Обложка Талов. Июльский иней

Талов. Июльский иней

Слава Мороз

0% прочитано
Стандартный
Слава Мороз

Талов. Июльский иней

Глава 1

Талову оставалось заполнить несколько бумаг, и можно идти на квартиру. Пальцы вымораживало с утра. Он наконец захлопнул папку и откинулся на стуле. В дверь постучали.

— Войдите. — Голос его звучал ровно.

Вошедший городовой был истинным представителем этого племени. От зеркально начищенных сапог до правильно завитых усов.

— Господин следователь, там этот купчишка милости просит принять.

Талов понял, что домой он попадёт не скоро.

— Ступай, братец. — Талов убрал папку в железный ящик у стены. — Сейчас спущусь.

Городовой красиво выполнил поворот через плечо и ушёл. И вот через полчаса Талов стоял на пороге склада. За спиной солнце плавило Нижний базар. Перед ним лежал мрачный прохладный склад со стеллажами. На стеллажах шкурки. Соболь, лиса, встречалась и рысь. И на всём этом великолепии лежал иней.

— Ночной печник это.

Купец Шапошников был следователю по плечо и, чтобы заглянуть ему в лицо, всё время привставал на носки.

— Про него всю зиму в газете писали, ваше высокоблагородие! По ночам в приютах печи топит, а дров не носит. Это ж какая силища! Такому сорок соболей вынести — тьфу. И лисы связку в придачу. Тыща рублей!

Талов слушал, держа руки в карманах. За эту привычку, за шерстяной жилет под сюртуком в июле и за термометры во внутреннем кармане в суде его за глаза звали Градусником.

— Зачем вору студить склад? — спросил он.

— А я почём знаю? Колдун он! Им, колдунам, без холода никак. — Шапошников приложил ладонь к груди. — У меня всё по закону, ваше высокоблагородие. Студят по книжке, сбор управе плачу до копейки. А этот без книжки пришёл и всё вынес!

Талов слышал объяснения и похуже. Он вынул бархатный футляр, где на вытертом шёлке лежали термометры, и прошёл за стеллаж к дальней стене. Термометр он прижал к камню и щёлкнул крышкой часов. Пока ртуть ползла, на складе было слышно только, как капает с мехов. Потом Талов подержал термометр посреди склада. Ртуть в обоих местах встала одинаково.

— Книжку теплодейки, — сказал он.

Шапошников держал её наготове с самого порога. Талов перелистал. Присяжная теплодейка исправно студила здесь камень от моли и всякий раз расписывалась с завитушкой. Последняя роспись стояла под двадцать восьмым июня.

Талов вернулся к стеллажу и потрогал соболя. Иней на мехах уже сходил, с концов ворса капало, только в глубине мех ещё держал белое. А вот на камне не было ни крупинки инея. Даже на железном засове.

Рядом стояла стремянка. Стоило Талову поставить ногу на нижнюю ступень, как она заскрипела на весь склад. Ногу он убрал.

Из-за пазухи у него высунулась плоская тёмная голова в рыжих прожилках, за ней лапа. Огарок жил там с весны, грел, как остывающий уголь, и летом вылезал только по делу. А сейчас потянул воздух и зашипел на нижнюю пустую полку.

— Ах ты ж! — Городовой попятился к двери.

Огарок шипел часто и чаще всего попусту. Поэтому Талов, конечно, сначала проверял сам.

Талов наклонился к полке и потянул носом. Пахло эфиром. Такой запах сын аптекаря узнал бы и во сне.

Огарок убрался обратно за пазуху, повозился там недовольно и затих.

По словам Шапошникова, сорок соболей лежали здесь, на этой самой полке. Доску теперь покрывал тонкий белый налёт, и только посередине темнело сухое место с круглыми краями, как раз с сиденье венского стула.

Талов достал из кармана мел и обвёл сухое пятно. Потом вынул моток суровой нитки, отмерил ширину и завязал узелок.

— Ставлю тебе уголёк, что сидел тут свой, — сказал Талов за пазуху.

— Кто открывал склад утром? — спросил он, не оборачиваясь.

— Я, ваше высокоблагородие. — Из-за сундуков у двери, где он молча простоял весь осмотр, вышел худой кладовщик с мокрым от пота воротником. — Как всегда, в семь. Открыл, а тут…

Он замолчал, глядя на меловой круг.

— Ну! Что тут? — поторопил его Талов.

— Иней, вот что! Как в январе, честное слово. И полка пустая. А в окне, — кладовщик показал на решётку под потолком, — он стоял. Печник. Своими глазами видел! Руки к мехам тянул, вот эдак.

Он вытянул обе руки и пошевелил пальцами, будто подманивал соболей к себе.

— А в котором часу ты его видел?

— Да ночью же.

— До полуночи или после?

Кладовщик открыл рот и закрыл.

— Кто ж его разберёт. Поздно было.

— Погоди. Склад ты открыл в семь. А ночью-то что у склада делал?

— Так я… — Кладовщик посмотрел на хозяина, потом на городового. — Мимо шёл. Из гостей. Гляжу, а он в окне.

Талов поднял глаза. Окно было прорублено под самым сводом, на сажень выше человеческого роста, и выходило во двор за воротами, где ночью стояли подводы. Из гостей, выходит, кладовщик мог вернуться только по крыше соседнего лабаза, иначе человека в этом окне не увидишь.

— Ключи у кого? — спросил он Шапошникова.

— У меня да у Митрия. Больше ни у кого! Замок немецкий, с секретом.

— Замок цел?

— Цел. — Шапошников запнулся, сообразив, что сказал. — Так ведь колдун же…

— Что ты видел, а что решил? — спросил Талов кладовщика.

— Так видел же…

— Иней ты видел, верно. Так и запишем. И пустую полку тоже. А про Печника ты в газете прочёл, так ведь?

Кладовщик ничего не ответил, только вытер шею платком.

Талов сел на сундук, вынул из плоской сумки альбом в потёртом коленкоре и раскрыл на колене. Он быстро набросал на листе полки, сундуки и окно под сводом, густо заштриховал соболей, а стену оставил чистой. Сухое место на полке вышло белым пятном посреди штриховки. Внизу он подписал: «5 июля. Склад Шапошникова».

Альбом был исчёркан почти до конца. Чужих полок, окон и печей в нём набралось бы на целый участок.

— Ваша теплодейка студила камень двадцать восьмого, так? — сказал Талов Шапошникову и постучал карандашом по стене. — После неё первой белеет стена, а соболя последними. А сейчас что? Стена сухая и тёплая, как воздух, а соболя седые. Да ещё полка пахнет эфиром.

— Каким ещё эфиром?

— Аптечным. Брызнешь им на мех, и мех побелеет, только ненадолго. Камень так быстро не возьмёт.

Шапошников обвёл глазами склад, задержался на кладовщике и вдруг шагнул к нему, загородив плечом.

— Митрия не трожьте, ваше высокоблагородие. Он у меня десять лет без единой недостачи. Я за него поручусь!

— Поручитесь, — согласился Талов. — Это потом. — Он показал кладовщику на полку. — Садись. Вот сюда.

— Зачем это?

— Посиди минуту. Ты же из гостей, устал.

— Не могу я на полку, ваше высокоблагородие. Полка под товар. Хозяин заругает.

— Не заругаю, — сказал Шапошников.

— Доска мокрая, — нашёлся кладовщик.

— Доска сухая. — Талов показал на меловой круг. — Вот здесь.

Кладовщик поглядел на мел, на нитку в руке следователя, на хозяина. Шапошников побагровел.

— Садись, Митрий, — сказал он тихо. — Садись, коли просят.

Кладовщик сел на середину, другого места на узкой полке и не было. Талов приложил к нему нитку поперёк, от бока до бока. Узелок пришёлся точно на мел.

— Под тобой иней не сел, — сказал Талов. — Ты сидел тут и брызгал по второму разу на верхние полки, когда увидел нас в воротах. А на стремянку не полез, потому что скрипит.

Кладовщик сидел, хотя минута давно прошла. Потом сказал в пол:

— Меха я в субботу продал. Барышнику с ярмарки. А эфир взял в аптеке у Нижнего базара, на два рубля. Про Печника уж после придумал, как газету прочёл. Хотел, чтоб на него. Его всё одно не поймают.

— А надо бы, — сказал городовой. — Пристав говорит, управа за него награду обещает. Неучтённый ведь, без книжки по ночам шастает.

— Вот и лови, — ответил Талов. — Только не здесь. На этом складе его не было.

Шапошников смотрел куда-то мимо всех.

— Поручился. Я ж за него поручился.

Потом Шапошников шагнул к кладовщику. Городовой встал между ними раньше, чем следователь успел попросить.

— В участок, — сказал Талов. — Протокол пришлю.

Он убрал термометр в футляр, альбом в сумку, руки сунул обратно в карманы и вышел на солнце.

На крыльце жара ударила в лицо. Стало легче.

Базар гудел, пахло рыбой и горячим хлебом. Приказчики у лабаза напротив натягивали полотно «К ярмарке», хотя до неё оставалось ещё десять дней. В городе к ярмарке готовились, как к свадьбе.

Мимо крыльца бежал белобрысый мальчишка с лотком баранок на голове, в серой рубахе из казённого холста. Такие рубахи Талов знал. Их шили в Кунавине, в приюте подкидышей, а летом приютских отдавали в работу по лавкам.

Мальчишка глянул на следователя, споткнулся и встал. Лоток с баранками качнулся.

— Дяденька! Дяденька, а зимой вы опять…

Талов сунул ему гривенник в ладонь.

— Беги, — сказал он. — Баранки остынут.

Мальчишка хотел ещё что-то сказать. Посмотрел на гривенник, на городового с кладовщиком и побежал дальше. На углу он обернулся.

— Знакомый ваш? — спросил городовой с крыльца.

— Обознался, — сказал Талов. — Меня часто с кем-то путают.

Городовой кивнул и снова взял кладовщика за локоть. Следователь смотрел мальчишке вслед, пока белобрысая голова не пропала за возами.

Ночной печник летом не работает. Вот это Талов знал наверняка.

— Благодарствую, господин Градусник! — Шапошников догнал его на ступенях и затряс руку, которую тот не успел убрать. — То есть ваше высокоблагородие… Простите великодушно! Это ж надо, Митрий! Десять лет у меня! Я ж его племяннику…

Про племянника Талов дослушал вежливо. Потом высвободил руку и спрятал в карман. Пальцы были совсем холодные.

— Вчера опять за полночь пришли, батюшка. Я всё слышу, у меня сон чуткий. Зимой-то понятно, зимой вы к своей кунавинской ходили, дело молодое. А летом-то к кому?

Так встретила его вечером на крыльце вдова Тюрина, у которой он третий год снимал флигель. Она встала в дверях так, что ни войти, ни выйти. Флигель она сдавала двадцать лет и за двадцать лет научилась узнавать о жильцах всё. С нынешним ей не везло.

— Летом не спится, — сказал Талов. — Светло.

— Светло ему! — Тюрина посторонилась на полвершка. — Говорят, у Кузнецовых на Ильинской жилец тоже всё ночами гулял, светло ему было. А потом вышло, в карты играл. Всё спустил, до часов! Вы в карты-то, батюшка, не играете?

— Не играю. Правила, правда, знаю.

— Вот и не играйте. Они все так: карта не лошадь, к утру повезёт. — Она наконец пропустила его в сени. — Самовар горячий. Ваш этот, поди, опять в трубу полезет. Я ему: брысь, а он шипит. Как кот, право слово, только хуже.

Огарок выбрался из-за пазухи ещё в сенях и ушёл на кухню, к самовару. Самовар Тюрина ставила жильцу дважды в день, и саламандра выучила это расписание раньше жильца.

Две его комнаты выходили окнами в сад. Прохлада в них держалась даже в такую духоту. Он снял сюртук, подумал и надел обратно. Потом сел к столу писать протокол о складе и раскрыл рядом альбом.

Самовар Тюрина принесла сама, вместе с Огарком, и поставила на стол. Из трубы торчал один хвост с рыжим кончиком.

— Глядите, вылезает. — Она отступила на шаг. — И как только не сварится, разбойник.

Огарок сполз по самоварному боку на скатерть и улёгся у подноса, поближе к теплу. А Тюрина всё не уходила. Судя по лицу, альбом занимал её больше чая.

— Опять убийство, батюшка?

— Да нет. Соболя, сорок штук.

— Убили?

— Продали.

Тюрина нагнулась над рисунком и стала разглядывать его вверх ногами.

— А пятно-то белое к чему?

— А тут человек сидел.

— Ох, страсти. — Тюрина на всякий случай отодвинулась от альбома. — За сорок соболей и убить могут. У меня кум в меховой лавке служил, так он рассказывал…

Рассказ про кума оказался долгим. За это время Талов успел дописать протокол и налить себе чаю.

В сенях стукнула дверь, загремели сапоги. Тюрина вышла и вернулась уже с молодым человеком в форменной фуражке. Красный от бега рассыльный суда держал пакет с сургучом.

— Господину исправляющему должность судебного следователя по важнейшим делам Талову! — отрапортовал он с порога. — Лично в руки. Велено сказать: срочно, к вечернему парому. Извозчик у ворот.

— А по какому делу? — спросила Тюрина.

Рассыльный посмотрел на неё сверху вниз и не ответил. Тюрина ответила ему тем же взглядом, хотя была ниже на голову. Талов сломал сургуч.

Бумаг в пакете было две. В первой товарищ прокурора окружного суда предлагал принять к производству дело о смерти купца Никанора Ярыгина, остров Ярыгиных, и выехать немедля.

Вторую бумагу написал уездный исправник размашистым злым почерком.

«В ночь с 4-го на 5-е июля купец Ярыгин найден мёртвым в собственном кабинете. Дверь заперта изнутри, ключ в замке. Кабинет выстужен, по стенам иней. Покой в тот вечер студила присяжная теплодейка. Дознание проведено, протокол на неё составлен. Дело ясное, господину следователю остаётся подписать».

Под словом «подписать» исправник провёл две черты.

Талов перечитал рапорт уже медленно. Ни часа, когда работала теплодейка, ни градусов. Исправнику, видно, хватило одного слова «иней».

Он положил рапорт на скатерть и прижал стаканом. Пальцы только начали отходить от горячего чая, а теперь опять застыли.

— Что там, батюшка? — шёпотом спросила Тюрина.

— Служба.

— Ваше высокоблагородие, — напомнил рассыльный. — Паром.

— Подожди на крыльце. Пять минут. — Талов протянул ему протокол о складе. — А это завези по дороге в участок у Нижнего базара.

— Мне не велено…

— Тебе велено доставить пакет лично в руки, так? Ну вот, доставил, спасибо. А участок тебе по пути.

Рассыльный взял протокол, но уходить не спешил.

— Ещё велели передать: дело простое, на один день. Подпишете, и назад.

— На один день, значит? — Талов усмехнулся. — Ну-ну. Простых дел, сударь, мне что-то не присылают.

Рассыльный подумал над этим и вышел.

— Ишь, — сказала Тюрина ему вслед. — Фуражку надел и думает, губернатор.

Сама она не ушла.

Талов открыл сундук у стены и отложил в сторону зимнюю шубу и старый тулуп. Под ними лежала стопка тетрадей в серой обложке. Нижняя была тонкая, с загнутым углом, и Талов помнил её на вес. Он вынул её. На обложке стояло: «Рабочий журнал. 1881».

