Странник без прошлого
Глава 1
Это была суровая зима. Жители стойбища Ашты потеряли более половины скота из-за жуткого холода и пронзающих, словно клинки, ветров, поэтому Старшие приказали откочевать всем жителям ко второму зимовью близ устья реки Шаран. Боги забыли эти места, говорили селяне, а Старшие никоим образом их в этом не разубеждали, ведь лучше дать им выговориться и успокоить разум, нежели пытаться что-то объяснить и в процессе объяснения проболтаться о том, о чём Старшие старались смолчать даже при общении друг с другом.
Последние десять дней охотники почти каждый день возвращались с дурными вестями. Лесная живность и птицы из близлежащего к стойбищу леса стали попадаться в силки и ловушки лишь изредка, а сам лес часто встречал охотников непривычной тишиной и молчанием. В последние дни даже самые храбрые из них перестали ходить в лес в одиночку. Заброшенность леса также наводила умы жителей стойбища на мысль о проклятии, ниспосланном богами.
Собирались молча. Хмурые лица селян ясно говорили о том, что никто не хотел уходить, но с мнением Старших не поспоришь, а нестерпимый холод и ветер снова и снова убеждали селян в верности решения сменить место зимовки. Свободные селяне сами занимались сбором своего барахла и юрт, а Старшие, в свою очередь, сидя на стенаваррских конях, лишь помыкали бесправными кулами, выкрикивая оскорбления и приказывая поторапливаться.
Порою тому или другому кулу крепко доставалось от одного из Старших, но кул тут же старался подняться и продолжить работу, потому что Старшим не нужен бесполезный кул-дармоед – он для них лишь обуза. Да и Старшим недосуг заниматься сбором своего имущества, у них своя работа – обеспечить стойбищу безопасность. Кулы понимали это, поэтому, стиснув зубы, продолжали собирать богатое имущество Старших, тщательно сворачивая его в войлочные циновки и столь редкие в этой части Великих Степей шахнаманские ковры.
На третий день сборы стойбища мойыров были завершены, и Старшие решили незамедлительно трогаться в путь – благо ветер немного спал да из-за горной гряды Айганар выглянуло наконец улыбчивое и тёплое солнце, что многими было воспринято как доброе предзнаменование: значит, всё происходит так, как суждено.
Старейший из Старших, многобородый Айхим, послал вперёд троих воинов – им предстояло разведывать дальнейший путь вдоль кромки леса и постоянно в течение дня держать в курсе Айхима и его помощников.
Пятидесятилетний Айхим верхом на вороном жеребце, в лисьей шубе, ехал во главе колонны переселенцев – свободных селян и бесправных кулов, медленно бредущих по заснеженной дороге вперемежку с навьюченными скарбом лошадьми и мулами, а также телегами с имуществом. Верные слову чести личные нукеры Айхима ехали в двух локтях от него, внимательно и зорко осматриваясь по сторонам, а также сопровождали его семью. Остальные Старшие растянулись по всей колонне переселенцев, чтобы на местах решать те или иные затруднения, с которыми они могли столкнуться по пути к новому стойбищу. Позади колонны, в некотором отдалении, в сопровождении вооружённой охраны пастухи гнали не павший от холода скот; животные жались друг к другу и старались идти побыстрее, чтобы, с одной стороны, не попасть под рогатины пастухов, а с другой – согреться в движении.
Молодой Старший Крайат осторожно подъехал к Одноглазому, главарю нукеров Айхима, чтобы испросить разрешения на разговор со Старейшим. Одноглазый, нахмурившись, всё же утвердительно кивнул, позволяя Крайату проехать.
Подъехав поближе, Крайат не спешил завести разговор со Старейшим, поскольку это было бы неучтиво. Со стороны казалось, что Айхим спит, убаюканный мерной поступью своего обученного жеребца, однако молодой Крайат знал, что это вовсе не так. В свои неполные пятьдесят Айхим оставался очень подвижным и сильным мужчиной – других в Старейшие и не брали, ведь испокон веков немощные Старшие и Старейшие уходили высоко в горы, чтобы обрести единение с богами-покровителями. Впрочем, молчание продолжалось недолго: Айхим резко открыл глаза и спросил:
– Что тебе нужно, молодой Крайат? По какому поводу возжелал разговора со мной?
– Прости меня, мудрейший, за беспокойство, – пролепетал, не поднимая глаз, молодой Старший; даже гнедой Ур под ним прижал уши, сторонясь гордого Пала – коня Старейшего.
– Своими пустыми извинениями ты то и делаешь, что беспокоишь, – холодно бросил Айхим, погладив верного Пала по могучей шее. – Говори, что нужно, и ступай.
– Мудрейший, – начал вновь Крайат, – я знаю, что не достоин держать стремя вашего коня в час утренней скачки, да и из всех моих достоинств я в силах предложить только мою верность и сталь клинка, но... – замялся было юноша.
– Что «но»? – нетерпеливо бросил Айхим, сверкнув смолью глаз из-под густых, тронутых зимней сединой бровей.
– Я прошу у вас платка светлоликой Айнар, мудрейший, – выпалил разом Крайат и теперь сам, смутившись собственной смелости, не знал, куда смотреть, поэтому уставился на пышную гриву Ура.
Айхим очень спокойно воспринял слова молодого Старшего о сватовстве своей дочери и теперь ехал вперёд по промёрзшей насквозь дороге, не сбавив, но и не прибавив шагу. Он совершенно ничем не показывал своего беспокойства, однако внутри у него бушевало всепоглощающее пламя негодования.
Но на то Айхим и считался мудрейшим, что был весьма рассудителен, отходчив и не показывал на людях собственных чувств. Когда первые чувства нахлынули, словно Западное море, и, разбившись о скалы неуступчивого характера Старейшего, ушли обратно, Айхим решил повременить с ответом, но оставить юнцу надежду.
Именно так задарма нанимаются самые верные и преданные нукеры, считал Айхим, мысленно улыбаясь своей прозорливости. Ведь если бы не он – Айхим Чернобров – Крайат не вырос бы в статного красавца Старшего, заставляющего лучших из дочерей как Старших, так и поселян, падать в обморок от одного только взгляда колдовских бледно-зелёных глаз. Сгубила бы Крайата горячность его отца – поселянина-кузнеца Кархата, неучтиво вылившего под ноги проезжавшему Старшему Кухаберу ведро помоев. Тогда, пятнадцать лет назад, грозный в своей власти и силе Кухабер ограничился – благодаря увещеваниям и просьбам его, Айхима, – лишь убийством незадачливого поселянина и его жены, сопливого же шестилетнего Крайата Айхим забрал себе в личные кулы, а после дал ему право стать Старшим, доказав свою честь и силу в праздник Весеннего Новолуния. Крайат воспользовался представившейся возможностью и с невероятной честью смог доказать свою доблесть, добыв перья горного орла и победив в смертном поединке пещерного медведя, – поэтому теперь Крайат один из Старших, несмотря на возраст и своё происхождение.
Айхим помнил тот день у дома кузнеца так отчётливо, будто это было вчера, а не пятнадцать зим назад: ведро помоев, плеснувшее под копыта Кухаберова коня, лицо Кархата, ещё не успевшее побледнеть от страха, и собственный голос – неожиданно для самого Айхима умоляющий, – выпросивший у старого друга жизнь хотя бы мальчишке. Странно, что именно мальчишка теперь просил у него платок дочери. Старейший тогда списал тот свой порыв на обычную человеческую жалость; сейчас, годы спустя, он порой задумывался – не было ли в том решении чего-то ещё, чему он сам не сумел подобрать имени.
Наконец, обдумав свой замысел на несколько ходов вперёд, Айхим сам себя похвалил за недюжинный ум и прервал столь тягостное для молодого сердца Крайата молчание, которое тому, должно быть, казалось длившимся несколько тягостных бурдюков времени, хотя на самом деле сложилось в чёткую картину в голове Айхима буквально за пару капель.
– Так и быть, Крайат, – начал Айхим, для виду нервно теребя бороду, – платок моей дочери будет твоим, но после исполнения моего личного приказа. Я не вижу никаких причин для того, чтобы отказывать тебе в праве сватовства, однако поскольку тебе нечего мне предложить, я так и быть воспользуюсь твоим любезным предложением верности...
– Благодарю вас, мудрейший, – перебил Айхима Крайат, что противоречило всему заведённому порядку, но на лице юноши, словно на глади чистого горного озера, отражалась такая гамма чувств – радости, восторга и преклонения, – что Айхим даже не стал его одёргивать. – Моя жизнь – ваша, повелитель, – вымолвил далее, взяв себя в руки, ритуальную фразу Крайат и спросил: – Что нужно сделать, мудрейший?
– Пока ничего, – устало бросил Айхим, небрежно махнув рукой, и продолжил: – Может, позже. А пока ступай.
Тут же, как услужливый пёс, подскочил Одноглазый и кивком головы велел молодому Старшему более не беспокоить Старейшего. Крайат, сияющий от свалившейся на него радости, только улыбнулся озадаченному его поведением Одноглазому и, развернув коня, направил Ура к ближайшим повозкам. И лишь убедившись, что юноша отъехал достаточно далеко, Айхим, ухмыльнувшись своему гению, поздравил себя с очередным успехом.
Он ещё долго смотрел вслед удаляющемуся всаднику – дольше, чем требовала простая удовлетворённость удачной хитростью, – и сам не мог бы сказать, отчего внутри, под привычной уже маской довольства собой, что-то царапнуло и не желало униматься, как заноза, которую легче не замечать, чем вытащить.
Глава 2
То было ещё до больших холодов – за добрых полсотни дней до того, как Старшие поднимут стойбище Ашты и поведут его прочь от опустевшего леса к устью Шаран. Тогда снег в степи лежал тоньше, а морозы ещё не показали своей самой жестокой стороны, но тьма зимней ночи уже была такой же бескрайней и безразличной к человеку.
Тёмный человеческий силуэт, устало бредущий через зимнюю смертельную пустыню степей, сливался с таинством ночи. Лишь только острое зрение степного клевца, не улетающего на зимовку в тёплые края, помогло бы разглядеть эту небольшую жирную чёрную точку в зимней степной ночи, но неумолимый холод не позволял этим гордым и бесстрашным птицам совершать ночные вылазки.
Силуэт шёл медленно и уверенно двигался по снежной глади, ни на минуту не сбавляя шага. Путник шёл, надеясь на лучшее, однако с каждой новой каплей времени и каждым новым шагом надежда в нём крошилась, распадалась на кусочки и снежинки, она таяла, словно мертвенно-бледный снег под взглядом домашнего очага. Но путник всё шёл и шёл, несмотря ни на что, шаг за шагом приближаясь к лишь ему одному ведомой цели посреди бескрайней мрачной пустоши убийственно-жестокой зимней степи.
Остроконечный месяц на тёмном небе, окончательно разогнав остатки ночных туч, словно издеваясь, осветил снежное убранство зимней степи, наполнив его каким-то магическим великолепием. Тени путника удлинились из-за месяца-пересмешника, спрятавшегося за его спиной, и, опережая его на несколько локтей, шли впереди, словно показывая дорогу.
Ночную тишь огласил вой степных псов, вышедших на охоту, а путник всё так же равномерно шёл вперёд, сминая снег ногами, заставляя его скрипеть от негодования и расходиться в стороны от плотно и добротно сшитых кусков кожи утеплённых саннайских сапог.
Вновь поднявшийся ветер сдул с верхушки ближайших белых барханов колючие капли снежной пыли, сверкающей, как россыпь мелких алмазов, и бросил в лицо путнику, но он лишь отмахнулся от них, как от летней надоедливой мошкары, вытер рукавицами покрасневшее от ночной стужи лицо и продолжил шагать.
Много ли прошло времени, мало ли, но ночь с ленцой приближалась к концу: ухмылка месяца-пересмешника всё больше и больше получалась вымученной и донельзя жалкой, вой степных псов раздавался всё дальше и тише, постепенно сходя на убыль, даже мороз ближе к утру уже не дёргал с заядлым постоянством за нос, словно мальчишка-забияка. Странник всё так же шёл, но поступь его за прошедшую ночь потеряла былую чёткость и размеренность, став более шаткой и неуверенной – было видно, что ночной пеший переход сквозь снежную степь не прошёл даром для его тела, насытив его усталостью.
Вскоре взгляду путника показалась небольшая рощица жиденьких елей и облезлых берёз – та самая, что мойыры зовут Медвежьей Лапой за родник, схожий по форме со следом зверя, хотя сам путник, конечно, не знал этого имени и не ведал, как зовётся земля, на которую его привела дорога. Он свернул влево и направился прямиком к роще, однако, не дойдя буквально десяти локтей до вырванного с корнем ствола серой ели, упал.
Степной клевец, вставший с первыми лучами морозного зимнего солнца в поисках одинокого зайца или иной живности, которой можно было бы полакомиться, медленно кружил над степью, но ничего похожего на завтрак так до сих пор и не обнаружил, кроме непонятного чёрного пятна на белой простыне снега близ Медвежьей Лапы.
Так, никем не узнанный и никем не оплаканный, путник остался лежать у корней мёртвой ели – лежать долго, пока зима в этих местах не сменит ещё не одно своё лицо, прежде чем его найдут чужие глаза.
Глава 3
Поселяне продолжали двигаться и на следующий день после сворачивания стойбища на первом зимовье. Их уже ничего не держало в этой части долины, поэтому люди старались побыстрее добраться до Шаран. Первая ночь в степи прошла на удивление спокойно: оголодавшие стаи степных псов ни разу не побеспокоили стоянку поселян, хотя и случись что – Старшие, дежурившие посменно, были наготове.
Однако ночь и зимний холод всё-таки собрали свою жатву, лишив жизни двух поселян – старого горшечника Хайима и пятилетнего Нагыма. По всему было видно, что старик просто-напросто не перенёс поспешных сборов и первого дневного перехода, что сказалось на сердце, а за мальчиком не доглядели родители: во время переезда малыш, простыв, сильно заболел, ночью же «белая лихорадка» забрала юную душу измученного ребёнка. Тел до второго зимовья решено было не везти – не по чёрствости, а по обычаю: душа, как учили старики, не должна ждать своего часа в дороге, среди чужой, не освящённой родом земли, иначе заблудится прежде, чем услышит дудочку Цетны. Поэтому ещё затемно, наскоро, развели для обоих по отдельному костру в стороне от стоянки, чтобы огонь успел сделать своё дело до того, как обоз снимется с места. Родственники и родители умерших шли позади всех в сопровождении пятерых Старших, то и дело слышался плач, всхлипывания и громкие причитания – пока ещё дозволенные, пока седьмое перерождение луны не подошло и не пришла пора молчания.
Крайат, как и вчера, ехал в голове обоза переселенцев, настроение у юноши было приподнятым, конь отдохнувшим, а клинок во время утренней чистки оружия как никогда блестел и переливался под лучами яркого, но холодного зимнего солнца. Крайат невольно обернулся влево, чтобы посмотреть, как идут поселяне, и замер – скорее всего, с наиглупейшим выражением лица, – ведь на него с улыбкой на устах и в глазах смотрела Айнар. Должно быть, скучно стало девушке в крытой повозке, вот и выглянула, подумалось юноше.
Ур тряхнул головой, будто усмехаясь над его видом, но Крайат никак не мог отвернуть взгляд, когда перед ним было лицо его единственной и светлоликой.
– Привет, Крайат, – неожиданно пропел для окрылённого юноши голос возлюбленной.
От этого молодой Старший чуть было не вывалился из седла, однако выучка не позволила случиться такому конфузу, да и Ур замедлил шаг, словно понимая всю важность момента.
– Привет, – еле слышно пробормотал Крайат, но тут же спохватился и громко, как некогда учили, ответил: – Приветствую, госпожа моя, что будет угодно дочери мудрейшего.
– Да ну тебя, Крайат, – нахмурилось личико Айнар и вновь скрылось в неизвестности повозки, что крайне огорчило юношу, но и заставило немного улыбнуться.
– Молодому господину что-нибудь нужно? – пробасил голос Одноглазого где-то справа от юноши.
– Ничего, – не оборачиваясь, коротко бросил Крайат и потрусил на недовольном Уре к хвосту обоза.
В одночасье мир для юноши стал серым и тусклым. Мерно покачиваясь и переваливаясь с колеса на колесо, словно в тумане, проплывали мимо повозки поселян, а Крайат, уставившись в луку седла, пребывал в смятении захвативших его чувств. Рядом послышался голос Йохима – главного над Старшими. Он что-то долго и упорно объяснял одному поселянину, затем, махнув в отчаянье рукой, развернул своего серого жеребца и подъехал к Крайату.
– Что стряслось, Старший? – участливо спросил Йохим, придержав не в меру прыткую в утренние часы Хану.
– Что? – переспросил озадаченный и взволнованный Крайат.
– Да на тебе лица нет...
– Ничего страшного... Не выспался, – улыбнувшись, хотел было отшутиться Крайат, но улыбка вышла вымученной и совершенно неестественной.
– Ну так иди, выспись, – по-отечески похлопав по плечу, посоветовал Йохим. – Моя повозка идёт в конце, скажешь Саймуру...
– Спасибо, – только и смог выдавить из себя Крайат уже удаляющемуся Йохиму.
Но доехать и выспаться Крайату так и не удалось, когда мимо промчались несколько Старших, в том числе и такой же молодой Старший по имени Сайхиб. Именно последний резко осадил коня и крикнул Крайату:
– Крайат, поскакали к Медвежьей Лапе?!
– Зачем?
– Хунну видел там несколько лисьих нор... Поохотимся!
Крайат недолго думал над своими дальнейшими действиями, и уже через несколько минут шестеро Старших во весь опор мчались к небольшой рощице, называемой среди поселян Медвежьей Лапой – из-за небольшого родника, напоминавшего своей формой именно след медведя.
Глава 4
«Какой же он глупый, этот Крайат... Весь день будто неприкаянный бродит вокруг повозки, заглядывается на меня, но... стоит с ним разговор завести, тут же теряется. Дурак, ей-богу! Даже слова ласкового от него не дождёшься, всё время бубнит „моя госпожа то“, „моя госпожа сё“... Тьфу ты! Даже злости не хватает... А ещё говорят, что они – мужчины – умнее нас... Ха!».
Юная Айнар некрасиво надула губы и нахмурила лоб, страшно негодуя на Крайата. Он ей нравился, нравился, должно быть, ещё с детства, когда в пригожий осенний день отец привёз его с собой. Тогда он был ещё мальчишкой, всячески избегал Айнар и при встрече напускал на себя до смешного грозный вид.
Но годы шли, Айнар и Крайат – личный кул её отца – взрослели, их тела наливались силой, ум впитывал знания и приобретал мало-мальский житейский опыт. Крайат всё так же избегал озорных глаз дочери хозяина, но уже по другой причине: в его сердце зарождалось какое-то странное чувство к Айнар. Он чуждался её, но всё же тайком наблюдал за её девичьими беседами с подругами, за уроками рукоделия, за летними походами к Скале Отцов – туда, где раз в году, в ночь худой Луны, девушки засыпали под открытым небом в надежде на вещий сон о суженом, а наутро рассказывали друг другу, кому что привиделось, и гадали, не лукавит ли подруга.
Айнар мысленно улыбнулась, вспомнив об этом, и левой рукой тронула висящий на тонкой верёвочке медальон, полученный от Крайата. Вырезанный им из кости пещерного медведя, убитого на празднике Весеннего Новолуния, чтобы иметь право стать Старшим... Так все думали... Все окружающие считали, что Крайат решил испытать свою судьбу и она была к нему благосклонна, наградив свободой и властью. Но на самом деле Айнар знала, что всё это он сделал ради неё...
В тот день Айнар сидела вблизи юрты и вышивала платок для своей близкой подруги Елим, которая через неделю-другую собиралась замуж за Старшего Утмуна, известного своей вспыльчивостью и буйным нравом, но, как отмечали другие Старшие и поселяне, которые нет-нет да и страдали от несносного характера Утмуна, рядом с Елим Старший становился нежнее кхандского шёлка и податливее гончарной глины в руках мастера. Именно за этой работой застал её юный Крайат, вернувшийся с пастбища, чтобы на скорую руку перекусить.
Крайат очень спешил уйти обратно, поэтому прибежал к юрте хозяина чрезвычайно запыхавшийся и усталый. Пот, градом стекая по лицу, терял чёткие очертания, попадая на разгорячённое бегом молодое тело юноши. Айнар, оторвавшись от платка, даже засмотрелась на него, но тут же одёрнула себя и, злясь прежде всего на себя, громко окрикнула молодого кула:
– Надень рубаху, кул. Непристойно и недостойно гулять в присутствии женщины полуголым.
Айнар вовсе не хотела обидеть или оскорбить Крайата, да и неосмысленные слова вырвались у неё против воли, поэтому девушка была благодарна провидению за то, что вместо того, чтобы, как всегда, убежать куда глаза глядят, юноша, немного глуповато улыбнувшись, принялся жадно пить воду, набранную Айнар в меха ещё ранним утром. Утолив мучившую жажду, Крайат потянулся, разминая мышцы рук и спины, при этом улыбка не покидала его лица.
– Чему ты смеёшься, кул? – не на шутку возмутилась Айнар, стараясь сохранить на лице спокойствие и безмятежность. – Что тебя так развеселило?
– Вы, госпожа...
– Что?! – перебила, вспыхивая, словно падающая звезда, Айнар.
– Вы, госпожа! – уверенно повторил Крайат и продолжил. – Вот увидите, что не далее, как через два года, я получу платок из рук вашего отца, уважаемого Айхима.
– Да как ты смеешь, кул, – воскликнула потрясённая наглостью и дерзостью юноши Айнар. – Я расскажу отцу, и он прикажет высечь тебя за твои грязные речи.
– Ради вас, госпожа, я готов понести любые наказания, лишения и испытания, – гордо произнёс Крайат, в его молодом голосе зазвенела столь свойственная мудрым и опытным мужам сталь. – Возможно, я и беден, госпожа, но сон мой столь же крепок и чист, как горная вода, сводящая дёсны и скулы от холода... Возможно, я молод, и за моими плечами ещё нет великих битв и убитых в честном сражении врагов, но за свои молодые годы я пережил не одну смерть... Возможно, я не столь красив, как вы, госпожа, но что может сравниться с красотой души и верностью сердца, а в том, что я буду верен вам, госпожа, и вашему отцу, мудрейшему Айхиму, вы можете не сомневаться... Возможно, вы презираете меня, видя во мне только жалкого слугу, которого можно по делу и без оскорблять, но знайте: ваши обидные слова – ничто по сравнению с бесконечностью моей любви к вам, госпожа... Вы можете смеяться над моей наивностью и глупостью, но я смогу доказать свою любовь и завоевать ваше сердце...
С этими словами молодой Крайат развернулся и направился обратно к пастбищу, захватив с собою пару мехов с водой и чистую рубаху. Айнар же не нашлась, что ей ответить, и в который уже раз взглянула на уходящего юношу иными глазами... Глазами влюблённой...
Глава 5
Крайат уже жалел, что позволил Сайхибу уговорить себя поехать на охоту: перед его взором то и дело вставало грозное лицо Йохима, вначале удивлённого, а затем рассерженного поведением молодёжи Старших. Единственное, что не давало окончательно пасть духом, – осознание того, что если пропадать, то не ему одному.
Сейчас Крайат на своём гнедом жеребце скакал в середине небольшой группы Старших. Впереди него на вороном Хакане, словно на ночном демоне предгорий – обыре, летел Манас, известный среди Старших своей «болезненной» склонностью к азартным играм.
Справа от Крайата плечо к плечу ехали братья Алаканы – Измир и Нурад – сыновья именитого и славного своими подвигами Старшего Олана, хотя многие считали рассказы о «житии Олана» обычными небылицами и нелепицами.
Слева от Крайата скакал вздорный Сайхиб на молочного цвета Ветерке, а чуть позади – тучный, злой и постоянно угрюмый Палах.
Крайат вначале было недоумевал, с чего Палах, который лет на десять взрослее, увязался за самыми горячими и отчаянными из молодых Старших, но после не стал забивать себе голову всякой ерундой. В голову лезли совершенно другие мысли...
Они были уже совсем недалеко от Медвежьей Лапы, когда неожиданно, дико заржав, Ветерок Сайхиба встал на дыбы и повалился на спину, сминая под себя тело наездника. Крайат, насколько смог, быстро осадил Ура, буквально выпрыгнул из седла и кинулся к Сайхибу, боковым зрением он увидел, как к месту падения скачут и другие Старшие.
Подбежав, Крайат услышал тихий стон Сайхиба и предсмертные всхрапывания Ветерка; юноша тут же попытался вытащить приятеля из-под туши умирающего животного, но сил явно не хватало. Спрыгнув с коней, подскочили могучие Алаканы, слез с взмыленного вороного Манас, только вот не было среди них мрачного Палаха.
Общими усилиями братьев Алаканов удалось, немного приподняв, оттащить агонизирующего Ветерка, при этом Измир получил копытом в бедро. Манас же, знавший азы врачевания от своего деда, пытался, как мог, помочь окровавленному Сайхибу.
– Плохо дело, – пробормотал Манас, осторожно осматривая тело юноши. – Несколько рёбер перебито, правую ногу раздробило. Его нужно срочно к лекарям... Да не успеем...
Сайхиб, неловко дёрнувшись, захрипел. Слёзы градом катились из глаз юноши, но ни плача, ни натужных всхлипываний его товарищи не услышали. Сайхиб молча боролся с приливами боли, его же друзья ничего не могли поделать и молча смотрели, как жизнь покидает его тело.
Близлежащий снег медленно таял от крови, слёз, пота и отчаяния, смешиваясь с промёрзшей коркой взрытой падением лошади и ногами Старших земли. Жеребцы недовольно всхрапывали и прядали ушами, чувствуя запах смерти, раскинувшей свои сети над Медвежьей Лапой. Через несколько минут Сайхиб скончался на руках своих товарищей, тёмно-серые, как осенние тучи, глаза юноши смотрели в океан бескрайнего неба... Странные глаза для степняков, непохожие, неродные...
Но в этот момент они стали ещё более чужими для товарищей Сайхиба, потому что пропал озорной блеск, неповторимая живость, бесшабашная уверенность и дружеская верность...
– Старики говорят, – неожиданно заговорил Нурад, – что глаза даны человеку не только для того, чтобы видеть красоту и подлость мира, но и затем, чтобы попрощаться с ним и со всеми, кого знал человек. Они словно врата в иной мир... Зеркало богов и вместилище души, – закончил Нурад и замолк.
Слово взял его младший брат Измир:
– Прощай, друг, надеюсь, что в ином мире боги даруют тебе быстрого, как стрела, коня, волоокую красавицу-жену и бескрайние степи, чтобы смогла найти успокоение твоя мятежная душа.
– Не скрою, Сайхиб, – зазвучал ясный голос Манаса, – что ты был мне как младший брат, которого у меня не было и не будет более. Сколько себя помню, мы повсюду ходили вместе, но сегодня злодейка-судьба развела нас окольными путями...
Крайат долго молчал, не находя слов, достойных памяти друга, слёзы так и наворачивались на глаза, но юноша силой воли загонял их обратно. Наконец, поднявшись с сырой земли, Крайат как во сне пробормотал:
– Ты ушёл слишком рано, не познав и части того, что уготовано мирской юдолью... Как звезда, упавшая на грешную землю, оборвалась твоя жизнь, но я не прощаюсь с тобою, как не прощается отец с сыном, уходя на войну. Мы встретимся, Сайхиб, в ином мире и... выпьем забродившего мёда за нашу встречу.
Глава 6
Вечерело. Солнечный диск неожиданно по-летнему окрасил чистое небо кровавыми полосами, словно бы даже небесный свод горевал из-за неожиданной кончины Сайхиба.
Хмурые лица Старших были напряжены, все были заняты делом – следовало предать тело Сайхиба огню с рассветом. Даже весельчак Измир, поивший коней, молчал, будто бы сам набрав в рот воды и не решаясь проглотить её. Тишину изредка нарушал всхрап коней Старших, привязанных к деревцам неподалёку, да вскрики мелких пичуг, обустроивших свои пристанища в рощице у Медвежьей Лапы. Наконец Измир напоил последнего коня и, взяв опустевшие меха, снова ушёл к роднику.
Через некоторое время из рощицы показались Манас и Крайат, тащившие ветки различных деревьев – здесь были как свежие ветви, так и остатки вырванных с корнем и иссохших «сторожей леса». Нурад, сидевший близ огня, встал и пошёл навстречу товарищам, чтобы помочь. Вместе они дотащили ветки до костра.
– Надо дать веткам немного оттаять, – проговорил, утирая выступивший пот, Манас, – иначе костру не разгореться.
– Сейчас сделаю, – пробасил Нурад, раскладывая принесённые ветки на безопасном расстоянии от огня. Крайат решил помочь Нураду, а Манас пошёл успокоить неуверенно топчущегося на месте Хакана, чем тревожил других скакунов.
Когда Старшие закончили с ветками, из рощи появился Измир с мехами воды. Крайат сел у огня, протянув руки поближе к приятному теплу, и невольно бросил взгляд на тело Сайхиба. В свете весело трещащего костра казалось, что он всего-навсего уснул, даже чудилось, что немного шевелятся веки. Крайату стало вдруг не по себе... Страшно...
– Вот возьми, – вырвал Крайата из полудремотного состояния голос Нурада, причём юноша не сразу сообразил, что Нурад протягивает ему кусок вяленого мяса.
– Спасибо, – ответил Крайат и уже хотел было откусить, но только взглянул на мертвенно-бледное лицо Сайхиба, и есть расхотелось. Вернувшийся Манас и вовсе вежливо отказался от угощения Нурада. Последний долго рассматривал свой кусок мяса, затем крепко выругался и положил его обратно в дорожную суму, туда же перекочевал и кусок Крайата.
Подошёл Измир, приторочивший все меха с водой к сёдлам коней, и присел у костра, грея руки.
– Тут такое дело, – начал он, – недалеко от костра я нашел поваленный ствол серой ели, на которой заметил следы крови и следы борьбы – очень похоже, что степные псы загрызли человека...
– Ну и что, – процедил сквозь зубы Манас, вглядываясь во всполохи огня, – мало ли кого задрали псы.
– Может, и немало, – ответил Измир и продолжил. – Я там нашёл вот это...
С этими словами Измир извлёк из-за спины грязную тряпицу серо-бурого цвета и развернул её, внутри оказался искусно сделанный кинжал аль-аманских мастеров, о чём свидетельствовала двойная литера «АА», выгравированная на рукояти оружия. В том, что это именно оружие, ни у кого не осталось сомнений, когда Манас извлёк кинжал из ножен.
– Ну, ничего себе, – присвистнул Нурад, выхватив кинжал из рук Манаса и пробуя остроту лезвия. – Это самый что ни на есть боевой и... дорогой кинжал. Просто так его найти нельзя...
– Ты что-то говорил о следах крови на поваленном дереве, – перебил его Манас, кивая Измиру. – Можешь показать место? Если псы действительно напали на кого-то, то они могли сначала загрызть, а после утащить добычу – значит должны были остаться какие-то следы.
– След есть, еле различимый, поскольку минуло немало дней, – ответил Измир, отбирая кинжал у Нурада и вновь сворачивая его в тряпицу, – но я не стал идти за псами в одиночку.
– Правильно, – снова кивнул Манас. – Этим делом нужно будет заняться утром, а сейчас нашего участия ждёт тело Сайхиба...
– Погоди, а что будем делать с этим, – вставил наконец слово Крайат, протягивая Манасу обломок стрелы, попавшей в скакуна Сайхиба и послужившей причиной его смерти.
Всё это время, пока Нурад, осмотрев мёртвого Ветерка, кое-как смог извлечь обломок стрелы, а Измир нашёл остатки оперения, Крайат носил причину гибели товарища с собой.
Манас осторожно взял обломки из рук Крайата и поднёс поближе к огню, чтобы внимательнее рассмотреть. Измир и Нурад также не остались в стороне и подсели ещё ближе. Повертев и так и сяк, Манас сказал следующее:
– Сдаётся мне, что это стрела кхандцев...
Крайат тут же припомнил некоторые истории, услышанные в детском возрасте. В них кхандцы всегда представали настоящими животными, только и занимавшимися тем, что грабили и сжигали поселения мойыров, угоняли их детей и женщин в рабство, а гордых и храбрых Старших, захваченных после ожесточённых схваток (об иных Крайат и не слыхивал, хотя ещё ни разу не был на боевом сборе и не участвовал в битвах), истязали с особой жестокостью, причём, как правило, им это действо доставляло несравнимое наслаждение. Старики рассказывали, что у кхандцев есть свои города – обнесённые стенами, выложенными из обожжённого камня, с улицами, где ткачи день и ночь выделывают шёлк на потеху своим вождям, а кузнецы куют оружие куда искуснее степного. От этого истории о них пугали ещё сильнее: выходило, что кхандцы – не просто шайки дикарей, налетающих и пропадающих, как зимняя метель, а целый народ, многочисленный и умелый, у которого достаточно рук и на войну, и на ремесло. Правы ли были старики, или это были всего лишь истории, чтобы напугать непослушных детей, Крайат не знал.
Тем временем разговор продолжался...
– Откуда такая уверенность? – изумился весельчак Измир, внимательно рассматривая обломки стрелы.
– Мне Йохим говорил, – ответил Манас и показал на оставшееся оперение. – Смотрите... Кхандцы ценят в мире только три вещи: кровь, золото и ночь, именно в таком порядке, поэтому и на знамёнах кхандских войск изображён чёрный волк с окровавленной пастью на золотом полотнище. Йохим говорил, что одеваются кхандцы также преимущественно в эти три цвета и оружие носят под стать...
– Поэтому и оперение выкрашено в эти цвета, – не выдержав, ляпнул Крайат и тут же потупил взор, устыдившись своей горячности.
– Да, – закончил за него Манас, – именно поэтому.
Наступила небольшая пауза, а потом вопрос задал Нурад, лицо которого выражало крайнюю степень тревоги:
– Хм... Но мы ведь не могли проехать мимо кхандцев?! Если не я, то по крайней мере Измир заметил бы того, кто послал стрелу, глаза у него не в пример моим зоркие.
– А может быть, кхандцев и не было, – ответил озадаченный Манас. – Зато куда-то подевался Палах... Кстати, Крайат, что ты о нём знаешь?
– Да не знаю я его толком, – отвечал юноша, – по крайней мере, не больше, чем Измир с Нурадом.
– В смысле? – спросил заинтересованно Манас.
– Да, появился он за одну зиму до тебя с Сайхибом, тоже заезжий, – ответил уже Нурад. – Объяснил свой приезд тем, что путешествует и ищет приключений. Говорил, что поедет дальше через две новые луны, Айхим же предложил ему службу, он согласился и остался. Вот уж две зимы живёт в селении. Правда, крепкой дружбы ни с кем из Старших не завёл, словно сторонится и чего-то опасается, поэтому острые на язык девушки из поселения прозвали его «хунну» – дикарь.
– Так это он сказал, что нашёл лисьи норы близ Медвежьей Лапы? – снова спросил Манас, и на этот раз тишина длилась ещё дольше прежнего, но не было ничего красноречивее сдержанных взглядов, коими обменялись Старшие.
Ночью решено было посменно стеречь коней и сон остальных Старших, поддерживая огонь в костре. Первым заступал Нурад, затем Измир, Крайат и Манас. Мёртвого жеребца Сайхиба было решено не предавать огню или земле, Манас с Нурадом лишь оттащили тушу вглубь рощи, разумно решив, что с оставшимся телом быстрее разберутся степные псы и птицы.
Измир с Крайатом прогулялись в рощу и вскоре, изрядно продрогнув, но набрав столь необходимые ночью для костра щепки и ветки, легли спать. Старшие – Нурад и Манас – что-то ещё вполголоса обсуждали, когда Крайат заснул. На удивление сон был спокойным, несмотря на все переживания, перенесённые в течение беспокойного дня.
Вся ночь прошла спокойно, и на рассвете с первыми лучами зимнего солнца вспыхнул погребальный костёр Сайхиба. Огонь накинулся на свежую добычу, со смаком слизывая «кости» старых высохших ветвей сосен, елей, кедров и с треском разжёвывая молодые ветки, ещё вчера питавшиеся силой дерева.
Четверо товарищей стояли вблизи огня, скорбно склонив головы, не произнеся ни слова и не плача, потому что душа умершего должна была непременно найти дорогу к Горным Вершинам. Старики учили, что с первых же минут, когда огонь начинает пожирать грешное тело, душа человека освобождается от оков и воспаряет над землёй к Горным Вершинам, путь к которым указывает мелодия, переливчато льющаяся из волшебной дудочки Цетны – проводника всех умерших в иной мир, подвластный лишь воле богов. И дабы душа вняла этой слишком тихой для человеческого слуха музыке, не надобно плакать, причитать, а уж тем более звать умершего по имени, иначе душа станет потерянной и будет нести зовущему человеку только горести и беды, поскольку рано или поздно начнёт мстить ему за то, что своим громким плачем тот лишил её покоя и благоденствия в мире богов.
Практически весь день Старшие посвятили проводам Сайхиба. На расчищенном месте остались лишь пепел, зола да останки их спутника. Старшие аккуратно собрали остывший прах Сайхиба и закопали у корней одинокой сосенки, а затем, практически не оглядываясь, направились в сторону Шарана.
Глава 7
Айнар медленно шла, всё глубже и глубже увязая в «разгорячённом» от нещадно палившего небесного светила песке. Дорогие парсийские туфельки, расшитые полудрагоценными камнями и обычными самоцветами, явно не подходили для путешествия через пустыню, поэтому дочь Старейшего остановилась и сняла их, правда так и не выбросила, как хотела сначала, – жалко было отцовского подарка.
Схватив туфли левой ладошкой, Айнар зашагала вперёд, хоть и мало себе представляла, в какой стороне известные ей части света. Солнце стояло в зените, поэтому было весьма затруднительно определиться, как учил её отец, да и как ориентироваться в пустыне она не знала.
Добравшись до вершины очередного песчаного бархана, девушка увидела внизу с десяток странных растений, чем-то они были похожи на сосны, но такие листья Айнар видела впервые. Со стороны этой рощицы раздалось конское ржание – это уже было намного ближе дочери Старейшего, поэтому, ни о чём не думая, она кинулась бегом вниз, однако неожиданно ноги молодой девушки сами собою заплелись, и она бухнулась лицом в песок.
Айнар встала, отплёвываясь от мелких и раздражающих камешков и утирая лицо рукавом, – негоже девушке ходить с неумытым ликом. Отряхнувшись и приведя себя в некое подобие порядка, Айнар, уже не спеша, направилась к деревьям – в этом она уже не сомневалась, поскольку такие толстые и длинные стволы с почерневшей, видимо от жаркого климата, корой могли быть только у деревьев.
За деревьями вновь послышалось лошадиное ржание, девушка втайне надеялась, что встретит здесь кого-нибудь из своего поселения, сейчас она готова была расцеловать от счастья даже столь неприятного ей главу нукеров отца – Одноглазого, хотя с другой стороны глупо было на это надеяться.
С замиранием сердца она вошла в рощицу, здесь было уже не так жарко, как в пустыне, душа её радовалась зелени после «золотой» серости песков. В нескольких шагах от весело и задорно журчащего родника стоял, прядая ушами, гнедой жеребец Крайата – Ур.
Сердце девушки ёкнуло от осознания того, что её возлюбленный где-то поблизости.
– Ур, – позвала девушка жеребца. – Ур, где твой хозяин?
Скакун, словно понимая её слова, встряхнул головой и громко заржал, он явно был чем-то обеспокоен.
– Ну-ну, успокойся, хороший, – продолжила девушка, подойдя к животному и поглаживая его гладкий лоб, только тут Айнар заметила, что скакун взмылен, словно скакал целую ночь и целый день.
Айнар наклонилась к озорному роднику и зачерпнула сложенными лодочкой ладошками рук холодной воды, но тут же в ужасе отпрянула назад и громко-громко закричала...
...
Айнар закричала и проснулась, утирая руками проступивший на лбу пот. Руки не слушались её и тряслись, ноги лежали под тёплыми одеялами словно налитые свинцом.
– Крайат, – прошептала Айнар, закрыв лицо руками. – Крайат...
Девушку всю трясло от увиденного во сне – а ведь не было сейчас ни ночи худой Луны, ни Скалы Отцов, ни обряда, под который такие сны полагалось видеть, – когда за полотном повозки послышался глухой голос Одноглазого:
– Что-нибудь случилось, госпожа?
– Уйди прочь! – крикнула Айнар, слёзы помимо воли наворачивались на глаза.
– Ваш отец желает знать, почему вы кричали, – всё так же без эмоций продолжил, как ни в чём не бывало, Одноглазый.
– Уйди, прошу тебя, – тихо-тихо пробормотала Айнар, безостановочно всхлипывая и шмыгая носом.
– Я не расслышал, госпожа, – ответил нукер. – Вы что-то сказали?
Утерев подвернувшимся под руку платком взмокшие от слёз глаза, Айнар взяла себя в руки, поскольку разумно решила, что плачем ничего не решить. Откинув душащие и в то же время согревающие одеяла, она стала быстро одеваться.
– Госпожа? – вновь послышался голос Одноглазого.
– Скажи отцу, что всё в порядке, – бросила Айнар, одевая одновременно сапожки. – Мне просто жуткий сон привиделся.
– Хорошо, госпожа, – ответил, видимо удовлетворённый, нукер, затем послышались медленные удаляющиеся шаги.
«Нужно найти Йохима, и срочно, – подумала Айнар, накидывая на плечи шубку. – Только он сейчас может хоть как-то помочь в поисках Крайата».
Глава 8
Ур невольно топтался на месте и постоянно всхрапывал, выражая тем самым крайнюю степень недовольства своему хозяину, но Крайат ничего не предпринимал, лишь изредка похлопывал верного друга по мощной шее и натягивал поводья. Манас с Нурадом внимательно осматривали место, где Измиром был обнаружен кинжал, и что-то оживлённо обсуждали. Сам Измир, спешившись, стоял чуть в стороне и придерживал за поводья более спокойных, в отличие от Ура, скакунов.
Позади Крайата уже давно умершим исполином лежал ствол серой ели, слегка занесённый снегом. Безжизненная серая кора в некоторых местах облезла, а в некоторых была изъедена мелкими грызунами. Небо над Медвежьей Лапой было затянуто белесыми, словно туман, облаками, и солнечные лучи никак не могли пробиться сквозь эту естественную преграду. Присутствие же светила подтверждало еле различимое размытое круглое серое пятно.
Наконец Манас и Нурад после продолжительного совещания направились к своим коням.
– Что решили? – спросил Измир, опередив тем самым Крайата.
– Проедемся по следу, – отвечал, взбираясь на коня, Нурад. – Посмотрим, кого загрызли дахгаллы, если конечно сможем отыскать хоть какие-то останки...
Ехали Старшие недолго. Возможный след степных псов, или «дахгаллов», как их называли мойыры, вёл четверых товарищей, огибая северную оконечность Медвежьей Лапы. По первому же взгляду Крайату было трудно оценить количество псов, даже Измир, с детства слывший следопытом и обладавший наметанными на такое глазами, сказал, что трудно понять сколько было дахгаллов на самом деле, но их стаи никогда не были менее тридцати особей, разве что в голодные зимы количество могло сокращаться в разы, поскольку сильные дахгаллы загрызали слабых. Крайату приходилось верить товарищу и ехать вслед за остальными Старшими по едва различимому ему следу, надеясь, что чутье не подведет младшего Алакана.
Вскоре след окончательно оборвался – здесь снег был примят и взрыт, кусты хайынжи поломаны с нескольких сторон, несколько веток обгрызены. Больше ничего. Несколько прошедших за эти недели снегопадов сделали своё дело: укрыли всё ровным белым покрывалом, под которым угадывалось лишь то, что здесь когда-то что-то происходило – но что именно, снег уже не рассказывал. Только кости одного из дахгаллов торчали из сугроба у корней, добела обглоданные собственными собратьями.
– Псы грызутся друг с другом совсем как мы... люди, – мрачно произнёс Манас, спрыгнул с коня на землю, подошел к торчавшей кости, выдернул ее с усилием из снежных оков и повертел в руках разглядывая следы на ней.
Измир, Нурад и Крайат слезли следом, ведя под уздцы жеребцов. Скакуны беспокойно переступали, чуя что-то неуловимое под снегом, – то ли старый запах, то ли просто тревогу хозяев.
Манас выбросил кость, подобрал замёрзший сук и методично прощупывал им сугробы вокруг поломанных кустов. Крайат тоже попытался что-либо найти, ковыряясь носком сапога в плотном, слежавшемся снегу, но так ничего и не обнаружил.
Вдруг послышалось испуганное ржание Хакана. Крайат резко обернулся назад, чтобы увидеть медленный, словно во сне, прыжок затаившегося в кустах хайынжи степного пса на всё ещё стоявшего спиной Манаса.
Однако добраться до шеи Старшего дахгаллу не удалось: вскинулась рука Измира с наложенной на тетиву лука стрелой, степной пёс обиженно взвизгнул и упал на окровавленный снег с пробитой стрелой Старшего шеей. Ещё пару мгновений животное боролось за жизнь: непроизвольно дёргался куцый хвост степного пса, ставший таковым, скорее всего, в результате столь частых в стаях дахгаллов свар по поводу и без, поэтому-то у мойыров даже бытовало ругательство «дахгалл», коим называли неуравновешенного и весьма вспыльчивого человека; левая лапа степного пса пыталась дотянуться до древка стрелы, но сил никак не хватало; глаза дахгалла безумно вращались, пытаясь найти помощь в лице своих родичей, однако натыкались лишь на безразличные морды лошадей и внимательный взор двуногих. Наконец последние капли жизни оставили ловкое и сильное тело степного пса.
– Спасибо, Измир, – поблагодарил Манас, оторвав взгляд от бездыханного тела дахгалла, и направился к Старшему. – Обязан тебе жизнью, – продолжил Манас, пожав крепкую и не дрогнувшую в нужное мгновение руку Измира.
– Для чего ещё нужны товарищи, – ответил Измир, слегка улыбнувшись.
– Надеюсь, тут больше нет никаких неожиданностей, – пробормотал Нурад и угрюмо посмотрел на мёртвое тело дахгалла. Затем подошёл ближе, нагнулся и, извинившись перед богами и душой храброго противника, осторожно извлёк стрелу. – Мне кажется, это твоё, братец, – сказал Нурад, протягивая стрелу.
В этот момент сквозь небольшую прореху в плотном тумане облаков мелькнули лучи солнца, но и этого было достаточно, чтобы Крайат совершенно случайно увидел блеск какого-то явно металлического предмета в кустах хайынжи, откуда на Манаса напал степной пёс. Крайат тут же подошёл к кустам и после непродолжительной борьбы с гибкими колючими ветками извлёк небольшую подорожную суму и бесподобный по своей красоте и качеству клинок в дорогих ножнах.
К Крайату приблизились другие Старшие, и вместе они осмотрели содержимое найденной сумы, однако ничего стоящего, кроме запечатанного конверта, товарищи не обнаружили. Зато клинок и вправду был на загляденье, Нурад даже не мог сказать, кем оно сделано, хоть и слыл среди Старших докой по этому делу.
– Чья печать-то на конверте? – спросил Измир, отвлёкшись от Нурада, расхваливавшего найденное оружие. – Кто-нибудь знает этот символ?
– Я знаю, – тихо ответил Манас. – Это печать старейшины Темира – главы поселения Алхор. Моего селения...
Глава 9
Старший сын Йохима Саймур не спеша ехал по дороге, проложенной переселенцами ещё вчера. Следы колёс повозок и копыт лошадей путались и складывались в удивительную мозаику на измочаленном снегу.
После того как обозы поселенцев скрылись из виду, Саймур уже не торопился, давая отдохнуть своему жеребцу цвета талого снега Мику от быстрой утренней скачки. Мику благодарно кивал головой, стараясь побыстрее восстановить дыхание. В отличие от своих соплеменников, Саймур не жаловал могучих стенаварров, предпочитая им не столь больших, но быстрых и стремительных скакунов из Ханора. Мику ему подарил отец в праздник Весеннего Новолуния, когда Саймур прошёл испытания старейшин.
Позади Саймура, также сбавив бег коней, ехали вспыльчивый, как осенняя гроза, Утмун – ближайший друг и правая рука отца – и совсем ещё молодой Катзыл. Боязно, видать, было Йохиму отпускать единственного сына одного. Подумав об этом, Саймур скривился от негодования: «Почему отец считает меня ещё малым дитём? – спросил сам себя юноша. – Разве я не доказал своё право носить меч и звание Старшего три года назад? До сих пор за мною всё бегает, словно нянька. Ещё удивительно, что отправил меня на поиски этих бестолочей Алаканов и приезжих».
Саймур ещё рано утром видел, как дочь Старейшего – Айнар – что-то растолковывала отцу, но не придал большого значения, хотя было видно, что она чем-то обеспокоена. Отец же, после разговора с ней, позвал Утмуна и пригласил сына для разговора.
...
Разговор начался, после того как прискакал Утмун. Йохим не стал приглашать ни его, ни Саймура в повозку, лишь немного придержал своего скакуна и поехал шагом, всё решалось буквально на ходу.
– Утмун, кто позволил братьям Алаканам и приезжим уехать? – спросил бесстрастным голосом Йохим.
– Ну, – начал Утмун, немного замявшись, – я разрешил...
– Почему же я узнаю об этом только сейчас? Да и то от зелёного юнца, у которого ещё конское молоко на губах не обсохло? Отвечай, когда тебя спрашивают!
– Не кричи на меня, Йохим, – рыкнул в ответ Утмун. – Идея принадлежала ведь не мне, это всё приезжие захотели развлечься, после того, как кто-то рассказал им про обилие лисьих нор у Медвежьей Лапы...
– Да даже если и так, – всё так же невозмутимо продолжал Йохим, – почему отпустил с ними молодых Алаканов и Крайата? Что им в обозе заняться нечем было?
– У Измира с Нурадом, сам знаешь, в голове только ветер гуляет, – отвечал, немного сбавив тон, Утмун. – А про Крайата я ничего не знал... Видно, не доглядел...
– Да уж, ты везде не доглядел, а порою даже проглядел, – мрачно произнёс Йохим. – Тут с утра была у меня дочь Старейшего Айнар и просила... Прямо-таки умоляла меня их вернуть, ей – видите ли – дурное видение было...
– Да мало ли что может привидеться женщине? – встрял в разговор молчавший дотоле Саймур. – Дай им волю, так они мужчину своими тряпками спеленают, как ребёнка, и уложат в сундук, словно приданое...
– Помолчи, мал ещё, чтобы о таких вещах рассуждать, – прикрикнул Утмун. – Тебе ещё и двадцати весен нет, а всё туда же тянет... Запомни, что в ночь худой Луны снится не всякая всячина, а самая что ни на есть «вещая грёза». И снится она, как правило, только дитям самой Луны, то бишь девушкам, чистым как телом, так и душой...
– Утмун, ну хоть ты мне сказки не рассказывай, а... – отмахнулся Саймур.
– Это не сказки, а правда, – ответил, не обратив ни малейшего внимания на жест юноши, Утмун. – Мне ещё дед рассказывал...
– Что-то вы оба отвлеклись, – оборвал Утмуна угрюмый тон Йохима. – Сказки расскажите друг другу в пути.
– В каком это пути? – спросил озадаченный Утмун.
– До Медвежьей Лапы, – ответил Йохим, – и чтобы без молодых не возвращались. Ясно?! По глазам вижу, что ясно... Утмун, возьмёшь с собою моего сына и Катзыла, уж больно болтливый... Надоел, спасу нет. Саймур, – обратился Йохим к сыну, – не гони своего жеребца, мне будет спокойнее. Обещаешь?
– Обещаю, отец, – кивнул Саймур.
– Ну вот и хорошо, – улыбнулся Йохим. – А теперь отправляйтесь...
...
За воспоминаниями утреннего разговора Саймур и не заметил, как вдоль пути всё чаще стали попадаться деревья. Заснеженные невысокие кедры вперемежку с чахлыми кустами самотола, между листьями которой кое-где ещё остались сморщенные красно-бурые ягоды, терпкие и бодрящие на вкус. Саймур остановил Мику у одного такого куста и, не слезая с седла, ловко отломал промёрзшую ветку с десятками ягод. Сняв рукавицу, Саймур сорвал несколько из них и отправил в рот, тёплое нутро содрогнулось от холодной и кислой внутренности ягод, лопнувших под зубами юноши. Лицо Саймура также исказилось на мгновение, но тут же стало прежним. Оставшиеся ягоды Саймур, наклонившись вперёд, предложил Мику, скакун не отказался от угощения и довольно-таки быстро слопал кислятину.
– Ну, ты и обжора, братец, – засмеялся Саймур, похлопывая коня по шее. – Ты даже Утмуну фору дашь...
– Я всё слышал, – произнёс голос Старшего справа.
Саймур, повернувшись, посмотрел на уже нахохлившегося Утмуна и расхохотался. Видя такую реакцию, начал невольно усмехаться и сам Утмун, а ехавшего сзади Катзыла не нужно было упрашивать дважды, он смеялся ещё громче Саймура.
Вдруг послышался до боли знакомый звук, и что-то укололо сердце Саймура. Юноша ещё пытался понять, что происходит, когда звук спущенной тетивы – а именно её услышал вначале Саймур – принёс очередную стрелу. На этот раз не укололо, а резануло в левой руке. «Напали!» – подумал Саймур и хотел было предупредить товарищей, но вместо крика из груди вырвался хрип и закапала алая, как летний закат, кровь.
Сам не понимая почему, Саймур начал заваливаться вперёд на шею верного Мику, руки предательски разжались, отпуская поводья, и опали, ноги тоже уже не держались в стременах. «Почему?» – пронеслось в голове изумлённого и возмущённого Саймура. Это была его последняя мысль...
...
Нескольких мгновений нападавшим вполне хватило, чтобы расстрелять троих потерявших бдительность Старших. Двенадцать высоких в чёрных шубах человек вышли из укрытий, чтобы добить всё ещё живых и забрать ценные вещи. Лишь двое из них встали в сторонке, чтобы обсудить некоторые вопросы, остальные же занялись привычным делом.
– Как думаешь, – прокартавил совершенно безгубый незнакомец, – Урраш готов встретить гостей?
– Думаю, что готов, – ответил ему второй с чёрными, как ночь, глазами.
В этот момент раздался ликующий крик и возгласы одобрения, поэтому безгубый и черноглазый тут же посмотрели, что случилось. К ним направлялся ещё один из нападавших, сжимая за волосы голову Утмуна. Горячая кровь всё ещё капала на снег, когда, гордо вскинув руку с трофеем, незнакомец обратился к черноглазому:
– Смотри, Палах, узнаёшь старого знакомого?
Но Палах ничего не ответил, только еле уловимая улыбка скользнула в уголке губ...
Глава 10
Крайат сотоварищи решили встретить кочующих поселян во главе со Старейшим Айхимом вблизи Громовода – именно там, по словам Нурада, обозу по мосту предстояло преодолеть бушующий Шаран, чтобы добраться до второго зимовья на противоположном берегу.
Сила и ярость, с которой река Шаран спускалась с гор Айганар в степь, поражала Крайата буквально с младых лет. Поэтому он свято верил в старые легенды о том, что вода – это кровь богов. Пока вода летом журчит, переливаясь всеми светами радуги и утоляя жажду усталых путников; пока она осенью готовит мир к суровой зиме своей студёной свежестью; пока зимой река с неистовством снежной кошки пробивается сквозь оковы льда сурового хозяина зимы – Муз-Атая, и наконец, пока по весне она не разливается вширь и вдаль со всей возможной щедростью, поя и наполняя землю своими соками, накопленными за многие дни зимы, – именно до этих пор будет жить и процветать мир... До последней капли воды, до последней капли крови богов Горных Вершин...
Быстрые воды Шаран не замерзали даже в самые лютые морозы, оставаясь всё такими же озорными и опасными для людей и животных. Холодная вода, невольно выпитая зимой, могла за несколько дней погубить человека, насылая на него гнев богов в виде озноба и кашля, поэтому мало кто отваживался испить из реки. Именно к ней Крайат и его спутники и направлялись, чтобы по берегу добраться до Громовода.
Громоводом мойыры называли место, в котором воды Шаран преодолевали коварные и серьёзные пороги, а затем падали в гладь с первого взгляда безобидного и спокойного озера – Шангыр-Кол – с высоты около девяти локтей, при этом Шаран гремела своими несметными полчищами водяных воинов, кидая их вновь и вновь в атаку, сталкивая лицом к лицу с безмолвными каменными воинами земли. В детстве Крайат никак не мог решить, кто же побеждает в этой бесконечной немой битве. С одной стороны, водяные воины быстро и легко, но с честью, погибали, не выдержав стойкой обороны могучих камней, а с другой – вода, как говорится, камень точит... Теперь, с высоты прожитых лет – немногих, но уже отмеченных собственной кровью и потерями, – Крайат думал, что, наверное, никто не побеждает. Просто у воды впереди больше времени, чем у камня.
Друзья не спешили, но и не ехали праздно, будто на прогулке. Вороной Хакан Манаса задавал необходимый темп как лошадям, так и всадникам. Крайату стало не по себе и, несмотря на тёплую шубу, он невольно поёжился, однако скачка поневоле разогревала кровь.
Морозный ветер начал крепчать, видать вновь приболел Муз-Атай, а солнце, видневшееся мгновения назад на застланном серой грязной периной небе невыразительным мутным пятном разбитого в спешке яйца, совершенно скрылось из виду. Медвежья Лапа уж давно скрылась за спиной товарищей, навсегда похоронив близ себя не только друга молодых людей – Сайхиба, но и неизвестного посланца из поселения Алхор, так и не сумевшего доставить послание Старейшему...
Глава 11
Повозка мерно покачивалась в такт поступи запряжённых лошадей. Айнар сидела на разостланной кошме, поджав ноги и положив подбородок на колени, и тихо шмыгала носом – что не подобает дочери столь могущественного человека, как Айхим, но Айнар сейчас никто не видел, кроме близкой подруги Елим, поэтому возлюбленная Крайата позволила себе одну из немногих женских слабостей... Она плакала...
Айнар неподвижно сидела, а слёзинки предательски появлялись в уголках задумавшихся глаз и скатывались по щекам, одна из которых всё ещё горела от пощёчины, полученной от руки отца. Она осмелилась сказать ему о своих чувствах к молодому Старшему, но нисколько не жалела об этом, несмотря на немилость отца, осмелившегося поднять руку на свою дочь.
Отец ударил её не как бьют в ярости, не как бьют наотмашь от оскорблённой гордости. Он ударил её так, как ударяют, когда что-то рушится внутри, – резко, почти без замаха, и тут же отвернулся, словно не желая видеть того, что сделал. Айнар тогда не поняла этого и не поняла сейчас – просто запомнила выражение его лица за мгновение до удара: не гнев, а что-то похожее на страх. Но разве Айхим Чернобров, Старейший из Старших, мог чего-то бояться? Она, должно быть, ошиблась. Должно быть.
И хотя на душе стало немного легче от сброшенной с лица маски и любовной тайны перед отцом, сердце девушки, как и ранним утром, всё так же тревожно билось, вздрагивая и сжимаясь при каждой кочке, находившей колесо повозки. Оно, как никто другой, понимало причины тревоги Айнар. Только оно знало, что порою чувства сильнее холодной расчётливости разума и посланных с небес неотвратимых обстоятельств.
Айнар судорожно вздохнула, чтобы окончательно не разреветься, и постаралась взять себя в руки, вытерев рукавом богато расшитого хорезмского платья влажные глаза. Лишь теперь девушка заметила, что зеленоглазая Елим шепчет что-то убаюкивающее, гладя мягкой ладошкой голову Айнар.
Глава 12
Айхим ехал в задумчивости, выходка дочери никак не выходила из головы Старейшего. Привязанность Айнар к Крайату удивляла и одновременно раздражала сметливый и расчётливый ум Айхима. О том, что между молодыми действительно завязались какие-то чувства, не могло идти и речи – Старейший в действительности верил, что поведение дочери не что иное, как каприз разбалованной дурёхи.
Так он себе говорил.
С самого детства Айхима воспитывали быть вождём, что несомненно отложило свой тяжёлый отпечаток на всю жизнь, но были и многочисленные положительные моменты, которые устраивали жадное до власти нутро Старейшего. Именно чувство власти и страсть обладать ею неограниченное время закалили до состояния сплошной непроницаемости и вечной твёрдости убеждённость Старейшего мойыров в том, что на пути к власти оправданны любые средства, потому что конечная цель достойна затраченного времени, пролитого солёного пота и не менее солёной кровавой крови.
Любые средства. Он повторял это себе давно, с той поры, когда слова ещё что-то весили. Теперь иногда они звучали в голове вхолостую, как монета, брошенная в пустой котёл, – звон есть, а смысла нет. Особенно после той ночи в шатре, когда он дал слово Кухаберу. Особенно сегодня, когда Айнар смотрела на него в упор и говорила о Крайате, и он ударил её – не от гнева, нет, он давно разучился гневаться по-настоящему – а оттого, что в ту секунду отчётливее всего остального увидел: девочка влюблена. По-настоящему. И это было хуже всего, что он мог придумать.
Вороной стенаварр Старейшего, словно чувствуя мрачное настроение хозяина, ступал медленно кованым шагом, сегодня явно был не тот день, когда нужно показывать свой норов и прыть.
Старший нукер по прозвищу Одноглазый (иного имени никто, кроме Айхима, не знал) ехал чуть позади своего господина, готовый по малейшему кивку головы или же движению кисти рук подъехать к Старейшему и выполнить любой приказ. Нукер за годы службы стал прекрасно разбираться в том, какое расположение духа у господина в тот или иной момент. Подобное свойство не раз помогало Одноглазому, спасая от удара плетью или же пощёчины, поэтому он и стал старшим среди других нукеров. Воспоминания воина тут же услужливо представили перед глазами смерть предыдущего старшего нукера Озада, не обладавшего свойством в считанные секунды разбираться в людях и оценивать их настроение.
Резкие черты лица Одноглазого, густые чёрные дуги бровей, всегда сжатые тонкие губы и пронзительные угли глаз, прекрасно укрывавшие потаённые мысли нукера, являли собой искусно вырезанную маску из цельного куска бронзы. Небрежно накинутая шуба совершенно не скрывала блестящие, завитые в немыслимый узор стальные колечки кольчуги, надетой поверх простой, но тёплой одежды. Висевшая на поясе сабля в обычных ножнах не отличалась от сотен других, ковавшихся кузнецами день за днём, разве что сталь клинка давно уже утратила свой блеск и «детскую наивность», напившись вдосталь за долгие зимы и вёсны тёплой и горячей, терпко-солоноватой и пронзительно-сладковатой, багрово-красной и ярко-алой, вражьей и дружеской крови.
Наконец Одноглазый увидел долгожданный кивок головы Старейшего и тронул поводья, направляя коня в сторону своего господина. Всё-таки старший нукер очень хорошо разбирался в людях, и очередное предчувствие его не обмануло...
Айхим долго молчал, пока Одноглазый подъезжал и выравнивал шаг своего коня с Палом. Затем сказал, не поворачивая головы, глядя вперёд на дорогу:
– Найди мне Крайата. Живым. Что бы ни случилось.
И больше ничего не добавил.
Глава 13
К вечеру пошёл снег. Белые беспризорные снежинки, кружась с озорным зимним ветерком в завораживающем своей красотой и загадочностью танце, падали на холодную землю, спящие деревья, мёртвые камни, замёрзшую воду и живых...
Обоз остановился на ночь, Старшие разожгли костры и расставили часовых. Поселяне тянули руки к жадным языкам пламени костров, разожжённых тут и там, жались друг к другу, плотнее укутывались в тёплые одежды. Кто-то уже уснул под треск и всполохи костра прямо возле огня, а кто-то забылся сном в повозке.
Йохим выслушал дозорных и отпустил их. До второго зимовья оставался один дневной переход, и это не могло не радовать Старшего, потому что, судя по падавшему снегу, ожидались очередные морозы. Несколько солнечных дней могли обмануть лишь детей, женщин и молодёжь, но никак не взрослых мужчин и стариков.
Йохим взглянул на тёмное тяжёлое ночное небо, в котором нельзя было разглядеть ни звёзд, ни луны, и тяжело вздохнул. Сердце неприятно и подозрительно щемило – как в минуты опасности. Старший привык доверять своим чувствам, ведь они не раз спасали его в сложных ситуациях, вот и теперь он задумался над причинами столь странных ощущений, однако не смог найти внутри себя какого-либо ответа.
Кто-то из поселян подбросил в костёр немного веток, и поднявшееся пламя на миг осветило лицо Йохима, стоявшего чуть в стороне, красной медью. Сердце Старшего опять сжалось – то ли от всепроникающего холода, то ли от всепоглощающего страха, – но он с силой отогнал от себя непонятные и неприятные чувства, поставив главнейшей задачей безопасность поселенцев. Йохим вытащил наполовину свой меч из видавших виды, но всё столь же крепких, как и в день покупки, ножен, полюбовался блеском доброй стали и с силой вложил меч обратно. Всё же ощущение крепкой рукояти надёжного и верного – не хуже пса – оружия несколько успокоило Старшего.
Небольшие редкие тучи, скрывавшие доселе луну, разбежались, словно испугавшись чего-то, спокойный лунный свет упал на снег, и белый саван земли заискрился мириадами упавших звёзд. Тут же послышался вой степных псов, тоже увидевших небесное блюдце, – монотонный, нескончаемый и жутко безнадёжный, предвещающий что-то плохое, предупреждающий об опасности. Йохим сплюнул на землю, развернулся и направился в очередной раз проверять посты часовых.
Он так и не заметил небольшого отряда, уходившего в ночь. Луна смотрела им вслед – холодная, равнодушная, ни о чём не предупреждающая.
Глава 14
Издревле у мойыров повелось оплакивать души погибших родичей на каждое седьмое перерождение луны, дабы смогли они вернуться в мир своих предков с чистой душой. Древнее поверье соблюдалось неукоснительно ещё со стародавних времён, когда небо, если верить многочисленным легендам, было цвета молодой листвы, а человек ходил на своих двух, поскольку не мог приручить первого и верного друга – дикого коня. Считалось, что терпко-солёные слёзы, пролитые искренне любящим и помнящим человеком, смогут очистить душу умершего от той скверны, которой она пропиталась на грешной земле, оставив при этом всё лучшее, что смог накопить умерший за свою жизнь.
«Нет! Не бывать этому, – думала скачущая Айнар, – я не буду оплакивать бесценного мне человека под взглядом безжизненной луны, которая, да простят меня грозные боги, не знала, не знает и вряд ли уже узнает, что такое истинная любовь. Пусть дорогой отец проклянёт тот день, когда я родилась на свет, но мне всё равно не жить, коли не найду Крайата. Где же он, мой единственный?»
С такими мыслями дочь Старейшего гнала вперёд гнедого жеребца, и только сердце подсказывало дорогу. Позади неё, не отставая ни на шаг, мчались на лошадях её близкие подруги – Елим, Дания и Карашаш – так и не сумевшие отговорить сумасбродку от этого бессмысленного и опасного поступка.
Слёзы уже давно оставили дочь Старейшего, сердце по-прежнему щемило от неизбывной тоски и некой грядущей опасности, разум настойчиво требовал вернуться, а душа рвалась вперёд. Рвущиеся в полуоткрытое от тёплого мехового капюшона лицо белые хлопья неустанно падающего снега и студёный воздух постепенно заставили онеметь щёки Айнар, а постоянные мысли о том, где искать Крайата, ввели её в некое сонное оцепенение. Она уже не слышала воя степных псов на луну – та снова скрылась за толстым покрывалом холодных туч, словно ей тоже надоело смотреть на это, – приглушённого выпавшим свежим снегом топота коней их небольшого отряда, ненастойчивых окриков переживающей за состояние подруги зеленоглазой Елим.
Айнар будто бы видела себя со стороны, видела сквозь многочисленную одежду и горячую человеческую плоть, как сжалась внутри неё в тугой и злобный комочек её воля, собравшая в себе в этот момент самые разные качества её характера и «эхо» внутренних переживаний. Девушка только теперь осознала, что всю жизнь вела себя как взрослый ребёнок. Именно сейчас, этой ночью, Айнар наконец поняла, что ей нужно от жизни. И даже пощёчина отца – сейчас она вспоминала не боль, а его лицо, то странное выражение, похожее на страх, которое она сама же себе запретила принимать всерьёз, – была для Айнар ничего не значащим пустяком. Разве можно было дуться и обижаться из-за такой мелочи?! Ведь течение реки времени и утлого суденышка собственной жизни не остановить выпячиванием гордыни или иных псевдодобродетелей рода человеческого.
Мысли одна за другой проносились в голове девушки, а картинка ночной скачки двигалась словно облако в безветренную погоду – медленно-медленно. Звуки вначале совершенно отчётливые постепенно приглушались тишиной, пока наконец полностью не исчезли. Ночь только-только вступала в свои права...
Глава 15
...
Айхим Чернобров, слывший среди Старших гордецом и крайне опасным поединщиком, проснулся в это утро совершенно разбитым. Тело болело, суставы ныли, мышцы отказывались подчиняться воле Старшего. С большим усилием Айхим заставил измученное тело сесть на лежаке, одеяло соскользнуло вниз, обнажая закалённый в многочисленных тренировках, а затем и в настоящих поединках торс Старшего. На правом плече распростёр свои огромные крылья чёрный ворон родных степей – один из высших знаков среди Старших, гласящий, что обладатель сего символа не только непревзойдённый мастер меча, но и весьма хитрый, а оттого очень опасный соперник.
Старший осторожно встал, опираясь правой рукой о край оружейной полки, на которой покоилось его оружие – сабля-талвар, кончар с искусно отделанной аметистами рукоятью и два небольших охотничьих ножа. Превозмогая боль, он потянулся, затем взлохматил свои чёрные кудри, сводившие с ума женщин, одновременно встряхивая головой, и наклонился над стоявшим чаном с водой, которое тут же неохотно показало лицо дурно выспавшегося человека.
Вдруг отражение в воде расплылось тёмной кляксой, зарябило всеми цветами радуги – от багряного, как спёкшаяся кровь на конце стального брата-меча, до ярко-зелёного, как едва пробившая путь наверх после зимней спячки в тёплом чреве сырой земли весенняя трава, – заплясало языками горячего и опасного своей смертельной теплотой вечно живого огня, затрещало суставами тысяч могучих исполинов-деревьев, разрываемых на щепки под напором хищного, дикого и необузданного ураганного ветра. Старший пытался сопротивляться, однако силы стихий оказались намного крепче натренированного, но всё же человеческого тела. Айхим провалился в забытьё...
Когда он в очередной раз открыл глаза, в нос ударил запах мокрой от дождя травы. Где-то вверху яростно прогудел повелитель молний Гулдур, пытаясь уже не в первый раз перебороть тёмную хмарь насупившихся туч. Старший приподнялся, упирая некогда сильные, а сейчас чрезвычайно уставшие руки в зелёный ковёр. Поднявшись, Чернобров огляделся. Он стоял на небольшом холмике, а вокруг него раскинулось бескрайнее море живой зелёной травы.
Внезапно вновь ударил страшный в своей силе ветер, Айхим упёрся ногами в скользящую массу зелёного ковра, прикрыл одной рукой глаза, а другой воткнул поперёк ветра в землю свой верный талвар, пытаясь удержаться на ногах. Сначала это помогло, но мягкая и податливая почва холма вскоре отпустила из своих оков звенящее тело талвара, и Старшего опрокинуло навзничь. Тут же ветер стих так же неожиданно, как и возник мгновения назад. Айхим встал, отплёвываясь от забившейся в рот пыли и травы, встряхнул покрытый влажным чернозёмом талвар и зло выругался.
– Никогда не мог высказать такое множество чувств всего несколькими словами, – прогудел напротив Айхима чей-то до боли знакомый голос и продолжил, меняя интонацию на более весёлый лад. – В деле сквернословия ты всегда был первым среди нас, Чернобров.
– Кухабер Карающая Длань? – пробормотал Айхим, в упор глядя на невесть откуда появившегося собеседника, и внутренне содрогнулся, поскольку прекрасно знал, что тот, с кем он сейчас вёл беседу, сгинул без вести лет десять назад в пустошах Чинаи.
– Я рад, что ты ещё помнишь меня. Очень рад.
– Зачем ты здесь?
– Зачем? – наигранно удивлённо спросил Кухабер, приподняв левую бровь так, что её верхний край коснулся обода шлема. – За долгом, Ворон. Я устал ждать твоего прихода, поэтому явился сам.
– Но ты же... – начал было Старший, но заметно дрожащий голос не позволил ему произнести фразу до конца.
– Да, – кивнул Кухабер, сразу же поняв слова былого товарища, – я действительно ушёл за грань, к Горным Вершинам, где воедино сливаются силы этого мира, питающие и наполняющие жизнью всё, что нас окружает в нашей обыденности. Но долг всё это время не давал мне покоя, я не мог беспечно гулять по созданным дождём и игривым ветром анфиладам горной крепости, не мог нести своей службы, безропотно забыв о твоём обещании... Ты готов исполнить свою клятву, Чернобров?!
Айхим внутренне сжался, сердце воина медленно отсчитывало удары, приближая неминуемый и неизбежный ответ. Ответ, который поставит точку на отдельно взятой части жизни Старшего, напоенной весёлым детским смехом, первыми слезами разочарования, бесчисленными вопросами и нескончаемым сиянием чёрных волос под весенним радужным солнцем. Он знал, что скажет «да». Он знал это ещё до того, как Кухабер появился, – потому что часть его всегда знала, что этот день придёт. Но знать и говорить вслух – разные вещи. Потому что пока ты не сказал вслух, можно ещё убеждать себя, что есть другой выход. Что найдётся другой путь. Что девочка простит. Что старый друг подождёт ещё немного.
Наконец Айхим решился на ответ, однако так до конца и не узнал своего собственного голоса – необычно подсевшего и надтреснутого.
– Я готов выполнить своё обещание, друг...
...
Последние слова Старейший повторял, уже окончательно проснувшись.
Глава 16
Вот и снег пошёл. Белый. Невинный. Ознобший в прохладном ночном небе. Обжигающий на вкус. Робкий и нежный. Стоит лишь дотронуться...
Крайат следил за огнём, время от времени подбрасывая новые ветки. Его спутники спали. В свете огненных всполохов Крайат мог разглядеть безмятежные лица Манаса, Нурада и Измира. Не было только весельчака Сайхиба. И больше никогда не будет...
Крайат встряхнул головой, отгоняя печальные мысли, кинул в огонь ещё пару обмёрзших веток и прислушался к ночи. Белые, как парное молоко, хлопья снега продолжали медленно падать на землю, ветра же на удивленье не было.
А какие сны видит сейчас Айнар? Думает ли она о молодом и, как оказалось, глупом и наивном Старшем? Крайат отвязал от пояса маленький кожаный мешочек, развязал его и высыпал на ладонь гадальные кости. Ровно пять асыков уютно расположились на тёплой ладони Старшего. Каждый из них был выкрашен в свой цвет. Вот белый асык – кость, означающий безмятежность, забытьё и покой. Вот чёрный, сулящий большое горе. Вот синий, приносящий удачу и везенье в бою. Вот жёлтый, обещающий скорейшее обновление. И наконец красный – символ смерти и воздаяния за грехи.
Крайат ненадолго задумался, закрыл уставшие за целый день глаза. По обычаю, прежде чем бросить асыки, следовало произнести слова благодарности богам – не просьбу, не мольбу, а именно благодарность за то, что дали простому человеку возможность увидеть своё будущее. Боги не обязаны были открывать смертному то, что лежит впереди, – это был их дар, и принять его надлежало с достоинством. Тот, кто получив знак, оскорблял этот дар нетерпением или ропотом на судьбу, обрекал себя на вечное странничество по Серым холмам – ни живой, ни мёртвый, ни здесь, ни там. Крайат помнил это с детства и сейчас, полушёпотом, произнёс слова благодарности. С последними словами он вытащил из голенища сапога нож и резанул по левой ладони, неприятная боль сменилась жжением, и Старший ощутил, как капли крови падают на землю.
