всю ночь.
— Все? — спросила Эльдра.
— Все.
Она не сразу подошла.
Она стояла среди обломков собственного праздничного платья и смотрела на то, что осталось от круга: обгоревшие полосы ткани, разбросанные далеко за пределами всякой необходимости, — и Освиг видел по ее лицу, что она заканчивает считать.
Одиннадцать лет она собирала на него дело. Гарнизоны, колодцы, поднятые кладбища, обрушенный мост, три города, четыре побега. Огромная работа с ничтожным итогом. Она объясняла это себе неумелостью, потом неудачливостью, потом трусостью, потому что других объяснений в ее ремесле не предусмотрено.
Сегодня ночью объяснение стало другим, и было оно куда хуже прежних.
Это была самая дорогая часть работы.
Она подошла и взяла его за запястье.
Не как соседка.
Как капитан.
— Освальд Черный Мор, — сказала она.
Вокруг было слишком шумно, чтобы услышал кто-нибудь еще.
Он посмотрел на ее руку.
— Сегодня у вас именины.
— Вчера.
— Я потерял счет времени.
— Я должна вас задержать.
— Знаю.
С улицы донесся треск. Дом мельника накренился: ушедший корень оставил под углом пустоту.
Эльдра обернулась.
На крыльце стоял ребенок.
— Эльди! — закричала Ярва.
Хватка на запястье исчезла.
Эльдра побежала к дому. Тайса и Мейра — за ней.
Освиг остался на склоне.
Он стоял и смотрел, как капитан Железной Литании бежит спасать чужого ребенка, потому что деревня важнее ареста, и с полной ясностью понимал, что она вернется за ним, как только все закончится, и что это будет правильно.
Вокруг него Тальмер занимался обычным для себя делом: разбирал последствия. Брем считал доски. Ярва считала людей. Дора сидела на своей развалившейся крыше и говорила все, что думает, а Салла стояла рядом и слушала с таким серьезным лицом, будто принимала показания. Никто не смотрел на Освига. У всех были более срочные дела, чем темный маг, только что спасший деревню от собственного огорода, и в этом равнодушии было столько домашнего, что смотреть на него оказалось невыносимо.
Гедеон поднял голову и встретил его взгляд.
— Сейчас, — сказал он.
Освиг не спорил.
Они ушли в лес, пока вся Железная Литания спасала деревню от последствий его огорода.
Глава 24: Река
До дома они добрались кружным путем, хотя дома больше не было.
На холме лежала крыша.
Под ней — печь, кровать и половина стены. В стороне торчал кусок пола с обеденным столом, на котором каким-то чудом уцелело яйцо. Курица сидела рядом и смотрела на развалины без всякого удивления. Возможно, она давно ожидала справедливости и теперь наблюдала, как та наступает.
Освиг остановился.
Новая крыша пережила дом.
Она лежала целая, ровная, аккуратно перекрытая, с латкой на краю, за которую он отдал двадцать три ночи у чужих овец, и было в ней столько добросовестности, что смотреть на нее оказалось тяжелее, чем на все остальное.
— Брем расстроится, — сказал Гедеон.
Освиг сел на бревно.
Руки дрожали. Гедеон нашел среди вещей склянку с противоядием, понюхал и протянул ему.
— Пей.
— Сначала ты.
— Это твоя порча.
— Именно поэтому.
Гедеон сделал глоток. Освиг выпил остальное. Лекарство было горьким, густым и плохо сочеталось с репой, запах которой стоял над всем холмом и, судя по всему, собирался стоять до заморозков.
Некоторое время они сидели молча.
Внизу шумела деревня. Люди перекликались, стучали молотками, разбирали завалы. Никто не кричал от боли — значит, обошлось. Большая часть домов стояла. Мельница лишилась колеса. Дора — навеса. Ярва — двух столов.
Тальмер переживал бедствие с тем же практическим упорством, с каким переживал ярмарки, зимы и чужих соседей: сначала посчитать, потом починить, потом обсудить сто лет. Освиг слушал этот стук снизу и думал, что за годы ремесла он ни разу не задерживался в месте достаточно долго, чтобы услышать, как оно себя чинит. Он всегда уходил на той стадии, когда еще кричат. Оказалось, что дальше идет совершенно другой звук — деловитый, ровный, почти скучный, — и что именно ради него люди, вероятно, и живут вместе.
