Там, где шелестит вереск. Том 1
prélude (фр.: прелюдия)
Золотится крыло ястребиное
В свете солнца и ясных небес,
Замирает вмиг сердце мышиное,
Мчится хищник — знает весь лес!
И не скрыться синицам и галкам
В пышных кронах шумливых дубов.
Тушки алые птичек вповалку…
Дивен ястреб, но также суров.
Пролетая над лесом однажды,
На рассвете герой наш неясыть узрел.
Никогда он не знал прежде жажды
И горячего пыла, что в сердце вскипел.
Вдруг безумная страсть охватила его,
В сильном сердце неистовы чувства бурлят.
Не поделать с кипучей душой ничего,
Навсегда мглой любовной наш ястреб объят!
Тут же хладного разума голос отброшен.
Позабыл он, что света гонец, а она ночи мрак.
На двоих небеса не делить, как и ложе,
Но оставить тот образ прекрасный никак.
Бесполезно бороть тут своё естество.
Страшно ястреба сердце забилось.
Всё желание ныне одно таково:
Чтоб неясыть пред ним очутилась.
Не избавить от страсти проклятия,
Он срывается прямо во смерти объятия.
Ночь повсюду беззвёздная стелится чернью,
Ястреб любящий ищет хоть крыльев намёк.
И срывается даже за беглой он тенью,
Не найдёт он неясыть — ему невдомёк.
Обступил лес вокруг, и пути не видать.
В нём блуждает наш ястреб, себя не жалея.
До зари жаркой будет безумец летать
И с небес алых рухнет, вконец ослабея…
Безвольным камнем полетит к земле
Прекрасный ястреб, сгинувший во мгле.
Обсидиановый клинок I
Стоял тёплый июньский вечер. Солнце играло задорным блеском на убегающих вниз по ущелью водах Цейнона и заглядывало последними медовыми лучами в полуприкрытые ставни теснящихся друг к дружке домиков, составляющих собой Коснон — маленький городок, раскинувшийся по обоим берегам знаменитой реки ниже по течению от столицы королевства Драйссар.
Феликс Михайлович Остратов, молодой человек в тёмно-синем мундире внакидку двигался по мостовой упругой походкой, свойственной юношам, чья неуёмная энергия так и пружинит в ногах. Угольно-чёрный воротник выдавал в нём студента. Едва не вприпрыжку Феликс направлялся к переправе через реку.
Вокруг то и дело раздавались взрывы детского хохота, клёкот и мычание скота, беспокойные бабские сплетни и прочие звуки драйссарской глуши, не желавшей замолкать вплоть до самой темноты. Остратову всегда нравился этот гомон. То была мелодия живой, настоящей реальности, подстёгивающая его сорваться на бег.
Феликс спешил на другую сторону Цейнона, к местным корпорантам[1], отмечающим очередное выдуманное ради повода выпить празднество. Почти все из них уже успели завести знакомство с Феликсом, как и он с ними в некоем роде — знал по именам своих товарищей только в нетрезвом состоянии, а в ином и лиц бы не упомнил. Не обошли его приглашением и сегодня, ограничившись запиской в пару строчек, переданной через хозяйку снимаемого Остратовым дома. В том доме, как и в Косноне, студент обитал, может, с неделю или две, и не изменял привычкам повесы и кутилы, привезённым ещё с родины.
[1] корпоранты, бурши — студенты в драйссарских университетах.
В кого юноша такой уродился в известном и благороднейшем роду Остратовых, так и не поняли, хотя очень пытались. Биться над загадкой буйной и почти отчаянной души Феликса был торжественно назначен на правах старшего брата, первого сына и главной гордости семейства Михаил Михайлович, не в пример младшему, порядочный и строгий молодой мужчина. Он закончил то же высшее учебное заведение, где ныне стирал о лавку панталоны его непутёвый братец — Санкт-Натанбургскую[2] Духовную академию. Михаил едва не отбил себе всё чело, постоянно упрашивая старых наставников и попечителей о милости и снисхождении к бесконечным выходкам младшего Остратова.
[2] Санкт-Натанбург — столица Расмийской империи.
Вот и в этот раз, Михаил Михайлович провёл пару часов с ректором в его запертом кабинете, а затем почти столько с Феликсом. Феликс аж подивился, как у брата язык к моменту окончания их беседы не отсох. И вновь, Михаил таки смог замять столь чудесную историю, что должна была, как дрожжевое тесто, вырывающееся из рук неопытной кухарки, набухнуть до знатного скандала в академии, если не во всём небольшом духовенском обществе Санкт-Натанбурга. Феликс пока не решил, обижен на брата за пресечение новой вспышки его дурной славы или нет. С одной стороны, этот случай, безусловно, послужил бы жирным штрихом к разбойничьему портрету младшего Остратова, расшевелив заскучавший свет, а теперь этому не бывать. С другой, Феликс, несомненно, чувствовал благодарность за спасение остатков своей репутации, так старательно им очерняемой. Уже привычная, но от того не менее мастерская способность Михаила удержать молот от наковальни почти восхищала младшего Остратова. Даже когда всё раскалялось добела, а кузнец был готов выковать новое творение под названием «дисциплинарный комитет» или, возможно, настоящий шедевр — «комиссию по отчислению», брат умудрялся ухватить рвущийся наружу скандал за хвост, срочно замять вместе с самой причиной конфликта, тщательно утрамбовать и для надёжности улечься сверху на крышку.
В любом случае, пришлось подчиниться воле старшего и уехать на время из академии, столицы и родной Расмийской империи подальше, пока всё не уляжется. Феликс не решился противоречить тому, кто, вернувшись с ним в их городской дом, поднял крик на весь квартал и раскраснелся от ярости до такой степени, что почти слился с огненно-рыжим цветом своих волос, отличительной чертой их семейства, разделяемую и самим Феликсом.
Феликс, погрузившись в воспоминания о багровом Михаиле, тем временем, пересёк мост, невольно замедлившись и залюбовавшись видом искрящегося Цейнона. Юноша вдохнул полной грудью свежий деревенский воздух, в котором чувствовались близкий водоём, дымок с местных таверн и прохлада скорой ночи. Жаль, что надо спешить — не то ему так и не удастся сегодня вкусить чего-нибудь согревающего, всё выхлебают да задрыхнут до его прихода, только товарищей, пропитанных спиртом, нюхать и останется. Решив сократить дорогу, юноша оставил мостовую и быстро взобрался на уходящий вверх склон, утопая почти по колено в его летней зелени. Сорвавшись на бег, Феликс в несколько минут оказался у искомой им таверны.
— Ostratow! Mein lieber Freund![3] — из толпы знакомых студенческих мундиров, лохматых голов, незаправленных рубашек и молодых тел сомнительной кондиции встал и направился навстречу Феликсу невысокий разрумяненный бурш, чья кличка начиналась, по памяти юноши, то ли на E, то ли на A, — Na, komm her. Wir haben dir fast eine ganze Flasche aufgehoben. Das Beste![4] — E. отобрал бутылку у ответственного за её сохранение, уже начавшего потихоньку пригублять оберегаемое.
[3] Остратов! Мой дорогой друг! — ... — [4] Ну, иди сюда. Мы приберегли для тебя почти целую бутылку. Отборное! (нем.)
— Gute, gute[5] — успел выдохнуть Феликс прежде, чем сделал приличный глоток. С попаданием терпкого вина в организм вспомнилось и прозвище заботливого товарища – Eber[6]. Остратов перехватил бутылку поудобнее и отхлебнул ещё. За первым глотком пошёл второй, а за ним последовал третий, остальные студенты тут же одобрительно засвистели и заулюлюкали.
[5] Хорошо, хорошо (нем.) [6] Хряк (нем.)
***
Конечно, Феликс Михайлович умел пить. Но пьянеть он умел ещё лучше. Взрывы хохота, радостные крики и жажда необдуманных действий дурманили горячую голову. За пару часов юноша успел ужасно сбивчиво изложить три натанбургских анекдота — над последним рассмеялся сам ещё до кульминации сюжета, чем развеял всё его очарование — выслушать от других в десять раз больше анекдотов, историй и интриг, в половине из них запутаться, между делом выяснить, что он ещё не худший рассказчик, станцевать два вальса и одну новомодную мазурку, всё без музыки — не считая нескольких горланящих, завывающих буршей — а мазурку даже не с девицей, а с Eber, оттоптать ему обе ноги, выиграть чужой спор и проиграть тот, который сам затеял, со всей страстью поцеловать миленькую круглолицую служанку, не смутиться ни капельки её внезапно обнаружившемуся замужеству, чем смутить уже её, из-за мелочи подраться почти до дуэли и тут же помириться, потерять в бою запонку, начать спрашивать про неё теперь бывшего своего врага и прийти с ним к тому, что надо срочно раздобыть живую курицу, обязательно побелее. И где-то между усиленными воспоминаниями, у кого в Косноне, сколько и каких кур, перед Феликсом всплыл сияющий лик Zinger[7] – одного из старших буршей.
[7] Цингер (драйссарская фамилия)
— Da ist er. Ostratow[8], — объявил он.
[8] Вот и он. Остратов (нем.)
Zinger был не один: за его плечом стоял молодой человек среднего роста одетый по последней моде, слегка полный, с широким лицом и такой же широкой улыбкой от уха до уха из слепяще белых скученных зубов и нежно-розовой десны. На прочие части лица эта улыбка оставляла не так много места: маленькие глаза и кругленькая пуговка-нос тоже всем своим строением улыбались. Впечатление возникало в общем приятное, но какое-то неожиданное. В контексте этого причёсанного джентльмена Феликс в одной рубашке и штанах, сидящий прямо на полу, производил впечатление законченного пропойцы, поднявшего заплывшие очи на порядочного прохожего на мостовой.
— Felix, das ist Stefan von Pirch, unser neuer Kamerad, — представил своего спутника Zinger, — Wir haben uns vor ein paar Tagen in der Taverne gegenüber kennengelernt. Er war auch heute eingeladen, aber es ist schon Nacht, wir dachten, Sie würden nicht kommen9. — Последняя фраза была адресована уже Stefan, который тут же пустился в объяснения и извинения, благополучно пролетавшие мимо ушей Феликса.
[9] Феликс, это Стефан Пирх, наш новый товарищ. Мы познакомились пару дней назад в таверне напротив. Он тоже сегодня приглашен, но уже ночь, мы думали, вы не придёте (нем.)
Остратов вскарабкался для приличия на стул и, не удержавшись, сразу упал всем телом на стол.
— Enchanté[10], — невпопад выдал он и уткнулся носом в попавшийся пустой стакан в поисках своего красноречия.
[10] Приятно познакомиться (дословно – очарован) (фр.)
Помолчав и потаращившись с минуту на нового знакомого, Феликс посчитал, что тот всё равно не поймёт расмийский, и негромко пробурчал себе под нос:
— Рожа у тебя какая-то, больно Rasmisch[11].
[11] расмийская (нем.)
— А я Rasmisch и есть, — с внезапной весёлостью в голосе отозвался Stefan, его улыбка стала ещё шире и вышла за границы лица; Феликс мгновенно сконфузился от собственной грубости и попытался отхлебнуть из всё того же пустого стакана, который вертел в руках, — Меня звать Степан Эрнестович Пирх.
— Степан Эрнестович, — повторил эхом юноша, — Феликс Михайлович Остратов. Весь ваш, только протрезвею. А может, и сейчас,. В зависимости от того, какое вам дело ко мне.
— Верите или нет, никакого. Просто услышал от Zinger, что в нашем Dreissar[12] захолустье есть ещё один расмийский человек, к тому же, молодой студент, мой сверстник. Захотелось поглядеть на вас, — Степан пододвинул себе стул и сел за стол, заменявший Остратову подушку.
[12] драйссарском (фр.)
Zinger дурно изъяснялся на расмийском и ещё хуже его понимал, оттого почти сразу потерял интерес к разговору, бросил извинения и переместился в соседний кружок буршей, вливаясь в гомон их громких весёлых криков. Остратов с Пирхом только и успели кивнуть ему вслед.
— Я так занятно выгляжу? — поинтересовался Феликс.
— Pour le moins[13], о вас говорят, что вы красавец.
[13] По меньшей мере (фр.)
— И как? Не врут? — вскинулся с лёгким самодовольством Остратов.
Пирх лишь усмехнулся в ответ. Светские толки не врали. Феликса без лести можно было бы назвать видным красавцем. Высокий, статный, сложенный из гибких мускулов, часто одетый слегка неряшливо, но ему это даже придавало некое очарование. Подвижное лицо с яркой улыбкой и живой мимикой имело столько выражений, что, казалось, мышц там больше, чем доктора заявляют нормой. На белой, нежной коже розоватого оттенка, больше подошедшей какой-нибудь утончённой барышне, резко выделялись глубокого василькового цвета глаза, мягким намёком лежали почти невидимые веснушки на щеках. И как-то совсем не вписывался в эту картину грубоватый шрам на нижней губе и ещё один похожий на скуле повыше. Свои яркие волосы юноша отпускал до плеч, иногда заплетая во что-то эдакое от безделья или ради эпатирования публики. Вот и сейчас где-то сбоку виднелась маленькая косичка, правда, разглядеть её было очень непросто из-за волнистого беспорядка, что красовался на голове Остратова после всех буйных увеселений. В целом, весь Феликс искрился особенной жизненной энергией, постоянным движением, той молодостью, что потом вспоминают с самыми печальными вздохами.
— Надо спросить бедняжку Mina[14], ту служанку, которую вы с таким чувством облобызали. Кажется, она до сих пор ходит румяная как от лихорадки и временами беспричинно хихикает, — Степан оглянулся вокруг, выискивая девицу глазами.
[14] Мина (немецкое имя)
— Не говорите мне, что вы её несчастный муж. У меня пока не завелось здесь достаточно близких приятелей, некого просить в секунданты. Шаги между нами придётся мерить Zinger или, не дай бог, прелестной старушке, у которой я квартирую, — потешно сморщил кончик носа Остратов.
Степан рассмеялся, запрокинув курчавую голову назад.
— Нет, такой вздор нельзя. Старушка, süße старушка! Никак, nein. Придётся мой вас прощать, verdammter Rasme[15], — с нарочитым драйссарским акцентом, усиленно хмурясь, выдал Пирх и истово замотал головой, будто и взаправду был вынужден простить столь наглое покушение на его жену.
[15] ...милая…нет…чёртов расмийец (нем.)
Не выдержав, Феликс прыснул, и вскоре оба приятеля от души хохотали. Когда же, вдоволь отсмеявшись, они успокоились, Степан с, видимо, бессменной лыбой на пол-лица, посмотрел собеседнику прямо в глаза и промолвил:
— Я чувствовал, что мы поладим. Нам нужно непременно узнать друг друга лучше, — Stefan тыкнул мясистым пальцем в сторону стакана в руках юноши, — Не будет ли у вас ещё этого замечательного зелья? Мне думается, с ним процесс узнавания пойдёт быстрее
— Ба! Да вы наш человек. А то уж показалось, что к нам приличное общество проникло невзначай, — Феликс выпрямился за столом и стал искать глазами кого-то из тавернских слуг, — Именно этого зелья не обещаю, больно опоздали вы, всё уже выпито и пролито, но, думаю, в местных погребах найдётся что-то стоящее для продолжения столь приятнейшей беседы. Mina! Mina! — заголосил Остратов, заметив уже знакомую девицу в нескольких шагах; та сначала стушевалась, покрутилась на месте, не зная, куда деться, но потом всё же собралась с душевными силами и подошла к юношам; Степан заказал ей два пива за свой счёт.
Ещё несколько часов светских разговоров, обмена историями и сплетнями, и Пирх стал Феликсу едва ли не самым лучшим другом. Stefan оказался настоящим весельчаком с налётом разбойства, иными словами, превосходным кандидатом в приятели Остратову. Они перешли на «ты», а Феликс торжественно объявил, что в случае чего, теперь у него есть секундант. К окончанию этой встречи, ближе к рассвету, Степан пригласил юношу к себе на ужин, пообещав познакомить его с другими местными расмийцами — одним занятным семейством, нынче обитающим в Косноне. Феликс без раздумий принял приглашение. Он обожал всё занятное.
***
К назначенному времени Феликс явился к небольшому домику на правом берегу Цейнона. Невзрачный, сизого цвета, будто неловко зажатый между соседями, похожий на них как две капли воды. Из таких неприглядных зданьиц и состоял весь городок.
Квартира Пирха располагалась на втором этаже. Он снимал её у скромного драйссарского семейства, проживавшего напротив в собственном большом доме. В окнах жилища Пирха уже горел свет. Его отблески пробивались сквозь изумрудную листву дубов, кои в Косноне росли на каждом шагу в неимоверном количестве. Под мягкое шуршание крон Остратов вошёл в незапертую дверь и, с трудом обнаружив в полумраке лестницу, направился к ней.
