Страшный год
ЧАСТЬ I. Глава 1. Тихая гавань
В утренней тишине раздался звук, от которого Фредерик тотчас же проснулся. И сразу понял, что больше не уснет, как бы он ни пытался натянуть одеяло на уши и глаза. Накануне вечером он валился с ног от усталости, и перед тем, как закрыть за собой двери спальни, попросил домашних не беспокоиться, даже если он не выйдет к завтраку, и ни при каких обстоятельствах его не будить. Но громкий настойчивый скрежет кошачьих когтей о косяк и полотно запертой двери не хотел считаться с желаниями профессора Декарта.
«Брысь!» – сказал Фредерик, однако незваный гость не унимался. Хозяин спальни встал, чертыхнулся, посмотрел на часы – половина шестого утра, за окнами уже рассветало, – босиком прошествовал через всю комнату и отодвинул засов. Огромный серый кот со свирепой мордой, шрамами на ушах и наполовину обломанными в драках усами тут же проскользнул в комнату, прыгнул на кровать и требовательно мяукнул.
– Привет, Гаспар, привет, разбойник. Если бы ты пришел хотя бы на час позже, мне бы хотелось тебя убить гораздо меньше, – вздохнул Фредерик.
Он почесал коту затылок и подбородок. Тот упал на спину, громко замурлыкал, обхватил лапами руку в пижамном рукаве и в пароксизме блаженства начал выпускать и втягивать когти. «Полегче, мсье, так не пойдет!» К счастью, Гаспару быстро надоедали любые ласки. Получив дань с профессора Декарта, кот спрыгнул вниз и с победно поднятым хвостом вышел из комнаты.
Фредерик не захотел возвращаться в постель – хотя он проспал всего шесть часов, он понимал, что день вот-вот разгорится, а при дневном свете все попытки уснуть причиняли ему только мучение. Самое лучшее, что можно было сделать в этот час – выкупаться. Стояла середина июля, и новый день обещал быть таким же, как предыдущие, жарким и сухим. Календарь приливов висел на своем месте, под гравюрой, изображающей Старый порт во времена Ришелье. Получалось, что пик прилива уже миновал, но вода еще не отступит, если Фредерик поторопится.
Дом был погружен в тишину. Фредерик быстро отыскал в шкафу брюки от старого летнего костюма и сорочку со следами штопки, взял полотенце, захватил на всякий случай соломенную шляпу-канотье. Вышел, стараясь не скрипнуть дверью. Внизу, у входной двери сидел Гаспар, и его пушистый хвост ходил туда-сюда как маятник. Всем своим видом кот выражая непонимание, отчего это домочадец, который встал первым, не торопится налить ему молока. Однако на крыльце стояли пустые бутылки – в такую рань даже молочник еще не объехал «свои» кварталы и не обменял пустую посуду на полную. «Извини, друг, я не виноват», – сказал Фредерик. Серый кот притушил воинственный огонек в желто-зеленых глазах и решил покориться неизбежному. Он вышел на крыльцо, подождал, пока Фредерик закроет дом, на глазах у хозяина повернулся задом к двери и оставил на ней пахучую метку, а потом направился в сторону Нотр-Дам-де-Кунь. Гаспар, получивший свое имя в честь адмирала Колиньи, привычно наводил страх на здешних котов – и на полудиких, грязных, похожих на крыс, живущих в сырых церковных подвалах, и на гладких, холеных, которым позволено было заходить в алтарь и ризницу.
Профессор Декарт пошел в другую сторону. Надо было успевать до полного отлива. Улица полого спускалась к мосту через канал Мобек и к Старому порту. Фредерик за какие-нибудь четверть часа миновал и этот отрезок пути, и другой, подлиннее, который тянулся вдоль набережной. Город уже просыпался, а порт вообще никогда не засыпал, но людей на улицах было еще мало, и на пляже Конкюранс не оказалось, как Фредерик и рассчитывал, ни души. Вода отступала, и он смело оставил одежду чуть выше линии, которую прочертила волна – теперь уже не дотянется и не унесет. Несколько шагов по холодному песку, усеянному гладкими неопасными кусками песчаника и острыми коварными обломками раковин – и вот он уже плыл стремительно и бесшумно, удаляясь от берега, от Ла-Рошели, от своих занятий, запланированных на ближайшие несколько дней, и от тревог, лихорадящих Францию и остальную Европу… Там, где кот впивался когтями в его руку, чуть-чуть защипало, но эта боль была даже приятна по сравнению с другой, поселившейся в мозгу. Море было спокойным и теплым, волны не мешали быстро продвигаться вперед. Фредерику даже стало жарко, и время от времени, чтобы освежить голову, он погружался под воду. Какой восторг! Какое счастье! Жаль, что нельзя так и провести несколько дней или недель, пока само не иссякнет безумие, разлитое в воздухе!
Но поскольку профессор Декарт мог стать рыбой или морской чайкой только в мечтах, пора было возвращаться в реальность. Отлив продолжался, еще немного, и ему пришлось бы выходить на берег, по самые щиколотки увязая в грязи. Хорошо еще, что пляж из-за отлива стоял совершенно пустым, и можно было не опасаться, что кто-нибудь увидит в нижнем белье бывшего учителя лицея, профессора и академика.
Он вошел в пляжную кабину, переоделся, завязал шнурки парусиновых туфель, а шляпу надевать пока не стал, чтобы волосы быстрее высохли. Потом зашагал домой другим, длинным путем – теперь можно было не торопиться. По Ла-Рошели он мог бы передвигаться с закрытыми глазами: казалось, его ноги помнят каждую выбоину на мостовой. Вот знакомые столько лет, сколько он себя помнил, дома на улице Моннэ. Вот префектура и департаментский архив. Дальше – площадь Арм с тенистыми аркадами и лучшим в городе кафе, в этот час еще, конечно, закрытым. За ней – неширокая красивая улица Минаж, тоже обрамленная аркадами и ведущая к фонтану Пилори и городскому рынку. Июльская Ла-Рошель в пыльной, привядшей от зноя зелени была, как и прежде, мила сердцу Фредерика, но сегодня он не чувствовал умиротворения. За свою жизнь он уже много где побывал и мог бы назвать немало других мест, где чувствовал себя как дома. Он бы не отказался перенестись сейчас в Гейдельберг, прогуляться вдоль Неккара, подняться к замку. И тут же с досадой себя оборвал: вот это в ближайшее время у него точно не получится...
На рынке уже начиналось движение. Первые покупательницы придирчиво копались в обрызганных водой для свежести кочанах латука и пучках редиса, выбирали неперезрелые огурцы, проверяли, насколько упруги лепестки у артишоков. Проехал и остановился у ворот крытого павильона новенький фургон, запряженный гнедой лошадью. На боку фургона полукругом шла надпись: «Сыроварня Фюре». Высокий, немного нескладный человек в белом пекарском фартуке прошел мимо Фредерика с полным лотком «шоколатинов» – витых булочек, где между слоями теста были запечены кусочки шоколада. Булки были очень горячие и пахли так вкусно, что Фредерик, будто завороженный, пошел следом за пекарем. Тот заметил Фредерика, остановился и подмигнул:
– Доброе утро, мсье профессор. «В день святого Фредерика не думают о деньгах»[1]? Тем более, для вас это не деньги. Сколько возьмете, полдюжины или сразу дюжину?
Да, действительно, сегодня его именины. Он давно не праздновал ни именин, ни дней рождения, хотя отмечал в мыслях, что наступило очередное восемнадцатое июля или восьмое января. Сегодня политические новости вытеснили из головы все остальное. Фредерик даже не успел спросить, откуда пекарь его знает. Он смутился – бумажника у него с собой не было. Все как в поговорке, не подумал о деньгах.
– Ходили купаться, – понял булочник, – а на пляж благородные господа кошельки обычно не берут. Не стесняйтесь, мсье профессор, отпущу вам в кредит, все тут прекрасно знают, кто вы такой. Занесете мне деньги, когда пойдете в город по своим делам. Ну так сколько вам завернуть, полдюжины или дюжину?
– Восемь штук, – сказал Фредерик. Их шестеро, плюс служанка, и малышу Бертрану в честь праздника, наверное, позволят съесть две булочки. – Благодарю, мсье, я разыщу вас до обеда.
Пекарь отдал ему кулек с булочками, а перед этим вытащил из-за уха огрызок карандаша, написал на оберточной бумаге сумму – три франка двадцать сантимов, и свое имя – Антуан Даброн. Из тех Дабронов, которые держат булочную на Брав-Рондо? Странно, что Фредерик раньше его не видел.
Домой он вернулся в час, когда все уже приступали к завтраку. Проходя мимо кухни, он увидел Бертрана, который сидел на высоком стульчике и с очень серьезным лицом стучал ложкой по макушке вареного яйца в фарфоровой подставке. Няня Розали наливала ему в чашку подогретое молоко. «Съешь всё, – сказал Фредерик племяннику, – тогда получишь это». Называть «это» не требовалось, аромат еще теплых шоколатинов говорил сам за себя. Малыш, плотный и светловолосый, как его отец, рассмеялся и закричал: «Дай, дай!» Розали нахмурилась: «Не стоило вам вмешиваться, мсье Фредерик. Теперь я не смогу его заставить съесть настоящий завтрак».
В столовой собралась вся семья. Все говорили, перебивая друг друга и передавая из рук в руки «Эхо Ла-Рошели». Фредерик впервые в жизни слышал слова «Законодательный корпус», «депутаты от правого центра» и «военные кредиты» из уст матери. Вид у старшей мадам Декарт был натянутый, нервный. У Макса и Шарлотты – немногим лучше. Только Клеми улыбнулась и сказала: «Как хорошо, что ты приехал домой!» Он тоже кое-как улыбнулся. Дома он себя на улице Вильнев уже давно не чувствовал.
– Это каждому? – спросил Макс, протягивая руку за шоколатином. – С праздником тебя, Фред.
– С именинами, братец, – без энтузиазма подхватила сестра. Ее собственные именины, день святой Шарлотты, были вчера, но даже мать об этом не вспомнила.
– И тебя, Лолотта, – сказал Фредерик. – Извини, что вчера не поздравил. Когда я добрался до дома, уже практически спал на ходу. Вчера я вам не рассказал, что мой поезд из Тулузы опоздал почти на девять часов: состав кое-как собрали, потому что вагоны срочно понадобились для армии. Все это время я прождал на вокзале, не поддаваясь на уговоры Герена пойти в ресторан и скоротать время за бутылкой вина. Теперь понимаю, что сделал глупость, но тогда мне казалось, что стоит уйти, и сразу дадут сигнал к отправлению.
– Надолго в Ла-Рошель? – спросил Макс и чуть-чуть нахмурился. Или это Фредерику только показалось.
– Я вас не стесню. На пару дней, что я здесь, могу переехать в отель.
– Будет просто прекрасно! – отозвалась мадам Декарт-старшая. – Мы и так всё реже тебя здесь видим. Конечно, у нас нет такой роскоши, как в отелях, но мне жаль, если ради горячей ванны ты готов сделать посмешище из собственной семьи.
Три года назад Фредерик так и поступил – остановился в пансионе, когда заехал ненадолго проститься перед командировкой в Германию. Он сказал, что простужен и боится заразить беременную Клеми. Это избавило его от дополнительных объяснений с домашними, а главное, от необходимости дружески целовать Клеми при встрече и прощании. Он прожил в пансионе всего три дня, ровно столько, чтобы успеть выступить на заседании Академии Ла-Рошели, сходить на кладбище Сент-Элоа, где были похоронены отец, Мюриэль и господин Флерио де Бельвю, и выйти в море на ночную рыбалку с Алонсо и его старшим сыном Эстебаном. На улице Вильнев, конечно, догадались, что насчет своей болезни он солгал, а Максимилиан и Клеми лучше других поняли, почему он солгал. Потом, когда Фредерик приехал на Рождество после первого семестра в Гейдельберге, он понял, что если опять поселится в пансионе, то смертельно обидит мать и Клеми, да еще сделает свою семью мишенью для кривотолков. Разговоров о том, чтобы остановиться где-то, кроме дома, он больше не поднимал. И теперь бы не поднял, если бы во взгляде и голосе Макса ему не почудилась неприязнь.
– Давайте лучше съедим шоколатины, пока они свежие, – примирительно сказала Клеми. – Спасибо, Фред, что напомнил о празднике. Мы тут уже несколько дней живем как в дыму. С этими новостями даже о Шарлотте забыли. Прости, пожалуйста, дорогая, еще позавчера я посмотрела в календарь и подумала о том, что в воскресенье надо собрать вишню и испечь для тебя пирог! Но вчера, когда мы пришли из церкви, я заметила, что у Бертрана жар, и перепугалась так, что обо всем забыла. А когда поняла, что он просто перегрелся на солнце и с ним все в порядке – тут как раз принесли вечернюю газету, и все принялись обсуждать депутатов, войну и мобилизацию… Хочешь, сегодня я испеку клафути для вас обоих? Мы устроим поздний ужин, вынесем во двор стол и стулья, откроем лучшее вино, зажжем фонари…
Клеми нельзя было заподозрить в неискренности, но Фредерик почувствовал, что она чуть-чуть переигрывает в роли хозяюшки-хлопотуньи. Кроме того, она настойчиво обращалась только к Шарлотте. Его имя она упомянула мельком и тут же отвернулась, как будто опасаясь, что он тоже включится в этот разговор.
– Это не имеет значения, – ответила Шарлотта. – Ужин будет испорчен точно так же, как сегодняшний завтрак. Но все равно спасибо. Я соберу вишню, не пропадать же ей из-за пруссаков.
– И правильно сделаешь, – сказала мать.
Она взяла бумажный пакет, надела очки и прочитала, что на нем написано.
– Антуан Даброн стал торговать с лотка? Мадлен Даброн давно жалуется, что у них упала выручка, когда в паре кварталов отсюда открылась пекарня конкурентов. Ну что ж, всякий выкручивается как умеет. А когда начнется война…
– Мама, ради всего святого, хоть вы не произносите этого слова! – Шарлотта, только что старавшаяся держаться спокойно, сорвалась на крик. На ее щеках выступили пятна. – Фред, не знаю, как в Париже или в Тулузе, а в Ла-Рошели с начала июня все будто помешались! Куда ни придешь, с кем ни встретишься, везде только и слышно: война, пруссаки, нота Бенедетти, Вильгельм, испанский престол, Бисмарк, Грамон, Тьер, Гамбетта! Поэтому я и сказала, что даже если Клеми устроит нам праздничный ужин, вы все равно за столом будете говорить только об этой проклятой войне. Я права? Мне одно непонятно – зачем заранее взвинчивать себе нервы, если это все равно случится или не случится без всякого нашего желания?
Двадцатисемилетняя Шарлотта в последние месяцы и без всякой войны напоминала натянутую струну, готовую, чуть что, завибрировать. Она пыталась смириться с тем, что останется старой девой. Ее даже не пугало, что война с Пруссией отнимет у нее последних вероятных женихов. Можно подумать, ей здесь было за кого выходить, если бы не случилось этой войны. После оскорбительного сватовства Мориса Планше, о котором знали только Клеми и Фред, она для Ла-Рошели превратилась в невидимку, хотя по-прежнему была недурна собой, а ее приданое стараниями Фредерика даже увеличилось. Макс пожал плечами: «Девичья истерика». Чтобы отвлечь их от назревающего скандала, Фредерик поспешно спросил:
– Кто такой этот Антуан Даброн? Насколько я помню, хозяина пекарни на улице Брав-Рондо и мужа Мадлен звали Поль. Но я могу и ошибаться – слишком редко здесь бываю после возвращения из Германии.
– Как, ты не знаешь? – Амели схватила приманку. – Это ее второй муж. Поль Даброн умер в тот год, когда ты был в Берлине и Гейдельберге. Мадлен через месяц вышла за его брата, тоже вдовца. У нас об этом долго сплетничали.
– Она, конечно, направо и налево рассказывала, что в пекарне слишком много тяжелой работы, и без мужских рук ей не обойтись, – сказала Шарлотта. – Но всех занимал вопрос, было ли между ними что-то и раньше, до смерти Поля Даброна. Злые языки решили, что было. Антуан жил в Энанде, но то и дело находил повод лишний раз появиться в Ла-Рошели. Особенно когда Поль уезжал с друзьями на охоту и бросал пекарню на Мадлен. Антуан был тут как тут, готовый поддержать соломенную вдовушку.
– Шарлотта!!! – возмутилась мадам Декарт.
Шарлотта встала, оттолкнула тарелку и вышла из столовой. Фредерик поймал застывший взгляд Клеми. Затем она тоже поднялась и ушла на кухню, к Бертрану и Розали. Да, удачно он переменил тему разговора! Чтобы снова не попасть впросак, он обратился к оставшимся:
– Обедать меня не ждите. Я поеду в Сен-Мартен-де-Ре.
– Зачем тебе туда? – удивился Макс.
– После сумасшедшего месяца в Тулузе хочется немного тишины. Пока еще есть время, надо пользоваться. Учебный год не обещает быть спокойным.
– Если он вообще будет. – На этот раз не Фредерик, а Макс допустил оплошность. – Начнется война, и всех твоих студентов мобилизуют. А когда дела пойдут совсем плохо, мы с тобой тоже попадем под призыв.
Амели, собиравшая посуду после завтрака, выпустила из рук пустую масленку, и она разбилась о каменный пол. Звук получился оглушительный. В кухне заплакал Бертран. Прибежала Розали с метлой и совком, подобрать осколки, которые разлетелись по дальним углам и все еще там звенели и подскакивали. Да, пора было уходить, пока кто-нибудь из них всё еще больше не испортил.
– Не нужно беспокоиться за нас, матушка, – сказал Фредерик в новой попытке закончить разговор на примирительной ноте. – По общим правилам нас призвать не должны. Мне тридцать семь, я старше призывного возраста. У Макса семья, и он инженер, он нужен французскому флоту. Его могут мобилизовать на военную верфь в Нант, Брест или Гавр, но не солдатом под ружье, готов поручиться чем угодно. Если вдруг кампания затянется и правительство будет вынуждено поднять призывной возраст, это коснется только меня, а не его.
Мадам Декарт процедила сквозь зубы:
– Можно подумать, если ты один уйдешь воевать, меня это очень успокоит… Послушайте меня, вы оба. – Фредерик и Макс переглянулись: с тех пор, как они стали взрослыми, мать не говорила с ними таким тоном. – Вам следует держаться как можно дальше от всего этого. Это не ваша война. Вы не французы и не пруссаки. Занимайтесь каждый своим делом и не лезьте в пекло. Тем более, если Фредерик говорит правду, никто против вашей воли вас туда не пошлет.
– Почему это мы не французы? – спросил Макс, нетерпеливо поглядывая на часы – ему надо было уже быть на полпути от верфи. – Законы Франции говорят иное. Фред, возможно, мог бы это оспорить, он родился, когда только наш отец был натурализованным французом, а вы, матушка, еще оставались пруссачкой. Но в случае со мной – никаких лазеек. Я сын двух французских подданных, родившийся во Франции.
– Ты посмотри на себя в зеркало. Вылитый прадедушка Видмер. Волосы, нос, подбородок, даже походка – в тебе нет ничего ни от Шендельсов, ни от Картенов! Послушайте… я много об этом думала, и вот что надумала. Нам всем следует попросить гражданства кантона Базель и стать гражданами нейтральной Швейцарии. У меня есть на это основания как у дочери коренной уроженки Базеля, у вас – как у моих детей.
Братья переглянулись, и во взгляде Макса Фредерик прочитал тревогу. Максу показалось, что мать, славившаяся своим здравомыслием, с началом военной истерии утратила это качество и стала заговариваться от страха за своих сыновей. Но Фредерик догадался, что дело не только в страхе. Он решил при удобном случае поговорить с ней наедине. А пока сделал последнюю попытку все сгладить:
– В том, что я француз, нет никаких сомнений. – Макс в ответ показал ему «нос», намекая, что эта-то часть его лица определенно французская. Фредерик чуть-чуть улыбнулся и заговорил снова: – Послушайте меня, я все-таки полгода прожил в Берлине и еще полгода – в Гейдельберге. Я знаю Пруссию и пруссаков, у меня много друзей и знакомых, в том числе из кругов, близких к министру-президенту. Не тревожьтесь, даже если войну объявят. Это действительно не наша война, а Бонапарта и Бисмарка. Приграничным конфликтом, по всей видимости, все и закончится, дополнительная мобилизация не потребуется, и до Ла-Рошели фронт не дойдет.
– Ну, твои бы слова, да Богу в уши, – сказала Амели и поднялась, чтобы покинуть столовую. – Пойду напишу письма дедушке Шендельсу с Барбарой и Райнеру с Аделью, и отправлю, пока еще через границу ходит почта, – донеслось из-за двери.
– Ты тоже уходишь? – Макс посмотрел на часы. – Пакетбот на остров Ре вот-вот отчалит. Можем вместе дойти до Нового Порта.
Но Фредерик отказался – он бы все равно не успел. Придется еще занести деньги Дабронам, а потом зайти на почту и получить письма до востребования. Он попросил некоторых своих знакомых писать ему на почту, а не на улицу Вильнев, опасаясь любопытства Шарлотты и матери. Пока Максимилиан целовал на прощание Клеми и Бертрана, Фредерик ушел в свою комнату, переоделся, повязал галстук. Не стал ни с кем прощаться, только предупредил Розали, которая мыла пол в столовой: «Я ухожу, мадемуазель, передайте это остальным». Солнце уже припекало, и он предвкушал, как сейчас наймет лодку и доберется до Сен-Мартен, побродит по острову, подумает обо всем в обстановке свободы и тишины. Мирным ранним утром, когда его разбудил кот Гаспар, он и не подозревал, что обстановка в доме так накалена. Как только Клеми ухитряется это выносить? Наверное, потому, что может с головой уйти в заботы о малыше. Что она думает о происходящем, делится ли с кем-нибудь своими тревогами, которых у нее не меньше, чем у Амели? За вчерашний вечер и сегодняшнее утро они еще толком и не разговаривали…
***
Лодочник высадил Фредерика на пристани в Сен-Мартен. Профессор первым делом отыскал маленькую кофейню на берегу канала, выбрал стол в тени широкого козырька и попросил стакан лимонада: кофе в такую жару больше не хотелось. Потом достал из портфеля пять конвертов – от Селины, Кристиана, мадам Глеро-младшей, новой консьержки дома на улице Ульм, Эмманюэля Дару и Карла фон Трайберта – и, не распечатывая, решил перетасовать стопку писем и сложить их в ином порядке, от менее важных к более важным.
На самый низ он положил письмо Дару. Там, конечно же, все о будущей войне, а что Дару думает о войне, Фредерик мог догадаться, не читая. Сверху он накрыл этот конверт письмом от Кристиана. Друг и компаньон писал ему очень редко, не был любителем «писанины». Но вряд ли что-то случилось с ним самим, Жизелью или их детьми, Жоржем и Сильветтой. По серьезному поводу он бы отправил телеграмму. Скорее всего, Кристиан хочет попросить его, пока он в Ла-Рошели, о какой-нибудь мелкой услуге для матери.
Затем мадам Глеро. Консьержка не станет беспокоить его из-за пустяков. В этом простом белом конверте – или какое-то сообщение от домовладельца, или предупреждение, что в доме произошло что-то серьезное. Надеясь, что его квартиру не обокрали и она не сгорела, Фредерик положил конверт на письмо Кристиана и решил заранее не паниковать.
Селина или фон Трайберт? Самый трудный вопрос. После небольшого размышления Фредерик первым взял небольшой конверт цвета яичной скорлупы, явно сделанный на заказ, изящный, как ладони Селины.
Он редко думал о ней как о женщине, с которой когда-то его связывали близкие отношения. Прошло уже три года, ни к чему было оживлять эту память. Однако в такие минуты срок давности никакого значения не имел. Держа в руках письмо от Селины, Фредерик сразу вспомнил об их недолгом, но бурном романе и о том, что повернись тогда все чуть-чуть по-другому, он сейчас был бы на ней женат. Как сложилась бы их жизнь? После разрыва они не сразу смогли опять видеться и разговаривать. Слава богу, оба с этим давно справились. Она ему сказала: «Знаешь, все к лучшему. Было время, когда я умирала от тебя… а потом, недолго, умирала без тебя. Но, как видишь, не умерла, вышла замуж за другого мужчину, у меня все прекрасно. Для этого мы и были посланы друг другу, Фред. Для того, чтобы прийти в себя после наших потерь. И расстались мы вовремя. Потом мы бы друг другу только мешали».
Он вспомнил и о том, как в декабре все того же 1867 года приехал из Германии во Францию на рождественские каникулы. Направляясь в Ла-Рошель (без большой, надо сказать, охоты), он задержался на день в Париже, и Селина была единственной, кого он захотел увидеть. Не Кристиана, не Дару, не Менье-Сюлли, не однокашников с факультета словесности, не кого-то из Коллежа или Сорбонны – ее одну. Она встретила его очень ласково, будто они всегда были только добрыми друзьями. Обняла, расцеловала, провела в гостиную, больше не запущенную, как во время болезни и после смерти ее мужа Клемана Марото, а снова элегантную и нарядную. И со словами: «А это мой будущий супруг, мы помолвлены», – представила ему человека, поднявшегося им навстречу с дивана. Фредерик его знал.
…Как бы там ни было, Селина осталась его издательницей. Книга, которую он начал в Германии и дописал в прошлом году, вышла из печати в январе 1870-го. Коммерческий успех превзошел даже «Повседневную жизнь парижан во времена Генриха Четвертого», хотя Фредерик понимал, что научная ценность этой книги померкла перед злобой дня. Он снова попытался воссоздать то, как люди прошлого мыслили и чувствовали, применил к историческому материалу последнее слово в философии – социологический метод, и расспросил немало людей по обе стороны границы об отношении к соседям. И научная книга, интересная, как он думал, только небольшой части образованного сословия, неожиданно даже для Селины за два месяца полностью разошлась. Отношения между Францией и Пруссией после разгрома пруссаками австрийцев при Садове в 1866 году неуклонно портились, читающая публика хотела знать – есть ли мирное будущее у этих стран или большая война неизбежна. В марте вышел допечатанный тираж, в конце июня и он был распродан. Фредерик решил, что Селина пишет как раз для того, чтобы заручиться его согласием на новое переиздание. Готовый заранее дать такое согласие, он аккуратно вскрыл конверт своей булавкой для галстука – и почувствовал досаду. Из конверта выпала открытка с ангелом, держащим драпировку, на которой тонким золотом было оттиснуто «С днем Св. Фредерика». Он ждал не то чтобы большего, но другого, хотя понимал, что Селина не забудет про его именины. На обратной стороне было написано:
«Фред, счастливого праздника! Постарайся остаться спокойным даже среди бури, надейся на лучшее, не забывай старых друзей. Дела обсудим после твоего возвращения. Сердечно обнимаю. Селина»
Фредерик покачал головой. Обе его бывшие возлюбленные, дружбу с которыми он сохранил после разрыва близких отношений, Колетт и Селина, выйдя замуж (в обоих случаях удачно, с тонко отмеренными пропорциями расчета, дружбы и страсти), начали держаться с ним как старшие сестры – заботливо, но снисходительно. Его это немного раздражало. Если бы не его особое отношение к этой женщине, он бы, наверное, все-таки сначала распечатал письмо мадам Глеро.
Но был еще Карл фон Трайберт, и то, что он написал, следовало прочесть в первую очередь. Штемпель на письме стоял парижский. Это встревожило Фредерика. В мае друг приехал из Берлина поработать в парижских архивах, с головой ушел в документы, связанные с жизнью Вольтера, и сигналы о нарастании напряженности между двумя странами попросту игнорировал. А теперь, когда Законодательный корпус одобрил военные кредиты и фактически объявил подготовку к войне, это стало для немецкого историка полной неожиданностью. Если бы Фредерик не был связан договоренностью с университетом Тулузы и не должен был прочитать там курс лекций о Реформации, он бы, конечно, остался в Париже и позаботился о том, чтобы фон Трайберт вовремя уехал домой. Иначе, как подданному враждебного государства, ему грозила участь быть интернированным. Раз он застрял в Париже, значит, ему нужна или вот-вот понадобится помощь. Фредерик открыл конверт и прочитал:
«Мой дорогой Декарт!
Простите за телеграфный стиль изложения. Пишу это письмо в ожидании поезда, сидя в комнате для пассажиров на Северном вокзале. Знаю, что вы бросились бы мне на выручку, если бы я оказался в лагере для интернированных, и потому считаю обязанным сообщить, что со мной все в порядке. Но если вы хотите срочно навестить ваших потсдамских родственников, имейте в виду, что выбраться уже нелегко, а вернуться будет еще труднее. После объявления мобилизации я помчался на Восточный вокзал и обнаружил, что все составы зарезервированы для военных. Пришлось обратиться в Генеральный штаб к полковнику Мортье, с которым вы меня познакомили, чтобы он выдал мне разрешение получить вне очереди билет второго класса на поезд, отправляющийся сегодня в десять часов. Его-то я и жду, и до границы мне предстоит ехать вместе с одним из формирований Рейнской армии. Мне придется делить купе с французскими офицерами, и я надеюсь, что они не опознают во мне пруссака, и их ненависть не отравит мои последние часы во Франции, стране, которую я любил и люблю. Я довольно хорошо говорю по-французски, хотя, конечно, не так идеально, как вы по-немецки, и могу часами говорить о Вольтере. Но вряд ли мне это поможет, если в поезде, полном военных, станет известно, кто я такой. Боже! Если это в Твоей власти, пусть кондуктор спросит у меня только билет и не потребует удостоверение личности!
Мне все-таки немного не по себе, хоть я и стараюсь быть спокойным. Тревожусь я вовсе не за себя, а за вас, моего друга, моего французского названого брата. Надеюсь, что нам с вами в силу возраста уже не придется брать в руки оружие и сражаться друг против друга. Но и у вас, и у меня война неизбежно вырвет кого-то из дружеского и семейного окружения, внесет хаос и сумятицу в нашу разумную, организованную жизнь. Мне тяжело думать о том, что наше прежнее, столь приятное бытие в эти минуты рушится, а возможно, уходит навсегда. Но я верю, что ученые, в отличие от политиков, выше предрассудков, и то, что сейчас происходит, не лишит меня вашего бесценного доверия и не посеет ненависти.
Даже если мы расстаемся надолго (во что я решительно отказываюсь верить), я сохраню наилучшие воспоминания о нашей дружбе и о Франции. Я сделал здесь все, что хотел, и даже, благодаря вам, больше, чем рассчитывал. Буду счастлив когда-нибудь вернуть ваши заботы сторицей. Сердечно ваш
Карл фон Трайберт».
Первая хорошая новость! Благодаря общему знакомому, полковнику Мортье, Трайберт должен был вернуться домой без особых приключений. «Надо сегодня отправить ему телеграмму», – подумал Фредерик. Поблагодарить за дружеское письмо, порадоваться благополучному завершению его парижской командировки и заверить, что сам он тоже духом не падает. По крайней мере, – добавил Фредерик уже для себя, – старается не падать.
Чуть успокоенный, он взялся за письмо мадам Глеро. К счастью, и оно не принесло неприятных известий. По просьбе домовладельца она сообщала, что в доме вот-вот освободится большая квартира на втором этаже, окнами на улицу и во внутренний двор, с двумя спальнями, гостиной, кабинетом, столовой и комнатой для прислуги. Семья, которая ее занимала, купила особняк в Медоне: доходы главы семейства, преуспевающего галериста, наконец-то сделали их желание реальностью. Прежде чем дать объявление о сдаче, домовладелец поручил узнать, не заинтересует ли эта квартира профессора Декарта. Было над чем пораздумать. Фредерик понимал, что аренда бывшей квартиры Вильфраншей обойдется ему в два, если не в два с половиной раза дороже его собственного жилья. С другой стороны, он давно нуждался в большой комнате под кабинет и библиотеку, хотел принимать своих посетителей в отдельной гостиной, и ему за эти годы надоело завтракать, а порой и ужинать не за обеденным, а за своим рабочим столом. Две спальни ему были не нужны, но в одной из них могли бы останавливаться мать или Шарлотта. Им стоило чаще приезжать в Париж, особенно сестре – ее состояние внушало Фредерику тревогу. Будущие расходы его немного пугали, но он и так очень долго откладывал переезд, надеясь, что освободится большая квартира в этом же доме, и наконец дождался. Скорее всего, он ответит согласием.
Теперь Кристиан. Стараясь заранее угадать содержание его письма, Фредерик ошибся. Друг ни о чем его не просил, Жизель и дети, по его словам, были здоровы, в августе все Кавалье собиралась в Каор и Монтобан. Но у Кристиана было еще более меланхолическое настроение, чем обычно, и он нуждался в собеседнике.
«Вокруг слишком много разброда, – писал Кристиан. – Все наперебой кричат разное. Одни – что мы разобьем пруссаков в первом же сражении, потому что били их при Иене и Ауэрштедте, потому что в мире нет солдат отважнее, чем французы, и еще потому, что у нас есть митральезы и шаспо. Другие говорят, что у пруссаков зато есть крупповские пушки, которые не чета нашим, и генералы, которые тоже не чета нашим, и как бы ни был силен боевой дух в нашей армии, бездарность нашего командования приведет к тому, что мы проиграем эту войну. А что тогда будет – один Бог ведает.
Ладюре, наш компаньон, как раз из пораженцев. На днях он заявил мне, что заберет свою долю акций, обратит их в деньги, пока еще не поздно, и уедет в Швейцарию, Англию или Америку (я подумал, Фред, может быть, выкупим его пай, и пусть он катится к черту, как ты считаешь?) Жизель тоже не верит в победу Франции. Она слушает своего отца, который изо дня в день твердит о том, что латинская цивилизация вот-вот рухнет под натиском новых гуннов. Теперь каждый вечер, едва только дети уснут, у нас вместо супружеских радостей начинаются изматывающие беседы: жена говорит, что надо эмигрировать, я ей отвечаю, что магазин не закрою и никуда из Парижа не уеду, а она обвиняет меня в эгоизме и трусости и в том, что я отказываюсь спасать наших детей… Я все время вспоминаю тебя, Фред. Хоть бы ты приехал и спокойно объяснил, что нас всех ждет в ближайшие часы, дни и недели. Я не собираюсь взваливать на тебя ответственность за собственное решение, но, может, в голове у меня хоть немного прояснится. Чтобы ты знал, пока в Париже все спокойно. Даже криков «На Рейн!» я с 13 июля больше не слышал. Но раз депутаты проголосовали за войну, видимо, ее не избежать. Злые языки говорят, что император совсем болен и не в состоянии командовать армией, однако императрица велит ему отправляться на передовую. Дружище, что я могу тебе сказать – правильно ты сделал, что не женился. Иначе глазом бы моргнуть не успел, как по одному слову жены либо облачался бы уже в красные армейские шаровары, либо сидел бы в Ла-Рошели, подобно зайцу, напуганному дальним эхом выстрелов…»
Бедный Кристиан! За прогнозами на будущее он точно не по адресу. Фредерик утром очень уверенно говорил матери и Максу, что, поскольку силы противников равны, приграничным конфликтом дело и ограничится. На самом деле он вовсе не был в этом убежден. Приграничный конфликт не решит проблему Эльзаса и не заставит ландтаги южногерманских государств проголосовать за соединения с Пруссией в одно государство. Пруссаки хотят воевать, и они будут воевать. Впрочем, и французы хотят воевать. Милитаристские настроения в обществе не так сильны, но и двор, и кабинет министров их успешно подогревают. Война – лучший способ отвлечь народ от внутренних проблем. По слухам, которые процитировал и Кристиан, императрица Евгения высказалась предельно откровенно: «Эта война нужна для того, чтобы мое дитя царствовало»...
– Повторить ваш заказ, мсье? – хозяин кафе навис над столиком Фредерика, намекая, что с одним стаканом лимонада посетитель слишком долго занимает лучший столик под козырьком. Пришел читать свои письма – пусть заказывает что-нибудь еще или проваливает.
– Пожалуй, выпью кофе.
Хозяин исчез за стойкой бара, а Фредерик распечатал большой пухлый конверт от Эмманюэля Дару. Вот здесь он оказался прав на сто процентов. Бывший ученик прислал ему вырезки из парижских газет – от радикально левых «Фонаря» и «Голоса улицы» до легитимистского «Белого знамени», чтобы Фредерик сам мог составить мнение о настроениях, царящих в Париже. От себя он подписал:
«Господин профессор! Боюсь, что вы там одичали и умственно заплыли жиром в этой вашей Тулузе, краю гусиной печенки и кассуле. Вас надо встряхнуть. Прочтите это и помогите мне ответить на нелегкий вопрос: допустимо ли желать поражения своей стране, зная, что это приблизит падение монархии? Я, конечно, никакой войны не хочу, и здесь солидарен с вами и гражданином Берто, хоть я, в отличие от вас, не пацифист. Но проливать французскую кровь ради амбиций Баденге и Баденгетихи – нет, увольте. Во время того судьбоносного заседания Законодательного корпуса меня приятно удивил ваш обожаемый Тьер, который заявил Оливье и Грамону: «Вам действительно хочется, чтобы вся Европа заявила, что хотя суть конфликта устранена, вы решили пролить реки крови pro formae?» Левые в Законодательном корпусе дружно его поддержали: и Гамбетта, и Фавр, и Араго. Но кто в правительстве станет слушать левых? У правых же, к несчастью, больше не нашлось ни одного патриота, способного убедить этих мерзавцев сдать назад и подумать если не о человеческих жизнях, то хотя бы об их собственной никчемной репутации. На этом прощаюсь с вами, господин профессор. Надеюсь, скоро увидимся. Привет и братство! Ваш Дару».
Дару упорно называл бывшего учителя «господином профессором», хотя между ними было всего восемь лет разницы, и за фасадом этой насмешливой преувеличенной почтительности прятал неизменное уважение, которое питал к нему еще с коллежа Мармонтель в Морьяке. Для Фредерика этот молодой человек был источником гордости и постоянного беспокойства. Дару стал одним из самых отважных молодых адвокатов Парижа, тем, кто не боялся браться за политические дела. Фредерику за годы их дружбы случалось то аплодировать оправдательным приговорам его подзащитным, то навещать уже самого Эмманюэля в тюрьме Сент-Пелажи. По-настоящему знаменитым он стал в прошлом году после процесса Леблана – рабочего-механика, анархиста, который застрелил полицейского, явившегося к нему с ордером на арест. Дару взялся защищать Леблана и доказал, что полицейский нагрянул к рабочему раньше установленного законом времени и потревожил неприкосновенность частного жилища. Процесс был громким, но во время следствия случилось еще кое-что. Утром Дару вышел из дома, направляясь во Дворец Правосудия, однако не успел пересечь лестничную площадку, как оказался в западне, зажатый между одним переодетым полицейским, поджидавшим внизу, и вторым, примчавшимся с верхнего этажа. Дару, мужчина рослый и крепкий, изо всех сил сопротивлялся, но полицейские его все-таки схватили, затолкали в фиакр и увезли даже не в участок, а сразу в камеру предварительного заключения. В тот же день свой протест заявила коллегия адвокатов, и Дару выпустили. В «Иллюстрированном мире» в ближайшее воскресенье появились очерк об аресте адвоката и рисунок, изображающий, как молодой человек с портфелем бежит по лестнице прямо в объятия полицейского в форме, а сверху, отрезая путь к отступлению на крышу, спускается второй полицейский, одетый в гражданское. После этого весь Париж стал следить за процессом, и когда Леблана оправдали, восторженная молодежь из революционных клубов вынесла Эмманюэля Дару из Дворца Правосудия на руках.
Нестерпимо захотелось оказаться сейчас в Париже. Фредерик сложил газетные вырезки в конверт, а все конверты – в портфель, выпил кофе, расплатился. В Париж он попадет только через день или два, нельзя обижать мать, она и так вся на нервах. Чем бы ему теперь заняться, раз желание сбежать подальше от дома на улице Вильнев привело его в этот край песков, соляных болот, устричных ферм, чахлых виноградников и старых военных фортов, превращенных в тюрьмы и дающих местным жителям работу? На пляж идти бесполезно, сейчас самая низкая точка отлива. Дно канала было совершенно сухим, и лодки, прикованные цепями к кольцам, вделанным в камень ограждений, лежали, зарывшись в песок, будто большие неловкие животные.
Он решил дойти пешком до Буа-ан-Пляж, Сент-Мари, а там, может, и до Ла-Куард, в одной из деревушек пообедать и нанять крестьянскую повозку, чтобы проехать по солончакам, добраться до самой дальней точки острова – Ле-Порт, а там договориться с каким-нибудь рыбаком и вернуться на его лодке в Сен-Мартен к приходу вечернего пакетбота.
Дорога петляла между полей. Белый песок, высохшая к середине лета трава и бледно-голубое небо навевали странную прохладу и покой, хотя дорога была раскалена от солнца, и Фредерик даже сквозь ботинки чувствовал, как она жжет его ступни. До ближайшей рощи оставалось примерно две мили, а до деревни – и того дальше. Уже хотелось пить, но с жаждой следовало смириться, на пути в Сент-Мари ни колодцев, ни питьевых фонтанов, насколько он помнил, не было. Безмятежность окружающей его природы умиляла, но не могла изгнать из его мыслей то, что он только что прочитал в письмах друзей. Он и сам знал, по меньшей мере, с 1866 года, что эта война случится, и случится совсем скоро. Может быть, ее объявят уже завтра. Или через неделю – это не изменит ровным счетом ничего. Но если до сих пор война ему представлялась чем-то далеким, как будто уже заранее пережитым и описанным в книгах, то теперь он увидел сквозь мерцающий от зноя воздух, как по этим полям скачет прусская конница.
Сюда, на остров Ре, неприятель едва ли доберется. Пушечные ядра будут терзать землю и рвать на куски человеческие тела на другом краю Франции. Другим матерям, не мадам Декарт, придется отдать войне своих сыновей. Но, во-первых, разве ему, Фредерику Декарту, легче оттого, что он будет спать в своей постели, а других, кто не меньше него хочет жить, погонят умирать за чуждые им планы французского императора и прусского канцлера? А во-вторых, как верно сказал Карл фон Трайберт, война в любом случае придет и в его дом. Сможет ли он, глядя на поредевшие ряды своих студентов, читать оставшимся лекции о веке Просвещения? Этот курс ему поручили преподавать в новом учебном году. Какое уж там Просвещение! Цена человеческой жизни с тех времен подросла ненамного…
Через несколько поворотов дороги, за рощей показалась деревня Буа-де-Пляж. На рыночной площади путник увидел фонтан и ускорил шаги. Он напился и умылся, и заметил, что воздух перестал дрожать перед глазами. Давал о себе знать и голод, но Фредерик не обнаружил на площади ничего похожего на место, где можно получить еду, а не только выпивку, и решил, что дойдет до Сент-Мари. Поэтому без отдыха он снова отправился вперед. Здесь вдоль дороги чаще попадались вязы с раскидистыми кронами, идти было приятнее и легче.
Фредерик шел уже третий час и почти не устал. Хотя он чувствовал себя морально подавленным, следовало признать: его физическая форма была в полном порядке. Здоровье до сих пор его не подводило по-настоящему, если не считать ту давнюю горячку, от которой он чуть не умер в семнадцать лет, и что-то вроде сердечного приступа, случившегося три года назад, после письма от Макса. Фредерик был рад, что ему досталось такое легкое, крепкое и выносливое тело, что он искусный альпинист и неутомимый ходок, что у него превосходное зрение, чудом не испорченное многолетними бдениями над книгами. И хотя он никогда в жизни не держал в руках оружие, нет сомнений, что он быстро научится стрелять. Руки, которые умеют крепко держаться за скальные выступы, не будут слабыми, когда возьмут винтовку «шаспо», цель не сместится, палец на курке не дрогнет. Если то, о чем все думают, случится, и ему тоже придется защищать свою родину, он знает, что сможет принести ей пользу. Как бы ему хотелось, чтобы эта священная тишина над его землей никогда не была потревожена свистом пуль и громом снарядов! Но своей обострившейся интуицией он чувствовал, что и сюда тоже придет горе, хоть и не знал, какое именно.
– Видел я Мир, снизошедший на землю.
Золото нес он, колосья, цветы.
Пушки умолкли. Все тихо. Я внемлю
Голосу, что зазвучал с высоты:
«Доблестью все вы равны от природы –
Русский и немец, британец, француз.
Будьте ж дружны и сплотитесь, народы,
В новый священный союз!
Распри, о смертные, вас утомили...
Отдых ваш краток, и сон ваш тяжел.
Землю по-братски бы вы разделили:
Место бы каждый под солнцем нашел!
Сбились с пути вы... Не зная свободы,
Власти жестокой влачите вы груз...
Будьте ж дружны и сплотитесь, народы,
В новый священный союз! –
неожиданно он принялся читать вслух стихи Беранже. Поморщился от рефрена каждой строфы: «Утопия!», но уже не мог остановиться:
Вы у соседей зажжете пожары.
Ветер изменится – вспыхнет ваш дом.
А охладится земля – плуг свой старый
Пахарь-калека и сдвинет с трудом.
Возле границ, где покажутся всходы –
Крови в колосьях останется вкус...
Будьте ж дружны и сплотитесь, народы,
В новый священный союз!»
Он замолчал. Дорога была еще долгой, и никто ему не мешал ответить на главный вопрос – зависело ли хоть что-то лично от него. Достаточно ли ему было проголосовать на последних выборах за депутатов, которые сейчас выступают против войны, или он должен был сделать больше? Если больше, то что именно? Скоро Фредерик понял, что его ум пока не в состоянии вместить все факты и предпосылки и дать ответы. И стал просто смотреть на придорожные вязы и оливы, покрытые серебристой пылью, на пастуха, который гнал через холмы стадо овец, на песчаные дюны, на землю, у которой был вкус соли, а не крови. Он чувствовал в эти минуты такую страстную, мучительную любовь к каждой песчинке и каждому пучку сухой травы, какой, наверное, никогда еще не испытывал.
Вязовая роща осталась позади, и едва он вышел на открытое пространство, то сначала услышал звуки флейт и скрипок, а потом уже увидел белые домики Сент-Мари. В деревне играли свадьбу, почти все жители толпились на площади у церкви. Еще одна дорога сворачивала налево, к Ла-Куард. И Фредерик пошел по ней, чтобы не становиться незваным гостем на чужом празднике. Он по-настоящему проголодался, но палящее солнце притупило все чувства, и голод тоже. В самом крайнем случае можно было сорвать горсть незрелых олив, обтереть их от пыли и покатать во рту терпкую, маслянистую, с трудом жующуюся мякоть. В который раз за этот день он подумал, что и способность обходиться малым количеством пищи сослужит ему хорошую службу, если придется идти воевать. Не чувствовал в себе он только одного – ненависти. Лишь горечь от того, что люди так неразумны, лишь бесконечную печаль при виде любимых пейзажей, которым недолго осталось быть прежними.
***
Утром Клеми пообещала сделать праздничный ужин по случаю именин Фредерика и Шарлотты. Она собиралась накрыть стол во внутреннем дворе, вытащить удобные кресла, приготовить побольше подушек и пледов на случай вечерней прохлады, достать праздничную скатерть и дождаться сумерек, чтобы развесить на кустах фонарики. Но уже с полудня все пошло не так. Не успела она завести тесто для клафути, как перед домом остановился наемный экипаж, и из этого экипажа, к удивлению наблюдающей за улицей из окна гостиной Амели Декарт, вылезла мадам Шайо – мать Розали, няни Бертрана. Семья девушки жила в Марансе, предместье Ла-Рошели. Мадам Шайо, закутанная в шаль до самых бровей, дернула дверную ручку и ворвалась в дом, будто черная зловещая комета. Она влетела в кухню, где Клеми взбивала яйца, а Розали чистила вишню, и закричала на дочь: «Собирайся живо! Твой отец при смерти!»
Пока Розали бегала за сумкой, мадам Шайо сообщила, что ее муж, который работал на соледобыче в болотах Маранса, получил солнечный удар, и по словам врача, состояние его тяжелое. Запыхавшаяся Розали, с пятнами вишневого сока на пальцах, послушно проследовала за матерью в дорожную карету, а мадам Шайо остановила пронзительный взгляд на молодой хозяйке: «Пока не вычитайте ничего из ее жалованья, мадам. Если мой муженек очнется, завтра я верну ее назад. Но сегодня надо, чтобы кто-то освободил мне руки и занялся остальной оравой». Клеми догнала Розали на пороге, обняла ее и заверила, что все понимает, пусть девушка ни о чем больше не волнуется, главное, чтобы ее отцу стало лучше. Когда она снова вернулась к миске с тестом, в ее голове промелькнуло: как все-таки странно, что к ней обращаются «мадам», она ведь по рождению не выше Розали. Выйди она за какого-нибудь мелкого лавочника из Нанта, что ей и было написано на роду, у нее никогда не было бы прислуги. Но хоть это и удивительно, Розали – ее служанка, именно ее, а не Амели Декарт. Максимилиан ее нанял сразу после рождения Бертрана. Клеми держалась с ней скорее как старшая подруга или сестра, чем как хозяйка, и девушка платила ей за это горячей преданностью.
Теперь ей предстояло без Розали дочистить вишню, налущить горошка на гарнир, испечь пирог, зажарить треску, приготовить белый соус, и перед этим еще и сбегать в лавку за маслом, потому что от завтрака осталось не больше столовой ложки, а без масла хороший соус бешамель на пятерых не получится. Все это придется делать одной. Шарлотта обещала помочь с приготовлениям, но сразу после завтрака к ним прибежала Мари-Клер Дельмас, жена викария, и выпалила, не проходя дальше порога, что ей срочно нужно кем-то заменить на сегодня учительницу летней церковной школы, и она твердо рассчитывает, что Шарлотта займется вышивкой с девочками или поиграет с ними в серсо. Шарлотта закатила глаза к потолку. Она недолюбливала бойкую и самоуверенную Мари-Клер, сестру Бернара Сеньетта, и считала, что, выйдя за викария, та вообразила себя вправе командовать любой девушкой или молодой дамой в своей приходе так, как заблагорассудится. Но отказываться было неудобно. Шарлотта ушла и предложила забрать с собой Бертрана, чтобы он поиграл с девочками, а не путался под ногами у матери. Вознеся мысленные благодарности Шарлотте, Клеми поставила пирог в раскаленные недра плиты и придвинула к себе таз, наполненный гороховыми стручками. Она не собиралась просить свекровь помочь ей лущить горошек, раз уж та все равно сидит у окна в гостиной. В доме все знали (хотя при матери и между собой притворялись непосвященными), что старшей мадам Декарт нездоровится. Амели, как могла, скрывала свое состояние и бодрилась по утрам. Но дневную слабость можно было скрыть от редко бывающего дома сына, а не от невестки и дочери.
Дождавшись, пока пирог испечется, Клеми вытащила его, сдернула передник, поправила волосы и на бегу крикнула свекрови: «Я к молочнику за маслом». – «Купи мне заодно пахты», – проскрипела Амели.
Лавка молочника была в трех кварталах, и путь Клеми лежал мимо нового, роскошного, устроенного по столичной моде галантерейного магазина «Робер и Робер». На секунду она задержалась у витрины, где было выставлено нежно-зеленое в цветочек муслиновое платье. Клеми давно им любовалась. Глядя на него, она чувствовала, как мягчайшая ткань касается ее кожи, а широкий пояс дважды обвивается вокруг ее талии и завязывается сзади в пышный бант. Но девяносто франков… Сумма для Макса не чудовищная, однако и не маленькая. Вспомнит ли муж, что у Клеми через три дня – день рождения, и ей исполнится двадцать два года? Что в начале августа будет четыре года, как они поженились? Вспомнил бы он об именинах брата, если бы имена святых не были пропечатаны в календаре?..
Задумавшись, Клеми провела перед витриной больше времени, чем могла себе позволить. Все остальное пришлось делать уже на бегу. Когда она вернулась домой с маслом и пахтой, налила стакан свекрови и отнесла в гостиную, разогрела вчерашнее рагу для себя (Амели отказалась), перемыла посуду и наконец занялась ужином, час, когда должны были вернуться Макс и Фредерик, стремительно приближался. К счастью, Шарлотта пришла раньше. Молодые женщины вытащили во двор стулья и кресла, накрыли стол праздничной скатертью, расставили посуду. Зато Бертран расхныкался: «Где Розали? Не буду засыпать без Розали!» Мадам Декарт попыталась его уложить, но мальчик так и не уснул, и едва потерявшая терпение бабушка ушла из детской, он тут же вылез из кроватки, спустился на четвереньках по крутой лестнице и наотрез отказался возвращаться обратно. Амели только развела руками и вернулась в гостиную. Бертран весь остаток дня до ужина сновал между матерью и теткой, разбил тарелку, слегка порезался, чуть-чуть не обжегся, запнулся и упал на кота Гаспара. Но все-таки, даже поминутно отвлекаясь на сына, Клеми вовремя закончила все приготовления.
Через два часа, когда все Декарты собрались во внутреннем дворе, между ними царила гармония. Амели поправляла столовые приборы и салфетки, Шарлотта и Клеми носили блюда из кухни, Макс ушел в погреб за вином. Усталый Фредерик сел в низкое кресло и вытянул ноги. На колени к нему тут же вскарабкался Бертран. Неугомонный малыш был в восторге от того, что придумал новую игру – по длинным ногам дяди Фреда можно было съезжать, будто с горки, и плюхаться на землю. Но когда вернулся Макс и в ожидании, пока Клеми пригласит к столу, опустился в соседнее кресло, Бертран перебрался на более удобные и привычные отцовские колени. Фредерик постарался не выдать облегчения. Сегодня он так много ходил пешком по жаре, что ноги едва его слушались. Только боязнь обидеть Клеми, которая старалась ради него, удерживала его от намерения выпить бокал-другой и уйти к себе в спальню.
– Ну как там, на острове Ре? – спросила Шарлотта. – Искупался?
– Прилив наступил уже перед самым отправлением пакетбота.
– Стоило туда тащиться ради прогулки по пескам, – фыркнула сестра.
– После Тулузы и особенно после тулузского вокзала там такая тишина, – ответил Фредерик. – Ради этого всего определенно стоило.
Жареная треска у Клеми немного подгорела, а в соусе остались комочки, но все, даже Амели, сделали вид, что ничего не заметили. Макс то и дело подливал всем вино, только мать сразу же убрала свой бокал и сказала, что будет пить воду. Первый тост подняли за Шарлотту, второй – за Фредерика.
Клеми сидела с отсутствующим видом. Фредерик заметил по ее бледности, влажным от пота прядям рыжих волос, бессильно опущенным уголкам губ и взгляду, прикованному к Бертрану, который теперь играл возле бабушкиного цветника, что она совершенно измотана. Но она почувствовала, что Фредерик на нее смотрит, вздрогнула, машинально посмотрела на свое мятое перкалевое платье и только сейчас поняла, что так его и не сменила после целого дня, проведенного в кухне, у горячей плиты. Щеки ее порозовели. Фредерик неверно истолковал причину и решил, что он ее смутил своим слишком нескромным взглядом и напомнил о том, что им не следовало вспоминать. Но теперь уже, понимая, что Фредерик заметил ее волнение, Клеми раскраснелась еще сильнее – по той самой причине, о которой он подумал.
Застольный разговор, в отличие от утреннего, старательно обходил тему конфликта с Пруссией и поэтому не клеился. Сначала мать долго и скучно рассказывала о том, что утром хотела пригласить на этот ужин пастора Госсена, но потом вспомнила, что на этой неделе его заменяет викарий, а сам он уехал на синод протестантских священнослужителей в Монпелье. Потом Фредерик рассказывал о Тулузе, просто потому, что надо было хоть чем-то нарушить общее молчание. Он не был уверен в том, что семье интересно слушать про его лекции, поэтому то и дело останавливался, готовый передать кому-нибудь нить разговора.
– Твой приятель Герен так и не женился на матери своих уже троих внебрачных детей? – вдруг сказала Шарлотта, и сразу наступила такая тишина, что даже привычные цикады перестали стрекотать, как будто тоже захотели услышать ответ.
– Насколько я знаю, нет, – ответил Фредерик.
– Все еще надеется найти себе кого-нибудь получше, чем простая бакалейщица? – усмехнулась Шарлотта. – Бедная женщина. Представить себе не могу, какое это унижение – когда твой мужчина не брезгует спать с тобой и делать тебе одного ребенка за другим, но скорее умрет, чем пойдет с тобой в мэрию.
– Замолчи, Шарлотта! – возмутилась мадам Декарт. – Я много раз тебе говорила, что такие слова не должна произносить молодая девушка.
– Но по сути она права, – возразил Макс, решивший в кои-то веки поддержать сестру-близнеца.
– Я не молодая девушка. Я злая и желчная старая дева, и мне уже можно говорить всё что угодно, не притворяясь нежным цветочком, – отрезала Шарлотта.
– Детей он признал и дал им свою фамилию, они будут наследниками, – сказал Фредерик. – По-твоему, сделанного недостаточно. Но Герен прекрасно сознавал, что юридическое признание уменьшит его шансы найти жену из своего круга, и все-таки пошел на это. Я считаю, что он хотя бы старается поступать как порядочный человек.
– И ты его не осуждаешь. Впрочем, и у тебя ведь была когда-то подружка, которой ты стыдился, разве неправда? Мы бы так о ней и не узнали, если бы не проболтался Эберхард. Я считаю, что мужчины, которые не вступают в брак – аморальные люди. Их следует обложить особым налогом на холостяков, чтобы обманывать женщин и безнаказанно срывать цветы удовольствия им стало невыгодно.
