Так себе наемники 2. Инцидент в Эшверне
Глава 1 Ставка
Порт-Вереро в предрассветный час был пуст и пах гнилью. Дерево причалов стонало под грузом, воздух вис густой смесью сладковатой вони от тухлой рыбы и машинного масла. Деймос шёл быстро, принюхиваясь: в этой вони всегда скрывался запах работы.
Заказ был простым до оскорбительности. Местный гильдейский босс, раздражённый наглостью молодого конкурента, захотел преподать тому «урок». Не смерти — это выходило дорого и политически опасно. Нужно было что-то унизительное, липкое. Чтобы юнец почувствовал шаткость всего, что построил.
«Элегантно, — пробормотал Деймос, чертя в пыльном воздухе сарая невидимые схемы. — Никакой крови. Поэзия естественного хаоса. Крысы».
Идея казалась изящной. Портовые крысы — стихийное бедствие, часть пейзажа. Они портят товар, грызут провода, вызывают пожары. Нужно лишь… направить их. Поймать с десяток упитанных тварей, привязать к хвостам тлеющие угли особого трутовика и выпустить у вентиляции склада. Испуганные, они рванут в свои гнёзда в тюках с шёлком. Искра. Локальный, досадный пожар. Никаких улик — только пепел и всеобщее презрение.
Ронарт, чей прагматизм был крепок, как его собственные кости, смотрел на клетку с мечущимися тенями. — Они сожрут эти угли от страха, — сказал он глухо. — Или задавят их в опилках. Или побегут не туда. Это не план, Деймос. Это коллекция дурацких случайностей. — Заткнись и держи, — отрезала Дагна, ловко завязывая узел на скользком хвосте. Её интересовала механика дела, а не возможные последствия.
Последствия наступили мгновенно. Как только заслонка клетки упала, их «образцовая» крыса метнулась не в тёмный лаз вентиляции, а вверх по стене. Словно чёрный демон, она взлетела на крышу соседнего склада — старого сарая, пропитанного солью и рыбьим жиром.
За ней — остальные. Одна шлёпнулась в приоткрытую бочку с ворванью. Другая запрыгнула на телегу с сухим сеном для таможенных кляч. Третья исчезла в лабиринте теней, неся на хвосте крошечное тлеющее семя катастрофы.
Хаос не случился — он взорвался. Не одним, а пятью отдельными пожарами, которые мгновенно слились в одного ревущего зверя. От рыбьего жира огонь перекинулся на сети, от сетей — на смолистые балки пирса, от пирса — на штабеля корабельного леса. К полуночи горела уже не треть гавани — горела её душа. Верфи, склады, таверны — всё пожирал равнодушный, ревущий зверь.
Именно тогда Деймос, понимая, что в сарае остались улики, рванул туда — на самый край этого ада. И замер. Напротив, у зияющей бочки с надписью «Рыбий жир. Огнеопасно», сидела та самая крыса. Она умывалась, тщательно проводя лапкой за ухом. В её бусинных глазах отражалось пламя с невозмутимым спокойствием. На хвосте болтался комок тлеющего трутовика.
«Внутрь, — бессильно подумал Деймос. — Ты должна была бежать ВНУТРЬ…»
Крыса, закончив туалет, лениво махнула хвостом прямо над горловиной бочки.
Мир не взорвался. Он вспыхнул. Белым, всепоглощающим светом, который стёр не только зрение, но и саму мысль.
Тишина, в которую он очнулся, была густой и тяжёлой. Воздух пах озоном и пылью. Он лежал в лодке. Маленькой, деревянной, посреди абсолютно чёрной воды. На носу, спиной к нему, сидела девочка и что-то плела из темноты. — Ты опять переборщил, — сказала она детским голосом, не оборачиваясь. — Теперь придётся грести очень долго.
Она обернулась. У неё было лицо его сестры, умершей в детстве от оспы. Но голос был низким, бархатным, лишённым всякой теплоты. — С возвращением.
Он попытался пошевелиться, но тело не слушалось — не из-за паралича, а потому что в нём не было необходимости. Глубины её глаз не отражали свет, они поглощали его. В них плавали отсветы угасших звёзд. В них не было ни добра, ни зла. Только знание.
Она поставила перед ним простую, грубую карту, залощенную до матового чёрного цвета. — Твоя карта.
Деймос взял её. Карта была тёплой, почти живой. На рубашке не было числа, не было масти. Только качество пустоты перед первой ставкой.
— Целая гавань, — произнесла Лилит. — Интересная единица измерения для человеческой глупости. Раньше твоими эталонами были комнаты, дома… Ты прогрессируешь. — Я вёл счёт, — хрипло сказал Деймос. — Это должна была быть сотая. Но я сбился. Сто первая. — Счёт, — повторила она, и в интонации мелькнула тень любопытства. — Ты пытаешься нанизать бусины на нить, которой не существует. Каждая точка — дверь. И с каждой новой дверью предыдущая захлопывается навсегда. Чувствуешь, как падают засовы, Деймос?
Он почувствовал. Глухой стук где-то в глубине.
— Они ждут, — выдохнул он, внезапно ощутив петлю на горле. — Ронарт. Дагна.
Лилит медленно перевела взгляд на воду. — Они разгребают обломки того сарая. В их голосах… много шума. Гнев. Страх. Такие громкие, такие мимолётные вещи. — Она провела ладонью по воздуху перед его лицом. Мир задрожал. — Возвращайся к своему шуму. Но помни: я не сторож у моста. Я — сам мост. И река под ним. Ты ходишь по мне. И однажды я решу изменить течение.
Она перестала его видеть. Её взгляд ушёл в какую-то бесконечно более интересную даль. И этого оказалось достаточно.
Он очнулся на раскалённых углях. В ушах стоял рёв рушащегося мира. Он поднялся и понял — поднялось лишь сознание, облечённое в новую, сырую плоть. Без единой царапины. От него не осталось ничего. Ни одежды, ни инструментов. Только он сам. Голый и бесконечно старый.
Их голоса пронзали грохот. Он пошёл на них, босыми ногами по углям, не чувствуя боли. Страх высоты был лишь одним из многих долгов, выплаченных в той тихой таверне.
Когда он вышел к ним из-за груды балок, время остановилось. Ронарт замер с открытым ртом. Дагна выпустила бревно. Они смотрели на его голое, покрытое пеплом тело. На лицо, с которого дымом смыло все маски.
— Жив, — просто сказал Деймос.
Последовала сюрреалистичная пантомима: плащ, наброшенный Дагной, истеричный смех Ронарта, превратившийся в кашель.
— Бежим, — сказала Дагна, и в её голосе впервые звучала не ярость, а усталость. Вселенская усталость.
Они побежали. Трое, за которыми гнался ад их же производства. Деймос чувствовал на коже жар пламени, а внутри — ледяной покой. Сто первая. Дверь захлопнулась. Он попытался вспомнить лицо своей первой жертвы — и вспомнил лишь сумму.
Ночь в пещере была не отсутствием света, а отдельной субстанцией — густой и давящей. Ронарт и Дагна спали тяжёлым сном. Деймос бодрствовал. Он стоял на страже у входа в пещеру, но на самом деле — на краю собственной пропасти.
Он смотрел на спящих. Ронарт, даже во сне, стискивал челюсти. Дагна лежала неподвижно, как механизм на паузе. Они были настоящими. Плоть, кровь, усталость. Он же чувствовал, как реальность становится к нему менее благосклонной. Камень под ногами почти не холодил, воздух почти не имел вкуса.
И тогда мысль, отточенная и ядовитая, вонзилась в сознание:
Что такое смерть?
Он закрыл глаза и увидел не лодку Лилит, а своё личное казино. Бесконечное пространство, затянутое дымом. Зелёный свет ламп, бесконечные столы. Ставка — всегда он сам. Вся его суть, распакованная на детали.
За каждым столом — одна и та же крупье. Лилит.
Сначала ставишь мелочь. То, что не жалко. Запах пыли на чердаке деда. Выигрываешь час дыхания. Радуешься. Думаешь — легко.
Деймос почувствовал, как щёлкает что-то внутри. Запах пыли исчез. Навсегда.
Потом — вкус первой дикой малины, сорванной украдкой. Ставка растёт. А выигрыш… выигрыш всегда один: право сделать следующую ставку.
Он прикоснулся языком к нёбу, пытаясь вызвать призрак той сладости. Пустота.
А потом ты уже не можешь остановиться. Ты ставишь ощущение от ветра на вершине холма. Ставишь дрожь от первого поцелуя. Ставишь тихую гордость от удачно собранного механизма. И с каждым разом смерть смотрит на тебя тем же бесстрастным взглядом: «Сыграем?»
В пещере ему стало холодно изнутри. Как будто из костей выкачали костный мозг и заменили его тишиной.
И ты проигрываешь. Снова и снова. Потому что выиграть нельзя. Можно только проигрывать всё медленнее. Ты уже не замечаешь, как плоть становится призрачной. Ты — голый скелет за игровым столом, у которого осталась одна пылающая фишка: желание победить. Хотя ты уже забыл, что такое победа.
Он открыл глаза. Пещера была на месте. Спящие — на месте. Он поднял руку, повертел её перед лицом. Кожа, кости, сухожилия. Иллюзия невероятной сложности. Но он знал. Чувствовал пустоту за фасадом. Как в механической кукле — шестерёнки тикают, но за ними нет души. Только пружина.
Ронарт во сне кряхнул и перевернулся. Живой. Деймос посмотрел на него с острой жалостью и завистью. Они боялись смерти как прыжка в пропасть. Они не знали, что смерть — это процесс. Что можно умирать по частям, проигрывая себя по крупицам в бесконечной игре, где единственный приз — право проиграть ещё немного.
Он подошёл к лужице конденсата, заглянул в неё. В тёмной воде отразилось его лицо. Знакомое. И абсолютно чужое. В глазах не было страха. Была лишь холодная ясность игрока, который видит расклад и знает, что фишек осталось мало. Но играть всё равно будет. Потому что альтернатива — встать из-за стола и раствориться в дыме.
Где-то внутри прозвучал не голос, а сама возможность вопроса, сформированная из пустоты: Сыграем?
Деймос отвёл взгляд от воды. «Ещё один раунд», — подумал он не смерти, а самому себе. В этой мысли не было надежды. Была лишь привычка, ставшая инстинктом. Инстинкт загнанного зверя, который даже в клетке продолжает метаться, потому что остановиться — значит признать клетку.
Он вернулся на свой пост, обхватив колени руками, и уставился в темноту. В мир, где завтра нужно будет найти одежду, составить план, изображать жизнь. Самую сложную иллюзию из всех.
Комната в Эшверне не была убежищем. Это была скорлупа. Деймос стоял посреди неё, не чувствуя ничего. Воздух был мёртвым.
На каминной полке, в пыльном луче света, стояла Она. Статуэтка богини жизни. Дешёвая копия той, что возвышалась над Священными Садами Лифона. Подделка. Как и он сам.
Он смотрел на неё, и внутри не возникало ничего. Лишь холодное понимание парадокса: чем сильнее он бежал к этой идее жизни, к исцелению, тем туже затягивалась петля на его шее. Петля, сплетённая из тишины Лилит. Каждая «победа» над смертью была ещё одним витком. Он мчался к сияющему миражу, зная: цель удаляется с той же скоростью. Чем быстрее бег — тем длиннее поводок. Идеальный парадокс.
Его рука сама потянулась к статуэтке. Пальцы обхватили холодный фарфор. Он сжал.
Хрупкий материал поддался с тихим хрустом. Голова богини откололась, кувыркнулась и разбилась о пол. Рассыпалась на мелкие белые осколки.
Деймос смотрел на обезглавленную фигурку в руке. Ничего. Только подтверждение. Даже символ можно уничтожить. А пустота внутри не изменится ни на йоту.
И в этой пустоте возникло воспоминание. Предыдущий визит. Или пред-предыдущий. Счёт давно потерян.
Он сидел в лодке. Перед ним на зелёном сукне не было фишек. Была только Лилит. И чёрная лента итогов, медленно разворачивающаяся сама собой. Её глаза были плоскими, как отполированный обсидиан. В них отражалось лишь его бледное подобие. — Ты устал от игры, Деймос? От ставок, которые лишь углубляют яму? От ощущения, что ты покупаешь воздух для лёгких, которые уже не могут дышать?
Он молчал. Молчание было его последней фишкой.
Лента развернулась окончательно. На ней двигались тени: зубчатые стены Лифона, сияющие купола Садов, лица стражей в доспехах. Не злых, не добрых. Безразличных. — Есть другой стол. С более высокой ставкой. Единственной. И с возможностью… обнулить счёт. Полностью. Навсегда.
Деймос почувствовал, как холод проникает в самое сердцевину того, что когда-то было душой. Что нужно? — едва осязаемо подумал он. — Хочешь отыграться? — в интонации промелькнула тень чего-то древнего и хищного. — Тогда поставь всё. Всё, что у них есть. Пусть Лифон падёт. Пусть сады поглотит тень. Пусть источник иссякнет. И тогда… твой долг будет списан. Весь счёт сгорит. И ты выйдешь из-за этого стола. Свободным. Чистым.
Он смотрел на тенистые изображения. Город-крепость. Город-сад. Абсолют жизни, неприкосновенный банк, куда ему, вечному банкроту, дорога была заказана.
Это был не вопрос. Это был финальный расклад. Готов ли он, чтобы спасти жалкие остатки себя, сжечь самую сокровищницу? Сорвать джекпот, уничтожив казино?
Он тогда не дал ответа. Просто свернул свою карту и вернулся в игру. С этим знанием, пульсирующим в нём, как чужая, смертельная фишка.
Настоящее вернулось резким щелчком. Он всё ещё стоял в комнате. В руке — безголовая статуэтка. На полу — осколки. «Пусть Лифон падёт».
Слова висели в воздухе, материальные, как запах пыли. Это был не план. Это был приговор. Самому себе. Чтобы разорвать парадокс, нужно уничтожить один из его полюсов. Уничтожить цель. Тогда бег остановится. И поводок лишится натяжения.
Он медленно разжал пальцы. Тело богини упало на осколки, разломившись на части.
С края зрения, в углу комнаты, где сходились тени, что-то шевельнулось. Не существо. Лишь карта без масти. И в этой мгновенной аномалии прозвучал шёпот, знакомый до спазма в пустом желудке: Сыграем?
На этот раз в шёпоте была не просто констатация. Была предвкушающая улыбка. Она видела осколки. Видела обломки идеала. И ждала. Ждала, когда он, наконец, сделает ту единственную ставку, которая всё покроет.
Деймос повернулся к пустоте в углу. Его лицо было спокойным. В глазах не горел фанатичный огонь. Там была лишь ясность шахматиста, увидевшего мат в три хода.
«Ещё один раунд, Лилит», — подумал он беззвучно. Он сделал шаг к груде разбитого фарфора, прислушиваясь к тишине внутри себя. Тишине, которая уже почти была полной.
Оставалось сделать последний шаг. Последнюю ставку.
Глава 2. Грех
Прости, мама...
Пальцы Алисии сплелись в молитве перед статуей в маленькой комнате. Костяшки побелели от напряжения. Губы беззвучно шевелятся, повторяя слова, которые не дают покоя.
Она поднимает взгляд. Статуя застыла в безмолвной вечности, ее каменные ладони раскрыты, будто готова принять бремя. Алисия замирает, вдыхая запах воска и старого дерева. Ее собственные руки медленно разжимаются и опускаются на колени.
Мои мысли грешны... — шепчет она, и голос дрожит, задевая тишину. Она проводит кончиками пальцев по холодному краю пюпитра, чувствуя шероховатость старого лака.
Я так хочу сжечь здесь все. — Признание обжигает изнутри. Она сжимает веки, пытаясь поймать в темноте образ спокойствия. Знаю, это грех. — Ее плечи слегка опускаются под тяжестью этой мысли, словно смиряясь с огнем, который она в себе носит, но не может выпустить наружу.
Алисия не встаёт с колен. Она застывает в этой позе, будто каменея вместе со статуей. Только мелкая дрожь в напряжённых плечах выдаёт бурю внутри.
Она снова плетёт пальцы, но теперь это не молитвенное сложение, а бессознательное сцепление, судорога. Большие пальцы вдавливаются в тыльные стороны ладоней, оставляя белые, болезненные отпечатки.
«Сжечь...» — мысль возвращается, навязчивая и четкая. Она не хочет её гнать. Она рассматривает её, как острый клинок. Представляет, как пламя лижется по тяжелым гобеленам, как чернеет и трескается полированное дерево, как воздух становится густым и едким. В этой картине есть ужасная, запретная красота.
Её губы перестают шевелиться. Она просто смотрит в пустоту перед собой, но видит не каменный пол, а отсветы воображаемого пожара в глазах богини. Вдруг её собственная неподвижность становится невыносимой. Её тело, заточенное в строгие рамки позы, рвётся двинуться, бросить что-нибудь, ударить.
Вместо этого она резко, почти грубо, прижимает ладони к лицу. Кожа на лбу и щеках холодная от пота. Она дышит в эту чашу из пальцев, короткими, горячими выдохами. Запах собственной кожи, тонкий аромат мыла — что-то простое, человеческое, заземляющее.
Медленно, с сопротивлением, она отрывает руки от лица. Смотрит на них. На эти руки, которые должны созидать, лечить, благословлять. Они кажутся ей чужими. Инструментами, готовыми к разрушению.
Она опускает одну ладонь на пол. Кончики пальцев вдавливаются в мелкий, холодный песок каменной плиты. Ощущение твёрдости, незыблемости. Эшверн. Всё здесь такое: непоколебимое, вечное, чужое.
Её взгляд падает на подол её простого платья. Складка ткани образовала тень. Она пристально рассматривает эту тень, будто пытаясь найти в её очертаниях ответ, знак, хоть что-то. Мысль о пламени отступает на шаг, приглушенная странной сосредоточенностью на ничтожной детали.
Тишина в комнате меняется. Она уже не звенящая, а густая, как смола. И Алисия застревает в ней, балансируя на острой грани между молитвой и проклятием, между смирением и яростью, не в силах сделать ни шага вперёд, ни шага назад. Её борьба замерла в самом пике, и любое движение — любое — приведёт к падению в ту или иную бездну. Она просто дышит. И ждет. Не зная, что будет дальше.
Принцесса выпрямляет спину с привычной, выученной безупречностью. Подбородок — параллельно полу, плечи — отведены назад, но без напряжения. Идеальная поза для молитвы, поза, в которой её лепили с детства. Она — изваяние благоговения.
Но её веки, плотно сомкнутые, начинают мелко дрожать.
Я — свет. Я — милосердие. Я — прощение.
Она мысленно произносит это, как мантру, выбитую на внутренних скрижалях.
Я не должна...
Мышцы вдоль её челюсти напрягаются, становятся твёрдыми, как камень. Она стискивает зубы, чтобы сдержать дрожь, но от этого начинает болеть голова — тупая, давящая боль в висках.
Они всё оскверняют. Их камни, их гордость, их холодный взгляд...
Мысль проносится, как удар кинжалом, нарушая белизну мантры багровым штрихом. Её пальцы, сложенные в молитве, впиваются друг в друга. Ногти вдавливаются в кожу.
Она пытается снова. Глубокий, ровный вдох. Запах воска должен успокаивать.
Доброта — это сила. Любовь побеждает гнев.
На вдохе её грудная клетка расширяется, но внутри словно что-то рвётся. Тихий, внутренний хруст. Она слышит его всем своим существом.
Её глаза резко открываются. В них нет спокойствия. Только отражение пламени лампадки — маленькое, яростное, прыгающее. Она смотрит на это пламя, и её зрачки расширяются.
Нет, — звучит внутри, но это уже не голос идеала. Это хриплый, сорванный шёпот её самой настоящей. — Нет, это не сила. Это слабость. Это позволять им попирать всё, что свято.
Пожар вспыхивает. Жар поднимается от живота к горлу, сушит его. Дыхание сбивается, становится коротким и частым. Она чувствует, как горит лицо. Её рука, будто сама по себе, срывается с колена и повисает в воздухе, сжатая в кулак. Идеальная поза разрушена. Теперь она просто женщина на коленях, с трясущимся кулаком, нацеленным в пустоту.
Она смотрит на свой кулак. Видит тонкие, бледные пальцы, которые должны благословлять. Сейчас они сжаты для удара, которого никогда не будет.
И тут пожар начинает тухнуть. Не от молитвы, а от внезапного, леденящего осознания.
Что со мной происходит?
Ярость отступает, оставляя после себя пустоту и стыд. Такой холодный, такой знакомый стыд. Её кулак медленно разжимается. Пальцы безвольно падают на колено. Она смотрит на них, не узнавая. Сила, которая только что наполняла её, иссякла, обнажив изнанку — усталость. Бесконечную, всепоглощающую усталость от того, чтобы всегда быть идеалом.
Она пытается снова сложить пальцы для молитвы. Но они не слушаются. Они просто лежат на коленях, чуть подрагивая. Её спина сгибается сама по себе, позвонок за позвонком, пока её лоб не касается холодных пальцев на коленях. Не в благоговении. В поражении.
Она не плачет. Она просто лежит, согнувшись, и дышит в темноту своего подола. Пожар потух, оставив после себя только горстку пепла на языке и ледяную дрожь глубоко внутри, у самого сердца. Идеал треснул. И свет, что должен был исходить от неё, погас, растворившись в серой, невыносимой реальности.
А в покоях, отведённых «принцессе», воздух сгущался от иного жара. Не молитвенного, а звериного.
Дагна стояла посреди комнаты, дыша через зубы. Платье — это чудо из шёлка и жемчуга — вдруг стало невыносимым. Оно не грело. Оно душило. Каждая нитка, каждый стежок напоминали о тысячах глаз в банкетном зале, о тяжёлом взгляде короля, о вкусе той проклятой еды, которая обожгла ей горло стыдом.
Её пальцы вцепились в высокий воротник, расшитый серебряными нитями. Не развязывая, не находя хитрых застёжек, она просто рванула. Раздался резкий, сухой звук рвущейся ткани. Жемчужины, словно слёзы, застучали по полированному дереву пола и покатились в темные углы. Она дёрнула ещё раз. Шёлк поддался с тихим шипением. Она стянула с себя эту тюрьму, как змея сбрасывает кожу, и швырнула клубок дорогой ткани в ноги резному стулу.
Но облегчения не наступило. Оголённые плечи и руки покрылись мурашками от прохлады, но внутри жар только нарастал. Она повертела головой, и кости шеи хрустнули. Её взгляд упал на тот самый стул. Тяжёлый, дубовый, с грифонами на подлокотниках. Символ чужого, устоявшегося мира, в котором ей нет места.
Она не думала. Мышцы спины, бёдер, плеч сгруппировались в знакомое, боевое напряжение. Короткий разгон — и её нога с размаху врезалась в сиденье. Удар пришёлся в упор, без крика, только с глухим, влажным стуком дерева. Стул отлетел, ударился о стену и рухнул на бок, одна ножка неестественно вывернута.
Дагна подошла к низкому столику из тёмного эбенового дерева, на котором аккуратно стоял кувшин с водой и чаша. Вода. Простая, чистая. Она хотела пить. Но вид этой правильной композиции вызвал новую волну ярости. Всё здесь было таким… расставленным. Предсказуемым. Как клетка.
Её рука взметнулась и смахнула кувшин со столика. Хрусталь с треском разбился о каменный пол, рассыпавшись тысячей холодных осколков. Вода брызнула на её ноги, на ковёр. Она взглянула на своё отражение в большой овальной зеркальной стене. Увидела дикое лицо с раздувающимися ноздрями, растрёпанные волосы, взгляд полный немой брани. Не ты, — сказало ей это отражение. Ты не она.
С грохотом, от которого задрожали стёкла в окне, она с силой ударила кулаком прямо в центр зеркала. Отражение исказилось, поползло паутиной трещин от точки удара. Боль стрельнула от костяшек к локтю, острая и чистая. Она увидела в разбитом зеркале десятки искажённых лиц — все они были ею, и все — нет. Она ударила ещё раз, швырнув в него обломком ножки от стула. Зеркало осыпалось внутрь себя с мелодичным, но жутким звоном.
Теперь её дыхание стало тяжёлым, свистящим. Адреналин и ярость текли по венам, как расплавленный металл. Она ходила по комнате, по осколкам и обломкам, её босые ноги не чувствовали порезов. Она искала следующий объект. Взгляд упал на огромную кровать с балдахином. На постель, где должна была спать принцесса. Где она, Дагна, должна была изображать покой.
Она схватила край стёганого покрывала и рванула на себя. Подушки полетели на пол. Затем она уперлась руками в резную спинку кровати и с рычанием, в котором сплелись отчаяние и непомерная сила, стала её раскачивать. Дерево скрипело, протестуя. С треском, похожим на выстрел, одна из центральных планок лопнула. Кровать осела набок, превратившись в бесформенную груду перин и искорёженного дерева.
И вдруг силы оставили её.
Она стояла, облокотившись о прохладную стену, вся дрожа, как в лихорадке. В горле першило от сухого воздуха, поднялась пыль. Ладонь, которой она била по зеркалу, пульсировала болью, на костяшках проступила кровь. Она поднесла её к лицу, разглядывая. Это была её кровь. Настоящая. Не «кровь принцессы». Её.
Ярость схлынула так же внезапно, как и нахлынула, оставив после себя опустошение и странную, звенящую тишину. Комната, ещё минуту назад бывшая образцом порядка, теперь напоминала берлогу после схватки. И она, стоящая среди этого хаоса в разорванной сорочке, с окровавленной рукой и пустым взглядом, была его хозяйкой.
Её взгляд медленно скользнул по разрушению. Не было торжества. Была усталость. Глубокая, костная. Она медленно сползла по стене на пол, села среди осколков, обхватив колени. Дрожь постепенно стихала, сменяясь леденящим осознанием.
Она не приблизилась к желанию стать принцессой. Она лишь доказала, насколько глубоко в ней сидит зверь. И что никакая роскошь, никакие правила не смогут его удержать. Она боролась не с принципами. Она боролась с самой собой. И проиграла. Потому что разрушить внешнее оказалось легче, чем договориться с внутренним. Её принцип «не брать чужого» уцелел. Но он теперь стоял на руинах, и охранять было больше нечего.
Тишину, тяжёлую и звонкую, как после бури, разрезал скрип отворяемой двери. Дагна даже не вздрогнула. Она просто сидела, уставившись в пространство между осколками зеркала, где теперь отражался кусок перекошенного потолка.
Ронарт замер на пороге. Его рука ещё лежала на дверной ручке. Обычно живое, ироничное лицо стало маской полнейшего, абсолютного недоумения. Его взгляд, быстрый и цепкий, проскакал по комнате: стул-калека, блестящие осколки хрусталя и зеркала, горы ткани, осевшая кровать, и в центре этого апокалипсиса — она. Сидящая на полу в одном исподнем, с окровавленной рукой и взглядом загнанного волчонка.
«Матерь богов… — выдохнул он мысленно. — Что они с ней сделали?»
Он вошёл, стараясь не наступать на самые крупные осколки, и мягко прикрыл дверь за собой. Его шаги по ковру, усыпанному хрустальной крошкой, были бесшумными. Он не спрашивал «что случилось?». Картина говорила сама за себя громче любых слов.
Он медленно присел перед ней на корточки, сохраняя дистанцию, чтобы не спугнуть. Его голос стал тихим, почти отцовским.
— Тише, девочка, — произнёс он, протягивая руку ладонью вверх, как будто к пугливому зверю. — Я тут. Всё нормально.
Слова «всё нормально» прозвучали настолько нелепо на фоне хаоса, что, казалось, должны были вызвать у неё новую вспышку. Но вместо этого её взгляд, блуждавший в никуда, медленно сфокусировался на его лице. В её глазах что-то дрогнуло. Не осознание, а простое узнавание. Узнавание чего-то своего, не эшвернского, не чужого. Это был Ронарт. Ворчун. Пьяница. Человек, который учил её реверансам и ругался сквозь зубы, когда она всё путала.
И этот крошечный островок знакомого в море чужого ужаса стал спасительным якорем.
Она не бросилась к нему. Она рухнула.
Одним резким, порывистым движением она сдвинулась с места и вцепилась в него. Её руки обхватили его спину с такой силой, будто она хотела убедится что это не мираж. Пальцы впились в ткань его простого камзола, а потом и в мышцы под ней. Это не был объятия. Это был захват. Акт отчаяния, в котором не было ни капли нежности, только животная потребность ухватиться за что-то живое и тёплое, пока всё остальное распадается на части.
Ронарт ахнул. Не от удивления, а от внезапной, острой боли. Её хватка была нечеловеческой. Он почувствовал, как под её пальцами сходятся его лопатки, как напрягается и трещит позвоночник. Больно. Очень больно. В глазах потемнело.
Но он не оттолкнул её. Не вскрикнул. Его собственные руки медленно, преодолевая сопротивление её тисков, поднялись и обняли её в ответ. Он не мог похлопать по спине или прижать к себе — она уже вдавилась в него так, что дышать было трудно. Он просто положил свои большие, грубые ладони ей на спину, ощущая под тонкой сорочкой безумную дрожь каждого мускула.
— И-и-их… — выдавил он из себя едва слышный, сдавленный писк, больше похожий на звук наступающего на игрушечную собачку. Слёзы от боли выступили на глазах. Но руки его не дрогнули.
Он закрыл глаза и стал говорить. Голос сиплый, прерывистый от давления на грудную клетку, но ровный.
— Ничего… ничего страшного… комнату… отремонтируем… — он говорил ерунду, самую первую, что приходила в голову. — Зеркало… дурацкое было… всё в рожу кривило… стул… я сам… ненавидел эти грифоны…
Он чувствовал, как её дыхание, сначала прерывистое и горячее у него на шее, постепенно начинает выравниваться. Дрожь в её спине понемногу стихала, сменяясь глубокой, судорожной икотой. Она не плакала. Она просто держалась, а её тело медленно возвращалось из состояния боевого безумия.
И только когда её хватка ослабла настолько, что он смог наконец сделать полный вдох, она сама отшатнулась. Она отодвинулась, уставившись на его лицо, на его покрасневшие от напряжения щёки, на то, как он старается не морщиться от боли в спине. И в её глазах, наконец-то, проступило настоящее осознание — и ужас.
Она посмотрела на свои окровавленные пальцы, потом на его помятый камзол, за который она, наверное, выдрала клок.
— Я… — голос у неё сорвался, хриплый и чужой. — Я тебя… Ронарт, я…
— Ц-ц-ц! — остановил он её, взмахнув рукой, и тут же скривился, потому что движение отозвалось болью в плече. — Ничего ты мне. Кости целы. А зеркало… — он оглядел комнату и тяжело вздохнул, — ну, блин. Придётся врать, что ты тут с медведем боролась.
Ронарт видел её раны. Не только окровавленные костяшки — ерунда, царапины. Он видел раны — те, что зияли в её взгляде, в каждом сведённом от напряжения мускуле, в этой звериной дрожи. И он знал, как лечить. Знакомый, горький запах подорожника и ромашки, тугая повязка из чистого лена, отвар для успокоения нервов... Но всё это было для тел. Для воинов после битвы, для крестьян после падения с крыши. А как лечить то, что внутри? Как перевязать душу, разорванную между мирами?
Он молча встал, скрипнув коленями (боги, он уже стар для таких приключений), и пошёл к умывальнику. Налил воды в медный таз, нашёл — чудом не разбитый — кусок чистого полотна. Всё делал медленно, шумно, давая ей время прийти в себя. Возвращаясь, он обходил осколки зеркала, как минное поле.
— Дай-ка, — буркнул он, опускаясь рядом. Он не спрашивал. Аккуратно, но твёрдо взял её окровавленную руку.
Она не сопротивлялась. Её рука лежала в его ладонях, безвольная и тяжёлая, как у побитой собаки. Он промывал порезы, и вода в тазу розовела. Вытаскивал мелкие осколки стекла пинцетом из своего походного набора. Его движения были точными, выверенными годами полевой медицины. Но внутри всё кричало.
Вот и всё, Ронарт. Весь твой опыт. Все твои байки. Можешь вынуть занозу, а душу не вынешь.
Он не мог дать ей водки. Не мог сказать: «Выпей, забудься». Потому что завтра ей снова нужно быть принцессой, и от неё должно пахнуть цветами, а не перегаром отчаяния. Он не мог увести её отсюда. Не мог схватить за руку и сказать: «Бежим. Куда глаза глядят». Потому что за стенами — скалы и смерть. А здесь… здесь смерть была другой. Медленной. От того, что она будет рассыпаться изнутри, трещина за трещиной, пока от дикарки не останется только красивая, пустая фарфоровая кукла. И он видел, как эти трещины уже идут. Видел в её глазах. Видел в этой немой ярости, обращённой на мебель.
И самое страшное — он ничего не мог с этим поделать. Он был бессилен. Старый, уставший человек в разгромленной комнате, который умел только мыть раны и молча терпеть, когда ему ломали рёбра объятиями отчаяния.
Он наложил мазь и начал бинтовать её руку. Белая ткань медленно поглощала красное.
— Всё заживёт, — пробормотал он, глядя на свои руки, а не на неё. — Рука-то. Кости целы. Шрамы, может, останутся. Небольшие.
Он имел в виду не только руку.
Закончив, он не отпустил её кисть сразу. Просто держал, чувствуя под бинтами пульс — частый, неровный.
— Теперь давай-ка уберём это безобразие, — он кивнул на осколки зеркала. — А то, не дай бог, порежется кто… или отразится в чём не нужно.
Он встал, взял обломок стула и принялся сгонять осколки в кучу. Работал молча, тяжко дыша. Каждый его вздох, каждый скрип сустава говорил громче слов: Я стар. Я устал. Но я здесь. Пока могу.
Дагна смотрела, как он, согнувшись, осторожно собирает блестящие осколки в тряпку. Её ярость ушла, оставив после себя пустоту, на дне которой копился стыд. Она сломала его вещи (не её, не их, а его — ведь он здесь за неё отвечал). Она чуть не сломала его самого.
— Ронарт… — её голос был хриплым шёпотом.
— М-м? — он не обернулся, подцепляя крупный треугольник зеркала.
— Я… я не справляюсь.
Он замер. Спина его напряглась, потом медленно расслабилась. Он выпрямился, положил тряпку с осколками на перекошенный стол.
— Никто не справляется, девочка, — сказал он наконец, глядя в разбитую стену, где когда-то было зеркало. — Все только делают вид. И король тот… и Луциан… и я. Все. — Он обернулся к ней. Его лицо было усталым и невероятно мудрым. — Ты просто меньше всех притворяешься. От этого и больнее.
Он подошёл, снова тяжело опустился рядом. Не обнимал. Просто сел плечом к её плечу, глядя на тот же беспорядок.
— Но слушай, — он сказал тихо, почти конфиденциально. — Если уж ломать — так ломать до конца. А потом строить заново. Только решай — что ты строишь. Куклу? Или себя, но в этих дурацких одеждах? Третьего не дано.
Он не предлагал уйти. Не предлагал сдаться. Он предлагал выбор. Самый страшный и единственно честный из возможных в этой каменной ловушке. И в его словах не было утешения. Была лишь горькая правда и странная, свинцовая надежда: если уж терпеть крушение, то делать это осознанно.