Гостиная оказалась узкой и довольно скромно уставленной. Феликс не смог разглядеть больше, было темно. Единственный свет лился в помещение от дверного проёма, ведущего в следующую комнату. В полумраке на квадратной софе у стены обозначился Степан, который тут же вскочил, как вошёл Феликс.
— Felix! Приметил твою фигуру ещё с улицы, — Пирх быстро и крепко пожал протянутую руку юноши, — Премного рад видеть. Пойдём же, мы все тебя заждались.
— Вечера, друг мой, — поздоровался Остратов, направляясь за приятелем к проходу в, как выяснилось, столовую.
Там за столом сидели трое. Чопорного, но очень уважаемого вида мужчина в аккуратном служебном мундире с уже начавшей лысеть, несмотря на довольно молодой возраст, макушкой. Дама средне-восточной внешности в богатых одеждах яркого пурпурного цвета с резным лорнетом в руках. И премиленькое юное создание с золотыми локонами, лежащими в изящной причёске на меропейский[16] манер, большими ясными голубыми глазами и очаровательной родинкой на щеке. Степан представил приятеля сразу всем:
[16] Меропа — часть света, в которой располагаются Расмийская империя, Фремонская империя, королевство Драйссар и другие государства.
— Феликс Михайлович Остратов, дамы и господа! — слегка пафосно объявил Пирх.
Юноша степенно кивнул, будто взаправду был крайне важной персоной.
— Княжна Марина Лаврентьевна Аганина, — Степан представил даму, та протянула сухую кисть в дорогих перстнях, — Это её будущая невестка, Nathalie[17] Кипреева — указал он на молодую барышню рядом, та тоже подала свою маленькую ручку с роскошным помолвочным кольцом.
[17] Наталья (фр.)
— Enchanté. — Феликс Михайлович по очереди вежливо поцеловал обе ладони.
— И Венедикт Харитонович Пашков, — закончил Пирх. Важный джентльмен кивнул.
Наконец, все расселись, и начался ужин, а вместе с ним и разговор.
— Удивительно, что мы до сей поры не пересекались, в таком-то тесном городишке. Вы здесь недавно? Какими судьбами? — спросил Венедикт Харитонович, хлебая маленькими порциями жидкий суп, шустро разлитый по чашкам единственной служанкой, — Если я правильно понимаю ваш мундир, вы студент, а у них отпуск только в июле.
— Я действительно студент. Но мне дозволили отлучиться сюда, — Феликс Михайлович замялся; то, что он накуролесил в Натанбурге за столом обычно не обсуждалось из соображений приличий, — по семейным обстоятельствам.
— Вот как? — любопытно прищурился Пашков.
— Брат похлопотал. Он когда-то кончил это же заведение, его там ещё помнят. Вот мне и разрешили пройти положенные умственные испытания позже. А вы тут по какому делу? — как бы невзначай упомянул Остратов, стараясь перевести обсуждение с горячей темы.
Неизвестно, хотел Венедикт Харитонович спросить что-то ещё по поводу феликсовой байки о “семейных обстоятельствах” или ответить на заданный вопрос. Во всяком случае, рот он открыл, но сказать ничего не успел, в разговор вмешалась Марина Лаврентьева — видимо, почуяла в нервном тоне Феликса Михайловича нарастающую страсть дискуссии, недопустимую для крайне приличных обществ:
— О, это потрясающее совпадение! Monsieur[18] Пашков давний товарищ по службе моего младшего брата, Григория (к слову, Наташенька именно его невеста). Гриша уже в отставке, а вот Венедикт Харитонович прирождённый служивый человек, он видит в том призвание, — при этих словах мужчина степенно кивнул, выражая согласие, — И стоило службе позвать его в Драйссар, как тут оказались мы, тогда месяц-второй нежившиеся в здешней весне, ныне уже лете. Мы снимаем довольно большой дом, так что приютить нашего старого друга не составило нам никакого труда. Приходите как-нибудь и вы. Расмийцам за границей надо вместе держаться.
[18] Мосье (фр.)
— Познакомитесь с остальными Аганиными-Кипреевыми, — хихикнула, блеснув светлыми очами, Nathalie.
— Непременно! — пообещал Феликс Михайлович, поглощая третьего по счёту жареного окуня.
Разговор тёк неспешно на всякие отвлечённые светские темы с перерывами на политические дискуссии, для тонуса. В несколько раундов схватывались Пашков с Остратовым, Остратов с Пирхом, даже Пирх с Наташей. Одна княжна Аганина, как могла, пыталась держать всеобщее равновесие и порядок, едва успевая совать длинный и горбатый восточный нос в бурлящее пекло обсуждений, усмиряя самые буйные из выпадов. Было видно, что она слегка отвыкла от молодого общества и их горячности во всех вопросах.
Феликс спорил, острил, смеялся и в целом превосходно проводил время, совсем не жалея о посещении этого ужина. Смущал лишь опасливо горящий взгляд Nathalie из-под полуопущенных век, слишком часто бросаемый в его сторону. Остратов хорошо знал такой взгляд, наблюдал и раньше на других лицах, не менее миленьких. В иных обстоятельствах он был бы рад и исключительно польщён вниманию от такого прелестного создания, но помолвочное кольцо с внушительным сапфиром на пальчике Кипреевой недвусмысленно поблёскивало в полумраке свечей. Не хватало Феликсу ещё одного оскорблённого жениха в трёх дворах Коснона. Интересно, муж Мины знает, что он оскорблен?
Да и, откровенно говоря, отбрасывая в сторону всех служанок и прочие глупости, у Остратова в Натанбурге осталась один весомый повод избегать интриг. Хотя есть ли он теперь? Феликс уже сомневался. В последние дни, а может, и целую неделю он не…
— А вы? Не собираетесь жениться? — внезапный вопрос Натали выдернул юношу из размышлений.
Остратов слегка смутился и не сразу определился с ответом — он понял, что потерял нить разговора ещё несколько минут назад.
— Полно вам, он совсем мальчик, студентик, — подал голос вместо Феликса Михайловича Пашков, — В его летах не все знают, что с собой делать, а с женой и подавно!
— Но мы с ним одних лет. А я уже помолвлена. И почему-то знаю, что делать с будущим мужем, — бойко возразила барышня.
— Ma chérie[19], женщины всегда зреют раньше мужчин. Они разумнее и сознательнее сами по себе. И к тому же, тебе только кажется, что ты знаешь, что делать с Гришей. Стоит вам выйти из церкви супругами, ты поймёшь, что не знаешь ничего, — с мягкой, снисходительной нежностью сказала Марина Лаврентьевна и коснулась руки будущей невестки; Натали словно хотела сначала отпрянуть, но мгновенно передумала.
[19] Милая (фр.)
— Вы уж простите за дерзость, но вы, княжна, старая дева. Откуда вам столько известно о браке? — хмыкнул Степан, щедро отхлебнув ароматного вина из серебряного кубка.
— В своё время я спровадила всех подруг и их дочек замуж! — с гордостью ответила Аганина, — И Наташу провожу. Прослежу, чтобы всё как надобно, — она погладила тыльную сторону ладошки девушки большим пальцем с огромным рубиновым перстнем.
Кипреева взглянула на неё с благодарностью и тут же вернула глаза на молчавшего Остратова:
— Так что же? Вы убеждённый холостяк? Будете только себя понимать до самых годов Венедикта Харитоновича?
— Ну, Венедикт Харитонович не так уж и стар, если я всё верно наблюдаю? — Феликс Михайлович весело обратился к Пашкову.
— Тридцать шесть лет для некоторых практически могила, — издал кривой смешок Венедикт Харитонович.
— Глупости! До сорока пяти — самый расцвет, — категорически отрезала Марина Лаврентьева.
— Раз вы с Венедиктом Харитоновичем вовсю цветёте, что остаётся нам, простым бутонам? — хмыкнул Феликс Михайлович, и за столом поднялся смех.
Разговор потёк в другое русло, и дискутировали уже о возрасте, расцветах-увяданиях и прочем. Снесли мокрые десерты, и Остратов сразу с усилием на них налёг. Натали занялась выбором вкусности с подноса и более не возвращалась к своему вопросу, видимо, услышав-таки желаемый ответ или удовлетворившись его отсутствием.
А Феликс Михайлович яростно копался ложкой в брусничном желе и старался не думать о том, что этот самый вопрос, от которого он дважды чудом уклонился, мучает его уже не первый день. Далеко не первый.
Венец из стрелолиста I
Голова оглушительно трещала, грозя расколоться пополам.
Граф Пётр Анатольевич Русаков нечеловеческим усилием приоткрыл один глаз. Туда сразу попал острый луч света, и он захлопнулся обратно. Но упавшее веко не помогло, даже сквозь него мерзкое солнце продолжало скрести по глазному яблоку и отдаваться стреляющей болью где-то в глубине черепа. Пётр издал еле слышный стон. Получился предсмертный хрип, исторгнутый из недр пересохшего горла. Пётр зажмурился от гадкого ощущения скребущего песка в глотке. Он определённо больше никогда не возьмёт в рот ни капли спирта.
На его груди что-то слабо зашевелилось. Не задумываясь, юноша ухватился за предмет дрожащей рукой. На ощупь это оказалась длинная стройная нога, затянутая в лёгкую штанину и высокий кожаный сапог на небольшом каблуке, которую нагло перекинули через плечо Петра. Юноша удивлённо распахнул глаза, морщась от ударившего по ним света, и уставился на обнаруженную явно мужскую конечность. Попялившись на неё почти с минуту, он, наконец, узнал ногу. Щурясь, Пётр задрал голову в поисках её хозяина и едва не встретился носом с содержимым чужих штанов. Юноша тотчас отпрянул и вдруг наткнулся затылком на что-то острое. Пётр зашипел от боли и тут понял, что подушкой ему служила другая такая же нога, а точнее её бедро, и стукнулся он об худую коленку, с которой криво сползло голенище второго сапога. Пётр, зардевшись от неловкости обрушившегося осознания своего положения, нервно сбросил с себя все конечности, с кряхтением привстал на кровати и оглянулся на их обладателя.
Князь Марк Германович Несвицкий, его всегдашний товарищ во всех гулянках, главный подельник в сумасшедших проделках и самый закадычный друг, в расстёгнутой рубашке на бледное стройное тело, развалившись звездой на своей койке, самозабвенно дрых, уткнувшись изящным профилем в рассыпавшиеся по постели блондинистые пряди. А Пётр, видимо, переночевал у него в ногах. Хорошо хоть на кровати, а не как в прошлый раз — в кустах во дворе дома, словно распоследний бездомный. Кстати, о доме — Русаковы, вероятно, потеряли юношу, когда он не вернулся к ночи. Марк квартировал в коммуналке, где Пётр и обнаружил себя с утра, потому так-то здесь спать и должен. Пётр же проживал в Натанбургской обители своей семьи, находившейся в богатом квартале в получасе езды отсюда, и был несказанно рад данному жизненному обстоятельству. Пусть ему и хотелось проводить больше времени с лучшим другом, он бы никогда не променял дорогой, полный прислуги и роскоши дом на тесную нору сомнительной чистоты, где волей судьбы приходилось ютиться Марку.
Вот и сейчас, товарищи спьяну взгромоздились на мятую, всю в пятнах простыню прямо в обуви, а Пётр не удосужился даже раздеться — его коричневый фрак помялся и криво висел на одном плече. Марк, как он подозревал, завалился в само здание доходного дома — на пятом этаже которого и располагалась его скромная квартирка — изначально в неглиже. По крайней мере, вид полураздетого друга в дверях всплывал пару раз в голове Петра вместе со вспышками остальных воспоминаний о прошлом вечере. К своему облегчению, среди этих эпизодов Русаков также обнаружил уже слегка весёлого себя, вручающего извозчику послание родным о том, что сегодня он останется у Марка, а потом сразу от него пойдёт на занятия. Значит, семья предупреждена, с собаками Петра не ищут, и домой можно было не спешить.
Пётр несколько раз провёл рукой по отёкшему лицу, пытаясь прийти в себя, взъерошил ржаво-рыжие коротко обстриженные и вдобавок со сна стоящие торчком вихры и наконец огляделся.
В квартире — де-факто одной большой комнате — кроме них с Марком никого не наблюдалось. Вдоль стен стояли несколько жёстких металлических кроватей, у каждой значилось по мелкой тумбочке рядом. К единственному окну были придвинуты заваленные всяким хламом два непохожих друг на друга стола, один светлее, второй — темнее. Около них торчали кривенькие стулья тоже всех цветов и мастей. Пухлый платяной шкаф в дальней части помещения, небольшое зеркало с трещиной недалеко от двери и общая бочка с водой в углу. Вот и вся скромная обстановка. Коммуналка в доходном доме, дёшево и сердито.
Солнце уже висело высоко, лилось стеной сквозь грязное окно, рельефно подсвечивая каждую занозу на столах, сопящего Марка и взъерошенного Петра. И где знаменитые натанбургские облака, не оставляющие небосвод круглый год, когда они так нужны? Даже попросить задёрнуть шторы некого. Верно, лекции давно начались, и остальные соседи Несвицкого либо просиживали портки там, либо отлынивали где-угодно ещё, не желая чалиться в душном помещении.
— Вот они! Полюбуйтесь! — внезапно раздался визгливый голос со стороны двери.
Пётр тихо выругался, узнав его источник, но не удосужился обернуться. Много чести.
— В то время как другие порядочные обучающиеся спокойно спят, отдыхают, чтобы появиться на занятиях с новыми силами, эти шалопаи заявляются нетрезвые под утро с песнями, криками и даже не буду говорить с кем, — неестественно кашлянув, чтобы подчеркнуть всё неприличие обрисовываемой картины, Геннадий Филимонов, в народе прозванный Генка-шарманка, ибо его речи были столь же скучны и не новы, как всем известный инструмент, поправляя маленькое пенсне и кривя некрасивое вытянутое лицо, обошёл Петра и уставился в его усталую физиономию.
Этот персонаж являлся одним из соседей Марка, которого ещё не выгнали из коммуналки только из-за того, что впятером аренду бы они не потянули. Геннадий не уходил, видимо, по той же причине — сам снять квартиру не мог, а без крыши над головой оказаться не хотелось. Остальные четверо — если вычесть самого Марка — юношей, являлись приятными разномастными людьми, занятыми каждый своими делами. А вот Генка-шарманка был неизменно занят только чужими. Со слов Несвицкого и с личных свидетельств Петра, доставал он всех и всегда, постоянно повторяя одни и те же речи про святость обучения и не забывая жаловаться инспектору и помощникам-педелям, следящим за дисциплиной студентов как в университете, так и вне его стен. К слову, Фёдор — педель, приставленный к их квартире, — был тут же. Он по долгу службы всегда откликался на зовы Геннадия, хотя Пётр подозревал, что даже ему Шарманка надоел. Худое тщательно выбритое лицо педеля с близко посаженными глазами было мрачно и не предвещало ничего хорошего.
— А ты чё сам не на лекции, Гена? — Пётр лениво поднял на Филимонова взгляд, — Или ты не “порядочный обучающийся”?
Геннадий принял ещё более оскорблённый вид — хотя, казалось бы, куда оскорблённее.
— Что за выражения? Какое “чё”? Тут образованное общество, будьте добры, прикройте ваше невежество! — взвизгнул он, — И я занимаюсь не менее важным делом, чем учёба! Пытаюсь отучить вас в месте, где мы все живём, творить невесть что и водить сюда невесть кого!
— Они называются “женщины”, а не невесть кто, — послышался хрип со стороны изголовья кровати; Пётр с Геннадием хором обернулись на голос и увидели заспанные чёрные глаза Марка, блеснувшие из-под пепельных ресниц, — Я понимаю, вы, Геннадий, не знаете, что это такое и для чего оно нужно, но “будьте добры, прикройте ваше невежество”.
Пётр прыснул. Остроты Несвицкого неизменно смешили его и казались юноше самыми колкими. Марк недовольно перевернулся на другой бок и закрылся подушкой, давая понять, что собирается спать дальше.
— Да вы… Вы, — Геннадий в возмущении тряхнул головой столь рьяно, Пётр аж побоялся за сохранность его пенсне, — Я знаю, что такое “женщины”, точнее, кто такие, и я знаю, для чего они нужны!
— Ого, ты у нас развратник, Геннадий, — хохотнул Пётр, — Вот уж не ожидал от тебя, а-та-та.
— Я… Я… Вы… — Шарманка позеленел от возмущения, — То, что вы вчера сюда приволокли, нельзя назвать женщинами! Это блуд во плоти, как завещал нам Сущий[1]! И вы ещё тут шутки шутите, вас давно всех поотчислять надо и…
[1] Сущий — единый высший бог в рувенизме, государственной религии Расмийской империи.
Геннадий визжал до того истошно, что у Русакова в ушах зазвенели перепонки, норовя вот-вот треснуть.