Наконец юноша смог открыть глаза, чтобы посмотреть своё будущее. Кости хаотично лежали на земле. Первым слева лежал белый асык, за ним следовал жёлтый, потом синий и чёрный, а последний – красный – стоял ребром.
Крайат долго смотрел на красный асык, стоявший ребром, – ни упавший, ни перевёрнутый, а будто бы застывший между двумя ответами. Старики говорили, что ребро означает выбор, который ещё не сделан. Смерть и воздаяние – да, но чьи и за что, кость не говорила. Он сжал порезанную ладонь в кулак и долго смотрел в огонь, пока очередной порыв степного ветра не засыпал асыки тонким белым слоем снега, скрыв их так же равнодушно, как скрывал всё остальное в этой степи.
Глава 17
Светало. Йохим был не в духе. И было с чего негодовать. Лоботрясы-часовые проспали ночной побег дочери Старейшего. Старший всё ещё видел перед собой понурые лица часовых, стыдливо бегающий взгляд уже совсем взрослых мужчин, боявшихся наказания, и собственный отчаянный жест, означавший «была, не была»...
Йохим медленно ехал в сторону походного шатра Айхима, собираясь с мыслями, хотя оправданий сегодняшнему проступку не находил. Проехал мимо невозмутимого Одноглазого и спешился, бросив поводья подбежавшему кулу.
Старший откинул войлочный полог, пригнулся и неуверенно шагнул внутрь шатра. Первое, что он увидел, был Старейший, сидевший на чёрной кошме с пиалой выдержанного, с осени заквашенного кумыса в руках. Йохим, как и подобает, поклонился – но не подобострастно, а с внутренним достоинством, всё-таки он не безродный кул, а Старший над воинами. Айхим невозмутимо сделал большой глоток, положил пиалу на скатерть, вытер ладонью уста и лишь затем наконец спросил:
– Зачем ты пришёл, Йохим? Мало мне проблем, так ещё твои горе-часовые проспали побег моей дочери. Что ты можешь сказать в своё и их оправдание?
– Что я могу сказать, мудрейший... Люди устали, и я не в силах винить своих воинов. Они, конечно, оплошали, но в этом есть и моя доля вины.
Айхим внимательно смотрел на Старшего, а Йохим не сводил глаз со Старейшего, и на мгновение Йохиму показалось, что подёрнутые льдистой коркой брови чуть дрогнули, взгляд смягчился, уголки губ потянулись к глазам, вытягиваясь в виде одобряющей ухмылки. Однако стоило Старшему моргнуть, как всё исчезло, и перед ним вновь сидел жёсткий, если не сказать жестокий, глава селения Ашты – Айхим Седая Скала.
– Садись, – вдруг указал рукой Айхим подле себя. – Кумыс будем пить, думу думать...
Йохим кивнул и, сняв наконец барсучью шапку, в которой он порядком вспотел, уселся рядом со Старейшим. Тут же, словно что-то почувствовав, в шатёр вбежали суетливые кулы, расставили плошки, миски, несколько кувшинов и также поспешно выбежали. Приглашение сесть рядом – не напротив, не поодаль, а именно рядом – было знаком, который Йохим за все годы службы получал не часто. Это означало, что Айхим сейчас говорит не как Старейший со Старшим, а как один немолодой и усталый человек с другим. Йохим принял это молча, без слов, как принимают то, чего не ждали, но что пришлось кстати.
Оба молчали, пока кулы суетились, и оба, не говоря об этом, понимали, что разговор будет непростым.
А снаружи Одноглазый и ещё шестеро личных нукеров Старейшего ловко вскочили на коней и, не спеша, направились в сторону Громовода.
Глава 18
Волей-неволей, но к утру беглянкам пришлось сделать привал, потому что озорная и весёлая Дания неожиданно упала с лошади и повредила левую руку. Айнар, конечно же, спешила найти своего возлюбленного, однако и здоровье близкой подруги было ей небезразлично.
Увы, но поблизости девушки не смогли обнаружить ни пещер, ни худо-бедно приличных рощиц, дабы укрыться от посторонних глаз, поскольку за ними уже наверняка была послана погоня. Если уж ночью их пропажу и не заметили, то к утру уже всё кочевое селение знало бы, что дочь Старейшего сотоварищи пустилась в бега. И хотя Айнар пыталась возразить, что дескать отцу на неё и её чувства наплевать, умная Елим настаивала на обратном, в чём её поддержали две другие беглянки. Бедняжка Дания так вообще посетовала на то, что побег был далеко не лучшей идеей Айнар, хотя ночью всё казалось весьма захватывающим и интересным. Естественно, Айнар обиделась для приличия, но тут же забыла об этом, потому что Дание становилось всё хуже.
Вскоре девушки заприметили небольшой холмик и несколько деревьев, росших вблизи и на самом холме. Было решено спешиться и развести огонь именно там. Сказано-сделано, и уже через несколько минут стреноженные лошади недовольно роптали о чём-то на своём непонятном человеку языке, а девушки устраивали временный лагерь.
Острая на язык Карашаш всё недоумевала над нелепым падением Дании, обращаясь при этом не к самой виновнице привала, а к другим девушкам, которые, конечно же, очень переживали за подругу, но нет-нет тоже подтрунивали над ней. Наконец, когда огонь был разожжён, Елим решила осмотреть руку Дании. Рукав шубки пришлось резать ножом, потому как рука нещадно болела и Дания сильно закричала, когда Карашаш пыталась снять с неё шубу. Рука оказалась в плачевном состоянии – как посчитала Елим, были повреждены кости, и оттого Дания не могла пошевелить рукой.
Напоив раненую горячим питьём и накормив теми небольшими запасами, кои удалось захватить с собой, когда впопыхах убегали, девушки уложили Данию спать, а затем уж и сами немного подкрепились.
– Ехать дальше нельзя, – твёрдо сказала Елим, ломая одну из веток и кидая в костёр.
– Да, – подхватила Карашаш, – Дание совсем плохо. Надо вернуться к месту стоянки селения и обратиться к нашему знахарю – Айли Инь-му. Нас должны простить за побег, хотя конечно накажут. Так надо.
– Я не поеду обратно, – сказала Айнар. – Ни за что! Будь что будет, но туда я более не вернусь.
– Не будь такой упрямой, Айнар, – укорила её более старшая Елим. – Ты же видишь, что бедняжке совсем плохо. Но и тебя мы оставить одну не можем. Всё-таки тут дикие места, мало ли какие напасти могут с тобой приключиться. Тут нет храбрых юношей, готовых тебя защищать, чего бы это им ни стоило.
– Я и сама справлюсь, – насупилась Айнар, опустив голову.
– Ну, конечно! Справишься, как же! – воскликнула Карашаш. – Потеряешься враз, а потом ищи-свищи ветра в поле.
– Ты пойми, Айнар, – спокойно продолжила Елим, бросив осудительный взгляд на Карашаш. – Без тебя нам и в селение не вернуться. Что люди скажут, что отец твой подумает...
– А его мнение меня волнует в последнюю очередь, – перебила Айнар, так и не подняв головы.
– Ну что ты в самом деле как маленькая? – примирительно спросила Елим.
Но ответить Айнар не успела, потому как совсем невдалеке от них кто-то вдруг затянул старинную жалобную песню о последнем волке, искавшем свою семью в безлюдной степи.
Все четверо разом замолчали. Голос был низкий, мужской, и пел без слов – только мелодия, тягучая и такая одинокая, что у Айнар защипало в горле. Она не знала этой песни. Но степь, кажется, знала.
Глава 19
Одноглазый вёл своих людей к Громоводу – не торопясь, но и не медля. Выпавший за ночь снег не позволил точно установить, куда ускакала дочь Старейшего, и оттого отряд направился именно к Громоводу, хотя сам Одноглазый сильно сомневался в том, что девчонка поехала именно в эту сторону. Сильно сомневался.
В обратном же направлении, к месту прежней стоянки, ещё ранним утром был отправлен хромоногий Лука и ещё шестеро безымянных. Одноглазый усмехнулся, вспомнив об этом. Безымянные… Так называли нукеров все свободные племена, хотя, с его точки зрения, свобода тех же мойыров была понятием весьма относительным. Истинно свободными он считал как раз своих братьев – безымянных, не носивших, как то заведено у людей, имён и пользовавшихся лишь прозвищами, чтобы хоть как-то различать друг друга.
Именно нукеры всегда были и будут по-настоящему свободными, потому что никто не смеет неволить их против воли. Верны они только своему слову, а слово это, по правде, переменчиво не хуже ветра – но и в жизни нет ничего постоянного. Недаром среди мойыров бытовала поговорка: «Как переменчив ветер, так и изменчиво слово, данное нукером». Правда, в отношении самого Одноглазого поговорка эта не была верна, поскольку хранил он верность Старейшему уже много-много лун.
Вот и сейчас Одноглазый снова вспомнил тот день, когда Айхим Степной Ворон собственноручно убил воина, мучившего его – тогда ещё совсем мальчишку. Именно тогда он и стал Одноглазым: воин успел выжечь ему один глаз калёным железом, прежде чем Айхим отправил ублюдка к праотцам. А затем были годы тренировок в Восточной академии принца Айдына, властителя Куорлуского ханства, что лежало в стороне восходящего солнца, далеко за пределами земель свободных мойыров. В ту пору Айхим жил при дворе принца и пользовался его благосклонностью как один из военачальников. И были жестокие испытания огнём, водой и сталью, дабы воспитать в теле дух воина и победителя. И было слово, произнесённое на центральной площади, выложенной из дорогого белоснежного камня, привезённого с берегов Гремящего моря, – слово, после которого началась совершенно новая жизнь для одноглазого юноши, прозванного другими учениками Слепцом за чрезмерную жестокость к другим и к самому себе.
А после было ещё одно слово, которое до сих пор им не было нарушено. Несмотря на то что он нукер – безымянный…
Он – ветер, который нельзя упрекнуть в том, что принёс дурную весть или горсть песка в жилище. Он – свободный в этом рабском мире, где жалкие крестьяне тешат себя мыслью, будто они кочевой народ, которому никто не указ, а сами меж тем гнут спины, раболепствуя перед власть имущими – «белой костью» собственного народа.
Да. Для него и его братьев все равны. Все умирают одинаково. И нет мира после смерти – это лишь очередная сказка для наивных и глупых крестьян. Нет авторитетов, поскольку всё решают острота меча и опыт воина. Нет поступков, о которых нужно жалеть, потому что в тот миг следовало поступить именно так, а не иначе. Нет силы, неспособной сломиться под напором другой силы.
Но всё чаще Одноглазый замечал, что мир меняется – и меняются его братья. Не те, что сравнимы в летах с ним самим, нет. Каждый год в селения приезжали новые нукеры: вышколенные, как и прежде, обученные убивать любым предметом, что попадётся под руку, жестокие и молчаливые, легко дававшие слово и так же легко его забиравшие – молодые парни, крепкие, плечистые, при полном снаряжении, усатые и безусые, что твоя красавица-девица, со шрамами и без… Однако было в них что-то неуловимо иное, абсолютно чуждое прежним нукерам, – жажда власти и золота.
И осознание этого беспокоило Одноглазого намного больше, чем нашкодившая девчонка его господина и хозяина, умчавшаяся неизвестно куда тёмной ночью мимо этих слабаков и лентяев – Старших. Намного больше…
Глава 20
К Громоводу выехали засветло. Манас, возглавлявший группу, больше молчал, лишь изредка призывая спутников обратить внимание то на степного орла, выслеживавшего добычу, то на юркую красно-бурую лисицу, уже поймавшую кого-то. Нурад и Измир ехали, как и полагается братьям, друг напротив друга и бесконечно перешучивались. Крайат же замыкал шествие и был полностью погружён в себя – выпавшие ночью кости не давали ему покоя, но шутливо-бранящийся разговор братьев заставил его отвлечься.
– Вот ты говоришь, что конь твой не чета моему, объяснись, братец, – спрашивал, лихо подбочениваясь, Измир.
– Тебе ли понять с твоим юношеским умишком? – ухмыльнулся Нурад.
– Ты попробуй, а я уж как-нибудь постараюсь, дедушка! – воскликнул Измир.
– Ну хорошо, тогда слушай, – удивительно быстро согласился Нурад. – Было это в такие незапамятные времена, что нас с тобой ещё не было даже в Предначертании мира, да и Манаса с Крайатом, между прочим, тоже. Вольные Ветра да угрюмые выси Гор хозяйничали на земле, творя угодные их необъяснимой душе безобразия – ярились ураганы, сминая землю и заставляя её стонать, вздымались и пыхтели вулканы, сжигая жизнь, что только-только появлялась. А в то время, скажу тебе, ветра и горы были совершенно другими, чем сейчас.
Подивились Земля и Небо тому, что творят их первенцы с новой жизнью, и наказали строптивых – горы стали немыми и вросли своими чреслами в землю, оставшись в вечном заточении у матери, а ветра были лишены грозным отцом своих тел и, как неприкаянные, стали носиться по всему белому свету в их поисках. Говорят, что несдобровать роду людскому, когда смогут ветра-великаны отыскать свои земные одежды, и великая беда придёт в тот день.
– А нельзя ли ближе к сути? – спросил, улыбаясь, Измир.
– Куда ты торопишься, скажи на милость? – покачал головой Нурад, будто сокрушаясь над нетерпеливостью младшего брата, и продолжил. – В общем, наказали строптивых… А потом новая жизнь заискрилась, забурлила под ярким светом солнца, набралась сил от ночных ласк луны. Появились различные живые существа. И первым из них был Конь – гордый покоритель бесчисленных земель, могущий ударом одного лишь копыта создавать новые озёра и моря. Силы его неведомы даже самому Небу и Земле, оттого испугались они, что будет Конь, как и его старшие братья, творить беззакония, ещё пуще ярясь своей силе. И дабы защитить своё, пока ещё глупое, чадо от непоправимых ошибок, привели его в Зеркальную пещеру, что лежит глубоко-глубоко под землёй, и усыпили, напоив его сладкою водой, что течёт по жилам Унутмы. Одурманенный Конь осознал, что с ним произошло, и, не собираясь мириться с такой несправедливостью, разбил одно из зеркал в пещере на семь осколков и разделил свою сущность также на семь частей.
От первого осколка появился серый жеребец с седою гривой, и назвали его Небо и Земля Мудростью. От второго осколка родился иссиня-чёрный жеребец с огненно-рыжей гривой, которого назвали Яростью. Третий осколок дал жизнь молочно-белому отпрыску Коня со снежною гривой, прозванного Кротостью. Четвёртый осколок породил на свет гнедого жеребца с такою же гривой, и назван он был Хитростью. Пятый осколок явил на свет Силу – вороного коня с чёрною гривой. Шестой осколок подарил миру рыжего жеребца с тёмно-русой гривой – Ловкость. От седьмого, последнего осколка родилась белая жеребица с золотой гривой, названная Любовью.
Вот такое вот предание! – закончил Нурад, похлопав своего Иляра по могучей шее.
– Хмм… – задумался на несколько мгновений Измир, – к чему вся эта история ведёт? В чём соль?
– Думай! – наставительно изрёк Нурад.
Воцарилась тишина. Измир напряжённо думал. Крайат снова погрузился в думы. А Манас, который всё это время молчал, вдруг сказал, обращаясь к Нураду:
– Я так понял, ты считаешь своего жеребца старше, чем у брата, по его окрасу? Твой Иляр седой, как лунь, будто потомок первого осколка Коня – Мудрости?
– Вот видишь, Измир, что значит возраст? – ухмыльнулся Нурад и сказал уже Манасу: – Да, ты прав, брат. Так и есть.
– Ну что же, – ответил, чуть обернувшись, Манас, – тогда мой Хакан явно соответствует Силе. Под Крайатом несёт свою службу Хитрость, прозванная нынче Уром, а Измир понукает Камиром-Ловкостью.
– Мне кажется, – подал наконец голос Измир, – твоё сравнение, брат, притянуто за уши.
– Да ты, видно, поумнел, братишка! – воскликнул Нурад и рассмеялся.
Манас и Измир подхватили заразительный смех, только один Крайат робко улыбнулся и снова загрустил.
Глава 21
Голос смолк так же внезапно, как и возник. Тишина, обрушившаяся следом, показалась Айнар куда страшнее самой песни.
– Может, это просто пастух заплутал, – прошептала так и незаснувшая Дания, баюкая перевязанную руку и стараясь придать голосу уверенности, которой сама не чувствовала.
– Пастухи в этих краях песен о волке не поют, – тихо ответила Елим, уже поднявшаяся на ноги и вглядывающаяся в темноту за кругом света от костра. – И уж тем более не поют одни, ночью, вдалеке от всякого жилья.
Карашаш, не говоря ни слова, потянулась к притороченному к седлу колчану. Елим последовала её примеру – не потому, что понимала, что делать, а потому, что руки сами вспомнили то, чему их учили с малых лет. Девушек мойыров не обучали держать меч – этой чести удостаивались лишь будущие Старшие, – но лук в руках дочери и жены кочевника не был диковинкой: без него ни одна женщина не считалась бы годной защитить очаг, покуда мужчины в отъезде.
Айнар стреляла хуже подруг, поэтому вытащила кинжал из ножен, висевших на поясе слева, а лучшая среди них лучница Дания, чьи стрелы, по общему признанию, ложились в цель точнее самого Измира, по иронии судьбы не могла применить свои умения и оставалось лишь одно: вытащить вслед за Айнар из-за голенища охотничий нож и сжать его в левой, здоровой руке.
Тени возникли из темноты не с одной стороны, а сразу с нескольких – молча, неспешно, как крадётся зверь, уже уверенный в своей добыче. Первым из мрака выступил высокий силуэт на лошади, и по неуловимо знакомой сутулой полноте, по тяжёлому, исподлобья, взгляду Елим ахнула:
– Палах…
Он не удивился, не стал отпираться и не двинул и бровью, лишь качнул поводьями, останавливая коня чуть в стороне от костра, будто пришёл поглядеть на давних знакомых, а не на добычу.
– Айнар Луноликая, – произнёс он медленно, с каким-то нездешним выговором, растягивая слоги там, где мойыры их привыкли рубить. – Отец будет рад узнать, что дочь его жива.
Из-за его спины, не таясь более, выехали остальные – числом не меньше дюжины, – и в неверном свете костра девушки наконец разглядели то, о чём столько раз слышали в детских страшилках у очага: чёрные, отороченные потемневшим от времени мехом шубы, золочёные накладки на упряжи, тускло блестевшие даже в темноте, и длинные, свёрнутые в кольца у сёдел кнуты – не для лошадей, поняла вдруг Айнар с холодным ужасом, а для чего-то иного.
– Живыми, – бросил кто-то из кхандцев на ломаном языке мойыров, и остальные глухо, недобро рассмеялись, будто услышали славную шутку.
Первой пришла в себя Карашаш. Тетива тонко пропела, и один из всадников по правую руку от Палаха вдруг захрипел, схватившись за плечо, а его конь взвился на дыбы и заплясал на месте. Следом натянула лук и Елим – стрела вошла в шею другой лошади, та рухнула замертво, увлекая за собой седока в снег. На миг среди кхандцев поднялось замешательство, гортанные выкрики, чей-то злой окрик – но замешательство длилось недолго.
– Отставить, – лениво произнёс Палах, ни к кому конкретно не обращаясь, и в его голосе не было ни капли тревоги. – Товар мять не велено. Кнутами.
И они пошли – неторопливо, будто знали заранее, что торопиться нет нужды, что этих четверых девушек, одна из которых ранена, а трое остальных вооружены лишь охотничьими стрелами да парой ножей, окружить и взять не составит труда. Карашаш успела спустить ещё одну стрелу, прежде чем длинный, оплетённый кожей кнут обвился вокруг её запястья и рванул с такой силой, что девушка вскрикнула и выронила лук. Елим отбивалась дольше – она попятилась, прикрывая собой Данию, но и её достал кнут, полоснув наотмашь по плечу так, что ткань шубы лопнула, будто бумажная.
Айнар металась между подругами, полосуя ножом по тянущимся к ней рукам и петлям кожи, один раз даже сумела достать какого-то безусого кхандца по предплечью, тот взвыл, отскочив, – но их было слишком много, а девушек слишком мало, и очень скоро всех четверых, поочерёдно, стянули верёвками и повалили в снег: сперва Карашаш, затем Елим, следом обмякшую от боли Данию, которую Айнар до последнего пыталась заслонить собой.
– Ты! – крикнула Айнар, глядя снизу вверх на неспешно приблизившегося Палаха, и в голосе её было больше ярости, чем страха. – Мой отец…
– Твой отец, – перебил её Палах, слезая с коня и подходя ближе, – давно уже не хозяин своему слову, девочка. Как, впрочем, и ты – своей судьбе.
Она хотела сказать что-то ещё, плюнуть ему в лицо, ударить – но рука его, тяжёлая и безразличная, как удар молота о наковальню, обрушилась на её щёку прежде, чем Айнар успела пошевелиться. Не так, как бил её отец – не с той странной болью узнавания в глазах, а вовсе никак, буднично, точно отгонял назойливую муху.
Земля качнулась, снег и небо смешались в одно белое, гудящее марево, и последним, что услышала Айнар, проваливаясь в темноту, был голос Палаха, обращённый уже не к ней:
– Вяжите крепче. Эту – к Уррашу, первой.
Глава 22
Лука проснулся первым, как и всегда, – ещё до того, как небо на востоке начало сереть, задолго до того, как остальные шестеро завозились в своих кошмах, кутаясь плотнее от предутреннего холода. Привычка вставать рано осталась у него ещё с тех времён, когда он был не хромоногим нукером на службе у Старейшего мойыров, а безусым мальчишкой-лоцманом, которого будили затемно – проверить ветер, свериться со звёздами, прежде чем капитан прикажет сниматься с якоря.
Врождённая хромота – правая нога с рождения была короче левой на добрых полтора пальца – никогда не мешала ему на палубе: там ноги нужны были держать равновесие, а не бегать наперегонки, и десятилетний Лука держался за качающийся мир увереннее многих своих здоровых сверстников. Отец, тоже мореход, только посмеивался, глядя, как сын взбирается по вантам не хуже прочих, а к двенадцати годам мальчишка уже разбирал по звёздам дорогу домой не хуже иного старого рулевого – цепкий ум и жадная до всякого знания память быстро наверстывали то, чего недодала природа ногам.
Всё это осталось на самом юге, у берегов Жемчужного моря, там, где не бывает снега и реки не замерзают вовсе, – осталось и погибло разом, в одну войну между князьями, которым нечего было делить, кроме чужих жизней. Поселение сгорело за одну ночь, отец с матерью остались лежать среди углей, а самого Луку, вместе с полусотней таких же несчастных, продали куорлуским работорговцам, будто скот. Читать, писать и считать – этому его выучил ещё отец, готовя в лоцманы, – оказалось редким и ценным даром даже в рабстве: хозяин быстро понял, что хромой юноша годится не только таскать тюки, и приставил его вести счётные книги. Через три зимы Лука выкупил себя сам – той же цепкой памятью и умением быстро схватывать всё новое, которые когда-то вели его по звёздам.
Возвращаться было некуда – да и незачем. Он ещё долго скитался, нанимаясь то к торговым караванам проводником, то охранником, покуда пять зим назад не набрёл на стойбище Ашты. Здесь его тоже сперва приняли настороженно – хромой чужак с южным выговором и странным именем не внушал доверия ни Старшим, ни поселянам. Но Айхим, приметив в Луке то же самое, что когда-то приметил куорлуский хозяин, – быструю голову и умение видеть дальше собственного носа, – оставил его при себе. С тех пор Лука не то чтобы забыл о Жемчужном море, но перестал по нему тосковать: добра от добра, как говорится, не ищут, а служба Старейшему стала для него тем, чего он не чаял уже обрести после той страшной ночи, – домом.
Сейчас этот дом снова оказался под угрозой, и Лука намеревался исполнить свой долг до конца.
Он поднял остальных ещё до рассвета, и уже через малое время шестеро нукеров осторожно продвигались к тому месту, откуда накануне вечером доносился едва слышный лай степных псов – единственная зацепка, которую удалось выудить из безмолвной, занесённой снегом степи. Место привала девушек нашли быстро: притоптанный снег вокруг остывшего кострища, брошенный лук с оборванной тетивой, тёмные пятна крови – не так много, чтобы решить, что кто-то из беглянок убит, но довольно, чтобы понять – без боя не обошлось.
Лука опустился на корточки у края поляны, там, где утренний снег ещё хранил цепочку следов – тяжёлых, вдавленных не по-мойырски, с непривычным разворотом стопы. Он насчитал следы дюжины, а может, и более лошадей, сбившихся в плотную группу и ушедших в сторону предгорий. Кое-где среди отпечатков копыт виднелись и другие следы – волочащиеся, спутанные, будто нескольких человек тащили силой.
– Кхандцы, – тихо произнёс за его плечом один из нукеров, разглядывая примятый снег.
– Или те, кто хочет, чтобы мы так подумали, – не оборачиваясь, ответил Лука. Он давно взял за правило не верить первому, что бросается в глаза, – слишком часто в его жизни очевидное оказывалось подстроенным.
Он поднялся, окинул взглядом растянувшуюся цепочку следов, прикинул в уме – по глубине отпечатков, по расстоянию между ними – сколько всадников могло здесь пройти и как давно. Выходило: не меньше дюжины, ушли часа за три-четыре до рассвета, идут не спеша, уверенные, что за ними не увяжется погоня. Против дюжины у Луки было шестеро – вместе с ним самим семеро, – и соотношение это ему решительно не нравилось. Будь его воля, он подождал бы, пока силы хоть немного сравняются, а не бросался бы очертя голову вслед за противником, который вдвое превосходит числом
– Едем следом, – решил он наконец. – Не нагоняя. Держимся на расстоянии, чтобы видеть их дым и слышать их коней, но не более того.
– А если догонят нас первыми? – спросил всё тот же нукер.
– Не догонят, если не будем шуметь, – ответил Лука и, чуть помедлив, обернулся к самому молодому из отряда, безусому парню по имени Ерсай. – Ты поедешь назад, к обозу. Найдёшь Старейшего или Йохима, кто прежде попадётся, и передашь слово в слово: девушек взяли числом не менее дюжины, ушли в сторону предгорий, мы идём следом, но одним нам их не отбить. Пусть высылают подмогу – и поскорее.
Ерсай коротко кивнул, вскочил на коня и, не тратя больше слов, поворотил обратно по вчерашнему следу.
Оставшиеся шестеро проводили его взглядом, а затем один за другим тронулись в путь – след в след, тихо, как то и полагается охотнику, идущему по следу чужого, гораздо более крупного зверя.
Глава 23
День выдался ясным – редкость для этой поры, – и морозное солнце, повисшее низко над степью, слепило снег так, что глазам было больно смотреть без прищура. Отряд Одноглазого продвигался ровным, неспешным шагом: спешить было некуда, вернее сказать, спешить было незачем – сомнения в том, что дочь Старейшего свернула именно к Громоводу, не оставляли Одноглазого с самого утра, но приказ есть приказ, а приказы Одноглазый исполнял беспрекословно вот уже которую зиму.
Один из нукеров – молодой, из тех самых новых, о которых Одноглазый думал накануне без особой приязни, – завидев в отдалении длинноухого сычана, замершего столбиком у своей норы, потянулся за луком, скорее от скуки, чем от голода: припасов у отряда хватало. Стрела сорвалась с тетивы почти небрежно, но так уж вышло, что в тот самый миг, когда оперённое древко ещё летело над снегом, с высоты, откуда его никто не заметил, на того же сычана камнем упал тогрул – степной кречет, охотившийся с той же самой минуты, только куда более честно и куда более безмолвно, чем незадачливый стрелок.
Стрела, предназначенная зверьку, настигла птицу на излёте её собственного смертоносного пике – задела крыло, и кречет, не сумев ни довершить охоту, ни удержаться в воздухе, кубарем покатился по снегу в двух шагах от насмерть перепуганного, но целого и невредимого сычана, который тут же метнулся прочь и юркнул в свою нору, оставив после себя лишь дрожащий след да снежную пыль.
Нукер, устыдившись то ли своего промаха, то ли самой этой нелепой случайности, спешился и подошёл к бьющейся на снегу птице. Тогрул щёлкал клювом и норовил ударить когтем всякого, кто приближался, но обессилевший от боли и падения, вскоре затих, лишь тяжело поводя боками да глядя на людей одним немигающим жёлтым глазом, полным ярости, в которой не было и капли страха.
– Может, выходим ещё, – неуверенно предположил нукер, заворачивая птицу в полу своей шубы.
– Не выходишь ты его, – коротко бросил Одноглазый, не оборачиваясь и не сбавляя шага коня. – Взрослый тогрул из чужих рук не ест. Скорее сдохнет с голоду, чем возьмёт корм у человека.
Нукер промолчал, но птицу всё же не бросил, пристроил у седла, будто надеясь на чудо, которого, впрочем, старший нукер ему не сулил.
Одноглазый отвернулся и поехал дальше, но раненый кречет отчего-то не выходил у него из головы, что было ему самому в диковинку и оттого досадно. Он давно отучил себя видеть знаки в полёте птиц, в форме облаков, в брошенных на кошму костях – это было уделом суеверных стариков и впечатлительных девиц, ждущих в ночь худой Луны вещих снов у Скалы Отцов, но никак не уделом человека, который своими руками не раз отправлял души в мир иной и не видел от того ни единого предзнаменования, кроме брызнувшей крови.
И всё же что-то холодное, скользкое, будто уж, вползло сейчас ему за шиворот, и Одноглазый досадливо тряхнул головой, точно отгоняя надоедливую муху, – но избавиться до конца от этого гадкого ощущения так и не сумел. Сокол, бьющий свою законную добычу, – это порядок вещей, это сила, берущая своё, как и полагается силе. А тут – чья-то нелепая, шальная стрела, пущенная от скуки, ломает эту силу на полпути, и не достаётся уже никому ничего: ни сычан не пойман, ни кречет не наелся, только подраненная птица бьётся теперь у чужого седла, обречённая издохнуть в дороге, не приняв ни крохи из ненавистных ей человеческих рук.
«Что-то у нас не выйдет, – подумал вдруг Одноглазый, сам подивившись этой неожиданной, незваной мысли. – Какое-то дело обернётся прахом, а мы даже не поймём, в чём была наша ошибка».
Он попытался тут же одёрнуть себя, разозлиться на собственную слабость – с каких это пор Одноглазый, старший нукер Айхима, гадает по подбитым птицам, точно старуха у костра! – но неприятное чувство упрямо не желало униматься, засев где-то под рёбрами тупой, ноющей занозой. Он перебирал в уме все возможные дела, что могли обернуться неудачей: поиски беглянки – его собственные, здесь, у Громовода; поиски Луки – там, у прежней стоянки; сама перекочёвка – трудная, голодная, будто уже несущая на себе печать какого-то незримого проклятия, ещё с той поры, как замолчал опустевший лес у Ашты. Какое из этих дел имел в виду тот незримый знак, пославший подбитую птицу прямо ему навстречу, Одноглазый не понимал – и оттого тревога держала его крепче, чем держала бы ясная, названная по имени беда.
Так, в невесёлых думах, отряд провёл остаток дня, и когда солнце уже клонилось к закату, окрашивая снежную степь в холодные розовато-серые тона, дозорный, ехавший чуть впереди, вдруг натянул поводья и вскинул руку.
– Всадники, – коротко бросил он, всматриваясь в приближающиеся на фоне гаснущего неба тёмные фигуры. – Четверо. Едут навстречу.
Одноглазый прищурился, вглядываясь в отдалённые силуэты, и по стати передового коня – гнедого, с характерно вскинутой головой – узнал прежде, чем смог разглядеть лицо всадника.
– Крайат, – негромко произнёс он и, не добавив больше ни слова, послал коня вперёд.
Глава 24
Дорога до предгорий заняла остаток дня и часть ночи, но Палах, казалось, вовсе не торопился – ехал неспешным шагом, точно вёз не пленниц, добытых с боем, а обоз с рухлядью, в сохранности которой был вполне уверен. Рядом с ним, чуть склонившись в седле, покачивался Чяггур – плечистый кхандец с редкой для его народа рыжеватой бородкой и приметным шрамом, пересекавшим левую бровь.
– Не пойму я до сих пор, – заговорил Чяггур на языке мойыров, которым владел бегло, хоть и с тяжёлым, рубленым выговором, – как это вышло, что степняк командует людьми Урраша. Ты не серчай, Палах, я не в укор говорю, а так, для порядка мысли.
– А ты и не серчай, что отвечу тебе так же, для порядка, – усмехнулся Палах, не поворачивая головы. – Урраш ставит над людьми не тех, кто рождён у него в подданных, а тех, кто дело делает. А дело я делаю справно уже не первый год, сам знаешь.
Чяггур пожевал губами, признавая правоту без особой охоты, и сменил разговор:
– С пленницами морока одна. Не едят, не пьют, третий день уже так. Одна другую уговаривает, а та ещё пуще упрямится. Боюсь, довезём до Хамеша одни только кости да шкуры.
– Довезёшь живыми – твоя награда, – отрезал Палах, и веселья в его голосе поубавилось. – Не довезёшь – тоже твоя, только другого рода. Урраш спуску за испорченный товар не даёт, сам знаешь не хуже меня.
– Знаю, – вздохнул Чяггур и, помолчав, всё же спросил: – А если припугнуть их чем? Раненая-то у них совсем плоха, рука гниёт, поди. Скажем, мол, откажетесь есть – избавим вас от обузы, скормим её же дахгаллам, авось остальные образумятся.
Палах негромко, но от души рассмеялся – так, что конь под ним недовольно мотнул головой.
– А ты умнее, чем кажешься с виду, Чяггур. Так и сделай. Только не переусердствуй – Урраш велел доставить Луноликую в целости, а прочих можно и попугать всласть, невелика печаль, коли осерчают.
Оба посмеялись ещё немного, уже без прежней настороженности между собой, и дальше ехали в приятельском, насколько это было возможно между кхандцем и чужаком, молчании.
К тому времени, как впереди показались первые сторожевые костры, ночь уже вступила в свои права. Лагерь оказался куда больше и основательнее, чем можно было ожидать от временной стоянки: не менее полусотни шатров, поставленных ровными рядами, кухонный костёр с подвешенными над ним котлами, от которых тянуло горячим мясным духом, дозорные на дальних подступах, окликавшие приближающихся условным словом, и загон для лошадей, огороженный наскоро, но крепко. Здесь явно ждали и готовились остаться не на одну ночь.
Пленниц провели через весь лагерь под взглядами кхандских воинов – кто-то провожал их равнодушно, кто-то с откровенным любопытством, кто-то бросал слова на своём языке, от которых Айнар, хоть и не понимала ни слова, невольно вжимала голову в плечи, – и разместили в одном из шатров на самом краю, у которого тотчас встали двое стражников с копьями.
Внутри шатра было тесно, но не холодно – по крайней мере, здесь горела жаровня, и это было первое послабление за весь этот кошмарный день. Карашаш, у которой были стянуты запястья, первой опустилась на застеленный кошмами пол и, привалившись спиной к жерди шатра, закрыла глаза. Елим устроила рядом с собой Данию, всё ещё не пришедшую толком в себя от боли и страха, а Айнар присела чуть в стороне, обхватив колени руками.
– Надо решить, что делать, – тихо начала Елим, покосившись на полог шатра, за которым слышались приглушённые голоса стражи. – Если нас разделят…
– Нас уже разделили, – так же тихо, но зло откликнулась Карашаш. – Ты видела, как смотрел на Айнар этот, с бородой? Не на нас с тобой он так смотрел.
Айнар вздрогнула, но не успела ответить – полог резко откинулся, и в шатёр, пригнувшись, вошёл Чяггур, а следом за ним ещё двое кхандцев с факелами.
– Ну что, – произнёс он, оглядывая пленниц с ленивым, деловитым прищуром, – живы все? Вот и славно. – Он подошёл ближе к Дании, которая испуганно отшатнулась, насколько позволяло тесное пространство шатра, и присел на корточки, разглядывая её перевязанную руку с показным сочувствием. – А эта совсем плоха. Рана-то, поди, уже гниёт. Так вот, девицы, слушайте меня внимательно: если и завтра не притронетесь к еде и воде – тем хуже для неё будет. Мы такую обузу возить не намерены, а степь большая, дахгаллов в ней хватает, все сыты будут.
Дания тихо всхлипнула, вжавшись в бок Елим здоровой рукой, а та приобняла подругу, бросив на Чяггура взгляд, полный такой ненависти, что кхандец на миг даже перестал усмехаться.
– Ешьте и пейте, – повторил он уже без прежней насмешки, вставая, – целее будете. Все.
Он повернулся было к выходу, но у самого полога остановился и, не оборачиваясь, бросил в сторону Айнар:
– Ты – со мной. Приказ Палаха.
Айнар побледнела, но подниматься не спешила, покуда Елим не сжала её руку – коротко, ободряюще, будто говоря без слов: иди, сопротивляться сейчас смысла нет. Айнар поднялась и, не глядя больше на подруг, чтобы не разрыдаться при них, вышла вслед за Чяггуром в морозную ночь.
Её отвели в другой шатёр – поменьше, но убранный богаче прочих: пол устилали плотные кошмы, у входа горела жаровня, а в углу лежала свёрнутая, явно приготовленная заранее богатая шуба, слишком нарядная для похода. Айнар не сразу поняла, для чего всё это, а когда поняла – похолодела куда сильнее, чем от степного мороза.
– Отдыхай пока, – бросил Чяггур напоследок, задёргивая полог. – Дня через три-четыре вернётся один из наших отрядов, и уж тогда поутру повезём тебя к Уррашу. Скажи спасибо, что лицом да статью хороша, – не всякой пленнице такая честь выпадает.
Полог опустился, оставив Айнар одну в тесном, душном тепле чужого шатра, среди чужих вещей, приготовленных для неё чужими, безжалостными руками, и впервые за этот долгий страшный день она позволила себе заплакать – тихо, беззвучно, чтобы не услышала стража за пологом.
Глава 25
Ерсай не стал возвращаться по накатанной дороге обоза, а срезал напрямик через нетронутый снег – и именно поэтому, сам того не ожидая, вскоре наткнулся на россыпь примятого наста в том самом месте, где неделями раньше приняли смерть Утмун, Саймур и Катзыл, отправленные Йохимом к Медвежьей Лапе на поиски молодых Старших.
У небольшого нагромождения серых валунов, наполовину занесённых снегом, лежали три тела – вернее, то, что от них осталось. Кхандцы не потрудились их скрыть или закопать: тела были брошены как есть, обезглавленные, изрубленные с той нарочитой, показной жестокостью, какая нужна не для убийства – убить можно было и одним ударом, – а для того, чтобы всякий нашедший содрогнулся и запомнил. Степные клевцы и черные вороны пировали здесь уже не первый день, и снег вокруг был испещрён их следами и тёмными пятнами, побуревшими от мороза.
Ерсая замутило, и он несколько долгих мгновений просто стоял, не в силах ни отвернуться, ни подойти ближе, покуда собственный подступивший к горлу ужас не сменился холодной, отрезвляющей ясностью: это работа тех же самых кхандцев, что взяли в полон дочь Старейшего и её подруг. Но зачем им понадобилось убивать троих Старших здесь, вдалеке от предгорий, где, по словам Луки, стоял их лагерь, – этого Ерсай понять не мог, и оттого тревога его сделалась ещё гуще.
Он спешился, снял шапку и, стоя над телами, тихо, срывающимся голосом произнёс слова, какие полагалось произносить над павшими, хоть и понимал, что без огня, без Цетны, без соблюдения всех прочих обрядов слова эти – лишь бледная тень того утешения, что нужно их душам. Но больше он ничем помочь не мог: тел троих Старших было не довезти, да и негоже было бы везти их так, непрощённых и неотпетых, через половину степи, да и долго задерживаться никак нельзя, ведь у него прямой приказ от Луки. Ерсай отметил про себя место – три чёрных валуна, крайний расколот надвое, – чтобы позже привести сюда людей для погребения, вскочил на коня и погнал дальше, к второму зимовью, куда, по его расчётам, обоз уже должен был добраться.
Он не ошибся. Стойбище встретило его дымом костров и разноголосым шумом обустройства: поселяне ставили юрты на новом месте, где земля ещё хранила чужие, незнакомые запахи, кулы таскали воду от близкого уже Шаран, а над всем этим стоял тот особый, деятельный гул, какой всегда сопровождает начало новой жизни на новом месте.
Ерсая проводили прямиком к шатру Айхима, где вместе со Старейшим оказался и Йохим – оба слушали донесение молча, не перебивая, покуда молодой нукер, глотая слова от усталости и волнения, рассказывал всё по порядку: о разорённом лагере беглянок, о следе, ведущем в предгорья, о решении Луки не ввязываться в бой, а идти следом, выжидая, и о просьбе прислать подмогу, и конечно о случайно обнаруженных им непогребённых телах Утмуна, Саймура и Катзыла у камней.
Айхим слушал, не меняясь в лице, лишь на словах о дочери что-то дрогнуло в углах его сомкнутых губ – так быстро, что Ерсай, пожалуй, и не заметил бы этого, не смотри он в тот миг прямо на Старейшего. Йохим же слушал, стиснув челюсти так, что на скулах выступили желваки, и не произнёс ни слова, пока Ерсай не закончил.
– Ступай отдохни, – коротко бросил Айхим нукеру. – Ты сделал больше, чем от тебя требовалось.
Ерсай, поклонившись, вышел, и в шатре остались только двое.
Некоторое время оба молчали. Наконец Айхим заговорил – ровно, деловито, будто речь шла не о гибели друга и соратника Йохима, а об очередном хозяйственном затруднении:
– Обустройством селян и погребением павших займёшься ты, Йохим. Людям нужно, чтобы кто-то оставался здесь и держал порядок, пока меня не будет. На подмогу к Луке я отправлюсь сам, с рассветом, и возьму с собой столько воинов, сколько сочту нужным.
– Сам? – Йохим поднял голову, впервые за весь разговор глядя прямо в лицо Старейшему. – Айхим, тебе ли самому…
– Мне, – отрезал Айхим, и голос его на миг сделался жёстче обычного. – Это моя дочь.
Он помолчал, а затем добавил, уже мягче, но всё так же не глядя на Йохима:
– Мне жаль Утмуна и Саймура, Йохим. Больше, чем ты думаешь. Я знаю, чем был для тебя Утмун – и чем стал бы со временем твой сын. Позаботься о них как должно, когда я вернусь – сделаем всё, чтобы душам их было спокойно на пути к Горным Вершинам.
Йохим коротко кивнул, не в силах ничего ответить, и вышел вон, оставив Старейшего одного в шатре.
Остаток вечера Йохим провёл, обходя посты и распоряжаясь насчёт обустройства – то указывал, где ставить временный загон для скота, то выслушивал жалобы поселян на нехватку дров, то коротко, без лишних слов, отдавал распоряжения насчёт завтрашних похоронных костров. Он делал всё это с прежней невозмутимостью, какую от него привыкли видеть и Старшие, и простые селяне, и лишь когда последний дозорный доложил, что на постах всё спокойно, а стойбище наконец начало затихать, готовясь ко сну, Йохим позволил себе то, чего не позволял с самого утра.
Он опустился у потухающего костра, вдали от чужих глаз, и закрыл лицо руками. Плечи его затряслись беззвучно – не как плачут женщины, в голос, а как плачут мужчины, которым нельзя показывать слёз никому, даже себе самому, разве что в такую вот глухую, безлюдную минуту. Утмун был рядом с ним столько зим, сколько Йохим и не упомнил бы сразу – несмотря на разницу в возрасте, они сдружились ещё в юности Утмуна и вместе несли службу, вместе хоронили общих друзей, вместе растили Саймура – Йохим как отец, а Утмун как старший брат. Но теперь Утмун погиб, а его невеста Елим в плену у кхандцев, и удастся ли её вызволить – большой вопрос. А что касается его сына Саймура… Саймур был его кровью, его надеждой, его продолжением на этой промёрзшей, неласковой земле.
Но горе, как и всё прочее в жизни Йохима, не могло длиться дольше, чем позволяли обстоятельства. Он вытер лицо рукавом, встал, ещё раз обвёл взглядом притихшее стойбище – на нём теперь лежала вся тяжесть заботы о нём, покуда Старейший в отъезде, – и, поколебавшись, свернул не к своей повозке, а к семейной юрте.
Внутри было тепло и тихо. Жена уже спала, а у дальней стены, под одним одеялом на двоих, как повелось у них с самого малолетства, спали Камал и Марал – его близнецы, которым в эту зиму сравнялось четырнадцать. Йохим долго стоял над ними, вслушиваясь в их ровное, спокойное дыхание, и впервые за этот долгий, страшный день почувствовал, как тугой узел в груди немного ослаб. Не всё ещё потеряно, подумал он. Есть ради чего держаться, есть кому продолжить род, даже если самому Йохиму суждено разделить участь Утмуна раньше, чем хотелось бы.
И тут же, вопреки этой скудной отраде, ему вспомнилось лицо Айхима в тот миг, когда Старейший узнал о судьбе дочери, – то мгновенное, почти неуловимое движение губ, вовсе не похожее на обычную сдержанность Айхима, к которой Йохим давно привык. Не просто отцовский страх был в том движении, нет – было в нём что-то ещё, чему Йохим не сумел бы подобрать слова, но что царапнуло его так же, как царапает случайно замеченная трещина в, казалось бы, крепком клинке. Недосказанность ли, вина, а может, и вовсе иная, более тёмная тревога, – Йохим не знал. Знал он лишь одно: за долгие годы службы он привык доверять этому чувству, а оно редко его подводило.
Он отогнал эту мысль, как отгонял уже не раз за последние дни, и, склонившись, коснулся губами лба сперва Марал, потом Камала, стараясь не разбудить, а затем вышел из юрты – проверить, не вернулся ли ещё кто из отосланных отрядов.
Уже глубокой ночью, когда большая часть стойбища спала, а сторожевые костры едва теплились, в лагерь въехали два отряда почти разом: сперва Одноглазый со своими нукерами, а следом за ним, чуть отставая, – Крайат и его товарищи, усталые и мрачные, привезшие с собой весть не менее тяжёлую, чем та, что уже была известна Йохиму.
Глава 26
Крайат едва успел спешиться, как их с товарищами уже вели к шатру Старейшего – не как гостей, а скорее как провинившихся, которых давно поджидают для разбора. Так, впрочем, оно и было: самовольно ускакавшие охотиться к Медвежьей Лапе Старшие, да ещё и вернувшиеся среди ночи, без разрешения, растянув отсутствие на много дней сверх дозволенного, – Айхим был вправе спросить с них по всей строгости, вплоть до плетей, а с Крайата, кула по рождению, и того строже. Ни Крайат, ни Манас, ни братья Алаканы об этом вслух не заговаривали, но каждый прекрасно понимал, чем подобная самовольность могла для них обернуться.
О беглянках им никто ничего не сказал. Одноглазый, приведший их прямиком в лагерь, за всю дорогу не проронил об этом ни слова – не таков он был человек, чтобы попусту трепать языком, тем более о делах господина.
В шатре было тихо и жарко натоплено. Айхим сидел на своём привычном месте, и по одному только взгляду, которым он окинул вошедших, Крайат понял: ничего хорошего ждать не приходится.
– Кто позволил вам скакать к Медвежьей Лапе без ведома старших над вами? – холодно спросил Айхим, не тратя времени на приветствия. – Извольте объясниться, да так, чтобы я понял, почему несколько Старших пропадали невесть где столько дней.
Манас, как самый рассудительный из четверых, взял слово первым и рассказал всё по порядку – про Сайхиба, зазвавшего их на охоту по наущению Палаха, про его гибель под упавшей лошадью, про странное исчезновение хунну в тот же самый миг, про возможные следы борьбы дахгаллов с неизвестным одиноким путником и найденный при нём клинок и запечатанное письмо. Айхим слушал, не перебивая, лицо его оставалось неподвижным, и лишь когда Манас дошёл до слов о печати Алхора, что-то дрогнуло в углах губ Старейшего – едва заметно, но Крайат, стоявший ближе прочих, всё же успел это уловить.
– Вот значит как, – протянул Айхим, когда рассказ подошёл к концу, и умолк, будто взвешивая всё услышанное. Гнев на его лице медленно, нарочито медленно уступал место чему-то более мягкому – то ли снисхождению, то ли пониманию. – Что ж. Сайхиба вы не уберегли, Палаха по всей видимости упустили, но провинность вашу я готов отставить в сторону – ради того, что принесли мне. Давайте письмо.
Манас протянул конверт. Айхим повертел его в руках, разглядывая печать.
– Да, это печать Темира, – сказал он, – старейшины Алхора.
– Моего селения, – тихо подтвердил Манас.
Айхим сломал печать и погрузился в чтение. Молчание в шатре сделалось таким плотным, что было слышно, как потрескивают угли в очаге и как снаружи фыркают уставшие кони.
– Темир пишет, – произнёс наконец Айхим, не поднимая глаз от письма, – что с месяц назад двенадцать воинов Алхора столкнулись с кхандцами у южной границы своего первого зимовья. Не разъезд – целый табун, пишет он, не менее сотни мечей. Из двенадцати выжили трое. Темир опасается, что кхандцы задумали недоброе против самого Алхора – а селение это, я напомню, вдвое меньше нашего, и воинов там вдвое меньше. Он просит помощи, точнее просил еще с месяц назад, что там происходит сейчас известно лишь богам Горных Вершин.
Он умолк, свернул письмо и какое-то время сидел молча, глядя не на собравшихся, а куда-то мимо них, в огонь.
– Вот что я решил, – сказал он затем, и голос его снова сделался твёрд и деловит, как и подобает Старейшему, отдающему приказ. – Крайат, ваша группа тотчас отправится к Алхору. Думаю, что Манас, как уроженец Алхора сможет провести вас быстрым и безопасным путём. С вами в качестве моих личных глаз и ушей пойдёт Одноглазый и пятеро его нукеров, но главным вашего единого отряда будешь ты, Крайат. Тем самым ты исполнишь мой личный приказ, что станет проявлением твоей верности мне и моей семье. Ты ведь помнишь наш уговор, юноша? Ваше общее дело – узнать, что там на самом деле творится, и, если получится, помочь селению продержаться, пока подоспеет наш объединенный отряд с воинами Тугры, поскольку самим в одиночку кхандцев не выгнать с наших земель.
Крайат, внимательно слушай мой наказ. В большой бой не ввязываться, себя и своих товарищей не терять понапрасну. Выступите этой же ночью, не дожидаясь рассвета – возможно Алхору дорог каждый луч солнца. Кони ваши, скорее всего, едва держатся – возьмёте свежих, Йохим проследит за этим как и за необходимыми припасами. Это всё, что я могу сделать, на отдых не рассчитывайте – дорога каждая капля времени.
– Мудрейший, а как же… – начал было Крайат, но не договорил: взгляд Одноглазого, брошенный искоса, остановил его вернее любого окрика.
– Ступайте, – коротко бросил Айхим, давая понять, что разговор окончен. – Времени вам на сборы – два полена в костре.
Четверо Старших поклонились и вышли седлать новых коней. У полога Крайат ещё раз обернулся – ему показалось, что где-то за шатрами, у коновязи, слишком уж деятельно, слишком по-военному собираются люди, будто готовятся не к его одному отъезду, а к чему-то большему. Но додумать эту мысль он не успел – Нурад окликнул его поторопиться, и Крайат, тряхнув головой, решил, что это, должно быть, просто заранее готовят подмогу вслед за ними. Сомнение, впрочем, засело где-то глубоко и не желало уходить до конца.
– Одноглазый, – окликнул Айхим, когда молодые Старшие скрылись за пологом. – Задержись.
О чём Старейший говорил со своим старшим нукером, оставшись с ним наедине, не узнал никто – ни Крайат, ни даже Йохим, дожидавшийся своей очереди снаружи. Одноглазый вышел спустя недолгое время всё с тем же непроницаемым лицом и, не сказав ни слова, отправился седлать коня.
– Заходи, Йохим, – позвал Айхим.
Йохим вошёл и сел на своё привычное место.
– Теперь о главном, – начал Айхим. – На рассвете я выступаю сам – с пятьюдесятью Старшими и двадцатью нукерами, что при мне остались. Ерсай пойдёт с нами, покажет дорогу. Вместе с отрядом двинется и похоронный обоз – пятеро Старших будут его сопровождать. У валунов, где полегли Утмун, Саймур и Катзыл, обоз отделится и повернёт назад, к погребению, а мы пойдём дальше, к предгорьям, на подмогу Луке.
– А здесь? – спросил Йохим.
– Здесь останешься ты, – сказал Айхим, – и двадцать Старших при тебе. Мало, я знаю. Потому вели поднять в дозор ещё и незамужних девушек из тех, кто способен держать лук, – таких у нас в достатке. Пусть несут внутреннюю службу, покуда мужчин недостаёт. Будь начеку день и ночь.
– Понимаю.
– И вот ещё что, – продолжал Айхим. – Отправишь двух гонцов – именно двух, слышишь – в Тугру, к Старейшему Кадару, Горбоносу. Пусть выделит двадцать Старших нам, в Ашты, и тридцать – на подмогу в Алхор. Встретишь Старших из Тугры, если приедут до нашего возвращения – поступают к тебе в помощь, в противном случае с ними вместе отправимся в Алхор, коли в том будет необходимость, здесь всё будет зависеть от того, что обнаружит отряд Крайата и Одноглазого. Двух, Йохим, посылаю не по прихоти: Темир, вон, отправил одного, и тот до нас так и не доехал. Сам я такой ошибки допустить не хочу.
Йохим молча кивнул, запоминая каждое слово.
– И последнее, Йохим, – сказал Айхим, и на этот раз впервые за весь разговор посмотрел собеседнику прямо в глаза. – О том, что случилось с моей дочерью – что она не просто сбежала, а попала в руки кхандцев, – ни слова. Никому. Про побег молчать смысла нет, весь лагерь и так знает. Но про остальное – молчание, покуда я сам не решу иначе. Ты меня понял?
– Понял, Старейший, – тихо ответил Йохим, и в этом коротком ответе прозвучало больше, чем он, пожалуй, сам хотел показать.
Айхим не ответил, лишь взялся за пиалу с остывшим кхандским чаем, и Йохим, поклонившись, вышел из шатра в морозную, звёздную ночь – туда, где уже седлали коней те, кому предстояло ехать, не дожидаясь рассвета.
Глава 27
Буря пришла с рассветом – внезапная, будто сама степь решила напомнить пленницам, что не кхандцы здесь хозяева, а нечто куда более древнее и равнодушное. Снег валил густой, слепой стеной, ветер выл между шатрами, рвал полог, и лагерь, ещё вчера деятельный и шумный, притих, укрывшись за войлочными стенами. Чяггур, заглянувший было спозаранку с вестью о том, что выезд в Хамеш откладывается – не рисковать же товаром в такую погоду, – казался почти раздосадованным этой заминкой, но спорить с бурей не мог даже он.
Айнар сидела в своём шатре, обхватив колени руками, и не находила покоя ни в одной мысли дольше нескольких мгновений. Мысли метались, как позёмка за пологом, – то возвращались к Крайату, и сердце сжималось от того, что он, должно быть, до сих пор не знает, где она и что с ней, а если и знает – не в силах помочь; то соскальзывали к отцу, и тогда перед глазами вставало его лицо в тот миг, когда он ударил её, – не гнев, нет, что-то похуже гнева, что-то похожее на отчаяние, которого она так и не смогла для себя объяснить. Жив ли он? Знает ли уже, что она не просто сбежала, а попала в руки врагов? А если знает – что сделает? Поедет ли за ней сам или пошлёт других, а сам останется беречь стойбище? Айнар не знала отца настолько хорошо, чтобы ответить на этот вопрос, и от этого незнания ей делалось только тревожнее.
А следом, будто по кругу, мысли возвращались к Палаху – и здесь уже не было места растерянности, только чистая, обжигающая злость. Столько зим он прожил среди них, мрачный, немногословный, чужой – и все, включая её отца, считали его просто угрюмым «хунну», нелюдимым чужаком, не более того. А он всё это время был змеёй, свернувшейся в тени очага, дожидающейся своего часа. Айнар вспоминала, как он появлялся то тут, то там на стоянках, как ел с их стола, как ходил рядом с её отцом, – и её мутило от того, скольким доверием он воспользовался ради этого самого дня.
И снова, обрывая гнев, накатывала тревога уже не за себя – за Данию. Рука подруги гнила, Чяггур не скрывал угрозы, а буря давала лишь отсрочку, не избавление. Айнар вжимала лицо в колени и старалась не думать, что будет, если помощь так и не придёт вовремя.
В соседнем шатре – тесном, но хотя бы согретом жаровней, – три подруги коротали те же самые часы иначе. Карашаш, по обыкновению, не могла усидеть на месте молча.
– Вот доберёмся до этого их Хамеша, – бросила она, безуспешно пытаясь согреть дыханием озябшие пальцы, – и я первым делом плюну в рожу первому же кхандцу, что косо посмотрит.
– Плюй сколько угодно, только сперва подумай, чем это тебе выйдет, – отозвалась Елим, спокойно перематывая повязку на руке Дании – не потому, что там что-то изменилось, а просто чтобы занять руки и не думать о худшем. – Злость твоя нам всем дорого обойдётся, если её не сдерживать вовремя.
– А по мне, так пусть дорого, – не унималась Карашаш. – Лучше уж дорого и с достоинством, чем задёшево и молча.
– Ты бы ещё дешевле продалась, если бы задумалась хоть на миг, – вставила вдруг Дания, и в её голосе, вопреки всему, послышалась слабая, но настоящая улыбка. – Помнишь, как ты в прошлую зиму торговалась с тем купцом за шёлковую ленту? Битый час спорила за пол-монеты, а после сама же и доплатила, лишь бы отвязаться.
Карашаш фыркнула, но не удержалась от смеха – короткого, невесёлого, однако настоящего, и на миг в тесном шатре стало чуть легче дышать. Дания, глядя на перевязанную руку, вздохнула уже без улыбки.
– Хоть бы зажило поскорее, – тихо сказала она. – А то толку от меня теперь – только обузой быть.
– Не говори так, – строго осекла её Елим. – Ты не обуза. Заживёт – ещё лук в руки возьмёшь, покажешь этим кхандцам, чему тебя Измир учил.
Разговор прервал шум у полога – резкий, деловитый, и в шатёр, пригнувшись, вошёл Чяггур, а следом за ним – невысокий, наголо обритый кхандец с сумкой снадобий на поясе. Первое, что бросалось в глаза в этом человеке, – отсутствие ушей, ровно срезанных когда-то то ли ножом, то ли в наказание, то ли в память о какой-то давней вине, а второе – глаза: один жёлтый, как у степного волка, второй – блёкло-голубой, редкий цвет даже среди мойыров, а уж среди кхандцев и вовсе невиданный. Лицо его, испещрённое мелкими шрамами, оставалось совершенно бесстрастным, будто вырезанным из кости.
– Буря – оно и к лучшему, – заговорил Чяггур, оглядывая пленниц с прежним ленивым прищуром, но задержавшись взглядом на Дании чуть дольше, чем на остальных, – раз уж товар пока никуда не едет, самое время подлечить его как следует, чтобы довезти в целости. – Он подошёл ближе к Дании, склонил голову набок, разглядывая её лицо с почти оценивающим вниманием. – А ты, гляжу, и вправду хороша собой, даже с перевязанной-то рукой. Жаль будет, коли…
Он не договорил – то ли спохватился, то ли сам удивился неожиданной мягкости в собственном голосе, – и, кашлянув, отступил на шаг, будто устыдившись сказанного.
– Впрочем, – бросил он уже суше, – не мне решать её судьбу. Вот лекарь осмотрит, что можно сделать. – И, не глядя больше ни на кого, вышел вон, оставив троих девушек наедине с молчаливым кхандцем.
Лекарь не спешил. Он присел на корточки перед Данией, размотал повязку неторопливыми, точными движениями, огляделся, принюхался к ране, и лишь затем впервые заговорил – коротко, на ломаном, но понятном языке мойыров:
– Плохо. Не гниёт ещё. Но будет, если так оставить.
– А если не оставить? – быстро спросила Елим.
– Вправлю кость. Больно будет, – отрезал лекарь, не отрываясь от осмотра.
– А ты вообще откуда язык наш знаешь? – не удержалась Карашаш, разглядывая его разноцветные глаза с нескрываемым любопытством.
Лекарь на миг поднял на неё взгляд – совершенно спокойный, ничем не задетый – и ответил всё так же скупо:
– Мать – мойырка. Отец – нет.
Больше он не проронил ни слова сверх необходимого, но руки его двигались уверенно и умело: он влил в Данию какое-то горькое на запах питьё, от которого та поморщилась и вскоре обмякла, погружаясь в тяжёлую полудрёму, затем аккуратно, но твёрдо вправил кость – Дания вскрикнула сквозь дрёму, но лекарь, не дрогнув, продолжил своё дело, – наложил новую повязку с пахнущей травами мазью и лишь тогда поднялся на ноги.
– Завтра приду ещё, – коротко бросил он и, не дожидаясь благодарностей, вышел так же беззвучно, как вошёл.
Карашаш и Елим переглянулись – впервые за много дней в этом взгляде промелькнуло что-то похожее на осторожное облегчение.
– Не самый плохой человек среди этих зверей, – тихо сказала Елим, поправляя одеяло на спящей подруге.
– Или самый странный, – так же тихо отозвалась Карашаш. – Такое лицо, а руки – умелые, спокойные, как у настоящего мастера своего дела.
В отдалении от прочих шатров, там, где стража стояла особенно плотно, находился шатёр Палаха – тесный снаружи, но обставленный внутри с той скупой основательностью, что выдавала человека, привыкшего к порядку куда более, чем к уюту. Сам он сидел у жаровни, неподвижный, будто вырезанный из того же камня, что и стены далёкого Куорлу, и думал.
Мысли его были лишены той бури страстей, что бушевала сейчас в шатре Айнар, – в них не было ни гнева, ни торжества, ни даже простого удовлетворения удачно исполненным делом. Была лишь холодная, методичная ясность человека, который давно перестал путать средства с целью.
Четыре девушки – хороший товар, думал Палах, но одна из них – товар особенный. Луноликая дочь Старейшего мойыров станет достойным подарком Уррашу, а достойный подарок – это ступень. Не первая и, случись всё так, как задумано, не последняя. Урраш ценит тех, кто приносит ему не просто добычу, а добычу нужную, вовремя и без лишнего шума, – а значит, доверие его растёт медленно, но верно, шаг за шагом, зима за зимой, и рано или поздно приведёт туда, куда Палах наметил себе дорогу ещё много лет назад, задолго до того, как впервые переступил порог стойбища Ашты под личиной усталого, ищущего службы странника.
Он не испытывал ни ненависти к мойырам, ни жалости к пленницам, ни даже интереса к тому, что станется с каждой из них в отдельности, – были лишь фигуры на доске, и то, как их лучше расставить, чтобы доска в итоге оказалась в его пользу. Айхим, его слепое доверие, его дочь, её слёзы, её страх – всё это было для Палаха не более чем сырьём, из которого лепится собственное восхождение, и в этой бесстрастности было что-то куда более пугающее, чем в любой открытой жестокости Чяггура или грубой силе прочих кхандцев: зло, лишённое даже тени азарта, зло-инструмент, зло-расчёт.
Он поднялся, подошёл к пологу, выглянул наружу – буря не думала стихать, белая пелена скрывала даже ближайшие шатры, – и, ничем не выдав ни досады, ни удовлетворения этой заминкой, вернулся к жаровне, чтобы обдумать дальнейшее уже в деталях: как лучше поднести подарок, чтобы его оценили в полной мере.
Глава 28
28
Отряд, которым командовал Лука, никогда не отличался статью – ни ростом, ни шириной плеч, ни той грозной внешностью, что обычно красила личную гвардию Старейших. Айхим, отбирая людей для хромоногого нукера много зим назад, поначалу удивлялся его выбору, но со временем перестал вмешиваться: Лука брал себе не тех, кто мог сломать врагу хребет одним ударом, а тех, кто умел уйти от удара прежде, чем тот будет нанесён. Ловкие, лёгкие в седле, безупречно бьющие из лука на полном скаку, умеющие пройти незамеченными там, где иной и пешком наследит на весь день пути, – такими были все шестеро, что пошли за ним в эту вылазку. И ещё одним качеством отличались люди Луки, качеством, которое сам он ценил едва ли не выше меткости: языком. Каждый из них, попадись он на глаза чужому дозору, сумел бы наплести такую складную небылицу о заплутавшем пастухе или отбившемся от каравана торговце, что и самый недоверчивый страж отпустил бы его подобру-поздорову. Не умел так только сам Лука – да ему, впрочем, это умение никогда особо и не требовалось: за него обычно говорили другие.
Лагерь свой отряд разбил в дне пути от кхандской стоянки, укрывшись в негустой, но достаточно скрытной рощице высоких серых елей – достаточно далеко, чтобы дым костров не выдал их раньше времени, и достаточно близко, чтобы посылать людей туда и обратно, не теряя на дорогу больше половины дня. Порядок завели простой и неукоснительный: каждые полсуток двое нукеров, порознь, с разных сторон, выдвигались к вражескому лагерю и вели наблюдение – считали людей, примечали лица и шрамы, чтобы после можно было различать их между собой, отмечали, где стоят часовые и как часто их меняют, какие шатры временные, а какие ставились всерьёз и надолго, кто в каком шатре ночует, где загон для лошадей, сколько дров и мяса тратится за день – а по этому можно было судить и о запасах. Оставшиеся в лагере тем временем не сидели без дела: чинили упряжь, ставили силки, охотились – припасы у отряда таяли быстрее, чем хотелось бы, – и поддерживали то самое хрупкое подобие быта, без которого даже самые ловкие люди быстро теряют голову в чужой, враждебной степи. Сам Лука не миновал своей череды: несмотря на хромоту, делавшую долгие пешие переходы по снегу для него не самым лёгким испытанием, он раз за разом отправлялся в дозор наравне с прочими – не желая, чтобы кто-то из его людей мог сказать, будто он бережёт себя больше, чем их.
За этим кропотливым, неспешным наблюдением их и застигла та самая снежная буря, что заперла кхандский лагерь в предгорьях на несколько дней. По собственным прикидкам Луки – а считать он умел точнее иного, кто с детства не разлучался со звёздами и картами, – до второго зимовья Ашты оставалось не менее шести дней пути, а до ближайшего кхандского города Хамеша – все семь. Уже к тому времени нукеры успели выяснить, в каких шатрах держат похищенных: три девушки содержались вместе, в одном из крайних шатров лагеря, под усиленной охраной, а четвёртая, по всему судя – старшая или наиболее ценная пленница, была отделена от прочих и помещена в шатёр куда богаче обычного, обставленный явно с расчётом, а не наспех. Это лишний раз подтверждало то, о чём Лука и без того догадывался: кхандцы прекрасно знали, кого именно им удалось заполучить.
Другая весть, принесённая одним из дозорных, встревожила Луку куда сильнее. В лагере был замечен Палах – тот самый Палах, что два года прожил бок о бок со Старшими Ашты, ел за одним столом с Айхимом и его людьми, а после в компании нескольких Старших выехал на охоту за лисицами к Медвежьей Лапе и не вернулся – по крайней мере, это было последнее, что слышал о нём Лука перед тем, как отряд снялся с прежней стоянки. Что сталось с самой охотой и с теми Старшими, что поехали вместе с ним, Лука не знал – вести с той стороны до него попросту не дошли. Но одно было ясно и без лишних догадок: судя по тому, как держались вокруг Палаха прочие кхандцы, как беспрекословно исполнялись его распоряжения, он оказался среди врагов не пленником и не случайным гостем – он ими командовал. Лука долго вертел в голове эту новость, ища ей хоть сколько-нибудь удобное объяснение, но не находил его и в конце концов отложил вопрос до лучших времён: слишком многого он пока не знал, чтобы делать поспешные выводы, а гадать раньше срока Лука не любил.
Пока бушевала буря, наблюдать за лагерем не имело смысла – снежная пелена скрывала всё дальше вытянутой руки, – и весь отряд на эти дни укрылся в собственной рощице, экономя силы и дожидаясь прояснения. Но на второй день бури один из дозорных, отправленный проверить окрестности, вернулся с неожиданной вестью: неподалёку от их убежища, всего в паре часов пути, встал на ночлег небольшой кхандский отряд – человек десять, судя по всему возвращавшихся откуда-то с добычей и решивших, как и сами мойыры, переждать непогоду, прежде чем продолжать путь к лагерю Палаха.
Лука выслушал донесение молча, обдумал его так же молча, а затем принял решение, которое иной на его месте счёл бы безрассудным: напасть этой же ночью, невзирая на бурю. Именно буря, рассудил он, и станет их союзником – вой ветра заглушит любой шум, снежная пелена скроет приближение до последнего мгновения, а уставший, обманутый ложным чувством безопасности враг вряд ли выставит толковых часовых в такую погоду.
Расчёт оправдался в точности. Кхандский отряд, не выставив как следует дозорных, спал крепким, беспечным сном людей, уверенных, что в такую бурю никто не сунется в открытую степь, – и поплатился за эту уверенность сполна. Люди Луки прошли между шатрами тихо, как тени, и то, что должно было стать боем, обернулось скорее избиением: спящих не будили для честного поединка и не давали им шанса взяться за оружие – резали быстро, без предупреждения, так, как режут скот, а не так, как подобает биться Старшим в открытом бою. Иному мойырскому Старшему, воспитанному на понятиях чести – поднятый клинок против поднятого клинка, лицом к лицу, – подобное и в голову не пришло бы, а пришло бы – не позволила бы совесть. Но нукеры Луки Старшими не были и никогда не стремились ими стать: они давно усвоили, что враг, застигнутый спящим, – это подарок судьбы, которым грех не воспользоваться, а стыд и совесть – роскошь, недоступная тем, кто хочет довезти живыми вверенных ему людей. Отряд кхандцев был вырезан почти подчистую, лишь одного удалось взять живым – оглушённого, связанного и притороченного поперёк седла прежде, чем тот успел толком понять, что произошло. В придачу отряду Луки досталось несколько тюков награбленного добра, лошади, немалый запас провизии и снаряжения – находка, которая разом решала для отряда вопрос с истощавшимися припасами.
К рассвету, когда буря начала понемногу стихать, отряд вернулся в свою рощицу – усталый, но не потерявший ни одного человека, с трофеями и единственным пленником, которого без лишних церемоний усадили у костра, крепко связав руки за спиной.
Лука подошёл к нему не спеша, присел напротив на корточки, оглядел его так, как оглядывают лошадь перед покупкой, – внимательно, но без всякой злобы, – а затем заговорил тихо, почти ласково, на ломаном, но понятном кхандцу языке торговых караванов:
– Ну что же, – сказал он, и на губах его появилась улыбка – вежливая, спокойная, из тех улыбок, что пугают куда сильнее оскаленных зубов и занесённого клинка, – расскажи-ка мне, друг мой, кто ты таков и что делал твой отряд так далеко от Хамеша. Расскажи по-хорошему – и, может статься, ещё доживёшь до того, чтобы об этом пожалеть.
Глава 29
Рассвет ещё только пробирался сквозь низкие облака, а отряд уже давно был в седле. Крайат ехал впереди, чуть покачиваясь в лад мерной поступи Мойры – серой кобылы, которая в этом походе к Алхору заменила его верного Ура. Холодный воздух покалывал лицо тысячами мелких игл, но юноша почти не замечал этого – слишком много мыслей роилось в его голове, обгоняя друг друга, будто степные псы, не поделившие добычу.
Рядом, чуть забирая в сторону, где, по его словам, тропа была надёжнее, ехал Манас – он один из всего отряда знал дорогу к Алхору не по чужим рассказам, а по собственным следам, оставленным в детстве. Позади них, всё так же неразлучные, скакали братья Алаканы, о чём-то негромко переговариваясь. А ещё дальше, соблюдая почтительное расстояние, но не отставая, держались Одноглазый и его пятеро нукеров – молчаливые, будто высеченные из того же камня, что и их старший.
«Отчего же я? – в который раз спрашивал себя Крайат, глядя, как парок от дыхания кобылицы тает в морозном воздухе. – Отчего не Нурад, не старший из Алаканов, у которого меч в руке лежит увереннее моего? Не Манас, что дорогу эту знает как свои пять пальцев? Не Одноглазый, наконец, повидавший больше боёв, чем я – лун?» Он и сам не находил ответа, кроме одного, горького и одновременно сладкого: ответ, данный когда-то Айхимом безродному сопливому мальчишке на просьбу о платке его дочери.
«Ты ведь помнишь наш уговор, юноша?» – так сказал ему Старейший. И, конечно, Крайат помнил. Помнил каждый день, каждую луну, что прошла с той поры, каждый взгляд, украдкой брошенный на дочь Старейшего. Только вот сколько же дней минуло с той поры, как унёсся он к Медвежьей Лапе, полагая, что едет на день, на два? Он загибал пальцы, пересчитывал ночи – и сбивался каждый раз на середине счёта, потому что за этими днями стояли не просто числа, а лицо его возлюбленной Айнар. Успела ли она хоть узнать, что он жив? Или всё ещё думает, что он сгинул где-то в степи, как тот несчастный, найденный ими у корней мёртвой ели? От этой мысли сердце Крайата сжималось так, что впору было остановить коня и хоть закричать в пустое небо – да разве от того легче станет?
И тут же, вопреки всей этой боли, накатывала другая мысль, более трезвая и оттого ещё более неприятная: Айхим – хитёр, ох как хитёр. Дать слово о платке дочери – и держать его на весу, будто приманку для голодного пса, чтобы в нужный час, когда потребуется верный человек, потянуть за эту невидимую нить. «Отдать долг верности» – так это называлось. А по сути – всё та же клятва, только вывернутая наизнанку: не Крайат просит милости у Старейшего, а Старейший наконец собирает то, что задолжал ему безродный кул одним лишь фактом своего спасённого детства. Крайат не держал на Айхима зла за это – какая уж тут злоба, когда сам обязан ему жизнью, – но не мог не признать: провести подобным образом молодого влюблённого дурня было под силу только очень умному и очень терпеливому человеку.
А вот что делать, когда до Алхора останется день пути – этого Крайат не знал вовсе. Разведка. Слово простое, а суть его ускользала, стоило только задуматься по-настоящему. Что смотреть? Как подойти, чтобы не выдать себя, если кхандцы и вправду там, у самых стен селения? Крайат умел держать клинок, умел усидеть в седле в любую погоду, умел, наконец, терпеть боль без стона – но всему этому его учили для открытого боя, лицом к лицу, а не для того, чтобы подобраться незамеченным к вражескому дозору. Здесь, пожалуй, любой из нукеров Одноглазого стоил десятерых таких, как он.
От этих невесёлых дум Крайата отвлёк смех позади – Измир, судя по всему, снова довёл старшего брата до белого каления какой-то шуткой, и теперь Нурад грозил ему чем-то нечленораздельным, но явно не всерьёз. Крайат невольно улыбнулся, придержал Мойру и позволил Манасу подъехать чуть ближе.
– Скажи мне, Манас, – начал он, чтобы хоть немного отвлечься от собственных мыслей, – какой он, Алхор? Больше Ашты или меньше?
– Меньше, – ответил Манас, не задумываясь ни на миг, будто ждал этого вопроса. – Куда меньше. Мы не столько скот пасём, сколько зверя бьём – земля там такая, лесистая, не всякий скот такую переносит. Зато и обузы меньше: свернуть стойбище Алхора – дело пары дней, не то что тут, у нас, с обозами да стадами.
– А отчего ты сам оттуда ушёл? – спросил Крайат. – Ты ведь, поди, там и родился.
Манас помолчал, глядя вперёд, на снежную дорогу, будто искал там нужные слова.
