Tallin Avenue
Глава 1
Tallin Avenue
Таллинский проспект
Предисловие
Перед вами книга, которую я писал долго и терпеливо, стремясь поделиться своими мыслями и наблюдениями. Каждый абзац, каждая страница впитали в себя мой опыт, размышления и переживания. я искренне надеюсь, что читатель найдет здесь нечто важное именно для себя, откроет новые горизонты понимания и получит пищу для ума.
Цель моей работы - показать, насколько может быть сурова судьба, напомнить о простых истинах, которые мы часто забываем в суете повседневности. Это книга о людях, событиях и явлениях, ставших частью нашей общей истории, нашего культурного наследия.
Пусть страницы этой книги станут вашим спутником и вдохновением, открывающим мир заново.
P.S чтобы передать полную атмосферу событий, в тексте могут встречаться сцены насилия и др.
Глава 1
Российская империя, Санкт-Петербург. 15 июня 1905 года.
Лето в столице в тот день было обманчиво прекрасным. Небо, синее и бездонное, купалось в ярком, почти беспечном солнце, а теплый ветерок с Финского залива шелестел листьями в палисадниках. Казалось, сама природа отвернулась от мрачных вестей, доносившихся с другого края земли. Пока в салонах Лондона и Париже строили геополитические планы и лишь начинали ощущать грядущую грозу, для России затяжная война с Японией подходила к кровавому и унизительному финалу. Цусима. Это слово, словно похоронный звон, уже прокатилось по стране, сокрушив не только броненосцы Второй Тихоокеанской эскадры, но и последние остатки имперского престижа. Мечты о «маленькой победоносной войне» обернулись национальным позором, а царское правительство, пытаясь латать экономику, лишь глубже загоняло страну в пучину нищеты и отчаяния. Голод, каторжный труд на заводах и бесконечные похоронки с Дальнего Востока разъедали устои империи изнутри. Мир стремительно менялся, а Россия, будто огромный, поврежденный корабль, медленно, но неотвратимо шла ко дну.
Но история великих держав пишется не только на полях сражений и в кабинетах министров. Порой ее безжалостное колесо перемалывает судьбы самых маленьких и беззащитных. Именно в такой момент, в тот самый солнечный день, судьба постучалась в дверь одного неприметного жилища.
Скрипучий, покосившийся домик на Третьей Прорезке (ныне — Таллинская улица), заросший бурьяном и проседающий в фундаменте, казался островком забытья. Стук в дверь прозвучал резко, нарушив гнетущую тишину. Через мгновение дверь отворилась, и в проеме, залитом солнечным светом, возникла высокая, сухощавая фигура в потрепанной армейской шинели. Длинные, совершенно седые усы контрастировали с еще цепким, усталым взглядом. Мужчина молча смерил взглядом подростка, открывшего дверь, и после тягостной паузы нарушил тишину, сняв фуражку:
— Добрый день, уважаемый. Здесь проживает Лидия Кримовская?
Голос его был хрипловатым, но твердым. Юноша, бледный и худой, едва слышно ответил:
— Нет. Она скончалась три дня назад.
Тень пробежала по лицу старика. Он потер переносицу, словно пытаясь стереть усталость.
— Примите мои искренние соболезнования... Вы ее родственник? Как вас зовут и сколько вам лет?
— Я ее сын, Тимофей Кримовский. Мне недавно исполнилось восемь лет, в феврале.
Эти слова, произнесенные тихим, но взрослым голосом, стали последней каплей. Старик резко, почти с отчаянием швырнул фуражку на шаткий стол у входа.
— Господи, Боже мой, какой ужас творится-то вокруг! Мальчишка совсем крошечный…
Он тяжело вздохнул, поправил шинель, собрался с мыслями и заговорил снова, уже официально, но с неподдельной горечью:
— Знаете, я пришел по делу, касающемуся вашего отца, Андрея Кримовского. Служил комендором на броненосце «Ослябя» во Второй Тихоокеанской эскадре. Пал смертью храбрых в бою при Цусиме. Командование поручило передать семье… и выразить глубокие соболезнования.
Сказав это, он быстро, словно стыдясь своей роли вестника горя, поднял фуражку, кивнул и вышел, притворив за собой скрипучую дверь. Тимофей замер. Он не плакал. Он просто медленно прислонился спиной к прохладной, шершавой стене и съехал на пол, обхватив колени руками. Мир вокруг потерял четкость, звуки стали приглушенными. Где-то в глубине сознания копошилась мысль: «Теперь я совсем один». Из соседней комнаты донесся сонный, доверчивый голос младшего брата:
— Тима, мы будем обедать?
Тимофей вздрогнул, будто очнувшись. Механически, движением, отточенным до автоматизма за последние месяцы, он поднялся, подошел к пустому буфету и разложил на столе последнее, что было в доме: два куска черствого, почти каменного хлеба и щепотку леденцового сахара в засаленном бумажном фунтике.
— Ну скоро? — нетерпеливо тянул четырехлетний Миша, уцепившись взглядом за скудную еду.
Вытирая ладонью внезапно выступивший на лбу холодный пот, Тимофей отдал брату его порцию. Проходя мимо старого комода с отвалившейся фанерой, он остановился. На нем, под стеклом, покрытым пылью и трещиной, покоилась единственная семейная фотография. Улыбающиеся лица: отец в парадной форме, мать с мягким взглядом, он сам, маленький, и малыш Миша на руках. Сердце сжалось. Осторожно, будто боясь разрушить хрупкое воспоминание, Тимофей вынул карточку и спрятал ее за пазуху, под грубую холщовую рубаху. В эту секунду раздался новый стук — на этот раз грубый, настойчивый, лишенный всякой церемонии.
— Минь, открой дверь! — крикнул Тимофей, замирая на месте.
Дверь распахнулась, и в комнату ввалился незнакомец. От него разило потом, сажей и перегаром. Одежда висела лохмотьями, лицо под слоем грязи было неразличимо. Такие попрошайки — столичные работяги, загнанные в угол нищетой, — стали обычным явлением. Его речь была бессвязной и хриплой, но суть ясна: просил еды, требовал, умолял.
— Сейчас, — глухо бросил Тимофей, и мысль о последней банке малинового варенья, припрятанной в подвале на самый черный день, мелькнула в голове. Этот день, казалось, наступил.
Он юркнул в темный люк. Когда же, зажав в руке прохладную стеклянную банку, он вернулся в горницу, леденящий душу ужас сковал его на пороге. На полу, в неестественной позе, лежало маленькое тельце Миши. Темное, липкое пятно растекалось по половицам от его головы. Время остановилось.
— Нет… — вырвалось шепотом.
Но прежде чем паника успела перерасти в действие, сзади на него набросилась тень. Грубые, сильные руки схватили его, подняли, запах немытого тела и злобы ударил в ноздри. Хриплый голос прорычал прямо в ухо:
— Отправляйся вслед за своим братцем, мальчишка!
Мир взорвался ослепительной вспышкой боли в затылке и поглотился бездонной, черной тишиной. Последней, обрывчатой мыслью, пронесшейся в угасающем сознании восьмилетнего Тимофея, была не страх, а отчаянная, щемящая надежда: «А успел ли Миша... увидел ли он меня? Запомнил ли лицо?..»
Глава 2
Глава 2
Австро-Венгрия, Крайна, Краинбург. 1905 год 5 декабря.
Краинбург, уютно устроившийся на изгибах реки Сава, в это время года напоминал иллюстрацию к рождественской сказке. Воздух, холодный и звонкий, пахнул хвоей, жжёным сахаром и надеждой. Столица Крайны, забыв на время о тяготах, погрузилась в магию ожидания. В витринах мигали свечи, с крыш свисали хрупкие сосульки, а смех детей звенел, как колокольчики. И именно здесь, среди этой всеобщей суеты, переплетались судьбы, одна из которых заслуживает особого рассказа.
Торговая улица, главная артерия праздника, гудела, как потревоженный улей. Прохожие, закутанные в шерсть и мех, сновали между ларьками, где торговали всем — от восковых ангелочков до горячего, дымящегося глинтвейна. Но истинным сердцем этой суеты была цветочная лавка «Farbe der Liebe». Её витрина, утопающая в зелени и цветах, казалось, сохранила кусочек лета, а смешанный аромат роз, хвои и влажной земли сводил с ума.
В этот островок тепла и вдохнул зимний холод высокий молодой человек. Дмитрий Кишинёв, сбив с плеч искрящийся иней, выглядел человеком, у которого есть важная тайная миссия. Его волосы, тёмные и блестящие, были тщательно приглажены, но один непокорный локон, как всегда, выбивался, придавая лицу легкую беспечность.
Из-за завесы из плюща и папоротника появилась коренастая фигура. Януш, хозяин лавки, чьё лицо, изрезанное морщинами-дорогами, светилось мудростью и лукавством, мгновенно преобразился. Суровые глаза смягчились, а в крепком рукопожатии чувствовалась сила, которую он берег для редких, дорогих сердцу людей.
– Сынку, Дмитро, родной мой зять, давно ж я тебя не видел то! – Голос Януша, заводной и теплый, заполнил пространство. – Я думал, покупатель с расспросами. Зашел так, среди дня? Иль по делу заглянул? Лина как, здорова? Ничего не случилось?
– Все хорошо, батьку Януш, живем и не жалуемся. Да ничего такого, просто с работы возвращался, да думаю, надо зайти. Да и букет для любимой куплю.
– Ах ты, голубчик мой! Так ты для Лины букет? Вот это по-нашему, по-казацки! Молодец, не забываешь. Для тебя лучшие розы достану, из оранжереи графа Орлова, ей-богу! Уж я знаю, какие она любит - чайные, бледно-розовые. Идем, выбирай. А потом, может, чаю попьем, иль чего покрепче? Заведение закрывать еще рано, но для зятя всегда время найдется. У меня тут варенье из сосновых шишек новое, бабка через дорогу угостила - на диво ароматное! Не хуже, чем у моей покойной женушки…
– Меня Линушка ждет, не знаю даже…
– Не томи, не томи супругу, я понимаю. Нашел верную заботу, значит. Щас в два счета соберу! На, держи. Сейчас в бумагу оберну… И еловую лапку для духу рождественского добавил. Скажи Лине, что это от меня. Чтоб знала, что ее батьку помнит. И заходи, Дмитро, когда сможешь. Всегда тебе рад. Иди с Богом. И… береги ее. Она ведь у меня - весь свет.
– Подождите, батьку. Припоминаю, у вас настойка польская была, с Галиции?
– Ага-а-а.. Так в чем дело-то! Есть у меня, есть. Не продажная, а для себя, для гостей дорогих. Из самого Львова, от одного шляхтича, друг мой давний. Стой тут минутку, за прилавком не видать. На, держи. Но тайком, а то тут у бабки-покупательницы глаз зоркий. Для твоей Линушки - цветы, а для нас с тобой, мужчин… немного солнца в склянке. Это поэзия, а не вода. Только ты смотри - умеренно, а то она мне потом устроит… я ее характер знаю. Выпьем за ваше счастье, да иди к жене.
Дмитрий, вдыхая запах, сразу посветлел.
– Ух, мать честная, пахнет то как! Аж уши в трубочку заворачиваются! Ну-ка, батьку, садись, дегустировать будем-с!
– Эх, Дмитрич, разве устоишь против такого приглашения? Но только по одной, чур, чтобы глаз был ясный, а ноги твердые. И садись ближе к стене, а то кто заглянет - подумают, хозяин запил, а у меня репутация! – Януш достал граненые стаканы и налил в них крепкого польского настою, – Ну, будем здоровы! За вас, молодые! – Чокается, делает небольшой глоток, крякает от удовольствия, – О-ох, хороша… как солнышко на заре. Ты гляди - на степи у нас так пахнет в мае, когда полынь расцветает.
Но поэзию Дмитрий, видимо, понял по-своему. После первого, почти ритуального глотка с Янушем, который смаковал каждый оттенок вкуса, сравнивая его с майской степью, Дмитрий решил, что лучший способ понять поэзию — выпить ее залпом. Что он и сделал.
Эффект был мгновенным и драматичным. Огонь, плавно разливавшийся по жилам у Януша, внутри Дмитрия вспыхнул фейерверком. Мир накренился, цвета стали ярче, а голос тестя прозвучал будто из-под воды:
– Уй-й, хороша однако, очень хороша…
Януш вскочил, взял его за локоть, лицо его выражало смесь ужаса и восхищения.
– Дмитро! Батюшки светы! Да ты что?! Это ж не простокваша! – он быстро оглянулся и понизил тон голоса – Эх, ты, городской… Казак бы так не стал, ценил бы, смаковал.
– Ух-х, мамочки… умираю – он схватился за горло, его бросило в жар.
– Щас, щас, воды принесу… И кусок хлеба, надо закусить! – Януш протянул ему краюху ржаного хлеба, – Жуй, голубчик, жуй, пока совсем плохо не стало…
Ох, Лина меня сейчас бы сковородкой по башке… А ты сиди, не двигайся, Я окно приоткрою, свежий воздух нужен. – Тесть открыл окно, смотрит на зятя строго, но в уголках глаз смешинки, – Вот уж не думал, что мой зять такой выпивоха!
– Еще… хочу еще!
– Отставить! – Януш выхватывает бутылку и стопку, протянув стакан воды, – Вот это - твоя настойка сейчас. А то вместо романтического вечера у тебя с Линой выйдет тихая галерея да мои цветы в горшках нюхать будешь. Дело не в жадности, понимаешь? Это тебе не солдатская шиновка. Так, а теперь слушай батьку Януша: выпей водицы, умойся у колодца, и марш домой, к жене. Букет не забудь. Договорились?
– Так точно, батьку атаман! – Дмитрий быстро встал, поклонился и так резко выпрямился, что упал плашмя на спину.
Старый казак вскрикнул и бросился на помощь.
– Ну вот, допился, голубчик! Тихо… терпи, казак, атаманом будешь! – Януш осторожно помог ему сесть, прислонив к прилавку, – Да и никакой ты не казак сейчас, а птенец. Сиди, отдышись. Никуда ты не пойдешь в таком виде. Знаешь что? Помогай мне лавку закрывать, спать в подсобке ляжешь. А к Лине я сам мальчика с запиской отправлю, скажу, что ты срочно с коммерцией помогал. Утром домой поедешь. И не слова ей, слышишь? А то отцовский авторитет пропадет.
– Хорошо, хорошо, сейчас помогу…
– Ну, слава Богу, бунтовать не стал. Поможешь, говоришь? Ладно уж. Держи, вот эти пустые ящики в угол подсобки перенесешь. Главное - носи по одному. Лёгкая работа. А я пока мальчишку отправлю. И главное – не упади с ними, а то цветочные горшки дороже тебя нынче будут! Эх, зять, зять… И добрый же ты, как погляжу. И Лину любишь. За это я тебя и ценю, голова горячая.
Дмитрий взял все ящики разом и пошёл в подсобку. Он медленно вошел внутрь, и понял, что света нет. Но в голову к нему пришла безумная мысль. Чудо-работник задумал зажечь лампадку, свисающую с потолка. Аккуратно прислонившись к стене, он убедился, что ящики не упадут. Потом одной рукой достал именную кремниевую зажигалку, подаренную женой на годовщину свадьбы, и поджог лампадку. Затем выдохнул и поднял руку чтобы вытереть пот со лба. В ту же секунду ящики упали, придавив его ногу и разбив пару горшков. Дмитрий не растерялся: вернулся на прилавок и взяв перо и чернила начал писать. А написал он о том, что в подсобку, через черный ход ворвался грабитель, разбил горшки, украл букет и убежал, а он погнался за ним. После того, как положил листок на прилавок, взяв букет и бутылку польского настою, герой правосудия выбежал с того же хода, откуда, по его мнению, ворвался грабитель. Выбежав на улицу он оглянулся, и увидел мальчика рядом с заведением. Дмитрий позвал его и убедился что записка принем и незамедлительно велел мальчику запрыгивать в телегу к извозчику. Извозчик устало спросил:
– Куда едем?
– К моей любимой!
– Это где, осмелюсь спросить?
– Борзишь. Конечно же это у меня дома!
Немного зная Януша, извозчик примерно понимал куда стоит ехать. Путь домой превратился в триумфальное шествие. Он делился с извозчиком философией любви, пел так, что пугались воробьи, а настойку в бутылке наконец-то начал «ценить» — то есть смаковать маленькими глотками, чувствуя себя истинным казаком и героем.
Приехав на место, он отблагодарил мальчика и косо кинул взгляд на извозчика. Дом встретил его тишиной и манящим светом в окне. Приняв позу разведчика, проникающего в логово врага, Дмитрий бесшумно вписался в прихожую. Он замер, прислушиваясь. Идеальная тишина.
— И вам доброй ночи, Дмитрий Кишинёв, — раздался за его спиной голос. Мягкий, ровный и от этого в тысячу раз более страшный, чем любой крик.
Он обернулся. Лина стояла, прислонившись к косяку. Зеленое платье в горох, домашний фартук, светлые волосы, собранные в беспокойный пучок. Но глаза… Эти большие, обычно ясные и добрые глаза сейчас были сухими озёрами, в которых плескалась буря из гнева, обиды и беспокойства.
– Доброй ночи, час то волчий. А почему не в постели? Время то… Цигель-Цигель ай лю-лю… – Пробормотав, пыл героя заметно угас.
— Волчий? Мне показалось, соловьиный. Такие трели под окном выводили, — парировала она, делая шаг вперёд. В воздухе запахло не только хвоей и розами, но и грядущей бурей. — Ты откуда? И что с тобой… опять?
В этот момент его рука, движимая остатком инстинкта самосохранения, совершила спасительное движение, извлекая из-за спины, словно шпагу, смятый, но все еще прекрасный букет.
— Я… я был в разведке! Добывал трофей!
Она посмотрела на розы, потом на его виновато-торжествующее лицо, на котором играла самая дурашливая и искренняя улыбка. Гнев на её лице дрогнул, дал трещину. Она вздохнула, и в этом вздохе было всё: и усталость, и понимание, и та самая любовь, ради которой ее отец хранил «Галицийский луч» для важных моментов.
– Ой-й, мои любимые! Ах, Дмитро… Нежели тебя, батьку так? Ты же пить совсем не умеешь… – Она взяла цветы, и её пальцы нежно прикоснулись к лепесткам. – Ладно, дурачок, иди в гостиную, сейчас приготовлю тебе там все ко сну.
И пока она ставила цветы в воду, а он покорно брел к дивану, в доме снова воцарился мир. Суровый, немного смешной, но тёплый и настоящий — точно такой, каким и должен быть дом накануне Рождества.
Глава 3
Глава 3
Утро ворвалось в гостиную неласковым лучом зимнего солнца, который ударил Дмитрию прямо в глаза, как отточенной шпагой. Каждая пульсирующая виска напоминала о вчерашнем «Галицийском луче», а язык во рту словно был обтянут бархатом из пыли. Он лежал, укутанный в груду одеял, и медленно собирал воедино обломки вечера: лавку Януша, падающие ящики, лихую погоню за призрачным грабителем… И глаза Лины. Эти бездонные, полные разочарования глаза.
Из кухни донеслись обманчиво-мирные звуки: звон посуды, шипение масла на сковороде, мелодичный, но оттого не менее грозный, напев жены. Запах кофе и мяса, обычно манящий, сейчас вызывал противоречивые чувства в его протестующем желудке.
«Терпи, казак, атаманом будешь», — прошептал он про себя тестины слова, пытаясь придать себе мужества. Разговор, которого он страшился больше любой погони, был неизбежен.
Скрепив сердце, он побрел на кухню, чувствуя себя не героем вчерашнего приключения, а мальчишкой, пойманным на проказах. Лина стояла у плиты. Светлые волосы были убраны, спина прямая. Она не обернулась.