Беседа внезапно оживилась, хотя Фредерик был, конечно, не рад такому оживлению. Он захотел сказать хоть что-то в свое оправдание, потому что здесь сидела Клеми, но Макс успел раньше:
– Это уже тебя занесло, Шарлотта. Можно подумать, женатые мужчины никогда не заводят интрижек вне брака. Или ты не против адюльтера как такового, главное – вовремя превратить какую-нибудь девицу из «мадемуазель» в «мадам», а дальше хоть трава не расти?
– Пока к женщине относятся по-разному в зависимости от того, мадам она или мадемуазель, – голос Шарлотты сорвался, – да, это важно. И заметь, я не сказала, будто только это и важно!
Клеми погладила ее по руке. Шарлотта не отдернула руку, но на глазах у нее выступили злые слезы – от злости не на Макса и Фреда, а на себя, за то, что она никак не может смириться с проигрышем в брачную лотерею и считает это ужасной несправедливостью. Разве она чем-то хуже других девушек, которые давно стали женами и матерями? У нее нет никаких изъянов, ее любил по крайней мере один мужчина, и еще один был ею увлечен, и не вина Шарлотты, что у них так и не дошло до предложения. Ком опять подступил к горлу, когда она вспомнила, что ей сегодня сказала Мари-Клер Дельмас. Даже не сказала, а заявила с отвратительным самодовольством: «Я рассчитываю, что ты будешь больше помогать церковной школе. Ты ведь, наверное, все равно целыми днями не знаешь, чем себя занять без мужа и детей». Шарлотта вспыхнула от ее бестактности и не смогла достойно ответить. Но всю дорогу до дома она думала только о том, какому бы еще благотворительному делу вместо церковной школы отдать свое время, чтобы эта противная Мари-Клер не могла ее там третировать. Наверное, на днях она пойдет в госпиталь Сен-Луи. Работа в больнице грязная и тяжелая, но там не будет оравы шумных детей, и главное, все остальные добровольные помощницы – дамы в возрасте, они не станут распускать перед ней перья.
Фредерик искоса наблюдал за сестрой и за Клеми. Хотя Шарлотта сама начала этот разговор, он явно не доставил ей удовольствия.
– Друзья мои, давайте не будем ссориться, – сказал он и пожал Шарлотте другую руку. – В ближайшие недели и месяцы нам выпадет немного вечеров, когда мы сможем собраться всей семьей и посидеть вот так, тихо и мирно.
– Тогда, наверное, пора переходить к десерту? – Шарлотта от смущения тряхнула головой и встала. – Клеми, ты не беспокойся, отдыхай, я сама все подам. Кто-нибудь хочет шоколадного ликера? Нам его на Рождество подарил патрон Макса мсье Прюдом – привез из Бельгии несколько бутылок и решил дать понять некоторым служащим, что они работают не так отвратительно. («Не некоторым, а мне одному!» – возмутился Макс, и все заулыбались). Я бы добавила чуть-чуть к своему кофе. Матушка, а вы?
– Ни в коем случае, – сказала Амели. – Принеси из спальни мою чашку с ромашковым отваром.
Клеми съела кусочек пирога, потом устало поднялась, подхватила под мышки уже засыпающего сына и понесла его в дом. Шарлотта проводила ее задумчивым взглядом. Каким бы унизительным ни казалось ей собственное затянувшееся девичество, какой бы искренней ни была ее любовь к племяннику, сейчас она могла только порадоваться, что укладывать Бертрана спать – не ее забота. Засыпал он каждый раз долго и трудно, а Клеми отказывалась следовать советам свекрови и делать так, как мадам Декарт-старшая в молодости поступала со своими детьми: поцеловать малыша в лобик, прочитать над ним короткую молитву, погасить свет и выйти из комнаты. Она всегда сидела у кроватки сына столько, сколько было нужно, пока из-под одеяла не раздавалось глубокое и ровное дыхание спящего ребенка. Иногда это занимало целый час, иногда – больше. Шарлотта пожала плечами и принялась убирать со стола. Следом за ней и мать поднялась со своего места. «Стало прохладно, боюсь простудиться, – пробормотала она. – Доброй всем ночи, и лучше бы вам тоже не задерживаться».
– Выйдем, подымим немного? – предложил Макс. Фредерик кивнул и потянулся за трубкой. Они вышли, бесшумно притворили ворота и уставились на белеющий в сумерках стройный силуэт церкви Нотр-Дам-де-Кунь.
– Давай договоримся: пока не объявили войну, при женщинах об этом больше ни слова, – сказал Макс, выпустив первое колечко дыма в вечерний воздух. – Особенно при матери. Ты видишь, как она сдала? Доктор Альбер говорит, что у нее печень не в порядке.
Фредерик и сам заметил утром, что лицо матери стало подозрительно темным и с желтизной, но списал это на духоту и возможную бессонницу.
– Надеялся, что мне это кажется, – признался Фредерик.
– Не кажется... Хорошо бы, чтобы ее осмотрел парижский доктор. Сможешь устроить?
– Постараюсь. У моей приятельницы Колетт Менье-Сюлли мать недавно лечилась от печеночной колики. Кажется, ей стало гораздо лучше. Я попрошу Колетт порекомендовать ее врача.
– Это тебе обойдется недешево.
– Справлюсь, – ответил Фредерик, чувствуя, как в нем снова поднимается раздражение против Макса.
– Еще бы кто-нибудь убедил матушку уехать ненадолго из Ла-Рошели для обследования. Ни тебе, ни мне такая задача не под силу. Только пастор Госсен поможет, или еще Лили Понсак, ее любимая ученица и мать ее обожаемой крестницы… Ты поселишь ее у себя?
– Мне как раз предложили переехать в большую квартиру в том же доме. Это еще не решено, однако если мать согласится приехать в Париж, я и сейчас устрою ее с удобствами. Отдам ей спальню, сам посплю в кабинете.
– Подружка потерпит?
Макс явно пытался подловить старшего брата и выведать что-нибудь о той стороне жизни, о которой он никогда не распространялся. Фредерик только усмехнулся. У него был обычный вид человека с ничем не омраченной совестью. Младший брат не решился на повторный выпад и спросил о другом.
– Как ты думаешь, Фред, мы нападем первыми? Или пруссаки перейдут границу?
– Поскольку оскорбленной стороной считает себя Франция, французская армия, конечно, выступит первой. Этого-то Бисмарк и добивался уже несколько лет, и теперь, когда добился, не будет суетиться. Я думаю, что силами второго корпуса Фроссара наши пересекут границу у Саарбрюккена. Потом пруссаки очень быстро отбросят Фроссара назад и попытаются вторгнуться в Эльзас и Лотарингию. Судя по тому, какие силы туда стягиваются, Мак-Магон, Дуэ, Базен и Ладмиро далеко пруссаков не пропустят. Но, возможно, под угрозой долгой, изматывающей осады приграничных крепостей Бонапарту придется заключить мир с Вильгельмом и заплатить ту цену, которую назначит Пруссия.
– Пруссаки много чего захотят.
– Я надеюсь, что условия мира будут обсуждать не военные, а дипломаты.
– А я надеюсь, Фред, – Максимилиан остановился и очень странно взглянул на брата, – что меня мобилизуют на флот в качестве судового инженера. Так, как ты и сказал за завтраком. Назначат на большую военно-морскую верфь в Гавр или Брест, или, может быть, в Тулон. Пока неизвестно, какую роль сыграет флот в этой войне, но я думаю, что мы пригодимся. Как минимум, французские корабли займутся переброской армейских корпусов из Алжира и будут закупать оружие в Англии и Соединенных Штатах. Как максимум – будут препятствовать попыткам немцев блокировать наши гавани.
Фредерик не нашел, что ответить. Он догадывался, что дело тут не только в искреннем патриотизме Макса, и не только в его понятном желании погеройствовать. Тон выражал больше, чем слова. Все эти три года между ними так и стояла тень их ссоры из-за Клеми. Братья формально помирились, Макс отказался от идеи разделить дом на две половины, Фредерик, приезжая изредка и ненадолго в Ла-Рошель после возвращения из Германии, останавливался в родном доме на улице Вильнев, а не в отеле. Время от времени Фредерик посылал Клеми книги из Парижа, и она благодарила его коротким письмом, которое всякий раз показывала мужу, прежде чем запечатать. Однако Макс по-прежнему ревниво следил, как ведут себя его жена и старший брат, когда на них, как они думают, никто не смотрит. То, что Клеми и Фредерик друг друга скорее избегали, чем старались остаться наедине, лишь подогревало его подозрения.
– Что ты будешь делать в Париже до начала занятий? – продолжал Макс. – Впереди половина июля и весь август, самая жара. Дело твое, конечно, но ты можешь побыть здесь с матерью и Шарлоттой. В конце концов, это твоя часть семейных обязанностей.
– Вряд ли я смогу остаться в Ла-Рошели надолго, – ответил немного удивленный Фредерик. – Мое место в Париже, там моя работа, книги, архивы. И как же доктор для матери? Ты сам сказал, что тянуть с этим нельзя.
– Август – мертвый сезон, лучшие врачи все равно закрывают кабинеты и уезжают на Лазурный берег, в Нормандию или Биарриц, оставляя пациентов на милость своих помощников. Я тоже уеду, да-да, представь себе. Поэтому ты можешь чувствовать себя в доме совершенно свободно. Патрон обещает отпустить меня на целых три недели, потому что после нашего с Клеми «медового месяца» длиной в одну неделю на острове Ре я больше не отпрашивался ни на один день. Даже Бертрана крестили без меня! – добавил он с довольно глупой, по мнению Фредерика, гордостью. – Мсье Прюдом потом сказал, что ожидал моей просьбы и готов был ее удовлетворить, но разве я мог прервать испытания лодки, которую мы так долго чинили! Короче, Фред, если на днях не объявят то, чего мы все ждем, я заберу Клеми и Бертрана и уеду ненадолго в Бретань. Главное, успеть до наплыва парижан снять небольшой домик у моря. Не успею – они так взвинтят цены, что лачуга мне будет стоить как замок герцога Ангулемского. Ты приедешь в Ла-Рошель?
– Там будет видно.
Снова навалилась усталость. К тому же его бесило самодовольство Макса. Младший брат, не скрывая, хвалился перед ним своим статусом мужа, отца, дипломированного инженера, правой руки хозяина судоверфи, и был не прочь добавить к этому еще и чуть-чуть военной доблести.
– Смешно, да: жить в портовом городе на побережье океана и проводить отпуск на этом же побережье? – продолжал Макс, не замечая, что брат охладел к разговору. – Я предлагал Клеми свозить ее в Орлеан или Тур, а то и в Прованс, но она ни в какую. У нее в Пемполе остался кто-то из родных с материнской стороны, и ей хочется посмотреть места, которые она с детства не видела.
– Надеюсь, вам не придется менять планы, – сказал Фредерик. Он резким щелчком пальцев очистил свою трубку, положил ее в замшевый мешочек, а мешочек – в карман пиджака. – Всё, ты как хочешь, Макс, а я пойду спать. Умираю от усталости после Тулузы и сегодняшней прогулки.
– Хорошо. Я запру ворота, проверю, все ли в порядке, и тоже пойду.
Глядя на удаляющуюся спину старшего брата, он с болезненным, стесненным чувством подумал о том, как любил когда-то Фреда, как восторгался им все детство и юность, пока не повзрослел окончательно. Брат казался ему сверхчеловеком. Уехал из провинциальной Ла-Рошели в столицу, окончил лучший университет Франции, защитил докторскую диссертацию, стал профессором, пишет книги, вращается в свете, среди блестящих людей… Но четыре года назад их роли поменялись, и восхищаться Фредом, а тем более завидовать ему Макс перестал. Своя жизнь теперь выглядела в его собственных глазах гораздо более разумной, полной и правильной. Может быть, с дипломом Нантской политехнической школы он мог бы сделать более блестящую карьеру, если бы не женился так рано, да еще и на девушке без денег и связей. Но судьба ему благоволит. Он стал хорошим семьянином, уважаемым человеком, у него родился сын – жаль, что пока только один. Он превосходно работает на верфи, и мсье Прюдом за эти три года практически удвоил ему жалованье. Он стал настоящим главой семьи, на его плечах держится дом на улице Вильнев: это он, Макс, а не Фред, вынужден думать о каждой треснувшей черепице, о каждой скрипучей паркетине в гостиной, о том, что нужно перекрасить и освежить все комнаты наверху (потому что он надеется, что у них с Клеми будет много детей), и о том, что в винный погреб и кладовую к зиме следует наконец провести газовое освещение. Макс – кандидат в члены Делового клуба Ла-Рошели, его порекомендовали патрон и крестный, Бартелеми Рансон. Конечно же, Макс никогда не пропускает воскресные церковные службы и участвует в церковной благотворительности. Для того, чтобы сделаться членом совета реформатской церкви Ла-Рошели, он еще слишком молод (Шарль Госсен так и сказал ему с понимающей улыбкой: «Что ты будешь делать в нашей скучной стариковской компании, сынок?»), но в Библейское общество Ла-Рошели он, конечно же, вступил, как и в совет попечителей над протестантским госпиталем Сен-Луи, и в Общество естественной истории, и в Общество содействия техническому прогрессу. Макс верил, что со временем мсье Прюдом назначит его управляющим верфью, когда сам состарится и удалится от дел. Возможно, лет через пять Макс выдвинет свою кандидатуру в муниципальные советники. А возможно – бывали у него и настолько смелые мечты – когда-нибудь он станет мэром Ла-Рошели. Их семья небогатая по меркам здешних старинных протестантских фамилий, Рансонов, Адмиро, Бернонов, Сеньеттов и Флерио, зато очень образованная. К тому же теперь благодаря добродетелям Макса ла-рошельцы забыли о скандальных обстоятельствах жизни и смерти Мюриэль. Может быть, и Шарлотту еще удастся выдать замуж. Несправедливо, что за ней тянется шлейф, оставленный репутацией их бедной сестры. Ей двадцать семь, но года три в запасе еще есть, нужно поторопиться.
Макс помнил, когда наступил переломный момент в его отношении к старшему брату – когда накануне свадьбы они ехали в дорожной карете в Жонзак за Клеми. А недавно случилось нечто новое – Фредерик в его глазах превратился в неудачника. Макс даже вздрогнул от собственного кощунства, однако потом вернулся к этой мысли и хорошенько обдумал. Так и есть! Карьера Фреда остановилась, все его заслуги принадлежат прошлому. Докторскую диссертацию он защитил десять лет назад, тогда же стал профессором Коллеж де Франс, и до сих пор так и стоит за своей кафедрой, будто самый обычный школьный учитель. Написал несколько книг, которые принесли ему известность и, вероятно, какие-то деньги. Он не нуждается (свою половину счетов за дом на улице Вильнев оплачивает беспрекословно!), но при этом так и живет в своей маленькой двухкомнатной квартире возле Пантеона и отказывается переезжать. Объясняет свое постоянство тем, что-де этот дом и этот квартал ему нравятся.
Что еще? Три с половиной года назад Фреда избрали в Академию Ла-Рошели. Все были уверены, что за этим избранием последуют и другие. Даже пастор Госсен считал, что Фред скоро станет действительным членом еще двух-трех европейских академий. Поговаривали здесь и о том, что он обязательно должен будет выставить свою кандидатуру на освободившееся кресло во Французскую Академию. Но когда в прошлом году не стало поэта и эссеиста Жана Лебретона и были объявлены выборы нового «бессмертного», Фред отказался участвовать в борьбе. Правда, он вступил в Прусское королевское историческое общество, и его берлинский друг и коллега фон Трайберт порекомендовал его к избранию членом-корреспондентом Прусской академии наук. Если бы не близкая война, за эту новую книгу об истории взаимоотношений немцев и французов его бы туда приняли, к гадалке ходить не надо... Макс почувствовал, что гордость за брата, как ни пытается он изгнать ее из своего сердца, все равно пробивается сквозь деланное равнодушие и презрение.
По-настоящему Макса беспокоило только одно. Фредерику тридцать семь, и он не собирается жениться. Вопрос «почему?» был риторическим, Максимилиан знал ответ, и этот ответ ему не нравился, с какой стороны на него ни посмотри.
О личной жизни Фреда на улице Вильнев никогда не говорили. Семья полностью игнорировала эту тему, делая вид следом за матерью, что никакой личной жизни у него нет и едва ли она вообще была – даже после того, как десять лет назад Эберхард проболтался Амели Декарт, что видел в Париже своего кузена в обществе хорошенькой и очень ревнивой актрисы, даже после того, как четыре года назад сам Фред написал брату в том самом письме, что встречается с некой вдовой, и что они, возможно, захотят «соединить свои судьбы по-настоящему». Максимилиан прекрасно понял – Фред это написал специально для того, чтобы брат не думал, будто между ним и Клеми было или могло быть что-то плохое. С той женщиной, мадам Марото, вдовой своего издателя, он скоро расстался. Конечно же, никакой свадьбы он и не планировал, просто надеялся с помощью этой светской красавицы забыть о своей недозволенной страсти. Не вышло. И насколько Макс мог судить по безмятежному виду Фредерика и его озабоченности исключительно лекциями и книгами, таких попыток он больше не предпринимал.
Максу было плевать, спит с кем-нибудь его странный старший братец, или ложе профессора Декарта остается непорочным. Он просто знал – одурачить его у Фреда не получится. Все эти годы Фред помнил о Клеми, думал о Клеми, владел мыслями Клеми, оказывал на нее влияние, даже находясь в сотнях километров от Ла-Рошели. И единственное, что могло успокоить Макса – если бы Фредерик встретил и полюбил другую женщину и в конце концов бы на ней женился. Пока Клеми верит, что Фредерик тайно в нее влюблен и из-за этого остается одиноким, между ними троими ничего не изменится.
Он даже застонал – настолько невыносимым было это напоминание, что он не владеет своей женой всецело. Клеми никогда его не отвергала, не противилась, была послушна и нежна. Любила она его или нет, Максимилиан не спрашивал, но она умела быть благодарной. Она заботилась о Максе и была преданной матерью их общего сына. Но когда Макс видел ее за книгами – если ей удавалось пораньше уложить Бертрана, она уже не возвращалась в гостиную, а уходила в бывшую комнату Фреда рядом с детской и читала романы, повести, рассказы и стихи, которые он ей посылал из Парижа, читала до тех пор, пока не начинали слипаться глаза, – Максимилиан знал, о ком она сейчас думает. Растравляя себя ревностью, он воображал, как радостно у Клеми на сердце оттого, что Фредерик тоже думал о ней, выбирая именно эти книги, а не другие, и рассчитывая, что она прочтет между строк и его обращенные к ней слова. В такие вечера, укладываясь спать, Максимилиан целовал ее в висок, говорил: «Прости, малышка, сегодня я устал» – и отворачивался от нее, чтобы не мешать ей думать об ее наставнике и воображаемом возлюбленном.
Обходя дом, он увидел прислоненную к стене дома забытую лопату. Рывком поднял – «Развели тут беспорядок!» и с размахом, со всей силой и яростью вогнал ее в землю. Проклятие! Как хорошо, что вот-вот разразится гроза, потому что невыносимо дышать этим сгустившимся воздухом. Как жаль, что война, скорее всего, не коснется ни его, ни Фреда. Остался бы в живых кто-то один – и все встало бы на свои места… Макс одернул себя – почему он с таким счастливым предвкушением думает о войне, а не о поездке в Бретань вместе с любимой женой? Не верит, что эта поездка уничтожит проклятый треугольник и сделает их парой?
Как же ему все это осточертело! Он не собирается умирать на войне, он хочет жить долго и счастливо и умереть через много-много лет в окружении детей и внуков... Макс бросил лопату, посмотрел в окно спальни, в котором слабо мерцал ночник. Это не значило, что Клеми еще не спит, она всегда оставляла этот ночник, чтобы он мог дойти до кровати и не запнуться о мебель. И все равно Макс был намерен разбудить жену. Жаль ее, но он даст ей выспаться потом, когда Фред отсюда уедет. Сегодня Клеми будет думать только о своем законном муже, хочется ей этого или не хочется.
***
Время перешло за полночь. Наступило 19 июля 1870 года. Фредерик еще не спал. Сначала ему казалось, что он провалится в сон, как только голова коснется подушки, но переоделся в пижаму, лег, поворочался и встал. Голову распирали мысли, их нужно было привести в порядок – без этого, он знал по опыту, его ждет мучительная бессонница.
Он подсел к столу, достал свой письменный прибор и бумагу и начал составлять список дел на ближайшие дни. Вернуться в Париж, посмотреть квартиру, которую предлагает занять домовладелец, посчитать, взвесить все за и против. Увидеться с Селиной и ее мужем и заключить договор на переиздание книги. Навестить Кристиана, обсудить дела часового магазина и покупку пая Ладюре. Разыскать Эмманюэля Дару в адвокатском бюро или, скорее, там, где он сейчас проводит больше всего времени – в клубе молодых республиканцев Латинского квартала. Кроме этого нужно будет передать рукопись фон Трайберта, которая лежит у него на кафедре в Коллеже (впопыхах Карл, видимо, забыл об этих бумагах) кому-нибудь из сотрудников прусского дипломатического корпуса, в эти дни собирающихся домой. Затем пора уже начинать готовить курс о Веке Просвещения для слушателей Коллежа. И самое главное: написать Колетт Менье-Сюлли и узнать имя и адрес доктора, который лечил мадам Лефор. Если этот врач еще в Париже, а не на даче где-нибудь в Рюэле и не на курорте в Биаррице, спросить, не согласится ли он дать консультацию его матери.
А потом, когда Макс уедет, можно будет вернуться в Ла-Рошель. Прожить здесь три недели? Это будет просто замечательно! Здесь он найдет чем заняться, о чем подумать. Родной город столько лет питал его вдохновение, не может быть, чтобы он не нашел здесь новых сюжетов для будущей книги. Фредерик давно хотел проследить интеллектуальное влияние, которое оказали реформатские проповедники из Женевы на здешнее богатое купечество, и изучить историю первых «кабинетов редкостей» и первых научных обществ, созданных для изучения природы обеих Шарант. Луи-Бенжамен Флерио де Бельвю когда-то ему говорил: «Я сын торговца, во мне всегда была силен практический подход, и мне хотелось, чтобы мои труды сделали наш болотистый неплодородный край более процветающим и богатым, чем раньше». Луи-Эме Флерио давно пообещал Фредерику, что по первому его слову откроет перед ним архивы двоюродного деда, а Эдуард Бельтремье, конечно, позволит поработать в музее и не откажется разъяснить выпускнику факультета словесности Сорбонны, чем именно ценны хранящиеся там работы по физике, химии и геологии.
Он потянулся, зевнул, закрыл чернильницу. Теперь его сон ничто не потревожит. Кое-что по-прежнему беспокоило: недовольный вид Макса и его желание, чтобы его мобилизовали на военный флот. Но тайный ящичек с именем «Клеми» открывать было ни в коем случае нельзя, а объяснение лежало именно там, Фредерик был уверен.
Вечернюю молитву он давно прочитал, однако раз он вспомнил о Клеми, уже не мог это так оставить. Он обещал себе побороть собственную слабость. Повернувшись к окну, глядя в темное ночное небо, Фредерик начал читать по памяти 142-й псалом. Дойдя до слов, которые в детстве заставляли его трепетать от страха и восторга, он невольно повысил голос, как будто стоял перед студенческой аудиторией:
– Даруй мне рано услышать милость Твою, ибо я на Тебя уповаю. Укажи мне путь, по которому мне идти, ибо к Тебе возношу я душу мою. Избавь меня, Господи, от врагов моих; к Тебе прибегаю. Научи меня исполнять волю Твою, потому что Ты Бог мой; Дух Твой благой да ведет меня в землю правды.
Успокоенный, он вернулся в кровать и заснул, еще не зная, что через несколько часов, 19 июля Франция объявит Пруссии войну. Впрочем, формальное объявление войны ничего уже не меняло. Политиканы неистовствовали, армии стягивались к границе, генералы хвастливо заявляли о лучшем в Европе французском оружии, а интенданты паниковали, потому что шаспо и митральезы – это прекрасно, но много ли провоюет армия, в которой не хватает одеял и котелков? Больной и усталый император Луи-Наполеон Третий во главе Рейнской армии готовился сам выступить в поход, пытаясь отогнать предчувствие, что это дорога в один конец, к позору и катастрофе, и в Париж он никогда больше не вернется. Парижане и провинциалы затаились и молчали. Все ждали молниеносной победы, которая придала бы смысл происходящему и превратила войну из дипломатического инцидента в национальный триумф. Судьбы всех Декартов были сейчас как кусочки мозаики, лежащие на столе. Вот-вот им предстояло подпрыгнуть от страшного удара по столешнице и смешаться, а затем сложиться в какой-то новый узор. Но сегодня Фредерик спал крепко и спокойно. Он чувствовал то же, что и в детстве: две башни Ла-Рошели, Цепная и Сен-Николя, охраняют покой его родной гавани.
[1] A la Saint Frédéric on ne pense pas au fric – французская поговорка.
Глава 2. Амели в Париже
– Ты уверен, что это была хорошая идея? – спросила Амели Декарт.
Она кое-как поднялась по лестнице на третий этаж дома на улице Ульм, цепляясь за перила, и теперь ей очень хотелось поскорее сесть и отдышаться. Но она стояла с прямой спиной и старалась дышать пореже, чтобы не выдать перед сыном своей слабости.
– Абсолютно уверен, – сказал Фредерик. – Я обо всем договорился, доктор Фурман ждет нас ровно в два. Вы отдохнете с дороги, потом мы вместе пообедаем в молочной на соседней улице и поедем в клинику на Шоссе д’Антен. Это на правом берегу, но не очень далеко отсюда.
– Как имя этого доктора? – недоверчиво переспросила Амели.
– Фурман. Питер Фурман.
– Он немец?
– Голландец, который давно натурализовался во Франции. Представьте мое удивление, когда Колетт Менье-Сюлли протянула мне его визитку! Я сразу вспомнил это имя. Мы оба когда-то снимали комнаты в пансионе для студентов реформатского вероисповедания на улице Сен-Виктор. Помните нашу управляющую мадам Бризон, супругу викария церкви Луврской Оратории? Большинство ее пансионеров были иностранцами, и все эти иностранцы учились на медицинском факультете Сорбонны.
– А не слишком ли он молод? – снова засомневалась Амели, поднимая глаза на сына. Фредерик был для нее еще мальчишкой, хоть и профессором. Можно ли доверить его ровеснику свое здоровье и жизнь?
– Он старше меня на несколько лет, потому что был на последнем курсе, когда я поступил на первый, – Фредерик правильно истолковал выражение ее лица. – Все это время он практикует. Все часы консультаций у него расписаны, свободных мест в клинике обычно нет. Я с трудом смог к нему попасть даже сейчас, когда многие парижане так и не вернулись в столицу со своих каникул, а другие спешно уезжают на юг и запад Франции.
– Это верно, – отозвалась Амели. – В Париж я ехала одна в купе на двоих. И успела заменить, что треть вагона пустовала. Зато, говорят, из Парижа поезда идут переполненные. У тебя получится отправить меня обратно?
– Поездом или дилижансом, но думаю, сумеем выбраться. Я попрошу дирекцию, чтобы мои лекции перенесли на неделю, и сам отвезу вас в Ла-Рошель. Итак, чем же вы займетесь до обеда, матушка? Вы можете прилечь, мадам Бонардель с утра приготовила вам спальню.
– Ты предлагаешь мне с утра улечься в постель? – возмутилась Амели. – Я выгляжу такой слабой?
Она и выглядела, и на самом деле была слабой. Два часа назад Фредерик встретил ее поезд на вокзале Монпарнас. Он заранее нанял карету и попросил ждать у входа, чтобы не утомить больную, но и через здание вокзала мать прошла мелкими шаркающими шагами, как старуха, повиснув на его руке. Было впечатление, что она боится быстро ходить, опасаясь, что от какого-нибудь резкого движения проснется дремлющая боль и усмирить ее будет непросто. В экипаже Амели чуть-чуть расслабилась. Однако после подъема по лестнице лицо и шея у нее были в испарине, колени дрожали. Фредерику показалось, что она еще сильнее пожелтела за эти полтора месяца, прошедшие после его именин.
– Лучше посижу. – Амели устала бороться и рухнула в кресло. – Зря я не взяла с собой Шарлотту, – добавила она. – Я даже платье самостоятельно снять не могу. И тем более надеть. Наверное, это слишком трудно – найти на несколько дней приходящую горничную?
Фредерик постарался улыбнуться.
– Возможно, доктор Фурман оставит вас в клинике. Но если он предпочтет лечить вас на дому, рассчитывайте на меня. Я буду аккуратен и скромен, как положено хорошей горничной.
Мать поймала движение его губ и чуть-чуть улыбнулась в ответ, а затем обвела глазами комнату, чистую, довольно большую, но неуютную. Диван, где Фредерик собирался спать, был слишком узкий и даже с виду жесткий. Кресло, в котором она сидела, расшаталось и скрипело даже под ее невеликой тяжестью. Портьеры выцвели, из белых стали желтыми, внизу появилась бахрома. Книги в книжных шкафах стояли в два ряда и дверцы плохо закрывались (Амели могла представить, до чего это раздражает Фредерика, педанта и аккуратиста, унаследовавшего эти качества от Шендельсов). На столе валялись хлебные крошки, которые второпях не заметила старуха-поденщица, и громоздилось несколько коробок с бумагами, составленных одна на другую. Пресс-папье в виде маленького бронзового утюга прижимало за уголок письмо, видимо, ждущее срочного ответа. В руках у Фреда была кипа утренних газет, которые ему вручила консьержка. Он, конечно же, предпочел бы не возиться с больной матерью, а углубиться в новости. Вся Франция мысленно сейчас там, с частями, отступившими после безрезультатных сражений к Седану.
– Фред… – раздался ее слабый голос.
– Что?
– Да просто так, не обращай внимания.
Фредерик бросил на стол газеты, присел перед матерью на корточки и взял ее холодные руки в свои. Он понял, что это было не просто его имя, а сорвавшаяся с ее губ жалоба, которой мать сразу же устыдилась. Было горько видеть ее такой беззащитной. Он верил, что она поправится, но сердце его сжалось от предчувствия будущего одиночества, гораздо более сильного и мучительного, чем то, с которым он вполне сжился. Он никогда не зависел от матери, ему пришлось стать самостоятельным в семнадцать лет, сразу после смерти отца. Но она была властной, уверенной и мудрой, рядом с ней в Ла-Рошели он до сих пор чувствовал себя школьником на каникулах. Сладкое чувство, которое ему больше, наверное, не испытать.
– А почему Шарлотта не поехала с вами? – спросил он.
– Я сама велела ей остаться с Клеми и Бертраном. Если со мной, старухой, что-то случится в дороге, меня не бросят без помощи. И скомпрометировать меня уже никто не сможет. Другое дело – хорошенькая молодая женщина, одна с ребенком на руках.
– Но зачем кому-то компрометировать Клеми?
– Ты еще не знаешь, что к нашим соседям Мишо в августе вернулся их младший сын Лоран. Отучился в Бордо в коммерческой школе и захотел открыть лавку на улице Сен-Жан-де-Перо. Не спрашивай, почему он не в армии, я сама не знаю – наверное, родители за деньги придумали ему какую-нибудь болезнь. На вид он здоровее здорового. Но Бог им судья, возмутило меня совсем другое. Стоило Максимилиану уехать в Гавр на военную верфь, молодой Мишо уже на следующий день принялся увиваться за Клеми. Стал подкарауливать ее у ворот, влезать на изгородь и смотреть, как она возится с Бертраном, приглашать ее прогуляться до Порт-Руаяль. А раз она не удостаивала его ответом, он начал свистеть ей вслед и кричать что-нибудь гадкое.
– Что?
– Какая тебе разница? – пергаментное лицо Амели порозовело от смущения. – Ну, например: «Эй, красотка, еще не заскучала в холодной постели?»
– Негодяй. – Фредерик отвернулся, ему внезапно стало жарко. – Я уверен, что Клеми не давала ему для этого повода.
– Разумеется, ни малейшего! Сначала я была не в восторге от нее в качестве невестки, ты сам это знаешь. Да и теперь думаю, что Максимилиан зря поторопился. Но она оказалась лучше, чем я о ней думала. Во всяком случае, у меня нет причин сомневаться в скромности и честности Клеми. Я попыталась оградить ее от приставаний и попросила Бартелеми Рансона, нынешнего президента Торговой палаты, поговорить с Лораном Мишо по-деловому и по-мужски. Мишо обязательно захочет взять кредит на свою лавочку, поручительство Палаты ему не будет лишним. Бартелеми поговорил, и Мишо после этого притих, по крайней мере, перестал открыто волочиться за Клеми. Однако я сказала Шарлотте, чтобы она осталась дома – так нам всем будет спокойнее.
– Вы давно мне не писали, – сказал Фредерик, – и то, что я услышал, для меня стало новостью. Я знаю, что Макса в начале августа мобилизовали на верфь, но я был уверен, что они уехали вместе с Клеми.
Амели достала из кармана батистовый платок и вытерла лицо.
– Фу, как душно! После Ла-Рошели я бы не смогла жить ни в Париже, ни в Потсдаме. Как только тебе здесь хватает воздуха? Да, его сначала направили в Нант, и Клеми начала готовиться к переезду. Сама верфь находится в двадцати милях от города, и мобилизованные рабочие и инженеры живут отдельно от семей. Клеми сказала: не беда, она поживет с Бертраном у родителей, а по воскресеньям туда будет приезжать Макс. Но твой брат не переносит мсье и мадам Андрие, он даже слышать о них не хочет, не говоря о том, чтобы встречаться! Он не стал спорить, сделал вид, что согласен, а сам тайком пошел в военную комендатуру и попросил дать ему назначение вместо Нанта в любой другой порт Франции.
– Ушам своим не верю.
– Я была бы рада приукрасить для тебя то, что случилось, но врать я не умею, – вздохнула Амели. – Клеми об этом узнала, когда контракт был уже подписан. Макс попытался ей соврать, что это военные власти, а не он, все переиграли. Она не поверила. Как она разошлась – мы не подозревали, что она умеет так злиться! Она сказала, что они уже договорились насчет Нанта, и Макс не возражал. И раз он решил за ее спиной поступить по-другому, значит, ее мнение в его глазах вообще ничего не стоит, и она этого терпеть не собирается. Тогда Максимилиан признался, что не хочет видеть Андрие. «Почему?» – спросила Шарлотта. «Потому, – ответил Макс, – что за четыре года они мне так и не вернули украденные деньги за приданое». После этого ему пришлось многое объяснить мне и сестре. Вы скрыли от меня эту историю, и за это я не скажу вам спасибо.
– Мне на вашем месте тоже было бы неприятно оставаться в неведении, – сказал Фредерик. – Но обстоятельства свадьбы и так были непростые. Ни к чему было их усложнять… И что же Клеми?
– После того, как Макс это выпалил, Клеми встала, бледная-бледная, и дрожащим голосом сказала: мол, она очень сожалеет, что не может прямо сейчас вручить Максу эти триста франков. И если он не собирается прощать этот долг ее родителям, на что имеет, разумеется, полное право, она поедет в Нант и поможет старикам Андрие заработать эти деньги. Наймется няней или экономкой. Она, мол, уже не такая невежественная дурочка, как была раньше, ее наймет какая-нибудь богатая семья… – и тому подобная чепуха. Шарлотта обняла ее и заверила, что, разумеется, она останется в Ла-Рошели, ее дом теперь здесь, и мы все на ее стороне. Я, конечно, попыталась ее урезонить. Я сказала, что не одобряю поступок Макса, но теперь уже поздно что-то менять, потому что он связан контрактом и поедет работать на французскую армию. А она – жена, и поэтому обязана следовать за мужем. «Вы помиритесь уже в дороге, поверь мне, детка», – сказала я. Но Клеми только закусила губу, не двинулась с места и больше ничего не сказала все время, пока Макс собирал вещи. Упрямая девочка.
Фредерику показалось, что в голосе матери прозвучала гордость.
– И вы не стали возражать, чтобы Макс уехал, а Клеми осталась в Ла-Рошели?
– Не могу же я гнать из дома собственную невестку и родного внука! А еще, представь, Шарлотта открыто принялась ее защищать. Знаешь, что она сказала? Что Макс ведет себя как настоящий тиран, и что раз уж ему захотелось быть героем, пусть добавит к своей службе на верфи еще и аскезу – а то, мол, так себе военная слава у него выйдет в семейном гнездышке, с любимой супругой, в отсутствии непосредственной опасности от прусских штыков. Ох уж эта твоя сестрица! Не найдет мужа, с таким-то языком – пусть не жалуется.
– Бедная Клеми… – пробормотал Фредерик.
На самом деле он чувствовал не жалость, а восхищение. У Клеми есть характер. Она не забитая простушка, а гордая, умная, полная чувства собственного достоинства женщина. Он с первой встречи это понял. У него зрело желание, когда он повезет мать обратно, задержаться хотя бы на пару дней в Ла-Рошели и побыть с Клеми. Редчайшая удача – застать ее без Макса. Но, не успев представить, что он будет делать, когда окажется с ней наедине, он резко выпрямился и отошел к окну. Спрятал лицо в пожелтевшую портьеру, чтобы мать не заметила, как уши заливает краска стыда и раскаяния. Клеми сейчас одна, и первое, о чем он подумал – как бы воспользоваться ситуацией! Он ничем не лучше Лорана Мишо, этого похотливого мерзавца.
Амели, к счастью, молчала, утомленная долгой беседой. Фредерик взглянул на часы и повернулся к матери:
– Нам скоро выходить. Будете переодеваться, матушка?
–Конечно, – ответила мадам Декарт. – Я привезла платье, с которым несложно справиться. Дай-ка мне саквояж, Фред. – Она достала губку. – Набери мне таз воды и принеси в спальню вместе с полотенцем. Сам не входи, если только я тебя не позову. Зеркало у тебя там есть, или мне придется пользоваться большим, в прихожей?
– Есть, на комоде.
– Ладно. Послушай, а как же та большая квартира, о которой тебе писала консьержка? Тебе что-то не понравилось?
– Цена, – вздохнул Фредерик. – Я ее посмотрел, поколебался, но домовладелец не позволил долго думать. На эту квартиру также претендовал модный художник-портретист с женой и двумя детьми. Художник очень обрадовался, что там есть комната, подходящая для мастерской, с широкими окнами на север. Я уступил. Арендная плата там почти в три раза выше, чем за мою нынешнюю квартиру, да и комнат слишком много для скромного одинокого преподавателя.
– А твои книги?
– Да, мне необходима отдельная комната под кабинет, иначе скоро придется складывать книги на пол. Буду искать квартиру побольше. Но сейчас это не самая срочная из наших проблем, матушка.
Когда мать затворила за собой двери спальни, Фредерик взялся за газеты. Сегодня было третье сентября, пятница. Тон утренних газет показался ему сдержанным и даже слегка тревожным. Сдержанность резко контрастировала с тем, что пресса писала еще в последние дни августа. Тогда газеты рапортовали о том, что французская армия одерживает победу за победой, что пруссаки потеряли уже двести тысяч человек убитыми, что в Пруссии голод и нужда, и что в Берлине прямо перед домом Бисмарка собралась огромная толпа и требует хлеба. Сегодня правительственная «Официальная газета» просто обходит тему передвижения французских и прусских войск молчанием. Левая пресса пишет о том, попытки генерала Вимпфена атаковать баварцев и прорваться к Мецу на помощь запертому там Базену успехом не увенчалась, и французы понесли большие потери, но сообщает мало подробностей. «Клевета на армию» – а нынче все, что отличается от победных фанфар или живописания зверства пруссаков на французской земле, считается клеветой на армию – наказывается крупным штрафом. Оливье Берто, университетский друг Фредерика, анархо-синдикалист и главный редактор газеты «Голос улицы», процитировал военного эксперта, пожелавшего остаться анонимным. По словам этого эксперта, пруссаки планируют в самое ближайшее время занять северо-западные департаменты Франции, после чего двинуться на юг и замкнуть кольцо осады вокруг Парижа. Не то чтобы подобные намерения пруссаков были для кого-то тайной. Хотя глава кабинета и военный министр Кузен-Монтабан, граф Паликао, категорически отрицает возможность полной блокады Парижа, крупнейшей и мощнейшей крепости в Европе, многие состоятельные парижане уже уехали туда, где безопаснее. На днях Лувр занялся эвакуацией музейных ценностей. Сегодня утром, встречая мать на вокзале Монпарнас, Фредерик видел своими глазами, как на брестский поезд грузили опечатанные деревянные ящики с картинами. Знакомый служащий Лувра, который сопровождал коллекцию, сказал, что шедевры итальянского Возрождения везут на временное хранение в брестский Арсенал.
Интересно, сколько дней у него еще осталось, чтобы отправить мать обратно в Ла-Рошель, где ей будет во всех отношениях и удобнее, и безопаснее? Что скажет об ее состоянии доктор Фурман? Хватит одной консультации, или он предложит ей лечь в клинику? Удастся ли раздобыть билеты на поезд, а потом самому вернуться в Париж? Если он застрянет здесь на неопределенное время с больной матерью на руках, ему придется пересмотреть свои планы. Еще неделю назад он принял окончательное решение – после того, как мать уедет, он запишется в национальную гвардию. До сих пор его удерживало нежелание защищать императорский трон. Теперь это не имеет значения. Пруссаки надвигаются на Париж, и речь идет о защите родины, а не бездарного «Наполеона Малого». «С ним мы сочтемся чуть позже», – буквально вчера сказал Фредерику Оливье Берто, когда они зашли в ресторан «Пер-Транкиль» пообедать и обменяться новостями.
Берто был страшно обеспокоен, у него дрожали руки, когда он набивал трубку. Его невеста Натали Ферре осталась в Дижоне, а туда, по сведениям все из того же анонимного военного источника, в случае неуспеха французов на юго-восточном направлении могли войти германские войска. Берто сказал, что на днях поедет в Дижон и заберет Натали. Фредерик советовал ему хорошенько подумать. В Париже не так уж безопасно по сравнению с Дижоном, потому что это главная цель немцев, и, как сам же Берто утверждает устами своего неназванного источника, если не удастся его взять, вражеские войска попробуют его осадить. И тогда парижан ждут голодная и холодная зима, эпидемии, артиллерийские обстрелы, отсутствие связи с внешним миром. В Дижоне, даже если туда войдут немцы (и еще неизвестно, войдут ли вообще, неужели их пропустят так далеко вглубь территории Франции?!), пожалуй, опасностей меньше. Немцы не звери, не надо верить всему, что пишут в газетах. На этих словах Фредерик оборвал сам себя, его друг сам был редактором газеты. И Берто, обычно добродушный и необидчивый, вспыхнул от гнева: «Не звери, говоришь? Ты точно в этом уверен? А какую песню сам бы ты запел, если бы в Дижоне осталась твоя любимая женщина?»
Фредерик промолчал. Он подумал, что будь Клеми его женой или невестой, он ни за что не позволил бы ей сейчас уехать из Ла-Рошели. И матери тоже лучше всего туда вернуться. Да… но одно дело – Ла-Рошель, и совсем другое – Дижон. Вряд ли план Бисмарка и Мольтке состоит в том, чтобы войска дошли до юга атлантического побережья и до Пиренеев. Такой поход стратегически лишен смысла и будет стоить германской армии слишком дорого. Скорее всего, немцы действительно займут восток и север Франции, а возможно, и Нормандию, сожмут кольцо вокруг столицы и принудят императора и правительство заключить мир. В Ла-Рошели родным и землякам Фредерика ничего не угрожает. Но если бы Клеми сейчас находилась в Эльзасе или Лотарингии, если бы по улицам ее города маршировали прусские полки, если бы вооруженные солдаты стучали в ее ворота и на незнакомом, варварски для ее слуха звучащем языке требовали вина и провизии, да еще пытались бы флиртовать с хорошенькой хозяйкой… Фредерик понял, что в этом случае он сам уже мчался бы на вокзал, чтобы увезти Клеми в Париж вопреки холодному здравому смыслу, навстречу осаде и еще большей опасности.
Фредерик примирительно кивнул Берто: «Я все понимаю, ты прав, дружище. Пока не стало поздно, поезжай за Натали». Тот смягчился и продолжил: «Ну, допустим, Мольтке – это не Церклас Тилли, и Дижон – не Магдебург. Принято. Но почему ты уверен, что осада Парижа будет похожа на те, что были в Средневековье? Старый брехун Паликао кое в чем прав. Париж – огромная крепость, такой периметр надежных стен и застав невозможно блокировать полностью. Уверен, что останутся неподконтрольные лазейки, чтобы доставлять продукты. Кабель на дне Сены, пруссакам тоже не перерубить, а значит, мы не окажемся без связи и новостей». Фредерик пожал плечами: «Можешь иронизировать над тем, что я скажу, но у меня, наверное, память крови. Мои предки в шестнадцатом веке пережили осаду Ла-Рошели. За два года той осады в городе осталась в живых только пятая часть населения. Четыре пятых, в основном женщин и детей, выкосили голод и болезни. Да, это было двести пятьдесят лет назад. И все же я имею право представлять при слове «осада» именно такие картины, а не думать, что мы ее пересидим в уютной гостиной у камина, со свежим хлебом, кофе и газетами». Берто снова разозлился: «Слушай, Декарт, я знаю, что вместо настоящего ты живешь в основном в прошлых веках. Но подними глаза на календарь и закажи очки, если они тебе необходимы. У нас нынче тысяча восемьсот семидесятый, а не тысяча шестьсот двадцатый». Фредерик махнул рукой. Они заговорили о другом: о том, что хотя правительство на словах согласилось вооружить национальную гвардию, на деле оно не торопится открыть для вчерашних штатских свои арсеналы. «Трон зашатался, народ готов взять власть в свои руки, они это понимают, – убежденно сказал Берто. – Я видел копию телеграммы императрицы. Она требует, чтобы император не смел отступать вместе с армией к Парижу, как бы плохи ни были дела на фронте. Лучше, мол, гибель в бою, чем позорное отступление, за которым последует бунт парижской черни. Вот ведь мерзавка! – лицо Оливье Берто исказило отвращение, но он тут же рассмеялся. – И она не напрасно трясется. Бунт! Ха-ха-ха! Эта родовитая испанка, похоже, не знает, чем в Париже заканчиваются бунты. «Это мятеж? – Нет, сир, это революция!»[1]
– Фред, я готова, – послышалось за спиной. Фредерик закрыл газету. Амели, гладко причесанная, пахнущая лавандовой водой, в лиловом платье с застежкой спереди, стояла в дверях и выглядела чуть-чуть бодрее. – Только я не буду обедать. Не смогу проглотить ни кусочка, слишком нервничаю. Давай сначала побываем у доктора, а потом уже я что-нибудь съем. Я взяла с собой две смены белья на случай, если придется остаться, но надеюсь, доктор Фурман отпустит меня домой. Я не настолько плохо себя чувствую, чтобы ложиться в больницу.
– Это не больница, а частная клиника, и притом очень хорошая и дорогая клиника, – поправил Фредерик. – Давайте предоставим доктору Фурману самому принимать решение, где ему удобнее вас лечить. – Амели нехотя кивнула. – Но в кафе я бы все-таки заглянул. Если хотите, возьму вам только кофе с молоком и бриошь, а мне необходимо пообедать, у меня потом лекции до самого вечера.
– Ладно, будь по-твоему.
Амели надела шляпку, завязала ленты черной суконной накидки, взяла перчатки и ридикюль. Она шла за сыном и думала: почему именно в обществе Фреда, убежденного одиночки, она чувствует себя так спокойно, почему именно он, упорно избегающий семейных обязанностей, дает ей ощущение семьи? Да, у него есть деньги, чтобы решить многие проблемы. Однако он не богач, заработки преподавателя и ученого нельзя сравнить с прибылью, скажем, судовладельца. К тому же существуют такие проблемы, где деньги не решают почти ничего. Если доктор сейчас объявит, что у нее рак печени или желудка, Фред ей не сможет помочь ни своими деньгами, ни своими знакомствами. Чуть раньше она угаснет или чуть позже, у себя в спальне на улице Вильнев или в палате дорогой частной клиники, под неотлучным присмотром заботливых сиделок, – все равно обидно закончить свою жизнь в шестьдесят лет. Мадам Декарт вспомнила свекровь, Софию-Вильгельмину, которая в январе 1833 года успела узнать о рождении Фреда в Ла-Рошели и Эберхарда в Потсдаме, но смогла коснуться своими восковыми губами макушки только одного внука, того, кто жил на соседней улице. Если Амели безнадежно больна, Фред обеспечит ей покой, хороший уход и достаточно обезболивающих лекарств до конца жизни. Не так уж и мало – кто-то, возможно, и этого не имеет. Но никакие врачи ни за какие гонорары не продлят ей жизнь и не позволят увидеть, как выйдет замуж Шарлотта, как подрастет Бертран, как появятся на свет другие внуки и внучки. Амели обратилась к Богу с молитвой о том, чтобы у нее нашлась любая другая болезнь, все равно какая, пусть даже мучительная, но излечимая.
Нет, нет, – поняла мадам Декарт, – дело не в деньгах Фреда, дело в самом Фреде. Неизвестно, в кого он таким вырос, уж конечно, не в своего отца, но он очень ответственный человек. Если что-то пообещал – сделает. В детстве Амели такую же уверенность и защищенность внушали родители, потсдамский аптекарь господин Шендельс и его жена Фритци. Потом уже она не знала этого чувства, и в браке с Жаном-Мишелем Декартом у нее были, конечно, и радости, а не только печали, но уверенности в своем спутнике жизни никогда не было. Жан-Мишель привез ее в чужую страну и предоставил самой себе, ничего не сделал для того, чтобы ее приняли в Ла-Рошели. Ей самостоятельно пришлось завоевывать место в обществе. Если бы не дружба с Огюстиной Госсен и Эстер Рансон, если бы не деликатное покровительство Луи-Бенжамена Флерио де Бельвю, неизвестно, сколько бы это заняло лет и увенчались бы ее старания успехом. Денег вечно не хватало, муж спокойно смотрел на то, что ее приданое тратится на хозяйство и жалованье прислуге. Все дети, кроме Фреда, отцовского любимчика, росли так, как будто они наполовину сироты: Жану-Мишелю гораздо интереснее были коллекции насекомых, чем воспитание Мюриэль и близнецов... Амели ущипнула себя, чтобы не погрязнуть в старых обидах. Прошлое позади, а будущее… что ж, только Бог знает, как для нее лучше. Главное, что сын вырос и позаботится о ней в старости.
***
Фредерик привел мать в маленькую молочную на улице Муфтар, где в зале была старинная печь с бело-синими изразцами, а по стенам висели акварели с пасторальными видами Лимузена. Хозяева, мсье и мадам Дельпи, уроженцы Шероннака, говорили, что почти все, чем они торгуют, делается из молока знаменитых лимузенских коров. Еда была скорее по-крестьянски основательной, чем изысканной, но студенты это ценили, и в часы завтрака свободного места было не найти. На обед сюда ходили реже, зал стоял полупустой. Фредерик попросил для матери молоко и бриошь, для себя черный кофе, омлет и несколько тартинок, плотно обедать ему тоже не хотелось. Они сели у окна. Амели послушно взяла бриошь и стала жевать, не чувствуя вкуса. Фредерик смотрел на проезжающие одноконные и пароконные экипажи и надеялся, что без труда остановит извозчика.
Внезапно перед витриной выросла мужская фигура. Молодой блондин в потрепанном сюртуке, очень рослый и широкоплечий, но слишком худой для такой комплекции, со слабой растительностью на лице и дерзкими, настороженными, как у дикого кота, глазами. Он встретился взглядом с Фредериком и широко улыбнулся.
– Ой, кто это? – тонким от неожиданности голосом пискнула Амели. – Ты знаешь этого громилу?
– А как же, – ответил Фредерик и сделал приглашающий жест Эмманюэлю Дару.
Дару ввалился в молочную, и там сразу стало тесно. Амели сжалась: как многие невысокие хрупкие женщины, она неуютно себя чувствовала в обществе очень крупных мужчин. Рядом с ними ей как будто переставало хватать воздуха.
– Мне кофе с молоком, – сказал Дару хозяйке. – Простите, что потревожил, господин профессор. Я бы только поклонился вам и сел за соседний столик, не стал набиваться в компанию, раз вы не один. Но удачно, что я вас встретил, есть новости.
– Матушка, это мэтр Дару, адвокат, мой друг и бывший ученик. Дару, это моя мать, приехала ненадолго из Ла-Рошели. Рассказывайте, Эмманюэль, ваши новости.
При виде болезненной немолодой дамы Дару передумал выкладывать то, что пока еще кроме него знали всего несколько человек. Но профессор и мадам Декарт ждали ответа. И адвокат выкрутился:
– Новость короткая – процесс Везинье перенесли на сегодня. Поздно вечером меня предупредили запиской из суда. Сейчас выпью кофе и поеду во Дворец правосудия. Моя мантия, – он похлопал по своему портфелю, – еще влажная, только что забрал от прачки. Думал, что до заседания еще целая неделя, и как раз отдал постирать.
– Это же плохо для вашего подзащитного, – сказал Фредерик. – Почему коллегия не протестует?
– Я сам заявлю протест. Но если судья его отклонит, не страшно, я подготовился, будем бороться. У нас есть шансы на полную победу. Между прочим, мадам, – он обратился к Амели, – вы знаете, что ваш сын помог моему клиенту и его друзьям, которые проходят по этому делу?
– Пока еще неизвестно, помог или нет… – начал Фредерик, но Дару не дал ему договорить.
– У себя в Ла-Рошели, мадам, вы вряд ли слышали о захвате пожарной части в Ла-Виллет. Расскажу в двух словах, раз уж мы тут обедаем и ведем застольную беседу. Не смотрите, что у меня только кофе. Это потому, что я никогда не ем перед заседаниями суда. Что-то вроде личного талисмана. Голодный адвокат – находчивый и зубастый адвокат. – Он засмеялся. – Так вот, это случилось 14 августа, после наших первых разгромов. Группа радикально настроенных молодых людей захотела поднять жителей предместья на борьбу сразу с двумя врагами – с пруссаками и империей. Они попытались захватить форт Венсен и повести оттуда наступление на Париж, но быстро поняли, что им это не удастся, и решили укрепиться в казарме пожарной части. Завязался бой, было двое убитых, несколько раненых.
– Ох… – прошептала мадам Декарт.
– Эмманюэль, моей матери вряд ли это интересно, – перебил его Фредерик.
– Нет-нет, прошу вас, продолжайте, – запротестовала Амели. Этот адвокат, похожий на крестьянина в неловко сидящей городской одежде, ей чем-то понравился.
– Захватив казарму, заговорщики двинулись вперед, в направлении Бельвиля, крича: «Долой Баденге! Смерть пруссакам!» Но шествие вышло удручающее – никто из жителей Ла-Виллет к нему не присоединился. Народ с недоумением смотрел на горстку людей, не веря, что можно быть такими безрассудными смельчаками. Их приняли за прусских шпионов или провокаторов. Кто-то бросился за полицией. Их всех арестовали и судили военным судом. И военный суд на единственном заседании приговорил десятерых «мятежников» к смертной казни. Двое из них, Эд и Бридо – мои друзья…
– Господи, как это ужасно, – сказала дрогнувшим голосом Амели. – У нас в Ла-Рошели есть своя история о четырех молодых сержантах. Вы, наверное, знаете о ней от моего сына. Их казнили при Карле Десятом, и весь город их оплакивал.
– Надеюсь, героев 14 августа Парижу не придется оплакивать, потому что мы их отстоим. Обязательно отстоим! А вот теперь самое интересное, мадам Декарт. В тот же день, как только стало известно о приговоре, ваш сын написал открытое письмо главе кабинета министров генералу Кузену-Монтабану, графу Паликао, и попросил проявить милосердие к этим совсем молодым людям и не наказывать их так сурово за выступление, продиктованное скорее наивностью, чем злым умыслом. Письмо профессора Декарта согласились подписать его коллеги в Сорбонне и Коллеж де Франс. Воодушевленный успехом, профессор Декарт захотел придать письму еще больший вес и поехал к Жюлю Мишле, нашему французскому Геродоту, «отцу истории», кумиру своей студенческой юности. Тут, правда, случилось странное. Мишле подписать отказался.
– Сначала скажите, что этих несчастных не казнили, тогда я буду в состоянии дослушать историю до конца, – сказала Амели.
– Их не казнили и не казнят, хотя они еще в тюрьме. Часть подсудимых передали гражданскому суду, в том числе Везинье, рабочего-седельщика, моего клиента. Это уже половина успеха, потому что гражданский суд с 1848 года к смертной казни не приговаривает. Так вот, Мишле прочитал письмо и сказал, что согласен с ним по сути, но не по форме. Он пообещал написать собственное воззвание. И написал – от лица этих десятерых осужденных, взывающих о милости и восхваляющих добродетели своих судей. Письмо, изобилующее тире, многоточиями и восклицательными знаками, скорее монолог из античной драмы, чем петиция в чью-то защиту. Честно говоря, я так и не смог осилить это упражнение в красноречии до конца. Оба письма передали графу Паликао. Свидетели говорят, что после творения Мишле глаза у старого вояки были на мокром месте. Но пересмотреть дело он согласился, когда прочитал письмо, составленное профессором Декартом, прямое, простое и скромное, не содержащее ни слова лести палачам. Знаете, почему? Оно не вызывало неловкости, в отличие от письма Мишле. Бывает такое чувство, когда стыдные вещи делает кто-то другой, а стыдно почему-то тебе. После такого, согласитесь, любому влиятельному лицу проще удовлетворить ту просьбу, которая выражена без лишних завитушек.
– Значит, помог все-таки Мишле, – сказал Фредерик. – Без него моя петиция не имела бы успеха.