Потом он начал считать.
Он не собирался. Просто в какой-то момент обнаружил, что сидит на бревне и перебирает по порядку, как перебирал всю прежнюю жизнь, только теперь с другой стороны.
Колесо мельницы. Ось. Навес Доры и, судя по улице, кругов двадцать. Два стола Ярвы и половина посуды. Забор Брема, часть кровли у Хоба. Тесть Брема, который проснулся под потолком и с тех пор, по слухам, требует, чтобы кровать привинтили. Просевшая земля под тремя домами — это до заморозков и в две руки не сделаешь. Колодец Ярвы, который придется выбирать и чистить неделю, потому что вода в нем теперь ничья. Яблоня. Ботва на четырех огородах. Стадо, которое двое суток не подпустить к нижнему лугу.
Он считал подробно и быстро, потому что умел.
Именно этим навыком он десять лет составлял сметы. Ему платили за то, чтобы он заранее оценивал, во что обойдется заказчику чужая беда, и он оценивал точно, и заказчики его за это ценили. Разница была только в том, кому теперь предъявляли счет.
Освиг досчитал, посмотрел на деревню и очень ясно понял, ради чего он сюда приехал.
Он приехал перестать быть тем, что случается с местами.
Всю дорогу от Грейвенхолла до Тальмера он думал именно этими словами, хотя ни разу не произнес их вслух: хватит, он больше не хотел быть событием. Пусть будет забор, лук, крыша, дурная погода и спор с соседом. Пусть про него не пишут донесений. Пусть после него остается не пепелище, не карантин и не запах, а огород.
Он прожил здесь почти полтора месяца.
Место пришлось спасать от него.
И спасал его тоже он, что в некотором смысле было хуже всего, потому что теперь даже сказать «я тут ни при чем» было не перед кем и незачем.
— Она узнала? — спросил Гедеон.
— Да.
— Наконец-то. Я уже начал сомневаться в славе Железной Литании.
Освиг повернул к нему голову.
— Ты пришел разоблачить меня.
— Пришел.
— Опоздал.
— У меня это со столицы.
Гедеон покрутил в пальцах завязку своего мешка — быстро, привычно, тем движением, которым человек занимает руки, чтобы не занимать чем-нибудь голову.
— Что теперь?
— Уйду.
— На пару дней?
— Нет.
Слово легло между ними тяжелее, чем Освиг ожидал.
Дом был плохой. Кривой, сырой, со стропилами, которые пришлось оплачивать ночами среди овец. Огород пытался уничтожить деревню и почти преуспел. Печь дымила. Курица не уважала хозяина. Половина вещей уже принадлежала Ярве по праву заботы, а вторая половина лежала под крышей и, судя по звуку, была не в лучшем состоянии.
И все же это был первый дом, который Освиг купил сам.
Не убежище. Не снятая комната. Не крипта, где приходилось делить место с недовольным владельцем.
Он знал, какая доска скрипит в прихожей. Знал, куда ложится солнце утром и когда закипает вода на его печи. Знал дорогу к Ярве в темноте, запах речки в тумане и количество овец у Хальда.
Тридцать семь.
Он знал, что весной надо будет сажать лук отдельно, капусту дальше от забора, а репу не сажать вовсе.
Теперь оставаться означало заставить Эльдру выбирать между ним и всем, чем она была. Он не рассчитывал, что выбор окажется в его пользу.
И, если быть до конца честным, не хотел, чтобы оказался.
Она была человеком.
К сожалению, еще и очень хорошим капитаном.
Освиг поднялся.
Они собрали немногое. Две рубахи. Плащ. Собственный правый сапог. Шепчущий нож в пеленках. Огниво. Бинты. Остаток соли. Книгу, пережившую падение стены. Серебряную коробочку с иглами.
Большие сапоги Брема он уже носил.
Свободных денег почти не было. Все ушло на крышу, которая лежала перед ним целая и совершенно бесполезная.
Гедеон нашел под доской две монеты.
— Мои, — сказал Освиг.
— Теперь наши.
— Почему?
— Я помогал растить репу.
— Ты приехал после.
