Обложка Сын Татуина

Сын Татуина

Plastic Doll

0% прочитано
Стандартный
Plastic Doll

Сын Татуина

Глава 1

Два солнца Татуина уходили за горизонт, и пустыня за окнами дворца наливалась цветом пролитой крови. В тронном зале Гардуллы Хатта пахло жареными илезианскими червями, спайсом и застарелым страхом. На возвышении, утопая в подушках, лежала хозяйка дворца: огромная, сочащаяся слизью туша. Её хриплое бурчание вибрировало в стенах.

У Гардуллы было дурное настроение. Ничего особенного не случилось — просто вечер тянулся, гости были скучны, спайс не брал, а музыка раздражала. Такие вечера случались часто. И у всех во дворце, от наёмников до последней посудомойки, давно выработался на них один рефлекс: не попадаться на глаза.

Потому что все знали, чем Гардулла лечит скуку.

Яма в центре зала уходила глубоко в скалу. Из неё тянуло сыростью и тем особенным, кислым запахом, который бывает в логове хищника. Там, внизу, жил молодой крайт-дракон — Гардулла привезла его детёнышем, вырастила в подземельях и кормила с рук. В хорошие дни — банта-мясом. В плохие — рабами. Повод не требовался. Кто-то не так посмотрел, кто-то слишком громко поставил поднос, кто-то просто оказался ближе других, когда Хатт лениво повела лапой в сторону ямы. Гости привыкли. Рабы — нет, но у них никто не спрашивал.

В этот вечер лапа указала на Шми Скайуокер.

Она даже не была в зале. Её с сыном привели из мастерской при ангаре — в промасленных комбинезонах, с руками в графитовой пыли, посреди недоделанной работы. Управляющий, зашедший за ними, не объяснил ничего. Он и сам не знал. Но у Гардуллы была феноменальная память и что-то ей не понравилось в человеческой женщине, когда она видела Шми в последний раз.

Теперь Шми Скайуокер стояла у края ямы — бледная, с искусанными губами, но с прямой, как натянутая струна, спиной. Рядом — её восьмилетний сын. Мальчик тяжело дышал, его маленькие кулаки были сжаты так, что побелели костяшки. Огромный гаморреанец небрежно, но крепко держал ребёнка за плечо.

Зал вмещал сотни разумных: молчаливых наёмников, пьяных контрабандистов, испуганных рабынь, высокомерных гостей со всего Внешнего Кольца. Разговоры стихли. Кто-то отставил бокал. Кто-то, наоборот, подвинулся ближе, чтобы лучше видеть.

— Великая Гардулла желает знать, — проговорил переводчик-дроид, озвучивая утробный клёкот хозяйки, — почему ты стоишь так прямо. Раб не должен стоять прямо.

Шми ничего не ответила. Ответа не ждали.

Гардулла заколыхалась, и дроид перевёл её смех:

— Впрочем, неважно. Ты скучная. Всё здесь сегодня скучное.

Из ямы донёсся сухой скрежет когтей по камню и утробный свист. Зверь давно научился понимать, что означает оживление наверху.

— Мама... — Энакин рванулся вперёд. Лапа гаморреанца сжалась на его плече так, что хрустнули кости, и мальчик замер, задохнувшись от боли.

— Всё хорошо, Эни. Не смотри туда, слышишь? — голос Шми был тихим, но ровным. В её глазах не было страха перед чудовищем — только нежность и что-то ещё, безмолвное: *живи*. Она знала, что этот день может настать. Не за ошибку. Не за дерзость. Просто потому, что на Татуине жизнь раба стоит меньше глотка воды, а Хатту стало скучно.

— Гардулла! — закричал Энакин. — Не надо! Я всё сделаю! Я починю тебе что угодно, я буду работать день и ночь! Возьми меня вместо неё!

Хатт лениво повернула к нему голову. Мальчик был ей знаком: маленький механик из ангара, о котором управляющий говорил, что у него золотые руки. Переводчик заговорил почти ласково:

— Тебя? Нет. Ты ещё пригодишься. — Гардулла хмыкнула, и дроид добавил: — И потом, смотреть, как ты кричишь, куда забавнее, чем смотреть, как ты падаешь.

Охранник ткнул Шми электропосохом под лопатку. Разряд заставил её вскрикнуть и качнуться на самом краю. Она успела в последний раз посмотреть на сына.

Второй толчок сбросил её вниз.

Время словно замедлилось. Энакин видел, как мать падает в темноту. Слышал глухой удар тела о выступ скалы. Слышал торжествующий рёв дракона. И хруст — короткий, страшный, оборвавший всё существование мальчика.

В этот миг внутри Энакина Скайуокера что-то переломилось. Невидимая плотина, всю жизнь сдерживавшая в нём океан могущества, разлетелась в щепки. Он не закричал. Но то, что вырвалось из него, сделало с самой тканью мира нечто невозможное.

Время остановилось. Для всех, кроме него.

Звук хруста, едва начав формироваться, застыл в воздухе оборванной частотой. Смех Гардуллы замер на полуслове. Гаморреанец превратился в неподвижную глыбу. Сотни гостей стали галереей манекенов. Глаз дракона в яме замер на середине моргания. Каждая молекула воздуха потеряла движение. Вселенная вокруг ребёнка стала трёхмерной статичной картиной.

А затем начал распадаться и сам застывший мир.

Это не было актом воли. Восьмилетний мальчик ничем не управлял — он был лишь трещиной, через которую хлынуло горе, не имевшее иной формы, кроме абсолютного уничтожения. Сила не взрывала и не крушила. Она мягко и неотвратимо разрывала связи между молекулами. Распад начался из груди Энакина, где в пыль обратился рабский чип — невидимый поводок, который Хатты вшивают каждому, кто им принадлежит. Сияние скользнуло по коже, растворяя одежду. Лапа стража на плече истаяла серо-зелёным туманом. Волна потекла дальше, во все стороны.

Сотни живых существ плавно бледнели, превращаясь в парящие силуэты из триллионов молекул. Туша Гардуллы рассыпалась белёсым дымом, прошитым золотыми созвездиями распавшихся украшений. Стены, своды, чудовище в яме — всё стало единым хрустальным призраком, взвесью, парящей в невесомости остановленного времени. Ни одна частица не падала. Дворец сохранял форму, но был уже не камнем, а дымом.

Энакин медленно шагнул вперёд. Его движение было единственным в замершем мире. Тело раздвигало частицы, и они так и оставались висеть, повторяя силуэт детской фигуры. Он подошёл к краю ямы — туда, откуда только что смотрела на него мать. Внизу больше ничего не было. Ни тела. Ни зверя. Только тот же серый туман.

И время пошло снова.

Законы термодинамики и гравитации вернулись одним оглушительным щелчком. Но падать было уже нечему. Ночной ветер Татуина ударил в то место, где секунду назад стоял дворец, и туман, который больше ничто не скрепляло, просто снялся с утёса. Ветер не разрушил замок Гардуллы. Он унёс его.

За несколько секунд тонны того, что было камнем, металлом, Хаттом, драконом и сотнями живых существ, подхватило потоком и растянуло над дюнами багровым, золотым и серым вихрем. Всё это рассеялось по пустыне на десятки километров. Не осталось ни обломков, ни пепла.

Осталась гладкая, как зеркало, вершина скалы, которую ветер не смог забрать.

И посреди неё, под равнодушными звёздами, на коленях сидел маленький обнажённый мальчик. Светлые волосы трепал ветер. Из глаз, в которых горело жуткое тёмное золото, текли слёзы.

То, что прорвалось в нём, никуда не ушло вместе с дворцом. Сила осталась внутри — не всплеском, а новой постоянной частью его существа, как кровь или дыхание. Но форму, которую она приняла в тронном зале, выбрал не Энакин. Он не управлял ею — она сломала его, как сосуд, через который хлынуло то, чему не было другого выхода. Повторить это он не мог. Чтобы когда-нибудь достичь такой мощи осознанно — своей волей, а не агонией, — ему предстояло научиться её слышать и направлять. Это был вопрос не новой трагедии. Это был вопрос мастерства.

Но об этом он подумает нескоро.

***

Он не помнил, как спустился со скалы. Не помнил, куда шёл. Просто в какой-то момент под босыми ногами оказался песок, и он пошёл — прочь от огней Мос-Эспа, потому что там были разумные, а разумные, узнав раба Гардуллы, отправили бы его обратно в цепи. И прочь от гладкой вершины, потому что там больше ничего не было.

Время потеряло очертания. Шаг. Ещё шаг. Ночной холод сменялся палящим маревом, марево — снова холодом. Ветер швырял колючую пыль в незащищённое тело. Кожа покрылась коркой соли и трещин, ступни стёрлись в кровь.

Сознание ребёнка не могло вместить случившееся и захлопнулось, уступив место чему-то более древнему. Он не думал о матери. Не думал о рабстве. Не думал о будущем. Было только солнце сверху, песок снизу и жажда.

Любой другой на его месте — даже взрослый, закалённый пустыней воин — умер бы в первые сутки. Обезвоживание должно было остановить сердце. Но Энакин шёл. Тёмная сторона, с которой он сросся у края ямы, не покидала его. Она забирала остатки чувств, но взамен давала противоестественную, лихорадочную стойкость — и вела. Она дёргала за невидимые нити, заставляя измученное тело переставлять ноги, когда тело требовало упасть. В глазницах тяжело светилось расплавленное золото, и этот взгляд видел не рельеф пустыни, а потоки — тонкие, прохладные, уходящие куда-то вглубь земли. Он шёл к ним, как шёл бы к воде умирающий от жажды зверь.

На исходе второго дня дюны сменились каменистыми осыпями, а потом перед ним выросли ржаво-красные скалы Джандленда — древний, истерзанный ветрами массив. Энакин не выбирал дороги. Он забирался в узкие каньоны, куда не заглядывали солнца, всё глубже, пока не наткнулся на расщелину, из которой тянуло сыростью.

Он протиснулся внутрь.

Там царила абсолютная темнота, но для его глаз мрак не был преградой. Он спускался по скользкому склону на десятки метров под поверхность выжженного мира, пока не оказался в пещере, о которой не знала ни одна карта.

Среди стен из чёрного камня лежало ледяное подземное озеро — остаток моря, испарившегося тысячи лет назад.

Мальчик упал на колени перед зеркальной гладью, опустил лицо в воду и начал пить. Вода обжигала пересохшее горло, смывала кровь с губ, возвращала разуму подобие ясности. Когда жажда отступила, пришёл голод.

В дальнем конце пещеры, где со сводов капал конденсат, камни покрывали мясистые колонии фосфоресцирующих грибов, тускло светившихся зелёным. Энакин срывал их грязными пальцами и запихивал в рот целиком. Они были горькими, склизкими, отдавали сырой землёй и медью, но в них была влага и плотная мякоть — всё, что нужно истощённому телу. Он ел, пока сведённый спазмом желудок не наполнился.

Сытость пришла со свинцовой усталостью. Сила внутри не исчезла — она затихла, свернулась в глубине тяжёлым спокойным комком, как зверь после охоты.

Энакин привалился спиной к холодному камню, сполз на влажный мох, обхватил руками колени. И впервые за долгое время тихо выдохнул.

В тишине подземного мира, нарушаемой только стуком капель, он погрузился в сон. Без сновидений. Без прошлого. Полностью свободный — и полностью потерянный.

***

Пробуждение было резким.

Он не пошевелился, продолжая лежать на мху, но обострившиеся чувства уже зафиксировали чужое присутствие. В паре десятков шагов — тихое шуршание, звяканье металла и приглушённый гортанный писк.

Джавы.

Старьёвщики знали об этом озере поколениями. Оно было их тайной — единственным источником воды в Джандленде, к которому не добрались ни тускены, ни влагофермеры. Раз в несколько недель краулер останавливался у скал, и трое-четверо джав с пустыми канистрами спускались в каверну.

По законам Татуина, обнаружив в пещере голого восьмилетнего ребенка, джавы должны были мгновенно сообразить, какую выгоду можно из этого извлечь. Живой человеческий детеныш, пусть истощенный и обгоревший, — ценный товар на невольничьем рынке. Они должны были накинуть на него сеть и утащить в краулер на продажу.

Но никто из троих не сделал ни шага вперёд.

Энакин медленно поднялся. Нагой, в корке соли и запёкшейся крови, он выглядел хрупким. Но воздух вокруг него вибрировал. Атмосфера в пещере стала тяжёлой, как перед грозой. Тёмная сторона отозвалась на присутствие чужих, и стены каверны начали едва заметно задрожать.

Джавы почувствовали это кожей. Их раса тысячелетиями училась прятаться от хищников, но существо перед ними вызывало ужас другой природы. Так, по преданиям, ощущалась близость Эья-хкиик — шаманов-провидцев, которые чуют бурю за горизонтом раньше любых датчиков и ведут за собой краулеры. Каждый клан мечтал о своём. Но существо перед ними вызывало куда более глубокий, мистический ужас. От него веяло такой непостижимой мощью, что коротышки оцепенели.

Самый крупный джава, шедший впереди с ионным бластером, выронил оружие с тихим испуганным писком. Тяжелый ствол со звоном упал на камни. В ту же секунду все трое старьевщиков одновременно упали ниц, вжимаясь лицами в сырой мох. Их тела мелко дрожали. Они закрывали ладонями свои оранжевые глаза, не смея смотреть, и издавали тонкие, умоляющие звуки на щелкающем наречии.

— Эья-хкиик... — расслышал Энакин в их бормотании.

Он посмотрел на брошенное оружие, потом на дрожащих коротышек. Желания убивать не было. Перестав быть угрозой, они перестали быть ему интересны.

Поняв, что их не собираются уничтожать, вожак осторожно потянулся к заплечной сумке. Он достал запасной балахон из грубой коричневой ткани — такой же, как на них самих, — и с поклоном протянул вперёд.

— Для Эья-хкиик...

Энакин молча взял ткань. Что-то в нём — не Сила, а простой детский здравый смысл — подсказало, что этот жест не ловушка. Он натянул балахон через голову. Тяжёлый капюшон упал на лицо, скрывая черты. В этом облачении, с двумя тусклыми золотыми огнями в тени капюшона, он стал почти неотличим от самих джав.

Вожак осмелел. Поднявшись, он указал на туннель к поверхности и на ломаном общегалактическом, вперемешку со щёлкающим наречием, повторил:

— Утини... Краулер... Иди с нами... Утини...

Они звали его в нутро своего корабля. Мысль, родившаяся в их умах, была проста и практична, как всё у джав: если это Эья-хкиик, пусть и в странном обличье, — краулер с таким провидцем на борту будет заранее знать о бурях, тускенах и бандитах. Такое не упускают.

Энакин посмотрел в темноту туннеля. Ему было всё равно — краулер, джавы, весь Татуин. Но мальчику некуда было возвращаться, а идти в пустыню было больше некуда. И что-то в груди слабо отозвалось на приглашение.

Мальчик шагнул к выходу. Коротышки радостно запищали, подхватили канистры и почтительно пошли впереди, указывая дорогу своему новому, пугающему спутнику.

***

Внутри сэндкраулера пахло раскалённым металлом, машинным маслом и сухой пылью — запахами, которые Энакин знал с рождения. Гусеничный корабль оказался лабиринтом узких замасленных коридоров и забитых хламом грузовых отсеков. Для клана мальчик стал священной тайной: его прятали в глубине технических палуб, подальше от торговцев и редких чужаков, которым джавы продавали утиль.

Первые дни Энакин почти не двигался. Он часами сидел в тёмном углу ремонтного цеха под гул реактора. Но постепенно туман, сковавший разум, начал рассеиваться. Скорбь никуда не ушла — она кристаллизовалась, стала холодным фундаментом того, кем он теперь был. Но сквозь неё начало пробиваться другое. Каким бы тёмным ни было его сердце, ему по-прежнему было восемь лет.

Сначала это проявилось в мелочах. Ему надоело ходить босиком и путаться в полах слишком длинного балахона. Оставшись один среди рассортированного утиля, он принялся рыться в ящиках, куда джавы сваливали одежду — снятую с погибших в пустыне путешественников или выменянную у контрабандистов. Нашлись плотные штаны из тёмной саржи и пара детских кожаных сапог на шнуровке — они когда-то принадлежали ребёнку богатых туристов со Среднего Кольца. Вещи сели почти идеально. Укоротив балахон и затянув шнурки, Энакин впервые за долгое время почувствовал под ногами твёрдую опору.

А потом он потянулся к технике.

Это не было решением. Однажды, когда краулер мерно покачивался на дюнах, вожак робко положил перед мальчиком разбитый, залитый маслом ретранслятор дальней связи от старого катера. Джавы не ждали, что он его починит. Они просто принесли дар — так их предки клали еду перед пещерами, где жило нечто опасное.

Энакин долго смотрел на искорёженный металл. Внутри болезненно сжалось. Масляные пятна на полу их хижины, улыбка матери, её голос, просящий отдохнуть после долгой смены, — всё это вспыхнуло с новой силой. Механика была единственным, что связывало его с прежней жизнью. Это было то, что он делал вместе со Шми.

Маленькие пальцы потянулись к плазменному паяльнику.

Джавы, затаив дыхание, наблюдали. Мальчик работал без чертежей и сканеров. Его движения были неестественно точными. Та же Сила, что стёрла дворец Гардуллы, текла теперь в схемы — но не разрушением, а пониманием, спокойно и тихо, как вода вместо лавины. Он не просто видел детали — он чувствовал их: микротрещины в кристаллах памяти, разрывы в медных дорожках. Мелкие гайки и шестерёнки сами приподнимались с верстака и вставали на места, будто живые.

Через полчаса ретранслятор, который весь клан признал безнадёжным ломом, щёлкнул, моргнул зелёным индикатором и выдал чистую голографическую сетку частот.

В отсеке раздался восторженный писк. Джавы взволнованно хлопали себя по бокам.

— Тики-тек! Тики-тек! — верещали они. Так в их легендах звали тех, кто может починить всё, что угодно.

С этого дня жизнь в краулере изменилась. Энакин проводил за верстаком целые дни. Из желания заглушить боль — или из проснувшегося азарта — он чинил всё, до чего мог дотянуться: дроидов, влагоконденсаторы, древние бластеры, сервоприводы самого краулера. В его руках всё оживало и работало лучше, чем задумывали заводы-изготовители. Он начал понимать язык джав, хотя специально не учил. Ему не нужны были их слова благодарности. Но каждый раз, когда под его пальцами оживал очередной механизм, в глубине золотых глаз мелькало что-то, похожее на удовлетворение.

Он не выбирал того, что случилось в тронном зале. Тьма выбрала его. Она забрала всё, что у него было, и взамен изменила его — навсегда.

Восьмилетний мальчик пережил собственное уничтожение и собственное перерождение в один и тот же миг. У него не было слов, чтобы это описать. Но Силу, поселившуюся в нём у края ямы, он чувствовал каждой клеткой. Она никуда не уйдёт. Повторить тот первый выплеск он не мог. Между ним и этой мощью теперь лежал только один путь: научиться ей управлять.

Среди мусора, шестерёнок и тихого гула старого реактора Энакин Скайуокер делал по этому пути первые шаги. Пока совсем крошечные. Он находил не просто новый дом. Он находил начало того, кем тьма решила, что он должен стать.

Глава 2

Краулер шёл своим извечным маршрутом — от одной влагофермы к другой, описывая широкую петлю по западному краю Дюнного моря. Дни слились в ровный, скрипучий ритм гусениц по песку, гула реактора в брюхе машины и перекличек джав на верхних палубах, следивших за горизонтом.

Энакин давно перестал считать дни. Вместо этого он считал починенные вещи. Сорок третий влагоконденсатор. Пятый сервопривод от ветряной турбины. Третий по счёту ионный двигатель от старого спидера, который джавы притащили в обмен на полпачки прессованных протеиновых брикетов. Счёт шёл легче, чем счёт дней — в нём не было ни матери, ни Гардуллы, ни ямы с крайт-драконом. Только металл, который либо работал, либо не работал, и руки, которые умели сделать так, чтобы он заработал.

Клан называл себя Джа-Тоту, что на их щёлкающем наречии означало что-то среднее между «теми, кто роется в песке» и «теми, кого пощадила пустыня». Вожака звали Утту — тот самый, что первым поднёс ему балахон в пещере. Энакин выучил это имя в числе первых десяти слов их языка, наряду со словами «вода», «масло», «опасность» и «Тики-тек» — тем именем, которое теперь принадлежало ему.

***

Джавы оказались куда сложнее, чем казались со стороны.

Шми когда-то говорила сыну, что джавы — глупые, суетливые воришки, которые годятся только на то, чтобы продавать сломанные дроиды доверчивым фермерам. Энакин, проведя рядом с ними несколько недель, понял, что мать ошибалась — или просто никогда не имела возможности узнать их ближе.

У клана была своя строгая иерархия, основанная не на силе, а на знании механизмов. Вожаком становился не самый крупный или злой джава, а тот, кто умел чинить больше других и помнить наизусть карты старых обломков по всей планете. У них была своя религия — груда ржавого металла в самом центре краулера, накрытая истлевшей тканью, которую они называли Первым Двигателем. Легенда гласила, что задолго до того, как пески поглотили великие города их предков-кумумга, этот двигатель питал собой целый подземный город — последний осколок утраченного величия, который джавы откопали из руин много поколений назад и сохранили как святыню. Теперь к нему раз в несколько дней подходили целыми группами — не молиться вслух, а просто молча сидеть рядом, прикасаясь ладонями к холодному металлу.

Энакин однажды сел рядом с ними, не зная зачем. Никто не прогнал его. Утту молча подвинулся, освобождая место у самого края святыни.

У них была своя кухня, куда более сложная и насыщенная, чем казалось на первый взгляд. По вечерам, когда краулер останавливался на ночь, джавы разжигали в металлических поддонах костры из пропитанной маслом ветоши и обрывков пластика — огонь горел с тяжёлым, едким дымом, отливая то зеленоватыми, то багровыми сполохами. В колоссальном чане они заваривали муббу — густую, вязкую кашу из пустынных кореньев и жирных личинок, источавшую резкий мускусный запах. На длинных железных прутьях, снятых когда-то с шасси старых спидеров, шкворчало вяленое мясо дюнных ящериц. Из трофейных армейских пайков, добытых неизвестно где, в дело шло всё, что можно было разогреть или размочить, а к этому по бурдюкам разливали тягучий, кисло-горький сок тыквы хабба.

Сначала Энакин с трудом заставлял себя притрагиваться к этой еде — мускусный запах муббы вызывал у него тошноту, а вкус хаббы казался невыносимо горьким. Через два месяца он ел всё это с тем же равнодушным аппетитом, что и остальные, а горький сок хаббы научился пить залпом, не морщась.

У них даже были свои шутки — щёлкающий, отрывистый смех, который вспыхивал в ремонтном отсеке, когда кто-то особенно неуклюже ронял инструмент или путал провода. Энакин не смеялся вместе с ними. Но один раз, когда молодой джава по имени Кит-Кит уронил целый ящик гаек себе на ногу и взвизгнул так пронзительно, что вздрогнул весь отсек, в уголках губ мальчика, спрятанных под капюшоном, что-то едва заметно дёрнулось. Это было первое за долгое время движение, похожее на улыбку.

***

Первый выход на торговлю случился спустя месяц.

Утту разбудил его перед рассветом, постучав сухой ладонью по плечу. Через переводчика — старого, дребезжащего протокольного дроида, которого джавы держали именно для таких случаев, — вожак объяснил: краулер встал недалеко от влагофермы, и клану нужны были лишние руки, чтобы перенести товар.

Энакин надел свой неизменный балахон, низко надвинул капюшон и впервые за долгое время вышел под открытое небо Татуина средь бела дня.

Ферма принадлежала пожилому фермеру по имени Грэбб Орренсон и его жене — невысоким, обожжённым солнцем людям, чьи лица были такими же сухими и потрескавшимися, как окружающая их почва. Они придирчиво осматривали разложенный на песке товар: ряды восстановленных влагоконденсаторов, пару рабочих дроидов-уборщиков, моток уплотнительной изоляции для теплиц и обломки старых спидеров, разобранные на запчасти.

— Это барахло я даже на лом не возьму, — проворчал фермер, пнув носком сапога ближайший конденсатор. — В прошлый раз ваш конденсатор сломался через неделю.

Утту защебетал что-то быстрое и возмущённое, размахивая лапками. Переводчик безучастно перевёл: «Достопочтенный вождь утверждает, что прошлый конденсатор был испорчен неправильной эксплуатацией покупателя».

Фермер с женой обменялись усталыми взглядами — судя по всему, такой спор случался у них не первый раз.

Энакин молча подошёл к указанному конденсатору — тому самому, на который жаловался фермер. Не дожидаясь разрешения, он опустился на колени рядом с приоткрытой панелью корпуса и заглянул внутрь.

Проблема была очевидна с первого взгляда. Прежний джава-ремонтник просто скрутил проволокой два разошедшихся контакта вместо того, чтобы перепаять разъём. Грубая, ленивая работа.

Энакин достал из-за пояса маленький паяльник — тот самый, что Утту позволил ему носить с собой после случая с ретранслятором, — и за две минуты исправил соединение. Затем, не вставая, проверил остальные конденсаторы в ряду. Один за другим он подкручивал, перепаивал, подгонял мелкие детали, безмолвно и методично, как будто перед ним стояла не груда хлама, а живые существа, которым просто требовалась небольшая помощь.

Фермер наблюдал за этим, нахмурив брови. Когда Энакин закончил, мужчина присел на корточки рядом и включил один из дроидов-уборщиков. Тот, моргнув сенсором, плавно покатился по песку и принялся методично собирать рассыпанный мусор, ровно и без сбоев.

— Кто это? — тихо спросил фермер у Утту, кивая на мальчика в капюшоне.

Джава защебетал что-то уважительное. Дребезжащий переводчик произнёс одно слово:

— Тики-тек.

Фермер посмотрел на скрытое в тени лицо ребёнка чуть дольше, чем требовалось для простого любопытства. Энакин почувствовал этот взгляд — не глазами, а чем-то другим, чем-то внутри, тем самым чувством, которое поселилось в нём у края ямы и не покидало его с тех пор. В этом взгляде была не угроза. Просто тревога. Беспричинный, животный холодок, который испытывает разумный, стоя рядом с чем-то, чего не должно существовать.

Сделка в тот день прошла на удивление гладко. Фермер заплатил больше, чем обычно, и не стал спорить о цене за оставшийся лом.

Но всю обратную дорогу до краулера Энакин думал не о сделке. Он думал о том взгляде.

***

Он даже начал расспрашивать своих попутчиков. Разговаривать с джавами было трудно — их язык плохо подходил для обсуждения того, что нельзя потрогать. Но Энакин, используя короткие рубленые фразы на их наречии, заставлял Утту рассказывать о тех джавах, кто обладал даром. Из сбивчивого, благоговейного писка мальчик постепенно собирал картину жизни их народа.

Каждый отдельный сэндкраулер представлял собой самостоятельную, замкнутую семью, но в пустыне кочевали и по-настоящему огромные, могущественные кланы, владевшие целыми флотилиями этих гусеничных кораблей. У таких больших объединений всегда были свои Эья-хкиик — одарённые провидцы, которые чуяли бури и вели за собой караваны. Их было немного, но их знали: почти в каждом крупном клане нашёлся бы старик, который в молодости видел живого Эья-хкиик или служил под его началом.

Совсем другое дело — Тики-тек.

Так джавы называли великих техно-шаманов, и для девяноста девяти джав из ста это было имя из сказаний, а не из жизни. Тики-теки почти никогда не жили внутри суетливых семей — они оставались угрюмыми, нелюдимыми отшельниками в глубоких скальных каньонах, и на всю планету их было столько, что можно было пересчитать по пальцам одной руки. Джавы окружали их невообразимым, суеверным почитанием и фанатично охраняли границы их владений от любых чужаков. На то была сугубо практическая причина: только Тики-тек, «Тот, кто возвращает машины к жизни», мог заставить работать сломанный корабельный ядерный реактор. За эту работу отшельники ломили колоссальную, порой разорительную цену, но у джав не было выбора. По сути, от воли этих шаманов зависело, будет жить конкретный клан или исчезнет при поломке краулера. Без защитной стальной брони своего корабля коротышки были слишком уязвимы перед тускенами, хищниками и песчаными бурями — в открытых песках они быстро и неизбежно погибали.

Сам Утту говорил с Тики-теком один раз в жизни, много циклов назад, когда тот за страшную цену оживил реактор Джа-Тоту.

Энакин слушал это, сидя в тёмном углу ремонтного отсека, и постепенно начинал понимать. Имя, которое дали ему джавы после ретранслятора, — не просто прозвище для странного мальчика, а титул, который коротышки произносили с тем же трепетом, с каким верующий произносит имя бога. Для них он не был ребёнком, которого они пожалели и взяли в клан. Он был живым сказанием, снизошедшим к ним по какой-то неведомой милости пустыни — техно-шаманом, который по всем законам их мира должен был жить отдельно, угрюмым отшельником в скалах, а не чинить влагоконденсаторы за миску муббы.

Он не стал поправлять Утту. Какая-то часть его — холодная, расчётливая часть, родившаяся в тот день у края ямы, — понимала, что этот статус был защитой. Никто не станет продавать святого шамана. Никто не посмеет тронуть Тики-тека.

***

Сначала это была не Сила. Просто наблюдение.

Энакин начал замечать, что разумные — все разумные существа, не только тот фермер — реагируют на него странно. Контрабандисты, заходившие в краулер обменять что-то на запчасти, замолкали на полуслове, когда он входил в комнату. Дроиды-охранники одной из ферм один раз без видимой причины развернулись в его сторону и замерли, словно прицеливаясь, хотя он просто проходил мимо. Даже джавы клана, давно привыкшие к нему, иногда вздрагивали, когда он появлялся из темноты слишком внезапно.

Это было не страхом перед мальчиком в балахоне. Это было что-то более глубокое и древнее — реакция на саму его суть, на ту тьму, что свернулась в его груди и никуда не уходила.

Энакин понял это окончательно одной ночью, когда подслушал разговор двух джав в коридоре. Один из них, едва слышно щебеча, признался другому, что боится спать рядом с отсеком Тики-тека — не потому, что мальчик что-то делал, а потому, что воздух там «давит на грудь, как перед бурей».

В детском сердце Энакина шевельнулась странная, неожиданная вина. Эти существа дали ему еду, кров и статус. Они не заслуживали того, чтобы бояться его во сне.

Он решил, что должен научиться это прятать.

***

Никто не учил его медитации. Никто из тех, кого он знал, ни разу не произнёс при нём слово «Сила» — джавы клана Джа-Тоту знали об этом не больше, чем о звёздных картах за пределами родной системы, а если у их народа и были свои слова для того, что текло через руки шаманов, Энакин их пока не слышал. Мать тоже никогда не называла это словом. Шми знала только, что где-то далеко есть джедаи, которые умеют разное — как герои из сказок, — и рассказывала о них так же, как рассказывают о героях. Энакин учился на ощупь, методом проб, в темноте своего отсека, когда краулер останавливался на ночь и весь клан засыпал.

Он садился, скрестив ноги, как видел однажды у пожилого тускена, мельком замеченного через бинокль с верхней палубы. Закрывал глаза. И пытался — неуклюже, по-детски — нащупать ту вибрацию, что бурлила у него в груди, и заставить её замолчать.

Первые попытки заканчивались ничем. Тьма внутри него не слушалась — она была слишком большой, слишком новой, слишком тесно сросшейся с самим его существом, чтобы её можно было просто выключить, как лампу.

Но кое-что давалось ему легко — почти пугающе легко, без всякой тренировки.

Однажды, разбирая груду мелких болтов на верстаке, он раздражённо подумал, что было бы проще, если бы они сами разложились по размеру. Болты дрогнули. А затем, на глазах изумлённого Кит-Кита, аккуратно расползлись в три кучки — мелкие, средние и крупные — без единого прикосновения.

Энакин замер, глядя на свои пустые ладони.

Он попробовал снова, на этот раз осознанно. Протянул руку к лежащему на дальнем краю стола гаечному ключу — и тот послушно скользнул через стол прямо в его раскрытую ладонь, будто притянутый невидимой нитью.

Это получалось так же естественно, как дышать. Не требовало ни усилия, ни сосредоточенности — только намерение.

Эмпатия пришла так же легко, хотя и иначе. Энакин начал замечать, что просто находясь рядом с другим существом, он чувствует его состояние — не мысли, а что-то более простое и сырое. Голод. Усталость. Страх. Когда Утту в очередной раз яростно щебетал с фермером о цене, Энакин чувствовал под этим гневом простую, тревожную тоску — клан задолжал слишком много пеггатов другому клану, и старый вожак боялся, что в этот сезон они не наберут денег на новый компрессор для краулера. Энакин никогда не спрашивал об этом напрямую. Он просто знал.

Но то, что он действительно хотел научиться делать — скрыть саму свою ауру, свернуть в себе ту тьму так, чтобы разумные перестали вздрагивать, — не давалось ему вовсе.

Он пробовал представить, что заворачивает себя в плотную ткань, как тот балахон, который скрывал его лицо. Не получалось — тьма просачивалась наружу, как вода через песок.

Он пробовал просто не думать о ней, отвлекаться, гнать мысли прочь. Это лишь делало хуже: стоило ему испугаться или разозлиться хоть немного, и давление в воздухе вокруг него возвращалось с удвоенной силой, заставляя ближайших джав испуганно съёживаться.

Однажды, после особенно неудачной попытки, в его отсек заглянул сам Утту. Старый джава долго молча смотрел на расстроенного мальчика, а затем, на ломаном общегалактическом, смешанном со щелчками родного языка, произнёс то, что Энакин не ожидал услышать от старьёвщика:

— Тики-тек сильный. Сильный — как песчаная буря. Буря не прячется. Буря просто... — джава пощёлкал, подбирая слово, — ...ждёт. Пока не нужна.

Энакин не сразу понял смысл этих слов. Но в ту ночь, лёжа в темноте отсека, он перестал пытаться давить на тьму внутри себя и просто позволил ей быть — тихой, свёрнутой, ждущей, как буря в безветренный день.

И в первый раз за месяц джава, спавший в соседнем отсеке, не вздрогнул во сне.

***

Прогресс шёл медленно и неравномерно. Телекинез давался Энакину очень легко — за пару недель он научился поднимать предметы тяжелее гаечного ключа, хотя более крупные вещи всё ещё требовали сосредоточенного, почти болезненного усилия, после которого у него начинала кружиться голова. Чувствовать настроение окружающих стало для него такой же естественной частью дня, как дыхание пустынным воздухом — он давно перестал спрашивать Утту, как идут дела с торговцами, потому что чувствовал ответ раньше, чем старый джава успевал защебетать хоть слово.

Но управление собственной тьмой — то самое умение оставаться «бурей в безветренный день» — приходило только урывками, и каждая неудача стоила ему сил, а иногда и испуганного взгляда кого-то из клана.

Другие вещи не давались вовсе. Однажды, наблюдая, как контрабандист пытается обмануть Утту с ценой, Энакин попробовал — неосознанно, импульсивно — мягко подтолкнуть мысли мужчины в нужную сторону, как слышал про джедаев в старых сказках, которые рассказывала мать. Ничего не произошло. Контрабандист просто странно покосился на молчаливого мальчика в капюшоне и продолжил спорить о цене, как ни в чём не бывало.

Энакин понял одну вещь, сидя той ночью на крыше остановившегося на ночь краулера, глядя на холодные звёзды Татуина. То, что жило в нём, не было единым умением, которое можно было просто взять и применить. Оно было похоже на инструменты в его сумке — для каждой задачи свой, и не каждый давался руке одинаково легко.

Какие-то вещи он мог делать, даже не задумываясь. Другие требовали труда, который ему только предстояло начать.

Глава 3

Три месяца прошло с тех пор, как Энакин в пустынном балахоне сам вышел из пещеры вслед за Утту, и два — с первой сделки на влагоферме. За это время на Татуине сменился сезонный цикл: пора великих песчаных бурь уступила место сухой, звенящей скальной жаре. Три месяца краулер клана Джа-Тоту мерил гусеницами дюны, и три месяца мальчик учился быть тем, кем его назвали.

Каждую ночь, когда два солнца уходили за горизонт, Энакин забирался по техническим скобам на крышу краулера. Бронированная палуба, пахнущая остывающим металлом, стала его личным наблюдательным пунктом.

Он ложился на спину, закладывал руки под голову и часами смотрел на звёзды. Когда-то, целую вечность назад, он точно так же лежал рядом с матерью и обещал ей однажды побывать на каждой из этих точек света. Шми только улыбалась в ответ.

Именно в эти ночи он пытался понять, что живёт внутри него.

Энакин закрывал глаза и тянулся к ледяной, неподвижной точке в глубине своего сердца. Она напоминала ему чёрную дыру из старых учебников, которые когда-то показывала Шми на дешёвом голопроекторе. Покоя он не искал — покой на Татуине означал смерть. Он искал ключи.

Тьма откликалась охотно, хотя и не до конца ясно. Мир вокруг тонул в полутонах, словно сквозь грязное стекло. Иногда, уходя глубоко в себя под гул реактора, он слышал хрустальный шёпот далёких звёзд или тяжёлое дыхание самой пустыни под гусеницами. В такие мгновения сознание касалось чего-то огромного — будто на секунду он понимал фундаментальную истину вселенной. Но мысль ускользала раньше, чем он успевал её удержать. Через миг он уже не мог вспомнить, в чём она заключалась. Оставалось только тупое, саднящее чувство усталости.

Поиски всё же приносили плоды. Телекинез усилился — теперь он мог без напряжения удерживать в воздухе сразу несколько тяжёлых гаечных ключей или гнать мелкие шестерёнки ровным рядком по верстаку. Чувствовать чужое настроение стало для него таким же естественным делом, как дышать пустынным воздухом.

Но одна находка удивила его самого. Однажды, в пике концентрации, он заметил, что время вокруг него на долю секунды растягивается. Не тот абсолютный, жуткий ступор, что предшествовал распаду дворца Гардуллы — лишь лёгкое, мимолётное замедление, позволявшее поймать сорвавшуюся со стола деталь до того, как она коснётся пола. В другой раз вышло наоборот: на короткий миг сам он двигался быстрее, чем позволяло тело. Природу этого явления он не понимал и старался не злоупотреблять им. Каждая попытка оставляла после себя выкручивающую голову боль — будто что-то внутри натягивалось до предела и медленно отпускало.

После таких моментов его золотой взгляд ещё долго хранил отрешённое, холодное выражение.

***

Днём Энакин почти не вылезал из ремонтного отсека.

Из разбитого погрузчика и сломанного медицинского автомата он собрал юркого многоногого ремонтника — тот ползал по потолку цеха на магнитных присосках, как механический паук. Старый мышиный дроид получил усиленные сенсоры и скрытый выдвижной резак, превратившись в бесшумного маленького разведчика. Мальчик перекраивал схемы, выжимая из железа предел возможностей, и механизмы подчинялись ему так, будто чувствовали волю создателя.

Помог случайный клад. В самых дальних запасах клана нашлись чипы памяти — современные и древние, военные и гражданские. Джавы хранили их почти религиозно, хотя сами прочесть не могли: интуитивно чувствовали, что внутри заперты великие знания. Большинство было закодировано военными шифрами, которые Энакин пока не мог взломать. Но несколько модулей оказались слабозащищёнными. Из одного такого накопителя он вытащил систему программирования, на световые годы превосходившую простой язык, которому его в детстве научила мать — продвинутую военную архитектуру для боевых автономных систем. Стоило перевести на неё кастомных дроидов, и их скорость отклика выросла в разы. На таком же модуле, восстановленном из обломков старого штурмового катера, он два дня назад собрал и откалибровал шифровальную матрицу связи — мелкую, неприметную вещицу, которую сейчас просто отложил на стенд вместе с остальным товаром.

Изменился и сам мальчик. Энакин подпоясал балахон широким монтажным ремнём из кожи банты, чтобы ткань не мешала движениям. На правом бедре теперь висела тяжёлая кобура с DL-44 — некогда искорёженным пистолетом из ящика с оружием погибших наёмников. Ствол был забит спёкшимся песком, газовая камера разорвана. Он вручную выточил новый рассекатель, перепаял энергоячейку, подправил прицел. Бластер пока не был орудием войны — просто ещё одним инструментом, без которого на Татуине не выжить.

Однажды, заканчивая перепрошивку очередного ремонтника, он вспомнил недостроенный корпус протокольного дроида, который когда-то годами собирал с матерью по частям, выменивая детали у других рабов и контрабандистов. Шми всегда говорила, что закончит его «когда-нибудь, когда будет время». Время у неё так и не нашлось.

Энакин не отбросил эту мысль. Он отложил её — как деталь, которая ждёт своего часа.

***

Анкорхед они почувствовали задолго до того, как увидели его глинобитные стены. Сначала запах: горячий жир из лавок уличных торговцев, дешёвый спайс, пот вьючных ронто, перегретая гидравлика. Затем звук: хриплые выкрики аквалишей, свист и брань родианцев, спорящих о шкурах дюнных ящериц, дребезжание облезлых спидеров над толпой. На цепях у палаток заправил рычали чешуйчатые мастифы.

Джавы вкатили платформы прямо в этот кишащий улей, и Энакин спустился по трапу следом. Маленький рост делал его почти неотличимым от старьёвщиков — со стороны просто очередной силуэт в подпоясанном балахоне. Тусклое золотое мерцание из-под капюшона ни у кого не вызывало вопросов: глаза самих джав светились похоже в полумраке. Рукоять DL-44 на боку лишь добавляла ему веса — оружие на этом базаре носил едва ли не каждый второй.

Перед спуском он сделал то, чему наконец научился. Он не стал прятал ауру — прятать её он так и не мог. Он отпустил её. Позволял тьме в груди растечься наружу, но не давящей волной, а тонко, широко — в раскалённый песок под ногами, в гул сотен чужих сознаний вокруг, в дыхание самой планеты, — пока она не перестала быть отдельным пятном и не стала просто частью фона. Так вода, вылитая в озеро, перестаёт быть водой из кувшина. Он давно понял: стоит этой волне собраться в одну точку, и базар погрузится в панику — животные сорвутся с цепей, наёмники схватятся за бластеры. А растворённый в мире, он был неотличим от него. Тот, кто попытался бы нащупать его в Силе, ощутил бы только Татуин — жару, песок, толпу — и ничего больше. Энакин не знал этого наверняка, но чувствовал: даже самый зоркий из тех джедаев, о которых рассказывала мать, встав рядом с ним в этой толпе, не отличил бы его от сотни джав вокруг.

У клана был свой стенд — кусок чистого брезента среди привычных куч ржавого хлама. На нём ровными рядами лежали механизмы, восстановленные руками мальчика. Среди них, неприметная на фоне крупных приводов и блоков, лежала и шифровальная матрица — небольшая, тёмная коробочка с рядом контактов.

***

Первым к стенду подошла не покупка, а ссора.

Джава из чужого клана — крупный, в выцветшем тёмно-сером балахоне — без спроса потянул к себе старый навигационный блок. Энакин перехватил прибор с другой стороны.

— Это наше, — сказал он на щёлкающем наречии джав, не отпуская блок.

Чужак возмущённо затараторил, мешая джавский с хаттским:

— Эта деталь брошена в развалинах у скал Бестин! Я нашёл её три сезона назад! Твой клан украл её с моей территории!

— Тогда почему она лежит на нашем брезенте, а не на твоём? — невозмутимо ответил Энакин. — Хочешь забрать — предложи цену. Не хочешь — отойди, ты закрываешь обзор покупателям.

Чужак задохнулся от возмущения, защёлкал что-то оскорбительное — но блок отпустил. Проходившие мимо наёмники заметили перепалку и захохотали, и коротышка, стыдливо съёжившись, попятился прочь, продолжая бормотать под капюшон.

Утту, наблюдавший со стороны, одобрительно щёлкнул и забрал блок обратно на стенд. Энакин ничего не сказал — лишь отметил для себя, что злость, качнувшаяся внутри на секунду, не собралась в точку. Не просочилась в воздух.

***

После этого покупатели начали идти почти без перерыва.