– Мать моя родом была из Ашты, – наконец сказал он. – Отдали её замуж в Алхор, ещё девчонкой совсем. Всю жизнь там прожила, а перед смертью – слышал я это своими ушами, лежал у её ложа – взяла с меня слово, что вернусь я туда, откуда она сама была родом. «Пусть хоть один из нас, – говорила, – корни свои не забудет». Не понимал я тогда, зачем ей это так важно было. Теперь, пожалуй, понимаю.
Крайат кивнул, не решаясь спросить больше – в голосе Манаса появилось что-то такое, что не хотелось тревожить лишним словом.
– А Темир каков? – спросил он вместо этого, чуть погодя. – Старейшина ваш?
– Темир… – Манас усмехнулся, впервые за весь разговор. – Худ, как жердь, сед, как лунь, будто месяц молодой, что никак не нальётся силой. А только не смотри на стать его – слово Темира крепче иного клинка. Справедлив без меры, даже, пожалуй, жестоко справедлив – своего не пощадит, если тот не прав, а уж чужого и подавно. Правой руки на два пальца короче – мизинец да безымянный отняли ему кхандцы, когда в плен к ним попал ещё в молодости. С тех пор он их не то что не любит – ненавидит, как редко кто ненавидит на этом свете. Оттого, думаю, и весть кхандскую он мимо не пропустил бы и не приукрасил бы её из страха или трусости. Раз пишет – значит, дело и вправду плохо.
Крайат промолчал, обдумывая услышанное, и дальше отряд ехал в тишине, нарушаемой лишь похрустыванием снега под копытами да редкими перекличками братьев Алаканов.
...
К полудню местность стала заметно меняться. Горы позади них будто оседали, уступая место более пологим склонам, а те – густеющему с каждой верстой лесу. Деревьев становилось всё больше, и не только чахлых кедров да берёз, что окружали Медвежью Лапу, – здесь попадались и высокие ели, и незнакомый Крайату кустарник, укрытый по-зимнему инеем. Живности прибавилось соответственно: пару раз среди елей мелькнули пугливые рыжие кораланы, чьи рога, как знал Крайат, шли на изготовление знахарских снадобий; то и дело из-под копыт коней с писком выскакивали потревоженные сычаны; кто-то из нукеров уже дважды примечал следы – то дахгаллов, крупных и уверенных, то лисьи, мелкие и суетливые, а один раз и вовсе широкий, крадущийся след дикого полосатого кота. В посветлевшем небе можно было различить то тогрула, высматривающего добычу, то стаю ворон, то – реже – широкий размах крыльев актыка, паривший так высоко, что казался просто тёмным пятном на серой перине облаков.
Решено было сделать небольшой привал – подкрепиться и дать коням отдохнуть хоть немного перед продолжением пути. Братья Алаканы, наконец дорвавшись до свободной минуты, извлекли найденные у Медвежьей Лапы клинки – кинжал аль-аманских мастеров и прямой меч-семсер – принялись разглядывать их со всех сторон, передавая друг другу и что-то восхищённо обсуждая. Даже нукеры Одноглазого, обычно скупые на похвалу чему бы то ни было, подходили один за другим, брали клинки в руки, пробовали баланс, цокали языками – ковка и вправду была отменной, такую не всякий кузнец выдаст, будь у него хоть сто лет учения. Причем если качество кинжала не вызывало сомнений из-за двойной литеры «АА», то насчёт того, кем был изготовлен семсер, Старшие и нукеры спорили ожесточённо и рьяно.
Именно в этот момент к Крайату подошёл Одноглазый и коротким кивком головы отвёл его чуть в сторону, за пределы слышимости остальных.
– Старейший велел передать тебе слово, – начал нукер без предисловий, глядя не на Крайата, а куда-то мимо него, в лес, – слово, что не для чужих ушей. Ты в этом походе – голова видимая, для всех прочих. Но решения принимаю я. Все решения, что важны. Надеюсь, ты меня услышал.
Крайат нахмурился, хотел было возразить, но Одноглазый продолжил, не давая ему и слова сказать:
– По моим расчётам, до Алхора – пять дней, если идти и ночами. Значит, отдыхать будем в седле, коротко, у костра – не больше трёх поленьев за раз, не дольше. Настоящий отдых, полный, позволим себе за день до Алхора – чтобы дойти не выжатыми до последней капли, а способными на что-то ещё, кроме как упасть да заснуть.
Крайат слушал, и первое желание возразить – мол, кто ты такой, чтобы решать за меня, – быстро угасло, стоило вспомнить, сколько зим этот человек провёл в седле и в бою, тогда как сам Крайат едва разменял третий десяток. Разве было в этом что-то оскорбительное – признать, что кто-то знает дело лучше тебя?
– Хорошо, – коротко ответил он. – Пусть будет по-твоему.
Одноглазый ничего не сказал в ответ – ни благодарности, ни одобрения, – лишь коротко кивнул и направился к своим нукерам, будто разговора и не было вовсе.
Крайат ещё немного постоял, глядя ему вслед, затем вернулся к товарищам. Присоединился к их восторгам насчёт клинков, отпил из протянутого Измиром меха холодной воды и, отломив кусок вяленого мяса соёна, принялся жевать его, глядя на дорогу впереди – туда, где лес густел всё сильнее, а горы окончательно скрылись за спиной.
Скоро отряд снова тронулся в путь.
Голова Крайата гудела ещё долго после разговора с Одноглазым, но пять дней пути – достаточный срок, чтобы даже самые тяжёлые мысли устоялись, как оседает муть в застывшей воде.
Глава 30
К вечеру второго дня после отправления Крайата и Одноглазого к Алхору у второго зимовья показался долгожданный обоз – тот самый, что должен был подобрать тела Утмуна, Саймура и Катзыла у чёрных валунов и привезти их для погребения. Воину, павшему от вражеского клинка, – не от хвори, случайности или старости, – полагался воинский обряд, ради которого можно было рискнуть и провезти тела через половину степи, лишь бы проводить их как должно. Йохим ждал его у самой окраины стойбища, там, где кончались юрты и начинался белый, ничем не тронутый простор степи, и вместе с ним – двое из немногих Старших, кому он доверял без лишних слов.
Сайгыр стоял чуть поодаль, широкоплечий, рыжий, с бородой, в которой уже кое-где серебрились нити седины, хотя самому Сайгыру было немногим меньше лет, чем самому Йохиму. Один его глаз давно и безнадёжно ослеп – бельмо белело, как утренний туман, – а второй, тёмный, почти чёрный, смотрел на приближающийся обоз с тем спокойствием, что приходит только после многих зим, проведённых в седле и в бою. Рядом с ним, чуть переступая с ноги на ногу от холода, стоял Выхгил – крепкий, коренастый, лысый, с густыми бровями, срастающимися на переносице в одну сплошную полосу. Серебряная серьга в его левом ухе тускло блеснула, когда он повернул голову, а из-под сомкнутых тонких губ, как и всегда, чуть выступали передние зубы, придавая его лицу вечное, не зависящее от настроения выражение сдержанной угрозы. Правой руки у Выхгила не было вовсе – культя осталась на память от пещерного медведя, повстречавшегося ему по молодости, – но левой он владел так, что молодые Старшие, впервые видевшие его на учебных боях, только качали головами.
Йохим невольно отметил про себя то, что давно уже перестало его удивлять, но что именно сегодня, глядя на приближающийся обоз, отозвалось в нём особенно остро: почти все Старшие, оставшиеся в стойбище, несли на себе печать какого-нибудь увечья или недуга – слепой глаз, отсутствующая рука, хромота, седина не по годам. Здоровые, крепкие, годные к настоящему бою уходили с Айхимом – так было правильно, так было нужно, ведь войне, идущей навстречу, требовались не преданность и не мудрость прожитых зим, а быстрая рука и твёрдая нога. Йохим понимал это внутренним, безжалостным своим умом даже сейчас, стоя у края стойбища и глядя, как обоз медленно, тяжело подъезжает ближе, – и всё же где-то под этим пониманием жила и другая, менее послушная разуму мысль: если случится беда, отражать её будут именно они, покалеченные годами и битвами, горстка безусых юнцов, только-только получивших право называться Старшими, да и все остальные – женщины, старики, дети...
Тела внесли в отдельную юрту, поставленную чуть в стороне от прочих, – и туда позволено было войти не более чем двоим женщинам из числа родни каждого погибшего, чтобы совершить омовение и подготовить умерших к обряду прощания. Йохим видел, как туда одна, без подруг и без помощниц, вошла его жена – лицо её было белым, будто вылепленным из речного мела, а глаза уже не могли больше плакать, лишь смотрели прямо перед собой, ничего не видя. Она пришла обмыть тело своего старшего сына сама, никому не доверив этой последней заботы.
На миг сердце Йохима сжалось так, что он на мгновение забыл, как дышать. Мысли, чёрные и жалящие, как разбуженные осы, поднялись из глубины, куда он старательно их загонял весь этот долгий, страшный день: не отпусти он сына с Утмуном, не будь так уверен в своей способности всё предугадать и всё уберечь – и Саймур сейчас был бы жив, ворчал бы на отца за излишнюю заботу, как ворчал всегда. Йохим позволил этой мысли ужалить себя один раз, до конца, не отталкивая её и не пряча от самого себя, – а затем силой воли, привычной и хорошо знакомой ему по годам службы, отодвинул в сторону. Не время! Сейчас он был не отцом, потерявшим сына, – он был тем, на ком держалось всё стойбище, покуда Айхим в отъезде, и позволить себе горе целиком – означало предать тех, кто сейчас смотрел на него, ожидая распоряжений.
– Обряд – с первыми лучами, – сказал он, обернувшись к Сайгыру и Выхгилу, и голос его прозвучал суше и жёстче, чем ему самому хотелось. – Проверьте всё, что положено проверить. Дважды. Богам не нужны наши оправдания, если мы оплошаем перед ними в такую ночь.
– Не спим и не оплошаем, Старший, – коротко ответил Сайгыр, и его единственный тёмный глаз на миг блеснул чем-то похожим на сочувствие, которое он тотчас же спрятал за привычной невозмутимостью. – Доверься нам. Не в первый раз провожаем.
Выхгил лишь молча кивнул, и оба Старших направились туда, где уже деятельно, но без суеты, готовили всё нужное для утреннего костра.
...
Йохим пошёл проверять посты. Идти через притихшее, но не спящее стойбище оказалось делом более тяжёлым, чем он ожидал, – не из-за усталости в ногах, а из-за того, что каждая мелочь, попадавшаяся на глаза, отзывалась в нём эхом как уже случившейся беды, так и возможно приближающейся бури последствий от столкновения с кхандцами. Вот младшая дочь лекаря, девчонка лет восьми, ухватив за шкирку упирающегося четырёхлетнего братца, тащила его домой, отчитывая на ходу непонятной для такого возраста строгостью, – мальчишка норовил улизнуть посмотреть на непривычную суету у похоронной юрты, не понимая ещё, что там происходит. Старый конюх Асыл, сгорбившись у загона, распекал какого-то незадачливого молодого кула, размахивая руками так, будто вот-вот ударит, хотя, зная Асыла, Йохим знал: не ударит, только пугает. У юрты родителей Утмуна лежали осколки разбитого кувшина, тёмным пятном впитавшегося в снег, – кто-то из родни, услышав весть, не удержал его, вмиг обессилев. Дальше, у одного из костров, седая старуха тихо перебирала в пальцах пряжу, не вязала, просто перебирала, глядя на огонь пустым, ничего не выражающим взглядом, а неподалёку от неё двое малышей, совершенно не замечая всеобщей тяжести этого вечера, увлечённо лепили из снега что-то похожее то ли на юрту, то ли на стенаварра, и звонко смеялись, когда постройка рассыпалась.
У первого дозорного поста Йохим застал троих девушек, самой старшей из которых едва можно было дать лет девятнадцать, а самой юной – не больше шестнадцати. Лица их, бледные от холода и, чего уж скрывать, от страха перед непривычной обязанностью, повернулись к нему с той же тревожной готовностью, с какой поворачивались лица всех прочих дозорных, что он проверил после – у следующего поста, и у следующего за ним, и так далее, покуда глубокая ночь не опустилась над всем стойбищем окончательно. Иных дозорных в Ашты в эту зиму просто не осталось.
– Смена через десять поленьев в костре, – коротко наказывал он каждому дозорному посту, стараясь, чтобы голос звучал ровно и уверенно, без той жалости, что теснилась у него внутри при взгляде на их дрожащие от волнения руки. – Вы теперь – единственный покой этого стойбища, пока не вернётся Старейший с воинами. Не поддавайтесь страху. Мне нужны ваши глаза, не ваши слёзы.
Девушки кивали, стараясь держаться прямо, и Йохим, отходя от очередного костра, каждый раз мысленно просил у богов для них одного – чтобы этой ночью им не пришлось доказывать свою храбрость чем-то большим, чем просто бодрствованием.
...
Ближе к рассвету вернулись Сайгыр и Выхгил – всё было готово, доложили они, ничего не упущено. С первыми проблесками света над стойбищем собрались все, кому положено было проститься: мужчины из семей погибших, и сам Йохим среди них, встали плотным кругом у погребальных костров, и над притихшим стойбищем поплыла тяжёлая, без единого слова песня – та, что поют лишь по такому поводу, прося богов раскрыть врата иного мира воинам, павшим от вражеского клинка. Не было в этой песне слов, но не было и нужды в них: каждый, кто стоял в этом кругу, понимал её без перевода.
Песня захватила Йохима целиком, погружая в странное, вязкое оцепенение, в котором он, казалось, наблюдал за собственными действиями словно бы со стороны, будто чужими глазами: вот его руки совершают положенные обрядом движения, вот его губы произносят нужные слова – а сам он, настоящий, стоит чуть в отдалении и смотрит. Он видел выплаканные, опустевшие глаза своей жены, видел растерянность близнецов, не до конца понимавших, что старший брат больше никогда не вернётся к их общему костру, видел бессильную, никуда не находящую выхода злость и отчаяние на лицах родни Утмуна и Катзыла. И где-то там, среди этого оцепенения, ему почудилось – хотя, может, это была лишь усталость и горе, – что издалека, оттуда, где сходятся Горные Вершины, донеслась едва слышимая, тонкая мелодия, ведущая души прочь от этого мира к покою, которого им так и не досталось в жизни.
Когда Йохим пришёл в себя окончательно, он был уже в своей юрте, а обряд – завершён. Тела были предали огню, а после – земле, у корней деревьев, что росли неподалёку от стойбища, там, где, как считалось, душе будет спокойнее среди живых корней, чем среди голой, промёрзшей степи. Йохим умылся ледяной водой из подставленной кем-то чаши, вытер лицо и руки грубым рушником и, ничего больше не говоря себе, вышел вон – продолжать смотреть за стойбищем, ведь на нём одном, покуда Айхим не вернётся, лежала теперь тяжесть всех, кто остался в Ашты.
Глава 31
К тому времени, как обоз с телами Утмуна, Саймура и Катзыла добрался наконец до второго зимовья, отряд Айхима был уже далеко от Ашты – на второй день пути, среди белого, безлюдного простора, где даже горная гряда Айганар превратилась в невнятную серую полосу на самом краю неба.
Массив конницы из Старших и нукеров двигался основательно, без той спешки, что выдаёт неопытность или страх, но и без промедления, недостойного человека, идущего вызволять собственную кровь. Пятьдесят Старших и двадцать нукеров растянулись длинной, но плотной цепью, разбитой на три части. В голове колонны, указывая путь, ехал Ерсай – вместе с двумя нукерами и десятком Старших, которым велено было первыми принимать на себя всё, что степь могла выставить на пути. В хвосте, столь же настороженно, держались ещё десять Старших и три нукера – замыкающие, чей взгляд был обращён не вперёд, а назад, туда, откуда реже всего ждут беды, но откуда она чаще всего и приходит. Середину же занимал сам Айхим со своими оставшимися нукерами и большей частью Старших – тяжёлое, неспешное ядро всего похода. Походные телеги с припасами и кулы двигались как раз позади центра основных сил отряда Айхима, перед замыкающей группой.
Подле Айхима, чуть позади и справа, обыкновенно держался Хазнур – старейший из его нукеров, хотя по лицу этого не сказал бы никто. Морщины будто обходили его стороной, оставляя гладкую, тёмную от степного солнца кожу нетронутой годами, и лишь длинные волосы, заплетённые в несколько густых кос, отливали не чёрным, а тёмно-серым, будто пеплом остывшего костра, – единственный знак того, что Хазнур давно перестал быть молодым. Родом он был из балакров – немногочисленного племени, кочевавшего где-то у берегов далёкого Гремящего моря, – высокий, сухой, весь состоящий из жил и сухожилий, и оружие у него было под стать: длинный, узкий кончар, слишком тонкий на первый взгляд для настоящего боя, но безотказный в руках того, кто знал, куда бить. В отсутствие Одноглазого и Луки именно Хазнур вновь, как в былые годы, становился главным среди нукером Айхима.
Хазнур служил ещё старшему брату Айхима – Булхару, грозному и вспыльчивому, чьё имя в стойбище Ашты давно не поминали вслух. Пятнадцать зим назад Булхар, состоя на службе при дворе Куорлуского ханства, сгинул без вести в Паларийской пустыне – туда же, куда до того канули многие горячие головы, слишком уверенные в собственной непобедимости. Хазнур и несколько других нукеров в ту пору лежали в лазарете ближайшего города, оправляясь от ран, полученных в стычке накануне похода, – и только это, а не удача и не собственная предусмотрительность, спасло его от участи Булхара. Айхим знал эту историю не хуже самого Хазнура, хотя оба редко о ней вспоминали вслух. Так или иначе Айхим после несчастья с Булхаром забрал его нукеров, включая Хазнура, себе, а они и слова против не молвили, да и не могли, ведь Айхим был в своём праве.
К ночи было решено сделать остановку. Разбили шатры, насколько это позволяла промёрзшая, неподатливая земля, выставили дозорных по всем сторонам стана, а в середине развели несколько костров – ровно столько, чтобы согреть усталых людей, но не столько, чтобы выдать себя ярким зарево на полстепи. Кони, укрытые попонами, жались друг к другу, недовольно всхрапывая на морозный воздух, а Старшие и нукеры, поужинав скудным походным пайком, разошлись по своим шатрам – причём разошлись отдельно, теми же двумя лагерями, что и в дороге: Старшие сами по себе, нукеры сами по себе. Айхим отметил это про себя, но не придал большого значения – нукеры были его личной охраной, связанной с ним словом, а не общей выпивкой у костра со свободными Старшими, и всегда так было, сколько он себя помнил.
Дождавшись, когда стан окончательно затих, Айхим позвал Хазнура к себе в шатёр.
– Садись, – коротко бросил он, когда нукер вошёл, пригнувшись под низким пологом. – Как твои люди? Не заскучали без дела?
– Люди в порядке, Старейший, – ответил Хазнур, усаживаясь напротив с той неспешной прямотой, что позволял себе лишь он один среди всех нукеров Айхима. – Кое-кто из молодых Старших горяч не по разуму, рвётся в бой прежде времени, но это дело обычное – в их годы кровь всегда торопит голову. Философии безымянных им не понять, да и не нужно, у них своя дорога.
– А ты сам? – спросил Айхим, чуть прищурившись. – Кости ещё носят тебя, старик, или пора подумать о том, чтобы уступить дорогу молодым?
Хазнур не повёл и бровью, лишь спокойно взглянул на Старейшего своими тёмными, ничего не выражающими глазами.
– Кости носят, – ответил он бесстрастно, не дав подколке и малейшей зацепки для продолжения. – А там, глядишь, донесут и дальше, чем некоторых молодых, что сейчас кровью горячатся.
Айхим усмехнулся, признавая поражение в этой маленькой словесной игре, и махнул рукой, приглашая продолжать.
– Через день, по расчётам Ерсая, доберёмся до того места, где кхандские выродки взяли девушек, – сказал Хазнур, чуть посерьёзнев. – А оттуда – дело сложнее. У Ерсая лишь предположение, куда с тех пор ушёл Лука со своими людьми, не более того. Идти всем напролом, в сторону, о которой мы можем только гадать, – только потерять время да выдать себя раньше срока. Разумнее было бы разбить людей на несколько небольших отрядов и разослать их искать след Луки, а не тащить весь стан в одном направлении, которого, по сути, ещё нет.
Айхим слушал, не перебивая, и когда Хазнур закончил, коротко кивнул – мысль, что и говорить, была здравой, он и сам примерно так же рассудил ещё днём, покачиваясь в седле.
– Дело говоришь, – произнёс он, но тон его вдруг сделался холоднее. – Только я не спрашивал твоего совета, Хазнур. Заметь это на будущее, а то смотрю я, что годы берут своё и ты становишься чересчур болтлив, чего ранее за тобой не водилось.
Нукер тотчас умолк, склонив голову – не в знак согласия и не в знак обиды, а просто принимая сказанное так, как принимают перемену ветра: без спора, но и без притворной покорности.
– Ступай, – коротко бросил Айхим, уже отворачиваясь к тлеющим углям жаровни. – Мне нужно побыть одному.
Хазнур поднялся, поклонился и вышел из шатра так же беззвучно, как и вошёл, оставив Старейшего наедине с собственными мыслями.
Айхим долго сидел, глядя на огонь, прежде чем лечь. И когда сон наконец начал одолевать его тяжёлые, усталые веки, перед глазами вновь встало то самое зелёное, бескрайнее поле под чужим, грозовым небом, и голос, до боли знакомый, прогудел откуда-то из глубины памяти: «Ты готов исполнить свою клятву, Чернобров?» Айхим, уже засыпая, вновь повторил про себя те же слова, что произнёс тогда, много дней назад, – слова, которые теперь звучали в нём глухо и привычно, будто старая рана, к которой давно притерпелось тело, но не притерпелась душа: «Я готов выполнить своё обещание, друг…»
Глава 32
Буря не отступала уже третий день, и Чяггур, по правде говоря, устал делать вид, что это его не задевает. Холода он не боялся – в его роду от мороза не мёрли, разве что от собственной глупости, – но было в этой белой, беспросветной круговерти что-то до крайности утомительное, будто сама степь нарочно затянула полог, чтобы никто из чужаков не почувствовал себя здесь хозяином дольше положенного срока. Настроение от этого не улучшалось, и Чяггур давно перестал сдерживаться перед теми, кто стоял ниже него в лагерной цепи.
– Ты почему у загона без шапки стоишь, дурья твоя башка? – рявкнул он на молодого дозорного, притопывавшего у коновязи. – Уши отвалятся – Урраш их тебе взад не приставит, у него достаточно дел поважнее твоих ушей.
Парень втянул голову в плечи и молча нахлобучил шапку, а Чяггур уже шёл дальше, не заметив, как обидел мальца, – он и сам не всегда понимал, где кончается простая грубость и начинается настоящая обида; ему казалось, что говорит как есть, без затей, а уж как это ложится на чужие уши – не его печаль. С теми, кто стоял выше него, язык у Чяггура становился куда более скромным и осторожным, будто кто-то невидимый одёргивал его за рукав в нужный миг. Про себя же он ругал начальство так, что стыдно бы стало и последнему конюху: в такую погоду, мысленно негодовал он, только последний дурак заставляет людей мёрзнуть у костров понапрасну, вместо того чтобы дать роздых да переждать бурю по-человечески.
Обход лагеря он делал сам, не доверяя чужим глазам: проверил, хватает ли дров на ночь, цел ли загон для лошадей, не разошлись ли швы на крайних шатрах под напором ветра, отругал повара за то, что мясо в котле подгорело с одного края, а с другого осталось сырым, – и, отругав, тут же велел ему сунуть в горячую похлёбку побольше сушёного корня, чтобы люди хоть чем-то согрелись. Требовательность Чяггура давно стала притчей во языцех и была довольно въедливой, но не мелочной: он не стал бы придираться к пустякам, зато мимо настоящего упущения не проходил никогда.
На ходу он то и дело касался левой рукой узелка на шее – под многими слоями шубы, под кожаным гайтаном, там лежал маленький, гладкий, речной камешек бирюзового цвета. Подарок из той жизни, что осталась за много зим и много вёрст позади, задолго до Урраша, задолго до самой мысли о службе. Имя девушки, что дала ему этот камень, Чяггур уже не мог вспомнить точно, сколько ни силился, – оно стёрлось, как стирается след на песке после дождя, – а вот лицо её, смеющееся, с ямочкой на левой щеке, помнилось так ясно, будто было вчера. Он трогал камешек и, не разжимая губ, вёл с ним свой безмолвный разговор – без слов, скорее ощущением, чем мыслью, – и оттого, быть может, к Дание с перевязанной рукой, которую он навещал уже не первый день, испытывал что-то совсем не то, что к прочим пленницам. Тех он оценивал взглядом купца, прикидывающего вес и стать товара. Данию – иначе. Она была на ту, из другой жизни, похожа не лицом даже, а какой-то повадкой, тем, как склоняла голову, когда слушала, как изредка моргала, – и это сходство царапало Чяггура сильнее, чем он готов был признать даже самому себе.
Из оружия он не признавал длинных прямых клинков – слишком уж честны они были, слишком открыты для глаза противника. Ему больше подходили два коротких изогнутых кинжала – оманджары, крюком загнутые на конце, – которые он носил у пояса крест-накрест и которыми владел так, что немногие в лагере решались вставать против него хотя бы в учебном бою. Ловкость, а не сила была его оружием, и он этим втайне гордился больше, чем даже доверием самого Урраша.
Ближе к вечеру он снова привёл к пленницам лекаря – того самого, безухого, с разноцветными глазами, немногословного до странности. Чяггур встал у полога, глядя, как тот разматывает повязку на руке Дании, и не удержался, вставил своё:
– А не рано ли снимать? Может, дать ещё день полежать, прежде чем трогать?
Лекарь даже не поднял на него глаз, лишь коротко бросил:
– Рано – хуже. Не мешай.
Чяггур насупился, хотел было ответить резче, но вовремя прикусил язык – спорить с этим безухим было всё равно что спорить со степью: без толку, а сил уходит много. «Двадцать плетей бы тебе за такой тон», – подумал он про себя, глядя, как уверенные пальцы лекаря ощупывают заживающую кость, но вслух не сказал ничего, лишь досадливо крякнул и отошёл к выходу.
Тут-то его и подхватила Карашаш, не упустившая случая:
– Что, лекарь тебя от твоих же слов отвадил? – с явной издёвкой протянула она. – А ты, гляжу, привык, чтобы все тебя слушали, да только с ним что-то не выходит.
– Ты бы, девка, лучше язык свой прибрала, пока цел, – рыкнул Чяггур, тут же забыв про лекаря. – Не то велю его тебе укоротить, будете после наряду с безухим той еще парочкой.
– Укороти, укороти, – не унималась Карашаш, – ты то видать знаешь толк в этом, даже клинки у тебя как у ребёнка, а угроз твоих мы не боимся, каждый день слушать одно и то же приятнее любой песни.
Чяггур уже открыл рот для нового рыка, но тут вмешалась Елим – негромко, но так, что оба тотчас смолкли:
– Карашаш, довольно. – И, не глядя на Чяггура, уже мягче добавила подруге: – Не сейчас.
Кхандец внутренне вскипел, пробурчал что-то невнятное себе под нос, но тем не менее махнул рукой – мол, не о чём тут больше говорить, – и вышел вон на пронзающий холод, чтобы остыть.
К Палаху он отправился почти в сумерках уже в более благоприятном состоянии, доложить о делах лагеря – всё, как и положено, коротко, по существу. Дослушав, Палах спросил о том, что тревожило обоих уже не первый день:
– От того отряда ни слуху, ни духу?
– Ага, ни весточки, – подтвердил Чяггур. – Буря, оно конечно, задержать может, да только пора бы уже и показаться.
Палах немного помолчал, глядя на огонь жаровни.
– Ещё день подождём, – сказал он наконец. – Если и завтра к ночи не появятся – собирай малый отряд и выступай навстречу. Направление знаем, откуда они шли – не заблудитесь.
Чяггур коротко кивнул и, получив дозволение, вышел из шатра, мысленно уже костеря и погоду, и отданный ему приказ, и саму судьбу, которая, видно, решила именно его сделать тем, кто пойдёт мёрзнуть по степи в поисках пропавших дурней. «Не появятся – значит мне тащиться», – подумал он с досадой, запахивая шубу плотнее.
Путь к своему шатру лежал мимо того, что стоял чуть в стороне от прочих, – богатого, с жаровней внутри, – и, проходя, Чяггур заметил, как из-под откинутого краешка полога выглядывает бледное лицо. Луноликая наблюдала за лагерем, за огнями, за тенями, снующими между шатрами, – видно, скучно ей было сидеть безвылазно, да и любопытство брало своё.
– А ну спрятала нос! – рявкнул он, довольный поводом хоть на кого-то согнать остаток раздражения. – Не велено глазеть!
Айнар вздрогнула и мигом скрылась внутрь, полог упал, скрыв её из виду.
Чяггур усмехнулся про себя, поправил шубу на плечах и, не оборачиваясь больше, зашагал к своему шатру – пусть хоть что-то в этот проклятый вечер вышло по его слову.
Глава 33
Лука проснулся, как и всегда, раньше прочих – ещё до того, как забрезжил тусклый, придавленный тучами рассвет третьего дня бури. Остальные ещё ворочались в тесных кошмах, кутаясь плотнее от промозглого холода, что просачивался сквозь любую щель в шатре, а он уже сидел у затухающего костра, разглядывая пленника, который наконец-то не бился и не хрипел, а спал – мертвецким, тяжёлым сном человека, опоённого сонной настойкой.
Разговор с ним занял не один вечер и стоил Луке немалого терпения – кхандец оказался не из робких, поначалу отвечал сквозь зубы, надеясь то ли на скорую смерть, то ли на скорую выручку своих, но чем дольше тянулась буря, тем яснее он понимал: ни того, ни другого не будет, а Лука умел ждать не хуже самой степи. К третьему разговору пленник заговорил уже без утайки – не столько от страха перед клинком, сколько от того особого, тихого отчаяния, что рождается в человеке, поверившем: помощь не придёт.
Из его слов складывалась картина, от которой у Луки, человека, давно отучившего себя удивляться, всё же похолодело внутри крепче любого мороза. Отряд, что они уничтожили в ту метельную ночь, не был случайным разъездом и не шёл с добычей от набега, как думалось прежде. Он возвращался с данью – от горной старательской деревеньки, что стояла в двух-трёх днях пути отсюда, в предгорьях, среди тех самых земель, что от века считались землями мойыров, а не кхандцев. Люди там – кхандские рудокопы, пришлые, обосновавшиеся тихо, без лишнего шума, добывавшие для Урраша металл прямо из-под ног тех, кому эта земля принадлежала по праву рождения и по праву крови. И платили этой деревней не мойырским Старейшим, как полагалось бы, а прямиком в Хамеш, будто мойыров тут отродясь не бывало. Было и другое, что пленный обронил не сразу, а лишь когда сломался окончательно: их отряд, помимо дани, должен был по возвращении забрать из лагеря ценную пленницу и препроводить её в Хамеш, к самому Уррашу, что правит здешними землями от имени кхандского владыки. Подтвердил пленный и то, о чём Лука и сам давно догадывался: над всем лагерем верховодит именно Палах, хотя как чужак-мойыр добился такого доверия среди кхандцев – этого пленный либо не знал, либо не смел сказать, и на все расспросы об этом лишь мотал головой да твердил, что дело не его.
Лука долго вертел эту новость в голове, ища ей хоть сколько-нибудь удобное объяснение, но не находил его. Одно дело – набег за пленницами, дело обычное, пусть и подлое; совсем другое – когда враг годами сидит у тебя под боком, роет чужую землю и забирает по сути богатства, но никто в стойбищах об этом даже не подозревает. А тут ещё и ценная пленница, которую сам Урраш ждёт к себе, – и гадать особо не приходилось, о ком идёт речь: только одну из четверых держали отдельно, в шатре богаче прочих, под усиленной стражей, и была это, разумеется, дочь Старейшего. Это уже не разбой. Это заранее и терпеливо расставленные силки, и попавшиеся в них – не только четыре девушки.
Об Урраше Лука слышал и раньше – не как о безликом имени с чёрного знамени, а как о человеке из плоти и крови. Некогда полководец при дворе кхандского владыки, лет пять назад он оставил службу и получил от императора в дар эти самые пограничные земли – то ли в награду за старые победы, то ли чтобы убрать слишком удачливого военачальника подальше от столичных дел, как это водится у оседлых народов. Слыл Урраш тактиком искусным, из тех, что берут не числом, а расчётом, и, по тем же слухам, доходившим до Луки через караванщиков и торговый люд, к землям мойыров прежде не тянулся – сидел тихо в своём Хамеше, приглядывал за рудниками да границей, не ища лишней ссоры. Оттого и рудокопы под самым боком Ашты, и приказ доставить Луноликую тревожили Луку вдвое сильнее прочего: если человек, что годами не зарился на чужое, вдруг переменил повадку, значит, переменилось что-то большее, чем просто аппетит одного военачальника, – а понять, что именно, было сейчас важнее, чем сосчитать вражеские копья.
К полудню он собрал своих – всех пятерых, что остались с ним после того, как Ерсай ускакал за подмогой. Костёр горел скромно, дыма от него в такую бурю никто бы не разглядел и в двух шагах, и оттого разговор шёл открыто, без опаски.
– Буря нам на руку, – начал Лука, не тратя слов на предисловия. – Пока она не отступила, лагерь слеп и глух дальше вытянутой руки. Часовые жмутся к огню, а не смотрят в степь. Такого случая больше не будет.
– Ты про то, чтобы выкрасть девушек, – не спросил, а утвердил один из нукеров, тот, что был среди них самым молчаливым, но самым верным глазу.
– Про то самое.
Поднялся недолгий, но горячий спор. Один считал, что четверых – а тем более четверых пленниц, растащенных по разным шатрам, – унести незамеченными среди чужого лагеря не под силу даже семерым ловкачам; другой возражал, что унести всех и не пытались бы, что для начала хватило бы и той, ради которой всё затевалось; третий напомнил, что стража у шатра дочери Старейшего скорее всего опытнее, чем у прочих, и снять её тихо – дело не для одной пары рук. Лука слушал, не перебивая, давая каждому договорить до конца, – он давно взял за правило не рубить чужие сомнения на полуслове, потому что именно в них, а не в бесстрашной похвальбе, чаще всего и таилось то, что могло спасти жизнь.
– Значит, разделим дело, – сказал он наконец, когда все опасения были высказаны и взвешены. – Возьмём одну – Луноликую. Она дороже прочих Уррашу, вот пусть эта потеря его и уколет сильнее прочих. Остальных не трогаем: раненая быстрого хода не выдержит, а тащить всех четверых – верный способ не спасти никого. Если небо даст нам ещё одну такую ночь – вернёмся и за ними.
Обсуждали до самого полудня – кто идёт первым, кто прикрывает, как быть с собаками, если кхандцы держат их у загона, каким путём уходить, чтобы след замело раньше, чем его найдут. Спорили не из упрямства, а от того здорового недоверия к собственной удаче, что отличает живого нукера от мёртвого героя. К тому времени, как решение созрело окончательно, буря за пологом шатра выла всё так же ровно и безостановочно, будто сама степь давала им своё безмолвное дозволение.
...
Чяггур уже совсем было собрался лечь, стянув сапоги и подкинув последнее поленце в жаровню, когда полог его шатра рванули с такой силой, что едва не сорвали с крепления.
– Нашли одного! – выпалил дозорный, не дожидаясь ни разрешения войти, ни вопросов. – На краю лагеря, у самых кольев загона! Из тех, что не вернулись!
Сон слетел с Чяггура мгновенно. Он натянул сапоги обратно, не завязывая ремней, и, накинув шубу на одно плечо, кинулся следом за дозорным сквозь метель, что хлестала лицо не хуже плети.
Воина нашли лежащим ничком в снегу, у самого края лагеря, – и по тому, как быстро сбежались люди, и по тому, как громко переговаривались, было ясно: весть уже разошлась по стану быстрее, чем сам Чяггур успел добраться до места. Найденный не шевелился, лицо его было белым и застывшим, но не как у замёрзшего, а как у того, кто потерял слишком много крови и слишком много сил, прежде чем упасть.
– Не мороз его срубил, – буркнул кто-то из воинов, помогавших поднять тело. – Гляньте, рубаха на боку вся потемнела.
Его понесли к лекарю бегом, насколько это было возможно на такой пурге, и туда же, спустя недолгое время, явился и Палах – тоже разбуженный, тоже в спешке, но, как и всегда, без единой лишней морщины тревоги на лице.
– Когда очнётся? – спросил он у лекаря без предисловий, глядя, как тот, не теряя ни мгновения, разрезает намокшую от крови одежду найденного.
– Не раньше, чем через день, – ответил лекарь, не отрываясь от дела. – Может, позже. Крови потерял много, тело слабо. Попробую поднять раньше – но не обещаю.
Палах помолчал, глядя на бледное, безучастное лицо раненого, затем коротко кивнул и вышел из шатра, а следом за ним, чуть помедлив, и Чяггур.
– Как очнётся – сразу ко мне, – бросил Палах, уже отворачиваясь к своему шатру. – Не жди утра, не жди моего разрешения. Сразу.
– Понял, – коротко ответил Чяггур, и Палах, ничего больше не добавив, ушёл в снежную муть, будто растворился в ней.
Чяггур остался один и, вместо того чтобы вернуться к себе, побрёл через лагерь – не столько по делу, сколько для того, чтобы обдумать случившееся в одиночку, без чужих глаз и лишних вопросов. Найденный воин, живой, но безмолвный, всё не выходил у него из головы: если это и вправду один из пропавшего отряда, то где остальные? Какая сила могла раскидать десяток вооружённых людей так, что один из них оказался здесь, у самого лагеря, истекающий кровью, а прочих – нигде?
Путь его лежал мимо шатра Луноликой, и что-то в этом месте показалось Чяггуру не так, ещё прежде, чем он успел понять, что именно, – какая-то неправильная, гулкая пустота там, где всегда стояли двое караульных. Он остановился, всмотрелся в метельную темноту – никого. Ни у полога, ни поодаль.
Ругнувшись, он шагнул ближе и рванул полог в сторону.
Шатёр был пуст.
Несколько мгновений Чяггур стоял, будто оглушённый, не веря собственным глазам, а затем в глотке его родился рёв, разом перекрывший и вой ветра, и шум метели над спящим лагерем:
– Тревога! Луноликая пропала! Тревога!
Глава 34
Одноглазый почувствовал неладное ещё на подъезде к стойбищу – не разумом, а чем-то более древним и надёжным, тем самым чутьём, что не раз спасало его в передрягах и что он давно научился не оспаривать, даже не понимая его причины. Собаки не лаяли. Кулы у костров говорили тише привычного, а те, что говорили, тут же осекались, стоило поймать взгляд проезжающего нукера. Что-то тяжёлое, необъяснимое повисло над лагерем, и Одноглазый, ещё не зная, что именно случилось, уже чувствовал знакомую, тупую боль под рёбрами – ту самую, что не раз прежде безошибочно указывала ему на пролитую кровь прежде, чем он успевал увидеть её своими глазами.
Крайат сотоварищи чувствовали, судя по всему, то же самое – сам молодой Старший то и дело оглядывался по сторонам с растерянностью человека, уловившего чужую беду, но не понимающего пока, что это была за беда и кого она коснулась. Одноглазый мельком взглянул на Крайата и отвернулся: разбираться было ещё рано, а тревожить юношу собственными непроверенными предчувствиями – тем более.
Спешившись у самой коновязи, Одноглазый приметил нукера, который был при Луке – Ерсая, возвращавшегося со стороны загона для лощадей – выглядел он осунувшимся, с тёмными кругами под глазами, но виду он не подавал, шаг его был уверенным, пружинистым, готовым к новой дороге. Их взгляды встретились и Одноглазый молча кивнул ему, оба, поняв друг друга тут же, не сговариваясь, отошли чуть в сторону от посторонних глаз, чтобы никто не мог как помешать разговору, так и увидеть тих переговаривающихся нукеров Старейшего.
– Рассказывай, воин, – коротко бросил Одноглазый, не размениваясь на приветствия. – Что здесь случилось? Стойбище будто вымерло.
Ерсай тяжело хмыкнул, будто вновь переживая уже не раз говорённое, и ответил – сухо, без прикрас, как и полагается нукеру, привыкшему докладывать факты и обстоятельства, а не расплескивать чувства.
– Я нашёл тела Утмуна, Саймура и Катзыла на обратном пути к стойбищу по поручению Луки. У чёрных валунов, недалеко от Медвежьей Лапы. Тела не убраны, не погребены, кхандцы порубили их так, чтобы видимо страху нагнать на нас, другого объяснения не вижу. Обоз из селения выйдет за ними на рассвете, чтобы привезти для обряда.
Одноглазый молчал, только чуть сжавшиеся от услышанного челюсти могли бы выдать стороннему наблюдателю его чувства – но не удивление было тому виной, скорее уж подтверждение тех самых чувств боли и отчаяния, что грызла его с самого подъезда к стойбищу.
– Это ещё не всё, Одноглазый, – продолжил Ерсай тише, оглянувшись, будто и здесь вдалеке от посторонних глаз боялся быть услышанным лишними ушами. – Сбежавшую дочь Старейшего с её подельницами по всей видимости схватили кхандцы недалеко от прежней стоянки селения, там мы обнаружили следы. Сам Лука решил пойти следом и понаблюдать – их было как минимум вдвое больше нашего отряда. Меня же Лука послал сюда за подмогой.
– Значит, вот оно как, – задумчиво произнёс Одноглазый, при этом его взгляд смотрел куда-то мимо Ерсая, в сторону притихших юрт селения. Тяжесть под рёбрами всё еще не отпустила нукера, но обрела наконец имя и должную меру, с которой можно было дальше работать. – Кто ещё знает про похищение девушек?
– Только Старейший и Йохим. Больше, думаю, никто, – тут же ответил Ерсай. – Мне велено было молчать, оттого я молчал, сказал только тебе.
– И правильно, что так было велено, всё верно, – кивнул Одноглазый. – Как увидишь хромого, а свидитесь вы наверняка раньше, чем я, передай ему привет от меня и скажи, – Одноглазый чуть помедлил, прежде чем сказать, подбирая нужные слова для Ерсая, – пусть он там не геройствует сверх нужного. Мёртвый воин хуже, чем живой трус, я ему это не раз говорил, пусть помнит об этом.
– Передам, Одноглазый, – кивнул Ерсай, и в глазах его мелькнуло что-то похожее на благодарность за состоявшийся разговор, видать ему это было также нужно как и самому Одноглазому, чтобы понять что тут происходит на самом деле.
– И сам смотри тоже поберегись, – добавил Одноглазый уже строже, но с незаметной ухмылкой. – Наставник мой любил говаривать, что дважды гонца в одну степь не посылают без острой нужды, а ты уже прошёл этот путь туда и обратно считай за считанные дни. Поэтому смотри в оба, парень.
Ерсай улыбнулся – устало, но довольно искренне, – кивнул Одноглазому перед тем как уйти и удалился, а Одноглазый ещё мгновение постоял на том же месте, глядя вслед нукеру, поправил пояс и направился к шатру Старейшего, куда уже вели Крайата и остальных Старших.
В шатре было довольно тесно из-за количества собравшихся. Одноглазый вошёл последним и неподвижно встал у полога, слушая, как Манас пересказывает Айхиму то, что он уже узнал от Старших, пока они все вместе возвращались к стойбищу – про Сайхиба, про погибшего странника и найденное письмо, про Палаха. Теперь, узнав от Ерсая то, о чём он не знал ещё пару поленьев в костре назад, Одноглазый иначе смотрел на привычное невозмутимое лицо Старейшего. Та его хладнокровность, с которой он сейчас слушал, слишком уж напоминала хладнокровность человека, что уже выплакал своё горе наедине и теперь бережёт остатки сил для дел, требующих именно что трезвой головы. Лишь однажды, когда Манас дошёл до слов о печати Темира на письме, что-то дрогнуло в углах губ Старейшего – едва заметно, но Одноглазый, стоявший достаточно близко, всё же уловил это и отметил про себя, без вывода или какого-либо суждения, просто как факт, который может понадобиться позже.
Когда Крайат сотоварищи получили указания от Старейшего и вышли седлать новых коней, чтобы незамедлительно двинуться в сторону Алхора, а Йохим остался дожидаться своей очереди снаружи, Айхим окликнул его.
– Одноглазый. Задержись.
Он остался.
– Ты слышал, что я велел Крайату, – начал Айхим, не тратя времени на предисловия, как и всегда, когда разговор шёл не для чужих ушей. – Он поведёт отряд для всех прочих глаз. Но решать будешь ты.
– Понял, Старейший.
– Не спеши понимать, – оборвал Айхим, и в голосе его прозвучало то особое терпеливое раздражение, с каким он всегда объяснял очевидное тем, кому доверял слишком много, чтобы позволить им ошибиться в понимании. – Мальчишка не должен знать, что решаю я твоими устами. Пусть верит, что ведёт отряд сам, – так он будет драться за своё дело, а не по чужой указке, а это разное дело, Одноглазый, ты знаешь это не хуже меня. Твоя забота – направлять его так, чтобы он этого не заметил. Мой авторитет, моё слово – вот твоя опора, если понадобится настоять. Но не моё имя вслух. Понял теперь?
– Понял, Старейший, – повторил Одноглазый, и на этот раз это было правдой.
– Ты обязан мне глазом и много чем ещё, – добавил Айхим тише, – и я не сомневаюсь в тебе. Ступай.
Одноглазый поклонился и вышел из шатра в морозную, звёздную ночь, где уже седлали коней те, кому предстояло ехать, не дожидаясь рассвета, – и только тогда, оставшись наедине с холодом и темнотой, позволил себе задуматься по-настоящему.
Он знал этот приём. Знал его слишком хорошо, чтобы удивиться, – сам когда-то был подобным образом слеплен, выкроен по нужной мерке в Восточной академии принца Айдына, где каждого ученика убеждали, что решение его собственное, покуда решение это оставалось угодным наставнику. Он помнил, как это работает изнутри: убеждённость в собственной воле – самое надёжное топливо для человека, готового умереть за дело, но именно поэтому, знал Одноглазый, оно и самое хрупкое, если вдруг – хоть на миг, хоть по случайности – истинная нить власти сделается видна. А она появляется на виду почти всегда, рано или поздно, просто не всегда вовремя.
Он вспомнил Озада – предыдущего старшего нукера, того самого, что не сумел вовремя понять, где заканчивается приказ и начинается собственное разумение, и поплатился за это раньше, чем успел состариться. Разница между хорошим старшим нукером и мёртвым, думал Одноглазый, часто вовсе не в силе руки и не в остроте клинка, а в том, успевает ли человек прочитать людей вокруг себя прежде, чем это станет вопросом жизни. Крайат – не Озад, но Крайат – не он сам, и не Старейший, и не имеет опыта угадывать двойное дно приказов там, где двойного дна на первый взгляд не видно. Тайное управление годится для дворцовых интриг, для игр с долгими сроками, где ошибка стоит месяца унижения, а не для столько скоротечного похода. Здесь же, впереди, ждал не разъезд лисьих нор у Медвежьей Лапы, а табун в сотню кхандских мечей – если верить письму Темира, – и цена промедления в одно мгновение, потраченное на то, чтобы уговорить видимого командира сделать то, что уже решено за его спиной, могла оказаться куда выше, чем цена уязвлённой мальчишеской гордости.
Что-то ещё скреблось в нём – не мысль, а скорее её тень, отголосок той тревоги, что засела под рёбрами ещё у Громовода, когда подбитый тогрул барахтался в снегу, пытаясь взлететь, а он сам, к собственному удивлению, поймал себя на мысли: что-то у нас не выйдет, а мы даже не поймём, в чём была наша ошибка. Он тогда не смог назвать беду по имени. Теперь, стоя в морозной темноте у шатра Старейшего, ему подумалось – без уверенности, лишь смутным подозрением, – что имя это, быть может, было ближе, чем он тогда решил.
К тому же он вспомнил, как держался Крайат на обратном пути к стойбищу – что не выказал ни обиды, ни строптивости, приняв расклад не как поражение, а как разумную цену за неопытность. Такая трезвость нечасто встречается в юнцах, взлетевших из кулов в Старшие волей одного лишь каприза Старейшего, и Одноглазый, хоть и не был человеком, склонным к скорым симпатиям, не мог не признать: мальчишка заслужил больше, чем роль слепой марионетки, которую дёргают за нитки, не потрудившись даже сказать об этом прямо.
Он ещё раз взвесил всё это – коротко, по-деловому, как взвешивал любое решение, – и отложил окончательный ответ до утра. Спешить с таким было бы так же глупо, как спешить с клинком, не разглядев противника.
У коновязи, где уже собирались отряды, Одноглазого окликнул тот самый молодой нукер, что у Громовода, стреляя в сычана по нелепой случайности зацепил стрелой охотившегося тогрула, – он держал на руках свёрток из полы шубы, внутри которого что-то тяжело шевелилось.
– Одноглазый, я послал кула за Кокше-ловчим, – сказал он, не отрывая взгляда от свёртка. – Может, тот ещё поможет, покуда не поздно.
Одноглазый молча кивнул, ничего не ответив: он давно предупредил парня, что взрослый тогрул из чужих рук не ест и скорее сдохнет с голоду, чем возьмёт корм у человека, но иные надежды умирают дольше, чем следовало бы, и не в его власти было отобрать у нукера последнюю попытку.
Кокше пришёл скоро – старик с высохшими, но на удивление твёрдыми руками, всю жизнь проведший при ловчих птицах Айхима. Он присел прямо у коновязи, принял свёрток из рук нукера, развернул полу шубы и долго смотрел на жёлтый немигающий глаз, полный застарелой ярости, в котором не было ни капли страха.
– Крыло цело, – сказал он наконец. – Но кормиться с руки не станет, я и без тебя это знаю. Разве что оставить его в покое на несколько дней – самому решить, жить ли ему дальше или нет. Такие, как этот, – кивнул он на птицу, – сами выбирают свою судьбу, а не мы за них.
Нукер помрачнел, но кивнул и скоро отошёл к коновязи, а старик взял свёрток с птицей и поспешил к себе. Одноглазый, глядя ему вслед, подумал о том, что слова старика звучали куда шире, чем того требовал разговор о подбитой птице, – впрочем, тут же отогнал эту мысль как ненужную, сейчас было не время для подобных сравнений.
С подошедшим Хазнуром Одноглазый перекинулся всего парой слов – оба были не из тех, кому нужны долгие проводы, чтобы уважить друг друга.
– Значит, ты снова за старшего при Старейшем, – сказал Одноглазый, оглядывая балакра с тем спокойным вниманием, каким смотрят друг на друга две равные силы, давно проверившие друг друга в деле и оттого не нуждающиеся в лишних словах.
– Снова, – подтвердил Хазнур невозмутимо. – Хотя годы мои, признаться, давно просятся на покой, да не такой покой, как думает Старейший, подначивая меня стариком.
– Думаю, что дотянешь ещё не одну зиму, старик, – усмехнулся Одноглазый. – Я в тебе не нисколько сомневаюсь.
– А я в тебе, – коротко и не без ответной улыбки бросил Хазнур, и в этом обмене не было ни лести, ни притворства – только честный разговор двух воинов, повидавших достаточно, чтобы не тратить слова впустую.
– Когда всё это уляжется, а рано или поздно так и случится, мы это с тобой оба знаем, – сказал вдруг Одноглазый, чуть помедлив, – давай выберемся вдвоём на охоту. Давно я не видел, как ты ловко пронзаешь горного козла брошенной жаядой, а то, поди, ты наверное уже и позабыл, как это делается, старик.
Хазнур едва заметно усмехнулся уголком губ – весьма редкая для него щедрость.
– Не забыл, Одноглазый. Так и быть. Договорились. Пусть боги-покровители дадут дожить обоим до этой охоты.
Больше они не стали говорить друг другу ничего – обменялись короткими кивками, какими обмениваются люди, знающие цену словам и обещаниям, а затем разошлись каждый в свою сторону.
Из селения отряд Крайата на новых конях и с щедрой провизией, предоставленной Йохимом, выступил ещё затемно, не дожидаясь столь близкого рассвета, – как и велел Старейший. Одноглазый ехал позади всех, даже своих пятерых нукеров, внимательно наблюдая, как молодой Старший впереди то и дело оглядывается на удаляющееся притихшее стойбище, будто силится запомнить его таким в своей памяти – целым, хоть и чем-то обеспокоенным, будто бы понимал, что по возвращении может застать селение уже совершенно другим. Ни Крайат, ни братья Алаканы, ни Манас так и не узнали в эту ночь ни про Утмуна с Саймуром и Катзылом, ни про судьбу дочери Старейшего – не с кем им было о том переговорить, а те немногие, кто знал, хранили молчание так же крепко, как хранил его сам Одноглазый.
Практически весь их путь до первого полноценного привала он молчал больше обычного, несмотря на попытки других нукеров разговорить его по тем или иным мелочам, всё это время он взвешивал одно и то же решение снова и снова, пока не решил окончательно, по крайнем мере, сам для себя, – пусть мальчишка узнает правду. Нукер посчитал, что догадки и полуправда не для тех, кому предстоит вести за собой живых людей, и где ошибка будет связана не со стыдом, а смертью.
Поэтому на привале он подошёл к Крайату и, убедившись, что братья Алаканы и нукеры увлеклись найденными у Медвежьей Лапы клинками, коротким кивком головы отвёл его в сторону, за пределы слышимости от остального отряда.
– Слушай, молодой, Старейший велел передать тебе слово, – начал он, глядя не на Крайата, а куда-то мимо него, в лес. – Это слово, что не для чужих ушей...
Глава 35
К тому времени, как отряд Айхима достиг наконец места, где несколько дней назад были пленены Айнар и её подруги, солнце уже клонилось к полудню, тускло просвечивая сквозь плотную пелену облаков, будто нехотя одалживая степи скудный свет. Ерсай, ехавший в голове колонны, придержал коня у примятого, местами почерневшего от старой крови снега, поднятой рукой приказал передовому отряду остановиться, а затем отправил одного из нукеров к Старейшему.
– Здесь, – сказал он, когда Айхим в сопровождении Хазнура и нескольких нукеров подъехали к Ерсаю, остальные из его передового отряда стояли в достаточном удалении от Айхима, чтобы не слышать разговоров между Айхимом и нукерами. – Костровище то самое, я узнаю по сломанным веткам. А вон там, – Ерсай кивнул чуть в сторону, – Лука нашёл след, что вёл в предгорья.
Айхим спешился первым, не дожидаясь помощи кого-то из нукеров, и медленно обошёл остывшее пепелище, ничего не говоря. Снег вокруг давно замело несильным снежком, и то немногое, что ещё можно было прочитать, – след в насте от брошенного лука, тёмное пятно, где кровь впиталась глубже прочего, – рассказывало уже не о самой схватке, а лишь о том, что схватка здесь когда-то была. Старейший долго стоял, глядя себе под ноги, затем коротко и громко бросил стоявшим в отдалении Старшим, не поднимая головы:
– Привал. Недолгий. Передать всем.
Отряд рассыпался по округе быстро и без лишней суеты – разожгли несколько малых костров, коней отвели попастись на тех клочках сухой травы, что ещё торчали из-под снега, кулы принялись разогревать скудную походную снедь. Айхим сидел чуть в стороне, у собственного костра, и снова и снова возвращался взглядом к тому месту, где, по словам Ерсая, стояли пленницы, – будто пытался разглядеть в примятом снегу тень собственной дочери.
Не прошло и нескольких поленьев, как ветер, до того лишь пощипывавший лица, вдруг взвыл в полную силу, а с низкого, отяжелевшего неба посыпал такой густой и слепой снег, что дальние всадники стали тонуть в белой мгле, ещё не успев отъехать на полверсты. Буран, что уже третий день трепал предгорья и лагерь кхандцев, дотянулся наконец и досюда, и то, что начиналось как обычный снегопад, за малое время обернулось той самой ослепляющей круговертью, в которой не то что дорогу – собственную руку разглядеть было мудрено.
Хазнур молча подъехал к Айхиму, поднял руку, сжимавшую плеть, по направлению к сгустившейся мгле, будто спрашивая Старейшего, как быть дальше. Айхим, поняв Хазнура, ответил не сразу – сначала прищурился, будто пытаясь разглядеть за снежной метелью дорогу, по которой предстояло ехать дальше, к темнеющим вдали предгорьям, но затем коротко и зло сплюнул.
– В такую погоду вряд ли мы пройдём и половину необходимого пути, – сказал он наконец, повышая голос, чтобы перекрыть вой усиливающегося ветра. – Только людей загубим людей да коней, причем раньше, чем встретим хоть одного кхандца на своём пути. Поэтому вели разворачиваться на первое зимовье, уже оттуда вышлем отряды на поиски нукеров Луки.
Возражать никто не посмел – да и сама снежная метель, усиливавшаяся с каждой каплей из бурдюка времени, говорила убедительнее любых доводов Старейшего. Колонна конных воинов и телег разворачивалась медленно, но шаг за шагом, побрела туда, где ещё совсем недавно стояло на первой своей зимовке селение Ашты, прежде чем откочевать к устью Шаран из-за случившихся неблагоприятностей.
К тому времени, как передовые всадники отряда различили сквозь белую снежную муть первые силуэты и следы кострищ первой зимовки, метель разыгралась уже в полную силу, лишь опыт да мойрское упрямство позволили отряду не потерять друг друга в этой дороге. Здесь же, среди знакомых, хоть и покинутых мест, решено было вставать лагерем всерьёз, пока продолжается непогода и покуда небо не смилостивится, а не на час-другой.
Работа закипела быстро и без лишней суеты – сказывалась выучка людей, привыкших ставить и снимать шатры не первую зиму. С походных телег снимали разобранные остовы, кошмы, войлочные полотнища, и то, что казалось на телеге бесформенной грудой жердей и ткани, на глазах превращалось в подобие временного, но крепкого стойбища. Первым, ещё до общего лагеря, поставили шатёр Старейшего – жерди воткнули в промёрзшую землю, укрепили камнями и наспех сколоченными кольями, натянули войлок в два слоя от ветра, а внутрь тотчас внесли жаровню и то немногое, что полагалось для удобства человека его положения.
Распоряжался обустройством лагеря Старший по прозвищу Талгир – плотный, широкоплечий крепыш среднего роста, каких обычно принимают за кузнецов, а не за воинов, покуда не увидят, как ловко он держит клинок. Короткая шатеновая стрижка, усы да небольшая бородка придавали его широкому лицу что-то простецкое, домашнее даже, но голос у Талгира был зычный, привыкший перекрывать любой шум лагеря, и когда он отдавал распоряжения, переспрашивать никто не решался.
– Дозорных – по всем сторонам, через каждые полсотни шагов, – командовал он, шагая между растущими на глазах шатрами. – Смена короче обычной, метель кости выморозит быстрее ночи. Ты, – ткнул он пальцем в одного из молодых Старших, – и ты – первая смена. Остальные – на подготовку лагеря, потом сменитесь.
Молодой Старший, замешкавшийся было с ответом, тут же исчез в сторону указанного поста, а Талгир уже шагал дальше, к тому месту, где кулы разгружали телеги с припасами.
– Сколько круп осталось? – спросил он у старшего кула, не сбавляя шага.
– Дней на семь, если не роскошествовать, – последовал ответ.
– Значит, не роскошествуем, – кивнул Талгир и, развернувшись, крикнул повару, уже разводившему костёр под котлом: – Мясо – пожиже, но погорячее и побольше воды в котёл, чтобы на всех хватило, не только на Старших. Кулам – тоже горячее, не помои. Люди без сил в такую погоду быстрее мёрзнут, а без кулов – кто дрова таскать будет, я, что ли?
Повар, не привыкший, видимо, к подобной заботе о низшем сословии, замешкался с ответом, но тут же принялся за дело, не дожидаясь повторного распоряжения.
Дров, взятых с собой в дорогу, – сухих, аккуратно увязанных вязанок – оставалось немного, и Талгир, окинув взглядом ближайшую рощицу, тонущую в снежной мгле, коротко распорядился:
– Полдюжины кулов – за дровами, туда, где деревья. Топоры в руки, и пусть рубят всё, что горит, живое или мёртвое, не разбирая. Только не в одиночку – по двое, по трое, чтоб не потерялись в этой белизне.
– Дерево сырое будет, обмёрзшее, – заметил кто-то из Старших. – Не разгорится.
– Разгорится, если сперва оттаять у большого костра, – не оборачиваясь, отозвался Талгир. – Ставьте два-три костра пошире, кидайте туда мёрзлые ветки, пусть отходят, прежде чем в дело идти. Жаровен на всех не хватит, кострами обходиться будем – значит, обходимся с умом, а не абы как.
Осмотрев наскоро сколоченный загон для лошадей – жерди, воткнутые кругом и скреплённые верёвками, – Талгир нахмурился и подозвал к себе конюха, немолодого уже человека с обмороженными некогда пальцами.
– Почему щели такие? – спросил он, указывая на неровно пригнанные жерди. – Конь просунет ногу в такую дыру – костей не соберём, а нам ещё домой возвращаться на этих же конях.
– Дозволь время, Старший, – забормотал конюх, – мороз, руки коченеют, спешил как мог…
– Спешить и делать плохо – не одно и то же, – оборвал его Талгир, но не зло, скорее с той усталой строгостью, с какой отчитывают нерадивого, но не безнадёжного работника. – Поправь, да так, чтобы я дважды не спрашивал. И рукавицы себе смени на те, что посуше, вон у того тюка, я видел там запасные.
Конюх закивал и поспешил выполнять, а Талгир уже двинулся дальше, к шатру, где расположился лекарь отряда, – невысокий, сухощавый человек с вечно поджатыми от холода губами, раскладывавший свои снадобья и тряпицы на разостланной кошме.
– Как люди? – спросил Талгир, заглядывая внутрь.
– Обморожений пока немного, – ответил лекарь, не отрываясь от своего занятия. – Пальцы у двоих кулов, у одного из Старших – щека. Дело поправимое, если не затянется метель на неделю.
– На неделю не затянется, – буркнул Талгир без особой уверенности в голосе, – а если и затянется, твоё дело – лечить, моё – чтобы у тебя было чем.
Мимо, укутанные потеплее, проходили несколько нукеров – те, что не отправились с Одноглазым к Алхору, а остались при Айхиме, – и Талгир, проводив их взглядом, чуть заметно сжал челюсти, ничем более не выказав своего отношения, но и не поприветствовав их ни словом, ни кивком, как приветствовал бы любого Старшего или даже кула. Что именно служило причиной этой холодности, не ведал никто из тех, кто замечал это за Талгиром со стороны, – да и сам он, судя по всему, не собирался (да и не хотел) никому объяснять.
Ко времени, когда основной лагерь принял более-менее обжитой вид – все шатры были должным образом поставлены, в кострах весело трещал хворост и поленья, отогревая поваленные рядом свежесрубленные ветки, да в котлах уже булькало то немногое из еды, что могло насытить и согреть людей до утра, – в своём шатре Айхим сидел у жаровни, кутаясь в шубу плотнее обычного и протягивая время от времени свои руки к исходящему от жаровни теплу. Метель же за пологом всё не прекращала свой заунывный плач, и даже здесь, за войлочными крепостными стенами, изредка чувствовались её ледяные жала, просачивающиеся в те немногие щели, которые она могла найти.
Хазнур как обычно сидел рядом, невозмутимый и неподвижный, будто вырезанный из лунного камня, и по его точёному лицу – ни один мускул которого дрогнул, и ни одна складка не выдала какого-либо неудобства – невозможно было даже предположить, мёрзнет ли он хоть немного так же, как Старейший, или холод давно перестал быть для нукера чем-то, что достойно его внимания. Но по живым глазам нукера было видно, что он молча наблюдал, как Айхим постепенно отогревается, но не произносил при этом ни слова.
Когда румянец начал возвращаться на посеревшее было лицо Старейшего, тот наконец поднял голову и коротко бросил стоявшему у полога нукеру:
– Позови Талгира.
Талгир явился быстро, отряхнув снег с плеч у самого входа, и, войдя, коротко поклонился.
– Докладывай, – велел Айхим.
– Лагерь готов, Старейший, – начал Талгир своим зычным, привыкшим к открытой степи голосом, здесь, в тесноте шатра, звучавшим особенно раскатисто. – Дозорные расставлены, смена короче обычной из-за холода. Дров хватит на три-четыре дня, если метель не утихнет – пошлём ещё людей в рощу. Припасов на неделю, кулам и Старшим – поровну горячего. Обморожений немного, лекарь занят делом.
Айхим слушал, кивая, затем, чуть помедлив, сказал:
– Это хорошо. А теперь другое дело, важнее. Собери три отряда – по трое Старших и одному нукеру в каждый. Поутру, как только метель хоть немного уляжется, отправишь их на поиски отряда Луки. Пусть переговорят с Ерсаем прежде – он укажет, в какую сторону от места пленения девушек искать след.
– Пленения? – переспросил Талгир, и лишь по едва заметному сужению глаз можно было понять, что услышанное застало его врасплох.
Айхим немного помолчал, поглядывая в огонь жаровни, а затем произнёс – не спеша, ровно и без того несвойственного ему напряжения, что сквозило в его голосе только неделю назад:
– Мою дочь Айнар и трёх её подруг захватили кхандцы. По наблюдениям Луки, полученным от гонца, отряд их немал – не какая-то разбойничья группа, а нечто большее. Оттого я и веду сюда столько людей, Талгир, – но не ради одной лишь Айнар, конечно же, хоть и ради неё тоже, спорить с этим трудно, ведь я – её отец как-никак, но и для того чтобы понять, что пришлые кхандцы делают на наших исконных землях, причем довольно глубоко от их собственных земель. Нужно разобраться, что они тут забыли. Разбойники ли это, что ищут лёгкой добычи, или же люди, посланные самой Кхандской империей с иной и возможно опасной для нашего народа целью. Думаю, что это нужно узнать прежде, чем решать, что нам делать дальше.
Старший молчал, обдумывая слова Старейшего и не позволив себе в ответ ни единого лишнего слова – Талгир лишь чуть склонил голову, показывая, что полностью принял полученный от Айхима наказ. Но по тому, как Старший на миг прищурился, задержав взгляд на огне жаровни, было видно: услышанное только что легло в его памяти прочно, отдельной каплей тревоги, что ещё может пролиться в будущем каким-либо вопросом. Слишком уж много для похищения, подумалось Старшему, – три десятка Старших, двадцать нукеров, да и сам Старейший в седле, – и Талгир, хоть и не был человеком, склонным плодить сомнения в собственной голове раньше времени, тем не менее, отметил про себя: что-то в этом всём куда серьёзнее, чем простой набег кхандцев на мойырские земли.
– Сделаю, как велено, Старейший, – сказал он вслух, и, поклонившись, вышел из шатра, чтобы заняться отбором людей для завтрашних поисковых отрядов.
Когда полог за ним опустился, Айхим ещё немного посидел молча, глядя на огонь, а затем, чуть повернувшись к Хазнуру, кивнул на стоявший у входа бурдюк.
– Разлей шютцай, Хазнур. Согреемся хоть этим, раз небо не даёт согреться иначе.
Хазнур молча поднялся, зачерпнул горячего шютцая, приготовленного из кхандского чая с добавлением соли и молока хойев, из закопчённого казанка, что томился у края жаровни, наполнил две пиалы и одну протянул Старейшему, а другую взял себе. Оба пили молча, каждый глядя в свою сторону – Айхим на огонь жаровни, Хазнур куда-то в темноту угла шатра, – и о чём думал каждый из них в эти долгие, тихие минуты, не знал ни один из них о другом.
А за пологом шатра метель крепчала с каждым часом, будто вознамерившись похоронить под собой всё стойбище разом – и людей, и коней, и саму степь, – не разбирая ни Старших, ни кулов, ни правых, ни виноватых.
Глава 36
Буря за пологом не думала стихать, и потому в шатре пленниц, куда сквозь плотную ткань доносился лишь глухой, невнятный гул мятущегося снаружи мира, никто толком не спал – а если и спал, то тем чутким, тревожным сном, что рвётся при первом же чужом звуке. Ночной переполох – крики, топот, лязг оружия где-то у самого края лагеря – поднял всех троих задолго до рассвета. Елим, Дания и Карашаш так и просидели остаток ночи, тесно прижавшись друг к другу, гадая, что случилось, но не смея высунуть нос наружу, покуда стража у полога рычала на любой шорох изнутри.
Ясность пришла только с утра – и не от стражи, а от Чяггура, который явился с рассветом, невыспавшийся, с воспалёнными от бессонной ночи глазами и таким видом, будто готов был сорваться на первого, кто скажет ему хоть слово поперёк. Следом за ним, пригнувшись, вошёл безухий лекарь со своей неизменной сумкой снадобий.
– Занимайся, – коротко бросил Чяггур, ни на кого толком не взглянув, и, не задержавшись даже у Дании, к которой в другой день непременно нашёл бы повод склониться подольше, вышел вон, рывком запахнув за собой полог.
Девушки переглянулись. Даже Карашаш, обычно первой находившая, чем поддеть кхандца, промолчала – до того непривычным было это его равнодушие, будто вся его обычная манера, вся ленивая грубость вдруг куда-то испарилась, оставив после себя только сухую, злую спешку.
Лекарь меж тем уже присел на корточки перед Данией, привычными движениями разматывая повязку, и первой не выдержала Карашаш:
– Что там стряслось ночью? Шумели так, будто волки в лагерь забрались.
Лекарь не ответил, продолжая осматривать заживающую руку.
– Ты слышишь нас вообще? – не унималась Карашаш. – Или уши у тебя не только снаружи отрезаны?
– Карашаш, – укоризненно шепнула Елим, но лекарь, к общему удивлению, лишь на миг поднял на них взгляд – спокойный, ничем не задетый, – а затем всё же ответил, коротко и сухо, как отвечал обычно:
– Другая пленница сбежала.
Все трое замерли.
– Луноликая, – уточнил он, не дожидаясь вопроса, и вновь занялся рукой Дании. – Караульных у её шатра нашли мёртвыми. Кто-то пришёл ночью, увёл её и ушёл, как дым.
Радость, которую девушки не сумели сдержать, вырвалась разом – Карашаш зажала себе рот ладонью, чтобы не вскрикнуть, у Елим на глазах выступили слёзы, а Дания стиснула её ладонь.
– Наша Айнар свободна, – прошептала она.
Лекарь никак не отозвался на эту радость – ни осуждением, ни сочувствием, – лишь продолжил своё дело, будто речь шла не о судьбе человека, а о погоде.
– А тебя как звать? – спросила вдруг Елим, немного справившись с собой и глядя на его руки, уверенно и спокойно перебиравшие мазь и чистую тряпицу. – Столько дней уже приходишь, а имени твоего мы так и не знаем.
Лекарь промолчал – так надолго, что Елим уж решила было, что ответа не будет вовсе, как это уже случалось прежде, – но затем, не поднимая головы, всё же произнёс:
– Байсыл.
Имя это прозвучало непривычно в устах кхандца – самое обыкновенное мойырское имя, из тех, что носили в любом стойбище степняков, и Елим, уловив это, тут же попыталась развить успех:
– А мать твоя откуда родом? Из каких краёв?
Но договорить ей не позволило повторное появление Чяггура, вновь рванувшего полог с той же злой поспешностью, с какой уходил.
– Ты долго ещё возиться будешь? – рявкнул он, шагнув внутрь. – Дел невпроворот, а ты…
Он не договорил. Байсыл поднял на него взгляд – тот самый спокойный, холодный взгляд, каким смотрел на всё вокруг, – и не сказал ни слова в ответ, просто продолжил свою работу, будто Чяггура и не было в шатре вовсе. Что-то в этом молчании заставило кхандца осечься на полуслове; он раздражённо крякнул, отвёл глаза и уже тише, с меньшим напором, бросил:
– Заканчивай уже. Тебе нужно заняться еще и другим раненым.
– Уже закончил, – коротко ответил Байсыл, завязывая последний узел повязки, и поднялся на ноги. – Вечером приду ещё, – бросил он девушкам напоследок, и оба – лекарь и кхандец – вышли вон, оставив пленниц одних.
Едва полог опустился, Карашаш метнулась к выходу и, приникнув к узкой щели между складками войлока, попыталась разглядеть, что творится снаружи. Густой снег застилал почти всё, но и сквозь эту белую муть было видно: лагерь взбудоражен – тени сновали между шатрами куда быстрее и суетливее обычного, где-то кричали, кто-то бегал с факелом, несмотря на белый день, а у самого их шатра, там, где обычно стояли двое стражников, теперь виднелось не меньше четырёх фигур, кутавшихся в шубы и то и дело поглядывавших в их сторону.
– Стражи прибавили, – тихо сообщила она подругам, отойдя от полога. – Вдвое, а то и больше. Видать, крепко их припекло с этим побегом Айнар.
– Ещё бы не припекло, – так же тихо отозвалась Елим. – Главарь их, поди, пообещал им шкуру с них спустить за такое.
Они помолчали, каждая по-своему смакуя эту скудную, но искреннюю радость за совершившую побег Айнар, а затем Елим повернулась к Дании:
– Как рука твоя?
– Лучше, – искренне ответила та, осторожно шевельнув пальцами под свежей повязкой. – Куда лучше, чем было. Байсыл этот, – она чуть заметно улыбнулась, впервые за много дней без тени боли в лице, – искусный лекарь, что уж говорить. Не растащи нас судьба по разным шатрам – я бы, пожалуй, даже поблагодарила его.
– Поблагодари, коли выпадет случай, – усмехнулась Карашаш. – Заодно спроси, отчего его сородичи такие звери, а он один – как человек. Может все-таки наша кровь в нём даёт о себе знать?!
…
В шатре Палаха, тесном снаружи, но обставленном внутри с той скупой основательностью, что давно стала привычной приметой его хозяина, воздух был тяжёлым и холодным, несмотря на жаровню, – а может, тяжесть эта исходила не от воздуха вовсе, а от того голоса, которым Палах встретил вошедшего Чяггура.
– Как ты допустил это? – спросил он холодно, совершенно не повышая тона, но с той ледяной размеренностью в голосе, что могла ввести в оцепенение и испуг намного сильнее, нежели выражение открытого гнева произошедшему. – Дочь Старейшего увели буквально из-под твоего немытого носа, не говоря уже о караульных за её палаткой, которым горло перерезали будто невольным хойям, а не опытным воинам, служащим уже не первый год под твоим началом, Чяггур.
Кхандец молчал, потупив взор в пол шатра и стиснув зубы, – оправдываться было глупо, да и не в его привычках это было, тем более перед Палахом, этим безродным мойыром.
– Молчишь значит?! Ладно, – выдохнул наконец Палах чуть мягче, чем предыдущие слова, выбросив нотки гнева из своей речи так же быстро, как позволил себе его выказать кхандцу только что, в голосе мойыра вновь зазвучала свойственная ему холодная деловитость. – Что сделано, того уж не вернуть и не переделать, время вылилось из бурдюка в сухую землю. Но далее, Чяггур, слушай меня внимательно, я повторять не стану и в следующий раз тебе очередной оплошности не прощу.
Палах грузно поднялся, прошёлся до жаровни и обратно, будто всё еще мысленно раскладывая по определенным местам готовый в его голове приказ кхандцу.
– Организуй три отряда, по дюжине в каждом, проследи сам за их готовностью. Первый направишь на поиски нашего пропавшего отряда, хотя учитывая раненного из этого отряда – судьба остальных уже в руках богов-покровителей. Два других нужны, чтобы искать Луноликую и тех мойыров, что её вывели из лагеря. Думаю, что их была горстка, судя по тому, как чисто они сработали. Но такая группа не приходит без расчёта на подмогу, а подмога – это уже не двое-трое лазутчиков, а может быть даже войско. Потому лагерь мы здесь более не держим ни часа лишнего.
– Кого поставить во главе отрядов? – спросил Чяггур, уже понимая, к чему клонит Палах.
– Решай сам, – коротко ответил тот. – Ты знаешь людей лучше меня. Но и ответ с тебя, если выберешь плохо. Три дня им сроку – не найдут ничего, пусть идут прямиком в Хамеш, там Урраш решит, что с ними делать. Остальные, что в лагере, – все, вместе с пленницами, – уходят сегодня же, до полудня. Снега заровняют то, что мы не успеем скрыть сами, но и там, где снег не поможет, – сжечь, засыпать, спрятать. Чтобы от этого лагеря на этом месте не осталось и следа к тому дню, когда сюда могут прийти мойыры за ответами.