— Жив? — спросила она, и в её голосе не было ни ярости, ни насмешки. Была ледяная, сдержанная вежливость. Это было хуже всего.
— Вроде… функционирую, — пробормотал Дмитрий, опускаясь на стул.
— Чай крепкий на столе. Выпей, пока горячий.
Он послушно выпил. Горячая жидкость немного рассеяла туман. Молчание затягивалось, становясь густым, как кисель. Наконец, Лина повернулась, оперлась о столешницу и скрестила руки. На ней был тот же домашний фартук. Её лицо было спокойным, но в уголках губ таилась та самая опасная напряжённость.
— Ну что, мой Ромео, — начала она мягко, и Дмитрий съёжился, — расскажи. С каким таким драконом ты сражался вчера, что вернулся не на белом коне, а на извозчичьих дрожах, воспевая гимны всем страждущим воробьям нашего района?
Он попытался изложить официальную версию — про грабителя и погоню. Но под её пристальным, всё более скучающим взглядом слова начали путаться, детали противоречить друг другу. Зачем грабителю букет? Почему он не разбудил Януша? Откуда в погоне взялась почти полная бутылка настойки?
— …и потом… потом я, кажется, уснул в саду у миссис Гумберт, но это не точно, — закончил он жалобно, понимая, что тонет в собственном вранье.
Лина долго смотрела на него. Потом неожиданно уголки её губ дрогнули. Она прикусила нижнюю губу, но сдержанный смешок всё равно вырвался наруху, похожий на звон разбитого стекла.
— Боже мой, Дмитро, — она провела рукой по лицу, и лёд в её позе растаял, сменившись знакомой усталой нежностью. — Ты — самый ужасный лгун во всей Австрии. У тебя на лице всё написано, как в дешёвом романе. «Приключения пьяного рыцаря». Папа уже утром забегал — извинялся, что «перегрел тебя солнцем в склянке». Принёс тебе похмельный рассол, свой, казацкий. Говорит, «пусть боец оклемается».
Облегчение, сладкое и всепоглощающее, хлынуло на Дмитрия. Он поднял на неё виноватый, но уже с надеждой взгляд.
— Линушка… я…
— Молчи, — она подошла, взяла его за подбородок и внимательно изучила его лицо. — Глаза красные, сам зеленый. Романтик. Ты хотел сделать приятно?
— Больше всего на свете! — выдохнул он с искренним пылом.
— И сделал. Цветы — прекрасны. Они сейчас в гостиной, в моей любимой вазе, и напоминают мне, что у меня есть муж с сердцем ребёнка и головой… ну, ладно. А вот способ, который ты выбрал… — она покачала головой, но в глазах уже играли знакомые искорки. — Дмитрий, милый мой, ты не умеешь пить. Твой организм воспринимает алкоголь как личное оскорбление и объявляет тотальную революцию. Давай договоримся. Хочешь романтики? Приходи просто с цветами. Хочешь выпить с папой? Выпей одну рюмку. Медленно. И приди домой на своих ногах, а не в виде ценного, но аморфного груза. Договорились?
Он кивнул так усердно, что мир снова поплыл.
— Договорились. Клянусь.
— Не клянись. Обещай. И сдержи. А теперь иди, умойся ледяной водой. И поблагодари отца — он не только рассол принёс, но и билеты.
— Какие билеты? — насторожился Дмитрий.
Лина улыбнулась своей победной, солнечной улыбкой, которая разгоняла все тучи.
— В городской театр. На завтра. На «Вечер старинных романсов». Чтобы ты узнал, как звучит настоящая музыка, а не твои вчерашние казачьи рулады под аккомпанемент тележных колёс. Это наш с тобой следующий «важный момент». И он, — она многозначительно подняла палец, — обойдётся без помощи польского солнца в склянке. Понял меня, боец?
Дмитрий понял. Он понял, что прощен. Что его безумная выходка обернулась не скандалом, а новым свиданием. Что у него есть не просто жена, а целая армия спасения в лице Лины и её хитроумного отца. И что счастье — это не только в grand gestures, но и в утреннем чае, в рассоле от тестя, и в её глазах, которые снова смотрели на него с любовью, а не с бурей.
— Так точно, командир, — сказал он, поднимаясь и пытаясь придать своей осанке подобающую военную выправку, что при его виде и помятой одежде выглядело смешно и трогательно.
И пока он брел в ванную, где его ждал ледяной душ и казацкий рассол, Лина повернулась к окну. На подоконнике, рядом с горшком с геранью, стояла пустая бутылка от «Галицийского луча». Она взяла её в руки, посмотрела на играющий в стекле свет, и тихо рассмеялась.
«Спасибо, папа, — подумала она. — За то, что устроил ему это испытание. И за то, что дал мне повод напомнить ему о главном».
Она знала: их жизнь в Краинбурге будет ещё полна таких историй — нелепых, тёплых, немного сумасшедших. Но это была их история. И это было самое дорогое, что у них было. А впереди — рождественский сочельник, театр, и целая жизнь, которую можно было прожить, смакуя, как тот самый глоток «луча», а не выпивая залпом.
Лекарство от Януша, густой, кисловатый рассол, работало безотказно. К полудню Дмитрий уже мог мыслить четко, а стук в висках сменился лишь легкой, назойливой тяжестью. Билеты в театр, лежащие на комоде, как символ грядущего примирения, поднимали настроение. Но где-то в глубине, под слоем облегчения, копошился червь беспокойства. Не из-за вчерашнего — с ним всё было ясно. Из-за взгляда Лины. Той самой секунды, когда лед в ее глазах растаял не в улыбке, а в чём-то другом — в усталой, глубокой грусти, которую он раньше не замечал.
Вечером, вернувшись с дел по городу, он застал дом непривычно тихим. Не пахло ужином. Лина сидела в гостиной, у окна, смотря на темнеющую улицу. В руках у нее был старый потрепанный альбом.
— Линушка? Все в порядке? — спросил он, снимая пальто.
Она обернулась. Улыбнулась. Но улыбка была механической, натянутой.
— Конечно. Просто устала. День выдался… информативным.
— По городу ходила?
— Была у отца, — она закрыла альбом и положила его рядом. — Помогала разбирать старые бумаги в подсобке. После вчерашнего… он решил навести порядок.
Дмитрий сел напротив, чувствуя, как в воздухе висит невысказанное.
— И что, нашел сокровища графа Орлова? — попытался он пошутить.
— Нашел кое-что другое, — голос Лины прозвучал ровно, без интонаций. Она посмотрела на него прямо. — Ты помнишь, ты писал вчера ту записку? Про грабителя?
Сердце Дмитрия неприятно ёкнуло. «Герой правосудия» и его нелепая легенда.
— Еще бы не помнить, — он сглотнул. — Глупость несусветная.
— Отец её нашёл. И принес мне. Не как улику, — она поспешно добавила, увидев его панический взгляд. — А как… курьёз. Сказал: «Держи, дочка, литературный опус твоего рыцаря. Для семейного архива». — Она замолчала, ее пальцы теребили уголок альбома. — Дмитрий… Почерк на записке. Он был неровный, буквы прыгали. Но там… там были обороты. Фразы. Очень специфические. Те, что используют в канцелярии окружного суда при составлении протоколов.
Тишина в комнате стала густой и звенящей. Дмитрий почувствовал, как холодеет кровь.
— Я… не понимаю, — сказал он, но понимал уже всё слишком хорошо.
— Я тоже сначала не поняла. Подумала — совпадение. Потом папа спросил, как твои дела в конторе Лангерта. Сказал, что Лангерт брал у него цветы для приема месяц назад и между делом обмолвился, что ты, мол, ценный кадр, но часто отлучаешься по «срочным делам окружного суда». — Лина встала и подошла к камину, её силуэт вырисовывался на фоне тлеющих углей. — Но ведь ты же говорил, что работаешь над земельными кадастрами. В архивах. Что в суде тебе делать нечего. Или… или я что-то путаю?
Он молчал. Давняя, тщательно скрываемая ложь, на которую он закрывал глаза, считая её безобидной ширмой, вдруг выросла перед ним огромной, уродливой стеной.
— Лина, — его голос сорвался. — Это не то, что ты думаешь.
— А что я думаю, Дмитрий? — она обернулась. Глаза её были сухими и невероятно усталыми. В них не было гнева. Было разочарование, которое больнее любой ярости. — Я думаю, что мой муж, который не умеет врать про грабителей, уже много месяцев врет мне о своей работе. Я думаю, что вчерашний ужин с папой и твоя «погоня» — это не смешная история. Это симптом. Симптом того, что ты… что ты от меня отдаляешься. Что у тебя есть целая жизнь, о которой я не знаю. И это… это страшно.
Он видел, как дрожит её нижняя губа, но она сжала зубы, не давая слабины.
— Это не другая жизнь, — выпалил он, вставая. — Боже, нет, Лина. Никакой другой жизни нет. Я… я действительно бываю в суде. Но не как клерк Лангерта.
Он сделал паузу, собираясь с духом, чтобы выговорить правду, которая казалась ему теперь глупой и мелкой.
— Лангерт… он не просто землемер. Он ведет тихие, полулегальные сделки по спорным наследствам в Крайне и за её пределами. Нужен человек, который может ходить по инстанциям, «улаживать» вопросы, смотреть нужные дела. Без лишнего шума. За хорошие деньги. Я… я этим занимаюсь. Собираю информацию, договариваюсь с мелкими чиновниками… Это серая, неблагодарная работа, Лина. Я не горжусь ею. Но она приносит в три раза больше, чем копирование кадастровых карт. Я хотел… — он сжал кулаки, — я хотел накопить. Быстро. Чтобы мы могли съехать из этой съемной квартиры. Чтобы у тебя была своя мастерская для вышивки. Чтобы… чтобы ты ни в чем не нуждалась. И не смотрела на витрины с тем выражением, будто все прекрасные вещи в мире не для тебя.
Он выдохнул. Признание, вырвавшееся наружу, обожгло горло. Лина слушала, не двигаясь. Её лицо было каменным.
— Так это… из-за меня? — прошептала она наконец. — Ты рисковал репутацией, связывался с сомнительными людьми, лгал мне… чтобы купить мне мастерскую?
— Чтобы дать нам будущее! — воскликнул он. — Здесь, в этом городишке, на одной зарплате архивариуса мы будем тянуть лямку до седых волос! Я видел, как ты смотришь на эскизы в журналах, как вздыхаешь о хороших нитях из Лайбаха… Я хотел это для тебя дать!
— А ты спрашивал, хочу ли я этого? — ее голос вдруг сорвался, в нем впервые зазвучали сдерживаемые рыдания. — Хочу ли я мастерскую, купленную на деньги от твоих «улаживаний»? Хочу ли я будущее, построенное на вранье и полуподпольных сделках? Дмитрий, я вышла за тебя не за успешного дельца! Я вышла за честного, немного бесшабашного человека, который мог напиться с моим отцом, но пришел бы ко мне с цветами! А ты… ты превращаешься в одного из этих малых, которых папа с презрением называет «конторские крысы». Ты стал частью системы, которую мы с отцом всегда презирали!
Она отвернулась, вытирая ладонью предательскую слезу.
— Вчерашний вечер… Я думала, это срыв, смешная авантюра. А это был крик души, да? Бегство от самого себя. От той роли, которую ты на себя взвалил.
Дмитрий стоял, опустив голову. Её слова били точно в цель, разбивая в прах все его «благие» намерения.
— Я не знал, что тебе это так противно, — глухо проговорил он.
— Ты не спрашивал! — крикнула она. — Ты решил за нас обоих! И самое обидное… — она снова посмотрела на него, и в её взгляде была непереносимая боль, — что ты сделал меня соучастницей. Все эти месяцы я жила в неведении, радовалась новым занавескам, думала, какой ты у меня молодец, а ты… ты носил в наш дом эту грязь. И мои цветы, мои «любимые розы», — её голос задрожал, — они тоже на эти деньги? На деньги от твоих судебных махинаций?
Это был самый страшный удар. Дмитрий не нашел слов. Он просто покачал головой, но даже этот жест был неубедительным. Откуда он знал, какие деньги на что пошли?
Лина медленно подняла альбом — тот самый, старый.
— Это альбом моей матери. Здесь её вышивки, её эскизы. Она была дочерью обедневших дворян и вышла за казака, моего отца. У них не было ничего. Ни мастерской, ни ниток из Лайбаха. Но у них была честь. И доверие. — Она положила альбом обратно на стол. — Я пойду ночевать к отцу. Мне нужно… мне нужно побыть одной. И подумать.
— Лина, подожди…
— Нет, Дмитрий. Всё, что нужно было сказать, я сказала. А ты… ты подумай, ради чего все это затеял. Ради нашего будущего? Или чтобы доказать себе и миру, что ты чего-то стоишь? Потому что мне всегда было достаточно просто тебя. А вот тебе, похоже, — нет.
Она вышла из комнаты тихо, не хлопнув дверью. Тишина, которую она оставила после себя, была тяжелее любого скандала. Дмитрий остался один в центре гостиной, среди уютных вещей, которые вдруг потеряли всякий смысл. Билеты в театр лежали на комоде, яркие и бесполезные, как билеты на поезд, который уже ушел.
За окном повалил густой снег, затягивая Краинбург в белое, безмолвное покрывало. Но в их доме впервые за много лет погасло тепло. И Дмитрий наконец понял, какую цену он на самом деле готов был заплатить за будущее, и как страшно ошибался в счете.
Глава 4
Глава 4
Тишина после ухода Лины была не пустой, а густой, давящей, как вата. Дмитрий замер в центре гостиной, где еще пару часов назад пахло кофе и надеждой на примирение. Теперь воздух выстыл, пропитавшись запахом пепла из камина и невысказанных упреков.
Он не включил свет. Сумрачный зимний вечер медленно превращал комнату в черно-белую гравюру. Он бродил от окна к камину, от камина к столу, где лежал злосчастный альбом. Трогал вещи: её забытую на спинке стула шаль, брошенную на диван вышивку с незаконченным узором. Каждый предмет был укором. Он пытался думать, строить в голове оправдания, искать выход, но мысли кружили, как снежинки за окном, не складываясь в картину. Он хотел дать ей всё, а отнял самое главное — уверенность в нём. Человек, который не умеет врать, солгал о фундаменте их совместной жизни. Ирония была горче самого крепкого рассола Януша.
Его прервал резкий, деловой стук в дверь — не мягкий, как у соседа, и не настойчивый, как у кредитора. Стук человека, знающего себе цену. Дмитрий вздрогнул, сердце неприятно сжалось от предчувствия. Он открыл.
На пороге, закутанный в дорогое норковое пальто, с тростью в руке, стоял Элион Лангерт. Его гладко выбритое лицо, обрамленное седыми бакенбардами, выражало холодную учтивость, но в глазах, маленьких и острых, как булавки, читалась нетерпеливая деловитость.
— Кишинёв. Впусти. Здесь говорить нельзя, — произнес Лангерт, не дожидаясь приглашения, и шагнул в прихожую, сбрасывая снег с калош. Он окинул взглядом полумрак и беспорядок. — Семейные неурядицы? Не в моей компетенции. У нас дело.
Он прошел в гостиную, сел в кресло, не снимая пальто, положил трость на колени. Дмитрий, ошеломленный, остался стоять.
— Мне нужен человек на особое задание, — начал Лангерт без преамбулы. — Опасное, но щедро оплачиваемое. Группа из проверенных людей отправляется в Российскую империю. Под чужими паспортами и званиями. Формально — как коммерсанты или инженеры. Реально - наша задача помочь связать разрозненные ячейки движения рабочих, действующие в водовороте текущих… волнений. Передать опыт, обеспечить каналы связи, доставить кое-какие грузы. Ты знаешь местный язык, у тебя голова на плечах, и ты умеешь находить обходные пути. Это ценится.
Дмитрий молчал. Мысли о Лине, о чести, о «конторских крысах» на мгновение отступили перед холодным ужасом от сказанного. Революционная работа в охваченной беспорядками России? Это уже не серая юриспруденция, это государственная измена с обеих сторон, это виселица.
— Я… я не политик, господин Лангерт. Я архив…
— Ты - то, за кого я тебя считаю, — отрезал Лангерт. — И это только первая часть задания. Вторая - личная. И для меня важнее.
Он вынул из внутреннего кармана плоский кожаный портсигар, достал сигару, но не закурил, а лишь вертел ее в пальцах.
— У меня в Петербурге есть… родственник. Племянник. Тимофей Кримовский. Сирота. Недавно потерял мать, а до этого и отца на войне. Совсем недавно… — Лангерт на секунду задержался, его жесткие глаза смягчились на долю мгновения, — с ним случилась трагедия. Погиб его младший брат. Мальчик остался совершенно один. Мои возможности помочь ему напрямую… ограничены. Обстоятельства. Тебе нужно будет его найти. Передать ему вот это. — Он положил на стол толстый запечатанный сургучом конверт без надписей. — Его нельзя вскрывать. Ни тебе, ни ему, пока он не окажется в безопасности. Также передать денежную помощь и вещи - всё будет подготовлено. И вывезти его. Сюда, в Краинбург, а лучше в Вену или Будапешт. Живым и невредимым.
Дмитрий смотрел то на конверт, то на строгое лицо начальника. В голове мелькнул образ из газет: голодные, испуганные дети на улицах мятежного Петербурга. Восьмилетний мальчик, который потерял всё. Что-то дрогнуло внутри, в том самом месте, где хранилась память о его собственном, не таком трагичном, но тоже нелегком детстве.
— Почему я? — хрипло спросил он.
— Потому что я тебе доверяю в этом больше, чем наёмникам. И потому что у тебя теперь есть личная мотивация, — Лангерт отложил сигару и посмотрел на Дмитрия ледяным, пронзительным взглядом. — За успешное выполнение всего - и политической миссии, и спасения мальчика - ты получишь столько, что твоя семья забудет о труде и нужде. Вы переедете в Швейцарию, в страну спокойствия и изобилия. У Лины будет не одна мастерская, а десять. Ты искупишь свой мелкий обман настоящим делом и обеспечишь будущее, о котором так наивно мечтал.
Он сделал паузу, позволив словам проникнуть в самое сердце. А затем его голос опустился до опасного, металлического шёпота:
— А за невыполнение любого из пунктов… За провал миссии, за вскрытый конверт, за мальчика, которого ты не привезешь, — я сотру тебя и всех, кто тебе дорог, в порошок. Твоя жена, её старый отец с его цветочной лавкой… Их смерть станет скорой и чрезвычайно мучительной. Я не шучу, Кишинёв. Ты влез в большой мир. Из него есть только два выхода: наверх, к богатству, или вниз, в небытие. Третий - благородная бедность с чистой совестью - для тебя закрыт с того момента, как ты солгал Лине. Понимаешь?
Дмитрий понял. Стоял в холодной, темнеющей комнате, разорванный на части. С одной стороны - бездна, куда он уже падал: ложь, стыд, потеря Лины. С другой - новая, еще более черная бездна, но с сияющим, дьявольским мостом через неё. Мостом из денег, безопасности и возможности всё исправить. И ценой за проход по нему была его душа, его честь и жизнь невинного мальчишки, ставшего разменной монетой.
— Когда отправляемся? — спросил он глухо, не отрывая глаз от конверта на столе. В его голосе не было ни энтузиазма, ни страха. Была лишь ледяная, опустошающая решимость.
Лангерт едва заметно улыбнулся уголком тонких губ.
— Через три дня. Всё будет готово. Прощайся с семьей… аккуратно. И будь готов. — Он поднялся, взял трость и, не попрощавшись, направился к выходу. На пороге обернулся. — И, Дмитрий… не пытайся сбежать. Я уже начал за тобой присматривать.