Он стоял, держа в руках тряпку с осколками, и мир вокруг него рухнул без единого звука. Не потому что она ударила. Потому что она спросила.
Всё, что было у него в руках — тряпка, осколки, сама тяжесть прожитых лет и накопленной, якобы, мудрости — выскользнуло из пальцев. Стекло с глухим стуком ударилось о ковёр, рассыпавшись ещё мельче. Он даже не вздрогнул. Он просто стоял, и земля уходила у него из-под ног, обнажая холодную, страшную пустоту.
А я могу стать принцессой?
Это был не вопрос дикарки, цепляющейся за роль. Это был вопрос человека, решившего выжечь себя дотла и отлить заново из чужого металла. И самый страшный вопрос, который шёл следом:
А я могу заслужить здесь право просто быть?
Его сердце, старое и изношенное, сжалось в ледяной ком. Он смотрел на неё — на это изувеченное, израненное существо с глазами, в которых горел одновременно детский страх и взрослая, беспощадная решимость. И у него не было ответа.
Сказать «забудь»? Отговорить? Значит, снова оттолкнуть её в ту самую пропасть, из которой она только что вырвалась яростью и разрушением. Сказать, что её место — где-то там, в лесах, в её прошлой жизни, которое уже сгорело дотла. Поставить стену между ней и её единственной, чудовищной надеждой.
Сказать «да»? Обнадёжить? Это было бы хуже предательства. Это значило бы послать её на смерть с улыбкой. Потому что здесь, в этих стенах, её либо сломают, либо она сломает себя сама, пытаясь втиснуться в форму, для которой не создана. И он видел — сломают. Обязательно сломают.
Губы Ронарта дрогнули. Морщины вокруг глаз, обычно собранные в сети ироничных усмешек, стали вдруг глубокими и скорбными, как трещины на высохшей земле. Он хотел найти слова. Хоть что-то. Мудрую притчу. Грубую шутку. Горькую правду. Но горло сжалось, и язык стал тяжёлым и ватным.
Ответа не было. Вообще.
Он медленно, будто каждое движение давалось невероятной ценой, опустился перед ней на колени. Он взял её забинтованную руку, не глядя на неё, а уставившись в какую-то точку на полу между осколками. Его большой, грубый палец медленно провёл по белой ткани бинта, чуть выше её раны.
— Девочка… — его голос сорвался, стал низким, сиплым, абсолютно лишённым всей его привычной бравады. Он был голым. Таким же голым, как и она. — Право… его не заслуживают. Его… берут.
Он наконец поднял на неё взгляд. И в его старых, усталых глазах не было ни одобрения, ни осуждения. Только бездонная, тихая грусть и признание. Признание её выбора. Какого бы страшного конца он ни вёл.
— Если уж брать, — прошептал он, — то держись до конца. Пока пальцы не сломаются. Пока… пока не станешь ею по-настоящему. Или пока не разобьёшься вдребезги, пытаясь.
Это не было ответом на её вопрос. Это было напутствие на казнь. Признание того, что пути назад нет. И что он пойдёт с ней до самого края, даже зная, что удержать не сможет.
Он не обнял её. Он просто положил свою тяжёлую, тёплую ладонь ей на голову, как делал иногда в редкие моменты, когда она, измотанная тренировками, засыпала, сидя на полу. Жест одновременно и отеческий, и полный безнадёжности.
А потом поднялся, скрипя коленями, и снова принялся убирать осколки. Молча. Тяжело дыша. Комната была разгромлена. Душа его девочки была разгромлена. И он, старый солдат, мог только подмести осколки и ждать, какая рана вскроется следующей.
Глава 3. Перед бурей
Солнце грело ей спину — мягко, настойчиво, как чужая ласка, которой не просила. Парк Эшверна лежал перед ней выверенными линиями дорожек, геометрией подстриженных кустов, розовым гравием, похожим на рассыпанную пудру. Всё здесь было правильным. Всё — на своих местах.
Она сидела на скамье из сплавленного камня и смотрела, как по дорожке носятся дети. Чьи-то дети — слуг, техников, мелких клерков. Они кричали. Звук доходил до неё странно — будто сквозь воду, будто она слышала не сами голоса, а их отражение от чего-то далёкого и плотного.
Мальчик лет семи споткнулся, полетел на гравий. Она видела, как его ладони впечатались в розовые камешки, как колено проехалось по острым краям. Секунда — он должен был заплакать, но ребёнок рассмеялся.
Вскочил, отряхнул руки о штаны — неловко, размазывая пыль и кровь — и побежал дальше, догонять остальных.
Она смотрела на это и пыталась что-то почувствовать. Умиление? Зависть? Раздражение? Внутри было тихо. Только наблюдение, чистое и прохладное, как стекло, за которым что-то происходит.
Упасть и рассмеяться.
Она попробовала представить. Собственное тело на земле. Боль в ободранных ладонях. И смех — лёгкий, бездумный, просто потому что жив, потому что ноги несут, потому что всё просто.
Образ рассыпался, не успев сложиться. Остался только холодок где-то в груди — знакомый, привычный. Не боль. Просто отсутствие чего-то, что должно было быть на этом месте.
Она опустила взгляд на свои руки. Они лежали на коленях — спокойные, бледные, с длинными пальцами. Руки госпитальерки. Она сама выбрала это: белый передник, простые обязанности, право ходить среди людей, не расчищая пространство одним своим присутствием.
Ей хотелось увидеть их мир изнутри. Не с высоты трона, не сквозь склонённые головы и потупленные взгляды. А вот так — вблизи, на уровне глаз. Как они живут, когда не смотрят на неё.
Теперь она видела.
Они жили легко.
Не в смысле беззаботно — она знала, что у каждого из них свои тяготы, свои ночи без сна, свои страхи. Но их жизнь имела текстуру. Шершавость. Грубые края, за которые можно зацепиться. Они чувствовали — ярко, избыточно, неаккуратно. Падали. Смеялись. Плакали. Орали друг на друга. Мирились. Снова падали.
А она...
Она лишь наблюдала.
Шершавость камня под ладонью. Тепло солнца на лопатках. Запах синтетических цветов, сладковатый и чуть душный. Всё это поступало в неё, как данные. Точные, детальные, бесполезные.
Где-то за спиной — она знала, не оборачиваясь — стоял кто-то из охраны. Может, двое. Они держали дистанцию, не приближались. Но они были. Смотрели. Следили. Не за угрозой — за ней. За «иконой», которая вздумала выйти на прогулку в белом переднике служанки.
Даже здесь. Даже так.
Невидимое стекло никуда не делось. Оно просто стало тоньше, прозрачнее. Достаточно прозрачным, чтобы видеть их мир в мельчайших подробностях. Недостаточно — чтобы прикоснуться.
«Луциан, а люди добрые?»
Вопрос всплыл сам — из какой-то глубины, из зимы, из детства, из комнаты с камином, где потрескивали поленья и мир ещё казался сложным, но не безнадёжным.
«Нет. Мы все грешны».
Она помнила его голос — спокойный, с лёгкой усталостью где-то на дне. Он не утешал. Он просто отвечал. Так отвечают ребёнку, который уже достаточно вырос, чтобы не лгать ему.
Грешны.
Не злы, не жестоки. Грешны. Слово несло в себе что-то странное — не приговор, а... принадлежность. Если все грешны, значит, это часть того, что делает их людьми. Общая ноша. Общая тень.
А она?
Она смотрела на свои руки. Пять пальцев, суставы, бледная кожа. Ничем не отличаются. Но золотая кровь под этой кожей — та самая, что позволяла ей ощущать магию как ветер и одним усилием сдвигать камень — эта кровь отрезала её от чего-то базового. Грубые, простые эмоции притуплялись в ней, как звук за толстым стеклом. Словно плата за силу. Словно чем больше ты можешь, тем меньше ты чувствуешь.
А я кто?
Вопрос не имел голоса. Он просто был — тяжёлый, плотный, заполняющий всё пространство внутри.
Человек? Или то, что получилось вместо человека?
Если люди грешны — а я не чувствую греха, не чувствую этой общей тени — значит ли это, что я не человек? Или просто... бракованный человек? Недо-человек? Сверх-человек, которому ампутировали что-то важное?
Боги так не думают, — сказала она себе. Она читала священные тексты, знала, как описывают божественное сознание. Ясность. Покой. Всеведение.
У неё не было ясности. Был туман.
Не было покоя. Была эта тихая, ноющая пустота.
И уж точно не было всеведения. Был только этот вопрос, на который она не могла ответить.
Вы это вы и никто более.
Снова Луциан. Его слова — сказанные когда-то по другому поводу — легли поверх её мыслей, как единственное, что хоть немного помогало.
Не человек. Не богиня. Не икона.
Просто — она.
Это не было утешением. Это было констатацией одиночества. Точкой на карте, вокруг которой — пустота.
Но это хотя бы было что-то. Какая-то опора. Какое-то имя для того, чем она являлась.
Мальчик, который упал, теперь сидел на корточках у клумбы и сосредоточенно ковырял землю палочкой. Его коленка была в крови и пыли. Ему было всё равно.
Она смотрела на него и думала: он не знает, какой он живой. Он просто живёт.
А она знала. Знала с хирургической точностью, чего именно ей не хватает. И от этого знания было только хуже.
Солнце продолжало греть ей спину — мягко, настойчиво, как чужая ласка, которой не просила.
Она моргнула. Медленно, тяжело, будто веки стали плотнее, чем обычно. Солнце оставило на сетчатке красноватый отпечаток, и мир на мгновение расплылся — дорожки, дети, кусты, — всё смешалось в мягкое, нечёткое пятно.
Пальцы шевельнулись на коленях. Она не заметила, как сжала их — теперь ногти оставили на ладонях бледные полумесяцы. Разжала. Положила руки на шершавый камень скамьи, чувствуя — как мелкие неровности впечатываются в кожу.
Вдох. Выдох.
Воздух пах озоном, пылью, синтетической сладостью клумб. Привычный, стерильный запах Эшверна, от которого слегка саднило где-то в горле.
И вдруг — другое.
Тонкая нота, пробившаяся сквозь всё остальное. Сладковато-горькая, с чем-то терпким на самом дне. Как духи, которые забыли на подоконнике, и они выдохлись, но не до конца. Как цветок, который уже не жив, но ещё не мёртв.
Увядшая орхидея.
Она чуть повернула голову — не резко, просто сместила взгляд — пытаясь понять, откуда. В парке Эшверна не росли орхидеи. Здесь вообще не росло ничего, что могло увянуть красиво.
И тогда она услышала.
Сначала ей показалось — шум в ушах. Собственная кровь, пульсирующая слишком громко в тишине. Но нет. Это было снаружи. Это было...
Мычание.
Тихое, почти беззвучное. Без слов, без мелодии — просто голос, обходящийся без языка. Ммм-м-м... Низкое, тёплое, как рука, положенная на лоб. Как колыбельная, от которой остался только ритм и вибрация.
Что-то внутри неё — там, где обычно было тихо и пусто — шевельнулось. Не мысль. Не эмоция. Просто... отклик. Как струна, которую задели случайно.
Она выпрямила спину. Пальцы снова сжались — теперь на краю скамьи, до белых костяшек.
Женщина стояла среди детей.
Алисия не видела, как она появилась. Секунду назад там был только мальчик с палочкой, ковыряющий землю, и другие дети, носившиеся поодаль. А теперь — она. Будто всегда была, просто взгляд не цеплялся.
Чёрное платье. Не траурное — слишком мягкое, слишком текучее, обнимающее фигуру, как тень обнимает предмет. Волосы — белые, не седые, а именно белые, как первый снег, как молоко, как отсутствие цвета. Они падали на плечи тяжело и гладко, почти неподвижно, хотя лёгкий ветер шевелил листья на деревьях.
Женщина стояла рядом с мальчиком — тем самым, что упал и рассмеялся — и гладила его по голове.
Медленно. Аккуратно. Ласково.
Её пальцы — длинные, бледные — перебирали его волосы с какой-то невыносимой нежностью. Так гладят котёнка. Так гладят спящего ребёнка, проверяя, не слишком ли он вспотел. Так касаются чего-то хрупкого и драгоценного, чего боишься сломать.
Мальчик не замечал. Он продолжал ковырять землю палочкой, сосредоточенно хмурясь. Будто её руки были частью воздуха, частью солнечного света.
Ммм-м-м...
Пение продолжалось. Оно шло от неё — Алисия была уверена, хотя губы женщины не двигались. Вибрация в воздухе, в земле, в костях. Колыбельная без слов.
И запах. Густой теперь, обволакивающий. Орхидея, которая умирает красиво.
Женщина подняла голову.
Их взгляды встретились.
Глаза.
Алисия почувствовала, как её пальцы соскользнули с края скамьи. Как спина, только что прямая, чуть подалась назад. Не страх — тело просто среагировало, раньше, чем разум успел оформить увиденное.
Красные. Не воспалённые, не налитые кровью — красные. Глубокий, ровный цвет, как рубин на просвет, как закатное солнце сквозь витраж. И зрачки — вертикальные, узкие.
Женщина смотрела на неё. Рука продолжала гладить мальчика — машинально, не прерываясь. Губы дрогнули. Не улыбка. Что-то, что могло бы стать улыбкой, если бы захотело.
Пение стихло.
Тишина, которая осталась, была плотнее, чем раньше. Дети кричали где-то на периферии, но звук будто завяз в чём-то вязком, не дотягиваясь до скамьи.
Алисия не могла отвести взгляд. Не потому что не хотела. Просто не получалось. Красные глаза держали её — мягко, без насилия, как держат что-то, что может разбиться.
Время стало вязким. Она не знала, сколько прошло — секунда, минута, год. Запах орхидеи обволакивал, пение ещё звучало где-то под рёбрами, хотя воздух давно молчал. И эти глаза — терпеливые, всепонимающие, ждущие чего-то, чему она не знала названия.
— Алисия.
Голос пришёл сбоку. Негромкий, чуть хрипловатый. Знакомый, как запах старых книг, как скрип половицы в доме, где вырос.
Она моргнула.
Связь разорвалась — мягко, без щелчка, будто её просто отпустили. Мир вернулся рывком: крики детей, шорох гравия, солнце на лопатках. Всё стало громче, резче, настоящее.
Луциан стоял в трёх шагах от скамьи.
Он постарел. Она видела его недавно — или давно? время в Эшверне измерялось странно — но сейчас заметила то, что раньше скользило мимо. Морщины у глаз стали глубже, волосы совсем седые, и он держал спину чуть иначе, будто что-то тянуло его к земле. Не сутулость — усталость, вросшая в кости.
Но глаза были те же. Тёмные, внимательные, с этой лёгкой усмешкой где-то на самом дне, которая никогда не добиралась до губ.
— Ты давно здесь сидишь, — сказал он.
Она открыла рот, чтобы ответить — и поняла, что не помнит. Давно ли? Она пришла сюда, потому что замок давил, потому что хотелось воздуха, потому что... потому что накопилось. А потом был мальчик. И женщина.
Женщина.
Алисия резко повернулась обратно — туда, где секунду назад стояла фигура в чёрном платье, где белые волосы падали на плечи тяжело и гладко, где бледные пальцы гладили ребёнка по голове и никого.
Мальчик сидел на корточках, всё ещё ковыряя землю. Один. Вокруг него — пустое пространство, розовый гравий, тень от куста. Ни женщины, ни следа, ни даже примятой травы.
Только запах — слабый, почти исчезнувший — ещё держался в воздухе. Сладковато-горький. Орхидея на последнем вздохе.
Она снова моргнула. Медленно. Пальцы, оказывается, впились в край скамьи так, что заныли суставы.
— Алисия? — Луциан шагнул ближе. В его голосе появилось что-то — не тревога, он редко тревожился явно, — скорее, внимание. То самое, учительское, которое она помнила с детства. Когда он смотрел и видел больше, чем ты хотела показать.
Она разжала пальцы. Положила руки на колени. Вдох. Выдох.
— Задумалась, — сказала она. Голос прозвучал ровно. Почти.
Луциан смотрел на неё ещё мгновение — потом кивнул, будто принял ответ, не поверив ни на секунду. Он подошёл к скамье и сел рядом. Не близко — на расстоянии вытянутой руки. Так он садился всегда. Достаточно рядом, чтобы быть. Достаточно далеко, чтобы не давить.
Какое-то время они молчали. Дети кричали вдалеке. Робот-садовник прополз мимо, тихо жужжа, и скрылся за кустами.
Алисия смотрела на место, где стояла женщина. Пустое. Обычное. Залитое солнцем.
Ты тоже не чувствуешь, как они?
Вопрос остался внутри — без ответа, без адресата. Повис где-то под рёбрами, рядом с эхом колыбельной.
Алисия первая нарушила молчание.
Она не планировала. Слова вышли сами — как воздух из проколотого шара, медленно, с тихим шипением. Может, это была мимолётная слабость. Может, усталость, которая копилась слишком долго и наконец продавила что-то внутри. А может — просто тупик. Стена, в которую она упёрлась лбом и стояла так, пока лоб не онемел.
Внутри, как всегда, что-то кипело. Она чувствовала это — не как эмоцию, а как давление, как пар под крышкой. Требовало наружу. Толкалось в рёбра, в горло, в стиснутые зубы. И она, как всегда, давила это обратно. Тушила собственной волей, методично, привычно, как тушат угли водой. Шипение. Дым. Тишина.
Гнев?
Она не привыкла к этому слову применительно к себе. Гнев был чем-то человеческим — горячим, неаккуратным, выплёскивающимся через край. Люди гневались. Они кричали, швыряли вещи, хлопали дверьми, а потом жалели, извинялись, плакали. У них это было живое.
У неё — только давление. И воля, которая его гасит.
Но разве это не делает меня человеком? Или это что-то другое?
Она смотрела перед собой — на детей, на дорожки, на геометрически точные кусты — и не видела ничего.
— Изначально я хотела только одного, — сказала она. Голос был ровным, негромким. Будто говорила не Луциану, а себе. Или этому пустому месту, где минуту назад стояла женщина в чёрном. — Узнать их технологии. Големы, роботы, механизмы. Понять, как устроено. Как с этим бороться, если придётся.
Пауза. Она сглотнула. В горле было сухо.
— Заключила сделку. С одним... — она чуть запнулась, подбирая слово, — ...неприятным человеком. Или мертвецом. Уже не знаю, есть ли разница.
Луциан молчал. Она чувствовала его взгляд — сбоку, внимательный, не давящий. Он умел молчать так, что молчание становилось пространством, куда можно было говорить.
— Надела маску служанки. Госпитальерки. — Её губы дрогнули. Не улыбка. Тень чего-то, что могло бы ею стать. — Хотела увидеть изнутри. Как они живут. Как всё устроено на самом деле, не через... — она не договорила. Не через корону. Не через стекло.
Пальцы снова сжались на коленях. Она заставила их разжаться. Медленно. Палец за пальцем.
— А теперь...
Она замолчала. Слова кончились. Или их никогда не было — только это давление внутри, которое она приняла за мысли.
— Теперь я не знаю, что делать.
Признание вышло тихим. Почти беззвучным. Таким, какие произносят не для того, чтобы услышали, а просто чтобы выпустить наружу — как выпускают птицу, которая всё равно не выживет в клетке.
Она сидела неподвижно. Ждала. Не ответа — она не знала, чего ждала. Может, просто того, что мир продолжит существовать после этих слов. Что небо не упадёт. Что Луциан не отодвинется, не встанет, не уйдёт.
Луциан молчал.
Он знал её с детства. Видел, как она делала первые шаги — не физически, это было задолго до него, — но первые шаги в понимании мира, в принятии того, чем она была. Паладины живут долго. Сотни лет, если вера крепка. Вера держит тело, не даёт ему сдаться времени. Но рано или поздно старость приходит за каждым. За ним пришла. Он чувствовал её в суставах по утрам, в одышке после лестниц, в том, как глаза устают к вечеру.
За ней — не придёт никогда.
Это было её привилегией. Её даром. Её приговором. Жить вечно. Не стареть. Быть опорой для тех, кто рождается, взрослеет, седеет и уходит — а она остаётся. Смотрит. Помнит.
Он помнил её смех.
Сто лет назад? Дольше? Время размывалось, когда он пытался вспомнить. Но смех был — лёгкий, неожиданный, с каким-то всхлипом на конце, будто она сама удивлялась, что способна на такой звук. Она смеялась над его шуткой — глупой, неуклюжей, он уже не помнил какой. Просто помнил, как её лицо изменилось. Как ожило.
Теперь она не смеялась.
Он не знал, когда это ушло. Не было дня, когда она проснулась другой. Просто — год за годом, десятилетие за десятилетием — что-то уходило. Как вода из сосуда с трещиной. Медленно. Незаметно. Пока однажды не смотришь — а там пусто.
Годы? Или что-то иное?
Он не знал.
Она сидела рядом — близко, на расстоянии вытянутой руки — и говорила о тупике, о сделках с мертвецами, о маске служанки. Её голос был ровным. Её спина — прямой. Её руки лежали на коленях, и только по тому, как она разжимала пальцы — медленно, по одному, — он понимал, чего ей стоят эти слова.
Он поднял руку.
Движение было почти рефлекторным. Так он делал раньше, когда она была меньше — клал ладонь на плечо, притягивал к себе, давал опереться. Она позволяла. Тогда — позволяла.
Рука повисла в воздухе.
Он смотрел на её спину — прямую, неподвижную — и не мог заставить себя сократить это расстояние. Несколько дюймов. Ничто, но целая вечность.
Разве он мог?
Коснуться её — такой. Не той девочки у камина, которая спрашивала, добрые ли люди. А этой. Застывшей. Идеальной. Существа, которое не стареет, не ломается, несёт на плечах больше, чем он мог представить.
Было ли у него право?
Его рука — старая, в пятнах, с узлами вен под тонкой кожей — казалась чем-то неуместным рядом с ней. Грязью на мраморе. Трещиной на стекле.
Он опустил руку. Положил на колено. Пальцы чуть дрожали.
— Всё, что вы делаете, — сказал он, и голос прозвучал ровно, как он умел, как научился за столетия, — всегда верно.
Пауза. Он смотрел вперёд, на детей, на дорожки, на этот вылизанный парк.
— Так должно быть, ваше высочество. Вы всегда поступаете правильно.
Слова вышли — и он услышал их со стороны. Услышал, как они звучат. Пусто. Гладко и правильно.
Не то, что он говорил ей в детстве.
Тогда он говорил: «Ошибайся. Падай. Вставай. Так учатся». Тогда он говорил: «Не бойся быть неправой — бойся не пробовать». Тогда её спина помещалась под его ладонью, и он мог направить, поддержать, удержать.
А сейчас перед ним сидела... кто?
Сильная личность. Та, на которую смотрят снизу вверх. Та, чьи плечи несут то, что он не смог бы поднять.
И он только что сказал ей то, что говорят иконам. Не людям.
Он стиснул зубы. Внутри что-то дёрнулось — стыд? горечь? — но лицо осталось спокойным. Он тоже умел давить то, что кипело внутри.
Она услышала.
Не сами слова — слова были правильными, гладкими, такими, какие говорят на приёмах и церемониях. Она слышала их тысячи раз. От советников, от послов, от людей, которые смотрели на неё и видели витраж, а не лицо за ним.
Она услышала его.
Луциана, который замолчал на полсекунды перед «ваше высочество». Луциана, чья рука — она заметила, краем зрения, почти бессознательно — поднялась и опустилась, не коснувшись.
Вы всегда поступаете правильно.
Она моргнула. Медленно. Ресницы опустились и поднялись, будто это требовало усилия.
Раньше он говорил иначе.
«Ошибайся», — говорил он ей, когда она роняла тренировочный меч и смотрела на него со злостью — на себя, на меч, на весь мир. «Ошибайся, пока можешь. Потом будет поздно».
«Не бойся быть неправой», — говорил он, когда она спорила с учителями и проигрывала, и чувствовала себя маленькой и глупой. «Бойся не пробовать».
Тогда его рука ложилась ей на плечо — тяжёлая, тёплая, настоящая. Тогда она чувствовала эту тяжесть как якорь. Как доказательство, что она здесь, что она есть, что кто-то видит её, а не отражение в чужих глазах.
Теперь — «вы всегда поступаете правильно».
Она чуть повернула голову. Не до конца — так, чтобы видеть его профиль. Седые волосы на виске. Морщины. Руки на коленях, неподвижные.
И ты тоже.
Мысль пришла без горечи. Без обвинения. Просто — констатация. Как факт. Как «солнце встаёт на востоке».
Даже Луциан.
Даже он теперь смотрел на неё и видел — что? Изваяние. Икону. Существо, которое нельзя коснуться грязными человеческими руками. Которому нельзя сказать «ты ошибаешься». Которое всегда поступает правильно — потому что как может ошибаться то, что выше ошибок?
Она снова отвернулась. Посмотрела перед собой. Дети. Дорожки. Кусты.
Внутри — там, где минуту назад что-то кипело и требовало выхода — стало тихо. Не спокойно. Пусто. Будто кто-то выдернул пробку, и всё, что было, вытекло в песок.
Даже он.
Она думала, что это будет больно. Ожидала боли — острой, жгучей, человеческой. Той, что заставляет плакать, кричать, бить кулаками в стену.
Ничего.
Только тишина. И лёгкое, почти неуловимое удивление: она была уверена, что внутри ещё осталось что-то, способное болеть. Оказалось — нет.
— Благодарю, — сказала она.
Голос — ровный. Вежливый. Тот самый, которым она говорила с советниками и послами.
Голос иконы.
Где-то вдалеке мальчик, который упал и рассмеялся, теперь спорил с другим ребёнком из-за палки. Их голоса — звонкие, сердитые, живые — доносились как из-за стекла.
Она смотрела на них и не чувствовала ничего.
Луциан услышал это «благодарю».
Четыре слога. Гладкие, как отполированный камень. Голос, в котором не было ни трещины, ни зацепки — ничего, за что можно было бы ухватиться.
Он знал этот голос. Слышал его на советах, на аудиенциях, на приёмах, где она стояла среди сотен людей и была дальше от них, чем звёзды от земли.
Она никогда не говорила с ним так.
Что-то внутри него дёрнулось. Слабо, на самом дне — как рыба, бьющаяся под слоем льда. Он видел. Он знал. Видел, как она разжимала пальцы — по одному, с усилием, которое выдавало всё, что она пыталась скрыть. Видел, как её взгляд застыл на пустом месте, где секунду назад было что-то — он не знал что, но она смотрела туда, как смотрят на закрывшуюся дверь. Видел её спину — прямую, неподвижную, слишком прямую, слишком неподвижную. Он знал, что ей плохо.
Знал, что внутри неё что-то рвётся. Может, уже порвалось. Что её сердце — если оно ещё билось по-человечески — разбивается на части прямо сейчас, пока они сидят на этой скамье под ласковым, издевательски тёплым солнцем.
Он знал.
И он закрыл глаза.
Не буквально — он продолжал смотреть на детей, на дорожки, на идеально подстриженные кусты. Но внутри — там, где надо было принять решение — он отступил. Сказал себе: это не моё место. Сказал себе: она справится, она всегда справляется. Сказал себе: кто я такой, чтобы лезть туда, куда меня не звали.
Отговорки. Трусость в красивой обёртке.
Он не протянул руку.
Не ту, физическую, которая повисла в воздухе и опустилась. Другую — ту, что могла бы сказать: «Я вижу тебя. Не икону — тебя. И мне плевать на всё остальное».
Он мог бы. Ещё мог. Ещё было время — несколько секунд, может, минута, пока она сидела рядом, пока её «благодарю» ещё звенело в воздухе, пока дверь ещё не закрылась до конца.
Он промолчал.
Потом — когда всё случится, когда он будет сидеть один в пустой комнате и крутить в голове этот разговор снова, и снова, и снова — он поймёт. Поймёт, что это был край. Обрыв. Момент, когда ещё можно было удержать.
Он видел пропасть. Видел, как она падает — медленно, беззвучно, почти незаметно. Видел, как края обрыва крошатся под её ногами, как земля уходит быстрее, чем кто-либо мог заметить.
И отвернулся.
Сказал себе, что это не падение. Сказал себе, что она крепкая. Сказал себе, что завтра всё будет лучше.
Ложь. Вся — ложь.
Но тогда, на скамье в парке Эшверна, он этого ещё не знал. Или знал — но не хотел признавать. Что страшнее? И трещина между ними — невидимая, неслышная — росла с каждой секундой молчания.
В будущем они оба заплатят за эту ошибку. Сполна. С процентами. Той валютой, которую нельзя отдать и забыть, — виной, болью, пустотой на месте того, что могло быть.
Она встала. Одёрнула передник госпитальерки. Её лицо было таким же, как всегда, — безупречным, нечитаемым, высеченным из чего-то более холодного, чем камень.
— Мне пора, — сказала она. Тем же голосом. Голосом витража.
Он кивнул.
Она пошла по дорожке — мимо детей, мимо кустов, мимо роботов-садовников. Спина прямая. Шаг ровный.
Он смотрел ей вслед.
И не окликнул.
Глава 4
Коридор встретил её холодом.
Не тем холодом, что пробирает до костей — скорее, отсутствием тепла. Каменные стены Эшверна не умели хранить солнце. Они впитывали его, растворяли в себе, превращали в ничто. Алисия переступила порог и почувствовала, как воздух сгустился вокруг неё — плотный, неподвижный, пахнущий машинным маслом и чем-то металлическим, что она так и не научилась определять.
За спиной остался парк. Дети. Солнце на лопатках.
Женщина в чёрном платье, которой не было.
Она не оглянулась. Не позволила себе. Просто шла вперёд, мимо факелов в железных держателях, мимо гобеленов с изображениями шестерёнок и молний, мимо слуг, которые вжимались в стены при её приближении. Не потому что боялись — она была всего лишь госпитальеркой, никем. Просто так было принято. В Эшверне все держали дистанцию. Это считалось вежливостью.
Её шаги отдавались гулким эхом. Ритмичным, ровным. Шаг, шаг, шаг. Как метроном. Как сердце, которое бьётся по привычке, а не по необходимости.
Луциан остался в парке. Она не видела, ушёл ли он следом или сидит всё ещё на той скамье, глядя на место, где она была. Это не имело значения. Ничего из этого не имело значения.
Вы всегда поступаете правильно, ваше высочество.
Слова всплыли сами — непрошеные, ненужные. Она попыталась оттолкнуть их, как отталкивают назойливую муху, но они держались. Липли к внутренней стороне черепа. Звенели тихим, противным звоном.
Ваше высочество.
Она свернула за угол — и остановилась.
Впереди, в десяти шагах, у высокого стрельчатого окна, стояла фигура. Тёмный силуэт на фоне пыльного света, пробивавшегося сквозь мутное стекло. Плечи опущены. Голова склонена. Руки сцеплены перед собой — не в молитве, а в том жесте, который делают люди, когда не знают, куда их деть.
Дагна.
Алисия узнала её по осанке. Вернее — по отсутствию осанки. По тому, как её тело, созданное для движения, для охоты, для боя, сейчас выглядело потерянным в этом каменном пространстве. Как зверь, запертый в клетке слишком долго. Как птица со сломанным крылом. И для нее ни одна иллюзия не могла скрыть это.
На ней было платье. Одно из тех, что выдали для выходов в свет — глубокого синего цвета, с серебряной вышивкой по подолу. Оно сидело на ней неправильно. Не потому что было плохо сшито — портные Эшверна знали своё дело. Просто Дагна носила его так, будто это была чужая кожа. Будто с каждым вздохом ткань натирала ей душу.
Случайность?
Алисия не верила в случайности. Годы при дворе — любом дворе — учили одному: всё, что кажется случайным, либо спланировано, либо неизбежно. Третьего не дано.
Но сейчас, стоя в этом сумрачном коридоре, она не могла определить, к какой категории относится эта встреча. Спланировал ли кто-то, чтобы они столкнулись именно здесь, именно сейчас? Или это просто... сошлось? Две линии, две траектории, две женщины, которым некуда больше идти — и они пересеклись в точке, которая никому не принадлежит?
Она могла уйти. Развернуться, выбрать другой коридор, раствориться в лабиринте замка. Дагна её не заметила — стояла лицом к окну, смотрела на что-то за стеклом или внутри себя.
Алисия не ушла.
Почему?
Она не знала. Может, потому что ноги отказались двигаться. Может, потому что внутри — там, где должно было быть пусто — что-то шевельнулось. Не любопытство. Не сочувствие. Что-то более странное, более древнее. Узнавание.
Она сделала шаг вперёд. Её каблуки щёлкнули по камню — негромко, но в тишине коридора этого было достаточно.
Дагна вздрогнула. Резко, всем телом — как зверь, застигнутый врасплох. Она развернулась, и Алисия увидела её лицо.
Глаза — красные. Не от слёз, нет. Дагна не плакала. Но что-то в них было надломлено, вывернуто наизнанку. Усталость? Отчаяние? Или просто — пустота, которую она пыталась заполнить чем угодно и не могла?
Губы дрогнули. Дагна узнала её — Алисию, госпитальерку, тихую женщину с холодными руками и взглядом, который видел слишком много. Ту, что лечила раны после путешествия. Ту, что говорила мало и смотрела — всегда.
— Я... — начала Дагна, и голос сорвался на первом слоге.
Она откашлялась. Попыталась снова:
— Я не слышала, как вы подошли.
Формальность. Защита. Стена из слов, за которой можно спрятаться.
Алисия остановилась в трёх шагах. Достаточно близко, чтобы говорить негромко. Достаточно далеко, чтобы не давить.
— Вы плохо выглядите, — сказала она.
Так говорят лекари — без осуждения, без сочувствия. Просто факт, который нужно озвучить, прежде чем переходить к лечению.
Дагна моргнула. На мгновение в её глазах мелькнуло что-то — удивление? благодарность? — и исчезло.
— Я... не спала.
Ложь. Алисия видела — Дагна не просто не спала. Она была разрушена. Сломана и кое-как собрана обратно, как чашка, которую склеили, но трещины остались. Один удар — и она рассыплется снова.
— Бессонница? — спросила Алисия ровным тоном. — У меня есть травы, которые помогают.
— Нет. — Дагна качнула головой. Резко, почти грубо. — Нет, это не... это не то.
Она отвернулась обратно к окну. Её плечи напряглись под синей тканью — так напрягаются, когда пытаются удержать что-то внутри. Не выпустить.
Алисия должна была уйти. Предложила помощь, получила отказ — на этом роль госпитальерки заканчивалась. Дальше — чужая территория. Чужая боль. Чужое дело.
Она не ушла.
Вместо этого она подошла к окну и встала рядом. Не вплотную — на расстоянии вытянутой руки. Так же, как Луциан садился рядом с ней. Так же, как...
Она оборвала мысль.
За окном был внутренний двор. Серые плиты, несколько чахлых деревьев в кадках, механический фонтан, который не работал — только сухо поскрипывал, когда ветер шевелил его металлические лепестки. Ничего красивого. Ничего живого.
Они стояли молча. Дагна — глядя в окно. Алисия — глядя на её отражение в мутном стекле. На лицо, которое было одновременно знакомым и чужим. На черты, которые она изучила за время путешествия, но которые сейчас выглядели иначе. Острее. Больнее.