– А девушки? – спросил Чяггур.
– За них отвечаешь головой, – отрезал Палах, глянув на него в упор. – Все трое должны быть в Хамеше целыми, за них Урраш спросит с меня, а я спрошу с тебя, и разговор этот будет короче, чем тебе хотелось бы, если не сохранишь еще и их, одну ты уже проворонил, болван.
Чяггур кивнул, ничего не сказав.
– И ещё, – добавил Палах, помолчав. – Двадцать человек, самых опытных, беру себе. Пойду к деревеньке – той, что в горах. Если мойыры разнюхают про неё раньше срока, Уррашу с ними уже будет сложно дело решить одними лишь разговорами, если уж и быть войне, то на наших условиях и когда мы будем готовы, но не прямо сейчас. Свернём её тихо, заметём все следы, покуда, – он мотнул головой в сторону, – эти сыновья лошадиного помёта не додумались искать более одного нашего лагеря.
– Всё до полудня, – повторил Чяггур, будто проверяя себя.
– До полудня, – подтвердил Палах. – Как отряды и обоз будут готовы – выходим, невзирая на бурю, тем более что она, кажется, слабеет. Лагерь должен быть свёрнут дочиста самое позднее к завтрашнему утру. Ступай.
Чяггур поклонился и вышел, и уже за пологом, в снежной мгле, позволил себе то, чего не позволял внутри шатра, – недовольно скривиться и мысленно, с горькой злостью, отметить то, что вертелось в голове с самого начала разговора: как ни поверни, а вся ответственность легла на него, Чяггура, – за девушек, за отряды, за головы, – тогда как сам Палах, безродный степняк невесть какого рода, невесть как выбившийся в командиры над кхандскими воинами и невесть чем заслуживший такое доверие Урраша во всём, что касалось мойыров, оставался, как всегда, чист, будто и не он тут распоряжался. Но что толку злиться, подумал Чяггур, отряхивая снег с плеч, – приказ есть приказ, а другого пути перед ним всё равно не лежало.
С этими мыслями он зашагал прочь – собирать людей и разбирать лагерь, покуда время, отмеренное Палахом, не утекло сквозь пальцы быстрее снега за пологом.
…
Байсыл сидел у небольшого костра в шатре, где держали раненого воина, и растирал меж ладоней тёмную кашицу из смеси свежих и уже подсушенных трав – растирал долго, методично, покуда масса не сделалась однородной и вязкой, а затем поставил её на огонь в маленьком котелке, дожидаясь, пока закипит. Воин по-прежнему лежал недвижимо, бледный, с запавшими щеками, и лишь тяжёлое, неровное дыхание выдавало, что жизнь в нём ещё теплится.
Когда отвар был готов, Байсыл осторожно приподнял голову раненого и по капле влил горькое питьё ему в рот. Тот закашлялся, поморщился во сне, дёрнул головой – но глаза не открыл, так и оставаясь в своём тяжёлом, глухом забытьи.
В шатёр вошёл Чяггур.
– Ну что, есть перемены? – спросил он без предисловий.
– Нет, – коротко ответил Байсыл, не отрываясь от своего занятия.
Чяггур помолчал, думая, что безухий что-то добавит, и глядя на бледное лицо воина, затем произнёс:
– Лагерь сворачиваем. Возьми себе пару молодцов в помощь, собери телегу – поедешь в ней сам, с раненной пленницей и с этим, – он кивнул на раненого. – За обоих в ответе будешь ты. Пригляд за ними – дело нехитрое, коли все трое в одной повозке будете.
Байсыл коротко кивнул, ничего не спросив, и вновь склонился над раненым, а Чяггур, не задерживаясь, вышел вон.
…
К пленницам Чяггур вернулся спустя недолгое время, всё такой же хмурый и раздражённый, и, не тратя лишних слов, объявил:
– Собирайтесь. Лагерь снимаем, идём в Хамеш, к Уррашу.
Карашаш, до того молчавшая, тут же вспыхнула:
– А коли мы не желаем видеть вашего Урраша? Что тогда, силком потащите?
– Придётся, – процедил Чяггур, уже теряя терпение после бессонной ночи и утреннего разноса от Палаха.
– Придётся ему, – не унималась Карашаш, наступая на кхандца с той дерзостью, что всегда брала в ней верх над осторожностью. – А ты бы лучше о подруге нашей подумал, что от вас же сбежала, покуда вы спали, как…
Договорить она не успела – тяжёлая ладонь Чяггура обрушилась на её щёку с такой силой, что девушка отшатнулась и едва не упала, и он, уже занося руку для второго удара, весь налился той злобой, что копилась в нём с самой ночи, – но тут между ними метнулась Дания, здоровой рукой заслоняя подругу собой, и Чяггур, глянув в её испуганное, побледневшее лицо, вдруг сдержался, точно натолкнувшись на невидимую стену.
– Собирайте пожитки, – рявкнул он уже другим, глухим от сдерживаемой злости голосом, ни на кого больше не глядя, и вышел вон, вместо него внутрь шагнули двое безучастных караульных.
Как только Чяггур вышел, Елим тут же обняла Карашаш, а Дания, всё ещё держа подругу за плечо здоровой рукой, принялась осторожно ощупывать покрасневшую щёку.
– Больно? – тихо спросила она.
– Ничего, переживу, – фыркнула Карашаш, но в глазах её, вопреки боли, плясали злые, дерзкие огоньки, а губы вдруг искривились в короткой, недоброй усмешке. – Ничего, пусть радуется пока. Доберёмся до его Хамеша ли, до какого другого места – вырежу я ему сердце своими же руками, будь оно неладно. Клянусь Скалой Отцов – вырежу.
Глава 37
На очередном коротком привале Манас, ехавший чуть впереди остальных, сказал то, чего от него ждали все, хоть и не решались спросить вслух:
– Ещё два дня и две ночи – и будем у Алхора. Если ничего не задержит.
Крайат кивнул, погладил шею Мойры и, когда прочие Старшие отвлеклись на скудную походную снедь, отошёл вместе с Одноглазым чуть в сторону – туда, где заведено было теперь у них говорить о делах, которые касались только двоих.
– Что дальше? – спросил Крайат без предисловий, привыкнув уже к этой прямоте, что установилась между ними за эти дни.
– Как и решили, – коротко ответил Одноглазый. – Дойдём до Скалистых холмов – знаешь эти места?
– Слышал о них, сам не бывал.
– Место удобное – холмы прикрывают от ветра с трёх сторон, вода рядом. Там встанем на настоящий отдых – не на три полена, а на всю ночь, утро и, может статься, до самого полудня. Люди вымотаны, кони – тем более, а перед Алхором нам всем нужны свежие головы, а не сонные.
Крайат не спорил – он давно уже понял, что спорить с Одноглазым не стоит, – и, кивнув, вернулся к товарищам, которые как раз в очередной раз завели спор о том, кому чей клинок милее.
Дальше отряд ехал уже без долгих остановок, и лес, до того обозначавший себя лишь редкими рощицами да одинокими соснами, вставшими посреди снежного поля, будто дозорные на далёких постах, начал понемногу густеть. Сперва рощицы стали чаще смыкаться друг с другом, потом – и вовсе сливаться в сплошную полосу, и уже к полудню Крайат заметил, что деревья справа от тропы стоят настолько плотно, что между иными стволами и коню было бы не протиснуться. Кора менялась вместе с самими деревьями: там, где рос молодой березняк, она белела ровно и чисто, а старые сосны и ели носили на себе тёмную, растрескавшуюся броню, местами обглоданную мелкими зубами – сычаны и прочая лесная мелочь не гнушались корой в голодную зиму, оставляя после себя рваные, будто чьи-то небрежные зарубки, проплешины. Иные стволы стояли и вовсе голыми, ободранными едва ли не наполовину, – верный знак того, что зима в этих краях выдалась не легче, чем в самом Ашты.
Чем гуще становился лес, тем больше в нём попадалось деревьев без листвы вовсе – облетевшие осины и берёзы стояли серыми скелетами среди тёмной, живой зелени сосен, елей и кедров, что не сдавались ни морозу, ни снегу, и оттого весь лес казался Крайату похожим на войско, где одни бойцы уже пали духом, растеряв всё, чем гордились летом, а другие держались стойко, зелёные и колючие, будто им и дела не было до чужой зимней немощи. Кустарник рос гуще всего у самой опушки – колючий хайынжи, уже знакомый Крайату по Медвежьей Лапе, вперемешку с другим, более сухим и ломким, что нукеры охотно рубили на растопку, потому что горел он охотно и без лишнего дыма. Отдельно, чуть в стороне от прочих зарослей, попадались невысокие густые кусты с тёмной, почти чёрной уже к зиме ягодой – терпкой, промёрзшей, но не осыпавшейся, – и лошади, стоило только оказаться поблизости, тянулись к ней губами так жадно, что нукеры на привалах уже не ленились нарочно обходить такие кусты, обламывая ветки вместе с ягодами и жухлой листвой и бросая их прямо в торбы вместе с обычным кормом. Кони хрустели этим лакомством с явным удовольствием, а Крайат, глядя, как Мойра тянется мордой к очередной ветке, невольно вспоминал самотоловые кусты у второго зимовья и подумал, что, видно, во всякой степи и во всяком лесу лошади находят себе одну и ту же нехитрую радость.
Изменилась и живность вокруг. Один из нукеров, ехавших чуть впереди отряда, углядел в снегу цепочку мелких, аккуратных следов, ведущих от одного дерева к другому, и, приглядевшись, определил в них снежную куницу – зверька редкого, ценного мехом, но пугливого настолько, что живьём его почти никто из Старших не видел, разве что мельком, краем глаза. Крайат же, чуть позже, заметил другие следы – крупнее, глубже вдавленные в снег, чем у обычных дахгаллов, и с отпечатком двойного, будто раздвоенного хвоста, тянущегося по насту следом за лапами.
– Это ещё что за твари? – спросил он у Измира, кивая на след.
– Белые псы, – ответил тот не сразу, приглядевшись получше. – Дальняя родня дахгаллам, только эти зимой белы, как сам снег, и хвост у них двойной – не знаю уж отчего, может, старики и знали бы, да я не спрашивал. У нас, у Ашты, их не водится – здесь места им привычнее, лес да буреломы.
Нурад, ехавший позади, придержал коня у пары молодых деревец, стоявших со сломанными, будто вывернутыми напрочь верхушками, и покачал головой.
– А тут носач похозяйничал, – заключил он с видом человека, знающего толк в лесных делах. – Рогатый. Такую верхушку без рогов не обломать – если, конечно, не медведь, но медведь бы кору драл, не ветки.
Крайат кивнул, хоть сам ни разу не видел ни одного, ни другого зверя, – и отряд поехал дальше, туда, где лес слева от тропы становился всё гуще и темнее, покуда к вечеру не превратился в сплошную, почти непроглядную стену – дремучую, безмолвную, вставшую вдоль всего их пути, будто древняя, никем не считанная граница чего-то, чему нет названия у мойыров.
Ночевать решили здесь же, на опушке – заходить в самую чащу в темноте не было ни нужды, ни желания ни у кого. Разбили короткий привал, развели костёр, и Одноглазый, окинув взглядом лагерь, отправил двух нукеров поискать ручей или родник поблизости: без воды не сваришь походный паёк, а снег, растопленный на костре, годился разве что на самый крайний случай.
Оставшиеся занялись обычными делами – кто подкидывал в костёр отогретые ветки, кто разбирал остатки вяленого мяса, кто просто грел руки у огня, – и лес за их спинами стоял тихо, слишком тихо для такого множества деревьев.
Первым тишину эту заметил Крайат – не разумом, а тем же смутным ощущением, что заставляет коня прясть ушами прежде, чем всадник поймёт причину. Ветер, до того ровно тянувший с запада, вдруг переменился – качнулся в сторону, задул откуда-то из чащи, будто сам лес выдохнул, – и через несколько мгновений снова переменился, теперь уже с другой стороны, так что дым от костра заметался, не находя себе постоянного направления, а один из молодых нукеров, поперхнувшись этим дымом, закашлялся и торопливо отступил в сторону.
– Надо же ветер сам с собой не может решить, куда дуть, – пробормотал кто-то из братьев Алаканов, и никто не засмеялся над его словами, хотя в другой день это наверняка вызвало бы шутку.
А потом из леса донёсся звук – не вой дахгаллов, знакомый и потому неопасный, а что-то другое: низкое, протяжное, будто кто-то огромный медленно проводит по стволам мёртвого дерева чем-то твёрдым, а следом – тишина, ещё более густая, чем прежде, будто сам лес затаил дыхание, прислушиваясь к людям точно так же, как люди прислушивались к нему.
Двое посланных за водой вернулись раньше, чем их ждали, – оба бледные, оба без воды, и один из них, тот, что помоложе, дрожал так, что зубы его выбивали дробь, хотя мороз в этот вечер был не крепче обычного.
– Там… – начал было он, но осёкся, не находя слов, а второй, постарше, договорил за него сбивчиво, глотая слова:
– Кто-то стоял между деревьями. Высокий, выше самого высокого из нас. Не шёл, не бежал – просто стоял и смотрел, а глаза… глаза светились не так, как у зверя светятся у костра, а сами по себе, без огня.
– Может, почудилось, – неуверенно предположил кто-то из нукеров у костра, но и в его голосе не было той твёрдости, с какой обычно отмахиваются от чужих страхов.
– Может, и почудилось, – глухо согласился старший из двоих, – да только у ручья мы оба стояли, оба видели, если уж и померещилось разом и обоим, то это явно какая-то ворожба недобрая.
Одноглазый слушал молча, не перебивая, и по его неподвижному, будто вырезанному из бронзы лицу невозможно было понять, верит ли он хоть слову, – но когда нукер договорил, коротко кивнул, будто принял решение уже давно, ещё до конца рассказа.
– Коней не расседлывать, – велел он. – Костёр гасим. Уходим отсюда – сейчас же, не дожидаясь утра.
Никто не спросил почему – да и не нужно было спрашивать: тревога, охватившая двоих воинов из отряда у ручья, каким-то образом уже успела расползтись по всему лагерю, будто зараза, не разбирающая, верит человек в лесных демонов или нет. Крайат, садясь в седло, поймал себя на том, что и сам то и дело оглядывается на тёмную стену леса за спиной, хотя ничего, кроме обычной темноты, там не видел, – и это ощущение, липкое и необъяснимое, не отпускало его всю ночь, покуда отряд шёл прочь от того места быстрым, злым шагом, не разбирая толком дороги в темноте.
Лишь когда небо начало сереть перед появлением солнца, а напугавший отряд лес виднелся позади далёкой и безобидной полосой на краю безграничной степи, тяжесть будто мигом отпустила как людей, так и лошадей – столь же внезапно, как и навалилась ранее. И Старшие, и нукеры, не сговариваясь оживились, стали переглядываться друг с другом с каким-то неловким облегчением, не понимая точно стыдиться им своего поведения или нет.
– Будто обыр прошёлся и смрадом своим дыхнул, не иначе, – тихо пробормотал Нурад, обращаясь то ли к брату, то ли только к самому себе. – Раньше слышал я про нечто такое от глубоких стариков – описывали они колдовство лесное, туманный морок, что накрывает, показывая и вызывая то, чего вовсе нет и не бывает. Уж если бы со зверем столкнулись, то так или иначе пришлось бы клинкам нашим испить его крови, а тут – непонятный страх, что сгинул на рассвете с лучами солнца, будто не было его вовсе.
С этими словами Нурада спорить никто не решился, даже сам Одноглазый, чьё упорное молчание в это утро красноречиво говорило само. Отряд, оставив далеко за спинами дремучий лес вместе с его немой и необъяснимой тревогой, продолжал свой путь к Скалистым холмам.
Глава 38
Уже вторые сутки, не прерываясь, за пологом шатра выла снежная метель. Снова и снова она как злая белая ханша бросала на войлочные стены беспрекословно покорных ей снежных воинов, будто желая полностью снести весь этот ненавистный кхандский лагерь вместе со всеми людишками, укрывавшимися в нём от её гнева, и который как неприятная бородавка без спроса образовалась возле предгорий мойырских земель. Айнар лежала на боку, укутанная в чужую кхандскую шубу, слишком роскошную для степной девушки, сон никак не желал к ней приходить уже который час и оттого она ворочалась – то на один бок, то на другой.
Изредка она слышала голоса стоявших у шатра караульных – короткие, отрывистые, тонущие в порывах ветра прежде, чем можно было бы разобрать хоть одно слово, впрочем, это всё равно бы не помогло, ведь воины переговаривались на кхандском, которого Айнар не знала, за исключением нескольких общеупотребимых слов. Тем не менее, она всё же пыталась прислушиваться даже к этим обрывкам с тем же безнадёжным упорством, с каким пытаются понять чужой язык, силясь уловить в нём хоть какие-то знакомые слова, но даже так ветер постоянно мешал, каждый раз глотая звуки проговорённых караульными слов раньше, чем они успевали превратиться во что-то членораздельное с каким-либо смыслом.
Её голова была полна разных мыслей – как целых, так и обрывочных – тяжёлых, вязких, путанных, будто по кругу перетираемых в жерновах её внутренних страхов. Днём заходил Палах, присел, неторопливо, будто вечернюю сказку, рассказывал ей о Хамеше – его каменных стенах, шёлковых базарах, своём господине Урраше, – и голос его был ровным, лицемерно любезным, но для ушей Айнар громче любого крика.
– Думаю ты будешь ярчайшим украшением для его цветника, Луноликая, – произнесли его лживые уста и в этих словах было столько претящего Айнар деловитого спокойствия, что она, не выдержав, размахнулась дабы ударить Палаха по его наглому лоснящемуся жиром лицу, попытавшись вложить в этот один-единственный удар всю накопившуюся у Айнар за эти дни плена девичью ярость.
Но он будучи всё же опытным воином легко перехватил её тонкое запястье, с мерзкой ухмылочкой и будто играючи одним небрежным движением отбросил её на стоявший рядом походный лежак, точно Айнар весила не больше какой-то пуховой подушки.
– Смирись, девчонка, нет у тебя иного выбора, – зло бросил он, а затем вышел вон из шатра, не удостоив её больше ни взглядом, ни словом больше.
С той же самой минуты Айнар стала искать по всему шатру что-нибудь хоть отчасти острое – нож, обломок кости или полена, да что угодно, лишь бы не достаться как трофей или награда какому-то кхандскому мерзавцу в каменном мешке, будь он хоть трижды военачальником, – но она не смогла ничего найти: люди, поймавшие её и её подруг в степи, знали слишком хорошо своё гнусное дело. От бессилия и злобы, которые Айнар не могла никак выплеснуть, она в конце концов разрыдалась, уткнувшись в походный лежак – тихо, беззвучно, чтобы не могла услышать стража, стоявшая за пологом шатра, она не могла себе позволить этого себе, только не в этих обстоятельствах, только не так, Айнар не собиралась тешить их самолюбие своими слезами – оттого эти слёзы, горькие и злые, лились долго и беззвучно на подушку и сам лежак, покуда сгустившаяся за войлочными стенами шатра ночь не поглотила их все и без остатка. Но даже самые обильные слёзы рано или поздно могут иссякнуть, так произошло и в этот раз, но с пропавшими слезами у Айнар вовсе не закончились мысли о том, чтобы ей предпринять – разум её не собирался успокаиваться, продолжая метаться в поисках выхода из кхандской западни. Айнар постоянно гнала прочь мысль, что этого самого выхода не существовало вовсе и стоит метели только закончиться, ей предстоит отправится в Хамеш.
Поэтому из-за своих мыслей и подавленного состояния она не сразу поняла, что ранее изредка доносившиеся до её уха голоса караульных за пологом совершенно прекратились, уже продолжительное время слышен ей был только вой ветра продолжавшейся бури да глухие удары снежных зарядов о войлок шатра. Когда же Айнар наконец поняла, что эта тишина стала звонче, чем было ранее, стало поздно удивляться тому, что полог резко отдёрнулся, впустив внутрь клуб морозного воздуха и снежной пыли, и в шатёр шагнул человек – невысокий, в тоне, отороченном по краям тёмным мехом, с лицом, наполовину скрытым за куском ткани от мороза.
– Луноликая, – произнёс он на мойырском негромко, но твёрдо, – мы – люди вашего отца. Нам нужно немедля бежать, покуда караульные обезврежены, а другие в лагере отвлечены.
Айнар замерла лишь на одно короткое, оглушающее мгновение – а затем не спрашивая больше ни слова, без лишних движений, без суеты, на удивление для самой себя спокойно и деловито, она мысленно воздала хвалу Луне и всем богам-покровителям разом за то, что её мысли были ими услышаны, схватила свою шубу и меховую шапку, на ходу одевая их на себя, и практически без раздумий шагнула следом за незнакомцем – прочь из невольничьего шатра, в морозную и воющую как голодный дахгалл ночь, в темноте которой всё это время её ждала степь и свобода.
…
Примерный план того как они смогут отвлечь кхандцев, родился у Луки далеко не сразу – он довольно долго проворачивал его в собственной голове и так, и эдак, взвешивая буквально каждый шаг также тщательно, как взвешивал прежде каждое слово пленного кхандца. И само собой, капля за каплей – решение в конце концов и смогло сложиться в довольно простой порядок действий на первый взгляд, но всё же требующий немалой выдержки, чем непосредственно само проникновение внутрь кхандского лагеря: по этоу плану предполагалось вернуть в лагерь кхандцев их же пропавшего человека, чтобы оттянуть на себя все свободные глаза и руки, в то время как настоящий удар придётся именно в ту точку лагеря, где они не будут его ожидать.
Отпустить пленного просто так Лука не мог – тот слишком многое узнал за эти дни, а живой язык, добравшийся до своих, стоил Луке всего замысла разом. Убить его на месте было бы проще, но пользы от мёртвого тела в чужом лагере – никакой, а вот от живого, добравшегося своим ходом и рассказавшего собственную историю бегства, пользы было куда больше. И тут Лука впервые решился испробовать то, что уже давно возил с собой, так и не найдя случая пустить в дело, – снадобье, купленное прошлой весной у заезжего вольного торговца, того самого, что не первый год привозил в Ашты диковинные товары с той стороны, где лежит Гремящее море.
Снадобье было без цвета и без запаха, действовало не сразу – вначале жар, беспамятство, а через несколько дней, по словам торговца, неминуемая смерть, – и не имело противоядия. Цена, которую Лука заплатил за него, была высока настолько, что торговец, чувствуя, должно быть, недоверие покупателя, поклялся собственной головой в том, что товар не подделка, – а Лука знал этого человека не первую зиму и склонен был ему верить, хоть и понимал: наверняка ничего в таком деле знать нельзя. Оставалась и малая доля сомнения, что снадобье не подействует вовсе, – но на этот случай был у Луки и другой, куда более рискованный план, полагавшийся не на яды и хитрости, а на ловкость и мастерство его людей, ибо сам он, с хромой ногой, годной для многого, но не для стремительной вылазки, вряд ли мог этим похвастаться.
Он позвал к себе одного из своих нукеров – из тех немногих, кому доверял без оглядки, – и отдал приказ при самом пленном, нарочно погромче, чтобы тот услышал каждое слово и не усомнился в услышанном:
– Отведи его подальше отсюда и избавься. Мне лишние рты в отряде ни к чему, а рассказать он больше ничего не расскажет.
Пленный, услышав это, побледнел так, что казалось – вот-вот лишится чувств прямо на месте, а Лука, глядя на его лицо, лишь на короткий миг позволил себе кольнувшую совесть мысль: он не любил играть со страхом человека, обречённого на смерть так или иначе, но иного способа заставить того бежать без оглядки, во весь дух, себе на погибель, придумать не смог.
Остальную часть плана Лука рассказал доверенному нукеру с глазу на глаз. После этого нукер вернулся к пленному, связал ему руки, завязал глаза плотной тканью и повёл прочь от лагеря – на добрую версту, не меньше, чтобы ни звук, ни случайный след не выдали, откуда на самом деле явился беглец. Отойдя на нужное расстояние, он развязал пленному глаза и, понизив голос, будто и вправду опасаясь быть услышанным, заговорил о том, как надоела ему собственная служба, как обижен он на своего хромоногого командира за унижения, которых, по правде, никогда не было, и что не желает он брать на душу лишний грех – убийство человека, которому и без того недолго осталось. Он указал направление к лагерю кхандцев, сунул пленному в руки немного снеди, мех с водой – той самой, пропитанной снадобьем, – и обычный нож, на всякий случай, хоть крупного зверя в этих краях отродясь не водилось.
Пленный слушал молча, и по глазам его, ещё мутным от страха, но уже цепким, ищущим, нукер понял: тот не верит ни единому слову. Понял это слишком поздно – кхандец метнулся вперёд с неожиданной для измождённого пленом человека резвостью с тем самым ножом, который нукер только что передал ему. Клинок скользнул по плечу нукера, вспоров шубу и оставив под ней неглубокую, но жгучую рану, – но большего нукер пленному сделать не дал: кинжал в руках нукера появился сам собой, сказались долгие годы выучки, но в последний момент нукер удержался, поэтому не проткнул бок кхандцу, а только вспорол шубу и нанес скользящую и неглубокую рану. Нож у кхандца нукер вырвал из ослабевших пальцев прежде, чем тот успел замахнуться снова.
Кхандец рухнул на колени в снег, ожидая, должно быть, что теперь-то его точно убьют без разговоров, – но нукер, зажимая одной рукой рану на плече, лишь холодно усмехнулся сквозь боль.
– Прыткий, – процедил он. – Ну да ладно, будет что рассказать своим – как ранил меня и бежал. Даже правдивее выйдет.
Нукер повертел вырванный у кхандца нож, бросил его под ноги кхандцу, еще раз указал направление к лагерю кхандцев, а затем, не дожидаясь благодарностей, растворился в снежной мгле, будто его и не было, оставив кхандца одного посреди белой, безмолвной степи. Кхандец всё еще не веря в произошедшее поднялся, забрал нож, походную снедь и мех с водой, отпил немного воды и побрёл в сторону своего лагеря, придерживая раненый бок.
Всё остальное было делом ловкости и удачи – и то, и другое в эту ночь оказалось на стороне Луки. Пока в лагере кхандцев поднимался переполох из-за нежданно вернувшегося воина из пропавшего отряда, двое нукеров Луки, тихо, как тени, прошли между шатрами и сняли караульных у полога Луноликой так же беззвучно, как снимали часовых у того самого разгромленного отряда в метельную ночь несколько дней назад, – и через малое время вывели саму пленницу, укутанную в шубу, в темноту, туда, где ждал их сам Лука с лошадьми, вне досягаемости чужих дозорных огней.
Когда все, наконец, собрались вместе, задерживаться не было ни смысла, ни времени – и маленький отряд, не мешкая, двинулся прочь от кхандского лагеря, туда, где в дневном переходе отсюда их дожидалось собственное убежище среди высоких серых елей. Дорога далась им нелегко – метель то немного стихала, то вновь взвивалась в полную силу, застилая всё вокруг белой, слепящей пеленой, – и лишь к полудню следующего дня, усталые, промёрзшие до костей, но не потерявшие по пути ни одного человека, они наконец добрались до своей рощицы.
Глава 39
Второе зимовье обрастало жильём не разом – плоть селения нарастала на костяк наспех поставленных в первый вечер юрт медленно, но неотступно, так же, как схватывается на морозе сырая глина: сперва кажется бесполезной жижей, а после застывает крепче камня. Первые дни ушли на самое насущное – обогреть, напоить, укрыть от ветра, – но едва стойбище перевело дух после дальней перекочёвки, Йохим велел браться за то, до чего всё это время не доходили руки – за йегилы.
Так исстари звали мойыры длинные, приземистые строения из дикого камня, скреплённого глиной, крытые сверху жердями, на которые укладывали и крепко увязывали толстые скрученные охапки хвороста, – уже не временный загон, открытый всем ветрам, а крепкая постройка, чтобы скот мог пережить в них самые злые морозы или устоять против дахгалла, забредшего в поисках лёгкой поживы. На скорую руку, при коротком привале, такое не строилось – не было ни смысла, ни времени, – но здесь, на втором зимовье, где предстояло простоять до самой весны, дело это откладывать было нельзя. Без крепкого, укрытого от непогоды скота – а стойбище и без того потеряло его больше половины ещё на первой зимовке – Ашты попросту не пережил бы новую зиму, случись ей выдаться такой же немилостивой, как прежняя. Йохим повторял это себе не раз за день, обходя стройки, и каждый раз находил в этой простой мысли то немногое спокойствие, что позволяло не думать пока о прочем.
Сам он присматривал за работой то тут, то там – как кулы месят глину, разбавляя её нужной мерой соломы, чтобы стены не трескались на морозе; как укладывают камень, подбирая его по руке, будто каждый валун сам просился на своё место в кладке; как вяжут хворост в тугие охапки, чтобы крыша выдержала снег, а не провалилась под первым же настом. Где стена ложилась криво, он коротко указывал, где работа спорилась – бросал слово одобрения и шёл дальше. Но большая часть этих забот, что прежде, при живом и полном стойбище, легла бы на плечи доброго десятка Старших разом, теперь держалась на нём одном да на горстке тех, кому он доверял без лишних слов, – а из этой горстки едва ли не первым был Сайгыр.
Ослепший на один глаз Старший, казалось, поспевал повсюду и сразу – не суетясь, не повышая голоса без нужды, разбирая одно дело за другим с той спокойной обстоятельностью, что редко встречается у человека, проведшего большую часть жизни в седле, нежели у очага. К нему стекались все те мелкие, но неотложные тяготы, из которых и складывается жизнь стойбища на новом месте, – тяготы, недостойные того, чтобы отрывать на них внимание и время главного над Старшими, но способные, если их запустить, вырасти во что-то куда большие недовольства.
– Сайгыр, – окликнула его немолодая уже поселянка, выбежав навстречу с озабоченным лицом, – Кожбан опять свою юрту чуть не на наш очаг ставит! Второй раз уже спорим, а он знай себе колья вбивает, будто оглох.
Сайгыр не стал спешить с ответом, лишь неспешно повернул голову – незрячий глаз его смотрел мимо, а тёмный, живой, уже отыскал в толчее людей и войлока названного Кожбана, крепкого поселянина средних лет, деловито вбивавшего очередной кол.
– Кожбан, – окликнул Сайгыр, подойдя ближе, без злобы, но и без той мягкости, что оставляет место для пустых пререканий. – Отмерь ещё шагов пять к йегилам, там земля не хуже, а дым твоего очага соседке в лицо бить не будет. Не в первый раз ставишь юрту – сам знаешь, отчего ссоры на новом месте бывают.
– Да там кочка, Старший, неровно, – попробовал возразить Кожбан, но без прежней уверенности.
– Кочку срой, – коротко бросил Сайгыр. – Ты мужик здоровый, не старуха. Иль тебе кулов в помощь позвать?
Кожбан насупился, но кольев более не вбивал, а, буркнув что-то невнятное, принялся сам оттаскивать войлок на новое место, а поселянка, коротко поблагодарив Сайгыра, заспешила прочь довольная.
Не успел Сайгыр отойти и десяти шагов, как его перехватила другая – молодая женщина с ребёнком на руках, куталась в шубу, но лицо её выдавало не столько холод, сколько тревогу.
– Старший, – заговорила она, понизив голос, – сынок мой третий день кашляет, не переставая. Знахарь дал отвар, да велел кормить его получше, покуда хворь не отступит, а мы своё уже доели, а до общего котла черёд наш только к вечеру...
Сайгыр не перебивал, слушал до конца, а после кивнул коротко.
– Хорошо, женщина, сейчас ступай к Отегену и скажи, что от меня, – велел он. – Пусть он выдаст тебе горячего для ребенка до общей раздачи. В словах твоих прямого обмана не вижу, но если это обнаружу – с тебя же и спрошу по всей строгости.
Женщина в ответ замотала головой, бормоча слова благодарности, но Сайгыр уже отпустил её ответным кивком головы и продолжил путь именно туда, куда и направлялся ранее, и куда направил саму женщину – к шатру, в котором хранились общие припасы стойбища.
Отеген, невысокий, жилистый мойыр средних лет, сызмальства обученный письму и счёту, приставленный сюда ещё Айхимом пару зим назад, сам встретил Сайгыра с той озабоченной хмуростью, которая будто бы и не сходила с его лица еще с первой зимовки селения.
– Отеген, давай сверим ещё раз, что у нас осталось, мне нужен полный расклад, – сказал Сайгыр по-деловому и без приветствия, на что Отеген, не говоря ни слова, откинул полог шатра, впуская Старшего внутрь.
Внутри лежали плотные мешки с зерном, вязанки вяленого мяса хойев, тёмные бурдюки с топлёным жиром – запас, что ещё в начале зимовки казался вполне достаточным на всю зиму, а теперь, после опустевших от дичи лесов и потерь части скота от невиданных давно уже холодов, выглядел куда более скромным, чем всем хотелось бы.
– Крупы – дней на семь-восемь, если не роскошествовать, – начал Отеген, проводя ладонью по мешкам, будто мог одним касанием пересчитать зёрна внутри. – Мяса вяленого – и того меньше, дней на пять, а свежего мы почти не видели с самого первого зимовья, сам знаешь отчего. Жир на исходе, но его пока можно растянуть, если варить пожиже.
– А кулам? – спросил Сайгыр, хотя знал ответ наперёд.
– Кулам – как всегда, что останется после Старших и поселян, – не сразу ответил Отеген, но, поймав тяжёлый взгляд Сайгыра, тут же поправился: – Хотя, коли велишь иначе...
– Велю, – коротко сказал Сайгыр. – Пусть едят наравне. Без сил кулов дров не нарубить, воды не наносить, да и стены йегилов сами себя не сложат. Так и передай, Отеген, от моего имени, а спросят – скажешь, что от Йохима.
Отеген кивнул, ничего не возразив, хотя по лицу его было видно, что подобное распоряжение прежде не в обычае, и Сайгыр, ещё раз окинув взглядом скудные ряды припасов, вышел вон – с той тяжестью на душе, что не выказывают ни словом, ни жестом, а несут молча, покуда есть силы.
...
После полудня, когда солнце – тусклое, едва различимое сквозь плотную пелену облаков – начало клониться к тому краю неба, что мойыры зовут стороной Лунной колыбелью, к Йохиму подъехал Выхгил. Он вернулся из степи вместе с тремя Старшими и тремя девушками-лучницами, отряженными на охоту ещё затемно, не дожидаясь рассвета, – и по одному только его лицу, угрюмому больше обычного, Йохим понял ответ прежде, чем тот успел заговорить.
– Пусто, Старший, – выдохнул Выхгил без обиняков, останавливая коня подле Йохима и не торопясь спешиваться, будто бы ему самому себе не хотелось до конца верить в сказанное и при первом же недовольстве Йохима, выраженного взглядом ли, словом ли, поскакал бы Выхгил обратно за дичью и не вертался бы назад, пока не добудет необходимое. – Прошли и в одну сторону, и в другую. Ни сычанов, ни кортулеков, ни даже следа свежего. Одни только старые, занесённые снегом, да и тех – по пальцам одной руки перечесть.
– Совсем ничего? – переспросил Йохим, хотя и без того знал, что переспрашивать бессмысленно.
– Девушки подстрелили одну лису, тощую, шелудивую – и ту, кажется, из жалости, чтоб не мёрзла зря на снегу, – ответил Выхгил, слезая наконец с коня. – Даже дахгаллов не видали, а уж они-то голода не боятся, всегда чем-нибудь да разживутся. Будто степь тут вымела всё под метёлку ещё до нас.
Йохим слушал, и с каждым словом Выхгила в груди у него холодело – не от мороза, а от того, что слова эти он уже слышал прежде, слово в слово, только произнесённые другими устами, в начале этой зимы у первой зимовки.
Он вспомнил тот первый лес у Ашты – как в самом начале зимы, едва только селение начало обживаться на первом зимовье, охотники день ото дня возвращались со всё меньшей и меньшей добычей, а после и вовсе стали приходить с пустыми руками, виновато прячась от вопрошающих взглядов родни. Вспомнил, как вскоре следом занемог скот – сперва один хой, потом другой, третий, – и как знахарь, разводя руками, не мог назвать хвори ни имени, ни причины. И, наконец, вспомнил, как ударили морозы – такие, каких, по словам самых старых стариков стойбища, не видывали уже многие зимы, – морозы, что и заставили Старших в конце концов сняться с насиженного места и повести людей прочь, к устью Шаран, где морозы должны были отступить, ну и подальше от проклятия, если оно и вправду было.
Теперь же, слушая угрюмый доклад Выхгила, Йохим с холодной, неприятной ясностью понимал: то же самое, шаг за шагом, начинает повторяться здесь. Не так же ли молчал давеча лес у первого зимовья, прежде чем замолчать окончательно? Не так же ли редела дичь, прежде чем исчезнуть вовсе?
– Собери мне пятерых, – сказал он наконец, отгоняя эти мысли усилием воли, которое давалось ему тяжелее, чем хотелось бы показать. – Из тех Старших, что сегодня на охоту не ходили, – свежих, не уставших. Ты пойдёшь со мной. И я.
– Куда, Старший? – спросил Выхгил, хотя по глазам его было видно: догадка уже забрезжила.
– К шаману, – коротко ответил Йохим. – Он со своими людьми стоит особняком от прочих, в дне пути отсюда. Если во всей степи и есть кто-то, способный сказать, отчего дичь бежит от наших мест быстрее, чем от голода, так это он. А коли не скажет – так хоть поможет, если в его силах помочь.
Выхгил помолчал мгновение, затем коротко кивнул, ничего не спрашивая более, – за годы службы он давно научился доверять чутью Йохима не меньше, чем собственным глазам, – и, развернувшись, зашагал прочь седлать свежего коня и собирать в дорогу пятерых Старших.
Йохим постоял ещё немного на месте, вдыхая морозный воздух и глядя туда, где за пеленой тучных сизых облаков угадывалось уже клонящаяся к закату солнечная колесница, и, прежде чем, развернувшись, пойти собираться в дорогу, в очередной раз обвёл взглядом растущие на глазах стены йегилов – крепкие, каменные, которые одним своим внешним видом вселяли уверенность в том, что селение живо, а люди в нём как никогда сильны духом. Но в тоже время уверенность эта была хрупкой, будто первый лёд на поверхности Шаран, оттого Йохим и решился посетить место, в котором быть может он надеялся найти ответы на посещавшие его нехорошие предчувствия, прежде чем беда, однажды уже прогнавшая их с первой зимовки, не повторится снова, нагрянув уже сюда.
Глава 40
К Скалистым холмам отряд подошёл на исходе дня, когда лес, до того обступавший тропу плотной, безмолвной стеной, начал редеть, а земля под копытами коней сделалась неровной, будто сама степь, наскучив ровной степенностью, вдруг взялась вспучиваться пологими каменистыми грядами. Первые предвестники этой перемены Крайат приметил ещё загодя – серые валуны, занесенные снегом, всё чаще попадались среди деревьев, будто кто-то из древних богов рассыпал их по земле пригоршнями, а после позабыл собрать обратно. Чем дальше ехал отряд, тем больше становилось этих валунов, тем выше вздымались из-под снега каменистые кручи, поросшие редким кустарником и корявыми, цепляющимися за скудную землю соснами, – а затем и сами холмы показались впереди: невысокие, но обрывистые, с каменными боками, где снег не мог удержаться и осыпался вниз редкими белыми полосами, обнажая тёмный, замшелый камень.
– Вот и они, – сказал Манас, придержав коня и окинув взглядом открывшийся простор. – Скалистые холмы. Дальше, за ними, – уже владения Алхора, считай, почти добрались.
Крайат смотрел на эти холмы с невольным любопытством – ничего подобного он прежде не видел: ни степь родного Ашты, ни лес по пути сюда не готовили его к такому обилию голого, открытого камня, торчащего из-под снега, будто кости какого-то исполинского, давно умершего зверя, а ведь это еще даже и не горы подумалось ему – всего-то холмы. Меж холмами петляли узкие лощины, где снег лежал глубже и чище, а у подножия одной из круч, там, где скала образовывала подобие естественного укрытия от ветра, темнела полоса незамёрзшей воды – то ли ручей, то ли ключ, пробившийся сквозь камень.
– Живности здесь побольше будет, чем у нас, – заметил вдруг Нурад, вглядываясь в свежие следы у кромки леса, тянувшиеся вдоль подножия холмов. – Гляди-ка, Измир, целая тропа натоптана. Хойлики, не иначе, а то и покрупнее кто.
Измир кивнул, не отрывая взгляда от следов.
– Помнишь, как было у нас в самом начале? – проговорил он вдруг, будто мысль эта давно вертелась у него в голове, дожидаясь удобного случая вырваться наружу. – Как пришли на первое зимовье, ещё в самом начале зимы, и первую седмицу чуть не каждый день с добычей возвращались – сычаны, кортулеки, порой и лису попадались.
– Помню, конечно, будто это было только вчера, – хмуро подхватил Нурад и в голосе его явно зазвучали нотки давней, но не до конца забытой тревоги. – Мы ведь с тобой и с Сайхибом были в числе первых охотничьих разъездов. Помню еще, как Йохим после первой же охоты ещё пошутил тогда, что мол, слишком уж вы удачливы, братья Алаканы, того гляди весь лес без зверья оставите, и будто бы сглазил он не со зла, конечно, ведь уже после третьей охоты в лесу с каждым разом становилось все меньше и меньше дичи.
– Да уж, тогда стало не до шуток, – тихо продолжил Измир. – Когда мы в первый день после полной Луны вернулись с охоты и с пустыми руками, Йохим только губы поджал и ничего не сказал, ведь понимал, что вина в том не наша.
Крайат внимательно и с некоторой оторопью прислушивался к разговору – прежде братья Алаканы редко говаривали о тех днях настолько серьёзно, без привычных уже между ними подначек и перепалок. После услышанного, невольно вспомнились ему и его собственные ощущения первых дней на первой зимовке Ашты: как привычный казалось мойырам для зимы холод вдруг стал чужим и злым, ведь порой казалось, что он забирается не столько под шубу, сколько в самую душу каждого поселенца в стойбище, ломая их изнутри; как взрослые мойыры, обычно сдержанные в тревогах и не раз смотревшие в пустые глазницы смерти в различных её проявлениях, начинали подавленно и почти что безнадёжно переговариваться вполголоса у костров, замолкая при появлении младших и опуская глаза от бессилия.
– А тут, как погляжу, зверю настоящее раздолье, – тем временем продолжил Нурад с чем-то похожим на облегчение, встряхнув головой и оглядывая раскинувшийся перед отрядом холмистый простор. – Может быть оттого, что земля здесь другая – больше камня и деревьев, а не бескрайняя степь, есть где укрыться и от хищников, и от зимних морозов да снегов.
Одноглазый, ехавший чуть позади, коротко, но громко, чтобы его услышали, бросил, не вступая в разговор напрямую:
– Здесь встанем. Место удобное.
Отряд спешился у подножия одного из холмов, там, где скала действительно прикрывала от ветра сразу с трёх сторон, а незамёрзший ключ избавлял от необходимости топить снег. Привал в этот раз обещал быть не в пример прежним – долгий, основательный, тот самый, что был обещан ещё несколько дней назад.
Работа закипела споро: кто-то отправился рубить сушняк в ближайшей рощице, кто-то принялся расчищать место под костры, а один из нукеров, ковырявший землю у подножия скалы в поисках ровного места для шатра, вдруг издал удивлённый возглас и извлёк из-под снега горсть чёрных, тускло поблёскивающих камней.
– Гляньте-ка, – сказал он, протягивая находку подошедшему Манасу. – Не простой камень, а горит, поди?
Манас повертел один из кусков в руках, понюхал, поскрёб ногтем.
– Уголь каменный, – определил он со знанием дела. – У нас в Алхоре такой в горах добывают, жарче обычных дров горит и дольше. Собери, сколько найдёшь, – пригодится.
Скоро уже несколько человек, вооружившись чем попало, разрывали снег у подножия скал в поисках подобных находок, а другие, отправленные на охоту, скрылись среди холмов – и не прошло часа, как один из них вернулся с подстреленным сычаном, а следом другой – с парой кортулеков, оба охотника заслужили одобрительные, но скупые похвалы от прочих.
Пока лагерь понемногу обустраивался, Крайат, весь день боровшийся с одолевавшими его мыслями, наконец решился. Он отыскал взглядом Одноглазого, что стоял чуть в стороне, наблюдая за тем, как его нукеры ставят собственный, отдельный от прочих шатёр, и подошёл к нему коротким, решительным шагом.
– Одноглазый, – сказал он тихо, чтобы не услышали прочие. – Отойдём на пару слов?
Нукер бросил на него короткий, оценивающий взгляд, но не стал спрашивать причину – лишь молча кивнул и последовал за Крайатом туда, где скала образовывала небольшой, укрытый от посторонних глаз выступ.
– Спрашивай, – произнёс он, когда они остановились.
Крайат помолчал мгновение, собираясь с духом, – вопрос, что жёг его изнутри вот уже который день, никак не желал облечься в удобные слова.
– Я чувствую, что-то случилось, – сказал он наконец, глядя нукеру прямо в лицо. – Ещё в стойбище, на подъезде, – собаки не лаяли, люди отводили глаза. И ты сам был мрачнее обычного в шатре у Старейшего. Скажи мне правду, Одноглазый. Я не мальчишка, чтобы меня беречь от дурных вестей.
Одноглазый ничего не ответил сразу – смотрел на юношу тем же спокойным, оценивающим взглядом, каким смотрел на всё вокруг, а внутри взвешивал, сколько правды можно отдать сейчас, а сколько придётся ещё попридержать. Айхим велел молчать о пленении дочери – и это молчание Одноглазый нарушать не собирался, что бы он не решил насчёт прочего; но и вовсе оставить Крайата в неведении казалось ему теперь, после стольких дней бок о бок, дурным и бесполезным делом.
– Правду скажу, – ответил он наконец. – Но слушай до конца, не перебивая, а после спрашивай, если что останется неясным.
Крайат кивнул, весь обратившись в слух.
– Утмуна, Саймура и Катзыла убили, – сказал Одноглазый без обиняков, глядя юноше прямо в глаза, чтобы тот сразу понял: смягчать сказанное он не намерен. – У чёрных валунов, недалеко от Медвежьей Лапы. Кхандцы, судя по всему. Тела нашёл Ерсай непогребёнными.
Крайат замер, будто в грудь ему ударили древком копья, – рот его приоткрылся, но не издал ни звука, а лицо разом побледнело.
– Как… – только и сумел выговорить он.
– Не знаю подробностей, – коротко ответил Одноглазый. – Знаю лишь то, что сказал Ерсай: засада, их было больше. Они были посланы Йохимом, чтобы вас сыскать, да так и не вернулись. Обоз за телами должен был выехать к утру, после того как наш отряд уехал к Алхору, обряд прощания будет совершён по всем правилам, как полагается воинам, павшим от вражеского клинка.
Крайат помолчал, борясь с тем комом, что вставал в горле, а затем спросил, уже другим, севшим голосом:
– Ещё что-то есть? Я же вижу – есть.
Одноглазый чуть помедлил, взвешивая последний раз, прежде чем ответить, – и решил, что часть правды всё же необходима, без неё и то, что он уже сказал, повисло бы в воздухе слишком тревожной, необъяснённой тенью.
– После вашего исчезновения Айнар обратилась к отцу и Йохиму, чтобы нашли вас, тебя Крайат, и, не дождавшись исхода дела, она с тремя подругами сбежала в зимнюю ночь, – сказал он ровным голосом. – Искали тебя, полагаю, – боялись, что ты сгинул где-то в степи. Об этом знает уже всё стойбище, тут скрывать нечего.
При этих словах Крайат вздрогнул, а в глазах его мелькнуло что-то среднее между ужасом и робкой надеждой.
– Сбежали? Одни, в такой мороз? Да как… Где она теперь?
– Лука со своими людьми напал на след беглянок, Ерсай как раз был с ними и вернулся в стойбище, чтобы сообщить об этом, по дороге найдя тела Старших, – ответил Одноглазый, тщательно подбирая слова так, чтобы не солгать впрямую, но и не сказать больше положенного. – Сам Старейший также должен был отдельным отрядом выехать вслед за Лукой. Думаю, что к тому времени, как мы с тобой вернёмся в Ашты, Айнар будет уже дома, целой и невредимой, под отцовским присмотром. Айхим – не тот человек, что оставит такое дело на полдороге.
Крайат слушал, и лицо его понемногу прояснялось – не до конца, тревога никуда не делась, опять же кхандцы недалеко от Ашты, погибшие товарищи, но обрела теперь ту меру, с которой можно было жить дальше, не сходя с ума от неизвестности.
– Отчего же ты тянул? Отчего же раньше не сказал? – спросил он тихо, не смотря Одноглазому в лицо, но без какого-либо упрёка, скорее уж с затопившей вмиг его душу горечью.
– Да, не сказал тебе сразу. Не время было тревожить нутро твоё и твоих товарищей, впереди дело поважнее переживаний из-за утраты и скорби, – ответил Одноглазый спокойно. – А теперь вот сказал. Дальше решать уже тебе самому как жить с этим – носить в себе и дальше молча или же поделиться с сотоварищами у костра. Но так или иначе помни, Крайат, горевать по погибшим друзьям – дело правое, но недолгое, а раскисать из-за этого – дело и вовсе пустое, да глупое. Ты да и любой другой на твоём месте не в силах изменить то, что уже произошло. Для меня и для Айхима здесь и сейчас ты нужен живым воином с трезвой головой, а не мальчишкой, который убивается случившимся из-за нахлынувшего на него горя или отчаянья.
Крайат, смотря мимо Одноглазого, всё же понимающе кивнул в ответ, его разум отказывался верить только что услышанному, и в то же время он чувствовал, как слова сурового нукера, прямые и жёсткие, понемногу начинают отрезвлять его, возвращая опору собственным мыслям.
– Я услышал тебя. Спасибо, что поделился со мной, – проговорил он наконец и добавил. – Хотя бы той частью, что ты смог и захотел мне открыть.
Одноглазый ничего не ответил на эти слова молодого Старшего, лишь развернулся и первым направился обратно к кострам лагеря и шуму доносившихся голосов, оставив молодого Крайата одного с его собственными мыслями и теми словами, которые ему самому теперь предстояло донести до остальных Старших, если он решится на это.
...
Уже к самой ночи, когда от солнца на небе пропал любой даже маломальский намёк, а сребристая луна всё еще где-то пряталась и не показывалась на глаза уставшим путникам – сам лагерь уже окончательно обустроился на предстоящий ночлег и отряд понемногу стал расслабляться возле весело трещавших поленьев из-за огненных приставаний разожжённого костра. Крайат подошёл к костру и устроившимся возле него товарищам поближе и, дождавшись, когда каждый из них поест нехитрую походную снедь, заговорил с ними, стараясь подобрать нужные слова.
Старшие тяжели приняли весть о гибели Утмуна, Саймура и Катзыла. Братья Алаканы, как обычно, переглянулись, и по их лицам пробежала скупая тень скорби – Измир пристальней обычного уставил свой взгляд в огонь костра, а Нурад просто стиснул челюсти так крепко, что желваки заходили под кожей.
– Помню я, – проговорил наконец Манас, нарушая воцарившееся вокруг их костра тягостное молчание тем единственным способом, каким было принято чтить память павших – не слезами, а словом, – как Утмун заставлял Саймура переплыть через Шаран на спор, по ранней холодной еще весне. Тот тогда вылез из воды синий весь, зуб на зуб не попадал, а всё после только и делал, что хвастался тем, что доплыл первым.
– А Катзыл в тот же день вроде чуть коня своего в трясину не завёл, – подхватил Измир, в голосе его прозвучало что-то похожее на слабую, горькую улыбку от нахлынувших приятных воспоминаний. – Погнался он тогда за крупным таким серым сычаном, когда мы вместе на охоту выехали. Я ему кричал, отстав чуть позади, чтобы он не совался в молодой ельник, но он слишком молодой был, горячий. Насилу тогда животину его вытащили оттуда.
Манас, помолчав, добавил:
– Думаю, что именно Сайхиб сейчас первым бы выпил за них и их души. Он, как и все мы, уважал и дорожил дружбой с ними, хоть и виду не подавал, конечно.
При воспоминании о первом из погибших друзей над костром снова повисла новая, ещё более глубокая тишина – память вновь напомнила о себе каждому из них, кто сидел сейчас у огня.
Не говоря ни слова, Нурад молча извлёк из перемётной сумы бурдюк с забродившим мёдом и, первым отпив из него, пустил его по кругу – каждый следующий Старший отпивал по глотку, передавая дальше, а когда бурдюк обошёл полный первый круг, Манас, приняв его, поднялся и, также не произнося лишних в этой ситуации пышных слов, плеснул немного хмельного напитка прямо в трещавший весёлым огнём костёр –огонь на мгновение вспыхнул ярче, будто бы принимая щедрое подношение.
– Пусть дорога до Горных Вершин будет для вас лёгка и безоблачна, братья, – сказал Манас просто, остальные Старшие промолчали, еще раз склонив головы.
Больше в тот вечер Старшие о погибших ничего не говорили – степной обычай не терпел долгих причитаний. Вскоре лагерь принялся укладываться на ночлег, люди кутались в кошмы поплотнее у костров.
– Я подежурю первым, – вызвался Крайат, когда прочие принялись было делить меж собой ночные смены. Никто не стал спорить, голос Крайата прозвучал так, что стало понятно – этой ночью видимо ему всё равно не заснуть.
Крайат устроился на небольшом валуне чуть поодаль от костра, там, откуда открывался хороший обзор на тёмную, безмолвную гряду холмов, и долго сидел так, то и дело кутаясь в шубу и вслушиваясь в редкие потрескивания от костра позади себя. Несмотря на тяжелые вести, переданные от Одноглазого, мысли его то и дело возвращались к Айнар. Жива ли она сейчас? Согрета ли в эту ненавистно холодную зиму? Знает ли уже, что он, Крайат, жив и невредим? Что он тотчас же поспешит в сторону дома, как только исполнит наказ Старейшего? До самого утра он то и дело представлял себе, как войдёт в родное стойбище, как отыщет её среди юрт – похудевшую, быть может, испуганную своим же собственным побегом, но живую и невредимую, – и как он возьмёт её за руки, не думая больше ни о каком уговоре с её строгим отцом, ни о чужих взглядах, кто бы то ни был.
«Ещё всего то два дня до Алхора, – думал он, глядя в темноту, – а после сразу же обратно, домой, к ней». В этот момент ему показалось, что обратная дорога к Ашты на самом деле оказалась длиннее, чем когда-либо прежде, а чувство нетерпения, появившееся и свернувшееся диким котом где-то под его собственными рёбрами тугим и горячим клубком, не отпускало Крайата до самого рассвета, который он встретил с укрепившейся надеждой на лучший исход для него и Айнар.
Глава 41
Отряд Палаха выступил из лагеря сразу после полудня, как и было условлено, – двадцать человек, самых опытных из тех, что нашлись под рукой, верхом на низкорослых, неприхотливых кхандских лошадках, привычных к любой хвори степной погоды. Буря к тому часу и вправду начала слабеть, как и предсказывал сам Палах, – ветер уже не рвал полог с такой яростью, снег падал гуще обычного, но без того слепящего, всё пожирающего неистовства, что царило все эти дни. Достаточно, впрочем, чтобы следы позади них замело быстрее, чем те успевали остыть, – а большего Палаху сейчас и не требовалось.
В самой деревеньке он прежде не бывал – всё, что знал о ней, было со слов других, – но среди взятых с собою людей нашлось трое, что не раз хаживали туда с обозами и малыми отрядами сопровождения, и теперь эта троица уверенно вела остальных сквозь метельную пелену, минуя одним лишь чутьём те приметы местности, что для непривычного глаза не значили вовсе ничего.
Ехал Палах молча, как и всегда, когда не было нужды в лишних словах, – закутанный в плотную, тёмную шубу, надвинув шапку по самые брови, чтобы снег не так сёк лицо, – и, покуда конь мерно нёс его сквозь белую муть, мысли его сами собой возвращались назад, туда, откуда всё это, по сути, и началось: к Медвежьей Лапе.
Он и сам не мог сказать, в какой именно момент дело успело пойти наперекосяк, – а ведь начиналось всё просто и понятно, как самое обычное поручение среди десятка подобных, что он исполнял для Урраша не первый год. Тайная встреча у знакомой рощицы, двое кхандских лазутчиков, донесение, которое требовалось получить и вести дальше, – ничего, что не делалось бы уже не раз прежде без сучка и задоринки. Но в тот день, стоило ему только отъехать от прочих Старших под благовидным предлогом, как всё смешалось в одно мгновение: чья-то стрела, пущенная то ли по неосторожности, то ли по чистой, злой случайности одним из двух лазутчиков, ушла мимо цели и угодила в коня Сайхиба, испугав животное так, что оно взвилось на дыбы прямо посреди каменистой тропы. Палах видел это своими глазами – видел, как конь заваливается на бок, а всадник летит через его голову, – и в тот же миг понял, ясно и холодно, без всякого сомнения: парню не жить. Такое падение на такой земле не прощает.
Выбора у него в тот миг попросту не оставалось. Лазутчиков было всего двое – случись открытая стычка с оставшимися четырьмя Старшими, никакая хитрость и никакое мастерство не спасли бы всех троих кхандцев от гибели или, того хуже, плена, а плен для человека, что вёл двойную игру уже не первый год, был страшнее самой смерти. Оставалось одно – бежать, пока переполох не улёгся, пока никто не успел толком разглядеть, куда и в какую сторону подевался сам Палах.
Дальнейшее вспоминалось смутнее, урывками, как всё, что делается в спешке и тревоге: петляние по лесу, ночёвка без огня, а наутро – встреча с людьми Чяггура, той самой дюжиной, что должна была позже подойти к Медвежьей Лапе для более серьёзного разговора. С таким числом за спиной решение напрашивалось само собой: вернуться и посмотреть, что стало с оставшимися мойырами, – может статься, удастся исправить оплошность одним ловким ударом, покуда те не опомнились. Но, вернувшись, не нашли уже никого – ни живых, ни мёртвого тела Сайхиба, лишь отдельные следы Старших, которые видимо ушли в сторону Громовода, ехать туда ни Палах, ни кхандцы не собирались. Гнаться за целым отрядом со столь малыми силами, привлекая к себе внимание, было делом рискованным и глупым, а спешить, как он всегда считал, глупее всего именно тогда, когда кажется, что удача сама идёт в руки. Уже собрались было поворачивать назад, к своему лагерю, как дозорные принесли весть: приближаются верхом трое Старших.
Той встречи Палах не жалел – ни тогда, ни теперь, вспоминая её сквозь снежную пелену нынешнего пути. Утмуна он не любил давно, с той самой поры, как поселился в Ашты два года назад, – слишком дерзким, слишком уверенным в собственной правоте казался ему этот Старший, слывший правой рукой Йохима, слишком часто Утмун позволял себе колкости в адрес чужака, невесть откуда взявшегося среди своих. Убить его оказалось особым, тайным удовольствием – удовольствием, которое Палах не собирался признавать вслух даже перед самим собой, но и не собирался от него отказываться, коли случай выпал сам.
А после – после были беглянки. Айнар с подругами, найденные на пути обратно к лагерю, будто сама судьба решила вознаградить Палаха за все прежние неурядицы одним щедрым, безошибочным подарком. В тот миг он и вправду подумал, грешным делом, что боги наконец повернулись к нему лицом, – но дальнейшие дни быстро показали ему, насколько поспешным было это чувство. Побег Луноликой из-под самого носа Чяггура, зарезанные караульные, тревога, поднятая среди ночи, – всё это ясно говорило Палаху одно: за милость богов, если она и вправду существует, ещё предстоит побороться, и куда усерднее, чем ему хотелось бы думать после первой удачи. Но это будет после. Сейчас перед ним стояло дело более неотложное и куда более важное для всего замысла Урраша, чем судьба одной сбежавшей пленницы, сколь бы дорога та ни была.
Деревенька в горах оставалась последней и самой опасной нитью, что связывала кхандское присутствие на этих землях с миром напрямую, минуя все прикрытия и все хитрости, – рудокопы, что годами тихо жили и работали здесь, платя дань в Хамеш через голову мойырских Старейших, будто самой степи с её законами и правом на эту землю не существовало вовсе. Пока лагерь в предгорьях можно было при нужде списать на разбойную вылазку, случайный набег, – деревню такой уловкой было не прикрыть. Она стояла здесь не первую зиму, и одно только её существование, попадись оно на глаза мойырским Старшим раньше срока, обернулось бы куда более тяжкой войной, чем та, что затевалась пока лишь исподволь, по расчёту Урраша, ждущего своего часа.
«Мойыры разнюхают про неё раньше срока – и Уррашу с ними уже будет сложно дело решить одними лишь разговорами», – так он сам говорил Чяггуру, и слова эти, повторённые теперь про себя, звучали тем более веско, чем ближе становилась цель их пути. Всё что произошло с Медвежьей Лапы – всё это можно было ещё как-то оправдать перед Уррашом теми же словами, что оправдывают любую войну: издержками дела. Но деревня, если её обнаружат мойыры прежде, чем Хамеш будет готов к открытому столкновению, – это уже не издержка, а провал, ложащийся целиком на плечи того, кто отвечал за эти земли изнутри.
Заметая следы, свернув и переиначив всё, что можно переиначить, спрятав всё, что нельзя спрятать иначе, – только так, рассудил Палах, ещё оставался шанс выиграть время, необходимое Уррашу, чтобы подготовить настоящую, а не случайную войну – войну на своих условиях, в свой час, а не тогда, когда степные Старейшие соберут достаточно гнева и достаточно клинков для мести.
Он дёрнул за поводья, поторапливая своего коня, снежная пелена до того практически беспроглядная будто бы стал редеть перед его взором, а один из кхандских проводников, привставший в стременах, зорко и сосредоточенно всматривавшийся в белое молоко, обернулся и кивнул, давая понять что видит дальнейший их путь даже несмотря на всё еще не хотевшую полностью остановиться снежную метель.
– Скоро будем на месте, ханжыр, – коротко бросил он через плечо и снова развернул свой взгляд в белую мглу предстоящего им пути. – Ещё около полудня конной дороги, не думаю, что больше этого, если буря стихнет.
Ханжыр Палах (так кхандцы порой обращались к вышестоящим командирам) на это заявление проводника лишь смолчал, в ответ кивнув головой, и также посмотрел туда же, куда смотрел кхандец – в белую и безликую даль, среди которой находилась та самая небольшая старательская деревенька, чью судьбу их отряду предстояло решить уже в скором времени собственными руками прежде, чем на неё в очередной раз упадут яркие лучи зимнего солнца.
Глава 42
Едва полог шатра Палаха опустился за его спиной, Чяггур позволил себе выдохнуть – коротко, зло, сквозь стиснутые зубы, – и зашагал прочь по расквашенному снегу лагеря, на ходу перебирая в голове полученные распоряжения. Три отряда, не считая тех двадцати, что Палах забирал с собою к деревеньке в горах: один – на поиски пропавшего эскорта, ещё два – искать Луноликую и тех, кто её увёл. И на всё про всё – до полудня.
Первым делом следовало решить, кого ставить во главе. Задача, казалось бы, немудрёная для человека, командовавшего людьми не первый год, но сейчас, шагая между шатрами, Чяггур обдумывал её тщательнее обычного – не столько ради самого дела, сколько ради собственной шкуры. Опытных воинов в лагере хватало, и иной не задумался бы дважды, поставив во главе отряда первого попавшегося, кто уже нюхал степь и умел читать след не хуже охотничьего пса. Но Чяггура последние дни всё сильнее грызло беспокойство иного рода – не за то, найдут ли отряды беглянку или пропавших, а за то, что творится под самым носом, в собственном лагере, где приказы всё чаще исходили не от него, а от этого безродного мойыра, невесть как втёршегося в доверие к самому Уррашу.
«Опыт – дело хорошее, – размышлял он, обходя стороной суетящихся у телег кулов, – да только опытный человек, случись что, первым и продаст, коли выгода будет на другой стороне». Ему нужны были не просто умелые воины, а свои – те, что пойдут за ним, Чяггуром, а не за первым встречным, кто отдаст приказ погромче.
Перебирая в памяти лица знакомых воинов, он довольно скоро остановился на четверых – не самых молодых горячих головах, но и не стариках, которым бы только у костра сидеть, а на людях в самой поре, отслуживших под его началом не одну зиму. С Бахтуггаром он не раз резался в кости и карты долгими зимними вечерами в Хамеше, и хитрец этот всегда умел вовремя блефовать что за столом, что в бою. Ссохтур, приземистый, широкий в плечах, с плоским, будто вырубленным из камня лицом, слыл человеком немногословным, но упрямым до крайности – раз взявшись за след, не бросал его, покуда не доводил дело до конца. Дуллгар, самый молодой из четверых, но уже успевший показать себя в паре стычек с горцами на границе, отличался тем редким качеством, что умел держать язык за зубами даже под чужим давлением. А четвёртый, Хоннгор, худой и жилистый, с тем особым, презрительным прищуром, каким смотрят на всё вокруг люди, повидавшие слишком много чужих земель, чтобы уважать хоть одну из них, – этого Чяггур знал дольше прочих, ещё с первых своих лет на службе у Урраша.
Все четверо, помимо прочего, роднило одно немаловажное качество, которое Чяггур ценил в подчинённых едва ли не выше самой доблести: степняков они не жаловали, ни здешних, ни каких иных, и оттого не заведут дружбы с мойыром, которому, случись нужда, можно было бы довериться больше, чем самому Чяггуру.
«Вот и хорошо, – мысленно похвалил себя Чяггур, подходя к костру, где расположились четверо избранных. – Такие сгодятся».
Он собрал их вокруг себя коротким жестом и, не тратя лишних слов, изложил задачу так же кратко, как получил её сам от Палаха: Бахтуггару с дюжиной – искать пропавший эскорт по известному направлению; Ссохтуру и Дуллгару – по двенадцать человек каждому, прочёсывать степь в поисках Луноликой и тех, кто её увёл. Срок – три дня, после чего, не найдя ничего, идти прямиком в Хамеш, к самому Уррашу.
– А ты, Хоннгор, – сказал Чяггур, задержав его взглядом, когда прочие трое уже разошлись собирать своих людей, – со мной отойди на пару слов.
Они отошли к самому краю лагеря, туда, где ветер, ещё не совсем утихший, заглушал голоса надёжнее любого полога.
– Пойдёшь с отрядом Палаха, – начал Чяггур, понизив голос, хоть рядом никого и не было. – Не как простой воин – набери людей сам, тех, кто пойдёт за тобой, а не за этим безродным степняком. Понял меня?
Хоннгор прищурился ещё сильнее прежнего, но ничего не сказал, лишь коротко кивнул, ожидая продолжения.
– Не нравится мне он, – признался Чяггур, и в голосе его прозвучало нечто такое, чего он редко позволял себе выказывать даже перед доверенными людьми, – нутром чую: непрост этот Палах, ох как непрост. Слишком гладко у него всё выходит там, где иному и не снилось. Приглядывай за ним в дороге. А коли выйдет случай удобный, – он чуть помедлил, взвешивая последние слова, – избавься от него. Историю о том, как он сгинул, придумаем после, сообща, дело нехитрое – мало ли что случается со Старшими в чужой земле, среди чужих гор. А я, коли до того дойдёт, замолвлю за тебя слово перед Уррашем, не сомневайся.
Хоннгор выслушал молча, не выказав ни удивления, ни особого рвения, – лишь взвесил услышанное так же спокойно, как взвешивал прежде любой приказ.
– Сделаю, – сказал он наконец. – Коли случай выйдет удобный сам собой. Гоняться за таким случаем нарочно не стану – слишком приметно выйдет, а он, по твоим же словам, непрост. Тому, кто торопится в таком деле, недолго и самому в петлю попасть.
Чяггур неохотно кивнул, признавая справедливость этой оговорки, – спешить и вправду значило бы навлечь на себя лишние подозрения раньше срока.
– Пусть так, – буркнул он. – Ступай, набирай людей.
Хоннгор коротко поклонился и отошёл, а Чяггур, оставшись один, ещё мгновение постоял, глядя туда, где уже седлали коней отобранные им воины, а затем зашагал прочь – заниматься тем, что оставалось теперь на нём одном: сворачиванием всего лагеря.
Работа предстояла немалая, и Чяггур, не откладывая, принялся раздавать распоряжения направо и налево, не терпя ни промедления, ни лишних вопросов.
– Нарубить длинных веток – еловых, сосновых, кустарника с листвой, какой найдёте, – велел он десятку кулов, отряжённых на эту работу. – Привязать к последним пяти телегам обоза, чтобы след замести позади нас. Да покрепче вяжите, чтоб не растеряли на первой же версте.
Шатры и юрты приказано было не трогать до самого последнего часа – разбирать их слишком заранее означало бы всю ночь коченеть под открытым небом без нужды, а мороз, невзирая на слабеющую бурю, не собирался отступать вовсе.
– Выгребные ямы проверить, – продолжал он, обходя лагерь дальше, – всё, что после нас останется – кострища, объедки, обноски всякие, – туда же скинуть. Камней натаскать заранее, чтоб засыпать ямы прежде отъезда, а снег остальное скроет.
Люди, привыкшие к его требовательности, не переспрашивали дважды – работа закипела быстро, тем более что каждый понимал: чем чище будет заметён этот лагерь, тем спокойнее спится всем причастным после.
– Подкрепиться сытно перед дорогой, – бросил он напоследок повару, что уже разводил костёр под большим котлом. – Выезжаем затемно, привал – только к ночи, следующий раз горячего не увидим до самого утра.
Разобравшись с самым насущным, Чяггур направился к шатру пленниц – не столько по надобности, сколько по въевшейся уже привычке проверять всё самолично, – и застал там всё ту же троицу, что и обычно: Елим, тихую и настороженную, Данию, бережно придерживающую забинтованную руку, и Карашаш, что при виде него тотчас вскинула подбородок с прежней своей дерзостью.
– Явился, – процедила она, но без той резкости, что звучала в её голосе прежде, – скорее по привычке огрызаться, чем от настоящей злости.
– Явился, – в тон ей ответил Чяггур, и, помолчав мгновение, добавил уже не столь резко, каким привык себя выказывать: – Погорячился я давеча. С рукой не переусердствовал?
Карашаш моргнула, явно не ожидав ничего подобного, но быстро справилась с удивлением.
– Переживу, – буркнула она, повторяя собственные слова из прошлого раза, но в глазах её мелькнуло что-то похожее на невольное уважение к этой короткой, неуклюжей попытке извинения.
Чяггур перевёл взгляд на Данию.
– А ты как? – спросил он.
– Лучше, – ответила та тихо. – Байсыл сказал, скоро совсем заживёт.
Чяггур кивнул, не найдя, что добавить к этому, и, не желая более задерживаться среди неловкого молчания, коротко бросил:
– Собирайтесь потеплее. Выезжаем рано.
И вышел вон, оставив девушек одних.
Путь его лежал дальше, к шатру, где лежал раненый воин, – там он застал Байсыла, всё так же неотступно склонившегося над своим пациентом.
– Перемены есть? – спросил Чяггур без предисловий, как спрашивал уже не в первый раз за эти дни.
– Нет, – коротко ответил лекарь, не поднимая головы.
– Телега готова?
– Готова, – подтвердил Байсыл и, впервые за весь разговор оторвавшись от своего занятия, взглянул на Чяггура. – Проводи меня к пленницам – нужно сменить повязку Дание перед дорогой, пока время есть.
Чяггур на миг замешкался – самому вести лекаря обратно туда, откуда он только что вышел, не хотелось, дел было ещё немало, – и, отыскав взглядом одного из караульных, стоявших неподалёку, коротко распорядился:
– Ты! Проводи его к пленницам и обратно. И смотри мне, гляди в оба. Понял?!
Караульный коротко кивнул, и Чяггур, не задерживаясь здесь более, развернулся и зашагал дальше – в ту часть лагеря, где вовсю продолжала кипеть работа по подготовке к его разбору: скрипели обозные телеги, перекликались голоса спешивших кхандцев, кто-то тащил на спине вязанки веток к обозу, кто-то подручными средствами ссыпал мусор в приготовленные ямы.
Уже ближе к сумеркам, когда небо, затянутое всё той же серой пеленой непогоды, начало слегка темнеть, Чяггур на мгновение остановился посреди этой суеты, уперев руки в боки, и обернулся назад, посмотрев туда, где уже вдалеке, среди немного поредевшей метели, всё ещё можно было различить растянувшуюся цепочку всадников, которые выехали из лагеря ещё после полудня – то был отряд Палаха, стремительно (насколько это позволяла погода) уходящий прочь, в сторону гор, там, где среди камня и снега притаилась тайная старательская деревенька.
Кхандец посмотрел вслед отряду ещё совсем недолго – ровно столько, чтобы фигуры окончательно не растворились в сумерках и белой снежной мгле. Затем он, тряхнув головой, будто отгоняя несуществующую в такую погоду мошкару или лишние мысли, повернулся обратно к лагерю. Срочных дел ещё оставалось довольно-таки немало, а время совершенно не собиралось ждать никого, даже его, провожавшего уходящий отряд с безродным мойыром с плохо скрываемым облегчением и надеждой.
Глава 43
После приказа Айхима отправить двух Старших в Тугру за помощью и подкреплением, Йохим выбирал гонцов не наспех, хоть время и поджимало сильнее обычного. Обежав мысленно весь скудный список тех немногих Старших, что остались при нём, он остановился на двоих – не самых молодых, но и не отягощённых теми увечьями, что несли на себе почти все прочие защитники Ашты, невключенные в уже выезжавший из селения отряд Айхима. Багыр, широкий в кости, немногословный, уже успевший показать себя не в одном дальнем переходе, и Толен, помоложе, но жилистый и выносливый, из тех, кто способен просидеть в седле от рассвета до заката, не жалуясь и не сбавляя хода.
– Дам вам лучших коней, что остались в загоне, – сказал им Йохим, придирчиво осматривая обоих у коновязи, – справную упряжь, припасов на дорогу с запасом. Езжайте споро, но не сломя голову – мёртвый гонец до Тугры не доедет, а живой, хоть и опоздавший на день, дело своё исполнит. Глядите в оба по пути, степь ныне неспокойна как никогда прежде.
Багыр молча кивнул, проверяя подпругу, а Толен, чуть улыбнувшись уголком губ, ответил за обоих:
– Доедем, дядька. До Тугры путь дальше, чем до Алхора, да мы вдвоём – не целый отряд, налегке пройдём там, где иным пришлось бы кружить.
Йохим не стал больше задерживать их долгими напутствиями – коротко кивнул, отпуская, и вскоре оба всадника, не оглядываясь, тронулись в путь, оставляя позади дым над кострами второго зимовья.
...
Первый день пути дался легко – морозный, но безветренный, с тем редким ясным небом, что выпадает в степи как подарок среди затянувшейся непогоды. Багыр и Толен ехали большей частью молча, как обычно заведено между степняками, что давно привыкли к долгой дороге и не нуждаются в пустой болтовне, чтобы скоротать время, – но изредка перекидывались словом-другим, каждый занятый своими мыслями.
– Как думаешь, надолго нас Кадар задержит? – спросил Толен на второй день, когда позади осталась уже добрая половина знакомой местности, а впереди начинались земли, где ни тот, ни другой прежде не бывали.
– Как ему будет угодно, – хмуро ответил Багыр. – Слыхал я о нём, что он Старейший не из тех, что решения второпях принимает. Хорошо, если за день управимся, а нет – так и неделю прождём, пока он всё взвесит.
Толен промолчал, глядя на белую даль перед собой, а мысли его невольно возвращались к оставленным в стойбище – молодой жене, матери, что провожала его у самой коновязи со слезами на глазах, хоть и старалась их скрыть. Багыр же, сидя чуть впереди, размышлял о другом – о тех странностях, что копились в стойбище: об исчезнувшей в близлежащих рощах дичи, о тревоге, что читалась теперь на лице самого Йохима чаще обычного, о пропаже, а затем гибели нескольких Старших – как по случайности, так и от вражеских мечей. «Неспроста всё это, – думал он, покачиваясь в седле. – Одна беда редко ходит одна – видал я такое не раз».