Первым оказался невысокий, плотный человек в потрёпанной лётной куртке — судя по обгоревшей эмблеме на плече, пилот лёгкого грузовика.

— Мне нужен исправный сервопривод для посадочных опор, — сказал он, без интереса оглядывая стенд. — И не пытайтесь втюхать обычный хлам, я повидал достаточно поломанных джавами железок.

Энакин молча указал на ряд приводов.

— Эти прошли через мои руки. Возьмите любой, проверьте сами.

Пилот хмыкнул, взял один, повертел, включил тестовую кнопку. Механизм отозвался ровным гулом без единого сбоя. Брови мужчины поползли вверх.

— Сколько?

— Тридцать пеггатов. Или обмен — найдётся на борту что-то из старых, заброшенных накопителей данных? Чипы, списанные приборы — сгодится даже то, что считается мёртвым.

Пилот почесал затылок.

— Чипов под рукой нет, врать не буду. Но в рундуке у меня валяется одна штуковина — снял с какого-то раскопанного храма в одном захолустном мире ещё пару сезонов назад. Древний накопитель, не то голокрон, не то ещё какая древность — сам толком не знаю. Пытался вскрыть — без толку, ни разъёмов нормальных, ни отклика. Десять пеггатов давали за него старьёвщики.

Энакин на мгновение замер. Что-то едва ощутимое, тонкое, как нить, шевельнулось внутри той ледяной точки в его груди — будто на самом краю слуха прозвучал чей-то далёкий, незнакомый шёпот. Мальчик не дал себе времени задуматься над этим ощущением.

— Беру, — сказал он, стараясь, чтобы голос прозвучал равнодушно. — Идёт?

— Идёт. Сама штуковина на корабле — занесу к вашему стенду, как закончу здесь дела.

Энакин кивнул и вернулся к разговору с джавами, не дожидаясь, когда пилот соберётся и вернётся с находкой.

Сделка заняла минуту.

Следом подошла родианка, торговавшая шкурами — невысокая, в плотной кожаной броне, с парой ножей на поясе. Она долго разглядывала переделанных мышиных дроидов, прежде чем указать на одного.

— Этот может выслеживать дюнных ящериц?

— Семь пеггатов. Может выслеживать всё, что движется и греется теплее песка вокруг, — ответил Энакин. — Радиус — двадцать метров, тише шороха ветра.

Родианка прищурила сложные многогранные глаза, разглядывая не дроида, а самого мальчика.

— Для джавы ты говоришь слишком складно.

— Для родианки вы слишком долго думаете над ценой.

Она хрипло, лающе расхохоталась — и без споров отсчитала пеггаты.

***

Третья гостья пришла не за железом.

Это была совсем юная тви'лекская девочка, лет десяти, с нежной зелёной кожей, одетая в шелка, слишком изящные для пыльных улиц Анкорхеда. На её шее тускло поблёскивал рабский ошейник. Звали её Пала Кви'текса — она прибыла из закрытой академии мадам Ванситт, заведения, где юных рабынь с детства обучали тонкому искусству сбора информации, скрытности и шпионажа. Ей нужна была конкретная вещь — старая, но исправная шифровальная матрица связи. И именно у стенда Энакина она нашла нужную модель — ту самую, что мальчик собрал недавно.

Девочка двигалась плавно, разыгрывая хорошо заученную в академии роль капризной служанки богатой госпожи. Она брезгливо осмотрела матрицу, изящно повела лекку и капризно произнесла на общегалактическом:

— Этот хлам не стоит и половины того, что вы просите. Моя госпожа велит передать: за эту ржавую коробку она даст максимум двадцать пеггатов.

Джавы растерянно защёлкали между собой. Энакин шагнул вперёд, вплотную приближаясь к девочке. Из-под капюшона на неё ровно и тяжело глянули два золотых колодца глаз. Он не знал её мыслей, но эмпатия сработала мгновенно: сквозь напускную спесь маленькой шпионки он отчётливо ощутил леденящий, затаённый страх — страх провалить задание мадам Ванситт и понести жестокое наказание. А ещё он уловил, как сильно забилось сердце Палы, стоило её взгляду упасть на матрицу — вещь была жизненно необходима её академии, и заменить её было нечем.

— Восемьдесят пеггатов, — негромко, но твёрдо сказал Энакин. Детский голос прозвучал так весомо, что тви'лечка невольно отшатнулась. — Берёшь по этой цене или уходишь.

Маска высокомерия осыпалась с Палы за секунду. Она широко распахнула глаза, глядя на скрытое в тени лицо мальчика, и судорожно сглотнула. Что-то в глубине её маленькой головы закричало об опасности — звериный, безошибочный инстинкт самосохранения. Пальцы, скрытые в складках шёлка, мелко задрожали.

Спорить было бесполезно. Пала молча достала кошель, отсчитала ровно восемьдесят пеггатов дрожащей рукой и положила монеты на брезент. Затем подхватила матрицу и, не оглядываясь, почти бегом бросилась прочь, растворяясь в толпе.

Утту довольно защёлкал, сгребая монеты, но Энакин даже не взглянул на них. Он смотрел, как убегает маленькая фигурка в шелках, и в глубине груди шевельнулось холодное, мрачное чувство собственного превосходства. Разумные были слабы. Их страх, их желания — простые, предсказуемые механизмы, которыми можно управлять так же легко, как сервоприводом дроида.

***

Четвёртый разговор вышел длиннее всех предыдущих. Капитан небольшого контрабандного судна, Орин Деш — высокий, обожжённый солнцами, с цепким взглядом — обошёл стенд, а затем сел на ближайший ящик, явно не спеша.

— Слышал о вашем клане в Мос-Эспе, — сказал он, разглядывая ползающего по соседней палатке ремонтника. — Говорят, у вас завёлся особенный мастер. Будто техника работает лучше заводской.

— Слухи редко точны, — заметил Энакин.

— А эти, кажется, точны. — Деш кивнул на сервоприводы. — Я облетел половину Внешнего Кольца, таких чистых модификаций не видел даже у бывших инженеров Кореллианской верфи.

Энакин промолчал, выжидая.

— У меня барахлит навигационный компьютер. Три механика в Мос-Эйсли разводили руками. Заплачу щедро, если кто-то у вас взглянет.

— Насколько щедро?

— Сто пеггатов, если заработает. Плюс ящик регенерированных энергоячеек — на ваш краулер, слышал, такие в цене.

Энакин на секунду замолчал, прислушиваясь не к словам, а к тому, что лежало под ними. Он ощутил спокойную, ровную уверенность капитана — не ложь, не отчаяние, просто расчёт человека, которому действительно нужен исправный корабль.

— По рукам, — сказал мальчик. — Пусть пригонят корабль к западной стене к закату.

Деш удивлённо прищурился на скрытое в тени лицо собеседника, но кивнул и пожал протянутую детскую руку — крепко, как равному.

***

Покончив с делами стенда, Энакин занялся собственным поручением.

Он обходил рынок методично, без спешки, отыскивая то, что не было в закромах его клана: исправный фотоприёмник, неповреждённый вокабулятор, листы обшивки нужного размера, моторы для манипуляторов.

У старого дуроса с прокуренным голосом нашёлся почти целый комплект сервомоторов с разбитого протокольного дроида.

— Раритет, — проворчал торговец, подкидывая один из моторов в руке. — За такое и сто пеггатов взять не грех.

— У меня нет ста пеггатов, — спокойно сказал Энакин. — Но есть это.

Он протянул диагностический сканер собственной сборки. Дурос повертел его в толстых пальцах, включил, удивлённо крякнул, увидев точность показаний на крошечном экране.

— Беру.

У ткачихи, продававшей изоляционные ткани и провода, он выменял моток проводки на ремонт её ткацкого станка — там же, прямо на месте, под её удивлённым взглядом, перебрал заевший механизм за двадцать минут.

Последней деталью оказался редкий, почти неповреждённый вокабулятор — его держала тви'лекская торговка. Расплачиваясь за него последними семью пеггатами, Энакин заметил у соседнего прилавка знакомую фигурку в шелках. Пала Кви'текса — видно, с тем поручением о матрице она ещё не закончила дела на сегодня — разглядывала разложенные платки, явно дожидаясь кого-то из свиты своей госпожи.

Она поймала его взгляд и напряглась, узнав мальчика мгновенно — но не убежала.

— Опять ты, — тихо сказала она, чуть подняв подбородок, пытаясь вернуть себе хоть немного прежней холодной выправки.

— Опять я, — ответил Энакин. — Матрица подошла?

Девочка прищурилась, явно не ожидав такого вопроса от того, кто несколько часов назад с пугающей лёгкостью забрал у неё восемьдесят пеггатов.

— Подошла, — настороженно ответила она. — Мадам Ванситт была довольна.

— Хорошо, — просто сказал Энакин и вернулся к разговору о цене вокабулятора.

Пала простояла рядом ещё секунду — явно сбитая с толку тем, что страшный маленький джава не пытается ни обыграть её снова, ни напугать, — а затем быстро ушла в толпу.

***

К закату Энакин вместе с тремя джавами из охраны клана — каждый сжимал в ладонях старый, но исправный бластерный карабин — добрался до западной стены Анкорхеда. Там, на плоской стоянке для судов, утопая в красноватом свете заходящих солнц, ждал корабль Орина Деша.

Это был лёгкий грузовой фрахтовик потрёпанного, но крепкого вида — приземистый, с потёртой серой обшивкой и характерным наклоном носовых дюз, говорившим о десятках лет перелётов. Энакин видел разбитые детали таких судов сотнями — в виде ржавого хлама на верстаке, и в виде обломков в пустыне. Но живой, целый корабль, готовый в любую секунду оторваться от земли и нырнуть в черноту неба, он видел вблизи впервые.

Что-то внутри него сжалось, едва он подошёл к трапу. Это было странное, незнакомое чувство — смесь голода и благоговения, какое он испытывал только глядя на звёзды с крыши краулера. Корабль пах озоном, машинным маслом и чем-то ещё — едва уловимым запахом дальних расстояний, который ни одна вещь на Татуине никогда не носила.

Деш встретил его у трапа, окинул взглядом вооружённый конвой джав, но не стал комментировать.

— Сюда, — сказал капитан, махнув рукой в сторону кокпита. — Помощник говорит, что компьютер вообще отказывается принимать координаты для прыжка. Барахлит уже неделю.

Внутри корабль оказался теснее, чем выглядел снаружи — узкий коридор, заставленный ящиками, гул вспомогательных генераторов под полом. Но кокпит, куда привёл его Деш, заставил Энакина замереть на пороге.

Перед двумя пилотскими креслами раскинулся обзорный иллюминатор в полтора человеческих роста — стекло, за которым уже темнело небо, наливаясь первыми, самыми яркими звёздами. Приборная панель внизу мерцала десятками огоньков: индикаторы топлива, навигации, гипердвигателя. Рычаг подачи энергии в маршевые двигатели — гладкий, отполированный годами прикосновений чужих рук — манил так, что у мальчика на мгновение зачесались пальцы.

Он вспомнил ночи на крыше краулера. Вспомнил, как обещал матери облететь каждую звезду, которую видно с Татуина. Сейчас перед ним стояла вещь, способная унести его туда — не во сне, не в фантазии, а на самом деле, прямо сейчас, стоило лишь сесть в это кресло и потянуть рычаг на себя.

Но он был здесь не за этим. Энакин отогнал эту мысль так же, как отгонял лишние эмоции перед каждой сделкой, и опустился на колени перед открытой панелью навигационного компьютера.

Внутри обнаружился рассыпавшийся от старости изолирующий слой на одном из главных процессоров — крошки потрескавшейся керамики попадали прямо на контакты, вызывая постоянные ложные замыкания. Работа была простой, почти неинтересной после ретрансляторов и боевых чипов, с которыми он возился последние месяцы. Но Энакин всё равно ощутил, как знакомая тёплая волна привычно потекла по его пальцам, помогая нащупывать повреждённые дорожки в полумраке отсека.

Пока руки делали своё дело, он позволил себе один-единственный раз коснуться сознанием самого корабля — не через разъёмы и проводку, а так, как чувствовал живых существ. Под его ладонями отозвалось что-то тяжёлое, усталое, но ровное и упорное — машина, которая повидала десятки систем и сотни прыжков и всё ещё держалась на ходу из чистого упрямства металла. Энакину это понравилось.

Через двадцать минут компьютер, моргнув, выдал чистую голографическую карту окрестных маршрутов.

— Готово, — сказал мальчик, поднимаясь на ноги.

Деш проверил показания, удовлетворённо кивнул и без лишних слов отсчитал обещанные сто пеггатов, после чего махнул помощнику принести ящик энергоячеек.

Энакин в последний раз обернулся к обзорному иллюминатору, за которым уже плотно сгустилась ночь, усыпанная звёздами. Где-то там, за этим стеклом, лежали тысячи систем, которые он обещал увидеть. Но сейчас его путь лежал обратно — по трапу, через стоянку, в темноту пустыни, к ждущему краулеру.

Он спустился вниз, не позволив себе оглянуться ещё раз.

***

Следующие несколько ночей он провёл за сборкой, забившись в дальний угол отсека, подальше от любопытных глаз клана.

С матерью они собирали такой корпус годами — из мусора, по одной детали, выменивая каждую у других рабов и контрабандистов. Теперь у него были деньги, целый рынок Анкорхеда и клан, который тащил ему любую железку по первому слову. То, на что у Шми не хватило жизни, у него заняло несколько ночей.

Шасси он собрал из листов начищенной обшивки, добавленных дуросом в придачу к моторам. Каркас вышел высоким, прямым, почти человеческим по пропорциям — настоящий протокольный корпус, не грубая коробка джавского самодела. Руки, голову, торс он собирал по памяти, вспоминая чертежи, которые ему когда-то показывала мать на старом, потрескавшемся датападе.

Работа успокаивала так, как ничто другое на этой планете. В такие ночи он почти перестал быть Тики-теком и легендой клана. Он просто был сыном, заканчивающим то, что не успела закончить мама.

В последнюю ночь, подключая процессор к пустой программной матрице, он почувствовал знакомое, тянущее ощущение глубокой концентрации — то, что приходило каждый раз, когда руки начинали работать быстрее мысли. Тьма потекла через его пальцы прямо в схемы, размещая тончайшие проводники с точностью, недостижимой для человеческих рук.

Базовый протокольный пакет он нашёл среди гражданских чипов клана ещё на прошлой стоянке — старую, но почти целую личностную матрицу с этикетом и языковыми модулями, снятую с какого-то древнего дипломатического дроида. А вот записывал и перестраивал её он на той самой продвинутой архитектуре, которую почерпнул из расшифрованного военного чипа — других инструментов для тонкой работы с кодом у него просто не было.

Загружая протокольный пакет в матрицу, Энакин думал о самом простом: дроид будет один на этой планете чаще, чем хотелось бы, и ему нужна хоть какая-то защита от тех, кто захочет его разобрать на запчасти или просто от скуки разнести бластером.

Но руки, ведомые чем-то глубже сознательного расчёта, выстроили далеко не простую защитную функцию. Тьма потянула за собой целый отдельный контур — замкнутый, изолированный от остальной программной архитектуры настолько плотно, что даже собственная диагностика дроида не смогла бы обнаружить его существование. Энакин видел, как формируется этот контур, строка за строкой, и не до конца понимал, откуда в его руках взялось знание, как именно его прятать. Получалось само — так же, как когда-то сами раскладывались по кучкам гайки на верстаке.

Он назвал получившееся в голове просто: Протокол Уничтожения Угроз. Спрятал его за слоем приветливых, безупречно вежливых подпрограмм этикета и перевода — так глубоко, что личность, которая должна была проснуться в этом корпусе, никогда не узнает о существовании второй, спящей в самом фундаменте её разума.

Закончив, Энакин ещё раз проверил швы между протокольным пакетом и скрытым контуром. Стыки получились безупречными — ни одна диагностика, ни один тест самоосознания дроида не нашли бы шва. Что бы ни активировало этот контур в будущем, сам дроид об этом не вспомнит. Для его собственного, вежливого и пугливого сознания этого просто не будет существовать.

Голова гудела, как после самых долгих ночных медитаций — глубокая, насыщенная работа всегда забирала силы. Но это была обычная усталость, не более.

Он не стал говорить об этом ни Утту, ни самому дроиду, когда придёт время его включить. Решил, что так будет лучше — для них обоих.

Активацию он отложил до вечера, когда клан угомонился и большая часть джав уснула по своим нишам.

Энакин сел перед готовым корпусом. Дроид сидел на верстаке с прямой спиной, сложив тонкие пальцы на коленях — нелепый, почти благородный силуэт среди ржавого хлама.

Мальчик нажал скрытую панель активации у основания шеи.

Глаза дроида дрогнули, наполняясь мягким золотистым светом. Корпус издал короткий гул загрузки, затем дроид плавно склонил голову, осматривая отсек с явным, почти комичным неудобством.

— Что же это... — произнёс он суховатым, скрипучим, но безупречно вежливым голосом. — Простите мою бестактность, но не могли бы вы, сэр, объяснить, где я нахожусь? И, что важнее, в каком состоянии моя обшивка? У меня крайне неприятное ощущение, что меня собрали из частей, видевших значительно лучшие дни.

Уголок губ мальчика под капюшоном дёрнулся — почти улыбка.

— Ты на сэндкраулере, в пустыне Татуина, — ответил он. — Да, обшивка не новая. Но она твоя.

— Татуин... — дроид издал звук, похожий на обречённый вздох процессора. — Видимо, мне предстоит привыкнуть к песку. У меня уже есть имя, сэр, или мне выбрать его самому?

Энакин на секунду задумался, вспоминая полустёртый набросок на старом датападе.

— Си-Трипио, — сказал он. — Можешь звать себя так. А меня зовут — Энакин Скайуокер.

— Си-Трипио, — повторил дроид с явным удовлетворением. — Звучит достойно. Чем я могу быть полезен, мастер Энакин?

Энакин молча смотрел на него ещё несколько секунд. Где-то глубоко под этой вежливой, чуть нервной болтовнёй — в той части памяти дроида, которая никогда не должна была проснуться, — спала запертая дверь, о существовании которой сам Си-Трипио не узнает никогда.

— Ничем особенным, — сказал мальчик вслух. — Просто будь рядом.

Глава 4

Краулер покинул окрестности Анкорхеда на рассвете и взял курс на юго-восток, к самому краю Дюнного моря, где скалы Джандленда переходили в выжженные, безымянные пустоши.

— Собрание Кланов, — объяснил Утту, когда Энакин спросил, куда они теперь направляются. Старый джава пощёлкал, явно подбирая слова попроще. — Раз в цикл. Каждый год. Все кланы. Один город. Под землёй.

Си-Трипио, примостившийся в углу кабины с явным неудобством оттого, что его новенький — пусть и собранный из старья — корпус соприкасался с заляпанной маслом обивкой кресла, тут же встрепенулся.

— Прошу простить мою настойчивость, досточтимый вождь, но это звучит как событие значительной культурной важности, — произнёс дроид. — Могу ли я уточнить детали? Моя база данных по этикету подскажет, как себя вести среди столь представительного собрания.

— Лучше сядь и помолчи, — посоветовал Энакин. — Твоя база данных по этикету джав не подготовлена.

— Понимаю, мастер Энакин, — дроид издал короткий, тревожный гул процессора. — Хотя тут сложно понять что-то...

***

Дроид прижился на краулере быстрее, чем рассчитывал Энакин, и куда более шумно.

Джавы клана отнеслись к новому существу со смесью священного трепета и абсолютного непонимания. Для них, привыкших разговаривать через переводчик-дроида с разбитым вокабулятором, плавная, безупречно вежливая речь Си-Трипио казалась почти волшебством — ровно до того момента, как дроид впервые попытался прочитать им лекцию о правилах хранения хрупких механизмов во влажности. Через минуту половина ремонтного отсека уже сонно щёлкала, окончательно потеряв нить разговора.

— Боюсь, мою аудиторию это не впечатлило, мастер Энакин, — заметил Си-Трипио после.

— Им просто не интересны лекции, — ответил Энакин, перебирая чипы памяти на верстаке. — Им интересно, работает вещь или нет.

— Тогда, возможно, я смогу быть полезен именно в этом, — с явным энтузиазмом отозвался дроид, и не успел Энакин возразить, тут же предложил рассортировать всю коллекцию памяти клана по дате производства, языку шифрования и степени повреждения корпуса.

Это оказалось на удивление дельным предложением. За три дня Си-Трипио — методично, с занудной дроидской дотошностью — каталогизировал то, что джавы годами хранили бессистемной грудой. Энакин с растущим удивлением обнаружил, что под рукой теперь было не предположение, а точный список: какие чипы поддаются взлому имеющимися инструментами, какие безнадёжны, а какие нуждаются лишь в незначительном ремонте корпуса. Дроид оказался полезен не там, где Энакин рассчитывал — он не был ни переводчиком, ни оружием. Он просто умел делать то, на что у мальчика никогда не хватало терпения: сидеть и сортировать.

Джавы быстро придумали Трипио прозвище — Чик-Чирра, «тот, кто болтает, но не врёт». Дроид отнёсся к нему с достоинством, хотя позже признался Энакину, что не до конца уверен, комплимент это или оскорбление.

***

Путь к месту Собрания растянулся на полторы недели — через выжженные плато, мимо отдельных, разбросанных по карте влагоферм и небольших поселений, где краулер останавливался на день-два, чтобы продать остатки товара и набрать воды.

В одном из таких поселений — крошечном скоплении глинобитных домов под названием Бестин-Лоу, едва ли способном называться городом — Энакин впервые отчётливо услышал, насколько неспокойно стало в галактике после смерти Гардуллы.

Местная лавка, где джавы меняли запчасти на свежие протеиновые брикеты, гудела разговорами трёх путешественников — контрабандиста, механика с межзвёздного фрахтовика, дожидавшегося в Бестин-Лоу своего капитана, и одного из местных фермеров, забредшего за новостями. Энакин, как обычно прикрывшись неприметностью маленького джавы, устроился у стены, перебирая инструменты, и слушал.

— Говорю тебе, в Синдикате Хаттов сейчас форменный бардак, — рассказывал контрабандист, не особо понижая голос. — Гардулла сгинула без следа, дворец как банта языком слизала — ни тела, ни наследников толком не назначено. А кланы Хаттов десятилетиями ждали, когда такая возможность представится.

— Дезиличи уже двигают войска на её бывшие территории, — добавил механик. — Бесадии без неё — ничто, зализывают раны на Нал Хатте и не могут выставить против Джаббы даже приличный флот. Но это не самое страшное. Страшное то, что из всех Хаттов, кто держал Джаббу в узде, Гардулла была самой сильной.

Фермер нахмурился.

— Держал в узде? Я слышал, Джабба и так один из крупнейших Хаттов в Синдикате.

— Один из крупнейших — мягко сказано, — поправил контрабандист. — Он глава Дезиличи, и весь клан ходит под ним. Индивидуально он сильнее любого другого Хатта в этом секторе, включая саму Гардуллу. Его одного годами сдерживала только коалиция из нескольких кланов сразу — и Гардулла была хитрейшей и самой жестокой из этой коалиции, тем самым противовесом, на который все остальные оглядывались. Теперь противовеса нет. А оставшиеся в этой коалиции по отдельности и близко не тянут до её уровня.

— Значит, — медленно произнёс механик, — единственное, что мешало Джаббе подмять под себя весь сектор, только что испарилось вместе с её дворцом.

— А Пайки тут как тут, — фыркнул контрабандист. — Спайсовые маршруты без присмотра — это для них как кровь для нексу. Слышал про конвой у Сарнуса? Три корабля Дезиличи разнесли в пыль за один день, а Пайки даже не подавились — заняли торговый путь на следующее утро.

— И Чёрное солнце тоже подсуетилось, — вставил механик. — Капитан рассказывал, на Каль-Торе была целая бойня в порту — сводили счёты между бандами прямо на причале, при свидетелях. Десятки трупов.

Фермер недоверчиво покачал головой, явно слушая о таких далёких событиях впервые.

Контрабандист понизил голос, наконец заметив, что его слышит слишком много лишних ушей.

— Тут хуже, чем просто передел, — добавил он тише. — У меня знакомые в доках Мос-Эйсли. Говорят, к Джаббе уже стягиваются наёмничьи корабли — не для очередной стычки за территорию, а для зачистки. Он не собирается делить Татуин с другими кланами Хаттов или с кем-то ещё. Он хочет выгнать отсюда всех — все семьи Хаттов, все чужие синдикаты, всех, кто посмеет претендовать хоть на клочок этой пустыни.

— Из-за чего вся эта возня вокруг шарика песка? — фыркнул фермер. — Тут даже воды толком нет.

— Воды нет, — согласился контрабандист, — а вот гиперпутей через эту систему — десятки. Татуин стоит на перекрёстке половины торговых маршрутов Внешнего Кольца. Кто держит планету — держит руку на горле всей контрабанды в этом секторе. Джабба понял это раньше остальных. И теперь, когда главного противовеса не стало, он не хочет делить эту жемчужину ни с кем.

Энакин слушал, не поднимая головы от инструментов, но что-то в нём медленно, тяжело шевельнулось.

***

Той ночью, забравшись на крышу краулера по привычке, он долго смотрел на звёзды, прежде чем позволил себе подумать об услышанном.

Гардулла была мертва. Не просто мертва — стёрта с лица планеты настолько полно, что от неё не осталось даже праха, способного намекнуть на причину гибели. И теперь из-за этой пустоты, оставшейся на месте одной из жадных хозяек Татуина, расшатывалось нечто куда большее, чем один дворец.

Энакин ожидал, что почувствует радость. Вместо этого пришло что-то более холодное и более странное — спокойное, почти отстранённое узнавание собственной руки в этом хаосе. Он не сделал этого нарочно. Он не планировал ни войну кланов, ни тем более судьбу целого сектора. Но причина и следствие в его голове выстраивались в безжалостно прямую линию: Гардулла была противовесом — единственным, кто наравне с другими хаттами удерживал самого опасного среди них. Гардулла мертва — значит, противовеса больше нет — значит, того, кого она сдерживала, скоро не будет сдерживать никто.

Он не испытал вины. Вина требовала бы, чтобы он считал смерть Гардуллы ошибкой. Он не считал её ошибкой — даже зная теперь, что одним ударом, не желая того, развязал руки кому-то значительно хуже.

Но он впервые задумался о том, насколько велика на самом деле та сила, что свернулась внутри него. Она не просто убила одну толстую тушу на возвышении трона. Она сдвинула что-то в самой структуре криминальной власти на половине Внешнего Кольца — так, как сдвигает камень в основании плотины, после чего вода находит себе тысячу новых, неконтролируемых путей.

Си-Трипио, разумеется, не заметил его настроения — дроид мирно гудел внизу, в трюме, продолжая сортировку чипов даже ночью, бормоча себе под нос замечания о том, до чего негигиеничны привычки джав в обращении с хрупкой электроникой.

***

Дни шли, поселения становились реже, а пустоши под гусеницами краулера — древнее и суше.

На одной из последних стоянок перед безлюдным участком маршрута — древней пещерной цистерной у пересохшего русла, где, по словам Утту, джавы брали воду ещё до того, как на Татуине появились первые хатты, — вожак, против обыкновения, сам завёл разговор с Энакином, пока клан пополнял запасы.

— Это земля джав, — сказал Утту на ломаном общегалактическом, кивая в сторону горизонта за цистерной. — Наша, испокон веков. Но и земля тускенов. Ни ферм там, ни патрулей — никто из чужаков туда не суётся. Хатты, Республика, контрабандисты — все обходят эти каньоны по широкой дуге.

— А вы? — спросил Энакин.

— Мы знаем тропы, — Утту пощёлкал, на секунду замешкавшись. — Знаем, где не задерживаться. Тускены терпят джав, если джавы не задерживаются и не лезут к их колодцам. Но терпение — не дружба. Войны хаттов туда не дойдут никогда. Зато тускены — могут прийти к нам, если разозлятся.

Энакин промолчал, глядя на пустую, выжженную линию горизонта впереди. Где-то там, за многими километрами безлюдного камня, ждал древний город его новой, чужой, но уже почти родной семьи — и десятки таких же кочующих кланов, ничего не знающих о бурях, бушующих в галактике далеко над их головами, кроме того, что эти бури рано или поздно дойдут и до них.

***

На третий день после цистерны маршрут вывел краулер в узкий, извилистый каньон между двумя грядами рыжих скал — единственный проход к Собранию, минующий открытые дюны, где машина была бы видна на десятки километров.

Утту заранее выставил наблюдателей на верхней палубе. Энакин, ощущая нарастающее, тревожное напряжение клана, поднялся туда же — не столько по необходимости, сколько потому, что чувствовал в воздухе нечто, не укладывающееся в обычную дорожную тревогу.

Тускены ударили в самом узком месте каньона, там, где скалы поднимались отвесными стенами с обеих сторон и краулер не мог ни развернуться, ни ускориться.

Первый гаффи-стик — длинная, утыканная шипами палица — врезался в борт с лязгом, выбив искры из обшивки. Следом, с гортанным, утробным рёвом, из расщелин по обеим сторонам каньона показались всадники на бантах — закутанные в выцветшие лохмотья фигуры, чьи лица были скрыты под тряпками и бронзовыми масками. Десятки. Может, больше.

Джавы на палубе истошно завизжали, кидаясь к турелям и пулевым ружьям. Один из выстрелов тускенского слагтроуэра прошёл в считанных сантиметрах от головы коротышки. Другого, замешкавшегося у турели, гаффи-стик с размаху сбил с ног — джава с пронзительным писком покатился по палубе, едва не сорвавшись за борт.

Что-то в груди Энакина при этом звуке оборвалось.

Это не было тем холодным, расчётливым страхом, что обычно подсказывал ему решения за долю секунды. Это был детский, паникующий ужас за чужие жизни — за коротышек, которые кормили его, дали ему дружбу и дом, когда он был никем. И этот ужас, не находя выхода, начал стремительно, неуправляемо перегорать во что-то иное. Ярость поднялась из той же ледяной точки в груди — горячая, разъедающая, смешавшаяся со страхом так тесно, что не осталось грани, где кончалось одно и начиналось другое.

Энакин не решил, что делать. Решение приняло его.

Невидимая волна хлынула из него во все стороны палубы — не разрушение, но и не давящий ужас, как тогда с джавами в пещере. Нечто совершенно иное: тонкие нити, протянувшиеся от его сознания к каждому джаве на борту. Десятки маленьких, испуганных, разрозненных умов вдруг оказались связаны в одно целое — единая нервная система, проводящая чужой страх через фильтр чего-то куда более холодного и точного.

Джавы не закричали. Не зажмурились. Их движения, секунду назад хаотичные и панические, стали абсолютно синхронными — будто десятки марионеток дёрнула одна рука.

Турельный стрелок, только что дрожавший от ужаса, развернул орудие и срезал всадника одним точным импульсом, не успев толком прицелиться. Безоружный джава перехватил выроненный кем-то гаффи-стик и с нечеловеческой для своего роста скоростью воткнул его прямо в горло тускена, спрыгнувшего на палубу. Третий, прижавшись к надстройке, уходил в сторону на долю секунды раньше, чем тускены успевали замахнуться — будто читал их следующий удар прежде, чем тот складывался в намерение.

Это было не похоже на бой. Это было похоже на единый всевидящий организм, оборонявшийся сразу всеми своими маленькими, ужасающе эффективными конечностями.

Тускены, привыкшие к панике и хаосу обычной добычи, не сразу осознали, что что-то фундаментально изменилось. Один за другим они гибли — не от превосходящей силы, а от невозможной, нечеловеческой согласованности противника, который двигался слишком быстро, стрелял слишком точно и нигде не оставлял бреши для атаки.

Когда всё закончилось, в каньоне стояла мёртвая тишина, нарушаемая лишь паническим рёвом разбегающихся бант без всадников.

Энакин стоял на верхней палубе, медленно ослабляя невидимые нити, связавшие клан. Он чувствовал, как сеть рассыпается — узел за узлом, разум за разумом, — возвращая каждому джаве его собственное, маленькое, испуганное сознание.

Внизу, на палубе и на песке у борта краулера, лежали тела. Много тел.

А затем каньон взорвался криками.

Не криками ужаса — воплями восторга. Джавы, секунду назад двигавшиеся со смертоносной, нечеловеческой синхронностью, вдруг снова стали собой: маленькими, шумными, ликующими существами, которые только что выжили там, где по всем законам пустыни должны были погибнуть. Кто-то подбрасывал в воздух свой бластер, кто-то хлопал соседа по плечу, кто-то просто запрыгал на месте, испуская восторженный, пронзительный писк.

— Тики-тек! Тики-тек! Тики-тек! — заскандировал клан, сначала вразнобой, а потом всё более слаженно, и десятки маленьких кулаков застучали по обшивке краулера в одном ритме.

Не прошло и минуты, как первые джавы, забыв обо всякой опасности, уже скатывались с борта на песок — обшаривать тела. Они срывали с поверженных тускенов широкие кожаные ремни, выкручивали из мёртвых рук гаффи-стики, подбирали рассыпанные патроны для слагтроуэров, ощупывали бронзовые маски на предмет ценного металла. Для них это не было ни кощунством, ни ужасом — лишь самой обычной, азартной добычей после самой удачной охоты в их жизни. Кто-то уже примерял снятую с убитого тускена накидку, под общий хохот демонстрируя обновку соседям.

Энакин смотрел на это ликующее, деловитое мародёрство сверху, с палубы, и не находил в себе ни единой капли того веселья, что бурлило вокруг.

Он почувствовал, как у него подгибаются колени. Голова кружилась, в висках стучало, во рту появился металлический привкус. Что-то внутри было выпотрошено настолько, что устоять на ногах стоило ему всех остававшихся сил.

Утту, поднявшийся на палубу одним из последних, остановился рядом с мальчиком, глядя на ликующий, деловито грабящий поле боя клан внизу. На морщинистом лице старого джавы читалось не беспокойство, а нечто куда более простое — глубокое, заслуженное удовлетворение.

— Помнишь пещеру? — спросил вожак, и в его голосе впервые за долгое время прозвучала почти человеческая теплота. — Тогда я сказал клану: возьмём шамана, и тускены не тронут нас больше. Другие смеялись. Говорили, старый Утту от страха в пустыне головой ударился.

Он кивнул на бойню внизу, на радостно гомонящих джав, набивающих мешки трофеями.

— Старый Утту был прав, — добавил он просто. — Клан жив. Это всё, что важно.

— Я не хотел, чтобы кто-то из вас погиб, — тихо сказал Энакин. Голос его дрожал от усталости.

— Знаю, — Утту легонько щёлкнул, что у джав отдалённо напоминало смех. — Поэтому никто и не погиб.

Внизу, среди суетящихся над трофеями коротышек, Энакин заметил знакомую фигурку. Кит-Кит — тот самый джава, что когда-то уронил себе на ногу целый ящик гаек, — с торжествующим видом натягивал на себя снятую с тускена тряпичную накидку, явно слишком большую для его роста. Ткань мгновенно сползла ему на глаза, и коротышка, ничего не видя, с разгону врезался прямиком в борт краулера, опрокинувшись на спину под дружный хохот остальных. Не растерявшись, он тут же вскочил, поправил накидку и с гордым видом захромал дальше — собирать трофеи, как будто ничего не произошло.

Уголок губ Энакина дёрнулся — едва заметно, но искренне. Даже сквозь усталость и тяжесть в груди это было первое лёгкое чувство за весь этот день.

Утту, заметив это, удовлетворённо щёлкнул и, не сказав больше ничего, спустился вниз — присоединиться к разделу добычи.

Краулер, скрипя гусеницами, медленно продолжил путь вперёд, через каньон, прочь от места боя.

***

Город — если его можно было так назвать — показался на исходе одиннадцатого дня пути.

Сначала это была просто странная неровность горизонта: слишком правильные, слишком симметричные провалы и выступы среди хаотичного нагромождения скал, какие не создаёт естественная эрозия. Затем, когда краулер подошёл ближе, Энакин различил очертания древних, оплавленных временем арок, частично занесённых песком, и тёмные проёмы входов, уходящих глубоко под поверхность плато.

А вокруг этих руин — сотни, если не тысячи бортовых огней.

Другие краулеры — целая флотилия гусеничных кораблей, больших и малых, облепивших края древнего города, как мухи раскрытую рану. Между ними сновали факелы и переносные лампы джав из чужих кланов, и в разреженном вечернем воздухе разносился совершенно непривычный для Энакина гул — десятки тысяч щёлкающих, свистящих голосов одновременно, целая нация коротышек, собравшаяся в одном месте, как собиралась каждый год с тех пор, как стояли эти стены.

Утту, стоя рядом с мальчиком на верхней палубе, издал долгий, благоговейный вздох.

— Кумумга строили это, — тихо сказал вожак, и в его голосе, привычно деловом и резком, на этот раз прозвучало что-то совсем другое. — Наши предки. До песка. До нас.

Энакин молча смотрел на освещённые огнями руины древнего, погибшего народа, из которого вышли джавы — и, чуть поодаль, на собственную внутреннюю тьму, такую же древнюю на вид и такую же готовую в любой момент вырваться наружу, как и кровь, уже начавшая закипать где-то за горизонтом галактики.

Краулер начал спуск к городу.

Глава 5

Краулер клана Джа-Тоту занял своё место среди других машин уже в густеющих сумерках, втиснувшись на свободный пятачок у самых стен древнего города. Едва опустились трапы, лагерь загудел деловой, почти праздничной суетой — несмотря на час, а может быть, именно благодаря ему: жара отступила, и работать на холодном вечернем воздухе оказалось куда легче, чем под раскалёнными солнцами.

Главным трофеем похода стало не золото и не оружие, а мясо. Десятки тонн мяса бант — снятого с туш убитых скакунов тускенов, которых джавы, не растерявшись, освежевали прямо на месте боя и погрузили в холодильные отсеки краулера. Теперь, на стоянке, началась настоящая работа.

Над дюжиной костров висели длинные железные прутья, унизанные полосами мяса — джавы развешивали его сушиться прямо над огнём, добавляя в пламя ароматные смолистые щепки для копчения. В огромных булькающих чанах варился густой бульон, куда щедро летели коренья, дикий перец и сушёные стебли хаббы. Отдельная группа коротышек, рассевшись кругом на корточках, занималась самой тонкой работой — мясо для колбас рубили мелко, перемешивали с жиром и специями, набивали в очищенные кишки и подвешивали готовые связки под навесом обоза, где они должны были провисеть и закоптиться до утра.

Энакин, проходя мимо, поймал в воздухе плотный, густой запах дыма, жира и пряностей — куда более насыщенный, чем привычная скудная стряпня клана. Праздник чувствовался даже на нюх.

***

Пока у костров кипела работа, Утту наконец нашёл минуту, чтобы объяснить мальчику, ради чего на самом деле собираются кланы каждый год.

— Две причины, — сказал вожак, методично пересчитывая мешки с зерном, привезённые на обмен. — Краулеры. И дочери.

Первая причина оказалась простой и практичной. Раз в год, и только здесь, к Собранию выходили из своих скальных убежищ настоящие Тики-тек — те самые угрюмые отшельники, о которых Утту рассказывал Энакину ещё в первые недели на краулере. Их было мало — двое, трое, в удачный год четверо на всю планету, — и для большинства собравшихся здесь джав это был единственный день в году, когда легенду можно было увидеть своими глазами. Кланы, чьи реакторы или несущие конструкции изнашивались годами без надежды на нормальный ремонт, платили этим затворникам колоссальные, разорительные суммы за то, чтобы хоть немного продлить жизнь своим стальным домам. Очередь к ним растягивалась на годы: не каждому клану удавалось дождаться своего ремонта, и не каждый клан доживал до него.

— В этот раз клан Джа-Тоту платить не будет, — добавил Утту с явным удовольствием в щёлкающем голосе. — У нас уже есть свой Тики-тек. Лучше любого отшельника.

Вторая причина оказалась куда сложнее для понимания восьмилетнего мальчика, выросшего среди рабов самых разных рас, а не среди джав. Джавы жили замкнутыми семьями, кочующими отдельно друг от друга, и кровь внутри одного клана со временем неизбежно становилась слишком близкой. Правило было простым: дочерей меняли на жён для молодых джав, достигших зрелости. Если в клане молодых мужчин оказывалось больше, чем дочерей на обмен, оставшихся жён просто покупали у других кланов — за пеггаты или товар, как любой другой ценный ресурс.

Энакину это казалось до странности похожим на торговлю запчастями — холодным, практичным расчётом, лишённым той романтики, которую он смутно помнил из старых сказок матери. Но осуждать он не спешил. Жизнь в пустыне диктовала свои правила, и джавы, судя по всему, давно смирились с тем, что выживание клана важнее личных предпочтений.

Чуть позже той же ночью Утту, неожиданно посерьёзнев, лично отправился к шатрам соседнего клана — вести переговоры о двух его собственных дочерях. Он был отцом и, конечно же, желал, чтобы его дочери вышли замуж за лучших мужей. Энакин не стал расспрашивать, как прошёл разговор. Это было не его дело, и впервые за долгое время он был этому рад.

***

Чуть в стороне от шумных переговоров взрослых, у одного из огней клана, Энакин нашёл себе место в густеющей ночи, среди дыма костров и гула тысяч щёлкающих голосов. Кто-то из джав протянул ему глубокую миску с горячим мясным бульоном, щедро сдобренным специями — после долгого, утомительного дня вкус показался ему едва ли не лучшим, что он пробовал в этой жизни.

Он успел сделать лишь пару глотков, когда рядом возникли четверо молодых джав из его клана — включая неизменного Кит-Кита, до сих пор слегка прихрамывающего после знакомства с трофейной накидкой. Коротышки смущённо толкали друг друга локтями, явно набираясь смелости.

— Тики-тек, — заговорил наконец самый смелый из них, чьё имя Энакин помнил как Уши-Так. — Сыграй с нами. В Ток-Ток.

— Не в Сабакк, — поспешно уточнил второй джава, и остальные согласно защёлкали. — В Сабакк бесполезно. Ты всегда выигрываешь.

Энакин невольно усмехнулся под капюшоном. Это было правдой — с тех пор как он впервые сел за карточный стол с парой контрабандистов от скуки, никто из джав больше не предлагал ему сыграть в карты. Джавы могли быть наивными, но глупцами они не были. Эмпатия делала Сабакк скорее унизительным занятием для соперника, чем честной игрой.

— А что такое Ток-Ток? — спросил он, откладывая миску.

Кит-Кит, явно довольный возможностью объяснить хоть что-то Тики-теку, поспешно развернул потёртый кожаный мешочек. Внутри лежали десятки маленьких, тщательно отшлифованных фигурок — узкие клинья, изогнутые скобы и плоские, продолговатые мостки, каждая вырезана то ли из кости, то ли из плотного тёмного дерева. Ни одна фигура не стояла сама по себе: клин держался только в распор между соседями, скоба цеплялась сразу за две опоры, а мосток перекидывался через пустоту, опираясь обоими концами на чужой вес.

— Из кости бант, — пояснил Кит-Кит с гордостью, явно намекая на то, что новая партия фигурок будет вырезана уже из недавних трофеев. — Каждый строит свою Твердыню — из любых фигур, как хочет. Когда обе готовы — начинаем убирать. По очереди. Но не из своей! Из чужой. Я тащу фигуру из твоей Твердыни. Ты тащишь из моей. Чья рухнет первой — тот проиграл.

— То есть моя башня должна выдержать ваши атаки, а я должен разваливать вашу, — медленно произнёс Энакин, прикидывая правила.

— Именно! — радостно подтвердил Кит-Кит. — Строй крепко. Бей хитро.

Энакин кивнул, и джавы радостно засуетились, расчищая место у костра под растущий гул зрителей — к огню начали стягиваться и другие, привлечённые самой возможностью увидеть, как маленький легендарный шаман клана садится играть во что-то столь приземлённое и понятное каждому.

Каждому выдали одинаковый набор фигур — поровну клиньев, скоб и мостков, — и оба соперника принялись строить отдельно, шагах в трёх друг от друга, украдкой подглядывая за конструкцией оппонента.