— Вы когда-нибудь чувствовали, — Дагна заговорила внезапно, не поворачиваясь, — что вы... не на своём месте?
Пауза. Алисия позволила вопросу повиснуть в воздухе. Позволила ему осесть, как пыли.
— Поясните, — сказала она.
Дагна дёрнула плечом. Не пожатие — скорее, попытка сбросить что-то невидимое.
— Как будто... как будто вы играете роль. Но роль — не ваша. И костюм — не ваш. И слова — чужие. И все вокруг смотрят, ждут, что вы скажете что-то правильное, сделаете что-то правильное, а вы... — она сглотнула, — а вы даже не знаете, что такое «правильно» здесь. В этом месте. Среди этих людей.
Её голос дрогнул на последних словах. Она замолчала, стиснув зубы, будто сказала слишком много.
Алисия смотрела на её отражение. На сжатую челюсть. На руки, впившиеся в подоконник так, что побелели костяшки.
Вы когда-нибудь чувствовали, что вы не на своём месте?
Внутри что-то шевельнулось. Не эмоция — отклик. Резонанс. Две струны, настроенные на одну ноту.
Всю жизнь, — хотела сказать она. — Каждый день. Каждый вдох. Я никогда не была на своём месте. Я была на месте, которое мне отвели. На пьедестале, который построили другие. В витраже, который нарисовали без моего согласия.
Она не сказала этого.
— Да, — сказала она вместо этого. Коротко и просто.
Дагна повернулась. Её глаза — широко раскрытые, ищущие — встретились с глазами Алисии.
— Правда?
В этом слове было столько... голода. Отчаянной, детской надежды — что кто-то понимает, что она не одна, что эта стена внутри неё не уникальна.
Алисия кивнула. Медленно. Один раз.
Дагна выдохнула. Будто что-то внутри неё — какой-то узел — ослаб на долю дюйма.
Они снова замолчали.
— Я не умею, — сказала Дагна наконец. Тихо, почти шёпотом. — Не умею быть... этим. — Она провела рукой по платью, по серебряной вышивке. — Не умею говорить так, как они говорят. Ходить так, как они ходят. Улыбаться, когда не хочу. Молчать, когда хочу кричать.
Она оторвала руку от подоконника и посмотрела на неё. На мозоли, которые не исчезли. На шрамы, которые не спрячешь под шёлком.
— У меня есть руки охотника, — сказала она горько. — Руки, которые держали лук, нож, копьё. Руки, которые разделывали добычу и разжигали костры. А от меня хотят, чтобы я держала ими веер и перебирала чётки.
Она сжала ладонь в кулак. Разжала. Снова сжала.
— Я пыталась. Боги видят, я пыталась. Учила слова, учила жесты, учила, как сидеть, как стоять, как наклонять голову. Но это... это как надеть кожу другого существа. Она не сидит. Она натирает. Она душит.
Её голос сорвался. Она замолчала, отвернувшись, и Алисия видела, как дрожат её плечи.
Не плачет, — поняла она. — Не может. Или не позволяет себе.
Минута прошла. Две. Свет из окна сместился — солнце ушло за облако, и двор за стеклом стал ещё серее, ещё мертвее.
— А вы... — Дагна заговорила снова, не поворачиваясь. — Вы как-то... справились?
— Справилась с чем?
— С этим. — Дагна махнула рукой — неопределённо, охватывая всё сразу. Замок. Платье. Роль. — Вы ведь тоже... вы не отсюда. Я вижу. Вижу, как вы двигаетесь, как говорите. Вы не как они. Но вы... вы как-то научились. Носить это.
Она повернулась. В её глазах было что-то новое — не просто боль, не просто отчаяние. Надежда. Тонкая, хрупкая, готовая разбиться от первого неосторожного слова.
— Научите меня.
Слова упали между ними, как камни.
Алисия не шелохнулась. Только моргнула — медленно, тяжело.
— Чему именно?
— Всему. — Дагна шагнула к ней. Один шаг. Потом ещё один. — Научите меня быть... такой, как вы. Спокойной. Собранной. Научите меня носить эту кожу так, чтобы она не душила. Научите меня... — она запнулась, подбирая слова, — ...научите меня быть ею.
Ею.
Не «принцессой». Не «госпитальеркой». Не «кем-то другим».
Ею.
Алисия смотрела на Дагну — на её расширенные зрачки, на приоткрытые губы, на руки, протянутые вперёд в жесте, который был одновременно просьбой и мольбой.
Она просит меня научить её быть мной, — поняла Алисия. — Той, которую видит. Маской. Образом. Витражом.
Она не знает, что просит.
Внутри — там, где должно было быть пусто — что-то дрогнуло.
Предупреждение?
Или — возможность?
Она смотрела на Дагну, и в тусклом свете коридора их отражения в оконном стекле сливались — два силуэта, две тени, два существа, которые не принадлежали этому месту.
Дагна ждала ответа. Её дыхание было частым, неровным. Руки — всё ещё протянуты. Глаза — не отпускали.
Алисия молчала.
Секунда. Две. Десять.
И где-то в глубине замка — далеко, за стенами и переходами — что-то лязгнуло. Металл о металл. Шестерни, которые пришли в движение.
Эшверн продолжал жить своей жизнью. Равнодушный к двум женщинам, застывшим у окна в пыльном луче света.
Две женщины, которые не знали ещё, что эта встреча — не случайность и не план.
Это было начало.
Или конец.
В Эшверне эти понятия часто означали одно и то же.
Дагна тянула руки.
Медленно. Очень медленно. Так медленно, что движение казалось почти незаметным — как минутная стрелка на башенных часах, как тень, ползущая по стене вслед за солнцем. Пальцы — с мозолями, со шрамами, с обломанными ногтями, которые не успели отрасти — тянулись вперёд, к чему-то невидимому, к чему-то, что она не могла назвать.
К чаше.
Она не знала, что это чаша. Не видела её. Видела только женщину перед собой — спокойную, собранную, с глазами цвета весенней листвы и лицом, на котором не отражалось ничего. Идеальную. Безупречную. Такую, какой она сама никогда не будет, но какой отчаянно, до крика, до хруста в костях хочет стать.
Её руки тянулись к этому образу, к этой возможности, к этому обещанию — что можно научиться, можно измениться, можно надеть чужую кожу так, чтобы она перестала быть чужой.
Научите меня.
Слова ещё висели в воздухе между ними, но Дагна уже не слышала их. Она слышала только стук собственного сердца — громкий, неровный, отчаянный. Сердце билось так, будто знало что-то, чего не знала она. Будто пыталось предупредить.
Она не слушала.
Алисия смотрела на протянутые руки.
На мозоли. На шрамы. На то, как пальцы чуть подрагивают — от напряжения? от страха? от надежды, которая страшнее любого страха?
Она смотрела — и видела не руки. Видела жест. Древний, как сам мир. Жест просящего. Жест того, кто готов принять — что угодно, от кого угодно, лишь бы это что-то заполнило пустоту внутри.
Она тянет руки к чаше.
Мысль пришла сама — ниоткуда, из какой-то глубины, которая не принадлежала ни разуму, ни памяти. Просто — знание. Ясное, холодное, как вода в горном ручье.
Чаша.
Алисия опустила взгляд. Не буквально — она всё ещё смотрела на Дагну, на её лицо, на её глаза. Но внутри — там, где обычно было тихо и пусто — она увидела.
Чаша в её руках. Тяжёлая, золотая, с узорами, которые складываются в слова на языке, который никто не помнит. Чаша, которую ей вложили в ладони давным-давно — так давно, что она уже не помнила, каково было жить без её веса.
И содержимое.
Не сладкая вода. Не вино. Не мёд.
Что-то другое. Что-то, что блестит в тусклом свете, как ртуть. Что-то, от чего внутренности сжимаются в узел, а горло перехватывает спазмом.
Яд?
Нет. Хуже.
Это было то, чем её поили всю жизнь. По капле, по глотку, день за днём, год за годом. То, что превратило её в то, чем она стала. То, что выжгло изнутри всё мягкое, всё тёплое, всё человеческое — и оставило только эту оболочку. Только этот витраж. Только это совершенство, которое не умеет плакать, не умеет смеяться, не умеет упасть и подняться, отряхивая пыль с коленей.
Совершенство.
Долг.
Одиночество.
Вот что было в чаше. Вот что она держала в руках. Вот что эта девочка — эта дикая, живая, настоящая девочка — просила влить ей в горло.
Хочу ли я дать ей это?
Вопрос встал перед ней — огромный, неподъёмный. Вопрос, который задают себе боги, когда решают судьбы смертных. Вопрос, который не имеет правильного ответа.
Дагна ждала. Её руки всё ещё были протянуты. Её глаза — всё ещё полны этой невыносимой, обжигающей надежды.
Она не знает, о чём просит.
Но знала ли сама Алисия — тогда, давно, когда была на её месте? Когда её учили держать спину, держать лицо, держать всё внутри, пока внутреннее не станет внешним, пока маска не прирастёт к коже? Знала ли она, что с ней делают? Знала ли, чем это закончится?
Нет.
Она была ребёнком. Она хотела, чтобы её любили. Хотела, чтобы её видели. Хотела соответствовать — ожиданиям, образам, витражам. Она тянула руки к чаше с той же слепой, отчаянной надеждой.
И ей дали. Влили в горло. Заставили глотать — снова, и снова, и снова — пока она не перестала чувствовать вкус.
А теперь передо мной стоит другая девочка. С теми же глазами. С той же надеждой. С теми же протянутыми руками.
И чаша — в моих ладонях.
Что-то внутри Алисии шевельнулось. Не эмоция — что-то более тёмное, более честное. Что-то, что она прятала даже от себя.
Любопытство.
Она хотела увидеть.
Хотела узнать — что будет, если дать этой девочке то, что дали ей. Как она изменится. Сломается ли так же? Или — иначе? Пойдёт ли тем же путём — к пустоте, к стеклу, к одиночеству, которое не с кем разделить? Или найдёт что-то другое? Что-то, чего сама Алисия не нашла?
Эксперимент.
Слово было холодным, острым, как скальпель. Она повертела его в голове, разглядывая со всех сторон. Эксперимент. Посмотреть, как кто-то другой проживёт то, что прожила она. Посмотреть со стороны — как наблюдатель, как учёный, как бог, который смотрит на муравьёв в стеклянной банке.
Это жестоко.
Да.
Это бесчеловечно.
Да.
Это именно то, что сделали со мной.
И вот оно — самое страшное. Не желание дать. Не решение научить. Самое страшное было в том, что она хотела сделать с Дагной то же, что сделали с ней. Не из мести — откуда взяться мести, если она не понимала к кому чувствовала гнев? Не из злобы — злоба требовала жара, а внутри был только лёд от неопределенности.
Из... чего?
Из желания понять. Из желания увидеть — можно ли пройти этот путь иначе. Из желания узнать — может быть, если Дагна выпьет из этой чаши и выживет, если она найдёт что-то на дне, чего не нашла Алисия, — может быть, тогда появится ответ. На вопрос, который мучил её всю жизнь.
Можно ли быть совершенной и остаться собой?
Она не знала.
Но Дагна — может быть — могла узнать за неё.
Коридор молчал. Свет из окна сместился ещё немного — теперь он падал между ними, разделяя их косой полосой пыльного золота. По одну сторону — Дагна, с протянутыми руками, с глазами, полными надежды. По другую — Алисия, с чашей, которую никто не видел, с решением, которое уже было принято.
Между ними — свет. Граница. Порог.
Дагна шагнула через него.
Один шаг. Потом — медленно, будто её тело двигалось помимо воли — она опустилась. Сначала одно колено коснулось холодного камня. Потом — второе. Платье — синее, с серебряной вышивкой — разлилось вокруг неё тёмной лужей.
Она стояла на коленях перед Алисией.
Не как слуга перед госпожой. Не как ученик перед учителем. Как — что? Как жертва перед палачом? Как верующая перед алтарём? Как ребёнок, который не знает, у кого просит, но знает, что больше просить не у кого?
Её голова была опущена. Волосы — тёмные, непослушные, небрежно собранные в пучок, который уже наполовину распался — падали вперёд, закрывая лицо.
Она ждала.
Алисия смотрела на неё сверху вниз. На макушку. На напряжённую линию плеч. На руки, которые теперь лежали на коленях — ладонями вверх. Открытые. Беззащитные.
Она готова.
Она не знает, к чему.
Но она готова.
Алисия подняла руку. Медленно. Так же медленно, как Дагна протягивала свои. Её пальцы — длинные, бледные, с аккуратно подстриженными ногтями — зависли в воздухе над головой коленопреклонённой женщины.
Чаша. Невидимая, но тяжёлая. Она чувствовала её вес в ладони — холодный металл, острые грани узора, жидкость, которая плескалась внутри, не издавая ни звука.
Она наклонила чашу.
Содержимое потекло — медленно, тягуче, как мёд, как смола, как время. Потекло вниз, к запрокинутому лицу Дагны, к её приоткрытым губам, к её горлу, которое уже готовилось глотать.
Первая капля коснулась губ.
Дагна не вздрогнула. Не отшатнулась. Она приняла — как принимают причастие, как принимают приговор, как принимают судьбу.
Глотай, — подумала Алисия, и мысль была ледяной, отстранённой, почти чужой. — Глотай, девочка. Узнай, каково это — пить из моей чаши. Узнай, каково это — становиться тем, чем стала я.
А я буду смотреть.
И, может быть, наконец пойму.
— Я вас обучу.
Голос Алисии прозвучал в тишине коридора — ровный, спокойный, лишённый всякого выражения. Три слова. Простые, как камни. Тяжёлые, как приговор.
Дагна подняла голову. Её глаза — мокрые? нет, сухие, просто блестящие от напряжения — встретились с глазами Алисии.
— Правда? — прошептала она. — Вы... правда?
Алисия не улыбнулась. Не кивнула. Она просто смотрела — сверху вниз, на эту женщину у своих ног, на это существо, которое только что отдало себя в её руки.
— Я научу вас всему, — сказала она. — Как говорить. Как молчать. Как носить платье так, чтобы оно не носило вас. Как улыбаться, когда внутри пусто. Как держать лицо, когда всё рушится.
Она сделала паузу. Позволила словам осесть.
— Я научу вас быть совершенной.
Дагна выдохнула. Звук был похож на всхлип — но не совсем. Что-то среднее между облегчением и страхом. Что-то, чему не было названия.
— Спасибо, — прошептала она. — Спасибо, я... я не подведу. Я буду стараться. Я...
— Замолчите.
Слово было коротким, резким. Приказ, а не просьба.
Дагна замерла. На мгновение в её глазах мелькнуло что-то — удивление? обида? — и исчезло. Она замолчала. Алисия смотрела на неё. Оценивала. Каталогизировала недостатки — их было много, так много, что работы хватит на месяцы.
Хватит ли времени?
Она не знала. Не знала, сколько им отпущено — ей, Дагне, всем остальным. Не знала, что ждёт впереди. Знала только одно: процесс начался.
Чаша была опрокинута.
Теперь оставалось только смотреть, как Дагна будет глотать.
— Первый урок, — сказала Алисия, и её голос был таким же ровным, как всегда. — Когда вы стоите на коленях — а вы будете стоять на коленях, много раз перед алтарями — никогда не опускайте голову первой. Сначала — колени. Потом — спина. Голова — в последнюю очередь. И поднимайте её первой. Всегда.
Дагна слушала. Впитывала. Её глаза — всё ещё мокрые от непролитых слёз — были прикованы к лицу Алисии.
— Почему? — спросила она.
Алисия чуть наклонила голову. Почти незаметно.
— Потому что голова — это последнее, что вы отдаёте. И первое, что забираете обратно. Тело может принадлежать ритуалу, долгу, обстоятельствам. Но разум — ваш. Всегда ваш. Пока вы не отдадите его сами.
Как отдала я, — не сказала она.
Как отдашь ты, — не сказала она.
Она просто смотрела на Дагну — на это отражение себя, на этот эксперимент, на этот ответ на вопрос, который она боялась задать.
И где-то глубоко внутри — там, где должно было быть пусто — что-то шевельнулось.
Не сочувствие. Не жалость.
Предвкушение.
Глава 5 Нити
Её лоб с глухим стуком упёрся в холодное дерево стола.
Вот же ж.
Мысль была лишена даже злости — только плоская, усталая горечь. Ривис закрыла глаза и позволила себе три секунды слабости. Три секунды, когда не нужно было держать лицо, спину, всю эту проклятую «профессиональную выправку».
Не надо было слушать того болвана из гильдии. «Спец по расследованиям, Ривис! Золотые горы!» Ага, горы. Горы дерьма в бумажной упаковке.
Она повернула голову, не отрывая лба от стола, и уставилась на стопку документов сбоку. Рапорты, показания, справки, протоколы — всё это громоздилось кривой башней, грозя обрушиться при первом чихе.
Задачи кидают, а формулировки такие, что хоть святых выноси. «Расследовать инцидент». Какой инцидент? Обвал? Покушение? Просто кто-то уронил камень не туда? Никто не соизволил уточнить.
Она выпрямилась — резко, будто кто-то мог увидеть её в этой жалкой позе. Но кабинет был пуст. Узкая комната без окон, один стол, один стул, лампа, которая мигала каждые тридцать секунд, будто издевалась.
Лучше бы я яблоками торговала. Или гвоздями. Что угодно, где враньё простое, как дубина, а не вот это... это паутина из полуправд и сломанных судеб.
Ривис потёрла переносицу. На виске слабо пульсировал индикатор — напоминание о том, что она подключена к сети Эшверна, что её мозговая активность мониторится.
Прекрасно. Просто прекрасно.
Она заставила себя взять первый документ из стопки.
Рапорт инженера, осматривавшего место обвала. Сухой язык, казённые формулировки. «Характер разрушения указывает на естественные причины...»
Естественные причины. Конечно. Скала просто решила упасть именно тогда, когда под ней проезжала карета принцессы. Ничего личного, просто гравитация.
Ривис хмыкнула — звук получился злым и хриплым.
Она читала дальше. «Порода в данном секторе склонна к расслоению...» Бла-бла-бла. «Трещины соответствуют типичной картине эрозии...» Ещё больше бла-бла-бла.
Они даже не пытались. Написали первое, что пришло в голову, шлёпнули печать и пошли пить.
Она отложила рапорт и взяла следующий — хронологию событий от капитана Роланда.
11:47 — карета принцессы входит в ущелье. 11:52 — первые признаки нестабильности. 11:53 — основной обвал.
Шесть минут. Карета вошла — и через шесть минут на неё упала гора. Не на голову каравана, не на хвост. На карету. Точечно.
Ривис откинулась на спинку стула и уставилась в потолок.
Какова вероятность? Караван — полмили. Карета — двадцать футов. Окно попадания — секунды. И скала падает именно туда, именно тогда.
Она не верила в такие совпадения. Никогда не верила. Совпадения — это когда ты находишь монету на улице. Совпадения — это когда встречаешь знакомого в чужом городе. А это...
Это либо чудо, либо работа.
И чудеса в её расследованиях случались редко.
Она потянулась к полке над столом и достала потрёпанную книжицу в кожаном переплёте. «Технический глоссарий Эшверна. Издание для дипломатических представителей».
Для дипломатических представителей. Читай — для идиотов, которые не отличают шестерёнку от гайки.
Ривис открыла книжицу на закладке и провела пальцем по строчкам, пока не нашла нужное.
«Расслоение породы — процесс разделения горной массы на отдельные пласты под воздействием...»
Ага. То есть камни трескаются. Можно было так и написать, а не вот это вот.
Она достала блокнот — маленький, неприметный, с загнутыми уголками страниц — и сделала пометку: «Расслоение = трещины. Эрозия = камень крошится от воды/ветра».
Блокнот был её секретом. Маленьким, постыдным секретом, о котором не знал никто.
Потому что Ривис — та Ривис, которую знал Эшверн — не нуждалась в словарях. Та Ривис понимала всё с полуслова. Та Ривис была холодной, острой, непроницаемой. Равной Торгриму по уму и выдержке — так шептались в коридорах, так говорили за закрытыми дверями.
«Она и лорд-правитель — два сапога пара», — сказал кто-то из техников, когда думал, что она не слышит. — «Оба смотрят на тебя, как на чертёж с ошибкой».
Ривис тогда не подала виду. Кивнула, прошла мимо, сохранила лицо.
А потом закрылась в уборной и смеялась — тихо, зажав рот ладонью, пока из глаз не потекли слёзы.
Равная Торгриму. Господи боже. Торгрим — это машина, которая притворяется человеком. А я — человек, который притворяется машиной. И пока что выходит так себе.
Она захлопнула блокнот и спрятала его под стопку рапортов. Если кто-то найдёт... нет. Никто не найдёт. Она сожжёт его раньше, чем допустит такое.
Репутация — единственное, что у меня есть. Единственное, что держит меня на плаву в этом... — она обвела взглядом кабинет, — ...этом склепе для бумаг.
Ривис вернулась к документам.
Следующий рапорт — показания свидетелей. Их было много. Слишком много. Охранники, слуги, погонщики, торговцы, примазавшиеся к каравану по дороге. Все видели одно и то же: грохот, пыль, крики.
Очень информативно. «Было громко и страшно». Спасибо, без вас бы не догадалась.
Она листала страницы, выхватывая ключевые фразы. Большинство показаний были бесполезны — люди в панике редко замечают детали. Но одно...
Ривис остановилась.
Показания сержанта внешней охраны. Человек находился в пятидесяти метрах от точки удара.
«...за несколько секунд до обвала я заметил движение на склоне. Сначала подумал — горный козёл или птица. Но силуэт был... человеческим. Высокий. Тёмный. Потом — грохот, и я уже не смотрел...»
Ривис перечитала абзац. Потом ещё раз.
Человеческий силуэт. На склоне. За секунды до того, как эта самая скала решила «естественно» обрушиться.
Она достала блокнот и записала: «Сержант Д. — видел кого-то на склоне. Проверить».
Или не проверить. Потому что кого я буду спрашивать? Горных козлов?
Ривис потёрла глаза. Они слезились от тусклого света — лампа мигнула, будто подтверждая её мысли.
Ненавижу этот замок. Ненавижу эти лампы. Ненавижу эти рапорты, написанные людьми, которые либо идиоты, либо врут, либо — что вероятнее — и то, и другое одновременно.
Она заставила себя читать дальше.
Следующий документ был интереснее. Список людей, находившихся в карете принцессы в момент удара.
Её Высочество Эллианора-Аделаида. И — Ривис сощурилась, подвигая лист ближе к лампе — наёмник по имени Деймос. Специалист. Приглашён лично.
Она отложила лист.
Наёмник. В карете принцессы.
Потянулась к словарю, потом одёрнула руку.
Нет, тут словарь не поможет. Это не техническая терминология. Это бред.
Карета принцессы — святая святых. Туда не пускают никого постороннего. Это протокол, это традиция, это здравый смысл, наконец. Принцесса — ценный груз. Единственный в своём роде. Её охраняют, как... как...
Как что-то очень дорогое. Потому что она и есть — очень дорогое. Политически.
И в эту святая святых пустили наёмника. Человека, о котором в досье написано «специалист» — без уточнения, в чём именно специалист. Человека без прошлого, без истории, без гарантий.
Кто его туда пустил?
Ривис пролистала документы. Нашла: «По личному распоряжению Её Высочества».
Принцесса сама. Принцесса лично пригласила наёмника в свою карету.
Она откинулась на спинку стула и уставилась в потолок.
Зачем? Зачем принцессе Лифона — существу, которое с детства окружено паладинами, магами, лучшими воинами королевства — понадобился какой-то наёмник? Да ещё так близко?
Версии выстраивались в голове — одна глупее другой.
Любовник? Возможно. Принцессы тоже люди. Но тащить любовника в официальный караван, на глазах у всей свиты — это либо безумие, либо...
Либо ей было плевать на последствия. Либо она знала, что последствий не будет.
Охранник? Но у неё были паладины. Целый эскорт.
Советник? Наёмник-советник? Это даже не смешно.
Тогда — что?
Ривис не знала. Пока не знала.
Она записала в блокнот: «Деймос — в карете по приглашению принцессы. ЗАЧЕМ?»
Подчеркнула «зачем» дважды.
Ладно. Один непонятный человек в непонятном месте — это ещё не заговор. Это просто... странность. Странности случаются. Люди странные.
Она взяла следующий документ — досье на Деймоса.
Возраст — неопределён. Специализация — не указана. Происхождение — неизвестно. История — отсутствует.
Отлично. Просто отлично. Человек-призрак. Человек, которого не существует.
Ривис знала таких. Встречала в своей практике. Люди без прошлого обычно имели очень конкретные причины это прошлое скрывать. И причины эти редко были приятными.
Убийца? Вор? Шпион? Все три варианта?
Она сделала пометку и перешла к следующему досье.
Ронарт. Командир группы. Бывший солдат, потом — наёмник. Послужной список длинный, но невыдающийся.
Середняк. Таких — сотни. Тысячи.
Единственная интересная деталь — инцидент в Порт-Вереро три года назад. Пожар в гавани, уничтоживший треть портовой инфраструктуры.
Треть гавани. Неплохо для «середняка».
Прямых доказательств причастности не нашли. Конечно, не нашли. Такие люди не оставляют доказательств.
Ривис записала: «Ронарт — Порт-Вереро, пожар. Проверить связи».
Последнее досье — Дагна.
Возраст — около двадцати пяти. Происхождение — северные племена. Боец ближнего боя, «исключительная физическая сила».
Северные племена. То есть — дикарка. Варвар в юбке. И её тоже наняли охранять принцессу?
Никаких документов. Никакой истории. Просто — появилась однажды рядом с Ронартом и с тех пор не отходила.
Три человека без прошлого. Три человека, которые оказались рядом с принцессой в момент «несчастного случая». Три человека, о которых я не знаю ничего.
Ривис закрыла досье и посмотрела на стену.
Совпадение? Или...
Она не верила в «или». Пока. Ей нужно было больше.
Больше информации. Больше фактов. Больше... — она скривилась, — ...больше этих проклятых рапортов, написанных людьми, которые не умеют писать.
Лампа мигнула.
Ривис тяжело вздохнула и потянулась к следующей стопке документов.
Яблоки. Надо было торговать яблоками. Простой, честный бизнес. Яблоко — оно и есть яблоко. Не притворяется грушей. Не врёт тебе в лицо. Не прячет прошлое.
Она открыла следующий рапорт.
Но нет. Я выбрала это. Сама выбрала. Идиотка.
Лампа мигнула — и погасла.
Нет. Нет-нет-нет, только не это...
Ривис замерла, глядя в темноту. Три секунды. Пять. Лампа снова вспыхнула — тускло, неуверенно, будто издевалась.
И тут же индикатор на виске ожил, пульсируя ровным синим светом.
Входящий вызов.
Торгрим.
Она узнала паттерн сигнала раньше, чем прочитала идентификатор. Только лорд-правитель пользовался прямым каналом связи без предупреждения. Остальные — назначали встречи, слали записки, ждали в приёмных. Торгрим просто подключался. В любое время. В любом месте.
Потому что он — машина. А машины не понимают, что людям иногда нужно побыть одним.
Ривис выпрямила спину. Провела ладонью по волосам, хотя он не мог её видеть — только слышать. Привычка. Глупая, бесполезная привычка.
Она приняла вызов.
— Ривис, — голос Торгрима был таким же, как всегда: ровным, сухим, лишённым интонаций. — Доложите о состоянии объекта «Страж-7».
Страж... что?
Её рука метнулась к блокноту. Пальцы лихорадочно листали страницы, пока глаза шарили по записям.
— Объект функционирует в штатном режиме, — сказала она ровным, уверенным голосом. — Все системы стабильны.
Страж-7, Страж-7... где же... вот!
«Страж-7 — экспериментальный голем, башня восточного крыла, уровень допуска 3».
Она едва не выдохнула от облегчения.
— Когда проводилась последняя калибровка? — спросил Торгрим.
Калибровка. Калибровка — это...
Ривис лихорадочно рылась в бумагах, одновременно листая блокнот в поисках значения. Её лицо оставалось неподвижным. Голос — ровным.
— Позавчера, в соответствии с протоколом технического обслуживания. Отклонений не выявлено.
Пожалуйста, пусть это будет правильный ответ. Пожалуйста.
Пауза. Торгрим молчал секунду — может, две. Для Ривис это были часы.
— Хорошо. Что с энергопотреблением?
Энерго... господи боже...
Её пальцы нашли нужный рапорт — мятый, засунутый в середину стопки. Она выдернула его, едва не порвав, и пробежала глазами по строчкам.
— В пределах расчётных параметров, — сказала она. — Незначительное превышение в ночные часы, но это соответствует сезонным колебаниям нагрузки на кристаллическую решётку.
Кристаллическая решётка. Я даже не знаю, что это такое. Просто прочитала вслух.
— Сезонным колебаниям, — повторил Торгрим. Не вопрос, не сомнение. Просто — повторил.
Он проверяет меня? Или просто думает вслух? Как отличить одно от другого, когда разговариваешь с человеком, у которого одна интонация на все случаи жизни?
— Да, милорд, — подтвердила она. — Зима. Увеличенное потребление на поддержание температурного баланса в блоках стабилизации.
Это вообще имеет смысл? Хоть какой-нибудь?
Судя по всему — имело. Торгрим не стал переспрашивать.
— Башня северо-западного сектора. Контур периметра. Были сбои?
Контур... контур...
Ривис перевернула страницу блокнота так быстро, что бумага жалобно хрустнула. Её глаза метались между записями, пытаясь найти хоть что-то про северо-западный сектор.
— Два незначительных, — она вытащила ещё один рапорт, держа его на весу, чтобы не шуршать. — Оба устранены в течение стандартного временного окна. Причина — помехи от грозового фронта, прошедшего над долиной три дня назад.
Был грозовой фронт три дня назад? Понятия не имею. Но звучит убедительно.
— Грозового фронта, — снова повторил Торгрим.
Он издевается. Он точно издевается. Он знает, что я понятия не имею, о чём говорю, и просто смотрит, как я выкручиваюсь.
— Да, милорд. Атмосферные разряды создают кратковременные искажения в магнитном поле. Это задокументированный эффект.
Это я только что придумала. Полностью. На ходу.
Пауза. Длиннее предыдущих.
Ривис стиснула блокнот. Её лицо оставалось спокойным. Идеально спокойным. Маска, которую она носила так долго, что иногда забывала, где заканчивается маска и начинается она сама.
— Принято, — сказал Торгрим наконец. — Продолжайте наблюдение. Жду полный отчёт по инциденту на перевале к концу недели.
— Да, милорд.
Связь оборвалась.
Ривис выдохнула — шумно, со свистом, будто не дышала всё это время.
Контур периметра. Кристаллическая решётка. Сезонные колебания. Я несу чушь с умным лицом, и это работает. Почему это работает?
Она швырнула блокнот на стол — он приземлился на стопку рапортов и сполз набок.
Потому что все считают меня умной. Потому что «Ривис — равная Торгриму». Потому что если ты говоришь уверенно и не моргаешь — люди верят. Даже такие, как он.
Или — страшная мысль — он знал. Всегда знал. И просто позволял ей притворяться, потому что ему было всё равно. Потому что она выполняла работу, а остальное — детали.
Нет. Не думай об этом. Не сейчас.
Ривис потёрла виски. Индикатор на коже погас, оставив после себя лёгкое покалывание.
Отчёт по инциденту к концу недели. Конечно. Легко. Просто разберусь в этом бардаке за пять дней, найду виноватых, напишу красивый документ с печатью и бантиком.
Она снова посмотрела на стену с документами.
Или не найду. Или напишу «произошёл обвал, все умерли, виноватых нет, спасибо за внимание». Интересно, меня за это казнят сразу или сначала уволят?
Лампа мигнула.
Ривис тяжело вздохнула и потянулась к следующей стопке.
Яблоки. Гвозди. Мётлы. Что угодно. Что угодно, кроме этого.
Но руки уже открывали новую папку. Автоматически. Привычно. Потому что это была её работа. Потому что она не умела ничего другого.
Вру. Умею. Умею врать с умным лицом. Это тоже навык.
Она хмыкнула — горько, устало — и начала читать.
Новая папка оказалась тоньше предыдущих. «Наблюдения за Её Высочеством. Период адаптации».
Период адаптации. Красивые слова для «мы следим за каждым её шагом, потому что никому не доверяем».
Ривис открыла первый лист — и в дверь постучали.
Она замерла.
Стук повторился — робкий, неуверенный.
Да вы издеваетесь.
— Войдите, — сказала она ровным голосом.
Дверь приоткрылась, и в щель просунулось лицо — молодое, бледное, с выражением человека, который предпочёл бы оказаться где угодно, только не здесь.
— Госпожа Ривис, я...
— Выйди.
Одно слово. Ровное, холодное, как камень.
Слуга моргнул.
— Но я...
— Выйди, — повторила она тем же тоном. — И закрой дверь.
Лицо исчезло. Дверь закрылась — тихо, почти беззвучно.
Ривис сидела неподвижно, глядя на деревянную поверхность.
То один, то другой. Торгрим со своими контурами, слуга с бог-знает-чем, ещё и принцесса, и покушение, и Страж-какой-то-там, и...
Она прикрыла глаза.
Сколько их ещё будет? Сколько людей сегодня решат, что им срочно нужно что-то от меня? Что я — бесконечный ресурс, который можно дёргать в любой момент?
Три вдоха. Три выдоха. Старый приём, который она выучила ещё в гильдии.
Спокойно. Ты справляешься. Ты всегда справляешься. Потому что у тебя нет выбора.
Она открыла глаза и вернулась к папке.
Первый рапорт — от горничной.
«...комната была в беспорядке. Стул сломан — не опрокинут, а именно сломан, ножка вывернута из основания. Зеркало разбито. На полу — осколки, кровь...»
Ривис остановилась.
Кровь?
Перечитала. Да, кровь. На полу, среди осколков.
Принцесса порезалась? Или...
Она читала дальше.
«...кровать повреждена, спинка треснула посередине...»
Спинка кровати. Треснула. Посередине.
Ривис отложила рапорт и потёрла переносицу.
Она видела эти кровати — массивные, дубовые, с резьбой, которая стоила больше, чем её годовое жалование. Чтобы сломать такую спинку...
Чтобы сломать такую спинку, нужно быть либо очень сильным, либо очень злым. Желательно — и тем, и другим.
Принцесса Лифона — хрупкое создание. Так говорилось во всех документах. Изящная, утончённая, выращенная в шёлке и молитвах.
Такие создания не ломают мебель.
Или ломают? Что я знаю о принцессах? Может, они все втайне крушат комнаты по ночам. Может, это часть ритуала. «Утренняя молитва, вечерний погром, сон».
Она хмыкнула — и тут же оборвала себя.
Не смешно. Сосредоточься.
Следующий рапорт — от служанки, приносившей завтрак.
«...Её Высочество ела странно. Взяла хлеб и мясо руками, без приборов. Когда я предложила помочь, она посмотрела на меня... я испугалась...»
Ривис перечитала последнюю фразу.
«Я испугалась». Служанка испугалась взгляда принцессы.