— Ты голос не повышай! А то я сейчас тебя отчислю! — начал заводиться Пётр, известный нервозностью в любых стычках, — Так отчислю, мало не покажется!
— От кого это я… — откликнулся было Геннадий.
— Так! — резко выдал Фёдор, доселе лишь хмуро слушавший перепалки юношей, — Успокойтесь все. Геннадий Иванович, не стоит так волноваться. А вы, двое, — он обратился к Петру и Марку, — На вас не раз жаловались. И вы у меня уже записаны! Беритесь за голову или я действительно начну принимать меры. Я всё понимаю, дело молодое, девки, спирт и прочие искушения, но вы лицо нашего университета. Я не раз повторял, чтобы вы учёбу воспринимали как службу. Вот это, — педель поднял с пола нечто напоминавшее студенческий сюртук Марка, — должно носиться с гордостью и ответственностью, а не валяться в грязи, будто половая тряпка.
— Monsieur[2] помощник инспектора, — послышался Несвицкий, уже отложивший подушку в сторону и слушавший выговор, приподнявшись на худых локтях, — А вы не находите необычайным совпадением, что “не раз жаловались” не только на нас, но и на всех в этой в квартире по всем известным дидактике дисциплинарным прегрешениям, даже на Исаева, который сюда лишь ночевать приходит, а живёт в университетской лаборатории? Может, чтобы больше не получать жалоб, вам стоит что-то сделать с жаловалкой? — юноша покосился на Геннадия.
[2] Мосье (фр.)
Шарманка позеленел на ещё один оттенок возмущения, а Фёдор потёр переносицу столь красноречиво, что стало ясно: он и сам не расстроится, если Геннадий внезапно отстанет наконец-таки от своих соседей.
— Доиграетесь, Несвицкий, стипендию подрежу, — педель взглянул на юношу.
— Не подрежете, — с привычной уверенной прохладцой ответил Марк, уставившись прямо в глаза мужчине.
Какое-то время они сверлили друг друга взглядом. Геннадий злостно сопел и пару раз открывал рот, чтобы возмутиться, но не решался встрять в эти внезапные гляделки. Потихоньку выражение Фёдора расслаблялось — или так показалось Петру? — а острые хищные черты лица Марка становились всё хищнее.
— Ладно, — наконец уже более мирно выдохнул педель, — Ничего криминального не случилось, и “блуда во плоти” я здесь не вижу. Хотя он, наверное, уже смылся, похватав чулки с корсетами. Неважно. Сегодня вы у меня обойдётесь новой записью, — смилостивился Фёдор. — Но в следующий раз…
— В следующий раз будет следующий раз, — хмыкнул Марк и упал обратно на подушку.
Фёдор лишь покачал головой и направился на выход. Геннадий побежал следом, ещё что-то лопоча про отчисление и прочие самые страшные меры наказания, но педель отмахнулся от него и вышел из квартиры, хлопнув дверью. Пётр весело рассмеялся и откинулся обратно на кровать, с размаху завалившись на Несвицкого, чем вызвал смешной возмущённый писк с его стороны. Как же всё-таки хорошо было дружить с Марком! Вот уж, кто всегда умудрялся вытащить их из любой передряги сухими!
— Да что же это такое! Где в этом мире справедливость?! — всё разорялся Геннадий, возвращаясь обратно в квартиру, — Почему вы творите всякий беспредел, а я должен страдать и молча на это смотреть?!
— Не смеши людей, когда ты в последний раз молчал? — спокойно отозвался Марк, спихнув с себя заливающегося Петра, и вновь завалился на бок, собираясь спать.
— А тебе лишь бы всех вокруг заткнуть? — взбеленился Гена, — Я не твой дружок, я молчать и смотреть тебе в рот не стану! Мы все и так натерпелись, ты со своими мигренями нас всех уже достал!
— Да это ты всех достал своими жалобами! Даже педелей, и тех довёл. То ещё достижение, знаешь ли! — вставил Пётр, поудобнее устраиваясь в изножье кровати.
— “Моя мигрень” сейчас от вас начнётся, — послышалось бурчание Марка с подушки.
— Знаете что, а я пойду в деканат! Вот прямо немедленно встану и пойду! — Геннадий с самым мотивированным видом натянул форменную фуражку, которую снимал только перед сном или в приступах крайнего возмущения, как сейчас, — И вас отчислят! Обоих!
— На лекции иди! “Порядочный студент”, ха. Отчислялка ещё не выросла! — усмехнулся Пётр.
— Сам бы сходил! Тебя там последний раз видели, когда снег лежал, — нашёлся Филимонов.
— Правильно. На зимней сессии, — не стал спорить с правдой Русаков.
— Которую ты не сдал! — напомнил Геннадий.
— Расмийцы не сдаются!
— За долги тоже отчисляют!
— Кому должен, всем прощаю! — торжественно объявил Пётр, махнув рукой в широком жесте, и завалился на матрас.
Филимонов сверкнул глазёнками и собрался было парировать чем-то ещё из своего шарманского арсенала, но тут его перебило бурчание Марка.
— Ваше Благородие, Ваше Сиятельство, fermez[3] ваши парадные, оба,— послышалось из-под подушки, — У меня от ваших визгов башка раскалывается, ещё хоть слово, и она взорвётся. Умолкните Сущего ради, не то будете вынуждены отскребать мои мозги от стен вместе с разбухшей штукатуркой.
[3] закройте (фр.)
— Я не собираюсь… — начал было Геннадий, как в него с размаху прилетело этой самой подушкой, он едва успел её поймать.
Перекосив лицо от возмущения, Филимонов, видимо, решив, что спорить дальше бесполезно, с силой бросил вещь на пол и, стуча каблуками, удалился из квартиры, громко захлопнув за собой дверь. Русаков с Несвицким хором выдохнули.
Марк, удовлетворённый своей победой, расслабился, устроился на немного съехавшей простыне и закрыл глаза. Всё-так улёгся обратно спать. Пётр счёл целесообразным не нарушать возникшую без Шарманских воплей тишину и не бесить ещё сильнее Марка — в гневе друг был страшен. Юноша бесшумно стащил падающий с плеча фрак, как мог укрылся им и сжался комочком в ногах Несвицкого. Петру всегда было приятно, почти уютно находиться рядом с Марком в любых обстоятельствах, а потому даже на жёсткой продавленной кровати в неудобной позе прерванный сон быстро к нему вернулся.
***
Справившись с диким сушняком, умывшись, переодевшись и найдя харчевню, чтобы позавтракать, друзья наконец-то объявились в университете к последнему занятию.
Натанбургский университет им. Н. А. Вяземского или же Николаевка — в честь одного из самых известных выпускников, князя Николая Андреевича Вяземского, — крупнейшее высшее учебное заведение столицы, представляло собой гигантское здание в три внушительных этажа и занимало почти половину Георгиевского полуострова[4]. Николаевка, имевшая форму двенадцатиугольного кольца, лежала на нём, словно длинный спящий дракон, свернувшийся в клубок и растекающийся во все стороны потоками людей. Рычание этого дракона не прекращалось круглые сутки — даже в учебное время множество студентов наполняло коридоры шумом и болтовнёй, делая их центром кипящей жизни столичного молодняка, а ночами «чердачники» — самые бедные из обучающихся, проживающие немытыми сворами почти под крышей здания — снедаемые болезнями и сыростью, мерно жужжали мученической толпой.
[4] прим.: Георгиевский полуостров — академическая часть Санкт-Натанбурга.
Пётр сидел на скамье, слушал смех и радостные крики в коридоре за дверью и ощущал себя мальчишкой, желающим сорваться и сбежать со скучного урока к свободе и веселью. В принципе, скучным уроком эта лекция и являлась. Единственное, что её скрашивало — наличие Марка под боком. Сегодня было общее для вторых курсов занятие по логике, и друзья отсиживали сие мероприятие вместе. Так происходило не всегда, ведь Несвицкий учился на Физико-математическом отделении[5]. Инженерное образование было частью его плана на будущее. А Пётр числился на Нравственных и политических науках, чтобы затем пойти на государственную службу, где уже значились его отец и старший брат. Одно из преимуществ большой семьи — там всё могут решить за тебя, и ни о чем думать не надо. Петра это вполне устраивало. У Марка же положение было совсем другое. Хотя, зная своеволие друга, даже если бы кто-нибудь попытался определить путь его жизни за него, он наверняка бы воспротивился.
[5] прим.: В Николаевке учебные подразделения называются отделениями, а специализации в отделениях — разрядами.
Пётр исподтишка глянул на Марка. С того уже спали все следы прошедшей бурной ночи, и он выглядел, как обычно, безупречно. Откинувшись назад, Марк слушал лекцию с прямой спиной и скучающим видом. Студенческий багровый сюртук с парой деталей молочного цвета, уже не в половой пыли, пусть и слегка поношенный, сидел по размеру — в своё время друг не поскупился на его подшив. Застёгнут на все пуговицы и крючки — таково было требование для казеннокоштных[6] студентов. Своекоштные в обычные дни могли ходить без формы, чем Пётр и пользовался, даже сейчас сидя в излюбленном кофейном фраке. Пепельно-блондинистая шевелюра друга прямая, как шёлковая простыня, спускалась до лопаток и была уложена волосок к волоску кроме одной прядки, падавшей на лицо. Пётр сдержал смешок. Марк всеми правдами и неправдами боролся с этой прядкой, но ей было поровну, а потому раздражённое движение друга в попытках сдуть её с лица уже стало неотъемлемой составляющей студенческих анекдотов с его участием, что самого Марка бесило даже больше, чем вечно мешающиеся волосы.
[6] прим.: казённая кошта — обучение в ВУЗе за счёт государства; своя кошта — обучение в ВУЗе за свой счёт.
Заметив пристальное наблюдение, друг оглянулся на Петра и его губы растянулись в улыбке. Русаков неловко уронил голову с руки и тут же отвернулся, надеясь, что выглядело это не слишком по-дурацки. Но Марк уже развеселился и, также ухмыляясь, наклонился к самому его уху.
— Спорим, это не последняя лекция сегодня, а единственная? Экзамены через месяц, июнь на дворе. Все остальные профессора уже успокоились со своим преподаванием. Только Дуб ведёт до победного. Будто мы жить не сможем без его логики. Ему и внимает-то один Шарманка, — Марк насмешливо кивнул в сторону самого первого ряда, где Гена усиленно записывал каждое слово Дубинина.
— Так у тебя ведь тоже тетрадка раскрыта, — Пётр указал на стол перед другом, на котором разлеглась аккуратная тонкая книжечка.
Марк длинными пальцами повернул её к Русакову, и юноша понял, что там нет ни слова из лекции. Смешные рожицы, пара цитат из книг, какие-то стихи на французском, видимо, собственного сочинения, а сбоку от них красовалась очень плохая — хотя друг наверняка приложил все имевшиеся скудные навыки рисования к ней — карикатура, изображавшая обычный толстый дуб с кроной, корнями и лицом Дубинина.
Пётр прыснул и тут же закрыл себе рот кулаком.
— Хороший портрет. Показательный, — покатываясь, заметил Русаков.
— Это его родственник. Ты не знал? — с абсолютно серьёзным лицом посмотрел на него Марк, чем рассмешил Петра ещё больше; это был излюбленный приём Несвицкого, который делал все его шутки в несколько раз уморительнее — говорить полную чушь с очень важной мордой.
— Даже не подозревал. А ты что, с ним знаком? — продолжил игру Пётр.
— Довелось видеться на одном приёме у m-me[7] Осины, — выдал Марк с лицом погружённого в воспоминания благородного господина, — Я имел с ним честь беседовать, и он считает учение Евстата[8] бредом сивой кобылы, придуманной под ударной дозой парицийского вина.
[7] мадам (фр.); [8] прим.: Евстат — древнепарицийский философ, сделавший большой вклад в науку, в том числе, и в логику. Париция — южно-меропейское государство на берегу моря.
Пётр театрально схватился за сердце и рассмеялся. В университете всем было известно о почти нездоровой любви Дуба к Евстату и его изречениям.
— Вот потому они поссорились и теперь не общаются, — печально выдохнул Марк, — Сказал Евстат не с большой буквы, и всё. Развод, девичья фамилия.
— Ужас! Позор! У нас ведёт разведенный! Какой пример он нам подаёт? — сквозь хохот разорялся Пётр, — Стой! А как же Синод[9] одобрил? “По Евстату” не разводят.
[9] прим.: Священный Синод — государственный орган, совет, возглавляющий церковь, через который, в том числе, проходят дела о дворянских разводах.
Несвицкий скривился. Отчего-то он не жаловал любое упоминание церкви. Причину Пётр не знал, а случая спросить про это как-то не выдавалось.
— А по неверности, — бесспорно отозвался Несвицкий, будто сам на Духовном суде[10] свечку держал.
[10] Духовный суд — церковный суд, созывающийся, в том числе, и по делам разводов.
— Какой неверности? Неверности Евстату? — совсем запутался Пётр.
— Неверности Дубинина, Пьер, ну ты что, — Марк закатил глаза, будто это был всем очевидный факт, — С Евстатом.
— Евстат помер пару тысяч лет назад, с ним уже ничего не… — Русаков сделал неопределённый жест рукой.
— С его портретом! — ответил Марк будто объяснял ребёнку, что небо голубое, — Он у Дуба вместо иконы над кроватью. Дуб каждый вечер перед ним встаёт на колени и молится, цитируя Евстата. А когда звук этих цитат его взволнует, он портки стянет и на портрет….
— Несвицкий! Русаков! — грохнул голос Дубинина, прервавшего чтение лекции.
Юноши так и подпрыгнули, отвлёкшись от шутливой болтовни.
— Вы сюда пришли знания получать или языками трепать? — преподаватель встал в грозную позу, расставив ноги и уперев руки в боки, — Где ваша тетрадь, Русаков?
Пётр, который на лекцию принёс только себя, сделал удивлённый вид и зашарил по карманам, будто в них мог прятаться целый фолиант с конспектами.
— Повторите, что я сейчас говорил! — нахмурился Дуб.
— Я-я, — потерялся перепуганный Русаков.
Взгляд преподавателя не предвещал ничего хорошего.
— Вы сказали, что Хобарт[11] выразил сомнение в словах Евстата о том, что силлогизм — орудие научного познания, — раздался спокойный голос Марка.
[11] Генри Хобарт (1297-1359) — выдающийся кастельский философ. прим.: сейчас 1598 год. Кастелия — островное северно-меропейское государство, отделённое от континента проливом.
Пётр удивлённо обернулся на друга, сидящего всё также расслабленно, будто Дубинин просто уточнил у него, сколько сейчас времени. Это когда Несвицкий выслушать успел, пока они тут ухахатывались? Сам Русаков от нервов даже позабыл, что такое “силлогизм”.
— И отчего же он засомневался? Для опровержения Евстрата необходимы веские аргументы, — надавил преподаватель, желая всё-таки подловить студента.
— От того, что силлогизм исходит из суждений, а суждения основываются на уже имеющихся понятиях. Следовательно, если мы хотим получить достоверный силлогизм, нам нужны достоверные понятия. Значит, самое важное в научном познании — понятия и способ образования достоверных понятий. А понятия образуются с помощью индукции. Её Хобарт и полагал главным орудием научного познания, — не моргнув глазом, выдал Марк.
Пётр смотрел на него, разинув рот. Во даёт.
— Хм, допустим. А вы, Русаков? Что можете добавить? — переключился на более лёгкую жертву Дубинин.
Пётр окончательно растерялся. В его голове продолжал крутиться вопрос “что такое силлогизм”. Но юноша не успел и рта раскрыть, в разговор снова встрял Несвицкий.
— А он не понял эту тему. Я ему её как раз объяснял, — нашёлся Марк.
— Объясняю здесь я! — гаркнул преподаватель, — А вы, молодые люди, ведите себя пристойно и не мешайте остальным. Бурные дискуссии устроите после лекций.
Марк молча кивнул, будто соглашаясь с ним и обещая больше не нарушать дисциплину. Пётр, не придумав ничего лучше, закивал следом.
— Не будем больше отнимать учебное время. — выдохнул Дубинин и вновь принялся ходить взад-вперёд у доски, — Помимо Евстата, Хобарт бросал вызов ещё нескольким важным учениям…
Лекция пошла своим чередом, и Пётр украдкой оттянул воротник от вспотевшей шеи. Преподаватель, конечно, не медведь-шатун, но страха нагнал не меньше. Русаков и без того не отличался ледяным флегматизмом, свойственным его другу. Таким впечатлительным как Пётр вообще подобные потрясения нельзя устраивать. Отдышавшись словно после бега, юноша краем глаза взглянул на Марка, лицо которого излучало всё то же привычное каменное спокойствие. Несвицкий с умным видом взялся за перо и принялся черкать в тетрадке, будто записывая за Дубом.
