Стихи для Полины
Глава 1
Главной достопримечательностью улицы Майской в городке Игнатово, что на юге России, была огромная, никогда невысыхающая лужа посреди дороги. О ней даже в городской газете написали: доколе, мол. В ширину лужа была метров пять, в длину – десять, в глубину – взрослому человеку по колено: дед Пашка мерял – ходил в рыбацких сапогах.
А потом в той же местной газете напечатали стихотворение жителя улицы Майской, по имени-отчеству Владислав Николаевич, и главной достопримечательностью, взамен лужи, стал уже он. Безо всяких иносказаний, он проснулся знаменитым, пусть и в масштабах одной улицы, состоящей из нескольких десятков одноэтажных домов с маленькими огородиками.
– Читали, наш Николаич-то, оказывается, поэт! – с изумлением переговаривались соседи; они никак не ожидали от него этакой прыти. На поэта он никоим образом не походил. Поэту, в их понимании, надлежало быть или молодым, или мертвым, а Владислав Николаевич был стар и вполне себе жив; к тому же он делал на продажу вино из своего винограда, что тоже никак не соответствовало общепринятым представлениям о том, каков должен быть поэт.
Владислав Николаевич разменял уже седьмой десяток и на тот свет явно не собирался. Его там ждали – любимая жена ждала, умершая лет шесть уже назад. Но нет, он не торопился к ней. Потому что она, умерев, жила в нем, и он, продлевая свое существование, тем самым длил и ее жизнь. Ведь он до сих пор вспоминал ее и хранил ее образ в себе, в своих мыслях.
Оттого, собственно, Владислав Николаевич и задумался о стихотворстве в почтенном своем возрасте: время, к его удивлению и стыду, стало стирать жену из его памяти, и на тот случай, если совсем сотрет, он приготовил для жены новое место жительства – ежели не в своей памяти и не в своем сердце и мыслях, так хотя бы на бумаге, в стихах. С этим намерением он и оседлал пегаса, как сам неуклюже определил. Еще он говорил о себе: «Начал баловаться виршами».
Сочинив посвященное супруге стихотворение, первое вообще на его веку, Владислав Николаевич был по-настоящему счастлив. «Теперь ты точно не умрешь, Аня!» – мысленно он обратился к ней. А когда еще и прессу удалось подключить к ее увековечению (он послал стихи письмом в редакцию и мало надеялся увидеть их на газетной полосе, но все же свершилось), он окончательно восторжествовал. А популярность его среди соседей была еще одним приятным дополнением.
И еще дополнение – удовлетворенность результатом, то есть, собственно, получившимся стихотворением. Оно, на субъективный, авторский вкус Владислава Николаевича, вышло удачным. А он, по его разумению, знал в литературе толк, он, хотя и был всю жизнь, вплоть до пенсии школьным преподавателем истории, все ж таки учился в молодости на филологическом факультете, а в зрелую пору много книг прочитал, в том числе и поэтических. Посему уверенно полагал, что сочинил что-то среднее между Лермонтовым и Мандельштамом, по крайней мере такая же лирическая сила чувствовалась.
Впрочем, больше, после первого стихотворения, он не собирался отдавать себя поэзии. Одного акта творчества ему казалось достаточно, поскольку цель – вечная жизнь жены, не по ту сторону мира, после смерти, а по эту, пусть не в теле и в мясе, а в виде стихотворного образа, – цель была достигнута. Но тут такая удачная рифма всплыла: «по эту – поэту». Грех ее было не использовать.
Вот Владислав Николаевич и использовал – уже во втором своем стихотворении. В нем он тоже говорил о своей любви к жене, и опять же оно было напечатано в газете. На этот раз он принес его в редакцию сам и, передавая листок с ним редакционному сотруднику, рассказал, что, как и первое, оно посвящено почившей супруге. Владиславу Николаевичу сказали, что возьмут произведение к публикации, но на будущее посоветовали сменить тему: «Хватит писать об умершей, пишите о жизни». – «Но это и есть о жизни, у меня в стихах она живая!» – возразил он было. Но его не поняли. «Стихи – это не способ для воскрешения близких. У вас не получится. Как у Грабового не получилось. Слышали про такого?» Теперь уже Владислав Николаевич не понял: «Что значит у меня не получится? У меня уже получилось! Она живая, в моих стихах – живая!» Но все же над сменой темы обещал подумать.
Кроме сочинения стихов (после второго стихотворения он разохотился и уже не мог остановиться), любимым занятием Владислава Николаевича были, как он сам это называл, «уединенные посиделки». Почти все вечера напролет он просиживал в одиночестве на лавочке у ворот своего дома. А почему и не посидеть? Детей им с женой бог не дал, огород он после ее смерти забросил, живности, кроме собаки, не держал, на работу пенсионеру ходить не надо, поэтому, за исключением ухода за виноградом, никаких дел и забот у него не было, а времени – хоть отбавляй.
Обычно Владислав Николаевич сидел, сильно подавшись туловищем вперед и подложив руки под зад. Казался он очень напряженным, а взгляд его не блуждал, а упорно сосредоточивался на одной, произвольно избранной точке, как будто в ней сходились все прямые и кривые линии мира, все смыслы. Чаще всего этой точкой становилась верхушка телефонного столба на другой стороне улицы, через дорогу.
Для соседей Владислав Николаевич давно уже стал неотъемлемой частью пейзажа, как лужа посреди улицы или как чахлое абрикосовое деревце у обочины, как солнце или облака. Никто к нему не подходил для разговора, потому что он разговора не поддерживал, на все вопросы отвечал односложно и скучно. Люди думали, что он недоволен тем, что его отвлекают. От сложения стихов отвлекают, от чего же еще, чем еще можно заниматься, вглядываясь в верхушку столба. Поэтому предпочитали не мешать поэту творить. «Сидит, сочиняет», – усмехались, кто по-доброму, а кто с надменностью.
Но он в тот август по вечерам не сочинял. Он ждал. Он ждал только одного – когда пройдет мимо него, возвращаясь с работы, соседка по имени Полина, и ничего ему на ум тогда не лезло, какие уж там стихи. Ему нравилось смотреть на нее, красивую, высокую, смуглую, черноволосую. По случаю жаркой погоды она ходила в коротких платьях, обнажая длинные ноги, и у Владислава Николаевича кружилась голова, когда он видел их. А когда она, проходя в нескольких шагах от него, с улыбкой здоровалась с ним, язык у него прилипал к нёбу, и он ни слова не мог сказать в ответ, молча разглядывал ее плечи и ее лицо, глаза ее лучистые, зеленые. Иногда она поправляла волосы, и при этом движении становилась видна ее голая тщательно выбритая подмышка, и это было вожделенным откровением для него. Он с трудом сглатывал пересохшую слюну.
Она скрывалась за своей калиткой – она жила через три дома от Владислава Николаевича, – и день для него прекращался. Оставалось только дожидаться нового дня, новой мимолетной встречи с Полиной. Ночью он представлял ее, думал, чем она сейчас занята. Конечно, она в постели, но не спит, нет, ее берет муж, грубовато, обыденно, но с жаром и страстью, не угасшими за годы супружества, разве могут они угаснуть с такой-то женщиной. Полина!..
Это наваждение началось не так давно. Прежде Владислав Николаевич как-то мало обращал внимания на Полину, хотя она все время была у него на глазах, с поры своего детства и юности: они не только по соседству жили, он еще и в школе в старших классах историю у нее вел. Почти каждый день мелькали пред ним ее длинные ноги, ее зеленые глаза и ослепительная улыбка. Он, конечно, видел, что это красивая девушка, а потом, во взрослом возрасте, красивая молодая женщина, красивая молодая мама, но никаких сильных чувств она в нем не вызывала. А недавно как будто что-то щелкнуло внутри, и он посмотрел на нее другими, влюбленными глазами.
Случилось это примерно после написания первого стихотворения, как будто оно открыло ему дверь в новый мир, и царицей этого мира оказалась, вопреки здравому смыслу, почему-то не Аня, а Полина. Но как бы там ни было, а покинуть этот новый мир уже не представлялось возможным.
Для Владислава Николаевича было пугающим и удивительным такое влияние женщины на него, такое, по-другому не скажешь, колдовство. Сколько себя помнил, никогда он не питал большого, сверх обыкновенной силы, пристрастия к женскому полу. Всегда держал себя в руках и не ставил половой и любовный вопрос во главу угла, в основу бытия. Даже когда встретил Аню, жену свою, любовь всей своей жизни, не трясся он от неистовства и не млел от истомы. Даже в первые дни близости с нею, в медовый месяц, когда, казалось бы, неистовству и истоме следовало быть в порядке вещей. Конечно, надо было признать, что по внешности Аня, и в свои молодые, цветущие годы, сильно уступала Полине: Аня, хотя о покойниках и нельзя плохо, была невелика ростом, толстенькая и с заветренным, как несвежая колбаса, лицом, куда ей до Полины, наливного яблочка. Но ведь и Владислав Николаевич, если подумать, был тогда, в молодости, более горячий и живой, более восприимчивый к женским прелестям, чем должен был быть сейчас. Выходит, что не такой уж горячий? Неужели это верно, что седина в голову, бес в ребро?
Владислав Николаевич страдал. Когда он, доставая сигарету, прочитывал на пачке предупредительную надпись «Страдание», он думал не о каком-то чужом, а потому отвлеченном страдании, а о собственном: о себе и о своей стариковской любви к Полине. А если бы он вдруг увидел на сигаретной пачке слово «Стыд», то тоже отнес бы его к себе. Ему было стыдно перед покойной Аней, стыдно за то, что Полина громче, чем она, отозвалась в его сердце. Слегка его оправдывало, в его же глазах, то обстоятельство, что он обеспечил Ане посмертное существование в своих стихах, стало быть, сам заслужил право на жизнь после Ани. Но все равно было как-то неловко.
Один раз в августе Полина не прошла мимо Владислава Николаевича, как обычно, а присела рядом на скамейке, помахивая перед лицом ладонью, словно веером.
– Вот это жара! – бросила она для завязки разговора.
– Сорок пять градусов в тени, – откликнулся Владислав Николаевич. – Я в обед сегодня смотрел на термометре: он у меня как раз в тени, под аркой виноградной, и висит.
– Сорок пять? – удивленно воскликнула Полина. – А по местным новостям передавали, что тридцать пять.
– Соврали, чтобы народ не пугать. Как видишь, у нас от людей даже температуру воздуха утаивают.
– Заботятся о нас средства массовой информации.
Они помолчали.
– Кстати о прессе, – сказала Полина. – Я в городской газете на прошлой неделе прочитала ваше стихотворение. Очень хорошее. Красиво у вас получилось: «Люблю тебя, люблю твое дыхание…»
– Спасибо большое! – как ребенок, умилился похвале Владислав Николаевич. – Я его, правда, еще месяц назад в редакцию отдал, а они только теперь соизволили его напечатать.
– Лучше поздно, чем никогда.
Владислав Николаевич кивнул и задумался. «Лучше поздно, чем никогда». Это изречение применимо ко всем сторонам жизни. И к любви тоже. «Вот я в своем позднем возрасте влюбился в тебя, Полиночка. Снова испытал счастье любить, а думал, что уже все, песенка спета. Жаль, что счастье не просто любить, но еще и быть любимым, быть тобой любимым, вряд ли снизойдет ко мне». Он тайком посмотрел на ее милый профиль, на ключицу, по которой стекала капелька пота. Как хотелось слизнуть ее, эту капельку, с ее смуглой кожи! «А вдруг снизойдет?» – подумалось ему, и сердце заколотилось как бешеное.
– Владислав Николаевич, – вывел его из сладостных мыслей сладостный же голос Полины.
– Да, Полиночка? – отозвался он с готовностью.
– У вас очень хорошие стихи получаются. А как вы их пишете?
Как пишутся стихи… Это был сложный вопрос. И он не хотел отвечать на него просто. Не хотел повторять чужие определения: «Когда б вы знали, из какого сора рождаются стихи…» Не хотел касаться механического процесса: «Сажусь утром, как проснусь, или ночью перед сном и подставляю слово к слову, рифму к рифме…»
– Во всяком человеке слова как в могиле, – сказал он после раздумья. – И во мне тоже. Мертвые и холодные. Мне их жалко. Я их откапываю, отогреваю и вдыхаю в них жизнь. И они становятся стихами.
Полина удивилась, услышав от собеседника такие странные речи. Она решила поймать его на несуразице, нелогичности.
– Владислав Николаевич, – сказала она, – какая могила? В могилу попадают мертвые, но прежде бывшие живыми, жившие. Получается, что когда-то живые слова умерли и попали в человека – в вас, допустим, а потом вы их выкопали и воскресили? Так, что ли?
Полина усмехалась своей красивой улыбкой, и за эту улыбку он готов был простить ее насмешку. И простил, отогнал мелькнувшую было мысль обидеться на непонимание. Даже признал собственную промашку:
– Возможно, я не так выразился. Неловкая фигура речи. Давай заменим слово «могила», скажем, на слово «утроба».
Она покачала головой.
– В утробе не может быть ничего мертвого и холодного. Как мать говорю вам. – Но тут в памяти у Полины всплыло, что у ее сестры появился на свет мертворожденный ребеночек, и она поправилась: – Во всяком случае, по логике вещей не должно быть ничего мертвого и холодного.
Полина задумалась и взгрустнула, на лбу выступила морщинка, но для Владислава Николаевича морщинка эта была не менее прекрасна, чем улыбка. Он снова растаял и снова пошел на попятную:
– Опять подловила! Хорошо! Пусть слова не мертвые и не холодные. Но все равно изначально они сидят внутри человека, и нужно вытащить их наружу, чтобы они не пропали в бесполезности и бессмысленности. Нужно поделиться ими с миром; возможно, в этом предназначение человека.
– Громко звучит, – недовольно произнесла она. Однако потом тут же спохватилась, что это может задеть старика, и сказала уже теплее, и по содержанию, и по тону: – Но, как знать, может, вы и правы. А кто она, если не секрет, та, которую вы любите, с ее дыханием?
Этот вопрос Владиславу Николаевичу уже понравился. Ему показалось, что он уловил в нем женскую заинтересованность и даже некоторую зависть к предмету его чувства. Это было для него лестно, а поскольку вопрос задала Полина, то и будоражило.
– А почему ты спрашиваешь? – позволил он себе пококетничать.
– Просто любопытно. Ведь понятно же, что стихи ваши посвящены вовсе не ушедшей супруге вашей: вы, конечно, обращаетесь в стихах к женщине как к недосягаемой, и супруга ваша тоже недосягаема, но она недосягаема, потому что ее нет, а та, к кому вы обращаетесь, совершенно точно жива, неспроста же вы упоминаете о ее дыхании, причем в настоящем времени. Так кто же она, адресат вашего стихотворения?
Полина делала неправильные выводы, и Владислав Николаевич про себя умилился этому. Он-то как раз думал именно о покойной жене, когда сочинял свое стихотворение: он слышал ее дыхание и по сей день, хотя уже очень тихо и только тогда, когда писал стихи. Но он не стал поправлять Полину; напротив, он ее ошибку решил направить себе на пользу.
– Да, – кивнул он, – я адресовался живой и здравствующей даме, цветущей и красивой.
– Я ее знаю?
– Знаешь.
– Владислав Николаевич! – она легонько хлопнула его по плечу. – Вот уж действительно, седина в голову, бес в ребро. Кто же она? Или это секрет?
Он хотел сказать, что не секрет, посмотри в зеркало, и увидишь, о ком речь, и уже катал эти слова во рту. Но не решился; ее прикосновение смутило его, как подростка.
– Пока секрет, – вздохнул он, в уме ругая себя за нерешительность. – Но обещаю, когда я соберусь его открыть, ты узнаешь первой.
– Ловлю на слове!
Глава 2
Сестру Полины звали в рифму – Мариной. Но Владислав Николаевич не видел в этом поэзии: уж очень невыразительная и предсказуемая, плохая рифма. Любовь – кровь, сладость – младость, Марина – Полина… Это все из одной оперы, а точнее – из одного стихотворения, написанного неоригинальным, слабеньким поэтом. Нет, Владислав Николаевич такого бы себе не позволил, если бы у него были дочери.
Да к тому же кроме имен, ни в чем другом сестры ну никак не рифмовались. Они были совершенно не похожи друг на дружку, как будто родились от разных родителей.
Полина – дама аристократически крупная, длинноногая, крутобедрая и пышногрудая. А черты лица какие! Губы какие… спелые, как малина, манящие к поцелую. Нос прямой и аккуратный. Лоб высокий. На щеках ямочки появляются, когда эти ее манящие губы раскрываются в улыбке. А как глаза ее блестят зеленым! Ах, если бы этот зеленый, изумрудно-зеленый цвет глаз Полины стал для Владислава Николаевича тем зеленым светом, что зажигает светофор, открывая дорогу. Но нет, какое там!..
А у Марины, сестры Полининой, глаза были тусклые, серые и безжизненные. Да и вся она, в противоположность Полине, была тусклая, серая и безжизненная. Низенькая, фигурой похожая на мальчика, с личиком маленьким и некрасивым, не по возрасту сморщенным, как финик, и старо выглядящим. Губы тоненькие, как ниточки, целовать их – избави Бог. Улыбка у нее… Владислав Николаевич не мог припомнить, видел ли он когда-нибудь, чтобы Марина улыбалась. Пожалуй, что и не видел. Всегда-то она была хмурая, погруженная в себя.
Неужели до сих пор переживает из-за своего мертворожденного ребенка? Столько лет уж прошло, пора бы уж и забыть. Вон у Владислава Николаевича жена примерно в то же время умерла, а он почти и смирился уже. Так ведь он, надо же это понимать, с Аней сколько вместе прожил душа в душу. А у Марины ребенок не жил и минуты, если не считать жизнью те месяцы, что провел он внутри нее. И оборот «душа в душу» тут неприменим, только, пожалуй, «душа в душе»: ребенок же, тут Владислав Николаевич повторялся мыслью, он же внутри был, а не снаружи. Да и это «душа в душе» тоже спорно. Потому что есть ли вообще душа у еще – и никогда – не родившегося плода?
Этот вопрос показался Владиславу Николаевичу важным, потребовал если не решения, то осмысления. Осмысления в стихах. И когда Полина, улыбнувшись на прощание и еще раз повторив: «Ловлю на слове», поднялась и ушла, он начал щупать, подбирать образы, подумав предварительно, что все в мире, как и все за его пределами – лишь тема для стихов.
Впрочем, Владислав Николаевич тут же остановил себя. Написать поэму о мертворожденном ребенке Марины и мужа ее, Антона, показалось ему неудачной идеей. Да, это тоже тема, а учитывая ее малую разработанность в литературной традиции, тема выигрышная, но детской смерти касаться не хотелось, причем именно этой конкретной смерти. А причина была личного свойства: из-за того, что у Марины замер плод и у Владислава Николаевича умерла жена в одно и то же время, эти два события стояли рядом в его памяти. Так что если бы он начал писать такую поэму, то расковырял бы свою рану. Вспомнил бы в подробностях о смерти Анны, как она, раковая больная, мучительно уходила, а он подспудно боялся этого воспоминания. Потому и не вспоминал. В стихах же он обращался к ней как к живой и еще здоровой, на худой конец как к поэтическому образу, не держа в уме ее болезнь и смерть.
А вот Марина помнила своего мертворожденного сына, и не как образ, а именно как сына. Помнила, хотя и не видела ни разу: ей его не показали, чтобы не травмировать психику. Более того, как раз это обстоятельство – то, что она его не видела – помогало ей помнить его, и не только помнить: она в мыслях представляла, что он живой и здоровый, растет сообразно возрасту, в каком бы должен был пребывать, если б действительно был жив. Это было не помутнение рассудка и не душевное расстройство, хотя это выглядело бы вполне объяснимо, если брать в соображение тяжесть и необратимость постигшего Марину горя. Это была такая обманная – и тоже объяснимая – игра, в которой спасалось ее материнское сердце от уродливой жестокости мира – мира, где дети, бывает, рождаются мертвыми и это в порядке вещей: неспроста же вон даже на сигаретных пачках пишут предупреждение: «Мертворождение».
Идя, например, по улице, Марина воображала сперва, когда не так еще много времени прошло, что катит перед собой коляску, где лежит сынуля и смотрит на нее с улыбкой своими голубыми глазами. Именно смотрит, потому что не спит, никогда не спит: она никогда не воображала его спящим, ведь сон, если поразмыслить, не так уж далеко отстоит от смерти, которая, собственно, уже случилась.
Потом, когда по сроку сыну следовало бы научиться ходить, Марина начала представлять, как он идет рядом с ней, крепко держа ее за руку; она даже чувствовала тепло его маленькой ладошки в своей ладони. И, конечно, слышала в воображении, как он говорит первое слово – «мама», какое же еще, а потом болтает все бойчее и бойчее.
Сейчас по годам своим сынуля должен был уже пойти в школу. «Первого сентября пойдет в первый класс, – мечтала порой Марина. – Большой уже какой, сынок, сыночек мой голубоглазый!». И тут же через силу осекалась: «Не пойдет, а пошел бы». За грань, что отделяет здравомыслие и игру от безумия, ей переступать было страшно. И грань эта как раз и заключалась в маленькой частице «бы».
Но вот вопрос: почему она воображала сына именно голубоглазым, если никогда не видела цвета его глаз? У самой Марины глаза, теперь тусклые и бесцветные, выцветшие, как у старухи, изначально были все-таки зелеными, как у сестры, а у отца ребенка, мужа Марины – карие; откуда же взяться этой сини во взгляде, что так и выплескивалась, когда мальчик, будущий школьник, взглядывал на нее? А просто он был похож на ангелочка, нет, он и был ангелочком, а всех ангелов изображают голубоглазыми.
Последнее время синь его глаз Марина представляла все чаще. Она не могла отказать себе в этом сослагательном счастье, поскольку оно было единственно возможным для нее. Другого счастья она для себя уже не видела, да и, признаться, не желала, будучи слишком сосредоточенной на своем горе. Вернее, поначалу она, конечно, мечтала родить еще одного ребеночка – живого и здорового, однажды даже удалось забеременеть, но на третьем месяце у нее случился выкидыш, и она решила, что это ее мертворожденный сын, на короткое время вернувшись в ее утробу, выкинул своего младшего брата-соперника и выкинет и следующего, если таковой еще зачнется. Тогда-то она и поняла, что другого счастья ей не дано, кроме как воображать ребеночка рядом с собой; и больше ей ничего не осталось.