Она потянулась к блокноту и записала: «Принцесса — ест руками, пугает слуг взглядом, ломает мебель. ???»
Три вопросительных знака казались недостаточными. Она добавила ещё два.
Следующий рапорт — от придворной дамы.
«...не знала, как надеть корсет. Смотрела на него так, будто видела впервые. Двигалась неправильно — не как знатная дама...»
Не знала, как надеть корсет.
Ривис медленно положила рапорт на стол.
Принцесса Лифона. Которую одевали в корсеты с младенчества. Которая, вероятно, носила корсет раньше, чем научилась ходить. Эта принцесса — не знает, как его надеть.
Она смотрела на бумагу, и в голове медленно, очень медленно, начинало что-то складываться.
Ест руками. Не знает корсет. Ломает мебель. Пугает слуг.
Это не было поведением принцессы, пережившей стресс.
Это было поведением человека, который никогда не был принцессой.
Нет. Стоп. Это безумие.
Ривис встала так резко, что стул скрипнул по полу.
Подмена? Серьёзно? Ты думаешь о подмене? Дочь богини, существо с золотой кровью, которое невозможно подделать — и ты думаешь, что её подменили?
Она прошлась по кабинету — три шага в одну сторону, три в другую. Узкое пространство не давало разгуляться.
Это невозможно. Физически невозможно. Её бы проверили. Её бы узнали. Кто-нибудь заметил бы...
Она остановилась.
А кто-нибудь проверял?
Ривис вернулась к столу и начала лихорадочно перебирать документы. Рапорт лекаря — где он? Должен быть где-то здесь...
Вот. «Медицинский осмотр Её Высочества по прибытии в Эшверн».
Она пробежала глазами по строчкам.
«...осмотр на предмет травм, полученных при инциденте... ушибы минимальные... рекомендован покой...»
И всё.
Никакой проверки личности. Никакого подтверждения, что это действительно Эллианора-Аделаида. Просто — «травм нет, свободна».
Потому что кому придёт в голову проверять? Это же принцесса. Она приехала из Лифона с караваном, с охраной, с паладинами. Кто бы осмелился усомниться?
Ривис медленно опустилась на стул.
В голове было пусто. Потом — слишком много мыслей сразу, налезающих друг на друга.
Наёмник в карете. Обвал, который ударил точно в цель. Силуэт на склоне. И после — принцесса, которая не умеет пользоваться вилкой.
Она достала досье на Дагну и положила рядом с рапортами о странном поведении.
Дагна. Северные племена. Боец. «Исключительная физическая сила».
Принцесса сломала спинку дубовой кровати.
Высокая. Тёмноволосая. Примерно того же возраста.
Ривис смотрела на два документа — и между ними медленно, неохотно, протягивалась нить.
Это безумие. Это абсолютное, полное безумие.
Но безумие объясняло всё.
Она потёрла глаза. Они горели от усталости и тусклого света. Лампа снова мигнула — будто напоминая, что пора заканчивать.
Нет. Стоп. Назад.
Ривис заставила себя отложить досье на Дагну. Отодвинула рапорты о странном поведении принцессы. Убрала руки со стола и сцепила пальцы в замок.
Ты бежишь впереди фактов. Строишь замок из домыслов. Это не расследование — это паника.
Три вдоха. Три выдоха.
Что ты знаешь точно?
Обвал ударил по карете принцессы. Это факт.
В карете был наёмник. Это тоже факт.
После обвала принцесса ведёт себя странно. Ещё один факт.
А что ты не знаешь?
Всё остальное.
Ривис медленно вытащила из стопки досье Деймоса. Тонкое, почти пустое. Человек-пробел. Человек-тень.
Но он был там. В карете. Рядом с принцессой. В тот самый момент, когда...
Когда что?
Она не знала. Пока не знала.
Но Деймос — знал.
Ривис открыла блокнот на чистой странице и написала:
«Деймос. — был в карете (приглашён лично — ЗАЧЕМ?) — показания: 23 слова, ноль деталей — «потерял сознание» — удобно — «очнулся снаружи» — кто вытащил? нет в рапортах спасателей — прошлое: отсутствует»
Она подчеркнула последнюю строчку.
Человек без прошлого оказался в нужном месте в нужное время. И ничего не помнит. Или делает вид, что не помнит.
Ривис закрыла блокнот.
Принцесса — слишком на виду. К ней не подобраться без шума, без вопросов, без последствий. Ронарт — командир, опытный, осторожный. Такие умеют держать язык за зубами.
Но Деймос...
Деймос был в центре. В самом сердце того, что произошло. Если кто и знает правду — то он.
И он здесь. В Эшверне. Прячется в тенях, избегает людей, смотрит сквозь стены.
Ривис встала.
Лампа мигнула в последний раз — и погасла окончательно. Кабинет погрузился в темноту, разбавленную только слабым свечением индикатора на её виске.
Ладно, Деймос. Человек-призрак. Посмотрим, какие у призраков секреты.
Она нащупала дверную ручку и вышла в коридор.
За спиной остались стопки рапортов, мятый блокнот и вопросы — слишком много вопросов для одной ночи.
Глава 6 Ставки
Зелёное сукно тянулось во все стороны — бесконечное, как ночное небо. Ни стен, ни потолка. Только стол, лампы, отбрасывающие круги тусклого света, и тишина, густая как дым.
Деймос ненавидел это место.
Не страхом — страх он разучился чувствовать давно, где-то между третьей и четвёртой смертью. Не отвращением — для отвращения нужно что-то живое внутри, какой-то орган, который сжимается при виде мерзости. У него такого органа больше не было.
Он ненавидел это место усталостью. Той особенной, тупой усталостью, которая накапливается годами и никуда не уходит, потому что сон больше не приносит отдыха, а смерть — не приносит конца.
Опять, — подумал он, глядя на знакомый стол. — Опять этот проклятый театр.
Лилит сидела напротив.
Сегодня она выбрала лицо его сестры. Маленькая Элис с веснушками на носу и косичками, которые она заплетала криво, потому что мать уже не могла поднять руки.
Только глаза были чужими. Красные, с вертикальными зрачками. Глаза, которые видели начало мира и увидят его конец.
Ты делаешь это специально, — подумал Деймос. — Выбираешь лица, которые причиняют боль. Проверяешь — осталось ли что-то? Дёргается ли ещё механизм?
Он не спросил вслух. Не хотел давать ей удовольствие.
Между ними лежала колода карт. Фишки — разноцветные, перламутровые — были разложены аккуратными стопками. Он помнил времена, когда фишек было больше. Намного больше. Целые башни, целые крепости из воспоминаний, ощущений, кусочков себя.
Теперь осталось три жалких стопки.
Деймос взял несколько фишек и начал крутить их между пальцами. Привычное движение. Когда-то — успокаивающее. Теперь — просто привычка. Механизм, который работает, потому что никто не выключил.
Красная. Синяя. Золотая. Красная.
Красная — вкус малины. Он проиграл его на сорок седьмой партии. Теперь малина была просто красной массой во рту, без вкуса, без запаха, без ничего.
Синяя — дрожь от первого поцелуя. Сорок девятая партия. Теперь он мог целовать кого угодно и чувствовать только давление чужих губ. Механика. Физика. Ничего больше.
Золотая — тепло солнца на коже. Пятьдесят вторая. Теперь солнце было просто светом, который мешал видеть.
Что осталось? Что я ещё не проиграл?
Он не знал. Боялся считать. Боялся обнаружить, что фишек осталось меньше, чем он думал.
Слева от него — пустой стул. Справа — тоже пустой.
Нет.
Он моргнул — и стулья были заняты. Слева — размытый силуэт, человеческий, но лишённый деталей. Справа — ещё один. Они сидели неподвижно, смотрели на стол.
Игроки, которых нет. Ставки, которые не случились. Жизни, которые я мог прожить, если бы не...
Если бы не что? Если бы не умер в первый раз? Если бы не сделал ту первую ставку — глупую, отчаянную, ставку мальчишки, который думал, что обманет саму смерть?
Идиот, — подумал он о себе. О том себе, который был живым. — Какой же ты был идиот.
Моргнул снова — пусто.
Снова — заняты. Другие силуэты. Другие возможности.
Он мог бы быть кем-то из них. Мог бы быть живым. Мог бы состариться, завести детей, умереть в своей постели, окружённый внуками.
Вместо этого — зелёное сукно. Вечность. И Лилит с лицом его мёртвой сестры.
— Ты отвлекаешься, — голос Лилит был мягким. Почти заботливым.
Как голос матери, — подумал Деймос. — Как голос матери, которая будит ребёнка на казнь.
Он перевёл взгляд на неё.
— Игрок игрока видит издалека, — сказал он.
Слова вышли легко, привычно. Маска надевалась сама — после стольких лет она приросла к лицу, стала второй кожей.
Или первой. Может, маска — это всё, что осталось. Может, под ней уже ничего нет.
Лилит чуть наклонила голову. Жест, который он видел тысячу раз. Жест любопытства. Жест кошки, которая смотрит на мышь и думает — поиграть ещё или уже съесть?
— Это комплимент?
— Это констатация.
Констатация того, что мы оба — уроды. Оба — вне мира. Оба — играем в игру, которая давно потеряла смысл.
Он взял карту из колоды. Не глядя. Не имело значения, что там. Здесь всегда было то, что нужно для игры. Не больше, не меньше. Такие правила. Её правила.
И бросил карту на стол. Рубашкой вверх.
Смотри. Я тоже умею нарушать.
Лилит посмотрела на карту. Потом — на него. В красных глазах мелькнуло что-то — удивление? интерес? раздражение?
— Нарушаешь.
Деймос не ответил. Только смотрел на неё — спокойно, устало. Как смотрят на дождь за окном. Как смотрят на неизбежное.
Да. Нарушаю. Потому что по твоим правилам я уже проиграл. Сто раз проиграл. Тысячу. Что мне терять?
Слева — движение.
Стул больше не был пустым. Принцесса — Эллианора — сидела там, будто была всегда. Её лицо спокойное, нечитаемое. Она молча взяла свои карты, не глядя ни на Деймоса, ни на Лилит.
Я сам её сюда посадил, — понял Деймос. — Той картой. Тем нарушением. Я впустил её в игру.
Принцесса сидела неподвижно. Прямая спина, сложенные руки, взгляд, направленный в карты. Даже здесь, в этом месте вне мира, она выглядела так, будто всё идёт по плану. Её плану.
Два сапога пара, — подумал Деймос. — Она и Лилит. Обе смотрят на мир сверху. Обе играют в игры, правил которых никто не знает. Обе...
Обе используют его. Как инструмент. Как пешку. Как механизм, который дёргается, когда тянут за нитки.
Но пешка тоже может стать ферзём. Если дойдёт до конца доски.
— Я играю, потому что вынужден, — сказал Деймос вслух.
Слова были для Лилит, но он произносил их для себя. Напоминал себе. Зачем он здесь. Зачем всё ещё дёргается.
— Потому что остановиться — значит проиграть. Значит встать из-за стола и признать, что фишек больше нет.
Он поднял взгляд на Лилит.
Смотри на меня. Смотри внимательно. Я ещё здесь. Я ещё играю.
— А ты играешь, потому что тебе скучно.
Она не ответила. Только смотрела — терпеливо, внимательно. Как смотрят на представление, которое видели тысячу раз, но всё равно приходят снова.
Потому что больше нечего делать, — понял Деймос. — Вечность — это очень много времени. Это столько пустоты, что можно сойти с ума. Даже если ты — смерть.
— Вечность — это очень долго, — сказал он вслух. — И нужно чем-то себя занять. Я — игрушка, которая тебя радует. Механизм, который дёргается, когда ты тянешь за нитки. И ты не хочешь останавливаться.
Потому что если ты остановишься — что тогда? Что делает смерть, когда ей нечего убивать? Когда все игры сыграны, все ставки сделаны, все фишки собраны?
Скучает, — ответил он сам себе. — Скучает так, что готова позволить жалкому мертвецу нарушать правила, лишь бы стало интересно.
Пауза.
Справа — силуэт появился и исчез. Чья-то несбывшаяся жизнь. Чья-то непрожитая история.
Принцесса положила карту на стол. Лицом вверх.
Дама.
Деймос смотрел на неё — на карту, на нарисованное лицо — и чувствовал, как что-то внутри сдвигается. Что-то, что он считал давно мёртвым.
Воспоминание.
И оно накрыло его — как волна, как лавина, как всё то, от чего он бежал.
Карета покачивалась на неровной дороге.
Бархат стен глушил звуки внешнего мира, превращая пространство в кокон — душный, тесный, пропитанный запахом дорогих духов и чего-то ещё. Чего-то, что Деймос не мог назвать, но чувствовал кожей.
Жизнь, — понял он. — Она пахнет жизнью. Настоящей, яркой, горячей. Тем, чего у меня нет.
Эллианора сидела напротив. Смотрела на него так, будто он был жуком, приколотым к бархатной подушечке. Красивый жук. Редкий. Но всё равно — жук.
— Ты ведь знаешь, что ты такое? — спросила она.
Без прелюдий. Без светских улыбок. Голос тихий, ленивый, но взгляд — как скальпель. Режет точно, глубоко, без жалости.
Она видит, — понял Деймос. — Видит сквозь иллюзию. Сквозь маску. Сквозь всё, что я так старательно выстраивал.
Он усмехнулся, привычно натягивая маску циника. Последний рубеж обороны. Если не можешь спрятаться — притворись, что прятаться не от чего.
— Наёмник? Иллюзионист? Вор? Выбирайте по вкусу, Ваше Высочество.
Пожалуйста, выбери что-нибудь простое. Что-нибудь, с чем можно работать. Не смотри глубже. Не...
— Ошибка, — сказала она. — Ты — ошибка жизни. Мертвец.
Слова упали в тишину кареты, как камни в колодец. Деймос слышал, как они падают — глубже, глубже, туда, где он прятал правду даже от себя.
Она знает. Она точно знает.
Эллианора подалась вперёд. Бархат платья шуршал, как сухая листва. Как листья на могиле.
— Я чувствую жизнь, Деймос. Она течёт, пульсирует, у неё есть ритм. У твоих друзей, у лошадей снаружи, даже у жука в траве — у всех есть «счёт». Время, которое им отпущено.
Ронарт — шестьдесят три года, если не убьют раньше. Дагна — семьдесят один, она из крепкого рода. Даже этот жук — три месяца, до первых заморозков.
А я...
Она указала на него тонким пальцем, не касаясь. Как будто боялась заразиться. Или — испачкаться.
— А у тебя счёта нет. Ты — банкрот. Ты ушёл в минус так давно, что само мироздание пытается тебя стереть, как грязь с окна. Ты не должен здесь быть.
Деймос перестал улыбаться.
В карете стало холодно. Или это ему показалось? Он не чувствовал температуру — не по-настоящему. Только знал, когда должно быть холодно, и изображал дрожь.
Грязь с окна, — повторил он про себя. — Вот что я такое. Пятно, которое мешает смотреть.
— Если вы хотите прочитать мне проповедь, принцесса, то я...
— Я хочу сказать, что я не могу тебя спасти.
Слова ударили. Сильно. Больно.
Он не ждал спасения. Не надеялся. Давно перестал надеяться. Но услышать это вслух — от существа, в котором текла кровь богов, которое могло творить чудеса, которое...
— Что? — вырвалось у него.
Голос прозвучал жалко. Слабо. Голос того мальчишки, который сто смертей назад ещё верил, что всё можно исправить.
— Не смотри на меня так.
В её голосе мелькнуло что-то — раздражение? жалость? Он не мог понять.
— Я Дочь Богини, а не сама Богиня. И даже Она не может наполнить дырявую чашу.
Эллианора откинулась на спинку, глядя на него с той пугающей, отстранённой жалостью, с какой смотрят на раздавленную птицу.
— Ты — нежить, Деймос. Фактически. Твой песок в часах не просто высыпался — колба разбита. Никто не может отменить твой долг Той, что идёт по следу. Смерть всегда забирает своё. Всегда.
Смерть всегда забирает своё.
Он знал это. Знал лучше, чем кто-либо живой. Знал, потому что бегал от неё сто раз — и сто раз она его догоняла. Знал, потому что каждый раз, когда он думал, что сбежал, холодные пальцы снова ложились на его плечо.
Так зачем этот разговор? Зачем ты позвала меня сюда, если не можешь...
— Тогда зачем мы здесь? — его голос стал хриплым, скрежещущим. — Зачем этот разговор? Если я обречён...
— Потому что обречённость делает тебя полезным.
Она улыбнулась. И в этой улыбке не было тепла. Только расчёт. Только холодная, безупречная математика.
— Живые боятся смерти. Живые осторожны. А ты... ты уже за чертой. Ты можешь пройти там, где живой задохнётся.
Вот оно, — понял Деймос. — Вот зачем я ей нужен. Не как человек. Как инструмент. Как отмычка, которую не жалко сломать.
Он должен был разозлиться. Должен был почувствовать что-то — гнев, обиду, хотя бы раздражение. Но внутри было пусто. Тихо. Как в комнате, из которой вынесли всю мебель.
Потому что она права, — подумал он. — Я и есть инструмент. Давно уже. Просто раньше притворялся, что это не так.
Эллианора медленно сняла перчатку, обнажая бледную ладонь. Кожа была белой, почти прозрачной. Под ней пульсировали вены — голубые, живые.
Так вот как выглядит жизнь, — подумал он. — Вот как выглядит то, чего у меня больше нет.
— Я не могу погасить твой долг, — сказала она. — Я не могу сделать тебя живым. Но я могу... заморозить проценты.
Деймос уставился на неё.
— Что это значит?
— Я могу набросить на тебя Вуаль. Для мира — и для Неё — ты станешь «серой зоной». Не живым, не мёртвым. Никем. Она потеряет твой запах. Не навсегда. Может, на год. Может, на пять лет. Пока вуаль не истреплется.
Год, — он повторил про себя. — Пять лет. Без холодных пальцев на плече. Без шёпота в темноте. Без...
— Отсрочка, — выдохнул он.
— Время, — поправила она. — Самый дорогой товар во вселенной. Я предлагаю тебе краденое время, Деймос. Время, которого у тебя быть не должно.
Краденое время.
Слова звучали красиво. Почти поэтично. Как название романа, который никто не напишет.
— А цена? — спросил он.
Потому что цена была всегда. У всего была цена. Он выучил это давно, на том первом столе с зелёным сукном, когда поставил то, что не должен был ставить.
— Эшверн.
Она произнесла это слово с ненавистью. Тихой, контролируемой, но ненавистью. Как произносят имя врага, которого ещё не победили.
— Мой будущий муж строит мир без магии. Мир машин. Я хочу знать их слабости. Я хочу знать, как убить механизм, у которого нет сердца. Ты станешь моими глазами в их тенях. Ты принесёшь мне их секреты.
Шпионаж, — понял он. — Она хочет, чтобы я шпионил для неё. Против Эшверна. Против своего будущего мужа.
— Шпионаж в обмен на воздух, — усмехнулся Деймос. — Честная сделка для мертвеца.
И я соглашусь. Мы оба это знаем. Потому что у меня нет выбора. Потому что любая соломинка лучше, чем тонуть.
— Более чем, — она протянула ему руку. — Но помни: как только вуаль спадёт, Она придёт за тобой. И тогда я уже ничего не сделаю. Ты просто выиграешь пару лишних партий в карты, прежде чем стол перевернут.
Пару лишних партий.
Деймос смотрел на её руку. В ней пульсировала жизнь — горячая, настоящая. То, чего у него не было. То, чего у него никогда больше не будет.
Но пару лет... Пару лет тишины. Без ледяного дыхания в затылок. Это стоило любой войны.
Он протянул свою руку — холодную, как могильный камень — и сжал её пальцы.
— Сделка.
Дама лежала на зелёном сукне.
Деймос смотрел на неё — и видел не карту. Видел карету. Видел бледную руку с пульсирующими венами. Видел сделку, которая привела его сюда.
Принцесса — слева — смотрела в свои карты, будто ничего не произошло. Будто она не была частью воспоминания. Будто она не держала его судьбу в своих тонких пальцах.
Может, для неё это и правда ничего, — подумал Деймос. — Просто ещё одна фигура на доске. Просто ещё один инструмент.
Лилит перевела взгляд с карты на Деймоса.
— Вуаль тебя не спасёт, — сказала она тихо. — Ты и сам это понимаешь.
Знаю, — он не стал спорить. Даже внутри себя. — Знаю, что это просто отсрочка. Знаю, что ты всё равно придёшь. Знаю, что однажды вуаль истреплется, и я снова почувствую твои пальцы на шее.
Фишки крутились между пальцами. Красная. Синяя. Золотая.
Вкус малины. Дрожь от поцелуя. Тепло солнца.
Всё, что я проиграл. Всё, что у меня забрали.
— Отсрочка от неизбежного конца, — продолжила Лилит. — Игрок, который нарушает правила.
— Но тебе ведь интересно, — сказал Деймос.
Он поднял на неё взгляд. Встретил красные глаза — спокойные, древние, бездонные.
— Иначе бы ты вмешалась.
Пауза.
Вот оно, — понял он. — Вот почему я ещё жив. Не потому что сбежал. Не потому что обманул. А потому что ей интересно смотреть.
Мы оба — уроды. Оба — игроки. Оба — делаем ставки, потому что больше нечего делать.
Лилит не ответила. Только щёлкнула пальцем по столу. Звук был громким в тишине — как выстрел, как удар сердца, которого у него не было.
— Ты мой, Деймос, — голос Лилит стал мягче. Почти ласковым. Как голос матери, которая укладывает ребёнка спать. Навсегда. — Так или иначе. В этой партии я выиграю и заберу свой приз.
Деймос посмотрел на стол. На карты. На фишки. На всё это — бесконечную игру, которая тянулась уже сто смертей и будет тянуться ещё столько же.
Потом — на неё.
— Кто знает.
Он опустил взгляд на свои карты. Веер из пяти — он до сих пор не смотрел, что там. Не хотел знать.
Потому что если там пусто — то всё. Конец. Нечем играть.
Но теперь...
Он перевернул первую. Пусто. Белый прямоугольник, ничего больше.
Ладно. Бывает. Одна пустая карта — ещё не приговор.
Вторую. Тоже пусто.
Две. Уже хуже. Уже...
Третью. Четвёртую. Пятую.
Пусто. Пусто. Пусто.
Пять белых прямоугольников. Пять ничего. Пять пустых обещаний, которые никто не собирался выполнять.
Какой ход сделать, когда на руках — ничего?
Он потянулся к колоде. Должно быть что-то. Какой-то вариант. Какая-то возможность, которую он упустил.
Должна быть. Потому что если нет — тогда зачем всё это? Зачем сто смертей? Зачем бегство? Зачем...
Он поднял глаза.
Не на карты. Не на пустые стулья справа.
На даму.
Она лежала лицом вверх — Эллианора, принцесса, та, кто дала ему время. Та, кто назвала его ошибкой и сбоем. Та, чьи пальцы сжимали его мёртвую ладонь и обещали отсрочку.
Та, в чьих жилах текла кровь богов.
И кровь человека, — добавил голос откуда-то изнутри. Тихий. Едва слышный. Но настойчивый.
— Лифон, — сказал он.
Имя упало на зелёное сукно, как ещё одна карта. Рубашкой вниз. Лицом вверх.
Лилит не шелохнулась. Только смотрела.
— Ты хочешь, чтобы я уничтожил полубога, — сказал Деймос.
Не спросил. Произнёс. Как констатацию. Как ставку, которую уже сделали, но фишки ещё не брошены.
Тишина.
Не та тишина, которая была в начале — густая, как дым. Другая. Звенящая. Как струна, которую вот-вот перережут.
Лилит склонила голову. Медленно. Чуть-чуть. Совсем немного.
Жест любопытства. Но сейчас в нём было что-то ещё. Что-то, от чего у Деймоса — у мертвеца, у пустой оболочки, у банкрота без счёта — холодело внутри.
Она ждёт, — понял он. — Ждёт, пока я сам пойму.
— В ней кровь богов, — сказал Деймос.
Слова падали медленно, тяжело. Он не хотел их произносить. Не хотел признавать.
Потому что признать — значит принять. А принять — значит сделать следующим ходом.
— В ней кровь богов, — повторил он. — Она Дочь Богини. Она бессмертна. Она сильнее любой машины, которую строят в Эшверне. Она переживёт войны, эпидемии, само время.
Пауза.
— Это бред. Ты предлагаешь мне убить бога.
И тогда Лилит улыбнулась.
Не той улыбкой, какой улыбалась раньше — мягкой, ласковой, почти любящей. Другой. Той, какой улыбаются, когда ребёнок наконец понимает простую истину.
— И человеческая, — сказала она.
Два слова. Не громче шёпота. Но они прожгли его насквозь.
— Что?
— В ней кровь богов. — Лилит повторила его слова, но теперь они звучали иначе. Не как приговор. Как ключ. — И кровь человека.
И он понял.
Человек. Не бог. Не бессмертное существо.
Та, у кого есть сердце. Та, у кого есть страх. Та, кто боится смерти.
— Она умрёт, — сказал Деймос.
— Наблюдай, — сказала Лилит. Тихо. Ласково. — Смотри. И ты увидишь, как она упадёт.
Упадёт. Не умрёт. Упадёт.
— Значит, я буду ждать, — сказал он. — Буду смотреть. И когда она упадёт, ты заберёшь её и меня.
Лилит не ответила. Только смотрела.
Ты мой, Деймос. Так или иначе.
— Тогда у меня есть время, — сказал он. — Краденое время.
Он положил фишки на стол. Красную, синюю, золотую.
— Этого достаточно.
И тогда — рука. Сзади. На плече. Тяжёлая, тёплая, живая.
Ронарт.
Деймос не мог обернуться. Но знал эту хватку. Хватку человека, который не бросает своих.
Рука тянула его назад. Прочь от стола.
— Нет, — прошептал он. — Подожди...
Ещё одна рука. На другом плече. Мозоли охотника.
Дагна.
Они тянули его. Прочь от зелёного сукна, прочь от игры.
Почему? Зачем вы здесь? Вам нельзя сюда. Это моя тьма, не ваша. Моя игра. Мой долг.
Руки закрыли его лицо. Тёплые, живые.
Но он успел увидеть Лилит. Она махала ему рукой. Медленно. Лениво.
И напевала.
Мммммм...
Он открыл глаза.
Потолок. Камень. Трещина от угла к середине.
Эшверн.
Деймос лежал неподвижно. Тело не дрожало. Не потело.
Иллюзия. Всё это — иллюзия.
Сердце, которое он слышал? Его нет. Он сам создал этот звук.
Когда это случилось? Когда я начал притворяться даже перед собой?
В ушах — мелодия.
Мммммм...
Он сел. Комната пустая. Серый свет из окна.
Но на плечах — там, где лежали руки — тепло.
Ронарт. Дагна.
Они вытащили его. Даже оттуда.
Почему? Что я им такое, что они приходят даже туда, куда им хода нет?
Он посмотрел на ладони. Сосредоточился — и увидел правду. Бледные. Сероватые. Мёртвые.
Моргнул — иллюзия вернулась. Нормальные руки. Человеческие.
Маска. Всё — маска.
Ты мой, Деймос.
Он встал.
За окном — Эшверн. Механизмы. Голоса. Мир без богов.
Секреты Эшверна. Вот зачем я здесь.
Краденое время. Вот что я купил.
Где-то там — Ронарт и Дагна. Живые. Тёплые.
Те, кто тянул меня назад, когда я готов был остаться навсегда.
Те, ради кого я ещё притворяюсь живым.
Он накинул иллюзию. Слой за слоем. Тепло. Румянец. Блеск в глазах.
Всё то, что делало его похожим на человека.
Стук в дверь.
Деймос улыбнулся — ровно настолько, чтобы выглядеть живым.
— Войдите.
Глава 7 Отражения
Комната была залита мягким утренним светом. Не та комната, которую Дагна разгромила — другая, поменьше, без зеркал. Без ничего, что можно было бы сломать.
*Они учатся,* — подумала Дагна. — *Убирают всё, что я могу уничтожить.*
Алисия стояла у окна, спиной к свету. Её силуэт казался вырезанным из темноты — чёткий, неподвижный. Идеальный.
Третий день уроков. Или четвёртый? Дагна сбилась со счёта. Дни сливались в одно бесконечное повторение — спина прямая, плечи назад, подбородок параллельно полу, не хмурься, не стискивай зубы, не сжимай кулаки.
Не будь собой.
— Сегодня — лицо, — сказала Алисия, не оборачиваясь.
Дагна подавила вздох. Лицо было самым сложным. Тело можно было заставить — мышцы слушались, пусть и с сопротивлением. Но лицо... лицо выдавало всё.
— Сядь.
Дагна села. Автоматически — спина прямая, плечи назад, руки на коленях. Тело уже запомнило. Тело предавало её, становясь тем, чем она не хотела быть.
Алисия отошла от окна и встала напротив. Смотрела сверху вниз — спокойно, оценивающе. Как смотрят на работу, которую нужно закончить.
— Покажи мне гнев.
Дагна моргнула.
— Что?
— Гнев. Ты знаешь, что это такое. Покажи.
*Странное задание,* — подумала Дагна. — *Обычно она говорит прятать. Не показывать. А тут...*
Она нахмурилась. Стиснула челюсть. Сузила глаза.
— Это не гнев, — сказала Алисия ровно. — Это маска гнева. Театр. Покажи настоящий.
Настоящий.
Дагна закрыла глаза. Вспомнила.
Залу для пиров. Дубовый стол, за которым сидели воины — сытые, сильные, уверенные в своём праве. Она стояла на краю ковра, маленькая, голодная, не смеющая подойти. Её рука тянулась к столу — не за мясом, за правом быть частью чего-то. И огромная ладонь в шрамах мягко, но твёрдо развернула её прочь.
Голоса за стеной, которые она не должна была слышать: *«Она родилась больной, слабой и бесполезной. Она даже говорить не может. Какой от неё толк?»*
Годы тренировок на пустыре, когда она поднимала топоры тяжелее себя. Падала. Вставала. Снова падала. Учила себя говорить — хриплые, гортанные звуки, которые вырывались с болью. *«Си-и-ла... Смо-гу...»*
И наконец — последний разговор. Седовласый воин с лицом, испещрённым шрамами: *«Дагна, дитя двух кровей. Иди в мир. Найди место, которое станет твоим домом»*.
Жар поднялся изнутри — знакомый, тёмный, голодный. Руки сжались сами. Дыхание стало тяжёлым.
— Стоп.
Голос Алисии прорезал красную пелену.
— Открой глаза.
Дагна открыла. Руки дрожали. В груди всё ещё горело.
— Вот это — гнев, — сказала Алисия. — Запомни, как он ощущается. Где живёт в теле. Как меняет дыхание.
Она обошла Дагну по кругу. Медленно. Изучающе.
— Теперь — спрячь его.
Спрятать. Конечно. Всегда — спрятать.
Дагна попыталась. Расслабила руки. Выровняла дыхание. Разгладила лицо.
— Глаза, — сказала Алисия. — В глазах всё ещё горит.
*Потому что оно не уходит,* — хотела сказать Дагна. — *Потому что оно живёт внутри, всегда, и я просто закрываю дверь, но огонь за ней не гаснет.*
Она попробовала снова. Расфокусировала взгляд. Отпустила.
— Лучше, — Алисия кивнула. — Теперь — радость.
— Радость?
— Покажи мне радость. Настоящую.
Дагна замешкалась.
*Радость. Когда я последний раз...*
Костёр в лагере. Ронарт, рассказывающий дурацкую историю про козу и трактирщика. Деймос, который смеялся — по-настоящему смеялся, не той своей пустой улыбкой. Тепло в груди, ощущение, что она — дома. Что эти двое — её дом. Что вопреки всему, вопреки изгнанию и годам одиночества, она всё-таки нашла тех, кто принял её. Целиком. С её хриплым голосом, с её чужой кровью, со всем.
Улыбка пришла сама. Мягкая, непривычная на лице, которое так редко улыбалось.
— Хорошо, — голос Алисии был странным. Чуть тише обычного. — Теперь спрячь.
Дагна спрятала. Улыбка исчезла, лицо стало пустым.
— Страх.
Она показала страх. Спрятала.
— Боль.
Показала боль. Спрятала.
— Верность.
Дагна замерла.
Верность.
*Кому? Чему?* Ронарту и Деймосу? Или тому чувству, которое она так и не смогла до конца убить в себе — тоске по клану, который её отверг, по праву сидеть у общего костра?
*Ронарт,* — подумала она. — *Деймос. То, что я чувствую, когда они рядом. Когда знаю, что они живы, что мы вместе, что я готова за них убивать и умирать. Это и есть верность. Настоящая, заработанная, а не по праву крови.*
Что-то тёплое и твёрдое поднялось в груди. Не огонь гнева — другое. Спокойнее. Крепче. Основа, на которой она держалась все эти годы.
— Спрячь, — сказала Алисия.
Дагна спрятала.
И вдруг поняла, что делает. Что они делают — все эти дни, все эти уроки.
*Она учит меня убивать себя,* — подумала Дагна. — *По кусочку. Чувство за чувством. Прятать, прятать, прятать — пока внутри не останется ничего.*
Она подняла взгляд на Алисию.
И увидела.
Алисия стояла неподвижно. Лицо — маска. Идеальная, безупречная маска, которую Дагна училась носить уже третий день.
Но глаза...
Дагна видела глаза. Видела то, что пряталось за ними — глубоко, так глубоко, что обычный человек не заметил бы. Но Дагна выросла на краю стойбища, маленькой и вечно голодной, наученной с детства читать чужие взгляды. Искать в них угрозу. Презрение. Или — редко, очень редко — что-то похожее на понимание.
Только это не была угроза.
Это была усталость. Бесконечная, всепоглощающая усталость существа, которое несёт груз за многих.
— Продолжаем, — сказала Алисия. Голос ровный. Слишком ровный. — Теперь — сложное. Я хочу, чтобы ты показала мне отчаяние, но при этом улыбалась.
— Зачем?
Вопрос вырвался раньше, чем Дагна успела его остановить.
Алисия чуть наклонила голову. Жест, который Дагна уже выучила — жест лёгкого удивления, быстро подавленного.
— Потому что принцесса улыбается всегда. На балах, на приёмах, на церемониях. Улыбка — часть лица. Часть маски. То, что внутри, не имеет значения.
То, что внутри, не имеет значения.
Слова упали в тишину комнаты и остались лежать — тяжёлые, холодные.
— Это неправда, — сказала Дагна.
Алисия моргнула. Один раз. Медленно.
— Что?
— То, что внутри. Оно имеет значение. Особенно если ты отвечаешь за других.
Пауза. Долгая, звенящая.
Дагна смотрела на Алисию — на эту женщину, которая знала всё о масках, о притворстве, о том, как убить себя изнутри и продолжать улыбаться. На эту женщину, которая учила её тому же.
*Она не злая,* — вдруг поняла Дагна. — *Она не хочет меня сломать. Она просто... не знает другого способа. Она привыкла защищать свой народ любой ценой. Даже ценой себя.*
— Для принцессы важно только одно, — сказала Алисия наконец. Голос стал тише. Почти хрупким. — Безопасность и будущее её народа. Всё остальное — неважно.