Приглядевшись, Пётр понял, что Марк пририсовал дереву с лицом Дуба с одной стороны едва узнаваемого испуганного Евстата, держащегося с ним за веточки, а с другой — нападающего на них злого Хобарта с мечом в руке. И подписал сверху: “Стояние на силлогизме”.
Когда бьётся хрусталь I
Свежий летний ветерок залетал в спальню, принося с собой из сада душистые запахи шиповника и герани. В богатой комнате, обставленной пастельной мебелью, было просто чудесно. Солнце заливало всё, на что падал взгляд. В это время года даже в такую раннюю пору светло и знойно как днём. Яркие лучи бесстыдно проникали через летящие, полупрозрачные гардины, изящно подобранные золочёными шнурочками, расползались зайчиками и щекотали теплом девичьи щёки. Морщась от их лёгких касаний, графиня Ангелина Викторовна Райхенбах кокетливо смеялась и вертелась всё пуще.
— Сударыня, не крутись! — серьёзно упрашивала Олеся Маслова, горничная неусидчивой барышни, убиравшая ей волосы. — Не то мне до обеда тебя не сплести.
— А ты плети старательнее, Леська. Авось к завтраку и поспеем, — лишь хихикала девушка, будто нарочно дёргаясь сильнее; уже пропущенный утренний чай её не волновал нисколько, в отличие от Олеси.
Да и с чего беспокоиться? Отец, может, и был бы недоволен слугами, что так долго собирают его ненаглядную дочь, но, коли Ангелина за них вступится, ничего им не сделает, несмотря на тяжёлый нрав. Наверняка, Виктор Гансович, всегда такой собранный и организованный, уже закончил трапезу и вернулся к делам имения, количество коих в последнее время неумолимо росло: имущество давало всё больше прибыли, а с ним и больше хлопот.
— Ох, пропали мы, — наконец перевязав подобранные локоны узкой розовой лентой, запричитала Олеся.
Горничная же барина как огня боялась — прямо сказать, было за что — и сейчас, откинув за спину пшеничную косу, отчаянно суетилась в поисках верха и низа платья госпожи, запутываясь в подолах всё больше.
— Такая ты глупая, когда торопишься, — очаровательно улыбнулась Райхенбах и аккуратно забрала нежными руками наряд у хлопочущей Олеси, затем сама неспешно откинула юбку, нашла распахнутый корсаж и привычным движением влезла в него.
Горничная обошла девушку сзади, чтобы застегнуть платье, как та с визгом сорвалась с места и рванула к окнам.
— Сударыня! — заохала Олеся и кинулась за ней.
— А поймай! — захохотала Ангелина и резво вскочила на подоконник; наряд она прижимала руками к груди.
Олеся попыталась побежать к ней, но запнулась об угол кровати и упала на неё, едва не снеся балдахин и ужасно развеселив этим трюком графиню. Ангелина, заливаясь смехом, одним прыжком переправилась с окна на изящный фремонский[1] комодик, приземлилась с него на паркет и вылетела из комнаты. Блестящее густое облако тёмных волос мелькнуло вслед за скрывшейся в дверном проёме фигуркой.
[1] Фремония — западно-меропейское государство и главный законодатель моды и культуры во всей Меропе.
— Да что же это, — выдохнула горничная и ринулась за госпожой.
Ангелина во весь голос смеялась и легко бежала по широким, устланным коврами коридорам, ловко лавируя между белоснежными статуями, картинами в резных рамах и дорогой мебелью у стен. Прелесть, а не утро! В первые летние дни, когда природа уже в самом расцвете, а жары ещё не видать, и сердце радуется, и душа поёт. А пела она всегда на ухо графине, науськивая проказничать безо всякой совести, доводя окружающих до ударов и белых калений. Девушка оглянулась, чтобы высмотреть преследующую Олесю, завернула за угол и едва не наткнулась на отцовского камердинера, Хельфрида. Отшатнулась и тут же врезалась спиной в кого-то крепкого и высокого.
— Mon Ange[2], что ты зд’эз д’элаешь в таком вид’э? — прозвучал над макушкой мерный низкий голос отца, графа Виктора Гансовича, — Потъчему теб’а не было на чаэ? И гд’э Олез’а? Как она отпустила теб’а неод’этую? — спросил он со своим характерным драйссарским акцентом, от которого так и не избавился за много лет в Расмии.
[2] Ангел мой (фр.)
Мужчина тут же забрал свой фрак у камердинера, до того момента ответственно нёсшего его со всей бережностью, и накинул на плечи дочери, чтобы хоть как-то прикрыть срам. В ту же секунду в коридор завернула запыхавшаяся Олеся и резко замерла, с ужасом уставившись на барина. Холодные тёмные глаза Виктора Гансовича остановились на ней.
— Не гневайтесь, батюшка, это всё моя вина, — Ангелина тотчас отвлекла графа, взяв его крупные ладони в свои, и заглянула прекрасными блестящими очами в отцовские, — Опять распалилась и вертелась как юла. Леська герой, что сумела мне хотя бы причёску убрать.
Ох, этим ярким, живым, будто всегда прищуренным ореховым глазам было невозможно противиться. Молодая графиня знала о своём безотказном очаровании и бесстыдно использовала его по любому поводу. Лучше всего работало, конечно, на Викторе Гансовиче. Хрупкая, нежная, с прожилками вен на тонкой коже, алым румянцем и задиристым, непокорным нравом, она ужасно напоминала свою мать, чем всегда растапливала непреклонное сердце старого графа.
— Ange, Ange, что же йа тебе могу зд’элать? — покачал головой мужчина, — Убир’айся скор’эе и зпускайс’а к завтр’аку. Р’угать буду, езли голодать вздумаэшь. Твоэму хр’упгому здор’ови’у очень вр’эдно это.
— Разумеется, папá, — Ангелина чмокнула отца в щёку, изящно развернулась и неспешно поплыла обратно в спальню утонченною барышней, будто не она только что носилась по коридору как маленькая расшалившаяся девчонка в растрёпанном платье.
Олеся, румяная от бега и волнения, спешно раскланялась, бормоча «сударь, сударь», и поторопилась за госпожой, по дороге споткнувшись о складку ковра.
***
— Чудесно как! — жмурилась от удовольствия молодая графиня, маленькими кусочками поглощая любимую тушённую телятину.
Птицы весело щебетали, перебивая друг друга и толкаясь в густой листве буйствовавшего сада. В небольшом кристально прозрачном прудике крякали селезни и степенно чистили пёрышки белоснежные лебеди. Кусты самых разных сортов и видов, обрамлявшие узкие, мощеные белым камнем дорожки, вовсю цвели душистыми бутонами. Мерно жужжащие пчёлы без устали трудились, проворно летая между ними. Богатый двор графской усадьбы благоухал камелией и сиренью, пел стрёкотом и писком насекомых, дышал настоящей жизнью. Ангелина, уже убранная и приличная — Олеся совершила второе геройство за утро — сидела с отцом на террасе. Сегодня завтрак подавали на свежем воздухе.
— Впр’авду, милай’а, чуд’эзный д’энь, — согласился Виктор Гансович, — Зкор’о з’овсем зной пойд’отъ.
— Тогда уже не тепло будет, а невыносимо жарко, носа не высунешь. А сейчас гуляй, не хочу! — рассуждала графиня и вдруг ойкнула от укола внезапной мысли: — Ой, папá, а ежели сейчас прогуляться, до обеда? Может, с конями. Пойдёте со мной? — с надеждой спросила девушка; отца она очень любила и хотела проводить с ним как можно больше времени, её крайне расстраивала его занятость.
— Пр’озти. Зэгодн’а зильно гр’ужен й’а. Пр’иказчик пр’иэзжал з новост’ами из дер’эвни. Нужно мой’о внимание, — тепло улыбнулся своими колючими глазами мужчина и погладил дочь по руке.
Ангелина мягко перехватила его ладонь и стала аккуратно перебирать длинные пальцы.
— Ох, папенька, вы всегда все в делах. Мне вас так не хватает, — грустно промолвила девушка.
— Не печал’с’а, mon Ange, это р’азбива’этъ мне зердце, — нахмурился Виктор Гансович, — Воз’ми с зобой Олез’у, развейтесь. Хочешь, и коней дам. Могу и псар’ей и загонщигов. Й’а же знай’у, ты у мен’а охотница.
Граф разрешал дочери в обход приличий заниматься охотой — исконно мужским делом. Он вообще много чего ей дозволял сверх меры.
— Если вас в охоте нет, какая в ней тогда прелесть? — мягко покачала головой Ангелина, — Но Олесю я возьму. Хоть не скучно на моционе будет. Где она? Небось на женской половине, где ж ещё. Надо сыскать её.
— Ид’и, ид’и, — кивнул мужчина, — Й’а уж зкор’о в звой кабинетъ сойду.
Графиня с нежностью посмотрела на отца, прощебетала “спасибо”, резво вскочила и, на ходу поцеловав Виктора Гансовича в висок, полетела в глубины дома, прямо в задние помещения для слуг.
Однако Олеси там не оказалось. Горничную Ангелина нашла в своём будуаре. Точнее, это был будуар её матери, но сейчас его занимала молодая графиня. Олеся со всей тщательностью очищала от пыли бесконечные мелкие тумбы и комоды, когда Ангелина бесцеремонно распахнула высокие двери.
— Леська! Бросай метёлку, — ворвалась в помещение девушка, — Хочу гулять.
— Но я тогда не поспею прибрать твои комнаты к обеду, сударыня, — твёрдо ответила Олеся.
— Я сейчас же прощаю тебе опоздание! — с важным приказным видом изрекла Ангелина. — Ну, Лесенька, душенька, нам очень-очень нужно к водопаду, — принялась капризно упрашивать девушка.
— К водопаду? Зачем? — не поняла горничная.
— Как зачем? — поразилась графиня, — А тебе Акулинка не рассказывала? Я-то случайно подслушала, а потом всё вытащила из неё в тёмном страшном углу. Но вы-то, слуги, болтать между собой должны! — при этих словах Олеся осторожно покачала головой, — У нас у водопада черепахи завелись! Представляешь? Живые! Акулинка поклялась, что сама двух видела.
— Черепахи? — задумчиво повторила горничная, — У нас в усадьбе?
Ангелина энергично закивала.
— Пошли, не то прикажу! — совсем раскомандовалась графиня.
— Ну, куда мне тогда деться, — вздохнула Олеся, отложила метёлку и направилась к трюмо, перед которым её госпожа уже устроилась на пуфе.
Горничная убрала сначала Ангелину как полагалось для прогулки, а затем отошла в людскую, чтобы оставить там уборочный арсенал. Ожидая её, Райхенбах придирчиво рассматривала себя в зеркале и не могла нарадоваться отражению. Как же она была мила! А в этом нежном розовом наряде тем более. Только шляпка чуть-чуть съехала. Леська торопилась, вот и не закрепила как следует. Аккуратным движением поправляя убор вместе с заколками, графиня задумалась о горничной.
Олеся хоть и была крепостной девкой из дворни, но Ангелина её могла с гордостью назвать подругой, если не родной душой, почти семьёй. Она знала Маслову ещё с малолетства, та приходилась кровной дочерью мамушки-кормилицы графини, то есть, молочной сестрой Ангелины. Одногодки, росли вместе, всю жизнь провели бок о бок. Немудрено, что они были неразлучны. За свои девятнадцать лет барышня так сближалась лишь с ещё одной девушкой из сверстниц. При мысли о ней Ангелина нахмурилась. Графине не хотелось вспоминать её, но и забыть её Райхенбах не могла. И, по правде говоря, никогда бы не пожелала.
Ангелина не раз благодарила Сущего за то, что он послал ей Олесю, и всегда старалась заботиться о ней, беспокоилась о ней, молилась за неё и, безусловно, безмерно её любила. И отца любила, и имение с двором. Ангелина вообще много кого любила. Она была уверена, что это непременно свидетельствует о её большом сердце.
“А как иначе? — думала графиня, поправляя выбившийся из причёски волос, — Ведь у меня такая светлая душа, что ни говори.”
***
Тёплое солнце пробивалось сквозь листву, оставляя на утоптанной тропинке причудливые узоры. Где-то в кустах то и дело раздавались хрусты, шорохи и прочие проявления кипящей деятельности всякой мелкой живности. Деревья приветливо шуршали, будто здороваясь с молодой хозяйкой и её спутницей. Рядом серебрился чистый ручей, он должен был привести их к небольшому старому водопадику. Девушки шли вдоль него от самого пруда в саду, недалеко от которого в недрах земли и зарождался журчащий поток.
—...и папенька мне всё его сватает! А он хоть и мил, и вежлив, а скучен ужасно, — невероятно трагически рассказывала Ангелина, — И этот его подбородок, словно косою скошенный. Когда он удивляется, подбородка будто и нет вовсе!
— Какой ужас! — сдерживая улыбку, сочувствующе ответила Олеся.
Ангелина разглядела её веселье.
— Ничего смешного! Ты бы видела это вживую! Тут плакать надо! — охнула девушка, в притворном сожалении положив ладони на грудь и тотчас сама расхохоталась.
— Верю-верю, — уже нескромно хихикая, заметила горничная, — Счастье, что сударь тебя за него не отдаст!
— А с чего ему отдавать? Не захочу пойти, не пойду, — горделиво выпрямилась Ангелина, — Женихов много, а я у него одна. И старого девичества не боюсь, ведь оно мне и не светит.
— Почему же не светит? — удивилась такой уверенности Олеся.
— А я что, похожа на ту, кому светит? — задрала подбородок Ангелина.
— Нет, конечно, нет! — тут же опомнилась Олеся, — Просто очень твёрдо говоришь, будто кто-то этот свет заслонил. А я ни о ком таком не знаю. Или ты не рассказывала? Неужели есть? — почти шёпотом полюбопытствовала горничная.
— Не глупи, — снисходительно изрекла графиня, — Коли был бы, ты первая всё узнала!
— А как жеж ты так не боишься, если нет никого? Совсем не боишься? — подивилась горничная, — Я вот временами боюсь…
— Что ж ты не при муже всё ещё тогда, раз боишься? — усмехнулась Ангелина, — Нашла бы кого и не боялась. Ты девица ладная, свистнешь, очередь встанет.
— Не нужна мне очередь… — потупила взгляд Олеся и внезапно покраснела.
— Как не нужна? Всем нужна, да хоть бы и просто полюбоваться на ажиотаж, — не сразу поняла графиня, но тут её глаза зажглись догадкой, а затем ехидцой, — Поняла, тебе нужна не очередь, а лишь одна кандидатура! — Ангелина попыталась заглянуть в румяное веснушчатое лицо Олеси, — Вот отчего ты меня в секретах подозреваешь! Сама укрываешь кого-то! Ну-ка, ну-ка, раскалывайся, шпион!
— Да нет…. Нет никакой канди- канти- татуры…— горничная отчаянно пыталась замять тему, на которую свернул разговор, но графиня уже всё для себя решила.
— Есть! Есть! — радостно восклицала Райхенбах, — Кто он? Деревенский? Нет, точно наш. Ты же всегда со мной, когда б ты деревенского разглядела? Хм… Лакей? Кухонный? Может, с псарни! Охотничий? Не говори, что наш мажордом! Он же женат! — всё веселилась девушка.
Побагровевшая Олеся даже смущение на мгновение переборола, чтобы защититься от несправедливых обвинений в разлучничестве дородного мажордома Игната с его не менее дородной визави. Только горничная открыла рот для праведного протеста, как её прервали резкие звуки ломающихся кустов. Услыхав их, обе девушки замолчали и замерли, напряжённо прислушиваясь.
Раздался страшный треск, и взбешённая кобыла с ржаниеим выскочила из зарослей. Перепрыгнув тропинку, она понеслась прямо в ручейный брод, разбрасывая серебристые брызги вокруг себя. Барышня с горничной охнули, увидев застрявшего в её уздах рукой человека. Он шевелился, значит, был жив, но встать на ноги всё никак не мог. Лошадь хотела бежать в кусты, но острый шиповник больно уколол толстую шкуру, и ещё яростнее забившись, животное встало на дыбы. Ангелина опомнилась первая и помчалась к ней и несчастному в узде, возившемуся в илистом дне.
— Сударыня! — взволнованно понеслось ей вслед от Олеси.
Графиня, не жалея дорогого платья, полезла в брод. Розовый атлас быстро намок и посерел от мутной воды. Шлёпая по ручейной грязи, девушка приблизилась к животному и осторожно остановилась в паре метров.
— Тише, тише! — успокаивающим тоном начала она, аккуратно вытянув руку в длинной перчатке, — Никто тебя не обидит. Здесь все свои.
Лошадь ещё несколько раз рванулась, но вроде бы передумала бежать. Мотнув головой, животное повернулось щекой, вглядываясь в девушку большим чёрным глазом. Ангелина признала в ней Ржицу, совсем молоденькую кобылку, вчерашнего жеребёнка. Графиня сама навещала её после рождения. Она всегда старалась быть в курсе дел конюшни — ведь залог успеха в её обожаемой охоте, в том числе, и в хорошем жеребце. Лошадь будто тоже распознала её, поумерилась, притихла и наконец подставила морду. Девушка неспешно приблизилась и ласково погладила Ржицу, потрепав ей гриву.