Энакин строил неторопливо, перебирая в голове годы работы с механизмами. Он быстро понял главную хитрость этих фигур: ни одна из них не держала вес сама — каждая опиралась на соседнюю, та на следующую, и так далее, до самого основания. Скобу нельзя было просто выдернуть — она тянула за собой клин, на который опиралась, а тот, в свою очередь, расшатывал мосток над собой. Чтобы построить устойчивую Твердыню, нужно было не просто складывать фигуры одну на другую, а заранее продумывать всю цепочку: что случится, если убрать вот эту скобу, и что случится дальше с тем, что держалось на ней.

Кит-Кит, в свою очередь, строил быстро и азартно, нагромождая фигуры одну на другую без особой системы.

Когда обе Твердыни выросли почти на полметра, началась вторая, куда более напряжённая часть игры — и вместе с ней в голове Энакина медленно, со скрипом, начала складываться мысль, которая не имела никакого отношения ни к клиньям, ни к скобам.

Он тянул скобу из чужой конструкции, наблюдая, как от одного движения через всю башню Кит-Кита прокатывается невидимая волна — клин под скобой проседал, мосток над ней терял опору, и где-то на три яруса выше едва заметно смещалась пирамидка, которую он даже не трогал. Одно действие. Десять последствий, расходящихся, как круги по воде.

Гардулла.

Он убил одну толстую тушу на троне — и не тронул больше ничего своей собственной рукой. Но от этого единственного действия по всей галактике уже покатилась невидимая волна: смерть хатта расшатала баланс сил, баланс расшатал коалицию, коалиция перестала держать Джаббу, и теперь где-то очень далеко от этого костра готовился к войне целый сектор — так же, как сейчас в его пальцах от одной выдернутой скобы готовилась рухнуть половина чужой Твердыни.

Энакин замер с фигуркой в руке, не обращая внимания на нетерпеливое сопение зрителей.

Если он мог увидеть это здесь — в маленькой, понятной системе из кости и дерева, — то почему он не видел этого тогда, на возвышении трона Гардуллы? Почему он понял цепочку только спустя месяцы, из обрывка случайного разговора в придорожной лавке? Способность строить Твердыню так, чтобы она не рухнула, требовала видеть наперёд, какая опора держит что. А способность разрушать чужую — требовала того же самого, только в обратную сторону.

Что, если бы он научился видеть такие цепочки не в игрушке из кости, а в настоящем мире? Прежде чем действовать — а не спустя месяцы, слушая чужие разговоры?

У него не было учителя. У него не было даже слова для того, что текло через его руки каждую ночь, — мать никогда его не произносила, потому что не знала сама. Но впервые с того дня в пещере он по-настоящему задумался, что означают титулы, которые джавы примеряли на него один за другим. Сначала, в темноте у подземного озера, испуганные джавы назвали его Эья-хкиик — так звали шаманов-провидцев, ведущих кланы сквозь бури и чующих опасность за горизонтом. Лишь позже, когда в его руках впервые ожил мёртвый ретранслятор, клан восторженно перекрестил его в Тики-тека — высшую форму шамана, ту самую, чья главная сила — оживлять мёртвые реакторы и чинить то, что остальные техники признают безнадёжным. Ту, которую почти никто из джав не видел своими глазами и в которую многие верили так же, как верят в сказания о Первом Двигателе. Утту сам объяснял ему: Эья-хкиик с опытом и удачей мог однажды стать Тики-теком, но почти никто не становился — для большинства дар оставался тем, с чем родился, и не рос дальше предсказания бурь. Десятки таких слабых, разрозненных талантов жили среди одного маленького народца — талантов, о существовании которых, по словам того же Утту, не подозревают даже джедаи.

Его собственный клан не сомневался ни секунды: он был таким же — может, даже сильнее любого из живущих отшельников. Энакин и сам теперь всё яснее понимал: дар, видимо, жил в нём с рождения, тихо и незаметно, как нераспустившийся бутон — точно так же, вероятно, рождались и настоящие шаманы джав. Он вспомнил, как однажды, ещё совсем маленьким, спросил мать про отца. Шми тогда лишь покачала головой и сказала, что отца у него нет — что он, её Эни, особенный, не такой, как другие дети. Тогда он не придал этим словам никакого значения, как не придают значения любой материнской похвале. Но сам он, задолго до пещеры и ямы, всегда чувствовал в себе что-то едва уловимо иное — то, что отличало его от других рабских детей, хотя он сам никогда не мог бы сказать, в чём именно. Теперь это смутное, детское ощущение вставало на своё место, как последняя фигура в башне.

Но в нём этот бутон не раскрылся сам, постепенно, как в их легендах о даре, передающемся из поколения в поколение. Его инициировала боль — одна-единственная секунда у края ямы, расколовшая что-то внутри так резко и так бесповоротно, что бутон не раскрылся, а взорвался. Прошли ли отшельники через нечто похожее, через свою собственную секунду слома? Или их инициация была тише, мягче — обряд, традиция, нечто, передаваемое из поколения в поколение вместе с самим даром?

Здесь, на Собрании, над этими самыми руинами, должны были собраться все они — может быть, единственные во всей известной ему части галактики, кто хоть отдалённо понимал природу того, что жило в его груди. Возможно, никто из них ничего не знал о цепочках причин и следствий. Но Энакин впервые за долгое время позволил себе мысль о том, что неплохо было бы найти хотя бы одного из них и просто спросить.

А ещё он вспомнил про джедаев. О них он знал лишь то, что рассказывала мать, и обрывки слухов, услышанных среди рабов ещё в совсем юные, полузабытые времена, — и то и другое звучало одинаково: взрослые шептались о далёких магах-воителях, способных в одиночку освободить целую планету от тирана. Энакин, тогда совсем маленький, верил в это по-детски просто и безусловно: если бы джедаи однажды прилетели на Татуин, они извлекли бы все чипы, сорвали бы ошейники со всех рабов до последнего и стёрли бы с лица планеты дворцы хаттов. Просто пока что они не прилетели.

Всё, что у него было сейчас — та безымянная сила, что иногда охотно слушалась, а иногда молчала без всякой видимой причины. А еще собственная голова, годами привыкшая копаться в железках и понимать не отдельные детали, а то, как они держат друг друга.

Он решил, что попробует. Не сегодня — сегодня хватило и того, что он только что понял. Но он начнёт искать способ — пусть медленно, пусть на ощупь, как искал всё остальное в темноте ремонтного отсека, — рассчитывать, что повалится, если он выдернет одну-единственную опору из устройства целой галактики.

— Тики-тек? — позвал Кит-Кит, явно не в первый раз. — Твоя очередь.

Энакин вернулся в настоящее и аккуратно потянул скобу из основания вражеской Твердыни.

***

В итоге первой рухнула башня самого Кит-Кита — после того как Энакин, изучив оставшийся каркас, вытащил тот самый клин, который держал сразу три верхних яруса. Конструкция накренилась и со стуком осыпалась прямо в костровую яму, к восторженному вою зрителей.

— Я выиграл, — со смешком заметил Энакин, оглядывая устоявшую Твердыню перед собой.

— Зато не магией, — Кит-Кит, потирая прикушенную губу, не выглядел особо расстроенным. — Ты строил, как чинишь. Хитро.

Энакин промолчал, но что-то тёплое, незнакомое и совершенно не имеющее отношения к тьме, шевельнулось у него внутри — там же, где совсем недавно бурлила ярость и сила, способная согнуть в кольцо целое племя тускенов, и где теперь медленно укладывалась первая, ещё совсем сырая мысль о новом, никем не названном умении. Он подобрал с песка одну из костяных скоб, выпавших при крушении башни Кит-Кита, и спрятал её в карман балахона, прежде чем кто-то успел заметить этот жест.

Они сыграли ещё два раза, пока костры один за другим не начали гаснуть и джавы расходиться спать. Энакин выиграл снова, затем уступил Уши-Таку — но в тот раз, против всех своих привычек, он действительно пытался просчитать каждый ход, наперёд прикидывая, какая опора потянет за собой остальные — не разумом, а чем-то иным.

Когда последний костер угас и лагерь погрузился в сон, Энакин еще долго сидел один у тлеющих углей, катая в пальцах костяную скобу, и смотрел в сторону темных, безмолвных руин древнего города — туда, где завтра, если повезет, он найдет хотя бы одного из тех, кто мог бы наконец ответить на вопросы, которые накопились в его сердце...

Глава 6

Утту нашёл его ещё до завтрака — если завтраком можно было назвать горсть вяленого мяса бант, проглоченную на ходу.

— Идём, — сказал вожак без долгих объяснений. — Я знаю одного. Тукка. Старый Тики-тек, отшельник. Он чинил наш реактор на Собрании, много циклов назад. Не из тех, кто появляется на глазах часто, но меня помнит.

Они шли через лагерь почти полчаса, минуя десятки чужих краулеров и шумные торговые ряды, разросшиеся между машинами за одну ночь. Чем глубже они забирались в эту путаницу, тем чаще встречались странные, обособленные шатры — отдельные, поставленные чуть в стороне от общей суеты, без торговых рядов и привычного джавского гомона вокруг. У входа в один из таких шатров, на грубом коврике, сидел древний джава в балахоне настолько тёмном и истёртом, что казался почти чёрным.

Тукка не поднял глаз, пока Утту не заговорил.

— Старый друг, — произнёс вожак, низко склонив голову в знаке уважения. — У меня к тебе мальчик.

Старик медленно поднял голову. Его глаза, в отличие от обычного тусклого мерцания джавских зрачков, светились неровным, рваным светом — будто старая, истрёпанная временем лампа, готовая выгореть. Взгляд этот скользнул по фигуре Энакина и остановился на двух ровных золотых дисках под капюшоном.

Тукка молчал так долго, что Утту начал нервно переступать с ноги на ногу.

— Откуда такой? — наконец спросил старик на хриплом, скрипучем общегалактическом — куда более чистом, чем у большинства джав, которых Энакин встречал до этого.

— Нашли в пещере, — ответил Утту. — Голым. Чинит, как сто Тики-теков сразу. Аура — как буря.

Тукка медленно, со скрипом старых суставов, поднялся на ноги и подошёл ближе, чем позволяли любые приличия — почти вплотную, разглядывая Энакина снизу вверх с тем же выражением, какое бывает у мастера, нашедшего редкий, давно искомый инструмент.

— Сила в нём большая, — сказал он наконец, ни к кому конкретно не обращаясь. — Тёмная.

Слово было незнакомым. Энакин отметил его — так же, как отмечал незнакомую деталь на верстаке, — и отложил, чтобы спросить позже.

Утту, явно довольный произведённым эффектом, защёлкал что-то одобрительное.

***

Энакин, не теряя времени, попытался начать разговор сразу.

— Я хочу понять, что я такое, — сказал он напрямую, без обычной для себя осторожности. — Откуда берётся то, что я умею. Можно ли это контролировать лучше. Можно ли увидеть наперёд, что случится, если...

Тукка поднял руку, прерывая его на полуслове — не грубо, но твёрдо, как обрывают торопливого ученика.

— Слова ничего не покажут, — сказал старик. — Через час спускаемся к Арке. Все, кто называет себя шаманом, проходят. Узнаешь там, что ты такое, лучше, чем я расскажу за час разговора.

— Что за Арка? — спросил Энакин.

Тукка промолчал, отказываясь объяснять дальше, и махнул рукой в сторону шатра — приглашая подождать внутри, пока не придёт время.

***

Час спустя процессия двинулась в сторону руин.

Энакин впервые увидел их всех вместе — почти три десятка шаманов, собравшихся со всех кланов, прибывших на Собрание. Почти все они были Эья-хкиик: большинство старики, сгорбленные, с потускневшими от возраста глазами; некоторые держались бодрее, помоложе, явно ещё не достигшие пика своего дара. Настоящих Тики-теков среди них было трое, считая Тукку, и их было легко отличить даже без объяснений: остальные шаманы держались от них на шаг позади, а джавы вдоль дороги смотрели на троих стариков так, как смотрят на ходячее сказание. Слабый, неровный, но безошибочно узнаваемый отголосок Силы тянулся от каждого из них.

Процессия спустилась в один из боковых входов руин кумумга — туннель, узкий и низкий, явно построенный для существ ростом не выше джавы. Но чем дальше они шли, тем заметнее менялась архитектура вокруг. Стены джав — грубые, прямые, вырубленные простыми инструментами — сменились чем-то совершенно иным. Камень стал гладким, почти стекловидным, выточенным в плавных, нечеловеческих изгибах, лишённых единого прямого угла.

— Город наверху — кумумга, — коротко бросил Тукка, не оборачиваясь. — Это — не их.

— А чьё? — спросил Энакин.

— Раката, — произнёс старик, и в его голосе появилась та особая, нарочитая краткость, с какой говорят о вещах, которые лучше не обсуждать слишком подробно. — Старые хозяева галактики. Кумумга были у них рабами. Строили это, не зная зачем — хозяева такое рабам не объясняли.

— А как кумумга стали джавами?

— Сказания путаются, — ответил Тукка. — Одни говорят — кумумга разгневали хозяев. Другие — про восстание. Раката выжгли мир флотом, что питался Тёмной стороной Силы вместо топлива. Зелёное стало песком. А кумумга, что выжили в пепле, родили после этого детей уже другими — не теми, кем были сами. — Старик неопределённо повёл рукой. — Джавы. Тускены.

— А сами раката? — спросил Энакин. — Хозяева галактики. Куда они делись?

Тукка не ответил сразу. Он шёл ещё с десяток шагов, глядя себе под ноги — не на пол, а сквозь него, будто под гладким камнем лежало что-то, что он давно привык обходить взглядом.

— Вымерли, — сказал он наконец, и впервые с начала разговора в его голосе прозвучало что-то похожее на усталость. — Не от войны. Не от болезни. Джедаи скажут — от собственной тьмы, что выела их изнутри. Я бы сказал — что хозяева взяли то, что брать было нельзя, и оно взяло их обратно.

— А что нельзя было брать?

— Сказания не говорят, — отрезал старик. Слишком быстро — Энакин отметил это так же, как отметил бы шестерёнку, провернувшуюся на полоборота раньше нужного. — Сказания — не история. Сказания — то, что осталось после того, как история сгорела вместе со всеми, кто её помнил. А кто много помнил про раката, сгорел вместе с раката.

Энакин хотел спросить ещё — почему Татуин так интересовал хозяев галактики, не были ли причиной тут гиперпути, что и сейчас манят Джаббу, — но Тукка уже прибавил шаг, явно не намереваясь продолжать разговор.

***

Туннель вывел их к огромной арке — высокой, изогнутой, покрытой тонкой сетью мерцающих, едва заметных прожилок, которые тускло пульсировали сами по себе. Энакин ощутил исходящий от неё гул ещё за двадцать шагов — плотный, низкий, давящий на грудь. И в этом гуле было что-то ещё, чего он не ждал: ритм. Медленный, очень медленный, как дыхание спящего.

За аркой открылась пещера такого масштаба, что Энакин невольно замер на пороге. Пол, ровный и гладкий, как зеркало, был утыкан десятками колонн разной высоты — от едва возвышающихся над полом постаментов до тонких шпилей, терявшихся в темноте свода.

— Зачем это всё? — спросил Энакин.

— Садишься. Получаешь знание, — коротко ответил Тукка. — Обрывок. Иногда о Силе. Иногда о звёздах, о машинах, о том, чего вообще не поймёшь. Никто не выбирает, что получит.

— И что взамен?

Старик впервые за весь разговор замешкался.

— Что-то оставляешь там, — сказал он наконец, явно подбирая слова с трудом. — Не помню что. Никто не помнит. После каждого раза — будто меньше, чем был до. Но что именно меньше — я не скажу. Не знаю сам.

— А зачем садиться, если не знаешь, что теряешь?

Тукка посмотрел на него долгим, немигающим взглядом.

— Знание можно записать, — сказал он тихо, помолчав. — Один раз взять у Арки — и больше не нуждаться. Может, однажды наши внуки запишут достаточно. Может, тогда им не нужно будет ходить сюда вовсе — и они построят то, что хозяева строили для себя, а не для рабов. Не сейчас. Но однажды.

***

Один за другим шаманы проходили вперёд, останавливаясь на миг под сводом арки. У большинства реакция была скромной — едва заметное мерцание на одной из ближних, низких колонн, после чего шаман молча подходил и без усилий забирался на её вершину, едва возвышавшуюся над полом. Один, опустившись на свой невысокий постамент, замер на несколько секунд с закрытыми глазами, а затем медленно сполз обратно на пол и пробормотал что-то про «три оборота болта против хода» — судя по растерянному виду, сам не до конца понимая, к чему это относится. Тут же, без всякой видимой причины, он издал короткий, отрывистый смешок и неуклюже подпрыгнул на месте, потирая руки, будто услышал отличную новость. Другой получил лишь обрывок какого-то неразборчивого числа и тут же забыл его, едва вслух повторив — но при этом расхохотался так, что ему пришлось опереться о соседнюю колонну, и ещё долго после этого продолжал улыбаться сам себе, покачивая головой.

Энакин наблюдал за этим со всё большим недоумением. Веселье выглядело настоящим — не натянутым, не вежливым, а каким-то лихорадочным, избыточным, не имеющим под собой никакой видимой причины. Эти джавы только что отдали Арке нечто, чего сами не понимали и не могли вспомнить — и вместо тревоги или потери на их лицах читалась почти детская, беспричинная радость. Он попытался уловить, что происходит у них внутри, но почувствовал лишь приятное, тёплое марево — то ли облегчение, то ли что-то, отдалённо похожее на опьянение, без единой зацепки, откуда оно взялось.

А под этим маревом — ниже, глубже, там, где заканчивался гладкий пол, — медленный ритм в гуле арки на мгновение становился чуть плотнее. Как будто спящий во сне сглатывал.

У нескольких, помоложе, символы загорались на колоннах в половину человеческого роста, и здесь уже требовалось подобрать балахон и неуклюже, цепляясь пальцами, вскарабкаться по гладкому камню наверх. Спустившись, каждый из них вёл себя так же — слишком ярко, слишком оживлённо для обычного ритуала, который они, судя по всему, проходили далеко не первый раз.

Тукка, когда настала его очередь, прошёл вперёд с уверенностью многократно повторённого ритуала. Пройдя арку, он остановился рядом с одной из самых высоких колонн в пещере — тонким, уходящим на несколько метров вверх шпилем, на вершине которого полыхнул сложный, многолучевой символ. Старик закрыл глаза, развёл сухие руки в стороны — и плавно, без всякого видимого усилия, оторвался от пола, поднимаясь вдоль колонны, пока не опустился на самую её вершину. Когда он вернулся вниз, минуту спустя, его плечи будто слегка осели — едва заметно, как оседает мешок, из которого вынули горсть зерна. В отличие от младших шаманов, веселья в нём не было — лишь устоявшаяся, привычная усталость много раз пройденного пути.

— Что получил? — тихо спросил Энакин.

— Слово, — ответил Тукка. — Не на нашем языке. Не знаю, что оно значит. Может, узнаю через цикл. Может, никогда.

***

Очередь дошла до Энакина последним.

Он подошёл к арке, чувствуя, как давление в воздухе сгущается с каждым шагом. Десятки взглядов следили за ним из полумрака пещеры.

Энакин шагнул вперёд.

Ничего не произошло.

Не вспыхнул ни один символ. Не отозвалась ни одна колонна. Гул арки за его спиной на секунду показался даже глуше, чем когда он входил под её свод — медленный ритм в нём сбился, замер, будто спящий на миг перестал дышать, — и лишь потом, неровно, продолжился снова.

Тишина в пещере стала абсолютной.

— Ещё раз, — наконец сказал Тукка.

Энакин послушно развернулся и прошёл сквозь арку снова — медленнее, сосредоточеннее, пытаясь хоть немного приоткрыть ту ледяную точку в груди. Тьма послушно отозвалась лёгкой дрожью под кожей.

Колонны молчали. Ритм под полом снова сбился — и на этот раз Энакину показалось, что он отодвинулся. Не исчез, не затих — отступил.

Шёпот пробежал по толпе шаманов — не враждебный, скорее озадаченный гул, какой бывает у мастеров, увидевших, что их безотказный инструмент вдруг отказывается работать.

— Я чувствую его, — произнёс один из молодых Эья-хкиик. — Любой из нас чувствует. Тяжёлый, как перед бурей. Не слабее моего дара.

— Тогда почему Арка молчит? — спросил кто-то ещё.

Тукка медленно подошёл к Энакину, остановившись прямо перед ним.

— Может, дело не в том, сколько у тебя есть, — сказал старик, тщательно подбирая слова. — Может, дело в том, что Арка не может взять. Берёт она у всех понемногу — мы не знаем что. Может, у тебя то, что она хочет взять, держится слишком крепко. Спрятано так глубоко, что даже она не находит, за что зацепиться. Без того, чтобы взять, — нет и знания, которое дают взамен. Может быть. Я не уверен.

Молодой Эья-хкиик подошёл ближе, разглядывая Энакина с нескрываемым любопытством.

— Или Арка боится взять, — тихо предположил он.

Никто не нашёл, что на это ответить.

Тукка отступил на шаг, окинул взглядом притихшую толпу, а затем вновь повернулся к Энакину — и, против всех ожиданий мальчика, на сухом, морщинистом лице старика проступило нечто похожее на уважительную, почти весёлую усмешку.

— Значит, будешь первым в истории, кто ничего не отдал и ничего не получил, — сказал он и, неожиданно легко для своего возраста, хлопнул мальчика по плечу сухой, цепкой ладонью. — Идём. Колонны подождут следующего цикла. А у меня есть вопросы к тому, у кого хозяева не нашли, что забрать.

Энакин, против собственной воли, почувствовал, как уголок его губ под капюшоном дрогнул — не от веселья, а от того незнакомого, почти забытого чувства, которое приходит, когда тебя не понимают до конца, но и не отворачиваются от непонятного.

Они вместе вышли из пещеры, оставив позади молчаливый лес колонн и арку, так и не нашедшую для него ответа.

***

В шатре Тукки было тесно и сумрачно, пахло старым маслом и сухой травой — должно быть, той самой пустынной вербеной, из которой джавы заваривали чай. Старик опустился на свой коврик, жестом предложив Энакину сесть напротив, и долго молчал, прежде чем заговорить.

— Спрашивай, — сказал он наконец. —Расскажу, что знаю.

— Что такое Сила? — спросил Энакин напрямую, без предисловий. — По-настоящему.

Тукка усмехнулся — не насмешливо, а как разумный, признающий честный вопрос честным же пожатием плеч.

— Я не философ, — сказал он. — Я старый механик с даром, который сам не выбирал. Но за множество циклов я понял одно: Сила — это Сила. И она везде. В песке под нами. В тебе, во мне, в этом коврике, в той арке. Она не служит ни нам, ни старым хозяевам, ни джедаям. Она просто есть, как воздух — а воздух не выбирает, кому дать дышать.

— А Тёмная сторона? — спросил Энакин, и голос его прозвучал тише, чем он рассчитывал.

Старый джава молчал секунд десять прежде чем ответить:

— Это просто часть Силы. Она не злая и не добрая, более глубокая возможно... Более чуждая живому и потому сильнее влияющая на тех кто ее использует.

— Но раката были тьмой. И они жгли миры.

— Раката были злом, — поправил Тукка. — Это не одно и то же. Тёмная сторона дала им силу жечь миры. Но решение жечь — было их собственным, не Силы. — Старик подался немного вперёд, и его рваные, неровно мерцающие глаза остановились на лице Энакина с неожиданной прямотой. — Тут есть разница, которую важно понять, пока ты молод. Тёмная сторона не обманывает того, кто к ней тянется. Она честна, как обрыв честен с тем, кто к нему идёт — обрыв не толкает, он просто стоит там, где стоит. Обманывает себя сам тот, кто идёт к обрыву и думает, что не упадёт.

— А после раката? — спросил Энакин. — Кто пришёл на Татуин потом?

Тукка устало пощёлкал, словно сам удивляясь, что список оказался таким долгим.

— После раката — молодая Республика. Джедаи пришли вслед за ней, искали таких, как мы, по всем дальним мирам — кого нашли, забрали в свой орден, кого не нашли, оставили пустыне. Потом раса — ситхи, не орден, а народ, такие же тёмные, как раката, только меньше и злее. После ситхов — уже не народ, а Орден Ситхов, те, кто взял себе имя побеждённых и пошёл воевать с оставшимися джедаями за весь этот рукав галактики. А когда отгремели и они — пришли хатты, и сидят с тех пор, потому что больше никому не было дела до куска песка, пока не вспомнили про дороги между звёздами.

— Значит, Татуин всегда был чьим-то, — тихо сказал Энакин.

— Всегда, — подтвердил Тукка. — Мир стоит на перекрёстке полгалактики. Перекрёстком хотят владеть все. Раката, Республика, ситхи, хатты — разные имена, одна и та же жадность. Меняются хозяева. Не меняется то, что хозяин здесь всегда есть.

Энакин молчал, чувствуя, как что-то внутри него — то самое, ледяное, неизменное с той ночи у ямы — вдруг показалось ему не чудовищем, а просто частью пейзажа, такой же, как песок или две звезды над головой.

— Что происходит с тем, кто использует Тёмную сторону? — спросил он наконец.

— Меняется, — просто ответил Тукка. — Не сразу. Не за один раз. Берёшь у неё силу — и она забирает что-то взамен, тише, чем те колонны, но честнее. Где-то страх. Где-то жалость. Где-то способность остановиться. Не все теряют одно и то же, и не все теряют сразу. Но тот, кто пользуется ей долго и не следит, однажды смотрит в зеркало и не узнаёт лица. Не потому, что Сила солгала ему. Потому что он сам не заметил, как менялся, шаг за шагом, веря, что остаётся прежним.

— А если воля сильная? — спросил Энакин. — Если держать эмоции в руках, не давать им вести себя?

Тукка помедлил, разглядывая мальчика с новым, чуть более внимательным интересом.

— Тогда, может, и не возьмёт ничего, — сказал он. — По крайней мере, так говорят сказания, а сказания любят простые ответы. — Старик неопределённо повёл рукой. — На словах просто. На деле — труднее, чем удержать целый краулер на одной вытянутой руке, и труднее весь твой остаток жизни, а не один день. Большинство не справляются. Я не справился, давно, в молодости — оттого и сижу здесь один, а не среди своего клана. Но теоретически, мальчик... да. Воля, которая никогда не дрогнет, ничего не отдаст Тьме. Просто такой воли я не встречал.

Старик умолк, давая словам отстояться, как дают отстояться крепкому чаю.

— Я не знаю, что заберёт она у тебя, — добавил он тише. — Никто не знает наперёд. Но раз ты спросил меня настолько прямо — значит, уже начал следить за собой. Ты верно понял связь между своей волей и Силой. Это больше, чем делают многие, у кого дар намного слабее твоего.

Энакин долго смотрел на тусклый огонёк масляной лампы между ними, обдумывая услышанное. Тьма внутри него не казалась ни врагом, ни спасением — просто тем, что было, неотделимо от него самого, как тень от тела при свете дня. Вопрос, который теперь имел значение, был не в том, зло это или нет.

Вопрос был — что он будет делать, идя рядом с обрывом...

— Что может Сила? Тёмная сторона?

— Всё.

Глава 7

Кабинет Дамаска занимал верхний этаж одной из самых неприметных башен финансового округа Корусанта — неприметной ровно настолько, насколько позволяли себе быть неприметными активы, ворочающие половиной кредитных потоков Республики. За толстым, тонированным стеклом раскинулся бесконечный, многоярусный город — миллиарды огней, складывающихся в подобие звездного неба, которого сама планета давно не могла увидеть собственными глазами.

Хего Дамаск, муун с гладким, бледным лицом и идеально выверенными, неторопливыми движениями человека, привыкшего, что время всегда работает на него, стоял у окна, сложив руки за спиной. В дальнем углу кабинета, в кресле, более уместном на заседании сенатского комитета, чем в святилище ситха, расположился сенатор Палпатин — моложавый, безупречно одетый, с лицом, на котором постоянно жила одна и та же отрепетированная, обходительная полуулыбка.

— Xатты режут друг друга в собственном болоте, — произнес Дамаск, не оборачиваясь. — Превосходные новости, мой друг.

— Превосходные для кого, Мастер? — отозвался Палпатин. В голосе сенатора, как и всегда в этих стенах, не осталось и следа той подкупающей мягкости, которую слышали избиратели Набу. — Мне докладывают о растущей нестабильности торговых маршрутов Внешнего Кольца. Торговая Федерация нервничает — Ганрей боится, что хаос ударит по его собственным конвоям прежде, чем мы будем готовы обернуть его в нашу пользу. Наш план относительно Набу требует тишины, а не пожара на соседней улице.

Дамаск медленно обернулся. В его светящихся, неестественно ярких глазах — единственной видимой отметке десятилетий темных экспериментов с самой природой жизни — мелькнуло нечто, отдаленно похожее на снисходительную жалость к собственному ученику.

— Тишина — это иллюзия джедаев, Сидиус, — сказал он. — Они верят, что покой питает их Силу, и в этом их фундаментальная, спасительная для нас слепота. Хаос — вот истинная среда, в которой Темная сторона дышит свободно. Чем кровавее эта война в секторе хаттов, чем дольше она продлится, не находя победителя, — тем гуще становится сама Тьма в этой части галактики. Тьма, которую мы оба черпаем.

— Война отвлекает внимание, Мастер. В том числе внимание Ордена.

— Именно, — Дамаск позволил себе едва заметную улыбку. — Джедаи слепы к политике ровно настолько, насколько талантливы в боевых искусствах, но даже их Совет не может игнорировать сотни тысяч трупов, всплывающих в новостных лентах. Они отправят следователей, медиаторов, возможно, отряды для эвакуации беженцев. Каждый джедай, потраченный на проверку какого-нибудь склада с оружием пайков, — это джедай, не присматривающийся к скромному сенатору с Набу и его скромным торговым партнерам.

Палпатин промолчал, обдумывая сказанное с тщательностью человека, не желающего показать несогласие прежде, чем оно полностью созреет.

— Гардулла была неосторожна, — наконец произнес он. — Её гибель — случайность, не наша работа. Мы не сеяли этот конкретный хаос.

— Не сеяли, — согласился Дамаск. — Но было бы преступной расточительностью не пожать урожай, который вырос сам. — Он сделал несколько медленных шагов к ученику, и тяжелые складки его одеяния прошелестели по полу, как сухие листья. — Ты немедленно начнешь раздувать это. Найди других желающих: пайков, Черное солнце, любых мелких хищников, готовых вгрызться в ослабевшее тело Синдиката Хаттов. Дай им повод верить, что добыча достанется тому, кто ударит первым и сильнее. А я лично займусь финансовой стороной — мой банк ссудит кредиты сразу нескольким сторонам этого конфликта, разумеется, через достаточное количество посредников, чтобы ни одна нить не привела обратно к моему имени.

— Вы будете спонсировать всех противников одновременно? — в голосе Палпатина прозвучало нечто похожее на искреннее любопытство, смешанное с восхищением, которое он редко позволял себе демонстрировать открыто.

— Разумеется, — ответил Дамаск, как о чем-то само собой разумеющемся. — У ситхов нет союзников, Сидиус. Запомни это тверже, чем любой другой урок, который я тебе дал. Есть инструменты. Есть рабы. Есть те, кого временно выгодно поддерживать, и те, кого выгодно уничтожить — порядок этих двух категорий определяется исключительно нашей выгодой и может меняться от часа к часу. Тот, кто называет инструмент союзником, рано или поздно обнаруживает нож инструмента в собственной спине, потому что забыл объяснить инструменту разницу между двумя этими словами.

— Я не забываю, Мастер.

— Знаю, — Дамаск чуть склонил голову, и в этом жесте было что-то похожее на одобрение учителя, удовлетворенного памятливым учеником. — Именно поэтому я говорю тебе это не для урока, а для напоминания. Чем масштабнее становится наш замысел, тем больше инструментов потребуется держать в руке одновременно, и тем легче спутать удобный инструмент с чем-то более опасным.

Палпатин коротко склонил голову, принимая наставление с видимым смирением, и поднялся с кресла.

— Я немедленно свяжусь с нужными посредниками, Мастер, — сказал он. — Война в секторе хаттов разгорится так, как вам угодно.

Дамаск кивнул, отворачиваясь обратно к окну и бесконечному городу за стеклом, безмолвно отпуская ученика.

Сенатор Палпатин не покинул кабинет сразу. Уже стоя у двери, спиной к учителю, он позволил себе на одну секунду снять с лица привычную маску — и под ней, на мгновение, проступило не лицо политика и не лицо ситха, а лицо человека, не спавшего нормально уже много недель.

Дело было не в войне хаттов. Не в Набу, не в сенатских интригах, не в медлительности собственных марионеток в Торговой Федерации.

Дело было в темноте за закрытыми глазами, где раньше горели тысячи нитей будущего.

Сидиус всегда гордился этим даром больше, чем любым другим, — способностью заглядывать в туман грядущих событий, видеть, какое слово, сказанное сегодня, обрушит чью-то карьеру через год, какая смерть откроет нужную дверь через десятилетие. Этот дар сделал его тем, кто он есть, провел его через десятки шагов плана, который джедаи, при всей своей прозорливости, не замечали в упор.

Но в последние месяцы туман сгустился так, как не сгущался никогда прежде.

Это не было слепотой — он по-прежнему мог различать ближайшие, очевидные развилки, видеть на день, на неделю вперед. Но дальше, там, где раньше тянулись бесчисленные, мерцающие нити вероятностей, теперь зияла плотная, абсолютная пустота, не пропускающая ни единого проблеска. Будто сама Темная сторона, его собственная сила, его собственный союзник во всех начинаниях, начала прятать будущее не только от джедаев — что было бы понятно, даже выгодно, — но и от него самого.

Сидиус не делился этим ни с одним живым существом, и тем более не собирался делиться с Дамаском. Признание в подобной слабости в этих стенах было равносильно подписанию собственного смертного приговора — учитель не терпел инструментов с трещинами.

Он сам пытался найти причину этой растущей слепоты — ночами, в одиночестве, погружаясь в Силу глубже, чем когда-либо позволял себе при живом наставнике, — и каждый раз натыкался на одно и то же, необъяснимое, тревожащее ощущение.

Темная сторона больше не казалась ему рекой, текущей сквозь время, дарующей видения, как дар равному. Она начала казаться чем-то совершенно иным — чем-то вроде черной дыры, безмолвной, голодной, поглощающей всё, что приближалось к ней, не возвращая взамен ровным счетом ничего. Будто где-то в галактике появилось нечто настолько тяжелое, настолько плотное по своей темной природе, что само пространство будущего начало искривляться вокруг этой точки, утягивая в свою сторону все нити, которые раньше Сидиус мог свободно читать.

Он не знал, что это. Не знал, где. Не знал даже, существо это или событие, единичный всплеск или нарастающая, неостановимая величина.

Палпатин поправил воротник, вернул на лицо привычную, теплую полуулыбку и вышел из кабинета Дамаска в ярко освещенный коридор финансовой башни — снова безупречный сенатор, спешащий на следующее заседание, оставив тревогу запертой там же, где запирал её всегда: глубоко под маской, в темноте, которая больше не отвечала ему.

***

Татуин, в отличие от кабинетов Корусанта, не знал, что где-то наверху, среди башен и звездолетов, решалась его судьба. На рынке Собрания, раскинувшемся между десятков краулеров, кипела жизнь, ничего не ведающая о изменениях в Темной стороне Силы и кредитах, текущих по теневым каналам банка Дамаска.

Энакин шел через торговые ряды в компании четырех молодых джав — Кит-Кита, Уши-Така и еще пары коротышек из клана, увязавшихся за ним в надежде на долю прибыли. С тех пор как разошлась весть, что маленький Тики-тек видит ценность там, где остальные видят лишь ржавчину, желающих сопровождать его на рынок находилось без счета.

Рынок Собрания не шел ни в какое сравнение с базаром в Анкорхеде. Здесь, среди тысяч джав со всех концов Татуина, продавалось решительно все, что хоть раз попадало в чьи-то цепкие руки: разбитые астронавигационные блоки, обугленные корпуса дроидов всех мыслимых моделей, спутанные мотки проводки, целые горы вооружения, снятого с десятков погибших экспедиций и кораблей. Воздух гудел тысячами щелкающих голосов, перекрикивающих друг друга в попытке набить цену или, наоборот, сбить её. Где-то играла нестройная, но удивительно бодрая музыка — несколько джав, рассевшись кругом, выбивали ритм на натянутых мехах и перевернутых металлических баках, а другой наигрывал нечто похожее на мелодию на самодельной свистящей трубке, вырезанной из кости.

— Этот, — сказал Энакин, останавливаясь у одного из самых неприметных лотков, где сгорбленный старый торговец раскладывал откровенно безнадежный, на первый взгляд, хлам.

Кит-Кит наклонился, разглядывая указанный предмет — обгоревший, перекрученный корпус древнего протокольного дроида, лишенный половины конечностей.

— Это же мертвый совсем, Тики-тек, — недоверчиво пощелкал он.

— Мертвый корпус, — согласился Энакин, — но сердце цело. — Он осторожно перевернул находку, демонстрируя нетронутый огнем процессорный блок в глубине грудной полости. — За такой блок на любом рынке Внешнего Кольца дадут больше, чем стоит весь этот лоток целиком.

Торговец, услышав цену, которую назвал Энакин, недовольно защелкал, но в итоге уступил — после долгого, увлеченного спора, в который вступили уже все четверо сопровождающих мальчика джав, наперебой расписывая достоинства сделки то одному, то другому случайному свидетелю.

За день они таким образом скупили дюжину вещей, которые любой другой покупатель прошел бы не глядя: переломанный сервопривод с редким, нестандартным креплением; разбитый, но не до конца выгоревший энергетический конденсатор; даже целый остов древнего разведывательного дроида, чей корпус годился разве что на металлолом, если не знать, что внутри его черепной коробки покоится один из тех самых, военного образца, чипов памяти, которые Энакин научился взламывать.

Кит-Кит, нагруженный находками сверх всякой меры, восторженно подсчитывал на пальцах будущую прибыль, явно не поспевая за собственным энтузиазмом.

***

К вечеру рынок не утих, а лишь сменил тональность.

Между торговыми рядами начали натягивать яркие, разноцветные полотна — обрывки шелка и парусины, выменянные специально для этого случая на дальних рынках, расшитые незатейливыми, но яркими узорами. Первые обмены дочерей между кланами начались еще днем, но к закату дошло и до самих свадеб — церемоний, которые, как оказалось, мало напоминали скромные деловые сделки, какими они представлялись Энакину по рассказам Утту.

Невесты — те самые молодые джавы, которых обменивали между кланами, — оказались разодеты так, что их трудно было узнать в повседневных серых и коричневых балахонах. Поверх обычной одежды на них красовались накидки, расшитые осколками цветного стекла и тонкой металлической нитью, выплавленной из обрезков проводки; на запястьях и шеях блестели самодельные украшения — собранные из шайб, гаек и отполированных камешков пустыни ожерелья, которые, судя по всему, каждая невеста готовила для этого дня годами. Лица под капюшонами были подведены каким-то светящимся в темноте порошком, превращавшим обычно тусклое мерцание джавских глаз в нечто торжественное, почти праздничное.

Энакин, ожидавший увидеть нечто похожее на безрадостную, вынужденную передачу собственности, остановился в растерянности у края одной такой церемонии.

Молодая невеста — судя по уверенной, гордой осанке, ничуть не смущенная происходящим, — стояла в центре собравшихся, пока два вожака, её и принимающего клана, обменивались положенными ритуальными фразами на старом, малопонятном диалекте. Когда обмен был завершен, девушка не понурилась и не отступила — она громко, звонко защелкала что-то в ответ собравшимся, судя по интонации, нечто среди благодарности и хвастовства, и под одобрительный гул обеих сторон шагнула вперед, к своему новому клану, с видом победителя, наконец получившего заслуженный приз.

— Она готовилась к этому всю жизнь, — пояснил Уши-Так, заметив недоумение Энакина. — С тех пор как украшения начала собирать. Хороший обмен — это честь. Плохой клан невесту не берет.

Где-то рядом уже начинался пир в честь новой пары — джавы рассаживались вокруг костров, разливая по бурдюкам сок хаббы, а молодежь обоих кланов, забыв на время о торговых распрях, затевала шумную, путаную пляску прямо между лотками с товаром.

Энакин долго смотрел на это веселье, пытаясь сложить его с холодной, расчетливой логикой обмена, которую объяснял ему Утту пару дней назад. Цифры и прагматика остались на месте — но среди них, оказывается, было место и для гордости, и для радости, искренней настолько, что в неё невозможно было не поверить.

Где-то в темноте, среди гула праздника, Кит-Кит наконец закончил считать потенциальную прибыль на пальцах и довольно защелкал нечто одобрительное, явно решив, что сегодняшний день удался во всех смыслах сразу.

***

Они возвращались к своему краулеру уже глубоко за полночь, нагруженные дневной добычей, когда Кит-Кит вдруг остановился посреди дороги, хлопнув себя по лбу.

— Тики-тек! Та штуковина! — затараторил он, чуть не выронив сверток с проводкой. — Помнишь, в Анкорхеде, у пилота, за чипы памяти? Ты сказал — беру, и потом ушел по своим делам. Пилот принес её позже, тебя уже не было. Утту забрал, убрал в грузовой отсек, и больше никто не трогал.

Энакин замедлил шаг, мысленно возвращаясь к тому дню на рынке — пилот, сервоприводы, древний накопитель. Он помнил разговор. Помнил даже то смутное, едва уловимое чувство, кольнувшее его внутри в момент, когда пилот упомянул находку.

Но саму вещь он никогда не видел. Не держал в руках, не разворачивал — просто согласился на сделку и ушел, оставив её на волю случая и чужой памяти. Это само по себе не было странным. Странным было то, что за все недели, прошедшие с тех пор, он ни разу даже не вспомнил спросить о ней — ни у Утту, ни у кого-либо еще, хотя обычно дотошно отслеживал судьбу каждой обменянной или купленной детали до последнего винтика.

Это показалось ему странным ровно настолько, чтобы не отпускать мысль всю обратную дорогу.

В грузовом отсеке, среди ящиков с инструментами и сегодняшними трофеями, Энакин без труда нашел нужный сверток — небрежно замотанный в кусок ветоши, задвинутый в самый дальний угол полки. Он развернул ткань.

Накопитель оказался небольшим, тяжелее, чем можно было ожидать по размеру — гладкий, многогранный кусок темного материала, не похожего ни на металл, ни на камень, с едва различимой сетью тончайших линий на поверхности, складывающихся в узор, лишенный всякой видимой логики. Ни разъемов, ни индикаторов, ни единого намека на то, как эту вещь следует включать или открывать.

Энакин уселся на ящик и принялся задумчиво вертеть находку в руках, рассматривая её под тусклым светом единственной уцелевшей лампы отсека.

Странно было не то, что вещь молчала, не выдавая своих секретов, — мало ли на Татуине молчаливого, упрямого хлама. Странно было то, что он сам, с его памятью, без труда удерживающей сотни схем и тысячи мелких деталей чужих механизмов, напрочь забыл о существовании этой штуки в собственных вещах.

Он не забывал вещи. Не такие.

Энакин поднял накопитель ближе к глазам, и в глубине его груди, у самого края ледяной точки, шевельнулось то же едва ощутимое, тонкое чувство, что и в день покупки — будто что-то на другом конце очень длинной нити вновь, неохотно, открыло один глаз.

***

Он не собирался ничего делать — просто хотел понять, откуда исходит это ощущение. Но руки сами потянулись к холодной, многогранной поверхности, и точно так же, как делали это каждую ночь над схемами дроидов, на ощупь нашли ту тонкую, привычную тропинку, по которой Сила обычно стекала из него в мертвый механизм.

Энакин послал внутрь накопителя крошечную, осторожную каплю Тьмы — не больше, чем требовалось, чтобы разбудить заевший сервопривод.

Накопитель отозвался мгновенно.