— А для тебя?
Слово «тебя» вырвалось само. Не «вас» — «тебя». Дагна заметила это — и не стала исправлять.
Алисия замерла.
Что-то дрогнуло в её лице. Крошечная трещина в идеальной маске — едва заметная, как волосок на фарфоре. Но Дагна видела. Та, которую называли «дитя двух кровей» и не пускали к общему столу — она научилась видеть то, что другие прячут.
— Для меня? — Алисия повторила слова, будто пробуя их на вкус. Будто не понимая значения.
— Да. Для тебя. Не для служанки, не для наставницы, не для... — Дагна запнулась, подбирая слова. — Для человека. Который стоит передо мной. Который, я вижу, несёт на плечах целый мир.
Тишина.
Алисия стояла неподвижно. Смотрела на Дагну — и в её глазах что-то менялось. Что-то поднималось из глубины, пробивалось сквозь слои льда и камня.
— *Она не знает, кто она без груза ответственности. Может, никогда и не знала.*
— Урок окончен, — сказала Алисия резко.
Слишком резко. Голос треснул на последнем слоге — едва заметно, но Дагна услышала.
— Нет.
Дагна встала. Тело двигалось само — не так, как учили, не плавно и не грациозно. Резко. По-волчьи. Так, как она двигалась всю жизнь, до того как её начали ломать.
— Что ты делаешь? — Алисия отступила на шаг. Впервые за все эти дни — отступила.
— Смотрю, — сказала Дагна.
Она подошла ближе. Ещё шаг. Ещё.
Алисия стояла у окна — отступать было некуда. Свет падал на её лицо, и Дагна видела... видела всё.
Тени под глазами, которые не мог скрыть никакой грим. Глубокие складки у губ — не от возраста, от привычки сжимать их в молчании. Напряжение в плечах — вечное, как камень.
*Она устала,* — поняла Дагна. — *Устала так, как устают те, кто отвечает за жизни других. Кто не может позволить себе слабость, потому что на тебя смотрят.*
— Отойди, — сказала Алисия. Голос должен был быть приказом. Вышел — просьбой.
— Нет.
— Это не подобает...
— Плевать.
Дагна остановилась в шаге от неё. Смотрела — не как ученица на учителя. Не как дикарка на горожанку. Как человек на человека.
— Ты учишь меня прятать, — сказала она. — Учишь закрывать дверь на всё, что внутри. Убивать себя по кусочку, чтобы снаружи была красивая кукла.
Алисия молчала. Лицо — маска. Но руки... руки чуть дрожали.
— Ты это умеешь, — продолжила Дагна. — Умеешь лучше всех. Дверь закрыта так крепко, что ты сама забыла, что за ней.
Пауза.
— Но я вижу.
Алисия вздрогнула. Едва заметно — как от удара.
— Что ты видишь?
Голос был тихим. Почти шёпотом. Голос человека, который боится услышать ответ — и не может не спросить.
— Груз, — сказала Дагна просто. — Ты несёшь груз за многих. Так давно, что он стал частью твоего хребта. Ты забыла, каково это — идти налегке. И... — она замолчала, подбирая слова. — Одиночество. Такое глубокое, как холодное озеро. Ты стоишь на берегу, а все остальные — на другой стороне. И никто не пытается переплыть.
Тишина.
Долгая. Тяжёлая. Звенящая.
Дагна видела, как что-то меняется в лице Алисии. Как трещина становится шире. Как маска — эта идеальная, безупречная маска — начинает крошиться.
*Она сейчас убежит,* — подумала Дагна. — *Или ударит меня. Или...*
Алисия не убежала. Не ударила.
Она просто стояла — и смотрела на Дагну глазами, в которых впервые за все эти дни было что-то живое. Что-то настоящее. Что-то, что она так старательно прятала от всего мира.
*Ужас,* — поняла Дагна. — *Она в ужасе. Потому что кто-то увидел. Потому что её тайна — больше не тайна.*
И тогда Дагна сделала то, чего делать не собиралась. То, что было неправильным по всем правилам — писаным и неписаным. То, что наставница принцессы никогда бы не позволила.
Она обняла её.
***
Алисия застыла.
Руки Дагны — грубые, сильные, руки воина с мозолями от меча и топора — обхватили её плечи. Притянули к себе. Крепко, но не больно. Так обнимают раненое животное — осторожно, чтобы не сломать, но достаточно крепко, чтобы удержать.
*Что она делает?*
Мысль пришла и ушла. Пустая, бессмысленная.
*Что она делает? Зачем? Я её не просила. Я не хочу. Я...*
Тепло.
Тепло чужого тела — живое, настоящее. Тепло, которого Алисия не чувствовала... как давно? Годы? Десятилетия? Она не помнила. Не могла вспомнить, когда в последний раз кто-то касался её не для дела, не для разговора, не для протокола.
Просто — касался. Чтобы утешить.
— Отпусти, — сказала она.
Голос вышел хриплым. Чужим.
— Нет.
— Это не подобает...
— Плевать.
Она снова это сказала. «Плевать». Как будто правила — ничто. Как будто всё, чему я её учила...
— Я — наставница, — сказала Алисия. — Ты — принцесса. Это...
— Неправда.
Голос Дагны был тихим. Близким. Дыхание касалось волос Алисии — тёплое, живое.
— Ты — не просто наставница. И я — не принцесса. Мы обе знаем, кто мы на самом деле. Две женщины, которые несут слишком много. Которым не к кому прийти, когда тяжело.
*Мы обе знаем.*
Слова упали внутрь — туда, где Алисия прятала всё. Туда, куда не пускала никого — даже себя.
*Она знает,* — поняла Алисия. — *Конечно, знает. Она видит, что моя главная ноша — не служба, а ответственность за целый народ.*
И всё равно обнимает.
Это было непонятно. Неправильно. Это не укладывалось ни в какую логику, ни в какой расчёт.
*Зачем? Что ей от меня нужно? Чего она хочет?*
— Ничего, — сказала Дагна, будто читая мысли. — Я ничего не хочу. Просто... ты выглядела так, будто вот-вот сломаешься. А я знаю, каково это — нести груз в одиночку.
Она помолчала.
— Мой клан вырастил меня, но никогда не принял. Я была «дитя двух кровей» — полукровка. Мой отец был чужаком, проезжим торговцем, который исчез, как только узнал, что мать понесла. Меня не пускали к общему столу, пока не поедят воины. Я даже говорить нормально не могла — слова вырывались хриплыми, обрывочными. Годами я училась произносить простые фразы.
Руки Дагны чуть сжались крепче.
— Когда я выросла и окрепла, когда думала, что наконец заслужила место у костра — они всё равно меня изгнали. «Иди в мир, найди место, которое станет твоим домом». Я знаю, что такое быть одной против всех.
*Не умею и не хочу смотреть, как люди ломаются.*
Такие простые слова. Такие человеческие. Без расчёта, без подтекста, без второго дна.
Алисия попыталась вспомнить, когда в последний раз кто-то говорил с ней так. Просто. Честно. Без страха и без желания что-то получить.
Не смогла.
— *Может, со мной никогда так не говорили.*
*Потому что я должна быть сильной. Потому что на мне — будущее всех, кто верит в эту землю. Потому что...*
Руки Дагны сжались крепче. Не больно — просто крепче. Как будто она чувствовала, что Алисия вот-вот уйдёт. Провалится обратно в свой лёд, в свою пустоту, в свою бесконечную тишину.
— Не прячься, — сказала Дагна. — Хотя бы сейчас. Хотя бы на минуту.
Не прячься.
Алисия закрыла глаза.
Тепло. Дыхание. Стук чужого сердца — живого, настоящего. Всё то, чего она не позволяла себе так долго.
— *Не помню, каково это — быть просто женщиной, а не символом. Не помню, когда в последний раз позволяла себе чувствовать, не думая о том, как это отразится на других.*
Когда я это потеряла? Когда перестала быть собой и стала... этим?
Что-то поднялось изнутри. Что-то тёмное, тяжёлое, спрессованное годами молчания и долга.
— *Не сейчас. Не здесь. Не при ней.*
Но оно поднималось. Пробивалось сквозь лёд. Сквозь камень. Сквозь всё, что она выстроила за годы.
*Боль,* — поняла она. — *Вот что она видела. Вот что я прячу.*
Боль от того, что каждый твой шаг, каждое слово, каждое решение влияет на тысячи жизней. Что ты не имеешь права на ошибку, на слабость, на человечность.
Боль от того, что ты всегда одна на вершине. Что тебя окружают люди, но никто из них не может быть рядом по-настоящему.
Боль от того, что ты любишь свой народ — каждый камень этой земли, каждого человека, каждую семью — так сильно, что готова сгореть дотла, лишь бы они были в безопасности.
И они никогда об этом не узнают.
Руки Дагны гладили её по спине. Медленно. Осторожно. Как гладят испуганное животное.
— Тише, — говорила она. — Тише. Всё хорошо. Я здесь.
*Я здесь.*
Слова были глупыми. Бессмысленными. Что могла изменить какая-то полукровка, изгнанная из клана, которая до сих пор иногда запиналась на сложных словах?
Ничего.
И всё.
Потому что она была *здесь*. Потому что она обнимала. Потому что ей было плевать на статус, на происхождение, на всё то, что отделяло Алисию от мира.
Она просто... была рядом.
Алисия не плакала. Она разучилась плакать давно — там, наверху, где слёзы считаются слабостью, а слабость непозволительна для той, кто ведёт за собой народ.
Но что-то сдвинулось внутри. Что-то, что она держала закрытым так долго, что забыла о его существовании.
*Дверь,* — подумала она. — *Та самая дверь, за которую я прячу всё. Она... открывается.*
И впервые за много лет — Алисия не стала её закрывать.
***
Дагна не знала, сколько они простояли так.
Время потеряло значение. Был только свет из окна, тепло чужого тела, тишина, которая больше не давила.
Алисия не плакала — Дагна чувствовала это. Но что-то происходило. Что-то менялось. Напряжение в плечах — то самое, которое Дагна видела с первой встречи — медленно, очень медленно отпускало.
— *Она не привыкла, что кто-то рядом. Не привыкла, что можно просто... быть. Без масок, без игры, без вечной борьбы.*
Она не убирала руки. Не отходила. Просто стояла и держала — так, как держала бы раненую сестру. Так, как хотела бы, чтобы кто-то держал её саму в те долгие ночи после изгнания, когда она спала в лесу, одна, не зная, доживёт ли до утра.
*Иногда нужно просто держать,* — говорил Ронарт. — *Не говорить. Не делать. Просто быть рядом и держать.*
Алисия пошевелилась. Чуть отстранилась — не отталкивая, просто создавая пространство.
— Это... — начала она.
Голос был странным. Не таким, как обычно — ровным, холодным, идеальным. В нём была трещина. Человеческая трещина.
— Это не подобает моему... положению, — закончила она. Но не двинулась.
Дагна чуть улыбнулась.
— Плевать на положение.
— Ты часто это говоришь.
— Потому что это правда.
Алисия подняла голову. Посмотрела на Дагну — и впервые Дагна увидела её глаза без стекла, без льда, без всего того, что она прятала за маской.
*Зелёные,* — подумала Дагна. — *Красивые. Живые. Не пустые — живые. Усталые, но живые.*
— Ты странная, — сказала Алисия.
— Знаю.
— Ты должна меня бояться.
— Почему?
Пауза. Алисия смотрела на неё — изучающе, внимательно. Как будто пыталась понять что-то. Разгадать загадку.
— Потому что я могу быть опасной, — сказала она наконец. — Потому что на мне лежит ответственность за многих. Потому что... я давно разучилась быть просто человеком.
— Потому что ты одна несёшь то, что должны нести многие, — перебила Дагна. — И устала. И боишься, что если упадёшь — за тобой рухнет всё.
Алисия замолчала.
— Я не боюсь сильных, — продолжила Дагна. — Я боюсь пустых. А ты... ты уже без сил. Просто в тебе догорает последнее.
— Что ты видишь?
Вопрос был тихим. Почти просящим.
— Женщину, — сказала Дагна. — Которая любит свою землю так, что готова сгореть за неё. Которая отдала себя всю — и забыла, что у неё есть сердце, которому тоже нужен отдых.
Тишина.
Алисия стояла неподвижно. Свет из окна падал на её лицо — и Дагна видела, как что-то меняется. Как маска, которая начала крошиться, падает окончательно.
Не до конца. Не полностью. Но — падает.
И под ней...
Под ней была женщина. Просто женщина. Усталая, сильная, потерявшая себя в служении другим. Женщина, которая так давно играла роль несгибаемой опоры, что забыла, каково это — просто быть.
Алисия подняла руку. Медленно, осторожно. Коснулась волос Дагны — лёгким, почти невесомым движением.
И начала гладить.
***
Дагна замерла.
Это было неожиданно. Неправильно. По всем законам — по тем законам, которые Алисия сама её учила — это было невозможно.
Алисия подняла руку. Это было почти неосознанно. Пальцы коснулись жестких, спутанных волос Дагны. Они были теплыми. Живыми. Алисия перебирала их, будто пытаясь через кончики пальцев впитать это тепло, украсть немного этой грубой, животной жизни, которой у неё самой не осталось.
Но рука гладила её волосы. Медленно. Нежно. Так, как мать гладила её в те редкие ночи, когда приходила тайком, когда Дагна была ещё маленькой и верила, что однажды всё изменится.
— Ты должна бояться, — повторила Алисия. Голос был тихим, почти шёпотом. — Все боятся.
— Я не все.
— Знаю.
Рука продолжала гладить. Пальцы перебирали пряди — осторожно, будто боясь сломать.
— Ты странная, — снова сказала Алисия. — Приходишь сюда, позволяешь мне тебя ломать, учишься быть тем, чем не хочешь быть. И при этом... при этом видишь то, что никто не видит.
— Меня не пускали к общему столу, — сказала Дагна. — Когда тебя не пускают к своим, ты учишься видеть тех, кто тоже снаружи. Чтобы не спутать врага с таким же изгоем.
— И кто я, по-твоему?
Вопрос был странным. Не оборонительным, не злым. Просто — любопытным. Как будто Алисия действительно хотела услышать ответ.
— Такая же, — сказала Дагна честно. — Только тебя не выгоняли. Ты сама себя выгнала. За стены долга, за решётку ответственности. И сидишь там одна.
Рука остановилась.
— Откуда ты знаешь?
— Потому что я тоже строю вокруг себя стены. Просто мои — из злости и недоверия. А твои — из правильного лица и правильных слов.
Тишина.
Алисия смотрела на неё — и в её глазах было что-то новое. Не холод, не расчёт, не та пугающая отстранённость, которую Дагна видела раньше.
Понимание.
*Она тоже знает, что такое быть отделённой от мира стеной, которую сама же и возвела. Только её стена — от боли изгнания. Моя — от страха за других.*
— Урок окончен, — сказала Алисия. Голос был тихим. Усталым. — На сегодня — достаточно.
Дагна кивнула. Не спорила. Не настаивала.
— Хорошо, — сказала она. И повернулась к двери.
— Дагна.
Она остановилась. Обернулась.
Алисия стояла у окна — там же, где стояла в начале урока. Свет падал на её лицо, и Дагна видела... видела что-то новое. Что-то, чего не было раньше.
— Спасибо, — сказала Алисия.
Слово было странным в её устах. Непривычным. Как будто она произносила его впервые, обращаясь не по долгу службы, а от сердца.
Может, так и было.
Дагна улыбнулась. Коротко, тепло.
— Не за что, — сказала она. — Увидимся завтра.
И вышла.
***
Алисия осталась одна.
Она стояла у окна и смотрела на город внизу. Эшверн просыпался — звуки механизмов, голоса, шаги по камню. Чужой город. Чужие стены.
Но где-то за горизонтом был Лифон — земля, которую она поклялась защищать любой ценой.
Земля, которая никогда не узнает, чего ей это стоит.
Она подняла руку. Посмотрела на пальцы — те самые, которые гладили волосы Дагны.
*Зачем я это сделала?*
Не знала. Не понимала. Движение было... инстинктивным. Человеческим. Тем, чего она не позволяла себе очень, очень давно.
*Она обняла меня,* — подумала Алисия. — *Просто обняла. Без причины, без расчёта. Просто потому что увидела боль и захотела помочь.*
*Когда меня в последний раз обнимали просто так?*
Она попыталась вспомнить.
*Никогда, наверное, меня никогда не обнимали просто так. Только по церемониям, только когда положено.*
Она закрыла глаза.
*Дагна видит,* — подумала она. — *Видит то, что я прячу. Видит любовь к моему народу, видит страх за них, видит усталость.*
И не боится.
Это было странно. Неправильно. Люди боялись её — всегда, всю жизнь. Боялись её положения, её силы, её холодности. Боялись той бездны ответственности, которая жила в её глазах.
Но Дагна не боится.
*Почему?*
*Может, потому что она сама знает, что такое быть снаружи. Полукровка, которую не пускали к столу. Которая годами училась говорить простые слова. Которую в конце концов всё равно изгнали, несмотря на все её усилия.*
*Может, те, кто знает цену одиночеству, лучше других видят таких же.*
Алисия открыла глаза. Вспоминая свой город
Город, за который она будет бороться до последнего вздоха.
*Волчица и стая,* — вспомнила она слова Дагны.
Да. Наверное, так и есть.
Она отвернулась от окна.
Завтра — новый урок. Новая маска. Новый шаг к тому, чтобы Дагна стала тем, кого играет.
Но что-то изменилось. Что-то сдвинулось — внутри, там, где она прятала всё.
Она стояла и смотрела на свою руку. Пальцы все еще помнили тепло чужих волос. Это было опасно. Это делало её уязвимой. Но сегодня... сегодня она позволит себе эту маленькую кражу. Она украла у Дагны минуту тепла, чтобы не замерзнуть насмерть. Завтра она снова наденет броню. Но сегодня она будет помнить, что под броней еще есть кожа
Глава 8 Паутина
Утро началось с записки от Торгрима.
Она лежала на её столе, идеально ровная, написанная безупречным почерком, который больше походил на выверенный машинный шрифт, чем на дело рук живого человека.
«Уезжаю по делам северных рубежей. Скоро вернусь. Инцидент на перевале — под твой личный контроль. Докладывай по возвращении».
Ривис перечитала текст трижды. Буквы не менялись. Смысл тоже.
Уехал. Просто взял и уехал. Она медленно опустилась на жёсткий стул, чувствуя, как вчерашняя бессонная ночь отдаётся тупой, пульсирующей болью за глазами.
Она достала из ящика свой секретный блокнот. Тот самый, где на первых страницах прятался переводник технических терминов, а дальше — мысли, за которые в Эшверне могли бы и повесить. Или, по крайней мере, сослать чистить сточные трубы.
Ривис макнула перо в чернильницу и, с нажимом, едва не прорывая бумагу, вывела:
«Чтоб у тебя, шестерёнка ты бездушная, приводной вал заклинило. Чтоб тебе ржавчина суставы сожрала. Две недели, Торгрим! Две недели ты будешь кататься по своим драгоценным рубежам, пока я здесь разгребаю дерьмо, которое ты сам же и пустил на самотёк. Идеальный лорд-правитель. Машина во плоти. Надеюсь, ты там замёрзнешь насмерть, и мне дадут твой кабинет. Там хотя бы лампа не мигает».
Она перечитала написанное. Выдохнула. Стало чуть легче.
Ривис потёрла переносицу, прикидывая сроки. Через пять дней — Ритуал Первой Луны. Торгрим должен вернуться как раз к церемонии. Он никогда не пропускал важные публичные события — это было бы слишком... человечно.
Значит, ей нужно только собрать улики. Подготовить почву. А когда лорд-правитель вернётся, она выложит перед ним всё на блюдечке, и пусть он сам решает, как поступить с этим змеиным гнездом.
Она захлопнула блокнот, спрятала его под стопку рапортов и придвинула к себе лотки с входящей документацией.
Стопка техников. Самая толстая. Самая бессмысленная.
Ривис взяла в правую руку печать «ОДОБРЕНО», в левую — «ОТКАЗАНО», и посмотрела на первый лист. Строчки сливались в одну серую массу.
«...флуктуации в контуре третьей гидролиз...» Шлёп. ОДОБРЕНО. Пусть флуктуируют.
«...запрос на выделение дополнительных объёмов смазочных матер...» Шлёп. ОДОБРЕНО. Мажьте, что хотите.
«...критическое отклонение температурного режима в реакторной...» Глаза Ривис зацепились за слово «критическое». Она моргнула, пытаясь сфокусировать зрение. «...требует остановки цикла на сорок восемь часов для замены...» Остановка цикла? На двое суток? Это же половина крыла останется без отопления. Шлёп. ОТКАЗАНО. Наденьте свитеры. У меня тут заговор государственного масштаба, мне не до ваших труб.
Она вошла в ритм. Глаза прыгали через слова, выхватывая только бессмысленные обрывки, а руки работали на автомате.
«Смещение шестерни...» — Шлёп. ОДОБРЕНО. «Жалоба на качество пайка...» — Шлёп. ОТКАЗАНО. Жрите, что дают. «Замена кристалла в големе-уборщике...» — Шлёп. ОДОБРЕНО. «Прорыв канализационного стока в секторе Д...» — рука с печатью «ОТКАЗАНО» зависла в воздухе. Ривис попыталась вспомнить, где находится сектор Д. Кажется, рядом с казармами внешней стражи. Шлёп. ОТКАЗАНО. Пусть учатся плавать. Или терпеть. Как я.
Она отшвырнула последнюю бумажку в лоток исходящих, бросила печати на стол и потёрла лицо обеими руками. Кожа была сухой и холодной.
Работа следователя. Элита Эшверна. Равная Торгриму.
Господи, какая же тоска. Она вытащила из-под стопки согласованного технического мусора свой блокнот. Там, на последней странице, было подчёркнуто одно слово.
«Самозванка».
А рядом — короткие заметки: «Наёмница с перевала. Ломает мебель. Не умеет носить корсет. Пугает слуг».
Вот это была не тоска. Это была проблема. Настоящая, живая, опасная проблема, от которой не отмахнёшься печатью. Та, что играет принцессу. Иллюзионист, который вышел из эпицентра обвала без единой царапины. Госпитальерка с осанкой королевы.
Ривис отодвинула пустые рапорты на край стола. Мозг, только что спавший на ходу, начал медленно, со скрипом, разгоняться, переключаясь в боевой режим. Усталость никуда не ушла, но её вытеснил азарт. Злой, голодный азарт гончей, которая наконец-то взяла след.
Две недели без начальства. Две недели, когда некому дышать в затылок. Пять дней до ритуала.
Она решительно поднялась, одним резким движением одёргивая помятый мундир. Пора было идти в восточное крыло. Пора было выводить иллюзиониста на чистую воду. Пора было...
ХРЯСЬ.
Она сделала слишком широкий шаг и со всего размаху впечаталась ногой в острый, окованный железом угол нижней тумбочки. Прямо мизинцем, который даже плотная кожа сапога не смогла спасти от удара.
Мир на секунду померк, сжавшись до размеров пульсирующей точки на правой ноге.
— А-а-а, твою мать... — Ривис зашипела сквозь стиснутые зубы, инстинктивно поджимая ушибленную конечность.
Она запрыгала на одной ноге по тесному кабинету, отчаянно пытаясь унять простреливающую до самого колена боль, замахала руками, пытаясь удержать равновесие, крутнулась вокруг своей оси...
И локтем снесла со стола кружку.
Ту самую, с остывшим, мерзким утренним кофе, который она не допила, потому что на вкус он напоминал жжёную тряпку.
Кружка глухо стукнулась о столешницу, кувыркнулась, и густая бурая жижа идеальным, широким веером окатила обе стопки документов — и «одобренные», и «отказанные» рапорты техников.
— Чтоб вас... нет, нет, нет! — выдохнула Ривис, забыв про ногу.
Она метнулась к столу, рухнула обратно на стул (мизинец тут же снова взвыл от боли, когда она оперлась на стопу) и принялась лихорадочно смахивать жидкость рукавом мундира и частью ткани на животе.
Бесполезно. Кофе уже жадно впитывался в дешёвую бумагу, размывая чернила и свежие красные оттиски печатей. «Флуктуации» сектора Д и «смещение шестерни» теперь плавали в одной большой коричневой луже, сливаясь в нечитаемое месиво.
Ривис замерла.
Рукав насквозь мокрый и липкий. Нога пульсирует так, будто по ней прошёлся боевой голем. На столе — кофейное болото из эшвернской бюрократии.
Элитный следователь. Равная Торгриму. Гроза заговоров.
Она смотрела на капающий с края стола кофе, и где-то в горле начал зарождаться истерический смешок.
— Ладно, — сказала она вслух пустому кабинету, чувствуя полное, абсолютное опустошение. — Пусть техники думают, что я скрепила их рапорты кровью врагов короны. Или грязью. Мне уже плевать.
Она с отвращением стряхнула капли с рукава, пнула проклятую тумбочку здоровой ногой (и тут же об этом пожалела), накинула плащ, чтобы скрыть пятно на мундире, и, тяжело прихрамывая, направилась к двери.
Пора было искать пыльные гобелены. Если, конечно, она не убьётся по дороге на ровном месте.
Ривис шла по коридору западного крыла, чеканя шаг левой ногой и отчаянно стараясь, чтобы хромота на правую выглядела не как последствия неравного боя с тумбочкой, а как суровая, застарелая боевая травма.
Плащ скрывал кофейное пятно на мундире, но не мог скрыть её ауру. Лицо следователя выражало такое запредельное, концентрированное бешенство, что встречные разлетались в стороны задолго до того, как она приближалась.
Стражники вжимались в каменные ниши, задерживая дыхание. Стажёры-техники бледнели, судорожно вспоминая, правильно ли они заполнили утренние накладные, и пытались слиться с гобеленами.
«Госпожа следователь опять не в духе», — читалось в их панических взглядах. «Кто-то забыл поставить подпись, и теперь его отправят чистить шестерёнки в нижнем ярусе».
Ривис не обращала на них внимания. В её голове крутились самозванка, иллюзионист, Торгрим и пульсирующий мизинец. Она была на тропе войны. Она была безжалостным лезвием эшвернского правосудия.
И тут она уловила это.
Запах.
Сладкий, тёплый, пронзительно-домашний запах свежей выпечки, доносящийся из вентиляционной решётки дворцовых кухонь. Сливочное масло. Ваниль. Корица. И что-то ягодное — кажется, вишня.
Ривис замерла посреди коридора так резко, что шедший позади писарь с кипой бумаг едва не врезался в её спину, пискнул, развернулся и бросился наутёк.
Она медленно повернула голову в сторону кухонного блока.
Хочу булочку.
Желудок, в который с утра упал только глоток мерзкого, отдающего жжёной тряпкой кофе, издал предательски громкий, жалобный стон.
Она мотнула головой, отгоняя наваждение, и развернулась в сторону восточного крыла.
Нет. Работа. Заговор государственного масштаба. Подставная принцесса. Иллюзионист. Я должна спрятаться за гобеленом.
Она сделала два решительных шага. Хромая нога стрельнула болью. А запах корицы тем временем догнал её, обнял за плечи и ласково шепнул в ухо: «С вишнёвым джемом... с хрустящей корочкой... ещё горячая...»
Ривис остановилась. Развернулась на каблуке обратно к кухням.
Работа подождёт. Заговор зрел недели, подождёт ещё пять минут. Я заслужила булочку. Я, чёрт возьми, пролила кофе и чуть не сломала палец! Торгрим прохлаждается на севере, а я даже не могу получить свои законные углеводы?!
Она сделала хищный шаг к кухонному коридору.
А если иллюзионист сейчас сбежит? Если они прямо в эту минуту обсуждают план отступления? Если я пропущу главную улику из-за куска теста?
Ривис сжала кулаки, развернулась на сто восемьдесят градусов и сердито зашагала к восточному крылу.
Работа.
Шаг. Ещё шаг. Запах горячего теста ударил в спину.
Ривис снова крутнулась на месте, едва не запутавшись в собственном плаще.
Булочка.
Два стражника в конце коридора с нарастающим ужасом наблюдали, как самый грозный следователь Эшверна, человек-кремень, правая рука лорда-правителя, ходит туда-сюда на пятачке в три квадратных метра. Она дёргалась то в одну, то в другую сторону, злобно бормотала себе под нос и выглядела при этом так, будто решает сложнейшую моральную дилемму о том, кого казнить первым.
— Работа, — прорычала Ривис сквозь зубы, делая резкий рывок к лестнице восточного крыла.
И тут же с тихим, почти отчаянным скулежом развернулась обратно.
— Нет, всё-таки булочка, — пробормотала она, сдаваясь и решительно хромая в сторону кухонь. — Одна. Маленькая. Иначе я точно кого-нибудь убью ещё до начала расследования.
***
Ривис шла по коридору, и на её лице было написано абсолютное, совершенно неэшвернское блаженство.
Хромота чудесным образом стала почти незаметной. Кофейное пятно под плащом больше не казалось катастрофой. В её правой руке покоилось сокровище — ещё тёплая, пышная булочка, щедро посыпанная сахарной пудрой.
Она откусила кусок. Хрустнула корочка, на язык вытекла горячая, сладкая вишнёвая начинка. Ривис прикрыла глаза на ходу, чувствуя, как напряжение отпускает сведённые плечи.
Пусть Торгрим мёрзнет на своих рубежах. Пусть иллюзионист плетёт свои чары. Прямо сейчас, в эту самую секунду, миром правит вишнёвый джем.
Она сделала ещё один счастливый шаг, предвкушая второй укус, повернула за угол...
И нос к носу столкнулась с Люцианом.
Паладин Лифона. Наставник принцессы. Человек, проживший столько, что весь этот лязгающий, пропахший маслом замок должен был казаться ему просто нелепой игрушкой. Он, как всегда, выглядел до омерзения безупречно: ни единой пылинки на строгом камзоле чужого кроя, осанка, с которой можно было смело идти на эшафот, и этот его фирменный, чуть снисходительный взгляд тёмных, бесконечно усталых глаз.
А Ривис была с пятном от кофе на животе, отбитым мизинцем и куском сдобы в руке.
Мозг следователя, измученный бессонной ночью и утренними стрессами, выдал критическую ошибку. Профессиональный инстинкт завопил: «Спрячь улики! Держи лицо! Ты — ледяная скала Эшверна!»
Но вместо того, чтобы спрятать булочку за спину или в карман плаща, Ривис сделала самое нелогичное из всего возможного.
От чистой паники она резким движением засунула остаток булочки — а это была добрая половина — целиком себе в рот.
Люциан остановился.
Ривис тоже замерла. Её щёки раздулись, как у запасливого бурундука перед долгой зимой. Сахарная пудра предательски осела на кончике её носа. Из уголка губ опасно выглядывала капля вишнёвого джема.
Они смотрели друг на друга. Бессмертный воин Света и лучший следователь Эшверна с полным ртом теста.
В глазах Люциана — обычно таких непроницаемых и глубоких, как старый колодец, — мелькнуло что-то живое. Не насмешка. Скорее искреннее, почти философское удивление перед многообразием человеческой природы.
— В Лифоне, — произнёс он своим негромким, бархатным голосом, от которого веяло многовековым покоем, — утро принято встречать медитацией. Но должен признать, эшвернский подход к обретению внутреннего баланса выглядит... весьма впечатляюще.
Ривис смотрела на него широко раскрытыми глазами. Булочка внутри была огромной. Она не могла её проглотить. Она не могла её выплюнуть.
Жуй, — в панике скомандовала она себе. — Жуй, проклятая ты женщина!
Она сделала судорожное, гигантское жевательное движение, от которого у неё едва не свело челюсть.
— Мгм, — ответила она, стараясь, чтобы это прозвучало холодно, надменно и профессионально. Вышло так, будто она пыталась говорить из-под воды.
Люциан чуть склонил седую голову. Уголок его губ едва заметно дрогнул.
— Не смею прерывать столь важный процесс, госпожа Ривис, — вежливо сказал паладин, отступая на полшага, чтобы дать ей дорогу. — В этом суровом замке и без того слишком мало радостей. Пусть хотя бы ваша победа над этой... выпечкой... будет абсолютной.
Он плавно обошёл её, двигаясь так бесшумно, будто его ноги вообще не касались каменных плит Эшверна, и двинулся дальше по коридору.
Ривис стояла неподвижно ещё секунд десять, прислушиваясь к его удаляющимся шагам.
Она сглотнула так громко, что в тихом коридоре это прозвучало как выстрел. Ком сдобы пошёл вниз, едва не оцарапав горло. Она судорожно стёрла пудру с носа тыльной стороной ладони.
Кофе на документах. Ушибленный палец. А теперь ещё и это. Паладин Лифона только что смотрел на неё, как на забавную, вечно голодную зверушку.
Она уже собиралась двинуться дальше, как вдруг профессиональное любопытство — та самая зудящая заноза в мозгу, которая делала её лучшим следователем, — пересилило и стыд, и липкий вишнёвый джем на губах.
— Господин Люциан, — окликнула она. Голос всё ещё немного хрипел от сахарной пудры.
Паладин остановился. Плавно повернулся, выжидающе и спокойно глядя на неё.
Ривис сглотнула и постаралась придать лицу максимально непринуждённое, сугубо деловое выражение. Выходило, наверное, так себе.
— Просто профессиональный интерес. Уж очень любопытно, — начала она, скрестив руки на груди, чтобы скрыть кофейное пятно. — Её Высочество называют Дочерью Богини. Я человек практичный, из Эшверна. У нас тут всё подчиняется законам механики и биологии. Поэтому мне интересно... она реально дочь? Как вообще технически происходит рождение принцессы Лифона?
В глазах Люциана снова мелькнули искры — не насмешка, а скорее снисходительная, глубокая печаль существа, которому задают вопросы о вечности в терминах шестерёнок и физиологии.
— Не совсем так, госпожа следователь, — его голос зазвучал тише, обволакивая, как старый бархат. — Скажем так... божественность в ней, безусловно, есть. Но само рождение сильно отличается от обычных, человеческих понятий. Никакой биологии в вашем эшвернском понимании.
Ривис нахмурилась, окончательно забыв про выпечку.
— А как тогда?
Люциан посмотрел куда-то сквозь неё. Туда, где за толстыми, холодными стенами замка вставало солнце, которого он здесь почти не чувствовал.
— Обычно это происходит, когда текущая принцесса понимает, видит или просто знает, что ей суждено уйти. Что её время вышло, — произнёс он. — Тогда в Лифоне появляется дитя. Не рождается в муках от союза мужчины и женщины, а именно появляется — благословлённое самой Богиней. И это дитя заменяет её.
— Но они же бессмертны, — нахмурилась Ривис, вспоминая скудные строки из досье. — Дочери Богини не стареют.
— Да, они бессмертны, — Люциан чуть склонил голову, и в этом жесте проступила вся тяжесть прожитых им столетий. — Но порой даже таким существам необходим покой. Груз, который они несут на своих плечах, бывает слишком тяжёл, чтобы держать его вечно. И когда душа устаёт настолько, что свет начинает меркнуть, богиня дарует замену, чтобы уставшая могла уйти.
Ривис замерла, переваривая услышанное.
Появляется. Принимает ношу. Заменяет ту, что устала.
