Обложка Тёмная ночь

Тёмная ночь

Ольга Рэйн (O'Raine)

0% прочитано
Стандартный
Ольга Рэйн (O'Raine)

Тёмная ночь

пролог

1952

С Днем Рождения самых молодых Ударников Четвертой Пятилетки

в нашем локомотивном депо!!!

Ровно двадцать пять лет назад, в прекрасном и солнечном довоенном городе, с самым советским, самым гордым именем “Сталинград” родились два брата, Николай Семенович и Анатолий Семенович Ёлкины.

Здоровыми родились близнецы, крепкими, в хорошую пролетарскую семью, где мама работала учительницей арифметики в школе, а папа был сначала рабочий, потом инженер и трудился на строительстве Сталинградского химкомбината, одного из крупнейших объектов, запланированных Первой Пятилеткой и успешно пущенных в жизнь. На огромном пустыре, заросшем крапивой и бурьяном, один за другим росли корпуса цехов, а неподалеку от молодого завода росли и братья. В свой срок стали они пионерами, потом и комсомольцами, учились на “хорошо” и “отлично”, активно участвовали в общественной жизни. Еще они были отличными спортсменами, гордостью своей школы и комсомольской ячейки. Значкисты ГТО и юные ворошиловские стрелки, они всегда помогали товарищам и у всех были на хорошем счету. Многие жители по улице Ленина до сих пор с теплом вспоминают вихрастых мальчишек, которые всегда были готовы принести соседям воды из колонки, поднести женщинам продукты из магазина, поиграть с одинокими стариками в шашки или шахматы у клуба.

Пришла война и в счастливой, яркой, нацеленной в будущее жизни советских людей настала ужасная пауза. В самый день своего четырнадцатилетия мальчики, Коля и Толя Ёлкины, вместе со всей страной услышали из громкоговорителя голос товарища Молотова, всё изменивший в миллионах наших жизней, в том числе и в сталинградском Химгородке. Советской Армии пришла пора отстоять страну, и уже в первые месяцы на фронт ушло больше 400 заводчан, включая Семена Игоревича Ёлкина, отца семьи. Но это не отразилось на работе важного предприятия - по призыву руководства и партийных органов квалифицированные рабочие руки фронтовиков заменили женщины и дети, многим из которых не было и 14 лет. Работали на комбинате и Николай с Анатолием, юные комсомольцы, помогая выпускать для страны продукцию оборонного значения.

Но война недолго оставалась вдалеке, пришла она в Сталинград, ударила по городу злобным, мощным кулаком гитлеровских танковых дивизий и авиации и разбила его в горящее крошево. До последнего оставшиеся жители строили фортификационные укрепления, пока не было принято руководством решение об эвакуации. Плоты и паромы переправляли людей на левый берег Волги, но жестокие фашистские асы не давали покоя - били пулеметы по беззащитным, испуганным женщинам и детям. К сожалению, там погибла и мама наших товарищей, Софья Ивановна, чудесная женщина, ставшая жертвой войны. Чудом спаслись ее юные сыновья, в меру сил трудились в тылу, а войдя в возраст, в конце войны, даже успели послужить в Советской Армии.

Но вот отгремели последние выстрелы, и в СССР и Европе настал долгожданный мир. Пришла пора братьям, прошедшим суровую школу жизни и войны, задуматься о своих чаяниях в мирное время, о том, какой вклад они могут внести в восстановление любимой страны. Мечтой Николая и Анатолия всегда был Ленинград - именно об этом городе, северном революционном сердце России, они много слышали от родителей в детстве, о нем читали в книгах и мечали увидеть своими глазами. Приехав, поступили молодые братья в железнодорожное училище, а окончив его с отличием, по распределению попали на работу в наше локомотивное депо и ударно трудятся здесь вот уже почти четыре года, без устали повышая показатели дисциплины и производительности социалистического труда.

Девушка печатает на машинке, чуть прикусывая нижнюю губу от усердия, хмурит густые брови, морщится, видимо слова не так, как хотелось, складываются. Обернувшись, вздрагивает, чуть не падая со стула - за ее плечом стоит молодой человек и, улыбаясь, читает с листа.

- Эй! - говорит она и прикрывает буквы руками, отмечая про себя, что каретка у буквы “о” совсем износилась и вместа кружка печатает полумесяц, стареющую Луну, скоро новолуние.

- Ну я, Женечка, зачитался, - говорит молодой человек со смехом в голосе. Он наклоняется, указывая на строчку, кладет руку на ее плечо - девушка вздрагивает, как от разряда тока.

- Только ты, я считаю, все же недостаточно творчески подошла к вопросу, недожала нашу богатырскую сторону. Что-то не упоминается, как мы совсем еще грудничками победили Чудо-Юдо, Соловья-Разбойника и еще какую-нибудь крупнокопытную нечисть. Или как Берлин вдвоем с братом брали, расчищая позиции для Советской Армии, голыми руками раскидывая басурман немецких. К тому же слог не совсем соответствует. Надо было еще былиннее и напевнее. Вроде как “ретивый конь под ним осержается, скачет выше дерева стоячего, чуть пониже облака ходячего”. Чувствуешь?

Девушка очень мило краснеет, неловко и неохотно высвобождая плечо из-под его руки. Заправляет за ухо локон. Волосы у нее плохо лежат, совсем не держатся в укладке, слишком пушистые.

“Как пух у утенка,” думает молодой человек. “Так и хочется погладить.”

- А я, Коля, не филолог, - говорит она с шутливой досадой. Они так часто препираются. - Была бы филолог - уж наверное бы в булгалтерии железной дороги не работала. Это ты… вы… универсалы. И швец, и жнец, и на дуде ты, Коля, игрец.

- А я, Женечка, не Коля, - говорит он и она вздрагивает и краснеет еще сильнее.

- Толик?

- А может я и Коля, как знать-то? - говорит он задумчиво и она, сердясь, берет со стола линейку и хлопает его по руке.

- Ну какая тебе разница-то? - говорит он вроде шутя, но смотрит на нее остро, будто испытывая. - Или есть уже разница, а?

Она не отвечает и он отводит глаза, забирает у нее линейку и постукивает ею по статье стенгазеты, как указкой.

- В общем давай правь. Не “двадцать пять лет назад”, а “давным-давно”. “В некотором государстве жили-были”. Или “жили-не тужили”.

- А вы не тужили?

Молодой человек задумывается, его лицо делается отстраненным, словно он вдруг не здесь, не с нею, не сейчас.

- Как же не тужить, - говорит он. - Времена сложные были. Все хоть иногда, а тужили. Потом война… Да и когда они, времена, легкие-то? И сейчас порою тужим, разве нет?

Женино лицо на секунду тоже делается строгой маской, очень взрослой, трагичной, неподвижной. О ком она думает? Кто к ней не вернулся? Отец? Брат? Или… она родом-то из Ленинграда, вся родня тут, в области. Кто блокады не пережил? Мама? Сестренка? Бабушка?

- Тужим, - говорит Женя после долгой паузы тоненьким, тихим голосом, будто бы и не своим. У нее красивый, глубокий голос даже когда она просто говорит, а уж если запоет…

Молодой человек отступает от нее на шаг, прохаживается по бухгалтерскому кабинету, рассеянно поднимая со стола до дырокол, то карандаш и тут же кладет обратно. Откашливается.

- Но ты, Женя, однако, мастер журналистского расследования. Исподволь, понемножку, мимоходом столько из нас всего вытянула, аж на целую статью хватило. А мы языки-то и пораспустили. Истинно говорят мудрецы: “Болтун - находка для шпиона”!

- Фу, ну что ты несешь-то? Какой я шпион?

- Я серьезно, Жень - хорошо ты нас разговорила-то, мы и не заметили. Тебе бы на журналистике учиться, а не тут расход по солярке и мазуту подбивать. Садилась бы сейчас интервью брать у знаменитого театрального режиссера например.

Он закидывает ногу на ногу, слегка выпячивает зад, складывает губы бантиком и затягивается карандашом, как сигаретой в мундштуке. Хлопает ресницами.

- Расскажите, как вы пришли к такому творческому успеху?

- Дурак! - говорит Женя с досадой. Смотрит в сторону, вздыхает.

- Ну вообще-то, знаешь ли, я хотела. И даже пыталась. Готовилась. Но не поступила. А мама уже болела сильно, сестра к нам вернулась с младенцем, там с мужем у нее все очень плохо вышло. В общем надо было помогать, а у меня в школе оценки были хорошие, я техникум экстерном закончила. Ну и вот, работаю…

Молодой человек краснеет, перестает дурачиться.

- Ну прости, я ж не знал. Прости, Жень… Ну спроси у меня что-нибудь этакое, неловкое, личное. Как на духу отвечу… ну, постараюсь.

- Ну, учитывая, что я вот даже сейчас не знаю, кто ты есть, Коля или Толя, расскажи же мне страшную тайну, как вас в детстве различали? Мама с папой или там соседи?

- Коля я, - говорит он быстро. - Николай Ёлкин, собственной персоной. Прости, Жень, дурной я бываю…

Она складывает руки на груди, строго смотрит, но чуть улыбается уголком рта. Отходчивая.

- Мама с папой всегда знали, никогда нас не путали, будто на нас значки с именами всегда висели. Или татуировки на лбу. Глянут - и знают, кто, даже издалека. А соседи различали нас… да никак. Кто-то по фамилии звал всегда “Ёлкин” мол, какая разница, который. Или звали “эй вы”. Старушка одна была нашей соседкой, бывшая медсестра, ух, нрав у нее был - вся улица во фрунт вставала. Но добрая при этом, хорошая была Илона Михайловна. Она нас звала “колики-толики”. Вроде как, знаешь, “эники-бэники”.

- Ели вареники?

- Ага, с картошкой. А летом - с вишней, знаешь у нас там какая вишня в Поволжье? Ах! До сих пор скучаем по ней, тут-то не вызревает…

Он на секунду задумывается, вспоминая, вздыхает. Она смотрит внимательно, зачаровано, на минуту допущенная в чужое далекое детство. Берет ручку, чтобы записать что-нибудь интересное, дополнить статью, но, задумавшись, просто рисует на бумаге звездочки и человечков.

- А вот был у нас такой хулиган, Федька Фукин, года на три нас старше, сильно нас не любил. Придумал нас “котоликами” называть. А всем и понравился этакий каламбур.

- Нехитрый.

- Ну куда уж… Так нас и звали все потом. Все время этот Фука нам гадости делал. А в сорок четвертом погиб геройски, когда Вислу форсировали, грузовик перевернулся, Федька десять товарищей спас, а сам утонул. В газете про его подвиг писали. А он ведь воды боялся сильно, в Волге не плавал, даже летом, в жару, а мы жили от реки близко…

Дверь приоткрывается, в кабинет заглядывает молодой человек, как две капли воды похожий на первого.

- А, вот вы где, - говорит он, хитро прищуриваясь. - О брат мой Толик, а я тебя везде ищу!

Женя ахает, смотрит на первого укоризненно. Тот грозит брату кулаком.

- Хватит, Толь. Не путай Женьку больше сегодня.

Толя заходит, улыбаясь, проходит к окошку.

- Ладно, - говорит. - Сегодня больше не буду. Но за завтра совершенно не могу ручаться. И вообще - чего вы тут сидите-то? Пятница, рабочий день закончен. В кинотеатре опять дают трофейного “Тарзана”. А также новую поучительную ленту “Сельский врач”. Пойдемте? Жень, я тебе газировки куплю! В понедельник получка и я могу быть щедрым, как самый распоследний буржуазный Ротшильд!

- Мне надо стенгазету закончить, - говорит Женя. - Вон Коле статья моя не понравилась.

Близнецы одновременно говорят “Не может быть!” и “Понравилась, чего выдумываешь!”

Женя задумчиво на них смотрит, крутит в пальцах ручку.

- Ну вы вообще в детстве думали, что вы какие-то особенные? Что из вас вырастут молодые воины и герои труда например?

Братья быстро переглядываются - приподнятая бровь, тень полуулыбки, мелькнула и нет, будто одним взглядом одинаковых серых глаз они что-то между собою обсудили.

- Нет, конечно, - говорит Коля.

- Мы всегда знали, что мы самые обычные дети.

- Простые советские ребята.

- Хотя и очень хорошие.

- Да, обычные отличные парни.

- С такими любая девчонка была бы рада в кино пойти, особенно на такую драматическую ленту, как “Сельский врач”.

- Или на “Тарзана”.

- Но не эта, кажется.

- Да ну, брось, неужели ей неинтересно, как выпускница мединститута едет по распределению в сельскую больницу? Не может быть!

- Или как голый мужик по лианам скачет и себя в грудь колотит!

- Женя! Тебе неинтересно? Ты чего там на обрывках записываешь?

- Она написала “самые обычные советские дети”.

- Да, это мы. Были. Когда-то.

- Самые обычные.

- Самые-пресамые.

- Вот полсвета обойдешь, а таких обычных как мы, не повстречаешь.

- Пустомели вы, - говорит Женя, зевая. Выкручивает из машинки лист, заправляет новый. Начинает было печатать, потом машет рукой.

- Слушайте, не буду. Нормальная статья получилась. А я устала. А в понедельник баланс сводить.

- Конечно не перепечатывай. Хорошо ты про нас написала, Жень.

- Да и кто ее читать будет, стенгазету ту твою?

- Ну спасибо, - говорит Женя обиженно. - Я всю неделю ее делала после работы. Печатала, резала, клеила…

- И твой героический труд заметен в каждой букве! Ну что, в кино идем? Полчаса топать между прочим, а начало сеанса - через сорок минут!

- И еще надо мороженого купить, - кивает ему брат.

- А пойдемте, - вдруг решает Женя, поднимается, снимает со стула кофту. Братья дергаются - подать ей одежку, поухаживать за девушкой, но она, не замечая, передергивает плечами, вешает кофту на руку и направляется к выходу.

- Ну? Вы идете? - говорит она от двери.

Скучная, пахнущая чернилами, бумагой и мазутом, крашеная в присутственный зеленый цвет комната остается пустой. За приоткрытым пыльным окошком доцветает сирень, о чем-то чирикают вечерние, усталые и довольные жизнью птахи. У них был долгий, теплый, бесконечный летний день.

Ветерок сквозит в окно, прогуливается по кабинету, сбрасывает на пол клочок бумаги, на котором аккуратным круглым почерком написано “самые обычные…”

Часть 1. Самые обычные советские дети

1938

- Эй, Ёлкин, Ёлкин! - кричал под окном Лешка Фукин, Фука-младший - то ли повторяя свой призыв для усиления, то ли вызывая Колю с Толей из дома по отдельности, как демонов из пентаграммы. Голос у Лёшки был противный, визгливый, будто монета по стеклу скребет. Но сам он был парень ничего, особенно по сравнению со своим старшим братом, Фукой-старшим, семиклассником и двоечником, которого в прошлом году за хулиганство даже из пионеров исключили, вот какой он был непоколебимый.

Коля переступил через спящего на полу брата - жара весь июль стояла степная, невыносимая и они по очереди спали на полу и на тахте - и высунулся в окошко.

- Чего тебе, Лёх?

- Время десять уже, - сказал Леха и, поднял щуплую, до черноты загорелую руку, потрясая своим главным сокровищем - настоящими часами, отцом подаренными на десятилетие.

- “Павел Буре”, артельные, - вот уже месяц бросал он снисходительно, демонстрируя заветный циферблат всем желающим (и не особенно желающим). Носил он часы на двойном ремешке вокруг шеи, чтобы не потерять, а прежде чем лезть в воду, клал в карман коротких своих затертых штанов, которые потом степенно снимал, сворачивал и прятал в укромном месте.

- Чего вы дрыхнете долго так, котолики?

- Устали мы, - зевнул Коля. На “котоликов” он морщился, но не обижался, не то, что Толька, тот сразу драться лез. - Вчера нормативы сдавали, по бегу и по плаванию. Умаялись, тяжело в жару.

- Так каникулы ж?

- Иван Семеныч физкультурный кружок на это лето не распустил, сказал “надо продолжать тренироваться”. В сентябре отборочные соревнования районные. Хочет, чтобы наша дружина всем жару дала.

- Ну и как, сдали нормативы?

- Ага! - Коля потянулся, довольный. Мало того, что сдали - так он еще и брата обогнал на полторы секунды! Мелочь, а приятно. - Ща, погоди.

Чтобы не орать на весь двор, он вылез на подоконник, примерился, бросил легкое гибкое тело на ветку старой яблони, качнулся разок и спрыгнул. Сел рядом с Лехой на обшарпанную, но очень удобную лавочку в тенечке. Тот все часы свои в руках вертел, оглаживал.

- На Волгу пойдете, нормативщики? Или на слив айда?

Не вспомнить уже было, кто первым придумал кататься с крутого холма вниз, в Волгу, по огромной открытой сточной трубе Химкомбината. Но все сходились во мнении, что забава была что надо, и нигде в Сталинграде больше такой не найти. Да и в других городах, наверное, не было. Хоть и установили строители поперек всего заводского пустыря высокий забор из сетки-рабицы, но, как поется в фильме про поиски отважного капитана Гранта, “кто хочет, тот добьется, кто ищет, тот всегда найдет”. Конечно, давно уже мальчишеские (по большей части) экспедиции обнаружили местечко, где отогнуть снизу можно было чуть ли не половину проволочной панели, пролезть на территорию, пробраться, чуть пригибаясь, за унылыми полудохлыми кустами бирючины - ох, несладко им тут, в песке и глине, на солнцепеке живется. И вот он, слив Химки - самая лучшая водная горка! Как писал товарищ Маяковский, “сядь на собственные ягодицы и катись!” - призыв, которому этим летом регулярно следовали десятки мальчишек и несколько самых разудалых девчонок.

Оттолкнулся, плюхнулся в быструю, теплую струю - и вниз, к реке, все быстрее и быстрее. Раз! - и кончилась горка, исчезла из-под попы, и а ты долю секунды еще как бы висишь в воздухе, пока тело не вспомнило про земное притяжение. Сердце сладко обмирает, и потом - бах! Мощным завершающим аккордом летишь в воду с высоты метров полутора, а то и двух и выныриваешь, отплевываясь, счастливый.

Вода в стоке иногда была нормальная, обычная, а порою - соленая или горькая. Иногда еще мыльной казалась, или смешно пощипывала задницу и прочие места. Запах тоже разный был - иногда почти ничем вода не пахла, а иногда горько по-аптечному, или нехорошей, трупной какой-то сладостью. В общем, как повезет - а если пришел, назад уже не поплетешься, хоть раз да и скатишься.

Коля вздохнул, дернул себя за мочку уха. Была у него такая нервная привычка, а у Тольки - не было, как ни странно. Собственно это и было главной наблюдаемой разницей между ними, да, еще Толька капусту в щах не любил, а Коля уписывал за милую душу. Щи они обычно ели так: Коля быстро сжирал свою капусту, пока Толя отвлекал родителей точно поставленным вопросом навроде “пап, а какая крепче кирпичная кладка застывает - с известкой или с цементом?” или “ма, а почему морская миля отличается по длине от сухопутной?” и внимательно слушал, занеся ложку над нетронутой тарелкой. Потом они быстро, как наперсточник стаканы, обменивали тарелки и спокойно съедали остальное, пока батя все вещал про то, как цемент приготовляется на заводах из мергеля, специальной горной породы.

- Не пойдем мы, - сказал Коля Лёшке с некоторой горечью, - нельзя нам теперь. В прошлый раз вода щипалась, у нас потом всё вспрыщило. А я еще поцарапался о бетон и жопу так разнесло, что не усидеть было за столом. Мама сразу - чего? Ну Толька ей прямо за обедом и выложил как на духу.

- И?

- Ну у неё глаза сразу стали по пятаку. Батя супом подавился, кашлял долго, потом орал всякое. Звонил на комбинат, спрашивал чего в тот день производили и во сколько какие отходы сливали. Мама ему велела нас настегать тогда от души.

- А он?

- Ну, собирался. Ремень приготовил, велел портки спускать. А жопу мою увидал и сник совсем. Поцокал и подзатыльниками погнал нас впереди себя в аптеку. Там теть Варя мази отгрузила три разных вида. Мама нам неделю мазала, ругалась очень. Но видно, что и жалела. Заставила нас поклясться, что больше никогда на слив кататься не пойдем.

- На чем клялись?

- На пионерском значке и галстуке.

- Крепкая клятва, железная, - закивал Лешка. В пионеры их приняли всего пару месяцев назад, на майские праздники, после долгого ожидания и страхов, что вот-вот они чего-нибудь натворят и завуч Галина Ивановна их не признает достойными.

- Факт! - подтвердил Коля с подобающей гордой печалью. - А отец пообещал, что потом нас отлупит, когда все заживет, но так и не отлупил пока.

- Пожалел, значит, - подытожил Лёшка. - Ух, наш бы не пожалел.

Он подумал, обкусывая грязный, обломанный ноготь большого пальца. Сплюнул в пыль.

- Хотя меня может и пожалел бы. Федьку вот - нет. Он его за дело и без дела смертным боем лупит. Мамка пыталась вмешиваться, а только и ей прилетало, больше не лезет.

- За что ж он его? - спросил Коля. В его понимании совсем без причин-то никого не лупили, и не то чтобы для Федьки Фукина этих причин недоставало.

- Ну за что, за что, - мрачно, по-взрослому вздохнул Лешка. - Думает, что Федька у мамки не от него народился. Она говорит, что не гуляла никогда, что верность хранила. И божилась ему, по-старому, и по-советски именем Ленина клялась. А папка не верит все одно. Он тогда уезжал воевать на Сахалин. Вернулся, а тут и город переименовали, и мамка Федькой беременная. “Нагуляла, - ей орет, - урода тупорылого!” И потом еще матами на нее.

- А он на сколько уезжал?

- Ну месяцев на семь что ли. Но что-то там у него не сходится. Но это мамке выговаривает только когда напьется. А Федьку что пьяный, что трезвый - лупцует. Он потом ночью плачет, когда думает, что я сплю…

- А ты чего?

- Ну, чего-чего. Дальше притворяюсь, что сплю. Жалко его, дурака здорового…

Коля нахмурился, осознавая, что испытывает к заклятому врагу Фукину что-то вроде острой жалости, будто тупую иголку в сердце засунули.

- Ладно, - сказал он быстро, чтобы Федьку из головы выкинуть. - На слив нам, в общем, теперь нельзя, а на Волгу можно. Удочки возьмем, может карасей наловим, если клевать сегодня будут.

Карась был рыбой вкусной, желанной, но привередливой в добыче. По утрам они клевали на червяков, вечером - на тесто, а иногда и вообще ни на какую приманку не шли, будто знали, что ждут их не лакомства и насыщение, а крючок во рту, ведро и сковородка с горячим маслом. На следующий день, впрочем, караси обычно о том забывали и снова радостно хватали червяка на крючке глупыми своими жадными ртами.

- В общем давай, Леха, дуй за удочками, да еще ребят собери. Айда все рыбачить, ну его, слив этот. Батя сказал - повезло нам, если бы как раз хлорку производили и мы бы в сток полезли, то у нас писуны бы поотвалились.

Леха рассмеялся снисходительно, будто не поверил, но глаза стали испуганные и, вставая с лавки, он незаметно проверил - всё ли хозяйство на месте.

- У речной кассы?

- Ага. Я только Тольку растолкаю, поедим и придём!

“Растолкать Тольку” на словах было просто, а на деле - долго и опасно.

- Отвали, - сказал брат, не глядя метнул в Колю ботинок и снова сунул голову под подушку, чтобы свет не мешал дальше спать.

- Отвянь, - сказал он через пять минут и попытался лягнуть Колю в щиколотку.

- Отстань, - прозвучало из-под подушки еще минут через пять и Коля, оставив дверь открытой в коридор, ушел на кухню, где аккуратно разжег примус, обжарил на сливочном масле кусок старого хлеба и большой помидор, взбил мутовкой полдюжины яиц и приготовил полезный и питательный омлет. Треть его он положил в миску и отнес соседке Илоне Михайловне - старуха совсем сдала за это лето, поднималась поздно, ходила с трудом. Да и помидор, если вдуматься, был ее.

- Вот, Илонмихална, - сказал он, постучавшись и заходя в душную, пропахшую сердечными каплями и мочой, старухину комнату. - Помидора я вашего зарезал насмерть. Но он отдал свою молодую жизнь не напрасно. Покушаете омлету?

Илона Михайловна бледно улыбнулась, поблагодарила, усаживаясь на подушках повыше. Коля поставил омлет на тумбочку, потянулся помочь, отмечая, что тело ее, кажется, с прошлой недели еще сильнее усохло, стало легче.

- Спасибо, Коленька, - сказала она нежным, совсем не обычным своим строгим, громовым голосом. - Окошко еще открой, будь добр. Душно мне. Все время душно. Будто смерть на грудь села и давит, зараза, давит…

Коля потянулся, отодвинул щеколду, впустил в старческую комнату летний день, запах пыли, тополей и вязов, солнца, дворовых кошек и близкой реки. Да, и еще в доме напротив что-то вонючее готовили с утра спозаранку, не иначе как мамка Андрюхи Китаёзы принялась за одно из своих азиатских лакомств, после которых смрадный дух во дворе стоял, не выветриваясь, до самого вечера. Под окном длинного двухэтажного дома напротив, такого же, как и у них, стоял и сам Андрюха, уже с удочками наизготовку, и слушал, как Лешка Фукин ему что-то говорит, показывая руками на перед штанов. На смуглом Андрюхином лице отобразился сдержанный ужас, рука его прыгнула к паху - проверить, не нанесен ли урон. Коля усмехнулся, повернулся уходить.

- Раньше верили, что окно непременно открыть надо, когда человек умирает, - сказала вдруг Илона Михайловна тем же нездешним голосом. - Чтобы душа отлетела, сразу на свободу, сразу по ветру. Говорили еще в деревне у нас, что воду надо у изголовья ставить, как душа с телом расстанется - тут же в воду захочет погрузиться, чтобы обмыться. Кто душу караулит сидит, тот увидит. И полотенце на окно повесить надо, только не новое, а телу знакомое - душа тогда на нем отдохнет, слезы вытрет, и полетит, свободная, легкая, чистая.

- Куда полетит? - спросил Коля, сам для себя неожиданно, потому что хотел-то сказать: “Ну это же все суеверия, Илонмихална, пережитки…”

- Не знаю, Коленька, куда. Никто не знает. Куда-то. Сестра у меня старшая от крупа умирала, Любушка - я с ней сидела-то последнюю ночь. Ох, мучилась она, хорошая моя, задыхалась, и я с нею. Я тогда богу верила сильно, молилась об избавлении, а потом стала чтобы все уже кончилось. И она все хрипела, а как перестала - так вода в ковшике у изголовья дрогнула, затряслась. Я испугалась, но вскочила и окно открыла. За руку Любу взяла и так сидела с ней до утра, никого не звала. Рука к утру и остыла уже совсем. А воду смертную я в огород вылила, под смородиновый куст - говорят, если не вылить, отражение души может остаться и покойнице-то навредить. И в бога я верить тогда перестала…

Коля откашлялся, не знал, что сказать.

- Вы омлет-то кушайте, - наконец вымолвил он. - Остывает.

Старуха поблагодарила и взялась за ложку.

Толя, заспанный и мрачный, уже сидел за растресканным столом на кухне и омлет наворачивал. Глянул на тарелку и брата, подняв одну бровь, кивнул, вздохнул, отделил ложкой две трети того, что на тарелке оставалось. Так они всегда, сколько себя помнили, да даже и до того, наверное, без слов разговаривали.

“Хороший омлет?”

“Ага, мировой. Ты уже поел? Это все мне?”

“Нет, я не ел еще. Оставь половину.”

“Ну я уже сожрал часть. Садись быстрее, а то не удержусь!”

Коля взял другую ложку, сел рядом, начал есть.

- Ты где был?

- Да соседку подкормил. Совсем сдала Илонмихална.

- Так пора бы ей уже - ей же лет сто, кажется. Она, наверное, еще Пушкина грудничком знавала. И с няней Ариной Родионовной на брудершафт распивала из той самой кружки.

- Пора - не пора, а жалко.

Толя пожал плечами. Он пожестче был, жалости в него куда меньше, чем в брата, положили.

- Чего ты будил меня так усердно? - спросил, поднимаясь и ставя на примус старый латунный чайник.

- Пацаны на Волгу собирались, раз на сток нельзя.

- Куда? - Толя рыбачить любил, так что сразу подобрел, насыпал чаю из пачки в новенький фаянсовый заварник с крейсером Авророй, привезенный отцом со съезда работников Химпрома в Ленинграде.

- Да к речной кассе. Там, говорят, карась сейчас хорошо клюет.

Братья обстоятельно напились чаю, Коля намешал в стакан сахару побольше и отнес Илоне Михайловне.

- Вот, крепкий, - сказал он. - Не брандахлыст какой. Может вас и подбодрит, встанете хоть, разомнетесь…

Илонмихална бледно улыбнулась и поблагодарила, выразив, однако, сомнения в бодрящих свойствах напитка в ее ситуации. В комнату, мягко ступая, зашла кошка Урода - она была общественная, всем домом кормили. Урода была страшнее черта лысого - уши лопухами, зубы торчали, глаза в разные стороны смотрели. Подобрала ее Колина мама лет пять назад в кустах за школой, в мясо разбитую - какие-то дегенераты поиздевались над котенком, бросили подыхать. Илонмихална тогда выходила зверушку, неделю не спала - кормила, колола уколы, компрессы меняла. Нрава Урода оказалась крайне независимого, старуху любила, но жить ходила по всему дому, во все квартиры и комнаты, усаживалась на подоконники, укладывалась спать на тахты и кровати, в глаза смотрела особым немигающим взглядом, пока ее не покормят. Последнюю неделю, однако, зачастила к бывшей медсестре - с коротким мявом запрыгивала на кровать, сворачивалась под боком. Илона Михайловна рассеянно ее гладила, улыбалась.

Толя уже был в коридоре, доставал удочки из тайника. Сосед Николай, забулдыга и бузотер, повадился их на рыбалку утаскивать, а свои удочки, паршивые и надтреснутые, оставлять взамен - будто бы перепутал.

- Вам, юным пионерам, негоже быть такими собственниками, - глумливо улыбался он, возвращая удочки то с порваной леской, то с потеряным грузилом. - Удочки - средство производства пищевых продуктов, а частная собственность на средства производства - буржуазный пережиток.

- Вот своими ломаными хреновинами пусть и производит себе пищевой продукт, - ворчал Толя, устраивая тайник за вешалками.

Николай с тех пор не сдавался, пару раз в неделю топотал в коридоре, искал хорошие удочки, но удача не улыбалась ему и он сердито шел рыбачить со своим паршивым инвентарем.

- Жарко, - зевнул Толик, отмахивая рукой облачко мошки, чтобы вездесущие насекомые в рот не налетели.

- Тоже мне новости, - проворчал Коля. - Уже два месяца жарко. Через сквер пойдем?

В сквере было хорошо, чисто и прохладно. Молодые вязы тянулись по сторонам, как худосочные подростки и тени пока еще давали мало, но кусты самшита и бирючины росли густыми и сочными, полива на них не жалели. В прошлом году в конце аллеи даже фонтан поставили, вообще благодать настала. Фонтан был маленький, без фигур, просто гранитная чаша со струями.

Не такой роскошный, как “Бармалей” в центре города, у железнодорожного вокзала. Когда Коле с Толей исполнялось по восемь лет, в конце июня, они впервые ездили с мамой вверх по Волге на теплоходике до самой Центральной набережной. Отца тогда с ними не было - он ездил в Москву на обучение. Они ему потом, конечно, все рассказали - как у реки красиво было, как они гуляли по парку до самого цирка и смотрели на дикобразов и на слониху Нелли, которую доставили в Сталинград прямым поездом из самой Индии. А мама купила им медовые плюшки с маком, и Коля бросил половину плюшки слонихе, а она хоботом поймала и слопала! А Толя свою уже сожрал и подкармливать животных ему было нечем. А в цирке были медведи и обезьяны в смешных юбочках. И потом мама их повела смотреть на фонтан по Чуковскому, с побежденным силами детей крокодилом в центре, и Коля в него плюнул, а Толя бросил ветку, и их потом отругал милиционер.

Папа искренне сокрушался, что ему не довелось присутствовать при этих удивительных событиях.

- Постараюсь в следующем году никуда не уехать летом, - сказал он, усмехаясь в темные усы. - Сделаем обезьян и крокодилов в ваш день рождения нашей семейной традицией!

- А когда мы обратно плыли на теплоходе, то видели дохлого осетра в воде! - вспомнил Толя. - Огромного, как бревно! Брюхом кверху! Но он, видать, давно издох, уже дым столбом не стоял.

- Чего? - переспросил папа, отвлекаясь от сворачивания папиросы. Мама, опиравшаяся на дверной косяк, прищурилась и оглянулась за плечо, будто проверяя, не слушает ли кто из коридора.

- Ну дым столбом, - подсказал Коля. - Серая хмарь, когда помирают…

- Вот вы как летум называете, - сказал папа медленно.

- Давно пора было поговорить, - вздохнула мама, поджав губы. - Говорила я тебе, Сеня. Себя вспомни. Уж наверняка тебе к восьми годам уже всё объяснили.

Папа задумался, молчание длилось и длилось, накаляя воздух. Мальчишки шагнули друг к другу поближе и взялись за руки, как всегда делали, когда в мире становилось тревожно и недобро. Мама перевела взгляд с папы на их сцепленные пальцы и вздохнула еще глубже.

- Эй! - сказала она мягко. - Ну чего вы, ну?

Она положила руки им на плечи, обняла ласково, как не часто им от мамы перепадало.

- Ничего плохого не случилось, сыночки. Есть такая у нас в семье особенность - мы видим… смертные эманации, летум. А большинство людей не видит. Вот как к музыке у кого-то есть способности, а кому-то медведь на ухо наступил, да еще и потоптался, как вашему папе, так что он половины нот не слышит…

- Но-но, - сказал папа, усмехаясь и закуривая, наконец, свою папиросу, будто напряжение в воздухе растаяло и тучи разошлись, не став грозовым ливнем. - Я, между прочим, в Москве на балет ходил, там были тарантеллы и па-де-де всякие. И фея Драже. И я даже уснул не сразу, и в буфет за коньяком не бегал… почти.

- Идите-ка на улицу, - сказала мама, обернувшись на шаги в коридоре. - Потом поговорим, объясним вам всё…

- Только смотрите, про летум - не болтать! - добавил папа строго. - Никому! Семейная тайна!

Илона Михайловна, тогда еще бодрая и полная сил, вошла в кухню с лукошком грибов и здоровенной грязной луковицей, которую явно позаимствовала с чьего-то огорода, так как своего не сажала, а на рынке лук перед продажей мыли.

- Чего у вас за семейная тайна, Ёлкины? - спросила она, ставя грибы на стол и потирая поясницу.

- Большая любовь к жареным грибам! - выпалил Коля, шагая вперед. Илонмихална посмотрела на него, хмурясь, но тут же расхохоталась, взъерошила ему волосы.

- Ну что за пострелёнок! - одобрительно сказала она маме и папе. - А и то, Сонечка - мне одной-то много не съесть, если с вас к грибам сметана будет, то отчего бы вместе и не поужинать…

Давно уже это было, а про летум родители подробно так и не объяснили. То папа уезжал, то мама в школе в две смены работала, да и видно было - не хотелось им, почему-то боялись они этого разговора. Будто бы Коля с Толей попросили объяснить, откуда дети берутся, да поподробнее. Хотя тут-то как раз тайна была невеликая, каждую весну собачьи свадьбы по округе круги нарезали. Да и летом, если рыбачить на другой берег на лодочке отправиться, всякого насмотреться можно, парочки туда в лес да на пляж уединяться ездили, бывало что и женатые, кому с родителями в одной комнате жить приходилось, пока отдельную от производства ждали.

Впрочем, в летуме этом, кажись, тайны было не больше, чем в нехитром биологическом развлечении. Наблюдая и сопоставляя, мальчишки и сами дотумкали, что к чему и как. Умирает существо - жизнь выходит серым дымом, развеивается в воздухе, уносится с ветрами в никуда. Как долгий посмертный выдох тела. Чем крупнее и сложнее было живое, тем дольше оно выветривается из мертвого - например, издохший дворовый пёс Михаил Второй “дымился” целые сутки. Даже когда папа вышел с лопатой и зарыл собаку в дальнем углу двора, над скрывшим его шелудивую шкуру холмиком земли до вечера виднелась серая хмарь. А над убитым Уродой мышонком - пуф! - и развеялось, пяти минут не простоял дымок. Впрочем, Коля замечал и Толя подтвердил, что кошки никогда не начинали свою добычу жрать, пока этот самый летум над нею не исчезал. Сидели, моргали желтыми, зелеными, янтарными глазами. Ждали. Может, тоже видели?

На выходе из сквера недавно установили бронзовый бюст товарища Сталина на гранитном постаменте. Когда мальчишки мимо проходили, Коля на пару шагов отстал и вождю отдал салют украдкой, чтобы брат не засмеял. Толя авторитеты совсем не уважал, когда надо - правилам подчинялся, но не от души, как Коля. На скамейке неподалеку сидела очень симпатичная молодая девушка с книжкой, она заметила Колин искренний жест и одобрительно ему улыбнулась. Коля всю дорогу до речки думал про ее улыбку и как на щеках у девушки ямочки появились.

Рыбалка оказалась уже в полном разгаре. Карась клевал, будто с голодного края, а Лешке Фукину свезло необыкновенно и он поймал сома. Ну как сома - совсем ещё сомёнка, конечно. Но редкая, завидная была добыча, сомы-то обычно днём на дне прятались, а этого мелкого дуралея зачем-то к берегу принесло. Андрюха Китаёза тоже отличился и изловил здоровенного жереха, но против сома тот, конечно, смотрелся невыигрышно. Лёха то и дело доставал своего соменка из плетеной авоськи в воде, чуть ли не в рожу усатую его целовал, раскраснелся весь от радости. Сом висел в его руках снуло, смотрел равнодушно, но еще не издох - Коля с Толей-то видели.

- А моя мамка все равно до сома бы и не дотронулась, - заявил Андрюха, пожимая острыми плечами. - У ней на родине считается, что рыбу без чешуи нельзя жрать.

- Почему? - с вызовом спросил Лёха, будто обидевшись за съедобные качества своей чудесной добычи.

- Ну вроде бы без чешуи они как плавающие свиньи, а свинину тоже нельзя есть.

- Это ж только евреям нельзя? Твоя ж не еврейка вроде? Китайцы разве евреи? Эй, котолики, вы, вроде умные, скажите?

- Еврейцы… - пробормотал Толя, насаживая на крючок позаимствованного у Лёхи червяка.

Дядя Кеша, Андрюхин отец, когда-то давно ездил пропагандировать Советскую власть в Среднюю Азию и привез себе девчонку из Джалал-абада - так Илона Михайловна рассказывала маме, а Коля слушал. Было тогда тёте Лин чуть ли не тринадцать лет, хотя записали, что шестнадцать, чтобы замуж можно было.

- Иннокентию Ивановичу уже за тридцать было, - говорила старуха неодобрительно. - А пигалица эта - худющая, чернющая, по-русски ни бельмеса, так его в оборот взяла - по струночке мужик ходить начал… да и сейчас ходит.

Тётя Лин жила в Сталинграде уже лет пятнадцать, а по-русски по-прежнему говорила плохо, с визгливым акцентом. Наверное, из принципа, потому что нрав у нее был очень сварливый. Частенько она на весь двор распекала по-китайски и Андрюху, и самого дядю Кешу, который, несмотря на славное революционное прошлое, товарищем был тихим, добродушным и совсем не обидчивым.

- Ну, магометане они там, - сказал Андрюха. - Но мамка во все это не верит, конечно, она нормальная. Просто противно ей некоторую еду есть. Ну и чего такого, вы бы вот тоже не стали слизняков жрать, да? А французы вон жрут и радуются.

- Улиток же, - поправил Коля.

- Ну улитку из скорлупы вытащи - будет тебе слизняк. А скорлупу-то, небось, не жрут.

- Зато лягушек жрут!

Дискуссия о пищевых привычках европейских товарищей прервалась, когда к пристани вразвалочку спустился ненавистный Федька Фукин. Коля мельком подумал, что тот будто специально тренируется ходить, смотреть и морду кривить по карикатурам на хулиганов в журнале “Крокодил”. Подошел, под ноги плюнул - вроде и не в Колю, а обидно.

- Чего вы, котолики? Рыбу распугиваете страхолюдными рожами своими?

- Федя! - позвал его брат, и лицо у Фуки-старшего тут же изменилось, подобрело.

- О, Лёшик, и ты тут? Не заметил. Чего поймал? Да ну!

Федька даже присел, чтобы над братом не возвышаться, расспрашивал внимательно, пока Лёха восторгом захлебывался, сомёнка своего демонстрируя. Штаны у него сползли сзади, обнажая иссиня-багровый синячище через всю поясницу. Коля смотрел секунду всего, а передернуло, как представил удар и боль. Он глаза отвел, на поплавок уставился, размышляя. Выходило, что не такой уж Фука мерзопакостный, раз так любит Леху, и ни зависти ни ненависти к младшему брату нету у него и в помине. А что у них, Ёлкиных, не сложилось с Фукой - так чего уж.

- Не клюёт, - посетовал Толя с досадой через полчаса. - Не ловится карась, не голодный сегодня.

- Пока ты дрых всё утро, отлично клевало, - возразил Лёха.

- Я ж говорю - пришли и распугали рыбу, - лениво процедил Фука из-под кепки - он разлегся в тенёчке, морду прикрыл и вроде бы дремал, но очевидно ни слова не пропускал.

- А и ну их уже, карасей, айда с крыши нырять! - предложил Андрюха.

Речную кассу притаскивали к их берегу буксиром откуда-то из тихих волжских заводей с открытием судоходства. Чистили речное русло, закрепляли плот у берега и красили деревянное здание свежей масляной краской, каждый год разной. В этом сезоне касса была темно-зеленой, хотя маляры сработали спустя рукава и кое-где у окон и на углах проглядывала прошлогодняя небесная голубизна. Нырять с крыши сюда прибегала ребятня со всего Кировского района, и кассирши с этим фактом уже давно перестали бороться, сидели чаи гоняли, пока по крыше над ними топотали босые ноги. Только иногда в окно выглядывали и кричали что-то вроде: “Эй, вы, ну-ка тут! А то мы вам!” А выходить не выходили - опасались фонтанов брызг, с которыми ныряльщики входили в воду. Брызги эти очень неблагоприятно влияли на дешевые бумазейные платья и, наученные горьким опытом, кассирши смирились, а одна, тетя Маша Зайцева, даже иногда кидала им в воду яблоки и абрикосы из своего сада, чтобы сделать ныряние более интересным.

Не успели Коля с Лёшкой до мостков дойти - бекетовские ребята подтянулись на пляж, вражеская группа числом пять, включая девчонку, Ленку Лейкину. Контры между химгородковскими и бекетовскими были не настоящими, от сердца, а чисто по географическим понятиям. Школа вот была одна на оба района, и там Коля с Леной вроде как и дружили, и в пионеры их вместе принимали. Но традиции есть традиции и на каникулах приходилось враждовать. Толька встал, уперев руки в боки и бекетовские, остановившись, зашептались между собой. Они пришли по жаре издалека специально понырять с крыши. Ни лезть в драку с превосходящими силами противника, утяжеленными Фукой, как Царь-Пушкой, ни плестить обратно сухими и не понырявшими никому не хотелось. Ленка вышла вперед, нашла Колю глазами, потихоньку ему улыбнулась.

- Ну что, химгидраты? - сказала она звонко. - Драться сегодня слишком жарко. Замиримся?

Андрюха Китаёза вперед ступил, оглядел ее, прищурившись, от куцых косичек до сбитых коленок.

- А замиримся, бекетня, - молвил он официально и сплюнул в сторону.

На этом формальности были улажены и бекетовская ватага радостно побежала к реке, на ходу выпрыгивая из штанов.

- Погодь! - крикнул Лёшка с крыши. - “Правда Ленина” на подходе! Переждать надо!

И сам не стал прыгать - по стене съехал и побежал сома своего проверять и бекетовским показывать, а то те еще не знали, как ему повезло.

На “Правде Ленина” капитанствовал Илья Михалыч, за глаза называемый “Синей Бородой”. Для клички было две причины: особый оттенок седины и нрав под стать сказочному злодею. Разве что неженат был капитан, так что жёнам головы отрезать возможности не имел, и всю злость, скопленную из-за этого, изливал на встречных детей. Ругался, смотрел грозно, кулаком грозил. Говорили даже, что была у него в каюте специальная плетка, которой он мог при случае и отхлестать - никто из присутствующих ему не попадался, но слухи ходили грозные. Ныряние с пристани Илья Михалыч полагал особым злодеянием, разгонял нарушителей без жалости, а один раз даже вызвал по телефону из кассы наряд милиции. Понятно, что при Синей Бороде теперь к воде никто и не приближался.

“Правда Ленина” выпустила на мостки толпу хуторян из Павловского за Волгой. Протопали по доскам сурового вида тётки с тележками, приехавшие закупаться в магазин, пара невзрачных мужичков и большая цыганская семья, человек пять взрослых и несчетное количество цыганчат. Загорелая до черноты девчонка чуть старше их самих тут же уселась в теньке, расправив яркие свои грязноватые юбки, извлекла откуда-то из-за спины недовольного младенца и приложила его к груди. Пока младенец возился,Коля успел увидеть и торчащий вишневый сосок, и смуглую гладкость маленького полушария. Он тут же отвел глаза, но кровь застучала в виски, бум-бум. Ленка тоже смотрела на девчонку и выражение лица ее было трудно понять - то ли с жалостью смотрела, то ли со страхом, то ли с завистью.

Цыганчата не боялись грозного капитана, как муравьи по стене, полезли на крышу речной кассы и принялись нырять, охлаждаясь после поездки на пароме. Вниз головой прыгали, сильно толкаясь ногами, входили в воду гладко - залюбуешься.

- Я тоже так попробую, - сказал Лёха, завороженно наблюдая за водной акробатикой.

Взрослые цыгане курили, неторопливо, лениво переговариваясь, подставляя полуденному солнцу смуглые лица.

Одной из последних с теплоходика сошла соседка Ёлкиных по квартире, тетя Люся Синицына. Она жила в угловой комнате и у нее было много книжек, которые она, не жадничая, одалживала Коле и Толе читать. Хорошая была тётя Люся, приветливая, только одинокая очень. Муж у нее погиб давно, детей то ли не было, то ли померли они в раннем возрасте. Когда она улыбалась, на щеках у нее ямочки появлялись, Коле очень нравилось смотреть. Он уже подскочил бежать-здороваться, но осекся - рядом с тетей Люсей по мосткам Синяя Борода шел, чуть покачиваясь, огромный, как медведь. Сердитым он сейчас совсем не выглядел, а в руках нес цинковое ведро, обмотанное тряпицей, по которой плыли сине-багровые пятна. Тётя Люся несла большой туесок. У края мостков оба остановились и Илья Михалыч неохотно отдал тете Люсе ведро, что-то негромко сказав. Она засмеялась, махнула ему рукою и пошла по песку вверх на холм, а он еще несколько секунд стоял и смотрел ей вслед. Потом покачал головой и обратно на теплоход направился, даже не заметив плещущихся детей.

- Ишь ты, - протянул Толя. - Можно было и не ждать.

Поправил трусы и пошел к воде. А Коля побежал за тетей Люсей - догнал, рядом пошел.

- Чего это вы, гражданочка тетя Люся, с утра спозаранку промыслили? Давайте поднесу, что ли, в горку-то?

Тётя Люся улыбалась каким-то своим мыслям, щеки у нее чуть раскраснелись, глаза блестели. Казалась она совсем молодой.

- Да я сегодня в вечернюю смену, а давно хотела за ежевикой съездить. Ягоды в этом году уродилось немеряно, далеко только растет, так и пропадает. Уж я ее брала-брала, а меньше не становилось, - она продемонстрировала исцарапанные руки. Коля взял у нее ведро, понес вверх на горку.

- Ты который котолик? Ко или То?

- А вы угадайте, теть Люсь, - хмыкнул Коля. Она прищурилась, смерила синим взглядом.

- Ко, - сказала. - Толя тоже мальчик хороший, но ты добрее, душевнее.

Коля даже покраснел от похвалы такой.

- Чего вы с ежевикой делать-то будете? - спросил он по-деловому, чтобы избавиться от неловкости.

- Да варенье наверное, чего, - сказала тетя Люся задумчиво, взвесив в руке туесок. - Через сито перетру, чтобы без косточек. А остальное водкой залью, настойка будет. Вон, Илья Михайлович интересовался рецептурой.

- Синяя Борода-то??

Она расхохоталась.

- Так и зовете? Чего вы его так?

Коля замялся.

- Ну… старый, седой, злой…

- Какой же он злой? - вздохнула тётя Люся. - Мрачноват просто - жизнь у него тяжелая, Коля. Он же, знаешь, еще совсем молодым в партию вступил, в профсоюзном движении участвовал. И за то на царской каторге три года провел в соляных шахтах. Ноги ему там перебило, так и болят с тех пор. И женат он был, жену любил очень. Она его ждать обещала, но потом предала - спуталась с каким-то офицером, после революции уехала с ним в эмиграцию…

Коля чувствовал, как у него горят щеки - ужасно стыдно стало, что они, пионеры, плохо говорили и за глаза насмехались над старым революционером. Он, запинаясь, сказал об этом тёте Люсе. Она положила ему руку на плечо.

- Ну не журись, Коля, - сказала. - Просто запомни, что и так бывает, будет вам наука на будущее. Жизнь - она ведь все время нас учит разным урокам. Научимся - и дальше идем, да? Давай мне уже ведро, теперь под горку дорога. Спасибо что донёс. Беги обратно, чего вы там, нырять собирались? Осторожнее будьте. Вот мне Илья Михайлович только что рассказывал, какие в этом году течения коварные - русло-то каждый год после паводков смещается…

Визг и смех Коля еще из-за холма услышал, ватага уже ныряла вовсю, все, кроме Федьки Фукина - тот так и лежал на песке под деревцем, прикрыв глаза кепкой. Толя с Лёхой на крыше стояли, бекетовские по жёлобу на стенку лезть собирались, та уже была вся мокрая.

- Колька, смотри, мы по-цыгански ныряем! - крикнул Лешка, подбежал к краю, оттолкнулся изо всех сил, штопором крутнулся и с коротким счастливым визгом вошел в воду головой вниз. Толя примерился тоже прыгать, но ждал, когда покажется из воды темноволосая Лешкина башка - они несколько раз случайно друг на друга прыгали и никому это не понравилось, хотя и отделывались синяками. Но Лёшка все не выныривал, и вокруг вдруг стало очень тихо. Все смотрели на воду. После криков и визга тишина казалась очень плотной - только, удаляясь, рокотал мотор “Правды Ленина”, а по дороге наверху, за холмом, проехал грузовик. Коля стоял соляным столбом и зачем-то считал секунды. В полном молчании прошло еще тридцать.

Федька Фукин сел на песке резко, так что кепка упала.

- А где Лёшик? - спросил он сонно. Все по-прежнему молчали, потом Ленка, двигаясь, как марионетка на ниточках, шагнула к перилам плота и показала рукой на воду.

- Лёха! - крикнул Фука, бросаясь к воде. - Он нырнул? Чего вы молчите? Лёшик!

Федька забежал в воду по колено, споткнулся, потерял равновесие, сел в воду. Будто почуяв недоброе в отсутствии звуков, на платформу выбежала кассирша тетя Маша.

- Ну чего вы опять натворили, оглоеды? Чего замолчали так резко?

У Коли вырвался полувсхлип-полукрик, потому что в нескольких метрах от берега из-под воды вдруг начала прорастать серая, чуть светящаяся воронка. Закручиваясь пока еще ленивым вихрем, она медленно, но неуклонно двигалась вниз по течению.

- Вон там! - крикнул Коля, показывая пальцем.

Мокрый Федька огромным прыжком бросился к Коле, схватил его за плечи и встряхнул. Лицо у него было совсем белое, даже губы, и конопушки казались яркими, будто лицо краской обрызгали.

- Что, что ты там видишь? Лешку?

- Летум вижу, летум. Из-под воды. От тела. Его уносит, уносит, он… умер…

- С какого это хуя умер? - Фука сильно, хоть и без замаха, съездил Коле по морде, растерянно огляделся и, как был, в мокрой одежде, опять бросился в воду, погреб неумело. Воронка замедлилась, будто его поджидая.

- Левее, - крикнул ему Толя с крыши - он стоял на самом краю, прищурившись от солнца, смотрел как Фука плывет. - Еще левее, быстрей, уносит. Ныряй. Ныряй, Федька!

Коля проморгался, кровь с соплями вытер и успел увидеть, как Федька нырнул. И снова, и снова, хрипло, с присвистом выдыхая на полсекунды и вновь толкая себя под воду. На четвертый раз он вынырнул и что-то потянул из воды - показалась рука, плечо - Федька перехватил, поднял над водой всего Лёшку. Голова у того тут же завалилась вперед, лицом вниз, не держалась на шее, будто у новорожденного. Федька заорал, уходя под воду вместе с братом. Толя прыгнул с крыши и аккуратно, быстро погреб к ним.

- Да чего же это, - растерянно сказала тетя Маша, отнимая руки от лица - на щеках остались красные пятна. - Неужто утонул мальчонка? Чего ж я стою? Звонить же надо!

Она медленно, держась за стенку, пошла внутрь кассы.

Коля тоже прыгнул в воду и поплыл. Вдвоем с Толькой они еле вытащили Фукиных - Федька одной рукой грести пытался, второй брата держал, а Лешка был как кукла тряпочная. Голова его болталась, воронка летума поднималась все выше, закручивалась песчаным смерчем в степи. А Коля и понимал, что Лешка отчего-то вдруг умер, и не понимал - как так? Ведь еще несколько минут назад тот был совершенно живой и нормальный, жевал кусок хлеба, возмущался, что кто-то напердел, примеривался как получше с крыши прыгнуть… И не было ни взрыва, ни пулеметной очереди, ничего, что могло бы объяснить этот Лехин переход из живого приятеля в тяжелую мокрую куклу.

Федька, едва прокашлявшись от воды, тут же бросился к Лёхе - схватил его, прижимая к груди, орал его имя, тряс. С коротких темных Лёшкиных волос срывались на песок розовые капли. Из кассы выбежала тетя Маша, теперь уже не замедленная, как на заевшей кинопленке, а нормальная.

- В больницу! - крикнула она. - Они скорую не пришлют, все кареты на выезде, но если…

Федька и не дослушал ее. Вскочил на ноги, сгрёб Лёху в охапку - и помчался на холм, босиком по раскаленному песку, по камням, по колючкам, не останавливаясь, будто не замечая ничего.

- Дотуда же километра три, - сказала, подходя, Ленка. Остальные бекетовские молча одевались.

- Думаешь, донесёт? Он же босой, ботинки в реке потерял…

- Конечно, донесёт, - ответил Коля тихо. - И даже не остановится ни разу.

Толя тихонько подошел сзади и, не осознавая того, близнецы потянулись друг к другу, взялись за руки и крепко сцепили пальцы.

Милиционер приехал вечером, через пару часов после того, как родители вернулись с работы. Велосипед у дерева поставил, огляделся. Коля с Толей сидели на подоконнике и смотрели во двор, поэтому сразу его увидели.

- Кто там? - спросил папа, подходя сзади и обнимая их обоих за плечи.

- Михаил Давидович, участковый, - сказал Толя.

Участковый медленно снял с головы белую фуражку, вытер пот со лба. Выглядел он очень усталым.

- Ну чего вы в окне сидите, ребята? - спросил он, поднимая голову. Дверь дома напротив открылась, вышел Андрюха, а за ним тетя Лин в длинном желтом платье. Глаза у обоих были заплаканные.

- Пойдемте вниз, - сказал папа решительно. - Соня! Участковый здесь! Выходи во двор!

- Сейчас, иду, - гнусаво отозвалась мама из комнаты. Она весь вечер плакала. Лёшка был у нее одним из любимых учеников.

- Товарищи, - начал Михаил Давидович, когда все собрались во дворе, включая соседа Николая, который к произошедшему никакого отношения не имел, а просто был бузотёром. - Я знаю, что некоторые из вас, ребята, сегодня стали свидетелями трагического случая на реке. Мне понадобятся ваши свидетельские показания для отчетности, но в целом мы уже восстановили картину происшедшего, так что…

Он вздохнул, опустив глаза на свою фуражку, которую обратно так и не надел, а вертел в руках.

- Что там было-то? - спросил Толя. - Там что-то было под водой, да?

- Топляк.

Слово упало в толпу, как камень в воду, породив круги вздохов и шепота.

- Вы же знаете, что это? Когда по Волге лес сплавляют - деревья рубят, бревна обтесывают и гонят вниз по течению. Это очень эффективно и… - он кашлянул, - экономически целесообразно.

Все молчали, слышно было, как в домах неподалеку перебрехиваются собаки и где-то плачет младенец.

- Некоторые из этих бревен набирают слишком много воды, теряются из сплава - перестают плыть по поверхности, а частично тонут. Но не до дна. Это топляки. Плывут себе в полуметре под водой. Тяжелые, опасные, невидимые. Вот ваш друг Леша, - Мизаил Давидович опять откашлялся - Леша Фукин, нырнув, ударился головой о такое дерево. Очень ему не повезло. Хотя доктор сказал, что он не страдал, а мгновенно сломал шею, он, наверное, даже и не понял, что случилось, а сразу умер. Чудно, что удалось его… тело почти сразу же под водой найти. Течение тут у нас… ну, сами знаете. Брат его, Федя, сказал, что кто-то из вас заметил и помог вытащить? И что вы про какое-то “лето” говорили? Будто это “лето” вам помогло тело в воде обнаружить?

Тут папа с мамой на Колю пристально посмотрели, как два нагана нацелили. Коля вздохнул и отвернулся.

- Ну почему это такая страшная тайна-то? Что надо было, молчать? Дать Лёшке… телу его… в Астрахань уплыть? Чтобы его рыбы жрали и раки?

- Ты же сама говорила, что видеть летум - это как хорошо петь или там… ну, иметь необыкновенное обоняние. И что в этом такого?

- И что же, человек, который первым унюхает ядовитый газ, будет о том молчать, чтобы товарищи лучше сдохли, но не узнали о его особой чувствительности? Что это за товарищ такой?

- В чем большой секрет-то? Зачем?

- Не орите, - сказал папа спокойно. - И ты, Соня, успокойся.

Он обошел комнату, закрыл окно, заглянул за дверь.

- Нету никого в квартире, - сказала мама раздраженно. - Только Илонмихална, но она устала, спит. Люся в вечернюю сегодня, Николай к пивному киоску уже отправился - как на работу ходит, по часам.

- Да, никто не нашпионит про нашу страшную тайну - что Ёлкины смертный дым видят, - зло сказал Толя. - Сенсация! Звоните во все газеты! Пишите лично наркому просвещения!

Папа сел за стол и смотрел на Толю, пока тот не замолчал, тяжело дыша. Папа выбил себе папиросу из пачки, но мама подошла и забрала ее, вставила в губы и закурила, глубоко затягиваясь. Коля смотрел, не веря - мама ведь никогда не курила. Папа хмыкнул и взял новую.

- Летум - это не просто “дым”, ребята, - сказал он наконец. - Это вход.

- Куда вход? - спросил Коля.

- В долину смертной тени, - негромко ответила мама, не сводя глаз с тлеющего кончика папиросы. - Не убоюсь я зла, потому что ты со мной… Твой жезл и твой посох успокаивают меня…

Она витала мыслями далеко, знакомое каждой черточкой лицо ее изменилось, стало значительным, нездешним. Коле от этого сделалось страшновато, будто бы сквозь маму проступила какая-то совсем другая женщина, чужая.

- В мир умершего человека, - сказал папа, с усилием отводя от мамы взгляд и закуривая. - В посмертие, куда уходит душа. Воронка, или “дым столбом”, как вы его называете - это связь между мирами, нашим, человеческим, и летумом - потусторонним миром духа. Она образуется из связи души и тела, которая сохраняется некоторое время после смерти. Получается “мост” между мирами, стежок, нитка оттуда - сюда.

- Но это же… противоречит! - сказал Коля горячо.

- Чему противоречит, сын?

- Коммунизму! Хотя нет, не коммунизму. А научному материализму!

- Ну как то, что объективно существует, может чему-нибудь противоречить, а, Коль? Это какие-то мысленные построения могут быть или не быть правдой. А то, что можно видеть, слышать, осязать - просто есть… - сказал папа, а мама перебила его.

- Вот поэтому - именно поэтому - мы вас и просили держать язык за зубами! Чтобы никто не знал, что мы противоречим. Я-то уж насмотрелась за последние двадцать лет, что с противоречивыми случается…

Она поднялась, открыла дверцу шкафа и налила себе в стакан коньяку из бутылки, которая там уже год стояла почти нетронутая.

- Ты будешь, Сеня?

Папа помотал головой.

- А как этот летум можно… осязать? - подумал вслух Коля. - Он же просто… дым, ниточки, как маленькие смерчи?

Мамины зубы стукнули о край стакана, а папа тяжело вздохнул.

- Потому что мы - летум-ке, мальчики мои. Это очень древнее слово, означающее “ходящие в смерть”. Или “по смерти”. Бывают разночтения, - он усмехнулся.

- Воронку можно заставить открыться, - сказала мама. - И войти в неё. А потом открыть изнутри. И выйти. Или не выйти. Там очень опасно. Всё как настоящее, но не настоящее. Едой не наесться, водой не напиться, реальность не удержать, она все время меняется. Есть существа враждебные, жаждущие живой крови. Есть злая магия и опасностей без счета…

- Магия? - сказали Коля и Толя одними губами, поворачиваясь друг к другу. Коля ждал, что сейчас мама засмеется - как ловко их надурила, пошутив, но мама всё не смеялась, а налила себе еще коньяку и залпом выпила. На лице ее читалось отвращение.

- А тот, за кем ты пришел в смерть, может тебя и не узнать, не вспомнить, - сказала она горько. - Некоторые сразу забывают земную жизнь, меняются страшно…

- В смысле - за кем пришел?

- Ну чья воронка, - пояснил папа, буднично, будто рассказывал, как грибы солить. - В чей летум ты входишь. Новопреставившийся.

- Значит если я зайду в морг, - сказал Толя, сощурившись, - и там на льду будет лежать мёртвый Лёшка Фукин… и над ним будет дым столбом… и через него как-то можно проникнуть в его мертвецкий мир… и там снова будет Лёшка, как живой, только меня может не узнать?

- Примерно так, - согласился папа.

- А как можно пройти в эту воронку? - спросил Коля.

И вот тут мама нервно и совсем невесело рассмеялась.

- Ну нет уж, - сказала она. - Достаточно на сегодня откровений. И вообще - тот факт, что туда можно войти, совсем не означает, что вам доведется, что этому нужно учиться и знать. Есть оно и есть. Шпагоглотатели вот умеют острые железки в горло просовывать и не умирать. Не означает, что всем надо этому учиться и делать. Ваша задача, ребята, проста - помалкивайте и живите как жили. И чтобы головой вниз никогда! никогда никуда не прыгать, слышите? Если сквозь воду дна не видно - вообще нечего туда нырять, в неизвестность!

Ужинали молча, каждый смотрел в свою тарелку, будто бы в хитросплетениях капусты и вареного лука прописаны были какие-то мировые тайны.

- Не могу, - сказала мама, отставляя тарелку. - Не лезет кусок в горло. Пойду с Илонмихалной посижу, может она щец свежих поест. Она любит мои щи…

- Ладно, спрашивайте, - сказал отец, когда мамины шаги затихли в коридоре. Он отложил ложку. - По одному вопросу каждый. Я же вижу, что вас распирает.

- А туда, в летум, можно ли с собою пронести оружие, еду, одежду? - спросил Толя. - Ну, как в поход пойти?

- А если тело сохраняется, как у товарища Ленина, значит ли это, что и воронка летума тоже не исчезает? И можно туда к нему… ну, войти? - одновременно с ним спросил Коля.

Папа крякнул, переводя взгляд между одинаковыми лицами своих сыновей.

- Я ожидал Толиного вопроса, -сказал он. - Он попроще будет и легко отвечается. Да, Толя, с собой можно взять все, что угодно. Кроме другого живого существа. А так тащи сколько унесешь - еду, воду, шашки-шахматы для развлечения на привале и оружие, чтобы себя между привалами оборонять. Я хорошо помню, как сам возбудился, когда мне про “другой мир” рассказали - но вы, мальчики, знайте главное. Мир этот чужд живой плоти. Это мир духа, и то, что мы в него умеем попадать по какому-то древнему магическому выверту, передающемуся из поколения в поколение, не означает, что тот мир нас принимает. Он пытается нас вытеснить и раздавить, каждую секунду. Там совсем иначе течет время. Там воплощаются страхи и кошмары умершего… а иногда и их тайные, стыдные, ужасные желания, которые для других людей неотличимы от кошмаров.

