Танкист. 1941. Том 2
Глава 1
Я бросился к Седому и вцепился ему в вооруженную руку.
— Ты что делаешь, тварь?! — зашипел старлей, когда мы принялись бороться за оружие.
Видя мой порыв, к Громову подскочил и Назаров. Вместе мы насели разом. Назаров схватил его за плечо и предплечье. Я — за кисть. Причем я тут же сунул палец между курком и бойком, чтобы исключить случайный выстрел. Даже почувствовал, как курок неприятно хлопнул в палец.
— Я… Я вас всех расстреляю, сукины дети… — сдавленно засипел Седой, когда мы навалились на него, и все вместе, втроем, рухнули в снег. — Все вы у меня под трибунал пойдете! Падлы!
— У-успокойтесь, товарищ лейтенант, — сквозь зубы зашипел Назаров, — Христом Богом прошу — успокойтесь!
Я молча вывернул пистолет и вырвал его из цепких холодных рук командира. Как только Назаров это увидел, тут же отпустил Седого, бессильно откинулся на снег. Седой лежал на нём, немощно разбросав усталые руки. Грудь его судорожно поднималась и опускалась в такт дыханию.
Я тем временем поднялся на колени. Быстро извлек магазин и щелкнул затвором, на лету ловя патрон. Потом рассовал все это по карманам.
— Вы… — отрывисто начал Назаров. — Вы… Нам потом… Еще за это спасибо скажите… И…
Он пробормотал еще что-то. Но так тихо и неразборчиво, что этого я уже не слышал.
Я обернулся. Увидел, как бледный Лобов стоит в каких-то трех метрах от нас и даже не шевелится. Заряжающий буквально застыл без движения. Взгляд его сделался пустым и невидящим. А потом Лобов просто взял и сел на снег. Сел так, будто под ним ноги поломались. На его бледном, ошарашенном лице даже мышца не дрогнула.
— Никто, — начал я холодно, окинув всех взглядом. — Никто ничего не видел. Ясно? Ничего не было.
Назаров под моим взглядом быстро закивал. Сглотнул.
Седой же никак не ответил. Он с трудом отполз от Назарова. Боком упал на снег. Потом с трудом поднялся. Сел.
— Ладно, — я встал. — Поднимаемся. Идти надо.
Назаров принялся вставать.
Седой было тоже попытался подняться на четвереньки, чтобы встать, но тут же пошатнулся. Схватился вдруг за грудь и принялся хрипло, болезненно дышать. Даже не так — задыхаться.
Он смял и стянул с седой головы свой шлемофон. Широко открыл рот и выпучил испуганные глаза.
— Т-товарищ командир… — ошарашенно уставился на него Назаров. — Что с вами?
Он было нагнулся к Седому, чтобы помочь ему встать, но старлей только неуклюже махнул рукой, пытаясь отогнать от себя радиста.
— Семен Афанасьевич! — крикнул испуганный Назаров.
Седой закашлялся так, будто его сейчас вывернет.
Я тут же бросился к нему. Седой неумело попытался отпихнуть и меня, но я не дал. Вместо этого закинул его руку себе на плечи. Принялся вставать.
— Что с ним?! — тут же подлетел к нам Назаров. — Ранило?
— Помоги мне его поднять, — стиснул я зубы.
Седой уже не сопротивлялся, когда Назаров подлез ему под вторую руку.
Мы с трудом поставили старлея на ноги.
Седой был не в себе. Он судорожно, глубоко дышал, чуть не теряя сознание. Глаза его были широко распахнуты, рот тоже — да так, будто надышаться Седой был не в силах.
— Давай его туда! Под елку! — сказал я, и мы с Назаровым быстро поволокли старлея под невысокое, почти голое у основания ствола деревце.
— Давай, усаживай его сюда, — сказал я.
Мы с Назаровым медленно усадили старлея под дерево. Оперли его о ствол.
— Отойди, — бросил я радисту, — воздуху ему надо.
Радист отпрянул так, будто на него кипятком плеснули.
— Семен Афанасьевич, — сказал я, пытаясь поймать расфокусированный взгляд старлея, — смотрите на меня. На меня, ну?
— Ч-что с ним? — спросил Назаров.
— Ничего. Газов надышался, — солгал я, — пойди проверь, как Трофим.
Застывший над нами Назаров несмело отступил. Обернулся. Уставился на так и сидевшего неподалеку заряжающего. Потом неуверенно глянул на нас.
— Иди давай! — прикрикнул я.
Назаров тут же спохватился и торопливо зашагал прочь.
— Товарищ старший лейтенант, — позвал я Седого.
Старлей храпел. Каждый вдох, казалось, с трудом пробивался через его глотку.
— На меня, — я схватил его за плечи, встряхнул. — На меня смотри…
Пустой взгляд старлея вдруг обрел жизнь. Он испуганно заглянул мне в глаза. Схватился за грудь.
— Не могу… Не могу… — с трудом захрипел он. — Грудь, давит…
— Все нормально, товарищ командир, — проговорил я спокойно. — Все нормально. Дышите.
Седой попытался вдохнуть еще глубже, но получилось скверно. Воздух заклокотал у него в горле, заставляя содрогаться плечи и грудь.
— Все нормально, давай со мной, — проговорил я, — смотри на меня. Давай. Вд-о-о-о-х… В-ы-ы-ы-дох…
Не сразу, но Седой в конце концов задышал синхронно со мной.
— Вд-о-о-о-х… В-ы-ы-ы-дох…
Спустя пять-семь таких повторений дыхание старлея стало чище и глаже. Он почти перестал храпеть. Из глаз почти исчез необъяснимый, тихий ужас, а крупные капли пота, заливавшие до этого все лицо, перестали выступать на лбу крупными горошинами.