В её механической, эшвернской картине мира это звучало как поэтический бред. Но в контексте того, что она расследовала прямо сейчас... В контексте подмены, иллюзиониста, странной наёмницы и госпитальерки, чья осанка кричала о королевской власти и невыносимой усталости... Эти слова вдруг легли в её мозг, как недостающая деталь в сложном механизме.
Люциан позволил ей обдумать свои слова, затем вежливо кивнул.
— Надеюсь, это удовлетворило ваше любопытство. Хорошего дня, госпожа следователь.
Он развернулся и ушёл, оставив Ривис одну в холодном коридоре.
Она стояла неподвижно, глядя ему вслед. Боль в мизинце забылась. Позор с булочкой испарился.
«Порой даже таким существам необходим покой».
— Вот чёрт, — прошептала Ривис в пустоту коридора. — А ведь она просто устала. Настоящая принцесса просто захотела сбежать.
***
Люциан стоял неподвижно, глядя, как взлохмаченная фигура следователя растворяется в сумраке длинного эшвернского коридора. Её торопливые шаги — один твёрдый, второй чуть прихрамывающий — гулко отдавались от каменных сводов, пока она не скрылась за поворотом.
Он позволил себе тихий, едва слышный вздох.
Он ответил на её вопрос честно. Почти.
Он утаил лишь одну деталь. Самую главную. Самую страшную.
«Она заменяет её».
Ривис, с её эшвернским прагматизмом, восприняла это как отставку. Как уход с должности. Устала, передала пост преемнице и отправилась на заслуженный отдых.
Люциан прикрыл глаза. Если бы всё было так просто.
Тёмная сторона их ослепительно светлой веры заключалась в абсолютной, безжалостной математике божественного. Свет не делится надвое. В мире могла существовать только одна Святая. Один сосуд для благодати. И если Богиня действительно дарует миру новое дитя — значит, старый сосуд должен освободить место.
Полностью. Бесследно.
Уставшая принцесса не уходит на покой в тихий монастырь. Уставшая принцесса должна исчезнуть.
В этом крылась величайшая, невысказанная жестокость Лифона: тысячи людей молились, плакали от благоговения и клялись в вечной преданности, но на самом деле они следовали не за личностью. Они следовали за символом. За сияющим витражом. А кто именно истекает кровью, неся этот витраж на своих плечах, по сути, мало кого волновало. Сменится лицо, изменится тембр голоса — и толпа продолжит молиться новому сосуду с тем же слепым исступлением.
В дальнем конце коридора мелькнул край тёмного плаща Ривис.
И в этот миг зрение Люциана, уставшее от серых эшвернских камней, сыграло с ним злую шутку. На удаляющуюся, угловатую фигуру сыщицы внезапно наложился другой образ, вынырнувший из глубины веков.
Светлый коридор Священных Садов. Золотые пылинки, танцующие в лучах солнца. И маленькая девочка, которая со звонким смехом убегает от него, сверкая туфельками по белому мрамору. Бежит так быстро, словно надеется убежать от самой судьбы, от тяжести невидимой короны, которая уже нависла над её крошечной головой.
«Догони меня, Люциан! Ну же, догони!»
Эхо призрачного детского смеха прозвенело под сводами Эшверна и растворилось в лязге шестерёнок за стеной.
Паладин медленно опустил голову. Тяжесть веков, которую он обычно носил с безупречной грацией, сейчас навалилась на плечи неподъёмным каменным сводом.
— Совсем старым стал, — глухо прошептал он в пустоту.
Он отвернулся от того места, где только что исчезло видение, и медленно пошёл в противоположную сторону. К той, которая ещё дышала, ещё была здесь, но уже так отчаянно искала способ исчезнуть.
***
Восточное крыло встретило её привычной, гулкой тишиной. Ривис скользнула в нишу за старым гобеленом со сценой охоты. Липкое пятно от кофе под плащом неприятно холодило живот, а во рту всё ещё стоял приторный вкус вишнёвого джема, но сейчас ей было плевать на всё. Мозг следователя работал на предельных оборотах.
Дверь в комнату для «уроков» была приоткрыта. Оттуда доносились голоса.
Первый — мягкий, мелодичный, с идеальным лифонским произношением. Голос, каким полагалось говорить принцессе: тёплый, обволакивающий, словно солнечный луч сквозь витраж.
— Ваше Высочество, попробуйте ещё раз. «Эла-мирон-сатар».
Пауза. Потом — второй голос. И Ривис едва не выдала себя, резко втянув воздух.
Этот голос был другим. Низким, чуть хриплым, с лёгким акцентом, который не имел ничего общего с музыкальной речью Лифона. Голос человека, который вырос не в мраморных залах, а где-то, где приходилось кричать, чтобы тебя услышали.
— Эла-мирон... сатар. Проклятье, язык сломаешь.
Ривис прижалась ухом плотнее к щели.
Два голоса. Один — для публики. Другой — настоящий. Иллюзия меняет лицо, но не голос. Вот почему слуги шепчутся, что принцесса «стала другой». Они слышат разницу, даже если не понимают, что именно не так.
— Осторожнее с последним слогом, — снова мягкий голос. — «Сатар» — это милость богини. А «сатэр» — это... ну... козий навоз.
Короткий смешок. Тот самый, хриплый.
— Отлично. Значит, я только что попросила богиню благословить меня козьим навозом. Идеально для Ритуала Первой Луны. Двор будет в восторге.
— Вы справитесь. У нас ещё пять дней.
— Пять дней, чтобы выучить то, что ты знала с детства. — Пауза. Голос стал тише, глуше. — Я чувствую себя самозванкой.
— Вы и есть...
— Я знаю, что я есть. Но это другое. Я убиваю себя по кусочку, пытаясь стать тобой. И каждый раз, когда я смотрю в зеркало и вижу твоё лицо... я забываю, как выглядело моё.
Тишина. Долгая, тяжёлая.
Потом — снова хриплый голос, уже твёрже:
— Ты — не просто наставница. И я — не принцесса. Мы обе знаем, кто мы на самом деле. Две женщины, которые несут слишком много. Которым не к кому прийти, когда тяжело.
За гобеленом Ривис медленно, стараясь не выдать себя ни звуком, выдохнула.
В её сжатом кулаке лежал крошечный звукозаписывающий модуль. Он только что бесстрастно зафиксировал всё. Включая главное: «И я — не принцесса».
Два голоса. Прямое признание. И пять дней до ритуала, на котором самозванка с хриплым голосом попытается произнести священные слова перед всем двором.
Торгрим вернётся как раз вовремя. Она передаст ему запись, он послушает, и пусть сам решает, что делать. Она своё дело сделала.
Джекпот.
Ривис осторожно отодвинула край пыльной ткани и шагнула в коридор, натягивая на лицо привычную маску ледяного следователя.
Она сделала шаг и остановилась.
— Заблудились, госпожа следователь?
Деймос стоял всего в нескольких шагах от неё. Он не прятался в тенях, не излучал угрозу. Просто опирался плечом о каменную кладку, скрестив руки на груди, и смотрел на неё с лёгким, почти ленивым любопытством.
Ривис не вздрогнула. Она чуть выпрямилась, плавно заведя руки за спину.
— Инспектирую, — ровно ответила она. — Техники жаловались на сквозняки и падение температуры в этом крыле. Пытаюсь понять, где пробита изоляция.
Пока она говорила, её большой палец за спиной лёг на гладкую панель модуля. Нащупал ребристую кнопку экстренной передачи данных. Ту самую, что открывала прямой зашифрованный канал связи лично с Торгримом.
— Сквозняки? — Деймос хмыкнул, скользнув взглядом по её плащу. — Да, здесь бывает зябко. Особенно если долго стоять на одном месте без движения.
Он явно намекал на гобелен. Без давления, без угроз — просто давал понять, что видел, откуда она вышла.
— Работа требует жертв, — Ривис пожала плечами, сохраняя абсолютное спокойствие на лице.
Деймос чуть склонил голову, изучая её. В его тёмных глазах читался спокойный интерес.
— Нашли что-нибудь интересное? — спросил он.
Ривис смотрела ему прямо в лицо. И в этот момент её палец за спиной с силой вдавил кнопку.
Модуль коротко, едва ощутимо завибрировал в ладони. Передача завершена. Файл с прямым признанием самозванки только что улетел по сети на север. Обратного пути больше не было.
— Ничего, что угрожало бы целостности замка, — совершенно искренне ответила Ривис. Её губы тронула вежливая, холодная полуулыбка. — Просто старые щели, из которых дует.
Деймос медленно кивнул, принимая ответ.
— Рад слышать.
Он оттолкнулся от стены, собираясь уходить. Сделал шаг. Потом остановился, не оборачиваясь.
— Знаете, госпожа следователь, — его голос стал тише, задумчивее, — в последнее время я замечаю, что дела в этом замке принимают... скверный оборот. Слишком много любопытных глаз. Слишком много ушей за гобеленами. — Он чуть повернул голову, и Ривис увидела его профиль — спокойный, почти безмятежный. — Надеюсь, вы будете осторожны. Было бы жаль, если бы с таким талантливым следователем случилось что-то... непредвиденное.
Он не стал ждать ответа. Просто пошёл дальше по коридору, и его шаги — мягкие, почти беззвучные — растворились в гулкой тишине восточного крыла.
Ривис осталась стоять у стены, всё ещё держа руки за спиной. Сердце билось ровно, но где-то под рёбрами разливался холодок.
Это была угроза. Вежливая, обёрнутая в шёлк заботы, но угроза.
Она достала модуль, взглянула на индикатор. Зелёный огонёк подтверждал: передача успешна. Торгрим получит запись, как только окажется в зоне действия ретранслятора.
Дело было сделано. Она только что отправила лорду-правителю доказательство величайшей лжи в истории Эшверна, прямо на глазах у одного из заговорщиков. И теперь оставалось только ждать.
Пять дней до ритуала. Пять дней, пока Торгрим не вернётся и не решит всё сам.
А ей — держаться подальше от тёмных коридоров и подозрительно любезных иллюзионистов.
Ривис поправила плащ, скрывая кофейное пятно, и, стараясь не хромать слишком заметно, двинулась к своему кабинету.
Позади неё восточное крыло молчало. Но это было молчание, полное ожидания.
Глава 9
В восточном крыле Эшверна.
Алисия шла быстро, почти бежала. Эхо её шагов металось от стены к стене, как птица в клетке. Ей нужно было движение. Ей нужно было уйти как можно дальше от того парка, от залитой солнцем скамьи и от Луциана, который так и не протянул руку.
«Вы всегда поступаете правильно, Ваше Высочество».
Эти слова жгли спину. Они звучали не как похвала, а как приговор. Приговор к вечному одиночеству на пьедестале. Луциан, её учитель, её названый отец, посмотрел на неё и увидел Икону. Статую. Нечто, к чему нельзя прикоснуться, чтобы не осквернить.
Внутри Алисии была звенящая, стерильная пустота. Выжженное поле.
Она остановилась перед дверью в учебную комнату. Замерла. Сделала глубокий вдох — механический, выверенный.
«Соберись. Лицо. Осанка. Дыхание».
Щелчок. Маска встала на место.
Идеальная служанка. Идеальная наставница. Идеальная пустота.
Она толкнула дверь.
В комнате горел свет — резкий, желтый, неприятный.
Дагна сидела на полу, прислонившись спиной к стене. Юбки платья — проклятого, ненавистного платья, стоящего как годовой доход деревни, — были разбросаны вокруг, как лепестки ядовитого цветка.
— Эла-мирон-сатар... — прошептала она в тишину.
Слова не шли. Они застревали в горле, как рыбьи кости. Слишком мягкие. Слишком гладкие. В них не было стержня.
Она ударила кулаком по колену.
В детстве клан думал, что она немая. Или тупая.
Дагна помнила это ясно, как вчерашний день. Ей было пять, она стояла за шатрами, грязная, лохматая, и смотрела, как дети играют, выкрикивая имена друг друга. Она открывала рот, но звука не было. Только хрип. Только воздух.
Никто не учил её. Матери было всё равно — полукровка, ошибка, лишний рот. Отца не было.
Она училась сама.
Уходила в степь, где никто не слышал, и орала на ветер. Заставляла непослушный, деревянный язык сворачиваться в нужные формы. Кусала губы в кровь, сплевывала красную слюну в пыль и пробовала снова.
«Я». «Меч». «Стой».
Каждое слово было битвой. Каждое слово было трофеем, вырванным у тишины.
Так же было и с мечом.
Она падала в грязь — вставала сама. Ей ломали нос — она вправляла его сама, глядя в мутное отражение в луже. Она никогда не плакала. Ни единой слезинки. Потому что знала: если заплачешь — никто не утрет слезы. Тебя просто добьют. Слёзы — это кровь души, а кровь привлекает хищников.
— Я сама, — шептала она тогда, сплевывая грязь. — Я всё сделаю сама.
И сейчас она сидела на полу в чужом замке, сжимая кулаки до побеления костяшек.
— Я сама. Я выучу. Я смогу.
Дверь скрипнула.
Дагна вздрогнула, рука метнулась к поясу — рефлекс, который не убить никакими платьями.
— Это я.
Голос Алисии. Тихий. Спокойный. Абсолютно ровный.
Дагна выдохнула, опуская руку. Сердце колотилось где-то в горле.
— Я думала, ты ушла.
— Я вернулась.
Алисия закрыла дверь. Постояла секунду, глядя на неё сверху вниз. В своем идеальном переднике, с идеальной осанкой, похожая на фарфоровую куклу, которую забыли поставить на полку. Дагна ждала приказа: «Встань». Или холодного упрека: «Почему ты сидишь на полу? Это не подобает принцессе».
Но Алисия молча подошла. Шуршание юбок заполнило тишину.
И села рядом.
Прямо на пол. На холодный камень. Плечом к плечу.
И вот от этого — от этого простого движения, от того, что «идеальная» Алисия опустилась в её грязь, в её уровень — внутри у Дагны что-то лопнуло.
Словно натянутая струна, которая звенела двадцать лет, вдруг не выдержала.
— Я не могу, — сказала Дагна. Голос был твердым, она хотела, чтобы он был твердым. — Я не запоминаю. Слова скользят.
Она хотела продолжить. Объяснить про акцент. Про то, что её язык создан для команд, а не для молитв. Про то, что она ненавидит этот шелк.
Но по щеке потекло что-то горячее.
Дагна моргнула. Провела рукой по лицу — зло, резко.
— Это от света, — сказала она. — Лампа яркая. Глаза режет.
— Да, — сказала Алисия, глядя перед собой в пустую стену. — Лампа яркая.
Потекло сильнее. Вторая капля. Третья.
Дагна замерла. Тело перестало её слушаться. Она продолжала сидеть прямо, продолжала дышать, но слёзы просто лились — молча, беззвучно, бесконечным потоком, смывая всю её злость, всю её броню.
Это было страшно. Страшнее битвы.
Она не разрешала себе этого, когда её били. Не разрешала, когда её гнали из клана. Не разрешала, когда голодала в горах.
А сейчас — просто потому, что кто-то сел рядом — плотину прорвало.
— Я... — Дагна попыталась сказать, что с ней всё в порядке.
Но вместо слов из горла вырвался всхлип. Громкий. Уродливый. Лающий.
— Я не плачу! — выдавила она, трясясь всем телом. — Я не... я воин... я сама...
Она закрыла лицо руками, пытаясь запихнуть эти слёзы обратно, вдавить их в череп ладонями.
— Я всегда сама... — шептала она в мокрые пальцы. — Никто не учил... Никто не поднимал... Почему сейчас? Почему оно течет?
Она чувствовала, как рассыпается на куски. Железная Дагна, Дитя Двух Кровей, превращалась в лужу на полу.
Алисия сидела рядом. Неподвижная. Холодная.
Она слышала этот всхлип. Видела, как трясутся плечи Дагны. Но внутри у неё не шевельнулось ничего. Ни жалости. Ни сочувствия.
Там, где у людей обычно живут эти чувства, у Алисии было пусто. Вымерзшая комната.
«Она сломалась», — отстраненно подумала Алисия. — «Механизм перегрелся. Нужно охладить».
Луциан сказал бы: «Сделай то, что должно».
Она знала, что должно. Это был рефлекс, въевшийся в подкорку. Социальный алгоритм. Если кто-то плачет — его нужно утешить. Не потому что тебе жаль, а потому что так заведено.
Алисия вздохнула — тихо, почти неслышно — и заставила себя поднять руки. Преодолевая ледяную инерцию собственного безразличия.
Она обняла Дагну.
Просто прижала к себе, положила ладонь на вздрагивающую спину. Движение было плавным, техничным.
И Дагна сломалась окончательно.
Она вцепилась в Алисию так, будто падала в пропасть. Вцепилась в её жесткую ткань, в её плечи, в саму её суть. Уткнулась лицом ей в шею, пачкая идеальный воротник соплями и слезами, и завыла — тихо, сквозь зубы, выпуская боль, которую копила всю жизнь.
Алисия держала её. Она чувствовала себя старым, пересохшим колодцем посреди площади. К нему всё идут и идут люди, бросают в темноту свои ведра, надеясь напиться. И Алисия, по привычке, не закрывала крышку.
«Бери», — безучастно подумала она, чувствуя, как Дагна сотрясается в её руках. — «Бери, если найдёшь там хоть что-то».
— Тш-ш-ш, — голос Алисии звучал где-то над ухом. Ровный. Монотонный. Идеальная имитация покоя.
— Я не могу быть одна, — выдохнула Дагна, захлебываясь. — Я больше не могу быть одна. Я устала быть сильной. Я так устала, Алисия...
Слова, которые убивают воина. Слова, которые Дагна не сказала бы даже под пытками. Но сейчас она говорила их этой холодной женщине, потому что больше говорить было некому.
— Ты не одна, — произнесла Алисия. Слова вылетали легко, как монетки. — Я здесь.
— Почему? — всхлипнула Дагна, прижимаясь крепче, словно пытаясь влезть Алисии под кожу. — Почему ты это делаешь? Я — никто. Я — изгой. Меня не пускали к столу... почему ты возишься со мной?
Алисия смотрела поверх её головы в темный угол комнаты.
«Потому что так правильно», — звучал в голове голос Луциана.
«Потому что я — функция. А функция должна работать».
Но вслух она сказала другое. То, что нужно было сказать, чтобы остановить истерику. Она вытащила из памяти старую историю, как достают пыльную книгу с полки. Инструмент.
— Первый раз, когда я должна была вести ритуал... мне было двенадцать.
Дагна затихла, всё ещё всхлипывая, но уже прислушиваясь.
— Я забыла слова. Одно слово. — Алисия говорила ровно, отстраненно. — Я стояла перед алтарём и не могла вспомнить, что дальше. Тишина длилась вечность. А потом мать сделала жест рукой — и я вспомнила.
Алисия чуть пошевелила кистью на спине Дагны.
— Никто не заметил. Но я помню этот страх до сих пор.
Дагна отстранилась. Посмотрела на неё — красными, опухшими глазами, в которых страх мешался с недоверием.
— Ты... ты рассказываешь это, чтобы меня утешить?
Алисия встретила её взгляд. Её собственные глаза были сухими и ясными, как стекло.
— Я рассказываю, чтобы ты знала: ошибаются все. Даже принцессы. Разница не в ошибке. Разница в том, что ты делаешь после.
— А что я могу сделать? Если я опозорюсь?
— Я буду рядом. — Алисия произнесла это так же просто, как констатировала факт смерти. — Я выйду вперёд и скажу: «Её Высочество утомлена». И продолжу вместо тебя.
— Ты... ты сделаешь это? Влезешь перед всем двором? Ради меня?
— Я обещала.
Дагна смотрела на неё долго. Ища подвох. Ища ложь. Но видела только спокойствие — то самое спокойствие выгоревшего поля, где больше нечему гореть.
И Дагна приняла это за силу. Приняла это за верность.
Она снова порывисто схватила руку Алисии. Крепко. По-военному. Пальцы Дагны были мозолистыми, горячими — пальцы живого человека, который борется, боится, потеет и надеется.
Пальцы Алисии в её руке лежали прохладным, безвольным грузом.
— Ты странная, — сказала Дагна хрипло. — Ты должна меня ненавидеть за то, что я заняла твое место. А ты меня спасаешь.
Алисия чуть склонила голову.
— Я не спасаю. Я выполняю свою работу.
— Нет, — Дагна покачала головой. — Нет. Работа — это учить меня кланяться. А сидеть со мной на полу в соплях... это не работа. Это...
Она запнулась.
— Сестра, — выдохнула она. — Если бы у меня была сестра, она была бы такой.
Слово ударило Алисию куда-то под ребра. Глухо.
Сестра.
У неё никогда не было сестры. У неё были подданные. Были учителя. Был Луциан, который полчаса назад сидел с ней на скамье и не посмел коснуться её плеча. Который оставил её одну в её ледяном совершенстве.
А теперь была эта дикарка. Которая вцепилась в неё. Которая грела её своим грубым, животным теплом.
Алисия вдруг поняла, что не хочет отнимать руку.
Это тепло жгло. Оно было настоящим. Единственным настоящим за весь этот бесконечный, правильный день.
«Луциан не коснулся, — пронеслось в голове. — А она — держит».
Алисия посмотрела на их сцепленные руки. Она должна была отстраниться. Это было опасно. Это делало её уязвимой. Она — колодец, она должна только отдавать.
Но сегодня... сегодня она позволит себе украсть.
Она чуть сжала пальцы в ответ. Слабо. Едва заметно. Словно вор, который боится, что его поймают за руку. Она крала у Дагны это тепло, впитывала его порами кожи, чтобы заполнить ту пустоту, что выгрыз в ней Луциан.
— Спасибо, — сказала Дагна. И улыбнулась — криво, некрасиво, искренне.
Алисия попыталась улыбнуться в ответ. Мышцы лица послушно сложились в нужную гримасу.
— Не за что. Завтра всё будет хорошо. А теперь... мне пора.
Она мягко, с сожалением, которое Дагна не могла заметить, высвободила руку и встала. Разгладила складки на переднике — привычным, автоматическим жестом, стирая следы чужих эмоций.
— Алисия.
Она замерла у двери.
— Мм?
— Знаешь, что странно? — Дагна тоже поднялась, глядя на неё с какой-то новой, пугающей проницательностью. — Я никогда не думала, что буду скучать по кому-то, кого знаю всего пару недель. Но когда ты уходишь... мне становится пусто.
Алисия стояла спиной к ней. Рука застыла на дверной ручке.
Пусто.
Она знала это слово. Она жила в нём. Она и была этой пустотой.
Она посмотрела на свою ладонь. Кожа всё ещё помнила жар чужой руки. Сегодня она позволила себе слабость. Завтра она снова станет иконой. Но сегодня она будет помнить, что под броней еще есть кожа.
— Мне тоже, — сказала она тихо.
И впервые за этот вечер — не солгала.
— Мне тоже.
Она толкнула дверь и шагнула в тёмный коридор, оставляя свет позади.
Дверь закрылась не сразу.
Узкая полоска света, в которой на полу сидела Дагна — не воительница, не принцесса, а просто уставшая женщина, вытирающая лицо рукавом, — сузилась и исчезла. Щелчок замка прозвучал как выстрел. Отрезал.
Алисия прошла мимо них. Спиной, прямой, как струна. Лицом, гладким, как мрамор.
Деймос, прислонившийся плечом к холодной стене коридора, проводил её взглядом. Он смотрел на её затылок, на идеальную линию шеи, на то, как она, уходя, поправляла манжеты — механически, выверенно, словно только что запачкала руки в чем-то липком.
И вдруг его пробило странное, холодное узнавание.
«Мы похожи», — подумал он, и от этой мысли захотелось сплюнуть.
Он смотрел на Алисию, а видел себя. Не внешне, конечно. Внутри. Там, где у нормальных людей что-то горит, болит или чешется, у неё было так же тихо, как у него в карманах после неудачной партии.
Разница была лишь в валюте.
Она — раздала себя. Вычерпала до дна, раздавая по капле этому проклятому городу, этим людям, этому долгу. А он — он себя продал. Кусок за куском. Ставку за ставкой. Он проигрывал свою честь, свою совесть, свою человечность в каждой партии с Лилит, меняя их на выживание.
Итог был один. Пустота.
Алисия скрылась за поворотом, унося свой холод с собой.
Деймос перевел взгляд на Ронарта.
Тот стоял, уставившись на закрытую дверь. На его лице, обычно спокойном, сейчас была написана такая густая, черная тревога, что её можно было резать ножом. Ронарт дрожал. Не от холода — от бессилия.
— Ронарт, — начал Деймос.
И тут Ронарт взорвался.
Резкое движение. Удар. Спина Деймоса встретилась с камнем стены.
Ронарт вдавил его в кладку. Предплечье легло на горло — не чтобы задушить, а чтобы зафиксировать. Чтобы мир перестал вращаться хотя бы на секунду.
Деймос не дернулся. Не перехватил руку. Не ударил в ответ. Он просто повис на стене, глядя в бешеные, отчаянные глаза друга.
— Придумай что-нибудь, — прохрипел Ронарт. Лицо его было в сантиметре от лица Деймоса. — Придумай, твою мать! Ты же умный. Ты же хитрый. Ты всегда знаешь, как сжульничать.
— Рон...
— Вытащи нас! — Ронарт тряхнул его. — Придумай любой план. Самый тупой. Самый идиотский. Безумный. Мне плевать! Просто скажи, что мы можем уйти. Скажи, что мы не обязаны оставлять её там, в этой... в этой клетке.
Голос Ронарта сорвался. В нём было столько боли, что Деймосу стало физически неуютно. Он чувствовал, как рука друга дрожит на его горле.
Ронарт не знал, кого винить. Он бился, как птица о стекло. Он не знал, в какую дверь стучать, кому бить морду — Алисии? Королю? Богам? Самому себе?
— Я не могу, — шептал Ронарт, глядя сквозь Деймоса. — Я не могу играть в это. Я не продам её. Слышишь? Я не продам своего за выживание. Я лучше сдохну здесь, под этой стеной, чем буду смотреть, как они ломают её день за днём.
Деймос смотрел на него и чувствовал ту самую, знакомую горечь.
«Ты не продашь», — подумал он. — «Потому что ты — как она. Как Дагна. Вы оба горите. Вы оба полные. Чертова шутка чертового мира».
Две пустые оболочки — он и принцесса — охраняют двух живых дураков. Мертвые стерегут живых, чтобы те не убились о собственную искренность.
Ронарт давил ему на горло, требуя невозможного. Требуя чуда от шулера.
И Деймос не сопротивлялся. Он позволял Ронарту выместить этот страх на себе. Потому что понимал: больше некому.
— Рон, — сказал он тихо. Спокойно. Голосом человека, который уже всё проиграл и поэтому ничего не боится. — Отпусти.
Ронарт замер. Моргнул. Бешенство в глазах начало угасать, уступая место стыду и усталости.
Он медленно убрал руку. Отступил на шаг. Опустил голову, уперевшись лбом в холодный камень рядом с плечом Деймоса.
— Прости, — глухо сказал он. — Я просто... я не знаю, что делать.
Деймос поправил воротник. Потер шею.
Голос разума — тот самый, который помогал ему выживать в аду все эти годы, — шептал привычное: «Брось их. Беги. С ними ты сдохнешь. Они — якоря, которые утащат тебя на дно. Дагна сорвется, Ронарт полезет её спасать, а ты ляжешь рядом с перерезанным горлом».
Он знал, что это правда. Он знал, что самый умный ход сейчас — исчезнуть в ночи.
Но он смотрел на сгорбленную спину Ронарта, на закрытую дверь, за которой плакала Дагна, и понимал, что никуда не пойдет.
Не потому что долг. Не потому что время.
А потому что они — Ронарт с его совестью и Дагна с её яростью — заменяли ему всё человеческое, что он давно проиграл. Они были его протезом души. Если он уйдет — он просто снова станет пустой оболочкой.
— Я что-нибудь придумаю, — соврал Деймос.
Он не знал, что. У него не было плана. У него не было даже идеи.
Но Ронарт поднял голову и посмотрел на него с надеждой. С той самой дурацкой надеждой, на которой держатся такие, как он.
— Правда?
— Я же Деймос, — усмехнулся он криво, чувствуя, как внутри скребут кошки. — Я всегда выкручиваюсь. И вас вытащу.
«Даже если для этого мне придется продать последнее, что у меня осталось», — добавил он про себя.
— Пошли, — он хлопнул Ронарта по плечу. — Хватит подпирать стены. Нам нужно выспаться.
Ронарт кивнул. Тяжело вздохнул и пошел по коридору, всё ещё оглядываясь на дверь.
Деймос шел следом, чувствуя на шее фантомное давление руки друга. И думал о том, что в этой игре он, похоже, снова сел за стол с шулерами.
Глава 10
Зал Ритуалов Эшверна не был похож ни на один храм. Он был высечен в скальном монолите — потолок терялся в сумраке на высоте двадцати метров, а стены, отшлифованные до зеркального блеска, отражали свет тысячи кристаллических ламп. Ни фресок, ни витражей. Только камень, свет и инженерная безупречность.
В центре зала, там, где в любом другом месте стоял бы алтарь, возвышалась статуя. Чужая. Лифонская богиня, высеченная эшвернскими мастерами — жест доброй воли, символ союза, который должен был скрепить этот Ритуал. Она сидела на каменном троне, вделанном в пол, её огромные ладони были раскрыты и сложены лодочкой на коленях. В этом каменном ложе покоилась ритуальная чаша — массивная, бронзовая, с выгравированными символами, которые не имели отношения ни к богам, ни к вере. Только к истории. К памяти предков, которые первыми вгрызлись в эту гору и сказали: «Здесь будет дом».
Но богиня была чужой. Лицо — не эшвернское, не суровое и бесстрастное, как у древних изваяний крепости. Оно было мягче, с более плавными линиями, с намёком на улыбку в уголках губ — той самой улыбкой, с которой лифонские паладины шли на смерть, веря, что их ждут. Эшвернские камнерезы старались. Они изучили чужие свитки, чужие рисунки, чужие молитвы. Они высекли Её такой, какой Её видели лифонцы. Но камень был местным — серым, с прожилками кварца, которые в свете ламп вспыхивали холодными искрами. И в этих искрах, в этой суровой фактуре, богиня Лифона казалась пленницей. Чужой в чужом теле. Она держала чашу, но не благословляла — скорее, покорялась.
Дагна стояла в первом ряду, и её тошнило.
Не от страха — от шёлка. Ритуальное платье облепило её тело, как вторая кожа, и эта кожа была чужой. Белая ткань с серебряной вышивкой, невесомая, скользкая, пахнущая лавандой и чем-то горьким — благовониями, которые Луциан втирал в подол, шепча молитвы. Каждый шов давил. Каждая складка напоминала: ты — не та, за кого себя выдаёшь.
Иллюзия Деймоса держалась. Пока. Дагна чувствовала её на лице — лёгкое покалывание, как от инея. Чужие скулы, чужой подбородок, чужие глаза. Она научилась не касаться лица руками, хотя каждую минуту хотелось содрать эту невидимую плёнку.
Рядом — в шаге, не ближе — стояла Алисия. Фартук госпитальерки. Прямая спина. Руки сложены перед собой. Лицо — спокойное, гладкое, нечитаемое. Идеальная служанка на идеальном месте: позади и чуть сбоку от «принцессы», готовая подать воду, платок, помощь. Никто не смотрел на неё. Все смотрели на Дагну.
Все.
Сотни пар глаз. Эшвернцы — холодные, оценивающие, с механической точностью сканирующие каждый жест. Лифонская делегация — паладины в начищенных латах, с лицами, вырезанными из благоговения. Слуги, стражники, придворные, техники, которых загнали сюда приказом.
Дагна подняла глаза и встретилась взглядом со статуей.
Каменное лицо смотрело прямо на неё. Сквозь неё. В ту самую толщу горы, которую эти люди превратили в крепость. И в этом взгляде не было ни осуждения, ни благословения. Только тишина. Тяжёлая, древняя, как сам этот зал.
Дагна смотрела на богиню. Богиня смотрела на Дагну.
И между ними не было слов. Только обе молчали. Только обе были заперты. Одна — в камне, который выбрали для неё чужие руки. Другая — в платье, которое душило, и в лице, которое ей не принадлежало.
Дагна не знала, как зовут это божество. Алисия сказала: «Имя священно. Называть её вслух могут только посвящённые. Тебе лучше не знать — меньше лжи в голосе, если вдруг спросят». И она не спрашивала. Вызубрила молитвы за три дня. Четыре. Она уже сбилась со счёта. Всё слишком быстро. Всё слишком ложно. Слова чужие, вера чужая, богиня чужая — и всё равно она здесь, под этим взглядом, и ей почему-то хотелось, чтобы эта каменная женщина её поняла.
Может, просто попросить?
Может, у тех, кто заперт в камне, есть сила слышать тех, кто заперт в шёлке?
Дагна смотрела в пустые каменные глаза и думала. Не молитву — просто слова, которые бились внутри, как птица о стекло.
Пожалуйста.
Пусть всё получится.
Пусть никто не умрёт.
Пусть я не облажаюсь.
Пусть все останутся живы.
Пожалуйста.
Она не знала, услышала ли её богиня. Камень остался камнем. Но что-то дрогнуло в груди — там, где под чужим лицом билось её собственное, упрямое, степное сердце.
Первая нарушила их немой диалог.
Не статуя — Дагна.
Алисия чуть повернула голову. Едва заметно. Её губы шевельнулись — без звука, одними мышцами:
— Дыши.
Дагна втянула воздух через нос. Воздух пах камнем, металлом и потом сотен людей. Она выдохнула. Плечи опустились на миллиметр.
За спиной, в тени колонны, Луциан стоял неподвижно.
Он видел всё.
Видел, как лифонские паладины — его паладины, его братья по оружию, его дети по вере — смотрели на Дагну. На существо, которое не имело права дышать рядом с ними. На наёмницу, чьи руки были созданы для меча, а не для благословения.
Они смотрели на неё с надеждой.
Это было невыносимо.
Капитан Хельмар — сорок лет службы, три рубца от клинка, железная воля, — стоял в первом ряду паладинов, и его глаза блестели. Не от света ламп. От веры. Он верил. Этот старый, битый жизнью человек, который видел смерть чаще, чем рассветы, смотрел на подделку, завёрнутую в магию, — и верил всем сердцем, что перед ним стоит Дочь Богини.
Рядом с ним — сестра Мирабель, госпитальерка из старшего звена. Её руки, загрубевшие от бинтов и корпии, были сложены в молитвенном жесте. Губы беззвучно шевелились.
За ними — двенадцать младших паладинов. Мальчишки и девчонки, которых Луциан помнил новобранцами. Их лица светились. Они приехали в Эшверн — в эту тёмную, безбожную крепость — и впервые увидели свою Принцессу не на портрете, не в описании хроники, а живьём, в нескольких шагах. Для них это был священный момент. Вершина их молодой веры.
И всё это — ложь.
Луциан почувствовал, как что-то сдвинулось у него внутри. Не сломалось. Именно сдвинулось — как тяжёлый камень, который годами лежал на месте и вдруг покатился.
Он перевёл взгляд на эшвернцев. На другую сторону зала, где стояли люди Торгрима.