Дверь закрылась. Дмитрий остался один в полной темноте, если не считать отсвета снега за окном. Он медленно подошел к столу, взял в руки конверт. Он был тяжелым, внутри явно лежало не только письмо. Судьба мальчика Тимофея, его собственная судьба, судьба Лины — всё было запечатано в этом воске.
Он не знал тогда, что Тимофей Кримовский с Третьей Прорезки уже был мертв - или так все считали. И что эта миссия столкнет его не с беззащитным сиротой, а с чем-то гораздо более темным и необъяснимым, что тень Петербурга того года протянется через всю Европу, чтобы встретиться с ним в самом неожиданном месте. Но он чувствовал. Чувствовал леденящий холод, исходящий от конверта. Он пошел к буфету, нашел там недопитую бутылку того самого «Галицийского луча». Налил полный стакан. На этот раз он не стал пить залпом. Он смотрел на золотистую жидкость, словно пытаясь разглядеть в ней ответ.
А потом, залпом всё же выпив, поставил стакан на альбом Линой матери. И начал собирать вещи в дальнюю дорогу.
Глава 5
Глава 5
День первый: Встреча, которая похожа на разрыв.
Воздух в Краинбурге был тяжелым, насыщенным влагой надвигающейся метели. Снег ещё не начался, но небо висело низко, свинцовое и безнадежное. Дмитрий шёл к лавке отца Януша, и каждый шаг отдавался в висках пульсирующей болью. Под пальто у сердца лежал не только фальшивый паспорт, но и холодная тяжесть револьвера системы Наган — нелепый подарок Лангерта «для экстренных случаев в России».
Лавка «Farbe der Liebe» в этот час казалась не уютным убежищем, а крепостью с закрытыми воротами. Сквозь морозные узоры на окне виднелась одинокая фигура Януша, который с неистовой энергией рубил ветки для рождественских венков. Его движения были резкими, гневными.
Дмитрий вошёл. Колокольчик над дверью прозвенел нервно.
— Тебе чего? — бросил Януш, не оборачиваясь. Голос его был чужим, металлическим.
— Я пришёл поговорить. С вами. И с Линой. Попрощаться.
— Прощались уже вчера. Молча. И этого было достаточно. Уходи.
Дмитрий сделал шаг вглубь лавки. Запах земли, хвои и влажной глины ударил в нос, вызвав внезапный приступ тоски по всему, что он мог потерять навсегда.
— Батьку, я должен извиниться. Лично. И объяснить…
— Объяснить что? — Януш наконец повернулся. Его лицо, обычно добродушное, было искажено холодной яростью. — Как ты годами вел двойную жизнь? Как использовал мое доверие, чтобы таскать за собой шлейф лжи? Моя дочь не придатка к твоим амбициям, Дмитрий. Она душа. А ты в эту душу плюнул.
В этот момент наверху, в жилой части, скрипнула половица. На маленьком балкончике второго этажа, куда выходило окно из спальни, появилась Лина. Она стояла, обняв себя за плечи, в простом домашнем платье. Её лицо было бледным, глаза — огромными от бессонницы. Она смотрела вниз, в полумрак лавки, и её взгляд был пустым.
— Лина! — вырвалось у Дмитрия.
— Не кричи, — тихо сказала она. Голос ее был хриплым. — Я всё слышу.
Дмитрий отстранился от Януша, обращаясь к ней, к тому хрупкому силуэту за стеклом.
— Я уезжаю. Надолго. Командировка за границу… по коммерческой части. Большой контракт. Это шанс всё начать с чистого листа. Заработать честно и…
— Опять ложь, — перебила его Лина. Не громко. Констатируя факт. — Ты даже сейчас не можешь говорить прямо. Какая коммерция, Дмитрий? Какие контракты? Ты что, будешь возить цветы в Россию, где сейчас стреляют?
— Это способ исправить всё! — в голосе Дмитрия зазвенела отчаяние. — Я дам тебе всё, что обещал! Дом, мастерскую, жизнь без нужды! Я искуплю…
— Мне не нужно искупление! — ее голос впервые сорвался, в нём прозвучала та самая, вчерашняя боль. — Мне нужен был муж! Человек, с которым я могу делить не только радость, но и правду! Ты думаешь, я не видела, как ты сжимаешься, когда спрашиваю о работе? Думаешь, я не чувствовала эту стену? Ты построил ее сам, кирпичик за кирпичиком. И теперь хочешь сбежать, чтобы построить где-то ещё, подальше от меня? Или чтобы героически её снести, доказав что-то самому себе? А я что? Приз за подвиг?
Она говорила, и с каждым словом Дмитрий чувствовал, как рушится последний оплот. Все его планы, все оправдания рассыпались в прах перед этой простой, страшной правдой. Он хотел дать ей мир, а отнял покой. Хотел построить будущее, а разрушил настоящее.
Истерика подступила внезапно, волной жгучего стыда и бессилия. Слов не было. Было только животное, всепоглощающее отчаяние.
— Я не могу… — простонал он. — Я не могу без тебя. Не могу, понимаешь?
И он упал на колени. Прямо на холодный каменный пол лавки, усыпанный хвоей и землёй. Слезы хлынули сами, безудержно, срывая с горла рыдания.
— Прости… прости меня, ради Бога… Я запутался… Я только хотел как лучше…
В этом было что-то настолько жалкое и искреннее, что даже Януш отвёл взгляд, а Лина на балконе замерла, прижав руку ко рту.
И тогда, в пылу этого саморазрушения, рука Дмитрия сама потянулась под пальто. Он не думал. Действовал отчаянный рефлекс — доказать, показать весь масштаб своего краха, своей готовности всё закончить, если это искупит хоть что-то. Он выхватил револьвер. Холодная сталь блеснула в тусклом свете лампы.
— Вот… вот видишь… — он приставил дуло к собственному виску, рука тряслась. — Я… я не заслуживаю… Лучше уж… Да прости меня господь…
Он не успел договорить. Старик Януш, молнией метнувшись через лавку, с размаху выбил оружие железной хваткой. Наган с грохотом отлетел в угол, за ящики с торфом. Вслед за этим в щёку Дмитрия врезался кулак. Тяжёлый, точный, наполненный всей яростью, обидой и страхом отца.
— Тварь малодушная! — прошипел Януш, стоя над ним. Его дыхание было частым, горячим. — Ты ещё и запугивать её вздумал? Показать, какой ты несчастный? Убирайся! Сейчас же! Чтобы духу твоего здесь не было! Никогда! Слышишь? Никогда не появляйся!
Дмитрий замер на полу. Боль в щеке была острой, отрезвляющей. Истерика как рукой сняло. Он медленно поднялся, вытер лицо рукавом, не глядя ни на кого. Подобрал с пола свою фуражку. Его движения были спокойными, почти механическими. Внутри воцарилась ледяная, мёртвая пустота. Он молча поклонился Янушу. Потом поднял глаза на балкон. Лина стояла, прижавшись лбом к стеклу, её плечи судорожно вздрагивали. Не сказав больше ни слова, Дмитрий развернулся и вышел в надвигающийся снегопад.
Вечер первого дня: Последнее убежище.
Лина пришла глубокой ночью, когда старый город погрузился в сон, а метель завывала в печных трубах. Она постучала тихо, как вор. Дмитрий открыл мгновенно — он не ложился, сидел в темноте, глядя на пламя в камине.
Она вошла, вся в снегу, с огромными глазами на бледном лице. Они молча смотрели друг на друга. Потом Дмитрий, голосом, в котором не осталось ничего, кроме усталой правды, сказал:
— Я не должен был этого делать. Ни с пистолетом, ни со всей этой ложью. Я разрушил всё. И мне нечем это оправдать. Только тем, что… я люблю тебя. И это, кажется, хуже всего.
Лина не ответила. Она шагнула вперёд и просто обняла его. Крепко, отчаянно, зарывшись лицом в его плечо. В этом объятии не было прощения. Было понимание бездны, разделяющей их, и мучительное, непобедимое желание через нее перешагнуть. Обнимая его, она тихонько передала ему в руки “холодную смерть”. Потом она отстранилась, сняла платок. И увидела стол.
Дмитрий, в какой-то исступленной попытке вернуть хоть крупицу нормальности, накрыл ужин. Не богатый — простой суп, хлеб, кусок сыра, бутылка недорогого вина. Но две свечи горели, отражаясь в полированной древесине, и в камине потрескивали поленья.
Они сели. Ели почти молча. Говорили о пустяках, которые вдруг обрели невероятную ценность. О том, что труба на соседнем доме протекает. О новом сорте фиалок, который вывел Януш. О смешном случае в очереди в мясной лавке. Каждое слово, каждый взгляд были прощанием с миром, который мог бы быть их миром.
Потом они перебрались на диван. Лина села, прислонившись к спинке. Дмитрий, после мгновения колебания, осторожно опустил голову ей на колени. Она вздрогнула, затем её пальцы, сначала неуверенно, потом всё нежнее, погрузились в его тёмные волосы, разглаживая, теребя непокорные пряди.
— Помнишь наше первое свидание? — тихо спросил он, глядя в огонь.
— Ты пригласил меня на лодочную прогулку по Саве и перевернул лодку, — сказала она, и в её голосе дрогнула слабая улыбка.
— Я пытался поймать для тебя кувшинку.
— И утонул бы, если бы не рыбак. Ты вылез, мокрый, с тиной в волосах, и сказал: «Зато теперь вы знаете, я — мужчина действия».
Они тихо смеялись. Вспоминали, как он просил у Януша её руки, и старик заставил его простоять час под дождем перед лавкой «для проверки настойчивости». Вспоминали их крошечную свадьбу, и как Януш плакал, отплясывая потом гопака.
— А если бы… — шепнула Лина, её пальцы замерли. — Если бы у нас была девочка? С твоими глазами.
— С твоим характером, — поправил он. — Мы бы назвали её Софией.
— София… Да. И мы бы жили не здесь. В Цюрихе. Ты говорил, там озеро и горы.
— И чистый воздух. Домик с садом. Чтобы твой отец приезжал и критиковал мои розы.
— А внизу… магазин, — продолжила она, уносясь в мечту. — «У озера». Два отдела. С одной стороны — цветы. С другой… платья и бельё. Моей работы. С вышивкой.
— А на вывеске: «Kishinev. Цветы и мечты».
— Глупость, — сказала она, но голос её стал тёплым, влажным.
— Самая прекрасная глупость на свете.
Он перевернулся, чтобы видеть ее лицо, освещенное огнем. И увидел, что она плачет. Беззвучно, слёзы просто текли по щекам и капали ему на рубашку.
— Вернись, — выдохнула она. — Просто… вернись. Обещай.
— Обещаю, — солгал он во второй раз за этот вечер, целуя ее мокрые ресницы.
День второй: Перед долгой дорогой.
Он проснулся от нежного прикосновения. Лина сидела на краю кровати и гладила его по волосам. За окном был хрустально-ясный, морозный день. Метель утихла, оставив после себя ослепительно белый, чистый мир.
— Доброе утро, — сказала она. В её глазах была решимость — прожить этот день так, как будто вчерашнего кошмара не было, а завтрашней разлуки — не будет.
Они вместе готовили завтрак. Яичницу с луком, которую Дмитрий вечно пересаливал. Кофе, который Лина разливала в их фамильные чашки с трещинками. Они смеялись, когда он уронил ломоть хлеба маслом вниз, и она, по старинной примете, заставила его трижды повернуться на левой пятке.
Потом гуляли. Без цели. Шли по набережной Савы, где дети лепили гигантскую снежную бабу. Зашли в старую кондитерскую, где Дмитрий впервые поцеловал её руку, и заказали два кусочка штруделя. Говорили о книгах, о новой оперетке, о политике (осторожно), о том, какие облака сегодня красивые и похожи на парусники.
Вечером они поехали в Лайбах, в театр. Не на романсы, а на легкую, водевильную комедию. Сидели в партере, держась за руки. Дмитрий смотрел не на сцену, а на профиль жены, освещенный отблесками рампы. Он пытался запечатлеть каждую чёрточку: изгиб брови, родинку у мочки уха, как она прикусывала губу, когда смеялась. Это была пытка прекрасным.
Возвращались в пустом вагоне пригородного поезда. Прижавшись друг к другу, молча смотрели на мелькающие в темноте огни хуторов. Этот день был похож на идеально выдутый стеклянный шар — хрупкий, прекрасный и абсолютно оторванный от реальности.
День третий: Окраина.
Место сбора находилось на самой восточной окраине Краинбурга, там, где городские дома сменялись заснеженными полями и покосившимися сараями. Утром было пасмурно и ветрено.
Когда их извозчик подъехал, картина открылась как постановка в театре войны. Несколько закрытых, без опознавательных знаков, повозок, запряженных парой выносливых лошадей. Дымок от трубок и папирос мужчин в простой, но добротной дорожной одежде. Здесь не было ни флагов, ни песен. Была тихая, сосредоточенная готовность.
Рядом, неестественно ярким пятном, стоял темно-зеленый автомобиль «Мерседес». Возле него, закутавшись в шинель с бобровым воротником, курил сигару Элион Лангерт.
Лина вышла из экипажа, и холодный ветер тут же охватил ее тонкую фигуру. Дмитрий помог ей выйти, чувствуя, как дрожат её пальцы. Лангерт, увидев их, сделал несколько шагов навстречу. Его взгляд скользнул по Лине с вежливой, ничего не выражающей холодностью.
— Всё готово, — сказал он Дмитрию. — Документы, маршрут, контакты — в вашем саквояже. Помните задачу. — Его глаза стали острыми, как стилеты. — И помните нашу договоренность. Всю её.
Он кивнул Лине, развернулся и, не прощаясь, сел в автомобиль. Мотор чихнул, выбросил клуб пара, и машина, неуклюже подпрыгивая на замёрзших колеях, покатила прочь, оставляя за собой чувство нереальности происходящего.
Настала их минута. Вокруг засуетились, стали залезать в повозки, проверять сбрую. Дмитрий взял Лину за руки. Они были ледяными.
— Всё будет хорошо, — сказал он, сам не веря своим словам.
Она молчала. Потом вдруг, со всей силой отчаяния, вцепилась в него. Прижалась так сильно, как будто хотела впитать его в себя, оставить отпечаток своего тела, своего тепла навсегда. И поцеловала. Нежно и в то же время жадно, со вкусом слез и предстоящей долгой разлуки.
— Пиши, — выдохнула она, отрываясь. Глаза её горели сухим, ярким пламенем. — Хоть слово. Хоть знак. Чтобы я знала, что ты жив.
— Обещаю.
Он разжал её пальцы, цепкие, как утопающего. Повернулся и, не оглядываясь, пошёл к последней повозке. Чувствовал её взгляд у себя за спиной, как физическое давление.
Кузов пах кожей, табаком и холодным железом. Дверца захлопнулась. Раздалась команда, щелчок бича. Повозка дернулась и тронулась с места. Только тогда Дмитрий прильнул к маленькому заиндевевшему окошку. Лина стояла последняя, одинокая темная фигурка на фоне бескрайнего белого поля. Она не махала рукой. Просто стояла. И становилась всё меньше, и меньше, пока не превратилась в чёрную точку, а потом и вовсе не слилась с серым горизонтом. Повозка въехала в лес, и последняя связь с прежней жизнью оборвалась. Остался только скрип полозьев, храп лошадей и долгая, тёмная дорога на восток, в самое сердце русской зимы и грядущей бури. Дмитрий откинулся на жёсткую спинку сиденья, закрыл глаза и впервые позволил страху, настоящему, леденящему страху, заполнить себя до краёв.
Он ехал навстречу призраку мальчика, которого, как он думал, должен спасти. Не зная, что самое страшное ждет его не в мятежном Петербурге, а в тишине собственной души, где уже поселилась тень предстоящего предательства.
Глава 6
Глава 6
Путь на восток оказался не маршем, а бесконечным, утомительным ползком сквозь пространство и время. Леса Австро-Венгрии сменились равнинами, потом снова лесами, уже более мрачными, хвойными. Дороги ухудшались, превращаясь в колдобины, засыпанные снежной кашей. Внутри крытой повозки пахло кожей, махоркой, влажным сукном и человеческой усталостью.
Именно в этой катящейся тюрьме Дмитрий Кишинёв и познакомился со своими спутниками по судьбе.
Первым нарушил гнетущее молчание, царившее первые сутки, рыжий вихрь по имени Пашка Миханьчук. Он ввалился в их повозку на второй день, после пересадки, словно луч солнца, пробившийся сквозь тучи.
— Места хватит, земляки? — весело крикнул он, хотя никто здесь не был ему земляком. Его русский был странным, певучим, с мягким сербским акцентом. Огненно-рыжие кудри выбивались из-под меховой шапки-ушанки, а за спиной болтался в чехле потрепанный корпус гитары.
Он уселся напротив Дмитрия, размашисто скинул тулуп и оглядел попутчиков веселыми, зелёными, как лесной омут, глазами.
— Пашка Миханьчук, к услугам. Из Нови-Сада. А вас как величать? А то едем, как немые в гробу.
Представились скупо. Дмитрий — коммерсант из Крайны. Молчаливый человек у окна с орлиным профилем — Андрей Фёдоров, кивнул, не отрывая взгляда от мелькающего за стеклом леса. Худощавый господин в безупречном, хотя и потертом, дорожном костюме и с круглыми очками в тонкой оправе — Фридрих Швандербец. Он представился тихо, по-немецки чётко: «Швандербец. Из Вены».
— О, профессор! — тут же припечатал его Пашка. — Видно сразу, умная голова. А ты, браток, — он ткнул пальцем в Дмитрия, — похож на человека, который знает, где в этой поездке спрятано что-нибудь выпить. Угадал?
Дмитрий отрицательно мотнул головой. Пашка фыркнул, но не расстроился. Достал гитару, смахнул с неё снег рукавом и, не настраивая, брякнул по струнам.
— Чтобы не скучать. Знаю одну, про девушку на Дунае и глупого гусара…
И он запел. Голос у него был сипловатый, но чистый, а игра — страстная и небрежная. Пел он о любви, о тоске, о дальних дорогах. И в тесном пространстве повозки, среди скрипа колёс и воя ветра, его песня стала первым островком человеческого тепла. Даже Андрей Фёдоров на секунду оторвался от окна, и в его холодных серых глазах мелькнуло что-то похожее на интерес.
Прозвали его «Лисёнком» почти сразу же. И не только за цвет волос, а за эту неугомонную, хитрющую живость. Он шутил, раздавал направо и налево колкие прозвища («Профессор», «Молчун», «Краинский» — для Дмитрия), доставал из недр своих мешков то кусок копчёной колбасы, то фляжку с ракией, которой, впрочем, делился крайне неохотно.
Фридрих Швандербец, «Профессор», оказался полной его противоположностью. Он был человеком системы и наблюдения. Почти постоянно что-то записывал в кожаную записную книжку мелким, бисерным почерком. Иногда на немецком, иногда на русском. Он мог внезапно задать вопрос, казалось бы, из другой реальности: «Скажите, Дмитрий, какие цвета вы чаще всего видели в снах перед отъездом?» или «Андрей, ваше мнение: агрессия — это врожденное свойство или результат социального давления?». На последнее Андрей Фёдоров лишь хрипло пробурчал: «Результат дураков вокруг». Профессор с интересом это записал.
Он знал русский почти безупречно, лишь изредка вставляя немецкие словечки: «Так, момент mal…» или «Ach, вот это интересно…». Его круглые очки, за которыми скрывался спокойный, аналитический взгляд, и его манера всё структурировать действовали на одних успокаивающе, на других — раздражающе. Но он был незаменим в спорах о маршруте и в чтении стертых карт.