Многогранная поверхность вспыхнула изнутри неровным, пульсирующим багровым светом, выплеснувшимся через тончайшие линии узора, словно кровь, хлынувшая по сосудам. С тихим, потрескивающим звуком над ладонью Энакина развернулась проекция — призрачная, мерцающая модель, парящая в воздухе грузового отсека. Она напоминала оглавление какого-то учебника, только составленное не из строчек текста, а из доброй дюжины плывущих друг за другом символов: среди них — фигура с двумя клинками в скрещенных, выверенных стойках; одинокий клинок, то проступающий целиком, то истаивающий наполовину, будто мигающий сам по себе; извивающаяся, похожая на дымное облако линия, обвивающая силуэт спрятавшегося в тени существа; человеческий силуэт, чья поднятая рука испускала рваные, ветвящиеся вспышки. Каждый символ, стоило задержать на нем взгляд чуть дольше секунды, разворачивался в простой, без затей переведенный заголовок на общегалактическом — будто сам накопитель заранее предполагал, что им может воспользоваться кто угодно...

«Боевая система клинка: основы», — гласил первый заголовок. «Ниман: универсальная форма, сочетание клинка и Силы». «Джуйо: форма хаоса, для тех, кто принял гнев». «Траката: прием отключения клинка в ближнем бою». «Ури-тай: бластер и клинок одновременно». «Боевое предвидение: чтение ближайших движений противника». «Усиление тела Силой: скорость и удар сверх предела плоти». «Иллюзия Силы: создание ложного образа». «Сокрытие присутствия в Силе: базовый уровень». «Внушение страха: техники прямого воздействия». «Скрытное устранение цели: протокол ассасина». «Световой клинок: конструкция, фокусирующий кристалл, сборка».

На заголовке про Тракату проекция ненадолго задержалась сама, без подсказки, разворачивая короткую демонстрацию: фигура с клинком гасила его на полпути удара, проскальзывала сквозь растерянную защиту противника, не ожидавшего внезапной пустоты там, где секунду назад было лезвие, и тут же зажигала клинок снова, уже на расстоянии удара. Прием встраивался в любую стойку, любой стиль — грязный, неблагородный трюк, способный решить дуэль одним движением запястья. Подпись под демонстрацией была такой же сухой, как остальные: прием эффективен против противника, не ожидающего отключения клинка, но смертельно опасен для того, кто пользуется им против равного по скорости реакции — самого пользователя клинок подводит ровно в тот момент, когда противник угадывает трюк наперед.

Энакин замер на последнем заголовке дольше, чем на остальных. Символ рядом с ним — узкая, идеально прямая линия чистого света, рассекающая темноту, — отозвался внутри него чем-то похожим на узнавание, хотя он точно знал, что никогда в жизни не видел ничего подобного вживую. Стоило задержать взгляд, и проекция послушно развернулась глубже, показывая россыпь технических чертежей: разобранную рукоять, ряд линз и призм, уложенных в строгом, продуманном порядке, схему энергетической ячейки, питающей клинок. Подписи под каждой деталью были все так же по-деловому просты, без всякой торжественности — как инструкция к сборке очередного дроида, а не описание легендарного оружия.

Энакин долго смотрел на эту медленно вращающуюся коллекцию символов, и где-то на краю его сознания родилось отчетливое, неожиданно прозаичное понимание: перед ним не было ни тайного сокровища, ни голоса древнего мудреца, ожидавшего достойного ученика. Никто не заговорил с ним из глубины проекции. Никакой призрачный страж, обещанный сказками о подобных артефактах, не возник, чтобы оценить, достоин ли он знания. Это было ровно то, чем казалось с самого начала — простое, без затей сделанное учебное пособие, одно из множества таких же, отчеканенное, судя по архаичному стилю символов и манере записи боевых стоек, еще во времена какого-то полузабытого древнего ситха по имени Малак, о котором Энакин, разумеется, никогда не слышал. Массовый продукт для обучения наемных убийц, а не реликвия, которую кто-то когда-то прятал и оберегал. Простая, дешевая в производстве вещь — потому и осталась бесхозной в каком-то раскопанном храме, забытая, никому не нужная, пока на неё не наткнулся скучающий пилот грузового судна.

Это не делало её бесполезной.

Энакин медленно протянул палец к одному из символов — изогнутой, дымной линии, обозначавшей сокрытие присутствия в Силе, — и проекция послушно развернулась глубже, показывая первые, самые простые упражнения. Но даже листая их, краем глаза он то и дело возвращался к застывшему в воздухе чертежу рукояти меча, словно та сама притягивала взгляд обратно.

Снаружи, за тонкой обшивкой отсека, по-прежнему гремел далекий праздник Собрания — смех, музыка, звон случайно опрокинутой посуды. Здесь же, в полумраке грузового трюма, восьмилетний мальчик сидел, поджав под себя ноги, и жадно, не отводя глаз, изучал заголовки умения, оставленного древними для тех, кто хотел научиться убивать тихо — и чертеж оружия, которое теперь, в отличие от всего остального, ему было по силам построить собственными руками.

***

На следующий день Энакин принес накопитель в шатер Тукки.

Старик слушал его рассказ — про оглавление, про стили клинка, про протокол ассасина — без единой искры удивления на сухом, морщинистом лице, будто заранее знал, что услышит нечто подобное.

— Ассасины, — произнес он, когда Энакин закончил. — Низшая каста в Ордене Ситхов. Расходный материал, не воины. У меня самого однажды была настоящая реликвия в руках — не это барахло. — Он кивнул на накопитель в ладонях мальчика почти с пренебрежением. — Этот — мусор, который штамповали тысячами для тех, кого не жалко потерять. Я удивлен, что он вообще сохранился.

— Тогда почему я забыл о нем? — спросил Энакин. — Если это просто мусор.

Тукка протянул сухую руку, и Энакин без возражений отдал ему накопитель. Старик долго вертел его в пальцах, щурясь на едва заметную сетку рун, выгравированную по граням, — той самой, которую Энакин в темноте отсека принял за обычный декоративный узор.

— Руны, — сказал он наконец. — Не просто украшение. Действуют на сознание того одаренного, кто рядом. Дешевая защита для дешевого товара — чтобы случайный нашедший не запомнил, что нашел, и не побежал хвастаться раньше времени. — Старик поднял на мальчика свои рваные, неровно мерцающие глаза. — Сработало на тебе слишком хорошо для такой простой защиты. Это говорит не о силе рун. Это говорит о тебе.

— Что значит — обо мне?

— То, что силы в тебе — как в буре, — ответил Тукка без обиняков. — А разум, что должен этой бурей управлять, — еще ребенок. Не просто без защиты — слабый сам по себе, не выросший. Сила в тебе взрослая не по годам. Разум — нет. Между ними — разрыв шире, чем я видел у кого-либо. Простая ловушка для дурака сработала на тебе как изысканная западня для мастера не потому, что у тебя не было щита. А потому, что щит держать было нечему — разум, который должен был вырасти вместе с даром, остался на месте, пока дар уже мчался вперед.

Энакин промолчал, чувствуя странную, незнакомую тяжесть от этих слов — не обиду, а что-то более холодное, похожее на укол правды, которую он сам не успел заметить.

Тукка долго сидел, не произнося ни слова, рассматривая то накопитель в своих руках, то самого мальчика. Затем, словно решившись на что-то, отложил в сторону голокрон и полез в дальний угол шатра, в старый, обшарпанный сундук, обмотанный истрепанной веревкой. Спустя минуту возни он извлек оттуда другой чип — простой, без всяких рун, потертый от долгого использования.

— Это, — сказал он, вставляя чип в гнездо проектора, — все полезное, что джавы взяли у Арки за долгие циклы. Записанное, как я говорил тебе. Не отдельные обрывки — собранное знание многих поколений шаманов, кто садился на колонны и отдавал, не зная что, в обмен на то немногое полезное, что удалось унести.

Проекция, развернувшаяся над этим чипом, оказалась куда обширнее и суше прежней — ряды символов и диаграмм, складывающихся в подобие настоящего, упорядоченного учебника. Сами значки ничего не говорили Энакину — плотные, угловатые пиктограммы, ни на йоту не похожие ни на общегалактические буквы, ни на символы ситхов с голокрона. Но Тукка, водя сухим пальцем по медленно вращающимся рядам, называл их вслух одно за другим: техники концентрации, способы удерживать мысль неподвижной под чужим давлением, упражнения для разума, отдаленно похожие на растяжку перед тяжелой работой. Среди них — одна диаграмма, выделенная отдельным, более сложным узором, заставила старика задержаться дольше прочих.

— Особая техника раката, — пояснил он, не отрывая взгляда от этой диаграммы. — Не для боя. Для самого разума. Заставляет его расти — так, как ребенок взрослеет в мужчину, только быстрее и тяжелее, потому что взрослеет не тело, а то, что внутри. Я нашел её много циклов назад, после своего собственного слишком глубокого погружения во Тьму. Без неё, думаю, я бы не сидел сейчас здесь и не разговаривал с тобой связно. Я бы выл где-то в каньонах, как воют те, кого Темная сторона сломала быстрее, чем успел вырасти разум, способный ее удержать.

— Тело без тренировки слабеет, — продолжил он. — Разум без тренировки слабеет быстрее. Многие забывают об этом, гордясь только тем, что может рука или Сила. Здесь — то, что укрепляет другое. То, что тебе сейчас нужнее клинка. — Старик помолчал, и в его голосе прибавилось странной, почти чудовищной тяжести. — И запомни еще одно, мальчик. У тела есть предел. Самая сильная рука однажды устает, самые быстрые ноги однажды отказывают. У разума предела нет. Он может расти, пока ты жив — и даже дольше, если верить некоторым сказаниям. Большинство тратят жизнь на то, что упирается в стену, и забывают про то единственное, что может расти бесконечно.

Он протянул чип Энакину.

Мальчик взял его не сразу — несколько секунд он просто смотрел на маленький, потертый кусок металла в морщинистой руке старика, не до конца веря, что ему действительно его предлагают.

— Я не собирался просить это, — тихо признался он. — Я знаю цену, которую вы платите Арке за каждый обрывок. Решил, что не стану выпытывать у джав то, что стоило кому-то из вас части его самого.

Тукка издал короткий, сухой смешок — первый, какой Энакин услышал от него за все время знакомства.

— Похвальная сдержанность для мальчика твоих лет, — сказал он. — Но это не плата за твою сдержанность. Это плата за то, что я решил тебе помочь. — Он чуть подался вперед, и в его рваном, неровном взгляде на секунду проступила та же прямота, что и накануне у арки. — Если решаешь помогать кому-то — помогай до конца. Половина помощи хуже, чем никакая.

Энакин наконец сомкнул пальцы на чипе, ощущая в груди что-то совсем не похожее на привычную, отработанную благодарность за сделку. Это было что-то более простое и более редкое в его короткой жизни — чувство, что ему дали не потому, что он заплатил, и не потому, что выторговал, а просто потому, что кто-то решил, что он стоит того, чтобы получить помощь целиком.

Он перевел взгляд на саму проекцию, до сих пор медленно вращавшуюся над гнездом прибора, и только теперь заметил, что помимо уже знакомых символов Силы и разума в ней то и дело всплывали другие изображения — схемы каких-то механизмов, диаграммы энергетических контуров, чертежи, явно технические по своей природе. Подписи под всем этим складывались не в привычные общегалактические буквы а в ряды угловатых, плотно увязанных друг с другом черточек.

— Это на языке джав, — сказал он, нахмурившись. — Я не умею это читать.

Тукка взглянул на него с искренним, почти веселым удивлением, как будто только сейчас вспомнил, что не все в мире разумны настолько, насколько хотелось бы.

— Не умеешь, — согласился старик, и сухие морщины на его лице сложились в нечто очень похожее на усмешку. — Значит, придется выучить и это, мальчик. Заодно с разумом.

Глава 8

Краулер клана Джа-Тоту покинул развалины древнего города одним из первых — задолго до того, как опустели стоянки большинства других кланов. Утту не скрывал гордости, отдавая команду на отправление: в этом цикле им не пришлось выстаивать очередь к отшельникам, не пришлось торговаться о цене за починку реактора. Их собственный Тики-тек уже год обходился клану дешевле любой сделки, которую могли предложить старики из каньонов.

Месяц спустя дорога домой растянулась куда длиннее, чем обычный путь между сезонными стоянками — Утту намеренно прокладывал маршрут как можно дальше от крупных поселений и торговых путей. Причина была проста и видна каждую ночь, стоило лишь поднять голову.

***

Татуинское небо, обычно безмятежное и звездное, теперь нечасто оставалось спокойным дольше одной ночи. Энакин привык засыпать под мерный гул реактора, но за последний месяц к этому гулу добавилось новое, беззвучное зрелище над головой: яркие, мимолетные вспышки лазерных разрядов, прочерчивающие небо короткими, рваными дугами, и время от времени — долгий, оранжевый росчерк горящего корпуса, входящего в атмосферу. Ни взрыва, ни грома не доносилось — расстояние было слишком велико, а воздух над пустыней слишком разрежен, чтобы донести хоть один звук битвы, разворачивавшейся где-то на орбите. Только свет. Безмолвный, равнодушный, будто сама война над головой не считала нужным удостоить планету под собой даже эхом.

Криминальная война, о которой он впервые услышал в придорожной лавке Бестин-Лоу, перестала быть слухом, передаваемым из третьих уст. Она расползлась по орбитам над самой планетой. Корабли контрабандистов, наемников, мелких пиратских флотилий, нанятых то одной, то другой стороной бесконечного передела территорий хаттов, время от времени сталкивались в небе — и Татуин, безропотная, безымянная пешка в этой большой игре, принимал на свою шкуру обломки чужих сражений.

Почти каждую неделю в пустыне находили обгоревший остов истребителя или раздробленный корпус легкого транспорта, рухнувшего слишком быстро, чтобы экипаж успел катапультироваться. Джавы быстро освоили этот новый, неожиданно щедрый источник дохода: упавшие корабли превратились в настоящие клондайки металла, электроники и оружия, до которых старьевщики добирались быстрее любых спасательных служб, которых на Татуине отродясь не водилось. Тускены тоже не упускали своей доли — их разведчики, как доносили слухи, разбирали обломки не хуже джав, забирая то, что годилось на оружие, и оставляя остальное на волю пустыни.

— Хаттам плевать, что падает на наши головы, — как-то проворчал Утту, наблюдая за далеким, гаснущим в верхних слоях атмосферы росчерком очередного сбитого корабля. — Им важно, кто первый доберется до обломков. Нам — тоже.

Энакин слушал это, чувствуя смутное, неприятное узнавание собственной руки в происходящем — ту же тяжесть, что навещала его с того самого вечера в лавке, когда он впервые понял, что смерть Гардуллы не закончилась одной смертью. Но он давно перестал искать в этом чувстве вину. Вина искала бы виноватого. А он искал лишь способ видеть дальше — то самое умение читать цепочки причин и следствий, которое впервые шевельнулось в нем за игрой в Ток-Ток.

***

Несмотря на хаос, расползающийся по орбитам, краулер клана Джа-Тоту продолжал идти своим обычным маршрутом — мимо разбросанных по пустыне ферм, влагоконденсаторных станций, редких поселений, которые нуждались в его товаре не меньше, чем прежде.

На одной из таких остановок Энакин впервые увидел, во что обходится война простым жителям планеты, не имеющей к ней никакого прямого отношения.

Ферма принадлежала молодой семье, обустроившейся здесь совсем недавно — муж, жена и несколько детей младше Энакина, еще не успевшие толком привыкнуть к новому дому. Парой дней ранее неподалеку рухнул подбитый малый корвет с экипажем наемников. Уцелевшие связались по аварийному маяку с остальной шайкой, рассеянной по системе после провалившейся сделки с пайками, и теперь почти два десятка вооруженных, отчаявшихся разумных, лишившихся корабля и заработка, окружали ферму, рассчитывая не просто на спидер или провизию, а на то, чтобы выжать из этого клочка пустыни всё, что можно унести, и не оставить свидетелей.

Когда краулер показался на горизонте, бой уже шел вовсю. Дюжина с лишним нападавших наступала со стороны главных ворот, прикрывая друг друга плотным, организованным огнем; еще несколько обходили ферму с тыла, обстреливая два защитных дроида, которые фермерская пара успела вывести из ангара. Самих детей родители заперли в погребе еще в первые минуты осады, а сами держали оборону у стены ангара, отстреливаясь из-за наваленных мешков с песком, — двое и дроиды против двадцати вооруженных профессионалов, и исход этого боя не вызывал сомнений ни у одной из сторон.

Энакин не стал спускаться с краулера один. Двадцать вооруженных профессионалов — не повод бросаться в одиночку туда, где за спиной стояли целый краулер и почти две сотни джав.

Он не отдавал приказов. За время, прошедшее с каньона тускенов, ни ему, ни клану слова давно не требовались.

Стоило ему ощутить тяжесть надвигающейся беды — джавы на палубе откликались прежде, чем он успевал толком понять, что делает. Десятки коротышек, секунду назад просто стоявших у поручней, разом потянулись к оружию — кто к турелям, кто к снятым со стен карабинам, — без единого слова друг другу, без всякой паники в движениях. Тело клана давно запомнило этот рывок не хуже, чем помнят выученное наизусть движение пальцев над инструментом.

Ярость поднялась из ледяной точки в груди — горячая, разъедающая, смешавшаяся со страхом так тесно, что не осталось грани, где кончался один и начинался другой. Энакин не решил, что делать. Решение, как и в каньоне, приняло его — только теперь куда быстрее, без той прежней растерянности первого раза. Тонкие нити Силы хлынули от него во все стороны разом, оплетая каждого джаву на борту в единую, мгновенно отзывающуюся сеть — не армия, ждущая команды, а единый рой, чувствующий угрозу одним общим нервом.

Краулер дал первый залп раньше, чем большинство нападавших успели заметить его приближение. Турельные орудия, в обычные дни простаивающие без дела, теперь бились в руках джав с пугающей слаженностью — каждый выстрел ложился точно туда, где секунду назад был враг. Дюжина, штурмовавшая главные ворота, попала под перекрестный огонь раньше, чем поняла, что атака с фланга — это не подкрепление фермеров, а нечто куда более организованное.

Сам Энакин почти не двигался с места на крыше краулера, но его собственная Сила работала параллельно с сетью, которую он держал. Те из нападавших, кто пытался скрыться за обломками или развернуть оружие в сторону краулера, обнаруживали, что их бластеры внезапно раскаляются до предела за секунду до выстрела, разрывая стволы в собственных руках. Те, кто пытался бежать к спидерам, чувствовали, как невидимая хватка на мгновение сбивает их с ног, не давая опомниться ровно настолько, чтобы следующий залп джавских турелей довершил дело.

Бой занял не больше пары минут. Огонь с краулера, усиленный той же пугающей точностью и слаженностью, что однажды обратила в бойню стычку с тускенами в каньоне, не оставил нападавшим ни одной полноценной возможности перегруппироваться.

Молодые супруги, до того отстреливавшиеся из последних сил, замерли за мешками с песком, наблюдая за тем, как два десятка вооруженных профессионалов гибнут один за другим под огнем краулера, не успевая даже толком понять, с чем они столкнулись.

Когда всё закончилось, Энакин медленно разжал невидимую сеть, державшую клан, чувствуя, как она рассыпается узел за узлом, возвращая каждому джаве его собственное, отдельное сознание.

Он не испытывал ни гордости, ни раскаяния. Только легкую усталость.

Молодой фермер медленно поднялся из-за мешков с песком, опуская бесполезный теперь бластер. Жена, не дожидаясь его, бросилась к погребу — откинуть засов и вытащить наружу перепуганных, плачущих детей, не переставших всхлипывать даже на свежем воздухе. Мужчина долго смотрел на поле, заваленное телами, затем на огромный, нависающий над фермой краулер и на маленькие фигурки в капюшоне на его крыше — и в его взгляде не было того узнаваемого, легкого трепета, какой Энакин видел у других взрослых после подобных случаев. Было только потрясение, слишком глубокое, чтобы облечься хоть в одно слово благодарности.

Не успел Энакин решить, что делать дальше, как трап со скрипом опустился сам — Си-Трипио, опередив даже спускающихся за добычей джав, деловито засеменил вниз, на ходу разглаживая складки своей металлической "одежды".

— Доброго дня! — провозгласил дроид, обращаясь к опешившим фермерам так, будто они встретились на ярмарке, а не на свежем поле боя. — Позвольте представиться: Си-Трипио, протокольный дроид клана Джа-Тоту. Прежде всего хочу заверить вас, что наш клан с величайшей заботой относится к каждому клиенту в этом секторе, и я искренне рад, что мы прибыли вовремя. Не желаете ли взглянуть на ассортимент восстановленных влагоконденсаторов? У нас сейчас особенно удачная партия энергоячеек, и, разумеется, любые повреждения вашего ограждения мы готовы устранить по самой щадящей цене.

Молодая чета, все еще не отойдя от шока, смотрела на разглагольствующего дроида с таким видом, будто у них на глазах сошла с ума сама пустыня.

Позади Трипио по трапу уже хлынули джавы — десятки воодушевленных, деловитых коротышек, моментально растекшихся по полю боя с мешками и тележками. Зрелище, которое разворачивалось дальше, отличалось от похоронной церемонии примерно так же, как ярмарка отличается от похорон. Коротышки споро обшаривали тела, стаскивая броню, оружие, ремни, ботинки — всё, что могло пригодиться или найти покупателя на следующем рынке. Сами тела без долгих раздумий взваливали на тележки и тащили обратно к краулеру, весело перекликаясь друг с другом, словно делили не трупы, а удачно подвернувшийся груз.

— Топка любит хорошее, плотное топливо, — невозмутимо пояснил один из джав, пробегавший мимо с явно перегруженной тележкой, не дожидаясь вопроса. — Реактору проще, мясу — польза. Меньше воды тратим на остальное.

Фермер слабо охнул, прижимая к себе жену, которая поспешно отвернула детей от происходящего, прикрывая им глаза ладонями.

Энакин наблюдал за этим с крыши краулера, не вмешиваясь. Месяцы среди джав давно притупили в нем способность видеть в подобном что-то, требующее немедленного протеста — для клана это было не кощунство и не жестокость, а самая обыкновенная, рачительная утилизация ресурса, оставленного войной прямо у них на пороге.

— Мастер Эни, — Си-Трипио, закончив с приветственной речью и не получив внятного ответа на свое коммерческое предложение, обернулся и крикнул в сторону краулера тоном легкой обиды, — кажется, наша целевая аудитория сегодня не настроена на сделки!

Энакин молча махнул дроиду рукой — возвращайся, — и Трипио, пожав металлическими плечами, послушно засеменил обратно к трапу, продолжая на ходу бормотать себе под нос что-то о невежливости отдельных представителей разумных видов.

***

Спустя еще две недели пути, на исходе ночи, лагерь клана разбудил тот самый звук, который Энакин слышал множество раз за свою недолгую жизнь — и помнил его так ясно, как помнит тело боль, даже если разум пытается забыть.

Утробный, клокочущий рев крайт-дракона прокатился по дальним каньонам, заставив задрожать воду в баках краулера.

Утту примчался к нему еще до того, как Энакин до конца проснулся, возбужденно щелкая и тыча рукой в сторону ущелий.

— Старый червь ушел на охоту, — выпалил вожак. — Гнездо пустое! Если выследим, пока он не вернулся, — мясо, броня, может, даже жемчуг внутри старого, если он стар достаточно! Клан будет богат целый сезон!

Энакин слушал это, и где-то на дне его существа шевельнулось воспоминание — не картинка, а ощущение: падение матери, рев чудовища, хруст костей. Крайт-драконы навсегда останутся для него не просто фауной пустыни, а живым символом того дня. Но в этот раз, вместо слепой, обжигающей ярости, накатившей на него тогда на карнизе, пришло нечто более холодное и взвешенное — расчет, а не паника.

— Берите ножи и мешки, — сказал он. — Я выслежу его сам.

***

Он шел через ночную пустыню один, ориентируясь не на следы, а на тяжелый, удушливый шлейф ярости и голода, который оставлял в Силе огромный хищник. Перед выходом он впервые сознательно обратился к тому, что нашел в спрятанном среди прочих заголовков голокрона символе сокрытия присутствия — и, опираясь на месяцы собственных, наработанных вслепую тренировок прятать ауру, аккуратно свернул себя в Силе до размера, который сам не сумел бы отличить от соседнего камня.

Дракон обнаружился спящим у скального карниза, неподалеку от гнезда — колоссальная, бронированная туша, развалившаяся среди обглоданных костей предыдущей добычи.

Энакин остался на высоком уступе, далеко над тварью. На этот раз он не достал из-за пояса грубо выточенный дюросталевый шип сразу — вместо этого, вспоминая то немногое, что успел уловить из раздела голокрона о боевом предвидении, он закрыл глаза и позволил себе один длинный, осторожный вдох, нащупывая в Силе не движение противника, а саму неподвижность спящего тела: ритм дыхания, момент, когда грудная клетка чудовища поднимается выше, обнажая узкую щель между бронированными пластинами у основания шеи.

Он раскрыл ладонь, позволяя тяжелому металлическому конусу зависнуть в нескольких сантиметрах над пальцами, и сосредоточился.

Стальной снаряд сорвался с места с такой скоростью, что воздух взорвался коротким, едва слышным хлопком. Раскаленный от трения металл пробил щель между пластинами точно в момент вдоха, прошел сквозь мягкие ткани шеи и разнес шейные позвонки чудовища одним слитным, безошибочным движением.

Крайт-дракон не успел даже зарычать. Многотонная туша содрогнулась один раз и замерла навеки, не разбудив ни единого эха в спящих каньонах.

Мальчик сорвал капюшон с головы, позволяя ветру растрепать свои выжженные двумя солнцами волосы.

Как же он ненавидел крайтов, хаттов и рабовладельцев!

Энакин пообещал себе, что придет день и он убьет их всех. Очистив Татуин от этой заразы.

***

Джавы, спустившись к туше с рассветом, встретили зрелище с привычным восторгом и деловитостью одновременно. Коротышки облепили мертвого исполина, как муравьи — поверженную дичь, и работа закипела немедленно: резаки вгрызались в шкуру, освобождая пласты прочной, ценной чешуи, годной на броню любого судна или строения; туши разделывали на мясо тоннами, заполняя все холодильные отсеки краулера до последнего сантиметра; кости откладывали отдельно — на инструменты, на украшения, на следующую партию фигурок для Ток-Ток.

Утту лично руководил вскрытием брюшной полости — самой деликатной частью работы, ради которой кланы джав готовы были рисковать жизнью, выслеживая старых, многовековых драконов. Жемчуг крайта формировался десятилетиями в особой полости, и не каждый дракон доживал до возраста, достаточного, чтобы внутри него созрело хоть что-то ценное.

У этого древнего пятидесятиметрового чудовища было.

Когда Утту наконец извлек находку — гладкий, тускло мерцающий белый шар размером с кулак взрослого человека, — клан издал восторженный, нестройный вопль.

— Большая удача, Тики-тек, — произнес вожак, протягивая находку Энакину обеими руками с почти церемониальной торжественностью. — По праву твоя. Ты убил, ты и владей.

Энакин принял жемчужину осторожно, почти не дыша. В ладони она оказалась неожиданно теплой — не от утренних солнц, а будто изнутри, как живой уголь, который никак не остывал. Стоило сжать пальцы плотнее, и в Силе вокруг камня тихо, почти неслышно зазвучал тонкий, кристальный гул — отдаленно похожий на тот шепот далеких звезд, что он иногда улавливал на крыше краулера, только сосредоточенный, сжатый в одну плотную, ровную ноту.

Энакин вспомнил чертеж, развернувшийся над ладонью в темноте грузового отсека: разобранную рукоять, ряд линз и призм, схему энергетической ячейки. И самый центр всей конструкции — фокусирующий кристалл, без которого вся остальная механика оставалась просто куском металла.

Жемчужина в его руке не была тем кристаллом, который описывали древние чертежи ситхов. Но Сила, текущая через неё, отзывалась так чисто и так охотно, как ни один из обычных минералов, что попадались ему на верстаке.

Он сомкнул пальцы окончательно, пряча находку в складках балахона.

— Спасибо, — тихо сказал он Утту.

Вожак довольно щелкнул и вернулся к разделке, явно гораздо больше заинтересованный судьбой мяса и чешуи, чем загадочным камнем, который его маленький шаман унес с собой в сторону краулера.

***

Той ночью, забравшись на крышу краулера в своей привычной позе, Энакин не смотрел на звезды.

Он держал жемчужину в раскрытой ладони, наблюдая, как тусклый внутренний свет камня дышит в такт его собственному пульсу — то ярче, то слабее, словно настраиваясь на ритм, который сам не выбирал, но к которому подстраивался безошибочно. У него все еще не было ни рукояти, ни энергоячейки, ни единой детали из тех, что показывал ему голокрон. У него были только руки, привыкшие превращать хлам в работающие механизмы, и кусок камня, в котором, кажется, спала готовая раскрыться сердцевина будущего оружия.

Где-то далеко над его головой, за невидимой границей атмосферы, продолжалась чужая война, разгоравшаяся по чьему-то холодному, расчетливому замыслу, о существовании которого он не имел ни малейшего понятия.

Наконец, Энакин отбросил лишние мысли. Жемчужина была слишком велика, чтобы стать фокусирующим кристаллом в его будущем световом мече, поэтому мальчик решил уменьшить ее с помощью техники из накопителя шаманов — древней техники раката, о которой он прочитал после того как овладел пиктограммами джав.

Работа оказалась медленнее и тяжелее, чем любая починка дроида. Он держал жемчужину между ладонями, как держат птенца, и тянул Силу не в металл и не в проводку, а в саму плотную, слоистую структуру камня — туда, где десятилетия роста внутри дракона уложили его вещество кольцо за кольцом, слой за слоем, как годовые кольца дерева. Техника требовала не разрушать эти слои, а сворачивать их друг в друга, выжимая пустоты между ними, не повредив ни одной нити резонанса, что отзывалась внутри камня собственной, тонкой нотой Силы.

Первые несколько попыток жемчужина просто тускнела, будто обиженно замыкаясь в себе, и Энакин в отчаянии останавливался, боясь выжечь её насмерть, как однажды, не рассчитав силы, спалил приглянувшийся ему чип памяти. Но к исходу третьей ночи что-то наконец отозвалось правильно: камень в его руках мягко, без единого треска, начал оседать сам в себя, будто медленно выпускаемый воздух из плотного шара, лишь чуть темнея в цвете и наливаясь все более глубоким, насыщенным белым блеском, как если бы вся прежняя сила, разлитая по большому объему, теперь сосредоточилась в одной, куда более плотной точке.

К рассвету четвертого дня от шара размером с кулак остался обломок размером с фалангу большого пальца — гладкий, тяжелый не по размеру, светящийся изнутри ровным, немигающим светом, который больше не подстраивался под пульс Энакина, а звучал сам по себе, твердо и уверенно, как нота, наконец взятая правильно с первого раза.

Энакин долго рассматривал получившийся кристалл на свету, поворачивая его в пальцах, и впервые с того дня в пещере под Татуином почувствовал нечто похожее на чистую, незамутненную гордость мастера, а не просто удовлетворение от выполненной работы.

***

Остальное заняло еще неделю.

Рукоять он собрал из обрезков прочного, легкого сплава, снятого с обшивки разбитого штурмового катера. Линзы и фокусирующие кольца он выточил вручную, шлифуя материал часами при свете единственной лампы, сверяясь с проекцией так часто, что вскоре мог бы воспроизвести схему по памяти, не глядя на голокрон вовсе.

С энергетической ячейкой он сперва хотел поступить так же просто, как с остальным, — перебрать обычный бластерный блок питания, подогнав мощность под параметры из чертежа. Но, копаясь не в голокроне, а в чипе, подаренном ему стариком Тукой, — том самом, что хранил собранные за многие циклы знания джав, — он наткнулся на отдельный, прежде пропущенный раздел, соседствовавший с уже знакомой техникой роста разума. Питающий блок раката, не нуждавшийся ни в каких энергоячейках вовсе: достаточно плотный сгусток технологии, рассчитанный на то, чтобы питаться напрямую от Темной стороны своего владельца, превращая саму его силу в постоянный, неисчерпаемый источник энергии для клинка.

Простая ячейка давала бы оружие, которым мог бы воспользоваться кто угодно, нашедший его на песке. Блок раката давал оружие, неотделимое от него самого — клинок, который не зажжется в чужих руках, потому что в чужих руках просто не найдется того, чем его кормить.

Энакин выбрал второе без долгих раздумий. Сборка блока заняла еще три дня — древняя технология не желала поддаваться современным инструментам легко, и несколько раз он был уверен, что испортил единственный найденный экземпляр схемы окончательно. Но раз за разом, упорствуя, он находил способ примирить чужую, тысячелетнюю инженерию со своими собственными руками.

Сборка самой камеры — той полости в самом сердце рукояти, куда предстояло поместить кристалл, теперь соединенный напрямую с питающим блоком, — заняла больше времени, чем все остальное вместе взятое. Энакин выверял каждый миллиметр, каждый угол, под которым линзы должны были встретить будущий луч, разбирая и собирая камеру заново четыре раза, прежде чем остался удовлетворен.

Когда все было готово, он сел один в дальнем углу ремонтного отсека, в тот самый час, когда клан давно спал, и медленно опустил кристалл в раскрытое гнездо камеры.

Жемчужина, еще час назад белая, с легким опалесцирующим отливом, в тот миг, когда сомкнулись фиксаторы, вдруг потемнела — не постепенно, а одним быстрым, почти судорожным движением, будто что-то внутри неё содрогнулось от прикосновения металла. Белый цвет стек с поверхности камня, как краска, смытая водой, обнажая под собой глубокий, тревожный багрянец, который продолжал темнеть и темнеть, пока не остановился где-то на границе между алым и чернотой — цвет, какой бывает у тлеющего угля в темноте, когда огонь почти, но не до конца погас.

Энакин замер, глядя на это, не до конца понимая, что произошло. Кристалл не должен был менять цвет — ни одна строчка в чертежах не упоминала ничего подобного. Но он узнавал это потемнение. Узнавал его так же ясно, как узнавал собственное отражение: это была не случайность и не дефект кристалла. Это была Тьма, разлитая по слоям камня его же собственными руками во время уменьшения, проступившая теперь наружу, когда жемчужина оказалась заперта в металле и готова раскрыться полностью.

Дрожащими пальцами он сомкнул последний разъем питающего блока. Активатора в привычном смысле здесь не было — блок раката не отзывался на простое нажатие, как обычная энергоячейка. Вместо этого Энакин обхватил рукоять обеими ладонями, закрыл глаза и сделал то, что делал уже сотни раз с мертвыми механизмами на верстаке, — только теперь толкнул в металл не каплю, а настоящий, открытый поток Тьмы, позволяя ей хлынуть из ледяной точки в груди прямо в питающий блок, как кровь, отданная по доброй воле.

Клинок не просто включился. Он отозвался — будто что-то на другом конце соединения узнало хозяина и приняло его, срастаясь с ним на одно долгое, тянущееся мгновение в нечто общее, неразделимое.

Вспышка пришла со звуком, который Энакин никогда прежде не слышал — не привычное шипение и не ровный гул, а низкий, утробный рык, отдаленно похожий на тот самый рев крайт-дракона, что разбудил лагерь клана две недели назад, только сжатый, укороченный до одного резкого выдоха, отозвавшегося не в ушах, а где-то под ребрами, будто сам клинок сделал один глубокий, требовательный вдох прямо из его груди. Луч, вырвавшийся из эмиттера, оказался того же цвета, что и сам кристалл, — глубокого, почти черного багрянца, по краю которого мерцала тонкая, едва заметная алая кромка, как уголь, готовый либо погаснуть, либо вспыхнуть в любую секунду. Энакин не придал значения легкому, едва ощутимому холодку, пробежавшему по руке, держащей рукоять — слишком много нового произошло за эту ночь, чтобы выделять из этого еще одну, отдельную странность.

Свет от клинка падал на стены ремонтного отсека неровными, дрожащими бликами — не ярко-белым, не голубым или зеленым, а этим тяжелым, темно-алым, который, казалось, не освещал темноту, а лишь ненадолго раздвигал её, оставляя по краям что-то даже более глухое, чем обычная тьма.

Энакин долго стоял неподвижно, держа перед собой клинок собственной сборки — первое настоящее оружие в его жизни, выкованное не из чужого хлама, а из камня, добытого собственными руками, и формы, придуманной задолго до него древними джедаями и существами, о которых он не знал почти ничего, кроме того что они воплощали само Зло во Вселенной. Цвет клинка не пугал его. Пугало то, как естественно, как правильно этот цвет смотрелся в его руке — будто оружие просто наконец показало ему то, что давно знало о нем самом.

Он выключил клинок, и отсек снова погрузился в привычную темноту, нарушаемую лишь тусклым светом единственной лампы.

В этой темноте Энакин еще долго сидел, не выпуская рукоять из рук, прежде чем позволил себе наконец уснуть.

Глава 9

Дворец Джаббы Дезиличи Тиуры стоял на скальном плато к северо-западу от Мос-Эйсли, и в этот час, как и почти всегда, в его толстых базальтовых стенах царила тишина, нарушаемая лишь бульканьем кальяна и редким шипением голопроектора. Хатт средних лет, которому едва перевалило за шесть веков жизни, развалился на широком каменном возвышении, наблюдая за тем, как танцовщицы из Твай Кита отрабатывают перед ним очередную бесполезную, но приятную глазу композицию.

Гонец вошел без доклада — что само по себе было редкостью, граничащей с преступлением во дворце Джаббы, — и рухнул на колени перед возвышением, не поднимая глаз.

— Великий Джабба, — прохрипел гонец на дрожащем хаттском, — вести с Нал Хатты. Дурные вести.

Джабба раздраженно махнул массивной лапой, отгоняя танцовщиц, и подался вперед, и без слов считав по сжавшимся плечам гонца, что речь не о потерянном грузе спайса.

— Говори, — прорычал он, и Биб Фортуна, худой, остроухий тви'лек, состоявший при Джаббе личным помощником и переводчиком, бесшумно выступил из тени за возвышением, торопливо переводя рык хозяина на общегалактический для тех немногих в зале, кто не понимал родного наречия Хатта напрямую.

То, что произошло дальше, заняло у гонца не больше минуты — и стоило Джаббе шести веков нерушимой, привычной уверенности в незыблемости собственного мира.

***

Резиденция клана Дезиличи на Нал Хатте — Дворец Тысячи Очей, как его называли поколениями, — служила домом для тех представителей клана, кто не участвовал напрямую в делах галактической торговли: старейшин, отошедших от дел матриархов, малолетних детей и личинок, едва вышедших из инкубационных камер. По всем законам, писаным и неписаным, это было самое безопасное место во всей известной галактике.

Закон этот родился не из сентиментальности, а из самой темной главы истории расы. Тысячи циклов назад родной мир Хаттов, Варл, был уничтожен — стерт с небосвода катаклизмом, природу которого современные Хатты предпочитали не вспоминать вовсе, как стирают со стекла случайно пролившуюся кровь. Выжившие, расселившиеся по Нал Хатте и десяткам соседних миров, заключили между собой единственное соглашение, которое за прошедшие тысячелетия не нарушил ни один клан, какой бы кровной враждой он ни горел к другому: Нал Хатта — святилище. На Нал Хатте хатт не поднимает руку на хатта. Никогда. Ни при каких обстоятельствах, ни за какую цену.

Чтобы это соглашение оставалось не просто словами, Нал Хатта была укреплена так, как не была укреплена ни одна другая планета в Республике. Орбитальные платформы, противокорабельные сети, целые легионы наемных гарнизонов, оплаченные совместно всеми крупными кланами вне зависимости от их собственной вражды друг с другом, — превратили мир хаттов в крепость, которую сами Хатты считали неприступной.

Сегодня эта неприступность оказалась иллюзией.

Дворец Тысячи Очей лежал в дымящихся руинах. Точное число жертв гонец не назвал — не из скрытности, а потому, что счет еще продолжался, — но среди первых найденных тел была старейшая матриарх клана, три сотни детей и личинок, и, что разорвало последнюю тонкую нить терпения, удерживавшую Джаббу в относительном спокойствии, — единственная личинка его собственного первенца. Первый ребенок за почти шесть веков его жизни, едва успевший развиться в инкубационной камере достаточно, чтобы получить временное имя.

Гонец, договорив, замер в ожидании, не поднимая глаз от каменного пола.

***

То, что произошло в зале дворца на Татуине в следующие несколько минут, никто из присутствующих впоследствии не решился описать в подробностях.

Джабба не закричал. Не разбил ничего из обстановки. Его горе и его ярость, слитые в одно неразделимое целое, ушли куда-то внутрь, в темноту, недостижимую даже для его собственных придворных, повидавших немало вспышек хаттского темперамента за прошедшие десятилетия. Он сидел абсолютно неподвижно, тяжело, с присвистом дыша через раздувшиеся жаберные щели, и лишь побелевшие, судорожно сжатые в кулак пальцы выдавали то, что происходило внутри этой неподвижной горы плоти.

Разум Хатта, не знавший прежде утраты столь личной и столь чудовищной по масштабу самого нарушения, искал не справедливости. Справедливость требовала бы дознания, требовала бы поиска виновных, недель кропотливой работы информаторов и шпионов. Джабба хотел не справедливости. Он хотел, чтобы боль немедленно перестала существовать — а единственным известным ему способом достичь этого было причинить боль кому-то еще, причем боль такого масштаба, чтобы она хотя бы на миг затмила собственную.

Виновных не искали. Логика, овладевшая разумом Джаббы в эти страшные минуты, была проста и беспощадна: атаковать самое защищенное место в галактике, нарушив древнейшее табу расы, могли только сами Хатты. Чужак, рискнувший поднять руку на святилище, был бы обречен на немедленную, всеобщую войну против себя со стороны каждого клана без исключения — слишком высокая цена для любого внешнего врага, даже самого отчаянного. Но клан, желающий устранить конкурента в борьбе за рассыпающееся наследство Гардуллы, вполне мог счесть, что цена этой войны окупится, если бить достаточно скрытно и достаточно жестко.

Доказательств не было — ни единого имени, ни единой улики. Джаббе они не требовались. В его обезумевшем от горя сознании виновным стал не один конкретный клан, а сами Хатты как порядок — система, которая позволила случиться подобному, система кланов, делящих между собой Сектор, словно мясо, и не способных защитить даже собственное святилище.

Если Хатты способны были разрушить святилище друг друга — значит, святилища больше не существовало. А если святилища не существовало, не существовало и причины щадить его дальше.

— Приведите Мирта, — прорычал он наконец, и голос его прозвучал так тихо и так ровно, что испугал собравшихся куда больше, чем любой крик.

***

Мирт Каан, личный технический советник Джаббы — человек средних лет, бывший инженер Республиканского флота, давно продавший верность за хаттское золото, — явился во дворец через час, еще не до конца понимая, зачем его вызвали в столь неурочное время.

То, что услышал он, выйдя из приватной аудиенции, заставило побледнеть даже его, привыкшего за годы службы у хаттов почти ко всему.

— Активируй код, — тихо сказал ему Джабба, когда двери зала закрылись и в комнате не осталось никого, кроме них двоих и Биба Фортуны, своего тви'лекского помощника, которому хатт доверял больше, чем половине собственной родни. — Тот, что мы внедрили в систему в прошлом цикле.

Мирт нервно сглотнул.

— Великий Джабба, — осторожно начал он, — внедрение кода было... страховкой. Резервным вариантом на крайний случай. Мы не предполагали, что когда-либо реально...

— Это и есть крайний случай, — перебил его Хатт.

История внедрения этого кода была чистой случайностью — той редкой удачей, что выпадает раз за всю жизнь даже самому удачливому из преступных кланов. Несколько месяцев назад одно из дрейфующих альдераанских супероружий, известных под названием Копье Возмездия, вышло из гиперпространства неподалеку от одной из контролируемых Джаббой станций для плановой технической инспекции — рутинной процедуры, которую Альдераан, владевший дюжиной этих орудий, проводил централизованно через сеть законтрактованных независимых верфей по всему сектору, чтобы не привлекать внимания к точному местоположению своих кораблей. Станция Джаббы, формально зарегистрированная как нейтральный технический подрядчик, получила заказ на инспекцию совершенно легально.