— Вот так, — подбадривал я его, — вот так. Нормально. Щас-щас полегчает.
Мы дышали. Дышали и дышали, пока Седой не смог, наконец, хорошо наполнить грудь воздухом.
— Нормально? — бросил я, заглядывая ему в глаза.
Тот быстро покивал. Прокашлялся.
— Хорошо… Все хорошо… — торопливо пробормотал он.
— Идти сможете?
Он снова кивнул.
— Хорошо. Вставайте, — я обернулся на Назарова и Лобова.
Заряжающий все так же сидел на снегу, а Назаров склонился над ним. Что-то говорил, положив руку на плечо.
Седой заворочался с трудом. Принялся было подниматься, но тут же опустился на землю. Глянул на меня.
— Нужно, — сказал я, — чтобы вы встали самостоятельно.
Он поджал губы. Глянул на бойцов поверх моего плеча. Потом быстро кивнул.
— Да… Хорошо…
Седой, пусть со второго раза, но все же поднялся с небольшой и почти незаметной моей помощью. Мы медленно отправились к остальным.
Назаров с Лобовым, услышав, как мы захрустели снегом, почти разом обернулись.
— С вами все хорошо, товарищ командир? — спросил Назаров.
— Порядок. Порядок, нормально, — быстро кивнул ему Седой.
Подойдя к Лобову, командир Громов на миг застыл с таким видом, будто бы хотел что-то сказать заряжающему. Однако он промолчал.
— Нужно, — вместо этого несколько растерянно пробормотал Седой, — нужно возвращаться к нашим позициям. Давайте, парни. Пойдем.
Пункт технического осмотра и ремонта, который должна была развернуть РТО, располагался в двух километрах от высоты, которую нам нужно было взять.
Теперь нашей главной задачей было вернуться туда и встать у зампотеха на учет «безлошадными», чтобы как можно скорее получить другую машину.
Седой после того, что случилось на опушке, сделался совсем молчаливым. Ровно как и Трофим Лобов.
Командир танка шел по лесной просеке первым. Лобов же, словно стараясь держаться подальше от старлея, топал последним. Мы с Назаровым шли в середке.
— Никогда я не видал, — шепнул мне Назаров тихо, — чтоб такое было. Это ж каких таких газов ему нужно было нанюхаться, чтоб едва не задохнуться на свежем воздухе?
— Ваня, — я вздохнул. — Сейчас не время. И не место.
Ваня засопел. Обернулся.
— Расформируют наш экипаж после этого, — сказал он. — Точно расформируют.
Я ему не ответил.
Назаров же хмуро уставился в широкую, но ссутулившуюся спину Седого. А потом угрюмо добавил:
— Ну, может, так оно и лучше.
Мы шли дальше.
Лес вокруг казался вымершим, но метров через двести морозный воздух вдруг круто и тяжело изменился.
До нас донесло плотную смесь запахов, которую ни с чем нельзя было спутать на фронте — пахло горелым березовым углем, кислым керосином, в котором ремонтники мыли замасленные детали, и густым, аппетитным ароматом разваренной пшенной каши со шпиком.
В звенящей лесной тишине отчетливо, мерно звякнул тяжелый металл — где-то впереди, за ельником, ремонтники РТО яростно работали кувалдами, ремонтируя, должно быть, очередной трак гусеницы какого-нибудь танка.
Услышав это, Седой замер перед нами. Остальной экипаж, видя это, тоже замедлил шаг.
Старлей обернулся. Глянул на нас хмурым, тяжелым взглядом.
— Хлопцы, — проговорил он своим совсем растерявшим всякую сталь голосом. — Сюда-ка. На пару слов.
Я медленно пошел к Седому. Назаров чуть повременил. Обернулся на застывшего на месте Лобова. Потом все же зашагал за мной.
Последний подтянулся Лобов.
Заряжающий молчал и не спешил поднимать на Седова свой взгляд.
Старлей вздохнул. Поджал губы.
Я понимал, о чем он хочет сказать. Хочет, но не решается. Тогда я начал первым:
— Мы никому не скажем, что вас приступ скрутил, товарищ старший лейтенант. И не скажем, что вы хотели Лобова застрелить.
При этих словах заряжающий втянул голову в плечи. Старлей Громов же виновато поджал губы и отвернулся.
— А взамен… — начал я, но вздохнул. — А взамен вы и сами знаете, что надо сказать.
Он глянул на меня. Потом кивнул. Выдохнул.
Я видел, что он колеблется.
— Мы можем отойти, — сказал я, — если надо.
— Нет, стойте, — резко бросил Седой. — Я виноват… Перед всеми вами. Потому слушайте все.
Он молчал долго. Долго собирался с силами. Потом выдохнул и заговорил.
— Я виноват перед всеми вами. Но больше всего перед тобой, Трофим.
Лобов вздрогнул от этих слов. И наконец поднял полный тоски взгляд на старлея.
— Прости меня, парень, — выдохнул Седой, не выдержав его взгляда. — Ты храбро дрался сегодня. И смог себя пересилить. Я неправильно поступил, что хотел… Хотел тебя расстрелять.
Мы молчали, давая возможность этим двоим выговориться. Однако теперь пришел черед Лобова долго молчать.
— Главное… — наконец сказал он. — Главное, что не застрелили. Главное, — взгляд его вдруг стал жестче, — что я теперь и дальше смогу фрицу за Пашку мстить.
Седой выдохнул. Кивнул.
— Так служить, ефрейтор.
Лобов не ответил.