Андрей Фёдоров был загадкой. Молчаливой и потенциально взрывоопасной. Бывший русский офицер (о чем все догадывались по выправке, шраму на щеке и короткой, как рубка, речи), он вышел на свободу «из-под стражи» буквально перед самым отъездом. Детали он не обсуждал. Говорил мало и только по делу. Его фразы были обрубками: «Ночью не жечь свет», «Здесь повернем», «Водку не пить». Сигары — длинные, дорогие, турецкие — он курил одну за другой, но не предлагал никому, даже на намёки Пашки отвечал ледяным взглядом. В нём чувствовалась заряженная пружина, сжатая до предела тяжёлым опытом. Дмитрий ловил на себе его тяжёлый, оценивающий взгляд и понимал: этот человек не верит ему. Не верит никому.
Первая остановка: «У трех колодцев»
К вечеру второго дня они добрались до придорожной корчмы «У трёх колодцев» — низкого, длинного здания из темного брёвна, утопающего по окна в сугробах. Здесь их группа должна была пересесть с повозок на подводы, более приспособленные для российского бездорожья.
Пока грузили вещи и распрягали усталых лошадей, путники растеклись по залу корчмы. Было грязно, дымно, шумно и на редкость тепло. Пашка сразу же пристроился в углу с гитарой и завёл разговор с двумя польскими извозчиками, быстро найдя общий язык в песне и рюмке.
Дмитрий, выпив кружку горячего, как кипяток, сбитня, присел у окна, глядя на метель, разыгравшуюся не на шутку. Он думал о Лине. О том тепле, что осталось там, в Краинбурге. Обещание вернуться висело на нём тяжелее любого груза.
И тут он услышал легкие шаги и почувствовал тонкий, незнакомый аромат — что-то среднее между лавандой и яблоком.
— Можно присесть? Все столы заняты…
Он поднял взгляд и на мгновение забыл, как дышать. Рядом стояла девушка. Молодая, возможно, лет двадцати. Длинные волосы цвета спелой пшеницы были заплетены в сложную, но слегка растрепанную дорогой косу. Большие карие глаза с невероятно длинными ресницами смотрели на него с легким смущением и любопытством. Пышные, чуть приоткрытые губы складывались в застенчивую, но открытую улыбку. Она была воплощением нежности, хрупкости и в то же время какой-то внутренней яркости.
— Я… Дариэль Певская, — представилась она. Голос был мелодичным, с легким польским акцентом, делающим речь певучей. — Еду с вашей группой. Кажется, мы не познакомились в суматохе посадки.
— Дмитрий. Кишинёв, — выдавил он из себя, поспешно вставая и отодвигая стул.
— О, не вставайте! — Она жестом остановила его и ловко уселась напротив, сняв мокрую от снега пелеринку. Её движения были грациозными, а тонкие, изящные пальцы с аккуратными ногтями развязывали тесёмки будто исполняли танец. — Какая ужасная погода, правда? Я вся промокла. А вы как переносите дорогу, Дмитрий? Вы ведь из Австрии? Из Крайны? Я слышала, это чудесный край.
Она говорила легко, непринужденно, засыпая его вопросами, но не давя. Спрашивала про его впечатления, делилась своими (она ехала к тётке в Варшаву, но «задержалась в пути из-за этих интересных попутчиков»). Её взгляд не отрывался от его лица, и в нём читалось неподдельное, живое внимание. Она смеялась над его неуклюжей шуткой про сбитень, и этот смех был похож на звон хрустальных колокольчиков.
И почти сразу же началось. Случайное касание её руки, когда она передавала ему солонку. Её наклон вперед, чтобы лучше рассмотреть карту, которую он достал, — и легкий аромат лаванды становился сильнее. Ее восхищенный вздох: «О, вы так хорошо разбираетесь! Мне всегда не хватало такого практичного спутника». Она искала и находила поводы для тактильности: поправить воображаемую соринку с его плеча, «случайно» коснуться его руки, указывая на что-то за окном.
Дмитрий чувствовал себя неловко. Эта девушка была ослепительна, её внимание — лестно, но внутри всё сжималось в холодный комок. Каждое её прикосновение заставляло вспоминать прикосновение Лины. Каждый её заинтересованный взгляд — предательством.
И он видел, как на другом конце зала, рядом с Пашкой, что-то менялось. Лисёнок перестал петь. Он сидел, сгорбившись, и смотрел через всю корчму на их столик. Веселье сбежало с его лица, сменившись сначала недоумением, потом обидой, а затем — тёмной, ревнивой тоской. Он видел, как Дариэль смотрит на Дмитрия, как улыбается, как касается его руки. И его собственные, весёлые и открытые попытки заговорить с ней ранее, казалось, испарялись без следа.
Профессор Швандербец, сидевший за своей записной книжкой, поднял голову, перевёл взгляд с Дариэль на Дмитрия, с Дмитрия на Пашку. Тихо цокнул языком и что-то записал. «So beginnt es…» — прошептал он себе под нос.
Андрей Фёдоров, куря свою сигару в другом углу, лишь бросил короткий, презрительный взгляд в сторону этой сценки и выдохнул дым колечком. «Бабы», — буркнул он в пространство, но в его взгляде тоже мелькнуло что-то сложное, почти болезненное.
Ночлег и гитара под снегом.
Ночью их расселили по тесным, холодным комнатам под крышей. Дмитрию досталась койка в общей мужской горнице. Он не мог уснуть. Сквозь тонкую перегородку доносился сдавленный плач — женский. Потом тихие шаги, скрип половиц в коридоре, и чей-то голос, пытающийся утешить: Пашкин голос, но без привычной удали, тихий и надтреснутый. Ответ ему прозвучал резко, почти сердито, но тоже шёпотом: «Оставь меня, Павел! Не сейчас!»
Утром Дариэль вышла к повозкам с опухшими от слез глазами, но с той же светлой, хотя и натянутой, улыбкой. Она сразу же направилась к Дмитрию, будто ища защиты.
— Ужасная ночь, правда? Крыша текла, — сказала она, оправдывая свои глаза.
— Да, — сухо согласился Дмитрий, избегая её взгляда.
Пашка в тот день был мрачен и молчалив. Он шёл отдельно, курил, смотрел куда-то вдаль своими зелёными, теперь потухшими глазами. Гитара молчала. Лишь к вечеру, когда остановились на ночлег в заброшенном лесном домике, он снова взял её в руки. Но играл не весёлые сербские песни, а что-то медленное, щемящее, мелодию тоски, которую невозможно спеть словами. Он сидел на заснеженном пне у костра, который развёл Андрей, и его рыжая голова, освещенная пламенем, казалось, сама горела.
Дариэль, сидевшая рядом с Дмитрием у огня (она умудрилась сесть так близко, что их плечи почти соприкасались), вздрогнула при первых же звуках. Она смотрела не на Пашку, а в огонь, но по её лицу было видно, как каждую ноту она чувствует физически.
— Он играет о любви, — вдруг сказал Фридрих Швандербец, подбрасывая в костер ветку. — О безответной. Это очень чистая, очень сильная боль. Интересный феномен для наблюдения.
Андрей Фёдоров хмыкнул, достав новую сигару.
— Дурь. От неё одна морока.
Дариэль резко обернулась к Дмитрию, будто ища спасения от этих слов, от этой музыки, от собственных чувств.
— Вы… вы любите музыку, Дмитрий? — спросила она тихо, и в её глазах стояли слезы, готовые хлынуть.
— Некогда было, — буркнул он, вставая. — Пойду проверю, как там лошади.
Уходя в темноту, он слышал, как музыка за его спиной оборвалась на высокой, надломленной ноте, и как Пашка тихо, по-сербски, выругался.
Будапештский инцидент.
Путь на восток вёл через крупные города, и следующей точкой на их маршруте стал Будапешт. Вместо глухих лесных троп они въехали в царство камня, парадных проспектов и скрытой суеты огромного города. Их задача была сменить извозчиков и повозки на более неприметные, «местные», чтобы не привлекать внимания при дальнейшем движении на восток, в сторону российских рубежей.
Смена происходила на постоялом дворе где-то в районе Кёбани, промышленного предместья, где запах Дуная смешивался с дымом фабричных труб и угольной пылью. Здесь, в тесном, пропахшем кислым пивом и щами дворе, царила своя, серая и напряженная жизнь. Их новым возницей стал угрюмый, молчаливый мадьяр с лицом, не выражающим никаких эмоций, который лишь кивком указал на три крытые телеги, готовые к дальней дороге.
Инцидент произошёл, пока они перегружали нехитрый скарб. Из тёмного проёма кабачка, притулившегося рядом с постоялым двором, вышел не полицейский, а человек в поношенном, но опрятном плаще и котелке — типаж, который мог быть и мелким чиновником, и агентом сыскной полиции, и просто любопытным городовым в гражданском. Он был навеселе, но не пьян в стельку, а в состоянии того особого, навязчивого любопытства, которое рождается от скуки и чувства мелкой власти. Его заинтересовала группа «господ», явно не местных, суетящихся у телег.
Он приблизился, постукивая тросточкой по голенищу сапога, и начал задавать вопросы, вначале якобы из вежливости, потом всё более настырно. Откуда, куда, каков род занятий? Его глаза, маленькие и блестящие, как у хорька, скользили по лицам, задерживаясь на непривычных деталях одежды, на излишне интеллигентном виде профессора, на красивых, но дорожных одеждах Дариэль.
Когда он, щёлкнув языком, взял Дариэль за подбородок со словами: «А ты, моя паненка, польская птичка, что ли? Документики при себе имеешь? Шён паспорт?» — всё произошло за секунды. Никто даже не увидел, как Андрей Фёдоров сдвинулся с места. Он был ближе всех, курил свою вечную сигару, прислонившись к колесу телеги. Послышался глухой, влажный удар, и человек в котелке с мягким, удивленным стоном осел на замерзшую грязь двора, схватившись за солнечное сплетение. Андрей стоял над ним, его лицо в скудном свете, пробивающимся из окон кабачка, было каменным. Тлеющая сигара всё так же была зажата в углу рта.
— Убирайся. Пока жив, — произнёс он тихо, почти без интонации, и в этой тишине прозвучала такая нечеловеческая, холодная ярость, что даже привыкший к потасовкам Пашка замолк, а возница-мадьяр лишь глубже натянул на лоб шапку.
Человек в котелке, кряхтя и бормоча что-то непонятное на венгерском, выполз за ворота. В дворике повисло напряженное молчание, нарушаемое только храпом лошадей. Дариэль, бледная как полотно, инстинктивно прижалась к Дмитрию, схватив его за руку обеими своими тонкими, холодными ладонями. В её карих глазах стоял не столько страх, сколько шок от внезапной жестокости и облегчение.
— Спасибо, — прошептала она в спину Андрею.
Тот не ответил. Просто вернулся на своё место, отряхнул пальто, сделал новую затяжку. Но его глаза еще долго метали короткие, острые взгляды в сторону ворот, словно ожидая, что оттуда вернутся уже не в одиночку. В тот момент Дмитрий с новой силой понял, что этот человек — не просто угрюмый попутчик. Это оружие, приведенное в состояние готовности. И курок у него, что называется, уже спущен. В большом городе, под боком у властей, такая выходка была в тысячу раз опаснее, чем в глухой деревне. Но, видимо, для Фёдорова это не имело значения.
У костра
Вечером, разбив лагерь в лесу у дороги (останавливаться в селах после случая с урядником сочли опасным), они сидели у костра. Пашка снова играл, но уже тихо, фоново. Дариэль, сидевшая, как всегда, рядом с Дмитрием, вдруг спросила, глядя на пламя:
— Дмитрий, а у вас там, в Крайне, кто-то ждёт?
Вопрос повис в морозном воздухе. Пашка замер, пальцы застыли на струнах. Профессор перестал писать. Даже Андрей приподнял голову.
— Да, — коротко ответил Дмитрий, чувствуя, как сжимается сердце. — Жена.
Он сказал это специально. Чётко, громко, чтобы все услышали. Особенно она.
Дариэль вздрогнула, будто ее ударили. Ее прекрасное лицо исказила гримаса боли, которую она не смогла скрыть. Она опустила глаза, её пальцы судорожно сжали край шали.
— Я… я рада за вас, — выдавила она, и её голос дрогнул. — Она, наверное, очень счастливая женщина…
Она вскочила и почти побежала прочь от костра, в темноту, чтобы скрыть навернувшиеся слёзы.
Пашка, смотревший на неё, резко оборвал мелодию. Он швырнул гитару на снег и встал. Его лицо, освещенное огнем, было искажено не болью, а гневом. Он шагнул к Дмитрию.
— Ты видишь, что ты с ней делаешь? — прошипел он, забывая о «вы». — Ты ее ранишь! Каждый твой взгляд, каждое твоё слово! Ты слепой, что ли?
— Я ничего не делаю, — холодно ответил Дмитрий. — Я просто еду по делам.
— Просто едешь! — Пашка фыркнул. — А она вокруг тебя кружится, как мотылек вокруг фонаря! И сгорит, понимаешь? Сгорит! А ты… ты даже не замечаешь!
— А ты что, ее рыцарь? — в разговор неожиданно вступил Андрей, не отрываясь от созерцания сигары. — Или просто ревнуешь? Бесполезно. Баба сама знает, кого хочет. Твои песни ей не нужны. Ей нужен вот этот, «правильный». — Он кивнул в сторону Дмитрия.
Пашка обернулся к нему, сжав кулаки. Казалось, сейчас будет драка. Но Фридрих Швандербец спокойно вмешался:
— Господа, успокойтесь. Это классический треугольник. Либидо, эрос, агрессия. Очень предсказуемо. Но непродуктивно. Нам нужно сохранять силы. Für die Aufgabe. Для задачи.
Пашка посмотрел на профессора, на Дмитрия, потом махнул рукой, подобрал гитару и ушел в темноту, в ту же сторону, куда скрылась Дариэль. Дмитрий остался сидеть у костра. Он чувствовал на себе тяжёлый, аналитический взгляд Швандербеца.
— Она вам симпатизирует, — констатировал профессор. — Сильно. Это может быть проблемой.
— Это её проблема, — отрезал Дмитрий.
— Nicht ganz. Не совсем. Чувства — это всегда проблема двоих. Особенно когда один из них не свободен. И особенно в нашем… положении. Будьте осторожны, герр Кишинёв. Чувства — это роскошь, которую мы не можем себе позволить. И оружие, которым могут воспользоваться другие.
Дмитрий ничего не ответил. Он смотрел на огонь и думал о Лине. О её просьбе: «Вернись моим». Он уже чувствовал, как эта дорога, эти люди, эта обстановка лжи и опасности меняют его. И появление Дариэль, её нежеланное, навязчивое обожание, было ещё одним испытанием, еще одним шагом в сторону от того человека, которым он был.
Где-то в лесу слышались приглушённые голоса: сдавленный, плачущий женский и тихий, утешающий мужской. Пашка нашел её. И пытался утешить. Но Дмитрий знал — утешения не будет. Ни для кого из них.
Впереди лежала Россия. Мятежный Петербург. И миссия, в центре которой был призрак мальчика. А вокруг него, в тесном пространстве этого путешествия, уже кипели свои, человеческие, страсти: неразделенная любовь, ревность, холодный расчёт и груз прошлого. Они ехали не сплоченным отрядом, а группой одиноких людей, каждый со своей тайной и своей болью, навстречу общей, чужой буре. И буря эта начиналась уже здесь, в их маленьком, катящемся по снежной пустыне мирке.
Глава 7
Глава 7
Путь на восток растягивался в бесконечную, монотонную ленту. Мир за окном повозки менялся постепенно: ухоженные австрийские фермы уступали место более бедным, но крепким венгерским хуторам, а те, в свою очередь, — бескрайним, заснеженным равнинам, где лишь изредка виднелись островки леса или одинокие дымки деревень. Внутри же катящейся деревянной коробки кипела своя, малая вселенная со своими законами тяготения и бурями.
Рыжий серб, Пашка Миханьчук, оказался тем солнцем, вокруг которого, хочешь не хочешь, вращалось настроение. Его гитара, его песни — то бесшабашные, то щемяще-грустные — были саундтреком их путешествия. Он шутил, давал меткие прозвища, делился скудными дорожными припасами. Но его зелёные глаза, живые и насмешливые, постоянно искали в полумраке повозки одно лицо.
А в центре этого малого мира, словно прекрасный, хрупкий цветок, росший на вулкане, была Дариэль. Её красота была не броской, а разъедающей душу. Длинные волосы цвета спелой пшеницы, большие карие глаза с густыми ресницами, которые, казалось, отбрасывали тень на ее идеальные скулы, тонкие, выразительные руки. Но раскрывалась она постепенно. За внешней нежностью и лёгкостью оказался цепкий, проницательный ум. Она ловила каждое слово, каждый взгляд, особенно Дмитриев. Ее смех был искренним и заразительным, ее сочувствие — мгновенным. Она умела слушать, кивая и вставляя точные, ободряющие реплики, отчего любой рассказчик чувствовал себя самым интересным человеком на свете. И всё это — внимание, улыбки, вопросы — было направлено на Дмитрия с такой силой, что начинало казаться физическим полем.
Она искала любой повод для тактильности: поправить складку на его плече, «случайно» коснуться руки, передавая флягу, придвинуться ближе, когда повозка наезжала на кочку. Её аромат — лаванда и что-то сладкое, яблочное — стал для Дмитрия постоянным, навязчивым фоном, напоминанием о чём-то утраченном и одновременно о страшной, нежеланной близости.
Пашка видел это. И с каждым днём его веселость становилась всё более натянутой, шутки — колючими, а песни, которые он посвящал «прекрасной Даме», звучали всё горче. Он пытался конкурировать — рассказывал анекдоты, играл самые виртуозные мелодии, предлагал свою помощь. Но взгляд Дариэль неизменно возвращался к молчаливому, погруженному в свои мысли Дмитрию.
Распределение: Игра в солдатики.
После очередного долгого перегона, уже на подъезде к большому городу, где планировалась ночевка и смена лошадей, их собрал глава логистики — сухой, бесцветный господин в очках, которого все звали просто Отправителем.
— Господа, дальше путь сложный, ночуем в поле. Повозки подготовлены. Распределяемся по группам, для экономии места и тепла.
Фридрих Швандербец тут же поднял тонкий палец.
— Я буду один, если это возможно. Мне необходим покой для работы и… наблюдений. Я заплачу за отдельную.
Отправитель, подумав, кивнул. Первая повозка была за профессором.
— Фёдоров и Миханьчук — вместе, — бесстрастно продолжил чиновник, сверяясь со списком.
Пашка нахмурился, но промолчал.
— Кишинёв и Певская — заключающие. В третью повозку.
Тишина, которая воцарилась, была красноречивее любого крика. Пашка побледнел, затем его лицо залила густая краска.
— Это что за шутки? — его голос прозвучал сдавленно. — Мужчина и девушка, одни? Это неприлично!
— Условия спартанские, не до приличий, — пожал плечами Отправитель. — Так решило руководство.
— Руководство? — Пашка сделал шаг вперёд. Его взгляд метнулся к Дариэль, которая стояла, опустив глаза, но Дмитрий уловил на её губах едва заметное, торжествующее дрожание. Потом он посмотрел на самого Отправителя — и увидел, как тот на долю секунды переводит взгляд на Дариэль, а та почти незаметно кивает. Мгновенная, тайная договоренность. Она подкупила его. Мысль ударила, как обухом. Эта хрупкая, нежная девушка оказалась способной на холодный, расчётливый подкуп.
— Это неправильно! — взорвался Пашка, и его ярость была направлена уже прямо на Дмитрия. — Ты! Ты чего молчишь? Или тебе тоже удобно?
— Павел, успокойтесь, — тихо сказала Дариэль, но в её голосе не было убедительности. Была плохо скрываемая паника от того, что план вот-вот рухнет.
— Не «Павел» я тебе! — крикнул он, и в его глазах стояли слезы ярости и боли. — Ты что, слепая? Он на тебя смотреть не хочет! Он о своей жене думает, а ты…
Он не договорил. Его терпение, копившееся дни, лопнуло. С рычанием, больше похожим на звериный, он бросился на Дмитрия.