...
На четвёртый день пути, срезая дорогу через застывшее озеро, о котором Багыр слышал от проезжих торговцев в Ашты, случилась беда, едва не стоившая им обоих коней и доброй половины припасов. Толен, ехавший чуть впереди, первым почувствовал неладное – тонкий, зловещий треск под копытами, а после – резкий, оглушающий хруст, и конь под ним разом ушёл передними ногами под лёд, забился, захрипел, силясь выбраться, но лишь глубже проваливаясь в ледяную полынью.
Толен, не мешкая ни мгновения, сумел соскочить с седла в сторону, на крепкий ещё лёд, а Багыр, увидев беду, тотчас направил своего коня ближе, но не вплотную – удержал на безопасном расстоянии и, спрыгнув, бросил Толену повод.
– Держи покрепче! – крикнул он, сам уже пробираясь к барахтающейся лошади.
Вдвоём, с помощью крепкой верёвки, найденной в переметной суме, да усилий второго, невредимого коня, что тянул со всей силы, упираясь копытами в твёрдый наст, им удалось наконец вызволить обезумевшее от страха и холода животное – мокрое, дрожащее, едва держащееся на ногах.
– Костёр, живо, – скомандовал Багыр, оглядывая берег в поисках сушняка. – Загубим коня – пешком до Тугры не дойдём, а с одной лошадью на двоих – толку мало.
Развели костёр споро, благо ветра в этот день почти не было, и, укутав дрожащую лошадь всем, что нашлось тёплого, принялись растирать её бока, покуда та не перестала так отчаянно вздрагивать. Толен, порывшись в своей суме, извлёк оттуда пучок сушёного корня бестлянника – горького на вид, но, по общему поверью мойыров, укрепляющего силы что у человека, что у скотины, – и, размочив его в горячей воде, напоил им ослабевшее животное.
– Хвала богам, с собой взял, видать мать положила, – пробормотал он, глядя, как конь понемногу оживает, прядая ушами уже не так испуганно.
Багыр же, не удовольствовавшись одним лишь корнем, снял с шеи собственный тумар – небольшой, потемневший от времени клык пещерного медведя на кожаном шнурке, заговорённый ещё в его роду не одним поколением от хворей и порчи сильным шаманом, жившим в то еще время, – и повязал его на шею лошади, туго затянув узел.
– На сутки хватит, – сказал он, отвечая на невысказанный вопрос Толена. – Отгонит хворь, коли она уже подступает. А после – сниму, верну себе, главное чтоб обошлось.
Обошлось и вправду на удивление хорошо: к вечеру конь уже стоял на ногах твёрдо, ел с охотой, а к утру следующего дня и вовсе не выказывал никаких следов недавнего злоключения, разве что был чуть смирнее обычного. Потеряли они, впрочем, на этом происшествии добрых полдня пути – времени, которое теперь предстояло наверстывать, погоняя коней чуть настойчивее прежнего.
...
На шестые сутки, уже под вечер, когда небо на закатной стороне окрасилось в тот скудный, тусклый багрянец, что зимнее солнце оставляет после себя напоследок, Багыр и Толен въехали наконец в пределы Тугры. Стойбище встретило их шумом и суетой обычной вечерней жизни – но самого Кадара Горбоноса им пришлось дожидаться до темноты: Старейший, как объяснил встретивший их у крайних юрт поселянин, был занят делами селения и не счёл нужным прерывать их ради гонцов, сколь бы спешным ни было их дело.
Лишь когда над Тугрой уже загорелись первые звёзды, гонцов провели наконец в шатёр Старейшего.
Кадар Горбонос принял их сидя у жаровни, не поднявшись навстречу, но и не выказав пренебрежения – лишь коротким жестом указав на место напротив себя. Был он статен и широк в плечах, хоть годы и оставили на нём свой след –в тёмных, всё ещё густых волосах пробивалась еле заметная проседь, а в короткой, но пышной бороде седины было куда больше. По развороту плеч и по тому, как уверенно и грузно он держался, легко угадывался в нём в прошлом борец, не раз мерившийся силой на праздничных состязаниях. Квадратная голова, низкий лоб, густые, сросшиеся почти в одну линию брови над тёмно-серыми, с зеленоватыми прожилками глазами придавали его лицу выражение тяжёлой, неспешной основательности, а крупный, с горбинкой нос – тот самый, что и дал ему прозвище, – делал его похожим на степного орла или актыка, высматривающего добычу с высоты.
Багыр и Толен изложили своё дело так, как их наказывал Йохим, – без утайки и без прикрас: о нападении кхандцев, о гибели нескольких Старших, о том, что Старейший Айхим вынужден был выступить с большей частью своих сил, оставив стойбище ослабленным, о письме Темира из Алхора и о необходимости подкрепления в обе стороны.
Кадар слушал молча, не перебивая, лишь изредка чуть прищуривая глаза, когда речь заходила о численности вражеского отряда, – но, дослушав до конца, не поспешил с ответом, как и ожидал Багыр.
– Дело серьёзное, – произнёс он наконец, тяжело, взвешивая каждое слово. – Такое второпях не решается. Вижу, путь сюда выпал вам не из лёгких – отдыхайте с дороги, поешьте горячего, выспитесь наконец. Ответ я дам поутру, более тянуть не стану.
Гонцов отвели в отдельную юрту, где их и вправду ждал горячий ужин и мягкие кошмы после шести дней в седле, а Кадар остался у жаровни один, глядя на огонь тем долгим, тяжёлым взглядом человека, привыкшего решать дела хоть и не спеша, но основательно.
Мысли его текли не в одну сторону, а сразу в несколько, переплетаясь между собой так тесно, что и сам Кадар не всегда мог с уверенностью сказать, какая из них главнее прочих. С одной стороны, вести из Ашты тревожили его не на шутку – не столько сама по себе весть о кхандском нападении, сколько то, что вести о тех или иных бедах и ненастьях в последнее время шли и с других сторон: то в его собственных лесах охотники в последние дни возвращались с добычей всё скуднее, то один из дозорных, вернувшись позавчера, доложил о странном, непривычно смирном поведении волчьей стаи, на удивление державшейся подле стойбища куда ближе положенного, будто выжидая чего-то и совершенно не опасаясь людей. Отдельно, тревожа Кадара сильнее прочего, но о чём он не спешил говорить вслух даже с самыми доверенными ему лицами, дошла до него весть от старой знахарки о том, что двум девушкам подряд в последнюю Худую Луну привиделись сны настолько смутные и путаные, что даже эта старая карга, повидавшая на своём веку немало вещих видений, не сумела истолковать их иначе, чем предвестие надвигающейся большой беды.
«Одна беда редко ходит одна», – подумал Кадар, невольно повторяя про себя ту же мысль, что несколькими днями ранее посетила и Багыра в степи, хоть сам Старейший Тугры о том, разумеется, знать не мог. Если земли мойыров и вправду захлестнула какая-то напасть – будь-то кхандское коварство, гнев богов или иное зло, ещё не имеющее названия, – справиться с ней порознь, было бы куда труднее, нежели чем объединив силы. Это Кадар понимал ясно, безо всяких сомнений.
Но понимание это не означало, что он готов был раздавать своих людей и своё оружие бездумно, по первому зову соседа, каким бы старым и уважаемым ни был этот сосед – а Айхим если признаться именно таким и был, уважаемым и авторитетным. Но тем не менее Тугра – не Ашты, и безопасность собственного селения оставалась для Кадара заботой первой и самой насущной; отдать слишком много сил на помощь другому стойбищу, оголив собственные земли перед той же неведомой напастью или какой-то иной бедой, было бы недальновидно, а то и вовсе гибельно для его людей, для его авторитета. Оттого и требовалось прежде, чем отправлять хоть одного воина Тугры на помощь соседу, будь-то Ашты или Алхор, убедиться собственными глазами – а не только поверить на слово двух усталых гонцов из чужого селения, сколь бы честными они ни казались, – что беда в Ашты и вправду такова, какой её ему преподнесли, и что помощь эта окупится в будущем не только благодарностью, но и чем-то более весомым: союзом, признанием, а быть может, и долгом, который однажды можно будет затребовать обратно, когда придёт свой черёд нуждаться в подмоге.
Взвесив всё это – не торопясь, как и подобало человеку его положения, – Кадар решил для себя главное ещё до того, как первые лучи солнца тронули стены его юрты: помощь он окажет, но не вслепую и не сразу в полную силу, а сперва проверив всё своими глазами.
...
Поутру, когда Багыр и Толен, отдохнувшие, выспавшиеся и подкреплённые сытной горячей пищей, вновь предстали перед ним, Кадар Горбонос заговорил без долгих предисловий, сразу по делу.
– Дам ответ Айхиму, но не сразу и не так, как он, быть может, ждёт, – сказал он, оглядывая обоих гонцов тяжёлым, оценивающим взглядом. – Отправлю с вами обратно своего человека – пусть увидит своими глазами то, о чём вы мне поведали. Коли слова ваши подтвердятся – а я в том не сомневаюсь, – так и мечей дам, может статься, поболе того, что вы просите. Но прежде – пусть мои глаза увидят то же, что видели ваши.
Он коротко кивнул кому-то за пологом, и в шатёр впустили одного из нукеров Старейшего – высокого с длинными, заплетёнными в косы на кхандский манер, рыжими волосами, что казались особенно яркими на фоне зимней степной серости. Двигался он легко, почти бесшумно, а на поясе его, крест-накрест, висели два изогнутых укороченных талвара в потёртых от долгой службы ножнах – оружие, редкое для мойырских земель, но, судя по уверенной посадке рук на рукоятях, вполне освоенное этим воином.
– Килыч, – представил его Кадар коротко. – Мой человек, из самых доверенных. Хитёр, умён, мечами владеет так, что иной позавидует. Поедет с вами до Ашты, посмотрит, что там и как, а после решит уже сам, что мне доложить.
Килыч, до того молчавший, окинул обоих гонцов быстрым, оценивающим взглядом зеленовато-карих, чуть прищуренных глаз – взглядом человека, привыкшего в первые же мгновения знакомства составлять себе мнение о собеседнике, – и коротко усмехнулся уголком губ, ничего, впрочем, не сказав.
– Отправляетесь сегодня же, – продолжил Кадар, – покуда день не разгорелся, на свежих конях да полными дорожными сумами припасов. И запомните оба, – добавил он, обращаясь уже к Багыру и Толену, – что скажет мне Килыч по возвращении, то и станет моим окончательным ответом Айхиму. Не раньше.
Гонцы поклонились, принимая такое решение без возражений, – иного, впрочем, они и не ждали от Старейшего, слывшего осторожным даже среди равных себе, – и уже через малое время все трое, оседлав свежих коней, выведенных для них из загонов Тугры, двинулись в обратный путь, туда, где среди морозной, тревожной степи их дожидалось стойбище Ашты со всеми своими старыми и новыми, ещё не до конца проявившимися бедами.
Глава 44
Поутру буря даже и не думала униматься, а ждать её благосклонности Талгир не мог себе позволить – приказ Старейшего не оставлял ему иного выбора. Ещё затемно он поднял тех, кого выбрал накануне вечером, сразу после наказа от Айхима, тщательно перебрав в памяти всех Старших, что выдвинулись с ним из Ашты, сопровождая Айхима, и отсеяв безусых юнцов, чьё рвение в бою могло сгодиться, но чьей выучки недоставало для того, чтобы уверенно читать след в такую метель.
– В такую погоду глаз важнее меча, – бросил он одному из молодых, что вызвался было идти с поисковым отрядом, невзирая на прямой отказ Талгира. – Останешься здесь, лагерь без крепких рук не устоит. Докажешь себя после, случай ещё представится, не сомневайся.
Парень насупился, но спорить не стал – спорить с Талгиром в такие минуты решались немногие.
Три отряда, снаряжённых по трое Старших да по одному нукеру в каждом, ушли в белую, воющую мглу почти одновременно. Они вместе должны были добраться до места пленения девушек, которое было найдено ими вчера, а затем разойтись в разные стороны, примерные направления были предоставлены Ерсаем.
Именно из-за состава этих трёх отрядов накануне вечером у него и вышла напряжённая размолвка с Хазнуром, что до сих пор не давала Талгиру покоя, хоть он и старался не выказывать этого перед прочими.
– Опытных нукеров бери не более одного на отряд, – заявил тогда Хазнур, явившийся к нему поздно вечером, после того как Талгир огласил свой список, видимо весть дошла до бесстрастного балакра и не понравилась ему, раз он пришел к Талгиру для разговора. – Двадцать всего осталось при Старейшем, а ты половину из них в снежный буран посылаешь искать неизвестно кого неизвестно где. Случись беда – кем Айхима охранять станешь, если самые верные его люди в степи сгинут?
– А случись беда с моими Старшими из-за необученного или зелёного нукера рядом – кто мне ответит за то? – резко возразил Талгир, не собираясь уступать в том, что казалось ему делом первейшей важности. – Мне нужны те, кто дорогу в такую пургу без потерь пройдёт, а не те, кому едва по третьей зиме службы. Твои люди для того и обучены, Хазнур, чтобы в трудный час прикрывать спину Старшим, а не отсиживаться у костра, покуда другие делом заняты.
– Мои люди обучены беречь Старейшего в первую голову, – не сдавался Хазнур, и в голосе его, обычно ровном и невозмутимом, прозвучала непривычная жёсткость. – А ты хочешь раскидать их по степи, будто у нас людей в избытке.
Спор этот тянулся ещё немало времени, но Талгир не отступил и не заменил опытных нукеров в уже сформированных отрядах на других, которых он считал менее опытными. С Хазнуром он решил держаться чуть суше обычного, а тот, в свою очередь, и вовсе не спешил искать хоть какого-либо примирения – не по злобе, а попросту оттого, что его мнение было, на взгляд Хазнура, проигнорировано.
Талгир провожал отряды взглядом до тех пор, покуда фигуры всадников не растворились в снежной пелене, а затем, не позволяя себе больше ни мгновения праздных раздумий, вернулся к прочим заботам лагеря – их у него, покуда Айхим оставался при своих мыслях, а не при делах, накопилось предостаточно. Лагерная рутина легла на плечи Талгира безраздельно с того самого часа, как Айхим, отдав главные приказы, отступил в собственный шатёр, доверив прочее хозяйство человеку, чью распорядительность уже успел проверить не раз. Расставленные им в лагере дозорные посты нуждались в смене чаще обычного, поскольку крепчавший мороз не щадил никого. Что касается припасов, подсчитанных им вместе с Отегеном ещё перед самым выездом из стойбища, таяли несмотря на примерные расчёты быстрее, чем хотелось бы, и Талгир, обходя сейчас доверенный ему в ответственность лагерь своих сородичей, то и дело особливо останавливался то у одного костра, то у другого, стараясь вникать и должно разбирать различные накопившиеся вопросы.
Айхим же в эти дни вынужденного бездействия в лагере впервые за весь этот поход оказался лицом к лицу с тем, чего он старался избегать прежде всеми силами – с необходимостью просто ожидать. Всю свою сознательную жизнь он привык быть тем, кто решает и руководит, кто направляет и поддерживает, кто крепко и разом держит в руках все нити как всего стойбища, так и каждого из селян, дёргая за них в нужный ему час. Теперь же, запертый неподдающейся его воле и силе непогодой в стенах наспех поставленного походного шатра, он мог лишь сидеть у жаровни, привычно вслушиваясь в завывания ветра снаружи и другие звуки, и ожидать вестей, которые могли прийти уже скоро, а могли и не прийти вовсе.
Старый Хазнур, время от времени деливший в шатре с ним эти долгие часы его молчания, заметил перемену в Старейшем раньше прочих, ещё когда они направлялись к первому зимовью – даже не по словам, которыми Айхим по-прежнему разбрасывался довольно скупо, а по той невольной скованности в его движениях. Впрочем и в молчании его также были изменения, прежде Айхим умел молчать с достоинством человека, который уверен в собственной власти над любыми внешними обстоятельствами, однако теперь здесь было нечто другое – гулкая тишина как в пустом колодце, порожденная бессилием, которое Айхим старался тщательно спрятать за привычной для него маской.
– Дозволь спросить, Старейший, – решился Хазнур, когда молчание в шатре затянулось особенно надолго, – может, стоит и самому выехать навстречу отрядам? Всё лучше, чем сидеть без дела.
– Дело моё сейчас здесь, – коротко ответил Айхим, не отрывая взгляда от огня жаровни. – Носиться по степи без цели – удел молодых да горячих. Я подожду вестей.
Хазнур не стал настаивать, лишь молча кивнул, но по тому, как крепко Айхим сжимал в этот миг пальцами край собственной шубы, было видно: слова эти дались ему тяжелее, чем он позволил себе показать.
Ночью, когда сон всё же сморил Айхима, в который раз пришло видение, что не оставляло его вот уже который день. Видел он всё то же зелёное, бескрайнее поле под чужим, незнакомым Айхиму грозовым небом, и знакомый голос, будто бы донёсшийся из самой глубины земли: «Ты готов исполнить свою клятву, Чернобров?» Впрочем, на этот раз помимо голоса Айхим увидел нечто новое – будто тень, показавшаяся смутно похожей на тонкий девичий силуэт, она мелькнула где-то на самом краю этого поля и тут же растворилась. Айхим было рванулся к этой тени, но ноги во сне не слушались его воли, увязая в высокой траве, которые хватали его икры и лодыжки и тянули назад, а в то же время голос Кухабера продолжал повторять свой вопрос всё настойчивее, всё требовательнее, с разной интонацией и силой, покуда Айхим резко не проснулся, с бешено колотящимся сердцем, весь в липком поту, несмотря на прохладу внутри шатра.
После этого он ещё долго лежал без сна, глядя в тёмный немного колышущийся от ветра полог над головой, и мысль, которую он гнал от себя всеми силами все эти дни похода, вновь стала настойчиво скрестись где-то на самом краешке его сознания: что, если возвращение дочери – если ей по воле богов-покровителей всё же суждено вернуться – вовсе не означает конца его тревог, а лишь является предвестником новых, куда более тяжких? Мысль эту Айхим привычным усилием собственной воли задвинул обратно в глубины своего разума, откуда ей не полагалось выбираться, и заставил вновь себя закрыть глаза, хотя сон более и не шёл до самого утра.
Весть пришла лишь через два дня после того как уехали отряды. Ближе к вечеру, когда буря начала наконец ощутимо слабеть, один из трёх поисковых отрядов, вернулся первым. Усталый, запорошенный снегом с ног до головы, командир отряда Старший по имени Журен с немного раскосыми как у некоторых кхандцев глазами, войдя в шатёр Айхима, отчитался коротко, без прикрас:
– Нашли место схватки с кхандцами, Старейший. В двух дня пути отсюда, ближе к предгорьям. Под снегом нашли тела – не менее десятка, судя по всему, все кхандские, порубленные основательно. Думаю, что это был Лука и его люди, судя по характерным нанесённым ударам. Самого хромого мы найти не смогли, как и ни одного из нукеров, которые были с ним – ни живых, ни мёртвых. Похоже, они смогли уйти оттуда своим ходом и без потерь. На обратном пути мы передали эти сведения двум другим отрядам, я сам вернулся сюда, чтобы известить вас, остальные выдвинулись к месту рубки кхандцев, они будут нас ожидать там. Погода меняется в лучшую сторону, если будет ваша воля, то можем выдвигаться, я укажу путь, Старейший.
Айхим выслушал слова Журена молча и спокойно, но в груди его тяжело шевельнулась смесь облегчения и новой, ещё более острой тревоги: хромой Лука жив, судя по всему, и, значит, не всё ещё потеряно, но куда он делся после схватки с кхандцами, и что с дочкой – об этом вести от Старшего, конечно, ничего не говорили, оставляя Айхима наедине с прежним ощущением неизвестности, лишь чуть более обнадёживающей, чем накануне.
Наконец Айхим коротко кивнул, отпуская Старшего Журена, а сам ещё немного простоял у жаровни, глядя на огонь, пожиравший несколько свежих поленьев. Впервые за прошедшее время бездействия в лагере во взгляде Старейшего читалось нечто похожее на хрупкую, но всё ещё не окрепшую надежду, однако которую его холодный и расчётливый разум не решался допустить целиком. За пологом походного шатра лагерь постоянно приходил в движение, чтобы продолжить поход.
Глава 45
Айнар лежала в тесном походном шатре, укутанная всё в ту же чужую шубу, что накинула на плечи в последний миг перед бегством, и слушала, как снаружи посвистывает ветер меж стволами высоких серых елей. Шатёр был мал, войлок его продувало насквозь, а вместо мягкого лежака под боком у неё была лишь охапка сухой соломы, наспех устланная старой попоной, – и всё же после кхандского плена не было для Айнар места милее этого убогого, продуваемого угла. Там, в шатре богаче прочих, всё было устроено для того, чтобы она забыла, кто она есть; здесь не было ничего, кроме холода и тесноты, но зато не было и Палаха с его ровным, деловитым голосом, не было чужих рук, хватающих её за запястье, будто она весит не больше пуховой подушки.
Она закрыла глаза и позволила себе, впервые за много дней, подумать не о том, чего боится, а о том, на что смеет надеяться. Скоро всё образуется. Ещё немного пути – и она снова увидит стойбище, отца, свою собственную юрту, свою постель. Отец, наверное, места себе не находит: она помнила, как менялось его лицо всякий раз, стоило ей заговорить о чём-то, что могло привести к беде, – а тут не просто беда, тут целый плен у кхандцев. Хотя, если начистоту, сложно было Айнар ответить, кто из них двоих в этой истории виноват больше. Айнар прогоняла от себя эту мысль, слишком уж она была похожа на старую обиду за пощёчину, за молчаливое упрямство, с каким отец отказывал ей в единственном, чего она хотела.
Крайат. При одной этой мысли что-то в груди у неё сжималось и одновременно теплело, будто рядом на миг разжигали весёлый и озорной костерок. Знает ли он уже, что она сбежала, чтобы отправиться на его поиски? Ищет ли теперь он её, где-то в снежной степи, не смыкая глаз, как не смыкала их она сама столько ночей подряд, думая о нём? Айнар представила себе, как он вернется в стойбище следом за ней, как их взгляды встретятся поверх голов встречающих, – и тут же одёрнула себя: рано загадывать, рано радоваться тому, чего ещё не случилось. Слишком много раз за последние дни радость оборачивалась новой бедой быстрее, чем она успевала эту радость распробовать.
Мысли её, будто нарочно не желая задерживаться на одном месте, перетекли к подругам. Елим, тихая, зеленоглазая, что держалась рядом всю дорогу, чтобы облегчить её переживания хоть словом. Карашаш с её дерзким, непокорным подбородком, за который ей ещё аукнется когда-нибудь, если не научится придерживать язык при кхандцах. И Дания – тихая, раненая Дания, чья перевязанная рука так и стояла у Айнар перед глазами. Увезли ли их в Хамеш как обещал тот противный кхандец или, быть может, есть ещё способ вызволить их, как и её, прежде чем случится непоправимое? Айнар не знала, кому и как задать этот вопрос, но твёрдо решила: спросит, едва только представится случай, и не отступится, покуда не получит ответа, каким бы горьким он ни оказался.
За пологом послышались тихие, размеренные шаги – не суетливые, как у молодого нукера, а те, что выдают человека, привыкшего беречь силы для долгой дороги, а не тратить их на лишнюю спешку. Полог откинулся, впустив в шатёр клуб морозного пара, и Айнар, приподнявшись на локте, увидев вошедшего.
Она узнала его сразу, хоть и не сумела бы прежде назвать по имени. Этого невысокого, хромоногого нукера она не раз видела в Ашты – как он проходил через стойбище чуть медленнее прочих, опираясь на ту особую, привычную для себя манеру ставить правую ногу; знала, что он не мойыр, что говорит с еле уловимым чужим выговором, – но кто он, откуда, как его зовут, никогда прежде не задумывалась спросить. Только теперь, вглядываясь в его спокойное, немолодое уже лицо, освещённое тусклым светом жаровни, она вдруг с каким-то запоздалым потрясением поняла: это ведь он ждал её тогда, в ночь побега, с лошадьми, чуть поодаль от кхандского лагеря, – а тот, невысокий, в тёмной шубе, что вошёл в её шатёр и назвал себя посланцем отца, был не он, а один из его людей. В тот миг, оглушённая надеждой и страхом разом, Айнар этого не разобрала; теперь же, глядя на хромую ногу вошедшего, вспомнила, как коротко и деловито тот, первый, скомандовал ей собираться, и поняла, что план придумал, должно быть, именно этот человек.
– Луноликая, – произнёс он, слегка склонив голову, и в голосе его не было той любезной, отточенной вежливости, что была у Палаха, а лишь простая, будничная почтительность человека, привыкшего обращаться со всеми ровно, невзирая на чины. – Как ты после дороги? Знахаря у нас с собой нет, но если что болит – скажи, поищем средство и возможности, если, конечно, это в наших скромных силах.
– Ничего не болит, – ответила Айнар, садясь и запахивая шубу плотнее. – Разве что… – она замялась было, но тут же, пересилив смущение, спросила напрямик: – Как твоё имя? Я видела тебя в Ашты, но не знала, как зовут. Мне было б неудобно общаться с тобой, не зная имени.
Уголки его губ тронула едва заметная тень улыбки – не насмешливой, а той, что появляется у человека, которому редко задают вопросы о нём самом.
– Лукой кличут, – ответил он, опускаясь на корточки у входа, чтобы не возвышаться над ней всем ростом в тесном пространстве шатра. – Хотя это и не то имя, каким меня когда-то нарекли родители, да только то, прежнее, здесь никому не нужно, а это – привычнее и мне самому, и другим. Да и безымянному привычно не зваться своим именем, а нареченным ему.
– Ты не мойыр, – сказала Айнар не столько вопросом, сколько утверждением. – Откуда ты родом, Лука?
Он помолчал мгновение, будто взвешивая, стоит ли тратить время на рассказ, но, встретив в её взгляде не праздное любопытство, а искреннее, почти детское желание отвлечься от собственных мыслей хоть на короткий срок, ответил:
– С юга я, Луноликая. С берегов тёплого Жемчужного моря, снегов там не бывает вовсе, разве что только на пиках высоких гор, да и реки не знают, что такое мороз и льды. Отец мой был уважаемым мореходом, а меня самого растил себе в помощь как лоцмана – читать звёзды научил меня раньше, чем я стал читать буквы, хотя и самой грамоте, да и счёту я также был выучен. Что касается моей хромоты, то она у меня с самого рождения, впрочем на корабле она почти что и не мешала – там ноги для другого нужны, не чтоб бегать, а равновесие держать в качку.
– И как же ты оказался здесь в Великих Степях, так далеко от родных краёв? – спросила внимательно слушавшая Айнар, невольно подавшись вперёд.
– Ну, история там довольно долгая и… Тёмная, – сказал он и голос его будто бы треснул под напором грусти или застарелой, притупившейся временем горечи. – В одну ночь жизнь моя перевернулась с головы на ноги. Сгорело моё поселение, когда я был, наверное, не старше тебя. В то время война кипела меж местными князьками, которым, как это водится, нечего было делить, кроме чужих загубленных ими жизней. Отца с матерью не стало в ту же ночь, а меня за несколько монет продали работорговцам вместе с полусотней таких же несчастных из моей деревеньки. В рабстве помотало меня, но тем не менее я выжил и оказался в конце концов в Куорлуском ханстве – а там уж удалось мне выкупить самого себя благодаря своей голове и знаниям. Купивший меня купец оказался честным и славным человеком, приставил меня вести его счётные книги, а там уж я своё дело знал. Он уже после выкупа уговаривал меня остаться у него работать и предлагал хорошие условия, но душа моя хотела свободы, чтобы дышалось полной грудью как в детстве, когда ходил под парусом с отцом, да и со Степью к тому времени я свыкся и восхищался ее безмерности и спокойствию, оттого остался здесь. Скитался после выкупа довольно долго, покуда пять зим назад не пристал к Ашты. Здесь и остался – служба Старейшему стала для меня вторым домом, каким я уже и не чаял обзавестись после той ночи.
Айнар слушала, и что-то в этом коротком, скупом рассказе трогало её сильнее, чем она сама ожидала, – быть может, оттого, что и сама она в последние дни успела узнать, каково это: терять дом и надеяться на другой, ещё не найденный.
– Значит, ты давно служишь моему отцу, – сказала она тихо. – Да только я такая невнимательная, что даже точно не знала этого.
– Пять зим, – подтвердил Лука. – И этой службой не тяготился ни разу, хоть иным она, может статься, и покажется странной для человека моих лет и моего ремесла.
Некоторое время оба молчали, слушая, как воет за пологом ветер, а затем Айнар, не в силах больше держать в себе вопрос, что жёг её изнутри с самой первой минуты побега, спросила уже другим, севшим голосом:
– Лука… а что с Крайатом? Ты знаешь что-нибудь о нём? И об остальных?
Лука посмотрел на неё долгим, спокойным взглядом – тем самым, каким смотрел, должно быть, на всякую беду, прежде чем решить, стоит ли смягчать её словами, – и ответил так, как привык отвечать всегда: прямо.
– Правды я всей не знаю, Луноликая, но врать не стану ни в ту, ни в другую сторону. Знаю лишь то, что после вашего с подругами побега на второе зимовье ни Крайат, ни те, кто с ним ездил, не вернулись. Йохим посылал за ними следом трёх Старших – Утмуна, Саймура и Катзыла, – да и они назад не пришли. В поисках тебя Айхим Чернобров отправил два отряда – мой и Одноглазого – в разные стороны, что стало с отрядом Одноглазого мне также неведомо. Но то, что Палах, который был в одном отряде с Крайатом, направившемся к Медвежьей Лапе, оказался кхандским прихвостнем, что верховодит лагерем, где тебя и твоих подруг держали как пленниц и подношение кхандскому властителю – наталкивает только на одну мысль, Луноликая.
При этих словах Айнар почувствовала, как земля будто на мгновение уходит у неё из-под ног, а следом – как в груди закипает что-то горячее, злое, не находящее себе выхода иначе, чем слезами.
– Значит, они… – начала она, но голос её сорвался, и договорить она не смогла.
– Не стану давать тебе ложных надежд, – сказал Лука тихо, но твёрдо. – По всему выходит, что мёртвы они все, Луноликая. Иначе даже не объяснить мне почему от них не было никаких вестей всё это время. Уж извини, но привык я верить лишь тому, что вижу своими глазами, а не тому, чего хочется сердцем.
Айнар, услышав эти суровые слова от Луки, резко разрыдалась, уткнувшись лицом в собственные колени, и сквозь всхлипы принялась проклинать мерзкого Палаха, повторяя его имя со столь неприсущей для её возраста ненавистью, что скопилась за проешедшие дни её пленения, называя его бессовестным предателем, алчной змеёй, пригретой её отцом в самом сердце стойбища. Лука даже и не пытался её остановить, понимая, что лучше ей выговориться, выбросить из себя всё, что скопилось. Он сидел рядом, не шелохнувшись, покуда первая и самая горькая волна не начала спадать, а затем, будто повинуясь из ниоткуда возникшему порыву, какого он сам от себя уже не ожидал, придвинулся к ней поближе и осторожно, и даже отчасти неловко, будто разучившись за долгие годы жизни в одиночестве к такому обращению, обнял её за хрупкие девичьи плечи.
– Ну будет, будет тебе, дочка, – сказал он негромко и ласково, и слово это «дочка» выпорхнуло у него с уст само собой, прежде чем он успел его удержать.
Айнар замерла на мгновение от услышанного, а затем, вместо того чтобы отстраниться, наоборот, еще крепче прижалась к Луке, находя в этом неожиданном, грубоватом мужском тепле хоть какую-то опору вокруг рухнувшего для неё окружающего мира.
Лука опомнился первым – осторожно отстранился от Айнар, кашлянул, будто устыдившись собственной вольности.
– Прости, Луноликая, – сказал он, отводя взгляд. – Не по чину мне так с тобой говорить, ты дочь Старейшего, а не…
– Не проси прощения, – перебила его Айнар, утирая слёзы рукавом шубы и впервые за разговор слабо, устало улыбнувшись. – Мне это было нужно. Спасибо тебе, Лука.
Он коротко кивнул, всё ещё не глядя ей прямо в глаза, и в этот миг за пологом послышался шорох снега под чужими сапогами: молодой нукер, откинув край шатра, внёс внутрь дымящийся котелок с горячей похлёбкой и, поставив его подле Айнар, так же молча удалился прочь.
– Ешь, покуда горячее, – сказал Лука, поднимаясь на ноги. – И спать ложись поскорее – завтра, сдаётся мне, путь предстоит долгий, а хорошо выспавшийся человек и мороз легче терпит, и седло дольше держит.
Айнар кивнула, придвигая к себе котелок, но, прежде чем он успел выйти, окликнула его снова:
– Лука… а Елим, Дания, Карашаш? Их-то как вызволить? Нельзя ведь их там оставлять.
Он остановился у самого полога, и по тому, как на миг напряглись его плечи, Айнар поняла: вопрос этот дался ему тяжелее прежних.
– Боюсь, что не наше это дело, Луноликая, – ответил он, обернувшись к ней лицом, извинительном тоном. – Ни сил у нас, ни возможности, к сожалению, не имеется – нас всего то шестеро, один из которых ранен, а кхандцев, как ты сама знаешь, куда как больше людей. Думаю, что после твоего побега, подруг твоих тотчас же отправят в Хамеш, побоятся они потерять их как потеряли тебя. Ну, а дальше дело вовсе не за нами, Луноликая, теми кто привык держать в руках клинки, скорее уж за теми, кто искусно владеет словом. Это дело для твоего отца, для Старейших из других мойырских селений, для тех, кто сумеет вернуть пленниц переговорами да выкупом, коли того потребует дело. Мы же, что смогли сделать, то сделали –вырвали тебя из кхандского пленения. Теперь наша главная задача перед твоим отцом – вернуть домой, довезти тебя к нему в целости и сохранности.
Айнар опустила взгляд, понимая, что Лука прав, хотя в груди снова поднималось что-то тяжёлое и горькое. Впрочем, спорить она не стала, но не потому, что в конечном счёте согласилась в душе с услышанным.
– Хорошо, Лука. – сказала она тихо. – Пусть будет так. Спасибо за честность.
Лука, почувствовав изменившийся тон девушки, ещё буквально мгновение смотрел на неё, будто хотел добавить что-то ещё, но передумал, внутренне одёрнув сам себя, и, коротко пожелав ей спокойной ночи, вышел вон, оставив Айнар одну с её мыслями, надеясь, что его слова принесли её хоть немного спокойствия.
…
Той же ночью, когда Айнар уже забылась беспокойным, тяжёлым сном, Лука собрал вокруг общего костра пятерых своих людей – тех же, что делили с ним и дорогу, и опасность все эти дни, – и, не тратя лишних слов на предисловия, заговорил о деле, которое не давало ему покоя с момента их возвращения.
– Погода нас прикрывала не одну ночь, – начал он, обводя взглядом усталые, обветренные лица, – да только буря, какой бы злой она ни была, не длится вечно, а кхандцы своего не упустят: как только метель хоть немного уляжется, пойдут искать пропавшую пленницу по всей округе, не только по ближним рощам. Отсиживаться здесь долго – значит рано или поздно дождаться незваных гостей.
– Оно верно, – подал голос один из нукеров, тот самый, что получил скользящую рану в ночь притворного побега пленного и теперь морщился, поводя плечом всякий раз, когда неосторожно поворачивался. – Плечо у меня уже почти не беспокоит, идти могу хоть сейчас. А сидеть на месте да ждать, покуда нас тут отыщут, – последнее дело.
– Значит, решено, – сказал Лука, оглядев остальных и не встретив ни у кого возражения. – Уходим с рассветом, не мешкая. Дорога у нас неблизкая – до первого зимовья Ашты путь неблизкий, если буря не задержит, а задержит наверняка, так что закладывайтесь и на дольше, к тому же с нами дочь Старейшего, которая вряд ли привыкла к таким переходам. Думаю, что если за неполных шести дней доедем – значит боги-покровителя на нашей стороне. Проверьте лошадей загодя, чтобы поутру не тратить времени на то, что можно сделать сейчас. Припасов у нас в обрез, но на дорогу должно хватить, если не роскошествовать. Да глядите, чтобы от лагеря нашего следа не осталось – кострища засыпать снегом, всё лишнее, что не унесём с собой, зарыть поглубже, а ветки, что ломали для шатров, заберём с собой – будет чем разжигать костры в пути.
Нукеры разошлись без лишних слов исполнять сказанное, и остаток ночи лагерь их, ещё недавно казавшийся укромным и надёжным, понемногу стирал сам себя с лица этой рощицы, будто и не бывало здесь никого, кроме снега да ветра меж высоких серых елей.
К рассвету, когда небо едва тронула серая, безрадостная полоса света, а метель, всё так же не желавшая униматься, продолжала швырять в лицо колючую снежную крупу, маленький отряд Луки, ведя в поводу навьюченных припасами коней, включая коней перебитого в ночи отряда кхандцев, тронулся прочь из своего убежища, дававшего укрытие и кров не один день и не одну ночь. Айнар, укутанная в плотную тёплую кошму поверх шубы, молча ехала на гнедой кобыле между двумя нукерами, которые зорко поглядывали по сторонам, а сам Лука ехал чуть впереди, также вглядываясь своими острыми глазами в белую, воющую мглу с тем же спокойным, привычным вниманием, с каким когда-то, много-много зим назад, он вглядывался в ночное небо над палубой корабля, ища среди ночных звёзд дорогу домой.
Путь их отряда лежал теперь к первому зимовью стойбища Ашты – туда, где, как надеялся Лука, их уже дожидался Айхим с подмогой, а вместе с ним, быть может они смогут получить на месте ответы на вопросы, которые так волновали Айнар, но были неизвестными ни ей, ни самом Луке.
Глава 46
После долгого отдыха у Скалистых холмов кони шли ходко, и оставшийся путь до Алхора и вправду обернулся для отряда двумя днями, о которых говорил Манас, – без метелей, без новых бурь, без тех тревог, что преследовали их с самого выхода из Ашты. Дичь, впрочем, попадалась на глаза им всё реже, а на второй день пути и вовсе перестала встречаться вовсе – и с каждой пройденной верстой в отряде понемногу нарастало то же самое неспокойное чувство, что Крайат уже слышал прежде в разговоре братьев Алаканов у костра: будто степь сама, шаг за шагом, вымирает вокруг них.
За сутки до Алхора тишина сделалась совсем уж странной. Прежде отряд ехал под привычный, почти не замечаемый гул степной и лесной жизни – то вскрикнет где-то далеко степной клевец, то хрустнет ветка под лапой невидимого отряду зверя, то донесётся тонкий, заливистый вой дахгаллов, ищущих друг друга или добычу, – а теперь не было ничего, только ветер, что временами принимался со свистом сквозил, завывая, меж стволов редколесья, вдоль которого ехал отряд, да глухой, короткий шорох снега, срывающегося с потяжелевших от инея и того же снега веток. Крайат, ловя в этой царящей тишине биение собственного сердца и звуки копыт кобылы под собой, поймал себя на том, что то и дело прислушивается, ожидая привычных звуков степи или леса и не находя его, – и чем дольше длилось это безмолвие вокруг, тем сильнее оно давило на грудь, будто сама тишина имела вес.
– Не нравится мне это, – тихо признался Нурад, ехавший чуть впереди, ни к кому особо не обращаясь. – Мы не из робких, чай, а всё одно – жуть берёт. Даже дахгаллов не слыхать, а уж они-то везде находят себе, чем поживиться.
Никто не стал спорить с ним, хотя иным днём кто-нибудь наверняка отпустил бы шутку в ответ. Одноглазый, ехавший вслед за своими нукерами, тоже молчал больше обычного, и по тому, как он время от времени окидывал взглядом редколесье по обе стороны их пути, Крайат догадывался: молчание это неспроста.
Заночевали на опушке редкой рощицы, разложив костры тесным кругом, – и именно в эту ночь случилось то, чего после никто из отряда так и не сумел толком объяснить.
Это пришло без предупреждения, посреди самого обыкновенного вечера – кто-то доедал скудный ужин, кто-то подкидывал в костёр еще одну ветку, кто-то уже устраивался на ночлег, – и вдруг разом, будто одним и тем же невидимым морозом, сковало всех сразу. Крайат, сидевший у огня с миской в руках, так и застыл с занесённым деревянным омашем на полпути ко рту – рука не слушалась, тело сделалось тяжёлым и чужим, будто налитым свинцом, а в груди поднялся холод, не имевший ничего общего с обычным морозом степной ночи, – тяжёлый, липкий, леденящий не кожу, а нечто более глубокое. Мысли его в этот миг не были ни о чём определённом – просто ужас, безымянный и всеобъемлющий, придавивший его к кошме, на которой он сидел, крепче любых верёвок.
Кони, стоявшие чуть в отдалении на коновязи, сымпровизированной нукерами из невысоких и тонких стволов жусака, не заржали, не забили копытом, не рванулись прочь, как то бывает при виде хищника или чужого запаха; они встали неподвижно, все разом, понурив головы, будто превратились в каменные менгиры. Люди вокруг костров застыли кто в каком положении их застало это наваждение – кто с занесённой над огнём веткой, кто на полушаге к своей кошме, кто с приоткрытым ртом, так и не успев договорить начатое слово. Один из молодых нукеров Одноглазого, сидевший ближе прочих к темноте за пределами костров, так и остался сидеть, обхватив колени руками, невидящим взглядом уставившись в непроглядную черноту леса.
Длилось это недолго – не больше времени, что прогорает одно полено в костре, – а после отпустило так же внезапно, как и накрыло: холод в груди схлынул разом, тяжесть ушла из тела, и Крайат, не сразу поверив, что снова может двигаться, судорожно вздохнул, будто вынырнул из-под толщи ледяной воды.
Несколько долгих мгновений в лагере царило смятение – люди смотрели друг на друга, не находя слов, а кони, будто очнувшись вместе с людьми, разом всхрапнули и беспокойно затоптались на месте.
– Что это было? – первым выговорил кто-то из братьев Алаканов, и голос его прозвучал неожиданно тонко, совсем не так, как привык звучать голос взрослого воина.
Заговорили разом, вполголоса, будто боясь, что громкое слово вернёт то, что только что отступило. Кто-то признавался, что видел перед собой не то сон, не то явь – снежное поле без конца и края под чужим, грозовым небом; кто-то – что просто ощущал липкий, безымянный страх, без образов и видений; а один из нукеров, тот, что сидел ближе к темноте, так и не решился сказать вслух, что почудилось ему в те мгновения, лишь помотал головой и отказался говорить об этом впредь.
– Шаги, – вдруг произнёс Измир, что славился самым острым слухом во всём отряде. – Пока это на нас накатывало – я слышал шаги. За пределами костров. Тяжёлые, мерные, не звериные точно, а чьи именно по звуку и не понять.
Кое-кто из прочих закивал, признаваясь, что тоже что-то слышал, хоть и не так ясно; иные же, кто ничего не разобрал, лишь пожимали плечами, склоняясь к тому, что почудилось это, видать очередной морок.
Одноглазый не сказал ничего – ни подтвердил, ни опроверг, – но Крайат, сидевший неподалёку, заметил, как тот на миг стиснул челюсти и обвёл взглядом тёмные пятна редких рощиц за пределами света костров с той особой сосредоточенностью, какая появлялась у него лишь тогда, когда он и вправду был встревожен, а не просто взвешивал очередное решение. Сам Одноглазый, если признаться, тоже слышал их – те самые шаги, о которых упомянул Измир, размеренные, неспешные, будто кто-то большой и никуда не торопящийся ходил кругами вокруг их лагеря, – но заговаривать об этом вслух не стал, рассудив, что тревога, высказанная им вслух, весит куда больше, чем тревога рядового нукера, а лишний повод для паники сейчас был отряду совсем ни к чему.
В ту ночь уже никто так и не сомкнул глаз – ни Старшие, ни нукеры, – хоть и делали вид, кто во что горазд, что просто не спится с дороги. Костры жгли всю ночь напролёт, ярче обычного, и всякий шорох снега, всякий скрип промёрзшей ветки заставлял не одну руку невольно тянуться к рукояти клинка или луку.
К рассвету, когда небо начало наконец сереть, а морок минувшей ночи хоть и не забылся, но отступил на второй план перед насущными заботами дороги, Одноглазый, оглядев измождённые, невыспавшиеся лица людей, коротко распорядился:
– Держаться настороже. Оружие – под рукой, не в чехлах. Кто заметит что неладное – сразу говорит, не ждёт, пока само пройдёт.
Никто не спросил его, отчего вдруг такая строгость после спокойной прежде дороги, – да и не нужно было спрашивать: минувшая ночь сказала сама за себя красноречивее любых слов.
К полудню отряд достиг наконец места первой зимовки Алхора – там, где, по словам Манаса, стойбище должно было стоять ещё с начала зимы, у берега неширокой, скованной льдом речушки, – но самого стойбища не было. Остались лишь его остовы: голые, чёрные пятна кострищ, занесённые снегом дорожки между юртами, которых больше не было, да несколько йегилов – тех самых приземистых каменных построек для скота, – стоявших пустыми и брошенными, будто вымершее селение призраков.
– Ушли, – сказал Манас, спешившись и медленно обходя опустевшее становище с тем растерянным, недоверчивым видом человека, что видит родные с детства места впервые совсем не такими, какими привык их помнить. – Но ушли второпях, гляньте сами.
И действительно, чем дольше отряд оглядывал заброшенное зимовье, тем яснее становилось: перекочёвка эта была не той, что готовится загодя, спокойно и по обычаю, а бегством. Йегилы, на постройку которых у любого стойбища уходило несколько дней тяжёлого труда, стояли нетронутыми – их попросту бросили, хотя разобрать хотя бы часть кладки на новые постройки было бы делом обычным при спокойном переезде. У одного из кострищ так и остался неубранным целый штабель наколотых дров и хвороста – запас, какого хватило бы надолго, – а рядом с ним, полузанесённые снегом, валялись брошенные глиняные горшки, треснувшие, должно быть, от мороза, но всё равно оставленные там, где стояли, вместо того чтобы быть подобранными радетельными селянами. У одной из полуразрушенных загонных изгородей Нурад, спешившись, нашёл в снегу оброненный женский гребень костяной резьбы – вещь недорогую, но такую, какую хозяйка непременно подобрала бы, будь у неё хоть немного времени; неподалёку же обнаружились брошенные детали ткацкого станка, оставленные так, будто его и собирались забрать с собой, но что-то помешало это сделать, поэтому в итоге их так и бросили возле места, где ранее стояла одна из юрт. Даже кострища, если приглядеться, оказались не выметены и не засыпаны землёй, как то заведено у мойыров перед долгой отлучкой, – головни так и остались лежать вперемешку с золой, будто последний костёр здесь гасили в большой спешке, а то и вовсе бросили тлеть без присмотра.
– Второе зимовье Алхора здесь не так уж и далеко, – сказал Манас, поднимаясь с колен после осмотра одного из кострищ и отряхивая снег с ладоней; голос его звучал глухо, без обычной своей уверенности. – Дорогу я знаю, ездили туда с отцом не раз в бытность моей юности. Дотемна не поспеем, но к завтрашнему полудню будем на месте.
Никто не стал предлагать заночевать здесь, среди пустых юрточных остовов, – само место, казалось источало ту же тревожную безнадёжность, что и опустевший лес у Ашты, о которой столько раз говорили в отряде, и всякому, кто хоть немного задерживался взглядом на этих кострищах от бывшей зимовки селения, становилось не по себе, будто скорбь и страх тех, кто бежал отсюда, всё ещё витали в воздухе, не находя себе успокоения. Отряд тронулся дальше в тот же час, оставляя позади первую зимовку Алхора с её немым, тревожным молчанием.
Путь ко второму зимовью дался спокойно, хоть спокойствие это было того особого, настороженного рода, что не отпускает ни на миг бдительности. Местность здесь во многом напоминала Крайату земли близ обоих зимовий Ашты – тот же редкий, а после и вовсе сходящий на нет лес, те же занесённые снегом поляны, – вот только фауна, приметная прежде своим обилием у Скалистых холмов, теперь будто вымерла окончательно: ни следа хойликов или сычанов, ни единого дахгалла, лишь изредка над головами отряда проносилась стая крикливого воронья, да раз-другой промелькнул в кустах степной клевец, недовольно вспорхнувший при приближении всадников. Даже привычного лая или воя издалека не доносилось вовсе – стояла та же вязкая, неестественная тишина, что преследовала отряд последние два дня.
Заночевали в одной из немногих на этом пути куцых рощиц, сбившись плотнее обычного, а к следующему полудню, после ещё нескольких часов пути, впереди наконец показался дым – не одинокая струйка, а сразу несколько, поднимающихся над невысокой грядой холмов, за которой, судя по всему, и раскинулось второе зимовье Алхора.
Отряд встретил конный разъезд – десяток Старших, выехавших навстречу прежде, чем гости успели приблизиться к самому селению вплотную. Кое-кто из встречавших, приглядевшись, узнал Манаса – по лицам скользнуло что-то похожее на облегчение пополам с настороженностью, – но приветствовали его и весь отряд сдержанно, без той радушной шумной встречи, какой можно было бы ожидать от соплеменников по отношению к вернувшемуся домой земляку, ведущему с собой подмогу. Немногословный старший из разъезда, коротко переговорив с Манасом, велел следовать за ним прямиком к шатру Старейшего, к самому Темиру, – и отряд, не мешкая, тронулся следом.
Уже при въезде в само селение Крайат вновь ощутил то же самое давящее, необъяснимое напряжение, что преследовало их последние два дня пути, – только здесь, среди людских голосов, дыма костров и обыденной, казалось бы, суеты стойбища, оно ощущалось ещё острее, будто самый воздух Алхора был пропитан затаённым, тщательно скрываемым страхом, который не смели показать чужакам, но и утаить до конца не могли.
Глава 47
Обоз тронулся с рассветом, когда небо на востоке едва тронула тусклая, безрадостная полоса света, а лагерь, ещё вчера казавшийся живым, обжитым местом, за одну ночь превратился в голое, вытоптанное пятно среди снега – ни кострищ, ни ям, ни единого следа того, что здесь стояли люди дольше одной случайной ночёвки. Чяггур объезжал растянувшуюся колонну верхом, придирчиво оглядывая каждую телегу, – и с каждым пройденным шагом в груди у него понемногу отпускало то напряжение, что не отпускало его вот уже который день кряду.
Обоз вышел немалый: десятка два телег с припасами и добром, что успели собрать в этих краях за зиму, ещё столько же – с самими воинами и кулами, а в середине колонны, как то было заведено у осторожных людей, – телеги с самым ценным грузом: с пленницами и с раненым воином, которого Байсыл так и не сумел поднять на ноги. Двигались они не той рысью, какой ходил лёгкий конный разъезд, а тем неторопливым, тяжёлым шагом, каким ходит гружёный обоз в чужой, неспокойной земле, – и Чяггур, привычно прикидывая в уме расстояние до Хамеша, невольно поморщился: путь предстоял не в один десяток дней, а погода, хоть и присмирела немного после долгой бури, ничего не обещала наперёд.
Мысли его, покуда конь мерно нёс его вдоль двигавшейся колонны обоза, сами собой возвращались к тому, что ждало их в конце этой дороги. Хамеш встретит обоз шумом торговых рядов, каменными стенами, запахом дыма и выделанной кожи – местом, к которому Чяггур успел привыкнуть за годы службы настолько, что уже не замечал в нём ничего особенного, разве что тосковал порой по нему в долгих степных походах. А вот трём пленницам, что ехали сейчас позади него, Хамеш сулил вовсе иное – Урраш редко скупился на подарки тем, кто исправно снабжал его добычей из приграничных земель, а живой товар, свежий, не битый чужими руками сверх меры, ценился среди его приближённых не хуже шёлка или доброго клинка. Одну, самую дорогую, уже увели у них из-под носа – и оттого, размышлял Чяггур, оставшиеся три должны были принести ему сейчас двойную пользу, если уж первую он упустил по недосмотру, за который ему ещё предстояло держать ответ перед Палахом, а через него – и перед самим Уррашем.
Он придержал коня напротив одной из телег середины обоза – той самой, где под тёплой кошмой сидели Елим и Карашаш, – и, не спешиваясь, окинул её быстрым, оценивающим взглядом, каким смотрел бы на добрую лошадь или крепкую упряжь, прежде чем мысль его свернула туда, куда сворачивала теперь почти каждый день, – к другой телеге, что ехала чуть позади, в самом хвосте середины колонны – телеге лекаря.
Дания. Он не мог с точностью сказать, когда это началось – быть может, ещё в тот первый день, когда она вздрогнула от его резкого голоса точно так же, как когда-то вздрагивала другая девушка, оставшаяся в его памяти лишь речным камешком на шнурке да смутным, полустёртым воспоминанием о лице. Он гнал от себя эту мысль, называя её про себя глупостью, недостойной воина Урраша, – но мысль эта возвращалась снова и снова, особенно в такие тихие часы дороги, когда занять голову было решительно нечем. Купить её, если торг выйдет честным, – дело нехитрое для человека его положения; но куда чаще Чяггур ловил себя на мысли иной, куда менее пристойной для собственных же ушей: что было бы куда лучше, если бы такая надобность вовсе не встала, если бы девушку отдали ему сразу, задарма, как малую награду за верную службу, а не как товар, за который ещё придётся торговаться с самим же Уррашем. Мысль эта каждый раз смущала его самого больше, чем он готов был признать, – и он, тряхнув головой, точно отгоняя назойливую муху, послал коня вперёд, туда, где уже слышался недовольный окрик возницы, замешкавшегося на повороте.
…
Байсыл ехал в тесноте крытой телеги рядом с раненым, по привычке проверяя повязку на нём несмотря на скудный свет, что неуверенно пробивался сквозь щели полога, и продолжал думать о том же, о чём задумывался время от времени вот уже третий день кряду: отчего раненое тело воина, на вид столь молодое и крепкое, никак не желает откликаться на его лечение и ни на одно из известных ему применяемых снадобий.
Он уже перепробовал практически всё, чему был в своё время обучен, – были и отвары горячащих трав, и настойка на золе, применяемая в южных кхандских землях от жара, и даже то самое прибереженное на чёрный день редчайшее снадобье из сушёного корня, что он хранил для самых безнадёжных случаев, – но несмотря на это раненый, вместо того чтобы хотя бы понемногу начинать приходить в себя, как то бывает при обычной потере крови, вызванной режущими ранениями от клинков, лишь всё глубже и дольше уходил в тот тяжёлый, беспамятный жар, из которого шансы возврата – с каждым днём без улучшений – становились всё меньше и меньше. Дыхание раненого с очередным сожжённым поленом в костре становилось всё более неровным, кожа на ощупь – всё более сухой и горячей, а раз в день, при смене на нём повязок, Байсыл с новой порцией тревоги замечал, что даже сама рана, очищенная им ещё в день нахождения воина и не сулившая, казалось бы, никакой опасности после этого, заживает вовсе не так, как ей должно было – будто бы эта хворь коренилась не в нанесённых ранах на теле, а где-то в ином месте, которое было недоступно опытному лекарскому глазу Байсыла.
«Выходит по всему, что дорога его добивает, – подумал он в один из дней после осмотра раненого, покачиваясь всем телом в такт неровному ходу телеги». После этого Байсыл практически не сомневался в этом уже ни на мгновение: доведись раненому воину в его состоянии остаться в покое и тепле, без тележной дорожной качки и зимней стужи, которую телега хоть как-то при всех своих небольших возможностях пыталась сгладить, но естественно не могла – быть может в таком случае тело воина и нашло бы в себе резервные силы, чтобы одолеть слабость от ран, как находили их прежде другие раненые, которых выхаживал безухий лекарь за прошедшие годы своей службы. Но, увы, именно покоя ни ему, ни раненому никто дать сейчас не мог: обоз спешил в каменный Хамеш, а лекарь, даже при всём своём умении, не имел хоть какой-либо власти остановить целый обоз ради одного, пусть и невиновного ни в чём воина. Байсыл снова поправил сбившуюся кошму на груди у раненого и, осознавая, как у него в груди поднимается то особое чувство глухого бессилия, что бывает знакомо всякому человеку, сведущему в лекарском ремесле или видевшему смерть слишком близко и слишком часто, отвернулся к щели полога телеги, туда, где мелькали очертания белой от сковавшего её снега и безучастной степи.
Уже на третий день пути, ближе к вечеру, раненый, как и ожидал потерявший уже всякую надежду лекарь, перестал дышать, так и не приходя в себя, – тихо, без каких-либо мучений, будто бы он просто заснул чуть крепче обычного. Байсыл ещё долго просидел рядом ним после этого, не окликая возницу, чтобы сообщить о случившемся. В голове безухого лекаря, вопреки всей многолетней выучке, вопреки уже будто приклеившемуся к нему холодному, ремесленному спокойствию, с каким и полагалось лекарю принимать безвременную кончину пациентов, вертелась одна и та же горькая, бессильная мысль: не рана его убила, а дорога.
…
Елим сидела в катившейся в Хамеш телеге, прижавшись к спине своей спутницы Карашаш и слушая, как скрипят полозья телеги по успевшему подмёрзнуть за ночь снегу, но вопреки холоду и качке по дорожным неровностям мысли её то и дело возвращались к Айнар.
Жива ли она сейчас? Куда её увели в ночь побега и кто увёл? Согрета ли, сыта ли? Знает ли она, что её подруги всё ещё живы, но теперь едут всё дальше и дальше от родной степи в каменный кхандский город – туда, откуда, быть может, они уже никогда не смогут выбраться? Но последнюю мысль Елим гнала от себя прочь, цепляясь за ту робкую, но упрямую надежду, что отец Айнар не станет сидеть сложа руки. Айхим Чернобров, при всей своей суровости, всё же слыл человеком, который не привык бросать своих людей в беде. Быть может, думала она с надеждой, найдется ещё способ вырваться им из кхандского пленения – выкупом ли или обменом, самим ли Старейшим или её возлюбленным Утмуном. Эта неровная мысль о возможном спасении, зыбкая и полная неопределённости из-за того, что Елим знать не знала, что сейчас творится за пологом телеги, была тем единственным теплым чувством внутри неё, которую она лелеяла и грела своим большим любящим и сострадательным сердцем в этой долгой, холодной дороге.
Но мысли о надежде на спасение сменялись тут же другими – если помощь не придёт вовсе. Сможет ли она проститься по-настоящему с теми, кого любит, с кем хотела бы она встретиться напоследок не украдкой и не второпях? Утмун. Мысль о нём приходила к Елим всё реже и реже, чем в первые дни после его отъезда к Медвежьей Лапе в поисках Крайата и других Старших. Елим почему то не позволяла самой себе задерживаться на ней слишком долго, боясь, что не сумеет от этих мыслей о возлюбленном держать лицо перед подругами, слишком уж она боялась излишне расчувствоваться. Она не знала, жив ли он, вернулся ли уже в Ашты, ищет ли он её теперь – оттого мысленное и робкое прощание с Утмуном, которое она смогла позволить самой себе теперь под скрип полозьев и вой зимнего ветра снаружи, оставалось для неё лишь горькой, но необходимой уступкой собственным страхам, а вовсе не признанием того, о чём она не могла знать.
Впрочем, в последние ночи она видела странные сны. Не тревожные в привычном смысле и не такие, что заставляют человека просыпаться в холодном липком поту, а какие-то смутно неправильные, будто увиденные сквозь мутную воду. В них Утмун приходил к ней совершенно не таким, каким она его знала и любила, он был молчалив, отстранён, будто постоянно вслушивался куда-то и во что-то, а сама Елим не могла ничего расслышать и вообще сомневалась, что какие-то посторонние звуки вообще присутствуют. Всякий раз, когда она во сне пыталась протянуть к нему руку, он почему то вдруг резко отступал на шаг назад, удаляясь от неё, качал головой, точно предостерегая её от чего-то опасного и неведомого. В такие моменты она чаще всего просыпалась с тяжёлым, необъяснимым чувством, которому никак не могла найти подходящего названия, но и ни разу она не решилась рассказать о них ни Карашаш, ни Дание, пока они втроём были вместе – боялась она, что чего доброго, отмахнулись бы они от этого, назвав их обычной дурью, которую в головы напускает снежная метель. Елим же, вопреки собственному желанию громко и нарочито посмеяться над этими снами вместе с подругами, знала и чувствовала где-то глубоко внутри, что к дури это не имеет никакого отношения.
…
Дания, как и было велено Чяггуром, ехала в тесноте той же телеги, что и раненый воин, за которым приглядывал безухий лекарь, устроившись у самого края телеги, там, где меньше всего качало на ухабах. Байсыл также настаивал, чтобы в дороге она держалась к нему поближе, покуда рука не заживёт как следует. Её раненая рука была туго перебинтована и всё ещё могла взорваться резкой болью при неудачном движении или более резком чем следовало повороте телеги, но несмотря на всю резкость боль эта была уже не той жгучей и оглушающей до беспамятства, что мучила Данию в первые дни. Байсыл объяснял девушке, что рана заживает медленно, но верно, и Дания, вопреки всему, что происходило в эти вокруг неё и её подруг, находила в этих словах безухого лекаря какое-то странное и необъяснимое утешение.
Она изредка искоса поглядывала на него, покуда тот в очередной раз мог склониться над раненым воином, проверяя повязки на нём хоть и неловкими от холода движениями, но всё же удивительно ловкими пальцами. Дания при этом ловила себя на мысли, что эта неизменная хмурая сосредоточенность Байсыла, его немногословность, за которой скрывалось отнюдь не безразличие, а что-то совсем иное – притягивают её сильнее, чем она готова была признать даже самой себе. Он не был похож ни на одного из тех кхандцев, что стерегли их с подругами все эти дни, – не грубил, не смотрел так, как смотрел Чяггур в первые дни плена, не позволял себе того ленивого, оценивающего взгляда, каким окидывал пленниц Палах. Он просто делал своё дело – менял повязки, отпаивал горячим отваром, следил за тем, чтобы Дания не мёрзла лишку, – и в этой будничной заботе, лишённой всякой корысти, она находила куда больше человеческого тепла, чем во всех сладких речах, какими её иногда потчевал Чяггур.
Она бросила взгляд на раненого – тот лежал всё так же неподвижно, дыхание его, тяжёлое и хриплое, время от времени сбивалось, будто спотыкаясь о что-то внутри, – и почувствовала неожиданную, непрошеную жалость к этому чужому, безымянному для неё человеку, о котором она не знала ничего, кроме того, что он ранен и умирает у неё на глазах, покуда лекарь бьётся за его жизнь с тем же упрямым терпением, с каким бился бы за жизнь любого, будь то мойыр или кхандец, свой или чужой. Дания подумала было спросить у Байсыла, выживет ли он, – но, взглянув на его лицо, тут же передумала: ответ на этот вопрос читался в морщинах у его глаз яснее, чем в любых словах.
Она снова поплотнее закуталась в кошму, которую накинула сверху шубы, прислушиваясь к неостановимому скрипу полозьев и к редким, отрывистым и непонятным ей кхандским словам, которыми изредка перебрасывались снаружи возница и сопровождавшие обоз конвойные, затем вновь позволила себе бросить взгляд в сторону лекаря, но на этот раз он, кажется, всё же заметил её взгляд, однако виду не подал, лишь на мгновение чуть дольше задержав руку на повязке раненого, прежде чем вновь опустить голову.
…
Карашаш, сидевшая всё это время вместе с Елим, думала не о снах и вовсе не о каких-то там прощаниях, а о том единственном, что не давало ей никакого покоя с самого первого дня плена – она искала возможности, чтобы сбежать.
Она в уме перебирала всё, что успела приметить за прошедшие дни движения обоза: сколько кхандских конвойных едет по обе стороны, как часто они сменяют друг друга у их телеги, какое расстояние отделяет обоз от ближайшего редколесья, который она видела через щели в пологе телеги, где можно было бы затеряться в случае побега, будь у неё хоть немного везения и хоть один свободный миг. Мысли эти она не раскрывала Елим и до поры до времени продолжала держать при себе – вовсе не потому, что не доверяла ей, а оттого, что знала: чем меньше людей знает о задуманном, тем меньше шансов случайно выдать это задуманное. Для себя она давно уже и окончательно решила, что никакой покорной пленницей или украшением чьего-то женского цветника ни за что не станет – и коли не выйдет бежать сейчас, среди родной еще степи, так, может статься, что удастся позже уже в самом Хамеше, где стены хоть и каменные, да зато и людей в разы больше, а значит также больше и лазеек для тех, кто дружит с головой и умеет смотреть в оба.
Она невольно покосилась на Елим, заметив на её лице тень некоей задумчивости, что в последние дни появлялась у неё всё чаще, но расспрашивать ничего не стала, понимая, что не всякую тяжёлую мысль человек готов делить с кем-либо, да еще и сразу. Вместо этого она до боли в глазах пыталась вглядываться в белую, безбрежную даль за пологом телеги за колышущиеся щели полога. Она ждала своего часа, каким бы далёким он ни ей казался сейчас.
...
Так, скрипя полозьями и глотая версту за верстой, кхандцкий обоз уходил всё дальше от предгорий мойырскх земель, туда, где за многими днями пути ждал их каменный мешок города Хамеш, а троих степных пленниц, что ехали в самой середине колонны в двух разных телегах, ждала полная неизвестность.
Глава 48
Лука поднял отряд с рассветом, шли вторые сутки их движения к первому зимовью Ашты, метель за минувшую ночь наконец полностью улеглась, оставив после себя ясное, немилосердно холодное небо. Хромоногий повёл своих людей прочь от очередной рощицы, что укрывала их прошлой ночью, жмясь к тем самым островкам деревьев, чтобы в случае чего попытаться скрыться в них, избегая тем самым по возможности открытых глазу и сильному ветру мест.
Приближался вечер второго дня пути, солнце медленно катилось по небосводу к Лунной колыбели, а редколесье впереди начало всё больше редеть, переходя в открытую, ничем не защищённую степь. Один из нукеров, ехавших в дозоре чуть впереди отряда, резко натянул поводья и молча указал рукой куда-то за гряду невысоких, занесённых снегом холмов. Лука, поднявшись в стременах, разглядел то же, что и его человек, – тёмную цепочку всадников, идущую наперерез их пути, числом никак не меньше дюжины.
Раздумывать было некогда. Лука подозвал к себе двух самых надёжных из оставшихся при нём нукеров и, коротко, без лишних слов, отдал распоряжение:
– Возьмите Луноликую и уходите вон туда, к той низине, а после – прямиком на первое зимовье, не оглядываясь. Мы уведём кхандцев за собой.
– А ты? – начала было Айнар, но Лука уже отвернулся, подзывая остальных троих.
– Со мной сейчас спорить некогда, Луноликая, – бросил он через плечо, уже разворачивая коня. – Доверься мне в этом, как доверилась в ту ночь. Скачи, не медли.
Двое нукеров, не тратя более ни мгновения, взяли Айнар меж собой и погнали коней в сторону низины, а Лука с оставшимися тремя нукерами да несколькими запасными конями, напротив, повернул навстречу приближающимся всадникам, но не для того, чтобы вступить в бой в открытую, это было бы опрометчиво да и не походило бы на Луку, а чтобы отвлечь их внимание на себя, уведя подальше от того единственного следа, что мог привести кхандцев к беглянке.
Уловка удалась, кхандский разъезд, заметив издалека чужаков, с гортанными выкриками устремился в погоню, а Лука, петляя меж холмов и редких рощиц, повёл своих преследователей ровно туда, куда было нужно: прочь от той низины, где скрылись Айнар с двумя нукерами.
Дальше капля за каплей этой погони слились для четверых нукеров в одну сплошную, изматывающую скачку, которая то разбавлялась короткой перестрелкой на скаку или с высоты холма, или же из-за ствола упавшего дерева, то ускорялась новым рывком, то притормаживала ещё одной уловкой от хромоногого, чтобы сбить погоню со следа хоть на четверть версты. Неровная местность этой части мойрыских земель, к счастью, была на стороне нукеров: узкие лощины, где двоим всадникам было не разъехаться, овраги, засыпанные снегом так, что не разберёшь, где твёрдая земля, а где ловушка, – всё это Лука использовал с тем же холодным расчётом, с каким прежде вычислял по следам число вражеских лошадей или количество людей в лагере по густоте и количеству дыма от разожжённых костров.
Но кхандцев против нукеров всё же было слишком много, а к вечеру, когда небо начало темнеть, дело обернулось совсем скверно: один из нукеров, прикрывавший отход остальных у переправы через замёрзший ручей, не успел уйти вовремя и пал под чужой стрелой, так и оставшись лежать близ ручья, обагрив лёд, снег и близлежащие камни темно-алым цветом, а второй, тот, что попытался было помочь ему также получил пару стрел в бедро и бок, но успел ускакать, несмотря на ранение, и с той поры мог разве что держаться в седле, но не более того, – от дальнейших активных действий он был теперь отрезан.
К ночи Лука и последний из оставшихся при нём боеспособных людей – тот самый, что несколько дней назад в притворном бегстве получил скользящую рану плеча от пленного кхандца, – потеряв всех оставшихся коней от кхандских стрел, укрылись в небольшой, тесной рощице, и принялись ждать своего последнего боя так, уже смирившись с тем, что живыми отсюда уж точно не выйдут: спина к спине, экономя каждую стрелу, чувствуя биение сердца друг друга.
– Плохо дело, – выдохнул нукер, отправляя очередную стрелу в сгущающуюся темноту меж стволов. – Их там не меньше десятка ещё осталось, а нас всего-то двое.
– Значит, продадим себя подороже, – коротко ответил Лука, и в голосе его не было ни страха, ни отчаяния – лишь та же спокойная, будничная решимость, с какой он привык встречать любую беду. – Главное, что дочь Старейшего далеко от нас и в безопасности. Долг выполнен как надо, умирать можно и надобно с улыбкой.
Они держались дольше, чем позволяли надежда и здравый смысл. Впрочем и кхандцы не спешили атаковать, укрывшихся в рощице нукеров мойыров, посчитав, что им никуда не деться и, видимо отложив штурм рощицы, до рассвета. Время от времени Лука и нукеры слышали обрывки переговоров кхандцев, смех и издевательские окрики в свой адрес, порой к ним в рощу прилетали кхандские стрелы, застревая в стволах деревьев или в твержом насте снега, а затем в той стороне, где залегли кхандцы, вдруг случилась перемена: примешался внезапно появившийся новый шум – лязг стали, топот множества копыт, чужие, незнакомые голоса, перекрикивающие друг друга уже не только по-кхандски.
Лука замер, вслушиваясь, не веря сперва собственным ушам, – а затем, когда шум боя за деревьями стал явственнее, а в промежутках между ним начали различаться отдельные, до боли знакомые слова мойырской речи, почувствовал, как что-то тяжёлое, давно уже придавившее ему грудь, разом отпускает.
– Никак подмога, – выдохнул раненый двумя стрелами нукер рядом с ним, и в голосе его прозвучало то же самое, недоверчивое облегчение, несмотря на его тяжелые ранения.
Когда всё стихло, а из-за деревьев при свете ярко светившей в эту ночь показались первые всадники, приближавшиеся к укрытию нукеров – уже не в чёрных, отороченных мехом шубах, а в привычных, знакомых с детства мойырских воинских одеждах, – Лука вышел им навстречу, и, узнав среди прочих не одно родное лицо, коротко, устало усмехнулся.
– Вовремя, братья, – сказал он, и голос его впервые за этот долгий день дрогнул. – Вовремя.
…
Айнар скакала между двумя нукерами, то и дело оборачиваясь назад, туда, где остался Лука с товарищами, – и с каждой пройденной верстой в груди у неё разгоралось не облегчение, а гнев, ровный и упрямый.
– Мы не можем его бросить, – повторяла она уже не в первый раз, натягивая поводья. – Вернёмся, поможем ему!
– Приказ был ясен, Луноликая, – отвечал ей на это старший из двух нукеров, не сбавляя хода. – Довезти тебя целой и невредимой. Не наше это дело – оспаривать волю Луки, а тем более – твою собственную жизнь, коли до того дойдёт.
Айнар умолкала на время, стиснув зубы, но покоя ей это не приносило – она то и дело представляла себе, как там, позади, Лука один на один с целым отрядом кхандцев, и мысль эта жгла её не хуже той, что терзала все прошедшие дни, – мысль о Крайате.
Ехали они уже добрую половину дня, минуя редкие рощицы и открытые снежные поляны, когда один из нукеров, чуть привставший в стременах, вдруг резко поднял руку, останавливая отряд.
– Впереди, – тихо сказал он, – идут навстречу. Числом немалым, к деревьям, быстро.
Все трое поспешно свернули в ближайшее редколесье, укрывшись за стволами и снежными наносами, и замерли, вглядываясь в приближающуюся цепочку всадников. Сердце Айнар колотилось так, что, казалось, его удары слышны на всю степь, – но чем ближе подходил чужой отряд, тем яснее становилось: это не кхандские шубы, не золочёная упряжь.
– Наши! – выдохнул нукер, что лицом выглядел постарше, и, привстав на стременах, издал резкий, пронзительный крик, до того похожий на клич степного белоголового актыка, что Айнар вздрогнула, не сразу поняв, что это подаёт голос человек, а не птица.
Не прошло и мгновения, как из приближающегося отряда донёсся ответный клич – такой же, что не отличить, – и оба нукера, разом немного расслабившись, вывели коней из укрытия навстречу своим.
Отряд, что шёл им навстречу, оказался немал – не менее чуть около дюжины всадников, Старших вперемешку с нукерами, – а во главе его ехал плечистый, немолодой уже черноглазый Старший с обветренным, тёмным от степного солнца лицом и глубоким шрамом через переносицу, оставшимся, судя по всему, от давней встречи со степным зверем, а не с человеческим клинком. Узнав Айнар, он тотчас спешился и склонил голову.
– Луноликая, – произнёс он, и в голосе его, хрипловатом от долгого молчания на морозе, прозвучало неподдельное облегчение. – Ойтыл я, искали здесь отряд Луки по приказу вашего отца – Старейшего Айхима. Хвала богам, что вы живы.
– Ойтыл, – заговорила Айнар, не теряя ни мгновения, – там, позади, Лука и его люди приняли бой с кхандцами. Их мало, а кхандцев много. Нужно спасти их, немедля!
Старший помрачнел, окинув взглядом свой небольшой отряд, а затем – саму Айнар, будто взвешивая одно против другого.
– Спасём, коли боги дозволят, Луноликая, – сказал он наконец. – Но тебя, я под удар подставить не смею – случись беда с тобой, не сносить головы ни мне, ни всякому, кто был рядом. – Он коротко обернулся к своим людям и подозвал двоих Старших и двоих нукеров. – Вы четверо – довезёте Луноликую к Старейшему, целой и в сохранности, не отклоняясь от прямого пути. Остальные – за мной, к тем, кто ещё держится.
Айнар хотела было возразить, но, встретив твёрдый, не терпящий пререканий взгляд Ойтыла, осеклась – а тот, коротко кивнув на прощание, уже разворачивал коня, уводя большую часть своего отряда, вместе с двумя нукерами Луки, которые должны были показать обратный путь, чтобы можно было определить в какую сторону ушёл остаток отряда Луки и гнавшийся за ними кхандский разъезд.
…
Айнар скакала теперь в сопровождении четверых новых провожатых, оглядываясь назад до тех пор, покуда отряд Ойтыла не растворился окончательно среди холмов и редколесья, а затем, смирившись с тем, чего изменить не могла, обратила мысли вперёд – туда, где, как она надеялась, её дожидался отец.
Что она скажет ему при встрече? Обнимет ли он её так, как обнимал в детстве, забыв про пощёчину, про все прежние обиды, – или взгляд его снова станет тем странным, тяжёлым взглядом, каким он смотрел на неё в последние месяцы, взглядом человека, несущего в себе тайну куда более тяжкую, чем простое отцовское беспокойство? Айнар не знала ответа, да и не была уверена, что готова его узнать, – но сама мысль о том, что скоро она вновь увидит родное лицо, была теплее всего, что грело её в этой долгой дороге.