Открывать её он не стал.

Тюрина поглядела на тетрадь, потом ему в лицо и спросила уже тише:

— Далеко ли, батюшка?

— На остров. Вниз по Волге.

— Надолго?

— Ну, как пойдёт.

Из комода Тюрина достала чистые воротнички, а когда подавала их, задержала его руку в своей.

— Батюшки, Арсений Петрович, да у вас пальцы ледяные! В июле-то!

— Свежо у вас. Сад сыростью тянет.

Тюрина поглядела в окно. А сад уже третью неделю стоял пыльный и сухой. Спорить она всё-таки не стала.

— Пирогов вам заверну в дорогу. С вязигой, вчерашние, а всё не казённое.

Она ушла на кухню. Талов раскрыл альбом на чистом листе и написал сверху: «Остров Ярыгиных». Больше на листе пока ничего не было.

Он достал из-под кровати дорожный саквояж и уложил бельё, воротнички и бритву. Тёплого, пахнущего самоварной сажей Огарка он взял со скатерти и сунул за пазуху. Огарок повозился и устроился.

Тетрадь он положил на самый верх последней. Замок саквояжа щёлкнул.

Рапорт лежал на скатерти под стаканом. Дважды подчёркнутое «подписать» было видно и отсюда.

Двенадцать лет назад, тоже в июле, дело было такое же ясное. Статский советник Лузгин в выстуженном кабинете, теплодей под стражей. Замер в кабинете делал Талов. По его замеру теплодея и осудили.

Теплодей даже не оправдывался, только смотрел на всех так, будто не может поверить в происходящее. Талов ночами пересчитывал записи в своём рабочем журнале, в той самой серой тетради, и с таблицей они сходились всё хуже. Но протокол подписал профессор, а сомнения кандидата к делу не подошьёшь.

На суде Талов сидел в зале и молчал. Доказательств у него не было, а одних сомнений суду мало. Теплодея отправили в ссылку, и через девять лет он там умер.

Этот взгляд Талов помнил до сих пор.

Глава 2

На паром Талов успел впритык. Места на палубе для чистой публики были заняты редкими пассажирами. Зато нижняя палуба напоминала забитую треской бочку. Подойдя к фальшборту и придерживая фетровый котелок, он смотрел, как по слову капитана начали вращаться два здоровенных колеса по бортам парома. На машины он мог глядеть часами. Саквояж поставил так, чтобы видеть замок.

Под самым замком, поверх белья, лежала серая тетрадь восемьдесят первого года. Всю дорогу он ни разу её не вспомнил и всю дорогу поглядывал на саквояж.

Молодой вертлявый рулевой в линялой рубахе крутил штурвал одной рукой и свистел плясовую. Внизу сидели сплошь в соломенных шляпах и картузах. Котелок на всём пароме был один.

От воды тянуло сыростью. Огарок за пазухой завозился и забрался под жилет поглубже.

Солнце уже село. Над Волгой было ещё светло, только вода потемнела и стала тяжёлой. Талов достал из сумки альбом и раскрыл на листе, который начал ещё дома. Кроме надписи «Остров Ярыгиных», на нём ничего не было.

Остров открывался весь, от воды до макушки. Сначала Талов провёл линию берега, поставил сваи пристани и нарисовал у самой воды дощатую контору с окошком на реку. Выше по берегу он наметил три длинных ледника под дёрном, а на откосе — каменный дом в два этажа с мезонином. Над домом поднималась старая ива, и он заштриховал её до самой крыши. Внизу листа поставил число.

На рейде, чуть ниже острова, стояла баржа. С её шестов ещё не убрали обгорелые колёса вчерашнего фейерверка. Баржу Талов рисовать не стал, она на лист не поместилась.

— Господин следователь! — крикнули с пристани. — Ваше высокоблагородие! Заждались!

Голос у кричавшего был такой, что протоку он перелетел без труда. Издали было видно только мундир и красное лицо.

— Это кого ж там так ждут? — спросила рулевого баба с корзиной яиц. — Не тебя ли, Лука?

— Меня, тётка, только хозяин с выручкой ждёт. — Рулевой мотнул головой на Талова. — Барина вот. Из суда.

Баба поглядела на котелок, потом на саквояж и подобрала корзину к себе поближе.

— Из-за Ярыгина, что ли? Правду говорят, будто его заморозили?

— Мне не докладывали. Моё дело — паром.

— Теплодейку, сказывают, ночью под замок посадили, — сказала другая баба. — Молодая, говорят. И не стыдно ей.

— Вот у неё и спроси, — посоветовал Лука и опять засвистел.

Талов отвернулся к острову. На реке знали больше, чем написал исправник.

Свистеть Лука перестал только у самых свай.

— Дядя Ефим, не спи! Чалимся!

Капитан, он же паромщик, не спал. Хмурый, с опухшим лицом, он стоял на носу с канатом в руках. Когда он протискивался мимо Талова, от него пахнуло сивухой и дёгтем.

— Сам не спи, — буркнул он.

— Дядя Ефим у нас простывши, — весело сообщил Лука Талову. — Третий день лечится.

— Простыл, — подтвердил Ефим и бросил чалку на сваю.

Талов, который и сам мёрз в июле, сочувственно кивнул.

У сходней паром встречал мальчишка лет десяти с фонарём. Фонарь у него горел, хотя на воде было ещё светло.

— Ванька, посвети барину, — велел паромщик.

Мальчишка поднял фонарь к самому котелку.

— Светло пока. Побереги керосин.

— Велено, барин, — ответил мальчишка баском и фонарь не опустил. Талов отвёл лицо от света.

Сходни прогнулись под бабами с корзинами. Талов сошёл последним, когда первые бабы уже поднимались по тропе вдоль ледников. От ледников над берегом тянуло мокрыми опилками и речной сыростью, а выше, от дома, — скошенной травой. На столбе у сходней висела доска с ценами перевоза: «С души — три копейки. С короба, тюка — пятак». За столбом, на досках пристани, приезжего разглядывали двое из дворни — кучер в жилетке и горничная в белом переднике.

Исправник ждал прямо на сходнях и при каждом шаге навстречу звенел шпорами. В левой руке он нёс протокол. В правой у него была книжка в серой обложке на шнурке, где болтался ещё и огрызок карандаша.

— Жерехов, уездный исправник. — Он тряхнул протоколом вместо поклона. — Весь день вас ждём, господин следователь. Дело ясное, вам и смотреть нечего.

— Талов. Ну, рассказывайте, господин исправник, как было ночью.

— Да всё тут записано! — Жерехов всё же начал рассказывать, хотя тыкал при этом в бумагу. — У Ярыгина вчера было рождение. Гости, обед, ужин, фейерверк с баржи. За ужином хозяин при всех сказал, что скупит у теплодейки её ледовню на Нижнем базаре. Вместе с хозяйкой, так и сказал! Все слышали. А хозяйка ледовни — она самая и есть.

— Она сидела за столом?

— Где ей! Она кабинет пришла студить. Барин летом спал в кабинете, в студёном, жары не терпел. С июня она ему студила каждую ночь, перед одиннадцатью.

Исправник перевёл дух. Шпоры звякнули.

— И вчера студила, по своей книжке. Потом лакей понёс наверх лёд на ночь, а дверь заперта. Стучали, звали. Сломали дверь!

— В котором часу?

— Ночью. — Исправник опустил глаза в протокол. — Без четверти двенадцать, тут записано. Ключ в замке изнутри. Стеклянная дверь на галерею на щеколде. А он сидит в кресле, в шапочке своей, мёртвый. Кругом иней!

— Кто её видел за работой?

— Работники её у лестницы стояли, двое. Я их в стан отправил, пусть посидят, подумают. А её саму под замок, в мезонин. Выстудила она его. Колдовала, больше некому.

— Барыня звонила, — шёпотом сказала горничная.

— Цыц! — Исправник даже не обернулся. — Бабьи сказки.

— Щеколду кто видел? — спросил Талов.

— Я и видел! Лакей с галереи в стекло глядел, а я потом сам подёргал. Опущена, изнутри. Снаружи её не опустишь.

— Кто первым вошёл в кабинет?

— Я и вошёл. Лакей, жених барышнин и кучер дверь высадили, а я следом. Я ведь сам у них весь вечер за столом сидел! — Жерехов вдруг покраснел ещё гуще. — Гостем! Весь вечер на острове, и у меня под носом барина заморозили. Мне теперь в уезде проходу не дадут. Нет уж, господин следователь. Дело надо кончать, пока в городе не наговорились.

— Вот дознание, всё по форме. Стало быть, подпишете, и последним паромом домой. Хоть к позднему ужину поспеете.

Исправник протянул протокол на вытянутой руке. Пахнуло мадерой. Подпись внизу уже стояла, оставалось место для второй.

Исправник крепко держал книжку за самую обложку. Талов за службу перечитал сотни таких книжек. Час работы и минуты, записанные рукой теплодея, стоили для него больше любого протокола.

Двенадцать лет назад такую же бумагу подписали в первый вечер.

Саквояж он переложил в правую руку, а левой поправил ремень сумки.

— Покорно благодарю. Книжку позвольте.

Жерехов опустил глаза на книжку, но руку не разжал. Огрызок карандаша на шнурке качнулся.

— Книжка при деле. Я её ночью по закону забрал, чтоб не дописала чего. Вот подпишете — получите вместе с делом.

А по закону исправник и без всякой подписи обязан был отдать ему дело вместе с книжкой. Только начинать со ссоры на сходнях Талов не хотел.

— Тогда завтра.

— К утру бумага уйдёт к прокурору, — сказал исправник. — С вашей подписью или без.

Талов промолчал. А Лука на пароме снова засвистел что-то протяжное.

Ещё немного исправник подержал протокол в протянутой руке. Потом сложил его вчетверо и сунул за борт мундира.

В доме Талов первым делом пошёл к лестнице в мезонин, но дальше нижней ступени его не пустили. Наверху была запертая дверь, у двери на табурете дремал сотский с бляхой на груди. Ступенях в трёх выше Талова, ровно посередине лестницы, стояла вдова Зоя Ярыгина.

Она стояла прямо, в чёрном платье, застёгнутом до самого горла. Глаза у неё оставались сухими, а флакон нюхательной соли в руке она так и не открыла.

— В доме покойник, господин следователь. В такой час я не велю.

— Я ненадолго, сударыня.

— Утром — сколько угодно. Сейчас нет.

Лестница была узкая, и обойти вдову можно было разве что боком, задев её юбку. Талов остался на месте.

— Вы приехали подписать бумагу, — сказала вдова. — Господин исправник мне так и объяснил. Подписывайте и не мучьте нас.

— Я сначала сам посмотрю.

— На что смотреть? Муж в леднике. Кабинет запечатан.

— На неё.

Вдова чуть повела плечом.

— Мы, господин следователь, видели довольно чужих людей за одни сутки. Полиция, сотские, понятые. Дайте нам хотя бы ночь.

— Так ведь и у неё ночь, сударыня.

Сверху, от сотского, к ним уже спешил маленький круглый господин с докторским саквояжем. Прижимая саквояж к животу, он заговорил ещё на ходу.

— Карпов, домашний врач. Смею думать, господин следователь, допрашивать её нынче никак нельзя. У неё озноб. Я сейчас только от неё, озноб сильнейший, по всей видимости нервный. Она и говорить толком не станет, а потом скажут, что врач допустил.

— Озноб в такую жару? — спросил Талов.

— Нервы-с! При нервах и в жару знобит. Я ей валерьяны накапал, к утру будет как новенькая. — Доктор оглянулся на вдову. — Сударыня, вам бы тоже прилечь. Вторые сутки на ногах.

Вдова не ответила.

— Так пойдёмте со мной, доктор, — сказал Талов. — Посмотрите её при мне. Если озноб, уйду.

— Я? — Доктор отступил на ступеньку и чуть не сел на неё. — Помилуйте, я уже смотрел. Дважды! Я, господин следователь, не могу ходить к больной каждые полчаса, это против всякого правила. Вы что же, мне не верите?

— Запишем. — Талов достал из сумки альбом и записал.

Доктор поглядел на вдову, но вдова смотрела мимо него. Тогда он боком сошёл мимо неё, потом мимо Талова в переднюю.

В доме было тихо и душно. Окна на ночь закрыли, зеркало в передней завесили простынёй, и из-под неё виднелась только золочёная рама. На столике у входа лежали чьи-то перчатки и стоял поднос с нетронутыми рюмками.

За спиной скрипнули половицы. В переднюю вошёл исправник, звеня шпорами, и встал у перил. Секретарь дома с папкой остался позади него.

— Да утром допросите, господин следователь, — сказал Жерехов. — Никуда она не денется. Сотский всю ночь при двери.

Один ключ от мезонина, как выяснилось, держала экономка. Она неслышно стояла внизу у перил в тёмном платке, и Талов заметил её последней. Связку на поясе экономка придерживала ладонью, чтобы не звякала, и смотрела на вдову.

Талов повернулся к ней.

— Отопри.

— Не мной заведено, батюшка, — напевно отозвалась экономка. — Ключ при мне, а слово при хозяйке. Хозяйка скажет — отопру.

Хозяйка не сказала.

Из столовой на голоса вышел рослый румяный господин в светлом летнем пиджаке, с бокалом в одной руке и незажжённой сигарой в другой. Ладонь, которой он держал сигару, была замотана бинтом. Такие пиджаки по жаре носили в доме все мужчины, кроме исправника.

— Гуляев, — представился он и помахал бинтом вместо руки. — Жених здешней барышни. Ракеты вчера пускал, голубчик, вот одна и пошла не туда. После фейерверка у нас полдома в бинтах: у кухарки запястье, у секретаря пальцы на правой, у меня вот ладонь. Выпейте с дороги!

— Благодарю. Не пью.

— Совсем? — Гуляев отпил сам и поморщился. — Покойник двенадцать ящиков к рождению выписал. Двенадцать! А выпили два. Куда теперь остальные десять, спрашивается? Это же капитал лежит без оборота.

Вдова не обернулась.

— Господин Гуляев.

Гуляев поднял забинтованную руку, сдаваясь. Сигару он сунул в рот и так и держал без огня.

— Вы бы, господин Гуляев, мадеру поберегли, — сказал исправник. — Вам завтра показания давать.

— Мне? — Гуляев вынул сигару и засмеялся. — Голубчик, я вчера ракеты пускал, а не барина студил. Так и запишите: был, пил, ракеты пускал.

Из угла за всем этим следила тонкая барышня лет девятнадцати с книгой под мышкой. Сначала она смотрела на Гуляева с сигарой, потом на мать.

— Моя дочь Ирина. — Вдова и тут не обернулась. — Ирина, ступай к себе.

Барышня не ушла. Книгу она перехватила поудобнее и осталась в углу.

Талов поднял глаза на запертую дверь наверху. Утром про подозреваемую ему расскажет каждый в этом доме. Доктор расскажет про озноб, исправник про колдовство. Талов хотел услышать её сам.

— Господин исправник, — сказал он. — Статью двести семидесятую Устава уголовного судопроизводства помните? Требования следователя по делу обязательны для полиции. Так что ваш сотский отопрёт мне дверь, а ключ ему даст экономка.

Барышня в углу впервые за вечер посмотрела на следователя.

Исправник побагровел.

— Да хоть до утра с ней сидите, — буркнул он. — Отопри ему, старая.