Тот не ожидал такой ярости. Первый удар, тяжелый и точный, пришелся в скулу. Второй — в живот. Дмитрий, оглушенный болью и неготовностью драться, отлетел к колесу повозки. Пашка навалился на него, осыпая градом слепых, бешеных ударов. Это была не драка, а избиение — грубое, безжалостное, полное всей накипевшей ревности и отчаяния.
— Хватит! — раздался резкий, как удар хлыста, голос. Но Пашка не слышал.
Тогда Андрей Фёдоров, до этого молча наблюдавший с сигарой в зубах, отставил в сторону свой дорожный саквояж. Он не побежал, не закричал. Он сделал два спокойных шага и с короткого замаха, со всей силой тренированного солдата, пнул Пашку в бок.
Тот слетел с Дмитрия с глухим стоном и замер на земле, хватая ртом воздух. В его глазах на секунду отразился не физический ужас, а шок — от того, что его остановили, вырвали из сладкого угара мести.
Их быстро растащили. Пашка, хрипя и сжимая бок, бросал на Дмитрия взгляды, полные немой ненависти. Дариэль стояла в стороне, белая как снег, одна рука прижата ко рту. В её глазах читался ужас, но не от крови, а от того, что её манипуляция привела к такому.
— В повозки. Немедленно, — холодно приказал Отправитель, и в его голосе впервые прозвучала сталь.
Клетка на колесах.
Повозка, в которую завели Дмитрия и Дариэль, оказалась тесной, как гроб. Внутри — одна узкая, на двоих, полка, привинченная к стенке, маленький складной столик и железная печка-буржуйка, которая едва теплилась. Дверь захлопнулась за ними, щелкнул замок снаружи — мера предосторожности после потасовки.
Дмитрий сел на край полки, сплескал на лицо ледяной воды из фляги. В виске пульсировала огненная боль — Пашка рассек кожу каким-то перстнем. Кровь запекалась полосой.
Молчание было густым, неловким. Потом он услышал легкие шаги. Дариэль опустилась рядом, её пальцы, дрожащие и нежные, коснулись его лица. Он вздрогнул, хотел отстраниться, но не было сил.
— Не шевелитесь… пожалуйста, — прошептала она. В её голосе не было ни кокетства, ни торжества. Была виноватая, детская дрожь.
Она достала из своего несессера чистый платок, смочила его водой и начала осторожно промокать рану. Её движения были умелыми, точными. Потом она наложила какую-то пахучую мазь и заклеила порез кусочком лейкопластыря. Всё это она делала молча, сосредоточенно, её дыхание было теплым и частым.
— Простите, — сказала она наконец, отводя взгляд. — Это… это я во всём виновата.
— Зачем? — хрипло спросил Дмитрий. — Зачем вы это устроили?
Она долго смотрела на свои руки.
— Потому что боюсь. Мне страшно одной. А с вами… с вами я чувствую себя в безопасности. Вы не такой, как все здесь. Вы… настоящий. — Она подняла на него глаза, и в них была такая тоска и такая открытая, обнажённая надежда, что у него сжалось сердце. — Павел… он хороший. Весёлый. Но он — как праздничный фейерверк. Ярко, громко, а потом темно и пусто. А вы… вы как каменный дом в бурю. В вас можно спрятаться.
Он ничего не ответил. Её слова были лестью, но в них слышалась и искренняя потребность в опоре.
— Расскажите мне о себе, — внезапно попросила она, усаживаясь поудобнее, поджав под себя ноги. Её платье мягко шуршало. — О детстве. Где вы росли?
Вопрос застал врасплох. Дмитрий молчал, глядя на прыгающее пламешко в буржуйке. И почему-то, в этой тесной, тёмной коробке, под пристальным, ждущим взглядом этой девушки, слова пошли сами.
— Я родился не в Крайне… — начал он медленно. — В России. В Орловской губернии. Отец был управляющим в имении, мать — учительницей. Жили небогато, но… хорошо. Помню большой сад, речку, как отец учил меня седлать лошадь.
Он сделал паузу, сглотнув ком в горле.
— А потом… пришла холера. За неделю не стало обоих. Мне было десять. Я остался один в пустом доме. Ждал, что они вернутся. Потом приехала бабушка, мать отца. Она давно уехала на свою родину, в Крайну. Забрала меня с собой. Вырастила, выучила. А потом… и её не стало. Так я и остался. Один. С памятью о саде и речке, которых, кажется, и не было вовсе.
Он выдохнул. Он никогда и никому не рассказывал эту историю так подробно. Даже Лине. Стыдное сиротство, чувство вырванности с корнем — всё это он носил в себе, как застарелую рану.
Дариэль слушала, не дыша. Большие глаза ее стали огромными, влажными.
— Вы… вы как я, — прошептала она. — Только у меня не умерли. Они… они просто остались там, в Варшаве. С новыми жизнями. А я стала неудобной. Лишней. Меня и отправили к дядьке, подальше.
Она протянула руку и накрыла его ладонь своей. Ее пальцы были холодными.
— Мы оба одиноки, Дмитрий. Разве вы не чувствуете, что это знак?
Он ничего не ответил, но и не отнял руку. Усталость, боль, эта исповедь — всё сделало его беззащитным. Они сидели так в темноте, слушая, как за стенами воет степной ветер.
Сон и пробуждение.
Лечь пришлось рядом. Другого выхода не было. Полка была узкой, они лежали плечом к плечу, спиной друг к другу, стараясь не шевелиться. От Дариэль исходила тонкая дрожь.
— Холодно, — прошептала она в темноту.
Он, скрепя сердце, разрешил: «Двигайтесь ближе, если нужно». Она прижалась к его спине, легкая, как птица, и дрожь постепенно утихла.
Сон накатил тяжелый, беспокойный. Ему снился кошмар, вихрь из образов. Пожары. Лизавшее небо зарево над Петербургом. Выстрелы, дробные, как сухой горох. Крики, сливающиеся в один нечеловеческий гул. Он видел, как падают люди — знакомые и незнакомые. Где-то в дыму метались фигуры Пашки, профессора, Андрея, звали его, простирали руки. Но он бежал. Бежал в другую сторону, туда, где в конце длинной, кровавой улицы стояла она.
Лина. Стояла спиной к нему, в том самом зеленом платье в горох, и смотрела на пламя. Он бежал к ней, спотыкаясь, задыхаясь, не слыша ничего, кроме стука собственного сердца.
— Лина!
Она обернулась. Лицо её было печальным, спокойным, будто высеченным из льда.
— Ты не должен возвращаться, Дмитрий. Никогда. Забудь Крайну. Забудь меня. Начни жизнь с чистого листа. Здесь. Без меня.
— Нет! — закричал он во сне. — Я не могу! Я обещал!
Она покачала головой, и в её глазах стояли слезы, которые не падали.
— Обещания даны тому, кого уже нет. Тот человек умер в собственном доме. Как и я для тебя. Уходи.
Но он не мог уйти. Он шагнул вперёд, схватил её за лицо и поцеловал. Горячо, отчаянно, с болью разрываемой души. Её губы в сне были холодными, но потом вдруг стали тёплыми, живыми, отзывчивыми. Разум его плавился, тонул в этом чувстве, в этом единственном якоре во всей всеобщей гибели.
И в этот миг, в самый миг абсолютного, болезненного счастья, он открыл глаза. Темнота повозки. Тепло буржуйки. И тёплые, мягкие, настоящие губы, отвечающие на его поцелуй. Лавандовый запах. Тонкие пальцы, вцепившиеся в его рубашки.
Это была не Лина. Это была Дариэль.
Он отпрянул, как от удара током, резко оторвавшись. В кромешной тьме он слышал только её сбившееся, прерывистое дыхание и бешеный стук собственного сердца. Он отвернулся, прижавшись лбом к холодной деревянной стенке, не смея вымолвить ни слова. Позади него тоже воцарилось молчание — напряженное, полное недосказанности, стыда и чего-то ещё, что висело между ними тяжёлой, незваной близостью.
Утро во Львове.
Наутро повозка остановилась на окраине большого города. Отправитель, выглянув изнутри с непроницаемым лицом, объявил:
— Львов. Сутки на отдых и пополнение припасов. Завтра в это время — сбор. Не опаздывать.
Дмитрий вылез наружу, жадно глотая холодный, но свежий воздух, пытаясь смыть с себя кошмар и воспоминание о том поцелуе. Дариэль вышла следом, избегая его взгляда. Её лицо было застывшим, но когда их глаза случайно встретились, он увидел в её взгляде не раскаяние, а какую-то новую, твёрдую решимость.
Город встретил их гулом, чуждым после дней дорожной тишины. Львов был красивым, беспокойным, многоязыким. На улицах витали странные слухи — о беспорядках в Петербурге, о забастовках в самом городе, о движении войск.
Пашка и Андрей уже ждали у постоялого двора. Пашка, увидев их, мрачно отвернулся. На его скуле красовался синяк — наследие вчерашнего. Андрей, покуривая, бросил на Дмитрия короткий взгляд, в котором читалось: «Разобрался?». Дмитрий промолчал.
Фридрих Швандербец, выйдя из своей повозки с блокнотом в руках, оглядел группу и тихо, как бы про себя, заметил:
— Интересно. Динамика изменилась. Появилась новая связь. Конфликтная, но прочная. Verbotene Frucht. Запретный плод. Самый сладкий.
День во Львове стал для них подобием свободы, но свободы тягостной. Они разбрелись. Пашка, судя по всему, отправился в ближайший трактир топить горе. Андрей пропал в направлении казарм, вероятно, ища старые связи. Профессор отправился в университетскую библиотеку.
Дмитрий, желая только одного — одиночества, брёл по узким улочкам. Но он чувствовал, что не один. Обернувшись, он увидел в двадцати шагах за собой Дариэль. Она не пыталась догнать, не махала рукой. Она просто шла за ним, как тень, как напоминание. Ее лицо под капюшоном плаща было серьёзным и прекрасным.
Он понял, что сбежать не удастся. Ни от неё, ни от того, что произошло. Этот поцелуй, случайный, украденный сном, стал между ними фактом. Проклятым, нежеланным, но фактом. И пока они ехали в самое сердце грядущей русской бури, эта маленькая, личная буря уже захватывала их, грозя разбить о скалы долга, памяти и обещаний, данных другой женщине в другом, уютном мире, который с каждым верстовым столбом казался всё более далёким и невозможным.
Глава 8
Глава 8
Львов встретил их суетой, в которой чувствовалась тревожная нотка. Город, вечно балансирующий между австрийским порядком и польской тоской, славянской удалью и еврейской мудростью, жил своей особой жизнью. В воздухе, помимо запаха кофе, свежей выпечки и конского навоза, витали слухи. Они просачивались из кофеен, с газетных листков, выкрикиваемых разносчиками, из сдержанных разговоров уличных торговцев: «В Варшаве стреляли…», «В Петербурге бастует весь Путиловский…», «Казаки разогнали шествие…».
Для Дмитрия этот день свободы был пыткой. Он пытался потеряться в толпе, в гулкой громаде костёлов и узких, мощеных булыжником улочках, но тень следовала за ним неотступно. Дариэль держалась на почтительной дистанции, не приближаясь и не отставая. Она шла, погруженная в свои мысли, её лицо под капюшоном было бледным и сосредоточенным. Этот немой поединок длился часа два, пока Дмитрий, вконец измученный, не обернулся и резко не сказал:
— Хватит. Идите своей дорогой.
Она остановилась. Подняла на него глаза. В них не было ни мольбы, ни кокетства. Была усталость и странное спокойствие.
— Я не преследую вас. Я просто иду туда же, куда и вы.
— Куда?
— К забытью.
Она обошла его и пошла дальше, свернув в арку, ведущую на какую-то маленькую, почти пустынную площадь с облупленным фонтаном. Дмитрий, сам не понимая почему, последовал за ней. Она села на край замерзшего каменного бассейна, достала из сумки кусок чёрного хлеба и стала крошить его примёрзшим голубям. Её движения были механическими.
— Я не хотела, чтобы всё так вышло, — сказала она, не глядя на него. — С повозкой… с дракой… с… — она запнулась, и её уши покраснели. — Я просто испугалась. Всё катится в какую-то пропасть, Дмитрий. И я хочу зацепиться хоть за что-то настоящее. Вы для меня… настоящее. Даже ваша боль, ваша верность той, другой. Это честно. А вокруг одна ложь.
Он молча сел на другом краю фонтана. Неблизко, но уже и не убегая.
— Вы не знаете меня. Не знаете, на что я способен, — глухо проговорил он, глядя на голубей.
— Я видела, как вы смотрели на фото в вашем медальоне, когда думали, что никто не видит. Так может смотреть только хороший человек. Запутавшийся. Но хороший.
У него перехватило дыхание. Он и не заметил, что она подсмотрела. Лина в медальоне — его последний талисман, последняя связь.
В этот момент на площадь, громко споря, вывалилась группа студентов. Человек пять, оживленных, в потрепанных пальто. Среди них Дмитрий с удивлением узнал Фридриха Швандербеца. Профессор что-то горячо, на ломаном польском, объяснял, тыча пальцем в какую-то брошюру. Его окружили, закидывая вопросами. Швандербец, забыв на время о своей отстраненности, оживился, его круглые очки сверкали. Он был в своей стихии — в споре, в обмене идеями.
— Смотрите, — тихо сказала Дариэль. — И он живой. А казался просто ходячим мозгом.
Из другой улицы, пошатываясь, вышел Пашка. Он увидел их, замер, и на его лице смешались боль, злость и растерянность. Он хотел было повернуть, но потом, будто что-то надломив в себе, прямо направился к фонтану. Подошёл и сел на корточки, спиной к ним, в десяти шагах. Достал гитару, снял чехол. И заиграл. Не песню, а просто мелодию. Грустную, бесконечно одинокую, похожую на вьюгу над степью. Он играл в никуда, в небо, в мерзлых голубей. И в этой музыке была вся его невысказанная боль — и к Дариэль, и к Дмитрию, и к самому себе.
Получилась сюрреалистическая картина: на замерзшей площади профессор спорил с революционно настроенными студентами, рыжий серб играл на гитаре разбитому сердцу, а двое людей, которых свела вместе случайность и расчёт, молча слушали, разделенные всего несколькими метрами и целой пропастью.
К вечеру они все, кроме Андрея Фёдорова, неявно собрались в недорогой кофейне недалеко от постоялого двора. Пашка, наконец, пришёл внутрь, отогревая закоченевшие пальцы о кружку с грогом. Он сидел отдельно, мрачный, но уже без агрессии. Профессор, вернувшийся с горящими глазами, что-то быстро строчил в свой блокнот, изредка бросая на компанию аналитические взгляды.
Андрей появился позже. Он вошел, окинул всех тяжёлым взглядом, бросил на стол перед Дмитрием пачку дешёвых, но добротных русских папирос.
— На. В России свое курево. К твоим сигаретам там будут цепляться.
Это был жест, почти братский, в своей грубой, солдатской манере. Дмитрий кивнул в знак благодарности. Фёдоров сел, заказал водки и, выпив первую стопку, неожиданно заговорил. Голос его был низким, хриплым от табака и, возможно, от чего-то ещё.
— Была тут в лавчонке одна… торгует картами и книгами. Старик. Говорит, из Питера поток идёт. Беженцы, подпольщики, агенты. Всех перемешало. Ищут кого-то. Не только жандармы. Социалисты-революционеры, боевики, может, даже японские шпионы, черт их разберет. Говорит, город на иголках. — Он посмотрел на Дмитрия. — Твоя «коммерция», князь, попахивает порохом. Сильнее, чем ты думаешь.
В кофейне стало тихо. Даже Пашка перестал крутить свою кружку.
— Что вы хотите сказать? — спросил Дмитрий.
— Хочу сказать, что игра идёт не в шахматы, а в ножи. И фигуры на доске — живые люди. Тот мальчишка, которого ты ищешь… — Андрей прищурился. — Если он вообще есть, он уже пешка в чьей-то игре. И тебя сделали пешкой, чтобы его вытащить. Или подставить.
Слова висели в воздухе, тяжелые и неопровержимые. Дмитрий почувствовал, как холодный пот выступил у него вдоль позвоночника. Лангерт, его угрозы, таинственный конверт — всё это сложилось в еще более зловещую картину.
— Почему вы мне это говорите? — тихо спросил он.
Андрей пожал плечами, налил вторую.
— Не люблю, когда бьют лежачих. А тебя, похоже, ведут на убой с завязанными глазами. И девчонку эту затянет. И рыжего дурачка. — Он кивнул на Пашку. — Я свой долг уже отдал. И предал. И мне наплевать. Но глупую смерть видно за версту. Она воняет.
В этот момент в кофейню вошли двое. Мужчина лет тридцати, в очках, с умным, нервным лицом, и женщина, немного младше, с тёмными, собранными в тугой узел волосами и пронзительными глазами. Они оглядели зал и, увидев их группу, направились прямо к ним. Мужчина говорил по-русски с лёгким акцентом.
— Простите за беспокойство. Нас интересовала ваша группа. Вы следуете на восток?
Андрей медленно поднял на него взгляд.
— А вам-то что?
— Мы можем помочь. Или… вы можете помочь нам. Взаимовыгодный обмен информацией. Я — Михаил. Это Оксана.
Профессор Швандербец вдруг оживился.
— А! Вы из кружка «Пролетариат»? Я слышал ваши тезисы сегодня в университете! Очень радикально, но структурно слабо…
Михаил устало улыбнулся.
— Мы не из кружков, профессор. Мы из дела. И мы знаем, зачем господин Кишинёв едет в Петербург.
Тишина стала абсолютной. Дариэль замерла, широко раскрыв глаза. Пашка перестал дышать. Дмитрий почувствовал, как земля уходит из-под ног.
— Что вы знаете? — выдавил он.
— Знаем, что вы ищете мальчика. Кримовского. И что за ним охотятся не только вы. Есть другие… заинтересованные стороны. С другими целями. — Оксана говорила тихо, но чётко. Её взгляд был твердым. — Мы можем дать вам контакты в городе. Адреса, явки. Помочь сориентироваться. В обмен… вам нужно будет кое-что передать. Там. Кое-кому.
— Что? — спросил Андрей, и в его голосе прозвучала опасная нота.
— Не оружие. Не бомбы. Деньги и документы. Для наших, кто в тюрьмах или на нелегальном положении. Вы, как «коммерсант», пройдете с меньшим подозрением.
Дмитрий смотрел на них. Это была ловушка? Провокация? Или реальный шанс?
— Почему мы должны вам верить? — спросил он.
— Потому что у нас нет причин вас предавать. Ваш мальчик нам не нужен. Нам нужны свои люди на свободе. А вы… вы нуждаетесь в проводниках в аду, в который едете. Без нас вы будете слепы. И вас съедят в первый же день.
Они договорились встретиться поздно вечером, в условленном месте, для передачи бумаг и инструкций. Когда Михаил и Оксана ушли, в кофейне повисло тяжёлое молчание.
— Видишь, — хрипло сказал Андрей Дмитрию. — Началось. Ты уже в игре. И правил не знаешь.
Последняя ночь во Львове выдалась беспокойной. Дмитрий не спал, разглядывая потолок в дешевом номере, который он, к своему облегчению, занимал один. Мысли путались: Лина, конверт Лангерта, призрак мальчика Тимофея, слова Андрея, предложение подпольщиков. И губы Дариэль. Этот невольный поцелуй жёг его, как клеймо.
Вдруг в дверь постучали. Тихо, но настойчиво. Он подумал, что это Пашка с новыми претензиями, или профессор с очередным анализом.