Следом, будто сама собой, пришла мысль о Крайате – и о том, что сказал ей Лука в ночь их разговора в палатке: что ни Крайат, ни те, кто с ним ездил, не вернулись, что посланные за ними Утмун, Саймур да Катзыл – вовсе погибли от кхандских мечей, что и, судя по всему, самого Крайата не миновала сия участь. Она всё же гнала от себя эту мысль, как гнала её уже не раз, поскольку сердце её то ли чувствовало, то ли верило, что Крайат жив и вернётся к ней, но упрямая скорбная мысль назойливо возвращалась снова и снова, стоило только затихнуть скрипу снега под копытами коня.
А следом к ней в голову пришла тревога иного рода, не менее острая: успеет ли Ойтыл со своими людьми поспеть вовремя? Жив ли ещё Лука, этот хромой, и далеко уже немолодой нукер, что назвал её «дочкой» и тут же устыдился этой вольности, тот единственный человек, что был честен с ней с первого дня, даже когда правда была горше горького? Айнар мысленно просила всех богов-покровителей разом, чтобы боги эти оказались хоть немного благосклоннее к отряду, пришедшему в буранную ночь ей на выручку, вызволив её из кхандской неволи, нежели чем к другим отрядам, о судьбе которых свои мысли излагал ранее Лука, а она боялась теперь даже думать.
Когда стемнело окончательно, а лошади под всадниками стали спотыкаться от усталости, старший из провожатых решил встать на короткий привал – приметив невдалеке от тропы небольшую, но густую рощицу, укрывавшую хоть немного от ветра. Разожгли небольшой скромный костёрок, укутали уставшую в дороге Айнар потеплее, и она, вымотанная этим долгим напряжённым днём и тяжестью переживаемых мыслей за последние несколько дней, тут же почти мгновенно забылась крепким сном, едва лишь опустив свою голову в тёплой меховой шапке на седельную сумку одного из нукеров, послужившую ей своеобразной походной подушкой.
Проснулась же девушка от лёгкого, осторожного и даже отчасти боязливого прикосновения чьей-то ладони к её плечу, тепло от ладони было каким-то знакомым, но одновременно уже давно забытым, из её далёкого уже детства – и, открыв глаза, Айнар не сразу поверила увиденному: над ней, склонившись, стоял на коленях её отец – старейшина селения Ашты, Айхим Чернобров – и лицо его, обычно суровое и непроницаемое, а с годами потемневшее от постоянных дум и забот не только о ней, но и о каждом человеке в селении, светилось сейчас той самой нескрываемой радостью, какой Айнар не видела на нём, кажется, уже долгие годы.
– Айнар, живая, – только и сумели выговорить уста Айхима, и его голос, уже давно привыкший звучать твёрдо и беспрекословно перед любым собранием с участием селян, на этот раз будто надломился и треснул, как это бывает с самым обычным человеком – простым отцом своего ребёнка.
Он нежно коснулся губами её лба, а затем осторожно, но крепко, будто боясь, что она всего-навсего некий морок или иллюзия и вот-вот вновь исчезнет, стоит лишь ему только разжать свои руки, немного притянул к себе и обнял её – и Айнар, уже совершенно не сдерживая более накопившихся за эти несколько дней слёз, уже обильно начинавших течь из её глаз, сильно-сильно прижалась к нему в ответ, снова почувствовав себя в безопасности.
Глава 49
Йохим в сопровождении пятерых Старших ехали всю дорогу к шаману абсолютно молча, все они были привычны к долгому степному пути, где любое лишнее слово выдувает ветром прежде, чем оно долетит до соседа. В этой плотной, будто стылой тишине степи мысли в голове Йохима то и дело сворачивали обратно к стойбищу, откуда они выехали ещё затемно и оставленному на попечение Сайгыра.
Управится ли он в одиночку со всеми делами, что будут копиться день ото дня быстрее, чем будут успевать решаться? Хватит ли ему твёрдости настоять на своём перед строптивыми поселянами, хватит ли терпения удержать, например, того же Отегена от столь присущей ему прижимистости в раздаче припасов кулам? Йохим верил в Сайгыра так же крепко, как верил в собственную правую руку, и всё же тревога эта не отпускала его, будто колючка, цепляющаяся за полы одежды, словно сама привычка нести на себе всё заботы о стойбище разом не позволяла отпустить хоть малую её часть даже мысленно, даже здесь, среди белого безмолвия зимней степи.
А следом, как это бывало теперь почти каждый день, накатывали мысли о доме – о жене, что молчала последние дни теперь чаще прежнего, чей голос будто вымерз вместе со степью, о её глазах, в которых с самой вести о гибели Саймура поселилась та особая, неутихающая пустота, что не лечится ни временем, ни словом утешения, ни самим весенним теплом. О близнецах – Камале и Марал – которым едва минуло четырнадцать зим и которые теперь бродили по стойбищу с тем растерянным, потерянным видом детей, разом лишившихся старшего брата и той негласной их опоры, что Саймур, сам того не зная, давал им одним лишь своим присутствием, как даёт опору коновязь застоявшимся коням. Йохим гнал от себя мысль о том, как мало времени в последние седмицы у него оставалось для них самих, но гнал без особого успеха, и тяжесть эта копилась в груди сухим, колючим снегом, находя выход только в заботах о стойбище, которыми он окружал себя всё плотнее, чтобы тоже чувствовать некую опору.
К мыслям о Саймуре, как это неизбежно случалось теперь, примешивались и мысли об Утмуне – о том, кого он растил как второго сына, хоть и не был ему отцом по крови, о том, чья дружба с самим Саймуром была для Йохима не меньшей радостью. Двух смертей разом Йохим не позволял себе оплакивать вслух – не время было для этого, да и не в обычае мойыров растягивать скорбь дольше положенного, но временами, в такие вот тихие, долгие часы дороги, горе это накатывало на него без спроса, тяжёлой, беззвучной волной, которую приходилось терпеть молча, стиснув зубы, не подавая виду сопровождавшим его Старшим.
Он немного зло тряхнул головой, отгоняя эти прилипчивые мысли, как отгонял бы летом назойливую мошкару, и обратил взгляд вперёд, туда, где, если верить памяти, уже недалеко было до цели их пути.
Приблизительно к полудню их отряд начал осторожно спускаться в неглубокую, укрытую от ветра лощину, и первым, что заметил Йохим издали, была не сама земля, а особенный воздух над ней в виде тонкой, стелющейся дымки, поднимавшейся над снежным покровом, будто под самим этим снегом что-то тихонько тлело исподволь, не давая той самой дымке улечься спокойно. Чем ближе подъезжал отряд, тем яснее становилось: дымка эта – пар, поднимающийся от воды в лощине, что не замерзает даже в такой лютый холод – узкий, извилистый, юркий ручей, пробившийся откуда-то из-под земли и стекавший теперь вниз по склону лощины, обрастая по краям причудливой, ноздреватой коркой прозрачного льда и наледи, наросшей от вечных брызг, точно зеркальным кружевом, сплетённым самой стужей вокруг чужого, непокорного ей тепла.
– Не то родник, не то жила земная какая-то, – тихо проговорил один из Старших, немного удивившись увиденному и приотставая от прочих словно пропуская их вперёд, будто сам не желал приближаться первым. – В такой то мороз – и не мёрзнет вовсе.
Никто не ответил ему – все понимали не хуже него, что вода эта не самая простая, и что сама лощина, укрытая паром посреди мёртвой, застывшей степи, была тем самым знаком, что отличает места, отмеченные богами-покровителями, от прочих, ничем не примечательных клочков мойырской земли.
Отряд буквально остановился шагах в тридцати от края лощины, у невысокой гряды из камней грязно-розоватого цвета, сложенных тут явно не самой природой, а чьими-то заботливыми, терпеливыми руками, и уже здесь им всем стало ясно, что дальше просто так не пройти. Йохим спешился первым и, подойдя ближе, разглядел меж камней то, что оставили здесь прежде него другие просители: выцветшие, изодранные ветром ленты разных цветов, обрывок чьей-то пряди волос, уже давно вмёрзший в наледь, потемневшую от времени деревянную бусину на истлевшей едва видимой нити. Всё это было следами чужого отчаяния и чужой надежды, копившиеся здесь, судя по всему, уже не одну зиму и не одно поколение, укладываясь друг на друга слой за слоем, как копится в земле питательный перегной.
Стоило одному из коней Старших сделать ещё несколько шагов к границе лощины, как животное вдруг захрапело, взбрыкивая, беспокойно затанцевало на месте, будто земля под его копытами вдруг сделалась чужой, зыбкой, живой, а следом заволновались и остальные лошади, натягивая поводья и норовя сбросить всадников. Люди тоже мгновенно ощутили перемену: у Йохима на миг зазвенело в обоих ушах, будто где-то глубоко внутри головы натянули и тронули пальцем невидимую натянутую тетиву, а перед глазами всё расплылось, двоясь и путаясь, точно смотрел он сквозь толщу взбаламученной воды, и стоило лишь ему невольно шагнуть вперёд, к той самой гряде камней, ощущение это лишь усилилось, вязким туманом обволакивая мысли, вытесняя их одну за другой и замещая некоей пустотой.
– Всё, дальше не пройти, – сказал Йохим, останавливаясь и делая знак остальным Старшим спешиться. – Здесь поставлена метка. Кони не пойдут, да и людям неподготовленным туда ходу не будет.
Он опустился на колени прямо в снег, у самой гряды грязно-розовых камней, и, вынув из-за пазухи мешочек с асыками, высыпал их на предварительно расчищенную ладонью землю, а после, взяв в руку небольшой нож, принялся чертить на снегу и подмёрзшей земле круг – не простой, а с зазубринами по краю, будто солнечными лучами, а внутри него – ряд знаков, каких прочие Старшие никогда прежде даже не видели: не похожих ни на обычные метки, какими помечают тюки или скот, ни на что-либо вообще знакомое их глазу, точно вырезанных чьей-то чужой не Йохима рукой.
– Что это, Йохим? – тихо спросил один из молодых, всё же не решаясь подойти ближе, чтобы рассмотреть внимательнее.
– Руны, – коротко бросил тот, не отрываясь от дела. – Ритуальное письмо, очень старое. Не для всех оно, а только для тех немногих, кто прошёл особое посвящение. Меня обучили этому уже давно, ещё когда я принимал должность главного над Старшими, да и в целом не впервой мне здесь бывать. Отец возил меня сюда мальчишкой, в такую же лихую годину, как теперь.
Договорив, он бросил асыки в очерченный круг и, не дожидаясь, пока они улягутся, заговорил – тихо, размеренно, на языке, которого не понимал более никто из отряда: слова эти были грубее и древнее привычной мойырской речи, будто отголосок чего-то, что старше самих степей, раскинувшихся вокруг их малочисленного отряда, старше самого снега под их ногами, а голос Йохима при этом звучал непривычно странно и немного пугающе: глуше обычного, ниже, будто говорил не совсем он сам, а нечто, говорящее через него, как говорит ветер через горло пещеры. В нескольких словах, что удалось разобрать Выхгилу, стоявшему ближе всех к Йохиму, почудилось ему знакомое с детства имя – не то Неба, не то Земли, не то самого мифического Коня – но уверенности в этом не было ни у него, ни у прочих Старших.
Закончив, Йохим коротко выдохнул, будто освобождаясь от какой-то тяжести, невидимо давившей ей на плечи, и, поднявшись на ноги, отряхнул прилипший снег с колен.
– Ну вот, теперь всё готово, – сказал он просто. – Можно пройти. Но не всем – только мне да Выхгилу. Остальные остаются здесь, с конями.
Выхгил, услышав своё имя, невольно вздрогнул – весь вид его выдавал ту глухую, необоримую тревогу, что копилась в нём, должно быть, ещё с той минуты, как Йохим впервые заговорил о поездке к шаману.
– Я здесь впервые, Старший, – признался он тихо, покуда прочие оставались у коновязи, унимая беспокойных коней. – Наслышан о шаманах всякого – и что душу вынимают, коли не тем словом обратишься, и что глаз дурной у них… не по себе мне, врать не стану.
– Мне тоже не по себе, – честно ответил Йохим, и в этих словах не было ни насмешки, ни попытки успокоить Старшего пустым бахвальством. – Но опасаюсь я в меру, не сверх того. Иначе не пришёл бы сюда вовсе, чем мог бы привести стойбище прямиком к погибели. То, что творится, никак не зима обычная и хвори у скотины неслучайные, Выхгил. Слишком уж это похоже на колдовство, а с колдовством одной силой оружия да упрямством, увы, нам не совладать, несмотря и на силу, и на нашу решимость. Думаю, что здесь нашему стойбищу без шамана и его знаний, будет весьма трудно выжить этой зимой.
Выхгил неуверенно, но всё же кивнул, более не находя, что возразить на услышанное, и вслед за шедшим перед ним Йохимом, не без страха, миновав очерченный им на снегу круг, шагнул после небольшой паузы внутрь лощины.
По ту сторону границы воздух и вправду сразу же переменился – сделался как-то мягче, теплее, будто степная зима, испугавшись чего-то, отступила здесь на добрый десяток шагов назад, чуть ли не поджав свой снежный хвост и оставив после себя лишь влажный, парной сумрак да негромкое журчание той самой виденной ими незамерзающей воды, стекающей по влажным камням так неторопливо, точно у неё в запасе была целая вечность. Тропа, хитро виляя, вела их дальше, мимо самого ручья, туда, где склон лощины обрывался невысокой скальной грядой, поросшей ярко-зелёным мхом даже посреди степной зимы – эдаким ярким пятном посреди белого безмолвия – и там, за завесой намёрзшей от вечных брызг ледяной корки, тускло поблёскивавшей в скудном свете дня, точно чешуёй какого-то сказочного дремлющего зверя, темнел вход в шаманово жилище.
Их встретил согбенный старичок, вышедший навстречу даже прежде, чем гости успели его окликнуть – невысокий, сухонький, с длинными, совершенно седыми патлами волос, заплетённых в две простые неровные косы, в одежде из шкур, каких Йохим прежде не видел ни на одном звере из степных краёв; никого более рядом с ним не было – ни кулов, ни учеников, ни какой-то магической животины. Взгляд его был с одной стороны спокоен, а с другой в то же время странно рассеян, что несколько сбивало с толку, будто смотрел шаман не столько на самих прибывших гостей, сколько сквозь них, в какую-то иную, невидимую прочим истину – но, встретившись глазами с Йохимом, старик вдруг замер, будто пытался что-то вспомнить давно забытое лицо, а после медленно, будто поймав собственную мысль, кивнул.
– Помню, ты приходил сюда ещё мальчишкой, – сказал он негромко, и в голосе его не было ни удивления, ни радушия, только лишь ровная, будничная констатация того, что уже происходило, как если бы речь шла о вчерашней погоде. – С отцом своим, покойным уже, верно?
Йохим при словах об его отце почувствовал, как по спине у него пробежал небольшой холодок, не имеющий ничего общего с зимним морозом.
– Приходил, верно, старик, – подтвердил он. – Давно это было, будто в другой жизни.
– Не так уж и давно, мальчишка, как тебе кажется, – ответил старик, уже разворачиваясь к жилищу и жестом приглашая прибывших следовать за собой внутрь. – Года бегут для вас, мойыры, быстрее, чем для меня в моём убежище.
Внутри шаманово жилище оказалось немного теснее, чем того можно было ожидать снаружи – довольно низкий свод, стены, увешанные связками сушёных пахучих трав и костей мелкого, какого-то непонятного Старшим зверья, хотя охоте и разделыванию различных животных их обучали с младых лет, а посреди стоял небольшой, но аккуратный очаг, в котором горел не жёлтый, такой привычный людям огонь, а бледный, с каким-то то ли зеленоватым, то ли синеватым отливом, точно светились не сами горящие угли, а сама земля под ними. Удивительнее прочего было то, что само жилище оказалось весьма тёплым, куда теплее, чем позволял этот слабый костровый огонёк, будто тепло шло не от очага вовсе, а также как и огонь поднималось снизу из самой земли, из её невидимых, глубинных недр.
Шаман, охнув, опустился на потёртую тёмно-серую кошму у самого очага, коротким жестом указав гостям на место напротив себя, и заговорил не сразу. Перед этим он долго молчал, глядя в этот странного цвета огонь тем же рассеянным, отсутствующим взглядом, каким он недавно встретил их у входа, будто вычитывал что-то в игре язычков пламени.
– Дичь ушла, – сказал он наконец, будто продолжая разговор и отвечая на вопрос, которого Йохим ещё даже не успел ему задать. – Ушла она, конечно же, не сама. Её будто отогнали с нажитых за эти годы мест. Насильно и зло.
– Кто их отогнал? – тут же спросил Йохим, напрягшись и подавшись вперёд.
Старик снова не ответил ему прямо на заданный вопрос – вместо этого он заговорил будто бы только что речь в их беседе шла вовсе о другом, глядя всё так же в трещавший теплом огонь:
– Тишина – она ведь разной бывает, главный над Старшими. Бывает вот, к примеру, тишина покоя, когда земля, что носит нас и силы всему живому дающая, просто-напросто спит, словно сильно устала. А бывает порой другая тишина, но всё же тишина – она связана с ожиданием, когда всё живое спряталось, затаилось, зная или чуя то, чего не знает или не понимает люд человечий. Звери всё же чуют лучше нас, это всем известно и давно. Они загодя уходят с обжитых мест вовсе не от голода – они уходят от того, что идёт следом за зимой, за морозом. Они боятся как и люди, но они хоть знают чего опасаются, а люди – нет.
– Что идёт следом, старик? Чего нам бояться? – переспросил Йохим, чувствуя, как в груди у него холодеет, будто и сюда, в тепло шаманова жилища, уже дотянулась там самая степная стужа.
– То, чему… Или может быть даже кому была дана старая клятва, – ответил шаман, и взгляд его на миг сделался необычайно острым, пронзительным, точно клинок, блеснувший из ножен и вонзившийся в плоть противника, прежде чем вновь затуманиться прежней рассеянностью. – Не тебе клятву, мальчишка. Но твоей земле – тоже.
Йохим замер, не находя слов, а Выхгил, сидевший рядом, беспокойно покосился на него, ничего не понимая в этих словах, но чувствуя всей кожей, что разговор этот коснулся чего-то, о чём знать ему вовсе и не полагалось.
– Больше ты мне не скажешь? – спросил Йохим тихо, справившись наконец с собственным голосом.
– Больше я не знаю, – ответил шаман просто. – А то, что знаю наверняка, – не моё это дело говорить вслух прежде срока. Срок придёт – узнаешь сам и не от меня.
Он умолк надолго, глядя в бледный, зеленоватый огонь очага, будто там, в его беззвучном мерцании, скрывалось ещё что-то, недосказанное даже ему самому, а затем, тяжело поднявшись на ноги, скрылся в дальнем, тёмном углу жилища и вернулся оттуда с небольшим свёртком в руках – связкой мелких костей, нанизанных на тонкую, потемневшую от времени жилу, вперемешку с чем-то, отдалённо похожим на высохшие перья, а чьи это были кости и чьи перья, Йохим не взялся бы сказать даже под страхом смерти.
– Повесь это у крайних юрт селения, – сказал шаман, протягивая связку Йохиму, – там, где стойбище ближе к лесу. Оберег не убережёт вовсе, но как-никак поможет отсрочить, что неминуемо грядёт. Даст вам время нужное, покуда не разрешится то, что будет решаться сейчас в другом месте, не здесь, не в вашем селении.
– И что я должен тебе за это, старик? – спросил Йохим, принимая свёрток обеими руками с той же осторожностью, с какой он бы принял хрупкую и готовую вот-вот рассыпаться вещь.
Вместо ответа шаман снова молча поднялся, взял с полки у стены небольшую, грубоватую, обожжённую на огне глиняную чашу и протянул её Йохиму, а следом дал ему свой нож с тонким, потемневшим от старости лезвием.
– Кровь твоя, мальчишка, – сказал он просто. – Не много, ровно столько, сколько чаша сможет принять.
Йохим, не колеблясь, надрезал свою ладонь и подставил её над чашей, которую продолжал держать шаман, глядя, как тёмные капли его крови одна за другой падают на дно, гулко, будто отбивая счёт чему-то. Шаман же через некоторое время коротко кивнул и убрал чашу, будто приняв должную плату, достойную как сказанного, так и сделанного, и вновь погрузился в своё молчание, ясно давая прибывшим понять, что их разговор на это полностью исчерпан.
Йохим поднялся, поклонился старику так, как обычно кланяются людям, чья власть намного выше обычного человеческого разумения, и уже шагнул было к выходу из жилища, когда шаман, словно снова очнувшись, но не поднимая глаз от бледного огня очага, бросил ему вслед:
– Приложи траву к руке, мальчишка. На таком морозе кровь, конечно, и сама уймётся уже скоро, да всё же прикрыть было бы надёжнее.
Затем он кивнул в сторону связки сухих стеблей, висевших у входа в жилище, и Йохим, ничего не говоря в ответ, но и не задерживаясь, взял оттуда горсть раненой ладонью, крепко стиснул её и зажал кулак, пряча после руку в рукав шубы. Сделав знак Выхгилу, он вышел вон, туда, где у камней ждали Старшие, а далее в ледяной завесе их ждала прежняя, обжигающе холодная зимняя степь.
Выхгил, шагая следом, всё ещё не мог до конца поверить ни в увиденное, ни в услышанное, но лишь мельком, взглянув на лицо Йохима, посеревшее и осунувшееся, будто он постарел за этот короткий разговор на целый добрый десяток лет, решил повременить с вопросами, на которые, как чувствовал он в этот момент, ответа он всё равно бы не получил.
Глава 50
Алхор у второго зимовья встретил отряд Крайата так, как могли бы встретить гостя в доме, где совсем недавно кто-то умер – внешне вроде всё как обычно, проявляют должное гостеприимство, но за каждым произнесённым приветливым словом, за каждым с уважением поданным блюдом угадывалась какая-то особая, придавленная сдержанность, что совершенно точно не спутаешь ни с усталостью, ни с обычной, присущей степнякам, немногословностью, скорее уж эта сдержанность была схожа со смолой, липнущей к коже, или точно как дым от сырых веток, который после бывает трудно выветрить из юрты. Немногословный седовласый Старший из встречавшего их отряд разъезда конников так и не проронил ни одного слова сверх необходимого, покуда вёл гостей меж юрт к шатру Старейшего Алхора, люди же, попадавшиеся им навстречу, глядели на Старших и нукеров чужого им стойбища с той смесью наивной надежды и глубокой настороженности, с какой родственники посматривают на лекаря, вызванного уж слишком поздно, когда никто уже не верит в исцеление, а лишь тянет время, чтобы отсрочить неизбежное.
Крайат ехал сразу следом за Манасом, оглядываясь по сторонам с тем же самым чувством, которое никак не хотело отпускать его с самого въезда в селение, казалось ему, что будто сам воздух здесь был гуще обычного, тяжелее, пропитанный чем-то неприятным, чему он не мог дать названия даже при всём своём желании, но оседавшее на его языке привкусом металла и золы. Мимо, пригнувшись под тяжестью двух туго набитых бурдюков, перекинутых через плечо, прошла женщина с водой, и Крайат перехватил её взгляд – короткий, острый, брошенный не столько на самих гостей, сколько куда-то сквозь них, будто она искала в их числе кого-то ещё, кого не находила, и, не найдя, тут же отвела глаза, как отводят их от пустого места за столом. У одной из юрт сидели на корточках трое стариков, гревших руки над углями небольшого очага, и разговор их при виде отряда смолк так же внезапно, как обрывается песня, когда певец забывает слова – смолк и не думал возобновиться, будто и слова этой песни были из числа тех, что не для чужих ушей.
– Не нравится мне это, – тихо проговорил Нурад, поравнявшись с братом. – Будто здесь не просто беда какая, а нечто, о чём даже говорить боятся вслух.
Измир не ответил, только плотнее сжал губы, вглядываясь в лица встречаемых людей с тем же нарастающим беспокойством.
Большая юрта Старейшего Темира стояла в самом сердце селения, не отличаясь особым убранством от прочих, кроме разве что тем самым размеров да двух копий, воткнутых у входа крест-накрест, уже давно потемневших от времени и непогоды – довольно скромный знак его положения, без той броской роскоши, какую Крайат привык видеть в шатре того же Айхима Черноброва. Их всех проводили внутрь юрты, и Одноглазый, войдя замыкающим, привычно встал у самого входа, окидывая быстрым, цепким взглядом внутреннее убранство, прежде чем обратил внимание на самом хозяине жилища.
Темир оказался куда как старше, чем представлял себе Крайат по одним лишь рассказам, услышанным от Манаса, пока они ехали к Алхору – или, быть может, не столько он был стар годами, сколько измождён последними седмицами сверх всякой человечьей меры сил и здоровья, будто они выпили из него несколько зим разом. Гладкая седая его борода была аккуратно расчёсана, шуба выглядела богатой, добротной и чистой, но вот глаза Старейшего, уже глубоко запавшие, немного обведённые тёмными кругами, всё-таки выдавали в нём человека, для которого обычный здоровый сон давно перестал быть неким блаженным и заслуженным отдыхом, а сделался лишь каким-то коротким и неспокойным перемирием с собственными тревожными мыслями, некоей мимолётной передышкой за целый день, что всё же кончается затемно, не дожидаясь рассвета, обрываясь будто на полуслове. При виде вошедшего Манаса что-то словно дрогнуло на его лице – промелькнул оттенок некоего узнавания, смешанного с той горестной радостью, с какой порой смотрят на знакомое живое лицо человека, вновь появившееся в поле зрения из давно ушедших и спокойных времён, как будто лицо-осколок, чудом уцелевшее из прежней, мирной и беззаботной жизни.
– Неужто это ты – Манас, сын Дарына? – вопросительно проговорил он, поднимаясь навстречу медленнее, чем, видно, мог подниматься прежде. – Уж и не чаял я видеть столь знакомое для себя лицо вновь под этим бескрайним небом в Алхоре.
– Старейший, – Манас чуть склонил свою голову с должной почтительностью, что предназначалась не столько положению Темира, сколько самой его памяти о родных для него местах. – Айхим Чернобров – Старейший селения Ашты прислал нас, как только смог получить отправленное ему письмо касательно бед, посетивших Алхор. Позвольте представить вам Крайата, которому Старейший Ашты доверил вести наш отряд на помощь к Алхору.
Крайат выступил вперёд, коротко и учтиво поклонился, как его учили, и более, не тратя каких-либо лишних слов на последующие предисловия, каких требовал бы иной, менее спешный случай, заговорил с ним напрямую:
– Айхим Чернобров шлёт вам, уважаемый Темир, своё слово. Мы – только лишь первые из многих. За нами, если понадобится, придут ещё Старшие из Ашты и возможно Тугры, а покуда мы здесь – готовы, как сможем, послужить вашему стойбищу.
Темир слушал его, медленно кивая головой, а затем жестом заботливо пригласил гостей сесть у очага юрты, тут же внесли скудное, но горячее угощение – ровно то, какое могло позволить себе селение, где, судя по всему, давно уже каждый кусок мяса или горсть крупы был на особом учёте.
– Письмо моё уж давно к вам было отправлено, – сказал Темир, когда все расселись возле очага, даже не притронувшись к занесённому и дымящемуся горячим паром угощению, и голос его, хоть и прозвучал довольно ровно, но всё же выдавал ту тяжесть, что обычно копится в человеке, который слишком уж долго ждал ответа на какой-то важный для него вопрос, как бывало копится вода, чтобы хлынуть в первую появившуюся трещину. – Гонца я отправил ещё по первому снегу, надеясь, что весть дойдёт скоро, а помощь – ещё скорее. Ждали мы её седмицу, другую, третью... – он помолчал, глядя в огонь, будто в языках пламени читал те самые дни ожидания. – А после и ждать перестали, рассудив, что либо гонец сгинул в степи, либо Ашты самому не до наших бед.
Крайат переглянулся с Манасом, но ни тот, ни другой не решились сказать вслух то, что оба знали, – что гонец и вправду сгинул, замёрз или был убит ещё на пути, задолго до того, как письмо его добралось до Ашты через находку у Медвежьей Лапы, и что весть эта дошла до Айхима лишь по счастливой, если это слово вообще годилось здесь, случайности. Крайат почувствовал, как что-то тяжёлое шевельнулось у него в груди при мысли о том, сколько дней отчаяния пережил Алхор из-за одной оборвавшейся дороги, но вслух сказал только:
– Путь до нас неблизкий, Старейший, да и зима выдалась злая для всех. Мы здесь, и это – главное.
Темир кивнул, принимая эти слова с той благодарностью, что не нуждалась в дальнейших словах, а затем, чуть помедлив, заговорил уже о другом – о том, ради чего, собственно, писал письмо.
– Кхандский отряд, что появился недалеко от нашей первой зимовки разбил наших конников, забрав с собой много жизней – как их, так и наших, – начал он, и голос его на миг окреп. – Затем они ушли, но беда, как верно говорят, не приходит одна, молодой Крайат, – Темир взглянул на юношу прямо, будто оценивая, годится ли тот, чтобы услышать остальное. – Дичь, кормившая Алхор, не одно поколение внезапно ушла из наших лесов ещё раньше, чем мы обнаружили у стен нашего селения кхандцев. Сперва дичь редела, сбивалась в разных частях лесной чащобы, потом и вовсе пропала, будто степь и лес сговорились между собой оставить нас среди лютой зимы без возможности выжить. А следом наступила тишина. Не та привычная тишина, что бывает после того как метель уляжется, а снег глушит все возможные звуки. Это была иная тишина, будто сама земля под нами затаила дыхание или испустила его в последний раз...
Крайат, вспомнив от услышанного тот путь, что привёл их отряд сюда – те самые два дня безмолвия, ночь в странном лесу перед Скалистыми холмами, пустую первую зимовку Алхора с её брошенными йегилами – почувствовал вдруг, как холодок опасливо пробежал у него по спине, и коротко утвердительно кивнул, не решаясь прервать Старейшего даже малым уточняющим вопросом.
– А после был их набег, – продолжал Темир тише. – В этот раз на саму первую зимовку. Отряд их был невелик, едва ли десятка два кхандцев. Но налетели они внезапно, в ночь. Мы сумели тем не менее отбиться, но не без очередных потерь. – Голос его в этот момент будто бы дрогнул, он замолчал на мгновение, переваривая сказанное, позволяя, сделать тоже самое гостям, которые его слушали всё это время, и продолжая глядеть в огонь так, будто он искал в нём силы договорить начатое. – Среди павших в этот второй раз был и мой старший сын.
В шатре повисла тяжёлое молчание, которое никто не решался нарушать первым, молчание было плотным, почти что осязаемым, как войлок стен юрты вокруг них. Крайат даже почувствовал, как к его горлу подступает что-то тянущее, вспомнив собственные недавние потери селения Ашты – Сайхиба, Утмуна, Саймура и Катзыла – а также то, каково это могло быть, узнать о гибели близких из чужих, коротких слов.
– Примите наше соболезнование, Старейший Темир, – проговорил он наконец от лица всех, склонив голову. – Мы сами в Ашты недавно потеряли несколько Старших, в том числе и от кхандских клинков. Знаем, насколько тяжёлой может быть такая боль и утрата близкого вам человека, вашего родного сына.
Темир взглянул на молодого Старшего с особым вниманием, каким обычно благодарно смотрят на тех, кто разделили с ним посетившее его горе – взглядом, в котором было больше ментального единения, чем в ином кровном родстве – и коротко кивнул, немного поджав губы, чтобы не выплеснуть нахлынувшие на старика эмоции, и постаравшись принять слова Крайата без излишних в этот момент и в этом месте выражений благодарности за понимание, этого и вовсе не требовалось между людьми, отлично понимающими, что означает горечь потери.
Весь дальнейший разговор шёл уже в основном о делах насущных – сколько людей привёл Крайат с собой, выполняя указания Айхима, чем может и должен ли помочь Алхор в ответ, сколько воином могут выслать Ашты и Тугра на помощь Алхору – и Темир, хоть и держался с прибывшими с прежним степенным достоинством, всё же никак не мог, как отметил про себя Крайат, до конца скрыть той неявной рассеянности, что порою проскальзывала в его взгляде, будто мысли посещавшие его то и дело уходили куда-то в сторону, к какому-то делу, о котором он всё никак не спешил говорить со Старшими из Ашты, пряча его за плотным пологом молчания, как обычно скрывают в юрте нечто, чего не желают показывать даже самым близким людям, не то что гостям.
...
Манас вышел из шатра Старейшего не сразу и позже прочих, задержавшись, чтобы переговорить немного с Темиром о своей родне, еще жившей в селении, и потому нагонял остальных из отряда уже почти что в сумерках, широким торопливым шагом минуя вытоптанные тропки меж юртами. У одной из коновязей его кто-то окликнул – негромко, с интонацией какой окликают неожиданно встретившегося земляка после долгой разлуки.
– Манас? Ты ли это?
Обернувшись, Манас увидел темноволосую стройную женщину средних лет, кутавшуюся в потёртую светло-серую шубку, будто в единственную защиту от целого окружавшего её холодного мира. Он не сразу, но всё же узнал в ней родственницу своего давнего друга Ораза, с которым он не раз делил в детстве свои необдуманные до конца проказы, мальчишескую дружбу, покуда разные уготованные им судьбы не развели их совершенно разными дорогами – его отправили в Ашты, а Ораз остался здесь в Алхоре.
– Айгуль-тате, – проговорил Манас, немного напрягшись, чтобы вспомнить её имя, и невольно улыбнувшись тому, что вспомнил. – Даже не чаял я встретить кого-то из знакомых мне лиц так скоро.
Но радость его быстро улетучилась, стоило ему заметить, как внезапно изменилась в лице сама Айгуль, услышав его слова. Её взгляд, до того тёплый от посетивших её приятных воспоминаний, вдруг наполнился такой же тенью горечи и печали, которую совсем недавно Манас уже увидел сегодня на лице Старейшего Темира, а до этого на лицах других поселян при прибытии их отряда, будто эта тень разом поглотила всё селение Алхор, не разбирая ни их возраста, ни положения, ни родства.
– Ой, Манас, ты ведь наверное ещё даже не знаешь, – сказала она тихо, оглядываясь по сторонам, будто опасаясь быть услышанной. – Ораз твой... он не вернулся с той ночи, когда кхандские псы напали на нас у нашей первой зимовки. Как, впрочем, и сын самого нашего Старейшего.
Манас буквально замер, словно получил удар меж ребер, только удар был несомненно намного острее, задевая изнутри то, что касалось его личной беззаботной юности.
– Ораз... – только и сумел выговорить Старший, рассеяно разглядывая собственные руки, которые в этот момент казались ему самыми беспомощными во всей степи, а после, немного совладав с собой, спросил уже тише. – А как же... Байтас? Малой братишка его?
При этих словах до того потемневшее лицо женщины словно сделалось ещё темнее, как если бы по нему прошла тень от бескрайней тучи, а голос её при ответе упал почти что до шёпота.
– Байтас, братишка его, хорошим юношей вырос, жив, конечно, – проговорила она, но в выбранном ею тоне прозвучало нечто такое, что заставило нутро Манаса похолодеть прежде, чем она успела договорить всё, что хотела сказать ему. – Жив пока ещё. Да только лучше бы тебе и не спрашивать дальше, Манас, покуда сам всё не увидишь и не поймёшь, что здесь происходит.
– Что значит – не спрашивать? – резко переспросил Старший, шагнув к женщине на шаг ближе. – Тате, говорите прямо, что здесь творится. Почему мне лучше было бы не спрашивать? Что я должен понять и почему?.
Айгуль опасливо огляделась ещё раз, прежде чем дать ответ напирающему Манасу, затем всё же, понизив свой голос до почти неразличимого и неразборчивого шёпота, проговорила – скупо, отрывисто, как будто слова эти жгли ей собственные губы:
– С той самой поры, Манас-балам, как беды стали сыпаться на наше селение одна за другой – то дичь пропала, то тишина эта проклятая, набеги кхандцев – люди в сойбище начали пытаться искать хоть какой-то ответ, хоть какое-то здравое объяснение всему происходящему. Асыки бросались и не раз, и не только девушками в их ночи, а буквально всякий, кто отчаялся уже предостаточно. И всё чаще и чаще выпадала гадающим красная кость. Ты и сам знаешь, что это значит.
– Воздаяние за грехи, – тихо проговорил Манас, чувствуя, как в груди у него холодеет. – Но при чём тут Байтас?
– При том, – ответила Айгуль, и в голосе её прозвучала та же обречённость, что Манас уже слышал сегодня в словах Темира, только обречённость эта была еще глубже и безнадёжнее, точно эхо, доносящееся из ямы, – что невестка Старейшего, вдова его старшего сына, растолковала эти знаки по-своему. Говорит, что степь и сами боги-покровители требуют не молитв и не поста, а крови – настоящей, как встарь, покуда мойыры ещё помнили, как это делается. Юношу и девушку, оба чисты, оба непорочны – обоих принесут в жертву, чтобы искупить то, за что степь на нас разгневалась.
Манас стоял, не в силах вымолвить ни слова, а Айгуль, оглянувшись ещё раз, договорила уже совсем тихо:
– Байтас в их числе, Манас. И девушка, что должна была весной уж стать невесткой самого Темира – Толкын, невеста младшего его сына, Ерали. Обоих держат сейчас отдельно ото всех, покуда не наступит нужная ночь.
...
Крайат нашёл Манаса позже, у самой окраины стойбища. Тот стоял неподвижно, глядя на тёмную полосу леса за юртами, будто не решаясь ни войти обратно в селение, ни уйти прочь от него, застыв на самой границе между тем и другим. Крайат заметил неладное ещё издали по самой позе неожиданно угрюмого Манаса, оттого подошёл ближе и, не тратя слов на лишние сейчас расспросы, молча остановился рядом с другом, ожидая, покуда он сам решится заговорить с ним.
– Ораз погиб, – сказал наконец Манас, не оборачиваясь к Крайату, перед этим глубоко и напряженно вздохнув, голос его был глухим, подавленным. – Друг мой из далёкого уже мне детства. А брата его младшего, Байтаса, готовят на убой, Крайат, на заклание. Живого ещё мальчишку, которому едва-едва минуло шестнадцать зим. Они готовятся зарезать его, будто выхоленного хойя перед самым праздником, потому что кое-кому в этом стойбище приспичило искать в старых, забытых и нечеловеческих обрядах ответы на посетившие селение беды.
Крайат почувствовал, как в груди у него разгораются чувства возмущения и растерянности, что охватывали его всякий раз, когда старые предрассудки и обычаи большинства сталкивались с чем-то, чего сам он принимать не хотел.
– И кто это затеял? – спросил он тихо.
– Невестка Старейшего, – бросил коротко Манас, наконец обернувшись к нему лицом, на котором буквально читалась та же тяжесть, что и в его голосе. – Вдова его старшего погибшего от кхандцев сына. Кюнзада её зовут.
Едва Старший произнёс это имя, как вдруг со стороны одной из самых ближайших юрт донёсся звук – низкий, стелющийся, протяжный женский плач, вовсе не тот, что обычно вырывается от внезапного и свежего горя, а тот, что, как правило, копится долго и медленно, вызревая в нечто более опасное, чем простая людская скорбь – точно вода, что от долгого непроходящего мороза не тает, превращаясь в лёд, который может расколоть твердость любого камня. Крайат, одёрнувшись, невольно обернулся на этот пронзительный звук и увидел её – женщину, стоявшую у самого входа дальней юрты в тёмной длинной шубе, с непокрытыми, многочисленными и туго заплетёнными косами, чёрными настолько, что выглядели совершенно неестественными на фоне снега лежавшего вокруг юрты. Она не рыдала в голос, не заламывала от бессилия рук, как то бывает у некоторых женщин, испытывающих горе, женщина стояла абсолютно неподвижно, прямо, и голос её, будто доносившийся издалека, звучал вовсе не жалобно, а скорее уж требовательно, будто призыв этот обращён был и не к людям вовсе, а к самим богам-покровителям, которых она то ли о чём-то усердно молила, то ли в чём-то грозно обвиняла.
Крайат никак не мог разобрать слов, произносимых почти беззвучно её устами, но, встретившись лишь на миг с её взглядом светло-зелёных глаз, почти прозрачными на фоне тёмного, измождённого и уставшего лица, точно чудом уцелевшие листья посреди золы очага – ощутил нестерпимый, неистовый холод, пробуждавший не страх перед клинком или зверем, а нечто более глубокое и безымянное, тревожащее далеко не тело, а нечто внутри потаённых глубин самой души юноши.
Женщина, заметив, что на неё смотрят лишь недавно прибывшие в селение чужаки, даже не отвела своего взгляда и не смутилась как бывает с другими, а, напротив, задержала его на самом Крайате на один долгий, острый и словно колющий как остриё у сунги миг, а затем резко отвернулась и скрылась внутри юрты, оставив после себя лишь эхо того низкого, гулкого плача, что ещё долго отдавался болью в ушах у Крайата, покуда он наконец не заставил себя отвести взгляд от юрты и вернуться к прерванному разговору с Манасом.
– Это она, Крайат, – тихо проговорил Манас, как только Крайат повернулся к нему лицом, до этого тоже не отрывавший взгляда от юрты и появившейся у входа женщины. – Это и была Кюнзада.
Крайат на это ничего не ответил, только лишь почувствовал, как в груди у него, вопреки всей накопившейся усталости от долгого пути, разгорается тревожная мысль: что беда, ради устранения которой их послал сюда Старейший Айхим, оказалась вовсе не той, какую они себе представляли, выезжая из Ашты, и которую способна была бы решить их мужская сила – а лишь первым проявлением некоего всеобъемлющего несчастья, за которым скрывалось что-то иное, глубже и страшнее любых вражеских клинков или природной стихии.
Глава 51
Отряд Палаха достиг предгорий, где пряталась старательская деревенька, прозванная промеж кхандцев из его отряда как Джинь-Су, уже под вечер третьего дня пути – метель к тому времени выдохлась окончательно, оставив после себя лишь редкие, ленивые снежные хлопья да некое стеклянное безветрие, что бывает в горах после долгой бури, когда сама природа, вымотавшись, решила наконец передохнуть, затаив дыхание вместе со всей округой. Дорога последние вёрсты шла в гору, петляя меж отвесных, каменистых склонов, и Палах, ехавший чуть впереди основной колонны, всё чаще ловил себя на том, что вглядывается в приближающиеся очертания селения с нарастающим и казалось бы необъяснимым беспокойством, какого не испытывал ни разу за все прежние поездки по этим землям.
– Тихо там, – заметил один из проводников, тот самый, что не раз хаживал в Джинь-Су с обозами, – невысокий, жилистый кхандец по имени Дуаннге, с обветренным, будто дублёным лицом человека, проведшего в горах не один десяток зим. – Обычно уже слышно снизу – кузню, скот, голоса. А сейчас ничего.
Палах промолчал, но подхлестнул коня, и отряд, ускорившись, преодолел последний подъём – а затем остановился разом, будто все двадцать всадников одновременно натянули поводья, увидев то, что открылось им внизу.
Деревенька лежала перед ними тихая, недвижная, засыпанная свежим снегом настолько ровно, что издали могла показаться просто ещё одним склоном горы, если бы не редкие, чёрные проплешины кровель, торчащие из-под белого покрова, точно проступившие сквозь саван кости. Дыма не было ни над одной трубой. Ни собачьего лая, ни скрипа ворота у колодца, ни единого движения меж домов – только снег, ложившийся всё так же ровно и безучастно, будто ему не было никакого дела до того, что лежит под ним.
Спускались осторожно, растянувшись цепочкой, и чем ближе подъезжал отряд, тем яснее становилось: селение не покинуто загодя и не разграблено врагом – оно замерло так, как замирает жизнь, застигнутая врасплох, оборванная на полудвижении. У одного из домов так и осталась стоять телега с наполовину сгруженными мешками, будто хозяин отошёл на минуту да так и не вернулся. Дверь другого дома была распахнута настежь, и снег намело внутрь высокими, нетронутыми сугробами, будто там никто не бывал уже давно. У колодца лежала опрокинутая бадья, вмёрзшая в наледь под тем же слоем снега, что укрывал всё прочее.
– Разойтись по двое, – коротко распорядился Палах, спешиваясь первым. – Дома проверить, но по одному не входить. Кто найдёт что – кричать сразу, не таить.
Первые тела нашли у самого входа в шахту – три занесённых снегом бугра у деревянного крепления, которые один из воинов, разгребая наст сапогом, принял поначалу за брошенные мешки. Под снегом оказались люди – рудокопы, судя по одежде и въевшейся в кожу рук угольной черноте, застывшие в тех самых позах, в каких их застигла смерть: один лежал, привалившись к самой стойке крепления, другой – ничком, будто пытался ползти прочь от чего-то, третий – свернувшись, обхватив голову руками, точно защищаясь от удара, что так и не обрушился.
Дуаннге, подойдя ближе и осмотрев тела с той обыденной внимательностью человека, повидавшего немало горняцких бед, покачал головой.
– Дурной воздух, – сказал он со знанием дела, указывая на посиневшие, будто задохнувшиеся лица погибших. – Бывает такое в глубоких забоях – скапливается там что-то, невидимое, без запаха, и человек падает замертво, не успев даже вскрикнуть. Я о таком слыхал не раз, хоть сам не видел.
Палах, глядя на застывшие, тёмные лица мертвецов, коротко кивнул, принимая это объяснение с тем облегчением, какое приходит, когда страшное вдруг обретает понятное, знакомое имя. Дурной воздух – дело обычное для всякой шахты, если копать слишком жадно и слишком глубоко, а Урраш, зная его, не жалел ни рудокопов, ни сроков, требуя металла всё больше и больше. Это можно было объяснить. Это можно было доложить.
Но чем дальше продвигался отряд по деревне, тем яснее становилось: трое погибших у входа в шахту – лишь малая и понятная часть того, что здесь произошло.
Домов в Джинь-Су было не менее трёх десятков, и лишь в немногих нашлись ещё тела – в основном стариков или совсем малых детей, будто те, кто ещё мог держаться на ногах, ушли, а немощные остались там, где их застала смерть или беспамятство. Но большинство домов оказались просто пусты – не разграблены, не разрушены, а именно пусты, будто их обитатели вышли на минуту и не вернулись: очаги, давно остывшие, но не разобранные; одежда, развешанная сушиться и так и никем не снятая; в одном доме на столе стояла нетронутая, покрытая ледяной коркой миска с недоеденной похлёбкой, а рядом – опрокинутый табурет, будто вставший из-за стола человек уходил в спешке, не думая более ни о еде, ни о порядке.
Не нашли в деревеньке и содержавшейся здесь скотины – ни единой головы, ни блеющего звука, ни единого следа некогда шумного, полного жизни хозяйства. Хлева и загоны у большинства дворов стояли распахнутыми настежь, также с наметённым внутрь снегом, будто ворота сами собой откинулись в спешке или их никто и не запирал вовсе, покинутые так же внезапно, как и сами дома, но ни привязи с оборванным поводом, ни следов брошенных животных, разбредшихся в поисках корма, ни даже костей, обглоданных диким зверьём, что непременно явилось бы на такую лёгкую поживу, не нашлось нигде во всей деревне, сколько люди из отряда Палаха ни искали.
Пустые кормушки для скота стояли будто бы и вовсе нетронутыми за эти несколько дней, сено в них слежалось в странный плотный комок, похожий на серый войлок, словно никем не было потревожено, а на снегу вокруг загонов не было ни единого следа копыт, ведущего прочь, в сторону леса или гор – ни борозды, ни примятости, никакого намёка, что выдавало бы хоть какое-то направление, в котором могла бы уйти сама или быть угнанной кем-то деревенская скотина. Кхандские воины, уже привыкшие к виду падающего от бескормицы скота, к оскаленным, вмёрзшим в наст тушам, каких они немало видели за долгую зимнюю службу в мойырских змелях, только недоумённо переглядывались меж собой, не находя ни малейшего объяснения и этому: как будто скотина исчезла из своих загонов так же беззвучно и совершенно бесследно, как и сами их хозяева, растворившись в морозном воздухе без остатка и без единого свидетельства собственной гибели или бегства, оставившая после себя только лишь распахнутые настежь ворота да нетронутое, слежавшееся сено как немой и оттого более красноречивый укор всякой попытке найти произошедшему хоть какое-либо обыденное человеческое объяснение.
– И куда они могли деться? – неуверенно спросил один из воинов, стоя у распахнутой двери очередного пустого дома. – Кузня брошена, скот оставлен на произвол – в такой то мороз да непогоду без скотины да без крова далеко не уйдёшь.
Никто ему, конечно же, ничего не ответил.
Одного живого нашли уже под конец дня, когда первые сумерки только-только начинали сгущаться, но факелы уже запалили не столько для тепла, сколько для того, чтобы прогнать ту самую сумеречную, вязкую и необъяснимую жуть, что всё плотнее оседала над отрядом и вокруг каждого из живых с каждым уже осмотренным домом. Он сидел в дальнем, полуразрушенном сарае на самом краю селения, забившись в самый тёмный угол, будто прячась среди остатков сена и брошенной упряжи – и когда воины, нашедшие его, отдёрнув скрипучую дверь сарая, осветили найденного факелом, кто-то из кхандцев невольно попятился назад, приняв найденного за древнего, немощного старца.
Но старцем найденный отнюдь не был. Дуаннге, вглядевшись пристальнее к нему, вдруг переменился в лице, словно мысленно выругавшись.
– Это ж Бекен, – проговорил он тихо и удивленно, будто не веря своим собственным глазам и тому, как выглядит найденный. – Это старшина здешних рудокопов. Мы с ним не раз хлеб делили, когда я бывал здесь, славный парень, любил пошутить.
По объяснениям Дуаннге, этому Бекену не было ещё и сорока зим – крепкий, ещё вовсе не старый мужчина, известный своим умением ладить с людьми. Тот же, кто сейчас сидел перед ними, был седым насквозь, вплоть до самого распоследнего волоса, лицо у найденного было иссохшим и обвисшим глубокими старческими складками, будто из него вычерпали не только годы, что касается рук Бекена, которыми он машинально перебирал солому, лежавшую на полу сарая, они дрожали мелкой, безостановочной, старческой дрожью.
– Бекен, дружище, ты меня узнаёшь? – спросил Дуаннге и присел перед ним на корточки, осторожно тронув того за плечо. – Это я, Дуаннге. Что здесь произошло? Где все, Бекен?
Тот не сразу, но поднял голову, и в свете ближайшего факела глаза его – мутные, тёмно-карие, будто подёрнутые тонкой сизой плёнкой – на миг смогли всё же остановиться, сконцентрировавшись на склонившемся к нему лице Дуаннге, в них мелькнул было проблеск узнавания, но тут же угас, точно искра, не успевшая разгореться из-за порывов ветра.
– Все ушли, – наконец прошептал он, и голос его звучал так сипло и надрывисто, будто принадлежал не человеку, а стволу иссохшего дерева, скрипящего сейчас от прикосновения или дуновения. – Я просил их не уходить. Не открывать. Не слушали меня, копали и копали, покуда не...
Он вдруг замолчал, затрясся всем телом, с каждым разом трясясь всё сильнее и сильнее, а затем уже стал бормотать что-то уже и вовсе бессвязное – словно какие-то обрывки из слов, которые никак не складывались в понятную кому-либо речь, среди которых подошедший Палах, пытаясь вслушаться, различил только лишь несколько более-менее понятных и повторяемых Бекеном снова и снова: «глубже», «дышит», «не будить».
– Что он там бормочет? Чего не будить? – спросил Палах резко, наклонившись поближе. – Давай ответь толком, старик, кого там не будить надобно?
Но Бекен лишь замотал головой, зажмурился и умолк окончательно, вновь принявшись механически перебирать пальцами солому, будто разговор этот вытянул из него последние силы, какие ещё оставались.
– Вряд ли добьёмся от него ещё чего-то, совсем он не в себе, – сказал Дуаннге со вздохом, поднимаясь. – Может, к утру в себя придёт немного. А может нет.
...
Уже в сумерках, когда основной осмотр деревни был закончен, а люди развели костры прямо среди опустевших домов, не решаясь заночевать под чужой крышей, Палах отправился к самой шахте, чтобы увидеть своими глазами и понять то, о чём мог говорить найденный ими безумец. Дуаннге, знавший здешние ходы лучше прочих, пошёл с ним, неся факел.
Вход в забой представлял собой низкий, укреплённый деревянными стойками лаз, уходящий полого вниз, в самую темноту – и стоило Палаху ступить в него на несколько шагов, как он ощутил то, чего никак не ожидал ощутить в горной штольне зимой: тепло. Оно было каким-то странным, будто идущим из самого камня, из глубины земли, дышащее ровно и медленно, точно из-под коры остывающего мира проступала кровь. Вместе с теплом до него донёсся и звук, едва слышный, ритмичный, похожий не то на далёкий шум подземной воды, не то на чьё-то медленное, глубокое дыхание.
– Слышишь? – тихо спросил Палах, останавливаясь.
Дуаннге, подняв факел повыше, прислушался, и Палах увидел, как по его обветренному, привычному ко всякому лицу пробежала тень неподдельной тревоги.
– Слышу, – ответил тот так же тихо. – Не должно так быть, ханжыр. Я в этой шахте бывал не раз, ещё когда её только заложили. Не было здесь такого прежде. Ни тепла этого, ни звука.
Дальше идти Палах не решился – не столько из страха, сколько из того же трезвого, привычного ему расчёта, что удерживал его от любого необдуманного шага: чем бы ни было то, что скрывалось в глубине этой штольни, спускаться туда без нужды, без знания, с чем придётся столкнуться, значило рисковать тем немногим, что у него оставалось – своей собственной жизнью. Он тут же развернулся и вышел прочь из штольни, туда, где привычный мороз и обычная, понятная темнота степной ночи казались Палаху теперь почти что спасением после ощущения того, что таилось в шахте.
...
Когда лагерь уже понемногу стал укладываться на ночлег, а тревожные разговоры меж воинами, вполголоса пересказывавших друг другу увиденное за этот день в деревеньке, стали постепенно стихать, Палах один сидел у потрескивающего костра, глядя в язычки пламени, поглощающие плоть деревянных поленьев, мысли в его голове ворочались тяжело, нехотя, как ворочается ушедший в зимнюю спячку зверь, не желающий просыпаться раньше положенного тому срока.
Мысли его крутились вокруг сообщения для Урраша. Доложи он ему всё как есть – это риск предстать перед ним человеком, который испугался детских страшилок или старческих баек о дышащей земле, конечно же, этого Палах не мог себе никак позволить, слишком уж хорошо он знал характер Урраша, ведь либо он, либо его приближённые кхандские псы непременно захотят найти очередной повод усомниться в надёжности того, кто и без того для них всех степной чужак, безродный степняк, выбившийся в доверенного Урраша волей подвернувшегося случая и собственной Палаха хитрости, а не по праву кхандской крови. Но и вовсе промолчать, списав буквально всё, что произошло на «дурной воздух» да мор, тоже было весьма рискованным, а донесение могло показаться Уррашу неполным, в этом случае оправданий у Палаха может и не найтись вовсе.
Оттого оставалось единственное, что он умел делать лучше прочего – урезать правду ровно настолько, чтобы она оставалась правдой, но не пугала того, кому предназначалась. Мор в шахте – да, случается, объяснимо. Опустевшая деревня – ушли в страхе перед мором, тоже дело понятное, люди пугливы. О дышащей штольне, о старике, бормочущем что-то про то, что не следовало будить, Урраш знать не должен – по крайней мере, не сейчас, покуда сам Палах не решит для себя, чем на самом деле было то, что он услышал в темноте забоя.
Так он и порешил, но и от этого решения на душе ему не стало легче, а лишь немного понятнее, что делать дальше с тем, чему он только что стал свидетелем.
...
Чуть поодаль от общего костра, там, где темнота смыкалась плотнее, Хоннгор сидел, привалившись спиной к своей собственной поклажей, снятой с коня, и наблюдал за Палахом издали с тем же самым спокойным, оценивающим прищуром, с каким привык смотреть на всё вокруг.
То, что он увидел сегодня в лице этого безродного мойыра, стоило само по себе немалого. Хоннгор давно уже приметил в Палахе способность держать лицо невозмутимым как от похвалы, так и от брани или несогласия – но сейчас, у выхода из штольни, эта его ровное и гладкое лицо будто бы дало трещину, пусть короткую, пусть быстро им скрытую, но достаточно заметную для того, кто умел смотреть внимательно. Хоннгор не был суеверен сверх меры – мор в горах дело известное, а страшные байки перепуганного старичья он привык пропускать мимо ушей – но растерянность Палаха, пусть и мимолётная, стоила заметки.
«Значит, и его можно застать врасплох, – подумал Хоннгор, отламывая кусок вяленого мяса, вытащенного из своей сумы. – Значит, есть в нём слабина, которую можно бы и углубить». Конечно же, гоняться за удобным случаем нарочно он не собирался, как и сказал Чяггуру, но, если случай сам придёт, то глупо будет его упускать, а сегодняшний вечер, с этой мёртвой деревней, определённо чем-то ему запомнится, хотя чем именно – Хоннгор и сам пока не мог сказать точно.
Додумать эту мысль до конца ему помешал приступ кашля – внезапный, сухой, царапнувший горло изнутри так, что Хоннгор невольно поморщился и сплюнул в сторону.
– Не ко времени, – буркнул он себе под нос, растирая вмиг отяжелевшую грудь ладонью. Голова слегка кружилась, будто он не выспался несколько ночей подряд, хотя накануне спал не хуже обычного, но списал он это проявление сиюминутной слабости на долгую дорогу да морозный воздух и, поплотнее закутавшись в свою шубу, устроился ко сну, не придав своему недомоганию большего значения, чем оно, казалось, того заслуживало.
Глава 52
Утро после очередного возвращения к первому зимовью Ашты выдалось на удивление тихим – метель, доселе бушевавшая несколько дней подряд, что порой казалось, будто иной погоды степь более не признает, отступила наконец также внезапно, как разыгралась до этого, оставив после себя только кристально-чистое, словно промёрзшее насквозь небо да плотный, нетронутый снег, укрывший всю первую зимовку ровным, слепящим на ярком зимнем солнце покровом. Айхим проснулся в этот раз раньше обычного, да и вряд ли вообще можно было назвать сном те немногие обрывки времени, что он позволил себе этой ночью, чтобы закрыть глаза и хоть как-то вздремнуть. Практически первым же, что он увидел, было лицо его дочери, безмятежно спящей на соседней кошме и укрытой поверх собственной шубы ещё и его собственной, Айхим собственноручно укрыл ее уже посреди ночи, когда он в очередной раз выходил из состояния полудрёмы, чтобы снова удостовериться, что возвращение Айнар – не какой-то морок, не болезненное видение, вызванное лихорадкой, измождением или дурными мыслями из-за слишком долгого ожидания.
Он продолжал лежать, стараясь не шуметь, чтобы ненароком не разбудить дочь, не шевелясь и тихо дыша, вглядываясь в спящее лицо Айнар – немного похудевшее, с тёмными тенями под глазами, но всё же живое, тёплое, дышащее. От того, что Айхим Чернобров наблюдал перед собой, он чувствовал как в его груди, вопреки всей тяжести произошедшего за последние дни, разливается почти уже забытое им чувство, какое он испытал давным-давно, в тот самый день, когда он будучи намного моложе себя нынешнего держал малышку Айнар, только-только родившуюся, на своих руках впервые, стараясь быть нежным и аккуратным, что не было ему свойственно до этого чудесного момента.
Через буквально полполена в костре Айнар тоже проснулась, разбуженная то ли от пристального взгляда отца, то ли из-за шаловливого солнечного пятнышка-забияки как-то проникшего внутрь шатра и прыгавшего с её плеча её же на переносицу или ушко. Увидев отца рядом, Айнар не отпрянула, не смутилась, а, наоборот, вскинула руки, отбрасывая отцовскую шубу, и потянула их в его сторону, как тянулась к нему бывало ещё в самом детстве, ища у него тепла и защиты после очередной шалости, за которую её отчитывали мама, Йохим или Хазнур.
– Отец, – проговорила она тихо, ещё не до самого конца стряхнув с себя остатки сна, пытавшегося затянуть её обратно в своё царство, – а я открыла глаза и всё думала, что вдруг мне это только снится.
– Нет, не снится, Айнар, – как можно добрее ответил уже вставший Айхим, присаживаясь рядом и беря ладонь также севшей Айнар в свою. – Главное, что ты дома. Вернее, почти что дома. Рядом со мной, а я рядом с тобой.
Они сидели так ещё какое-то время, не торопясь начинать назревший между ними разговор, которого они оба страшились в равной мере – Айхим не знал, с чего именно начать свои расспросы, не желая бередить свежую рану, Айнар же внутри себя чувствовала, что рано или поздно придётся рассказать отцу обо всём, что она пережила, но старалась оттягивать этот миг как можно дольше, покуда хватало сил. Но когда снаружи до них донеслись первые звуки просыпающегося лагеря – голоса, скрип шагов по мёрзлому снегу, ржание коней у коновязи – Айнар поняла, что время для дальнейших отсрочек у неё вышло.
– Отец, – начала она, глядя куда-то в сторону полога шатра, – я должна рассказать тебе то, что узнала там, находясь в плену. Это касается Палаха.
Айхим на мгновение будто бы замер, что-то в его лице словно отвердело, точно спокойно тёкшая до этого вода, схваченная внезапно опустившимся морозом – вовсе не удивление, а скорее уж что-то похожее на чувство подтверждения давнего и невысказанного внутреннего подозрения.
– Да, говори, дочка, слушаю тебя, – коротко бросил он в ответ.
После чего Айнар всё рассказала отцу: о моменте пленения её с подругами неподалёку от прежней стоянки; о том как уже в лагере кхандцев она поняла, что Палах командует всем происходящим внутри этого лагеря; как он приходил к ней и лицом к лицу рассказывал ей будничным голосом о каменном Хамеше, о его высоких и крепких стенах, называл её будущим украшением цветника наместника Хамеша по имени Урраш, будто речь шла о какой-то вещи; о захлестнувших её эмоциях после этого, ненависти к Палаху, который предал не только доверие Айхима, но и всего селения Ашты, всего мойырского рода.
Айхим слушал дочь молча, не перебивая, и лишь по тому, как сжались его пальцы при упоминании цветника Урраша, будто они стиснули невидимую рукоять верной ему сабли, можно было бы понять, чего именно стоило Старейшему проявление этой сдержанности и молчания.
– Значит, он не просто так пропал у Медвежьей Лапы, – задумчиво проговорил он наконец, когда Айнар закончила свой рассказ. – Не убежал от испуга, бросив товарищей, не попал сам в плен к кхандским псам. Скорее уж всё это время служил им, покуда продолжал жить среди нас, делил с нами ему, дрался с нами плечом к плечу. Это его осознанный выбор, пойти по пути предательства собственного народа.
– Служил всегда или продался за поганое золота – это неважно, отец, – тихо подтвердила Айнар. – Знаю лишь только то, что рассказывал он об этом Урраше с той же уверенностью, с какой ты верно служишь и охраняешь наше стойбище. Он явно нашёл своё место при кхандцах, пригрелся там как змея на солнышке.
Айхим на этот раз уже смолчал, глядя перед собой. Длившееся молчание его было красноречивее любых эмоций, включая вполне уместный в данных обстоятельствах гнев на предателя, но при этом в голове его стала проявляться расчётливая и холодная как высокогорный лёд мысль – если Палах служил кхандцкому наместнику вовсе не по принуждению, а по своей собственной воле, и служил притом скорее всего достаточно долго, чтобы заслужить его доверие настолько, что, несмотря на его происхождение, ему доверили командовать достаточно многочисленным кхандским лагерем – значит, то, что происходит сейчас на его землях и землях других мойырских родов, куда как серьёзнее, чем один-единственный набег. Кхандцы явно стали чувствовать свою силу, осознали и приняли её, пытаются проявить её на соседние и близлежащие к ним земли, в частности, в земли, которые исконно принадлежали кочевым родам мойыров.
– Пожалуй, это многое меняет, – сказал он наконец вслух, поднимаясь на ноги. – Меняет наше отношение к тому, как нам следует оценивать всё случившееся с самого начала. Ты, отдыхай пока что, дочь моя. Мы ещё продолжим наш разговор чуть позже, не всё нужно решать в одно утро.
С этими словами он вышел из шатра, предоставив Айнар самой себе, и, встретив снаружи как обычно поджидавшего его Хазнура, лишь коротко кивнул ему в ответ на его немного обеспокоенный и вопросительный взгляд, ничего более ему при этом не сказав. Впрочем, по тому, как изменилась походка Старейшего при выходе из шатра, как заострились черты его лица, словно у хищного тогрула, Хазнур понял, что разговор с дочерью дался тому тяжелее иной битвы.
...
День тянулся медленно, наполненный обычными лагерными заботами – Талгир, как и прежде, распоряжался хозяйством, дозорные сменялись на постах, – но над всем этим висело то же самое, невысказанное вслух ожидание, что не отпускало лагерь с той самой ночи, когда Журен принёс первую весть о найденной сече. Айхим то и дело выходил из шатра, вглядываясь в белую, слепящую даль степи, будто одним усилием воли мог ускорить возвращение тех, о ком до сих пор не было известий, – Ойтыла, Луки, тех, кто ушёл вслед за ними на подмогу.
Айнар, не находя себе места в тесноте шатра, тоже вышла к общему костру, куда её усадили заботливые руки нукеров, укутав потеплее и потчуя горячим варевом, – но взгляд её то и дело устремлялся туда же, куда смотрел и её отец, в ту сторону, откуда должны были появиться те, кто спас ей жизнь ценой чужой мойырам вражьей крови тех, кто служил Уррашу.
Весть о возвращающемся отряде принёс один из дальних дозорных уже ближе к вечеру, когда солнце начало клониться к закату, окрашивая снег вокруг в особый, розовато-багряный оттенок, что бывает лишь в самые морозные, самые ясные дни, будто степь на миг обагрилась чужой, ещё не пролитой кровью. Лагерь пришёл в движение – люди потянулись к краю стоянки, вглядываясь в приближающуюся цепочку всадников, растянувшуюся на добрую четверть версты, и по тому, как медленно, устало она двигалась, всякий понимал: путь этот дался прибывшим нелегко.
Айхим вышел им навстречу сам, не дожидаясь, покуда отряд доберётся до самого лагеря, и Айнар, не удержавшись, поспешила следом, несмотря на короткий, предостерегающий взгляд Хазнура.
Первым, кого узнала Айнар среди подъезжающих, был сам Ойтыл – всё тот же немолодой, черноглазый Старший со шрамом через переносицу, теперь ещё более осунувшийся, чем при их последней встрече. А чуть позади него, держась одной рукой за хромую ногу, ехал Лука – и при виде его Айнар почувствовала, как у неё перехватывает дыхание от облегчения, смешанного с новой, ещё не улёгшейся тревогой.
Ойтыл спешился первым и, подойдя к Айхиму, коротко склонил голову.
– Старейший, – начал он без долгих предисловий, как то водится у людей, слишком уставших от лишних слов, – докладываю о том, что удалось сделать.
– Говори, – коротко бросил Айхим, и в голосе его, обычно ровном, прозвучало то напряжение, что он не пытался больше скрывать.
– Кхандский разъезд, что гнался за Лукой и его людьми, разбит, – продолжал Ойтыл. – Из дюжины с лишним живыми ушло не более двух-трёх псов, да и тех мы не преследовали далее – не было в том нужды, да и людей на долгую погоню у нас недоставало. С нашей стороны потери тоже есть, Старейший, – двое из моего отряда пали в той сшибке, ещё трое ранены, один тяжело, но жить будет, если лекарь не оплошает. Тела погибших везём с собой – не оставили лежать в чужой земле.
Айхим коротко кивнул, принимая эту весть с тем спокойствием, что даётся только долгой привычкой к подобным докладам, хотя по тому, как дрогнула на миг его челюсть, было видно, что и эта весть далась ему нелегко – ещё двое, добавившихся к уже понесённым потерям, тяжёлым камнем осевшим на дно его памяти.
– Взяли что с убитых кхандцев? – спросил он.
– Оружие взяли, какое годное осталось, – ответил Ойтыл. – Пару луков хорошей выделки, не нашей работы, да с десяток стрел с непривычным для нас оперением – могут сгодиться, чтобы понять, чем кхандцы вооружены нынче. Коней тоже забрали, каких смогли поймать, – четырёх удалось, остальные разбежались в суматохе. Кое-какая мелочь по карманам да сёдлам – ничего, что стоило бы отдельного упоминания, окромя разве что одного перстня с каким-то знаком, не мойырским и не привычным кхандским – может, сгодится, чтобы узнать, чей отряд был.
– Передашь Хазнуру, я посмотрю после, – коротко бросил Айхим. – А что с людьми, которые были с Лукой в одном отряде?
На лице Ойтыла будто мелькнула грозовая туча.
– Один из нукеров, что был в его отряде, пал у небольшой переправы от кхандских стрел ещё до того, как мы подоспели им на выручку, – ответил он. – Второй довольно тяжело ранен, стрелы в бедре и боку, но наш лекарь подтвердил, что скорее всего он сможет выкарабкаться, коли жар не одолеет. Тело же первого мы тоже забрали, Старейший, Лука подсказал точное место.
Айхим выслушал молча и только после этого перевёл свой сосредоточенный взгляд на Луку, который всё это время, привычно перенеся весь вес своего тела на здоровую ногу, стоял немного поодаль, дожидаясь своей очереди, чтобы доложиться Старейшему – усталый, промёрзший, с немного потухшим взглядом, ещё не до конца пришедший в себя от перенесённого и последовавшей дороги.
– Хромой, – сказал Айхим, и в этом коротком и уже привычном для Луки прозвище, которым Старейший называл его уже который год, было нечто большее, что-то схожее на благодарность, которую Чернобров не привык произносить вслух даже самому себе. – Спасибо, ты сохранил мне единственную дочь.
– Служба моя такая, Старейший, – улыбнувшись, ответил Лука тихо и склонил голову. – Не мне одному эта заслуга принадлежит – один из тех, кто ушёл со мной, более не увидит восхода солнца. Без его жертвы и участия других из возглавленного мной отряда ничего бы наверное не вышло.
– Помню и о них, – коротко ответил Айхим. – Будут погребены как должно, по всем обрядам, что положены павшим от вражеского клинка.
...
Уже в шатре, когда лагерь снаружи погрузился в вечерние хлопоты – кормили коней, разводили костры пожарче, готовили горячую пищу для вернувшихся, – Айхим позвал к себе Луку и Ойтыла для разговора без лишних ушей, оставив у полога лишь Хазнура.
– Теперь рассказывай мне всё по порядку, Хромой, – сказал Айхим, когда все расселись у жаровни. – Что удалось узнать от пленного, что видел сам, покуда следил за лагерем.
И Лука рассказал – о рудокопах, что платят дань напрямую в Хамеш, минуя мойырских Старейших, будто самой земли этой с её законами не существовало вовсе; о том, что отряд, разбитый ими в ту метельную ночь, возвращался именно с такой данью; о том, что Палах, оказавшийся кхандским прихвостнем, верховодит всем лагерем, хотя как чужак-мойыр добился такого доверия – этого не знал и сам пленный.
Айхим слушал, а когда Лука закончил, коротко произнёс:
– Айнар подтвердила мне то же самое сегодня утром, своими словами. Про Палаха, про то, как он держался, про его слова о Хамеше и Урраше.
Лука бросил быстрый взгляд в сторону, туда, где за пологом угадывался соседний шатёр, но ничего не сказал, лишь коротко кивнул, будто соединяя в уме те же самые нити, что уже соединил Айхим.
– Значит, вот что мы имеем, – заговорил Старейший, обводя взглядом обоих собеседников. – Не разбойный набег кхандцев на наши земли, а нечто большее – спланированное дело, годами копившееся у нас под самым боком: рудокопы, дань, лазутчик среди наших же Старших. Урраш, что пять лет сидел тихо, вдруг решил, что настало время для другого. Отчего – пока не знаю, но узнать придётся, и чем скорее, тем лучше для всех нас.
Ойтыл, до того молчавший, осторожно заметил:
– Есть ли опасность для нашего стойбища на втором зимовье?
– Йохим справится и без моих напоминаний, – ответил Айхим коротко. – Моя забота теперь – решить, что делать здесь и дальше. Крайат с отрядом уже должен быть у Алхора или близко к тому, и я не хочу гадать, какие ещё вести придут оттуда, покуда мы сами топчемся на месте, зализывая раны.
Он замолчал, глядя на огонь жаровни, будто в его неровном, дрожащем свете пытался разглядеть очертания того, что ждало их впереди, а затем произнёс, уже тверже, точно решение это вызревало в нём весь этот вечер и наконец обрело окончательную форму:
– Возвращаться к устью Шаран, поджав хвост, покуда Урраш готовит новый удар, я не намерен. Но и вести на Хамеш весь отряд, оставив Ашты на втором зимовье на волю случая, было бы глупостью, недостойной ни меня, ни памяти тех, кого мы уже потеряли. Значит, дробим силы.
Он поднялся на ноги, и в этом коротком движении было уже куда больше прежней, привычной твёрдости, чем во всём, что он говорил этим вечером прежде.
– Ойтыл, – начал он, останавливаясь напротив Старшего, – ты возьмёшь с собой десяток людей и отправишься к Хамешу – не воевать, а говорить. Урраш должен услышать от нас прямо: мойыры знают о рудокопах на своей земле, знают о дани в обход Старейших, знают о пленницах. Пусть объясняется или отпирается – мне важно увидеть, как он это сделает. Больше нам знать пока и не нужно.
Ойтыл коротко склонил голову, принимая приказ без единого вопроса, хотя по тому, как сжались его губы, было видно: доверенное ему дело он оценил по достоинству, как то, что требует не меньшей выдержки, чем прежние стычки.
– Возьми с собой Хазнура, – добавил Айхим, повысив голос настолько, чтобы его услышали и за пологом. – Балакру проще держаться ровно перед кхандскими взглядами, чем степняку, у которого рука сама тянется к рукояти при их виде.
Хазнур, стоявший на страже у входа, откинул полог и вошёл, коротко кивнув в знак того, что услышал и понял сказанное, и Айхим, дождавшись, покуда он займёт место у жаровни вместе с прочими, продолжил, уже обращаясь к Луке.
– Ты, Хромой, пойдёшь не в Хамеш и не со мной, – сказал он. – Возьмёшь двух-трёх своих людей, тех, что полегче на ногу, и разыщешь ту самую деревеньку рудокопов, о которой говорил тебе пленный. Мне нужно знать, где она стоит, что там на самом деле творится. Не ввязывайся в стычки, не показывайся на глаза, если увидишь кхандцев числом больше горстки, мне нужны твои глаза и информация, а не твоя голова на колу.
– Разыщу, Старейший, – коротко ответил Лука.
– Сам же я, – заключил Айхим, – возвращаюсь в Ашты, вместе с Айнар и остальными людьми. Хватит уже мне сидеть на пепелище первой зимовки, ожидая вестей, что могут прийти, а могут и не прийти вовсе. В Ашты должны стекаться и вести из Алхора от Крайата, и весть от Тугры – негоже мне быть в стороне от того места, где должно решиться дальнейшее. Да и Йохиму, чувствую, найдётся что мне рассказать за время после моего отсутствия в селении.
Он обвёл взглядом всех троих – Ойтыла, Луку, Хазнура, – каждый из которых слушал молча, не перебивая, и в этом коротком, внимательном молчании было куда больше согласия, чем в любых словах.
– Выступаем поутру, все разом, покуда не разошлись каждый своей дорогой, – закончил Айхим. – А теперь идите, отдыхайте – всем троим предстоит путь не из лёгких.
Ойтыл, Лука и Хазнур поднялись, коротко поклонившись, и вышли из шатра один за другим, оставив Айхима одного с тяжёлыми мыслями, что не отпускали его, казалось, ни на миг с самого начала этого похода, но теперь, впервые за долгое время, мысли эти были мыслями человека, уже принявшего решение, а не всё ещё ищущего его.