— Там дальше, — Седой обернулся, — за сосенками, ПТОР стоит. Жмите туда, найдите, где там кухню поставили. Жрать хочется, сил нету. А я, как доложусь, найду вас.
Назаров с Лобовым вразнобой бросили старлею «Есть» и направились к лагерю. За ними молча пошел было и я. Но Седой меня окликнул.
— А ты, Витя, погоди.
Я обернулся. Посмотрел на измученного боем Седого. Этот еще совсем молодой, тридцатипятилетний мужчина казался сейчас постаревшим лет на тридцать.
— Я хотел сказать… — тихо заговорил Седой. Потом вдруг замялся. — Спасибо, Витя. Спасибо, что всех нас своим маневром вытащил.
— Пустое, товарищ старший лейтенант, — проговорил я негромко. — Мы все в одной лодке были. А помирать нам еще рано. Я так считаю.
Седой вымученно улыбнулся.
— Ну ладно. Пойдем. Жрать охота.
Он тоже обернулся, чтобы уже пойти прочь, но теперь его остановил я.
— Товарищ старший лейтенант.
Он замер. Глянул на меня.
— Пока вы еще командуете моим экипажем и от вас зависят наши жизни, — покачал я головой. — Я должен знать кое-что.
— Что? — нахмурился он.
— Как часто это с вами случается? — спросил я.
Седой нахмурился. Черты лица его, всего мгновение назад совсем уставшие, вдруг ожесточились. Во взгляде блеснула ледяная настороженность.
— Что «это»? — хмуро бросил он.
— Приступы страха, товарищ лейтенант, — ответил я без обиняков.
Глава 2
— Чего? — зло нахмурился Громов. — Какие еще, к чертовой матери, приступы страха?
Я молчал, сверля Седого взглядом. Тот в ответ уперся в меня своим злым, холодным, требовательным.
Выражение у старлея было такое, будто я его просто взял и оскорбил самым страшным образом, который только есть на свете.
— Ты что? — он приблизился на шаг. — Считаешь, что я трус?
— А что ж это, по-вашему, там, под елочкой, было? — спросил я твердо.
Седой неприятно скривил губы.
— Страх — это, по-твоему, болезнь, что ли? — спросил он зло. — Как грипп или простуда? Или как удар? Страх, — он постучал себя по виску пальцем, — он вот здесь. Страх бороть надо. Понял? Бороть и все.
— Ну и как, — холодно спросил я, вопросительно кивнул ему в ответ, — заборол?
Седой сглотнул. И не ответил.
— Одно дело, — покачал я головой, — простой страх перед врагом или боем. Такой можно преодолеть. А у вашего приступа — иная природа. И я подозреваю, что с вами такое бывало не раз и не два.
Седой молчал, зло уставившись на меня.
— А что будет, — продолжил я невозмутимо, — если в следующий раз у вас паника начнется прямо в танке? В бою, а?
— Такого не будет, — покачал он головой.
— Вы отвечаете за экипаж, — продолжал я, проигнорировав его слова, — вы командир.
— Какой ты умник выискался, — язвительно сказал Седой. — «Иная природа». Больно много ты понимаешь в людской природе!
— Я должен знать, — стоял я на своем, — что от вас ожидать в следующем бою.
Седой вдруг в два шага оказался рядом со мной. Схватил меня за грудки. Я даже не пошевелился. Даже не моргнул, стойко глядя ему в глаза.
— Ты что ж думаешь, щегол… Думаешь, я не способен танком командовать, а? Думаешь, я негодный совсем, так, что ли?
— Я думаю, — твердо, но спокойно проговорил я, — вам нужно охолонуть. И отпустить меня. Иначе мне самому придется выпутаться.
Седой не ответил. Лицо его было так близко, что я видел, как расширились его зрачки. Чувствовал его табачный запах. Заметил, как широко и трудно раздуваются его ноздри при каждом вдохе.
Внезапно дыхание его стало хрипловатым. Он в тот же миг отпустил мой ворот так, будто тот был горячим, как раскаленное железо.
Тяжело дыша, Седой отвернулся. Сгорбился. Ослабил воротник на один крючок.
Я стоял и наблюдал, как старлей борется с новым, подступавшим к его горлу приступом.
Сначала он задышал глубоко, но судорожно. Потом, со временем — все спокойнее и спокойнее.
Наконец, Седой справился.
— Молод ты еще, — проговорил он, не оборачиваясь, — чтоб меня учить. И не понимаешь ты в жизни ни черта.
Я не ответил. Не ответил, потому что наблюдал за человеком, сломленный образ которого видел уже сотню раз. И в Афгане, когда наблюдал, как стальные перед боем офицеры не могли спать ночами. И в Чечне наблюдал командиров, которых судьба переломила через колено, и они не могли даже сами с собой совладать.
Более того, я даже сам с таким сталкивался.
В девяносто пятом, когда служил я ротным, приходилось мне слышать через ТПУ, как мои ребята заживо в танке горят. И самому гореть тоже приходилось.
Я тогда, после Грозного, долго, годами спать нормально не мог.
Может быть, не мог бы и до сих пор. Но, благо, справился. Справился, потому что выручили меня воля, дисциплина и самое главное лекарство от всех душевных недугов — труд.
Труд всегда лечит — простой, тяжелый, любой. Лишь бы руками. Лишь бы видеть потом результат своих дел. И радоваться ему. Понимать, что он, этот результат, тебе или другим приносит пользу.
Но все это не поможет, пока ты не станешь честным сам с собой. Сам не поймешь, что с тобой, с твоим умом, не все гладко.
Мне повезло, я вовремя понял. И смог это признать.
А вот Седой пока не понимал.