Открыл. На пороге стояла Дариэль. Она была в одном платье, накинув на плечи лишь шаль. Её лицо в свете тусклой лампы в коридоре было решительным и бесконечно грустным одновременно.
— Можно? На минуту.
Он хотел отказать, но не смог. Пропустил ее внутрь. Она вошла, закрыла за собой дверь и обернулась к нему.
— Я уезжаю, — сказала она просто.
— Что?
— Завтра, когда вы тронетесь, я не сяду в повозку. Я останусь здесь. У меня здесь есть… знакомые. Я найду работу. Мне дальше ехать незачем.
Дмитрий смотрел на неё, не понимая.
— Почему?
— Потому что я стала для вас проблемой. И для Павла. И для себя самой. — Она сделала шаг ближе. — Я не хочу быть тенью. Не хочу быть воспоминанием о чужой жене. И не хочу, чтобы из-за меня вас убили. То, что сказали сегодня эти люди… это страшно. А вы… вы будете идти, потому что дали слово. Или из-за денег. Неважно. Я не могу на это смотреть.
Он молчал, пораженный.
— Я пришла попрощаться, — голос ее дрогнул. — И сказать… что тот поцелуй. Он был не случайным. Для меня. Я его хотела. И он был самым настоящим моментом в этой всей лживой поездке. Спасибо вам. За то, что позволили мне почувствовать что-то настоящее, даже если оно было направлено не на меня.
Она поднялась на цыпочки и быстро, легко, как перо, поцеловала его в щеку. Потом отступила, и в её глазах стояли слёзы, но она улыбалась.
— Возвращайтесь к ней. К вашей Лине. Она вас ждет. А я… я найду своего человека. Или нет. Но это будет моя дорога.
Она развернулась и вышла, не оглядываясь, тихо прикрыв дверь.
Дмитрий остался один в центре комнаты, и странное чувство охватило его. Не облегчение. Пустота. И острое, необъяснимое чувство потери. Он подошёл к окну, откинул занавеску. Внизу, на пустынной ночной улице, он увидел её фигурку. Она шла быстро, почти бежала, подняв воротник. И перед самым поворотом, словно почувствовав его взгляд, обернулась и посмотрела вверх, на его окно. На мгновение их взгляды встретились через стекло и ночную тьму. Потом она скрылась за углом.
Утром её не было на месте сбора. Пашка, с воспаленными глазами (он пил всю ночь), оглядывался, ища её, и лицо его постепенно искажалось паникой.
— А где… где Дариэль? — спросил он у Отправителя.
Тот пожал плечами.
— Барышня Певская отказалась от дальнейшего пути. Прислала записку. Пожелала удачи.
Пашка замер, будто его ударили. Он посмотрел на Дмитрия — не с ненавистью, а с немым вопросом. Ты? Это из-за тебя? Дмитрий отвернулся. Он не мог ответить.
Андрей Фёдоров, грузя свой саквояж, бросил:
— Умная девчонка. Спаслась. Не всем дано.
Профессор Швандербец, делая последнюю запись в блокноте, пробормотал:
— Фактор эмоциональной нестабильности устранён. Групповая динамика упрощается. Но потенциальный ресурс потерян. Любопытно, кто из них страдает больше: объект желания или отвергнутый поклонник?
Их повозки тронулись, покидая Львов. Дмитрий смотрел на удаляющиеся шпили города, и сердце его было тяжело. Он потерял часть своего багажа — ту, что стала неожиданно тяжела. Впереди лежала граница, за ней — Россия, охваченная пламенем. И миссия, которая теперь казалась не просто опасной, а безумной. Без хрупкой польской девушки, которая оказалась сильнее их всех, мир в повозке стал проще, холоднее и безвозвратно опустел.
Пашка в своей повозке не играл на гитаре. Он сидел, сжавшись в комок, и смотрел в одну точку. Его рыжие кудри, обычно взъерошенные, бессильно свисали на лоб. Лисёнок потерял не только предмет своей любви, но и, казалось, часть своей души.
А Дмитрий ехал дальше, к обещанному кошмару, с новыми контактами в кармане, с предупреждением Андрея в ушах и с двумя поцелуями в памяти: один — холодный, во сне, от призрака любимой жены, другой — тёплый, наяву, от девушки, которая предпочла свободу иллюзии. И он не знал, какой из них был реальнее.
Глава 9
Глава 9
Последние мили перед границей тянулись мучительно. Пустошь, что раскинулась на восток от Львова, была непохожа ни на ухоженную австрийскую, ни на бурлящую многоязычную галицийскую землю. Это был уже другой мир — плоский, белый, безликий, словно чистая страница, на которой вот-вот напишут что-то кровавое. Леса поредели, сменившись голыми перелесками, и ветер гулял по открытому пространству с тоскливым, неумолчным воем.
В повозке царила тишина, но это была не тишина покоя, а тишина после взрыва. Пашка сидел, сгорбившись, уставившись в свои руки, лежавшие на коленях. Он не прикасался к гитаре. Казалось, вместе с Дариэль из него вынули стержень, оставив только оболочку. Изредка он бросал на Дмитрия взгляд, в котором не было уже ни ярости, ни вызова. Там была лишь усталая, всепонимающая пустота. Он, кажется, догадывался, что произошло в ту ночь, и эта догадка добила его окончательно.
Андрей Фёдоров курил, глядя в щель между досками. Его профиль был резок и неподвижен, как у хищной птицы, высматривающей добычу. Профессор Швандербец, напротив, был необычайно оживлен. Он листал блокнот, сверялся с картой, что-то бормотал.
— Фактор эмоциональной нестабильности устранен, но группа деморализована, — констатировал он вслух, ни к кому не обращаясь. — Показатель коллективной эффективности падает. Необходим новый стимул, внешняя угроза или четкая цель.
— Заткнись, профессор, — беззлобно, но твёрдо сказал Андрей, не поворачивая головы. — Твои цифры здесь не помогут. Здесь помогает только одно — чутьё. И патроны.
Дмитрий молчал. Он чувствовал пустоту, оставленную уходом Дариэль, как физическую боль в груди. Но странным образом эта боль прояснила сознание. Все иллюзии, все полутона сгорели в львовской ночи. Осталась только голая, страшная задача. Конверт Лангерта жёг бок. Контакты, переданные Михаилом и Оксаной, лежали в потайном кармане, как билет в преисподнюю.
Они сменили повозки ещё раз, уже на полностью русские — тяжелые, неуклюжие, но крепкие возки. Возчики были другими — молчаливые, с закрытыми лицами мужики, смотревшие на них сквозь густые брови с немым вопросом и подозрением. Язык вокруг стал почти исключительно русским, грубым, насыщенным похабными остротами и непонятными для уха, отвыкшего от родины, Дмитрия, диалектизмами.
Саму границу они пересекли ночью, даже не поняв, когда это случилось. Не было ни шлагбаумов, ни пограничников в блестящих касках. Был глухой лес, тропа, известная только контрабандистам и таким вот, как они, «спецкурьерам». Был ледяной ручей, через который пришлось перетаскивать повозки на руках, срываясь в ледяную воду. Была бесконечная, тонущая во мраке и хрустальном звоне мороза поляна. И вдруг — запах. Дмитрий, вылезший наружу, чтобы размять онемевшие ноги, вдохнул полной грудью и замер. Это был запах его почти забытого детства. Запах русской зимы — не австрийской, не венгерской. Особенный запах печного дыма, смешанного с морозом, снега, пахнущего не просто холодом, а бескрайней, уходящей в никуда равниной, и чего-то ещё, тёплого и кисловатого — ржаной соломы, навоза, человеческого жилья.
— Чуешь? — рядом хрипло спросил Андрей, тоже принюхиваясь. — Родина-мать. Пахнет хлебом, водкой и кровью. В разных пропорциях.
Они были в России. Последний переход до ближайшего крупного города — до станции, где можно было сесть на поезд, — занял еще два дня. Деревни, мимо которых они проезжали, были бедными, покосившимися. На заборах висели растянувшиеся от сырости царские манифесты, в которых за витиеватыми славянскими оборотами сквозил страх. В некоторых окнах вместо огней горели красные тряпицы — знак траура или знак бунта, понять было невозможно. В одном селе они видели свежие следы расправы: обгорелый сруб амбара, чёрное пятно на снегу и несколько баб, безучастно сидевших на завалинке рядом. Никто не смотрел им вслед. Никто не спрашивал документов. Было чувство, что государство здесь кончилось, отступило, оставив людей наедине с голодом, страхом и медленно разгорающейся яростью.
Станция представляла собой длинный, грязный барак, окруженный штабелями шпал и заледеневшими лужами машинного масла. Воздух дрожал от гула паровозных гудков и визга пил. Здесь царил хаос. Солдаты с винтовками наперевес, гремя примкнутыми штыками, строили в оцепление такую же серую, испуганную толпу — вероятно, мобилизованных крестьян. Чиновники в форменных фуражках с истеричными лицами выкрикивали что-то про «пропуска» и «запрет на передвижение». Беженцы — женщины с узлами, старики, — жались к стенам, их глаза были пусты и невидящими.
Их группа, благодаря бумагам Отправителя (или, что более вероятно, благодаря деньгам Лангерта), прошла сквозь этот хаос, как нож сквозь масло. Чиновник, взглянув на документы, вдруг вытянулся, лицо его сделалось подобострастно-испуганным, и он лично проводил их к отдельному, запертому вагону третьего класса, прицепленному к хвосту длинного товарно-пассажирского состава.
— До Петербурга… с остановками… дня через три-четыре, ежели без происшествий, — бормотал он, кланяясь. — Купе для господ отдельное, охрана будет.
Вагон действительно оказался почти пустым. Четыре жестких полки, печка-буржуйка и зарешеченное, грязное окно. Охрана — два угрюмых солдатика с новенькими, ещё не обтёртыми винтовками Бердана — разместилась в тамбуре.
Когда поезд, с страшным скрежетом и лязгом, тронулся, Дмитрий прильнул к окну. Мимо поплыли те же бедные деревни, те же заснеженные поля, бесконечные, как тоска. Но теперь он смотрел на них иными глазами. Где-то здесь, в этой гигантской, раскалывающейся на части стране, был мальчик. Тимофей. Сирота. Пешка в игре, как сказал Андрей. Мысль о нём впервые не казалась абстрактной. Она обрела плоть — плоть этого пейзажа, этой нищеты, этого всеобщего горя.
Пашка так и не заговорил. Он лег на верхнюю полку лицом к стене. Иногда по его спине пробегала судорога — возможно, сдерживаемые рыдания. Профессор устроился у столика и при свете керосиновой лампы изучал карту Петербурга, помеченную странными, только ему понятными символами. Андрей разобрал и почистил свой револьвер — не Наган, а более массивный «Смит-Вессон» — методично, с любовью, как делают это только те, для кого оружие — продолжение руки.
Ночь в качающемся, стучащем на стыках вагоне была тревожной. Дмитрию снова снились кошмары, но теперь в них не было Лины. Был только бегущий в кромешной тьме мальчик, и Дмитрий не мог догнать его, потому что ноги увязали в чём-то теплом и липком.
Утром их разбудили выстрелы. Не одиночные, а частые, трескотня залпа где-то очень близко. Поезд резко затормозил, заскрежетал колёсами. Солдаты в тамбуре засуетились, щелкнули затворами. Андрей мгновенно оказался у щели в двери, отодвинув одного из охранников.
— Что?
— Не знаю, ваше благородие… На переезде, слышь, кого-то разогнали… — бормотал перепуганный солдат.
Через полчаса поезд медленно тронулся. Проезжая мимо небольшого полустанка, они увидели следы недавней стычки: развороченные шлагбаумы, пятна на снегу, тлеющие угли костра. И людей. Неподвижных. Несколько тёмных, раскиданных фигур. И одну — сидящую на насыпи, склонившуюся над другим телом, женщину. Поезд прошёл мимо, и Дмитрий успел увидеть, как она подняла голову. Её лицо было невыразительным, словно высеченным изо льда. В нём не было ни ужаса, ни слёз. Только пустота, страшнее любого отчаяния.
— Началось, — тихо сказал Андрей, отходя от окна. Его лицо было жестким. — Это уже не слухи. Это здесь.
Они прибыли на Николаевский вокзал глубокой ночью на четвёртые сутки. Город встретил их не морозной тишиной, а низким, гулким рокотом, идущим откуда-то из самых недр. Воздух пах не снегом и не угольным дымом, а гарью, известью и человеческой скученностью.
Вокзал, этот величественный храм прогресса, был похож на развороченный муравейник. Везде — люди. Спящие прямо на каменном полу беженцы. Сновавшие туда-сюда связные с сумками через плечо. Группы рабочих в замасленных полушубках, спорящие о чём-то с горящими глазами. Офицеры, нервно покусывающие усы. И повсюду — солдаты. Не просто солдаты, а целые подразделения, стоящие в полной боевой готовности, с пулеметами «Максим» на колесных станках, развернутыми у самых дверей.
Их маленькая группа затерялась в этом безумии. Даже Андрей, видавший виды, на мгновение растерялся, озираясь. Профессор Швандербец замер, его аналитический взгляд скользил по деталям, будто пытаясь классифицировать хаос. Пашка просто стоял, прижимая к груди свой чехол с гитарой, словно это единственная опора в рушащемся мире.
Дмитрий вдыхал воздух Петербурга. Это был город его детских снов, город из книг и гравюр. Но тот, сказочный город, умер. Этот был жив, но жил лихорадочной, предсмертной агонией. Где-то здесь, в этой каменной паутине, был мальчик.
К ним протиснулся щуплый человечек в поношенном драповом пальто и картузе.
— Господа Кишинёв с компанией? — спросил он шёпотом, едва шевеля губами.
— Мы, — шагнул вперёд Андрей.
— За мной. Не кучкой. По двое, с промежутком.
Они вышли с вокзала на Знаменскую площадь. Ночь была тёмной, но город не спал. Где-то вдалеке, в сторону Невского, полыхало зарево — не пожар, а, казалось, горело само небо от тысяч фонарей и окон. Слышался отдаленный, похожий на морской прибой, гул толпы. По улицам, вместо извозчиков, сновали броневики и конные разъезды. Воздух звенел от напряжения.
Человек в картузе провёл их лабиринтом темных дворов и переулков в районе Гончарной улицы и остановился у черного подъезда многоэтажного доходного дома.
— Тут. Третий этаж, дверь направо. Ключ. На два дня. Дальше — сами. Контакты у вас есть. — Он сунул ключ Дмитрию в руку и растворился в темноте, не дожидаясь вопросов.
Квартира оказалась пустой, холодной и пыльной, явно «явкой». Две комнаты с голыми стенами, кухня с пустой буржуйкой и вид из окна на грязный, заваленный снегом и мусором двор-колодец.
Утром, при сером, скупом свете, они собрались в большей комнате. Настроение было мрачным. Необходимость действовать, наконец, сбила их вместе, вырвав из оцепенения дороги.
— Итак, — начал Андрей, разворачивая на столе карту, которую дополнял профессор. — Задача: найти пацана. Кримовского. Адрес у нас старый, с Третьей Прорезки. Но если там что-то случилось, как намекал Лангерт, то мальчишки там уже нет. Значит, ищем по всему городу. Через подпольные связки, через богадельни, через уличных мальчишек. У каждого своя работа.
— Логично разделиться, — поддержал Швандербец. — Я займусь социальными институтами: приюты, больницы, благотворительные комитеты. Там много говорят, много пишут. Можно найти след.
— Я пройду по хулиганским малинам, по ночлежкам, — хрипло сказал Андрей. — Там свои законы и своя память. Если мальчишку забрали или он сбежал на улицу — узнаю.
Пашка молчал. Все посмотрели на него.
— А ты? — спросил Дмитрий.
Тот поднял глаза. В них появилась какая-то искорка, не живая, а скорее отчаянная.
— Я… я буду играть.
— Что?
— На улицах. На перекрёстках. — Пашка обнял гитару. — Все слушают музыку. И все болтают. Нищие, торговки, шарманщики… Они всё видят. Они мне расскажут. И… это единственное, что я умею делать сейчас.
В его словах была своя, горькая правда. Дмитрий кивнул.
— Я пойду по адресу. Посмотрю. А потом… попробую выйти на контакты, что дали во Львове. Передам их груз, узнаю, что они знают.
Они договорились о сроке — двое суток — и о месте встречи. Андрей, знающий город, предложил точку.
— Египетский мост. Через Фонтанку. Место непарадное, народу немного, обзор хороший. Если что-то не так — видно заранее. Сходимся там послезавтра, в шесть вечера. Кто не явится — значит, проблемы. Ищем через сутки вторично, в девять утра. Если снова нет — считайте пропавшим.
Все молча согласились. Правила игры в чужом, враждебном городе диктовала сама жизнь.
Через час они вышли из подъезда на сырую, засыпанную пеплом и окурками улицу. День был хмурым, нависшим низким небом. Где-то совсем близко, за домами, снова прошла трескотня выстрелов, короткая, как отрыжка, и стихла. Город жил в привычном уже для него ритме перестрелок и затиший.
На углу Гончарной и Малой Московской они остановились.
— Я — налево, — кивнул Андрей, запахивая шинель. — У меня там одна знакомая малина за Знаменской площадью. Профессор, Пашка, Дмитрий — вам направо, к Сенному. Там и разделитесь.
Он стоял, большой, грузный, в своем потрепанном офицерском пальто, и смотрел на них. В его глазах, обычно холодных, мелькнуло что-то похожее на товарищескую concern.
— Смотрите в оба. Не лезьте на рожон. Здесь стреляют сначала, вопросы задают потом. И помните: через два дня, шесть вечера, Египетский мост. Кто провалился — молчок. Не выдавать. Держитесь.
Он резко кивнул, развернулся и зашагал прочь, быстро растворяясь в утренней толпе мастеровых и торговок. Его фигура, прямая и неуклюжая, казалась чужой и одинокой в этом каменном мешке Петербурга.
Дмитрий, Пашка и профессор постояли ещё мгновение, потом, не сговариваясь, повернули направо. Они шли молча, трое чужаков в чужом, бунтующем городе, каждый к своей части головоломки под названием «Тимофей Кримовский». Сзади, со стороны, куда ушёл Андрей, донёсся протяжный крик, сразу оборвавшийся, и звук разбитого стекла. Они не оглянулись. Оглядываться в Петербурге января 1906 года было опасно. Можно было увидеть то, после чего уже не захочется идти дальше. А идти было надо.
Глава 10
Глава 10
Третья Прорезка, ныне Таллинская улица, оказалась не просто бедной. Она была мертвой. Двухэтажные, облупленные дома смотрели на мир пустыми глазницами выбитых окон. Мостовая утопала в нечистотах и грязном снегу, а редкие прохожие спешили, не поднимая глаз. Воздух был пропитан запахом копоти, дешёвой водки и отчаяния.
Дмитрий долго стоял на противоположной стороне, разглядывая тот самый покосившийся домик, заросший бурьяном. Он выглядел заброшенным на годы, а не на месяцы. Крыша провалилась в одном месте, дверь висела на одной петле. Ничто здесь не напоминало о жизни, тем более о недавней трагедии.
Он пересек улицу, чувствуя, как поднимается ком к горлу. Ступил на скрипящее крыльцо. Дверь поддалась с тяжёлым стоном. Внутри царил хаос: перевёрнутая мебель, разбросанная утварь, на полу — темные, въевшиеся пятна, которые не хотелось рассматривать. Холод пронизывал до костей. Он шагнул в горницу, где, по описанию Лангерта, всё и произошло. И замер.
Напротив, на покосившемся комоде, всё ещё стояла пустая рама под треснувшим стеклом. Фотографии в ней не было. Её кто-то вынул или она сгорела. Но это был знак. Последний след семьи Кримовских.
Он не знал, что искал. Зацепку? Признак, что мальчик выжил? Но дом кричал только об одном: здесь всё кончено.