Экономка поглядела на вдову. А та отступила вплотную к стене, так что юбка легла на перила.

— Отопри, Степанида, — сказала она. — Раз по закону.

Экономка мелко и неслышно пошла наверх мимо неё. Талов поднялся следом. Проходя мимо вдовы, он посторонился сам, хотя места на ступени от этого не прибавилось. От её платья пахло нафталином.

Наверху экономка сняла с пояса связку и нашла нужный ключ не глядя. Сотский встал с табурета и одёрнул рубаху.

Когда Талов поднялся к ней, экономка вздохнула.

— Щи ей носила, батюшка. Не ест. Голодом себя уморит, а спросят с нас.

— Мне с вами, ваше высокоблагородие? — спросил сотский.

— Останься у двери.

Замок поддался со второго раза. Следователь вошёл один.

Низкий мезонин под самой крышей за день раскалился, и дышать в нём было нечем. Окно выходило на реку. Над водой ещё держалась заря, а внизу у сходней качался Ванькин фонарь. Теперь, в сумерках, он был к месту.

Свеча на сундуке светила слабее зари. Рядом стояла миска с подёрнутыми жиром щами и чистая ложка. Платок, рабочие рукавицы и пустую корзинку кто-то сложил тут же ровной кучкой, как складывают вещи после описи. Исправник, видно, обыскать не поленился.

Невысокая крепкая теплодейка лет под тридцать стояла у окна и обернулась, когда он вошёл. Она и под замком не сняла рабочего передника. Рукава она закатала выше локтя, на подоле налипли опилки. Такие красные руки в цыпках Талов видел только у тех, кто каждый день держит лёд. Озноба Талов не заметил. Она держалась прямо и смотрела на него в упор.

Из кувшина, что стоял на табурете у двери, Талов налил воды в кружку и поставил её на сундук рядом с миской. Теплодейка на кружку даже не посмотрела.

Он снял котелок.

— Талов, судебный следователь.

— Талов?

Голос у неё был низкий и сел на полуслове. Больше она ничего не сказала. Она смотрела ему в лицо так долго, что сотский за дверью кашлянул. Рукой она нашла позади себя подоконник и взялась за него. Костяшки на красной руке побелели.

Талов ждал, держа котелок в руках. Так на него смотрели уже не раз. Прокуроры, приставы, лавочники с Нижнего базара — все сначала слышали фамилию, а потом разглядывали самого следователя, будто сверяли с рассказом.

Видно, и на остров уже дошло его прозвище.

Глава 3

В ледник Талов спустился первым, пока не передумал.

Отсыревшие ступени скользили под каблуком. Где-то на середине лестницы лето кончилось, изо рта пошёл пар. Внизу пахло мокрыми опилками и рекой. Свет из двери косой полосой падал на переложенные соломой пласты льда, а дальше полосы до самой стены было темно. На самом широком пласту под рогожей лежал хозяин острова.

Под жилетом завозился Огарок. Он высунул из-за ворота плоскую голову, потянул воздух и зло зашипел на лёд. Холода Огарок не терпел. Талов затолкал его обратно ладонью и застегнул сюртук на все пуговицы. Огарок затих.

Следом, держась за стену, спускался доктор Карпов с фонарём и сложенным листом. Доктор был в светлом летнем пиджаке и в серых нитяных перчатках, которые не грели. В леднике он заметно ёжился. Доктор поймал взгляд следователя и заговорил раньше, чем его спросили.

— Экзема, — сказал он и показал перчатку. — От карболки. Летом всегда хуже. Смею думать, от пота.

Исправник до низа не дошёл. Он встал на середине лестницы, куда ещё доставало солнце, и смотрел на всех сверху.

— Ну что, господин следователь, разговорилась с вами вчера теплодейка?

— Нет.

Вчера она услышала его фамилию, взялась за подоконник и отвернулась к окну. Больше он от неё ничего не добился.

— И не разговорится. Читайте, доктор, читайте. Господину следователю ещё кабинет смотреть.

Повесив фонарь на гвоздь в столбе, доктор развернул лист и поднёс его поближе к свету.

— «Акт наружного осмотра», — прочёл он. — Тело найдено в кабинете, в кресле, в халате и домашней шапочке. Следов насилия на теле не обнаружено. Лицо и кисти ледяные, под халатом прохладно. Окоченения нет, пятна слабые…

— Как мерили? — спросил Талов.

— Под мышкою, господин следователь. Тридцать четыре с четвертью градуса.

— А «Наставление» разве не иначе велит мерить?

— Велит, — доктор заторопился. — Но рядом была вдова. Сударыня на ногах едва держалась и уходить не хотела. Вы бы при ней тоже не стали. Я его, господин следователь, не первый год пользую. Пользовал.

— А мерили в котором часу?

— Без десяти двенадцать. Сразу как вошёл.

Доктор поправил перчатку и снова уткнулся в лист.

— По таблице остывания выходит около четырёх часов. Однако покой студили. По «Наставлению», по Таблице четвёртой, семь минут работы старят тело на сорок минут. Сорок минут я скинул. Стало быть, смерть последовала между восемью и девятью вечера.

— Почему именно семь?

— Лакей сказал. Студит она у них семь минут, как часы, каждую ночь.

— Причина смерти — холодный удар, — читал доктор. — Покойный перед сном пил мадеру. Человек, разгорячённый вином, на стыни может и не проснуться. Сердце не выдерживает.

— Вот! — донеслось с лестницы. — Сонного и застудила.

Талов промолчал.

Исправник на лестнице притопывал, доктор дул на перчатки. Талов стоял у льда и никуда не торопился.

— Посветите, доктор.

Доктор не двинулся и всё держал лист перед собой обеими руками.

— Смотреть там нечего, господин следователь. Всё в акте. Вторые сутки на льду, лицо уже не то…

— Сначала я всё-таки посмотрю, — сказал Талов.

Он сам снял фонарь с гвоздя и вручил доктору, так что лист пришлось перехватить одной рукой. Талов отвернул рогожу с лица мёртвого.

Седой грузный Ярыгин лежал на спине. Домашняя шапочка так и осталась у него на голове, только съехала на брови. Позавчера, на празднике, ему исполнилось пятьдесят восемь.

Сначала Талов отвернул ворот халата и посмотрел шею. Ни на шее, ни на лице следов не было. Тут доктор написал верно. Потом он наклонился и большим пальцем приподнял мёртвому веко. Зрачок был узкий. Под вторым веком оказалось то же самое.

— А про зрачки в акте ничего, доктор?

— От холода, — быстро ответил доктор. — На холоде зрачок сужается, по всей видимости.

От качнувшегося фонаря свет поехал по льду. Доктор прижал лист к груди, пальцы в нитяной перчатке мелко дрожали.

Талов вынул альбом и вписал одной строкой:

«Зрачки узкие».

— Это от холода, — повторил доктор и заглянул ему через плечо. — Так и пишите: от холода.

Талов закрыл альбом и ничего не ответил.

Уши у доктора при фонаре оказались красные и шелушились. Доктор тронул ухо перчаткой и тут же отдёрнул руку.

— На празднике обгорел. Солнце третьего дня стояло злое, а я весь день без шляпы.

Исправник подал голос сверху.

— Будет вам, господа! Доктор написал, вы подпишете, и пойдём наверх. — Он похлопал себя по борту мундира. — Книжка её при мне, господин следователь. Подпишете акт, тут же и отдам.

Доктор повесил фонарь обратно и с готовностью протянул лист и карандаш. Карандаш Талов не взял.

— Акт подписывает тот, кто осматривал, доктор. А меня при осмотре не было.

— Тогда подпишите хотя бы, что ознакомлены, — заторопился доктор. — Одна формальность, господин следователь. Смею думать…

— Ознакомился, да. А подписывать не стану.

Доктор смял акт, засовывая его в карман пиджака.

— Тьфу ты, — сказал исправник. — Ну так идёмте хоть наверх. У меня ноги к ступенькам примёрзли.

Талов поправил мёртвому шапочку и накрыл ему лицо рогожей.

Наверху у дверей ледника стоял сухой, гладко выбритый секретарь дома со стаканом чаю в мельхиоровом подстаканнике. Стакан он подал Талову.

— Внизу и в июле зуб на зуб не попадает, господин следователь. Самовар в людской, ещё горячий.

Талов обхватил стакан ладонями поверх подстаканника и держал, пока не отошли пальцы.

Из ледника Талов первым делом отправил с утренним паромом телеграмму в Москву, профессору Кологривову. Ответа раньше вечера ждать не приходилось.

В кабинете Талов сразу вышел на галерею и с силой притворил за собой стеклянную дверь. Щеколда изнутри упала сама.

Он подёргал ручку. Дверь не открылась. Опыт он собирался ставить при понятых, а поставил на себе. За спиной у него с галереи в сад спускалась наружная лестница.

Исправник в кабинете захохотал. Он стоял у стола и хлопал себя по ляжкам. Через кабинет к стеклу уже шёл старый лакей с седыми бакенбардами. Он поднял щеколду, распахнул дверь и посторонился.

Талов вошёл, на этот раз притворив дверь без хлопка, и щеколда осталась поднятой.

Понятые — двое мужиков с пристани, которых исправник привёл вместе со своим писарем, — жались у двери в коридор и смотрели в пол, как им и велели.

— Ну-ка, подойдите оба, — сказал им Талов. — Вам потом подписывать, что при вас найдём. Так уж смотрите сами.

Мужики подошли, теребя в руках картузы. При них Талов снова открыл дверь и захлопнул её изнутри. Железный язык щеколды качнулся на шарнире и сам лёг в скобу.

— Гляди-ка, сама легла, ваше высокоблагородие, — сказал старший из мужиков.

Писарь исправника пристроился с описью на подоконнике.

— Пиши, — сказал ему Талов. — Стеклянная дверь на галерею. Если притворить её с силой, щеколда изнутри падает сама. Опыт при понятых.

— Да хоть бы и сама! — Исправник утёр глаза. — Я её в ту ночь своей рукой подёргал. Опущена была, изнутри.

— Только что она тоже была опущена изнутри.

Исправник перестал смеяться.

— Кому выходить-то было? Барин спал, она с галереи студила. Дело ясное.

Писарь заскрипел пером.

— Чего вы, господин следователь, всё сызнова начинаете? — Исправник вытащил из-за борта мундира сложенный лист. — Вот он, протокол. Той же ночью писан, при мне и при людях. Перепишите своей рукой, подпишите, и к обеду управимся.

— Свой напишу, при понятых. А ваш сверим.

Талов взял протокол и развернул. Под ним у исправника оказался ещё листок с каким-то рисунком, его исправник сложил и убрал обратно за борт. Исправник писал крупно и без запятых. Первая строка была про дверь в коридор: «Дверь из коридора заперта изнутри ключ в замке высажена без четверти двенадцать».

Печати с этой двери сняли при понятых полчаса назад. Талов открыл её, осмотрел косяк и замок с обеих сторон и присел на корточки, чтобы разглядеть ключ, не трогая его. Косяк со стороны замка разлетелся щепой, а язык замка так и остался выдвинутым. Ключ торчал в скважине изнутри.

— Пиши, — велел он писарю. — Дверь в коридор взломана со стороны коридора. Замок заперт на ключ, ключ в замке изнутри.

— Я ж говорю! — Исправник ткнул пальцем в ключ. — Барин сам и заперся. Изнутри! Кто ж его ещё запрёт?

Дальше в протоколе шла стеклянная дверь: «Дверь на галерею на щеколде изнутри». Против неё Талов вписал в свой протокол опыт с хлопком.

Третья строка была совсем короткая: «По стенам иней».

Инея в кабинете не было. Окон с той ночи никто не открывал, и пахло мокрой шерстью и выгоревшей лампой. Штукатурка у пола потемнела от воды, к потолку просохла и побелела. Ковёр у порога так и не высох.

— Пиши. Инея нет. Стены сырые, у пола темнее.

— Так вторые сутки пошли! — Исправник развёл руками. — Растаял ваш иней. Что ж ему, до вашего приезда лежать?

Потом исправник записал окна: «Окна на шпингалетах». Талов проверил оба. Шпингалеты были задвинуты изнутри до упора.

Исправник щёлкнул крышкой часов.

— Второй час, господин следователь. В доме обедать сели.

Пятая строка была про хозяина: «Хозяин в кресле в халате и шапке без признаков жизни».

Кресло с высокой спинкой и «ушами» стояло посреди кабинета спинкой к стеклянной двери. Талов обошёл его кругом и сел, как сидел хозяин. Обивка под ним была ещё влажная. Высокая спинка закрывала его от стеклянной двери почти с головой. Перед ним был стол с лампой у окна, правее наискось уходил угол со шторой. Печь от кресла заслоняла штора.

Встав, Талов продиктовал писарю, где стоит кресло и куда оно повёрнуто. А исправник всё смотрел на пустое кресло.

— Я ведь в тот вечер у них за столом сидел, — сказал он хрипло. — Рождение праздновали. Ракеты пускали. — Он махнул рукой. — Пишите что хотите. Только скорее.

Дальше в протоколе шла теплодейка. Про неё исправник написал больше, чем про всё остальное.

Талов сложил протокол по старым сгибам и вернул исправнику. Тот сунул его обратно за борт мундира и отошёл к дивану.

Угловая штора на латунном пруте свободно висела до самого пола. На латунном крюке у северного кронштейна подвязки не было. Шнур с кистью болтался на кольце.

— Подвязал я её, ваше высокоблагородие, — сказал за спиной старый лакей. — В тридцать пять минут девятого-с. Барин так велели, каждый вечер.

Он потянулся к шнуру, чтобы накинуть его на крюк.

— Не трогай, — сказал Талов. — Как звать?

— Харитоном. Виноват-с.

— По каким часам подвязывал, Харитон?

Харитон достал из жилетного кармана серебряные часы и откинул крышку. Сначала он сверил их с бронзовыми каминными часами на шкафу и только потом ответил.

— По своим-с. А каминные я по ним ставлю, утром и вечером.

— Тогда твои и сверим. Каминные подождут.

Талов достал свои часы и поднёс к лакейским. Стрелки сошлись минута в минуту. Харитон защёлкнул крышку и убрал часы в карман, только когда следователь убрал свои.

— Когда дверь ломали, штора как висела?

— Вот как сейчас-с. Отвязанная. — Харитон поджал губы. — Непорядок.

Талов записал в протокол и подвязку, и часы лакея.

На столе под лампой лежало раскрытое «Наставление» в казённом переплёте. Раскрыли его на Таблице четвёртой, где поправки на стынь. Против семи минут работы в таблице стояло сорок. По этой странице доктор, видно, и считал.

— Барин, видно, читал перед сном, — сказал Харитон.

Тем временем позвали со связкой сухонькую Степаниду. Она отпирала шкафы один за другим и после каждого отступала к стене.

— А там что? — Талов кивнул на последний шкаф.

— Бумаги барские да счёты, батюшка. — Степанида поглядела на кресло и тут же отвела глаза. — Я сюда и при барине без нужды не ходила. А теперь и подавно.

Талов отвёл штору у северного края и боком протиснулся в угол. Между шторой и печью оставалось с пол-аршина. Над головой в полумраке белели изразцы, а под самым верхом темнела приоткрытая на палец вьюшечная дверца.

По привычке Талов потянулся к вьюшке, но в вершке от чугуна остановил руку. Об угаре он сейчас думать не стал.