— Ну, маленькая, что ты тут разнуздалась, — мягко промолвила Ангелина, а свободной ладонью осторожно коснулась узды и провела по ремням до самой застрявшей в них чужой руки.
Пара трепетных движений, и посиневшая конечность выскользнула из пут, начав потихоньку розоветь. Её обладатель обессиленно плюхнулся на пятую точку прямо на дно ручья. Графиня, взяв кобылку покрепче за поводья, вывела её из воды и привязала попрочнее к ближайшему дереву.
— Леся, идём, надо помочь! — обратилась к горничной Ангелина, имея в виду пострадавшего, который так и сидел в водоёме.
Олеся не успела ничего ответить, бедолага, покачиваясь сам встал на ноги и побрёл к берегу. Тут-то обе девушки и узнали в нём Вадима, одного из конюхов. Парень сделал ещё несколько шагов и снова рухнул на колени, марая жидкой грязью белые камни дорожки.
— Вадюша! — охнула служанка и порвалась к нему, но Ангелина опередила её и уже присела напротив него.
— Ты как умудрился-то? — беспокойно осмотрела конюха барышня и тут же приметила кровоточащую рану на голове. — Хоть доковылять до имения сможешь?
— Девица, ты… ты вытащила меня, — с трудом промолвил парень и зашипел от боли, когда девушка попыталась ощупать его рану.
— Какая она тебе девица! Графиня это! — возмутилась Олеся, присев рядом.
— Графиня… — Вадим вгляделся в Ангелину мутными глазами и прищурился, соображая, и тут его лицо резко вытянулось с приходом осознания, — Ох, Ангелина Викторовна! Простите окаянного безголового!
— Ничего, пустое, — мягко улыбнулась девушка и тотчас серьёзно обратилась к служанке, — Леся, беги сейчас же за повозкой! Видишь, дело совсем плохо. А лучше пошли за лекарем! Это приказ, причём немедленный!
— А… Да… — помялась Олеся, будто не желая покидать то ли госпожу, то ли пострадавшего, то ли их обоих, — Да, да, конечно. Немедленно исполню, — наконец собралась она и, подобрав подол грубого полотняного платья, помчалась что есть мочи обратно к имению; её худенький силуэт быстро скрылся в цветущей зелени.
Ангелина стянула длинные перчатки и, связав их, принялась сооружать подобие повязки на голове бедного Вадима. Розовая ткань быстро пропитывалась свежей кровью.
— Ну, ну. Всё в порядке, всё позади, — с нежным сочувствием приговаривала графиня, — Теперь тебе будет лучше. Ничего не бойся. Скоро и Олеся с повозкой и докторами вернётся.
Парень наблюдал за действиями барышни, под тяжестью стыда боясь лишний раз вдохнуть, и только морщился от боли, когда она касалась раны.
— Спасибо, — едва выдавил конюх, смотря на девушку с восхищенным блеском в простых глазах.
Какое-то время они молчали. Ангелина закончила бинтовать Вадима. Он косился на барышню украдкой, но почти сразу опускал глаза обратно в пол. А графиня всё думала, где носит Олесю. Они не так далеко отошли от имения! А сырое грязное платье уже холодило голени и начинало надоедать. Ангелина резво встала обратно на ноги, чтобы размять затёкшую спину, и брезгливо оглядела подол.
— Ваш наряд теперь испорчен из-за меня, — заметил её взгляд парень, — Простите… Я… Я не знаю, как мне просить милости и прощения.
— Не проси, — легко ответила Ангелина, — Сделанного не воротишь.
— Но чем же мне отдать долг? Вы мне жизнь спасли! Вы мой ангел! — с жаром задался Вадим.
— Я много чей ангел, — с лёгкой улыбкой ответила графиня. — Так что не указывай мне на мои крылья, я к ним уже привыкла.
И девушка мелодично рассмеялась. Парень, пусть и не до конца понял шутку, неловко криво залыбился и совсем не так красиво прыснул в ответ. Ржица, будто вторя им, фыркнула несколько раз у дерева, к которому была привязана.
— А про долг забудь, — закончив смеяться, отмахнулась Ангелина, — Ты всё равно ничего не можешь мне дать. Кроме доброй службы, разумеется. Вот и работай на своей конюшне много, честно и хорошо.
— Конечно, конечно-с. Я буду работать, — усиленно закивал Вадим, соглашаясь с ней во всём.
Разумеется, он согласился. Ведь правда, что простой конюх мог дать целой графине?
Соната №21 I
Плеск.
Горящую щёку чуть остудило. София Верещагина ещё несколько раз ополоснула её, морщась то ли от холода, то ли от справедливого негодования. Руки в ледяной воде закоченели, покрылись неровной краснотой и уже начали болеть. Стиснув зубы, девушка усерднее принялась умываться. И где только мёрзлую воду нашли в летние дни, когда зной и духота во всём институте стояли такие, что хоть в одном корсете бегай? Правда, в нём побегаешь! Обтрёпанный, истончившийся в нескольких местах казённый корсаж ужасно натирал. И всю мягкую талию Сони покрывали мелкие ранки и ссадинки от металлических пластин, из которых это орудие пыток было собрано. Девушка поёрзала в неудобном облачении. Она не под мостом жила до своих восемнадцати и к корсетам привычна, но к обычным, добротно сделанным, из приятного на ощупь хлопка и китового уса, слегка утягивающим талию. А не к этим недоразумениям, в которых не вздохнёшь и не согнёшся толком, вынуждена всё время прямо стоять как жердь проглотив. С нечеловеческим усилием Соня скрючилась над тазом для умывания. Твёрдые пластины будто врезались в самый желудок, и девушка боялась, что её вот-вот вывернет прямо в набранную воду.
— София! Чего копаешься? — послышался громкий сварливый голос классной дамы, m-me Ильинской или просто Кочерги, как её за глаза звали воспитанницы из-за похожего на инструмент костлявого телосложения, — Это что такое?
Женщина больно дёрнула Соню за распущенные, слегка растрёпанные со сна волосы. Девушка ещё не успела убрать их в полагавшуюся по форме косу, и тёмно-русые кудряшки свободно лежали по плечам.
— Ай! — пискнула от боли Соня.
— Почему ты ещё не заплетена? — требовательно спросила Кочерга.
Соня, решив не пререкаться, тут же принялась мокрыми руками делать причёску. Пряди заплясали между девичьими пальцами, быстро складываясь в до тошноты знакомое плетение. Точно такое же красовалось на голове у каждой воспитанницы института.
— Неаккуратно! — безжалостно заявила Кочерга, схватила сухими пятнистыми пальцами невидимый волосок и вытянула из косы целую прядь, растрепав всю работу Сони, — Ты так собираешься идти на молитву?
— Нет, m-me, конечно нет, — быстро пробормотала девушка, выдохнув, распустила волосы, парой движений прочесала их и принялась переделывать плетение.
— Мы должны все тебя ждать? — мелкие глазки женщины за толстыми линзами очков неприязненно сузились, — Я тебе делаю поблажки ввиду твоих обстоятельств, но это пока! Как только пройдёт месяц или два, более твоей расхлябанности не будут потакать и прощать твои проступки! За такое, — Соня едва успела перевязать тёмным шнурком законченную работу, как Кочерга схватила толстую пушистую косу девушки и злобно потрясла ею в воздухе, — у нас наказывают. Ты меня поняла?
“За что? За то, что вы же мне волосы и растрепали?” — хотелось уточнить девушке. Но за полторы недели, проведённые в этом мерзком месте, Соня уже поняла, что язвить классной даме бессмысленно. Вообще спорить, доказывать и пререкаться бессмысленно. А жаловаться некому, да и тоже бессмысленно. Бессмысленно любое действие кроме беспрекословного молчаливого подчинения всем вокруг — классным дамам, учителям и неприятным одноклассницам, больше напоминавшим гадин разного рода, жрущих друг друга за хвосты, чем сестёр по несчастью, оказавшихся вместе в столь скверном положении.
— Поняла, — тихо отозвалась девушка, нервно забирая косу обратно.
Кочерга отпустила волосы, но тут же резко и намеренно больно щипнула Соню за здоровую щёку.
— За медлительность, — прошипела женщина и развернулась к остальным.
“Остальные” были представлены теми самыми одноклассницами, ещё не успевшими умыться и стоявшими в очереди за Соней к тазу для умывания. На разыгравшееся зрелище они не отреагировали никак. Их стылые лица отображали лишь следы давно остывших чувств: раздражения от заминки, неприязни к новенькой, скуки и усталости. Если бы одноклассницы изредка не моргали, Соня подумала, что за ней в ряд стоят куклы, причём до ужаса унылые.
— И вам наука! Быстрее, не то опоздаем к утренней молитве, — скомандовала Кочерга и слегка пихнула Соню в плечо, как бы говоря ей отойти и не мешаться остальным. Девушка повиновалась, вылила грязную воду в предназначенную для этого кадку и придвинулась к паре уже умытых одноклассниц, смиренно ждущих молитвы. Те не одарили её и взглядом.
Теперь обе щеки Сони горели от болезненных щипков. Один она получила сейчас, а второй утром за то, что долго одевалась. Собственно, это и была причина её справедливого негодования, терзавшего её во время умывания. Соня бы и на новый щипок крайне возмутилась, если бы не была уже возмущена до предела.
Другие же воспитанницы будто подобных чувств не испытывали, и все тяготы и унижения с них сходили, как с гуся вода. Хотя, глядя на голубушек[1], учениц младшего класса, неуправляемых девчонок раннего пубертата, воевавших со всеми подряд — учителями, воспитателями и друг с другом, Соня подозревала, что время бунтов за справедливость у её “серых” соратниц просто прошло. Сизушки нынче вместо неистовых войн сидели смирно и романтизировали свою меланхолию, вызванную местными ужасами. Но Соне до такого уровня просветления, видно, ещё ужасаться и ужасаться.
[1] В институте учатся 9 лет, 3 года на каждый класс. У каждого класса форма своего цвета. Набор девочек происходит в 11-13 лет. Младший класс (12-15 лет) — голубые фартуки, “голубушки”; Средний класс (15-18 лет) — серые фартуки, “сизушки”; Старший класс (18-21 год) — белые фартуки.
В сие чудесное заведение, именуемое Августинским институтом благородных девиц, Соня попала совершенно недавно. Этот прецедент противоречил всем правилам, ведь сюда принимали только маленьких девочек, которым на протяжении девяти лет было запрещено видеться с семьёй. Но опекуны Сони уж слишком хотели от неё избавиться, а потому уговорами словесными и денежными старых знакомых в руководстве обеспечили ей здесь место. Девушка была приемлемо образована и за скандалами не замечена, так что без лишних вопросов её взяли сюда, сразу в средний класс. Соня уже поняла, от чего родственники с самого начала не рассказали ей в подробностях о месте, куда её определили. Знай она о том, что её здесь ждёт, никогда бы не поехала по доброй воле.
Наконец, весь класс Сони умылся, и кувшин с ледяной водой опустел, а кадка заполнилась почти до краёв. Девушки синхронно встали парами, словно вымуштрованные солдаты, и двинулись в классную комнату для утренней молитвы. Соня предпочла бы сразу направиться к чаю и пусть скудной, но еде, однако, выбирать не приходилось.
Соню поставили к худой блондинке, имени её она пока не выучила. Помнила только кличку — Берёзка. Берёзка шла очень плавно, строго по прямой и смотрела исключительно на затылок впереди идущей одноклассницы. Соня, как ни старалась, не могла подстроиться под её шаг, шла то быстрее, то медленнее, от чего постоянно норовила врезаться то в девушку сзади, то в ту, что впереди. Со стороны Соня наверняка выглядела взбесившейся селёдкой в выверенном косяке своих сородичей. Наконец, бросив попытки приладиться к общей скорости, Соня, понадеявшись, что идущая впереди Кочерга не заметит рассинхрон, слегка высунулась из строя, дабы никого не задеть, и пошла в своём темпе, оглядывая длинный коридор.
Высокие плотно закрытые окна проплывали мимо. В них стояло серое облачное раннее утро. Такое же, как и каждый день. Под низким небом лежал пустой институтский двор, а за ним стена из тёмного непроглядного леса. И где-то там в десятке вёрст начинался шумный Натанбург, родной и манящий. Обычная, даже скучная картина очередного облачного утра теперь виделась Соне символом такой желанной свободы. Ни о чём более она не мечтала, кроме как вновь бродить по гудящим пыльным улочкам, мощённым набережным. Вдыхать солёный бриз, летящий с Андольского залива, кататься на лодке по бегущей Хетте[2]. Даже ходить по ресторанам, театрам и светским вечерам, пусть Соня отродясь и не была любительницей подобных развлечений.
[2] Санкт-Натанбург стоит на Андольском заливе, перетекающем в реку Хетту и несколько озёр.
Соне хотелось и дальше глядеть вдаль, мечтая о том, чтобы вернуться в дом, который никогда ей домом не был, но она не посмела и взгляда задержать дольше положенного. Коли бы одноклассницы заметили её воздыхания, подняли бы на смех, как поднимали всех, скучавших по прошлой жизни. У них самих не было ничего кроме института, а у Сони хотя бы чувство тоски ещё оставалось.
— Соня, куда ты отошла так далеко? В окно глазеть? — нарочито громко вдруг спросила Берёзка.
Соня резко повернулась и встретилась с бесстрастным выражением бесцветного лица девушки. Несмотря на показное равнодушие одноклассницы, будто, просто поинтересовавшейся, куда направилась Соня, Соня сразу заметила мелькнувшее в светлых глазах злорадство и чуть зубами от злости не заскрипела. Берёзка нарочно повысила голос, чтобы Кочерга услышала!
— Стоять! — раздался приказ Кочерги откуда-то спереди.
Строй воспитанниц встал как замороженный. Соня застыла вместе с ним, чертыхнувшись про себя. Теперь было очень заметно, как сильно она отошла от остальных. Кочерга, стуча каблуками, появилась из-за спин одноклассниц и встала перед Соней.
— София! Опять доставляешь хлопоты! — грозно нависла над ней Кочерга, — Почему ты не идёшь вместе с остальными? Ты направляешься не туда, куда мы? Ты не собираешься молиться?
— Собираюсь. Простите, m-me, я всего лишь задумалась, — промолвила Соня.
— Молодым девицам думать вредно, — отрезала Кочерга, — Пойдёшь прямо за мной. И чтобы ни шагу в сторону!
Соня покорно склонила голову. Кочерга хмыкнула, развернулась и также оглушительно стуча каблуками, направилась обратно в начало строя. Соня, бесшумно вздохнув, побрела за ней. Обернувшись, девушка вновь столкнулась взглядом с Берёзкой. Уголки бледных губ одноклассницы едва заметно искривились в усмешке.
“Мерзавка!” — мелькнуло в голове Сони, и она еле сдержалась, чтобы не высказать всё вслух; не хватало ей ещё наказаний за сквернословие.
Поджав губы, Соня отвернулась от ненавистной Берёзки. Девушка встала за спиной Кочерги, потеснив первую пару одноклассниц, и строй молча двинулся вновь. Соня сосредоточенно попадала ногу в ногу со всеми, страшась того, что произойдёт, если она наступит на пятку классной дамы.
Ещё одна истина, которую Соня успела усвоить: здесь такое поведение в порядке вещей. Подставлять, жаловаться и стучать на остальных за малейшие глупые нарушения. И каждая была сама за себя, готовая загрызть другую, причём неясно, за что. Наверное, такими местных воспитанниц делали годы проведённые в институте. Соня и сама не была уверена, что не стала бы подобной гнусной змеёй, будь она здесь с детства. Даже сейчас у неё в голове промелькнула мысль отомстить Берёзке её же оружием, как единственным доступным. Соня мгновенно погнала эту идею прочь. Ей было тошно думать о том, чтобы вести себя так же, как эта бледная поганка.
Наконец, в нужном коридоре нашлась цель их шествия. Девушки вошли в высокие двери и оказались в классной комнате — тесном помещении, обставленном примитивной железной мебелью. Там их уже ждал священник — плотный, невысокий мужичок с всклокоченной бородой и рябыми щеками по прозвищу Тетерь. За неимением альтернатив, по нему, как и по всем редким учителям мужского пола, часть воспитанниц прямо-таки сходила с ума. Теперь они благоговейно любовались на свой предмет обожания, а Соня любовалась на них и гадала, дойдёт ли она когда-нибудь до такой степени отчаяния, чтобы влюбиться во что-то похожее на волосатый белый гриб. Ещё Соня вспоминала, что Тетерь, так-то, был женат, ведь холостых сюда не брали, и думала о том, что уж лучше обожать какую-нибудь старшеклассницу — такой вариант, как слышала девушка, в стенах института тоже имелся. У старшеклассницы хотя бы гладкое лицо, нет жены и нечёсаной бороды.