...
У одного из костров, чуть в стороне от общего лагерного шума, Айнар дождалась Луку, когда тот вышел от Старейшего, – и, завидев её, он на миг замедлил шаг, будто не зная, стоит ли подходить первым или дожидаться, покуда она сама решит, надобно ли ей это.
– Лука, – окликнула она его, поднимаясь навстречу, – я боялась за тебя. Всю дорогу боялась, что не успеют вас найти вовремя.
– Успели, – ответил он просто, останавливаясь напротив неё. – Не всех, но многих. Такая уж плата за подобные дела, Луноликая, – кто-то платит за неё дороже прочих.
– Я знаю, – тихо сказала Айнар, и в глазах её блеснуло что-то похожее на невысказанную вину. – Отец сказал, что один из твоих людей погиб, спасая меня.
– Не тебя одну спасая, – мягко поправил её Лука. – Дело своё делали, как оно и полагается нукеру. Не бери на себя чужого груза, дочка, тебе и своего хватает с лихвой.
Это слово – «дочка» – вырвалось у него снова, так же непроизвольно, как в ту первую ночь, и он на миг замялся, ожидая, не покажется ли оно ей вновь неуместным. Но Айнар лишь слабо улыбнулась в ответ, впервые за долгий, тяжёлый день, и покачала головой.
– Всё хорошо, Лука, – стала успокаивать Айнар немного разволновавшегося Луку, схватив его за руку. – Мне нравится, когда ты так называешь меня. Словно у меня стало на одного родного человека больше, а не меньше, вопреки всему, что случилось.
Лука ничего ей не ответил на это, только коротко и как-то неловко кивнул, отводя взгляд в сторону, но по тому, как разгладились на миг тревожные складки у его глаз, слова Айнар видимо нашли в нём должный отклик, какого он, впрочем, и сам от себя не ожидал.
Неподалёку от них, у самого входа в свой шатёр, Айхим, не вмешиваясь в разговор дочери с хромым нукером, молча наблюдал за этой сценой, и вопреки всей тяжести прошедшего дня, лицо его также смягчилось при виде проявлений этого простого, человеческого тепла.
Глава 53
Дорога от Тугры до Ашты, если верить памяти Багыра, должна была занять не более четырёх дней при удаче и хорошей погоде, и первые два дня и впрямь выдались на диво спокойными, морозными, но ясными, с привычными порывами крепкого, звенящего степного воздуха, что позволяет коню идти ходко, не увязая в снегу и не спотыкаясь о наст. Килыч ехал чуть позади обоих гонцов, приглядываясь к местности с какой-то въедливой внимательностью, с какой ао всей видимости привык подмечать всё, что могло бы после пригодиться для доклада Кадару. Но чем дальше от Тугры уходил их крошечный отрядец, тем всё меньше поводов находил он для спокойствия.
Впервые он приметил их на исходе второго дня – серые силуэты, мелькавшие меж редких рощиц по левую руку от тропы, слишком далеко, чтобы счесть их за прямую угрозу, но слишком заметные, чтобы списать на случайность. Волки. Не одна пара, не малая семья, а стая – числом никак не менее десятка, судя по тем немногим фигурам, что удавалось разглядеть среди снега и теней, скользивших меж стволов, точно рваные клочья самой сумеречной степи, обретшие плоть.
– Приглядывают за нами, – заметил Толен, тоже заметивший зверей, и в голосе его прозвучала нарочитая беспечность, за которой обычно прячут первую тревогу. – Дело обычное зимой, Килыч, голодный волк на всякую добычу зубы точит.
– Обычное, – согласился Килыч, но взгляда от рощицы всё же не отвёл. – Да только обычный волк, увидав троих верхами, держится подальше, покуда не поймёт, что добыча слаба или ранена. А эти идут открыто, не таясь, будто им и дела нет, заметили мы их или нет.
Багыр промолчал, но и он, судя по тому, как напряглась его спина, разделял это же неспокойное чувство.
К вечеру третьего дня стая не отстала, а, напротив, будто приблизилась – теперь серые тени можно было различить и по правую руку от тропы, будто отряд уже не просто сопровождали, а вели, зажимая с двух сторон в невидимый, но ощутимый коридор, что сужался с каждой пройденной верстой. Волки не выли, не подавали голоса вовсе, что само по себе было противно всякому звериному обычаю, двигались они молча, размеренно, той же скоростью, что и всадники, словно и не звери вовсе, а некое единое, безмолвное существо, растянувшееся вдоль дороги на множество серых тел, дышащее в один слаженный, беззвучный такт.
Заночевал отряд в этот раз с особой осторожностью – развели костёр пошире обычного, выставили дозор посменно, а Килыч, устроившись у самого огня, всё же не смог сомкнуть глаз надолго, то и дело поднимаясь, чтобы вглядеться в темноту за пределами света. Волки не показывались ночью – ни воя, ни движения теней, ни единого следа вокруг лагеря к утру – и такая бездеятельность тревожило сильнее, чем даже открытая слежка днём, будто ночь проглотила волков без остатка, чтобы выпустить обратно с первым же светом.
– Ушли, что ли? – с надеждой спросил Толен на рассвете, оглядывая пустое, безмолвное редколесье.
– Не думаю, – коротко ответил Килыч, седлая коня. – Такие звери просто так не уходят.
И действительно, не проехали они и половины дня, как серые тени вновь появились – на этот раз ближе прежнего, и Багыр, первым заметивший их, невольно потянулся к луку, притороченному у седла.
– Не нравится мне это всё сильнее, – проговорил он тихо. – Волк редко подходит так близко к людям при свете дня, разве что стая слишком голодна или слишком уверена в своей силе. А эти боре... – но он не стал договаривать, вглядываясь в силуэты, что теперь можно было даже разглядеть яснее: крупные, поджарые, явно неголодные звери с густым зимним мехом двигались плавно, стелясь, грациозно – хищник явно были в самой полной силе и шли за ними словно кем-то заранее указанной метке.
Стычка с непрошенным волчьим сопровождением случилась и вовсе внезапно. В тот момент когда отряд стал пересекать неглубокую, продуваемую ветром лощину, трое крупных волков, отделившись от общей стаи, бросились наперерез к всадникам, будто бы пытаясь отсечь одного из них от прочих. Кони по седоками взвились, гневно захрапели, но Багыр и Толен – оба опытные наездники – сумели таки удержать их в узде, а Килыч, неуловимым движением выхватив оба своих клинка, развернул своего коня прямо навстречу ближайшему зверю.
Бой – если это короткое и яростное столкновение вообще моно было назвать боем – длился недолго. Килыч рубанул наотмашь, вовремя в воздухе встретив остриями клинков прыгнувшего на него волка, и тот, взвизгнув словно щенок, которого пнули, рухнул наземь, обливаясь кровью из распоротого брюха, что мгновенно чернела, впитываясь в тёмный наст снега. В тот же момент Багыр меткой стрелой в шею свалил второго, целившегося было зайти к Килычу сбоку; третий же боре, оставшись в одиночестве, благоразумно отпрянул, замешкался – и тут же исчез в поднятой столкновением от лап и копыт снежной круговерти, будто его и не было здесь вовсе, словно сама степь втянула его обратно в свое лоно.
– Ушёл, – выдохнул Толен, тяжело дыша и оглядываясь по сторонам в поисках прочих серых теней. – А остальные?
Остальных не было видно – ни у края лощины, ни за редкими деревьями, ни где-либо ещё, куда падал взгляд. Тишина, придавившая округу после короткой схватки, была такой полной, что казалась почти осязаемой, плотной, как войлок – ни шороха снега не было слышно, ни птичьего крика, ни малейшего движения ветра.
– Может, отступились, – с надеждой предположил Багыр, выдирая стрелу из шею убитого волка и вытирая наконечник стрелы от волчьей крови. – Двоих потеряли, поняли, что не по зубам мы им.
Килыч, вытирая оба клинка о снег, не спешил разделять эту надежду, но и спорить не стал – усталость последних дней дороги стала брать своё, да и собственная рана, полученная им только что в короткой схватке с хищником – неглубокая царапина на предплечье, оставленная волчьим клыком в самый последний момент – начинала как-то неприятно пульсировать под рукавом. Он коротко осмотрел её, решил, что дело не срочное, и первым тронул коня дальше, вслед за уходящим к горизонту солнцем, медленно угасая в белёсой морозной дымке, точно неохотно уступая степь надвигающейся тьме.
Оставшаяся часть дня и вправду прошла вполне спокойно – ни бежавших вровень с отрядом теней меж деревьев, ни того странного гнетущего чувства слежки, не отпускавшего отряд последние сутки. К вечеру же, когда впереди показалась ещё одна знакомая Старшим из Ашты по прежнему переходу небольшая рощица, все трое, не сговариваясь, как-то немного расслабились, разбили короткий привал прямо на опушке рощицы, не углубляясь в неё. Был разведён костёр, начали было делить скудный остаток дорожных припасов, и именно в этот миг, посреди самого обыкновенного, ничем не примечательного движения, когда Багыр было наклонился, чтобы подкинуть в весело и задорно трещавший костёр ветку, а Толен неловко потянулся за бурдюком с водой – всё вокруг словно разом переменилось.
Килыч так и не успел толком понять, что же произошло, он лишь ощутил, как воздух вокруг него вдруг сделался тяжёлым, вязким, будто сгустился в невидимую и давящую массу, а собственное его тело на какой-то краткое мгновение словно перестало ему подчиняться, налившись той же свинцовой немощью, что может охватить человека во власти дурного сна. В ушах у нукера резко и яростно зазвенело, а взор перед его глазами расплылся, степь и небо словно слились в одно-единственное бесформенное белое пятно, а когда всё же зрение к нему вернулось будто по щелчку пальцев, он увидел то, чего после не мог объяснить ни себе, ни кому другому, сколько бы он ни пытался.
Багыр, стоявший недавно на коленях у самого костра, неподвижный, с занесённой над огнём веткой, но так и не выпущенной из руки – сейчас лежал ничком у костра, а по лицу его, обращённому к вечному небу, разливалась восковая бледность, что не спутать ни с чем другим. Толен также лежал в снегу неподалёку, будто рухнул на полушаге от вражьей стрелы, так и не донеся бурдюка до рта, и не двигался вовсе.
– Багыр! – хрипло и словно не своим голосом выкрикнул Килыч, силясь подняться на ноги, которые плохо его слушались из-за странного оцепенения. – Толен!
Ответа от Старших он так и не получил. Ни малейшего стона, ни даже намёка на движение, ни единого признака жизни в обоих телах только что живых сотоварищей – только тишина, оглушающая тишина, схожая с той, что накрыла их после стычки с волками, только теперь на месте привала она казалась не просто-напросто пустой, а какой-то довольной содеянным, торжествующей, как хищник смакует свою трапезу изучая свою добычу перед последним броском для неё.
Килыч, шатаясь как пьяный, добрался таки до Багыра – глаза Старшего были открыты, но устремлённый в белёсое, безучастное небо взгляд уже ничего не смог бы увидеть – и в этот же миг нукер на кончике своей интуиции ощутил за своей спиной какое-то движение, слишком быстрое и слишком тихое для человека, тем более в том состоянии, в котором находился Килыч в этот момент.
Он попытался быстрее развернуться, вскидывая только один из клинков, так как не успевал уже вытащить второй, но опоздал буквально на долю мгновения – что-то тяжёлое и стремительное ударило его в бок прямо под рёбра, отбросив на снег с такой силой, что у нукера дыхание вышибло из груди разом. Килыч, уже практически падая, всё же успел разглядеть лишь какой-то размытый, серый силуэт, мелькнувший прямо над ним и тут же скрывшийся в уже сгущающихся сумерках – а затем его пронзила боль, острая и жгучая, разлилась по всему боку, куда пришёлся удар и где образовавшаяся рваная рана, оставленная то ли клыками, то ли когтями, то ли чем-то ещё, несмотря на кожаный доспех, одетый на нукера – немедленно стала обильно кровоточить, пропитывая снег под ним тёмным пятном.
И тут конь Багыра, до того смирно и послушно стоявший у коновязи или же словно стоя уснувший в этой вязкой тишине, очнулся сам не свой, бешено встряхнул густой гривой, рванулся словно обезумевший от запаха свежей крови и страха перед только что царившим на месте привала необъяснимым ужасом, что буквально сковывал здесь всё живое мгновение назад. Килыч, видя это, из последних оставшихся у него сил, практически цепляясь остатками своего разума за ускользающее от него сознание, успел лишь крепко схватиться за повод всё еще взбрыкивающего коня, прежде чем животное сорвалось наконец с места и понеслось прочь, в темнеющую и безмолвную степь, с каждым шагом, оставляя далеко позади два неподвижных тела Старших у гаснущего уже из-за холодного степного ветра костра и гнетущую, ничем так и не объяснённую тишину, которая совсем немного ослабила хватку, позволив сбежать из ловушки одному незадачливому грызуны, но никуда не делась, продолжая наблюдать за всем происходящим с холодным, безучастным вниманием.
Глава 54
Ночь спустилась на напряжённый Алхор быстро и глухо, без перехода тягучей вечерней сини, что бывала нередкой над Ашты – здесь же, среди чужих юрт, йегилов и тропинок меж ними, темнота была плотной, будто сама собой постоянно сгущалась, отрезая одно жилище от другого вязким воздухом, порой кажется даже плотнее, чем войлочные стены. Этот тяжёлый воздух обступил Алхор со всех сторон, проникнув в каждую щёлочку и притаившись там, будто дикий зверь, который только и выжидает удобного часа для одного-единственного пряжка или удара. Крайат, задумавшись о чём-то своём, сидел у небольшого костра, разведённого местными для их малого отряда немного в стороне от основного стойбища рядом с также поставленной специально для них юртой – вовсе и не гостеприимно радушное, но в тоже время и не откровенно враждебное отношение, скорее уж осторожное, как обычно отводят место человеку, пришедшему в гости или на торжество, чьё присутствие стараются перетерпеть, но при этом не спешат приветить всем сердцем как близкого человека. Огонь в костре трещал негромко, пожирая сырые ветки, ломая их своей огненной силой и выбрасывая редкие искры в темноту, а сам Крайат смотрел в его язычки не мигая, силясь унять то, что тревожило его сердце от разговора с Айгуль.
Одноглазый появился у костра совершенно бесшумно, как и всегда, и опустился напротив Старшего, по другую сторону продолжавшего веселиться с ветками и поленьями костра, не сразу начав разговор – он довольно часто умел молчать так, что это молчание словно само собой будто бы становилось мысленным разговором. Такая прелюдия давала собеседнику нукера время собрать свои разбежавшиеся мысли прежде, чем облечь их в слова, которые можно было бы использовать в беседе.
– Ты весь вечер как натянутая тетива, – сказал он наконец, глядя не на Крайата, а в тот же огонь. – Выскажись, покуда сам себя не перетянул.
– Мальчишке шестнадцать зим, – глухо ответил Крайат, не отрывая взгляда от пламени. – Шестнадцать, Одноглазый. И девушке немногим больше. Их держат сейчас где-то здесь, за тремя-четырьмя юртами от нас, и готовят, будто скот на убой. А мы сидим у костра и греем руки.
– Мы сидим у костра, потому что у нас нет иного пути, – возразил Одноглазый всё тем же ровным голосом, в котором не было ни насмешки, ни холодности, только трезвая, привычная ему обстоятельность. – Десять человек, Крайат. Десять – в чужом стойбище, где мы гости, а не хозяева. Выхвати я сейчас клинок и пойди отбивать мальчишку силой – через час нас всех будут поминать вместе с ним, а Алхор так и останется при своём Старейшем, своей невестке и своём горе. Ничего не изменится, кроме числа мёртвых.
Крайат промолчал, зная в глубине, что Одноглазый прав, – но правота эта не унимала того горячего, почти ощутимого кожей протеста, что засел у него где-то под рёбрами с той самой минуты, как Айгуль прошептала имя Байтаса.
– Тогда что? – спросил он наконец, поднимая взгляд. – Смотреть, как это случится, и после сказать Айхиму, что мы ничего не смогли?
– Не смотреть, – коротко ответил Одноглазый. – Искать иное. Сила здесь не годится, а вот слово – может быть, ещё годится, если найти к кому его обратить. Темир – Старейший, а не эта его невестка, кем бы она ни возомнила себя после смерти мужа. Формально решение – за ним. Вот с него и начнём, с утра, без обиняков, но и без угроз – только правда о том, что мы слышали, да наш взгляд со стороны, которого у него самого, быть может, уже давно не хватает.
– А если он и без нас всё знает? – тихо спросил Крайат. – Если ему проще закрыть глаза, чем перечить собственной невестке?
Одноглазый долго не отвечал, глядя всё в тот же огонь, будто выискивал ответ в его неровном, пляшущем свете.
– Тогда мы это узнаем завтра, – сказал он наконец. – И будем решать дальше, исходя из того, что узнаем, а не из того, что боимся узнать уже сейчас. Ложись спать, Крайат. Пустая голова поутру решает лучше уставшей.
Крайат кивнул, хотя знал, что сон этой ночью придёт к нему нескоро, если придёт вовсе.
…
Утром, ещё до того как солнце успело толком разогнать морозную дымку над стойбищем, Крайат и Одноглазый явились к юрте Темира – без прочих Старших, вдвоём, как и порешили накануне. Старейшего застали уже на ногах, у собственного очага, тем же измождённым, но с достоинством державшимся стариком, каким он предстал им и в первый вечер, – только сегодня в его взгляде читалась ещё и настороженность, будто он уже догадывался, к какому разговору клонят гости.
– Старейший, – начал Одноглазый после положенных приветствий, без лишних предисловий, каких требовал бы менее спешный час, – мы услышали в вашем стойбище речи о деле, которое, думаем, вам следует обсудить с нами прямо, а не оставлять недосказанным между хозяевами и гостями.
Темир не спросил, о каком деле идёт речь, – лишь тяжело опустился на кошму у очага, будто эти немногие слова разом состарили его ещё на несколько зим.
– О жертве, – проговорил он глухо, не глядя на гостей. – Об этом вы услышали.
– Байтас и Толкын, – подтвердил Крайат, не давая себе воли смягчить сказанное. – Толкын, что должна была стать невесткой в вашей же собственной семье. Байтас – брат друга детства нашего товарища Манаса. Мы услышали об этом, Старейший, и не можем молчать, будто ничего не знаем.
Темир долго молчал, глядя в огонь очага так же, как молчал перед ними в первый вечер, но на этот раз в этом молчании не было прежнего достоинства – была лишь усталость человека, загнанного в угол собственным же горем, придавленного им, как снегом придавливает старую, подгнившую крышу.
– Вы думаете, я по старости настолько выжил из ума, что не знаю, что это дурное дело? – проговорил он наконец, и голос его немного дрогнул впервые за всё время их знакомства. – Думаете, я – старик, который прожил в этой степи дольше, чем вы оба вместе взятые, верю, что кровь двух невинных детей мойырского роду вернёт нам дичь в лесах и отгонит прочь псов с кхандскими клинками? Нет, я абсолютно не верю в это, молодой Крайат – посланец Черноброва. Но я в тоже время и не нахожу в себе хоть какой-то силы, чтобы остановить то, что собирается произойти в Алхоре.
– Отчего же, Старейший? – тихо спросил Одноглазый. – Вы ведь как-никак глава этого стойбища. Слово ваше здесь – закон.
– Было законом, было, – горько усмехнулся Темир, удручённо покачав головой, и усмешка эта была страшнее любой гримасы ужаса или отчаяния. – Покуда я не потерял своего старшего сына, а следом и последние крохи той веры собственных людей в селении в то, что я как-то способен их защитить от творящихся бед. Теперь моё слово – всего лишь одно из многих, что звучат в этом стойбище, а вот голос моей невестки Кюнзады звучит даже громче моего, потому что за ней стоит отчаяние людей, которых я не сумел никак уберечь…
И не успел он договорить последние слова как полог юрты откинулся почти без звука, впустив внутрь колючие клыки морозного воздуха, и у самого входа, будто вызванная одним лишь произнесением её имени, возникла сама Кюнзада.
Крайат впервые увидел её настолько близко, и первое, что поразило его больше всего – не молодость и не старость невестки Старейшего Темира, а какая-то неопределённая зрелость на её лице, будто зимы над ней были не властны в привычном смысле этого слова – судя по всему, её было чуть за тридцать вёсен, быть может чуть меньше, но с той горделивой статью и той непоколебимой выправкой, с которой она зашла внутрь, можно было весьма легко усомниться в её возрасте и принять уж совсем за молодую еще деву. Тёмные косы её, туго заплетённые, были толсты как добротные арканы, а уложены с такой тщательностью, которая не оставляла никакого места даже для мысли о её неряшливом и безутешном горе. Тёмная с отливом шуба сидела на её фигуре практически безупречно, будто она собиралась не на скорбное бдение, а на приём почётных гостей. И только лишь светло-зелёные глаза её, почти прозрачные на фоне потемневшего, измождённого лица, выдавали всё-таки в ней то, что не могла скрыть ни присущая выправка, ни внешняя опрятность – холодную, выжженную дотла пустоту, обращённую затем в абсолютную волю столь твёрдую, что со стороны она казалась почти нечеловеческой.
– Слышала я, что у нас гости из самого Ашты, что посланы Степным Вороном Айхимом интересуются ведомым мной делом, – проговорила она ровным и негромким голосом, вовсе не таким, которым по обыкновению говорят с чужаками о посетившем её юрту личном горе, а скорее уж тем тоном, каким обычно Старейшие говорят с равными о делах общего значения. Она перевела взгляд не на Одноглазого, что явно был старшим по положению переговорщиком, а на Крайата – задержала его на миг дольше необходимого, будто оценивая в юноше нечто, чего не находила в прочих. – Вашим делом это тоже станет, молодой Старший, рано или поздно. Беда не разбирает, чьё стойбище она пришла терзать первым.
– Мы слышали, что вы толкуете гадание как требование крови, – прямо сказал Крайат, не отводя взгляда, хотя что-то в её собственном взгляде и заставляло его внутренне сжиматься, точно от близости к обрыву. – Что двое юных и ни в чём не повинных сердец, должны умереть, чтобы искупить то, в чём они не виноваты.
– Невиновность – не то, что спасает от воздаяния степи, молодой Старший, – ответила Кюнзада всё так же ровно, без малейшей запальчивости и без стремления вступать с ним в спор, скорее уж как наставница, дающая строгие объяснения. – Красная кость выпадала не единожды и даже не дважды – она выпадала снова и снова, у всех гадающих, что не сговаривались заранее меж собой, что знать не знали, что выпало у соседа. Боги-покровители сказали своё последнее и веское слово яснее, чем они говорят обычно, а мы всё продолжаем медлить, всё ищем каких-то иных путей, покуда земля наша продолжает голодать и истощаться, а клинки кхандских псов продолжают находить наших сыновей, мужей и отцов. – Она чуть повела плечом, будто отгоняя вдруг навалившуюся на неё невидимую тяжесть. – Я потеряла мужа. Темир потерял старшего сына. Сколько ещё интересно детей должно лечь под снег прежде, чем вы, гости из Ашты, поймёте, что слабость – это не добродетель, а ведь именно она навлекла на нас всё это?
– Слабостью я бы это не назвал, Кюнзада, – жёстко возразил Одноглазый, впервые за разговор повысив голос, хоть и не намного. – Кровь двух невинных почти что детей не остановит ни кхандские клинки, ни голод в ваших землях. Она может остановить только совесть тех, кто решится провести на обряд. Главное, чтобы после него ты и другие смогли спокойно спать.
Кюнзада ничего ему сразу не ответила, не вспылила, не запричитала, а лишь окинула его долгим, немигающим взглядом, в котором не было ни гнева, ни обиды, лишь холодное, отточенное как лезвие спокойствие, что могло бы наверное мгновенно остудить воздух вокруг неё сильнее любого степного мороза снаружи.
– Совесть, ну, конечно же, совесть, – проговорила она тихо и отчётливо, чтобы её услышали все, кто находился в юрте. – Она хороша, нукер, покуда есть кому её беречь, покуда есть ещё кто-то живой, дышащий воздух, радующийся сердцем. У нас же, здесь, в Алхоре, скоро не останется никого, кому будет дело беречь хоть что-то, кроме своей собственной никчёмной жизни, если мы и дальше будем ждать и надеяться, что беда будто бы сама пройдёт мимо нас. Тонкая Луна встаёт уже через три ночи, к последней из них всё и решится – так или иначе, спрашивать чьего-то соизволения мы не будем.
Сказав это, она резко встала, развернулась и вышла из юрты так же беззвучно, как и вошла, оставив после себя тяжёлую, придавленную тишину, которую принесла с собой внутрь. Крайат уже ощущал это же чувство во всём стойбище с самого первого дня, когда их отряд приехал, теперь же она осела и в юрте Старейшего плотным, тонким невидимым слоем, будто пепел после долго тлевшего костра.
Темир ещё долго молчал, глядя ушедшей невестке вслед пустым, обессиленным взглядом.
– Три ночи, – проговорил он наконец, будто эти слова только теперь по-настоящему дошли до него самого. – Я не дам своего благословения, Старшие. Но и запретить ей – значит открыто пойти против доброй половины собственного стойбища, что уже готова видеть в её словах последнюю надежду. Прошу вас – не вмешивайтесь открыто, не позорьте Алхор перед чужими глазами внутренними распрями. Дайте мне старому время самому найти путь, покуда оно ещё есть, как-никак три луны – это уже немало, хоть и немного.
Крайат хотел было что-то возразить Старейшему, но короткий и словно предупреждающий взгляд Одноглазого удержал его от дальнейших действий и слов.
– Мы услышали вас, Темир, Старейший селения Алхор, – сказал Одноглазый, поднимаясь. – Вы вольны решить это дело, но и подумаем, как нам быть дальше.
…
Они спокойно вышли из юрты Темира в белый, слепящий и холодный полдень. Крайат еще некоторое время шёл молча, погружённый в свои мысли, всё ещё ощущая на себе тот самый холодный, оценивающий взгляд Кюнзады, будто он оставил на его коже какой-то незримый след, липкий, точно невесомая паутина, хотелось снова и снова сбросить её с себя, а она словно всё равно липла к нему. Одноглазый шагал рядом с ним, также поглощённый в свои размышления, и, минуя ряд юрт, невольно стал подмечать то, чего прежде, ещё в первый вечер их прибытия в Алхор, не успел толком разглядеть за общей настороженной сдержанностью людей в селении.
Так, у одной из юрт двое молодых поселян, завидев их, будто бы невзначай понизили голос, но и не смолкли вовсе, а в обрывках их фраз, долетевших до чуткого уха Одноглазого, ясно послышалось одобрение, почти что нетерпеливое: наконец-то, мол, кто-то решился действовать, а не попусту молиться да бессильно ожидать непонятно чего. У другой юрты уже немолодая женщина, напротив, поспешно отвела свой взгляд, стоило её глазам встретиться с глазами Одноглазого, отвела она их так, как отводят обычно от чего-то постыдного, в чём сам стал невольным и молчаливым участником. А у одного из йегилов трое стариков, что грелись у костра в день их приезда в селение, также замолчали при их виде, снова вполголоса переговариваясь тем же обрывистым, вороватым молчанием, что говорило о них больше всяких слов.
Одноглазый, шагая меж этих коротких, разрозненных сцен, пытался трезво оценить текущую ситуацию. По всему выходило, что страх стойбища, копившийся седмица за седмицей, оказался сильнее воли одного лишь престарелого Старейшего, каким бы уважаемым он ни был прежде. Кюнзада же, если рассудить, не отняла у Темира власть силой или хитростью – она попросту подобрала то, что он сам, надломленный горем, уже не в силах был сам удержать в своих немощных руках: чужое отчаяние, растерянное и ищущее хоть какого-то ответа, пусть даже самого страшного и со стороны казавшегося нечеловеческим, нелюдским. Против такого вряд ли смогу помочь хоть тысяча острых клинков Старших, не говоря уж про увещевания заезжих гостей. Разве что кто-то сможет предложить иной и столь же весомый ответ, который указала Кюнзада, способный перевесить в глазах самого стойбища мрачную уверенность, что несла в себе и своих словах невестка Старейшего, озвучивая страшные желания, выдаваемые за волю богов-покровителей.
Впрочем, своими мыслями он вовсе не спешил делиться вслух ни с кем из отряда, с которыми он вместе прибыл в Алхор, только лишь коротко переглянулся с шагавшим рядом Крайатом – и оба, не сговариваясь, свернули туда, где, как они условились ещё утром, их с новостями должен был ждать Манас.
…
Манас нашёл их сам, у коновязи, и по его лицу, ещё более осунувшемуся, чем накануне, Крайат сразу понял, что он переговорил с Айгуль.
– Она согласилась нам помочь, – проговорил Манас тихо, опасливо оглядываясь по сторонам, как совсем еще недавно сама Айгуль при первой их встрече. – Байтаса они держат отдельно, в юрте у самой окраины стойбища, за небольшой рощицей недалеко от склада с зимним хворостом. Стерегут его не так чтобы строго – кому здесь в Алхоре придёт в голову, что мальчишка станет бежать в такой мороз без коня и без припасов – но и не без присмотра вовсе. Айгуль говорит, что сможет провести нас туда незаметно только лишь ближе к ночи, когда сменится очередной дозор у ближних юрт.
– Сегодня ночью? – коротко спросил Одноглазый.
– Сегодня, да, – подтвердил Манас. – Тонкая Луна уже через три ночи. Думаю, что у нас нет времени тянуть с этим делом.
Крайат лишь коротко кивнул на слова друга, чувствуя, как внутри у него вновь закипает то же горячее, нетерпеливое чувство, что душило его прошлой ночью у костра, но на этот раз оно вроде наконец знало что и как делать.
…
Снова стемнело довольно быстро, впрочем как и накануне. Айгуль, закутанная в тот же самый потёртый светло-серый полушубок, встретила Манаса с Крайатом (Одноглазый решил не идти со Старшими) у самого края стойбища, юрты здесь заметно редели, уступая место рощице, в котором днём собирали хворост, сложенный на расположенном здесь же складе высокими и неровными кучами, черневшими сейчас ночью на фоне снега, точно хребты каких-то уснувших вечным сном зверей. Она повела их абсолютно молча, уверенными шагами человека, что уже не в первый раз пробирается этой тропкой среди рощицы в полной темноте, минуя редко видневшиеся огни костров и голоса запоздавших к смене дозорных.
Юрта, к которой она их привела, со стороны практически ничем не отличалась от прочих – она стояла на самом краешке селения, невысокая, изрядно потрёпанная, с одиноким слабым отсветом очага, пробивавшимся сквозь дымовое отверстие вверху. У входа не было никакой стражи – только лишь отдельно от прочих привязанный уже немолодой конь, да небольшая, приметная примятость снега вокруг, говорившая им, что кто-то нет-нет да и наведывался сюда, чтобы проверить всё ли в порядке.
– Дальше я не пойду, останусь здесь снаружи, – прошептала Айгуль, останавливаясь. – Мне ещё нужно будет объясниться, что я тут делаю, если вдруг меня заприметят. Оттого недолго там, прошу вас. И тихо.
Манас откинул полог первым, и внутри, у слабого очага, съёжившись под наброшенной поверх плеч старой овчиной, сидел Байтас.
Он оказался младше, чем Крайат себе представлял по одним лишь рассказам, – худощавый, узкоплечий подросток с тёмными, взлохмаченными волосами и ещё не устоявшимся выражением лица, что бывает у юношей, которые уже не дети, но ещё и не мужчины по-настоящему, скорее всего своего посвящения в Старшие он ещё не успел пройти. При виде вошедших он сначала вздрогнул и отпрянул было в тень, но, разглядев Манаса, замер, и на его лице отразилась целая буря чувств, которую он, впрочем, тут же попытался спрятать, стиснув зубы с показным юношеским достоинством, каким подростки силятся казаться взрослее, чем чувствуют себя внутри.
– Манас, – проговорил он тихо, не веря глазам. – Ты… ты пришёл.
– Пришёл, – коротко ответил Манас, опускаясь перед ним на одно колено, чтобы быть примерно на одном уровне с мальчишкой. – Как узнал, так и пришёл, Байтас. Ораз был мне как брат, а ты – его кровь. Не мог я оставаться в стороне.
При имени погибшего брата Байтас на миг зажмурился, будто от удара, но тут же справился с собой, хотя голос его, когда он заговорил снова, всё же дрогнул.
– Спасибо, что пришли, но не сможете вы спасти меня, – проговорил он тихо, опуская взгляд куда-то вниз и в сторону, может быть на слабое пламя очага. – Я уже давно понял это. Вряд ли Кюнзада отступится, а Старейший… – дальше он не стал договоривать, лишь качнув головой. – Я не вправе просить вас об этом. Да я и не прошу.
– Но мы пришли помочь? – мягко сказал Крайат, тоже опускаясь рядом.
Байтас взглянул ему в глаза – прямо, оценивающе, будто решая внутри самого себя, можно ли довериться этому незнакомцу, сказать ему то, о чём он не решался поведать даже самому Манасу.
– Если будет так, как решила Кюнзада-женге, – проговорил он наконец, тихо, но очень твёрдо, – я прошу только лишь одного. Чтобы меня и Толкын похоронили так, как должно, по всем причитающимся обрядам, а не бросили нас безымянными телами у первого же попавшегося дерева, будто мы… будто мы просто лишь хойи на убой, а не люди, хотя даже к хойям мы стараемся быть милосердными. И чтобы хоть кто-то, – он снова взглянул на Манаса, и в глазах его блеснуло что-то отчаянно детское, – рассказал моей матери, что я не был трусом. Что я ни разу не расплакался из-за предначертанного, не проронил ни одной слезинки. Если так уж должно случиться, значит должно, – совсем как-то по-взрослому подытожил Байтас.
Манас крепился, слушая его слова, но в конце концов, не выдержав, крепко сжал мальчика за плечо, а Крайат снова почувствовал, как в груди у него, вопреки накопившейся за последние дни ярости от собственного бессилия что-либо предпринять, разливается уже что-то куда более тяжёлое – какая-то глухая и безысходная жалость, которая рушила в прах стены его внутренней решимости словно горная сель.
– Байтас, поверь, мы сделаем всё, что в наших силах, чтобы до этого не дошло, – сказал он твёрдо. – Даю тебе слово Старшего.
Байтас в этот момент вздрогнул, будто проснулся от сонной дрёмы, и взглянул на него долгим, недоверчивым взглядом – взглядом, казалось бы, взрослого и умудрённого опытом человека, что слишком уж часто за свою долгую жизнь слышал разные обещания, которые, увы, так и не сбывались, оставаясь лишь пустыми словами – но всё же в ответ на произнесённое Крайатом коротко и едва заметно кивнул, чуть улыбнувшись в ответ, отчего стал выглядеть совсем ещё мальчонкой, будто позволяя сам себе хотя бы на этот один короткий миг поверить хоть кому-то кто рядом.
Снаружи вдруг донёсся тихий, условный сигнал от Айгуль – им пора было срочно уходить. Манас напоследок, ещё раз крепко сжав плечо Байтаса, поднялся первым, а следом за ним поспешил и сам Крайат, унося с собой на сердце тот же тяжёлый груз, что, казалось, полностью уже подмял под себя жителей всего Алхора, только теперь этот груз стал также и его собственным.
Глава 55
Второе зимовье уже второй день после возвращения от шамана встречало Йохима поутру морозной ясностью, какой-то обманчивой, хрупкой, какую многое повидавшие за свои прожитые зимы старики не спешат называть добрым знаком, накрепко помня, что самый ядрёный мороз частенько приходит именно следом за спокойным, безветренным утром. В этот раз Йохим снова проснулся раньше обычного, оттого, что тело его, уже привыкшее рано вставать, словно не желало более признавать за собой права на долгий покой, отвыкнув уже от неги, как отвыкает от мягкой постели человек, слишком долго спавший на голой степной земле.
Жена его, Айгерим, также уже не спала – сидела близ очага, помешивая деревянной ложкой варево в закопчённом казане, и, заслышав, как пробудился Йохим, обернулась к с внимательным взглядом.
– Протяни руку, – сказала она вместо утреннего приветствия, и голос её, хоть и прозвучал тихо, нёс в себе живую заботу о родном ей человеке, а не прежнюю немоту скорби, что довлела над ней в первые несколько дней известия о смерти старщего сына.
Йохим, не споря, протянул ей свою широкую ладонь – рана оставленная от шаманского ножа, затянувшаяся уже тёмной коркой, но всё ещё немного воспалённая по краям, всё же немного разошлась во время сна. Айгерим, не говоря ни слова, взяла заранее приготовленную мазь из борсучьего жира с добавлением толчёных лечебных трав и принялась осторожно, но уверенно накладывать её на рану. После этого она туго перевязала её полоской чистой ткани, движения её были скупы и точны, как у человека, который уже не раз делал это.
– Не бережёшь ты себя, Йохим, – проговорила она с укором, не стараясь поднять глаза от ткани, которую завязывала, впрочем, помимо упрёка в слова её были вплетены заботливые нотки. – То по селению носишься будто мальчишка, то в шатре сидишь до полуночи темнее тучи, то вот к обезумевшему шаману скачешь через полстепи, чтобы видимо руку себе резать.
– Было для чего, оттого и резал, – мягко ответил Йохим, наблюдая за ней, её ловкими движениями и знакомыми до последней линии пальцами. – Но ты не спрашивала, поэтому я не говорил, что было у шамана.
Айгерим подняла глаза и посмотрела на него, на миг замерла, будто раздумывая, стоит ли спросить сейчас, но всё же покачала головой, отгоняя уже возникавший в её голове вопрос.
– Ну, раз ты молчишь как ночной ябылак, значит, и мне не время ещё об этом слышать, – сказала она просто, пожав плечами. – Главное, что живым вернулся.
Йохим ничего ей на это не ответил, только лишь на мгновение сжал её пальцы своими, выражая ей благодарность за заботу и участие, в этом прикосновении при желании могло уместиться больше слов, чем сумел бы удивить любой их задушевный разговор.
Сзади в постели заворочались дети – Камал и Марал. Оба были ещё сонные, но уже по привычке с утра могли затеять меж собой т перебранку, что была заведена у них едва ли не с пелёнок – как только прорезался голос. Йохим, услышав шум за спиной, обернулся, невольно улыбнувшись впервые за прошедшие несколько дней – простой, неловкой, но искренней улыбкой человека, соскучившегося по обычному, немудрёному шуму родных ему людей.
– Отец, ты ещё здесь! – воскликнула Марал первой, присаживаясь на постели, и в голосе её прозвучала истинная радость. – Мы уж думали, что дела снова заберут тебя опять на целый день и мы не сможем увидеться.
– Пока ещё здесь, дочка, – сказал Йохим, притягивая её к себе одной рукой, покуда вторая, перевязанная, лежала на колене. – И пока не ушёл по срочным делам селения, в полном вашем распоряжении.
Марал, услышав это, тут же повисла на шее Йохима, а Камал, который также проснулся и вылез из-под тяжелого одеяла, сначала немного сомневался как себя вести – уже как юноше или ещё как ребёнку – но не удержался, перебрался поближе к Йохиму и присел рядом с ним, по-детски привалившись плечом к отцовской груди.
Они сидели так втроём недолго – вчетвером, если считать жену Йохима, которая продолжала хлопотать у очага, чтобы накормить мужа и проснувшихся детей, тем не менее для Йохима эти немногие мгновения, казалось бы, обычной семейной суеты стоили дороже всего. Он смотрел на смеющихся детей, на скромно улыбающуюся Айгерим, и ловил себя на мысли, что именно ради этого – ради этой самой простой, будничной картины – и стоило нести на себе всю тяжесть за судьбу стойбища, не позволяя самому себе сломаться под её весом. Не ради власти, не для потехи, даже не ради долга службы перед Айхимом, а ради вот этих двух узких плеч под его рукой, ради тихого, но строгого голоса Айгерим, требовавшего отстать от отца. Пока есть это подумалось Йохиму – есть и ради чего ему вставать поутру, вновь и вновь, сколько бы бед на селение ни насылала степь одну за другой.
…
Уже далеко ближе к полудню, оставив уют семейного очага позади, Йохим шёл среди юрт селения со свёртком, что дал ему на прощание шаман. Нёс он его бережно, держа обеими руками, точно вещь хрупкую, готовую вот-вот рассыпаться. Главный над Старшими, а ныне и вовсе главный над всем селением Йохим направлялся к самой окраине Ашты, внемля совету шамана, туда, где всё еще постепенно строившиеся йегилы понемногу уступали место редкому, ещё по-зимнему голому подлеску, отделявшему стойбище от плотной стены дальнего леса, который ближе к ночи казался неким сказочным воинством великанов с огромными пиками в руках.
Выхгил, по сути единственный, кто знал куда направляется Йохим, сопровождал его молча, не задавая лишних и неуместных сейчас вопросов. Старший всё ещё нёс в себе глухую тревогу после визита к шаману, которая пока что не находила выхода ни в словах, ни в поступках.
У самой крайней юрты Йохим остановился и, не говоря ни слова, привязал содержимое свёртка к вбитым в землю кольям, что по сути обозначали границу стойбища. Привязал он их крепко, как привык привязывать коня к коновязи или отбившегося от стада хойя к луке седла.
Затем он немного постоял на том месте, глядя как связка костей и перьев, немного покачивается от заигрываний налетевшего вдруг на селение степного ветерка, создавая некий приятный отзвук. Йохим сначала прислушался к этому звуку, а после к своим чувствам – не изменилось ли что-то, не появился ли какой-то добрый обнадёживающий знак, что оберег и вправду принял на себя ту злую опоясывающую селение силу, о которой говорил старый шаман. Но казалось, что ничего не переменилось: тот же морозный степной воздух, дальняя тишина леса, обычные шумы стойбища за спиной. Йохим даже не знал, стоило ли ему ожидать иного, ведь шаман не обещал нему и чуда, ни явного знака, лишь возможность отсрочки, оттого он лишь коротко, почти неслышно выдохнул.
– Веришь, что подействует? – тихо спросил Выхгил, стоявший чуть позади, будто чувствуя смятение охватившее Йохима.
– Верю, – кивнул в ответ Йохим, не оборачиваясь. – А это, раз ничего иного для нас не остаётся – всё, что у нас есть.
…
Далее день покатился своим обычным чередом, и уже к полудню Йохим нашёл время, чтобы выслушать Сайгыра, тот дожидался его у одной из недостроенных йегилов.
– Стены подняли уже на две трети, Йохим, – начал Сайгыр, коротко кивнув в сторону каменной кладки за спиной. – К седмице, если морозы не подведут и хворост не подмокнет, закончим все три. Люди работают справно, роптать не роптали, хотя устали, конечно, не меньше нашего.
– А с припасами что? – спросил Йохим, зная наперёд, что ответ его вряд ли порадует, но всё же желая услышать его прямо от Старшего.
– С Отегеном сверялись вчера снова, – ответил Сайгыр, чуть помрачнев. – Крупы на четыре с половиной осталось, если по-прежнему делить поровну, как ты и велел, между Старшими, поселянами и кулами. Мяса вяленого – и того меньше. Вчера Выхгил с несколькими Старшими ходил в дальнюю часть леса, там где излучина, принесли пару сычанов да одного тощего кортулека, да только это разве прокормит стойбище.
– Дичи значит по-прежнему нет? – Йохим нахмурился и невольно подался вперёд.
– Нет, Йохим, – коротко подтвердил Сайгыр. – Хуже того то, что если верить глазам Выхгили и других охотников, будто и следов зверья почти не находят – ни свежих, ни старых. Степь и лес в этой части будто вымерли подчистую, хотя ранее живности было полным полно, по ночам даже воя дахгаллов не слышно, будто сама жизнь вычищена под корень. Но, – он на миг замялся, подбирая слова, – хуже, чем на первой зимовке, покуда не стало – скот не мрёт, люди не видят мороков, дети не плачут понапрасну. Может, оберег от шамана и вправду чем-то сможет помочь?
Йохим коротко кивнул, принимая эти здравые слова и выраженную Сайгыром надежду, лишь в очередной раз убедившись, что придётся продолжать бороться день за днём и без какой-либо ясности.
– А кулы что? – спросил он Сайгыра, продолжая. –Отеген не пытается снова всё делить по-старому, или помнит договорённость?
– Помнит, – в голосе Сайгыра проскользнуло что-то похожее на сухое одобрение, а на лице скользнула усмешка. – Ворчит, конечно, по привычке как это ему свойственно, но всё же раздаёт наравне, как ты велел, а он принял. Пара Старших, которые из молодых, тоже вначале кривились, дескать, не в обычае это – кулов наравне со Старшими кормить, да я живо им напомнил, чьими руками эти самые йегилы поднимаются.
– Хорошо, Сайгыр, спасибо, – сказал Йохим, удовлетворенно понимая, что хоть часть этого общего груза в надёжных руках, и добавил, улыбнувшись. – Ты держишь стойбище так умело и крепко, как иной не может удержать собственную саблю. Не знаю, как я справлялся бы без тебя все эти дни.
Сайгыр на похвалу лишь коротко склонил голову, не привыкший к такому, но чуть помедлив, всё же добавил, уже немного тише:
– Люди держатся, поскольку все мы подаём нужный пример, Йохим. Ты вот вернулся от шамана с оберегом – это уже само по себе для многих в стойбище знак, что всё может наладиться, так как не всё ещё потеряно. Коли мы их не подводим, то и они подставят плечо.
Йохим ничего не ответил на это, лишь коротко сжал его плечо здоровой рукой и похлопал по ней – жест более чем красноречивый, затем отпустив Старшего к выполнению его обычных задач. Короткий зимний день хоть и неспешно, но неминуемо клонился к вечеру.
…
Сумерки сгущались довольно быстро, как это водится зимой, а вместе с ними в лагере зажигались костры пожарче, готовилась горячая еда для дозорных, заступающих на ночную смену. Йохим как раз стоял неподалёку от одного из общих костров, когда со стороны дальнего края стойбища донёсся крик – резкий, испуганный, тут же подхваченный ещё двумя-тремя голосами дежуривших рядом Старших.
– Конь! Там конь без всадника… нет, постойте – там есть кто-то!
Йохим обернулся на окрик почти мгновенно. Со стороны степи, из всё ещё сгущающихся сумерек, к стойбищу нёсся обезумевший от долгого бега конь – взмыленный, весь в пене, с закатившимися от изнеможения глазами, спотыкающийся и всё же не сбавляющий бега, будто последним остатком своего животного чутья стремился именно сюда, к знакомому дому, к знакомым коновязям, к людям, что давали ему корм и кров.
На спине его, привалившись к шее животного и цепляясь за повод из последних сил, лежал человек – неподвижный, будто окаменевший или мёртвый, если бы не слабое, едва заметное подрагивание его потемневших от крови пальцев, всё ещё сжимавших ремень.
Ближайшие к коню люди бросились наперерез, кто-то поймал его под уздцы, останавливая его бешеный, спотыкающийся бег, кто-то другой уже спешил снять с седла обмякшее тело всадника, а Йохим, подбежавший одним из первых, вгляделся в измождённое, обескровленное лицо – и не сразу, но узнал его.
– Это же конь Багыра! – выкрикнул кто-то рядом, ещё прежде, чем сам Йохим успел это произнести. – Это конь Багыра вернулся, а на нём…
– Не Багыр это, – глухо оборвал Йохим, чувствуя, как в груди у него холодеет быстрее, чем от уже спускавшегося на степь мороза. – Позовите знахаря, живо! Это тугринский нукер. Это Килыч.
Глава 56
Ночь в мёртвой деревеньке тянулась долго, и хоть костры горели вплоть до рассвета, освещая пустые, занесённые снегом дома, немногие в отряде Палаха сумели найти в себе силы для спокойного сна – слишком многое из увиденного за день будто липло теперь к самой изнанке век, стоило только закрыть глаза. Наутро один из воинов, приставленных сторожить Бекена, разбудил Дуанге раньше прочих – голос его был довольно встревоженным.
– Плохо ему, – доложил воин, кивая в сторону сарая, куда заперли Бекена. – Всю ночь метался, что-то бормотал не переставая, а к утру и вовсе словно жаром взялся, будто в печи его держат, а не на морозе.
Дуанге поспешил к Бекену вместе с Палахом, но то, что они там застали, было хуже того, чего оба они могли бы ожидать – старик лежал, свернувшись на прежнем месте, весь в поту, несмотря на стужу, и бормотал уже вовсе бессвязно, то и дело срываясь на хриплый, лающий кашель. Разобрать в его словах удавалось немногое – всё те же прежние обрывки, «глубже», «дышит», вперемешку с новыми, ещё более путаными, но теперь голос его звучал иначе, будто внутри него говорило что-то чужеродное, нелюдское, точно чей-то посторонний, глухой голос пробивался наружу сквозь его человеческие ещё интонации.
– Не жилец он боле, так чую, – коротко заключил Дуанге, отступая на шаг и покачивая головой, и в голосе его прозвучала некая смесь горечи и облегчения.
Палах не стал возражать, промолчал. задерживаться у сарая также не стал – его куда больше заботило то, о чём ему доложили немногим ранее, когда солнце уже поднялось над предгорьями: ещё до полудня выяснилось, что не один только Бекен слёг с подобным жаром. Шестеро из отряда – те, что провели минувшую ночь ближе прочих ко входу в шахту, помогая относить и сторожить безумного старика – теперь поутра жаловались на то же самое: жар, ломота, а у двоих уже к обеду началась прорываться та же самая спутанная, чужая речь, что он слышал от Бекена.
Такие новости не смогли застать Палаха врасплох – он ожидал чего-то подобного, с той самой минуты, как впервые ощутил тепло и услышал звук в глубине забоя – оттого и принял он их с отработанным годами спокойствием.
– Собери мне командиров, – коротко велел он Дуанге. – Всех, кто ещё на ногах и в здравом уме.
…
Их собралось пятеро – невысокие чины среди тех двадцати, что Палах взял с собою в поход, каждый начальствовавший над малой горсткой людей, привычные к тому, чтобы получать приказы без лишних вопросов. Среди них был и Хоннгор – он стоял с краю как и всегда, с оценивающим других и ситуацию прищуром. Палах, окинув взглядом собравшихся, задержал на нём взгляд чуть дольше необходимого: что-то в облике этого воина показалось ему сегодня не совсем таким, как прежде – он подметил лёгкую испарину на лбу, хотя утренний мороз этому вовсе не способствовал, да чуть замедленное, будто через силу, движение, когда Хоннгор поправлял на плече суму.
Лицо Палаха ничем не выдало его наблюдения, сам он также не сказал ничего вслух, лишь мысленно взяв эту деталь на заметку, покуда заговорил с собравшимися об ином деле.
– Шестеро людей из отряда за ночь слегли с той же хворью, что и старик, – начал он без предисловий, обводя взглядом собравшихся. – Хворь эта, как я сужу по своим наблюдениям, идёт из самой шахты, оттого мы отсюда сегодня же уходим. Но прежде чем мы уйдём, мне нужно знать наверняка, что там, внизу, на самом деле. Отправим туда заболевших – раз уж хворь в них уже пробудилась, то и хуже им вряд ли станет, да и вреда прочим они принесут меньше, если будут там, а не среди иных людей из отряда, ещё здоровых. Однако с ними пойдут двое ещё здоровых для присмотра и охраны, да ещё кто-то один из вас пятерых – старшим над этой малой ватагой, кто сумеет таки довести дело до конца и после доложить мне, что он увидел внизу. Нужно узнать то, что нужно и подняться на поверхность, в Хамеш же отправимся раздельно, чтобы хворь не распространять, а то и вовсе обратно в город никто не вернётся.
Он снова окинул взглядом собравшихся из малых командиров, будто поглощен непростым выбором, а затем его взгляд будто бы невзначай остановился на Хоннгоре.
– Ты пойдёшь, – сказал он коротко, кивнув в его сторону. – Хладнокровия тебе не занимать, судя по твоим глазам и спокойствию – самое то в нашем случае. Туда лучше идти человеку, не склонному к пустой и ненужной суете.
Хоннгор, услышав это, не выказал ни удивления, ни возражения, лишь коротко склонил голову, принимая приказ, как и полагалось воину, привыкшему подчиняться без лишних слов, хотя несмотря на это внутри у него на миг что-то неприятно сжалось, будто тело раньше разума почуяло в этом назначении нечто дурное. Он не стал также говорить о своём собственном недомогании – признаться в слабости сейчас, перед всеми, означало бы вызвать подозрение у Палаха иного рода, рядом с которой хворь казалось пустяком.
– Как прикажешь, ханжыр, – ответил он спокойно, и Палах, коротко кивнув в ответ, тут же перевёл разговор на прочие распоряжения, будто дело было уже решено и не заслуживало более ни единой лишней мысли.
…
Шестерых заболевших, среди которых оказался и сам Бекен, уже были возле входа в шахту. Самого Бекена, который был вовсе плох, посадили на самодельную волокушу – он уже почти не осознавал происходящего, метался в жару, бормоча всё те же спутанные, чужие слова, порой вовсе затихая настолько, что его можно было принять за мёртвого, прежде чем он снова не начинал стонать своим слабым и неразборчивым голосом. Хоннгор, шагая рядом с двумя приставленными к нему здоровыми воинами, чувствовал, как его собственная голова наливается тяжёлым, дурманящим гулом, что время от времени донимал его уже второй день, а кашель, который он старательно сдерживал всё утро, снова начал подступать к горлу.
У самого входа в забой их встретил тёплый, тяжёлый воздух, что и прежде, и доносившийся откуда-то снизу тот же ритмичный, почти неразличимый звук, ставший теперь, как показалось Хоннгору, чуть более отчётливым.
– Заходим внутрь и идем к боковой штольне, – коротко распорядился он, стараясь, чтобы голос не выдал того холодка, что уже пополз у него по спине. – Нужно понять, что там происходит и побыстрее вернуться назад.
Приболевшие воины, повинуясь, поочередно вошли в шахту, вместе с волокушей со стонущим Бекеном, так они прошли до первого поворота, где их взору открылась боковая штольня. и Хоннгор, шедший следом, обернулся напоследок назад, где в темноте еще проглядывался вход в шахту, затем он обратился к двум приставленным к нему здоровым воинам.
– Вы двое, ожидайте здесь, у входа в боковую штольню, – велел он им. – Я пойду с остальными дальше по ходу, прежде чем...
Договорить он не успел. Снаружи, у самого входа, послышался шум – стук топоров о дерево, скрежет камня, спешные, отрывистые голоса – и Хоннгор, метнув взгляд обратно к выходу.
– Ханжыр! – выкрикнул один из здоровых воинов, приставленных к Хоннгору, бросаясь было бежать к выходу, но было уже поздно – первые камни перегородили большую часть проёма выхода из шахты, а сверху, стуча по дереву, лились ещё и ещё, обрушиваясь плотной, неумолимой стеной. – Что происходит?! Мы же ещё здесь!
Ответа, конечно же, не последовало – ни объяснения, ни голоса самого Палаха, ни единого слова сквозь толщу нарастающего завала, что продолжался ещё некоторое время, покуда последний, самый широкий проём не оказался закрыт наглухо, отрезав всякий свет и всякую надежду оставшихся внутри разом.
Хоннгор стоял в темноте, чувствуя, как холод снаружи медленно вытесняется тем самым теплом, поднимающимся из глубины забоя, а в груди у него, вперемешку с нарастающим жаром хвори, разгорается острое понимание того, что произошло на самом деле.
«Значит, приметил он таки меня, – подумал он со свойственной ему холодной трезвостью, что не покидала его даже сейчас. – Приметил, что слаб стал, что кашляю не ко времени, а может, и то, что смотрю на него слишком уж внимательно все эти дни. И решил одним махом избавиться разом от хвори и от чужого соглядатая, не марая рук напрямую, пусть, мол, гора сама разберётся, чем бы она ни была».
Он невольно усмехнулся собственным мыслям, хоть смех этот вышел горьким, беззвучным, потонувшим в темноте пополам с новым приступом кашля. Чяггур, помнится, велел ему не форсировать удобный случай, дожидаться, покуда тот сам придёт в руки, и вот он пришёл, только вывернутым наизнанку, обращённым не против Палаха, а против самого Хоннгора.
Позади, в темноте боковой штольни, где-то глубоко глухо и еле слышно застонал Бекен, а следом снова донёсся и тот самый звук – низкий, ритмичный, теперь куда ближе и куда отчётливее, чем прежде, будто сама гора, наконец дождавшись гостей, глубоко и удовлетворённо вздохнула во тьме, смакуя добычу, что сама пришла к ней в руки.
– Ну что ж, – прошептал Хоннгор в темноту, нащупывая рукоять оманджара скорее по привычке, чем в надежде, что оружие теперь хоть чем-то ему поможет. – Поглядим, что ты за штука такая.
Дальше в темноте боковой штольни не было слышно уже ничего, кроме нарастающего, глубокого дыхания горы да слабых, всё реже повторяющихся стонов Бекена.
…
Палах, отойдя от заваленного входа в шахту, ещё немного постоял, а затем коротко кивнул своим людям.
– Теперь поджигайте дома, – коротко распорядился он. – Жгите всё, что горит. Пусть от Джинь-Су не останется ничего, только пепел да занесённые снег угли, если вдруг кто-то вздумает искать здесь ответы уже после нас.
Кхандцы, привычные к подобным приказам, без дальнейших уточнений взялись поджигать дома и вскоре над мёртвой деревней поднялись первые столбы густого, чёрного дыма, застилая собой и без того тусклое зимнее небо. Один за другим огонь охватывал дома так быстро и жадно, будто отчаянно радовался возможности стереть жалкие человечьи постройки. Палах же, глядя на разгорающееся пламя, впервые за эти два дня почувствовал что-то похожее на облегчение, хотя и понимал прекрасно, что оно будет недолгим, а цена, заплаченная за него, куда выше той, которую он мог себе позволить, но другого выхода у него не было и быть не могло.
Когда с деревенькой было покончено, он повёл оставшихся тринадцать людей прочь вниз по той же горной дороге, что привела их сюда всего два дня назад, где в стороне заходящего солнца лежал путь обратно до самого Хамеша.
«Мор в деревне, – повторял он про себя слова, которые скажет Уррашу. – Опустевшая деревня, брошенная в страхе перед хворью. Ничего более».
Впрочем, эта короткая мысль, не приносила ему прежнего успокоения, сколько бы он ни повторял её про себя, – а позади, там, где ещё недавно стояла деревня Джинь-Су, чёрный дым продолжал подниматься к небу, унося с собой последний, невидимый прочим след того, что осталось замурованным глубоко под горой.
Глава 57
Отряд Айхима шёл ко второй зимовке Ашты с раннего утра, покуда снег всё ещё лежал в рассветных сумерках синеватым и нетронутым ни солнечным светом, ни людским взглядом, а сама степь, отдохнувшая и набравшая за ночь новые силы, встречала людей стылой, словно звенящей тишиной – именно такой и бывает тишина перед самым ещё не наступившим восходом солнечного светила, когда даже непослушный ветер ещё не определился с какой стороны и насколько сильно ему дуть сегодня. Айнар ехала чуть позади и левее от отца, время от времени кутаясь в свою собственную ярко-рыжую лисью шубу – уже не ту чужую и роскошную, надетую на неё в кхандском плену, а привычную, сделанную руками сородичей и пахнущую дымом родного очага. Хотя лежавшая перед ними дорога к родному селению предстояла ещё долгой, именно сегодня в эти предрассветные песчинки до окончательного появления солнечного обода на безоблачном и пока ещё тёмном небе, из-за неторопившейся уходить ночи, впервые за много перемолотых в жерновах времени дней Айнар, наконец, чувствовала себя не невольной пленницей обстоятельств, а просто обычной дочерью, едущей домой, рядом со своим отцом.
Степь вокруг постепенно всё нагляднее разворачивалась перед её взором, благодаря наступлению утренних солнечных воинов на казалось бы несметные полчища ночных завоевателей. Она была всё той же, какой она всегда знала и помнила её с самого своего осознанного детства, но в тоже время этот великий степной простор под плотным зимним саваном всё же будто бы стал немного иным, отличным от прежних воспоминаний. Теперь её взор словно наполнился иными, какими-то новыми красками и тончайшими оттенками, которые она по-новому различала своими повзрослевшими за эти несколько дней плена глазами. Выпавший из-за бушевавшего по степи совсем недавно бурана снег лежал ровными, длинными застругами, словно отшлифованными всё ещё игривым степным ветром до блеска, который колол и резал глаза при ярком солнечном свете, и переливался темными оттенками синего и сиреневого цветов на отдалённых от глаз Айнур участках, становясь всё белее и белее ближе к ней. Со стороны казалось, будто какой-то огромный и терпеливый великан расчесал всю эту белую степную гриву гребнем, сделанным из самого мороза и крепчайшего льда, а редкие огрызки кустарников, торчащие тут и там тёмными вкраплениями, вырвавшимися из-под снежного покрова, отбрасывали на этой снежной белизне длинные, синеватые тени, что медленно и неотступно укорачивались по мере того, как солнце поднималось всё выше и выше, заполняя своим светом небосклон, будто и сама степь неспешно стягивала с себя ночное покрывало после долгого сна. Айнар вглядывалась в этот простор, в немую, безграничную ширь, и ловила себя на мысли, что прежде, ещё до плена, она никогда не задумывалась, насколько же степь на самом деле велика.
Мысли её, впрочем, недолго держались на одной лишь красоте зимнего утра – слишком много всего скопилось в груди за эти дни, слишком многое хотелось спросить у отца, но самой начать этот разговор Айнар отчего-то робела, будто одно уже произнесённое вслух слово могло бы разом обрушить только-только начавшее было налаживаться между ними согласие. Оттого она молчала всю первую часть пути, лишь изредка поглядывая в сторону Айхима, ехавшего чуть впереди на своём Пале, и только когда отряд остановился на короткий привал, поравняла с ним свою лошадь.
– Отец, – начала она, не глядя на него прямо, а куда-то вперёд, в белую степную даль, – я всё думаю о своих подругах – Елим, Дание и Карашаш. Они ведь до сих пор там, в пленении в лагере кхандцев, либо уже направлены в Хамеш, а может… их и вовсе не стало.
После сказанного Айхим лишь коротко взглянул на дочь, во взгляде его мелькнуло что-то отдалённо похожее на досаду, а вовсе даже не удивление, что она заговорила именно об этом – скорее уж спокойное признание того, что иначе наверное и быть не могло.
– Я отправил в Хамеш к Уррашу людей, которые озвучат мои требования, в том числе и по похищенным девушкам свободных мойыров, – ответил он размеренно. – Не воевать, конечно, а сперва говорить и, как я сказал, требовать ответа за всё, что кхандцы позволили себе на нашей земле, не будучи с нами во вражде, но и не спросив на то разрешения. Про пленниц спросят обязательно, будь уверена. Больше обещать тебе не стану, дочка, да и ложных надежд вселять не хочу, не в моей власти пока что знать наперёд, чем закончится этот разговор Ойтыла с Хазнуром в самом Хамеше.
– Я знаю, отец, – тихо сказала Айнар, успокаивающим саму себя тоном, но в голосе её чувствовалось больше горечи, нежели облегчения. – Просто мне время от времени мучительно думать, что я – здесь, с тобой, почти уже дома, а они всё ещё там, среди этих кзандских псов, потому что кто-то решил освободить только меня одну.
– Не кто-то решил, дочь, – возразил Айхим суше, чем он сам хотел бы, но вышло именно так. – Хромой решил так, в силу своих возможностей и, на мой взгляд, решил верно. Попытка отбить всех пленниц ничем хорошим бы не завершилась, погибли бы все. Не нужно терзать саму себя тем, в чём по сути и нет твоей вины, Айнар. Такие решения принимаются не от лёгкого сердца.
Айнар промолчала, зная, что затевать спор с отцом сейчас бесполезно, да и сил для спора с ним у неё не было – слишком свежи были в её память воспоминания о собственном бессилии в том проклятом шатре после тревожных снов о Крайате, что в итоге сподвигло её на отчаянный побег с подругами под покровом ночи, подальше от отца и прозвучавшего от него отказа.
– А что с Крайатом? – спросила, наконец, она после долгого молчания, и хоть она постаралась произнести это как можно спокойнее с напускным безразличием, будто спрашивала о каком-то пустяке, голос её всё же дрогнул на самом последнем слоге имени своего возлюбленного.
Стоило ей упомянуть имя молодого Старшего как что-то неуловимо изменилось в лице Айхима, но Айнур всё же уловила эту перемену – не гнев или скрытое неудовольствие, а словно из горсти весенних сладких ягод попалась одна ещё неспелая, которая своей кислинкой перебила ощущения от других. Айхим ответил очень сдержанно, он привык прятать за ней те чувства, что не считал нужным показывать никому, даже родной дочери, точно сабля за мгновение отправленная в ножны.
– Жив, – коротко ответил он. – Отправлен мною с небольшим отрядом к Алхору, на подмогу тамошнему Старейшему. Серьёзные дела творятся не только у нас – там кхандцы напали и вовсе напали на само селение, убили нескольких воинов, да и вдобавок к ним явилась та же беда с дичью, что приключилась и с нами на первой зимовке.
– Значит, он снова может быть в опасности, – тихо проговорила Айнар, в словах этих прозвучало столько неприкрытой тревоги, что Айхим нехотя, но всё же поморщился, хоть и постарался скрыть от дочери выражение своего лица под видом того, что просто поправляет сбившийся край шапки.
– Все мы сейчас в опасности, дочка, – сказал он с той же сухой прямотой. – Крайат – Старший, и далеко не из худших, ему не привыкать. У него дело поважнее сейчас, чем думать о твоём беспокойстве, тем более что я назначил его главным в отряде.
Айнар вспыхнула было, чтобы как обычно что-то возразить отцу, но, взглянув на него, сумела придержать слова, которые так и хотели сорваться с её губ, при себе – уж слишком хорошо она знала этот его тон, не терпящий каких-либо дальнейших пререканий, да и слишком свежа была ещё память Айнар о той самой отцовской пощёчине, которая была получена от него в прошлый врезавшийся ей в память случай за куда меньшую проявленную не вовремя дерзость. Оттого она лишь кротко кивнула, будто соглашаясь, но пряча за этим кивком ту бурю чувств и эмоций, что ходуном ходили у неё груди куда уж сильнее, чем она готова была признать вслух не только перед отцом, но и самой себе.
– Есть ещё одна весть, тебя также вряд ли обрадует, дочь, тем более, что ты, как не крути, не чья-то, а моя дочь – дочь Старейшего Ашты, – задумчиво проговорил Айхим после небольшой паузы, и голос его на этот раз прозвучал для Айнар как-то иначе – тяжелее что-ли, будто он долго обдумывал свои слова, да и саму необходимость их произнести для её ушей. – Думаю, что будет правильным, если ты узнаешь её от меня, а не из чужих уст. Утмун, Саймур и Катзыл – все трое погибли, когда Йохим отправил их на поиски Крайата и других Старших, ускакавших с ним, после того как ты подняла тревогу своим вещим сном. Судя по всему нарвались на кхандскую засаду.
Айнар, услышав эту новость, почувствовала, как земля будто качнулась под копытами её лошади, не сразу найдя в себе силы, чтобы вымолвить хотя бы слово. Одним из погибших Старших был Утмун – жених её ближайшей подруги детства Елим, тот самый Утмун, чья дружба с Йохимом тянулась ещё с его собственной юности. Да и гибель Саймура – старшего сына Йохима, с кем Айнар также была знакома с самого детства и кого привыкла видеть чуть-ли не на каждом семейном празднике стойбища. Катзыла она толком и не знала, но гибель аж троих Старших была для неё чем-то совершенно невообразимым.
– Из-за меня, – прошептала она, чувствуя, как в горле у неё встаёт тугой, душащий ком. – Они погибли, из-за меня.
– Не из-за тебя, – жёстко оборвал слова самобичевания дочери Айхим, гневно сверкнув глазами из-под густых бровей. – А из-за кхандских клинков, что подняли на них руку в наших землях, Уррашу держать ответ и за это тоже. Ты видела вещий сон и подняла тревогу, как и должна была – это твой долг перед степью и богами-покровителями, а не грех, за который стоит казнить себя до конца своих дней. Судьбу погибших решала не ты, Айнар, а те, кто устроил на них засаду. Запомни это твёрдо-натвердо и более не смей возвращаться к мысли, что в их смертях виновата ты.
Айнар никак ему не ответила, лишь низко опустила свою голову, пряча за отворотом шапки свои глаза, из которых хлынули вдруг солёные слёзы. Айхим, глядя на дочь, которая столь бурно переживала смерти сородичей, позволил себе на миг отбросить всю привычную сдержанность Старейшего, протянул руку и неловко, но крепко сжал её плечо, ничего более не говоря.
…
Дальше оба они ехали молча – каждый погружённый в собственные, тяжёлые мысли, и Айхим, глядя на понурую спину дочери, словил себя на мысли, что вопреки всей своей привычной твёрдости не находит сейчас в себе сил ни утешить её дальше, ни отвлечь от горя разговором об иных делах.
Главным было то, что он смотрел на неё – живую, настоящую, дышащую морозным паром снежной степи – и чувство, разлившееся в груди, было настолько простым и настолько сильным одновременно, что ему в этот момент на какой-то миг самому показалось очень странным, отчего он сам прежде, в иные более молодые годы своей жизни, позволял самому себе тратить столько сил и слов на что угодно, кроме самой простой и наглядной истины: дочь его, родной и близкий ему человек, несмотря ни на что, жива, она рядом, и большего ему, хоть и главному в Ашты, но такому же человеку, как и любой другой мойыр или кхандец, быть может, вовсе не нужно от этой жизни. Он также вспоминал те бессонные ночи в походном шатре до того, как вернул дочь, когда сидел один у еле греющий его старые кости жаровни, вслушиваясь в вой беснующегося степного ветра снаружи и не смея понапрасну надеяться на добрую весть о судьбе Айнар. Теперь же, глядя на живую дочь, ехавшую в паре локтей от него, он чувствовал, как в груди у него разливается незнакомое, но приятное чувство какой-то заполненности и спокойствия, что со стороны вполне можно было бы назвать чувством счастья, если бы Айхим Чернобров вообще позволял себе использовать такие простые и немужские (в его понимании) слова даже в собственных мыслях.
И тем не менее где-то на самом краю этого тепла, там, куда он по своему обыкновению старался не заглядывать, шевельнулась вдруг пугающая само его естество холодная тень – мимолётная и можно сказать почти что неуловимая, будто лёгкий сквозняк, проникший сквозь плотно запахнутый полог шатра. Она старалась не облачаться в какое-либо определенное слово, почиталась от упорядочивающих мыслей, не подчиняясь им, чтобы не встать в один ряд с другими его мыслями, уже выстроившимися в шеренги и колонны. Тень лишь коснулась их на один короткий, обжигающий миг своим холодным нутром, напоминая одновременно Айхиму, что она уже посещала его прежде, в те ночи, когда ему снилось зелёное поле под чужим небом и голос, спрашивающий его о клятве. Айхим тряхнул головой, отгоняя эту тень прочь тем же самым усилием воли, каким привык отгонять всё, что мешало ему делать то, что должно было быть сделано сейчас, и вновь позволил самому себе просто посмотреть на дочь, ничего более не позволяя себе додумывать.
«Пусть будет так, как есть сейчас, – подумал он, глядя на её вздрагивающие от беззвучных слёз плечи. – Остальное решится потом, своим чередом, как решается всё в свой собственный срок».
…
Утро тем временем уступило место дню, а тот медленно катился к вечеру, как это и водится в зимний период. Степь вокруг их уставшего отряда разворачивала свои бескрайние, застывшие в морозной дрёме просторы – то ровная, гладкая, без единого бугра до самого горизонта, то вдруг взрезанная неглубокой лощиной, на дне которой мела позёмка, поднятая ветром с наветренной стороны, то украшенная редкими купами занесённого снегом кустарника, что издали казались тёмными островками среди белого безбрежного моря. Айхим, ехавший теперь чуть впереди отряда, невольно залюбовался этим простором, хоть и не в первый раз видел его за долгую жизнь, было в этой степи нечто неподвластное ни времени, ни бедам, обрушивающимся на людей, живущих на ней: она оставалась всё той же, что и сто, а может даже итриста зим назад, совершенно безучастная к людским войнам и людскому горю, равнодушная к любым клятвам, что давали ей во имя богов-покровителей те, кто ходил по её снегам, точно старуха, повидавшая слишком много похорон, чтобы плакать над каждой новой.
К устью Шаран, туда, где на противоположном от Громовода берегу раскинулось стойбище второй зимовки, отряд подошёл лишь ближе к вечеру третьего дня пути – и издали, ещё не различая отдельных юрт и построек, Айхим уже увидел то, что искал взглядом с самого утра: тонкие столбы дыма, поднимающиеся над стойбищем в морозном, неподвижном воздухе, знак того, что жизнь там продолжается своим чередом, несмотря ни на что.
Отряд ускорил шаг, торопясь достичь стойбища до того, как окончательно стемнеет, и когда первые юрты второй зимовки показались из-за пологого склона, Айхим невольно натянул поводья, останавливая на миг своего Пала, а рядом с ним, поравнявшись, замерла и Айнар, вглядываясь в приближающиеся огни с тем же смешанным чувством усталости и облегчения, что читалось теперь на лицах всех прибывших домой в Ашты разом.
Глава 58
Ещё до того, как небо на закатной стороне, которую мойыры привыкли именовать не иначе как Лунной колыбелью, начало заметно так бледнеть, готовясь смениться утренними сумерками, Одноглазого разбудил тихий, настойчивый шёпот у самого полога их временной юрты. Один из его нукеров, стоявший по его приказу этой ночью в дозоре с той стороны стойбища, что ближе всего подступала к дальнему лесу, терпеливо ждал Одноглазого снаружи юрты, неловко переминаясь с ноги на ногу. По одному только напряжённому выражению его лица, выглянувший было за полог, чтобы отчитать нукера, Одноглазый безошибочно понял, что дело это не терпит отлагательств до окончательного наступления утра.
– Говори, что там?! – коротко бросил он, нехотя откидывая полог и выходя всё же на мороз в накинутой наспех шубе поверх обычной рубахи.
– Не знаю толком, что и сказать, Слепец, – начал нукер, невольно понижая свой голос, хотя вокруг них в этот предрассветный час не было ни единой души. – Может так статься, что ничего вовсе и не было, а я сам себе всё это надумал то ли от усталости, то ли от здешней жути в глазах и сердцах местных мойыров, пропитавшей уже всё что есть в Алхоре насквозь. Но всё же скажу тебе, как есть. Я по твоему приказу стоял у дальних юрт, что ближе всех к лесу, когда между ними будто прошёл кто-то – лёгкой, почти неосязаемой зрением тенью, у самой границы света от костра, где темнота уже густая. Не разглядел я ни лица, ни роста как следует – мелькнуло что-то, будто бы и человек, а будто бы и нет, слишком уж плавно двигалось, да слишком уж тихо для любого человека в такой мороз, когда малейшее движение ветра отдается от снега гудком эхом, не говоря уж о скрипах снега под сапогом любого размера, хоть взрослого, хоть детского. Собаки и те не лаяли – хотя должны были бы, благодаря своему чутью, слуху да зрению, которые не в пример людским сильнее развиты – это меня насторожило ещё сильнее, нежели это ощущение мелькнувшей тени, от кого в любом случае не отказываюсь ибо чую, что оно было на самом деле, а своему внутреннему чутью я доверяю сильнее, чем даже своим глазам.
– И куда оно шло? В каком направлении двигалось? Из лесу или наоборот в лес? – холодно спросил Одноглазый, ничем не выдавая своих мыслей и отсекая нукера дальше хвалиться своим чутьём.