Пора было ехать. К столу подошла мадам Дельпи, они расплатились за обед. «Мадам, вам нехорошо? – встревожилась хозяйка, когда Амели встала и пошатнулась от слабости. – Посидите здесь, пока ваши спутники ходят за экипажем. Хотите стакан воды?» Мадам Декарт благодарно кивнула. У нее были предубеждения в отношении парижан – что их всех только деньги интересуют. Но здешние хозяева – провинциалы, наверное, их столица еще не испортила.
– Я рад за Везинье, которого благодаря вашим стараниям, возможно, оправдают, – сказал Фредерик, едва они с Дару вышли на улицу. – Но, по-моему, вы хотели рассказать о другом.
– Да, я промолчал, решил не тревожить мадам Декарт. Это еще только слухи, однако слухи из разряда тех, в которые верится. Вы следили за судьбой армии Мак-Магона, которая выступила на подмогу Базену, запертому в Меце? Вы знаете, что пруссаки не дали Шалонской и Рейнской армиям соединиться и вынудили Мак-Магона, точнее, Дюкро и Вимпфена, дать бой?
– Читал сегодня в «Голосе улицы» у Берто. И что же?
– Все кончено, господин профессор. Полный разгром. Больше восьмидесяти тысяч солдат во главе с императором сдались в плен. Мак-Магон ранен. Захвачено огромное количество оружия и три боевых знамени. Французская армия если еще не ликвидирована, то обескровлена, потому что это были наиболее опытные и боеспособные части. Ополчение, набранное из гражданских вроде нас с вами, много не навоюет, хотя придется попытаться... Теперь для пруссаков открыта дорога на Париж. Ну и, конечно, Бисмарк может выставлять любые условия для заключения мира, хотя бы даже Эльзас и Лотарингию.
– Нет, не могу в это поверить, – сказал Фредерик.
Пестрая и оживленная улица Муфтар перед его глазами как будто замерла, а люди превратились в фигурки, вырезанные из картона. Черные силуэты на фоне залитых солнцем домов и витрин.
– Вы не выписываете берлинские газеты? Немцы еще вчера написали о своей победе под Седаном.
– Выписывал, но с начала войны они больше не приходят.
– А, понятно. Конечно. Я узнал от человека, который получает почту по дипломатическим каналам. Может быть, это намеренная дезинформация, чтобы лишить нас мужества, но, черт побери, если Наполеон действительно в плену… Мы с вами, господин профессор, станем свидетелями и участниками краха империи! И если до сих пор лично мне было противно идти воевать за Баденге, если я от всего сердца желал ему и имперской Франции поражения, воевать за Французскую республику мне никто не помешает.
– Не верьте неподтвержденным слухам и зря не рискуйте, – сказал Фредерик. – Знаю, что вы не пожалеете своей головы для настоящей битвы, но постарайтесь сначала дожить до нее и не стать жертвой провокации. Мне удалось уговорить Жоржа Менье-Сюлли поставить свою подпись под письмом в защиту «людей 14 августа». Он считается центристом, и при этом друг известных левых: Адольфа Кремье и Этьена Араго. Не исключено, что он будущий член республиканского правительства. Это его подпись помогла, уж вы-то должны понимать, что дело не в моем имени и моем «прямом и простом» слоге. Я попробую это устроить и во второй раз, но...
– Но Менье-Сюлли, который одно время был моим патроном и хорошо помнит дело Берто, с тех самых пор считает меня занозой в заднице?
– Именно так, Эмманюэль.
Из-за поворота показался свободный фиакр, и Фредерик поспешил распрощаться с адвокатом. Пока он шел за матерью, он сосредоточился и постарался хоть немного успокоиться, чтобы не напугать ее еще сильнее. До сих пор власти бессовестно лгали, скрывая положение дел на фронте и трубя о несуществующих победах, но такую катастрофу не скроешь. К вечеру новость будет во всех газетах. Военному министру придется лично объявить это членам правительства и депутатам. Всего через несколько часов произойдет неотвратимое. Что будет, кто перехватит пошатнувшуюся власть? Сколько при этом прольется крови? Гадать было бесполезно, а от обязательств перед матерью и Коллежем его никто не освобождал. Он постучал в перегородку, за которой сидел кучер:
– Пожалуйста, побыстрее!
Амели подложила свой саквояж под спину, чтобы сидеть прямо – так меньше болели спина и правый бок. Внезапно она вспомнила, от кого еще, кроме сына, слышала имя Эмманюэля Дару – от Этьена Лессанжа. Они были друзьями в то время, когда Этьен хотел жениться на Шарлотте. Мадам Декарт устало прикрыла глаза. Она знала, что Шарлотта до сих пор еще не забыла Этьена. И теперь она думала: может быть, хорошо, что помолвка и брак не состоялись… От Фреда ей было известно, что Лессанж – радикальный республиканец, но тогда Амели не задумывалась, насколько это серьезно, и была уверена, что после женитьбы он бросит игрушки больших мальчиков и займется взрослыми делами – работой, карьерой, воспитанием детей. И вот один из двух друзей 1860 года предстал перед ней десять лет спустя. Успешный адвокат, умеющий держаться в обществе человек. Только представить его в роли мужа девушки из хорошей семьи Амели не может, как ни напрягает свое воображение.
– Этот господин Дару женат? – спросила Амели.
– О, нет. – Фредерик, напряженно вглядывающийся в пейзаж за окном, чтобы не пропустить нужный адрес, чуть-чуть усмехнулся, он знал, что мать думает о Шарлотте. – У него опасная работа. Он защищает политических заключенных, а значит, и сам ежедневно рискует. Недавно его задержали в подъезде собственного дома. В прошлом году перед очень серьезным процессом в него стреляли, к счастью, промахнулись. Ни заказчика, ни того, кто был назначен в убийцы, конечно, не нашли. А четыре года назад он несколько месяцев провел в тюрьме за то, что выступил на собрании молодых революционеров. Не тот он человек, с которым девушка вроде Шарлотты может быть счастлива замужем.
– При чем тут Шарлотта? Я просто так спросила. Мне он чем-то понравился, – смутилась Амели. Даже сыну она не призналась бы, что Дару напомнил ей брата, Карла-Антона Шендельса, погибшего в 1848 году на венских баррикадах.
– Эмманюэль – превосходный человек, чистая душа, – согласился Фредерик, не отрывая взгляд от окна. Вокруг все было спокойно. Экипаж проехал Новый мост и катил по правому берегу.
Еще немного – и они остановились перед трехэтажным особняком. Этот дом из желтовато-серого песчаника, с высокими окнами, обвитыми ажурной лентой решеток, выглядел богато и скромно, и тем неожиданнее и скандальнее выглядело разбитое стекло слева от двери. Двое рабочих убирали обломки и сметали осколки с тротуара. На латунной табличке было выгравировано: «Кабинет и клиника П. Фурмана, доктора медицины».
Амели крепче вцепилась в руку сына, и они вошли в просторную, очень чистую приемную. Кроме них, других посетителей не было. Молодая сестра милосердия в белом переднике и накрахмаленной косынке стояла за конторкой и что-то писала, но при виде вошедших отложила перо.
– Мадам Декарт, не так ли?
Она спокойно и деловито занялась пациенткой: «Позвольте, мадам, я провожу вас в смотровую, доктор сейчас придет. А вы, мсье, подождите в приемной». Амели успела только послать сыну умоляющий взгляд. Разбитое стекло всколыхнуло ее сомнения, хотя идеальная чистота и пуританский уют этой приемной отчасти вернули присутствие духа.
Оставшись один, Фредерик осмотрелся. Длинный жесткий диван для посетителей, конторка дежурной сестры, ваза с бледно-розовыми розами на белом подоконнике. Несколько гравюр на стенах. Ни одной рамки с библейскими изречениями, что естественно: доктор Фурман либо отошел от религии, либо не смешивает свой кальвинизм с работой. И ни одной газеты, чтобы скрасить ожидание нервничающим родственникам. Фредерик не мог сидеть просто так и не посмел закурить, тем более, пепельницы тоже нигде не было видно. Он начал расхаживать туда-сюда, жалея, что не захватил утренний номер «Нового обозревателя».
Наконец, почти через час ожидания, за дверью послышались тяжелые шаги. Дверь распахнулась, и Фредерик увидел своего бывшего соседа по пансиону на улице Сен-Виктор. Скорее всего, на улице он бы Питера Фурмана не узнал, за прошедшие двадцать лет голландец очень изменился. Фредерик помнил круглолицего, высокого, но легкого в движениях, порывистого, смешливого юношу, который строил гримасы во время библейского часа, потешаясь и над велеречивой напыщенностью викария Бризона, и над робостью американских студентов. Теперь это был могучий мужчина с широким, почти квадратным красным лицом, обрамленным рыжеватым бакенбардами, и небольшими цепкими голубыми глазами.
– Здравствуйте, Декарт, – он протянул огромную ручищу с коротко обрезанными ногтями. – Вот так встреча старых знакомых двадцать лет спустя! Итак, могу сразу вам сказать, что дела наши не так уж плохи. Но пациентку домой я не отпущу. Она останется в клинике. Я назначил ей сильное лекарство, его действие будет весьма болезненным, она должна быть в это время под моим контролем и на глазах у дежурной сиделки. Завтра я решу, когда ее можно будет выписать. Сегодня пятница, верно? Думаю, что примерно через неделю вы сможете забрать ее домой.
– Вы обнаружили, что с ней?
Фурман подошел к конторке, открыл один из ящиков и достал коробку с сигарами. Протянул ее Фредерику, потом взял одну сигару себе.
– Такой табак скоро будет не достать ни за какие деньги, – заметил он, с удовольствием разминая кончик сигары. – Пойдемте во дворик, там курить приятнее, чем в кабинете. Я все вам объясню, ничего не утаю.
Во внутреннем дворе стояли апельсиновые деревца в горшках и журчал маленький фонтан. Сентябрьское солнце пекло совсем по-летнему, но здесь было тенисто и прохладно. Фурман сел на каменную скамью. Фредерик остался стоять.
– Я внимательно расспросил и тщательно осмотрел мадам Декарт и не увидел признаков того, чтобы у нынешнего ее состояния было самое плохое из возможных объяснений, – начал доктор. – Называя вещи своими именами, скажу, что рака печени у нее нет. Но я диагностировал болезнь желчевыводящих протоков и камни в желчном пузыре. Именно эта болезнь окрашивает ее кожу в лимонный цвет и причиняет ей такие страдания. Это излечимо, правда, излечение будет нелегким. Необходимо растворить камни, раздробить, изгнать из организма, и потом еще сделать так, чтобы они не появились снова. Я советую вам увезти ее после лечения на воды. Как насчет Оверни? Моя жена и дети там отдыхали в прошлом году. Там много приятных недорогих маленьких пансионов вокруг горячих источников...
– Так вы хотите сказать, что моя мать поправится?
– После лечения и при условии соблюдения моих рекомендаций – да, конечно, она поправится.
– Слава богу! – вырвалось у Фредерика. – Спасибо, доктор. Я ваш должник.
– Через пару недель я закрою практику и уеду в Дьеп. Только на время. Потом я вернусь обратно и предложу себя армии в качестве врача. Но сначала я должен убедиться, что семье ничего не грозит. У нас уже выкуплены места в вагоне поезда «Париж – Кале». Ты заметил пустоту в приемной у преуспевающего терапевта? – Фурман внезапно перешел на «ты». – Можешь не сомневаться, в обычное время она полна посетителей.
– Я не сомневаюсь.
– Мне интересно было на тебя посмотреть, и к тому же Колетт Менье-Сюлли замолвила за тебя слово, так что мадам Декарт я принял бы в любом случае. Тебя не смутило разбитое окно? Это сделал не какой-нибудь недовольный пациент. – Он насмешливо подмигнул, совсем как прежний Питер Фурман. – Один бродяга прочитал мое имя на табличке, вообразил, что я немец, потому что ведь только у немца фамилия может заканчиваться на «ман», и запустил камнем в раже патриотического негодования. Сторож его поймал и отвел в полицейский участок, этого больше не повторится.
– А если найдется еще один такой «патриот», и камень влетит в палату моей матери? Пожалуй, я все-таки ее заберу.
– Не говори глупостей. Сегодня она и по лестнице подняться не сможет.
После недолгой паузы он сказал:
– Тебе я тоже не советую медлить. Из Парижа выехать будет еще труднее. Не хочешь зимовать здесь вместе с пруссаками – уезжай, или, по крайней мере, увози в безопасное место тех, кто зависит от тебя.
– Я преподаватель в государственном учебном заведении, – возразил Фредерик. – Идет семестр, у меня расписание, куда же я уеду? Но, конечно, как только матери станет лучше, я отложу лекции и отвезу ее в Ла-Рошель.
– Не опоздай, – Фурман поднял указательный палец, – но и не торопись. После процедуры изгнания камней мадам Декарт будет очень слабой. Если ее растрясет в дороге и какой-нибудь особо стойкий камешек придет в движение, уверяю, ты проклянешь землю и небо. Она будет стоически терпеть, извиваясь от боли, а ты – сходить с ума, бессильный облегчить ее страдания. Понаблюдай за матерью уже после клиники, убедись, что ей, по крайней мере, не становится хуже, и отправляйтесь в путь. Не будет билетов – иди к каким-нибудь высокопоставленным знакомым, лучше военным, ты ведь не последний человек в Париже, чтобы у тебя не было таких знакомых. Проси, умоляй дать пропуск в вагон, зарезервированный для нужд армии. И, как я уже сказал, хорошо бы мадам Декарт не ехать сразу в Ла-Рошель, а пожить где-нибудь в маленькой деревушке при минеральном источнике, с полным пансионом. Чтобы она там могла только пить воду в бювете, гулять, играть в безик и сплетничать с другими дамами.
– Она не поедет.
– Мне она тоже так сказала. По ее словам, семья о ней как следует позаботится. Ну ладно. Я никогда не был в Ла-Рошели, но знаю, что она далеко от линии фронта. Если там тихо и спокойно, почему бы и нет.
Наступила тишина. Доктор Фурман продолжал пристально смотреть на профессора Декарта.
– Удивлен, что я практикую в Париже? – спросил он.
–Немного. Думал, что ты вернулся в Голландию.
– Так и собирался сделать, но начал работать ассистентом у доктора Марешаля, в то время одного из лучших парижских врачей-терапевтов, и не заметил, как стал его правой рукой. Потом в Утрехте умер мой отец. Мать умерла еще раньше, когда я учился. Возвращение потеряло смысл. Я получил наследство и сделал предложение единственной дочери доктора Марешаля. – Он улыбнулся, давая понять, что такое развитие событий не было предрешено с самого начала, а стало скорее чудом, невероятным везением. – Мы с моим тестем сообща владели этой клиникой, но несколько лет назад доктор Марешаль удалился от дел и позволил мне выкупить его долю в предприятии. Теперь оно мое. Кстати, у меня трое детей. Три девочки, четырнадцати, десяти и шести лет, и все красавицы. Если у тебя есть сын, присматривай невесту заранее, а то всех разберут. Луи-Кристоф Менье-Сюлли уже заявил, что женится на моей средней, Адриенне.
– Поздравляю, – Фредерик тоже улыбнулся. – Но тебя кто-то неправильно информировал. Я все еще гуляю на свободе, у меня никого нет.
– Вот как? О какой же невестке говорила мадам Декарт? Разве не о твоей жене? Она так и сказала: «Фред и Клеми обо мне позаботятся».
– Наверное, она хотела сказать «Макс» вместо «Фред». Максимилиан – это мой младший брат, он женат на Клеми, они живут в Ла-Рошели. И у них действительно есть сын Бертран, но он еще слишком маленький даже для твоей младшей.
– Вот как? – повторил Фурман. От его зорких глаз, привыкших замечать тонкости, не укрылось, что щеки Фредерика чуть-чуть порозовели. – Значит, мадам Декарт оговорилась, бывает. Кстати, ты сам на здоровье не жалуешься? Я заметил, ты очень бледный. Будь ты моим пациентом, я бы тебе назначил принудительное лечение кровавыми бифштексами и выдержанным бордо.
– Чьим бы то ни было пациентом я надеюсь стать еще не скоро, но такое лечение мне нравится. – Фредерик вспомнил, что Амели так и не пообедала. – Мою мать у тебя в клинике накормят? И могу я ее увидеть, прежде чем уйду?
– Ответ на первый вопрос – да, разумеется, специальной едой, которую ей можно. На второй – нет. Она не хочет, чтобы ты на нее сейчас смотрел. Завтра сможешь ее навестить. Иди, читай свои лекции и ни о чем не беспокойся. Кроме оплаты счета. Моя помощница, сестра Мари-Мадлен, сейчас его выпишет.
– Спасибо, – сказал Фредерик.
Доктор сам проводил его до порога. Внезапно на его лицо набежала тень.
– Жизнь – забавная штука, правда, Декарт? Вы, французские студенты, держались особняком, презирали нас, иностранцев, передразнивали наш акцент и смеялись над нашими манерами. Все вы были уверены, что после выхода из пансиона мы больше не увидимся.
– Я никого не презирал и не высмеивал.
– Но сторонился.
Фредерик только сейчас обратил внимание, что Фурман говорит по-французски совершенно свободно. Даже лучше, чем Карл фон Трайберт, его берлинский друг, специалист по Вольтеру. У Фурмана остался легчайший акцент, выдающий его нефранцузское происхождение. Выдает его звук «х», который есть в голландском, английском и немецком, но отсутствует во французском. Сколько же ему пришлось потрудиться за эти двадцать лет, чтобы стать здесь своим!
– По-моему, вы тоже нас сторонились.
– Мы робели перед вами. А вы могли быть чуть-чуть дружелюбнее.
Фредерик вспомнил уличные беспорядки четвертого декабря, раненого Мелизе, рейды конной полиции и патрули на каждом перекрестке, битые стекла под ногами, страшную ночь, которую они с Мелизе провели в квартире Берто. Он вспомнил и о том, как у него мелькнула мысль обратиться за помощью к одному из иностранных студентов-медиков, и как он с ходу ее отверг за полную нелепость.
– Помнишь декабрьский переворот 1851 года? – внезапно спросил Фредерик, раньше, чем успел подумать, стоит ли об этом рассказывать. – Я тогда еще пропустил библейский час у Бризонов. Моего товарища ранило случайной пулей на бульваре Сен-Жермен, и еще один наш друг послал за мной, чтобы он, по крайней мере, не истек кровью один в чужой квартире. Я шел туда на подгибающихся ногах – по словам друга, наш пострадавший потерял много крови, и я боялся, что рана слишком опасная для моих скудных медицинских познаний. Верь – не верь, я хотел тебя позвать. Именно тебя, ты казался не таким неприступным, как американцы. Но я подумал, ты не захочешь, чтобы тебя, подданного другой страны, впутывали во французскую политику.
Глаза Питера Фурмана сверкнули, и веки тут же притушили их блеск.
– Ну и кретин, что не позвал, – сказал он. – Я бы пошел. Давно мечтал о таком приключении, но так и не дождался.
[1] Ответ герцога де Лиaнкура нa вопрос Людовикa XVI, узнaвшего о восстaнии в Пaриже и взятии Бaстилии: «Это бунт?» – «Нет, сир, это не бунт, это – революция».
Глава 3. Революция
Аудитория Коллеж де Франс, отведенная профессору Декарту, впервые за много лет оказалась наполовину пустой, а собравшиеся слушатели были рассеянны и пришли, похоже, не ради лекции об удивительной жизни и опередивших свой век научных идеях Жана Лерона д’Аламбера, а ради того, чтобы обсудить газетные новости и обменяться слухами. Профессор старался не обращать внимания на сближенные головы и шепотки. Но в первый раз он допустил предположение, что если пруссаки осадят Париж, людям станет не до лекций, и Коллеж на какое-то время действительно закроется. Его это не пугало, раз он все равно собирался записаться в национальную гвардию для обороны столицы. Даже если Коллеж продолжит работу, одно другому не помешает. Примеры уже появились – совсем недавно в ряды национальных гвардейцев вступил один из самых молодых и талантливых профессоров Коллежа, антрополог Гюстав Флуранс. Днем он со своим батальоном патрулировал кварталы на востоке Парижа, а по вечерам читал лекции.
Фредерик рассчитывал провести вечер вместе с матерью, и теперь от неожиданно свалившейся на него свободы немного растерялся. Чем бы заняться? Идти домой и возвращаться к работе не было настроения, хотя завтра ему предстояло важное дело. Он решил сначала узнать, как прошло судебное заседание Эмманюэля Дару.
Адвокат жил на улице Жоффруа Сент-Илера. Раньше улица называлась Сен-Виктор, и на ней располагался пансион викария Бризона, но Дару снимал квартиру в другой части, не возле Ботанического сада, а ближе к улице Эколь. Фредерик любил этот квартал, пробуждающий столько воспоминаний. Сворачивая на Эколь, длинную, прямую, очень оживленную улицу, где билось сердце Латинского квартала, он почему-то вспомнил об Альсиде д’Орбиньи. Давно покойный натуралист в те годы жил где-то здесь, в одном из этих домов, в большой квартире в бельэтаже. В памяти воскрес тот обед, на котором молодая и амбициозная мадам д’Орбиньи обхаживала депутата от правой коалиции в расчете на какие-то ответные услуги, а сам он, юный студент факультета словесности и убежденный республиканец, наговорил этому депутату дерзостей, к нескрываемому восхищению дочери Альсида, Ноэми. У Ноэми была приятная улыбка, и вообще она была милой, серьезной и привлекательной девушкой. Фредерик решил при удобном случае пригласить ее прогуляться по Ботаническому саду. Но потом случились события, которые заставили его забыть про Ноэми. Сначала переворот 2 декабря, уличные бои, раненый Мелизе, страшная ночь в чужой квартире. Потом письмо от Шендельсов и встреча с замужней Элизой, бессильной что-то поделать со своей несчастливой судьбой. А потом – поездка домой и последний разговор с Луи-Бенжаменом Флерио де Бельвю. И через месяц известие об его смерти, похороны, на которые он опоздал, горечь от потери человека, которого он любил и уважал не меньше, чем собственного отца. Фредерик очень хорошо помнил то пугающее и странно пьянящее чувство, что вот теперь, в девятнадцать лет, он уже совсем взрослый, должен обо всем думать сам, ему не у кого просить совета и помощи. Он пережил смерти самых близких людей и закалился, и отныне он свободен. Ни одна трагедия больше не собьет его с ног…
Самонадеянность юности его обманула. Все последующие утраты – дедушки Мишеля, бабушки Фритци, мадам Госсен – не стали для него менее болезненными. Только мать казалась вечной. Мадам Декарт никогда не болела, во всяком случае, не жаловалась на болезни, и почти не старела. Она резко сдала в первые годы вдовства, когда ей пришлось растить одной Макса и Шарлотту. Но через несколько лет в ее жизнь пришли долгожданные покой и достаток, и Амели Декарт поняла, что может жить так, как ей нравится. Она не то чтобы помолодела, просто из ее глаз исчезло выражение постоянной тревоги и стоической готовности к худшему. В сорок пять, пятьдесят и шестьдесят лет это была практически одна и та же женщина. Ее детям казалось, что мать всегда выглядела так, и что она останется такой очень надолго. Известие об ее тяжелой болезни выбило у всех почву из-под ног. Фредерик чувствовал себя самым виноватым: он был далеко и слишком мало интересовался тем, что происходит в Ла-Рошели (говоря начистоту, интересовался он только одним человеком в доме на улице Вильнев, и вовсе не матерью). Он взялся один оплатить консультацию и лечение, отказавшись от помощи Макса. Даже предварительный счет за лечение в клинике, который ему сегодня показал Фурман, не заставил его передумать, хотя сумма была большая, больше, чем он рассчитывал. Не беда. Продаст кое-что из ценных бумаг или попросит тысячу франков у Кристиана Кавалье в счет своей доли прибыли. Может быть, нужную сумму принесет допечатка тиража новой книги.
Зато, по словам Питера Фурмана, болезнь матери излечима, и она будет жить! Из-за этого Фредерик был готов помчаться по Эколь вприпрыжку, хотя только что прочитал одну из самых бездарных лекций за всю историю Коллеж де Франс, и на сердце у него было тревожно из-за других вестей – из Эльзаса, Шампани и Лотарингии... Но мать поправится, это главное. Дай бог, она проживет еще очень долго. Дедушка Фридрих Шендельс, на которого она так похожа, недавно отметил восемьдесят седьмой день рождения. Он почти оглох, но по-прежнему бодр и подвижен, и ум у него до сих пор ясный. Пусть Амели Шендельс-Декарт окажется в этом смысле настоящей дочерью своего отца. Мать – самая родная и близкая душа, которая осталась у Фредерика. Строгий, ворчливый, даже сварливый, но несокрушимый оплот их семьи. Без нее в Ла-Рошель ему будет не к кому возвращаться.
…Но неужели она сказала Фурману: «Фред и Клеми обо мне позаботятся»? Щекам сразу стало жарко. Наверное, Фредерик до старости не избавится от привычки мгновенно краснеть, если дело касается Клеми.
Он и Клеми. Никогда их имена не встанут рядом. Будущее Клеми было совершенно ясно, его самого – менее определенно, но это были две совершенно разные жизни, которым не суждено было слиться в одну. И все-таки он не сомневался, что Клеми Андрие была с самого начала предназначена ему, а не Максу. Макс был выбран судьбой лишь на роль посредника, и перед их свадьбой, вынужденной, если не сказать отчаянной, Фредерику минимум дважды представлялся случай ее завоевать. Он не сомневался и в том, что Клеми тоже к нему неравнодушна, что всякий раз, когда они остаются наедине, им и говорить ничего не надо – между ними сразу возникает опасное напряжение. Вот только зачем об этом думать? Упустил свой шанс – пеняй на себя. Фредерик опять вспомнил Флерио де Бельвю, который посвятил свою жизнь науке и родному городу и никому не позволил считать, что он чем-то обделен. А ведь и Флерио когда-то любил, и проговорился об этом лишь за месяц до смерти, когда с его высохших слабых губ слетело имя Анриетты…
– Эй вы, мсье! Вы пьяны и не видите, куда тащитесь?
Грубый голос прохожего заставил Фредерика очнуться. Он понял, что врезался в небольшую толпу. Люди стояли кольцом вокруг газового фонаря и передавали из рук в руки газеты. Человек, которого Фредерик нечаянно толкнул, внешне выглядел как крестьянин или мелкий торговец: немолодой, седоусый, загорелый почти до черноты, в немодном сюртуке и шляпе с обвисшими полями, – но было видно, что вряд ли он выходец из этого мирного сословия. Он стоял, широко расставив ноги, большие руки были сжаты в кулаки. Черные глаза пылали злобой.
– Прошу прощения, мсье, – сказал Фредерик. – Я немного задумался.
Мужчина гневно повел в его сторону усами и повернулся к остальному кружку. «Позор, какой позор! – прорычал он, возвращаясь к беседе, которую случайно прервал Фредерик. – Вот бы всех иуд, которые это нам устроили, на фонарях развесить!» Непонятно было, что его так разгневало, но, во всяком случае, причиной его ярости была не оплошность профессора Декарта. Фредерик уже хотел идти своей дорогой, и тут увидел заголовок вечернего экстренного выпуска «Нового обозревателя» в руках еще одного мужчины, помоложе, одетого в форму национального гвардейца. Жирные черные буквы так и бросились ему в глаза: «Катастрофа под Седаном! Капитуляция императора Наполеона III вместе с 85-тысячной армией!»
– Капитуляция?!
Значит, утренние новости Дару были правдой. Фредерик понимал, что они могут оказаться правдивыми, он не верил в августовские победные реляции официальной прессы и знал, что нет никаких оснований для отчаянного положения пруссаков. Но весть о катастрофе, подтвердившаяся теперь слово в слово, в полдень еще звучала довольно фантастично.
Седоусый слегка смягчился, видя, что неловкий прохожий потрясен.
– Да, представьте, мсье Иду-не-разбирая-дороги! Пруссаки наголову разбили нас под Седаном. Здесь пишут, что по предварительным подсчетам у нас три тысячи убитых и четырнадцать тысяч раненых. Остальные сдались в плен вместе с ружьями, пушками, повозками и лошадьми. Это допустили проклятые изменники в Генеральном штабе, завербованные пруссаками и продавшиеся им с потрохами! Профессиональной армии у нас больше нет. Боже, спаси Францию!
– Аминь, – отозвался невысокий тощий кюре, который тоже стоял в этой толпе. А молодой человек в красном берете, совсем таком, какой надевал в былые времена Франсуа Герен, если друзья надоедали ему шутками, что он не настоящий беарнец, опустил глаза и что-то зашептал. Может быть, он молился, а может, клеймил предателей слишком сильными проклятиями, чтобы произнести их вслух в присутствии священника и нескольких женщин.
– Никто не скажет, что мы испугались, – опять заговорил человек с седыми усами. – Я сам бывший солдат, артиллерист, вышел в отставку в чине капрала, и я сверну шею любому гражданскому хлыщу, который станет при мне оскорблять армию. Но бездарных и трусливых наших командиров я бы через одного ставил к стенке. Вот так-то, мсье.
Фредерик смотрел на лица своих случайных спутников. У кого-то, как у старухи-торговки, вцепившейся в свою тележку с увядшими пучками зелени, лицо застилал страх. У других в глазах застыли горечь и скорбь, ненависть и отчаяние. Лучше всех держался национальный гвардеец, который пустил по кругу свою газету. Когда кюре спросил, остались ли еще во французской армии боеспособные части и смогут ли они не подпустить пруссаков к стенам Парижа, именно он взял на себя объяснения и сделал это спокойно и толково, так что даже капралу, который наверняка презирал ополченцев из гражданских, пришлось замолчать.
– Считайте сами, святой отец и вы, мадам и мсье. Рейнская армия, пять корпусов под командованием Базена, окружена в Меце. Шалонская армия, которая вчера капитулировала, состояла из четырех корпусов. Значит, девяти корпусов, цвета нашей армии, больше нет или все равно что нет, потому что Базена можно не считать – ему никто уже не придет на подмогу. Только сам он может освободиться, и бог свидетель, возможности у него были. Но – простите, капрал, от своих слов я не откажусь, даже если вы сочтете это оскорблением армии, – со своим огромным численным перевесом он, вместо того, чтобы атаковать и прорывать блокаду, лишь обживает крепость и проедает провиант.
– Да так и есть, не извиняйтесь, – буркнул старый капрал. – Базен у меня бы первым к стенке отправился.
– Мой сын сейчас там, в Лотарингии, в Рейнской армии, – вдруг всхлипнула зеленщица. – Писем не было уже три недели...
– Ну-ну, мамаша, не отчаивайтесь раньше времени, – капрал хлопнул ее по спине, а она еще крепче вцепилась в свою тележку. – В крепости нельзя сидеть бесконечно. Оттуда две дороги – или дать бой, или поднять белый флаг и выйти с поднятыми руками. Базен – трус, я уверен, что он станет капитулянтом, а не героем. А значит, ваш сын не погибнет в бою. Конечно, в немецком плену ему будет несладко, немецкие солдаты и офицеры очень грубые, и жратва у них неподходящая для французских желудков, но главное, она будет, эта жратва. Есть такая международная конвенция, которая запрещает морить голодом военнопленных. Конечно, если Базен попробует вырваться…
– Ах, лучше бы они сдались! – перебила несчастная мать. – Мне не нужно, чтобы мой Жан-Батист был героем. Мне хочется, чтобы он просто вернулся. Ко мне, к отцу, к Марианне, дочке наших соседей, она еще колечко ему подарила на прощание…
Зеленщица разрыдалась. Фредерик не смог промолчать, мысли о собственной матери сегодня сделали его сентиментальным. Он сказал:
– Мужайтесь, мадам, будем верить в лучшее. За капитуляцией императора должны последовать переговоры о прекращении огня и скорейшем заключении мира.
– Жан-Батист, – повторил кюре. – Я помолюсь за вашего мальчика.
– Спасибо, святой отец... – Зеленщица, не обращая внимания на Фредерика, подалась вперед, чтобы поцеловать руку священнику.
– Итак, у нас теперь остались два корпуса под командованием генерала Винуа, – продолжал национальный гвардеец. – Но это в основном резерв и «мобили», никакого сравнения с опытными военными. Насколько мне известно, план Генштаба состоит в том, чтобы они попытались сдержать пруссаков на подступах к Парижу. Что касается нас, парижского ополчения, мы готовы встретить врага лицом к лицу. Только у нас мало оружия, а воевать голыми руками можно, но недолго. Если нам не отдадут все запертые в арсеналах ружья и пушки, город не отстоять. Придется объявить подписку среди парижан и отливать себе пушки на собственные деньги.
– А потом вы направите – мы направим! – эти пушки на дворцы депутатов и министров, – сказал юноша в берете. – И они это знают. Предатели, мерзавцы, но себе не враги. Страх перед вооружением народа настолько велик, что даже военное поражение для них будет лучше. Уверен, они уже ведут с Бисмарком тайные переговоры и торгуют Францией оптом и в розницу, лишь бы сохранить теплые местечки после войны.
– Послушайте, а кому, собственно, принадлежит сейчас власть во Франции? – заговорил мужчина средних лет в дорогом костюме, по виду чиновник или банковский служащий. – Вопрос не такой ясный. Император в плену. Значит, де-факто, хоть и не де-юре, он больше не император. Кто принимает решения? Императрица-регентша? Или кабинет министров? Я не удивлюсь, если Евгения сейчас уничтожает компрометирующие бумаги и закладывает карету, чтобы бежать за границу.
– Кого ни капельки не жалко, так это Наполеона, – снова заявил седоусый капрал. – Какой он командир? На войне от него проку было меньше, чем от его лошади. И его-то ждет не лагерь для пленных солдат, которым придется спать на земле и есть вареную капусту, нет, ему дадут пулярку в трюфелях и кровать с чистым бельем.
– Спору нет, императорский плен приятнее, чем солдатский, – сказал Фредерик, – но лишение свободы есть лишение свободы. От плененного императора больше ничего не зависит. Как и от императрицы. Это депутаты будут решать судьбу Франции.
– И они уже начинают, – кивнул национальный гвардеец. – В газете пишут, что Кузен-Монтабан сегодня соберет министров, Законодательный корпус и Сенат. В Бурбонском дворце ночью будет жарко. Империя началась с государственного переворота и заканчивается государственным переворотом.
– Или революцией, – сказал юноша в берете.
– Не знаю, как вы, а я плохо верю в бескровное установление республики, – сказал мужчина в дорогом костюме. – Буду рад ошибаться. Но даже если монархисты не решатся вновь поднять упавшее знамя, республика – это еще не все. Нам нужно правительство, которое заключит с пруссаками скорейший мир, как вы сказали, мсье, – он посмотрел на Фредерика. – И это должен быть мир без аннексии восточных провинций. Другой мир нас не устроит. Насчет репараций можно торговаться. Однако нельзя отдавать ни кусочка французской земли.
– Никак нельзя! – сверкнул глазами старый капрал. – Все, кто думает иначе – изменники.
– Нельзя, – сказал национальный гвардеец, а кюре и зеленщица молча кивнули.
– Наша армия разгромлена, – тихо, с горечью сказал юноша в берете. – Пруссаки сейчас грабят наши винные погреба и пьют за победу немецкого оружия. Они знают, что уже почти выиграли войну. Вы сами сказали, что от одиннадцати корпусов лучшей армии в Европе осталась пятая часть. Они уверены, что нужно только чуть-чуть нас дожать, и мы будем на все согласны. С какой стати им договариваться о мире без аннексии наших провинций, если ради этого и было все затеяно?
Фредерик был с ним согласен. Он не хотел вступать в беседу и уже собирался уйти, но при этих словах остановился, чтобы заступиться за молодого человека, если все остальные набросятся на него за «пораженчество». Никакое это не пораженчество, потому что если Бисмарк не согласится на мир без аннексии, французы не смирятся и будут воевать дальше. Вот что это значит. Однако люди в маленьком кружке и не думали возражать. Они стояли и смотрели друг на друга молча и сурово. Газовый фонарь светил все ярче на фоне темнеющего неба. Подул прохладный ветер, но никто не почувствовал его долгожданной свежести. Фредерик подождал еще немного, повернулся и пошел – не к Дару, а к себе на улицу Ульм. Потрясение его парализовало, не хотелось ни двигаться, ни разговаривать. Бесчувственный, окаменевший, он шел мимо Коллежа, мимо Сорбонны, где ему завтра за счет неизвестно каких физических и душевных сил предстояло читать лекцию. Империя, чьи первые дни он сегодня уже вспоминал, доживала, наверное, свой последний день, но от этого было не легче.
Мимо проехал отряд конной жандармерии. Фредерик услышал, как жандармский капитан скомандовал: «На площадь Согласия! Там беспорядки». Воспоминания о четвертом декабря 1851 года на глазах превращались в реальность. До чего же странно, думал Фредерик, огибая здание Пантеона, – он не боится погибнуть в бою за Францию, но не испытывает желания оказаться сейчас возле Тюильри или Бурбонского дворца. «Наверное, я постарел» – подумал Фредерик. Двадцать лет назад происходящее в Париже его волновало гораздо больше, чем пугало. И тут он вспомнил зеленщицу и ее Жана-Батиста, и сразу понял, чем для него этот день отличается от других. Это заставило его ускорить шаги, хотя вокруг была тишина. Амели ждала его завтра в клинике Фурмана. Некому будет позаботиться о матери, если он влипнет в неприятность.
***
На следующий день, 4 сентября, он узнал из утренних газет, что ночь прошла неспокойно. Жандармы и полицейские силой разгоняли толпу возле императорского дворца Тюильри и Бурбонского дворца, где заседал парламент. Созыв Законодательного корпуса и Сената и их бурные дебаты не привели к смене режима, хотя старый оппозиционер, республиканец Жюль Фавр, депутат от Парижа, под аплодисменты левых объявил Наполеона и его династию низложенными и потребовал выбрать временное правительство. Но глава кабинета еще медлил с решением, надеясь, что монархия может быть спасена.
По словам явившейся утром, как обычно, мадам Бонардель, в Латинском квартале было шумно. Она сама видела, как по бульвару Сен-Мишель в сторону Сены шла огромная толпа с криками «Долой империю!», «Долой Законодательный корпус!», «Да здравствует республика!» Люди вышли целыми семьями, с женами и детьми, будто на пикник. Полиция наблюдала за толпой, но кастеты и дубинки, в отличие от вчерашнего вечера, в ход не пускала.
– Они, по-видимому, идут к мосту Согласия и Бурбонскому дворцу, – сказал Фредерик. – Там снова заседает Законодательный корпус. Я думаю, что уже к вечеру или к завтрашнему утру мы будем жить при республике.
– Ах, мсье профессор, – вздохнула мадам Бонардель, накрывая ему завтрак, – я бы предпочла жить без пруссаков на нашей земле. Это в первую очередь, а все остальное – во вторую. Но моего мнения не спрашивали, когда начинали эту проклятую войну, и теперь не спросят, когда решат, что прусскому псу надо скормить Эльзас и Лотарингию – чтоб он подавился! А вы собираетесь на улицу? Как неразумно с вашей стороны!
– Я иду в университет, – возразил Фредерик.
Вчера он был настолько раздавлен новостью о поражении под Седаном, что временно утратил способность действовать. Сегодня его настроение изменилось. Если бы не лекции, он бы присоединился к толпе, идущей по бульвару Сен-Мишель. Он помнил о матери, которая всецело от него зависела, и не собирался намеренно рисковать, но считал, что его место – там, со сторонниками провозглашения республики и скорейшей организации национальной обороны. Бесславный конец правления Наполеона предрешен, о царствовании наследника при регентстве императрицы Евгении не может быть и речи. С Бонапартами покончено. Однако страх перед республикой может заставить правых объединиться и протащить в правители Франции какого-нибудь чуть менее одиозного кандидата, чем Наполеон. Только голос всего Парижа заставит их дрогнуть, только вид огромной непреклонной толпы, покрывающей живым ковром мост Согласия и прилегающие к нему улицы, убедит их, что парижский народ – сила, с которой придется считаться.
И все же профессор Декарт надел темный костюм, повязал свой лучший бордовый галстук, собрал бумаги и пошел обычным путем – вниз от Пантеона по улице Сен-Жак. Сегодня он первый раз в жизни должен был читать студентам Сорбонны основной курс по истории Франции.
Этот курс ему достался, как ни удивительно, от Марка-Антуана Мелизе. Фредерик был уверен, что пока Мелизе остается профессором факультета словесности, ему самому там никогда не предложат чего-то серьезнее, чем маленький курс по средневековому источниковедению. Мелизе не скрывал, что придерживается невысокого мнения об исторических исследованиях своего бывшего однокурсника и друга. В лучшем случае он готов был признать Декарта неплохим медиевистом и автором одной приличной книги – о Генрихе Четвертом, но считал, что лучше ему не браться за современную историю. Мелизе, пользующийся репутацией «самого левого профессора Сорбонны», читал как раз заключительную часть поточного курса по истории Франции – от Французской революции до переворота 2 декабря. Свои лекции он не собирался никому уступать. Увы, к несчастью, весной врачи нашли у Мелизе прогрессирующую болезнь голосовых связок и поставили вопрос категорично: или он дает себе отдых, или рискует на всю жизнь остаться с голосом слабым и сиплым, что поставит крест на преподавании. Мелизе сначала хотел поделить курс и оставить себе Французскую революцию и эпоху Наполеона, а остальное, начиная с эпохи реставрации, так и быть, пусть читает другой профессор. Но его болезнь уже зашла далеко. В июне он произнес короткую речь на юбилее одного академика и после этого охрип на неделю. Пришлось посмотреть правде в глаза и заняться пристройством своих лекций на время, чтобы не потерять их окончательно.
Размышляя, в чьи руки можно передать курс и потом получить его обратно, Мелизе перебрал несколько имен профессоров-историков, и каждого отверг. Один коллега полностью поменяет идеи Мелизе на свои, консервативные и роялистские. Другой – старинный завсегдатай салона Марото, Ипполит Тэн из Высшей нормальной школы – слишком талантлив, знаменит и влиятелен и может «подсидеть» Мелизе. Третья кандидатура показалась приемлемой, но этот профессор сам отказался читать новейшую историю, заявив, что «злоба дня» для него – не предмет исторической науки.
Мелизе уже начал паниковать, потому что декан факультета предложил, если замена не найдется, просто убрать этот период и вернуть историю в классические рамки, а политизированную современность оставить «демагогам из Школы администрации». И тут озадаченный профессор столкнулся на улице с Фредериком Декартом. Они уже несколько лет избегали друг друга после крупной ссоры, в которой были замешаны Селина Марото, наследство ее мужа Клемана и книга о Наполеоне Бонапарте на острове Экс. Но Мелизе понял, что судьба подает ему знак. Он подошел к Декарту, протянул руку, получил ответное рукопожатие и предложил зайти куда-нибудь выпить.
К облегчению самолюбивого Мелизе, Декарт выслушал его предложение спокойно, торжество ни разу не сверкнуло в его глазах. Он сказал, что знает этот период не очень глубоко, а времени для разработки нового курса у него слишком мало. Он возьмется за это дело, чтобы помочь Мелизе, раз уж больше никого нет. Если тот вылечится и сможет вернуться к своим обязанностям раньше Рождества – сразу отдаст ему курс обратно. «Упиваешься своим благородством?» – процедил Марк-Антуан. «Дело идет к войне с Пруссией, – возразил Фредерик. – А вдруг меня призовут в армию? Тебе придется искать новую замену». Тогда, в июне, в войну еще мало кто верил, во всеобщую мобилизацию – тем более. Мелизе вздохнул: «Об этом можно не беспокоиться. Если уж дойдет до призыва почти сорокалетних профессоров, университет придется закрыть – студентов призовут еще раньше».
Они взяли по новой кружке пива и поговорили уже как старые приятели. Мелизе даже снизошел до похвал новой книге Декарта об истории взаимоотношений французов и немцев, хотя ему не понравилось, что Фредерик сохранил хорошие отношения с Селиной Марото и продолжает издаваться у нее. Сам он едва раскланивался с теткой после ее нового замужества. По его словам, вовсе не потому, что от него уплыло наследство: и так было понятно, что Селина не захочет вдовствовать всю жизнь. Но она выставила себя на посмешище этим скандальным браком с человеком, который был моложе ее собственного племянника, с нанятым ею же самой директором издательского дома Марото, с «эльзасским пройдохой» Симоном Аншютцем! Брак длился уже два года, и Селина, по словам Мелизе, выглядела возмутительно цветущей. (Фредерик отвел глаза, и его пальцы рассеянно заплясали по мраморной поверхности стола: ему было и неприятно слушать о том, как Селина счастлива с другим мужчиной, и тошно от одной только мысли, что это о нем сейчас бы все судачили, если бы на месте Аншютца оказался он сам). После того, как молодые вернулись из свадебного путешествия, Селина открыла салон и возобновила свои «среды», не посчитавшись с тем, что этот день недели уже был занят супругой Мелизе. Литературные знаменитости, переметнувшиеся было к Жюли Мелизе, с радостью вернулись в знакомый дом, к веселой и гостеприимной хозяйке. Но обиднее всего для Мелизе было то, что издательский дом не думал садиться на мель. Марк-Антуан больше ни во что не вмешивался и не пытался плести интриги, просто ждал, когда тетка и ее муж допустят какую-нибудь ошибку дилетантов. Однако Симон Аншютц, не обладая ни харизмой Клемана Марото, ни его уникальным чутьем на людей, ни умением создавать знаменитостей, все же был умен, образован и непредвзят. Супруги за первый год вернули почти всех своих старых авторов и привлекли новых. Фредерик Декарт, который уехал преподавать в Германию и на время исчез с литературного парижского горизонта, привез им рукопись книги, написанной на немецком материале, да еще и познакомил с немецким специалистом по Вольтеру Карлом фон Трайбертом.
– Придется сосредоточиться на биржевой игре, – просипел Мелизе, – раз мне пока нельзя зарабатывать лекциями. Книги? Ну да, пишу немного, время от времени. Время – вечная проблема людей семейных и светских. Тебе, затворнику, меня не понять. Ах, если бы я мог уехать в Нормандию и поселиться на полгода в руанском архиве…
И вот в субботу четвертого сентября Фредерик вошел в амфитеатр факультета словесности, в котором собрались студенты третьего курса. Мелизе тоже был здесь, устроился в первом ряду и разложил перед собой конспекты. Фредерик на месте Мелизе сам бы волновался и ревниво следил, что сделает новый преподаватель с лекционным курсом, который был разработан им лично и до сих пор ассоциировался только с его именем. Сегодняшняя четырехчасовая лекция была посвящена состоянию «старого порядка» перед революцией – вопросу, по которому они с Мелизе в свое время сломали немало копий. Мелизе откашлялся и представил студентам профессора Декарта. Но в представлении тот не нуждался – практически все его сегодняшние слушатели ходили к нему в Коллеж, он многих узнавал, глядя в зал со своей кафедры.
Мелизе и боялся, и надеялся, что Декарт начнет излагать перед студентами свою давнюю спорную идею о революционном духе, который вырвался из салонов и поверг в хаос и смятение мирно эволюционирующую Францию. Об этом он написал в книге «Старый порядок и новое время», вызвавшей в свое время скандал. Тогда можно будет после лекции сказать, что он, Мелизе, в своей аудитории не потерпит бездоказательных измышлений. Он снизошел до бывшего однокашника, выбрал его из целой толпы претендентов, а значит, имеет право его и наставлять, и критиковать. Он один здесь мастер, а остальные – подмастерья.
Но Декарт не доставил ему этой радости. И Мелизе насторожился еще сильнее. Декарт начал спокойно и просто, как будто он стоял перед школьниками, рассказывать об экономике, политическом устройстве и социальной структуре Франции восемнадцатого века. Он говорил, конечно, и об энциклопедистах, и о салонах, и о том, как идеи просвещения проникали в третье сословие и меняли образ мышления людей восемнадцатого века. Чем дольше Мелизе слушал Декарта, тем сильнее его охватывало кошмарное чувство: как будто он снова сидит за партой в лицее Сен-Жан-д’Анжели, департамент Нижняя Шаранта, и ничего, совсем ничего не знает о Французской революции…
Нет, Мелизе всегда понимал, что его вечный соперник Декарт – хороший лектор. Знал, что студенты его любят за умение делать понятным даже самый сложный материал. Но ведь это не его тема, не шестнадцатый-семнадцатый века, в которых он, ладно уж, надо признать, разбирается. Это чужая территория, за попытку ступить на которую несколько лет назад ему больно досталось. А теперь посмотрите на него! Декарт обращался с материалом совершенно свободно, что бы он там ни говорил Мелизе в июне, и легко, без всяких стараний понравиться завладевал аудиторией. Да не каких-нибудь там наивных первогодков, трепещущих при словах «доктор филологии». Нет, ему внимали надменные снобы, из которых как минимум каждый второй верил в собственную гениальность и каждый первый считал себя умнее своих профессоров.
Мелизе смотрел на Декарта и пытался понять его секрет. Следовало признать, что предмет он знает отлично. Но для того, кто стоит перед студентами, этого мало. Не может стать любимцем публики человек, настолько чуждый актерской игры. В его бледном серьезном лице и в несколько монотонном, небогатом модуляциями, хоть и хорошо поставленном голосе было то, что обязано погрузить студентов в свинцовую скуку. И сначала действительно были и шепоты, и шорохи, и переглядывания. Однако где-то через четверть часа все подняли глаза на лектора. А еще через пять минут даже самые ленивые и самоуверенные юноши достали перья и принялись за конспекты.
Перья вокруг скрипели, бумага шуршала, и Мелизе с трудом боролся с желанием тоже начать конспектировать лекцию Декарта. Может быть, тогда получится разобраться и запомнить, как он это делает? Первым очевидным достоинством была, конечно, логика. Она не позволяла никому запутаться даже в таком обширном материале. Факты, даты, цифры, имена, термины были отобраны с полным пониманием, что главное, а что второстепенное. Ни одно следствие не осталось без причины, ни один вывод – без превосходно выстроенной цепочки доказательств. Более того, Декарт выглядел скромно, говорил просто, но был при этом вовсе не прост и не скучен, и студенты быстро это поняли. Речь его текла свободно, он не сыпал готовыми истинами, а размышлял и увлекал остальных в поток своих размышлений. Мелизе успел заметить, что у Декарта были с собой какие-то записи. Но он ни разу в них не посмотрел. «Господи, вот это память», – вздохнул он, понимая, однако, что дело совсем не в памяти. К тому же Мелизе вскоре понял, что лекторская манера Декарта вовсе не лишена юмора. Он не просто вплетал уместные исторические анекдоты или любопытные цитаты, как другие профессора (сам Мелизе знал, что, стараясь понравиться студентам, иногда этим злоупотребляет). Сама история была в интерпретации живой, драматичной и полной иронии. Эффект подчеркивала его по-настоящему великолепная лекторская находка: Декарт подавал свой материал то от лица современника событий, то от лица исследователя, пытающегося через вековые наслоения времени понять, что же тогда произошло на самом деле. Незримый диалог этих персонажей он вел так свободно, что казалось, половину своего времени он действительно живет в прошлом, меняя эпохи и героев, а половину – изучает это прошлое. И студенты буквально смотрели ему в рот. Этот тощий, сутуловатый ученый зануда в своем темном костюме и наброшенной сверху слишком широкой для него профессорской мантии, этот школьный учитель, по чьим кровеносным сосудам текли чернила вместо крови, этот провинциал, для которого, как всегда считал Мелизе, лицей в Ла-Рошели должен был стать вершиной карьеры, стоял сейчас за самой знаменитой кафедрой в Париже и, безусловно, ее заслуживал.
Легкость, с которой соперник Мелизе обнаруживал перед всеми присутствующими свой лекторский дар и свое понимание истории, могла обмануть только профана. Мелизе не был профаном и понимал, что за всем увиденным стоят большой талант и упорный труд. Фредерик Декарт совершил невозможное – он сначала реконструировал, а потом объяснил жизнь Франции при Людовике Шестнадцатом и сделал ее даже более увлекательной, чем события, которые прямо сейчас происходили в нескольких кварталах от Сорбонны. За четыре часа, что длилась лекция, ни один из студентов не покинул лекционный зал.
– Недурно, Фред! – был вынужден признать Мелизе, когда все наконец-то было позади. – Мой бумажник спасен, а то я хотел заключить пари, удержишь ли ты их внимание сегодня.
– Спасибо, Марк-Антуан, – отозвался Декарт. – Я, честно говоря, сам удивлен. Вчера в Коллеже меня почти никто не слушал. Личность и взгляды д’Аламбера – последнее, что им хотелось обсуждать в день Седана. А ведь сегодня все только начинается…
После лекции он был не так бледен, как обычно, хотя выглядел усталым. На щеках горели пятна, на губах блуждала рассеянная улыбка. Голос чуть-чуть охрип, но вообще-то, завистливо отметил Мелизе, ему совсем нетрудно проговорить столько времени. Надо будет спросить, делает ли он специальные упражнения для голоса и пьет ли сырые яйца натощак. Декарт отбросил со лба влажную прядь волос и ослабил галстук.
– Зайдем куда-нибудь, выпьем? Я угощаю.
– Нет уж, это я угощаю, – возразил Мелизе. – Ты меня выручил. Я не хотел тебе признаваться, но желающих взять у меня этот курс было немного.
– Да я и сам это понял, – засмеялся Фредерик. – Иначе вряд ли ты бы обратился ко мне.
– Как, ну как это у тебя получается? – не выдержал Мелизе через несколько минут, когда они зашли в маленький бар и взяли бутылку вина на двоих. – Ты что, работаешь над лекциями все время за вычетом сна и приемов пищи?
– Можно и так сказать, – ответил Фредерик. – Между прочим, если я ужинаю дома, то и за едой работаю.
– Всегда знал, что самым расчетливым из нас пятерых был именно ты, – вздохнул Мелизе. – Пока мы влюблялись, ты делал карьеру.
– Пока вы влюблялись и делали карьеру, – поправил Фредерик, – я работал, чтобы вернуться в Париж.
Мелизе замолчал и стал смотреть в окно. Декарт решил смягчить свой упрек и добавил:
– Я действительно люблю узнавать новое, доискиваться до того, чего не понимал еще вчера. Мне не жаль тратить на это всё свое время. Особенно я люблю смотреть на знакомые вещи с разных сторон и вглядываться в детали – они могут навести на любопытные открытия.
– Это хорошо для студента, – возразил Мелизе, – но у человека в твоем возрасте должны быть и другие интересы.
– Нельзя иметь сразу все, – ответил Декарт.
– И что же ты имеешь?! – Мелизе резко повернулся к нему и засипел со внезапной злостью. – Кресло в Академии наук? Должность с окладом в двадцать пять тысяч франков? Славу лучшего историка во Франции?
– Нет, всего лишь возможность делать то, что я считаю нужным, и так, как я считаю нужным.
– Разница между нами не в том, что ты талант, а я посредственность, хотя это правда, – вдруг сказал Мелизе, и Фредерик удивленно посмотрел на него – не было похоже, что тот захмелел. – Разница в том, что я все про себя понимаю, а ты барахтаешься в плену иллюзий. Я знаю, что потомки вряд ли будут читать мои книги. Но, Декарт, ирония в том, что читать твои книги они тоже не будут. Они не так уж хороши, я тебе это уже говорил и снова повторю. Для меня стало сюрпризом, что говоришь ты лучше, чем пишешь, я готов признать, лектор ты недурной. И все-таки лекции забудутся, ученики возьмут от тебя все ценное и пойдут своей дорогой. А у меня есть сын и дочь, и, надеюсь, будут внуки. Я оставлю продолжение на земле. Сейчас тебе живется легче. Но в длинном забеге ты проиграешь, а я выиграю.
– Конечно, ты прав, Марк-Антуан, – спокойно ответил Фредерик.
Теперь, когда он спустился с кафедры и снял мантию, он выглядел так, как выглядит самый обычный мужчина среднего возраста. В черных волосах уже блестела первая седина, рот казался запавшим, кожа на висках шелушилась, выдавая то ли плохое питание, то ли нервическую натуру. Он явно устал и был чем-то озабочен, но держал при себе свои тревоги. Мелизе внезапно вскипел от злости. Нет уж, никого он своим видом не обманет! Мелизе обратится в лучшую клинику в Лондоне, заплатит любые деньги, чтобы вернуть голос, пока Декарт, этот притворный скромник, не получил предложение от декана вернуться триумфатором на свой родной факультет!
– Ладно. – Марк-Антуан посмотрел на часы, тряхнул головой и встал. – К сожалению, не могу дальше составлять тебе компанию. У меня есть пропуск на сегодняшнее заседание Законодательного корпуса, и пора бежать, пока я не опоздал еще больше. Говорят, там оцепление, но пропуск подписал Гарнье-Пажес, меня должны пропустить. Интересно, Берто сумел пробиться на места для журналистов? Забавно будет, если я его там увижу. Настоящий день однокашников.
На бегу он обернулся и бросил:
– Привет и братство!
Фредерик только кивнул. Приветствие, которым обменивались революционные молодые люди, его совершенно не раздражало в устах Эмманюэля Дару и Оливье Берто, хотя сам он стеснялся так им отвечать. Другое дело – Мелизе, богатый человек, держатель солидного пакета акций французских и британских компаний, муж наследницы дворянской фамилии. В аристократических салонах он любил подчеркивать свою рафинированность, а в студенческой аудитории изображал из себя якобинца. Эту черту в нем Фредерик особенно не любил. Но пора было перестать думать о Мелизе. На сегодня обязанности профессора Декарта были исполнены. Теперь он тоже мог пойти на мост Согласия и узнать новости прямо на месте.
Он пообедал в «Стремительном Жане» – этот ресторан славился тем, что дежурные блюда там подавали очень быстро. Всего через час он уже шел по улице Руаяль. Повсюду были люди. Мужчины, женщины и дети, хорошо одетые жители буржуазных кварталов и «блузники» с рабочих окраин, молодые и старики. Многие с республиканским триколором на шляпах, некоторые с красными ленточками в петлицах и на рукавах. Они надрывались так, что воздух звенел от крика: «Долой Баденге! Долой Законодательный корпус! Да здравствует Республика!»