Он опустил руку и пригляделся. Чугунная крышка за дверцей плотно сидела в гнезде, кольцо на ней порыжело от ржавчины. Достав карандаш, Талов записал в протокол: «Вьюшка закрыта, ржавая».

— Давно её не открывали? — спросил он через штору.

— С мая не открывали, — отозвался Харитон.

Раз залез в угол, забирать отсюда надо было всё. Талов вырвал из конца альбома лист, разорвал его на пять частей и сложил бумажки так, как отец в аптеке складывал порошки. По бумажкам он разложил пыль из-за печи, нитки бахромы с подола шторы, мёртвую моль, белёсые лоскутки вместе с тёмными крапинками с латунного прута у северного кронштейна, каплю воска с паркета. Каждую надписал по номеру.

— Моль. И мухи засидели, — сказал Харитон, глядя, как следователь выбирается из-за шторы. — Не доглядели-с за углом.

Выбравшись, Талов выпрямился и посмотрел на штору со стороны кабинета. Низ её ещё не просох, свинцовые грузики тянули мокрый подол к полу. А вот верх высох и посветлел. По его краю шла едва видная кайма. В протокол он записал одно слово: «кайма».

У кресла на круглом столике стояли графин с мадерой на донышке и рюмка.

— Графин и рюмку в опись, — велел Талов писарю. — Опечатать при понятых. — Он повернулся к лакею. — Кто наливает графин на ночь?

— Кто свободен, тот и нальёт, ключ от погребца на гвозде, — ответил Харитон. — Наливают в буфетной-с.

Харитон молча смотрел, как Талов обвязывает горлышко графина бечёвкой и прижимает к узлу сургуч со своей печатью. Оттиск следователь показал обоим понятым, а рюмку завернул в чистый лист и опечатал так же.

У лампы стоял малый пузырёк тёмного стекла с аптечной наклейкой.

— Барина капли-с. Доктор прописывали.

— В опись.

Исправник тем временем сидел прямо на диванных подушках и обмахивался фуражкой.

— Позвольте, господин исправник. Мне нужны подушки.

Исправник крякнул и пересел на стул у двери. Подушки Талов перебрал по одной, каждую поднося к лицу и откладывая на другой край дивана. Пятен на старом штофе хватало. От рыжего пятнышка величиной с гривенник пахло вином.

— Подушку тоже в опись.

Пока писарь переписывал изъятое, Талов раскрыл альбом на подоконнике и без линейки начертил кабинет таким, каким его было бы видно с потолка. Стол с лампой у окна, кресло с «ушами» спинкой к стеклянной двери и над ним шнур звонка, угловая штора, за ней печь. Сырые стены и ковёр он заштриховал, верх шторы с каймой оставил белым. Места пяти бумажек обвёл кружками и проставил номера. Печь он нарисовал без вьюшки. Внизу подписал: «6 июля. Кабинет».

— Картинки рисует, — сказал исправник со своего стула понятым. — Вот так у них, у учёных, дело и делается. К зиме закончит.

Старший понятой первым подписал опись за себя и за неграмотного младшего, и оба сразу отошли к двери.

Бумажки лежали рядком на краю стола. Исправник подошёл подписать опись, увидел их и захохотал снова.

— Моль, значит, в протокол? И мух? — Он смахнул бумажки рукавом на пол. — Мусор, господин следователь, он и в протоколе мусор. Харитон, подмети.

Харитон шагнул было к бумажкам.

— Не трогать, — сказал Талов.

Он закрыл альбом, опустился на колени и стал собирать бумажки с пола по номерам. Исправник так и стоял над ним с неподписанной описью в руке и больше не смеялся.

Глава 4

Талов дописывал постановление о вскрытии, когда вдова положила поверх него своё прошение, повернув его текстом к следователю.

Прошение было короткое:

«…предать тело мужа моего земле седьмого числа, а от вскрытия, как от надругательства над покойным, избавить».

Седьмое наступало завтра.

Зеркала в гостиной завесили ещё вчера. Посреди жаркого дня в ней стоял сумрак. У окна с саквояжем на коленях сидел доктор. Исправник облюбовал стул у двери и то и дело поглядывал на часы над диваном. В углу за ломберным столом писарь перебеливал опись.

Талов дочитал, отложил прошение на край стола и только потом поднял на вдову глаза.

— Тело уйдёт в город сегодня, сударыня. Вечерним паромом.

— Резать его я не дам. Доктор пользовал мужа много лет, ему и проверять.

— Доктор написал «холодный удар». Отчего у человека в июле холодный удар, без вскрытия я не пойму.

Голоса вдова не повысила.

— Мужа знали все. К выносу съедутся со всей округи, а отложить похороны — значит пустить по уезду толки.

— Отчего такая спешка, сударыня?

Вдова посмотрела на часы над диваном, потом снова на него.

— Оттого, что я его вдова, господин следователь. Мне и решать, когда его хоронить.

— В тот вечер вы заходили к нему после ужина?

— Нет. У меня была мигрень.

Про тот вечер она больше ничего не прибавила, только поправила на прошении загнувшийся угол.

— Доктор акт подписал. Вам одному мало.

Доктор поставил саквояж на пол и поднялся, глядя при этом на вдову.

— Сударыня совершенно права, господин следователь. Вскрытие, смею думать, ничего не прибавит. Это, так сказать, ультима рацио, последнее средство, а здесь случай ясный. Причина в акте указана, время тоже.

Из жилетного кармана он вынул серебряный карандашик и прямо на крахмальной манжете стал писать столбиком цифры. Считать на манжетах доктору, видно, было не впервой.

— Всё сходится.

— Семь минут — это вам лакей сказал, так?

— Помилуйте! Она у них каждую ночь по семь минут студит. Весь дом знает, я нарочно справлялся.

— Каждую ночь, может, и так. А в ту ночь лакей на галерее не стоял.

Исправник шумно поднялся со стула и полез за пазуху.

— Да что вы всё про минуты! Минуты им подавай. Нате, её рукой писано!

Книжку теплодейки он раскрыл на последней исписанной странице и прихлопнул к столу ладонью, чтобы не закрылась. Доктор вытянул шею.

— Студила? Студила! Сама и записала.

Исправник постучал по странице толстым пальцем. Строка той ночи стояла последней. Теплодейка писала ровнее, чем писарь в углу.

«4 июля. 10 ч. 55 м. вечера. Кабинет. Туго, десять; вьюшка? Тепло в бочку».

Талов прочёл строку и, не поднимая глаз, перечитал ещё раз. «Туго» теплодеи пишут, когда покой поддаётся с трудом.

— Десять минут, доктор.

Доктор нагнулся над книжкой и долго разбирал строку.

— Позвольте. Минуты она могла проставить и после. Ночью, при лампе, в расстройстве чувств… Рука дамская, смею думать, да ещё простого звания…

— После? Я у неё эту книжку в ту же ночь отобрал. Дописать ей было некогда.

Исправник ещё плотнее прижал страницу. А доктор выпрямился и на книжку больше не глядел.

Пока исправник держал ладонь на странице, Талов придвинул к себе протокол и переписал строку слово в слово.

— Распишитесь-ка, господин исправник, что списано с подлинника верно.

Исправник расписался охотно, захлопнул книжку и спрятал обратно за пазуху. Подлинника Талов просить не стал. Выписка теперь стояла под подписью самого исправника, а подлинник всё равно заверять управе.

— Против десяти минут в той же таблице стоит два часа. Сколько у вас вышло по градуснику до поправки, доктор?

— Около четырёх часов. Но позвольте…

— Ну так отнимите от ваших четырёх часов два часа, а не сорок минут. Мерили вы без десяти двенадцать. Что выходит? Около без четверти десять. Полчаса туда или сюда.

Доктор посмотрел на свою манжету и промолчал.

— Хоть до утра считайте, — сказал исправник. — Студила-то она.

Доктор вдруг оживился и снова достал карандашик.

— Позвольте, господин следователь, так ведь это выход. Впишите в акт ваши без четверти десять, я подпишу поправку. Время установлено, вскрывать незачем.

Талов не ответил. Доктор подержал карандашик над манжетой и убрал обратно в жилет.

— Значит, время вы знаете, — сказала вдова. — Резать незачем.

Талов положил карандаш поперёк протокола и повернулся к вдове.

— Доктор мерил под мышкой, сударыня. А с таким местом да с такой таблицей ошибка выходит в час. Так что его счёт ничего не доказывает. Да и мой тоже. Пусть решает вскрытие.

— Под мышкою мерят и в клиниках! Я ещё студентом в Казани слушал профессора, так он прямо говорил, что в кресле… Впрочем, где мерить вернее, о том учёные спорят до сих пор.

Доктор прикрыл манжету перчаткой. Вдова смотрела на Талова сверху вниз.

— Вы сами сказали, что ваш счёт ничего не стоит.

— Вот потому тело и поедет к врачу, сударыня.

Вдова взяла со стола своё прошение и сложила вдвое.

— Я напишу господину прокурору. Проводите меня, доктор.

Доктор подхватил саквояж. В дверях он обернулся.

— Вскрытие покажет холодный удар, господин следователь. Вот увидите.

На последнем слове он закашлялся и поспешил за вдовой.

Едва за ними закрылась дверь, исправник одёрнул мундир и заворчал им в спину. Теплодейку давно пора везти под замок в стан, а следователь держит её в мезонине при одном сотском, да и тот спит.

— Сотского я разбужу, — сказал Талов. — Остальное пишите прокурору, господин исправник.

— Бумагу, — велел исправник писарю. — Пиши, что скажу.

Писарь посмотрел на Талова. Перо он держал над чернильницей и макать не спешил.

— Пиши. Господину исправнику сейчас нужнее.

— Его высокородию господину прокурору окружного суда, — начал исправник.

Исправник диктовал стоя и смотрел поверх писаря на следователя. Писарь выводил за ним: «Доношу, что судебный следователь Талов, прибывши на остров к ночи…»

— В десятом часу, Мартын Демидович. Пишите точно.

— Пиши: к ночи.

Дальше рапорт пошёл без помех: акта врачебного следователь не подписал, хотя теплодейка уличается собственной её книжкой, а тело покойного против воли вдовы увозит на вскрытие. На трауре и гостях, которые съезжаются к выносу, исправник сбился, вытер лоб ладонью и велел этого не писать.

— Пиши: а подозреваемую держит без стражи. — Он поглядел на Талова. — Постановление о страже писать будете, господин следователь?

— Нет. Обвиняемой она у меня не числится.

Исправник сжал книжку.

— Пиши: и постановления о том писать не желает.

Перо у писаря скрипело долго. Исправник дождался, пока тот допишет, и расписался внизу на полстраницы.

— Дело ясное, господин следователь.

Он сложил рапорт. Талов перечитал последнюю строку своего постановления: «…определить, отчего последовала смерть и в котором часу». Потом обмакнул перо, расписался и посыпал подпись песком.

Ближе к вечеру к леднику подали подводу. Кучер и двое сотских вынесли Ярыгина на рогоже и уложили на колотый лёд с опилками. Талов сам проследил, чтобы лёд лёг и под голову. Десятскому, который ехал с подводой, он отдал постановление в руки.

— Отдашь уездному врачу сам. В прихожей не оставляй.

— Слушаю, ваше высокоблагородие.

Исправник спустился с крыльца, сунул десятскому свой рапорт и велел отдать его прокурору в руки. Следом вышла экономка с запечатанным конвертом. Крупный адрес на нём Талов разобрал издали. Тоже прокурору. Все три бумаги десятский спрятал за пазуху.

В половине шестого подвода выехала со двора и пошла под гору к пристани. Талов дошёл за подводой до ворот и обернулся. Вдова стояла на крыльце. К подводе она так и не сошла и простояла там, пока та не скрылась за ледниками.

Кухонные часы внизу пробили шесть, и Талов открыл свои. На его часах было без одной минуты. Кухонные спешили. Эту минуту он записал в протокол первой строкой. По их бою он и собирался вести допрос.

Талов сел на табурет и разложил протокол на крышке сундука. Окно на реку стояло настежь, но мезонин к вечеру так и не остыл. Сотский с бляхой, вчера дремавший у двери, сегодня стоял в карауле навытяжку. Единственный стул занял исправник. Книжку теплодейки он положил на колено и заложил в неё палец.

У окна стояла теплодейка и по одной вынимала из волос запутавшиеся опилки. Губы у неё запеклись.

— Принеси воды, — сказал Талов караульному.

Сотский сходил и вернулся с ковшом. Отпив половину, теплодейка поставила ковш на подоконник. Сесть она отказалась, сказала, что постоит, ей так привычнее.

— Имя, отчество, фамилия?

— Агния Кондратьевна Студенцова.

Фамилию он дописал и поставил точку. Ледовню со своей артелью она держала на Нижнем базаре.

— Вчера вы мне не сказали, кто вас позвал.

— Барин. С июня каждую ночь кабинет студила, перед одиннадцатью.

— Кухонные часы вы в тот вечер слышали?

— Их на весь двор слыхать, господин следователь. — Агния показала подбородком на окно. — Летом у кухни окно настежь.

— А в книжку вы пишете по каким часам?

— По своим, господин следователь. Без часов в нашем деле нельзя.

Агния вынула из кармана передника часы и подала ему. Талов сверил их со своими. Её часы шли верно.

— Тогда рассказывайте по бою кухонных.

— За ужином барин при всех сказал…

— Это я знаю. Начните с часов.

Агния посмотрела в окно на реку. Она рассказывала по порядку, как пишут в книжку. Как пробило четверть девятого, она ушла в камору и до четверти десятого колола там лёд барину на ночь и сбивала наледь со стен. Видеть её там никто не видел, в камору зря не ходят. Окно каморы выходит на реку, а в девять с баржи пустили ракеты.

— Кто был на барже?

— У фитилей стояло человек пять. Барочные с десятником, секретарь да жених барышнин с ракетами.

Она смотрела, пока ракеты не кончились. Потом опять взялась колоть.

— Ракеты она глядела! — перебил исправник. — А её в каморе кто глядел? Никто.

Агния смотрела на Талова. В четверть десятого она вышла к своим, на ледники. К лестнице её люди подъехали с телегой один раз, когда трёх четвертей одиннадцатого ещё не било. Лёд у лестницы ставили для лакея, на ночь он носит его барину наверх.

— Работники с вами на галерею поднимались?

— Внизу остались. Им на галерее делать нечего. — Агния впервые посмотрела на исправника. — Где они теперь, господин следователь?

— В стане.

— И посидят, — сказал исправник. — Внизу они и стерегли, пока хозяйка наверху…

— Господин исправник, допрос веду я.

Талов сказал это, не поднимая головы. Исправник засопел, но смолк.

— Пробило три четверти. Чуть погодя я и поднялась. Постучала в стекло, как по закону велено. Крикнула: «Работаю!» Никто не отозвался.

— Сначала постучали или крикнули?

— Постучала, потом крикнула. Как велено. На весь двор крикнула, мои внизу слышали.

— Что видели за стеклом?

— Лампа у барина горела. Над спинкой кресла шапочка, одна макушка. Как всякую ночь.

— Как всякую ночь — это как?

— Барин, пока я работаю, уходит в спальню, а шапочку вешает креслу на ухо. Я её каждую ночь вижу.

— Макушка! — обрадовался исправник. — Сама говорит: сидел барин!

Талов записал её слова, как она их сказала. Агния растёрла в пальцах опилку.