- Ну вот ты сказал “сколько унесешь”, - гнул свое Толя. - А если я тачку возьму и нагружу едой и оружием?

- А и нагрузи, - папа, прищурившись, откинулся на спинку стула. - Только имей в виду, что придется впрячься в нее - руки будут заняты, руками ты будешь летум гнуть, чтобы проход открыть. Или надо, чтобы кто-то другой летум держал открытым, пока ты туда будешь свой воз багажа перетаскивать. И проход должен быть достаточно большим, чтобы ты с поклажей туда пролез. А это ох, как нелегко, мальчики… Поэтому большинство нас туда никогда, никогда не входит. И дар этот наш семейный - вот как мама вам всю жизнь и говорила - просто сродни особой чувствительности. Взглянул - и дальше живешь.

Он помрачнел, будто что-то вспомнив, потом провел рукой по лицу.

- В общем, если кто обучен и нужда велика - те входят в летум налегке, с небольшим запасом воды и с оружием. И даже они не всегда возвращаются. Теперь к Колиному вопросу.

Папа повернулся к Коле, а Толька задумчиво поднял свою ложку и принялся за остывшие щи, в задумчивости подъедая даже капусту.

- Честно скажу - не знаю, - сказал папа, разводя руками. - Мне и самому было очень любопытно, сохраняется ли летум над Ильичом, но в Мавзолей я не попал, в тот день, когда у меня было время, туда не пускали. На Красной площади я побывал, конечно, но в саму пирамиду не довелось войти.

- Пирамиду? - взвился Коля. - Ну какая это тебе пирамида! Это же советское зодчество! А пирамиды были у отсталых древних египтян для их царских мумий!

- Интересный факт, - кивнул папа. - Выходит что в любой культуре, когда строят храм для мумии, получается пирамида…

Коля даже замолчал от возмущения, настолько все слова, сказанные папой, были неправильные и неуважительные.

- Над египетскими мумиями есть, - сказала мама, оказывается, стоявшая в дверях кухни. - Бесформенный дымок, очень слабый. Как темное марево. В Париже, в Лувре мы специально ходили смотреть. Не думаю, что этот древний летум был управляемым, но он точно был. Тысячелетия спустя. Кто-то мне говорил, что есть ритуал, с канопическими сосудами и магическими артефактами…

У Коли в голове будто гранаты взрывались - бум! бум!

Мама с папой на полном серьезе говорят про магию - бум!

В их семье, простой советской семье, есть способность проходить в иные миры - бум!

Существует жизнь после смерти, у всех, даже у тех, кто в нее не верил - бум!

Мама когда-то бывала в Париже - бум-бум-бум!

- Идите спать, - сказал отец.

- Но еще и восьми часов нет!

- Нам поговорить надо, без ваших назойливых и пытливых ушей.

В комнате они снова залезли на подоконник, уселись, свесив ноги, смотреть, как за холмами догорает закат, а кошка Урода слоняется по двору, обнюхивая траву и кусты и разминаясь перед ночной охотой. Быстро темнело. Вечер пах пылью и десятками соседских ужинов, что готовили по всему Химгородку вернувшиеся с работы люди.

- Откуда фингал-то? - спросил Толя, не глядя на брата.

Коля ощупал лицо - под левым глазом сильно саднило.

- Федька.

- Понятно.

- Он не нарочно.

- Понятно.

Они помолчали, потом обменялись быстрым взглядом и оба вздохнули.

- Ладно, - сказал Толя. - Пойдем проверим.

Фукины жили через улицу - дома там были еще старые, барачные, электричество им провели в прошлом году и фонари поставили, остальное было “как при царе”. От дома раздался звук удара и короткий вскрик и Коля перешел на бег. На скамейке в углу двора курили мужики, притворяясь, что не замечают, как под деревом у подъезда здоровенный мужик горой нависает над взъерошенным худым мальчишкой.

- Папа! - задыхаясь, позвал Федька. - Пап, ну… прости…

Отец двинулся на него, будто не слышал, толкнул его грудью, а когда тот стал падать - поймал за плечо и выкрутил руку за спину.

Федька закричал - страшно, низко.

- Не надо, папа!

Отец продолжал выкручивать ему руку, не говоря ни слова, и у Коли от такой жестокости кровь в голову бросилась.

- Чего ж не остановите? Не стыдно? - спросил Толя мужиков, среди которых оказался и сосед Николай.

- А стыд — не сопля, на вороту не повиснет. Чего мы к ним полезем-то? Их дело, семейное.

- И что же, Федьку теперь пытать можно?

- Ну, горе ж у Василия. Не в себе. Но не убьет уж, чего уж…

И они вполголоса стали обсуждать, может ли случиться такое, что убьет или не может - а Коля бросился через двор к Фукиным.

- Перестаньте! - крикнул он звенящим голосом, так громко, что эхо отразилось от стены. - Что же вы творите? Вы же взрослый!

- Лёшка наш друг был! - сказал Толя. - И произошел ужасный несчастный случай, в котором вообще никто не виноват. Особенно Федька. Он сам чуть не утонул!

Фукин-старший их будто и не слышал - тяжело дыша, с белыми от ярости глазами, он снова дернул Федькину руку вверх, казалось вот-вот раздастся тошнотворный костяной хруст. Федька замычал.

- Эй, Васёк, ну хорош может? - крикнул через двор кто-то из мужиков, а Коля, не в силах больше этой сцены выносить, прыгнул на Федькиного отца и стал его колотить по руке, которой тот держал сына. От неожиданности тот выпустил Федьку и повернулся к Коле, раздувая ноздри, как бешеный бык в поле. Огромный он был - ростом под два метра, плечистый, страшный. Толя встал в боевую стойку плечо к плечу с братом.

- Ну, давайте, - выкрикнул он. - Мы вам просто так не дадимся!

- Василий! - опять позвали его мужики. - Охолонись, что ли? Чужих пионеров-то не метель!

Лицо Федькиного отца исказилось, будто жестокое наваждение отступило, сменившись прежним горем и растерянностью.

- Пускай бы ты хоть пять раз утонул, ублюдок уродский, - сказал он Федьке, несильно пнув его, повалившегося в пыль, по ребрам. - Пусть бы вы все потонули нахуй, а сыночек бы мой домой вернулся. Мальчик мой маленький…

Он растер злые слезы огромными кулачищами и опять пнул Федьку носком ботинка.

- Пошел вон, ушлёпок, глаза б мои тебя не видели. Вы, котолики, забирайте его с собой, а то могу и прибить. И чтобы под крышей моей тебя больше не было, понял? С матерью твоей я разберусь. Нет у меня больше сыновей. Всё, кончились…

И он, сгорбившись и тяжело шагая, ушел в дом, а Федька сидел на грязной сухой земле и смотрел ему вслед.

- Пойдем, - сказал Коля. - Пойдем, Фука…

Мама ничего не стала спрашивать - усадила Федьку на кухне, принесла ковшик воды, марлю и одеколон, которым Коле с Толей обычно раны и ссадины промывала для дезинфекции. Они потом несколько часов воняли хвойным лесом и кошачьей мочой. Коля Федьке про это сказал, чтобы его немножко отвлечь - Федька выглядел ужасно, на роже живого места не было, из уха кровь подтекала, в глазах сосуды полопались а сам он был белее мела, даже с прозеленью.

- Нет там кошачьей мочи, - отозвалась мама, - если только вы сами ее туда не подлили.

- А запах есть, - не сдавался Коля.

- Вот, Федя, - сказала мама. - Всё обеззаражено. Зуб у тебя шатается сильно, но держится. Будь очень аккуратен несколько дней, ничего им не прикусывай. Врастет обратно.

- Есть будешь? - спросил папа Федьку.

Тот помотал головой.

- Ты сегодня хоть что-нибудь ел?

Федька помотал головой.

- Коньяку может выпьешь?

- Пусть спать идут, - сказала мама. - Это был очень длинный и ужасный день. Мне очень жаль, Федя. Очень-очень.

- Спасибо, Софья Ивановна, - тихо сказал Федька, с усилием, будто говорить заново учился.

- Вот, Федь, - Толя помялся, видно, раздумывая, не оставить ли на утро, но потом, решившись, отдал Федьке аккуратно свернутые Лёхины штаны и часы “Павел Буре”, артельные, на кожаном ремешке. Они на пляже подобрали, прежде чем домой идти. Федька взял, сказал “спасибо”. Приложил часы к уху, послушал, подкрутил завод, надел на руку. Штаны засунул под подушку и лег на пол, где ему мама постелила. Ничего на лице его не отражалось, он двигался и смотрел безучастно, механически, будто начинили его шестеренками и ремнями, а сверху Федькину кожу с рожей натянули.

Коля с Толей переглянулись, вздохнули и пожали плечами. Легли на тахту - на полу больше места не было.

- Спите, - сказала мама от двери. - Завтра будет новый день, Федя. И очень медленно, но неуклонно разбитые жизни начнут срастаться в новую форму. Живые всегда исцеляются. А мёртвые живут в их памяти и любви.

И выключила свет.

Коля думал что не уснет, так и будет лежать до утра и слушать, как дышит Фука и на чердаке топочут маленькие мышиные лапки. А вот другой звук - быстрый, тяжелый, мягкий. Кошка прыгнула, мышка пискнула, стало тихо - Коля уже спал. И проснулся резко, будто водой окатили - Федька уже не лежал кулём на полу, а сидел, глядя прямо перед собою и дыша тяжело, будто в гору забежал. Темно было, по ощущениям - часа три утра, обратно в сон тянуло мучительно и сильно.

- Ты чего, Федь? - спросил Толя, тоже просыпаясь и садясь на тахте.

- Рыба! - сказал Фука. - Сетки-то оставили в воде, да? Лёхин сомёнок там так и сидит? Помирает?

Коля тяжело вздохнул и стал натягивать штаны.

К реке бежали молча, чертыхаясь, когда спотыкались - фонари кончились и было очень темно. Красноватая луна стояла низко над горизонтом, то и дело кутаясь в облака. Стрекотали ночные сверчки, дневная жара уже испарилась с земли в высокий ледяной космос и Коля ежился на бегу. На пляже тоже было хоть глаз выколи - на речной кассе когда-то был фонарь, но лампа перегорела и очертания здания лишь угадывались на фоне ночной реки.

- Где-то здесь вроде… - сказал Толя. Коля зашел в воду по колено, щупая руками в темноте - искал веревку, которой плетеная из бечевы рыбацкая сетка была привязана к колышку на берегу. Вода была теплее ночного воздуха и ощущалось это странно, неправильно, будто мир перевернулся.

- Нашел! - крикнул Толя.

- Ты это… проверь, - попросил Федька.

- Живой он! На вот. Сам…

Толя отдал Фуке авоську с недовольной бьющейся рыбиной.

- Сейчас, - говорил Фука, - сейчас, маленький, потерпи. Вот так, хороший… Плыви давай. Расти большой, никому не попадайся больше… Давай, домой плыви, ждут там тебя, небось… Уже и не чают, а ты вернешься…

Луна вышла из-за облака и бросила на черную волжскую воду сияющую дорожку - казалось, по ней можно было убежать далеко, в другой мир, надо только добраться до края и встать на нее так, чтобы вода выдержала.

Часть 2. Самая простая старушка

1939

Толя нашел секретную книжку в январе, когда серая пурга нещадно хлестала вмерзший в берег Волги ледяной город, и казалось, что никогда больше в мире не будет ни тепла ни солнечного света. В тот день, а был это понедельник, Толя проснулся с температурой и совершенно без голоса.

- Что, совсем говорить не можешь? - как всегда строго спросила мама. Если бы хоть немного голоса осталось, наверняка заставила бы больного в школу тащиться и сипеть там на уроке родной речи про “не ветер бушует над бором”.

- Ну, немножко могу, - самоотверженно прошептал Толя на пределе слышимости, держа опухшие, болезненные голосовые связки рукой сквозь шею. Мама поджала губы, осмотрела его критически.

- Ладно, оставайся дома, - разрешила она. - Пей горячего чаю побольше. В нашей комнате на подоконнике банка меда, добавляй по чайной ложечке.

Потрепала его по голове и ушла в школу пораньше - перед началом уроков в учительской проводились летучка и политинформация.

- Ну ты хитрец! - прошептал Коля в прихожей, натягивая так и непросохшие со вчерашнего дня валенки и тоскливо посматривая на входную дверь - даже из квартиры было слышно, как за нею завывал ледяной ветер, царапаясь в дерево коготками снежного крошева. - Контрольную по истории прогуляешь! Нет бы мне вместо тебя заболеть… Или мог бы поделиться заразой!

Толя развел руками, сладко улыбаясь - вот так распорядилась удача.

Впрочем, вскоре ему стало очень худо и он даже несколько раз подумал крамольное - что предпочел бы сейчас не лежать на тахте под двумя одеялами, с отвращением хлебая остывший чай, а сидеть в классе за партой и писать про притеснения плебеев разожравшимися буржуями-патрициями. Лишь бы горло перестало болеть и красный туман перед глазами исчез. По коридору кто-то прошел, дверь приоткрылась.

- Эй, Толик, ты тут живой? - спросила тетя Люся Синицина. Толя помахал ей рукой и с напускной бодростью кивнул. Тетя Люся не поверила, зашла в комнату, поправила ему подушки, перетряхнула одеяла, уложила поудобнее.

- Горишь, - сказала она, задержав на его лбу прохладную гладкую руку. - А Илонмихална вон совсем холодная сегодня, мёрзнет. Вас бы вместе уложить, под одно одеяло. Для нормализации температурного режима.

Толя протестующе замычал - и от такого предложения, и потому что тетя Люся убрала чудесную нежную руку.

- Да шучу я, не рычи.

Она принесла холодное мокрое полотенце, свернула и положила Толе на лоб.

- Я сейчас на смену ухожу, - сказала она. - Илонмихална покормлена-напоена, тебе я стакан воды поставила на стол, и вот баночка малинового варенья - как получше станет, ползи на кухню и чай с ним пей, хорошо от простуды. Я было на столе банку оставила, да Николаша-Нидвораша наш еду приворовывать начал. Так что стереги целебный бальзам.

Толя попытался изобразить на лице сложную гамму чувств - горячую благодарность и мужественное страдание, но теть Люся не прониклась, а рассмеялась.

- Поспи, котолик, - сказала. - Полегчает.

Смех у нее, впрочем, был очень мелодичный и необидный, и “котолик” она сказала так ласково, что Толя послушался ее и крепко уснул.

Проснулся он в поту, но с отчетливым ощущением, что жить стало лучше, жить стало веселее. Выпил стакан воды, обтерся влажным полотенцем и с вареньем наперевес отправился на кухню. Ему казалось, что был уже глубокий вечер и странно было, что никто еще не вернулся. Квартира стала какой-то чужой и неуловимо изменившейся, пока он спал, будто бы кто-то перекрасил стены в слегка другой цвет, или немножко передвинул мебель. Часы на стене в коридоре, размеренно помахивая облезлым латунным маятником, показывали только два часа дня. До вечера было далеко, и возвращаться всем было еще рано. Квартира полнилась холодной пустой тишиной, только тикали часы, за окном свистел зимний ветер и под нажимом зимы поскрипывали балки крыши.

- Семь, восемь, девять, десять, - негромко, но отчетливо сказал чей-то голос, - выплывает Белый месяц! Кто до месяца дойдет, тот и прятаться пойдет!

Толя задрожал всем телом, оглушенный, будто кто-то из рупора крикнул ему в оба уха. Он оперся о стенку, пытаясь унять бешено колотящееся сердце и не уронить банку варенья из ослабевших рук. Оглядевшись диким взглядом, он с облегчением увидел, что дверь в комнату Илонмихалны была чуть приоткрыта - значит она и говорила, кому же еще! Толя заглянул в комнату - Илонмихална спала, запрокинув потемневшее, иссохшее лицо к пололку. Грудь ее под одеялом поднималась и опускалась так медленно, что кто другой мог бы и решить, что старуха умерла. Но Толя бы тогда, конечно, увидел воронку летума, так что сейчас сомнений не было, что жизнь все еще держалась за Илону Михайловну, или наоборот. В философских размышлениях, которым сильно способствовала температура и общая слабость, Толя напился чаю с вареньем на кухне и вернулся в комнату человеком чуть более бодрым и способным к развивающим видам досуга. Он припрятал остатки варенья на окне - Кольку порадовать - и прошелся вдоль книжной полки, заложив руки за спину, словно был строгим литературным инспектором, готовым распекать подчиненных. Те стояли унылым строем - всё приличное на полке было уже читано не раз.

Тогда он решил попытать счастья в комнате тёти Люси - книжек там было много, и на прошлой неделе она хвасталась новеньким томом “Жизни Замечательных Людей”, не про каких-то скучных средневековых поэтов, а про самого Руаля Амундсена. Коля с Толей сразу сделали стойку, но выжидали вежливую паузу, дозволяя теть Люсе самой ознакомиться с приключениями отважного норвежца, раз уж она за этой книжкой, почти как её герой, сквозь пургу и снежные торосы мужественно ходила на почту.

Толя вышел в коридор. У тёть Люсиной двери стоял сосед Николай и задумчиво дергал дверную ручку.

- Заперто, - сказал он печально, поворачиваясь и как бы приглашая Толю разделить тоску от того, что некоторые гражданки настолько не доверяют соседям по квартире, что, уходя на работу, запирают дверь на ключ.

Толя прищурился, показал на свое горло, потом на дверь, поднял брови. “Чего тебе там надо-то?”

- Да кое-что я собирался… позаимствовать. На время, не думай. Отдал бы конечно. Мамой клянусь - вернул бы.

Толя саркастически кивнул - “так я и поверил”. Вернувшись в комнату и испытывая острое желание прилечь, он ухватил с полки первое, что попалось под руку, и со стоном рухнул на тахту. Отдышавшись и отдохнув, он посмотрел на книжку в руке и застонал второй раз - это было самое тоскливое барахло, какое только можно представить: страшное и потрепанное дореволюционное издание: “Нефть и Ея Производныя”, велеречиво и с большим количеством ятей и твердых знаков обещавшее погрузить читателя в удивительные “физическiя и химическiя свойства” заглавного продукта, “съ 17 рисунками въ текстѣ и одной таблицей”. Как эта книжка оказалась на их полке, Толя понятия не имел - она явно обитала в высоком книжном шкафу в комнате родителей, где на верхней полке стояла справочная литература. Вставать настолько не хотелось, что Толя решил взглянуть хотя бы, что там за рисунки. Те оказались еще скучнее, чем он думал - пятнистые карты и нефтяные пласты в разрезе, с россыпью буровых скважин, похожих на прыщи. Впрочем, как раз тут Толя сильно удивился, потому что после страницы 124 (мѣсторожденiя нефти) книжка перестала листаться и снова начала только после страницы 179 (теорiя антиклиналей). Страницы между этими увлекательными главами слиплись в единый блок. Толя провел экспертизу - подергал книжку, заглянул в корешок, поковырял страницы ногтем и даже лизнул языком. Бумага пахла табаком, пылью и клеем. На вкус она была как старый башмак. Тайна заклеенных страниц терзала Толино сердце. В каком-то шпионском романе он читал, что если подержать заклеенный конверт над горячим паром, то клей разойдется и письмо можно прочесть, а потом заклеить снова. Собравшись с духом, он встал и по стеночке прошел на кухню, но там сидел сосед Николай и ел теть Люсино ежевичное варенье, намазывая его на ломти хлеба, который папа купил вчера вечером.

- Схожу, схожу я за хлебом, возмещу ущерб, - пробурчал он в ответ на Толино возмущенное сипение. - Вначале надо подзаправиться, а то без сил упаду в сугроб, заметет меня, замерзну. Как потом жить будешь, если корки хлеба голодному соседу пожалел? Как? А, котолик?

Он испытующе посмотрел на Толю снизу вверх, раздувая толстые щёки. Толя показал на хлеб и погрозил Николаю кулаком - чтобы тот не позабыл к ужину купить сайку вместо сожранной. Тот кивнул, развернул газету “Красная Звезда”, несколько недель назад забытую папой на подоконнике и, жуя, стал читать последнюю страницу.

- На фронтах Испании победоносное наступление, - сообщил он Толе, - а в Гааге - немецкая провокация. Так пишет наш корреспондент из Лондона. Этот врать не станет.

Изо рта у него летели крошки с вареньем. Толя вздохнул и отправился из кухни. Ему в голову пришла новая идея - подрезать склеенные страницы чем-нибудь очень острым, например, папиной бритвой. Конечно, он понимал, что книжка была старая и страницы, скорее всего, слиплись просто от какого-нибудь подтека. Или неряха вроде Николаши-Нидвораши лопал варенье, переворачивая страницы липкими пальцами. Но ему нравилось представлять, что в книжке на самом деле что-то спрятано - старинное письмо, тайная депеша, карта клада, который они с Колькой обязательно найдут и отдадут государству, и за это им вручат памятные значки и напишут про них во всех газетах. “Пионерский подвиг” будет называться статья.

Толя потянулся и взял с умывальника жестяную коробочку с бритвенным станком “МосШтамп”, который мама подарила отцу на Новый Год.

- А я-то грешным делом подумывал бороду отпустить! - шутливо сетовал папа, а сам - видно было - радовался. Мама строго щурилась и говорила “ну вот еще удумал!” и “борода негигиенична”, но улыбалась, а потом теть Люся завела в свой комнате патефон, раскрыв двери, и папа с мамой танцевали в длинном коридоре “Рио-Риту”, двигаясь красиво и слаженно, словно предугадывая движения друг друга. Потом теть Люся захотела танцевать с Колей, и он ей оттоптал все ноги, а Илона Михайловна смеялась в высоком кресле, в которое ее усадили, и пригубливала ежевичную настойку. А потом неожиданно раздался стук в дверь и пришел капитан Синяя Борода, весь заметенный снегом и очень веселый, и они танцевали с тетей Люсей, и с мамой, а сосед Николай так и не заявился, и очень даже хорошо без него было.

Теперь Толе папин подарочек мог пригодиться. Он аккуратно развинтил станок, вытащил лезвие и посмотрел на “Нефть” взглядом бывалого хирурга, выбирающего, где сделать на дряблом желтоватом животе пациента целительный надрез. Книжная хирургия оказалась делом трудным и неблагодарным, часы в коридоре уже тренькнули три часа дня, а он четыре раза порезался, прежде чем “Нефть” наконец открыла свою тайну.

- Ух ты! - закричал Толя (то есть издал жалкое сипение, от которого горло сразу заболело еще сильнее).

В середине склеенных страниц, именно так, как он и надеялся, был безо всякого уважения к печатному слову вырезан неглубокий прямоугольник, а в нём пряталась пожелтевшая от времени брошюра без обложки. Дрожа от предвкушения, Толя вытряс ее и открыл.

Бум! Бум! - застучала кровь в уши. Толя, закусив губу, переворачивал страницы - бумага была как папиросная, но очень крепкая, даже, возможно, ткань, а не бумага. Странички были исписаны от руки очень мелким и аккуратным латинским шрифтом, на иностранном языке, но о чем велась речь, догадаться было нетрудно - в тексте были рисунки, схематичные, но точные, талантливо вычерченные немыслимо тонкими штрихами. Воронки летума прорастали из лежащих тел - пронумерованные по типам, которых оказалось четырнадцать. Человечки летум-ке стояли перед ними и поэтапно, будто выполняя оздоровительные упражения из книжной серии “Библиотека начинающего физкультурника”, сводили-разводили руки, принимая странные позы, вызывавшие в памяти иллюстрации из учебника истории, из главы “Древний Восток”, где египетские жрецы размахивали над головой неестественно вывернутыми руками. Целая глава, судя по рисункам, была посвящена холодному оружию - кинжалы, посохи и какие-то неприятного вида дубинки, а также разные сплавы для их изготовления. Один из металлов был “gold”, а значит - проницательно догадался Толя, узнав иностранное слово - книжка была на английском языке. Коля с Толей его проходили в школе уже второй год, но особыми успехами похвастаться не могли, на устных вопросах все больше мычали, а контрольные списывали у Ленки Лейкиной - та недовольно морщилась, но позволяла.

Толя так глубоко ушел в просмотр брошюры, что даже не среагировал на звук открывшейся и закрывшейся входной двери - а тут до него вдруг дошло, что это, наверное, пришла из школы мама. Действуя быстро, словно продумав заранее, Толя захлопнул выпотрошенную “Нефть” и забросил ее на книжный шкаф, книжку про летум сунул за шиворот, под майку, а папин бритвенный станок скрутил и только собирался убрать в жестянку, как дверь в комнату начала открываться. С бритвой в руке Толя одним гигантским прыжком оказался у умывальника и, подняв морду к зеркалу, примерился притворно бриться, а когда мама вошла, то убрал бритву за спину и смущенно покраснел. Мама положила портфель на стол и посмотрела на Толю испытующе, потом улыбнулась.

- Щёки нужно намылить вначале, - сказала она. - Чтобы бритва скользила и не царапала кожу. Иначе будешь весь в крови, будто с целым выводком котят сражался. Я Семёну скажу, чтобы он вам показал, как правильно. Раз уж интерес проснулся.

Она устало села в кресло, потерла лоб белой рукой с очень тонкими длинными пальцами. Толя никогда раньше не замечал, какие у мамы красивые руки.

- Коля пошел после уроков какую-то девочку провожать, - сказала она рассеянно. - Портфель ее понёс. Джентельмен. Пурга чуть улеглась на улице. Ты как, сынок? Ты спал? Ты ел? Подойди-ка.

Толя подошел, мама ухватила его за рубашку и потянула вниз, чтобы пощупать лоб. Он подумал - тайная книжка сейчас выскользнет из-под его майки и упадет прямо маме на колени и похолодел, представляя, какие у нее станут глаза, как небо перед грозой. Но книжка осталась где была.

- Горячий ты очень, - сказала мама с тревогой. - Сейчас я отдохну немножко и схожу в аптеку за аспирином тебе, хорошо? Пойди приляг, что ли…

Глаза у нее были очень усталые. Толя кивнул ей, но пошел не к себе, а на кухню - заварил свежего чаю и сделал большой бутерброд с вареньем, отнес маме.

- Да ты тоже сегодня джентельмен, - засмеялась она, откидываясь в кресле. - Спасибо, сынок. Ты говорить не можешь и я не могу, язык не поворачивается - восемь уроков сегодня, тяжелый день. Посидим, помолчим?

Толя принес стакан горячего чаю и себе, и они сидели с мамой в натопленной комнате, пили чай и улыбались друг другу, и это было хорошо, замечательно, лучше чем все возможные магические секреты и другие миры. Толя подумал, что Колька вот сейчас уже извелся бы от стыда и чувства вины - что сидит с мамой, греется в ее тепле, а сам стащил какую-то тайну и от неё спрятал. Но, прекрасно понимая гипотетические чувства брата, Толя сам их совершенно не испытывал, он был очень практичным ребенком.

Тайна сейчас была только его, Толина. И мама только его.

Впрочем, от брата он секреты хранить никогда не мог, для этого надо было глаза прятать и взглядами не встречаться, что, конечно, само по себе сразу наводило подозрения. Уже следующим вечером после школы они с Колей вместе, чуть не сталкиваясь лбами, склонялись над страницами и щурились в крохотные буквы.

- Это же надо! - говорил Коля восхищенно. - Столько от руки написать, и так аккуратно! Прямо как средневековые монахи - они же переписывали в своих монастырях церковные рукописи, картинки рисовали… Ты прав, Толь, кажется, тут по-английски написано! Хотя некоторые слова и на немецкий похожи вроде… Где наш учебник-то?

В прошлом сентябре учебников иностранного языка на всех не хватало и Коля с Толей самоотверженно согласились получить один на двоих, новенький, только-только из типографии. Никто на иллюстрациях в нем еще не подрисовал персонажам ни усов, ни очков, ни неприличных частей тела. Впрочем, сами Ёлкины учебник этот открывали считанные разы, только когда на уроке заставляли, и был шанс, что и следующий пятиклассник получит от них книгу в первозданном виде.

Через полчаса сличения артиклей, и победоносного нахождения и перевода простых слов (был, пошёл, пил, нет) язык был определенно опознан как английский, а новоиспеченные лингвисты чуть не пойманы с поличным, в самый последний момент успев спрятать тайную литературу под подушку.

- Звон часов в коридоре слышали? - спросил папа, заходя в комнату. - Вечерний звон, бом-бом, как много дум наводит он! А думы ваши сейчас должны быть о чём? О том, чтобы побыстрее заснуть, так как завтра в школу…

Говоря, папа подозрительно огляделся - сыновей своих он знал как облупленных.

“Что-то почуял!” - сказал Толе быстрый, тут же отведенный и уставленный на папу взгляд брата. Толя постарался придать лицу сердитую задумчивость - свел брови и засопел. Папа прищурился еще подозрительнее.

- Что там у вас за книжка? - спросил он, подходя. - Школьный учебник английского? А чего рожи такие хитрые и виноватые? Какой криминал обсуждаете? Бывший или будущий?

Братья молчали. Толя чувствовал, как щеки краснеют под папиным внимательным взглядом.

- Я Тольке сказал, что мы больше не будем у Лейкиной контрольные по английскому списывать! - выпалил вдруг Коля. - Потому что нечестно это! Она мне вчера говорила, что для нее это обидно, и она считает что нас это плохо характеризует. Вот и… спорим.

Папа улыбнулся и хмыкнул одобрительно.

- Права твоя Лена! - сказал он весело, и, под Колино ворчание “вовсе она не моя, придумаете тоже, просто школьный товарищ девчачьего пола…” продолжил, - Вот я ни у кого не списывал в гимназии, хотя и не всегда легко было. И до сих пор помню и английский, и немецкий языки, хотя и редко их приходится применять, только литературу по работе иногда почитать, то-сё.

- Так ты говорить на английском можешь? - недоверчиво спросил Толя. Он понятия не имел, что папа знал два иностранных языка.

- Йес, ай кен, - ответил папа. - Ну я-то так, объясниться смогу худо-бедно, но беседу о театре или политике, конечно, не поддержу. Не то что ваша мама - она-то по-английски и по-французски щебечет свободно, даже стихи на них когда-то сочиняла. Да вы её саму спросите, - сказал папа и тут же, увидев изумленные лица своих сыновей и немножко осмыслив сказанное, кажется, о нём пожалел.

- Впрочем, - быстро поправился он, - лучше и не спрашивайте. Сами знаете как к ней с расспросами приставать. А сами старайтесь, учите язык честно, ничего не списывая и не пропуская. А если какая помощь понадобится - то, как я сказал, и я, и мама вам всегда в учёбе помочь готовы. Ну, всё, спокойной ночи. Укладывайтесь давайте, уже десять часов.

- Значит, это мамина тайная книжка, - прошептал Коля в темный потолок.

- С чего бы? Папа же тоже читать умеет, сам сказал. И старый учебник тот - явно его. Маме-то зачем нефть и ея производныя?

- Ну может они вместе спрятали.

- Зачем спрятали? И от кого?

- От нас, наверное. Ну и от остальных, конечно. Семейная тайна же.

- А сами они, думаешь, все знают? Про дым и летум, и про магию и другие миры?

- Конечно знают! По лицам видно! Только нам не говорят.

- Мне кажется - папа бы нам хотел рассказать и научить, только мама против, - прошептал Коля после длинной паузы.

Ветер завывал за окном тысячей глоток длинной зимы, которая думает, что она - навсегда, что ее не победить. Но в стылой земле набирают силу цветы и трава, чтобы, проснувшись, сбросить холодные путы, устремиться к солнцу. Засыпая под торжествующий, но уже обреченный, снежный рёв, Толя подумал, что надо бы “Нефть” аккуратно заклеить и поставить на полку, пустую. Родители вряд ли полезут книжку резать и проверять, на месте ли брошюра. Увидят - все заклеено и как было, и успокоятся.

Читать книгу, не зная языка, оказалось нелегким, очень трудоемким процессом. Коля с Толей попробовали становиться в позиции и двигать руками, как человечки на картинках, но что именно те делали, было непонятно, и гимнастика суставов братьям Ёлкиным быстро наскучила.

- Похоже, будто у них запор, - неуважительно прокомментировал Коля выражение мучительного усилия на лицах нарисованных магов. Так или иначе - нужно было прочитать подписи.

В районной библиотеке с языком Вильяма Шекспира оказалось туговато. Огромный, как строительный блок, англо-русский словарь в красном переплете лежал на “справочном столе” напротив библиотекарши и на вынос не выдавался. Работать с ним нужно было в “читальном зале”, которым этот стол и являлся. Драгоценную брошюру, само собой, из дома выносить нельзя было ни в коем случае, ни при каких обстоятельствах кроме пожара или марсианского нашествия, об этом Коля с Толей сразу договорились.

Поначалу они переводили так - карандашом выписывали по паре десятков слов в свои школьные тетрадки для английского, в самый конец, причем вразнобой. Коля записывал первое слово, Толя - второе и третье, Коля потом - четвертое, и так далее, чтобы никто, заглянувший в тетрадку, не смог бы найти смысла в последовательности. Под подозрительным водянистым взглядом толстой библиотекарши сначала Коля, потом Толя полчаса листали гигантский словарь туда-сюда, перевернуть тяжелые страницы от “apple” до “wakeful” было как отжать гирю на три кило.

Коля закашлял из-за книжной полки. Толя обернулся - библиотекарша незаметно подходила к нему со спины, явно намереваясь заглянуть и почитать его тетрадь. От нее пахло кислым потом, Толя поморщился.

- Я что, нарушил какое-то правило? - спросил он, закрывая тетрадку.

Библиотекарша пожала плечами и ничего не сказала. В белесом лице ее подозрительность мешалась с любопытством. Коля вышел из-за полки, прижимая к груди уже не однажды читанную “Швамбранию” Кассиля.

- Ну что, закончил? - спросил он Толю. - Нам задали сочинение на английском языке написать, - пояснил он библиотекарше.

- Про что?

- Про детство, - тут же нашелся Коля. - Про пионерское школьное детство, Инга Николаевна. Ви аре совиет пионерз. Ви аре хэппи. Можно мне Кассиля опять взять, перечитать охота, я быстро?

- Ну ты там сидел с таким видом, будто шпионское донесение составлял, лично для сэра Черчилля, - сказал он Толе, когда они уже шли по протоптанной тысячами ног глубокой колее между грязно-серых ледяных торосов. - Военную Тайну выдавал за бочку варенья и корзину печенья.

За такие слова Толя, конечно, слегка съездил ему по шее, но Колька был солидно утеплен шарфом и тулупом, потому только рассмеялся и пошел впереди, застегивая ранец, в который затолкал книгу и тетрадку.

Названия у тайной книжки не было, но на первой странице (да и дальше) несколько раз упоминались слова: “walkers” и “death”. Первое означало “идти, ходить, прогуливаться” и еще десяток слов. У второго значение было только одно, тяжелое, однозначное, бесповоротное.

- “Ходоки в смерть”? - предложил Толя. Коля поежился, волоски на его руках встали дыбом.

- Как-то неприятно звучит, - сказал он. - Невесело.

- Ну а чего веселиться, дело-то серьезное…

- Тем более надо полегче. Ну вот идти, ходить, шагать, гулять… Гуляльщики!

- Гуляки!

- Ага, смертельные.

- Да, так лучше!

Смертельные гуляки прогулялись и в школьную библиотеку, где Коле удалось разжиться старым словарем, который библиотекарша давно никому не выдавала и после нового года отправила в списание, только еще не успела выбросить. Колю она любила и после пяти минут улыбок и его рассказа о трудностях изучения иностранного языка с одним учебником на двоих, подарила ему словарь.

- Только никому не говори и не показывай, - наказала она, слегка краснея и поджимая губы. - Там внутри такое, такое… Хотя ты, Коля, конечно, это слово много раз видел - это просто некультурные пережитки. В общем, учите язык с братом, а словарь этот храните втайне.

- Ещё одна тайна, - вздохнул Толя. - У нас под половицей уже тайные архивы Ватикана собираются.

Впрочем, тайна словаря оказалась не особенно интересной - просто кто-то почти на каждой странице написал короткое неприличное слово, а кое-где даже и нарисовал сам объект. Неизвестный художник смело экспериментировал со шрифтами - буква “Х” была то изукрашена звёздочками, то представляла собою перекрестье в прицеле, “У” становилась то большой то маленькой, то прописной то печатной, а перекладинка над “Й” имела вид то кометы, то пистолета. На одном из форзацев Коля нашел маленькую подпись “Ф.Ф.”

- Думаешь, Федька? - спросил Толя. Брат кивнул.

- Кто ж еще. “Раззудись плечо, размахнись Фука!”

- Как он там, интересно, у тетки своей в Ленинске?

- Ну мама с теть Наташей на рынке столкнулась на той неделе. Нормально вроде живёт. Не хулиганит. Верблюдов пасти помогает.

- Верблюдов? А чего ж не слонов?

- Потому что они верблюдов там держат. Держали бы слонов - пас бы слонов, - степенно ответил Коля. - Еще два года - и в армию пойдет.

- А интересно, как там Лё…

Толя замер, не закончив фразы. Коля ничего не ответил. Молча они сидели, уставившись на страницу тканой книжки с рисунком воронки летума (”letum funnel type 4”), точно такой же, как поднималась летом над похоронной телегой. Лёхино лицо в струганном гробу было бескровным, словно вырезанным из желтоватого камня. А там, внутри своего прозрачного вихря, сам Лёха по прежнему был, бежал по летнему лугу, по зимней горке, сквозь весенний дождь, сбивающий с цветущих деревьев белые лепестки? Или тонул в реке снова и снова? Или приплывал к нему на помощь его друг-сомёнок, не зря его Федька выпустил - становился огромной чудо-рыбой, как в сказке, поднимал Лёху из воды, сажал на скользкую спину, уносил по зеркалу реки, вниз по течению, вдаль от заводских труб и низких домов Сталинграда? Не узнать было никак. Гроб закрыли крышкой, вбили в нее несколько гвоздей и опустили в свежевырытую могилу, такую на вид узкую, что казалось - гроб не поместится. Но он поместился, и его засыпали, и воронка летума медленно кружилась, соединяя холмик сырой земли с выцветшим летним небом. И Фука-старший, теперь уже единственный, стоял рядом с могилой и глядел вверх, словно бы тоже мог этот столб видеть.

Толя с Колей отдались изучению английского языка настолько самозабвенно, что преподаватель, седой и хромой, похожий на древнегреческого сатира, Иван Иванович, только удивленно улыбался.

- Чудеса творятся усердием и усидчивостью! - говорил он классу после очередной контрольной, выводя пятерки в Ёлкинских строчках классного журнала. - А ведь весь прошлый год наши Ёлкины были дубы дубами! Но вот вам, ребята, пример - нет детей, неспособных к обучению, если намерение сильно!

Ужинали они за столом в родительской комнате, потому что сосед Николай заявился с друзьями и они заняли всю кухню, распивая жигулёвское пиво прямо из бидончика, передавая его по кругу, и заедая какой-то немыслимо вонючей колбасой.

- Коммунальная у нас квартира, - заявил он на мамин упрёк. - А значит - каждый жилец имеет равное право на общие площади. Даже если живет по-пролетарски, в одной узенькой комнатушке, а не в двойных хоромах, как некоторые. А вот права ему точно такие же, как остальным, даны Советским государством!

Мама поморщилась, забрала с кухни примус, хлеб и кастрюлю вчерашнего куриного супа и разогрела ужин прямо в комнате.

- Не хочу на Николашу нервы тратить, - объяснила она Толе. - Бузотёр он никчемный.

- Теперь он будет думать, что тебя победил, - проворчал Толя, нарезая хлеб.

- Ну и пусть думает.

“Когда Илонмихална еще поднималась и ходила, Николаша был как шёлковый, - подумал Толя недовольно. - А теперь вон все больше воли берёт.”

- Николай, кстати, мне жаловался вчера что у него нож пропал - какой-то особенный, дорогущий, “медвежий нож Самсонова”, из аннглийских каретных рессор сделанный. Тебе об этом, конечно, ничего неизвестно?

Мама пристально посмотрела на Толю и он ответил честным взглядом и даже недоуменно моргнул.

Папа с Колькой пришли с мороза, румяные и голодные, все сели за стол.

- Вас Иван Иванович очень хвалил в учительской сегодня, - сказала мама, когда они ели суп. - Говорит - такого быстрого и неожиданного прогресса у учеников никогда не наблюдал. Предположил, что у вас какая-то хорошая мотивация появилась, что-то резко пробудило интерес к английскому языку.

- Молодцы! - сказал папа невнимательно. - Так держать!

Но через несколько ложек супа папина рука вдруг замерла и он, переведя глаза с Коли на Толю и прищурившись, подозрительно взглянул на книжный шкаф. Толя с трудом проглотил суп. “Нефть” давно уже была с тщательной небрежностью поставлена на полку. Папа явно искал ее глазами сквозь поведенное пыльное стекло. Нашёл, поднялся из-за стола. И тут зазвонил телефон в прихожей - так резко, что Толя вздрогнул. Кто-то снял трубку.

- Это вас вызывают, Семён Игоревич! - заглянула в комнату тетя Люся Синицына. - Я, наверное, знаю, почему - там в тридцатом цеху что-то встало, я как раз смену заканчивала, слышала. Ой, хорошо у вас тут пахнет, не то что на кухне - там теперь Нидворашино царство: махорка, мокрые вонючие валенки и пивной дух!

- Заходи, поешь с нами, - позвала мама, вставая к шкафу за тарелкой.

- Встал цех, - сказал папа из коридора. Он уже успел одеться. - За мной машина выехала, наверное на всю ночь я с вами прощаюсь. Не скучайте!

Посмотрев на Колю с Толей, он снова мельком взглянул на книжный шкаф, но тут с улицы загудел клаксон машины и, чмокнув маму в макушку, папа ушёл.

Мама с тётей Люсей увлеченно разговаривали.

- А если он проверил бы? - шепотом спросил Коля. Толя взглянул на брата с превосходством, как опытный преступник посмотрел бы на мелкого воришку, ограбившего овощную лавочку и умудрившегося обронить на месте преступления свой картуз, на котором изнутри вышито “дорогому сыночку Джонни от любящей его маменьки”.

- Всё там как было, - сказал он тихо. - Комар носу не подточит. Не будет же он книжку резать из-за одного подозрения…

- Да он и забудет уже к завтрему, - согласился Коля.

Так оно и вышло.

Книжка про смертельные гуляния оказалась практичной донельзя, будто специально писалась для двенадцатилетних мальчишек. Не уходя в ненужные теоретические дебри о природе летума или связи жизни и смерти, не отягощая читателей сложной грамматикой, книга говорила о простом и относительно понятном - например о том, какими именно движениями следовало открывать воронку типа 2 (”служанка моет высокое зеркало”, потом выдох, ладони на себя и “рыбак выбирает сети”), какие сплавы наиболее хороши для условий летума (про таинственную “панчалоху”, сплав пяти металлов, Толя никогда и не слыхивал, но и оружейную сталь книжка тоже снисходительно хвалила), про снаряжение и еду (рекомендовалась легкая растительная пища, ею же можно было обмениваться и делиться со встречными “обитателями”).

Очень хотелось применить новые знания на практике - хотя бы на летуме какой-нибудь дохлой кошки, хотя книга и утверждала, что в летум животных зайти невозможно - но “манипуляции для целей практики и достижения особого перфекционизма в технике” можно было попробовать.

- Ну где сейчас возьмешь дохлую кошку, - рассуждал Коля, почесывая за ухом Уроду - та пришла к ним в комнату и уселась, будто бы специально, послушать. - Зима же. Если даже кто и сдохнет - так из-под снега не откопаешь. На улице пробовать летум гнуть нельзя, а в дом дохлятину тащить - спасибочки, не надо нам такого.

“Можно же сделать дохлую кошку из живой!” подумал Толя, прищурившись на Уроду. Та повернулась, посмотрела Толе прямо в душу своими желтыми перекошенными глазами и медленно моргнула. Толя представил, как хватает ее и сворачивает набок безобразную голову, так что позвоночник страшно хрустит и кошачье тело безвольно обмякает в его руках, прорастая в потолок серым прозрачным канатиком летума, и стало ему вдруг так страшно и стыдно, что он тут же отдал Уроде колбасу из своего бутерброда. Та брезгливо понюхала лакомство, потрогала его лапой, но сожрала.

- Отработай! - велел Толя кошке. - Пойди и нассы Николаше в ботинки!

Урода коротко мяукнула и с достоинством вышла из комнаты, высоко задрав облезлый, в двух местах переломанный, хвост и не оглядываясь.

К концу февраля Илонмихалне стало совсем худо, она перестала вставать и мама с теть Люсей каждый день ворочали туда-сюда на кровати её тяжелое, будто каменное тело, чтобы не было пролежней, перекладывали неподвижные ноги. Коля таскал Илоне Михайловне стаканы с чуть остуженным - чтобы не обварилась - сладким чаем, разговаривал со старухой и даже иногда горшок выносил, чему Толя страшно удивлялся и понять не мог, как брат выдерживает вонь. Он сам-то даже и в комнату к ней заходить теперь чурался.

- У всех говно воняет, - отвечал Коля философски. - Живые срут. А если нет - то они умерли и их больше нету. То есть где-то в летуме получается и есть, но тут, с нами, нету. Так пускай срут. Принюхался и всё, зато человек есть!

Толя той ночью лежал, не мог заснуть. Почти против воли начал вспоминать, как Илона Михайловна, уже старая, но еще крепкая, на себе его тащила домой, когда он упал с дерева на соседней улице и вывернул лодыжку. Как они все вместе готовили еду на кухне, а потом садились ужинать, и Илонмихална рассказывала интересные истории из своего прошлого - про русско-японскую войну, когда она служила сестрой милосердия в госпитале на Южном Урале. И как в гражданскую два года числилась фельдшерицей при бронепоезде “Субботник”, и про засады белой армии, и про концерты самодеятельности, и как она один раз самого товарища Сталина видела, хотя и издалека. Вспомнил Толя и как они с Колькой были маленькими и болели корью, а папа с мамой не могли взять больничный. Илонмихайловна тогда весь свой отпуск пожертвовала, чтобы с ними сидеть. Поила их микстурой, отирала прохладной водой, а когда стало получше и мама перестала закусывать губы добела - читала им вслух книжку про Бармалея и Айболита. И даже голоса изображала, басила: “я кровожадный, я беспощадный” и скашивала глаза к носу, лишь бы мальчишки улыбнулись ей обметанными подживающей бурой сыпью, растресканными от температуры губами.

В субботу утром Коля убежал “по делам” - сказал он это, не глядя в глаза и слегка покраснев, из чего Толя методом дедукции вывел, что побежал он встречаться с Ленкой Лейкиной. Мама ушла за продуктами, у папы была смена на комбинате. Толя заварил на кухне крепкого чаю, размешал в нем ложку мёда, подождал, чтобы стакан чуть подостыл. Осторожно, чтобы не расплескать, прошел с ним по коридору, постучался.

- Как вы тут, Илонмихална?

Старуха встрепенулась - она безучастно смотрела в окно, а тут ее иссохшее лицо ожило, будто в пустой темной комнате кто-то зажег лампу.

- Коленька?

Толя насупился, покраснел - что же, Илона Михайловна считает, что только Колька способен на хорошие поступки?

- А нет, вижу, ошиблась. Ну не сопи ты так сердито. Только Толька малой толикой…

- Я вам чаю принес.

Илонмихална поблагодарила, взяла стакан.

- С мёдом! - сказала она мечтательно. - На вкус - как летний ветер над гречишным полем… Спасибо тебе, Толенька.

- Я вот чего подумал, - решительно сказал Толя, - вам, может, скучно одной быть сегодня? Хотите я вам почитаю? Книжка вот новая из серии “жизнь замечательных людей” есть, про Руаля Амундсена.

- Про полярника? Ну почитай, Толик. Я люблю полярников… любила…

Иломихална улыбнулась, кровь прилила к ее сероватым пергаментным щекам - наверное, от горячего чая. Она даже приподнялась на подушках, села с усилием, но сама. Толя открыл книгу, набрал в грудь воздуха и начал читать.

- “Во всем мире распространен взгляд, что норвежцы являются какими-то «природными» полярными исследователями…”

- Ну да, конечно, - сказала Илона Михайловна критически. - Сейчас автор, как пить дать, камня на камне от этого взгляда не оставит!

Толя ухмыльнулся и продолжал читать, а старуха - едко комментировать. Это оказалось куда веселее, чем Толя полагал, постучавшись в дверь. К едкому запаху мочи он очень быстро притерпелся и даже замечать перестал, а по ходу чтения разошелся и стал подпускать в голос то отчаяния, то храброй безрассудности.

- Эй! Крестьянин! Сведи нас к людям! Мы заблудились в горах и ничего не ели троесуток! - хрипел Толя и Илона Михайловна взволнованно прижимала ко рту морщинистую руку.

Толя закончил читать главу про пропавших лыжников и вдруг понял, что уже почти час пролетел, и горло болит от напряжения, он голоден и еще одна нужда заявляет о себе все громче.

- Ну надо же, - сказала старуха задумчиво. - Они с братом так настойчиво и долго шли к цели, а повернули обратно, не поняв, что были от нее в двух шагах… Так очень часто, наверное, в жизни бывает, Толик. Только мы о том так и не узнаём, не видим сквозь пургу… Ну беги, Толя Ёлкин, вижу же, что тебе уже давно приспичило, но ты мужественно продержался до конца главы.

Толя сорвался с табурета, как реактивная ракета. У двери он остановился, обернулся.

- Давайте я завтра вам еще почитаю?

- А давай, Толя, - согласилась Илона Михайловна с улыбкой. Лицо ее было беззаботным и спокойным, но уже отворачиваясь к двери, боковым зрением Толя увидел, как по нему пробежала тень боли.

- Чего это ты? - спросил Коля с некоторой ревнивой обидой, будто бы только у него в семье была монополия на добрые дела и пионерскую сознательность. Впрочем, брат быстро опомнился и книжку Илонмихане они стали читать по очереди. Так прошла пара недель. Старуха улыбалась им все так же, ее комментарии к жизненному пути Амундсена были все так же едки и саркастичны, но она приподнималась на подушках всё с большим трудом - тень боли делалась гуще, плескалась в глазах, сквозила в напряженности улыбки. После главы “Поиски денег” Илонмихална и садиться перестала - мама предложила закончить “литературные чтения”, но Илонмихална, кусая губы, попросила продолжать.

- Отвлекает, - сказала она. Она говорила теперь короткими фразами, будто передыхая после каждой пары слов. - Хорошо читают. Хорошие мальчишки, Соня. Молодцы вы.

Ночами она теперь стонала и Толя, просыпаясь, долго лежал без сна.

- Умирает, - прошептал Толя в темноту.

- Умирает, - отозвался брат, его невидимое эхо.

Старуха смотрела прямо на Толю, лицо ее было жестким и древним, как потемневшая от времени икона в заброшенной, полуразрушенной церкви.

- Шестьдесят восемь лет мне, Толик. Не так уж мало, конечно. Но не так уж и много - смотря с кем равняться. Поэтому и не надо никогда себя с другими сравнивать, ни в чем, понимаешь? Всегда у кого-то будет меньше чего-то, а у кого-то больше, чем у тебя есть - ума, денег, счастья, любви, знаний, смелости, силы… Ну да тебе-то что с того? Ты - это ты. Что есть - все твое, и вот с этим и надо работать и жить.

Толя насупленно размышлял.

- А ты сколько думал мне лет? - наконец, спросила Илонмихална, будто выпуская мальчишку из петли непривычно глубоких мыслей, в которую перед тем ловко поймала, как лихой американский ковбой, бросая верёвочную петлю, ловит заблудшую упрямую корову.

- Под сто, - буркнул Толя.

- Было бы мне сто, я бы, кажется, еще Пушкина живым бы застала? Или не застала бы? Ну-ка, пионер Ёлкин, ответь мне на вопрос литературный. Или математический - как посмотреть.

- А не застали бы! - победоносно ответил Толя, который как раз на прошлой неделе заучивал даты жизни солнца русской поэзии, а также его стихотворение “Узник” про то, как за тучей белеет гора. - Он бы уже год как…

И осекся - Илона Михайловна перестала его слушать, приподнялась в постели, как уже пару недель ей сил не хватало подняться и смотрела за его плечо с каким-то неистовым, детским восторгом, улыбаясь тонкими бледными губами. Толя аж на табурете подскочил, обернулся. Никого больше не было в комнате.

- Любушка, - сказала Илонмихална глубоким, молодым голосом. - Любушка-голубушка, сердце моё… А я-то уж и не чаяла. Ох, счастье-то какое, скоро уж счастье…

И, по-прежнему улыбаясь, старуха откинулась обратно на подушки, закрыла глаза и мгновенно уснула - грудь поднималась и опускалась, а вскоре раздалось и тихое похрапывание. Толя, осторожно обходя то место, откуда, предположительно, манила Илонмихалну уже полвека как мёртвая сестра, на цыпочках вышел из комнаты и отправился штудировать свою книжку про летум-ке.

Больше Илона Михайловна не просыпалась.

- Ну хоть боли больше не чувствует, - сказала мама грустно. Они с папой стояли у постели умирающей, смотрели сверху вниз. Мама прислонилась к папе, как тоненькое деревце опирается на другое, большое и сильное. Папа обнял ее за плечи, рассеянно поцеловал в макушку. Потом наклонился к старухиной руке, положил свою сверху, сжал.

- Я на работу, - сказал он, - на сутки выхожу. Так что если ты, Илонмихална, в мое отсутствие на тот свет отправишься - хорошего тебе там пути, слышишь? Светлого неба, добрых попутчиков, ровных дорожек. Не всем верь и себя помнить старайся, так лучше. А если не время еще тебе - так и свидимся завтра, я не тороплю, не думай…

Коля с Толей, как лазутчики за линией фронта, переглянулись, потихоньку отступили от двери в коридор и вернулись в свою комнату.

Илонмихална спала еще почти неделю - мама и теть Люся приподнимали ее голову и поили ее водой, нежно уговаривая и массируя горло, чтобы проглотила, но кормить и ворочать ее перестали.

- Чего уже, - сказала теть Люся. - Ей теперь покой важнее. Всё, всё.

А в четверг Толя вернулся из школы пораньше, потому что последний урок отменили, физкультурник заболел. Теплый выдался день, совсем весенний, яркий и звонкий от капели, от птичьей радости. Колька во дворе галопом помчался в уборную, видать, еле донёс, а Толя забросил в комнату свой ранец, постучался и распахнул дверь Илоны Михайловны. И замер, не веря.

Илонмихална лежала, запрокинув к пололку пустое лицо. Только сейчас, в свете весеннего солнца, Толя понял, что широко раскрытые ее глаза - светло-зеленые, как молодая листва. Рука Илонмихалны лежала поверх одеяла на груди и из-под нее прорастала, уходя вверх, в потолок, медленно кружащаяся полупрозрачная воронка.

Интерлюдия 1. Смертельные гуляки. КОЛЯ

- Что-то не верится мне, что мы в другом мире, - сказал Коля сварливо. - Если от Бекетовки на километр отойти - точно такая же степь.

- Это тут не степь, это тут тундра! - ответил Толя наставительно. - Не видишь что ли карликовые деревца и заболоченные низменности? Мы же их совсем недавно проходили по географии! Разве у нас под Сталинградом есть такие? Где?

Коля хотел нагрубить, но сдержался. По ближайшей заболоченной низменности пробежал какой-то зверек с кошку размером, но, почему-то, синий. Таких вокруг бегало много, они за полчаса видали уже с десяток, но близко они не подходили, двигались шустро, и рассмотреть их толком не получалось. Пейзаж вокруг был довольно монотонным - причудливо изогнутые деревца, толстые и некрасивые, и присыпанные снегом ползучие растения с большими мясистыми листьями. Наступать на них было очень неприятно, будто на детские ладони, в которых хрустят косточки.

- Надо бы снова попробовать, - предложил Коля. Уточнять, что именно, не надо было - сразу после того, как темное ничто перехода между мирами выплюнуло их в эту скучную тундру (стоило в другой мир за эдаким тащиться!), отдышавшись и отпустив руки друг друга, они тут же попытались открыть проход обратно. Потому что одно дело было здесь бродить, зная, что в любой момент можно выпрыгнуть обратно, поцеловать Илону Михайловну в остывающую щеку и побежать в прихожую к телефону - звонить папе на завод или маме в школу. И совсем другое - если обратно не выйти и они по дурости залезли в ловушку, и мама была права, как всегда права.

- Не могу я, - сказал Коля через несколько секунд, тяжело дыша и роняя бессильные руки. Он чувствовал, что какой-то неизвестный, никогда ранее не задействованный мускул в его теле или голове перенапрягся и пока отказывался сокращаться, требовал отдыха и оставить его в покое.

- И я не могу, - отозвался брат. Они быстро взглянули друг на друга и оба замерли, потрясенные - в широко раскрытых глазах не было ни белков, ни зрачков, только багровое марево, будто налитые кровью стеклянные шары вставили под веки.

- У меня тоже… красные? - сглотнув, наконец спросил Толя. Коля кивнул, пощупал глаза - те на ощупь были нормальными, только холодными.

- Интересно, чем же мы сейчас видим? - пробормотал он. - Зрачков-то нет…

- Появляются! - закричал вдруг Толя, ухватив его за подбородок и приблизив свое лицо настолько, что Коля услышал из его рта запах щей, которые давали на обед в школьной столовой - казалось, уже целый год назад.

И в Толиных глазах потусторонняя краснота начала расступаться, cменяясь обычной - будто брат долго плакал и усиленно тёр глаза, или же они воспалились “от грязюки” - как когда-то ворчала Илонмихална, заставляя их мыть руки с вонючим дегтярным мылом. Коля вздохнул, вспомнив изможденное мертвое лицо и украдкой огляделся - где же вы, Илонмихална? Прячетесь под кустом? Бегаете по снегу, притворяясь синей кошкой?

- Ладно, - сказал Толя деловито. - Попозже еще попробуем. А сейчас на, держи, чего это я двойную тяжесть таскаю?

Он снял со спины две котомки, грубо сшитые из армейского брезента. Коля и не видел, чтобы брат их с собою брал, а поди ж ты - наверное, это он за ними из комнаты отлучался, а вовсе не в уборную. И где только прятал?

- Погоди только, проверю, которая твоя.

В котомке у Толи были:

- Большой кусок слегка зачерствевшего ржаного хлеба (исчез с кухни позавчера);

- Три шмата сала (пропало из холодильной кладовки под окном уже давно, грешили, конечно, на Николашу, но папа не хотел ругаться, говорил ну и пусть его);

- Половина пачки чайного печенья (пропадало с кухни на прошлой и позапрошлой неделях, к большому неудовольствию тети Люси)

- Длинный нож, завернутый в тряпицу так, что виден был только острый, тускло-стальной кончик;

- Литровая армейская фляга из толстого коричневого стекла с вонючей резиновой пробкой, полная воды.

Во второй котомке обнаружился тот же набор минус нож, зато зачем-то присутствовала гнутая алюминиевая ложка, тетрадь в линейку и плохо заточенный простой угольный карандаш.

- Это если нам зарисовать тут что-то потребуется, - предвосхитил Толя его вопрос. - Ну, для науки. Как в книжке нашей картинки всякие, - он похлопал себя по груди, где под майкой и рубахой очевидно скрывалась заветная брошюра. - Я тебе положил, потому что ты рисуешь чуть лучше. Потому что у тебя терпения побольше, - добавил он тут же, очевидно, чтобы Коля не возгордился внезапно обнаружившимся художественным талантом.

- А фляги ты где добыл? Армейские же!

- Бывшие армейские. Они их начали выпускать для Красной армии заместо алюминиевых старого образца, да тут же и передумали. Стекло тяжеленное и бьётся легко. В боевых условиях - полная хреновина.

- Зачем же тогда на них переходили?

- Так дешевле же. А из сэкономленного алюминия можно самолетов понаделать.

- Ну допустим, - вздохнул Коля, щелкая пальцем по янтарно-коричневому, цвета хорошего чая, стеклу фляги. - А у тебя-то откуда?

- У цыган на барахолке купил.

- А у них откуда?

- Ну а я почем знаю, Коль? Может с ними за работу какую расплатились старыми флягами ненужными.

“Или они склад обчистили,” подумал Коля мрачно, с трудом вытаскивая тугую пробку. Вода воняла резиной.

- А нож?

Толя уклончиво пожал плечами, в глаза не посмотрел.

- Ты что же, значит - готовился? - спросил Коля. - Приходил, разговаривал с Илонмихалной, книжку ей читал, притворялся, а сам всё время подло поджидал и котомки паковал?

- Нет, не так! - воскликнул Толя возмущенно, но тут же сник, вздохнул.

- Ну понятно же было к чему дело шло. Все знали. И ты знал, и она сама знала. Я вовсе не хотел чтобы она быстрее… Пусть бы она еще десять лет прожила, или хоть все сто! Но она была как стена треснувшая, когда видно, что кусок упадёт, всем понятно, только когда - неизвестно. Не приготовиться было бы просто глупо. Когда ещё получится…

Коля, хмурясь и решая в уме сложную моральную задачку: насколько сильно нужно сейчас сердиться на брата, закинул за плечо котомку и пошел в произвольном направлении - тундра все равно была во все стороны одинаковая.

- Холодно, - сказал он, когда перестал дуться - чего уж, ему, вообще-то, тоже было интересно попробовать такую невозможность, как летум. - Лучше бы вместо ложек-ножек ты тулупы прихватил!

- Ну кто ж знал, что именно так будет, - меланхолично отозвался Толя, громко топавший позади. - Могло быть и жарко, и мокро, и нормально, на любые условия не напасешься одежды. А вообще в книжке написано, что “натура летума нам не способна причинить тру вреда” - там целая глава, только я многих слов не нашел в словаре. Но так понял, что если тебе ум говорит, что холодно, то будешь мерзнуть и можешь даже и скопытиться от таких мыслей. А если под воду например попадешь - то от паники захлебнешься, хотя вообще-то можешь и не захлебываться, если успокоишься и возьмешь себя в руки. И скажешь себе что “я тут главный, у меня власть над этой реальностью”. Так что не паникуй, Коль.

- Сам не паникуй, - огрызнулся Коля. Он книжку изучал не так уж внимательно, это Толька с брошюрой своей разве что не целовался, не надо было бы ее прятать - и спал бы в обнимку.

- Давай пожрем, что ли? - примирительно предложил брат. - Щи в столовой какие-то пустые в обед были. Да и когда он был-то, тот обед…

Они уселись на ближайшее карликовое деревце и принялись за хлеб с салом.

- Глянь-ка! - восторженным шепотом сказал Толя, показывая вниз. Мох рос ровным слоем, глубокий и мягкий, как зеленая перина, и в толще его прямо на их глазах возникали коридоры, будто кто-то прокладывал тоннели. Мелькнули серые спинки.

- Мыши?

Мышки были толстые, похожие скорее на хомяков, прехорошенькие, как детские игрушки. На каждой был надет зеленый передник с большим карманом впереди - принюхиваясь и смешно шевеля носишками, они деловито и быстро собрали в карманы крошки, которые Коля с Толей уронили, пока ели, коротко поклонились мальчишкам, опустились на все четыре лапы и опять исчезли среди зарослей мха.

- Вот это да, - сказал Коля, вдруг поняв, что улыбается.

- Чудеса в решете! - кивнул Толя, вытер губы, тщательно заткнул свою флягу притертой резиновой пробкой и поднялся.

- Ну, что Коль, готов попробовать? Я вроде отошел уже, в голове звенеть перестало. Интересно же, сколько у нас там дома времени прошло…

“…и не пора ли нам возвращаться,” - додумал за него Коля.

Книжка говорила, что течение времени в летуме сильно отличается от времени “среднего мира”, но неоднородно и сказать во сколько раз оно идет быстрее, не проверив, нельзя - “зависит от персоны умершего и консидерабли различается между ними”. Многих, особенно длинных, слов из книжки в словаре не было и Коля с Толей определяли их значение навскидку. “Консидерабли”, судя по всему, означало “весьма некисло”.

Три глубоких вдоха, “ребенок тянется за сладостью”, перенести вес на другую ногу, “девушка открывает занавес”, выдох, ладони на себя и “рыбак выбирает сети”. Напряжение в голове - будто пытаешься услышать глубокий, низкий звук на пределе слышимости, гул земной коры под тобою, которая вот-вот лопнет, выплевывая горячие протуберанцы…

“Я тут главный, - пытался думать Коля. - У меня власть… власть…”

И вдруг понял, что видит перед собою не темноватую тундру, а в хорошо знакомую комнату - облезлые, давно не крашеные серые доски пола, закрытую дверь, круглый стол, покрытый пыльной кружевной скатертью, часовой прибор на столе - фарфоровый, старый. Колю всегда удивляло, что у строгой Илонмихалны посреди стола выставлены такие легкомысленные часы, все в финтифлюшках: под циферблатом мраморная беседка с колоннами, лужайкой и фарфоровой пастушкой в розовом платье, прижимающей к груди кудрявую белую овечку с мордой чрезвычайно идиотической. А сейчас, глядя на часы из-за границы миров, он вдруг понял, что выглядит эта розовощекая девочка очень испуганно - будто прячется за колонной от чего-то большого и страшного, неотвратимо идущего к ней с зеленых холмов.