Фредерик остановился. Людское море обтекало его со всех сторон. Голова закружилась, и, чтобы не упасть, он прислонился к толстому стволу акации. «Идем, идем, оцепление снято! – послышалось совсем рядом. – Они испугались! Они не отважились стрелять в народ!» – «Погоди, Жанно, еще ничего не ясно», – прошамкал стариковский голос. Фредерик увидел, что толпа пришла в движение. Стоявшие на мосту бросились вперед. Скрежета открываемых ворот, конечно, не было слышно – все заглушили радостные вопли: «Во дворец! Во дворец! Да здравствует республика!» Какой-то уличный мальчишка крикнул: «Мсье, а ну-ка посторонитесь!» и проворно, как белка, влез на акацию, возле которой стоял Фредерик. Профессор пожалел, что не может последовать его примеру. Для него, опытного альпиниста, это не составило бы труда, но хорош же он будет, если оседлает толстую ветку в лучшем костюме и парадном галстуке! Он не решался двинуться вперед, потому что голова еще кружилась после лекции и разговора с Мелизе, и он боялся упасть под ноги напирающим сзади. Стоять тоже было глупо – отсюда он не видел, что происходит у ворот дворца, с таким же успехом можно было уйти домой и заняться чем-нибудь более полезным. К счастью, мальчишка оказался горластым и острым на язык и принялся комментировать то, что было видно сверху, для немедленно собравшейся публики.
– Они приоткрыли ворота и, похоже, намерены пропускать не всех, а только тех, кто выглядит представительно. Но не тут-то было! Люди хватаются за прутья, кое-кто повис на решетках, как обезьяны в Зоологическом саду. Держу пари, эти решетки не выдержат! Трррах! Да!!! Проем ограды сломан в него хлынула толпа, оттесняя батальон регулярных войск и батальон национальных гвардейцев. О, да они за нас, эти ребята в кепи, хоть они явились из округов, населенных богачами! Они отошли в сторону и даже не пытаются помешать людям прорваться к депутатам, которые что-то слишком долго заседают! Уж не плетут ли они там заговоры против народа и не пытаются ли провозгласить Кузена-Монтабана военным диктатором?! Нет, ни за что!
– Паликао не возьмет на себя такой ответственности, – сказал студент, стоящий рядом с Фредериком. – Он аристократ, но не идиот. Они придумают что-нибудь похитрее.
– Ура национальной гвардии! Двери настежь!!! – снова заголосил мальчишка. – Так-так, ну и где эти монархистские негодяи? Нам покажут их головы на пиках? Шучу, шучу, но надеюсь, они там обделались как следует! А где же наши? Я не имею в виду Фавра, Гарнье-Пажеса, Кремье, Гамбетту и прочих защитников толстых кошельков. Я говорю о гражданине Бланки, гражданине Делеклюзе, гражданине Варлене, гражданине Дару, гражданине Рошфоре. Конечно, их там пока еще нет, но это, граждане и гражданки, вопрос времени! – В толпе зааплодировали, и Фредерик, услышав имя своего друга, тоже присоединился к аплодисментам. – По-моему, сейчас кто-то должен выйти на балкон. Ждем! Давайте, объявите, что Баденге низложен, и расскажите всем, кто стоит здесь со вчерашней ночи, как вы собираетесь бороться с пруссаками. Пока мы не услышим, мы отсюда не уйдем! Вот оно, народное волеизъявление! Долой тиранов! Ура! Да здравствует народ Парижа! Да здравствует республика!
Фредерик решил покинуть свою опору. Он начал пробираться к мосту. И тут гул толпы перекрыл новый крик:
– Гамбетта говорит! Слушайте, слушайте!
Но молчание не воцарилось, и как ни напрягал слух Фредерик, он не смог ничего разобрать. К счастью, волна голосов тех, кто стоял в передних рядах, подхватила слова политика и донесла до тех, кто остался на левом берегу Сены:
– «Никогда больше династия Бонапартов не будет править Францией». Вот что он только что сказал!
– Долой Бонапарта! – пронеслось по рядам.
Гамбетта продолжал что-то говорить. Издали видны были только его шевелящиеся губы. Мальчишка на дереве напряг слух, но тоже, конечно, не мог ничего разобрать. И тут толпа снова взревела множеством голосов:
– В мэрию! Гамбетта сказал: «Мы идем в мэрию!» Парижские депутаты покидают Законодательный корпус! Кабинет министров распущен. Совсем скоро мы узнаем имена членов нового правительства.
– Долой буржуазию! – раздалось еще громче. – Не дадим себя обмануть!
Фредерик не собирался присоединяться к толпе, которая двинулась по набережной к мэрии Парижа, но его само собой увлекло в этот водоворот. Неожиданно для себя он оказался в передних рядах публики и увидел, как на балкон снова выходит Леон Мишель Гамбетта – молодой адвокат и политик, человек неукротимой, яростной энергии. Теперь его можно было разглядеть гораздо лучше. Произносящий речь оратор тряс бородкой и демонически сверкал единственным глазом (второй глаз он утратил еще в юности в результате несчастного случая). Фредерик не мог назвать себя хорошим знакомым Леона Гамбетты, но еще в прошлом году они были представлены друг другу в салоне у Колетт Менье-Сюлли, а от Жоржа Менье-Сюлли он знал, что этот выходец из Каора, сын итальянского бакалейщика, успешно компенсирует низкое происхождение и вульгарность своих манер бешеным темпераментом будущего народного вождя и трибуна. «Запомни его имя, – сказал тогда Менье-Сюлли. – Этот человек способен, как его соплеменник Гарибальди, повести за собой сотни тысяч людей без различия их политических программ. Может, только кроме самых крайних роялистов. Бесстрашный, как сам дьявол, но вовсе не безрассудный. Наоборот, отлично знает, чего он хочет, и идет к своей цели кратчайшим путем. Не исключено, что именно Гамбетта – отец будущей республики». Похоже, этот момент настал. Менье-Сюлли, кстати, тоже депутат от умеренно-республиканской фракции. Скорее всего, он сейчас в мэрии, и возможно, Гамбетта предложит ему должность в новом кабинете.
Голосом, в котором звенело нескрываемое торжество, Гамбетта объявил, что власть во Франции переходит ко временному правительству национальной обороны. Имена новых министров Фавра, Симона, Глэ-Бизуэна, Гарнье-Пажеса, Ферри, самого Гамбетты и других умеренных республиканцев и противников войны (Менье-Сюлли тоже стал министром без портфеля) не вызвали у людей на улице ропота недовольства, но не вызвали и громкого восторга. За одним исключением: Анри Рошфор. Стоило Гамбетте его назвать, по рядам прокатился крик радости: «Рошфор в правительстве! Это победа! Да здравствует Рошфор!» Издатель газеты «Фонарь» и автор хлестких статей на злободневные темы был кумиром революционного Парижа. Сейчас он сидел в тюрьме Сент-Пелажи, но очевидно, за ним уже была послана делегация, наделенная полномочиями освободить его и с почетом привезти в мэрию. Фредерик не любил Рошфора, подозревал в нем человека алчного, циничного и недоброго и не понимал, почему все так восхищаются его словесными шаржами, в которых, по его мнению, было очень мало смысла. Оливье Берто соглашался с ним и однажды назвал Рошфора самым остроумным из известных ему болванов. Но потом он очень серьезно попросил друга нигде эту характеристику не повторять. Читатели у Берто и Рошфора были одни и те же, и вражда со всесильным журналистом отняла бы у «Голоса улицы» критическую часть подписчиков.
…В горячем сентябрьском небе развевался сине-бело-красный флаг республики. Люди на бульваре обнимались, в воздух летели шляпы. То тут, то там запевали «Марсельезу», однако почему-то никто не мог допеть ее до конца. На шею Фредерику бросилась какая-то черноволосая кудрявая девушка, пылко обняла, расцеловала и помчалась дальше, но след ее дешевых духов остался на его щеке и надолго его растревожил. Ему было неспокойно, все его чувства обострились до предела. С одной стороны, республика одержала победу, не только убедительную, но и бескровную. Империя, продержавшаяся почти двадцать лет, рухнула за два дня и под своими обломками пока никого не погребла. С другой стороны, эта империя оставила Франции в наследство войну. Ее причина, необходимость упрочить династию третьего и последнего из Наполеонов, сгинула вместе с самой династией. Однако война никуда не делась. Есть враг, он на французской земле и просто так с нее не уйдет. Название «правительство национальной обороны» говорит о том, что они намерены обороняться, намерены бороться. Как и какими силами? Гамбетта до войны и в начале войны считался одним из самых влиятельных пацифистов. Наверное, он попробует заключить мир на приемлемых условиях. Такой исход событий казался Фредерику самым лучшим – но, учитывая территориальные претензии Германии, едва ли возможным…
– Долой правительство национальной обороны! – раздалось совсем рядом. – Долой узурпаторов! Да здравствует Коммуна Парижа!
Группа молодых людей вскарабкалась на край чаши фонтана и размахивала красным, а не трехцветным флагом. Издалека обращала на себя внимание высокая фигура Эмманюэля Дару. Адвокат кричал:
– Свободу всем политическим заключенным, не только Рошфору! Требуем открыть тюрьмы империи!
Фредерик понял, что если Дару его увидит, то пригласит присоединиться, и постарался затеряться в толпе. У него, во-первых, больше не было сил на разговоры, во-вторых, он не Мелизе, чтобы стоять вместе с радикальными социалистами под красным флагом и изображать из себя того, кем он не является. Фредерик посмотрел на часы: уже половина пятого. Домой, переодеться, навестить мать в клинике Фурмана. На вечер оставалось еще одно дело. Уже две недели он ходил по вечерам в тир на улице Рампонно и учился стрелять. Об этом он не рассказывал даже Дару, который знал об его планах насчет национальной гвардии. Ему было стыдно признаться, что он никогда в жизни не держал в руках ружье. Давным-давно, когда Фред был подростком, отец брал его в экспедиции натуралистов в Пуатвенские болота. Друзья отца ради пополнения коллекций музея били птиц и мелких зверьков и ждали от пятнадцатилетнего мальчишки, что в интересах науки он захочет сам добыть куницу или утку, но он с отвращением отказывался. Фредерик знал, что и сейчас не сможет убить ни ворону, ни собаку или кошку, вообще никакое животное не убьет, если только не будет умирать с голоду. Просто ради тренировки в меткости он ни за что не станет стрелять по живым мишеням. А человека он сможет убить? Он собрался в ополчение, но готов ли он к тому, что в армии придется не только рыть траншеи? Хозяин тира, отставной военный, говорил, что в бою все переживается по-другому, там есть только две стороны: свои и враги, только две краски: белая и черная. Там надо стрелять, пока враг не выстрелил первым. «Увидите вражеских солдат и нацеленные на вас винтовки – сразу же забудете о том, что раньше вы были не способны отрубить голову курице», – наставлял он Фредерика. Хозяин тира сразу понял, что на уме у господина «из образованных», хотя тот с ним не откровенничал. И, поправляя мишени, которые не упали, а только покачнулись от недостаточно меткого выстрела, он посмеивался над этим господином гораздо сдержаннее и мягче, чем над каким-нибудь другим штатским хлыщом.
Наконец этот день закончился. Фредерик, совершенно обессиленный, еле держащийся на ногах, поздно вечером поднялся по лестнице и открыл дверь в свою пустую квартиру. После сегодняшних треволнений он был счастлив, что хотя бы дома у него тихо и спокойно. Завтра было воскресенье, и он решил пойти в церковь. Во-первых, об этом его попросила мать. Во-вторых, он хотел увидеться с Кристианом Кавалье и после богослужения поговорить о делах. В-третьих, воскресная служба была обязательной частью его прежней жизни, в которой все было так хорошо распланировано и предсказуемо, и он надеялся, что твердое следование этому правилу вернет в его мир хотя бы часть спасительного порядка.
Глава 4. Прочь из дома
Через несколько дней он забрал мать из клиники. Амели Декарт была хрупкая и полупрозрачная, как мотылек, но желтизна с ее лица и рук почти сошла, а в голос вернулись привычные властные нотки. Мадам Декарт с большим трудом согласилась пожить в квартире сына еще несколько дней. Она хотела как можно скорее вернуться в Ла-Рошель и огорчилась, когда узнала, что Фредерик сможет ее проводить еще не скоро. Он объяснил, что может ненадолго отменить лекции в Коллеж де Франс, но не на факультете словесности. Поэтому и вернуться в Париж ему придется не позднее вечера пятницы. Он не стал говорить матери, что еще не ходил в билетные кассы и не знает, можно ли сейчас уехать из Парижа без содействия знакомых в Генеральном штабе (в лице полковника Мортье) или в новом республиканском правительстве (в лице Жоржа Менье-Сюлли).
– А Кристиан увез семью в Ла-Рошель? – с надеждой спросила Амели. – Если еще нет, я могла бы уехать вместе с ними.
– Жизель, дети и мадам Карре-Дюфур уже неделю как в Монтобане, – ответил Фредерик.
– Джанет Кавалье говорила, что они остановятся у нее. Что-то здесь не так, тебе не кажется?
Фредерик замял тему. Он не хотел обсуждать непростые отношения между женой и матерью Кристиана Кавалье. Поехал бы с ней Кристиан – другое дело, но раз он должен был остаться в Париже, естественно, Жизели было приятнее пожить со своей матерью среди своих родственников.
По пути на улицу Ульм Фредерик заметил аптеку и велел кучеру остановиться. Доктор Фурман выписал рецепт на лекарство, которое Амели нужно было принимать каждый день. Фредерик хотел, чтобы мать подождала его в экипаже. Но мадам Декарт сказала, что тоже хочет зайти и вдохнуть любимый забытый аптечный запах. Они вошли в гостеприимно открытую дверь с вырезанной на ней чашей Гигеи. Немолодой хозяин в чистом белом фартуке и нарукавниках поверх сюртука передал рецепт провизору, который работал в соседней комнате, и повернулся к посетителям с дружеской улыбкой.
– У вас хорошо поставлено дело! – сказала Амели, указывая на окошко лаборатории, через которое хозяин отдавал распоряжение провизору. – Вы работаете только своей семьей?
Хозяин ответил, что жена занимается домом, а в аптеке ему помогает наемный работник. Но работы стало много, и он думает о том, чтобы посадить жену за кассу, а самому тоже заняться приготовлением лекарств.
– Понимаю, мсье, – кивнула Амели. – Вы знаете, мои родители когда-то держали аптеку на Шарлоттенштрасе в Потсдаме. Они работали вдвоем. У них была, конечно, лаборатория, но меньше вашей, совсем маленькая комнатка, и простые лекарства моя мать готовила в зале. Посетителям нравилось смотреть, как смешивается их микстура или растирается порошок. Когда мой брат учился в начальной школе, он очень гордился тем, что он сын аптекаря. Многие дружили с ним только потому, что он мог провести их в аптеку и показать, как мама или папа взвешивают ингредиенты на маленьких весах и растирают их в маленькой ступке.
– Прелестные воспоминания, мадам, – сказал аптекарь, и его улыбка стала еще шире. – Ваш отец, по-видимому, гордился своей достойной супругой.
– Это правда, мсье.
– Мне особенно приятно принимать у себя дочь фармацевта, – продолжал аптекарь, чтобы занять время, потому что лекарство было сложным и его приготовление занимало не меньше четверти часа. – Где, я не расслышал, была аптека ваших родителей?
– В Потсдаме, – сказала Амели, хотя Фредерик незаметно дернул ее за край юбки.
– Интересное название. Это где-то в Эльзасе?
– Нет, мсье, не в Эльзасе и вообще не во Франции. Это в Бранденбурге, недалеко от Берлина.
– От Берлина? Значит, вы из Берлина? – хозяин уставился на нее широко раскрытыми глазами. Улыбка сразу сошла с его лица. – То есть вы пруссачка? Так?
На секунду в аптеке повисла тишина. Даже провизор за стеной перестал растирать порошки и формировать пилюли.
– Интересно, – медленно заговорил аптекарь, – что вы в такое время делаете во Франции. И есть ли у вас разрешение жандармерии перемещаться по Парижу. Прошу понять меня правильно, но я хотел бы взглянуть на него, мадам.
– Как вы смеете? – голос Амели задрожал и сорвался. – Я родилась и выросла в Потсдаме, но я французская гражданка! Уже сорок лет живу во Франции, похоронила мужа, родила здесь четверых детей, один из которых, между прочим, призван на военный флот. А сколько ваших детей сейчас воюет и работает ради Франции? Фредерик, забери мой рецепт. Мы немедленно уйдем из этой аптеки.
Фредерик раньше не замечал, что когда мать сердится или волнуется, в ее речи прорывается заметный немецкий акцент. Он быстро загородил ее собой и повернулся к аптекарю.
– Мсье, моя фамилия Декарт, я доктор филологии, профессор Коллеж де Франс. Эта женщина – моя мать, и вы нанесли ей незаслуженное оскорбление. Я не стану требовать от вас извинений, понимая все причины, заставившие вас проявить бдительность. Но я прошу вас признать свою ошибку и извиниться перед ней.
– Мсье профессор… Мадам… Ради всего святого! – Растерянный аптекарь не знал, что ему делать – упорствовать в своих подозрениях или в самом деле извиниться перед немолодой дамой, которую он, возможно, обидел зря. – Прошу меня простить, я погорячился. Это все из-за слова «Берлин». Я уверен, что лично вы ни в чем не виноваты. Но вы тоже должны меня понять, в «Фигаро» пишут, что в Париже полным-полно германских шпионов, готовых открыть ворота, когда пруссаки и баварцы будут под стенами.
– Неужели вы думаете, что настоящие шпионы так же легко и чистосердечно, как моя мать, расскажут вам, что родились недалеко от Берлина? – сухо сказал Фредерик. – И что удивительного, если кто-то родился в одной стране, а потом по личным причинам переехал в другую? Посмотрите, на чье имя выписан рецепт, и в следующий раз не забывайте о вежливости.
Аптекарь сунул руку в окошко, поднес бумагу близко к глазам и пробормотал: «Для мадам Амели Декарт, улица Вильнев, 24, Ла-Рошель, деп. Нижняя Шаранта».
– Еще раз прошу прощения, мадам. – Он был пристыжен, но еще больше сердит из-за того, что сын этой пруссачки, которая, видимо, вышла за француза и прожила всю жизнь в Нижней Шаранте, отчитал его в присутствии провизора. – Поверьте, каждый клиент моей аптеки – мой гость и должен быть обслужен по-королевски. Но я француз и патриот, и я просто не совладал с собой, когда услышал о Берлине. Вы-то сами, мсье, конечно, родились во Франции. Неужели вам при слове «Берлин» не представляются германские полчища, которые наползают с востока и захватывают наши мирные города и деревни?
– Нет, у меня другие ассоциации, – ответил Фредерик. – Я вспоминаю университет, в котором преподавали такие титаны европейской мысли, как Гумбольдт и Риттер, Хуфеланд и Савиньи. Вспоминаю Унтер-ден-Линден и сады над рекой Шпрее. И особенно часто я вспоминаю кальвинистскую церковь на Жандарменмаркт, думая о том, что Фридрих-Вильгельм, Великий курфюрст, когда-то дал братский приют моим предкам, французским протестантам, вынужденным бежать из Франции.
– А, так вот в чем дело, – с неопределенной интонацией сказал аптекарь. – Еще раз извините. Ну что ж, Гамбетта теперь министр внутренних дел, и надеюсь, он займется настоящими внутренними врагами, из-за которых мы терпим поражение за поражением.
Фредерик расплатился, забрал готовое лекарство, приобнял мать за плечи и повел ее к выходу. Голова Амели тряслась. Мать повторяла:
– Немыслимая наглость! Теперь кто угодно может меня оскорбить за то, что я родилась в Бранденбурге, и неважно, что уже две трети жизни я прожила во Франции? Напрасно ты не дал мне ответить за себя. Я бы объяснила, что даже по рождению являюсь не совсем пруссачкой, потому что моя мать всю жизнь оставалась гражданкой свободного швейцарского кантона Базель.
– Ну нет, худшее, что мы можем сделать – это начать перед ними оправдываться. И я тоже напрасно ввязался в эту беседу. На будущее прошу вас, матушка, в разговорах с незнакомыми людьми не упоминать о Пруссии, Потсдаме и Бранденбурге. Сегодняшний день мог закончиться гораздо хуже. Если бы этот аптекарь оказался еще более подозрительным, он мог послать своего помощника в жандармерию и привести наряд, чтобы нас задержать.
– За что?! Мы не сделали ничего плохого!
– Потом бы нас, конечно, отпустили, но допрос в жандармерии вряд ли бы понравился и вам, и мне. Этот чудак сказал правду – парижанам теперь на каждом шагу мерещатся шпионы. Газеты изо всех сил стараются – надо ведь кого-то назначить виноватым за то, что армия терпит поражение за поражением, а цены растут. Прошу вас, матушка, успокойтесь. Доктор Фурман дал мне список, что можно, а что нельзя при вашей болезни, поэтому ужинать я вас повезу к «Форестье». Я недавно там обедал с Колетт Менье-Сюлли. Кухня там хорошая, а обстановка респектабельная.
– По какому поводу ты обедал с мадам Менье-Сюлли? – полюбопытствовала Амели, сразу забывшая о происшествии с аптекарем.
– Да просто так. Она иногда зовет меня в рестораны, в которые ходят они с Жоржем, по ее словам, чтобы я не испортил себе желудок дрянной студенческой едой. Это ее слова, не мои. А ведь когда-то «Приют пилигрима» на улице Сен-Жак ей тоже нравился.
– Почему мадам Менье-Сюлли о тебе заботится? – спросила Амели.
– Потому что она думает, что больше обо мне позаботиться некому.
– А это не так? – мать улыбнулась.
Фредерик покачал головой и ничего не сказал.
***
Уже за первую неделю после революции 4 сентября эйфория от стремительной и бескровной победы над империей у парижан испарилась. Война и не думала заканчиваться, и две мощные германские армии размеренно, неспешно и неотвратимо двигались к столице. Пал Реймс, столица Шампани, и газеты каждый день сообщали о занятии немцами новых городков и деревень. Гамбетта, возглавивший правительство национальной обороны, отказался эвакуировать кабинет министров в провинцию: Франция должна была видеть, что Париж не собирается сдаваться и продолжает борьбу. Однако три члена правительства 11 сентября выехали в Тур, чтобы создать там «ставку» верховной власти с задачей как можно скорее собрать из оставшихся военнообязанных и многочисленных добровольцев новую армию.
Фредерик не сумел купить билеты на поезд до Ла-Рошели даже с помощью Жоржа Менье-Сюлли. Полковник Мортье, другой его влиятельный знакомый, стал правой рукой генерала Трошю, нового мэра Парижа и основного организатора обороны столицы, получить аудиенцию у него было невозможно, и Фредерик не собирался его беспокоить личными делами. По чистой случайности ему достались два места на дилижансе, который отправлялся в среду, пятнадцатого сентября, и шел только до Пуатье. Но в Пуатье можно было пересесть на другой дилижанс или даже на какой-нибудь из поездов до Бордо или Марселя.
В этот день он вернулся с факультета словесности: заранее объяснил декану, что по семейным обстоятельствам пропустит субботу, и предложил возместить ее лекцией в среду. На этот раз он был почти не воодушевлен (хотя третья лекция слушателям понравилась еще больше, чем первая и вторая) и страшно измучен. Студенты долго его не отпускали – видимо, решили выяснить его мнение по всем горячим вопросам не только столетней давности, но и сегодняшнего дня. Мелизе и на этот раз явился, и опять сидел в первом ряду со своим конспектом, однако был молчалив и сосредоточен, будто не слушал, а совершал внутри себя какие-то сложные калькуляции. Фредерик не обращал на него внимания. Его беспокоило другое: до отправления дилижанса у них с матерью оставалось всего три часа. Амели обещала, что с утра сама займется сборами в дорогу. Но она была еще очень слабой, после каждого усилия ей требовался долгий отдых. Фредерик не мог не думать и о том, как она перенесет тряский дилижанс, и что они будут делать, если в пути у нее начнутся колики. Позавчера это уже произошло. Фредерик был, к счастью, дома, не растерялся и выполнил все рекомендации Питера Фурмана, и теперь чувствовал себя чуть-чуть спокойнее: справился в тот раз – может быть, справится и в другой. И все-таки приступ мог повториться в дороге, в лесу или в поле, в переполненном дилижансе, на глазах у попутчиков…
Дома он застал мадам Бонардель – она пришла помочь мадам Декарт. Посреди комнаты лежали открытые два больших чемодана, с которыми он ездил в Берлин и Гейдельберг. В один уже были уложены его костюмы и сорочки. Рядом стоял собранный саквояж матери.
– Что это значит? – спросил Фредерик. От усталости, духоты и мрачных предчувствий у него кружилась голова. Триумфального настроения не было и в помине. Он прислонился к дверному косяку и с некоторым облегчением ощутил спиной прохладную ребристую поверхность.
– Мы отобрали и уложили твою одежду, – сказала Амели. Она сидела на краешке дивана, одетая в дорожное платье, рядом лежали ее накидка и шляпа. – Тебе останется только взять нужные книги и бумаги. Поторопись, ты сам говорил, что надо спешить.
– Это для меня? – он указал на чемоданы. – Но я никуда не уезжаю. Я собираюсь довезти вас до Ла-Рошели, убедиться, что на улице Вильнев все в порядке, и вечерним поездом вернуться в Париж. Пары чистых сорочек мне достаточно.
– Фред, послушай… – Голос матери задрожал. – Мадам Бонардель говорит, что если ты сейчас уедешь, то вряд ли сможешь вернуться обратно.
– Чепуха, – сказал Фредерик. – Мадам Бонардель, верните, пожалуйста, все это обратно в гардероб. Матушка, вы готовы? Я соберусь за десять минут. У нас есть два часа, мы еще успеем или пообедать рядом со станцией дилижансов, или купить в дорогу немного провизии.
– Мсье профессор! – Поденщица не торопилась исполнять его пожелание. – Вы читаете все газеты, у вас полным-полно друзей в политике, и я вовсе не хочу сказать, будто вы не знаете, что творится вокруг. Но сначала выслушайте полуграмотную старуху, а потом поступайте как вам будет угодно.
– Хорошо, мадам Бонардель, – сказал он с заметным раздражением, – я вас слушаю, только давайте поскорее.
– По нечетным дням я хожу убирать к Лельеврам, и сегодня тоже ходила, – ответила поденщица. – Как вы, наверное, помните, мсье Лельевр служит ревизором на железной дороге. Мадам Лельевр мне сегодня рассказала, что если на прошлой неделе приехать в Париж было проще, чем выбраться, то сейчас сложно уехать отсюда и почти невозможно попасть сюда. Завтра-послезавтра станет еще хуже. Несколько выездов уже перекрыто, Восточный и Северный вокзал работают только для военных, на Монпарнасском столпотворение. Париж готовится к осаде, мсье профессор. Сюда свозят продукты и дрова. То, что завезли, придерживают на складах – вы заметили, как за последнюю неделю все подорожало? Еще мадам Лельевр говорила, что ходят слухи, будто бы пруссаков уже видно из Обервилье. Ох, мсье Декарт, на вашем месте, если бы мне было куда уехать, я бы захватила побольше вещей, которые могут пригодиться, заняла место в дилижансе и больше не испытывала бы свою судьбу. Помяните мои слова, не успеете вы добраться до Ла-Рошели, как Париж окажется в кольце. А что будет дальше – один Бог ведает!
Амели подняла голову и умоляюще посмотрела на Фредерика. Слова мадам Бонардель, простой, грубой немолодой женщины с бородавкой на лбу, с образком Божьей Матери на шнурке, видневшемся в вырезе неопрятного бумазейного платья, внушали ей больше доверия, чем слова сына-профессора.
– Абсурд, – повторил Фредерик. – Германские войска заняли Шампань, и ничего хорошего в этом, разумеется, нет, но насчет Обервилье – выдумки. У меня есть неделя, чтобы съездить в Ла-Рошель и вернуться. Лекции в Коллеж де Франс и Сорбонне – моя работа, я ее потеряю, если не вернусь. И не в одних только лекциях дело. Я не могу вот так бросить свой дом, не могу разорвать обязательства перед людьми…
Глаза двух женщин, одна из которых была его матерью, смотрели на него пристально. В них он ясно читал: «Глупый, глупый, глупый мальчишка…».
– А если эти Лельевры хоть в чем-то правы, разумнее всего, пожалуй, никуда не ехать. Матушка, оставайтесь у меня. Я сегодня же отправлю телеграмму Шарлотте, чтобы она была за вас спокойна. Спальня ваша, располагайте ею как хотите. Вы взяли мало одежды и белья, но я могу отвезти вас в Луврский пассаж, чтобы вы купили себе все необходимое.
– Господи Иисусе! – воскликнула мадам Декарт, никогда раньше не упоминавшая имя Господа всуе, а мадам Бонардель посмотрела на профессора Декарта с таким видом, будто он предложил матери сесть на метлу и взлететь.
– Да, конечно… – осекся Фредерик. – Простите. Сам не понимаю, что говорю. Я вовсе не хотел подвергать вас опасностям осады. Мне нужно собраться с мыслями.
– Ты думаешь, я боюсь осады? – Амели подняла голову. – Нет, не боюсь. Мне просто нужно домой, вот и все. Дома остались Шарлотта, Клеми и Бертран, две молодые женщины и ребенок. Хотя старая мадам Декарт – это что-то вроде доживающей свой век собаки при овчарне, у которой выпали все зубы и она способна только лаять, но лучше уж такая собака, чем вообще никакой. Иначе негодяи вроде Лорана Мишо вообразят, что двум беззащитным ярочкам на роду написано быть съеденными.
От этого сравнения Фредерика передернуло. Мать истолковала его выражение лица по-своему.
– Ты мужчина, Фред, и притом порядочный мужчина. Тебе не понять ни женских страхов, ни намерений людей непорядочных. Давай сделаем так. С Божьей помощью я уеду одна. Отвези меня к дилижансу и убедись, что он действительно отправился, а сам возвращайся.
«Твоя мать – женщина с душой спартанки», – говорил когда-то Фредерику пастор Госсен. Беспокойство за мать, Клеми и Шарлотту еще не могло вытеснить отвратительного чувства, что его загнали в угол, но он уже понимал, что деваться ему некуда.
– Это исключено. Я не отпущу вас одну, тем более – дилижансом, тем более – в Пуатье, откуда придется еще искать способ добраться до Ла-Рошели. – Он прошелся по комнате, запустил пальцы в волосы и взлохматил их еще сильнее. – Хорошо. Мадам Бонардель, поскорее найдите нам фиакр. Мы уедем. Ждите моего письма. Я напишу вам и Сарразену, секретарю, что делать с квартирой, почтой и счетами.
– Да, мсье профессор, – сказала мадам Бонардель. Ее плечи вдруг затряслись. Только сейчас стало заметно, как она напугана.
– Мне надо внести квартплату и заплатить вам жалованье за месяц вперед. – Фредерик достал чековую книжку. – Нет, лучше за три месяца. А этот чек передайте Сарразену, в сентябре его услуги мне еще будут нужны. Если и через три месяца я не вернусь – невозможно, но допустим! – оставлю вам записку для мсье Кавалье, владельца магазина «Большие часы» на улице Риволи. Обращайтесь к нему с любыми просьбами. Да, чуть не забыл, – он отпер свой старинный венецианский секретер, выдвинул ящик, потом закрыл, а ключ вручил мадам Бонардель, – вот в этом ящике лежит немного наличных на непредвиденные расходы.
– Мсье профессор, – всхлипнула старуха, – если квартира будет стоять пустая, за что же мне платить жалованье?
– Во-первых, я постараюсь вернуться. Во-вторых, прошу вас приходить хотя бы раз в неделю, смахивать пыль и следить, чтобы все было в порядке. В-третьих, – он запнулся на какое-то мгновение, – парижан ждут трудные времена. Я не собирался бежать и не хотел отказываться от ваших услуг. Но если все-таки меня здесь не будет, и вы фактически лишитесь одного из мест, считайте это премией за вашу добросовестность и преданность.
Поденщица заплакала.
– Благослови вас Бог, мсье профессор!
Она выбежала из дома, чтобы остановить экипаж, ее башмаки застучали по ступенькам. Фредерик вытащил с нижней полки шифоньера маленький чемодан для коротких поездок, бросил на дно один костюм, несколько сорочек, немного белья, пижаму, бритвенные принадлежности, письменный прибор, портплед, взял несколько несшитых листов бумаги – новую рукопись, выдернул самую толстую книгу из стопки издательских новинок, которые на днях прислала Селина, сбегал в спальню и взял там пузырек со снотворным, положил сверху трубку и табакерку, написал несколько слов для Кристиана Кавалье, а потом повернулся к матери:
– Времени почти не осталось. Пообедать не успеем. Ужинать будем поздним вечером в Мант-ла-Жоли.
– Ничего, – тихо сказала мадам Декарт. – Мадам Бонардель сразу поняла, что мы не успеем, и принесла хлеба, бутылку молока, почти целый фунт сыра, вареные яйца и несколько вареных картофелин, да еще яблочный пирог. У меня она денег не взяла. Хорошо, что ты ей заплатил за три месяца.
Какими бы простыми ни были съестные припасы, пока мать их перечисляла, Фредерик едва не подавился слюной. Позавтракал он скромно, и с тех пор у него еще во рту крошки не было. Он шагнул к буфету, достал две бутылки вина и положил в чемодан вместе с двумя бокалами, обернутыми салфетками.
– Это не помешает.
Мать поднялась. Ее очень светлые серые глаза, напоминающие птичьи, уставились в темно-серые глаза сына. Пора было уходить, но они все стояли и думали каждый о своем. Наконец мадам Декарт нарушила тишину. Слова, которые она произнесла, были молитвой Жана Кальвина, знакомой каждому реформату с его самого первого школьного катехизиса:
– Всемогущий Бог Отец, даруй нам, ибо путь наш земной нелегок, силу Духа Твоего Святого, дабы идти нам мужественно сквозь огонь и воду, так подчиняясь законам Твоим, чтобы встретить смерть без страха, уверенно полагаясь на помощь Твою. Помоги нам сносить вражду человеческую, доколе не достигнем окончательной победы и не войдем, наконец, в благословенный покой, который обрел для нас кровью Своею Сын твой единородный.
Фредерик молчал.
– Аминь, – мать сердито повысила голос.
– Аминь, – повторил сын. Мысли его были слишком далеко. – Нам пора, матушка.
Солнце еще грело, но он надел пальто и шарф – в непредсказуемой новой жизни теплые вещи не будут лишними. Попрощался с консьержкой, мадам Глеро-младшей. О том, что, возможно, Париж скоро будет взят или осажден, и в этом случае он сюда не вернется, говорить не стал. Скоро и так все узнают. Он аккуратно притворил дверь и посмотрел на ярко-зеленые ворота своего дома с отвратительным, мучительным чувством, что видит их, может быть, в последний раз, а если не в последний, то до следующей встречи пройдет несколько месяцев.
Фредерик шел через внутренний двор своего дома и не мог поверить, что вот только сегодня утром он вышел из этих ворот, чтобы дойти до Пантеона, спуститься вниз по Сен-Жак, взбежать по крутой лестнице в аудиторию факультета словесности и прочитать лекцию о созыве Генеральных штатов. Утром вышел и вернулся всеми уважаемым профессором, а теперь за какие-то полчаса стал беглецом. Мир оказался более хрупким, чем ему казалось, линия разлома обозначилась неожиданно близко, и Фредерик понимал, что для него вероятность остаться за этой линией – девять шансов из десяти. Что он будет делать в Ла-Рошели? Кто будет читать лекции вместо Мелизе, если он не вернется? Удастся ли ему сохранить место в Коллеж де Франс? Тут он заметил бегущую навстречу мадам Бонардель и обреченно вздохнул. По крайней мере, на дилижанс они успеют.
Глава 5. Остановки в пути
Профессор Декарт и его мать успели сесть в дилижанс за пять минут до отправления. Они пришли последними, и им достались самые неудобные места в середине. Фредерик посадил Амели по ходу движения, укрыл ее от дорожных сквозняков портпледом и сел напротив. Мать поджала ноги, чтобы он смог вытянуть свои. Дилижанс был, конечно, переполнен, к тому же все ехали с багажом, и кучер предупредил, что лошадей придется менять часто, а значит, чаще останавливаться. «В Пуатье приедем послезавтра к обеду, не раньше, – объявил возница. – И это еще если дорога на Орлеан не перерезана пруссаками». Декарты промолчали. Для Амели не имело значения, днем раньше или днем позже, главное, что они ехали домой, и она надеялась, что у пруссаков не будет причин не пропустить мирный дилижанс. Ну а Фредерик решил заранее смириться со всем, что еще произойдет – впереди его ждали более крупные поводы для переживаний.
Он тут же вытащил пакет с едой, хотя элегантная парочка средних лет, занявшая места у окна, посмотрела на него с неодобрением. Фредерик слегка пожал плечами. Сегодня он прочитал длинную и трудную лекцию и не успел вовремя пообедать, а какие заслуги у этих лощеных бездельников, кроме строгого следования распорядку дня? Потом он налил себе вина, совсем немного, чтобы не расплескалось. Очень скоро глаза начали слипаться, он откинулся на подушку и задремал. Дилижанс тем временем без особых трудностей преодолел заставу Ванв и цепь бастионов за городом, выехал на дорогу и с хорошей скоростью покатил на юго-запад.
Фредерик то проваливался в настоящий сон, то выныривал из него, если дилижанс подскакивал на дорожной рытвине. Тогда он начинал слышать тихие голоса, шуршание газеты, постукивание стальных спиц в руках пожилых женщин, позвякивание бутылок в чьей-то корзине. Эти звуки ему мешали не больше, чем далекий шум дождя. Пока он чувствовал только облегчение. В кои-то веки ему ничего не надо было делать. Не надо было ничего решать. Жребий был брошен, от него ничего не зависело. Старые тревоги остались позади, а новые еще не приблизились. Это было так приятно – дремать под стук колес и отдыхать, просто отдыхать…
Он проснулся через два часа от резкого толчка и громких голосов. Дилижанс дернулся и встал. Дверь распахнулась и впустила жандармского офицера. За ним маячили фигуры еще двух или трех вооруженных жандармов. Амели и другие дамы перепугались. Кто-то схватился за сердце, а пожилой толстяк, назвавшийся нотариусом Маронье, громко возмутился: «По какому праву нас останавливают?» Офицер был вежлив, он извинился за причиненные неудобства и объяснил, что выборочный досмотр дилижансов и карет проводится по закону военного времени. Фредерик почувствовал, что его молчаливый сосед, молодой лысеющий мужчина в очках, весь напрягся. Но досмотр не занял много времени, ничего подозрительного жандармский патруль не обнаружил, и скоро они уже продолжали свой путь.
На постоялый двор они, однако, приехали поздно, потому что на последней перед Мантом почтовой станции не было свежих лошадей. Вознице пришлось взять пару недостаточно хорошо отдохнувших кобылок, и он не настегивал их, позволял то и дело переходить с бега на шаг. Как большинству кучеров, лошади были ему милее, чем люди. Когда они все-таки прибыли, хозяин и хозяйка уже давно легли спать. Им пришлось вылезать из постели и расселять прибывших по комнатам, и они не скрывали, что гостям в этот час совсем не рады. Один дилижанс под окнами уже стоял, почти все комнаты были заняты, к тому же голодные гости потребовали ужина, и хозяйке пришлось наспех готовить его из того, что осталось на кухне и в кладовой.
Два отдельных номера хозяева предложили путешествующим супругам – мсье и мадам дю Пон де л’Эр, той самой парочке у окна, и тучному нотариусу Маронье с такой же тяжеловесной женой (в пути из-за того, что они сидели с одной стороны, дилижанс все время кренился вправо). Всем остальным было предложено занять две общие комнаты с длинными рядами кроватей – одну для мужчин, другую для женщин. Там уже похрапывали пассажиры с более раннего дилижанса. Амели ухватилась за руку сына, умоляя без слов, чтобы он что-нибудь придумал и ей не пришлось делить комнату с другими попутчицами – мадам Сориа, бедно одетой, рыхлой, болезненного вида женщиной, ее дочерью лет семнадцати, такой же апатичной, как мать, и мадам Кривелли, суровой старухой-корсиканкой, почти не говорящей по-французски, с ног до головы одетой в черное.
Фредерик отвел хозяина в сторону и отрекомендовался: «Декарт, доктор филологии, профессор Коллеж де Франс». Из опыта своих научных поездок по Франции он знал, что это производит впечатление на владельцев дешевых гостиниц, и, козырнув научной степенью и должностью, можно получить номер почище. Он спросил, не найдется ли для его больной матери хотя бы чуланчика, пусть маленького, но отдельного, и добавил, что заплатит как за настоящий номер. Тут же нашлась каморка, переделанная из кладовой, с крошечными окном, забранным решеткой. Там уже стояла узкая кровать, а к стене была притиснута ободранная кушетка. «Могу я тоже здесь переночевать?» – Фредерик указал на кушетку. «Я бы не посмел вам это предложить, господин профессор, но если вы сами не возражаете…» Фредерик не возражал. Придется, конечно, сложиться едва ли не пополам, но это лучше, чем делить ночлег с незнакомыми попутчиками. Остальные – молчаливый странноватый мужчина в очках, который испугался жандармов, старый-престарый, почти беззубый монах в такой же ветхой, как он сам, сутане, назвавшийся «братом Шелештеном» (очевидно, Селестеном), и мсье Мопра, плотный человек с румянцем и курчавыми волосами, который всю дорогу извергал несмешные остроты и всех порядком утомил, – согласились на общую комнату. Только кучер заявил, что не хочет кормить клопов и лучше поспит в дилижансе.
Наспех поужинали. Хозяйка подала едва подогретое, неубедительно пытающееся выдать себя за марсельский буйабес рыбное варево, хлеб и прогорклый домашний сыр, выставила несколько бутылок дешевого вина. Никто, даже аристократическая чета, от него не отказался, но мсье дю Пон де л’Эр ворчливо заметил, что в завтрашнем счете «эти люди», конечно же, выставят такую цену за дрянное вино, словно это было лучшее бургундское. Все уже и так поняли, что Пон де л’Эры – люди небогатые, иначе, конечно же, наняли бы отдельную карету.
После ужина все разошлись на ночлег. Фредерику спать не хотелось – он выспался в дороге. К тому же он должен был срочно написать несколько писем. Чтобы не беспокоить мать, он направился к хозяйке, которую нашел на кухне за интересным занятием – она сливала оставшееся вино из бутылок в кружку и явно собиралась все это выпить одна. Хозяйка уже успокоилась и даже повеселела, а при виде пятифранковой банкноты окончательно смилостивилась. Фредерик получил за свои деньги несколько сальных свечей (газового освещения здесь, конечно, не было), почтовую бумагу и чернильницу. Пером он предпочел воспользоваться своим. Хозяйка проводила его в комнату, где они только что ужинали, вытерла для него краешек стола и пообещала утром отнести его письма на почту.
Фредерик написал директору Коллеж де Франс и декану факультета словесности письма, различающиеся лишь нюансами. «Глубокоуважаемый мсье! Вы заранее получили мое уведомление, что по семейным обстоятельствам я вынужден уехать и перенести на неделю все свои лекции и занятия. Я намерен отвезти мать в Ла-Рошель, поручить ее заботам сестры и выехать первым поездом обратно в Париж. Но, к сожалению, есть вероятность, что я не смогу вернуться к обещанному времени. Если к этому времени будут перекрыты все въезды в Париж, мне придется задержаться на неопределенный срок в Ла-Рошели. Сожалею о затруднениях, которые Вам уже доставил мой отъезд и может доставить эта непредвиденная задержка. Готов сделать все, что от меня зависит, чтобы не пострадали интересы студентов и слушателей. Искренне Ваш Фредерик Декарт».
Затем он написал Сарразену, своему секретарю, и дал подробные указания, что делать с почтой в том случае, если он через несколько дней не вернется. Следующее письмо было адресовано Эмманюэлю Дару – ему тоже следовало объяснить, куда и почему Фредерик так внезапно исчез. Селине он написал короткое письмо с извинением за то, что не сможет прийти на ее прием в эту среду и, возможно, и в следующую. Наконец, написал Кристиану Кавалье, подробно объяснил, что с ним произошло, и попросил оказать мадам Бонардель любую помощь, какую она попросит.
Запечатать конверты было нечем. Фредерик зевнул и решил, что не страшно – даже если эта падкая до выпивки женщина, здешняя хозяйка, сунет в них свой любопытный нос, она вряд ли там много поймет. Сонливость его постепенно одолевала. Но перед тем как уйти в душную каморку, которая должна была сегодня послужить им с матерью спальней, он решил постоять на свежем воздухе и выкурить трубочку.
И тяжело вздохнул, не справившись с досадой. На улице уже кто-то был. Мужской силуэт. Никакого дымка от трубки или сигары. Мужчина сидел на скамье, закрыв лицо руками. Он услышал шум шагов и убрал руки. Фредерик даже не очень удивился, когда узнал своего молчаливого и нервного соседа по дилижансу.
– Добрый вечер, – сказал он.
– Присаживайтесь, я скоро уйду. Надеюсь, мсье Мопра уже спит. Уверен, что в аду есть специальные котлы для тех, кто никогда не закрывает рта. Ну а мрачных молчунов ждет царство небесное.
Фредерик усмехнулся. Он заметил, что мужчина говорит с эльзасским акцентом. Переселенец? Одет он был небогато, вид имел изможденный. Чувствовалось, что несколько дней недосыпал и, возможно, недоедал.
– Можно и помолчать, я не против.
Фредерик закурил и отвернулся, чтобы не пускать дым в лицо тому, кто составил ему непрошеную компанию. Но эльзасец не уходил. Он явно находился во власти противоречивых чувств – страха и потребности выговориться. В пути он давно уже наблюдал за соседом, пока тот, наклонившись вперед, негромко разговаривал с матерью, укрывал ее колени пледом, резал для нее карманным ножом хлеб и сыр, делил куски яблочного пирога, пока сам ел свой скромный обед с аппетитом много работающего человека, пока дремал, время от времени тихонько всхрапывая. В нем ничего не указывало на знатность и богатство. Зато кое-какие признаки указывали на представителя непростой профессии – ученого, преподавателя, а то и священника. На его лице лежал отпечаток многолетней привычки слушать, наблюдать, анализировать и не выносить поспешных суждений. Мужчина набрался храбрости и кашлянул.
– Да? – повернулся к нему Фредерик.
– Ужасное место этот постоялый двор, правда? Я никогда в жизни не видел такой грязи. Темно и толком не рассмотреть, но, судя по запаху, простыни у них нестиранные.
– Искренне сочувствую. Мне пришлось назвать хозяину свою ученую степень и должность в Коллеж де Франс, чтобы он дал другую комнату. Не ради себя, а из-за матери – она только что перенесла тяжелое лечение и ей нужен покой. Ей кровать тоже не понравилась, она сразу расстелила домашнее одеяло и достала домашнюю подушку. А мне спать уже не хочется. Надеюсь, в Туре нам больше повезет с ночлегом.
– Это ведь в Тур эвакуировались несколько министров нового правительства? – не совсем впопад уточнил сосед по дилижансу.
– Не эвакуировались, а отправились туда в качестве эмиссаров. Об эвакуации правительства речи пока нет.
– Как вы думаете, это правильно?
– Смотря что нас ожидает, – ответил Фредерик. – Если штурм Парижа, то, конечно, единственно верным решением было бы разделить судьбу сражающегося города с его жителями, подать им пример стойкости и отваги. Но если вместо штурма столицу ждет многодневная осада, руководить национальной обороной, будучи изолированными от Франции и от армии, затруднительно.
– Послушайте… – собеседник наконец решился. – Можно кое-что вам рассказать… кое-что объяснить?.. Наверное, мое поведение в дороге показалось вам странным. Молчу, в разговоры не вступаю, людей избегаю. Даже сейчас ушел как будто покурить, хотя я не курю, и жду, пока остальные уснут – боюсь, что Мопра начнет втягивать меня в беседу. И вы заметили, конечно, что я испугался, когда этот офицер вошел в дилижанс. Но я не хочу, чтобы вы или кто-то еще думали, будто у меня есть настоящие причины бояться жандармов и полиции.
Его лицо даже прохладной ночью блестело от пота, очки сползли на самый кончик носа, светло-рыжие усы печально поникли.
– Вы переселенец из оккупированных районов? – спросил Фредерик.
– Сразу понятно, да?
– Я догадался. И мне показалось, вы не хотите, чтобы другие это знали.
– В том, что я жил в Эльзасе и уехал из Эльзаса, нет ничего постыдного, как нет ничего героического. Но мне все же неловко из-за некоторых… скажем так, сопутствующих обстоятельств. Рассказать, каких?
– Если вы решили мне довериться, я готов слушать.
– Я родился и жил в Альткирше, это городок в Верхнем Эльзасе, – заговорил он после довольно долгой паузы. – Означает вовсе не «старая церковь», как многие думают. Римское название у него было Aldechiarcum, и оно может значить все, что угодно, даже «высокая вода». Старинный маленький городок, почти деревня, тихий и красивый. Я выучился в Мюлузе в Нормальной школе на учителя математики, но стал не учителем, а счетоводом. Переехал в Виссамбур, в Нижний Эльзас, чтобы получить место на ткацкой фабрике братьев Ланг. Кстати, мое имя Луи Эрзог, простите, что сразу не представился.
Он протянул руку, и Фредерик пожал ее.
– Рад знакомству. Декарт.
Ответом был удивленный взгляд, но Фредерик давно привык к такой реакции на свою фамилию и с улыбкой покачал головой:
– Всего лишь однофамилец, не потомок и не родственник. Пожалуйста, продолжайте.
– Я же математик. Завзятый бонапартист точно так же отреагировал бы на фамилию Ней или Мюрат. Но вернусь к рассказу, а то потеряю нить – голова у меня сегодня как чужая. Короче, в наших краях многие говорят по-немецки и называют Мюлуз Мюльхаузеном, Альткирш – Альткирхом, а Виссамбур – Вайсенбургом. Так всегда было. Но я, как и мои родители, говорил только по-французски и считал себя французом. Хозяева фабрики – французские евреи, три брата, Жак, Габриэль и Эмманюэль Ланг. Весь административный персонал у них был франкоязычным, да и половина рабочих тоже. Одна женщина, которая там работала, прядильщица, стала моей гражданской женой. Аннет Форю. Не красавица, но миловидная, волосы светлые, кудрявые, глаза голубые, носик чуть заостренный. Похожа на птичку, такая же быстрая и веселая. Работа у нее горела в руках, да и в постели с ней было не скучно. По крайней мере, в первые годы. Мы с ней прожили вместе целых восемь лет. У нас родился ребенок, дочка, но она умерла от дифтерии, когда ей было два года...
– Примите мои соболезнования.
– Спасибо. – По его лицу пробежала тень. – Я так и не женился на Аннет официально. Сейчас оглядываюсь назад и думаю разное, то: «Слава богу!», то: «Если бы мы расписались в мэрии, ничего этого бы не произошло». Но что сделано, то сделано. Моей матери Аннет не нравилась, а я не посмел идти наперекор, несмотря на то, что мать осталась в Альткирше, а мы с Аннет жили в Виссамбуре. Мать всегда была властной, капризной и ревнивой. Из-за своего характера просидела в девицах до тридцати пяти лет, даже при деньгах – покойный дед нажил торговлей в африканских колониях. А мой отец был военным фельдшером, тоже уже немолодым, когда вышел в отставку и на ней женился. Он умер, едва я окончил Нормальную школу. Мать осталась одна в большом доме и очень хотела, чтобы я жил с ней, но я сразу понял, что если сейчас не уеду из Альткирша, то уже никогда не вырвусь. В общем, я начал работать на фабрике Лангов и вскоре сошелся с Аннет Форю. Мы сняли маленький домик в Вельшдорфе, это поселок рядом с фабрикой. Стараниями Аннет в нашем домике было чисто и красиво, все окна в цветах, занавески белейшие, дверные ручки сверкают, коврик у порога такой, что на нем можно спать. Даже моя мать не нашла бы, к чему придраться. Так мы и жили. Не могу сказать, что были друг в друга без памяти влюблены, но, знаете, как все люди живут. Были у нас горести, были и радости...
Эрзог сглотнул, недоверчиво посмотрел на Фредерика, размышляя, не напрасно ли он решил открыться, но потом снова заговорил.
– И вот в начале августа в первом же сражении с армией принца Фридриха Виссамбур пал. Французы отступили, а наш городок заняли немцы. Жители затаились и стали ждать, что будет дальше. Немцы вели себя прилично, если не считать того, что сразу же назначили своего мэра и объявили, что скоро эльзасцы станут подданными прусского короля. Это, конечно, понравилось не всем. Хозяин фабрики, старший мсье Ланг, созвал служащих и объявил, что присягать немцам на верность они не собираются, поэтому с завтрашнего дня закрывают фабрику и начинают эвакуацию своего производства на запад. Как только обстоятельства позволят, по его словам, они запустят новую фабрику в западной Лотарингии или же в Пикардии. Персонал они перевозить не собираются, но если кто-то из нас, старых и верных служащих, к этому времени все еще будет искать работу, то пусть напишет любому из Лангов – они, мол, что-нибудь нам подберут… Не поверите, меня такая злоба разобрала. Отлично придумано! Сидят перед нами, все трое, богатые, самодовольные, и гордятся, какие они патриоты. А что двести человек из-за них стали безработными, на это им плевать, наберут себе новых. Я решил: что бы со мной ни случилось, не пойду к ним с протянутой рукой. Вернулся домой и стал ждать Аннет, которая тоже осталась без работы. Небольшие сбережения у нас были, и я хотел ей предложить уехать, как Ланги. Но мне не нравится север, я бы предпочел поискать работу в западной или южной Франции.
– А ваша мать? – спросил Фредерик.
– Я готов был взять ее с собой, хотя вряд ли бы она поехала с нами. Аннет она терпеть не могла, а я как сын ее разочаровал. Я даже не удивлюсь, если она переделала завещание и отписала все деньги католической церкви на спасение собственной души. Эрзоги вообще-то протестанты бог знает в каком поколении, наверное, со времен Лютера и Цвингли. Но мать после смерти отца обратилась в католичество и стала истовой паписткой. Что ж, не мне ее судить. Давайте лучше я вернусь к своей истории.
– Продолжайте.
– В тот вечер я поговорил с Аннет. Она отнеслась к моему плану без восторга. Сказала, что лучше попробует поискать работу в городе. Меня Ланги еще не уволили, нужно было привести в порядок все бумаги, поэтому я продолжал ходить в контору в Вельшдорфе, а Аннет после обеда уходила в Виссамбур. Очень скоро она нашла работу посудомойки в ресторане, во всяком случае, так она мне сказала. Возвращалась поздно, настроение у нее день ото дня менялось, она была то оживленная, то озабоченная. Рассказывала, что в городе очень много немецких солдат, и в ресторане тоже сплошная немецкая речь, и что все больше франкоязычных эльзасцев уезжает на запад. Я надеялся, что к тому времени, как закончу работу у Лангов, ей надоест мыть тарелки за немцами, и она согласится ехать со мной.
В тот вечер она долго не возвращалась. Чем ближе было к ночи, тем сильнее я за нее беспокоился. А вдруг она дерзко поговорила с немецкими солдатами? Она ведь была такая неосторожная. Вдруг она им крикнула, что Эльзас французский? Вдруг они ее схватили, избили и бросили в тюрьму? Я сунул за пазуху старый отцовский пистолет – на всякий случай – и пошел в город той дорогой, по которой всегда ходила Аннет. Я отчаянно надеялся, что она идет мне навстречу, и готовился раскрыть ей объятия. Но дошел до Виссамбура, а ее все не было. По дороге я несколько раз споткнулся, потому что городок у нас гористый, пока идешь к центральной части, весь вспотеешь, особенно если много ходить не привык. И к тому же предместья погрузились в темноту, фонари давно были погашены. У нас в Эльзасе рано встают и рано ложатся спать. Только ресторан «У золотого поросенка», самый известный притон Виссамбура, был ярко освещен, и оттуда доносились режущие слух звуки фортепиано. Играли отвратительно. Наверное, это к делу не относится, но в детстве меня учили музыке, я сразу могу отличить хорошую игру от плохой…
Он остановился и посмотрел на Фредерика безумными глазами, как будто снова переживал тот день.
– Там-то я ее и заметил. Мою Аннет. Она вышла крыльцо, свет падал на нее из-за спины, а справа и слева от нее, очень близко, стояли немецкие солдаты. Я очень близорукий, но понял, что они держат ее под локти, и конечно, решил, что они ее схватили. А что еще можно было подумать? Но когда я подбежал, то увидел, что оба немца вовсю любезничают с Аннет на ломаном французском языке. С одним она как раз собралась уходить, и он, по-хозяйски обхватив ее за талию, прощался с приятелем. Знаете, мсье, я ненавижу драки, даже в детстве не дрался. Если бы тем вечером я заранее не перепугался за Аннет, при виде этой картины, может, молча развернулся бы и ушел. Мы давно жили как старые супруги, не столько по любви, сколько по привычке, и я не удивился бы, узнав, что она кем-то увлеклась. Но это был немец! Солдат вражеской армии! Оккупант! Мой разум помутился больше от досады, чем от ревности. Я примчался защищать ее как героиню или жертву, а она оказалась обычной потаскушкой! Я бросился к ней и вырвал ее руку у немца. «Ты пойдешь со мной, пойдешь домой», – твердил я, как последний идиот. «Твой ревнивый муж явился за тобой, милашка? – спросил немец. Это был не солдат, а унтер-офицер. – Ты не говорила, что замужем». – «Никакой он мне не муж, он слабак, ничтожество, пусть проваливает отсюда», – отчеканила Аннет. Моя Аннет! Наша страсть давно прошла, но все равно это была женщина, которая прожила со мной восемь лет, которая называла себя моей женой, родила нашу дочку и сама предложила назвать ее Луизой, потому что меня зовут Луи... А теперь глаза у нее стали безжалостные, ледяные. Вы-то, мсье, не выглядите большим знатоком женщин. Наверное, полжизни провели в библиотеке. Вы вряд ли видели, как женщина смотрит на мужчину, когда в нем больше не нуждается.