«Теперь я совсем один», — ему послышались слова, сказанные восьмилетним мальчиком солдату. И странное чувство родства, острое и болезненное, пронзило его. Он тоже был таким. Восьмилетним, стоящим на пепелище своей жизни. Разница была в том, что его спасли. А Тимофея — нет.
Он уже собирался уходить, когда почувствовал на себе взгляд. Не спины, а кожей — животным, первобытным чувством слежки. Он медленно обернулся к окну. На противоположной стороне улицы, в подворотне, стоял человек. Высокий, худой, в длинном сером драповом пальто и черной фетровой шляпе. Лица не было видно, но ощущалось, что он смотрит прямо сюда. Он стоял неестественно неподвижно, как столб, и в этой неподвижности была угроза.
Дмитрий инстинктивно отпрянул от окна вглубь комнаты, в тень. Сердце заколотилось. Он прижался к стене и через щель в ставне снова взглянул на улицу. Человек в сером пальто вышел из подворотни. Не спеша, деловито. Он не смотрел по сторонам, а шёл прямо через улицу. Прямо к этому дому.
Паника, холодная и ясная, ударила в виски. Здесь не было случайностей. Этот человек ждал. Ждал, когда кто-то проявит интерес к дому Кримовских. Не раздумывая, Дмитрий рванул вглубь дома, в кухню. Там была дыра в полу, ведущая в низкий, вонючий подвал. Он спустился, едва не сорвавшись с прогнившей лестницы, и нащупал в темноте другой выход — лаз в соседний двор, которым, вероятно, пользовались воры. Он пролез, разодрав пальто о гвоздь, и оказался в заваленном хламом дворе соседнего дома. Не оглядываясь, побежал через арку на следующую улицу, потом ещё через одну, петляя, сбивая с толку возможную погоню.
Он бежал, пока в боку не закололо, а дыхание не стало хриплым свистом. Прислонился к стене какого-то сарая, закурил дрожащими руками. Человек в сером пальто. Кто? Полиция? Агенты охранки? Бандиты, как предположил Андрей? Неважно. Важно, что за Тимофеем Кримовским уже установлена слежка. И теперь в поле их зрения попал он сам.
Два дня Дмитрий скрывался, меняя ночлежки, избегая людных мест. Он вышел на один из контактов, переданных львовскими подпольщиками, — в аптеку на Садовой. Передал деньги. Получил взамен скупую информацию: «Мальчишку с Третьей Прорезки искали многие. Говорят, его забрала какая-то женщина. Или он сгорел в доме. Правды не знает никто. Будьте осторожны. За вами могут следить».
На Египетский мост через Фонтанку он вышел за десять минут до шести. Место было безлюдным. Сырой зимний ветер гнал по воде шелуху льда. Скульптуры сфинксов по сторонам моста смотрели на него загадочными, каменными глазами, храня миллион городских тайн.
Первым, ровно в шесть, подошёл профессор Швандербец. Он был бледен, но собран. Его пальто было забрызгано грязью, а в руках, помимо неизменного портфеля, он нес узелок.
— Андрея нет, — сразу сказал Дмитрий, оглядываясь.
— Я не видел его с момента расставания, — кивнул профессор. — Это тревожно. Его опыт сделал его наименее уязвимым. Статистика нарушена.
Через пять минут пришел Пашка. Он выглядел ужасно: глаза запали, лицо покрыто синевой недосыпа и, возможно, побоев. От него пахло дешевым сивухом. Но в руках он сжимал гитару, как якорь.
— Ничего, — хрипло выдохнул он, прежде чем его спросили. — Ни черта. Нищие, шарманщики… Одни слухи. Кто-то видел, как мальчишку увёз извозчик в тот день. Куда — неизвестно. Другие говорят, полиция трупы вывозила. Правды нет. — Он посмотрел на Дмитрия. — А ты?
Дмитрий вкратце рассказал про дом и человека в сером пальто. Профессор нахмурился.
— Это подтверждает мои данные. Сегодня утром я, следуя своей методологии, зашёл в питейное заведение недалеко от вокзала. Вступил в дискурс с барменом, человеком наблюдательным. За плату он сообщил, что по городу ходят разговоры о некой «спецгруппе» из-за границы. И что за ними присматривают «серые пальто». Это не официальные лица. Это местные бандитские авторитеты, которых использует и прикрывает полиция для грязных дел. Они — глаза и уши на улицах. Если они вышли на вас, значит, ваше появление здесь не является секретом.
— Что нам делать? — спросил Дмитрий.
— Максимально сменить локации. Избегать повторяющихся маршрутов. И помнить основную задачу, — профессор поправил очки. — Пока вы скрывались, я не терял времени. Я установил контакт. Есть люди. Работяги с Балтийского завода и с фабрики Торнтона. Они на грани. У них нет лидера. Им нужен сигнал. Им нужны… вожди.
Пашка мрачно рассмеялся.
— Вожди? Ты о чём, профессор? Мы здесь мальчишку ищем, а не революцию делаем!
— Эти вещи связаны, — холодно парировал Швандербец. — Хаос — это прикрытие. В суматохе можно найти кого угодно и сделать что угодно. Лангерт послал нас не только за мальчиком. Он послал нас раскачивать лодку. И мы будем раскачивать. Сегодня вечером, через час, на площади перед бывшими Морскими казармами назначен стихийный сход. Туда свезли партию оружия из Тулы для усмирения. Мы должны его перехватить. И возглавить толпу.
— Ты спятил! — Пашка отшатнулся. — Это же верная смерть! Нас перестреляют как бешеных собак!
— Вероятность высока, — согласился профессор. — Но альтернатива — быть выслеженными поодиночке «серыми пальто» и тихо исчезнуть в подвалах охранки или в водах Мойки. Коллективное действие — наш единственный шанс. Мы создаём событие. В его центре мы будем невидимы.
— Я не пойду, — твердо сказал Пашка. — Я искал мальчика. Не нашёл. Я ехал сюда не для того, чтобы становиться пушечным мясом для твоих социальных экспериментов! Я ухожу.
— Павел, подумай, — начал Дмитрий, но Лисёнок резко обернулся к нему.
— Ты что, тоже купился на эту ахинею? Он хочет нас всех убить! Я видел, что здесь творится! Это не наш бой!
— Наш бой — за выживание, — тихо сказал профессор. — И иногда, чтобы выжить, нужно атаковать. Без нас этот сход разгонят через полчаса, а оружие достанется драгунам. С нами — есть шанс.
— Чёрт с вами! — крикнул Пашка. — Ищите свою смерть сами!
Он развернулся и зашагал прочь с моста, его рыжая голова вскоре скрылась в сумерках. Профессор и Дмитрий молча смотрели ему вслед.
— Эмоциональная нестабильность и инстинкт самосохранения взяли верх, — констатировал Швандербец. — Он не выдержал когнитивного диссонанса. Что ж. Нас осталось двое. Пойдемте. Нам нужно успеть.
Площадь у Морских казарм: Речь и пламя.
Площадь представляла собой кипящий котел. Собралось несколько сотен человек — рабочие в робах, женщины, студенты, какие-то подозрительные типы в кожаных тужурках. В воздухе висели гул, злоба и отчаянная решимость. На другом конце площади стояли грузовики под брезентом, охраняемые десятком казаков с нагайками. Оружие.
Профессор, к удивлению Дмитрия, преобразился. Он вскарабкался на ящик у фонаря, снял очки, протер их, и его голос, обычно тихий и размеренный, зазвучал металлически-громко, прорезая гул.
— Товарищи! Они везут не оружие для защиты! Они везут пули для ваших детей! Штыки для ваших жён!
Толпа затихла, завороженная. Швандербец говорил не как пламенный трибун, а как ученый, констатирующий страшный факт. Он говорил о цифрах — о количестве расстрелянных, о тоннах хлеба, вывезенных за границу, пока люди голодали. Его речь была ледяной, логичной и оттого невероятно убедительной. Он не призывал к мести. Он призывал к самозащите. Как врач, констатирующий необходимость ампутации.
— Они думают, что мы — стадо! Что нас можно бесконечно гнать на убой! Докажем, что мы — люди! И мы берём то, что принадлежит нам по праву — право на свою жизнь!
Рев толпы был оглушительным. Дмитрий, стоявший внизу, смотрел на профессора и не узнавал его. Это был другой человек. Не наблюдатель. Архитектор.
Толпа, как один организм, хлынула на казаков. Неожиданность, ярость и численность сделали своё. Охрана была смята. Брезент сорвали. Ящики с винтовками вскрыли. Секунды — и первое оружие оказалось в руках у рабочих.
И тогда раздался первый залп. Он пришёл не от казаков, а с крыш окружающих домов. Пулемётная очередь прочертила по площади, взметая снег и каменную крошку. Потом вторая. Начался ад.
Площадь превратилась в мышеловку. Люди метались, падали, стреляли наобум. Дмитрий прижался к колесу опрокинутого грузовика, стреляя из найденного в ящике браунинга. Всё было как в его кошмарах: дым, крики, кровь на снегу.
Он увидел профессора. Тот стоял, прислонившись к фонарному столбу, и всё ещё пытался что-то кричать, организовывать оборону. И вдруг его фигура дернулась. Словно невидимая кукла-марионетка. Он медленно сполз по столбу на землю.
Дмитрий, забыв обо всём, бросился к нему, пригнувшись под свист пуль. Профессор лежал на спине. Тёмное, быстро растущее пятно расплывалось на его груди. Его круглые очки были целы, но взгляд за ними был мутным, уходящим.
— Швандербец! — Дмитрий упал рядом на колени.
Профессор с трудом перевёл на него взгляд. Узнал. Губы шевельнулись.
— Эксперимент… завершён. Данные… неполные. — Он с усилием подал свой потертый кожаный портфель. — Записная книжка. Деньги. Возьмите.
Дмитрий взял.
— Слушайте внимательно, — голос профессора стал четким, как на лекции. — Люди в сером пальто… это системная угроза. Они часть механизма подавления. Не пытайтесь их переиграть. Избегайте. Лангерт… — он сглотнул, и на губах выступила пена. — Он не ваш работодатель. Он кукловод. Не возвращайтесь к нему. Не ездите в Крайну. Там вас уже… с высокой степенью вероятности… не ждут. Вероятность предательства или ликвидации… близка к ста процентам.
Он замолчал, переводя дыхание.
— Что же делать? — отчаянно спросил Дмитрий.
— Выход… записан. В конце блокнота. Адрес. Моё… небольшое поместье. В Цюрихе. Ключи. Документы. Там можно… исчезнуть. Найти её… — в его глазах мелькнуло последнее подобие человеческого тепла. — Девочку. Певскую. Она… сильный положительный стимул. Эмоциональный якорь. Постройте новую… когнитивную схему. Вдали от… этой… социальной дезинтеграции.
Его речь снова стала терминологичной, укрываясь за наукой от ужаса смерти.
— Первичная травма… детства… требует новой привязанности. Компенсаторный механизм… Выживание вида… зависит от способности… к адаптации… — его голос ослабел до шепота. — Любопытно… испытываю… не страх, а… академический интерес… к процессу угасания сознания…
Взгляд его остекленел. Дыхание остановилось. Фридрих Швандербец, человек, пытавшийся разложить мир по полочкам, ушёл в хаос, который так хотел понять. Его рука разжалась.
Дмитрий застыл на мгновение, затем схватил портфель и сумку, сунул за пазуху. Пули щелкали по фонарному столбу над его головой. Он бросил последний взгляд на тело профессора, на его очки, отражающие пожар площади, и рванул с места.
Он нырнул в ближайшую подворотню, потом в другую, бежал по узким, тёмным задворкам Петербурга, где не было ни баррикад, ни героев, только крысы да промозглая сырость. За пазухой жгли два предмета: записная книжка с адресом в Цюрихе и сумка с деньгами — цена жизни одного человека и пропуск в какую-то другую, немыслимую жизнь. А в ушах стоял сухой, академический голос, произносящий последний в жизни диагноз: «Вас там не ждут».
Он бежал, не зная куда. Отстреливаясь от прошлого, от Лангерта, от призрака мальчика, от всей этой кровавой машины истории, в которую его втянули. Одна мысль пульсировала в такт бешеному сердцу: Цюрих. Дариэль. Исчезнуть. Это был уже не план. Это была молитва.
Глава 11
Глава 11
Запах пороха и крови въелся в кожу, одежду, волосы. Дмитрий шёл по пустынным переулкам, прижимая к животу портфель профессора, будто это могло унять дрожь, прошибавшую всё тело. Гул площади, крики, последние слова Швандербеца — всё это гудело в ушах, заглушая реальность. Он шёл на автопилоте, ноги сами несли его к временному убежищу на Гончарной. Ему нужно было спрятать добычу, отдышаться, подумать. Цюрих. Это слово стало наваждением.
Темный, вонючий подъезд доходного дома поглотил его. Он начал подниматься по скрипящим ступеням на третий этаж, шатаясь от усталости. Рука потянулась к карману за ключом.
— Не спеши, коммерсант.
Голос прозвучал прямо над ним, с лестничной площадки второго этажа. Человек в сером пальто стоял в нише, сливаясь с тенями. Теперь Дмитрий разглядел его лучше: худое, вытянутое лицо без эмоций, глаза-щелочки, руки в карманах. Он перекрывал путь наверх.
Адреналин, казалось, уже израсходованный до капли, хлынул в кровь с новой силой. Дмитрий замер.
— Чего тебе?
— Поговорить. О твоей прогулке к одному дому. И о твоих новых друзьях на площади. Очень шумные друзья.
Человек сделал шаг вниз. Дмитрий отступил на шаг назад, нащупывая спиной стену.
— Я не знаю, о чём вы.
— Знаешь. И сейчас вспомнишь.
Движение «серого пальто» было обманчиво плавным. Он не бросился, а как бы «перетёк» вниз, и его рука, вооруженная короткой, толстой дубинкой-кистенем, описала резкую дугу. Дмитрий инстинктивно пригнулся, удар пришёлся по стене, осыпав штукатурку. Он рванул в сторону, пытаясь проскочить мимо, но тот был быстрее. Нога подсекла Дмитрия, и он рухнул на лестницу, больно ударившись локтем о ступеньку.
Палка занеслась для удара по голове. Времени думать не было. Дмитрий, валяясь на ступенях, выхватил из-за пояса браунинг, доставшийся ему в перестрелке. Выстрелил почти не целясь.
Грохот в замкнутом пространстве подъезда был оглушительным. Пуля ударила в перила, отрикошетила с жутким визгом. «Серое пальто» вздрогнуло, но не от раны, а от неожиданности. Оно бросилось вниз, на Дмитрия, дубинка летела уже точно в лицо.
Дмитрий выстрелил ещё раз. На этот раз удачнее. Пуля ударила агента в плечо. Тот ахнул, закачался, но не упал, лишь выпустил дубинку. В его левой руке, словно из ниоткуда, возник длинный, тонкий нож-финка.
Теперь они стояли друг против друга на лестничном марше: один с пистолетом, другой с ножом, оба тяжело дыша. Кровь сочилась сквозь серую ткань пальто.
— Брось нож, — хрипло сказал Дмитрий, целясь в центр массы.
В ответ агент лишь усмехнулся кривой, беззубой улыбкой и сделал выпад. Дмитрий выстрелил в третий раз. И осечка. Загрязнение, отсыревшие патроны — брак. Пистолет захлебнулся.
Это была его смерть. Он видел, как финка, сверкнув, идёт прямо в горло. И в этот момент его свободная левая рука, валявшаяся на ступеньке, нащупала выпавшую дубинку. Он с отчаянием ударил ею снизу вверх, по руке с ножом. Кость хрустнула. Нож со звоном отлетел в сторону. Агент завыл от боли. Дмитрий, не помня себя, вскочил и навалился на него. Они сцепились, кубарем скатились на площадку между этажами. Давили друг друга, хрипели, бились головами о стены. Запах пота, крови, дешёвого табака.
В какой-то момент Дмитрий оказался сверху. Его руки сами нашли горло противника. Он давил. Не думая, не чувствуя ничего, кроме всепоглощающей ярости и страха. Тот бился в конвульсиях, царапал ему лицо, но хватка слабела. Наконец, тело под ним обмякло.
Дмитрий отполз, задыхаясь, сплевывая кровь. Его трясло. Он силился встать, но ноги не слушались. Потом, превозмогая тошноту, подполз к телу. Надо было его убрать. Сейчас прибегут на выстрелы.
Он схватил труп под мышки и потащил вниз, в подвал, куда вела запертая, но поддающаяся плечу дверь. В темноте, среди углей и хлама, он сбросил тело. И тут его взгляд упал на внутренний карман расстегнутого пальто. Торчал угол конверта. Дрожащими руками он вытащил его. Конверт был простой, без марки. Внутри — один сложенный листок. Дмитрий, зажег спичку, прочёл, и кровь застыла в жилах. Короткий, рубленый текст, словно служебная записка:
«Объект “СИРОТА” изъят и перемещён. Находится под охраной на основном пункте, Б. Подьяческая, 14. Готов к передаче или ликвидации по приказу. Состояние: живой, контужен, не разговаривает».
Большая Подьяческая, 14. Это же в двух шагах от Третьей Прорезки! Мальчик был у них под носом всё это время! Все мысли о Цюрихе, о бегстве испарились. Осталась только эта адресная строка, жгущая сознание. Он сунул записку в карман, выскочил из подвала, захлопнул дверь. Теперь он бежал. Бежал, не чувствуя усталости, боли, страха. Он бежал спасать того самого восьмилетнего мальчика, чью судьбу он так странно ощутил своим сиротством.
Его путь лежал через Третью Прорезку. Он мчался по ней, не глядя по сторонам, и вдруг — замер. Из раскрытой настежь двери того самого проклятого дома, из того самого дома Кримовских, доносилась музыка. Не просто звуки гитары. Это была мелодия. Та самая, щемящая, бесконечно одинокая сербская песня о потерянной любви. Пашка.
Невероятное, дикое облегчение волной накатило на Дмитрия. После смерти профессора, после кровавой бани на площади, после только что пережитой смертельной схватки — узнать, что кто-то из своих жив, услышать этот знакомый, дурацкий, дорогой голос гитары… Он не раздумывал.
— Пашка! — крикнул он, забегая во двор. — Лисёнок! Жив!
Гитара умолкла. Дмитрий, запыхавшийся, в разорванной, окровавленной одежде, подбежал к крыльцу. Внутри, в полутьме разрухи, сидел человек, прислонившись спиной к печке. В руках — гитара. На лице — тень улыбки.
— Дмитрий? Чёрт, а я думал, тебя уже…
Дмитрий, не скрывая радости, начал подниматься по скрипучим ступенькам.
— Ты не представляешь, что я нашёл! Мальчик! Я знаю, где он! На Подьяческой, 14! Надо…
Он не договорил. Из-за груды развалин в углу комнаты, словно вырастая из тени, вышел ещё один человек. Тоже в сером пальто, в черной шляпе. Он двигался беззвучно. И прежде чем Дмитрий сообразил что-либо, сильный удар в грудь отшвырнул его с крыльца.
Он кубарем полетел вниз, в мерзлую грязь двора, ударившись спиной так, что всё померкло. Но в последний миг падения его рука, хватаясь за воздух, зацепилась за что-то. Он упал, откатился на пару метров, сжав в кулаке сорванную черную фетровую шляпу.
Из дома вышел тот, кто его толкнул. Он спускался с крыльца медленно, не торопясь. И тогда свет из окна (Пашка зажег свечу?) упал на его голову. На рыжие, яркие, как пламя, всклокоченные волосы.
Дмитрий замер, не веря своим глазам.
— Пашка?.. — выдохнул он.
Тот остановился. Лицо Пашки, освещенное снизу, было чужим. Ни тени былой веселости, задора, дурацкой бравады. Только усталая, холодная жестокость и пустота.
