Сын Сугуды
Часть первая. За Яксартом. Глава 1. Фравар
Часть первая. За Яксартом
Не станет нас. А миру — хоть бы что!
Исчезнет след. А миру — хоть бы что!
Нас не было, а он сиял и будет!
Исчезнем мы… А миру — хоть бы что!
Омар Хайям (перевод Ивана Тхоржевского)
Глава 1. Фравар
Там, в голубом небесном фонаре,
Пылает солнце: золото в костре!
А здесь, внизу — на серой занавеске
Проходят тени в призрачной игре.
Омар Хайям (перевод Ивана Тхоржевского)
По выжженной равнине Месопотамии неслась колесница Дараявауша. Правое колесо подпрыгнуло на камне и зависло в воздухе — спицы слились в бешеном вращении. Кони выгибали шеи; там, где копыта касались земли, вздымалось охристое облако пыли. Царь держал тетиву у уха, лук натянут до предела. В глазах охотника горел азарт. Ещё мгновение — и стрела со свистом уйдёт в смертельный полёт.
Фравар вытер руки тряпкой и отступил на шаг, склонив голову набок.
Затравленный лев, готовый к последнему прыжку, уже раскрыл пасть: беззвучный рёв навсегда застыл в жёлтой глине. Это лучшее, что вышло из-под его кисти. Наконец-то он поймал то, что искал. Всего три цвета: киноварь, жжёная умбра, меловой белый. Цвета раскалённого песка и запёкшейся крови — ни единого лишнего тона. В дрожащем свете масляной лампады тени от фигур ползли по стене — и казалось, вот-вот сорвутся. Вот оно, волшебство — живая правда.
К полудню зной в Курешате достиг такого накала, что даже тени попрятались в щели. Фравар отшвырнул кисть из голубиных перьев в горшок и размял затёкшую спину. Киноварь въелась в кожу — промасленная тряпка не помогла, только размазала краску. Руки выглядели так, будто их покрасили хной. Он бросил тряпку на пол.
Три дня он не выходил из комнаты. Теперь он стоял посреди неё и смотрел. Фреска заняла всю восточную стену — от суфы, где он спал урывками, до узких щелей под потолком, где посвистывал сквозняк и в столбе света кружились пылинки. Он шагнул ближе и прижал ладонь к поверхности: штукатурка ещё не просохла, пальцы ощутили влажный, почти могильный холод. Живописец медленно провёл рукой вдоль стены — мимо оскаленной морды коня, мимо разинутой пасти льва, мимо неба, которое выжало из него все соки, пока не добился цвета расплавленного железа. Холодная глина. Горячая пустыня. Он убрал руку и стёр со лба пот.
Фравар не отрывал взгляда от царя царей. Вдруг дыхание перехватило — будто кто-то сжал горло. Улыбка, едва успевшая тронуть губы, застыла, превратившись в безжизненную маску.
Только сейчас он понял, отчего по спине — от затылка до поясницы — пополз ледяной холод, медленный, как змея. Положение бровей, разрез глаз… Сомнений не осталось. Он — Фравар, сын простого красильщика из Мараканды — наделил персидского царя-завоевателя, владыку Азии, своими чертами.
Мир рухнул: со стены на него смотрело его собственное лицо в царском венце. В груди заколотило, мысли смешались. Что теперь будет? За такое в Согдиане можно лишиться руки. А то и головы.
Но ведь никто не заметит. Простая, ясная мысль — и паника начала отступать. Ледяной ком в груди таял. В висках перестало стучать. Он снова владел собой.
У царя — густая завитая борода и золотые доспехи. У Фравара — жидкая поросль на подбородке, краски под ногтями и рваный халат, донашиваемый за братом. Нет, никто не разглядит сходства. Кто он такой? Оборванец, которого не узнают на улице. Но сам-то он заметил — и пусть так.
Это будет его местью: за смерть брата в Киликии — брата, который учил его держать кисть и смеяться над неудачами, — за горе матери, не дождавшейся сына, за отца, которого обобрали до нитки. Пусть это станет его бунтом. Дерзостью. Вызовом этому несправедливому миру.
Молодой человек принял царственную позу, мысленно представив себя на месте владыки. Хорош царь — властелин глиняной стены.
В бренный мир художника вернул шум, доносившийся снаружи. На улице что-то происходило.
Внезапно молодой живописец услышал, как скрипнули карагачевые ворота, и послышались быстро приближающиеся шаги.
— Фравар, собирайся! — В зал ворвался сотник Апвахиан, хозяин дома. Он на мгновение замер, окинув взглядом законченную фреску, затем торопливо направился к глиняным горшочкам с красками, собираясь их складывать в корзину. — Шевелись, оборванец! Великая честь выпала тебе: сам фратарака Оксиарт, наместник Курешаты, велит тебе предстать перед его царственными очами. Пошевеливайся, червь!
— Господин сотник! — Фравар метнулся поперёк комнаты и встал перед полкой с горшочками, раскинув руки. — Во имя Ахура-Мазды, не касайтесь их!
Апвахиан отдёрнул уже протянутую руку.
— Здесь не просто краски. — Фравар понизил голос до шёпота, наклонился к сотнику и повёл взглядом по горшочкам, точно указывал на гадюк в траве. — В лазури — толчёный скорпион. Сушёный, истёртый в пыль. В киновари — кровь летучей мыши, собранная в ночь новолуния. Обе твари — слуги Аримана. Пусть они мертвы… — Он выдержал паузу, давая слову «мертвы» повиснуть в воздухе. — но печать зла с них не снята. Одно касание пальцем — и демон болезни войдёт прямо сквозь кожу. Я видел такое, господин Апвахиан.
Фравар прижал ладонь к сердцу и смиренно опустил глаза.
— Работа окончена, мой господин. Стена готова. Вы же помните уговор — оплата серебром. Через месяц, когда глина и краски встанут намертво, я нанесу поверх особый лак — с молитвой, с благодатью Ахура-Мазды. Тогда скверна уйдёт навсегда, и дом ваш будет чист. — Он поднял взгляд — в нём горело праведное усердие. — Всего четверть дарика. Да не оскудеет ваша щедрая рука, господин.
Кровь ударила сотнику в лицо — жилы на шее вздулись, рука сжалась в кулак.
— Я, Апвахиан, меня знают от Мараканды до Курешаты! — Голос сорвался на хрип. — Ты, ничтожество, смеешь указывать мне? Ставить под сомнение мои слова?!
Фравар не слушал. Он лишь краем глаза поглядывал на Апвахиана, а сам неспешно брал баночки двумя пальцами и одну за другой заворачивал в ветошь — без лишних движений, будто прикасался к склянкам с ядом. Эта показная осторожность сбила сотника с толку: тот умолк, желваки напряглись на его скулах, кулак разжался, и кошель со звоном упал к ногам живописца. Фравар улыбнулся, продолжая укладывать краски.
— Там хватит на новый халат, плут. — Сотник одёрнул пояс. — Плачу вдвое, хотя ты этого не заслужил. Работа того стоила — не спорю. — Он немного помолчал, не отрывая взгляда от Фравара. — Когда встретишься с наместником, — сотник чуть понизил голос, и сквозь привычную спесь в нём прорвалось что-то, похожее на просьбу, — не забудь шепнуть: его верный воин умеет быть щедрым.
Художник спрятал кошель за пазуху, ощущая приятную тяжесть персидского серебра. Закончив с красками, он надел халат, подпоясался кожаным ремнём, на котором висел отцовский кинжал, последний раз взглянул на свою фреску и вышел из прохлады дома на раскалённую улицу.
За спиной глухо ударили тяжёлые ворота, звякнули засовы. Для Фравара этот лязг прозвучал музыкой — концом всех прежних несчастий. Начиналась новая жизнь. Теперь он — хвала Ахура-Мазде! — стал художником, которого зовут к вельможному двору.
Углы губ дрогнули в усмешке. Он вспомнил, как сотник чванливо водил гостей глазеть на незаконченную роспись, а теперь с раболепной поспешностью был готов переставлять запачканные горшочки, лишь бы поскорее выпроводить его из дома.
Оно и понятно — разве можно заставлять ждать гонца наместника. Взгляд художника скользнул по холёному лицу посланника, всё существо которого кричало о достатке. Каков же сам Оксиарт, если его простой гонец выглядит не хуже царя, нарисованного на стене. Гонец, будто прочитав мысли живописца, загадочно улыбнулся и они тронулись в путь.
На вершине кургана, у подножия «башни молчания», замерла процессия. Фравар невольно замедлил шаг и вгляделся в далёкую картину. Провожатый, заметив, куда устремлён взгляд юноши, не стал торопить его. Он достал из-за пазухи цветастый платок и демонстративно прикрыл нос, словно запах смерти мог достичь их здесь, или сделал это из уважения к обычаю. Фравар, чтобы не показаться невеждой, последовал примеру и прикрыл лицо рукавом.
Издали всё казалось почти нереальным: белые фигуры в длинных одеждах, неподвижные носилки под белым балдахином, суровый силуэт древней башни на фоне неба.
Башни молчания и всё, что связано со смертью, всегда вызывали в нём благоговейный трепет, и он старался держаться в стороне от этой темы.
В памяти всплыл рассказ одного атрована о заветах Заратуштры: праведные почитают землю, воду и огонь священными, а потому не оскверняют их мёртвыми телами. Закапывать покойника — значит осквернить землю. Сжигать — оскорбить священный огонь. И мудрецы избрали иной путь: возвести башню на возвышенности, вдали от жилищ и источников, чтобы птицы-падальщики очистили кости от плоти, а дожди и ветры завершили очищение.