А чтобы сыну не было скучно подле нее, чтобы он подольше от нее не уходил, Марина старалась его развлекать. Играла с ним в игры, рассказывала поначалу и читала сказки. Русские народные, Чуковского… Но потом, хотя он ей никогда этого не говорил, потому что в ту пору вообще почти ничего не говорил, кроме слова «мама», потом она поняла, что он больше любит не сказки и не выдуманные истории, а правдивые рассказы о том, что происходит в мире. Ведь ему и минуты не было суждено прожить в нем, и ему все было интересно, даже малейшие мелочи.
И вот уже несколько лет как Марина взяла за обыкновение пересказывать сыну все события дня, все новости и сплетни улицы Майской и ее окрестностей. Делилась, что соседка баба Тая совсем уж плоха стала, перестала ощущать действительность и свое существование в ней и только и делает, что ходит под себя. Сообщала, что Анастасия Петровна, еще одна соседка, напекла блинчиков и разнесла их по всей улице: «И нам тоже принесла. Вкусные. Жаль, что ты не можешь попробовать». Говорила, что жара жарой, а лужа посреди улицы Майской так и не высыхает.
А в тот день Марина сказала вечером сыну, крутившемуся около нее на кухне:
– Представляешь, сегодня ко мне заходила тетя Поля, сестра моя, а твоя тетя, и что ты думаешь, она сказала? Что подсела сегодня, как шла с работы, к Владиславу Николаевичу, это тот дедушка, который пишет стихи и торгует вином. И что ты думаешь? Он к ней так и заглядывал в декольте, так и раздевал взглядом. Тоже мне дедушка! Я, правда, не поняла, она жалуется или хвалится, что даже старики слюни пускают на ее прелести. Ничего, что я так говорю? Ты, конечно, еще маленький, но все равно ты старше любого живого, смерть тебя делает старше всех живущих. Это неправда, что рано умершие остаются вечно юными. Навеки девятнадцатилетние, навеки пятилетние, навеки однодневные… Тьфу, глупости какие! Смерть старит.
– Что ты говоришь? – отозвался из другой комнаты Антон, муж Марины.
– Ничего! – с досадой крикнула Марина.
Она была зла, что он прервал ее разговор с сыном. Сам он сына никогда не видел и не воображал, а Марина свое общение с мертворожденным ребенком старалась держать в тайне ото всех, а от него, как от самого близкого, уж тем более: самым близким обыкновенно ничего не рассказывают.
Что до самого сына, то он, как поняла Марина, все-таки хотел видеться не только ей, матери, но и ему, отцу.
Однажды они, Марина и сынуля, сидели за компьютером, смотрели мультфильм, «Мадагаскар», кажется, или «Ледниковый период», в общем, что-то веселое и развлекательное о приключениях животных. Мальчик так и покатывался от хохота, не могла удержать смеха и Марина.
Вошел Антон. Смеющаяся Марина – это было для него удивительно, он привык к ней грустной и погруженной в себя. С недоумением он посмотрел на нее, спросил:
– Ты чего это?
– Да вот, мультик забавный, – сказала Марина, нажав на паузу.
Антон молча кивнул и молча вышел.
Марина взглянула на сына и заметила, как тот прикусил губу от обиды.
– Папа меня не видит? – задал он вопрос.
– Нет, сынок, тебя вижу только я, твоя мама.
Она опять включила воспроизведение, и по монитору замелькали озорные звери. Но теперь, заметила она, теперь сына не веселили их ужимки и он сидел с каменным лицом. Конечно, он расстроился, что папа его не видит, но Марина, даже жалея его, все равно не хотела его ни с кем делить и так и не рассказала Антону, что их сын к ней является.
После смерти нерожденного сынули брак Марины и Антона зашатался, как гнилой зуб. Полине ничего не надо было, кроме своих фантазий, в которых сын рос как благополучно рожденный. У Антона же было такое ощущение, будто холодный трупик младенца все время находился между ними, и этот холод перенесся на их отношения, потому что не мог не перенестись. Об этом, со слов того же Антона, было известно Владиславу Николаевичу.
Чтобы хотя бы чуть-чуть согреться в этом самом холоде, Антон выпивал, вино для этого часто брал у Владислава Николаевича. Приходил по вечерам, громко стучал в калитку. Голосистый, но решительно безвредный пес Пегас – как еще зваться псу поэта? впрочем, до увлечения стихотворством Владислав Николаевич именовал его Шариком – заливался лаем и рвался с цепи, как будто мог взаправду цапнуть за щиколотку.
Владислав Николаевич, любивший в сумерках, при электрическом свете, посидеть перед пустым листом бумаги в ожидании музы, чертыхался, что его посмели отвлечь, но спешил открыть: муза музой, а нетерпеливый стук вечерней порой значил, что явился кто-то алчущий выпить его вина и принес с собой деньги, чтобы с ними расстаться.
– Кто там? – громко вопрошал Владислав Николаевич, с трудом перекрикивая звонкого Пегаса-Шарика.
– Николаич, это я, – отзывался Антон.
– Кто я? – переспрашивал Владислав Николаевич, хотя по голосу уже узнал гостя. – Чего надо?
– Ну я, Антон. А чего надо – сами знаете чего. Винишка продайте полторашку.
– А, Антошка… – он знал его еще ребенком и с тех времен и звал Антошкой. – Сейчас, сейчас.
Владислав Николаевич брал на веранде заготовленную заранее, для таких вот поздних посетителей, полуторалитровую пластиковую бутылку с вином и шел к калитке.
Взяв спиртное и расплатившись, Антон никогда не уходил сразу. Пить ему, как правило, предстояло в одиночестве, дома, и хотя бы загодя он стремился пообщаться – пусть не с собутыльником, – общеизвестно было, что Владислав Николаевич не пил и предлагать ему бессмысленно, – так просто с хорошим человеком: то, что Владислав Николаевич – хороший человек, тоже было общеизвестно. По крайней мере, зла он никому не делал, а раньше учителем считался замечательным.
Антон присаживался на лавочку у ворот, хозяин присаживался рядом. Антон вздыхал.
– Что такое, Антоша? – участливо спрашивал Владислав Николаевич.
– Да в семье черт знает что! – махал рукой Антон. – К разводу, наверно, дело идет.
– А чего так?
– Да после того случая – сами знаете какого, – под случаем он подразумевал появление на свет мертвого сына своего; не самый удачный оборот речи, да разве язык человеческий способен выразить всю жуть такого «случая». – После того случая, – повторял он, – мы никак не можем начать жить. Или не можем продолжить жить, уж не знаю. Понимаете, мы как будто замерли во времени. Или время замерло в нас. Как плод в Маринке. – Антон снова вздыхал. – И этот ребенок, он постоянно между нами. Знаете, мы раньше спали с Мариной, прижимаясь друг к другу. А теперь, теперь мы даже не соприкасаемся во сне: между нами обязательно пространство. Как будто, знаете, мертвый младенец лежит между нами, как будто это он мешает нам прижаться друг к дружке как раньше.
– Да, тяжело вам, – сочувственно кивал Владислав Николаевич.
– А тут еще знаете, что недавно произошло! – сказал однажды, это было в том же августе, Антон.
– Что?
– Марина купила школьный портфель.
– Зачем?
– Вот и я ее спросил: на хрена? И знаете, что она мне ответила?!
– Что?
– Что в этом году первого сентября наш сын, ангелочек наш голубоглазый, пошел бы первый раз в первый класс! Она так и сказала: ангелочек голубоглазый! Первый раз в первый класс! Сумасшедшая! Ну, пошел бы, но портфель-то на хрена? Ничего не отвечает!
Владислав Николаевич подумал и сказал:
– Значит, ты не прав в своих рассуждениях.
– Это вы о чем? – нахмурился Антон. – В каких еще рассуждениях я не прав?
– Ты вот говорил, что время замерло в вас. Или вы замерли во времени. Так, выходит, это неверно: для Полины, стало быть, время движется, и она движется во времени, раз отмечает годы, раз понимает, насколько вырос бы ребенок – до портфеля вон дорос! А вот тебе труднее, если время, как ты говоришь, действительно замерло в тебе: ты ближе к мертворождению и, значит, острее его переживаешь.
– Да-да! – незамедлительно согласился Антон, воодушевленный тем, что его страдания оценили выше, чем страдания жены: обычно бывало наоборот. Как и большинству людей, ему нравилось, когда его жалели. – Все именно так, как вы сейчас разложили!
Больше они в тот раз на эту тему не говорили: и так было сказано достаточно. Разговор перешел на предмет жары, обволокшей город и мир липкой, удушливой пленкой.
– Давно такого зною не было, – заметил Владислав Николаевич на правах старожила. – Кошмар просто какой-то!
– Да уж, да уж, – покивал Антон и принялся прощаться. Хотя и жара стояла, а холод от мертвого нерожденного младенца все-таки чувствовался, и требовалось холод этот залить алкоголем. К тому ж вино, всегда-то у Владислава Николаевича отменное, теперь, сдобренное его жалостью, предвещало особое удовольствие. Забвение было имя ему, этому удовольствию.
Глава 3
Мужу Полины, Василию, Владислав Николаевич завидовал: каждую ночь он, этот Василий, ложился в одну постель с такой женщиной, с мечтой, брал ее, а насытившись, засыпал, ласково ее обнимая. Так, по крайней мере, представлял это Владислав Николаевич, а он, одержимый, любил представлять, как Полина проводит ночи с мужем. Воображал себя на его месте.
Завидовал он и бывшему супругу Полины – Николаю, тоже имевшему счастье обладать ею. Не смущало его зависти и то, что Николая уже лет десять как нет в живых: он застрелился из ружья. Да и тот факт, что при жизни Николай мучительно страдал от туберкулеза позвоночника (собственно, он и покончил с собой, не желая больше мириться с болями), мало заботил Владислава Николаевича. «Ну и что? – думал он. – Зато он был, был с Полиной». Владислав Николаевич побывал бы с радостью и на месте Николая. Если бы ему предложили ночь, хотя бы одну ночь с Полиной взамен на те страдания и смерть, что выпали на долю Николая, он ни единой минуты не раздумывая согласился бы. Страдания и смерть – это приемлемая, и даже не такая великая, плата за такое счастье.
Владислав Николаевич вспоминал Николая, худого, неестественно прямого: любые наклоны причиняли его пораженному болезнью позвоночнику нестерпимое мучение. Лицо Николая обычно выражало тяготу, тоску и ненависть ко всему живому и не страдающему. Но все равно – он был с Полиной, а значит, был счастлив.
Бывшая свекровь Полины, мать ее первого, умершего мужа, жила по соседству с Владиславом Николаевичем, через лужу. Величали ее Анастасией Петровной, а для Владислава Николаевича, ее ровесника, была она Настей. Они ходили в один класс, потом вместе работали в школе, в которой учились: она – учительницей математики, он – учителем истории. Так что были на короткой ноге, хотя по душам никогда не говорили и вообще мало общались между собой, в чем в большей степени повинна была жена Владислава Николаевича, косо смотревшая на всех женщин. После смерти Анны инерция вежливо-дружелюбной отчужденности меж Владиславом и Настей продолжалась. Но теперь Владиславу Николаевичу до зарезу потребовалось ее, эту отчужденность, преодолеть.
Дело было в том, что Настя всеми фибрами души ненавидела Полину. Она считала ее виновницей смерти Коленьки – только так, уменьшительно и ласково, называла она в мыслях своего сына. Раньше Владислав Николаевич воспринимал это как данность, не имеющую объяснения, а вот теперь, когда воспылал к Полине симпатией, он решил выяснить, почему Настя так думает. Вернее, он рассчитывал убедиться в том, что она на сей счет не права, и, если получится, убедить в этом же и ее саму.
Настя вообще его занимала как небезынтересная личность. После болезни, а потом и самоубийства сына она выработала своеобычную теорию относительно устройства мира и того, как следует в нем жить людям.
Она была истово верующей. Но, не подвергая сомнениям всемогущество Бога, она в то же время серьезнейшим образом на него обиделась за то, что обрек страданиям Коленьку. Расхожее утверждение, что Господь дает человеку только те испытания, которые тот сможет выдержать, в данном случае легко и жутко опровергалось судьбой ее сына.
– Попробовали бы вы такое испытание вынести! – с раздражением говорила Анастасия Петровна тем, кто имел неосторожность подступить к ней с такого свойства утешениями в то время, когда Коленька был еще жив и лежал пластом, стараясь не шевелиться. – Я бы посмотрела, как бы ты справился с такими адскими болями, какие моего сыночка одолевают!
А после того как он выстрелил себе в рот из ружья, подобные утешения и вовсе звучали бы издевательски: уж если это были терпимые испытания, так уж вытерпел бы Коленька, обошелся бы без самоубийства.
Поэтому Анастасия Петровна считала Бога всемогущим, но никак не всеблагим. Более того, она думала о нем решительно противоположную вещь: она считала Бога жестоким, не имеющим ни капли сочувствия к своим творениям.
Да чего с него взять, в сердцах думала она, если он сына своего погнал на землю, чтобы тот принял мученическую гибель на кресте. Какая б ни была великая и благая цель этому, а разве можно так с сыном-то своим; она как мать не могла этого принять.
Уж понятно, что если он с ребенком так своим, то к человечеству он вовсе безжалостен. Чего уж говорить о ее несчастном Коленьке, Коленька – наглядный пример его безжалостности. Злой, злой Бог!
Так что если раньше, до Коленькиной болезни, Анастасия Петровна была женщиной набожной, даже в церковь ходила и знала наизусть молитвы Отче наш и Богородице дево радуйся, то, посмотрев материнскими глазами, материнским сердцем на сына, скрипевшего от боли зубами, предпочла забыть о церкви и молитвах. Нет, первое время она еще надеялась, что ее вера поможет Коленьке, ходила в храм чаще обычного и молилась о его исцелении истово, но это не действовало, наоборот, сыну становилось хуже.
Ни вера не помогала, ни медицина. Бессильные врачи, потупившись, смотрели в пол и бубнили, что вот, мол, если бы раньше обратились, а то слишком далеко зашло заболевание. Но она их не винила, нет. Что они могли сделать супротив воли злого Бога, решившего умножить страдания на земле за счет ее Коленьки?
Однако же для чего-то он, Бог, все это делал – и Иисуса заставил мучиться на кресте, и Коленьку, и всех остальных, в чем бы их мучения ни заключались: в раковых опухолях, сносимых пытках или просто несчастной любви. Даже такой мир – мир, полный страданий и как вместилище страданий и созданный, должен иметь смысл. Так думала она.
И так сказала Владиславу Николаевичу, когда однажды, уже после смерти Коленьки, а точнее – через пять лет после его смерти, тот пристал к ней с расспросами на этот счет.
– Для чего-то же мы существуем! – с жаром воскликнула она. – В чем-то же заключается наша миссия! Не только же в страданиях, наших и наших детей. Я отказываюсь думать, что мой Коленька умер просто так, просто потому, что Богу захотелось, чтобы он сперва явился на свет, а затем ушел в неимоверных муках. Должно же быть и предназначение, ну должно же! – Она с такой настойчивостью произносила это «должно», словно стремилась убедить в этом не только Владислава Николаевича и даже не только себя саму, но и Бога: если я не права и нет предназначения, будто говорила она Богу, так дай нам это предназначение, такое, как я прошу.
– Но какое предназначение? – спросил Владислав Николаевич, и за себя, и за Бога.
– Творить добро! – с чувством произнесла она.
Владислав Николаевич едва сдержал улыбку.
– Назло злому Богу? – пошутил он.
– Не назло, а сообразно с его желанием. Думаешь, для чего он такой злой? А чтобы люди посмотрели на все зло и скорбь, что творит он, и в противовес этому делали бы добро. Именно этого он хочет от нас. В целях мировой гармонии… Понимаешь, Влад?
– Это, мягко говоря, спорно, – попытался было возразить Владислав Николаевич.
Но Анастасия Петровна и слушать не захотела. Она замахала на него руками.
– Да что ты такое говоришь! Я сына похоронила, я знаю, что это не просто так. Бог это допустил, чтобы я испытала страдание и чтобы делала после этого только добро. Чтобы уравновесить… На другую причину смерти Коленьки я не согласна!
Да уж, какая-то каша в голове была у Насти, однако Владислав Николаевич не стал с ней тогда спорить. Для этого у него не было той убежденности, что имелась у нее. Да и сына он не хоронил; у них же с Аней вообще детей не было. А то, что жену похоронил, вряд ли для Насти много значило: сын из нее, Насти, вышел, плоть от плоти, а жена – жена изначально чужой человек, прилепилась к мужу, только и всего.
Оседлав своего конька, Анастасия Петровна с жаром и увлечением развивала свою теорию «человечьего добра против божьего зла», «человечьей добросердечности против божьей бесчувственности».
– Люди должны быть добрыми и добросердечными, – убеждала она Владислава Николаевича с таким нажимом, будто он души не чаял возразить, хотя он только вежливо молчал. – Требуется, ты понимаешь, требуется доказать Богу, что существа, которых он создал, то есть люди, могут быть гуманными, несмотря на все, что с ними происходит. Иначе он, разочаровавшись в нас, изничтожит нас всех, весь род человеческий.
Одну проверку, поведала дальше Настя, Бог уже сделал, когда отправил Иисуса Христа в люди. Но люди его убили. Если же человечество не пройдет и вторую проверку, то оно должно погибнуть. А пройти проверку оно может только благодаря доброте своей, доброте таких, как Анастасия Петровна, вот в чем предназначение.
Вот Настя в меру своих сил и старалась быть доброй.
Помогала соседям, не отказывая ни в одной просьбе: например, огород полить, когда тем надобно отлучиться, или с детьми посидеть.
Угощала всех фруктами и ягодами из своего сада и своей стряпней: пирожками с повидлом, варениками с вишнями, блинами, политыми вареньем.
Взяла она на себя и заботу о бабе Тае, что обреталась через четыре дома от нее, – девяностолетней старушке, потерявшей последние проблески здравомыслия несколько лет назад, никого не узнающей и ходящей под себя. Внуков у бабы Таи не было, а ее единственный, уже семидесятилетний сын, живший с ней, с уходом за ней не справлялся, за ним самим требовался присмотр, когда он выпьет, так что вся надежда была на Анастасию Петровну. И она не подводила, по несколько раз на дню, да и ночью тоже бегала к бабе Тае, кормила ее с ложечки, мыла ее, меняла белье. А та только шамкала беззубым ртом и невидяще смотрела водянистыми глазами. К тому же и пахло от нее нехорошо – старостью и тленом. Анастасию Петровну порой передергивало, но она вспоминала о необходимости быть доброй и не оставляла попечения о бабе Тае.
Еще Анастасия Петровна всегда давала милостыню просящим. Даже цыганам, у которых был двухэтажный красивый дом на соседней улице: они профессионально нищенствовали на рынке и неплохие деньги на этом зашибали. Люди ее за это высмеивали, считая ее наивной и не от мира сего.
– Настя, ты что! – выговаривал ей тот же Владислав Николаевич. – Ладно кто-нибудь другой бы дал, но ты-то знаешь, что они лучше тебя живут, да еще насколько лучше! Зачем ты им свои монеты суешь?
Она только пожимала в ответ плечами.
– Раз просят – значит, нуждаются.
И только один человек не знал добра от Анастасии Петровны. Это была Полина. По суждению Насти, она не заслуживала добра как виновная в смерти Коленьки. Ну никак не подпадала она под теории Настины, была единственным исключением из них. Когда заходила о Полине речь, лицо Насти тут же кривилось в злобном оскале, почище звериного. Хотя в имени Полины не было ни одного шипящего звука, она произносила его именно шипя; Владислав Николаевич даже недоумевал, как это у нее получалось. При этом добавляла обязательно «сука» или «тварь» или еще что-нибудь позлее, непечатное.
Прежде Владислава Николаевича мало волновало такое отношение к Полине. «Чужая семья – потемки», – констатировал он наедине с собой, перефразируя известное изречение про душу, и дальше этого не углублялся, просто не хотел углубляться. «Ерунда, – думал он. – Обыкновенная неприязнь свекрови к невестке, вышедшая на новый уровень. Однажды невестка забрала сына у матери – я имею в виду, забрала во взрослую, семейную жизнь, когда они поженились. А когда сын умер, фигура Полины неподотчетно увязалась в материнском воображении с фигурой смерти – смерть ведь тоже забрала его, только уже с концами. Только-то и всего». Вот такой, не особо вдумчивый вывод Владислав Николаевич делал, не докапываясь до сути. К тому же он был не любопытен до скелетов в чужих шкафах, а потому ему легко удавалось обходить стороной тему Коленькиного самоубийства. В этом он видел проявление такта и за это собой гордился. Других-то, остальных соседей Настиных, медом не корми, дай только помучить ее, порасспрашивать, чего там было да как. И Настя в ответ всем и каждому опять и опять костерила Полину как виновницу Коленькиной смерти. В подробности ее вины она, впрочем, не вдавалась, обходясь одними ругательствами.
Но теперь, когда Владислав Николаевич проникся к Полине, как он это называл, мужским чувством, – любовью свою симпатию он назвать не спешил, похотью называть избегал, – теперь ему нужны были как раз подробности. Все, что связано с Полиной, стало ему интересно и важно. Почему же Настя полагает ее виноватой? Она имеет подозрения или прямые факты, что это было не самоубийство, а, даже подумать страшно, убийство? Тогда почему не скажет об этом прямо? Владислав Николаевич решительно вознамерился все выяснить.
С этим намерением он знойным августовским вечером – а других, не знойных, в том году и не было – пришел к Насте в гости. Внешним поводом было спросить по-соседски соли: ничего лучше придумать не смог.
Настя дала Владиславу Николаевичу непочатую пачку: она была запасливой, держала на всякий случай в закромах соль, сахар, спички и прочее, ожидая то ли войны, то ли конца света, то ли необходимости творить добро, выручать таких вот соседей, у которых вечно чего-то нет, то того, то другого.
С сине-белой пачкой в руке, Владислав Николаевич не спешил уходить. Тогда Настя предложила ему отведать компота.
– Холодненький! Яблочный! В нынешнюю жару самое то! – сказала она.