— Если тебе что-то не так, — успокоившись окончательно, Седой чуть обернулся и глянул на меня серым глазом, — пиши рапорт, чтоб тебя в другой экипаж перевели. Подальше от меня, — он недобро хмыкнул. — Полуянов тебя уважает. Упрешься — пойдет навстречу.
Седой тяжело засопел. Когда вновь заговорил, голос его стал тихим и хрипловатым:
— Но меня оставь в покое. И не лезь, куда не надо. Да язык лишний раз не распускай. Понял?
Я смолчал. Поджал губы.
— Ладно. Пошли уже, — бросил он недовольно и зашагал было прочь.
— Я не стану переводиться, если сами не переведут, — спокойно ответил я.
Слова мои прозвучали неожиданно, словно выстрел. Заставили Седого замереть на месте. И все же он не обернулся.
— Но под вашим командованием молодые парни, — продолжил я. — Спросите себя сами: готовы ли вы на то, чтоб они за так, напрасно погибли?
Седой больше не ответил. Он лишь медленно отвернулся, показав мне одну только свою широкую спину. А потом взял да и, не ожидая меня, пошел вперед, к лагерю РТО.
В лощине у замерзшего лесного ручья, где рота техснабжения развернула передовой пункт ремонта, стоял оглушительный рабочий гул.
Прямо под заиндевевшими лапами елей, намертво укрытые белыми брезентами, замерли три ремонтные летучки ЗИС-6.
Тут и там окопанные в снегу костры чадили невысокими, сизыми дымами, которые быстро рассеивались в морозном воздухе.
Всюду угрюмо стояли бессильные, закопченные обелиски искалеченных в утреннем бою тридцатьчетверок.
В звенящем морозном воздухе плыла плотная, тяжелая смесь запахов: остро пахло едким керосином, в котором ремонтники мыли детали, горелым березовым углем из кузнечных горнов и невыносимо аппетитным, сытным запахом жирной каши, который тянулся от походной кухни.
С лесовозной колеи то и дело доносился мерный, сочный стук тяжелых кувалд, выправляющих погнутые надгусеничные полки и выбивавших старые пальцы из изношенных траков.
Седого среди нас уже не было.
Едва добравшись до лагеря, он хмуро кивнул нам и ушел в сторону штабного кунга — писать рапорт Полуянову о потере «Тринадцатой» машины.
Мы же с Иваном Назаровым и Лобовым сначала пошли в палатку санбата, где нам наскоро обработали ссадины и раны ихтиоловой мазью.
Потом поспешили на кухню наполнить солдатские котелки горячим обедом.
И когда в руках у каждого дымился тяжелый латунный котелок с пшенкой, мы отправились искать, где бы поесть и погреться у костра, пока есть время.
А времени было мало. Вот-вот глядишь, да и запрягут нас помогать ремонтникам с подбитыми машинами.
— Вон туда пошли, — сказал я, указывая на ближайший костер, у которого сидели двое ремонтников, — там погреемся.
Когда мы приблизились, то сразу поняли, что попали аккурат к самому разгару яростного, но уморительно абсурдного спора, который вели двое мастеров, сидевших у того костра.
— Да ты пойми своим незрелым умом, Гришка, — пожилой ремонтник, который что-то яростно втирал второму, строго водрузил очки на замерзший, сизый нос и назидательно ткнул замазученным пальцем в сторону трофея, представлявшего собой банку немецкой тушенки. — Это и есть самое главное доказательство!
— Какое еще доказательство, Степан Аркадич? — отбивался второй, молодой ремонтник. — Это тушенка! И по мне, так единственное, что она может доказать, так это то, что ее нужно немедленно сожрать, пока кто-нибудь не отобрал!
Старый хлопнул себя по бедру. Вздохнул.
— Вот чудак-человек. Ты вообще слушаешь, чего я говорю?!
— Здравствуйте, товарищи бойцы, — улыбнулся я, переступая большое бревно, которое приспособили перед костром для сидения.
Оба ремонтника уставились на нас — старший с удивлением, молодой — с подозрением.
Последний даже покосился на банку немецкой тушенки, размышляя, видимо, поздно ли ее от нас прятать, или же шанс уберечь ее все еще имеется.
— Не возражаете? Поедим? — улыбнулся я, когда Лобов уже молча сел на край бревна, а Назаров, растерянно щеря зубы в неловкой улыбке, таращился на обоих мастеров.
— Конечно-конечно! Извольте! — тут же вежливо предложил старший. — Может быть, вы нас рассудите? А?
— Рассудим? Это с чем же? — удивился Назаров, устраиваясь на сыроватое бревно.
— Это, — промычал Лобов младшему, кивнув на тушенку, — твое?
Младший ремонтник аж напрягся от такого Лобовского жеста, но на выручку ему пришел я. Я с осуждением посмотрел на заряжающего. И тот почти сразу спрятал свой угрюмый, холодный взгляд, которым буравил ремонтника, куда-то в снег.
— Степан Аркадьевич, — расслабился молодой ремонтник, когда понял, что Лобова держат в узде, — говорит, что немцы стали фашистами, только не смейтесь, из-за тушенки!
Старший, которого назвали Степаном Аркадьевичем, сокрушенно всплеснул руками. Да так, что едва ложку не выронил.
— Опять ты за свое, Гриша… — бросил он. — Опять за свое!
— А я говорю, — нажал молодой, звали которого, видимо, Гришей, — что все это бред, и извините, собачье дерьмо! И что тушенка сделана для того, чтоб ее за обе щеки уплетать, а не для того, чтоб, извините, фашизм в чужих странах строить!
— Да дело ж не в тушенке! — Степаныч указал ложкой Грише в грудь.