— Я помогал ликвидировать.
— Ты выпал из сарая.
— Отвлекал.
Освиг забрал одну монету. Вторую оставил ему.
Это была та самая монета, которую Хальд вложил ему в ладонь теплой, наутро после первой ночи у овец, и Освиг за все недели так и не потратил ее ни на что, хотя тратить было на что. Теперь он смотрел, как она исчезает в кармане Гедеона, и с раздражением отмечал, что расстается с ней тяжелее, чем с домом.
— Куда ты? — спросил он.
— На запад.
— Там столица.
— Поэтому юго-запад.
— Там болота.
— Тогда просто не с тобой.
Это было разумно.
Гедеон закинул мешок на плечо. У калитки, которой больше не к чему было крепиться, он остановился.
— За кашель мы квиты, — сказал он.
— Я тебя сегодня спас.
— А десять лет назад сдал.
— Одиннадцать.
— Тем более.
— Ты бы поступил так же.
— Конечно, — сказал Гедеон и вдруг добавил, глядя в сторону: — Я, между прочим, почти месяц ждал удобного случая. Он был раз восемь.
— Знаю.
— Ничего ты не знаешь. — Он поправил мешок. — Я его не пропустил. Я его каждый раз откладывал. Это разные вещи, Освиг, и вторая гораздо хуже, потому что она про характер.
Он протянул руку.
Освиг посмотрел на протянутую ладонь, потом пожал.
— Если меня спросят, — сказал Гедеон, — я нашел Черного Мора, попытался вывести на чистую воду, но он применил чудовищную магию и ускользнул.
— Какую?
— Репу.
— Это не магия нападения.
— Расскажи Доре.
Он ушел между деревьями и вскоре исчез, и Освиг еще некоторое время слышал, как он кашляет, — все дальше, все тише, пока звук не стал неотличим от леса.
Освиг остался один.
Курица подошла к его ногам.
— Тебя не возьму.
Она клюнула землю.
— Ты не несешься. Ты ешь чужие пироги. Ты шесть недель смотрела на меня так, будто я твоя ошибка молодости.
Курица наклонила голову.
— И одно яйцо ничего не меняет.
Курица наклонила голову набок и уставилась на него тем самым единственным глазом, в котором за все эти недели не появилось ни капли уважения и который именно поэтому был единственным честным зеркалом, оставшимся у Освига в Тальмере.
Освиг выдержал секунды три.
За шесть недель эта птица трижды убегала в лес, дважды пробиралась в дом, украла кусок пирога, испортила ему две ночи из трех и снесла ровно одно яйцо, причем сделала это в тот единственный момент, когда рядом стояла Эльдра, — Освиг до сих пор не исключал умысла. Расставаться с ней следовало бы с облегчением.
— Ты свободна, — сказал он.
Она повернулась и пошла к деревне, не выказав ни благодарности, ни сожаления, ни малейшего интереса к его дальнейшей судьбе, и на середине двора остановилась, чтобы поклевать что-то в траве, чем окончательно определила размер понесенной ею утраты.
— Именно это я и сказал.
— С птицей прощаешься?
Ярва стояла за обломком забора.
Освиг не услышал, как она поднялась, и это было единственное за все утро, что по-настоящему его напугало.
В одной руке старуха держала корзину, в другой — его настоящий левый сапог.
— Волк принес к дому, — сказала она. — Считай подарком.
— У меня есть сапоги.
— Эти Брема. В них ты до соседней деревни дойдешь на неделю позже.
Она поставила корзину на землю. Внутри были хлеб, кусок мяса, пирог, фляга и чистая рубаха.
— Не нужно.
— Конечно. Ты же темной силой насытишься.
Освиг достал из мешка собственный правый сапог, взял у Ярвы левый и переобулся. Собственные были разношены, удобны а левый носил следы волчьих зубов, отчего смотрелись как обувь человека с биографией.
Ярва осмотрела развалины.
— Хорошо крышу сделали.
— Да.
— Дом жалко.
— Да.
— Эль знает?
Он не стал спрашивать, о чем.
— Знает.
Ярва кивнула.
Ни испуга, ни удивления. Только усталое подтверждение мысли, которую она давно держала при себе и, судя по лицу, держала аккуратно.