- Десять минут прошло, - гулко сказал рядом Толя. - Всего десять! Надо же! А мы тут уже часа два отираемся!

- Ну что, выходим? - осторожно спросил Коля, не глядя на брата. - Может, хватит для начала?

Ему очень хотелось продолжить приключение, но от мира летума он чувствовал давление, как под водой. И тревожно ему было совсем как фарфоровой пастушке. Вот подумать - шли они по этой тундре только пару часов, а тело гудело, будто он весь день шагал без остановки. С другой стороны, ничего этакого, удивительного и запоминающегося с ними пока и не случилось, ну разве что мыши эти странные, но подумаешь мыши в фартуках, прибежали-пискнули-убежали, тоже мне приключение.

- Ты что думаешь, нам в ближайшие несколько лет еще такой шанс предоставится? - спросил Толя, держа проход открытым, не опуская рук, хотя пальцы его начинали дрожать. - Ночью побежим к покойницкой, замок ломать и пробираться в летум какого-нибудь истопника дяди Васи, которого мы и знать не знали? Тут мы хоть с Илонмихалной может сможем - ну, проститься. Она тут где-то должна быть, она - ось этого мира и по книжке нас должно рано или поздно к ней вынести.

- Ладно, - согласился Коля и уронил руки, испытав огромное облегчение, словно отпустил что-то тяжелое и живое, что норовило вырваться и улететь, и вот, наконец, улетело. Толя охнул. Еще несколько секунд он пытался держать летум открытым - исключительно из упрямства, чтобы показать, что и без Коли может справиться, но не сдюжил, отпустил. Разрыв в воздухе летума тут же исчез, будто зарос. Будто его и не было.

- Главное мы поняли, - говорил Толя, размахивая последним ломтем хлеба, - что можем отсюда выйти в любой момент. Походим тут еще, посмотрим. Воды много, могло бы нам и на пару дней хватить. Но если за местных два часа десять минут проходит - нашего, советского времени, а мама вернется в четыре, то дольше шести часов гулять не стоит, конечно.

Под ближайшей корягой рядком стояли мыши, терпеливо держали лапки в карманах своих фартуков, ожидая, посыплются ли крошки. Коля разломал свой клеб на кусочки и потихоньку бросил им. За шесть часов он проголодаться никак не успеет - да и от давления летума его начало подташнивать. Толя же, кажется, ничего необычного не ощущал и вовсю наворачивал сало, как из голодного края приехал. Мыши, поклонившись и оживленно пища, бросились собирать Колино подношение.

- А вдруг там кто-то зайдет и увидит… ну, Илонмихалну? - спросил Коля.

Они завязали котомки и шагали к холму на горизонте. На самом деле Коля уже пожалел, что согласился остаться в летуме - мог бы сейчас не волочить ноги по траве, а чай пить на кухне. Да что там - он бы даже домашнее задание по алгебре сейчас с удовольствием сделал.

- Да кто же там зайдёт? - пожал плечами Толя. - На химкомбинате смена до шести вечера - значит ни папа, ни тёть Люся раньше семи домой никак не попадут. Николаша раньше приходит, но он скорее свой ботинок слопает, чем в эту комнату заглянет. Не, пока мама не вернулась, всё в порядке.

Коля подумал, что ситуацию, когда кто-то лежит на кровати мертвый, вряд ли можно описать словами “все в порядке”, но ничего не сказал, потому что в воздухе вдруг запахло очень странно - тополиными сережками.

- Ты чего принюхиваешься? - спросил Толя подозрительно. Он никакого запаха не ощущал, а для Коли он все усиливался, манил, обещал спокойствие родной улицы, весну после долгой зимы, радость пробуждения больших деревьев, наступление тепла. Коля шел на запах все быстрее и быстрее, вот уже почти бежал, Толя едва за ним поспевал.

- Да куда ты мчишься? - спрашивал он с нарастающим раздражением. И вдруг остановился, как вкопанный.

- Вот это да! - сказал он медленно.

Дерево было выше самого высокого дома в центре Сталинграда, выше, наверное, даже кремлевских башен. Такой огромный тополь, стоящий посреди равнины, они, конечно, дожны были увидеть за много километров, но его не было - и вдруг он возник, когда они подошли почти вплотную. В нижней части кроны листья росли уже большие, темно-зеленые, но чем выше, тем светлее и тоньше казалась зелень листвы, все больше отливала весенней рыжиной, пока совсем не исчезала в верхней половине дерева, где качались голые ветки. Под Колиным взглядом они вдруг набухли крупными розоватыми почками и тут же раскрылись, прорастая сережками. Сережки - толстые, красные, тугие - качались под собственной тяжестью. Запах стоял оглушительный, терпкий, Коля даже глаза закрыл от тоски по весне, по дому, по теплому спокойствию. А открыв их снова, увидел, что тополиные сережки уже вызрели в зеленые грозди - тысячи их набухали на ветках везде, куда ни глянь.

- Ух ты! - крикнул Толя, когда все грозди, как по команде, одновременно лопнули, раскрываясь, выбрасывая целые облака ярко-белого тополиного пуха. Нет, не пуха - снега, который тут же подхватил поднявшийся ветер, закружил, разнося по тундре вокруг, присыпая мох, сопки и карликовые деревца. Воздух звенел, сверкая, словнотысяча тысяч ладоней бросила вверх по бриллиантовой пригоршне. Коля так и стоял с открытым ртом, наблюдая за чудом, и опомнился, только когда внезапный порыв ветра вдруг бросил снег ему в лицо, забив рот ледяным хрустом. На вкус снег оказался как обычный, ну разве что чуть-чуть сладковатый, будто сахарином присыпанный. И вел себя как обычный снег - моментально растаял и проглотился, Коля и выплюнуть его не успел попытаться.

- Ты чего наделал? - говорил Толя, потрясая у него перед лицом своей драгоценной брошюрой. - Самое же главное правило, что нельзя ни есть ни пить в летуме! Особенно пить! Даже мама про это говорила!

- Ну я что, нарочно, что ли? - зло ответил Коля. Упоминание о маме его расстроило. - На колени бухнулся и напился из козлиного копытца?

- А нечего было рот разевать, простофиля!

- Отвали, Толь. Подумаешь, несколько снежинок проглотил.

На самом-то деле в голове у Коли сразу стало немножко мутиться, как после каруселей, но брату этого, конечно, показывать не стоило. Среди ветвей ему почудилось движение и он шагнул поближе, всматриваясь. Нижние ветки тополя начинались на высоте метров трёх и оттуда, из листвы, посмотрели на него женские лица - бледные, красивые, взволнованные. Тополь перестал сыпать снегом, последние блестящие снежинки легли на землю, и когда Коля пошел к дереву, за ним оставалась цепочка следов. Чем ближе он подходил, тем яснее видел тех, кто смотрел на него из тополя.

“Сирин, Алконост и Гамаюн!” - подумал Коля, который с раннего детства любил утаскивать с верхней полки и рассматривать большой серый альбом репродукций художника Васнецова.

- Гамаюн, Сирин и Алконост! - сказал рядом Толя, который каждый раз помогал ему забираться за альбомом на верхнюю полку.

Существа были размером с пятилетнего ребенка, если тот присядет на корточки. Тела их, полностью покрытые перьями, не были полностью птичьими - грудная клетка шире, ноги мощнее, мускулистее. А лица их - очень красивые женские лица, немножко восточные, с раскосыми светлыми глазами, маленькими носами и полными яркими губами - не были полностью человеческими. Перья крыльев и тел казались очень жесткими и отливали металлом, а на вытянутых яйцеобразных головах перья росли мягкие, длинные, падали на плечи, почти как волосы.

- Как у куриц оперение, - отозвался рядом Толя, зачарованно глядя на прекрасных дево-кур.

Та, что была посветлее, почти золотистой - Коля ее про себя уже окрестил Алконостом - при этих словах протяжно вскрикнула, и обе товарки закричали ей в ответ. Коля поморщился - крик был не человеческий, не птичий, а звучал скорее как музыкальный духовой инструмент, будто горло, издававшее его, было из металла, а не из плоти. Звук отдавался в Колиных костях неприятной вибрацией, напоминающей зубную боль. Рыжая куродева расправила крылья - огромные, шире раскинутых рук взрослого человека, снова тревожно закричала и снялась с ветки. Летела она не особенно хорошо, с видимым усилием, но сделала большой круг над братьями Ёлкиными, продемонстрировав острые, длинные, блестящие тусклым металлом когти на концах своих лап, каждый размером с перочинный нож.

- Ладно, ладно вам, мы поняли, - крикнул ей в ответ Толя. - Мы вам не понравились, мы сейчас же уйдем…

Он начал, пятясь, отступать от дерева, по пути пнул Колю - пойдём - и дернул его за рукав.

- Хотя мы вам никакого зла не желаем, но насильно мил не будешь, как говорится… Так-то мы тут просто ходим, смотрим…

- Пошли отсюда, - прошептал он Коле. - Видал когти?

Коля видал, но уходить ему почему-то не хотелось. Он чувствовал, что куродевы не опасны - они просто боятся, не понимают, что Коля с Толей за существа и зачем сюда прибрели. И что там, на дереве, они прячут что-то драгоценное, что будут охранять и защищать любой ценой… Он дернул рукой, высвобождая рукав из Толиной хватки.

- Смотри-ка! - сказал он счастливо, показывая рукой. - Там у них детёныши!

Два больших плетеных из прутьев и перьев гнезда были на одной ветке, на высоте пары Колиных ростов, а третье - на пару веток выше. Над краем нижних виднелись крохотные, совсем человеческие мордочки - Коля видел их очень хорошо, словно его внимание работало, как увеличительная линза, позволяя рассмотреть множество деталей.

- Совсем еще мелкие, без перьев, только пух у них… Интересно, они что же, из яиц вылупляются? - Коля, говоря, представлял себе такое яйцо - непременно золотое, как у курочки Рябы, тяжелое, тёплое, с ладонь размером.

Они когда-то, в третьем классе, проводили с Толей эксперимент - делали инкубатор из деревянного ящичка из-под чая. Они выстлали коробку тряпьем для изоляции, долго обсуждали, на каком расстоянии от печки ее надо устанавливать. Папа им принес с работы термометр, “чтобы у вас вместо цыплят омлет не вышел”. Из пяти яиц цыпленок вылупился только из одного, и того на третий день, пока они были в школе, сожрала Урода. Но ведь получилось же! Коля представил, как волшебное золотое яйцо трескается и оттуда высовывается маленькая ручка, хватается за край разлома…

- Эй, - неуважительно толкнул его Толя. - Ты чего, уснул что ли?

Женщины-птицы снова закричали - Алконост, парившая над мальчишками, выставив когти, но не спеша бросаться в атаку, повернулась и, тяжело взмахивая крыльями, полетела обратно к дереву. Девы кричали в унисон, и у Коли заболели от звука зубы и завибрировали кости. Он прищурился, пытаясь рассмотреть - что же так растревожило дивных птиц?

Один из птенцов, пытаясь рассмотреть Колю с Толей получше, перевесился через край гнезда и теперь, пища, сползал вниз. Алконост не успела к нему на какие-то полсекунды - малыш сорвался и полетел вниз. Коля, не думая, прыгнул вперед - как во сне, твердо уверенный что успеет, что иначе и быть не может, чувствуя, как натягиваются и протестуют мышцы и сухожилия. По законам физики не мог успеть, но время замедлилось и он в прыжке поймал маленького в ковшик из ладоней. Пальцы онемели, пятки загудели от удара о землю.

Ребенок-птенец был очень горячим и странно тяжелым. Тельце размером в пару ладоней покрывал густой серый пух, только на голове росли перья, короткие, жесткие, совсем непохожие на волосы. Крыльев тоже еще не было - были руки, короткие, трехпалые, с острыми коготками и широкой кожистой складкой от локтя до подмышки.

- Привет! - сказал Коля, поднимая птенца к лицу и приветливо улыбаясь. - А ты, кажется, девчонка!

Круглое, большеглазое детское личико птенца исказилось страхом, рот открылся, показывая мелкие острые зубы. Все три взрослые птицы, страшно крича, летали над ними, примериваясь ударить выставленными металлическими когтями. Сильнее всех волновалась даже не мать птенца, а очень бледная лицом и почти черная оперением птица, Коля ее назначил “Гамаюном”.

- Кусит! - предупреждающе крикнул Толя, который выставил над головой подобранную тут же толстую палку и, тыкая ею в воздух, пытался обороняться от летающего врага. В другой руке он держал нож, и оказался это “сверхпрочный медвежий нож тульского мастера Самсонова”, горячо оплакиваемый последнюю пару недель соседом Николаем, главная его семейная драгоценность. Коля прищурился с укоризной - пусть Николаша не образцовый пролетарий, но красть нож уж совсем не по-пионерски!

Кроха таки укусила - не особенно больно, будто птичка в отчаянии клюнула и кожу клювиком пробила, но тут же перемазалась выступившей кровью, облизнулась длинным, нечеловеческим языком. На крохотном личике отразилось глубокое удивление, малышка запищала так громко и тонко, что у Коли уши заложило, а брат рядом скривился и выставленный вверх нож дрогнул в его руке.

- Эй! - сказал он птенцу недовольно. - Чего ругаешься? О землю бы ударился - переломался бы, уж сколько мы таких повидали, и голубят, и воробьят. Даже как-то раз дятел маленький из дупла выпал. Всех Урода подъела…

- Это она, - поправил его Коля. - Девочка!

- Да мне наплевать, раз орет и кусается. Грубиянка!

Но девочка-птенец,очевидно, крикнула взрослым птицам что-то осмысленное и успокоительное, те прокричали в ответ - три слаженных тромбона, и сели на нижнюю ветку, рассматривая мальчишек, будто что-то новое про них узнали и перестали бояться. Девочка опять слизнула каплю Колиной крови и улыбнулась ему красным ртом. Села в ладонь, плюхнувшись на мягкую попу. Стало тихо - только пищали в высоте тополя остальные птенцы. Над краем девочкиного гнезда виднелись еще две мордашки, над соседним - четыре. Из верхнего гнезда никто не пищал, не выглядывал, от этого сердце Колино укололо булавкой недоброго предчувствия.

- Надо бы её обратно поднять, - сказал он Толе, отводя глаза от пустого гнезда. - У этих… матерей-то, видишь же, когти. Им не ухватить так, чтобы не поранить…

- Ну, давай же, пошевеливайся! - крякнул, выпрямляясь, Толя, когда брат залез ему на плечи. Коля пошевеливался, но с трудом удерживал равновесие на своем шатком и недовольном постаменте, одной рукой держась за кору тополя, которую так и хотелось назвать “шкурой”, потому что под жесткими древесными пластинами чувствовалось биение огромной жизни.

- Что-то ты разъелся что ли, или у тебя пудовая гиря в кармане? - ворчал Толя, - последний раз я тебя поднимал - легче было!

- Это ты разнежился и ослаб мускулатурой, - парировал Коля, даже не задумываясь, по привычке. Его-то все мысли сейчас были - до гнезда дотянуться. Девочка-птенчик сидела в его ладони смирно и так доверчиво, что у него даже в глазах щипало, когда он на нее смотрел - такая уж она была прелестная.

Толя под ним, полностью выпрямившись и тяжело дыша, сделал шаг, другой - и Коля, наконец, смог дотянуться до ветки и края гнезда. Вытянулся, подсадил девчонку - та взобралась по его пальцам неторопливо и неохотно, будто не желая заканчивать приключение. Ее собратья пищали в гнезде, подпрыгивая от нетерпения и сами едва не вываливаясь за край.

- Но-но! - строго сказал им Коля. - Ну-ка от края подальше кыш! А то допрыгаетесь!

Птенцы, корча недовольные гримасы, послушались его, словно поняли, подались назад. Взрослые наблюдали за ними, склонив головы - лица их были строги и спокойны, только тёмная, Гамаюн, хмурилась и уголок ее рта подергивался. Она была, пожалуй, самая красивая, и в профиль походила на маму. Когда девочка-птенец надежно утвердилась в своем гнезде, птица коротко вскрикнула и посмотрела Коле прямо в глаза, так что у него голова закружилась, будто темная воронка летума подхватила его и понесла вверх, вверх по тополю, к пустому гнезду птицы Гамаюн. Он понял, чего от него хочет женщина-птица.

- Толь, я сейчас это… - крикнул Коля, примериваясь к ветке над собою, - тут такое дело… посмотреть надо, ты так что не бухти, лады?

Он сосредоточился, присел, оттолкнулся от плеч негодующе крякнувшего Толи и прыгнул вверх. Знал, что ухватится, сомневался только - выдержит ли ветка? Та хрустнула легонько, совсем как пальцы хрустят, если потянуть. Брат внизу не удержался на ногах от его толчка, сел на землю и забухтел громко, но без злобы. Коля усмехнулся, напряг мускулы, выгнулся и бросил себя на следующую ветку, выше. Получается, не зря Иван Семеныч, школьный физкультурник, их уже два года истово готовил к нормативам ГТО.

“Вот исполнится вам, Ёлкины, по четырнадцать мальчишеских лет - и золотой значок, считай, у вас в кармане. Тогда мне спасибо и скажете, а сейчас сверлите меня злобными взглядами своими, сколько влезет. Ну-ка давайте мне, ребятки, еще по десяточке!”

Коля подтянулся, лег на широкую ветку животом, тут же поднялся на ноги, балансируя, как акробат в цирке, внизу - метров десять.

“Под куполом цирка артист Николай Ёлкин исполняет смертельный номер, публика замерла!”

Далеко внизу публика со свистом втянула дыхание, но ничего не сказала. Шаг, другой - не думать о высоте, дерево не даст упасть, тополь пророс в него, Колю, ему теперь здесь ничего не страшно. Он прошел до самой развилки ствола, присел рядом с гнездом - пустым, разоренным. В нескольких местах аккуратно сплетенные прутья были выдраны, будто кто-то грубо ломал руками огромную корзину. Кора дерева вокруг гнезда, изрубленная, словно топором, уже подживала, зарастая уродливыми толстыми шрамами. Тут и там гнездо было измазано подсыхающей ярко-розовой жидкостью, кровью, не похожей на кровь.

- Что же тут случилось? Беда? Точно беда! Но какая же?

Гамаюн облетела круг вокруг тополя и села на ветку рядом с Колей. От нее пахло раскаленным металлом и волнами шел жар, как из печки. У Коли от её близости в глазах начало темнеть, в животе - крутить, а в ногах тут же задрожали какие-то поджилки. Он покачнулся, присел, ухватившись за гнездо. С удивлением он понял, что оно не было свито в развилке этой толстой ветки, а росло из нее, было частью дерева.

- Не приближайся, - прошептал Коля птице. - Пожалуйста. Мне… плохо, когда ты близко.

Гамаюн грустно кивнула и отлетела на другую ветку, подальше. Отвернулась вполоборота, вздохнула, глядя куда-то вдаль. В глазах у нее блестели слезы и Коля вдруг заметил, что часть перьев у неё взъерошена и поломана, а на щеке подсыхает розовым глубокая царапина.

- Эй, слезай давай, - забеспокоился снизу брат. Коля кивнул, перескочил ниже, ниже, повис на руках, спрыгнул вниз. Почва под ногами мягко спружинила.

- Думаю, что у нее беда, у этой, ну… Гамаюн. Смотри, какая она грустная. У нее гнездо разорено, его нарочно ломали, - и Коля вдруг почувствовал, вспомнил: боль дерева, удары черного топора. Руки карабкаются, цепляются, не стряхнуть, будто осы сели на кожу и ползают колючими лапками. Ужалили! Маленькие, беззащитные, любимые - их хватают, их бросают, их запирают в темноту! Уносят, похищают, их больше нет, нет, стынет пустое рваное гнездо, засыхает кровь, зарастает кожа…

- Их украли, - сказал Коля потрясенно. - На птиц напали. На дерево залезли. Птенцов, всех троих, утащили куда-то, помятых, но живых…

Толя смотрел вверх, на птиц, размышляя.

- Ну и как, чем мы им помочь-то можем, по-твоему, Коль? Эти, куродевы вон летают, гудят, когти у них здоровенные. И сами они волшебные. И друг за друга, видать, горой. А и то птенцов не отстояли. А мы? Мы с тобой - обычные школьники. Пусть даже и сильные, умные, и так далее, ну сам знаешь… Но безоружные.

- Во-первых, оружие у нас есть, - сказал Коля. - Ты у Николаши нож спёр, хороший нож, медвежий, семейную его реликвию.

- Я ж верну, - покраснел Толя.

- Во-вторых, - сказал Коля, - мы - советские пионеры. Мы не можем отворачиваться от бед и несправедливостей. И, - он сглотнул, потому что сказать это было ему непросто, - мы с тобой не “обычные школьники”. Мы - летум-ке. Мы стоим посреди Долины смертной тени, ты что, не понимаешь? У нас тут сила!

И он замолчал, чтобы была пауза, чтобы брату лучше думалось в тишине. Над ними скрипнул тополь, хоть ветра и не было. Чудо-птицы тоже молчали.

“Тихо, как в гробу,” - зачем-то подумал Коля и чуть не рассмеялся.

Пахло тополиными сережками и ржавчиной.

- Ладно, - секунд через сорок сдался брат.- Пойдем поищем этих птенцов. Не то чтобы у нас тут план какой-то был, да? Просто слоняемся. А тут, раз уж беда у… нечеловека, отчего бы не глянуть, может и правда получится помочь. Только этих, преступников, наверное уже и след простыл?

- Что бы ни случилось - случилось недавно, - сказал Коля задумчиво.

- Тебе-то почем знать?

- Кровь в гнезде еще мокрая.

Птицы протяжно закричали. От этого металлического звука заболели зубы и горячо запульсировали глаза, будто Коля провалился разом во все трубы духового оркестра, играющего вступление к какой-то очень страшной симфонии. Тишина после показалась оглушительной.

Птица Гамаюн, расправив крылья, тяжело снялась с ветки и медленно, низко полетела от тополя, то и дело оглядываясь на мальчишек.

- Нам за нею надо, - сказал Коля торопливо. - Она нам покажет, куда. Я ее вроде как, знаешь… понимаю.

- Понимает он, - пробурчал Толя. - Нажрался снегу, теперь всех он тут понимает…

Толя перехватил свою палку и они пошли за птицей. Птенцы пищали им вслед из своих гнезд, палец, который укусила пушистая малышка, горячо пульсировал.

Гамаюн летала над ними кругами, но забирала всё время одном направлении, к невысоким холмам, хотя Коля уже знал, что пейзажи летума обманчивы. Направляясь к холмам, они могли выйти и к морю, и к лесу, или вовсе оказаться на Крайнем Севере.

Шагали быстро и молча. Толя был сердит, то ли на брата, то ли на птиц, но скорее всего на себя самого. А Коля странно себя чувствовал, будто в горячечном сне, который всё глубже засасывает, как болото, а маме потом приходится тебя трясти и кричать, чтобы просыпался и пил горькую микстуру. Шли они, наверное, целый час или полтора, но уж никак не меньше получаса или пятнадцати минут. Ничего особенно интересного вокруг не было, всё та же слегка лесистая тундра. Ещё раз Коля услышал запах тополиных сережек и почувствовал невдалеке серебряный тополь - не тот, с птицами, а другой, совсем еще молодой. Подойди к такому, обними ствол - и и врастешь, одеревенеешь, сольешься с великой жизнью. И не будет для тебя больше ни горестей, ни смерти, никогда, до конца времен: только спокойные, медленные мысли, чувство принадлежности и покоя. В жестких жилах будет медленно двигаться прозрачная серебристая кровь, а однажды весной в ветви прилетят гнездиться юные прекрасные птицы и споют ему, тополю-Коле, свои трубные ангельские песни…

Колины ноги уже было начали забирать влево, разворачиваться к невидимому дереву. Но Гамаюн резко закричала над ним и наваждение исчезло, оставив вместо себя вкус металла во рту и головную боль. Он встряхнулся и понял, что они всё же вышли к тем холмам, куда шли, и сейчас придется карабкаться по довольно крутому каменистому склону.

- Коль, - сказал Толя, останавливаясь и оглядывая его с ног до головы, будто подозрительно синюшную свиную ногу на базаре. - Слушай, может ну его? Пусть они тут сами разбираются? Пойдем домой,Коль? Ну же? Ты же хотел!

Он потянул брата за рукав и в голосе его прорезались просительные нотки, какие Коля за всю жизнь считанные разы слышал.

“Нет!” ответил он взглядом.

“Ну и дурак!” полыхнули Толины глаза. Они отвернулись друг от друга и полезли на холм, над которым устало, тяжело парила огромная черная птица.

На вершине врастал в землю боком серый камень с Колю ростом, совершенно кубический, будто гигантская игровая кость с гранями, побитыми непогодой и проросшими мхом и каким-то неприятным пурпурным лишайником, похожим на кожные язвы.

- На таком должно быть расписано, что мы потеряем, если пойдем направо, налево или прямо, - сказал Толя, панибратски похлопав камень по ребру, избегая, впрочем, пурпурных участков. - Коня там, осла, невесту, жизнь, всего уж не упомню.

- У Ильи Муромца было, что налево пойдешь - коня потеряешь, - наставительно сказал Коля, у которого память на подробности в книжках всегда была получше. - Направо пойдешь - жизнь потеряешь…

- Ну, чего замолк? А прямо? Нам-то “прямо” надо, наверное, под горку, в туман.

- А прямо пойдешь - жив будешь, но себя позабудешь, - тихо закончил Коля.

Туман впереди, в ложбине под холмом, колыхнулся в их сторону безо всякого ветра, будто большая плотоядная амёба почуяла добычу. Коля сказал себе, что это всё его воображение, что туман выглядел вполне безобидно, просто облако опустилось в ложбину, он такое в холмах за Бекетовкой много раз видел. Но, конечно, лучше было бы его обойти, не спускаться с холма, а пройти по бровке…

Гамаюн снова крикнула - на этот раз совсем горестно и безнадёжно. Она пролетела круг над туманом, старательно не касаясь белёсой облачной прохлады, опустилась на плоскую вершину камня.

- Она на маму похожа лицом, - неохотно сказал Толя и тут же отвернулся, уставился в сонную лощину.

- Нам туда, вниз, надо идти? - спросил Коля у птицы, уже сам зная ответ. Да, то, что они ищут - в тумане. Нет, она не сможет дальше с ними лететь. Боль не важна, но она сойдет с ума, а потом навсегда растворится в тумане, и он станет еще опаснее. Да, и сейчас там очень опасно, но они - хэ-каа, еще молодые, но уже сильные детёныши, к тому же двойные, так что могучие вдвойне.

- Надо спускаться, - сказал Коля вслух, совсем не чувствуя своей предполагаемой мощи, но надеясь, что птица права, а не ослеплена горем потери и своей надеждой. - Нам самим. Гамаюн дальше не может.

- Ну и как мы узнаем, куда идти? - резонно спросил Толя.

- Не знаю…

Птицедева смотрела в туман, прищурившись. А потом вскрикнула коротко и пронзительно, наклонила голову и резко, решительно вырвала зубами перо из груди, там где у человека было бы сердце, а у птицы Гамаюн - кто знает. Из-под оперения потекла кровь - ярко-розовая, она словно светилась в сероватом воздухе. Птица чуть постанывала от боли, глаза ее стали красно-розовыми, наполнились слезами. Отдышавшись, она выплюнула перо - большое, черное, словно воронье, и оно взлетело само по себе и закружилось в воздухе перед мальчишками.

- Вот как, - сказал Толя, не сводя с пера взгляда. - Ну, теперь не заблудимся.

Он решительно шагнул к камню, потянулся и ободряюще похлопал Гамаюн по когтистой лапе. Та повернула к нему мокрое от слёз бледное лицо.

- Мы постараемся, - пообещал ей Толя. - Я обещаю. Ты это… только не плачь, лады?

- Пойдем, - сказал Коля и потянул брата в туман. Перо дёрнулось и полетело вперёд, словно подхваченное потоком невидимого ветра.

- Гляди-ка! - через пару минут спуска Толя, принюхиваясь, показал на перо. Его края тлели, будто натираясь о туман. Пахло горелым волосом и сваркой.

Туман притом оказался не особенно и густым, видно было вокруг на пару десятков метров. На Волге поутру и погуще бывают, такие, что руку вытянешь - а ладони не видать. С холма они спустились быстро и пошли по ровному, почва стала мокрая, как на краю болота. Под ногами пружинил мох, тут и там росли большие, осклизлые коричневые грибы, похожие на мёртвые младенческие головы. Пару раз под ногами начало было хлюпать, но перо тут же забирало в сторону еще до того, как Толя успевал мрачно предположить, что то ведет их в трясину. Становилось жарко, они часто останавливались, чтобы приложиться ко своим флягам. Вонь резиновой пробки казалась якорем из нормального мира, напоминанием, что где-то, на расстоянии вытянутой руки и напряжения воли, остался привычный, домашний мир, где для Красной Армии заказывают неправильные, вонючие стеклянные фляги, а потом их воруют со складов цыгане и продают на базарах.

- Долго еще идти, интересно?

- А я почем знаю? - злобно огрызнулся Коля, который с каждым шагом уставал всё сильнее и сжимал зубы, чтобы идти дальше.

Но перо, будто услышав их, замерло в воздухе, повисело секунд десять и вдруг резко упало вниз и вонзилось в мох, словно оперение ушедшей в землю стрелы. Из глубин облака послышалась дрожь множества шагов, приближалось что-то большое и тяжелое. Туман вздохнул недобро.

- На-ка вот, - сказал Толя и впихнул брату в руку тяжелую палку - кость от кости тополя. - На всякий случай…

Из тумана вышел караван.

Путешественники ехали на толстых грязно-белых коровах и облачены были в одёжу из тусклой черной ткани, очень гладкой, без складок и швов, будто бы их окунуди в глубокий чан "нефти и ея производных" и черная пленка застыла на их коже. За всадниками трусила стая ярко-рыжих крупных лисиц, очевидно, обученных и послушных, потому что они остановились, когда остановился караван. Было черных караванщиков ровно тринадцать человек числом, все мужского полу и неказистой наружности, с лицами простыми и недобрыми, будто у грузчиков на рынке - так подумал Коля и тут же укорил себя за пренебрежительность к товарищам по пролетариату.

Караванщики смотрели на мальчишек с высоты, смотрели и их коровы - равнодушными лиловыми глазами навыкате, в которых ничего не отражалось. Никто не двигался. Наконец, Толя шагнул вперёд, прочистил горло и зачем-то неумело поклонился незнакомцам.

- Гуд дэй ту ю, - сказал он торжественно и громко. - Ви лост. Ю гоу вэри?

Коля сначала удивился, что брат обращается к аборигенам на английском, но тут же увидел в этом железную логику - раз книжка про летум была так написана, так может и тут все только на этом языке понимают? Но на всякий случай он решил и русский проверить. Только кланяться не стал - не пристало советскому пионеру спину гнуть не пойми перед кем. Да и вообще.

- Доброго вам здоровья, - начал он, - товарищи… путешественники. Мы с братом пришли… издалека, но в тумане заблудились и не знаем, куда теперь идти. Не поможете ли вы нам… добрым советом?

Товарищи путешественники по-прежнему молчали, рассматривая мальчишек из своих сёдел. Не спешили раздавать добрые советы. Коля заметил вдруг, что у каждого к приструге подвязана была крупная и тяжелая деревянная палица, утыканная неровными, но острыми на вид осколками черного блестящего камня или стекла.

Один из всадников, рябой и наголо бритый, резко наклонился к уху старика, что ехал первым, и что-то ему зашептал. Коля дёрнулся от неожиданности и ухватился за свою палку-посох, до боли сжимая дерево, готовый дорого продать жизнь, свою и Толькину. Но старик просто рассмеялся, и через пару секунд вся компания взорвалась хохотом. Караванщики что-то говорили друг другу, показывая на Колю с Толей, но слов было не разобрать за раскатами громового и довольно обидного смеха. Отсмеявшись и утерев слезы, старик махнул рукой и люди на коровах отправились дальше по склону, не обращая больше на мальчишек ни малейшего внимания. Очень быстро караван растворился в тумане. Лисы уходили неохотно, оглядываясь на Колю с Толей, щеря мелкие острые зубы и помахивая хвостами, будто заметая невидимые следы в воздухе.

Коля так и стоял, подняв свою палку и ошеломленно глядя им вслед, пока его не ткнуло сквозь одежду снова взлетевшее в воздух темное перо.

- А мама сказала - они все тут будут хотеть нас убить или на худой конец искусать и кровь выпустить. А мы им, кажется, до фонаря!

- Мама всегда продумывает самые плохие варианты любой ситуации, разве не понятно? Контрольную плохо напишешь - скатишься на двойки и потом всю жизнь будешь дворником; на стене в школьном сортире будешь рисовать - сразу из пионеров вылетишь; на речку пойдешь плавать - потонешь непременно...

Толя запнулся, вспомнив прошлое лето, покраснел, побледнел, откашлялся.

- Ну иногда она и права бывает, чего уж… Да отстань ты!

Коля удивленно к нему повернулся, подняв брови.

- Тьфу, да это я не тебе, а дурацкому этому перу! Тыкает меня в затылок. Я понимаю, что ему нужно, чтобы мы этих мужиков догнали и с ними сразились, но их слишком много, они верхом и вооружены. И лисы еще эти их…

- Зачем нам с ними сражаться? - недоуменно спросил Коля.

Брат почесал в затылке, отмахиваясь от снующего вокруг пера, как от надоедливой черной осы.

- А ты не видел, что у рябого-лысого к седлу было приторочено? - спросил он задумчиво, глядя туда, где исчез караван.

- Палица же!

- Это справа. А у левой его ноги висела клетка из прутьев, большая, как ведро перевернутое. Сверху тряпицей привязана была, а внутри что-то мелкое шевелилось и попискивало…

Караван людей в черном уходил все глубже в туман, а Коля с Толей преследовали его. Перо летело на уровне их глаз ровно, не сбиваясь, края его по-прежнему подгорали и воняли палёным, но при этом меньше перо не становилось и лётных качеств, по-видимому, не теряло.

- Времени уже много прошло, - сказал вдруг Коля. - Там, наверное, уже мама вернулась с работы. И гадает - где мы с тобой, куда подевались?

- Ну если пришла и нашла ИлонМихалну, то ей сейчас не до нас, - резонно ответил Толя. - Звонит в милицию, фельдшерам, на кладбище идти надо договариваться. Дел много, а мы мало ли где можем быть?

- Да уж.

Вокруг делалось всё жарче, будто из марта они шагали прямиком в раскаленный сталинградский июль.

- Думаешь, ей не придёт в голову, что мы… ну, ослушались и сюда? - с некоторой надеждой спросил Коля. Мысль о том, что мама или папа могут, ежели чего, додуматься, примчаться и выручить, была страшноватой, но бодрящей.

- Не, - успокоил его брат, - я там вообще-то на столе нашем записку оставил, что мы в школу вернулись, с Иваном Семёнычем нормативы ГТО отрабатывать. Подумают, что мы ранцы бросили, переоделись - и обратно. До вечера не хватятся.

- Хорошо, - упавшим голосом обрадовался Коля и остановился попить водички. Жара вокруг стояла уже совсем невыносимая, а вода во фляге ничуть не нагрелась. Плескалась, холодная, будто фляга эта так и лежала в котомке в плохо протопленной квартире барачного дома, рядом с мертвой старухой.

Туман вокруг становился все светлее и тоньше, убирал от глаз слои кисейной тюли, показывал, что прятал за ними.

- Ух ты! Фонтаны?

- Гейзеры! Как на Камчатке! Вот это да!

- Сколько же их тут?

- Ну вот заодно и посчитаем, как мимо пойдем - перо-то наше вон, в самую гущу полетело. Главное помни, - Толя остановился, посмотрел брату в глаза и хлопнул по плечу, - нам тут ничто не может причинить настоящего вреда. Только еда и питьё. То, что мы сами можем в себя впустить. Остальное - в нашей власти, да?

- Да, - с притворной уверенностью и пионерской бодростью ответил Коля.

Все камни в долине были разноцветными и полупрозрачными, как негранёные самоцветы - рубины, изумруды, сапфиры.

- Эй, Колька, а как драгоценный камень называется, если он желтый?

- Цитрин вроде?

- Вот глянь-ка, цитрин размером с грузовик!

Из-под камней били в белое небо фонтаны сияющей, прозрачной воды - солнца видно не было, но яркий свет дробился в каплях, окрашивался самоцветами, разливался в воздухе. Красиво было так, что Коля иной раз делал шаг и забывал, что надо делать следующий, замирал, не дыша. Каждый гейзер извергался несколько секунд - вода взлетала вверх, но подземный напор иссякал и она шлепалась на яркие камни, рассыпалась в горячем воздухе сияющей сладкой пылью. Невозможно было её не вдыхать, не слизывать с рассохшихся от зимней сталинградской стужи и февральских ветров губ.

- Эй, Колька, - тряс его брат, - ну-ка рот закрой! Вот чёрт, только приоткроешь, а вода сразу просачивается! Ну мне-то ничего, а ты уже снегу нажрался! Да не облизывай ты губы!

Коля рассмеялся - придумывает брат глупости! Свет вокруг был яркий и прекрасный, очень счастливый свет. В облаках водной пыли мелькали радужные, сияющие видения, в их мерцании Коля даже музыку стал слышать. Тётя Люся Синицына танцевала с каким-то высоким и стройным гражданином, одетым в черный шелковый фрак - он танцевал очень хорошо, и его рука уверенно лежала на тётьлюсиной талии. Волосы у танцора были точно такого же цвета, как у самого Коли и блестели от бриллиантина. Тетя Люся подмигнула Коле поверх шелкового мужского плеча. Мама тоже танцевала - с папой, улыбалась ему, откинув голову. Тяжелые ее рыже-русые волосы волнами падали на плечи, так она их никогда не носила, всегда, даже дома, собирая в строгий узел на макушке. Родители утанцевали за огромный зеленый камень и оттуда вдруг вышла Ленка Лейкина, не такая, как обычно в школе или на летних каникулах, а нарядная, веселая. Тёмные волосы распущены, как у мамы, короткое тонкое платье - как ночная сорочка, а коленки не разбитые, исполосованные подживающими царапинами и цыпками, а белые-белые, гладкие.

- Привет! - сказала она Коле. - Может, давай и мы с тобой потанцуем?

- Я не умею, - хотел сказать Коля, но не смог раскрыть рта - казалось, кровь его нагрелась до точки кипения, губы казались распухшими, внизу живота что-то горячо пульсировало. Но Ленка его каким-то образом поняла, будто мысли услышала.

- Ну и что же, что не умеешь, - сказала она. - Я тоже не умею. Заодно вместе и научимся, да же?

Она протянула руку и погладила его по щеке. Коля застонал.

Приятное чувство исчезло, когда из-за ближайшего сияющего валуна выскочили темные, угловатые тени и набросили Коле на голову здоровенный пыльный мешок, внутри которого пахло портянками, навозом и, почему-то, мужским одеколоном “Тройной”.

Интерлюдия 2. Смертельные гуляки. ТОЛЯ

Мир качался.

От качки тошнило.

Всё тело болело, дышалось с трудом.

Было очень холодно.

Толя открыл глаза и увидел грязноватый коровий бок. Клетка, в которую его упаковали, болталась на длинной жерди между двумя давешними чёрными всадниками, закрепленной позади сёдел на костистых задницах их коров. С каждым шагом клетка раскачивалась туда-сюда, как ополоумевшая качель, а стеклянная фляга в котомке за спиной неприятно вдавливалась Толе в левую почку.

“Клетка” была, пожалуй, неправильным словом, так как никакого расстояния между стенкой и пленником не подразумевала. Толя был в позе эмбриона засунут в плетеную из прутьев авоську и та держала его крепко, рукой не двинуть, ногой не пошевелить, только шея поворачивалась. Толя завертел головой в поисках брата и увидел его позади, как собственное отражение - мальчишка, стиснутый грубой плетёнкой из прутьев, болтающейся на жерди между двух равнодушных коров в полуметре от каменистой, присыпанной снегом земли. Глупый зверёк, отловленный чёрными караванщиками. Глаза у брата были закрыты, голова безвольно запрокинута.

- Коля! - позвал его Толя. - Колька! Ну же!

Воздуха в стиснутой груди было мало, громко кричать не получалось. Коля не реагировал, зато к Толе наклонился один из всадников - тот самый рябой мужичок, что так насмешил своего начальника, когда они вышли из тумана на мальчишек. Толя начинал догадываться, в чем именно заключалась шутка.

Рябой караванщик смотрел на Толю, склонив голову, как на диковину.

- Смирно сиди-ка, - сказал он наконец, и стукнул палицей по перекладине, на которой качалась Толина клетка. У Толи от удара на секунду заболело всё тело.

- Кто вы такие? - прошипел он яростно.

Рябой прищурился, но потом решил все же ответить.

- Охот-ка, - сказал он, осклабившись. - Ловим. Жрём. Любим жрать. Продаём-ка, да, да.

- А мы-то тут причём? - спросил Толя со всем негодованием, на которое у него хватило дыхания.

- Дорогая кровь, - ответил Рябой мечтательно. - Жирнота-ка. Поймали. Жрать-ка! Два, много крови. Хорошо-ка!

У Толи была иная точка зрения, но сейчас она настолько очевидно не имела значения, что он даже не нашёлся с ответом. В голове неприятно пульсировала мысль о том, как мама оказалась права, как мама всегда оказывается права. И о том, что Колька вообще не собирался в летум лезть, и потом почти сразу выйти хотел. И что это он, Толя, настоял на своем, и, значит, во всём и перед всеми виноват.

Он уставился на толстые прутья перед своим лицом - те были совсем сырыми, клетки для пленников, очевидно, вязали наспех. Тёмно-багровая древесина с синими прожилками походила на освежёванные кроличьи лапы. Толя изо всех сил попытался распрямиться, хоть немного разогнуть злую клеть, но та и на сантиметр не подалась. Толя тихонько завыл от отчаяния и паники.

- Смирно! - опять сказал рябой. - А то я злой-ка. Боль-ка!

Он присвистнул, и снизу к Толиной клетке подбежали три лисы и пошли рядом, поглядывая на мальчишку плотоядно и зло.

- Они боль-ка, - объяснил Рябой и перестал смотреть на Толю, уставился вдаль. Второй всадник, лысый и толстоватый, на него за все это время и не глянул вовсле, ехал с полузакрытыми глазами, покачиваясь в седле, будто спал. Одна из лис тявкнула и щелкнула зубами в опасной близости от Толиной беззащитной задницы. Толя вывернул шею, снова посмотрел - не приходит ли Колька в себя? Потом решил, что пусть лучше пока не приходит, да и сам закрыл глаза, постарался расслабиться и стал придумывать варианты побега. Желательно, чтобы тот случился прежде, чем чёрные караванщики начнут жрать их “жирноту”.

К моменту, когда коровы остановились, Толя ничего не придумал. Плечо он едва не вывихнул, а до ножа за поясом так и не дотянулся, хотя тот точно там был, не выпал, потому что при каждом толчке деревянная, обмотанная кожаным шнуром рукоятка его больно врезалась в Толины рёбра.

- Привал, - сказал Рябой, спешиваясь и по-дружески хлопая Толю по плечу сквозь прутья. - Жрать-ка.

Он не уточнил, что или кого именно. Возможно, “жрать” предполагалось какие-нибудь запасы, навроде бутербродов. Но Толя похолодел и удвоил попытки дотянуться до ножа. “Надо бы со стариком поговорить, с начальником, - лихорадочно думал он. - Может, что-нибудь предложить ему, сторговаться выйдет?”

Толя понятия не имел, на что он мог рассчитывать, но торговаться он умел, на цыганах тренировался, уж на что с тех обычно где сядешь, там и слезешь, но иногда и их переспорить получалось и цену сбить.

Тем временем рябой караванщик куда-то ушел, а его лысый товарищ принёс большое ведро и принялся неспешно доить своих коров. Те все с тем же осоловело-равнодушным видом стояли боком, и Толе кроме их грязно-белых задниц и процесса дойки, ничего видно не было, ни Коли, ни остального каравана. Из коровьего вымени с грохотом били в ведро струи сиреневого молока, густого, как нефть. Толя подумал про книгу “Нефть и ея производныя”, случайное хватание которой с полки и запустило, если вдуматься, всю цепочку событий, на конце которой болтались теперь прутяные авоськи с братьями Ёлкиными.

Лысый закончил доить и цыкнул на лисиц, которые, облизываясь, подбирались всё ближе. Он одобрительно хлопнул свою корову по крупу и та, дёрнув ушами, наконец, переступила с ноги на ногу и повернулась, так что Толя увидел безумный взгляд брата, который вертел головой в своей клетке, метрах в десяти.

- Толик? - прошептал Коля без звука, одними губами. В волосах у него запуталось обгорелое черное перо, неподвижное, будто не волшебное. Или просто мёртвое.

- Привет! - через силу улыбнулся брату Толя. Показал глазами на лысого, поднял вверх большой палец - всё, мол, путём, как-нибудь выкрутимся. Толстяк тем временем перелил часть молока из ведра в кожаный бурдюк, поднял его над головой и долго, с видимым удовольствием, пил из горлышка. Кадыка у него на шее не было, зато с двух сторон, под челюстью, сокращались продолговатые отверстия, забранные багровыми перепонками. Толя смотрел, как зачарованный, и не успел отвести взгляд, когда толстяк, напившись, опустил бурдюк и огляделся.

- Пить-ка? - тоненьким, как у маленького ребенка, голосом спросил он Толю. Тот помотал головой: “нет, спасибо”.

Толстяк нахмурился, будто пораженный отказом в самое сердце.

- Жрать-ка? - спросил он, подходя ближе.

- Я не голодный… ка, - пискнул Толя.

Толстяк бесцеремонно просунул руку меж прутьев и резко ухватил Толю за волосы, запрокидывая его голову. Толя вскрикнул от боли, а злой караванщик воспользовался моментом и очень ловко просунул меж его зубов горлышко своего бурдюка.

- Жрать-ка! - сказал он весело и сжал кожаный мешок.

Толя булькнул - молоко белых коров на вкус было солено-сладким и отвратительным, будто сиреневый гной. Густое, оно под напором стекало в Толино горло, рот от него начал гореть.

- Пей-ка! - подбодрил его лысый. - Жирнота!

Толя умудрился почти ничего не проглотить, а как только толстяк отвернулся - выплюнуть угощение. Вертевшиеся тут же лисы бросились и слизали с камней сиреневые подтеки, уничтожив следы Толиной неблагодарности. Он только успел проморгаться от выступивших слёз и снова закричал - толстый караванщик шёл к Колиной клетке, высоко держа свой гнойный бурдюк.

- Не пей! - кричал Толя. - Колька, не открывай рот! Не глотай, выплюни!

Но Коля был слишком слаб, чтобы бороться - в отчаянии Толя смотрел, как пустеет поднятый бурдюк, как, хрюкая и захлёбываясь, брат глотает молоко, которое в него заливают.

- То-то-то, - сказал караванщик, ухмыляясь. Он потрепал Колю по безвольно упавшей голове и пошел обратно к своей корове.

Отрешенно Толя наблюдал, как черные караванщики выкладывают из камней горку с плоской вершиной, как водружают сверху высокий котёл, выдолбленный из большого полупрозрачного самоцвета, наверное, из долины предательских гейзеров. Вспоминать свои видения там Толе было неприятно и стыдно, хотелось позабыть, как он храбро спасал маму и папу от целого отряда оскаленных белогвардейцев, как папа гордо хлопал Толю по спине, а потом из-за камня, лучась, вышла школьный завуч Галина Ивановна и оказалось, что она ведет за собою самого товарища Сталина. В белой гимнастёрке, тот шел очень прямо и нёс в руке золотой орден “За Отвагу”.

- Молодэц, пионэр, - сказал товарищ Сталин одобрительно и улыбнулся в черные с проседью усы. Толя увидел, что кожа на лице у вождя изрыта оспинами, и тут же Сталин превратился в рябого караванщика в черной одёже и вместо ордена дал Толе по башке дубинкой.

Одна из лисиц, бурая, с наполовину оторванным ухом, тем временем подкралась поближе и сосредоточенно нюхала Толину пятку. Выражение ее жуликоватой морды было мечтательным. Толя дёрнул ногой, брыкнулся, чтобы отогнать зверюгу, пнул ее в нос и от резкого толчка сместился в своей клетке. Нижний прут больно впился промеж ягодиц, зато пальцы, наконец, легли на рукоятку ножа. Вытащить и даже пошевелить им Толя по-прежнему не мог, но появилось чувство, что он хоть чего-то добился.

Лисица тявкнула, отскочила и села рядом, глядя на Толю зло и обиженно.

- Пшла вон, - прошептал Толя с чувством.

В бесценной Толиной книжке, которую вот именно сейчас он бы дорого дал, чтобы никогда не находить, написано было, что “великость множества опасностей летума снижается тем, что обитатели его не могут напрямую дотронуться до мага летум-ке, либо же предпочитают этого не делать, потому что испытывают при физическом контакте неприятственные ощущения” (вольный перевод Ёлкина А.С.) Похоже было, что ни для чёрных караванщиков, ни для их наглых лисиц (Пол-уха щёлкнула зубами) физический контакт с братьями Ёлкиными не представлял никакой проблемы.

- Висишь? - подошел к Толе со спины Рябой. Он довольно улыбался и потирал руки - Толя вдруг заметил, что у него по два больших пальца, с каждой стороны ладони. - Давай-ка!

Он вытащил из ножен на шнурке на шее небольшой, но очень острый и тонкий нож - осколок черного камня и примерился к Толиной щеке.

- Кровь возьму-ка, чуток, - сказал он застывшему в немом ужасе Толе. - Смирно-ка! А то и глаз возьму-ка!

Рябой достал откуда-то из-за пояса небольшую узкую чашу с ручкой, очень похожую на старинную серебряную соусницу, что Илона Михайловна подарила маме на прошлые именины.

- Сиди-ка! - еще раз строго велел он Толе, а сам несильно чиркнул ножом по его щеке. Больно не было, разве что горячо, но кровь из ранки тут же охотно потекла в прижатую к Толиному лицу соусницу. Глаза Рябого были черны и непроницаемы, как камень его ножа, который он с явным удовольствием облизал от Толиной крови синеватым узким языком.

- Жирнота! - сказал он одобрительно.

Разрез на щеке был неглубоким и уже через минуту перестал кровить. Рябой отнял от Толиного лица соусницу, понюхал набежавшую кровь и, довольно крякнув, пошел к каменному котлу, в который лысый толстяк и пара других караванщиков уже налили несколько ведер густого сиреневого молока. Остальные тоже подходили, останавливаясь в нескольких шагах от горы камней, переминались на снегу.

- Вер-екей! - позвал Рябой громко. - Приди-ка! Сделай-ка!

Из-за лениво лижущих снег коров показался давешний старик. Спешившись, он оказался сгорбленным и невысоким, не выше самого Толи, и шел, опираясь на крепкую узловатую палку. Шёл вожак с видимым трудом, но споро, не обращая внимания на своих товарищей, застывших в почтительном молчании и склонивших головы, одного он даже бесцеремонно толкнул, чтобы подойти ближе к котлу. Он остановился и сосредоточенно всмотрелся в камни, сложенные караванщиками.

- Ра-рафад! - выкрикнул он сварливо, будто позвал по имени какого-то неприятного ему человека, и ткнул концом своего посоха в груду под котлом. Камни засветились, сначала неохотно, потом всё ярче. Толя переглянулся с Колей - тот тоже смотрел на диво во все глаза, хотя и без особого доверия к процессу. Сиреневое молоко быстро забурлило, Толя даже из своей клетки почувствовал волны тепла, идущие от каменного очага. Снег вокруг таял, тут же впитываясь в серую землю. Рябой поднял над головой и показал старику соусницу с Толиной кровью. Тот кивнул, и кровь была вылита в кипящее молоко, отчего то побелело, а в воздухе запахло, почему-то, одуванчиками.

- Тащи-ка, - кивнул Рябой кому-то, невидимому Толе. Толя напрягся - не потащат ли в котел его или Кольку, но один из караванщиков принес ту самую здоровенную плетеную корзину, которую Толя в предыдущей, свободной и относительно героической части их приключения, приметил у седла старика.

- Ой, нет! - пробормотал он. - Ой, нет-нет!

Корзину поставили на сухую теперь, бесснежную, горячую землю, растрескавшуюся, как кожа на пятках. Старик снова кивнул, и Рябой развязал покрывающую верхушку тряпицу, запустил внутрь обе руки, пошарил и вытащил троих птенцов - те трепыхались и визжали, сжатые в огромных кулачищах. На их детских, совершенно человеческих личиках читалась паника. Старик задумался, глядя на птенцов, одного, висящего вниз головой, даже потыкал пальцем. Тот вдруг взвизгнул особенно пронзительно, извернулся и впился зубами в длинный, узловатый старческий палец и не отпускал, пока Рябой не бросил остальных обратно в корзину и не сжал храброго птенчика обеими руками, почти придушив.

- Так его! - заорал Коля из своей клетки. - Грызи гада! Будет знать, шельмец старый!

- Этот! - велел старик, посасывая сочащийся черной кровью укушенный палец и не обращая на Колю не малейшего внимания.

Рябой перехватил пушистого малыша за шею и занёс над котлом. От жаркого пара птенец, уже не в силах визжать, тихонько, страшно засипел и забился в жестких пальцах.

- Да-ка, - сказал старик и прикрыл глаза. Рябой разжал пальцы и с коротким писком храбрый птенчик упал в котел, тут же беззвучно уйдя под поверхность. Густой белый кипяток колыхнулся. Толя зубами сжал щёку, закусил до крови, но не издал ни звука, а Коля рвался из своего кокона прутьев, мотал головой и кричал “нет!” и “не надо!” и “постойте же, что же вы делаете!”, хотя всё явно было уже кончено. Жидкость в котле стала ярко-розовой, как птичья кровь, и перестала бурлить. Стало очень холодно и запахло тополиными сережками. С белого неба пошёл снег.

Коля зарыдал, скаля ярко-сиреневые от влитого в него потустороннего молока зубы.

Караванщики молчали, склонив головы. Тишина была плотная, горько-соленая, как кровь в Толином рту. Потом стало слышно, как тихо потявкивают, переговариваясь, лисицы, безнадёжно всхлипывает Коля и пищат в корзинке оставшиеся в живых птенцы. Все так же молча, Рябой зачерпнул из котла полную соусницу розового молока и подал старику, который стоял не двигаясь, опираясь на посох.

- Помоги-ка, ну! - сказал старик басовито, не в силах оторвать рук от своей опоры. Рябой, кивнув, поднес сосуд к тонким губам старика и тот тремя большими глотками осушил его. Караванщики, склонив головы, чего-то ждали. Время шло, Толя чувствовал его прохождение всем телом, будто был фигуркой на часах - не радостных и легкомысленных, фарфоровых с розовой пастушкой, а мрачных и тяжелых, темных, со страшными, не до конца вырезанными из камня фигурами чудовищ.

Прошло восемь минут и четырнадцать секунд. И тогда старик вдруг пришел в движение. Он отбросил свой посох и встал прямо. Раскинув руки и подняв голову к белёсому, продернутому красноватыми прожилками облаков, небу, он закружился на месте, смеясь низким, рокочущим смехом. Он кружился, и спина его распрямлялась, волосы темнели, а лицо молодело.

- Живём-ка! - воскликнул он, останавливаясь. - Живём-ка, мои бол-дашири! Пить-ка!

Бывший старик, а теперь средних лет глава чёрных караванщиков показался Толе удивительно похожим на соседа Николашу-Нидворашу. Такая же плечистая стать, отягощенная пивным пузом, тонкие губы, мясистый нос и глаза как тёмные дыры на роже, не разобрать, чего там в глубине, но ежу понятно, что ничего хорошего и доброго. Толя крепко, до боли сжал пальцами рукоятку украденного у Николаши ножа и вдруг понял, что прутья его клетки немного растянулись, выгнулись, и этих нескольких сантиметров ему может хватить, чтобы вытащить лезвие. Караванщики, выкрикивая какую-то непонятную и неблагозвучную кричалку навроде пионерской, столпились вокруг котла, каждый держал в шестипалой руке сосуд для питья - чашку, пиалу, миску. По очереди они зачерпывали розовой жидкости, выпивали и застывали в ступоре.

“У меня есть восемь минут,” - подумал Толя и осторожно потянул из-за пояса нож. Сжал зубы, чтобы не вскрикнуть - лезвие надрезало кожу живота, у пупка стало горячо и рубаха тут же начала подмокать. Но нож оказался в руке, длинный, острый, готовый к бою. Его прохлада и твердость прошли сквозь Толину кожу в мышцы и кости. Караванщики застыли у костра неподвижными черными статуями, все ли они уже выпили свой бодрящий молочно-кровяной напиток, ясно не было. Помолодевший старик ходил вокруг своих товарищей кругами, уперев руки в боки и немного раскачиваясь, будто бы выполняя оздоровительные упражнения. Ни на Толю, ни на Колю, который безвольно обвис в своей клетке и идиотически мычал, пуская сиреневые слюни, внимания никто не обращал.

“Я здесь главный! - подумал Толя, прижимая лезвие ножа к толстому упругому пруту. - У меня - власть над летумом. Я тут - настоящий. Я себя помню. Мне надо Кольку выручать и к маме с папой возвращаться!”

Прут резался плохо, туго, медленно. Можно сказать, совсем не резался, и уж точно за восемь минут, три из которых уже прошли, было не управиться. Лисица Пол-уха подошла к Толе снизу и села, принюхиваясь.

- Тихо ты! - прошептал ей Толя. - У меня для тебя ничего нету, торговаться нечем. Но… пожалуйста, а? Не выдавай!

Лисица склонила голову набок, будто поняла и задумалась. Капля Толиной крови упала ей прямо на нос и Пол-уха слизнула ее раздвоенным розовым языком.

- Взвейтесь кострами, синие ночи, - слабенько, с прихлюпыванием затянул рядом безумный Коля. - Мы - пио… пионеры… примеры-офицеры-скотч-терьеры… Близится эра…

- Живём-ка! - опять громко, будто повторяя магическое заклинание, приказал своему отряду глава черных караванщиков. Толя прищурился и тот окончательно превратился в его глазах в соседа Николая - ленивого, жадного, дебелого. И тут Толя почувствовал злость - на себя, на Николашу, на летум и его злобных обитателей. Злость была ярко-красная, горячее крови. Как ненавистный сосед втыкал нож в стопку сложенных на кухонном подоконнике газет, соединяя “Сталинградскую Правду” с “Известиями” и “Красным Флотом” - так и Толина злость вдруг пропорола реальности, соединяя каменный костёр, мёртвого птенца, летающих дев, сиреневое молоко, мышей в фартуках и тополиный снег с их барачным домом в советском поселке Химгородок, папиным смехом, запахом щей, маминой горячей рукой на лбу и надтреснутым голосом Илонмихалны.

- Ну, давай же, котолик! Никто не сможет столько, только Толька!

В пальцах его задрожала такая же горячая сила, как когда они с Колей выученными древними жестами потянули на себя воронку летума над мертвым телом и она им подчинилась. Птутья клетки резались, словно мороженое масло, лопались и дымились.

“Злость сильнее всего!” - понял Толя и выпал из своей клетки прямо на грязный снег у когтистых лап бурой лисицы с оборванным ухом. Та отскочила в сторону, но смотрела молча, не затявкала. Беда пришла откуда Толя ее не ждал - почувствовав резкое исчезновение своей ноши, забеспокоились белые коровы, меж которых была подвешена клетка. Они развернулись, затоптались на месте. Молодой старик у костра, лже-Николаша, резко поднял голову, оборачиваясь - будто электрический прожектор наставил на пленников. Двигаясь с удивительной скоростью, он метнулся к Толе, по пути выхватывая дубину из седельной петли ближайшей коровы. Совсем непохоже было, что он не посмеет коснуться мага летум-ке из опасения испытать при этом “неприятственные ощущения”.

- А ну стой-ка! - крикнул он басовито, хотя Толя еще и не начал никуда убегать.

- Ну тебе смерть-ка! - и Толя едва успел броситься на землю, подминая под себя зазевавшуюся лисицу и чудом миновав встречи с тяжелым, утыканным острыми каменными осколками набалдашником. Перекатившись, с ножом наперевес он бросился к Колиной клетке - освободить брата, с лже-Николаем вместе уж разберутся. Но тугая, горячая энергия, бежавшая сквозь его пальцы, исчезла, он рубанул ножом по толстому пруту на уровне Колькиной груди, и нож отскочил, рукоятка больно спружинила в руку.

- Не режется! - с отчаянием прошептал он и опять отскочил в сторону от разящей дубинки.

- Беги! - внятно сказал Коля, пришедший в себя от толчка по клетке. Глаза их встретились - одинаковые серые, испуганные, отчаянные глаза.

“Спасайся, балда! Оба ведь пропадём!”

“Я за тобой вернусь!”

“Я знаю.”

Толя помедлил всего секунду, но секунда эта, увы, оказалась тактически значимой: лже-Николаша навис над ним черной статуей Командора, а от костра уже поднимался и шагал к ним Рябой, помолодевший и резвый. И тут пришло в движение черное перо - как маленькая юркая самолётная стрела, оно вырвалось из Колиных волос и глубоко вонзилось в левый глаз вожаку черных караванщиков. Тот заорал, роняя дубину и хватаясь за лицо. Из-под пальцев брызнула сине-серая кровь, сильно запахло керосином.

Толя повернулся и побежал, больше не медля - не разбирая дороги, куда угодно, но подальше от каравана. Бывший старик ревел позади, как раненый бык, голос Рябого отдал короткий лающий приказ, и Толя услышал за собою мелкий дробный топот. Лисы гнались за ним, громко тявкая, щелкая злыми зубами. Все гуще валил снег, а само небо начало темнеть, хотя солнца не было и закатываться было нечему. Казалось, что мир темнеет от Толиного страха, напитывается им, как промокашка, накрывшая лужу чернил. В воздухе просвистело перо, оно помчалось вперед, показывая дорогу, оно полетело назад, будто собираясь драться с погоней, оно, передумав, вернулось, нырнуло Толе за шиворот. Толя обернулся посмотреть, остаются ли за ним следы на снегу, и тут же споткнулся. Он попытался удержаться на ногах, но растянулся, больно приложившись головой обо что-то длинное и гулкое, заметенное снегом на уровне его щиколоток. Сев, он понял, что уронил нож и стал его лихорадочно искать, шаря в снегу замерзающими руками. Из темноты на него выскочила лисица, разведчиком бежавшая впереди стаи. Половины левого уха у нее недоставало.

- Пол-уха, - прошептал Толя. - Ну не надо, а? Ну будь другом! Или подругой, - уточнил он, чтобы не обидеть зверюгу.

Лисица посмотрела на него всего лишь мгновение, ткнулась ему в щеку холодным носом и помчалась в сторону, уводя за собою, в снегопад, остальную стаю.

- Спасибо, - тихо сказал Толя.

Вдалеке показался вдруг яркий белый свет, будто небольшая звезда опустилась на высоту Толиного роста и равномерно полетела прямо на него. Почти сразу нашелся и нож - Толя вообще-то на нем сидел. Он поднялся, шагнул вперед и вдруг понял, обо что он зацепился на бегу. Толя стоял на шпалах между рельс железной дороги, а прямо на него шел поезд. В подтверждение этой смелой догадки до него донесся приближающийся гудок паровоза.

Толя понимал, что сквозь пургу машинист его не увидит и что надо сойти с пути. Глаза говорили - отступи, смирись, сейчас тебя раздавит, сметет, намотает на колеса. Но он надеялся, что тот, кто ведет этот поезд, сможет ему помочь, встанет вместе с ним против черных караванщиков - потому что больше надежды у него никакой не осталось. Страшнее всего, страшнее верной гибели была ему мысль о брате - словно половина его самого была обречена на неизвестность и ужасную смерть, бóльшая, лучшая половина.

Толя встал, расставив ноги, лицом к приближающемуся поезду. По телу его прошла дрожь, будто он закаменевал внутри, заменял кожу на бронированную сталь, а разум - на инструмент, изменяющий реальность. Он разминает ее, мягкую, скользкую, как волжская глина, и выгибает в единственно возможную, нужную именно сейчас форму.

- Стой! - сказал Толя, выбрасывая перед собою обе руки ладонями вперед. В них ударила волна раскаленного воздуха, которую толкали перед собою тонны несущейся по рельсам стали - но напряжение его воли было сильнее, он выдержал.

“Это всё ненастоящее, настоящий тут только я. Я сильнее. Моя власть, моя воля, моя сила!”