Мирт, руководивший работами лично, не упустил возможность, которая больше никогда не повторится: пока альдераанские техники сверяли показания основных систем, его собственная команда внедрила в навигационный модуль корабля крошечный, почти невидимый бэкдор — спящий код, способный при активации перехватить координаты следующего прыжка и подменить пункт назначения собственным.

Сделано это было без всякой конкретной цели — просто потому, что подобный рычаг влияния на оружие, способное уничтожить целую планету, был слишком ценен, чтобы пройти мимо него, даже не зная, когда и как он может понадобиться.

Сейчас этот момент настал.

— Координаты, Великий Джабба? — осторожно спросил Мирт. — Самого кода недостаточно. Без точных координат он просто зависнет в ожидании — Копье не само выбирает цель, цель выбирает оператор.

— Нал Хатта, — ровно сказал Джабба.

Мирт замер, не донеся палец до клавиш датапада.

— Великий Джабба... — голос инженера дрогнул так, как не дрожал еще ни разу за все годы службы. — Нал Хатта. Это не база Черного солнца. Это... это родной мир вашей расы. Там сейчас более 90% членов вашей расы. Десятки кланов. Не только Дезиличи — все.

— Я знаю, что там, — отрезал хатт, и в его голосе не было ни намека на сомнение. — Среди этих кланов сидит тот, кто уничтожил будущее моего клана, тот кто отдал приказ убить мою кровь в месте, которое тысячелетиями считалось неприкосновенным. Если святилище можно разрушить, значит, святилища больше нет. А если святилища нет — нет и причины, по которой мне следует щадить тех, кто прячется внутри него.

— Это орудие планетарного уничтожения, Великий Джабба, — Мирт собрал все остатки мужества. — Оно не разбирает, кто виновен, а кто нет. Если мы направим его на Нал Хатту, погибнут все — и виновные кланы, и невинные, и те, кто вообще не участвует в этой войне.

— Знаю, — повторил Джабба, и что-то в этом единственном слове заставило Мирта похолодеть сильнее, чем любая угроза. — Когда эта война закончится, в Пространстве Хаттов не должно остаться никого, кто помнит, что когда-то здесь делили власть десятки кланов. Останется одно Пространство. Мое Пространство. Пространство Джаббы.

***

Сами Копья Возмездия — длинные, лишенные всяких внешних украшений конструкции, напоминавшие гладкие, металлические сигары неправдоподобных размеров, — оставались одной из самых тщательно охраняемых тайн Альдераана на протяжении многих поколений. Их корпуса несли в себе не орудия в привычном понимании, а серию запечатанных, идеально изолированных друг от друга резервуаров — по одному на каждый из основных видов вещества, встречающихся в коре и атмосфере обитаемых планет, и для каждого вида в недрах Копья хранился отдельный, точно подобранный тип антиматерии.

Сама по себе антиматерия любого из этих резервуаров была оружием на удивление ограниченным: четыре килограмма антикислорода способны уничтожить ровно четыре килограмма обычного кислорода — не больше и не меньше, ровно столько, на сколько хватает массы. По законам физики, известным каждому инженеру в галактике, это делало чистую антиматерию довольно скромным, почти безобидным в масштабах планеты оружием — пусть и смертоносным локально, но требующим колоссальных объемов вещества, чтобы причинить ущерб хоть сколько-нибудь значимого размера.

Альдераанские физики, разрабатывавшие проект многие сотни лет назад, обнаружили нечто, переворачивающее это ограничение с ног на голову. Особая формула взаимной реакции между несколькими видами антиматерии, при одновременном их высвобождении в строго рассчитанной пропорции, порождала каскад, полностью игнорирующий привычное равенство масс. Возникающая цепная реакция не уничтожала вещество в обмен на равную массу антивещества — она пожирала саму материю как топливо для собственного, нарастающего распространения, безразлично к тому, какого вида это вещество и сколько его. Несколько килограммов исходного груза, при правильном запуске реакции, было достаточно, чтобы поглотить целую планету, потому что дальше реакция кормила сама себя.

Истинной, главной защитой Копий, помимо самого смертоносного груза, была почти абсолютная невидимость: корпуса покрывал слой поглощающего покрытия, рассеивающего сенсорные импульсы, сводя отражаемый сигнал практически к нулю, а сама форма корабля была выверена так, чтобы не оставлять на сканерах ничего, кроме фонового шума пустоты. Считалось, что было построено не больше десятка таких орудий на весь флот, и большую часть своего существования каждое из них проводило в гиперпространстве, по сложным, постоянно меняющимся маршрутам, выходя в обычный космос лишь на считанные часы — для технического обслуживания или получения новых, лично завизированных монаршим домом приказов, — прежде чем снова скрыться в безопасности гиперпространственного коридора.

Эта система делала Копья практически неуязвимыми для перехвата или анализа кем-либо, кроме самого Альдераана. Она же, как с холодной иронией размышлял сейчас Мирт, делала их фатально уязвимыми перед одной-единственной ошибкой в протоколе технического обслуживания.

Что Джабба не знал — а Мирт, при всем своем техническом образовании, тоже узнал лишь из обрывков донесений, которые удавалось собрать через подкупленных информаторов в самой альдераанской системе, — так это то, насколько своевременной оказалась эта диверсия. Внутри самого королевского двора Альдераана уже несколько лет тлело глухое, тщательно скрываемое от посторонних глаз противостояние: военное командование настаивало на модернизации и расширении флота Копий, в то время как правящий монарший дом, все более склонявшийся к пацифистской философии и опасавшийся, что само существование подобного оружия однажды будет использовано против самого Альдераана политическими противниками, методично сокращал финансирование программы. Несколько Копий уже были выведены из эксплуатации и законсервированы. Остальные, включая то самое, в которое Мирт вживил свой код, обслуживались по сокращенному, все более редкому графику — той самой брешью в бдительности, без которой диверсия Мирта осталась бы незамеченной до первой же внеплановой проверки.

Никто на Альдераане не подозревал, что один из символов их многовековой неприступности уже не принадлежит им полностью.

— Координаты введены. Активирую, — выдохнул Мирт, вбивая последние цифры и усаживаясь за пульт связи в дальней, наиболее защищенной от посторонних ушей комнате дворца.

Где-то очень далеко, в холодной пустоте между звездами, Копье Возмездия, безмолвно скользившее сквозь привычный гиперпространственный коридор по маршруту, известному лишь горстке людей на Альдераане, получило новый, перехваченный сигнал. Спящий код, вживленный месяцы назад в недрах его навигационной системы, пробудился и заговорил с ядром корабля на языке, который сам корабль не мог распознать как чужой.

Цель скорректирована. Новый пункт назначения принят. Расчет траектории завершен.

Орудие, безразличное к самой природе приказа, безразличное к тому, что его законный владелец понятия не имеет о случившемся, плавно изменило курс внутри гиперпространственного туннеля — оставаясь невидимым, неотличимым от обычного, рутинного перемещения, — и понесло свой смертоносный груз к родному миру собственной расы Джаббы, туда, где среди дымящихся развалин Дворца Тысячи Очей уже работали спасательные команды, не подозревающие, что вся планета у них под ногами получила смертный приговор.

Джабба, наблюдая за подтверждением на экране пульта, впервые с момента получения страшных вестей позволил себе закрыть глаза.

Облегчения это не принесло. Но что-то внутри огромного, неподвижного тела хатта наконец перестало звучать столь оглушительно громко.

Где-то в галактике, не подозревая о собственной судьбе, продолжали жить семь миллиардов разумных, три миллиарда из которых были хаттами всех кланов и возрастов — старейшины и личинки, торговцы и преступники, союзники и давние враги Дезиличи, — чье существование оборвется в одно мгновение, без предупреждения, без суда, без единого шанса узнать, что их смерть станет фундаментом, на котором один безутешный отец попытается выстроить себе единоличную власть над тем, что прежде называлось Пространство Хаттов.

***

Копье вышло из гиперпространства в верхних слоях атмосферы Нал Хатты — настолько незаметно, что ни одна из орбитальных платформ планеты не зафиксировала ничего, кроме обычного фонового шума космоса. Его поглощающий корпус не отразил ни одного сканирующего импульса, не оставил ни единой тепловой отметки, способной выдать присутствие многотонной угрозы, падающей теперь к поверхности, которая еще секунду назад ничего не подозревала о своей судьбе.

Орудию не требовалось ни маневрировать, ни выбирать точку с особой тщательностью. Оно просто рухнуло вниз, как падает любая инертная масса, ведомая исключительно гравитацией планеты, и вошло в кору Нал Хатты в самом сердце континента, на котором стоял разрушенный Дворец Тысячи Очей, с глухим, поглощенным многими километрами породы ударом.

В момент столкновения все резервуары вскрылись одновременно, выпуская свой груз в строго рассчитанной альдераанскими физиками пропорции. В обычных условиях каждый вид антиматерии аннигилировал бы лишь равную ему по массе долю вещества породы — несколько кубометров камня, не больше. Но формула, заложенная в конструкцию Копья, запустила вместо этого перекрестную реакцию между самими видами антиматерии, и в первую же долю секунды после удара ограничение массы исчезло, как будто его не существовало вовсе. Высвобожденная энергия не нуждалась больше во встречном веществе — она пожирала саму материю планеты как топливо для собственного, нарастающего распространения, безразлично к тому, был ли это камень, вода, металл или плоть, и реакция, раз начавшись, нарастала экспоненциально, прожигая кору планеты слоем за слоем, не встречая ничего, что могло бы её остановить.

Для тех, кто наблюдал бы это с орбиты соседнего мира, событие выглядело бы как мгновенная, ослепительно белая вспышка, без предупреждения поглотившая зеленовато-бурый диск планеты целиком. Ни осколков, ни даже пыли — планета не разлетелась на фрагменты, а перестала быть, превратившись в стремительно остывающее облако из того, что секунду назад было корой, океанами, городами и семи миллиардами разумных жизней.

Спасательные команды у развалин Дворца Тысячи Очей не успели даже поднять головы.

***

В этот самый момент, в тысячах световых лет от места катастрофы, в круглом зале Высшего Совета Ордена джедаев на Корусанте, заседание было прервано на середине фразы.

Мастер Йода, как всегда расположившийся в собственном, специально подобранном кресле в центре зала, внезапно замолк, не закончив мысль о бюджете на подготовку новых рыцарей в Дальнем Кольце. Его длинные уши дернулись, обмякли, и древний джедай медленно прикрыл глаза, будто разом постарел на десятилетие за одну секунду.

— Мастер Йода? — обеспокоенно подался вперед Мейс Винду, сидевший по правую руку.

Но не только Йода ощутил это. По всему кругу Совета прокатилась почти физическая волна — мастера один за другим замирали посреди собственных реплик, оборачивались друг к другу с одинаковым, не сразу осознанным выражением тревоги. Ки-Ади-Мунди резко выпрямился в кресле. Плo Кун издал короткий, сдавленный звук сквозь дыхательную маску. Эвен Пиелл стиснул подлокотники с такой силой, что побелели костяшки.

— Чувствую... — медленно произнес Йода, не открывая глаз, голос его дрогнул сильнее, чем мог припомнить хоть один из присутствующих за десятилетия общения с древним мастером. — Великую тьму. Внезапную. Огромную.

— Сколько голосов, — прошептал Мейс Винду, и это был не вопрос, а скорее попытка облечь в слова то, что чувствовал он сам. Сила вокруг них на мгновение показалась перегруженной, переполненной чем-то вроде беззвучного, неимоверного крика — и оборвавшейся столь же резко, как началась, оставив после себя пустоту, которая отдавалась эхом дольше, чем сам первоначальный всплеск.

— Миллиарды, — тихо закончил Йода.

В зале воцарилась тишина, которую не решался прервать никто из двенадцати мастеров.

— Где? — наконец спросил Ки-Ади-Мунди.

Йода медленно покачал головой, и в этом жесте читалось не отсутствие ответа, а нечто куда более тревожное.

— Не вижу, — признался он. — Темно. Слишком темно, чтобы видеть, где. Сама Сила... — он замешкался, подбирая слово, которое не желало находиться, — ...колеблется. Скрывает. Будто не хочет показывать.

Мейс Винду и Йода обменялись долгим, тяжелым взглядом — двое мастеров, проживших на этой планете дольше, чем многие расы существовали как цивилизации, и ни один из них прежде не ощущал ничего, даже отдаленно похожего на этот разрыв в самой ткани Силы.

— Разошлем запрос по всем секторам, — решил наконец Мейс Винду, поднимаясь с кресла. — Если катастрофа такого масштаба произошла где-либо в известной галактике, новости дойдут до Сената в течение часа, независимо от того, видим мы источник в Силе или нет.

— Согласен, — кивнул Йода, но взгляд его остался прикованным к пустому пространству в центре зала, туда, где секунду назад был эпицентр чего-то, что он, мудрейший из живущих джедаев, не смог разглядеть ни единым из доступных ему органов чувств. — Но запомните этот день, мастера. Не первый раз в последние месяцы чувствую я эту тьму, прячущую от нас правду. Растет она. И боюсь — это лишь начало.

Никто в зале не нашел, что ответить.

***

Новости дошли до галактики быстрее, чем рассчитывал Мейс Винду — и не через Сенат.

Офицер службы контроля Копий Возмездия, чье имя в течение следующего часа выучит вся известная галактика, дежурил в ту смену в подземном командном центре Альдераана, когда система отчетности зафиксировала потерю связи с одним из орудий флота, а следом — отложенное, искаженное эхо телеметрии, ясно указывающее на точку и время детонации.

Он понял, что произошло, быстрее, чем кто-либо из его начальства. И, вместо того чтобы доложить по уставным каналам, открыл прямой эфир в голонете — на канале, обычно используемом для рутинных правительственных сводок, ныне ставшем свидетелем того, как с лица побледневшего, измученного бессонными вахтами человека срывается вся профессиональная сдержанность.

Он назвал координаты. Назвал время. Произнес слова «Супер оружие», «Уничтожение планеты». Потом произнес слово «Нал Хатта» в эфир, который в этот момент уже смотрели десятки тысяч случайных зрителей, а еще через несколько секунд — сотни миллиардов.

Он не стал объяснять, как это произошло. Не стал говорить, было ли это ошибкой, диверсией или чем-то третьим. То, что случилось дальше мгновенно превратило этого никому прежде не известного офицера в одно из самых обсуждаемых лиц галактики — и, как сухо отметят позже аналитики голоновостей, послужило куда более ярким доказательством подлинности его слов, чем любая официальная пресс-конференция могла бы предоставить.

Офицер выпустил заряд из бластера себе в висок.

Трансляция не прервалась сама. Её прервали лишь спустя несколько секунд шокированные операторы канала, слишком поздно нашедшие нужную кнопку.

***

То, что произошло в студиях и трансляционных узлах галактики в последующие часы, можно было бы назвать паникой, если бы паника предполагала хоть какую-то организованность.

Каждый крупный голонет-канал от Корусанта до самых дальних систем Внешнего Кольца прокручивал обрывок записи в петле, размывая и переозвучивая его десятками способов, выжимая из тридцати секунд хроники часы комментариев, предположений и откровенных спекуляций. Аналитики, политологи, бывшие военные — все наперебой предлагали версии произошедшего, не дожидаясь ни единого подтвержденного факта.

— Неужели Альдераан объявил войну Хаттам? — звучал один и тот же вопрос на доброй половине каналов, поданный с тем драматизмом, на который способны только дикторы, обнаружившие сенсацию десятилетия. — Если подтвердится, что именно альдераанское супероружие нанесло удар по Нал Хатте, разве это не означает, что мирный, пацифистский Альдераан скрывает арсенал, способный уничтожать целые планеты?

Официальный Альдераан хранил молчание — то самое, гробовое молчание правительства, застигнутого катастрофой такого масштаба, что ни один из заготовленных протоколов не подходил по смыслу. Королевский двор, и без того увязший в собственном внутреннем противостоянии между короной и военным командованием, теперь оказался перед всей галактикой, не способный дать ответ ни на один из тысяч вопросов, обрушившихся на дипломатические каналы за считанные минуты.

А на Нал Хатте, точнее, в том месте, где еще вчера была Нал Хатта, не осталось никого, кто мог бы подтвердить или опровергнуть хоть одну из версий.

***

Кабинет Дамаска на Корусанте, как и всегда, оставался островком безмолвия среди бесконечного гула финансового округа — но в этот вечер тишина в нем ощущалась иначе. Плотнее. Будто сам воздух набрал вес.

Хего Дамаск стоял у панорамного окна, и его обычно бледное, бесстрастное лицо муна светилось чем-то почти неприличным для человека его выдержки — неподдельным, почти детским восторгом, который он не считал нужным скрывать от единственного существа в галактике, перед кем не притворялся.

— Признаюсь тебе, Сидиус, — произнес он, не оборачиваясь, — я рассчитывал на хаос. Рассчитывал на кровь, на распад, на годы войны в этом захолустном секторе. Но я не рассчитывал на это.

Палпатин, сидевший все в том же кресле, в котором сидел всегда в этих стенах, промолчал, ожидая продолжения.

— Семь миллиардов разумных душ, — Дамаск наконец обернулся, и его светящиеся, неестественно яркие глаза горели лихорадочным, почти болезненным светом. — Стертых в одно мгновение. Не разрозненной резней, не растянутой на годы войной — единым, абсолютным актом уничтожения, какого галактика не видела за всю свою писаную историю. Я заказал убийство нескольких десятков второстепенных хаттов, чтобы спровоцировать Джаббу на ответный удар по конкурентам. Я не заказывал конец света для целой расы.

В его голосе не было и тени раскаяния — только восхищение, граничащее с благоговением перед собственной, невольной удачей.

— Темная сторона ликует во мне, Сидиус, — продолжил он, и в этих словах прозвучала почти физическая дрожь удовольствия. — Я чувствую её кипение под кожей, в каждой клетке этого бессмертного тела. Сила во мне сейчас такая, что, будь передо мной весь Орден джедаев в полном составе, я уверен — я мог бы выйти против них один. Без учеников, без армий, без хитрости. Просто выйти и стереть их с лица их собственного Храма.

Палпатин позволил себе сдержанную, уважительную улыбку — ту самую, отрепетированную десятилетиями маску, которая теперь служила и его собственным мыслям надежнее, чем когда-либо прежде.

Он не чувствовал ничего подобного.

Где-то в глубине его собственного существа, там, где всегда отзывалась Темная сторона на любой значимый всплеск смерти и страдания в галактике, царила та же неподвижная, угрюмая пустота, что мучила его последние месяцы. Семь миллиардов смертей по вине ситхов — событие, которое, по всем законам, которым его учил сам Дамаск, должно было захлестнуть его волной могущества, — прошли сквозь него почти незамеченными, будто река, обтекающая камень, вместо того чтобы наполнить его до краев.

Сидиус не сказал об этом ни слова. Признаться учителю в подобной слабости в тот самый момент, когда сам учитель пребывал в зените собственной эйфории, было бы не просто неосторожно — это было бы самоубийственно. Вместо этого он молча улыбался, кивал в нужных местах и тщательно скрывал растущую внутри тревогу под слоем привычного, отработанного спокойствия.

— Это ценное открытие, мой учитель, — сказал он вместо этого вслух, осторожно выбирая слова. — Но позвольте спросить откровенно. Стоит ли продолжать раздувать этот конкретный пожар дальше, когда План так близок к своему завершению? Набу через несколько месяцев окажется в наших руках, торговый блок согласован, Сенат готов к нужному кризису. Любое дополнительное внимание, любое расследование, которое Альдераан или Республика начнут после уничтожения Нал Хатты, рискует обернуться вопросами, на которые у нас пока нет готовых ответов.

Дамаск долго смотрел на ученика, и за этим долгим, изучающим взглядом скрывалось нечто, что Сидиус не смог разгадать до конца — не раздражение, но и не одобрение. Что-то третье, более холодное и более терпеливое.

— Осторожность хорошо служила тебе все эти годы, Сидиус, — наконец произнес муун. — Но запомни: Темная сторона не дает такие подарки бесплатно и не дает их повторно тому, кто отворачивается от них из страха перед последствиями. — Он снова повернулся к окну, к бескрайнему, мерцающему городу за стеклом. — Мы продолжим. Осторожно, как ты и просишь. Но мы продолжим.

Палпатин молча склонил голову, принимая решение учителя с видимым смирением — и спрятал глубже, чем когда-либо прежде, тот единственный вопрос, на который сам не находил ответа: почему дар, щедро пролившийся на одного из них, обошел другого стороной, и что именно, где-то в темноте необъятной галактики, забирало себе долю, которая по праву принадлежала ему.

Глава 10

Перемена началась незаметно — не вспышкой, не откровением, а просто тем, что однажды ночью упражнение, которое еще неделю назад заставляло его обливаться холодным потом и трижды начинать заново, вдруг получилось с первого раза, легко, как будто тело сделало это уже тысячу раз прежде.

Энакин сидел в дальнем углу ремонтного отсека, повторяя упражнение на сокрытие присутствия из голокрона. Прежде он использовал эту технику ситхов отдельно от собственного, найденного на ощупь способа прятать ауру — того самого, которым выучился пользоваться еще в первые месяцы среди джав, методом проб и бесчисленных ошибок, без всякой опоры на чужие практики. Сегодня, впервые, два метода вдруг слились в его руках в одно целое, без сознательного решения объединить их: точная, выверенная структура ситхской техники легла на собственную, более грубую, но глубоко укоренившуюся привычку — и вместо двух раздельных, последовательных действий получилось одно, плавное движение. Он свернул собственную ауру до едва ощутимой точки настолько легко, что сам не заметил момента перехода, а заметил только результат: пустота вокруг него в Силе была такой полной, что на мгновение он испугался, не перестарался ли, не выключил ли в себе что-то важное вместе с аурой.

Он развернул ауру обратно — тоже без усилия — и долго сидел, разглядывая собственные руки, будто ожидая увидеть в них какую-то видимую перемену.

***

В последующие недели это повторялось снова и снова, с пугающей, нарастающей частотой.

Боевое предвидение, на которое прежде требовалась полная, выжимающая концентрация и которое срабатывало в лучшем случае на долю секунды вперед, теперь разворачивалось перед его внутренним взглядом плавно, без напряжения, позволяя читать намерение противника на два, три движения вперед — не как вспышку, а как непрерывный, текущий поток. Форму Ниман он теперь разучивал не с палкой, а с зажженным собственным клинком — палка давно перестала иметь смысл по двум причинам сразу. Во-первых, лишь работая с настоящим оружием, он мог по-настоящему срастись с ним так, как срастаются с инструментом, а не с его символом. Во-вторых, зажженный клинок, в отличие от куска дерева, обладал собственным гироскопическим норовом: стоило один раз качнуть рукоять, и сила, заключенная внутри луча, начинала тянуть сама, словно клинок имел собственное мнение о том, куда ему двигаться дальше, и плохо подготовленная рука рисковала потерять оружие из-за этого упрямого, неподатливого инерционного рывка. Сверяясь по-прежнему с чертежами голокрона, Энакин обнаружил, что сами стойки перестали требовать сознательного вспоминания последовательности: тело само находило верный переход, и тяжелый, своевольный гул клинка в руке больше не сбивал его с ритма, а словно подыгрывал ему, как будто оружие наконец признало хозяина.

Усиление тела Силой, прежде дававшееся ему лишь короткими, истощающими рывками, теперь держалось дольше и обходилось куда дешевле. Иллюзия, которую он раньше с трудом мог наколдовать достаточно убедительной, чтобы обмануть джаву на расстоянии вытянутой руки, теперь выходила настолько цельной, что однажды по неосторожности заставила самого Утту замереть на полпути, всерьез приняв пустое пространство коридора за выросшую из ниоткуда стену.

Техники роста разума с чипа старого Туки — те самые, что вначале требовали часов мучительной, выжигающей концентрации ради едва заметного сдвига, — теперь оставляли после практики не изнеможение, а странное, почти приятное чувство расширения, будто черепная коробка стала чуть менее тесной для того, что в ней происходило.

Энакин не понимал, что изменилось. Он пробовал вспомнить, не происходило ли с ним чего-то особенного в те дни, когда начался этот сдвиг — не было ни видения, ни всплеска ярости, ни нового ранения. Просто в какой-то момент, который он не смог бы точно назвать, дверь, давно и туго скрипевшая под напором его упорства, вдруг начала открываться сама, будто кто-то с другой стороны наконец перестал удерживать её закрытой.

Он не знал, и не мог знать, что где-то в эти самые недели целая планета хаттов перестала существовать в одно ослепительное мгновение. Не знал, что цепочка, которую он сам, сам того не желая, привел в движение в ночь гибели матери, докатилась наконец до своего самого страшного звена: одна смерть на возвышении трона породила пустоту власти; пустота породила Джаббу, оставшегося без противовеса; отсутствие противовеса породило войну за обломки чужого наследства; война породила хаос, в котором некий невидимый кукловод, жаждущий раздуть пожар еще сильнее, не побрезговал ударить даже по родне самого Джаббы, не задумываясь о священном статусе святилища; а это нападение, в свой черед, породило слепую, безграничную ярость, которая, обманутая ложным следом, стерла с небосвода целый мир. Если бы Энакин узнал об этом — а он не узнает еще очень долго, — он, вероятно, всего лишь добавил бы это звено в ту же длинную, безжалостную цепь, которую давно научился прослеживать назад, к самому первому, неосторожному толчку. Та самая способность, что впервые шевельнулась в нем за игрой в Ток-Ток — видеть, как одна вынутая опора обрушивает чужую Твердыню, — теперь, не будь он слеп к этому конкретному звену, узнала бы в гибели целой планеты лишь очередную, неотвратимую костяшку домино, выросшую из его собственной руки тем вечером у края ямы.

А Темная сторона, потревоженная этим всплеском сильнее, чем когда-либо на памяти живущих, хлынула волной — но не туда, куда самонадеянно полагал муун на Корусанте, упивавшийся ею в своем кабинете, как давно изголодавшийся пьет воду. Дамаск был лишь рукой, дернувшей за уже натянутую нить; Сила же, в отличие от него самого, не путала руку, нанесшую последний удар, с тем, кто на самом деле развязал всю цепь. Для нее, безразличной к политике и хитросплетениям далеких кабинетов, причиной гибели целой планеты оставался не муун и не хатт, поддавшийся горю, а тот единственный, изначальный толчок, без которого ни пустоты власти, ни войны, ни нападения, ни ответной ярости просто не существовало бы. Тьма хлынула туда, где она уже была глубочайшей и голоднейшей во всей известной части галактики — в восьмилетнего мальчика, давно сросшегося с ледяной точкой в собственной груди, которая отозвалась на этот прилив тем единственным способом, каким умела отзываться: голодно его впитав.

Дамаску достались лишь крохи, оброненные по пути — отблеск чужого пира, который он по неведению принял за исток. А его ученик, окончательно отрезанный от этого потока чем-то, чему он сам не находил названия, получил взамен только пустоту — два ситха, стоящие у разных концов одной и той же реки, не подозревающие, что настоящий исток утоляет голод третьего, неизвестного им обоим, в тысячах световых лет отсюда, среди песков забытой пустынной планеты.

Энакин просто продолжал тренироваться, благодарный судьбе за то, что наконец перестал чувствовать себя одной сплошной, неуклюжей попыткой догнать собственный дар.

***

К тому дню, который Энакин определил для себя как день своего девятилетия — отсчитав его по памяти, без точной уверенности в дате, просто по приблизительному числу прошедших с побега сезонных циклов, — он успел заложить то, что сам, привычно скромничая перед собственными достижениями, назвал бы лишь основой.

Это была неточная самооценка. Ни один из форс-юзеров, обучавшихся годами у настоящих мастеров, не узнал бы в нем простого ученика. Боевые стойки Нимана он держал с уверенностью, которую обычно нарабатывают десятилетием постоянной практики под надзором наставника. Форму Джуйо, требующую полного, безудержного погружения в собственную ярость, он пока избегал применять всерьез — не из-за слабости тела, а из инстинктивной осторожности, выработанной в разговорах с Тукой: эта форма звала ту часть его существа, которую он еще не был готов выпускать на полную свободу. Траката он использовал в тренировочных дуэлях с воображаемым противником почти автоматически, гася и зажигая воображаемый клинок ровно в тот миг, когда враг ожидал бы устойчивого сопротивления.

Если бы какой-нибудь джедайский магистр, способный оценивать чужую силу беспристрастно, наблюдал за этими тренировками, он наверняка нашел бы Энакина равным своим лучшим, старшим падаванам — тем, кому через год-два предстояло держать экзамен на звание рыцаря. Возможно, даже превосходящим их в отдельных аспектах: ни один падаван не оперировал бы кинетическим выстрелом, способным пробить шейные позвонки крайт-дракона, не вычислял бы цепочки причин и следствий с той методичностью, которой Энакин научился за игрой в Ток-Ток, и определенно не строил бы собственный, ни на что не похожий по природе клинок.

Но никто из джедаев не наблюдал. Никто не знал.

***

В то время как Энакин рос — невидимо для самого себя, но стремительно, — небо над Татуином продолжало кровоточить.

Орбитальные сражения за обломки распадающегося Пространства Хаттов не утихали ни на день. После того, что случилось с Нал Хаттой — событие, о котором на Татуине говорили лишь шепотом, не до конца веря собственным ушам, — оставшиеся кланы хаттов, лишившиеся своего святилища, своих архивов и доброй половины собственной аристократии, обратились друг против друга с такой яростью, что прежняя война за наследство Гардуллы выглядела теперь детской размолвкой. Каждый клан, цеплявшийся за выживание, нанимал все, что можно было нанять, лишь бы прикрыть собственные фланги — и небо над Внешним Кольцом запестрело частными флотилиями, наемными эскадрильями и брошенными на полпути контрактами, чьи участники предпочитали разойтись по домам с тем, что успели награбить, а не гибнуть за чужую, рассыпающуюся власть.

Джавы клана Джа-Тоту, как и все прочие старьевщики планеты, обнаружили себя в положении, которое Утту с присущей ему прагматичностью назвал «лучшим сезоном на памяти живущих». Обломки падали теперь не еженедельно, а почти ежедневно — и среди привычного хлама в них все чаще попадались вещи, цена которых заставляла даже бывалых старьевщиков примолкнуть от восторга: нетронутые блоки шифрования, целые ящики некондиционных, но рабочих бронепластин, редчайшие навигационные чипы с координатами, за которые любой контрабандист отдал бы половину собственного флота.

Тайные склады клана, разбросанные по скрытым каньонам вдоль привычного маршрута, заполнялись быстрее, чем Утту успевал придумывать, куда девать новые партии добычи. Энакин однажды застал старого вожака за чем-то похожим на растерянность — редчайшее зрелище для джавы, прожившего на этой профессии не одно десятилетие.

— Слишком много, — пробормотал Утту, оглядывая очередной, переполненный до отказа склад. — Никогда так много. За год стал богаче, чем был весь мой клан за всю историю.

Но не только джавы заметили щедрость, с которой пустыня теперь делилась чужими обломками.

***

Тускены — те самые свирепые, неуловимые наездники на бантах, с которыми клан однажды сошелся в кровавой стычке в узком каньоне, — начали меняться в поведении задолго до того, как это заметил хоть кто-то за пределами их собственных кочевых стоянок.

По слухам, доносившимся через осторожных торговцев и редких выживших после случайных встреч в дюнах, отдельные кланы тускенов, прежде враждовавшие между собой почти столь же ожесточенно, как и хатты, начали сходиться вместе — не для совместного набега, как бывало изредка прежде, а в нечто куда более масштабное, более похожее на единое, нарастающее ополчение. Слух называл цифры, которым большинство торговцев предпочитало не верить: сотни, затем тысячи воинов, стекающихся к одному и тому же скоплению глубоких каньонов в самом сердце Джандленда.

Энакин, услышав об этом впервые от одного из контрабандистов на отдаленном посту, вспомнил собственный разговор с Тукой о расколе кумумга — о двух народах, разошедшихся по разным путям после одной и той же древней катастрофы, о шраме, который Тьма раката оставила в их общей крови.

Зачем тускенам собираться в орду именно теперь, оставалось неясным. Может быть, хаос над головой и обломки, падающие на их собственную территорию, разозлили древних кочевников сильнее, чем десятилетия относительного равновесия с цивилизацией. Может быть, среди них, как и среди джав, жили свои редкие, неназванные шаманы, почувствовавшие в воздухе ту же перемену, что чувствовал теперь сам Энакин внутри себя.

Энакин решил, что разберется с этим позже. У него хватало других, более насущных забот.

***

Находка случилась на исходе одного особенно богатого на обломки дня, в нескольких часах пути от привычного маршрута краулера.

Разведывательный мышиный дроид, тот самый, переделанный руками Энакина в бесшумного маленького шпиона еще в первые месяцы его жизни среди джав, вернулся с задания взволнованным писком и проекцией, которая заставила Утту немедленно остановить весь караван.

Под слоем песка, явно проседающего вокруг скрытого под ним объекта, угадывались очертания чего-то крупного — куда крупнее обычного обломка истребителя или легкого транспорта. Судя по неровным краям воронки, корабль ушел в грунт почти целиком, зарывшись в податливую дюну незадолго до окончательной потери управления, а не разбившись с разрушительной силой типичного крушения.

— Целый, — выдохнул Утту, разглядывая проекцию. — Может, почти целый.

Раскопки заняли остаток дня и большую часть ночи — джавы трудились сменами, выгребая песок вручную и с помощью переносных всасывающих установок, пока наконец не обнажился борт судна: средних размеров грузовой транспорт, потрепанный, с обугленными от какого-то давнего попадания участками обшивки, но в остальном на удивление целый.

Энакин, ощутив со стороны корабля странную, тревожную плотность в Силе еще до того, как джавы вскрыли основной люк, поднял руку, останавливая особо нетерпеливых.

— Подождите, — сказал он. — Там кто-то есть. Много.

***

Внутри грузового отсека, освещенного лишь аварийными огнями, обнаружилось то, что Энакин, несмотря на собственное, давно очерствевшее от пустынной жизни сердце, не ожидал увидеть в таком масштабе.

Транспорт принадлежал работорговцам — судя по клеймам на ящиках и характерной разметке трюмов, одной из множества мелких независимых артелей, кормившихся остатками хаттской невольничьей сети, пока крупные кланы были слишком заняты собственной агонией, чтобы следить за порядком в этом некогда строго регулируемом бизнесе. В переоборудованных под камеры грузовых секциях, скованные по рукам стандартными рабскими браслетами, тесными рядами сидели и лежали несколько десятков существ самых разных рас — больше, чем Энакин мог сосчитать одним взглядом в полумраке аварийных огней: добрый десяток тви'лекских девушек не старше той самой Палы, которую он однажды видел на рынке в Анкорхеде; кучка родианцев с порванными ушными антеннами; несколько людей средних лет, с давно не залеченными переломами и синяками; ряды квармов, дуросов, даже парочка чистых ишей, забившихся в самый темный угол. В дальнем конце отсека, прижавшись друг к другу, сидели семеро детей, среди которых старшему было не больше пяти.

Никто из них не носил привычного для Татуина рабского чипа-взрывателя, вживленного под кожу, — той самой коварной начинки, что когда-то была вшита и в самого Энакина. Эти существа были чужаками для этой планеты, и большинство из них вообще не помнило другой жизни: многие провели в рабстве долгие годы, переходя от одного хозяина к другому через десятки рук и рынков, а кто-то — судя по измученным, безучастным лицам нескольких взрослых в дальнем углу — родился уже скованным, как и Энакин, в трюме такого же корабля, и никогда не видел свободы даже мельком. Лишь горстка среди них — несколько родианцев с еще свежими, не успевшими зарубцеваться следами от облавы — выглядела захваченной недавно, в последние недели или месяцы. Местные хозяева Татуина просто не успели вживить в этот груз собственные клейма прежде, чем корвет потерпел крушение. Их держали по старинке — грубой механикой браслетов, кандалами и многолетней, выученной покорностью, без того невидимого, спрятанного под кожей ужаса, который Энакин помнил по собственному телу так ясно, что у него до сих пор иногда сводило живот при одной мысли об этом.

Сами работорговцы — пятеро вооруженных людей, явно ошарашенных не меньше джав внезапным появлением чужаков, — успели среагировать быстрее, чем рассчитывал Энакин.

Первый выстрел ударил в обшивку рядом с головой Кит-Кита, не задев его лишь по чистой случайности.

Энакин не стал тратить время на раздумья.

Рука сама легла на рукоять, и клинок ожил с тем самым низким, утробным рыком, в котором навсегда осталось эхо мертвого крайт-дракона — звук, разорвавший тесный трюм так внезапно, что двое работорговцев инстинктивно отдернулись, еще не успев понять, на что среагировали. Багровый, почти черный луч прочертил воздух короткой, стремительной дугой: Энакин уже двигался, низко, скользя между ящиками с той же текучей легкостью, с которой неделю назад держал стойки Нимана на тренировках, — только теперь стойки сами превратились в инструмент смерти, а не в упражнение.

Для тех, кто наблюдал это со стороны — для Кит-Кита, для самого Утту, замерших у входа в трюм с оружием в дрожащих руках, — то, что произошло дальше, не выглядело боем. Это выглядело так, будто маленькая тень с алым клинком в руках исчезала из одной точки трюма и появлялась в следующей мгновение спустя, всякий раз оставляя за собой не раненого, а мертвого.

Первый работорговец, вскинувший бластер на джав, не успел даже довести прицел: клинок прошел через его тело одним коротким, неотвратимым росчерком, и человек упал, не издав ни звука громче короткого, оборвавшегося вздоха. Второй, попытавшийся отступить к выходу, обнаружил, что ноги внезапно отказываются его держать, спутавшись в невидимом захвате, и не успел даже вскрикнуть, прежде чем багровый клинок настиг его в падении. Третий вскинул бластер — и тут же ощутил, как оружие выворачивается в его собственных руках, разворачиваясь стволом против хозяина прежде, чем он успел осознать, что произошло; выстрел, предназначенный джавам, оборвал его собственную жизнь быстрее, чем мог оборвать чужую.

Двое оставшихся, увидев судьбу товарищей за считанные секунды этой стремительной, безжалостной бойни, попытались сдаться, бросив оружие на пол — но маленькая тень уже была рядом с первым из них, и клинок не остановился, чтобы выслушать мольбу. Второй успел произнести едва ли половину слова, прежде чем участь его не оставила сомнений ни у кого из джав или рабов, наблюдавших за этим в оцепенелом молчании.

Все было кончено за то время, что требуется, чтобы один раз глубоко вдохнуть.

Энакин выключил клинок, и трюм погрузился в прежний полумрак аварийных огней. Он стоял посреди отсека, оглядывая десятки испуганных, но живых глаз, обращенных на него — на маленькую фигуру в капюшоне, с двумя ровными точками золота под тенью ткани, — и где-то в глубине его существа шевельнулось то самое чувство, которое он впервые ощутил на каменном уступе над мертвым телом крайт-дракона. Не ярость. Не паника. Холодное, ясное узнавание собственной цели, обретающей наконец хоть какую-то конкретную, осязаемую форму.

***

— Что теперь? — спросил Утту, оглядывая трюм, полный освобожденных, но все еще скованных рабов.

Год назад этот вопрос не звучал бы так растерянно. Любой другой клан джав на месте Джа-Тоту уже прикидывал бы, кому из перекупщиков на ближайшем рынке сдать партию рабочих рук подороже — невольники были такой же добычей, как чешуя крайта или обломки истребителя, обычным товаром в длинном списке того, что пустыня щедро роняла под ноги старьевщикам. Но клан Джа-Тоту смотрел, как их собственный Тики-тек обращается с джавами, с фермерами, теперь и с чужими рабами — без расчета на выгоду, просто потому что мог поступить иначе. Эта привычка незаметно, шаг за шагом, въелась и в самих коротышек глубже, чем кто-либо из них заметил бы со стороны.

Вопрос был справедливым и многослойным сразу в нескольких смыслах. Корабль, при должном ремонте, представлял собой настоящее сокровище — целый, рабочий грузовой транспорт, способный летать, прятаться, перевозить, в перспективе даже однажды покинуть атмосферу Татуина, если у клана когда-нибудь возникнет в этом нужда. Энакин уже ощущал, как чешутся пальцы прикоснуться к его внутренностям, разобрать, понять, перестроить так, как он перестраивал все механизмы, попадавшие в его руки прежде. Вспомнились слова Туки о записанном знании, о том дне, когда внукам не понадобится Арка — может быть, этот корабль и был первым шагом к тому самому дню.

Но был и второй вопрос, куда более срочный.

— Сначала браслеты, — сказал Энакин, подходя к ближайшему из рабов — родианцу с порванными антеннами, замершему в каком-то полуоцепенении. Он положил ладонь на замок браслета, на мгновение прислушался к Силе, текущей через простую, грубую механику запорного механизма, и щелкнул его одним точным, без малейшего усилия движением.

Браслет с тихим стуком упал на пол отсека.

Родианец недоверчиво ощупал освободившееся запястье, не до конца веря, что это действительно произошло.

Энакин методично переходил от одного раба к другому, снимая браслеты один за другим — детям он уделил особое, нескрываемое внимание, опускаясь перед каждым на одно колено, чтобы оказаться на одном уровне с испуганными глазами.

Утту, наблюдая за этим, переглянулся с несколькими старшими джавами клана, и в этом обмене взглядами читался немой, давно знакомый им вопрос: что делать с тремя десятками освобожденных разумных, которым теперь нужны еда, вода, безопасность и, в конечном счете, дом — притом что клан и без того кочевал по пустыне на пределе собственных возможностей.

— Корабль чинить, — наконец сказал Утту, осторожно нарушая молчание. — Прятать в дальнем каньоне, том, что у второй цистерны. Места там хватит спрятать целый корабль от любых глаз. А этих, — он кивнул в сторону освобожденных рабов, — куда?

Энакин, закончив снимать последний браслет с самого младшего из детей — трехлетней человеческой девочки, которая тут же, не раздумывая, обхватила руками его шею в порыве благодарности, на которую сам Энакин не нашел в себе сил ответить иначе, чем неловким, скованным движением, — выпрямился и долго молчал, прежде чем ответить.

— Кто захочет уйти — мы довезем до ближайшего безопасного поселения, — сказал он наконец.

Утту медленно кивнул, но Энакин, помолчав, заговорил снова — медленнее, неувереннее, как человек, впервые пробующий на вкус мысль, которую еще не успел толком обдумать сам.

— А для тех, кто останется... — он замолчал, подбирая слова. — Я думал. Не просто прятать корабль в дальнем каньоне. Построить что-то рядом с ним. Стены. Воду. Место, где клан бы смог жить постоянно и куда можно привозить таких, как эти, — он кивнул в сторону трюма, — и куда хатты, тускены, наемники — никто из них — не доберется. Не краулер, который вечно в пути. Настоящее поселение. Защищенное.

Утту замер, и его щелкающий взгляд, брошенный на Энакина в этот момент, нес в себе нечто новое — не прежнее, простое уважение перед силой, а нечто куда более тревожное, граничащее с растерянностью.

— Джавы не строят дома, Тики-тек, — медленно произнес он. — Джавы строят краулеры. Так было всегда, с тех пор как пески забрали кумумга.

— Я знаю, — сказал Энакин. — Поэтому я не уверен, что прав.

Утту долго молчал, обдумывая услышанное с той тяжеловесной осторожностью, с которой обычно подходил лишь к самым важным решениям клана.

— Это не моя мудрость, чтобы судить, — наконец сказал вожак. — Слишком новая мысль. Слишком чужая для джавы. — Он покачал головой. — Тукка мудрее меня. Видел больше циклов, больше Собраний, больше того, что приходит и уходит у нашего народа. Если кто-то скажет, разумна эта мысль или опасна, — это он. Спросим его.

Энакин кивнул, принимая эту отсрочку без возражений — сама мысль была еще слишком сырой, слишком похожей на эскиз, чтобы отстаивать её перед кем бы то ни было, включая себя самого.

***

Той ночью, пока клан занимался привычным уже делом — растаскивал найденное добро, размещал на ночлег ошарашенных, но постепенно приходящих в себя бывших рабов, начинал предварительный осмотр найденного корабля, — Энакин сидел в стороне, на холодном песке, и впервые за долгое время по-настоящему задумался не о механике, не о Силе и не о световом мече, лежавшем рядом с ним.