— Я не знала имя, — сказала она. — Но видела, что ты не писец.
— Почему?
— Почерк плохой.
Освиг невольно фыркнул.
— Я его видела за первым нашим ужином, — продолжала Ярва, поправляя ткань поверх еды. — Ты мне на бумажке написал, сколько тебе лет и откуда ты. Помнишь? Я тогда сказала, что для порядка. А потом весь вечер думала: писец так не пишет. Писец пишет ровно и скучно. А у тебя буквы стояли, как люди в очереди за плохими новостями.
— И вы все равно продолжали приносить пироги.
— Я и сейчас принесла.
Она помолчала.
— Она пойдет за тобой.
— Знаю.
— Не сегодня. Сегодня у нас полдеревни над пустотами стоит, мельница без колеса и репа на площади.
— Это ненадолго ее задержит.
— Эльди? Ненадолго.
Внизу прозвучала команда.
Голос Эльдры разносился над домами: твердый, ясный, привычный. Она распределяла людей, приказывала укрепить фундаменты и проверить лесной склон.
Именно такой Освиг помнил ее всегда.
Только теперь еще знал, как она смеется.
Ярва протянула ему корзину.
— Возвращаться не стану, — сказал он.
— Я слышала.
— Откуда?
— У тебя лицо такое.
— Обычное.
— Вот это и плохо.
Он взял корзину.
— Дом заберите.
— Какой?
Освиг посмотрел на крышу.
— Землю.
— Землю я под репу больше не дам.
— Подо что хотите.
Ярва помолчала.
Потом обняла его.
Освиг не успел подготовиться. Руки остались вдоль тела, корзина ударила его по бедру. Старуха пахла дымом, мукой и яблоками, и от нее было тепло так, как бывает тепло только от печи и от людей, которые не считают тебя обузой.
— Никого ты здесь не убил, — сказала она ему в плечо. — Это пока главное.
Освиг молчал.
— У меня колодец засыпан, — добавила она деловито. — Стол пополам. Яблоня, которую я сажала при муже. И еще я всю ночь думала, что вот сейчас нас всех тут не станет, и считала, кого выводить первым.
— Ярва.
— Я это не в упрек тебе говорю, сынок. Я говорю, что было. Ты слушай, а то потом сам себе придумаешь хуже.
Освиг стоял, опустив руки.
— Я не хотел, — сказал он.
— Верю.
— Это ничего не меняет.
— Ничего, — согласилась Ярва. — Только для меня меняет. Мне восемьдесят второй год, и я за это время повидала людей, которые хотели. Ты на них не похож. Ты похож на человека, который выбрал плохое ремесло и всю жизнь старается делать его как можно тише.
Она отпустила его и сразу занялась воротом корзины, будто ничего особенного не произошло.
— Иди через реку. На дороге посты.
— Вы помогаете преступнику скрыться.
— Я кормлю соседа, — сказала Ярва. — Не путай ремесла.
Освиг кивнул.
Он спустился к воде лесной тропой.
Утро давно наступило, но над рекой держался туман. Мельничное колесо лежало на берегу, огромное и нелепое, как выброшенное морем животное. Течение несло мелкие листья и белую пену.
На дальнем камне сидел волк.
Освиг остановился.
— Плащ не дам.
Волк смотрел на корзину.
— И пирог тоже.
Волк сошел с камня и отступил к ивам — не убегая, а освобождая дорогу, что было совершенно новым в их отношениях и ни одной из сторон не обсуждалось.
Освиг вошел в воду.
После репы течение казалось простым противником. Оно было холодным, сильным и совершенно честным: тянуло всех одинаково, ничего не скрывало и не имело о нем никакого мнения. За десять лет Освиг успел проникнуться к таким противникам почти нежностью, потому что все остальные — храмовые дознаватели, заказчики, обиженные бароны и, как выяснилось этим летом, овощи — рано или поздно начинали действовать избирательно.
На середине вода поднялась до пояса. Один сапог заскользил по камню. Освиг взмахнул руками, удержался, но корзину окунул целиком.
— Ну конечно, — сказал он.
Пирог теперь хлюпал.
— Освальд!
Он обернулся.
Эльдра стояла на берегу.