Владислав выпил компот, похвалил, еще погладил рыжую кошку, что терлась об его ноги, но все равно не уходил, а как приступить к разговору – не знал.
Настя ему помогла.
– Ты, наверно, о чем-то поговорить хотел. О чем?
Еще чуть помявшись, Владислав решил, что лучше всего действовать в лоб.
– О Полине. Я хотел узнать… Почему ты называешь ее виновной?.. Ну… Сама понимаешь, в чем.
– В Коленькиной смерти? – Настя помолчала, вздохнула. – Никому не говорила, а тебе скажу. Ты не болтливый, у тебя все слова в стихи уходят, а на досужие разговоры с людьми, на сплетни не остается. Так что скажу, – повторила она. И опять замолчала.
– Говори же! – нетерпеливо напомнил ей, словно она забыла, Владислав Николаевич.
– Да-да! – как будто очнулась она, вынырнула из болота мрачных воспоминаний. – Ах, Коленька, сыночек мой, предупреждала я тебя, предупреждала же, что не нужно связываться с ней, свою судьбу, жизнь свою молодую связывать. А ты: «Мамочка, люблю я ее, она и есть моя судьба, моя жизнь». А стала в итоге твоей смертью. Тварь!
– Так ты ее с самого начала невзлюбила! Так это материнская ревность: сын был уже не столько твоим сыном, сколько мужем Полины. И ты ее невзлюбила как соперницу. – Мысль Владислава Николаевича подтвердилась, чему он обрадовался.
– Что ты такое несешь! – возмутилась Настя. – Какую еще соперницу? Коленька и после женитьбы, чуть что, сразу бежал ко мне, к мамочке своей. И на обед ко мне приходил, я всегда ему что-нибудь вкусненькое готовила. Разве ж она, тварина эта, могла печь такие пирожки, как я! Не могла, куда ей! Ей только ноготочки да причесочки, а чтобы мужа побаловать – такого в помине не было!
Анастасия Петровна снова немного помолчала и продолжила:
– Но то, что она не баловала его вкусностями и вообще плохо заботилась – он же все время в неглаженых рубашках ходил! – это еще полбеды. Самое жуткое, самое то, из-за чего я отговаривала Коленьку от женитьбы на Полинке, суке этой, в другом заключалось.
– В чем же?
– Слишком красивая она!
Владислав Николаевич потупился, опасаясь, что собеседница заметит искру, которая, он сам чувствовал, блеснула в его взгляде при упоминании о привлекательности Полины.
– И что как красивая?
– Да как же! Коленька мой был обычный парень, а тут такая красота. Холодная, змеиная. Я сразу поняла: не совладать ему с такой красотой. Слышал ты изречение: «Красота требует жертв»?
Владислав Николаевич кивнул. Анастасия Петровна разъясняла:
– Обычно это трактуют так: чтобы быть красивой, нужно жертвовать удовольствиями, следить за собой. Не жрать, чтобы быть стройной. Спортом заниматься. Брови выщипывать. Что там еще? В общем, такие практические, приземленные вещи. А я в это требование жертв другой смысл вкладываю. По мне красота – это такой бездушный идол, который только и любит, чтобы ему приносили жертвы. Человеческие жертвы в виде разбитых сердец, спятивших умов, разрушенных судеб. Такие вот жертвы нужны красоте, а не какие-то там депиляции, вот чем она, красота, кормится. А в случае с Коленькой моим жертвой оказалось все сразу – и сердце, и ум, и судьба – плюс его жизнь.
– Ты пока говоришь очень туманно. – Владиславу Николаевичу рассуждения Анастасии Петровны казались поэтичными, но имеющими мало отношения к действительности. По крайней мере, он с таких позиций красоту не рассматривал.
– А по-моему, я вполне ясно выражаю свою мысль, – терпеливо возразила Настя. – Как известно, красота питается поклонением, это первое и главное условие для ее осознания себя собой. Но со временем аппетиты ее растут. Она превращается в кровожадного зверя. Простого поклонения ей становится мало, и она пожирает того, кто поклоняется. Образно, конечно, выражаясь, – добавила Настя.
– Я понимаю, что образно. Но с каких пор Полинка начала пожирать Николая? Извини, что я так говорю…
– Ничего-ничего. Наверно, сразу после свадьбы и начала. Помню, через месяц где-то после свадьбы они поцапались, из-за пустяка какого-то. Коленька пришел ко мне, пожаловался. Ужасно был расстроенный. Меня, конечно, так и подмывало крикнуть: «Ага! А что я тебе говорила!» Но это было бы глупо и жестоко. Вместо этого я, как могла, уговаривала его не придавать значения легким ссорам, призывала на помощь житейскую мудрость: «Милые бранятся – только тешатся», «Стерпится – слюбится», и какие там еще есть на этот случай пословицы. Поставила перед ним тарелку борща, только сварила. Он очень любил мой борщ, со сметанкой. Начал мой Коленька кушать. Съел половину тарелки, поднес ко рту очередную ложку – и так и застыл с ней перед губами. А в глазах такая тоска – как у побитой собаки, которую и боль мучит, и непонимание, за что это ее так отмутузили. Положил ложку и сказал: «Мама, я такой опустошенный!» Встал и, не разбирая дороги, вышел из дому и побрел к себе домой, к Польке то есть, твари этой поганой. Я его окликала, а он как не слышал. Догнала, заглянула в глаза, а в них все та же боль. И на меня никакого внимания. Такой отрешенный… Как этот… ну, скажи, в фильмах показывают воскресших мертвецов.
– Зомби, – подсказал Владислав Николаевич.
– Да, как зомби. Так и ушел, как этот самый зомби, к Польке, к сволочи своей. Потом позвонил мне, сказал веселым голосом, что помирились, что жить без нее не может. А я поняла, что она его не отпустит, пока не выпьет из него все соки и не вышвырнет из своей жизни, как ненужный тюбик с выдавленным до конца содержимым. – Настя помолчала, подумала, потом, грустно качая головой, сказала: – Но все оказалось еще хуже. Она вышвырнула его не только из своей жизни, но и вообще из жизни.
– То есть ты так и настаиваешь, что она – прямая виновница Коленькиной смерти? – уточнил Владислав Николаевич.
– Конечно, настаиваю. – Анастасия Петровна посмотрела на него как на дурака.
– Так что же? Это было доведение до самоубийства?
– Можно сказать и так. Я с этой мыслью даже к прокурору ходила. Но меня не стали слушать.
– Так в чем же конкретно было дело? – Владиславу Николаевичу не терпелось узнать прошлое Полины, а через это узнать и саму Полину.
– Да я расскажу, чего ты так волнуешься! В чем было дело… А дело было в том, что она несколько последних лет изменяла Коленьке. Можешь представить, изменяла глубоко влюбленному в нее человеку, с нежной душой и тонкой психикой. Человеку, готовому на все. К тому же тяжело, мучительно больному! Никакой совести! Да и какая может быть совесть у красоты, одно самолюбование и самоуверенность, уверенность, что все, что ты делаешь, это хорошо и правильно.
Для Владислава Николаевича стала проясняться версия событий от Анастасии Петровны.
– Подожди, так ты хочешь сказать, что Коля застрелился не из-за болезни, а потому что узнал, что ему жена неверна?
Настя молча кивнула.
– А с кем? С кем она изменяла? – не унимался Владислав Николаевич. Ему хотелось знать о Полине как можно больше, знать все. Только так он мог познать ее, не надеялся же он познать ее в физическом смысле, как женщину, он трезво смотрел на вещи, на себя и свои возможности.
– А неясно, что ли? С Василием. – И Анастасия Петровна с печальным торжеством посмотрела на Владислава Николаевича.
– Это со своим нынешним мужем, что ли? – не верил тот. Он и так воспринимал слова Анастасии с сомнением, а такой поворот и вовсе заставил его взглянуть как ни на есть критически на все ею сказанное.
– А чему ты удивляешься? – обиделась на его недоверие Анастасия Петровна.
– А у тебя есть доказательства? Ты что-то видела, что-то знаешь, тебе кто-то что-то сказал? Может, свечку держала?
– Ничего не видела, никто ничего не говорил, и свечку я, уж конечно, не держала. Но для меня все очевидно. Неспроста же Полинка, тварь эта бесчувственная, выскочила замуж всего через полгода после смерти Коленькиной. Не могло же все у них с Василием за полгода так быстро докатиться до супружества. Василий, он же тугодум, ему на все нужно много времени. Значит, они встречались и до того, как все случилось с Коленькой.
Владиславу Николаевичу показался нелогичным, притянутым за уши такой вывод. И в его глазах Полина осталась неповинной. Он умиротворился.
Впрочем, Анастасия Петровна не успокаивалась в своих откровениях. Она бросила на него проникновенный взгляд и, понизив голос до шепота, хотя никто не мог их подслушать, кроме рыжей кошки, лежавшей у ног Владислава Николаевича, произнесла:
– А сейчас я тебе скажу такое! Только обещай, что ты никому…
– Ты же сказала, что знаешь, что я не болтливый.
– Да-да. Так вот. Мне кажется, да нет, что там кажется, – я уверена! Миша – не Коленькин сын. – Она откинулась на спинку стула.
– Что ты говоришь! – воскликнул Владислав. Он все больше был склонен относиться к словам Анастасии Петровны скептически, но все равно не мог не поразиться услышанному. – А чей?
– Да ты издеваешься, что ли? Василия, конечно!
– Ничего не понимаю. Но Василий никогда не говорил о Мише как о родном сыне.
– Думаю, он и не знает. И Мишка, само собой, не знает.
– Ничего не понимаю, – повторил Владислав Николаевич. – Уж если все на самом деле так, как ты утверждаешь, то Полина наверняка бы сказала Василию. И тогда он бы любил ее еще сильнее за то, что она сына ему подарила, а не с чужим, от другого мужика сыном пришла. Да и для Мишки это лучше было бы, это-то Полина должна понимать, ребенок счастливее, когда знает, что его отец – это тот мужик, что живет с ними, а не тот, который мозги себе вышиб. – Он осекся. – Прости, я слишком грубо сказал о Коленьке.
– Ничего. Ты сказал правду. Ты вообще говоришь разумные вещи. Конечно, для всей ее новой семьи было бы лучше, если бы она призналась. Но нет, она не признается, чтобы не портить свою репутацию. В городе-то никто не знает, что эта шалава гуляла от моего Коленьки, а так бы вскрылась правда, позорная для нее правда. Она, – тут Настя выразилась книжно: – она подверглась бы общественному порицанию. А для нее, для красоты ее это неприемлемо, ей же только поклонение подавай.
– Неужели это важнее семейного благополучия? Важнее психологического здоровья сына, с которым, со здоровьем психологическим то есть, наверняка дела обстоят не лучшим образом, ведь на него давит тот факт, что его отец, ну, человек, которого он считает отцом, – это самоубийца.
– Как ты не поймешь! Для красоты поклонение важнее счастья. И своего собственного счастья, и счастья близких. К тому же я что-то не наблюдаю, чтобы у Мишки были психические и душевные сложности. Он толстокожий. Кстати, вот тебе и доказательство, что он не Коленькин ребенок. Коленька был нежный, ранимый, а Мишка в этом никак не похож на него. Груб он сердцем. Да и внешне он на Коленьку не походит, мне же видно, я помню, каким Коленька был в детстве. Щупленький, заводной, подвижный как юла. – Анастасия Петровна улыбнулась; очевидно, маленький Коленька пробежал в это мгновение перед ее материнским взглядом, обращенным в прошлое. И тут же вздрогнула, как от боли. Наверно, другая картина предстала перед ее мысленным взором: Коленька, уже взрослый и совсем не как юла, а на извечной своей койке, а потом и в гробу. – А этот, – продолжала она, имея в виду Мишку, – а этот вон какой пухлый, щеки шире плеч. И не двигается почти, все время за компьютером сидит. Нет, не Коленькин он сын, а Васькин. Васька такой же тюфяк.
– Так ты Мишу не воспринимаешь как внука?
– Не воспринимаю, – со вздохом призналась Анастасия Петровна. – Не люблю я его, если честно, он как напоминание о подлости Полькиной, о предательстве ее. Но вида не подаю, отношусь к нему как любящая бабушка. И подарки я ему, и заботу. Ребенок-то в грехах матери никак не виноват.
– Плод подлости, – пробормотал Владислав Николаевич. – Интересно звучит. Аллитерация!
– Что? А, ты со словами играешься. Не вздумай в стихах использовать. Это моя боль и только моя, ни к чему ей выходить за пределы моей души, в стихи твои.
– И все же мне еще кое-что неясно, – заметил Владислав Николаевич. – По твоим словам получается, что Коля узнал о Полинкиной измене? Но как это произошло?
Анастасия Петровна пожала плечами.
– Мы можем только догадываться. Но я подозреваю, что эта сука сама все рассказала, и про измену, и что Мишка не от него, чтобы подтолкнуть моего сыночка к могиле. Налить еще компоту?
– Налей. Вкусный компот. В жару самое то.
Эта беседа никоим образом не изменила отношения Владислава Николаевича к Полине. Он чувствовал все тот же трепет, когда видел ее, и сердце билось все так же сильно. Он не принял слова Анастасии Петровны как истинные. Ей он в этом не признался из сочувствия к ее неизбывному горю, но – не поверил он ей. Не поверил, что Полина могла быть способна на такое.
А прислушавшись к тому, что творилось у него внутри, Владислав Николаевич понял, что даже будь все сказанное Настей полной правдой, то и тогда его чувство к Полине осталось бы столь же горячим. Никак не портило бы ее такое прошлое, ее красота слишком велика, чтобы подернуться тенью. Впрочем, это было оправдание на случай, если Анастасия Петровна была вдруг права в своих подозрениях. А этого быть не могло!
Нет, не могло, убеждал себя Владислав Николаевич, просто не могло. Он вспоминал последние, как оказалось, дни Коленьки. Иногда тот, с большим трудом и кривясь от боли, которой отзывалось каждое движение, каждый шаг, выходил в погожую погоду на улицу – посидеть на скамейке перед домом. Его сопровождала, его поддерживала Полина. Так бережно, так ласково и заботливо она это делала, с такой жалостью и грустью глядела на мужа, что казалось, что она все отдала бы, чтобы забрать у него часть боли. Нет, определенно, не могла она изменять ему!
Причем это даже несмотря на то, что Коля ненавидел ее; это было явно видно, эта его ненависть. С таким раздражением, с таким даже отвращением отталкивал он от себя ее заботливые руки, с такой злобой шипел: «Я с-сам!» Но Полина не обижалась, она понимала, почему он так. Он не только ее, он всех людей, весь мир ненавидел за то, что никому вокруг не больно так, как ему. Он однажды так и высказал Владиславу Николаевичу, когда тот подсел к нему на скамейку:
– Вы вот здоровенький, живете себе в ус не дуете. На солнце вон щуритесь, как кот. А я от боли подыхаю. Как я, по-вашему, должен к вам относиться? Да и не только к вам, а вообще – ко всем!
– Ты завидуешь? – предположил Владислав Николаевич.
– Завидую, – согласился Коля. – И ненавижу. Вас, Полинку, всех!
Если бы дело происходило в кино или литературном произведении, он должен был метнуть на Владислава Николаевича испепеляющий, полный презрения взгляд, но он не пошевельнулся и не повернул к нему, сидящему рядом, головы: это было бы невыносимо больно. Так он и сидел, застыв с неестественно прямой спиной, озлобленный на несправедливость, с какой страдания обрушились именно на него, пощадив всех окружающих.
Владислав Николаевич помнил его другим. Он не только жил с ним по соседству, он еще вел в их классе историю, поэтому Николай был у него на виду. Учился Коля неважнецки, но был веселым, жизнерадостным и этим подкупал всех, в том числе педагогов, за эту самую жизнерадостность прощавшим ему шалости и невыученные уроки. А теперь вот…
Владислав Николаевич спросил его:
– Ну, а если бы я испытывал те же муки, что и ты, – ты бы по-другому ко мне относился? Добрее? Или если бы жена твоя тоже болела, тьфу-тьфу-тьфу, ты бы по-другому с ней…
– По-другому! – воскликнул Коля, не дослушав. – По-другому! Почему вся боль мира досталась одному мне? Это нормально? Да что я с вами разговариваю! Вы не поймете! Сытый голодного… Здоровый больного…
Владиславу Николаевичу была в тот миг неприятна истеричная злоба Николая, без скидок на его мучения. Он и предположить не мог, что через несколько лет жесточайшие боли будет испытывать его жена, Анна, – но, справедливости ради, она и в самые жуткие моменты не вела себя так.
– А сына? – язвительно спросил Владислав Николаевич. – Сына ты тоже ненавидишь?
– Сына – нет. Сын – мое продолжение. Это как будто я сам, только без болезни.
– Хотя бы кого-то ты исключаешь из своей ненависти, – усмехнулся Владислав Николаевич.
Тот короткий разговор сейчас, после разговора с Анастасией Петровной, живо вспомнился ему. Нет, думал он, даже такому, злому и обиженному на всех и вся, Полина была верна своему мужу. Она любила его, жалела и испытывала чувство вины, свойственное всем здоровым перед смертельно больными. Не могла она стать виновницей его самоубийства, ни косвенной, ни прямой. Так решил Владислав Николаевич после разговора с Настей, и он был тверд в этой мысли.
Глава 4
Угораздило же его выбраться по делам в такую жару! Но что поделать, и коммуналку заплатить надо, и продуктов подкупить. Поэзия, мечты о Полине – это хорошо и сладостно, но быт, эту злосчастную прозу жизни никак нельзя отменить.
Вышел Владислав Николаевич из дому, когда ещё восьми утра не было, но солнце уже и тогда палило нещадно. Проклиная надоевшую уже жару, он то и дело приподнимал кепку и утирал платком пот со лба. Еще он проклинал собственный возраст, вспоминая, что раньше такую погоду переносил неплохо. А тут еще одышка: старость не радость.
На обратном пути, около полудня, когда со всеми заботами справился, возможности вытереть пот уже не представлялось: руки были заняты сумками. Сахар, крупы, хлеб нес Владислав Николаевич из магазина, еще прохладительные напитки купил, не удержался: «Тархун» любил по-детски. Сразу пяток бутылок взял! А теперь жалел: тяжело!
На повороте на улицу Майскую его нагнал белобрысый мальчик лет пяти-шести. А может, семи, сейчас не разберешь этих детей, кому сколько лет. Акселераты!
– Дедушка! – сказал мальчик. – Давайте я помогу!
Владислав Николаевич рассмеялся.
– Да куда тебе, малыш! Любая моя сумка больше тебя весит.
– Давайте, давайте! – настойчиво повторил мальчик. – Мама учила меня помогать старшим.
– Да надорвешься же, говорю! Хотя… Вот возьми пакет с хлебом, он легкий, тебе по силам.
Мальчик принял ношу и пошел рядом с Владиславом Николаевичем, примеряясь к его неторопливым шагам.
– А как тебя зовут? – спросил Владислав Николаевич.
– Витей.
– В школу ходишь?
– Пойду первого сентября. Мне мама уже портфель купила!
– Лучше бы она тебе головной убор купила. Почему ты без кепочки? Голову напечет!
– Не напечет! Я выносливый! – твердо сказал Витя.
– Надо же, какие ты слова уже знаешь! – усмехнулся Владислав Николаевич. – «Выносливый»!
– А еще я знаю, как вас зовут.
– И как же?
– Владислав! Дедушка Влад!
– Как велики твои познания, – продолжал улыбаться Владислав Николаевич; ему по душе пришелся мальчик. – Но что-то я тебя не видел на нашей улице. Откуда же ты меня знаешь?
– Мама рассказывала, что вы моему папе вино продаете. Ругала вас.
Владислав Николаевич огорчился этим словам.
– Лучше бы она папу твоего ругала, – возразил он. – Не было бы спроса, не было бы и предложения.
– Она и папу ругает. А ему хоть кол на голове чеши.
– Теши, – поправил Владислав Николаевич.
– Ну да, точно. Мама и говорит: теши. Это я всегда путаю.
– Ничего! В школе научат! Я знаю, я сам учителем был. Таких, как ты, учил уму-разуму. Ну, не таких, конечно, а чуть постарше.
Витя лукаво посмотрел на Владислава Николаевича. Глаза у него были голубые-преголубые.
– А я еще кое-что про вас знаю!
– Что же?
–Вы тетю Полину любите!
Владислав Николаевич приостановился от неожиданности. Не пристало бы смущаться перед маленьким ребенком, но он смутился.
– Глупость какая, – произнес он после некоторого молчания. – Это что, тебе тоже мама рассказала?
– Ну да. Она мне все рассказывает.
– Видишь ли, Витя, есть у взрослых такое понятие как сплетни. Это когда говорят о ком-то в его отсутствие и необязательно правду.
– А зачем?
– Игра такая у взрослых, развлечение. Так что не всему следует верить, даже из маминых уст. Ее саму могли ввести в заблуждение. Кто-то наврал, а она и поверила.
Мальчик возразил:
– Но она говорила, что тетя Полина сама ей рассказывала, как вы на нее смотрите, она сказала: раздевающим взглядом.
Владислав Николаевич почувствовал, что краснеет. Этот ребенок смущал его все больше.
– Глупость какая, – повторил он сердито. – Тетя Полина неправильно толкует мой взгляд на нее. Если я и хочу ее раздеть, то только из жалости: жарко же, всем людям хочется ходить голенькими, но нельзя: есть правила приличия. Это только малышне можно не стесняться и гулять без одежды. А если ты чуть постарше, так уже будь добр, ходи в шортиках. Вот ты уже большой – и не можешь выйти из дома без шортиков и маечки. А ведь хочется? Хочется же? – Он понимал, что говорит полнейшую чушь, но ничего лучше придумать не мог.
Витя пожал плечами.
– Не хочется, – сказал он, чем напрочь разрушил стратегию защиты Владислава Николаевича.
– Ты какой-то странный мальчик, – рассердился он.
Меж тем они уже подходили к дому Владислава Николаевича.
– Ладно, я уже на месте. – Они остановились перед калиткой; мальчик отдал старику пакет с хлебом. – Вот тебе награда за помощь. – Старик достал из сумки бутылку «Тархуна».
– Холодненькая еще, – восторженно произнес Витя и прижал ее к щеке. Бутылочная зелень живописно сочеталась с голубизной его глаз.
Кто-то недавно говорил Владиславу Николаевичу о детских голубых глазах. Ему вдруг сделалось жутковато, непонятно отчего.
– А ты вообще чей? Я тебя раньше никогда не видел на нашей улице.
– Чей-чей? Мамин!
Владислав Николаевич улыбнулся: вопрос «чей?» вместо «как твоя фамилия?» предполагал именно такой ответ.
– А как маму зовут?
– Марина.
Владислав Николаевич вздрогнул.
– А папу?
– Антон.
Это еще могло быть совпадением. Владислав Николаевич еще уточнил:
– А тетя Полина случайно не мамина сестра? Та самая тетя Полина, которую я якобы раздеваю глазами, хотя это, конечно, неправда.
– Угу.
Владислав Николаевич сердито нахмурился. Все понятно. Пацан над ним, стариком, издевается. Сам он такого, в своем малом возрасте, придумать, конечно, не мог. Кто-то его надоумил. Но кто и зачем? На ум приходил только Антон: как раз недавно он рассказывал, что Полина купила портфель для мертворожденного сына как для живого, и, видно, решил подшутить над Владиславом Николаевичем. Однако если вспомнить, что именно Антон – отец мертворожденного ребенка, то такое предположение следовало отмести: так шутить было бы слишком жестоко для самого Антона, он сам себе рвал бы сердце в таком случае. Тогда кто?
– Кто тебя подучил так сказать? – спросил Владислав Николаевич, поняв, что собственным разумом к разгадке не придет.
– Никто не подучил, – возразил Витя. – Я честно. Моя мама – Марина, а папа – Антон. Чернов моя фамилия.
– Отпороть бы тебя хорошенько, – раздраженно сказал Владислав Николаевич, – чтобы старым людям не врал. Ладно, иди уже.
– Я не вру! – громко крикнул мальчик и побежал прочь. Угроза порки явно придала ему скорости: пятки только сверкали.
Владислав Николаевич недовольным взглядом провожал его. Удивительно, но он подбежал к дому Черновых, Антона и Марины, открыл по-хозяйски калитку и скрылся за ней. Захлопнул ее.
– Черт знает что! – выругался Владислав Николаевич. Он пребывал в замешательстве и недоумении, и это выводило его из себя. Ему захотелось надрать уши этому мальцу, и он собирался пойти вслед за ним во двор к Черновым, поймать его и произвести эту нехитрую экзекуцию.
Но не смог. От всех этих переживаний ему стало физически плохо. Мышцы неожиданно стали слабыми, и он едва удерживал сумки в руках. Вдобавок голова начала болеть и кружиться, подступила тошнота.
– Надо лечь! – сказал он себе вслух. – Лечь и отдохнуть. Жара, усталость, а тут еще этот засранец мелкий мозги запудрил.
С большим усилием отпер Владислав Николаевич свой дом и добрался до кровати. Лег и тут же провалился в беспамятство.
После недолгого то ли сна, то ли забытья Владислав Николаевич открыл глаза. Еще чуть подташнивало, но было намного легче. Давешняя встреча с мальчиком, назвавшимся Витей, казалась ему очень далеким по времени событием. Все обстоятельства и подробности как будто выплывали из тумана смутных воспоминаний, а ведь и получаса, судя по часам на экране мобильника, не прошло.
Он был в полнейшей растерянности. Он ничего не понимал. Да что это, черт возьми, такое было? И было ли вообще? Как говорится, а был ли мальчик? А может, Владислава Николаевича просто-напросто хватил тепловой удар, и все ему привиделось? Вполне возможно. Такое объяснение как нельзя лучше успокаивало: беря его в расчет, не требовалось пересматривать картину мира, впускать в нее призраков и прочую нечисть и потусторонность, то есть миропорядок не пошатывался, что являлось для Владислава Николаевича, как для любого человека, крайне важным условием бытия.
Но с другой стороны, это наводило Владислава Николаевича на мысли о его возможном психическом нездоровье: он был уверен, что, только имея проблемы в этой части, можно видеть миражи и даже разговаривать с ними. А тепловой удар не оправдание, он только мог усугубить уже имевшееся нарушение, но не стать первопричиной.
Владислав Николаевич терзался и не находил себе места. Пробовал для усмирения нервов сесть за стихи, но все время на ум лезло слово «мальчик», а следом за ним и сам мальчик по имени Витя, голубоглазый и белобрысый, представал в воображении – на этот раз уж точно в воображении.
Старик с тяжелым вздохом отложил бесполезную авторучку.
Нет, подумал он, определенно надо все прояснить и выяснить. Он вспомнил, что до того, как ему стало дурно, собирался проследовать за мальчиком во двор к Марине и Антону Черновым. Так почему бы не исполнить это сейчас, пусть и с запозданием. Владислав Николаевич решительно поднялся.
Марина была дома, хлопотала по хозяйству. На стук она вышла к Владиславу Николаевичу на порог. Из дома через приоткрытую дверь доносилось мерное гудение: по-видимому, работала стиральная машинка.
– Антон дома? – спросил Владислав Николаевич для завязки разговора.
– На работе, – ответила Марина. Одета она была в короткий халатик, но ее ноги, в отличие от Полининых, никак Владислава Николаевича не взволновали. Короткие, худые, с зеленоватыми прожилками вен. «Такие разные сестры», – невольно подумалось ему.
– Так ты одна?
– А что? – возмутилась Марина, заметившая, как старик разглядывает ее ноги. Мерзкий развратник, мало того, что Полю бесцеремонно пожирает глазами, так еще и на нее, Марину, засмотрелся. Как бы еще приставать не начал, старый кобель.
– Да нет, ничего. А никто к тебе не забегал, не заходил? С полчаса назад?
– Да нет же! А что вообще случилось?
– Да нет, ничего, – снова повторил Владислав Николаевич. – Я, собственно, не к Антону, а к тебе. Поговорить.
– О чем? – В голосе Марины продолжало звучать раздражение.
Владислав Николаевич прокашлялся.
– Это может показаться бестактным, но о твоем сыне. Заранее прошу прощения.
– Вот делать вам нечего! – Марина разозлилась еще сильнее. – Это Антон любит о нем поговорить. А мне слишком больно! Это не та тема, чтобы лясы точить!
– Я еще раз прошу прощения. – В подтверждение своей искренности Владислав Николаевич приложил руку к груди. – Но это важно, очень важно.
– Вам-то что за важность может быть? – Марина смерила его взглядом. Плюгавый жалкий старик. «Будет распускать руки – отобьюсь», – подумала она. А словами о чем-то важном, что касалось ее ребенка, он ее заинтриговал. – Ладно уж, проходите.
Она пригласила его в комнату. Откуда-то, из ванной кажется, послышался шум. Как будто кто-то топал на месте маленькими пяточками. Владислав Николаевич встревоженно прислушался.
– Кто это?
– Не кто, а что. Машинка стиральная. Она всегда так, когда стирать заканчивает. Старая уже. Новая нужна.
– Ну так купите.
Марина саркастически усмехнулась.
– Спасибо за совет! Что б мы без вашей мудрости делали? Давно бы уж купили, только денег нет.
– Да, их сейчас ни у кого нет.
Полина молча посмотрела на Владислава Николаевича, взглядом призывая говорить по делу. Он понял и кивнул.
– Я, видишь ли, вот почему пришел, – начал он. – Мне Антон рассказывал, что ты думаешь о вашем сыне как о живом и растущем… Портфель вот ему купила…
– Конечно, рассказывал, – недовольно хмурясь, перебила Марина. – Он языком горазд трепать.
– Да послушай! – воскликнул Владислав Николаевич. – Я ведь не для того, чтобы посмеяться! Пойми, я не говорю, что ты сумасшедшая. Возможно, это даже нормально с твоей стороны, если тебе так легче. И Антон так считает, что нормально, – соврал он, чтобы смягчить ее. – А каким ты его представляешь, мальчика своего? Я о внешности.
– Каким-каким… Самым красивым, каким же еще.
– Я про глаза, волосы…
– Глаза большие, голубые, как озера, синь так и выливается из них, – мечтательно произнесла Марина. – Белокурый он, на щечках румянец. На ангела похож. Да он и стал ангелом, из меня улетел прямо на небо, минуя наш мир. Видно, догадался, что здесь не очень хорошо.
– А имя? Как вы его собирались назвать? Или назвали? Извини, я не знаю этих тонкостей.
– Странно, что об этом вам Антон не сказал, он же такой болтун. Витенька – такое мы имя дали. Виктор, победитель.
Пока все совпадало, к изумлению – или сообразно с ожиданиями – Владислава Николаевича.
– А ты его вот прямо видишь? Как меня сейчас?
Марина молча кивнула.
– А как получается, что он появляется перед тобой? Ты сначала о нем думаешь, и вот он рядом с тобой? Или это неподотчетное тебе видение?
Марина пожала плечами.
– Не задумывалась об этом. – Потом уверенно произнесла: – Нет-нет, конечно, я думаю о нем, и тогда он после этого является. Если бы было по-другому, это значило бы, что я сошла с ума. А так я отдаю себе отчет, что он только у меня в голове. Ну и в сердце, конечно.
– Был под сердцем и остался в сердце, – задумчиво проговорил Владислав Николаевич. Строчка для стихотворения!
Но к черту стихи! Выходит, что он сам спятил! Не думал же он о Вите, а тот взял и подошел помочь, донести сумки. Или это все же призрак…
– А сегодня ты его видела? – спросил он.
– Сегодня нет. У меня сегодня дел много. Стирку вот затеяла, будь она неладна.
Владислав Николаевич почесал лоб. Сказать? Скажу!
– А я видел! Представляешь, иду я домой…
И он рассказал Марине о своей встрече с мальчиком по имени Витя. Она слушала с жадностью, широко раскрыв глаза и приоткрыв рот. Когда Владислав Николаевич закончил, она, заставляя себя быть скептичной, сказала:
– Наверно, это какой-нибудь чужой мальчик. Не мой Витя.
– А зачем ему было говорить, что он твой?
Марина задумалась. Ей было неприятно, что Владислав Николаевич увидел его ребенка. Даже Антон, родной отец, не может этого, а тут какой-то посторонний старикан! Нет уж, Витя принадлежит ей, он ее, и только ее! И Марина сказала:
– Розыгрыш! Улыбнитесь, вас снимает скрытая камера! Кто-то взрослый его подучил.
– Я тоже так думал. Но пацан забежал в ваш двор! Ты никого не видела, ничего не слышала?
Она покачала головой.
– Нет. Но я могла и не услышать, потому что машинка работала. А она шумная, вы сами могли сейчас убедиться. А мальчик тот мог просто пробежать через наш двор в огород и перелезть через забор. У нас невысокий забор, сколько раз говорила Антону, что надо поднять. А то один раз даже чужая коза через забор к нам в огород запрыгнула. Все помидоры потоптала.
Владислава Николаевича слова Марины более чем устраивали. Если все так, то выходило, что встреча и разговор с мальчиком по имени Витя, или как там на самом деле его звать, были не видением и не порождением больного разума, а действительным событием, а сам Витя – живым человеком, из плоти и крови, со всеми потрохами и что там еще полагается живым людям. Неясным, правда, оставалось, орудием чьей злой шутки выступил ребенок и почему вообще кому-то надо было так шутить именно над ним, Владиславом Николаевичем, и неясность эта не давала ему покоя.
– Но кому нужно было подучивать пацана таким жестоким вещам? – спросил он.
Марина развела руками.
– Мне-то откуда знать! Кому вы там насолили?
– Понятия не имею.
– Я тем более не имею!
Владислав Николаевич вспомнил еще кое о чем. О том, что говорил мальчик.
– Он мне сказал, будто ты ему рассказывала, что я в Полину, в сестру твою, влюблен.
Марина засмеялась, поправляя при этом волосы. Этот жест, в противоположность тому, как это делала Полина, был вовсе не соблазнителен. Подмышки были плохо выбриты, сквозь пеньки волосков блестел пот.
– Мало ли что он вам наговорил. Я же в глаза не видела того мальчика. Что я могла сказать тому, кого ни разу не видела?
Странно, что она не переспросила: «Как? А разве вы влюбились в Полину?» Неужели это для нее совсем не новость и она что-то подозревает или даже знает? А может, Поля ей все рассказала? Нет, не могла Поля рассказать, она сама не знает, он же скрывает свое чувство. Тогда откуда Маринке известно?
– А сыну, сыну своему ты говорила?
– Говорила, – твердо ответила Марина. – Я с ним обо всем, что происходит на свете, разговариваю. Должен же он знать, какой он, этот мир, ни разу им не виденный. Но вы не переживайте, я только ему рассказала, и больше никому.
– Рассказала, – задумчиво повторил Владислав Николаевич. – А у тебя самой откуда такие сведения на мой счет?
Марина снова рассмеялась.
– Полинка мне проболталась. Он, говорит, так на меня смотрит, и на ноги, и в декольте заглядывает. Пожирает взглядом. – И добавила: – Раздевающим взглядом.
Тут же она заметила, как помрачнел Владислав Николаевич, и поспешила хоть как-то сгладить уже сказанное:
– Но она над вами не смеется, нет. То есть смеется, конечно, посмеивается, но по-доброму так, с симпатией. Ей, конечно, приятно, что она нравится. Всякой женщине нравится, если она нравится. Но она замужем, – заключила Марина, чтобы Владислав Николаевич не питал надежд, а то этот влюбленный старик мог неверно истолковать ее слова про симпатию. Тем более что симпатии в смехе Полины не было, а только одна язвительность: куда, мол, этой старой обезьяне.
– Я знаю, что она замужем, – с плохо скрываемой грустью сказал Владислав Николаевич, – и я вовсе не заглядываю ей в декольте. И вообще, если ты не знаешь, я пишу стихи о своей покойной жене, это о многом говорит.
– Стихи – одно, а жизнь – другое, – возразила Марина.
– Стихи отражают отношение поэта к жизни, – наставительно произнес Владислав Николаевич.
– Или скрывают.
Он усмехнулся. С этим трудно было спорить. Он и не стал. Дальнейшая беседа потеряла для него смысл. Владислав Николаевич распрощался и вышел.
В тот же день Владислав Николаевич, как обычно, в урочное предвечернее время уселся на своей скамейке и стал ждать, когда появится Полина. Он хотел посмотреть на нее с немым упреком: дескать, как ты могла такое обо мне говорить, будто я пожираю тебя раздевающим взглядом... Но вслух он ничего не скажет, нет, не скажет, только обиженный вид ей явит: пусть сама догадается, за что он на нее обиделся.
Пока ожидал, это словосочетание – «раздевающим взглядом» – многократно прокрутилось в его голове. Что-то в нем было такое, что его смущало. Не только его правдивость, а что-то еще. Ну, конечно! Он за сегодня два раза, от двух разных людей, услышал это про себя. От Вити этого, или как его, и от Марины.
Это вряд ли могло быть совпадением. Сначала Владислав Николаевич на это почему-то не обращал внимания, а теперь глаза у него открылись, и все обрело очевидность. Конечно, они – этот мальчик и эта женщина – общались, разговаривали, и Витя слыхал это выражение именно от Марины, не наоборот же. А Марина, как сама призналась, рассказывала обо всем своему мертворожденному сыну, и никому больше. Значит, Витя, встреченный Владиславом Николаевичем, – это и есть ее мертворожденный сын.
Для Владислава Николаевича такой вывод был самым что ни на есть бесспорным. Хотя пришел он к нему по узкой мысленной тропке, даже скорее по тонкому и скользкому канату, сомнительности в своей логике он не обнаруживал. Он был впечатлен и подавлен вставшим перед ним фактом: он сегодня видел мертворожденного ребенка, доросшего до шести лет. То, что это был не взаправдашний, а воображаемый ребенок, ничуть не уменьшало растерянности Владислава Николаевича.
Неудивительно, что в этой растерянности, осознании своей неспособности понять и принять такую сторону жизни, Владислав Николаевич забыл, для чего он сидит под палящим, пусть и клонящимся к закату, солнцем и кого ждет. Но вот показалась Полина, и он сразу вспомнил, что влюблен в нее и что обиделся на нее и никакие удивительные события не изменят и не отменят этого.
Он постарался принять печально-рассерженное выражение, для чего насупил брови и вместе с тем изобразил горькую усмешку. Такая странная гримаса привлекла внимание Полины. Она с изумлением взглянула на Владислава Николаевича и решила расспросить, что у него случилось, не могло же не случиться, при такой-то гримасе.
Но, собственно, на разговор с ней Владислав Николаевич не рассчитывал, поэтому сильно стушевался, когда она села рядом и поздоровалась. Он же предполагал со своей стороны только немой укор, никак не выраженный в словах!
– Что это вы такой недовольный, Владислав Николаевич? – поинтересовалась Полина. В голосе ее слышалось неподдельное беспокойство.
Он только пожал плечами.
– Жара подействовала. – Говорить об истинной причине своего настроения он не собирался. Да и ее искреннее участие не могло его не смягчить. – Да, жара подействовала, – повторил он уже не так сурово.
– А мне грустно, – сказала она, глядя в землю. – И не из-за жары.
– А что случилось? – заволновался Владислав Николаевич. – Может, я смогу чем-нибудь тебе помочь, Полиночка?
Она покачала головой, печально улыбаясь.
– Не сможете. Это необратимое. Я поняла, что старею, Владислав Николаевич.
– Ты стареешь? Это не шутка? – удивился Владислав Николаевич. – Да ты самая красивая на земле! Тебе ли так говорить?
Она не приняла его слов всерьез, хотя улыбалась уже не так грустно.
– Спасибо за комплимент, Владислав Николаевич. Но сегодня утром я, глядя на себя в зеркале, обнаружила в уголке губ морщинку. Раньше я ее не видела. – Она показала пальцем.
– Так это в зеркале! – воскликнул Владислав Николаевич. Никакой морщинки он не видел, ослепленный ее близостью. – В зеркале! А в жизни ее нет!
– Я ее замазала. Косметика творит чудеса.
Владиславу Николаевичу не терпелось утешить Полину. Лучше всего было бы обнять, поцеловать в эту несуществующую или замаскированную морщинку. Но в его распоряжении имелись только слова.
– Рано ты задумалась о старости, Полиночка, – начал он. – Ох, рано! Ты еще очень долго будешь красива и желанна, уж поверь мне, я как мужчина говорю, да, пускай я уже и в летах, но мужчиной остаюсь. К тому же от мыслей о старости недалеко до мыслей о смерти, а это совсем уж безрадостные мысли. – Он задумался. – Хотя… Хотя иногда мысли о смерти могут явиться и раньше мыслей о старости. Я вот, сколько себя помню, старости никогда не боялся, а вот смерти – смерти страшился. И даже не смерти как физического факта, а своего отсутствия в мире после нее. Аж в животе холодело, когда представлял, что меня не будет, а жизнь будет продолжаться как ни в чем не бывало: цветы будут цвести, солнце будет вставать и заходить. – Своей болтовней Владислав Николаевич старался отвлечь Полину от дум о старости и о морщинах как ее провозвестниках. – Знаешь, я все время отмерял для себя какой-то определенный срок, после которого, думал, меня уже не будет. Сперва предполагал, что умру в двадцать семь, как Лермонтов – но двадцать семь прошло, двадцать восемь, а я был жив, здоров и полон сил и даже женился. Потом решил, что умру в возрасте Христа, в тридцать три года. И тоже время икс, мною же установленное, миновало. Тридцать четыре, тридцать пять – ничего, жив и здоров. Ну, думаю, тогда в тридцать семь, как Пушкин. И тоже – мимо. Знаешь, меня даже слегка огорчало, что мои предчувствия не сбывались. Но больше я, конечно, радовался, что живу себе дальше. – Он помолчал. – А вот о старости я как-то, знаешь, никогда и не помышлял, и вот она – тут как тут. – Свой монолог он закончил глубоким вздохом.
Полина снова улыбнулась.
– Может, и мне переключиться на мысли о смерти, чтобы за ними старости не видеть и не бояться?
– Ну да, перед страхом, даже не перед страхом, а простым ожиданием смерти какие-то там мелкие морщинки – вещь незначительная и не стоящая совершенно никакого внимания. Но лучше не надо, – все-таки предостерег Владислав Николаевич. – Правда, не надо, Полечка. А то вдруг сбудется? У меня вот не сбылось – и слава Богу, но кто знает, что будет у тебя? Нет, все хорошо в свое время: сначала старость, а потом смерть, а не наоборот.
– Наоборот – это как? – рассмеялась Полина. – Сначала смерть, а потом старость, так, что ли?
Владислав Николаевич тоже засмеялся, представив эту несуразицу.
– А вы знаете, – сказала Полина, – через десять дней я тоже вступлю в возраст Христа. Мне тридцать три исполнится.
– Да-да! Тридцать три? Прекрасный возраст! Самый расцвет, и совсем не время для смерти! Христос-то, конечно, умер, но он за этим и пришел в этот мир, чтобы умереть и воскреснуть. А мы пришли, чтобы жить! – Речи Владислава Николаевича звучали восторженно и соответствовали его тогдашнему настроению. Он был очень рад услышать, что у Полины скоро день рождения. День рождения – это праздник, а ему мечталось, чтобы у Полины было как можно больше праздников, чтобы вся ее жизнь была сплошным праздником. К тому же появился повод проявить себя. – Хочешь, – сказал он, – хочешь, я тебе к твоей знаменательной дате стихотворение напишу? Нет, безо всяких «хочешь»: обязательно напишу!
– Правда? Это было бы очень здорово, Владислав Николаевич. – Она прикоснулась к его руке, и приятная дрожь пробежала по всему его телу.
Дома Полина подошла к своему сыну Мише, двенадцатилетнему пухлому мальчику:
– Опять за компьютером? А небось и не знаешь, какой великий человек умер в двадцать семь лет!
– Почему же не знаю? – не отрываясь от монитора, возразил Миша. – Курт Кобейн.
Полина не знала этого имени.
– А кто это?
– Певец. Группа «Нирвана», не слышала? Он застрелился из ружья. Вставил ружье в рот и выстрелил.
Полина смутилась; хорошо, что сын сидел к ней спиной и не мог видеть, как она сначала покраснела, а потом побледнела. Она не рассказывала Мише, как умер Николай, сначала говорила, что погиб в аварии, а когда кто-то в школе сказал мальчику, что его отец – самоубийца, придумала, что Николай повесился: это, по крайней мере, не предполагало пролитой крови, что почему-то казалось ей более удобоваримым для Миши. И теперь совпадение способов ухода, к которым прибегли Коля и некий Кобейн, кольнуло ее упреком, что она нечестна с сыном.
– Какой еще Кобейн? Лермонтов! Я о Лермонтове: это он умер в двадцать семь! Слышал про такого?
– Слышал. Скажи-ка, дядя, ведь недаром…
– Хоть что-то знаешь.
– Конечно, знаю. Только Кобейн круче. Но к чему ты вообще завела разговор о смерти в двадцать семь? Мне пока только двенадцать. Еще целых пятнадцать лет!
– Да нет, ни к чему. Просто к слову пришлось.
На мониторе маячили фигуры ходячих мертвецов. Миша не подпускал их близко, поливая автоматными очередями.
Глава 5
Итак, вот она, новая творческая задача, да еще какая! Сочинить стихотворение ко дню рождения Полины! Владислав Николаевич воодушевился. Сразу после разговора с ней он вернулся в свой дом, чтобы его волнение не увидели соседи и прохожие.
Прежде он писал только о своей покойной жене, только о ней и для нее. Та же Полина ошибочно полагала, что он посвящает стихи кому-то из живущих дам, и он не опровергал этого предположения: оно делало его в ее глазах чуть ли не ловеласом, а на старости лет это приятно, ведь ловелас – персонаж не столько даже любвеобильный, сколько жизнеобильный и жизнерадостный. Именно таким он и хотел казаться Полине. Но сам он-то знал правду о себе и своих поэтических потугах! И ему казалось иногда, что стихи его мертвы, как и та, к кому они обращены: он считал, что одно вытекает из другого. А тут адресатом действительно будет живая, красивая, молодая женщина, да еще и любимая – пора уже признаться самому себе, что любимая! Значит, и его строки к ней должны, непременно должны дышать жизнью!
Вдобавок – тут Владислав Николаевич был не без расчета – имелся в будущих стихах практический смысл. Он надеялся, что, прочитав их, Полина воспылает к нему если не страстью, так хотя бы благодарностью, и благодарность ее может зайти далеко. Нет, ему далеко и не надо было – хватило бы и разделенной, хотя бы один-единственный раз разделенной с Полиной постели. Это сделало бы его самым счастливым человеком на земле – и не на время, а навсегда.
Весь оставшийся вечер и всю ночь Владислав Николаевич не мог успокоиться. Сердце трепетало в предвкушении того, как он возьмется за перо и слова потекут полноводной рекой. Но – он только предвкушал и не брался. Уж слишком был возбужден.
Да, стихотворение для Полины было большим и важным делом для него, и он не знал, с какой стороны к нему подойти. Это должно было быть не просто поздравительное стихотворение с пожеланиями счастья и здоровья, требовалось выразить и всю любовь, что он испытывал к ней, и выразить не прямо: вдруг муж прочитает, – а намеками и завуалированно.
Даже когда волнение под утро улеглось, он долго собирался с силами, с мыслями, оттягивал начало работы. Но надо, надо, уговаривал он себя, день рождения Полин уж не за горами, он же обещал, да ему и самому это нужно, как влюбленному поэту и мужчине с далеко идущими планами, или не планами, а хотя бы мечтами. «Сегодня все-таки начну!» – твердо решил он.
Но перед тем как все же сесть за работу, Владислав Николаевич надумал сходить к жене на могилку. Редко, с каждым годом все реже, он навещал ее, но сейчас увидел в этом какую-то необходимость. То ли спросить у мертвой разрешения, то ли попросить прощения за то, что ее вытесняет – уже вытеснила – из его мыслей, и чувств, и стихов другая, живая и молодая.
На кладбище в это время года бывает малолюдно: все праздники, по случаю которых могилы приводят в порядок, по времени отстоят далеко. К тому же жара, эта установившаяся, казалось, навечно жара; солнце пекло нещадно. Уныло и пустынно выглядело кладбище под его лучами – как унылая пустыня, а вместо дюн и барханов – могильные холмики и надгробия.
Впрочем, среди холмиков и надгробий все же маячила одинокая человеческая, живая фигурка. Владислав Николаевич пригляделся: это была Настя, бывшая свекровь Полины. Опять пришла к Коленьке, сыну своему.
Вот она бывала у него часто и подолгу. Часами сидела на скамейке у его могилы, разговаривала с ним, рассказывала новости: что творится в мире, что происходит в природе и в стране. Жаловалась, что цены растут, а пенсии не повышаются; люди в правительстве с язвительной усмешечкой заявляют, что на эти цели нет денег, а у самих миллиарды в оффшорах за границей и личные самолеты в их распоряжении. Потом вспоминала, что сынок ее, увы, и такой жизни, с высокими ценами и без денег, лишен, он вообще жизни лишен, и осекалась, говорила: «А вообще все неплохо, арбузы вон в этом году уродились большие и сладкие, как ты любил».
Обязательно еще в каждое посещение упоминала Анастасия Петровна, как дела у «этой твари», Коленькиной вдовы. В этот раз она говорила, как всегда низко-низко склонившись к земле, чтобы сыну было лучше слышно:
– А тварь эта, любимая твоя, живет себе, скотина, и в ус не дует. Сынок ее вырос в хулигана малолетнего, муж, тот самый, с кем гулять при тебе, живом еще, начала, такое пузо наел, что поперек себя шире стал. Поговаривают, что любовник у ней появился; правда, не знают точно, кто такой, но очень уж рожа у ней довольная, так что без любовника навряд ли обошлось. А о тебе – о тебе она и не думает. Когда она последний раз у тебя была? Не помнишь? Вот и я не припомню. Своя жизнь у нее, видите ли: муж, любовник; хорошо устроилась, сука. А чувства вины, что тебя в могилу эту вот отправила, чувства вины у ней ни на волос нет. Как только таких прошмандовок земля носит. А ты! Дурачок ты! Стоило из-за такой вот стрелять в себя!
Могила Анны, жены Владислава Николаевича, находилась в соседнем ряду, и он, подойдя к ней, поневоле услышал конец Настиного монолога. Вздрогнул, расслышав слово «любовник». Любовник? У Полины кто-то есть? В сердце неприятно заныло от такой новости.
Почувствовав чужое, чье-то еще, кроме сына, присутствие, Анастасия Петровна подняла голову. Увидела Владислава Николаевича.
– А, это ты! Неужто собрался, в кои-то веки, к своей заглянуть?
– Почему в кои-то веки? – смутился Владислав Николаевич. – Я часто бываю.
– Да хорош врать-то. «Часто!» Никогда я тебя не видела, а уж я-то как никто часто бываю.
Владислав Николаевич промолчал. С виноватым видом принялся дергать траву около могильного холмика.
– Тяпку дать? – спросила Анастасия Петровна.
– Не надо. Я уж как-нибудь, – закряхтел он.
Анастасия Петровна была недовольна, что ее общение с сыном прервано. В этом она увидела очередные козни злого Бога и решила ответить на них добром ближнему.
– Давай помогу.
И они стали вместе приводить могилу Анны в порядок. Как будто между делом, чтобы нескучно было, Владислав Николаевич полюбопытствовал:
– Я не ослышался, ты, кажется, обмолвилась, что Полинка любовника заимела?
– Не ослышался, – подтвердила Настя. – А почему тебя это интересует?
– Да просто так, – изображая равнодушие, Владислав Николаевич пожал плечами и выдернул очередной пучок сухой травы.
– Что-то ты в последнее время очень заинтересовался Полинкой. На днях вот выпытывал о ней, сейчас вот… Уж не влюбился ли часом? Может, тоже хочешь в любовнички к ней записаться?
Владислав Николаевич деланно рассмеялся. Ему было неловко, что Настя его раскусила, хотя, конечно, вряд ли она могла так думать всерьез.
– Скажешь тоже: в любовнички! В моем-то возрасте! Нет, конечно! Это я просто так, для поддержания разговора.
– Ну, раз для поддержания разговора, то и я для поддержания разговора отвечу: ходят такие слухи. Кто-то выходил от нее, когда Василий с сынишкой на ночную рыбалку уезжали. А кто – не узнали. Темно же было.
– Да не придумывают ли?
– А какой смысл людям придумывать?
– А для развлечения!
– Не знаю. Чего не знаю, того не знаю.
Анастасия Петровна замолчала, погруженная в работу. Когда закончили, она посмотрела время на телефоне и засобиралась домой. Она предполагала, что Владислав Николаевич тоже хочет поговорить с женой, как она с сыном.
Оставшись один, единственная живая душа на кладбище под палящим солнцем, он присел на скамеечку. Снял кепку, вытер пот на лбу, снова водрузил кепку на голову. Подумал и опять ее снял.
– Вот, – сказал он и не знал, что еще можно добавить. Неожиданное известие о Полином адюльтере выбило его из колеи. Было неудобно перед женой, что он предал память о ней, увлекшись столь ветреной женщиной. И желание писать для Полины стихотворение, разумеется, улетучилось: «Пусть любовник пишет». Соответственно, просить на это у покойной разрешение не требовалось. Оставалось только попросить прощения за увлечение другой. Прошедшее, как он тогда решительно подумал, увлечение. Но вслух он этого делать не стал, чтобы не выглядеть смешно, как выглядела говорившая с мертвым Анастасия. А рассудив хорошенько, и в мыслях тоже не стал. Той, что лежит в могиле, это все равно, а с той, что живет – все-таки живет – в нем и в его стихах в виде образа, он всегда сможет договориться. Хотя больше не о чем уже договариваться. В расстроенных, оскорбленных чувствах он пошел прочь, проклиная Полину.
«Зато могилка Анюткина теперь в чистоте и порядке», – утешал он сам себя.
С кладбища Анастасия Петровна пошла не домой, а к бабе Тае – к той древней старушке, которую она, по необходимости творить добро, взяла под свой патронаж.
Была эта баба Тая, как уже говорилось, всем в тягость, в том числе, наверно, и себе самой. Она почти уж не двигалась, ничего не видела и не слышала. Ее сморщенное, высохшее тело стало легче пуха; и в чем только душа держалась. Лицо у бабы Таи было маленькое, как детский кулачок, и ни одна мысль не отражалась на нем. Ослепшие, как будто вытекшие глаза пусто смотрели прямо перед собой. Только беззубый рот иногда открывался, словно она силилась спросить: «Когда я уже прекращусь?» Но раздавалось лишь шамканье, и стекала слюна по подбородку.
Так и длилось и не заканчивалось бесполезное и бессмысленное существование бабы Таи. Она разменяла десятый десяток, и всем казалось, что она и конец света переживет, если таковой наступит. «Такое впечатление, что она вечная, – переговаривались соседи. – Ладно бы она сознавала, что живет, и радовалась бы этому. А так – зачем? Смысл?» Сложившееся положение ставило под сомнение разумность порядка вещей, а это, как и любое сомнение, выводило людей из себя.
Больше всех от мысли, что баба Тая бессмертна, раздражался ее сын, которого уже самого прозывали дедом, – дед Пашка; у него для раздражения имелись причины личного свойства. Он обретался с матерью в одном доме и мечтал пожить наконец один, хотя бы на старости лет. Ему шел семьдесят первый год. Семьи он так и не удосужился завести, предпочитая женщинам и возможным от них детям водку.
Просыпаясь после очередной попойки, дед Пашка первым делом заходил к бабе Тае в комнату, смотрел на нее, лежащую на кровати, и с неудовольствием констатировал:
– Не померла еще.
Баба Тая никак не реагировала и вряд ли понимала, что в комнате, и вообще в мире, есть кто-то кроме нее.
– Всю душу ты мне вымотала! – кричал дед Пашка. И добавлял с презрением: – Мамочка!
К обеду заходила Анастасия Петровна. Прибиралась в маленькой грязной хатке, нехотя переругиваясь с Пашкой, – дедом она его не величала, не намного он был старше нее. Поднимала легонькую бабу Таю, обтирала ее мокрым полотенцем и усаживала на стул. Она была уверена, что баба Тая любит днем сидеть на стуле, а не лежать на кровати. Если было не очень жарко, при помощи матерящегося Пашки выносила ее на стуле во двор. И оставалась рядом с ней, следила, чтобы она, заснув, ненароком не свалилась наземь.
Стул, на котором баба Тая восседала, был непростой, он был с отверстием посередине для отправления физиологических надобностей: она давно не могла уже контролировать процессы, происходящие в ее организме, и тем более проситься в туалет.
Это нехитрое усовершенствование, в виде идеально ровного круга, по просьбе Анастасии Петровны сделал Антон Чернов, муж Марины. После этого он часто бывал у бабы Таи, якобы справиться, как у нее дела и не сломался ли стул, а в действительности – чтобы побеседовать с Анастасией Петровной, проводившей здесь большую часть своего времени. Ему нравилась ее доброта, ее сочувственный вид, с каким она его слушала. А еще его забавляла ее теория злого Бога, который, насылая страдания, намекает людям на необходимость делать добро.
Иногда Антон в шутку подначивал Анастасию Петровну, обнаруживал в этой теории нестыковки и противоречия, из них самое главное – если Бог хочет, чтобы творили добро, то разве он злой? Наверное, он добр, просто у него крутые методы?
Анастасия Петровна горячилась, спорила. Никак не могла она признать, что Бог, убивший ее сына, может быть добр и милостив.
– Не Бог убил вашего сына, – возражал Антон. – Он сам себя убил.
Анастасия Петровна менялась в лице: это был жестокий удар. Но у нее имелся ответ:
– А болезнь и мучение ему кто наслал? Тоже он сам себе?
А иногда, когда бывала уж совсем прибита словами Антона, она доставала из рукава козырь и напоминала ему о его собственном сыне, мертворожденном: если Бог добр, почему он не дал ему пожить ни минуты?
– Твой-то сын, – говорила Анастасия Петровна, – твой-то сын не самоубийца, наверняка же мечтал хотя бы одним глазком увидеть мир, увидеть маму свою не изнутри, а снаружи! Почему же Бог ему не позволил? Это была его доброта и милость, что ли?
Антон грустнел, страдальчески кривился. Впрочем, Анастасия Петровна старалась к этому аргументу не прибегать, берегла чувства Антона, а говорила так только в крайних случаях и не совсем владея собой, да и то потом тут же приходило сожаление о сказанном, и она каялась и просила прощения. Антон досадливо отмахивался.
– Да я не обижаюсь и не расстраиваюсь. Ничуть. Я не имею права на вас обижаться: хотя я и несчастнее, чем вы, но вас ведь тоже постигла невосполнимая утрата.
Заходил у них спор и об этом: кто несчастнее. Каждый хотел, чтобы его признали более заслуживающим сострадания.
Антон пояснял:
– Вы вот познали радость материнства, вырастили сына-красавца, внук у вас родился. – Антон не замечал, как косоротилась Анастасия Петровна при упоминании о внуке, которого она на самом деле не признавала внуком. – Потом, конечно, случилось то, что случилось. Но у вас был сын. Был! И он продолжился в своем сыне. И вы продолжились в нем, в Мишке, во внуке своем. А у меня сын – непонятно, то ли был, то ли не был, скорее не был, чем был. Я его на руках не подержал, не понянчил, значит, его и не было. Было только его ожидание. А несбывшееся ожидание счастья страшнее отнятого счастья. Тот, кто никогда не был счастлив, несчастнее того, кто был счастлив. По-моему, логично.
– Не логично, – горячо возражала Анастасия Петровна. – Иметь и потерять – это больнее, чем никогда не иметь. Это старая истина.
Антон грустно улыбался.
– Но я не могу сказать о себе, что я не имел. Я имел сына, только не в настоящем, а в будущем.
– Только что говорил, что сын у тебя скорее не был, чем был, – возмущалась Анастасия Петровна.
– Он был, пусть только в виде мысли о нем. Ну, и как плод во чреве Маринкином.
– Вот! В виде мысли! А у меня Коленька был в действительности. Я потеряла живого сына, а ты – мысль о сыне. Да и не потерял вовсе. Мысль-то осталась, думаешь же о нем.
– Тогда и вы не потеряли, – злился Антон. – Просто Коленька после смерти своей из живого человека превратился в воспоминание о себе. Вспоминаете же о нем! Живет он в вас!
Такие препирательства обыкновенно заканчивались криком и ссорами. Антон уходил со двора, хлопая калиткой. Баба Тая, не обращавшая внимания на то, что творится около нее, оставалась безучастна и к этому громкому звуку. А Анастасия Петровна долго потом не могла успокоиться.
– Каков, а! – говорила она ничего не слышавшей бабе Тае и ее сыну Пашке, если он был там, а он чаще всего присутствовал при таких разговорах, с любопытством следил за спорщиками.
Он ухмылялся.
– Вы оба не правы, – замечал он. – Иметь и потерять или никогда не иметь – это все ерунда. Вот иметь и не потерять вовремя – вот что печально. – Он кивал на свою мать, по подбородку которой текла слюна, а глаза бессмысленно смотрели в даль, ограниченную забором, и не видели никакой дали, никакого забора, не видели ничего. – Вот она не потеряла вовремя жизнь. Зачем она ей, если она не может ею не то что наслаждаться, я об этом и не заикаюсь, а хотя бы ее воспринимать?
– Если она не может воспринимать жизнь, – усмехалась Анастасия Петровна в ответ на эту неловкую попытку Пашки поучаствовать в определении самого несчастного, – то она не может воспринимать и ее горести. Если она и несчастна в своем нынешнем положении растения, то она, по крайней мере, не осознает, что несчастна. А значит, она не несчастна.
– Хочешь сказать, – Пашка был с Анастасией Петровной на ты, – хочешь сказать, что несчастье возможно только при осознании несчастья? Тогда я несчастен. Я осознаю это. Я ведь тоже не потерял вовремя, – он опять кивал на бабу Таю.
Анастасия Петровна негодовала.
– Что ты такое говоришь! Ты несчастен, потому что твоя мать жива? Ну, ты и мерзавец!
Пашка спокойно сносил оскорбление.
– Так ты же сама сказала, что она растение. Ты это называешь «жива»?
Они смотрели на бабу Таю, на ее маленькое личико с пустыми водянистыми глазами. Анастасия Петровна думала, что отдала бы все за то, чтобы ее сын хотя бы в таком состоянии, но был рядом с ней. Не в ней, не в воспоминаниях, а именно с ней. Как же много меняет предлог!
– Хотя бы так, – говорила она задумчиво. – Хотя бы так.
Глава 6
Владислав Николаевич рассчитывал в тот же день объявить Полине, что категорически отказывается писать для нее стихи. Без объяснения причины. «Только посмотрю на нее с гордым видом и промолчу, если она спросит почему. И уйду, с оскорбленным, но достоинством».
Но все пошло не так, как он чаял. Когда он постучался к ней, открыла не она, а ее толстенький сынишка. Сказал, что мамы нет дома. «Ага, понятно! – с негодованием подумал Владислав Николаевич. – У любовника!» Он раздражился пуще прежнего.
К мужу Полиному, Василию, он не испытывал ни ревности, ни враждебности. Он относился к нему как к объективной действительности, а еще как к возможности в будущем проявить остроумие себе на благо. Он вычитал, что Пушкин писал в письме своей Анне Керн: «Достойнейший человек этот господин Керн, почтенный, разумный и т. д.; один только у него недостаток – то, что он ваш муж. Как можно быть вашим мужем? Этого я так же не могу себе вообразить, как не могу вообразить рая». Когда-нибудь собирался он сказать теми же примерно словами Полине, вместо господина Керна подставив имя Василия. Но это когда-нибудь, при хорошем стечении обстоятельств, а пока Василий – всего лишь данность, с которой следует мириться, и не более того.
А вот любовник, неизвестный и неизвестно откуда взявшийся, был Владиславу Николаевичу заочно ненавистен. И Полина сделалась ненавистна заодно с ним. Не размягчило Владислава Николаевича и то, что была она в тот момент, очевидно, вовсе не у любовника. Ведь было еще рабочее время.
– Еще ведь рабочее время, – так и сказал мальчик, видя, что дед Владислав не уходит, а мнется в задумчивости на пороге. – Она еще на работе.
– Понятно, – очнулся от неприятных мыслей Владислав Николаевич. – Скажешь, что я приходил?
– Скажу. Или папу позвать? Он дома.
– Нет. Папу не надо, не надо этого достойнейшего человека. Маме передашь.
– Ладно, – недоуменно кивнул Миша. «Достойнейший человек»! Такими словами с ним еще не изъяснялись.
А потом Владиславу Николаевичу повстречалась по пути домой рифма Полины – ее сестра Марина. В ее глазах металось беспокойство – хотя бы какая-то эмоция, кроме извечной тоски.
Она преградила дорогу Владиславу Николаевичу.
– Антона давно видели?
Владислав Николаевич почесал в затылке, вспоминая.
– Давненько. Несколько дней как. А что случилось?
– Пропал куда-то, со вчерашнего вечера.
– Да ты что!
– Точно он к вам не заходил? Признавайтесь! Я знаю, знаю, что он вино у вас берет.
– Да точно не заходил! Чего ты вообще так переполошилась? Ну, засиделся, наверно, с друзьями. Придет.
– А вдруг не с друзьями, а с бабой какой?
– Да хоть бы и с бабой, что в этом такого? – Владислав Николаевич был зол на весь мир и поэтому нарочно говорил злые слова. – Все равно он мне говорил, что у вас дело к разводу, что вы не прикасаетесь друг к другу.
Марина нахмурилась.
– И вам он нес эту чушь – про мертвого ребенка между нами?
– А что, разве нет его между вами? А, ну да, он же не мертвый, он же в школу первого сентября пойдет. Или мертвый, но все равно пойдет. Недолго уже ждать. Портфель ты, я знаю, уже купила, а тетрадки, ручки, линейки и прочие школьные принадлежности? Купила?
Марина посмотрела на старика с непониманием, сменившимся горечью и даже какой-то брезгливостью.
– Странно. Я думала, что раз у вас тоже была утрата, то значит, вы можете чувствовать чужую боль.
– Я-то могу. Я могу! А у тебя нет ничего, кроме твоей собственной боли. Тебе и Антон-то нужен, чтобы был ее свидетелем. Ты приклеила его к себе своим мертвым ребенком, он вас не разделяет, как думает Антон, а наоборот – соединяет. Склеивает! Как сиамских близнецов соединяет общий орган. Только у них это физически, а у вас – фантомно. Вот и не рушится ваш брак, хотя Антон и твердит об обратном. Отпусти ты его, пусть с бабой отдохнет от тебя… от вас двоих.
– Что вы несете! – возмутилась Марина. – Какой свидетель боли? Он мне нужен, потому что я люблю его, потому что он у меня один остался. Почему я его должна отпустить, мужа своего?
На глазах у Марины показались слезы. Владислав Николаевич запоздало пожалел о своих словах, ее пожалел, незаслуженно им обиженную.
– Прости, пожалуйста, – виновато произнес он. – Если увижу Антона, сразу тебе скажу. И ему скажу, что ты его ищешь.
Уже распрощавшись с Мариной, уже придя домой, Владислав Николаевич ахнул. Догадка молнией вспыхнула в нем. Все сходится! Нет Полины, нет Антона. Значит, они вместе. Вот кто любовник Полины – Антон! А он, Владислав Николаевич, еще убеждал Марину, чтобы отпустила мужа к любовнице. К Полине! Своими руками отдавал Полину в чужие руки! Какая комедия! Трагикомедия!
Все же в глубине разума еще теплилась мысль, что его вывод мог быть поспешным и неправильным. Нет, надо все выяснить. Владислав Николаевич торопливо выбежал – искать Антона. Он, в отличие от Марины, знал, где Антон обычно любит выпивать, если не дома, и надеялся, что он будет именно там, а не с Полиной. Или, как знать, там – и с Полиной. Это, конечно, было бы хуже, но все же наступила бы определенность, а пока у Владислава Николаевича, подзуживаемого ревностью, имелись только мучительные подозрения.
Он поспешил на улицу Орджоникидзе, чтобы они, эти подозрения, или рассеялись, или подтвердились. Улица эта была в нескольких шагах от Майской. На ней в ряду аккуратных, красивых, как яичко, домиков затерялась пустая, заколоченная хата. Хозяева ее убыли из города на заработки, да так и не вернулись: мало ли мест лучше, чем Игнатово! Теперь двор, куда можно было попасть, открыв скрипучую калитку, облюбовали для пикников с водкой и килькой в жестяных банках невзыскательные, но страждущие отдохнуть душой горожане. Там было живописно. Поскольку хозяева съехали недавно, двор изгадиться еще не успел, но изумрудной травой он уже зарос. На траве обыкновенно и располагались отдыхающие, они же выпивающие. Бывал в их компаниях и Антон. Был ли он там сейчас? В объятиях Полины? Да нет, успокаивал себя Владислав Николаевич по дороге, Полина не может появиться в таком злачном месте.
Наконец вот и этот двор. Владислав Николаевич отворил калитку. И облегченно выдохнул. Антон был там – и был один, без Полины. Он спал на земле, разинув рот, по лицу его ползал муравей, непонятно что искавший в зарослях его недельной щетины. Рядом, в траве, валялась пустая бутылка. Более пейзаж ничем не украшался.
– Эй! – Владислав Николаевич пихнул ногой спящего. – Ты живой?
В ответ раздалось нечленораздельное бормотание. Встревоженный муравей предпочел уползти восвояси.
– Антон! Антошка!
Антон с усилием открыл глаза.
– Чего? Кто? А, Николаич! А я к вам шел. За вином. Но не дошел. Дал крюк – и не дошел. Нет у вас с собой случайно?
– Ну конечно! Для тебя только и таскаю! Вставай, тебя жена ищет.
– Не могу, – отозвался Антон. – То есть не хочу. Я сейчас чувствую себя совершенно свободным. Не хочу лишаться этого чувства.
– Свободным? – усмехнулся Владислав Николаевич. – Или пьяным?
– Какая разница? – Антон опять закрыл глаза.
– Ты что же, один пил? – допытывался Владислав Николаевич.
– Ага.
– А ты жене изменяешь?
– Что за допрос?
– Нет, ты скажи, как мужик мужику, изменяешь?
– Это она вас подговорила спросить?
– Нет, конечно, просто рассказывали, что видели тебя с одной.
– С кем это? Я ни с кем…
– А с Полинкой, с Полинкой что-нибудь было у тебя? Говори! Говори же, ну!
Владислав Николаевич стоял над лежащим на траве Антоном и был готов начать топтать его ногами.
Антон приподнял голову и с удивлением, так что даже протрезвел, посмотрел на Владислава Николаевича.
– Вы чего это, Николаич? В Полинку влюбились?
– Не твое дело! Говори! – Владислав Николаевич не заметил, как перешел на крик.
– Да не было ничего, что вы ко мне пристали! – ответил Антон. – Вот делать мне нечего, сестер перебирать. Все оно одинаково.
Владислав Николаевич усмехнулся. Как же, одинаково! Твоя жена страшна как ядерная война, как последний день человечества, а Полина – гений чистой красоты, как Анна Керн. Но он поверил Антону, потому что хотел верить. Как бы он, Владислав Николаевич, жил, если б не поверил? Ну, растоптал бы рожу Антону, а дальше что?
Антон, тяжело отдуваясь, принял сидячее положение.
– А давно вы того, в Полинку?
– Что? Чего того? – как будто не понял Владислав Николаевич. Он присел рядом.
– Да ладно, можете не отвечать. Не переживайте, я никому. – Антон потрепал старика по плечу. – К тому же, если что, вы можете отбрехаться: типа, Антон пьяный был и спьяну все перепутал, я, мол, говорил, что ненавижу Полинку, а он понял все с точностью до наоборот. Ха-ха! – Коротко посмеявшись, он задумался. – Да, Полинка, конечно, баба красивая.
– У нее, наверно, при красоте такой и мужиков много, – предположил Владислав Николаевич и заглянул Антону в глаза. Ну же, давай, рань меня, убивай!
Однако Антон только покачал головой.
– Не замечал. Кроме Васьки никого. Ну, и Кольки еще, конечно, но тот в прошлом.
– Что же, она его вспоминает до сих пор?
– Вслух не вспоминает. А в мыслях – кто ее знает. Может, она смотрит на Мишку и видит в нем Кольку. Я не знаю. Женская душа, разве в ней разберешься!
Это предположение огорчило Владислава Николаевича. При таком раскладе выходило, что в соперниках у него значился не только Василий, но и Николай. Но если с фигурой Василия он уже смирился, то к незримому присутствию Николая, если таковое действительно было, еще только предстояло привыкнуть. Он вообще был как на качелях: сначала облегчение, что у Полины с Антоном ничего нет, потом боль из-за того, что она, возможно, не забыла первого мужа. Если у него, Владислава Николаевича, щемит в сердце от такой мысли, то каково Василию, мужу нынешнему. Он даже пожалел его.
За всеми своими размышлениями Владислав Николаевич не понял, что Антон уже некоторое время ему что-то рассказывал. Хотя почему «что-то»? О чем мог говорить Антон, кроме как о рушащихся – уже который год рушащихся – отношениях с женой. Ну, и о сыне, которого, по сути, никогда не было.
– …Я вот застукал ее с портфелем, что она купила мальчику, идиотка. С такой любовью, с такими лучиками в глазах она рассматривала его, раскрывала и заглядывала внутрь, поглаживала его, даже нюхала. Как будто изучить портфель значило для нее, не знаю, понять, почему все случилось так, а не иначе. Не в медицинском смысле, а в… Не знаю, короче.
Владиславу Николаевичу жутко захотелось чем-то порадовать, утешить Антона, и он признался:
– Я тоже видел его.
– Что? Портфель? – не уразумел Антон.
– Сына твоего.
Антон отстранился.
– Николаич, вы знаете, я к вам со всем уважением отношусь, но за такую насмешку могу и врезать, и не посмотрю, что вы старше.
– Да ты не горячись, – успокаивающе произнес Владислав Николаевич. – Я не насмехаюсь, я серьезно.
И он поведал о своей встрече с Витей, о том, как тот забежал во двор Марины и Антона и исчез.
Впрочем, этот рассказ не порадовал Антона и не утешил, он вообще не принял его за чистую монету. С каждым мигом он все мрачнел и мрачнел, а когда Владислав Николаевич закончил, только с досадой махнул рукой.
– Все вы сочиняете! Оказывается, вы не только поэт, но и сказочник. Ради красного словца… Ладно, бить я вас не буду из почтения к вашим сединам, а только… Короче, валите отсюда подобру-поздорову!
Владислав Николаевич встал.
– Зря ты обижаешься. Я не хотел… – Он пошел прочь. У калитки обернулся. – Кстати, тебя жена ищет. Или я уже говорил?
Антон еще раз махнул рукой.
– Идите уже!
«Значит, все-таки у нее никого нет!» – восторженная мысль билась в мозгу Владислава Николаевича. Полиного мужа, Василия, он вынес за скобки. Бывшего ее мужа, Николая, тоже предпочел в расчет не брать.
Как на крыльях, он полетел домой, весьма резво для своего возраста. Подгоняло его вдохновение, принесенное ему на волне счастья. Не расплескать бы его, выплеснуть на бумагу, а не в пустоту – и будет готово стихотворение для нее, для любимой.
Добежав до стола на кухне, он поспешил записать все строчки, что на ходу сложились в его голове. В них было о дне рождения Полины, о возрасте Христа, о том, что если бы Христос увидел ее, Полинкину красоту, он постарался бы избежать распятия на кресте, потому что ради такой красоты стоит жить, а не умирать, пусть даже и с последующим воскресением, ведь воскресение, открывая дверь на небо, в жизнь вечную, подводит черту под земным существованием, под земными чувствами, в том числе и под преклонением перед красотой. Дальше говорилось о счастье просто знать, что по соседству живет Полина, видеть, как проходит она мимо, писать для нее стихи. Упоминал Владислав Николаевич и о том, что страх смерти – это ничто в сравнении со страхом, что стихи могут ей не понравиться, что она разорвет лист, на котором они написаны, ведь это значило бы то же самое, что разорвать сердце поэта. Ну, и заканчивались стихи все же наилучшими пожеланиями – поздравительное же произведение, жанр обязывал. Добра, счастья Владислав Николаевич желал имениннице в заключительных строках, а еще чтобы каждая увиденная ею в зеркале морщинка пропадала бы в зазеркалье, исчезая из реальности, то есть с лица Полины. Слегка путано он выразил свои мысли, он это понимал, ну, так в стихах для прекрасной дамы и следует напускать тумана, особенно учитывая, что их может прочесть и муж прекрасной дамы.
Владислав Николаевич несколько раз перечитал получившееся стихотворение и остался доволен. С уст его не сходила улыбка, пару раз он даже начинал смеяться от счастья и смеялся до икоты. Чтоб ее унять, пил много воды. Потом бегал в туалет, опорожнял мочевой пузырь. В этих обстоятельствах, психологических и физиологических, спать он так и не лег, хотя уже и стояла ночь, когда он наконец закончил отделку стихотворения.
На следующий день Владислав Николаевич с необычайным нетерпением поджидал на своей лавочке, когда наконец Полина появится на улице, возвращаясь с работы.
Но вот и она. Он придержал выпрыгивающее из груди сердце. Она подошла к Владиславу Николаевичу, поздоровалась.
Он лишь кивнул в ответ, забыв, как произносить слова. Потом с усилием вспомнил.
– У меня для тебя сюрприз, – сказал он.
– Обожаю сюрпризы, – очаровательно улыбнулась Полина.
– Нам нужно пройти ко мне в дом. Сюрприз там. На кухне, – добавил Владислав Николаевич, испугавшись, что она может подумать, будто он приглашает ее в спальню, с непристойным предложением.
– Хорошо, – согласилась Полина. Визит к старику не мог скомпрометировать.
На кухне он усадил ее за стол, словно собирался потчевать, но вместо блюд, не говоря ничего, положил перед ней сложенный вчетверо листок бумаги. По его скромному мнению, это было наилучшим угощением.
– Что это?
– Стихи. Как обещал.
– Это которые на мой день рождения? Но ведь еще целых шесть дней! – Полина была приятно удивлена.
– Не мог больше ждать, Полиночка, – признался Владислав Николаевич. – Всякое стихотворение должно быть всенепременно прочитано тем, то есть той, кому оно посвящено, и чем раньше, тем лучше. Нельзя ждать! Время крадет искренность. Читай же! Читай, Полечка!
Полина развернула лист. В тишине, что нарушалась только назойливой мухой, с жужжанием проносившейся над их головами, она прочла стихотворение. Губы ее при этом трогательно шевелились, словно готовясь для поцелуя.
Владислав Николаевич внимательно смотрел ей в лицо и наблюдал, как оно светлело с каждой прочитанной строчкой. Полине явно нравилось. Наконец закончила.
– Какое красивое стихотворение, Владислав Николаевич! Это самый лучший подарок, что я могла себе представить! – сказала она. Стала сворачивать бумажку.
Владислав Николаевич с удовольствием отметил, что делает она это бережно, словно бумажка – пятитысячная купюра. Или важный документ. Да это и был важный документ – документ его, Владислава Николаевича, любви. Впрочем, мысль эту, о документе любви, Владислав Николаевич постарался отбросить как чересчур высокопарную, пускай и верную по содержанию.
Он молча посмотрел на Полину с потаенной верой в хорошее будущее. Чего он ждал? Что она, расчувствовавшись, отдастся ему, влюбленному старику, прямо здесь, на кухне, или с переходом в спальню? Он как раз белье свежее постелил на всякий случай – без серьезной надежды, но все-таки. Или хотя бы поцелует? Пусть не в губы, а в щечку – его бы любая благодарность устроила, за исключением словесной. Но, увы, именно таковая и последовала.
– Спасибо вам большое, – широко улыбаясь своей красивой улыбкой, сказала Полина. – Никогда мне стихов не писали.
Всего лишь спасибо?! Какое разочарование! Но Владислав Николаевич не подал виду, что огорчился, в конце концов, он не имел на это права.
– Всегда пожалуйста! – как можно бодрее ответил он.
После паузы, заполненной все тем же жужжанием мухи, он спросил:
– Никогда, говоришь, стихов не писали? Даже в юности? Странно. Я бы тебя забросал стихами. – Потупившись, он добавил: – А еще цветами, подарками и вообще всем, что пожелаешь!
– Только в юности? А сейчас? – кокетливо спросила Полина. Бумажкой со стихами она махала перед собой, стараясь создать движение воздуха.
– И сейчас! – На этом слове голос Владислава Николаевича дрогнул, а сердце забилось сильнее. Он даже хотел накрыть ладонью руку Полины, ту, что покоилась на столе, а не махала листком, но не решился.
Полина снова ласково улыбнулась.
– Какой вы милый! А на что вы вообще готовы пойти ради любви?
– Ради любви? – переспросил Владислав Николаевич, с усилием выговорив это заветное слово.
– Ради меня, – уточнила Полина и сделалась серьезной.
– На все! – тоже серьезно, с убеждением ответил Владислав Николаевич. – Полиночка моя, на все! – Он все-таки положил свою ладонь на её горячую руку. Она высвободилась, но не сразу, давая понять, что ей не претит его прикосновение, а просто она пока не желает переходить какие-то рамки, ею же установленные.
– Не только, значит, стихотворение написать?
– Не только. Далеко не только!
– А что еще? Целую поэму? – Она опять заулыбалась, обнажив белые зубки.
– Полиночка! – умоляюще воскликнул Владислав Николаевич. – Все – это не только поэма, не только цветы и подарки. Все – это все!
– Глубокомысленно. Но то, что вы перечислили, – это или продукт ума, или всего лишь вещи. А что насчет поступков?
Владислав Николаевич придвинулся поближе к Полине.
– Поступки тоже входят в состав всего, – вкрадчиво сказал он.
Она пристально посмотрела на него, как будто хотела посмотреть не на него, а в него, в душу его, что бы там ни таилось.
– А что насчет убийства? – задала она вопрос. Она старалась, чтобы он прозвучал как шутка, но напряженный голос и серьезный взгляд выдали, что это вовсе не шутка.
– Можно и убийство, – с трудом прошептал Владислав Николаевич. – Кого угодно готов убить. Даже самого себя.
– Нет-нет! – воскликнула Полина. – Себя убить проще. А вы попробуйте убить кого-нибудь другого! Для этого и решимости нужно больше, и сил, и ума.
– Ради тебя у меня всего хватит. Только скажи: кого?
– Да вы и вправду, что ли? – снова попыталась она заглянуть внутрь него.
Он только молча кивнул.
– Нет, Владислав Николаевич, я вам не верю, вы смеетесь надо мной.
– Да нет же, Полечка, не смеюсь!
Она бросила взгляд на экран мобильника.
– Ого! Заболталась я с вами! А еще мужу и сыну ужин не сварен, голодные сидят. Побегу, Владислав Николаевич, побегу. За стихотворение еще раз огромное спасибо, это очень приятно. – Она снова помахала перед собой бумажкой. – А к нашему разговору мы еще вернемся.
В очередной раз белозубо улыбнувшись, теперь уже на прощание, Полина ушла.
Владислав Николаевич остался наедине со своими мыслями. К чему она завела эту беседу об убийстве? Непонятно. И почему так резко ее оборвала? А вот тут, кажется, понятно! Зря он ляпнул, что готов убить себя: у нее же первый муж покончил жизнь самоубийством, а он вот взял да напомнил. И вечно-то он не к месту что-нибудь скажет. То заставил вспомнить о мертворожденном племяннике, теперь вот о самоубиенном супруге. Ну, идиот!
Он сокрушенно обхватил руками голову. А ведь такая была возможность наладить что-нибудь с Полиной. Полина, Полина, милая Полина…
Глава 7
Итак, у Полины никого нет, кроме мужа – Василия. Никакого любовника! Так непоколебимо подумал Владислав Николаевич. Простого свидетельства из уст Антона, сопровождавшегося предположительным «вроде», оказалось ему вполне достаточно, чтобы поверить в это как в безусловную истину. Закрепил он ее, эту истину, в своем стихотворении, где настаивал на душевной чистоте, присущей Полине. Когда же она, прочитав его стихи, не поняла, – или сделала вид, что не поняла, – какого рода благодарность желательна за них Владиславу Николаевичу, то он еще сильнее убедился в ее чистоте. Нет, не в воспоминании о покойном муже-самоубийце дело, после раздумий решил Владислав Николаевич, а в верности мужу живому: у нее даже не возникает мысли, чтобы ее, верность свою, нарушить, вот она и ушла, не заметив, чего именно ему, несчастному поэту, от нее нужно.
Но он ошибался. Любовник у Полины все-таки имелся, и люди не придумывали, говоря, что кто-то выходил от нее ночью, когда муж и сын были в отлучке.
Его звали Дмитрий, и жил он не так далеко, в нескольких кварталах от улицы Майской. Был он другом детства покойного Полиного мужа, первого. Вместе с Николаем ходил Дмитрий в школу, в один класс, вместе с ним же ее и прогуливал. Гоняли в футбол и на велосипедах, купались в речке, а когда подросли, бегали по девчатам. Был Дмитрий свидетелем на свадьбе Коли и Полины, а потом стал и крестным отцом народившегося Миши.
Началось у них с Полиной относительно недавно, около полугода назад. Ни при жизни Колиной, ни долго еще после его смерти Дмитрий не смотрел на Полину как на женщину. Нет, он, конечно, видел, еще в школе видел, что она красива, даже любовался ею незаметно, но ничего больше: желания обладать Полиной, каковое было почти у всех ее одноклассников, у него не возникало. Дело было не в уважении к другу Коле при его жизни и не в уважении к памяти о нем после самоубийства его. То есть дело было и в этом тоже, но это являлось, так сказать, внешней сдерживающей причиной.
Большей же частью суть Дмитрия крылась в притупленности чувств, в коей обыкновенно он пребывал. Он воспринимал действительность как некий посторонний предмет и не пытался к ней примениться, а жил как бог на душу положит и куда кривая выведет. В общем, отличался этакой инертностью. Даже в детстве он в футбол играл и уроки прогуливал, потому что так надо было, потому что так другие делали, а вообще же скучал и тяготился и будто бы глядел со стороны на самого себя.
А когда у него был, в шестнадцатилетнем возрасте, первый раз с девушкой, это «будто бы» исчезло: он действительно увидел сверху, как занимается любовью с Анжелой, учившейся классом старше. И ему стало страшно. Впрочем, этот страх, конечно, затмился остротой ощущений, дарованных первым познанием женщины, затмился и забылся.
Но потом, когда все закончилось, и эта острота ощущений сделалась ему посторонней, и Анжела показалась чужой и далекой. Больше он с ней интимных дел не имел и вообще избегал с ней встреч, к ее дикому негодованию. Женская, а особенно девчачья месть страшна: Анжела подговорила одноклассников, и те подловили и избили Дмитрия. Однако же в тот раз особенное свойство его натуры помогло Дмитрию. Ему было не больно, потому как казалось, что били не его. Он смеялся, получая удары, язвил: «Да моя пятилетняя сестра больнее дерется». Пацаны злились, били сильнее, но он и смеялся сильнее. В конце концов тот, который был у них за верховода, сказал в сердцах: «Да он отмороженный какой-то! Бросьте его!»
После школы Дмитрий поступил в краевом центре в высшую школу милиции (тогда была еще милиция, а не полиция) – опять же не потому поступил, что хотел защищать законность, а потому что надо и все куда-то поступали. Там, в большом городе, он развернулся как мужчина. Неожиданно для него выяснилось, что противоположный пол считает его внешность привлекательной. Он этим пользовался, или, что точнее, им пользовались страждущие женщины. Так и прошла его молодость в перескакивании из одной постели в другую. Это было скучно, но если со стороны посмотреть, – а он постоянно так делал, – то и вполне ничего, многие даже были бы не прочь оказаться на его месте, он бы и сам хотел оказаться на своем месте, ведь он не был на своем месте, раз смотрел на себя со стороны.
Когда друг детства Николай женился, Дмитрий был очень рад за него, от души выпивая, гулял на свадьбе и, глядя на Полину, вспоминал строчку из песни: «Невеста всех краше была…» Но свидетельница, по имени Женя, тоже была ничего; все логично свелось к его близости с нею.
В тяжелые времена, наступившие с болезнью Николая, Дмитрий был рядом с ним, помогал чем мог, хотя мало чем можно было помочь: Николай предпочитал оставаться наедине со своим горем и требовал, чтобы никто не лез с утешениями. Услышав весть о его самоубийстве, Дмитрий не удивился. Видя страдания друга, он предполагал, что тот вполне может найти такой выход из них.
Удивился же он тому, что Полина по прошествии короткого времени вышла замуж за Василия. Дмитрий, конечно, замечал, как Василий смотрит на Полину, какими влюбленными глазами, и понимал, что это было исполнение его мечты, но что Полина так скоро забудет мужа – этого Дмитрий не ожидал. На дне рождения своего крестника Мишки, первом в ее новом брачном статусе, он улучил момент (она пошла на кухню за тортом, а он вызвался ей помочь) и спросил с претензией:
– Тебе не кажется, что ты предала память Колькину?
Она дернула плечами, как будто прогоняя с себя насекомое.
– Что значит предала? Память во мне осталась. Но и жизнь во мне осталась. А значит, надо продолжать жить. Если уж, как следует из твоих мыслей, память и жизнь, нормальная женская, человеческая жизнь не могут соединяться, то я выбираю жизнь.
Полина с таким пылом, с такой убежденностью проговорила это, что Дмитрий невольно смутился.
– Да я ничего, я так… Я просто имею в виду: не слишком ли ты рано опять замуж?
– А чего тянуть? Трудно с ребенком одной, а ты видишь, что он растет не по дням, а по часам. Уже вот матом научился ругаться, в детском саду нахватался!
– Ну да, ну да, – покивал Дмитрий. – Ты, конечно, права. Извини, что я не в свое дело…
Больше они к этой теме не возвращались. Дмитрий, можно сказать, признал за Полиной безоговорочное право на жизнь после смерти – после смерти мужа.
Но опять же, себя в ее жизнь не собирался включать. Так и проходило время. Дмитрий поглядывал на Полину, опытным взором подмечал ее стати и прелести, но не больше: вдобавок к притупленности чувств тут присовокупилась привычка, что женщины в отношениях с ним обыкновенно сами делают первый шаг. Полине же этого шага делать было ни к чему: с Василием у нее, судя по всему, были лад и согласие, а от добра добра не ищут.
А потом, на одном из праздников, кажется, это был снова день рождения крестника, только уже много лет спустя, Дмитрий изрядно выпил и вспомнил еще одну песню, глядя на Полину: «Что за кума, коль под кумом не была…» Группа «Сектор газа»…
«А ведь и правда, – пьяно заскучав, подумал он. – Мы ведь кумовья. Почему бы нам по-кумовски не…»
В ту же ночь это «почему бы не» и случилось. Праздник кончился, все гости разошлись, и только Дмитрий замедлил с прощанием. Мишка, устав от впечатлений праздничного дня, давно уж дрых без задних ног, отрубился и Василий, он лежал в Мишкиной комнате на полу: Полина не любила спать с ним в одной постели, когда он был выпивши. В общем, кум и кума остались наедине.
Дмитрий подступил к Полине со словами из песни. Полина, будучи тоже навеселе, согласилась, что хорошая песня, правдивая. И песня сбылась. Дмитрий вновь видел себя со стороны, но в этот раз не с ужасом, а с удовольствием.
С той-то поры и длилась их связь. Дмитрий в шутку называл ее кумовством.
Единственным, кому известно было об их отношениях, был Антон. Сказав, что у Полины «вроде» никого нет, он соврал Владиславу Николаевичу, пощадил чувства влюбленного старика – так нелеп и жалок он ему показался, что Антон не стал его добивать. Хотя и был тогда пьян.
Дмитрия он знал с детства – в городе Игнатово почти все друг друга знали с детства. Ходили они в одну школу, Антон на два класса младше. Дмитрий его не замечал, относился к нему как к пустому месту, но и на том спасибо, хорошо, что не обижал, как некоторые другие старшие ребята. Как тот же Николай обижал – с Николаем Антон никогда особо не ладил, даже когда они женились на сестрах и тем самым вошли в свойство. Николай все время напоминал Антону, как «щемил» его в детстве, и то беззлобно, а то и зло смеялся. А когда заболел и оказался прикован к кровати, то о том, чтобы ладить, и говорить не приходилось: он со всем миром не ладил.
С Дмитрием было не так. С Дмитрием Антон состоял почти в приятельских отношениях; по крайней мере, когда они выпивали в общих компаниях, то общались вполне себе по-дружески, а когда случалось выпивать вдвоем – и выпивать основательно, то и до душеизлияний доходило. Антон рассказывал о своем, о чем всем говорил, – о том, как мертворожденный ребенок стал между ним и женой; Дмитрий же бывал более сдержан, обыкновенно говорил только о работе, о том, как его начальство достает, и не вдавался при этом в подробности. Но однажды – они сидели у него, – однажды он уж слишком перебрал, и его понесло, как на санках с горки: он в самых откровенных выражениях поведал, как начальник отдела – Дмитрий был следователем в полиции, – как этот, значит, начальничек, жирная морда, требует с него денежную дань: «Бери, говорит, взятки и половину неси мне».
– А ты что? – спросил Антон.
– А что я? Я, конечно, не ангел, но взяток мне совесть брать не позволяет. Свой лимит грехов я исчерпал. Я ему так и говорю.
– Каких еще грехов? Чего ж ты натворил?
– Натворил. И творю. С замужней женщиной сплю. – (Вместо «сплю» было произнесено куда более грубое словцо.) – Кстати, ты ее знаешь.
– Да ну? И кто же это?
– Полина это, родственница твоя.
– Да ладно!
– Честно тебе говорю!
Хотя и было сказано «да ладно!», однако же эту новость Антон воспринял равнодушно. Градус выпитого поглощал градус удивления. К тому же Василия до его женитьбы на Поле он почти не знал, а когда узнал, то он ему не понравился: какой-то скучный и рыхлый, – так что и поделом ему. Больше заинтересовала Антона тема взяточничества.
– А он тебе что? Ну, начальник…
– Говорит: не сработаемся. Ну и хрен с ним. Уволюсь – и дело с концом.
– Не, подожди! Я понять не могу. Он что, так и говорит тебе прямым текстом: бери взятки?
– Ты что, мне не веришь? Так и говорит. Но я отшучиваюсь: я бы, мол, брал, да никто ж не дает, гады! – Дмитрий словно забыл, что только что по-другому объяснял Антону, на совесть свою ссылался. – Да плевать! Уволюсь! – повторил он и нахмурил брови.
А ведь он был неплохим следователем. Руководству бы хвалить его, поощрять и выдвигать как одного из лучших в своем деле, но он действительно находился на плохом счету у начальника своего. Тот всех подчиненных обложил, как это назвал, оброком. «Вы же работаете с людьми, – говорил он, – а люди это что? Люди – это вторая нефть. Из них только качать и качать денежки. К тому же, если их обвиняет закон, они готовы с последним расстаться, чтобы их не привлекли. Так что качайте!» Еще начальник, в другом варианте своей мотивационной речи, определял людей не как вторую нефть, а как дойных коров. И заключал в таких случаях: «Доите! Доите!» Все были не против и не прочь, ведь половина же вытрясенного с подследственных и их отчаявшихся родственников оседала в их карманах. А Дмитрий выглядел белой вороной, он не хотел качать, доить и трясти, он хотел – нет, справедливость будет слишком громким словом, – он хотел просто делать свою работу. Благо это у него, как сказано уже, довольно сносно получалось. У него, говорили, следовательское чутье, сыщицкий нюх. Все дела, что ему поручали, он раскрывал безо всяких затруднений и проволочек, даже не приходилось применять к подозреваемым физические методы воздействия, без чего не могли обойтись многие его коллеги. А все потому, что он пользовался старинным принципом: «Если хочешь расследовать преступление, ты должен мыслить как преступник». Для Дмитрия это было просто; не чувствуя себя на своем месте, будучи не привязан к своему месту, он легко становился на место другого, преступника в частности. Ну, решительно никакого труда это для него не составляло; поначалу ему от этого было волнительно и страшно, а потом привык и извлекал пользу – для своей работы, ну, и все-таки для справедливости тоже.
А впрочем, дела были проще пареной репы! Игнатово – городок маленький, и преступления, сообразно с его размерами, совершались здесь мелкого пошиба. Пьяные драки и кражи сотовых телефонов, побои в семьях, хулиганство.
Вот, например, такой случай, из недавнего. Два приятеля отдыхали – вот как они сейчас с Антоном, – только отдыхали не во дворе заброшенного дома, а в кафе, так и называвшемся – «Отдых». Естественно, нализались, набрались до чертиков, до безобразия. Один, по имени Сергей, не помнил, как попал домой, проснулся утром у себя в постели, кинулся проверять – телефон на месте, а вот банковской карты нет. Проверил свой счет онлайн – какие-то копейки остались, а ведь еще вчера было пятнадцать тысяч: зарплату получил, ее-то и обмывал в кафе. Не мог же все пропить! Да, раз карты нет, так это кто-то ее украл и деньги снял, не иначе!
Обратился горе-выпивоха в полицию; ничего ему больше не оставалось. Погуляв по отделу, дело досталось Дмитрию. Он опросил потерпевшего, выяснил у него все обстоятельства – ну, те обстоятельства, которые тот помнил. В отношении друга-собутыльника, его звали Олег, никаких подозрений потерпевший не выказал: «Мы же с ним с детства знакомы!» Скорее, по его разумению, это могла сделать официантка. Или та краля, с которой он танцевал, – он так и не узнал ее имени, – вытащила. То-то она так прижималась к нему в танце!
Дмитрий эти домыслы и предположения слушал скучая. Ему было уже почти все ясно. Конечно! Карту присвоил не кто иной, как Олег, друг обкраденного: Дмитрий еще в глаза его не видел, но уже был практически уверен в его виновности. Он поставил себя на его место: вот он пьет с Сергеем, наблюдает, как тот накидывается до беспамятства, а когда наступает пора расплачиваться, машет карточкой: «Я угощаю! Бабки есть! Сегодня я плачу! Я зарплату получил! Рабочий класс гуляет!» Ах, какой соблазн! Под силу разве простому человеку, да еще пьяному, справиться с таким искушением! Не под силу, конечно! И вот Олег – явственно Дмитрий вообразил вместо него себя и даже ощутил охватившее его чувство корысти, – Олег предлагает Сергею: «Поехали по домам. Давай рассчитаемся. А, ты же говорил, что угощаешь. Ну, плати. Э, да ты ничего не соображаешь сейчас, тебя надурят. Давай свою карточку, я за тебя схожу расплачусь. Только пин-код скажи». – «От души, братан», – мямлит в ответ Сергей, протягивает карту и называет пин-код. Олег уходит расплатиться, возвращается к Сергею, выводит его на улицу, сажает в такси – а карту не возвращает. Сергей же и думать о ней забыл. Вспомнил о ней, только проснувшись утром. А вот куда она делась – это у него в памяти не отложилось. Олег же незамедлительно направился к банкомату и снял с карты друга все, что было. Вот и вся история преступления.
Дмитрий вызвал Олега на допрос – пока как свидетеля. Тот, разумеется, ни в чем не сознавался, играл дурачка: да, мол, бухал с Серым, но куда он задевал карточку, знать не знаю и ведать не ведаю. Тогда Дмитрий рассказал, как все дело было – причем подал все не как свое представление о произошедшем, а как факт действительности. Олег удивился, что следователю все известно, однако вида не подал и продолжал отнекиваться. Дмитрий усмехнулся: «Почему, по-твоему, я все знаю? В кафе видеокамера есть, и твое художество на ней зафиксировано. Так что лучше чистосердечно признайся, это на суде зачтется». Олег почесал в затылке и все подробно расписал. Хотя камеры в кафе на самом деле не было в помине.
В общем, ничего выдающегося злодеи города Игнатово собой не представляли. Их проделки казались Дмитрию до того незначительными пустяками и так рутинно оформлялись в уголовные дела, так обыденно раскрывались, что виновных было даже жалко привлекать к ответственности.
Еще в окрестностях города обильно произрастала дикая конопля, соответственно много было и травокуров – их тоже приходилось закрывать. В таких случаях постановление о возбуждении уголовного дела и принятии его к производству – так это называлось официально – было тоже до зевоты скучным: «Старший следователь Полубояров (это фамилия Дмитрия), рассмотрев сообщение о преступлении – рапорт об обнаружении признаков преступления по факту незаконного приобретения и хранения гражданином таким-то наркотических средств, установил…» И так далее по форме. «Проведенной проверкой установлено, что гражданин такой-то, имея умысел, направленный на незаконное приобретение и хранение наркотических средств не в медицинских целях, не имея при этом соответствующего разрешения, прибыл на участок местности, расположенный в 2 км в юго-западном направлении от города Игнатово, где обнаружил кусты дикорастущей конопли. Реализуя свои преступные намерения, гражданин незаконно приобрел путем сбора листья и стебли дикорастущей конопли для личного употребления путем курения без цели сбыта, после чего стал их хранить в металлической кастрюле в гараже на территории домовладения по такому-то адресу. Незаконно приобретенные и хранимые части конопли были обнаружены сотрудниками полиции и изъяты. Согласно справке об исследовании за номером таким-то, исследуемая масса серо-зеленого цвета является наркотическим средством, именуемым каннабисом (марихуаной), масса которой после высушивания составляет 703 грамма, что относится к крупному размеру». И заключение: «На основании вышеизложенного старший следователь Полубояров постановил возбудить в отношении гражданина такого-то уголовное дело по признакам состава преступления, предусмотренного ч. 2 ст. 228 УК РФ, принять уголовное дело к своему производству и приступить к его расследованию».
А что тут, собственно, расследовать? Все предельно ясно, даже на место гражданина такого-то становиться нет необходимости! Сорвал человек травку, чтобы покурить, да попался. Вот и все.
И вот в таких рутинных делах проходили дни Дмитрия, жизнь проходила. Подумав об этом, он помрачнел и как будто даже протрезвел немого, алкогольное застолье с приятелем сделалось ему немило.
Антон заметил смену его настроения. Чтобы отвлечь его от невеселых мыслей, он поменял тему на более приятную:
– А с Полиной у тебя давно?
– Да уж давненько! – оживился Дмитрий. – Я даже и забыл, когда началось. – Тут он приврал: не так уж и давненько, да и помнил он все, как такое можно забыть.
– Ну вы даете! И не спалились до сих пор?
– Как видишь! Да хоть бы и спалились! Думаешь, я этого Ваську ее боюсь? Да если что, я его в порошок сотру. – Дмитрий был физически сильнее Василия, в детстве занимался рукопашным боем, а потому имел основания так говорить.
– Да я ж и не сомневаюсь, – заверил Антон.
– Но ты все равно не болтай, пусть пока все будет в секрете.
Антон даже обиделся:
– Да за кого ты меня принимаешь! Что я, баба болтливая, что ли?
– Ладно-ладно, не возмущайся. Давай лучше накатим еще.
– Давай!
Этот разговор так и остался между ними. Откровения Дмитрия – и про начальника, и про Полину – дальше Антоновых ушей не ушли. Вот и Владиславу Николаевичу Антон ничего не рассказал.
Глава 8
Спрятав стихотворение Владислава Николаевича в сумочке, Полина взошла на порог своего дома. С безразличием отметила, что никто, как и всегда, ее не встречает: домашние заняты своими делами. В одной комнате сын сидел за компьютером, стрелял по зомби; он был в наушниках и не слышал, как мимо прошла мама. В соседней комнате муж лежал на диване перед телевизором, подгонял ленивым взглядом бегающих на экране футболистов.
– Кто играет? – спросила у него Полина.
Василий, не глядя на нее, ответил:
– Да так, уроды играют. Калеки безногие.
– А чего тогда смотришь, раз уроды?
– А что еще делать-то?
– Ну, встань, жену поцелуй.
Василий наконец удостоил Полину взглядом и холодно рассмеялся.
– Ха! Шутишь? – И не пошевелился.
Пространство между ними, всего-то на вытянутую руку, показалось Полине в тот миг непреодолимым. Антон, муж ее сестры, говорил, что у него такое ощущение, будто меж ним и его женой, Маринкой, лежит мертвый младенец, не дает им прикоснуться друг к другу. А что же мешает им, Полине и Василию? Ничего, но... Но пространство все же кажется непреодолимым.
«Когда же мы стали чужими друг другу? – с горьким недоумением подумала Полина. – Я как-то упустила этот момент. Но, может, мы изначально были чужие друг для друга, как все люди? Да, ведь все люди живут не только в своей коже, но и в коконе одиночества, в несокрушимом коконе. Конечно, это защитная оболочка от мира, такого враждебного, но вместе с тем эта защитная оболочка не дает почувствовать тепло ближнего. Тогда выходит, что не только я и Василий, но и я и Дима – тоже чужие? И не стоит тогда огород городить?»
Она прислушалась к себе и поняла, что при мысли о Диме, ее тайной любви, – а для нее это была именно любовь, а не какое-то «кумовство» – по ней шелковистыми волнами разлился свет. Значит, стоит огород городить. Ради этого самого света, который, она это чувствовала или хотела чувствовать, на этот раз должен разрушить злосчастный кокон.
– Ты чего застыла? – вырвал ее из мыслей недовольный голос мужа. – О чем задумалась? О небесных кренделях?
– Ни о чем. Просто на работе устала.
– На стол соберешь? Сейчас как раз перерыв в матче будет.
– Соберу.
Наскоро переодевшись в домашнее, Полина отправилась на свое место в доме – на кухню.
За разогретым ужином – картофельное пюре с сосисками – сын рассказал о своих успехах в школе: в кои-то веки получил по английскому четверку, чем похвалился в красках и лицах. По его словам выходило, что если бы «англичанка» Татьяна Ивановна не проявила излишнюю строгость, он бы и отличную отметку принес. Но она придралась к его, видите ли, произношению, и все обошлось четверочкой.
– «Забудь свое южнорусское «г», когда говоришь по-английски», – передразнил Миша ее любимое изречение, которое еще Полина помнила: Татьяна Ивановна и ее в свое время учила, старая вздорная женщина.
– А если бы ты поменьше своих вампиров в компьютере мочил, а побольше бы времени урокам уделял, ты бы только пятерки и хватал, – назидательно сказал отчим.
– Это не вампиры, это зомби, – поправил Миша.
– Какая разница?
– Большая.
– Это между тем, как ты учишься, и тем, как ты мог бы учиться, большая разница, – сказал Василий.
– Папа, давай поедим спокойно, – взмолился Миша: он, конечно, отдавал отчет, что Василий ему не родной, но называл папой, и ссорились они тоже как отец с сыном.
– Я тебе аппетит порчу своими нравоучениями? Или самим фактом своего существования? Не рано ли для Эдипова комплекса, сынок?
– Какого еще комплекса? – переспросил Миша.
– Вот видишь, не знаешь, а учился бы хорошо, знал бы такие общеизвестные вещи.
– Вася, да что ты к нему прицепился? – вступила в разговор Полина, до этого с апатией ковырявшая в тарелке. – Давай, правда, спокойно поедим.
– Ах, я и тебе мешаю! – взвился Василий. – Да что же такое происходит в этом доме! – Он посмотрел на часы, висевшие на стене, и отставил свою тарелку. – Ладно. Пойду лучше на уродов посмотрю, чем тут сидеть.
Он вернулся к телевизору, где как раз начинался второй тайм.
– Чего это он такой злой? – спросил Миша, когда Василий вышел.
Полина пожала плечами.
– Устал, наверно. Просто устал.
– Телевизор смотреть устал?
– Жить.
– С нами жить? – Миша, как и все дети, боялся развода родителей.
– Вообще жить. Взрослые иногда устают жить.
– И что в таких случаях происходит?
– Ничего не происходит. Живут дальше.
Эти слова успокоили Мишу, и он с безмятежностью и с удовольствием умял весь ужин.
Полина же не могла похвастаться умиротворенностью. Она не подумав сказала, что Василий якобы устал жить. На самом деле она, как это обычно у супругов бывает, вовсе не знала, что у него на уме и в душе. Но теперь это ее предположение, высказанное невзначай и наобум, захватило ее. Оно оказалось к месту и помогло утвердиться в намерениях, что были до этого только неопределенными. Недаром же она оборвала разговор с Владиславом Николаевичем на полуслове: она еще сомневалась и терзалась. Теперь же ее замысел окончательно оформился.
Полина однозначно решила, что муж должен умереть. Умереть! И в этом ему надо помочь. Помочь уставшему от жизни расстаться с ней, с жизнью.
Как и в отношении к моменту, когда они с Василием стали чужими, Полина затруднилась бы ответить, когда впервые промелькнула у нее эта мысль. Если взять за основу, что они всегда были чужими, то и мысль эта была у нее всегда, с самого их знакомства. Да, диковато, конечно, но если верно, что люди не меняются, то верно и то, что с первой встречи она хотела, чтобы ее второго мужа не стало. Он просто заступил в этом смысле на место первого: свято место – место жертвы – пусто не бывает. На этой точке своих рассуждений Полина представила себя самкой богомола: как бы ей ни было хорошо, а все же ей уготовано рано или поздно откусить самцу голову. Нет, сама его ни обезглавливать, ни другим способом умерщвлять она не собиралась. Надо просто – она снова повторила свою мысль, – надо ему помочь.
За мытьем посуды Полина вспомнила первого супруга. Вспомнила, как он неестественно вытягивался в прямую линию, когда его пронзали боли, как на лбу его выступал холодный пот. Желать ему смерти значило желать ему освобождения от нестерпимых мучений, желать облегчения. Желать ему смерти значило жалеть его. Мимоходом она сейчас отметила почти полное совпадение слов «желать» и «жалеть» – только две буквы местами поменять. Но это созвучие значения не имело; это Владислав Николаевич за него мог бы зацепиться в поисках удачных слов и сочетаний, а ей это ни к чему. Полина в поэтических эмпиреях не витала, всегда – и тогда тоже – она твердо стояла на земле. И глядя на Николая, старавшегося не шевелиться, но все равно, и в недвижном положении, маявшегося дикими болями, слыша его стоны и скрип зубов, она отчетливо понимала, что не на земле, а в земле ему будет много лучше. Там будет покой, поскольку не будет существования, а значит, и боли. И когда случился наконец выстрел, а после него воцарилась вечная тишина, без стенаний и скрежета зубовного, ему на самом деле стало лучше; она была в этом уверена. Николай упокоился…
Теперь вот ее нынешний муж, Василий… Нет, этот не страдает и не мучается, живет себе припеваючи, ест с аппетитом, футбол смотрит, вот сейчас закричал восторженно: наконец-то «уроды» гол забили. Но Полина твердо остановилась на случайно сказанном, а потом уже только подуманном: «устал жить».