Волна ударила в волну, поезд лязгнул колесами, завизжал тормозами, загудел паровозным гудком - и остановился, как вкопанный, электрический фонарь замер в сантиметре от Толиных выброшенных ладоней. Толю обдало запахом угля, торфяных брикетов и жжёной резины - он успел вдохнуть их полной грудью и тут же потерял сознание, повалившись лицом прямо в свет и стукнувшись носом о стекло фонаря.

Поезд мчится во весь дух,

Чух-чух-чух да чух-чух-чух,

А колёс неровный стук

Ту-тух-тук-тук, тук-тук, тук-тук.

Такой стишок им когда-то мама рассказывала, раскачивая тележку с высокими бортами - папа ее сам сделал для маленьких Толи с Колей, ни у кого больше такой не было. Деревянная, большая, а колесики на рессорах, с резиновыми шинами, она катилась легко, потому что папа был хороший инженер с золотыми мастерущими руками. Мама брала тележку за длинную ручку и тащила своих близнецов вверх по улице - на рынок за молоком, или вниз по улице - купаться на речку. Иногда она при этом притворялась лошадкой, медленно в гору везущей хворосту воз, а иногда чухала, как паровозик. Она смеялась, и Толя с Колей хохотали, крепко держа друг друга за толстые маленькие ладошки. Они тогда много смеялись с мамой, а тележка пахла свежим деревом, краской и резиной - шины были литые, новые, черные-пречёрные.

- Потому что сажу добавляем в каучук! - гордо говорил папа, и Толя думал, что это папа сам придумал так делать, потому что папа всегда придумывал все самые лучшие и умные штуки.

Потом, когда Толе было четыре года, и Коле было так же, прямо в день их рождения мама получила письмо - оно не пришло по почте, а нашлось подсунутым под половик в комнате. Мама, улыбаясь и хмурясь удивленно, открыла его, прочитала и осела прямо на пол.

- Сонечка? - сказал тогда папа и бросился к ней, а именинники, перемазанные черничным пирогом, с удивлением смотрели из-за стола, как папа помогает бледной маме подняться, и ведет ее к тахте и усаживает бережно, как фарфоровую. И говорит, говорит ей что-то вполголоса, спрашивает, а она молчит и только смотрит в сторону. Мама тогда неделю молчала и почти все время спала, накрывшись двумя одеялами, хотя стояла, как обычно в их день рождения, невыносимая жара. Толя с Колей оченьпереживали, все время держались за руки и кто-то из них, а может, оба сразу, ночами мочили матрац.

- Это он зассыкун! - говорили близнецы и с обидой показывали друг на друга. - Не я! Не я!

- Вот что, Соня, - сказал папа через неделю такой жизни, и сдернул с мамы одеяла. - Ну-ка посмотри на эти лица! Посмотри на наших детей. И выбирай, чем будешь жить - прошлым или будущим…

Мама долго молча смотрела, потом протянула им руки и Толя с Колей, облегченно рыдая, бросились к ней, в ее терпкое, пахнущее потом и мятой тепло. Мама встала, шатаясь, добрела до стола и села, и попросила чаю. И выздоровела. Но смеяться и радоваться, как раньше, беззаботно, так никогда и не стала, чаще хмурилась и ругалась и была с тех пор очень строгой. Вонючий матрац они тогда выбросили, а проклятое письмо сожгли в старинной чугунной пепельнице в виде рожи чёрта. Бумага дёргалась и горела, черт глумливо улыбался тонкими злыми губами. Пахло сажей, как сейчас.

- Ну пей же, котолик!

Толину голову приподнимала теплая, спокойная рука, к губам прижималось холодное стекло. В рот полилась вода. Толя глотал жадно, почти захлебываясь, смывая дурной сон, в котором они с Колькой гуляли по долине смертной тени, а потом эти тени их словили и хотели сожрать, и даже уже начали. Посреди глотка он вдруг понял, что слышит под собою и почему вспомнил старую мамину песенку. Ту-тух тук-тук - стучали колеса поезда. Толя поперхнулся водой и резко сел, вертя головой и глядя вокруг безумными глазами.

- Ой! - сказала женщина, которая поила его водой из его же стеклянной фляги. От Толиного толчка она отлетела на другую сторону комнаты и ухватилась за письменный стол, чтобы не упасть. - Полегче, товарищ Ёлкин! Поменьше резких движений!

Женщина была молодая, коротко стриженая, просто и удобно одетая в мужской костюм, похожий на военную форму - серые штаны, куртка, удобные мягкие сапожки с заклепками. Очень и очень симпатичная оказалась незнакомка, с глазами светло-зелеными, как молодая листва. В полутьме комнаты даже казалось, что они светились. А комната, надо отметить, была престранная - узкая, обшитая деревянными панелями, на которых тут и там висели яркие восточные ковры, с красивой и простой мебелью - письменный стол с табуретом, диван, кресло, журнальный столик. На одном из ковров, самом большом, от пола до потолка, развешана была коллекция огнестрельного оружия всех мастей - браунинги и наганы, винтовки со штыками и без, и даже какой-то странный медный пистолет с раструбом, похожий на пионерский горн, только, наверное, вырывалась из него вовсе не звонкая песня.

Из стен и потолка тут и там торчали витые канделябры. Вместо свечей в них сидели большие жуки навроде божьих коровок и светились разными цветами - синим, красным, ярко-желтым. Некоторые сидели смирно, а кое-кто и ползал по канделябру, а то и вовсе перелетал на другой веселым порхающим огоньком. На длинной подвесной полке качалась модель поезда, искусно сделанная из дерева и металла, в поезде было восемь вагонов, а на паровозе мелкой вязью красовалась надпись “бронепоезд “Субботник”. Вся комната легонько, ритмично покачивалась, стучали колёса, снаружи за широкими окнами быстро проносились темные неясные формы.

- Что же ты, котолик, тут делаешь, а? - спросила девушка, опять подходя поближе, без спросу усаживаясь на кровать рядом с Толей и рассматривая его своими удивительными слишком яркими глазами.

- Илона… Михайловна? - почти беззвучно просипел Толя.

Казалось невозможным, но чем дольше Толя смотрел на девушку, тем сильнее её узнавал. Казалось ему теперь, что это милое юное лицо всегда проступало сквозь старческие черты, никогда не было у Илонмихалны запавших глаз в сетке морщин, отвисших щек, шамкающего рта. Всегда были вот эти щечки с ямочками, полные губы, сияющие зеленые глаза. И тут же Толя застеснялся своих мыслей, потупился.

“Это Колька на девчонок падкий, я-то чего пялюсь?” - подумал он, и тут же мысль о брате заставила его вскочить с узкой кровати.

- Колька! - воскликнул он. - Колька в беде! Где нож мой?

- Вот этот что ли? - спросила Илонмихална, вертя в руках нож и задумчиво рассматривая длинное стальное лезвие.

- Да! - Толя протянул руку, но девушка не спешила отдавать оружие.

- У которого на рукоятке нацарапано “личная собственность пролетария Птицына Н.Е.”?

Толя покраснел, но руку не убрал.

- Отдайте, - сказал он. - Мне надо. Очень.

Илонмихална поднялась, упруго прошла через комнату и села за письменный стол, весь уставленный разными чернильными приборами, искусно отлитыми из бронзы. Была там чернильница в форме большой бревенчатой избы, чернильница-луковица и чернильница-пистолет. На самом углу стола пристроилась большая, круглая чернильница в виде фонтана “Бармалей”, совсем как у вокзала в Сталинграде. И - Толино сердце пропустило удар - чернильница в форме приземистой птицы с головой прекрасной женщины, очень похожей на птицу Гамаюн. Крылья чернильницы были широко распахнуты, а корона на густых кудрях служила крышечкой и откидывалась. Чернила когда-то капнули с пера и засохли на бронзовых щеках потеками, похожими на черные слезы.

Илонмихална положила нож перед собою и подняла глаза на Толю, будто бы тот стоял перед военным трибуналом.

- Рассказывай, котолик, - сказала она строго. - Всё-всё и с самого начала.

Толя кусал губы, сомневаясь. Потом вспомнил мёртвое тело на кровати, запах старушечьей комнаты, слабую, сквозь боль улыбку Илоны Михайловны, еще вчера, когда они с Колькой, дочитав главу про Амундсена, попрощались и выходили из комнаты. Он поднял глаза на женщину за тяжелым деревянным столом. Она улыбнулась ему ободряюще, точно так же, как живая. Толя решился.

- Мама нам вообще настрого велела об этом молчать и “ни одной живой душе”, - начал он. - Но вам, конечно, наверное, можно, вы же сегодня уже умерли…

Он думал, Илонмихална обидится на такую бестактность, или удивится и ему не поверит, потому что в брошюре говорилось, что свежие мертвецы обычно не осознают своего новопреставившегося состояния, но молодая женщина лишь кивнула нетерпеливо, продолжай, мол. Толя, неловко подбирая слова и путаясь в показаниях, поведал ей об особенностях мировосприятия семьи Ёлкиных, о сером летуме, зачем-то приплетя в рассказ дохлых осетров на Волге и бродячую суку Говноежку, которую пару лет назад задавило поездом неподалеку от станции. Рассказал об украденной у родителей обучающей брошюре для смертельных гуляк. Илонмихална хмыкнула и Толя полез за книжкой за пазуху.

- Вот зараза! - воскликнул он расстроено - когда он порезал живот ножом, то задел и брошюру, та теперь была дырявая и местами пропиталась его засохшей кровью. Илонмихална перелистнула несколько страниц, подняла ткань к лицу, принюхалась к кровавому пятну, но сказала только: “дальше!”

- Ну и вот сегодня… вчера… не знаю уже когда, мы пришли из школы пораньше, потому что физкультуру отменили. Я сразу к Илонмихалне… ну, к вам в комнату заглянул - поздороваться и спросить, не надо ли чего, чайку там, ну… А вы там уже мертвая… Ну и я подумал - когда еще будет возможность попробовать…

Толя вдруг всхлипнул и почувствовал, как глаза печёт неожиданными слезами. Он пытался их остановить, но они все сочились и сочились, медленно стекая по щекам. Сердито вытирая их ладонью, Толя рассказал Илонмихалне про воронку, и про загробную тундру, и про тополь и волшебных птиц, и про украденных птенчиков и страшную смерть самого смелого, из которого сварили омолаживающий черных караванщиков суп. И про злого Рябого, и про сиреневое гнойное молоко, которым напоили Кольку, и про клетки из сырых прутьев. И замолчал, потому что не мог больше говорить, а только рыдать взахлеб, давясь горячими злыми слезами. Светящиеся жуки слетелись к нему со всех стен, окружили разноцветным облаком, будто Толя сидел внутри волшебной радуги.

- Значит так! - Илонмихална стукнула по столу ладонью, так что на нем подпрыгнули бумаги и лязгнули бронзовые крышечки чернильных приборов. - Хоть вы, котолики, и болваны несусветные, и полезли куда лезть совсем и никому никогда не надо… но Колю, конечно, надо выручать. И, думаю, урок вы свой выучили надолго. Выучили?

Толя с готовностью кивнул, вытирая мигом просохшие слезы.

- И какой он, урок этот? - поинтересовалась Илонмихална, не глядя на Толю и вернувшись к пролистыванию брошюры. Толя замялся, как в классе у доски, когда задали вопрос, на который он должен бы знать ответ. Множество подобных школьных ситуаций научили его, что нести любую чушь предпочтительнее гробовому молчанию - в потоке слов спрашивающий может и сам угадать какое-то подобие ожидаемого ответа.

- Урок этот очень важный! - затараторил он. - Он в том, что, во-первых, старость надо уважать, а также и смерть, потому что она следует за старостью, и, то есть, не надо нам было лезть к вам в летум и тут шкандыряться, и во-вторых что не надо никогда помогать чужим непонятным существам, как бы те ни плакали, даже если жалко их ужасно, потому что потом хлопот не оберешься, и в-третьих урок очень важный, конечно…

- Так, хорош! - прервала его Илона Михайловна, строго хмурясь, но тут же не выдержала, рассмеялась. - Ну что же ты за балабол такой, Толя? Но я тут, знаешь, сейчас подумала, что исправление ваших недостатков и взращивание вас до взрослых граждан - задача совершенно не моя, а ваших родителей, и, насколько я Сонечку знаю, она вам этот урок попозже очень хорошо объяснит, преподаст, и потом вы еще много лет будете заниматься повторением пройденного материала.

Толя сглотнул и поёжился. Из брошюры про летум выпало черное перо, которое, оказывается, там застряло. Оно взлетело в воздух, просвистело по комнате и вернулось, заплясало на столе.

- Ага! - сказала Илонмихална, ловко поймала перо и очинила его кончик Толиным (ну, то есть теперь уже совсем почти Толиным) ножом.

Толя ойкнул, но перо, кажется, не возражало против экзекуции. Илонмихална, поводив пальцем, выбрала чернильницу в виде птицы Гамаюн и откинула корону-крышечку. Перо тут же нырнуло кончиком в чернила и бойко записало на бумажном листе, который тут же нашелся на столе. Перо вычерчивало значки и иероглифы, Толе они были совершенно непонятны и походили то на собаку с удочкой, то на женскую срамоту, которые некоторые несознательные ученики рисовали на побелке в школьном туалете наслюнявленным химическим карандашом. Однако Илонмихална всматривалась в каляки сосредоточено и, кажется, всё в них понимала.

- Вот вы где, голубчики! - воскликнула она, постучав пальцем по последнему значку, похожему на толстого голубя. - Черные твои кочевники, и второй котолик с ними. Теперь осталось догнать.

- Как же мы их догоним-то? - мрачно спросил Толя. - Мы на этом поезде уже больше часа или двух куда-то мчимся. А они своим путём идут, там и рельс-то, наверное, нет, поезд не дойдет. Поезда же идут только из точки А в точку Б, разве нет?

Илонмихална усмехнулась.

- Этот поезд идёт, куда надо идёт! Я уже знаю, куда. Теперь от тебя все зависит.

- От меня? - задохнулся Толя.

- Ага. Никто не сможет, только Толька… Ты давай-ка, сделай так… - Илонмихална повертела в воздухе ножом, в поиске слов, чтобы объяснить, - Сделай так же, как когда ты этот поезд остановил, помнишь? Это, брат Ёлкин, была хорошая, крепкая магия, такую здесь ничем не перешибить. Магия юного пионера-ленинца!

- Вы надо мной смеетесь, да? - пробурчал Толя.

Илонмихална улыбнулась.

- Да. Но и нет. Давай, Толя, сосредоточься, вспомни, о чем ты думал и как себя представлял в ту минуту. И направь поезд, куда нам надо.

- Ну даже если я смогу, - сказал Толя, оттягивая момент, - их там много, тринадцать человек, все крепкие бойцы, да ещё и браги молодильной нахлебались. Оружие у них шипастое, лисы злые… Мы их победить-то сможем? О! Может, поездом задавим? - с надеждой предложил он.

- Мы не лыком шиты, не бойся, котолик. Давай, не тяни. Коле там, небось, без тебя совсем не сладко…

При мысли о том, насколько именно сейчас несладко брату, Толя задрожал и опустился на пол, прямо на узорчатый восточный коврик, которого вроде бы минуту назад там не было, но теперь оказался прямо под задницей. Он сел, скрестив ноги - так показалось правильным, закрыл глаза и всмотрелся в темноту под веками. Сердце его билось медленно, ровно, сильно, как пульс планеты бьется в океанах. Он слушал свое сердце долго, ударов сто - и вдруг понял, что нужно сделать. И отпустил его, полное любви к брату, в свободное странствие, будто перо по ветру, будто иглу в компасе - прошить пространство летума с лица на изнанку, вынырнуть обратно на лицо там, где надо. Там, где Колька.

- Молодец! - кричал чей-то торжествующий голос издалека. - Молодец, котолик! Настигаем!

И Илонмихална схватила Толю за руку и потянула, и он открыл глаза в будке паровоза - в заслонку топки изнутри билось жаркое красное пламя, а снаружи, в холодной темноте, шел снег.

- Вон они! - завизжала Илонмихална, подпрыгивая от нетерпения, словно маленькая девочка.

Прожектор резал тьму перед собою ломтями, как масло. Караванщики оборачивались на идущий к ним из ниоткуда, из снежной пурги, поезд - разворачивали своих коров, злобно кричали, вытаскивали дубинки.

- Тяни! - велела Илонмихална и положила Толину руку на какую-то гладкую рукоятку. Толя, вставая, потянул, и мир вокруг разорвал гудок, такой громкий, что у него даже уши заболели.

“Темно, - подумал Толя, - И снег еще этот дурацкий! Посветлее бы, я бы сразу Кольку увидал!”

Вокруг стало светлеть, будто в ответ на его мысли, и досветлело до серого сумрака, как перед рассветом бывает.

- Колька! - крикнул Толя, высовываясь из будки. Крепкий молодой караванщик ростом под два метра, но по-прежнему рябой и злобный, что-то прокричал, потрясая чернокаменным топором и перерубил жердь, на которой болталась клетка с Колей, разворачивая свою корову для боя. Конец жерди секунду волочился по земле, но тут же толстяк - теперь не лысый, а украшенный пышной рыжей шевелюрой, спихнул второй со своего седла. Коля, спеленутый, ударился о землю, но даже не пошевелился, и Толя испугался так страшно, что чуть не выпал из будки, потому что у него затряслись руки и ноги стали, как кисель.

- Толя! - сильная рука Илонмихалны втянула его обратно. - Держи себя в руках. В бою погибает не тот, кто слабее или хуже вооружен. Погибает тот, кто себя не удерживает, забывает, роняет. Ну-ка!

От топки паровоза шел красный жар, температура всё росла. Илонмихална постучала пальцем по стеклу круглого манометра, стрелка его задрожала на значке, похожем на крепко сжатый кулак.

- Пора! - сказала она и нажала на длинный рычаг, отчего заслонка топки разделилась надвое и разъехалась в стороны, словно крылья жука, когда тот собирается взлететь. Внутри, в невыносимо жарком пламени, плясали ослепительные красные тени.

- Красноармейцы! - позвала Илонмихална. - Ко мне, любимые мои, пламенные мои!

Толя вжался в стенку, когда из топки покатились пламенеющие угли - один, другой, десяток, сотня. Они запрыгали по полу, вырастая, делаясь размером с локоть, и каждый стал человечком из огня и дыма. От маленьких бойцов волнами шел жар, Толя моментально весь взмок, дышалось с трудом. Завизжали тормоза поезда.

- В атаку, красные богатыри! - прокричала Илонмихайловна громовым, молодым голосом, и сияющие воины посыпались из паровозной будки, как горох из перевернутого мешка. Толя, не медля, выскочил следом - ему было страшно теперь только за Кольку, за себя уже ни капельки.

Огненные воины окружали чёрных караванщиков, прыгали на них, кололи их маленькими длинными пиками ослепительно белого пламени. Четверо соорудили под кустом пулеметный расчет, окопались дымящимся снегом и били по врагу очередями - “тюк-тюк-тюк” стучали крохотные огненные пульки, от попадания которых караванщики вскрикивали, а одежда их плавилась и растекалась, будто черный воск. Лис нигде видно не было - видно, увела их далеко Пол-Уха, Толина тайная сообщница. Сквозь отчаяние, страх и свинцовую усталость Толя почувствовал азарт и радость боя, а также пришли к нему взрослое поминание глубины происходящего чуда и детская радость от сопричастности ему - пришли и остались с ним навсегда.

Вот упал первый кочевник - огненные красноармейцы тут же принялись рубить тело и растаскивать его на куски, сочащиеся тёмно-серой, похожей на грязную воду, кровью. Вот мелькнула в снегу рыжая шевелюра толстяка, тоненький детский голос его кричал: “Отпусти-ка! Боль-ка, боль-ка!” и тут же его закололи сразу десятком огненных штыков. Толя бежал к клетке брата сквозь безумие странного боя, крики, запах сырой нефти и звуки раздираемой, палёной плоти. Коля лежал в своем коконе, будто мёртвый, запрокинув голову, не шевелясь. Кожа его сиренево светилась. Толя резал клетку ножом и слышал, как стучат его зубы, от дробного звука дрожали кости и нож трясся в руке. Наконец, прутья лопнули и Толя, вцепившись в Колькины плечи сквозь куртку, потащил его к поезду, который шипел и тихонько лязгал тормозами тут же, на ниоткуда взявшихся рельсах.

- Постой-ка, - сказал негромкий, властный голос и Толя замер, уперевшись спиной в кого-то холодного и жесткого. На плечо его легла костистая рука, сжала больно, безжалостно. Толя повернулся.

Страшное одноглазое лицо смотрело на него - вожак черных кочевников опять поймал братьев Ёлкиных. Но у Толи был теперь он сам, и полумёртвый брат, почти уже спасенный, и нож в руке. И воля, и сила, и ненависть.

- Нет-ка! - сказал он, покривившись, не отрывая взгляда от злобного чёрного глаза. - Вот тебе, су-ка!

И ударил ножом - в середину и вверх, и нажать всем весом, и дернуть вниз, чтобы кишки выпали. Но вместо кишок из бывшего старика посыпались здоровенные чёрные слизняки и тут же проворно поползли в разные стороны. Старик осклабился - зубы у него оказались острыми и прозрачными, как тёмное стекло. Багровая воронка левого глаза смотрела прямо на Толю, а второй глаз закатился под лоб.

- Ждут вас обоих сизый страх, красная смерть и жёлтая любовь, - сказал он очень четко и правильно, будто артист по радио. - И чёрное время, да, да! Изольётся кровь Ра, захлебнётся слезами Озирис, извергнет семя Анубис - и долина Смертной Тени прорастёт в Средний Мир, отравит его, насытит собою. Мы тогда хорошо пожрём-ка!

И вожак, похожий на Николашу, захохотал демонически и вдруг исчез, упал на грязный снег пустым дырявым балахоном из собственной кожи и одёжи, внутри которых ничего не было. В тут же секунду Коля очнулся и замычал, будто сознание его освободилось от пут.

- То… то…

- Помолчи, не трать силы, - прошептал ему Толя, чуть не зарыдав от облегчения. Он усадил брата и напоил его водой из своей фляги - Колина разбилась прямо в заплечном мешке и просто чудо было, что он не изрезал себе всю спину осколками.

- Всё теперь нормально будет, - тараторил Толя, будто заговаривал Кольку, - сейчас со всеми этими проходимцами окаянными покончим, и в поезд, отсюда подальше, а как до нормального места доберемся, оттуда и домой сразу. Нам знаешь кто помогает? Илонмихална собственной персоной, ух она тут какая, ты, брат, закачаешься, вот увидишь! Дельная она, быстро мы тебя спасли, паровоз у нас бронированный, бронепоезд “Субботник”, помнишь ли - она нам когда-то про него рассказывала…

Коля слушал его вполуха и никак не реагировал на новости. Допил воду из фляги, сунул ее обратно Толе и поднялся - с трудом, шатаясь. Побрёл к белой корове, на которой раньше ехал Рябой - та стояла над ошметками разодранного тела караванщика и меланхолично жевала один из подпаленных кусков, кажется, ногу, Толя не стал всматриваться.

“Помоги!” - попросил Коля взглядом. Толя вдруг понял, вспомнил, зачем они здесь вообще оказались, бросился и снял с коровьего седла большую плетеную корзину.

Оба они, замирая, приложили к ней уши и Толя выдохнул, услышав изнутри слабый писк.

- Пойдем, - сказал он, обнимая одной рукой корзину, другой брата. - Пойдем в вагон, Коль. Там сухо, тепло, светло…

Вокруг битва уже закончилась, красные бойцы расселись пылающим кругом, переговаривались, покуривая огненные самокрутки с горьким травянистым дымом. Зазвучала откуда-то гармошка, хриплые голоса нестройно запели:

Не пора ль, дорогая, расстаться, Вот ударил последний звонок… Вам желаю счастливой остаться, Сам я еду за смертью в окоп…

Корзина тяжелела с каждым шагом, Колька тоже оседал, его приходилось, уговаривая, тащить вперед, и Толя вдруг понял, что смертельно устал, и каждая нога его весит тонну, но остановиться и отдохнуть нельзя никак. И так он шёл, будто двигал стальной механизм, пока не показался впереди сквозь сумрак сияющий тёплый прямоугольник двери в бронированной туше вагона, и не втащили его туда, в свет, сильные и добрые руки.

- Ну вот! - удовлетворенно сказала Илонмихална. - Оба пострелёнка при мне! Ох за вами глаз да глаз нужен, я все ваше раннее детство вас то с крыш снимала, то на себе таскала, помните?

Толя молча кивнул, а Коля упал ей на плечо и приобнял невысоко, за талию, выше, видно, было ему не поднять слабых рук. Молодая женщина его погладила по голове, потом от себя отстранила, заглянула ему в глаза, оттягивая веки пальцами, нахмурилась, велела открыть рот. Коля покорно подчинился, а Илонмихална тут же засунула туда палец и надавила на язык. Коля захрипел, согнулся пополам и его вырвало прямо на ковер потоком светящейся фиолетовой слизи. С трудом разогнулся, утирая слёзы и холодный пот со лба, но лицо его слегка порозовело. Илонмихайна спокойно нагнулась и понюхала блевоту, ноздри ее раздувались, брови хмурились.

- Так! - сказала она, наконец, махнула рукой и противная лужа исчезла, будто и не было. - Значит, папе или маме скажете одно важное слово. Готовы? “Метилвиолет”. Ну-ка, повторили!

Толя послушно повторил странное слово, а Коля только головой покачал и кинулся через комнату к плетёной корзине с птенцами. Возился с узлами, никак не мог развязать. Толя подошел и подал ему нож - аккуратно, рукояткой вперед. Коля кивнул: “спасибо!”, разрезал плотную ткань, охнул, опуская обе руки в корзину.

Много раз, особенно в раннем детстве, подбирали они, пытаясь спасти, выпавших из гнёзд птенчиков - воробушков, синичек, голубят. Сажали их в картонку из-под обуви, выстилая газетами, наливали воды в блюдце, даже иногда мух ловили или червяков добывали. Даже будучи уже оперившимися, способными самостоятельно питаться, в большинстве своём птенцы ничего не ели не пили, впадали в ступор и не переживали ночь, будто бы у них кончалась воля к жизни.

Сейчас птенцы птицы Гамаюн вели себя так же. Они почти уже не двигались от слабости и шока, крохотные личики были бледны и безразличны, и только бока их поднимались и опадали.

- Холодные! - сказал Коля и заплакал. Толя погладил птенчика по пушистой головёнке, та повернула голову - опять девчонка! - и посмотрела на него пустыми тусклыми глазами. Толя тоже почувствовал, как в горле набухает противный комок. Они так пострадали за этих птенцов, столько вынесли, честно бились, одного не спасли, так сейчас и эти двое на руках помрут. Он отвел взгляд.

- Так, котолики, - Илонмихална поднялась из-за стола. - Давайте-ка мы птичек ваших вернем матери… если довезем, - задумчиво добавила она, с сомнением посмотрев на птенцов. - А вам давно уже пора не пора - вон со двора.

Она прошла к двери вагона и упруго спрыгнула вниз, на насыпь.

Спокидаю я дом свой родимый, Спокидаю отца я и мать, Спокидаю тебя, дорогая, А я еду в окопы страдать!

Пение прервалось, раздался смех, дробная россыпь голосов, что-то одобрительное и бодрящее сказала своим огненным бойцам Илонмихална. Застучали по поездной броне то ли камушки, то ли рассыпавшиеся угольки, то ли дождь пошел. Стало тихо, но вот паровоз ожил, вздохнул, задышал двигателем. Толя вспомнил ярко-красное, пламенное чрево его топки и улыбнулся.

Коля что-то шептал птенцам, качая их на сгибе руки. Толин взгляд упал на письменный стол, где так и лежало, будто обычное, черное перо птицы Гамаюн, рядом с его заветной, теперь измазанной кровью брошюрой про магию летум-ке. И подскочил, осененный внезапной мыслью.

Он подобрал нож, собрался с духом и чирканул лезвием по пальцу - неглубоко, но все равно больновато.

- Поверни-ка птенцов, - велел он Коле. Тот взглянул, хлопнул себя по лбу свободной рукой.

- Точно! - сказал он. - А я и не дотумкал!

Толя дотронулся до маленького ротика окровавленным пальцем.

- Эй! - сказал он девочке-птичке, - чего смотришь, давай лечись. Кровь, говорят, волшебная…

Толя аккуратно, надавливая на палец, как на пипетку, накапал в рот обоим птенцам по три капли крови. Он и сам толком не понимал, что делает и почему это должно помочь, но притом откуда-то знал, что поможет именно это, будто бы все волшебные, неизвестные, давно мертвые предки ему нашептали.

- Кровь Ра, - сказал Коля едва слышно.

Первая девочка-птенец, с оперением почти черным, как у матери, села прямо, осмотрелась заблестевшими глазёнками. Вторая, порыжее, запищала громко, будто ножом провели по стеклу. Толя поморщился, посасывая свой порезанный палец, чтобы тот перестал кровить. Кровь была на вкус не волшебная, а обычная, соленая и железная.

И тут черное перо вдруг подскочило, заплясало на столе, взвилось в воздух и умчалось с такой скоростью, будто кто-то выстрелил им из лука - Илонмихална, как раз показавшаяся в дверном проеме, только и успела пригнуться.

- Ну что, поехали? - сказала она, с лязгом закрывая за собою бронированную дверь.

И они поехали, поехали - сначала медленно, разгоняясь, потом все быстрее, и вот уже поезд мчался на всех парах, и пахло дымом и паром, и вагон чуть подпрыгивал на стыках рельс. Сквозь предрассветный сумрак, сквозь засыпающую метель - туда, где качались ветки великого тополя и ждали в его ветвях дивные птицы.

Птенчики распушились, глазки у них заблестели, будто и не собирались они помирать несколько минут назад. Обе они слезли с Колиных рук и стали скакать по комнате вагона, друг с друга, однако, глаз не спуская и не удаляясь. То одна то другая пытались схватить светящихся жуков, и когда они выбрасывали вперед руки, кожистая складка под ними расправлялась и становилась похожей на настоящие крылья. Коля достал из котомки тетрадь и карандаш и принялся что-то быстро, размашисто рисовать и подписывать, посматривая за птичьими девочками с улыбкой на сиреневых губах.

“Метилвиолет, метилвиолет,” - повторил про себя Толя, будто Илонмихална пароль ему дала, заговор на будущее.

Попрыгав на кровати, птенцы взобрались на стол и принялись там куролесить - скакать по чернильным приборам, сбрасывать на пол очиненные карандаши. Одна из птичек, рыжая, как-то исхитрилась проникнуть под крышку чернильницы, вся перемазалась и истоптала бумаги на столе цепочками крохотных чёрных следов.

- В точности как куриные, - сказала Илона Михайловна, которая вроде бы не сильно расстроилась от такого обращения со своими бумагами и картами.

- Илонмихална, - позвал ее Коля.

- Чего, постреленок? - тут же откликнулась она, подошла, села с ним рядом, заглянула в блокнот - чего он там рисует? Толе тоже было любопытно, но виду показывать не хотелось.

- А почему вы здесь… ну, такая? - спросил Коля то, что и Толя давно собирался спросить, да всё как-то не с руки было.

Илонмихална улыбнулась, заблестела зелеными глазами, белыми зубами, на щеках заиграли ямочки.

- Какая? - спросила она хитро.

- Ну… - Коля нервно подергал себя за мочку уха, подыскивая слово. - Сильная. Спокойная. Могучая… Вы же были самая обычная стару… пожилая женщина?

- В книжке говорится, что те, кто только-только умер, мало чего тут понимают, - встрял и Толя. - Что многие боятся или прячутся, или пытаются продолжать жить, например на работу ходят даже, придумывают себе. А вы тут… командир… командирша. И меня узнали сразу, и бронепоезд этот ваш, и бойцы…

Илонмихална кивала Толиным словам, будто он ей комплименты отвешивал. Короткие, чуть вьющиеся ее волосы подпрыгивали, она их рассеянно поправила белой рукой.

- Вот вы, котолики, это место… ну, мир, назвали “долиной смертной тени”, да?

- Это мама так сказала…

- Да неважно, хорошее ведь описание, древнее, библейское. А я по краю этой долины с детства ходила - не так, как вы, но снаружи всю жизнь смотрела, вроде как с перевала. Братиков маленьких я своих схоронила, а с последним - и маму. Ходила за ними, за ручки держала, омывала, на тот свет собирала. Первый раз-то, с Петенькой, мне всего лет двенадцать было, вот как вам сейчас. С сестрой сидела ночь ее последнюю. Так мы друг друга любили - казалось я вместе с ней ухожу, вот-вот, еще шажочек, пара вершков, и увижу мир иной, вместе полетим… Но нет, не пустила меня преграда, только Любу проводила, а сама осталась одинокой сиротой в семнадцать лет. И хозяйство было, и родственники любили, и замуж меня звали, но не хотела я земного мира, всё меня тянуло рядом с этим оказаться, опять на перевал взойти, хоть и знала, что перейти не смогу. Продала я тогда всё, что было у меня, и отправилась в Крестовоздвиженскую обитель на сестру милосердия учиться…

Илонмихална задумалась, зеленые глаза ее светились всё ярче. Жуки со всей комнаты слетелись поближе, расселись на стенах, на потолке, окружив молодую женщину облаком хрустального блеска. Цвет их начал меняться - желтые жуки наливались зеленью, красные делались коричневыми, а потом тоже начинали зеленеть.

- Многих, слишком многих я за свою долгую жизнь в эту долину проводила, котолики, - наконец сказала она голосом таким глубоким, что слышались в нем раскаты далекого грома. - Отирала холодный пот, утоляла последнюю жажду. Держала руки их, чувствуя, как пальцы холодеют, ослабевают. Слушала дыхание - рваное, или частое, или редкое, или хриплое. А потом одна секунда сменялась следующей - и никакого. Тишина. Перешагнули странники мои перевал, значит, начали спускаться в долину. А я оставалась - только прикосновение нездешнего ветра на лице стыло… На пяти войнах я, ребятки мои, побывала, сотни людей проводила. Солдатиков и офицеров, крестьян и помещиков, молоденьких и бывалых, тех, кто уходить ну никак не хотел, и тех, кто только и ждал, чуть ли не вприпрыжку на тот свет мчался. Но я всегда радовалась, если удавалось отвернуть, уговорить, не отпустить…

Коля замер, слушая её, застыл, будто изваяние мальчишки, гипс, залитый зеленым светом. Девочки-птенцы тоже слушали, усевшись на полу, привалившись к его ноге.

- Мне-то самой как повезло, — продолжила Илонмихална напевно, - повезло, что долго я умирала, медленно в смерть входила. И лежала, немощная, и боль терпеть научилась. И когда, наконец, пелена на перевале меня пропустила - для каждого ведь этот миг наступает, не избежать - я была готова. Я была сосредоточена. Я знала, кто я, куда иду. Не знала только, зачем и как именно тут все будет… Конечно, хотелось мне очень сестру тут найти, Любушку-голубушку мою. Но понимаю уж - бесконечность между нами, может и не свидимся мы тут, так потом опять в нашем мире друг друга найдем при свете дня… Вот и весь вам сказ, пионеры Ёлкины.

- А вот это всё… - Толя обвел рукой чудную комнату вагона, электрических жуков, ковер с оружием на стене. - Это-то откуда?

Илонмихална встала, прошлась по комнате.

- И в жизни и в смерти, - сказала она наставительно, - мы всё делаем из себя самих. Потому что кроме нас у нас больше ничего и нет. Так что весь мир вокруг любого человека сделан из него - мыслей, надежд, чаяний и способностей. В смерти это просто проявляется… материальнее.

Она сняла со стены один из пистолетов, погладила его, понюхала, покачала в руке. Прицелилась в стенку напротив - там сидел единственный оставшийся синим жук, который, почуяв прицел, расправил крылья и, обиженно жужжа, улетел в другой угол комнаты.

- Ах, как же я хорошее оружие любила! - сказала Илонмихална с чувством. - Последний год-то я и до тайника своего не могла доковылять, чтобы “ортгис” любимый хотя бы в руке подержать. Ах, Коля-Толя, как я из него раньше стреляла - заглядение, лучше любого снайпера! Кстати, завещаю оружие маме вашей - скажите ей, что под третьей от окна половицей тайник устроен. Там, если знаешь, то видно, где поддеть. Чудный пистолет, автоматический, магазин на восемь патронов, высшее немецкое качество! Надеюсь, не пригодится ей… а знать, где он есть - пусть знает.

- В нашем доме тайник с оружием есть? - удивился Толя, но Коля тут же его перебил, будто самому факту хранения соседской старухой пистолета под половицей вовсе и не удивился.

- А почему маме, а не папе?

Илонмихална улыбнулась задумчиво.

- Оружие, котолики, должно быть в самых сильных и крепких руках. Особенно если оно тайное. К Сене я искренне привязана… была, хороший человек ваш отец, а все же силой духа и воли с Сонечкой ему никак не равняться. Но и не надо этим мериться мужчине и женщине. Любят они друг друга - и хорошо, вот любовью пусть и равняются. Так что Соне отдаю. Захочет она Семёну сказать про пистолет - так скажет, а вы уж мою волю исполняйте и секрет храните.

Коля с Толей переглянулись и кивнули, соглашаясь и обещая.

Несколько минут все они молчали - пыхтел паровоз, поскрипывал вагон, стучали колеса, как Толино сердце. Он смотрел в окно, за которым становилось все светлее. Илонмихална, рассевшись за столом, просматривала Толину книжку про летум-ке, то и дело не глядя пересаживая рыжего птенца со своей головы, куда та так и норовила забраться, обратно на стол. Вторая девочка-птичка прикорнула у Колиной ноги, подложив под измазанную кровью щеку крохотный кулачок. Коля, стараясь ее не потревожить, снова что-то принялся рисовать в своей тетрадке, но карандаш то и дело выпадал из его трясущихся пальцев. И тут вдруг оба птенца опять закричали так громко, что Коля с Толей подскочили, а паровоз начал почти с таким же визгливым металлическим звуком тормозить.

- Уже приехали? - Коля, с трудом поднявшись и уронив блокнот, на подгибающихся ногах бросился к окну. Толя взглянул с любопытством - на верхней странице накалякал Колька большой тополь, в ветках сидели куродевы, не очень хорошо нарисованные, похожие на толстых тетеревов. - Как же так быстро вышло? Это вы, Илонмихална, так сделали?

- Это ты, Коля, всё ты и твоё рисование, - ответила молодая женщина, потрепав его по голове. Тут же она нахмурилась, наклонилась к Колиному лицу, заглянула опять ему в глаза, в рот, даже в уши.

- Поторопимся, товарищи Ёлкины, - сказала она озабоченно. - Давайте-ка, на выход с вещичками. Забирай, забирай свои рисунки, Коля, в котомку их. И ты, Толя, книжку не забудь. Увлекательно местами, но не для меня ведь писалось…

Птенцы сначала потерялись, потом нашлись, одна под подушкой, другая - в углу, где она поймала-таки светящегося жука, синего, тот вырывался, а она победно держала его обеими руками.

- Отпусти его! - увещевал ее Толя. - Ну чего он тебе? Жрать его невкусно наверняка, унести не в чем…

И тут же взгляд Толин упал на маленькую жестянку под кроватью, довольно невзрачную и по краям ржавую, непохоже было, что Илонмихална хватится такого барахла. Толя ее достал - жестянка была один в один как у них дома с зубным порошком - синяя, с рожей негритёнка, улыбающегося белыми зубами так старательно, что вот-вот щеки лопнут. Внутри ничего не было.

- На, сажай, - велел Толя птичке. Та посмотрела на него вдумчиво, потом сунула недовольно зажужжавшего жука в жестянку и поскакала к выходу из вагона. Толя закрыл жестянку, испытав притом резкое чувство узнавания: второй класс, кусты за Химкомбинатом, здоровенный жук-рогач, жестянка из-под зубного порошка (неужели та же самая?), недовольный гул из-под крышки, Илонмихална вечером заставила выпустить, улетел, тяжело жужжа…

- Аки ангелы! - сказала Илонмихална, привалившись к боку вагона, раскуривая папироску и мечтательно наблюдая, как между великим тополем и поездом парят птицы с женскими головами. - Интересно, а как эти ангелы поют?

- Ужасно поют, зубы ломит!

Оба птенца сидели на Колиных плечах, и он шагал к тополю - неровно, спотыкаясь, чуть не падая, с трудом удерживаясь на ногах. Толя побежал к нему - помочь - и увидел, что глаза у брата покраснели и так и норовят закатиться под лоб. Птицы слетели вниз, Гамаюн кружила вокруг Колиной головы, молча, напряженно.

- Ты это, - сказал Толя, - Коль, вот сюда ступай… вот так… ну вот к дереву встань, прижмись, дальше уж я сам…

К гнезду, конечно, лезть пришлось Толе, Колю он как подпорку прижал к тополю, и то волновался - удержится ли на ногах? Но Коля к стволу будто прирос, даже не дернулся, когда Толя ему на плечи залез, когда оттолкнулся и прыгнул, когда свесился и забрал нетерпеливо подпрыгивающих, пищащих птенцов с его головы.

- Ничего, - говорил он птенцам, - уже почти дома вы… и мы, и мы…

Он посадил девочек-птенчиков в гнездо - то действительно росло прямо из дерева и, хотя и видно было, что недавно его драли и ломали, уже начинало зарастать, новые побеги переплетались со старыми.

- Ну вот, - сказал он крохам. - Закончилось ваше приключение. Жалко, что не удалось нам вас быстрее спасти… и всех троих…

Рыжая птичка пискнула жалобно. Гамаюн опустилась на ветку в отдалении от Толи, видно, что не терпелось ей к птенцам своим подлететь, но даже на расстоянии Толя чувствовал идущие от нее волны жара и понял - это она его бережет.

- Пойду я, - сказал он птенцам и птице. - Пора нам, Колька вон совсем никакой уже. Ах да, вот еще чего… - он вытащил из кармана жестянку с жуком, открыл ее, положил в гнездо. Жук тут же выбрался, сменил цвет за красный, потом на желтый и, наконец, остановился на зеленом. Недовольно оправляя длинные усы он, однако, не улетал, смирно сидел.

- Ладно, - велел всем волшебным существам Толя. - Вам тут это, счастливо оставаться. И пионерский привет от нас.

Он отдал птенцам и птице Гамаюн быстрый пионерский салют и быстренько спустился вниз по стволу мимо двух других гнезд, откуда птенцы пищали ему, подпрыгивая, словно зрители школьного футбольного чемпионата.

- Коль, - позвал он брата, - давай-ка, пойдем мы, пора.

Но Коля стоял, прижавшись к дереву, и Толя испугался, потому что показалось ему, что брат врастает в огромный морщинистый ствол, что отдирать его придется с кровью и кожей. Но нет, только отпечатки коры багровели на бледном лице. Глаза его были закрыты, будто Коля спал на ходу. И тут резко, пронзительно вскрикнула птица Гамаюн, так что Толю до самого копчика ошпарило костяной болью, а Колю - разбудило. Сверху, медленно кружа, спускалось черное перо. Коля протянул трясущуюся руку, поймал его, сжал в кулаке.

- Пора! - сказала Илонмихална, - ох как пора. Толя, на тебя сейчас надежда, брат тебе сейчас не то что не помощник - а ноша, понимаешь? Ты его должен как раненого вынести из боя, чего бы это ни стоило.

Толя шагнул от дерева, встал, расставив ноги. Над ним шумела тополиная листва, перед ним на рельсах стоял бесконечный поезд - бронированные вагоны в обе стороны, насколько хватало взгляда. В белом небе не было солнца. Толя раскинул руки и глубоко вздохнул, принимая на себя власть над этой хрупкой реальностью, чувствуя, как наливаются жаром глаза и в пальцах чешутся горячие лезвия, чтобы вспороть ей брюхо. Кажется, он закричал - но вот перед ним уже зияла прореха, у него получилось открыть путь домой.

- Идите, - говорила Илонмихална, поднимая Колю, оборачивая Толину руку вокруг его плеч и толкая их вперед. - Быстрее, пострелята любимые, птенцы мои. Растите, котолики, оперяйтесь, летите. И куда не надо не смейте больше шастать, слышите!

Ее голос еще звучал в отдалении, когда они выпали, будто с высоты, на дощатый, пованивающий мочой, пол своей квартиры. В комнате был полумрак, за окном уже почти стемнело, из-под двери сочился яркий электрический свет из коридора. Толя ударился грудью и на секунду из него весь воздух вышибло. Зазвонили настольные часы - бом! бом! Фарфоровая пастушка выдвинулась из-за колонны и закрутилась на месте, отсвечивая розовыми ляжками, прижимая к груди глупую свою овечку. Бом! Бом! - Толя считал, и вышло, что бьют часы семь вечера. Дышать стало полегче и он смог повернуть голову. Илонмихална лежала на кровати - но не так, как они оставили, а нарядно одетая в лучшее своё зеленое платье, и на голову ей кто-то (мама с тёть Люсей?) повязал черный платок. Глаза ее были закрыты, а из груди по-прежнему выходила серая воронка летума, крутясь, исчезала в потолке, светилась неярко. Толя лежал у самого окна и, скосив глаза на пол и отсчитав три половицы, вдруг отчетливо увидел, что одну из них можно поддеть и приподнять.

- Колька!

Брат лежал на спине, уставившись в потолок, сжимал чёрное перо в руке, прижатой к груди - фиолетовые губы, сиреневые зубы, прерывистое дыхание. Толя сел, схватил его за плечи, и тут в коридоре послышались тяжелые шаги, дверь распахнулась, залив комнату ярким желтоватым светом. В дверях стоял Николаша, а сразу за ним - мама и тётя Люся.

- Да вот же они! - воскликнул Николаша потрясенно. - Откуда взялись только, мне ж с кухни коридор как на ладони был… Кошка заорала вдруг, будто ее режут, тварюгу, и грохот от покойницы, я чуть в штаны не наложил со страху. А тут вот они, котолики, с котомками, будто в поход ходили!

Мама смотрела на Толю сверху вниз, приоткрыв рот от удивления, и глаза ее наливались грозовой темнотой.

- А мы вас уже сколько ищем! - с сердитым облегчением сказала теть Люся. - Уже и на Волгу бегали смотрели, думали вы на речку пошли, а лёд-то уже подтаивать начал, коварный стал! Боялись, чего уже только не передумали! Измаялись мы между Илонмихалной и вашей пропажей! Отец ваш…

- Мама! - позвал Толя в отчаянии, перебивая и не слушая теть Люсю. - Мама, прости. Это всё я, я! А Колька… Метилвиолет, метилвиолет! Илонмихална сказала - метилвиолет! Помогите нам!

И он разрыдался так резко и горячо, что из носу сразу сопли вздулись пузырями, и отодвинулся от брата, так что стоявшие в коридоре его увидели. Тёть Люся вскрикнула, Николаша ойкнул и матюкнулся, а мама только быстро, со свистом втянула воздух и бросилась в комнату, упала на колени, заглянула Коле под веки и, склонившись, понюхала его дыхание.

- Николай, беги за Семёном, - быстро, отрывисто велела она, садясь. - Люся, заведи примус, поставь чайник, нам много горячей воды нужно… Коля, Коля, ты меня слышишь?

Она потрясла Колю за плечи, посадила прямо. Тот открыл глаза и посмотрел прямо на нее.

- Мама! - сказал он радостно и улыбнулся, показав сиреневые зубы и черные десны. - Мамочка, мы спасли птенцов, двух. Одного не смогли. И птица Гамаюн, на тебя похожая, мне подарила свое волшебное перо!

Он показал маме черное большое перо, будто сделаное из чугуна немыслимой, недостижимой тонкости. Мама охнула, дотронулась до черного металла.

- Горячее! - сказала она зачарованно. - Но как же… Из летума же ничего невозможно вынести, никогда никто не мог, только в старых легендах…

И тут же, придя в себя, она снова стала матерью отравленного ребенка, подняла Колю на ноги, потащила по коридору.

- Зачем в ванную? - простонал Коля.

- Желудок промывать, - отрезала мама. - Потом папа в ночную аптеку побежит… Толя, ну-ка быстро признавайся, ты тоже жидкость с метилвиолетом пил? Не знаю, что там было - чернила, краска, что?

- Молоко, - сказал Толя, вытирая сопли и шмыгая носом. - Молоко от белых коров. Я не пил, я выплюнул…

- Они сварили молодильное зелье! - сказал маме Коля и засмеялся дурацким дребезжащим смехом. - На молоке, на крови, на смерти, на мучениях, на костях и пепле, на каменном костре, на живом огне…

Мама затащила его в ванную комнату, где он тут же сбил со стены головой большую цинковую лоханку и та, падая, страшно загрохотала. Тетя Люся прибежала с кастрюлей воды, эмалированной кружкой и пачкой соды. Убежала обратно на кухню. Дверь закрылась. Открылась. Закрылась.

- Нет-нет-нет, мамочка, нет! - умолял за дверью Коля, потом слышались бульканье и звуки рвоты, бьющей в лоханку. Коля стонал, кричал, плакал.

Приходил папа, что-то говорил, ругался, за ним кивал головой сосед Николай. Папа что-то спрашивал. Оба они куда-то уходили.

Всё это становилось для Толи похожим на киноплёнку, которую то заедает в проекторе, то крутят слишком быстро. Звуки исчезли. Цвета исчезли. Он потихоньку, спиной, отступал по коридору, пока не добрался до своей двери, упёрся в неё спиною. Мимо него, аккуратно ступая, прошла безобразная черная кошка, дёрнула ухом, покосилась равнодушным желтым глазом и степенно вошла в приоткрытую дверь Илонмихалны.

Толя, не поворачиваясь, нащупал дверную ручку, повернул ее, спиной вошел в комнату и повалился на свою тахту, словно срубленное неловким, неопытным палачом-лесорубом дерево, измученное тупым топором.

Часть 3. Самый лучший день рождения

1941

Май выдался холодный и мокрый, совершенно не обычный для Поволжья, будто принесло в Сталинград в этом году погоду из каких-то иных краёв, дождливых и неприветливых. Фруктовые деревья грустили - их нежный цвет побило затяжными дождями, так что урожай яблок и вишни ожидался скудный. Коля заранее тосковал о сочной вишне и маминых варениках и вздыхал, глядя в серое окно. Но нужно было сосредоточиться и дописать выпускное сочинение, и Коля запил прожорливые мечты остывшим несладким чаем, отодвинул стакан на край стола, вздохнул и опять взялся за ручку.

“Н.Г. Чернышевский писал,” - написал Коля и опять отвлекся, уставившись на потоки воды, сбегающие по стеклу окна. Незваной пришла мысль, что Чернышевский тоже был Коля и, возможно, когда-то сидел точно так же за столом, глядел на дождь за окном, мусолил гусиное перо, не зная, что именно написать про труды какого-нибудь Белинского и “определение прекрасного в его эстетике”.

“Не книгами, не журналами, не газетами пробуждается дух жизни, пробуждается событиями,” - наконец схитрил Коля, переписав несколько строчек из учебника. Увы, дальше следовало прокладывать лыжню слов самому, иначе Наталья Степановна, учительница родной речи, заругает. Скажет: “тут у вас, Ёлкины, не сочинения, а изложения вышли, извольте переписать!”

После долгих Толькиных уговоров и оживленной торговли ресурсами и услугами Коля в этот майский день писал сразу два сочинения, за себя и за того парня, изменяя в Толькиной тетрадке наклон почерка и слегка перефразируя написанное. В это самое время, когда Коля корпел над Чернышевским, Толя потел и/или прохлаждался на школьных физкультурных сборах, затеянных неутомимым тренером Иваном Семеновичем назло погодным условиям.

“И крестьяне пробуждались от вторжения вражеских французов! - осенило вдруг Колю. - Не по приказу царя, а они повиновались своему русскому чувству, которое звало их защищать Родину!”

Крестьяне возбужденно бежали в леса, потрясая топорами и вилами, заряженными патриотическими чувствами, чтобы потом про них написал Чернышевский. Но Коле уже надоело про них думать. Взамен он стал думать про Лену Лейкину, с которой они вчера после уроков целовались в сквере под дождем, среди запахов молодой листвы, мокрой земли и близкой Волги. И Ленины губы пахли малиновым вареньем и от поцелуев в голове становилось пусто, тяжело и горячо.

Хлопнула входная дверь, затопали в коридоре тяжелые шаги, и Коля тут же подобрался, перехватил ручку, как охотник - копьё, и срочно спрятал потаённые свои горячие мысли, прибрал их в шкатулку у самого сердца, которая представлялась ему сделанной из живой, теплой древесины серебряного тополя.

Толя ввалился в комнату грязным и до того мокрым, что с носа капало. Волосы его потемнели от дождя, вода стекала за воротник.

- Ну здрасьте, - сказал Коля недовольно, показывая на цепочку мокрых следов на полу за Толей. Тот поморщился - потом возьму тряпку и вытру, успеется. Встряхнулся, как мокрый пёс, выхватил из шкафа полотенце и начал переодеваться, растираясь и сбрасывая тяжелую одежду прямо на пол.

- Иван Семёныч! - говорил он бодро, - Заставил! Семь километров по раскисшей глине! Чуть ноги не переломал! Пожрать есть чего?

- Каша на кухне, - сказал Коля, не оборачиваясь и рисуя на промокашке индейского воина с копьем. Толькины рассказы о физкультурных приключениях и успехах его задевали. Не хотел расстраиваться и завидовать, но расстраивался и завидовал. Он надеялся, что брат пожрёт на кухне, но нет - тот притащил в комнату миску с кашей и ломоть хлеба с маслом, и уселся на тахте, торопливо наедаясь, но не прекращая болтать. Видимо, сильно ему хотелось поделиться.

- Значит, бежим мы, - говорил он, роняя крупинки каши изо рта, - как на катке скользко, только еще и глина на ноги налипает, тяжело! Дождяра в морду хлещет, рот открыл - наглотался. Глаза заливает, не видно толком, куда ноги ставишь. А Семёныч трусит рядом, как заговоренный, будто ему и не мокро и не скользко. Покрикивает - мол, скажите спасибо, что переползать сегодня не будем тренироваться. Или что бежим без патронных ящиков. В общем, могло быть и хуже, наверное… Но считай, что повезло тебе - сидишь сухой тут…

Коля хмыкнул что-то неопределенное, поджав губы. Толя вдруг замолчал и покраснел.

- Ну то есть не повезло, конечно, - сказал он неловко. - Но что ты не промок до нитки - это факт…

Коля склонил голову, поймал взгляд брата, и тот поперхнулся кашей, махнул рукой и ретировался на кухню за чаем.

- Мне тоже свежего завари, - крикнул Коля ему вслед.

С тех самых пор, как Коля почти месяц пролежал в больнице с острым отравлением, физкультурой он, как раньше, заниматься не мог.

- Имеем приобретенную сердечную недостаточность, - веско сказал тогда маме немолодой доктор, и наморщил длинный мясистый нос, будто недостаточность Колиного сердца чем-то воняла. - И анемию, поскольку метилвиолет действует раздражающе на органы, вырабатывающие белые тельца крови и убивает часть красных…

Мамино лицо вытянулось, она закусила губу, прижала глаза пальцами, надеясь удержать слезы, но они все равно пробились, потекли по щекам.

- Может быть, мальчик потом, когда-нибудь, всё перерастет, - смилостивился доктор. - Человеческий организм способен на чудеса, особенно совсем ещё молодой! Ну а пока этот юный организм только начинает латать свои повреждения, и сильных физических нагрузок я ему не рекомендую…

Учитель физкультуры сильно расстроился, будто Коля был одной из его призовых лошадей, неожиданно сломавшей ногу прямо перед ответственными скачками. Он даже разговаривать с Колей перестал и на школьных занятиях взгляд от него отводил. Но через пару месяцев смирился Иван Семеныч и даже написал Коле рекомендацию в районную секцию по стрельбе.

- Хоть пуля и дура, а штык молодец, пионер Ёлкин, - сказал он, потирая намечающуюся лысину, - но, как жизнь тебе со временем покажет - парень-то ты видный - почти любую дуру можно приручить и образумить… Кстати - как же так вышло то, Коля? Как ты умудрился метилвиолета наглотаться?

Колю об этом в первые несколько месяцев только ленивый не спросил. Папа с мамой придумали более-менее складную историю про то, как Коля по неосторожности перепутал консервированный вишневый компот и чернильный концентрат, который разводил из продажного порошка в точно таком же стакане - и второпях выпил три больших глотка. В больнице со скрипом, но поверили - и не такое люди выпивали и травились, правда, обычно это были взрослые люди в поисках алкогольного забытья. Толя эту историю со стаканами всем и рассказывал, когда про Колю спрашивали.

Сам Коля первые пару недель ни говорить не мог, ни думать толком - он всё летал в закатных небесах с прекрасными девами-птицами, выше и выше, пока не сбивали его с неба острыми стрелами черные люди без лиц. Под горестные птичьи крики Коля падал с неба камнем, ударялся о землю и лежал в ней, мёртвый, всем телом ощущая тяжелый ход времени. Потом, наконец, прорастал из темноты серебряным тополем, тянулся к небу нетерпеливыми веточками. Ветви превращались в руки и он опять взлетал - и так повторялось снова и снова, и только иногда, открывая глаза к белёному известью потолку, чьим-то умелым, хотя и грубоватым, ворочающим его рукам и запахам карболки и йода, он вспоминал, что он не только тополь, но и человек, пионер Николай Ёлкин, и, кажется, кто-то недавно умер, а потом случилось что-то плохое и опасное. А теперь и он умирает, и маму очень жалко. Но ещё через какое-то, очень долгое, время, Коля научился летать ещё выше, и стрелы черных людей уже не могли его достать. И когда он перестал всё время падать и умирать, то становился тополем всё меньше, а мальчишкой - всё больше, и вот он уже смог вспомнить мамины глаза, и папину улыбку, и Толькину растерянную рожу, почти такую же, как его собственная в зеркале. А еще через несколько дней он уже вспомнил и школу, и Ленку Лейкину, и завуча Галину Ивановну, и бюст Ленина в красном уголке, и про товарища Сталина в Кремле вспомнил. В тот день к нему, наконец, пустили маму и Тольку - лица у них были осунувшиеся, бледные, напряженные, а у брата - еще и виноватое донельзя, будто это он собственноручно Колю погубил и уложил на больничную койку под колючее байковое одеяло.

А перед выпиской доктор Симеонов и рассказал маме про Колино сердце, велел его беречь и надеяться на целительные свойства времени. Прошло уже почти два года, но время не спешило его лечить, а доктор Симеонов - допускать к сдаче нормативов. К бегу Коля толком так и не мог вернуться - почти сразу в груди теснить начинало, а мир перед глазами прорастал темными пятнами, в которых, если Коля упорствовал и не сразу останавливался, начинали угадываться силуэты черных караванщиков. Поэтому нормативы ГТО Коля оставил на откуп Тольке, а сам полностью отдался стрельбе - иногда даже вечером, укладываясь спать, перед глазами видел мишени, прижимал плечом винтовку, щурился в прицел. Руководитель секции, товарищ Сысоев, очень его хвалил и даже обещал, что после сдачи на значок “Юного ворошиловского стрелка”, дополнительно потренировавшись, Коля сможет попытаться получить и “Юного снайпера”, а там, возможно, и о Всесоюзном соревновании речь пойдет.

Но Коля тосковал по тому, что мог делать раньше - по прежнему себе, до страшного потустороннего приключения. По силе, здоровью, невинности. Слушать, как Толька хвастается сквозь полный рот каши, было неприятно.

Конечно, появились у Коли и иные успехи - он стал много читать, Наталья Степановна очень хвалила его сочинения. Английский язык он старательно учил, и, видя его усердие, даже мама иногда садилась поговорить с Колей по-английски - про погоду, про еду, про Шерлока Холмса. Толя тоже слушал и поддакивал, но у него не было времени заниматься и учить слова, сдача нормативов ГТО приближалась и Иван Семеныч гонял физкультурную секцию все сильнее.

Коля разучил на английском несколько стихов и как-то раз дерзнул с выражением прочитать сонет Шекспира про любовь Лене Лейкиной, провожая ее домой после школы и размахивая двумя портфелями, которые нес в руке.

- Shall I compare thee to a summer’s day? - декламировал Коля немного заунывно, но Ленкины глаза влажно блестели и улыбалась она задумчиво.

- So long as men can breathe or eyes can see, So long lives this, and this gives life to thee, - закончил Коля победоносно, роняя голос в драматическую паузу.

Лена молчала довольно долго, они целых полквартала прошли, прежде чем она заговорила.

- Мне кажется - произношение у тебя так себе, - наконец, сказала она, откашлявшись.

Коля это прекрасно знал - ведь даже мама после нескольких попыток поставить ему произношение махнула рукой.

- Whatever! - сказала она, - акцент у тебя, конечно, ужаснейший, но для чтения вокабуляра и грамматики у тебя вполне достаточно, продолжай заниматься.

- Ну, ты ощутила волшебную силу искусства? - спросил Коля Лену, искоса на неё поглядывая. Она улыбнулась.

- Ощутила…

Коля тоже многое ощутил в тот вечер - они впервые целовались как взрослые, долго и в губы, так, что кровь стучала в ушах, и перед глазами тёмный туман клубился.

Толя зашел в комнату с тремя стаканами чая, поставил один перед братом.

- Пойду с Васьком посижу, - сказал он с упрёком. - Ему расскажу про секцию. Он необидчивый, хотя поводов у него и поболее твоего…

Коля вздохнул от Толькиной твердолобости, но ничего не сказал - Васе любое внимание в радость было, а когда ему что-то не нравилось, то он и не слушал особенно. К тому же и глуховат он был после контузии.

Вася переехал к ним в квартиру прошлым летом. Николаша-Нидвораша тогда надолго захватил повестку местных разговоров за домино и шахматами. Каждый раз, как обсуждали текущую политическую ситуацию и договор о ненападении с Германией, Николаша поворачивал беседу на окончившуюся в марте финскую кампанию.

- Победоносная была война, но есть отдельные граждане, что понесли большие потери, - говорил Николаша, отодвигая домино, выставляя на дощатый стол бутылки жигулёвского пива и чинно раскладывая сушеную чехонь. - Иждевенец ведь теперь на мне. Вся жизнь моя иначе пошла, ухаживаю за братом-инвалидом. Потерял мой Василий аж две конечности, исполняя свой патриотический долг в снегах под Выборгом, Виипури по-ихнему, по-чухонски…

Дальше рассказ шёл по накатанной - совсем еще юный, но уже героический (потому что был перед глазами доблестный пример старшего брата) Василий почти в одиночку прорывал линию Маннергейма, внезапно подрываясь на мине, прикопанной в сугробе подлыми белофиннами. Николаша получал о том телеграмму, плакал скупыми мужскими слезами и лично выезжал за братом в госпиталь в Ленинграде и вез его домой на поезде, преисполненного благодарности и любви к родине. Райисполком тут же постановлял подселить инвалида Птицына В.Е. в пустующую комнату в их квартире, что и позволяло братской любви и самоотверженности Николаши расцвети буйным цветом, - так рассказывал он раз за разом, степенно очищая чехонек, либо сидя над домино или картами, либо размахивая кружкой у пивного ларька.

Коля, вздыхая и отвлекаясь, все же сумел обуздать мысли и дописать оба сочинения.

“Солдаты на войне никогда не бывали одиноки. Они чувствовали за своей спиной всю многомиллионную массу народа, который им помогал!” - так победоносно завершил он своё, а в Толькином закончил поскучнее, написав про неизбывный оптимизм Чернышевского. Он только-только успел поставить точки и промокнуть чернила, как услышал в коридоре папин голос. Тот вернулся сегодня пораньше, но мрачный - на работе у них всё чаще теперь созывались какие-то партийные заседания с голосованиями, после которых он возвращался сам не свой, и ничего о них не рассказывал за ужином, только потом, вечером, потихоньку и вполголоса - маме.

- Голова болит сильно, - сказал папа рассеянно. - Приму аспирин и полежу в тишине полчасика, ага?

Под глазами у него были темные круги и Коля вдруг заметил, что папа за последние месяцы сильно похудел. Он пошел на кухню греть ужин и старался не греметь посудой, чтобы папу не потревожить.

Мама вернулась в начале шестого и они сели ужинать. Почти сразу же, как Коля и опасался, разговор зашёл про школу и про то, идти ли Коле с Толей в восьмой класс, который с позапрошлого года сделался платным, потому что “возрос уровень материального благосостояния трудящихся”.

- Дорого же, - сказал Толя, уминая суп. - Триста рублей за год за одного, а нас двое!

Мама ехидно поблагодарила Толю за помощь в счёте и сказала, что за последние четырнадцать лет у неё была масса возможностей, чтобы точно подсчитать количество своих сыновей.

- Неподъёмно! - тяжело уронил Толя солидное, взрослое слово.

- Подъемно, - отрезал папа. - Даже думать нечего. Да и нечего думать. Остаётесь в школе, получаете полное среднее образование. Ваша задача - экзамены выпускные сдать так, чтобы не было мучительно больно. С остальным мы сами разберемся.