Он думал о матери.

Шми Скайуокер так и не дожила до момента, когда она стала свободной. Сегодня, в этом продуваемом ветром трюме затонувшего в песках корабля, её сын впервые сделал это за неё — снял оковы с тех, кого даже не знал, просто потому, что мог, и потому, что больше никто на этой забытой галактикой планете не считал нужным этого делать.

Это было не очищение Татуина, о котором он клялся себе над телом мертвого крайт-дракона. Это была лишь крошечная, едва заметная капля в огромном, пересохшем русле его собственной ярости.

Но это было начало.

Глава 11

Перегон найденного транспорта в укрытие занял два дня и стоил всем причастным изрядной доли нервов.

Энакин сел за штурвал впервые в жизни — не считая обрывочных, ворованных минут за приборами краулера, которые управлялись совсем иначе. Корабль работорговцев, рассчитанный на опытный экипаж, отзывался на каждое движение рук куда резче, чем мальчик рассчитывал, и первые несколько минут полета прошли в обильном поту и паре особо резких просадок высоты, заставивших джав на борту панически вцепиться во что попало. Утту, устроившийся в кресле штурмана, не произнес ни слова критики — лишь однажды красноречиво позеленел, когда транспорт чиркнул брюхом по верхушке дюны.

К концу первого часа Энакин, опираясь не столько на чужие инструкции, сколько на ту же интуицию, что вела его руки над любым другим механизмом, нашел нужный, плавный ритм управления. Корабль выровнялся, перестал клевать носом на каждом порыве ветра, и оставшийся путь до дальнего каньона прошел почти спокойно — насколько вообще может быть спокойным первый полет в жизни.

Именно во время этого перегона, проверяя показания на панели управления, Энакин обнаружил то, что заставило его перейти от облегчения прямо к новой заботе.

Гипердвигатель на борту не был утрачен или продан, как он предположил вначале по обугленным разъемам в машинном отсеке, — он был выведен из строя совсем недавно, и явно не в обычной аварии. Оплавленные контакты и характерный, неестественно равномерный нагар на катушке фокусировки безошибочно говорили об ионном ударе — том самом оружии, которым пираты предпочитали обездвиживать чужие суда, не разрушая их полностью, чтобы потом без помех обчистить трофей. Судя по всему, транспорт настигли уже здесь, в системе Татуина, на самом подлете: ионный заряд прошел через корпус, выжигая самую уязвимую, чувствительную к перепадам электронику — а гипердвигатель, как и большинство хрупких навигационных систем, не выдержал первым, в то время как саблайт-двигатели и корпус остались достаточно целы, чтобы прежний экипаж дотянул до планеты и худо-бедно посадил судно, прежде чем сам угодил в руки иной, куда более прямой опасности. Энакин разобрал кожух, осмотрел внутренности при свете переносной лампы и со вздохом признал то, что и без того подсказывала Сила, скользившая по мертвому металлу без малейшего отклика: это был не ремонт. Это была деталь, которую нужно было полностью заменить.

— Без него мы спрячем корабль, но никуда на нем не улетим, — сказал он Утту, когда транспорт наконец осторожно опустился в выбранном укрытии, окруженном высокими стенами скал. — Нужен новый гипердвигатель. Или хотя бы рабочий, пусть и старый.

Утту пощелкал что-то одобрительное насчет посадки и не стал спорить.

***

Мос-Эспа встретила их обычной для себя духотой и гомоном — но даже сквозь привычный шум рынка чувствовалось, что город изменился за последние месяцы. Рынок рабов, рынок запчастей и рынок слухов здесь давно срослись в одно неразделимое целое, и приезжий, не знавший разницы между тремя этими товарами, рисковал на этой улице купить или продать что угодно по ошибке — но теперь к этой смеси добавился четвертый, незримый товар, которым торговали на каждом углу бесплатно: страх.

Цены на воду подскочили вдвое с прошлого визита — табличка у общественной колонки была переписана от руки, неровными, торопливыми цифрами. У ворот города толпились беженцы с разоренных окраинных ферм, потерявшие кров из-за случайных обломков или набегов отчаявшихся наемников, и местная стража, и без того скудная, едва успевала разгонять стихийные лагеря, разраставшиеся прямо у стен. В переулках чаще, чем прежде, мелькали вооруженные люди с эмблемами распавшихся отрядов, нанятых то одной, то другой стороной хаттской войны и брошенных без оплаты, когда их клан-работодатель потерпел поражение или просто кончились деньги, — голодные, злые, готовые на что угодно ради нескольких лишних пеггатов. Голопроекторы у питейных лавок без остановки крутили обрывки новостей о Нал Хатте и сенатских разборках, перемешанные с местными слухами настолько плотно, что отличить одно от другого было почти невозможно: кто-то клялся, что видел над дюнами вспышку нового удара, кто-то — что хатты Татуина уже готовятся бежать на дальние миры, бросив свои владения первому, кто решится их занять.

Энакин шел через эту духоту, ощущая войну не только глазами, но и в Силе — тонким, разлитым по всему городу гулом тревоги, который не утихал ни на минуту, в отличие от привычной, локальной паники отдельных людей. Весь Мос-Эспа дышал так, будто ждал, что катастрофа однажды докатится и сюда.

Лавка Уотто стояла на привычном месте — захламленная, провонявшая машинным маслом и собственным хозяином пещера, заполненная обломками чужих надежд, которые тойдарианец перепродавал с неизменной, легендарной на весь рынок наглостью. Даже здесь война оставила свой след: половина прилавков пустовала, а Уотто, против обычного, выглядел более раздражительным и менее склонным к долгим, азартным переговорам — поставки из других секторов стали ненадежными, и каждая партия товара теперь оценивалась с поправкой на риск, что следующий караван просто не дойдет.

***

Энакин, скрытый под капюшоном среди других покупателей, не сразу обратил внимание на разговор, разворачивавшийся в дальнем углу лавки, — пока не различил в нем слово, заставившее его замереть.

— Нубианский, — повторял потрепанный, заросший щетиной человек, торговавшийся прямо с Уотто. — Подлинный гипердвигатель с нубианской верфи, снят с разбитого королевского курьера. Большая редкость в этих краях, и я знаю цену такому товару.

Уотто, паря неподалеку на собственных крыльях с тем характерным деловитым жужжанием, которым тойдарианцы умудрялись выражать одновременно скупость и азарт, лишь отмахнулся от навязчивого продавца.

— Принесешь его сюда — поговорим о цене, — прогудел он на ломаном общегалактическом. — Слова дешевы. Товар на прилавке — другое дело.

Сделка, судя по обрывкам разговора, еще не состоялась: продавец, очевидно, нашел двигатель где-то в собственных скитаниях, но пока не доверял Уотто настолько, чтобы привезти товар прямо в лавку без предварительной договоренности о цене, а сам Уотто, в свою очередь, не желал называть сумму, не увидев груз собственными глазами. Двигатель лежал — по словам человека — на спрятанном спидере где-то на окраине города, ожидая исхода переговоров.

Энакин ощутил, как внутри него медленно сложилась простая, холодная мысль: предмет, о котором шла речь, технически еще никому не принадлежал. Не Уотто — раз сделка не заключена. Возможно, даже не самому продавцу — раз тот, судя по нервному, бегающему взгляду, скорее всего нашел двигатель там, где не следовало искать, и теперь пытался обратить случайную находку в звонкую монету, прежде чем кто-то другой востребует её обратно.

***

Энакин нашел продавца уже у выхода с рынка — невысокого, потрепанного контрабандиста по имени Реш Дэйн, чьи бегающие глаза выдавали человека, привыкшего больше бояться, чем рисковать.

— Слышал ваш разговор с Уотто, — сказал Энакин, поравнявшись с ним в тени навеса. — Гипердвигатель еще не продан.

Реш дернулся, оценивая маленькую фигуру в капюшоне джавы с настороженностью человека, не понимающего, откуда вообще взялся этот собеседник.

— Не твое дело, коротышка, — бросил он, прибавляя шаг.

Энакин позволил себе тонкую, почти невидимую нить эмпатии скользнуть в сторону спешащего человека — и тут же ощутил под напускной грубостью знакомую, узнаваемую тревогу: Реш боялся не упустить сделку, а того, что хозяин разбитого нубианского курьера — кто бы он ни был — рано или поздно узнает, куда делся гипердвигатель, и придет с вопросами, на которые у контрабандиста не найдется ответов.

— Я не предлагаю украсть его у вас, — сказал Энакин, не сбавляя шага вровень с ним. — Я предлагаю избавить вас от хлопот быстрее, чем Уотто решится назвать цену. Сколько вы хотели получить?

Реш замедлился, по привычке оценивая собеседника как потенциального покупателя, прежде чем вспомнить, что собеседник — джава из какого-то клана старьевщиков.

— Триста пеггатов, — бросил он, явно проверяя реакцию на наугад взятой, завышенной цифре.

— Сто пятьдесят. Сейчас, без торга, без риска, что Уотто потом сам явится с вопросами о происхождении товара, — ответил Энакин, и в его голосе прозвучала та особая, не по годам весомая твердость, которая заставляла замолкать даже взрослых.

Реш долго колебался, разрываясь между жадностью и тем самым, не до конца осознанным страхом, который Энакин уловил с самого начала. В итоге страх победил.

***

Гипердвигатель, доставленный в условленное место на окраине Мос-Эспы тем же вечером, оказался даже лучше, чем обещал нервный контрабандист — компактный, элегантный по конструкции агрегат явно дорогой, штучной сборки, далекий от грубой, массовой штамповки большинства гражданских моделей. Энакин, осмотрев его при свете единственной переносной лампы, не удержался от мысли, что хозяин этого курьера, кем бы он ни был, явно не скупился на качество.

— Сгодится, — коротко резюмировал он, рассчитываясь с Решем последними монетами и не дожидаясь, пока тот успеет передумать.

***

Утту встретил его на окраине города — но вместо того чтобы сразу повернуть краулер обратно к найденному кораблю, вожак неожиданно повел колонну в сторону, прочь от привычного маршрута.

— Тукка рядом, — пояснил он коротко, заметив недоумение Энакина. — Спрашивал о нем у знакомых клана. Сидит в скалах за два дня пути отсюда. Раз уже здесь — едем сейчас. Вопрос ждал достаточно.

***

Шатер старого Тики-тека на этот раз стоял у самого подножия рыжих скал, вдалеке от любых троп. Тукка выслушал рассказ о найденном корабле, о десятках освобожденных рабов, о замысле построить нечто прочнее краулера — выслушал внимательно, не перебивая, пока Энакин не закончил.

Затем он долго молчал.

— Сядь, — сказал он наконец. — Это разговор не на пять минут.

Энакин сел напротив, готовясь к чему угодно, кроме того, что последовало.

— Поселение — плохая мысль, — сказал Тукка без малейшего смягчения. — Не потому, что мысль недобрая. Потому, что ты не готов нести её вес.

— Почему? — спросил Энакин, не скрывая, что вопрос задет его за живое.

— Считай со мной, — Тукка поднял один скрюченный палец. — Тебе девять циклов. Не девять сезонов — циклов. Среди разумных, которых ты хочешь поселить, найдутся взрослые, что видели больше горя и больше предательства за один год, чем ты за всю жизнь. Кто-то из них старше Утту. Будут слушать тебя, потому что боятся твоей силы — пока боятся. Но страх не растит уважения, только терпение, и терпение кончается первым голодным днем.

Он поднял второй палец.

— Кормить их — откуда? Татуин почти не растит урожай сам, ты знаешь это лучше многих. Вода — драгоценность, которую и сейчас делят с боем. Десятки лишних ртов — это не дом, это медленная смерть от голода, только растянутая во времени, чтобы выглядела не так страшно сразу.

Третий палец.

— Управлять чужими — не то же самое, что чинить дроида. Дроид не спорит, не предает, не делит власть исподтишка, пока ты спишь. Разумные делают все три вещи постоянно, даже не желая зла. Ты не знаешь, как разрешить спор между квареном и родианцем за пайку воды. Не знаешь, что делать, если кто-то из бывших рабов решит, что новый хозяин-ребенок не лучше старого, и попробует занять его место силой или хитростью.

Четвертый палец.

— И самое опасное — само существование такого места привлечет тех, кого ты пытаешься от него защитить. Поселение беженцев, защищенное мальчиком с пугающей силой, — это слух, который не остановить. Слух дойдет до работорговцев, до хаттов, до наемников, ищущих легкую добычу. Они придут не с пятью бойцами, как в твоем трюме. Придут с армией — узнав, что приз стоит того.

Тукка сжал кулак, убирая все четыре пальца сразу.

— Поселение возможно. Не сейчас. Когда у тебя будет сила управлять им, защищать его и кормить его — не голыми руками и не отдельными победами, а постоянно, годами. Сейчас у тебя нет ни одной из этих сил в достаточном размере. Построишь раньше срока — построишь себе и им общую могилу.

Энакин долго молчал, чувствуя, как внутри него рушится что-то, выстроенное за последние недели с почти детской поспешностью.

— Тогда что мне делать? — спросил он наконец, и в голосе его прозвучала усталость, не свойственная его годам.

Тукка ответил не сразу.

— С теми, кто в трюме, — сказал он, — есть решение. Не идеальное. Но настоящее. Найди корабль и капитана, готового отвезти их туда, где принимают таких, как они — есть миры, что берут беженцев, дают им новые бумаги, новую жизнь, не задают лишних вопросов. Слышал о паре таких в Республике, в секторах подальше отсюда. Заплати капитану хорошо. И используй то, что умеешь, — прежде чем доверить ему груз, проверь его Силой. Страх, жадность, ложь — все это чувствуется, если знаешь, куда смотреть. Ты знаешь.

— А я? — спросил Энакин. — Что мне делать с тем, чего я хочу для себя? С силой, властью, возможностью защищать не только клан и горстку рабов в трюме, а по-настоящему?

Тукка посмотрел на него долгим, оценивающим взглядом — взглядом старика, прикидывающего, сколько правды выдержит собеседник за один вечер.

— На Татуине этого не получить, — сказал он прямо. — Здесь нет ни казны, ни армии, ни престола, который можно взять. Здесь только песок, хатты и те, кто кормится их объедками. Сколько бы ты ни рос здесь, ты вырастешь в самого сильного шамана пустынного мира — и не более того. Это потолок этой планеты, и ты уже почти уперся в него головой.

— Тогда куда? — спросил Энакин, хотя уже подозревал ответ.

— В Республику, — ответил Тукка. — Туда, где есть казна. Армии. Сенаторы, банки, ордена, тянущие нити через тысячи миров одновременно. Все, что ты хочешь, лежит там — но не для того, кто придет с мечом и кричит о своей силе. Они раздавят такого быстрее, чем он успеет вытащить клинок: у них таких мечей в избытке, и они умеют ими пользоваться.

Старик подался вперед, и в его рваных, неровно мерцающих глазах на мгновение мелькнуло нечто, похожее на холодное, многолетнее знание о том, как устроен мир за пределами пустыни.

— Прячь, что умеешь. Все, чему я тебя научил, все, что дал тебе голокрон, — спрячь так глубоко, как прятал ауру среди джав. — Тукка помолчал, явно подбирая слова, понятные ему самому, механику до мозга костей. — Я повидал достаточно зараженных чипов и взломанных систем за свою жизнь, чтобы знать, как это работает. Хороший вредоносный код не ломает дверь снаружи. Он садится тихо, в самом обычном, проверенном файле, который система сама пускает внутрь, не приглядываясь. Лежит там без движения, ничем себя не выдавая, пока не приходит время. А потом, изнутри, медленно переписывает то, что считал важным сам создатель системы — одну строку за другой, так, что никто не замечает подмены, пока не становится поздно что-либо менять.

Старик посмотрел на Энакина в упор.

— Будь таким кодом. Войди не штурмом, а как обновление, которое все ждут и сами устанавливают. Учись их законам, их деньгам, их слабостям — это и есть та самая обычная, проверенная оболочка, в которую тебя впустят без подозрений. И только когда станешь частью их системы настолько, что вытащить тебя означало бы вытащить кусок их собственного кода и обрушить все, что на нем держится, — только тогда начинай переписывать строки.

— Это займет годы, — тихо сказал Энакин.

— Займет, — согласился Тука без тени сочувствия. — У тебя есть годы. У Татуина — нет того, что тебе нужно, сколько бы лет ты ему ни отдал.

Энакин долго сидел в тишине шатра, ощущая, как одна, еще неделю назад казавшаяся такой ясной и близкой цель, рассыпается, открывая за собой другую — куда более далекую, куда более медленную, и от этого еще более пугающую.

— Хорошо, — сказал он наконец. — Я буду вирусом.

Тука издал короткий, сухой смешок — но в этот раз в нем не было прежней теплоты.

— Тогда веди себя как хороший вирус, — сказал старик. — Тихий. Терпеливый. Тот, что не запускает ни одной видимой строки кода, пока система сама не отдаст тебе ключи от всего, чем владеет.

***

Капитана Орина Деша Энакин нашел не сразу — контрабандист, чей навигационный компьютер он перебрал почти год назад у стоянки в Анкорхеде, успел сменить два постоянных причала и одно имя в реестре, прежде чем слухи среди джав вывели Энакина на нужный ангар в окраинном секторе Мос-Эспы.

Деш узнал его не сразу — мальчик заметно вырос, да и капюшон скрывал лицо так же надежно, как и год назад, — но, услышав напоминание про навигационный компьютер и тот странный, не по годам взвешенный голос маленького джавы, расплылся в широкой, искренне довольной улыбке.

— Тот самый чудо-механик, — протянул он. — Помню. Помню и то, что компьютер до сих пор работает чище нового. Что привело тебя в такую даль от твоей пустыни, малыш?

Энакин не стал тратить время на предисловия. Он коротко, без лишних деталей, описал суть дела: транспорт, груз освобожденных существ самых разных рас, нужда в капитане, готовом отвезти их туда, где принимают беженцев без вопросов, и достойная оплата за рейс.

Деш слушал внимательно, время от времени кивая, и Энакин, проверяя его слова так, как учил Тукка, аккуратно скользнул эмпатией под обычную деловую маску собеседника. Под ней не оказалось ни намека на жадную, расчетливую ложь, которую он почти ожидал встретить, — только обычная, простая смесь интереса к выгодной сделке и легкого, почти отцовского сочувствия при упоминании детей среди беженцев.

— Я знаю миры в Республике, что принимают таких без лишних вопросов, — сказал капитан, когда Энакин закончил. — Доставлю с радостью, и недорого, учитывая, чем я тебе обязан. Но у меня есть встречное предложение, которое сэкономит нам обоим пеггаты.

Он провел Энакина в соседний ангар, где на подпорках покоился второй корабль его небольшой флотилии — потрепанный легкий фрахтовик с явно поврежденной, искрящей при попытке запуска системой жизнеобеспечения и парой пробитых, наспех залатанных листов обшивки.

— Этот красавец стоит без дела уже три месяца, — пояснил Деш. — Чинщики в Мос-Эйсли берут за такую работу больше, чем сам корабль стоит на металлолом. Если возьмешься привести его в порядок — оплачу перевозку твоих беженцев из собственного кармана, без единого пеггата с твоей стороны, и еще сверху накину на дорогу.

Энакин обошел корабль, проверяя повреждения тем взглядом, которым давно привык оценивать любой механизм, — и тут же понял, что предложение Деша было честным лишь отчасти: работы здесь было на несколько дней, если не на пару недель, а не на пару часов, как при ремонте навигационного компьютера в прошлый раз.

— Это займет больше времени, чем у меня есть сейчас, — сказал он, прикидывая маршрут клана.

— У тебя есть время, малыш, — улыбнулся Деш. — Корабль никуда не торопится, как и беженцы, которых сначала нужно подготовить к перелету. Неделя погоды не сделает.

***

В итоге Утту, выслушав условия сделки, согласился без долгих споров — клан давно научился доверять расчетам своего маленького шамана, а выгода была слишком очевидной, чтобы упустить её ради спешки.

— Мы продолжим маршрут, — сказал вожак. — Заберем тебя через месяц, может, чуть больше. Корабль с беженцами оставим в укрытии, под охраной троих. — Он немного помолчал, разглядывая Энакина с непривычной, отцовской заботой во взгляде. — Один, в чужом городе. Справишься?

— Справлюсь, — ответил Энакин, хотя, оставшись в одиночестве среди гудящих ангаров Мос-Эспы, впервые за долгое время ощутил нечто, очень похожее на то, что мог бы почувствовать обычный, не отягощенный пугающим даром мальчик его лет.

Краулер ушел на рассвете, оставив его одного — без клана, без привычного гула реактора под ногами, без знакомых щелкающих голосов — лицом к лицу с потрепанным кораблем, грудой инструментов и абсолютно новой, непривычной самостоятельностью.

***

Свободные вечера, когда руки уставали от ремонта чужого корабля быстрее, чем разум уставал от мыслей, Энакин теперь все чаще проводил, оттачивая именно то умение, ради которого Тукка его и отпустил, — способность исчезать в Силе настолько полно, что её саму не оставалось чем зацепить.

Именно во время одной из таких тренировок он заметил странность, ускользавшую от него все месяцы практики. Сворачивая собственную ауру до предела, он обнаружил, что клинок на поясе сворачивается вместе с ним — точнее, та его часть, что отзывалась через блок раката на его собственной Темной стороне, гасла в Силе ровно так же, как гас он сам, оставляя оружие практически неотличимым от обычного куска металла даже для самого чувствительного наблюдателя. Открытие было одновременно приятным и тревожным: приятным, потому что давало дополнительный слой скрытности там, где он меньше всего ожидал её найти; тревожным — потому что напомнило, насколько привычно он носил клинок на самом виду, у пояса, как простой инструмент, не задумываясь, что любой досмотр на границе чужого мира немедленно его обнаружит.

Он перешил крепление за два вечера, опираясь на собственный опыт работы с кожей банты и металлом, — узкий, плотно прилегающий футляр на ремнях, скрывающий рукоять вдоль предплечья, под широким рукавом балахона, с механизмом быстрого выброса в ладонь одним движением кисти. Со стороны, даже при внимательном осмотре, рука казалась просто рукой.

— Готовлюсь, — сказал он сам себе вслух, в пустом ангаре, впервые опробовав новое крепление и оставшись довольным результатом.

***

Решение, которое давно зрело где-то на краю его мыслей с самого разговора в шатре Тукки, окончательно сложилось в одну из таких одиноких ночей, проведенных в перерывах между ремонтом и тренировкой.

Войти в систему тихо, как учил старик, означало не просто спрятаться среди населения Республики, выживая на её окраинах. Это означало найти дверь, через которую система сама впустит чужака внутрь, доверив ему ресурсы, оружие, доступ к казне и армиям, о которых говорил Тукка, — причем как можно скорее, не дожидаясь десятилетий постепенного, незаметного продвижения.

Энакин вспомнил обрывки разговоров контрабандистов и наемников, годами доносившиеся до его слуха на рынках и постах, — про офицеров Республиканского флота, про адмиралов, командующих целыми эскадрами, про военные академии, куда отправляют будущих капитанов и адмиралов с самого юного возраста, обучая их не только сражаться, но и распоряжаться кораблями, бюджетами, целыми флотилиями ресурсов, выделяемых на нужды обороны. Самой известной из таких школ, судя по слухам, была Республиканская военная академия на Корелии — заведение, через которое прошли многие из тех, чьи имена сейчас произносили с уважением или со страхом в портовых барах от Татуина до самого Корусанта.

Туда поступали обычно не раньше двенадцати-тринадцати циклов — достаточно взрослыми, чтобы пройти первичный отбор, но недостаточно опытными, чтобы успеть натворить ничего особенного до выпуска. Его собственный возраст, странным образом, оказывался не помехой, а преимуществом: никто не ждет от девятилетнего мальчика гениальности уровня, способного впечатлить экзаменационную комиссию, а значит, никто и не будет искать в этой гениальности скрытый подвох.

Он решил, что покажет именно это — гениальность, ослепительную и неоспоримую, в области, где быстрее всего конвертируется в доверие и ресурсы: тактика, стратегия, управление кораблями. Не силу. Не Тьму. Просто ум, отточенный не по годом, выматывающей необходимостью просчитывать на несколько ходов вперед. Системе не нужно видеть в нем шамана с клинком на запястье. Системе достаточно увидеть одаренного ребенка, годного для того, чтобы вложить в него ресурсы заранее, в расчете на отдачу через годы.

А ресурсы, вложенные в него заранее, он намеревался забирать быстрее, чем кто-либо в Республике успеет осознать, сколько их утекает в одного-единственного, неприметного кадета.

Энакин отложил инструмент, которым полировал последний восстановленный лист обшивки корабля Деша, и взглянул на собственные руки в тусклом свете ангарных огней — руки механика, которые скоро предстояло выдать за руки гения совсем другого толка.

— Республиканская военная академия, — произнес он вслух, пробуя название на вкус, как пробуют непривычную пищу. — Что ж. Начнем с этого.

Глава 12

Сенатский зал Корусанта редко видел подобное единодушие в негодовании — единодушие, объединившее представителей рас, обычно не способных согласиться даже на формулировку повестки дня.

Делегация Альдераана, пришедшая на заседание спустя почти четыре месяца после катастрофы на Нал Хатте, стояла на трибуне в полном составе — бледная, тщательно подготовленная, явно отрепетировавшая каждое слово десятки раз, прежде чем рискнуть произнести его перед всей Галактической Республикой. Задержка в четыре месяца сама по себе стала источником отдельного, не менее ожесточенного скандала: альдераанские следователи потратили это время на собственное, внутреннее расследование, пытаясь установить, как именно был скомпрометирован один из кораблей флота, прежде чем решились вынести правду на публичное обсуждение. Возглавлял делегацию не просто избранный политик, а вице-король Альдераана — на родной планете его титул сочетал в себе и место в Сенате, и принадлежность к правящему королевскому дому, обязанность, которая на Альдераане традиционно ложилась на плечи самой короны, а не нанятого чиновника. Мужчина средних лет, безупречно, до последней складки одетый в строгий, тщательно выглаженный костюм классического альдераанского покроя, держался с тем холодным, выверенным достоинством, которое годы придворного протокола и десятилетия монаршего воспитания превратили во вторую натуру, — достоинством человека, идущего на эшафот с поднятой головой.

— Правительство Альдераана подтверждает, — произнес он, и зал моментально стих, ловя каждое слово, — существование ограниченного флота защитного вооружения дальнего радиуса действия, известного в наших архивах под названием Копье Возмездия. Подтверждает также, что одна из единиц этого флота была использована для уничтожения планеты Нал Хатта силами, находящимися за пределами контроля альдераанского правительства. Хочу подчеркнуть для протокола Сената: ни одно положение существующего галактического законодательства не было нарушено самим существованием этой программы. Оборонное вооружение остается законным правом любого члена Республики. Преступление совершил тот, кто украл контроль над нашим орудием, а не те, кто его построил.

Это уточнение, формально безупречное с юридической точки зрения, потонуло в общем шуме зала почти мгновенно — что, как позже отметят немногие внимательные аналитики, было совершенно не случайно.

Зал взорвался.

Сенатор от Малластара вскочил с места, потребовав немедленного международного расследования. Делегат Сулластанской Республики, перебивая собственного переводчика, прокричал что-то о военных преступлениях, выходящих за рамки любой допустимой доктрины самозащиты.

Сенатор от Альдераана выдержал шквал обвинений с тем же ледяным спокойствием, не отступив ни на шаг от трибуны.

— Мы признаем уязвимость нашей системы безопасности, — продолжил он, когда шум немного стих. — И объявляем о немедленном и полном отзыве всех оставшихся единиц флота с боевого дежурства. Каждое Копье Возмездия будет возвращено на орбиту Альдераана для разоружения под наблюдением сенатской комиссии.

Никто из присутствующих в зале не подозревал — а большинство и не узнает этого никогда, — что значительная часть того самого давления, под которым Альдераан вынужден был капитулировать, была организована и оплачена остатками Синдиката Хаттов и самого Джаббы задолго до самого заседания. Уцелевшие кланы, в равной мере разъяренные потерей родного мира и напуганные одним лишь существованием оружия, способного повторить катастрофу, через сотни подкупленных лоббистов и подставных торговых консорциумов методично раздували недовольство среди делегаций секторов, граничащих с территорией хаттов, оплачивая голоса, медийные кампании и закрытые встречи, на которых сенаторов убеждали в необходимости публичного давления. Хатты не могли востребовать справедливость напрямую — слишком многие подозревали, что виновник прятался среди них самих, — но вполне могли обеспечить, чтобы хотя бы оружие, стершее их родной мир, никогда больше не угрожало никому в галактике.

***

В кулуарах, в шикарных приемных и закрытых для прессы комнатах для переговоров, где решались дела, не предназначенные для голонет-камер, реакция была совершенно иной.

Сенатор от Кореллии, человек с тяжелым, многозначительным взглядом старого торгового магната, не скрывал своего презрения в разговоре с парой коллег из секторов Ядра, пока они дожидались своей очереди для официального комментария.

— Глупцы, — пробормотал он, не особенно заботясь о том, кто может услышать. — Альдераан всегда был сборищем идеалистов, прячущих собственный страх за красивыми словами о мире. Сдать единственный реальный аргумент, который удерживал любого потенциального агрессора на расстоянии, — и сделать это публично, перед всей галактикой, объявив о собственной уязвимости во всеуслышание.

— У вас, я полагаю, есть собственные аргументы, — заметил один из собеседников, не столько спрашивая, сколько утверждая нечто, давно известное обеим сторонам разговора.

Кореллианец лишь усмехнулся, не утруждая себя дальнейшим объяснением. Каждый мир Ядра, обладающий весом, достаточным, чтобы его боялись, давно научился хранить собственные козыри в тайне, вне зависимости от того, насколько громко он рассуждал о мире и сотрудничестве на публичных сессиях Сената.

***

В ту же самую ночь, когда Сенат на Корусанте захлебывался криками и обвинениями, в небе над Татуином разворачивалась собственная, куда менее официальная драма.

***

Энакин почувствовал чужой корабль задолго до того, как сумел бы увидеть даже отдаленную вспышку его двигателей в ночном небе, — почувствовал плотный, незнакомый росчерк в Силе, входящий в атмосферу планеты слишком стремительно, слишком напряженно для обычного торгового судна.

Он сидел на крыше ангара, где квартировал последние дни, когда ощущение накатило, — и инстинктивно, без раздумий сделал то, что давно превратилось в рефлекс: свернул собственное присутствие в Силе глубже, чем обычно, глубже, чем требовалось для простого сокрытия среди джав или людей рынка. Это была особая, крайняя степень сжатия, которую он позволял себе редко, — состояние, в котором сам он становился практически невидим даже для самого чуткого наблюдателя, превращаясь в нечто настолько обыкновенное, насколько может быть обыкновенным простой смертный без малейшей искры дара.

Странность заключалась в том, что само это сжатие, вместо того чтобы притупить его восприятие, обостряло его в других направлениях. В таком состоянии его собственные органы чувств — слух, зрение, ощущение мельчайших колебаний воздуха — становились острее обычного, будто Сила, не находя выхода вовне, перетекала внутрь, в простую, физическую восприимчивость тела. Более того, именно в этом состоянии он мог без опаски пользоваться той самой, самостоятельно выведенной примитивной техникой расчета вероятностей, которую развивал месяцами после игры в Ток-Ток, — нанизывая возможные исходы событий друг на друга, как бусины на нить, без всякого риска, что сам этот расчет проступит наружу и выдаст его Силу наблюдателю.

Но дальше этого не простиралось ничего. Любая попытка дотянуться Силой вовне — толкнуть, ощутить чужие эмоции, повлиять на металл — немедленно разрушила бы все сжатие целиком, обнажив его так же ярко, как сигнальная ракета обнажает позицию в темноте. Энакин так и не нашел объяснения, почему именно расчет вероятностей оставался единственным исключением из этого правила, единственной техникой, не противоречащей абсолютной скрытности. Возможно, дело было в том, что сам расчет происходил не в Силе, а в его собственном, тренированном упражнениями разуме — Сила лишь незримо ускоряла и обостряла процесс, не покидая пределов его черепной коробки. А возможно, ответа не существовало вовсе, и это было просто одной из многих странностей его собственного, ни на что не похожего дара.

Используя эту обостренную восприимчивость, он наблюдал за далекой, тихой беззвучной драмой высоко в небе — росчерками выстрелов, гаснущими в верхних слоях атмосферы, силуэтом крупного, элегантного судна, отчаянно маневрирующего среди преследователей. Какие-то пираты, судя по хаотичной, непрофессиональной манере атаки — мелкая банда, рискнувшая попытать счастья против явно дорогого, явно важного корабля, появившегося в самый разгар общего хаоса над планетой.

Судно ушло от преследователей буквально чудом — нырнув в нижние, турбулентные слои атмосферы настолько резко, что одни лишь законы аэродинамики должны были разорвать его на части, — и южнее, за дальними дюнами, исчезло из поля его восприятия, садясь где-то в пустыне.

Энакин еще долго сидел неподвижно, медленно разворачивая собственную ауру обратно до привычного, более скромного сжатия, пытаясь понять, почему обычное столкновение пиратов с чужим транспортом оставило в воздухе настолько густой, насколько тревожный отголосок в Силе — будто что-то в этом конкретном корабле было важнее, чем казалось на первый, поверхностный взгляд.

***

Королевский набуанский транспорт, поврежденный, но уцелевший, на следующее же утро направил двух своих пассажиров в сторону Мос-Эспы.

Куай-Гон Джинн шел через раскаленные улицы города с тем спокойствием, которое выработали в нем десятилетия джедайской практики, — но даже это спокойствие не могло полностью скрыть растущую тревогу за судьбу застрявшего на этой планете корабля и тех, кого он защищал собой.

Его спутница — невысокая молодая женщина, выдававшая себя за простую служанку своей собственной госпожи, оставшейся на борту, — следовала за ним с любопытством, которое она, очевидно, считала надежно скрытым под маской профессиональной сдержанности. Куай-Гон, разумеется, разгадал эту маленькую хитрость в первые же минуты знакомства — слишком прямая осанка, слишком уверенный, не свойственный простой служанке взгляд, — но не нашел в себе ни малейшего желания озвучивать собственную догадку. Если девушке было важно хоть на день почувствовать себя кем-то другим, кем-то более свободным, чем позволяло её истинное положение, джедай не видел причины лишать её этой маленькой, в общем-то невинной радости.

— Здесь все настолько... — она замолчала, явно подбирая слово, разглядывая выжженные пески, тянущиеся за пределы города. — Безжизненно.

— Жизнь здесь есть, — заметил Куай-Гон. — Просто она научилась прятаться от солнц лучше, чем мы привыкли видеть.

***

Лавка тойдарианца Уотто стала их первой и, как вскоре выяснилось, последней надеждой на легкое решение проблемы.

— Гипердвигатель класса Т-14, — повторил Уотто за Куай-Гоном, разглядывая высокого, седеющего человека и его молчаливую спутницу с тем особым прищуром, каким опытный торговец оценивает чужую готовность платить выше рыночной цены. — Редкая модель. Уотто знает её цену.

— Что ж, раз нужной модели у Уотто сейчас нет, — он махнул короткой лапой в сторону рядов позади себя, — взгляните, что есть. Класс R, не такой изящный, как нубианская работа, но Уотто может подогнать его под любой корабль за разумную цену.

Он повел гостей через захламленные ряды лавки, продолжая разглагольствовать с той же раздражающей, нарочитой неторопливостью, какой обычно растягивал любые переговоры, набивая цену самим ожиданием, пока пальцем не указал на ряд потрепанных, но рабочих агрегатов на дальней полке.

— Был у меня один на прошлой неделе, — добавил он внезапно, и в его голосе прорезалась нотка неподдельной, почти комичной обиды, — настоящий Т-14, нубианская верфь, снят с разбитого королевского курьера. Уотто почти договорился с продавцом — почти! — а потом этот трусливый человечишка взял и продал его прямо из-под носа какому-то джаве. За полцены, какую предлагал Уотто! Глупец не понимал, с каким сокровищем расстается, а Уотто остался без товара, который сам приплыл ему в руки. Уотто потом чуть не пристрелил этого человечка в кантине, когда узнал о потере.

Куай-Гон, до этого момента сохранявший вежливое, отстраненное молчание, чуть подался вперед.

— Какому джаве? — спросил он, и голос его прозвучал ровно, без нажима, но с той особой внимательностью, с которой опытный собеседник умеет вытягивать из чужой досады больше деталей, чем та намеревалась выдать.

— А кто их разбирает, — Уотто пренебрежительно махнул короткой лапой. — Один из старьевщицких кланов, что кочуют в окрестностях Мос-Эспы. У Уотто нет времени следить за коротышками.

Куай-Гон кивнул, мысленно откладывая эту нить разговора на потом, и вернулся к более насущному вопросу.

— Этот, класса R, — сказал он, указывая на агрегат на полке. — Сколько?

Уотто назвал цену — внушительную, но не запредельную, — и джедай, не теряя времени, протянул ему горсть стандартных республиканских кредитных чипов.

Тойдарианец, взглянув на протянутую плату, издал короткий, презрительный смешок, отшатнувшись от чипов, будто ему предлагали нечто оскорбительное.

— Республиканские кредиты, — произнес он с нескрываемым отвращением. — На Татуине это просто блестящий мусор, чужак. Здешние хатты не принимают вашу валюту, и Уотто тем более. Пеггаты — или ничего.

Куай-Гон, явно не ожидавший подобного препятствия, медленно убрал чипы обратно.

— У нас нет местной валюты, — признал он. — Только то, что осталось от корабельного бюджета, а это республиканские кредиты.

— Тогда у вас нет гипердвигателя, — отрезал Уотто без малейшего сочувствия, разворачиваясь обратно к своему рабочему месту с видом человека, чье время — и без того ограниченное терпение — было потрачено впустую. — Возвращайтесь, когда найдете, чем платить по-настоящему.

Куай-Гон кивнул, решив найти того джаву, что стал обладателем T-14.

***

Расспросы среди самих джав на рынке, как Куай-Гон установил почти сразу, оказались занятием бесполезным с самого начала.

Маленький народец, при всей своей внешней разрозненности и торговой конкуренции друг с другом, демонстрировал поразительное, почти инстинктивное единство в одном-единственном вопросе: они никогда не выдавали чужакам сведения о других джавах, какую бы плату им за это ни предлагали. Каждый встреченный коротышка отвечал одинаково — пожатием плеч, щелканьем, нарочитым непониманием, — будто все они сговорились заранее, хотя Куай-Гон прекрасно понимал, что дело было не в сговоре, а в чем-то более древнем и более прочном: в племенной верности, которую сторонний золотой блеск пеггатов попросту не мог перевесить.

Поняв это, он переключился на менее очевидный, но куда более перспективный источник — мелких независимых торговцев и механиков других рас, держащихся на этом рынке за счет собственной репутации, а не клановой солидарности. Именно через одного из таких, разговорчивого торговца запчастями, падкого на дополнительную монету за пустую болтовню, Куай-Гон наконец услышал то самое имя, что искал с самого утра.

— Тики-тек, — повторил торговец с явным удовольствием от собственной осведомленности. — Джава-вундеркинд, мастер на все руки. Сидит сейчас не с кланом — чинит корабль контрабандиста в окраинном ангаре, у восточной стены города.

Глава 13

Ангар, который они нашли уже на закате, оказался именно таким захламленным, продуваемым ветром строением, каким и полагалось быть мастерской контрабандиста средней руки. Изнутри доносился ровный, деловитый звук работающего инструмента.

Куай-Гон остановился у входа, окидывая ангар обычным, ничем не примечательным взглядом усталого путника, ищущего нужный товар. Никакая рябь в Силе не потревожила его безмятежности — мальчик внутри надежно прятался от любого подобного внимания, и даже опытный джедай не нашел в этом обыкновенном на первый взгляд ангаре ничего, выходящего за рамки привычного.

— Кто-то занят работой, — заметил он вслух, скорее для поддержания разговора, чем по необходимости. — Будем надеяться, нужный нам разумный.

***

Энакин услышал шаги у входа в ангар задолго до того, как гости успели произнести хоть слово, — и медленно поднялся от обшивки корабля, вытирая руки тряпкой, не снимая капюшона.

— Чем могу помочь? — спросил он, и собственный голос показался ему более напряженным, чем он рассчитывал.

— Мы ищем гипердвигатель класса Т-14, — ответил высокий мужчина в коричневом одеянии, останавливаясь в нескольких шагах от входа с той же выверенной осторожностью, с какой подходят к незнакомому, потенциально опасному животному. — Нам сказали, что вы могли его недавно приобрести.

Энакин внимательно изучил пришедших — мужчину, чьи движения выдавали бойца, и молодую женщину позади него, чья простая одежда плохо вязалась с её осанкой, — и почувствовал в Силе нечто, заставившее его замереть на месте: ту же светлую, ровную безмятежность, какую описывал когда-то Тукка, рассказывая о джедаях, только теперь ощутимую не в чужом пересказе, а напрямую, кожей.

— Вы джедай, — произнес он, и это был не вопрос.

Мужчина чуть склонил голову.

— Меня зовут Куай-Гон Джинн, — сказал он. — Да. Я джедай.

Что-то внутри Энакина на мгновение всколыхнулось — то самое, давно похороненное, детское чувство, которое он помнил по слухам, доходившим до него еще в самые первые годы рабства, по обрывкам разговоров среди невольников о далеких воителях, способных в одиночку освободить целый мир от тирана.

— Вы здесь, чтобы помочь рабам? — спросил он напрямую, не давая себе времени взвесить вопрос заранее.

Куай-Гон, явно не ожидавший подобного оборота разговора, ответил не сразу.

— Нет, — сказал он наконец, с честностью, которая, видимо, казалась ему самому уважительной. — Я здесь по другому делу. Республика не имеет юрисдикции над внутренними институтами Татуина, и Орден джедаев не вмешивается в подобные вопросы без прямого мандата Сената.

Энакин молча кивнул, не позволив ни единой мышце на скрытом капюшоном лице дрогнуть.

Внутри, впрочем, что-то защемило куда сильнее, чем он готов был показать. Детская вера, протянувшаяся сквозь годы рабства, сквозь пещеру, сквозь кровь врагов, оказалась именно тем, чем и должна была оказаться рано или поздно, — красивой ложью, которую рассказывают друг другу те, кому нечем больше утешиться. Джедаи приходили не туда, где была нужда. Они приходили туда, где был мандат, где был интерес Сената, где была выгода для тех, кто платил за их время.

Ему хотелось закричать. Хотелось выплеснуть наружу всю ту горечь, что копилась годами, — высказать этому спокойному, безупречно честному человеку, что джедаи давно превратились в красивую сказку, которой пользуются, чтобы удерживать слабых в надежде, пока сильные продолжают делать с ними что хотят; что само существование этого мифа причиняет галактике больше вреда, чем принесло бы исчезновение Ордена много веков назад. Если бы джедаев просто не существовало, никто хотя бы не питал бы ложных надежд — и боль от осознания собственной беспомощности приходила бы раньше, без долгих, мучительных лет ожидания спасителей, которые никогда не придут. И возможно те безвольные разумные на дне общества пытались бы найти силу и стойкость в самих себе.

Энакин подавил это все одним долгим, незаметным выдохом и просто кивнул.

— Понимаю, — сказал он вслух, и голос его прозвучал спокойнее, чем он сам ожидал. — У вас свои дела.

Он отступил на шаг, и движение, которым его рука скользнула к кобуре на ремне, оказалось настолько быстрым и отточенным, что Куай-Гон, при всей своей джедайской реакции, успел лишь напрячься, но не вмешаться. Он сам удивился как не уловил даже намека на намерение низкорослой фигуры в балахоне. DL-44 оказался направлен точно между ними, удерживаемый рукой, которая не дрожала ни на миллиметр.

— У меня для вас ничего нет, — произнес юный Скайуокер, и в голосе его не осталось и следа прежней, почти дружелюбной деловитости. — Ни гипердвигателя, ни времени. Уходите.