Мы с Назаровым переглянулись. Радист хохотнул и спросил:
— А в чем же?
Степан Аркадьевич, явно удивленный тем, что его готовы слушать, даже приосанился. Потом гордо взял с земли свой котелок. Воспитанно зачерпнул каши и отправил в рот. Столь же воспитанно рыгнул.
— Я пытаюсь объяснить моему необразованному товарищу, что хваленая педантичность, чрезмерная культура быта и маниакальное внимание к мелким деталям — есть самый первый, бесспорный признак того, что германское общество находится на финальной, дегенеративной стадии загнивания.
Мы с Назаровым переглянулись снова. Я сдержанно улыбнулся, а радист хмыкнул.
— И чего же вы смеетесь? Чего смеетесь? — возмутился ремонтник. — Вон! Гляньте! Немцы прямиком к нацизму пришли! А это все почему? Скажите мне, почему?
Пожилой ремонтник, Степан Аркадьевич, оказался ленинградским инструментальщиком, которого все уважительно звали Профессором. Он носил треснувшие, связанные проволокой очки и имел вытянутое и тонкокостное лицо. И пусть возраст, война и тяжелая работа сделали его лицо несколько грубоватым, Степан Аркадьевич все равно натягивал на него такую мину, будто был, по меньшей мере, академиком.
Второй же представился нам Гришкой-Баламутом.
— Это меня так прозвали, потому что штуковать могу, как никто другой! — хвалился он, когда мы знакомились.
Гришка-Баламут был вихрастый одесский литейщик с наглой, чумазой мордой, живыми, на удивление умными глазами и маленьким, немного детским лицом. В руках Гришка вертел трофейную банку немецкой свиной тушенки с припаянным к крышке жестяным ключом-открывашкой. Сначала банка стояла на земле, но по мере разговора Гришка, как бы невзначай, взял ее, стараясь, видимо, держать трофей поближе к своему телу, и подальше от крупного тела Трофима Лобова.
— Аркадьевич, ну вы даете, ей-богу! — Баламут сочно хохотнул, крутанув банку перед самым носом старика, когда тот, наконец, умудрился вернуть разговор в прежнее русло. — При чем тут фашизм к свиной тушенке? Гляньте, какая вещь! Пальчиком крутанул, ключ провернулся, крышка сошла — кушай на здоровье, не обляпайся. Никаких тебе открывашек и штык-ножей. Культура! Педантизм!
— Вот! Именно! Культура! — Профессор аж подскочил на месте, едва не опрокинув свой котелок с недоеденной кашей. — В этом и кроется коварный буржуазный капкан! Посуди сам логически. Когда нормальный, здоровый советский человек хочет есть, что он делает? Он берет штык-нож, и что же он делает со штык-ножом?
С этими словами Степаныч со значением зыркнул сначала на Гришку, потом и на всех нас.
— Фашиста режет, — буркнул Лобов. — Что еще делать штык-ножом?
— Скажем, — оживился профессор, чувствуя, что разговор поддержали, — фашиста он уже умертвил. А дальше?
Аркадич глянул на меня, но я только равнодушно пожал плечами, предпочитая просто слушать их потешный спор.
— Он начинает резать банку! Вскрывать ее! — восторженно проговорил Аркадич. — Преодолевать сопротивление материала! Это развивает в человеке волю, мелкую моторику и призрение к любым трудностям! Наш человек думает головой, когда вскрывает банку консервов. Вот что он делает!
— Ну не знаю как ты, — мрачно заявил Гриша, — но когда я вскрываю банку тушенки, я думаю о том, как бы ее быстрее сожрать. И, как по мне, чем быстрее она откроется, тем быстрее я, собственно говоря, тушенку и съем!
— Вот чудак человек! — Степаныч привычным жестом всплеснул руками. — Я ему про Фому, он мне про Ерему! Вот вы, молодой человек, — он вдруг указал на Ваню Назарова, — что вы по этому поводу думаете?
— Я? — вопрос явно застал Ваню врасплох.
— Вы! Конечно вы!
— Ну… — радист замялся. — Я… Мне о таком, честно говоря, думать как-то не приходилось…
— Вот! Вот! — Гриша тоже указал на Ваню ложкой. — А я о чем говорю! У нормального человека есть и без тушенки о чем подумать! А тушенку — есть надо!
— Вот! Что и требовалось доказать! — обрадовался почему-то профессор. — Советскому человеку всегда есть о чем подумать! А что там у немца?! За немца на заводе всё уже подумали!
Гриша обреченно вздохнул. Ваня, увлекшийся, видимо, разглагольствованиями Аркадича, с любопытством уставился на пожилого ремонтника, дожевывая хлеб. А я просто не отвлекался от еды, стараясь поскорее добить свою порцию.
— Ему к банке припаяли персональную крутилку, понимаешь? — продолжал Аркадич. — Это полное освобождение мещанского разума от всякого мыслительного процесса.
— А по-моему, — забубнил вдруг Лобов, — к нашему горю котелок у немца варит как надо. Иначе б не было его так тяжело бить.
Однако профессора было уже не остановить. Он вошел во вкус, напрочь проигнорировал Лобова и затянул длинную тираду:
— Немецкий мозг от такой заботы атрофируется! Превращается в ленивый студень! Человек перестает созидать, он становится винтиком! А когда у тебя вся нация привыкает, что за них на заводе даже банку открыли… они потом так же слепо, не думая, идут за своим бесноватым фюрером! Им сказали «марш на восток» — они и шагают, потому что думать отвыкли!
— Может, кто еще голодный? — уныло пробормотал Гриша, показывая нам банку немецкой тушенки, и, тоже игнорируя Аркадича, — давай добьем, мужики?