И замер.
Они тоже смотрели. Не с верой — с надеждой. Другой, чужой, механической — но надеждой. Для них эта свадьба, этот союз, этот Ритуал означали мир, стабильность, будущее. Они не молились Дагне. Они возлагали на неё ожидания. Вкладывали в её фигуру свои страхи и мечты, как вкладывают шестерёнку в механизм.
Он перевёл взгляд на Алисию. Госпитальерка стояла за плечом Дагны — неподвижная, прямая, идеальная. Лицо — гладкое, как у той статуи. Только в глазах — не камень, а что-то другое. Что-то, чего Луциан не мог прочитать. Холод? Внимание? Ожидание?
И вот тогда Луциан увидел.
Не глазами. Чем-то более глубоким, более старым — тем, что накопилось за четыре столетия жизни и ни разу не было высказано вслух, потому что высказать это означало бы предать всё, чему он служил.
Он увидел, что Лифон и Эшверн — одно и то же.
Мысль ударила не как молния — как тупой, тяжёлый предмет, которым бьют без замаха. Без предупреждения. Просто — удар, и мир меняет цвет.
Мысль была простой. Грубой. Невозможной. И абсолютно точной.
Две машины. Разные шестерёнки — у одних вера, у других сталь. Разные корпуса — у одних мрамор и золото, у других обсидиан и бронза. Но принцип работы — тот же.
Человек — деталь. Деталь служит механизму. Когда деталь изнашивается — её меняют. Без сожалений. Без почестей. Просто вынимают одну и вставляют другую. И механизм продолжает работать. Как ни в чём не бывало.
В Лифоне это называлось «воля Богини». Когда принцесса устаёт — Богиня дарует замену. Новый сосуд. Свежее лицо в витраже. А уставший — исчезает. Тихо, бесследно, без прощальной речи. Паладины преклонят колени перед новой Принцессой с тем же слепым исступлением, с каким преклоняли перед старой. Потому что они молятся не лицу. Они молятся функции.
В Эшверне — то же самое, только честнее. Здесь никто не прикрывается божественной волей. Здесь прямо говорят: ты — винт. Делай свою работу. Сломаешься — заменим. Спасибо за службу. Следующий. Торгрим не стал бы оплакивать сломанную шестерёнку. Он бы выточил новую. И не увидел бы в этом жестокости — только эффективность.
Луциан всю жизнь считал, что его мир — мир тепла и благодати — выше этого. Что Лифон построен на любви, а Эшверн — на бездушном расчёте. Что между золотым светом и серым камнем — пропасть.
А теперь он стоял на дне этой пропасти и видел, что пропасти нет. Есть ровное поле. Два механизма стоят на нём бок о бок. Работают. Жужжат. Перемалывают людей.
Как же хочется вернуться обратно, подумал он вдруг. Домой.
Мысль пришла ниоткуда — детская, глупая, невозможная. Домой — это куда? В Лифон, где его тоже скоро заменят? В прошлое, где он ещё верил? Четыреста лет, а он так и не понял, где его дом. Только сейчас, стоя в чужом зале, глядя на чужую статую и чужую женщину под чужим лицом, он вдруг остро, до боли захотел оказаться где-нибудь в другом месте. Где угодно.
Его палец непроизвольно начал отбивать по бедру ритм. Тук-тук. Тук-тук. Сердце. Оно всё ещё билось. Вопреки всему. Вопреки вере, которая гасла, как догорающий фитиль. Тук-тук. Живое. Пока ещё живое.
Луциан посмотрел на своих паладинов. На их светлые, полные веры лица. И впервые за четыреста лет подумал: а не заменят ли и его? Когда вера в нём потухнет окончательно. Когда старый масляный фитиль прогорит дотла. Придёт новый паладин — молодой, горячий, с огнём в груди — и займёт его место. И никто не заметит разницы.
Потому что система не различает лиц. Система различает функции.
Сейчас перед ней стоит Дагна. Наёмница из степи, которая не знает ни молитв, ни этикета, чьи руки привыкли к мечу, а не к чаше. И система — обе системы, лифонская и эшвернская — приняли её. Впустили в себя. Начали вращать свои шестерёнки вокруг неё, как вокруг оси.
Потому что ось не обязана быть настоящей. Ось обязана быть на месте.
Луциан закрыл глаза. Открыл. Паладины стояли в строю. Их вера не дрогнула. Его — дрогнула.
Он посмотрел на капитана Хельмара. Старый воин, чьё лицо пересекали три шрама, — он верил, что стоит перед Дочерью Богини. Если бы Луциан сейчас подошёл к нему и сказал: «Это не она, Хельмар. Это наёмница из степного клана, у которой шрамов больше, чем у тебя», — что бы произошло? Хельмар не поверил бы. Он решил бы, что Луциан сошёл с ума. Или что его проверяют. Или — страшнее — что ему тоже пора на замену.
Потому что система защищает себя. Шестерёнка, которая начинает скрипеть, подлежит замене.
Луциан развернулся. Жестом показал ближайшим паладинам: иду на обход. Обычный жест, привычный, отработанный за столетия. Никто не удивился. Паладин-хранитель проверяет периметр, пока идёт церемония — это правильно. Это по уставу.
Он соврал.
Ему надо было выйти. Подышать. Привести себя в порядок. Найти ту грань, за которой он ещё мог остаться тем Луцианом, которым был всегда — до этого зала, до этой статуи, до этой мысли о шестерёнках.
Он пошёл к боковому выходу. Медленно. Спокойно. Чтобы никто не заметил дрожи в руках.
Алисия не повернулась.
Она стояла за плечом Дагны, прямая, как стена, и не шелохнулась. Но она почувствовала. Слишком слабо — движение его ног по камню. Слишком тихо — скрежет его брони, приглушённый гулом зала. Но слишком громко — другое.
То, как гасла его вера.
Вера в неё? Нет. Вера в Дагну? Тоже нет.
Вера в богиню. В ту, чьё имя нельзя произносить. В ту, чья каменная копия держала сейчас чашу в центре зала.
Алисия чувствовала это так же ясно, как чувствовала пульс Дагны, как слышала дыхание сотен людей, как различала запах страха и пота и благовоний.
Вера Луциана угасала. Тихо. Неотвратимо. Как закат.
Она не повернулась. Не окликнула его.
Она стояла и смотрела прямо перед собой. На спину Дагны. На статую впереди. На каменное лицо богини, которая тоже ничего не спасала.
Только ждала.
Деймос не пошёл в зал.
Он стоял в боковом коридоре, слушая, как за стеной нарастает гул голосов. Ритуал начинался без него. Иллюзия на Дагне держалась автономно — он вплёл её в кольцо, привязал к пульсу: пока она на Дагне, лицо принцессы не дрогнет. Грубая работа. Ненадёжная. Но на три-четыре часа хватит. А больше и не нужно.
У него было другое дело.
Он двигался по коридору быстро, почти бесшумно. Сапоги — мягкая кожа, подошва стёрта до бумажной тонкости — не издавали ни звука. Факелы в железных держателях бросали на стены прыгающие тени, и Деймос привычно скользил между ними, как между каплями дождя.
План созрел три дня назад, когда он случайно услышал разговор двух техников.
— ...в башню перебрасываем почти всех, — говорил один, молодой, с хроническим недосыпом в голосе. — С утра до ночи будем менять.
— С ума сошли? А остальные сектора?
— Приказ Торгрима. Принцесса — это магия чистой воды, живой артефакт. Если она войдёт в зал, любой датчик в радиусе пятидесяти метров просто сгорит от фонового излучения. Мы не знаем, как её магия взаимодействует с нашей техникой. Можем потерять всю сеть наблюдения. Так что всё, что можно, уводим в башню.
Деймос тогда замер в тени и слушал, не дыша.
Торгрим переводит роботов и големов в башню. Почти всех. Оставляет зал практически слепым. Потому что боится, что Дагна — вернее, та, кого все считают принцессой — сожжёт их системы одним своим присутствием.
В башне теперь — всё. Центр управления, резервные каналы связи, большая часть мобильных големов. Если там что-то случится, Эшверн ослепнет. На час. На два. На то самое время, которое нужно, чтобы выиграть.
Деймос улыбнулся — одними уголками губ, без тепла.
Он не собирался отступать. Он собирался нападать.
Если в башне техника, если там сердце системы наблюдения — значит, именно туда ему и нужно. Устроить хаос. Взрыв. Пожар. Всё, что привлечёт внимание, заставит стягивать силы, отвлечёт от главного зала.
Пока Торгрим и его люди будут гасить пожар в башне и выяснять, что случилось с их драгоценными машинами, Ронарт возьмёт Дагну под руку — и побежит.
Не пойдёт. Не поведёт. Побежит.
Ронарт не дурак. Он поймёт. Как только в крепости начнётся суета, как только вой сирен разрежет тишину, он шагнёт к Дагне, сожмёт её локоть и скажет: «Идём». И они пойдут. Сквозь толпу, сквозь панику, сквозь растерянных стражников, которые не будут знать, что важнее — принцесса или пожар в башне.
А он, Деймос, останется здесь. Наверху. В эпицентре.
Чтобы прикрыть их отход. Чтобы быть тем шумом, который заглушит их шаги.
Башня северо-восточного крыла. Он изучил план Эшверна в первую неделю — не полностью, полный план знал только Торгрим и, возможно, Ривис, — но достаточно, чтобы вычислить одну важную вещь. Башня контролировала обзор на ущелье Разбитого Колеса. Но главное — в её подвальных уровнях находился распределительный узел системы наблюдения. Туда стекались все сигналы. Там стояли резервные генераторы. Там, по словам техников, сейчас собрана половина мобильных големов крепости.
Деймос свернул в узкий проход, который вёл к лестнице башни. Здесь было темнее. Факелы горели реже, воздух пах сыростью и старым камнем. Этот участок крепости использовался редко — склады, забытые кладовые, пустые помещения, в которых копилась пыль.
Именно поэтому он выбрал этот маршрут.
Робот-патрульный промчался мимо на уровне стены — маленький, плоский, похожий на механического паука. Его линзы мигнули зелёным, сканируя коридор. Деймос не шевельнулся. Не спрятался. Просто стоял и ждал.
Линзы скользнули по нему — и пошли дальше. Без сигнала. Без тревоги. Робот не задержался ни на секунду.
Деймос усмехнулся. Горькая, кривая, привычная усмешка.
Големы и роботы Эшверна были настроены на живое. На тепло тела, на пульс, на биоэлектрические сигналы, которые излучает каждый человек. Их сенсоры улавливали дыхание за двадцать метров, сердцебиение — за десять. Они были безупречны.
Против живых.
А Деймос не был живым. Не в том смысле, который понимали машины. Его сердце билось — привычка, рефлекс, остаточная функция. Но температура тела была на четыре градуса ниже нормы. Биоэлектрическое поле — почти нулевое. Для сенсоров Эшверна он был тенью. Пятном холодного воздуха. Мебелью.
Лилит забрала у него многое: вкус, запах, тепло прикосновения. Фишки на зелёном сукне — одна за другой, кон за коном, смерть за смертью. Но взамен дала одну вещь, которую он никогда не просил: невидимость для машин. Мёртвое тело не излучает жизнь. А тело, которое умирало и возвращалось столько раз, что смерть въелась в него на клеточном уровне, стала частью его биохимии, его ритма, его сути, — такое тело для техники Эшверна просто не существовало. Ирония, которую мог оценить только он сам: чем меньше в нём оставалось человеческого, тем свободнее он двигался среди машин.
Он поднимался по винтовой лестнице, считая ступени. Сорок две. Сорок три. Камень под ногами был влажным, скользким, покрытым тонким слоем мха. Окна-бойницы пропускали узкие полоски лунного света.
На площадке между этажами он остановился. Посмотрел вниз, в колодец лестницы.
Прислушался.
Тишина. Только ветер в бойницах и далёкий, приглушённый гул Ритуала.
Он продолжил подъём.
Ривис заметила его на третьей минуте.
Она стояла у стены в зале Ритуалов — не в толпе, а на галерее второго яруса, откуда открывался обзор на весь зал. Позиция следователя. Позиция наблюдателя. Позиция человека, который привык видеть то, что другие не замечают.
Она видела Дагну — спину, платье, осанку. Осанка была деревянной, но в контексте Ритуала это сходило за благоговейную сдержанность. Рядом — госпитальерка. Алисия. Ривис смотрела на неё дольше, чем на кого-либо. Спокойная, тихая. Идеальная.
А потом увидела то, чего не было.
Деймос. Его место — за левым крылом свиты, между Ронартом и двумя младшими паладинами. Ронарт стоял. Паладины стояли. Деймоса не было.
Ривис прищурилась. Её рука машинально потянулась к виску, где пульсировал индикатор связи с сетью Эшверна. Она вызвала внутренний монитор — тонкий, полупрозрачный экран, который проецировался прямо на сетчатку. Система наблюдения крепости. Красные точки — люди. Синие — роботы-патрульные. Зелёные — стационарные системы.
Красные точки заполняли зал — густое, пульсирующее облако жизни. Коридоры были почти пусты. Все стянулись на Ритуал.
Деймоса среди красных точек не было.
Нигде.
Ривис моргнула. Перезагрузила монитор. Та же картина. Сотни точек — и ни одной, которая соответствовала бы человеку, покинувшему зал в последние минуты.
Это невозможно, подумала она. Система отслеживает всё, что дышит. Каждого стражника, каждого слугу, каждую кошку в подвале. Деймос — человек. Он дышит. У него есть пульс. Он должен быть на мониторе.
Но его не было.
Да за что мне всё это? — мысль пришла злая, усталая, совершенно не следственная. Почему каждый раз я натыкаюсь на такую кучу проблем?
Она посмотрела вниз, на Дагну. На эту фальшивую принцессу, которая стояла сейчас перед сотнями людей и делала вид, что она — та, кем не является. Потом перевела взгляд на пустое место, где должен был стоять Деймос. Потом снова на Дагну.
Торгрим, где же тебя носит? Ну приди и разберись. Я уже не вывожу.
Мысль была глупой, детской, но от этого не менее острой. Она правда хотела, чтобы он сейчас вошёл, посмотрел своим каменным взглядом и просто решил всё. Одним приказом. Одним движением. Как всегда.
Но его не было. Он где-то там, на северных рубежах, а проблемы множатся прямо здесь, на её глазах.
Ривис смотрела на Дагну, на пустое место, снова на Дагну. И в голове крутилось одно и то же: что сейчас важнее? Что?!
Она мысленно уже билась головой об стену. Хотелось закрыться в углу, спрятаться от всего этого, зажмуриться и надеяться, что когда откроет глаза — главный уже пришёл и всё решил сам.
Но он задерживался. А проблемы — нет.
А, к чёрту, решила она вдруг. Пусть со своей женой сам разбирается.
Она тихо отступила от перил галереи. Никто не заметил. Все смотрели вниз.
Ривис скользнула к боковому выходу, стараясь не хромать. Мизинец — будь он проклят — пульсировал болью при каждом шаге, но сейчас это было неважно. Она вошла в коридор — и едва не столкнулась с Луцианом.
Паладин-хранитель стоял в трёх шагах от двери, прислонившись плечом к стене. Лицо — бледное, глаза — отсутствующие. Он явно не ожидал её увидеть.
Ривис замерла. Луциан — тоже.
Секунду они смотрели друг на друга.
Потом Луциан кивнул. Спокойно, вежливо, как и подобает старшему паладину при встрече со следователем союзной державы.
— Всё в порядке, госпожа Ривис, — сказал он. Голос звучал ровно, но где-то на грани слышимости дрожал. — Просто вышел осмотреть коридор. Скоро вернусь на пост.
Ривис смотрела на него. На этого древнего человека, который выглядел так, будто только что потерял что-то очень важное. На его руки, которые слегка подрагивали. На глаза, в которых больше не было той тёплой, мягкой веры, которую она привыкла видеть у лифонских паладинов.
— Я по рабочим делам, — ответила она коротко. — Вынуждена покинуть зал.
Луциан снова кивнул. Не спросил — куда, зачем, надолго ли. Ему было всё равно. Он смотрел куда-то сквозь неё, сквозь стену, сквозь всю эту крепость.
Ривис обошла его и пошла по коридору. Прочь от зала. Прочь от проблем. Прочь от всего.
Рука сама потянулась к поясу, где висел мушкет. Она поправила его — привычным, почти рефлекторным жестом. Тяжёлый. Неудобный. Она понятия не имела, как им пользоваться. На тренировках стреляла отвратительно, инструктор только вздыхал и качал головой.
Лишь бы не понадобился, подумала она. Пожалуйста, лишь бы не понадобился.
Она не хотела в него стрелять. Не хотела ни в кого стрелять. Она хотела сидеть в своём кабинете, разбирать бумаги, пить остывший кофе и чтобы все эти люди — Деймос, Дагна, Торгрим, Луциан — сами разбирались со своими тайнами.
Но шаги сами несли её вперёд. К лестнице. К башне. К той самой проблеме, которую она так хотела переложить на чужие плечи.
Потому что я следователь, будь оно всё проклято.
Ривис поднималась по лестнице, и с каждым шагом сердце колотилось всё быстрее. Так быстро, что мысли разбивались об этот ритм, не успевая сложиться в связное решение. Надо. Надо что-то сделать. Надо сообщить. Надо помешать. Надо, надо, надо.
Но мне так страшно.
Она никогда не была воином. Она была клерком. Офисной крысой, как называл её когда-то один техник, за что получил выговор и неделю внеочередных нарядов. Она перебирала бумаги, писала отчёты, раскрывала преступления, сидя за столом с чашкой остывшего кофе. Её оружием была логика, а не мушкет, который сейчас болтался на поясе тяжёлым, чужим, ненужным грузом.
И да, она отправляла людей на смерть. Бывало. Она не гордилась этим. По ночам, когда лица погибших приходили в тишине, она втихаря пила — много, до онемения, до чёрной пустоты, чтобы заснуть и не видеть их. Каждый раз после приказа, после того как подпись под рапортом отрезала кому-то жизнь, ей было страшно. Страшно, что они выживут. Страшно, что они придут — живые, настоящие, с пустыми глазами — и скажут: «Ты зло. Ты бесчеловечный монстр». И она не сможет возразить. Потому что это будет правда.
А сейчас она поднималась в башню, чтобы снова кого-то остановить. Или не остановить. Или просто смотреть, как всё рушится.
За что мне это всё?
Она вышла на последний пролёт и замерла.
Деймос стоял у стены, где в камень были вмонтированы массивные распределительные щиты — нервные узлы системы наблюдения Эшверна. Его руки лежали на голом металле, и от пальцев расходилось слабое, едва заметное свечение. Он вливал магию прямо в технику.
Ривис затаила дыхание. Она видела магов раньше — лифонских священников, эшвернских инженеров с артефактами, — но такого не видела никогда. Магия Деймоса была не яркой, не торжественной. Она была серой, как пепел, и текла в металл тягуче, неохотно, будто сама не верила, что это сработает.
А техника... техника не выдерживала.
Щиты начинали искрить. Лампы под потолком мигали, то вспыхивая ярче, то затухая почти до темноты. Из глубины башни доносился странный звук — смесь механического скрежета и высокого, тоскливого воя, будто големы чувствовали, что в них вторгается что-то чужеродное, против чего их создавали.
Деймос говорил — тихо, будто сам с собой, будто объяснял кому-то невидимому:
— Интересно... Если в вашу чудесную технику влить магию, против которой они создавались, что произойдёт? Надеюсь, хоть что-то полезное. Это всё, что я сейчас могу.
Искры стали ярче. Одна из панелей задымилась. Высокий вой оборвался, сменившись низким, вибрирующим гулом, от которого закладывало уши.
Ривис стояла у входа на площадку, вцепившись пальцами в холодный камень косяка, и смотрела. Просто смотрела. Потому что не могла пошевелиться.
Сердце билось катастрофически быстро. Мысли разбивались от каждого удара, и она не могла собрать их воедино. Надо помешать. Надо сообщить. Надо...
Но вместо этого она думала о другом. О тех лицах, которые приходили к ней по ночам. О том, что если Деймос сейчас устроит взрыв, погибнут люди. Техники, которые обслуживают эту башню. Стражники, которые прибегут на пожар. Может быть, даже она сама.
И ей было страшно.
Не за правосудие. Не за порядок. Не за Торгрима, который где-то там, на северных рубежах, даже не знает, что здесь творится.
Ей было страшно за себя. За то, что она сейчас что-то сделает — и потом не сможет заснуть без стакана. За то, что не сделает — и будет винить себя всю оставшуюся жизнь.
Я не воин, подумала она отчаянно. Я клерк. Я должна сидеть в кабинете и перебирать бумаги, а не влипать в такие неприятности.
Рука сама потянулась к поясу. Пальцы сомкнулись на рукояти мушкета — холодной, тяжёлой, чужой. Она выдернула его из крепления и вцепилась двумя руками так, будто это был не кусок металла с курком, а спасательный круг. Маяк в темноте. Последняя ниточка, за которую можно ухватиться, когда всё остальное уже рухнуло.
Просто нажать. Просто нажать — и всё.
Мысль пришла откуда-то со стороны, чужая, липкая, уговаривающая. Ты каждый раз это делала. Отдавала приказы, и люди умирали. Это же легко. Давай. Давай. Давай.
Она встала. Ноги дрожали так сильно, что пришлось опереться о стену, чтобы не упасть. Вся дрожала — крупно, мелко, не переставая. Зубы стучали, и она прикусила губу до крови, чтобы остановить эту дурацкую, позорную дрожь.
Пошла. Шаг, другой, третий. Каждый шаг давался так, будто ноги прирастали к камню. Мушкет в руках ходил ходуном — ствол описывал в воздухе неровные круги, и она никак не могла его успокоить.
Деймос стоял у консоли, вливая магию в технику. Свечение под его пальцами пульсировало — то ярче, то тише. Он не оборачивался. Не слышал? Или слышал, но не боялся?
— Отойди, — сказала Ривис. Голос сорвался, прозвучал жалко, по-детски.
Деймос обернулся.
Он не ожидал. Это читалось в том, как на миг расширились его зрачки, как дрогнули пальцы на металле. Но удивления не было. Будто он знал, что это случится, и просто ждал — кто именно придёт.
— Отойди от консоли, — повторила Ривис. Громче. Твёрже. Мушкет в её руках смотрел ему прямо в грудь, и она изо всех сил старалась, чтобы ствол не прыгал.
Деймос медленно поднял руки. Ладони раскрытые, пустые. Без угрозы.
— Тихо, тихо, — сказал он. Голос — ровный, спокойный, без паники. — Успокойся. Давай без лишних движений.
Ривис смотрела на него сквозь мушку, сквозь собственные слёзы, которые уже застилали глаза, и думала только об одном: палец, палец на курке, не дёргайся, не дёргайся, пожалуйста, не дёргайся.
— Просто дай нам свалить к чёрту, — продолжал Деймос, делая медленный, осторожный шаг вперёд. — Мы исчезнем. Все просто исчезнем. И будет хорошо. Без жертв. Без проблем. Ты вернёшься в свой кабинет, будешь пить кофе и перебирать бумаги. А мы... нас просто не будет. Никогда.
Он приближался. Медленно. Плавно. Как к дикому зверю, которого пытаются приручить.
Ривис отступила на шаг — и упёрлась спиной в стену. Дальше некуда. Мушкет в руках ходил ходуном. Палец на курке дрожал так, что казалось — ещё мгновение, и выстрел грянет сам собой, без её воли.
— Не подходи, — выдохнула она. Голос — тонкий, срывающийся. — А то я...
Она не договорила.
Снизу, из зала, сквозь каменные стены башни, пробился звук. Голос. Чистый, звонкий, удивительно спокойный.
«Эла-мирон-сатар».
Дагна произнесла слова молитвы. Идеально. Без запинки. Без страха.
Ривис моргнула. Всего на миг. На секунду отвела взгляд от Деймоса — туда, вниз, откуда шёл этот невозможный, чужой, ворованный голос...
Торгрим вошёл в зал через боковую дверь. Без объявления. Без свиты. Просто — появился.
Он был в дорожном. Пыль северных дорог на плечах, тёмные круги под глазами. Лицо — то же: каменное, вырубленное, с глазами, которые просвечивали насквозь. Но в его осанке было нечто новое — жёсткость пружины, сжатой до предела.
Две недели на северных рубежах. Инспекции, гарнизоны, доклады. Бесконечные совещания с командирами, которые говорили одно и то же разными словами: нужны ресурсы, нужны люди, нужны запчасти. Конвой вернулся четыре часа назад. Он не успел переодеться. Не успел поесть. Не успел принять ванну, хотя дорожная грязь успела засохнуть на его сапогах коркой, которая с каждым шагом оставляла на идеально отполированном полу зала следы — и это раздражало его больше, чем две недели без сна.
Не успел — и это было главным — прослушать модуль Ривис, который лежал во внутреннем кармане дорожного плаща, тяжёлый и гладкий, как пуля.
Модуль прибыл по экстренному каналу десять дней назад. Красный гриф. Прямая передача. Но на северных рубежах — в полевых лагерях, за тонкими стенами, среди чужих ушей — слушать такие вещи было нельзя. Потом — марш-бросок обратно, двое суток без сна, авария на горном перевале, замена оси у головной машины. И вот он здесь. С непрослушанной записью в кармане и Ритуалом, который уже начался.
Он вошёл и встал у дальней стены, скрестив руки на груди.
Его глаза нашли «принцессу». Белое платье. Серебряная вышивка. Осанка, которую он помнил — прямая, деревянная, с напряжением в плечах, которое выдавало не благородство, а страх. Или вызов. Он так и не определил.
Шестерёнка.
Мысль пришла привычно, как рефлекс. Он посмотрел на неё — и снова увидел загадку. Механизм, который он начал разбирать и не закончил. Зубчики, которые не совпадали. Трещина, которую он нашёл на банкете, но не успел исследовать.
Две недели вдали от неё не ослабили интерес. Наоборот — обострили. На северных рубежах, в тишине полевых ночей, когда единственным звуком был ветер в брезенте, он ловил себя на том, что думает о ней. О её взгляде. О «силе, которая хороша для битвы». О слезе, которая прокатилась по её щеке, когда он заставил её есть.
Это раздражало. Он не привык думать о людях больше, чем о механизмах. Люди были переменными в уравнении. Они входили в формулу, выполняли функцию и выходили. Но эта переменная не выходила. Она застряла. Как заноза.
Торгрим оторвал взгляд от «принцессы» и скользнул по залу. Паладины. Эшвернцы.
Госпитальерка. Алисия. За правым плечом «принцессы». Он задержал на ней взгляд на секунду дольше, чем обычно. Что-то царапнуло — не мысль, а предчувствие мысли. Он отложил его на потом. Сначала — Ритуал. Потом — модуль. Потом — всё остальное.
Церемониймейстер закончил вступительную речь и повернулся к «принцессе».
— Ваше Высочество, — его голос разнёсся по залу, — настал момент, когда Свет Лифона встречает Камень Эшверна. Просим Вас произнести слова Первого Благословения.
Зал затих. Абсолютная, каменная тишина. Сотни людей задержали дыхание.
Торгрим выпрямился. Его глаза сузились.
Дагна не шевельнулась. Секунда. Две.
Алисия за её спиной чуть наклонилась вперёд. Её губы — невидимые для зала — шевельнулись.
И Дагна открыла рот.
«Эла-мирон-сатар».
Слова упали в тишину — хриплые, низкие, с акцентом, который не скрыла бы никакая иллюзия. Но она сказала их правильно. Все три. Без запинки.
Торгрим смотрел на неё. На то, как дрожали её ресницы. На то, как побелели пальцы, сцепленные перед собой. На то, как она сглотнула, закончив фразу, и замерла, ожидая реакции.
Зал выдохнул. Кто-то захлопал — неуверенно, потом громче. Лифонские паладины опустились на колено — все сразу, синхронно, как по команде. Эшвернцы склонили головы — кто-то искренне, кто-то просто следуя протоколу.
Торгрим смотрел на эту картину — на коленопреклонённых паладинов, на склонённые головы эшвернцев, на бледную как смерть девушку в белом платье.
Рука сама потянулась к карману. Модуль Ривис — тяжёлый, прохладный, нераспечатанный. Он почти забыл о нём за эти секунды.
Что там? Что ты нашла, Ривис? И почему ты не доложила лично?
Глава 11
Звук родился раньше, чем свет.
Низкий, горловой, женский. Он не разгонял тишину, а вплетался в неё, делая её гуще, тягучее, как мёд, смешанный с пеплом. Это «ммммммм» струилось из приоткрытых губ женщины, сидящей в центре пустого зала на единственном кресле, обитом выцветшим бархатом.
Лилит.
Её красные глаза — два уголька в сумраке — были устремлены на подмостки. Она не двигалась. Она просто пела колыбельную миру, который вот-вот должен был рухнуть.
Люди текли мимо неё, слепые и глухие, не замечая Смерть, спустившуюся в этот мир ради одного — посмотреть спектакль смертных. Шум и аплодисменты заглушали её голос, но она и не пыталась быть услышанной. Она смотрела. И подпевала.
На сцене, залитой светом, человек в белой робе с бутафорским нимбом на голове грозно простирал руку вниз, обличая невидимых грешников в партере. Лицедей, играющий в Судью. Его голос гремел под сводами театра, отражаясь от позолоченных колонн, от расписного потолка, от лиц зрителей, застывших в благоговейном внимании.
Но в зрачках Лилит отражалась иная драма.
Там, в багровой глубине её глаз, разворачивался другой спектакль. Без костюмов и декораций. Без аплодисментов и цветов. Только кровь, и страх, и отчаянная борьба двух людей, каждый из которых верил, что делает правильно.
***
Деймос перехватил руку Ривис, ломая её сопротивление.
Это случилось так быстро, что она не успела понять — только почувствовала, как её запястье оказалось в тисках чужих пальцев, холодных и твёрдых, как камень. Она дёрнулась — инстинктивно, не думая — и его хватка сжалась сильнее, выворачивая её руку под углом, от которого боль прострелила до самого плеча.
Короткая борьба — яростная, молчаливая, без слов, которые всё равно ничего бы не изменили. Он был сильнее. Намного сильнее, чем казался — этот худой, бледный человек с пустыми глазами, который выглядел так, будто порыв ветра мог его сбить с ног. Но его руки держали её с силой, которой не должно было быть в человеческом теле.
Её пальцы, сведённые судорогой, жали на курок. Выстрел в пол. Искры брызнули от каменных плит. Ещё один — левее, в основание консоли. И ещё — куда-то в темноту, в потолок, во всё, что попадалось на пути ствола, который она больше не контролировала.
Мушкет дёргался в её руках, выплёвывая заряды куда попало, словно раненый зверь, бьющийся в агонии. Деймос выворачивал её запястье, пытаясь направить ствол в сторону — подальше от себя, от консолей, от всего, что ещё можно было спасти. А она жала и жала на курок, потому что не могла остановиться, потому что страх отключил всё, кроме этого простого, животного рефлекса — стреляй, стреляй, пока можешь.
Ривис выжгла неровную линию пулевых отверстий на каменных плитах, на стенах, на корпусе какого-то прибора, который взвизгнул и задымился. Электроника над ними взорвалась снопами искр — оранжевых, белых, голубых. Горячие гильзы брызнули в стороны, заплясали на полу, дымясь и подпрыгивая, обжигая её руки, её шею, её лицо. Запах пороха и горелого металла ударил в ноздри, забил горло, заставил закашляться.
— Да угомонись! Просто уйди — и всё, — шипел Деймос, выворачивая её запястье, пытаясь направить ствол в сторону, подальше от себя, от консолей, от всего, что можно было повредить.
Но она не слышала.
Страх уже выключил всё лишнее. Звук умер — остался только грохот собственного сердца, оглушительный, как барабан в пустой комнате. Цвет потух — мир стал серым, плоским, нереальным. Всё сжалось до размеров звериной клетки, где сердце колотилось о рёбра, требуя только одного — бежать, бить, выжить.
Инстинкт. Древний, животный, не знающий логики. Тот самый, что поднимал людей против медведей, против тигров, против всего, что было больше и сильнее их. Тот самый, что сейчас кричал ей: дерись! Дерись, пока можешь!
Она замахнулась сжатым кулаком свободной руки, целясь хоть куда-нибудь — в его лицо, в горло, в глаза. Надеясь зацепить, ударить, разорвать эту петлю ужаса, в которую она попала.
Деймос перехватил и этот удар.
Одним движением — плавным, отработанным, как у человека, который дрался тысячу раз и давно перестал считать — он вывернул ей руку. Ту, что держала мушкет.
Хруст.
Сухой, отвратительный звук. Звук ломающихся пальцев, звук тела, которое не выдержало давления. Три пальца — средний, безымянный, мизинец — вывернулись под неестественными углами, как и рука, мушкет вывалился из изувеченной кисти, загремел на полу, откатился в темноту.
Ривис взвыла.
Не столько от боли — боль пришла позже, накатила красной волной, затопила сознание. Она взвыла от ледяного ужаса, от осознания того, что всё кончено, что она проиграла, что этот человек — или что бы он ни был — сделает с ней всё, что захочет.
Слёзы хлынули сами. От боли? От обиды? От страха? От всего сразу — от этого чёртового дня, от этой чёртовой башни, от всей этой чёртовой жизни, которая привела её сюда, в темноту, с изувеченной рукой и без единого шанса.
— Пожалуйста, — его голос вдруг стал тише. Не мягче — он не умел говорить мягко, — но тише, как будто он сам устал от этой борьбы. — Перестань сражаться. Просто беги. Уже неважно куда. Просто беги. Я обещаю: сегодня никто не умрёт.
— Нет… — выдохнула она, мотая головой. Волосы прилипли к мокрому от слёз лицу. Рука пульсировала болью, и каждый удар сердца был как удар молота по сломанным костям. — Не могу.
Она не могла. Не потому что была храброй — храбрость здесь была ни при чём. Не потому что верила в справедливость или долг. Просто — не могла. Её ноги не слушались. Её тело отказывалось двигаться. Страх парализовал её так же надёжно, как верёвки.
Он отшвырнул её к стене.
Не сильно — достаточно, чтобы она упала, достаточно, чтобы выиграть время, достаточно, чтобы она перестала мешать. Ривис ударилась спиной о холодный камень, сползла вниз, прижимая к груди изуродованную руку. Пальцы торчали под неправильными углами — она видела это краем глаза и не могла смотреть, не могла не смотреть. Боль накатывала волнами — красными, пульсирующими, оглушающими.
Деймос повернулся к ней спиной.
Вернулся к консоли. К своей работе. К тому, ради чего пришёл.
Он не считал её угрозой. Уже нет. Она была сломанной вещью, выброшенной в угол. Она была ничем.
***
В театре Лилит чуть наклонила голову.
Её губы дрогнули — не улыбка, скорее тень улыбки, предчувствие чего-то, что должно было случиться. Она знала. Она всегда знала. Но смотреть — это совсем другое, чем знать. Смотреть — это удовольствие.
На сцене актёр в белом воздел руки к потолку, призывая небесную кару на головы грешников. Его голос дрожал от притворного гнева. Публика затаила дыхание — каждый зритель, каждая дама в шёлках, каждый господин в бархате.