— Штора висела без подвязки. Я подумала, лакей забыл.

Дверь в коридор она видела закрытой. Заперта ли, сказать не взялась: ключа из-за стекла не видать. Самого барина в ту ночь она не видела. Видела шапочку.

Она начала без пяти одиннадцать и тепло отдавала, как всегда, в бочку с водой, которая стоит на галерее у самой двери. Стекло сначала запотело. Окошко она протёрла ладонью. За стеклом были те же лампа и шапочка. Под конец обмёрзло и окошко.

— С восьмой минуты пошло туго.

— Туго?

— Руками чую, будто во что упирается. А над печью курилось. Печь за шторой, и над шторой парок шёл, как над прорубью в мороз.

— С какой минуты курилось?

— Как туман в покое осел. С восьмой и курилось, как туго пошло.

— Отчего туго, по-вашему?

— По «Наставлению» туго — значит, тянет. Велено смотреть двери, окна да вьюшки. Дверь в коридор закрыта, окна тоже. Я и решила, что вьюшку не закрыли. Кончила на десятой минуте, так и записала. И вьюшку записала, со знаком вопроса.

Талов положил рядом строку, переписанную днём из книжки.

— В книжке у меня всё по минутам, господин следователь. Я ничего не прибавляла. Книжку мне верните. Без неё я работать не могу, а ледовня стоит. Лёд в погребах тает, артели есть надо.

Это она сказала, глядя на колено исправника. Исправник положил на книжку ладонь.

— Книжку заверит управа, что запись сделана той ночью. До тех пор она у господина исправника.

— Значит, прочтут как есть.

— Отработалась, голубушка, — сказал исправник.

Агния отвернулась от него к Талову.

— Сколько у вас уходит на пустой кабинет?

— Семь минут. В прохладную ночь, ещё в июне, за шесть управлялась.

— Отчего за шесть?

— Выстуженное брать легче.

— А в ту ночь?

— В ту ночь жара стояла, как сегодня. Сиди он там уже мёртвый, как говорят, восемь бы вышло. Мёртвого студишь целиком, как вещь.

— Сидел! Спал он там, а ты его…

Исправник подался вперёд. Стул под ним скрипнул. Агния на исправника не взглянула.

Талов придвинул к себе чистый лист и одной чертой разделил его сверху донизу пополам.

— Что вы видели, а что решили? Вот смотрите: что видели, пишу сюда. А что решили — сюда.

Агния подошла к сундуку и встала у Талова за плечом, чтобы видеть лист. Тут из-за ворота у него выбрался Огарок, раздул горло и зашипел на неё.

— Тьфу ты. — Агния отступила на шаг.

— Разит колдовством! — Исправник хлопнул книжкой по колену. — Даже ящерица ваша чует, господин следователь.

Огарка Талов взял поперёк спины и сунул обратно за пазуху, где тот ещё долго возился. В левый столбец он записал лампу и макушку шапочки над спинкой.

— А что барин ушёл в спальню?

— Так он каждую ночь…

— Это вы про каждую ночь знали. А в ту ночь что видели? Шапочку.

Уход барина в спальню пошёл направо. Агния посмотрела на правый столбец, потом на Талова. Про штору она сказала сама: висела без подвязки, а что лакей забыл, это она решила. Талов записал то и другое. Дверь, окна, стук с окликом, туго и парок ушли налево.

— Туго — это ваши руки чуяли, тут решать нечего. А сквозняк?

— По книге решила.

— А вьюшку?

— Решила, — сказала она сама.

Она ещё раз прочла правый столбец сверху.

— Что покой пустой, я тоже решила. По шапочке.

— Пишите, пишите! — Исправник даже привстал. — По закону покой проверять велено, а она по шапочке!

— Так она по закону и проверила. Постучала, окликнула. Вон, слева у меня стоит.

Пустой покой Талов записал направо. Последней в правом столбце стояла вьюшка.

— А вьюшку я сегодня видел сам. Закрыта, кольцо ржавое. С мая её не открывали, это лакей говорит.

Агния долго смотрела на правый столбец.

— Значит, не тянуло.

Она отошла к окну и села на подоконник, рядом с недопитым ковшом.

Внизу, на кухне, пробило семь.

— Тогда что? — Агния подняла на него глаза.

— Не знаю.

Глава 5

Шапочку Талов снял с покойника сам, когда сотские подкладывали ему под голову лёд.

Тело увезли на вскрытие без шапочки. Она была нужна Талову здесь, в кабинете, и весь вечер пролежала у него в саквояже. Теперь он выложил её на письменный стол под ту самую лампу и тронул пальцем макушку. Бархат там вытерся до основы. Лампу Талов тоже зажёг сам, хотя над рекой ещё не погасла заря.

Рядом он положил зарисовку из дознания, которую исправник отдал только со второго раза. Исправник рисовал по-военному, как рисуют позицию. Стены по линейке, кресло квадратом.

Голову в кресле исправник обвёл кружком у самого уха, а у порога стеклянной двери начертил розетку инея с завитком. А на полях, сбоку, он нарисовал то же кресло, только с одной шапкой над спинкой.

— Это вы когда рисовали? — спросил Талов.

— Ночью, как вошёл. — Исправник стоял над столом, заложив руки за спину. — Розетку первым делом срисовал. По ней сразу видать, где мастер стоял и какой рукой работал. К утру бы стаяла, а мне её в протокол.

— А шапочка, значит, была на нём?

— Как нарисовано, так и была. — Исправник покосился на лампу. — Светло ещё, а вы керосин жжёте.

— Так ведь ночью она горела.

Талов перерисовал всё к себе в альбом, завиток у розетки вывел отдельно и крупно, а под копией подписал, с чьего рисунка снято. А вот шнура звонка, который спускался с потолка над креслом, на рисунке не было.

— Звонок этот куда проведён? — спросил Талов.

— На кухню, куда ж ещё. Там доска.

Снизу, с кухни, донёсся бой часов. Пробило три четверти одиннадцатого.

Тут сотский и привёл Агнию из мезонина. Она остановилась на пороге и оглядела кабинет. Агния каждую ночь смотрела на него с галереи сквозь стекло, а внутри, похоже, не бывала ни разу. На кресло она смотреть не стала.

— Это ещё зачем? — Исправник кивнул на Агнию. — Ей под замком сидеть, а не по кабинетам гулять. Она вам и про вьюшку наплела, а вьюшку с мая не открывали.

— Ненадолго. Она мне нужна у стекла.

Талов подал шапочку сотскому.

— Повесь креслу на ухо. Как на рисунке.

Сотский покосился на кресло и спрятал руки за спину.

— Ваше высокоблагородие… Может, кто другой?

— Ты.

Сотский взял шапочку двумя пальцами и понёс на отлёте. Он повесил её и тут же вытер пальцы о штаны. Талов сверил шапочку с рисунком и опустил её на ухе чуть ниже.

— На это ухо? — спросил он Агнию.

— На это. — Агния смотрела на шапочку. — Барин всегда на это вешал.

— Вещь покойника по креслам вешать, — сказал исправник. — Не по-людски это, господин следователь. Тело ещё не схоронили. — Он понизил голос. — Вдова и так прокурору пишет, теперь и про шапку напишет.

— Пусть пишет. Прошу всех на галерею. — Талов повернулся к Агнии. — Встанете, где стояли в ту ночь. Когда увидите то же, что тогда, скажете.

— Зачем это вам, господин следователь?

— Проверить ваши глаза.

Агния долго смотрела на него и ничего не сказала.

Вчетвером на галерее стало тесно. Талов вышел последним и притворил стеклянную дверь тихо, чтобы не упала щеколда. Исправника он поставил за спиной у Агнии, сотского отправил к перилам, а сам встал сбоку, откуда было видно и её, и стекло. У самой двери стояла дубовая бочка с водой. Двое из дворни в белых рубахах смотрели снизу из тёмного сада на освещённое стекло.

— А ну, разойдись! — Исправник перегнулся через перила. — Нечего глазеть!

Дворня отступила под деревья, но не ушла.

— К утру по всему уезду разнесут, что следователь теплодейку по галереям водит. — Исправник обернулся к сотскому. — Держи её крепче. Сиганёт в сад, ищи потом.

Сотский взял Агнию за локоть. Она стояла смирно и на исправника не смотрела.

Агния достала из кармана передника перчатки. Рука у неё была красная, кончики пальцев белые. Она натягивала их медленно.

— Тут стояла, — сказала она и встала между бочкой и дверью. — Окошко тёрла вот так.

Ладонью в перчатке она обвела на стекле против лица круг с тарелку. Талов наклонился туда же.

— Ниже, господин следователь. Я ростом меньше.

Он согнулся, пока глаза не пришлись вровень с её глазами. Кресло стояло к ним спинкой, лампа светила из-за кресла. Над спинкой против света чернела макушка шапочки, по краю бархата лежал блик.

— Так она и висела, когда барин уходил на время работы, — сказала Агния.

— Ну, висит шапка. — Исправник пожал плечами. — Дальше что?

Талов раскрыл альбом на крышке бочки и зарисовал стекло, спинку кресла и макушку над спинкой. Кружок у исправника стоял на том же месте, где сейчас висела шапочка. Потом Талов открыл лист с розеткой. Иглы розетки, которую исправник нарисовал у самого порога, сходились туда, где сейчас стояла Агния. Завиток шёл по часовой стрелке ровно и без рывков.

— Покажите, как стояли за работой. Только без работы.

Агния подняла правую руку ладонью к стеклу и замерла.

— Но-но! — Исправник шагнул к ней. — Без фокусов мне!

— Без книжки я не работаю, господин следователь. — Агния опустила руку и заглянула в альбом. — Моя розетка. Ровно легла.

— Мастерица! — Исправник хмыкнул. — Её место, её рука. Чего тут сверять, господин следователь? Дело ясное.

— Сходится. Тут мы с вами, господин исправник, впервые согласны.

Под розеткой он записал место и руку.

— Комедия. Дом в трауре, а следователь шапки на кресла вешает. Выгораживаете вы её, господин следователь. Глазам её верите. — Он ткнул пальцем в альбом. — Пишите, что исправник против. Прокурору так и пойдёт.

Талов записал это и закрыл альбом.

— Теперь сяду я.

В кабинет Талов вернулся тем же путём и снова притворил дверь без стука. Он снял шапочку с уха, подержал в руке и сел в кресло. Живым Ярыгина он не видел ни разу.

Кресло было глубокое, кожа на подлокотниках вытерлась добела. Ростом Талов был выше покойника. Он нащупал рукой верх спинки и съехал пониже, пока спинка не дошла ему до макушки. Он прислонил голову к уху кресла, как было у исправника на рисунке.

— Уселся, — глухо донеслось из-за стекла. — Как хозяин.

Талов надел шапочку так же ровно, как она сидела на покойнике, и больше её не трогал. Она пришлась впору.

Перед ним горела лампа. Талов открыл часы, дождался, пока стрелка встанет на без пяти одиннадцать, нащупал над самой головой шнур и дёрнул один раз. В кабинете ничего не звякнуло. Он закрыл часы и стал ждать.

Галереи из кресла видно не было. Спиной Талов чуял стекло и тех, кто стоял за ним.

За стеклом долго молчали, только раз-другой скрипнули доски. Потом Агния сказала:

— Так и было.

— Сидел, значит! — По перилам хлопнули ладонью. — Сама говорит!

— Видно было так же, господин следователь.

— Видно, не видно! Сидел он тут, и вся недолга.

— Что вы берёте, когда видите одну шапочку? — спросил Талов, не оборачиваясь.

— Что вижу, то и беру. А покрышку вижу, так и что под ней. Рогожу на возу видишь, значит, и лёд под рогожей твой. А что за ширмой стоит, того не возьмёшь.

В стекло застучали костяшками.

— Слыхали? Шапку видела, барина взяла! Вот вам и опыт!

За стеклом стало тихо. Талов сидел, смотрел на лампу и шнура больше не трогал. За спиной кто-то провёл перчаткой по стеклу.

— Значит, он сидел тут, когда я работала? — спросила Агния.

Талов ей так ничего и не ответил.

На кухне Талов разглядывал доску звонков дольше, чем кухарку.

На каждом жестяном флажке белой краской была выведена комната. Талов встал на табурет, отыскал проволоку от «Кабинета» и провёл по ней пальцем до того места, где она уходила в стену. Про звонок он слышал от горничной ещё в первый вечер на пристани, и тогда же исправник её оборвал. Дело шло к полуночи, но плита ещё не остыла.

— Дёрнут наверху шнур, колокольчик звякнет, флажок и падает, — сказала кухарка. — Так и висит, пока не подниму.

Дородная кухарка Устинья в тёмном повойнике показала палку с крючком, которой поднимала флажки. Правое запястье у неё было замотано чистой тряпицей.

— Самовар, — сказала она, когда Талов посмотрел на тряпицу. — В праздник ошпарилась.

— Кроме тебя флажки кто поднимает?

— Никто, барин. Дашке не достать.

Маленькая конопатая горничная вытирала у стола чашки. Когда Талов на неё посмотрел, она спрятала руки под фартук вместе с полотенцем.

Талов обвёл кухню глазами. Дверей было три: во двор, на чёрную лестницу и в буфетную. Исправник уже уселся на лавку под часами и положил фуражку рядом.

Понятых Талов велел привести тех же, двоих с пристани, что днём подписывали опись, и их пришлось поднять с постели. Младший всё зевал в кулак. У двери во двор оба сняли шапки да так там и остались. Талов разложил протокол на краю стола. Первой строкой он записал, кто был при сверке.

— Сегодня кабинет звонил?

— Звонил, барин. Одиннадцати ещё не било, минуты за четыре. Я флажок подняла, а у самой руки трясутся. Пустой ведь кабинет.

— Это я звонил. По моим часам было без пяти.

— Нашли забаву, — сказал исправник. — Покойнику звонить.

Её «минуты за четыре» Талов записал в альбом рядом со своим «без пяти» и подчеркнул оба.

— Рассказывай про четвёртое, — сказал Талов. — С вечера.

— С вечера, стало быть, праздник, барину рождение. — Устинья оправила повойник здоровой рукой. — Гостей полон дом, мы с Дашкой у плиты с рассвета. Барин ещё за обедом наказал: мороженое подавать наверх, как позвоню. Охотник он был до мороженого. Мы его в мороженице по очереди крутили, руки отваливались.

— Гости когда ушли?

— Как смеркаться стало, так к парому и пошли. Барин-то раньше к себе поднялся, после ужина. Я котлы мыть села, Дашка в столовой прибирала.

— Часто он звонил по вечерам?

— Как когда. Чаю спросит или льду. А в тот вечер мороженого ждал, я и не удивилась.

— Дальше.

— Звонок с кабинета был перед тремя четвертями десятого. — Устинья посмотрела на часы над лавкой. — Не пробило ещё, минуты за три-четыре. Колокольчик звякнул, я глянула на доску, а «Кабинет» упавши висит.

— По этим часам?

— По этим, барин. Других у нас нет.

— А до того флажок висел поднятый?

— Поднятый. Я за доской смотрю. — Устинья подцепила крючком жестяной «Кабинет» и показала, как он висел.

— Что ты сделала?

— Мороженое стала накладывать. Пока наложила, пока Дашку из столовой докликалась, тут и пробило три четверти. Как Дашку с мороженым послала, так флажок и подняла.

Даша у стола перестала вытирать чашку.