— Ну что, князь, — сказал Павел Миханьчук голосом, в котором Дмитрий не узнал своего Лисёнка. — Дошло, наконец?
— Ты… ты один из них? «Серое пальто»?
— Спец-агент при Охранном отделении, для неофициальных поручений, — поправил он с лёгкой усмешкой. — «Серое пальто» — это так, уличное прозвище. Я следил за тобой с самого Львова. После того как она ушла. Мне поручили. И знаешь, я был рад. Очень рад.
Он спустился во двор, достал из-за голенища длинный, тонкий нож. Тот самый, что наточил, наверное, ещё в Сербии.
— Ты отнял у меня её. Своим… своим чёртовым благородством, своей тоской по жене. Ты даже не хотел её, а она смотрела только на тебя. Я мог бы простить драку. Но этого — нет.
— Павел, она ушла не из-за меня! Она спасла себя! И нас!
— Молчи! — Пашка взревел, и в его глазах блеснули настоящие, бешеные слёзы. — Ты всё испортил! Всю миссию! Профессор со своей революцией, ты со своим поиском! Я должен был просто вести наблюдение и докладывать! А теперь… теперь мне приказали с вами разобраться. Начиная с тебя.
Он бросился в атаку. Не как обученный боец, а как раненый зверь — яростно, неистово. Дмитрий едва успел откатиться, нож воткнулся в землю в сантиметре от его шеи. Он ударил Пашку коленом в бок, тот крякнул, но не отпустил рукоять. Они схватились, повалились на землю, катаясь в грязи и снегу.
Это была уже не драка за жизнь, как в подъезде. Это было нечто более страшное и личное. Они били друг друга, царапали, плевали, хрипло выкрикивая обрывки фраз.
— Предатель!
— Дурак! Слепец! Тебя использовали, как и всех!
— А ты? Тебя купили!
— Мне дали шанс! Шанс стать кем-то! А не вечным бродягой с гитарой!
Дмитрию удалось вывернуться и ударить ногой по руке Пашки. Нож выскользнул из пальцев и улетел в темноту. Но Пашка, воспользовавшись моментом, навалился сверху, длинные, сильные пальцы впились ему в горло.
— Вот так… вот так, князь… Как думаешь, о чём она сейчас? Вспоминает тебя? — Пашка шипел, его перекошенное лицо было близко. На губах — пена безумия и боли. — Я тебя прикончу… а потом найду её… Скажу, что ты погиб героем… А потом… может, она…
Хрип, чернота в глазах. Дмитрий пытался оторвать эти руки, но силы уходили. Его рука беспомощно билась по земле, и вдруг пальцы наткнулись на что-то твердое, металлическое. Портативный электрический фонарик? Нет. Револьверная рукоять. Наган. Тот самый, что дал ему Лангерт перед отъездом.
Собрав последнюю волю, он выдернул оружие, упер дуло в живот Пашки и нажал на спуск. Щелчок взведенного курка был тихим. Выстрел в замкнутом дворике — оглушительным.
Пашка вздрогнул всем телом. Его пальцы разжались. Он откатился на спину, издав странный, похожий на всхлип, звук. Дмитрий, давясь кашлем, отполз, удерживая наган наготове. Но Пашка не пытался встать. Он лежал, прижимая руки к животу, откуда быстро расползалось темное пятно. Он смотрел в черное, низкое небо, и его дыхание стало прерывистым, свистящим.
— Вот… вот и всё… — прошептал он. — По-дурацки как-то…
— Зачем, Павел? — хрипло спросил Дмитрий, подползая ближе, но не выпуская оружия.
— А… зачем вообще всё? — тот повернул голову, и в его глазах, помутневших от боли, не было уже ненависти. Была только усталость. — Я из Нови-Сада… отец пилил, мать… сгорела в халупе. Сбежал. С гитарой. Всю жизнь пел за еду и ночлег… А тут… предложили форму, власть, деньги… Чтоб больше никогда не быть… никем. — Он закашлялся, и кашель был влажным, страшным. — Они знали про меня всё… Про то, как я… как я к ней. Использовали. Как и всех.
Он замолчал, собираясь с силами.
— Мальчик… на Подьяческой, 14. Это правда. Штаб… охрана днём — шесть человек. Ночью — двое у входа, один внутри, спит обычно… Казармы на втором этаже… спят все.
— Почему ты… — Дмитрий не мог найти слов.
— Потому что… ты её нашёл… — Пашка улыбнулся криво, кровавой улыбкой. — И я… ненавидел тебя не за это. За то, что ты… мог её сберечь. А я — нет. Слушай… Не иди днём. Убьют. Возьми мою… форму. В доме. Надень. Пройдёшь… Ночью. Двух у входа… бесшумно, по одному. Тот, что внутри… зарежь. Он спит… В подсобке, под столом… спрятан ручной пулемёт… «Мадсен», датский. Бери. Потом… наверх. В казармы. И… очисти их. Всех. Пока спят.
Он говорил всё чётче, будто предсмертный бред принёс ясность. Инструкция была детальной, безжалостной.
— Потом… забери мальчишку… и беги. Далеко. К ней. — Он с трудом вытащил из кармана смятую фотографию. Не Дариэль. Старая, детская фотография женщины, похожей на него. Мать. — Береги… свою. Мою… не уберег. Счастья… вам. И… прости. За гитару… особенно.
Его взгляд потух. Рука с фотографией упала. Павел Миханьчук, рыжий Лисёнок, перестал дышать. Дмитрий сидел рядом, не в силах пошевелиться. Потом медленно встал. Выполнил последнюю просьбу товарища-предателя-друга. Затащил его тело в тот самый подвал дома Кримовских, где уже лежал первый агент. Скрыл.
Потом поднялся в дом. Нашёл свёрток с формой «серого пальто», чистый, аккуратный. Переоделся. Ткань была грубой, чуждой. В кармане — хлопчатый платок. Он взял нож Пашки. Осмотрел Наган, пополнил барабан патронами из запасов «серого пальто».
Он сел на развалины в том самом доме, где погибли члены семьи Кримовских, и стал ждать ночи. План был ясен. Цель — близка. А в душе была только ледяная, беззвездная пустота и четкая, как прицельная мушка, мысль: выжить, найти мальчика, и исчезнуть. Исполнить последние просьбы двух мёртвых людей, которые, каждый по-своему, пытались указать ему путь из этого ада.
Глава 12
Глава 12
Чёрная форма «серого пальто» прилипла к телу, как вторая кожа, чужая и отвратительная. Наган тяжёлым грузом висел у пояса, нож Пашки — за голенищем. Дмитрий стоял в тени арки напротив дома №14 по Большой Подьяческой. Здание было трёхэтажным, мрачным, с зарешеченными окнами первого этажа. Как и предсказывал Пашка, у входа дежурили двое — фигуры в таких же длинных пальто, курящие, переминаясь с ноги на ногу от холода.
Дмитрий вышел из тени и, не скрываясь, направился к ним. Он шёл уверенной, немного развязной походкой, которую подсмотрел у убитого им агента. Шаги гулко отдавались в ночной тишине переулка.
— Чего смотришь? Смена, — бросил он хриплым, небрежным тоном, подходя ближе.
Один из часовых, помоложе, козырнул:
— Рано, товарищ. Ещё час до…
Он не договорил. Дмитрий, сократив дистанцию до нуля, резким движением всадил нож под ребро первому, одновременно накладывая ладонь ему на рот. Тело обмякло. Второй охранник, замерший на секунду в непонимании, потянулся к кобуре. Дмитрий, не вынимая ножа из первого, левой рукой выхватил Наган и с короткого расстояния ударил его рукоятью по виску. Тот рухнул без звука. Вторым ударом ножа — уже освободившимся — всё было кончено.
Тишина. Только тяжёлое дыхание и стук сердца в ушах. Он втащил оба тела в подворотню, к мусорным ящикам. Сердце колотилось, но руки не дрожали. Внутри была только ледяная, сосредоточенная ярость и четкий план.
Дверь была не заперта. Внутри — коридор, пахнущий щами, махоркой и плесенью. На табуретке у печки, склонившись на сложенные на столе руки, спал третий. Храпел. Дмитрий подошёл бесшумно. Одной рукой зажал ему рот, другой провёл лезвием по горлу. Быстро, эффективно, как научила жизнь на войне, которой для него стали эти несколько недель. Он отыскал подсобку. Под столом, в пыльном углу, лежал свёрток в брезенте. Датский ручной пулемёт «Мадсен» с изогнутым рожком. Оружие редкое, ценное. Дмитрий взвел затвор, снял с предохранителя.
Лестница на второй этаж скрипела. Он замер, прислушался. Сверху доносился храп, чьё-то бормотание во сне, запах немытого тела и перегара. Казарма. Он поднялся, приоткрыл дверь. Длинная комната с двумя рядами коек. Человек десять. Все спали.
«Очисти их. Всех. Пока спят». Слова Пашки звучали в голове холодным приказом. Дмитрий поднял пулемёт. Его палец лег на спуск. И в этот миг он увидел в дальнем углу, на отдельной койке у стены, маленькую фигурку, накрытую шинелью. Мальчик. Он лежал, свернувшись калачиком, даже во сне пытаясь стать меньше, незаметнее.
Это зрелище что-то надломило в запрограммированной жестокости Дмитрия. Он не мог. Не мог просто косить спящих, даже этих негодяев, с мальчиком в двух шагах. Но и времени на раздумья не было.
Он вошёл в комнату, наведя ствол на первую койку. Солдат, толстый, бородатый, ворочался. Дмитрий ударил его прикладом по голове. Тот затих. Следующего — так же. Он двигался быстро, беззвучно, нейтрализуя ударом, а не выстрелом. Дошел до середины комнаты. И тут один из «серых пальто», спавший чутко, открыл глаза. Увидел чужого с пулемётом. Заорал.
Всё покатилось под откос. Комната взорвалась криками. Кто-то потянулся под подушку за револьвером. Дмитрий, не раздумывая, нажал на спуск. Грохот «Мадсена» в замкнутом пространстве был чудовищным. Очередь прошила три койки. Вспышки выстрелов ослепляли. Крики смешались с воплями боли. Он дал ещё одну очередь, разворачивая ствол веером. Теперь они не спали. Они пытались стрелять в ответ из личного оружия. Пули звенели, шлёпаясь в стены. Одна чиркнула по его плечу, обжигая.
Дмитрий отступил к двери, продолжая стрелять короткими очередями, прикрываясь косяком. Его цель теперь была одна — выжить и добраться до мальчика. Вдруг одна из пуль, выпущенная наугад кем-то из раненых, ударила не в стену. Она попала в большой чугунный баллон со сжатым газом, стоявший в углу для паяльных ламп или освещения. Раздался оглушительный, сокрушающий ВЗРЫВ.
Ударная волна отшвырнула Дмитрия через весь коридор на лестничный марш. Он ударился спиной о перила, и мир на мгновение погрузился в немое, искрящееся черно-белое кино. Потом вернулся звук — оглушительный грохот рушащихся перекрытий, треск огня, вой пламени, который с жадностью начал пожирать обои, доски, тела.
Очнулся он от дикой, обжигающей боли в ноге. Посмотрел вниз. Правая щиколотка была разворочена. Кость торчала наружу, держась лишь на лоскутах кожи и сухожилиях. Шок притуплял боль, но сознание кричало об опасности. Пожар. Надо выбираться. И мальчик.
Стиснув зубы, он пополз. Полз, волоча за собой искалеченную ногу, по раскаляющемуся от огня полу, сквозь дым, среди обломков и тел. Огонь уже бушевал в казарме, пожирая заживо раненых. Дмитрий не смотрел. Он полз к тому углу, где видел койку. Она была завалена обломком шкафа и горящей балкой. Он, рыча от боли и усилия, отшвырнул балку в сторону, сбросил обломки. Под шинелью лежал мальчик. Лет восьми. Бледный, худой, с большими, испуганными глазами, широко открытыми. Он был в сознании, но не кричал, не плакал. Смотрел на Дмитрия с бездонным, древним пониманием обреченности. В его взгляде было то же самое, что видел Дмитрий в глазах женщины на насыпи: ледяная пустота, принявшая всё.
— Тимофей? — хрипло спросил Дмитрий.
Мальчик молча кивнул. — Я вытащу тебя. Держись.
Он собрал последние силы, чтобы подхватить мальчика. И в этот момент из клубов дыма у двери появилась фигура. Не «серое пальто». Человек в дорогом, хотя и испачканном пеплом, шерстяном пальто, в щегольской шляпе. В его руке с небрежной грацией покоился небольшой, изящный пистолет «браунинг» с перламутровой рукоятью. Лицо, освещенное адским заревом, было ему знакомо. Элион Лангерт. Но не тот сухой чиновник. Это был другой человек — с холодными, хищными глазами, с дорогим перстнем на пальце, держащем пистолет.
— Прекрасная работа, Кишинёв. Драматично. Жаль, что финал придётся поправить, — его голос был спокоен, почти ласков.
Дмитрий, прижимая к себе мальчика, откатился за горящий обломок стола — единственное укрытие.
— Лангерт… Ты… здесь?
— Конечно. Чтобы принять работу лично. И получить то, что мне причитается. Конверт, Дмитрий. Брось его сюда.
— Он сгорел! — выкрикнул Дмитрий, кашляя от дыма.
— Не ври. Ты не дурак. Ты его сохранил. В нём не просто письмо сироте. В нём… карта. Место, где спрятаны ценности, которые нельзя было вывезти обычными путями. Сокровища, которые ищут все — и охранка, и «серые пальто», и такие дельцы, как я. Я не мог лезть в это дело сам — слишком много внимания. Но ты… ты был идеальным слепым орудием. Дичком, которого посылают в самую чащу, чтобы спугнуть настоящую дичь. Отдай конверт. И я, возможно, позволю мальчишке уйти. Он мне не нужен.
Дмитрий чувствовал, как слабеет. Кровь хлещет из ноги. Жар плавит разум. Мальчик тихо плакал, уткнувшись лицом в его грудь.
— Ты говорил… о семье… о будущем… — с трудом выговорил он.
— И будущее будет! — голос Лангерта зазвенел искренним, почти восторженным фанатизмом. — Моё будущее! На островах, под другим именем, с богатством, о котором ты не смел мечтать! А твоя жена… твоя милая Лина… её уже нет, Дмитрий. Неделю как нет. Несчастный случай. Пожар в цветочной лавке. Очень похоже на этот, кстати. Поразительное совпадение, не правда ли?
Удар был страшнее взрыва. Мир рухнул окончательно. Не стало точки возврата. Не стало того света в конце туннеля. Осталась только эта горящая руина, боль, враг и ребёнок, которого он не в силах был защитить.
Что-то в нём сломалось. Оборвалось. Он молча достал из внутреннего кармана тот самый, жгучий конверт Лангерта.
— Отпусти мальчика. К двери.
— Брось сначала.
Дмитрий швырнул конверт. Он упал в метре от Лангерта. Тот, не спуская с него пистолета, наклонился, чтобы поднять. В этот миг Дмитрий толкнул Тимофея в сторону от укрытия, в тень: «Беги к лестнице!»
Лангерт выпрямился, конверт в руке, пистолет, направленный теперь прямо в лицо Дмитрию. На его губах играла победоносная улыбка.
— Благодарю. Теперь… до свидания.
И в этот момент с оглушительным ревом обрушилась часть потолка и кровли прямо между ними. Гора горящих бревен, штукатурки и железа отрезала Лангерта от выхода. Он вскрикнул, отпрянул, но путь к двери был завален непроходимым пылающим завалом. Его путь к сокровищам и свободе оказался запечатан в этой же самой ловушке.
Дмитрий, прикрытый своим обломком, видел, как исчезает фигура врага за стеной огня. Сил не было ни на что. Боль, потеря крови, шок от известия о Лине… Он откинулся на горячие доски, глядя на полыхающую над ним крышу. Сейчас всё закончится. Сгорит. Как сгорела она. Обещание не сдержано. Всё напрасно.
Перед глазами поплыли образы. Лина. Улыбающаяся, в солнечном платье в горох на их кухне в Краинбурге. Януш, корчащийся от «Галицийского луча». Дариэль, её уходящая фигура в ночном Львове. Профессор с его последними, точными диагнозами. Пашка, играющий на гитаре у костра. Все они. Все, кого он потерял или предал.
«Прости, Линушка, — прошептал он в грохот пожара. — Не вернулся. Не сберёг. Не… не смог».
И вдруг, сквозь вой огня и треск балок, он услышал ее голос. Чёткий, ясный, тёплый. Не в ушах — где-то внутри, в самом средоточии души.
— Умирать тебе ещё рано, Дмитрушка. Слишком рано.
Он замер.
— Ты искал не того мальчика всё это время. Ты искал себя. Того восьмилетнего сироту, который так и не смог поплакать. Истинное богатство — не в золоте, спрятанном в земле. Оно в правде перед собой и в любви, которую ты смог подарить, даже не осознавая этого. Ты думал о ней до конца. Это и есть твоё сокровище. Теперь встань. И живи. Честно. Ради меня.
Голос умолк. И в наступившей тишине души, среди кромешного ада вокруг, возникла странная, невозможная ясность. Он ещё ничего не понимал, но чудовищная тяжесть вины и отчаяния вдруг… не исчезла, но отступила. Освободив место для чего-то другого. Для воли.
— Эй! Кишинёв! Жив?!
Настоящий голос, хриплый, пробивающийся сквозь грохот. Из-под завала у двери, раздвигая горящие доски, выбралась фигура. Большая, могучая, в обгоревшей и разорванной одежде. Лицо было в синяках, в саже, но глаза горели знакомым, стальным огнём. Андрей Фёдоров.
— Чёрт тебя дери, где ты шлялся! — он продирался к нему, отшвыривая горящие щепки.
— Андрей… ты…
— В подвале. Держали. Допрашивали. Пока ты тут фейерверк устраивал, дверь сломало взрывом. Вылез. Держись, калека.
С нечеловеческой силой Андрей взвалил Дмитрия на плечо, как мешок, второй рукой подхватил подобравшегося к стене, испуганного Тимофея. И потащил их, прокладывая путь кулаками и сапогами сквозь завалы, мимо пылающих балок, к чёрному прямоугольнику развороченного взрывом окна на первом этаже.
Они вывалились в снег замерзшего двора, заливаемые ледяным воздухом, который обжег легкие после дыма. Андрей оттащил их подальше от пылающего здания и опустил на землю. Со стороны улицы уже слышался звон пожарных колоколов и крики.
Дмитрий лежал на спине, смотря на отблески чудовищного пожара, пожиравшего штаб «серых пальто» и, возможно, Лангерта вместе с его безумной мечтой о сокровищах. Рядом сидел, обхватив колени, Тимофей, беззвучно плача. Андрей, тяжело дыша, рылся в карманах, доставая папиросы.
Сокровища. Истинные сокровища. Не в земле. В правде. В любви. В этом плачущем ребенке, в этом грубом, но пришедшем на выручку солдате. В памяти о зеленых глазах и теплом смехе, которые навсегда остались там, в Краинбурге, но которые теперь жили в нём самом. Не как боль, а как та самая правда.
Он посмотрел на свои окровавленные, трясущиеся руки. Они были пусты. Но впервые за долгое время — чисты.
— Спасибо, — прошептал он Андрею.
Тот фыркнул, закуривая.
— Не за что. Теперь мы в расчёте. Одна задолженность закрыта. Дальше что, князь?
Дмитрий перевёл взгляд на мальчика, потом на пылающие небеса над Петербургом. Голос Лины, реальный или нет, звучал в нём: «Живи. Честно».
— Дальше, — сказал он тихо, но твёрдо, — нам нужно уезжать. Очень далеко. И начать всё сначала.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