– Вглубь стойбища, Одноглазый, – ответил нукер, – туда, где стоят юрты Старейшего и его родни. Я пошёл было следом, но когда стал двигаться, то потерял это ощущение тени из виду сразу же, будто оно вот только что было и враз растворилось без следа. Обошёл я после то место во все стороны – ни следов на снегу, ни единой лишней примятости, будто бы и не проходил там никто вовсе за всю ночь. И хоть был я уверен в том, что видел или ощущал того или то, что там было, пока шёл к тебе с этим докладом, то с каждым шагом росла во мне неуверенность и сомнения в том было ли там что-то не самом то деле или всё же приводилось мне, словно кто-то в уши мне приговаривал да просил развернуться и вернуться обратно, ничего тебе не докладывая. В общем до сих пор стою здесь перед тобой, Слепец, и сомневаюсь сам в себе, в своих словах, да в своих же ощущениях. Может, глаза меня подвели или чутьё обмануло. Так или иначе решил я тебе рассказать, дальше судить тебе.
Одноглазый выслушал эту пространную речь от нукера, которая была непривычной для его уха, поскольку с подчинённых ему нукеров он требовал говорить кратко да по существу. Затем он долго ещё молчал, глядя в сторону того самого леса, возле края которого расположилось несколько юрт и где нукер нёс свой дозор. Лес даже отсюда тёмной стеной проступал на фоне уже светлеющего неба под натиском колесницы солнечного владыки, в молчании же Одноглазого читалось вовсе не недоверие к услышанному, а скорее уж понимание и узнавание. После слов нукера он вспомнил про неприятный и неведомый ранее ему холодок, что совсем недавно охватил весь их отряд у Скалистых холмов, от морока, что властно и синхронно сковал всех Старших и нукеров уже на подходе к самому Алхору. Теперь же, услышав про бесшумную то ли тень, то ли нечто иное меж юртами внутри самого стойбища, он почувствовал, что все эти разрозненные, казалось бы, случаи словно бы складываются в нечто единое целое, но объяснения которому Одноглазый пока что не находил.
– Хорошо, молчи об этом, никому ни слова, – велел он наконец нукеру и кивнул, показывая, что разговор окончен, бросив напоследок. – Я сам решу, что с этим делать. Никому – слышишь меня?
Нукер в ответ также коротко кивнул, всем своим видом показывая, что привычен подчиняться без лишних или уточняющих вопросов. Одноглазый, отпустив его в ночь, оставался стоять ещё некоторое время один у своей юрты, вглядываясь одним-единственным глазом в темнеющую полосу леса своим не потерявшим цепкость и настороженность взглядом, поскольку он привык вначале оценивать любую опасность, о которой знал лишь по чужим словам, прежде чем решать, стоит ли о ней беспокоиться, а уж тем более обсуждать в кем бы то ни было.
…
Утром, когда только проснувшийся Крайат вышел к разведённому у их юрты костру, Одноглазый уже сидел там, помешивая палкой угли, оба поприветствовали друг друга.
– Нужно решить, с какими словами нам идти к Темиру, – начал Одноглазый без каких-либо предисловий, когда Крайат опустился на бревно, лежавшее напротив него. – Думаю, что слов утешения ему уже более чем предостаточно, да и повторённые неоднократно никому они не помогут, тем более нам и данному тобой обещанию пареньку.
– Сам всю ночь думал об этом, – глухо отозвался Крайат, глядя не на Одноглазого, а на огонь, пожиравший древесную плоть. – И чем дольше я думаю над этим, тем яснее вижу лишь одно. Никакими разговорами да гаданиями беду отсюда из Алхора нам не выгнать. Здесь правит балом не смерть, а голод, Одноглазый. Не хватит, увы, ни моих слов, ни даже твоей выдержки и хладнокровия, чтобы накормить пустые желудки соплеменников, одной лишь надеждой сыт не будешь.
– К чему клонишь, Старший? – спросил Одноглазый, хотя, судя по его чуть сщуренному взгляду, он уже что-то предполагал, но предпочёл перевести русло разговора так, чтобы Крайат сам всё рассказал.
– Может статься, что единственным выходом было бы вовсе увести хотя бы часть стойбища в другое место, – разом выпалил Крайат слова, которые беспокойно вертелись у него в голове с самого их визита к Байтасу. – Туда, где есть шанс на помощь – к Ашты, или может быть ближе к Тугре, у них земли не в пример нашим с Алхором богаче.
Одноглазый сжал губы и покачал головой.
– Не наше это решение, Крайат, – произнёс он спокойно, но с той интонацией, что не оставляла места для пустых пререканий. – Увести часть стойбища с обжитого места – дело, которое не зависит только от нашей воли. Такое может решается Старейшим либо Советом родов, а не нами – гостями с другого селения с десятком клинков за спиной, присланными сюда с совсем иным поручением.
– А что если Темир сам об этом попросит? – не сдавался Крайат.
– Тогда и будем решать, Крайат, исходя из его слова, а не из-за нашего собственного нетерпения, – ответил Одноглазый. – Но и тогда – подумай сам, Крайат, куда именно ты предложил бы вести людей. К Ашты – путь неблизкий, зима лютая, а сколько среди тех, кого ты хочешь увести, стариков да малых детей, что и половины дороги не выдержат? К Тугре – немногим ближе, да только там вполне может быть есть своя нужда, о которой мы знать не знаем, а Кадар Горбонос не обязан кормить чужой голодный род сверх собственных сил.
Крайат промолчал, осознавая разумом, что слова Одноглазого верны, но не желая с этим соглашаться до конца из-за неуёмного сердца, которое желало хоть как-то помочь мойырам из другого селения, ставшего их временным пристанищем – и тогда Одноглазый, словно уловив это, помолчав немного, добавил то, от чего у Крайата невольно похолодело внутри.
– А ежели ты вспомнить те места у Скалистых холмов, где мы сами видели следы дичи, – проговорил он тише, – то ты, верно, помнишь и то, что мы там ощутили в ночи. Не только следы куницы да носача. Хочешь вести туда стариков и детей через такие места, зная, что там нас встретило прежде, ведь в это раз может и не обойтись?
Крайат ничего не ответил на это веское замечание нукера, лишь стиснул зубы, вспоминая тот самый низкий, протяжный звук из чащи и силуэт со светящимися глазами, что видели тогда двое нукеров – и понял, что предложенный им путь, каким бы спасительным он ни казался от голода, сам по себе таил в себе иную, не менее страшную угрозу.
– Значит, остаётся то же, о чём мы говорили прежде, – подытожил Одноглазый, поднимаясь на ноги. – Слово, а не бегство. Идём к Темиру – предложим ему то, что в наших силах предложить, не переступая черты того, чего нам не дозволено.
…
Темир принял их у своего очага так же, как и в первый раз, немного уставшим, но с прежним, хоть и потускневшим достоинством, и выслушал то, с чем пришли к нему гости из Ашты, не перебивая.
– Старейший, мы предлагаем провести новое гадание, – заговорил Одноглазый, тщательно выбирая слова. – Не для того, чтобы что-либо оспаривать, мы здесь не для того, чтобы спорить с волей богов-покровителей, да и не нам решать по итогу права супруга вашего погибшего старшего сына или нет. Но пускай кости бросит кто-то иной, беспристрастный, из тех людей, кому доверяет всё стойбище или же большая её часть. Думаем, что люди вправе слышать и иное толкование того же самого знака, коли оно найдётся, в противном случае они снова убедятся, что толкование костей от Кюнзады единственно верное. Считаем, что в таком случае решение будет принято сообща, а не волей одной лишь женщины, обуянной горем.
Темир долго молчал, глядя в огонь, а затем медленно кивнул, словно соглашаясь с услышанным, но будто это простое движение всё же далось ему тяжело.
– Есть у нас такой человек – старик один, Аслан Байхар, – сказал он наконец. – Гадал ещё при живом отце моём, человек честный, благородный, никак не приближенный ни к моей родне, ни к Кюнзаде. Быть может, его слово всё ещё что-то значит для людей Алхора. Пошлю за ним людей, пусть бросит кости при всех.
– И ещё одно, Старейший, – добавил Крайат, когда Темир, казалось, уже готов был счесть разговор оконченным. – Отправьте своих людей в Тугру – не за мечами, а за провиантом. Попросите помощи не воинами, а зерном да мясом, если у них, конечно, есть, чем поделиться. Пусть это будут именно ваши гонцы, ваше слово к Кадару Горбоносу, пусть стойбище увидит, что Старейший Темир действует, а не сидит сложа руки.
Темир взглянул на молодого Старшего с чем-то похожим на благодарность.
– Отправлю, Старший, – коротко ответил он. – Мои люди выедут в Тугру сегодня же. Большего обещать не стану, пока что это всё, что в моих силах.
…
Пока Крайат с Одноглазым говорили с Темиром, Манас и Измир отправились туда, где, по словам Айгуль, держали Толкын – отдельно от прочих, в неприметной юрте, как и та, в которой прятали Байтаса.
Айгуль встретила их такая же осторожная как и в прошлый раз.
– Она вас не знает, Манас, – предупредила Айгуль тихо, прежде чем откинуть полог. – Но верит мне, а я сказала ей, что вы – друзья. Дальше уже дело за вами.
Внутри, у слабого очага, сидела девушка – не сжавшись испуганно, как Байтас, а напротив, выпрямившись, с горящими, злыми от бессилия глазами, которые тут же остановились на вошедших с прямым, почти вызывающим взглядом.
– Ещё гости, – проговорила она резко, не дав Манасу и рта раскрыть. – Поглазеть пришли, как обречённая девушка коротает последние ночи перед смертью? Или, может, тоже станете уговаривать меня принять судьбу с достоинством, как Байтаса, что уже сложил лапки и терпеливо ждёт ножа, будто хой перед закланием?
– Мы пришли не за этим, Толкын, – мягко возразил Манас, опускаясь на колено, чтобы быть с ней вровень. – Меня зовут Манас, я родом отсюда, из Алхора, хоть и давно уже живу в Ашты. Друг Ораза, погибшего старшего брата Байтаса.
– Ораза, значит, – проговорила Толкын чуть тише, но взгляд её не смягчился. – Много я уже наслушалась имён погибших мойыров нашего селения да пропавших с той поры, как беды одна за другой обрушились на нас. Что с того мне сейчас, Манас, друг покойного Ораза?
– С того, – вступил Измир, до этого молчавший, – что мы не собираемся смотреть, как это случится, не пытаясь остановить.
Толкын взглянула на него с недоверием, острым и колким, на миг что-то в её лице будто бы дрогнуло, словно под напускной злостью проступил след от неё настоящей.
– Остановить, Старший? – повторила она с горькой усмешкой. – А кто остановит эту умалишённую Кюнзаду? Темир, что от собственного горя от потерянного сына едва ли на ногах держится? Люди в нашем стойбище, что готовы уже поверить в любую сказку, которая объясняет отчего боги отвернулись от Алхора? – Она в бессилии сжала кулаки на коленях так, что побелели костяшки. – А знаете, Старшие, что хуже всего? Не то, что я умру. Ведь по сути все мы когда-нибудь умрём, так или иначе, ведь правда!? А то, что меня хотят убить вовсе не какие-то там враги, не кхандские клинки, а руки своих же сородичей, мойыров, многих из которых я знаю с детства и которые знают меня, моих родителей… Будто я – не человек для них теперь вовсе. Словно меня отрезали от пуповины Алхора, как будто я чужая и селению, и людям здешним, хотя это и не так.
Манас не нашёл, что ответить сразу, а Измир, чуть помедлив, произнёс всё же тихо, но твёрдо:
– Мы не обещаем тебе спасения, Толкын, но мы ищем путь – и не оставим вас без хоть маломальской попытки, покуда есть хоть немного времени на это.
Толкын долго смотрела сначала на Измира, затем на Манаса, будто взвешивая, стоит ли верить им и их словам, а затем резко, порывисто кивнула, впервые с начала разговора позволив себе проявиться перед Старшими уязвимой, напуганной и хрупкой девушкой, что пряталась за своей взрывной дерзостью как за ширмой.
– Ищите, Старшие, хорошо, – проговорила она тихо. – Только ищите скорее. Тонкая Луна не станет ждать и придёт вовремя, а с ней закончится и время на ваши поиски.
…
Ночь опустилась на Алхор когда в дальней юрте, куда никто, кроме самой Кюнзады, не смел заходить, в очаге загорелся бледный, дрожащий огонёк, что сейчас освещал узкое, измождённое лицо Кюнзады и её тёмные, туго заплетённые косы, спадавшие вниз распущенными прядями прямо на её немного ссутулившиеся плечи, словно единственный признак того, что даже она, несмотря на свою выдержку и стать на чужих глазах, позволяла себе проявить слабость наедине с собой, ведь здесь в этой юрте, подальше от посторонних глаз её не могли увидеть ни Темир, ни кто-либо из стойбища.
Она сидела, чуть сгорбившись, над кучкой разноцветных асыков, высыпанных на расстеленную перед собой шкуру, и вновь, уже в который раз за эту долгую зимнюю ночь, брала их в ладонь, сжимала до боли в своих холодных пальцах и бросала на шкуру – для себя одной, словно ища подтверждения, которого жаждала получить с той самой ночи, когда впервые толкнула часть людей в селении на путь, с которого теперь было уже не свернуть.
Кость была чёрной.
Она замерла, глядя на неё долгим, немигающим взглядом, а затем резким движением бросила кости снова.
Чёрная.
И снова.
И снова.
– Отчего же вы молчите теперь? – прошептала она наконец в темноту юрты, и голос её до этого всегда звучавший холодно словно надломился, треснул, а интонация вышла почти что жалобной. – Отчего мне вы даёте – черноту и горе, будто я и без вас не знаю? Я знаю горе лучше вас, лучше всех богов-покровителей, что сидят себе на Горных Вершинах, не зная нужды, не зная холода, не зная того, каково это – хоронить мужа, не успевшего оставить после себя даже сына. Ведь вы с самого начала требовали крови, указывая об этом прочим, снова и снова, у каждого из гадавших выпадала красная кость – так отчего мне одной вы упорно продолжаете шептать совершенно иное?
Конечно же, никакого ответа от богов-покровителей, разумеется, не последовало. Огонёк продолжал спокойно потрескивать, расползаясь по хворосту и поленьям, а Кюнзада, глядя на упрямо чернеющую кость прямо перед собой, ощутила вдруг какой-то короткий, странный холодок, пробежавший по каждой из костяшек на её спине. Она резко обернулась – но увидела лишь пустой полог юрты, немного колыхнувшийся то ли от сквозняка, то ли от игры теней, отбрасываемых огнём, то ли от её взгляда.
Кюнзада нехотя тряхнула головой, словно отгоняя мутное наваждение и списывая его на накопившуюся усталость за долгие бессонные ночи, проведённые ею за теперь уже бессмысленным гаданием, которое отчего то продолжало оборачиваться лишь чёрной костью для неё. Она собрала рассыпанные по шкуре асыки обратно в мешочек, спрятала его как сокровище за пазуху и уверенно поднялась на ноги, выпрямившись во весь свой рост.
«Что же… Пусть боги молчат или говорят что им вздумается, – подумала она со свойственным ей упрямством. – Я не отступлю – ни ради чёрной кости, ни ради красной. Тонкая Луна так или иначе взойдёт через две ночи, и что бы ни говорили мне пустые и никчёмные кости, я доведу всё же начатое до самого конца, напоив степь кровью ради спасения жизней».
С этой мыслью она собралась и вышла из юрты в морозную, беззвёздную ночь, раскинувшуюся над степью, оставив позади себя лишь потихоньку затухающий огонёк очага, который уже доедал остатки сытного древесного ужина.
Глава 59
Первым, что вернулось к Килычу, было ощущение тепла – не степного и не того скупого тепла, что удаётся получить от костра в лютый мороз, а скорее уж домашнее, проникающее в каждую часть тела, будто он вновь оказался маленьким сорванцом, укутанным в отцовскую доху у родного очага. Отец его сидел напротив, широкоплечий и ещё крепкий, каким Килыч и помнил его по своим ранним годам, он вертел в пальцах точильный камень, неспешно водя им по лезвию своего потемневшего клинка, такое настроение обычно предвещало долгий вечерний разговор с ним.
– Всегда держи руку тверже, сынок, – говорил отец, не отрываясь от своего занятия, голос его звучал тепло, но чуть насмешливо. – Клинок не любит нерешительности, он почувствует их слабину даже скорее тебя самого, а оттого откажется далее тебя слушать.
Килыч в этом сновидении, снова как и когда-то давно оказавшийся перед отцом, безусым юнцом, попытался было ответить, но слова не шли, застревая ватным комом, и он лишь кивнул отцу, наблюдая, как отблески пламени пляшут на его смуглом лице.
Затем видение переменилось, плавно и почти что незаметно, как это и бывает во снах. Он уже стоял у входа в знакомую с детства юрту, а мать, ещё молодая, с тёмными, не тронутыми сединой косами, оборачивается к нему и в руках у неё пиала с горячим шютцаем.
– Заходи скорее, сынок, продрог небось весь, – мягко журит она его, тем самым голосом, которым она обычно звала его домой ближе к вечеру. – Отец твой уже заждался тебя.
Килыч шагнул было в её сторону, к родному теплу, к уютному запаху юрты из дыма и вскипячённого молока, но юрта вдруг словно раздвинулась вширь, будто её войлочные стены сами собой расступились, и он оказался уже вовсе не внутри юрты, а на широком стойбищном майдане Тугры, где под ярким весенним солнцем ещё далеко стоял ещё не старый, а довольно крепкий и румяный Кадар Горбонос, каким Килыч не застал его наяву и знал разве что по редким, скупым рассказам старших нукеров, и смеялся во весь голос, хлопая по плечу какого-то молодого воина, только что одержавшего победу в поединке за право зваться Старшим.
– Славно бьёшься, парень! – гулко разносился весёлый голос Кадара по всему майдану, и в этом смехе было столько простой, незамутнённой годами и заботами радости, что у Килыча, наблюдавшего эту картину со стороны, невольно затеплилось что-то и в области сердца.
А затем, среди пёстрой толпы также веселившихся и шумевших поселян, что собрались поглядеть на весенние поединки, он увидел её.
Каштановые локоны, роскошные, тяжёлые, выбившиеся из-под небрежно накинутой меховой шапки, обрамляли лицо девушки, что стояла чуть в стороне от прочих, там, где майдан переходил в редкий подлесок. Она смеялась чему-то своему, запрокинув голову, и в этом смехе, в самом повороте её шеи было что-то настолько живое, настолько манящее, что у Килыча внутри сна ёкнуло и замерло сердце, будто он споткнулся на ровном месте. Он силился разглядеть её лицо целиком, шагнуть ближе, окликнуть – но черты её ускользали, размывались, стоило ему только приблизиться, оставляя после себя лишь тёплое, тянущее чувство узнавания без самого узнавания, будто он знал её всю жизнь и одновременно не знал вовсе.
– Кто ты? – позвал он её сквозь сон, но голос его снова растворился, так и не долетев ни до кого.
Девушка обернулась было к нему, будто расслышав этот немой зов, но в тот же самый миг смех начал истончаться – медленно, неотвратимо, как гаснет в безветренную погоду догоревший костёр без новой порции хвороста – и майдан вокруг стал темнеть, будто солнце разом ушло за неведомую тучу. Кадар Горбонос застыл посреди своего смеха с открытым ртом, из которого более не доносилось ни звука. Отец где-то позади всё так же водил точильным камнем по лезвию, но звук этот сделался вдруг чужим, скрежущим, будто камень стал тереться уже не о сталь, а о собственные кости Килыча.
Он огляделся и обнаружил, что стоит уже не на майдане Тугры, а среди редких, занесённых снегом рощиц – там же, где отряд их впервые приметил серые тени меж стволами. Девушка с каштановыми локонами всё ещё была рядом, но лицо её теперь белело мертвенной бледностью, а глаза глядели куда-то мимо него, в темнеющую чащу.
– Обычное дело зимой, – прошептала она вдруг голосом Толена, и от этого несоответствия голоса и лица у Килыча по всему телу пробежал тот самый холодок страха, пронизывающий каждую часть тела сильнее, чем сам степной мороз.
Тени меж деревьев разом зашевелились – и их было уже не десяток, не стая, а бессчётное, неисчислимое множество, они выступали одна из-за другой, будто сама тьма рощи рожала их без остатка, серую, безмолвную реку зверья, что смыкалась вокруг него всё туже, отсекая от прочих. Килыч рванулся было к девушке, желая заслонить её собой, но ноги его, как назло, вязли в снегу по колено, будто снег этот вдруг обратился в вязкую, чёрную степную землю, что хватала его за щиколотки цепкими, невидимыми пальцами.
– Беги же! – прохрипел он, но она не двигалась, лишь смотрела прямо перед собой стеклянными, немигающими глазами.
А затем волки расступились сами, будто по чьей-то безмолвной команде, и Килыч увидел то самое место привала – потухающий костёр, снег, испятнанный тёмными кровавыми разводами – и на снегу этом лежали Багыр и Толен, всё в тех же позах, что он видел наяву, но теперь, во сне, они вдруг разом открыли глаза, оба, одновременно, и повернули к нему свои бледные, восковые лица.
– Ты бросил нас, – проговорил Багыр его собственным голосом, но губы его при этом не двигались вовсе, будто слова эти рождались не у него во рту, а прямо у Килыча в голове. – Убежал на моём коне, а нас оставил здесь в степи на съедение зверью.
– Я не бросал! – закричал Килыч, силясь пробиться сквозь вязкую немощь собственного тела к ним обоим. – Я держался, я держал повод, я...
Но Толен уже поднимался, неестественно, рывками, будто кукла на невидимых нитях кукловода, что летом заезжал в Тугру и веселил представлением ребятишек, и, повернувшись всем телом к Килычу, вдруг оскалился широкой, слишком широкой для человеческого лица улыбкой, а глаза его, прежде карие, теперь светились каким-то мертвенным, безжизненным светом, никогда прежде Килыч такого не видел и не ощущал.
И тут же за спинами обоих Старших, там, где сгустилась самая непроглядная тьма, начал проступать силуэт – высокий, слишком высокий для человека, слишком тихий даже для самого безмолвия этой снежной ночи. Килыч, всем нутром своим ощущая исходящий от него нечеловеческий холод, что не имел ничего общего с морозом, попытался было отступить, но земля под ногами вдруг разверзлась, и он с ужасом увидел, что стоит не на снегу вовсе, а над собственным же телом – неподвижным, бледным, с раной в боку, что чернела в свете гаснущего костра, точно и он сам, Килыч, был уже третьим среди мёртвых.
Силуэт шагнул к нему, безликий, бесформенный, и в тот самый миг, когда Килыч почувствовал на своём лице ледяное, могильное дыхание этой твари, он рванулся прочь всем существом – и проснулся.
Пробуждение оказалось резким, почти таким же, как в тот проклятый вечер у костра, когда всё вокруг разом переменилось: Килыч дёрнулся всем телом, силясь вскочить, но острая, обжигающая боль, прошившая его правый бок, мгновенно пригвоздила его обратно, вырвав из горла короткий, хриплый стон.
Некоторое время он лежал неподвижно, тяжело дыша и часто моргая, покуда глаза его понемногу привыкали к скудному, тёплому свету, что просачивался откуда-то сверху сквозь дымовое отверстие, а сознание медленно, будто выбираясь из глубокой полыньи, восстанавливало окружающее пространство: не снежная роща, не тьма, а низкий войлочный свод юрты, запах сушёных трав и печёного жира, потрескивание очага неподалёку.
– Очнулся, значит, – раздался немолодой, немного скрипучий голос сбоку, и Килыч, повернув голову, увидел склонившегося над ним седого мужчину с узловатыми, но проворными пальцами, что уже деловито ощупывали повязку на его боку. – Ну и славно, а то мы уж грешным делом стали сомневаться, придёшь ли ты в себя вовсе, нукер. Лежи, не дёргайся, рана у тебя нешуточная, а раз в жар не впал за эти два дня – значит, будешь жить, если и дальше вести себя разумно станешь.
Килыч, всё ещё не до конца доверяя собственному голосу после увиденного во сне, облизнул пересохшие губы и с трудом выдавил:
– Где я?
– В Ашты, на втором зимовье, – коротко ответил знахарь, продолжая свою работу. – Конь Багыра тебя сюда и привёз, полуживого. Крепкая, видать, в тебе жила, коли выдюжил такую дорогу без чувств.
Не успел Килыч осмыслить сказанное до конца, как полог юрты откинулся, впустив внутрь клуб морозного воздуха, и вошёл ещё один человек – рослый, с прямой, хоть и заметно уставшей осанкой, чьё лицо, повёрнутое к свету очага, тут же сделалось особенно внимательным при виде открытых глаз Килыча.
– Йохим, – представился он коротко, опускаясь на колени подле лежанки. – Главный над Старшими в этом стойбище. Как ты, нукер? Держишься?
– Держусь, Старший, – ответил Килыч, стараясь, чтобы голос его прозвучал твёрже, чем чувствовало себя всё его измученное тело. – Рана болит, да не так, чтобы как-то мешала мыслям или речи.
Йохим коротко кивнул, будто удовлетворившись этим его ответом, но не спешил сразу же переходить к расспросам – он ещё немного помолчал, наблюдая, как знахарь заканчивает менять повязку, а затем, дождавшись, покуда тот отойдёт в сторону за свежей травой, заговорил снова, уже мягче:
– Прежде чем спрошу тебя о том, что случилось в степи, скажи – пить хочешь? Есть?
– Пить – да, – признался Килыч, только теперь до конца осознав, насколько пересохло у него в горле.
Йохим сам поднёс ему пиалу с тёплым отваром, придержав его голову рукой, покуда тот жадно пил, и лишь после этого перевёл разговор к делу, но голос его при этом остался ровным, без нетерпения, будто он понимал: спешка сейчас ни к чему хорошему не приведёт.
– Конь принёс тебя одного, – сказал он. – Багыр и Толен так и не вернулись. Расскажи мне всё, что помнишь, нукер, по порядку – это сейчас важнее для меня, чем что-либо иное.
Килыч, собравшись с силами, начал свой рассказ – по порядку, без сбивчивости, будто заново переживая произошедшее, но уже не во власти кошмара, а трезвым, цепким умом человека, привыкшего докладывать без прикрас и лишних слов. Он поведал про волков, что сопровождали их отряд от самой Тугры – про их неестественное молчание, про то, как они шли открыто, не таясь, будто вели их куда-то намеренно; про стычку в неглубокой лощине, где пали двое зверей, а третий сгинул в снежной круговерти; про обманчивое затишье оставшейся части того дня и про то, как всё переменилось разом на привале у знакомой рощицы.
– Оцепенение накрыло нас без предупреждения, Старший, – рассказывал он, глядя прямо в глаза Йохиму. – Тяжесть в воздухе, звон в ушах, всё вокруг расплылось белым пятном. А когда зрение вернулось – оба, и Багыр, и Толен, уже лежали неподвижно. Я звал их – не ответили. Ни стона, ни движения, ничего.
– А после? – тихо спросил Йохим, подавшись немного вперёд.
– После я почуял за спиной движение, – продолжил Килыч, и голос его, до этого ровный, на миг дрогнул. – Успел развернуться лишь наполовину, увидел серый силуэт – размытый, быстрый, нечеловеческий по повадке своей – и тут же меня отбросило ударом в бок. Больше я толком ничего не разглядел, Старший, врать не стану. Дальше помню только, как конь Багыра рванул с места, а я успел ухватиться за повод из последних сил, покуда сознание совсем меня не покинуло.
Йохим долго молчал, глядя куда-то мимо Килыча, в сторону слабо тлеющего очага, и в этом молчании было не просто раздумье над услышанным. Килыч видел как что-то тяжёлое промелькнуло на лице Старшего, будто рассказ выстроился для него в общую, тревожную картину.
– Силуэт этот, – произнёс наконец Йохим, – ты можешь сказать о нём что-то ещё? Рост, стать, хоть что-то?
Килыч на миг зажмурился, силясь удержать в памяти те доли мгновения, что ему довелось увидеть наяву, отделяя их усилием воли от гипертрофированных, кошмарных образов, что ещё не до конца выветрились из его сознания после сна.
– Выше самого высокого человека ростом, – проговорил он медленно, тщательно подбирая слова. – Двигался слишком тихо и слишком быстро для зверя такого сложения, каким я успел его увидеть. Больше, честно скажу, Старший, не разглядел – да и не до того мне было в тот миг.
Йохим коротко кивнул, принимая этот ответ без дальнейших расспросов, хоть по глубокой, залёгшей меж бровей морщине было ясно: услышанное отозвалось в нём отнюдь не одним лишь простым сочувствием к раненому нукеру.
– Ты хорошо держался, – сказал он наконец, поднимаясь на ноги. – И для нас, и для Тугры, что тебя послала. Отдыхай теперь, набирайся сил, о прочем позабочусь я сам.
С этими словами он коротко коснулся плеча Килыча – жестом скупым, но не лишённым признательности – и вышел из юрты, оставив раненого нукера наедине с потрескивающим очагом и тяжёлым, ещё не до конца развеявшимся послевкусием от сна, превратившегося в кошмар, остатки которого продолжали липнуть к самой изнанке его век, стоило ему лишь прикрыть глаза хоть на мгновение.
***
Выйдя из юрты с раненным нукером, Йохим ещё немного постоял на морозном воздухе, вглядываясь в затянутое сизой предвечерней дымкой небо, будто надеясь отыскать в нём хоть какой-то ответ на тот тяжёлый узел мыслей после услышанного рассказа. Он медленно двинулся прочь, минуя редкие костры и снующих меж юрт поселян, но шёл не разбирая особо дороги, весь погружённый в собственные раздумья, которые, казалось, множились с каждым шагом, а не убывали.
Рассказ Килыча был для Йохима будто очередной слой наледи поверх уже застывшего льда, от этого вся картина, прежде представлявшая ему разрозненной, вдруг стала обретать пугающую и, можно сказать, неоспоримую цельность. Оцепенение, охватившее весь отряд разом. Молчаливая стая, идущая не таясь, будто ведомая чьей-то незримой волей. Силуэт, слишком тихий и слишком быстрый для зверя. Не так ли молчал и лес у первого зимовья, прежде чем дичь исчезла в нём окончательно? Не таким же ли холодом веяло от той лощины с незамерзающим родником, где шаман говорил свои скупые, тяжёлые слова?
«То, чему… или, может быть, даже кому была дана старая клятва», вспомнились ему вдруг слова старика, сказанные с испугавшей тогда Йохима прямотой, что с одной стороны не оставляла места для сомнений в её правдивости, но с другой и не давала ключа к разгадке. Йохим тогда не понял этих слов до конца, да и сейчас, признаться, не мог сложить их в единую, ясную мысль, но с каждым новым бедствием, обрушивающимся то на одно, то на другое стойбище, слова эти звучали в его памяти всё настойчивее, всё тревожнее, будто степь сама, шаг за шагом, подводила его к разгадке, которую он пока ещё не готов был принять полностью.
Он миновал недостроенные йегилы, темневшие сейчас в сумерках своими каменными остовами, и на миг остановился у самого края стойбища, там, где на кольях, вбитых в мёрзлую землю, покачивалась от слабого степного ветерка связка костей и перьев, оставленная им же самим несколько дней назад по слову шамана. Оберег этот, сколько бы Йохим ни вглядывался в него, не подавал никаких видимых знаков перемены – ни благодати, ни тревоги – висел он всё так же тихо, безмолвно, будто хранил свою тайну столь же крепко, как и сам старик в своём странном жилище. Но, видевшись сегодня своими же глазами с тем, что происходит на дороге между Тугрой и Ашты, Йохим уже не был уверен, что оберег этот способен уберечь их ото всего, чему они противостояли, слишком уж явно беда обходила его стороной, находя лазейки там, где никакая связка костей помочь не могла.
Он вспомнил и слова Сайгыра, сказанные лишь несколько дней тому назад: крупы – на четыре с половиной дня, если делить по-прежнему поровну, дичи как не было, так и нет, лес и степь вокруг второй зимовки будто вымерли подчистую, как и вокруг первой перед тем недобрым исходом, значит рассчитывать можно только на оставшийся скот. Хуже, чем тогда, покуда не стало, но Йохим, чем дольше размышлял об этом, тем яснее понимал: одно то, что беда пока щадит скот и не насылает мороков прямо посреди стойбища, вовсе не значит, что она отступила вовсе. Она лишь выжидала, как выжидала прежде дичь, прежде чем окончательно уйти из леса, как выжидали волки в степи, прежде чем сомкнуть свой безмолвный, беззвучный круг вокруг троих одиноких путников.
Мысли его прервал звук торопливых шагов позади – Йохим обернулся и увидел спешащего к нему Выхгила, чьё обычно спокойное, немного простоватое лицо сейчас несло на себе отпечаток некоего волнения, смешанного, впрочем, с явным облегчением.
– Йохим, – окликнул его Выхгил ещё издали, – дозорные с дальнего края доложили: отряд приближается, большой, со стороны первой зимовки идёт. Судя по всему, сам Айхим возвращается.
Йохим на миг замер, ощутив, как тяжёлый узел мыслей в груди у него слегка, будто нехотя, ослаб при этой вести, уступая место чему-то более простому и понятному – облегчению от того, что Старейший наконец возвращается.
– Далеко они? – спросил он, уже разворачиваясь в сторону, откуда должен был показаться отряд.
– Дозорные говорят, что не более одного одного прогоревшего поленца в костре, – ответил Выхгил, пристраиваясь рядом с широким шагом Йохима.
– Хорошо, – коротко кивнул Йохим, и в этом коротком слове было куда больше смысла, чем просто согласие с услышанным: возвращение Айхима означало, что теперь тяжесть решений, копившихся здесь седмица за седмицей, можно будет наконец разделить не с одним лишь собственным разумом да горсткой верных Старших, а с самим Старейшим, чьё слово в такие часы значило для стойбища больше, чем слово любого иного человека.
– Про Килыча ему наверное первым делом доложить надобно будет, – добавил Выхгил, помолчав немного и покосившись на Йохима искоса.
– Доложу, – коротко отозвался Йохим, ускоряя шаг по направлению к дальнему краю стойбища, откуда уже начинали доноситься первые взволнованные голоса встречающих. – Всё доложу, Выхгил, как есть, ничего не утаивая. Пришло уже время нам всем говорить друг с другом прямо, а не по частям да оглядкой, покуда беда сама не стала той самой причиной, что объединит нас.
Глава 60
Обоз, увозивший пленниц в Хамеш, тянулся по занесённой снегом степи вот уже который день – медленно, тяжко, как усталый зверь, из последних сил бредущий к своей норе. От метели и бурана уже не осталось и следа, за исключением, ясной и звонкой от мороза погода да глубокого снега. Кхандцы, сопровождавшие обоз, давно уже перестали шутить меж собой на привалах, как это было в первые дни пути, усталость и однообразие степного марша делали своё дело со всеми одинаково, будь то простой воин или сам Чяггур, что теперь ехал во главе колонны чаще молча, чем отдавая распоряжения.
Байсыл, как и всякий предыдущий день пути, находился в задней части обоза, в одной из крытых повозок вместе с Даниёй – рана, полученная ещё при пленении, затягивалась медленнее, чем ему хотелось бы, но заметно лучше, чем в первые дни, когда он опасался за саму её руку. Сегодня он в очередной раз осторожно размотал повязку, придирчиво осмотрел кожу вокруг заживающей раны, кивнул сам себе, будто удовлетворённый увиденным больше обычного.
– Заживает, – сказал он коротко и кивнул сам себе, даже не глядя на Данию, взгляд его разноцветных глаз – один жёлтый, другой голубой – редко задерживался на любом собеседнике дольше необходимого. – Ещё возможно седмица, может, чуть больше – и рука будет держать что угодно не хуже прежнего.
– Ты говоришь это уже третий день кряду, – заметила Дания, внимательно наблюдая за его быстрыми, уверенными движениями, которыми он заново перевязывал её руку свежей тканью. – Может, тебе просто нравится это повторять? Успокаивать меня?
Байсыл на миг было замер, будто сама мысль о том, что кто-то заподозрил в его словах нечто помимо простого врачебного заключения, показалась ему непривычной, но тут же, не меняясь в лице, продолжил своё дело.
– Мне нравится, что рана заживает так, как ей и положено, без причуд, – ответил он тем же спокойным голосом, каким говорил с Данией и до этого. – Остальное меня не сильно не касается.
Дания мысленно усмехнулась своим неоформившимся, глядя на его голову, скрытую сейчас под капюшоном – она давно уже перестала спрашивать, что с ним случилось и отчего он так немногословен даже с собственными сородичами, довольствуясь тем немногим, что удавалось узнать по обрывкам чужих разговоров да по его собственному, редкому вниманию к ней самой.
…
В соседней телеге, устроенной чуть менее удобно, чем та, что везла Данию с лекарем, Карашаш сидела, кутаясь в потрёпанную шубу, и разглядывала уходящую вдаль степь с тем же внимательным, оценивающим прищуром, с каким она делала это последние два дня. Елим, сидевшая рядом, давно уже заметила эту перемену в подруге, но до сегодняшнего утра не решалась спросить прямо, что у той на уме.
– Ты снова считаешь коней у коновязи, – сказала Елим тихо, когда телега в очередной раз качнулась на неровности. – Третий день уже, Карашаш. К чему?
– К тому, что ближе к Хамешу нас будут беречь пуще прежнего, – ответила Карашаш так же тихо, не отрывая взгляда от вереницы лошадей, – а здесь, покуда мы всё ещё в открытой степи, у страже не хватает ни рук, ни глаз на всех разом. Поутру, покуда обоз только запрягают, у коновязи всегда сутолока – кто-то седлает, кто-то бранится из-за упряжи, кто-то ещё продирает глаза спросонья. В этой сутолоке легче незамеченной оказаться в седле, чем ты думаешь.
Елим смотрела на подругу долгим, встревоженным взглядом, и в этом взгляде читалось больше страха, чем удивления, она давно привыкла к дерзости Карашаш, но то, что предлагала та сейчас, было куда серьёзнее пощёчины Чяггуру.
– Ты хочешь, чтобы нас убили обеих, – проговорила она наконец. – Ты же видела, как они обращаются с теми, кто перечит хоть словом. А тут – побег. Тебя догонят, Карашаш, и в лучшем случае высекут перед всем обозом в назидание прочим.
– Или не догонят, – возразила Карашаш с той же упрямой уверенностью, что до этого была в её взгляде. – Одна всадница на быстром коне, в степи, которую я знаю не хуже собственной ладони с самого детства, это не то же самое, что телега, скованная санным следом. У меня есть шанс, Елим. Не большой, но есть. В Хамеше, у меня шанса не будет вовсе – только цветник какого-то кхандского вельможи, если повезёт, или что похуже, если нет.
– А я? – тихо спросила Елим, и голос её дрогнул. – Дания ранена, ей с нами не уйти. Ты предлагаешь мне бросить её здесь одну?
Карашаш промолчала, зная, что ответить на это нечем, но по тому, как крепко она сжала в этот момент край собственной шубы, было ясно, что решение своё она уже приняла, и ничьи слова, даже самой близкой подруги, не в силах были его переменить.
– Я не прошу тебя идти со мной, – сказала она наконец. – Прошу лишь не выдавать меня раньше времени.
Елим долго молчала, глядя на подругу со смесью страха и невольного, вопреки всему, уважения, что бывает у людей, наблюдающих за чужой отчаянной храбростью, на которую самим им недостаёт духа, а затем лишь коротко, обречённо кивнула, ничего более не говоря, и приобняла её, прижав к собственной груди.
…
Чяггур, ехавший в этот час чуть впереди основной колонны, смотрел на белую, бесконечную степь перед собой с уже давно поселившимся в нём равнодушием человека, которому опостылело всё, что видит глаз – снег, снег и снова снег, куда ни кинь взгляд, до самого горизонта, будто сама степь, издевательски растянувшись во все стороны разом, нарочно не желала кончаться. Он потрогал висевший на шее талисман – речной камешек бирюзового цвета – машинально, не вкладывая в этот жест особого смысла, лишь по давней, въевшейся привычке.
Ему хотелось в Хамеш – не потому, что он тосковал по каменным стенам или шёлковым базарам, к которым был равнодушен не менее, чем к самой степи, а потому, что там, по крайней мере, кончалась бы эта бесконечная, изматывающая дорога, эта постоянная необходимость отвечать за целый обоз, за пленниц, за припасы, за настроение уставших воинов. Там он мог бы наконец сдать порученное ему дело с рук на руки и вернуться к привычной, понятной службе, не связанной с бабьими слезами да степной тоской.
«Ещё несколько дней, – подумал он, глядя на едва различимую линию горизонта, – и дело с концом». Мысль эта, простая и почти домашняя по своей сути, была единственным, что позволяло ему сейчас держаться в седле бодрее, чем чувствовало себя его давно уставшее от степи тело.
…
Утро, когда Карашаш решилась таки бежать, выдалось таким же, как и десяток прежних – морозным, ясным, с обманчивой тишиной, покуда лагерь постепенно просыпается, ворча и переругиваясь, готовясь снова тронуться в путь. Коновязь, как и всегда в этот час, была полна сутолоки – кхандские воины седлали коней, окликали друг друга, кто-то бранился из-за спутавшейся упряжи, кто-то торопливо доедал остатки утренней похлёбки. В этой обыденной, ничем не примечательной суете Карашаш, накинув поверх собственной одежды чужую, невзрачную попону, снятую заранее с одной из вьючных лошадей, поскольку она пару раз видела, что некоторые из кхандцев делают тоже самое, видимо пытаясь согреться время от времени, скользнула к самому краю коновязи с нарочитой неторопливостью, с какой ходят люди, у которых есть на то полное право.
Тем не менее, сердце её колотилось так, что казалось, оно вот-вот вырвется из её груди, при этом руки, к её собственному удивлению, оставались твёрдыми и послушными, когда она отвязала повод одного из низкорослых, крепких коней – не самого приметного, но и не самого слабого из тех, что стояли у коновязи. Не позволяя себе ни мгновения дальнейшего промедления, она взлетела в седло с той лёгкостью, какой позавидовал бы иной степной наездник будь то женщина или мужчина.
Первые несколько мгновений никто не обратил на неё внимания – слишком привычной была эта картина, слишком заняты были кхандцы собственными утренними хлопотами. Карашаш, чувствуя, как в груди у неё начинает разгораться почти пьянящее, безумное ликование, неспешно, чтобы не вызвать подозрений, направила коня прочь от лагеря, туда, где начиналась открытая, бескрайняя степь, ещё хранившая под своим снежным покровом обещание свободы.
«Успела, – промелькнуло у неё в голове, покуда конь стал набирать ход уже за пределами лагеря, а позади всё ещё нарастал озадаченный, а после и встревоженный гул голосов. – Я успела».
Это торжествующее чувство длилось недолго – ровно до того мгновения, покуда её собственный слух, обострённый до предела скачкой и страхом быть пойманной, не уловил позади себя резкий, отчётливый звук спущенной тетивы, а затем – острую, обжигающую боль, пронзившую её и разом опрокинувшую весь мир перед её глазами в белый, кружащийся вихрь. Карашаш почувствовала, как теряет равновесие в седле, как снег и небо меняются местами перед её меркнущим взором, а затем не почувствовала уже ничего.
…
Крик тревоги, поднявшийся у коновязи, застал большую часть обоза врасплох – Байсыл, услышав его, невольно замер с недомотанной повязкой в руках, а Дания, приподнявшись на своём ложе в повозке, побледнела, ещё не понимая толком, что случилось, но уже чувствуя всем существом, что беда коснулась кого-то из её подруг. Елим, всё это время сидевшая неподвижно в своей телеге, отвернулась, спрятав лицо в ладонях, не в силах смотреть на то, как несколько кхандских всадников срываются в галоп следом за уже почти скрывшейся из виду фигурой.
Чяггур, находившийся в этот миг ближе прочих к краю лагеря, среагировал быстрее прочих – одним движением вскинул лук, снятый с плеча ещё на скаку, и, привстав в стременах, послал стрелу вслед удаляющейся всаднице с хладнокровной, отработанной годами меткостью, о которой мало кто в его собственном отряде знал по-настоящему, поскольку редко когда ему доводилось демонстрировать её перед своими же людьми.
Стрела достигла беглой цели. Чяггур видел, как девушка дёрнулась в седле, как разжались её руки, крепко сжимавшие поводья, выпускают их, как само её тело мягко, почти безвольно завалилось набок и скрылось в снежном облаке, поднятом продолжавшим скакать конём, а затем неподвижный силуэт остался лежать среди белого простора, слишком далеко, чтобы различить какие-либо признаки жизни, да и слишком незначительная это была теперь забота для человека, чьей задачей было доставить оставшихся пленниц в целости, а не хоронить беглянок по всем правилам.
– Возвращаемся, – зычно крикнул Чяггур поскакавшим в сторону тела воинам, демонстративно разворачивая своего коня прочь от места, чтобы показать им пример. – Пускай девка степная дальше ей и достанется, если, конечно, волки раньше не найдут. У нас ещё дорога долгая, не до похорон.
Кхандец нисколько не сомневался ни в меткости собственной стрелы, ни в том, что оставленная позади, истекающая кровью на морозе беглянка обречена в любом случае, была ли сама рана смертельной или нет – степь довершит то, что не довершил он сам. В этой мысли для Чяггура не было ни капли ни сомнения, ни сожаления, лишь холодное, деловитое облегчение человека, устранившего досадную помеху на пути к скорейшему завершению порученного ему дела.
Обоз, недолго простояв в тревожном ожидании, тронулся дальше своим обычным, неторопливым ходом, будто ничего значительного и не случилось вовсе, а далеко позади, на белом, безучастном снегу, оставалось лежать неподвижное тело отважной девушки, стремившейся вновь обрести свободу, несмотря на смертельную опасность, подруги которой находились теперь слишком далеко, чтобы разглядеть, дышит ли она ещё, или степь уже приняла её обратно в своё вечное, равнодушное лоно.
Глава 61
Тьма, обрушившаяся вместе с последними камнями завала, была плотнее любой ночи, какую доводилось видеть Хоннгору за все его годы службы – ни проблеска, ни тени, только глухой, продолжавшийся стук отдельных, мелких камней, скатывающихся по завалу снаружи, да испуганное, рваное дыхание тех, кто оказался заперт здесь вместе с ним. Кто-то из здоровых воинов бросился было к заваленному проёму, принялся руками отгребать землю и мелкий щебень, но быстро понял бесполезность этой затеи – камни лежали плотно, Палах хоронил их здесь наверняка, не оставляя ни единой щели, в том числе и для простой человеческой надежды.
– Тихо, – коротко бросил Хоннгор, начавшим было гомонить пленникам горы, и голос его, хоть и хриплый от подступающей и всё явственнее проявляющейся хвори, прозвучал достаточно твёрдо, чтобы заставить не только оставшихся здоровых воинов, но и всех других замереть. – Криком стену не разберёшь, а факелы у нас на счету. Экономьте огонь.
Он и сам не знал, отчего в этот первый миг вместо паники в нём заговорил именно этот, привычный за долгие годы службы холодный расчёт, быть может, оттого, что паниковать сейчас означало признать окончательно то, что он понял в тот самый миг, когда первый из камней с грохотом лёг поперёк входа. Впрочем, признавать это раньше срока Хоннгор не собирался.
– Ханжыр, что нам делать? – спросил один из здоровых, тот самый, что первым метнулся к завалу, и в голосе его дрожь мешалась с последней, отчаянной надеждой на то, что у их временного начальника найдётся обнадёживающий ответ.
– То, зачем нас сюда и послали, – ответил Хоннгор, поднимая факел повыше и оглядывая тесное пространство штольни, освещённое дрожащим, скудным светом. – Идём дальше, вглубь. Здесь оставаться нет смысла, ждать спасения снаружи не приходится, начальничек наш, решил видать избавиться от балласта, к которому причислил всех хворых. Может статься, что там, в глубине шахты, откуда идёт это непонятное тепло, отыщется иной выход – обычно рудокопы такие ходы не роют без запасного лаза, случись тот же обвал, к примеру.
Он говорил это отчасти для того, чтобы не дать людям времени на новую волну ужаса, отчасти – потому что действительно не видел иного пути, кроме как двигаться вперёд, в сторону этого ритмичного, глухого звука, что теперь, без привычного шума ветра и голосов снаружи, слышался куда как отчётливее, чем прежде, к тому же он обрёл обволакивающую тягучесть, будто сама гора, наконец получившая то, чего дожидалась в виде человеческих жертв, задышала полной грудью.
Его отряд – шестеро больных, включая едва живого, мечущегося в бреду на волокуше Бекена, да двое ещё здоровых воинов – двинулся следом за Хоннгором вглубь боковой штольни, туда, где тепло становилось всё ощутимее, а стены, прежде покрытые инеем и наледью, теперь были влажными, тёплыми на ощупь, будто камень вокруг них жил своей собственной, чуждой всему живому жизнью.
…
Первым переменился один из больных – невысокий, немолодой воин по имени Ко́рчи, тот, что всю дорогу от входа держался, казалось, бодрее прочих, всё пытался шутить сквозь зубовный стук, унимая собственный страх привычной для обычного воина бравадой. Он вдруг замолчал на полуслове, замер, будто прислушиваясь к чему-то внутри самого себя, а затем медленно опустился на землю штольни, обхватив голову руками. Хоннгор, оглянувшись на него, заметил, как по вискам воина стекают крупные капли пота, хотя сам воздух вокруг них давно перестал быть морозным, сделавшись почти душным от близости неведомого тепла.
– Ко́рчи, ты как? – окликнул его один из здоровых, наклонившись ближе.
Ответом ему был звук, совсем не похожий на человеческий голос – низкий, утробный стон, резко перешедший в короткий, лающий смех, и оборвавшийся столь же внезапно, сколь и начался. Ко́рчи поднял голову и в скудном свете факела Хоннгор увидел его неестественные глаза – расширенные, потемневшие, с будто бы исчезнувшими вовсе белками, они были устремлены куда-то мимо склонившегося над ним товарища, в точку темноты шахты за пределами факельного света.
– Дышит, – прошептал Ко́рчи этим чужим, свистящим голосом, похожим на тот, каким бормотал Бекен ещё в сарае деревни. – Слышите, да? Оно дышит для нас. Оно нас заждалось.
И прежде чем кто-либо успел среагировать, Ко́рчи – этот хилый, немолодой, ещё с утра едва державшийся на ногах от жара – одним стремительным рывком, с не свойственной измождённому телу силой, вцепился зубами и ногтями в горло склонившегося над ним товарища.
Крик, короткий и захлебнувшийся в собственной крови, эхом отразился от каменных стен штольни, и Хоннгор, метнувшийся было на помощь, отшатнулся назад, увидев, с какой яростной, нечеловеческой быстротой Ко́рчи терзал уже неподвижное тело, будто в нём не осталось более ничего от прежнего усталого и горько шутившего человека.
– Назад! – рявкнул Хоннгор второму здоровому воину, но тот, оцепенев от ужаса, замешкался лишь на миг – и этого мига хватило, чтобы ещё один из больных, до того молчаливо лежавший у стены штольни, вдруг поднялся, шатаясь, с той же самой пустотой в глазах, что и у Ко́рчи, и бросился на замешкавшегося товарища с занесённым, невесть откуда взявшимся в его руке острым обломком горной породы.
Дальнейшее слилось для Хоннгора в череду разорванных, кровавых мгновений, которые он после – если после для него вообще будет хоть какое-то «после» – не смог бы даже разобрать по отдельности, сколько бы ни пытался: крики, обрывающиеся один за другим слишком быстро, чтобы успеть на них откликнуться; хруст, влажный и тошнотворный, что не спутать было ни с чем иным; тёмные, почти чёрные в скудном свете факела пятна, расползающиеся по каменному полу штольни. Здоровые воины, приставленные к нему для охраны, пали первыми – не потому, что были слабее прочих, а потому, что до последнего не верили в происходящее, а их обезумевшие бывшие товарищи, дорвавшиеся до чужой плоти, будто вовсе не чувствовали боли от ответных ударов, продолжая рвать и терзать с остервенелой яростью, покуда сами не падали замертво под клинками или же покуда самих их не разрывали на части такие же, как они.
Хоннгор отбивался – рубил, колол, отступал вглубь узкого прохода штольни, чувствуя, как силы покидают его собственное, охваченное лихорадкой тело быстрее, чем ему хотелось бы признавать. Один из обезумевших воинов, тот самый, что нёс на волокуше Бекена, набросился и на него самого, вцепившись скрюченными пальцами ему в предплечье с такой силой, что Хоннгор ощутил, как под кожей хрустнула кость, и лишь ценой отчаянного, последнего усилия сумел отбросить нападавшего прочь клинком оманджара, вспоров ему живот наискось.
Когда всё стихло, а стихло на удивление быстро для того, сколько крови и криков успело пролиться, Хоннгор остался стоять один посреди тесного пространства штольни, заваленного телами, среди которых уже трудно было различить, кто из них пал первым, а кто последним, кто был обезумевшим убийцей, а кто – жертвой, не успевшей защититься. Его собственная рука висела плетью, раздробленная в предплечье, кровь из десятка мелких и не очень ран пропитывала одежду, а голова кружилась так, что стены штольни, казалось, ходили ходуном перед его меркнущим взглядом.
Он опустился на колени – не потому, что решил сдаться, а потому, что тело более не желало держать его на ногах, и в этот самый миг, на самой грани угасающего сознания, ощутил нечто, чему нельзя было найти нужные слова.
Не голос. Не образ. Скорее – присутствие, накрывшее его словно целиком с головы до ног, будто сама тьма штольни вдруг обрела вес и волю, придвинувшись вплотную, обволакивая его изнутри, там, где боль и страх переплетались в единый, уже почти невыносимый узел. Оно не спрашивало и не требовало – оно просто было рядом, терпеливо, будто давно уже ждало именно этого мгновения, именно этой крайней точки между жизнью и смертью, где человеческая воля становится тоньше нити и легче всего поддаётся чужому прикосновению.
Хоннгор, чувствуя, как гаснет последний свет перед глазами, а тело коченеет от потери крови, ощутил вдруг ясный, почти спокойный выбор, представший перед ним без слов, без образов: остаться собой и умереть здесь, в темноте, среди тел людей, которых он не смог спасти, или же … впустить.
Он не помнил после, произнёс ли он хоть что-то вслух, хоть какое-то согласие, а быть может, само его нежелание сопротивляться уже было достаточным ответом для того, что дожидалось его во тьме. Последнее, что он ощутил как человек, было странное, почти блаженное тепло, разлившееся по его измождённому телу, вытесняющее собой и боль, и страх, и саму его волю, а затем не осталось уже ничего, что могло бы называться Хоннгором в прежнем смысле этого слова.
…
Тело поднялось с колен не сразу – сперва дёрнулась голова, затем медленно, будто заново училась держать равновесие, распрямилась спина, а раздробленная рука, всё ещё висевшая плетью, вдруг конвульсивно дёрнулась и застыла под неестественным, но уже не причиняющим никакой боли углом.
Оно стояло некоторое время неподвижно среди мёртвых и уже не шевелившихся тел, будто привыкая к самому факту собственного существования в этой оболочке. Затем без спешки или злобы с холодной, деловитой методичностью, с какой прежде сам Хоннгор оценивал опасность, склонилось над первым ещё не до конца остывшим телом.
То, что произошло дальше, не было ни местью, ни голодом в привычном смысле этого слова, скорее, неким завершающим, почти ритуальным действием, необходимым для того, чтобы окончательно очистить пространство от последних отголосков прежней, слабой человеческой жизни. Рука, ещё недавно раздробленная и бессильная, теперь двигалась с лёгкостью, не свойственной ни одному живому существу, и там, где прежде требовался бы клинок или долгие усилия, хватало одного лишь движения ладони, чтобы плоть расступалась так же легко, как расступается под пальцами истончённый пергамент, а кость – так же податливо, как высохший, ломкий тростник.
Оно прошло меж тел одно за другим – тех, кто ещё дышал, судорожно цепляясь за остатки жизни, и тех, кто уже казался мёртвым, но чьё присутствие всё же требовало последней, окончательной проверки. После каждого прикосновения штольня становилась на йоту тише, на йоту пустыннее, покуда наконец не остался в ней лишь один звук – низкое, ритмичное дыхание горы, звучавшее теперь не издалека, а будто изнутри самого существа, носившего лицо и тело Хоннгора.
Где-то в самой глубине этого тела, в месте, которое более не имело названия ни на одном из известных степи языков, оставалась ещё крохотная, гаснущая искра того, что некогда было человеком, заключённая теперь глубже, чем самая дальняя штольня под самой высокой горой, лишённая голоса, лишённая воли, способная разве что смотреть, беспомощно и безмолвно, на то, что творят её собственные руки, не в силах ни остановить их, ни отвернуться.
Существо выпрямилось, оглядело содеянное лишённым эмоций взглядом, каким прежде Хоннгор привык оценивать поле боя, и, не задерживаясь более ни на миг, двинулось прочь, туда, где во тьме штольни угадывался тот самый обвалившийся, заваленный камнями проём, за которым остался мир живых.
…
Снаружи, у заваленного входа в шахту, давно уже погасли последние угли костров, разведённых людьми Палаха, деревня Джинь-Су лежала теперь чёрным, обугленным пятном на белом снегу, безмолвная и мёртвая уже во второй, окончательный раз, а отряд, уводивший с собою прочь тайну случившегося, был уже далеко.
Камни у входа в штольню, казалось, не поддались бы и десятерым здоровым мужчинам, вооружённым кирками и ломами, но существу, что подошло к ним изнутри в глухой предрассветный час, не потребовалось ни кирки, ни лома. Оно просто прижало ладонь к первому же камню, преграждавшему путь, и камень, будто вспомнив на краткий миг о собственной хрупкости перед лицом чего-то много более древнего, чем сама гора, беззвучно рассыпался трещинами, за ним другой, третий, покуда в завале не открылся узкий, но достаточный проём.
Существо выбралось наружу, в морозную, беззвёздную ночь, и постояло немного среди пепелища мёртвой деревни, вдыхая – или, быть может, лишь имитируя это давно ставшее ненужным действие – ледяной степной воздух, столь непохожий на тёплую, тяжёлую духоту, оставленную позади, глубоко под горой.
Лицо его, обращённое к темнеющему в стороне заходящего солнца горизонту, туда, куда двумя днями раньше увёл своих людей Палах, оставалось совершенно неподвижным, лишённым всякого выражения. На нём не было ни страха, ни ярости, ни даже холодной расчётливости, что некогда служила верным щитом настоящему Хоннгору. Лишь глаза, тёмные и спокойные, глядели на раскинувшуюся перед ними степь с терпеливым, оценивающим вниманием, с каким смотрит на новый, ещё не изведанный простор нечто, у которого впереди – по-настоящему бесконечное, лишённое человеческого счёта время.
Постояв так ещё немного, оно тронулось с места и зашагало прочь от пепелища, в сторону тёмной, безмолвной степи. Он или оно шло туда, где начинался большой мир, о котором заключённая глубоко внутри тела крохотная, беспомощная искра человеческой души могла бы теперь лишь беззвучно кричать, не надеясь быть услышанной.
Глава 62
Вновь временно ожившее первое зимовье Ашты́ встречало этот утренний рассвет обманчивым, стеклянным безветрием. Сам Лука поднялся ещё затемно. Привычка, въевшаяся в него ещё с молодых корабельных времён, когда всякий уважающий себя лоцман почитал за дурную примету встречать зарю разбуженным чужим окликом, а не уже проснувшимся самому – не отпускала его все эти вёсны и на суше.
Он неспешно перебрал собственную небогатую поклажу, состоящую только из самых необходимых вещей и разложенную ещё накануне вечером у потухающего костра, – свёрнутую потуже, чем обычно, в обычную войлочную циновку. Здесь лежал скудный, но верно рассчитанный на долгую и неясную по срокам дорогу запас вяленого мяса да мешочек сушёной крупы, огниво или чакма́к-таш, как его именовали мойыры, моток крепкой верёвки. Лука ещё раз посмотрел поклажу и, чуть помедлив, всё же добавил к прочему поясной нож с одной лишь заточкой, привычной ему ещё по морскому делу, – вещь, которую он редко доставал в степи, но никогда не оставлял позади.
…
Троих в дорогу он отобрал себе сам, не советуясь ни с Хазнуром, ни даже с самим Айхимом, хоть тот и оставил ему это право без единого слова возражения. Выбирал он не по силе руки и не по остроте клинка, а по тому куда более редкому и куда более насущному для такого пути качеству, какое сам про себя привык называть лёгкостью на ногу и на язык одновременно, – тому, кто не станет роптать на голодный переход и не разболтает лишнего у чужого костра.
Жылы́с, самый молчаливый из троих, шёл первым не потому, что был старшим по годам, а потому, что читал степной наст да звериный след так, как иной грамотей читает писаное слово, – острые, чуть раскосые глаза его будто сами собой цеплялись за всякую примятость снега прежде, чем прочие успевали её заметить. Шал, немолодой уже, поседевший раньше срока нукер, единственный из отряда, который прежде не раз уже хаживал в сторону предгорий с торговым обозом ещё в бытность свою при ином Старшем, – и хоть память его о тех местах была скупа да отрывочна, лучшего проводника по общему направлению у Луки под рукой не было. Яны́ш же, самый молодой и самый лёгкий на ногу из троих, брался за любое дело без единого слова пререканий, – Лука выбрал его не за опыт, которого у юноши покуда недоставало, а за ту самую готовность нести на своих плечах вдвое больше положенного, лишь бы не отстать от прочих.
– Ежели кто хворый али сумневающийся в себе – говори сейчас, – коротко сказал Лука, оглядывая всех троих в скудном свете занимающегося рассвета. – После, посреди пути, поздно будет.
Никто не откликнулся ни единым словом, лишь коротко склонили головы в знак согласия, – и Лука, удовлетворённо кивнув в ответ, первым тронул своего невысокого, крепкого коня в сторону предгорий, туда, где земля начинала уже понемногу вздыматься редкими каменистыми грядами, отделяя привычную взгляду степь от той её части, какую Ашты почти не знала прежде на собственном опыте.
…
Первый день пути прошёл в молчаливом, размеренном движении – Лука вёл отряд по тому самому общему направлению, что удалось ему ранее выпытать у пленного кха́ндца, ориентируясь скорее на смутные, скупые приметы, чем на что-либо близкое к настоящей дороге. Снег лежал здесь немногим глубже степного, а редкие рощицы, попадавшиеся им по пути, стояли настолько безмолвно, что Лука то и дело невольно натягивал поводья, вслушиваясь в эту глухую тишину с привычной для него моряцкой настороженностью, с какой прежде вслушивался в перемену ветра перед надвигающимся штормом.
К вечеру он поймал себя на мысли, что за весь долгий переход не приметил ни единого свежего следа дичи – ни сыча́ньей стёжки, ни отпечатка копыта носача, ни даже привычного росчерка птичьей лапы поверх снежного наста, – и списал это поначалу на обыкновенную для зимней предгорной поры скудость, ничем ещё не насторожившую его всерьёз. Впрочем, учитывая, все те беды, что свалились этой зимой на Ашты, отсутствие живности ныне удивлять Луку уже и не удивляло вовсе, и встречалось с некоей привычностью.
…
Ночью, у небольшого, тщательно укрытого от ветра костерка, покуда Жылыс и Яныш по очереди несли дозор, а Шал мерно посапывал, завернувшись в свою потрёпанную доху, Лука долго не мог сомкнуть глаз, – и мысли его, как это часто с ним бывало в подобные бессонные часы, сами собой в этот раз обратились назад, к ночи допроса, что случилась ещё до всей этой дальней дороги, вскоре после того, как отряд его разбил кхандский отряд, возвращавшийся как после выяснилось с той самой старательской деревеньки, которую нынче Лука сотоварищи ищет по наказу Айхима.
Пленного тогда привели к нему связанным, ещё не оправившимся от удара по голове, полученного в самой сшибке, – невысокий, жилистый кхандец с раскосыми, воспалёнными от бессонной боли глазами, что глядели на своего пленителя со смесью животного страха и уже угасшей, побеждённой гордости, какая свойственна всякому воину, впервые в жизни осознавшему собственную полную беспомощность.
– Мне без нужды твоё имя, – негромко сказал ему тогда Лука, присев напротив него, покуда двое нукеров стояли настороже у полога снаружи. – Мне нужно знать одно: где деревня рудокопов, что платит дань в обход мойы́рских Старейших. Молчание твоё меня устроит куда меньше, чем твоя правда, а правда – куда меньше боли, которую тебе после причинят иные, не столь терпеливые, как я, ежели ты вздумаешь упорствовать.
Пленный долго молчал, взвешивая про себя, видно, собственные немногие оставшиеся возможности, а затем, хрипло откашлявшись кровью, заговорил – скупо, отрывисто, чередуя слова мойырские с кхандскими там, где первых ему недоставало.
– Три дня пути от здешних мест, ежели верхом да без остановок, – проговорил он наконец, косясь на нож, что Лука безо всякой угрозы, но и безо всякого стеснения продолжал держать раскрытым у себя на колене. – Идти надобно туда, где солнце садится левее двух вершин, схожих меж собой, будто близнецы, – мы промеж собой звали их Братьями. От Братьев – ещё день пути в саму гору, там, где щель меж скал такая узкая, что телеге не пройти, зато после неё открывается широкая котловина, а в ней – деревня. Дымом кузни да рудной пылью там всё пропахло насквозь, версты за две учуешь, ежели ветер в нужную сторону дует.
– А ещё что? – настойчиво спросил тогда Лука, чувствуя, как в груди у него холодеет от особого, почти уже безошибочного чутья, с каким он привык распознавать, когда собеседник договаривает не всю правду. – Отчего ты медлишь, прежде чем ответить?
Пленный на миг зажмурился, а затем всё же добавил, понизив голос почти до шёпота, будто сам страшился произнесённого:
– Шахта там глубокая, старая уже. У наших промеж собой говорили – де, неладное что-то в ней завелось по весне, кто-то из старших рудокопов будто бы не в себе после спуска сделался. Врать не буду, сам не видал, врать не буду и того, что не так это всё – может, брехня пустая, у горняков всегда баек в достатке. Врать не буду больше ничего, вельможа – это всё, что знаю.
Тогда Лука не придал этим последним словам большого значения, списав их на обычные суеверия горняцкого люда, каких он немало наслушался ещё во времена своих собственных скитаний, – но теперь, три дня спустя в собственном пути и через много вёрст морозной, безлюдной степи, эти самые слова отчего-то всплыли в его памяти куда весомее, нежели тогда, у костра с пленным.
…
Второй день пути начался тем же безмолвием, что и завершил собой первый, – но к полудню Лука начал подмечать нечто такое, чему поначалу и сам не сумел бы подобрать верного слова.
Стоило им отклониться от давней торговой тропы, по которой, если верить Шалу, хаживал по молодости с караванами и он сам, да углубиться в сторону нетронутого человеческим путём распадка, как земля вокруг будто разом оживала: то тут, то там мелькали свежие, глубокие оттиски копыт носача, а из-под кустов хайынжи́ то и дело срывались с шумом потревоженные сыча́ны, будто вся здешняя живность, давно уже не пуганная человеком, чувствовала себя в этой глуши куда вольготнее, нежели где-либо ближе к людским тропам.
Но стоило отряду вновь свернуть туда, где угадывалась хоть какая-то, пусть самая давняя и позабытая людская тропа, как всё вокруг вновь разом смолкало, точно кто-то невидимый одним движением руки гасил всякую жизнь окрест на добрый шахры́м в округе.
– Замечаете? – негромко спросил наконец Лука у своих спутников, останавливая коня на очередной такой границе между шумной глушью и мёртвой, безмолвной тропой. – Чем ближе к тому, где хаживал прежде человек, тем пустыннее округа. А стоит отойти в сторону, куда нога людская давно не ступала, – там и зверя, и птицы в достатке.
Жылыс, приглядевшись к оставленным вокруг следам с привычной для него цепкой, немногословной сосредоточенностью, лишь коротко кивнул в знак согласия, не находя, впрочем, что добавить к сказанному, а Шал только неопределённо покачал головой, признавая подмеченное, но не берясь как-либо его толковать.
Лука же, тронув коня дальше, ещё долго обдумывал про себя эту странную закономерность, не высказывая более вслух своих мыслей ни единой живой душе, – ему одному, привыкшему по старой лоцманской науке искать в самых мелких и на первый взгляд случайных приметах некий скрытый, но верный порядок, начинало казаться, будто вся здешняя живность, весь этот пугливый и осторожный зверь, чуяли человеческий след столь же явственно, как чуют смрад давнего пожарища, – и всеми силами старались держаться от него подальше, будто самого духа людского было для неё довольно, чтобы обратиться в бегство, не дожидаясь ни свиста стрелы, ни коварства капкана или силка.
«А может ведь статься, – подумал Лука вдруг с ощущением холодка в груди, что прежде посещал его лишь в открытом море перед надвигающейся и невесть откуда взявшейся внезапной неведомой бурей, – не сама живность разумно бежит от нас, а нечто иное словно отгоняет её прочь каждый и всякий раз, стоит ей подойти слишком уж близко к человеческому духу и жилью, будто кто-то или что-то оберегает их от чего-то неведомого и непонятного, что люди сами покуда не видят и не чуют».
…
К исходу второго дня пути, когда солнце уже склонилось к закату где-то у самой линии двух схожих меж собой горных вершин – тем самым Братьям, что Лука без труда признал по описанию пленного кхандца. Хромой принял решение, показавшееся ему самому поначалу довольно спорным и вопреки всякому здравому смыслу – даже абсурдным, но чем дольше он его обдумывал, тем яснее видел в нём единственно верный путь в сложившейся ситуации, когда точных ориентиров для поиска у него не было.
– Идёмте не по обозной тропе Шала, а туда, где тише всего, – коротко распорядился он, указывая в сторону едва приметного распадка меж холмов, лежавшего в стороне от всякого людского следа. – Ежели тишина эта и вправду отмечает след человеческий и сторонится его пуще пожара лесного, то она же нас и приведёт – вернее всякой памяти о прежних дорогах – прямиком к тому, что мы с вами тут ищем.
Спутники немного недоверчиво и смущённо его переглянулись меж собой, не вполне понимая до конца ход мысли старшего над ними, но никто не решился хоть как-то оспорить его слово – слишком уж часто прежде оказывалась верна его расчётливая, немногословная логика, – и оттого отряд, свернув по указанному Лукой направлению, двинулся дальше в сгущающихся вечерних сумерках, всё глубже забираясь в самую живую зверьём тишину, что становилась с каждым пройденным шахрымом всё плотнее.
…
Третий день пути привёл их наконец к узкой, будто нарочно прорубленной меж отвесных скал щели, о которой говорил пленный, – и, миновав её след в след, растянувшись цепочкой в узком пространстве, отряд Луки увидел перед собой открывшуюся его взору широкую предгорную котловину, а в ней старательскую деревушку. Точнее то, что от неё осталось.
Снег здесь был не белым и ровным, как повсюду прежде, где они шли всё это время, а каким-то грязно-серым, смешанным с золой и копотью, а среди этого пепельного покрова, точно обугленные рёбра давно уже издохшего зверя, торчали чёрные, покосившиеся остовы сгоревших дотла людских построек. Ни дыма, ни следа хоть какого-то живого, ни движения, кроме то появлявшегося, то пропадавшего ветерка, ни единого звука, кроме редкого, тоскливого посвиста того же ветерка меж обгоревших построек, – место это молчало так плотно и так безнадёжно, что даже кони под всадниками занервничали, прядая ушами и всё неохотнее ступая вперёд.
– Мор, – одними губами проговорил Шал, вглядываясь в почерневшие остовы домов с тем выражением лица, каким смотрят на давно свершившуюся, но оттого не менее страшную беду. – Или пожар после мора. Одно к одному.
Лука спешился первым, медленно обходя ближайшие пепелища с холодной, цепкой внимательностью, с какой прежде осматривал захваченные трофеи или следы вражеского отряда, – под ногами его то и дело похрустывали обугленные головешки да мелкие, оплавленные жаром обломки утвари, а нигде окрест не было видно ни единого человеческого тела, ни целого, ни хотя бы обгорелого, – лишь голая, выжженная земля да тишина, плотная и какая-то совершенно неестественная, что казалась почти осязаемой.
– Кто-то не просто ушёл отсюда, – проговорил он наконец вслух, обращаясь скорее к самому себе, чем к спутникам. – Кто-то намеренно стёр это место с лица земли, да так, чтобы после него не осталось ни следа, ни свидетеля.
…
Вход в шахту они отыскали уже на самом исходе короткого зимнего дня, у дальнего края котловины, – и то, что предстало их глазам у этого входа, заставило даже невозмутимого обыкновенно Жылыса невольно попятиться на полшага назад.
Прежде здесь, судя по всему, высилась плотная, намеренно обрушенная лавина из камней и наваленных друг на друга брёвен, наглухо перегораживавшая весь проём, – но теперь посреди этой стены зиял неровный, будто прогрызенный изнутри пролом, края которого не носили на себе никаких следов ни кирки, ни лома, ни какого-либо иного людского инструмента: камни здесь не были расколоты силой удара, а будто попросту рассыпались в труху, сами собой утратив всякую свою прежнюю природную твёрдость.
– Это ж кто ж такое учинил, – пробормотал Яныш, осторожно приблизившись к пролому и опасливо заглядывая в непроглядную темноту за ним. – Голыми-то руками этакую кладку не разобрать, Хромой, тут не то что кирка – тут сила какая-то нечеловечья нужна.
Лука не ответил ему сразу, присев на корточки у самого края пролома и внимательно разглядывая снег вокруг – а там, у самого выхода из шахты, отчётливо отпечатался одинокий, глубокий след, ведущий прочь от пепелища в сторону дальней, восходящей к предгорьям тропы: след человеческий по очертанию, но чересчур широкий по своему замаху, слишком редко расставленный для обычной людской поступи, – будто шедший здесь двигался широким, размеренным, нисколько не сбивающимся шагом, каким не ходит ни уставший, ни раненый, ни даже вполне здоровый человек в зимнюю стужу.
Он поднялся, ещё немного постоял, вглядываясь в этот одинокий след, тянувшийся прочь от пепелища в сторону степи, – и в груди его шевельнулось до боли знакомое ему по морским годам чувство, какое посещало его всякий раз перед решением, идти ли навстречу надвигающемуся шторму или отступить от него подальше, покуда не поздно.
«Доложить, – подумал он сперва, как велел бы ему собственный многолетний, выученный ещё Айхи́мом расчёт. – Вернуться, доложить Старейшему всё как есть, а после уже решать, что делать дальше».
Но тут же в нём заговорило и иное, куда более упрямое чувство – то самое, что не позволяло ему прежде оставлять непрочтённым ни единого знака на воде или на суше, покуда сам он не удостоверится в его смысле собственными глазами, – и Лука понял, что оставить этот одинокий след без внимания, вернувшись назад с одними лишь пустыми догадками, было бы для него хуже всякого прямого поражения.
– Шал, Яныш, – проговорил он наконец, поднимаясь и отряхивая снег с колен, – возвращаетесь оба на вторую зимовку, к Айхиму. Расскажете ему всё, что видели здесь и по пути сюда, слово в слово, ничего не утаивая – про деревню, про шахту, про этот пролом. Пусть он решает сам, что с этим делать дальше.
– А ты, Хромой? – настороженно спросил Шал, мельком переглянувшись с Янышем.
– А я пойду дальше по следу, – коротко ответил Лука, вновь бросив взгляд туда, где одинокая цепочка широких, размеренных отпечатков терялась вдали среди сгущающихся сумерек. – Не вступая в бой, не догоняя – прослежу, куда он ведёт и что там, в его конце, поджидает. Жылыс пойдёт со мной – глаза его мне понадобятся вернее моих собственных.
Никто из троих после услышанного никак не решился оспорить его слово, – и покуда Шал с Янышем разворачивали своих коней в обратную сторону, к далёкой уже второй зимовке, Лука ещё раз внимательно всмотрелся в темнеющую линию горизонта, туда, куда уводил его этот одинокий, слишком тихий и слишком уверенный для любого зверя или человека след, – и, поймав себя на мысли, что чувствует сейчас нечто весьма схожее с давним, полузабытым уже ощущением, какое посещало его на носу корабля перед самой линией окоёма, тронул коня в след за Жылысом, туда, где начиналась дальняя, безлюдная и оттого особенно тревожная своим безмолвием степь.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