— А потом? Больше не падал?

— Ни разу, барин. Потом лакей барину лёд на ночь понёс, а там уж и крик. Наверху кричат, у меня половник из рук вон, а я первым делом на доску. Висит, как я его подняла.

— Почему на доску, а не наверх?

— Привычка, барин. Сколько лет при доске. Что ни стрясись, а я гляжу, не звонят ли.

Доску Талов зарисовал в альбом. Флажок «Кабинет» он нарисовал опущенным, как в тот вечер, и внизу подписал: «6 июля. Кухня».

— Ну а звонил-то, по-твоему, кто?

— Думала, барин. — Устинья поджала губы. — А барин, говорят, к тому часу уж отошёл. Барыня звонила, кому ж ещё.

— Это которая же барыня?

— А та самая. Известно которая.

И Устинья перекрестилась.

Талов не стал записывать барыню в протокол.

Тут исправник подскочил на лавке.

— Тьфу ты! Мороз проволоку стянул, вот тебе и вся барыня. У меня дома в лютый мороз звонок сам собой звонит.

Исправник встал, дотянулся до доски и дёрнул пальцем проволоку над флажком «Кабинет». Флажок упал. Над доской звякнул колокольчик. Даша выронила чашку и поймала её у самого пола.

— Вот! Потянуло — упал. Она студила, проволока в стене идёт, её морозом и повело.

— Потянули, — сказал Талов. — Пальцем.

Флажок Устинья молча подняла палкой. Исправник побрёл обратно на лавку.

Тогда Талов подошёл к двери во двор и захлопнул её что было сил. На полках задребезжала посуда. А флажки на доске даже не шелохнулись.

— Весь дом перебудите, господин следователь!

— Видите? От хлопка не падает. Теперь сверим часы.

— Сверяли уж днём, — буркнул исправник.

— Днём я сверял один. Теперь при понятых. — Талов повернулся к старшему понятому. — Засветло мы с тобой мои часы с пристанскими сверяли. Сошлись?

— Сошлись, ваше высокоблагородие, минута в минуту. Я сам глядел.

До боя на кухонных оставалось две минуты. Талов открыл часы и подал ему.

— На, держи. Как пробьёт, скажи, где у меня стрелка.

Понятой взял часы на ладонь и уставился на стрелку, а младший заглядывал ему через плечо. Последние полминуты Талов считал вслух, глядя на свою стрелку поверх их голов. Из-за ворота у Талова высунулся Огарок и потянулся было к тёплой плите, но Талов прикрыл ворот ладонью.

— Ночь на дворе, — проворчал исправник.

Часы на стене захрипели и пробили три четверти двенадцатого. Понятой дождался последнего удара и поднял глаза.

— Сорок четыре, ваше высокоблагородие.

— Ровно?

— Ровно сорок четыре.

— Из-за минуты людей с постели подняли! — Исправник фыркнул.

— Из-за неё.

— А четвёртого они, может, вовсе по-другому шли. Кто их знает.

Талов посмотрел на кухарку.

— Переводили их с четвёртого?

— Кто ж их переводит, барин. Я по субботам завожу, и всё. Как шли, так и идут.

Он записал в протокол, что кухонные часы против пристанских и его собственных идут на минуту вперёд и что с четвёртого их не переводили. Потом прочёл кухарке вслух её слова. Устинья выслушала и в конце сказала: «Так». Писать она не умела, и за неё расписался старший понятой.

— Выходит, флажок упал минуты за три-четыре до трёх четвертей десятого по кухонным. А по пристанским это около без двадцати десять, так?

Старший понятой загнул палец, потом другой и кивнул.

— Хоть так, хоть этак. — Исправник махнул рукой. — Мороз, он и есть мороз.

— Когда в кабинете был мороз, господин исправник?

— Когда она студила, тогда и был!

— Студить она начала без пяти одиннадцать, кончила в пять минут двенадцатого. Иней вы застали сами, когда вошли.

— Ну, застал.

Талов повернулся к кухарке.

— В одиннадцать флажок падал?

— Не падал, барин. Как подняла, так и висел.

— Ты, голубушка, не путай, — сказал исправник. — В одиннадцать ты на доску, может, и не глядела.

— А глядеть и не нужно, — сказал Талов. — Упади он в одиннадцать, так и висел бы опущенный до самого крика.

— А висел поднятый, — сказала Устинья. — Я сама глядела.

— Мороз в кабинете был, и настоящий, а флажок не упал. Значит, и без двадцати десять его уронил не мороз. Проволоку потянула рука.

— Рука! — Исправник привстал с лавки. — Чья же, позвольте узнать?

— Запишу, когда узнаю.

— Выходит, барин в десятом часу живой мороженого просил? — Исправник надел фуражку. — Под вашей минутой доктор не подпишется. Это ваш расчёт, господин следователь.

— Мой.

Расчёт Талов дописал в протокол ниже сверки и расписался под ним сам. Исправник прочёл через плечо и рядом расписываться не стал.

— Кто ещё был на кухне, когда упал флажок?

— Никого, барин.

Талов повернулся к горничной.

— Мороженое-то ты наверх понесла?

Даша ничего не ответила и спрятала руки под фартук. А Устинья смотрела мимо неё, на дверь в буфетную.

Глава 6

Шаль на плечи Талову положила экономка покойного.

Талов сидел над бумагами в кабинете, когда она вошла без стука, с самоваром на вытянутых руках и шалью на локте. Степанида поставила самовар на край стола, подальше от бумаг, и ключи на поясе у неё звякнули. Потом она встряхнула шаль и укрыла ему плечи, как укрывают спящего. Талов шаль снимать не стал.

— И вы, гляжу, мёрзнете. — Она расправила край шали у него на плече. — Барин наш в ней по утрам сиживал, как из студёного встанет.

— Да так, свежо немного, — сказал Талов.

— От реки тянет. За полночь у нас всегда так. Бывало, и в такую жару под утро окна потели.

Серая пуховая шаль пахла сундуком. Степанида налила ему стакан, но уходить не спешила. Она всё смотрела на бумаги, на раскрытый альбом и на лампу, которую Талов придвинул к себе вплотную.

— Бумаг-то у вас! Барин наш тоже до свету над бумагами сидел, всё счёты сводил. Тридцать лет я при доме, и всё у нас по часам да по бумаге.

— Ну, и я сведу, — усмехнулся Талов. — А Даша что, спит?

— Какое там спит. Пришла с кухни, забилась в людской за печку и ревёт. Слова из неё не добьёшься. — Степанида поджала губы. — И Устинья нынче молчит, а уж её-то не уймёшь. Напугали вы их флажками, батюшка.

Даша и на кухне ничего ему не ответила, только разревелась над чашками. Допрос Талов отложил. В слезах девка подписала бы что угодно.

Из-за ворота вылез Огарок. Он потянул воздух и пополз по рукаву к самовару.

— Ишь ты. — Степанида отступила на шаг. — К теплу, значит. Ну, покойной ночи, батюшка. Я в людской не сплю, если что понадобится.

Она ушла. Её ключи звякали в коридоре до самой лестницы.

Талов придвинул к себе зарисовку исправника, а рядом положил альбом, открытый на листе «Остров Ярыгиных». Остров он рисовал с парома ещё засветло. Пристань, контора у самых мостков, ледники, дом и ива над крышей. Исправник рисовал кабинет изнутри по линейке, и до лестницы его рисунок не доходил. Талов провёл на полях наружную лестницу от стеклянной двери вниз в сад, потом нашёл её на своём острове и поставил крестик. Над креслом на копии он тонко дорисовал шнур звонка. Своё он вёл рядом с чужой линией и под каждой поправкой ставил букву «Т». У исправника он ничего не зачеркнул.

Внизу на кухне пробило час. Огарок свернулся у самовара кольцом и затих.

Вскоре сотский постучал и вошёл с фуражкой под мышкой. Бумаги он нёс перед собой двумя руками.

— Господин исправник прислали, ваше высокоблагородие. Велели сказать: раз вы по минутам, так вот вам по минутам.

— Ну, клади сюда.

Сотский положил их на край стола.

— Когда это писали?

— В понедельник поутру, ваше высокоблагородие. Господин исправник тогда и велели.

— А отдать, значит, велели только теперь?

— Теперь. Как вы с кухни ушли.

Сотский покосился на Огарка.

— Не кусается он, ваше высокоблагородие?

— Тебя не тронет. Ну ступай, спасибо.

Сверху лежала опись, которую исправник составил утром пятого, тем же крупным почерком, что и рапорт.

Вещи присяжной теплодейки Студенцовой, оставленные ею в мезонине: платок ситцевый, рукавицы рабочие, корзинка пустая. Описал уездный исправник Жерехов.

Талов прочёл опись и положил её к выписке из книжки.

Под описью лежало расписание, два листа, исписанные строка под строкой, и при каждой строке помечено, с чьих слов. Наверху было выведено: «Вечер 4 июля по пристанским часам. Где сам не видел, записано, с чьих слов». Буквы прыгали, и к концу листа строки съезжали вниз. Писали, видно, наспех.

В тридцать пять минут девятого лакей подал барину графин и рюмку, подвязал штору. Со слов лакея.

С четверти девятого до четверти десятого присяжная теплодейка в каморе на леднике одна. С её слов.

В девять фейерверк с баржи. Сам.

В половине десятого секретарь у парома. С парома в контору, весь вечер за книгой. Сам, Ефим видел.

Без двадцати одиннадцать работники теплодейки с телегой льда у наружной лестницы. Со слов кучера.

Без пяти одиннадцать теплодейка на галерее. По её книжке.

Дальше шли лакей со льдом на ночь, крик, дверь и приход исправника, всё до минуты.

Строки сошлись с его протоколом все до одной. Под строкой о пароме он вписал карандашом свою: «Около без двадцати десять звонок из кабинета, флажок на кухне. По доске, со слов кухарки. Т.» Чужую строку он оставил как была.

Потом рядом с расписанием он положил свой протокол из ледника с актом доктора. В расписании не было свидетеля, который видел бы Агнию в девятом часу. А доктор относил смерть как раз к этому часу.

Исправник зашёл, когда внизу пробило половину второго. Шпоры звякнули ещё на пороге. Мундир был расстёгнут.

— Не спите, господин следователь? И я вот не сплю, вашими стараниями. — Он кивнул на листы. — Ну? Сходится?

— Ну, само с собой оно сходится.

— С актом сходится! Минута в минуту. В тот час она одна и была, одна и студила. — Исправник постучал пальцем по строке о каморе и тут увидел карандаш под строкой о пароме. Он нагнулся к самой лампе. — Это ещё что? Опять ваш звонок?

— Мой.

— Бумагу мне портите, господин следователь. Её прокурору читать.

— Вашу строку я не трогал, видите? Моя ниже, с моей буквой. Пусть прокурор читает обе.

Исправник распрямился и сцепил руки за спиной.

— С восьми до девяти её кто видел? Никто! Сама, стало быть, и сказала, что одна сидела.

— Сама, — согласился Талов. — Ещё она сказала, кто в девять стоял на барже у фитилей. Из каморы-то видно…

— Ракеты, господин следователь, весь остров видел. Хоть из каморы гляди, хоть с галереи. — Исправник фыркнул. — Так и будете до утра бумажки по столу двигать?

— Придётся, господин исправник.

— Ну двигайте. — Исправник полез за борт мундира. — А это вам. С вечерним паромом пришло, пока вы на кухне флажки дёргали.

Он бросил на стол распечатанный телеграфный бланк.

В утренней телеграмме Талов спрашивал профессора Кологривова о градусах доктора под мышкой и о поправке за семь минут по Таблице четвёртой. По этой таблице врач поправляет час смерти, когда тело студили. Про десять минут из книжки он тогда ещё не знал. Ответ уместился в одну строку.

ВРЕМЯ ПО ТАБЛИЦЕ ВЕРНО ТЧК ПОПРАВКА ВРАЧА ДОПУСТИМА ТЧК КОЛОГРИВОВ

— Сам профессор подписал, — сказал исправник. — Тот, что книгу составлял. Что ж, против профессора пойдёте?

Талов сложил бланк вдвое.

— Ну, доброй ночи, господин исправник.

Исправник постоял ещё, ответа не дождался и ушёл. Его шпоры прозвенели по коридору и стихли на лестнице.

Талов повертел сложенный бланк в пальцах. В восемьдесят первом году ему было двадцать четыре. Он числился кандидатом на судебные должности и у Кологривова на курсе считался лучшим замерщиком. Тогда он мерил, а профессор читал по таблице. Протокол чтения профессор подписал к пяти утра в воскресенье, двенадцатого июля, и по этому протоколу судили теплодея Карзина. В девяностом году Карзин умер. С тех пор Талов ни одной бумаги не подписал, если час в ней стоял по одной таблице.

Свет от лампы доставал до печи в углу только краем, как раз до вьюшки. Талов посмотрел на вьюшку и прижал ладонь к бумагам, чтобы не встать.

Он собрал листы расписания по порядку, а сверху положил телеграмму.

Книжку теплодейки Нарышев сначала понюхал и только потом поздоровался с её хозяйкой.

Наутро, в одиннадцатом часу, он приехал из города пароходом. Управляющий губернской теплодейной управой поднялся от пристани пешком и прямо с дорожным саквояжем вошёл в кабинет. С порога он попросил у Талова протокол допроса и прочёл стоя. Потом сел за хозяйский стол у окна, раскрыл книжку на последней строке и повернул страницу к свету. Нарышев был сух и невысок. Перчаток в доме он не снял, листы переворачивал за самый край, а пенсне на шнурке надел только для этой строки. Он посмотрел строку на просвет, поднёс книжку к лицу и потянул носом.

Талов сидел сбоку стола со стаканом горячего чая, который только что принесла Степанида. Агния стояла у двери, сотский за плечом у неё. Исправник ходил вдоль шкафов и звенел шпорами на каждом шагу.

Пока Талов спал, исправник отослал книжку в управу первым паромом и приложил к ней свою бумагу. Нарышев положил эту бумагу рядом с книжкой. Строку в конце Талов прочёл вверх ногами.

…на предмет снятия присяги.

— Значит, книжку вы отослали без меня, господин исправник?

— По закону, господин следователь! Сами при мне говорили: управа заверит. Вот она и заверяет.

Нарышев снял пенсне.

— Июньские строки уже не пахнут, а эта ещё кислит. Чернила те же, рука та же, подчисток нет. — Он повернулся к исправнику. — Мне под этим подписываться, господин исправник. Книжку вы взяли у неё в ту же ночь?

— Своей рукой! Из кармана у неё вынул.

— Значит, и строка писана той ночью. Так и заверим.

Нарышев достал из саквояжа дорожную чернильницу, отвинтил крышку и мелким ровным почерком вписал под строкой несколько слов. Потом расписался, присыпал запись песком и только тогда поднял глаза на Агнию.

— Запись у вас по форме, сударыня. Час, место, минуты, куда отдано тепло. Полезно. — Он закрыл книжку, но из рук не выпустил. — Закон восемьдесят второго года вы знаете. Покой, где есть человек, студить нельзя вовсе, хоть бы человек сам о том просил. Перед работой мастер обязан удостовериться, что покой пуст. Посмотреть, постучать, окликнуть.

— Я стучала, — сказала Агния. — В стекло, потом окликнула. Работники мои внизу слышали.

Нарышев кивнул, будто сверил строку с подлинником.