Он знал, что служители погребального обряда — населлары — действуют строго по завету Заратуштры. Сейчас они, должно быть, совершают положенные молитвы, касаются носилок лишь через ткань, оберегая себя от скверны смерти. Фравар не мог разглядеть подробностей — расстояние скрадывало детали, — но воображение живо дорисовывало картину: белые одежды, лица, скрытые масками, плавные, почти танцевальные движения.
Где-то в глубине души шевельнулось уважение к этой древней профессии, к её строгой логике и почти безупречной чистоте обрядов. В них не было кричащей скорби — лишь спокойная сосредоточенность перед лицом вечности.
«Они не оплакивают, — подумал Фравар. — Они помогают душе совершить переход».
Он представил, как тело поднимут на открытую площадку башни, где птицы съедят плоть, а ветры и дожди отполируют кости до ослепительной белизны. Когда кости обесцветятся и станут гладкими, они осыпятся сквозь решётку в колодец — там, внизу, завершится последний круг очищения.
И тогда душа, освободившаяся от бренной оболочки, сможет без страха ступить на мост Чинват — тонкий, как волос, над бездной, — и пройти испытание: если праведна была жизнь, даэна — прекрасная девушка-душа — поведёт её в Дом Песнопений, к свету Ахура-Мазды.
Если же нет…
Фравар глубоко вдохнул сухой, горячий воздух и прошептал, глядя на носилки с белым балдахином:
— Вечной жизни тебе, незнакомец. Пусть твоя даэна поведёт тебя по мосту Чинват прямо в Дом Песнопений.
Он задержал взгляд на башне и мысленно добавил:
— А мои былые несчастья… Возьми их с собой. Сбрось с того солнечного моста в пропасть. Очисти путь — и для себя, и для меня.
Посланник наместника Оксиарта — полный мужчина с маленькими блестящими глазками на влажном лице — вёл Фравара по узким извилистым переулкам. Шёлковый халат слуги вельможи, расшитый по подолу серебряной нитью, казался здесь чужеродным пятном. Концы цветного платка спускались на плечи, прикрывая короткую тучную шею. Каждая деталь его наряда — от массивного перстня с сердоликом до сандалий с серебряными пряжками — выдавала доверенное лицо богатого повелителя Курешаты, одного из самых процветающих городов Согдианы.
Они шли, будто блуждали по лабиринту между высокими глухими стенами из выжженной солнцем глины. Воздух густел от запахов: дым кузниц, терпкий дух кожи с кожевен, сладковатая нотка мёда и пряностей, доносившаяся с торговых рядов. Узкие улочки то сужались до такой степени, что едва можно было разойтись, то неожиданно расширялись, открывая площади, где кипела жизнь.
По сторонам теснились ремесленные мастерские. У кузнецов звенели молоты, из открытых дверей вырывались дым и оранжевые отблески горнов. За низкими глиняными прилавками расположились гончары: на выступах стен красовались кувшины, чаши и амфоры — от простых до расписанных узорами с горными козлами и солнечными дисками. Чуть дальше торговали тканями: яркие рулоны шёлка и хлопка свисали с деревянных жердей, а мальчишка раскладывал разноцветные мотки пряжи — алые, лазурные, золотистые. Вдоль стен тянулись лавки с сушёными фруктами, орехами, ароматными травами, благовониями и медными украшениями с бирюзой. У одной двери старуха предлагала горячие лепёшки, только что вынутые из печи.
Иногда через стены свешивались зелёные ветви тутовника, осыпая вымощенную плитами улицу белоснежными плодами. Над заборами возвышались плоские крыши, на некоторых алели чашечки красного мака. На одной из них голозадый мальчишка собирал в подол сладкие ягоды, то и дело отправляя их прямиком в рот. Заметив идущего важного господина, он испуганно дёрнулся, пытаясь прикрыть наготу, — и рассыпал часть добычи прямо под ноги Фравару и провожатому. Воздух наполнился сладким запахом раздавленных плодов, а к подошвам прилипла липкая каша.
Спутник художника уже набрал воздух в грудь — поток проклятий был готов сорваться с языка, — но заметил улыбку на лице Фравара и осёкся. Живописец почувствовал, как от посыльного повеяло чем-то похожим на стыд: видно, этот толстый разодетый господин не всегда был таким. Гонец лишь бросил мальчишке гневный взгляд, погрозил кулаком и, фыркнув, двинулся дальше. Его шёлковый халат колыхнулся, поймав блик солнца, перстень сверкнул коротким предупреждением. Солнце царит в небе, а на улицах Курешаты — знать. Фравар знал это не хуже любого из них.
Юноша окинул взглядом уличную суету: всё это — шум, краски, запахи — и была настоящая Курешата. Не парадные дворцы вельмож, а живой, дышащий город, где каждый день — труд, а каждый миг — жизнь.
На просторной городской площади перед домом фратараки Курешаты, в тени большого тутового дерева художник заметил два десятка всадников — саков. Каждый из них восседал на крепком мохнатом скакуне степной породы. По островерхим плотным тюрбанам, широким штанам, причудливо изогнутым лукам и обоюдоострым секирам‑сагарисам Фравар сразу опознал кочевников с берегов Яксарта. Красный тон их одежд недвусмысленно указывал на принадлежность к воинскому клану.
Раскосые глаза кочевников недоверчиво скользили по площади, будто ловили малейший признак угрозы. Их кони, чувствуя напряжение всадников, фыркали и нервно цокали копытами по камню, будто рвались в бой — или тосковали по бескрайним просторам, где могли бы вздымать клубы пыли из-под выжженной солнцем травы. Здесь же, на раскалённых плитах, город сжимал им бока своими стенами, лишая привычного простора.
Пока провожатый, смутившись при виде вооружённых степняков, занявших всю улицу, думал, как пробраться к воротам, Фравар, с детства знавший язык саков от матери-скифянки, уже ловил обрывки их разговора.
— Готов поспорить с тобой, благородный Сатрак, на десяток баранов, — сказал уже немолодой, сухой, как карагач, воин, отхлебнув из кожаного турсука кумыс. — Вождь Тириасп ни за что не подчинится этому изнеженному персу Оксиарту, даже если предложить ему табун аргамаков.
— Я верю, — ответил юноша с круглым лицом, расправляя плечи, — что слава царицы Томирис, приказавшей бросить голову Куруша в мешок с кровью, вернёт остроту сагариса моему отцу.
Воин обнажил отточенный акинак и ногтем проверил его лезвие. Раздался чистый, благородный звон металла.
— Помяни моё слово, доблестный Болхан: поскачем мы с тобой за Окс, а то и за седые горы Паропамиза. Доберёмся до самого трона царя царей. — Молодой сак с силой вогнал меч в ножны. — И какая разница, под чьим началом мы это сделаем.
— Секиры наших отцов рубили головы воинам Куруша, — тихо произнёс тот, кого назвали Болхан, и его жилистые пальцы обвились вокруг рукояти кинжала. — А тот царь был велик. Если понадобится — порубим и яунов двурогого Искандара. Пусть только попробует сунуться за Яксарт.
Слушавший их разговор старый воин с рыжей бородой и шрамом на нижней губе сплюнул тростинку, зажатую в зубах:
— Мой сагарис одинаково хорошо рубит головы и воинам Дараявауша, и Зулькарнайна.
Улица вмиг наполнилась дружным мужским смехом, введя в оцепенение и без того напуганных горожан.
Ворота перед Фраваром и его провожатым открылись без лишних вопросов. Стражник, грузный мужчина с обветренным лицом, обливался потом. Фравар невольно посочувствовал ему: в такую жару торчать в доспехах — настоящая пытка. Чешуйчатый панцирь лоснился от влаги. Широкие наплечники давили на плечи великана. Короткий стёганый поддоспешник, когда-то синий, выцвел и пропитался потом. Кожаные ремни врезались в тело, тяжёлый пояс с мечом оттягивал поясницу. Воин раз за разом проводил ладонью по лицу — пот тут же выступал снова. Он дёргал поддоспешник, пытаясь хоть немного облегчить себе жизнь, но безуспешно.
Шлем давил на голову, влажные пряди липли ко лбу. Льняная повязка под ним, обычно спасавшая от зноя, теперь только прибавляла духоты. Воин дышал тяжело — воздух вокруг словно плавился от жары.
Узнав посыльного фратараки, воин сделал усилие, чтобы голос звучал ровно:
— Наместник сейчас принимает вождя саков. Велел, как только ты явишься с художником, сопроводить его прямиком в сад.
Он едва заметно махнул рукой в сторону двора и, не дожидаясь ответа, шагнул в тень стены — искать хотя бы слабый порыв ветра. Шлем качнулся, поймав солнечный луч; бронзовые чешуйки доспехов тускло блеснули. Фравар смотрел ему вслед и думал: даже доспехи этого человека словно знают, что служба и долг важнее любых удобств.
Они прошли через обширный двор. С двух сторон его обрамляли крытые айваны с рядами резных деревянных колонн. Посреди двора в квадратном мраморном бассейне плескалась прозрачная вода, а в ней медленно плавали золотые и алые рыбы с развевающимися, словно шёлк, хвостами.
Основное здание виднелось в глубине за каменной оградой, над которой высились каскады голубых куполов. У полукруглой арки, увитой ползучими розами, стояли два стражника в кольчугах. Они держали наготове копья, скрещённые перед массивными воротами. Деревянные створки за их спинами украшала искусная резьба, изображавшая сцену охоты: персидский царь в могучем выпаде вонзал меч в пасть царю зверей.
В сад, однако, вела не эта арка, а неприметная дверь в стене левого айвана.
Там, в тени раскидистой чинары, стояла деревянная чарпая — платформа для отдыха с невысокими бортиками по трём сторонам. На пышном персидском ковре лежали мягкие подушки и сложенные шерстяные одеяла, а посреди — низкий столик.
На подносе в серебряной вазе горкой лежали спелые фрукты, рядом — две ещё тёплые лепёшки. Фравар догадался, что всё это собрано прямо здесь, в саду. Ухоженные деревья гнулись под тяжестью плодов — хозяин явно не знал в них недостатка.
Вокруг чарпаи на ветвях висели плетёные клетки из ивовых прутьев. В одних сидели полосатые кеклики, в других — рыжещёкие перепела. Птицы наполняли прохладную тень сада нестройной, но удивительно гармоничной трелью. Провожатый молча указал на подушки и вышел.
Под звонкое «Ка-ка-лик!», «Ка-ка-лик!» куропаток и убаюкивающее «Спать пора!», «Спать пора!» перепелов молодой художник, оставшись один, прилёг на мягких подушках и не заметил, как заснул.
Его разбудили чарующий перебор струн и нежный голос. Со стороны балкона, сквозь листву, струилась песня — чистая и звонкая, будто щебетание горного ручья.
О, воспойте мне, струны, о славе былой,
Как Кир распростёр свою длань над землёй.
Мидия, Лидия и Вавилон —
Это всё Персия, это всё он.
Царства трепетали пред гневом царя,
Цари падали ниц, о пощаде моля.
В чертоги его текла злата река,
И как была она широка
И глубока!
И видел воин во сне седину,
Паропамиза вершин и морей глубину.
Пора развеять сновидений туман,
Проснись! Седлай коня, пехлеван...
— О сияющий Ахура-Мазда! Что за дивная птица, созданная тобой, спела эту песню? — вырвалось у художника прежде, чем он успел осознать, что говорит вслух.
Он лежал не шевелясь, пристыженный собственным восторгом. Сколько лет он не произносил имя бога с таким чувством? Может, он давно перестал верить и лишь притворялся набожным на людях? И вот незнакомый голос вытащил из его души эти слова, как врачуют занозу — больно, но с облегчением.
— Сей нежный глас одарил мою смертную душу нектаром величия сынов твоих. О, Бессмертный Святейший! — повторил он намеренно громко, зная, что на балконе услышат его.
Чарующие переливы лютни вмиг оборвались, уступив место сдерживаемому девичьему смеху.
Фравар вскочил с подушек, так торопился, что ударился коленом о деревянный поручень. Морщась от боли, он раздвинул ветки руками — листья хлестнули его по щеке, оставив влажный след. Голос доносился сверху, из гущи переплетённых ветвей айвы и граната. Фравар вытянул шею и прищурился от яркого света. Ветер качнул крону — и на миг между двумя ветвями мелькнуло золото. Оно трепетало, как огонёк свечи. Фравар моргнул — и золото исчезло. Листья ещё покачивались, словно кто-то только что коснулся их и отступил.
«Кто же это? Неужели та самая дочь Оксиарта, прекрасная Рушанак? — спрашивал себя озадаченный живописец. — Правду говорил торговец киноварью: дочь фратараки — благой дух, спустившийся с небес. Лишь самой Нанейе мог принадлежать сей голос».
Хруст ветки где-то в стороне вернул молодого человека в мир суеты. Он обернулся — и замер. Перед ним стояла рабыня-нубийка, почтительно склонив голову. В тёмных ладонях она держала алый бутон розы.
— Госпожа польщена вашей похвалой её пению, — тихо произнесла рабыня.
Слова были учтивы, но Фравар уловил в них скрытую насмешку.
— Она спрашивает, сможет ли художник, о ком сейчас говорит вся Курешата запечатлеть её красоту?
Сердце Фравара ёкнуло: «Вот он шанс!»
— Неужели сама богиня Нанайя смотрела на меня с этих стен? — воскликнул он, указывая на балкон. — Если это была она, значит, я не в саду, а в раю. Передай госпоже: перед ней Фравар, сын красильщика из Мараканды. Я готов служить той, чей голос покорил мой слух и сердце.
— Госпожа также просила передать, что завтра в это же время она будет ждать здесь молодого живописца, — нубийка загадочно улыбнулась и коснулась нарцисса на клумбе. — По персидскому обычаю юный пехлеван должен передать ей цветок.
— Передай прекрасной Рушанак, что в саду её отца нет цветка, достойного её красоты, — Фравар запрокинул голову к небу. — Я сорву для неё звезду!
Нубийка прикрыла рот ладонью, но в глазах её вспыхнула искра — то ли насмешка над юношеским пылом, то ли одобрение. Она молча поклонилась, повернулась и бесшумно растворилась в зелени, оставив Фравара наедине с безумным обещанием и бешено колотящимся сердцем.
Глава 2. У наместника Курешаты
Мгновеньями Он виден, чаще скрыт.
За нашей жизнью пристально следит.
Бог нашей драмой коротает вечность!
Сам сочиняет, ставит и глядит.
Омар Хайям (перевод Ивана Тхоржевского)
Тяжёлые створки из ореха распахнулись перед ним. Тириасп переступил порог, и в зал следом вошли двое его телохранителей.
Двери сразу притягивали взгляд. На тёмном дереве рука согдийского мастера вырезала персиковое дерево с раскидистыми ветвями — плоды на нём были золотыми. Левую створку венчал золотой солнечный диск с лучами из рубинов, правую — серебряный лунный серп и звёзды, сверкавшие ярко-синим бактрийским лазуритом.
Тириасп ступал тяжёлой поступью в своём красном, расшитом золотом халате. Его сильные ноги, слегка искривлённые от жизни в седле, уверенно продавливали яркие персидские ковры. Ступни, знавшие лишь твёрдую землю степей, почти по щиколотку бесшумно утопали в ворсе, — будто он и впрямь крался, подобно тигру, к потерявшей бдительность газели.
Лицо Тириаспа, обветренное и смуглое, хранило следы многих лет под открытым небом: глубокие морщины на лбу, кожа туго натянута на скулах, широкий нос с распахнутыми ноздрями. Тёмные, слегка раскосые глаза скользили по залу — настороженно, цепко, не упуская ничего. В углах жёстко очерченного рта залегли складки от привычки скрывать истинные мысли. В густой чёрной бороде с проблесками седины путались отблески света, а тонкий белёсый шрам над левой бровью лишь подчёркивал суровость человека, закалённого битвами.
Свет лился из решётчатых окон под куполами — по три в каждом из четырёх сводов. Тонкая слюда, затягивающая проёмы, рассеивала солнечные лучи. В этом рассеянном свете он почувствовал себя мишенью: золото на нём переставало быть просто украшением, становясь видимым, как сигнальный костёр на кургане. В степи такую роскошь носит только дурень или мертвец. Его воины, для которых не существовало жилища, кроме шатра, остановились и разинув рты разглядывали стены, украшенные яркими фресками. Всё происходящее казалось им миражом в песках близ Оксийского моря. Да и ему самому — тоже.
В противоположном конце зала, в кресле с высокой резной спинкой, восседал Оксиарт. Голубой халат, отороченный золотом, голубая митра с каннелюрами и шёлковой лентой, огромная брошь с бактрийским лазуритом, кольца и перстни на каждом пальце — всё безошибочно выдавало высокого вельможу.
Лицо его дышало холодной властностью. Острый цепкий взгляд скользил по залу с ленивой уверенностью владыки. Прямой нос с едва заметной горбинкой, плотно сжатые бледные губы, словно никогда не знавшие улыбки, чёрная борода, завитая аккуратными колечками, — всё в нём говорило о привычке повелевать.
Тириасп скользнул взглядом по тяжёлой золотой цепи на груди наместника.
«Одна такая цепь стоит десятка наших аргамаков, — пронеслось у него в голове. — А саки знают им цену. Не в каждом роду водился такой жеребец. Таким можно и жизнь вождя выкупить. Ишь, вырядился — золота и у саков довольно. Вот если бы он свою удаль показал».
За спиной фратараки на застеленных коврами суфах сидела свита, одетая под стать господину — дорого и со вкусом. Упитанные, лощёные. Им не нужно в степи ловить диких коней. Сытость и богатство шли с ними от рождения. «Что ж, — мысленно усмехнулся Тириасп, — степняку — воля, персу — злато. Глотнувший вольного воздуха не станет есть из золотого блюда. И сладкие, дурманящие вина согдов не для нас. Нам слаще кумыс. Только вольный оценит молоко вольных кобылиц».
Тридцать шагов отделяли его от наместника. Тириасп шёл не спеша, с достоинством своего положения. Его взгляд, привыкший к бескрайним горизонтам, теперь выхватывал и запоминал каждую деталь — не из любопытства, а как стратег, оценивающий расположение и силу будущего противника.
Подойдя, он кивнул своим спутникам — и они, как один, отвесили поклон. Глубокий, но сдержанный: знак уважения к статусу, не более.
Оксиарт и его свита встали в ответ.
Тогда Тириасп, следуя древнему обычаю, протянул правую руку. Пожимая ладонь наместника, он слегка приподнял правую ногу — жест высшего уважения, принятый у саков. «Что ж, ритуалы соблюдены, — пронеслось у него в голове. — Начинается большая игра».
— Процветания твоим владениям, поборник идей бессмертного Ахура-Мазды, благороднейший Оксиарт, — первым нарушил тишину его голос. — Я с двадцатью всадниками, в уважение к соседу, не раздумывая, откликнулся на твой зов и пересёк Яксарт. Немало лет минуло с тех пор, как мы обменялись копьями, и наши народы живут в мире. Надеюсь, достойнейший фратарака, ты пригласил меня не затем, чтобы востребовать своё копьё обратно? Не наскучил ли тебе мир? Не захотелось ли поживиться нашими табунами, о благочестивый?
— Да не оскудеет сакская степь пехлеванами, скачущими быстрее ветра. Многие лета тебе, мудрейший Тириасп, — Оксиарт едва заметно отвёл в сторону ладонь, и его воины замерли, ослабив хватку на рукоятях кинжалов. — Горько слышать, могучий вождь, что ты не доверяешь соседу. Я не затребую своего копья. Но я прошу взаймы копья твоих всадников. Долетела ли до ушей мудрейшего вождя весть о беде, что надвигается на нас из-за седых гор?
— До наших кочевий доходили пересуды об Искандаре Зулькарнайне, — Тириасп принял из рук наместника золотую чашу с вином и поставил её на низкий стол, не отпив. — Я выпью твоего густого, как мёд, вина, сосед, если и ты испробуешь нашего кумыса.
Он дал знак глазами телохранителю. Тот отвязал с пояса кожаный турсук. Оксиарт кивнул, и слуги мигом подставили пустую золотую чашу. Из турсука хлынула белая, пенистая струя, наполняя воздух кисловато-дрожжевым запахом степей.
— Выпью из уважения к соседу, — Оксиарт сделал несколько больших глотков, и Тириасп заметил, как на мгновение сжались его веки и напряглись скулы, прежде чем лицо вновь обрело невозмутимость. — Да… Речь идёт о походе. В Адиабену. Там, у «Верблюжьего дома», есть поле, где Величайший из Великих, царь царей Дараявауш, светоч Азии, хочет покончить с двурогим раз и навсегда.
— Слышал я, — Тириасп наконец поднёс свою чашу к губам и отпил, не отрывая взгляда от Оксиарта, — что первые две битвы царь царей проиграл вчистую. Даже мать и детей своих из плена вызволить не смог. К чему нам, сакам, отправлять сыновей умирать за того, кто не может защитить даже свой очаг? Не в обиду будет сказано, достойнейший, но мой народ спросит: какова цена нашим коням и нашим сагарисам? Может ли сатрап Бесс назвать её? Или, может, назовешь ты?
— Твоя правда, отец степного народа. Недооценили мы врага — это так. Но тигра не убить одной стрелой, даже двумя. Мы учли свои ошибки. И разве раненый зверь не опаснее вдвойне? — Оксиарт смотрел собеседнику прямо в глаза, дышал ровно, держал ладони открытыми. Помолчав, фратарака неожиданно сменил тему: — Слышал, мудрейший, ты задумал строить зимнее стойбище из камня? Зимы ведь становятся всё суровее. Вашим коням всё труднее добывать корм из-под снега.
— Твои соглядатаи не солгали тебе, благородный правитель, — Тириасп тут же понял, куда клонит фратарака. Его предложение пахло не помощью, а капканом, прикрытым шкурой ягнёнка. — Так ты хочешь, чтобы мои воины зимовали в каменных стенах, а не в своих кибитках? Чтобы они отвыкли от ветра и разучились скакать?
— Тебе ли не знать, владыка, что зима в степи не щадит ни коня, ни всадника, — парировал Оксиарт. — Мои зодчие построят в указанном тобой месте степи укреплённое зимовье — каменные стены против ветра и лихих людей, где твои всадники и их кони переждут самые лютые месяцы.
Вот оно. Цена. Не продешевить бы...
— Сколько сакских всадников желает получить сатрап Бесс? — спросил Тириасп, переводя разговор в привычное для себя русло торга. — Я пошлю не более тысячи. И вся добыча — наша.
В зале воцарилась тишина. Сквозь приоткрытые окна доносились звуки лютни из сада — чуждая, сладкая музыка. Оксиарт молчал. Слуги вновь наполнили чаши и удалились. Только тогда фратарака заговорил.
— Половина добычи… И вы уговорите массагетов выставить своих конников. Без их крылатой конницы у Дараявауша нет шансов.
— Массагеты — народ вольный, — отрезал Тириасп, скрывая внутреннее ликование. Он провёл персидского вельможу, будто жеребца по узкому мосту. Вождь мог отправить в поход куда больше тысячи, но зачем ставить на кон весь табун? — Но я знаком с потомком славной Томирис, царицей Спаретрой. Её уши слышат мой голос. Думаю, она внемлет моим словам.
— Я гляжу, твоим воинам понравились фрески в моём дворце, — выдержал паузу Оксиарт, будто взвешивая следующее слово. — Есть у меня… подходящий мастер. Молод ещё, но люди поговаривают, что в его красках — частица благословения Ахура-Мазды. Не так ли, Вархуман? Поведай гостям о диковинном художнике.
Молодой круглолицый слуга, распоряжавшийся рабами, замер — кувшин качнулся в его руках, едва не расплескав воду. Он судорожно прижал ладонь к груди и согнулся в поклоне: сначала перед наместником, затем — медленнее, будто выверяя меру почтения, — перед гостями. Щёки его налились румянцем.
— О да, мой благочестивейший и прозорливейший повелитель! — Вархуман сглотнул и затараторил, не поднимая глаз. — Мы шли с ним по улице… О бессмертный Ахура-Мазда! Пусть я упаду в бездну с моста Чинват, если совру своему господину. Я сам видел: спелые плоды тутовника падали прямо под его ноги — один за другим, точно кто-то сыпал их сверху. Я огляделся — ветра не было, деревьев рядом не было. Я остановился. Он шёл дальше, и плоды всё падали. А когда я привёл его в ваш сад — кеклики вдруг встрепенулись в клетках, перепела подхватили, и все разом захлопали крыльями, закричали наперебой, будто каждая птица хотела перекричать соседку, вознося ему хвалу.
— И что же содеял этот молодой согд? — оживился Тириасп. — Как держал себя избранник, когда знамения падали к его ногам? И птицы… Голос птиц — глас богов
— Он... Он... — Вархуман замялся, переступил с ноги на ногу, опустил взгляд. — Боюсь разочаровать вас, мудрейший вождь. Он вошёл в сад, сбросил кавуши, повалился на чарпаю — и, прежде чем я успел моргнуть, уже храпел.
— О! Сие есть доказательство чистоты его души! — воскликнул вождь, воздев лицо и ладони к небу. — Отныне я верю, что художник — не чета прочим. Через птичье пение Ахура-Мазда ниспослал своё благословение, от коего юноша и погрузился в сон. О достойнейший Оксиарт, не уступишь ли ты мне сего художника на время? Пусть напишет лики моего семейства… А лучше — пусть следует со мной и моими воинами до берегов Диглата и через свои краски разделит с ними благодать, ниспосланную самим Ахура-Маздой. Взамен к той тысяче всадников я дам войску Дарайавуша ещё три сотни чистокровных степных коней.
— Пред очами Ахура-Мазды я не могу отказать почтеннейшему гостю, — наместник с лёгкой улыбкой приложил руку к сердцу и склонил голову. — Да свершится по слову твоему, благородный Тириасп. Вархуман, приведи его сюда.
***
Прошло немало времени с тех пор, как чернокожая рабыня покинула сад, оставив Фравара в сладком одиночестве наедине с благоуханием цветов и перепевом птиц. Похоже, о нём и впрямь забыли. Он поймал себя на том, что не знает, обидеться ему или порадоваться — забвение давало время думать, а думать было о чём, и мысли эти были неприятны.
Впрочем, те конные саки неспроста стояли у стен дворца. Верно, у наместника не нашлось времени для безвестного художника, когда к нему во дворец с неожиданным визитом нагрянул вождь воинственного кочевого народа.
Или прибытие двадцати конных воинов из-за Яксарта — не такая уж неожиданность. Он вспомнил их разговор об Искандаре Зулькарнайне и походе в Персию, и что-то сжалось у него внутри — смутное предчувствие, которому он не умел дать имени.
Уж не сатрап ли Бесс зовёт кочевой народ под свои знамёна? Сказывали купцы, прибывшие на прошлой неделе из Гиркании, о силе молодого царя яунов. Говорили, мол, этот молодой царь дважды легко разбил войско самого Дараявауша, и теперь под ним и Сарды, и Ханаан, земли амореев и даже Кемет, что яуны называют Эгиптос. Фравар смотрел на цветы и думал: что делать здесь художнику, когда мир переворачивается с ног на голову? И есть ли ему вообще место в том мире, который придёт на смену этому?
Что-то неотвратимое надвигалось с запада, Фравар это чувствовал — и не знал, страшит его это или, против воли, влечёт.
Всякое про того двурогого сказывают, будто он в бою оборачивается в огромного змея, а вместо чешуи у него бронзовые пластины. И питается это порождение Аримана исключительно кровью девственниц, подобных прекрасной Рушанак. Как иначе объяснить, что малочисленные яуны разбили могущественных персов? Без козней Аримана тут не обошлось.
Не мудрено забыть о голодранце-художнике, когда решаются такие судьбоносные вопросы. Стало быть, коли на носу военный поход, и услуги живописца вряд ли кому понадобятся. Хотя… Какая разница, чья плеть — перса или яуна — будет стегать спину несчастного согда. Всё одно. Видимо, толста согдийская шкура, коли не устала терпеть унижение, довольствуясь крохами с господского стола.
Неожиданно он подумал о брате, тот тоже пострадал от неведомых яунов, а ведь такая судьба будет ждать многих, если все, как он, Фравар, будут летать в облаках. Не лучше ли опуститься на землю и научиться крепко стоять на ногах. Случайными заработками не прокормишься.
С сотником Апвахианом он, конечно, поступил нехорошо. В сущности, сотник человек неплохой: дал возможность заработать, дал кров, кормили в его доме досыта. Нет, деньги он заработал честно, а лак... Он покроет фреску лаком, и решено — денег возьмёт немного.
— Хватит киснуть! — сказал себе Фравар. — Всё складывается не то чтобы плохо. Хвала Ахура-Мазде, ночи в Курешате ещё тёплые, так что сегодня он проведёт ночь под небом на чарпае самого фратараки Оксиарта. На столе лепёшки ещё не тронуты, а фруктов в саду хватит накормить всю Курешату. Не каждому голодранцу так везёт. Он закрыл глаза и почти поверил, что доволен.
Размышления художника прервало появление того самого круглолицего гонца. Он остановился прямо перед Фраваром, скрестил руки на груди и широко осклабился, будто только что выиграл в кости.
— Эх и везучий ты, сын красильщика из Мараканды! — Он ткнул пальцем в грудь художника. — Не забудь отблагодарить своего благодетеля Вархумана, то есть меня. Я обеспечил тебе сытую жизнь на целый год вперёд, а то и кучу персидского золота за пояс положишь. Пошли, голодранец. Сам фратарака Оксиарт желает видеть твою рожу.
— Что же такое мне нужно нарисовать, чтобы работа тянулась целый год? — Фравар искренне недоумевал. — Хотя… если платить будут щедро и кормить досыта, то отчего ж нет. Коли всё окажется так, как ты говоришь, то знай — Фравар не забывает добро.
Уголки губ Вархумана поползли вверх — он явно едва сдерживал улыбку. Один глаз на миг прищурился в сторону художника.
— Главное — помни. — Он шагнул ближе и понизил голос, будто стены дворца могли слушать. — Сакский вождь убеждён: на тебя снизошла благодать Ахура-Мазды. — Взгляд его скользнул вниз — к прожжённой дыре на халате Фравара. Круглолицый поморщился, потёр переносицу, потом коротко махнул рукой: пусть остаётся. — Когда войдём — не говори лишнего. Держись прямо. Дай мне говорить. И ради всех богов — не бойся. Он это почувствует.
Когда воины на страже разомкнули копья и глухо распахнули резные створки, молодой художник на миг остолбенел. Столько предметов роскоши, кричащих о богатстве, в одном месте. Такое он не мог представить даже в самых безумных грёзах. Если всё, что обещал круглолицый Вархуман, окажется правдой... Тогда и впрямь придётся поверить, что на него снизошло благословение Ахура-Мазды. Смертному не понять деяния бессмертного — вчера собирал зёрна, выпавшие из протёртых мешков, а сегодня ест со стола персидского наместника! Чудны твои дела, святейший Ахура-Мазда!
Фравар изо всех сил старался держаться расслабленно, но ноги будто сами вросли в холодный камень. Полированные до зеркального блеска полы, фрески, от которых захватывало дух... Всё это так ошеломило его тонкую натуру, что ладонь сама потянулась к воображаемой кисти. Творить. Сейчас же.
В глубине зала за низким столом, ломившимся от яств, сидели две группы людей: персидские вельможи и саки в своих ярких одеждах. От соприкосновения с десятками изучающих взглядов Фравару стало дурно.
— Ты действительно так хорош, живописец, как говорят купцы на базаре? — спросил высокий вельможа в голубом халате, расшитом золотом. — Смелее, воин. Не бойся, здесь все свои. Привыкай: скоро ты предстанешь перед самим царем царей, светочем Азии, Дараяваушем.
— Скажи, живописец, — перебил его грубоватый голос сака, чей возраст и богатые одежды выдавали вождя, — что ты почувствовал, когда тебе под ноги падали сладкие плоды, а ангельские перепела возносили хвалу Ахура-Мазде? Расскажи, сынок, не робей. Здесь никто тебе зла не желает. Опиши, что ты чувствовал в твоём сердце.
— Я… Мне… Мне послышался голос святейшего, — с трудом выговорил Фравар.
— Что? Что он сказал? — не отступал сак. — Не стыдись, в этом нет позора. Небесный отец говорит с избранными. Так что же он открыл тебе? Фравар почувствовал на себе тяжёлый, изучающий взгляд вельможи в голубом. Оксиарт. Чего он ждёт? Сказать, что Ахура-Мазда сулит победу — выйдет дешёвая лесть. Нет. Нужно что-то туманное, чтобы каждый услышал своё.
— Тысячи воинов, тысячи всадников сойдутся в битве с воинством двурогого, — начал Фравар, медленно обводя взглядом собравшихся. Лицо Оксиарта оставалось каменным. — Будет сеча, от лязга которой содрогнутся склоны Паропамиза. Святейший показал мне поле брани. Я видел, как рубит тяжёлый сагарис, видел землю, устланную павшими, и телеги, гружённые золотом. Всё это явилось мне во сне. — Самого святейшего видел? Или других богов — Папайя, Митру? — вождь шагнул к Фравару и стиснул его плечи. — Видел их лица? Улыбались ли они?
— Нет. Ахура-Мазда — это солнце. Разве человек может смотреть на солнце? Я слышал только голос. Он сказал, что воззрит с вершины самой седой горы. Ему нужно увидеть, чисты ли помыслы его детей. Если сердца воинов окажутся праведными, Ахура-Мазда дарует победу, и славу, и несметное богатство.
Молодой человек снова рискнул взглянуть на Оксиарта. Да, взгляд его определённо смягчился, потеплел. Наместник схватил свой кинжал, ловко надрезал лепёшку так, чтобы та раскрылась, как книга, затем зачерпнул с блюда щедрую горсть сочного жареного мяса, сдобренного гранатовым наршарабом, и вложил её в пышущую жаром лепёшку. Затем добавил хрустящие ломтики огурца, тонкие полукольца синего лука, веточку пряного райхона и всё это сбрызнул парой капель густого, как сироп, сладкого вина.
Фравар, как и все за столом, замер, следя за действиями фратараки. А тот, не глядя, ловко соединил половинки и швырнул лепёшку прямо в художника. Когда не ждавший такого подарка Фравар едва удержал в руках прилетевшее к нему царское угощение, за столом грянул хохот.
Грохот ладоней по столу, тяжёлый, как удар булавы, прекратил веселье. Это был вождь саков.
— Не высмеивания, а тем паче не порицания достоин этот юноша, — гремел Тириасп, — а похвалы! Ибо он знает цену хлебу и не дал упасть ему на пол, как бы внезапно тот ни прилетел. Ибо еда есть благодать, ниспосланная Ахура-Маздой.
Медленно поднявшись, вождь со стоном снял с пальца массивный золотой перстень с волчьей головой.
— Позволь, владыка, и мне одарить славного живописца, — простёр он свою огромную руку. Кольцо скользнуло Фравару на большой палец — на ином бы и не держалось. — А теперь спросим самого избранника. Хочет ли он идти с нами к берегам Арван-Руд — быстрой реки, что иные зовут Диглат?
— Да, отвечай, живописец! Хватит ли духу? Не сломишься? — тотчас загудели голоса с обеих сторон стола.
— Говори, — властно и коротко приказал Оксиарт. — Скажи, сын Согдианы, не оробеешь ли ты в походе против двурогого Искандара?
— Кто я такой, чтобы оспаривать волю Ахура-Мазды? — выдавил он, чувствуя, как перстень жжёт палец. — Коли святейший велит идти в поход, Фравар пойдёт. Одно лишь печалит мою душу... что придётся нарушить обещание, данное дочери твоей, прекрасной Рушанак, о, добродетельнейший фратарака.
— Ваэ! Да ты парень не прост! И что же ты посулил моей дочери? — глаза Оксиарта вспыхнули, как угли. — Шустрый ты, однако. Всего полдня во дворце — и успел поразить моего слугу, побеседовать с самим Ахура-Маздой, снискать уважение моего гостя... и ещё что-то наобещать моей дочери? Как ты всё ухитрился провернуть?
— Ничего я не делал, владыка! — залепетал Фравар, чувствуя, как земля уходит из-под ног. — Мальчишка на крыше случайно рассыпал ягоды тутовника нам под ноги. А в саду... Каюсь, услышав пение птиц, я уснул. А разбудил меня ангельский голос... Потом пришла рабыня и сказала, что госпожа Рушанак желает, чтобы я запечатлел её лик.
— Владыка Оксиарт! — пробасил Тириасп, поднимаясь с места. — Понял ли ты, что твоя дочь стала проводником меж Небом и Землёй? — Вождь медленно обвёл взглядом зал, и вельможи, будто повинуясь незримому приказу, склонили головы в знак согласия. — Ныне прекраснейшая Рушанак связана с успехом нашего похода. Дозволь же, благороднейший, нам всем узреть чудо — как рождается на стене отражение лика той, что передаёт нам благословение Ахура-Мазды! Пусть твои мудрецы вдумаются в послание, что выйдет из-под кисти живописца. А мы, твои гости, задержимся на день, дабы увидеть, так ли хорош этот мастер, как о нём трещат языки.
Так завершился вечер великих переговоров, неожиданно превратив нищего согдийского художника в залог будущей победы и в главную обсуждаемую новость на улицах благословенной Курешаты.
***
Фравар жестоко ошибся в своих ожиданиях. Увидев её, он на миг забыл, как дышать. Всё, что он доселе представлял, померкло. Картина, рождённая его разумом, потускнела перед творением самого Ахура-Мазды.
Под сенью чинары на чарпае возлежала не девушка — видение. Он вглядывался и не видел ни платья, ни самоцветов в ушах — лишь совершенную линию шеи, тот гордый изгиб, что заставлял забыть обо всём, и волосы. Они не были просто светлыми. Казалось, солнце Согдианы не падало на них сверху, а рождалось в каждой пряди, переливаясь тёплым медным светом.
А глаза... В её глазах, синих, как предвечернее небо над горами, словно и вправду жили все тайны. В этих двух глубоких озёрах тонули и сакский вождь, и наместник со всей своей стражей. Готов был утонуть и он, Фравар. Да и весь мир, казалось, утонет в синеве её глаз.
«Так, наверное, и выглядит само совершенство, — подумал он. — Так выглядит то, ради чего стоит жить и творить».
Минут десять Фравар не двигался. Руки висели вдоль тела, пальцы не тянулись к палитре. Он только дышал — медленно, почти неслышно — и смотрел: на изгиб её плеча, на то, как свет ложится вдоль ключицы, как тень собирается в ямке у основания шеи. Веки чуть опустились. Губы сомкнулись плотнее. Где-то за стеной скрипнула телега, залаяла собака — он не повернул головы. Потом что-то в его лице переменилось — едва заметно, будто внутри щёлкнул замок.
«Ну что, сын красильщика. Вот он — тот самый шанс, который случается раз в жизни». Фравар ощутил, как эти слова перекатываются внутри черепа — словно камешек в пустом кувшине. «Раз в жизни». Он твердил их себе столько раз, что смысл почти стёрся. Почти — потому что жгли они по-прежнему.
Перед глазами встали лица. Отец — старый согдиец, державший когда-то лавку, а после согнувшийся под грузом долгов так, что уже не разогнулся. Мать-скифянка с глазами, которые всегда смотрели куда-то вдаль — туда, к западному морю, откуда её некогда привезли пленницей. Брат, промолчавший на прощание — и сказавший этим молчанием больше, чем иной атрован наговорил бы словами.
«Используй свой шанс, — говорили их лица. — Может, хоть тебе повезёт».
Хоть тебе...
Фравар помедлил ещё мгновение, потом шагнул к столику, взял кисть и обмакнул её в киноварь.
Отец Рушанак и вождь саков, наблюдавшие за его движениями, стали свидетелями рождения чуда. Кисть художника, окунаясь в глиняные сосуды, извлекала из них невиданные оттенки — словно в этих сосудах сама природа заключила свои сокровенные тайны. А тонкий кончик кисти, зацепив одну из нитей мироздания, начал неспешно разматывать клубок, и на стене мазок за мазком возникал облик согдийской принцессы.
Жизнь во дворце замерла, прильнув к окнам и дверным щелям, но узреть рождение истины было суждено лишь избранным.
Время текло сначала быстрым ручьём, потом широкой неторопливой рекой и, наконец, застыло неподвижной гладью горного озера. Пальцы у натурщицы побелели — она незаметно вцепилась в складку платья, когда затекло бедро, но не шелохнулась. Живописец видел это. Сочувствовал. И всё равно не мог остановиться. Ударить в грязь лицом он не мог. Сегодня его день, его шанс. От того, каким получится портрет, зависело его будущее. Чтобы ни случилось, сегодня он дотянется до звезды.
Он работал и слушал её дыхание: ровное, почти сдержанное, лишь изредка чуть более глубокое — когда кисть касалась стены в нужном месте.
Оксиарт стоял поодаль, скрестив руки. Тириасп и вовсе забыл прикрыть рот. На гладкой стене оживала она — златовласая принцесса с глазами цвета голубых озёр Согдианы. От глаза художника не крылось, как менялись глаза Рушанак. Она словно не смотрела на свой портрет — она читала книгу. В своих нарисованных глазах она видела судьбу. В них она ощущала боль, чувствовала радость и видела величие.
Фравар работал быстро, почти отчаянно. Кисть металась по стене, мазок за мазком ловя ускользающий свет на щеке, переливы золотых волос, глубину глаз. Сердце билось в такт каждому движению, дыхание сбивалось. Всё исчезло: ни вельмож, ни саков, ни даже самой Рушанак — только линии, цвета, ритм. Время сжалось до единого мига. Он чувствовал: за его спиной затаили дыхание, но не осмеливались прервать. На стене рождалась не просто принцесса — появлялся образ мечты, надежды, победы. Он не мог остановиться, пока не выведет последний штрих.
А далеко за стенами Курешаты, за седыми хребтами Паропамиза, там, где кончались козьи тропы и начинались караванные пути, уже строились в походные колонны фаланги двурогого Искандара. Ветер с запада принёс запах пыли и железа — Фравар узнал его раньше, чем осознал, что узнаёт. Сколько раз он говорил себе, что предчувствия — это слабость? Сколько раз ошибался? И пока в саду рождался лик богини, он стоял и молчал, раздираемый между долгом и тем, чему не находил имени. Шестерни судьбы провернулись — неумолимо, как всегда. Он уже не будет прежним.
И будто в ответ на эту мысль, Фравара обожгло жаром. Тот самый ветер с далёких равнин, казалось, дотянулся и сюда, до самого сердца сада. Он вздрогнул и потупил взгляд, а когда поднял его, то увидел, что Оксиарт смотрит не на портрет дочери, а куда-то сквозь стену, на запад.
— Ты слышишь, Тириасп? — тихо спросил наместник, не меняя позы. — Уже пахнет пылью от их походных колонн. К последнему лучу солнца дня Воздаяния сатрап Бесс ждёт от меня ответа. Твои всадники и конница массагетов должны прибыть в Мараканду к Наврузу.
— Пусть твои мудрецы к вечерней трапезе разъяснят послание Ахура-Мазды, — произнёс Тириасп, Он подошёл к стене и провёл пальцем по ещё не засохшей краске, оставив на фреске красную полосу — жирную, неотвратимую. Будто подписал приговор. — О! Теперь вождь Тириасп, без всяких мудрецов, благородный фратарака, тебе скажет, что предстоит военный поход. Видишь это? Красный цвет — это цвет воина. В этот цвет выкрашен мой халат и одежды моих воинов.
— Должен ли я твои слова воспринимать как согласие саков выступить против двурогого Искандара? — Оксиарт дал знак Рушанак удалиться в её покои. — Пойдём, сосед, вкусим мяса молодого барашка. Нам есть с тобой ещё что обсудить. И ты, живописец, собирай свои краски и иди с нами. Отныне ты пехлеван в коннице славного Тириаспа. Надеюсь, благословение Ахура-Мазды ты пронесёшь через весь поход.
— Вели, владыка, своим слугам сохранить сей лик, — могучий Тириасп обернулся к стене и низко поклонился нарисованной Рушанак. — Я знаю, лик на стене ещё сыграет свою роль. Ещё услышат все о златовласой принцессе Согдианы.
— Погоди, могучий хозяин степей, — Оксиарт подозвал к себе Вархумана и показал на Фравара. — Отведи пехлевана во внутренние покои и преврати его в витязя, достойного войти ко двору персидского царя. Снаряди его в поход и распорядись казначею — пусть пополнит художнику его тощий кошель.
Сердце Фравара рванулось вперёд — раньше, чем разум успел осмыслить. Витязь. Слово упало — и разгорелось внутри, как искра в сухой соломе. Разве это не то, чего он ждал? Золото казначея накормит, оденет, закроет рот нужде — это правда, холодная и скучная правда. Но не за этим ли он жил? Поход! Хвала Ахура-Мазде — великому, бессмертному, — он услышал его! Вот они, суровые воины с железом в глазах, — и среди них он, Фравар, покажет, чего стоит. Судьбу он выкует сам.
Глава 3. К жемчужной реке
Ты — воин с сетью: уловляй сердца!
Кувшин вина — и в тень у деревца.
Ручей поёт: «Умрёшь и станешь глиной.
Дан ненадолго лунный блеск лица».
Омар Хайям (перевод Ивана Тхоржевского)
Робкий утренний свет, отразившись от полированного медного зеркала, щекотал Фравару веки. Он привстал, открыл глаза — и дыхание перехватило.
В тусклом отблеске на него смотрел воин — витязь из древних сказаний. Широкоплечий, с прямой спиной, облачённый в лёгкую кольчужную рубаху, позванивающую при каждом движении. Доспехи преобразили его до неузнаваемости: вместо бедного художника — грозный и внушительный витязь.
Фравар провёл ладонью по лицу. Черты остались прежними — высокие скулы, прямой нос, шрам над левой бровью от плети сборщика налогов, — но теперь казались резче, властнее. Зелёные глаза смотрели с прищуром охотника. Густые чёрные волосы спадали на плечи, в сочетании с кольчугой и серебром оружия придавая облику суровую красоту. Нищий бродяга превратился в согдийского воина.
Он осмотрел себя. К правой голени пристёгнут колчан, отделанный лазуритом, у левого бедра — изогнутый меч в ножнах с серебряными накладками. На суфе рядом — шлем, перчатки и роговой лук согдийской работы.
Память возвращалась фрагментами, как вспышки: злоба Апвахиана, сменившаяся внезапной щедростью; хитрость Вархумана, которую теперь, среди металла и кожи, он воспринимал с благодарностью, но и с неприятным чувством долга; лик Рушанак на стене; и, наконец, пир, где он сидел в богатом халате поверх кольчуги, а новое оружие лежало рядом, как неопровержимый символ изменившегося статуса.
Телохранитель Оксиарта снарядил Фравара исправно: облачил с головы до ног, как наследного царевича. Многократно потяжелевший, живописец чувствовал себя актёром в чужом костюме — до тех пор, пока не взял лук. Совершенная тяжесть дерева и упругость тетивы разом вытеснили неловкость.
В зеркале воин продолжал смотреть на него. Они молча изучали друг друга, будто впервые увидели доселе неизвестную грань себя. Фравар ещё не знал, сможет ли соответствовать этому образу. Сдюжит ли? Не окаменеет ли сердце? На все эти вопросы ответ могло дать только время. Ссуду от судьбы он уже получил. Осталось не растратить её впустую. За стенами дворца его ждала дорога. Дорога к славе... или погибели.
Фравар надел шлем, натянул перчатки, ещё раз взглянул на своё отражение и шагнул в дверной проём.
В саду застыл тяжёлый густой воздух, заполненный почти осязаемой скорбью, порой переходящей в безудержное исступление, граничащее с безумием.
В месяц гармапада, когда все тридцать дней стоял изнуряющий зной, сжигающий последнюю травинку на равнине, жители Курешаты оплакивали бога плодородия Таммуза. По преданию, молодой пастух влюбился не в кого-нибудь, а в саму богиню любви Нанайю, которая, чтобы спастись самой, вероломно отдала демонам подземного мира красавца Таммуза. Считалось, что бог цветущей степи был убит, а кости его размолоты в мельнице и развеяны по ветру.
В дни стояния высокой жары заветами Заратуштры предписывалось женщинам не есть ничего, что размалывается в мельнице, а значит, это касалось и хлеба, испечённого из муки. Разрешалось питаться лишь мочёным зерном, горохом и фруктами, которые, хвала Ахура-Мазде, в месяц гармапада становились только слаще.
На чарпае, сидя на мягких подушках, пела свои стенания Рушанак.
Ой, Таммуз, владыка зелёных полей,
Вернись к нам, спаситель, прошу поскорей!
Без влаги земля превращается в прах,
И гибнет надежда в иссохших садах.
Я тенью брожу средь горячей пыли́,
Ищу хоть какой-нибудь след.
Но нет больше жизни у нашей земли,
И влаги спасительной нет.
Развеяны кости, растерзан герой,
Молчат небеса в вышине.
Вернись, напои нас прохладной водой,
Явись в утешение мне!
Дочь могущественного фратараки Курешаты, как и все женщины дворца, была в чёрном. Полсотни рабынь и слуг били себя в грудь, создавая невообразимый шум своими всхлипываниями и стенаниями, и в нужный момент хором подхватывали.
Вернись, напои нас прохладной водой...
С каждой минутой плач нарастал, переходя в исступление. Женщины выли, царапали лица, рвали волосы. По их щекам текли настоящие солёные слёзы. Эта коллективная агония пугала молодого живописца: его душа, воспитанная на линиях и красках, сжималась, не находя защиты от волны горя, в которой ярость мешалась с отчаянием. К стенаниям за стенами дворца присоединялся гул с городской площади — ещё более мощный, ведь там страдал простой народ, выживавший без дождей. Этот звук обрушивался на Фравара физически, бил в самое нутро, туда, где таился страх голодного детства.
Он замер на пороге, и доспехи внезапно показались не защитой, а костяным панцирем, отделяющим его от этого живого, страждущего мира. Ему хотелось сбросить их, упасть на колени и завыть вместе со всеми — по Таммузу, по уходящей юности, по себе самому, которого больше не существовало.
Но кольчуга не давала согнуться. Шлем давил на виски.
Нет… Нет… Он — пехлеван. Его дорога ведёт не к дынным грядкам, а к полям сражений.
Он шёл вперёд — сквозь строй рыдающих тел, сквозь этот ад отчаяния, — и каждый его шаг звенел чужой, бесчувственной сталью на фоне всеобщего горя.
С последними звуками лютни плакальщицы поднялись, а вместе с ними поднялась и Рушанак. Ступая босыми ногами по раскалённым каменным плитам, женщины в чёрном поплыли к выходу из сада, словно река скорби.
Фравар, охваченный общим порывом, сделал шаг вслед, но его резко остановила железной хваткой рука Тириаспа.
— Воин саков не плачет, — пророкотал вождь и яростно сплюнул под ноги, будто само слово «слёзы» горчило во рту. — У нас другая дорога. Пусть женщины голосят у огня, бродят по округе, стирая ноги в кровь, ищут среди пыли кости Таммуза. Не наше это дело. Мужчин слёзы не красят. Наша радость — воля, место у костра и звон клинков в битве.
Фравар открыл рот. Закрыл. Почувствовал, как под кольчугой по лопаткам ползёт горячая влага, и всё-таки выдавил:
— Стыдно признавать... В детстве отец однажды посадил меня на осла — вот и весь мой боевой опыт! Какой из меня воин? Да откройте же глаза!
Вождь не ответил сразу. Он шагнул вперёд, ухватил кольчугу на груди Фравара, потянул — кольца тихо звякнули, — потом дёрнул за ремень меча, подтягивая ножны. Осмотрел придирчиво, как смотрят на лошадь перед торгом.
— Пока что поедешь в телеге, среди даров Оксиарта, — наконец бросил он. — Времени у нас достаточно — до месяца Фравардин, который вы, согды, зовёте Адуканиш, месяцем чистки арыков. К тому сроку будешь держаться в седле не хуже моего лучшего воина. — Он отпустил ремень. — Либо вернёшься к телеге — на посмешище всем. Выбирай.
Два десятка мохнатых степных коней с воинственными седоками — ярким красным пятном на фоне серых стен — отдалялись от площади, направляясь к «жемчужной реке», Яксарту. Река, берущая начало в ледниках Пои-Михра, славилась водой удивительной чистоты. На равнинных участках, где течение замедлялось, цвет её глади напоминал переливы жемчуга. Фравару доводилось бывать на её берегах, и, как художник, он по достоинству оценил меткость данного ей имени. Её синева и вправду играла и мерцала, подобно драгоценному перламутру.
Тяжёлые карагачевые ворота со скрипом распахнулись, выпуская отряд сакских всадников. До переправы, где их ждали плоты, конникам Тириаспа предстояло проскакать четырнадцать фарсангов — два дневных перехода. Если учесть, что дорога проходила по богатому растительностью и маленькими речушками предгорью, то убийственный зной в разгар гармапада не очень волновал молодого парня. Картина, раскрывшаяся перед его взором, с лихвой компенсировала летнее пекло.
Фравар прищурился. Солнце ударило в каменистый склон — и склон вспыхнул золотом, прочертив между выступами длинные синеватые трещины теней. Один утёс торчал над дорогой острым профилем: нависший лоб, провал скулы, разинутый рот — будто кто-то когда-то закричал и так и застыл в камне. Фравар поднял палец, не отдавая себе отчёта, — провёл линию в воздухе. Потом опустил руку. Показывать картину было некому.
Повозка переваливалась с камня на камень. Тюки за спиной давили в лопатки. Бочки с вином глухо ухали на выбоинах, грозя расплескать согдийское в пыль. Шёлк — целые тюки — лежал смирно, но янтарные груши в корзине подпрыгивали и бились друг о друга с сочным, почти неприличным звуком.
В ложбине вспыхнули алые маки — будто капли свежей киновари на серой глине; среди полыни мелькнул силуэт джейрана и растворился в дрожащем от зноя воздухе. Ветер доносил то терпкий запах можжевельника, то сладковатую ноту цветущих лугов. Фравар глядел на суровую, обожжённую солнцем землю и ловил себя на мысли: он всё ещё ищет здесь тонкость, оттенки, полутона — всё то, чему эта земля не знает цены и знать не хочет. Здесь в цене сила, ярость и твёрдый, как сталь, характер.
Ещё вчера в его рваном халате гулял ветер и голод был вечным спутником, а сегодня он едет в обозе знатного сакского вождя, одним движением брови способного послать тысячу всадников за Паропамиз. Что ждало впереди — не знал никто. Будущее не написано ни для кого; лишь Ахура-Мазде с высоты неба дозволено узреть судьбы смертных.
Но всё это — впереди. Сейчас отряд конников Тириаспа, а с ними и он — Фравар, сын красильщика из Мараканды и прекрасной скифянки с берегов Ашхаены, — держал путь на восток, за Яксарт, в широкие сакские степи.
Солнце уже клонилось за гору, когда Тириасп приказал спешиться и встать лагерем у горного ручья. Пока воины раскидывали навес и складывали очаг из камней, Фравар решил размять ноги, пройдясь вдоль ручья, и заодно проверить лук, целясь в стволы горных сосен.
Горы вокруг стояли величаво и незыблемо, словно стражи древнего мира. Их острые скалистые вершины уже окунулись в алую вечернюю тень, а склоны, изрезанные глубокими ущельями и морщинами древних скал, ещё ловили последние лучи солнца — и от этого казались золотисто-коричневыми, словно вычеканенными из драгоценного металла.
Ближние отроги, поросшие колючими кустами миндаля и редкими фисташковыми деревьями, спускались к ручью ступенями каменных осыпей. Там, где скальные выходы обнажали слоистые породы, играли тени — то удлиняясь, то съеживаясь, будто живые существа. В расщелинах цеплялись за камни одинокие кусты можжевельника и тамариска, а кое-где белели кости давно павших животных — молчаливые свидетели суровой красоты этих мест.
Выше, где воздух становился тоньше, склоны делались круче, а гребни — острее, словно лезвия мечей, выставленные против неба. Там, в вышине, кружил одинокий орёл — чёрная точка на фоне багряного заката. Его высокий писклявый клекот доносился до лагеря, напоминая о дикой суровости этих гор, веками хранивших тайны кочевых племён, караванов и забытых сражений.
Фравар остановился, залюбовавшись игрой света и тени на дальних хребтах. Солнце, почти скрывшееся за вершиной, подсветило облака снизу — они вспыхнули, как раскалённые угли, и отсвет лёг на снежные пятна, превратив их в розовые островки среди серо-синих скал. Ручей под ногами журчал ровно и спокойно, будто отсчитывая время, которому эти горы были лишь мгновением.
Маракандец поднял лук. Прицелился в ствол сосны — и застыл. Секунда, другая, третья. Он понимал, что медлит непозволительно долго, и всё равно не мог заставить себя отпустить тетиву. Руки держали оружие впервые, и это чувствовалось в каждом сухожилии: мышцы предательски дрожали, пальцы немели от напряжения, цель плыла.
Он злился на себя — на эту дрожь, на эту нерешительность, недостойную даже мальчишки. Что с ним не так? Неужели страх — перед деревом, перед куском дерева и жилы? Но тело не слушалось доводов разума. И тут что-то изменилось — не в нём, а вокруг. Величественный простор, тишина, разорванная лишь ветром и далёким криком орла, просочились внутрь, вытесняя суету.
Мысли умолкли. Он вдруг ощутил цель — не увидел, не рассчитал, а именно почувствовал, точно она сама потянулась к нему. Ему показалось, что он различает даже муравьёв, снующих по коре. Рука отпустила тетиву прежде, чем он успел это осознать. Стрела ушла со свистом.
К его собственному изумлению, первые же две стрелы вонзились в дерево, хотя он целился с семидесяти шагов. Желая оценить, насколько глубоко стрелы вошли в древесину, он поднялся на гребень, где росли те самые сосны. Он уже тянулся к стреле, вонзившейся в ствол на глубину в половину наконечника, как вдруг замер. По соседней скале бесшумно скользила тень.
Взгляд метнулся вправо — и сердце остановилось. На выступе, вжавшись в камень всем телом, замер полосатый хищник. Огромные жёлтые глаза горели, как два куска раскалённой меди. Но смотрели не на Фравара. Смертоносный луч взгляда тянулся вниз, к ручью, где Тириасп, спиной к смерти, склонился над подстреленным джейраном.
Зверь собирался прыгнуть — мышцы вздулись под шкурой тугими узлами, задние лапы чуть подогнулись. Ещё миг — и когти разорвут спину вождя. Тридцать шагов. Мысли прочь. Рука сама нашла тетиву, пальцы натянули её до скулы. Глаз нашёл единственную возможную дугу: меж сосен, мимо чёрного камня — прямо в глаз. Только так. Иначе не убить.
Стрела просвистела, и в тот же миг тигр оттолкнулся от скалы. Время будто остановилось. Вдруг воздух разорвал дикий, захлёбывающийся крик. Тириасп рванулся в сторону, и громадная полосатая туша рухнула на камень, где только что стоял вождь. Из глаза зверя торчала стрела. Попал! О боги! Он это сделал.
Не теряя ни мгновения, могучий сак выхватил меч и добил зверя, всадив клинок ему между лопаток. Лишь затем он потрогал оперение стрелы, обернулся и поднял взгляд, высматривая стрелка.
Только теперь Фравар почувствовал, как дрожат колени. Во рту пересохло — тягучая горькая слюна прилипла к нёбу, и он никак не мог сглотнуть. Попытался крикнуть, но вместо крика из горла вырвался лишь хрип. Кое-как подняв лук, он помахал им над головой. Дрожь унималась медленно. Когда руки немного успокоились, Фравар начал спускаться, перепрыгивая с камня на камень.
— Хвала милостивому Ахура-Мазде, вы живы! — Стрелок опустился на колени прямо в лужу тёмной крови, не замечая, как она впитывается в ткань шаровар. Дрожащие пальцы нащупали древко стрелы, торчащей из глазницы. — Я… я не понимаю, как это вышло.
Тириасп навалился ему на плечо всей тяжестью руки — будто поперечину ярма положил.
— Когда враг падает с дырой вместо глаза, — голос вождя скрипел, как камень о камень, — сак скажет: «попал в конский волос». — Он помолчал, глядя на мёртвого зверя. — Ты непрост, сынок. Сам Ахура-Мазда направляет твою руку.
Вождь выхватил кинжал. Он дважды ударил лезвием в основание клыка — челюсть хрустнула, и белый изогнутый зуб оказался у него на ладони. Тириасп вытер сталь о полу халата, оставив бурый след на синей полосе, и разжал кулак перед лицом стрелка.
— Обточи. Повесь на шею. Пока он при тебе — ни стрела, ни копьё не возьмут. — Пальцы вождя стиснули его запястье. — Отныне вся степь будет звать тебя: «Попадающий в конский волос». Истребитель тигров.
С этими словами вождь взвалил своего джейрана на плечи, и два охотника — молодой, ещё пахнущий красками, и седой, пропахший дымом костров и потом битв, — направились в лагерь, где уже разгорался костёр и пахло отваром мяты.
Когда они вернулись с тушкой джейрана, воины бросились им навстречу. Поднявшись от костра, они окружили охотников и засыпали вопросами. Самый крепкий из них снял добычу с плеч Тириаспа.
— Мы слышали рёв тигра... — Арсаг замолчал на полуслове. Его широкие пальцы стиснули древко копья, желваки под скулами напряглись. Фравар смотрел на этого человека — плечи шире дверного проёма, шея как у быка — и видел, что тот не притворяется. Арсаг и вправду волновался. — В дни стояния пекла добыча уходит к Яксарту, и тигры рыщут голодные, злые. Мы думали... — Он не договорил, только мотнул головой.
— Покажи им, — сказал старый вождь. Он медленно поднял руку и несколько раз сжал и разжал пальцы, разминая суставы кисти.
Фравар достал клык. Положил на открытую ладонь — длинный, чуть желтоватый у основания, с тёмным пятном засохшей крови на острие.
Мужчины вокруг вытянули шеи. Кто-то тихо присвистнул.
— Узнаёте? — Тириасп обвёл их взглядом. — А я говорил вам: парня ведёт сам Ахура-Мазда. — Он ткнул пальцем в Фравара. — Отныне зовите его «Попадающим в конский волос» — истребителем тигров. Благодаря ему ваш вождь всё ещё топчет эту землю. — Он размял плечо, медленно, с хрустом. — Тигр лежит дальше по ущелью. Пошлите Болхана с кем-нибудь из молодых — он мастер по шкурам. Пусть сошьёт Фравару попону. Тигровую.
Весь вечер, пока на вертеле жарился подстреленный Тириаспом джейран, вождь в красках расписывал подвиг художника, щедро сдобрив рассказ вымыслом. У костра, растянутая на плоском валуне, сохла рыжая в коричневую полоску шкура.
Что сделало сына маракандского красильщика своим в стане кочевников за Яксартом? Знание ли молодым согдийцем языка саков? Удачно ли выпущенная на охоте стрела? Судьба ли Тириаспа, не допустившая гибели вождя в лапах тигра? Или, наконец, воля Ахура-Мазды, поправившая полёт стрелы?
Так или иначе, теперь Фравар себя чувствовал равным среди равных. Степь его приняла.
Мясо, жаренное на огне, в тот вечер казалось особенно вкусным. Лучшие куски доставались охотнику «Попадающему в конский волос» — истребителю тигров, разумеется, после вождя Тириаспа. Чаша с кумысом, идущая по кругу, и дружеская беседа на равных напрочь заглушили треволнения последних дней.
Где-то среди холодного мерцания звёзд — там, куда уходят те, кто уже отжил своё, — золотоволосая скифянка с берегов Ашхаены, которую её народ звал морем Тенг, смотрела вниз. Губы её беззвучно шевелились — то ли шептали молитву, то ли просто имя. «Фравар». Когда-то давно судьба выдернула её из степей за Гирканским морем и швырнула в Мараканду — в тесный дом красильщика, пропитанный запахом индиго и киновари, где она научилась говорить на чужом языке и носить чужую одежду, но так и не забыла, как пахнет ковыль после дождя. Теперь сын шёл своей дорогой, и куда выведет его эта дорога — не ей было решать. Ахура-Мазда держал нити судеб в своих руках. Она лишь смотрела.
Ночь накрыла отряд вольных всадников Тириаспа звёздным пологом, и по ущелью, под треск костра, поплыла песня. Отблески огня играли на тёмной скале. Фравар слушал незатейливые слова и думал о том, что, возможно, его место именно здесь — среди простых, сильных и смелых людей.
В степи ковыль колышет ветер,
В шатрах пируют до зари.
Вон небосклон вдали уж светел,
Играют с ветром табуны.
Копьё взлетает в небо птицей,
Быстрее ветра конь летит.
С победой ждёт царя царица,
И царь всё сдюжит — победит!
Так выпьем за степные дали,
За сагарисы, что остры.
Чтоб наши жёны бед не знали,
Чтоб за отцами шли сыны.
Пусть льётся песня на просторе,
О храбрости поёт домбра.
О всадниках, что с ветром спорят,
Пришпорив своего коня.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