– Я действительно не большой знаток, но я видел, – сказал Фредерик.
Так смотрела на него Эмили перед расставанием. Так смотрела Франсина на Берто в зале суда.
– В самом деле? Тогда вы меня поймете. Однако худшее было впереди. Аннет заявила, что давным-давно собиралась уйти, но не решалась, а сейчас, когда она потеряла работу у Лангов и познакомилась с Йозефом, который предлагает снять ей комнату, терпеть меня больше незачем. Завтра, мол, она соберет свои вещи и переедет в город. Я как можно язвительнее ответил, что шлюхи, конечно, зарабатывают больше честных работниц, но не кажется ли ей, что она слишком стара для этого ремесла? Она дала мне пощечину и замахнулась снова. Я перехватил ее запястье. Тогда она завопила: «Помогите, спасите, этот человек пристает к порядочной женщине!» Немец взял меня за подбородок и сказал на сносном французском: «Пошел вон, пока не отведал моих кулаков». Вне себя от унижения и омерзения – я чувствовал себя так, будто ко мне прикоснулась жаба, – я бросился на обидчика. Мне удалось обхватить пальцами его толстую шею и довольно крепко сжать. Но сначала Аннет с визгом повисла у меня на спине, а потом подоспел приятель ее кавалера. Они заломили мне руки и принялись обшаривать карманы. И тут один из них вытащил у меня из-за пазухи пистолет. Сдвинул предохранитель, выстрелил в воздух, и в ночной тишине раздался ужасающий грохот. Старый-престарый пистолет, который давно валялся в доме без дела и который я взял просто для того, чтобы припугнуть недоброго прохожего на лесной дороге, оказался заряженным.
– Вы жили в оккупированном городе и не знали, что немцы без суда расстреливают гражданских, пойманных с оружием в руках? – Эрзог опустил голову. – Раз вы сидите передо мной, вам, очевидно, удалось спастись. Но хотел бы я знать, какой случай помог вам скрыться.
Эрзог посмотрел на часы.
– Охотно расскажу, мсье, ради этого я и начал свой длинный утомительный рассказ. Правда, уже три часа ночи. Если вы захотите уйти спать, я не обижусь.
– Уснешь тут с вами, – проворчал Фредерик. – Начали, так досказывайте.
– Что ж… Сразу поставить меня к стенке они не отважились. Они были не в тех чинах, чтобы самовольно творить суд и расправу, и офицер их бы по голове не погладил. Йозеф ушел с Аннет, заверив ее, что меня только припугнут для порядка и отпустят, а второй немец забрал мой пистолет, связал мне руки за спиной и повел в военную комендатуру, чтобы получить разрешение прикончить меня у ближайшего столба. Комендатура располагалась в пожарной части на горе Грайсберг, недалеко от церкви Петра и Павла, и караульная башня с приходом немцев стала служить временной тюрьмой. Никого из высших чинов там не оказалось, все спали – в нашем городке, чего греха таить, довольно лояльном к оккупантам, нести круглосуточную службу незачем. Сторож отпер башню, и меня отвели в комнату на самом верху. Я кое-как поднялся туда в темноте по винтовой лестнице. Немец развязал мне руки, сказал, чтобы я молился, потому что завтра меня расстреляют как франтирера, запер дверь и ушел. Я осмотрелся. Окно в камере было, даже не зарешеченное. Кому придет в голову прыгать с пятидесятифутовой высоты? Я его открыл, потому что воздух был очень спертый. И тут из-за тучи вышла луна, осветила кирпичную стену, и я понял, что довольно близко к моему окну подходит железная скоба лестницы, которая ведет на крышу башни. Она была вбита в кирпич. Под ней я увидел и другие ступеньки, они спускались вниз почти до самого подножия. Если я высунусь из окна так сильно, как только смогу, схвачусь за эту скобу, оторву другую руку от оконной рамы, удержусь, вися какое-то мгновение на пальцах, перехвачусь второй рукой, попаду на ступеньку ногой, – тогда, может быть, мне удастся выбраться…
Я не сразу решился. Долго сидел на полу, и мои мысли проходили круг за кругом от полного отчаяния и самоубийственной отваги до странного оптимизма, уверенности, что я смогу объяснить офицеру, из-за чего вспыхнула ссора и почему у меня при себе был пистолет. Временами я уверял себя, что мы с этим неизвестным офицером сможем во всем разобраться как два образованных человека, и совершенно успокаивался. А потом меня опять захлестывал ужас. Я вспоминал все известные мне случаи, когда они расстреливали не только озлобленных крестьян, взявших ружья, но и случайных людей. Я ненавидел немцев, ненавидел Наполеона, который развязал эту войну, ненавидел семейство Лангов, которые сделали нас с Аннет безработными и вынудили ее ходить на заработки в Виссамбур, но больше всего ненавидел саму Аннет за ее измену. А еще я жалел, что не могу вернуться назад, в те дни, когда я только что с ней познакомился, и послушаться мать, которая сразу же сказала, что она мне не пара. Чем ближе был рассвет, тем больше мне казалось, что нет надежды остаться в живых, тем быстрее надо было что-то решать. Я заметил, что сторож ни разу не делал обход. В ужасе, что он вот-вот об этом вспомнит, и тогда я уже точно не убегу, я рванулся к окну, высунулся по пояс, ухватился за спасительную скобу и выпрыгнул.
Голос у Эрзога охрип, он явно отвык столько говорить. Он остановился и закашлялся.
– Черт, больше пока не могу, в горле пересохло. Как вы считаете, найдется на кухне глоток вина?
– Вряд ли, я видел, как хозяйка собиралась сама выпить все остатки. Но погодите, у меня есть вино. Сейчас я за ним схожу и заодно успокою мать. Возможно, она не спит и думает, куда я подевался.
– Сразу видно образцового сына, – сказал Эрзог и опять закашлялся.
– Молчите и отдыхайте.
Амели не спала. Правда, она не беспокоилась за сына, потому что час назад вышла во двор и сразу его увидела. Ночь была светлая, лунная, и силуэт Фреда четко просматривался на фоне белой стены. Она не сразу разглядела, с кем он разговаривает, но когда блеснули стекла очков, поняла, что это их сосед по дилижансу. Амели тяжело вздохнула. Фред не жалеет себя, лучше бы отдохнул и выспался вместо ночных бесед, все-таки уже не мальчик. А теперь еще собирается пить с этим новым знакомым! Среди ночи! На скамейке, будто какой-нибудь клошар! На ее ворчание Фредерик заверил, что спать ему не хочется, и он не будет отнимать у Амели свежий воздух, которого в этой каморке и так слишком мало. «В Туре я найду хороший пансион, сниму большой номер, и мы наконец-то выспимся». Мадам Декарт, понимая, что спорить бесполезно, прикрыла глаза.
– Выпейте, это вино из Бордо. Не из первоклассного шато, но неплохое. Как уроженец юго-запада, я предпочитаю его всем другим винам, – Фредерик вернулся с бутылками и бокалами, наполнил бокалы и протянул один Эрзогу.
Эльзасец сделал несколько жадных глотков.
– Недурно, хотя я, как уроженец северо-востока, больше люблю гевюрцтраминер… Вы направляетесь в Пуатье?
– Немного дальше, в Ла-Рошель. А вы? Я помню, что вам нравится западная или южная Франция.
– Возможно, когда-нибудь потом. Пока мне предложили работу в Пуатье. Бакалейный магазин Марка и Жозефины Беро. Мне предстоит заниматься их счетами. Наверное, не бог весть что, но я согласился. Я прожил почти все деньги, пора начать их зарабатывать.
Он выпил один бокал залпом, а потом медленно, уже растягивая удовольствие, принялся за второй.
– Пока вы отдыхаете и прочищаете горло, скажу вам то, что я обо всем этом думаю, – нарушил молчание Фредерик. – Ваш побег – отчаянно смелый поступок. Сам я с ранней молодости люблю горы, лазил по скалам над Дордонью, поднимался на вершины массива Пюи в Оверни, был в Пиренеях, покорил вместе с другом Пик дю Миди. Однако даже мне на вашем месте было бы нелегко решиться и выпрыгнуть. Невозможно не думать о том, достаточно ли сильные у вас пальцы, а также о ржавых скобах, которые могут быть изрядно расшатаны и выпадут из стены под вашим весом вместе с гвоздями. Кроме того, вы носите очки. Они могли свалиться во время прыжка и заставить вас на фатальную секунду утратить внимание. К тому же на шум – да и просто так! – мог выйти сторож. И это было бы досаднее всего.
– Кое-что из этого со мной случилось, – кивнул Эрзог. – К счастью, не самое худшее: сторож так и не появился. Но очки с меня сразу же соскользнули, а потом и предпоследняя скоба вывалилась из стены, и я полетел вниз с высоты в два человеческих роста. Правда, упал бедром на мягкую траву, а не головой на кирпичи. Мне казалось, что я умираю, сердце было готово выпрыгнуть через горло. Но я лежал недолго, слишком это было опасно. Подкатился к самой стене, прижался спиной, замер – все было тихо. Тогда я поднялся и захромал в тень от какого-то здания. Снял ботинки и шел в носках, очень осторожно, надеясь, что почувствую под ногой свои очки. Без них я беспомощен как младенец. И представьте, мне повезло. Я наступил большим пальцем на тонкий прутик, наклонился – это была дужка. Те очки и сейчас на мне. Невероятная удача, они даже не треснули. Я тут же повернулся к шпилю церкви Петра и Павла и стал молиться истово, горячо, как в детстве. Я пообещал, что если Господь выведет меня отсюда живым, то я снова стану хорошим протестантом и не буду пропускать ни одного воскресного богослужения.
Он закашлялся, выждал минуту и снова заговорил.
– Я стал пробираться самыми маленькими и темными улочками к выходу из города. Комендантский час в Виссамбуре соблюдался формально, но по городу все равно время от времени ходили патрули. Мне снова повезло, я никого не встретил, хотя эти маневры заняли немало времени. А домой нужно было попасть чем скорее, тем лучше. Я знал, что Аннет сейчас спит в объятиях своего Йозефа и за вещами придет только завтра. К дому я подходил в страхе, что мой побег обнаружили, и дома меня ждет засада, Аннет могла сообщить, где мы с ней живем. Но то ли она пожалела меня, то ли ее никто не спросил. Мне удалось забрать свои документы, деньги, чековую книжку, переодеться, выйти на дорогу и с видом беззаботным настолько, насколько я был способен, махнуть кучеру почтовой кареты, чтобы он довез меня до станции. Однако добраться я смог только до ближайшего прусского поста.
– Вы отличный рассказчик, мсье Эрзог, – сказал Фредерик. – Умеете держать интригу.
– Легко говорить сейчас, а тогда у меня все волосы на голове и на теле зашевелились от ужаса. Вот она, подумал я, вот решающая партия в этой игре. Пропустят меня через прифронтовую полосу – значит, выживу. Не пропустят – скорее всего, погибну, потому что мой побег вот-вот обнаружится и меня начнут искать. Я выложил перед офицером все свои документы и письма матери. Их было немного, потому что переписывались мы все годы моей жизни в Виссамбуре очень редко, но я был рад, что сохранил их. В последнем, недавнем, мать как раз жаловалась на боли в спине. Стараясь держаться спокойно, я объяснил немцу, что моя мать – пожилая одинокая вдова, я ее единственный сын и не могу оставить ее без помощи. Не знаю, это помогло или то, что я негоден к службе в армии, но он махнул рукой, и меня вместе с возницей пропустили. Я сел на поезд и уехал в Мюлуз, оттуда добрался до Альткирша. Повидался с матерью. Она была добрее обычного, наверное, из-за того, что я расстался с Аннет. Я умолял ее поехать со мной на запад, объяснял, что немцы совсем близко. Но она сказала, что мне, конечно, надо скорее уезжать, а она останется. Не бросит, мол, свой дом и отцовскую могилу. И что даже при немцах ей ничего не грозит. Надеюсь, что она права. Столько всего за это время произошло – про мой побег, наверное, уже забыли, а если и нет, то Эрзогов в Эльзасе хватает, это очень распространенная фамилия.
Луи Эрзог остановился и снова потянулся к бутылке.
– Кое-что я так и не понял, – сказал Фредерик. – Это для немецких военных властей вы совершили караемый поступок и бежали из-под стражи, это немецкой полиции вам следовало опасаться. Но почему вас так смутило появление французских жандармов? Ведь для них-то вы настоящий герой.
– Ох, не так все просто, – ответил Эрзог. – Позвольте, я закончу, осталось немного. Итак, где в дорожной карете, где на крестьянской повозке, а где и пешком, я добрался до Парижа как раз к началу сентября. Узнал про Седан, увидел, как власть перешла к правительству национальной обороны. Неделю я прожил в ночлежке у Северного вокзала. Вы спросите, почему в ночлежке, ведь у меня были деньги? Отвечу – потому что чеки «Эльзасского кредита» здесь не принимают, ходят нехорошие слухи, что владелец банка выгреб весь капитал и бежал в Пруссию. Наличных у меня было немного, их следовало экономить. Спасибо посреднику, о котором в первый же день мне рассказали соседи по ночлежке. Он посмотрел мой диплом и рекомендацию братьев Лангов, сказал, что знает кое-кого в Пуатье, кому нужен опытный счетовод, и прямо при мне написал письмо этим Беро. Перед самым отъездом я получил ответ, на мятой бумаге в жирных пятнах, с кучей орфографических ошибок. Зато там были нацарапаны самые долгожданные слова на свете: «Приезжайте и приступайте к работе как можно скорее». У меня был заранее куплен билет на дилижанс до Пуатье. Я в любом случае хотел поскорее убраться туда от наступающих пруссаков. Но теперь, с предложением работы, мог считать себя почти счастливчиком.
– Почему же «почти»?
– В эти дни в Париже, – Эрзог выплеснул остатки из бутылки в свой бокал, – мне дважды дали понять, что моя личность вызывает подозрения. Первый раз какие-то грубияны заломили мне руки прямо на рынке в Марэ, когда я попросил у торговки порцию капусты со свининой.
– Что, простите?
– Не за блюдо, которое любят в Германии, а за то, что я говорил с эльзасским акцентом. Они приняли его за немецкий. Ну хорошо, документы были при мне, полиция за меня вступилась, и будь это единственный случай, я не стал бы обобщать. Но был и второй. Меня сдали жандармам национальные гвардейцы. Я заблудился на Монмартре, а дорогу спрашивать не хотел, чтобы снова не привлекать к себе внимания. И эти бдительные ребята в кепи решили, что я так неуверенно двигаюсь и ко всему приглядываюсь, потому что кого-то выслеживаю. Подошли, поинтересовались, кто я такой. Я назвал свое имя, объяснил, что бежал из оккупированного Виссамбура. А они ткнули мне в спину ружейным дулом и проводили в жандармерию. Там я пережил подробный унизительный допрос. Как назло, на этот раз у меня не было бумаг, вышел-то я ненадолго. Попросил позволить сходить за удостоверением личности, дал честное слово, что не обману. В Эльзасе этого бы хватило. В Париже со мной отправили жандарма в форме, и он ждал внизу, пока я ходил за чемоданом. Бумагами они удовлетворились, но хозяин ночлежки после этого сказал мне, чтобы я съезжал, ему тут не нужны визиты полиции. И добавил, что буквально вчера на улице Лапп расстреляли немецкого шпиона. Я показал хозяину билет на дилижанс, он скрипнул зубами и разрешил остаться еще на день.
– Неприятная история, – сказал Фредерик.
– Можете мне не верить, но я уехал бы от немцев, даже если бы мой работодатель не закрыл фабрику, а моя гражданская жена не спуталась с оккупантом. Я бы никогда не согласился с аннексией и не смог жить в немецком Эльзасе. И я вовсе не рассчитывал, что здесь меня встретят как героя. Но, черт возьми, я ждал сочувствия и хоть какого-то уважения. А оказалось, за мной тянется хвост недоверия, подозрений, сомнений. И говорю-то я не так, как говорят люди в Шампани, Иль-де-Франс, Лимузене и Бургундии. И веду-то себя странно. И поскольку «все знают», что часть моих земляков не возражает остаться под немцами, значит, и на меня падает подозрение. Впрямую меня не называют немецким агентом, но не исключают, что я он и есть.
Луи Эрзог снял очки и поморгал. Глаза у него были красные и мутные.
– Сочувствую, мсье Эрзог, – Фредерик встал, чтобы размять затекшие ноги. – Однако не стоит обобщать даже после второго случая. Вам просто не повезло. Нет никаких предубеждений против ваших земляков, наоборот, люди полны сострадания. Вы сказали, что после удачного бегства поклялись быть «хорошим протестантом»? Так почему вы сразу не обратились в реформатскую церковь на улице Сент-Оноре? Там бы вам обязательно помогли. Мы дважды делали сбор в пользу переселенцев из Эльзаса.
– «Мы»? – Эрзог снова моргнул.
– Я реформат.
– А я лютеранин, но все равно занятно. Вероятность нашей встречи в дилижансе была невелика – я читал, что кальвинистов и лютеран во Франции не больше пяти процентов. С аннексией Эльзаса будет еще меньше. И кстати, по тому, как хорошо вы умеете слушать, я бы вас самого принял за священника. Но вы упомянули Коллеж де Франс…
– Я преподаватель. В моей профессии тоже важно уметь слушать. А мои отец и дед действительно были пасторами.
Эрзог тоже встал и чуть-чуть пошатнулся. Теперь, когда его тревожное возбуждение сменилось усталым облегчением, стало заметно, что он опьянел. Он один выпил почти все вино, Фредерик ограничился только первым бокалом.
– Благодарю, что выслушали мою исповедь, хоть вы и не священник, – пробормотал эльзасец. – А что вы сами намерены делать в Ла-Рошели?
– Если не смогу вернуться в Париж, останусь, чтобы поддержать мать и сестру. Найду себе какое-нибудь занятие.
– Так у вас есть сестра? Она замужем? Помолвлена?
– Пока еще нет.
– А сколько ей?
– В октябре будет двадцать восемь.
– Отчего же она до сих пор не замужем? Недостаточно хорошенькая? Или слишком образованная? – Эрзог попытался сказать это игриво, но от того, что он был пьян, получилось тяжело и чуть-чуть вульгарно.
– Вовсе нет, у нее приятная внешность и хорошие манеры. – Фредерик проигнорировал и слова насчет образования, и его внезапно развязный тон.
– Как ее зовут?
– Шарлотта.
– Шарлотта Декарт, – медленно повторил Эрзог. – Красивое имя. Не понимаю, куда смотрят ваши ла-рошельские женихи. Девушка молодая, но не слишком юная. С приятной внешностью, из хорошей протестантской семьи. Для мужчины моего возраста и того положения, которое я когда-то занимал, подобная сумма качеств равнялась бы идеальной кандидатке в супруги.
– А вам самому сколько лет? – зачем-то спросил Фредерик.
– Тридцать два. Плохо быть одному, особенно в такое время. Но не так-то легко найти подходящую невесту. Нравственность девиц и женщин в наше время оставляет желать лучшего…
Последняя реплика Фредерику не понравилась. Он сочувствовал Эрзогу и хотел, чтобы его злоключения поскорее кончились, но не сомневался, что в истории с Аннет он сам был виноват не меньше своей легкомысленной подруги. Не такого мужа Фредерик пожелал бы сестре. Что ж, послезавтра их пути разойдутся в Пуатье, и вряд ли они снова когда-нибудь встретятся.
– Доброй ночи или, скорее, того, что от нее осталось, – сказал он и подал руку Эрзогу. – Завтра у нас еще целый день дороги. По-моему, вы нетвердо стоите на ногах. Проводить вас до комнаты?
– Не нужно, – Эрзог покачал головой. – Но скверно, скверно получилось… Я не заметил, как напился, а выспаться уже не успею, до отправления дилижанса осталось часа три.
– Ступайте и ложитесь, – сказал Фредерик, и Эрзог сразу подчинился твердому преподавательскому голосу. – Утром попросите хозяйку сделать вам кофе покрепче. Спросите, есть ли у нее лимоны. Если найдется хоть один, выжмите его целиком в стакан с холодной водой и выпейте. В дилижансе ведите себя как обычно, не привлекая к себе лишнего внимания. Помните, нашим попутчикам неинтересно, сколько мы с вами выпили накануне. Всех волнуют только два вопроса – где пруссаки и когда мы доберемся до Пуатье.
– А вы как думаете?
– Завтра и узнаем.
***
После завтрака, скудного и поданного так же неряшливо, как и ужин, после оплаты счетов пассажиры опять сели в дилижанс. Все держались немного свободнее, чем вчера. Дю Пон де л’Эр и нотариус шелестели газетами «Новости Манта» и «Обозреватель Иль-де-Франса» (свежих парижских газет в этот час еще не было) и негромко обменивались комментариями: «Пишут, что они не встречают сопротивления в Шампани и движутся одновременно на север и на юг, чтобы охватить Париж клещами… А что же четырнадцатый корпус Винуа?..» Эрзог, по совету Фредерика, сегодня снова помалкивал, хотя было видно, как ему хочется вступить в разговор. От него резко пахло зубным порошком, он переусердствовал в попытках скрыть следы бессонной и пьяной ночи. Мсье Мопра оборвал нотариуса и заявил, что осадить Париж у немцев не получится, все эти слухи, мол, запускают враги, чтобы посеять панику у французов. Дю Пон де л’Эр иронически поинтересовался, почему же он сам в таком случае удирает из Парижа в переполненном дилижансе. Тот смутился, но ненадолго. Скоро он уже завладел ушами простоватой мадам Сориа.
Мадам дю Пон де л’Эр надела очки и стала перечитывать какие-то письма. Мадам Декарт вытащила из суконного мешочка вязание. Старуха-корсиканка углубилась в дорожный молитвенник. Ее примеру последовала жена нотариуса. Зато брат Селестен, монах-бенедиктинец, направляющийся, по его словам, в Бордо с поручением к епископу юго-западного диоцеза, только усмехнулся, глядя на них, и вынул из кармана пакет засахаренных орешков. Он с удовольствием перекатывал их в своем беззубом рту и покачивал ногой в такт движению. Глядя на его измятую рясу с прилипшими перьями (видимо, он спал, не раздеваясь), Фредерик почему-то вспомнил своего тайного двойника, средневекового ученого монаха из Клюнийского аббатства. Тот фантом, порожденный его собственным воображением, давным-давно в его сны не являлся. Поучать его у клюнийца в последние годы не было повода. Даже настоящему монаху или послушнику вряд ли удалось бы так старательно избегать соблазнов, как это делал Фредерик.
Он достал книгу «Новая Франция» Люсьена Прево-Парадоля. Задумался о странной и печальной судьбе этого блестящего публициста, эссеиста и писателя, члена Французской Академии. Прево-Парадоль был в непримиримой оппозиции к Наполеону, но с начала 1870 года увидел в трансформациях империи движение к либеральной монархии и стал поддерживать императора и правительство Эмиля Оливье. Наполеон был признателен за то, что интеллектуал-оппозиционер перешел на его сторону, и сделал его посланником в Соединенных Штатах. Республиканская партия подвергла Прево-Парадоля разгромной критике. Через несколько дней после его прибытия в Вашингтон началась война с Пруссией. На следующий день после этого, 20 июля, Прево-Парадоль застрелился. Ему было всего сорок лет – на три года больше, чем сейчас Фредерику. Говорили, что он оставил предсмертное письмо, в котором объяснил свой поступок – он не смог справиться с чувством, что своими статьями приблизил самоубийство Франции. Прево-Парадоль был одним из немногих мыслителей, кто сразу понял, что ничего хорошего в этой войне Францию не ждет.
Новый приступ тревоги дал о себе знать тяжестью в области сердца. Если вчера из-за усталости Фредерик не мог и не хотел думать о ближайшем будущем, то сегодня и силы для этого были, и оправданий не осталось. То, что он оставил в Париже, пока значения не имело. А вот чем он займется в Ла-Рошели, особенно если придется задержаться, следовало обдумать уже сейчас.
Он посмотрел на мать. Мадам Декарт распустила перепутанные петли своего вязания и снова подхватила их на спицу. Выглядела она неважно. Фредерику показалось, что она борется с подступающей тошнотой. Теперь ему в любом случае придется задержаться – пока не убедится, что она оправилась после трудного путешествия. На его безмолвный вопрос мать быстро прикрыла глаза. Сын хорошо знал этот ее сигнал, означающий: «Тсс, не при посторонних».
Переполох в дилижансе все-таки случился, но его виновницей стала не мадам Декарт, а мадам Сориа. Она уже давно не реагировала на монологи мсье Мопра и сидела молча, уставившись в одну точку. Тем неожиданнее стал ее дикий вопль: «Пруссаки!!! Там пруссаки!» «Ну что вы, они еще далеко от нас», – неуверенно возразил мсье Мопра. – «Нет! Они здесь! Они нас всех убьют! О боже, о боже, о боже!»
Ее дочь заплакала. У других дам руки непроизвольно метнулись к горлу или к сердцу. Нотариус принялся стучать в перегородку, чтобы кучер остановил лошадей. Дю Пон де л’Эр вытащил бинокль и начал осматриваться, недоверчиво качая головой. Мадам Сориа указывала трясущейся рукой направо и повторяла: «Там, там!» Ничего похожего на пруссаков на равнине, покрытой живописными холмами и перелесками, не виднелось, но перепуганная женщина твердила, что видит за деревьями синие мундиры и каски.
Чтобы ее успокоить, дю Пон де л’Эр и Эрзог вызвался проверить эти деревья. «Восемнадцать поколений дворянских предков не поймут, если я первым не взгляну в лицо опасности», – сказал аристократ с иронией, чуть-чуть прикрывающей позерство. «Ну а я из Эльзаса и видел пруссаков гораздо ближе, чем вы», – буркнул Эрзог и вышел из дилижанса следом за ним. Брат Селестен хотел увязаться с ними, его кое-как отговорили. Амели воспользовалась общей суматохой, обошла дилижанс с другой стороны и тоже скрылась за деревьями.
Разведчики быстро вернулись и сообщили, что за деревьями стоит шалаш охотников, и это его синий тент, видимо, напугал мадам Сориа. В самих охотниках ничего подозрительного нет. Это отец и подросток-сын, жители деревни, которая вот-вот появится за поворотом. Никаких пруссаков крестьяне не видели. По их словам, появись они вблизи деревни, это сразу стало бы известно – дорогу и лес патрулирует конная жандармерия.
Мадам Сориа рыдала на обширном плече мадам Маронье, ее дочь, слабоумие которой сегодня проступило отчетливо, дергала мать за платье, а корсиканка мадам Кривелли протягивала им обеим табакерку с нюхательным табаком. Отсутствия мадам Декарт пока никто не заметил. Она спряталась за деревом, и ее несколько раз вырвало желчью. Фредерик заметил ее и подошел ближе, несмотря на то, что руки матери сделали протестующее движение.
– Матушка, вам дурно, я не слепой. Нельзя ехать дальше без остановки и отдыха. Что, если мы сойдем с дилижанса в Туре?
– Я сама виновата, не надо было завтракать на том ужасном постоялом дворе, – возразила слабым голосом Амели. – Подумай, Фред, если мы доберемся до Тура, нам останется только переночевать одну ночь и потерпеть несколько часов дороги до Пуатье. И мы окажемся почти дома. Зачем терять время и деньги?
Фредерик погладил ее по плечу.
– Удобную комнату с хорошей кроватью я вам найду, чего бы мне ни стоило.
– И этого хватит. Уверяю тебя, я пока еще не при смерти. А что с пруссаками, о которых кричала мадам Сориа?
– Ей показалось. Эрзог и Пон де л’Эр заглянули за кусты. Разумеется, никаких пруссаков там нет. Только два охотника из местных крестьян.
– А как называется деревня?
– Гильонвиль. Орлеан остался на юге, в нескольких километрах отсюда.
– Но пруссаки могут сюда дойти?
– Я не знаю, – ответил Фредерик уклончиво, хотя ему очень хотелось ее успокоить. – Надеюсь, что нет. Силы немцев тоже не безграничны. Все они будут брошены на Париж, потому что это отвечает планам Бисмарка.
– Что ты будешь делать, если тебя уволят из Коллежа? – вдруг спросила мать.
– Предложу свои услуги преподавателя в каком-нибудь другом месте.
– Я слышала от Понсаков, что лицею Колиньи нужен историк. Леопольд Делайян еще преподает, но мечтает подать в отставку и заниматься только делами Академии и своими внуками.
Фредерик посмотрел на нее с подозрением – не была ли вся эта история с консультацией матери у парижского врача только хитрым планом, чтобы заманить его в Ла-Рошель? «Фред и Клеми обо мне позаботятся»… Мать не оговорилась, она имела в виду то, что сказала – пока Макс работает на военный флот Франции, старшему сыну придется заступить на его место и взять на себя заботы о доме, о семье брата, о ней, Амели. Как ловко она распорядилась его жизнью! И тут ему стало стыдно. Лицо Амели, порозовевшее в последние дни в Париже, опять было изжелта-бледным, она тяжело дышала, правой рукой искала, на что бы опереться. Он подставил ей локоть и сказал:
– Я собирался зайти только к Алонсо Диасу и пастору, но могу заглянуть и к Делайяну. Давайте вернемся в дилижанс, все наши попутчики уже там.
Из-за долгих остановок в Тур въехали очень поздним вечером. Большой постоялый двор выглядел чище и приветливее, чем в Мант-Ла-Жоли, других гостей не было, и отдельные комнаты достались всем, кто пожелал. Фредерик щедро заплатил за хорошее жилье, и они с Амели получили «министерский» номер из трех комнат, общей и двух маленьких. Служанка принесла два ведра горячей и два ведра холодной воды. Амели вымылась, надела ночную сорочку и халат, приняла лекарство доктора Фурмана и с наслаждением легла в постель, заранее согретую грелкой. Фредерик решил размять ноги и прогуляться по городу. Он был не против, чтобы Эрзог снова составил ему компанию, но эльзасца нигде не было видно. Скорее всего, измученный ночными возлияниями и тяжелой дорогой, он уже уснул.
Собираясь, Фредерик вылил на себя остатки еще теплой воды, побрился, сменил белье, расчесал и пригладил волосы. «Тебя не ждать?» – спросила Амели, и голос выдал то, что она всегда очень хорошо умела скрывать – жадное любопытство к жизни старшего сына с тех пор, как тот стал взрослым. «Спите, матушка, я постараюсь вас не потревожить», – ответил он.
В Туре он был семь лет назад по приглашению местного исторического общества. Он хорошо помнил величественные старые кварталы у моста Карла Великого на левом берегу Луары. Сейчас он мало что увидит, газовые фонари уже потушили, но средневековые здания красивы и в темноте. Может быть, ему повезет, и он не встретит вообще ни души. К концу второго дня пути он понял, насколько устал от тесного дилижанса и вынужденного общества других людей. Пожалуй, из них всех только Эрзог вызывал у него симпатию.
Готический собор Сен-Гатьен и церковь Нотр-Дам-ла-Риш даже ночью служили ориентиром, куда идти, и Фредерик решил кратчайшим путем пересечь правый берег. Вокруг было тихо и темно. Хотя в Тур два дня назад перенесли ставку правительства национальной обороны, город вовсе не был этим взбудоражен. Возможно, даже успокоен – ведь если правительство переезжает из Парижа в Тур, значит, в Париже считают, что Тур в безопасности. По обыкновению провинциалов, здесь ложились рано. Прохожих не было видно, витрины магазинов были темны и прикрыты ставнями, рестораны тоже закрылись, и только в одном подвале – полукружья окон под мощными каменными арками виднелись над землей – горел слабый свет. Фредерик решил, что это ночной кабачок, торгующий спиртным допоздна. Отлично, нашлось место, где можно промочить горло, поговорить с хозяином у стойки и узнать свежие городские новости.
Он пошел прямо на эти огни. Поравнявшись со зданием, удивился, когда не увидел ступеньки и дверь – только ряд окон, опоясывающих цокольный этаж. Наверное, вход не со стороны улицы, а из переулка. Фредерик шагнул в узкий проход между домами, но на половине дороги вдруг споткнулся о камень. «Проклятье!» Он не удержался на ногах и полетел вниз. Коленями и выставленными вперед руками он больно ударился о землю, бумажник выпал из кармана, мелочь рассыпалась. Морщась от боли и злясь на себя за неловкость, он встал, отряхнулся, потер ушибленные колени, а затем снова наклонился и пошарил руками вокруг места своего падения, чтобы найти бумажник. Свет в окнах был приглушенный, а бумажник черный, как земля, но все же Фредерик заметил темный прямоугольный предмет у самой стены здания. Хоть в чем-то повезло! Он подошел, нагнулся за своей пропажей и заглянул в ближайшее окно, в просвет над занавеской. Да, это был ресторан со столиками, барной стойкой и фортепиано. Но в зале был занят только один стол. Там ужинали двое мужчин. Один, плотный брюнет с коротким толстым носом, в круглых очках, сидящий лицом к окну, был Фредерику незнаком. Второй, тоже темноволосый, но выше и стройнее, был виден только со спины. И все-таки в его силуэте, в развороте плеч, наклоне головы было что-то, приковавшее взгляд профессора Декарта. Вот он поднял руку с бокалом. Левую руку. На мизинце блеснул перстень. Фредерик перестал дышать и впился глазами в фигуру человека, который сидел в нескольких метрах от него, хотя не должен был здесь находиться ни при каких обстоятельствах.
В этот миг толстоносый брюнет заметил, что на них смотрят, и что-то сказал своему спутнику. Тот оглянулся. Сидящий лицом к окну быстро схватил его за руку, но Фредерик успел его увидеть. У этого человека было тонкое, подвижное лицо с резкой линией лба и носа и острым подбородком. Он не носил ни усов, ни бороды, был левшой, голову держал чуть запрокинутой, а его мизинец украшал старинный золотой перстень. И вполне могло оказаться, что печатку украшала буква Т в венке из дубовых листьев, а внутри ободка был выгравирован девиз «Immer treu». Этот человек был как две капли воды похож на Карла фон Трайберта – берлинского друга профессора Декарта.
Не думая о том, что это может быть опасно, Фредерик бросился вперед. Вход в заведение действительно вел из переулка. Дверь оказалась, что неудивительно, запертой. Фредерик громко постучал. Тишина. Он повторил стук. Через несколько минут, когда он уже ничего не ждал, ему открыли. Пожилой мужчина в халате громко зевнул. Если бы Фредерик не был уверен, что в ресторане есть гости, ему стало бы стыдно за то, что разбудил хозяина.
– Что вам нужно, мсье? – нелюбезно спросил открывший.
– Прошу извинить за беспокойство. Я просто шел мимо, увидел свет и решил, что смогу выпить стаканчик-другой...
– Ошибаетесь, мсье. Ресторан давно закрыт.
Он попытался захлопнуть дверь, но Фредерик нажал на дверную ручку.
– Но я видел своими глазами, что в зале горит свет и ужинают какие-то люди. – Профессор Декарт не подумал о том, что лучше бы изменить голос и манеру держаться, и к своей обычной интонации добавил лишь капельку настырности, не свойственной ему в обычной жизни. – Я хорошо вам заплачу за стакан вина. Хозяйку ради меня беспокоить не придется – я не голоден.
– Да говорю же, вам померещилось, мсье. Все гости давно разошлись. Мы с женой перемыли посуду, подмели пол и теперь спим, как честные люди. И вам советую не бродить по городу ночью. Тем более сейчас, когда вместе с важными господами из Парижа много дурных людей понаехало. Но если вы тоже из них и вам страсть как хочется выпить или развлечься с непотребными женщинами, ступайте на улицу Анфер. У них там сейчас самое горячее время.
Хозяин резко хлопнул дверью, не утруждая себя выслушиванием ответа. Фредерик отступил и посмотрел на ряд окон, которые десять минут назад еще светились. Теперь за ними была чернота. Два ужинающих господина приняли меры. Он поискал адрес дома. Переулок Гласье, 12. Отметил, что ресторан называется «У Пикара», и вывеска у него маленькая и неприметная, как будто хозяину не нужны клиенты. Вернуться бы сюда завтра при свете дня, но дилижанс уже уйдет.
В теплой сентябрьской ночи повеяло холодом. Фредерик заметил, что у него стучат зубы. Что же делать? Сможет он сегодня добыть какую-то информацию, чтобы развеять или укрепить свои подозрения насчет Трайберта? И если нет – как смириться с тем, что подозрения останутся?
Можно было встать за углом соседнего дома, за водосточной трубой, и подождать, кто появится на пороге ресторана. Скорее всего, без толку. Если участники тайной встречи поняли, что прохожий их заметил и начал проявлять нежелательный интерес, они просто останутся ночевать в хозяйских комнатах и заплатят столько, что хозяин не останется внакладе. Трайберт (если это он) небедный человек даже без жалованья германской разведки. Оставаясь здесь, Фредерик ничего не узнает. Более того, чем дольше он торчит перед подозрительным домом, тем больше рискует своей жизнью и жизнью больной матери. Откуда ему знать, кто еще находится в доме, и не следят ли за ним эти люди прямо сейчас с гораздо большим успехом, чем он всматривается в темные окна. Фредерик сделал несколько шагов к улице и несколько раз оглянулся – убедиться, что никто не идет за ним по пятам.
Ночь была тихая, но Фредерику казалось, что порывы ветра толкают его в спину. Он шел очень быстро, почти бежал. Не потому, что боялся неведомого зла (то, что он совсем близко видел зло, почему-то не вызывало сомнений). Просто на бегу, ему казалось, будет легче остановить свой ум и не дать ему прийти к выводам, которые пугали. Увы, мысли все равно крутились вокруг одного и того же. Что происходило в доме? Кто эти люди? Что здесь делал человек, похожий на Трайберта?
Карл фон Трайберт уехал из Парижа незадолго до объявления войны, причем выбрался из Франции с помощью полковника Генерального штаба Жана-Жака Мортье, с которым его познакомил не кто-нибудь, а Фредерик. Он отправил письмо, написанное в зале ожидания. В этом письме была тревога за будущие отношения между двумя народами, было заверение в неизменной дружбе, было облегчение, что, по крайней мере, им двоим, вышедшим из призывного возраста, не придется сражаться друг против друга. Возможно ли, что Трайберт с хорошо продуманной искренностью написал Фредерику именно то, что французский друг ожидал от него услышать? Возможно ли, что он не тот человек, за которого все эти годы себя выдавал? Чем еще можно объяснить, что в разгар войны прусский подданный профессор фон Трайберт находился не в Берлине, а в сердце Франции, более того – в правительственной ставке?
Возможных объяснений было четыре. Первое и самое простое – Фредерик обознался. Свет был тусклым, странные посетители сидели далеко от окна, человек, похожий на Трайберта, повернулся лишь на секунду. Версия притянутая, потому что в нее очень хочется верить, но логичная. Второе (профессор Декарт глубоко вздохнул): Карл фон Трайберт – германский шпион. Немыслимо, хотя эта война уже начала открывать в людях такое, во что раньше поверить было невозможно. Но стоит предположить и третье: он двойной агент, работающий на Францию. Тогда, как и во втором случае, следует допустить, что он инкогнито вернулся во Францию или вообще не уезжал, а письмо Фредерику отправил только для прикрытия. Может ли агент французской разведки находится в Туре и тайно встречаться с людьми, приближенными к «триумвирату» Кремье – Фуришон – Глэ-Бизуэн? Фредерик ничего не знал о том, как устроена шпионская деятельность, и легко убедил себя, что может. Французскому агенту следует «работать» среди немцев – в Германии или хотя бы в оккупированном Эльзасе, но добытые сведения, даже шифрованные, в военное время нельзя доверять почте. Трайберт мог приехать и лично встретиться со своим связным. Почему бы и нет.
И наконец, четвертое, мистическое объяснение – при падении Фредерик потерял сознание и все это ему снится. Сейчас он проснется и обнаружит, что все еще лежит на земле. А рядом нет никакого переулка Гласье, нет дома с полукружьями окон цокольного этажа и неприметной вывеской «Пикар». Там самый обычный дом с мирно спящими законопослушными людьми, а то и вовсе пустырь или мертвые развалины.
«Это бред, – подумал профессор Декарт. – Но лучше бы я в самом деле бредил».
Гостиница, по крайней мере, стояла на месте. Он быстро поднялся к себе, на цыпочках прокрался мимо комнаты матери, набил трубку, открыл окно и закурил. Руки тряслись, зубы мелко стучали о мундштук, привычный ритуал его ничуть не успокоил. Если там был Трайберт и если он действительно германский шпион (эту версию Фредерик не мог исключить, как ни старался) – что могло случиться, чтобы его близкий друг, человек, влюбленный во французскую историю и литературу, стал вести подрывную работу против Франции?
Допустим, он прусский подданный, патриот германского мира и не обязан оставаться нейтральным, так же, как не собирается оставаться в стороне от войны и сам Фредерик. Среди французов немало таких, кто в июле и начале августа не хотел сражаться против соседей, но все изменили прусские победы августа и революция 4 сентября. И все же одно дело – честно воевать лицом к лицу, а другое – проникать в тыл чужой страны с неясными намерениями. Европейски известный ученый, профессор университета, дворянин с девизом «Immer treu» – «Всегда верный» – и грязное ремесло шпиона? Нет! Кто угодно, только не Трайберт. Он не имеет отношения ни к германской, ни к французской разведке, потому что при всей его любви к Франции работать на нее против своей родной страны тоже позорно. По-видимому, Фредерику следует мысленно извиниться перед другом за отвратительные подозрения и поставить на этом деле точку, признав, что в кабачке Пикара в глухом переулке Гласье был не Карл фон Трайберт, а другой человек. У Трайберта запоминающаяся внешность, но не такая редкая, чтобы в полутьме нельзя было перепутать его с другим высоким худощавым брюнетом с перстнем на пальце. «И с левшой?» – раздался в мозгу чей-то ехидный голос. Да, и левшой.
Трубка почти догорела, и Фредерик немного успокоился. Конечно же, он ошибся. Просто недавно он думал о Трайберте, вот и воображение с готовностью придало смутному облику чужого человека знакомые черты. Как раз сегодня, когда все в дилижансе успокоились после инцидента с мнимыми пруссаками, он вспомнил о счастливых днях в Берлине, которыми был больше чем наполовину обязан именно Трайберту, и о дружбе, которая в их возрасте, как это ни удивительно, загорелась между ними с первого слова и с первого взгляда. Не только загорелась, но и порой вызывала на такую откровенность, какой от Фреда Декарта не видели ни Алонсо Диас, ни Кристиан Кавалье, ни университетские друзья. Обаянию Трайберта, человека поистине ренессансной одаренности, невозможно было сопротивляться. И верилось, что он никогда не использовал бы дружескую откровенность во зло. В глубине его увлекающейся натуры было что-то очень цельное, твердое и несокрушимо порядочное. Фредерику этот человек сразу же напомнил отца. Он стал тем, кем сумел бы стать Жан-Мишель Декарт со своими многочисленными талантами, будь у него больше целеустремленности, а у его семьи хотя бы немного больше денег. Трайберт тоже был обеспечен ровно настолько, чтобы не заниматься изнурительной гонкой за куском хлеба, не больше. Но своим многочисленным друзьям он казался богачом: щедро давал деньги нуждающимся и не спрашивал, когда они вернут долг даже в две-три сотни марок, крутил романы с прелестными и умными женщинами, позволял себе отказываться от выгодных постов, если эти посты нельзя было совместить с научной работой. Фредерик сам был свидетелем, как Трайберт отказался от должности советника полномочного посла Пруссии в Нидерландах с годовым вознаграждением двести тысяч марок только потому, что он не смог бы ходить в университет и читать лекции. И Фредерик понимал, почему Трайберт не променял бы это занятие ни на какое другое. Недавно Мелизе сквозь зубы признал его самого неплохим лектором, и это в устах недавнего конкурента и врага было высшей похвалой. Сам Фредерик оценивал себя гораздо скромнее: ему-то было с кем сравнивать. В Берлине он не понимал, почему на его лекции вообще кто-то ходит, если ему случалось читать в той же аудитории сразу после его блистательного друга. Профессор Трайберт был способен в начале лекции упомянуть перчатку флорентийской работы, клад царя Приама и Тридцатилетнюю войну, а в конце сплести эти предметы в изящный узор и вывести из него все необходимые смыслы и доказательства. Профессор Декарт читал историю Реформации в Европе, и читал ее как школьный учитель: вот предыстория, вот причины, этапы, результаты, выводы… «Наверное, они слушают меня из любопытства, потому что я иностранец», – объяснял себе Фредерик благосклонность немецких студентов. А профессора Трайберта студенты называли «крысоловом из Гаммельна»: прозвище не слишком почтенное, но оно значило лишь то, что за ним они готовы были идти куда угодно. Сам Трайберт относился к их восторгам спокойно. «Пустое это все, мой дорогой Декарт, – говорил он Фредерику. – Я бы хотел, чтобы они меньше аплодировали и больше понимали. Мне следует брать пример с вас, а не вам с меня. Видите ли, я учился в лучшей католической гимназии Берлина, под управлением отцов-иезуитов, и все старшие классы председательствовал в Клубе ораторов. Вы тоже знали бы апофению и прочие фокусы для толпы, если бы ваш отец отправил вас в лицей Людовика Великого». То, что блестяще образованный и талантливый человек выбрал не государственную службу, не политику, а науку, для Фредерика было исчерпывающим доказательством его невиновности. Менее подходящего кандидата в шпионы в Пруссии и Бранденбурге просто не найти!
Ночь накрывала город, погасли фонари, позади остались нарядные дома и широкие мощеные улицы. Фредерик плохо видел дорогу под ногами и чуть не споткнулся о колею, оставленную в грязи проехавшими днем дилижансами. Скверно, скверно, что он не сумел войти в ресторан, посмотреть на человека с перстнем и отвести все подозрения от друга. Сейчас бесполезно и писать на берлинский адрес Трайберта, чтобы убедиться, что он не во Франции. Письма через границу воюющих стран ходят нерегулярно. Если он не получит ответа, это просто может означать, что письмо потерялось. Фредерик был уверен, что знает правду. Но понимал, что доказательства он получит только после войны.
Глава 6. Внутри стен
– Фред, просыпайся! Мы опоздаем!
Требовательный женский голос вибрировал в ушах, и мысли, еще отуманенные сном, заметались в панике. Под утро бессонной ночи Фредерику приснился лицей Колиньи, и теперь он пытался вспомнить, сделал ли он домашнее задание по физике и не забыл ли учебник по географии. Он открыл глаза. Над ним стояла мать, уже в дорожном платье, и теребила его за плечо, повторяя:
– Фред, ну вставай же! Я попросила принести твой завтрак в номер. Ты должен немедленно собраться, потому что кучер уже пошел запрягать.
– Что?.. – он так и сел на постели. – Я проспал?
– Представь себе, да.
– Сейчас оденусь.
– У тебя пять минут, – неумолимо ответила мать, выходя из комнаты.
– Мне хватит и трех.
Он молниеносно натянул брошенную у кровати одежду, умылся холодной водой и вышел в общую комнату, на ходу завязывая галстук. Амели налила ему кофе и протянула тарелку с ломтями белого хлеба, тонко намазанными маслом.
– Почему вы не разбудили меня раньше? – спросил он с набитым ртом.
– Я пыталась, – ответила мать. – И звала, и трясла за плечи, и вытаскивала у тебя из-под головы подушку. Все было бесполезно: вчера ты победил Морфея, сегодня он тебя. Хорошо прогулялся вечером?
– Не сказал бы.
Амели посмотрела с подозрением.
– Сегодня мы будем в Пуатье, – сказала она, пока Фредерик пил кофе. – Попробуем взять билет на поезд? Если нам повезет, окажемся в Ла-Рошели уже к вечеру.
Профессор Декарт спустился вниз, заплатил по счету и купил местную газету – она обещала быть содержательнее, чем мантская. Все уже сидели в дилижансе, только Эрзог стоял у дверей. При виде Фредерика и Амели он оживился.
– А, наконец-то, господин профессор. Мадам Декарт сказала, что вы решили выйти ночью на прогулку, искали меня, но нигде не обнаружили. Чертовски жаль. Я спал у себя в комнате, да так крепко спал, что, по-моему, даже ненадолго умер.
– Хорошо сделали, – сказал Фредерик.
Как знать. Если бы с ним был Эрзог, он бы мог и не наткнуться на человека, похожего на Карла фон Трайберта, и не потерять из-за нелепой случайности душевное равновесие, которое ему еще пригодится.
Дилижанс пустился в путь. Отдохнувшие сытые лошади бежали быстро. Тем более, тяжеловесные нотариус Маронье с супругой, а также мсье Мопра и мадам Кривелли сошли в Туре, и на их места никто не сел. Мадам Декарт и мадам дю Пон де л’Эр уселись напротив друг друга, возле окон, и достали книги, но вскоре их убрали, потому что пасмурный день едва позволял читать. Между дамами завязался разговор, сначала салонный, о литературе и о музыке, потом более интимный – о взрослых детях. Амели не стала рассказывать о присутствующем здесь старшем сыне, не упомянула о том, что у нее есть дочь, но с гордостью сообщила, что младший из сыновей – инженер-судостроитель, в начале войны добровольно мобилизовался и сейчас служит в Гавре, оснащает военные корабли.
– Вы дважды счастливая мать, – сказала мадам дю Пон де л’Эр. – Войны на море не будет, ваш сын в безопасности. Но он приносит пользу Франции.
Ее собственный сын, лейтенант, командир одного из батальонов четвертого корпуса Шалонской армии, попал в плен под Седаном.
– Я знаю, Мольтке пообещал отпустить всех пленных офицеров домой под честное слово, что они больше не будут сражаться против германской армии. Если Гастон сдержит слово офицера и дворянина и не поступит под командование генерала Винуа, мы будем за него спокойны.
– О времена! – усмехнулся ее супруг. – Мне так хотелось бы продолжить слова моей бесценной супруги: «Но если он не сдержит слово, мы будем за него горды!» Получился бы афоризм, достойный полководцев и сенаторов древнего Рима. И все же как отец я предпочту быть спокойным. Гордости с меня достаточно.
– Он вступил в армию с намерением сражаться, он рисковал, и этим уже заслужил гордость семьи, – возразила мадам Декарт.
Мадам дю Пон де л’Эр благодарно пожала ей руку.
Фредерик углубился в «Турский вестник». На первой странице были опубликованы портреты министра юстиции Кремьё, министра без портфеля Глэ-Бизуэна и адмирала Фуришона, трех почтенных старцев, образовавших филиал правительства национальной обороны в городе на Луаре. Ничего значительного они предпринять еще не успели, поэтому официальный материал интереса не вызывал. Фредерик услышал свист и оглянулся на соседа – это дю Пон де л’Эр, тоже читающий «Турский вестник», принялся насвистывать «Марсельезу», которую манифест цитировал почти дословно: «К оружью, граждане! Вперед, сомкни ряды!»
Но газета все же оказалась интересной, потому что перепечатала для своих читателей свежие сообщения корреспондентов парижского «Нового обозревателя» на фронте и в прифронтовых областях. Германская армия продолжала двигаться на запад. Во внутренних областях Франции началась паника. Корреспондент писал, что поезда Лионской ветки железной дороги на каждой станции штурмуют бегущие от пруссаков крестьяне с огромными узлами нажитого добра. Тем, кто все-таки остался на месте, журналист задавал один и тот же вопрос: «Вы собираетесь записаться в мобильную гвардию?» Ему отвечали: «Сначала посмотрю, запишется ли мой сосед, а тогда, может быть, и сам пойду». Сопротивление, и порой ожесточенное, сельские коммуны оказывали не германской армии, а вновь назначенным республиканским чиновникам из Парижа. «Императора предали негодяи-республиканцы, спевшиеся с пруссаками», – говорили люди в деревнях. Впрочем, воевать за то, чтобы освободить Наполеона, желающих тоже не находилось.
– Вы уже прочитали это, профессор? – спросил дю Пон де л’Эр и опустил свою газету на колени. – Что скажете?
– Много мыслей, в которых я еще не разобрался, – ответил Фредерик. – Пока мне понятно одно. Для крестьянина противоестественно бросать землю и бежать в чужие края. Если они вовремя не сожнут пшеницу и не соберут виноград, их семьи будут голодать. Бегство этих людей означает, что немцев они боятся еще сильнее, чем голода и разорения.
Пон де л’Эр покачал головой.
– И никто не думает о том, что надо не бежать, а сражаться! Это война Парижа с германским миром, глубокоуважаемый профессор. Парижа, а не провинции. Париж собирает силы и готовится к осаде. Провинция безмолвствует или бежит. Только в Париже и еще, наверное, в Лионе, Бордо, Марселе остались патриоты, не желающие мириться с потерей Эльзаса и Лотарингии. Но провинция не хочет жертвовать собой ради далекой, ненужной им части французской земли. Будь ее воля – провинция уже сегодня заключила бы мир на любых условиях, только бы не пришлось больше воевать. Крестьянам чужды гражданское негодование, гражданский стыд, гражданская честь. Немцы хотят забрать себе Эльзас? Ну и пусть забирают! Главное, виноградники останутся целы и сыновей не призовут в армию. Беда Франции и сама Франция для них пустой звук. Они в первую очередь нормандцы, бретонцы, бургундцы, овернцы, и только потом уже французы.
– Если бы вы сейчас ехали в Париж, а не из Парижа, речь у вас получилась бы убедительнее, – оборвал его Фредерик. Этот самодовольный господин всю дорогу действовал ему на нервы.
В городке Брези с дилижанса сошла мадам Сориа с дочерью. Возница поменял лошадей, и новая упряжка побежала еще быстрее. Теперь уже никому не хотелось даже просто разговаривать, а тем более спорить. Пассажиры приникли к окнам, высматривая, будто уставшие от долгого плавания матросы, когда на горизонте покажутся башни и колокольни Пуатье. Фредерик даже ненадолго перестал думать о Трайберте.
Наконец колеса дилижанса застучали по городским мостовым. Совсем скоро лошади въехали на станцию, с которой отправлялись экипажи. Пока кучер выгружал вещи, путешественники ждали и поглядывали друг на друга с неловкостью, которая появляется после вынужденной близости трех дней совместного пути. Пон де л’Эры собирались здесь же, на станции нанять карету, чтобы доехать до своего замка. Они хорошо знали Пуатье и объяснили Эрзогу, как найти большой бакалейный магазин Беро, в котором эльзасцу предстояло служить счетоводом. Прощаясь, мадам дю Пон де л’Эр обняла мадам Декарт и пожелала ей скорейшего возвращения младшего сына со службы на военной верфи. А когда ее супруг обменялся рукопожатием с Фредериком, он сказал на прощание: «Надеюсь, очень скоро мы услышим и о ваших военных подвигах, господин профессор, потому что человек призывного возраста, не связанный семейными обязанностями, едва ли сможет в такое время отсиживаться в тылу». Он не забыл колкость профессора Декарта и спускать ее не собирался. Поскольку Фредерик не нашел что сказать, Пон де л’Эр вздернул подбородок и зашагал к маленькой одноконной карете, где его жена уже давала указания носильщику.
– Ну и негодяй, – пробормотал Фредерик. Пон де л’Эру удалось его задеть.
Подошел Эрзог. Он поднял на плечо свой фанерный чемодан. Денег на носильщика у него не было.
– Возможно, вы сочтете меня назойливым, господин профессор. Но я хотел бы после того, как здесь освоюсь, написать вам пару слов о себе и узнать ваши новости. Скажете «нет» – я не обижусь. Дорожные знакомства ничего не стоят, а ночные откровения мало кому хочется вспоминать при свете дня.
– Запишите или запомните – Ла-Рошель, улица Вильнев, 24. Если я уеду в Париж, мне перешлют ваше письмо… Кстати, когда вам захочется сменить обстановку, знайте, что в Ла-Рошели есть торговый порт, а в нем множество контор. Там должна найтись работа для людей вашей профессии.
– Я запомню, господин профессор… а вы, если сможете, кое-что забудьте.
– Что именно?
– Те пьяные глупости, которые я позапрошлой ночью наговорил о вашей сестре. Не чувствуй я себя сейчас таким неуместным и жалким, я бы обязательно попросил передать мадемуазель Декарт слова моего самого искреннего почтения.
Фредерик хотел сказать Эрзогу что-нибудь ободряющее, но он уже отвернулся и, не оглядываясь, пошел вдоль улицы, на которую ему показал Пон де л’Эр. Амели тоже смотрела ему вслед. Когда он скрылся за углом, она подошла к сыну.
– Этот молодой человек был не слишком разговорчивым. Но я догадалась, что из Эльзаса он уехал не просто так. Пруссаки вынудили его бросить все, что он имел. Работу, семью, дом, сбережения – верно?
– По его словам, именно так.
– Когда мы приедем домой, я попробую что-нибудь сделать для бедного мальчика. Спрошу у викария Дельмаса, нет ли места счетовода в пароходном товариществе его братьев. С Фабьеном я не раскланиваюсь, но Раймон и Луи всегда были нашими друзьями. Стоит спросить и Бернара Сеньетта, вдруг ему нужен еще один бухгалтер – его торговля солью разрастается. – Амели вздохнула. – Как жаль, что Макс не в Ла-Рошели. Если бы он взялся похлопотать…
– Макс? Луи Дельмас и Бернар Сеньетт – мои одноклассники по начальной школе и лицею Колиньи. Мы дружили в то время, когда Макс еще даже не родился.