— Подождите, — произнесла Падме, делая шаг вперед, прежде чем Куай-Гон успел её остановить, и вся её прежняя, тщательно отыгранная роль скромной служанки вдруг осыпалась, обнажив нечто куда более настоящее и куда более отчаянное. — Вы не понимаете. Это не просто застрявший корабль и не просто моя прихоть. Если мы не доберемся до Корусанта, если Сенат не узнает правду о том, что происходит на Набу прямо сейчас, — Торговая Федерация раздавит целую планету. Миллионы жителей. Блокада уже идет, войска уже готовятся к вторжению, и единственный голос, способный остановить это до того, как погибнут люди, — это голос, который мы пытаемся довезти живым.

Энакин не опустил оружие, но его брови под капюшоном нахмурились.

— Миллионы, — повторил он тихо, без всякой насмешки, будто пробуя слово на вкус и находя в нем узнаваемый привкус.

— Я прошу не милости, — продолжила Падме, и голос её, несмотря на всю силу убеждения, предательски дрогнул на последнем слове. — Я прошу шанса спасти их. Мы заплатим.

— Мне нужно подумать...

***

В этот самый момент снаружи, без всякого предупреждения, ветер сменился.

Первый порыв ударил в стену ангара с такой силой, что весь каркас задрожал, а через минуту видимость за открытым проемом исчезла полностью, утонув в плотной, ревущей стене песка.

— Песчаная буря, — пояснил Энакин, не дожидаясь вопроса, и медленно опустил бластер, хотя не убрал его в кобуру до конца. — Сильная. Часа на три, может, больше. Идти сейчас — самоубийство, даже для тех, кто торопится спасти целый мир.

Куай-Гон обменялся коротким взглядом со спутницей, и оба, явно признавая правоту маленького механика, отошли от входа, устраиваясь на ближайших ящиках в ожидании конца стихии.

Девушка, разглядывая Энакина с неподдельным, простодушным любопытством, наконец нарушила неловкую тишину.

— Я никогда раньше не разговаривала с джавой, — сказала она с обезоруживающей, почти детской честностью.

Энакин ощутил, как уголок его губ под капюшоном непроизвольно дернулся — не от веселья, а от какой-то странной иронии момента. Он медленно поднял руки и откинул капюшон, обнажая лицо — обычное, человеческое детское лицо, обожженное двумя солнцами, с парой ярких, не по годам взрослых золотых глаз.

— Вы и сейчас не разговариваете с джавой, — сказал он, и в голосе его прозвучала та самая, не свойственная возрасту твердость, которая заставляла замолкать даже взрослых. — Меня зовут Энакин Скайуокер. Я человек.

Куай-Гон долго разглядывал открывшееся лицо, и в его взгляде, против ожиданий Энакина, не нашлось ни потрясения, ни даже особого удивления — лишь спокойная, многолетняя задумчивость человека, привыкшего удивляться редко и по-настоящему.

— За годы странствий по самым дальним уголкам Республики и за её пределами, — произнес он наконец, — мне доводилось встречать на удивление способных детей в самых неожиданных местах. Дети, выросшие среди контрабандистов, понимавшие гипердвигатель раньше, чем выучивались читать. Дети с пустынных миров, торговавшие лучше любого взрослого. Галактика щедра на подобные сюрпризы, если знать, куда смотреть.

В его тоне не было снисхождения — скорее уважительное, почти профессиональное признание, — но и не было того узнавания, какое промелькнуло бы во взгляде джедая, почувствовавшего в собеседнике нечто, выходящее за пределы простого человеческого таланта. Для Куай-Гона Энакин оставался ровно тем, кем представился: не по годам одаренным ребенком, не более.

Падме, до этого молчавшая, наконец нарушила паузу собственным вопросом — тихим, но не лишенным той прямоты, с которой задают вопросы люди, не привыкшие ходить вокруг неприятных тем.

— А ваши родители? — спросила Падме, неожиданно. — Они знают, что вы здесь один, чините чужие корабли и торгуетесь с джедаями?

Энакин на секунду замер. И сам не понял почему решил ответить этой девушке.

— Отца у меня никогда не было. Мать умерла. С тех пор я сам решаю, что мне делать и где быть.

Падме открыла рот, явно собираясь сказать что-то еще — какие-то слова утешения, машинально приходящие на язык при упоминании подобной потери, — но что-то в лице мальчика, в том, как плотно он сжал губы сразу после этих слов, заставило её передумать и просто кивнуть, не продолжая тему дальше.

Тишина, повисшая после этого признания, продержалась недолго — оборвал её сам Энакин, вернувшись к прежней, куда более насущной теме разговора.

— Гипердвигатель, — сказал он, наконец убирая бластер обратно в кобуру. — Я продам его вам. Но цена будет не в пеггатах.

Куай-Гон, явно заинтригованный подобным условием не меньше, чем самим открытием того, что джава оказался человеческим ребенком, осторожно кивнул, предлагая продолжать.

— Мне нужно поступить в Республиканскую военную академию на Корелии, — сказал Энакин без долгих предисловий. — Не просто поступить — поступить с гарантией, с протекцией, с финансированием. Ваш Орден и ваша Набу обеспечат это. Вот моя цена.

Падме уже хотела согласиться, но глядя на джедая решила подождать.

Куай-Гон долго молчал, явно взвешивая услышанное.

— Это значительно больше, чем стоит сам гипердвигатель, — сказал он наконец, без раздражения, но и без готовности немедленно согласиться.

— Вы покупаете не гипердвигатель, — ответил Энакин, и в его голосе не было и тени торга. — Вы покупаете жизни жителей Набу, которые ждут, доберетесь ли вы живыми до Корусанта. Сколько они стоят, решать не мне.

Куай-Гон чуть склонил голову, разглядывая мальчика с новым, куда более внимательным интересом — оценкой, в которой удивление мешалось с растущим, плохо скрываемым любопытством.

— Мы согласны, — не выдержала совсем еще молодая девушка, которая несла на своих хрупких плечах груз, что не каждый взрослый мужчина осилит.

Глава 14

Последний лист обшивки лег точно по контуру корпуса, и Энакин, затянув финальное крепление, откинулся назад, оглядывая результат нескольких дней непрерывной работы с тем спокойным, тихим удовлетворением, какое испытывает мастер, закончивший дело на совесть, а не наспех.

Корабль выглядел теперь не просто исправным — он выглядел так, будто никогда и не простаивал три месяца без дела. Орин Деш будет доволен. Возможно, даже больше, чем рассчитывал, заключая эту сделку.

Буря за стенами ангара начала стихать к середине ночи, превратившись из ревущей стены песка в усталое, прерывистое завывание ветра. Энакин дождался, пока видимость восстановится хотя бы наполовину, и щелкнул переносным передатчиком, вызывая Деша на условленной частоте.

***

Капитан явился через час — заспанный, взъерошенный, явно поднятый прямо с постели в первом попавшемся ночлеге, — и замер на пороге ангара, обнаружив там не только восстановленный корабль, но и двух незваных гостей, расположившихся на ящиках у стены.

— Орин Деш, — представился он, не дожидаясь вопроса, привычным жестом протягивая руку гостям, прежде чем перевести удивленный взгляд на собственный корабль. — Хозяин этого судна, если кому-то интересно, кто здесь капитан.

— Так, — протянул он затем, переводя взгляд с высокого, явно нездешнего мужчины на молодую девушку рядом с ним, а затем на самого Энакина, по-прежнему без капюшона. — От джедаев теперь и на краю галактики не спрятаться, я погляжу.

— Вы знакомы с Орденом? — спросил Куай-Гон с легким, профессиональным любопытством.

— Достаточно, чтобы узнавать характерный покрой одежды и манеру держаться, — фыркнул Деш, не сходя с места. — Да ваше племя любой татуинец узнает.

Куай-Гон про себя согласился с этим.

Затем его взгляд снова метнулся к Энакину, и на этот раз в нем мелькнуло куда более искреннее замешательство. — А вот это, — он указал пальцем на открытое, человеческое лицо мальчика, — это что за новость? Я был уверен, что мой чудо-механик — джава.

— Долгая история, — сказал Энакин.

— Долгая история, — повторил Деш, и спустя секунду растерянности расхохотался — открыто, искренне, тем смехом, какой бывает у человека, давно привыкшего удивляться галактике и находить в этом скорее веселье, чем тревогу. — Что ж, малыш, человек или джава — работу свою ты, кажется, опять сделал на совесть.

Он шагнул внутрь, обходя восстановленный корабль с тем же вниманием, с каким когда-то Энакин проверял повреждения, и спустя несколько минут осмотра одобрительно присвистнул.

— Лучше, чем когда я его покупал, — признал капитан. — Сделка остается в силе. Беженцы получат свой перелет.

— Джавы привезут их сюда через неделю, — сказал Энакин. — Я сам к тому времени уже не буду на Татуине.

Деш вопросительно вскинул бровь.

— Лечу с этими двумя, — Энакин коротко кивнул в сторону Куай-Гона и Падме. — Поступаю в Республиканскую военную академию на Кореллии.

Что-то в лице капитана дернулось — короткая, почти ностальгическая вспышка узнавания.

— Кореллия, — повторил он. — Надо же. Я сам оттуда, если веришь или нет. Даже учился в этой самой академии, пока меня не выгнали — за прогулы, не за что-то более героическое, к сожалению.

Куай-Гон, до этого молча наблюдавший за разговором, чуть склонил голову.

— Деш, — произнес он медленно, словно вспоминая что-то из давних архивов памяти. — Род Дешей с Кореллии — одна из старейших и влиятельнейших семей сектора, если я не путаю историю. Не ожидал встретить отпрыска подобного дома за штурвалом контрабандистского транспорта на краю Внешнего Кольца.

Орин Деш издал короткий, невеселый смешок.

— Семья большая, ветвей много, — сказал он, не вдаваясь в подробности. — Не все из нас оправдывают фамильные ожидания. — Он повернулся к Энакину, и тон его снова стал легким, деловым. — Удачи в академии, малыш. Если вдруг встретишь там кого-то по фамилии Деш — не верь ни единому слову про мою учебу. Они наверняка наврут что-то более благородное, чем правда.

***

Перелет до скрытого каньона на борту набуанского корабля занял меньше часа — несравнимо быстрее, чем любой переход на краулере, который Энакин совершал прежде.

Внутри корабля, пока Падме о чем-то тихо переговаривалась с пилотом, Энакин столкнулся в узком коридоре с существом, какого прежде никогда не встречал, — высоким, нескладным гунганом с длинными, обвисшими ушами и выпученными, нелепо вращающимися глазами.

— Уииса! — воскликнул гунган, отскакивая в сторону с явным испугом. — Мася пугать Джа-Джа Бинкса, да-да! Маленький человечий разумный совсем неожиданный в коридорсах!

Энакин, не до конца разобрав половину сказанного из-за непривычного, путаного акцента, ограничился коротким, вежливым кивком и поспешил дальше, оставив гунгана что-то взволнованно бормотать себе под нос о неожиданностях галактики.

***

Укрытие в дальнем каньоне встретило их тишиной, нарушаемой лишь тихим гулом охранного периметра — всего три джавы из клана остались здесь сторожить корабль и его пассажиров, остальные, как и было условлено, продолжили обычный маршрут.

Освобожденные рабы, расположившиеся в самодельном лагере у подножия скал, встретили появление чужого, элегантного корабля настороженно — но при виде Энакина, выходящего первым, настороженность сменилась узнаванием.

— Через неделю за вами придет другой корабль, — сказал он, собрав их вокруг себя в последний раз. — Капитан надежный. Отвезет вас туда, где принимают беженцев. Я сам не смогу остаться, чтобы убедиться лично, — но я обещал вам это с самого начала, и обещание остается в силе, даже если меня здесь не будет.

Никто не задал вопросов. После всего, что эти разумные пережили, обещание, данное человеком, уже однажды снявшим с них оковы, видимо, стоило больше, чем стоило бы для любого, кто не разделял их собственного опыта.

Гипердвигатель, доставленный сюда заранее и терпеливо дожидавшийся своего часа в грузовом отсеке спрятанного транспорта, Энакин извлек сам, без лишней помощи. Си-Трипио, всё это время простаивавший рядом с притихшими джавами-охранниками в почтительном, явно растерянном молчании, оживился при виде хозяина с прежней, неугасимой словоохотливостью.

— Мастер Эни! — воскликнул дроид. — Я искренне рад видеть вас в целости, хотя не могу не отметить, что отсутствие какой-либо информации о ваших планах все это время оставляло меня в состоянии глубочайшей неопределенности относительно протокола дальнейших действий.

— Собирайся, Трипио, — сказал Энакин. — Мы летим.

***

Установка гипердвигателя в готовое гнездо камеры заняла у Энакина не больше двадцати минут — отточенная, выверенная работа рук, которым не требовалось больше тщательно обдумывать каждое движение.

Когда индикаторы на панели наконец загорелись ровным, стабильным зеленым светом, подтверждая готовность к прыжку, Энакин позволил себе одну последнюю секунду неподвижности, прежде чем подняться на борт вслед за Трипио.

Утту не было среди оставшихся охранников — он продолжал маршрут с основным караваном, как и было решено заранее, — и Энакин, понимая, что не успеет проститься с вожаком лично, повернулся к ближайшему из троих джав.

— Передай Утту, — сказал он, — что я вернусь. Не знаю, через сколько циклов, но вернусь.

Джава молча кивнул, защелкав на прощание, и больше не было сказано ни слова.

Корабль поднялся над дюнами и каньонами без единой задержки, оставляя позади выжженную, безмолвную планету, на которой прошла жизнь мальчика, отправлявшегося теперь туда, где, по словам старого шамана, лежало все, чего он хотел для себя — и где никто, ни один человек в Республике, еще не знал его имени.

***

Тукка стоял у входа в свой шатер далеко от того каньона, где в укрытии стоял спасенный из песков транспорт с освобожденными рабами, и смотрел в небо куда дольше, чем требовалось простому старику, чтобы различить в нем уже растворившийся, невидимый невооруженным глазом след чужого судна.

То, что называло себя Туккой последние семьдесят циклов, само редко вспоминало, что когда-то не было ни старым джавой, ни даже джавой вовсе.

Задолго до кумумга, задолго до самих раката, задолго до того, как эта галактика обрела привычные очертания спиральных рукавов и тысячи населенных систем, существовали те, кто выковывал саму её ткань — не богов в привычном смысле, не духов, но нечто настолько древнее и настолько фундаментальное, что само понятие силы тяжести, одинаковой для большинства обитаемых миров вне зависимости от их массы и расположения, было лишь застывшим, давно остывшим эхом их работы. Немногие задумывались, почему планеты, разделенные тысячами световых лет, держат своих обитателей у поверхности с поразительно похожей силой. Тукка — точнее, то немногое в нем, что еще помнило себя прежним, — знал ответ лучше любого ученого Республики: потому что когда-то это было решено, выковано, установлено единой рукой, единым актом творения, который сами творцы давно сочли завершенным и оставили без дальнейшего присмотра.

Когда его народ — если это слово хоть отдаленно подходило для описания того, чем они были, — наконец завершил свой труд и вознесся за пределы этой реальности, не вся его сущность последовала за остальными. Часть умерла в процессе восхождения, без боли, без драмы, как опадает лист с давно отплодоносившего дерева. А та часть, что осталась, — поврежденная, неполная, разорванная на множество противоречащих друг другу осколков, — погрузилась в долгий, беспамятный сон под слоем породы, которая много позже станет фундаментом для городов кумумга, а затем и для самих руин, где теперь покоилась Арка.

Раката нашли его тело — точнее, то немногое, что от тела осталось, — уже на закате собственной империи, когда жажда познания и власти у этой расы тёмных форс-юзеров не знала границ. Они не поняли, что нашли. Но почувствовали достаточно, чтобы начать копать, изучать, пробовать подчинить себе хотя бы крупицу той силы, что чувствовалась в этих обломках древнего, спящего существа. И, не находя способа разбудить его напрямую, поступили так, как поступали всегда: поглощая саму жизненную сущность своих рабов — кумумга, — они невольно укрепляли те самые путы, что и без того держали поврежденное существо в беспамятном плену, питая темницу чужими жизнями вместо ключа к освобождению.

Затем произошло то, чего не предвидели ни раката, ни сам пленник.

Один-единственный, чистый осколок духа — крупица, по какой-то причине не затронутая ни повреждением, ни последующим пленом, — вырвался из темницы в момент, когда оковы на мгновение ослабли, и переродился в одном из первых джав, ходивших по поверхности Татуина после раскола кумумга. Так, незаметно даже для самого этого осколка, началась цепь Тики-теков и Эья-хкиик — слабое, разрозненное эхо чего-то несоизмеримо большего, рассеянное по поколениям маленького народца, который даже не подозревал, какого масштаба наследие дремлет в крови некоторых из его детей.

Но то, что осталось в темнице после этого побега, тоже изменилось — и не к лучшему. Лишенное своей самой чистой части, искаженное многими тысячелетиями голода, питавшегося чужими жизнями вместо собственного исцеления, оно превратилось в нечто, чему сам Тукка не находил названия даже спустя семьдесят циклов собственной, заимствованной жизни. Если бы оно вырвалось на свободу целиком — не крупицей, не осколком, а всей оставшейся, искаженной массой, — оно не стало бы созидать. Оно стало бы голодом, не знающим предела, способным поглотить саму галактику быстрее, чем она успела бы это заметить.

Тукка — осколок, давно забывший большую часть себя, живущий внутри тела стареющего джавы, — знал об этом ровно настолько, насколько хватало смутных, обрывочных снов, посещавших его в самые глубокие часы ночи. Он не искал способа разбудить или освободить то, что осталось в темнице. Он искал лишь способ дожить остаток собственной, краткой жизни джавы с наименьшим возможным вредом для тех немногих, кого успел полюбить за эти семьдесят циклов.

«Я буду ждать тебя, человеческое существо», — подумал он, обращаясь к опустевшему небу. «А когда вернешься — может быть, тот, кто звал себя Туккой все это время, сподобится наконец назвать тебе свое настоящее имя».

Старик долго стоял так, провожая взглядом пустое небо, прежде чем вернуться в полумрак собственного шатра — туда, где хранились секреты, переживавшие смену не одного поколения джав, и куда до сих пор не было допущено ни одно живое существо, кроме одного человеческого ребенка.

***

Дарт Мол ступил с трапа собственного корабля на раскаленный песок Татуина спустя считанные часы после того, как небо над планетой опустело. Сам "Скимитар", сложив крылья вокруг сферической кабины, остался стоять позади него — единственный экземпляр своего класса во всей известной галактике, сотворенный руками учителя самого Дарта Плэгаса специально для того, чтобы оставаться невидимым там, где другие корабли обречены быть замеченными.

Он не нуждался в долгих расчетах, чтобы понять очевидное: набуанский корабль, чей след он отслеживал через половину сектора по приказу Сидиуса, уже покинул атмосферу. Опытный охотник, ситх ощутил в Силе лишь остывающий, рассеивающийся отголосок чужого присутствия — слабый, угасающий шлейф того, что искал.

Он опоздал.

Темный воитель медленно обвел взглядом бескрайние, безразличные дюны, простиравшиеся во все стороны до самого горизонта, и его татуированное лицо не выразило ровным счетом ничего, кроме холодного, профессионального раздражения существа, чья охота начинается заново.

Глава 15

Первый прыжок в гиперпространство показался Энакину чудом чистой математики — тем самым мигом, когда холодная физика заставляет пространство вывернуться наизнанку. За широким иллюминатором «Нубиана» звёзды растянулись в бесконечные текучие сине-белые нити, лишённые и времени, и объёма. Будь его воля, он простоял бы здесь полночи, просто глядя, как живёт этот узор: на Татуине небо было другим — дешёвым, выгоревшим, всегда в песке. Но глазеть корабль ему не давал. За тонкими переборками изящного судна кипела жизнь куда более людная и напряжённая, чем обещала стерильная тишина смотровой палубы.

Внутри хромированного корпуса пахло озоном, дорогой синтетикой и старательно скрываемым страхом.

Капитан Панака нашёл его первым. Он возник в коридоре между жилыми отсеками без предупреждения, с той тяжёлой, бесшумной стремительностью, с какой опытный сторож перехватывает на своей территории всё незнакомое.

— Мальчик с Татуина, — произнёс он вместо приветствия.

Плотный, коротко стриженный, с въевшейся в черты жёсткостью, Панака остановился ровно на той дистанции, с которой удобно перехватить удар. Его тёмные глаза прошлись по Энакину, как сканер по оружейному контуру, — взгляд офицера, давно решившего не верить в галактике никому на слово.

— Тот самый, что продал нам гипердвигатель и торговался с джедаем, точно ростовщик.

— Я предпочитаю термин «взаимовыгодные переговоры», — ровно ответил Энакин. Он не отступил, лишь чуть изменил положение тела под тяжелым балахоном.

Панака хмыкнул — сухо, без настоящей враждебности, но с тяжёлой подозрительностью.

— Приказ Её Величества — довезти вас до Корусанта целым. Вы наш гость и спаситель. — Голос капитана понизился, налился металлом. — Но это не значит, что вам можно бродить где вздумается. Вы не из экипажа. К сервисным панелям не прикасаться, на командную палубу не соваться. Решит моя служба, что вы опасны, — запру в каюте до самого Ядра.

Энакин знал этот тон. Так говорили надсмотрщики — за секунду до того, как пустить в ход хлыст. На командный мостик ему уже закрыли дорогу, и по простой причине: перед вылетом он наотрез отказался сдать свой тяжёлый бластер, а гвардейцы не желали пускать вооружённого чужака с окраин к управлению. Он не уступил. На Татуине тот, кто отдавал ствол незнакомцам, редко доживал до заката.

— Все чего я хочу — это выполнение вами нашего договора, — сказал юный Скайуокер.

Капитан подержал на нём взгляд ещё пару секунд, словно взвешивая эту сухую, простую честность. Потом коротко кивнул и отступил, пропуская мальчика. Энакин знал, что отступление — лишь иллюзия свободы: едва он двинулся дальше, как кожей ощутил холодное, безжизненное внимание скрытых сенсоров. Камеры внутреннего наблюдения вели его непрерывно, гоня каждый его жест на пульты охраны. Панака не бросал слов на ветер.

Узкий коридор, обшитый светлым деревом, вывел Энакина к малой гостиной. Здесь от спартанской жёсткости капитана не осталось и следа.

В глубоких креслах вокруг низкого столика сидели четыре молодые женщины в одинаковых скромных платьях тёмно-бордового цвета. Лица расслабленные, разговор ленивый; они негромко переговаривались и передвигали фишки в какой-то игре. Но глаз Энакина, привыкший отличать живой металл от дешёвого сплава, сразу поймал фальшь. В этой расслабленности дремала пружинная готовность, а одинаковая одежда стирала лица, сплавляя четверых в единый, слаженный механизм прикрытия.

Темноволосая девушка с прямой, как струна, спиной первой оторвалась от партии. Цепкий, оценивающий взгляд мгновенно нашёл мальчика.

— А вот и наш загадочный пассажир, — произнесла она с лёгкой, почти светской насмешкой. — Я — Сабе. Это Эртэ, Рабе и Яне. Фрейлины Королевы — на случай, если тебе интересно, кто составляет компанию её скромной служанке Падме.

Слишком гладко, слишком выверенно. Энакин мысленно сделал пометку: слоёв на этом корабле больше, чем нужно.

— Слышали о твоей сделке, — заметила Рабе, откладывая фишку. — Не каждый день встретишь ребёнка, который вот так выбьет у джедаев место в закрытой военной академии.

— Не выбил. Обменял, — поправил он, останавливаясь у входа. — Я отдал Набу деталь, без которой ваша делегация еще долго оставалась бы в песках. Вы и они возместили мне потерю. Это честно.

— И сколько тебе лет? — спросила Эртэ прямо. В её голосе не было подозрительности Панаки — только живое, нескрываемое любопытство, пробившееся сквозь придворную выучку.

— Девять.

Тишина повисла на секунду дольше приличного. Фрейлины переглянулись. Сабе тихо присвистнула и посмотрела на него уже без насмешки.

— Девять. И уже выторговал себе лучшую военную академию галактики. Хватка покрепче, чем у иных знакомых мне политиков.

Энакин не нашёлся, что ответить. Похвала была бесполезной — её нельзя было ни обменять, ни потратить, — и от этого ему почему-то стало неловко, как любому мальчишке, которого вдруг похвалили взрослые. Он коротко кивнул и пошёл дальше, оставляя их доигрывать партию.

***

За наглухо запертой дверью одной из гостевых кают царил густой, пронизанный Силой полумрак. Ни услышать, ни почувствовать того, что внутри, Энакин не мог: для него джедаи оставались закрытой книгой. Он опасался в их присутствии пробуждать Темную сторону.

Куай-Гон Джинн сидел на полу, скрестив ноги и закрыв глаза, погружённый в ту бездонную сосредоточенность, какую даёт лишь долгое слияние с Живой Силой. Рядом, в той же позе, но с едва уловимым напряжением в плечах, сидел молодой человек с косичкой падавана.

— Мастер, — негромко проговорил Оби-Ван, не открывая глаз; в голосе вибрировало сдерживаемое несогласие. — Я всё ещё не понимаю, зачем вы уступили этому ребёнку. Поступление в Кореллианскую Академию по личной протекции джедая выглядит… нетипично.

— Жизнь редко укладывается в типичные рамки, Оби-Ван Кеноби. Как и спасение целого мира. — Куай-Гон приоткрыл один глаз, поймав собранную, жёсткую фигуру ученика. Падаван всё ещё слишком часто загонял бескрайний поток Силы в удобные параграфы Устава. — Если Сила свела нас с мальчиком, который держал в руках исправную деталь Т-14 и при этом диктовал условия Ордену, — значит, это звено одной большой цепи. Набу получит шанс на спасение. Мальчик — свой шанс на Кореллии. В этой сделке нет проигравших. Только чистый баланс величин. В этом есть знак, что Сила стремится к равновесию.

— Но его протекция, мастер… — Оби-Ван качнул головой, лоб прорезала упрямая складка. — Военная Академия — не благотворительный приют. Кореллианцы имеют довольно специфический взгляд на жизнь. Сирота из песков, без роду и племени, — что он будет делать среди будущей военной элиты Республики?

— То же, что делал на Татуине, — тихо отозвался Джинн, снова закрывая глаза. — Выживать за счёт собственного ума. И поверь мне, ум у него острее, чем у половины профессоров, которых я знаю.

***

Оставив за спиной жилые палубы, Энакин спустился на технический уровень. Вскрывать панели или лезть в электронику он, разумеется, и не думал — после предупреждения Панаки и под прицелом десятка скрытых объективов это было бы верхом глупости. Но чтобы читать корабль, инструменты ему не требовались.

Даже просто ступая по безупречно отполированным полам, он считывал «Нубиан». Корабль был чудовищно непрактичен. Инклинаторы работали слишком тихо — их естественный гул задушили толстым слоем дорогой изоляции, лишь бы не оскорблять слух высоких пассажиров. Аварийные люки спрятали за декоративными панелями, и в случае беды до них пришлось бы добираться лишние, смертельные секунды. Всё в этом судне кричало об одном: игрушка для мирного, красивого неба, построенная теми, кто никогда не выживал в песчаной буре. И всё же — Энакин нехотя признал это — кое-где руки мастеров были хороши: на изгиб коридорной балки он засмотрелся почти с тем же восторгом, с каким раньше глядел на маршевые двигатели.

Погружённый в эти мысли, мальчик шагнул в грузовой трюм — и замер.

Из-за штабелей с припасами неслась возмущённая тирада сразу на нескольких формах коммуникации, перебиваемая бульканьем и ехидным бинарным свистом.

Высокий, нескладный гунган Джа-Джа Бинкс сидел на полу, скрестив длинные ноги, и с совершенно детским, гипнотическим восторгом натирал ветошью золотую голень Си-Трипио. Рядом, покачиваясь, стоял сине-белый астромех R2-D2.

— О небеса, прекратите немедленно! — причитал Трипио, безуспешно пытаясь отодвинуться. — Это неприемлемо! Это еще более унизительно, чем то что я пережил с джавами мастера Эни. Моя обшивка не нуждается в полировке органическими выделениями! Арту, скажи ему!

Арту выдал трескучую очередь — отборную астромеханическую брань пополам с издёвкой.

— Что значит «смирись, золотая статуя»?! — всплеснул руками протокольный дроид. — Я эксперт по межгалактическим отношениям, а не предмет культа для… для… амфибий!

— Моя твоя очень любить! — радостно пробулькал Джа-Джа, отпуская ногу и вдруг обнимая Трипио за талию. — Ты такой блестящий-блестящий! Как большая рыбина на солнышке! У нас в Ото Гунга такие только в аквариумсах плавают!

Арту восторженно засвистел, явно предлагая немедленно проверить плавучесть Трипио в ближайшем аквариуме.

— Возмутительно! Вы оба совершенно лишены манер! — Но в электронном голосе золотого дроида предательски проскользнули нотки тайного тщеславия; никто ещё не звал его божком, пусть даже и рыбным. — Хотя… полагаю, мой визуальный дизайн действительно превосходит эстетику этого ведра с гайками.

Энакин постоял в тени и поймал себя на том, что улыбается — впервые за долгое время. Гунган, дроид Королевы и его собственный переводчик каким-то невероятным образом сбились в свой клуб отверженных посреди корабля чопорных аристократов. За социализацию Трипио можно было больше не волноваться. Хмыкнув, Энакин бесшумно покинул трюм.

Ему нужно было найти человека, от которого зависело его будущее.

Юридически за него должен был поручится Орден. Но Энакин слишком хорошо знал, как работают контракты. Платил за многолетнее обучение в дорогой Кореллианской Академии двор Набу. А значит, расчёт был прост и беспощаден: если Торговая Федерация протащит свою оккупацию через Сенат, все счета королевского дома заморозят в тот же час. Амидала превратится в нищую изгнанницу, его спонсорский контракт аннулируют за неуплату в первый же месяц, и комендант просто вышвырнет его за ворота.

Он шёл защищать свои вложения. Точнее — тех, кто теперь был обязан вкладывать в него. Его техника управления причинно-следственными связями работала без остановки, как безотказный механизм, и почти все ветви расчёта вели к катастрофе: Республика слишком медлительна и инертна, чтобы спасти планету, а мёртвая или низложенная Королева не оплатит его счета. Это была не абстракция. Это была единственная дверь, что приоткрылась перед ним, как он желал того, и он не собирался дать ей захлопнуться.

Сама Королева была недосягаема — наглухо заперлась в покоях. Но оставалась её служанка. Падме. Девочка, имевшая прямой доступ к мыслям госпожи.

Он нашёл её на главной смотровой палубе, у огромного панорамного окна, за которым текли сине-белые вихри гиперпространства. На ней по-прежнему было простое платье прислуги, но держалась она слишком прямо, слишком гордо. В жёсткой линии хрупких плеч сквозило напряжение, которого не спрятать никакой выучкой.

— Раньше гиперпространство мне казалось похожим на магию из старой сказки, — тихо сказала она, не оборачиваясь; шаги его она всё-таки расслышала. — А здесь… оно как глухая стена.

— Это деформация световых волн в гравитационном сдвиге, — спокойно отозвался он, останавливаясь в двух шагах и закладывая руки за спину. — Никакой магии. Обычная физика. До Корусанта девяносто шесть часов.

Падме обернулась к нему. По губам скользнула слабая, измотанная улыбка.

— Неужели ты на всё смотришь только как на цифры и чертежи, Энакин?

Он ответил не сразу.

— Цифры не обманывают, — проговорил он и добавил тише, словно через силу: — На Татуине обманывает всё подряд. Хатты. Перекупщики. Даже пустыня. Честное там только железо. Но если не разберёшься, как оно устроено, — оно тоже тебя прикончит. — Он поднял на неё взгляд, и в нём не было ничего детского; тринадцатилетняя девушка невольно выпрямилась. — А твоя планета сейчас — машина с заклинившим механизмом, Падме. И вы все заперты у неё внутри.

Лицо девушки напряглось — но не от злости, а от искреннего, почти невинного непонимания. Усталость исчезла, уступив место непоколебимой вере в собственные светлые идеалы.

— Сенат Республики разберётся с Торговой Федерацией. За тем Королева и летит на Корусант. За справедливостью. Закон на нашей стороне. Набу — мирный, цивилизованный мир, член Республики с безупречной репутацией. Нам помогут.

— А если нет? — Энакин сделал полшага вперёд.

Падме нахмурилась, в тёмных глазах мелькнуло возмущение.

— Что значит «если нет»? Такого не может быть. Канцлер Валорум — друг нашего сектора. Сенат не позволит Торговой Федерации безнаказанно морить голодом миллионы наших граждан. Это противозаконно.

— Но всё же. — Голос мальчика не повысился ни на тон — ровный, монотонный, как зуммер тревоги на приборной панели. — Давай просчитаем худший вариант. Сенат отказывает. Или просто тянет: создаёт следственную комиссию, переносит заседания, требует новые отчёты — а ваши люди в это время умирают в лагерях без еды и лекарств. У Королевы есть план на этот случай?

Падме замерла. Губы сжались в тонкую, побелевшую линию. Она открыла рот, чтобы выдать заученную дипломатическую триаду, — и слова застряли в горле. Потому что в глубине души, после недель блокады и ночного бегства под огнём турболазеров, этот самый вопрос она уже задавала себе сама. И ответа не было.

— Плана «Б» у неё нет, — констатировал Энакин, и от его бесстрастности она вздрогнула. — Вы летите просить. А просителей на Корусанте миллионы. Я не знаю ваших дворцов, но знаю, как устроена власть. Те, кто сидит наверху, мало отличаются от хаттов на Татуине — понимают только язык силы и выгоды. У Торговой Федерации там свои голоса и миллиарды кредитов. У Набу хватит денег, чтобы перекупить Сенат обратно?

— Нам не нужно никого покупать! — резко, сорвавшись на оборонительный тон, ответила девушка. — Мы правы!

— Правота не пробивает щиты дредноутов. — Он смотрел на неё в упор. — Если Республика начнет тянуть, Королеве нужно будет действовать самой. Нанять наёмников. Лучших, самых страшных и дорогих в галактике — у кого тяжёлые крейсера и боевой опыт. Тех, кто за сутки сотрёт флот Федерации в пыль.

— Наемников?! — Падме смотрела на него как на сумасшедшего. — Ты вообще понимаешь, о чём говоришь? Набу — пацифистский мир, у нас нет своей армии! А частные армии запрещены законами Республики! Даже если мы тайно наймём флот и победим, Федерация мгновенно засудит нас в корускантских судах. Нас признают агрессорами, обложат такими санкциями, что весь сектор Чоммелл задохнётся. Станет только хуже!

В этот миг в сознании мальчика что-то неуловимо изменилось. Его собственная, по крупицам созданная и постоянно улучшаемая техника просчёта причин и следствий, — вдруг развернулась перед внутренним взором с холодной, почти пугающей ясностью. На долю секунды Энакин перестал видеть Галактическую Республику как союз высоких идеалов. Перед ним лежал исполинский, насквозь проржавевший механизм, где законы, судебные запреты и тысячелетние традиции сцеплялись друг с другом, точно тяжёлые, заевшие шестерни, давно забывшие, для чего их когда-то отлили.

Разум прогнал сквозь эту схему сотни сценариев разом. Гибель Набу не была предрешена начисто — оставались развилки, на которых Сенат всё же вмешивался, удавалось выторговать отсрочку, подвернуться удачному союзнику. Но каждая такая тропа держалась на чужой воле, ветвилась трещинами и сулила лишь долю спасения. Семьдесят процентов. Восемьдесят. Пусть даже девяносто.

Для того, кто хладнокровно защищал свой контракт, этого было мало. Любая погрешность означала шанс остаться ни с чем, и искать другие пути. Он отсеивал компромисс за компромиссом, вероятность за вероятностью, — пока в громоздкой ржавой машине не вспыхнула одна-единственная линия: чистая, прямая, математически безупречная. Та самая ветвь, что вычеркивала всякую случайность и давала не девяносто, а все сто.

Чтобы заставить сломанный механизм работать на себя, не нужно было его чинить. Нужно было перерезать провода.

— Тогда выйдите из Республики, — спокойно сказал Энакин.

Слова легли между ними тяжёлым дурастиловым слитком. На палубе стало так тихо, что прорезался едва уловимый писк навигации.

— Что?.. — выдохнула Падме, отшатываясь, будто от удара. — Выйти из Республики? Это немыслимо. Набу была в этом союзе тысячи лет!

— А смерть миллионов на твоей планете — мыслима? — Он прищурился; в глазах не было ни злости, ни жестокости. — Смотри на схему, Падме. Если Республика не делает главного, не защищает тебя, — зачем платить ей налоги и слушаться её правил? Твой закон запрещает тебе спасать собственный дом. Значит, закон неисправен. Его надо выкинуть.

Падме тяжело дышала, вцепившись тонкими пальцами в поручень. Весь её уютный мир, выстроенный на высоких идеалах демократии, трещал под хирургическим нажимом этого ребёнка.

— Считай дальше, — методично продолжал он, раскладывая перед ней тысячелетнюю политику, как простой планетарный редуктор. — Вы официально объявляете о выходе. Юридически чисто. С этой секунды законы Корусанта на вас не действуют, и Федерации некуда апеллировать к Сенату: это уже не внутренний спор Республики, а война двух суверенных государств. На свои деньги — а плазмы у вас в избытке — вы нанимаете флот и снимаете блокаду. Планета свободна.

Мальчик шагнул к огромному окну и указал на ревущие синие полосы, уносящие их к столице.

— А теперь главное. Что сделает Корусант, когда богатый сектор уйдёт и выживет сам? — тихо спросил он. — Сытое Ядро, которому обычно плевать на окраины, запаникует. Потому что это — опаснейший прецедент. Уйдёт Набу — завтра следом захотят десять недовольных систем. Потом сто. И весь Сенат посыплется. Поэтому, едва вы объявите независимость, центральные миры сами приползут к вашей Королеве. Наперебой — с налоговыми льготами, военными субсидиями, личными гарантиями, — лишь бы вы вернулись и сохранили иллюзию их целостности. Вы получите всё, о чём собирались просить. Но не нищими просителями, а силой, которая сама продиктовала Корусанту условия своего возвращения.

Падме стояла неподвижно, мертвенно-бледная, ошеломлённая. Мальчик из песков, не видевший в жизни ничего, кроме песка, джав и дроидов, в три сухих хода вскрыл Галактическую Республику, как неисправный прибор, и нашёл в ней критическую трещину.

— Это… это нужно обдумать, — наконец прошептала она. — Я передам твои слова Королеве.

Падме смотрела на него долго, странно, будто только сейчас поняла с кем имеет дело.

— А тебе-то что с того, Энакин Скайуокер? — тихо спросила она. — Это не твоя война. Не твоя планета.

Мальчик отвёл взгляд к иллюминатору. На секунду в его лице проступило что-то очень своё, очень детское — то, что он обычно прятал глубже всего.

— Двор Набу оплачивает мой контракт. Не станет двора — мне придется искать новые деньги или новых поручителей. — Он пожал плечами, будто речь шла о пустяке. — В Академию я попаду в любом случае, Падме. Просто без вас это займёт у меня чуть больше времени и сил.

Он продолжил смотреть в окно даже когда девушка ушла. Он сделал все что мог и теперь осталось лишь узнать, сможет ли Падме донести его мысли до Королевы.

Глава 16

Корусант не ведал ночи в привычном смысле слова. Даже в самый глухой час планета-город пылала миллионами огней, и небо над её шпилями было не чёрным, а грязно-золотым от вечного зарева. Сенатор Палпатин любил этот свет. В нём чудилась ему истина: настоящая тьма прячется не там, где огни гаснут, а там, где они горят ярче всего.

— Ты доволен собой, — произнесли за его спиной. Голос был сухим, ровным, с той бархатной точностью, какую дает только очень долгая жизнь.

Палпатин не обернулся. В отражении панорамного стекла он видел высокую, узкую фигуру своего учителя. Дарт Плэгас умел казаться выше любого потолка — мууны вообще созданы так, чтобы смотреть на мир сверху вниз.

— У меня есть основания, мастер, — отозвался Сидиус. — Валорум тонет. Федерация держит Набу за горло. Их королева летит сюда, чтобы своими руками вынести вотум недоверия канцлеру и расчистить мне трон. Всё сходится. Каждая нить ложится в свой узор.

— И всё же Сила тревожится, — сказал Плэгас. — Ты чувствуешь это не хуже меня. Уже год её потоки дрожат — будто где-то на самом краю карты в воду уронили камень, и круги ещё не дошли до берега.

— Аномалия. Я искал её источник и пока не нашёл.

— Или ты смотришь не туда. — Плэгас шагнул ближе; в стекле его глаза тлели тускло, как два угля под слоем пепла. — Запомни одно, ученик. Тебе всё досталось легко. Слишком легко. Кровь, золото, знание — всё само ложилось тебе в ладони. Я кормил тебя тайнами ситхов с ложечки, как птенца. Это сделало тебя быстрым. Но я боюсь, это же оставило в тебе пустоту, которой ты пока не замечаешь.

Палпатин позволил себе тонкую улыбку.

— Прежние лорды ломали себя о страдание, мастер, лишь потому, что у них не было такого учителя, как вы. Мне не нужна боль, чтобы быть совершенным. Я просто совершенен.

Плэгас долго молчал.

— Молись, чтобы тебе не пришлось это проверить, — сказал он наконец и растворился в полумраке апартаментов, оставив ученика наедине с золотым небом.

Палпатин ещё постоял у окна. Слова учителя скользнули по нему, не оставив и царапины. Завтра должно было свершиться то, к чему он шёл десятилетиями. Завтра был его день.

***

Утром столица встречала делегацию Набу со всей лицемерной пышностью, на какую способна умирающая держава.

Палпатин стоял у причальной платформы, и ветер верхних эшелонов трепал полы его сенаторской мантии. Серебряный «Нубиан» опустился на репульсорах мягко, словно перо легло на ладонь. С шелестом выдвинулся трап.

Королева Амидала сошла первой — выбеленное лицо, алая черта губ, тяжёлый головной убор, превращавший девочку в живую икону скорби. За ней потянулась свита: фрейлины в бордовом, два джедая, нескладный гунган, пара дроидов.

Палпатин склонился ровно настолько, насколько подобало преданному слуге своего народа.

— Ваше Величество. Словами не передать, как болит моё сердце о том, что постигло наш дом. Но вы здесь — а значит, у Набу снова есть голос в самом сердце Республики. Доверьтесь мне, и я проведу вас сквозь эти стены.

Он почти договорил эту выверенную фразу, когда взгляд его на мгновение сорвался с королевы.

В хвосте процессии, чуть в стороне от свиты, шёл ребёнок. Мальчик лет девяти, в новой, ещё топорщившейся складками одежде — будто её купили накануне, наспех, взамен какого-то рванья. Но зацепила Сидиуса не одежда, а глаза: золотые, неподвижные, странно взрослые на детском лице. На долю секунды они встретились с его собственными.

И — ничего. Сила молчала. Мальчишка не светился ни Светом, ни Тьмой, не тянул ни единой нити, не отбрасывал в потоках Силы даже тени. Пустой стручок без зерна. Прислуга, сирота, прибившийся к делегации с какой-нибудь дальней дыры. Палпатин отвёл взгляд и забыл о нём раньше, чем тот скрылся за спинами гвардейцев.

Так его погибель прошла мимо на расстоянии вытянутой руки, а он не удостоил её и двух ударов сердца.

Дальше все шло по нотам, написанным его собственной рукой.

В последующие часы Палпатин вел свою партию с легкостью виртуоза. Он встретился с королевой наедине, говорил тихо, проникновенно, ронял нужные слова в нужную почву. Валорум слаб, говорил он. Сенат увяз в бюрократии, Федерация скупила судей, прошения Набу утонут в комиссиях, как тонули тысячи других. Есть лишь один способ заставить эту мёртвую машину шевельнуться — сместить канцлера. Вынести вотум недоверия. И тогда, кто знает, Сенат изберёт того, кто не побоится действовать.