— Педантизм убивает в человеке любое творчество и плодит стопроцентных исполнителей! — не унимался Аркадич. — Это же чистый фашизм на бытовом уровне! И именно с такого невежества начинается фашизм экономический, а затем и политический!
Иван Назаров от такого заворота сюжета аж поперхнулся кипятком и судорожно закашлялся в кулак, а Лобов замер с поднятой ложкой, зыркнул сначала на Профессора. Потом на Гришу. И тихо сказал:
— Ну давай, вскрывай. Чего уж там?
Гриша пожал плечами и принялся открывать банку.
Я же лишь тихонько ухмылялся словам Аркадича и продолжил лениво пережевывать горячую пшенку.
Ну что тут сказать? Каждый на войне ищет любой способ оградить от нее свой ум. Закрыться, чтобы даже в таких страшных условиях остаться самим собой. Остаться человеком. Для кого-то это шутки и песни, для кого-то дурацкие беседы. А для кого-то…
Мысль моя вдруг прервалась и в голове внезапно всплыл образ Тани. Я вдруг вспомнил, что, сам того не подозревая, искал взглядом эту девушку, когда мы ходили к палатке санбата.
Однако медсестрички, к сожалению или к счастью, там не оказалось.
— Ну ты, старый, завернул! — рассмеялся Гришка, — знаешь, что я тебе скажу, а? По мне, так это не нашего ума дело. Какая разница, почему немец разрешил себя под фашизм свой подставить, а? Для меня главное, что он к нам пришел! И что он нас за людей не считает! А значит — его надо прогонять!
— Ну, — Аркадич задумался, — с этим не поспоришь.
Я выскреб со дна котелка остатки каши. Невзначай обернулся. И увидел, что к нам через лагерь решительно шагает Седой.
Я пихнул Ваню локтем. Он тоже обернулся. Вслед за ним на старлея глянул и Лобов.
— Прием пищи закончили? — сказал Громов, приблизившись. — Поднимайтесь. До распоряжения командира роты поступаем под начало зампотеха Ковалева.
Мы принялись вставать с бревна.
— Что, товарищ старший лейтенант, — устало сказал Назаров. — Отправят танки латать?
— Мы возвращаемся на высоту, — отрезал Седой. — Приказ уже поставили.
Я нахмурился. Мы с парнями переглянулись.
— А машина? — угрюмо спросил Лобов.
— Нет машины, — ответил старлей. — Идем пешком.
Глава 3
Подмосковный полдень слепил глаза едким, белым сиянием, от которого на изрытом воронками насте проступали глубокие, черные тени. Солнце стояло высоко, пробиваясь сквозь тонкую пелену серых облаков, но над высотой все равно стоял колючий мороз.
Поле боя, еще с утра девственно белое, теперь было изрыто черными воронками разрывов. Тут и там стояли мертвые тела танков. Черные дымы, вырывавшиеся из их расколотых броневых корпусов, мерно тянулись к небу, рассеиваясь на высотном ветру.
Кругом, тяжело проваливаясь в вязкий снег, уже ходили другие безлошадные экипажи, санитары в заиндевевших халатах и угрюмые бойцы похоронных команд.
Они цепочками тянули за собой нагруженные брезентом волокуши, то и дело останавливаясь у раскиданных по полю тел.
Мы же только что вышли на опушку леса.
Старший лейтенант Громов шел первым, хмуро поправляя ремень выданного ему ППШ на замасленном плече полушубка.
Мы с Иваном Назаровым и Лобовым тоже получили пехотное оружие — два ППШ и Мосинку — и теперь топали следом, волоча на веревках двое саней-волокуш, которые нам выдали на ПТОРе.
— Повторяю боевую задачу, — глухо, со знакомой хрипотцой проговорил Седой, когда мы вышли из леса. — Ищем наших раненых, кого санитары в суматохе проглядели. Попутно осуществляем сбор трофейного оружия и осмотр уничтоженных наших и немецких танков. Нужно четко зафиксировать характер повреждений брони для зампотеха.
Все это он проговорил, даже не оборачиваясь на нас. Когда все же обернулся, то добавил:
— И ухо держать востро. Пехота ушла закрепляться далеко вперед. Поле пустое, так что в окопах или капонирах вполне могут действовать вражеские пехотинцы или снайперы. Всем всё ясно? Вопросы?
— Ясно, товарищ старший лейтенант, — отозвался за моей спиной старший сержант Назаров, поудобнее устраивая Мосинку на плече, чтоб не мешалась тянуть сани. — Вопросов нет.
— Понятно, — хмуро бросил Лобов. — Нет вопросов.
Седой глянул на меня, но я только кивнул.
А дальше началась работа.
Мы тащили сани, блуждая от танка к танку, Седой фиксировал в тетради машины, которые попадались нам на пути в нашей зоне ответственности. Попутно мы собирали трофеи. В основном это было брошенное немецкое оружие.
Добро почти сразу отправлялось в сани.
А вот раненых ни с той, ни с другой стороны нам не попадалось. Санитарные команды работали справно.
Мы поднялись выше и спустились в разбитую, наспех отрытую линию немецких траншей. Брустверы были перемешаны с грязью и завалены бревнами и прочим военным мусором.
На дне одного окопа синел брошенный пулеметный щиток.
Возле разбитого гнезда «МГ» Назаров остановился, присел на корточки перед телом убитого немецкого унтер-офицера и принялся аккуратно, без лишней суеты искать документы.
Его черные от мазута пальцы ловко расстегнули пуговицы суконного френча, вытащили солдатскую книжку, а вслед за ней из внутреннего кармана шинели на снег вывалился небольшой, тускло блеснувший латунный брус. Губная гармошка.
Иван замер, бережно поднял инструмент и с какой-то робкой, детской надеждой посмотрел снизу вверх на Седого.
— Товарищ старший лейтенант… Семён Афанасьевич, можно её себе взять? — тихо, смущенно спросил радист. — По уставу ведь…
Седой остановился, молча и устало посмотрел на латунный коробочек, поджал губы и едва заметно кивнул. Я, глядя на эту картину, невольно улыбнулся, перехватывая веревку саней.
— Ты у нас, значит, музыкант, Ваня? — спросил я негромко.
— Самоучка я, — Назаров робко улыбнулся, бережно обтирая латунь ветошью от грязи и пряча инструмент в карман комбинезона. — Уже полгода на фронте путевую гармонь ищу, и все никак. Пусть хоть эта, губная, будет. Вечером у костра попробую раскурить ее.
Мы двинулись дальше по колее, поднимаясь выше к пологому скату холма, и метров через тридцать уперлись прямо в обгорелый, страшный остов очередной тридцатьчетверки.
Зрелище было тяжелым.
Чудовищная детонация боекомплекта раздула корпус танка изнутри, каленые бронелисты пошли уродливыми волнами, а многотонная башня лежала метрах в пяти, глубоко уйдя в сугроб погоном вверх.
Но даже сейчас, даже на этой изуродованной башне отчетливо можно было увидеть номер машины — двадцать четыре.
Назаров тут же погрустнел, понимая, что к чему. Я молча глянул на Трофима.
Ефрейтор Лобов при виде сожженного танка своего земляка замер как вкопанный.
Его чумазое, широкое лицо сделалось бледным. Выражение — каменным и угрюмым.
Вокруг машины, тут и там валялись обломки брони, фрагменты корпуса и остатки внутрянки.
Седой остановился. Открыл офицерскую сумку, висящую на портупее, достал тетрадь и принялся методично черкать в ней карандашом, осматривая разрушенный остов.
Его грубоватое лицо не выражало ничего, кроме спокойной сосредоточенности.
Мы же принялись осматривать обломки. Как я успел заметить, машина была пуста. Похоронная бригада тут уже поработала.
Я осмотрел выгоревшее изнутри отделение управления. Глянул на сорванный люк мехвода. А потом услышал за спиной хруст шагов. Обернулся.
Это был Лобов.
Он медленно подошел к груде искореженного железа, валявшегося у носа машины. Наклонился и вытащил из грязного наста старые, погоревшие немецкие защитные очки на резинке.
Лобов застыл, уставившись на очки пустым, ничего не видящим взглядом.
Я тоже молчал, глядя на него.
— Это… — промычал он, — это… Пашкины очки. Он их еще под Москвой у пленного мотоциклиста добыл. Так гордился ими, зараза…
С этими словами Лобов криво, вымученно улыбнулся какому-то своему воспоминанию, но улыбка эта почти сразу сошла с лица заряжающего. Оно вновь сделалось темнее тучи.
— Он погиб как мужчина, Трофим, — сказал я. — Без страха наступая на врага.
— Он был хороший парняга, — тихо прошептал Лобов. — Никогда в беде не бросит. Последнюю рубаху отдаст, если надо.
Мы помолчали немного. Лобов сжал очки в кулаках, и они бессильно хрустнули разбитыми линзами.
— Это война, Трофим, — спокойно и твердо произнес я, заглядывая ему в лицо. — Здесь все будут терять друзей. Никуда от этого не деться. Только привыкнуть.
— К такому разве привыкнешь? — тихо сказал Лобов.
— Придется. Время горевать еще настанет. Когда немца с нашей земли выгоним.
Лобов судорожно сглотнул, желваки на его челюсти заходили ходуном. Он молча, медленно спрятал очки во внутренний карман ватника, утер нос рукавом и хмуро кивнул. Его взгляд сделался твердым и сухим — теперь в нем осталась только глухая и тяжелая мужская злость.
Мы поднялись на самую вершину высоты, где прямо посреди разбитых немецких блиндажей замерла уцелевшая тридцатьчетверка из первого взвода.
Около ее кормы суетились ремонтники, осматривая ходовую часть, а чуть в стороне, широко расставив ноги в глубоком снегу, стоял особист Климов.
На нем были обычный танковый комбинезон и сдвинутый на затылок танкошлем, а в пальцах дымилась папироса. Заметив наш экипаж, особист коротко махнул рукой.
— Громов! Живой чертяка! — разулыбался он. — Я слыхал, твою машину с концами подбили.
— Да немец, черт его дери, — отозвался Климов, — откуда ни возьмись выкатился. Пришлось его таранить.
— Надо думать, затаранили вы его успешно, — улыбнулся старлей госбезопасности и хитровато глянул на меня. Потом снова перевел взгляд на Громова. Продолжил: — Ладно. Подойди-ка. На два слова.
Седой кивнул, ускорил шаг. По пути оглянулся на нас и указал рукавицей в сторону серого, угловатого немецкого танка Pz.III, который стоял метрах в тридцати правее, уткнувшись носом в бруствер окопа.
— Бронин, идите пока вон того немца осмотрите, — сухо приказал командир. — Зафиксируйте, по какой причине машина брошена, и проверьте укладку. Я сейчас буду.
Старший лейтенант повернулся и быстрыми шагами пошел к особисту, а мы втроем направились к трофейному Pz.III.
Немецкий танк казался абсолютно целым, на его лобовой броне и башне не было ни единой пробоины, а короткое орудие смотрело в небо. Экипаж же был уничтожен. Мертвые немцы лежали там и тут вокруг собственного танка.
Я обошел машину кругом, принюхиваясь, и сразу все понял.
Из открытых жалюзи моторного отсека разило удушливым, кислым запахом сгоревшего бензина, а на кормовых плитах синели жирные потеки копоти. Наш фугас в разгаре боя разорвался где-то совсем рядом, чуть не под самым брюхом немца. Возможно, в окопах, судя по их состоянию.
Броня танка выдержала, но от страшного гидродинамического удара внутри двигательного отделения лопнули топливные трубки. Бензин хлынул на раскаленный коллектор, боевое отделение в секунду заволокло ядовитым дымом, и немецкий экипаж, задыхаясь и боясь взрыва баков, панически выбросился через люки наружу, где их тут же срезала пулеметным огнем наша пехота.
— Оба-на! Гляньте-ка сюда! — вдруг глухо и зло крикнул Лобов, заглядывая под гусеницу со стороны правого борта.
Я быстро обогнул корму и замер. Прямо под брюхом мертвого Pz.III, втиснувшись между повисшими в воздухе катками и обледенелым грунтом окопа, слабо шевелился человек.
Ефрейтор Лобов, недолго думая, вцепился ему в обшлаг рукава и со всей своей бычьей силой выволок его наружу, на чистый снег.
— Ну и дела, — почесал затылок взиравший на все это Назаров.
Теперь на грязном снегу перед нами лежал раненый немецкий офицер — командир этого самого танка.
На его сером сукне кителя тускло блестел Железный крест, штанина была густо залита кровью из-за осколочного ранения в бедро. Онемев от ужаса при виде троих советских танкистов, немец панически, закрывая лицо грязными руками, закричал по-немецки, срываясь на слезный, дрожащий хрип:
— Найн шиссен!.. Найн шиссен! Битте, их хабе киндер!.. — Потом даже добавил на ломаном русском: — Не стреляйте!
— Молодец какой, — рассмеялся Назаров беззлобно. — По-нашему умеет! Надо Седому доложить. Сказать, что у нас тут пленный нарисовался.
Ни я, ни Лобов не ответили радисту.
Лобов при виде немецкого танкиста мрачно поджал губы. Его крупная челюсть напряглась. Взгляд сделался холодным, и глаза его по-злому блеснули. Крепкие кулаки заряжающего добела сжались на бубне ППШ.
Я же, понимая, к чему идет дело, быстро зашагал к Лобову.
А в следующее мгновение Трофим взял и с сочным, хлёстким щелчком взвел затвор своего ППШ, направляя черное дуло пистолета-пулемета прямо в голову плачущему офицеру.
— Стой. Отставить. — жестко бросил я, приближаясь. — Убивать его нельзя.
— Трофим! Он же пленный! — шагнул ближе к Лобову Назаров. — Он безоружный! Сам сдается, не сопротивляется!
Лобов не отреагировал. Но и сделать ничего не успел. Я подошел и быстро схватил его за ствол пистолета-пулемета.
Лобов аж вздрогнул. Стиснул зубы, пытаясь вновь поднять свое оружие. Перепугавшийся немец с трудом уселся на снег, вскинул руки.
— Нихт! Нихт шиссен! — взмолился он.
— Пусти… — стиснул зубы Лобов, — я эту сучью морду сейчас прямо тут хлопну.
— Ты его не убьешь, — сказал я, вцепившись в ППШ обеими руками.
— Пусти…
— Я сказал, этого не будет.
— Ты чё, Бронин, сдурел?… — зашипел Лобов, уставившись прямо мне в глаза. Лицо его пошло красными пятнами от бешенства. — Ты ж мне сам… Сам говорил, что им мстить надо. Что…
— Это офицер, командир машины, — холодно сказал я, покачав головой. — Его живым в лагерь тащить надо, как ценного языка.
Лобов еще раз кратко дернулся, но я не отпустил его оружия. И не отвел глаз от злого, полного холодной ярости взгляда ефрейтора.
— Слепая месть ни к чему никогда не ведет, — проговорил я. — Хочешь мстить? Так мсти в бою.
— Трофим, — тихо вклинился Назаров, — послушай Витю. Он тебе дурного не скажет.
Лобов зыркнул на радиста. Потом снова глянул на меня. Потом на немца.
Раненый немец, сжавшись в комок на снегу, испуганно втягивал голову в плечи, прекрасно понимая, что его жизнь сейчас висит на волоске.
Трофим судорожно выдохнул. Отвернулся, сжав зубы так, что скрипнуло.
— Ладно. Я не буду его стрелять. Пусти автомат.
Я не отпустил сразу, заглядывая ему в лицо.
— Пусти автомат, Бронин, — бросил ефрейтор, зыркнув на меня.
— Я отпущу. Но ты не сделаешь никаких глупостей.
— Не сделаю, — буркнул он.
Не сразу, но я разжал пальцы, и Лобов вырвал свой ППШ. Мрачно уставился на меня. Потом снова на немца.
— Повезло тебе, падаль фашистская, — проговорил он сквозь зубы.
И в эту самую секунду — короткую, неуловимую долю мгновения — лицо немца вдруг взяло и лопнуло. У него на щеке, под глазом, появилась большая кровавая рана.
А потом откуда-то со стороны дальнего леска донесся хлёсткий, сухой и пронзительный звук одиночного винтовочного выстрела.
Командир немецкого танка, даже не пикнув, замертво повалился лицом в наст.
Лобов от неожиданности ошарашенно округлил глаза, Назаров аж рот открыл.
Я с размаху, всем телом боком рухнул в сугроб, утягивая за собой остолбеневшего Лобова. А когда оба мы рухнули на снег, я резко, что было сил, крикнул:
— Снайпер!.. Ложись! В укрытие!
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