– Да, но…
Фредерик знал, что она скажет. «Ты уехал из Ла-Рошели девятнадцать лет назад. И с друзьями детства видишься не каждый год. А Макс работает вместе с ними в Торговой палате, и в Деловом клубе. Что до тебя, мой дорогой старший сын, ты сохранил свое влияние в Академии изящных искусств и литературы, но тебе это едва ли поможет найти для своего дорожного попутчика место бухгалтера».
– Я думаю, матушка, вам лучше подождать меня на станции, в комнате для проезжающих, – сказал Фредерик. – Попробую взять билеты на поезд, чтобы уехать уже сегодня.
– Поторопись, ради Бога, – с раздражением ответила Амели.
Они успели на поезд, идущий в Бордо через Ла-Рошель. Билеты были только в жесткий вагон, зато к вечеру путешественники должны были оказаться дома. Мадам Декарт, которая по-спартански стойко держалась два с половиной дня утомительного путешествия в дилижансе, на последнем и самом коротком этапе выбросила белый флаг. Всю дорогу она ворчала, что сидение неудобное и от тряски у нее разболелась спина, просила то открыть окно, то закрыть окно, то развернуть ей портплед, то свернуть и подоткнуть под спину. Она жаловалась на неприятный запах в вагоне и на сомнительную чистоту уборной, хотя в дилижансе уборной вообще не было. Уже после того, как проехали Сюржер, мадам Декарт сказала, что умирает от жажды. Фредерик прошел весь состав, догнал торговку водой и сладостями и принес матери купленную втридорога бутылку лимонада. Амели сердито заявила, что доктор Фурман категорически запретил ей пить лимонад, и Фредерику следовало бы это знать. И тут же всё выпила. Фредерик тоже начал раздражаться, но промолчал. Тем более, поезд замедлил ход и за окнами уже показались предместья Ла-Рошели.
– Мне всегда больше нравилось въезжать через заставу Порт-Руаяль, – недовольно сказала Амели, глядя на мрачные северо-западные кварталы города.
Фредерик снова промолчал.
Когда он ступил на перрон, небо над той частью города, где жили Декарты, уже потемнело, а над портом и невидимым отсюда морем было густо-розовым. Амели высматривала знакомые лица в толпе. Фредерик отвернулся – именно для того, чтобы знакомые его не заметили. Голова у него кружилась от усталости и голода, разговаривать пока ни с кем не хотелось. Он подошел к расписанию, увидел, что парижский ночной поезд уходит через три часа, и кое-как удержался, чтобы заранее не забронировать себе место. Но он должен был передать мать на руки Шарлотте и Клеми и убедиться, что дома все хорошо. «Уеду завтра», – решил он.
Ни одного знакомого на вокзале не встретилось. Однако людей даже в этот поздний час было непривычно много. Из лионского поезда выходили целые семьи, женщины всех возрастов, мужчины средних лет, старики и старухи – в основном бедно одетые и все, даже те, кто знал, куда идти, какие-то потерянные. Дети или смирно сидели на узлах и тюках, или были перевозбуждены и с воплями носились вокруг родителей, не обращая внимания на окрики матерей. «Беженцы, – понял Фредерик. – Интересно, кто в городе им помогает? Муниципальные советники? Религиозные миссии?» И тут он заметил, что мать прислонилась к стене, а в следующее мгновение ее тело начало оседать. Еще секунда, и мадам Декарт рухнула бы на землю.
Фредерик успел ее подхватить. Амели кое-как выпрямилась, часто и тяжело дыша. Она держалась за правый бок. Лицо и выбившиеся из-под шляпы пряди волос у нее были мокрые, как у крестьянки в поле во время жатвы.
– Ох, опять… – проговорила она сквозь сжатые зубы.
– Кучер! Стойте! – Фредерик заметил свободную пролетку и стал махать вознице. – Матушка, потерпите. Он нас увидел и останавливается.
Амели сделала шаг, держась за руку сына, но застонала и остановилась.
– Очень больно, – прошептала она с виноватым выражением лица.
Фредерик думал недолго. Он просунул одну руку ей под колени, вторую под спину и поднял сухое, легкое тело матери. Дорожный саквояж, чемодан, портфель и портпледы остались лежать на земле. Фредерик положил Амели на сидение пролетки и хотел вернуться за багажом, но двое мальчишек из толпы, сошедшей с лионского поезда, были тут как тут и уже протягивали ему вещи.
– С вас десять су, мсье! – пискнул младший из мальчиков, на вид лет семи.
– Каждому! – солидно добавил старший.
Фредерик безропотно дал им по десять су, хотя это была слишком крупная плата за мелкую услугу.
– Матушка, мы поедем в больницу Сен-Луи, – сказал он. – Рискованно везти вас домой и оставлять до утра без помощи.
– Я не хочу в больницу. – Амели корчилась от боли, но была непреклонна. – Вы сами мне поможете.
Сын молчал. Кучер обернулся с недовольным видом: «Долго еще будем стоять?» Пришлось назвать адрес: «Улица Вильнев, 24». Пролетка тронулась.
– Мне все это не нравится, – сказал Фредерик.
– С такой болью я давно знакома, – просипела Амели. – Это моя старая недобрая печеночная колика. Доктор Фурман сказал, что отток желчи еще не наладился, и колики могут повториться. Особенно если я не буду соблюдать режим. Например, если мне придется трястись почти трое суток по разбитым дорогам…
– Да, я виноват, что повез вас дилижансом, я корю себя за это с позавчерашнего дня, – сказал Фредерик. – Но почему вы так уверены, что дома станет легче?
– В моей комнате? В моей собственной кровати? После того, как Клеми сделает мне чашку кукурузного отвара и прочтет свежее письмо от Макса, а Шарлотта расскажет городские новости? Конечно, мне полегчает. Для этого я и торопилась домой, обгоняя наступающих пруссаков. Ох, Фред… скатай-ка портплед валиком и подложи мне под бок, вот сюда. Моя печень чувствует каждую выбоину под колесом. Скажи кучеру, чтобы ехал осторожно. Нет, лучше не говори, а то он поедет еще медленнее… Это что, ресторан «Андре» на улице Амло?
– Да, он, мы только что пересекли эту улицу.
– Слава Богу! Почти дома.
Обращенные на улицу Вильнев окна гостиной были темны. Но когда Фредерик постучал дверным молотком так, как стучал всегда – длинный стук, пауза, два коротких стука, повторить, – за оградой раздались шаги. Дверь открылась без вопроса «Кто там?» В проеме стояла Клеми с лампой в высоко поднятой руке, темная шаль упала с головы на плечи. Глаза молодой женщины встретились с усталым и смущенным взглядом Фредерика. С тех пор, как он заметил в Туре человека, похожего на фон Трайберта, он не думал о том, что совсем скоро увидит Клеми.
– У мудрых дев светильники загодя наполнены маслом. Здравствуй, дорогая. – Фредерик пожал ее руку и чуть-чуть отступил в сторону.
– Что ты, совсем не загодя, – возразила Клеми. – Ты забыл, что сам сообщил нам дату отправления из Парижа? Мы вас ждали или сегодня, если бы вам удалось сразу сесть на вечерний поезд в Пуатье, или завтра к обеду, если бы вы успели только на утренний поезд. А что с матушкой, почему она лежит? Ей нехорошо?
– К сожалению, да. Чувствует она себя скверно.
– Твой парижский доктор ей не помог? – Клеми сделала нетерпеливое движение, готовая мчаться на помощь свекрови.
– Доктор Фурман поставил диагноз и облегчил ее состояние. Это я испортил его работу. Мать стойко выдержала путешествие дилижансом и поездом, добралась до Ла-Рошели – и на вокзале у нее закололо в боку. Я предложил сразу отвезти ее в больницу, она отказалась. Думаю, тебе нужно скорее вернуться в дом и заняться кукурузным отваром, она свято верит в это снадобье.
– Клеми, дорогая, подойди ко мне. А где Шарлотта? – раздался хриплый голос Амели.
– Матушка! – Клеми обняла свекровь, которая попыталась самостоятельно сойти с пролетки. Та миролюбиво клюнула горячие щеки невестки подобием поцелуя. – Шарлотта легла, но уже одевается. Пожалуйста, обопритесь на меня.
– У нас теперь есть мужчина, – просипела Амели, – он справится лучше. Беги домой и сделай, как он сказал – займись моим питьем. Розали на кухне? Скорее вели ей подогреть воду, но пусть не доводит до кипения... Осторожнее, Фред, мне больно. Нет-нет, я пойду сама, ты мне просто помоги.
Фредерик подставил плечо матери – она не захотела, чтобы он снова нес ее на руках. Клеми ушла. В дверях она столкнулась с заспанной хмурой Шарлоттой в халате и ночном чепчике. Мать сердито замахала руками на дочь – благородной барышне даже перед кучером не пристало появляться полуодетой. Шарлотта невозмутимо взяла саквояж матери и понесла его в дом.
В этот поздний час Бертран уже спал в своей детской, а Розали штопала одежду в мастерской, бывшей комнате Мюриэль. Шум внизу заставил ее спуститься. Клеми ей что-то негромко сказала, и она бросилась разжигать плиту. Мадам Декарт захотела обойти нижние комнаты, чтобы убедиться, что дома все в порядке. Но на пороге столовой ноги ее подломились, и Фредерик снова едва успел ее подхватить. Вдвоем с Шарлоттой они довели мать до ее спальни. Шарлотта быстро, хоть и не очень ловко перестелила постель. «Фред сейчас сбегает за доктором Альбером», – предложила она. Мать гневно выпрямилась в подушках. «Пока не надо никаких докторов! Позовете, если мне через два часа не полегчает. Ах, если бы доктор Дювоссель все еще практиковал…» Дети молча переглянулись – старый доктор Дювоссель, крестный Фредерика, тот, кто почти тридцать восемь лет назад помог ему появиться на свет, давно отошел от дел, а в последние годы лишился памяти.
Розали пришла с тазом и полотенцем – помочь «старой хозяйке» умыться с дороги. Кот Гаспар тоже проник в комнату, рассчитывая свернуться клубком в ногах у Амели. Шарлотта осталась с матерью. Фредерик вышел в коридор. По звукам, доносящимся с кухни, он понял, что там Клеми. Его мучили голод и жажда, и он спокойно направился на звон тарелок и стук кухонного ножа. Он не испытывал неловкости. Им с Клеми придется прожить под одной крышей неизвестно сколько дней, и что же теперь, старательно избегать друг друга, прятаться по своим комнатам, будто они в чем-то виноваты? Война, революция, оккупация северо-востока Франции, все более вероятная осада Парижа, его покинутый дом на улице Ульм, оставленные друзья, непрочитанные лекции в Сорбонне и Коллеж де Франс, болезнь матери, встреча в Туре с подозрительным человеком, похожим на Карла фон Трайберта – все это заставляло его думать о Клеми спокойнее, чем раньше. Может быть, завтра он иначе посмотрит на ее присутствие рядом, но сегодня она для него просто младшая сестренка, и братская нежность – это все, что он к ней чувствует.
– Фред, наконец-то! – раскрасневшаяся Клеми отвернулась от плиты и сняла через голову серый холщовый фартук. – Иди в столовую, там уже накрыто. Я знаю, что ты голоден. Могу сбегать в погреб и принести бутылку вина.
– Нет, спасибо, мне бы лучше стакан сидра. – После дилижанса он опасался даже легкого опьянения, к горлу сразу подкатывали волны тошноты, как при морской болезни. – А вы с Шарлоттой ужинали?
– Перед самым вашим приездом. Но если ты не хочешь есть в одиночестве, я с тобой посижу.
– Буду рад.
Клеми подала ему на синей фаянсовой тарелке рис с тушеным горошком и большой кусок жареной трески под соусом. Фредерик нетерпеливо отделил вилкой кусочек белой рыбы с хрустящей корочкой, отправил в рот и не удержался – даже застонал от блаженства. Нормальная еда первый раз за три дня! Клеми налила из большой бутылки два стакана сидра, подвинула один ему, второй взяла себе и села напротив.
– Три дня в дилижансе! – сказала она. – Как вы только это выдержали!
– Я чувствую себя виноватым. Все-таки стоило сходить к полковнику Мортье и попросить найти мне два места в вагон, зарезервированный для армии. Но мне было неловко. Газеты все эти дни писали о том, как отвратительно у нас работает железная дорога и как задыхается фронт без подвоза солдат и без поставок оружия и продовольствия. Знающие люди сказали, что надо хвататься за любую возможность уехать, и я решил, что лучше дилижанс, чем ничего. Надеюсь, завтра матери станет лучше и она согласится на доктора. Мне все равно нужно передать новому врачу ее историю болезни.
– Спасибо, что привез ее домой. Я тоже надеюсь, что завтра наша «Старая хозяйка», как ее называет Розали, встанет на ноги, пройдет по всем комнатам и отругает нас с Шарлоттой за беспорядок, – она чуть-чуть улыбнулась. – Но мы не так уж виноваты. Мы обе заняты в комитете протестантских дам-благотворительниц. Уходим утром, а возвращаемся вечером. Не знаю, как бы я все успевала, если бы у меня не было Розали.
– По-моему, столовая выглядит как всегда. И ужин очень вкусный. В Ла-Рошели нет перебоев с продуктами?
– На рынке товаров не меньше, чем до войны, но все подорожало, даже рыба и креветки, – вздохнула Клеми. – Мы в лучшем положении благодаря тому, что вы с Максом присылаете нам деньги. Нам хватает, и мы можем помогать тем друзьям, которым повезло меньше. А еще, конечно, беженцам.
– Я видел на вокзале, как люди выходили из лионского поезда: старики, женщины, дети. Много здесь переселенцев?
– Кучер нантского дилижанса, дядюшка Гюо, мой земляк, – он всегда передает мне приветы от матери, когда приезжает, – говорит, что в Нанте их больше. Но и у нас немало. Раньше люди бежали от пруссаков из Эльзаса, Лотарингии, Шампани, а теперь появились и из Бургундии.
– Где же они все размещаются?
– Семьям мы находим квартиры, а одиноких и тех, кто не может платить, принимают монахини-урсулинки. Наш приход собирает для беженцев деньги и одежду. Мадам Кавалье, Лили Понсак, Луиза Сеньетт, Мари-Клер Дельмас и другие дамы готовят и раздают еду. Протестантов среди переселенцев мало. Староста Планше говорит, что эльзасские протестанты, скорее всего, не будут возражать против того, чтобы жить в немецком Эльзасе. Но у нас не делают разницы между протестантами и католиками.
– Так было всегда, начиная с официального открытия нашего прихода. И при моем отце, и при его предшественнике, и задолго до них.
– Пастор Госсен тоже так сказал. Мы сейчас много разговариваем, потому что видимся чаще, чем раньше. Он каждый день, кроме среды и воскресенья, обходит квартиры, куда мы устроили семьи приезжих, разговаривает с людьми, обсуждает новости, утешает, подбадривает, узнает, кому и чем нужно еще помочь. Пастор попросил меня ходить по адресам вместе с ним. Я была очень тронута, а другие дамы немного обиделись. Помогать пастору – честь для любой из нас, а я совсем недолго живу в Ла-Рошели и даже не протестантка по рождению. Но теперь уже все привыкли. Ох, Фред, какой это человек! – Голубые глаза Клеми засияли так восторженно, как раньше – не сегодня! – вспыхивали при виде самого Фредерика. – Я всегда любила пастора Госсена. Но раньше я считала его просто добряком и немножко чудаком. Теперь-то я понимаю, за что люди его так уважают. Он не только добрый. Внутри он твердый как скала. Есть такие вещи, о которых с ним бесполезно спорить, и если ему нужно, он добьется от кого угодно, чтобы это было сделано. Себя он тоже ни капельки не жалеет. Болен или здоров, жара стоит или непогода – он берет свою сумку и идет по квартирам. Пять дней в неделю я захожу за ним на улицу Клош, к Сеньеттам, и всякий раз Луиза говорит, что эти обходы его утомляют, и я должна его убедить переложить их на викария. Но я-то вижу, что людям нужен именно пастор.
Фредерик знал, что Шарль Госсен обладает редким качеством – любовью к людям. Даже в самых заурядных и жалких представителях человеческого рода он всегда находил достоинство и красоту. И люди в основном платили ему ответной любовью. За исключением всего нескольких влиятельных недоброжелателей.
– Между прочим, квартирные хозяева в Ла-Рошели сначала пытались наживаться на переселенцах, а теперь не смеют задирать им арендную плату – боятся пастора, – продолжала Клеми. – Чтобы призвать их к порядку, он не постеснялся использовать свое влияние в Торгово-промышленной палате, ходил к мэру, к президенту союза домовладельцев… Ах, если бы все эти женщины, переселенки, знали, кому они обязаны такими ценами на квартиры! Но больше всего его любят дети. Куда бы мы ни пришли, они его не отпускают: «Господин пастор, посмотрите, какая у меня кукла, ее зовут Лулу, я привезла ее из Эперне!» «Господин пастор, мы подобрали в порту котенка, правда, хорошенький?» «Господин пастор, попросите маму, чтобы она не готовила каждый день рыбу, она костлявая и ужасно пахнет!» И конечно, каждый день спрашивают, когда закончится война и они поедут домой. Я с ними играю, чтобы пастор мог в это время побеседовать с их родителями, но они не всегда рады такой замене! И будь уверен, Фред, католические кюре и монахини тоже очень добры к этим детям и стараются им помочь. Но они все равно бегают за пастором Госсеном. Ну а самый грустный день для них – среда, потому что в этот день он оставляет все дела на викария и уезжает в Лафон. Луиза при мне его спросила: «Дядя Шарль, долго вы еще будете туда ездить?» Он ответил: «До тех пор, дорогая, пока могу двигаться».
– Наверное, он тебе рассказал, как умерла его жена Огюстина, и что случилось с ним после этого. Он сам несколько месяцев был пациентом лечебницы в Лафоне.
Клеми опустила голову.
– Знаю. Две наши подопечные семьи живут недалеко от порта Миним. Как-то раз, незадолго до того, как матушка поехала к тебе в Париж, пастор предложил мне после обхода этих семей навестить могилу мадам Госсен на кладбище при лазарете. Мы положили на ее могильную плиту разноцветные астры, пастор сказал, что она их любила. А потом мы сидели на ограде, и он говорил, говорил, говорил… Он несколько раз вспоминал, что меня дома ждет Бертран, но я видела, что ему нужно выговориться, и отвечала: «Не волнуйтесь, за ним присмотрят». Он рассказал, как мадам Госсен вытащила из воды больного моряка и заразилась от него тифом, как она скончалась, как он сам попал в приют для душевнобольных, как потом раздал все свои деньги, чтобы доктор Фромантен, видя его безвыходное положение, оставил его при пациентах воспитателем. Еще он рассказал, что это ты ему помог, и что тебе он обязан рассудком и жизнью.
– Ох, ну что ты, Клеми. Это сильное преувеличение. Я просто нашел место, где он мог бы отдохнуть, не убивая себя тяжелым трудом. Ну а прежде, чем он уехал в шато Бризак, на винодельню в департаменте Жиронда, где сын нашего старинного друга графа де Сен-Жерве производит вино, я убедил его раздать не все деньги, а только половину. Он согласился со мной и отдал эту половину Луизе в приданое.
– Но тогда почти весь город его осуждал, а старые друзья стояли в стороне и рыдали по нему, как будто он сам уже покойник. Делом ему помог только ты… В тот день я вернулась домой поздно, но матушка с Шарлоттой обо мне не беспокоились. У них в гостях сидела старая мадам Кавалье. Розали подавала им бисквит, пропитанный коньяком, и, по-моему, дамы чуть-чуть захмелели. Когда я рассказала, что была с пастором на кладбище в Миним, они начали вспоминать мадам Госсен, и до позднего вечера говорили только о ней. Как жаль, что я ее не знала! А все равно у меня есть чувство, что мы были знакомы. Ты много раз рассказывал, какой она была…
– Умной, скромной, веселой, любящей и преданной, – сказал Фредерик.
Две башни Ла-Рошели, маленькая акварель, которую Огюстина написала экспромтом и подарила Фредерику перед поступлением в Сорбонну, почти двадцать лет неразлучно была с ним – висела на стене пансиона мадам Бризон, дарила утешение в Морьяке, вернулась в Ла-Рошель, когда он ненадолго стал здесь учителем, снова уехала в Париж и заняла место в квартире на улице Ульм в его спальне, рядом с вышитой крестиком библейской сентенцией «Господь – свет мой и спасение мое: кого мне бояться?» Он брал эту акварель с собой в Гейдельберг и Берлин, и она там висела над столом в пансионах, где он жил, как память об юности и о родине. Может быть, Огюстина, которая любила Фредерика будто собственного сына, не умерла полностью, часть ее души, как у всякого настоящего художника, воплотилась в ее картинах, и эта маленькая акварель все прошлые годы оберегала его от большой беды? В этот раз он не подумал о том, что может уехать надолго, и «Башни Ла-Рошели» остались в его пустой квартире. Ему вдруг показалось, что он предал Огюстину. Он остановил себя: «Это не так. Лист бумаги, как бы он ни был мне дорог, не равен памяти об Огюстине. И я вернусь. Рано или поздно вернусь».
– И на этом вы расстались с мадам Кавалье? – Фредерик вновь подхватил нить беседы.
– Если бы! Матушка повела нас в гостиную, которая с отъезда Макса стоит закрытая, вставила свечи в канделябры у портретов и зажгла, взяла меня за руку и стала рассказывать, что мадам Госсен написала ее и покойного пастора Декарта. Я это знаю, но все равно молчала и кивала, не мешала матушке вспоминать. А потом она неожиданно расплакалась, обняла меня и почти упала головой мне на плечо. Шарлотта побежала за носовым платком. Мадам Кавалье отступила к дверям и отвернулась, чтобы не смущать нашу матушку, она-то сразу поняла, в чем дело. А я ничего не понимала, только стояла и поглаживала ее по спине, повторяя: «Ну, будет вам плакать, мы здесь, с вами, у Макса и Фреда все в порядке, война закончится, все будет хорошо». Матушка еще крепче стиснула мою руку и кое-как, сквозь слезы, рассказала, что Мюриэль мадам Госсен тоже уговаривала позировать для портрета. Но она отказалась: сказала, что закажет портрет, когда выйдет замуж за старшего сына Дельмасов. Мол, тогда она оденется и причешется по моде, а не так, как велит маменька…
– Да, – сказал Фредерик. – Это было осенью сорок восьмого. Ужасное время для нашей семьи. На венских баррикадах погиб мой дядя Карл-Антон. Мама была в трауре по брату и беспокоилась за родителей, которым Карл-Антон оставил большие долги. У Мюриэль был свой повод для беспокойства. Она все еще переживала то, что случилось в Перигоре, и боялась, что об этом узнает ее жених. Боялась не зря – узнали не только Дельмасы, но и все досужие сплетники. Я тебе рассказывал, как подрался с негодяями, которые пачкали грязью ее имя. – Он коснулся едва заметного белого шрамика, пересекающего правую бровь. – Но за той осенью наступило Рождество. Из Потсдама приехали Шендельсы, привезли кузена Эберхарда и кузину Элизу. Мы получили небольшую передышку перед новой полосой несчастий.
– А я в сорок восьмом еще только родилась… – Клеми принимала как должное, что Фредерик старше ее на пятнадцать лет, но ей до сих пор не приходило в голову, сколько он успел прожить и перечувствовать за те пятнадцать лет, что он уже был, а ее еще не было на свете. – Фред, а тебе мадам Госсен предлагала написать портрет?
– Предлагала, но я тоже отказался. Свою внешность я тогда ненавидел. Спал с полотенцем, обвязанным вокруг головы, чтобы волосы стали прямыми и не торчали вихрами. И все время старался прижать ладонями уши к голове – мне казалось, что они у меня оттопыренные.
– Совсем чуть-чуть! – улыбнулась Клеми. – Почти незаметно!
– Чуть-чуть?!
Клеми поняла, что он шутит, и заверила, что с его ушами все в порядке.
– Я рад, что ты занята не только домашними делами, – Фредерик вернулся к прежней теме. Пора было заканчивать этот разговор. – Ты там, где кипит жизнь города. И особенно приятно слышать, что протестантские дамы-благотворительницы, наши, так сказать, сливки из сливок, приняли тебя в свой кружок. Ла-Рошель стала для тебя настоящим домом, правда?
Ответом был благодарный взгляд Клеми.
– Фред, мне кажется, что это даже грешно – чувствовать себя такой счастливой. Ведь идет война, кругом столько горя, враг наступает, наша армия терпит поражение за поражением. И мой муж мобилизован, хотя я знаю, что опасность ему пока не грозит. А я словно бы впервые чувствую себя живой и нужной.
– Ты делаешь много полезного и не должна себя упрекать. Но расскажи мне и о других. Шарлотта сегодня выглядела более хмурой, чем обычно. На это есть причины, или просто мы ее разбудили?
– У нее все как раньше. Она работает в воскресной школе и занимается с девочками письмом, чтением и рукоделием. Морис Планше женился в конце августа, но его родители совсем не рады. Семья его жены откуда-то из Пюи-де-Дом. Мсье и мадам Планше съездили туда на свадьбу, вернулись и помалкивают. На все вопросы отвечают только «да» или «нет». Молодая мадам Планше почти не выходит из дома, даже в церкви не бывает, и многие считают это очень странным. Мы с Шарлоттой думаем, что Морис женился на бесприданнице вроде меня, может быть, тоже католичке. И каково теперь старшим Планше смотреть в глаза нашей матушке после того, как они смеялись над ней из-за меня и Макса! Что еще тебе рассказать? Вот еще новость: Луиза Сеньетт в первый раз взяла на себя организацию рождественского благотворительного концерта. Больше некому: мадам Декарт нездорова, а Лили…
– Что Лили? – встревожился Фредерик.
– С ней все хорошо. Ой, ты ведь, наверное, еще не знаешь! Лили в начале весны ждет ребенка. Говорит, что мальчик родится или девочка, она в любом случае назовет его или ее Фредериком или Фредерикой. Здесь все тебя любят и уважают, Фред.
– Не преувеличивай. А за Лили я рад, конечно. Она всегда хотела иметь много детей. Кристиан и малышка Амели здоровы? Жюль все так же преподает в лицее?
– Да, в остальном у них все по-прежнему. Но ты смутился, уж меня-то не обманешь.
– Из-за того, что якобы все меня любят? Расскажи это старосте Планше или его свите. А кто будет играть на органе, когда Лили не сможет взбираться на хоры?
– Здесь появилась одна девушка, переселенка из Виссамбура. Ее зовут Марианна Бек. Совсем молоденькая, но успела выучиться, чтобы стать настоящей музыкантшей и играть на сцене. Вряд ли Марианна останется здесь надолго, слишком она амбициозна для нашего города. Но она пообещала Луизе поучаствовать в благотворительном концерте, а Лили – на какое-то время ее заменить.
Слово «Виссамбур» пробудило у Фредерика новое воспоминание – об Эрзоге. Завтра надо подойти к Луи Дельмасу и спросить, не нужен ли его братьям счетовод. Возможно, удастся что-то для него придумать. Адреса Эрзог не дал, потому что сам еще не знал, где будет жить, но бакалейный магазин Беро в Пуатье найти нетрудно. А теперь еще выяснилось, что в Ла-Рошели живет его землячка. Может быть, здесь несчастный эльзасец воспрянет духом и как-нибудь склеит свою разбитую жизнь заново.
– А Макс? Я узнал, что его направили в Нант на военную судоверфь, но он поменял свое назначение на Гавр, и вы из-за этого поссорились. Надеюсь, – сказал он как можно аккуратнее, – вы успели помириться?
– Да, – ответила Клеми, – успели.
Фредерик сразу почувствовал, что и в ее голосе, и в ней самой что-то изменилось. Молодая женщина, которая пять минут назад держалась с ним легко, хоть и без прежней простоты, теперь сидела с неестественно прямой спиной и старательно смотрела в сторону.
– Сначала я вспылила и обиделась, но потом поняла, что была неправа. Я сразу же ему написала. Макс признал, что тоже был неправ и ему очень жаль. Я хотела приехать к нему с Бертраном, но он попросил меня оставаться дома, написал, что там нет квартир для семей инженеров, и тем, кто приехал с женами, пришлось отослать их обратно. Максу там непросто, но он доволен, что работает на французский военный флот. На верфи мсье Прюдома он не мог показать все, на что способен. Он пишет, что когда война закончится, ему наверняка предложат место в крупном портовом городе – Гавре, Бресте, Тулоне…
– Или в Нанте?
– Или в Нанте.
– И тогда вы уедете из Ла-Рошели, – подытожил Фредерик.
Она молча кивнула, по-прежнему глядя в сторону.
– Ты не хочешь уезжать? – вырвалось у него раньше, чем он успел подумать, уместен ли этот вопрос.
– А разве я могу отказаться?
Фредерик не знал, чем загладить свою неловкость, не знал, что сейчас должен сказать. Клеми не заметила, что он давно съел свой ужин, поэтому он встал и начал собирать посуду на поднос. Молодая женщина посмотрела на часы и ахнула:
– Как мы засиделись! Я давно должна была отпустить Шарлотту, чтобы она могла немного поспать. Сегодня мы будем попеременно дежурить при матушке.
– Почему только ты и Шарлотта? Идите спать обе, я могу прямо сейчас заступить на дежурство. Все равно у меня бессонница.
– После дорожных мучений ты уснешь сном младенца, и не спорь, пожалуйста, Фред. Твоя комната готова. Если, не дай бог, матушке станет хуже, мы тебя разбудим, сбегаешь за доктором.
– Договорились, Клеми.
– Ты ищешь свой чемодан? – Клеми заметила, что Фредерик обводит глазами прихожую. – Он уже стоит у дверей спальни.
– Не стоило тебе этого делать. Я бы сам его принес.
– Он был совсем легким. – В голубых глазах Клеми появилась тревога: только теперь она поняла, что это значит. – Неужели ты не взял ничего из вещей? Ты хочешь вернуться обратно в Париж? После того, как вы с матушкой с таким трудом выбрались?
– Я ничего не мог знать заранее. Уезжая из Парижа, был уверен, что сразу же вернусь. Теперь я в этом сомневаюсь. Завтрашний день все покажет. Спокойной ночи, Клеми.
Он попытался положить руки ей на плечи, как раньше. Но она сделала маленький шаг назад и взяла с буфетной полки метелку из перьев, как будто только что заметила, что этот предмет лежит не на месте.
– Спокойной ночи, Фред, – сказала она. – Мне пора к матушке. Увидимся за завтраком.
Когда Фредерик уже лежал в кровати, ему казалось, что комната вокруг него все еще качается. Как бывало при очень сильной усталости, сон к нему не шел. Вместо того чтобы считать овец или прибегать к другим таким же бесполезным средствам от бессонницы, Фредерик подводил итоги путешествия и обдумывал свои планы. Итак, он выполнил долг перед семьей, показал мать именитому парижскому врачу, а затем сумел увезти ее из Парижа и вернуть домой в тот момент, когда клетка уже вот-вот готова была захлопнуться. Теперь матери должно стать лучше. Сегодня она заставила их всех волноваться, но колика прошла благодаря отдыху и «чудодейственному» кукурузному отвару Клеми. Остальные члены семьи в порядке. Максимилиан служит на своей военной верфи в Гавре. Клеми и Шарлотта работают в церковном приходе и радуются, что, заботясь о людях, которые бегут с востока страны от пруссаков, тоже по-своему помогают воюющей Франции. Друзья не забывают Декартов, и теперь, с возвращением Амели, в дом снова зачастят Джанет Кавалье, Матильда Рансон и другие ее старинные приятельницы.
Он сделал дело и может уезжать. Ему нужно только обсудить с Клеми и Шарлоттой, что еще можно сделать для матери. Завтра он встретится с доктором Альбером и передаст ему все рекомендации доктора Фурмана. Послезавтра, потому что в воскресенье банк закрыт, он выяснит, в каком состоянии финансовые дела семьи, и оплатит крупные счета. Проверит запасы дров, угля и керосина, если нужно, закажет еще. Хорошо бы сделать запасы непортящейся еды: кто знает, какой будет эта военная зима в Ла-Рошели. Этим он не будет заниматься сам, оставит деньги Шарлотте. Он должен торопиться: лишний день промедления, и он застрянет здесь до конца войны.
Даже теперь до конца не верилось, что Париж будет осажден. Вспоминая известные исторические осады, Фредерик попытался представить, как это может выглядеть осенью 1870-го. Средневековые стенобитные орудия у ворот парижских фортов, кипящая смола, льющаяся со стен на головы неприятеля, голод, холод, пожары, человеческие и лошадиные трупы на улицах, нашествие крыс, чума, черная оспа? Ну конечно же, нет, это немыслимо в век железных дорог, телеграфа и газовых фонарей. И тут он вспомнил разговор двух кучеров, который случайно услышал на станции дилижансов на Монпарнасе – о том, что у заставы Сен-Клу скопилось огромное количество цистерн с керосином, которые никто не охраняет. Если этот керосин в ближайшее время не переправят в Париж и он попадет в руки пруссаков, то они, по словам кучера, выльют его в Сену и подожгут, и тогда в огненной реке сгорят не только все лодки, баржи и причалы, но и здания на обоих берегах, и огромный пожар опустошит половину города. Фредерик представил эту поистине библейскую сцену, будто цветную иллюстрацию какой-нибудь ветхозаветной кары, и содрогнулся – не от того, что он сам спешил навстречу опасной участи, а потому, что там остались его дом, книги, друзья. Апокалиптически пылающая Сена – это, конечно, плод его воображения. Но вместо средневековых требюшетов у немцев есть дальнобойные пушки Круппа, которые будут простреливать районы возле укреплений. Эти выстрелы не дадут жителям предместий даже собрать картофель с огородов, распаханных под стенами. Каналы, по которым в Париж поступает продовольствие, сразу же будут перерезаны. Люди неизбежно будут страдать от голода и холода, станут разделывать на мясо павших лошадей и рубить на дрова парижские липы и каштаны. От нужды и болезней будут умирать старики и дети, потому что спекулянты взвинтят цены на хлеб, а лекарства сделаются дороже, чем предметы роскоши. Отсюда, из мирной Ла-Рошели, с трудом верилось в долгую осаду огромного города. Но Фредерик был достаточно осведомлен о положении дел и понимал, что и Париж не падет за пару недель, и немцы не отступят под ударами более малочисленной военной силы французов. Немцы будут стоять под стенами, пока Париж не окажется истощен и не капитулирует. Или пока его не освободят.
Фредерик уже долго лежал в темноте, глаза его постепенно привыкли к сумраку, и он увидел, что стрелки на часах показывают без четверти два. В доме было тихо. Его никто не будил. Мать спокойно спала у себя в спальне. Наверное, Фредерик бессознательно готовился к подъему по тревоге и не засыпал, чтобы эта тревога не застигла его врасплох. Теперь можно разрешить себе расслабиться.
Он почувствовал знакомый жар под кожей щек и понял, что краснеет. Кого и зачем он пытается обмануть? Заставляя себя думать о разных вещах, он делает вид, что разговора с Клеми не было. Или что они обсуждали только пастора Госсена, беженцев, новую беременность Лили Понсак и другие такие же невинные темы разговора. А потом они пожелали друг другу спокойной ночи, и он так не узнал о намерении Макса после войны забрать семью и уехать из Ла-Рошели, чтобы поступить на крупную верфь в большом портовом городе.
С решением Макса не поспоришь. Он и не собирается спорить. Брат заслуживает большего, чем всю жизнь чинить рыбацкие суда. Когда-то Ла-Рошель была одним из главных атлантических портов Франции, но сегодня хорошему инженеру здесь нечего делать. Здесь нет глубоководного порта и верфи для ремонта больших современных кораблей. Фредерик все это понимал. Он тоже когда-то без колебаний оставил лицей Колиньи, едва замаячила возможность читать лекции в Коллеж де Франс. Ни секунды не выбирал, уехать или остаться, хотя жизнь в Ла-Рошели была уютной и приятной, а переезд в Париж обещал ему только одиночество и упорный труд с неизвестным результатом. Максу будет легче: карьера хорошего инженера куда более надежно гарантирована, чем карьера ученого, результаты его труда сразу будут видны. И у него есть Клеми и Бертран.
Итак, через полгода, самое большее через год Клеми отсюда уедет. Станет ли она сожалеть о Фредерике? Ей будет грустно расставаться с городом, с пастором Госсеном, с подругами, с Шарлоттой, может быть, и со свекровью, которая наконец-то ее приняла. Что до него, то, несмотря на их сегодняшние разговоры, смех и теплые слова, между ними больше нет прежней близости, которой он так дорожил. Клеми готовится ее окончательно разорвать. Она останется благодарной человеку, который помог ей войти на равных в семью Декартов и в круг ла-рошельской протестантской «аристократии», и его помощи, конечно, не забудет. Но больше рассчитывать ему не на что.
Все эти четыре года, за исключением года в Германии (попытки бегства, которая не помогла) он стремился сюда ради возможности побыть под одной крышей с Клеми. Для него стало потребностью хотя бы изредка смотреть на нее, говорить с ней и, не переступая запретную черту, чувствовать, как их обоих пронизывают токи тайного тепла и нежности. Протянувшаяся между ними в самом начале их знакомства нить никуда не исчезала. Даже в июле он еще чувствовал, как туго она натянута. Зачем лгать – иногда он специально чуть-чуть ее дергал, проверяя, все ли между ними по-старому, хотя понимал, что и сам совершает грех, и вводит в искушение Клеми. Точнее, рядом с Клеми он вообще ни о чем не думал, а дома, в Париже, оправдывал себя тем, что мысли неподсудны, подсудны только дела, и раз так, он не делает ничего дурного. Сегодня он так расстроен именно потому, что привычно дернул за ниточку, а она не отозвалась.
«Ты лжец и негодяй, – сказал он вслух. – Себя-то хотя бы не обманывай».
Это воспоминание он держал в очень темном тайнике своей совести. Год назад, в один такой день, когда его снедала невыносимая тоска по Клеми, он попросил пастора Кокрена о личном разговоре после богослужения. И рассказал духовному наставнику всю историю своих отношений с невестой, а потом женой своего брата: от поездки в карете из Маренна в Ла-Рошель до уроков французского языка, от нежной переписки учителя и ученицы до разоблачения их дружбы, от разлуки – до нынешнего состояния затишья перед бурей, когда каждый думает о другом и знает, что другой тоже думает о нем.
Пастор Кокрен уважал профессора Декарта, сам не раз советовался с ним по научным вопросам, но рассказ его выслушал хмуро, и вердикт его был суров. Он назвал эти отношения духовным адюльтером и сказал, что Фредерик не должен видеться с женой своего брата, пока не научится держать себя с ней так, как подобает родственнику. Он разжег в молодом невинном сердце огонь, присвоив себе право, которое принадлежит только законному супругу. Начало истории еще можно понять и простить. Но вместо деятельного раскаяния профессор Декарт уже четыре года продолжает греться возле этого огня за неимением другого, и намеренно подбрасывает в него поленья. «Вы духовно растлеваете эту женщину, а это даже хуже, чем физическое соблазнение, – сказал Атаназ Кокрен. – Вы толкаете ее на грех еще более тяжкий, чем супружеская измена. Вам хочется, чтобы она сотворила себе кумира в вашем лице. Вы решили стать для нее всем – другом, братом, учителем, идеальным возлюбленным, едва ли не Господом Богом. Если она действительно вам дорога, вы должны оставить ее в покое. Каким образом – здесь я вам не советчик. Уверен, что у такого умного и образованного человека найдется правильное решение».
«Я не сдержал слово, – подумал Фредерик. – Даже не попытался. Клеми это делает за меня. Она расплатилась с процентами за то, что я для нее сделал. Я всего лишь прошел с ней школьную программу по литературе, а она вместо меня решилась покончить нашим ложным положением. Ей не хочется уезжать из Ла-Рошели. Но раз я не могу оставить ее в покое, она сама уедет в Нант, Гавр, Брест или Тулон. Поделом мне».
Правоту Макса и Клеми он признавал без оговорок. Ему оставалось только отойти в сторону и попытаться хоть как-то сохранить достоинство. Сама жизнь подталкивала его к важным решениям, и это позволяло не поддаться губительному чувству вины и глубокой печали. Слишком много сейчас зависело от его самообладания. Слишком много он должен был сделать именно сейчас. Шаг за шагом, будто обходя трясину, Фредерик заставил себя не думать о Клеми и погрузился в мысли о практических вещах. Когда Макс уедет, мать и Шарлотта останутся одни. Немолодая больная женщина и двадцативосьмилетняя девушка, которая и так уже отчаялась выйти замуж. Если ей одной придется ухаживать за матерью, она никогда не найдет жениха. К тому же этот дом для них огромный, они с ним не справятся. Сейчас, благодаря Максу, крыша нигде не протекает, трубы не коптят, дверные петли не скрипят, крыльцо не проваливается, а ставни, оторванные ветром, сразу же возвращаются на место. Но уже через месяц здесь будет заметно отсутствие сильной и умелой мужской руки. Даже если Фредерик наймет им постоянную прислугу, это мало что изменит. Наступает его очередь о них заботиться. Придется сдать этот дом в аренду – Макс не будет возражать, потому что со временем дом все равно достанется Бертрану и другим его будущим детям, – и перевезти Шарлотту с матерью в Париж. Нужно будет снять им квартиру в пятом округе, поближе к его дому на улице Ульм, обеспечить матери лечение, дать Шарлотте шанс познакомиться с хорошим человеком. Селина и Колетт в этом помогут. Фредерик давно предлагал Шарлотте переехать к нему, но без матери она отказывалась. Теперь все приличия будут соблюдены.
Он наконец согрелся под своим тяжелым перовым одеялом. Вокруг по-прежнему не было слышно ни вздоха, ни шороха. Последняя мысль, которая пришла Фредерику в голову перед тем, как он погрузился в темные воды сна, была совсем нелепой: в прошлый раз на ужин в честь его именин Клеми тоже готовила «треску мельничихи». Тогда и рыба, и соус удались ей хуже, чем сегодня. Но все они ели и хвалили, и даже не подозревали, что это последний мирный вечер, что завтра будет объявлена война Пруссии. А если и завтрашний день после мирного ужина принесет такие новости, после которых уже нельзя будет вернуться к старым планам? Фредерик возразил себе, что теперь любой день может принести такие новости, завтрашний день ничем в этом смысле не отличается от другого, и с этой уже совсем простой, легкой думой наконец-то уснул.
Утром Амели почувствовала себя бодрее. Разумеется, она захотела пойти в церковь. Она заявила, что пойдет пешком. Незачем брать экипаж – какая расточительность в глазах всех соседей! – для того, чтобы проехать несколько кварталов, да еще и по улице, полого спускающейся к морю. Обеспокоенные дети собрались и вышли пораньше, но дорогу мадам Декарт преодолела на удивление легко. Погода стояла нежаркая и сухая. Амели осторожно ступала по отполированным плитам ла-рошельской мостовой, щурилась от солнца, то и дело подергивала головой, и вообще очень напоминала пожилую кошку, утратившую грацию, но не достоинство.
Викарий Луи Дельмас пожимал руки прихожанам на церковном крыльце. При виде Амели он просиял и приподнял за поля свою круглую черную шляпу: «Господь поистине велик, мадам Декарт! Выглядите вы почти здоровой и даже как будто помолодели. Это Париж вас так встряхнул?» «Встряхнуло меня путешествие в дилижансе, – наклонила голову Амели, – а остальное, викарий, вашими молитвами».
Мадам Декарт шла под руку с дочерью. Клеми отстала от них на шаг, Фредерик – еще на один шаг. Он собирался пойти на богослужение, но при виде радостной толпы, окружившей мать и Шарлотту, подумал, что здесь справятся и без него. Лили Понсак, мадам Кавалье, Сеньетты, Рансоны, пастор – нет, он пока не в состоянии говорить с кем-то из них, отвечать на их вопросы, пересказывать парижские новости. За эту ночь он совсем не отдохнул, голова болела так, что виски пульсировали от напряжения. Не исключено, что в дороге он простудился. «Идите без меня», – торопливо шепнул он Клеми. «Ты нездоров?» – забеспокоилась она. – «Просто не выспался. Прогуляюсь вдоль берега, а если не поможет, выпью порошок от головной боли». Он сделал шаг, другой, скрылся за углом церковного здания, огляделся – его маневр никто не заметил. Тогда он свернул на улицу Ферте. Еще несколько шагов, и он смешался с толпой прихожан католической церкви Спасителя.
Если бы не Бертран и Розали, он бы вернулся домой. Но там придется поиграть с племянником и поболтать с его няней, чтобы не выглядеть брюзгой, а ему хотелось только одиночества и покоя. Он посмотрел вперед. Может быть, пройти воротами Сен-Николя к каналу Вален, а оттуда свернуть налево, к предместью Тадон, где он вряд ли встретит знакомых? И тут его внимание привлекла невысокая коренастая женщина в темной накидке и темной шляпе без украшений. Она спешила в церковь и тянула за руку мальчика лет двенадцати. Женщина была настолько погружена в себя, что даже не заметила, как ее косы цвета соломы расплелись и упали ей на спину. Фредерик узнал ее по этим косам, а потом уже по мальчику, которого помнил совсем маленьким. Это были жена Алонсо Диаса, Мари-Ноэль, и его младший сын Жак, которого в семье называли Диего.
У них что-то случилось. Фредерик еще не понял это, лишь почувствовал. Провожая взглядом Мари-Ноэль, он отметил, что на ее темной одежде нет белых траурных нашивок. И все-таки по ее окаменевшей спине, опущенным плечам, по равнодушию к тому, как она выглядит, было видно, что она несет огромную тяжесть. Алонсо не посещает церковь, но и в море по воскресеньям не выходит – смолит свою лодку, чинит сети или копается в маленьком садике. Значит, он дома, если только горестная отрешенность Мари-Ноэль связана не с ним.
Очень быстрым шагом, почти бегом Фредерик преодолел расстояние до квартала Сен-Николя. Вот и улица Куньетт, где стоял дом Диасов. Калитка была приоткрыта – лишнее доказательство странной рассеянности Мари-Ноэль.
– Эй! – крикнул профессор Декарт. – Хозяева дома?
– Кого это к нам принесло? – из-за угла дома торопливо вышел Алонсо в старых матросских брюках и рваной рубахе.
– Меня принесло, – ответил Фредерик.
Он с облегчением увидел, что друг выглядит хоть и таким же отрешенным как его жена, но не больным и не сломленным.
– Явление небожителя на грешной земле! – криво улыбнулся Алонсо. – Что ты делаешь в Ла-Рошели, Фред? – Он протянул другу обе руки, выпачканные землей. – Я тут груши сажаю, пока Мари-Ноно в церкви и не докучает мне советами.
– Вчера я привез мать из Парижа. Завтра утром встречусь кое с кем, а потом попробую взять билет обратно. Как ты? Где твои старшие? Про Жака не спрашиваю, я видел его возле церкви Спасителя с Мари-Ноэль.
– Мануэль работает в порту, разбирает улов у твоих друзей Дельмасов. Нанялся, чтобы помочь семье. Час работы – три франка. – Алонсо потянулся к трубке и табакерке. Фредерик увидел, что его сильные руки моряка и механика затряслись.
– А Эстебан?
– Эстебан…
Алонсо вдавил палец в отверстие, приминая табак, и от этого грубого движения старая, прогоревшая глиняная трубка развалилась на части.
– Мой мальчик… – тихо сказал он, пытаясь соединить куски трубки. – Я-то, болван, думал, что если не у меня, то хотя бы у него будет свое кругосветное путешествие…
– Алонсо, ради всего святого! – Фредерик схватил его за плечи. – Не говори загадками! Где Эстебан? Я могу чем-то помочь?
– Вряд ли, Фред. Он в армии.
Такое простое объяснение не приходило в голову Фредерику. Эстебан для него был пусть не по годам серьезным, но все-таки мальчиком. Ведь Алонсо – его ровесник. Получается, и у него самого мог бы сейчас быть взрослый сын, которому государство вручило бы винтовку и отправило далеко от родного дома, в Лотарингию, Шампань, Бургундию, чтобы убивать или самому быть убитым.
– Еще в начале августа, – продолжал Алонсо. – Ему восемнадцать, призыва было не избежать. Он просился на флот, но военный комиссар отказал: в такое время Франции нужны солдаты, матросов хватает и без моего Эстебана...
– Но где он сейчас? Что пишет? В каком он корпусе, кто его командир?
– В том-то и дело, что он ничего не пишет.
– Боже милостивый! – вырвалось у Фредерика, хотя он почти никогда не позволял себе божиться. – Ты хочешь сказать, что он пропал?
– Я не знаю... – Алонсо смотрел под ноги и продолжал вертеть в руках обломки своей трубки. – Мы получили от него письмо из Сен-Прива вскоре после того, как он добрался до своего батальона. После этого он замолчал. Его бывший командир сообщил, что батальон расформировали, его самого перебросили под Нанси, а о судьбе Эстебана ему ничего не известно.
– Думаешь, он мог попасть в плен под Седаном?
– Если бы так! Я бы отстоял благодарственную мессу на коленях, точно зная, что мой сын больше не воюет и ждет конца войны в солдатском лагере в Германии. Списки пленных были напечатаны в «Эхе Ла-Рошели». У моего соседа-рыбака, хромого Левелье, старший сын еще в июле ушел в армию, дослужился до капрала. Он как раз попал в окружение и сдался. И сейчас он жив, написал родителям из лагеря для пленных, весь наш квартал называет его «везунчик Левелье». Молчи, Фред, я знаю, что ты скажешь. Знаю, что они там спят на земле, и что пруссаки кормят их чуть-чуть лучше, чем свиней. Но они живы. Для них война закончилась.
Руки Фредерика опустились. Он стоял, не смея дотронуться до своего друга, оглушенный его страхом и печалью, а больше всего собственной виной за то, что стоит перед ним здоровый, относительно молодой и при этом не военнообязанный.
– Я просил на сборном пункте, чтобы меня забрали вместо сына, раз Франции так нужны солдаты, – с невыносимой горечью сказал Алонсо, как будто отвечая на его молчание. – Или, если нельзя вместо него, то хотя бы вместе с ним. Но военный комиссар сказал, что меня не возьмут, потому что на моем попечении жена и несовершеннолетние дети. А то, что мне тридцать восемь, это как раз неважно. Солдат не хватает, и говорят, что скоро призывной возраст для холостых и бездетных поднимут до сорока.
– Значит, и я пригожусь, – сказал Фредерик.
– Ты чушь-то не пори, – сердито сказал Алонсо. – Ты никогда не сможешь выстрелить в человека. Когда мы были детьми, ты отказывался пальнуть дробью даже по воробьям.
– Воробьи ни в чем не виноваты.
– А мальчишки, как мой Эстебан, только с немецкой стороны, – они виноваты? – очень тихо сказал Алонсо, и его черные глаза подозрительно заблестели. – А их матери, такие же, как моя Мари-Ноно? Ох, Фред… Если бы и наши, и немцы отпустили всех молодых парней по домам и позволили бы им жить, пахать землю, ходить под парусом и любить девушек, а сами разбирались друг с другом на кулаках или на пистолетах, – вот такую войну я бы приветствовал!
– Больше всего на свете я бы хотел, Алонсо, чтобы все военные конфликты от века до века решались только таким способом. Кому нужна война – тем и следует воевать. Но времена рыцарских поединков прошли. Новые войны – это войны народов, потому что в их основе лежат национальные интересы.
– Ну пусть тогда вместо сыновей призовут отцов, они-то уже пожили и порадовались. Правильно? – и он полез в карман за носовым платком.
Фредерик смог только кивнуть.
– Ты стрелять-то хоть научился, вояка? – спросил Алонсо. Он высморкался и заговорил уже более спокойным голосом.
– По мишеням стреляю довольно метко.
– Значит, ты серьезно?
– Какие там шутки.
– Собирался в ополчение?
– Да, в Национальную гвардию. Из-за приезда матери пришлось это отложить, но как только я вернусь…
– Ополчение я могу понять. Это наш долг. Если, не дай Бог, пруссаки придут сюда, я сам пригожусь и как моряк, и как механик, тут военный комиссар от меня не отмахнется. Но в регулярной армии тебе делать нечего, Фред. У старушки Франции дела пока идут не настолько скверно, чтобы превращать в пушечное мясо своих ученых и писателей.
Алонсо отвернулся и зашарил по карманам. Потом вспомнил, что его трубка сломалась, и махнул рукой с той же обреченностью, какую Фредерик часом раньше увидел в каменной спине Мари-Ноэль.
–У тебя есть другая трубка?
– Да, в доме. Ты извини, что не предлагаю зайти. Жена там устроила… не знаю, как сказать, что-то вроде святилища. Повесила в каждой комнате по распятию, зажгла перед всеми распятиями неугасимые лампады, поставила среди свечей нашу семейную фотографию с Эстебаном – мы как раз успели сняться в ателье у Фуше. Она вбила себе в голову, что пока она поддерживает огонь, Эстебан жив и невредим. Всякий раз, когда я на верфи или в море, я молюсь Пресвятой Деве, чтобы от лампады не вспыхнула какая-нибудь бумажка или тряпочка, и Мари-Ноно не сгорела бы в доме вместе с Диего и Маню. Раз ей от этого легче, я не могу ей запретить. Но не хочу, чтобы ты это видел, ясно?
– Иди, я пока набью свою трубку, – сказал Фредерик.
Вернулся Алонсо. Они сели на плиту из песчаника, где отец и сыновья Диасы обычно сушили свои рыболовные снасти. Оба курили молча. Фредерик не знал, о чем думает друг, но сам он стремительно перебирал в уме все возможности узнать о судьбе Этьена Диаса.
– Ты знаешь, в какой батальон сначала зачислили Эстебана? – спросил Фредерик.
– Одиннадцатый пехотный. Его уже не существует.
– Неважно. Документы остались. Попробую кое-кому написать.
Он сразу подумал о полковнике Мортье, который занят обороной Парижа. Ради себя и матери Фредерик не стал его беспокоить и был этому рад: теперь он имеет право попросить его о помощи. У Алонсо нет других зацепок. Для Мортье вряд ли составит большого труда поручить кому-то из адъютантов навести справки, куда перевели рядового Диаса из Ла-Рошели... И тут же следующей мыслью в его воспоминания опять ворвался полуподвальный кабачок «У Пикара» и двое мужчин за столом, один из которых был похож на Карла фон Трайберта. Если Фредерик и хотел что-то узнать у полковника в первую очередь – точно ли фон Трайберт покинул Париж.
– Алонсо, – внезапно спросил Фредерик. – Ты постоянно читаешь газеты?
– Я выписываю только «Эхо Ла-Рошели».
– Вряд ли там много пишут об остальной Франции, но в Туре, новой ставке правительства, случайно, не было в эти дни покушений или взрывов?
– Что?
– Ладно, неважно. Просто так спросил.
– Расскажи о матери. Помог ей парижский доктор?
– Намного лучше пока не стало. Но доктор, по крайней мере, не нашел у нее раковой опухоли.
– Хоть у кого-то хорошие новости.
Они снова замолчали.
– Фред, – сказал Алонсо.
– Что?
– В тебе течет немецкая кровь.
Это был не вопрос, а утверждение.
– Нет смысла отрицать, раз моя мать – урожденная Шендельс, а мои бабушки – Видмер и Сарториус.
– Что ты намерен делать?
– Я француз по рождению, языку и семейной истории, в которой сам же доискался до правды. Я люблю Германию и еще больше люблю своих родных, которые живут в Потсдаме – дядю Райнера, тетю Адель, кузена Эберхарда. Мне тяжело и скверно от вражды между нашими странами. Но другой родины, кроме Франции, у меня нет.
– Знаешь, мне мысли в голову лезут, когда я не могу уснуть или когда качаюсь в своей лодке на волнах, далеко от берега. Странные мысли… Если бы Франция вступила в войну с Испанией – если бы этот дурачок, принц Леопольд, принял испанский престол, и Бисмарк бы его науськал объявить нам войну, – ты не подумай плохого, я бы не сбежал или не стал бы стрелять себе в ногу, есть у нас тут и такие умники. Я бы пошел защищать Францию. Какая разница, что я Диас, а не Дюпон или Мартен. Надо – значит надо. Но я бы чувствовал себя паскуднее некуда, понимая, что должен убивать людей, которые говорят на языке моего отца, стрелять в солдат, которых зовут как моих сыновей: Эстебан, Мануэль, Диего… Или еще Рикардо. Так моего покойного брата звали. Ты его не знал.
Фредерик искоса посмотрел на него и увидел, что на пыльной загорелой щеке друга блестит мокрая дорожка.
– Хорошо, что мне не придется… – закончил Алонсо.
В доме пробили часы. Алонсо вскочил на ноги.
– Служба закончилась. Мари-Ноно с Диего вот-вот вернутся. Тебе лучше уйти. Она не захочет отпускать тебя без кофе, но сам понимаешь, ей не до гостей.
– Через пять минут меня здесь не будет. – Фредерик достал блокнот и карандаш из кармана. – Только сначала сообщи все, что знаешь о мобилизации Эстебана, и назови его полное имя, число, месяц и год рождения. Попробую узнать, где он сейчас. Не обещаю стопроцентного успеха, но у меня есть один источник.
– В Париже?
– Да, в Париже.
– Поторопись, – сказал Алонсо. – И с письмом, и сам, если хочешь вернуться, тоже поторопись. Как бы уже поздно не было.
Фредерик торопливо пожал руку Алонсо и пошел обратно в центр города, к маленькой площади между мэрией и почтамтом. Дома у него был запас и почтовой бумаги, и марок, но хотелось без промедления отправить полковнику Мортье это письмо. Один из конторщиков дал Фредерику лист бумаги. Профессор Декарт присел за стол с чернильницей и пером и быстро изложил для полковника Мортье все известные ему сведения о рядовом Этьене Диасе. Но когда он свернул письмо и снова подошел к почтовому служащему, тот уставился на адрес и на отправителя так, как будто клиент был китайцем, и адрес тоже был написан по-китайски.
– В Париж письма не отправляем, мсье, – сказал он, слегка повышая голос и отчетливо произнося каждое слово – тон, на который люди переходят, разговаривая с глухими или с иностранцами. – Через несколько дней, может быть, заработает голубиная почта. Тогда и приходите.
– Голубиная? Вы шутите?
– Нисколько не шучу. Железнодорожные пути в Париж и из Парижа заблокированы. Почтовые вагоны не пройдут. Равно как и пассажирские вагоны.
– Но вчера на вокзале я видел ночной поезд до Парижа.
– А вы уверены, что он дошел до Парижа? Скорее всего, под Орлеаном его развернули обратно или пустили по западной ветке и отправили в Бретань или Нормандию.
Конторщик выглядел деловитым и не очень-то потрясенным, как и остальные посетители почты. Никто из них в Париж не торопился, ни у кого от возвращения или невозвращения туда не зависели жизнь и карьера, и окружение столицы Франции немецкими войсками было для них просто еще одним событием этой войны.
– Откуда вам это известно? – Фредерик не мог поверить, хотя нельзя было сказать, что он этого не ждал. – В утренних газетах еще ничего…
– Утренние газеты не поспевают за новостями, мсье. Час назад пришло телеграфное сообщение.
Вчерашний импульс купить билет и немедленно уехать был правильным, с горечью подумал Фредерик. Шанс попасть в Париж у него вчера еще был, крошечный, рискованный, но хоть какой-то. Да, ничего бы не вышло, он не мог бросить мать на вокзале и не повидаться с Клеми и Шарлоттой. Но теперь и этот последний шанс растаял, как последний луч солнца перед наступлением темноты. Однако о трудностях своего нового положения профессор Декарт собирался подумать после. Пока ему было не до них. У Алонсо тоже был последний шанс узнать о судьбе сына, и этот шанс находился в руках Фредерика.
– Вы сказали, что получили телеграфную депешу. Значит, телеграфное сообщение работает?
– Если немцы найдут и перерубят кабель, надежда останется только на голубей. Но пока телеграф работает. Вы хотите послать телеграмму?
– Да, в Генеральный штаб.
– Вас направил военный комиссар?
– Нет, я частное лицо.
– Вам это обойдется недешево, мсье, – покачал головой конторщик.
– Мне без разницы, сколько это будет стоить.
– И сомневаюсь, что частное лицо может без веских причин занимать телеграф. Это единственный канал связи с Парижем вот-вот понадобится властям города или департамента, – уперся конторщик. Он сразу невзлюбил этого парижского франтика, сорящего деньгами.
– Но пока он никому не понадобился.
– Все равно я должен сначала запросить инструкции.
– Пропустите меня к начальнику почты, я ему все объясню.
К счастью, в это время начальник почты сам вышел из своего кабинета в общий зал. Он узнал профессора Декарта и с неохотой, но согласился принять телеграмму. Быстро, пока он не передумал, Фредерик взял узкую полосу бумаги и заполнил ее печатными буквами без знаков препинания: «дорогой мортье нужна помощь узнайте местонахождение рядового этьена диаса родился 16 октября 1851 ла-рошель мобилизован 22 августа зачислен 11 пехотный батальон корпус генерала бурбаки родители не имеют вестей почти 3 недели ответ на улицу вильнев 24 лр я ваш должник декарт». После минутного колебания добавил: «известно ли что-то о трайберте верно ли что он еще во франции».
– Шесть франков пятьдесят пять сантимов. – Начальник почты назвал сумму, превышающую стоимость двух часов работы среднего сына Алонсо на разборе улова у Дельмасов. Извиняющимся тоном добавил: – Таковы новые правила, господин профессор, не я их установил. Мне очень жаль.
– Ничего не поделаешь, – сказал Фредерик. – Ответ доставьте мне с посыльным на улицу Вильнев, и так быстро, как только возможно.
– Конечно, господин профессор.
Теперь можно было заняться своими делами. Но перед тем, как покинуть почту, Фредерик спросил о письмах на его имя. И получил два конверта – от Станисласа Жюльена и от Эмманюэля Дару. Время было обеденное, «Кафе де ла Пост» уже заполнялось людьми. Он решил здесь и пообедать, чтобы подольше не возвращаться домой, и сел за свободный столик у самой кромки тротуара. «Мидии мариньер, мсье?» – полувопросительно-полуутвердительно спросил официант. Фредерик не настолько любил мидии мариньер, это был скорее символ дома и родины, куда более дорогой ему далеко от Ла-Рошели, чем здесь, тем более, в такой момент, когда больше всего он хотел выбраться отсюда. Но он не стал спорить и кивнул. Пока официант бегал за вином, Фредерик нетерпеливо вскрыл письмо от своего патрона. Там его ждал ответ на главный вопрос – он по-прежнему остается профессором Коллеж де Франс, или ему надо считать себя уволенным?
Чтение первых же строк вернуло ему способность глубоко дышать. На столе появился кувшин домашнего белого вина. Фредерик налил себе стакан и начал читать сначала.
«Я пишу вам это письмо, глубокоуважаемый профессор Декарт, в ожидании того, что немцы вот-вот перережут железные дороги, – писал профессор Жюльен. – Надеюсь, его успеют отправить, и нам обоим не придется мучиться неизвестностью: вам – беспокоясь о том, как я истолковал вашу ситуацию, мне – не зная, получили ли вы мое послание. Вообще-то здесь всё предельно ясно. Я сам отпустил вас в Ла-Рошель, посчитав болезнь вашей матери веской причиной для отлучки. Вы не смогли вовремя вернуться из-за обстоятельств непреодолимой силы. Следовательно, кафедра и должность сохраняются за вами до возвращения.
Не скрою, я огорчен приостановкой ваших курсов. Что бы нас ни ждало в ближайшие дни, штурм или осада, Коллеж продолжит свою работу, и оставшиеся профессора намерены и дальше читать лекции для слушателей, которые не побоятся прийти. Но я уверен, что вы возобновите занятия, как только появится возможность вернуться в Париж легально. Я подчеркиваю последнее слово. Будьте благоразумны и не подвергайте себя опасности, пытаясь пробраться в город тайными тропами с помощью сомнительных проводников. Лучше для вас сейчас оставаться в Ла-Рошели и быть полезным вашей сестре и матери».
Ответа из Сорбонны не было, но Фредерик и не рассчитывал долго занимать там место Мелизе. Конечно, ему хотелось дочитать курс о Французской революции, и жаль было, что лекции пришлось прервать на самом интересном месте. Оставалось надеяться, что и декан факультета словесности понимает тяжесть «непреодолимой силы», и Мелизе как-нибудь выкрутится. Самое главное, его кафедру в Коллеже у него никто не отнимет.
«Оставшиеся профессора…» «Читать лекции для тех, кто не побоится прийти…» Этот пассаж директора задел Фредерика за живое, несмотря на то, что общий тон его письма был успокаивающим. Но эти слова прочертили для него непреодолимую черту между оставшимися в окруженном Париже смельчаками, свидетелями и участниками исторических событий, и им самим, обреченным на тихую провинциальную жизнь с ее мелкими заботами.
Даже профессор Карре-Дюфур, тесть Кристиана Кавалье, не захотел прятаться в своем семейном гнезде в Монтобане! Хотя почему «даже Карре-Дюфур»? С начала войны он переживает звездный час, заседает в бесчисленных комитетах гражданской обороны и основал лигу «Французские протестанты за Францию». В манифесте лиги он, окончательно переставший стесняться своей германофобии, написал, что немцы – это «потомки лесных варваров с севера и гуннов из монгольских степей», чья цель «уничтожать на своем пути справедливость и добро, порядок и цивилизацию, все, что вызывает их бессильную зависть», и призвал соотечественников и единоверцев «сплотиться вокруг истинно галльских святынь». Еще в конце августа он с разрешения пастора выступил сразу после богослужения в церкви Оратории, зачитал перед собравшимися этот манифест и призвал присоединяться к лиге. Желающих оказалось не так много. Пастор Кокрен сдержанно похвалил патриотическое рвение Карре-Дюфура, но не более того, и добавил, что духовный сан не позволяет ему самому вступать ни в какие группировки. Фредерик понимал, что ядовитые стрелы Карре-Дюфура метят и в него, может быть даже, в первую очередь в него. Но в тот момент его терзало слишком много тревог – за мать, за Клеми, за судьбу новой книги, за родных, оставшихся в Германии. Он промолчал и доставил Карре-Дюфуру удовольствие пребывать в уверенности, что ему просто нечего сказать. А теперь именно этот болван с раздутым самомнением и нелепой гордыней остался в Париже, а не эвакуировался в безопасную провинцию, как профессор Декарт. И этим поступком водрузил на свою лысеющую голову лавры смельчака.
Горечь и досаду усугубило письмо Дару. Тот сообщил, что стал командиром батальона Национальной гвардии и членом революционного комитета тринадцатого округа, патрулирует лес за фортом Ванв и спит в одежде, потому что в любой момент может быть поднят по тревоге. «Жаль, что вас нет среди моих гвардейцев, господин профессор, – сетовал Дару. – Я знаю, что вы бы вступили в наш батальон. Вы достаточно храбры, и при этом вы не из тех горячих голов, от кого больше неприятностей, чем пользы. Но раз уж так получилось, что вы застряли в Ла-Рошели, не жалейте. Солдат и орудий у парижской Национальной гвардии хватает, нет нужды ставить под ружье профессора Коллеж де Франс. А вы привезете из своего шарантского изгнания рукопись новой книги: самое время начать исследовать какие-нибудь седые древности».
«Издевается…» – вздохнул Фредерик, сам понимая, что, скорее всего, не прав. Официант тем временем поставил перед ним кастрюльку с горячими мидиями и тарелку с жареным картофелем. Блюдо выглядело таким мирным и далеким от грозных событий в Париже и на других фронтах, что профессор Декарт приказал себе ближайшие полчаса ни о чем, кроме обеда, не думать.
Аркады улицы Шодрие, площадь Арм, кафедральный собор Сен-Луи… Мерить шагами улицы Ла-Рошели было утомительно, но все-таки физическая усталость давала и облегчение: ноги брали на себя часть бремени, которое давило на сердце профессора Декарта. Самый главный вопрос, который требовал решения – на что им всем жить. Профессор Жюльен об этом не написал, но Фредерик и так понимал, что жалованья в вынужденном отпуске у него не будет. А значит, нужно проверить счета и понять, надо ли ему прямо сейчас искать новый источник заработка. Он издержался в Париже: заплатил за дорогое лечение матери и за ее лекарства, выплатил арендную плату за три месяца вперед, оставил трехмесячное жалованье мадам Бонардель, расплатился до конца сентября со своим секретарем Сарразеном, оставил сумму наличными на текущие расходы и разрешил мадам Бонардель в случае крайней нужды и самой ею воспользоваться. Те расходы у него были не последние. Здесь, в Ла-Рошели, в бюджете матери и Шарлотты, скорее всего, зияет брешь. Цены на продукты и на уголь взлетели в преддверии военной зимы, а щедрая благотворительность всех женщин его семьи держалась в том числе и на его ежемесячных чеках, которых теперь не будет. Без профессорского жалованья у него есть только авторские отчисления от продажи его книг, да еще в конце года они с Кристианом поделят прибыль – если, конечно, она будет, если их часовой магазин вообще останется на плаву. Этих доходов едва хватит на всех. Макс тоже присылает деньги из Гавра, но они принадлежат Клеми и Бертрану. И хотя Клеми отдает все до сантима в общий котел, Фредерик знал это от матери (это была одна из причин, по которой старшая мадам Декарт потеплела к невестке), вообще-то содержать мать и сестру – именно его обязанность.
Итак, пока он не вернулся в Париж, ему придется либо идти на службу, либо искать частные уроки. По словам матери, Леопольд Делайян готов предложить ему место учителя истории в лицее Колиньи. Но стать преподавателем с годовым контрактом – значит признать, что он здесь надолго, и лишить себя права немедленно уехать, как только откроется такая возможность. Частные уроки отменить проще. Что же он будет преподавать? В Ла-Рошели мало кому нужен немецкий, особенно теперь, когда людям ненавистно все, что связано с Германией. Дополнительные уроки французского языка, литературы и истории для отстающих школьников? Возможно. А на крайний случай остается латынь, которая востребована всегда.
Совет Эмманюэля Дару воспользоваться затишьем и сесть за новую рукопись теперь уже не казался издевательским. Фредерик задумался о жизни Луи-Бенжамена Флерио де Бельвю и об истории «кабинетов редкостей» и научных обществ, которые возникли здесь еще в семнадцатом веке, обществ, чьими стараниями постепенно развивался и богател этот скудный, болотистый край. Возьмутся ли Аншютцы издать эту книгу, будет ли она кому-то интересна за пределами Ла-Рошели? Неважно. Он давно хотел об этом написать, и начать работу имело смысл именно сейчас – когда Фредерик вернется в Париж, ему станет не до этого.
Он принял решение: завтра после визита к доктору Альберу и в банк он отправится в Академию, в городскую библиотеку в и Музей естественной истории. Потом его ждут городские и департаментские архивы. Пожалуй, эти дни или недели пролетят очень быстро – не понадобится даже специально придумывать поводы, чтобы реже видеться с Клеми.
И дни действительно полетели. Но уйти с головой в историю научных обществ Ла-Рошели Фредерику не удалось. Через два дня он получил телеграфное сообщение от полковника Мортье. По первому пункту он сообщил, что Этьен Диас был переведен в только что сформированный семнадцатый батальон, и этот батальон в последний момент был присоединен к Рейнской армии, которая ныне заперта в Меце. Второй вопрос полковник Мортье проигнорировал.
Фредерик провел целый день у Алонсо и его жены. Известие, что их сын жив, не ранен и не пропал без вести, обрадовало их только в первый момент. Затем Мари-Ноэль снова начала плакать. Слово «осада» не обещало ничего хорошего – только голод, жажду и болезни, а еще разлагающую скуку, пьянство и грубые, жестокие развлечения, каким предается бездельная солдатня. К тому же «в крепости нельзя сидеть бесконечно» – вспомнил Фредерик слова старого капрала на улице Эколь в ночь падения империи. За осадой последует либо смертельно опасный прорыв окружения, либо позорная сдача в плен. Диасы тоже это понимали. Мать пока еще боялась только за жизнь своего мальчика. Отец, который и раньше допускал мысли о том, что Эстебан мог каким-то образом попасть в Рейнскую армию, успел заранее пережить этот страх и теперь думал не только о телесном состоянии сына, но и об его душе. Сможет ли Эстебан, рожденный, как все мужчины в их семействе, для вольного морского ветра, сохранить рассудок, будучи запертым на столько недель в Мецском гарнизоне, тесной и душной маленькой крепости? Не станет ли он мишенью для армейских остряков? Он – юноша скромный, даже застенчивый, но гордый, он не из тех, кто будет терпеть унижения. Если его оскорбит офицер, а он ответит словом на слово или, не дай бог, ударом на удар – его будут судить военным судом. Ну а если он замкнется и вытерпит тяготы осады вместе с казарменной мерзостью и грязью, то уже не сможет забыть пережитого и вряд ли станет прежним после возвращения. Алонсо рассказал другу свои тайные страхи, пока они снова курили, сидя на каменной плите. Фредерик не знал, чем его утешить, но пообещал, что поддержит Эстебана, когда тот вернется: приедет в Ла-Рошель на пару дней даже в разгар семестра и поговорит с ним так, как поговорил бы с младшим братом или племянником. «Знаешь, – криво улыбнулся Алонсо, – я бы и не стал просить тебя о чем-то большем. Он всегда пытался брать пример именно с тебя, а не с родного отца. В рот тебе смотрел, каждое слово твое ловил. Только в одном тебя не послушался – помнишь, ты ему советовал в шестнадцать лет поступить на военный корабль матросом? А он хотел помочь матери и младшим братьям, и поэтому нанялся на рыболовецкое судно: там больше платили, и, главное, не надо было уезжать из Ла-Рошели в Гавр или Тулон. Если бы только мы его отговорили и настояли, чтобы он тогда уехал!» Алонсо наконец тоже дал волю слезам.
Когда Фредерик поздно вечером ушел от Диасов, дома уже все спали. В столовой его ждал холодный ужин. Куриная ножка, латук и помидоры были кстати – он целый день ничего не ел, если не считать ломтей хлеба с маслом, которые Мари-Ноэль вместе с кувшином вина вынесла им с Алонсо во двор, ревностно оберегая от любого чужака свое домашнее «святилище». Несомненно, это Клеми о нем позаботилась – мать теперь готовила, только если хорошо себя чувствовала (то есть очень редко), а Шарлотта вообще не прикасалась к плите. Но сегодня он думал не о Клеми, а о телеграмме полковника Мортье. Об его молчании в ответ на вопрос об их общем друге. Он не заметил вопроса? Или промолчал намеренно? Может быть, Трайберт во Франции с какой-то секретной миссией, и Мортье это знает, а профессору Декарту, гражданскому лицу, не следует знать? Это предположение тоже было домом на песке, как и многие другие. Однако молчание полковника Мортье становилось лишним аргументом за то, что в Туре Фредерик не обознался: в кабачке Пикара на улице Гласье он видел именно Трайберта.
Глава 7. Жребий брошен
Распорядок дня профессора Декарта наконец устоялся. Он просыпался очень рано и завтракал вместе с Клеми и Шарлоттой. Мать иногда выходила к столу, но чаще в это время она еще спала, и Розали потом приносила завтрак ей в комнату. Потом сестра и невестка уходили по своим благотворительным делам, а Фредерик шел или в мэрию – работать в библиотеке Академии изящной словесности, где хранилось много сведений о «кабинетах древностей», или в Музей естественной истории, или в департаментский архив. Затем он шел к Понсакам на частный урок. Денег у него осталось не так мало, чтобы немедленно искать службу, но Жюль Понсак попросил его хотя бы месяц позаниматься литературой, историей и латынью с десятилетним Кристианом, чьи школьные успехи родителей не радовали.
Ученик возвращался из школы к трем часам. Лили Понсак настояла, чтобы Фредерик приходил к часу и обедал вместе с ней и Жюлем. Смущался он недолго: в Ла-Рошели, в отличие от Парижа, он чувствовал себя неуютно, обедая в ресторанах в одиночестве. Он только предложил уменьшить свой репетиторский гонорар, чтобы не быть в тягость Понсакам, но Лили рассердилась: «Какие глупости, мы не нищие, плата за гостеприимство нам не нужна». Фредерик все равно каждый раз приносил что-нибудь к столу: то пирог, купленный в пекарне, то несколько спелых груш, то головку суассона – традиционного шарантского сыра. Тем более, у Понсаков он был уже не единственным сотрапезником. Кроме Жюля, который всегда ходил из лицея домой обедать, уже на следующий день к ним заглянула мать Лили, мадам Кавалье. На третий день, извинившись, что он без приглашения, пришел пастор Госсен. И после его визита к Понсакам потянулись друзья и знакомые. Пришел старый директор лицея Колиньи, академик, историк Леопольд Делайян с женой Маргерит. Явились викарий Луи Дельмас с женой Мари-Клер, и брат Мари-Клер, Бернар Сеньетт, с женой Луизой – племянницей пастора. Даже Рансоны, Бартелеми и Матильда, которые и так часто навещали Декартов на улице Вильнев, смеясь, возникли на пороге: «Говорят, здесь теперь самый модный салон в Ла-Рошели? Сколько стоит членский билет в ваше общество?» – и протянули хозяйке горшочек паштета и две бутылки вина.
Фредерик опасался, что обеды, ставшие из-за него такими многолюдными, утомляют беременную Лили. Но она только покачала головой:
– Мы рады и тебе, Фред, и тому, что из-за тебя снова видимся с друзьями. Не удивляйся: с начала войны мы и большинство наших знакомых переживали происходящее за закрытыми дверями и ни с кем не делились тревогами. Никому не хотелось прослыть паникером и пораженцем. Больше всего нам хотелось где-нибудь собраться, обняться, выговориться, понять, что мы не одни. Но для этого нужен был повод. И вот ты приехал из Парижа и стал долгожданным поводом!
– Да уж, идиот, который не сумел вернуться обратно к своей работе и застрял на неопределенный срок в провинции. Стал событием в городе без событий.
– Не без этого. – Лили ответила так хорошо ему знакомой невозмутимой полуулыбкой. – Только, пожалуйста, не сердись! Ты у всех на виду и на слуху, это нормально, что твое внезапное появление всем развязало языки. Парижанин, профессор, академик, человек, которому всегда все удается – и такое происшествие! Да, сначала общие знакомые посплетничали о тебе, но теперь им хватает других тем для разговора. Ты поверишь, если я скажу, что давно не видела своего супруга таким оживленным? После нашего поражения при Сен-Прива и Гравелоте Жюль замкнулся и почти не разговаривал ни со мной, ни с Кристианом и Амели. Каждый день скупал все газеты, молча уносил в кабинет, закрывался и читал подряд, от заглавия до некрологов на последней странице. А затем комкал и сжигал в камине, чтобы я их не прочитала. Сейчас он говорит, что жалел меня и оберегал от плохих новостей, но я думаю, ему было слишком тяжело и дома, и в лицее делать вид, что все в порядке. Теперь он снова обсуждает со мной дела, даже стал иногда улыбаться. Спасибо тебе. Я даже не надеялась, что ты приедешь сюда раньше крестин. Клеми и Шарлотта, конечно, уже рассказали, что я намерена сделать тебя крестным и в любом случае назвать нового малыша твоим именем?
Лили успокоила совесть Фредерика, но он все равно следил, чтобы гости не засиживались. Кристиан Понсак приходил из школы, служанка кормила его на кухне, а затем он заходил в столовую, чтобы со всеми поздороваться. При виде мальчика профессор Декарт сразу же вставал: «Благодарю за обед, меня ждет ученик». Это было сигналом, чтобы и другие потянулись в переднюю за пальто и шляпами. Двух часов ежедневно им хватало, чтобы обсудить вести с фронтов, поговорить о жизни в Ла-Рошели, потревожиться о Кристиане Кавалье, брате Лили, который остался в осажденном Париже, о Матье Понсаке, двадцатилетнем племяннике Жюля, который ушел в регулярную армию, об Орельене Сеньетте, кузене Бернара, который ездил по делам в Эльзас и теперь не мог выехать с территории, захваченной немцами, и о Максимилиане Декарте, который работал в Гавре, укрепляя французский военный флот. Фредерика много расспрашивали о том, что он видел и слышал в день 4 сентября в Париже, интересовались его впечатлениями от речей Гамбетты, Жюля Фавра и Жюля Ферри, просили рассказать, что он думает об организации обороны Парижа. То, что он был хорош знаком с заместителем генерала Трошю полковником Мортье и дружил с новым членом министерского кабинета Жоржем Менье-Сюлли, делало его самого в глазах земляков – хотя он изо всех сил пытался их разубедить – причастным к планам «правительства национальной обороны». Больше всего друзей интересовало, когда и на каких условиях начнутся мирные переговоры, что намерена делать ставка правительства в Туре, и правда ли, что для освобождения Парижа формируются два корпуса новой армии.
Несмотря на тепло и дружескую оживленность этих бесед, Фредерик скоро понял, что здесь существуют и запретные темы. Однажды за столом он рассказал, что утром получил письмо от кузена Эберхарда. Письмо было распечатано, просмотрено и проштамповано военной цензурой, но посланию разрешили добраться до адресата, потому что никаких военных и политических тайн скромный потсдамский юрист не сообщал. Все Картены были здоровы, дела в конторе «Картен и Линдеман» шли как обычно. Фредерика обеспокоило не содержание письма кузена – его неприятно задела новая, чужая интонация. Вечного насмешника Эберхарда как будто подменили. Он писал, явно оглядываясь на цензуру, причем не на военную, а на свою собственную. Он оправдывался, чувствуя неловкость и вину. За фигурами умолчания были ясно видны опасения, что двоюродный брат во Франции теперь считает его точно таким же захватчиком, как и солдат в касках с прусскими орлами. Эберхард упомянул, что члены дамского книжного клуба Французского квартала Потсдама, который основала и много лет возглавляла его мать, теперь одновременно с обсуждением книг вяжут теплые носки и подшлемники, можно было не уточнять, для кого. Однако сама тетя Адель в начале сентября удалилась с поста председательницы и перестала ходить на заседания, чтобы больше времени посвящать внукам. Французский кузен должен был догадаться, что она скрепя сердце оставила клуб, который был ей так дорог, чтобы даже косвенно не помогать армии, воюющей против Франции.
Читая этот абзац, Фредерик поймал себя на странном чувстве. Впервые в жизни его любимая тетушка Адель, да и сам Эберхард вызывали у него неловкость. Картены не обязаны были идти на жертвы, чтобы ему понравиться. Он в любом случае не стал бы их винить за то, что они живут своей жизнью в стране, которая ведет войну с его собственной страной, понимая, что у них нет никакой возможности повлиять на воинственные намерения Бисмарка и короля Вильгельма. В их попытках заслужить его одобрение было что-то суетливое, недостойное их дружбы и родства. Неужели они могли подумать, что отношение к неприятельской армии он переносит и на них – только потому, что они говорят по-немецки?
Ему казалось, что любой из сидящих за столом у Понсаков думал и чувствовал так же, как он. Но когда за следующим обедом он рассказал о письме кузена и добавил, что и сам не чувствует ненависти к немцам, и сотни тысяч пруссаков, бранденбуржцев, баденцев, вюртембержцев, баварцев и других немцев вопреки тому, что идет война, не испытывают никакой вражды к французам и Франции, – вокруг повисло плотное, угрюмое молчание. Когда тишина стала совсем неловкой, ее нарушил пастор Госсен: «Я тоже верю, что нынешняя вражда не навсегда. В истории не раз такое бывало. На самых ужасных пепелищах рано или поздно вырастает новая трава. Но чтобы она выросла, огонь должен потухнуть. Каждый день я молюсь о мире и надеюсь, что вы, друзья мои, делаете то же самое».
В тот день, чтобы разрядить обстановку, Фредерик рассказал, как несколько дней назад принял за шутку предложение почтового служащего подождать голубиной почты из Парижа. А теперь эта почта стала реальностью – голуби доставили первые письма из Парижа в Бордо, и оттуда почта в ближайшие дни будет развезена по региону. Лица Лили и мадам Кавалье немного прояснились, они обе ждали хоть какого-то известия от Кристиана-старшего. Леопольд Делайян пустился в рассуждения о достоинствах и недостатках такого сообщения. Жюль Понсак заявил, что будущее – за почтовыми аэростатами. Бартелеми Рансон возразил, что это очень рискованно – если аэростат собьют, в руках пруссаков могут оказаться не только частные письма, но и военные депеши. Завязался шумный спор. Пастор Госсен, воспользовавшись тем, что все увлечены новым поворотом беседы, коснулся плеча Фредерика. И когда тот повернулся, сказал ему на ухо:
– Пожалуйста, Фред, будь очень осторожен. Как человек науки, ты можешь быть беспристрастным и сочувствовать неприятелю. Как француз – боюсь, что нет.
Через день после этого разговора Леопольд Делайян попросил его выступить на ежемесячном заседании Академии наук и изящных искусств.
– Говори в своей лекции о чем угодно, только, пожалуйста, не упоминай свою последнюю книгу, – предупредил его старый историк, директор лицея, бывший главный библиотекарь Ла-Рошели и бессменный ученый секретарь Академии, пока они вместе шли по улице Ноай. – Я не хочу сказать, что она плоха. Я прочел ее с удовольствием, как и другие твои книги. Но теперь не время говорить о том, что за Рейном живут не варвары-тевтоны, а люди, создавшие великую литературу, музыку, математику, физику и философию. Никто не станет слушать о том, что эти музыканты и философы, ученые и инженеры достойны нашего уважения, пока их соплеменники, вооруженные, между прочим, передовыми достижениями немецкой инженерии и науки, топчут французские поля. Лучше выбери для выступления какой-нибудь малоизвестный сюжет из эпохи Реформации. Впрочем, нет, они слишком кровавые. Людям сейчас нужно другое. Расскажи, над чем работаешь прямо сейчас. Господин Депланш, хранитель архивов, сообщил мне о том, что ты занялся историей научных обществ и кабинетов древностей Нижней Шаранты. – Делайян заметил неудовольствие на лице Фредерика. – Это тайна? По словам Депланша, ты не брал с него обещание молчать.
– Я никак не думал, что он бросится рассказывать об этом всему городу.
– Попрошу, мсье! – Делайян немного обиделся. – Я – это не весь город. И тебе ли не знать, как важно вовремя объявить научному сообществу, что ты взялся за тему. Правда, не вижу никого, кто мог бы здесь тебя опередить. Не то что раньше, когда историков Ла-Рошели, было даже слишком много: покойный мсье Массиу, ныне здравствующий мсье Калло, твой покорный слуга...
– Работа едва началась, говорить пока не о чем, – ответил Фредерик. – Я даже не уверен, что смогу довести это исследование до конца. В Париже меня ждут другие недописанные статьи, ждет новый курс лекций. Если кто-то хочет заняться темой прямо сейчас – пусть берет и делает.
– Ты связан обязательствами членства в Академии и в этом году еще не прочитал для нас ни одной лекции, – напомнил Делайян. – Предложи тот сюжет, какой считаешь уместным.
– Тогда я буду говорить о революции.
– О революции 1789 года?
– Нет, 1870 года. Четвертого сентября.
– Да ты меня разыгрываешь!
– Нисколько.
Пять секунд назад он сам не ожидал, что это скажет. Разговор с Леопольдом Делайяном вывел его из равновесия. Бывший наставник явно злоупотребил своим правом указывать, каких тем он может касаться, а на какие должен молчать.
– Но… Ты ученый-историк, а не политик и не журналист. То, что произошло три недели назад – не история! Для чего действительному члену Академии наук и изящных искусств Ла-Рошели пересказывать недавние газеты?
– Вот как! Хорошо же вы обо мне думаете!
На дороге лежал обломок черепицы, и Фредерик с неожиданной злостью носком ботинка отшвырнул его в сторону. Он был в бешенстве, это было так явно видно и так на него не похоже, что его спутник остановился.
– Возьми-ка себя в руки, – сказал Делайян. – Я знаю, что тебе сейчас нелегко. Но я тебя, кажется, не обижал.
– Простите. – Фредерику стало неловко за эту вспышку гнева и за то, что он не сумел сдержаться. – Это правда, я не в себе со дня приезда. Мое место в Париже. Пытаюсь смириться, найти себе занятие – и пока без толку…
– Ладно, извинение принято, забудем, – сухо сказал Делайян. Тон выдавал глубину его обиды – старик не привык, чтобы с ним, одним из самых уважаемых людей в Ла-Рошели, так разговаривали.
– Объясню, что я имею в виду, – продолжил Фредерик. – Эпохи позднего средневековья, Возрождения и Реформации, с которых я начинал как историк, мне по-прежнему интересны. Однако все чаще мне кажется, что в наше время, когда ход истории так ускорился, нельзя заниматься только далеким прошлым, игнорируя события, которые происходят у нас на глазах. Я, конечно, немного преувеличил, когда говорил о четвертом сентября. Еще рано говорить о том, что будет после низложения империи. Но можно проанализировать причинно-следственные цепочки, которые привели ее к такому печальному концу. Надеюсь, у публики не возникнет вопроса, чем этот предмет заинтересовал историка.
Делайян тяжело вздохнул.
– Что ж, попробуй. Упрямства тебе не занимать. Я сделаю объявление для членов Академии. Но все-таки прими совет старого учителя и друга.
– Охотно выслушаю ваш совет.
– Начни издалека и закончи лекцию событиями четвертого сентября. Поставь красивую точку подходящим риторическим приемом, ты это умеешь, – и сразу уходи с кафедры. Если останешься, тебя забросают вопросами, и ты неизбежно спровоцируешь обсуждение газетных новостей. Придется отвечать, что ты думаешь о ходе войны, об инициативах Гамбетты, Фавра и Симона, об условиях заключения мира с Германией. Это не обед у Понсаков. В Академии наук и изящных искусств нам не нужно подобной злобы дня. А для тебя это просто-напросто опасно.
– Я вас не понимаю.
– Действительно не понимаешь?
Леопольд Делайян выпрямился и внимательно на него посмотрел. Пожалуй, Фредерику не показалось, в его глазах мелькнуло что-то похожее на превосходство.
– Ты уже забыл, что ты сын натурализованных французов, и не придаешь значения тому, откуда приехали твои отец и мать. И пока это действительно неважно. Но – лишь до тех пор, пока люди не осознали, насколько они пострадали от войны. Только у тех, кто счастлив, память короткая.
Зал приемов в мэрии, самый красивый и вместительный зал в Ла-Рошели, через несколько дней был переполнен публикой всех сортов. Передние ряды кресел занимали те, кто был или воображал себя цветом интеллектуальной жизни Ла-Рошели, но кроме них пришло очень много любопытствующих и просто зевак. Всем хотелось посмотреть на сына покойного пастора Декарта – на парижского профессора, который в последние годы в родном городе почти не появлялся, на незадачливого путешественника, который застрял здесь явно против своего желания, на закоренелого холостяка, вообразившего, видимо, что ни одна женщина его не достойна. Однако, хотя личность Фредерика Декарта вызывала в Ла-Рошели пересуды за пределами узкого круга друзей, тема его лекции, вопреки опасениям Делайяна, была принята с воодушевлением. Весь город жил только войной. События давно минувших лет сейчас мало кого интересовали. Лектор собирался говорить не о войне, но людям хотелось послушать о том, чему сами они были свидетелями, и узнать о неочевидной подоплеке знакомых событий. А еще – оценить, как академик Декарт сумеет вывести нынешние бедствия Франции из ее недавнего процветания, и как он объяснит, почему самая культурная страна Европы терпит поражение от каких-то варваров-тевтонов, которые в те времена, когда Париж был процветающей галло-римской колонией Лютецией, бегали по лесам в одежде из звериных шкур.
Но если перед заседанием Академии кто-то и собирался завязать спор с профессором Декартом, сейчас все молчали и внимательно слушали лекцию. Фредерик стоял на импровизированной сцене с учительской указкой в руках и говорил о трансформации Второй империи за девятнадцать лет ее существования, особенно подробно останавливаясь на внешней политике Наполеона Третьего и на том, как она повлияла на баланс сил в Европе и в мире. Указка ему для этого и была нужна: он попросил Делайяна принести из лицея самую большую карту мира и закрепить ее на стене перед слушателями. Он держался спокойно и уверенно, как у себя в Коллеже. Глядя на него, никто бы не заподозрил, что он волнуется. Только ему было известно, насколько же в родном городе, перед местными нотаблями эта выдержка дается ему с трудом.
И если бы только перед нотаблями! В первом ряду сидели старшая мадам Декарт, Шарлотта и Клеми. Фредерик до последнего надеялся, что у дам из его семьи найдутся дела поважнее. Амели с утра чувствовала слабость, но сказала, что лекцию сына не пропустит. Дочери и невестке пришлось ее сопровождать.
Женщин в зале было немало, в том числе и красивых, и хорошо одетых. Что бы ни думали земляки о Фредерике, он был не до такой степени не от мира сего, чтобы этого не замечать. Однако Амели, Шарлотта и Клеми образовали группу, которая перетянула на себя его внимание. Мать – потому что она была очень бледна, лицо блестело от пота, и со сцены ему было хорошо видно, какого труда ей стоит высоко держать голову. Сестра – потому что на лекцию она нарядилась неуместно ярко, так, будто это был прием с буфетом и танцами. Она взбила и высоко подняла волосы, надела прогулочный костюм небесно-голубого цвета и вдела живую розу в бутоньерку. Мадам Декарт не могла запретить двадцативосьмилетней дочери выставить себя напоказ, но была, разумеется, крайне недовольна. Фредерик сразу это понял, потому что мать и дочь не сели рядом, их разделяло кресло, которое заняла Клеми, а сами они старательно смотрели в разные стороны.
Клеми оделась даже скромнее, чем старшая мадам Декарт. На ней было коричневое саржевое платье с белым воротничком, а волосы скрывала темная шляпка без украшений. Фредерик то и дело чувствовал взгляд Клеми, сосредоточенный, напряженный, то ли печальный, то ли просто усталый. Иногда ему казалось, что ее глаза болезненно блестят. Ее явно что-то мучило, хотя она ничем с ним не делилась, более того, все эти дни они почти не разговаривали.
Думать о ней во время лекции он, конечно, не мог. Он только сказал себе, что ради матери, Шарлотты и Клеми обязан прочитать эту лекцию на пределе ораторских способностей и не настроить против своей семьи никого из тех, кто сидел в зале. И пока он следовал совету Делайяна, все шло великолепно. Его слушали, затаив дыхание, за нитью его рассуждений и за кончиком указки внимательно следили, его шуткам смеялись. Тут и там он видел заинтересованные, доброжелательные, а то и восторженные глаза. Только девицы, которые пришли не ради лекции, а для того, чтобы посмотреть на него, заскучали и стали болтать, но секретарь Академии громко шикнул на них, и они примолкли.
Фредерик не стал заканчивать лекцию никакими риторическими фигурами в духе Жюля Мишле. Он завершил ее собственными размышлениями, как часто делал в Коллеже. Хотя здание Второй империи кажется разрушенным только по досадной случайности, и кажется, что если бы Наполеон не дал себя втянуть в войну с Пруссией, имперская Франция и дальше бы процветала, на самом деле гибель империи представляется ему абсолютно закономерной. Этот режим недооценивал политические амбиции двух важных сил, которые очень скоро должны проявить себя: рабочего класса и класса интеллектуалов. «Нам осталось совсем немного подождать, – сказал профессор Декарт, – и после войны мы увидим новую Францию».
Леопольд Делайян из ложи для президиума Академии сделал ему знак, чтобы он немедленно уходил за кулисы. Фредерик поклонился в ответ на аплодисменты и сделал шаг со сцены, но громкий голос из середины зала заставил его остановиться.
– Господин профессор! Вы сказали: «совсем немного подождать». Значит, по-вашему, война скоро закончится? Но на каких условиях? Наши основные армии окружены или почти разгромлены, Эльзас и Лотарингия практически отрезаны, Париж в осаде, пруссаки вот-вот займут Нормандию на севере и Бургундию на юге. Нас ждет капитуляция, верно? Униженная, ограбленная и растерзанная страна – это и будет ваша новая Франция?
Хотя Делайян яростно вращал глазами, а лица матери, Шарлотты и Клеми застыли от тревожного предчувствия, Фредерик понимал, что нельзя не ответить на этот вопрос. Он вернулся на свое место и заговорил медленно, тяжело роняя слова. Он снова читал стихи, которые пришли ему на память во время давней прогулки по острову Ре. В гулкой тишине строки Беранже падали набатом.
– Вы у соседей зажжете пожары.
Ветер изменится – вспыхнет ваш дом.
А охладится земля – плуг свой старый
Пахарь-калека и сдвинет с трудом.
Возле границ, где покажутся всходы,
Крови в колосьях останется вкус.
Будьте ж дружны и сплотитесь, народы,
В новый священный союз!
Далеко не все сидящие в зале считали, что стихи Беранже процитированы к месту и всё объясняют. Тот, кто задал вопрос, начал снова подниматься. Но и Фредерик еще только начал отвечать на вопрос.
– Я не просто так напомнил вам, дамы и господа, стихотворение Пьера-Жана Беранже «Священный союз народов». Мне бы хотелось, чтобы все войны сгинули навсегда. Чтобы молодые солдаты не гибли в сражениях. Чтобы крестьянские поля давали щедрый урожай, а не стонали под сапогами и копытами своей или вражеской пехоты и кавалерии. Чтобы говорили только музы, а пушки молчали. Я убежден, что нам необходим мир. Да, мир не любой ценой: если уж придется платить за поражение, пусть лучше это будут деньги, а не отторгнутые территории. – В зале зашумели, а Леопольд Делайян красноречиво провел ребром ладони по собственному горлу. – Надеюсь, что фазу сражений скоро сменит фаза переговоров, и наши дипломаты добьются приличных условий мира, настолько приличных, насколько это возможно в наших обстоятельствах. Но пока еще Франция не разгромлена, она сражается. По призыву министра внутренних дел, господина Леона Гамбетты, на Луаре формируется, как вы знаете, новая армия из числа «мобилей» и добровольцев, и я прекрасно понимаю, что от нашей сегодняшней способности сопротивляться будут зависеть условия завтрашнего мира. Послевоенный порядок должен будет учесть заслуги тех, кто проявят себя в этой войне настоящими патриотами Франции.
Зал успокоился, напряженное лицо Амели обмякло, а Делайян энергично закивал головой. Но Фредерик, снова завоевав расположение публики, не стал ей подыгрывать и закончил совсем на другой ноте:
– Я хотел бы верить, что двум великим европейским народам, французам и немцам, больше никогда не придется воевать между собой. К сожалению, я реалист и знаю историю. Войны опасны не только своими прямыми потерями, унесенными жизнями и причиненными разрушениями. Они опасны злобой и жаждой мести, которые поселяются в сердцах людей. Опасны предрассудками, которые внедряются в умы и заменяют собой честные факты. Опасны тем, что пожар, коль мы его допустили, нельзя окончательно потушить. Отдельные злокозненные искры так и будут тлеть, а отдельные группы людей будут их тщательно раздувать и подбрасывать в костры топливо. Всему этому можно противопоставить только личный добровольный отказ от ненависти. Давайте будем исполнять свой долг, не забывая о том, что скоро наступит новый день. Возможно, он заставит нас посмотреть на этот день совсем другими глазами.
Под гробовое молчание зала он спустился с возвышения, медленно прошел по боковому проходу, толкнул дверь и вышел в коридор. Швейцар отпер гардеробную, не скрывая удивления: он еще не видел, чтобы докладчик уходил с заседания первым. Фредерик хотел зайти в Кафе де ла Пост и что-нибудь выпить, но передумал. Он встал за памятником Жану Гитону и стал наблюдать за дверями, ожидая, когда выйдут родные. Ярко-голубую шляпу и накидку Шарлотты даже в сумерках невозможно было пропустить.
– Как ты мог? О чем ты только думал? – Щеки Шарлотты алели, глаза метали молнии. – Если честно, для меня самой это неожиданность, я еще не видела, чтобы люди так разошлись из-за какой-то лекции! Хотя, по-моему, ты не сказал ничего ужасного. Кое от каких наших пламенных патриотов я слышала заявления и похуже. Но ты не боишься, что мсье Планше донесет на тебя за то, что ты публично призывал относиться к врагам без ненависти?
– Что ж, – усмехнулся Фредерик, – я буду не первым, на кого донесут за призыв возлюбить своих врагов.
– Все равно это было неосмотрительно. Зачем ты говорил о поражении? Многие, как и ты, считают, что война уже проиграна, но держат свое мнение при себе.
– А я не считаю, что она уже проиграна. Можно и нужно бороться дальше. Гамбетта со своим отважным перелетом на аэростате из Парижа и организацией ополчения еще больше вырос в моих глазах, хотя я и раньше ценил его чрезвычайно высоко. Но это будет борьба за сохранение нашего достоинства и за более справедливые и выгодные условия мира, а не за полный разгром немцев. Увы.
– Значит, они не поняли, что ты сказал, или сделали вид, что не поняли. «Пораженец» – это самое мягкое слово, которым тебя назвали.
– Пустяки, переживу.
Фредерик и Шарлотта шли под руку по улице Вильнев. Старая мадам Декарт и Клеми уехали домой на извозчике.
– Ты-то переживешь. Всегда можешь уехать если не в Париж, то хотя бы в Тулузу, твой друг Герен легко организует тебе лекционный семестр. А нам жить рядом с этими людьми. Ты бы видел, что началось после того, как Делайян закрыл заседание. Мари-Клод Планше, у которой, между прочим, родной племянник погиб под Тулем, наскакивала на матушку, как бешеная собака: что, мол, ваш сын себе позволяет, как он мог усомниться в том, что Франция победит, ведь каждому известно, что один французский солдат стоит десятка немецких варваров! Матушке после этого разговора стало совсем плохо, а она и так очень слабая. Даже мадам Кавалье не подошла к нам, а только издалека укоризненно покачала головой. Даже господин Бельтремье сказал, что все понимает, но сейчас не время вести такие разговоры. Жаль, что пастор Госсен сегодня, как обычно по средам, в Лафоне. Он-то был бы на твоей стороне… хотя я и в нем не уверена.
– Мне жаль, Лолотта. Я не откажусь ни от одного своего слова, потому что я, к несчастью, прав. Но надеюсь, что к завтрашнему утру все, кто был так возмущен моим выступлением, остынут, а к вечеру уже всё забудут.
– Ох, Фред, как с тобой нелегко… Потому ты до сих пор и не нашел себе жену – из-за своей чудовищной заносчивости и своего отвратительного упрямства.
– Должно быть, поэтому. А скажи-ка мне лучше, сестрица, почему ты сегодня так вырядилась? Я видел со своего места весь зал и не заметил больше ни одной столь же… – он чуть-чуть замялся, – столь роскошной женщины.
– Я должна тебя благодарить, потому что если бы не твое выступление, сегодняшним вечером все судачили бы обо мне. Почему я оделась как на бал? Да просто потому, что мне уже нечего терять. Я не собираюсь превращаться в тихую, как мышка, старую деву, которая не ходит, а семенит маленькими шажками в темной одежде и глухом чепце. Если мне суждено навсегда остаться мадемуазель Декарт, я хочу взять от жизни столько радости, сколько получится. Рента у меня есть, верно? Все эти годы я ее почти не тратила. Зимой я собиралась съездить в Ментон или Ниццу, посмотреть Ривьеру, отпраздновать Рождество под пальмами и лимонными деревьями, в каком-нибудь пансионе за табльдотом среди приличных, но совершенно незнакомых людей, а не за унылым семейным столом.
– Лолотта, я как никто тебя понимаю. Но будь благоразумна. И лучше бы тебе отложить свои планы хотя бы на полгода. Ты понимаешь, что я имею в виду.
– Окончание войны? Здоровье матушки?
– То и другое. Скандальным поведением ты разобьешь ей сердце. У меня есть для тебя другое предложение.
– Слушаю очень внимательно.
– Оно не новое, я уже это предлагал, и ты отказывалась, но сейчас дело обстоит иначе. Клеми в первый вечер сказала, что они с Максом после войны собираются уехать в большой портовый город, где Максу предложат место, достойное его квалификации и опыта. Вы не сможете жить с матушкой вдвоем в этом доме. Самое разумное – сдать его в аренду, а вам снять квартиру либо в том городе, куда переедет Макс, либо в Париже, недалеко от меня.
– Так ты уже знаешь, что они хотят уехать? Мне казалось, вы с Клеми едва разговариваете.
– Это не специально получается. – Фредерик почувствовал, что его щеки становятся теплыми. – Мы почти не видимся – вы уходите из дома утром, я работаю по вечерам.
– Макс это знает и все равно недоволен, – внезапно выпалила Шарлотта.
– Что? Что ты сказала?
Сестра бросила на него странный взгляд. Он понимал, что его щеки пылают, и это видно даже в темноте.
– Ты заметил, с каким лицом она ходит всю последнюю неделю? Она плачет по ночам. Недавно назад Макс узнал от матушки, что ты уже почти месяц живешь в Ла-Рошели. Он осыпал Клеми в письме упреками за то, что она ему ничего не написала. Боюсь, теперь их переезд куда-нибудь в Гавр или Тулон – дело решенное.
Фредерик молчал, опасаясь еще чем-нибудь себя выдать. Шарлотта и без того, похоже, знала слишком много.
Сестра наконец нарушила молчание.
– Матушке не захочется расставаться с друзьями – с пастором, с Лили и мадам Кавалье, с Рансонами. Но ты прав, без Макса нам это не сохранить, – она кивнула на дом, силуэт которого как раз выступил на фоне безоблачного вечернего неба. – Я принимаю твое предложение. Тем более, ты у меня в долгу, не забыл? Если бы не твое вмешательство в мою помолвку с Этьеном Лессанжем…
– Знаю, Шарлотта, – сказал Фредерик, – и готов заплатить свой долг после войны, если мы все будем живы. Давай подождем того дня, когда в Париж снова можно будет попасть дилижансом или поездом.
Скандальная лекция была забыта не так скоро, как предсказывал Фредерик, но через пару дней о ней действительно больше не вспоминали. Все внимание было приковано к Туру, где находилась ставка правительства национальной обороны. Теперь ее с полным правом можно было назвать более энергичной и работоспособной, чем основной корпус, который не покинул Париж. У всех на устах было три имени: министр внутренних дел Гамбетта, его ближайший помощник военный инженер Фрейсине и генерал д’Орель де Паладин. Этого последнего Гамбетта поставил во главе новой Луарской армии.
Фредерику хотелось как можно скорее куда-нибудь уехать из Ла-Рошели и не усугублять своим присутствием положение Клеми. Он написал Герену в Тулузу, но друг ответил, что, к сожалению, университет пока не располагает возможностью нанимать профессоров со стороны. Понимая, что он заперт в этом городе, который опять, как когда-то в юности, показался ему тюрьмой, он проводил дни в архиве или в долгих прогулках вдоль моря, от Шеф-де-Бэ до Марсильи. Однажды он зашел к пастору Госсену, но не застал его на месте. Пасторат был открыт, мадам Кавалье занималась уборкой и протирала корешки книг: среди них стоял тот самый молитвенник, в котором по-прежнему лежало письмо Антуана Декарта к Мишелю Сеньетту. «Можете подождать пастора. Его позвали к умирающему, возможно, он скоро вернется». – «А кто при смерти?» Мадам Кавалье и сама почти не знала того старика, это была семья переселенцев из Лотарингии.
Фредерик опустился в кресло, сам не зная, будет ли он ждать и о чем собирается говорить с Шарлем Госсеном, если дождется. На столе лежал «Христианский вестник», газета, которую издавал совет протестантских приходов юга и запада Франции. Ему бросилось в глаза собственное имя, и он прочитал маленькую заметку: речь там шла о Фредерике Базиле, сыне Гастона Базиля из Монпелье, сенатора от департамента Эро. Этот молодой, но уже известный и чрезвычайно талантливый художник (профессор Декарт мало интересовался современной живописью, но, помнится, действительно где-то встречал его фамилию) еще 16августапротивволисвоей состоятельной семьи поступил на службу в 3-й полк зуавов в звании сержанта-фурьера и ныне дослужился до сержанта-майора. 28-летний сын протестантского нотабля отличился столь же удивительной храбростью в сражениях, сколь и скромностью. Он отказался беседовать с журналистом, но командир полка не пожалел самых лестных слов для характеристики своего подчиненного.
Профессор Декарт закрыл газету, посидел еще немного, потом кивнул мадам Кавалье: «Я пойду». Он еще немного бесцельно покружил по городским улицам. Октябрьский день был теплым и очень душным, такая погода к вечеру предвещала штормовой ветер и грозу. Работать он был не в состоянии. Хорошо, что Жюль Понсак отменил сегодняшний урок с Кристианом, потому что мальчик температурил. Отменился и обед, и это известие вызвало у Фредерика невероятное облегчение.
В кармане он обнаружил письмо Луи Эрзога. Оно пришло с утренней почтой, и Фредерик хотел его прочесть позже, но забыл. Эльзасец наконец собрался написать и рассказать о своих делах. Работа в магазине Беро целый месяц не оставляла ему свободного времени. Теперь он наконец-то привел бухгалтерию в порядок. Хозяева оказались очень скупыми и выплатили часть его первого жалованья собственными залежалыми товарами: мукой с жучками, прогорклым маслом и горохом, который из зеленого стал белым, как песок. Хитрые бакалейщики поняли, что он никуда не денется: города западной Франции были наводнены беженцами, среди которых попадались и счетоводы. Но скудное жалованье – не самая большая проблема. Гораздо хуже он переносит одиночество. Пойти вечером некуда, поговорить совершенно не с кем. Он начал посещать реформатскую церковь в надежде завести хоть какие-то знакомства, и обнаружил, что протестантских семей в Пуатье мало, все они богатые и к чужакам не слишком приветливые. Протестантские девушки на выданье все наперечет, – эти слова Эрзог добавил с явным смущением. Он просил разрешения у профессора Декарта хотя бы изредка ему писать, потому что самое невыносимое в положении беженца – утрата привычного круга общения. «Среди моих новых знакомых нет ни одного человека с университетским образованием. Вы, господин профессор, когда-нибудь попадали в подобный круг, не побоюсь этого слова, ада?» Фредерик задумался. В Морьяке он чувствовал себя первое время как в пустыне, но тогда он и сам был очень молод, и там у него были, по крайней мере, директор Безье и пастор Артез. Так что в положении несчастного эльзасца он никогда не был. Он, конечно, разрешил Эрзогу писать когда захочется и пригласил как-нибудь приехать в Ла-Рошель в свободный день, но существеннее помочь ему пока было нечем. Братья Дельмасы и Бернар Сеньетт не нуждались в еще одном счетоводе, консервный завод Монмерси с треском обанкротился, Бартелеми Рансон предпочитал сам вести свои дела, а господин Прюдом, хозяин верфи, на которой работал Макс, недавно как раз нанял второго бухгалтера (но пообещал, что если тот не пройдет испытательный срок, он даст шанс Эрзогу). Что касается Марианны Бек, девушки-музыкантши из Виссамбура, о которой ему рассказала в первый вечер Клеми, то едва Фредерик ее увидел и немного с ней поговорил, он понял, что не сможет посодействовать и матримониальным делам своего дорожного знакомого. Марианна Бек оказалась очень юной и хорошенькой, и она была помолвлена. К тому же она не собиралась надолго задерживаться в Ла-Рошели, хотела уехать в Германию, где ее ждал жених. Мать-француженка привезла ее на запад Франции, отец-эльзасец остался под немцами в Виссамбуре, а жених, набирающий известность молодой певец, был из Мюнхена. Марианна планировала учиться по классу фортепиано в Мюнхене, потому что ценила немецкую школу выше французской («Что ж, она права», – со вздохом заметила на это Амели Декарт).
Ветер внезапно сменился, тучи раздуло, воздух наполнился свежестью. Фредерик почувствовал, что ему стало немного легче. Грозы не будет. Завтра он встанет бодрым и более собранным, чем сегодня, и продолжит работу над историей научных обществ Ла-Рошели. А сегодня лучше ему пораньше лечь спать. На часах была половина пятого. До ужина он уйдет к себе и почитает, а потом примет снотворное и сразу же постарается уснуть. Никаких решений он сегодня предпринимать не в состоянии.
Но когда он подошел к дому, он заметил сидящего у двери незнакомого человека. Приблизившись, он заметил, что это мужчина средних лет в форме, какую носил персонал отеля «Генрих Четвертый». «Профессор Декарт? – спросил он, вставая. – Вам письмо. Мне поручили отдать его только в собственные руки. Я захожу уже в третий раз, потому что дамы, которые открывают мне двери, не знают, где вас искать». Фредерик взял письмо и вытащил из кармана несколько монет. Довольный письмоносец удалился, опасаясь, что господин, который дал ему такие щедрые чаевые, чего доброго передумает.
Он вошел в переднюю, распечатал конверт и не поверил своим глазам. Мебель закачалась, а свет газового рожка стал густым и вязким, как туман. «Дорогой Фредерик, я в Ла-Рошели. Давай поужинаем сегодня в ресторане отеля «Генрих Четвертый», только ты и я. Буду ждать в семь возле стойки портье. Селина».
До встречи оставалось два с половиной часа. Под перекрестным обстрелом любопытных глаз матери и насмешливых – сестры, он развил бурную деятельность. Попросил Клеми дать ему в услужение Розали, и служанка отправилась готовить ему ванну. Пока вода грелась, она поставила на плиту два чугунных утюга, чтобы привести в порядок вечерний костюм. К счастью, Фредерик догадался захватить с собой этот костюм, и он был к тому же только что из чистки, переложенный папиросной бумагой, от Розали требовалось лишь разгладить заломы на брюках и на рукавах пиджака. Профессор Декарт выбрал самую новую и белоснежную из сорочек, жилет из узорчатого шелка жемчужно-серого цвета, серый шелковый галстук, булавку с большой жемчужиной. Когда он вышел из своей комнаты, гладко выбритый, с укрощенными с помощью воды и бриолина волосами, такой элегантный, каким его еще никто никогда в Ла-Рошели не видел, Шарлотта закатила глаза и сделала вид, что ее тошнит.
– Позволь вернуть тебе твою остроумную реплику, дорогой братец. Недавно ты сказал по поводу моего голубого костюма, что я вырядилась как будто на бал. Так вот, сегодня каждому ясно, что ты вырядился как будто на свидание.
Она ждала, что Фредерик смутится, но его щеки сохраняли обычный цвет.
– Или слова «как будто» здесь лишние?
– Ничего подобного, – сердито ответил он. – Мадам Аншютц – мой издатель, вдова моего друга и сама мой близкий старинный друг. Я должен отнестись к ней с уважением. Кроме того, нам предстоит деловой разговор о переиздании моей последней книги. Я также собираюсь узнать, способна ли заинтересовать мадам Аншютц и ее супруга книга о научных обществах, кабинетах древности и музеях Ла-Рошели. Скорее всего, мне придется искать другого издателя. Но возможно, мне удастся убедить мадам Аншютц вложить в эту книгу деньги.
– Ах, кому ты это рассказываешь, Фред! – рассмеялась Шарлотта. – К твоему сведению, мы здесь не слепые и не глухие, и память у нас хорошая. Я помню, что мадам Аншютц раньше звали мадам Марото, и что она…
– Замолчи, Шарлотта!
Это сказала Клеми. Все время, пока Фредерик собирался, она не выходила из гостиной и не поднимала глаз от шитья. Но теперь она резко выпрямилась, и ее голубые глаза сверкнули.
– Ты не должна ставить своего брата в неловкое положение. Он не обязан перед нами оправдываться, у него своя жизнь.
– Совершенно верно, дорогая, – просипела Амели. – Фред, не слушай сестру. Ты выглядишь как настоящий парижанин. Проведи приятный вечер с мадам Аншютц, уж я-то знаю, что для тебя проводить время только с нами – никакой радости.
– И вам хорошего вечера, – сказал Фредерик.
Селину он заметил сразу, еще до того, как швейцар распахнул перед ним двойные двери отеля «Генрих Четвертый». Сквозь прозрачное стекло был виден силуэт женщины в ярко-желтом платье, стоящей посередине холла. Это платье, шелковое с парчовой отделкой, сверкало, как маленькое солнце, и Фредерик не сомневался, что в отеле сегодня не найдется другой женщины, у которой хватило бы смелости надеть подобный туалет. То, что Селина уже его ждала, заставило его сердце подпрыгнуть. Он быстро пересек холл и оказался в ее объятиях. Они поцеловались по обычаю Нижней Шаранты: сначала он дважды «коснулся воздуха» возле мочек ушей Селины, затем Селина проделала то же самое с ним. От нее пахло жасмином, глаза ее были довольно сильно подведены, губы намазаны, а щеки нарумянены. Пышно завитая челка выбивалась из-под шляпы. В ушах сверкали желтые топазы. Селина улыбалась так тепло и открыто, что и у Фредерика пропали остатки скованности.
– Вижу, ты действительно рад меня видеть, если потратил столько времени на сборы, – сказала она и снова его поцеловала. – А как я сама рада! Мы целую вечность не устраивали свиданий наедине.
– Как ты здесь оказалась?
– Я успела уехать из Парижа до осады, и теперь живу в своем домике в Булонь-сюр-Мер. А сюда приехала навестить сестру. В Сен-Жан д’Анжели я уже побывала, но узнала, что ты в Ла-Рошели, и захотела с тобой увидеться.
Фредерик хотел спросить, каким образом новости о нем могли дойти до Сен-Жан д’Анжели, но потом сообразил: Мелизе написал своей матери, а та передала Селине.
– А почему ты путешествуешь одна?
– Симон остался в Париже, чтобы присмотреть за домом и фирмой. Я тоже хотела остаться, но он буквально силой посадил меня в последний поезд, отправляющийся в Нормандию. Не уверена я, что правильно поступила. У Симона слишком мало опыта. Управление нашими делами я могла бы всецело доверить только господину Фландруа.
Жан Фландруа в прошлом году перенес удар, немного оправился, но работать уже не мог и принял решение поселиться в доме престарелых. Селина сама выбрала пансион недалеко от Бютт-Шомон и настояла, что будет оплачивать разницу между тем, на что рассчитывал господин Фландруа, и более высоким уровнем комфорта, который предлагало это заведение. Старик жил в просторной, светлой комнате, его каждый день навещала медицинская сестра, а главное, он смог взять с собой кота Скарамуша. У Селины были все основания думать, что последние годы ее верного служащего пройдут в заботе и тепле.
В ресторане Селина предусмотрительно заказала столик, который стоял не на виду, а в нише у окна. Фредерик был ей благодарен за такт. На столе их уже ждало большое серебряное блюдо с устрицами, и к нему масло, свежий хлеб и разрезанные лимоны.
– Выбор вина я оставила тебе, – сказала Селина.
– Устрицы с острова Ре? Тогда не будем усложнять. Пусть тогда и вино будет с тех виноградников.
В ожидании вина они молчали, но не потому, что им было нечего сказать – наоборот, обоих так и распирало от желания поговорить, и они смаковали эту минуту предвкушения беседы. Селина улыбалась и поигрывала все еще красивыми глазами. Фредерик смотрел на нее с восторгом. Прошло четыре года после их разрыва, она стала старше (не хотелось думать о том, что ей уже пятьдесят), но ничуть не подурнела и ни в каком смысле не «поплыла». Она была все такой же изящной и грациозной, такой же волевой и решительной.
– Итак, – Селина пригубила вино, – как живешь, дорогой мой парижский изгнанник? Сходишь с ума от бездействия?
– Честно говоря, ты недалека от истины. А ты чем занимаешься в Булони? Я никогда там не был, но догадываюсь, что городок маленький и скучный. Церковь и рынок – вот и все места, куда можно пойти.
– Не только. Но иногда я хожу и в церковь, и на рынок. Еда – не самое большое мое увлечение, но там живописно, как на любом деревенском рынке. Я много читаю, там неплохая частная библиотека. Заказала костюм для зимы у местной портнихи, а то у меня слишком мало теплых вещей. Получаю письма от друзей, сама, правда, ленюсь отвечать. Знаю, что это нехорошо, но ничего не могу с собой поделать! Подружилась со своими соседями, графом и графиней де Фуай. Они приглашают меня на свои обеды, и я потом возвращаю им визиты. Моя кухарка Марта в такие дни очень довольна. Для меня ей почти не приходится готовить. «Снова сухой тост с маслом и черный кофе, мадам? – Селина очень похоже изобразила нормандский акцент. – Мне неловко брать за это жалованье!»
Фредерик засмеялся.
– Но сегодня ты решила дать себе волю?
– Почему бы и нет? Я вовсе не отношу себя к аскетам. Просто не люблю наслаждаться едой в одиночестве. А ты, Фред, не переводи разговор на мою скромную особу. Я слышала, что совсем недавно ты был непослушным мальчиком и как следует подергал за усы здешних ленивых провинциальных котов.
– Просто сказал то, что я думаю, и людям это не понравилось. Такое часто бывает.
Селина изящно, без лишних звуков втянула губами очередную устрицу, отложила пустую скорлупку и посмотрела на Фредерика.
– Я должна тебе кое-что сказать. Боюсь, новость не очень приятная. Это касается твоей книги о «заклятых друзьях» – французах и немцах. Пока еще ходила почта, Симон успел мне написать, что магазины отказываются от тиража. Владелец большого магазина «Книги Оноре» возле церкви Мадлен рассказал, что к нему пришел возмущенный читатель и заявил, что это непатриотичная книга, потому что там ничего не говорится о превосходстве французской нации над немцами. Была еще пара таких инцидентов. А потом начался настоящий бойкот. Если бы я была там, я смогла бы это уладить. Организовала бы новые рецензии, попросила выступить какого-нибудь влиятельного журналиста из числа твоих друзей. Но теперь, боюсь, нам придется только ждать, когда все само закончится. Надеюсь, что ждать осталось не очень долго.
– Селина, дорогая, не волнуйся об этом. – Фредерик подлил ей вина. – Жаль, что пока ты теряешь деньги, но я уверен, что ситуация выправится. В этой книге нет ничего непатриотичного или антигосударственного, из-за чего ты могла бы всерьез пострадать.
– За меня не бойся. Я в полном порядке и думаю, что скандал только подогреет читательский интерес. Не все владельцы книжных магазинов оказались такими трусами, и там, где книги по-прежнему стоят в витринах, их скоро раскупят. Как обидно, что я не в Париже и не могу организовать тебе рекламную кампанию!
– Здесь я обдумываю новую книгу, но вряд ли она заинтересует издательский дом «Марото и Аншютц». Материал будет исключительно местный. О том, как развивались научные общества в обеих Шарантах, и о том, как люди, в разные годы посвятившие свою жизнь естественным наукам, содействовали экономическому прогрессу нашего края и подъему культурного уровня наших земляков.
– Разве ты забыл, что Клеман издал твою книгу об истории протестантских семей Ла-Рошели, когда ты был молодым, еще никому не известным автором? И эта книга имела успех! Не сомневайся, имя Фредерика Декарта на обложке – отличная рекомендация.
– Мелизе несколько лет после этого называл меня «краеведом» и «историком одной темы».
– Лучше бы он помалкивал насчет «одной темы». Его опусы о наказах Генеральным штатам от депутатов третьего сословия из Нормандии даже самым преданным поклонникам начинают надоедать.
– Как там его горло, уже в порядке?
– По словам Луизы, лучше, но еще не настолько хорошо, чтобы вернуться к преподаванию. Он в своем нормандском замке с супругой и детьми. Рвется в Париж, но больше на словах, как я подозреваю.
Они заговорили о книгах, спектаклях и общих знакомых, оставшихся в Париже. Официант принес им свежий латук и паштет на хрустящих ломтиках хлеба и снова предложил винную карту, на этот раз с красными винами. Селина похвалила «Шато Бризак» 1865 года, которое выбрал Фредерик, и сказала, что когда она вернется в Париж, закажет несколько ящиков для своих приемов.
– Я знаю владельца этого шато, он сын нашего покойного друга, графа де Сен-Жерве. Думаю, что смогу выторговать тебе скидку за большую партию.
– Ты заметил, Фред? – Она немного отодвинулась от стола и щелкнула замком сумочки. На свет появилось зеркало в перламутровой оправе. – Боже мой, я съела всю помаду!
– Я заметил, – с улыбкой ответил он.
– Не это, ужасный ты человек! Я имела в виду другое. Ты заметил, что мы сидим здесь уже почти час и говорим только о Париже. Думаем только о Париже. Вспоминаем только о Париже. Как будто наша жизнь осталась там, и здесь мы не живем, а… находимся в камере хранения.
– Но это естественно для нас. Здесь мы очутились не по своей воле. События, от нас не зависящие, оторвали нас от работы, от друзей, от библиотек и театров, кофеен и бульваров, от всего, что мы любили. Сложно не оглядываться назад. В последние дни у меня как будто стало получаться не думать о Коллеже и о других парижских делах, но не потому, что я нашел смысл в своих ла-рошельских «каникулах».
– Вот как! Ты хочешь еще куда-то переехать?
– Нет… Я все время думаю об этой войне. И о том, что могло бы дать мне право заявлять свою позицию спокойно и прямо, без страха кому-то не понравиться.
– Расскажи, пока я еще не опьянела. Потом, боюсь, мне будет не до серьезных бесед.
Она снова придвинула стул и ласково улыбнулась. Бокал в этот раз она взяла левой рукой, и когда она его подняла, рукав платья немного задрался. Фредерик увидел на ее запястье свой подарок – антикварные золотые часики.
– Я рад, что ты их носишь, – сказал он.
– А я никогда с ними не расстаюсь. Ну давай же, рассказывай, что тебя беспокоит.
– Ненависть, Селина. Меня беспокоит ненависть, которая завладела людьми. Еще немного, и она дойдет до стадии озверения. Я прекрасно понимаю, как можно ненавидеть захватническую политику Бисмарка, Мольтке и Вильгельма, мне самому она глубоко противна. Но я далек от ненависти к немцам вообще. Никакая война не помешает мне любить этот народ и гордиться тем, что во мне самом течет немецкая кровь, так же, как французская. Я глубоко сочувствую тем простым пруссакам, вюртембержцам или баварцам, которых заставили поднять на нас оружие. Но наша военная пропаганда разжигает ненависть не к Бисмарку, а именно к немцам, заставляет испытывать отвращение ко всему немецкому, от одежды и пищи до языка и наружности. Газеты рисуют из немцев варваров, угрожающих европейской цивилизации, внушают вопреки фактам, что больше тысячи лет мы были непримиримыми врагами. Наверное, немецкая военная пропаганда устроена точно так же, и мы для них – ленивые, хвастливые и безнравственные «лягушатники». К сожалению или счастью, я не могу это проверить, немецких газет у меня нет.
Селина слушала очень внимательно, и чем больше он говорил, тем напряженнее становилось ее лицо.
– Как преподаватель и ученый я убежден, Селина, что на наших глазах совершается зло. Внушение ненависти к целому народу – это поощрение самого низменного и гадкого, что только есть в человеке. Боюсь, что с окончанием войны все это не прекратится. Если война закончится нашей победой, люди, зараженные ненавистью, бросятся топтать поверженного противника. А если мы проиграем… Я боюсь даже думать, что будет с обществом, если мы проиграем, и наш противник растопчет и унизит нас…
– Знаешь, что я об этом думаю? Я не такая умная, как ты, Фред, я просто женщина, притом деловая женщина. Больше всего я хочу, чтобы война поскорее закончилась, и мы вернулись к нормальной жизни. Конечно, я желаю победы Франции. В том числе и потому – прости, пожалуйста, если я задену твои чувства! – потому что мне кажется, что французы в роли победителей скорее будут склонны проявить великодушие. Не доверяю я господину Бисмарку. Ты сам говоришь, что он спровоцировал и втянул Францию в войну ради достижения своих целей единой и великой Германии с Пруссией во главе. Наполеон поддался на провокацию, потому что ему хотелось укрепить свою династию, это верно. Но Наполеона больше нет, а республиканцы, которые сейчас у власти, не кажутся мне такими уж воинственными и свирепыми.
– Ты одна из самых умных женщин, каких я знаю. Да, скорее всего, это так. Но беда в том, что мы не победим. Проявим чудеса героизма и все-таки не победим.
Официант неслышно приблизился, убрал тарелки и принес им горячее – курицу в сливках с ароматными травами и молодым картофелем. Блюдо было аппетитным, но Селина уже только делала вид, что ест, очень старательно отделяя мясо от костей.
– Ты ничего не можешь здесь изменить. Так что же тебя мучает? Прав ты или нет – время покажет.
Она кокетливо улыбнулась, намекая, что пора им поговорить о более приятных вещах, но Фредерик все еще сидел в задумчивости.
– Я решился, Селина.
– На что решился?
– Пойти в армию.
– Господи, что ты такое говоришь? Ты сошел с ума?
– Нет. До тех пор, пока я сам не отправлюсь воевать за Францию, я не имею права на собственное мнение. Мои слова о великодушии к врагу абсолютно ничего не стоят, пока я не встречусь с этим врагом на линии огня. Вот тогда я пойму, что испытывают наши солдаты и офицеры, даже если они в теории все прекрасно знают о тех, кто добровольно или под принуждением целится в них из дрейзевского ружья. Если я вернусь, уже никто мне не скажет, что я готов обменять немедленный мир на кусок французской земли, или что очень удобно призывать сражаться дальше, когда я сам не попадаю под мобилизацию.
Селина в ужасе смотрела на него широко распахнутыми серо-голубыми глазами.
– Что-то в этом духе я от тебя и ждала, – медленно сказала она. – Когда ты первый раз заговорил о войне, у меня как будто холодок прошел по всему телу. Я могу хотя бы попробовать тебя отговорить от этого безумия?
Он улыбнулся.
– Ты сама назвала меня упрямым шарантским ослом. Даже и не пытайся.
– Знаю, Фред, слишком хорошо знаю.
– Не бойся за меня, – сказал он. – Это не минутная прихоть. В Париже я все равно вступил бы в национальную гвардию и сейчас оборонял бы форт Ванв или форт Исси. Между прочим, в Париже я почти месяц ходил в тир и учился стрелять. Под конец я уже выбивал десять мишеней из десяти. Отставной сержант, который держит этот тир, сказал, что глаз у меня меткий, а рука крепкая.
– Твоя семья знает?
– Пока еще нет. Но я привел здешние дела в порядок, мать и Шарлотта до возвращения Макса не будут ни в чем нуждаться.
– А Клеми?
– Давай не будем говорить о Клеми.
– Не будем. Налей мне еще вина, я хочу сегодня напиться. Хорошенькие новости! Ты поэтому пришел ко мне таким веселым и нарядным? Чтобы отвлечься от того, что тебе предстоит? По-моему, не очень-то получилось. А я надеялась, что мы с тобой проведем чудесный вечер, потягивая выдержанное бордо, глядя на набережную Дюперре, на башни и на корабли Старого порта и вспоминая славные деньки из прошлого.
– Но мы именно этим и занимаемся!
Она протянула руку и накрыла его пальцы своей ладонью.
– А я, дурочка, еще беспокоилась о Симоне, который остался в Париже!
– Зря ты думаешь, что в Париже безопасно. Осада – это нехватка продовольствия и топлива, болезни, уличная преступность, обстрелы крепостных стен, ядра, падающие на мостовые. Пушки у немцев дальнобойнее наших. Черт, сам не понимаю, хочу я тебя успокоить или напугать.
– Благодарю. – Ее губы скривились, напоминая какую-то нелепую улыбку, одновременно и страшную, и жалкую. – От того, что у меня есть возможность снова остаться вдовой, мне стало намного, намного легче!
– Ну что ж, – ответил Фредерик с деланным легкомыслием, – если ты снова овдовеешь, сможешь повторить мне свое брачное предложение. Я больше не буду возражать.
Плечи Селины затряслись. Она отвернулась, чтобы Фредерик не понял, плачет она или смеется.
– Ты чудовище.
– Ни в коей мере. Я просто шучу. Неизвестно что с нами случится завтра, так почему бы не посмеяться и не пошутить сегодня?
– Хочешь правду? Я уже для этого достаточно пьяна. – Она снова повернулась к нему, и ее глаза, как и предполагал Фредерик, не были заплаканы. – Мой брак оказался ошибкой со всех сторон, как только на него ни посмотри. Я выиграла только в одном – получила возможность опять стать хозяйкой салона. Это самая приятная часть моей работы, но и самая малая часть. Мне приходится вникать в каждую мелочь, потому что как деловой человек Симон – абсолютно не Клеман. Он не разбирается в издательском деле, в авторах и в рекламе, и не хочет учиться. Доверяет кому не надо, отказывается от выгодных сделок, потому что не понимает, когда можно и нужно рисковать. Несколько раз я в последний момент удержала его от поступков, которые обошлись бы нам очень дорого.
Фредерик молчал. Ему не хотелось ни защищать господина Аншютца от справедливых упреков Селины, ни соглашаться. Достаточно того, что он сам, к счастью, не оказался на его месте. Он разлил оставшееся вино по бокалам и уже хотел сделать знак официанту, чтобы тот снова принес карту вин, как вдруг Селина прошептала:
– А как любовник он – не ты.
И уши, и щеки, и лоб Фредерика немедленно сделались багровыми. Он закашлялся. Пальцы нащупали и расстегнули верхнюю пуговицу сорочки, потому что ему стало невозможно дышать.
– Это шутка, надеюсь?
– Нет, это правда. Ты смущен? Значит, я отплатила тебе за напоминание о брачном предложении.
– Селина… Ты так меня и не простила?
– Конечно, простила. Но не забыла. Уж этого ты от меня не требуй. Почему закончилось вино? Вели гарсону повторить. Этот разговор слишком давит, а я хотела легкости.
Бокалы снова наполнились. Они пили, хмелея все сильнее. Теперь они вспоминали свой недолгий страстный роман. Их руки опять потянулись друг к другу. Еще немного – и Фредерик решительно встал и пересел на бархатный диванчик, на котором сидела Селина. Она только и ждала этого. Ее губы немедленно потянулись к нему, глаза закрылись, а из груди вырвался звук, который мог одновременно свидетельствовать и о муке, и о блаженстве.
– Фред, боже мой… Мы могли бы провести эти четыре года вместе, если бы не твои глупые предубеждения. Я тогда тебе хоть немного нравилась, правда?
– Я тебя любил, Селина. Ты знаешь, что я отказался на тебе жениться вовсе не потому, что ты мне недостаточно нравилась.
– А твоя Клеми…
– Тссс. – Он запечатал ее рот поцелуем.
Ее тело обмякло в его руках, и Фредерик испугался, что она не сможет дойти сама до своего номера.
– Ты остановилась в этом отеле?
– К счастью, да. – Она нервно хихикнула. – Бельэтаж, номер «Габриэль д’Эстре». Назван в честь любимой фаворитки нашего доброго короля, правильно я помню? Автор книги о Генрихе Четвертом обязан это знать. Ты был здесь когда-нибудь?
– Зачем? У меня есть дом в Ла-Рошели. Правда, однажды я ночевал в отеле, когда приезжал сюда попрощаться перед отъездом в Германию. Но это был скромный пансион «У черного кота».
– А! Я помню эту историю. Ты тогда поссорился с братом из-за…
– Селина!
– Извини. Я пообещала… Фред, ты должен проводить меня в номер, я совершенно пьяна.
– Конечно, провожу. Тебе незачем показываться портье и гостям в таком виде. Заказать тебе кофе?
– Нет, пойдем прямо сейчас.
Он расплатился по счету. Селина опустила вуаль на лицо и поднялась. На ногах она держалась нетвердо, но, цепляясь за руку Фредерика, могла передвигаться не без изящества. Они поднялись по широкой парадной лестнице, и Селина махнула рукой направо – ее покои были чуть в стороне от номеров «Маргарита Валуа» и «Мария Медичи». Можно было догадаться, что самые роскошные номера в отеле «Генрих Четвертый» носили имена двух законных жен короля, а остальные номера – имена фавориток, причем роскошь убранства напрямую зависела от статуса королевской возлюбленной. Апартаменты Селины, вероятно, были одними из лучших.
Селина не сразу нашла ключ в своей сумочке. Фредерику пришлось взять это на себя. Он открыл дверь, зажег газовый рожок у входа и задернул портьеры, чтобы комнату не было видно с улицы. Селина сбросила туфли и опустилась в кресло в маленькой гостиной. Стены были затканы голубым шелком, а над диваном в стиле рококо висела копия единственного сохранившегося портрета Габриэли д’Эстре из замка Бюсси.
Фредерик подошел, склонился над ней и обнял ее за плечи. Она тут же ожила, как будто по ее венам пустили ток. Он увидел ее прежнюю сияющую улыбку, которая так ему нравилась. И не удержался – поднял Селину с кресла и крепко, очень крепко прижал к себе.
Осыпая друг друга поцелуями, они чуть помедлили на пороге спальни. Но только на одну лишнюю секунду. Фредерик помог Селине снять платье и быстро разделся сам. В комнате было прохладно. Селина прижалась к нему. «Твоя комната на улице Ульм… – шепнула она. – С акварелью башен Ла-Рошели и с библейской цитатой в рамочке. Такая строгая, такая чистая. Я выходила оттуда не просто с ощущением, что у меня солнце в крови, я казалась себе гораздо лучше, чем я есть на самом деле. Ты не представляешь, сколько раз с тех пор я о тебе думала…»
Лежа вместе с Селиной под пышным шелковым одеялом, Фредерик был как никогда далек от анализа: что он делает, зачем, чем это может обернуться позже. Он просто занимался любовью с женщиной, которая ему очень нравилась, и был рад отдать ей всю свою нежность. Он испытывал огромное облегчение, как будто Селина пришла и развязала мешок, плотно набитый его мыслями, тяжелыми, душными и мучительными: все они разом вылетели из его головы. Фредерик целовал ее рот, глаза, виски с завитками волос. Ее тело пахло как раньше, он сразу вспомнил этот запах. Никакой Аншютц не смог стереть с ее кожи этой весенней сладости.
Потом они заказали в номер кофе и пирожные и долго смаковали чудесные маленькие «шу», сидя на диване под портретом возлюбленной Генриха Четвертого. Фредерик не хотел думать о том, который час. Дома, конечно же, все обо всем догадаются. Но сейчас это было неважно. Он отвел волосы Селины от ее лица и еще раз нежно, благодарно ее поцеловал.
– Знаю, что скоро тебя начнет мучить совесть, – сказала Селина, по-кошачьи потянувшись, – но я ни за что не откажусь от своего лучшего воспоминания.
– И я буду тебя вспоминать, не сомневайся. Без всяких угрызений. Я обычный мужчина, не думай обо мне как о каком-то постном праведнике.
– Рада слышать. Но своего намерения ты не изменишь?
– Нет, не изменю.
– Ты знаешь, чем привязать женщину, – задумчиво произнесла Селина. – Своей неуловимостью. Ты как луч солнца или как ветер. И я, и Клеми, мы обе прекрасно знаем, что ты никогда не будешь нашим. Но не будешь и чьим-то еще. Поэтому тебя невозможно ревновать.
– Должно быть, ты права.
– Береги себя, Фред, пожалуйста. Как минимум две женщины тебя любят. И еще одна – боготворит. Я имею в виду твою мать. Тебе есть к кому возвращаться.
– Я знаю, моя Селина. Я постараюсь. А теперь мне пора. Если хочешь, я приду завтра утром, мы погуляем по Старому порту или по ботаническому саду.
– Нет, нет, я уеду утренним поездом. Провожать не надо. Иди. Дома тебя ждут.
За порогом он немного подождал. Он боялся, что услышит звук приглушенных рыданий. Но в комнате было тихо. С облегчением он застегнул пальто, надел шляпу и, спускаясь по лестнице, постарался придать своему лицу обычное выражение. Он не знал, что Селина тоже выждала пять минут, и после этого, решив, что Фредерик теперь-то наверняка уже не стоит под ее дверью, уткнулась лицом в подушку и горько, неудержимо расплакалась.
Фредерик быстро шел домой кратчайшим путем через набережную канала Мобек. Вот и сказаны те слова, которые жгли его уже несколько недель, вот и принято единственно верное решение, которое вызревало в нем со всей неотвратимостью. Знала бы Селина, что она оказалась акушеркой и помогла этому решению родиться! Что делать дальше, Фредерик хорошо понимал. Нужно прийти к военному комиссару и заявить о своем желании служить добровольцем в новой армии. Далее врачебный осмотр – там будет никаких неожиданностей, он абсолютно здоров, – и несколько дней, максимум неделя строевой подготовки. Лагерь для новобранцев находится сразу за железнодорожными путями. После этого его и других солдат приведут к присяге, выдадут форму и оружие, посадят в вагоны и отправят в район Тура, где как раз формируется пятнадцатый корпус.
Что скажет мать? Сейчас она тревожится о Максе, но она не может не понимать, что ее младшему сыну никакой серьезной опасности не угрожает, а вот старший имеет немало шансов погибнуть или вернуться калекой. Фредерик поежился, представив себя на госпитальной койке, на костылях, без ноги, без руки, без глаза… За убеждения приходится дорого платить! Может быть, он поторопился? Стоит лишняя боевая единица (причем неопытная и не особо умелая боевая единица) ненаписанных книг, непрочитанных лекций, учеников, которым он уже никогда не передаст свои опыт и знания?
Он вспомнил того молодого художника, своего тезку, о котором на днях прочитал в «Христианском вестнике» у пастора Госсена. Если он, не дай бог, погибнет, Франция лишится нескольких десятков, а может, и сотен ненаписанных картин. Художник – это даже не ученый-историк. Можно себе представить, как он любит жизнь, как способен радоваться рассветам и закатам, нежнейшей зелени апреля и жемчужным туманам октября, блеску чешуи только что выловленной рыбы, глубокой синеве тени, которая падает от колокольни, и румянцу на щеке юной продавщицы ландышей. Он не мог не думать о том, что немецкая пуля в любой момент может оборвать его жизнь и он больше не увидит этот мир, а мир, как ни в чем не бывало, продолжит жить без него… Но то, что сын богатого протестантского нотабля не откупился от армии, преодолел сопротивление семьи и пошел сражаться за Францию – это стало примером для тех, кто все еще колебался и искал оправдания своей нерешительности. Этот юноша сделал гораздо больше для репутации протестантской общины, чем все вместе взятые проповеди всех пасторов. Шарль Госсен поймет Фредерика и сумеет поддержать Амели.
К дому он подошел во втором часу ночи. Комнаты были погружены в темноту. Фредерик постарался войти как можно тише, не хлопнуть дверью, не скрипнуть половицей. Но когда он пересекал коридор, в который выходила дверь его комнаты, он почувствовал какое-то дуновение воздуха на лестничной площадке. Он поднял голову и увидел тонкую, легкую белую фигуру. «Клеми!» – догадался он и застыл, не зная, что сказать. Клеми тоже замерла на лестнице. Несколько секунд они молча смотрели друг на друга. Потом она развернулась и скрылась за одной из дверей.
Ночью Фредерику снова приснился его таинственный двойник, монах-бенедиктинец. В этот раз в его сне был день, и в окна кельи аббатства Клюни лился мягкий свет, просеянный сквозь частый переплет и маленькие стекла. Монах долго не поднимал головы от своего очередного трактата, у Фредерика уже начало лопаться терпение. Но потом бенедиктинец все-таки посмотрел на него и неожиданно спросил: «Я еще не рассказывал тебе о своей жизни до пострига?»
«Никогда, – ответил Фредерик, – хотя я уже как-то спрашивал, почему ты ушел в монастырь».
«Ну хорошо, пришло время рассказать. История занятная. Я – старший сын сеньора де Тревельена из замка Тревельен в Нижней Бургундии. Сейчас-то там, наверное, одни развалины, потому что после моего брата некому было продолжить наш проклятый род. Отец в молодости участвовал в одном крайне неудачном крестовом походе, вернулся ни с чем, если не считать болотной лихорадки, и, чтобы поправить дела, женился на дочери богатого аптекаря из Дижона – моей матушке. После меня у них было еще человек восемь детей, и все они умерли, кроме моего младшего брата: все говорили, это потому, что отцовская кровь отравлена. Он был дурным человеком, невежественным, сварливым и надменным: если ему казалось, что какой-нибудь арендатор держится с ним недостаточно почтительно, бил его кулаком в зубы со словами: «Как ты смеешь дерзить рыцарю Белого Креста!» Это было вранье, ни в каком рыцарском ордене он не состоял. Меня он тоже постоянно колотил за то, что я любил читать книги, а не упражняться в стрельбе из лука и не скакать на лошади по крестьянским полям, преследуя зайца. Не знаю, кто убедил папашу – может быть, мой дедушка-аптекарь, который, если бы захотел, мог купить весь этот грязный, вонючий и насквозь выстуженный отцовский замок, – но меня отдали в монастырскую школу при аббатстве Клюни».
«Понимаю», – сказал Фредерик.
«Это еще не вся история. Когда я сказал, что хочу быть ученым монахом, папаша рассвирепел и немедленно забрал меня из школы. Мне, старшему сыну, надо было жениться и обеспечить род наследником. Мой дед из Дижона и мой духовник, отец Теодюль, просили отца отпустить меня обратно в монастырь, настаивали, что у меня есть способности для духовной деятельности, и что в миру от меня не будет большой пользы. Не знаю почему, но он согласился. Правда, с условием. Я должен был оставаться дома до тех пор, пока мой брат вырастет, женится и у него родится ребенок мужского пола. После этого я мог быть свободен. Если же за это время с моим братом что-то случилось бы, мне следовало исполнить свой долг вместо него. Как ты понимаешь, – бенедиктинец усмехнулся, – во всей Бургундии не было более преданного брата, чем я. Я возносил за его здоровье самые жаркие и искренние молитвы, я лично проверял, не слишком ли холодны подаваемые ему напитки, я играл с ним в петанк, потому что если бы я отказался, он нашел бы себе более опасные забавы, я даже ездил с ним на охоту, хотя так и не смог преодолеть свое отвращение к убийству ни в чем не повинных живых существ. Мишель все равно рос болезненным и хилым, и я не раз думал, что все напрасно, мне никогда отсюда не вырваться. Так шли годы. Мне было уже за тридцать, когда передо мной наконец-то забрезжила надежда – брату сосватали очень красивую, умную, благородную и весьма состоятельную девушку. Беда была в том, что…»
Порыв ветра сорвал деревянный ставень и с грохотом бросил его на окно. Стекло задребезжало. Фредерик проснулся и сел в кровати. Он почти догадался, что было дальше, но хотел услышать это от самого бенедиктинца. Видимо, невеста брата полюбила его самого, а он полюбил ее. Ничего удивительного, что девушка предпочла образованного и утонченного старшего брата мужлану-младшему. Но почему старший сын сеньора де Тревельена остался верен своему изначальному выбору и все равно ушел в монастырь, зная, что мог бы прожить совсем другую жизнь? А выбор был нелегким, не зря в отрешенном голосе бенедиктинца звучала такая горечь. После этого сна Фредерику долго было не по себе. Но у него не было возможности целый день размышлять над историей таинственного монаха. Ему предстояло навестить военного комиссара, написать письма всем друзьям и наконец поговорить с матерью.
Вечером шестнадцатого октября Шарлотта и Клеми вернулись из церкви очень поздно. Вместе с другими женщинами и девушками реформатского прихода они под руководством энергичной жены викария Мари-Клер Дельмас весь день сортировали вещи, пожертвованные в пользу беженцев. Пастор Госсен не поленился обойти все квартиры и пансионы, где остановились переселенцы из восточных и северных департаментов, и составил список, кто в чем нуждается. Протестантов среди этих людей было немного. Староста Жослен Планше и еще двое-трое его друзей из церковного совета снова настаивали, что теми, кто не принадлежит к реформатской церкви, должно заниматься католическое благотворительное общество «Шаритэ» или, по крайней мере, муниципальные службы. Но пастор и викарий собрали большинство и убедили, что нужно помогать всем без различия вероисповеданий. Прихожане охотно несли одежду, продукты и домашнюю утварь. Переселенцы тоже прибывали каждый день, и списки нуждающихся пополнялись.
Уже за воротами церкви Шарлотта и Клеми продолжали обсуждать приходские дела. Где раздобыть теплое пальто для бургундки мадам Фурнье, отличающейся очень высоким ростом и невероятной полнотой? Как помочь Сильвии Обер из восточной Лотарингии, матери двоих маленьких детей, у которой в пути украли все деньги? Что делать с одиноким стариком мсье Тийелем, который уехал из своей деревни только потому, что уехали его соседи, но пруссаки туда пока не пришли, и мсье Тийель каждый день плачет и просит вернуть его обратно? Мадемуазель Мартен из Кольмара выгнала квартирная хозяйка, потому что жиличка тратила слишком много хозяйского керосина: каждый день допоздна читала или писала письма. А покупать свой отказалась – договор-де был о том, что керосин входит в стоимость жилья. Пастор Госсен временно поселил мадемуазель Мартен в одной из комнат церковного совета, но надо с ней что-то решать. У мадам Карлсберже, которая приехала из соседнего с Кольмаром городка, тоже из Эльзаса, другая беда: ее муж душевнобольной. До сих пор мадам Карлсберже оберегала его от новостей. Но вчера кто-то дал ему газету с военной хроникой. И Леонар Карлсберже заперся у себя в комнате, не пускает ни жену, ни врача, говорит, что хочет уморить себя голодом. Пастор умеет обращаться с такими больными, но даже ему пока не удалось ничего сделать.
Улица Вильнев была погружена в темноту. К счастью, в прихожей кто-то, наверное, Розали, заботливо оставил свет, чтобы молодые хозяйки не споткнулись на пороге. Клеми первым делом взбежала по лестнице наверх и неслышно проскользнула в детскую. Ей почудился слабый запах чеснока, но она решила, что принесла его на одежде. Бертран безмятежно спал, и его ровное дыхание, как всегда, вернуло матери покой. Дверь в соседнюю комнату была приотворена. Розали штопала чулки при свете масляной лампы.
– Только что вернулись, мадам? – зевнула служанка. – Поздно вы. Ужинать будете?
– Мы с мадемуазель Шарлоттой найдем, чем перекусить. Отдыхай, Розали. Дома все в порядке?
– Бертрана ужалила оса, мадам. Но я сразу приложила раздавленную дольку чеснока, и у него ручка даже не опухла.
– Бедный малыш! Так вот откуда чеснок, я и не знала, что он помогает против укусов. Что ж, если помогло, пусть будет по-твоему. Матушка ужинала?
– Да, мадам. Я принесла ей в комнату чашку бульона и гренок. Она сначала отказалась от ужина, но все-таки съела половину хлеба и выпила бульон. Потом мы очень долго читали вместе Библию. Она была чем-то взволнована, но в конце концов уснула.
– Слава Богу! У нее уже две недели не было приступов. Я боюсь радоваться, но, кажется, она идет на поправку. А где мсье Фредерик?
– Господин профессор? После обеда я его не видела. По-моему, его нет дома.
– Снова нет дома?
– Не могу знать, мадам. Он не выходил к ужину. А я не заглядываю в комнаты господина профессора по вечерам. Моя мать за это с меня бы шкуру спустила.
– А разве его пальто не висит на вешалке в прихожей?
– Кажется, нет, мадам.
– Ложись-ка спать, Розали, ты устала. – Клеми чувствовала, что ее нервы на пределе. – Завтра Шарлотта одна пойдет заниматься пожертвованиями, а я останусь дома и тебе помогу.
– Вам бы тоже лечь спать, мадам, вы еле держитесь на ногах.
– Представляешь, я даже не помню, обедала сегодня или нет. Но кажется, я все-таки голодна. Пойду на кухню, поищу что-нибудь съедобное.
Шарлотта уже обнаружила жареную утиную ножку и половину утиной грудки. Не спрашивая, что хочет Клеми, она впилась зубами в более лакомый кусок. Клеми положила ломтик холодного утиного мяса на кусок хлеба, намазала горчицей и съела, даже не присаживаясь к столу. Шарлотта еще ела, а Клеми уже начала убирать кастрюли на полку. Золовка смотрела на нее долгим пристальным взглядом, в котором смешивались раздражение и сострадание.
– Я все больше понимаю, – вдруг сказала Шарлотта, – как мне повезло, что я не замужем.
– Это из-за мадам и мсье Карлсберже?
– Нет, из-за тебя. Чтобы все это выносить изо дня в день, замужней женщине надо иметь лошадиное здоровье. Ты встаешь раньше всех, целый день готовишь, подметаешь, моешь, чистишь, занимаешься Бертраном, терпишь тяжелый характер матушки. К вечеру ты, наверное, думаешь только о том, чтобы добраться до кровати и забыться сном, но тут приходит Макс и тоже требует свое. Так было до его отъезда в Гавр, и так будет снова, когда он вернется. Тебе еще повезло, что у тебя пока только один ребенок. Мари-Клер Дельмас беременна уже пятым, хотя вышла замуж десять лет назад, в тот год, когда умерла мадам Госсен и пастор отдал свой домик викарию. Не представляю, как она с такой-то оравой на руках успевает всеми командовать.
– Я люблю детей, – возразила Клеми, – и огорчаюсь, что Бог мне их больше не дает. Может быть, я недостойна, Господу виднее. Но, скорее всего, это у нас семейное. Тогда лучше уж так, как у меня, чем так, как было у мамы. Я тебе рассказывала, что мама родила шестерых, а выжила я одна.
– Ужасно, – вздохнула Шарлотта. – Вынашиваешь ребенка, рожаешь, кормишь, а потом теряешь. Но бывает и хуже. Думаешь, что время младенчества с корями и скарлатинами позади, а потом приходит еще какая-нибудь беда. Мы с Максом в пять лет переболели корью. Мать очень страдала, я теперь это понимаю. Но, думаю, ей было бы еще тяжелее потерять Фреда, который едва не умер от мозговой горячки в семнадцать лет. Да еще сразу после Мюриэль и отца! Удивляюсь, как она сама тогда не тронулась рассудком. Матерям ни на секунду нельзя расслабиться. Ну, может, только после того, как дети женятся или выйдут замуж. Но тогда появляются внуки, и ты начинаешь бояться уже за них.
Клеми молча кивнула. Ей не хотелось продолжать разговор на тяжелую для нее тему. Она переставала дышать при одной только мысли о том, как беззащитен ее единственный сынишка перед болезнями, несчастными случаями или другими напастями. К счастью, Шарлотта опять заговорила о себе.
– Хорошо, что у меня есть рента и я не обязана выходить замуж за первого, кто посватается, ради куска хлеба и крыши над головой. Но все-таки пока женщина не замужем, она в глазах всего общества как будто с изъяном. Я долго думала и поняла, что лучше всего для меня было бы выйти за немолодого богача и поскорее остаться вдовой. Тогда будет всё и сразу – деньги, уважение, свобода! Но так не бывает, правда? Вдовец с кучей детей на руках или какой-нибудь нищий – вот реальность, которая ждет двадцативосьмилетнюю девушку.
– Да будет тебе, Шарлотта, – сказала Клеми. – Проблема не в тебе, а в том, что в Ла-Рошели тебе не с кем познакомиться. Если бы ты жила в большом городе, ты бы давным-давно вышла замуж.
– Из-за войны к нам сюда устремились толпы переселенцев, – возразила Шарлотта, – но все они не нашего круга, и в основном это старухи и малые дети. Интересно, куда поехали люди образованные и обеспеченные? Где парижане, которые вовремя выехали, спасаясь от осады? Наверное, они в Бордо, в Тулузе, в больших городах. Фред говорит, что правительство тоже может перебраться в Бордо, потому что в Туре небезопасно. Нет-нет, я не мечтаю выйти замуж за старого адмирала Фуришона, это слишком! – засмеялась Шарлотта в ответ на взгляд Клеми, полный ласковой иронии. – Кстати, тебе не кажется, – добавила она без всякого перехода, – что Фред что-то замышляет?
– Фред – замышляет? – переспросила Клеми.
– Да, замышляет. Он места себе не находит в Ла-Рошели. После той самой лекции я все время об этом думаю.
– Я тоже, – призналась Клеми.
Она не стала уточнять, что со дня его приезда думала о нем постоянно, и лекция только подтвердила опасения, что ей есть о чем беспокоиться.
– Если хочешь знать мое мнение, мой старший брат просто ненормальный. За ним оставили место в Коллеж де Франс, у него есть сбережения, чтобы дождаться тут с нами конца войны, есть частные уроки, есть другие занятия. Никто бы его не осудил за то, что он переждал войну в безопасном месте. Наоборот, все сказали бы, что он молодец – не оставил без защиты трех женщин, даже четырех вместе с Розали, и маленького племянника. Но увидишь, он скорее запишется в армию, чем останется с нами. После перелета Гамбетты в Тур на воздушном шаре и объявления о наборе добровольцев в Луарскую армию я почти не сомневаюсь, что он...
– Как – в армию? – ахнула Клеми. Кровь отлила от ее лица. – Что он будет там делать? На офицера надо учиться, а для того, чтобы быть простым солдатом, он … ммм…
– Староват. Вот именно, – горько усмехнулась Шарлотта. – Недавно я слышала, как пастор Госсен отговаривал Раймона Дельмаса, когда тот решил записаться в мобильную гвардию. Сказал, что, во-первых, у Раймона жена и две девочки, и если его убьют или искалечат, кто позаботится об Анриетте? Ей придется зависеть от милости двух его братьев, отвратительного скряги Фабьена и викария Луи, у которого самого уже, можно сказать, пятеро детей. А во-вторых, если идешь в таком возрасте на войну, надо уметь делать там что-то полезное, быть артиллеристом, инженером или еще кем-то в этом роде. Простой пехотинец без молодой сноровки будет не солдатом, а мишенью. Раймон выслушал пастора и сказал, что здесь есть о чем поразмыслить. Он на год старше Фреда, вот и думай сама…
– Даже думать не хочу, – сказала Клеми. – Но если он все решил, мы его не отговорим и не остановим, верно?
– Ни за что на свете, даже если ты ему в ноги бросишься.
– Почему я? – Клеми отвернулась, как будто за подносом, чтобы собрать грязную посуду.
– Как будто сама не знаешь. В нашем доме только ты можешь вить из него веревки. Но не сейчас. Сейчас он одержим… как бы это назвал пастор? страстью к искуплению. Он не хочет, чтобы его кто-то мог упрекнуть за немецкую кровь, которая в нем течет. Полная чушь, вот что я думаю.
Клеми стояла спиной к Шарлотте, не решаясь на нее посмотреть. Ее лицо горело, а сердце так отчаянно колотилось, что, казалось, еще немного, и оно взорвется. «Если я тяжело заболею, он не уедет, – вдруг подумала Клеми. – Он готов оставить мать, Шарлотту, но меня он бы не оставил. К несчастью, я совершенно здорова, как и положено простолюдинке, а не благородной барышне».
– Ладно, я иду спать, – сказала Шарлотта. – Завтра мне одной предстоит работать с дамами из прихода, верно? Ты дезертируешь?
– Я помогу Розали и побуду с Бертраном. Он меня почти не видит. Спокойной ночи, Лолотта. Раньше времени не грусти.
– И ты не грусти.
Постукивание каблуков обозначило путь Шарлотты от умывальной комнаты до спальни, потом дверь тихо щелкнула, и дом погрузился в тишину. Клеми прибрала кухню, убедилась, что полное ведро угля стоит рядом с плитой, вытерла руки и сняла рабочий фартук. Пора было тоже идти спать. Нет! Осталось еще одно маленькое дело. Клеми вышла во двор, ежась от октябрьского холода. Нужно было проверить засов калитки и оставить его открытым. Если Фредерика все еще нет, надо оставить ему возможность нормально войти в дом, а не перелезать через ворота. Бог знает, когда и в каком состоянии он явится.
Мадам Марото, или как там ее сейчас зовут, уехала вчера утром. Он не с ней. Но где? У пастора? (сердце Клеми при этой мысли затрепетало – хорошо бы у него, пастор Госсен обязательно убедит Фредерика отказаться от его безумных планов). У Понсаков? У Алонсо Диаса? А может быть, он сейчас в «Шу Флери», маленьком грязном кабаке за Старым портом, где моряки и портовые рабочие пьют крепленое вино и обнимают продажных женщин? Клеми знала, что иногда он заходит туда выпить с Алонсо и утверждает, что там продают лучший «пино де Шарант» на всем побережье от Энанда до Фура-ле-Бен, хозяин будто бы сам готовит этот напиток, смешивая белое вино с коньяком в идеальных пропорциях. Раньше Фред не засиживался в «Шу Флери» допоздна, и других радостей, кроме вечернего стаканчика пино, там не искал. Давным-давно, когда они были друг с другом откровенны, он ей рассказал, что в юности дал клятву никогда не искать себе продажной любви. Но он не говорил, держит до сих пор эту клятву или нет. Слишком много времени прошло, а мужчины есть мужчины…
Как будто в подтверждение мыслей Клеми за воротами раздалось громкое мяуканье. Она щелкнула засовом и впустила кота Гаспара, грязного, голодного и явно очень довольного проведенным вечером. Гаспар небрежно потерся об ее ноги и, гордо распушив хвост, направился в кухню. Клеми поспешила за ним и подумала, что коту, вернувшемуся с любовных похождений, она сейчас нальет супа и вчерашнего молока, а когда Гаспар будет сыт, погладит его по шерстке и почешет за ухом. Но с Фредериком, вернувшимся из «Шу Флери», она предпочла бы сегодня не видеться.
Гаспар ел жадно, однако не теряя достоинства, как это умеют кошки. Затем он принялся за медленное и тщательное умывание. Клеми хотелось спать, и она легонько подтолкнула Гаспара в пушистый бок носком башмака: «Нет, обжора, на кухне я тебя не оставлю, даже не рассчитывай!» Кот нехотя покорился, но пошел не в переднюю, где стояла его корзина со старой шалью Амели. Он просочился между ног Клеми и неожиданно резво помчался по коридору в ту часть дома, которой так остерегалась Розали – там были спальня Фредерика, библиотека и кабинет, который все уже называли не «пасторским», а «профессорским». Клеми спокойно смотрела на кота, уверенная, что все двери заперты. Но Гаспар поскребся лапой в тяжелую дверь спальни – и вдруг она поддалась.
Только этого еще не хватало! Клеми твердо решила выгнать нахального кота из спальни и перешагнула порог. И застыла, потому что хозяин комнаты был у себя дома. Фредерик лежал в постели и, похоже, спал или пытался уснуть. Он чиркнул спичкой и зажег свечу на ночном столике.
– Клеми?
– О господи, Фред!
– Как ты сюда попала?
– Прости меня, я не хотела к тебе вторгаться. Сейчас я уйду. Забудь и никому не рассказывай об этом нелепом случае, пожалуйста.
– Не беда. Я специально не запер дверь, чтобы Гаспар не разбудил меня своим царапаньем слишком рано.
– А теперь я тебя разбудила. Еще раз прости, я была уверена, что ты не дома.
– Где мне еще быть?
– Ты сам себе хозяин, – ответила Клеми, старательно глядя в сторону.
– Подожди немного. Не уходи. Я должен тебе кое-что сказать.
Клеми отвернулась, ожидая, пока он оденется. Он встал, набросил халат на пижаму и подошел к ней.
– Посмотри, – сказал он.
Клеми повернулась и увидела его письменный стол, приведенный в идеальный порядок. Все бумаги были рассортированы и подписаны. Посреди стола, придавленная бюваром, лежала записка, даже не записка, а длинное письмо с пронумерованными пунктами. В жестяной коробке из-под мармелада поблескивали монеты. К столу были придвинуты два табурета, такие же массивные, как вся мебель в этой комнате. На них стоял раскрытый, но уже аккуратно собранный дорожный саквояж.
– Завтра я уезжаю в армию, – сказал Фредерик. – С матушкой я говорил. Я бы и вам рассказал, но вас не было целый день, и я решил, что вы и так все узнаете. Ждать вас не стал, мне хотелось выспаться в своей кровати напоследок. Вряд ли в ближайшие недели и месяцы у меня будет много спокойных ночей.
Он говорил спокойно, даже пытался улыбаться. Но Клеми не собиралась делать вид, что обманута кажущейся безмятежностью ее голоса. Нервы ее были напряжены до предела. Не успев сообразить, что происходит, она сделала именно то, о чем говорила Шарлотта – упала на пол перед Фредериком и обхватила его колени. «Фред, пожалуйста! – Ее голос был похож то ли на утробный вой, то ли на рыдание. – Не делай этого, не надо, умоляю тебя!»
Фредерик наклонился над ней, поднял и поставил на ноги. Клеми была тяжелее, чем миниатюрная Селина, но мягче, податливее: ему показалось, что он держит большую кошку, которая норовит выскользнуть из его рук. Она пошатнулась и ухватилась за него, чтобы опять не упасть. На ее лице он увидел не страх, как у Селины, не стоическую покорность судьбе, как у матери, а всю глубину отчаяния, всю беспросветность горя, всю безнадежность потери. Он придержал ее за талию, только для того, чтобы помочь ей стоять прямо. Клеми же обхватила его за шею и впилась в его губы поцелуем, в котором не было ничего сестринского.
Он не сразу отпустил Клеми. Руки дрожали, голова кружилась, он чувствовал, что хотя полностью контролирует себя, в эти секунды все равно происходит что-то непоправимое. Даже когда их губы разомкнулись, Клеми зарылась лицом в его пижаму. «Прости, прости… – шептала она ему куда-то в ямку под ключицами. – Я не должна была тебе мешать, я знаю, что тебе и так трудно. Скажи, что мне еще сделать для тебя…»
– Я обязан исполнить свой долг, Клеми, поэтому не могу остаться. Что ты можешь сделать для меня? Заботься о матушке и чаще читай вместе с ней молитву Жана Кальвина. Мы, реформаты, верим, что судьба предопределена и ничего с этим поделать нельзя, а это значит, что нет неверных решений, и нам не приходится жалеть о любом своем выборе. Поэтому я ухожу спокойно, у меня нет паники в душе. Да, я знаю, что могу не вернуться или вернуться в… мм… не совсем целости и сохранности. Война есть война. Но статистическая вероятность такого исхода вряд ли больше половины. Даю тебе слово, что я все так же люблю жизнь и не собираюсь специально искать опасностей. Еще, конечно, обещаю писать так часто, как только смогу.
– Да… Да…
Она вскинула заплаканные глаза.
– Ты уезжаешь не из-за Макса? Не потому, что весь этот месяц я держалась с тобой так холодно?
– Глупышка, конечно нет. Макс тут совершенно ни при чем. И не вздумай себя упрекать: на самом деле только благодаря тебе я выдержал здесь так долго.
– Но ведь я ничем тебе не помогла!
– А тебе и не надо ничего делать. Ты уже все сделала. Для меня ты разлита и растворена повсюду – в этих улицах, в этих садах, в этом песке, в этом воздухе. Ты – мои стихи и моя музыка. Так будет, даже если ты уедешь отсюда, потому что мне достаточно, что ты живешь на земле. Я никогда не говорил тебе о своих чувствах. По-моему, остальная наша семья знает о них больше, чем ты сама. – Клеми опустила голову. – Так узнай хотя бы сейчас, что мои чувства к тебе такие же чистые и бескорыстные, как моя любовь к родному краю.
Клеми всхлипнула. Она и не надеялась, что Фредерик заговорит с ней о любви. Но вот он говорил, и хотя она была околдована звуками его голоса и плохо понимала смысл сказанных слов, до нее медленно доходило, что говорит он не о том, что внушало ей собственное воображение.
– Мое позавчерашнее ночное свидание тебя расстроило, правда? – Он ласково сжал ее пальцы. – Я видел тебя на лестничной площадке. Да, Клеми, я не всегда веду себя как монах. Обета целибата я не давал, хотя в почти тридцать восемь лет все еще держу свою давнюю клятву. Но ты – совсем другое дело. С тобой я «не ищу своего, не радуюсь неправде», мне нечего скрывать и стыдиться, потому что ты – лучшее, что со мной случилось. Чем ни обернется дальше наша жизнь, моя любовь к тебе не изменится.
Он поцеловал ее в макушку, взял свечу и вложил в ее руки.
– А теперь иди к себе и постарайся отдохнуть. Я уеду на вокзал ранним утром. Нас отправляют сразу в Тур, там и будет обучение новобранцев. Я даже рад, что все случится так быстро, без долгих проводов и лишних слез.
Клеми не смогла заставить себя снова посмотреть ему в глаза. Она прошептала:
– Храни тебя Бог, Фред.
Он затворил за ней двери и снова лег в постель. Гаспар уже устроился в ногах. Фредерик погладил кота и вздохнул: теперь, когда впереди его ждали стрельбище, плац и казармы, домашняя жизнь, даже такая скромная, показалась ему необыкновенно уютной и приятной.
Клеми долго не могла уснуть, но ближе к рассвету сон ее сморил. Утром она тихо спустилась в столовую и увидела свекровь, которая собирала чашки из-под кофе. Их было три. Значит, мать и сестра все-таки проводили Фредерика.
– Вы все знали, матушка, – сказала Клеми.
– Узнала только на несколько часов раньше, чем ты, – ответила Амели. – Я встала на рассвете, чтобы сварить ему кофе, это все, что я могла для него сделать. Шарлотту разбудило звяканье посуды. Она узнала, почему мы на ногах в такую рань, и раскричалась, как сорока, мне кое-как удалось ее успокоить. Я надеюсь, Фред унес из родного дома хорошие воспоминания.
– Матушка… Клеми подошла и обняла свекровь. – Какая же вы сильная. Не представляю, что бы я делала на вашем месте.
Амели вскинула голову и напрягла подбородок, чтобы он не дрожал.
– Если мы не можем чему-то помешать, остается только смириться, не правда ли?
Пасмурный октябрьский день не обещал стать светлее. Клеми вышла из ворот и посмотрела направо, где возвышалась островерхая церковь Нотр-Дам-де-Кунь, потом налево, где улица Вильнев спускалась к каналу Мобек. Туда несколько часов назад ушел Фредерик со своим дорожным саквояжем. «Через несколько дней придет первое письмо, – подумала она. – Надо только дождаться его… а потом следующего, и следующего». Она вздохнула и отправилась заниматься своими рутинными делами, стараясь не думать о том, что узнала этой ночью. Но стоило вспомнить – и она заливалась краской. Неужели все эти годы она ошибалась, и Фредерик любил ее совсем не так, как она его?
На столе Фредерика лежала длинная инструкция с указаниями, что делать с почтой, какие письма следует вскрывать, а какие пересылать. Мать и Шарлотта должны были распечатать письмо Луи Эрзога: следовало сообщить эльзасцу, что приглашение остается в силе, устроить для него обед в какой-нибудь воскресный или субботний день и позвать на этот обед пастора Госсена. Пусть самого Фредерика за столом не будет, изгнанник сможет поговорить с людьми своего круга и отдохнуть душой в обстановке уюта и доброжелательности. Также следовало распечатать возможное письмо от полковника Мортье – там могла содержаться важная информация для Алонсо Диаса об его сыне Эстебане. Остальные письма из Парижа, отправленные на воздушном шаре, нужно было немедленно пересылать Фредерику на адрес, который он, как надеялся, скоро сообщит. Последним пунктом стояло имя Карла фон Трайберта, дописанное второпях: «Письма от этого человека, если они будут, не вскрывайте, уберите в верхний ящик стола и оставьте там до моего возвращения».
В ящике уже лежало одно письмо с французским штемпелем. Фредерик получил его вчера. Фон Трайберт сообщал, что находится во Франции с секретной миротворческой миссией, и на всякий случай, если что-то пойдет не так, просил своего друга не выдавать, что тот пять недель назад видел его в Туре. «Я все вам потом объясню, дорогой Декарт, вы поймете, к чему была эта таинственность, и найдете ей извинения. Разумеется, я узнал вас в окне того полуподвального кабачка. Ваше замешательство и ваше отважное стремление узнать правду были так трогательны! Но я не мог открыться, потому что речь шла о военных делах, а военные не любят, когда в их дела вмешивают гражданских. Достаточно и того, что они ввели в свой круг меня. Вы можете скоро услышать обо мне разные слухи, ни в коем случае им не верьте. Пока просто запомните – с начала войны мы не встречались во Франции, вы ничего не слышали обо мне после того, отправленного из поезда письма». Уничтожить это письмо Фредерик не решился. Не хотел он и того, чтобы другие письма Трайберта пересылали ему в действующую армию – они могли его скомпрометировать, этому человеку он до выяснения всех обстоятельств больше не доверял. Но и сжигать эти письма было нельзя. Трайберт не стал врагом, он по-прежнему был загадкой, а Фредерик Декарт не любил неразгаданных загадок.
7.01.2025
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