Доспехи она надела не полностью: нагрудник поверх синего платья, наручи, меч у пояса. Волосы снова держала серебряная шпилька. На щеке была земля, на руке — повязка после репного сока.
Она нашла его быстро.
Разумеется.
— Вернитесь, — сказала Эльдра.
Освиг стоял посреди реки. Вода тянула плащ. До дальнего берега оставалось меньше, чем до нее.
— Зачем?
— Вы знаете зачем.
— Для ареста это недостаточно точно.
— Для разговора.
— Прямого вопроса?
Она сжала губы.
— Вы Освальд Черный Мор?
Освиг молчал дольше, чем следовало человеку, у которого за спиной был готовый ответ на этот вопрос, отшлифованный десятью годами и ни разу не подводивший.
Он смотрел на деревню за ее спиной.
С холма была видна уцелевшая крыша, лежащая на земле. Над домом Ярвы дымила печь — уже дымила, значит, кто-то успел затопить. Люди двигались по улице вокруг двух половин огромной репы, и двое из них, кажется, уже спорили, чья она.
— Да, — ответил он.
Эльдра прикрыла глаза на один вдох.
Когда открыла, в лице уже был капитан.
— На ваше имя есть семь приказов о задержании.
— Было девять.
— Два сняты за недоказанностью.
— Я знаю.
— Порча имущества, незаконная некромантия, нападение на служителей, вмешательство в работу ведомств, отравление источников.
— Никто не умер.
— Я проверила.
Это удивило его сильнее обвинений.
— Когда?
— После ярмарки.
— Вы проверяли почти месяц.
— Я проверяла одиннадцать лет, — сказала Эльдра. — Просто после ярмарки перечитала все заново, зная, куда смотреть. Во всех подтвержденных делах — ни одного погибшего. Много больных, униженных, ограбленных и крайне сердитых.
— Формулировка точная.
— Она ничего не отменяет.
— Я знаю.
— Я одиннадцать лет считала это везением, — сказала Эльдра. — Своим и вашим.
— Разумное предположение.
— Оно было неверным.
Освиг ничего не ответил.
— Я видела ваш круг, — сказала она. — Три четверти фигуры стояли снаружи и ничего не держали. Я спросила, зачем они, и вы ответили. Я думала об этом, пока мы вытаскивали людей.
— Не стоило.
— Стоило. Потому что если так было и в Грейвенхолле, то мои сестры вышли оттуда живыми не потому, что мы хорошо работали.
Она произнесла это ровно, но Освиг слишком долго ее знал.
— Я не делал вам одолжений, — сказал он.
— Я и не благодарю.
— Хорошо.
— Я говорю, что одиннадцать лет писала о вас неправду, — сказала Эльдра. — И что теперь придется писать другую, и она будет для вас гораздо хуже.
Освиг подумал и вынужден был признать, что это, пожалуй, самое честное, что ему говорили за всю жизнь.
Эльдра шагнула в воду.
Она сделала это, не подобрав ни платья, ни плаща, — просто вошла, как входят в работу, и течение ударило по сапогам с той услужливой злобой, с какой холодная вода встречает всякого, кто ее недооценил.
Она сделала еще шаг и остановилась в трех шагах от него. Потом вдруг подняла руку к волосам.
Шпилька была теплой.
Он понял это по ее лицу раньше, чем она заговорила.
Порча все еще шла у него по крови — его собственная, взятая слишком глубоко и вышедшая слишком быстро, — и серебро добросовестно докладывало владелице, что рядом с ней стоит нечто, от чего его следует беречь.
Эльдра посмотрела на шпильку.
Потом на него.
Она не отступила.
— Она работает, — сказала Эльдра.
— Я говорил.
— Вы говорили «отрава, порча, испорченная вода».
— Я не уточнял источник.
— Вы вообще редко уточняете.
Она держала шпильку в ладони, и та продолжала греться, и обе стороны это понимали.
— И еще одно, — сказала Эльдра. — Чтобы вы не думали, будто вам повезло. Сегодня ночью Тайса подала мне рапорт. Шесть пунктов, письменно, в двух списках. Второй у сестры Орны.
Освиг стоял в воде и молчал.