Он остро посмотрел на маму, та в ответ коротко кивнула, посыпала ломоть ржаного хлеба солью и сунула Толе, призывая его занять рот едой, а не неудобным разговором.

- Ты с другой стороны подумай - вам почти по четырнадцать лет, Толик, - сказал папа, - Вы в дружине школьной на отличном счету оба. В следующем году будут в комсомол принимать - так кого же, если не вас?

- В училище тоже в комсомол принимают, - пробурчал Толя, но замолчал и сосредоточился на еде.

Коля, уставившись в тарелку, покраснел, потягивая себя за мочку уха. Толя с прошлого года начал поговаривать о поступлении в военное училище, желательно в бронетанковое. Коля в училище не хотел совершенно, но перспектива расставания с братом казалась ему страшной потерей. Казалось, что без Тольки рядом житься ему будет, как Васе Птицину без руки и ноги - плохо, больно, страшно, невозможно.

Когда они закончили ужинать, на дне кастрюли оставалось еще немного куриного супа. Коля соскреб остатки в большую керамическую миску, отрезал ломоть ржаного хлеба и понес еду Васе. Николаша на кухне никакой нормальной еды не готовил, сам питался комплексными обедами в столовой на химкомбинате, а Васе всё норовил оставить то пачку печенья, то связку сушеной рыбы.

Папа пропитание Васи называл “подкормом”. Поначалу они всё пытались пригласить Васю к обеду или ужину, но тот решительно отказывался - хотя он и мог, повернувшись на левый бок, перемещаться полусидя, и даже, подпертый подушками, сидеть на стуле, но из комнаты Вася выходить отказывался и особенно стеснялся мамы и тёти Люси. Коля с Толей как-то попытались для эксперимента, примотав шарфом к телу левую руку и левую же ногу, обходиться только одной стороной тела, и пришли к выводу, что Васино увечье уж как-то особенно жестоко и трудно преодолимо. Казалось, что легче было бы, если бы осталась правая рука и левая нога, или наоборот, но с разной стороны. Притом в комнате своей Вася управлялся неплохо - по его просьбе Николаша вбил в стены и потолок несколько крюков, привязал к ним веревки и растянул вдоль стены почти новую рыболовную сетку, которую где-то спёр, и Вася, цепляясь за них, мог подниматься и перемещаться по комнате, выгибаясь всем телом и тщательно примериваясь, прежде чем отпустить опору и бросить себя на следующую. Иногда он двигался очень ловко, с быстрой паучьей грацией, а иногда падал на пол, набивая страшные синяки, и один раз даже вывихнул запястье.

“Все время в эту комнату приходится еду носить,” - подумал Коля, аккуратно постучавшись в дверь пальцем правой ноги и нажимая локтем на ручку.

Вася, опираясь на локоть, полусидел на кровати. Совсем еще молодой, темноглазый, он казался Коле похожим на Д’Артаньяна. Коля поставил суп на высокий столик рядом, Вася задумчиво поблагодарил, качнувшись, потянулся, взял ложку, попробовал суп.

- Если холодный, то я разогреть могу, - предложил Коля, осознав, что суп уже больше часа как снят с плиты, и по всем законам физики должен был уже остыть.

- Не, нормально, - отозвался Вася. - Вкусный суп тёть Соня варит…

- Чего ты в пол-то уставился? - спросил Коля, проследив за направлением Васиного напряженного взгляда и вдруг, обмерев, заметил на полу снятую половицу, третью от окна.

- Упал я, - объяснил Вася, демонстрируя Коле наливающийся багряной темнотой синячище на плече. - Мордой по полу полметра пропахал и носом в половицу ткнулся. Смотрю - а она двигается! Думал - там клад будет, ну, знаешь, золотые монеты какие-нибудь…

- А там? - со страхом спросил Коля. Он, когда из больницы вышел, всё-всё о том происшествии постарался забыть, и вот уже два года усиленно не думал, но сейчас вдруг точно вспомнил, что там, в тайнике, хранилось у ИлонМихалны оружие, немецкий пистолет “ортгис” и патроны к нему. Коля похолодел, представив грядущее разбирательство, приход милиции, вопросы…

- А там пусто! - с обидой сказал Вася и надолго замолчал, хлюпая супом и покачиваясь.

- Жалко, что не клад, - сказал он, наконец, - нашел бы - стал бы богатым!

- Как Остап Бендер?

- Это еще кто? - спросил Вася подозрительно. - Еврей какой-то?

- Конечно нет! - горячо сказал Коля, хотя тут же задумался о национальной принадлежности великого комбинатора, и не было ли в книжке каких-то указаний на этот счет? Да и почему бы великому комбинатору и не быть евреем?

Вася был человеком простым и совсем не книгочейным - вырос в деревне, помогал родителям по хозяйству и на колхозной птицефабрике, читать выучился с большим скрипом, да так никогда и не полюбил.

- Но видно - хранилось там что-то, в тайнике, - продолжал он, задумчиво выскребая ложкой миску. - Тряпка засунута мятая, металлом воняет. Кто тут до меня жил-то?

- Старушка, - с облегчением ответил Коля и сам заглянул под половицу. Действительно, лежала там только тряпка, чуть измазанная оружейной смазкой. - Самая обычная старушка, Вася. Бывшая медсестра, Илоной Михайловной звали.

Мебель и вещи ИлонМихалны сначала никому не понадобились - только тётя Люся Синицина забрала несколько книжек, а мама - красивое настенное зеркало в резной деревянной раме - но потом Николаша, востребовав комнату, наложил на них свою тяжелую лапу. И вот, через год проживания среди чужих вещей, Вася впервые задумался о предыдущих обитателях. Был он поразительно нелюбопытен от природы, да еще и контузия добавила. Думалось Васе с большим трудом. Иногда он заговаривался, или же замирал, уставившись в одну точку. Так Вася проводил много времени - лежал на кровати, смотрел в крашеную стену, царапал ее ногтем. Также частым фокусом для его взгляда служили фарфоровые часы с розовой пастушкой. У Коли когда-то была мысль их забрать, но мама сказала, что на одной жилплощади с этакой безвкусицей жить она не станет. Вася же часы эти искренне полюбил. Коля как-то раз заскочил после школы в его комнату, не постучавшись, а Вася, по грудь прикрытый простыней, торчком стоявшей в известном месте, единственной своей рукой наяривал, истово уставившись на пастушку. Коля, ойкнув, спиной вышел из комнаты. До сих пор он не был уверен, заметил ли его тогда Вася, или же в его мире существовала только любострастная мечта о фарфоровой девочке в розовом платье, а больше никого и ничего.

За сочинение своё Коля получил четверку с минусом, а за Толькино - пятерку, что было обидно и непонятно, потому что своё Коля любовно вылизывал, перепроверяя каждую строчку, а братово слепил левой ногой из оставшихся (немногих) мыслей и цитат.

- Наверное, это потому, что к Толе ожидания заниженные, - вдумчиво сказала Лена Лейкина, - если он хоть какую-то работу сдал, ему уже тройку поставят, за сам факт. А уж если там еще и пара мыслей по теме нашлась, то очевидно, что Наталья Степановна расчувствовалась и рука ее сама вывела пятерку. От тебя же, с другой стороны, она ждёт хороших достижений и потому относится строже…

После торжественной линейки в школе они шли по улице Кирова, Коля нёс Ленкин портфель и всё искоса на неё взглядывал - какая она стала красивая, взрослая. Веснушки у нее за последний год почти совсем с лица сошли, а те, что остались, ее не портили, а наоборот - каждую целовать хотелось.

- А помнишь, как мы по сливу химкомбината в Волгу катались? - спросил он. - Во дураки были, да же? - И тут же, не дав ей ответить, тоскливо добавил, - Лен, а тебе обязательно на все каникулы к отцу уезжать, а?

Лена поправила косу, вздохнула терпеливо. С тех пор, как ей пришел вызов, Коля её об этом спрашивал каждый день по нескольку раз. Ленин папа уже полгода как уехал в Витебск, официально - чтобы помогать братской Белорусской республике строить промышленные объекты, а по слухам - чтобы жить не с Лениной строгой и суховатой мамой, а со своей веселой и молодой секретаршей Наташей Вилийчук, с которой у него несколько лет длился производственный роман. Лена же с мамой остались жить в Сталинграде, в большой квартире в новом каменном доме на улице Кирова, у подъезда которого Коля с Леной сейчас и остановились.

- Ехать мне обязательно, - сказала Лена. - Я по папе скучаю, мы с ним все время друг другу письма пишем. Он говорит, что Витебск - очень хороший, красивый город. У нас там и родня есть, дяди-тёти всякие, а я с ними и не виделась никогда…

Коля грустно кивнул.

- Ну не журись, - сказала Лена, протянула руку, потрепала его по щеке. - Я тебе писать буду. Раз в неделю, по субботам.

Коля очень хотел её поцеловать, но вокруг было слишком много народу, люди спешили в магазины, возвращались с рынка, заходили в почтовое отделение поблизости, или же просто шли по своим делам. Но все-все поглядывали то на небо, набухшее серыми тучами - не пойдет ли опять дождь, то на Колю с Леной у стены большого дома - не примутся ли целоваться?

- Вечером увидимся, - улыбнулась Лена, забрала у Коли свой портфель и убежала в подъезд.

Коля, вздохнув, отправился домой, готовиться к школьному вечеру с танцами. С неба сорвались первые тяжелые капли.

Выпускной вечер после семилетки был не таким уж масштабным событием. Тем, кто десятилетку заканчивал, полагался настоящий бал на всю ночь двадцатого июня, а для отличников всего района на следующий день еще один, во Дворце Пионеров - с газетными фотографиями, вечерними платьями и настоящим духовым оркестром. Для Коли с Толей и их однокашников событие планировалось попроще, но все равно торжественным и важным, и к шести вечера все три седьмых класса явились к школе, нарядные и взволнованные. На крыльцо вышла завуч Галина Ивановна, огромная и беременная невзирая на свой старый возраст, хорошо за сорок. Она проводила всех в актовый зал, где собрались улыбающиеся учителя, включая маму в в красивом летнем платье, которого Коля на ней до сих пор не видел. Мама, впрочем, казалась рассеянной, витала мыслями в совсем иных местах, нежели актовый зал средней школы №54, и словно вслушивалась в какой-то неслышный никому другому шум. Она сидела за длинным столом, сделанным для учителей из сдвинутых парт, накрытых скатертью, и пригубливала ситро из стакана, невидяще глядя в окно. Пока выпускники рассаживались по стульям, Галина Ивановна каждые минут пять выбегала из зала и слышно было, как хлопает дверь в ее кабинете.

- Беременный токсикоз у неё, - объяснила Лена Лейкина, усаживаясь между братьями Ёлкиными. На ней было очень красивое платье из дорогой на вид светло-зеленой мануфактуры с мелкими розовыми цветочками, наверное, крепдешина. - Это когда женщину тошнит всё время из-за младенца. Вот Галиновна и бегает… к рукомойнику.

Коля поёжился, а Толя скривился. Сидевший рядом с ними маленький, щуплый Роблен Кукушкин ойкнул и прижал ко рту руку, будто его вдруг тоже затошнило. Коля когда-то сильно завидовал его красивому революционному имени, потому что “Роблен” означало “Родился быть ленинцем”, а “Коля” ничего такого не означало, да еще и приходилось делить это имя с противным соседом Николашей.

В промежутках между приступами тошноты Галина Ивановна успела, припудрив зеленоватое лицо и подведя бледные губы помадой, торжественно вручить ученикам аттестаты о семилетнем образовании и сказать небольшую речь.

- Многие из вас, ребята, уходят из школы в дальнейшее обучение, на производство, - говорила она громко и быстро, явно торопясь успеть до следующего приступа. - Коллектив школы желает вам большой удачи! А тех, кто остаётся в школе для получения десятилетнего образования, мы радостно встретим в наших стенах по окончании летних каникул!

Она икнула и ребята споро расступились, освобождая Галиновне путь к двери. Благодарно кивнув и стараясь не бежать, она вышла, и, видимо сочтя свой долг исполненным, обратно уже не вернулась. Бразды управления школьным вечером с энтузиазмом принял Иван Семёнович. Пока выпускники растаскивали и выставляли вдоль стен свои стулья, он резво передвинул стол, выставил на него патефон и разложил пластинки с популярными песнями - Любовь Орлова, Утёсов, “Голубой конверт” Лепешева. Ответственным за музыку усадили хорошиста Вадика Морозова, который на тех самых физкультурных сборах в ливень поскользнулся на мокрой глине и растянул ахиллесово сухожилие, отчего был очень печален и загипсован, так что танцевать всё равно не мог.

- Ну-ка, выпускники, резко в пляс! - велел Иван Семенович и первой музыкой сам поставил “Рио-Риту”, и тут же закружил в фокстроте учительницу родной речи Наталью Степановну, которая ойкала, роняла с носа очки, и все время наступала ему на ноги и смеялась. Толю подошла и пригласила на танец Оля Агапова из параллельного класса, она недавно остригла длинные свои косы в короткую модную прическу “каре” и оттого казалось совсем другой девчонкой, более зрелой и искушенной. Толя явно подумывал отказаться, но Ленка пнула его в щиколотку, и он обреченно поднялся. Потом его и другие девчонки звали танцевать, а он разохотился и начал сам приглашать то одну то другую. А Коля только с Леной танцевал, лишь один раз уступив танец с нею брату “для симметричности”.

- Мам, а ты чего? - спросил Коля после особенно резвого краковяка, подсаживаясь к маме, которая потанцевала с другими учителями пару раз, и снова села на свое место у окна, глядя в сгущающиеся сумерки всё с той же печальной отрешенностью.

- Не знаю, - сказала мама медленно, с усилием переводя взгляд на Колю. - Что-то голову мне давит. Погода, наверное. Туман начинает собираться. Но ты за меня не беспокойся. Веселись, сынок. Ваше время, ваша юность, ваше счастье…

Она потрепала Колю по волосам нежной холодной рукой и ему отчего-то захотелось заплакать, обнять маму, прижаться к ней, как маленькому - то ли её защитить от того, что ей слышалось в тумане, то ли самому за неё спрятаться. Но ему теперь было не четыре года, а почти четырнадцать, и он просто улыбнулся, ласково сжал мамину руку и убежал дальше танцевать с Ленкой - Вадик Морозов, “по просьбам трудящихся”, уже в третий раз ставил плясовую “Волжскую Кадриль”.

- Может, пойдем отсюда? - предложила Лена. Танцы были еще в самом разгаре, но Коля тоже почувствовал вдруг, что с него хватит, что в этот вечер еще много чего может поместиться, более важного и личного. Потихоньку выскользнув за дверь, они на цыпочках прошли по коридору и вышли в задний двор школы, где в сгущающемся тумане на углу курили папиросы какие-то несознательные тени, а у спортивных турников целовался с какой-то девочкой Роблен Кукушкин.

- Очень людно тут, - сказал Коля, и Лена хихикнула.

- Побежали на Волгу! - предложила она.

Туман был густой, мягкий, тёплый. Он пережевывал звуки, он оборачивал резкие линии и углы мира мягкой ватой, он прятал дома, улицы и предметы и по одному, аккуратно, выдавал их обратно, поворачивая неожиданными сторонами и предлагая к рассмотрению странные детали. Коля с Леной бежали всю дорогу до Волги - без страха, они знали каждую кочку и поворот, это был их город, их река, их детство. Колино сердце сжималось от счастья, свободы и до самой реки он ни разу не сбавил скорость и ни разу не задохнулся. Ленка сбросила туфли, сняла красивое своё весеннее платье, оставшись в майке и трусах. Смеясь, она зашла в теплую воду.

- Догоняй, Колька! - позвала она и Коля прыгнул, и догнал её под водой, и вытащил на мелководье, где, стоя на песке по грудь в воде, они целовались и шептали друг другу признания и обещания. Коля был в эти минуты так глубоко, так безусловно счастлив, как, кажется, никогда и не в жизни ни до, ни после, смешивались в его сердце беззаботная радость ребёнка и первая взрослая страсть. Необыкновенно хороший был вечер, очень не хотелось, чтобы он заканчивался.

Он проводил Лену и побежал домой. Коля казался себе горячим, отлитым из раскаленного металла, были у него стальные руки-крылья, а вместо сердца - пламенный мотор. Пока добежал, одежда на нём уже совершенно высохла.

На входной лестнице Коля столкнулся с Николашей - тот по многим признакам очень спешил до ветру, но, завидев Колю, дёрнулся вернуться, что было весьма подозрительно. Но природа звала Николашу с непреклонной силой, дёрнувшись, испортив воздух и матюкнувшись, он побежал вниз, и через несколько секунд во дворе хлопнула дверь уборной.

“Чего это он?” - мельком заинтересовался Коля, но сердце его полнилось любовью и возбуждением, не было в нём места для противного соседа.

В квартире было тихо, мама с Толей еще не вернулись со школьного вечера, а папа спал в кровати, накрывшись с головой тяжелым одеялом, хотя и не было холодно. Он тихо похрапывал и звук этот был, как неровное гудение сложного оборудования, работающего на износ. Коля немножко послушал его, потом аккуратно прикрыл дверь и пошел на кухню напиться воды, было ему всё еще жарко, в груди пылала паровозная топка. Напившись из кувшина на подоконнике, он сел за стол, на котором стоял чернильный прибор и лежали бумаги, прикрытые сложенной газетой “Известия”. Передовицу украшала статья о сроительстве в Днепропетровской области нового районного центра под названием Сталиндорф. “Прямая, как стрела, главная улица обсажена деревьями, - восхищался неизвестный соб.корр., известивший редакц. через телегр. - Бросается в глаза обилие новых посадок цветов.”

Просматривая, Коля поднял газету и ему бросилось в глаза обилие исписанных широким неаккуратным Николашиным почерком листков.

“Довожу до сведения советской милиции, что гражданка Людмила Синицина незаконно сожительствует с гражданином Бирюковым И., капитаном речного пароходства, на его жилплощади, в то время, как выделенная ей предприятием комната в доме 16 по ул.Ленина стоит запертая и не используется по назначению, в то время как некоторые другие жильцы квартиры, будучи пролетариями, испытывают стесненные жилищные условия…”

Коля перестал читать, держа листок на отлете, как мерзкое дохлое насекомое, которое ближе подносить было гребостно. Тут, по всем законам жанра, вернулся и Николаша, встал в дверях, подбоченившись и распространяя запах уборной.

- Чего ты на меня так выставился, пионер?

- Это же… донос, - сказал Коля, звонко от возмущения.

- Кому донос, а кому и донесение, чуешь разницу, котолик? - Николаша подошел и забрал у Коли свои бумажки. - Сообщение властям о предосудительных действиях.

Коле показалось вдруг, что сквозь толстую рожу Николаши проступили черты рябого караванщика из его страшного чернильного сна. Всё его горячее счастье выстудилось мгновенно, как комната, открытая на степной мороз.

- Ни слова неправды в этой информации. Что, что тут я неправильно написал? Что не соответствует реальности, данной нам, пионер Ёлкин, как известно, в ощущениях?

- У них любовь, у тёть Люси и у Синей Бороды! - сказал Коля с ненавистью. - И вас она не касается!

- Так любовь, пионер, должна осуществляться и, так сказать, уестествляться, в законном браке, - ухмыльнулся Николаша. - Когда всё расписано, в ЗАГСе оформлено, по закону, как заповедано нашим советским порядком для всех трудящихся…

- Мерзавец ты, Николаша, - сказал Коля, переходя на “ты” и чувствуя белую холодную ярость. - Дрянной прощелыга, ни для чего негодный. Притворяешься пролетарием, а на деле ты - человек-глиста, изо всех хочешь выгоду высосать, и на производстве, папа мне говорил, толку с тебя с гулькин хрен, потому что ленишься и спустя рукава работаешь!

Николашино лицо потемнело, стало страшным.

- А вот за такие слова, котолик, я тебе жизнь могу хорошенько испортить. Как и папке твоему, вот посмотришь. Ты тут чего, жизни меня учить вздумал, сопливец? Урок мне свой пионерский преподать?

Он сунул Коле под нос свой грязный волосатый кулак, от которого несло говном.

- Я вот тебя научу уроку, малой Ёлкин - у всех в жизни этой свои интересы. И за них могут тебе, знаешь, и глотку перегрызть, и ножик в бок поставить - те, кто всю жизнь корячится и пытается судьбу свою, с детства горемычную, получше сделать. Или про семью твою понаписать всякого могут в нужные места, рано или поздно там заинтересуются…

- Николай? - зевая, позвал из коридора папа. - С кем это ты там ругаешься? С кем-то из моих?

- Никак не ругаемся, Семён Игоревич, - крикнул ему Николаша враз изменившимся, угодливым голосом. - Разговариваем, погоду обсуждаем с котоликом вашим, уж не знаю, которым, не различаю я их.

- В общем, ты меня понял, да? - вполголоса сказал он Коле. - Живи, пионер. Только мне поперек дороги не становись. И урок мой на носу свем длинном заруби. А то всем хуже будет!

И он убрался с кухни вместе со своими чернилами, доносами и вонью, оставив Колю с желанием снова прыгнуть в ночную Волгу и грести сквозь течение изо всех сил, чтобы оно смыло с него этот тошнотворный разговор и противный низменный страх.

Первое письмо от Лены пришло уже через две недели, почтальон принёс его рано утром. Коля никогда в жизни еще не получал ни от кого писем - бабушек и дедушек у него не было, друзья все жили под боком, а когда папа уезжал на всякие конференции и курсы, он общался с семьей посредством телеграмм навроде: “доехал без приключений зпт сосед номеру храпит зпт завтра съезде выступает нарком тов Денисов зпт вас всех пламенно люблю тчк”

- Поторапливайся! - прикрикнул на Колю брат прежде, чем он успел конверт надорвать. - Ты чай положил? Иван Семеныч сказал - за нами пачка чая. Мама вчера купила, ты её куда подевал?

Марка на конверте была редкая, многоцветная, с Белорусским павильоном на прошлогодней сельскохозяйственной выставке в Москве. Коля, вздохнув, спрятал письмо в котомку, попозже прочитать, и мельком подумал, не начать ли ему собирать марки.

Братья Ёлкины собирались в поход за Волгу со школьной физкультурной секцией. Иван Семенович строго наказал, чтобы Коля тоже с ними шёл, “без разговоров и увиливаний!” Коля смущался - казалось ему, что со своим покалеченным сердцем он будет теперь среди ребят чужим, словно какой-нибудь эмигрант, пытающийся вернуться на трудовую родину, будучи навеки замаранным уже самим фактом своей эмиграции.

- Какой уж я теперь физкультурник?

- Вот! Разговоры начались и увиливание! - строго сказал Иван Семеныч, любовно полируя красивый серебряный кубок, который его бегуны (в составе, естественно, без Коли) взяли на районных соревнованиях.

- А пятьдесят три очка семью выстрелами кто на той неделе выбил на стрельбище? - строго добавил Толя. Когда речь заходила про Колино испорченное сердце и сопутствующие этому увечью ограничения, в голосе брата прорезались сердитые истерические нотки, будто ему напоминали о его собственном ужасном поступке.

- Пятьдесят три? - оживился Иван Семеныч, отрываясь от кубка и с уважением глядя на Колю. - Еще немножко и дотянешь до самого товарища Ворошилова, Ёлкин! Ты же знаешь историю значка?

Коля мычанием показал, что не знает и Иван Семеныч с энтузиазмом и большим актёрским мастерством рассказал, как когда-то на командирских стрельбах Ворошилов делал обход и одна мишень оставалась совершенно чистой.

- Револьвер очень плохой, товарищ нарком! - сказал Иван Семенович не своим нормальным голосом, а писклявым и противным, сразу стало понятно, что стрелок тот был хреновый, да и командир, наверняка, никудышний.

- А ну-ка подай мне, товарищ, свое плохое оружие, - пробасил физрук сурово, отступил, сделал вид, что прицеливается и - бум, бум, бум - семь раз подряд стреляет.

- “Нет плохого оружия, есть плохие стрелки!” - наставительно процитировал Иван Семенович. - Вот по этому случаю потом и значок назвали. И достижение твоё ого-го какое. Так что, Коля, ты себя не принижай, а собирай котомку и айда с нами в поход на три дня. Сколько лет ты в секции занимался? Что же теперь, оттого, что с тобой несчастье вышло, мы как неродные будем? Нет уж, в восемь утра чтобы оба вы у школы стояли, как штык! Как два штыка, - поправился он, взглянув на Толю.

Погода изменилась и в Поволжье вернулась обычная для июня жара.

- А мне нравились туманы. Почти как в Англии, - вздыхала мама, и в глазах ее Коле виделись отражения далёкой другой жизни, до того, как родились Коля с Толей, даже до того, как великий Ленин и товарищ Сталин провели в России революцию. Мама была тогда совсем другим, незнакомым человеком, молодой девушкой, о которой Коля думал с ревностью и даже немножко с обидой - будто бы она могла пройти мимо и не стать им мамой, остаться гулять среди старинных каменных зданий по берегам Темзы, среди пейзажей, которые Коля видел на картинках в книжках.

Собрались у школы рано, но уже припекать начинало и по всему видно было - жаркий будет день, словно солнце собиралось отыграться за все пропущенные недели. За Волгу переправились на гребных байдарках, одолженных Иваном Семенычем у местного кружка Осоавиахима. Лодчонки оказались лёгкие и справные - узкие, маневренные, в воде сидели неглубоко, одно движение весла толкало байдарку далеко вперед. Коля побаивался в грязь лицом ударить, сражаясь с серединным течением, но он еще даже не запыхался, а прорезиненный борт байдарки уже мягко шуршал по белому заволжскому песку.

Лодочки вытащили на берег, в тень щуплых вязов, которые казались одновременно несчастными и необыкновенно крепкими, будто могли пережить какие угодно невзгоды, раз уж им удалось из семечка продраться к свету сквозь песок и глину.

Коля подумывал отойти под деревья, сесть, отдохнуть и прочитать Ленкино письмо, но тут Андрюха Китаёза сказал, что, на его искушенный взгляд, осоавихимовские лодки по конструкции сделаны точь в точь как индейские каноэ.

- Только не из шкур лосей и бизонов, а из нашего советского брезента!

- Балда ты, а не индеец, - веско возразил ему Вадик Морозов, - настоящие каноэ обшивались никакими не шкурами, а березовой корой!

Вадику с ноги наконец сняли гипс, и он спешил умными спорами восстановить в группе свой пошатнувшийся авторитет, как правило опиравшийся на результаты предыдущего забега или заплыва. Коля подозревал, что его собственное положение среди друзей-физкультурников давно ушло настолько глубоко в минус, что вынырнуло уже с другой стороны экватора, потому помалкивал и все свои мнения держал при себе.

- Сам ты балда, - умело парировал Андрюха. - Откуда же у индейцев в лесу берёзы? Всем известно - это наше, русское исконное дерево, в Америке не растёт!

- Есть у них березы! Только не такие, как у нас, а хуже, некрасивые и кривые! Но кора тоже воду не пропускает, поэтому они каноэ ими и обшивали!

Подошел Иван Семенович, и, не вдаваясь в перипетии индейского судостроения, объяснил, что неправы оба, и Вадик и Андрей, потому как осоавихимовские лодки сконструированы по принципу байдарок северных народов, на которых алеуты и чукчи испокон веку ходили бить морского зверя.

- Да те же индейцы, - пробурчал Андрюха. - Только на холоде живут, и жрут не оленей, а гнилую китятину.

- Индейцы! - крикнул Вадик Морозов, потрясая длинной палкой, которую тут же отломал у обиженно крякнувшего вяза. - Да будем мы индейцы! Вперед, краснокожие братья! Я - ваш вождь, Чингачгук Большой Змей!

К большому неудовольствию Андрюхи, остальные тут же поддержали игру, стали бегать по песчаному берегу вслед за вождем-Морозовым и улюлюкать по-индейски. Через несколько минут Андрюха тоже сдался, рассмеялся и присоединился к отряду. Становилось все жарче, индейцы разделись до трусов. Иван Семеныч стоял, задумавшись, и смотрел на своих физкультурников как-то странно, остро, будто внезапно понял что-то тревожное то ли про них, то ли про себя. Коля, не принимавший участия во всеобщем индействе, заметил это лишь потому, что как раз в эту секунду успел взглянуть на учителя и увидеть в его глазах хищный, отчаянный голод. Впрочем, Иван Семеныч тут же отвернулся, напился из фляги, вытер пот со лба, и странного выражения его как и не бывало, будто оно почудилось Коле.

- А ну головой вниз никому не прыгать! - прикрикнул Иван Семенович грозно, потому что индейцы принялись нырять в заводь с небольшого песчаного обрыва, - Ну-ка подумайте про своего бывшего товарища Лёшку! Все вспомнили Лёшу Фукина? То-то же! Пятки отобъете - дело ваше, а шеи ломать мне тут нечего!

После этого веселье, само собой, на время поутихло. Краснокожие братья пожухли и по указаниям физрука принялись раскладывать на песке большую армейскую палатку, вздыхая и переглядываясь.

- Как там, интересно, Фука-старший поживает? - спросил Роблен Кукушкин, изо всех сил натягивая веревку и даже побледнев от усилия.

- Он уже год, как в Красную Армию ушел, защищает теперь рубежи нашей Родины! - сказал Иван Семеныч с гордостью, будто бы это он лично наставил хулигана Фуку на путь службы советскому народу. - Я всегда знал, что есть в этом парнишке крепкий стержень, не гнилое нутро у него. А что хулиганил - ну так это возраст такой дурной, кто уж только чего не делает…

- А вы тоже хулиганили? - ехидно поинтересовался Толя.

Физрук хмыкнул, покачал головой, но не стал углубляться в детали, тут как раз свежепоставленная палатка завалилась набок, и Иван Семеныч стал всех критиковать и показывать, как надо было правильно вбивать колышки в растрескавшуюся глину.

- Иди, Коля, отдохни, без тебя справимся, - велел он. Коля наконец уселся в тенечке, достал и прочитал Ленкино письмо, досадуя, что ребята, брызгаясь, промочили его котомку, задев и конверт внутри, и кое-где чернила сильно расплылись.

Лена писала, что погода в Витебске стоит солнечная и тёплая, что отец взял на работе отпуск и проводит с нею много времени, что родственники её очень привечают, и среди них даже есть один герой труда. Далее она выражала надежду, что и Колины каникулы проходят хорошо, что он всё же решился и пошел в поход с физкультурной секцией.

“Ты, наверное, этому улыбнёшься, Коля, - заканчивалось письмо, - но я уже полгода как начала стихи писать. Всё собиралась тебе рассказать о них, но как-то стеснялась, когда ты рядом. А записочки писать - что же мы, в третьем классе, что ли?

А пока я в поезде ехала, то всё о тебе думала, о наших с тобою отношениях, и как-то всё то, что я тебе не говорила, хотя и чувствовала в сердце, захотело сказаться. Письмом легче, так что вот моё стихотворение тебе, Коля, только не вздумай смеяться (я верю - ты не станешь!) и строго не суди!

Вечно твоя подруга, Лена Лейкина”

Стих был написан на отдельном листке, немножко другим почерком, более старательным и даже с завитушками.

Нет, тебя любить я не хотела,

С детства друга видела в тебе!

Но настала юность, кровь вскипела

И душа измаялась в борьбе!

Год пройдет, я стану комсомолкой

И плечо к плечу пойдем в строю!

Не забудь же, милый Коля Ёлкин

Про подругу верную твою!

Стихотворение, конечно, было совершенно ужасным, и именно это показалось Коле особенно трогательным - потому что Лена, конечно, и сама знала, насколько оно плохое, и при этом испытывала достаточно сильные чувства, чтобы всё же отправить его Коле, доверилась ему. Смущаясь, воровато оглядевшись, Коля на секунду прижал сложенный листок к губам и убрал в сумку, заложив в книгу, которую зачем-то притащил с собою, хотя уже понятно было, что сидеть в одиночестве и углубляться в жизнь Мартина Идена ему в этом походе не доведётся.

- Эй, Колька, пойдем рыбачить! - позвал его брат. - В меню нашей полевой кухни сегодня - уха по-пионерски, для приготовления коей нам понадобится ведро мелочи, четыре картофелины и два десятка пионеров, чтобы это всё спроворить и потом съесть!

Рыба на песчаном плёсе шла хорошо, одно удовольствие было с удочкой сидеть. Отсюда и химкомбинат напротив был виден как на ладони - рыже-коричневые кирпичные корпуса, серые трубы. Желтоватый дым поднимался в белесое небо и Коля мельком задумался о том, какую именно отраву там сегодня кашеварят: бытовую, оборонную или же боевую. Рыбацкие разговоры текли неторопливо, степенно, перемежаясь восклицаниями и комментариями, когда рыба клевала. Говорили о предстоящей десятилетке - из присутствующих в восьмой класс собирались все, хотя Андрюха, например, и волновался, что школа дорого стоит и семья разорится.

- Мамка мне говорит: “и хорошо, мол, что дорого и волнуешься,” - рассказывал он с трепетом. - “Так ты, остолоп, будешь себя всё время виноватым чувствовать, и стараться в учёбе, зная, что мы за тебя финансово страдаем. А через то станешь более лучшим и грамотным человеком, достигнешь высот и позаботишься о родителях в их старческие года!”

- Есть в этом своя странная логика, - согласился Толя. - Хотя я бы вот заместо школы в училище лучше пошел, в бронетанковое. Но родители рогом упёрлись, да же, Коль?

- Говорят, война вот-вот начнётся, - сказал Роблен Кукушкин задумчиво, снимая с крючка бешено бьющуюся краснопёрку, не желавшую запросто отдавать свою молодую жизнь радипропитания высших организмов, не понимающую необратимости глупого своего решения разинуть рот и попробовать червяка.

- С кем война?

- Ну с Гитлером же! Для начала…

- Да не будет никакой войны с Гитлером, - сказал Коля. - У нас с Германией пакт о ненападении, это вам не кот начхал, это железно!

- Как раз вчера в газетах напечатано было сообщение ТАСС, - сказал откуда-то сзади Иван Семеныч, и все удивленно обернулись, а Андрюха даже и подпрыгнул - так тихо и незаметно подошел к ним учитель, - И сообщение это опровергает все подобные нелепые слухи. Так что нечего глупости повторять! Небезобидные они совсем!

Все притихли, замолчали. Из-за Волги послышался заводской гудок - заканчивалась смена на комбинате, Коля представил, как папа поднимается из-за стола и идет в столовую, где улыбчивая повариха наливает ему тарелку горохового супа и подсыпает добавку шкварок, потому что тоже замечает, как худеет день ото дня хороший человек и ценный специалист.

- Ты погляди, сколько вы уже наловили! - сказал после пары минут тишины физрук, откашлявшись, будто произошла неловкость, и заглядывая в рыбное ведро. - На уху нам, пожалуй, и хватит уже.

- Айда снова купаться! - предложил Толя, поднимаясь и хозяйственно сматывая удочки - они взяли с собой самые лучшие, новые, только в прошлом месяце купленные.

Ребята прыгали в прохладную, чистую волжскую воду - песчаное дно уходило вниз почти отвесно, сила тяжести и течение утягивали сразу глубоко, и сердце обмирало в рисковой радости, глубина забирала беспокойство и тревогу, и, толкая себя из-под воды вверх, к дробящемуся на поверхности яркому дневному свету, Коля чувствовал себя очень счастливым.

Дров и хвороста насобирали быстро, из-за дождей паводок весной был высоким, много веток наломал, да и целые молодые деревца попадались, выдранные с корнем и уже хорошенько просохшие. По всем правилам полевой науки разложили костер и наварили ухи в большом, хорошо обожженном походном котелке, который, по словам Иван Семёныча, достался ему “от одного товарища в Гражданскую”, но делиться подробностями физрук не стал, как его ни выспрашивали. Сказал только, что был он тогда еще совсем молодой и воевал на Амурском Фронте, а дальше ни гу-гу.

Отошедший по нужде Андрюха примчался, победно потрясая огромным лещом, которого умудрился приметить на отмели, загнать к берегу и поймать рубашкой. Рыба билась под тканью.

- Отличный, жирный! - обрадовался Иван Семеныч. - Сейчас мы ему устроим почётную смерть, вкусно будет!

Обреченного леща густо обмазали глиной и уложили в вырытую ямку, на которую тут же сдвинули горячие угли костра. Понимание, что лещ начнет запекаться еще заживо, было Коле чрезвычайно неприятно, но глаз притом от огня отвести он не мог. Пфф! - и крохотная вспышка летума исчезла в рыжих языках пламени, ушла в сгущающиеся волжские сумерки, навсегда растаяла в мире.

Ухи Коля поел, а леща не стал, как его ни нахваливали товарищи.

- Чего это ты? - взглядом спросил его Толя через костер.

- Ничего, просто не хочу, - ответил Коля.

В целом было ему удивительно легко и хорошо в этом походе с ребятами, будто и не было этих пропущенных двух лет. Он бегал, прыгал и нырял весь день наравне со всеми, а сердце его ни на что не жаловалось.

После вечернего купания голышом физкультурники опять с криками и хохотом бегали по песку, чтобы обсохнуть. Весело было, только в самый разгар веселья Кукушкин вдруг заорал страшно, потому что наступил на змею, и упал на песок умирать.

- Кусила! - говорил он с трудом. - Зашипела и кусила меня, гадюка! И в воду утёкла! Аааа, в глазах темнеет!

Лицо его побледнело и конопушки казались в сумерках почти черными. От умирающего шла странная резкая вонь, сходная с запахом пара с химкомбината, когда там делали какую-то секретную оборонку. Физрук растолкал ребят, упал на колени, принюхался и поднялся, отряхиваясь.

- Вставай, Роблен, не дури.

- Помираю же!

- На ужа ты наступил, - объяснил Иван Семеныч. - Водяной ужик это, обыкновенный, безобидный. Они ранней ночью после теплого дня рыбёшку мелкую промышляют. А тут ты со своими ножищами, топ-топ. Вот он тебя и обоссал, есть у них для защиты железы специальные, вонючку производят. Поднимайся, Кукушкин, да ополоснись и песком разотри обрызганные места. Нам с тобой в одной палатке спать, не хотим тебя нюхать!

Роблен поднялся, тяжело вздыхая, и поплелся к воде, внимательно присматриваясь к песку, чтобы не встретиться еще с каким-нибудь пресмыкающимся.

После такого возбуждающего происшествия Коля вдруг резко устал, да и остальные зевать начали. Вяло гомоня, ребята полезли в палатку, пихаясь локтями, стали размещаться на туристических ковриках. Коле достался старый, местами протёртый и сильно пропахший табаком.

Иван Семёныч улёгся у самого входа. Коля вдруг вспомнил то странное мгновение, когда ему показалось, что кто-то другой, хищный и опасный посмотрел из знакомых глаз физрука, и поёжился.

- Мне свёртка совсем жидкая попалась, комья ваты сплошные, - недовольно бурчал Толька, устраиваясь спать рядом.

Кукушкин вернулся, потихоньку пролез на свое место в углу. От него всё ещё воняло ужовой ссаниной, и мальчишки заругались, впрочем, беззлобно.

- Отбой! - сказал Иван Семеныч и погасил керосиновую лампу. Стало темно.

Товарищи тихо шептались, в реке то и дело плескала рыба, откуда-то доносились хохот и песни - то ли рыбаки, то ли туристы ночевали на одном из соседних островков, а звук над ночной Волгой разносился на километры. Стрекотали кузнечики, поскрипывали деревья, зудели проникшие в палатку несмотря на все предосторожности вражеские лазутчики-комары. Коля уснул…

Они с Ленкой опять, как две недели назад, бежали к реке сквозь туман и остановились поцеловаться. Колины руки скользнули по шелковистой ткани платья на девичьей спине, по гладкой, горячей коже… Лена убежала вперед, он ей крикнул, чтобы подождала, но она только рассмеялась в ответ. Сам Коля бежал с трудом, потому что мешало ему телесное явление, которое называли грубым словом “стояк”. Он остановился на пару секунд, переждать, когда пройдет неловкость, а потом никак не мог Лену догнать. Вот и берег - но Ленки нигде не было видно, а вода стояла у ног не серая волжская, а темная, почти черная, неподвижная, как зеркало. И берег был не из песка, а из ракушек - белые, розовые, коричневые, они лежали толстым слоем. Коля понял, что он каким-то образом выбежал не к реке, а к морю, наклонился к воде, опустил палец, лизнул. Вода была и вправду морская, солёная, как кровь, с тем же железным привкусом.

В темной глубине что-то светилось и Коля зашел в воду по колено, вглядываясь в далёкое дно. Ракушки больно кололи босые ноги. Голова у Коли закружилась, потому что там, в глубине, оказался огромный город, и он смотрел на него сквозь воду с огромной высоты. Город горел. Тлели сады, взрывались и падали здания, рушились мосты. Коля задрожал, стало ему тревожно, он вот-вот должен был понять, что происходит, но тут его позвал из-за спины ласковый голос и он повернулся.

Лена в светло-зеленом платье махала ему рукой. На берегу было много знакомых Коле людей, поодаль стояли и мама с папой, улыбались, обнимая друг друга за плечи. Улыбались ребята и учителя из школы, нарядные, весёлые, мальчишки и единственная девочка, Ира Гурова, из стрелковой секции. Тётя Люся Синицина стояла со своим капитаном Синяя Борода - Илья Михайлович её за талию держал, а она на него опиралась, как деревце на скалу. Только Толи не было на берегу и Коля забеспокоился, сердце заныло.

Но когда он глянул вниз, в воду, то отражение ему подмигнуло и он тут же понял, что не отражение это, а Толька, вторая его половина. Брат вдруг нахмурился, лицо его стало испуганным, он показал рукой за спину. Коля быстро обернулся туда, где в глубине тлел город. Тот лежал теперь на дне мёртвый и тёмный, а уничтоживший его рыжий огонь собрался в шар и приближался, летел к поверхности.

Коля хотел выбежать из воды, увести с пути огня всех любимых, счастливых людей на берегу - но не мог с места сдвинуться, за ноги что-то держало. Он наклонился и увидел, что ракушки на дне облепили его ноги, присосались, врастая в кожу. Он потянул ногу, сильнее и сильнее, пытаясь оторвать ее от дна, вырвать из ракушек, и зашипел от горячей боли. Кожа затрещала, лопнула, вода вокруг помутнела. В отражении покрасневший от крови брат раскрыл рот в немом протестующем крике.

Что-то огромное поднялось из воды за Колиной спиной и он почувствовал это всей кожей. Чёрный человек, огромный, как дерево, одним шагом оказался на берегу, среди людей, которые его не видели. Кожа чудища была как мокрая нефтяная пленка, а единственный круглый глаз горел огнем сожжённого города.

Коля вдруг вспомнил, что он спит, что всё это не по-настоящему, но отчего-то знал, что проснуться и избавиться от наваждения сейчас нельзя, что нужно узнать, что именно вышло в мир из чёрной воды.

Первой чудовище схватило завизжавшую Лену, разорвало пополам, как тряпичную куклу, засунуло обе половинки в рот и стало жевать. Струи крови брызгали из огромного лягушачьего рта, стекали по черной коже, как сок спелого фрукта. Люди на берегу по-прежнему ничего не замечали, а людоед по одному выхватывал их и засовывал в рот. Вот он сожрал Ивана Семеныча, кудрявую Олю Агапову, Андрюху Китаёзу, разошёлся, вырос, стал как гора и начал сгребать людей уже горстями, и глаз его горел тошнотворным рыжим огнем все ярче.

Коля лихорадочно искал глазами маму и папу - а те и не видели, что творилось на берегу. Папа уходил в туман, он был уже далеко, а мама стояла на самой границе и напряженно смотрела ему вслед. Чёрный человек осклабился багровым ртом и шагнул к Коле - за ним, за Толькой, сожрать их, размолоть зубами, рвать живое, теплое, пить кровь, глотать, расти больше, больше, сожрать весь мир.

- Мама! - хотел закричать Коля. Позвать её на помощь, сказать ей что-то важное, чтобы она узнала что-то напоследок, наверное про любовь, что ли, что они её сильно любили? Но он не мог кричать, теперь и рот его тоже зарос ракушками, те разрастались по всему его телу, как по дну лодки, если его годами не чистить. Коля с трудом согнул руку, ухватился за острый край у губ и дёрнул, чувствуя, как отходит и рвется кожа, как горячая кровь сбегает по подборотку, по шее.

- Мама!

Но мама не оборачивалась. Коля орал так, что горло сводило - Толька тоже кричал, из-под воды поднимались пузыри. Черная гора чудовища уже нависала над ними. Вдруг что-то коснулось Колиной вросшей в дно ноги - огромный краб выскочил на берег, неловкий, на трех лапах из шести, он, тем не менее, двигался очень быстро и бросился наперерез черной фигуре, прямо под ноги. Людоед споткнулся, зашатался и заревел - звук не был звуком, а дрожью всего мира, по воде прошла рябь, на секунду скрыв Тольку в отражении. Огромная нога опустилась на смелого искалеченного краба, оставив от него только мокрое пятно. Но в эту минуту мама, наконец, обернулась и увидела оскаленную, разбухшую от крови и мяса черную фигуру с круглым огненным глазом. Секунду она смотрела на чудовище, на залитый кровью берег, на Колю и Толю в черной воде - а потом, будто приняв какое-то решение, кивнула и ухватилась за свои верхние ребра, засунув пальцы глубоко в кожу. Глаза её вспыхнули белым огнем. Застонав, мама потянула грудную клетку в стороны и порвала свое тело, высвобождая белую фигуру из яркого света, огромную, выше черного чудовища. Но страшный людоед не растерялся, бросился на маму, вжал её в темный песок и держал крепко, зубами отрывая от неё куски света и сглатывая их. Коля заплакал - ничего он не мог сделать, только слезы текли по щекам, горячие и щипались. Он очень хотел проснуться, но никак не мог оставить в таком страшном сне маму и Тольку.

Чудовище поднялось над тем, что осталось от мамы. Светлая фигурка на песке еще дёргалась, трепетала, но была теперь совсем маленькой, а чудовище, наоборот, выросло до неба и, лоснясь нефтяным фиолетовым блеском, пошло к Коле, за ним и за Толей.

Бух! Бух! - шаги были, как взрывы, земля дрожала и плавилась. Маленькая светлая фигурка за его спиной поднялась с песка и взмыла в воздух. Не пытаясь больше сражаться с чудовищем, она бросилась к Коле с Толей, обняла их легким касанием, растеклась в воздухе и воде вокруг. Толька перестал быть Колиным отражением и оказался рядом, прижатый к нему белым светом. Черный человек замахнулся, но края белой сферы соединились, срослись в прозрачный пузырь, который выдержал удар великанской руки, даже не дрогнув. Сияние делалось ярче, Колю прижимало к Толе всё сильнее, вот уже не разобрать было, где чья рука или нога - так же, как было им когда-то в другом пузыре, до начала времён. Коля ничего об этом не помнил, но, оказывается, всегда знал, как там было тесно и как слышался в красной темноте мерный барабан огромного маминого сердца.

Коля проснулся с затихающим в исчезнувшем мире его кошмара, далёким победным криком птицы Гамаюн, и зашарил рукою в поисках горячего чугунного пера, с которым дома всегда спал под подушкой. Но, конечно, с собою в поход он его не взял. В палатке стояла сонная, пахнущая чужими телами, тишина, а Толька, почти как во сне, забросил на Колю тяжелую ногу. Коля аккуратно её с себя сдвинул, вытер слёзы и потихоньку вылез из палатки, стараясь ни на кого не наступить. Горло его саднило, будто он долго кричал.

Он отошел, помочился у дерева. Хотелось искупаться, смыть с себя липкий тяжелый сон, но когда Коля повернулся к залитой лунным светом реке, мимо берега под водой неспешно, со скоростью течения проплыла небольшая воронка летума, серебристо покачиваясь. Воронка была не человеческой, но принадлежала какому-то крупному животному, и лезть в реку к утопшей лошади или свинье Коле расхотелось. Он немного побродил по лесу, наблюдая за его ночной жизнью. Вот прошуршало в кустах, беззвучно пролетела сова, бросилась на что-то, мелькнула и исчезла в темноте крохотная, тусклая серая вспышка - какой-то неразумный мышонок никогда не вырастет в зрелую, опытную мышь, умудрённую годами.

Когда Коля вернулся к палатке, неподалеку от нее, на склоне, сидел Иван Семеныч и задумчиво курил. Его плечистый силуэт казался угловатым, как черная скала. Коля подошел и сел рядом. Они молча смотрели на воду, на огни города на другом берегу. Химкомбинат был ярко освещен, там кипела работа в ночную смену, папа говорил - производство иприта нельзя останавливать, пока все компоненты не переработаны.

- Будет война, - сказал вдруг Коля, сам удивившись своей уверенности. Слова тяжело упали в тишину.

- Конечно будет, - спокойно ответил Иван Семёныч, затягиваясь папиросой. - Всегда бывает. Вот еще годика три потянем, усилим Красную Армию, танков настроим. И вас, ребятки, дорастим до настоящих воинов - а там раз! И пойдем на Европу! И герру Гитлеру надаём по худосочной его жопке, и мистеру Черчилю - по пышной!

И он потихоньку запел про то, как броня крепка, и танки наши быстры, и наши люди мужества полны. Была эта песня правильной и сильной, и Коля стал подпевать, чувствуя, как отпускают его страх и отвращение, оставшиеся от кошмара. На припеве из палатки вылез Толька, а за ним - Андрюха. Они, казалось, не испытали от происходящего никакого недоумения, а уселись рядом и, зевая, тоже стали подпевать про яростный поход, когда их в бой пошлет товарищ Сталин. Через минуту песню подхватили и неизвестные рыбаки за рекой, мелодия неслась над водой, низкая и мощная, и понятно было, что бояться в прекрасной советской стране никому совершенно нечего.

Неделя, оставшаяся до дня рождения, тянулась медленно - из похода они вернулись утром в понедельник, а больше заняться было и нечем, особенно Коле. Толька начал вечерами гулять с Олей Агаповой, с которой танцевал на выпускном. А Коле только и оставалось, что сидеть и сочинять ответ Лене. Он отчитался по походу, рассказал о погоде, немного посплетничал про Толю с Олей - Ленка не удивится, а скажет “так я и знала” в следующем письме. Но казалось, что нужно на стихотворение тоже ответить каким-то рифмованным произведением, а Коля дальше идейных признаний вроде “твои губы как красные стяги” или такой пошлятины как “в твоих глазах хочу я утонуть” так и не продвинулся, в итоге сдался и отправил письмо в Витебск сплошной эпистолярной прозой.

Папа уже месяц работал почти без выходных, “вламывал, как Сивка-Бурка”. Он был очень занят на комбинате, настраивая оборудование и помогая перепрофилировать два цеха под производство из серы и фосфора зажигательной смеси нового поколения “КС”, которую папа расшифровывал, как “Кошкину Смесь” по фамилии изобретателя, а забегавшая на чай с баранками тетя Люся Синицина называла “Конкретно Секретной”.

- Запах в цеху, как в аду! - говорил папа. - Будто у черта из под-хвоста смердит! Нет, Соня, я лично не нюхал, но коли встретимся мы с ним - непременно попрошу его нагнуться и удовлетворить мое любопытство.

Запах чертовой задницы въелся в папины волосы и в кожу, кирпичные трубы выбрасывали его в небо над заводом, ветер разносил его в верхние слои атмосферы, но не полностью, и вся округа пропахла, как филиал ада, какая-нибудь дальняя его провинция, умеренно жаркая, неподалеку от серного озера. Во вторник папа вернулся домой с бритой наголо головой и мама ахнула и поджала губы, потому что папа теперь выглядел еще более худым и измотанным, но при этом, почему-то, очень молодым.

- Не мог я больше серу на своих волосах нюхать, - сказал он извиняющимся тоном. - Пошел сегодня в парикмахерскую на комбинате, мастер предлагал бобрик, но я подумал - нулевая лучше…

Он похлопал себя по голому затылку.

- Как тебе, Сонь? Очень я страшный?

Мама, как во сне, подошла к нему, подняла обе руки, провела по его вискам, по бокам головы, сцепила на затылке.

- Приятный, - сказала она грустно. - Как в шелковом пуху голова. В тополином…

Коля потихоньку вышел из комнаты, а родители и не заметили, все стояли и смотрели друг другу в глаза, не отрываясь. За окном, будто снег, летал тополиный пух, из-за холодной весны деревья запылили поздно, но обильно, покрывая дворы и улицы белым слоем. Спичкой коснешься и пах! - огонёк радостно бежит во все стороны, жадно пожирая пух, словно оголодавший мальчишка сахарную вату.

- Нет худа без бобра, - говорил папа за ужином, подмигивая Коле с Толей. - Работы много, но к концу второго квартала мне выписали большие премиальные, так что некоторые люди, у которых, быть может, день рождения скоро случится, и которые школу на “хорошо” и “отлично” закончили, могут вдруг получить очень хорошие подарки.

Бритая голова делала папу почти незнакомцем, который неожиданно присел с ними за стол и, нахваливая, ел гречневый суп. К тому же Коля вдруг заметил, как сильно помолодевший папа похож на сидящего рядом и тоже уминающего суп Тольку - те же рубленые черты, широкие скулы, серые глаза, длинный прямой нос. Коля украдкой потрогал свой нос, тоже абсолютно такой же.

- Эй, Колька! - растолкал его брат ранним утром четверга. - Ну проснись же ты, засоня! Гляди, гляди, что там происходит!

С таким описанием во дворе вообще-то могло происходить все, что угодно - от выступления приезжего цирка со слонами до вторжения марсиан. Коля, моргая спросонья, выглянул. У хозяйственного сарая рокотал двигателем “газик” с высокими зелеными бортами и оттуда, из кузова, водитель в серой кепке выгружал новенький велосипед - второй уже стоял у лавочки рядом с папой.

- Это же “Камы”! - прошептал Толя зачарованно. - Складные! С багажником! У нас на Химгородке таких всего два!

- Теперь четыре будет, - зевнул Коля, а сердце забилось в восторженном предвкушении.

Грузовик уехал, и папа, воровато оглядываясь, завел велосипеды в сарай, на который недавно повесил большой амбарный замок к большому неудовольствию Николаши. Вскоре заскрипели половицы в коридоре и дверь в комнату приоткрылась. Коля с Толей за несколько секунд до того быстро улеглись на свои лежанки, закрыли глаза и засопели, притворяясь, что мирно спят и не ведают, что там за подарки папа им замыслил на четырнадцатый день рождения. Папа пару минут молча смотрел на своих почти уже взрослых сыновей, потом тихо вздохнул и прикрыл дверь.

Мама по-прежнему ходила по дому невнимательная, хмурилась, оборачивалась к несуществующим звукам. В рассеянности, будто в полусне, она делала странные вещи, например в пятницу сходила за хлебом четыре раза.

- Продавщица Наташа глаза на меня выпучила, - говорила она вечером, смеясь над огромной горой хлебных булок, пеклеванных, ржаных, даже несколько белых купила. - Начала спрашивать, что у нас случилось. А я в толк взять не могу, о чем она - хлеба же в доме нет, думаю, чего она на меня так смотрит?

Мама вздохнула, потирая виски.

- Наверное, старческое слабоумие на подходе, - сказала она. - Мне всё кажется, что я где-то не здесь, не сейчас. Что что-то нужно успеть мне сделать.

- Я тебе дам “старческое”! - перебил ее папа. - Ты у меня юная красавица, тебе и я говорю, и зеркало подтвердит, и вот сыновья твои, да же?

Коля и Толя закивали с большим энтузиазмом.

- А успеть тебе нужно только одно большое дело - пирог мальчишкам испечь на четырнадцатилетие. Но на то у тебя еще целая суббота. Расслабься, Сонечка. Ты в отпуске. Всё хорошо. День рождения на носу.

- Сухарей придётся насушить, - вздохнула мама растерянно. - На год нам теперь хватит, наверное!

Но пирог обещала испечь Колин любимый, с вишневым вареньем, посыпанный крупными тающими во рту крошками песочного теста.

В день рождения, в воскресенье, двадцать второго июня, Коля проснулся рано, будто бы его в грудь толкнули - несильно, как ладошкой, но ощутимо. Рука потянулась под подушку и привычно нашла успокаивающее теплое перо, которое казалось сегодня горячее обычного. Он сел, вытянул шею, приподняв занавеску, выглянул в окно - серое небо еще только начинало наливаться розовым и голубым.

“Еще и пяти часов нет, - подумал он. - Чего это я?”

Рассветный луч лёг на стол, на присланную вчера Леной открытку “С Днем Рождения!”, на которой весёлый заяц нёс из леса короб с надписью “подарок”. Морда у зайца была смешная и придурковатая. Коля, разрывая конверт, немного опасался, что там будет новое Ленино стихотворение, но она просто пожелала ему здоровья, счастья и скорейшего приёма в ленинский комсомол, подписалась и нарисовала сердечко.

Коля отпустил занавеску, лег, поворочался, потом взял со стола открытку и тоже засунул под подушку, чтобы дотрагиваться до нее рукой. Он сразу успокоился и опять провалился в сон, из которого вытащили его вкусный запах свежих блинов с кухни, яркий свет из открытого окошка и тугие переливы велосипедного звонка в коридоре. Тольки на полу уже не было и Коля быстро, как спал в одних трусах, выскочил из комнаты в коридор, где стоял папа и дергал звонок новенького черного велосипеда. Толька уже сидел на корточках рядом со своим, зеленым, и деловито проверял натяжение цепи.

- Ну, дети, с днем рождения! - сказал папа весело. Коля от порога бросился ему на шею, спрятал лицо в папиной рубашке, вдыхая родной запах.

Мама выглянула в коридор из кухни.

- Завтракать, именинники! - велела она, улыбаясь.

Вышел в коридор и Николаша, по-хозяйски осмотрел велосипеды, крякнул.

- Эк вы, Семён Игоревич, своих котоликов балуете! Небось рублей по двести за каждый платили? А то и двести пятьдесят?

- А то ж! - необязательно подтвердил папа. - Заходи, Николай Егорыч, на кухню, съешь блинка за здоровье наших именинников и чаю с мятой выпей!

Николаша скользнул глазами по Коле с Толей, прищурился, но поблагодарил и пошел за блинами. Васина дверь тихонько скрипнула, прикрываясь.

- У нас в деревне, - говорил Вася, когда Коля принес и ему блинов и чаю, - когда всех элементов раскулачили и зажиточность выросла, колхоз закупил велосипедов десятка полтора. Патефонов ещё с пластинками привёз председатель, часов карманных много… Кто хорошо работал и не пил - тех премировали ими. Я всё хотел велосипед, конечно. Но всё время какие-то пьянки подворачивались, председатель меня ругал за слабохарактерность. Так я и не выслужил велосипеда, а там уже и в армию пришло время идти…

Коля взглянул на его искореженную, нелепую фигуру, и горло у него сжалось от жалости, очень неприятное было ощущение, почти боль.

- Впрочем, чего бы я теперь с тем велосипедом делал, - задумчиво продолжал Вася, обмакивая блин в клубничное варенье. - Всё равно пропало бы транспортное средство. А от пьянок мне весело было, хорошо…

Закончив утренний пир, Коля с Толей решили обновить велосипеды поездкой на пустырь, далеко, за пруды и холмы. Там протекала речка с неофициальным названием Вонючий Дунайчик, обычно к концу июня уже пересохшая, но в этом году еще вполне водянистая, а из-под камня в чахлом леске бил источник минеральной воды, отвратительно тёплой и похожей по вкусу на жидкое зеленое мыло, которым мама дезинфицировала умывальники и уборную. У местных стариков считалось, что вода эта имеет исключительные целебные свойства, и паломники тянулось от автобусной остановки в жаркую степь с пустыми стеклянными четвертями в авоськах, а возвращались с полными, сгибаясь под тяжестью оздоровительного напитка. Коля с Толей ехали мимо и вежливо здоровались.

Земля была сухая, новые велосипеды ехали замечательно ровно, совсем небольшое приложение мускульной силы толкало мальчишек далеко вперед. Они уехали далеко за родник, за холм, именовавшийся, почему-то, “Медвежьей горой”, хотя медведи в Поволжье встречались исключительно в зоопарках. Казалось, что весь огромный мир под ярким утренним солнцем - только для них двоих, чтобы они мчались с насыпей быстрее ветра, взбирались на глиняные горки, лихо разворачивались, выбивая из-под резиновых шин облачка бурой степной пыли. Коля потерял счет времени, но остановился, когда стал задыхаться. Солнце стояло прямо над головой, значит, было уже заполдень.

Коля сел в тенечке, напился воды из фляги. Подрулил и Толя - разгоряченный, мокрый от пота, над губой усы из мелких капелек собрались. Коля машинально вытер собственное лицо, протянул брату фляжку. Они еще немножко посидели, отдыхая, обсуждая ходовые качества велосипедов “Кама” и их преимущества по сравнению с другими, менее прекрасными велосипедами.

- Мировые подарки! - подвёл итог Толя, поднимаясь. - Самый лучший день рождения! В кино вечером пойдешь со мной и с Олькой?

- На что?

- На “Валерия Чкалова”.

Коля согласился - чего уж. Раз уж Лена в Витебске. При мысли о Лене почему-то стало ему на секунду страшно, но он не придал этому значения - тревоги его одолевали уже два года, с того самого потустороннего приключения. Объяснение им было, по словам доктора, совершенно физиологическое, от сердечной недостаточности - если не открывался полностью при очередном биении митральный клапан, то по телу прямо в мозг проходило предчувствие беды от недостатка кислорода. Коля глубоко вдохнул и выдохнул три раза, оседлал велосипед и двинул вслед за братом по горячей степи.

У источника было пусто, не нашлось таких дураков, чтобы тащиться за водой по полуденной жаре в плюс сорок пять, так что первых людей они увидели уже на улицах.

- Да что такое? - прошептал Толя, недоуменно оглядываясь. Мир неуловимо изменился за тот час, что они провели за окраиной поселка - у всех встречных лица были испуганные, губы тревожно сжаты. Проехал автобус, где старуха в цветастом платке горько плакала, прижимаясь тёмным лбом к запыленному оконному стеклу.

- Что случилось-то? Что могло случиться сразу со всеми? Кто помер-то?

Коля вздрогнул. Смерть лишь одного единственного человека могла привести всех поголовно в такое уныние, и сердце у Коли похолодело и провалилось в желудок, и он давил на педали, не слушая, как оно жалуется на нагрузку. Они доехали до Химгородка. Как назло, спросить, что случилось, было некого, на пути никто не попадался, пусто было, как ночью. Пустовали столы для домино, не было мужиков у пивного ларька, только виднелось в полутьме будочки бледное лицо продавщицы. Из одного из окон слышался плач - не детский, а женский, отчаянный, навзрыд. Выше по улице, на холме, там, где был хлебный магазин и овощной, стояла, несмотря на полуденное пекло, огромная очередь людей.

- Да что же это такое? - сквозь зубы опять выругался Толя, а Коля провалился еще глубже в страх.

Они чуть не доехали до своего двора, когда увидели выходящего из него Николашу - высокий, толстый, одетый в уродливый свой воскресный костюм из коричневого габардина, даже он казался иным, изменившимся, шагал как-то тяжело и неуверенно. Коля предпочел бы не от него узнать о произошедшем, но выбора не было - он соскочил с велосипеда, уронив его в пыль. “Кама” ударилась о бордюр и рама жалобно звякнула.

- Николай… - начал Коля, задыхаясь и держась за бок. Слова из стесненной груди вырывались горячие, короткие, отчаянные.

- Николай Егорыч, что случилось? Товарищ Сталин… он что, умер?…

Толстые щеки Николаши раздулись, а глаза округлились от удивления.

- Ничего он не умер! - ответил он горячо. - С чего бы он умер? Скажешь тоже - умер! Ну ты и болван, котолик!

- А что случилось-то со всеми? - спросил Толя. Коля машинально отметил, что брат, в оличие от него, дышал нормально, не хватал ртом воздух.

- Война, - сказал Николаша как-то растерянно, - война, ребятки. Сегодня в четыре утра немцы бомбить начали - Киев, Севастополь, Витебск… Полчаса назад по радио товарищ Молотов выступил…

Коля испытал такое огромное мгновенное облегчение оттого, что товарищ Сталин живой и ничего с ним не случилось, что даже не сразу понял, о чем именно Николаша говорит с такой непривычной серьезностью и чуть ли не со страхом.

- Призыв начался, - продолжал Николаша с тем же растерянно-испуганным выражением. - Все годы рождения призывают в Красную Армию, на фронт. С пятого по восемнадцатый, вот сейчас только объявили. Я-то староват пока получаюсь, тысяча восемьсот девяносто восьмого я… А Семён Игоревич вон, папка-то ваш, уже собирается на призывной пункт, даже повестки не дожидаясь…

Он приподнял кепку, почесал лысеющий затылок.