— Сущий Всемилостливый образом своим нас, людей, украсивший, — священник начал молитву, как только все встали по местам.
—...нас, людей, украсивший, — тихо и сбивчиво повторила Соня вместе со всеми, опустив глаза на руки, аккуратно сложенные на сером фартуке.
Молились здесь чаще и дольше, чем девушка делала это дома, и арсенал молитв был богаче. Соня старалась учить новые для себя псалмы, но пока так хорошо, как принято в институте, у неё не выходило, от того она уже пару раз успела получить от Кочерги, когда та замечала, что Соня пропускала слова или говорила не те.
“…Духа Истины, дарующего смысл, открой ума и сердца рабов Твоих…”
—...ума и сердца рабов Твоих… — Соня пыталась отвлечься от утреннего голода, уже явственно дававшего о себе знать; её грела мысль о предстоящем после молитвы чае.
“...дабы внемлить закону и гласу Твоему…”
Соня старательно повторяла все “Твоих-Твоему-Твоей”, а сама украдкой поглядывала вокруг. Одноклассницы умело прятали желание поесть, сонливость и скуку за благонравными лицами. Соня была готова спорить, что ни у одной из них в голове сейчас не происходило возвышенного взывания к Сущему. Особенно у Галеоны[3], удивительным образом пухлой при местном-то питании девицы, одной из самых ярых воздыхательниц Тетеря, которая бормотала себе под нос что-то явно бессмысленное, краснела всё пуще и так и норовила засмотреться из-под дрожащих ресниц на священника.
[3] прим.: галеон — большой парусный корабль.
“...и понятливости, дабы уразуметь преподаваемое им полезное учение…”
Оторвавшись на секунду от раскрытого Элеостеона[4] в руках, Тетерь безразлично оглядел свою паству. Случайно встретившись глазами со смотрящей на него Галеоной, он даже не заметил этого и вернулся к фолианту. А девушка скорее непроизвольно, чем намеренно ему улыбнулась. Соня сдержалась, чтобы тоже не улыбнуться этой наивно милой картине, отвела взгляд и тут же чуть не дёрнулась, наткнувшись глазами на Кочергу.
[4] Элеостеон (от древнепарицийского ἔλεος θεῶν — милость бога) — главная книга в рувенизме, дарованная людям Сущим через Великих пророков, написавших её в далёком прошлом.
“…избави от всякой скверны и спаси, Отец[5], души наши…”
[5] Отец — одна из пяти личин Сущего.
Классная дама в свою очередь была бледна от негодования, что никогда ничего хорошего не предвещало, и сверлила стёклами своих очков румяную Галеону. Желание веселиться мгновенно пропало, и Соня посильнее уставилась зелёными глазами на стёртые доски пола, больше не отрываясь от них до самого конца молитвы. Не хватало ещё вместе с Галеоной случайно попасть под эти злобные огни, горящие за толстыми линзами.
“…во славу родителям, отечеству и Тебе, Творцу[6] нашему. Аминь.”
[6] Творец — одна из пяти личин Сущего.
***
Шаги нескольких десятков девичьих каблучков, гулко отдававшиеся от стен коридора, почти одновременно затихли у входа в столовую. Кочерга остановила всех у самых дверей.
— Зинаида! — резко позвала Галеону Кочерга.
— Да, m-me, — боязливо откликнулась девушка и вышла вперёд; налёт влюблённости уже прошёл, и она выглядела бледной и уставшей, как и все остальные воспитанницы.
— Ты наказана, — бесспорным тоном заявила классная дама, — За рассеянность на утренней молитве. Чаёвничать будешь стоя!
— Я же тогда не смогу поесть, — негромко даже не возразила, а просто заметила Галеона.
Соня уже выучила, что одно из видов местных наказания, “трапеза на ногах”, было в действительности всё равно, что лишение этой самой трапезы. Есть стоя считалось “по-мещански”, и даже другие воспитанницы могли начать насмехаться над той, кто так делает.
— И хорошо! — без капли сочувствия выдала Кочерга, — Видишь какая ты огромная разрослась? Поголодаешь, может, схуднёшь чутка. А то такую страшную ни один приличный господин в жёны не возьмёт. И зачем я тогда тут стараюсь? Зачем твои родители платят деньги? Чтобы ты осталась старой девой?
— Я…нет…да. Хорошо, m-me, я не буду садится, — обречённо согласилась Галеона.
— Но Галеона же не страшная, — Соня хотела выразить своё мнение шёпотом стоящей рядом однокласснице, но в гробовой тишине её слова услышали все, в том числе Кочерга; Соня испуганно замерла.
— София? Ты что-то хочешь сказать? — подняла редкие брови классная дама, оборачиваясь к Соне.
— Non, m-me[7], — сглотнула девушка, понадеявшись, что женщина от неё отстанет.
[7] Нет, мадам (фр.)
— Нет уж, договаривай. Я слышала возражение, — прицепилась Кочерга.
— Я лишь сказала, что Зина не страшная. Она просто очень полная, но лицо-то красивое, — Соня решила, что лгать будет хуже, а потому честно ответила, как думала.
— То есть ты считаешь, я не права? — сощурила глазки классная дама.
— Я ничего не считаю, — попыталась защититься Соня.
— Умница, тебе считать и не надо, — на мгновение по-змеиному улыбнулась Кочерга, и эта жуткая улыбка сразу же сползла с её сухого лица, — Постоишь с Зинаидой.
Соня промолчала, лишь крепче стиснула зубы и поглядела снизу вверх на долговязую Кочергу.
— Что ты смотришь на меня как на врага народа? — хмыкнула женщина, — Я вас учу для вашего же блага. Это у меня ты просто постоишь да поголодаешь, а коли бы ты мужу своему поперёк сказала, ещё и норовистому, он и поколотить тебя мог. И был бы прав!
Закончив своё высказывание, “враг народа” приказала всем входить в столовую. Соня, отбросив размышления на тему того, какой это ужас — быть замужем в мире Кочерги, поплелась за остальными. Желудок заурчал, и она непроизвольно схватилась за него, слегка смяв ткань фартука. Придётся терпеть несколько часов до завтрака.
Соня тяжко вздохнула. Какое же это всё-таки гнусное место.
***
— Агрх! — Соня издала злобный крик и приняла тереть ещё усерднее.
А ржавчина на проклятом тазу не поддавалась. Её белые руки были по локоть в золе. Грязные пятна виднелись даже на лице, открытой шее и ключицах. Выданный девушке дурно пахнущий фартук кого-то из прислуги не спасал, и перед форменного чёрного платья уже замарался. Благо, рукава у него не доходили до локтя, не то и все манжеты были бы в этой гадости. Соня догадалась против правил снять светло-серую пелерину и такого же цвета форменный фартук, так что страдало одно платье.
Девушка уже больше часа перемывала все тазы для умывания, ютясь в тесной душной прачечной. Зольная щёлочь неприятно стягивала и сушила мягкую кожу, от неё уже шелушились руки, лоб взмок от усердия, а голова кружилась, то ли от спёртого воздуха, то ли от голода. Соня ничего не ела со вчерашнего вечера, а сейчас её лишили ещё и долгожданного завтрака. Уже второго приёма пищи за день. А всё из-за очередной “провинности”, за коими классная дама следила страшно бдительно, словно казначей за ярцарами[8] и даже вела учёт. У Кочерги была целая тетрадь, в которую она записывала проступки воспитанниц, а потом читала их вслух при всём классе. Для кого-то это был невыносимый позор, но для Сони многочисленные местные унижения уже слились в одно. Но сегодняшний случай она, конечно, запомнит.
[8] ярцар — денежная единица в Расмийской империи, равен 100 клевцам или 300 бакерам.
А Соня всего-то задремала на уроке географии. Причём не по своей воле, просто случайно. Соня не спала как следует уже несколько дней. Ночами она непрестанно ворочалась по кровати, не в силах достаточно расслабиться, чтобы сон пришёл. И с каждым днём всё чаще клевала носом. Вот и сегодня на секунду задумалась, уронила голову на руку и…тушите свет. Кочерга опять плевалась желчью и кричала, как на базаре. И во второй раз — первый был дня два назад — уже не записала в тетрадку, а наказала со всей строгостью, заставив заниматься неблагодарной работой — перемыть тазы для умывания и избавить их от ржавчины. Плоды трудов Кочерга обещала проверить после завтрака. И вот Соня, из последних сил, чувствуя, что ещё чуть-чуть и отбросит копыта в этой тухлой, воняющей горьким мылом, грязным бельём, сыростью и плесенью дыре, натирала ненавистный таз, в котором, по ощущениям умывалась ещё Розалина Великая[9], и там всё проржавело до такой степени, что ржавчину можно оттереть только вместе с самой стенкой таза. А Кочерга точно же заставит переделать, если найдёт хоть малюсенький рыжий след!
[9] Розалина Великая — Императрица и Самодержица Всерасмийская (1517 — 1586). Нынче 1598 год, правит Император Максимилиан II (младший внук Розалины) (род. 1576)
— Грх! — Соня перехватила жёсткую щётку и вновь принялась пытаться отскрести неотскребаемое.
Она в жизни не занималась подобной тяжёлой работой, она не умела, не знала, как это делается правильно, но с неё потребуют чистые тазы, словно она залихватская горничная. А если не справится, снова накажут, снова накричат, снова лишат еды, снова унизят. И любой даже не бунт, а лишь мелкое неповиновение будет пресечено, любой ничтожный, самый безобидный проступок не останется безнаказанным. Тут так всегда, было вчера, есть сегодня, будет и завтра. И Соня волей тех, кого и семьёй не назовёшь, оставлена здесь совсем одна на многие года, словно в темнице. И для чего все эти мучения? Чтобы сделать из неё “мадмуазель”?
“Ведь вы молодые мадмуазели. Вы должны страдать, дабы стать покорными и смирными, вы должны бороть себя силой воли.” И голодать, и молчать, и терпеть, и тереть чёртовы тазы.
Да какая же это сила воли! Это мучение зазря! И полный идиотизм!
Злостное пыхтение Сони незаметно превратилось в жалобное шмыганье носом. На жестяной таз капнула слеза. И ещё одна. И ещё, и ещё. Скоро таз размылся, расплылся и исчез из вида. Глаза застелила влага. Соня отбросила щётку не в силах бороться с ржавчиной и собственным отчаянием. Девушка запрокинула голову наверх, будто собираясь завыть во весь голос, но лишь сдавленно заскулила. Вздрагивая всем телом от рыданий, она медленно обняла себя руками и сжалась в комочек, сидя на отсыревшем стуле. Лоб уткнулся в перепачканные золой колени, глаза оставляли мокрые пятна на грязном вонючем фартуке. Пальцы до белизны костяшек сжимали ткань платья по бокам, будто норовя его порвать. Волосы выбились из косы и теперь торчали во все стороны стоячими кудрявыми прядями. Лицо покраснело, опухло и пропиталось солью. Из свербящего носа текли водянистые сопли, перемешивались с пузырящимися слюнями и нескончаемыми слезами. Соня едва ловила рваные вдохи между всхлипами.
Таз, оставленный у колена, слегка покачнулся и с грохотом перевернулся на дно, ударившись о плесневелый пол.
“Ржавый таз. Какая глупость, чтобы рыдать” — подумала девушка, но остановиться уже не могла. Скопившиеся за проведённое здесь время чувства наконец вышли наружу в первую за много дней минуту одиночества и теперь лились нескончаемым безутешным потоком.
Соня плакала и плакала, потеряв счёт времени. Почти бесшумно. Лишь редкие тихие всхлипы раздавались в гробовой тишине институтской прачечной.
Венец из стрелолиста II
Плюх-плюх-плюх.
Плоский камешек скакал по сизым волнам, оставляя за собой расходящиеся блинчики и тревожа привычные мерные гребни Андольского залива. Стоял душный штиль. Солнца не было видно, оно вновь спряталось за вечными тяжёлыми облаками. Эти же облака не давали теплу раскаленной земли уходить выше в атмосферу. Из-за них стоял неприятный зной, клубящийся в лёгких удушающим смогом. Летний Натанбург, ничего нового.
Снаряд оставил финальный круг на водной глади и ловко нырнул в неё, навсегда исчезнув в глубине. Босой Пётр в рубашке с засученными руками беззлобно выругался и пошлёпал по песку в поисках нового кусочка гальки.
— Мда-а. И половины не добрал, — констатировал граф Лев Оболенский; приложив ладонь козырьком ко лбу, он всё ещё смотрел вслед утонувшему камешку Петра.
Оболенский наклонился подтянуть закатанную штанину. Лев был мягким юношей с чертами лица словно с акварельного портрета. Пухлые губы, нечёткий нос с лёгкой горбинкой, печальные карие глаза и шелковистые медовые волосы. Каждый раз, когда Лёва, щурясь, смотрел куда-то вдаль, казалось, в его курчавой голове кружат самые романтичные думы, а на фон напрашивались меланхоличные переливы скрипки вроде той, что имелась у Марка. Хотя Марк в жизни не сыграл бы ни единой меланхоличной ноты. Он на своей всегда изображал лишь нечто очень сложное на грани какофонии, боевое и драматичное, как марш, с которым идут в последний бой.
А Лев же выглядел словно герой самой чувственной поэмы живьём. Хотя, быть может, Петру так казалось от того, что он уже давно и хорошо знал мечтательный характер Оболенского, столь точно отражающийся в его внешности?
— Сейчас доберёт и не только половину! Нужно лишь бойца подходящего найти, — отозвался Пётр, усиленно роясь в прибрежных камешках различных форм и мастей.
— Ты дважды перебрал весь пляж, твои самые бравые бойцы уже на дне, — заметил Лев с лёгкой улыбкой.
— Из пешки можно сделать дамку, а из салаги — бойца, — хмыкнул Русаков, взвешивая очередной снаряд в руке.
— Пешки это из шахмат, а дамки из шашек, — негромко заметил Оболенский, присев на корточки и вглядываясь в серую даль, — Из пешек делаются ферзи.
Со Львом Пётр познакомился давно, ещё на первом курсе — как никак они учились на одном разряде и по сей день. Однако, по-настоящему юноши сблизились, когда Марк встретил Кирилла Саблина, лучшего друга Льва. А Кирилл, в свою очередь, привёл Оболенского на один из приятельских вечеров в кабаке. Так и начали общаться вчетвером.
Саблин вообще был ужасно говорливым и компанейским, обожал всех со всеми сводить и сдруживать. Лев, наоборот, — сильно тише товарища, домашний и спокойный, шугающийся новых мест и новых людей. Оболенский верно, и половины бы своих знакомств не имел, если бы не водился с Саблиным.
Собственно, Кирилла и Марка Пётр со Львом сейчас и ждали, от нечего делать перебрасывая пляж в море по кусочкам. Русаков с Несвицким расстался пару часов назад, почти сразу после лекции по логике. Но сначала друзья завалились пообедать в излюбленный трактир “У Горохова” — недорогое и сытное заведение поблизости.
— И как ты это делаешь? — выдохнул Пётр, приземляясь на грубо вытесанный стул.
— Что именно? — отозвался Марк, усаживаясь напротив; сняв фуражку, друг окликнул полового[1] для заказа.
[1] прим.: половой — слуга в трактире, выполняющий обязанности уборщика и официанта.
— Ты не слушал Дуба, так же как и я, — припомнил Русаков произошедшее на лекции, — Но почему-то смог ответить. А я остался в дураках.
— Ты не дурак, просто у меня мозгов больше, — хмыкнул Марк, расстегивая верх сюртука; отцепив последний крючок, Несвицкий изящным движением оттянул воротник, оголяя раскрасневшуюся шею, — Ну и жара, какой идиот придумал это правило с наглухо залепленной формой?
— Ты сейчас буквально назвал меня дураком, — хмуро посмотрел на друга Русаков.
— Нет, я сказал, что я соображаю лучше тебя, а не то, что ты дурак, — нетерпеливо пояснил Несвицкий, обмахиваясь своим головным убором как веером; светлые волосы ритмично подлетали вверх от порывов ветра, — Если бы все, кто глупее меня, полагались дураками, в Николаевке осталось бы полтора умных человека, а во всём Натанбурге дай бог пара дюжин.
Пётр смерил Марка скептичным взглядом. Иногда самодовольство друга действовало на нервы.
— И я прочитал в учебнике всю тему заранее, — наконец хитро ухмыльнулся Несвицкий, невинно отводя куда-то в сторону большие чёрные глаза; его острая мордашка приобрела совсем лисий вид.
— Так бы сразу и сказал, нарцисс! — откинулся на спинку стула Русаков, — А то раскудахтался тут, самый умный, — улыбка Марка сделалась ещё хитрее, — Зачем тогда пошёл со мной на лекцию, если и так всё знал?