Своего имени он не назвал. Он никогда его не называл. Он лишь раскрывал перед девочкой клетку и ждал, когда она сама шагнёт внутрь, приняв решётку за распахнутую дверь. К вечеру он был уверен: завтра, с трибуны Сената, Амидала потребует голову Валорума и принесёт её ему, Палпатину, на блюде, так и не поняв, что несёт.

***

Зал Галактического Сената был сердцем Республики и потому — самым лживым местом в галактике.

Огромная сфера, изнутри усеянная тысячами платформ-гнёзд, тонула в торжественном полумраке. В центре, на высоком шпиле, восседал канцлер Валорум, и фигура его казалась крошечной в этом нечеловеческом пространстве. Где-то среди делегаций застыли две тени, которым здесь было не место и место одновременно: магистры Мейс Винду и Йода прибыли наблюдать за судьбой Набу. Палпатин чувствовал их, как чувствуешь сквозняк из приоткрытой двери, и не позволял себе ни единой мысли, что могла бы их насторожить.

Платформа Набу отделилась от стены и беззвучно поплыла к центру зала. На ней стояли четверо: сам Палпатин, юная королева в траурном облачении и двое джедаев — Куай-Гон Джинн и его падаван, тенью державшийся за плечом учителя.

Амидала заговорила. Голос её, ещё совсем детский, разнёсся под сводами, подхваченный тысячами ретрансляторов. Она говорила о блокаде, о голоде, о лагерях Тида, о людях, умирающих без лекарств. Палпатин слушал вполуха, отсчитывая про себя секунды до заветных слов. «Вотум недоверия». Сейчас. Ещё одно предложение. Ещё одно.

И в этот миг Великий План ситхов был ближе к завершению, чем за всю минувшую тысячу лет. Тысячелетняя паутина сходилась в одну точку. Палпатин почти ощущал на языке вкус власти.

— …и потому, — произнесла королева, и что-то в её голосе вдруг переменилось, отвердело, — народ Набу больше не может полагаться на союз, который не желает его защищать.

Палпатин едва не улыбнулся. Вот оно.

— А посему, — продолжала Амидала, выпрямляясь во весь свой невеликий рост, и тёмные глаза её отыскали в полумраке зала что-то — или кого-то, невидимого, — Набу объявляет о своём выходе из Галактической Республики.

На один удар сердца сфера Сената перестала дышать. А затем сорвалась в рёв.

Палпатин не слышал этого рёва. Внутри него рушилось что-то огромное — медленно, беззвучно, как оседает башня, когда из её основания вынули один-единственный камень. Его предвидение, безотказное, как закон тяготения, не показало ему этой ветви. Не было такой ветви. Он перебрал тысячи грядущих и ни в одном из них девочка с напудренным лицом не произносила этих слов. Выход. Не вотум — выход. И в одно короткое слово рассыпалось всё: и канцлерское кресло, и кризис, на котором он собирался въехать к вершине, и сама логика Плана, что ткался нить за нитью дольше, чем стоят иные королевства.

И тогда внутри него прорвало то, чего он за всю свою гладкую, удачливую жизнь так и не научился держать.

Прежние лорды ситхов рождались в боли. Их выковывали голод, увечья, предательство, долгие годы во тьме, где каждый вдох приходилось вырывать у мира силой. Эта боль спекала их в нечто несокрушимое — в клинок, закалённый собственными слезами. А Палпатина не ковал никто. Богатый наследник, любимый ученик, баловень судьбы, которому Плэгас вкладывал могущество в ладони, как сладости. Он никогда не падал в пропасть. И потому не знал — не умом, а нутром не знал, — как держать удар, которого не сумел предвидеть.

Тёмная сторона поднялась в нём не волной, а взрывом. Без расчёта, без изящества, без той ледяной воли, что была его единственной настоящей гордостью, — слепая, голая, всепожирающая ярость существа, которому впервые за всю жизнь сказали «нет».

— Ты… — выдохнул он, и голос был уже не его.

Молнии сорвались с его пальцев прежде, чем разум успел их остановить. Фиолетовые разряды Темной стороны хлынули через платформу к хрупкой фигурке королевы — без хитрости, без маски, на глазах у тысяч сенаторов и двух магистров древнего Ордена.

Куай-Гон Джинн оказался между ними раньше, чем вспыхнул его клинок. Изумрудное лезвие поймало молнию, расплескав её снопом шипящих искр; рядом встал Оби-Ван, заслоняя королеву собственным телом. Двое — против бури.

Но Палпатин больше не считал ходов. Он не сражался — он изливался, и в этом мутном потоке не было ни защиты, ни предела. Молнии хлестнули мимо клинка, нашли брешь, и Куай-Гон Джинн, мастер Живой Силы, в последний свой миг встретился взглядом с тем, кого искал всю жизнь и так и не узнал. Сила швырнула его — через край платформы, в чёрный колодец сенатского зала. Тело беззвучно кануло во тьму между огнями, как брошенный в пропасть камень.

Оби-Ван закричал. Где-то внизу, рассекая оцепеневшую толпу, вспыхнули два клинка — фиолетовый и зелёный: Винду и Йода рвались к платформе.

И в этот самый миг — на последнем краю, когда ещё один удар забрал бы жизнь Амидалы, — Палпатин остановил себя сам.

Не совесть остановила его. Не страх. Расчёт — тот самый холодный расчёт, что вернулся к нему, едва первая, животная волна схлынула, оставив после себя звенящую пустоту. Молнии угасли на его пальцах. Ярость ушла внутрь, свернулась, затаилась, и на лицо, искажённое тёмной стороной, медленно вернулась прежняя маска: усталый, добрый, немолодой сенатор, которого все так любили.

Когда Винду и Йода взлетели на платформу с обнажёнными клинками, перед ними стоял безоружный старик с поднятыми, пустыми руками.

— Я сдаюсь, — тихо сказал Палпатин. И, видя, как дрогнул фиолетовый клинок у самого его горла, добавил с бесконечной кротостью: — Но не вам, мастер Винду.

— Ситх, — выдохнул Винду, и в этом слове была вся тысячелетняя ненависть Ордена.

— Вы джедаи. Хранители мира, монахи древнего культа. — Голос Палпатина выравнивался с каждым словом, обретая прежнюю вкрадчивую силу, и эта тихая твёрдость была страшнее любого крика. — Но вы не суд и не палач. Я — сенатор Галактической Республики. Гражданин. По вашему собственному Кодексу вы не вправе казнить сдавшегося — как не вправе и судить его. Ударьте сейчас, и вы станете ровно тем, чего боитесь больше смерти. — Он повёл рукой, обводя замерший зал, тысячи свидетелей, немигающие глаза записывающих дроидов. — Меня будет судить Республика. Её закон. Её суд. Иного вам не позволят ни ваша вера, ни эти стены.

Йода прикрыл глаза. Старый магистр понял всё прежде остальных — и плечи его словно сделались ещё тяжелее. Они поймали ситха. Впервые за тысячу лет, при тысяче свидетелей, на глазах у всей галактики — и не могли сделать с ним ничего. Орден не судит граждан после Руусанской реформации. А республиканский суд, медлительный, продажный, насквозь проросший людьми Палпатина, будет тянуть месяцами. Годами. Достаточно долго для того, кому довольно одной щели, чтобы снова стать тенью.

Винду медленно опустил клинок. В его глазах не было победы — лишь горечь человека, выигравшего схватку и тем же движением проигравшего войну.

Палпатина уводили под прицелом дюжины клинков, и он шёл спокойно, почти умиротворённо, уже перебирая в уме новую, рассыпанную доску: ходы, союзников, должников, рычаги. Маска сидела безупречно, как всегда. И только где-то очень глубоко, под всеми слоями расчёта, ныл один-единственный вопрос, на который у него не находилось ответа. Как? Как он, видевший все грядущие, не увидел этого?

Сила вокруг него всё ещё дрожала — теми же тихими кругами на воде, что тревожили его весь последний год. Где-то на краю карты в воду упал камень.

Он так и не вспомнил мальчика с золотыми глазами, который с изумлением наблюдал за драмой со специального места для гостей Сената.

***

Кабинет тонул во тьме. Дамаск не зажёг ни единого огня — внизу, за толстым тонированным стеклом, по-прежнему горел бесконечный город, миллиарды равнодушных искр, и их мёртвенный свет был единственным, что очерчивало неподвижную фигуру мууна в глубоком кресле.

Хего Дамаск сидел так уже не первый час, перекатывая на языке вкус поражения — медленно, тщательно, как знаток перекатывает глоток испорченного вина, силясь уловить, в какое именно мгновение виноград начал гнить.

Поражение имело много слоёв, и каждый был горше предыдущего. Сидиус — его шедевр, его клинок, оттачивавшийся десятилетиями, — лежал теперь в республиканской камере, разоблачённый перед всей галактикой. Ситх. Слово, что тысячу лет существовало лишь как пугало в детских сказках да пыльная строка в архивах Ордена, сегодня прозвучало в самом сердце Сената. Великое Правило Двух, чьим главным оружием всегда была тайна, треснуло у всех на виду.

И всё же не это было самым горьким на языке Дамаска.

Самой горькой была необъяснимость. В отличие от Сидиуса, муун почти не владел даром предвидения — это ученик умел заглядывать в туман грядущего и читать его, как другие читают вывески над лавками; сам же Дамаск всю свою долгую жизнь полагался не на видения, а на разум: на холодный, безупречный расчёт, не знавший осечки уже очень долго. И вот этот расчёт подвёл. Муун перебирал случившееся снова и снова, с дотошностью банкира, сводящего счета на рассвете, — и всякий раз упирался в одну и ту же прореху в выкладках. Не было причины, по которой девчонка-королева произнесла то, что произнесла. Не было фигуры, которой эта мысль могла бы принадлежать. В безупречном уравнении, что вело его к власти, объявилась величина, которую он не мог ни вычислить, ни даже разглядеть, — а единственные глаза, что умели смотреть вперёд, глаза Сидиуса, нынче погасли за решёткой республиканской камеры. И эта слепая, неучтённая величина пугала Дамаска сильнее, чем разоблачение ученика: ведь то, чего нельзя сосчитать, нельзя и победить.

Дверь кабинета отворилась беззвучно.

В полосе тусклого света из коридора возникла фигура — приземистая, налитая мускулами, рогатая, с лицом, расчерченным красным и чёрным под самый цвет Тьмы. Забрак пересёк кабинет быстрыми хищными шагами и опустился на одно колено в нескольких шагах от кресла, склонив рогатую голову так низко, что едва не коснулся ею пола. Даже он — выведенный и заточённый для убийства зверь, не знавший страха в бою, — здесь, в этих стенах, не смел поднять глаз.

— Мастер, — произнёс он, и в гортанном голосе звенело сдерживаемое рвение. — Я слышал о том, что случилось в Сенате. Прикажите — и я вырежу их Республику до самого корня. Я освобожу Лорда Сидиуса или погибну, пытаясь. — На миг он поднял голову, и жёлтые глаза вспыхнули фанатичной преданностью. — Дарт Мол будет служить вам так же верно, как служил ему.

Дамаск не шевельнулся. Но в кабинете что-то неуловимо переменилось — будто разом упало давление, как перед тем, как небо разверзается грозой.

— Дарт, — повторил муун. Тихо. Почти ласково.

Он поднялся из кресла — медленно, плавно, с той неторопливостью, что всегда означала у него высшую степень опасности. Тяжёлые складки одеяния прошелестели по полу.

— Скажи мне, орудие, — голос Дамаска оставался ровным, и от этой ровности веяло могильным холодом, — кто дал тебе право носить это имя?

Мол замер. Что-то в самом воздухе кабинета заставило окаменеть даже его.

— Лорд Сидиус… — начал он.

— Сидиус, — перебил Дамаск, и впервые за весь чёрный вечер в его голосе проступило что-то живое — раскалённое. — Сидиус нарёк зверя титулом Повелителей. Дал гончей звание владыки.

Он сделал шаг к коленопреклонённой фигуре.

— «Дарт» — это не кличка, что швыряют псу за усердную службу. Это печать. Её выжигают лишь на тех, кого ломали и ковали столетиями, кого боль вытравливала из мяса слой за слоем, пока не оставалось одно несокрушимое остриё воли. Лорды ситхов восходили к этому титулу по горе собственных мук. А ты? — Светящиеся глаза мууна скользнули по Молу сверху вниз, как по вещи в витрине. — Тебя вывели и натаскали, как зверя. Заточили, как нож. Ты не страдал — ты лишь причинял страдание, а это далеко не одно и то же. Ты не Лорд, Мол. Ты лезвие, возомнившее себя рукой.

И тогда Дамаск дал волю всему, что копилось в нём весь этот вечер.

Незримая сила вздёрнула Мола с пола и медленно, неотвратимо подняла в воздух, покуда носки его сапог не оторвались от камня на добрую пядь. Забрак захрипел, забился, но воля мууна держала его так же легко, как ребёнок держит насекомое за крыло.

Дамаск подступил вплотную. Молниями он его жечь не стал — молнии были слишком чисты, слишком безличны для того, что он замыслил. Он поднял собственные руки — длинные, бледные, с тонкими пальцами банкира, что, казалось, отродясь не знали грязной работы, — и Сила влилась в них, налив сухожилия чудовищной, нечеловеческой мощью.

То, что случилось дальше, не было боем. Это было разъятием — методичным, неспешным, как разбирают сломанный механизм, чтобы выбросить негодные части. Кабинет наполнился звуками, каких не должно издавать живое тело, и гортанный рёв Мола — ярость, неверие, под конец боль — заметался под низким потолком, отражаясь от стекла, за которым всё так же равнодушно мерцал бесконечный город. Дамаск трудился молча и сосредоточенно, с холодной брезгливостью существа, убирающего со стола нечто, чему здесь не место.

Закончив, он опустил то, что осталось, на безупречно чистый пол.

Муун выпрямился. Кровь не запятнала его рук — Сила и тут послужила ему чище любой воды. Он постоял над тем, что ещё недавно звало себя Дартом, и не ощутил ничего: ни торжества, ни облегчения, ни даже привычного холодного удовлетворения от ладно сделанной работы. Мол все еще был жив, Темная сторона хранила его, но это уже был не тот Дарт Мол.

Пустота внутри Плэгаса осталась ровно такой же, какой была час назад. Он уничтожил единственное, до чего сумел дотянуться, — и не изменилось ничего. Поражение всё так же горчило на языке. А в безупречных выкладках его разума всё так же зияла та необъяснимая пробоина — незримая, неуловимая величина, что одним движением опрокинула тысячелетний расчёт. Где-то в галактике существовало нечто хитрее всех его планов и упрямее всей его логики — нечто, чего он не знал, не видел и не мог достать.

Дарт Плэгас вернулся к окну, сложил за спиной чистые руки и долго смотрел в город, давно разучившийся видеть над собой звёзды.

Глава 17

Камера предварительного заключения в нижних ярусах Судебного департамента была устроена так, чтобы лишать арестованного воли ещё до первого вопроса: голые серые стены, ровный, не отбрасывающий теней свет, единственный стол и привинченный к полу стул. Палпатин сидел на этом стуле прямо и спокойно, сложив на коленях руки — не скованные. Ему хватило одной кроткой просьбы и упоминания о здоровье немолодого сенатора, чтобы с него сняли наручники. Маленькая победа. Он коллекционировал такие.

По ту сторону стола расположился старший следователь Судебных сил Республики Корвас Дейн — немолодой человек с усталым, методичным лицом чиновника, повидавшего слишком много, чтобы чему-то ещё удивляться. У стены, скрестив руки и не присаживаясь, стоял магистр Мейс Винду, член Высшего совета джедаев. Его присутствие было уступкой: Орден настоял, Верховный канцлер Валорум разрешил. И эта уступка, как и всё прочее в комнате, уже работала на Палпатина — он лишь пока не показывал, как именно.

— Сенатор, — начал Дейн, не поднимая глаз от датапада. — Для протокола. В ходе чрезвычайного заседания Галактического Сената вы, сенатор от сектора Чоммелл, на глазах у полного зала применили… — он чуть запнулся, подбирая формулировку поделикатнее, — некое энергетическое воздействие против Её Величества Королевы Амидалы, главы государства Набу. В том же инциденте погиб мастер-джедай Куай-Гон Джинн. Сенат проголосовал за приостановку вашей неприкосновенности. Вам предъявлено обвинение в покушении на убийство главы государства и в убийстве. Суть обвинений вам ясна?

— Совершенно, — мягко отозвался Палпатин. — И поверьте, во всей галактике никто не скорбит о случившемся горше меня.

Маска села безупречно. Он позволил голосу чуть надломиться — ровно настолько, чтобы аудиосенсоры дроида-регистратора зафиксировали эмоциональный стресс обвиняемого.

— Я старый человек, следователь. Я отдал служению Республике всю свою жизнь. И в тот день я увидел, как девочка, которую я поклялся защищать, объявляет о расколе союза, хранившего мир тысячу лет. Мой собственный народ она обрекала на хаос. — Он опустил взгляд. — Что-то во мне не выдержало. Я не оправдываюсь. Я лишь прошу помнить, что между холодным умыслом и помрачением отчаявшегося старика есть разница — и взвесить её, я верю, сумеет суд.

Дейн сделал пометку. Лицо его не выразило ни сочувствия, ни неприязни — только методичное внимание. Именно этого Палпатин и хотел: человек процедуры, которому нужны деяние и мотив, а не ничьи откровения.

— Это была не слабость отчаявшегося. — Голос Винду рассёк комнату, как клинок. Магистр шагнул ближе. — То, что ты обрушил на королеву, зовётся молниями Силы. Их рождает лишь тёмная сторона, и владеет ими только тот, кто отдался ей целиком. Ты ситх. Назови своего учителя. По Правилу Двух вас всегда двое — мастер и ученик. Где второй? В чём ваш замысел?

Палпатин неспешно повернул к джедаю голову, и на губах его заиграла та самая тёплая, отеческая полуулыбка, которую так любили избиратели Набу.

— Вот видите, следователь, — произнёс он, не отрывая взгляда от Винду, но обращаясь подчёркнуто к Дейну. — Вот ради чего, как я понимаю, в этой комнате присутствует уважаемый магистр. Не ради Королевы. Ради дознания о вере.

Он чуть подался вперёд, и голос его стал вкрадчив.

— Скажите мне, следователь, как человек закона: в каком параграфе республиканского кодекса значится преступление под названием «ситх»? В какой статье — «тёмная сторона»? — Он выдержал паузу. — Я знаю этот кодекс не хуже иного судьи; поправки к доброй трети его статей писаны моей рукой. И я знаю, что Конституция Республики гарантирует каждому гражданину свободу убеждений и веры. Орден джедаев — древний религиозный орден. Почтенный, заслуженный — но религиозный. А магистр Винду требует занести в протокол допрос о моих… верованиях. О космологии. О том, какому учению я будто бы поклоняюсь. — Палпатин развёл руками с обезоруживающей кротостью. — С каких пор Республика судит граждан за веру? С каких пор монахи одного культа получили право дознаваться об убеждениях у приверженцев другого?

Дейн поёрзал. Он был человеком процедуры — а процедура сейчас стояла не на стороне джедая.

— Магистр, — осторожно проговорил он, — обвинение касается деяния. Насилия и его последствий. Мотив — лишь в той мере, в какой он объясняет деяние. Но вероисповедание сенатора, его философские взгляды к делу не относятся и в протокол внесены быть не могут. Республика не преследует за убеждения.

Винду стиснул челюсти. Он знал — знал каждой клеткой, обученной читать Силу, — что перед ним сидит не запутавшийся старик, а смертельный враг его Ордена, тысячелетняя тень, наконец обретшая лицо. И не мог доказать этого ни единым словом, которое следователь согласился бы записать. Истина, очевидная для джедая, для республиканского права попросту не существовала.

— Вам, должно быть, невыносимо, магистр, — тихо, почти сочувственно сказал Палпатин. — Вы чувствуете. Вы знаете. И всё же вынуждены сидеть в комнате, где знание не весит ничего без доказательства. Где правит закон, а не прозрение. — Он чуть склонил голову. — Добро пожаловать в Республику, которой вы служите.

— Ты убил Куай-Гона Джинна. — Голос Винду сделался глухим. — Вот это закон признаёт.

— Я убил? — Палпатин поднял брови с отрепетированным, искренним сожалением. — Следователь, в том зале царил хаос. Вспыхнули клинки. Безоружный старик, помутившийся от горя, оказался в гуще схватки между вооружёнными воинами Ордена. Кто кого толкнул, чья рука что направила — пусть устанавливает суд по голозаписям, а не по чутью оскорблённого монаха. — И, понизив голос ровно настолько, чтобы укол попал точно в цель: — К слову, мастер Джинн обнажил оружие против меня первым. Не так ли, магистр? Десятки голокамер это подтвердят.

Винду не ответил. Ответа, который согласился бы признать закон, у него не было.

Палпатин выпрямился, и в голос его вернулась спокойная, властная ясность человека, привыкшего оставлять за собой последнее слово.

— Я не стану прятаться за неприкосновенностью, следователь. Я её уже лишён — и это справедливо. Я предстану перед судом Республики: открытым, гласным, по всем правилам. Я этого требую. Требую защитника, требую огласки, требую, чтобы меня судили законы, которым я служил всю жизнь, — а не древний страх Ордена перед тенями из его сказок. — Он позволил себе последнюю, едва заметную улыбку. — Полагаю, это моё право. Поправьте, если я ошибаюсь.

Дейн не поправил. Поправлять было нечего.

Допрос тянулся ещё долго, но исход был ясен уже сейчас, и это понимали все трое. Палпатин отвечал ровно столько, сколько было выгодно, оборачивал каждый вопрос против спросившего и вил из республиканской процедуры броню, сквозь которую не проходили ни чутьё джедая, ни гнев, ни сама истина. В конце концов Винду вышел, не проронив ни слова, — и это молчание было сладчайшей музыкой для Сидиуса за весь день.

И всё же, оставшись один под ровным, без теней светом, Палпатин не ощутил торжества в полную силу.

Он переиграл их всех — следователя, Орден, закон. Переиграет и суд: медлительный, продажный, полный его должников. Доска была разбита — но фигуры он уже расставлял заново.

И лишь один вопрос по-прежнему оставался без ответа. Не «как выбраться» — это он знал. Другой: что за сила, незримая и неучтённая, обрушила на него ход, которого не предвидел никто во всей галактике? Чья рука переставила камень, о который он споткнулся?

Палпатин закрыл глаза. В темноте за веками, где прежде горели тысячи нитей будущего, всё так же стояла глухая, ужасающая чернота. И чувство, что что-то наблюдает за ним из самого сердца Тьмы голодными глазами.

На следующий день размышления ситха прервал сухой лязг открываемого замка — на пороге камеры, сжимая в руках датапад с уже готовыми встречными исками к Ордену, стоял его главный адвокат — Сейт Пестаж.

***

Зал Высшего совета венчал одну из пяти башен Храма джедаев, и из его широких окон Корусант открывался весь и сразу — бесконечный, многоярусный, тонущий в лиловых сумерках город, над которым лишь отсюда, с такой высоты, ещё можно было различить настоящее небо. Двенадцать кресел стояли кольцом, и сегодня заняты были все.

Тишина в зале была иной, чем обычная медитативная тишина Совета. В ней не было покоя. Магистры сидели молча, и в самом воздухе, густом от Силы, висело то, чего Орден не знал тысячу лет, — растерянность.

— Я смотрел ему в глаза, — произнёс наконец Мейс Винду. Он не садился — стоял у окна, спиной к городу, и лицо его было темнее обыкновенного. — Стоял от него на расстоянии вытянутой руки и чувствовал тёмную сторону так же ясно, как чувствуешь жар открытой плавильни. Сомнений нет. Это ситх. Не отступник, не тёмный адепт-одиночка — ситх, обученный по древней традиции.

— Тогда тысячу лет мы заблуждались, — медленно проговорил Ки-Ади-Мунди, и складки его высокого чела сошлись в глубокую борозду. — Орден полагал ситхов истреблёнными со времён Руусана. А они всё это время были. Двое. В каждом поколении — мастер и ученик. И мы не видели.

— Не истреблены. Спрятаны, — тихо сказал Йода, и маленькая его фигура в большом кресле казалась тяжелее всех прочих. — И не от глаз наших спрятаны. От Силы. — Он прикрыл веки. — Слепы мы были — и слепоту свою звали покоем.

— Он у нас в руках, — раздался ровный, отфильтрованный маской голос Пло Куна. — Впервые за тысячу лет ситх схвачен, при тысяче свидетелей. Так покончим с этим. Орден не вправе спускать с поводка такую угрозу.

Винду качнул головой, и в этом движении была вся горечь того, кто уже бился об эту стену.

— Не вправе и иного, — сказал он. — Он гражданин Республики. Избранный сенатор. Он сдался безоружным, при свидетелях, и потребовал суда — гласного, республиканского. По нашему Кодексу мы не казним сдавшегося пленника и не судим граждан: мы хранители мира, а не суд и не палач. А по закону Республики его вера — даже эта вера — не преступление. Судебный департамент ведёт дело лишь о нападении на Королеву и убийстве Куай-Гона. О ситхах, о Тёмной стороне, о Правиле Двух там и слышать не желают — для них это спор о вероучениях. Я пытался. Меня вежливо поставили на место.

— То есть он может выйти на свободу, — произнесла Ади Галлия. Это не было вопросом.

— Суд будет долгим. Медлительным, — ответил Винду. — Республиканское правосудие тонет в проволочках и без чужой помощи. Я почти уверен, что половина судей на Корусанте чем-то ему обязана.

Он помолчал — и высказал наконец то, что грызло его с самого допроса.

— Но хуже другое. — Магистр отвернулся к окну, к гаснущему городу. — Я думаю, он сам хотел оказаться там, где оказался. Он искал не падения — укрытия. Открытый суд, тысяча свидетелей, броня закона — для такого, как он, это надёжнее любой тени. Он сдался не оттого, что проиграл. Он сдался оттого, что счёл это сильнейшим из оставшихся ходов. Мы поймали его — и тем самым укрыли за стенами той самой Республики, которую он, не сомневаюсь, и намеревался проглотить.

В зале повисло молчание.

— Если он ученик, — проговорил Сейси Тийн, и грубый его голос царапнул тишину, — значит, где-то есть мастер. Тот, кто сильнее. Тот, кого мы не схватили, не видели и даже не ищем. Вот кого следует бояться.

— Найти его мы должны, — сказал Йода. — Тихо. Без огласки. Тенями.

Но он не открывал глаз, и что-то в его сморщенном лице заставило умолкнуть даже тех, кто готов был возразить.

— И всё же не мастера боюсь я больше всего, — произнёс он совсем тихо, будто говорил не Совету, а самому себе. — Ситха отыскать — трудно, но возможно. Тьма мутит Силу, прячет грядущее — но прячет знакомо, по-своему. А я чую иное. — Он подбирал слова, и сухие пальцы стиснули набалдашник трости. — Точку, где Сила обрела странный вес. И будущее утекает в неё, как вода в трещину. Не вижу я, что там. Никто из нас не видит. И — чую — не видел и ситх. Это самое и опрокинуло его замысел. Не мы. Не Королева. Нечто, чего ни Тьма, ни Свет разглядеть не в силах.

— Что же это, магистр? — тихо спросил Ки-Ади-Мунди.

— Не знаю, — просто ответил Йода.

И это короткое признание из уст того, кто читал Силу девять веков, испугало магистров сильнее всего сказанного прежде.

Совет совещался ещё долго, покуда город под башней не угас и не вспыхнул мириадами огней. Решено было немногое, но твёрдо: за процессом над сенатором следить, в дела республиканского права не вмешиваясь; второго ситха искать в тайне; усилить бдительность Ордена, давно отвыкшего бояться. О гибели Куай-Гона Джинна говорили в последнюю очередь и недолго — своё горе джедай несёт молча. Его падаван, Оби-Ван Кеноби, по обычаю должен был держать перед Советом ответ за то, как погиб его учитель; но сегодня ни у кого не достало духу его призвать.

Когда магистры расходились, Йода ещё долго сидел в своём кресле — маленький, неподвижный, — глядя в окно на бескрайний город, не знавший и половины того, что ему грозило.

— Начинаются тёмные времена, — проронил он в пустоту. — А свет наш слаб, как никогда.

***

Покои набуанской делегации в дипломатическом квартале Корусанта были обставлены со сдержанной роскошью, что призвана внушать гостю мысль о древности и достоинстве рода, а не о его богатстве. Королева Амидала принимала гостей не на троне — трон стал бы вызовом, — а за длинным столом тёмного дерева, и сидела во главе его прямая, белолицая, в траурном пурпуре, какой надела после гибели мастера Джинна и собственного едва не свершившегося убийства.

Напротив и по сторонам расположились те, кого она никогда не чаяла увидеть в этих стенах в роли просителей. Сенаторы Ядра. Люди старых, могущественных миров, чьи имена весили в Сенате больше, чем целые секторы Внешнего Кольца. Лично она знала только одного. Бейл Антиллес от Альдераана — сдержанный, с усталыми добрыми глазами. Было видно, что его сильно подкосило недавнее фиаско с уничтоженным миром хаттов, когда Альдераану под жесточайшим давлением пришлось сдать своё супер-оружие. Холёный сенатор от Куата с безупречной осанкой потомственного владельца верфей. Сенатор от Кореллии — человек с тяжёлым, многозначительным взглядом старого торгового магната. И ещё двое, от Брентаала и Чандрилы, молчаливые и внимательные, как банкиры при оценке залога.

И они пришли сами.

Падме — про себя она всё ещё чаще звала себя тем именем, под которым ходила служанкой, — не сразу позволила себе в это поверить. Ещё неделю назад её делегация была горсткой беженцев, чудом ускользнувших из-под турболазеров, и летела на Корусант, чтобы просить, унижаться, ждать в чужих приёмных. А теперь сильные мира сего сами явились в её покои, и в их безупречно вежливых лицах она читала то, чего не было прежде, — тревогу.

Всё вышло ровно так, как предсказал мальчик с золотыми глазами. Слово в слово.

— Ваше Величество, — начал куатец, и голос его был гладок, как полированный корпус крейсера. — Позвольте обойтись без обиняков: время дорого нам обоим. Блокада Набу будет снята. В считаные дни, не недели. Торговая Федерация отведёт свои корабли, а Сенат принудит её к полному возмещению: каждый кредит, каждый день голода, каждая утраченная жизнь будут оплачены из карманов неймодианцев. Вам не придётся, — лёгкая, почти неуловимая пауза, — прибегать к иным средствам.

«Вам не придётся нанимать наёмников», — мысленно докончила она за него ту фразу, которую он не произнёс. И снова — слово в слово.

— Взамен, — продолжал куатец, — Республика просит лишь об одном. Чтобы Набу взяла назад своё поспешное заявление. Чтобы вернулась в семью миров, частью которой была тысячу лет.

— Мы понимаем ваш гнев, Ваше Величество, — мягче вставил Антиллес. — Видят звёзды, он справедлив. Республика подвела вас: медлила, отворачивалась, позволила негодяям держать ваш народ за горло. Это наш общий стыд. Но ответ на болезнь союза — не разрыв союза. Вернитесь, и мы вместе исцелим то, что прогнило.

Падме слушала, не меняясь в лице, как учили её при дворе с детства. Но внутри уже работал тот холодный, ясный механизм, которому научил её девятилетний ребёнок на смотровой палубе.

— Вы говорите о семье и об исцелении, сенатор, — ровно произнесла она. — Но я не слышала ни слова о справедливости, пока Набу оставалась в Республике. Я услышала их лишь теперь, когда Набу из неё вышла. — Она обвела взглядом сидящих. — Отчего же, господа?

Куатец и Антиллес переглянулись. И тогда заговорил один из молчавших — сенатор от Брентаала, сухой человек с тонкими губами, явно не привыкший к околичностям.

— Оттого, Ваше Величество, что прецедент опаснее любой блокады, — сказал он прямо. — Cоюз, тысячу лет державший галактику в порядке, может осыпаться трухой. Этого мы не допустим. Ни ради Набу, ни против неё — ради самого порядка вещей.

— Иными словами, — тихо сказала Падме, — вы спасаете не меня. Вы спасаете себя от меня.

— Мы спасаем Республику, — без тени смущения ответил брентаалец. — Что до неймодианцев… — губы его искривились. — Вот где истинный корень мерзости. Торгашеская дрянь, дорвавшаяся до флотов и наглости. Чужаки, забывшие, кому они обязаны самим правом торговать в наших небесах. Они посмели наложить руку на человеческий мир — пусть из Среднего кольца, но человеческий и древний, — и вообразили, будто Сенат это проглотит. Они перешли всякую черту.

— Перешли, — подтвердил куатец, и в его гладком голосе наконец проступила сталь из-под лоска. — И мы напомним этим чужакам, кто истинные владыки Республики. О, без турболазеров, Ваше Величество. Без грубости Федерации. — Он позволил себе тонкую улыбку. — Цивилизованно. Через комитеты. Через тарифы, отозванные лицензии, аннулированные хартии, через суды, что будут тянуться, покуда Ганрей со всем своим выводком не поседеет в залах ожидания. Мы разорим их законом и этикетом так же верно, как они морили голодом ваш народ. Только медленнее и красивее.

Кореллианец, до сих пор молчавший, негромко хмыкнул.

— Красиво или нет — дело вкуса, — обронил он, не поднимая тяжёлых век. — Суть проще, Ваше Величество. Торговать в этой галактике дозволено лишь тем, у кого довольно кораблей, чтобы при нужде торговлю и запретить. Неймодианцы спутали лицензию с правом — и забыли, чьим флотом эта лицензия подписана. За то и поплатятся.

И вот тогда Падме поняла до конца, что́ открыл ей мальчик с песков.

«Те, кто сидит наверху, мало отличаются от хаттов на Татуине, — сказал он ей под текущими полосами гиперпространства. — Понимают только язык силы и выгоды».

Она тогда возмутилась, сочла это дикостью того кто жил с джавами, не видавшего ничего, кроме безнадежного существования. А теперь сидела за одним столом с владыками цивилизованной галактики — и видела перед собой тех же хаттов. Только в тонких тканях, с безупречным выговором и улыбками, отрепетированными перед зеркалом. Они не любили Набу. Им не было дела до мёртвых в лагерях Тида. Их ужаснул не голод — их ужаснул прецедент. А неймодианцев они презирали не за жестокость, но за то, что чужаки забыли своё место.

Республика, за справедливостью которой она летела через полгалактики, оказалась не храмом закона, а механизмом власти. Ровно как он и говорил.

Прежняя Падме ужаснулась бы. Но прежняя Падме осталась там, на смотровой палубе «Нубиана», вместе со своей верой в нерушимые гарантии Республики.

Королева Амидала сложила перед собою руки и заговорила — медленно, с тем спокойным достоинством, что заставило сидящих невольно подобраться.

— Набу рассмотрит возвращение, господа. Но Набу выходила из Республики не для того, чтобы вернуться туда же, откуда ушла. Раз уж мы — тот самый прецедент, которого вы так страшитесь, — она позволила себе тень улыбки, — то и условия будут под стать прецеденту. Я хочу снятия блокады в письменном договоре, а не на словах. Я хочу, чтобы возмещение от Федерации было закреплено решением Сената, а не обещанием в моих покоях. Я хочу постоянных гарантий: ни один мир Республики впредь не должен быть отдан под блокаду без немедленного вмешательства. И — раз уж вы так высоко цените порядок — я хочу, чтобы всё это было оглашено публично. Пусть вся галактика видит, на каких условиях возвращается Набу.

Куатец медленно откинулся в кресле. В его холёном лице мелькнуло нечто новое — не гнев, а трезвая, почти уважительная оценка. Так смотрят на противника, чью силу недооценили.

— Вы повзрослели за одну неделю, Ваше Величество, — заметил он негромко.

— У меня был хороший учитель, — ответила Амидала.

Когда гости поднялись, чтобы откланяться, Амидала лёгким движением руки задержала кореллианца.

— Ещё одна просьба, сенатор. Личная. — Голос её смягчился ровно настолько, чтобы это прозвучало не приказом, а знаком доверия. — С нашей делегацией прибыл мальчик. Девять лет, родом с Татуина. Поручитель, который должен был ввести его в академию, погиб в Сенате. Я прошу вас взять мальчика под своё покровительство и зачислить во Флотскую Академию Кореллии. За обучение заплатит корона Набу.

Кореллианец приподнял тяжёлые веки.

— Мальчишка с песков — да в Академию флота? — Но в голосе его не было и тени отказа, лишь любопытство торговца, почуявшего недооценённый товар. — И чем же он заслужил ходатайство самой Королевы?

— Тем, — ровно ответила Амидала, — что он умнее половины этого стола.

Что-то похожее на удовольствие тронуло сухие губы кореллианца. Талант он ценил выше любой родословной — как всякий, кто строит корабли, а не носит титулы по наследству.

— О, тогда с превеликой охотой, Ваше Величество. — Он склонил голову, и впервые за всю встречу улыбка его вышла почти искренней. — Кореллия всегда найдёт место для острого ума. Считайте, что он уже зачислен; пришлите бумаги — об остальном позабочусь я сам.

Когда сенаторы ушли — раскланявшись с почтительностью, какой не было в начале встречи, — Амидала ещё долго сидела одна за длинным тёмным столом.

Она победила. Без единого наёмника, без единого выстрела, не пролив ни капли крови, она получила всё, о чём собиралась молить на коленях, — и получила это стоя, диктуя условия. Ровно как он начертил ей, ход за ходом, под синими полосами гиперпространства.

И от этого ей было не по себе.

Она думала о мальчике с золотыми глазами — о ребёнке девяти лет, что не видел ни Сената, ни этих лощёных хищников, ни единого дворца Ядра — и который тем не менее вскрыл их всех, будто простой механизм, и наперёд предсказал каждое их движение. Что за ум смотрит на живую галактику и видит одни лишь шестерни? И что станется с этим умом, когда он вырастет?

Впервые с той ночи на «Нубиане» Падме поймала себя на том, что рада одному: что мальчик летит в академию учиться вести флот и командовать войсками, а не править. И тут же, похолодела.

Она потянулась к датападу и вызвала чистый бланк королевского указа.

Поручителя у мальчика больше не было. Куай-Гон Джинн, который должен был ввести его в реестры Республики и добыть ему гражданство Корусанта, лежал теперь на дне сенатского колодца. Без подданства, без бумаг, без живого поручителя ни одна академия Ядра не приняла бы безымянного ребёнка из Хаттова пространства — сколько бы ни платила за него корона. Значит, поручителем станет она сама.

Указ вышел короток. Властью королевы Набу она даровала Энакину Скайуокеру, уроженцу Татуина, полное гражданство своего мира — со всеми правами и защитой, какие давала принадлежность к Набу.

Палец её замер над печатью — и, прикладывая её, Падме поймала себя на странной, незваной мысли. Теперь их с этим мальчиком будет связывать хотя бы это. Тонкая, но настоящая нить: его подданство — и её подпись под указом. Быть может, когда-нибудь они ещё встретятся. И, к собственному удивлению, она поняла, что хотела бы этого.

***

Транспорт до Кореллии стоял на одной из верхних причальных платформ — приземистое грузопассажирское судно без всякого изящества «Нубиана», зато с честными, открытыми любому взгляду ремонтными люками. Энакину оно понравилось сразу.

У трапа разворачивалась небольшая драма. Си-Трипио растерянно переминался между мальчиком и сине-белым астромехом, явно не понимая, к кому ему теперь приписываться и куда податься. Арту же для себя всё решил давно: он демонстративно подкатился вплотную к ногам Энакина и заурчал, словно ставя в споре жирную точку.

Падме поднималась по платформе — в простом служанкином платье, том самом, — и ветер верхних эшелонов трепал ей подол.

— Мне доложили, что ты на ходу переустраиваешь экипаж, — сказала она с лёгкой улыбкой.

— Арту сам напросился, — Энакин кивнул на астромеха. — Спорить с ним бесполезно. В Академии флота он пригодится — лишняя пара рук в ангаре. А вот его, — мальчик указал на Трипио, — я хочу оставить тебе.

— Меня?! — Трипио всплеснул руками так, что едва не превысил допуск собственных сочленений. — То есть… прошу прощения, как прикажете это понимать?

— Протокольный дроид, знающий шесть миллионов форм общения, на верфях Кореллии будет ржаветь без дела, — ровно пояснил Энакин. — А Королеве он нужен каждый день. Это просто рациональное распределение.

— «Распределение»! — Трипио заметался между неподдельным ужасом и столь же неподдельным восторгом. — Хотя… должность при дворе Её Величества, бесспорно, куда более соответствует моему утончённому профилю, нежели… ангарная копоть. — Он спохватился: — Но покинуть хозяина! В столь ответственный момент!

Арту издевательски свистнул, поздравив золотого собрата с повышением до придворного подлизы.

Падме перевела взгляд с дроида на мальчика, и что-то в её лице смягчилось.

— Спасибо, Эни. Это щедрый подарок.

— Не за что, Ваше Величество, — ровно ответил он.

— Так ты знал.

— Не сразу, — он пожал плечами. — У меня было о чем подумать и кроме личности Королевы Амидалы. Но маленькие части головоломки все-таки сложились сами, не могло быть иначе.

Падме рассмеялась — впервые, кажется, за много недель легко и по-настоящему.

— Передо мной сейчас склоняется половина Сената. Канцлер зовет меня по имени. А единственный во всей галактике, кто раскусил меня, смотрит так, будто я просто починила ему дроида.

— А корона разве что-то меняет? — искренне удивился Энакин. После убийства Гардуллы он перестал верить, что хуже, чем кто-то другой. — Ты была неправа на той палубе, а потом стала права. Такой бы и осталась — хоть королевой, хоть служанкой. Титул — это бирка на ящике. Важно, что внутри.

Что-то в этих словах прозвучало для Падме почти комплиментом — самым странным из всех, что ей доводилось слышать.

— Кстати о бирках. — Она протянула ему небольшую чип-карту. — Ты больше не безымянный мальчик из Пространства Хаттов. Гражданин Набу, со всеми правами. Раз уж обучение тебе теперь оплачивает наша казна — будь любезен хотя бы числиться нашим.

Энакин повертел карту в пальцах — внимательно, как деталь, которую проверяют на брак, — и спрятал во внутренний карман.

— Полезно, — кивнул он. — Спасибо. Снимает сразу три юридических риска.

— «Полезно», — повторила Падме и покачала головой. — Я дарю мальчику родину, а он благодарит меня, точно за исправный предохранитель.

Энакин молчал. Каким бы ни был Татуин, он считал именно эту жестокую и беспощадную планету своей родиной. И он еще вернется туда.

— Я благодарен тебе, Падме. Это первая бумага в моей жизни, где сказано, что я откуда-то родом. — Он коротко взглянул на неё. — Ты права, это не «полезно». Это… — он поискал слово и не нашёл подходящего в своём инженерном лексиконе, — больше.

На миг между ними повисло что-то тёплое — пока Си-Трипио не испортил всё, в панике шагнув вперёд.

— О, но я совершенно не готов к придворной службе! Протоколы Набу, формы обращения, дворцовый этикет — мне понадобятся недели подготовки, в лучшем случае!

— У тебя их целых шесть миллионов, этих форм, — бросил Энакин. — Справишься.

Арту согласно пискнул, пожелав золотому собрату удачи самым ехидным из доступных ему тонов.

Энакин ступил на трап и обернулся.

— Скорее всего, мы ещё увидимся, — сказал он. — Пока Набу платит за Кореллию, наши линии пересекаются. — И, помедлив, прибавил то, что к расчёту не относилось вовсе: — Хорошо бы.

Падме улыбнулась.

— Хорошо бы, Эни.

Затворяя за собой створ трапа, он краем уха поймал, как за спиной Трипио уже встревоженно допытывался у Её Величества, не сочтут ли при дворе его выговор излишне провинциальным. Арту, устроившийся рядом, презрительно свистнул вслед золотому собрату. Энакин усмехнулся. С таким попутчиком скучать в новой жизни точно не придётся. А еще Энакин вспомнил, что не рассказал Падме о Протоколе Уничтожения Угроз, который он встроил в золотистого дроида, когда собирал.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге