Свобода: девяностые
Глава 1
На территории пусто. Ворота распахнуты, но никого нет. Ни рабочих, ни начальника, ни даже сторожа. «Все ушли на фронт», - усмехается он и не знает, что делать. Добирался два с лишним часа до места работы, а там — никого.
Дома осталась молодая жена. В хлебнице почти буханка чёрного хлеба, в холодном шкафу ещё должна остаться крупа. Выдержит ли жена такую диету? Он не верит, что выдержит. Укатит к матери. И он останется один. И без работы, и без жены, и без денег. В его карманах нет ни копейки.
Что ему делать? Прошёлся по территории, посмотрел туда, заглянул сюда. Никого нет. Почему? Наверное, все уже догадались, что денег не будет, нечего тут ловить, побежали в другие места. Вот и ему надо бежать. Пока ещё не поздно. Пока молодая жена не успела собраться. Вдруг он сможет её отговорить…
Пустынная улица. Никого. Ни машин, ни автобуса. Вымерли все. Нет бензина, наверное, опять нет. Но почему тогда нет трамвая? Река крутит турбины трёх электростанций, реку никто ещё не приватизировал, и ей не нужен бензин, в домах пока что есть свет — значит, и в трамвайных проводах должно гудеть электричество — а трамвая почему-то нет. Почему? Трамвайщикам тоже не заплатили зарплату? Кому ж тогда платят? Одним депутатам?
Он бредёт по пустой улице. Если дойдёт до центра города, там должен быть троллейбус. Или электричка. Но пока он дойдёт, уедет жена. Для неё троллейбус найдётся. Закон подлости.
В небе низкая облачность, дождя вроде бы не предвидится, как и солнца, ничего не предвидится. Радуйтесь, люди, пришли долгожданные перемены — радостно вам? Ему — нет. Совсем нет.
Улица по-прежнему пустынна. Но поперёк улицы, над двумя полосами отсутствующего движения, над трамвайными рельсами натянут длиннющий плакат. «НАТО — гарантия нашей свободы», - написано на чужом языке на плакате. Он читает три раза про НАТО и про свободу, он просто счастлив — жена уже точно уехала, нет смысла спешить. Он может хоть с кем-то поговорить в это странное утро. «Смена хозяина не означает свободу», - так он возражает плакату. Но тот молчит. В дискуссию не вступает. Только немного шевелится на ветерке. Ну и ладно, думает он, загляну тогда к Лёхе, ведь как раз по пути. Правда, он чуть сомневается. Заглянуть с пустыми руками как будто немного стыдно, Лёха ведь инвалид и в два раза старше его. Ведь стыдно же — или нет? Но Лёха должен быть дома один, его жена учительница, а школы ещё не закрыли. Если Лёха один, тогда, наверное, не стыдно зайти к нему в гости без предупреждения в десять утра.
Он сворачивает вместе с трамвайными рельсами в боковую улицу (трамвай, кстати, так и не появился ни в одну сторону).
***
В лёхиной каморке в прихожей стоит городской телефон на тумбочке. Он немного колеблется, не позвонить ли домой жене, но Лёха уже пыхтя прошёл в комнату и ждёт его. Да, думает он, уже уехала, и идёт к Лёхе.
Лёхе под пятьдесят. Он очень грузный и ходит с трудом. А ещё он диссидент. Как в советское время был диссидентом, так и сейчас им остался.
— Как там в Союзе Писателей, что нового?
Лёха немного думает прежде чем ответить, у него такая манера обдумывать все ответы, даже самые простые. Как будто у него не хватает дыхания на длинную речь.
— Готовятся делить имущество союза. /пауза/ У них же высотка на берегу моря, санаторий, пансионат, исторический дом в самом центре. /пауза/ Миллионы.
Лёха — старый писатель. Но его никогда не печатали, ни в советское время, ни сейчас. В советское время Лёха написал роман про молодого поэта, которого уже в семнадцатилетнем возрасте приняли в союз писателей, в двадцать дали государственную премию, а в двадцать два молодой поэт сиганул с шестнадцатого этажа той самой высотки на берегу моря, которую теперь будут делить. Лёхин роман не напечатали при СССР, это понятно, почему не печатают сейчас — никто не знает. А Лёха уже едва ходит.
— Как твоё здоровье?
— … Как всегда… Скоро умру.
— Ну ты не забудь, как договаривались. Придёшь во сне и расскажешь, как там дела.
Лёха ставит на стол угощение — тарелку с тюрей. Еда. Что-то из тёртой редьки с майонезом. Он для приличия пробует одну ложку — нет, к постному чёрному хлебу он уже привык, а к тюре ещё нет, ему это кажется несъедобным, недостаточно поголодал. Лёха молча наблюдает за его замешательством, сам за стол не садится, он такой грузный, ему трудно сесть. Улыбнулся чему-то. Развернулся. К шкафчику кухонному потопал три шага, пыхтит. Назад несёт самогонку. Сам гонит и продаёт. Бизнес.
Самогонка тоже кажется противной, как и тюря, он слишком разъелся, сам собой недоволен, аристократа из себя корчит — негоже! Опрокинул стаканчик. А после второго и тюрей заел. Так-то лучше.
Лёха говорит, что экономические потери сейчас больше, чем за все годы Второй мировой войны. Невероятно! Тогда фронт дважды катком прокатился, сначала с запада на восток, потом обратно, а сейчас вроде никто и не стрелял всерьёз, не бомбил уж точно — как же так всё рухнуло катастрофически? Он и у Лёхи спрашивает:
— Как же так всё рухнуло?
Лёха молчит. Обдумывает. Обдумал:
— Самое время книги писать… В сытые годы одна хрень получается.
Ещё по стаканчику тяпнули. Лёха снова что-то обдумывает...
— Теперь Америка рухнет… Ты увидишь, не я.
Не нравится ему тема. Не нравится. Зато про жену Лёха не спрашивает. И не надо! Уехала! Он вдруг признаётся:
— А я ведь и сам за них голосовал на референдуме.
Лёха молчит. Обдумывает. А он кается дальше.
— Я ж им поверил. Думал, и правда, сделают демократию. Маслом своим всю Европу завалим, раз не надо Россию кормить. За пять лет Швейцарию догоним.
Лёха улыбается.
— Молодые все такие наивные… Лет за пятьдесят догоните… Точнее, за пятьсот.
Лёха прав. А он… Он виновато налегает на тюрю. Нашёл, кому верить, злобно думает он про себя, теперь жри и радуйся. Он запивает тюрю самогонкой и вдруг опять вспоминает про жену, всё же надо позвонить домой, вдруг жена его ждёт? Он бежит к телефону, набирает свой номер — гудки. Долгие длинные гудки. Нет никого у него дома. Уехала молодая жена. К мамочке сбежала.
Он возвращается к кухонному столу с остатками тюри и самогонки. Лёха загадочно на него смотрит, наверняка хочет спросить… Лучше спросит он сам, первым.
— Вот ты написал роман про этого латыша. Но ты ведь не знаешь, почему он выпрыгнул из окна?
— Не выдержал напряжения, - говорит Лёха.
Он качает головой.
— Я, кажется, знаю. Просто за всё надо платить. Хочешь быстрой и яркой славы — оплатишь быстрой и яркой смертью. Всё честно.
Лёха выпивает стаканчик. Думает.
— Чего же так мало тогда прыгают?.. Славы не хотят?.. Или кишка тонка?
И он выпивает стаканчик. И не думает.
— А если человек хочет долго любить, всю свою жизнь, любовь разве смертью оплачивается?
—… Вот ты загнул, - удивляется Лёха. — Всё равно умрут все.
— Но когда, - горячится он. — Не в двадцать два, как твой поэт, не в двадцать семь, как Башлачёв, не в двадцать восемь, как Цой!
Выдохся. Он больше не хочет пить. И тюри больше не хочет. И разговаривать не хочет. Одним быть хочет. Одним.
На улице вроде бы люди какие-то появились. Хмурые только. На него косятся. На остановке стоят, ждут трамвая. Он тоже к ним присоединяется, к ждунам. Ветерок подул свежий. Его вроде как даже покачивает. А ещё немного тошнит. Но вот и едет трамвай — в кои-то веки! Он заскакивает в трамвай, садится возле окошка; окошко кто-то открыл уже до него, его обдувает ветерком, но ему всё равно плохо, его тошнит. И через две остановки он вынужден выскочить, забежать в подворотню и там изрыгнуть на волю и тюрю, и самогонку.
****
Следующего трамвая можно ждать до вечера. Он идёт пешком. Напрямую через парк. В центре парка установили торжественную табличку: бывший парк Певчих птиц стал теперь парком Джорджа Вашингтона. Каким боком тут Вашингтон к этому парку — невозможно сказать, но певчие птицы как будто обиделись: нет ни одной, не слышно и не видно. Тоска. Этот Джордж Вашингтон, американский рабовладелец, разглагольствовал о свободе для всех и о равенстве — вот только про рабов почему-то не вспоминал. Так и здесь, в этой типа, стране, разглагольствуют о свободе для всех и о равенстве, но о русских почему-то не вспоминают. Тоска. Ему хочется снова блевать. Вот прямо на табличку взять и блевануть, за птичек отомстить и за рабов. Но табличка высоко на столбике, дотянуться можно только глазами. Однако он вдруг поворачивает. Вспомнил, что здесь неподалёку портовое общежитие, там может быть Дамир, если только не на смене, порт ведь работает, гуманитарка приходит.
В общагу он проходит спокойно — вахтёра нет на месте. Комнатка Дамира на третьем этаже. Он уже стучит. Дамир на месте.
Дамир киргизоказах. Сюда попал по распределению после института в Одессе в последний год СССР. Теперь Дамира выгоняют. Но покуда не выгнали, они обнимаются.
Они познакомились в театральном кружке, там же само, где он познакомился и с будущей женой. Кружок только назывался театральным, говорили они там обо всём, больше о литературе и философии, о поэзии, о Цое и Башлачёве, и просто о жизни тоже.
У Дамира есть пельмени. Правда, они растаяли и слиплись в большой ком. Дамир бросает весь ком в кастрюлю с водой — сварятся и под вино пойдут, ведь вино тоже есть у Дамира, он портовый инженер, порт до сих пор работает, принимает гуманитарку, отгружает металлолом — после Союза осталось металла, чёрного и цветного, на много лет, кое-кто может жить припеваючи, не Дамир, конечно, хозяева порта. А вот Дамиру хреново — куда он поедет? В родном ауле не был почти десять лет, как уехал учиться, а теперь вернётся поджавши хвост — откуда в ауле порт, зачем там портовый инженер?
Кипит вода в кастрюле с пельменным комом, вино разлито по стаканам, Дамир рассказывает о своём:
— Сколько помню себя, везде казался чужим. Идёшь по улице, вроде бы всё хорошо, солнце светит и птички поют, травка зелёная — а на тебя вдруг как свалится, будто мешком с песком по голове: не то, не я, что я здесь делаю? Что мы здесь делаем, а? Не в этом типа, государстве, а вообще в жизни? Вот ты, что ты делаешь?
Он отвечает предельно правдиво:
— Я жду пельменей. Меня недавно вырвало. Желудок совсем пустой.
Дамир был свидетелем на их свадьбе. Весь их кружок был на их свадьбе, все поместились в однушке, но Дамир молодец, не спрашивает про жену, понимает, наверняка понимает, но ведь не спрашивает. Молчит.
Пельмени съедобные. Просто нужно раскромсать ком ножом и есть по кусочкам. Даже и вкусно. Вкуснее тюри.
— Что сейчас пишешь? - спрашивает Дамир.
— Ничего.
— Я до сих пор пребываю в восторге от твоей повести про Адольфа и Еву. Её должны напечатать. Это новое слово. Ты гений!
Он молчит. Дамир человек восточный, у них в природе польстить, но ему нравится верить Дамиру, пусть тот будет прав. Пусть уравновешивает жену, которая ничего не понимает, хоть и учится на филологическом. Пусть. Но тему лучше сменить.
— А как у тебя со стихами? Есть что-тот новое?
— Нет, - отвечает Дамир, - у меня проблемы с вдохновением. Раньше оно как-то само находило поэтов, а у современных людей так не получается. Вот скажи, чем привлечь вдохновение?
— Страданием. - Он сказал наобум, совершенно не думая, но, кажется, попал в точку.
— Мы сейчас мало страдаем? Всё пошло прахом. Мы мало страдаем? Где ж твоё вдохновение?
А он вспомнил слова Лёхи. И присвоил.
— А по-моему, как раз в такие времена страданий только и создаются великие книги. В сытые времена пишут от пресыщения.
Дамир молчит. Посмотрел на часы на руке.
— На смену мне пора. Пока не выгнали, надо работать.
****
И опять на улице. И опять нет трамвая. Но люди на остановке стоят. Надеются. Остановился и он. Тоже ждёт.
Подъезжает таксобус. Частный автобус. Тут надо платить, тут вход через передние двери, надо пройти мимо водителя и сразу же заплатить. А он не догадался занять денег на проезд. Мог у Лёхи занять, мог у Дамира. Но — теперь таксобус не для него. Все люди залезли, а он остался в гордом одиночестве дожидаться трамвая. Да пошёл он, этот трамвай, думает он, и сам тоже пошёл, своим ходом пошёл, напрямую, опять через парк имени американского рабовладельца.
Птиц в парке нет. Не поют. Может, уже не сезон, а может, и птицам паршиво в этой типа, стране. Он прибавляет шагу, как будто куда-то торопится. Куда же? Жена уехала ещё с утра. Проснулась и уехала. Быть вместе и в горе, и в радости — это не про неё. Про неё — только в радости. И то ещё повыпендривается.
Парк закончился, пошёл старый город, узкие кривые улочки, в которых легко заплутать, если задумаешься. Он старается не задумываться, он куда-то спешит. Куда же? Кого он ещё сегодня не посетил?
Разве что Ирину.
Кабинет Ирины на втором этаже. По широкой лестнице вверх, потом направо, потом в коридорчик налево. Он помнит ещё. Он не пьяный. Ирина — секретарь русского отделения союза писателей. Отделение было создано при СССР, чтобы переводить местных творцов на великий и могучий. Теперь, очевидно, русское отделение закроют. Сейчас если и переводить, то только на английский или хотя бы на немецкий.
Ирина ещё на месте. Она из другого поколения, старше даже Лёхи, но стройная и приятная — с ней легко, несмотря на разницу в возрасте, она как своя. Вот и сейчас ему рада. Сразу же кофе предлагает, и коньяка туда капельку капнула из маленькой бутылочки. Сервис!
— Что, как твои дела?
— Мои так себе. А как ваши?
Ирина молчит. Посматривает на него. А он отхлебнул кофе. Горячий ещё. Но коньяк чувствуется. Чудный день какой.
— Знаешь, что думаю? Твою повесть «Адольф и Ева» может быть стоит перевести на немецкий и отправить в Германию. Там у повести могут быть шансы. Хотя тема весьма спорная. Я бы побоялась такое затрагивать.
Он отвечает философски:
— Остальное всё уже сказано. Нам остались только спорные темы. Не ходить же по кругу с выеденным яйцом.
— А мне иногда кажется, что нам уже вообще ничего не осталось. — Ирина вздыхает и добавляет. — Знаешь, какой мне сон на днях приснился?
— Расскажите.
— Иду я по лесу. А кругом деревья срубленные лежат как мертвецы. И я спрашиваю: кто же вас убил? И чей-то голос мне отвечает: ты и убила. Вот такая достоевщина.
Он молчит. Не знает, что сказать. Только кофе отхлебнул. А Ирина разговорилась.
— Один-два хороших рассказа может написать практически любой литературно грамотный человек, потому что для этого ему хватит событий из своей собственной жизни. А вот если хочешь идти дальше, тогда надо уже выдумывать или брать чужое. И здесь сразу вопрос: а ради чего? Из каждой сотни изданных книг по-настоящему читают только одну. А остальные написаны для чего? Чтобы пылиться макулатурой на книжных полках.
Он забыл про кофе. На Ирину смотрит. Слушает. Катарсис, кажется, снизошёл на Ирину. Сегодня у неё катарсис.
— Раньше, когда-то, писали, чтобы выразить красоту. Ей присягали служить. А мы кому присягаем? Мамоне? Пишем, чтобы платили. А книги наши пылятся на полках, потому что из сотни читают одну. Да и та может быть непонятно чем. Как какой-нибудь дон Хуан превращается в ворону. А всё остальное, если по-честному, макулатура.
Он молчит. Катарсис у Ирины. Или попросту хаос достал. Исчезновение ориентиров. А у него есть ориентир — жена, но про неё он ни-ни, рот на замке. Кофе уже остыл. Надо допить. Он пьёт кофе.
— Знаешь, время сейчас такое, когда вся пена всплыла, и теперь хорошие люди могут видеть друг друга.
А может Ирина ещё пьянее его, думает он, может с утра кофе своим перепилась, пир во время чумы, пир продолжается до последних остатков жратвы и питья. У него уже нет этих остатков, он помогает другим их добивать. Он так думает. Но вслух говорит совсем по-трезвому:
— Вы правы, наверное. Нет, вы точно правы. Просто мне над этим ещё думать и думать. А пока я пойду. До свидания. И спасибо за кофе. Пойду думать и думать.
Вниз по широкой лестнице обратно. Потом налево через улицу. Потом ещё через одну. Там остановка, там люди — ждать с ними. Ждать. А в голове всё плывет. Чудный день какой. Чудно сумбурный. Первый день без жены. Без жены, без работы, без денег.
Он проехал три остановки на троллейбусе другого маршрута и снова идёт пешком, когда троллейбус повернул не туда. И солнце уже совсем низкое, прячется за домами, но в просветах бьёт по глазам. Вот сегодня он как поработал. День путешествий какой-то. Снова солнце в глаза, вокруг никого, где же все, вымерли что ли, будто он один в целом мире, будто в какой-то пустыне с домами, среди декораций, и только солнце в глаза — как свет в конце туннеля. И он вдруг смотрит на это низкое солнце между пышных деревьев какого-то сквера и не мигает. Руку правую к сердцу приставил, остановился. Пьяный он будто какой-то. Руку к сердцу приставил, на солнце глядит, не мигает, совсем ослеплён, но говорит:
— О, красота, великая и неисповедимая. Только тебе готов я служить. Тебе присягаю!
Даже встал на колено, глаза ловят лучи, не мигают, лучи эти как шпаги — шпаги целует, все, сколько есть. Поднялся. Совсем ослепли глаза, прикрыл веки, кланяется вслепую три раза. Лучам солнечным присягает. Снова пробует целовать. На щеках слёзы — перепил он сегодня, видать, перепил на пиру во время чумы. Что с него взять! Пьяный он просто. Пьяный совсем. Но солнце не прячется почему-то, по-прежнему светит в глаза, которые снова открыты и не мигают. Не уклоняются от него. И он тоже не уклоняется. Просто пошёл. Дальше пошёл. Твёрдо идёт. Твёрдо думает. Хотя и пьяный немножко. Чуть-чуть.
А впереди люди. На остановке троллейбуса ждут. Много людей собралось. Значит, будет троллейбус, раз того ждут. И он теперь ждёт вместе с другими. И троллейбус скоро приехал. Вечер же. Людям нужно с работы домой — вот троллейбус их подбирает. Их и его. И нет контролёров, никто не мешает — едь себе до самого дома, благодать, хватит бродить как неприкаянному.
Дома всё пусто. От жены ни следа. Словно и не было. Словно приснилась. И он вдруг смеётся. И вслух говорит какой-то цитатой: «Эти женщины, метры, рубли». А потом думает: как же правы монахи — нет женщины, и ничего не надо, свобода! Как же всё просто. Свобода! Нет женщины — и свобода!
Глава 2
Деньги, деньги, деньги. Кто придумал эти чёртовы деньги, которые вечно мешают людям жить? Убить бы этого гада, который придумал.
Он подремал всего с полчаса и снова проснулся. Он даже поспать спокойно не может — потому что чёртовы деньги, где их теперь взять? Он вчера обошёл трёх человек, все хорошие люди, все ему были рады, угощали, поили — ему бы вместо этих угощений попросить у каждого в долг хотя бы по латику — три дня мог бы на эти деньги искать работу, купил бы газету с объявлениями, звонил бы, ездил на собеседования — а теперь как? А никак!
Не спится. Ворочается с боку на бок, ворочается — и не уснуть. Про деньги что-то надо придумать.
Самое очевидное — идти завтра к родителям за город. За полдня доберётся и пешком. Добраться то доберётся — но вот ему стыдно. Стыдно и всё тут! Да и про жену придётся сказать. И как быть? Не хочет он идти к родителям, совсем не хочет. А других вариантов не видно.
Родители подарили ему на восемнадцатилетие целых семь тысяч рублей. Мать сказала, что он может теперь купить себе новенькую кооперативную квартиру. Или хотя бы машину. Но его-то всё устраивало: и старая комнатёнка без ремонта, и отсутствие машины, его это совершенно не напрягало, ничуть. Он просто отнёс эти деньги в сберкассу, положил на сберегательный счёт и благополучно забыл на несколько лет. А вспомнил, когда уже всё рухнуло, когда он очутился в новом государстве, которое ввело свои новые деньги — и те его семь тысяч превратились в копейки, примерно в пятьдесят долларов по курсу. На эти копейки он уже никак не мог купить квартиру, он мог только один месяц заплатить за квартиру: за метраж, за воду, за отопление, за вывоз мусора, за свет, за газ, за телефон. Один раз заплатил — и всё, нет больше бывших семи тысяч. Он так бездарно их профукал, а ведь это был подарок родителей — как он теперь пойдёт к ним просить ещё денег, только уже новых. А не профукает он и новые так же, как старые? Нет, ему стыдно просить. Да и родителям самим нелегко жить на современную смешную пенсию. Их ведь тоже обокрали этими издевательскими переменами.
Длинная ночь какая-то. И никак не уснуть. Вот почему он вчера не попросил хоть у кого-нибудь в долг? Как теперь искать работу, как ходить пешком на собеседования по всему городу? Чёртовы деньги!
А что теперь делают другие люди, думает он, которые не депутаты и не бандиты, где они все? Вот он вчера прошёл почти весь город и думал, что все вымерли. А все были на рынках, все торговали чем только можно. Что он мог бы продать, что у него есть? Ничего. Есть человек без свойств, и есть человек без ничего. У него нет ничего, а он собирался удержать женщину. Ему смешно самому. Смеётся. Наивный какой! Смеётся.
Не спится. У него есть только память. Детство вдруг вспомнилось, первый класс. Его другу, с которым он сидел за одной партой, подарили велосипед. «Школьник». После школы он почти каждый день бежал к другу просить покататься. Друг давал покататься, но он хотел свой велосипед, чтобы они вместе ездили наперегонки, чтобы он обгонял. Очень ему такого хотелось. И он стал у мамы просить велосипед. А мама только вздохнула. А потом показала на телевизор, на новый цветной телевизор, по которому он смотрел мультики.
— Видишь, - сказала мама, - мы влезли в долги из-за этого телевизора, он стоил шестьсот рублей. Как только расплатимся, тогда и купим твой велик, а пока придётся подождать.
Он, конечно, расстроился. Он сказал маме, что пока будет ждать, наступит зима — и как тогда ему кататься по снегу? Но мама только снова вздохнула. И он больше не ходил к другу, чтобы просить у того покататься на велике. Ему было обидно — и он не ходил. А потом случилось маленькое чудо. Как в сказке.
Он ворочается на диване. Когда же закончится эта длинная ночь? Сколько может он думать про деньги? Как ему надоело, вот как ему надоело! Но ведь не спится. Думается. Вспоминается.
Чудо было простым. Он ни капельки не удивился. Удивились потом родители, но не он. Он шёл после школы домой, шёл один, не со всеми, ему было грустно как будто, а может даже и не было. Просто он шёл по тротуару. И его обогнала легковая машина, новая «Волга» — в таких ездили только большие начальники. И в той «Волге» было приоткрыто окошко рядом с водителем. Из окошка вдруг выпорхнула бабочка — так ему показалось, что это красивая бабочка. Машина уехала, а бабочка долго порхала, потихоньку опускаясь к земле. И он побежал за этой бабочкой. И когда та упала на землю, он её подобрал. И это была не бабочка, а бумажка. Жёлто-коричневая, с большим Ленином, с цифрой сто, и словами тоже было написано сто рублей.
Он принёс маме эту бумажку. Та удивилась, разглядывала бумажку на свет, расспрашивала, как он её нашёл. Он отвечал, что бумажка сама вылетела из машины. Из новой «Волги». И ему купили велосипед. Ему могли купить даже «Орлёнок», но он и на «Школьнике» едва-едва доставал до педалей. Он теперь мог гонять с другом наперегонки сколько угодно и после школы пропадал на улице с новым велосипедом. Иногда даже забывал про уроки.
Он улыбается. Может, снова ему ходить по тротуарам, покуда из какой-нибудь машины опять не вылетит бабочка. Может, завтра так сделать, ходить и ходить. Из какой-нибудь Вольво или Мерседеса вылетит бабочка — и вернётся жена.
В его памяти есть и другая история. Тоже из детства.
Он не знал, что подарить маме на день рождения. Хотел нарисовать цветочек и написать стишок. Но стишок никак не получался, он ещё плохо знал буквы и не все слова мог написать.
Он пошёл в лес послушать птичек. Там была старая скамейка возле дорожки. На той скамейке он часто сидел и наблюдал за синицами или слушал дятла, а иногда над дорожкой летали трясогузки — садились, трясли хвостиками, потом летели дальше, поднимаясь и опускаясь. Он пришёл к той старой скамейке — а на ней лежало колечко. Красивое такое, жёлтое и с камушком блестящим. Он примерил колечко на свой палец — для него оно было большим, не детским, а для мамы как раз бы подошло, так ему показалось. И он обрадовался: вот и подарок, от леса, от птичек и от него.
Но когда он принёс кольцо маме, та испугалась. Он вертела кольцо, рассматривала, потом сказала, что кольцо настоящее, не игрушечное, и он должен признаться, где его взял. Он сказал, что нашёл в лесу. Мама не поверила. Она расспрашивала раз за разом, где именно он нашёл это кольцо, а он рассердился, что ему не верят, и молчал. И тогда мама с этим кольцом побежала к соседям. Потом выбежала на улицу. А он вышел за ней на крыльцо, сел на скамейку. Видел и слышал, как мама расспрашивала встречных женщин, не потерял ли кто из них кольцо. И одна женщина сказала, что да, потеряла, потеряла кольцо, но про то, что кольцо с камушком, не говорила. И мама тоже не говорила, что кольцо с камушком, она просто его показала той женщине. И та сразу заплакала, как в кино: ой, моё! Моё! Это моё! Спасибо! Мама отдала кольцо с камушком женщине, и та сразу перестала плакать, схватила и поспешила прочь. А заплакал теперь он. Когда мама к нему подошла, он был весь в слезах.
— Как ты не видела, что она врёт!
Мама вдруг согласилась:
— Видела, что она врёт.
— Тогда зачем отдала? Это подарок тебе!
Он хотел убежать, хотел удрать в лес и не возвращаться, но мама успела его схватить. Она стала гладить его по голове и вытирать слёзы. Она объяснила.
— Все люди разные. У одних в сердце мало любви, а у других много. И те, у кого много любви, делятся с теми, у кого мало. Я и без кольца знаю, как сильно ты меня любишь. А ту тётю никто не любит. Ей холодно. Вот мы с тобой и подарили ей чуть-чуть любви. Мы с тобой ничего не потеряли, а для неё радость.
— Но она же врала!
— Ну да. Её никто не любит. Ей холодно. Она думает, это колечко согреет её. Пусть согреет. Не злись. Если будешь злиться, кольцо не согреет. Тогда всё зря.
Нескончаема ночь. Он ворочается и ворочается. Чёртовы деньги, никак из-за них не уснуть.
Но у него в голове ещё кое-что кроме денег, кое-что странное. Вот та женщина, что выцыганила у мамы его подарок, та женщина вполне могла быть его будущей тёщей. Потому что его жена точно такая же. Так же само бы соврала и пустила слезу — и забрала бы. Он в этом не сомневается. И никогда не сомневался. Так же само бы поступила его жена. Но он её любит. Любит — и всё!
Такова жизнь.
****
Утром его ждало открытие. Он пошёл в туалет — и оказалось, что закончилась не только еда, но и туалетная бумага. И вместо туалетной бумаги жена положила на полку бесплатную рекламную газетку, которую постоянно бросали в почтовый ящик. И вот в этой газетке он увидел объявление: «Фирма ищет сотрудников. Возраст и образование без ограничений. Срочно». Объявление было обведено красным фломастером — жена позаботилась, жена намекала, даже отсутствуя. И он позвонил — нет, не жене, а по номеру, указанному в объявлении. Он хотел знать, что именно нужно делать. Ему ответили, что нужно работать с людьми. Он хотел знать конкретнее, как работать — и его пригласили на консультацию. Пришлось ему собираться.
Он вышел из дому заранее, с большим запасом времени, но на этот раз ему повезло — троллейбус прибыл почти сразу, он доехал до центра города спокойно и даже с комфортом — всю дорогу сидел возле окна, никто его не потревожил.
По адресу оказалось, что консультация должна проходить в здании университета, в аудитории на втором этаже. Он удивился, подумал, что фирма, наверное, солидная. Но у него оставался ещё целый час времени.
Он спустился к речушке — каналу — смотрел на уток и лебедей, как те плавали, взлетали, прилетали. Их теперь никто не кормил, не то время, но зато никто и не съел, никакие бомжи до уток ещё не добрались. Хотя голубей как будто уже изрядно поели.
По каналу проплыл деревянный катерок, нечто в венецианском стиле, наверное, должен был катать туристов, но сейчас туристов не было, катерок медленно плыл пустой, мотор почти не тарахтел, а утки и лебеди плывущего монстрика не боялись, привыкли, они лишь чинно уступали дорогу, отплывали к берегам, а катерок плыл по середине канала и оставлял небольшую волну, как игрушечную. А он смотрел на всё это и чуть не уснул. Ему представлялось, как он сам покачивается на волнах где-нибудь в тёплом море… и жена с ним рядом, тоже покачивается, а солнце палит сверху, пальмы красуются на берегу — он едва не уснул и едва не пропустил свою консультацию. Когда прибежал, аудитория уже была заполнена людьми, как студентами, только всех возрастов, больше женщинами. Ему досталась самая первая парта, других мест уже не было.
На возвышении кафедры возле стола громко беседовали между собой две деловые женщины, сотрудницы фирмы. Они хвастались друг дружке, кто сколько заработал за последнюю неделю и последний месяц. Хвастались нарочито громко, ему даже захотелось их одёрнуть, что спугнут удачу своим хвастовством. Но он был ещё в полудрёме и смолчал. А они всё хвастались. Хотя по времени уже должна была начаться консультация.
Наконец началась лекция. Женщины с кафедры стали по очереди рассказывать о многоуровневом маркетинге. Суть проста. Фирма напрямую закупает ходовые товары у производителя, прямо с фабрик-заводов, а дальше они, присутствующие на лекции-собеседовании, должны эти товары распространять. Продавать как угодно, впаривать людям. Они покупают товары со склада фирмы со скидкой в десять процентов от минимальной рыночной цены и продают где и как хотят и за сколько смогут. Чем дороже, тем выгоднее для них. Когда они купят на складе пятьдесят товаров, то становятся опытными сотрудниками. Их скидка на складе повышается до пятнадцати процентов. А когда купят ещё сто товаров, их скидка уже двадцать процентов. Они теперь мастера. И ещё они могут создавать свои команды распространителей, привлекать других людей в этот бизнес, родственников, друзей, кого угодно. Когда такой привлечённый купит на складе фирмы пятьдесят товаров, скидка привлёкшего увеличивается на процент. И так далее. За год-два, убеждают женщины с кафедры, любой из них может выбиться в миллионеры. Главное, действовать энергично и креативно.
Он слушал в пол-уха. Он уже понял, что это разводка. Впаривать людям какую-нибудь бракованную хрень. Две недели назад жена пошла в магазин за продуктами, но вместо еды принесла две коробки с ботинками. Зачем? Да их продавали за полцены прямо из грузовика возле магазина. За полцены жена купила ему две пары ботинок. Вторые, если ему не надо, можно будет подарить отцу на день рождения, - так она сказала. Ботинки были с иголочки, видно, что прямо с фабрики, нигде не пылились. В субботу он их обул на пробу. Они с женой пошли погулять, хотели добраться до леса. Через полчаса ходьбы ботинки начали разваливаться. Верх отходил от подошвы, сам материал, какой-то кожезаменитель, рвался как бумага. Эти две пары ботинок и подорвали их бюджет. Если бы вместо них жена купила тушёнку и макароны — они бы не голодали. И на работе всё началось с того, что начальник привёз три ящика шурупов. Новенькие, жёлтенькие, красивые. Начальник их выгрузил и уехал. А когда они стали эти шурупы вкручивать — ничего не получалось. Шурупы гнулись как медная проволока. Ни один невозможно было вкрутить, все сгибались. Наверное, начальник их тоже купил где-нибудь с грузовика и за полцены. Когда начальник вернулся, ему сказали, что шурупы не настоящие, мягкие — начальник долго ругался, обзывал их безрукими неумёхами, но когда тому предложили закрутить самому — и тот не смог закрутить, гнулись шурупы. Начальник махнул рукой и уехал, ничего не сказав. Видимо, эти три ящика и добили их шарашку, тоже рухнул бюджет. И назавтра уже никого не было, все разбежались.
А бабушка жены купила измеритель давления. Молодые люди ходили по квартирам и предлагали купить разные бытовые приборы «от западных фирм», новые, в упаковке. У бабушки шалило сердце, вот она и купила измеритель давления. Один раз измерила, а на второй раз на экране были уже только точки и закорючки. Он ездил к бабушке жены, пытался исправить крутой электронный прибор — куда там! И к тёще тоже ездил. Та купила «за полцены» утюг из Германии, в упаковке, всё как полагается, прямо с завода. Утюг быстро перегорел, розетка задымилась, электричество выбило. Электричество он тёще восстановил, розетку заменил — а утюг пришлось выбросить. И вот теперь ему самому предлагали покупать на складе со скидкой такие утюги, приборы, ботинки, косметику, пищевые добавки, да всё что угодно. Покупай и перепродавай доверчивым людям «за полцены».
Один мужчина встал и ушёл, не стал дальше слушать, как заработать миллион за пару лет. Потом ушла женщина. Потом ещё люди. А он задержался. Вспоминал про ботинки, про утюг, про жену. А другие вставали и уходили. Аудитория быстро пустела. Мало кто верил в это разводилово. Многие уже видели, как всё это работает, многие сталкивались. А он задумался и сидел. Может, и вправду собирался стать миллионером. Жена бы одобрила, если б стал. Он спохватился уже в самом конце лекции. Человек пять ещё оставалось в аудитории — самых решительных или самых наивных. Они задавали вопросы про стартовый капитал, про то, почему нельзя взять товар на реализацию в долг. У него никаких вопросов не было. У него была бессонная ночь. Он хотел спать. Он хотел есть. Он продремал на первой парте больше часа и ушёл одним из последних. Женщина с кафедры пыталась его удержать, вручить лист-памятку с перечнем данных, каталог товаров и адрес склада. Он ничего не взял.
Ему вновь повезло с троллейбусом. Он быстро доехал до дома, пожевал чёрствый чёрных хлеб, запил водой и завалился спать. Совесть его была чиста, спал он спокойно. Не ворочался и не просыпался до самого вечера. Вечером отварил четверть стакана крупы на воде, кое-как прожевал разбухшую крупу и снова отправился спать.
****
Снилась ему еда. Сначала он собирал грибы. Потом они жарились на сковородке: с луком, с морковкой, с картошкой. Жарились и жарились. И никак не могли дожариться. А потом превратились в крупу на воде. Разбухшую и неприятную.
Он проснулся, сжевал краюху хлеба, совсем символическую, и отправился в лес. За грибами.
Беда была в том, что нормальные леса находились с другой стороны города. Без копейки денег в кармане туда не добраться. Нужно было искать грибы где-то рядом. Там, куда они с женой ходили гулять.
Он перешёл через железную дорогу, прошёл мимо депо, там опять были рельсы, много рельсов, по этим рельсам локомотив толкал пустые вагоны на горку, вагоны стукались и скрипели, а он долго стоял и ждал, когда они все проедут. А они не проезжали. Они остановились, немного подождали — и покатились обратно. Он не понимал, почему они так катаются туда и сюда, неужели лишь для того, чтобы преградить ему путь? Кажется, они маневрировали, кажется, у них это называлось маневровая горка. Он подумал, что сейчас всё маневрирует. Вот и он маневрирует без жены. Даже не попытался ей позвонить. И она тоже. Но он не может ей позвонить. Что он скажет? Приезжай доедать крупу, ещё хватит на один раз… Пока он так думал, вагоны проехали. Он перешёл рельсы и услышал, как вагоны покатились назад. Пропустили его — и обратно. А он не оглядывался. Он уже шёл по дороге. А вдоль дороги стояли частные домики, окружённые заборами. За заборами росли яблони, усыпанные плодами. Сколько витаминов, думал он. На дорогу приземлилась стайка скворцов. Он даже остановился, чтоб их не спугнуть. Чёрные, как лакированные, с радужным отливом, с зелёными крапинками. Куда они полетят зимовать, думал он, а Африку или в Индию? Куда бы он сам полетел? Куда глаза глядят? А скворцы перелетели через забор, сели на яблоню. Он бы тоже добрался до яблок, ох как добрался бы. Но пока он шёл дальше. У одной яблони ветви свисали над забором, а одно румяное яблочко как будто сверкало. Он подошёл к забору, подпрыгнул и дотянулся. Румяное яблоко оказалось в его руке. Но он не успел обрадоваться. Из-за дома с бешеным лаем выскочила собака и бросилась на забор. Ему показалось, собака сейчас повалит забор, перескочит и набросится на него. Отберёт яблоко. Отберёт его витамины. Он поскорее пошёл прочь, пока забор ещё держался, а собака бежала за ним с другой стороны ограды и неистово лаяла. Он ускорил шаги.
Когда лай затих вдалеке, он съел яблоко. Съел с наслаждением, медленно пережёвывал, медленнее чем крупу. Норма витаминов выполнена на пару дней, думал он.
А дальше уже начинался лесок. Только грязный. Среди деревьев валялись покрышки, обрывки целлофана, бумажные стаканчики, какие-то тряпки, разные железяки, даже проволока. Грибы здесь никак не могли вырасти. А за леском показались огороды. Здесь тоже были заборы, но не такие солидные, как вокруг домов. Дорога вела вдоль заборов, на огородах никого не было, почти никого, одного старика он заметил, но далеко. Ближе была совсем покосившаяся изгородь. Ржавая проволочная сетка еле держалась на таких же ржавых столбиках. А дальше вместо сетки к столбикам были приставлены листы шифера, и там, где сетка заканчивалась и начинался шифер, там зияла солидная щель. Он заглянул в эту щель и увидел картофель. Можно было просунуть руку и дотянуться, если присесть. И он сделал это: присел, дотянулся, дёрнул за ботву и вытащил кустик. И там оказалось в корнях три клубня, две маленькие картофелины и одна большая. Картофелины стали его добычей. Он тут же спрятал их в пакет для грибов. И пошёл дальше. Найти хотя бы пяток лисичек — и получится суп, думал он, углубляясь в очередной лесок. Но и тут грибов не было. Был какой-то заброшенный склад и вокруг склада мусор. А за складом оказалось шоссе, там даже гудели машины, он подумал, что всё, придётся ему возвращаться, подумал, но пошёл дальше по обочине шоссе. По сторонам от шоссе раскинулось поле, казавшееся бескрайним. Он вспомнил, что в детстве доезжал досюда на велосипеде. Тогда на поле росла кукуруза. В детстве он её рвал. Но кукуруза была незрелой. Наверное, кормовой. Сейчас от неё не было и следа. Он свернул с шоссе и пошёл через поле. Вдалеке показались деревья. Там был карьер. Когда-то, в детстве, он с друзьями купался в этом карьере, там вода была тёплой уже в мае, гораздо раньше чем в реке. Теперь карьер выглядел совершенно заброшенным. Из воды торчала ржавая крыша легковушки и ещё разные коряги-железяки, по берегу везде была грязь, валялся всяческий мусор — остатки бурной человеческой деятельности, антропогенный ландшафт, место, где человек был, всё изгадил до основания и ушёл гадить дальше. Вот и он поскорее ушёл от карьера, потому что печально было смотреть на этот гадюшник.
Но за карьером всё же начался лес. Сначала тоже изгаженный, но он упорно шёл дальше, и лес становился чище. И на взгорке росли три старых сосны, а между соснами, в опавшей рыжей хвое золотились шляпки лисичек. То, что он и искал. Грибов оказалось семь штук. Три большие лисички и четверо малышек. Он подумал, что хватит на суп, чтобы подкрасить воду и чтобы был аромат. Солнце уже выглядывало в осеннем полудне, с запада набегали солидные тучи, вполне мог начаться дождь. Он прикинул по небу направление и пошёл назад напрямую.
Дома он налил в малую кастрюлю воды. Сначала добавил щепотку крупы, потом покрошил грибы, потом почистил картошку. Последнее — соль. Меньше чем через час суп был готов. Запах приятный и цвет, а вот вкус показался каким-то аптечным. Пару столовых ложек тушёнки — и было бы идеально, подумал он. И сразу вспомнил про жену, про ботинки, которые заменили десять банок тушёнки и были безрадостно выброшены. Подумал, вспомнил и стал дальше хлебать. И вроде как вкус исправился. Съедобно ведь. Грибами пахнет. Он спросил сам себя: а как люди в войну выживали? Как в блокаду держались? Да такой суп в блокаду, наверное, показался бы ресторанным блюдом. Они все зажрались сейчас, слишком зажрались, пора вернуться к истокам, пора спуститься на грешную землю. И пока он высокопарно спускался на грешную землю, даже и не заметил, что тарелка уже пуста и кастрюлька пуста. Съедено всё за милую душу. А он смотрит в окно из-за кухонного стола и вроде как думает, вот только о чём? А ни о чём. Всё хорошо. Всё нормально.
Потом он помыл посуду. Заглянул в мусорник, туда добавились картофельные очистки, мусорник был наполовину заполнен, можно было вынести. И он обулся и уже взялся за мусорное ведро, но вдруг замер. Ему почудилось, что как только он выйдет с мусором на улицу, тут же и позвонит жена. А он не услышит звонка. Он будет на улице. И он поставил мусорное ведро назад. А после разулся. Сел на диван. И в коридоре на тумбочке действительно зазвонил телефон. А он сидел и слушал звонки. Считал. Девять раз прозвенел телефон и заткнулся. Тогда он встал с дивана, обратно обулся, захватил полупустое мусорное ведро и вышел на улицу. А когда вернулся, разулся, поставил пустое ведро на место, сел на диван — тогда телефон зазвонил снова. И он снова начал считать. Но на четвёртом звонке поднялся и взял трубку.
А звонил Лёха.
****
И он снова ехал в город. В центр. Ехал и думал, что жена не любит его. Просто-напросто не любит.
И мелькали дома, деревья, даже поезд и кусок неба, входили и выходили люди на остановках, а в его голове оставалось одно и то же.
Просто-напросто не любит.
Он вышел из троллейбуса всё такой же смурной, направился в старый город, с кем-то сталкивался и расходился, но ничего не замечал. Пока, наконец, его самого не заметил Лёха.
Лёха добрался раньше его. Ждал возле входа.
— Ты пасмурнее неба… Отойдём за угол, - предложил Лёха.
Они отошли за угол. Лёха вытащил бутылку и бумажный стаканчик. Налил. Молча подал ему. Он немного поколебался и выпил противную самогонку. Потом Лёха налил и себе. Потом они пошли внутрь.
У Союза художников было два этажа и подвал. В подвал двери были закрыты, там, по словам Лёхи, намечался фуршет. На втором этаже располагалась выставка картин, А на первом, в просторном фойе, они все собирались.
Они с Лёхой отошли в уголок, Лёха снова достал бутылку. Ему не хотелось.
— А стоит ли? Без закуски будет хреново.
— Закуску скоро откроют
Лёха налил ему полстаканчика, и он выпил. Мутно стало в животе. Мутно в голове уже и так было. Как бы не потянуло блевать. На всякий случай спросил у Лёхи, где тут туалет. Лёха и сам не знал. Он пошёл искать. Нашёл, зашёл, осмотрел. Блевать пока не хотелось. Вернулся к Лёхе.
А Лёха уже беседовал с главным поэтом, Олегом. Олега знали даже в Питере, Лет двадцать пять, симпатичный, кудрявый. Реально похож на Есенина. У Олега есть крылатые строки, известные всем.
Если бог не даёт вдохновения,
Остаётся спросить у водки.
Льём небесное заземление
Прямиком в свои жабьи глотки.
Лёха налил Олегу полный стакан. Олег выпил.
— А закусить нечем?
— Нечем пока.
— Вот жизнь, а! — начал Олег. — Великая страна взяла и обосралась.. Двести пятьдесят миллионов разом обосрались. Всё утонуло в говне. Живите, люди, и радуйтесь!
Он пожал Олегу руку. И сразу же возразил.
— В этом есть и хорошее.
— Что же?
— Адорно сказал, что после Освенцима писать стихи уже невозможно. А наше «говно» смыло всё, и Адорно, и его освенцимы. Всё утонуло, всё осталось где-то там, до нашей эры, и больше не будет капать на мозги и на душу. Те из нас, кто вынырнут из этого говна, те станут чистыми и смогут писать по-новому. Новое чистое слово.
— ...Вынырнувших из говна. — Олег хмурится. — Ты никак опять статейку про нас заготовил, критик? Смотри, Макс однажды начистит твой фейс!
— А где твой Макс? Что-то не видно детского поэта.
— Что, уже сцишь? —усмехается Олег. —Правильно делаешь. Но не бойся пока. Макс опять на нарах. Очередные пятнадцать суток. У них с Софьей соревнование, она в дурку, а он на нары.
Лёха подаёт голос:
— Софья сама говорит: тот не поэт, кто не был в дурке.
— Правильно говорит! — отзывается Олег. — Вам, не поэтам, этого не понять. Налей ещё стаканчик.
Лёха наливает Олегу стаканчик. Мимо проходит Никита, православный поэт, слишком правильный для стихов, слишком скучный. Остановился в трёх шагах, ближе не подходит. Очевидно, заметил стакан. Кивнул им всем. И они с Лёхой кивают в ответ. Олег не видит. Приличия соблюдены. Он потихоньку отходит. Не хочет, чтобы стаканчик дошёл до него. А то ещё выплеснутся лисички с картошкой. Он поднимается по металлической лестнице на второй этаж. Там картины.
Картин много. Под каждой стоит и цена. Он больше смотрит на цены и ахает. Губа не дура у художников. Но не впечатляют картины, вот ни одна. Мазня какая-то. У поэтов какие-то мэсиджи в стихах, у художников тоже в картинах эти чёртовы мэсиджи. Обмен посланиями. Говорят, уже пейджеры есть для посланий — намного проще. Но тут, наверное, для потомков послания зашифровали. Точно не для него. Он не шифровальная машина. Его профессия не дешифровщик. Остановился возле большой красной жабы. Было когда-то купание красного коня. Теперь просто красная жаба сидит, одна во всю картину, мутант, а не жаба. И какой же тут мэсидж, думает он, что за послание следует разгадать? Говорят «жаба душит». Душит красная жаба? Красный — цвет страсти, а в природе для жабы красный значил бы яд, предупреждение: не прикасайся, ядовито! Ядовитая жаба-мутант, в чём её мэсидж? Да всё в том же: там, где утеряна красота, там только мэсиджи. Если сердце не трепещет, пускай гадает ум. Всё утонуло в говне, как выразился Олег. Муторно как-то, противно. Повесил бы он эту жабу у себя на стене? Да ни за что! От неё и без самогонки можно блевануть. Может быть, они хотят сказать, что от теперешней жизни можно только блевать? Жаба — жизнь? Льём небесное заземление прямикомв свои жабьи глотки. Странное совпадение, как он раньше не обратил внимания?!
А снизу доносится голос Милены. Красавица поэтесса читает стихи. Он подходит к перилам, наблюдает сверху.
Олег уже притулился на стульчике. Похоже, выдул всю лёхину самогонку. Теперь даже голос Милены Олега не потревожит. Не будут сегодня читать про инъекции вдохновения. Милена одна отдувается.
В кимберлитовой мгле вызревают алмазы,
Чтобы после сиять в беспризорных дворцах.
У Милены всё про деньги, думает он, как и у его жены. Алмазы — большие деньги, а дворцы уже не беспризорные, там теперь разместились банкиры или бандиты, или всё вместе, банкиры-бандиты.
Снизу подаёт знаки Лёха. Зовёт. Похоже, открыли подвал. Конечно он спешит туда.
Они с Лёхой пристраиваются с краю, в сторонке. На столах вино, бутерброды, даже канапе с икрой. Откуда такой шик, изумляется он, что за спонсоры у художников?
Молодой художник принёс шампанское в ведёрке со льдом, разливает по бокалам. Он тут же делает вылазку к столу, подхватывает два пенящихся бокала, для себя и для Лёхи. Шампанское превосходное, думает он, жена бы оценила. И Лёха оценил, чмокает от удовольствия. А Олега не видно — и вправду заснул. Молодая художница толкает речь про творческое содружество — да, всё правильно, всё так. Он делает вылазку за закуской. В бутербродики с икрой вколоты палочки, как длинные спички, за палочки нести неудобно, можно рассыпать икринки, он приватизирует уже пустую тарелочку, заполняет её канапе и бутербродиками с сыром, спешит с этой добычей к Лёхе. Хорошо стало. Прекрасно даже. Он суёт Лёхе тарелочку в руки, спешит за шампанским. Эх, жена бы оценила, думает он. Но и сам он оценивает. Шампанское выпито, теперь надо вино наливать самому. Он наливает. Пойдёт и вино под икру, почему нет? Прекрасно идёт. Ирину заметил, кивает. Ирина тоже с вином, кивает в ответ. Он выпил вина, закусил, угомонился с едой, толкует Лёхе про ситуацию.
— У нас последнее десятилетие века. И тысячелетия тоже. Какой итог тысячелетия? Трубы Освенцима, потом тысячи ядерных боеголовок, нацеленных друг на друга. Сколько люди могут убивать других людей? Они каждую сотню лет нападают на нас, объясняя это тем, что мы варвары. Нам надоело. Мы решили с корнем выдрать своё так называемое варварство. Пусть мы от этого тонем в говне, но ведь больше нет повода для войны, на обосравшихся не нападают, над ними смеются.
— Ты идиот? - это лёхин ответ. Непонимание. Вылазка за вином, наполнить бокалы. Выпить вино. Лёха молчит. Выпил тоже, но молчит. Заговорил:
— Волк не откажется от мяса ради травы.
Новая вылазка. Вино заканчивается. Выпили последнее. Лёха повторяет:
— К западу от нас живут волки… Они всегда хотят есть… Они рядятся в овечьи шкуры, но они волки.
Поход за бутербродами. Собрать последнее со стола. Быстро как всё уничтожили. Потрясающе быстро.
Милена уже уходит. Ирина тоже за ней пошла. Лёха разглядывает пустые бутылки на столе. Вина уже нет. И самогонки нет. Ничего нет. Он принёс последние бутерброды с сыром, больше ничего нет. Лёха хмуро думает что-то. Потом говорит:
— Наши местные волчата уже начали выть. Радуются, что в стаю вернулись.
Он дожёвывает бутерброд. Последний. Уходят все из подвала. Уходят. Лёха ещё не закончил:
— Они отвели нам место негров. Мы должны знать своё место.
А он думает о своём. О чём-то своём. Другом. Поэзия умерла.А поэты ещё остались. Глушат самогонку. Он присутствует при их агонии.
Домой он вернулся уже в одиннадцатом часу. Ночь за окном. Тишина. Машины уснули, соседи тоже. А ему спать не хочется. Такой бурный день получился. Работает ли ещё телевизор? Работает. Новости передают местные. Это кошмар. Бандиты взорвали дверь в квартиру и убили шестнадцатилетнюю девушку в собственной кровати четырьмя выстрелами из автомата. А вот любовник девушки, сорокапятилетний банкир, успел спрятаться под кроватью и не пострадал. Кошмар! Какая фортуна у этих банкиров. Может даже и не обосрался ловкач. Он представляет, как бы сейчас ахала и ругалась жена, услышав такие новости. Но жены нет. Ахать некому. И новости смотреть некому. А после новостей будут порно крутить по государственному каналу. Он уже выключил телевизор. Работает — и хорошо. Пускай дожидается жены. А он всё же пойдёт спать.
Глава 3
Утром он снова думает о жене. Она не любит его, это он уже понял. Но теперь ему кажется, что он понял что-то ещё, нечто большее. Жена не любит его не потому, что не любит конкретно его, но потому, что не любит вообще. Она неспособна любить. В этом всё дело. Не способна любить. Эта новая мысль не даёт ему покоя всё утро.
Она неспособна любить.
Она неспособна любить.
Она не способна любить.
Надо искать работу. Надо раздобыть денег.
Она неспособна любить.
Надо искать работу.
Она неспособна любить.
Раздобыть деньги.
Она неспособна любить.
Ни работа, ни деньги его не спасут.
Она неспособна любить.
И он ходит по комнате как заключённый по камере, комната стала карцером, нет ему выхода, нет, нет, и нет! Она неспособна любить. Вот где причина. Она неспособна любить.
А у него нет еды. Закончился хлеб. Ну да, так и должно быть, в карцере нет еды, в карцере отбывают наказание, там ходят из угла в угол или стоят, или сидят. Всё равно. Хоть стоять, хоть ходить, хоть сидеть — всё равно. Она неспособна любить. Его посадили в карцер за то, что она неспособна любить.
Тикает время. Где-то там тикает. В карцере нет часов. В карцере только болит голова. И живот тоже болит. А ноги ходят и ходят. Куда хотят прийти, куда? Она неспособна любить — и куда его ногам идти. Добывать деньги? Как? И зачем? Просто лечь и уснуть, пусть пройдёт голова, пусть не болит. Но в карцере запрещается спать. В карцере нужно страдать. Страдать и страдать. А он вчера не страдал. Пил самогонку, шампанское и вино. Вот он и в карцере. Сам себя поместил. Ходит из угла в угол. Нет охраны снаружи. Сам себя поместил. И в этом весь ужас. Другие могут над тобой сжалиться. Другие могут — а сам?
Он сидит на полу. Пол не холодный. Пол над ним сжалился. Это неправильно. Но всё равно сидит. Какая теперь разница? Вот какая?
Она неспособна любить.
Она
неспособна
любить.
Хоть лесенкой думай, хоть по диагонали или задом наперёд, хоть животом… Может ли думать живот? А кто его знает — какая разница! Думай хоть животом, ничего не изменится.
Она неспособна любить.
И сидеть ему в карцере. Сидеть и сидеть. Нет спасения. Пол не холодный. В карцере облегчённый режим, пол не холодный, это нечестно. Зато нечего жрать — это честно. Взялся за гуж — не говори, что не дюж. Взялся за гуж, обосрался — и в карцер.
Потому что она неспособна любить. И хоть сто раз повторяй, хоть тысячу раз — ничего не изменится.
Она неспособна любить.
А за окном уже день. В его карцере есть окно. С той стороны доносится шум. И голоса. Даже смех. Шестнадцатилетнюю девушку расстреляли в её же кровати — а кто-то всё равно смеётся. После Освенцима невозможно писать стихи — а кто-то всё равно пишет. И если кто-то неспособен любить, кто-то другой всё равно возьмёт в жёны. И окажется в карцере. Как так устроен мир? Шестнадцатилетнюю девушку застрелили, а паскуда-банкир успел нырнуть под кровать. И тупые бандиты не удосужились стрельнуть под кровать. Наверное, специально. Пусть банкир подумает и потом заплатит. Чтобы следующую тоже не убили. Следующий расходный материал. Олег пишет стихи. И Макс. И Милена. Софья. Никита. Дамир. Что они могут сказать этому миру, что ещё можно сказать? Что?
Если бог не даёт вдохновения
Остаётся спросить у водки.
Льём небесное заземление
Прямиком в свои жабьи глотки.
Он бы сказал постылое исцеление. Льём постылое исцеление. Льём. Самогонка, водка, спирт «Рояль». Мир сошёл с рельсов. А всё почему? Всё из-за одной двадцатилетней девушки, которая неспособна любить. Вот неспособна — и всё. И пусть поят его шампанским, пусть кормят икрой — разве что-то изменится? Ничего. Ничего не изменится. Ничего!
Смеются на улице. Лает собака. Машина проехала. В другую сторону тоже проехала. Кто-то кричит. Дети. Дети кричат, понарошку. Мир продолжается. Как в кино. Кто-то смотрит кино. В карцере на полу. Смотрит кино, потому что она не способна любить. И ничего тут не сделать. Совсем ничего. Ничегошеньки!
Звонит телефон. Галлюцинация? В карцере галлюцинация, В карцер провели телефон. Галлюцинация.
Он поднялся с тёплого пола, куда-то движется. Куда-то на зов галлюцинации. Что скажет ему галлюцинация, что поведает галлюцинация? Что она неспособна любить? Знают. В карцере всё знают. Она неспособна любить.
Телефонная трубка в руке. Поднесена к уху. В трубке знакомый голос.
Мама.
Мама звонит ему.
— Как ты, сынок?
— Хорошо. Всё нормально.
— Не на работе?
— Вот сейчас побегу. Как раз надо.
— Так поздно.
— Сейчас всё кувырком. Такая работа. Мне надо бежать.
— Ладно, беги.
Побежал. В карцер назад побежал. Нарушил режим. Не может быть в карцере телефона. Выдернуть шнур не догадался. Тупой. Мама здорова, голос нормальный. Если у них что-то не так, сказала бы. Мама не он. Врать не станет. И он тоже не врёт. Он бежит на работу. Изображает бег на месте. Бежит, бежит, бежит. Бежит внутри карцера. Почему он не выдернул шнур телефона? Вот не выдернул. Может теперь пойти и выдернуть. Может, но некогда. Занят. Бежит на работу. На месте бежит. Бежит, бежит, бежит. И про неё вроде забыл. Про ту, которая неспособна. Некогда про неё думать. Опоздать можно. На работу опоздать. Он быстрее бежит. Аж запыхался. Не хочет опоздать. Боится опоздать. Бежит, бежит — и рухнул. Кончились силы. Сел на пол. Вспотел. Лоб вытирает. Но это ничего. Отдохнёт и дальше побежит. Он маме не соврал. Это творческая импровизация. Мама знает, что он творческий человек. Мама, это творческая импровизация, всё в порядке!
Встал и дальше бежит. Куда-то. То ли калории вчерашние сжигает как незаконные, то ли из карцера на свободу бежит. Совершает побег. Бежит, бежит, бежит. До вечера хочет бежать. До самой ночи. Пока за окном не стемнеет. Ночью в карцере разрешается спать. Он не нарушит режим. Добежит до ночи и ляжет спать.
Лишь бы хватило сил.
И даже во сне ему виделся карцер. И некто в карцере помнил, что она неспособна любить.
****
Он не выдернул шнур телефона, и назавтра телефон опять подал голос.
Теперь звонил Борис. Редактор местного литературного журнала.
— Привет. Жив-здоров?
— Да.
— А я вернулся из самокомандировки. Был и в Питере, и в Лондоне. Статью твою кое-кому показывал. Можем встретиться, поговорить.
Борис назначил встречу. Конечно, надо ехать. Вдруг Борис заплатит двадцатку, гонорар за статью, которую тот кому-то показывал. Иногда журнал платит, когда деньги есть. Чаще не платит, когда денег нет. Но вдруг в Лондоне Борис нашёл спонсора. Если и не нашёл, поговорить всё равно интересно. Карцер подождёт. Обстоятельства.
И вот он опять добирается в центр города. День хороший. Облака только белые, туч не видать. Солнце то и дело выныривает. День хороший, а вот фортуна вроде иссякла. Троллейбуса нет на трассе. Отдыхает троллейбус. Или загулял. Ему пришлось идти пешком. Не привыкать, конечно, лишь бы не опоздать. Он шёл, шёл — и троллейбус его обогнал как раз посередине между остановками. Не было никакого шанса догнать. И он плюнул на этот троллейбус, пошёл в сторону трамвая., вдруг там повезёт. Повезло. Трамвай как-то приехал, и он оказался на месте минут на сорок раньше.
Борис, как обычно, назначил встречу в пирожковой, за углом от Союза писателей. Он приоткрыл двери, вошёл, оценил аромат, насладился, и вышел обратно. Решил заскочить в гости к Ирине на кофе. Но Ирины на месте не оказалось. Пришлось ему просто идти по квадрату квартала. Или по прямоугольнику. Топография его не интересовала. А вот витрина книжного магазина остановила. На витрине стояли тома Кастанеды. Солидные тома и в обложках. Про Кастанеду он слышал от Лёхи. О том, что это нужно читать. Там про путь воина духа. Обязательно нужно читать. Изучать.
Он вошёл внутрь магазина, посмотрел цену. За все тома сорок пять латов. Когда он работал в шарашке, там платили (если платили) два с половиной лата в день. Получалось, если он правильно сосчитал в уме, восемнадцать рабочих дней. Восемнадцать рабочих дней голодать, ездить зайцем, не платить за квартиру, но купить Кастанеду. Здорово как, подумал он. Здорово и абсолютно нереально. Не в его честь все эти тома. И не в Лёхину тоже.
А про путь воина духа он и так кое-что знает. Про это, наверное, есть у древних китайцев. Про это точно есть у древних индийцев. Даже тот, кто победил в битве тысячи лучших воинов, всё равно проиграет в битве с самим собой. И у Достоевского тоже про это: поле битвы — сердца человеческие. Но ему пора возвращаться к пирожковой.
Борис невысокий и щуплый. Уже в возрасте. С лысиной.
Они зашли в пирожковую. Борис, как всегда, угощает.
Борис принёс пирожки, какао ему и кофе себе. Пирожки изумительные. Борис рассказывает про Лондон, про то, как выступал на Би-Би-Си, а он думает, как бы стащить пирожок, стащить для жены. Неудобно при Борисе. Вот если тот отлучится… Борис отлучается, да только поздно. Он уже спохватился, что жены дома нет. Нет, и пока не предвидится. Зато можно съесть все пирожки самому. Борис приносит ещё добавку — и эти тоже можно съесть самому. Пирожки вкусные, очень вкусные, но гонорара не будет, у журнала снова нет денег, журнал на грани банкротства, пирожки и есть весь гонорар, пирожки и стакан какао. Зато Борис говорит, что в Питере показывал его статью о поэзии, в Питере его статьёй заинтересовались и расспрашивали, кто он такой. Может быть когда-нибудь закажут ему статью из Питера. Но пока есть только то, что есть. Их журнал на грани банкротства. Дышит на ладан.
И они выходят из пирожковой. Ему некуда торопиться. Он вызвался проводить Бориса до трамвая, поболтать ещё немного о том и о сём. А над городом плывут облака, прямо как в песне Цоя, разве что этот город моложе, а так ведь всё то же самое. Ничего не меняется у людей, думает он, ничего не меняется. Кто-то вспыхивает, пролетает по небу болидом — и всё. А кому-то другому жить дальше. Прорастать в зрелость. Созреть. А Борис рядом снова рассказывает про Лондон, какое там столпотворение, какой перекрёсток цивилизаций, настоящий Вавилон — а ему что? Столпотворение, перекрёсток — а ему что? Эти люди, бегущие мимо, спешащие торговать чем попало, чтобы стало как в Лондоне — а ему что? Ему надо жить дальше, как-то надо жить дальше. Но как?
Самый центр города. Сердце. Они подходят к универмагу. Здесь вечно шумно, люди как муравьи, снуют туда-сюда, туда-сюда. Хотя сейчас в универмаге всё дорого, на базаре дешевле, а на стихийных рынках и на толкучках ещё дешевле. Универмаг теперь только для новых избранных, успевших вписаться в новую жизнь. La Vita Nuova. Для торгашей, бандитов и банкиров. Для тех, кого любят за деньги расходные материалы.
Борис умолк. Наверное, догадался, что он не слушает. Он и не слушает. Никого и ничего. Но что-то странное происходит. Что-то как в детстве. Словно бы раздаётся щелчок, чей-то щелчок, может быть, повелителя времени, — и город перед ним как будто замедляется, расслаивается на кадры. Так было в детстве, когда он хотел велосипед, когда из «Волги» вдруг выпорхнула сторублёвая бабочка. Тогда тоже так было, вдруг тишина и время будто расслаивается на миги. И когда на скамейке в лесу лежало кольцо, тогда тоже всё как будто расслаивалось на миги, и эти миги как будто можно было удержать, схватить и остановить, только зачем ему было хватать? Вот и сейчас… Люди куда-то исчезли, вдруг тишина, впереди только ступени центрального универмага, пустые ступени. На этих ступенях замер миг. Потому что там лежит кошелёк. На пустых ступенях лежит кошелёк, из которого торчат деньги. И он движется к этому кошельку. И Борис тоже движется. Тоже заметил. А он уже наступил на кошелёк. Остановился. Оглядывается. Никого. Только рядом Борис, забывший про Лондон. В Лондоне не прокатит такое, а здесь — вот, пожалуйста. Борис нагибается. Он убрал ногу. Борис схватил кошелёк, и его тоже схватил за руку, тянет прочь по ступеням вниз, туда, за угол универмага. Вот они за углом, среди мусорников, ящиков и контейнеров. Всё ещё тишина. Никто их не окликает. Никто не гонится. Борис уже деньги считает. Он таких и не видел ещё, хотя догадывается, что это и есть знаменитые доллары. Он догадывается, а Борис уже пересчитал.
— Семьсот баксов. Так делим или на наши обменяем?
— Обменяем.
Борис знает неподалёку хороший обменник с выгодным курсом. Они уже там, возле будки. Борис суёт деньги кассирше. Та пересчитывает. Потом мнёт купюры пальцами. Потом просвечивает ультрафиолетом. Всё в порядке. Деньги реальные. Кассирша их приняла. Выдаёт взамен местные.
Они отходят от обменной будки. Борис быстро делит деньги пополам. Потом шепчет:
— Расходимся.
Почему шепчет? Шпион? Пошёл прочь не оглядываясь, почти бежит. А ему нужно назад. Снова мимо универмага. И время уже включилось обратно. Кипит суета. Люди снуют по ступеням как муравьи: туда-сюда, туда-сюда. Ему всё приснилось? Галлюцинация? Сунул руку в карман. Там стопка купюр. Пошевелил пальцами — хрустят, настоящие, ничего не приснилось, просто так ведь бывает, было в детстве похожее, и сейчас снова… что подумал Борис? Вдруг у того тоже было в детстве похожее. Но Борис много старше его, детство Бориса было давно, а его детство, оно как вчера. Будто вчера он колечко для мамы нашёл. Будто вчера.
А над городом плывут облака. Городу меньше восьмисот лет. А жене вообще только двадцать, а все говорят, что выглядит на шестнадцать. Ей говорят. Не ему.
Куда-то уйти. Куда-то, где одиноко, где не шумят торгаши с покупателями. Скверик видит. Остановился. По сторонам смотрит. Никто не преследует, никто не ищет — как те сто рублей никто не искал и колечко никто не искал, мать сама отдала, а он эти деньги уже не отдаст. Он знает: это ему. Гонорар. Вернее, аванс. Мир выдал ему заказ. Мир хочет, чтобы он сделал то, что умеет. Чтобы он написал. Что-нибудь на его выбор. Мир уже заплатил аванс. Теперь дело за ним. Пусть напишет. А он… он совсем пока не знает, что ему написать, но зато он уже придумал эпиграф. Нет, не эпиграф. Посвящение. Он придумал уже посвящение. Оно будет красными буквами в самом начале. Он уже знает.
Вечному Солнцу посвящается.
Странное дело. Как резко всё изменилось. Он ещё не открыл дверь домой, ещё не вытащил ключ из замочной скважины, а там уже звенит телефон. И он уже догадывается, кто там хочет его. Блокада прорвана. Жена там на проводе. Несомненно. Жена.
Так и есть.
— Привет. Как дела. Что делаешь?
— Вино собираюсь пить.
— Какое вино?
— Десертное. Крымское.
— Подожди. Не пей без меня. Я скоро буду.
— Поторопись.
На самом деле он собирался читать Кастанеду. Начать с первого тома прямо сейчас. Читать под вино, читать без остановки, может быть даже всю ночь, как пойдёт. Но всё решительно изменилось. Тома Кастанеды придётся припрятать. Закопать на полках позади других книг. Временно.
Жена скоро будет. Странно всё как. Вчера ещё ничего не было, а сегодня всё сразу — раз, и всё есть. Всё, что надо, всё есть. Осталось дождаться жену. Но он совершенно не сомневается: теперь и для жены автобус подъедет как надо, не опоздает, быстро перевезёт её по мосту через реку, а там так же быстро подъедет другой автобус, сегодня не будет заминок, он совсем скоро увидит жену. Пора накрывать стол.
Пора.
****
Вот и она. Поцелуй. Нет, не то. Совлечь сразу все тряпки, всё лишнее прочь. Вот она! Уложить на диван. Створки раковины приоткрыты, где-то там жемчуг, он ныряет за жемчугом, он — а где он? Затерялся в пучине страсти. Где-то там глубина, её глубина. Страсть стремится протиснуться. Получилось. Её страсть приняла его страсть. Две страсти соединились. Познать женщину… это достичь глубины, самой-самой её глубины, достигнуть, познать, познать самую глубину, потаённую глубь. Пока тело занято этим познанием и ничем не мешает душе — душа вышла наружу. Хочет соприкоснуться с товаркой, объять, крепко-крепко объять, передать капельку силы. Передать не значит утратить, передать значит прибыль, вступить в резонанс, передать прибыль другой… но та в коконе, не выходит навстречу, отгородилась — так ему вроде бы кажется, пока тело в неистовстве, тело, не он. Оросить её глубь. Оросить. Содрогается тело. Как все вулканы планеты — Этна, Стромболи, Кракатау — извергнулось тело, вытекла лава, сокровенную глубь оросила. Познана женщина, вроде бы познана, вот только душа не вышла из кокона, не раскрылась навстречу, не захотела, в прятки сыграла. Сидит там нахохлившись. А телу так радостно, так хорошо — что с него взять? Излилось и радуется. Напряжение снято. Легко как! Телу лёгкость нужна. Лёгкость и праздность. Ну пусть радуется пока. И он с ним порадуется. Радости пик на синусоиде.
Они лежат рядом. Разгорячённые оба. Им хорошо. Много дней страсть копилась. Копилась, копилась — и вышла. Легко теперь им. Ничего не мешает. Как будто легко. Но почему он поскорее хочет вина... в забытьи оставаться и дальше, в забытьи, всё хорошо, что-то там в коконе — ну и пусть… выпить вина и забыть, вместе выпить, забыть.
Вино крымское, десертное, он не соврал. Только куплено с рук на базаре. Он пьёт первым, мало ли что… глоток, второй... кажется, всё нормально. И она тоже пьёт. Довольна. Вкусное вино. А он уже выпил и лезет опять целоваться. Её убеждает, что всё хорошо, себя убеждает. Но её душа в коконе, отгородилась, в её глазах — что? Не читаются. Нечитабельны. Тогда войти снова в неё, скорей войти снова, войти и познать. Познать что? Нечитабельность. Не соприкасаются души, только тела. Довольны тела, всем довольны, но глаза нечитабельны.
Вино сладкое. Чуточку приторное. Как и объятия. Почему так? Почему? Где его сила? Одна только приторность.
Вино выпито. Темно уже. Надо бы спать. А он опять её домогается. Снова вошёл. Глубину ищет. Стремится, стремится — капнуло что-то, закапало, не вулкан уже, просто кран протекает. Всё. Пора спать.
Утром они вышли гулять. За руки взялись. Как два голубка. Увидел сосед, улыбнулся. Дворничиха — та вообще метлу отложила, рот едва не разинула, долго в спины глядит, будто не верит. Пусть верит — и так вот бывает. Всякое в жизни возможно. И они дальше идут, взявшись за руки, довольные оба — идиллия. Всякое в жизни бывает. Только в любую секунду может всё измениться. Может, но пока не меняется. Идиллия длится.
Они идут к лесу. Знакомый маршрут. Через рельсы сначала. Ей не нравятся рельсы, но руку не отняла, вместе пока, совместно трудность преодолевают, вдвоём, как и положено мужу с женой, всё ещё вместе. Перешли рельсы. Справились. Дорога. Рядом дома, сады. Навстречу лает собака. Заранее лает. Та самая, что хотела отнять у него яблоко. Неужели запомнила? Лает и лает. А они всё ещё вместе, руки не расцепили, не пасуют перед собакой, идут. Прошли наконец. Лесок начался. Грязный.
Остановились.
— Ты напишешь мне курсовую?
Вопрос к нему. Вот и руки разъединились вместе с вопросом. Дворничихи не испугались, рельсов не испугались, лая не испугались — а теперь вот… Снова отдельные он и она. И у неё есть вопрос. Она учится на филологическом. Заочно в другом городе. Непонятно, зачем ей так рано курсовая. Заранее почву готовит.
— Помочь могу, но пиши сама.
— Понятно!
Вот теперь её глаза читабельны. Ещё как читабельны. Злые! Сердится она. Очень сердита.
— Я так и думала. (Когда думала? Когда за руки держались?)
— Что ты думала?
— Что не напишешь… Статейки в журналы писать готов, а жене помочь трудно.
— Я же сказал. Помочь — помогу. Подскажу, когда надо. Но пиши сама.
— Пошли назад! - чуть не кричит она.
— Что, к маме поедешь? - усмехается он.
Она не ответила. Назад пошла. Похоже, и вправду уедет. Надо бы догонять, остановить. Надо бы. Надо бы. Она уже далеко. Надо бы. Он смотрит ей вслед. Смотрит. Не двигается. Она всё-таки остановилась. Обернулась. Может вспомнила, что ключи у него. Стоит. На него смотрит. Видит ли? Она в очках. Он её еле видит, а у неё зрение хуже. Надо идти. Пошёл к ней. И она тоже пошла к нему навстречу. Идут, идут — сошлись. Он её обнял, к себе притянул, в губы целует. Холодные губы. Холодные. За руку взял. Не отняла. Идут молча. Опять эта собака. Облаивает, к забору подскакивает, вырваться хочет. Неугомонная. Не получилась прогулка. Лучше бы дома остались. Лучше бы снова её познавал. Лучше бы. Лучше бы. Лучше бы.
Дождик заморосил. Неожиданно как. У них и зонтика нет. Промокнут. Побежали на станцию. Опять через рельсы. Она отстаёт. Он её за руку тянет. Моросит дождик. Промокнут. Забежали на станцию. Там накурено. Пол заплёван. Осколки стекла на полу. Расписание электричек разбито. Было за стеклом, но кому-то стекло помешало, теперь оно хрустит на полу под ногами. Можно обувь порезать, подошвы. Плохо здесь, неприятно. Вышли обратно на улицу. Дождик вроде ослаб, едва моросит. Взялись за руки и пошли. Пусть моросит. Может, охладит страсти, может, останется только благоразумие.
Вернулись к дому. Нет никого. Спрятались все. И дворничихи не видно.
Поднялись на свой этаж. Дверь открыли. Вошли. Дальше что? Да всё то же. Он уже раздевает её Мокрые. Надо согреться. Уже на диване. Он сверху. Вошёл. Опять глубину познаёт. Всё так же само. Познаёт, познаёт — и орошает. А она не откликается. Просто лежит. Будто за ним наблюдает. Или всё думает про курсовую. Точно, про курсовую думает.
— А как ты будешь детей учить? Тоже меня на урок позовёшь?
Даже не удивилась вопросу. Не разозлилась.
— Пока я закончу институт, русские школы наверно закроют.
— Тогда зачем тебе эта учёба?
— Как зачем? Диплом нужен.
Встали. Оделись.
— Ты так и не сказал, откуда взял деньги. К родителям ездил?
Так он и скажет, откуда. Молчит. Пусть она думает, что хочет. А она улыбается. Довольна, что раскусила.
— Так и знала. К родителям.
Она улыбается. Он вдруг улыбается тоже, почему нет? А она что-то вспомнила, идёт к своей сумке, с которой от мамы приехала, свёрток какой-то вытаскивает, несёт.
— Это тебе. Подарок.
Он удивлён. Подарок? Приятно. Не ожидал.
— Мама купила из последних денег.
Ну вот. Сразу испортила всё. Мама купила. Зачем? Он разворачивает. Там свитерок. Ничего особенного. Без бирки, без лейбла. Очевидно с базара. Он вчера шёл по базару, там таких свитеров было море. За десятку выбирай любой. Если поторговаться, отдали бы и за семь. Но всё равно удивительно. Тёща о нём вспомнила, от тёщи подарок, он такого не ожидал. Спасибо ей надо будет сказать.
— За него маме деньги надо отдать. Двадцать пять латов.
Оторопь. Он не ослышался?
— Ты же сказала подарок.
— Подарок. Но мама из последних денег купила. Надо отдать.
Так вот почему ты приехала, думает он. Маме нечем тебя кормить, мама тоже влипла. Ну и сказала бы прямо, что мама в деньгах нуждается. Зачем «подарок» пихать? Это уже не подарок, а спекуляция. Вымогательство.
Он молчит. Молчит и она. Ждёт. Если «подарок» вернуть — тут же уедет. Сто процентов — уедет. Может, дать ей десятку, сказать, что больше нет… Но ведь есть. Нет, он гордый, есть у него и двадцать пять, есть пока ещё.
— Ладно, я заплачу. Только строго-настрого маме скажи, что мне не надо таких подарков. Это в первый и последний раз. Ты поняла?
Молчит. Нахмурилась. Ждёт.
— Ну так деньги давай.
— Что, прямо сейчас? Ты уже уезжаешь?
— Потом ты откажешься. Или забудешь. Сразу давай. Пусть у меня будут.
Сразу. Конечно, сразу. Ну как же! Подарок ему привезла. Купила за полцены, а продаёт за две. Бизнес. Всюду бизнес теперь. И между супругами тоже.
Деньги припрятаны. Доставать надо. Не хотел перед нею светить, а придётся. Полез в свои книги, достал. Есть двадцать пять или нужно менять? Как раз есть. Десять, десять и пять. Хорошо, что не надо менять. Пусть отстанет.
— На, держи.
Настроение напрочь испорчено. Зато она очень довольно. Даже ластится. Гладит его. Молодец, раскрутила. Она гладит его, явно готова отблагодарить, и это ещё больше портит настроение. Противно. Как девочка по вызову. Противно!
Он не реагирует на её ласки, и она отстаёт. На кухню пошла. Хорошо. Пускай там сидит. Нет, уже возвращается.
— У тебя ж кофе нет. Как это? Ты же знаешь, я люблю кофе, я без него не могу.
Ты только без меня можешь, думает он в ответ. Но деться некуда. Кофе ей нужен. Придётся снова идти. Он смотрит в окно. Дождя вроде нет.
— Пойдём за твоим кофе.
Они снова на улице. Она взяла его за руку. Опять два голубка, влюблённая парочка, он и она. Идут на местный базарчик. Там кофе будет дешевле и выбор побольше. Идут. За руки держатся. Два голубка. Но один голубок уже беспокоится: насколько денег-то хватит? Надолго ли? На неделю от силы. С ней — на неделю. Работу надо искать. Надо, надо. Надо искать.
Пришли на базарчик. Разросся базарчик. Уже настоящий базар. Она ищет кофе, а он пошёл глянуть на свитера. Быстро нашёл. Такой же, как её мать ему «подарила», готовы за восемь отдать. Точно такой же. Один в один. Он и не сомневался. Даже хочет её подозвать, показать. Хочет? Нет, передумал. Недостойно всё это, противно и мелочно. Отдал уже двадцать пять — что, теперь, будет жалеть, убиваться? Не будет, конечно. Забыл уже. Плюнул. Её надо искать. Выбрала, наверное, уже свой кофе.
Выбрала кофе. Он покупает. И десерт выбрала. Тоже надо купить. И ещё что-то надо купить. Печеньки какие-то. Он же миллионер. Они живут в роскоши. Времена сибаритов. У него начинается лёгкая паника. Главное, не подпускать её к тряпкам. Что-нибудь для себя захочет купить. Или для мамы. Или для дедушки. Или для бабушки. А у него карман деньги рвут. Он же миллионер, банкиром заделался, она, наверное, догадалась. Или думает, что он попросит ещё у родителей. Его отец ведь когда-то был признан лучшим строителем их республики, ездил на ВДНХ в Москву, имел грамоту и медаль. Грамоту и медаль отец не забрал к себе, и жена их обнаружила. Стащила, отвезла к мамочке, та продала на блошином рынке. Он, когда узнал, он едва не ударил жену, он был в ярости, она всерьёз испугалась и уехала аж на две недели. Но это было уже давно, она и не помнит и уж точно не сожалеет. И он не хочет вспоминать. Он чуть не силой тянет её к продуктам, потому что продукты точно надо подкупить, ту же тушёнку обязательно, макароны, вермишель быстрого приготовления, рис, гречку. Ей это неинтересно, она поглядывает в сторону тряпок, но он крепко держит её руку. Закупятся продуктами — и всё. Он скажет, что больше нет денег. Иначе она его разорит много раньше, чем за неделю.
Глава 4
У них опять было это. Не секс. Секс — мерзкое слово, от него так и тянет похотью, он борется с похотью, и тогда как назвать то, что было? Любовь? Но души разве соприкоснулись? Нет, ему так не показалось. Соприкоснулись только тела. И тогда это, наверно, познание женщины, но вот что он познал? Несколько дней уже познаёт, есть ли изменения? Нет. Она — это она, а он — это он. Что он познаёт? Что он это он, а она это она? Думает ли она, что он любит её? Думает ли? Наверное, раз позволяет себе иногда с ним не считаться. Стерпит, если любит — так она, наверное, думает. Но думать, этого ведь недостаточно. Нужно чувствовать. Нужно знать. Чувствует ли это он сам? Знает ли? Он стремится. Стремится любить. Учится. Он так думает, и самому становится смешно. Она тогда подопытный кролик, на котором он учится любить. Смешно. Но вот поэты, про которых он пишет статьи, в каждое стихотворение стремятся вложить некий мэсидж. И художники тоже стремятся, даже в самые нелепые картины пытаются впихнуть свой мэсидж. Но есть ли тогда этот мэсидж в их жизнях, заложен ли? Ему кажется, да. В его жизни заложен. Ему кажется. Он подозревает.
Взрастить силу любви.
Она спит. А он встал, к окну подошёл. Странно, даже звёзды видны. Красивая ночь. Не дымят больше трубы заводов, у машин не хватает бензина, экономия электричества на фонарях, у людей кризис, жестокий кризис, зато эти люди теперь могут видеть звёзды прямо из городского окна. Жаль, он не знает имён этих звёзд. Всегда мешал дым. Теперь не мешает, но имён у звёзд нет. Безымянные звёзды. Как он безымянный искатель любви. Имя определяет, ставит предел. Безымянное не имеет пределов, свободно. Безымянный шепчет другим безымянным:
— Что скажете, звёзды? Куда стопы направить? Работу хотя бы найти.
Молчат. Одна вдалеке как будто мигает. Может, там лёгкое облачко проплывает. А может и вправду хочет сказать. Что хочет сказать? Услышано? Найдёт он работу? Не разорится? А найдёт ли её? Или так и будет лишь познавать? Как люди теперь познают бесконечную информацию, всякую хрень, познают-познают, а познавать жизнь уже некогда. И себя познавать тоже некогда. Сократы остались в далёком прошлом. И теперь одни геростраты. Те, кто сжигают храмы собственных жизней. Не созидают. Сжигают.
Он вернулся в постель. Не спит. Лежит рядом с ней. Вспоминает. Не её. Жизнь.
Он с детства чувствовал некий порядок. И связи. В детстве всё было связано в мире, а сейчас он не уверен. Может быть, заплутал.
Мать рассказывала, что он едва не умер младенцем, она очень переживала, и отец. Он еле выжил. Из-за этого рос очень хилым и болезненным. До восьмого класса постоянно болел. В шестом классе выглядел как третьеклассник. И над ним подсмеивались, обзывали, бесконечно шутили. Говорили, что если бы был чемпионат мира по пряткам, он бы стал чемпионом, спрятался бы за удочкой — и никто не найдёт. Так шутили в классе. А во дворе был Виталик из соседнего дома. Спортсмен. Этот вообще не давал прохода. Измывался: дразнил, придумывал всякие обидные прозвища, орал на него, когда вместе играли в футбол или в хоккей. Он любил играть во дворе с другими в спортивные игры, но прежде чем выйти гулять, обычно смотрел из окна подъезда, нет ли Виталика, не гуляет ли и тот; и если гулял, тогда он возвращался домой. Он не испытывал злобы, нет, он лишь сожалел: ну почему этот Виталик такой, почему у того злоба внутри, почему свою злобу внутри Виталик выпускает на него, как будто он какой-нибудь громоотвод. Громоотвод разве злится на гром? Ведь не злится. Молча терпит. Так и он. А потом вдруг случилось. Не с ним. С Виталиком. В их школе было два бассейна и тир в подвале. В тире стреляли из мелкокалиберной винтовки. Настоящей. Виталик отлично стрелял. Военрук назначал Виталика старшим по тиру, когда сам отлучался. Военрук не должен был отлучаться. Но отлучался. Говорили, что закладывал за воротник. Виталик занял позицию, зарядил винтовку, прицелился, но что-то случилось с мишенью, то ли упала, то ли как-то перекосилась. Виталик отложил заряженную винтовку и пошёл поправлять мишень. Такого нельзя было делать, тот должен был разрядить винтовку, но военрук в очередной раз отлучился, Виталик сам был за старшего, кто ему укажет. А сзади тёрлась пара мелких, из младших классов. Этим не разрешали ещё стрелять, они наблюдали, учились. И вот один мелкий наблюдатель подошёл к заряженной винтовке, лёг, прицелился. В этот момент Виталик, наверное, обернулся. Может быть, заорал. Мелкий нажал на курок, и пуля попала Виталику в лоб. Виталика убили.
Он, когда про это услышал, про нелепую гибель Виталика, ему стало страшно, очень страшно, как будто это целились в него. Несколько дней он ходил сам не свой. И пытался вспомнить: а не пожелал ли он Виталику зла, хоть когда? Может быть, как-нибудь всё-таки пожелал и забыл? Он напрягал память до одури, и ему начинало мерещиться, что мог пожелать. А потом голова прояснялась, и он не помнил, чтобы такого желал. Он только сожалел, что Виталик злой и вымещает злобу на нём. Теперь он понимал, почему Виталик был злым. Наверное, как-то предчувствовал свою преждевременную гибель и таким образом протестовал. Протестовал перед ним. Но почему именно перед ним? Как будто он был представителем мира. Он думал об этом несколько дней, пока всё не стало окончательно ясным. Виталик протестовал именно перед ним, потому что он был хилым и не мог дать сдачи, как кто-нибудь другой. К такому выводу он пришёл, всё казалось ясным, но всё равно ведь что-то оставалось… Он был хилым, но Виталика убил такой же хилый, малыш. Как будто один малыш отомстил за другого.
Не спится. Она рядом спит, за двоих, а ему не до сна. Как-то странно всё это. Как-то в детстве много было детских смертей вокруг него. Не война, не кризис, не голод. Взрослых на его памяти умерло всего двое, от гриппа в одном и том же марте. А детей — больше. После Виталика был Сергей. Совсем скоро. Этот ему особо не досаждал, разве что мог поддакнуть Виталику, вместе похохотать. Но Сергей всегда выглядел мрачным, от него исходила какая-то неприязнь, молчаливая неприязнь ко всему. Ко всему сущему. Так ему казалось. И Сергей вместе с отцом и младшим братом поехал в гости в деревню. Там они решили покататься на тракторе, колёсном, довольно быстром. Сергей с отцом втиснулись в кабину, младший залез в кузов. Они прокатились по деревне, потом выехали в поле. Отец дал Сергею порулить, Сергей рулил. По полевой дороге они подъехали к мостику через речку, переднее колесо трактора наехало на камень, Сергей выпустил руль, трактор вместо того, чтобы заехать на мостик, въехал в речку и перевернулся. Сергей с отцом захлебнулись в кабине, а младший из кузова выпрыгнул и спасся. Младший теперь стал православным, как поэт Никита, а вот Сергей — теперь ему кажется, что он заранее видел в глазах у Сергея тот же протест, что и у Виталика. Почему, почему же так рано? Да, ведь он видел. Сергей тоже чувствовал своё трагическое будущее. И Сергей знал свою судьбу. И протестовал своей мрачностью. Но что толку? Ведь подчинился.
А потом был Андрей. С этим они ходили на речку купаться, играли в карты. Вроде бы ничего подозрительного не было у Андрея, вот только однажды тот облил бензином муравейник возле дороги от речки и поджёг. И когда они шли после купанья домой, все увидели, как горит муравейник. Один засмеялся, второй промолчал, а ему стало страшно, так же страшно, как после гибели Виталика. Зачем Андрей это сделал, зачем, думал он и не мог понять. Это было ужасно, что сделал Андрей. И скоро тот распух. Больше не мог купаться. Ему запретили. У него обнаружили белокровие. Уже осенью они всем двором поехали на похороны Андрея.
Не спит он. Жена отсыпается за двоих. А он всё думает. О странных связях мира. Одна ниточка совсем непонятная, она ставит его в тупик. Двоюродный брат Эдик. Они ездили друг к другу в гости, играли, в последний раз он подарил Эдику свою любимую машинку. А через несколько дней мать вдруг сказала, что у Эдика умерла бабушка. Мама добавила, что бабушка очень любила Эдика, души в нём не чаяла, и теперь может позвать того за собой. Он совершенно не понял, он подумал, что мама оговорилась, что так просто не может быть — но так и случилось. Через пару недель Эдика сбила машина рядом с домом. Эдик умер на месте. А он лежал на диване, закрыл глаза ипытался понять, как это возможно, любила и позвала за собой на тот свет. У него не сходилось. Никак не сходилось. Чего-то тут не хватало, какой-то ещё стороны, может кто-то другой Эдика ненавидел, ему казалось, отец Эдика мог того ненавидеть, но почему? Потом действительно случилась размолвка у родителей Эдика, они подали на развод, но так и не развелись, помирились. Эта странная ниточка Эдика так и осталась для него непонятной. Она не давала покоя. Как так возможно? Бабушка слишком любила и позвала за собой. Как так возможно? И он чувствовал, что если спросит у матери, как так возможно, та и сама не сможет объяснить. Просто есть и такая связь в мире.
А ещё был Вовка. Этот не умер. Этот давал ему книги читать, интересные, этот был умный. Они дружили. В четвёртом классе сидели за одной партой. А потом Вовка исчез на целый год или даже дольше, наверное, на два года. У Вовки случился менингит. Тот стал инвалидом. Школу больше не посещал. Потом ходил только под ручку с матерью и выглядел очень странно, как-то без выражения, как пустой. Ему было страшно к тому подойти, поздороваться. Он проходил мимо молча. Вовка смотрел на него пустыми глазами, их взгляды встречались, но ненадолго. Он отводил глаза и проходил мимо. Вовка тащил свой крест, а он что мог сделать? Сказать какие-нибудь дежурные слова? Он шёл мимо.
Не спится. Жена спит за двоих. А уже начало светать, за окном в далёком небе кто-то пролил молоко и спугнул звёзды. Ему не нравится молоко, как и кофе. Он думает про ещё одну связь. Совсем скоро у них закончатся деньги. Пожертвует ли жена хоть пятёрку из той двадцатипятки, что выцыганила у него? Ведь не пожертвует. И он может попросить у неё в долг, она знает, что он вернёт, не сомневается, но пятёрку не даст даже в долг. Просто уедет, как только закончатся продукты. А он забыл подкупить крупы. Что будет делать? Пойдёт за картошкой на огороды? Или снова что-то случится? Почему-то ему кажется, что случится, такая связь в мире есть.
Он всё же заснул. Когда уже пора была вставать, когда уже светало. Когда звёзды залили молоком. Ему вроде бы что-то снилось, но не запомнилось. Запомнился лишь момент пробуждения. Он слышал знакомый стих.
А он, мятежный, просит бури,
Как будто в бурях есть покой!
И он пошёл на кухню. А чая не было. Был только кофе. Кофе любит жена, не он. Он рассердился на себя самого: как же так, тушёнку купил, макароны купил, а про чай забыл. Вот такой он забывчивый.
****
Работа нашлась сама. Взяла и нашлась. Ему позвонил отец и позвал на помощь. Отец уже пенсионер, несколько лет как не работает, но тут решил опять поработать.Понятно, из-за него, из-за сына.
И вот они затаскивают тяжеленные доски на чердак. Дом уже немолодой, не советский, шесть высоких этажей, крутая крыша. На чердаке случился пожар, часть крыши повреждена. Им надо всё восстановить. И побыстрее, пока не начались дожди.
Они таскают доски. Начальник сказал, что с краном здесь будет много проблем, к тому же кран может съесть половину ихней зарплаты. Так что всё руками, дедовским способом, хотя деды, наверное, такие доски затягивали на верёвках при помощи блоков. Но у них так не получится. Только руками.
Ему жалко отца. Отец уже взмок. Он тоже взмок, но ему и положено, это же всё из-за него, потому что он непутёвый — вот отец и помогает, наверное, мать уговорила, но откуда они узнали, что у него нет работы, вот это вопрос. Он же не говорил. А кто тогда? Неужели позвонила жена и нажаловалась? Вряд ли. Жена не общается с его родителями. Она вообще ни с кем не общается, кроме собственной мамочки, та ей всех заменяет.
Доски длиной под пять метров. Каждая весит, наверное, за пятьдесят килограммов. И вот они берут одну, у него начало, у отца конец, несут по ступеням. Главное, ничего не задеть. Не разбить ненароком окно в подъезде, не поцарапать стену, не стукнуть по чьей-нибудь двери, не снести осветительную лампу или звонок. После каждого марша ему нужно поднимать свой конец вверх между рядами перил. Это самое трудное, самое изнурительное — поднимать доску вертикально, перебегать, потом опускать, чтобы отец заносил свой конец над перилами. Отцу тяжело. Им бы третьего, думает он, но кого? Нет кандидатов. Разве что выцепить как-то Олега. Но тот вечно с похмелья, будет ли с того толк, не получится ли наоборот проблемы?
До обеда они затянули всего три доски. Ну очень тяжело. Отец еле живой. И всё из-за него. Ради него. Ему стыдно смотреть на отца.
Приехал начальник. Лёня. Родственник. Длинный, широкоплечий и неприятный. Волосы как пожухлая солома, лицо приплюснутое, нос перебитый — бывший боксёр. Сейчас заноет, что надо работать быстрей. Могут начаться дожди. Да, так и говорит, что могут начаться дожди, надо быстрей. Дом депутатский, здесь хорошо заплатят, по-настоящему, но надо всё сделать как надо, быстро, надёжно и аккуратно, чтобы комар носа не подточил. Неприятный тип этот Лёня, даже голос неприятный, какой-то скрипуче хитрый. Совсем не похож на Эдика, про которого он недавно вспоминал, как тот погиб. Ни капельки не похож. А ведь Лёня отец этого Эдика. И ни капельки не похож. Эдик был очень красивым, а Лёня почти урод. Вот младший лёнин сын, тот похож на отца, но не Эдик. Эдика Лёня не любил, так он думает, кого может такой любить, квазимодо какой-то, хотя Квазимодо был добрым, а этот… этот, наверное, думал, что Эдик не его сын. Так ему кажется, пока Лёня болтает с отцом. Он не вслушивается в их разговор, о своём думает. Лёня мог бы прислать им на помощь своего младшего, раз крана нет. Мог бы, но не пришлёт. Младшего любит. Младший его, потому что похож. Скорей бы уже убрался этот Лёня, думает он. Скорей бы. Пора уже доски таскать.
Лёня убрался. Они опять тащат доску. Он занозу загнал в ладонь. Хорошо, что не отец. А ему так и надо. Пусть терпит. Тащат доску. Только бы ничего не задеть. Очередной поворот. Вверх поднимать. Болит рука. Жжёт заноза. Лёня даже перчаток не привёз. Экономит. Отцу тяжело. Надо терпеть. Жжёт заноза.
Кое-как дотащили. Присели передохнуть. Он показал отцу занозу. Отец помог вытащить. Йодом бы капнуть. Или спиртом. Но ничего нет такого, откуда? Отец как будто мысли прочёл, советует сходить за угол и помочиться на ранку. Старый способ. Проверенный. Он так и делает. Потому что если из-за дурацкой занозы распухнет ладонь, как тогда отец будет работать один, это же всё ради него, только ради него, нерадивого.
Вернулся. Осматривает ранку. Смешная. Неженка он. Стыдно перед отцом. Стыдно. Надо дальше таскать. Зовёт отца. Как ни в чём не бывало. Вовсе не неженка он. Готов уже дальше таскать. Отец предлагает ещё посидеть. Немножко. Ладно. Он согласен. А потом они тащат. Тащат снова и снова. До самого вечера.
И когда он идёт домой, его пошатывает как пьяного. Он сначала проводил отца до вокзала, отцу дальше ехать, но на вокзале того уже ждал автобус, а ждёт ли его, он не знает. Дотопал до остановки. Стоит.
Людей много уже, ждут и другие, должно что-то приехать. Неподалёку кричат, дерутся какие-то бомжи, один упал, другой бьёт лежачего ногами. Никому нет до них дела. Прямо через дорогу окна полиции, но и там, очевидно, никому нет дела. И ему тоже нет дела. Он так устал, что, наверное, и не дойдёт до этих дерущихся, сам повалится раньше. И его тоже станут колотить ногами. Он, наверное, заслужил. Отца загонял. Он осматривает ладонь. Не распухает ли? Вроде бы всё нормально. Собственный антисептик сработал. Он и не знал про такое. Теперь будет знать.
Полицейские вышли покурить. Смотрят через дорогу на дерущихся. Смеются. Ставки что ли сделали? Какие ставки, когда один уже лежит? Не смотреть туда, отвернуться. Противно.
Едет автобус. Не троллейбус, автобус. В кои-то веки появился бензин. Нет, это таксобус. Не общественный транспорт, а частный. При входе надо платить водителю. У него есть копейки, но их жалко. Однако ждать дольше не хочется. Хватит! Копейки придётся отдать. Он едет домой.
Таксобус ужасно медленный. Останавливается где попало, выпускает людей по требованию. А на остановках впускает. Водитель долго возится с копейками (сантимами), считает, пересчитывает, отсыпает сдачу или наоборот, уличает, что мало. Позвал бы кого кондуктором, жалко? Возня кажется бесконечной — и так на каждой остановке. Таксобус гораздо больше стоит, чем едет.
Наконец-то приехал… вот он и дома. Жена приготовила ужин. Жена молодец. Кое-что всё-таки может. Ужин хороший. Вкусный. Настоящий гуляш с макаронами. Он съедает всё до последней крошки. И сразу же спать. Сразу же.
Завалился в постель и уснул как убитый.
А проснулся ещё до рассвета. Потому что пахло собачьей шерстью. Как будто пахло собачьей шерстью. Откуда? Он понюхал свою ладонь, на которую вчера помочился, чтобы продезинфицировать рану — от ладони не пахло. От чего тогда могло пахнуть? Наверное, ото сна. Кажется, ему снилось детство.
Ему было года три. Воспоминание начиналось с собачьей шерсти. Мама и бабка Трифоновна жарили на сковородке собачью шерсть. Шерсть дымилась и ужасно воняла. Ужасно. А мать требовала, чтобы он это нюхал. Бабка хватала какими-то деревянными щипцами клочки дымящейся шерсти и водила щипцами вокруг него. Его окуривали собачьим дымом.
Он смотрит на зелёные цифры часов. 5:45. У него есть ещё минимум полчаса. Засыпать уже поздно. Можно просто лежать. И он думает, почему ему вспомнилась эта собачья шерсть. Почему? С какой стати?
Его окуривали, чтобы он не стал заикой. Как окуривали, он помнит. А первопричину — нет.
****
Инцидент случился на третий день.
В первый день они всё перетаскали на чердак. Это казалось невероятным, но они смогли — перетаскали все доски и два ящика с железными скобами и даже часть черепицы. Оставшуюся черепицу он таскал уже один на второй день, а отец начал расчистку: сбивал старую черепицу и старую обрешётку на повреждённом пожаром участке крыши. Когда он закончил перетаскивать черепицу, отец уже почти всё расчистил. Отец вручил ему ломик-гвоздодёр, чтобы он осмотрел стропила и выдернул все торчащие гвозди. Что б ни один не остался. И он лазил по стропилам. День казался прекрасным: бабье лето, радостно светило солнце, для кого-то радостно, не для него — ему было жарко, ужасно жарко, пот заливал глаза, он не мог дождаться вечера, когда всё это, наконец, закончится, этот потный кошмар.
А на третий день они приступили к восстановлению. Отец решил не мудрить, они просто приставят к обгоревшим стропилам новые доски заподлицо и приколотят их скобами. Главное, чтобы их доски также опирались на несущие столбики, как и старые стропила. Идея отца показалась ему блестящей, потому что первое стропило они восстановили за каких-нибудь полчаса. Со вторым получилось ещё быстрее, и он уже вовсю радовался. Они взяли третью доску, выдвинули её на уже восстановленные стропила (первое и последнее), положили сначала перпендикулярно, чтобы потом разворачивать, и тут ему показалось, что всё-таки побаливает ладонь. Он попросил отца сделать небольшой перерыв. Отец согласился. Он стал щупать ладонь, нажимать на то место, где позавчера была заноза — когда он туда нажимал пальцем, там всё-таки побаливало. И это казалось нехорошо. Немножко нехорошо. Но никакой припухлости не было, он решил, что пройдёт. А потом поднял глаза вверх, и ему показалось, что положенная ими поперёк стропил пятидесятикилограммовая доска начала двигаться. Она как будто потихоньку скользила вниз по стропилам. Он подумал, что ему мерещится Но длинная тяжёлая доска действительно скользила к самому краю крыши. И он понял, что сейчас эта доска достигнет края и полетит вниз как длинная бомба, чтобы грохнуться на тротуар, на головы прохожих. Ничего уже нельзя было сделать, доска разгонялась — и он взмолился: Господи, только не это, пожалуйста, Господи... И как будто его молитву услышали. Доска вдруг остановилась на самом краю. Он тут же бросился туда, схватился обеими руками за середину доски. Отец сидел спиной и ничего этого не видел. Он стал звать на помощь. Отец подошёл, и они вдвоём аккуратно оттащили доску с самого края крыши и положили на пол чердака. Потом он увидел торчащую из стропила ржавую шляпку гвоздя. Вот что остановило доску — его нерадивость. Он пропустил один гвоздь в самом низу стропила, почему-то не выдернул. И этот пропущенный гвоздь их спас, выдержал напор доски, не согнулся и не сломался, но спас. Гвоздь странным образом оказался именно там, где надо. Будь тот на каком-то другом стропиле, не окажись прямо по центру скользящей доски, та бы повернулась и всё равно полетела бы вниз. Он глянул вниз. Внизу был тротуар, на тротуаре стояла мамаша с коляской, покачивала коляску, наверное, ребёнок капризничал. Он представил, как их доска должна была упасть этой мамочке на голову — на голову и на коляску — у него подкосились ноги и потемнело в глазах. Он опустился на пол чердака. Он не мог даже нормально думать. Он только подумал, совсем-совсем странно, что ему пришлось бы прыгать следом за этой доской. И он бы прыгнул. Как прыгнул из окна Башлачёв. Башлачёв прыгнул, потому что поэт, а он бы прыгнул, потому что убийца. Убийца мамочки и ребёнка.
Он больше не мог работать. У него всё тряслось — руки, ноги, всё. Отец почему-то молчал. А он представлял, как сам прыгает, потому что убийца, он так хорошо представлял, так отчётливо — этого нельзя было вытерпеть, он обхватил голову руками и уткнулся лицом в колени. И так он сидел. Отец почему-то молчал. Как будто ушёл. А он сидел и сидел. И не хотел ничего знать. Просто пусть придёт вечер.
Но вместо вечера пришёл отец. Оказывается, тот куда-то ходил. Отец молча потрогал его за плечо. Он поднял голову. Отец ходил в магазин. Принёс двухсотграммовую бутылочку. Отец отвинтил крышку и протягивал бутылочку ему. Без единого слова. И он взял эту бутылочку. И хлебнул водки. Один глоток, два, три. Остальное допил отец. И они дальше сидели молча. Потом отец достал свой обед, начал жевать. Протянул бутерброд и ему. Он взял, откусил. Вроде как легче стало. Вроде как прорвало. Наконец голос прорезался.
— От такого можно заикой остаться.
— Ну да, - поддакивает отец, - можно. Тебя уже один раз окуривали, чтобы заикой не стал. Помнишь?
— Не помню. Как окуривали, помню, а почему — не помню. Ничего не помню.
И отец рассказал.
Ему было три годика. Он шёл с матерью. Ему было радостно. Он что-то пытался петь и приплясывать. Он убежал вперёд от матери и крутился в каком-то радостном танце. А кто-то шёл с большой собакой. И эта собака вырвалась от хозяина и набросилась на него сзади. Повалила как игрушку и стала в стойку. Как будто добычу поймала. Как зайца. А он молча лежал и не подал голоса, не заплакал. Мать перепугалась гораздо больше его. Мать думала, что он станет заикой. Потому и окуривали.
Закончился обед. Пора работать дальше. Они приставляют доски к обгоревшим стропилам, выравнивают заподлицо, потом он держит, а отец забивает скобы. Ловко забивает, он бы так ловко не смог. К опорным столбикам доски тоже надо прибивать скобами. Но перед этим отец сначала выгибает один конец скобы куском трубы. Он и не ведал про такую технологию. Но отец про строительство знает всё. От а до я . От альфы до омеги. С отцом он готов хоть небоскрёбы строить. И всё ладно у них, работа спорится, и он как будто опять уже радуется и тут же спохватывается: нельзя радоваться, нельзя, нужно быть бдительным. И он больше не радуется. Помогает отцу и пытается угадать, что сегодня будет на ужин. Вчера жена похвасталась, что она мастерица. И он с этим согласен. Когда есть деньги и есть продукты, его жена мастерица, может приготовить такой замечательный ужин, после которого он и пальчики оближет. Никакой ресторан не нужен.
Глава 5
А ужина-то и нет. Не готов. Жена какая-то растерянная, смотрит в пол, с ней что-то не так. Он спрашивает про ужин.
— Сейчас быстро сделаю макароны по-флотски. С тушёнкой.
Она возится у плиты, а он стоит сзади, сам растерялся. Что с ней сегодня? У мамочки проблемы?
Вдруг что-то его потянуло глянуть за стол. Глянул. Там банка пустая. Трёхлитровая. Вытащил. Банка от томатного сока.
— Откуда тут банка?
— Я сок купила. Очень захотелось.
— И что, весь выпила? Тебе плохо не стало?
— Стало, - она отошла от плиты, смотрит в пол. — У меня выкидыш случился. Оказывается, была беременна. А ты вчера перестарался перед сном.
Вот так новость. Он сел на табуретку.
— Что думаешь делать?
— К маме завтра поеду. У неё есть хорошая гинеколог. Пусть меня сводит. Я как чувствовала. Это у вас всё легко: сунул, вынул и пошёл. А нам страдать.
Возражать не хочется. Похоже, она права. Раз так случилось, пусть едет.
Он ест макароны с тушёнкой. Она не хочет. Говорит, пойдёт полежать. Ушла.
Он поел, пришёл в комнату. Она уже спит. Он присел с краешка на диван, подумал немножко о чём-то невнятном, и тоже лёг спать.
Утром проснулся — она ещё спит. Тихонько собрался и ушёл на работу.
На работе они набивали обрешётку — перпендикулярные стропилам узкие доски. В обед приехал начальник, привёз верёвки и два страховочных пояса.
Начальник уехал, они закончили обрешётку, взяли верёвки, обмотали вокруг дымохода, надели пояса, привязались и начали восстанавливать черепицу.
Начали снизу, с самого края крыши. Отец вставляет волнистую красную плитку как надо, а он берёт гвоздь, обмазывает под шляпкой какой-то жидкой густой резиной. Отец ставит гвоздь на гребень волны, точно на самый верх, и одним резким ударом пробивает черепицу. Вторым ударом добивает гвоздь до конца. Третьего удара почти никогда не требуется. Он восхищён, как отец ловко работает. А ведь пенсионер уже. Ему так и хочется попросить у отца молоток, самому попробовать пробить гвоздём плитку, но он сомневается, что у него получится. Или черепица расколется, или гвоздь изогнётся, или молоток уронит. Нет уж, пусть прибивает отец. У того всё как по маслу идёт.
Иногда он смотрит вниз. Вроде бы и не страшно. Они же привязаны верёвками. Вот молоток упустить страшно. Если упадёт на черепицу, тогда по ней уедет вниз и полетит на тротуар с края крыши. Не доска, конечно, но тоже если в голову попадёт, то уж череп пробьёт наверняка. Просверлить бы в ручке молотка дырку, да шнурком к поясу привязать, думает он. Вот только нечем просверлить, Лёня и не подумает привезти. Но у него дома есть электрическая дрель, можно взять молоток домой, просверлить ручку, а утром назад принести. Он так и сделает, лишь бы не забыть вечером захватить молоток. А пока он смотрит сверху на город, на другие дома, на их крыши. И на небо. Небо пасмурное, как по заказу, солнце спрятано — и не жарко, погода в самый раз. Черепица как будто уменьшенный в несколько раз лист шифера. Они вставляют волну на волну, чтобы вода никак не попала под черепицу, но только стекала вниз. Всё продумано у людей. Хоть какой сильный дождь пускай льёт, вся вода будет скатываться по поверхности черепицы, под неё ничего не проникнет, никакая влага.
Обед. У него-то и нет обеда, сегодня не взял, потому что жена вчера ничего не купила, только три литра томатного сока, который сама же и выпила. Так что он без обеда. Хорошо, что отец увидел и поделился своим. Хорошо, что не спрашивает, почему он без обеда. Не хочется выдумывать объяснение. Просто забыл. Или проспал и не успел приготовить. Но тогда жена проспала. Как бы там ни было, хорошо, что отец не спросил. Завтра он сам себе приготовит. Вечером купит, что нужно, и приготовит. Правда, деньги уже на исходе. Пора начинать экономить. Тема более, жена собиралась уехать. Можно экономить.
Он думает и про жену. Серьёзно ли с ней? Не кажется ему, что очень серьёзно. Вроде бывает такое у женщин. Вроде справляются. И жена справится. Пусть делает что там нужно. Он подождёт.
Закончен обед. Опять черепица. Потихоньку выстраиваются ряды один за другим, к верху движутся. Он прикидывает, что ещё пару дней — и тогда будет всё, финиш. Если, конечно, он правильно понимает. Если что-нибудь не упустил, какую-нибудь мелочь. Он спрашивает у отца:
— Что, ещё пару дней, и всё?
— Если погода не помешает.
Значит, он прав. Ещё пару дней. Почему-то уверен, что дождь не начнётся. Потерпит ещё пару дней. Почему так уверен — и сам не скажет. Просто так кажется.
И наступает вечер. На сегодня хватит. Сделали много — и хватит. И они идут домой довольные. Отец кажется довольным, а он уж точно довольный. Молоток забыл прихватить, как собирался, — и ладно. У отца молоток не выпадет. У него мог бы выпасть, а у отца — нет. Потом он про жену вспоминает и хмурится немного. Вдруг там плохо всё у жены? Нет, не верит, что плохо. Должно быть нормально. Нет ведь плохих предчувствий. Должно быть нормально.
На этот раз едет троллейбус. Совсем хорошо, можно сэкономить на билете. Как они не догадались нанять кондукторов, почти все едут зайцем, как там троллейбусное начальство не спохватится? Но пока не спохватилось, он рад. Чуток сэкономит. Как раз на белый хлеб.
Он уже в магазине. Выбирает колбасу. Выбирать не из чего, все дрянные, только названия разные, а так все как одна. Это в советское время у них было всего сортов пять колбасы. И когда им рассказывали, что на западе этих сортов сотни, они ахали и не могли поверить. Что они могли понимать? Пропаганда и есть пропаганда. Пусть где-то и сто сортов колбасы, а такого, как советская докторская, всё равно нет, ничто с ней не сравнится. Они никак не понимали: пусть где-то сто сортов, пусть хоть триста, всё равно они хуже советской докторской, намного хуже, и какой с них тогда толк? Он взял докторскую. Но та уже не советская. От той только название. Сейчас уже несколько сортов и докторской, но это только названия. А под названием обычная хрень. Которую и коты есть не станут. А ему придётся. Но он уже пришёл.
Поужинал. Решил позвонить. У её матери нет ещё телефона, но есть у бабушки с дедушкой. Бабушка самая адекватная. Хорошо, если та возьмёт трубку.
Как раз бабушка и взяла.
— Здравствуйте, как там у Ани дела?
— Она у матери отдыхает. Завтра пойдут к гинекологу. Сегодня не попали. Не волнуйся, всё будет хорошо.
И он не волнуется. Чего волноваться? Пусть всё идёт своим чередом. Можно спокойно почитать Кастанеду. Про путь воина духа. Про магические практики. Потом Лёхе перескажет.
И он зачитался. Его засосало. Часов до двух ночи читал. Потом спохватился, что завтра не сможет работать, перепугался. Но хотелось дальше читать. Хотелось до самого утра. А работа — как-нибудь справится. Всё равно ведь работает отец, он лишь помогает. Он так и не смог отложить книгу, так и заснул с книгой в руках, та куда-то на пол сползла, как хотела сползти с крыши доска, но с книгой это сползание не было страшным. Он уже спал. И не среагировал.
****
Он опоздал часа на два. Отец в одиночку прибивает черепицу. Он извиняется, говорит, что забыл поставить будильник. Отец подозрительно глянул, но ничего не сказал. Зато он спрашивает:
— Лёня хоть не был?
— Не был. Спит ещё.
— И слава Богу.
И они работают дальше вдвоём. Как и вчера. Он подаёт черепичную плитку, обмазывает гвоздь возле шляпки; отец прибивает. Всё ладно идёт. Он не падает с обрешётки, ничего не роняет, как надо держится. Он же не детективы читал, а про воина духа. Как надо держится. Со стороны и незаметно, наверное, что не выспался.
В обед Лёня приехал. Доволен как будто. Полазил, посмотрел и уехал. И славно. Он съел свой бутерброд с новодокторской колбасой — паршивая колбаса, сказать нечего, не советская и близко, но кое-как съел. И полезли дальше работать.
А когда закончился рабочий день, отец сунул ему двадцатку. Сказал, что мать передаёт. Он посмотрел и взял. И спасибо сказал. И когда он зашёл в магазин, чтобы купить еды, вдруг вспомнил, что уже пару лет не ел сметаны. Ну и купил, раз у него в кармане двадцатка, разменял. Сметана была дорогая, но оказалась противной, практически несъедобной. Когда-то он объедался советской сметаной, а эта, по новым стандартам, была явно разбавленная, разбодяженная. Добротную советскую сметану разбавили пополам, из одной банки получалось две, да ещё и по двойной цене, ведь меньше холестерина, якобы полезно для здоровья. О людях заботятся! Он подумал, что те, кого беспокоит холестерин, могли бы разбавить сметану самостоятельно или вовсе не есть. А теперь вот он купил какое-то жидкое дерьмо — и что с этим делать? Он вспомнил, как однажды жена купила молоко. Оно постояло полдня в холодильнике — и посинело. Не скисло, но посинело. Как, говорят, синеет мертвец. Он не решился попробовать западное молоко. Жена решилась — и вылила. А сейчас он решил оставить сметану в холодильнике. Когда опять закончатся деньги и наступит голодуха, тогда съест и такую, а пока… Пока он снова взялся за Кастанеду, даже толком не поел.
Он читал и читал. И многое из кастанедовских откровений он узнавал. Он знал это и сам. Например то, что Кастанеда называл контролируемая глупость. Человек ни в чём не может быть уверен на все сто процентов. Но должен действовать так, как если бы был уверен на все сто. Только где-то глубоко-глубоко нужно помнить, что ста процентов может и не быть. Ему не понравилось кастанедовское определениеконтролируемая глупость. Почему глупость? Про это знали задолго до Кастанеды с его дон Хуаном. Ещё у древних греков Диоген говорил, что притворяться философом уже есть философия. Это ведь то же самое. Никто не уверен на все сто процентов, что настоящий философ, но действует так, как будто уверен. А как же иначе. Он видел профессоров в университете. Эти были уверены на сто процентов, без как если бы — и они выглядели смешными и предсказуемыми. Что они знали? Да ничего. Лишь информацию распространяли, знания у них не было ни на грош. Он, глядя на университетского профессора философии, вспоминал слова Гёльдерлина: неудавшиеся поэты уходят в философию как в монастырь. Здесь было ещё хуже. Не попытавшийся познать себя человек ушёл в философию как в монастырь. Это было печально. Смешно и печально одновременно. Вот Достоевский — у того было знание. Не информация. Если истина будет против Христа, я останусь с Христом, а не с истиной. Вот настоящее как если бы. Контролируемая мудрость.
А уже ночь за окном. Не горят фонари. Экономия. А он всё читает. И не со всем соглашается. Кастанеде нужны миллионы читателей, думает он, а ему нужна истина. Прежде всего истина о себе. А Кастанеда нагоняет жуть. Кастанеда описывает упражнение перепросмотр. Он уже делает это и без Кастанеды, без коммерческой жути. У Кастанеды нужно лечь в гроб. Гроб пускай опустят в землю. В этом закрытом гробу нужно лежать и вспоминать свою жизнь от самого начала, необходимо вспомнить всех людей, с которыми сталкивался на протяжении жизни, вспомнить все эмоции по отношению к этим людям и вернуть энергию, потраченную при взаимодействиях. Кастанеда называет это перепросмотром. Он никак не называет. Он давно уже это делает. Ищет связи мира. Ищет ниточки, связующие всех. Отложил книгу. Вспоминает. Без гроба, естественно, всё равно некому опустить в землю. Кастанеда пишет, что нужно вспомнить всех людей, а его воспоминания начинаются с собаки и волка — можно ли этих считать за людей, думает он. Что бы сказал Кастанеда? Но Кастанеда уже отложен — не до того. Он вспоминает сначала собаку. Отец ему рассказал со слов матери, и теперь он может представить.
Он радостный, он поёт и танцует — и вдруг на него нападает сзади собака. Он упал, но не заплакал. Не стал заикой. Мать думала, что собака напала, как на добычу, а ему теперь кажется, что собака хотела играть. С ним поиграть, с таким радостным, это была игра, неуклюжая, но игра; собака лишь изобразила нападение, а мать перепугалась и внушила всем, видимо, и ему, что было нападение. С тех пор он недолюбливал собак, относился к ним подозрительно, ожидая подвоха. А теперь он свободен, подвох раскрыт, подвох не от собаки, от матери. Она просто перепугалась. Да, так и было. С собак сняты подозрения. Энергия возвращена. Хоть Кастанеде письмо посылай.
А следующим был волк. Ему уже года четыре. Они поехали в дальний лес за грибами на дядиной машине. Они свернули с шоссе, заехали в лес по какой-то песчаной дороге, похожей на колею; они доехали до поляны и там остановились, дальше дороги не было. Все вышли с корзинами: дядя, мать и отец. Вышел и он. Без корзины. Как свободный художник. Все пошли в лес. А он заметил тропинку, какую-то еле приметную, как будто не для людей. Он пошёл по тропинке и увидел волка. Тот глядел на него. Как большая серая собака. Но он уже был в зоопарке. Он стоял возле клетки волков долго-долго. На него глядел волк, не собака. Собаки бы он испугался. Ему казалось, что волк специально сбежал из той клетки в зоопарке, чтобы снова встретиться с ним. Чтобы не мешали решётки. Чтобы можно было поиграть. Волк вилял хвостом и улыбался. Он был уверен, он понимал, что это улыбка. Волк звал его поиграть. И он хотел бежать поиграть. Но услышал голос матери. Мать звала его, кричала, он услышал в её голосе испуг. Он не хотел пугать маму, он сказал волку «ата», развернулся и побежал назад. И никому ничего не сказал про эту странную встречу. Потому что мама бы испугалась. Все испугались бы. И могли внушить страх и ему. На всю жизнь. Как почти получилось с собакой.
И он уже спит. Потому что два часа ночи. Он видит сон. Яркий и красочный. Он видит лес. И все деревья живые. Все машут ветками как руками и говорят: «Иди на поляну. Там тебя ждут». И он уже на поляне. Там все танцуют. Ведут хоровод. Там люди и звери — все вместе. Звери тоже на двух ногах. Как все. И волк, и лев, и охотник, и колдун, и медведь, и слон какой-то, покрытый шерстью — все они взялись за руки-лапы, все связаны нитью светящейся. А в небе солнце, яркое-яркое, прекрасно сияет, и там ещё коршун летит, свою нить ко всем тянет — и ему кажется, что он всё это видит не в первый раз, он всё это знает, давным-давно знает. Он ещё знает, что все они погибнут, как Троя когда-то погибла, все эти люди и звери умрут, но ему хочется спеть про них песню, звонкую, чтобы солнце услышало, чтобы про них всех запомнило. И он начинает петь. И сразу же просыпается.
На часах 2:30. Тишина полная. Удивительная тишина. Будто весь-весь мир уснул, а он один, наоборот, проснулся. Прямо как в песне Цоя: Эй, а кто будет петь, если все будут спать? Да, он не спит. Но и петь не может. Потому что через пять часов на работу. Потому что нельзя подвести отца. Потому что им надо добить черепицу.
И он опять засыпает. И хочет снова в тот сон, где все вместе, где люди и звери танцуют, а солнце любуется. Он хочет снова в тот сон, но кто-то чужой говорит строгим голосом: «Сначала добей черепицу!» И он соглашается. Добьют вместе с отцом.
Он просыпается вовремя. Успевает позавтракать и приготовить обед из дрянной колбасы, разбодяженной докторской. Он даже заправил постель. Голова не болит. Просто пора на работу.
****
Он стоит на остановке, чтобы ехать на работу. Ждёт автобуса, троллейбуса, таксобуса — чего угодно, что приедет, что его заберёт. Он ждёт. Вместе с другими людьми. И пока ждёт, начинает мыслить стихами.
Развеял дым и копоть ветер перемен. Над городом сияет солнце, ночью пляшут звёзды. Но нет на крышах звездочётов, не зачались. Поэты не рифмуют облака, но просят водки. А у людей всё та же гонка вечной скуки, купи-перепродай. Их жизни угасают не раскрывшись. Никто не ищет истину любви.
И он едет в троллейбусе. И уже не мыслит стихами. Слишком тесно. Люди сжали со всех сторон. Не шевельнуться ни телу, ни мысли.
А потом он идёт пешком через старый город. Впереди, шагах в пятидесяти, спешит стройная девушка. И у него вдруг просыпается странная мысль: какая хорошая, идёт как пишет. Девушка тут же и оборачивается, мельком скользит по нему глазами и уже спешит дальше. Очевидно, ничего и не рассмотрела, как и он. А он думает: вот она, связь. Его бессознательное откуда-то знает, что она хорошая, её бессознательное заставило её обернуться, чтоб подтвердить, а сознательно ни он, ни она ничего и не видели. Он не сможет её описать, она не сможет его описать, но они знают друг о друге важное. Так, наверное, у зверей. Тем достаточно взгляда мельком, чтобы знать всё. У тех гораздо быстрее скорость реакций, у тех не уходит львиная доля энергии на сознательное, до которого пока дойдёт, можно уже лишиться жизни или упустить добычу. Для зверей это не позволительно. А для людей запросто. Люди всё упускают. Как он сейчас упускает дорогу, идёт автоматически, и, наверное, что-то вокруг происходит, но он не позволяет миру быть, он погружён в свои мысли, ему не до того, он может себе позволить. И позволяет.
Он приходит на работу раньше отца. Это впервые, что отец опоздал. Он смотрит на ручные часы и видит, что это он раньше пришёл. Он переоделся и садится на пустой ящик от скоб. Можно ещё о чём-то подумать, но теперь ему хочется спать. Которую ночь он уже не высыпается. Только прикрыл глаза, и уже пришёл отец. Молча переодевается, сейчас пойдут работать.
Но отец почему-то не спешит. Подождёт черепица.
— Вчера долго смотрел телевизор, - говорит отец, - там рассказывали про озоновую дыру. Она, мол, разрастается и грозит нам огромными неприятностями. Как думаешь, правда?
— А где сейчас правда, - отвечает он, - сейчас только выгода. Кому-то выгодно говорить про дыру. Там же наверняка говорили, отчего эта дыра, кто виноват.
— Да, говорили, от человека дыра. Человек виноват. Больше всего холодильники виноваты. Газ в них, какой-то фреон.
— Тогда всё понятно, - усмехается он, - скоро выпустят новые холодильники. Старые прекрасно работают, но придётся их заменять.
— Зачем? - не понимает отец.
— Чтобы прибыль росла у производителей холодильников.
— Тогда понятно.
Полез на крышу отец. И он за ним. Солнце как раз начинает подъём. Может, их уже облучает через озоновую дыру. Но им что? Они уже работают как часы. Как два робота. Он подаёт плитку, отец ставит как надо, он берёт гвоздь, обмазывает и подаёт — отец забивает. Всё. Следующая.
И солнце поднимается выше. Уже выше крыш. Осеннее солнце. Не жаркое. Только слепит. А ему вспоминается сон. Там солнце было над головой, яркое-яркое. Он хочет спеть солнцу песню. А теперь отец хочет от него гвоздь. Обмазанный под шляпкой. А он замешкался со своим сном. Отец уже недоуменно глядит. Ах да, он вспомнил, уже обмазывает и подаёт. Потом новую черепичную плитку. Потом… потом уже и обед, быстро время летит, но и работа ведь движется. Скоро конец. Уже, кажется, виден.
— У нас почтовый ящик каждый день забит, - говорит отец, пока достаёт бутерброд, - газету кидают, рекламу. Что там рекламировать, когда у людей денег нет?
Он согласен с отцом. У него тоже почтовый ящик всегда забит. С раннего утра на ручных тележках развозят бумаги с разной рекламой, раскидывают по ящикам. В советское время они каждые полгода собирали макулатуру, на каждого школьника даже норма была, сколько необходимо собрать, а теперь макулатуру разбрасывают по почтовым ящикам. И сдавать её некуда. Только использовать вместо туалетной бумаги. Навязанная услуга. За эту услугу уже повышены цены. Они ведь оплачивают в магазинах и эту рекламу, без ведома. И в нарезанный хлеб, и в разбавленную колбасу, и в разбавленную сметану добавлена также наценка и за рекламу, которую разбрасывают по почтовым ящикам. Капиталистам плевать на людей. Их заботит лишь прибыль. Людям нравилась докторская колбаса. Но теперь её производить экономически нецелесообразно. Потому что соя дешевле мяса. Вот и разводят колбасу соей, как разводят сметану водой. А что думают люди — никого не волнует. Почему хлеб теперь продают уже нарезанным, разве потребитель не может нарезать сам, как ему удобно? Но нет, впихивают навязанную услугу, чтобы повысить цену продукта. Радуйтесь, люди, комфорту. Ах, хлеб из-за этого стал дороже? Ну так за прогресс надо платить, это вам не совок.
Обед завершён. Солнце вроде как припекает. Может, всё же и есть озоновая дыра, может, не врут. Но им что? Уже вылезли снова на крышу, работают. Всё идёт как по маслу, отлажено дело, скоро конец. Но сначала конец рабочего дня. Сначала добраться домой, поужинать. Потом он берётся за телефонную трубку. Как там дела у жены?
Бабушка отвечает. Говорит, всё нормально. Были они у гинеколога. Та посоветовала хорошо отдохнуть. Отдыхает жена у мамочки. Ну и пусть.
Теперь у него в руках Кастанеда. Читает про сновидения, про врата восприятия, про точку сборки, про осознанные сновидения. Читал-читал — и уснул. Проснулся, вспомнил про жену. Почему та сама не позвонит, хотя бы из автомата? Неужели нечего рассказать? Видимо, нечего. Посмотрел на часы. Только 22:30. Рано ещё спать. Да и не хочется как-то. Снова взялся за Кастанеду. Интересно про сновидения пишет. Неужели правда всё это? Кто знает?..
А потом и случается. Сформировать намерение. Врата сновидения. Сохранить осознанность. Как-то так получается совсем легко. Он вдруг будто проснулся внутри сна. Комнату свою видит. Темно. Подпрыгнул — и может летать. По комнате может спокойно лететь. Без метлы, без ничего. Как в невесомости. А тело его должно спать внизу, на диване. Но туда глянуть страшно. Не хочется почему-то. К окну подлетел. Через стекло просачивается, на улицу вылез. Как-то жутко на улице. Наверное, холодно. И темно. Но звёзды видны. Много звёзд. И страха тоже много. Страшно ему, не по себе, где там тело, назад, руки свои найти, руки увидеть…
Проснулся в холодном поту. Сердце усиленно бьётся, протестует наверное, возмущается. Дурацкий эксперимент, чёртов Кастанеда. Но получается — правда. Можно проснуться внутри сна. Можно осознавать себя во сне. Можно летать по комнате, можно на улицу вылететь сквозь окно. Наверное, можно к кому-то в гости слетать. К Лёхе например. Можно — но страшно. Скорей бы вернулась жена, а то он куда-нибудь улетит не туда, скорей бы вернулась.
И заснуть теперь страшно. Лежит, думает. О том, как не заснуть. Хотя ему кажется, что он и раньше летал во снах. И до Кастанеды. И тогда не было страшно, потому что не было базы, было спонтанно, само по себе, а Кастанеда дал базу, и надо бы с Лёхой сначала всё обсудить, что тот думает и пробовал ли сам.
Он чуть не собрался уже звонить Лёхе, но вспомнил, что у того есть жена, к мамочке не уезжает. В три часа ночи Лёха может не спать, но жена Лёхи его не поймёт, разозлится.
И нечего делать. Только лежать. Страшно заснуть. Перепугался. Лежит. На часы то и дело поглядывает. Только 3:30.
Пошёл на кухню, заварил чай (благо, купил всё-таки). Выпил чай. На кухне посидел. Вернулся. 4:07. Подумал-подумал, пошёл ещё чай пить. Бутерброд даже сделал. Потом свет погасил, в темноте на звёзды смотрел через окно. А звёзд мало. Потом и вовсе исчезли.. Похоже, туман наполз. Вернулся в комнату. 5:00. Зажёг ночник и стал читать Кастанеду.
В предисловии сказано, что великий кинорежиссёр Федерико Феллини гонялся за Кастанедой по всему миру.. Хотел, чтобы тот познакомил с доном Хуаном. Хотел снять продвинутый фильм про кастанедовского дона Хуана. Странные люди на Западе, думает он. Это как если бы советский кинорежиссёр гонялся за Булгаковым, чтобы тот познакомил с Воландом. Странные люди.
Главный кастанедовский термин это безупречность, думает он. Кастанеда несомненно тщательно изучал разные древние практики. Поэтому ничего у того не выглядит высосанным из пальца, совсем наоборот. Кастанеде можно поверить. Тот ходит по грани веры-неверия. А ежели есть в тебе веры хотя бы с горчичное зёрнышко… В Кастанеду верят даже профессора. Лёха как-то рассказывал про такого профессора. Итальянец с очень смешной фамилией — Менингитти. Приезжал к ним с лекциями про учение Кастанеды. Лёха пошёл на лекцию, добрёл, но оказалось, что лекция хорошо платная — у Лёхи не хватило денег, тот полчаса тёрся под дверями, надеясь, что придёт кто-нибудь знакомый и одолжит на билет, но приходили чужие. Лёхе пришлось возвращаться. А потом уже из России приехал какой-то доктор Ксендзов, тоже ярый последователь Кастанеды, но к этому Лёха на лекцию уже не пошёл. Не поверил, что билет будет дешёвым.
А на часах уже шесть. Пора вставать. Он снова не выспался. Но что делать — придётся терпеть.
Глава 6
Почему Сократ выбрал Ксантиппу? Тот, кто хочет познать себя, тому не нужна сюсюкающая жена, тому нужен спарринг-партнёр или тренер. Нужен тот, кто будет без устали отыскивать твои уязвимые места и беспощадно по ним лупить. Кастанеда до этого не догадался. У того на все случаи жизни полумифический дон Хуан. А у него только жена, которая легко отыскивает его уязвимости, отыскивает и давит на них, и будет давить до тех пор, пока он не станет безупречным, пока не утратит свои уязвимости. Сократ терпел Ксантиппу до самой смерти и даже её защищал. Она рожала ему детей. И осталась навеки эталоном сварливости. Но ничего ведь не повторяется буквально. Но повторяется в принципе. Так он думает, пока идёт через старый город. И там ничего нового, всё те же дома, те же узкие кривые улочки и ещё туман, осенний утренний туман, размывающий углы и стены домов и превращающий его в какого-то очкарика. А он забыл про спарринг-партнёра и снова мыслит стихами.
Твой день пустой. Как тысячи смертей, которые всегда спешат на поле боя. Они подобны бегу облаков. Они растают. А день твой будет длиться, длиться, длиться. И ты однажды скажешь: какая-то, явись!
Кривая улочка делает очередной изгиб. Из тумана проявляется лицо. Глаза мутные, как у пьяного. А в руках нож. Большой и настоящий нож.
Он резко разворачивается и бежит обратно в туман. Не хочет сталкиваться с пьяным бандитом. Вот его уязвимость: он трус.
Он уже не бежит. Вроде его не преследуют. Он сворачивает вбок. Он обойдёт опасное место. Странно всё как. Будто видение. материализовавшаяся смерть. Смерть от пьяного бандита. Или просто пьяного. Смерть в тумане. Сам же позвал посмотреть — и обосрался. Хвастаться нечем. Бегает он хорошо.
Он остановился. Что-то не так. Трус, да, трус и что-то не так. Отец! Как добирается до работы отец? Он почти уверен, отец один едет на трамвае. Он почти уверен. Но только почти. А если трамвай уехал прямо перед отцом? Следующего можно ждать целый час. Отец мог пойти пешком. Мог, как и он, забрести на ту улицу.
Он возвращается. По той улочке идёт женщина, пожилая. Он не хочет её испугать, он пристраивается за ней. У него с собой брезентовая торба, там пайка и термос с чаем. Если что, он выхватит термос и использует как дубинку. Или запустит в лицо. А женщина достигла изгиба. Он как будто не дышит, весь вслушивается, рука нащупала термос. Он тоже проходит изгиб улочки. Никого нет. Женщина еле видна впереди. Он скорее угадывает её, чем видит. А в стене дома дверь. На другой стороне калитка в какой-то внутренний дворик. Бандит ушёл отсыпаться. Или вовсе привиделся. Ушёл отсыпаться. Женщина вышла на следующую улицу. Более широкую. Он ускоряет шаги, почти бежит и повторяет как мантру: отец уже на месте, отец его ждёт. Обогнал женщину. Бесцеремонно. Почти бежит. Не почти — просто бежит. Потому что отец на месте и его ждёт.
Отец уже ждёт. Крыша тонет в тумане, но у них остался последний короткий ряд. Короткий, но самый сложный. Состыковка.
Они работают. Туман не только над ним, туман и внутри. Он думает про встречного с ножом. Ударил бы тот или же пропустил? Почему-то он думает, что пропустил бы. Он мог проскочить мимо. Но улочка слишком узкая. Он испугался.
Отец делает замечание. Не за то, что он испугался. За то, что подал не обмазанный гвоздь. Он забирает гвоздь назад, но он забыл, что надо сделать с этим гвоздём. Думает. Вспомнил. Заляпал пальцы. Стал мазать пальцем. Раньше мазал щепкой. Где его щепка? Уплыла в туман.
— Давай слезем. Руки надо помыть, пока не засохло.
— Иди, помой. Я тут останусь.
Отец остался. Он слез. Легко сказать: помой. А чем? Туманом? Вспомнил про термос. У него есть чай на обед. Слышен стук молотка. Отец продолжает работу. Чем мажет гвозди отец? Нашёл его щепку? Или палочку какую? Лёня так и не привёз узкий шпатель. Лёня на всём экономит. Перчатки тоже так и не привёз. Истинный крохобор.
Он льёт чай на руку. Ещё есть опилки, он видел. Опилками трёт вместо мыла. Потом опять чай. Вытереть нечем. Перчатками вытер бы, но Лёня истинный крохобор. А ему надо обратно к отцу. Он лезет. Оказывается, щепка была в банке, он как-то её просмотрел. Чудный день сегодня. Туманно-чудный.
Туман как будто рассеивается. Работа движется. Потихоньку, но движется. Потихоньку из-за него. Он как сонная муха. Не хватало ему ещё полететь с крыши. Сколько метров верёвки? Четыре-пять. До края крыши докувыркается, там повиснет. Как отец его вытащит? Сам будет карабкаться по черепице. Она от тумана сырая. Скользкая.
Вот и обед. Лёня приехал. Привёз мешки для мусора. Большие чёрные. Из пластика. Легко рвущиеся. Лёня говорит, что он сегодня обязательно должен навести порядок. Всё тут прибрать, мусор вынести.
— А метла есть или щётка?
— Найди что-нибудь.
— Где?
— Ну поищи. Глаза молодые, найдёшь.
— А куда выносить?
— На мусорник конечно.
— А где он тут?
— Найдёшь!
Лёня уже недоволен его вопросами. К отцу отошёл. С отцом говорит. Он решил улизнуть. Пошёл вниз. Искать что-нибудь.
На первом этаже под лестницей нашёл старую совковую лопату. Вернулся с нею. Лёня уже уходит. И хорошо. Сел обедать.
— Лёнька сказал, сегодня вечером придёт заказчик, будет всё осматривать.
— Нам его ждать?
— Нет. Без нас посмотрит.
— Хорошо.
Бутерброды съел. Запить нечем. Чай только на дне термоса. Ну и ладно. Полезли работать.
Туман рассеялся. Но солнца не видно. Пасмурно. Осталось всего несколько плиток до полного финиша.
— Давай, лезь вниз убирать, - командует отец, - я один закончу.
Он не спорит. Полез вниз. Лопатой мусор в кучу сгребает, потом в мешок. А щепки, палки, обрезки, старую черепицу — то всё руками. Набралось четыре больших мешка — всё, что Лёня привёз. Черепица старая вся не влезла. Мешки придётся сохранять.
Выбрал самый лёгкий мешок. Взвалил на плечо и пошёл вниз. Искать местные мусорники.
Возле мусорников трутся двое: полицейский в форме и штатский в очках. Сворачивать поздно — его заметили. Подходит.
— Что в мешке? - это штатский.
— Расчленёнка конечно, - это он сдуру.
Полицейский тут же подскакивает. Понимает по-русски.
— Показывай.
Он ставит мешок. Раскрывает. Эти оба заглядывают. Там всякие деревяшки, расчленёнка для печки, для печного отопления.
— Давай, высыпай.
Он медленно высыпает в контейнер. Медленно не для этих, а чтобы мешок не порвать, сохранить. А этим подозрительно. Наблюдают.
— Быстрей давай;
Высыпал. Мешок вроде целый пока.
— Ещё принесу. Будете ждать?
Болтливый он. Подозрительный.
— Неси.
Ушёл. Поднялся на чердак. Отец зовёт на помощь. Отец закончил. Надо лишнее с крыши спускать. Оставшуюся черепицу, гвозди, лесенку, верёвки, пояса, молоток.
Лесенку оставляют. Отец по ней спускается на другую сторону крыши. Там лаз с люком. Он ждёт в лазу, подстраховывает отца. Вот и спустился. Всё!
Почти всё. Мусор ещё остался. Выносить надо.
— Возле мусорников полицаи трутся, - говорит он отцу.
— Что им там делать?
— Не спрашивал. В мешок заглядывали.
— Нет ли там трупа? - отец засмеялся.
— Похоже.
— Давай помогу.
— Наполни пустой мешок черепицей, а я понёс.
Мешок на плечо, в свободную руку длинный обрезок доски. Еле несёт. Долго по ступеням спускаться. Нельзя что-нибудь зацепить. А если мешок порвётся и начнёт рассыпаться — вообще хана, замучаешься потом убирать ступени.
Возле мусорников полицейских уже нет. Не дождались второго мешка. Наверное, закончился рабочий день. И славно.
К трём часам мусор вынесен. Всё убрано. Можно ехать домой.
— А что завтра? Ещё приезжать?
— Лёнька сказал, завтра главный начальник приедет, Арнольд. Лёнька только зам. К одиннадцати часам обещали приехать.
— Тогда я в полодиннадцатого буду.
— Хорошо, - соглашается отец.
Путь назад. Он провожает отца до автовокзала. Про утреннюю встречу уже забыл. Но на изгибе той кривой улочки вспоминает. Смотрит на стены домов, на булыжную мостовую. Что хочет найти, следы крови? Чьей? Ничего нет. Не было преступления. Может, ему померещилось в тумане, может, привиделось. Ничего нет. Следы на булыжниках не остаются. Особенно на целый день.
Прошли улочку. Следующая пошире. Люди встречные появились. Слышны голоса.
Вышли из старого города, идут вдоль канала. Лебеди, утки внизу.
— А быстро сделали, - говорит он отцу.
— Если завтра не придерутся, - отвечает отец, - Лёнька может.
Оперный театр, трамвайные рельсы, огромный книжный магазин. Люди. Много людей.
Подземный переход. На гитаре играют. Песню Цоя поют. Группа крови на рукаве, твой порядковый номер на рукаве. Вышли из перехода. Всё ещё слышно оттуда. Пожелай мне удачи в бою. Пожелай мне удачи. Он и желает. Им обоим желает. Мысленно. Дошли до автовокзала. Дальше ему одному.
Таксобус. Надо платить. Он платит. Медленно едет таксобус, частые остановки. А у него в голове всё ещё вертится песня из перехода.
Пожелай мне удачи в бою.
Странный у него бой. Подавать гвозди отцу. Собирать мусор. Ждать жену. Странный бой.
Дома опять Кастанеда вместо жены. Сразу в нескольких томах. Будет учить его безупречности. А он утром струсил. Увидел в чужих руках нож — и струсил. А теперь читает про воина духа. Про безупречность этого воина. Его воин струсил. Зато он немного знает латынь. Сдал на отлично в университете. И теперь может сказать.
Aquila non captut muscas.
Орёл не ловит мух. Кастанеда, наверное, ему возразил бы. Орёл не драпает от мух. Но Кастанеда в нескольких томах молчит на полке. И ещё лежит на диване. А одна муха ползает по стене. Потом жужжит. Потом ползёт по шкафу. Ему надоело следить за её дерзостью. Он встаёт — и прихлопывает. Хоть на что-то способен. Он гордо сообщает комнате (и томам Кастанеды тоже):
Aquila captut muscas.
А потом звонит телефон.
Это Лёха.
— Чем занят?
Он сообщает и Лёхе.
— Aquila captut muscas.
— Что-что? Ты выпил? - Лёха не понимает его. Он и сам, наверное, не понимает.
— Утром случайно встретил человека с большим ножом и убежал.
— Ты же не полицай. Или было кого защищать?
— Честь воина духа.
Лёха молчит. Наверно хихикает. Тогда говорит он:
— Скоро к тебе зайду. Расскажу, что вычитал у Кастанеды. И пару томов тебе занесу.
— Давай, приходи. Буду ждать.
Читать Кастанеду не хочется. Ничего в этот вечер не хочется. Апатия ко всему. Вымотался.
Он сидит на диване и то ли дремлет, то ли вспоминает. Лёхины рассказы вспоминает. Как было когда-то здорово. В советские времена.
Лёха написал повесть. На машинке распечатал последнюю страницу. Час ночи. А Лёхе не до сна. Папку с листами под мышку — и пошёл к Вольдемару. Через полгорода по диагонали пришёл в пять утра. Звонит. Вольдемар открывает. Пошли на кухню (в комнате жена спит). Поставили чай, начали обсуждать. Лёха рассказывает концепцию, зачитывает отрывки. Вольдемар слушает, некоторые листы сам берёт. Кое-где спорят. Жена Вольдемара ушла на работу, Лёхе тоже бы надо на работу — плевать. Не каждый день повесть заканчиваешь. Отмажется как-нибудь. Вольдемару легче, этот член союза, работает на дому, но проблема всё равно есть: югославскую стенку хочет, жене уже пообещал. Ради стенки пишет двухтомник, у Вольдемара примут, это у Лёхи не примут. Как только открылся винный отдел, пошли за вином. Под вино Вольдемар начал рассказывать про своё. Лёхе неинтересно, Лёха заранее знает, что Вольдемар не жизненно пишет, неискренне. Но Вольдемара печатают, признают. А Лёху — нет. Хотя за глаза все говорят, что у Лёхи новое слово. У других только старое. Старое слово печатают, новое — нет.
Он задремал. Пьют вино Лёха с Вольдемаром где-то в далёком уже прошлом, а он задремал. Подремал, подремал — очнулся. Опять вспоминает. Опять про Лёху. Как тот о великом прошлом рассказывал. Принесли Лёхе «Архипелаг Гулаг». Самиздат на ротаторе, гроссбух больше тысячи листов. А на прочтение только сутки, ровно двадцать четыре часа, ни секундой больше. Потому что очередь уже на две недели вперёд. И Лёха читает. Не спит, не ест, не пьёт, в туалет даже не ходит — некогда. На работу, естественно, не пошёл, к чёрту работу, читает. Ни на что не отвлекается. Больше тысячи листов мелкого шрифта. И ровно в двадцать четыре часа уложился. Отдал книгу и почти сутки спал. В поликлинике врач знакомый, зашёл, тот за пол-литра на три дня бюллетень выписал. Никаких проблем на работе, всё в ажуре.
Опять он задремал. В полудрёме подушку достал, повалился в одежде — и спать. Хватит с него, намаялся.
А ему всё равно снятся Лёха и Вольдемар. Вино вместе пьют. И ему предлагают. А он отказывается. Не заслужил.
****
Он вскакивает с дивана, бежит собираться. Он опоздал! Обуться уже успел — и вспомнил, они же вчера закончили. Сегодня не надо к восьми, сегодня позже.
Разулся, заварил чай и думает. О чём? О бытовой мистике. Странная штука жизнь. Сколько в ней странного. Когда он в последний раз ел лососину? Через четыре дня после свадьбы. Тогда его юная Ксантиппа впервые уехала к мамочке. Он тогда пошёл в магазин и купил кусок лососины за сумасшедшие деньги. Он пришёл на кухню, сделал чай, как сейчас, уже хотел сделать большой бутерброд с лососиной, посыпать молотым перцем — хотел так сделать, но услышал, как в его двери скребутся. Он не понимал, кто там такой. Не жена же пьяная ползком приползла. Пошёл и открыл. А там была кошка. Она посмотрела ему в глаза, и он понял: она пришла за своей долей. Кто такая, откуда, как его выследила — не важно. Важно другое: он должен поделиться, у него есть, а у неё нет — он должен поделиться. Как делились с ним, когда ему понадобился велосипед, потому что он хилый, он должен был тренироваться. И когда хотел сделать подарок матери — с ним поделились. И когда они с Борисом нашли на ступенях семьсот баксов — с ними поделились. Те, у кого имеется лишнее, должны делиться. Те, кто способен понять про лишнее. Есть такая связь в мире. Мало кто об этом догадывается, но такая связь есть. Он отрезал кусок лососины стоимостью в дневную зарплату и отдал кошке. И больше та к нему не приходила. Потому что с тех пор у него не было лососины. Но иногда он покупал себе какой-нибудь десерт к чаю, какую-нибудь булочку. И тогда его уже ждали воробьи. Чирикали, прыгали по жестяному отливу под кухонным окном, стучали клювиками по жести, самые нетерпеливые стучали клювиками в стекло, как будто хотели разбить. Он думает, что покупал эти десерты скорее для них, чем для себя. Он радовался, когда они прилетали и так смешно суетились. Но когда он сидел на одном чёрном хлебе, они никогда не прилетали. Им не очень-то нравился чёрный хлеб, как и ему. И, наверное, они не хотели его расстраивать. А ещё они не прилетали, когда присутствовала жена. Почему, он не знает. Говорят, чудеса не случаются при посторонних. При жене воробьи не прилетали. Только когда он был один. И когда у него имелось, чем угостить. Вот сейчас он один, но угостить нечем — и никого нет. Какая-то пустыня за окном. А ведь у него есть теперь деньги, столько раз мог уже купить угощение — но забыл. И про него тоже забыли. И страдает теперь в одиночестве. Скучно ему. И грустно. И вообще пора собираться.
Он едет в троллейбусе. Всё как всегда. Давка. Не пошевелиться. Зато бесплатно. А потом впереди женщина начинает кричать. У неё вытащили кошелёк. Но уже поздно. Уже была остановка. Поздно женщина спохватилась. Уже выскочили с её кошельком. Люди в троллейбусе переглядываются и опять возвращаются к своему. К тупому стоянию в давке.
А по крыше троллейбуса застучал дождь. Резкий какой! По окнам сразу струи текут. Вовремя начался дождь, долго терпел, пока они крышу закончат. Теперь за всё отливает. Их крышу, наверное, проверить хочет.
А потом он идёт пешком. Опять через старый город. Ливень быстро закончился. Ещё до того, как он вышел из троллейбуса. Но лужи остались. Луж много. Сильный был дождь. Кое-где капает с крыш. Как будто он хочет попасть на ту же кривую улочку, что и вчера, но где-то не так повернул, и ту улочку теперь не найти в лабиринте старого города. Он даже не глянул её название. Ну и пусть. Что он там не видел?
И вот они с отцом ждут. Ждут приезда большого начальства. Ждут новостей. А пока отец рассказывает, что вчера видел по телевизору.
— Сказали, что кариеса больше не будет. Исчезнут зубные врачи. Шведы придумали какую-то пищевую добавку, её будут во всё добавлять, и кариес исчезнет.
Он смеётся. Отец тоже улыбается. Что только по телевизору не болтают. Ну да, ну да. И что же будут делать зубные врачи, неужели смирятся? И если кариес исчезнет, что появится вместо того от ихней добавки? Сколько новых болезней взамен одной?
— Если от кариеса избавят, тогда десять новых болезней добавят. Они хотят сахар химией заменить. Им так выгодно. Я как-то купил новый сахар в таблетках. Аспартам называется. Кинул крохотную таблеточку в стакан чая, а там такая реакция пошла, вода забурлила, зашипела. Я сразу и вылил. В школе химией увлекался. Вода бурлит и шипит от агрессивных веществ. Такие нельзя употреблять в пищу. Лучше сахар по-старинке. А что от кариеса избавят — чушь. Ни от чего они не избавят, разве что от денег. А так ещё что-нибудь добавят. Будет не только кариес Но им же плевать, лишь бы прибыль была.
Отец слушает его монолог, не возражает. Когда-то честил, ругал Советский Союз, но уже за пару лет понял, что по-другому получится ещё хуже. Будет вообще беспредел.
Но явилось начальство. Арнольд впереди. Старый уже, помятый. Лёня бодрее выглядит. Пошли с отцом по чердаку. Снизу на их работу смотрят. И на пол тоже смотрят. Не протекло ли где после дождя. Кажется, не протекло, кажется, всё в порядке.
А потом Арнольд даёт отцу деньги. Он видит: большая стопка. Кажется, много денег. Кажется. Арнольд жмёт отцу руку, прощается. Вниз пошёл. А Лёня медлит. Ждёт, пока Арнольд удалится. Теперь Лёня с отцом о чём-то беседует. Похоже, долю свою требует. Помогал же им, крохоборничал. Отец отсчитывает что-то Лёне. Кажется, много. Считает, считает. Всё. Отсчитал. И Лёня уходит. Спешит. Арнольда, наверное, хочет догнать.
Отец подходит к нему. Вручает ему стопку денег. Так много?
— А ты себе хоть оставил?
— Оставил, не бойся, нам с мамкой хватит.
Он провожает отца. Не через старый город, в обход. Идут не спеша. Солнышко выблеснуло, лужи подсушивает. Вышли на площадь. Справа какие-то толпы людей.
— Что там такое? - спрашивает отец.
— Не знаю. Кажется, Балтийский банк.
— И что там деньги раздают?
Он улыбается:
— Не знаю. Пошли, посмотрим.
Отец тоже улыбается.
— Тебе разве мало?
Он молчит. Отец его пристыдил. Нет, показалось. Просто так сказал. Наверное. А банк уже позади. И площадь тоже. В подземном переходе опять поют песню Цоя.
Следи за собой, будь осторожен... Следи за собой.
Его это точно касается. Следить за собой. Около его дома, в соседнем, убили мужика за тысячу долларов, зарезали. А при нём, в пересчёте на доллары, чуть ли не две тысячи. Он точно должен быть осторожным.
Он ждёт на автовокзале, покуда автобус с отцом не отъедет. А потом спешит назад, туда, на площадь, где банк, где какие-то очереди в этот новый банк. Он хочет узнать причину очередей.
Причина его пугает. В банке принимают вклады под невероятные проценты. Годовой депозит в долларах принесёт прибыль в сто двадцать процентов. Положишь тысячу — и через год вернут две двести. Если вернут.
Он уже бежит к трамваю. Ему нужно к Дамиру, Дамир инженер, Дамир ему растолкует, если тот у себя. И если приедет трамвай.
Трамвай приезжает. Не полный. Можно залезть.
Деньги он спрятал в торбе. В той самой, в которой вчера были термос и пайка. Сегодня он запихнул туда робу, в которой работал на крыше, а под робой спрятаны деньги. Торба брезентовая, её когда-то сшила мать, так просто не порвётся и вряд ли заинтересует карманников, не презентабельная, но он всё равно начеку.
Дамир у себя. Но не один. С ним Галя. Дамир её представляет. Говорит, что они вместе уезжают в Россию, на Волгу. Там сразу распишутся. Галя библиотекарь. По возрасту явно старше Дамира. Наверное, уже и с ребёнком. Ему становится неудобно. Пришёл с пустым руками, а тут практически семья. Хотя руки его не пусты, там набитая торба, Торбу поставил возле двери, присел на табуретку.
— В общем-то, пришёл за консультацией. Ты же инженер. В экономике шаришь лучше меня. Балтийский банк принимает депозиты в долларах под сто двадцать процентов годовых. Это вообще реально, такие бешеные проценты?
— Кидалово, - моментально реагирует Дамир. И Галя кивает: согласна. Как будто они уже обсуждали эту тему между собой. Теперь Дамир раскладывает всё по полочкам.
— Если ты дашь им тысячу баксов, через год они должны вернуть тебе две двести, да ещё что-то заработать и для себя, хотя бы долларов триста. Значит, тысячу долларов за год надо превратить в две пятьсот. Как?
— Я тоже думаю, что никак, - соглашается он, - но может, будучи гуманитарием, я чего-то не знаю такого?
— Ну, если бы они брали в латах, тогда они наверняка рассчитывали бы на девальвацию. Но с долларами какая девальвация?
— Никакая, - опять соглашается он.
— Но тогда как им заработать столько? Можно было бы в Афгане закупить вагон героина. Но как продать? Здесь нет такого спроса, нет таких денег, чтобы купили вагон героина. Значит, надо везти в Европу. А там реальная полиция и там своя мафия. Кто их пустит в Европу?
— Никто.
— Второй вариант — оружие. После Союза осталось много бесхозного оружия, но эту тему контролируют американцы. Продашь что-то без их разрешения, тебя накажут. Попросишь разрешения, тогда делись прибылью, ничего уже крупного не заработаешь.
Галя посматривает на Дамира с нескрываемым восхищением. Умный Дамир, думает он, действительно умный.
— Последний вариант: приватизация. Но что у нас тут можно приватизировать, чтобы уже через год была прибыль в сто тридцать процентов? Тут ничего. Ничего ценного тут нет.
— Кроме местного языка, - вставляет Галя.
— Это сверхценное, - поправляет он. Все трое улыбаются.
— Приватизировать можно в России. Работающие нефтяные вышки или работающие заводы. Там был бы какой-то шанс. Но там всё схвачено своими, чужаков не допустят. А здесь шансов нет. Здесь будет кидалово. Обезжиривание населения. У этого банка даже здания своего нет. На год взяли в аренду. Потому что через год свалят с деньгами. И привет. Помахай дядям ручками.
Галя разлила чай по стаканам, поставила тарелку с печеньем. Пусть и не молодая, но — видно — хозяйственная.
— Да, - говорит он, - обезжирили сметану, обезжирили творог и колбасу, пришла пора обезжиривать самих людей. И куда тогда можно пристроить свою копеечку, чтоб не попасть под пресс обезжиривания?
— У нас в порту в конторе обсуждали банк Олимпийский. Эти тридцать процентов дают. В четыре раза меньше. Более реально. А главное, у этих свой дом в центре города. За пять миллионов купили. Так что если и тридцать процентов не смогут выплатить, тогда их дом продадут и пять миллионов разделят между вкладчиками. Наше начальство туда побежало, в Олимпийский.
Тема исчерпана. Чай допит. Печенье доедают. Дамир говорит, что уже на следующей неделе они уезжают. Втроём. Дамир, Галя и сын-подросток.
— Ну ты же напишешь! Ты знаешь мой адрес.
— Напишу, - обещает Дамир.
Он уходит. Пошёл по длинному коридору к лестнице. Галя высунулась из двери. Сзади кричит
— Сумку свою забыл.
Ах да! Ему даже смешно самому. Спрятал деньги — и забыл. Вот бессеребренник.
Торбу забрал. Грустно. Дамир уезжает. Сын уже у Дамира, подросток. Станет ли ещё Дамир писать стихи — или всё, вышел на правильный путь?
Тогда тушите свечи. Вы правильно живёте.
Так заканчивалась поэма Дамира, которая ему нравилась. Дамир много лет жил неправильно. Как и он. Иногда ему казалось, что Дамир ему подражает. А иногда казалось, что соревнуется. А потом Дамир был свидетелем на его свадьбе. И, похоже, решил, что он сдулся, стал на правильный путь. И вот Дамир сам стал на правильный путь.
Он добрался до центра на трамвае. Теперь ждёт троллейбуса. И троллейбус приходит, набитый битком, и он спохватывается: у него же торба с деньгами. Он не лезет в троллейбус. Остаётся ждать таксобуса. А того нет и нет. А он думает про жену. Та скоро вернётся. Как только услышит, что Балтийский банк даёт сто двадцать процентов, так и вернётся. И потребует отнести туда все их деньги. Ему надо как-то спасать эти деньги, покуда жена не вернулась.
Приехал таксобус. Он сел у окна, хорошее место, торба на коленях, руки сверху, он может спокойно думать о своём. И он думает.
Чёртовы деньги. Нет их — проблема. Появились — проблема опять. Одни проблемы от них.
****
Подойдя к своей двери, он не спешит вставлять ключ в замок. Сначала прислушивается. Кажется, жены нет. Не приехала. Наверное, завтра будет. И хорошо.
Он открывает дверь, заходит. Руку в торбу запустил, вытащил со дна несколько купюр, сунул в карман. Торбу задвинул. Надо идти в магазин.
На ступенях крыльца магазина сидит старушка. Прямо на голых ступенях. Измотана жизнью. Устала. Ничего, видно, уже и не хочет. Надеяться не на что. Клюка на коленях. Сроднились.
Он машинально достаёт из кармана купюру и кладёт рядом с клюкой. Старушка едва шевельнула глазами, на него и не глянула, лишь на купюру. И он спешит в магазин. Даже спасибо ему не сказала старушка. И правильно. Деньги ведь заработал отец, не он. А он только посредник. Спасибо старушки, наверное, полетело к отцу по проводам пустоты. И ладно. Он уже занят своим. Покупками.
А когда он выходит из магазина, старушка всё так же сидит на ступенях. Только купюры нет на коленях. Сдуло ветром, кто-то стащил или в карман переложила? Ну и ладно, думает он. Ну и ладно.
А на небе опять собираются тучи. Вот-вот жахнет ливень. А старушка так и останется на ступенях под ливнем. У неё свой путь, а у него — свой.
А дома вовсю чирикают воробьи. Слышно уже из входной двери, как они скачут по жести, как стучат клювиками, торопятся. Он крошит для воробьёв булку, потом и сыра кусочками наломал, если вдруг и синички заявятся. Но воробьи, охламоны, склевали всё, синичек не дожидаются, но он не сердится. Улыбается. Какие они хорошие. Совсем как дети. Радуются, весёлые, на балкон его гадят жидко-белыми какашками — дети, что с них возьмёшь, подарочки оставляют, что ещё могут они подарить? А разве он ждёт, чтоб дарили?
Упали первые капли дождя. Воробьи разлетаются. Дождь смывает с балкона подарки птиц Афродиты. Он смотрит на это. Ушла ли старушка? Дождь всё сильней.
Он идёт к телефону.
Трубку берёт жена.
— Здравствуйте. Алексея можно позвать?
Долго идёт Алексей. Где-то пыхтит в комнате. Где-то пыхтит. Неужели не дойдёт? Дошёл.
— Ну, что у тебя?
— Определение смерти. Смерть это исчезновение идеи.
— Обоснуй.
— Давай представим будущее. Вот изобрели уже такой сканер, которым можно просканировать человека до самого последнего атома. Можно составить каталог всех атомов, из которых состоит человек, можно их пронумеровать и даже на каждый поставить секретную метку, чтобы потом проследить их историю. Представил такое?
Лёха молчит. Сопит в трубку. Думает. Отзывается:
— Представил.
— Ну вот. Как появляется человек. Есть огромная группа атомов. Эту группу объединяет идея. Как гравитация. Идея сообщает всем атомам группы, что они теперь организм, они государство по имени Иван Иванович Иванов и соблюдают закон государства. Представил?
— … С трудом.
— Это у нас человек. Группа атомов, объединённая идеей государства Иван Иванович Иванов. У нас есть каталог всех атомов этого государства, как список граждан, все граждане помечены. Сегодня Иван Иванович Иванов живёт, а завтра вдруг умер. Что же случилось?
— Что? - удивляется Лёха.
— Исчезла идея. Мы проверяем по каталогу все атомы Ивана Ивановича. Мы же знаем, что энергия не исчезает, но только трансформируется. Мы видим, что все атомы, из которых вчера состоял Иван Иванович Иванов, остались в природе, никуда не исчезли, но сам Иван Иванович Иванов ведь исчез. Почему? Потому что исчезла идея, исчезла её гравитация, атомы получили свободу, они теперь каждый сам по себе — и человек исчез.
— А куда же исчезла идея?
— Улетела в мир идей. Где живут души.
Лёха хмыкает. Потом спрашивает:
— А если Иван Иванович умер не сам… Если его разорвал снаряд?
— То же самое, - отвечает он, - группу атомов разъединила внешняя сила, атомы утратили связь с идеей и без её гравитации оказались сами по себе. Свобода. Так что смерть — это утрата идеи.
— Интересно, - говорит Лёха, - но когда ты зайдёшь ко мне?,, Могли бы обсудить.
— Завтра, может, зайду. Принесу Кастанеду, что прочитал.
— Буду ждать, - говорит Лёха.
Дождь закончился. Вечереет. По улице проезжают редкие машины, по тротуару идут люди. У него в голове что-то шумит. Как далёкий прибой. Где-то волны мыслей бьются о скалы. Бьются и бьются. Спать ещё рано. Телевизор — ну его. Стоять и слушать далёкий прибой. Смотреть в окно. Как по тротуару идут люди. Разные люди. Наблюдать этих людей. Наблюдать. Не судить.
Кажется, вылезла первая звёздочка. Разведчица. Или спутник летит. Всё равно. Наблюдать. Наблюдать. Наблюдать.
А потом на диван. Закончился день. Завтра будут дела. А сегодня — закончился день.
А снится ему какой-то шаман. Шаман похож на Лёху. Или Лёха похож на шамана. Или это одно и то же. Он готов узнать имя, он уже знает.
Лёха-шаман говорит, что юродивые спасут мир.
Глава 7
Тысячу долларов он купил в том же самом обменнике, где недавно наоборот Борис менял найденные ими доллары. Может быть, какая-нибудь из тех купюр теперь вернулась к нему обратно. Кто знает? Так он думает, пока идёт мимо универмага. Остановился, взошёл на ступени, посмотрел на то место. Уж не хочет ли снова что-то увидеть? Самому смешно. Люди мимо снуют, один его даже толкнул: зачем стоит на пути у людей. Отошёл. Не мешает другим суетиться. Странно всё как, думает он. Банки растут как грибы после дождя. Откуда вдруг взялось столько банкиров, ведь все разорились, всё рухнуло, а тут банки растут как грибы. В газетах пишут про пресловутое золото партии. Некоторые коммунисты и комсомольцы вместо того, чтобы думать о благе народа, собирали золото для себя. Теперь, наверное, станут банкирами. Хотя раньше проповедовали против богатства, боролись для блага трудящихся. У титульных лидер возил цветы в Ленинград и там продавал, теперь тоже миллионер. Как-то сумел сохранить деньги, теперь учит всех как им жить: думать не о государстве, но о себе. В парламенте среди депутатов почти все бывшие коммунисты. Им можно. Закон приняли, что они не считаются бывшими коммунистами, потому что вовремя перекрасились. Те, кто не перекрасились, на тех льют ушатами грязь, а кое-кого вообще посадили.
Он несёт свои доллары новым банкирам, бывшим коммунистам. Ищет банк Олимпийский. Должен быть где-то в центре. Но центр большой. Спрашивает у прохожих — никто не знает.
Золотая осень. Солнце ласковое и внимательное, как будто винится перед людьми. Заглядывает во все щели с последней инспекцией, разбрасывается тенями, которые ползут и ползут. Его тень на тротуаре совсем непослушная, уползла куда-то вдаль. Его мысли тоже где-то вдали, он не может за ними угнаться, ему надо искать банк. Деревья все разные. Одна высокая берёза как будто заснула в лете, вся зелёная, а через несколько шагов другая берёза бодрствует в осени, жёлтая вся , листьями тротуар украшает. Под дубом полно желудей. Никто их не собирает. Когда-то в голодные годы приходилось жёлуди есть. Сейчас про это забыли. Заново не открыли такую возможность. Клён весь золотой. Под клёном бродят вороны. Что ищут? Зачем? Каштан тоже в золоте, в красном золоте. На земле отлакированные каштаны. В детстве он их собирал, они такие красивые, когда освободятся от колючей зелёной шубы. Во Франции каштаны жарят как картошку на костре. Почему он сам не попробовал, когда голодал? Эти каштаны другие? Сирень ещё зелёная, на некоторых кустах листья пожухли, скручиваются, на одном кусте листья с фиолетовой каймой. Где же его банк?
Остановился, закрыл глаза. Представил, что он в лесу. Ищет направление. Заблудился. Представил, открыл глаза и дальше пошёл. Ноги сами теперь ведут, куда-то ведут, куда надо. Сами поворачивают, сами стоят на красный свет, сами идут на зелёный. Пришли. Перед ним рекламный щит. Рекламирует Олимпийский банк. Внизу щита адрес написан. То что надо.
Теперь ведёт голова. По адресу ведёт. На таблички улиц смотрит, по троллейбусным проводам ориентируется. Некогда встречные деревья разглядывать и на досужих ворон отвлекаться.
Пришёл. Солидное здание. Стиль… эклектика тридцатых годов. Наверное, может стоить пять миллионов. А вот люди не толпятся. Зашёл внутрь, спросил у охранника, тот указал на лестницу, поднялся на второй этаж. Там огромный зал со столами. Много столов. И совсем мало людей. Почти нет. Но, наверное, это и хорошо. Сел за один из свободных столов. Сразу же подошла девушка с папкой, села тоже за стол, спросила, чего он желает. Он сказал. Девушка посмотрела его паспорт и стала заполнять бланк. Когда заполнила, дала ему подписать, потом показала на кассы за стенкой. Сказала, что туда надо сдать деньги и отдать заявление. Деньги заберут, на заявление поставят штамп и сделают копию, один экземпляр отдадут ему — и всё, договор заключён.
Так и произошло. Девушка в кассе приняла через лоток его тысячу долларов, пересчитала, проверила, потом поставила штамп на заявление, потом сунула в какой-то большой аппарат для копирования, копию оставила у себя, оригинал вернула ему. Дело сделано.
Он пошёл назад. Сервис ему понравился. Быстро и удобно. По-людски. Это перед Балтийским банком толпы и очереди, там бы наверняка пришлось простоять, как в советское время за докторской колбасой, а тут всё по-людски. Он остался доволен. Через год вернётся и получит свои деньги обратно. Только ещё плюс триста долларов. Дополнительные триста долларов ему не помешают. Он подумал, что надо будет позвонить родителям, если у них есть что положить, он посоветует им этот банк и поможет. Тут ведь всё просто и быстро. И как будто бы честно.
А потом он пришёл к Лёхе. Принёс два тома Кастанеды и бутылку вина. Лёха чуть ли не с порога заявил, что юродивые спасут мир, он долго думал, где уже слышал эту фразу, и не мог вспомнить. А потом они сели за стол на кухне. Он выпил стакан вина и заявил, что литература нуждается в новом слове.
Старое слово врёт. В книгах часто в конце герой изменяется. В начале был одним, а в конце стал другим. Изменился. Он спросил у Лёхи, много ли тот видел в реальной жизни людей, которые действительно изменились. Лёха сказал, что видел. Некоторые в начале не пили, а в конце полностью спились. Они посмеялись. Таких видел и он. А вот других, которые наоборот, не те, кто зашил торпеду, закодировался от пьянства, но те, кто реально стали другими, такие где в жизни, такие лишь в книгах. В жизни все изменения, это когда из коммуниста становятся банкиром, это не изменение, это лишь раскрытие своей подлой сути. Изменение, это когда из подлого становишься святым.
Он сказал Лёхе, что у обычного человека уже годам к двадцати в голове создаётся шаблон бытия. Этот шаблон закостеневает. И человек не живёт, а судит. У судьи есть кодекс законов, на основании которого судья судит. А у человека кодексом становится закостеневший шаблон бытия. Всё, что человек видит, всё, что слышит, всё, что читает, всё это он вставляет в свой шаблон и делает выводы: это правильно, то неправильно, это возможно, то невозможно, это хорошо, а то плохо, этому верю, тому не верю, так бы я поступил, а так не поступил бы. Всё, что выходит за рамки прокрустова ложа шаблона, человек игнорирует. Человек лишь без конца самоутверждает свой шаблон бытия, судит мир на основе шаблона. Так и в книгах читатель судит: я бы тоже так поступил, как герой, это правильно и хорошо; а если герой поступил так, как я бы не поступил — это неправильно и плохо. Жизнь человека становится простой и схематичной, сравнивай всё с шаблоном и поступай по шаблону. Суди мир по своему шаблону. Новое слово должно предложить человеку отказаться судить. Новое слово должно предложить наблюдать. Наблюдать безо всяких оценок. Это значит пробовать понимать, пытаться понять, учиться понять Не судить, а понять.
Он набросился и на учёных, Они не учат пониманию, а лишь присваивают ярлыки. Вот у птицы стащили яйцо из гнезда, вырастили в инкубаторе, искусственно вскормили. Птицу выпускают, и она летит туда же, куда и сородичи. Через моря, через горы, через пустыни. Где в её голове спрятана карта? Где у неё компас? Когда она выучила ориентиры созвездий? Спроси у учёного, и тот рассмеётся: это же просто, это инстинкт. Придумал умное слово, и думает, что объяснил. Обозвал, а не объяснил. Если станешь к нему приставать, добавит что-нибудь крылатое: у эволюции были тысячи лет, чтобы вышлифовать инстинкт до совершенства. Остаётся понять, какой наждачкой и где эволюция шлифовала, руками или машинкой.
Они давно выпили вино, а он всё говорит, а Лёха всё слушает. Но опомнился оратор. Пришлось бежать в магазин. И пока он искал магазин, он думал, что воин духа это тот, кто подвигает. Подвигает рамки шаблона. Вообще их разносит. Подвиг — это от слова подвигнуться, подвигать. Подвигать рамки шаблона, пока те вообще не исчезнут. И тогда наблюдать чистый мир. Новый и чистый. Обновляющийся заново каждый миг.
Думы мешали ему найти магазин. Он заплутал в чужом районе. Он думал не про магазин, а про то, что воин духа служит любви. Он раздвигает пределы любви, он исследует эти пределы и подвигает их. Он когда-то думал, что у любви вообще нет пределов. Но тогда откуда в мире столько зла, столько непонимания? Люди ставят пределы любви. Люди сопротивляются.
Он принёс сразу две бутылки. Пока лёхина жена в школе, они справятся с двумя бутылками. Лёха уже разливает первую, а он теперь рассказывает про воробьёв.
— Странное дело. Они как будто мысли читают. Странное наблюдение. Вот смотрю на воробья, улыбаюсь, в голове сидит: какой он хороший, а тот будто прочёл у меня в голове, что он хороший, тут же и срёт на балкон. Посрал и смотрит в глаза: что, и теперь я хороший? И ведь ни капельки зла у меня, только улыбка, вот хитрец, вот хороший. А тот ещё раз натужился. А всё равно хороший. У нас будто соревнование, он тужится, тужится, а у меня в голове всё равно хороший. А балкон уже весь в какашках.
Лёха подносит стакан. Хорошее вино. И в голове хорошо. И вообще всё хорошо. Он выпил стакан, и по-прежнему всё хорошо. Но ему что-то мерещится. Что? Его жена вернулась домой, ходит по квартире. Он как будто всё это видит. В каком-то тумане, в дымке, но видит. Жена заметила его торбу. Она думала, что он на работе, но заметила торбу с рабочей одеждой. Она может залезть в эту торбу, ей любопытно — а там, в этой торбе, под робой, там ещё триста латов осталось.
Он вскакивает из-за стола, бежит к телефону, набирает свой собственный номер. Гудок. Второй. Третий. Неужели почудилось? Нет. Подняла. Голос жены.
Алё… Кто это? Алё… Мама?
Всё. Положил трубку. Пусть теперь думает, кто это. Нечего его торбу обыскивать. Пусть думает, кто это, а про торбу забудет.
Вернулся к столу. Полный стакан уже ждёт. Выпил. Нормально.
— Значит, разбивать шаблон бытия? - спрашивает Лёха.
— Да, - подтверждает он, - не судить, а наблюдать. Учиться понимать.
— А как это сделать?.. Это же автор сам должен измениться.
— Да, разумеется. Подвигать рамки своего шаблона, пока вообще не исчезнут. Отказаться от шаблона. Стать безупречным. Самому не судить. Никогда не судить. Лишь наблюдать. Чтобы однажды понять. Когда-то понять. Любовь это понимание. Понять всё и вся.
— Даже зло?
— Зло исчезнет, когда его поймёшь. Это как воробей, срущий на твой балкон.
Лёха улыбается. И вдруг повторяет:
— Юродивые спасут мир.
А он опять думает: где он уже это слышал? Ведь слышал. Но где и когда?
А Лёха наполнил стаканы. Уже из последней бутылки. Неужели придётся бежать ещё?
— А что скажешь про Кастанеду?
— У того нет про жену.
Чего именно у Кастанеды нет про жену, досказать не успел. Вернулась с работы жена Лёхи. Он допил свой стакан — и прощаться. Пора и честь знать.
— Ты ещё заходи, - просит Лёха, - интересно тебя послушать про новое слово… Могу авторитетов позвать для диспута.
— Юродивые спасут мир, - отвечает он лёхиными же словами. И выходит за дверь. Спускается по лестнице, выходит наружу. В мир, который он больше не судит. Лишь наблюдает. И пытается понимать. Пробует понимать. Учится понимать.
****
— И где же ты был? - спрашивает жена. — Глаза весёлые.
— Ну, так рад тебя видеть, - отвечает он, - выздоровела?
У неё заминка, как будто сразу не понимает, про что он.
— Всё хорошо.
— Ну и ладно, - думает он. Рано думает.
— У тебя доллары есть?
— Нету, - отвечает он. И это правда. Доллары уже в банке.
— Надо достать. Надо обменять.
— Зачем?
— Ты разве не слышал?
— Про что?
— Про Балтийский банк.
— Слышал. Это кидалово.
Она взрывается.
— Ты что! Там толпы людей! Там столько людей! Мама сто долларов положила. А дед с бабкой двести.
Теперь спорить бессмысленно. У неё пуленепробиваемый аргумент. Ломонепрбиваемый. Мама уже положила. Такой аргумент не пробьёт ни лом, ни даже атомная бомба. Ему бы лучше молчать и не нарываться. Но не получается.
— Ищи доллары!
— Ну нет у меня этих долларов.
— Но латы же есть. На что ты живёшь? Обменяй!
— А жить тогда как? На что еду покупать? Чем за квартиру платить?
— Ещё заработаешь.
— Где?
— У родителей попроси.
— Сама у своих проси.
— У мамы нет! Мои положили последнее! И мама, и дед!
— Ну и зря, - вырывается у него. Действительно, зря. Лучше бы не вырывалось.
— А, ну да, ты самый умный! Толпы дураков стоят в очереди, чтобы положить, а ты самый умный, ты же всё знаешь! Только скажи тогда, почему у этой толпы дураков, которые стоят перед банком, доллары есть, а у тебя, у такого умного, долларов нет! Почему так? У дураков деньги есть, а у умных нет?!
Он хочет сказать, что теперь и у дураков не будет, но сдерживается. Его тяготит этот спор. Он неспособен ей объяснить, потому что её мама уже положила сто долларов. Ей теперь не объяснить. Но как-то надо её утихомирить. Как-то надо, но как? Он не знает. А она наседает.
— Давай что-нибудь продадим!
— Что? Советский холодильник? Бери под мышку, тащи.
Гневный взгляд. Пышет жаром. Очки расплавятся.
— Телевизор тоже советский. Кому теперь нужен? Копейки дадут.
— У родителей не можешь занять?
— Опять ты. Они пенсионеры. Не миллионеры — пен-си-о-не-ры.
— И что? Пусть они у кого-нибудь займут.
— Если не успокоишься, я уйду. Мне надоело это всё слушать. Если знаешь, у кого занять, иди сама и займи.
— У тебя же много друзей. Все эти твои поэты, ты же к ним бегаешь, время тратишь на них.
— И что? Поэты тоже не миллионеры. Ты ещё попроси у воробьёв на балконе занять.
Кажется, угомонилась. Но всё ещё злая. Просто исчерпаны все варианты. Не знает, что ещё можно придумать. Вот если узнает про триста латов под робой, тогда ему будет не сладко. Ему нужно разбить эти деньги на части и по частям перепрятать. Но как, пока она тут? Если увидит, придётся сказать, что это деньги отца. Но для неё это ничто, она не отстанет, скажет, отцу потом отдашь, когда проценты получишь, тогда и рассчитаешься. Через год. И что он ей ответит? Что через год банка уже не будет? Она опять заорёт про толпы дураков и одного умного. Ему придётся её выгнать. Или она сама хлопнет дверью. Он не хочет с ней расставаться. Вот так сразу опять расставаться.
— Ты не хочешь сходить на базар, пока не закрылся?
— Зачем?
— Ну, ты же приехала. Надо что-то купить для хорошего ужина и на завтра.
— Пошли вдвоём.
— Если честно, я сильно устал. Сходи одна.
— Я тоже устала. Где ты устал?
— Твой кофе заканчивается. Купишь кофе себе и десерт какой-нибудь под кофе.
Смотрит на него удивлённо. Он взятку ей предлагает. Как будто сработало.
— А у тебя денег хватит, чтобы хороший кофе купить, не бурду?
— А сколько для этого надо?
— Не меньше десятки.
Как хорошо. Десятка как раз есть у него в кармане, осталась, они с Лёхой не пропили, потому что вернулась Лёхина жена и спасла десятку для его жены.
— Десятка у меня как раз осталась. Пойдёшь?
Думает.
— Ну ладно, схожу, пока не стемнело.
Он отдаёт ей десятку.
— Постарайся и на ужин что-нибудь купить. Одним кофе сыты не будем.
Она недовольно хмыкает. Как будто он не знает, что самый дорогой кофе стоит два-три лата. На десятку можно было бы жить неделю. Купить пять килограммов мяса или несколько куриц, даже несколько тортов. Или целую сетку тушёнки. Он дал ей взятку. Она купит не только кофе, но и какую-нибудь тряпку себе. У неё полный шкаф этих тряпок. Она помешана на тряпках. Половину из них, наверное, вообще никогда не наденет. Но скажет, что продавали со скидкой, по такой цене было грех не купить. Но он рад, что сумел её выпроводить. Теперь можно попрятать деньги по разным местам. Если она что и найдёт, этого недостаточно, чтобы нести в банк. Он сможет отбиться.
Что будет через год, думает он, когда сто долларов её мамочки испарятся? Она снова набросится на него, заявит, что он гад и сволочь, не смог ей доходчиво объяснить, не захотел нормально предупредить. А разве он не пытался? Она и слушать не желала. А через год будет орать, что это он виноват. Он, конечно, переживёт. А она, может быть, наконец что-нибудь поймёт. Хотя он сомневается. Всё будет так же само до скончания их совместных дней.
****
Звонит телефон. Это Серый. Друг со школьной поры. Они в девятом классе выпускали антисоветский журнал. Он печатал на своей печатной машинке, Серый рисовал, третий, Ванька, был главным редактором. Теперь Серый сообщает, что Ванька погиб. Утром нашли под собственными дверями с пробитой головой. Кровавый след тянулся с первого этажа. Серый зовёт на похороны.
Ванька, Ванька! Когда-то они бросали полудетский вызов КГБ. Тогда КГБ не отозвался. Потому что уже призывали к рулю Горбачёва, КГБ готовился к новому мЫшлению. Кто же теперь проломил Ваньке голову и за что? Может, тот бросил вызов уже новой власти, национальной? Ванька бы мог.
Он вспоминает, какими они тогда были наивными. Печатали отрывочки из Солженицына, но больше собственные стишки и рассказики неблагонадёжного содержания. Ещё у них была рубрика «Новости Би-Би-Си». Там они сообщали одноклассникам, что на Западе сотни сортов колбасы, что хлеб там заранее нарезают для удобства потребителей, а сметана целебная, без холестерина. А ещё на Западе можно поработать немного, положить деньги в банк и дальше жить на проценты. Такие новости Би-Би-Си они распространяли. И сейчас стоящие в очереди в Балтийский банк, наверное, тоже хотят дальше жить на проценты. Скоро их всех образумят и очень жестоко. Он сам уже образумился, и Серый, и Ванька, наверное, тоже.
Вернулась жена. Хвастается обновой. Кофе хотя бы купила? Купила. И тортик скромный купила. Вина бы ещё. Помянуть Ваньку. Кто же всё-таки его и за что?
Их троица была неразлучна с седьмого класса. А теперь… теперь он даже не знает, пойдёт ли на похороны. Столько воды утекло за, казалось бы, малые годы.
Жена повесила обнову в шкаф. Всё, больше и не вспомнит, наверное. Или к матери увезёт. Даже примерять не стала. Шерстяное платье, тёплое, для зимы. Куда ей в нём ходить? Может быть, по квартире, если забудут включить отопление. Ванька, Ванька, как же так быстро. Только вчера были полны идеями, рвались в бой «разоблачать коммуняк», хвастались, что ничего не боятся — и уже похороны. Откуда тот шёл, до дома добрался, до своего пятого этажа добрался и упал, позвонить в дверь уже не дотянулся.
Жена зовёт пить чай. Ей кофе, ему чай. Тортик обоим. Жена не такая уж и вредная. Ксантиппа родила Сократу троих сыновей, Ксантиппа их вырастила, Сократ думал о ней перед смертью, может и его жена кого-нибудь вырастит, почему нет? Филипп Македонский, покоритель Эллады, сказал, что самая трудная война была у него с женой. С матерью великого Александра, отправившегося покорять мир. Первый европейский завоеватель. И самый великий.
Жена спрашивает, как тортик. Вкусный, он хвалит её выбор. Как бы ещё ей сказать, чтобы уговорила своих забрать деньги из банка, пока не поздно. Как бы сказать? Невозможно, взорвётся, весь вечер насмарку. Нет, он не начнёт. Он лишь наблюдатель. Ваньку так жалко, хотя и не виделись уже года три, живя практически рядом. И теперь совсем не увидятся.
Жена со стола убирает. Хозяйственная. Платье купила и успокоилась, за весь вечер ни слова плохого. Её просто нужно понять. Кто кроме него это сможет? Никто. Она особенная. И сама себя понять не сможет. Сама тем более не сможет. Хорошая она. Когда не орёт, когда не психует. Хорошая, если не раздражать.
Спать легли. Он вошёл в неё. Думал, будет сопротивляться. Нет, ей самой нравится. Он давно понял, что ей это нравится, может быть, даже больше чем ему. Она забывается, забывает про свою маску, почти забывает. Закрыла глаза. Ей хорошо. И ему хорошо. Соскучились друг по другу. Им хорошо. Он глубоко проникает, глубоко-глубоко. И в голове всё плывёт, хороводом пошло содержимое головы. В голове хоровод. А Ванька в морге. Отредактировался. А у него изливается семя, может быть, сын его зачинается, может быть, дочь. Он ей доверяет, семя своё доверяет, не сомневается, не сомневается, что хорошая, хотя совсем недавно ругались и завтра тоже будут ругаться наверняка. А сейчас она приняла его семя. Довольна. В истоме. Всё хорошо.
А теперь она спит. Быстро уснула. А он рядом думает. Или даже не думает, а наблюдает за думами, что в его голову прилетит. Он это отслеживает, что прилетит.. Оно само по себе, он сам по себе.
Ваньку жалко. Полный был и весёлый. Власть любил. Командовать нравилось. Руководить. А ему что нравилось? Равновесие. Если сегодня смеёшься, завтра заплачешь; если завтра заплачешь, послезавтра опять засмеёшься. Синусоида. Можно действовать проще: сегодня не засмеяться, тогда и завтра не заплачешь. А если сегодня не заплакать, тогда завтра не засмеёшься. Он по Ваньке не плачет, он лишь наблюдатель, не выносит оценок, не судит. Принимает мир таким, каков тот есть, не сопротивляется, не пытается исправлять. Принимает так, как всё есть.
Заснул. Имя услышал во сне. Еохор? Лёху-шамана зовут Еохор. Странное имя. И танец, когда все вместе танцуют на двух ногах, когда все взялись за руки-лапы, этот древнейший танец тоже зовут еохор. Когда вместе и звери, и люди, когда солнце над всеми как наблюдатель, когда мир безупречен.
Проснулся. 3:20 на электронных часах. Сон вспоминает. Обдумывает. Странно всё как. Каждый день в мире странный. И каждая ночь. Как это люди скучают, ему не понять.
С жены сползло одеяло — поправил. Пусть спит. Намаялась за день, столько орала. Пусть отоспится.
Он вдруг встаёт с постели. Обернулся, глянул на жену. Крепко спит. А он одевается. И на жену поглядывает. Крепко спит, не проснётся. В коридор вышел, обулся. Куртку накинул. Дверь открывает, как домушник, осторожно-осторожно. Не скрипнула. Теперь также тихо прикрыть с другой стороны. Получилось. Ключ вставить, один оборот. Всё, вниз пошёл. Как на цыпочках, бесшумно идёт. На улицу вышел.
Холодно. Звёзды видны. И никого. Тишина. Никого. Один он, как лунатик, пробирается между домами. Холодно. Тишина. Вот и Ванькин дом, вот его подъезд с краю. Сколько раз сюда заходил в школьные времена. И теперь тоже заходит. Аккуратно дёргает дверь, протискивается, потом прикрывает, чтобы не стукнула на пружине. Вторая дверь сама приоткрыта — и хорошо, протискивается опять. По ступеням поднимается. Темно. На первом этаже кнопку нажал. Тусклая лампочка замигала только на третьем этаже. Другие все или выкручены, или перегорели. Идёт по ступеням. Как вор, тихо-тихо. А на втором этаже всё равно собачонка тявкнула. Замер. Стоит неподвижно. Сделал шаг. Ещё шаг. Собачонка молчит. Чуть быстрее пошёл. Тусклая лампочка вовсе погасла. Ну и пусть. Вдруг мигнула. Балуется как будто. Странная лампочка. Снова мигнула. Контакт похоже плохой. Он поднимается по ступеням. Лампочка замолчала. А он уже между четвёртым и пятым, прислонился к подоконнику спиной, на ванькину дверь смотрит. И под дверь сквозь перила тоже. Тишина полная. Темень. Кажется, можно услышать дыхание. И сердцебиение. Он смотрит. Мысли надо утихомирить. Должно остаться только намерение. Ванька, если хочешь проститься, приди. Не приходит. Наверное, мысли мешают. Что будет, если вдруг кто-нибудь выйдет? Что будет? Где Ванька? Как будто тьма под дверями клубится, как будто сгущается место смерти. Или так кажется. Ванька, явись попрощаться. Зря он с женой дело имел перед сном. Не надо было сегодня. Вот где ошибка. Нельзя было. И нет Ваньке до него дела. Три года не виделись, пути разошлись. Это детская шалость, пути разошлись. Уходит. По ступеням тихонько-тихонько, не споткнуться во тьме, ступеньку не пропустить, не споткнуться. Опять собачонка тявкнула. Что ей не спится? Он дальше идёт. Дальше вниз. Всё. Вышел. Если проснулась жена, что он ей скажет? Торопится. Нет, остановился. На звёзды глянул. Луны нет. Кажется, где-то ниже домов. Или нет. Всё равно ему. Надо спешить.
Вот и его дверь. Вернулся лунатик. Открывает тихонько. Проходит. Назад закрывает. Разулся. В комнате уже. Если что, скажет, чай ходил пить на кухню. Но жена спит. Не притворяется. Вот и он прилёг с краю. Одеяло на ней поправил. Пусть спит. Намаялась.
И сам быстро уснул. И теперь только Ваньку видит. Всё же проститься пришёл. Молча стоит, на него смотрит. Можно спросить, кто ему голову пробил, но зачем, разве важно теперь, совершенно не важно. Прощаются, а не судят. Ванька растаял. Осталась одна пустота. В которой все нити. А он не знает, за которую потянуть. Просто спать хочет. Намаялся тоже. Спит.
****
Они просыпаются одновременно. Он поворачивается к ней и говорит:
— Давай будем сегодня как Джон Леннон и Йоко Оно. Устроим свой день мира. Ведь у нас сегодня мир?
— Мир, - отвечает она. И садится на него сверху. И это… Ради этого стоит ждать неделями, ради этого стоит ругаться, терпеть. Ради этого стоит! Потом они меняют позу. Он теперь сзади. Они будут два зверя в неистовстве, забыли всё человечье, они как природа, как электричество, где плюс всегда рвётся к минусу или, наоборот, минус к плюсу, не важно, они как всё то, на чём держится мир — на том, что он входит в неё и оставляет в ней своё семя. Вечный закон природы, вечное кто оспорит? Уж не они.
Ему досадно, что всё происходит так быстро, что семя не удержать взаперти, что оно рвётся, как пар из котла, и сметает преграды, всякие клапаны, он хочет ещё, но он пуст, разрядился, у пистолета пустой магазин, теперь он может только её целовать. Целовать и шептать на ушко: «Не одевайся. Скоро продолжим».
Они лежат рядом, Глядят в потолок, белое небо квартиры. Что видят они в этом чересчур низком небе? Неясно. Они просто ждут. Он ждёт, а она… ждёт, как он ждёт. И он снова её обнимает. И хочет проникнуть. Не получается, слишком быстро он хочет, не получается — и вдруг получилось, он там, он у неё, он ныряет в её глубину, ныряет, выныривает, ныряет — гораздо быстрее, чем об этом можно сказать, слова слишком медленны, не поспевают. Котёл наполняется паром, движется паровоз, пароход, движется жизнь, сама жизнь движется, он её двигает, так неистово двигает — и льётся дождик, орошает ждущее лоно, и это таинство недоступно словам, оно было задолго до слов, оно было всегда. Дождь орошал землю задолго до человека. И прорастала трава, прорастали деревья, жизнь прорастала.
Они выдохлись, оба в поту, она пошла в ванную, он кричит ей вдогонку: «Не одевайся!» Слышится шум воды.
А он просто лежит. Отдыхает. Вспомнил, как в театральном кружке один, считавший себя психологом, сказал про неё: «Ты разве не видишь? Это не женщина. Это исчадие». Придурок, думает он. Ни строчки нормальной не мог написать, зато ставил штампы. Придурок.
Она вернулась. Майку его всё же накинула, но больше на ней ничего, ему уже хочется, он сам удивлён, как ему столько хочется, откуда в нём столько страсти, откуда взялось?
Она зовёт на кухню. Она хочет кофе. Он хочет чаю. Она пьёт свой кофе, он пьёт свой чай. Кусочек тортика завалялся — ей, конечно, ей, он улыбается, он рад, что ей хорошо, потому что она сама хорошая, хорошей должно быть хорошо. И ей хорошо. И ему хорошо. Хорошо, хорошо — но мало. Он просит её нагнуться, опереться руками о кухонный стол, а сам он сзади уже, сам он входит в неё, вошёл во всю глубину, всё повторяется — то, что может повторяться бесконечно, то повторяется. Он ныряет в её глубину. Он ныряет. Внутрь раковины капнуло семя. Из семени может прорасти жемчуг. Пускай прорастёт, он готов, пускай прорастает.
Она смеётся:
— Что с тобой сегодня? Ты как лев.
— У львов чаще, - отвечает он, - у львов каждые пять минут, я хотел бы быть львом, чтобы каждые пять минут…
— А не надорвёшься?
— Не бойся, не надорвусь.
Они снова в постели. Он её обнимает, гладит, целует и лезет под майку. Она удивлена. Она обескуражена. Она не видела его таким яростным.
— Ты где взял виагру?
— Какую виагру? Что это? Ты сама как виагра.
Они лежат рядом. Она вдруг говорит неожиданное:
— Мама считает, что мне сначала нужен диплом, что мне нельзя забеременеть. Мама вообще говорит, что я неженка и не смогу родить.
— Как это?
— Мне нельзя напрягаться. Может оторваться сетчатка. Я совсем ослепну.
— Не бойся. Выкрутимся. Сейчас же не каменный век. Делают кесарево сечение.
— Да, делают. Только денег стоит.
— И что, по-твоему, я не найду для этого денег?
— Кто тебя знает.
— Глупая. Глупая. Глупая.
Он уже в ней. Опять. Снова. Он в ней, в такой глупой, в такой… хорошей. Он в ней и, кажется, хочет там быть всегда, по крайней мере весь день, быть в ней, чувствовать её потаённое, чувствовать единение, когда двое слились в одно, быть в ней всегда! Но капнуло семя, и одно всегда завершается. До следующего раза. Но другое всегда остаётся: быть с ней всегда.
— А пошли на базар, - говорит вдруг она.
— Зачем?
— Ты же выдохся. Отдохнёшь.
Это вызов. Он рвётся в неё. Она мягкая и влажная. Но и он тоже мягкий. А нужна твёрдость. Но твёрдость иссякла, похоже, иссякла; в неё не проникнуть, мягкость туда не пускают, лишь твёрдость, но почему он не твёрдый, вот почему?..
Дер Менш ист вас эр исст. Философия по-немецки. Человек есть то, что он ест. Людвиг Фейербах. Он смеялся над этим, много смеялся, а сейчас как будто понимает, что немец кое в чём был прав. Он чувствует, что хочет всего. Даже жидкой сметаны. А лучше икры. Икру ещё не разбавляют. Они заслужили.
— А пошли за икрой.
Она аж приподнялась от удивления. Сверху смотрит.
— А деньги откуда?
— А плевать нам на деньги.
Она уже одевается. И он одевается. Что эти деньги, действительно, что? У людей праздник.
И они идут на базар. За руки взялись Почему нет? Они любят друг друга, почему нет? Антураж золотой осени. Листья клёнов, листья берёз под ногами. Жёлтые, рдяные, из красного золота. Небо чистое, солнце низкое, тени длинные. Где-то зима уже за тенями в засаде. Им-то что? Да хоть ядерный апокалипсис, им-то что?
Чёрной икры на базаре нет. Говорят, что только на центральном рынке. Далеко. Некогда!
— Согласна на лососёвую, красную?
— Давай красную.
Ещё белого хлеба и масла. Гулять так гулять.
— А шампанское?
Она хочет к икре шампанского. Слово женщины — закон. Берут и шампанское. Пора возвращаться.
Книжный развал. Нет, Кастанеда у него уже есть, он хочет пройти мимо. Зато она почему-то остановилась и тянет его.
— Что там?
— Смотри, какое название. «Семнадцать лет в аду». Тебе может быть интересно.
Ему приятно, что она способна подумать о нём. Он останавливается.
— Мне ты интересна. Ты и только ты.
— Нет, давай глянь.
Странно. Очень всё странно. Она не тряпки высматривает, она книгу для него выбрала по названию. Что происходит сегодня? Что вообще происходит? Он взял всё-таки книгу, на которую она указала, открыл. Аннотация краткая. «Семнадцать лет я жил с нелюбимой. Каждый день был днём ада». Он готов плюнуть от негодования. Захлопнул на аннотации. Очередной размазня. Чтиво для дамочек. Он тут причём?
— Тебе же нравится про ад?
— Там всё ясно уже из названия.
— Правда?
— Тот, кто выжил семнадцать лет в аду, это монстр железобетонный или робот пуленепробиваемый. Или банальное трепло, не справляющееся с гордыней.
Странно. Она не ругается. Не возражает. Не спорит. Наоборот, говорит, что он умный. Её подменили сегодня? Как и его? Подменили обоих.
Пришли. Кофе, чай, бутерброды с икрой. И шампанское, конечно, шампанское. Хлопает пробка, наполнены бокалы, пенятся через край.
— Ну, за нас, - говорит он.
— За нас, - отвечает она.
Стукнулись бокалы, через край по пальцам течёт — жалко им что ли? Хлебнули шампанского, икрой закусывают. Она и кофе пьёт, кофе с шампанским. Хорошо как. Он уже хочет её, так сильно хочет, что даже икра не нужна и шампанское сразу же надоело — её, только её.
— У нас же день мира, - говорит он, - пошли раздеваться.
— Уже?
За стеной у соседей орёт телевизор. «Я на тебе как на войне, а на войне как на тебе». Он помогает ей раздеваться. Ему так не терпится. Он будто в огне, он, кажется, вспыхнет, как факел, как облитая бензином поленница, как — какое там «как», он уже в ней, снова в ней, и не хочет ни о чём знать. Только быть в ней. Ничего лишнего. Только быть в ней.
Я на тебе как на войне, а на войне, как на тебе.
А потом они сидят за столом на кухне, оба голые. Пьют шампанское голыми, едят бутерброды с икрой голыми. Через окно их, может быть, даже видно. Если кто-нибудь смотрит в бинокль из другого окна. Вот бы тот «психолог» глянул, думает он. Шампанское с «исчадием». Какие же люди все… никакие. Кроме неё. Кроме той, которую он опять хочет, Без неё холодно. Он снова хочет. Сбился со счёта, в который раз. Да и не считал он вовсе. Не до того!
Вечером только вспомнил про Ваньку. Не сегодня ли были похороны? Но он попрощался вчера. А сегодня жизнь продолжается. У него — продолжается.
Он снова хочет её. Снова и снова. Снова и снова. Шампанское выпито, икра съедена, но он хочет её. Шампанское не заменит, икра не заменит — он хочет её. Как в первый раз.
И он входит в неё. Как в первый раз. Глубину постигает. Постигает и постигает. И никак ему не надоест постигать. И семя никак не кончается. Странно. Всё странно. Он и не думал, что такое возможно. Он и не ведал. Новая правда о нём. Благодаря ей.
Да, ненавижу, и всё же люблю — так у Катулла, кажется. Да, сомневаюсь, и всё же люблю — так у него. Он не столько её познавал, сколько себя самого.
А она ещё не спит. Думает о чём-то. Он её так загонял, он…
— А всё-таки, где у тебя деньги? Их нужно обменять на доллары.
— Зачем?
— Положить в банк на проценты.
— Это кидалово.
Она уже сидит. На него с негодованием смотрит.
Э-эх, - рукой даже махнула, - завтра я уезжаю.
Как гром среди ясного неба. Недоумение. День мира закончился полным провалом. Сокрушительным. Но, может быть, за ночь она отойдёт, утро вечера мудренее?..
Уснули оба. Нет сил у обоих. Спят как убитые. И сны не снятся.
А утром она собирается. Он ничего не может поделать. Совсем ничего.
— Это кидалово, - говорит он напоследок, - скажи своим, пусть заберут доллары, покуда не поздно.
— Гад ты, - отвечает она, - на шампанское, на икру деньги есть, а как о будущем подумать, денег нет. Гад ты и сволочь. Жадный гад.
Хлопнула дверь. Он снова один. Ничего нового. Как и всегда.
Странная жизнь. Странные люди. Странный он. Странное всё.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