- Да у меня вообще и негодность по здоровью присутствует, и специалист я довольно ценный…

У Коли в ушах зазвенело и он совершенно не слышал, о чем там дальше вещал Николаша. Он повернулся к Толе, они соединились взглядами и стали на секунду одним человеком, разделенным на два мальчишеских тела, и было этому человеку невыносимо страшно. Не так, как боялся Коля еще пять минут назад за любимого товарища Сталина где-то в далекой Москве, а как боится и бьется связанный верёвкой человек, которому собираются отрезать руку. И вот уже нож опускается к коже и вот-вот брызнет кровь…

Почему-то казалось, что бежать, торопиться теперь нельзя. Коля наклонился, подобрал свой велосипед, отметив, что крохотный кусочек эмалевой краски, с ноготь, отбился о бордюр. Молча братья Ёлкины зашли во двор и затолкали велосипеды в сарай, прислонив их к куцей после долгой зимы поленнице. Поднимаясь по лестнице, Коля каждую скрипучую ступеньку видел и ощущал как впервые: рогалики сучков, трещины, как дерево подавалось под ногами. Каждую деталь примечал, будто они на эшафот всходили, на казнь, на страшную потерю. Дверь в квартиру была приоткрыта, как челюсть умирающего.

В квартире было очень тихо и светло, только тикали, мерно размахивая маятником, часы в коридоре. Папа и мама были в своей комнате. Они не двигались и не говорили, залитые тишиной и светом из окна, словно зеленоватым, тягучим летним мёдом. Папа стоял посредине комнаты, а мама, на коленях, обнимала его ноги. Неубранные волосы ее рассыпались по плечам, по спине темным шелком и папа гладил ее по голове. Мама казалась бледной и очень молодой, отчаянной, будто актриса из какого-то трагического фильма.

- Сеня… Семечка, ну не ходи, умоляю. Останься, - наконец сказала мама. Голос ее был тяжелым и глухим.

- Не могу, - сдавлено ответил папа. Он аккуратно оторвал мамины руки от своих штанин и сел на пол рядом с нею. Коля с Толей стояли в коридоре, окаменев. И наблюдать эту сцену им было неловко, потому что на лицах родителей сейчас была голая страсть, будто горел между ними яркий белый огонь, и блики ложились на кожу обоих лиц. И уйти сил не было, потому что то, что решалось сейчас, переворачивало весь Толин и Колин мир. Двое богов его переустраивали, один собирался ввергнуть во тьму и тревогу, другая пыталась отстоять.

- Вместе испытания пройдем, - говорила мама лихорадочно. - Вместе, не расставаясь, Сеня. Тебе не обязательно на войну идти, она сама сюда придет, всё тут накроет, всё перемелет. Я чувствую, как она идет - ты же знаешь, я через летум издалека слышу…

Толя молча шагнул на полшага ближе к Коле и взял его за руку.

- Всё равно повестку пришлют не сегодня-завтра, - вздохнул папа. - Чего уж тянуть. Стратегически верно сейчас быстро постараться удар отразить. Всех мобилизовать, Соня. Миллионы бойцов.

- Ты же специалист, - не сдавалась мама. - Ценный специалист химической промышленности. Тебе отсрочка будет, а то и бронь. Ты тут, на комбинате, больше пользы для фронта принесешь.

Слезы текли по ее бледному, очень красивому лицу, как дождь по мрамору статуи. Папа помолчал, прикидывая что-то, сосредоточился, даже глаза закрыл. Потом покачал головой, вздохнул.

- Нет, Сонечка. Прости, любимая моя. Надо мне идти, сейчас, в числе первых. Я чувствую - надо именно так. Что-то мне сделать нужно, не здесь. Что-то от меня зависит, большое и важное.

- Не вернешься, Сеня, - сказала мама сквозь сжатые зубы.

Папа помолчал, кивнул.

- Да, пожалуй, что не вернусь, Соня. Многие не вернутся. Но нам ли с тобою бояться долины смертной тени?

Мама кивнула, глядя в пол, словно взгляд ее весил килограммов сто и поднять его она пока не могла, требовалось собраться с силами.

А папа посмотрел в коридор, на Колю с Толей, будто они только что материализовались перед дверью прямо из воздуха.

- О! - сказал он. - А вот и именинники наши вернулись! Ну чего вы там стоите, будто два Гамлета, принца датских? Война - это не только смерть. Да, как вы уже хорошо сами поняли, даже и смерть - не только смерть. Другое измерение жизни. Напряжение воли, усилие духа, упражнение тела. Для всех. Я на фронт пойду, вы в тылу будете своё дело делать…

Папа легко поднялся и помог встать маме. Та по-прежнему не поднимала взгляда, но плакать перестала.

- Ладно, чего уж… - решился папа, потирая бритый затылок. - Не побегу на призывной пункт до завтра. При одном условии! Давайте все сделаем вид, что ничего сегодня не случилось, кроме дня рождения. Пусть будет у нас счастливое последнее воскресенье, лады? Делать и готовить мне всё равно ничего не надо. Голова уже побритая, сухарей у нас завались, что очень кстати вышло, потому что хлеб уже наверняка во всех продуктовых закончился. Ну, пойдемте пирог есть, именинники. Как велосипеды ваши себя показали? Вы довольны достижениями советского велосипедостроения?

Они пошли на кухню заваривать чай и есть вишневый пирог.

Коля смотрел на отца и пытался запомнить каждую его черточку, запах, жест, манеру говорить, голос, смех. Выжечь татуировкой на памяти, вырезать в сердце карман и сохранить там папин образ. Отец смеялся, шутил, ел пирог, то и дело брал мамину руку, бессильно лежащую на столе, и прижимал к губам. Был он одновременно живой, обычный, еще здесь, но уже и как будто стоял перед готовым задернуться занавесом, тяжёлым и тёмным, который, упав, разделит пыльную сцену на две части, и что там, за ним, будет твориться, они не увидят, не узнают.

- Поплавать хочу! - сказал папа, потягиваясь сильным телом. - Айда на реку! Как поётся в песне, Волга - красавица народная, как море, полноводная, как Родина, свободная!…

- Широка, глубока, сильна! - мрачно подпел Толя.

- Золотые слова, - согласился папа, улыбаясь.

Они шли к Волге, а мимо по Продольной улице ехали военные грузовики, закрытые и открытые, в кузовах которых сидели солдаты, молодые и весёлые. Прохожие махали им руками и кричали ободряющие напутствия, те отвечали, смеялись, громко обещали наподдать, разбить, сокрушить и не посрамить.

- Эти еще не сегодняшние призывники, - сказал папа. - Это пока регулярные части перебрасывают…

Мама кивнула и поправила волосы, вглядываясь в витрину магазина, где отражался точно такой же летний день, только менее четкий.

На пляже оказалось много людей, совсем как в обычное летнее воскресенье - бабушки, словно престарелые орлицы, зорко смотрели за купающимися малолетними внуками, женщины загорали, прикрывая лицо газетами, чтобы нос и щёки не сгорели, дети прыгали с пристани в облаках брызг, будто ничего не случилось, будто жизнь в стране не изменилась с сегодняшнего утра.

- Ну а что же, всем нужно срочно сесть и начать страдать? - спросил папа, мельком взглянув на маму. - Жизнь продолжается. Каждая минута ее драгоценна. Уф, ну и жарища сегодня!

И папа быстро разделся до трусов, с обезьяньей ловкостью пробежал прямо по перилам сходней, одним прыжком забрался на крышу и прыгнул в воду “бомбочкой”, по закону Архимеда вытеснив в воздух огромный фонтан сияющих брызг. Мама пару минут смотрела на реку, а когда папа вынырнул, отдуваясь, как огромный тюлень, зашла в воду прямо в светлом летнем платье, легко нырнула и поплыла вслед за ним. Коля с Толей сидели на берегу, плечо к плечу, не замечая солнцепека. Много было среди купальщиков и взрослых, солидных людей, таких, что обычно не стали бы в разгар дня приходить на пляж, но, видимо, как и папа, прощались таким образом с рекой и городом прежде, чем уйти на фронт.

Струи волжского течения смыли с мамы трагическое отчаяние, а с папы - напускное натужное веселье, оставив обоим только прозрачную грусть, лёгкую и тёплую, словно этот летний вечер. Мамино платье быстро высохло, они с папой шли под руку, тихо переговариваясь и улыбаясь. У пивного киоска размахивал тяжелой стеклянной кружкой Николаша, объясняя всем собравшимся пьянчугам, как именно нужно давить фашистскую змеюку и какое количество бронетехники потребно произвести как можно быстрее.

- Пива хочу, - сказал папа и встал в очередь. Николаша покосился на семью Ёлкиных, отсалютовал папе кружкой и увёл своих товарищей продолжать дискуссию за пустующим в сквере под внимательным взглядом бронзового товарища Сталина столом для шахмат.

Подошла очень бледная тётя Люся Синицина под руку со своим хромающим капитаном - Синей бородой назвать его уже язык бы ни у кого не повернулся, совсем Илья Михайлович поседел за последние пару лет и сильно сдал.

- Таки уходишь, Семен Игоревич? - спросила теть Люся, а после папиного кивка потянулась и расцеловала его в обе щеки.

- Ну, храни тебя господь!

- Как бы я много отдал, чтобы завтра тоже на призывной пункт явиться, - мрачно сказал Синяя Борода.

- Ты уже много отдал, Илья Михалыч, - в тон ему ответил папа. - Все долги раздал, успокойся.

- И то правда, Илюша, - нежно сказала теть Люся. - Ну ты сам же говоришь, что работы и тут много будет. Что речное судоходство будут реорганизовывать на нужды фронта. Так?

- Так-то так… - пробурчал Илья Михалыч и тяжело посмотрел на свои негнущиеся колени.

Папа купил всем взрослым пива, а Коле с Толей - виноградного ситра.

Вернулись домой уже после пяти часов, и почти тут же за Толькой зашла Оля, звонко крикнула “Эй, Ёлкин, выходи!” под окнами, так, что эхо пошло гулять меж домов.

- Ну что, Коль, в кино-то пойдем? - шепотом спросил Толя. - Я, ежели чего, могу перед Олькой и извиниться, сказать ей, что в другой раз сходим…

Коля посмотрел на маму с папой - те сидели за кухонным столом и тихо о чем-то разговаривали, держась за руки. Никого больше не было сейчас в их мире, никто больше там и не нужен был.

- Пойдем, - решил Коля. - Мы тут сейчас… ни к чему.

До кинотеатра “Авангард” было полчаса ходу, вверх по улице и через парк, где не видно было ни одной свободной скамейки, везде сидели парочки, разговаривали, целовались, переговаривались взволнованным шепотом. Почти никто не плакал, но в воздухе разливалось беспокойное, тревожное предштормовое электричество грядущей разлуки, близкого изменения, беды и тяжелого времени. Длинная очередь в кассу кинотеатра начиналась еще в парке.

- Опоздали! - сказал Толя разочарованно. - Простоим тут - не успеем на сеанс. Вот же хрень какая!

- Сюрприз! - улыбнулась Оля и достала из лаковой кожаной сумочки три синих билетика, проштампованных печатью кинотеатра. - С днем рождения вас, товарищи Ёлкины! Я утром мимо бежала и вдруг подумала, почему бы не…

Толя не дал ей договорить - сгрёб в охапку и поцеловал. Коля деликатно от них отвернулся и понял вдруг, что весь день с самого полудня очень боится подумать одну-единственную мысль, которую спрятал так глубоко, что она будто и исчезла под грузом всего остального. Но заноза эта саднила всё сильнее и сильнее, и стараться не думать о ней делалось всё труднее.

В буфете оставалось всего два песочных пирожных по десять копеек, украшенных кремовыми розочками и ягодами красной смородины, вполне аппетитных, но от одного взгляда на них Колю затошнило. Толя купил их, одно отдал Оле, второе предложил брату. Коля помотал головой, ничего он не хотел есть, глотать было трудно, будто на горле его туго затянули невидимый, но крепкий ошейник. Зал был полон - девушки с молодыми людьми в военной форме, мужчины в гражданской еще одежде, но уже с наголо обритыми головами, немолодые пары.

Свет погас, застрекотал кинопроектор. Толя наклонился к Ольке и что-то ей тихонько говорил. Сидя в полной чужих шепотов и касаний, любви и тоски, темноте кинотеатра, Коля вдруг понял, о чем именно он боялся подумать последние несколько часов. О Лене, Лене Лейкиной в разбомбленном сегодня Витебске. О том, что война уже пришла к ней, уже накрыла её, уже, быть может, забрала из жизни - взрывной волной, огненным смерчем, упавшей потолочной балкой, грудой кирпича и щебенки разрушенного взрывом бомбы дома, погребающего ранним воскресным утром всех своих обитателей.

“Не забудь же, милый Коля Ёлкин

Про подругу верную твою!”

Коля почувствовал, что война уже, в самый первый свой день, червяком заползла в его надорванное сердце и начала грызть его изнутри. И когда на экране бесшабашный пилот Валерий Чкалов дерзко пролетел на своей машине прямо под Троицким мостом в Ленинграде, Коля отчаянно и горько заплакал, стараясь не скулить.

Часть 4: Самое потерянное лето

1942

Из окна раздевалки завода № 91 Наркомата химической промышленности, известного в народе как “химка”, видны были заросший пыреем и лопухами пустырь, дорога с кирпичной автобусной остановкой и две ветки рельсов, ведущих в погрузочный цех. На жестяной крыше сидели галки и, склонив черные головы, с любопытством наблюдали за погрузкой в зеленые товарные вагоны ящиков с зажигательной смесью КС. Процесс требовал собранности и осторожности, как без устали напоминали работникам бригадиры, хотя могли бы и не напоминать - январское происшествие, когда трое подвыпивших работниц отправились в больницу с ожогами семидесяти процентов тела, а двое - на кладбище, были все еще свежи в коллективной памяти. Поглазев наружу, Толя оторвал лоб от пыльного стекла и опустил черное полотнище, закрывавшее окно. На подоконнике было нацарапано: “Фабрики - рабочим! Земля - крестьянам! Хуй - фашистам!”. Чуть выше на окне также имелась иллюстрация последнего тезиса с испуганным малохольным Гитлером, над которым нависала могучая генитальная катастрофа. Хмыкнув - картинка была нарисована довольно живыми штрихами - Толя тщательно поправил занавеску, чтобы ни единой щелочки, в которую вечером мог бы пробиться свет, не оставалось. Светомаскировку повесили на все окна комбината еще в мае, как раз когда началась жара, и невозможность нормально проветрить цеха в ночную смену выносить было тяжело. Особенно трудно приходилось в горячем цеху, который папа когда-то, тысячу лет назад, в прошлой жизни, рассказывая семье о работе за вкусным обедом с ненормированным хлебом, называл “чёртовой задницей”. А Кольке, наверное, с его сердцем, и того тяжелее приходилось - но разве же упрямец признается?

После ночной смены Толя выходил с работы и первые несколько минут никуда не шел, а останавливался и жадно, глубоко дышал свежим, прохладным утренним воздухом. Потом, зевая, шел на автобусную остановку, к которой уже подъезжал, попыхивая мотором, новенький автобус ЗиС, из которого, зевая не менее широко, выходили работницы смены утренней. Перебросившись парой слов или шуток, смены менялись местами, Толя, стараясь не толкаться, залезал в туго набитый автобус, однорукий шофер Ромочка разворачивал его и ехал через пустырь обратно к жилым кварталам.

На комбинате Толя с Колей работали по очереди, через день, под именем “Ёлкина Анатолия Семёновича”, и также по очереди ходили в школу под именем “Ёлкина Николая Семеновича”. Такое состояние дел мама разрешила с превеликим трудом, после нескольких дней уговоров и скандалов. Обоих сыновей отпустить на Химкомбинат, окончательно пожертвовав ценным средним образованием, она категорически отказалась. Так же категорически отказался быть “больным, но умным сыном, который не работает, а ходит в школу” Колька - он упёрся рогом, упрямый, совсем как отец, как мама, как сам Толя. Из столкновения упрямств, пожеланий и точек зрения и родился существующий непростой компромисс, согласно которому по понедельникам, средам и субботам Толя притворялся Колей и ходил в школу, а Коля брал удостоверение на Толино имя и отрабатывал смену на комбинате. В воскресенье оба были дома и никем не притворялись.

- Есть в этом что-то шекспировское, согласись же, мам? Ну, навроде “Двенадцатая ночь или Что угодно”? - говорил Коля, тыкая пальцем в книжку на полке. Мама неохотно соглашалась, улыбалась, глядя на своих почти уже взрослых близнецов со смесью гордости и сожаления.

Хотя ничего предосудительного Коля с Толей в происходящем не видели, но, по маминому настоянию, всё же старались ни в школе, ни на работе ни с кем особенно не болтать и держаться особняком. Никто из знакомых, кажется, не замечал подвоха, или, по крайней мере, ни о чем не спрашивал. Только Николаша щурился подозрительно, но доказательств не имел, иначе, Толя и не сомневался - донос бы воспоследовал незамедлительно. Иногда, встречая близнецов в коридоре или на кухне, сосед задавал внезапные вопросы “с подковыркой” про школу или про смену на комбинате, может когда и под дверями подслушивал, но как-то вполсилы, без огонька, поскольку был очень занят. Так как на комбинате никого из опытных сотрудников почти не осталось - очень многие ушли на фронт, а к линиям встали женщины и ребята сразу после школы - Николашу исключительно за выслугу лет произвели в бригадиры слесарей. Бригадиром Николаша оказался таким же паршивым, как и обычным работником, но раздувался от важности, начальственно раздавал всем приказы, а в свободное от работы время явно как-то “химичил”. Чем именно занимался сосед, не понять было, но кажется, он что-то исподтишка перепродавал. Милиции Николаша-Нидвораша побаивался, куда-то всё время подозрительно исчезал и маленькие глазки его воровато бегали.

Толя сначала ворчал о том, что три дня в неделю ему приходилось ходить в школу, но со временем начал видеть в том и массу преимуществ. Скучно не было. То он был почти взрослый, ответственный работник тыла, то школьник, комсомолец, воспитывающий свой разум на будущее благо родной страны. Ни взрослеть слишком быстро не приходилось ни ему, ни Кольке, ни задерживаться в детстве,

Работа на “Химке” считалась вредным производством и за нее полагалось больше продуктов, хлеба и сахара по восемьсот граммов, а не четыреста, как школьникам и прочим иждивенцам. Зимой были перебои с продовольствием, но за весну снабжение выправилось, и еды им вполне хватало, даже с учетом того, что приходилось подкармливать Васю. Тот никогда своей продуктовой нормы и не видел, Николаша, исправно получая на брата продуктовые талоны, сам лишь изредка забрасывал ему немного нездоровой еды вроде связки баранок, что-нибудь говорил о погоде и тут же убегал, будто пол Васиной комнаты был горячей сковородой, на которой больше полминуты не выстоять. Если бы не Ёлкины, жил бы Вася впроголодь и совсем без горячего. Вася, кстати, никогда не задавался вопросом, кто именно перед ним, Коля или Толя, он, конечно, знал, что их двое, но по имени к ним никогда не обращался, и никакого любопытства по поводу их личности не испытывал, как будто соседские мальчишки были просто добрыми безымянными духами, которые приносили ему еду или заходили поболтать.

- Ух, как меня бесит, что козёл этот толстый ещё и у Васька приворовывает, - сказал Коля за воскресным завтраком, откладывая в сторону “Известия”, где он первым делом просматривал сводки с фронтов, особенно с Юго-Западного фронта, особенно если упоминалась Пятая Гвардейская Армия.

- Уж ладно чужими харчами барыжит бессовестно, но ещё и у брата-инвалида отнимать, когда сам уже как сыр в масле катается…

- Только в прошлом месяце арестовали в нашем районе троих спекулянтов за махинации, - рассеянно сказала мама, прихлебывая кофе, не настоящий, который давно кончился и достать можно было только как раз на рынке у спекулянтов, а цикориевый, отвратительный на вкус и запах.

Мама давно уже совершенно не обращала внимания на свои еду и питье. Ела только когда ей напоминали поесть. Готовила только потому, что нужно было кормить сыновей и Васю, пила воду, про чай и кофе не помнила, если их не заваривали Толя с Колей. Мама будто бы была не только здесь, но и где-то еще, уходя туда, вглубь себя, все чаще и возвращаясь в реальность со все большим усилием.

- Чем те спекулянты барыжили, хлебом? - спросил Толя с интересом. Мама поморщилась - слово “барыжить” ей не нравилось.

- Не хлебом вроде, с хлебом после зимы исправилась ситуация, как вы могли заметить. Сахаром, кажется. Маслом. Алкоголем.

- А если Николашу за этим поймают, то расстреляют? - спросил Коля с хищной надеждой.

Мама поморщилась, то ли от вопроса, то ли от цикория. Толя заметил вдруг, как заострились за последние полгода ее черты, стали резкими, птичьими.

- Ну их, - сказала она. - Не хочу даже говорить о гадостях. Давайте лучше еще разок письмо почитаем!

На прошлой неделе пришло письмо от папы, двадцать восьмой по счету проштампованный треугольник без конверта.

Папа воевал в 18й гвардейской стрелковой дивизии, бил врага посредством прицельного минометания, проявлял много героизма (естественно!) и еще в конце прошлого года был произведен в младшие сержанты.

На мелко, аккуратно исписанных тетрадных листках, которые мама подшивала в специальную картонную папку и держала на тумбочке у кровати, были папины описания природы, фронтового быта, веселые шутки и множество безобразно нарисованных, но очень смешных картинок - слепленные из палок и кружков человечки чистили оружие, залезали на высокое кривое дерево с целью осмотра окрестностей, размахивая руками, ловили убежавшую лошадь и куда-то ехали в грузовике под ощетинившимся острыми лучами кружком солнца в небе. Папа ничего не писал ни о боях, ни о смертях, ни о трудностях, и, если бы не сводки с Юго-Западного фронта, можно было представить, что папа не рискует жизнью на войне, а закаляет характер в туристическом походе по очень трудному маршруту, в который неизвестно зачем отправился.

Папины письма обычно читались так - сначала мама их быстро, жадно распечатывала и наискосок проглядывала, хмурясь и улыбаясь, скользя глазами по строчкам. Выражение ее лица ежесекундно менялось, будто ручку кинопроектора кто-то крутил с огромной скоростью. Потом письмо отдавалось Коле - Толя и мама садились за стол, и Коля неторопливо, с выражением, подделываясь под папины интонации, зачитывал письмо вслух. Голос у них обоих за последний год изменился, стал глубже, взрослее, и очень похожим на папин, поэтому Толя, закрывая глаза, легко мог себе представить, что это папа и рассказывает про то, как к их части прибился большущий оголодавший пёс с подпалинами на левом боку и шрамами на шее от тугого ошейника - видно, двор сторожил в какой-то из разоренных, разрушенных деревень. Пса назвали Жмуром, потому что тот поначалу все время щурил воспаленные, изъеденные дымом глаза. Жмура подлечили и подкормили, и стал он талисманом их мотострелковой роты.

“Но не только бескорыстную дружбу получаем мы от четвероногого товарища, - читал Коля. - По породе Жмурик - что-то между русской гончей и немецкой овчаркой, он быстр и внезапен, научился неплохо охотиться на зайцев и кроликов, а, убив, сам их не жрет, а приносит нам в гостинец. Предпочитает, как истинный гурман, пищу после тепловой обработки, варёную или печёную, с удовольствием вкушает кроличьи супы и рагу, изготовленные нашим поваром Арменом по лучшим фронтовым рецептам…”

Толя приоткрыл глаза и увидел, что мама тоже слушает, зажмурившись, тоже улыбается, слушая папины новости и приключения из письма, которое шло к ним целый месяц. На самом деле всё в папиной жизни за этот месяц уже наверняка изменилось - может, фронт сдвинулся за запад или восток, роту передислоцировали от опушки леса к берегу реки, повара Армена ранило и он в лазарете, а пса Жмура убило снарядом. Но в эту минуту они читали письмо и времени не существовало, будто смотрели они на свет далекой звезды, которая, может, на самом деле взорвалась еще во времена динозавров, но сейчас вот же она, в небе прямо над ними, сияет так, что глаз не оторвать.

***

Будильник звенел отвратительно громко.

День был понедельник.

Понедельник означал школу.

После субботней ночной смены на комбинате Толя еще не отоспался и ему мучительно хотелось вовсе не тащиться в школу, а спать, спать долго, всю войну проспать, а проснуться например через год, когда она уже закончится, и папа вернется с фронта, худой и жилистый, возможно, с небольшим мужественным шрамом на плече или на щеке. И потом Толе с Колькой будет по семнадцать, и они пойдут в военное училище и сами оттуда будут писать папе письма и рисовать в них смешные картинки. Хотя зачем им идти в военное, войны ведь больше не будет, так лучше, например, в железнодорожное…

- Вставай, лодырь, - сказал Колька и бесцеремонно стянул с брата простыню, под которой Толя пытался спрятаться от наступающего дня, яркости июньского солнца и звуков пробуждающегося города за окном. В высоте прострекотал самолет, за ним другой, третий, вдали громко бухнуло.

- Немцы? - Толя сел на полу, сна как не бывало.

- Какие к чёрту немцы? - сказал Коля сердито. - Немцы от нас за шестьсот с гаком километров, я же тебе, дурню, вчерашнее расположение войск зачитывал. И вот карта на стене, я линии фронта каждую неделю перерисовываю! Наши это. Учения проводят противовоздушные. Скажешь тоже - немцы!

Недовольно бурча и брызгаясь, Коля стал умываться, а сам то и дело рассеянно потирал грудину - значит, трудно брату сегодня дышалось, сердце не справлялось.

- Коль, - начал Толя нерешительно, - может ты это, в школу сегодня? А я поработаю? Смена-то на комбинате у нас сегодня муравьиная…

В цехе муравьиной кислоты дышалось особенно тяжело - процесс каустика там проходил в угарном газе, который то и дело совершал утечки, потому что оборудование быстро ржавело. Пару месяцев назад там почти до смерти угорел слесарь Иванидзе, ночью в одиночку отправившийся сражаться с прохудившимися трубами, будто престарелый рыцарь вышел на многоголового дракона. Рыцаря откачали, но дракон так и ждал, притаившись, в темных углах и хитросплетениях ржавых труб.

Коля прищурился, на секунду задержал Толин взгляд и показал брату двойную дулю, хотя уже по взгляду все было понятно. Толя вздохнул и начал собираться в школу.

Девятый класс доучивался до конца июня, чтобы наверстать учебную программу - в апреле и мае школьники вместо учебы выезжали помогать окрестным колхозам то с сортировкой овощей в хранилищах (неповторимый аромат гнилой капусты надолго въедался в одежду и очень плохо выстирывался), то с прополкой картофеля. Жили помощники в палатках прямо на краю поля, махали тяпками с утра до ночи.

- Для Красной Армии ведь картошечка растет, - приговаривал Иван Семеныч, разгуливая вдоль рядов согбенных спин, будто древнеегипетский надсмотрщик по каменоломне, разве что кнутом не щёлкал. - Для своих, родных защитников работаем, для прокормления фронта! Кукушкин, ну ты что же, сорняк от картошки не отличаешь, всё подряд тяпкой рубишь? Ты чем смотришь, жопой что ли? Или вообще не глядя тяпаешь?

И он забирал у Роблена тяпку и показывал, как именно надо ею подрезать кусты зловредного пырея, высасывающие из почвы полезные вещества, предназначенные для фронтовой картошки. Вроде бы все и сами знали, для чего работают и кому растет картошка, но почему-то речи физрука вызывали дополнительное воодушевление и Толя махал тяпкой и рубил пырей, будто зеленые тонкие шеи ненавистных гитлеровцев, и те, удовлетворительно хрустя, ломались и падали, истекая зеленым пряным соком.

В школе было много новых лиц - несколько тысяч эвакуированных с Украины, из Курска и Орла разместили в Кировском районе, большинство из них ждали очереди ехать поездами дальше, на восток или на юг, но те, кто задерживался дольше, чем на пару недель, отправляли детей в школы и классы быстро переполнялись. Врочем, в платных классах, девятом и десятом, новичков было куда меньше, хотя некоторые оказались очень даже симпатичными, например Таня Лазарева из Ленинграда, круглолицая и улыбчивая блондинка. Но с нею отношения не заладились из-за двойственной природы братьев Ёлкиных - Толя как-то раз после уроков проводил её почти до самого дома, оживленно болтая, а Коля на следующий день вообще не стал с нею разговаривать и смотрел исподлобья. Таня сильно обиделась, а объяснить ей было никак. Так и приходилось из школы ходить одному, а ведь провожать девчонку было бы куда веселее!

Оля Агапова еще в апреле уехала с мамой и братишкой к тётке в Ташкент. Отец её в конце зимы погиб на Ленинградском фронте и мама решила не оставаться в Сталинграде. Прощаясь с классом, а потом, вечером, с Толей, Оля не плакала, а двигалась, разговаривала и смотрела, будто механическая кукла. Они дошли до лавочки и сели. Долго молчали, Толя держал ее за руку и не знал, что говорить. Что тут можно было сказать?

- Хочешь, покажу похоронку папину? - спросила Оля вдруг.

Толя совсем не хотел, но зачем-то сказал, что хочет. Оля полезла в сумочку - Толя очень отчетливо вспомнил, как почти год назад, в их день рождения, в самый первый день войны и последнее воскресенье обычной жизни, Оля достала из этой сумочки синеватые билетики в кино. У похоронки бумага была желтовато-коричневой, плотной. “Извещение” было написано сверху, а дальше чередовались пустые полоски бланка, заполненные чьим-то торопливым почерком: “красноармеец Агапов Иван Филимонович”, и аккуратные печатные строки “в бою за Социалистическую Родину, верный воинской присяге, проявив геройство и мужество, был…” - “убит 3.03.1942, в р-не ст Русса Ленинградской обл” продолжало извещение синими чернилами, а дальше, через строчку, чёрными и другим почерком написано было “похоронен на братской могиле д.Конюхово”. Мелкие печатные строки устанавливали, что извещение является документом для возбуждения ходатайства о пенсии. В углу стояла размашистая, толстая чья-то подпись, не чернилами, а тупым химическим карандашом.

- Вот так, вот и и всё, - сказала Оля, забрала у Толи бумажку, сложила её в четыре раза и убрала обратно в сумку. Толя машинально вытер пальцы об одежду, будто запачкал их невидимым маслянисто-нефтяным горем с похоронки. Уставился сумочке в синий лаковый бок, не в силах поднять глаза и посмотреть Оле в лицо.

- Последнее письмо от него пришло месяц назад. Он весело писал, нас расспрашивал, чего в этом году в огороде посадим, про рассаду советовал. Он всегда сам её садил…

Толя ее проводил до дома, всё ждал, что она вот-вот расплачется, но Оля так и не заплакала.

- Прощай, Толик, - сказала, ткнулась сухими горячими губами в его щеку и ушла, не оборачиваясь. Толя постоял, повздыхал и тоже домой пошел. Адресами они так и не обменялись, не пообещали друг другу писать-не забывать. Чего уж там, ничего между ними такого и не было, кроме приятельских чувств и поцелуев. Ничего, что выдержало бы расстояние в две тысячи километров и тревожное военное время. Не так у них было совсем, как у Коли с Леной Лейкиной.

Тете Свете Лейкиной еще в прошлом августе пришло письмо от родственников из Витебска, что Лена погибла от взрыва бомбы в тот самый первый день войны, в первые её часы, и что тела ее и семьи удалось найти под обломками, и что их всех вместе похоронили, и была нарисована схема кладбища с отметкой, где именно. Тетя Света тогда от горя совсем вставать перестала, и, так как родни у нее в Сталинграде не было, Коля взялся помогать. Несколько недель бегал ей за продуктами, отоваривал карточки, сидел с нею, уговаривал покушать, разговаривал о Лене. Потом тетя Света немного пришла в себя и, хотя раньше никогда на производстве не работала, а служила по конторской части, пошла работать на химзавод в ночные смены.

- Всё равно ведь ночами не сплю, не могу, - говорила она маме, когда та её пригласила на чай. - Так хоть польза от меня будет, на производстве-то дефицит рабочих рук почти в четыреста человек, которые на фронт ушли. А потом, днём, мне и легче придремать. Не так страшно. И Леночка если снится, то светлая, веселая, то мы с нею в квартире убираемся, то в кино идём рука об руку…

Лицо у нее было спокойное, рука с чашкой не дрожала.

Школьный урок химии был сегодня Толе чрезвычайно скучен. Казалось особенно бесполезным корпеть над учебником химии с его невинными опытами по растворению поваренной соли (NaCl) в стаканчике воды (H2O) и замачиванию кусочков цинка (Zn) в соляной кислоте (HCl), если завтра ему предстояло стоять на химкомбинате у автоклава, где в сесквисульфиде (P4S3) растворяются сера (S) и фосфор (P4), образуя зажигательную смесь, самовоспламеняющуюся на воздухе и предназначенную для прожаривания живых людей внутри вражеских танков при температуре не менее 800 градусов цельсия.

Таня обернулась с передней парты что-то спросить и, натолкнувшись на Толин взгляд, сердито покраснела и тут же отвернулась. Толя вздохнул и вспомнил, как Колька всё утро пыхтел, пытаясь набрать в грудь побольше воздуха. Проблемы брата с сердцем Толя по-прежнему воспринимал как личное оскорбление, будто три года назад он самолично засунул Кольке в грудь руку и что-то там порвал или потянул, а теперь не мог исправить. Коля снова и снова говорил ему, что он не виноват совершенно, что полезли они куда не надо оба, что он тоже хотел попробовать потусторонних приключений, и что, в конце концов, именно он, Коля, настоял на том, что нужно идти спасать украденных птенцов. Но Толя помнил, что это он изначально затащил Кольку в летум, что это он не дал ему сразу оттуда выйти, что это он сбежал от чёрных караванщиков, оставив пленённого брата им на расправу.

- Скотина, ну скотина! - злобно прошептал он себе под нос и больно, с вывертом, ущипнул себя за руку.

От резкой боли вкупе с чувством вины Толя вдруг вспомнил, как в детстве ни с того ни с сего, по накатившему разрушительному капризу, испортил и разломал самую прекрасную и ценную из своих игрушек. Папа привез им с Колькой из самой первой своей поездки в Ленинград две гоночные машинки, их там начали выпускать на новом заводе.

- Вот вам, товарищи дети, редкие игрушки, - сказал он. От папы пахло вокзалом, поездами, дальними странствиями на таинственных просторах. Он смеялся сквозь усталость, и обнимал маму, и щекотал Кольку, и отвечал на вопросы: да, гулял по набережным и площадям, да, Дворец Искусств, бывший Зимний, вполне себе величественный, нет, крейсер “Аврору” не видел, он пришвартован далеко, на Восточном Крондштатском рейде, и там проходят практику курсанты военно-морских училищ.

Толя, помнится, очень завидовал тем курсантам. А гоночные машинки и правда были мировые - жестяные болиды на литых резиновых колесиках, красный с цифрой семь на борту, зеленый - с восьмеркой. Сразу за цифрой находилось отверстие для ключика, для полного завода его нужно было повернуть десять раз, поставить машинку, придерживая, на линию, прочерченную мелом на асфальте, или на определенную доску пола, закричать “На старт-внимание-марш!” и отпустить. Машинки срывались с места и нельзя было сказать, которая победит в гонке и придет первой к финишу. К тому же маленькие шоферы, нарисованные эмалью внутри темных кабинок болидов, часто вели их хреново, саботировали соревнования, уводили в сторону и до финиша не доезжали, въезжая то в стену, то в куст, то в бордюр.

Так они играли целую неделю, все окрестные ребята им завидовали, одалживали поиграть, восхищались и сходились во мнении, что таких замечательных игрушек больше было на целом свете не найти.

А потом вдруг Толя пришел из школы и сам не понял, что на него нашло - но ему вдруг мучительно захотелось посмотреть, как машинка внутри устроена. Совсем как с летумом. Второклассник Анатолий тогда вооружился перочинным ножом и булыжником и принялся за дело. Полчаса у него ушло на то, чтобы погнуть и разобрать свою машинку - красную с семеркой, ту, что почти всегда в гонке приходила первой. Собирался он потом, конечно, всё собрать как было, но вот пружинка, жалобно звякнув, раскрутилась, потом выпала и укатилась в щель пола какая-то шестеренка, и через полчаса Толя уже сидел и сердито ревел над навсегда поломанной, безвозвратно испорченной игрушкой. Папа, конечно, попытался починить, но урон оказался слишком серьезным и потерянная шестеренка так и не нашлась. Каждый раз, когда Толя натыкался на останки своей красной “семерки”, он начинал безутешно рыдать, поэтому папа их вскоре выбросил, оставил Толе только ключик, которым машинка заводилась.

- На память тебе, - сказал он тогда, продевая шнурок в дырочку на ключе и вешая Толе на шею. - Этот ключик открыл тебе важный жизненный урок, Толя. Не всё и не всегда можно собрать обратно, понимаешь, сын? Поэтому иногда следует удержать свое любопытство и не лезть внутрь… куда не надо, - он, кажется, хотел тогда сказать что-то еще, но, подумав секунду, не стал. Просто потрепал Толю по голове и вручил ему серебристый ключик - интересно, куда тот потом подевался. Взрослый, скучающий на уроке химии Толя сейчас не мог вспомнить, равно как не помнил и что случилось со второй, Колиной машинкой, зеленой “восьмеркой”. Кажется, брату стало неинтересно играть с нею одной, и он ее вскоре сменял какому-то пацану с Бекетовки на новую удочку.

Убирая учебник в портфель и то и дело грустно взглядывая на золотистую косу Тани Лазаревой, Толя решил, что обязательно надо найти тот ключик.

***

***

Таня стояла у школьного крыльца, будто кого-то ждала. Толя приободрился, но тут его отодвинул в сторону Петров из десятого класса, здоровенный бугай, красивый, как киноактёр, к тому же круглый отличник, комсорг и золотой значкист ГТО. Толя всегда чувствовал свою неадекватность, когда приходилось стоять рядом с Петровым, будто он был гном и съеживался в тени великана.

- Ну что, Танечка, пойдем? - красивым баритоном спросил Петров, и Таня, мельком взглянув на Толю, кивнула и взяла его под руку. Они вышли из школьных ворот и пошли вниз по улице как раз тем путем, которым и Толя собирался. Толя с чувством сплюнул в пыль и отправился в обход, мимо районной больницы и госпиталя.

На улицах было почти так же людно, как до войны, но только из-за эвакуированных - они выглядели чужими этому месту, смотрели осторожно, шли быстро, будто перебегая из укрытия в укрытие. Всё вокруг казалось подернутым тревогой, как туманом, даже дома и улицы, которые ничуть не изменились. Здоровых и молодых мужчин по пути попадалось очень мало, а те, что встречались, смотрели неспокойно, с мрачным вызовом на лицах - вот мол, остался в мирной жизни не из трусости и несознательности, а потому что родина приказала в тылу трудиться и выдала бронь. Или же имеется сложное заболевание, которому сам не рад. Или уже побывал на войне, был ранен и комиссован, например. Впрочем, вполне возможно, что Толя всё это себе придумывал, и ничего такого на лицах у прохожих мужиков не было, и мрачность их происходила от усталости на работе, или от беспокойства за семью или за судьбу страны, или же вовсе потому что ботинки ногу натерли - бывает же, и даже довольно часто!

У госпиталя, который до революции был одноэтажным купеческим домом, в советские пятилетки расстроенным и расширенным, цвели свежеполитые цветы на больших клумбах, а у стен и у чугунной решетки забора дышали свежим воздухом раненые и выздоравливающие. Кто-то курил, но большинство просто сидели на лавках, подставив солнышку искалеченные, заштопанные тела в застиранных казенных халатах, уронив костыли, неловко баюкая свежие, непривычные еще культи. Толя смотрел на раненых без смущения или брезгливости, как некоторые другие ребята - ежедневное общение с Васей Птицыным оставило ему только деловитое желание помочь, а так - ну чего, живые же? А к урону привыкнут. Живые ко всему привыкают.

- Эй, близнец! - позвал Толю от ворот высокий кореец по имени Хан. Ёлкины иногда приносили ему и другим раненым папиросы, так как талоны маме на них полагались, в семье никто не курил, а выменивать на папиросы другую продукцию мама брезговала, Коля не любил, а Толе времени не хватало. Хан вырос в Рязанской области и говорил забавно, окая и пропуская гласные в неожиданных местах, и казалось, что это не потому, что он из Рязани, а потому что кореец, будто все корейцы так на русском говорят.

- Добрый вам день, уважаемый Анатолий, - вежливо поприветствовал он Толю, когда тот подошел поближе, и даже отвесил шутовской полупоклон.

- Ну и сам не кашляй, - ответствовал Толя, доставая из портфеля и протягивая Хану пачку “Беломора”.

Хан поблагодарил. Он Колю с Толей никогда не путал, узнавал с одного взгляда.

- А чего ж вас не различать? - искренне удивлялся он, - сразу же видно, что совсем разные люди!

- Ммм, дым отечества сладок и приятен! - сказал Хан, с удовольствием затягиваясь папиросой, - Спасибо, Толян. Как там Колян? Как вообще жизнь комсомольская? Говорят, вас вот-вот укрепления копать отправят противотанковые?

- Я не слыхал, - отмахнулся Толя. - И вообще с чего бы? Ты что, Хан, газет не читаешь? Расположение фронтов же публикуют. Немцы со своими танками далеко, шестьсот с гаком километров!

- Далеко, - пожал плечами Хан. - Но идут же. Так что, как говорится, готовь сани летом, телегу зимой…

Он говорил “тялегу” и “зямой”.

- Не дойдут, - сказал Толя упрямо. - Не дойдут они до Сталинграда! Остановим! Год уже, суки, наступают и наступают. Ну ничего, вот-вот переломим!

Хан затянулся, вздохнул, рассматривая огонек на конце папиросы, и ничего не ответил. Толя вспомнил, как на днях имел неосторожность выкурить пробную “беломорину”, и как потом его рвало в кустах, а весь остаток дня странно подтрясывало. Они пару минут помолчали - слышно было, как по Второй Продольной улице шли военные грузовики и как неподалеку за углом визгливо ругались какие-то старухи.

- А вон, глянь-ка, твой мордастый идет, - сказал Хан, щуря узкие глаза, когда Толя уже совсем надумал попрощаться и пойти домой. Он обернулся. В ворота госпиталя вразвалочку, будто бы прогуливаясь, входил сосед Николаша, хотя зачем бы ему было сюда прогуливаться и что он тут позабыл, Толя представить не мог. Чувствовалось в Николашиной походке некое напряжение, будто он притворялся, а на самом деле быть ему тут не стоило.

- Какие-то дела они тут проворачивают, чего-то крутят, спекулянты… - неприязненно сказал Хан. - Наш начпрод Барсуков - та ещё гнида - и этот твой прохвост жирный.

- Почему это он мой? - обиделся Толя. - Никакой не мой! И чего они крутят?

- А я почем знаю? - Хан затоптал окурок, подумал, выбил из пачки еще одну, снова закурил. Толя вспомнил отвратительный вкус папиросного дыма и поморщился.

- А может и знаю, - передумал Хан. - Я бы как сделал, если б я был не я - молодой, красивый и честный до дрожи - а был бы например лысый обсосок без чести и совести, вот навроде нашего Барсукова, да? Я бы всех, кто в госпитале помирает, не сразу оформлял как мертвых, а дня через два-три, и довольствие бы на них эти пару дней продолжал списывать… А если спросят с меня - то занятость и военное время, недомыслие, никакого злого умысла, партийная сознательность по-прежнему на высоте. У нас-то тут тяжелых много, быстро мрут, новых подвозят. Кругооборот, понимаешь. В день и по десятку бывает…

- Я вижу, - брякнул Толя, не подумав. Он отчетливо видел пару десятков воронок летума - между зданиями районной больницы и госпиталя в землю был вкопан морг-ледник. Зимой к нему подводами привозили нарезанный на Волге лед, заносили и плотно укладывали в каменных коридорах, сдвигая и уплотняя прошлогодний, который за жаркое лето наполовину таял. Воронки медленно вращались, освещенные не сталинградским полуденным солнцем, а жемчужным светом потустороннего мира. Большинство были “в первой фазе” - упругими, плотными, высокими воронками свежепреставившихся. Можно было точно сказать, сколько именно времени прошло с момента смерти, но для того надо было поближе подойти и всмотреться, чего Толя делать совершенно не собирался, за последние годы усвоив простую максиму, которую мама пыталась до них донести с самого начала: люди смертны, они умирают, возникает летум, исчезает, дух уходит дальше, вот и все, лезть туда не надо, существует оно себе и пусть, а любопытной Варваре на базаре нос оторвали. Виднелись над ледником и несколько воронок старых, уже осевших и побледневших, потерявших форму и плотность, как сугроб по весне. Толя вспомнил, что в той самой книжке говорилось, что такие гнуть очень сложно и не рекомендуется без совсем уж крайней нужды. Ткань мироздания может порваться под руками “смертельного гуляки”, повредив тому “магической отдачей” зрение, сердечно-сосудистую систему и, почему-то, почки. К тому же твориться в таком посмертии, почти утратившем связь со “средним миром”, могло вообще что угодно - привычная физика предметов и пространства совершенно исчезала, а время вело себя непредсказуемо, и, проведя в таком летуме пару часов, выйти оттуда - если хватит сил и умения из такого выйти - можно было аж, например, через год.

- Как это ты “видишь”? - оборвал Хан Толины размышления. - Чего это ты видишь?

Не понять было, щурится он подозрительно или просто смотрит с любопытством - глаза у Хана были узкие, лицо гладкое.

- Это у меня сегодня контрольная была, по английскому, - выкрутился Толя. - Мозги не переключились еще. “I see” значит “понимаю”. Чего уж тут не понять. Барсуков ваш привирает в отчетности, ворует талоны на хлеб и водку у мертвецов, с каждого - по паре дней, вроде и немного, да? А потом через нашего Нидворашу - как только козлы эти друг друга находят - сбывает их на черном рынке. Правильно говорю?

Хан затянулся папиросой и вдруг закашлялся, схватился за бок. Там у него было сквозное осколочное ранение, края которого всё время расходились и гноились, никак не заживали.

- Пойди приляг, что ли, Хан, - забеспокоился Толя. - Помрёшь, так Барсуков и твоё пропитание украдёт…

- Расстрелял бы сучар, - сказал Хан сквозь зубы, провожая Николашу взглядом тусклых черных глаз. - К стенке бы их и самолично бы очередью, тра-та-та!

Чуть ли не пополам согнувшись над раной, он затоптал окурок в пыль.

- Ладно, пойду и правда прилягу. Уж хотя бы заради того, чтобы козлам этим мои харчи не достались. А за курево тебе спасибо, комсомолец…

Толя честно, искренне, в полном соответствии с принятыми на внутреннем комсомольском собрании решениями (председательствовала, конечно, мама) собирался повернуться и пойти домой. На среду - Толин школьный день - выпадала выпускная контрольная по алгебре и к ней стоило подготовиться, чтобы учащийся под именем “Ёлкин Н.С.” не выглядел в учебной ведомости совсем уж болваном. Да, - решил Толя, - точно пора домой, вот только одним глазком глянуть, чего Николаша делать будет? Чисто для интереса заглянуть за угол, чтобы было потом что с Колькой обсудить за ужином…

Николаша стоял посреди клумбы с бархатцами и душистым горошком и тянулся к открытому окну. Хоть росту он был и немалого, но у старых зданий обычно имелся полуподвал, из-за чего окна первого этажа располагались высоко, и Николаша встал на цыпочки, чтобы ухватить перевязанный бечевой пакетик, который протянула ему из окна загорелая мужская рука с завернутой манжетой синей рубашки. Окно закрылось. Николаша воровато огляделся и спрятал добычу в карман уродливого своего волосатого пиджака, надетого невзирая на жару - уже подозрительно, даже самый начинающий сыщик за таким бы проследил!

Куст жасмина, за которым прятался сыщик Толя, активно цвёл, и запах восковых белых цветов напоминал что-то полузабытое, тревожное, из летума, что ли?

Тем временем подозреваемый Николаша, втоптав в грязь кустик бархатцев, выбрался из клумбы обратно на посыпанную песком дорожку и быстро двинулся к воротам в углу сада, выходившим не на главную улицу, а на глухую боковую - наверное, когда в доме жил купец, этим путём ему доставляли всякие порочные товары, например опиум в черных лаковых коробочках или проституток с отчаянными глазами и ярко напомаженными губами. Ворота громко и противно заскрипели, открываясь - сосед вышел и аккуратно их затворил, никак нельзя было незаметно открыть, пока объект слежки находился в пределах слышимости. К счастью, Толя знал место в заборе рядом, где один из металлических прутьев был выгнут - жирдяю Николаше бы в такую щель нипочем не протиснуться, а худому спортивному подростку - очень даже.

Пару раз Николаша оборачивался, будто лысеющим под кепкой затылком чувствовал за собою слежку, или же покалывала его изнутри нечистая совесть. Улочка была глухая, прохожих никого, но Толе везло - оба раза он за пару секунд предугадывал Николашино намерение обернуться и успевал спрятаться, первый раз за стоявший у дома грузовик с дровами, второй - в арку между домами. В нише арки была лавка нефтепродуктов, и старушка, выходившая из дверей со склянкой керосина, посмотрела на Толю очень подозрительно - не хулиган ли? Но ничего не сказала и ушла, поджав бледные губы и прижимая к груди склянку. Серый платок на ее голове отсвечивал перламутром, как воронки летума.

Николаша, а за ним и юный сыщик, повернули на широкую улицу с проезжей частью. Там было много прохожих и Толя немного расслабился, скрываясь за их спинами, следуя за подозреваемым вдоль улицы до большого продуктового магазина. Перед магазином имелся сквер с лавочками и выключенным фонтаном, а из громкоговорителя на столбе звучала оркестровая музыка, патриотическая и духоподъемная. Раньше громкоговорители целыми днями не работали, а музыку больше слушали дома по радио, но в самые первые дни войны все радиоприемники приказано было сдать на хранение в отделения связи, чтобы потенциальные вражеские элементы не могли их использовать во вред Советской власти, и мама с сожалением отнесла на почту подаренную когда-то папой радиолу. Под бодрое бряцание радио-литавр Николаша остановился у фонтана, снял кепку, намочил руку и пригладил волосы мокрой ладонью. Толя отвернулся к витрине и стал рассматривать корзины с пыльными фруктами, овощами и колбасами, выполненными задолго до войны из папье-маше и выкрашенными химически яркими гуашевыми красками. В стеклянном отражении (популярная техника наблюдения среди профессиональных сыщиков) он увидел, как у тротуара остановилась темно-зеленая машина, из нее вышел непримечательно одетый в рубашку и светлые летние брюки шофёр и целенаправленно пошел к фонтану. Сел на гранитный бортик рядом с Николашей, который при его приближении суетливо подскочил. Мужчины поручкались и закурили.

Из рассказов в журнале “Пионер” (про учащихся восьмилетней или средней школы, выслеживающих и сдающих в органы шпионов) Толя усвоил, что главное в наружном наблюдении - не попадаться подозреваемым на глаза. Но послушать, о чем те будут разговаривать, тоже казалось очень важным. Толя перешел дорогу, протиснулся сквозь живую изгородь сквера и сел на лавочку, которую наполовину закрывал куст бирючины. Он выдернул из портфеля первый попавшийся учебник (русская литература), раскрыл на первой попавшейся странице (Тургенев 1818-1883) и начал притворно читать (домашнее воспитание Тургенева было поручено гувернерам и учителям), каждые пару секунд взглядывая на объект слежки.

Николаша достал из-под полы и передал Шофёру сверток, но не тот, что забрал из госпиталя, а другой, завернутый в газету, довольно большой и, по виду, тяжелый.

- Всё тут? - спросил Шофёр громко. - И цинк, и бакелит?

Николаша зашипел на него, как испуганный гусь, зашептал что-то быстро и суетливо, жестикулируя, то показывая руками что-то большое, будто хвастался рыболовецкими успехами, то разгибал и загибал пальцы, считая, как первоклассник. Толя смотрел и морщился - такой Николаша был несуразный, так глупо выглядел в волосатом костюме, в котором он, к тому же, еще и чрезмерно потел, то и дело утирая лоб грязноватым носовым платком. Шофёр, сплюнув прямо в фонтан (Толя вздрогнул от отвращения), достал из кармана брюк бумажник, и, отслюнявив несколько купюр, протянул их Николаше.

- Можешь не пересчитывать, всё как договаривались. Только смотри мне, на следующей неделе чтобы и фосфор был! - велел он строго, и Николаша, понурившись, кивнул и спрятал деньги, украдкой их таки пересчитав. Подозреваемые снова пожали друг другу руки и разошлись - Шофёр уселся в свой красивый автомобиль, Николаша свернул во двор и был таков. Толя затолкал учебник в жалобно скрипнувший портфель, перебежал дорогу и быстро пошел по тротуару - очень ему хотелось узнать, куда поедет машина. Шофер тронулся с места не сразу, Толя успел забежать далеко вперед, но лошадиных сил в нём было немного и он вскоре отстал, успев, однако, увидеть, что автомобиль повернул с улицы Кирова на Молодёжную.

До дома юный, но уже опытный сыщик добрался около пяти вечера, но в квартире было еще пусто и тихо. Вася дрых, Николаша где-то по-прежнему шнырял, у Коли и тети Люси еще не закончилась смена на комбинате, а мама до конца июня вела в школе группу продленного дня и дополнительные занятия арифметикой для детей эвакуированных, которые много школы пропустили, так что тоже приходила поздно.

Переодевшись в домашнее, Толя выкатил из-под тахты плоский ящик с останками детских игрушек, большинство из которых хранились из сентиментальности, всё более-менее приличное давно было роздано и передарено. Обшарпанные, поломанные игрушки и их части лежали в ящике ровным полем, как будто Толино и Колино детство было трактором, перепахавшим этот плодородный слой и снявшим урожай. Толя рылся в коробе, улыбаясь воспоминаниям - вот большой рваный бубен, в который они так часто и громко колотили, что когда тот порвался, Илона Михайловна купила им по леденцу на палочке, “отметить радость”. Вот народная поделка, которую ужасно уродливо вырезал папа из двух кусочков дерева - мужик и медведь поочередно бьют молотками по наковальне между ними. Медведь похож был на свинью, а мужик - на Николашу. Оба молотка поломались, а наковальня треснула. Вот два гуся и попугай из прессованной ваты - вообще-то они должны были служить новогодними украшениями и чинно висеть на ёлке, но Коля их оттуда снял и стал сочинять и записывать про них истории, и мама разрешила использовать гусей для вдохновения. Куцая тетрадка, подписанная “Приключения ПТИЦ” тоже нашлась, Толя пролистал старательно исписанные большими печатными буквами страницы и даже узнал собственные иллюстрации. Такое у них было тогда разделение творческого труда: Коля писал, а Толя рисовал.

Както раз Гуся решыл подраца с Гизей! Они шыпели и пливались и хатели другдруга кусить клювами! Но прилител Папуг и сказал: Ни диритись а то вас ни примут в пионеры! И тогда Гуся ниажидано снёс ЯЙЦО!

Толя проглотил ком в горле, вовсе не связанный с внезапным сюжетным поворотом. Им, наверное, было лет по пять-шесть, когда сочинялись “Приключения ПТИЦ”. Он и не помнил теперь, кто из игрушек был Гусей, а кто Гизей, оба были грязные и ободранные, только Папуга можно было отличить - он был крупным и зеленым, и всегда приходил на помощь двум дурачкам-гусям, то мирил их, то выручал из опасностей. Толя аккуратно, кончиком пальца, погладил попугая по облысевшей зеленой голове.

Вот уже и дно коробки показалось, а ключика от красной машинки всё не было. Толя сложил игрушки и убрал короб под тахту.

Наверное, ключик следовало поискать и в ящике письменного стола, тот давно разваливался, еще папа в прошлом году говорил, чтобы они починили. От этой мысли Толя тут же пошел за молотком и гвоздями. Он вывалил содержимое ящика на одеяло и худо-бедно приколотил к бортам отваливающееся фанерное дно. Будто бы в заслугу за этот акт трудолюбия, он почти сразу нашел и свой ключик - под старыми школьными ведомостями, среди которых пряталась и та самая тканевая книжечка про летум. Вот, выходит, куда ее папа убрал после “памятных событий 39го года”, как называлась в семье их потустороняя прогулка в тех очень-очень редких случаях, когда упоминалась. Толя надел на шею истертый шнурок с серебристым ключиком и засунул брошюру в учебник алгебры, очень ему захотелось ее снова почитать.

За окном поднялся ветер, дунул в занавески, тронул Толино горячее лицо нежными пальцами, пообещал прохладу и ночной покой. Летний вечер обволакивал город. Невдалеке стучали мячиком дети, кого-то громко распекала в соседнем доме тётя Лин, переходя с русского на китайский и обратно. За углом прошуршал шинами автобус, остановился, хлопнул дверью, дальше поехал - значит, Колька возвращается со смены. Брат тяжело прошаркал ногами по лестнице, зашел в квартиру, молча, не раздеваясь, уселся на тахту, сдвинув барахло из ящика. Лицо у него было серым, глаза смотрели в никуда. Толя быстро сгреб обратно в ящик старые дневники, бутылки из-под чернил, карандаши и конфетные обертки. Коля, будто только того и ждал, тут же улегся и накрылся с головой простынкой.

- Я это, быстренько… перекемарю до ужина, - прошептал он, нашарил под подушкой горячее перо из черного чугуна, волшебное перо птицы Гамаюн, и сжал его в кулаке. Через секунду Коля уже спал и за каждым тихим всхрапом из груди его раздавалось тоненькое, на пределе слышимости, сипение.

Слушать его было невыносимо. Толя плавился в жарких лучах ненависти к самому себе и вины за Колькино сердце, но посидел в комнате еще пару минут, до боли сжимая в руке серебристый ключик. Наказав себя достаточно, Толя отправился на кухню и развил там бурную деятельность - заправил примус, отметив, что керосина осталось совсем немного на дне, принес из сарая, где было прохладно, кастрюлю со вчерашним щавелевым супом, достал и нарезал хлеб. Толя был ужасно голоден, но хотел поужинать вместе с мамой и Колькой, поэтому, чтобы отвлечься и не сожрать хлеб, он разложил на столе учебник, задачник, перьевую ручку, карандаш, логарифмическую таблицу и две тетради, и сел заниматься. Алгебра в голову не лезла, колесики в мозгах проворачивались с большим трудом, и уже через несколько минут Толя почувствовал от математики почти такую же тошноту, как от папиросины “беломор”. Надо было отвлечься прежде чем его начнет рвать логарифмами.

Степенно и неторопливо, с полным погружением в процесс, Толя очинил карандаши перочинным ножом. Нож был паршивый, тупился даже от такой простой работы, и Толя вдруг задумался - куда же подевался тот самый, прекрасный, из легированной стали, Николашин медвежий нож? Его тогда, конечно, пришлось вернуть с извинениями, и Толя потом еще пару недель бегал соседу за пивом, чтобы загладить вину за свое воровство. Но с тех пор Толя ножа не видел - возможно, Николаша его просто прятал, чтобы не смущать Толину вороватую натуру лишними соблазнами? Толя вспомнил, как ловко, тяжело и правильно лежала в ладони рукоятка оружия, как нож казался продолжением его руки, и признал, что соблазн никуда не исчез, так что может и хорошо, что нож ему на глаза не попадается.

Подумав о Николаше, Толя уже не смог остановиться, еще раз передумывая все события сегодняшнего дня, пытаясь методом дедукции (элементарно, Ватсон!) увязать подозрительную деятельность соседа в объяснения и доказательства. Поерзав на стуле, Толя придвинул к себе толстую, недавно начатую тетрадь для математики и перевернул ее на другую, чистую сторону. Исписано в ней было совсем немного листов, а учебный год почти закончился. Бумаги в воюющей стране, как и почти всего остального, не хватало, так что зачем же целую тетрадку выбрасывать, если можно её к важному делу приспособить?

Красивыми печатными буквами Толя написал на первой странице: “Дело о толстом спекулянте” и в следующие полчаса скурпулезно занес в тетрадку результаты своих сегодняшних наблюдений, описав и зарисовав передвижения Николаши по улицам, предположенную Ханом схему мошенничества продуктами начпрода Барсукова, описал подозрительного фатоватого типа, с которым Николаша курил у фонтана, а также размер и предположительный вес переданной ему посылки.

“Цинк - Бакелит - Фосфор - ?” - подписал Толя подслушанные слова над нарисованным пакетом. Он очень увлекся, почти как десять лет назад, иллюстрируя приключения Гуси и Гизи, и не сразу узнал тяжелые шаги по скрипучей лестнице за стеной. Поднималась в квартиру явно не мама. Открылась дверь. Толя быстро перевернул тетрадку на алгебраическую сторону, подпер щеку рукой и с выражением терпеливого страдания уставился в логарифмическую таблицу.

Николаша собственной персоной тут же заглянул в кухню из коридора, распространяя запах пива и вяленой рыбы.

- Чего ты тут, котолик? - спросил он, быстро и подозрительно оглядывая кухню и бумаги на столе.

- Алгебру учу, - объяснил Толя, невинно моргая. - Контрольная послезавтра, а в комнате брат спит, устал он после смены. Вот вы, Николай Егорович, не помните ли, случайно, как такие логарифмы решать?

И он повернул к соседу тетрадку, где в первой строчке красовалось одинокое уравнение: LOG6(10 + Х) = LOG6(3)

Николаша не был польщён тем, что Толя счёл его способным с порога решать логарифмические уравнения, а совсем наоборот, правильно понял издёвку и раздул толстые щеки.

- Чего ты мне свои “х” и “у” под нос суёшь? - начал он, постепенно набирая громкость. - Я тебе к ним могу и “Й” добавить! Это вас советская страна расповадила лентяйничать, пока усы не вырастут - у нас в двенадцать лет уже школа кончалась и все шли работать, трудиться в поте лица! Брат вон твой на химкомбинате вламывает, а ты сидишь тут со своими ломо-рифмами, бездельник, да и те сам порешать не можешь, к соседу-пролетарию пристаёшь!

Возмущенно пыхтя, Николаша повернулся и протопал в свою комнату, к Васе даже не заглянул. Ударились об пол сброшенные ботинки, что-то хлопнуло о стол или тумбочку, протяжно заскрипела панцирная кровать.

Толя перевернул тетрадку обратно и записал “подозреваемый заявился домой в пять тридцать вечера, в лёгком подпитии и явно скрывая что-то под полою пиджака”. Он предчувствовал, как увлекательно будет заполнять журнал слежки и выводить Николашу на чистую воду.

***

К середине июля немцы дошли до Дона и фронт на Колиной карте представлял собою почти вертикальную линию в двухстах пятидесяти километрах от Сталинграда. Коля перерисовывал линию фронта раз в неделю, по воскресеньям, и, взглядывая на карту над тахтой, Толя каждый раз чувствовал укол отчаяния и апатии, будто приближались к нему во времени и пространстве огромное испытание и тяжелая, невозможная какая-то работа. Оставалась маленькая надежда, что враг не дойдет и делать ее не придется, но с каждым днем, с каждой сводкой по радио надежда эта съеживалась и пряталась всё глубже.

Папа за прошедший месяц прислал аж три письма - два из них из полевого лазарета, где после ранения в левую руку он лечился две недели. С концертом для раненых там выступала заслуженная артистка Лидия Русланова, пела “Валенки” и “Катюшу”, и все подпевали и аплодировали. На папиной картинке Русланова похожа была на танцующую картофелину, наряженную в платок и сарафан. Еще к лазарету была приписана лошадь Ванесса, которая возила дрожки, не боялась обстрелов и умела складывать простые числа и отбивать ответы копытом. После прочтения письма Коля сказал, что очень хотел бы повидать и послушать Русланову, а Толя - что предпочел бы встретиться с умной лошадью. Мама засмеялась и сказала, что этот выбор хорошо иллюстрирует разницу в их характерах и устремлениях.

Учеба в школе, наконец, закончилась, но распоряжением горкома школьников и учителей старших классов вот-вот должны были отправить за городскую черту копать противотанковые укрепления. На семейном совете, шепотом проведенном на кухне, решили, что копать траншеи с мамой поедет все же Коля - хоть работа и была физически тяжелой, но на свежем воздухе.

- Силовая нагрузка полезна слабому сердцу, - сказала мама. - Угарный газ и пары фосфора - не полезны любому сердцу. Что, Толь, там муравьиный цех так и протекает? Сеня, помню, еще два года назад на те трубы жаловался…

Толя кивнул.

- Ну, после войны сам проследит, чтоб починили, - с преувеличенной бодростью предположил Коля. Мама криво усмехнулась.

- Ладно, - сказала она. - Значит, решено. Толя на комбинате остается, а мы с Колей поедем закаляться в палатках и окопы копать. Голосование проводить не будем.

- Авторитарное правление! - осудил Коля.

- А то ж! Толик, ты тут сам пропитаешься недели полторы?

Толя заверил маму, что с голоду не помрет, примус не взорвет, на работу не опоздает, продуктовые карточки не потеряет, вертеп в квартире не устроит и Васю подкармивать не забудет.

Завод последние пару недель вовсю готовили к эвакуации и по частям перевозили на другой берег Волги. Притом планы по выработке продукции часто не успевали корректировать, что создавало хаос и длинные простои.

- В чём я тебе буду секвисульфид синтезировать, если три из четырех автоклавов ещё с позавчера уже на барже упакованные стоят? - кричал начальник цеха Иванов П.В., высокий и лысоватый, на замдиректора Иванова Б.Д., толстого и волосатого, как горилла Маша в городском зоопарке.

- Где я тебе четыреста пятьдесят литров возьму? Где?

Замдиректора сжимал кулаки и отвечал коротко, грубо и непрактично, хотя и очень предсказуемо. В целом атмосфера на предприятии была сдержанно-истеричной.

За смену Толе пришлось много раз сбегать туда-сюда между цехом синтеза, погрузочным перроном и задним двором, куда выносили готовое к отправке оборудование, упакованное в большие сбитые ящики и переложенное соломой. Ящики замечательно, очень по-летнему пахли свежей стружкой и травой и Толя, пробегая мимо, невольно замедлял шаг и принюхивался.

После работы Толя одиноко поужинал остатками маминых овощных котлет, спрятанных от Николаши в буфете родительской комнаты, потому что еда с кухни опять стала пропадать. Вася спал - он последнее время почти всё время спал, днём и ночью, чуть ли не по двадцать часов в сутки.

- Контузия берет своё, - объяснила тетя Люся Синицина, которая ушла с Химки и уже месяц училась на медсестру на ускоренных курсах переподготовки. - Хоть Васечка наш и молод, и телом крепок, но мозг-то травмирован…

Тетя Люся отправлялась на фронт в августе, через пару недель, а пока работала в местном госпитале, где пользовалась большой популярностью среди раненых из-за симпатичной наружности и острого языка.

- Ты ежели хочешь со своим приятелем Ханом свидеться, то поскорее его навести, - сказала она Толе утром на лестнице. Толя бежал вниз, чтобы успеть на автобус на утреннюю смену, тетя Люся тяжело и медленно поднималась по ступенькам после ночной.

- Он уж и не встаёт почти, - сказала она грустно. - Недолго осталось. Поспеши, Толик!

Толя очень устал после сегодняшней беготни на работе, за окном темнело, но сунул в карман электрический фонарик и две пачки “Беломора” и поспешил навестить Хана.

Многих тяжелораненых, кому предстояло длительное лечение, за последний месяц эвакуировали дальше в тыл, но Хан остался в Сталинграде. Кровать его стояла у самого окна, открытого вечерней прохладе, и Толя залез на спинку лавочки, дождался ухода медсестры и просунул голову в палату.

- Выгляни в окошко, дам тебе горошка! - заманчиво предложил Толя, стараясь не кривиться от запахов карболки, хлорки и гниющего мяса.

- О! Близнец! - обрадовался Хан. Другие раненые тоже загомонили приветливо - Толя папиросы раздавал щедро, а курили почти все, кроме худого армянина Драстамата, у которого в детстве случилась астма, а на фронте - ожог лёгких во взорванной землянке.

- Сейчас, погоди, во двор я выйду, - сказал Толе Хан, принимая пачку папирос и отдавая вторую соседу для делёжки между остальными.

- Может, не надо? - забеспокоился Толя, глядя, как Хан, не разгибаясь и держась за стенку, ковыляет к двери. Хан не ответил и не остановился, а через пару минут, уже почти распрямившись, подошел и тяжело уселся на лавку рядом с Толей - не под окном, а подальше, в саду.

- Ну, рассказывай, - велел он, разжимая челюсти и выдыхая.

Толя рассказал Хану про эвакуацию завода, про противотанковые укрепления, над которыми сейчас трудились в степи Коля и мама, про последнее папино письмо с фронта.

- Тетрадка твоя чего? Готова для милиции? - спросил Хан, закуривая третью подряд папиросу. Курил он сегодня как-то особенно истово, быстро и глубоко затягиваясь, будто пытаясь по-шамански отогнать табачным дымом злых духов, вокруг него собравшихся.

Хан проявлял живейший интерес к Толиному расследованию Николашиной противоправной деятельности, хотя ненавистный ему начпрод Барсуков уже пару недель как отбыл с эвакуированными красноармейцами в город Кемерово Новосибирской области и покарать его так и не удалось. Новый же начпрод продовольствие, вроде бы, не приворовывал, оформлял умерших в тот же день и против него Хан ничего не имел.

“Дело о толстом спекулянте” за месяц обросло подробностями и доказательствами, можно было его хоть сейчас нести в отделение милиции, но Толя медлил, неуверенный, что готов официально разоблачать соседа. Как же так - думал он - вот ходит рядом человек, пусть не очень приятный, но с раннего детства знакомый до мелочей, чего-то себе думает, на будущее надеется, а Толя его возьмет и погубит?

- Экий ты совестливый, а этот прощелыга толстый тебя самого бы за полчиха сдал куда угодно, - веско сказал Хан. - Хоть в милицию, хоть в гестапо, таким без разницы. А на войне бы в спину пальнул при первом удобном случае…

Толя пожал плечами. Конечно, Хан был прав, но что-то в душе его сопротивлялось здравому смыслу.

- Ну хоть про подельника его милиции расскажи! Сам подумай - кустарь с нелегальной мастерской, которому Николаша твой сбывает украденные с твоего же важного фронтового производства химикаты! Они, наверное, его и сами который месяц ловят, а тут ты поможешь!

Толя и сам понимал, что надо отнести в милицию свои наблюдения и умозаключения о том, как Шофёр покупает у Николаши ворованные с химкомбината реактивы, и в подвале у себя кустарно изготавливает кремни для примусов и дефицитные спирали к электроплиткам, которые потом задорого продает на рынках и у магазинов.

- У тебя - полная тетрадка доказательств, у советской милиции - полные штаны радости! Давай, Толян, ты же комсомолец!

Тетя Люся, которая сегодня опять работала в ночную смену, высунулась в окошко, оглядывая тёмный сад.

- Хан! Хан Мансынович! Ты куда подевался? Что ли тайно куришь, нарушая режим?

Хан приподнялся, помахал рукой.

- Не тайно, а явно, Людочка! К тому же я тут вашего Толика Ёлкина похитил, а верну вам только за выкуп! Как за какой? Конечно же, за поцелуй!

- Ты поскорее в палату вернись, опасный похититель, а там посмотрим, - рассмеялась тётя Люся и прикрыла окно, задернула занавески - в девять вечера начинался отбой.

- Хорошая женщина, - сказал Хан. - Красивая, спокойная. Как думаешь, поцелует?

- Поцелует, - уверенно подтвердил Толя. - Она еще и добрая!

- Эх, бывали времена, когда девушки меня не только из доброты целовали! - сказал Хан тихо и немножко тоскливо. - Знаешь, бывают женщины, которых тяжело любить, горячо, приятно, но трудно. Вот как водку пить - пьянит, но рот дерёт, да и наутро похмелье. А бывают женщины - как чистая прохладная вода. Пьешь, пьешь, и хорошо, и каждый день еще хочется… Ну да поживешь - сам поймешь.

Толя неуверенно хмыкнул, сказать ему на Ханову мудрость было нечего.

- Это дело такое, Ёлкин, словами не объяснишь, - рассмеялся Хан и достал из кармана больничного халата стеклянную, заткнутую бумажной пробкой бутылочку-чекушку. - Это, брат, прожить и прочувствовать надо…

Он вытащил пробку зубами, отхлебнул, протянул бутылку Толе. Тот принюхался.

- Водка?

- Выше бери! Спотыкач! Самогон с мёдом, корицей и местной ежевикой из-за Волги. Людочкин кавалер, капитан ближнего плавания, увлекается настойками всякими, вот она меня и побаловать решила… напоследок. А в милицию сходи обязательно! Ради меня сделай! Выполни мою просьбу последнюю, пусть хоть кто-то из козлов этих жадных за дела свои преступные ответит!

- С чего это “последнюю”? - пробурчал Толя. Смутился, отхлебнул сладкой водки, хорошо нагретой в кармане Ханова халата его горячим от воспаления телом. В тишине слышно стало, как шелестят тополя, тарахтит на Волге мотор буксира и орет где-то на крыше течная кошка, приглашая всех окрестных котов отведать своей любви.

- Ну, так помираю ж я, Толян, - сказал Хан, помолчав. Забрал у Толи чекушку, сделал большой глоток. - Знаешь, когда бежишь и споткнулся, чувство такое бывает - что уже падаешь? Понимаешь, что не выправишься и грохнешься, но еще не упал, и такое замедленное понимание секунду-другую длится?

- Знаю, - сказал Толя. Вздохнул. - А иногда удается и выправиться, не упасть. Может, и ты успеешь?

- Не, - сказал Хан равнодушно. - Не успею. Сильно я споткнулся, брат, о тот осколок ёбаный. Земля тянет.

Они помолчали. Толе очень хотелось тоже выбить из пачки папиросу и мудро, по-взрослому, затянуться, но после второй попытки, которая вышла еще хуже первой, он твердо знал, что не стоит.

- Боишься? - наконец спросил он Хана. Тот подумал, пожевал кончик папиросы, отпил еще самогона.

- Да пожалуй что и нет. Боли вот боюсь, сильно она меня изгрызла за эти пятьдесят четыре дня с тех пор, как снаряд передо мною разорвался. Растет внутри, как зверек с зубами, вроде лисы этакой мерзопакостной, серо-бурой, тощей, злющей. Каждый день чуть больше и сильнее становится, изобретательнее тоже, то так научается меня кусить, то вот эдак. Думаю как смерть совсем близко подойдет - так эта лиса презло меня грызть примется, и уже не остановится, пока не догрызёт…

Толя не знал, что ему тут сказать. Как назло в голове всплыла история из учебника про спартанского мальчика и лисенка.

- Мне бы вот прямо сейчас помереть бы, - мечтательно сказал Хан. - Когда боль не сильная, притаилась… Под вечерними звёздами и тополями, на ветерке, слегка пьяным, рядом с приятелем и когда меня красивая женщина ждёт. Вот бы было счастье… Допивай, Толян, - он сунул Толе чекушку, где на дне еще плескался глоток.

- Знаешь, я вот с детства штуки всякие видел, которых другие не видели, когда помирал кто. Такие нитки серые. У людей - потолще и держатся дольше, у зверушек всяких тоненькие, раз - и исчезли, будто ветром сдуло. Если не прямо смотреть, а отвернуться и как бы углом глаза - то видно, как они дрожат немножко и светятся. Как, знаешь, паутина, или марля такая…

Толя от удивления даже дышать перестал.

- А ты родителей про них спрашивал? - наконец, выдавил он.

- Ну каких родителей, Ёлкин? Детдомовский же я. Сиротка Хася, - он невесело хмыкнул. - Когда совсем был мелкий и жизнь еще не понял, спрашивал пацанов и воспитательницу даже. С пацанами не раз подраться пришлось, пару зубов мне выбили - хорошо, молочные еще были, выросли потом…

- А воспитательница?

- Теть Зина? Она вообще хорошая была, не прям как мамаша, но не обижала сильно. Присматривалась ко мне долго после того, как я ей про нитки рассказал. Потом велела не болтать, но поздно - меня уже Ниточником прозвали, так и ходил лет до двенадцати, потом уж Чингиз Хана себе выбил… Великий предок типа, - пояснил он Толе.

- А он разве был кореец? - удивился Толя.

- Не кореец, а монгол, конечно, но кто б там разбирался. Глаза узкие и ладно…

В голове у Толи шумело. Папа с мамой, конечно, упоминали, что есть в мире и другие летум-ке, сильные и слабые: те, кто может только видеть летум, и те, кто может в него входить и те, у кого над ним очень большая власть. Но Толя никогда не встречал других, и даже не задумывался о том, где и кем они могли бы оказаться. И, конечно, очень было жалко Хана, который помирал, так и не узнав правды о своих способностях.

Толя сглотнул, собираясь с духом. Хан, тихо застонав, повернулся на лавочке, сменив положение и обдав Толю тошнотворным запахом гангрены.

- Я знаешь, Толик, как себе придумал - что нитки эти жизнь со смертью сшивают. Разные миры, вот как к пальто подкладка пришита. Думаешь, дурак я, да?

- Всё ты правильно думаешь, Хан, - сказал Толя, глядя на свои руки в полутьме, нервно сжимая и разжимая пальцы. - Есть такое дело. Летум называется…

Вполголоса, подгоняемый вопросительным мычанием Хана, он рассказал ему про свою семью, про неохотные откровения мамы и папы, про их личные с Колькой выводы и догадки, и, наконец, про тайную брошюру и ее штудирование.

- И вот пришли мы с Колькой из школы, а соседка Илона Михайловна мёртвая лежит… И воронка над нею, яркая, свежая…

Хан хмыкнул. Он слушал Толю, будто тот ему прекрасную, самую интересную на свете сказку рассказывал.

- Конечно. Вы. Туда. Полезли, - произнес он с усилием, делая паузы между словами, будто выдавливая их из груди. - Я бы. Полез…

- Хан, тебе лечь надо, - забеспокоился Толя. - Ты ж больной совсем. Пойдем, я тебя в палату доведу.

- Я. Не. Больной. Я. Умирающий. Рассказывай, - велел Хан. Он снова хотел закурить, но никак не мог чиркнуть спичкой по коробку. Толя помог ему. От пальцев Хана шёл жар, как от спички, будто и от них можно было прикуривать. Толя вкратце описал ландшафты летума, и синих кошек, и чудо-птиц, и злых черных караванщиков, и долину чудесных гейзеров. Тихо объяснил, что с Колькой случилось и почему в этом виноват только он, Толя, а более никто. Рассказал про бронепоезд и про битву, в которой им помогли маленькие огненные воины, и про смерть злого старика, и его страшное последнее пророчество.

- Так что, если разобраться, и тут я виноват, понимаешь? Потому что старик этот - он же войну всему миру накаркал!

Он ждал, что Хан скажет “вот это ты много на себя берешь, комсомолец!”, но Хан молчал. Толя повернулся к нему - медленно, как во сне. Хан неподвижно сидел, откинувшись на спинку лавочки, голова его была запрокинута, глаза широко распахнуты, будто Хан вбирал в себя взглядом невообразимую огромность ночного неба. Застиранный больничный халат разошелся на его безволосой груди, а там, под грудиной, под белой молодой кожей, разгоралось, набирая яркость, перламутрово-серое свечение.

- Мечты сбываются, - сказал Толя, покривившись, залпом допил приторно-сладкий самогон и потянулся к Хану. Веки легко, без сопротивления скользнули на влажные глаза. Движимый странным порывом, он прижал руку к горячей груди Хана, из которой уже раскручивалась, разворачиваясь, серая воронка летума и почувствовал пульсирующую сквозь его ладонь энергию - немного похожую на гул электричества под опорой электропередачи. Мощную, но для него безопасную.

- Ты смотри там, Хан… поаккуратнее. Кому попало не верь, куда не надо не лезь… - тихо говорил Толя вслед мертвому Хану и всё гадал, что тому сейчас видится, какие изменения претерпевает его душа, каково это вообще - умирать?

Потом убрал руку, отметив, что тело уже начало остывать в ночном воздухе и удивившись - как же быстро! Вытер лицо, мокрое от слез, которых он и не заметил, и пошел искать тетю Люсю, или другую какую медсестру на дежурстве.

- Эх и подловил ты меня, Хан, - сказал Толя, оборачиваясь от приоткрытых дверей госпиталя к фигуре на лавочке сразу за границей света от уличного фонаря, в прохладной темноте сада. Он внезапно вспомнил, что пообещал Хану выполнить “последнюю просьбу”, а это означало, что уже завтра придется ему таки, несмотря на все свои сомнения, идти и сдавать преступного Шофёра в милицию.

И услышал в шепоте тополей, во вздохе ночного ветерка шепот Хана: “только поосторожнее там, Толя Ёлкин!”

***

Ранним утром ровно через неделю на комбинат прибыла милиция в лице участкового Химгородка Михаила Давидовича, который приехал в этот раз не на обычном своем тяжелом велосипеде “Урал”, а на серой “эмке”. За рулём машины сидел неприметный и довольно пожилой сотрудник в серой же гимнастерке без опознавательных знаков, который простым милицейским шофёром совсем не выглядел. На комбинате он шагал на полшага позади Михаила Давидовича, зорко и коротко взглядывая на лица, обстановку, оборудование.

- Не расходитесь, товарищи, попрошу - полчаса или меньше, очень важно, сюда, сюда! - выкрикивал замдиректора Иванов Б.Д., раскинув мощные обезьяньи руки и подталкивая недовольно гомонящую толпу работниц ночной смены в направлении актового зала.

- Господи, ну что еще за напасть, а? Глаза закрываются, на ходу засыпаю!

- А автобус как же?

- Ромочка уедет - пешком потом шкандылять?

- Роман Васильевич подождет с автобусом, его предупредили, - уговаривал замдиректора. - Не волнуйтесь, товарищи!

Но товарищи волновались и напирали, получив подкрепление в виде дневной смены, входившей в здание и направляемой прямо в актовый зал громкими усилиями начальника цеха Иванова П.В. Наконец, все расселись и расставились вдоль стен, создав картину достаточно упорядоченную, чтобы участковый начал свое выступление. Говорил он скучно, казенно и витиевато, следовать за его мыслью было особенно тяжело после десяти часов ночной смены в душных горячих цехах.

- Вскрылись неприятные факты, - бубнил Михаил Давидович, то и дело снимая фуражку и протирая лысину грязноватым платочком, - информация о многократных хищениях подлежит дальнейшему расследованию, которое непременно воспоследует…

- Да что случилось-то, Миша? - громко спросила Зинаида Андреевна, отработавшая на комбинате десять лет, торжественно ушедшая в позапрошлом году на пенсию и вернувшаяся на ночные смены с началом войны, проводив в армию обоих сыновей. - Ты, дружок, покороче и сразу по делу говори, мы тут на ходу засыпаем, нам твой иносказательный бубнёж не надобен!

В забитом людьми зале было очень жарко и душно. Кто-то в углу громко испортил воздух, над толпой полетели смешки и вздохи. Участковый снова вытер лысину и решительно натянул белую фуражку.

“Да уже снял бы ее совсем!” подумал Толя с раздражением. Он подпирал стенку у пожарного выхода, неподалеку от узенькой сцены зала, на которую обычно во время партсобраний устанавливали длинный стол для президиума, но сегодня Михаил Давидович с товарищем в серой гимнастерке просто стояли посередине, как будто артисты, собирающиеся запеть романс на два голоса. Михаил Давидович растерянно оглянулся и товарищ в сером коротко кивнул. Участковый заговорил бодрее и конкретнее.

- В милицию поступила информация о том, что на предприятии № 91 Наркомата химической промышленности, - он повел рукой, словно гид в музее, указывающий на контуры древнего кремля, - вот уже несколько месяцев совершаются регулярные хищения. Вчера нами был арестован… преступный элемент, дважды судимый Алферов С.С., еще до войны совершивший побег из мест заключения и проживающий в Сталинграде по поддельным документам. Пользуясь трудностями в снабжении, вызванными тяжелым для Советской страны военным временем, он организовал в подвале дома по улице Молодёжной нелегальную мастерскую по выработке кремней для зажигалок и спиралей к электроплиткам. У него, у этого кустаря, даже имелся наёмный рабочий!

Этот факт, по-видимому, особенно возмущал Михаила Давидовича. Он обвел толпу работников блестящими глазами, будто предлагая разделить негодование по поводу столь вопиющего сочетания преступности и эксплуатации человека человеком.

- А мы-то тут причем? - наконец, подала голос Зинаида Андреевна, которая совсем не боялась милиции и сильнее других хотела спать.

Михаил Давидович снял фуражку, утерся платочком.

- Так хищения же, - сказал он с некоторой растерянностью. - Отсюда, с Химки. Этот кустарь, Алфёров, скупал у… неустановленных работников Химкомбината похищенные с производства фосфор, бакелит, бертолетовую соль, цинковую пыль, хромированную проволоку… и так далее, - он, к большому Толиному облегчению, не стал надевать фуражку обратно.

- У Алферова при обыске изъято почти шесть тысяч рублей, сто штук спиралей, полуфабрикаты - десятки килограммов сырья ушло. Кто-то же это все с комбината выносил, через проходную, пряча от товарищей…

Работники загомонили.

- Ну а что же ваш преступный Алфёров, не колется? - спросила Наташа, дочь замдиректора Иванова Б.Д., еще совсем юная и очень симпатичная, к счастью, не унаследовавшая от отца его горильей внешности. - Его не проще спросить, кто ему ворованное сырье продавал?

- Со временем, мы, конечно, надеемся у него всё выяснить, - объяснил участковый и даже улыбнулся Наташе - такая она была милая и свежая в рабочей косынке. - Но получить признательные показания сложно, и чтобы пресечь дальнейшее воровство сырья, необходимого для нужд фронта, в атмосфере производственной эвакуации и снижения качества учёта, было принято решение повысить бдительность в коллективе путем проведения этого собрания…

Товарищ в сером негромко кашлянул за плечом Михаила Давидовича, пресекая его полёт в бездну милицейского канцелярита. Участковый вынырнул из бездны чуть запыхавшимся и покрасневшим.

- К сожалению, анонимный источник информации, повлекший поимку преступника Алфёрова, пожелал остаться анонимным… Хотя мы надеемся, что совесть не даст этому не до конца сознательному анониму спать спокойно, пока все причастные не будут привлечены…

Он продолжал говорить, но в зале опять поднялся гомон. Почти у всех тут же возникли предположения о личности возможного вора или воров, а также более-менее сознательного анонима, но, учитывая, что персонал комбината находился в этом зале почти в полном составе, высказывать их вслух не торопились.

Анонимный милицейский источник Толя поёрзал у стены, неловко переступил с ноги на ногу, обернулся в зал, старательно поддерживая на лице выражение вежливого недоумения, и тут же натолкнулся на злой, полный подозрения, прищур Николаши из заднего ряда.

Голоса из раскрытого кухонного окошка Толя услыхал ещё от самой остановки, как только захлопнулась за ним дверь натруженного автобуса, полного напряженного шёпота. Только сейчас он вдруг понял, как сильно, ужасно соскучился - он взлетел по лестнице, ворвался в квартиру так, что дверь громко стукнулась в стену - и вот же они, сидят на кухне, улыбаясь до ушей, мама с Колькой! Оба за две недели сильно осунулись и загорели до черноты, даже мама, хотя к ней обычно вообще загар не лип, даже в самые жаркие и солнечные месяцы. Загорелая мама казалась не собою, а какой-то совсем молодой и загадочной, например, цыганкой, как Эсмеральда у Виктора Гюго (Толя сам-то не читал, но Коля ему в красках пересказывал эту трагическую историю). Белые зубы блестели, серые глаза казались особенно светлыми на потемневшем мамином лице.

- Мы уже заждались, - сказала мама. - И блины, наверное, остыли…

Блины стопкой высились на тарелке посреди стола и ничего они не остыли. Толя сто лет ничего такого вкусного не ел.

Пока он ел блины, запивая их свежим крепким чаем, коричневым, как креозот, Коля с мамой взахлеб рассказывали про свои приключения “на укреплениях” - тяжелая работа под палящим солнцем утром, потом отдых и обед, вторая смена, а вечерами, когда сил хватало, у костров проводили концерты самодеятельности, пели, плясали.

- Довольно весело было, - сказала мама с некоторым удивлением. - Я даже не ожидала. Уставали настолько сильно, что я ночью спать нормально начала, хотя и жестковато в палатках… А Коля на сердце ни разу не пожаловался!

Похудевший Коля казался крепким и жилистым.

- Теперь бы нас с тобою ни в жизнь не попутали, - сказал он, выкладывая на стол рядом с Толиной обычной летней рукой, в меру загорелой и чистой, свою почерневшую на солнце, покрытую мозолями и царапинами руку. - Как ты-то тут без нас две недели прожил, белоручка?

За “белоручку” Толя потянулся съездить брату по уху, но без огонька, так что промазал. От еды, радости и бессонной ночи появилось у него странное чувство, будто он тела не чувствовал, как во сне, лишь отчасти контролируя то, что говорит и делает герой сна, а в основном как бы наблюдая это со стороны.

Прислонившись затылком к стене, он рассказал маме с Колькой про эвакуацию завода, про смерть Хана, про его быстрые похороны в братской могиле неподалеку от холмика с покосившимся и облупившимся теперь маленьким пионерским обелиском, под которым лежал Лёшка Фукин. Оглядевшись и понизив голос - про то, как Хан видел летум, и что его собственная воронка выглядела отличной от остальных - ярче и светлее.

- Я и не думал, что ещё такие как мы есть, - ошарашенный Коля повернулся к маме. - Ну то есть наверное это логично, но… Ты же, конечно, знала? Ты других встречала?

Мама стояла у окна с чашкой чая и отсутствующим выражением на лице.

- Ну, как вы могли бы и сами предположить, в свое время я повстречала как минимум одного, - тихо сказала она. - Мне было двадцать шесть лет, он подкрался незаметно и представился Ёлкиным Семеном Игоревичем. Знаете такого?

- Ха-ха, - сказал Коля, явно подозревая маму в стремлении половчее уйти от ответа, как она почти всегда и поступала. - А другие другие? Мы же никогда не знавали никого из бабушек и дедушек, ни дяди ни тети. Они все были… такими, как мы?

- Вы - поздние дети сложных родителей, переживших революцию и полный слом исторических структур, - сказала мама. - В вашей… нашей ситуации меньше знаешь - крепче спишь, как гласит народная мудрость.

- Это не мудрость, а глупость, - сказал Толя. - Народная глупость…

Но мамино лицо уже потеряло всякую задумчивость, сделалось строгим и непроницаемым, обычным ежедневным маминым лицом. Она улыбнулась Толе: “этот разговор закончен”, и подлила себе и ему еще чаю.

- А почему ты так задержался сегодня после смены, Толик? Мы тебя еще час назад ждали, еле удержались чтобы блины все не съесть.

Толя рассказал про утреннее собрание, милицию, хищения на заводе и кустаря-барыгу Алфёрова С.С.

- И что, совсем никаких подозрений у милиции?

- Никаких! - ответил Толя, кристально честно глядя на маму.

- А где Николаша? - вдруг спросил Коля, и тут же язык прикусил под маминым острым взглядом. Он-то, конечно, видал и читал “дело о толстом спекулянте” в верхнем ящике письменного стола, а до своего отъезда на укрепления даже и помогал собрать пару страниц разведданных.

- Он в дневную смену сегодня, - ответил Толя как ни в чем не бывало. - А Ваську блинчиков досталось?

Он отнес Васе пару блинов, посидел с ним пару минут, обсудил наступление немецких танков и перспективы обороны Дона.

- Ты иди уже, - велел Вася, дожевывая блин, - На ходу спишь, так ляг, лучше будет.

Толя ушел в комнату, закрыл дверь и лёг, так действительно стало гораздо лучше. От усталости он мгновенно провалился в глубокий и черный обморок, будто немножко умер. Но тут же он понял, что не умер, а куда-то едет на поезде вместе с Ханом, лицо у того весёлое, а на полу у ноги сидит здоровенная, как овчарка, бурая лиса. Половины левого уха у нее недоставало.

- Видишь, я ее в себе вырастил, теперь она меня охраняет, - говорил Хан. - А я ее дрессирую, она уже умеет выполнять “Сидеть!”, “Апорт!” и “Фас!” Назвал я ее, конечно, Кумихо - это такая лиса девятихвостая в корейских сказках, мне когда-то дедушка рассказывал, я совсем мелкий был, еще до детдома, но про лисицу запомнил. Она страшная очень, жрёт живую печень молодых мужиков. Но эта Кумихо у меня хорошая, хотя тоже печёнку любит, конечно, но мне жалко, что ли? Для дрессировки нужны поощрительные лакомства, - Хан распахнул халат и Толя увидел глубокую длинную рану на его животе справа - она теперь не гноилась, а сочилась свежей тёмной кровью.

- Ты не волнуйся, мне не больно, а печень каждый раз заново отрастает, как у того товарища древнегреческого, со скалой и орлом, знаешь?

И Хан взял со стола кусок металла с неровными, но острыми краями - присмотревшись, Толя узнал в нем осколок фугасного снаряда - сунул в рану два пальца и что-то оттуда, изнутри, потянул наружу.

- Лежать! - со смешком сказал он лисице. Пол-Уха облизнулась, глядя на рваный металл, и с готовностью улеглась на пыльный пол вагона. Запахло потрохами.

Толя в ужасе проснулся и увидел, что уже почти вечер, и солнечный свет стал желтым, и завтрашний день в календаре помечен, как выходной. Зевая, он сел на тахте, потом встал, прошел в мамину комнату, где рукомойник был полон, долго умывался, фыркая и брызгаясь, наслаждаясь прохладной чистотой волжской воды.

- Коля ускакал на речку с ребятами, - сказала мама, которая, как оказалось, с улыбкой наблюдала за Толей от двери. - Я по магазинам собиралась пробежаться - мука на блины вся ушла, да и сахара почти не осталось. Керосин тоже кончается, но я карточки на него не могу найти…

Толя решил тоже пойти на речку, поплавать, растянуться, смыть с себя противный сон и всю предыдущую противную неделю. У причала он повстречал ребят - Андрюху Китаёзу, который тоже вернулся с “укреплений”, Вадика Морозова - тот на каникулах подрабатывал на хлебозаводе, и, конечно, Кольку, который собирался уже домой идти вместе со всеми, но теперь, конечно, остался ждать Толю, купаться больше не полез, но сидел на берегу, ждал, пока брат наплавается.

По пути домой они обсуждали то, о чем ни с кем другим поговорить не смогли бы - не только Хана и летум, но простые ежедневные мелочи, никому другому и неинтересные, только самому себе. Но Толя с Колей друг для друга никогда не были отдельными людьми, как все другие люди, даже родители.

- От папы давно ничего не было, - сказал вдруг Колька. Они одновременно остановились и посмотрели друг на друга, потом Толя шагнул к брату, потянулся и крепко сжал его ладонь, мозолистую, исцарапанную и жесткую, как рваная подошва. Так они постояли секунду или две, кивнули друг другу, отпустили руки и пошли дальше, домой.

Из женской раздевалки на комбинате доносились веселые голоса и смех, и Толя по пути в цех из любопытства просунул голову в дверь - в предбаннике всё равно никто не переодевался, там стояли ряды длинных крепких лавок и полки для обуви.

Оседлав лавку, как коня, лицом к двери сидела Наташа Иванова, окруженная смеющейся группой женщин и девчонок. Цветастая Наташина косынка была повязана по-цыгански, она раскладывалаперед собою карты, деловито перекидывая их из руки в руку, сдвигая, убирая, будто решала сложную геометрическую задачу. Как назло, именно в эту секунду на подняла голову и встретилась взглядом с Толей.

- О! Толик! - она тут же обрадовалась и обернулась к Зинаиде Андреевне, которая сидела рядом, уперев подбородок в ладонь, как старуха у разбитого корыта на иллюстрациях к сказке Пушкина. - Я ж вам говорила - расклад “мужские мысли” не обманывает! Король бубей и вот вам пожалуйста - молодой и неженатый мужчина!

Зинаида Андреевна оглядела Толю с головы до ног, будто на базаре его покупать собиралась, и коротко и обидно рассмеялась.

- Поближе подходи, Толик! - позвала его Наташа. - Сегодня наше предсказательное бюро “Всю правду скажу - неправду не скажу” оказывает бесплатные услуги! Ну куда ты бежишь, давай погадаю тебе, интересно же! Держите его, девчонки!

Через несколько минут на ближайшее будущее упирающегося и порывающегося сбежать из женской раздевалки Толи было разложено гадание “Черная роза”.

- Ой, сколько пикей тебе вышло! - говорила Наташа озабоченно. - Что-то будущее у тебя, Ёлкин, мрачное. Сплошные валеты - это проблемы, хлопоты, опасности всякие. Нерешенные вопросы. Червы только три - дама, король, туз. Это дом, мать или подруга, отец или брат. У тебя же брат есть, да, Толик? Близнец? Вообще не отличить? Завтра тоже на комбинате работать начинает? Ой, как интересно будет познакомиться! Ну смотри, вот хлопоты казённые у тебя - они вскоре увенчаются успехом, но через это ждёт тебя… - она перевернула последнюю карту, - смерть, - сказала она страшным голосом, открывая пиковый туз.

- Туз пикей не только смерть означает, но и пьянку, - поправила ее Зинаида Андреевна - она уже переобулась для работы в новые резиновые галоши и топала ими в пол, разминая жесткую резину.

- Это если острием вверх он вышел, - вздохнула Наташа, грустно кивая Толе. - А так - боюсь что ты, Ёлкин, обречен. Давай-ка глянем, что тебя может спасти от страшной судьбины?

Она сдвинула колоду, не глядя дернула карту из середины.

- Ну конечно! Девятка червей! Любовь и поцелуи! Давайте, девчонки, убережём юного комсомольца Ёлкина от неминуемой погибели! Целуйте его все!

Спас Толю проходивший мимо по коридору Иванов Б.Д., заглянувший в раздевалку на смех и крики. Красный, как рак, Толя, наконец, сбежал, а Наташа получила от отца устный выговор, который ее, впрочем, совершенно не растроил.

Колька подгадал оформление своих документов в отделе кадров под самый конец смены и домой они ехали вместе.

Мама сидела на кухне с тётей Люсей - они почти не разговаривали, обо всём было уж переговорено, а просто молча прихлебывали крепкий чай, которого тут же досталось и Коле с Толей.

- На следующей неделе отправляюсь, - сказала тётя Люся. - Сто двадцатая стрелковая дивизия, недалеко тут, на Дону… Илюша, конечно, переживает сильно, но ему сейчас с эвакуацией работы за глаза хватает, надеюсь, некогда будет страдать…

Толя, Коля и мама переглянулись. При всём своём уме и чувствительности тетя Люся явно недооценивала насколько сильно любил ее старый капитан, как смотрел на неё, будто на ясное солнце. Мама откашлялась.

- Кстати, ребята, - некстати сказала она. - Надеюсь, у вас в комнате ничего не пропало. Я сегодня из магазина пришла, слышу, кто-то там половицами скрипит. Дверь открыла - Николаша наш рыщет. Ящик стола задвигает, а лицо злое-презлое. Сказал, что нож у него пропал и он проверял, не ты ли, Толя, его опять стащил. Надеюсь, что не ты. В любом случае - что же ты, совсем дурак, в верхнем ящике стола его прятать? Ты чего побледнел-то так? Что у тебя там хранилось?

Толя, чуть не опрокинув чашку с чаем, бросился в свою комнату - Коля следом.

“Дело о толстом спекулянте” исчезло.

***

- Опять трубы протекают в муравьином! - горько посетовал, передавая смену, Иванов П.В. - Не газовые, а охладительные, вода капает, но нам и некогда было разбираться. Всю смену КС упаковывали и отгружали, не на склады пошла партия, а сразу на фронт, благо до фронта нам теперь пешком дойти можно… при желании… то есть не благо, конечно, совсем… - он задумался, хмуря брови и кривя породистое лицо в гримасу отвращения, но лишь на пару секунд, тут же встрепенулся, - Так что ты, Николай Егорыч, кого-нибудь сегодня непременно направь на починку, пока нам весь этаж не затопило…

- Сделаем, товарищ Иванов! - доблестно подтвердил Николаша, вытягиваясь перед начальником цеха в струнку и разве что честь не отдавая. Глаза его пробежались по рядам работниц и немногочисленных работников, зевающих, уставших еще до начала ночной смены, и остановились на Толе с Колей. Толстые губы его раздвинула недобрая усмешка, от которой Толе стало очень, очень тревожно. Он чего-то в этом роде ждал целую неделю - будто была сейчас Николашина очередь делать ход в странной шахматной партии, которую они играли с тех пор, как Толя решил за ним проследить после школы, но каким именно этот ход может быть, Толя представлял себе смутно. Наверное, что бы там Николаша ни задумал, можно было поставить шах и мат, сдав его в милицию - но у Толи больше не было его тщательно собранных и подготовленных доказательств. Пару дней назад, когда Николаша работал в ночную смену, Толя отмычкой, сделанной из старой латунной вилки, с третьей попытки потихоньку открыл его дверь и, морщась от крепких телесных и нечистых запахов, почти час искал свою похищенную тетрадку. Она так и не нашлась.

На стене у дверей в “муравьиный” цех висел большой, склееный из трех листов ватмана, плакат, который нарисовал еще до войны молодой и художественно одаренный слесарь Тоша Свистунов. Тоша, как и папа, не стал дожидаться производственной брони, ушел на фронт в прошлом августе и бил теперь врага где-то под Ленинградом.

Плакат изображал раздутого и красномордого зайца, определенно срисованного с новогодней открытки, Толе такую дарили когда-то. Но, в отличие от праздничного, этот заяц наклонялся не над подарком у ёлки, а над цинковым ведром, в которое его жестоко рвало. Над зайцем нависало серое облако, подписанное химической формулой CO, а молекулы угарного газа были круглыми мячиками со злобными глазами и ухмылками, такими же, как рисовали империалистам в газетных карикатурах.

“Помни, товарищ, - было кривовато подписано под зайцем, - симптомы отравления: одышка! голова! тошнота! галлюцинации! удушье! паралич! Не становись жертвой несчастного случая на производстве!”

- Золотые слова! - заметил Коля, критически рассматривая плакат. - Но симптом “голова!” вызывает сомнения. У меня есть одна - уж не обречен ли я с рождения?

- Все мы обречены, - буркнул Толя, подозрительно оглядываясь. Взгляд Николаши не давал ему покоя. Но широкий коридор за ними был пуст, тишина стояла в соседних цехах - оборудование оттуда эвакуировали еще на прошлой неделе и сейчас должны были уже распаковывать и устанавливать где-то в Ахтубинке. Он толкнул дверь, перехватил ручку короба с инструментами и первым вошел в “муравьиный цех”, тускловато освещенный двумя лампами под высоким потолком. Лампочки выглядели кристально чистыми - в других цехах их быстро обгаживали мухи, но производство муравьиной кислоты было чересчур ядовитым процессом, и мухи в этот цех даже не залетали. Умная эволюция защищала тупых насекомых от этого вредоносного желания, - так думал Толя, морщась от резких химических запахов. Дверь в цех закрылась, шурша по кафельному полу набитыми во избежание утечки газов резиновыми прокладками.

Где-то тихо капала протекшая труба, которую им предстояло найти и замотать прорезиненным бинтом, потом специальной тканью, потом замазать горячей смолой - на несколько дней такого ремонта должно было хватить, а через неделю муравьиный цех был запланирован к эвакуации, и пускай потом кто-нибудь в Ахтубинске решает вечные проблемы с коррозией.

- Интересно, а что вообще с этой кислотой делают? - задал вдруг Толя вопрос, до того не приходивший ему в голову. - Производить ее трудно, даже керамические трубы то и дело проедает. Зачем она нужна?

Коля приложил палец к губам, прислушиваясь к звукам капели, потом кивнул - понял, где течет.

- Ее при заготовке кормов применяют, - сказал он, махнув рукой в угол цеха. - Ну, сена там, силоса. Она дешевая получается, потому что сырье для производства очень дешевое - угарный газ и каустическая сода, их как грязи… А корм потом не гниёт, долго хранится, сплошная выгода в народном хозяйстве. Пойдем уже трубу чинить, чего у входа толочься. У меня тут сразу голова болеть начала…

Коля двинулся вглубь цеха, морщась и потирая грудь, а Толя еще разок подозрительно осмотрелся, прыгнул обратно к двери и сильно ее толкнул. Та открылась, обиженно заскрипев петлями и показав братьям Ёлкиным по-прежнему пустой и темный коридор.

- Ты чего? - спросил Колька, оборачиваясь.

- Да так, ничего, - процедил Толя.

Прохудившаяся труба обнаружилась, как Коля и предположил, над баком-хранилищем готовой кислоты, почти у самой внешней стены цеха. Капало высоко, а идти за лестницей было лень. Толя взобрался на плоскую крышку рокочущего, как сытое металлическое чудовище, троммеля, и встал на цыпочки, чтобы дотянуться резиновой обмоткой до трещины-раны на ржавой трубе, из которой капала бурая, нечистая от примесей вода - горячая кровь химзавода. Ловко орудуя длинной кисточкой, он обмазал бинт смоляным клеем, ведерко с которым брат держал высоко над головой, чтобы Толя мог дотянуться.

- Сюда глянь-ка, - позвал его голос, и Толя, повернув голову, увидел под потолком довольно большое отверстие, забранное резиновой шторкой, в прорезь в углу которой уходила узкая труба из бака нейтрализатора - там отходы производства гасились содой и сливались сначала в отстойник на заднем дворе комбинате, а потом по бетонному сливу в Волгу.

- А помнишь, как мы тогда по тому сливу катались, а? Ох, и ловко было!

- Ловко, - подтвердил Толя, который так и не понял, зачем брат его заставил посмотреть на трубу и отвлекал сейчас ностальгическими детскими воспоминаниями.

- Что ловко? - глухо спросил снизу Коля и Толя, вздрогнув, понял вдруг, что до этого говорил вовсе не он. Медленно, будто во сне, он повернул голову и увидел, что на металлическом коробе с содой в углу сидит, поджав ноги, маленький щуплый Лёшка Фукин, и вертит головой, разглядывая оборудование.

- Эх, если б я тогда не потонул, сейчас бы тоже тут работал, - сказал он немного сварливо, поднял загорелую руку и почесал комариный укус на шее. - Мне бы как раз четырнадцать исполнилось, батя бы мне тоже велик подарил, хотя, наверное, не такой дорогой, как ваши.

Толя опустил кисточку и сильно, с вывертом, ущипнул себя за руку.

- Эй, ты чего? - заругался снизу Колька, на которого с кисти капнул горячий клей.

Лёшка никуда не делся, только заёрзал на коробе, то и дело поднимая к самому носу руку и посматривая на циферблат своих часов, которые болтались на его слишком тонком запястье.

- Коль, туда глянь-ка, - попросил Толя брата, указывая кисточкой в угол цеха. - Что видишь?

- Вижу бак с содой, - отозвался Коля недовольно. - Слушай, кистью не маши, а? И давай шевелись уже, у меня голова так разболелась, что аж тошнить начинает.

Лёшка в углу поднял руки к голове, изобразив заячьи уши, и надул щеки. Потом наклонился и притворился, что драматически блюет. Потом показал пальцем на дверь цеха и на свои часы - стекло на циферблате было совершенно разбито, вместо стрелок были сплошные белые трещины.

- У вас шесть минут, - сказал Лёшка. - И всё-таки катались мы тогда очень ловко! Жалко, что вам потом батя с мамкой запретили!

“К чему заяц? - подумал Толя. - Причем тут заяц? А, плакат на стенке перед цехом. Головная боль и галлюцинации…”

- Коля! - сказал он тревожно, поймав взгляд брата и на секунду его удержав. - А ну быстро дверь открой, проверь! Бегом!

Колька, заряженный его серьезностью и тревогой, без промедления отставил ведерко с клеем и бросился к двери. Дверь не открывалась, чем-то тяжелым и крепким подпертая снаружи. Коля гнусно выругался и несколько раз ударил в дверь плечом в то время, как Толя, спрыгнув с троммеля, побежал к узкой трубе, по которой в цех подавался угарный газ, и увидел кем-то заботливо снятый резиновый шланг и сбитый вентиль. Медное нутро трубки выглядело, как скорая смерть. Толя, перепрыгивая через баки, бросился к двери и присоединился к попыткам открыть ее силой.

- Бестолку, - сказал Колька, выпрямляясь и потирая плечо. Лицо у него наливалось нехорошей, глубокой краснотой. - Он, наверное, ломом подпёр. Против лома нет приёма.

Толя услышал чей-то короткий, затравленный вой и вдруг понял, что этот странный звук вырвался у него самого. Он представил, как через несколько часов, к утру, маме привозят на грузовике их бледные холодные тела, как мама садится на пол между ними, положив руки на грудь своим мертвым сыновьям, освещенная слабым жемчужным светом их воронок, чувствуя ладонями пульсацию летума, как потом поднимается и бредет заказывать два простых сосновых гроба в похоронной конторе, сама как мёртвая. А гробов наверняка в продаже нет, слишком за последний год спрос на них повысился. Именно от этой мысли Толе почему-то стало ужаснее всего - представлять, как мама мечется по прижатому войной городу и пытается раздобыть для них гробы.

- Осталось четыре минуты сорок секунд, - позвал Толю Лёшка. Они сидел, не отрывая взгляда от своего разбитого циферблата. - Торопись, Ёлкин! Как сказал Фридрих Шиллер, “утраченную минуту не может потом вернуть даже сама вечность!”

Толя повернулся и резко объяснил Лёшке, куда ему следует засунуть мудрость Ф.Шиллера.

- Кому это ты? - с беспокойством спроил Коля, взглядывая на бак с содой.

- Лёшке Фукину, - не стал отпираться Толя. - Сидит, поучает, говорит пять минут нам с тобой осталось…

- Четыре, - мягко поправил его Лёшка.

Коля закашлялся - нехорошо, отравленно, сухо.

- А предложений. По спасению. У него нет? - отрывисто спросил он сквозь кашель.

Толя повернулся к резиновой шторке под потолком. Её, кажется, отодрать можно было без инструментов, или же растянуть и по трубе наружу протиснуться… На троммель, с троммеля на бак, с бака на нейтрализатор, подтянуться…

- Давай-ка, быстро, - сказал он Коле, схватил его за руку и потащил к стене. - Первым полезешь.

Лёшка Фукин перестал грызть ноготь на своем грязноватом большом пальце и поднял его вверх - отлично, мол, друг Ёлкин, давай оставим жизнь этой паре гладиаторов.

Коля оседлал трубу под потолком и, опасно покачиваясь, пополз по ней к шторке. Толя даже губу закусил от волнения, но через двадцать три секунды брат добрался до забранного резиной отверстия и начал раскачивать заслонку.

- Нож бы мне сюда, - проговорил он сквозь зубы. Толя, аж подпрыгнув от возбуждения, вытряхнул из короба все инструменты, нашел и протянул брату большую острую отвертку, вполне крепкую и ненамного ножа хуже.

- Отлично! - обрадовался Коля. - Так быстрее пойдет. Ты давай тоже сюда залезай - тут гораздо легче дышится через дырки в резине.

- Труба может нас двоих не выдержать, - проворчал Толя, у которого уже в голове темнеть начало, и во рту чувствовался неприятный, тяжелый металлический привкус.

- А в обморок брякнешься - я тебя сюда под потолок как затащу? - напряженно спросил Колька, кромсая заслонку концом отвертки. - Или ты думаешь, я без тебя в эту форточку полезу?

Вопрос был резонный и ответ на него Толя очень хорошо знал, поэтому без дальнейших возражений полез на троммель, подпрыгнул, уцепился за трубу, с трудом подтянулся - тело казалось тяжелым и неповоротливым, будто кто-то подменил его собственное, тренированное и ловкое, на грубую глиняную болванку.

- Есть! - воскликнул Коля, отбрасывая сорванную наконец, искореженную резину, и Толя почувствовал на лице ночной ветерок с реки. Он вдруг понял, что плачет, но рук от трубы оторвать не рискнул, и сердито вытер мокрые щеки о плечи.

- Ну, с богом! - сказал Колька, и начал протискиваться в узкое отверстие. Он, как истинный пионерский праведник, воообще-то бога никогда и не упоминал, но тут ситуация была - что еще скажешь-то? Товарищ Сталин, что ли, тут поможет?

- Толь, давай, вылезай! - позвал его брат, уже весь снаружи. - Тут, правда, темно, не видно ни хрена, но дышится ух как!

- Ты главное с трубы не навернись, вниз лететь метров десять, - сказал ему Толя, быстро оглядел пустой цех - только Лешка Фукин так и сидел на бачке, маленький, худой, одинокий, мертвый.

- Удачи вам, Ёлкины! - сказал он и помахал Толе рукой. - Живот втяни и отлично пролезешь. Там снаружи трубы метра четыре, а потом спуск в отстойник. Вы там шлёп, потом хлюп, потом в слив и вниз в речку, эге-гей, как мы когда-то! Эх, ловко было!

- Спасибо, - сказал Толя одними губами. - Спасибо, Лёшик…

Минут через пятнадцать, тяжело дыша, придавленные мокрыми, напитанными водой спецовками, они уже лежали на волжском песке рядом с дохлым осетром, которого течение вынесло на пляж. Воздуха осётр не озонировал, но даже трупная рыбья вонь была Толе сейчас сладка и приятна. Картинка того, как мама, поджав совершенно белые губы и заломив руки, стоит перед гробовщиком, начинала изглаживаться из его воображения, оставляя глубокие болезненные царапины. Из-за тучи вышла луна, залила мир неярким жемчужным светом. Толя повернул голову. Колькины глаза казались огромными, черными.

- Ты как? Сердце как?

- Да знаешь… и ничего себе, - с некоторым удивлением, медленно сказал Коля. - Бьется себе спокойно, хоть бы хны… Голова вот только…

У Толи тоже в висках стучала тупая, тяжелая, темно-красная боль. Коля резко поднялся на колени и его вырвало на песок.

- Заяц был прав, - сказал он, отдышавшись после спазмов и вытерев рот ладонью. - Голова - это симптом отравления!

И он истерически рассмеялся, и Толя к нему с облегчением присоединился.

Они разделись, прополоскали и отжали одежду, немножко поплавали голышом - просто чтобы ощутить, что остались в живых. Посидели на берегу, молча, бездумно глядя на луну и ночную Волгу. Потом оделись и побрели вверх по холму вдоль сетчатого забора, обратно к комбинату. Смена вообще-то была в самом разгаре, и трёх часов с начала не прошло…

Тревожные и растерянные голоса слышались еще с проходной, где пожилой сторож Аркадий Аркадьевич (как он иногда брался рассказывать, его батюшка, врач-разночинец, порезался скальпелем, оперируя пациенту раковую опухоль, и скончался от заражения крови за неделю до рождения сына, который в результате и получил такое же имя), завидев мокрых и несчастных Ёлкиных, тут же бросился накручивать телефон, не закончив, отбросил трубку, выбежал во двор и закричал: “Нашлись! Живые!” таким громовым голосом, что эхо пошло гулять между кирпичных стен.

Во двор начали выбегать люди, одной из первых - Зинаида Андреевна, которая бросилась к Коле и Толе, дала им по подзатыльнику и тут же крепко обняла. От нее пахло потом, нашатырем и духами “Кармен”.

- Да вот же вы! А мы-то уже! Везде! Ну как же! Да что же!

Вышел и растерянный, вколоченный замдиректора Иванов Б.Д., который очевидно примчался по тревожному звонку среди ночи на служебной машине, и одет был в рубашку, пиджак и полосатые пижамные брюки, очень короткие, обнажающие его волосатые лодыжки. Он мрачно осмотрел Колю и Толю, поворачивая их лица к фонарю проходной, потом ушел внутрь, чем-то грохнул и вышел со склянкой нашатыря и упаковкой бинтов. Бинты он порвал пополам, щедро полил нашатырем, отчего все, кто стоял поближе, начали жестоко чихать, а сам замдиректора даже и не поморщился.

- Сидеть, нюхать, рассказывать, - велел он Коле с Толей. - Остальные - возобновляйте, пожалуйста, работу, товарищи. Иначе у нас весь плановый график пойдет по… к чёрту пойдет.

- Это ваш Николай Егорыч первым первым забеспокоился, что вас долго нет, - сказала, прежде чем уйти, Зинаида Андреевна. - Товарищ Птицын, бригадир, он же ваш сосед, да? Его поблагодарите потом, ребятки.

“Уж непременно,” - подумал Толя.

- Он сразу в цех бросился, обнаружил утечку угарного газа, сейчас они там с другими слесарями работают в противогазах, ликвидируют…

- Ликвидирует улики, - чуть слышно прошептал Коля. Толя кивнул. Никаких доказательств злой Николашиной воли и попытки устроить несчастный случай на производстве у них не было.

- Ну? - остро спросил замдиректора.

Толя вздохнул и с художественным артистизмом рассказал про происшествие в цеху - как заболела голова, как дверь заклинило, как они обнаружили сорванный вентиль и в поисках выхода распороли отверткой резиновую заслонку под потолком и выбрались через слив. Иванов, хмурясь, кивал, непонятно было, что он думал и чему в рассказе верил.

- В машину! - велел он по окончании монотонного Толиного повествования, распахивая дверь своего приземистого “зила”. - В больницу поедете? Там дежурные врачи посмотрят. Нет? Точно нет? Ну тогда домой вас отвезу. Нашатырь продолжайте нюхать, вот носы засуньте в эти тряпки и дышите! Неделю отлежитесь дома, я завтра выпишу вам больничный…

- Да мы нормально уже себя чувствуем, товарищ Иванов, - сказал Коля.

- Ага, ага, - кивнул Б.Д., не отрывая глаз от дороги. В лучах фар из темноты на секунду возникали тени растущих вдоль дороги кустов пастушьей сумки и репейников, и тут же исчезали, бесцветные, бесплотные. - Я в химической промышленности двадцать с гаком лет работаю. Что ж думаете, вы - первые, кто при мне угарным газом… думаете, многие после этого… в общем, благодарите свои счастливые звёзды, или комсомольских ангелов. Но я на характерно багровых ваших рожах и руках вижу характерные отёки, так что два дня постельного режима, сердце не трудить, окна держать открытыми, дышать глубоко и медленно. Думать только о хорошем и приятном, но не возбуждающем, понятно? Ромашки и пирожные - да! Сиськи и фашисты - нет! При первых же симптомах чего бы то ни было - звонить в больницу и мне. Телефон же у вас есть дома?

- Нету теперь, - сказал Коля. - Папа как ушел на фронт в прошлом году - почти сразу сняли, линия нужна была в другом месте.

- Ах да, - вздохнул Б.Д. - Ох, как мне Семён Игоревич был бы сейчас на производстве нужен и полезен! Но тут уж дело такое, фронт… В общем, ежели чего, то быстрым шагом в больницу. Есть дома за вами кому присмотреть?

- Мама в отпуске, - пробурчал Толя.

- Вот и ладно… - сказал товарищ Иванов, и дальше вел машину молча и хмуро.

- И все же, - сказал он, притормаживая у их двора. - Одного я не пойму. Николай Птицын дверь в цех распахнул почти без труда, петли лишь чуть заело. Чего же вы, теряя время, через трубу полезли? Даже если дверь заклинило - вы ребята крепкие, тренированные… Вдвоём, да еще и поняв, что происходит и испугавшись, изнутри могли дверь быстро высадить, казалось бы…

- Казалось бы, - в тон ему ответил Коля. - И мы пытались, товарищ Иванов, а она ни с места. Как если бы её чем-то снаружи подпёрли…

- Хм… - сказал замдиректора, с сомнением оглядел Колю с Толей, - ну… в любом случае, хорошо, когда хоронить не приходится…

Захлопнул дверь и, хмурясь, уехал. Звук мотора показался в ночной тишине очень громким, где-то неподалеку залаяла собака, тут же подхватила другая.

- Я устал, - сказал Коля медленно. - Ох, как я устал…

Толя взял его за руку и повел домой. Дверь они открыли тихо, так что мама и не проснулась. Вася громко, на всю квартиру, храпел из своей комнаты - с руладами и перекатами, иногда прерываясь посреди громкой ноты, будто навсегда переставал дышать.

- Ты на тахту ложись, - сказал Толя, доставая из-под стола свернутый в рулон тонкий матрас и устраиваясь на полу. Он вдруг понял, что тоже очень устал. Ужасно. Смертельно. Так что даже глаза держать открытыми было неимоверным усилием. Скрипнули пружины - Коля поворачивался поудобнее. Зевнул.

- Он ведь не остановится теперь, - задумчиво сказал он. - Перешел Рубикон, так сказать. Надо нам или идти в милицию показания давать, или всё время настороже быть. Даже спать, наверное, по очереди придется.

- Но не сегодня, - сказал Толя. - Сегодня он на смене. И вообще, думаю, ближайшую неделю ни на что не решится, вон товарищ Иванов с каким подозрением отнёсся… Все же знают, и руководство и милиция, что кто-то на комбинате сильно на руку нечист.

Они помолчали. Оба еще не спали, но уже и не совсем бодрствовали. Все события вечера казались каким-то безумным сном - Толе вообще-то часто снился химкомбинат и люди, которые там работали, особенно некоторые, и все казалось очень настоящим, например он загружал известь в короб, а к нему подходила Наташа Иванова и говорила, что очень уж жарко в цеху и расстёгивала спецовку, а под нею никакой одежды не было… Толя бы предпочел, чтобы вот тот сон оказался реальностью, а вовсе не этот.

- Как это Николаша дыру в стене не заметил?

- Она же очень узкая, - подумав, ответил Толя. - Сам бы он, жирдяй, никогда в такую не пролез. А все люди других судят по себе. Что к ним самим не может отнестись - того не видят совсем.

- Повезло тебе с галлюцинацией… - сказал Коля совсем осоловелым, засыпающим шепотом. - А то пошла бы мама с утра нам гробы покупать… Да их, наверное, и не укупишь…

Толя поморщился, но эта мысль уже не так его ранила, острота прошла, плохое не случилось. А с галлюцинацией ему и правда неслыханно повезло.

- Спасибо, тебе, Лёха, - прошептал он одними губами, засыпая. Хотя и знал, лучше других знал, что мёртвые не возвращаются, и что навсегда маленький и загорелый Лёшка на ящике с содой, со своими цыпками и разбитыми часами был, скорее всего, потаенной частью его самого, как становятся ею для нас все, кого мы любим и с кем расстаёмся навсегда.

***

Толя спал крепко, как убитый (ха-ха, сквозь сон посмеялся он собственной нехитрой шутке). Но и во сне он то и дело прислушивался, дышит ли брат. Пару раз он просыпался, тревожно бултыхаясь у поверхности сна - мнилось, что оборвалось Колькино присвистывающее дыхание, но через несколько бесконечных секунд брат снова втягивал воздух и Толя облегченно нырял обратно в тёплое и густое своё забытье. А утром никак не мог из него вынырнуть, даже когда заскрипела тахта, Коля сел, зевнул, поднялся, аккуратно переступил через Толю и вышел из комнаты.

Толя ждал, не открывая глаз. На кухне раздался вскрик, на пол упало что-то тяжелое, кажется, сковородка. Сквозь стену зарокотал быстрый, взволнованный мамин голос, Коля тихо что-то отвечал. Пробежал по коридору дробный топот, донесся стук в дверь, тут же быстро заговорили два женских голоса - мама звала на медицинскую экспертизу тётю Люсю, которая уже сегодня вечерним составом из Бекетовки отправлялась на фронт.

Толя надеялся, что его оставят в покое, без медосмотра, и замычал недовольно, когда дверь в комнату распахнулась.

- Вставай, ну-ка, - велела мама бесцеремонно. - Покажись Людочке, хоть какое-никакое медицинское мнение.

- Спасибо, Соня, на добром слове, - криво улыбнулась тётя Люся, но не обиделась. - Да пусть валяется, я так гляну.

Она присела рядом, положила Толе на лоб мягкую, приятную руку, сверяясь с наручными часами, посчитала его пульс, подняла веки, заглянула в глаза.

- Ну ничего хорошего в произошедшем, конечно, нет, но в целом думаю, что отделались котолики лёгким испугом, - сказала она. - Даже не знаю, какой совет дать на будущее, чтобы избегать подобных несчастных случаев. Не работать на химическом производстве?

Она поднялась, невесело улыбаясь, и одернула крепдешиновую синюю юбку с розовыми цветочками.

- Вот, видишь, нарядилась я, Толик… Последний день в гражданской одежде. Илюша сегодня только полдня работает, так потом гулять пойдем, если немцы бомбить не прилетят. Говорят, со дня на день должны уже серьезные воздушные рейды начаться, - объяснила она маме. - Вчера раненых привезли с передовой… Дон вот-вот возьмут, перейдут…

Она задумалась, кусая губы, но тут же встрепенулась, улыбнулась Толе.

- Так что, если бомбить не начнут, мы может и в кино сходим… напоследок. В “Авангарде” сегодня показывают “Таинственный остров” по Жюль Верну, очень я люблю это произведение. Помнишь, Толик, вы мелкие еще совсем были, книжку у меня стащили, прочитали, а потом украли у ИлонМихалны стекло увеличительное, с которым она кроссворды решала, стали играть в Сайруса Смита, разводящего костер на острове, и так нафокусировали солнечные лучи, что чуть сарай не спалили?

Толя ухмыльнулся. Хороший был день, хоть потом и досталось по заднице.

- Я яиц достала, омлет на кухне свежий, - сказала мама недовольно. Для нее, очевидно, в этом воспоминании не содержалось особых ностальгических прелестей. - Пойдемте все завтракать.

Тёть Люся ела очень мало, всё вертела в руках хлебную корочку, отрывая от нее крошки нервными белыми пальцами, шелушащимися от спирта и карболки.

- Что, тёть Люсь, боитесь ехать? - брякнул Толя, не подумав.

- Боюсь очень, - кивнула она. - Как же не бояться? Но только и смелости без страха не бывает…

- Зато дурость, очевидно, бывает, - сказала мама, щурясь на Колю с Толей, с большим аппетитом уписывавших омлет с хлебом. - Будете теперь с красными физиономиями ходить, будто вам пощёчин надавали…

После короткого совещания полушепотом маме решено было ничего пока не говорить про Николашу и его покушение на две молодые комсомольские жизни.

- Она же взорвется, как петарда! - сказал Коля и Толя согласно кивнул.

- Натворит дел, толком не разобравшись!

- Набросится, начнет его за грудки трясти…

- А у него нож… - тихо закочил Толя, вспоминая остроту и приятную тяжесть краденого ножа.

Николаша заявился домой уже после обеда, когда мамы дома не было. Протопал по коридору к Васе, почти тут же вышел. Постоял перед Колиной и Толиной дверью - Толя выронил книжку, которую “на прощание” подарила ему тётя Люся (”Животный мир СССР, ПТИЦЫ”), не думая, дотянулся и сжал Колькину руку, молча глядя на дверь. Прошло секунд двадцать. Сосед ушел. Толя перевел дыхание, отпихнул Колькину руку и опять углубился в “Птиц”.

- Надо что-то делать, - сказал Коля тихо. - Так жить нельзя.

Николаша зашел на кухню вечером, когда семья Ёлкиных ужинала. Поздоровался вежливее обычного, лицо у него было совершенно равнодушное, даже усталое. Толя пытался рассмотреть в его глазах признание, раскаяние или ненависть, но глаза те были как пустые пивные бутылки - коричневое стекло.

Ночью братья спали по очереди, держа дозор по два часа, и к рассвету Толя так измаялся, что совсем было собрался прямо в семь утра бежать в отделение милиции, и будь что будет: пусть арестовывают Николашу на заводе, или расстреливают у дома за дровяным сараем - измученному Толе было уже почти всё равно. Но тут Колька проснулся, сипя и хватаясь за грудь, и мама потащила их в больницу, чтобы усатый доктор Симеонов заглядывал им обоим в рот, нос и уши, поднимал веки и прикладывал к груди холодную алюминиевую трубку стетоскопа, напряженно вслушиваясь в неё с другого конца. Предписано было им еще два дня постельного режима, дыхательные упражнения, а также, зачем-то, принятие активированного угля четыре раза на дню.

Толя очень не любил глотать таблетки, но, к счастью, в аптеке их и не оказалось.

- Весь уголь в противогазы ушёл, - объяснила аптекарша тётя Маша. - Всё на нужды фронта! Чего там у котоликов твоих, Соня? Угорели? Клетчатки пусть жрут побольше, капуста и свекла хорошо яды выводят. Арбуз еще очень полезный в такой ситуации, как раз поспевать начинают…

Арбузы в этом году стоили у спекулянтов бешеных денег и Коля с Толей всю дорогу домой громко, для мамы, обсуждали между собой, как они в прошлом году их переели и теперь смотреть не могли на зеленые, полосатые наливные бока, на красную сахаристую мякоть.

- Тьфу! - сказал Толя выразительно и сплюнул в пыль набежавшую от воображаемых арбузов слюну.

К вечеру Николаша все еще не был обезврежен, и следующую ночь опять пришлось спать по очереди. Толя попытался поберечь брата и не разбудил его на полуночный дозор, но к утру его сморило и Колька, проснувшись, чуть драться не полез.

- Было ли чего хоть? - спросил он всё еще обиженным голосом. - Ночью-то?

- Ничего, - честно ответил Толя. - Вася только храпел, больше ни звука. Николаша как зайка в своей комнате дрых, даже ночным горшком не гремел…

Толя еще слышал, как мама плакала около трех часов ночи - тихими, отчаянными всхлипами, частично заглушенными подушкой, но очень явными в абсолютной ночной тиши. Но про это он говорить не собирался, даже Кольке.

- Так жить нельзя, - опять сказал Коля.

- Ну, Нидвораша сегодня в ночную смену, отоспимся, - мрачно ответил Толя.

- Нет, не на одну ночь, а вообще так нельзя. Надо идти в милицию, Толь. Чего нам тянуть уже? Ну ты скажи - чего, а?

Толя напряженно думал, как он сегодня пойдет в милицию, всё утро - пока завтракали, пока сидел с Васей, помогая тому есть. У Васи стала подворачиваться единственная рука - мышцы сводило судорогой и он падал или ронял ложку, кушать стал совсем плохо и сильно потерял в весе. Смугловатое, Д’Артаньянское лицо его становилось все больше похожим на тёмный гасконский череп.

- Оно мне и ничего, - сказал Вася, когда Толя, докормив, вытер ему рот. - Не жалей, Толик.

Толя понял, что кривится от жалости и тут же старательно разгладил гримасу, придав лицу, как он надеялся, выражение благородной отрешенности.

- Я знаешь сколько раз за жизнь помереть был должен? Раз двадцать уже! А все что-то не пускает… - Вася говорил спокойно, расслабленно откинувшись на подушку, поводя в воздухе костлявой рукой. Толя подумал вдруг - какие у Васи красивые, длинные пальцы, как у пианиста какого-нибудь, или знаменитого хирурга.

- Соплёнком еще я костью куриной подавился чуть не насмерть - задохся совсем, посинел, мамка уж выть собралась, но выкашлял как-то… До сих пор помню, как больно было горлом порванным глотать и говорить, тогда я и стал помалкивать всё больше… А лет восемь мне было - с Колькой на речку увязался, я тогда в нем души не чаял… А он с ребятами поспорил о чем-то, разозлился, да меня и притопил по злобе - за волосы под водой держал, пока я уж и дергаться перестал. Потом испугался, конечно… Откачали. Еще по мелочи без счету было всякого - то с крыши навернусь, то в болоте завязну, то через забор лез как-то и брюшину пропорол остым колом. А мина эта белофинская в снегу - ну точно, думал, всё, всё, куда ж дальше-то? Ан нет, проснулся в лазарете… вот так, - он показал коротким обрубком левой руки на культю правой ноги. Ничего не берет меня, видишь, везучий я какой…

Толя сглотнул, он почему-то с трудом сдерживал слезы, хотя Вася, вроде, не жаловался, а как бы даже хвалился.

- А теперь чувствую - всё ближе она, на подходе, уже в затылок дышит. Всю жизнь мою со мной игралась, как кошка с мышей, а у кошкиных игр конец один… Да и то - чего мне жалеть-то? Ничего не нажил, никто не любит…

Тёмный взгляд его, блуждая по комнате, остановился на часах с розовой девочкой-пастушкой, стал горько-мечтательным.

- А Николаша? - спросил Толя, чтобы чем-то это тяжелое молчание заполнить. - Он же… брат!

- Дак я родился - Колька уже здоровый был, раньше таких порой и женили уже… А мамка наша через меня чуть не померла, она старая уже была рожать, а тут я её… изорвал всю. Она потом и не прожила долго - лет пять моих. Батя меня с самых похорон её лупцевал ох как сильно - но это с горя он, - пояснил Вася Толе, очевидно, чтобы у того не составилось превратного мнения о славных мужчинах семейства Птицыных. - А Кольку я любил поначалу сильно… но вот с того дня на речке как отшептало… Злой он, - сказал Вася тихо. - Злой, ленивый и жадный всегда был. Такие никого не любят.

- Пойдем, Коль! - сказал Толя громко. - В милицию! Прямо сейчас! И будь что будет!

Колька кивал, озаренный светом Толиной решимости, как кудлатые люди на иллюстрации к сказке Горького “Данко”, где герой поднимает высоко над темною толпою свое горящее сердце. Одевшись поприличнее, причесавшись и нацепив комсомольские значки, братья коротко переглянулись в душной прихожей и распахнули дверь. И остановились, будто налетев на стенку.

За дверью стоял человек, уронив руки, отчего-то не решаясь ни войти ни постучать - высокий, похудевший, дочерна загорелый, коротко стриженый, совсем изменившийся, совершенно точно такой же. Они все втроём, замерев, молча стояли и смотрели друг на друга секунд шесть или даже семь.

- Папа! - Толя подумал, что завизжал или он сам, или даже Колька, так, что эхо пошло гулять по лестнице, но на самом деле никто не закричал, они просто молча шагнули друг к другу и обнялись так крепко, что, казалось, рук никогда будет не разжать.

- На побывку я, на полтора суток, - сказал папа в пространство поверх голов своих сыновей, для чего ему пришлось сильно вытянуть шею, потому что сыновья эти за прошедший год хорошо вытянулись и ростом теперь ненамного от него отставали.

С лестничной площадки под ними раздался громкий стук и тут же - сочный хлопок. Папа отпустил Толю с Колей и все они уставились на лестницу. Там стояла мама, молча, почти спокойно, только рука вцепилась в перила так, что ногти побелели. Глаза ее лихорадочно блестели в полумраке подъезда, а у ног лежал разбившийся на несколько кусков здоровенный арбуз.

- Здравствуй, Сеня, - наконец сказала она и голос у нее оборвался.

Папа аккуратно отодвинул Колю в сторону, в два огромных шага спустился к маме и так ее поцеловал, как никогда раньше при них не целовал - как в старом кино мужественный герой целует полуобморочную героиню, всю в кружевах и кудрях, полудержа ее на весу. Коля с Толей отвернулись, переглянулись и стали рассматривать трещины на потолке лестничного пролета. По всему выходило, что подъезд давно следовало бы побелить. Толя чувствовал, как по лицу его расползается глупая, счастливая, неподконтрольная ему улыбка. Одна из потолочных трещин по форме напоминала фашистскую свастику - Толя подумал, что её самой первой замажет и побелит.

Родители, наконец, разжали объятья.

- Ну пойдемте, что ли, чаю попьем, - сказала, наконец, мама совершенно обычным голосом и взяла папу за руку.

- И арбуз подберите, - велел папа. - Быстро поднятое не считается упавшим. Отличный съедобный фрукт… или овощ?

- Ягода, - глупо, счастливо улыбаясь, сообщил Коля. И они пошли на кухню пить чай с арбузом.

- А Люся дома ли? - спросил папа. - И, - он поморщился, - наш товарищ Николаша?

Выслушав быстрые коридорные новости, папа заглянул поздороваться с Васей - буднично, будто он только за хлебом выходил. Вася тоже никакого удивления не выказал, поздоровался спокойно - он сидел на кровати, зевал и сосредоточенно тер глаза вывернутым кулаком, как маленький ребенок. Но папе тут же улыбнулся.

- Здравствуйте, Семен Игоревич! - сказал он. И подумав секунд пять, добавил, - Ну, как вам воюется?

- Как-как, - ответил папа. - А то ты сам, Василий, не знаешь, как оно воюется? Можно подумать как-то оно иначе бывает, разнообразно. Или наступаешь, или отступаешь, или ждешь приказа. Или стреляешь, или от пуль прячешься. Или хоронишь, или тебя. Иногда лежишь в лазарете, страдаешь и философствуешь. Так всегда на войне было, с самых, наверное, древних времен.

- Только в наши времена всё бухает громче, - согласился Вася. - И бахает.

- Очень верно подмечено, - сказал папа, они с Васей кивнули, довольные друг другом, а мама взяла папу за руку и повела на кухню.

- Эх, как давно я чаю хорошего не пил! - сказал папа мечтательно.

- Ну, “хороший” - это понятие относительное, - вздохнула мама. - Особых ароматов не ожидай. Сам понимаешь, поставки, карточки, дефицит… - она достала из-под окна склянку с керосином и залила в примус последние несколько капель - карточки на горючее так и не нашлись.

- Ну, всяко лучше выйдет, чем в полевой кухне нашей, - сказал папа, улыбнулся и подмигнул Коле с Толей. - Там всё силос какой-то заваривают под видом чая, а мы делаем вид, что верим и пьём!

У папы под глазами добавилось морщин, и на щеке уже почти зажила длинная глубокая царапина, но в остальном он не очень изменился.

Они пили чай вприкуску с булкой с маслом и кусками арбуза, который совсем не испортился от падения на лестницу. Коля с Толей тараторили, наперебой расспрашивали папу про фронт, про персонажей из его писем - про пса Жмурика, про повара Армена, про всех его полковых друзей - а мама просто молча смотрела на него, глаз не сводила, слегка улыбаясь, будто поверить не могла, что он настоящий, сидит на кухне, пахнет пылью и машинным маслом, а вовсе не снится ей.

В разгар чаепития на кухню ввалился Николаша, усталый и злой после ночной смены, он зыркнул на Толю из коридора, но, узнав папу, тут же расплылся в притворном довольстве. Поздоровался угодливо, глазки бегали - видно было, что сразу принялся вычислять, не успели ли Коля с Толей про него отцу наябедничать.

- Как там у нас на комбинате, Николай Егорыч? - спросил папа.

- Так эвакуируемся в поте лица, Семён Игоревич!

Пробыв в своей комнате всего несколько минут, Николаша протопал обратно к входной двери и эвакуировался на улицу. Толя облегченно выдохнул и полез за последним куском арбуза, тут-то папа и заметил, наконец, характерные красные отёки - у Кольки сквозь землекопский загар они не так видны были. Папа нахмурился, потянулся, поднял Толину руку, рассмотрел, потом цепко ухватил Колю за подбородок и повернул его лицо к свету.

- Карбокси-гемоглобин? - спросил он глухо. Коля неохотно кивнул, вздохнул, отводя взгляд.

- Рассказывайте! - велел папа и залпом, решительно допил чай, грохнув чашкой о стол, тем самым выражая раздражение, что без него все идет не так, и стоит ему отлучиться на год по важному военному делу, как сыновья его тут же нанюхиваются угарного газа, перекрывая доступ ценного кислорода к тканям своих неосторожных организмов.

***

Странный был этот день, девятнадцатое августа сорок второго года. Толе после бессонной ночи всё казалось, что происходящее ему снится - и жара, и папа, и абруз, и прогулка вниз к Волге, и сияющая поверхность воды, и мамины глаза, полные тёмного какого-то, неистового, болезненного счастья. На реке папа долго плавал, отфыркиваясь, плескался, как мальчишка. Мама зашла в воду по колено, тут же вышла, опять зашла, будто ее магнитом тянуло ближе к мужу, хоть купаться и не хотелось.

- Ну что, домой? - спросил он Колю с Толей, которые сидели на берегу, одинаково обняв колени, и смотрели на родителей.

- Не, - сказал Коля, - вы идите, а мы останемся.

- Рыбы может на уху наловим, - подтвердил и Толя, доставая из-за спины удочки, специально для этого и притащенные - чтобы был повод родителей одних отпустить, потому что ежу ведь понятно, что им сейчас нужно было побыть вдвоем, одним, как в начале времен.

- Ну, наловите, - усмехнулся папа, подмигнул понимающе и благодарно.

Они, смеясь, уходили вверх по склону рука в руке - отец в гимнастерке, мама - в светлом летнем платье. Не юные, но крепкие, красивые, вечные, как сама земля.

Коля начал разматывать удочки. Толя отполз под кривой вяз, привалился затылком к горячей, натруженной древесной коре. На секунду только глаза прикрыть, на одну секундочку…

Солнце скрылось за большим кучевым облаком и на Сталинград упала тень, накрыла дома и заводы, слизнула блеск реки, пробудила Толю, придремавшего на солнышке, мгновенной прохладой, будто лето убрало с его лба теплую ласковую руку.

- Издалека, из-за холмов высоких, из-за степей широких, через большие труды, через две воды летят-гудят черные пчелы, злой рой, ох, злой…

Солнце опять вышло из-за тучки. Скрипучий голос бубнил, тревожил, проникал сквозь пелену Толиной дремоты. Открыв глаза, он увидел Кольку - залитый ярким светом, тот стоял на берегу с поднятой удочкой в одной руке, а вторую козырьком держал над глазами, уставившись вдаль, вверх по реке.

- Летят пчёлы, смертью брюхатые…

- Немцы прилетели… - сказал Коля растерянно. - Много, больше, чем в прошлый раз - я столько самолетов разом еще и не видал никогда. Опять будут заводы бомбить - Баррикады, Тракторный, Красный октябрь…

Вдалеке бахнуло, сначала всего раз - на секунду подумалось, что всё, закончилось, больше ничего уже не будет, но тут же будто сухой горох посыпался из мешка на деревянный пол, с высоты, с громким треском отскакивая, перекатываясь, мерно грохоча. Над водою понеслось эхо взрывов.

- Война - мать родна, - Толя с ужасом обернулся, потому что голос, который ему приснился, никуда не делся, а продолжал бубнить. За деревом стоял худой высокий старик в ярком балахоне навроде церковного. Показалось Толе, что это вождь караванщиков из ужасного его воспоминания - спросонья соображалось туго. Но тут же мозг поспел за глазами, и страшный человек оказался вовсе не стариком, а высокой, мужиковатой старухой с неровными пегими волосами до плеч, а одежда её - замызганным, длинным и слишком широким для неё платьем.

- Вчера за мукой очередь стояла, за солью стояла. Думала мертвым деткам своим блинков спечь. Двое сынков у меня было, - объяснила она Толе и осторожно, бочком, подошедшему поближе Коле. - Сережа в прошлом году под Москвой отдал - и то, всё с детства он хотел Москву посмотреть. А Петя вот недавно на Ленинградском фронте отдал…

- Чего они отдали-то?

- А чего ж можно отдать солдату, чего еще есть у него? А кому отдал, кто их взял, жизни их молодые? О том в очередях не говорят. О неважном говорят - будто товарищ Сталин уже дал приказ на нашу гражданскую эвакуацию, вот-вот всех к реке погонят, на другой берег, а война да огонь по пятам пойдут. А еще говорят, что с большого холма, где хан Мамай похоронен в золотых своих доспехах, уже пятый день всяка живность из земли выбирается и прочь тикает, будто спасаясь. Чует, чует зверье поступь матушки. Мыши бегут, суслики, сурки тысячами бегут, припасы людские пожирают - а чего им бежать, когда лето, им бы в норах своих ибстись и сусеки набивать?

- Куда они бегут? - тупо спросил Толя, пытаясь поймать нить сумрачного, путаного старухиного разговора.

- К реке бегут, к Волге-реке. Всё тут к ней бежит, ею покоится. Но переплыть не смогут, нет, придется им, как и всем, как и нам, на этом берегу подыхать…

Тут Толя понял, что старуха, конечно, совершенно безумна и бояться ее речей не следует.

- Сына мать затем ростит, чтоб в бою он был убит, - веско сказала старуха, кивнула Коле и Толе, развернулась и, прихрамывая, пошла вверх по песчаному склону. Братья смотрели ей вслед с неприятным холодком в груди. Вдалеке по-прежнему сыпался горох взрывов - а минут через десять, когда они с Колькой, собрав снасти, уже совсем собрались домой, мимо берега под водой, покачиваясь, поплыли смертные воронки - одна, две, пять, а ветер нес вниз по реке запахи гари, горящей резины и раскаленного металла.

У дома Коля задвинул ведерко с рыбой за дверь подъезда.

- Слушай, давай не пойдем домой пока. Пусть еще побудут… Ну, вдвоём - папа завтра уже опять… отправляется.

- А в милицию что? Собирались же?

- Послезавтра пойдем. Не хочу терять время, это же разбирательства будут, допрос свидетелей, если поверят нам - приедут сюда Николашину комнату обыскивать… А у папы побывка всего ничего…

- Может тогда… Ну не знаю, на великах покатаемся?

Немыслимо было сидеть без дела, когда в городе шла бомбежка, горели дома и умирали люди, и безумно странным, даже нелепым казалось, что здесь, в Кировском районе, в то же самое время ничего особенного не происходит - люди идут на работу или с работы, или готовят ужин, или стоят в огромной, на полквартала, очереди за мылом.

- Ну, давай, - без энтузиазма согласился Коля и, сильно нажимая, потёр грудину. За долгие месяцы учебы и работы они совсем отвыкли от свободного времени, сложно оказалось придумывать, чем его заполнить.

Толя нашарил в тайном месте под крышей тяжелый ключ и отпер сарай. Внутри стояла душная, янтарная, пыльная тишина, прошитая желтыми лучами предвечернего солнца сквозь дыры в старых досках, как трассами световых пуль. У стены скучали их драгоценные велосипеды - мама всё волновалась, что Николаша, войдя в раж, их сопрёт и перепродаст, но он пока держался, очевидно, занятый другими противоправными деяниями. С зимы даже оставалось немного дров, куцая поленница громоздилась поверх засыпанного стружками, опилками и сушеными червяками шашеля брезента, который стелил на пол еще папа, еще в мирное время, в прошлой жизни.

- Привет, Урода! Кис-кис!

Толя обернулся - давненько не видал он кошку, совсем она от дома отбилась. То ли нашла себе других доброхотов-кормителей, то ли развила свои охотничьи навыки так, чтобы больше от людей не зависеть. Старой совсем казалась теперь Урода, уши-лопухи её пообвисли, шерсть поредела, обнажая старые шрамы и торчащие, как у скелета динозавра, позвонки. Желтые глаза смотрели в разные стороны по-прежнему презрительно и свысока.

- Кис-кис, - опять позвал Коля, присел погладить. Урода пару секунд смотрела на него, будто королева на нищеброда, который захотел к ручке припасть, но потом все же подошла, выгнула спину, стала ластиться, мурча.

- На кухню приходи… потом, - сказал ей Толя. - Мама тебя покормит остатками ухи.

- Да чего ж ей вечера ждать! - Коля подскочил - Толь, ты тут Уроду… ангажируй на пару минут, а я ей пару карасиков мелких из ведра дерну, свежие, пусть пожрёт, вон у нее как рёбра торчат!

Он убежал, а Толя присел рядом с кошкой, заглянул в вертикальные зрачки.

- Ну что, товарищ Урода? - спросил он с напускной строгостью. - Чего это вы стали как неродная и не освещаете наши дни светом своей неземной красоты?

Урода критически сощурилась и отвернулась. Шесть на ее спине была как шелковая. Она вдруг резко, с места, не примериваясь, из-под Толиной руки прыгнула на поленницу и застыла там, глядя вниз, в щель у стены. Мяукнула требовательно, будто позвала - снова и снова, даже обернулась, сердясь на Толину медлительность.

За поленницей стояла жестяная фляга с узкой лейкой горлышка и замотанная восковой бумагой и бечевой стеклянная четверть с прозрачной жидкостью.

- Чего там? - спросил Коля, заглядывая.

- Керосин, - сказал Толя, откупорив и понюхав флягу. - А мама всё карточки найти не могла. И теть Люся тоже говорила, что потеряла…

- Так может она и нашла и свои и наши, и отоварила перед отъездом? В сарай поставила и забыла. Делов-то.

- Это я купил, - сказал Николаша от входа густым голосом.

Толя с Колей подпрыгнули, обернулись и замерли, как пойманные в ловушку мышата перед толстым, злым котом. Николаша перегораживал весь дверной проем. Урода громко, протяжно мяукнула.

- Керосин для примуса кончался, - сказал Николаша неожиданно приветливо. - Я карточки нашел и вызвался купить. Я, к вашему сведению, потомственный пролетарий, а не паразитический элемент какой! Давайте сюда и бутыль, и флягу, котолики, на кухне поставлю.

Толя молча протянул ему четверть, а Коля - флягу.

- Между прочим, смертельно уставший после ночной смены, я тем не менее в ларьке нефтепродуктов очередь отстоял километровую! - укоризненно сказал Николаша. - Так что взял сразу поболее, авось не испортится.

Солнечный луч упал на стеклянную четверть в его руке. В густом прозрачном керосине стояли рыжеватые и черные прожилки.

- Хреноватая степень очистки, - сказал Николаша. - Я-то, как специалист химической промышленности, сразу вижу. Опыт у меня.

- Отец-то ваш… надолго ли на побывку приехал? - обернулся он от входа. - До завтра? Ну ладно, бывайте, котолики.

На дне его карих глаз плескалось что-то холодное, хищное, как голодные крокодилы в мутной болотной воде. Коля шагнул к Толе, нащупал его руку, молча сжал. Урода спрыгнула с поленницы и принялась за карася, которого ей принес Коля - почти неохотно, будто снисходя к подношению.

Тем жарким летним утром мир казался выспавшемуся Толе гораздо более милым и приветливым местом, а самой лучшей, невообразимо чудесной частью его был папа, распивающий чай на кухне полуголым, в полосатых холщовых трусах.

- Жалко, что радиоприемника больше нет, я бы послушал, что в мире случилось за день и за ночь. Хотя, может, так оно и лучше - вне времени побывал я, вне войны. С вами…

- Музыка бы не помешала, - сказала мама, отрешенно улыбаясь. - По радио в пятницу утром обычно симфоническую музыку передают. Иногда и танцевальную…

- Есть идея! - папа подмигнул и куда-то убежал с кухни, а вернулся всего через несколько минут, уже одетый в хорошие свои летние брюки и рубашку, победно неся перед собою теть Люсин патефон. Он установил его на столе, выдвинул ящик под аппаратом и, быстро просмотрев, выбрал пластинку.

- Рабский детский труд, - сказал он Коле с Толей, указывая на ручку патефона, - широко использовался в истории человечества для монотонных механических задач.

Коля с Толей тут же бросились к столу, аж лбами столкнулись. В короткой схватке за право крутить ручку победил Коля, и, ухмыляясь от уха до уха, начал заводить патефон. Папа как-то по особенному поклонился, приглашая маму на танец - так, что Толе на память сразу пришли иллюстрации к балам в изданиях книг Пушкина и Толстого - и сказал длинную, витиеватую фразу по-французски. Мама мило покраснела, заблестела глазами, улыбнулась и вложила свою руку в его, поднимаясь со старой табуретки в общей кухне полутораэтажного барачного дома на окраине Сталинграда, и пара закружилась в венском вальсе, и вокруг них заблестел паркет, качнулись хрустальные люстры, а из высоких витражных окон хлынул бесконечный, волшебный, потусторонний свет.

Толя нахмурился, заметив странное - на левых руках, чуть выше запястья, и у папы и у мамы краснели свежие порезы одинаковой формы, продольные, сантиметра четрые длиной, с треугольными загибами на концах, как половинка обоюдоострой стрелы. Похожи они были на какую-то букву клинописи, которую Толя где-то видел и вот-вот сможет вспомнить и прочитать, и явно родители не о гвоздь поцарапались - но спрашивать, конечно, было нельзя, и Толя усилием воли отвел глаза и просто стал смотреть на танец, изо всех сил желая, чтобы время остановилось, застыло, как пчела в меду, и никогда не умолкала музыка, не прекращалось движение, и все они, любящие друг друга, так и оставались в этой кухне, в этой секунде, вне времени, вне войны.

- Ну, вот и всё, - сказал папа, когда часы в коридоре, зашуршав гирями и издав потусторонее скрипение, как они это делали последние пару лет из-за износа механизма, пробили час дня. Он опять очень быстро успел переодеться, будто какой-то фокусник в летнем театре, и стоял перед ними, как был вчера - в военной форме, с сержантскими лычками и артиллеристскими нашивками на рукаве, с вещмешком в руке.

- Пора - не пора, иду со двора…

- Ты же говорил - будешь на полтора суток! - закричал Коля обиженно и укоризненно, будто его обманули на рынке, обвесили, недоложив целых пять или шесть часов в драгоценную покупку. - Полтора! - он обернулся, приглашая маму и Толю в свидетели творящегося обмана.

- Так то с дорогой же, ребят! Так что мне пора, брат, пора… туда, где за тучей белеет гора… Ну чего глаза сразу на мокром месте? Расставаться не хотите? Так сильно любите, что ли? А уж я-то как, ух!

Коля оторвался от папиного рукава и сердито вытер лицо сомнительной чистоты носовым платком, извлеченным из кармана.

- Куда тебя провожать надо идти? - спросил он отчаянно. Папа потрепал его по голове. Потянулся, взъерошил и Толины волосы.

- А давайте мы меня не будем провожать, - попросил он тихо. - Состав-то от Бекетовки, мне тут меньше получаса самому добежать. Давайте мы все сделаем вид, что я сейчас просто из квартиры выйду за чем-то простым, ну вот хоть за картошкой на базар, ага? Будто вот-вот вернусь. А потом - когда уж там доведется, через год ли, через месяц - постучу в дверь, потому что я рассеянный и ключ забыл. И вы откроете - а тут я стою…

- Без картошки! - всхлипнул Коля. Все облегченно рассмеялись, а Толя смеялся так сильно и долго, что у него мышцы живота свело, и слезы из глаз потекли, поэтому когда папа его обнял на прощание, лицо его расплывалось и Толя не смог его хорошенько рассмотреть, чтобы запомнить. Дверь за папой закрылась. Мама стояла, прижавшись спиной к стене, и смотрела на дверь. Ее лицо тоже расплывалось. Коля потихоньку сунул Толе в руку свой грязный носовой платок.

- Я в него ещё не сморкался, - прошептал он, и Толя опять засмеялся так, что слезы рекой полились.

Так он весь остаток дня начинал то и дело истерически смеяться, и остановиться было каждый раз всё труднее, к вечеру даже мама встревожилась, заставила Толю выпить рюмку горькой валерьяновой настойки и отправила спать пораньше.

- Николаша сегодня на заводе в ночную смену, - сказал Коля, широко зевая. - Ложись спать давай. И я лягу, выспимся. А завтра уж с самого утра в милицию пойдем…

- Папа, наверное, уже до своего расположения части добрался, - прошептал он чуть позже. - От поезда его какой-нибудь грузовик подобрал, подвёз… Командиру отчитался о прибытии… В палатке ему товарищи обрадовались… Пёс Жмур хвостом вилять начал, да так сильно, что с табуретки чью-то кружку с чаем сбил… Все засмеялись…

Толя как наяву всё это видел и, засыпая, еще успел кого-то мысленно попросить не выкидывать дурного пса из палатки, пусть у папы в ногах спит, как всегда…

***

Толя проснулся от непонятного громкого мычания под ухом и общего чувства неправильности. В комнате происходило что-то страшное, жестокое, странное. Двигалась рядом огромная фигура темнее ночной темноты, демонически-ужасная, пока ночной ветер не качнул занавески - и в мгновенном свете уличного фонаря демон оказался Николашей, навалившимся на Колю и сосредоточенно связывавшим его веревкой. Коля опять замычал и Толя, не думая, бросился на ненавистного соседа - сбить с ног, победить, наконец, проклятого врага. Но тут же что-то огромное выбило из него воздух и Толя пал на тахту, поверженный еще до начала боя. Мышцы его обмякли, отказывались подчиняться, мысли исчезли, вытесненные мучительным усилием вдохнуть, только бы вдохнуть. Подлый Николаша приложил его кулаком в живот, в самое солнечное сплетение и тут же, закончив с Колей, забил Толе рот каким-то мерзким вонючим тряпьем, и принялся его ворочать, связывая по рукам и ногам, словно куриную тушку перед запеканием.

Коля снова что-то попытался сказать сквозь свой кляп и Николаша, повернувшись, пнул его в бок. Протестующее мычание превратилось в страдальческий скулеж, и Толя ощутил такую яркую, всепоглощающую ненависть, на которую вовсе не считал себя способным. Если бы мог сейчас - он бы взорвался, как самая мощная бомба, порвав в клочья и себя и проклятущего злодея, и даже Кольку, тут же испепеляя ошметки. Но ничего подобного не произошло, и ненависть оставалась надежно и безобидно запертой в Толином сердце, никак не сказываясь на балансе сил в комнате. Закончив со связыванием, Николаша приоткрыл дверь в коридор, где горела лампочка, чтобы осмотреть свою работу при электрическом свете.

- Бошки бы вам сейчас сразу проломить… - задумчиво сказал он, буднично, будто размышляя вслух о том, как сподручнее выполнить ремонт оборудования на комбинате. - И мне спокойнее, и вам заживо не гореть… Но да молоток не пойми куда подевался, а без инструментов несподручно мне, - пояснил он, щедро поливая Колю с Толей, стены и матрац на полу керосином из принесенной из коридора склянки. Жидкость маслянисто булькала, от резкого горючего запаха и страха Толю сильно затошнило.

- Такой уж я мастеровой человек, - продолжал Николаша свой скучный речитатив, Толе такой миллион раз уже приходилось выслушивать, когда сосед, развалившись на общей кухне, бубнил на свою любимую тему: “что за человек Птицын Николай Егорович, события, сформировавшие эту уникальную личность и свойства характера, присущие ему”.

- Да и когда найдут вас, если черепушки проломлены, то вопросы могут возникнуть - так-то веревки сгорят, и все, не будет сомнений по причинам смерти… Это если вообще будет кому разбираться, потому что, по слухам, вот-вот немцы с большими бомбежками прилетят, не сегодня-завтра, так что тут уж не до вас будет…

Толя, устав выворачиваться из крепких веревок и замерев, вдруг понял, что под задницей у него собирается теплая лужа, и это не керосин.

“Обоссался! - подумал он с удивлением. - Да как же?! Я и не почувствовал как мочился! Вот оно как, оказывается, случается!”

- С Соней как-то порешать, конечно, надо… - Николаша закончил орошение комнаты керосином и отставил наполовину полную еще банку. - Я-то ее сейчас, пока суть да дело, спящую сгрёб, в одеяло замотал и в шкаф запер… вон как в двери бьется, - он покривился, а Толя вдруг понял, что громкий стук, который ему казался шумом крови в его ушах, на самом деле доносится извне, из другой комнаты.

- Но шкаф крепкий, дореволюционной дубовой постройки, так что не выберется… Жалко, конечно, что с ней так получается… Софью Ивановну я всегда уважал… Соню… Женщина весьма красивая, а пропадёт, получается. Из-за вас, обсосков, вот всегда я знал, что от вас мне неприятности будут… Так что мать вы свою, считай, сами сгубили, так себе и зарубите на носах своих длинных…

Он задумался на секунду, остановившись в дверях и глядя на дверь родительской комнаты.

- Женщина-то Соня ох какая… А пропадет почём зря… Ну да посмотрим… - он облизнул толстые губы и Толя задрожал.

- Эх, жалко, времени у меня маловато, надо побыстрее на комбинат вернуться - я же там в ночную смену сегодня работаю, прямо сейчас в одиночку героически ликвидирую утечку хлора, как самый опытный… часа полтора у меня есть, да почти половина уже прошла, пока я по кушарям сюда пробирался, чтоб никого на улице не встретить. Ну, да успею - на обратную дорогу у меня выбор из двух хороших велосипедов, дорогущих - я бы себе, как пролетарий, никогда такие позволить не смог…

Он похлопал себя по карманам.

- Так, спички - вот они, и запасной коробок тоже… Нож вот есть, на всякий случай…

На поясе у Николаши болтался чехол с ножом и, нащупав, он его нервно несколько раз расстегнул и снова застегнул, потянул было нож наружу и снова опустил в ножны.

- Но первым делом надо семейные дела… Кровь, как говорится, не водица… Ох и не люблю я кровь, с детства ее боялся. Бывает такое - вообще человек и смелый, и ловкий, а вот от вида крови тошно… Впрочем, необязательно мне ее видеть. Можно и вот так управиться…

Он вышел, даже не оглянувшись больше на Колю с Толей, будто были они законченной частью работы. Прогнулась половица в коридоре, заскрипела, отворяясь, дверь в Васину комнату. Коля опять замычал в кляп - не отчаянно, а призывно. Толя свесил голову с тахты, борясь с керосиновой тошнотой. Колька, извиваясь на полу, как гусеница, перевернулся, и связанными за спиной руками шарил пальцами под своей пропитанной горючим подушкой. Толя ни с того ни с сего вспомнил статью из журнала “Работница”, который выписывала мама: “избавиться от неприятного запаха керосина на ткани вам поможет крахмал!” и забулькал истерическим смехом. Что там у Кольки под подушкой? Может, нож? Но нет - дурацкое перо птицы Гамаюн, скоро снова с нею свидимся, теперь уж не выйдем из долины смертной тени. Так думал Толя, и только через пару секунд понял, о чем именно ему моргает Колька - края чугунного пера светились, докрасна раскаленные. Тут же, будто кто-то ему в голову вложил понимание, что именно нужно делать, Толя скатился с дивана на пол и перевернулся так, чтобы перо в сведенных за спиной Колиных руках касалось веревок. Толя думал, что сейчас завоняет горелым, да еще и керосин как бы не вспыхнул - но веревки ослабли и лопнули, а на обрезках их, когда Толя сел, освобожденный, потирая запястья, не оказалось и следа горелости.

Первым делом Толя выдернул изо рта вонючую тряпку - Николаша, видимо для пущего унизительного эффекта, притащил для кляпов собственные грязные носки.

- Фу, бля, - сказал Толя шепотом, не мог не сказать, сплюнул, и прежде, чем кинуться развязывать Кольку, и его рот освободил от мерзости.

- Пером веревки пережги, быстрее будет, - прошептал Коля. И то правда - Николашины морские узлы были затянуты крепко, со знанием дела. Он раньше частенько рассказывал о своих подвигах, когда он, совсем еще юным, но уже сознательным, два года служил матросом во флоте, на линкоре “Полтава”, позже переименованном в “Михаила Фрунзе”. Веревки резались краем пера, как масло горячим ножом, распадались, не тлея и не нагреваясь, хотя тоже пропитались керосином, и происходящее противоречило всем законам физики, химии и, если вдуматься, Советского государства.

- Магия… - сказал Толя. - У нас - магия, да?

Коля ответил грубо и в рифму.

- Я бы сейчас тот самый нож предпочел, - сказал он, поднимаясь и потирая запястья. - Или, еще лучше - пистолет, интересно, где его мама спрятала?

Но искать пистолет и освобождать маму сейчас было некогда - Николаша уже с полминуты пробыл в Васиной комнате, и вряд ли он туда заглянул для братского разговора по душам…

Если бы Толя или Коля смазали дверные петли во всей квартире, как мама их уже полгода просила сделать, возможно, им и удалось бы наброситься на Николашу незаметно, со спины - тот стоял посреди комнаты, в шаге от Васиной кровати и смотрел на спящего брата молча, не двигаясь, будто собираясь с духом. Может быть, Толе удалось бы завладеть ножом. Может быть.

Но дверь противно заскрипела в последнюю секунду, и Николаша, обернувшись, тут же пришел в движение - сгреб братьев Ёлкиных за волосы и сильно стукнул лбами, так, что у Толи перед глазами заплясали противные белые звездочки, а потом голова как будто раскололась. Толя понимал, что сдаваться нельзя, что сдаваться - смерть, и он вслепую, не глядя, пытался Николашу бить, царапать, кусать. Что-то упало и разбилось, а потом его рука вывернулась назад так, что он заорал, тут же получил кулаком в рот, рот наполнился кровью, и Толя оказался на полу, не в силах пошевелиться. Проморгавшись, он увидел, что лежит на полу, а Колька - у стены, без сознания, но дышит, у него самого запястья плотно стянуты кожаным ремнем, а пол вокруг усыпан осколками розового фарфора - в схватке они смахнули со стола часы с пастушкой.

- Если ты, котолик, хоть пискнешь, сука, я тебе яйца по полу размажу, понял?

Николаша занес ногу в тяжелом сапоге и Толя быстро моргнул, что понял, понял, очень хорошо понял, не надо. Вася от всего этого шума, конечно, проснулся и, приподняв голову, наблюдал за безобразной сценой со странным безразличием, будто думал, что всё это ему снится. Николаша неловко откашлялся, поворачиваясь к брату.

- Ну, в общем, Васёк, квартире нашей гореть сегодня. Так надо, никак без этого мне не вывернуться, получается… Долго я кумекать пытался, как с тобой-то быть, ну и… Вот-вот бомбежки начнутся, мне на закорках тебя под налётами таскать? Да и тебе чего мучаться? Так что я решил, что хватит. Собирался тебя во сне, подушкой, без страха. Гореть-то больно, а так раз - и всё, отмучился. Да котолики вот шуметь начали, комсомольцы наши ёбаные. Так что давай, братишка, потихоньку… Дергаться нечего, сам понимаешь, чего уж… Я быстренько…

Вася смотрел загадочно, приподнявшись на локте. Ничего на лице его не отражалось, будто он не понимал, отказывался понимать, о чем ему Николаша долдонит, зачем идет к нему неловко, вразвалочку, зачем берет с кровати одну из подушек - Вася спал высоко, полусидя, сразу на трёх, потому что иначе у него в легких собиралась флегма и он начинал кашлять и харкать. Это ему мама с теть Люсей подсказали, сначала на двух подушках Васю укладывали, потом третью добавили, с гусиным пером…

Толя тоже не понимал, как он может сейчас обо всем этом думать и вспоминать, зачем, к чему - когда он лежит на полу, избитый, облитый керосином и обоссанный, а Николаша уже наклонился над Васей, держа обеими руками за бока эту самую перьевую хорошую подушку, толстую и плотную. И ясно, что именно и как сейчас случится, и не верится, что так оно окончательно будет…

Но тут случилось что-то совсем другое - Вася сильно оттолкнулся плечами от кровати, единственной рукой потянулся брату за спину и ровным, ловким движением выхватил у него из незастегнутого чехла на поясе нож, тот самый “медвежий нож Самсонова” из английских каретных рессор, которым когда-то Толя выпиливал себя из живой клетки черных караванщиков, а потом убивал страшного их вожака. Брат же и не заметил Васиного приобретения - слишком быстро тот двигался, слишком сосредоточился Николаша на том, как половчее подушку приложить.

“Видно, что он никогда не убивал! - подумал Толя. - А болтал и бахвалился для того, чтобы себя раззадорить, чтобы самому не так страшно было делать, чего задумал…”

И вдруг он отчетливо понял, что Вася-то как раз убивал - был он, искалеченный, ловок и довольно страшен, без всякого промедления ударив брата ножом под грудину, всплепую, потому что тот уже нагнулся над ним, уже прижимал подушку к его лицу. Еще пару секунд Николаша подержал подушку, как бы и не замечая, что сейчас случилось. Но Вася, сильно нажав, провернул нож, словно рычаг, выключающий электричество, и тут же Николашины руки упали бессильно, и он, зашатавшись, отвалился от брата, попятился и неловко сел на пол рядом с Толей.

- Чего это? - сказал он, глядя на рукоятку ножа в своей груди. - Чего это, Васютка?

Вася молча сбросил с лица подушку и сел на кровати, глубоко дыша и спокойно глядя на умирающего - а что Николаша умирал, сомнений у Толи не было.

- Ты это, Коль, - сказал Вася, наконец, - как в аду с батей нашим свидишься, так привет ему передавай. Скажи, что я тоже скоро буду, поквитаемся…

Лицо у Николаши стало очень растерянное, толстые щеки отвисли, маленькие глаза распахнулись широко. Толя подумал, что сквозь эту оплывшую, неприятную рожу видит он сейчас маленького мальчика Николашку - толстого хвастливого задиру, с которым случилось что-то огромное, важное и совсем неожиданное, а он и не знает, как себя вести. Николаша опустил глаза, взялся за рукоятку ножа и с усилием потянул, вытаскивая его из груди. Лезвие вышло с тошнотворным чмоком, звякнуло о доски, и тут же на пол хлынуло красное, будто нож служил затычкой в огромном бурдюке с кровью по имени Николай Егорович Птицын, но вот затычку вытащили и бурдюк стремительно пустел.

- Хрбрбырбырбыр, - сказал Николаша, с отвращением глядя на кровь, и упал навзничь, и больше уже не шевелился, булькнул пару раз и затих.

- Я у нас на деревне свиней всегда резал, - сказал Вася, слезая с кровати и подползая по полу к Толе, стараясь не замараться в крови, лужа которой растекалась все шире. - Рука у меня легкая. Иногда даже из других сел приходили, просили подсобить, чтобы, значит, чунька или боровчик полегче, без страданий жизнь отдали на мясо и сало…

Он поднял окровавленный нож, прилег на пол рядом и ловко разрезал Толины путы. Задыхаясь от вони керосина и потрохов, Толя сел, разминая запястья. Николаша мертво смотрел в потолок, а из груди его, прямо из багровой раны, раскручивалась жемчужно-серая воронка летума, пока совсем еще невысокая, размером с грамофонную трубу.

- Толь, - позвал Колька, приподнимаясь у стены и потирая голову. - Чего тут… как так вышло-то?

За стеной опять послышался глухой стук - это мама, собравшись с силами, продолжила попытки выбраться из шкафа.

- Давайте-ка отмывайтесь, - сказал Вася по-прежнему очень спокойно. - От керосина даже моя нестукнутая башка гудит, ядовитый он. А еще я в армии видал как-то - тряпка в керосине вся лежала на капоте грузовика, воняла себе спокойно, а потом раз! и загорелась сама собой. А мы пока с Колькой тут… Подождём…

И он отполз, прилег на пол рядом с Николашиным трупом и положил голову на его закинутую руку.

Коля повернул чугунный ключ в замке шкафа, и мама, коротко вскрикнув, выпала из распахнувшейся створки, Толя едва успел подхватить.

На секунду повиснув на его руках мёртвой тяжестью, мама, шатаясь, встала на ноги.

- Что… - спросила она неуверенно, - что это? Немцы? Уже немцы в городе? Рейды? Отчего керосином так воняет? Что за лужи на полу? Керосин? А вы отчего оба измазанные? А кровь откуда? Вы дрались? Что у тебя с лицом, Коля? А у тебя, Толик?

Мама все еще держалась за Толины плечи и с каждым вопросом его встряхивала, как яблоньку, с которой вот-вот должны посыпаться спелые и аппетитные ответы. Это не очень благоприятно сказывалось на Толиной головной боли, и он аккуратно снял с себя мамины руки, усадил ее на стул и кратко, но не стесняясь в выражениях, описал события последнего получаса. Мама прижала руку ко рту и качала головой, словно поверить не могла.

Толя, если честно, и сам не мог. Может, не было этого ничего, дурной сон, и он на самом деле еще крепко спит, слюнявя подушку? А может - холод прошел по спине - он так и лежит на обоссанной тахте, крепко связанный и нанюхавшийся керосина, и бредит о том, как Николаша получил по заслугам? А на самом деле Николаша, пыхтя, крутит педали украденного велосипеда “Кама” по пути обратно на завод, задушенный Вася лежит на своей кровати с подушкой на лице, в коридоре пропитанный горючим пол уже пылает вовсю, и языки пламени лижут дверь их комнаты, Коля на полу уже задохся от дыма, а мама, так и не узнав, что происходит, вот-вот заживо испечется в дубовом шкафу?

Да нет же! Отгоняя наваждение и страх, Толя тряхнул головой, и та взорвалась резкой болью. Вот же он, Колька, живой и мрачный, жадно пьет воду прямо из графина, вот она, мама, с разбитыми костяшками обеих рук и потемневшими от крови волосами.

Заметив Толин взгляд, мама подняла руку, потрогала голову, поморщилась.

- Кожу свезла надо лбом. Раны на голове всегда кровят сильно, ничего страшного.

Загадочный, едва подживший порез на ее руке тоже открылся и белая ночная рубашка вся была измазана красным.

- Я спала, - сказала она отрешенно, - и сон мне снился… такой яркий, такой странный. Я была в месте, в которое не чаяла вернуться, но очень я когда-то его любила. И там со мною говорил голос из-за спины, кое-что важное мне сказал, и еще, что этот сон - мой последний сон, больше не будет в этой жизни. Я начала оборачиваться, чтобы этого человека, наконец, увидать… И тут навалилась темнота, вонь лука, махорки, гнили какой-то. Я еще расстроилась, что самый последний сон мой такой гадостью обернулся… Тут-то Николаша меня, видно, в шкаф затолкал и головой об угол приложил. Очнулась, как в гробу, испугалась…

Она с трудом поднялась, по стенке дошла до Васиной комнаты, заглянула внутрь, покачнулась и упала, колени стукнули о доски. Ее вырвало.

- Вот так, вот так, - сказала она непонятно. Не поднимаясь, мама спросила у открытой двери:

- Васютка, ну ты чего?

- Да нормально, Софья Ивановна, - отозвался Вася сонно, будто он там, на полу, рядом с холодеющим Николашей, уже задремывал. - Вас-то Колька мой сильно обидел?

Мама вытерла рот окровавленной рукой.

- Ой, сильно, - сказала она.

Коля с Толей помогли ей подняться и втроем, держась друг за друга, они вернулись в мамину комнату. Осмотревшись, мама встряхнулась и пошла к умывальнику.

- Так, значит, - сказала она спокойно, - жизнь продолжается. Задача номер один - привести себя в человеческий вид. В ванной два ведра свежей воды, мыла я вчера купила, в свертке за трубой. Вперёд и с песней.

Без песни, но резво, Коля с Толей вымылись, растерлись полотенцами и переоделись в чистое, не разбирая, где чьи штаны и рубашки. Мама вчера перестирала половину их одежды, но корзина стояла под дверью, неразобранная, и ей щедро досталось керосина.

Из маминой комнаты раздался грохот и плеск, и Толя кинулся было в коридор, но замер от окрика.

- Не заходить! Я переодеваюсь! Умывальник вот… не устоял.

- Знаешь, Толь, я, наверное, прилягу, - сказал Коля, и начал сползать по стенке с явным намерением прилечь прямо здесь, в лужу керосина в коридоре, а лицо у него позеленело под загаром.

- Полежу немножко… Не буди уж…

Толя подхватил брата, протащил по коридору к часам - за деревянной загогулиной, из-под которой каждый час вылезала облезлая рахитичная кукушка, был спрятан ключ от теть Люсиной комнаты, единственного чистого и неоскверненного места в квартире. Открыв дверь, Толя затащил Кольку в пропахшую духами и карболкой темноту, и свалил на кровать, как бревно. Колька что-то пробормотал и сразу же захрапел.

Толя отворил окошко, чтобы брату легче дышалось, и вышел в коридор, тяжело дыша, будто он долго, очень долго бежал в гору, наверное, сдавал какой-то физкультурный норматив.

Непонятно было только, сдал ли он, и какой показал результат, и кто его, этот норматив, у Толи принимал.

- Эй, котолики, вы еще тут? - позвал Вася жалобно, тихо, очень отчетливо в предутренней пустой тишине. - Водички бы мне, а? Попить бы… Водички… Или даже водочки! Водочки бы и лучше!

Водки, конечно, не было, но Толя нацедил в кружку прохладной воды из ведра и отнес Васе, на секунду прикрыв глаза перед темным дверным проемом, собираясь с духом, прежде чем снова шагнуть в залитую кровью комнату, где воронка Николашиного летума уже светилась так ярко, что от предметов ложились на стены бледные жемчужные тени.

***

За окном забрезжил рассвет, нетерпеливый летний рассвет самого страшного, странного, черного, бесконечного дня Толиной жизни.

Он еще о том, конечно, не знал, хотя, учитывая всё, что случилось с полуночи, мог бы и начать догадываться.

Но пока он замечал только, что время вело себя очень странно - оно то застывало, то бросалось вперед, как будто тысячу раз прокрученную, заезженную неисправным кинопроектором пленку разрезали и переклеили в тех местах, где она истерлась или вспупырилась от перегрева лампой. Так часто случалось с популярными лентами в кинотеатре “Авангард”, например, в фильме “Дети капитана Гранта”, на который Толя с Колей ходили раз сто, а то двести, веселый ветер больше не пел героям песню про дикие горы и глубокие тайны морей, а перепрыгивал с полуслова и дважды повторял воодушевляющий припев.

Так и сейчас - часы, только что пробившие три, уже звенели пять раз, потом шесть, и вот Толя с Колей и мама шли по утренней улице к отделению милиции, и ждали на скамейке, когда оно откроется. Мама повязала голову легким зеленым платком, но рана под ее волосами снова открылась, и кровь казалась ярко-черной, пропитывая зеленую ткань.

Скамья у милицейского подъезда тоже была зеленой, но краска потускнела и растрескалась, как будто в войну людям некогда красить скамейки. Зеленый тополь над ними шелестел по-особенному, как только тополя умеют шелестеть, будто притрагиваясь к Толиным ушам и волосам сотнями ласковых сухих пальцев. Запах был яркий, зеленый, закрыть глаза - и он снова в летуме, а в ветвях прячутся дивные птицы, и птица Гамаюн смотрит, склонив голову, и лицо у нее, как у мамы, грустное и красивое, а в глазах - любовь.

Толя, вздрогнув, проснулся, и вместо дивной птицы на него безо всякой любви смотрел участковый Михаил Давыдович, с лицом недовольным и опухшим то ли от недосыпа, то ли от возлияний. Он что-то спрашивал, а мама отвечала, но Толя слышал только бу-бу-бу, словно перестал понимать человеческую речь.

Вот они как-то оказались уже внутри участка, хотя Толя не помнил, чтобы они в него заходили, и сидели на жестких стульях у исцарапанной казенно-зеленой стены. Никуда сегодня было Толе не убежать, не деться от зелени. Мама что-то говорила - бу-бу-бу, а участковый куда-то звонил, и задавал вопросы, и Коля на них отвечал, да и Толя отвечал, чувствуя, как голос вибрирует в горле, и как рот растягивается в каких-то звуках - бу-бу-бу. При том самого Толи как бы здесь и не было, и он знать не знал, о чем всё это сейчас говорилось, и что именно он сам сказал.

Он смотрел на зеленую стену, замечая каждую трещинку и пупырышек в краске - без души красили, не снимая катышков с кисти. Он потянулся её потрогать, но стены уже не было - они стояли на улице и ждали машину. Подъехал зеленый ЗИЛ, горячий внутри, будто печка, но мама попросила подождать, отошла за тополь и ее снова вырвало.

- Врачу непременно показаться, бу-бу-бу, сотрясение, видать, серьезное, бу-бу-бу, - бубнил Михаил Давыдович, пока они ехали. Он всё, морщась, поглядывал вверх из окна автомобиля, и даже оттуда слышалось бу-бу-бу. Толя перегнулся через участкового и вглянул. Ровными рядами в небе летели немецкие самолеты - слишком высоко, чтобы прямо сейчас начинать бомбежку, но в количествах, превышающих понимание. Как же может небо все эти самолеты вместить, их же тысячи?

ЗИЛ заехал во двор, резко затормозив и едва не переехав Уроду - та зашипела и отпрыгнула, но не убежала, а села под лавку наблюдать за происходящим. В доме через улицу из раскрытого окна выглянула тетя Лин, мама Андрюхи-Китаезы.

- Чо у вы плохо, Соня? - крикнула она в окошко. - Помогать? Моя я могу, еще час до работ моих!

Тетя Лин выучила, кажется, уже почти все существующие русские слова, но совершенно не собиралась запоминать, каким образом составлять из них правильные предложения, спрягать их и склонять.

- Ей так нравится, - говорил, пожимая плечами, Андрюха. - Ну а чего, всё же понять можно!

Вот и мама сейчас всё поняла, помахала рукой.

- Сейчас ничем нельзя, Линочка! Завтра, может, попрошу тебя с уборкой помочь… Если будет у нас ещё завтра, - добавила она вполголоса, хмурясь и потирая висок.

Толя сделал шаг к подъезду и остановился, как вкопанный - из распахнутого во двор окна квартиры уже несло трупной вонью, плотной, как стена. Мама покачнулась и ухватилась за рукав гимнастерки одного из милиционеров, рябого высокого старика. Тот ее подхватил, покачал головой, вопросительно глядя на участкового.

- Тут подождите, Софья Ивановна, и вы, ребята, - велел Михаил Давыдович, с сомнением осмотрев семейство Ёлкиных. Рябой милиционер довел маму до лавочки и аккуратно усадил.

- Мы сами проведем… первичный осмотр места происшествия. Вас позовем, когда надо будет.

Колька плюхнулся на лавку рядом, бледный под загаром. Урода тут же прыгнула ему на колени, уселась по-хозяйски. Коля машинально погладил кошку одной рукой, а второй полез в рот.

- Жуб шатаеша шыльно, - сказал он сквозь руку. Сплюнул в пыль красным.

- А ну-ка не шатай, - велел Толя. - Руку убери, не трогай. И языком не трогай. Тогда врастёт обратно, да, мам?

Мама будто не слышала, сидела очень прямо, сложив руки на коленях, как каменная статуя в главе учебника про скульптуры Древнего Египта. И, как те, казалось, смотрела глубоко в вечность.

Михаил Давыдович высунулся из окна по пояс и пару минут жадно дышал, обмахивая лицо белой фуражкой.

- Ну, поднимитесь кто-нибудь один, не надо вам всем сюда… Да не вы, Софья Ивановна, вы посидите, подышите пока. Вот ты, близнец с краю, с кошкой… Толя, что ли? Давай-ка.

Он вытер лысину, с видимой неохотой надел фуражку и исчез в комнате.

- Сиди, - велел Толя брату, поднимаясь - я сам.

Вонь была плотная, липкая, Толя попытался было дышать ртом, но тут же его захлопнул - воздух был полон мух, они тяжело жужжали, летая туда-сюда, копошились в засохшей крови на полу, старательно избегая керосина. Николаша уже сильно почернел на жаре и мертвое лицо его вздулось до совершенно карикатурных пропорций.

Толя отстраненно удивился тому, что видит в комнате две воронки, пока не понял, что вторая вырастает из Васи - он, оказывается, тоже умер на этом залитом керосином и кровью полу. Толя расстроился, потому что, наверное, так умирать было Васе очень противно, и тут же задумался о том, имеет ли это значение, и сильно ли влияет на общую неприятность процесса. Потом он подумал, что Вася, вообще-то, умирал уже месяца два или три, каждый день понемножку, и в итоге дотянул ровнехонько до того момента, когда последним усилием смог спасти Толю, Колю и маму. И тут же перестал за жизнь держаться, и вот лежит с лицом таким спокойным, будто спит, и даже мухи на него почти не садятся, не то, что на Николашину страшную рожу. И до чего же это было славно с его, Васиной, стороны - хоть прыгай в летум, ищи там его и рассыпайся в благодарностях…

Из этих размышлений его вывел Михаил Давыдович, для чего пришлось ему Толю взять за плечи и хорошенько встряхнуть, снова и снова. После чего Толя, усилием воли подавив рвотные позывы, внятно и быстро пересказал участковому ночные события, некоторые моменты продемонстрировав в лицах - как и где они с Колькой спали, как Николаша на них напал, как мама вырывалась из шкафа, как Вася завладел ножом.

- В актерское пацану надо, когда война закончится, - прокомментировал один из пожилых милиционеров, наблюдавших из коридора.

Михаил Давыдович, примостившись за кухонным столом, быстро записывал показания. Почерк у него был аккуратный, мелкий, будто он чернила и бумагу экономил. Несколько раз он цокал и морщился, взглядывая на Толю укоризненно, особенно когда тот рассказывал, как начал за Николашей следить, как понял, что тот ворует с химкомбината и продает украденное фарцовщику и кустарю Алферову. Как завел по примеру следователей из доблестной советской милиции - Толя сделал широкий жест рукой, включая всех присутствующих милиционеров в источники своего детективного вдохновения - “Дело о толстом спекулянте” в старой клетчатой тетрадке, как распухшую от доказательств тетрадь выкрал обуянный подозрениями Николаша и тут же начал строить преступные планы по избавлению от Толи с Колей, от несчастного случая на производстве муравьиной кислоты до сожжения квартиры вместе с ее обитателями.

- А до отделения милиции дойти вас ноги не несли, что ли? - сварливо поинтересовался рябой милиционер. - Чего тянули, пока у козла этого совсем осторожность не отвалилась?

“И чего ж ты, Ёлкин, молчал, когда я умолял помочь в расследовании краж на комбинате?” - молча, одним горящим взглядом припухших глаз, укорил Толю Михаил Давыдович.

Толя пожал плечами и уставился в пол. По полу неторопливо прошла в направлении Васиной комнаты жирная черная муха, очевидно не желая чрезмерно напрягаться и махать крыльями.

“Муха по полю пошла, муха денежку нашла…” сказал из глубин то ли Толиной памяти, то ли оскверненной квартиры, голос Илоны Михайловны. Толя, не отрывая от мухи глаз, пожал плечами.

- Сосед же он. Был. Николаша-то. Ну балабол, ну ворюга… Но как-то неловко было с потрохами сдавать. Чего уж… Губить дурака… Кто ж знал, насколько он…

Толя запнулся. Милиционеры смотрели на него с неодобрительной жалостью, очевидно, познав в ходе своей милицейской работы человеческую природу до недоступных Толе глубин.

- Ну, тут вопросов, думаю, нет, - молвил, наконец, Михаил Давыдович, сменив гнев на милость и перестав буравить Толю обвиняющим сердитым взглядом. - Кроме одного - а где же, собственно, нож? Оружие-то преступления?

С большим недоумением Толя понял, что ножа, который он последний раз видел в луже крови на полу рядом с Васей, там больше нет.

Пожилой милиционер, наклонившись, проверил карманы у обоих мертвецов, брезгливо наморщившись, перевернул Николашу, прошелся по комнате, хрустя осколками розовой пастушки под подошвами крепких форменных сапог.

- Исчез, - сказал Толя благоговейно. - Как в фокусе! Тут вот был, когда мы уходили…

Он показал на Васину руку и вдруг заметил, что у того в кулаке зажата голова фарфоровой девочки и умер он, судя по положению головы, не сводя взгляда с ее прелестного глупенького личика. Толя сглотнул.

- Ну, Давыдыч, - сказал, сдаваясь, старый милиционер. - Квартира-то открытая стояла с ночи, заходи, смотри, бери что понравилось. Кто угодно мог уже тут побывать - да хоть из любопытства заглянуть, чего уж. Ежу понятно, что что-то тут случилось, вся улица что-то да слышала, а народ у нас сам знаешь…

Михаил Давыдович знал. Он коротко кивнул, надел фуражку, ловко и вовремя подхватил за шиворот Толю, который от запахов и ощущений опять поплыл в тёмные дали и стал оползать по стене. Толя внезапно обнаружил себя уже за дверью.

- Иди, иди на свежий воздух, Ёлкин. Мы тут закончим, в отделение вернемся и грузовик за телами пришлём. Вы… проветривайте тогда.

Участковый сморщил длинный нос, будто не верил на самом деле в то, что, даже сто пятьдесят раз проветрив, в этой квартире можно будет дальше жить и дышать.

- И Софью Ивановну в поликлиннику сведите непременно, да побыстрее! - крикнул он уже вслед Толе, в лестничный пролёт. - У нее явно сотрясение мозга. А сейчас ясность мысли особенно нужна - нам эвакуацию должны объявить не сегодня-завтра, радио слушайте, не пропустите! Да и наверх посматривайте,

Толя кубарем скатился по лестнице, и вот он уже бежал к маме и Кольке, и, наверное, что-то у него не так с лицом было, потому что мама ахнула, словно просыпаясь из своего ступора, и глаза у нее стали очень тревожные, а Колька вскочил и как-то так ловко Толю поймал, что тот сразу обнаружил себя аккуратно лежащим на скамейке на маминых коленях, и брат держал его за руку, а мама гладила по волосам.

- Ничего, ничего, - говорила мама. - Закрой глаза, сыночек, отпусти это всё, засни. Засни!

Голос у мамы стал мощным, металлическим, как у птицы Гамаюн, и Толя тут же послушался и уснул. Во сне - а может и нет - мама пела ему особенную колыбельную, которой он с самого раннего детства не слышал.

Спи, мой яркий огонёк

Спи, мой теплый уголёк

В моей руке отдохни

Тепло своё сохрани

Уголечек-уголёк,

Спрячься, усни

Толя вспомнил и когда мама навсегда перестала им петь эту колыбельную - с того самого рокового их четвертого дня рождения, когда мама получила странное письмо и тут же страшно заболела и неделю не вставала. Сонным своим разумом теперь уже взрослый и проницательный Толя уловил какую-то связь между колыбельной, тем письмом, и всем, что исчезло в маме после, но проснуться и спросить об этом - а раз она песню вспомнила, то может и на вопрос бы ответила - и, преисполненный недоумения, Толя уснул глубже, за пределы памяти и чувств, в темноту.

С еще большим недоумением, когда Толя проснулся на той же скамейке, голова к голове со спящим тут же братом и накрытый от мух лёгкой и пахнущей жасмином тётьлюсиной простынкой, и сел, зевая и ощупывая себя, он обнаружил пропавший нож - чистый, отмытый от крови и в чехле - спрятанным у себя за поясом штанов.

Мама сидела на самом краю скамьи, одетая в чистое, простое летнее платье, которое она много лет не надевала, но Толя помнил, как совсем еще маленьким утыкался носом в прохладную голубую ткань. На коленях мама держала сумку из рыжей замши, пальцы ритмично и бездумно двигали застежку туда-сюда, будто перебирая чётки.

- Толик, - мама улыбнулась Толе светло и беззаботно, с такой любовью, что Толя сглотнул слёзы. Мама вела себя странно, очень странно, совсем не так, как положено после ужасного ночного испытания, да и не так, как вела себя в последние лет десять. Она даже внешне помолодела, складка между бровями разгладилась, глаза стали ярче. Мама улыбалась. Толя криво, нервно улыбнулся ей в ответ и пошевелил Колькино плечо - эй, просыпайся, нам тут маму подменили! Колька проснулся, сел прямо - осоловевший, с красным отпечатком скамейки во всю щеку.

- Мам, мы же сейчас пойдем в больницу с тобой, да? - заискивающе спросил Толя. - Ну, голову проверять… Твою, - счел он нужным уточнил.

Мама усмехнулась.

- Конечно, - сказала она. - Я готова, видишь же.

Она поднялась со скамейки, сделала полшага, качнулась, села обратно.

- Только вот не дойду ведь…

- Дойдешь! - подскочил вдруг Колька. - Мы велосипеды возьмем, будем их с двух сторон толкать. А ты посередине пойдешь, будешь двумя руками держаться, надежно будет!

- Коленька, - сказала мама с чувством. - Какой же ты умный и смекалистый, сыночек мой любимый!

От неожиданности Коля совсем проснулся, заморгал, уставился на Толю.

“Ты слышал? Чего это с нею??”

“Слышал, слышал. Ну шок наверное, сотрясение мозга. Что же еще может быть?”

“Да, наверное…”

Коля побежал за велосипедами, а мама сообщила Толе, что грузовик “труповозка” уже приезжал и увез в мрачную горячую даль обоих братьев Птицыных.

- В квартире пусто, - сказала она, прищурившись вдаль. - Так теперь и будет, навсегда. А как же мы там были счастливы долго…

Толя погладил ее руку и побежал помогать брату с велосипедами - ясен был пень, что в больницу с мамой следовало поспешить.

В больнице доктор Симеонов, такой усталый, что даже пышные усы его обвисли, как ботва истомленной солнцем, давно неполитой морковки, без промедления отставил в сторону чашку чая, от которой - Толя с порога почуял - сильно разило коньяком.

- Мне уже звонил Михаил Давыдович, участковый ваш. Ждали мы вас с ребятами, Софья Ивановна. Что ж такое то с соседом этим вашим…

Хмурясь, он усадил маму на кушетку у стены и осмотрел, заглядывая ей в глаза, наклоняя туда-сюда ее голову. Послушал пульс, цепко вцепившись в запястье. Мама ему светло и невозмутимо улыбалась.

Симеонов поцокал, качая головой.

- Сильное сотрясение, - сказал. - Есть у нас на втором этаже в женской палате одна свободная койка, надо вас, Софья Ивановна, как минимум до вечера понаблюдать. Рану на голове зашью сам вам попозже. И пульс мне не нравится, очень медленный…

- А вы, котолики, чего у двери жметесь? - Симеонов обратил на Толю с Колей свой мрачный взгляд, будто направил гиперболоид инженера Гарина - Колько Толе только недавно этот увлекательный сюжет пересказывал, а некоторые куски вслух зачитывал.

- Подходите, не жеманьтесь. С матерью до вечера проститесь, придете - посмотрим, может отпустим ее на ночь, а может и оставим до завтра под наблюдением. Вот Ангелиночка ее наверх сейчас уведет, будьте любезны, драгоценнейшая…

У санитарки Ангелины Прокофьевны руки были, как у грузчика, а под носом росли самые настоящие усы, погуще, чем у Коли с Толей вместе взятых. Мама едва успела прошептать “до вечера”, как её уже вывели за дверь.

Симеонов осмотрел Колю с Толей, покачал головой, потыкал пальцем в их еще не сошедшие покраснения от угарного газа.

- Ну у вас и неделя выдалась, Ёлкины!

Толя пожал плечами - да уж. Колька, поморщившись, потер теснившую грудь. Доктор посмотрел на него с сомнением.

- Тебя, Николай, я бы тоже под наблюдением оставил, но у меня коек больше нет. Сотрясения мозгов у вас не наблюдаю, а сердечную деятельность еще раз проверю, когда вы вечером заявитесь - смотрите, чтоб не поздно. Всё, кыш в сестринскую. У меня и чай уже совсем остыл…

Спасибо за чтение

Вернуться к книге