— А зачем пошёл ты, если в итоге, ровно как и “ всезнающий” я, ни минуты не слушал? — хмыкнул Марк, — И даже не в курсе о чём речь шла.
— За компанию! — искренне ответил Пётр, — И меня там уже два месяца не было, Дуб может припомнить на экзамене.
— А меня три, — поднял тонкие брови Несвицкий, забирая у возникшего полового своё рагу, — И тебе на экзамене и без Дуба тяжко будет.
— Это с чего? — подбоченился Русаков, — Не тяжелее, чем другим.
— Ты ничего не знаешь, ни в чём не разбираешься и ничего не делаешь, чтобы это исправить, — пожал плечами Марк, — Только кутишь.
— Ты вместе со мной кутишь, — справедливо заметил Пётр.
— Не сравнивай себя со мной, — Несвицкий опустил взгляд в тарелку; Русакову не понравилась резкость, внезапно проскользнувшая в тоне друга, — Мне ничего не стоит просто очаровать Дуба или кто там будет принимать. Ты так не можешь. К тому же, как видишь, я всё равно стараюсь быть в курсе событий и иногда заглядываю в макулатуру.
— Не так уж ты очарователен! — Пётр понял, что пытался донести ему Марк, но юноше не хотелось признавать правоту собеседника, — И ты меня оскорбляешь тем, что думаешь, будто я не смогу ничего придумать, и мне остаётся только зубрить, как кому-нибудь вроде Генки.
— Я оскорбляю тебя из лучших побуждений, — не повёл бровью Несвицкий, — Будет обидно, если ты вылетишь после того, как ваша семья успела проплатить уже два года.
— Сейчас ты напоминаешь мне Геннадия с его проповедями, — буркнул Русаков и принялся за стынущие перед ним индюшачьи бёдра, — От чего тебя так волнует, за что там платит моя семья?
— Не хочу видеть расстройство Светланы Альбертовны в случае твоей неудачи, — серьёзно отозвался Марк.
Светлана Альбертовна была матерью Петра и очень привечала Марка, как, впрочем, и вся семья Русаковых. Петру иногда даже казалось, что его в собственном доме любят меньше, чем Несвицкого.
Пётр обиженно хмыкнул и, ничего не ответив, отбросил обгрызанную ножку. Временами друг лез явно не в своё дело, но спорить с ним было выше сил Русакова.
Когда обед закончился, Пётр взял извозчика до своего дома, дабы хоть показаться на глаза матушке с сестрами, приехавшим к ним с отцом в город из деревни. А Марк ушёл на собрание Общества, пообещав пробыть там совсем недолго.
В закрытом Обществе публичных мистерий состояли Марк Несвицкий, Кирилл Саблин, с которым Марк познакомился именно в этом самом Обществе, и ещё какие-то неизвестные Петру люди. Оно действовало в Николаевке уже больше века во флёре абсолютной секретности. Непосвящённые понятия не имели, в чём состояла его суть и чем занимались его члены. Обычным студентам было известно совсем немного. Например, что руководит Обществом Георгий Павлович — преподаватель зарубежной литературы. Попадали туда только по рекомендациям членов сразу же после поступления в университет или не попадали вовсе.
Общество было важной частью жизни Марка, он проводил там очень много времени, и Петру хотелось разделить это с ним. Он пытался узнать у друга об Обществе, даже просился туда. Но Несвицкий был непреклонен. «Ты нам не подходишь» и всё тут. А в чём надо подходить и как можно подойти, догадайся, Петенька, сам. Русаков из раза в раз чувствовал себя паршиво, когда вспоминал об этом или ждал Марка из Общества, как сейчас. Будто его оставляют за бортом корабля жизни. Он всегда почитал себя самым близким другом Несвицкого, но, получается, даже Кирилл знал о нём больше, чем Пётр. Знал что-то важное, что-то, недозволенное Петру.
«Неужели, Марк так доверяет Кире и так не доверяет мне?»
Как бы Русакову ни хотелось припереть Несвицкого к стенке и обо всём допросить, он понимал, что, во-первых, не получится — Марк умел быть скользким, как уж. Зальётся соловьём, и ничего дельного ты из этого прохвоста не вытянешь. А во-вторых, данная процедура не имела не только шансов на успех, но и смысла вообще. Потому что Петру, если честно, было абсолютно всё равно на цель и суть их собрания. Пусть хоть девичьими гаданиями маются или в чём там их «мистерии» заключаются. Его обижал сам факт. Марк решил придержать от него что-то важное, но поделился этим с другим, как Петру думалось, не таким близким человеком. Даже не одним, а несколькими другими неблизкими людьми, если брать в расчёт не только Киру, но и остальных членов Общества.
Галька с силой полетела вдаль, шлёпая по тёмным волнам. Бойко разрезая плотный воздух, она ускакала не меньше чем на три сажени[2].
[2] прим.: 3 сажени ≈ 6,4 м.
— Признаю поражение, — безразлично бросил Лев, даже не взглянув на соперника; соревновательным духом он не отличался никогда.
— Лёв, а тебя не бесят их секретики? — вдруг резко спросил Пётр; юноше захотелось обсудить свои переживания с кем-то, кто как ему казалось, мог его понять.
— А? — не понял Оболенский.
Точно, Лев не в курсе, о чём вообще речь, ведь пока не научился читать мысли и душевных тягот Петра не слышал.
— Говорю, тебя никогда не раздражала эта вся скрытность Общества? Киры и Марка. Ты же Кирин лучший друг, тебе не казалось, что, ну-у, — Русаков сделал неопределённый жест рукой, пытаясь подобрать слова, — Что лучший друг должен тебя в такое посвятить?
— Да нет, — пожал плечами Лев, — Пусть посвящает во что хочет. Я бы если честно, предпочёл, чтобы он, наоборот, меньше болтал. Особенно о том, что творится у него в мозгах или штанах. Мне половину Кировых писем приходится сжигать, дабы сберечь его честь. И мою тоже, раз мои глаза это прочитали.
Пётр неловко кашлянул в кулак. Откровенно говоря, он также не хотел знать подробностей похождений Кирилла, каждое из которых напоминало плохой неприличный анекдот или остросюжетную байку пьяного извозчика.
— А чего ты спрашиваешь? — Лев наконец повернулся к Русакову, — Так волнует, чем они там в своём кружке занимаются?
— А тебя нет? — удивился Пётр, — Нагнали таинственности и забаррикадировались в… где они там встречаются.
— Нет, — не моргнул и глазом Оболенский, — Совершенно не волнует.
Русаков тяжко вздохнул и кинул в воду новый, только что найденный камень. Временами эта инертность Льва его убивала. Пока Оболенского непосредственно не коснётся, он всегда “моя хата с краю”, и ничего ему не интересно.
— Ты мне лучше расскажи, что у Марка на квартире сегодня приключилось, — вдруг вспомнил приятель, — Шарманка всё утро бегал по университету, с выпученными глазами искал на вас инспектора.
— Это же Шарманка. У него глаза выпучены, даже когда ничего не произошло, — хмыкнул Пётр, — Вчера после “Горохова” ты уехал домой отсыпаться, а мы двинулись на Льняную[3], если помнишь. Вот часам к трём или четырём мы с Марком завалились в Термитник[4] с парой девочек. Посидели на кухне, ещё выпили, а как спирт кончился и девочки ушли, мы в квартире улеглись. А Генка с утра верещал так, будто мы к нему в кровать пол-Крысятника[5] притащили, проиграли в карты весь доходный дом и заложили в ломбард его пожитки. Аж отчислять нас собрался, ха.
[3] Льняная площадь — кипящий центр торговой и криминальной жизни Натанбурга. Здесь располагается крупнейший городской рынок, а также множество ночлежек, кабаков, притонов и борделей.
[4]Термитник — неформальное название доходного дома, где живёт Марк Несвицкий.
[5] Крысятник — беднейшая злачная часть города, сгрудившаяся вокруг Басовской лавры (самая дешёвая ночлежка в Натанбурге, заполненная всяким сбродом).
— Ну, отчислять это слишком, — повёл головой Лёва, — Но, может, действительно не стоило посреди ночи возвращаться в квартиру? Заночевали бы на Льняной, там не так уж дорого.
— Да чего тратиться, когда за койку Марка уже уплачено? — возразил Петр.
— Просто вы ещё и толпой. Перебудили там шумом всех, наверное, — Оболенский всковырнул пальцем лежащую гальку и перевернул её.
— Я тебя умоляю! — хохотнул Русаков, — Это же Термитник! Он набит народом, не спит и не молчит никогда. Там такого понятия как “тишина” не существует в принципе. Ещё и один из дешёвых верхних этажей, на нём что только не творится. Ты просто не бывал там, вот и не знаешь. Даже вчера, пока мы на общей кухне пили в своём углу, в другом какой-то хмурый мужик жарил яичницу. Посреди ночи!
— Больно надо мне туда, смотреть на хмурых мужиков и их яичницы, — пробурчал Лёва, видимо, услышавший в словах Петра укор.
Оболенский был не таким гулякой, как его приятели, и если и ходил с ними, то только в самые чистые места и не допоздна, спиртного не любил, а коммуналку Марка вообще боялся. Пётр, усмехнувшись своим мыслям, обернулся на Льва. Тот сидел, опустив голову на колено, и смотрел куда-то сквозь камни под ногами.
— Эй, ты чего грустный такой? — удивился Русаков.
С решительным видом Пётр подбежал к приятелю, принялся тормошить его за плечи и лохматить курчавую шевелюру.
— Ай-яй-яй! — смешно завопил Оболенский, поднимаясь на ноги и пытаясь пригладить взъерошенные вихры.
— Развлекаетесь? — донёсся чей-то громкий бойкий голос со стороны набережной.
Пётр со Львом хором обернулись и увидели скачущего к ним Кирилла. Это он их окликнул. За Саблиным лёгким уверенным шагом двигался Марк.
— Явились! — громко отозвался Русаков.
Кирилл подбежал первым и, даже не спрашивая, что происходило и зачем издеваться надо Львом, принялся тискать друга под истошные возмущения оного.
Саблин был высокий юноша, загорелый и чернявый, вроде как и арап, а вроде и не арап. Цвет тот, а черты лица не похожи. Его яркие вороные глаза, будто подведённые сурьмой, от того почти пугающе горящие, и разметавшиеся тёмные кудри отлично отражали его взрывной и непостоянный нрав. Если честно, голова у него была настолько горячей, что друзья временами подозревали у Кирилла некое душевное расстройство, которое психиатры ещё не нашли, просто потому что плохо искали.
Марк, худощавый, бледный с тёмными кругами под глазами и весь какой-то серый, пусть и был, на взгляд Петра, по-своему “чахоточно” красив, как правило, рядом с бронзовым приятелем производил впечатление вчерашнего трупа. Но сейчас Несвицкий был румян и весел. Обычно сосредоточенное лицо приняло искрящийся и от того слегка дерзкий вид, что неизменно свидетельствовало о хорошем настроении Марка. Он всякий раз возвращался таким из Общества — светящимся и почти здоровым. Пётр не знал причины этих изменений, а от вопросов Марк уклонялся. И Русакова не могли не мучить мысли, что после времени, проведённого с ним, как бы он ни старался, Несвицкий никогда не чувствовал себя так хорошо. И дело было даже не в частом похмелье, нередко сопровождавшем их веселье. Пётр как-то спрашивал друга, что можно сделать, дабы облегчить Марку его жизнь с мигренями. Тот лишь отмахнулся словами «ты всё равно ничем не поможешь» и перевёл тему. Но в Обществе-то, видно, чем-то помогали, раз после него Несвицкий выглядел столь бодрым и полным сил.
— Как в Обществе? — скорее дежурно спросил Пётр, когда Марк приблизился; он знал, что Несвицкий не будет с ним откровенен.
— Чудно, — друг одарил Русакова мимолётной улыбкой, — Как и всегда.
Марк обогнул юношу и направился к Кириллу и Льву, всё ещё то ли дерущимся, то ли обнимающимся, но в любом случае ужасно шумящими. Пётра это неприятно укольнуло. Он Марку лакей что ли, так уходить посреди разговора?
— Marcus, au secours! Il va me tuer![6] — вскрикнул Оболенский, как раненый воин в безнадежной битве.
[6] Марк, помоги! Он меня сейчас прикончит! (фр.)
— Ne demande pas d'aide, ô misérable![7] — злобно расхохотался Кирилл, выныривая откуда-то сбоку прямо Льву на шею.
[7] Не зови на помощь, о презренный! (фр.)
Тот заверещал, забарахтался, оступился и повис на друге, уже висящем у него на плечах. Петру подумалось, что если все висят, и никто не стоит на ногах, то подобная конструкция должна непременно рухнуть. Это, в общем-то, и предвиделось, судя по заскользившим каблукам Оболенского и разъезжающимся сапогам Саблина.
— Кира, я понимаю, что у тебя сейчас душа поёт, но если уж убиваешь, то убивай тихо, а то… — начал было Марк, как Лев вырвался из захвата, отбежал от взлохмаченного Кирилла и спрятался за Несвицким.
Марк ничего не успел осознать, как Саблин бросился за своей жертвой. Он предпринял попытку обогнуть Несвицкого, но лишь столкнулся с ним. Марк смешно взвизгнул от неожиданности. Кирилл тут же замешал Несвицкого в их кучу-малу. Лев, воспользовавшись тем, что обидчик налетел на препятствие, дал было дёру, как резвая загорелая пятерня Саблина схватила Оболенского за рубаху на спине и рванула на себя. Лев потерял равновесие, его понесло вбок, за ним и цепко вцепившегося в него Кирилла. Ругающегося Марка зажало между юношами, и вся компания с грохотом, словно три мешка картошки, повалилась на гальку.
Лев в ужасе пытался отползти, чего ему не давал сделать хохочущий и катающийся по земле Кирилл. Марк вслух зачитал половину своего ругательного словаря и, неловко поднявшись, принялся отряхиваться. Пётр хмуро смотрел на них, отчего-то чувствуя себя лишним. Повеселел он только когда Несвицкий, кинув ещё пару ласковых смеющемуся Саблину, наконец вспомнил про Русакова и направился к нему.
— Вот жеж, устроили тут брачные игрища, — поморщился друг, разглядывая полы своего сюртука в поисках пятен, — Кира от волнения совсем в малолетство ударился. Задирается словно мальчишка.
— Какого волнения? Ты же сказал, что ничего не случилось, — удивился Пётр.
— Пока ещё нет. Завтра случится. Он получил письмо сегодня, — выдохнул Марк и добавил тише, со значением, — Кристина в городе. Обещала появиться около Николаевки. Ненадолго, только встретиться с Кирой.
Русаков присвистнул. Ох ты. Кристина! Сие чудесное имя было Петру прекрасно знакомо, а Марку тем более.
— А чего ему-то волноваться? Это тебе надо! — хохотнул Пётр, — Как бы опять скандала не приключилось.
— За скандал у нас Кира переживает. Он настойчиво призвал меня не искать с ней встреч, — нахмурился Марк.
— И правильно. Ты же не будешь? — серьёзно спросил Русаков, — Марк? Не будешь же?
Несвицкий ничего не ответил. Он смотрел куда-то вдаль, видимо, уже погрузившись в свои мысли. Русаков вздохнул. Он прекрасно знал друга и это его решительное выражение лица, а потому мог точно сказать: Марк будет.
С Кристиной Несвицкий не виделся почти полгода, и кто знает, как всё обернётся теперь. Но тогда, в Йориннгене[8], всё кончилось весьма бурно, если не сказать хуже — провокационно. Хотя Марк, видимо, считал, что, не кончилось, а прервалось. И возобновится очень скоро, раз он вознамерился пересечься с Кристиной.
[8] Йориннген — меропейская страна севернее Расмийской империи.
Рассвет на реке I
Над Даниловским медленно угасало солнце, уступая свои права свежей летней ночи. В имении потихоньку загорались одинокие огни. На женской половине — в спальне барышни, на мужской — в кабинете старого графа. В людской же части дома допоздна кипела жизнь. Многочисленные слуги убрались после ужина господ и совсем недавно поели сами.
Во дворе запевали прерывистую трель сверчки. Редкий ветерок поддувал лёгкой прохладой. Олеся торопилась к конюшенным пристройкам, где жили конюхи, чтобы проведать Вадима. Она несла ему похлёбку в миске, завёрнутой в рушник. Деревенский лекарь, выслушав историю о взбесившейся Ржице и последовавшим сильном ударе об речные камни, быстро провозгласил какую-то несерьёзную головную хворь со сложным названием, пообещал скорое выздоровление и наказал отдыхать. Сам же Вадим чувствовал себя неважно и с трудом мог встать, так что на ужин своими ногами прийти не сумел. Олеся предусмотрительно взяла для него ещё одну миску похлёбки и скорее направилась к конюшням.