В глазах Лилит — Ривис ползла к консоли.
***
Каждый сантиметр — пытка.
Сломанная рука висела вдоль тела, бесполезная, чужая, пульсирующая болью при каждом движении. Ривис ползла на одном локте, отталкиваясь ногами от скользкого металлического пола, стараясь не шуметь, стараясь не дышать слишком громко, стараясь стать невидимой, неслышимой, несуществующей.
Слёзы застилали глаза, и она моргала, моргала, пытаясь видеть хоть что-то сквозь эту солёную пелену. Мир расплывался и снова собирался в фокус, и каждый раз, когда он собирался, она видела одно и то же — спину Деймоса у дальней стены.
Он вливал магию в технику.
Серое свечение текло из его пальцев в металл — тусклое, болезненное, как гной из раны. Консоли искрили, дымились, умирали одна за другой. Красные огоньки тревоги множились на экранах. Что-то внутри машин выло — высоко, тоскливо, как умирающее животное.
Он не оборачивался.
Метр.
Локоть скользнул по луже чего-то — масла? крови? её собственных слёз? — и она чуть не упала, чуть не вскрикнула. Стиснула зубы так, что заболела челюсть. Продолжила ползти.
Два метра.
Боль в руке стала тупой, далёкой. Адреналин или шок — она не знала, не хотела знать. Главное — она ещё могла двигаться. Главное — он не оборачивался.
Три метра.
Консоль управления нависла над ней — чёрная громада с мигающими экранами, с клавиатурой, с сотнями кнопок и переключателей. Она подтянулась здоровой рукой, вцепилась в край панели так, что побелели костяшки. Пальцы — те, что ещё работали — нащупали клавиши.
Торгрим.
Его голос из той ночи, три месяца назад. Его покои — не кабинет, покои, потому что он был правителем, а не просто главой безопасности.
Тогда он впервые говорил с ней на равных.
— Ты должна знать, — сказал он, глядя прямо в глаза. — Если со мной что-то случится… или если мне понадобится твоя помощь там, где никто не сможет пройти.
Он помолчал, словно взвешивая каждое слово.
— «Страж-7» называется. Голем-охотник. Специально для магов. Чует их за милю. Уничтожает без предупреждения.
Она спросила про код.
— Кси-семь-семь-омикрон-ноль. — он произнёс его чётко, не торопясь, чтобы она запомнила. — Только я его знаю. Теперь будешь знать и ты.
Пальцы Ривис заскользили по клавишам. Здоровая рука — левая, она была правшой, но сейчас это не имело значения.
«ВВЕДИТЕ КОД АКТИВАЦИИ:»
Она набрала. Буква за буквой. Ошибалась — пальцы не слушались, попадали не туда, — стирала, набирала снова. Рука тряслась. Зрение плыло. Боль накатывала волнами.
«К-с-и-7-7-о-м-и-к-р-о-н-0»
Пауза. Долгая, мучительная. Экран мигал, обрабатывая запрос.
«КОД ПРИНЯТ»
«АКТИВАЦИЯ "НЕМЕЗИДЫ". ПРЕДУПРЕЖДЕНИЕ: ВСЕ МАГИЧЕСКИЕ СИГНАТУРЫ В РАДИУСЕ ДЕЙСТВИЯ БУДУТ КЛАССИФИЦИРОВАНЫ КАК ВРАЖДЕБНЫЕ. ПОДТВЕРДИТЕ?»
Она не думала о последствиях. Не думала ни о чём, кроме человека у дальней стены — человека, который сломал ей руку, который стоял к ней спиной, который считал её ничем.
Она нажала «ДА».
***
В театре актёр на сцене упал на колени.
Заламывая руки в притворном отчаянии, он возносил мольбы к небесам — или к потолку, расписанному ангелами и облаками. Публика ахнула. Кто-то из дам прижал платок к глазам.
Лилит перестала петь.
Её глаза — два уголька, два окна в бездну — вспыхнули ярче. На миг в них отразилось пламя, которого не было в театре. Пламя, которое горело где-то далеко, в башне посреди горной крепости.
— Ах, — выдохнула она одними губами. — Вот и третий акт.
***
Пол взорвался.
Не огнём — чем-то хуже. Металлические плиты разошлись, выгибаясь наружу, ломаясь, скручиваясь. Болты и заклёпки полетели во все стороны, как шрапнель. Из темноты под полом хлынул красный свет — пульсирующий, злой, как сердцебиение чудовища.
И из этого света поднялось нечто.
«Страж-7».
Голем был огромным — три метра высоты, может больше. Чёрный, гладкий, обтекаемый, как панцирь жука, как тело хищника, созданного эволюцией — или инженерами — для одной цели. Убивать.
Четыре сегментированных конечности, каждая длиной с человеческий рост. Каждая заканчивалась чем-то острым — не лезвием, не копьём, чем-то средним, чем-то, что было идеально приспособлено для того, чтобы пробивать броню, плоть, кости.
Сенсорный блок вместо головы — плоский, усеянный десятками линз, которые вращались, сканировали, искали. Красные, синие, зелёные огоньки мигали внутри, обрабатывая данные. Оценивая. Классифицируя.
Линзы остановились.
Все — на Деймосе.
— Обнаружена аномалия.
Механический голос — без эмоций, без интонаций, без жизни. Просто информация. Просто приговор.
— Классификация: неопределённая. Биологические показатели: отсутствуют. Температура тела: равна окружающей среде. Пульс: не обнаружен. Магическая сигнатура: нестабильная, осциллирующая. Уровень угрозы: критический. Протокол: немедленное уничтожение.
Деймос обернулся.
Успел только это — обернуться, увидеть, понять. Его рука метнулась к поясу, где висел нож. Лезвие блеснуло в красном свете — тусклое, жалкое, как зубочистка против топора.
«Страж-7» не ждал.
***
Голем не разговаривал. Не угрожал. Не предупреждал.
Он атаковал.
Первый удар пришёл быстрее, чем Ривис успела моргнуть.
Копьеобразная конечность — та, что была ближе всего к Деймосу — метнулась вперёд, рассекая воздух с тонким, пронзительным свистом. Звук, который впивался в уши и оставался там навсегда. Звук смерти, летящей к цели.
Деймос нырнул в сторону.
Перекатился по полу — плавно, текуче, как тень, которая ускользает от света. Остриё прошло в сантиметре от его головы и врезалось в стену за ним. Камень взорвался — осколки брызнули во все стороны, застучали по полу, по консолям, по телу Ривис, которая вжалась в угол, прикрывая голову здоровой рукой.
Второй удар — сверху.
Другая конечность, с чем-то похожим на молот на конце, обрушилась вертикально. Не удар — казнь. Пол, куда она попала, вмялся, треснул, просел. Если бы Деймос был там...
Он не был. Он отпрыгнул в последний момент, откатился к стене, вскочил на ноги. Но недостаточно быстро — край конечности задел его плечо, развернул, швырнул к консоли. Он врезался спиной, выбив сноп искр, упал на одно колено.
Поднялся. Нож в руке — тусклый, смешной, бесполезный.
Третий удар — горизонтальный.
Конечность с чем-то похожим на серп описала дугу на уровне пояса. Удар, рассчитанный на то, чтобы разрезать человека пополам. Чтобы оставить две части там, где секунду назад было целое тело.
Деймос нырнул под него.
Перекатился. Оказался позади голема — если у голема было «позади». Ударил ножом в сочленение между пластинами брони, туда, где виднелось что-то похожее на искусственные мышцы.
Ничего.
Нож вошёл на полсантиметра и остановился. Как ткнуть иголкой в стену. Как попытаться убить танк вилкой.
«Страж-7» развернулась.
Корпус повернулся на месте — не весь, только верхняя часть, с жутким скрежетом металла о металл. Одна из конечностей хлестнула назад — как хвост скорпиона, как кнут, как смерть.
Удар пришёлся в грудь.
Ривис услышала звук.
Влажный. Хрустящий. Тошнотворный. Звук ломающихся рёбер. Звук тела, которое не выдержало. Звук, который она возможно будет слышать в кошмарах до конца своих дней.
Деймос отлетел через всю комнату.
Его тело описало дугу в воздухе — неестественную, страшную. Врезалось в дальнюю стену. Сползло вниз, оставляя тёмный, влажный след на камне.
Упало на пол.
Не шевелилось.
Кровь — чёрная, густая, совсем не похожая на человеческую — текла из его рта, растекалась лужей вокруг головы.
Голем подошёл.
Медленно. Неумолимо. Каждый шаг сотрясал пол. Каждый шаг был ближе к концу.
— Угроза сохраняется, — произнёс механический голос. — Повреждения противника: значительные. Недостаточные для полной нейтрализации. Протокол: добивание.
Деймос попытался встать.
Его руки — те самые, которые только что ломали ей пальцы — скользили по луже собственной крови, не находя опоры. Его ноги не слушались. Он был сломан — Ривис видела это. Сломанные рёбра, может, позвоночник, может, что-то ещё. Он был сломан так, как не выживают.
Конечность голема — копьеобразная, та самая, что промахнулась в первый раз — поднялась над ним.
Замерла на мгновение.
И метнулась вниз.
Остриё вошло ему в грудь.
Прошло насквозь — Ривис видела, как оно вышло из спины, блестящее, чёрное от крови. Пригвоздило его к полу, как бабочку к картону.
Деймос дёрнулся. Один раз. Судорожно.
Его рот открылся — без звука, без крика. Только влажный, булькающий хрип.
Его глаза — пустые, водянистые — расширились на мгновение.
Потом погасли.
— Угроза нейтрализована, — сообщила «Страж-7».
Голем выдернул конечность. Резко, без церемоний. Тело Деймоса осталось лежать на полу — неподвижное, сломанное, мёртвое.
***
В театре занавес дрогнул.
Актёры готовились к финальной сцене. Публика ждала, затаив дыхание. Никто не замечал женщину в выцветшем кресле, чьи глаза были красными, как угли, как закат в последний день мира.
Лилит смотрела на сцену.
Но видела другое.
Видела, как остриё входит в грудь её игрока — того самого, который умирал уже столько раз, что она сбилась со счёта. Видела, как его тело дёргается и обмякает. Видела, как его глаза гаснут — в сто второй раз. Или в сто третий.
— Антракт, — прошептала она.
И улыбнулась.
***
Ривис смотрела на труп.
На человека, которого она только что убила. Не своими руками — руками машины, которую она выпустила. Но какая разница? Он был мёртв. Она — жива. Это всё, что имело значение.
— Получилось, — прошептала она.
Голос был чужим. Хриплым. Голосом человека, который только что перешёл черту.
Она почти засмеялась — истерически, на грани срыва. Она сделала это. Она победила. Она...
«Страж-7» повернулась.
Линзы вращались. Сканировали. Искали следующую цель.
— Поиск дополнительных целей, — произнёс механический голос. — Обнаружен источник магии класса «Омега». Мощность: критическая. Расстояние: триста восемьдесят семь метров. Направление: юго-запад. Идентификация: живой магический артефакт. Протокол: уничтожение приоритетной цели.
Юго-запад.
Там был зал. Зал Ритуалов. Там была принцесса, которую голем видел как «источник класса Омега».
— Нет, — выдохнула Ривис. — Нет, стой!
Она попыталась встать. Ноги подогнулись. Сломанная рука взорвалась болью. Она упала обратно на колени.
— Деактивация! Код... код...
Она не знала кода деактивации. Торгрим не сказал. Деактивация — уровень «Омега». Только король.
Голем не слушал.
Он ударил в стену — камень и металл разлетелись, как бумага. В стене зияла дыра. Голем шагнул в неё. Побежал — невозможно быстро для чего-то такого огромного.
К Дагне.
К «принцессе».
К той, кого он видел как магическую угрозу высшего приоритета.
Ривис стояла у края дыры, глядя в темноту коридора. Здоровая рука висела вдоль тела. Сломанная — прижата к груди.
— Что я наделала, — прошептала она. — Что я наделала...
Она побежала следом. Споткнулась. Упала. Поднялась. Побежала снова. Но от боли а теле, глаза стали плохо видеть, картинка поплыла. Она остановилась, прижалась к стенке, и уже медленным шагом шла по направлению ритуала.
Не оглянулась на тело Деймоса.
Не увидела, как рана на его груди — огромная, сквозная, смертельная — начинает затягиваться.
***
В театре занавес опустился.
Публика аплодировала — стоя, восторженно. Актёры выходили на поклон. Цветы летели на сцену.
Лилит не аплодировала.
Она встала — медленно, плавно, как тень поднимается от свечи. Чёрное платье струилось за ней. Белые волосы падали на плечи, мертвенно неподвижные.
Она пошла к выходу.
Люди расступались перед ней, не понимая почему. Не видя её. Просто чувствуя что-то холодное, что-то неправильное.
Смерть покидала театр.
У неё была встреча.
***
Темнота.
Деймос погружался во тьму, как камень тонет в океанской глубине — только без всплеска, без надежды на дно. Он был так мал на фоне возвышающейся над ним девушки. Огромная, величественная, она казалась ночным небом, а он — всего лишь случайной звездой, сорвавшейся с орбиты. Падение длилось вечность: маленький, хрупкий силуэт, похожий на пушинку, кружась, опускался прямо в распахнутые объятия. Она не ловила его — она принимала его. С лёгкой, понимающей улыбкой она протянула руки навстречу, чтобы заключить в кольцо своих рук эту падающую снежинку, чей полет был обречён закончиться именно здесь — в тепле.
Глава 12
Рука света коснулась головы Дагны.
Не сразу. Сначала был звук — тонкий, едва уловимый, как если бы где-то под сводами огромного зала кто-то осторожно тронул струну. Он не походил на орган и не был похож на звон колокола. Скорее — первая нота колыбельной, которую поют, не просыпаясь до конца: голос ещё спит, язык заплетается, а мелодия уже знает дорогу.
Звук родился там, где каменные рёбра потолка сходились в недоступную взгляду точку. Он не падал вниз — он как будто раскрывался, расправляя крылья внутри пространства. И вместе с ним менялась тишина: та, обычная, человеческая, в которой слышно дыхание и шорох ткани, уходила, уступая место другой — плотной, торжественной, такой, в которой даже мысль звучит слишком громко.
А потом пришёл свет.
Он опустился сверху — медленно, так медленно, что у Дагны возникло странное ощущение: будто время сделалось густым, как мёд, и каждое мгновение можно было потрогать пальцами. Свет был золотистый, тёплый, но не солнечный. Солнце режет глаза, бросает тени, обнажает грязь и трещины. Этот свет не бросал теней. Он наполнял зал как вода наполняет чашу — мягко, неизбежно, без всплеска. В нём не было резкости и не было приказа. Было только присутствие — огромное и внимательное.
В свете прорисовалась форма: рука.
Пальцы — длинные, невесомые, почти прозрачные — сложились в жест, который в Лифоне знал любой ребёнок: так гладят по голове тех, кого любят без условий. Так гладят провинившихся, когда хотят сказать: «Я всё равно тебя люблю». Не за заслуги. Не за правильность. Просто — потому что ты есть.
Пальцы коснулись волос Дагны. И зал взорвался — не криком, не шумом, а движением.
Паладины Лифона рухнули ниц, как если бы в одно мгновение их подрезали под коленями невидимой косой. Лязг металла, глухие удары о камень, хрипло сорванное дыхание — и поверх этого тишина, настолько абсолютная, что она оглушала сильнее любого крика. Это была тишина момента, когда реальность сдвигается с места, и человек понимает: дальше — уже другая линия жизни.
Капитан Хельмар — старый воин, сухой как высохшая верёвка, с выжженной солнцем кожей и тремя шрамами на щеке — упал на колени первым. Он плакал. Открыто, страшно по-человечески. Слёзы стекали по морщинам, собирались на подбородке тяжёлыми каплями и падали на камень — как маленькие доказательства того, что чудо действительно произошло.
Сестра Мирабель опускалась рядом медленно, как будто её удерживала не гордость, а внезапная слабость в ногах. Губы её шевелились; молитва перемешивалась со всхлипами, а на лице было то выражение, которое бывает у людей, годами живущих на половине огня — и вдруг увидевших пламя во всю силу.
Для них это было не просто благословение. Это было подтверждение самой ткани мира. Они ждали знака так долго, что ожидание стало частью их крови. В их песнях и легендах он звучал как обещание: однажды Богиня протянет руку и коснётся головы избранницы — и сомнения исчезнут, и трещины затянутся, и всё станет правильным. И вот — рука. Вот — свет. Вот — жест.
Их вера получила плоть.
Для Алисии это было невозможно.
Она стояла за плечом Дагны — в двух шагах, не больше — и обнаружила, что тело перестало ей принадлежать. Это не было параличом от страха. Страх — чувство понятное, его можно разложить на признаки, назвать, подавить. Это было другое: мгновение, когда мир, который ты строил годами, рушится без звука, и ты остаёшься стоять посреди обломков, понимая, что эти обломки — ты.
Рука света коснулась наёмницы.
Степной девки, которая ещё недавно путала имена святых и пыталась на слух различить молитвенные формулы, как различают рыночные крики — по мелодии, а не по смыслу. Девки, которая стояла здесь под чужой личиной, окружённая ложью, как ровом, и даже не успела до конца поверить, что эта ложь может стать её жизнью.
И рука не отпрянула.
Не обожгла. Не испепелила. Не дрогнула, обнаружив подмену.
Она гладила.
Ласково. Тепло. Нежно.
Так, как не гладила никогда — никогда — ту, кого называли Дочерью Богини по праву рождения, по праву крови, по праву боли и дисциплины.
В голове Алисии не строились мысли. Они кружились, сталкиваясь друг с другом, как осколки стекла в водовороте. Её расчёты, её планы, её годы подготовки — всё это вдруг оказалось не просто ошибкой. Хуже: оказалось несуществующим. Как будто она жила на схеме, нарисованной на песке, и первая же волна смыла линии без следа.
Потому что этого не могло быть.
Но это было.
Она — настоящая принцесса Лифона.
Та, кого растили для этого момента с первого вдоха. Та, чья кровь шла через шестнадцать поколений королей и святых. Та, кому с детства говорили не «ты», а «сосуд». Сосуд для света. Сосуд для воли. Сосуд для молитвы, которую не имеют права исказить личные желания.
Она знала все жесты и все формулы. Знала, как держать подбородок, как складывать пальцы, как улыбаться не слишком широко и не слишком мало. Знала, где стоять, когда откроются двери, и куда смотреть, когда на тебя смотрит весь зал.
Она должна была стоять на месте Дагны.
И свет коснулся самозванки.
Для паладинов это было спасение. Для Алисии — приговор. Для неё самой — вопрос, вбитый в грудную клетку, как кол: почему?
За что?
Чем эта степная наёмница, которая не умеет отличить священный обряд от походной привычки, заслужила то, что Алисии принадлежало как воздух — без выбора и без права отказаться?
Рука не задавала вопросов. Она просто гладила Дагну по голове — и свет струился сквозь волосы, сквозь кожу, сквозь ложь, находя там что-то, чего Алисия не могла увидеть. Не могла даже предположить.
И то, что она не могла предположить, было страшнее всего. Потому что означало: есть качество, которого нельзя вымолить, нельзя выучить, нельзя выстрадать. Оно либо есть, либо нет. А если его нет — то все годы, все ночи на коленях, все запреты, все жертвы — не путь, а дрессировка. Техническая обработка материала.
И материал признан негодным.
Дагна стояла неподвижно.
По её щекам текли слёзы — горячие, живые, настоящие. Она не пыталась их вытереть. В этом свете не было стыда за слабость. Не было вопроса «достойна ли». Не было тяжёлого взгляда, под которым хочется сжаться и стать меньше.
Было только принятие.
Тепло разливалось по телу — начиналось в макушке, там, где невидимые пальцы лежали на голове, и медленно, терпеливо стекало вниз: по лбу, по вискам, по шее, по плечам, по рукам. Как если бы кто-то отогревал замёрзшее растение, не торопясь, не ломая, не требуя быстрого результата. Тепло не приказывало. Оно убеждало: можно дышать. Можно быть.
Дагна вдруг поймала внутри себя вспышку памяти — не образ, не сцену, а ощущение: каково это, когда тебя гладят без причины. Она даже не успела ухватить эту память за край. Она только поняла, что где-то в глубине есть слово «дом», и это слово не про стены. Оно про руки.
И от этого понимания слёзы пошли сильнее.
Она хотела повернуться — к Алисии, к той, которая всё время была рядом, которая шептала правила и подталкивала в нужный момент, как толкают лодку, чтобы она не села на мель. Хотела спросить: «Что мне делать? Что говорить? Это… так должно быть?» Но не повернулась.
Не потому что тело не слушалось. Тело было лёгким, словно его наполнили воздухом. А потому что в этот миг не хотелось нарушать тишину внутри. Не хотелось возвращать в себя тяжёлые слова, которые снова сделают её наёмницей, самозванкой, чужой.
Свет гладил. И всё остальное теряло вес.
И именно поэтому Алисии стало больно во второй раз.
Потому что её люди — те, кого она знала не по именам в списках, а по живым мелочам, по привычкам, по слабым местам, по ночным разговорам в коридорах — стояли на коленях.
Не перед ней.
Они — те, кто клялся служить Богине и короне, кто обещал защищать избранницу, даже если весь мир встанет против. Они падали ниц перед Дагной. И в этом было не предательство, нет. Они искренне верили, что делают правильно. Они молились. Плакали. Благодарили.
И всё это — их слёзы, их дрожащие голоса, их счастье — должно было быть обращено к Алисии. К той, кто отдала им себя, свой ум, своё время, своё терпение, своё бесконечное «я справлюсь», не требуя ничего взамен. К той, чьё имя они не произносили вслух чаще, чем требовал этикет, но чьё присутствие было для них незримой опорой.
Теперь опора сместилась.
И Алисия почувствовала, как внутри неё что-то тонкое, натянутое годами, начинает рваться — без звука, но навсегда.
Она стояла идеально прямо. Руки сложены перед собой — пальцы в пальцы, правая поверх левой, как учили. Спина струной. Лицо гладкое, отполированное дисциплиной до такой степени, что по нему можно было бы играть в карты: ни один мускул не дрогнет, ни одна морщинка не выдаст.
Белый фартук госпитальерки — чистый, отглаженный. Идеальная униформа для той, кого никто не должен заметить. Для той, кто сейчас умирает так, как её учили: тихо и красиво.
Потому что это было похоже на казнь — только без приговора.
На казни хотя бы понимаешь, за что. Здесь — нет. Здесь к ней просто подошли, отвернулись, преклонили колени перед другой — и этим сказали: «Ты больше не нужна».
И хуже всего было то, что это сказал не человек.
Это сказала Богиня.
Та, кого Алисия называла матерью. Та, ради кого жила. Та, кому отдала всё, что было в ней живого, методично выдавливая из себя лишнее. Смеяться — лишнее. Хотеть — лишнее. Спорить — лишнее. Быть собой — лишнее. Ей оставили только функцию. И теперь эту функцию забрали.
Как будто инструмент износился.
Она хотела спросить.
Одно слово. Такое простое, что его знает любой ребёнок. Такое тяжёлое, что его не может произнести принцесса.
Почему?
Но сил не было.
Даже на вопрос. Даже на шёпот. Даже на то, чтобы разжать губы и выпустить воздух, застрявший в горле как камень.
Она стояла и смотрела на свет, который гладил чужую голову, и ощущала, как внутри неё вытекает всё — не кровь, не слёзы, а смысл. Смысл каждого утра, каждого поклона, каждого «да, конечно», каждого «я справлюсь». Внутри становилось пусто, гулко, как в зале после того, как вынесли мебель и ушли жильцы.
Она посмотрела вниз — медленно, будто движение принадлежало не ей.
Кровь текла.
Из ран, которых не было на теле, но которые болели так, словно их наносили настоящим железом — тупым, ржавым, раскалённым. Кровь стекала по пальцам, собиралась под ногтями, капала на камень густыми тяжёлыми каплями. Красное на сером.
Никто не видел.
Конечно, никто не видел. Её учили делать боль невидимой. Делать слабость невидимой. Делать себя невидимой, если того требует служение. Она была лучшей ученицей. Она победила в этом соревновании. И приз за победу — умирать так, чтобы никто не заметил.
В голове всплыло слово: «сосуд».
Его говорили мягко, почти ласково, когда она была маленькой. «Наш сосуд». «Наше будущее». Потом — строже. Потом — как термин. Как деталь в механизме: сосуд должен быть чистым, пустым, готовым.
Она ненавидела это слово. Тайно, глубоко — так глубоко, что сама себе не признавалась. Сосуд — вещь. Его наполняют и опустошают. Его ставят на полку. Его достают. Его выбрасывают, когда он треснет.
Если свет выбрал другую — значит, прежний сосуд пуст. Ненужен. Ошибочен. Бракован.
Бракованный изнутри.
И вдруг Алисия поняла — со всей чудовищной ясностью, которая приходит только на самом дне: она сама воспитала в себе то, что делает сосуд идеальным.
Годы тренировок. Годы молитв. Годы систематического отказа от себя. Каждую слабость — пресечь. Каждую человеческую радость — отодвинуть. Каждое желание — признать опасным. Она так старалась стать пустой, что стала ею.
Выдавила из себя по капле всё живое. Не потому что хотела — потому что так было правильно. Потому что её так учили. Потому что корона не терпит лишнего.
И теперь ей говорят: «Иди прочь. Ты справилась. Спасибо. Следующий».
Инструменты не спрашивают «почему». Инструменты просто ложатся в ящик и ржавеют.
Слова пришли сами — как удар в живот.
«Жизнь иногда бывает жестока».
Она произносила их другим. Спокойно, ровно, с правильной паузой и правильным сочувствием. Слова, от которых люди уходили чуть более собранными, чем пришли. Слова-повязка.
Теперь эти слова вернулись к ней — не повязкой, а камнем.
Жестока.
Как же это слово мало по сравнению с тем, что происходило.
Больно было так, что мир сузился до одной точки перед глазами. Хотелось согнуться, но тело не слушалось: тело обучено стоять. Тело выполняет приказ, даже когда разум уже отменил его.
Её учили держать удар. Её учили не просить помощи. Её учили переживать смерть близких и поражения в войне, не теряя лица.
Её не учили, что Богиня может предать.
Этого урока не существовало.
Что делать человеку, когда из него достали всё?
Когда вытянули без остатка, разобрали на части, использовали каждую минуту его жизни — каждый вдох, каждую мысль — и сказали: «Прощай.».
Алисия не знала.
Впервые в жизни — не знала.
У неё не было плана. Не было запасного хода. Не было того, на что можно опереться. Она стояла рядом с Дагной, в своём белом фартуке, с прямой спиной и пустыми глазами — и смотрела, как свет гладит другую.
А Дагна в этот миг была счастлива.
Счастлива так чисто, что не понимала, что счастье может быть ножом для кого-то рядом.
Она не знала.
Не знала, что эта ласка — не подарок. Что тёплая рука матери — это печать. Цепь, невидимая и нерушимая. Начало пути, на котором нельзя остановиться и нельзя свернуть.
Не знала, что её выбирают не для покоя. Её выбирают для служения, которое выжимает человека до сухой оболочки. Для роли, в которой тебе запрещено быть живой, но разрешено быть полезной.
И в мире, где может существовать только одна избранница, появление новой означает одно: старая должна исчезнуть.
Тихо. Незаметно. Так, чтобы никто не заметил, потому что никто не замечает исчезновения сосудов.
Дагна стояла в свете, и в ней разливался покой. И она не видела, как в двух шагах за её спиной Алисия истекает невидимой кровью.
Не видела, как умирает та, кто сделала её тем, кем она стала.
Она просто стояла, чувствуя тепло, и улыбалась — тихо, светло, невинно.
Как ребёнок, который не знает, что его счастье кого-то убивает.
Луциан вошёл в зал и остановился.
Он опоздал — на несколько ударов сердца. И все четыреста лет его жизни ещё никогда не казались ему такими тяжёлыми. Каждый год — камень. Каждое десятилетие — цепь.
Он не увидел момента прикосновения.
Но увидел то, что осталось после.
Свет, ещё дрожащий в воздухе, как последняя нота, которую не отпускает тишина. Паладинов на коленях — лица мокрые от слёз и сияющие. Дагну — с закрытыми глазами и улыбкой на губах, такой улыбкой, которая бывает у людей, когда внутри них слишком красиво, чтобы смотреть наружу.
И руку — уже тающую, истончающуюся, но всё ещё лежащую на голове Дагны, как задержавшаяся ласка.
Он понял.
Мгновенно. Без объяснений. Так понимают конец только те, кто видел достаточно, чтобы распознавать его по запаху.
Богиня выбрала.
Не принцессу.
Не ту, кому он клялся. Не ту, кого помнил ребёнком. Не ту, ради кого стоял на посту ночами и днями.
Дагну.
Чужачку. Наёмницу. Девку, которой всё это не нужно и которая — страшная мысль — не умеет даже оценить, что на неё надели.
Луциан медленно обвёл взглядом зал, как командир обводит поле боя, ищущий своего раненого среди тел.
И нашёл.
Алисия стояла за спиной Дагны. В белом фартуке. С идеально прямой спиной. С лицом, которое не выражало ничего.
Он видел то, чего не мог увидеть никто в этом зале. Не потому, что был умнее. Потому что знал её слишком долго. Знал её так, как знают не принцесс и не символы — людей. Четыре века учат читать людей по мелочам, которые не контролируются никакой дисциплиной.
Её пальцы, сцепленные перед собой, побелели так, что казались восковыми. Она сжимала их с такой силой, что суставы должны были треснуть, но не трещали — принцесса не издаёт лишних звуков.
Уголки губ дрожали — почти незаметно. Микроскопическая дрожь, которую заметил бы только тот, кто помнит: эти губы не дрожали… очень давно.
И главное — в её глазах не было света.
Не гнева. Не обиды. Не ярости.
Ничего.
Как если бы кто-то открыл дверь и выпустил всё, что было внутри, — и дверь закрылась.
И за ней стало пусто.
Луциан почувствовал, как внутри него что-то сжалось.
Не сердце — глубже. Там, где у него давно уже должны были лежать только клятвы и долг, а лежало ещё кое-что, запрятанное так далеко, что он сам себе запрещал туда смотреть.
Вина.
Он должен был защищать её.
Не как символ. Как человека.
Но четыреста лет он защищал трон и порядок. А человека — оставлял за дверью, потому что так проще. Потому что так правильно. Потому что так учили.
И теперь человек умирал у него на глазах.
Он хотел сделать шаг.
Всего один.
К ней.
Десять шагов через зал — ничто для воина. Но каждый из них весил сейчас как год. Как десятилетие. Как целая жизнь.
Паладин-хранитель Лифона не имеет права спасать ту, кого Богиня отвергла.
Так звучала истина, вырезанная на внутренней стороне его черепа. Так звучал долг.
А другая истина — та, которую не вырезают, а чувствуют — звучала иначе: если он не сделает шаг сейчас, он потеряет не клятву. Он потеряет себя.
Луциан стоял у входа, сжимая эфес меча так, что латная перчатка тихо скрипела, и смотрел на Алисию.
Она не смотрела на него.
Она смотрела на Дагну и на свет, который уже таял, истончался, растворялся в воздухе. На чудо, которое отняли у неё, как отнимают игрушку у ребёнка — только ребёнку хотя бы объясняют. Ей — нет.
И в этом взгляде не было ничего.
Это было страшнее слёз.
Страшнее крика.
Потому что слёзы и крик — это жизнь. А пустота — это конец.
Алисия ничего не слышала.
Звуки зала — молитвы, рыдания, шорохи доспехов, шёпоты — превратились в белый шум. В тишину, которая на самом деле была криком, вывернутым наизнанку. Боль внутри стала такой плотной, что заполнила всё — от кожи до костей, от кончиков пальцев до корней волос.
Она смотрела на свет, тающий над головой Дагны.
И вдруг внутри неё будто разлили бензин.
Густой, маслянистый, с резким запахом. То, чему достаточно искры, чтобы вспыхнуть так, что не потушат. Никакие молитвы. Никакие годы дисциплины. Никакие «держись, будь достойной».
Она знала ярость. Её учили сдерживать ярость, превращать её в холодную решимость. Она умела злиться точно, как хирург режет: по месту, с нужной силой.
Но это было другое.
Это родилось не из обиды и не из гордости.
Из отчаяния.
Из крика души, которая ломается на осколки и не может собраться обратно.
Крик длился уже вечность — беззвучно. Тот, который никто не слышит, потому что кричащему давно вырвали голос. Не ножом. Воспитанием.
Искра не заставила себя ждать.
Перед глазами Алисии, замедляя время до тягучей патоки, пролетел первый осколок — маленький, сверкающий, с острыми краями. Потом второй. Третий. А затем целый ливень: огромное витражное окно в западной стене зала разлетелось вдребезги.
Цвета — красный, синий, золотой, зелёный — смешались в воздухе с пылью и остатками света. Святые лики, запечатлённые стеклом и трудом поколений, распались на тысячи осколков. Каждый осколок нёс кусочек чьего-то глаза, чьей-то руки, чьей-то молитвы.
Кто-то вскрикнул. Кто-то перекрестился. Кто-то отшатнулся, закрывая лицо.
А потом — щёлк.
Холодный, механический звук.
Страж 7 нашёл цель.
Его сканер — равнодушный, точный — остановился на ней. На Алисии. Линза-зрачок повернулась, сфокусировалась, коротко мигнула красным.
Голем двинулся вперёд.
Тяжёлый. Неумолимый. Каждый шаг вминал камень так, что казалось: пол под ним сдаётся. Он шёл сквозь расступившуюся толпу — сквозь крики и молитвы, сквозь суету, сквозь ломкий звон падающего стекла — прямо к ней.
К той, в ком текла кровь принцессы.
К той, чья магия — настоящая, не украденная — теперь вздымалась внутри, как огонь в закрытой печи, и этот огонь видел механизм.
Как маяк видит корабль в ночи.
Только этот корабль нёс смерть.
Луциан услышал щелчок — и рука сама потянулась к мечу.
Звук клинка, выходящего из ножен, прозвучал в зале на полтона выше остальных — чисто, как нота. Он резанул по тишине, и люди, ещё секунду назад стоявшие на коленях, начали подниматься, запоздало понимая: чудо закончилось, началась реальность.
Дагна открыла глаза.
Её улыбка дрогнула, растворилась, как след на воде. Она моргнула непонимающе, словно выдернутая из тёплого сна в холодную комнату. Свет над ней уже был бледным, остаточным — как тепло на коже после того, как убрали ладонь.
Она увидела стекло в воздухе. Услышала крики. Увидела голема.
И впервые за всё это время посмотрела не вверх, а вокруг — как человек, который наконец вспоминает, где находится.
Алисия смотрела на приближающуюся машину.
И впервые за эти бесконечные минуты почувствовала не пустоту.
Узнавание.
Эта машина шла к ней.
Не к Дагне. Не к паладинам. Не к толпе.
К ней.
Она — цель. Она — причина. Она — та, ради кого разбилось витражное окно, и в зал вошла смерть.
Внутри неё бензин наконец встретился с искрой.
Пламя взметнулось.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