— Всё по форме. Это и в протоколе Арсения Петровича есть. — Он чуть наклонил голову в сторону Талова. — Только в кресле, пока вы работали, сидел хозяин. Был ли он к тому часу жив, решит суд. А удостовериться закон велит мастеру. Если в покое был человек, я внесу в Совет снять с вас присягу.

— Вот! — сказал исправник. — Слыхала?

Перчатки у Агнии были заткнуты за пояс передника. Она взялась за них и отпустила.

— Видела-то она одну шапочку над спинкой, господин управляющий, — сказал Талов. — Так и записано, её словами.

— Читал, — по-свойски ответил ему Нарышев. — Про шапочки закон ничего не пишет, Арсений Петрович. Он пишет про покой.

Исправник тем временем выдвинул верхний ящик хозяйского стола. Нарышев отодвинул книжку, чтобы её не задели.

— Господин исправник… — сказал Талов. — Этот стол я ещё не описывал.

— Вот и опишете! Я ж не прячу, я при вас.

Сверху в ящике лежал лист. Исправник вынул его, пробежал глазами и хлопнул ладонью по столу так, что Нарышев придержал чернильницу.

— Вот! Вот оно, господин следователь! — Он поднёс лист к самому окну и прочёл вслух, с расстановкой: — «Ледовню Студенцовой на Нижнем базаре торговать к осени. Добром не уступит, купить вместе с хозяйкой». — Исправник повернулся к Агнии. — Слыхала? Что барин за ужином при всех сказал, то и на бумаге. Вот тебе и мотив, голубушка!

Это был черновик письма в город, без числа и без адреса. Слова кое-где были вычеркнуты и вписаны сверху. Внизу стояло «Н. Я.».

— Ледовня не продаётся, господин следователь, — сказала Агния. — Ни с хозяйкой, ни без.

Исправник на неё не посмотрел.

— Пишите, господин следователь. Мотив на бумаге.

— Запишу. И где лежал, тоже запишу.

Под черновиком в ящике лежала пачка записок, перевязанная бечёвкой. Исправник выложил её на стол. Нарышев снова надел пенсне.

— Позвольте.

Из пачки Нарышев вытянул две записки за июнь и положил их рядом с черновиком. На нижние углы он смотрел долго, переводил глаза с одного на другой. Потом постучал пальцем в перчатке по росчерку.

— «Н. Я.» у покойного твёрдое, одним махом. И здесь, и здесь. Черновик подлинный, господин исправник, можете приобщать.

— Я и без управы знал, что подлинный!

— Теперь знает и суд, — сказал Нарышев.

Исправник сунул записки обратно в ящик, а черновик положил перед Таловым, поверх его протокола. Потом прошёлся до окна и обратно.

Нарышев тем временем придвинул к себе альбом Талова, раскрытый на копии зарисовки. Позволения он спросил, когда альбом уже лежал перед ним.

— Позволите, Арсений Петрович?

— Смотрите.

Нарышев склонился над листом. Палец он провёл над иглами розетки к середине и задержал над завитком, который Талов вывел отдельно и крупно, но бумаги так и не коснулся.

— Ровно, по часовой стрелке. Рука мастера, и хорошего мастера. — Нарышев поднял глаза на Агнию. — Ваша?

— Моя.

— Это я срисовал у господина исправника, — сказал Талов. — Сама розетка давно стаяла.

— Да, вижу, подписано. — Нарышев повернул лист к окну и посмотрел его на просвет, как книжку. — А вы и розетки читаете?

— Ну что вы. Рисую, что вижу, а читать пусть сведущие люди читают.

— Скромничаете. В «Наставлении» восемьдесят второго года розетки нарисованы хуже вашего. А самоучку от мастера по рисунку отличите?

Стакан Талов поставил на блюдце.

— У самоучки, пишут, спираль рвётся.

— Пишут, — согласился Нарышев. — Мы в управе и пишем. Приятно, когда нас хоть следователи читают.

Он закрыл альбом и подвинул его Талову корешком вперёд.

— Вот бы так и Печника этого газетного, по рисунку! — Исправник остановился у стола. — Всю зиму по городу без книжки шастал, в газетах про него писали. Управа награду обещала, а толку?

— Изловим, когда он поработает при свидетеле, — сказал Нарышев. — Встанет он рядом, вот как вы сейчас стоите, господин исправник, и ни я его не узнаю, ни сударыня. Узнают его по розетке. — Он повернулся к Талову тем же светским движением. — Вы про него, Арсений Петрович, в газетах читали?

— Читал газеты.

— Розеток в газетах пока ни одной, — сказал Нарышев.

Талов поднёс стакан к губам.

Нарышев убрал пенсне в жилетный карман и опять посмотрел на Агнию.

— Лицо ваше мне будто знакомо. Не встречались ли, сударыня?

— Нет.

Нарышев раскрыл саквояж.

— Книжку оставляю при деле, Арсений Петрович, под вашу расписку. А копию протокола, если суд позволит, пришлите в управу. К новому изданию нам такие случаи нужнее любых опытов.

Талов отставил стакан и написал расписку. Нарышев прочёл её, сложил пополам и спрятал в бумажник. Потом он поглядел на руки Талова, на шерстяной жилет под сюртуком, на стакан, который Талов опять взял со стола.

— Отчего вы мёрзнете в июле, Арсений Петрович?

— С детства.

Глава 7

Талов заранее разложил на столе в людской четыре чистых листа.

— Садись, — сказал он Харитону.

— Постою-с, ваше высокоблагородие.

Харитон остановился в двух шагах от стола, как стоял, наверно, всю жизнь в столовой за стулом хозяина, и покосился на листы. Лампу ещё не зажигали. От вечернего света с реки бумага казалась синеватой.

— Да садись ты. Стоя рисовать неудобно.

— Рисовать? — Харитон даже подался назад. — Господин исправник всё записали, ваше высокоблагородие. Я им в ту же ночь сказал, как было, слово в слово.

— Протокол я читал, и на осмотре тебя слушал. Ну, садись.

Харитон присел на самый край лавки, расправил на коленях полы ливреи и выложил на стол рядом с листом серебряные часы.

— Что было в кабинете, когда дверь подалась?

— Без четверти двенадцать, по моим. — Харитон тронул часы пальцем. — Как сейчас помню…

Часы Талов отодвинул на край стола.

— Время я и так знаю. Ты мне скажи, что видел.

Без часов Харитон сразу сбился и заговорил тише.

— Сыро было, ваше высокоблагородие. Пар изо рта шёл, у меня и у господина Гуляева. С рамы капало.

— А иней?

— Лежал. Гуще всего на несгораемом шкафу и на каменном пороге у стеклянной двери.

— Ну а барин?

— В кресле. Глубоко сидел, ниже обычного. Я тронул за плечо, а он…

Харитон замолчал.

— А штора?

— Штора сырая. Тёмная от воды, до самого карниза. А с краю, у стены, на ней пятно было. Сухое. Светлое такое на тёмном. Я ещё подумал…

— Что ты подумал, это потом, — сказал Талов. — Ты нарисуй.

Он положил перед Харитоном карандаш.

— Я не умею-с.

— Как видел, так и рисуй. Вот, гляди, этот край листа — край шторы у стены. А низ — пол. Где было сухо, там и рисуй.

Харитон взял карандаш тремя пальцами, лизнул грифель и долго примеривался. Ровная линия вдоль края, потом вторая, у низа листа. Только после этого, отступив от края на палец, он принялся за само пятно и рисовал медленно, без помарок. Раз он остановился и закрыл глаза. Потом добавил что-то ещё, повыше, у самого края.

Талов на рисунок не смотрел. Он глядел в окно, где на протоке стояла баржа с обгорелыми шестами.

— Готово.

Талов перевернул лист рисунком вниз и вывел на обороте «Х».

— И вот ещё что, — сказал он. — Ты в кабинете трогал что-нибудь, кроме барина?

— Ничего, ваше высокоблагородие. Господин исправник велели ничего не трогать.

— Пар изо рта шёл, сам говоришь. И руки не озябли?

Харитон опустил глаза на свои руки.

— Озябли. Я по привычке и сунул их за штору, к кафелю. Сбоку, под край. И сразу убрал!

— Какая была печь?

— Тёплая. Как днём. Я ещё удивился.

— Чему?

— Стены холодные. Я об стену плечом опёрся, когда барина смотрел, так через ливрею прохватило. А печь тёплая. Её с мая не топят.

— Исправнику про печь ты говорил?

— Не спрашивали, ваше высокоблагородие. — Харитон поднял глаза. — Вы уж им не сказывайте, что я трогал. Строго ведь велели.

— Это как выйдет, — сказал Талов. — Позови господина Гуляева. И скажи Даше, пусть после зайдёт.

Харитон встал, забрал с края стола свои часы и спрятал их в жилетный карман.

— Даши нет. Экономка с утра отпустили её к матери, на тот берег, до четверга.

— Без меня отпустили?

— Слёзы льёт с той ночи, ваше высокоблагородие, толку от неё никакого. Экономка сказали, пускай дома поплачет.

— Ладно, до четверга подождём, — сказал Талов.

Гуляев вошёл быстро, боком, нагнув голову под притолокой. Рослый румяный жених сразу заполнил собой половину людской.

— Господин следователь, голубчик, я весь ваш, только недолго. — Он сел на лавку, не дожидаясь приглашения, и лавка под ним скрипнула. — Меня ждут. Вы уж простите.

— Вы были во флигеле, когда вас позвали?

— Во флигеле, в карты. Я в выигрыше был, рублей на семь.

Он усмехнулся и тут же перестал.

— Лакей прибежал, говорит, барин не отпирает. Я и пошёл, кучер следом. Дверь дубовая, на два пуда, не меньше. Мы её с кучером плечами брали, пока замок не вылетел.

Он потёр плечо забинтованной ладонью.

— Что было в кабинете?

— Холод, господин следователь, холод! Будто в ледник вошёл. А он сидит…

Румянец у Гуляева пошёл пятнами.

— Халат на нём был весь мокрый, — сказал он тише. — Ровно, как с реки. Я до сих пор не понимаю, как это.

— А на шторе?

— На шторе? — Гуляев поднял брови. — Да, было. Пятно. Штора сырая, а там будто сухо. Я на него смотрел, пока лакей барина за плечо тряс. Глупость, а запомнилось.

— Вот и нарисуйте, — сказал Талов. — Здесь край шторы, у стены, а внизу пол.

— Да я рисую, как курица лапой! И ждут меня, господин следователь.

— Ничего, мне хватит. И быстрее выйдет, чем рассказывать.

Гуляев сам потянул к себе лист, взял карандаш в кулак и размашисто, не думая, нарисовал у края длинное пятно с округлым верхом. Потом всё-таки подумал и пририсовал сбоку выступ пониже.

— Вот так примерно.

Талов перевернул и этот лист и надписал на обороте «Г».

— Можно идти?

— Идите. Спасибо.

Гуляев поднялся так же быстро, как сел, и задержался в дверях.

— А зачем вам это, господин следователь? Пятно-то! Штора, небось, давно просохла.

— Ну, хотя бы знать, где оно было.

Кучера пришлось ждать. Наконец в сенях затопали. Кучер встал в дверях, прижимая к груди снятую шапку. От мужика с бородой лопатой пахло конюшней.

— Садись, — сказал Талов. — Ты, значит, в ту ночь дверь ломал?

— Ломал, ваше высокоблагородие. С барином молодым, с женихом то есть. Плечом.

— Ну и что ты увидел, когда вошёл?

— Холодно было, вот что. — Кучер потоптался и наконец сел на край лавки. — Барин в кресле сидит.

— А на шторе что?

Кучер оглянулся на дверь и только потом поднял глаза на Талова.

— Было, — сказал он тихо.

Талов подвинул ему лист и карандаш. Объяснять кучеру ничего не пришлось, он сразу сжал карандаш всей пятернёй. Он давил так, что грифель скрипел по бумаге, и ни разу не поднял глаз. Потом отодвинул лист подальше от себя и перекрестился.

— Барыня стояла, — сказал он.

Талов загнул у этого листа угол, чтобы не спутать с другими.

Исправник пришёл сам, его не звали. Он остановился в дверях и оглядел стол с тремя перевёрнутыми листами и чистым четвёртым.

— Это что ж, господин следователь, рисовальный класс у вас? — Он сел напротив, широко расставив колени. — Мне доложили! Лакея рисовать усадили, кучера! Кучер вон от вас как ошпаренный выскочил.

— Рисуют-то они вернее, чем рассказывают, господин исправник, — сказал Талов. — Вы ведь вошли следом за ними? Штору видели?

— Видел. — Исправник положил на стол фуражку. — Пятно видел. И вам скажу, от чего оно.

— Нарисуете сначала?

— Не стану! — Исправник отодвинул чистый лист. — От печи сухо, и весь сказ. Там за шторой в углу кафельная печь. Печь тёплая, она штору и подсушила. Вот вам и всё пятно, чего ещё?

— Печь была тёплая, — сказал Талов. — Харитон в ту ночь сунул к ней руки.

— Вот! Сами говорите!

— Где вы стояли, когда вошли? — спросил Талов.

— У двери, где ж ещё. Как вошёл, так там и встал. Лакей барина за плечо трясёт, жених на окно лезет, шпингалеты проверяет. А штору мне и от двери видать. Где печь, там и сухо. Я в ту же ночь бумагу писал! — Исправник повысил голос. — Вчера прокурору отписал, там всё сказано, да ведь вам…

Не дослушав, Талов перевернул три листа и разложил их перед исправником в ряд, краем шторы к краю стола.

Аккуратнее всех вышло у Харитона. Округлое пятно у края шторы. Ниже и чуть дальше от края продолговатое пятно поменьше. А повыше, у самой кромки, отдельно от них — маленький овал.

У Гуляева верхнее пятно слилось с овалом в одно длинное пятно, и сбоку, пониже, торчал выступ. Кучер продавил бумагу почти насквозь. Круглое у него вышло угловатым, нижнее торчало острым углом, а повыше, у края, темнела жирная точка.

Пятна на всех трёх листах были в одном и том же месте.

— Ну, пятна, — сказал исправник. — Одно пятно трое и нарисовали. Я ж говорю, от печи!

— Так ведь печь в углу до самого карниза, — сказал Талов. — От печи штора высохла бы против всей печи, сверху донизу. А тут сухо только у края, в трёх местах. Видите?

— Ну и что ж там, по-вашему, в трёх местах? Барыня, что ли, как кучер говорит?

Талов провёл пальцем над рисунком Харитона, не касаясь бумаги.

— Плечо. Локоть. Висок.

— Висок! — Исправник подался вперёд. — Да кому ж там стоять, в запертом кабинете?

— Штору Агния Кондратьевна взяла всю, — сказал Талов. — Всю, кроме мест, где к ней изнутри прижимался живой человек. Живого чары не берут. Там ткань и осталась тёплой, вода на неё не села.

— А печь как же? Тёплая ведь была, сами сказали!

— Потому и тёплая, что всю работу её закрывала штора. Печи Агния Кондратьевна не видела, вот и не взяла. С вечера Харитон штору подвязал, а к работе она уже висела без подвязки… Значит, за шторой стоял человек.

Стало тихо. Со двора было слышно, как кучер ругает лошадь.

Исправник молчал. Он глядел на три листа, как глядят на чужие карты, когда свои уже сброшены.

Потом он медленно протянул руку к листу кучера.