— Вадим! Ай! — кликнула конюха девушка, приоткрывая плечом дверь, — Есть кто?
— Тут я, — донеслось с лавки в углу, — Нет никого, один я.
Глаза потихоньку привыкали к потёмкам, царившим в маленьком помещении. Остальные скамейки действительно пустовали. Наверное, соседи Вадима бродили где-то в конюшнях или прохлаждались в людской. Сам парень лежал на своём месте и глядел в потолок.
— Как же оставили тебя одного? А случится чего? — покачала головой Олеся.
— Да что ж. Чему бывать, того не миновать, — слегка усмехнулся Вадим, — Ради меня работу что ли бросать?
— Больно работают они, — нахмурилась девушка, — Знаю я, языками поди чешут.
Парень ничего ей не ответил, только глубоко вздохнул. Олеся застыла на пороге в нерешительности.
— Ухи тебе снесла. А то ж ты совсем голодный тут, — девушка наконец вспомнила про свою ношу и приподняла её, показывая Вадиму.
Парень удивлённо вскинул брови. Олеся подошла к его лавке, села на край и принялась бережно разворачивать рушник.
— Вот спасибо! Я уж думал, забыли совсем, так мне и голодать до утра, — опомнившись, парень начал осторожно садиться, держась за голову; он зажмурился от боли, и Олеся, спохватившись, помогла ему подняться, вручила миску и ложку, — Ух, горячая ещё, — заметил Вадим и тут же принялся уплетать ужин, слегка чавкая.
Девушка молча наблюдала за ним, разглядывая его в последних лучах заходящего солнца. Один из самых завидных женихов и во дворе, и в деревне. Крепкий, не очень высокий, сильный и выносливый. С суровыми, простыми чертами лица. Русые короткие волосы взлохмачены и торчат в разные стороны. Небольшие глаза как обычно совсем не скрывают чувств. И сейчас Олеся видела в них беспокойство.
— Ты что-то напряжённый, смотришь зверем. Тягость какая? — осторожно спросила она.
— Да так, пустяки, — отмахнулся Вадим и продолжил есть.
Олеся мягко погладила его по плечу и более не спрашивала, не хотела давить. Когда похлёбка кончилась, и ложка со стуком упала в пустую миску, парень всё-таки ответил.
— Из головы не идёт случай с Ржицей.
— Как бы он пошёл! — серьёзно глянула на него Олеся, — Как так вообще вышло? Ты же конюх столько лет! И лошади тебя всегда пуще других любили.
— Да этот Демьян проклятый! — раздражённо выдохнул Вадим.
— Стремянный?
— Он самый! Приходил давеча, каялся. Он утром чистил ружья хозяйские и выстрелил неячаянно. Хорошо хоть не зашиб никого ненароком. Но Демьян прям нашёл время. Ржица беспокойная ужасно, и всё беспокойнее становится. Скоро вообще, упрётся, из стойла не пойдёт. Я и выводил её каждый день потихоньку, помаленьку, чтобы попривыкла к двору. Мы нагулялись уже, я заводить обратно хотел. И тут: бах! Конечно, кобыла взбесилась и понесла. Дело нестрашное, поскакала бы по барским лесам да вернулась к жрачке, куда б ей подеваться. Но я ж её крепко держал, чтоб не брыкалась, почти привязан был. Вот и получилось, что получилось. Думал так и помру, ушибусь головой об камень какой. А кто б за Младкой смотрел бы тогда?
На мгновение перед глазами Олеси возник образо мёртвого Вадима с пробитой головой. Девушка судорожно выдохнула, отгоняя дурные мысли.
— Обошлось, главное обошлось, — с лёгким испугом закивала Олеся, — Ты сейчас как себя чувствуешь?
— То же, что и днём. Крутится всё и мутит, — ответил парень, но, заметив беспокойный взгляд девушки, тут же добавил, — Но уже лучше. Скоро совсем на ногах буду.
— Хорошо, — всё также с волнением промолвила Олеся, — Ясно, чего барин Демьяна надумал сечь, когда ты ему оправдывался.
— Да я бы сам высек его, окаянного! — злостно выплюнул Вадим, — Чуть не погубил меня, сказать! Слава Сущему, барышня вытащили! Уж не думал, что она такое умеет.
— Ох, Ангелина Викторовна на многое способна, — вздохнула девушка, — Ты себе и представить не можешь.
— А всё же как оне была тогда прекрасны! Я чуть дар речи не потерял, — внезапно с чувством изрёк парень, и глаза его заблестели, — Настоящая королевна! Пусть и в измаранном платье. Я как их увидал, по первой подумал — всё, пришёл мой час, вот и ангел, — вдруг Вадим резко зарылся руками в волосы, — Оне меня от моей же глупости спасли, а я им наряд попортил….
— Тьфу, не кори себя ерундой, — Олеся с заботой заглянула ему в лицо, — Забудь про это платье треклятое. У сударыни их ещё с десяток, да и прачки наши любую гадость отстирают и хлеще отдраивали.
— А всё же без раздумий взять и побежать за каким-то конюхом, себя не жалея, нрав нужен, — продолжал восхищения Вадим.
— Ты тоже человек, не принижайся, — заметила девушка.
— Ох, человек-то человеком, но есть же и что-то больше, выше. Как Сущий… — спутанно ответил парень и вдруг покачнулся; Олеся поняла, что ему нехорошо, потому и бессмыслицу про Сущего и платье барышни молоть начал.
— Дохтур говорил, тебе от ушиба мерещиться может, — девушка аккуратно забрала миску из ослабевших пальцев друга, — Приляг, отдохни. Наутро ещё свидимся. А сейчас тебе бы поспать.
— Какой… дохтур? Со мной… мной… всё в… в, — запинался Вадим
Олеся ничего не ответила, лишь осторожно помогла парню улечься обратно на лавку. Тот свернулся клубком и почти сразу задремал. Девушка умилилась его спящему виду и протянула руки к одеялу, откинутому к стене. Расправив грубую холщовую ткань и накрыв Вадима, Олеся погладила короткие волосы парня и слегка коснулась виска губами. Затем медленно, стараясь не шуметь, встала и направилась к двери. Вряд ли ей удалось бы продолжить разговор, да и Вадиму действительно лучше поберечься. Олесю крайне волновало здоровье парня, она всегда старалась заботиться о нём по мере своих сил.
Вадима Олеся знала, наверное, всю жизнь. Они росли в одном имении, в одной людской. И сколько Олеся его помнила, он был доброй, светлой душой, пусть и слегка наивной. Мечтательность парня не поумерила даже тягота ответа за младшую сестру, Младу. Вадим смотрел за ней, заботился и оберегал от бед в отсутствие их батьки, барского кучера, нередко разъезжавшего с поручениями по окрестностям. Это тоже нравилось в нём Олесе. Тот, кто способен всем сердцем любить своих младших и родителем будет хорошим.
При этой мысли девушка покраснела. Казалось бы, мечты о свадьбе с возлюбленным не что-то из ряда вон для молодой девицы, но Олесе очень не нравилось это её свойство витать в облаках. В такие моменты она начинала казаться себе легкомысленной и ветреной глупышкой. Наверное, от того, что её чувства были лишь её, и она никому их не открывала, а, значит, ни для кого, кроме Олеси их и не существовало. Даже для самого Вадима.
Эта страсть была слишком личной ценностью Олеси, чтобы ею делиться. И девушка ужасно боялась, что эту ценность отнимут, разобьют и растопчут. О положении её сердца не знала даже молодая графиня, хоть ближе у Олеси не было никого. Но, сдаётся Ангелина Викторовна обо всём догадалась сама — чересчур хорошо она знала собственную горничную. Уже спрашивала про предмет Олесиного воздыхания. Вопрос времени, когда она выйдет на юного конюха. Вероятно, стоит ей всё изложить, как есть. Графиня опытнее в делах сердечных, авось, и советом поможет. Так, в любом случае, будет легче, чем говорить об этом самому Вадиму.
Олесю бросало в холодный пот при мысли о раскрытии своих пылких чувств ему. Она точно знала, что парень видит в ней лишь доброго друга, лишь одну дворовую девку из многих. Но временами неосторожный взгляд или мимолётное слово заставляли влюблённое сердце вновь сомневаться и бессильно утопать в самых сладких и несбыточных мечтах.
— А… — раздалось с лавки Вадима.
Олеся, в то мгновение тянувшаяся к дверной ручке, так и застыла на пороге. Она медленно обернулась к, как ей думалось, успевшему заснуть парню.
— Ан… Ангелина! — надрывисто промолвил он и, поерзав на строганных деревянных досках, снова замер, упав обратно в забытье.
Что-то непривычно, болезненно и совершенно бессмысленно сжалось в груди Олеси от звука чужого имени. Прежде чем осознать это новое противное чувство, она бесшумно выскочила за дверь.
***
— Ну что за глупость несусветная? — резко заявила Ангелина Викторовна, от чего Олеся аж подпрыгнула с тряпкой в руках.
День выдался облачный и знойный, и графиня с утра была не в духе. А когда Её Сиятельство была не в духе, про это становилось известно последней собаке в усадьбе ещё до завтрака. Даже Олеся, обычно имевшая некую защиту от крутого нрава барышни в виде их многолетней дружбы, до одури намаялась, дважды меняя госпоже наряды и трижды — причёску. Сейчас Райхенбах вроде поутихла, устроившись на любимой кушетке с нечитанной книгой из собственный библиотеки — каким-то лёгким популярным среди знати романчиком, не грузившим голову, как сама Ангелина Викторовна пояснила выбор.
Будуар, в котором барышня читала, а её горничная прибирала, был заволочён лёгкими потёмками от тяжёлых туч за окном. В такой мягкой, стылой атмосфере Олеся уже подрасслабилась, неспешно вытирая пыль, и громкие слова госпожи выдернули её из размышлений так резко, что служанка не сразу нашлась с ответом.
— Вот почему они не могут просто поговорить? — негодовала Ангелина Викторовна, обратившись к Олесе в поисках поддержки; заметив, что девушка вообще не поняла сути, графиня разъяснила, — Тут одна вроде бы честная девица понесла вне брака. Об этом узнала другая действительно честная девица, но так и не поняла, как сие получилось, ведь дети бывают только в браке. Выясняла у матушки своей, а та ей прямо ничего и не ответила. Дело за делом, и из-за этой недомолвки вся тайна открылась на суд людской, со всеми внебрачными детьми, обрёкши несчастную на всеобщий позор. Скажи же, полная бессмыслица! Если бы матушка не секретничала, а всё прямо сказала, ничего и не случилось бы. Автору просто нужно было как-то скандал устроить, вот он и нагородил огород, — раздражённо закончила Райхенбах и захлопнула томик.
Олеся в книгах понимала ровным счётом ничего, она еле как читать умела, и то — дай бог половину алфавита, чему её однажды сама же графиня обучила со скуки. А вот что горничная понимала, так это настроения барышни. И сейчас Ангелина Викторовна была раздосадована плохой писаниной, а значит, получасовому затишью конец.
— Не знаю, сударыня, — осторожно начала Олеся, — Я в слове не смыслю. Но коли вы говорите дурное чтиво, верно, так и есть.
— Конечно, так и есть! — гордо хмыкнула барышня и взглянула на служанку, задержав на ней глаза.
Недолго графиня, подперев своё нежное личико, наблюдала за мерными движениями Олесиной тряпки по полкам, тумбам и комодам.
— Какая-то ты сегодня вялая, — вдруг резко заметила Райхенбах, — Три шибче, хочу чтобы всё сияло к обеду! А я пока наведаюсь к отцу в кабинет. Уж в его библиотеке должна быть литература поумнее.
Порешив, Ангелина Викторовна резво вскочила с кушетки на свои атласеые туфельки, вылетела из будуара и быстрым шагом понеслась в сторону мужской половины. Слушая звук её удалявшихся каблуков, Олеся ускорилась, чтобы не разочаровать госпожу ещё больше. Пока что она поспевала с уборкой как раз к обеду и опаздывать уж точно не собиралась.
Горничная не считала время, проведённое за усердным трудом, когда вдруг услышала тяжёлые спорые шаги по коридору. Никто из домашних слуг так не ходил, в доме порицался сильный шум, потому все люди крались по комнатам как коты. Удивившись, девушка выглянула из будуара и чуть не столкнулась нос к носу с Вадимом.
— Леся! Тебя-то мне и надо, — тут же выдал он.
Со случая с Ржицей и Вадимом прошло почти полторы недели. Конюх уже оправился и полностью вернулся к своей службе. И сейчас он должен находиться именно на ней.
— Ты что здесь забыл? — испуганно спросила Олеся, — Ты же не домашний, бегом назад в конюшню. Графиня увидит тебя — не обрадуется. Она сегодня не с той ноги встала. Ещё навозной грязи небось нанёс, а нам с девками потом убирать за тобой.
— Да я быстро, мне только поговорить надо бы, — упёрся Вадим.
— Какое поговорить? Сударыня вот-вот вернётся сюда, — нетерпеливо объясняла девушка.
— Тогда ты пойди со мной, — настаивал парень.
— У меня работы воз! Я не могу её оставить на полпути! — билась с ним Олеся, — Не можешь потерпеть хоть до обеда? Там авось и выдастся минутка.
— Не могу, иначе разорвусь. Некому мне больше доверить такую страшную тайну. А коли не доверю, меня на неё не хватит, и я кончусь, — упрашивал Вадим.
— Ох, ну что за чепуха! Раз уж пришёл, то толком говори, а не время трать на загадки, — наконец сдалась девушка, решив, что спорить с другом будет дольше, чем выслушать его “страшную тайну”; сама она вернулась к уборке, постаравшись не думать, как её неожиданный гость прямиком из лошадиных стойл наследил в коридорах.
— Спасибо, родная, спасибо! — с чувством выдохнул Вадим, его взгляд загорелся и слега поплыл; Олеся аж напряглась от такого зрелища; не вернулась ли к парню бредящая хворь, — Я и не знал, кому кроме тебя каяться. Ты всегда была добра ко мне, дураку. Надеюсь, будешь и теперь.
— Ты же не натворил ничего? — негромко уточнила девушка.
— Нет, пока нет. Но уверен, натворю, — заявил парень и глубоко вдохнул, — Кажется, Леся, я влюблён, и жизни мне без моей любви нет.
“Влюблён”? Значение этого слова дошло до неё молниеносно и не доходило совсем одновременно. В Олесе что-то упало глубоко вниз, в самые пятки. Сердце Вадимо было занято. Но кем? Как бы ей хотелось, чтобы ею! Но разве так в любви признаются? “Каются”? А если это другая девица, то кто б мог быть? Из дворни, из деревенских? И ответит ли та девица ему тем же? Коли нет, так Вадим будет раздавлен, и что же тогда? Тогда, конечно, Олеся останется рядом его опорой и поддержкой, во всём поможет! Так ведь и должно быть, это и называется любовью. А если чувство взаимно? Вадим парень ладный, что бы не ответить. И он с девицей полюбят друг друга без памяти, и поженятся, и будут счастливы. Выйдет, это у них настоящая любовь. А, если так, что у Олеси? Глупости и сумасбродства? Как ей быть с этими переживаниями дальше? Олеся не хотела и думать о таком.
Может, всё лишь Олесины смятения, и на самом деле, Вадим пришёл признаваться ей? Или “каяться”, как он обозвал. Ну конечно, кого иного он бы смог так полюбить! Олеся всегда была с ним, за него, на его стороне, Вадим сам согласился с этим. Доброта и преданность, каких ещё черт нужно девице, чтобы пришлась по сердцу?
— Я не знаю, как мне быть, — не дождавшись ответа продолжил Вадим, — Ночи не сплю, дни не живу, всё она перед глазами. Сегодня вот коня сбруей затянул слишком сильно, замечтавшись. Не могу, не понимаю. Что делать? Куда бежать? Любовь моя безнадёжна, я ей не пара. Она так прекрасна, так недостижима, и от того я тянусь к ней только пуще. Видимся мы редко, она в доме, я на конюшне. И я боюсь, я этого не вынесу и начну учинять разное лишь бы снова её увидеть, лишь бы снова она мне улыбнулась. И я скорее умру, чем буду жить так, как живу, ничего не меняя и даже не пытаясь поменять. Это чувство мне не вынести одному.
— И в кого же? — будто невзначай спросила Олеся, сжав в руке тряпку до побелевших костяшек; голос горничной слегка дрогнул, выдавая волнение, — В кого ты так влюблён, что помирать готов?
Вадим часто задышал, зарумянился и вдруг расплакался. Видимо, от переизбытка чувств. Всхлипывая, парень уткнулся чумазым лицом в правое плечо девушки. Та мягко успокаивающе погладила его по взлохмаченным волосам.
— В графиню. В Ангелину Викторовну, сударыню нашу, — пробубнил он, моча слезами грубый лён платья.
Тряпка упала на пол из Олесиной руки.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