— Она не пошла через мою голову и не пойдет. Она честнее меня. — Эльдра сказала это без всякой горечи, как сообщают погоду. — Но бумага написана, и я ее не уничтожу. Через неделю мы вернемся в столицу, и я сяду ее докладывать, потому что иначе меня надо снимать с должности, и снимать будет правильно.
— Зачем вы мне это говорите?
— Чтобы вы уходили быстро, — сказала Эльдра. — И далеко.
За деревней снова прозвучал тревожный колокол. Один удар, второй. Кто-то крикнул ее имя: на лесном склоне проседала земля.
Она обернулась.
Освиг видел выбор на ее лице и ненавидел себя за то, что понимал его слишком хорошо.
— Идите, — сказал он.
— Я вас найду.
В этом не было угрозы. Только служебная уверенность и что-то еще, гораздо менее удобное.
— Вы всегда меня находили.
— В следующий раз я буду в доспехах.
— Вам идет платье.
— Освальд…
— Освиг, — сказал он. — Здесь был Освиг.
Колокол ударил снова.
Эльдра отступила к берегу.
Уже на песке она обернулась, заколола шпильку обратно в волосы и сказала — не громко, ровно настолько, чтобы через воду дошло:
— Она будет греться.
— Я знаю.
— Значит, я узнаю, когда вы близко.
Освиг открыл рот и не нашел ни одного ответа, который не был бы либо признанием, либо ложью.
Он перешел реку.
На другом берегу волк ждал у ив. Освиг поставил мокрую корзину на камень, достал кусок мяса и бросил зверю.
— Это не дружба.
Волк поймал мясо на лету, не сходя с места, с той небрежностью, какая бывает у существ, много раз получавших свое без всяких формулировок.
— И не договор.
Волк ушел в туман, не обязанный соглашаться с формулировками, и Освиг еще некоторое время слышал, как он идет по берегу параллельно ему — не провожая, конечно, потому что волки никого не провожают, а просто по совпадению направления, которое длилось несколько дольше, чем совпадениям обычно свойственно.
Освиг закинул корзину на плечо и поднялся на дальний склон.
Болели ноги. Болела спина. Горло саднило от собственной порчи. В сапоге хлюпала вода, пирог был безнадежно мокрым, а впереди не было ни дома, ни работы, ни разумного плана.
Прежний Освальд назвал бы это обычным утром.
Освиг знал лучше.
Он уходил не до темноты, не до конца поисков и не до отъезда Железной Литании.
Он уходил из Тальмера окончательно.
На середине склона он все-таки остановился и позволил себе одну вещь, которой не позволял никогда: постоял и честно подумал, что было бы, если бы он в тот вечер просто оставил всходы в покое.
Всходы были неубедительные. Он посмотрел на них месяц с небольшим назад и захотел, чтобы они выглядели получше.
Вот и все, что произошло.
Он не желал зла ни деревне, ни колодцу, ни мельнице, ни старухе, которая пекла ему пироги раньше, чем узнала его имя. Он просто умел одно ремесло и не умел другого, и всякий раз, когда мирная жизнь ставила перед ним задачу, руки сами тянулись к тому, что знали. Десять лет назад это называлось работой и приносило деньги. Здесь это называлось огородом и снесло мельницу.
Освиг много лет думал, что беда в его прошлом. Оказалось, беда в его руках, а руки он с собой унесет.
Он почти успел объяснить себе, что во всем виновато неудачно выбранное ремесло. Мысль была удобная, обжитая; в ней хватало места для усталости и ни для кого больше. Потом вспомнился Гедеон, оставшийся кашлять в подвальном коридоре. Ярва, считавшая ночью, кого выводить первым. Крыша, за которую Брем сделал все честно. Освиг поправил мешок на плече. Молодость давно закончилась. Руки по-прежнему были его.
На вершине склона он не обернулся.
За спиной оставались новая крыша, лежащая на земле, тридцать семь овец, упрямая старуха, которая все поняла раньше всех и все равно вынесла корзину, капитан в синем платье под нагрудником и деревня, которая еще лет сорок будет рассказывать приезжим про репу, не называя имени соседа, потому что настоящего имени она так и не узнала.
Впереди лежала дорога.
Освиг поправил мокрую корзину и пошел дальше.
Тальмер остался за рекой.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