Талов накрыл три рисунка ладонью.

Вечером Талов поднялся в пустой кабинет, зажёг лампу и сел считать чужие минуты.

Как только лампа разгорелась, Огарок выбрался из-за пазухи и полез на стол. У самого стекла он распластался на бумагах и замер.

За три дня кабинет просох. Только у порога стеклянной двери на паркете остались серые разводы от лужиц. Бронзовые часы на несгораемом шкафу шли, их Харитон утром и вечером ставил по своим. Штора висела без подвязки, как в ту ночь.

Кайму на ней Талов заметил ещё вчера днём. Только при дневном свете она походила на старое пятно от сырости, каких на любой шторе в доме у реки найдётся десяток.

Теперь он снял лампу со стола и поднёс к шторе сбоку, почти вплотную к стене. Повёл её вверх, чтобы свет лёг на ткань косо.

Кайма проступила сразу. Тонкая желтоватая линия обходила у края три места. Маленький овал наверху замыкался у самой кромки, где штора касалась стены.

Талов прикладывал к ткани рисунки по одному, сначала Харитона, потом Гуляева, потом кучера, и держал каждый, пока не затекала рука с лампой. Кайма шла там же, где пятна на листах.

Потом он отогнул край шторы и заглянул за неё. Места там хватало, если стоять смирно и не шевелиться.

Талов убрал листы в папку и вернул лампу на стол, к Огарку, а сам сел в хозяйское кресло. Штору в углу отсюда было видно наискосок. А печи за ней не было видно совсем.

Работа кончилась в пять минут двенадцатого, а дверь ломали без четверти двенадцать. Значит, за эти сорок минут тот, за шторой, как-то вышел.

В коридор он не выходил, ключ так и остался в замке изнутри. Через окно тоже нет, шпингалеты при всех проверял жених. Оставалась стеклянная дверь.

Талов встал, подошёл к ней и толкнул створку. Щеколда висела поднятой. В ту ночь дверь нашли на щеколде изнутри, а от хлопка щеколда падает в скобу сама, это Талов проверил ещё на осмотре, при понятых. Значит, тот, кто уходил, хлопнул дверью, нарочно или второпях.

Он открыл альбом на чистом листе, начертил кабинет коробкой и повёл стрелку от шторы к стеклянной двери, оттуда по галерее к наружной лестнице и вниз, в сад. Под схемой подписал «После работы. Между 11.05 и 11.45».

Ну, как он ушёл, понятно. А вот когда он вошёл?

Агния поднялась на галерею после трёх четвертей одиннадцатого, постучала в стекло и окликнула. Никто не отозвался. Выходит, человек уже стоял за шторой и молчал, пока она стучала.

А если Агния лжёт? Если она видела, кто там стоит, и всё равно работала? Тогда ей проще было молчать, чем рассказывать про макушку шапочки. Стук и оклик слышали её работники внизу, она сама это сказала и сама же предложила их спросить. А что она видела сквозь стекло, кроме шапочки, знала только она. Проверить можно её же книжкой и её же словами, ещё раз, по минутам. И смотреть, где минуты разойдутся.

Или за шторой стоял кто-то из дома. Тогда придётся обойти весь дом и каждого по одному спросить про те же сорок минут.

Работники Агнии стояли с телегой у той самой лестницы. Если кто-то поднимался по ней, они его видели. Или поднимался кто-то из них. Говорить с ними надо без хозяйки, иначе они будут смотреть на неё и отвечать за неё.

Оставалось кучерово привидение. Проверять его было нечем. Плечом в штору оно, по крайней мере, не упиралось.

Талов вернулся к столу и раскрыл книжку Агнии на строке той ночи. После «туго» у неё стояло «вьюшка?». Вьюшка была закрыта, тянуть в кабинете было нечему. А руки у Агнии с восьмой минуты во что-то упирались.

Он закрыл книжку и положил ладонь на обложку.

Нарышев сказал днём при всех, что внесёт в Совет снять с неё присягу, если в покое был человек. Выиграй Талов ставку, у смерти хозяина найдётся другое объяснение, но ремесло у Агнии всё равно отнимут. Другой ставки у него не было.

Из внутреннего кармана он достал книжку ставок. Узкая потёртая книжка с карандашом в корешке была почти пуста. Талов раскрыл её на первой чистой странице и написал:

7 июля. Во время работы за шторой стоял живой. Ставлю.

Огарок у лампы приоткрыл один глаз.

— Проиграю — уголёк твой, — сказал ему Талов.

Под записью цифр не было. Были три рисунка в папке и строка из чужой книжки.

Талов ждал, что прокурор ответит на рапорт исправника бумагой, с завтрашним паромом, не раньше. Ночь и день у него ещё оставались.

Тут с городского берега дали гудок.

Талов прикрутил фитиль и вышел на галерею. Паром уже отвалил от городской пристани и шёл к острову по медной от зари воде. Пока он не подошёл под остров, Талов стоял у перил. На носу толпились бабы с корзинами, у трубы курили двое мастеровых.

На корме, отдельно от всех, стоял человек в форменной фуражке. Он держал у глаза пенсне, не надевая его, и смотрел на дом. Так пенсне держал в окружном суде один человек, и Талов узнал его раньше, чем разглядел лицо.

Товарищ прокурора Шелестов приехал сам.

Талов велел снять скатерть, на которой в воскресенье пили за здоровье хозяина.

Харитон собрал её за углы и унёс. Под скатертью оказался тёмный дубовый стол в бледных кругах от рюмок. Талов разложил на нём по порядку папку с протоколом осмотра, книжку Агнии, лист с расчётом звонка и три рисунка. Чернильницу он поставил у правого локтя и обтёр перо о край промокашки. Для присутствия не хватало только зерцала.

Хозяйское кресло во главе стола занял Шелестов. Никто ему этого места не предлагал, он просто сел и раскрыл рапорт исправника. Шелестову было под пятьдесят. Он читал, поднося пенсне к глазу и не надевая его. Над этой привычкой в суде давно смеялись, а он так и читал.

На пристани они поздоровались коротко, как здороваются в коридоре суда.

— Острова за вами, Арсений Петрович, прежде не водилось, — сказал тогда Шелестов. — Думали, за день управитесь.

— Я тоже так думал.

Больше они о себе не говорили. Шелестов попросил дело и лампу. Стульев в столовой на всех не хватило. Харитон принёс из коридора ещё два и один поставил у стены.

Нарышев сел от Шелестова по правую руку и листал протокол допроса Студенцовой за самый край листа. Перчаток он и здесь не снял. Доктор устроился у окна, подальше от лампы, и поставил саквояж себе на колени. В дверях остался секретарь. Исправник садиться не стал вовсе и ходил вдоль буфета от окна к двери и обратно.

На стуле у стены сидел Бехтин. Мастер приехал по утренней телеграмме Талова тем же паромом, что и Шелестов, а с галереи Талов принял его за мастерового. Длинный и сутулый, Бехтин курил тогда у трубы в картузе. Теперь картуз лежал у него под стулом. На коленях Бехтин обеими руками держал таблицу в клеёнчатой обложке.

Агнию привёл сотский. Она шла впереди него в том же переднике, в каком её третий день держали в мезонине. Шнурок на шее висел пустой. Книжка лежала у Талова на столе, третьей с края.

Талов встал и подвинул ей стул. Агния посмотрела на стул, потом на исправника и села на самый край.

— Начнём, господа, — сказал Талов. — Студенцову я привлекаю по делу о смерти Ярыгина обвиняемой.

Агния подняла голову. Руки на коленях она не разжала.

— Мерой пресечения избираю подписку о неотлучке. Сведущим лицом назначаю присяжного мастера управы Бехтина.

— Подписку?! — Исправник повернулся к Шелестову всем корпусом. — Ваше высокоблагородие, слышите? Колдовала она, больше некому! Завтра ищи её по всей Волге!

— Ледовня у неё на Нижнем базаре, господин исправник, — сказал Талов. — Лёд в погребах тает. Бежать ей некуда.

Исправник открыл было рот и стукнул ладонью по буфету. За стеклом звякнули рюмки. Он покосился на Шелестова и убрал руку с буфета.

— По таблице смерть выходит между восемью и девятью, — сказал доктор от окна. — И профессор вот подтверждает, смею думать, вполне ясно.

Доктор показал рукой в перчатке на телеграмму. Шелестов ещё до начала вынул её из дела и положил сверху.

Талов бланка не тронул.

— Профессор ответил на то, о чём я спрашивал, — сказал он. — Я спрашивал про семь минут. А у мастерицы в книжке десять.

— Мастер Бехтин присягал читать по таблице управы, — сказал Нарышев, не поднимая головы от протокола. — Других таблиц у нас нет.

Шелестов дочитал рапорт, опустил пенсне на бумагу и отыскал глазами нужную строку.

— «Подозреваемую держит без стражи… постановления о том писать не желает», — прочёл он вслух и посмотрел на Талова поверх стола. — Изволите видеть, Арсений Петрович, что у меня в руках. Акт врача, запись в книжке обвиняемой, заверенная управой, телеграмма профессора, у которого вы, если не ошибаюсь, сами учились, рапорт господина исправника и письмо вдовы, которая просит меня о том же, о чём просит исправник. А у вас против этого мера, какую дают мещанке за бельё, украденное с верёвки. На каком основании?

Шелестов постучал ногтем по вдовьему письму под рапортом.

Талов молча раскрыл книжку Агнии на строке той ночи и подвинул через стол. Поверх книжки он положил протокол осмотра, рядом лист со звонком. Про десять минут работы, закрытую вьюшку и флажок без двадцати десять он сказал коротко, по фразе на каждое. Последними Талов положил перед Шелестовым три рисунка, край к краю.

— В кабинет вошли трое, рисовали порознь, а пятна у всех легли в одно место. За шторой во время работы стоял живой человек.

— Опять картинки! — сказал исправник, не глядя на Талова. — Ваше высокоблагородие, он нам ещё куклы из бумаги вырежет!

Шелестов взял рисунок кучера и долго смотрел. Потом взял лакейский. Третий брать не стал.

— Рисунки, Арсений Петрович, я читаю с удовольствием, — сказал он. — Члены палаты прочтут их с тем же удовольствием и вернут дело на доследование, потому что расчёт следователя ещё не документ. Под вашим расчётом нет подписи ни врача, ни сведущего человека. А под актом доктора подпись есть.

— Вскрытие будет, — сказал Талов. — Сведущего я назначил.

— Вскрытие будет, — согласился Шелестов. — Только мастер, как сейчас было сказано, читает по таблице управы.

Он ровно положил рисунки на место. С минуту в столовой никто не говорил, и Талов слышал, как за открытым окном внизу во дворе фыркает лошадь.

— Тогда позвольте и мне назначить, — сказал Шелестов. — В пятницу, в присутственный день, я вношу в суд представление о мере пресечения. Судьи разберут, стража тут или подписка. До пятницы мера ваша, и спорить я с ней не стану. Это по закону.

— По закону, — сказал Талов.

— И если позволите, ещё одно, уже не по закону, — сказал Шелестов. — В суде говорят, в карты вы не садитесь, а на жалованье спорите охотно. Предлагаю дневное жалованье. Через неделю вы сами подпишете акт по таблице.

За неделю будут вскрытие и, может быть, химия. Если считать по-игрецки, шансы выходили не в его пользу.

— Ставлю, — сказал Талов.

— Принимаю.

Исправник поклонился Шелестову и вышел, на Талова не взглянув. Было слышно, как он протопал по коридору и вниз по лестнице. Внизу хлопнула дверь.

— Теперь вы, мастер, — сказал Талов.

Бехтин поднялся, придерживая таблицу у живота. Стоя он оказался выше всех в столовой и от этого ссутулился ещё сильнее.

— У меня к вам два вопроса. Первый — отчего с восьмой минуты стало туго, если вьюшка закрыта?

Бехтин слушал, склонив голову к плечу.

— А второй — отчего отсырела вся штора, кроме трёх мест у края? Смотреть будете сами, без меня и без неё.

Бехтин раскрыл таблицу, полистал и снова закрыл.

— Про шторы в таблице ничего нет, господин следователь.

— Знаю. Потому вас и спрашиваю.

Бехтин молча сел.

Талов придвинул к себе чистый лист и стал писать подписку. Ровно, без единой помарки, как писал всё, под чем потом расписываются другие.

1893 года июля 7 дня я, нижеподписавшаяся, вдова Агния Студенцова, обвиняемая по делу о смерти купца Ярыгина, даю сию подписку судебному следователю в том, что от места жительства моего, города Нижнего Новгорода, никуда не отлучусь и по первому требованию к следователю явлюсь.

Готовый лист он повернул к Агнии и положил рядом перо.

Агния прочла подписку. Потом медленно перечла её ещё раз. Дольше всего она смотрела на слово «обвиняемая». Перо в её красной руке казалось слишком лёгким. Она расписалась крупно, полным именем. Промокнула сама.

Потом отодвинула лист, подняла глаза на Талова и смотрела на него прямо и долго.

Талов взгляда не отвёл.

Пока Талов убирал подписку в папку, к нему подошёл Бехтин и наклонился к самому его уху.

— Господин следователь… — Он говорил тихо, чтобы за столом не слышали. — Я напишу то, что увижу, даже если это утопит вас.

Потом он вернулся к своему стулу у стены.

Шелестов сложил пенсне и убрал его во внутренний карман сюртука.

— В пятницу, Арсений Петрович.

С крыльца Талов увидел во дворе подводу и на ней двоих связанных людей.

Они сидели спина к спине на мокрой рогоже. На этой подводе утром возили лёд в хозяйский погреб, а по рогоже ещё стекала талая вода. Руки им стянули сзади одной верёвкой. Десятский стоял у оглобли с фонарём и держал лошадь под уздцы.

Над протокой ещё не стемнело. Обрезанный наполовину месяц висел низко на западе и вот-вот должен был уйти. Лица на подводе было видно. Сивобородый старший в рваной на плече рубахе смотрел себе в колени. Молодой парень с рыжей бородкой вертел головой и всё оглядывался на окна мезонина, где три дня держали его хозяйку.

Исправник стоял на нижней ступени.

— Сообщники, — сказал он, не оборачиваясь. — В доме говорят, лёд у лестницы в ту ночь разгружали они.

— Кто говорит?

— Весь дом говорит! Урядник мой, дурак, вчера их выпустил без бумаги, а они с утра опять сюда, лёд возить, будто ничего не было. Сами в руки пришли!

— Они свидетели, — сказал Талов. — Я их ещё не допросил. Развяжи их.

Последнее он сказал десятскому. Десятский посмотрел на исправника и с места не двинулся. Фонарь он держал в одной руке, уздечку в другой.

— Требования следователя для полиции обязательны, Мартын Демидович, — сказал Талов медленнее и тише. — Это закон.

— Закон. — Исправник наконец повернулся к нему. Против фонаря Талов видел только его короткую толстую шею над воротом. — А требования ваши, господин следователь, пишутся на бумаге. Ну, есть у вас бумага?

Бумаги у Талова не было. Папку с бланками и чернильницу он сам разложил наверху перед Шелестовым, а на слово исправник его требования не примет, он это уже сказал. Пока Талов сходит наверх и вернётся, подвода будет у парома.

— Ваше дело — бумаги, моё — люди. — Исправник сошёл со ступени и махнул десятскому: — Пошёл!

Спасибо за чтение

Вернуться к книге