Она продолжала прибираться на кухне и одновременно упорно развивала эту свою мысль. Ведь и правда, рассуждала она, как бы Василий ни жрал, как бы ни орал, радуясь забитым мячам, и как бы ни наслаждался жизнью, а все же ото всего этого он уже утомился.
Полина стерла со стола крошки. Да он же все делает скучая! С тоской во взгляде! Даже любовью с ней занимается со скукой! Она как-то раз, в самый кульминационный момент, заглянула ему в глаза и ужаснулась – прочитала в них только один вопрос: когда же это все закончится? Не именно акт любви закончится, – это было бы еще понятно и приемлемо после стольких лет брака, – а буквально все. Все, что ни есть в пространстве и времени и за их пределами!
Так, по крайней мере, показалось Полине. Ей сделалось страшно. Может, тогда она впервые подумала, что Василию лучше умереть? Нет, все-таки точно этого она сказать не смогла бы.
С тех пор она избегала интима с мужем. Первопричину, страх этот, она уже позабыла, предпочтительнее было думать, что дело – в Дмитрии, в чувстве к нему, что разрослось до такой степени, что перестало допускать третье лицо, пусть даже этим лицом является законный муж.
Теперь же она вспомнила, как будто заново увидела, ту пустоту, тот космический холод в глазах Василия, и ей стало очевидно: это была именно усталость от жизни. А что же еще? Усталость и отстраненность – и желание окончательного отстранения. Устранения.
А если еще повспоминать, чтобы расставить все по местам…
Впервые Полина увидела Василия в одиннадцатом классе. Он с родителями переехал в Игнатово за пару месяцев до выпускных экзаменов. Его определили в Полин – ну, и Колин, и Димин – класс.
Она помнила, как он, в сопровождении завуча, вошел в кабинет: круглолицый, невысокий, коренастый, этакий маленький мужичок. Девчата единодушно решили: ничего особенного.
Это первое впечатление в дальнейшем только подтвердилось. Никаких выдающихся способностей Василий не проявлял ни в науке, ни в искусствах; в спорте тоже не блистал, только любил смотреть. То же самое в общении с противоположным полом: только смотреть. Разговор с понравившейся девочкой он завести даже не пытался, лишь поглядывал издалека. А понравилась ему, она сама сразу это раскусила, конечно же Полина: она всегда была самой эффектной девушкой в классе, да и во всей школе тоже, и то, что новенький обратил внимание именно на нее, было совсем не удивительно и даже предсказуемо.
Полине это нисколько не польстило. Она привыкла, что мальчишки выделяют ее из сверстниц, и принимала это как само собой разумеющееся. Безмолвное обожание со стороны неказистого Василия тоже было для нее данностью, причем даже в некоторой степени данностью досадной. У Полины уже был парень – высокий, стройный, с открытым красивым лицом, а когда он улыбался, на щеках у него появлялись ямочки, которые ей хотелось целовать; в общем, далеко было Василию до него.
Звали этого высокого красавца Николаем, и это был будущий первый муж Полины. Да, она твердо знала, – и это было именно знание, а не мечта и не предчувствие, – знала, что он станет ее мужем, лишь вместо слова «первый» в мыслях и в девичьих разговорах с подругами употребляла слово «единственный». Уж конечно, о том, что он рано умрет, она и помыслить не могла, юность, как известно, вообще не думает о смерти.
После школы Николай отслужил в армии, Полина его дождалась, и они поженились. И кстати, мать Николая, Анастасия Петровна, вовсе не испытывала никаких дурных предощущений, что красота Полины погубит ее Коленьку, это она потом задней мыслью их себе приписала, а тогда она была бесконечно счастлива за сына, говорила и себе, и всем: «Ах, какую красавицу мой Коленька себе урвал!»
Ну, а Василий, задавалась теперь вопросом Полина, сметая тряпкой крошки со стола, что поделывал в то время Василий, ее будущий второй муж? Нет, не могла точно вспомнить, весь мир, все лица и события, не связанные с их с Николаем любовью, были для нее тогда как будто размытыми пятнами. Виделись они ей таковыми и из нынешних дней, в том числе и Василий.
Не знала она, и Василий ей никогда в этом не признался, что он не мог сдержать слез в день Полиного бракосочетания. Поэтому и не пришел на торжество, хотя его, как и остальных однокашников, приглашали. Весь день он проплакал, запершись в туалете, а родители думали, что у него расстройство желудка, и потом посмеивались, что из-за такого вот конфуза не довелось ему погулять на свадьбе одноклассников. Выглядел он в такой интерпретации, бесспорно, фигурой комической, но родителей не разубеждал, потому что в правдивом свете он, казалось ему, смотрелся бы еще глупее. Несчастная любовь – что может быть более нелепым.
Непрестанно думая об этом, Василий старался держаться от Полины подальше, не попадался ей на глаза, что в маленьком городке, каковым являлось Игнатово, было непростой задачей, однако он делал для этого все возможное; он почему-то боялся, что при встрече она может подвергнуть его насмешкам. Вот потому Полина и не могла вспомнить, каким он был после ее свадьбы: он полностью выпал из поля ее зрения, осознанно выпал.
Пожалуй, вряд ли были оправданы его опасения: потешаться над ним, над его безответным чувством она точно не стала бы, просто потому, что не заметила бы: слишком была увлечена собственным счастьем – сначала счастьем супружеской жизни, а потом и материнства.
Да, она родила прекрасного здорового мальчика – Мишеньку. Вопреки подозрениям той же Анастасии Петровны, что возникли у нее опять же задним числом, это мог быть сын только Коленьки, а значит, ее родной внук: больше никого у Полины не было, кроме мужа. А Василий продолжал оставаться размытым пятном, влюбленным размытым пятном.
Ну, а потом в жизнь, как это сплошь и рядом случается, вторглась беда. Николай заболел, и, что печально, болезнь обнаружилась слишком поздно, в запущенном виде. Статистика утверждает, что туберкулез позвоночника при современном состоянии медицины крайне редко заканчивается летальным исходом. Вряд ли бы такой исход угрожал и Николаю, но тот, наслушавшись, что в тубдиспансере с такими хворями, как у него, лежат и по году, от лечения отказался. Как его ни уговаривали мать и жена, а он стоял на своем. Непонятно почему, но он был уверен, что если ляжет в больницу, то уже не выйдет. Год, думал он, растянется на вечность и в нее же и перетечет.
Не заставили его переменить свое решение и жестокие боли, что пронзали его позвонки, а вместе с ними и все его существо, от малейшей частички кожи до самого глубокого уголка души. Он весь вытягивался в струну и орал.
Вместе с мучениями пришла ненависть ко всему, что не испытывает этих мучений. То есть ко всему, что не является им самим. Николай ненавидел небо и землю, солнце и луну, мать и жену, не говоря уже об остальных явлениях, вещах и людях.
Только для сыночка, Мишеньки, делал исключение, потому что Мишенька был его продолжением, а значит, можно сказать, и им самим, но лишенным, по счастью, таких страданий. Он любил своего сына и только ради того, чтобы видеть, как тот растет, соглашался и дальше жить и мучиться.
Но мучаясь сам, не замечал Николай, как мучает Полину. Ей, как самой ближней, больше всех доставалось его ненависти. Николай плевал ей в лицо, дергал за волосы, лягался, когда она проходила мимо него, лежавшего на кровати, а уж словесных оскорблений, ругательств было неизмеримое множество. Куда только девался тот красивый, добрый, нежный молодой человек, которого она знала раньше.
– Такое ощущение, что у тебя не туберкулез позвоночника, а туберкулез сердца. Он сожрал все твои лучшие качества, – так, сердясь, выговаривала ему Полина.
– А хоть бы и так! – соглашался Николай и зло усмехался. – Тебе бы такие боли, посмотрел бы я на тебя.
В конце концов это стало невыносимо.
И вот тут-то, вспоминала теперь Полина, перетирая тарелки, вот тут-то Василий вместо размытости обрел явственные очертания. Сейчас, оценивая все происходившее в прошлом, Полина начинала понимать, что он никогда и не забывал о ней. Уйдя в сторону, он затаился, и наблюдал, и ждал своего счастливого часа. И не его вина была, что по времени этот его счастливый час совпал с годиной испытаний, выпавших на брак Полины и Николая. Это ничья вина, это особенность человеческого жизнеустройства, что счастье одного вытекает из страданий другого.
Когда Полине совсем уж горько было на сердце от мучений Николая и больно от его издевательств, она случайно встретилась с Василием на улице; то есть тогда она думала, что случайно, а теперь вот поняла, что сам Василий случаем и управлял.
Все тогда располагало к неспешной беседе: и солнечная весенняя погода, по которой хотелось прогуляться не торопясь, и то, что им нужно было идти в одну сторону – на рынок. Василий попросил у Полины позволения сопроводить ее; отказывать не имелось никаких причин.
Поговорив вначале, как полагается, о долгожданном наступлении весны, о том, кто чем из одноклассников сейчас занимается, они незаметно перешли к беседе по душам. Вернее, думала теперь Полина, это Василий исподволь подвел ее к такой беседе; постфактум она узрела его лисью хитрость и носорожье упрямство в достижении цели.
Она разоткровенничалась. Призналась, что у нее все плохо, что Николай стал невыносим, что относится к ней как к скотине бездушной.
Василий посочувствовал и сказал:
– Но надо же что-то делать!
– А что?
– Бросай его!
– Как? – Полина задавала односложные вопросы, чтобы не выдать ненароком, что сама она часто подумывала о том же.
– Да очень просто! – принялся убеждать Василий. Таиться больше не было смысла и возможности. – Ты, наверно, думаешь: ребенок у меня, как же я с ним, да куда же я с ним пойду. Да кто же меня с ним возьмет! А я тебе скажу, кто возьмет! Хотя бы я! Я возьму! Я со школы в тебя влюблен, я приму твоего ребенка как своего.
Полина слушала с удивлением. Она-то думала, что все, что было в школе, в школе и осталось, а тут выяснялось противоположное. Оказывается, в размытости Василия скрывалась его любовь, и, возвестив о ней, он на фоне замордовавшего Полину Николая предстал в самом что ни на есть выгодном свете.
Однако она запротестовала. Не могла она так просто бросить одного и уйти к другому; это же не какая-то игра. А еще дело усложняла болезнь Николая. Полине было его жалко; любви, конечно, больше не было, а жалость – жалость имела место.
– Нет, не могу я его бросить, – сказала она. – Не могу! Он вон как мучается. Не оставлять же его одного, наедине с мучениями.
Василий молчал, поджав губы. Они подошли к перекрестку и остановились на красном сигнале светофора. Со стороны они напоминали супружескую пару, идущую по своим делам. В другое время это бы приятно будоражило Василия, но тогда он был расстроен. А Полина, словно в утешение, добавила:
– Не по совести будет, понимаешь.
Василий, все так же молча, кивнул. Давно в нем зрела отчаянная мысль, он иногда ее смаковал, ее же и страшась, и вот теперь решился озвучить.
– Есть другой выход, – вкрадчиво произнес он.
Загорелся зеленый свет. Они двинулись дальше.
– Какой? – спросила Полина.
– Ты думаешь, ему самому в радость его существование? Жизнью я это назвать не могу.
– Что ты имеешь в виду? – Полина приостановилась. Внутри у нее все похолодело: она догадывалась, что Василий имел в виду.
– А то! Я уверен, что он хочет уйти.
– Я не смогу его убить, – тихо, но твердо проговорила Полина. – Ты, что ли, хочешь?
Василий покачал головой. Как бы ни было сильно его чувство, а совершить своими руками убийство он не был готов.
– Его не обязательно убивать. Его можно просто подтолкнуть. Он давно созрел уже для такого решения.
– Да, жизнь ему не в радость, – задумчиво сказала Полина. – Но чтобы совсем с ней расстаться? Не знаю, не знаю.
– А что его держит? – усмехнулся Василий. – Любовь к тебе, что ли? Вряд ли она осталась в нем. Ты сама же только что призналась, что он измывается над тобой. По-твоему, он любя тебя мучит? Уверен, что нет!
– Я тоже. – Она помолчала. После недолгого раздумья воскликнула: – Сын! Вот кто его, как ты сейчас выразился, держит! Ради Мишеньки он готов еще терпеть жизнь, ради того, чтобы посмотреть, как он растет. Видел бы ты, как у него проясняется взгляд, когда он на него, на Мишеньку нашего, глядит. Даже улыбка у него появляется, а ведь в любое другое время кажется, что он разучился улыбаться.
– Понятно, – произнес Василий. – Но я и на этот счет все продумал. Почему он Мишеньку любит? Потому что он его сын. А если сказать ему, что это не его сын? Уж наверняка вся отцовская любовь тут же исчезнет. Тогда ему тут же захочется покончить с собой. Захотелось бы, даже если б он был здоров как бык!
– Как-то жестоко, – засомневалась Полина. Ей было жутковато, что такой разговор происходил у них средь бела дня, в прекрасную солнечную погоду, что он вообще происходил, но она продолжала его, принимая за что-то сюрреалистичное.
– А он сам не жесток с тобой? – спросил Василий. – По греху и расплата. К тому же это будет не только расплата, но и избавление.
– Ну да, от него избавление.
– Это для тебя. А для него это будет избавление от боли! Ему же лучше будет!
– Так, значит, ты для него стараешься? – с издевкой поинтересовалась Полина.
– Конечно, не для него, а для тебя. Ну, и для себя, конечно, глупо было бы отрицать.
– Ладно, мы, кажется, уже пришли.
Они действительно подошли к воротам рынка.
– Мне в мясной ряд, – сказала Марина. – А тебе?
– А мне в калашный, – усмехнулся Василий. Продолжать беседу не представлялось возможным, слишком много было вокруг людей, могущих подслушать. Они расстались и разошлись каждый по своей дороге.
Но Василий не оставил своей идеи и неоднократно подступал к Полине с уговорами провернуть-таки дело с самоубийством Николая. То есть, конечно, с доведением до самоубийства, так, кажется, сформулировано в законодательстве.
Полина, конечно, соглашалась, что так дальше длиться не может, что или она должна уйти от Николая или Николай должен уйти из жизни, причем первый вариант представлялся ей даже более бесчеловечным, более страшным для него, а второй все больше выглядел приемлемо. И все же ей было не по себе. Она была сама себе мерзка, когда понимала, что хочет смерти Николая, что готова вот-вот признать правоту Василия и пойти у него на поводу.
Эти мысли не покидали ее и дома, когда она оставалась наедине с собой.
Когда Николай забывался тяжелым, беспокойным сном, а Мишенька засыпал, сообразно с возрастом, сладко и безмятежно, как младенец, Полина садилась перед туалетным столиком и рассматривала свое отражение в зеркале. Она недоумевала: неужели это лицо, миловидное, как все говорят, неужели это лицо принадлежит гадине, жаждущей смерти мужу, самому близкому, до рождения сына, человеку? Сыночек! – с болью отзывалось в ней. Она же мать! Неужели материнство и жестокое сердце могут быть совместимы?
Рядом с зеркалом висела маленькая иконка, изображавшая богородицу с Иисусом в младенчестве. Полина переводила взгляд на нее. Неужели и дева Мария, родив божьего, а на самом деле своего сына – для всякой матери ее сын прежде всего ее сын, а уж потом чей-то еще, – неужели и дева Мария тоже могла быть подвержена таким вот бесчеловечным чувствам? Могла ли Мария ненавидеть Иосифа, мужа своего, и желать его смерти? Сомнительно. Нет, не просто сомнительно, а невозможно! Полина испуганно крестилась и просила у Бога прощения за подобные предположения.
«Но ведь и я не Мария, а Полина, – размышляла она дальше. – Есть же разница!» Да и зачем вообще сравнивать себя с пресвятой девой? Она одна такая, а все остальные – всего лишь люди, людишки, со своими грехами и темными мыслишками. «В том числе и я человек. Да, женщина и человек».
Перед тем как улечься, она смотрела, как спит Мишенька, а обычно он спал, поднеся большой палец ко рту, и эта поза неизменно умиляла Полину и примиряла с собственным греховным замыслом, к которому она все-таки склонялась. «Я сделаю это для тебя, Мишенька, – мысленно обращалась она к нему. – Так дальше жить невозможно не только мне, но и тебе. Ты растешь и скоро начнешь не только видеть, но и понимать, как издеваются над твоей матерью. А Василий – Василий вроде неплохой человек, будет любить и меня, и тебя. И ты его будешь любить, будешь считать его своим отцом, уж я-то постараюсь, чтобы ты его именно так принимал. Буду ли любить Василия я? – Она задумывалась и неуверенно качала головой. Но все же уговаривала себя: – Как говорится, стерпится – слюбится».
В конце концов, Полина решилась. Но не логические доводы и не самоубеждение, что так будет всем лучше, оказались здесь определяющими, а одно маленькое происшествие. Как-то раз она не очень ловко и не очень осторожно поправила под Николаем подушку, он стиснул зубы от боли, а потом выругался и прицельно плюнул жене в лицо. Слюна попала ей в глаз. Это и стало последней каплей, причем по иронии судьбы и в буквальном смысле.
Не говоря ни слова, Полина вытерлась рукавом и вышла. В тот же день она встретилась с Василием, чтобы посоветоваться, как все провернуть.
– Ружье должно выстрелить, – сказал Василий и усмехнулся. – Даже если оно не висит на стене, а в сейфе лежит.
Он знал, что прежде Николай, когда был здоров, увлекался охотой, и ружье еще хранилось у него в оружейном шкафу. Оставалось только внушить эту мысль о неизбежности выстрела – «это из Чехова, кажется» – самому Николаю.
По подсказке Василия Полина заговорила с мужем об охоте.
– Когда ты последний раз был на охоте?
Николай посмотрел на нее с тоской и злобой.
– Издеваешься, сука? Давно! Очень давно!
Его лицо приняло выражение грустно-мечтательное. Видно, он вспоминал, как здорово было в степи гонять зайцев.
– А ружье твое в рабочем состоянии? Стреляет?
– Наверное, стреляет. Черт его знает.
– Может, принести тебе? Проверил бы…
– На кой хрен? Не пошла бы ты куда подальше!
– Ну, а почему сразу «пошла»? – не отставала Полина. – Хотя бы какое-то тебе развлечение, а то лежишь целыми днями, ни книг не читаешь, ни телевизор не смотришь.
– А, так это ты мне игрушку решила подыскать? – вскинулся Николай. – Спасибо, я как-нибудь сам себя развлеку.
– Да чем? Лежишь же бессмысленно и думаешь о том, что лежишь бессмысленно, – вот и все твое времяпрепровождение. – Полина, по совету Василия, напоминала Николаю о безысходности его положения, чтобы подвести его к мысли, что исход все-таки есть, и исход этот принесет не что иное как ружейный выстрел.
Но с первого раза план не сработал, о чем и предупреждал Василий и на что настраивал. Николай грубо и цветисто обматерил Полину, и ей ничего не оставалось, кроме как отступиться.
Но этот разговор был только первым в череде многих, подобных ему. Раз за разом, каждый день, с упорством и методичностью Полина приставала к Николаю с речами о бессмысленности его существования, к какому привела его болезнь, и о ружье, что должно было его отвлечь от этой самой бессмысленности или, по крайней мере, от мыслей о ней.
В конце концов Николай сдался под ее напором. Просто лишь бы она отвалила уже!
– Ладно! – крикнул он. – Давай сюда свое ружье.
Полина обрадовалась, но вида старалась не подать.
– Почему же это мое ружье? – приговаривала она, направляясь к оружейному шкафу, стоявшему в соседней комнате. – Оно твое и только твое.
Погремев замком, дверцей шкафа, еще чем-то, Полина вернулась к постели Николая, держа ружье на вытянутых руках, подальше от себя.
Николай усмехнулся.
– Чего ты его несешь, как мерзкую гадину? Гадина несет гадину, вот это да! – он зло рассмеялся своей несмешной шутке.
Полина смотрела на его землистого цвета лицо, худое, с заострившимися чертами, на его кривую ухмылку и думала, что скоро, даст Бог, это лицо разлетится от выстрела. Или как все происходит при выстреле? Ружье она положила рядом с Николаем на постель.
– Вот кто будет делить со мной супружеское ложе, – продолжал он несмешно и невесело шутить. – Ты ж со мной не хочешь спать!
Это было правдой. Полина давно не спала с Николаем в одной кровати. Впрочем, он сам ее прогнал из опаски, что она может задеть его во сне и причинить боль, она же была только рада держаться от него подальше.
Шутка, что ружье будет теперь заменять ему жену, понравилась Николаю, и он развивал ее дальше. Он называл ружье своей невестой, своей любимой, своей новой супругой, изображал, что ласкает ружье как женщину, укрывал одеялом – все для того, чтобы позлить Полину. Но она не злилась, она потихоньку радовалась. Когда-нибудь, размышляла она, эта игра ему надоест, и он задумается о новом развлечении с ружьем – о самоубийстве.
– А патроны? – спросил однажды Василий. (Они с Полиной часто встречались, причем свидания носили, что называется, строго деловой характер: они обсуждали детали будущих действий Полины.) – Патроны ты приложила к этой игрушке? Кроме воли, для самоубийства нужны и патроны.
– Ты меня за дурочку, что ли, принимаешь? – обиделась Полина. – Патроны давно уже в прикроватной тумбочке: смотри, куда я их кладу, сказала я Коле. Он, правда, удивился: на кой хрен, мол? Я пожала плечами: где ружье, там и патроны. Вдруг воры, а как ты против них с одним ружьем незаряженным?
– А он не подозревает, что ты замыслила что-то? – заволновался Василий. – Какие-то неубедительные у тебя доводы.
– Они ему не показались неубедительными, – отрезала Полина. – Он только молча кивнул. Возможно, он и правда боится, что воры могут нагрянуть: весь город ведь наслышан о том, что он совершенно беспомощен. Да и я дровишек в этом отношении подкинула: рассказала, что у нас в городе объявилась банда, промышляющая по домам.
– Какая банда? Что-то я не слышал.
Полина рассмеялась.
– Ну, и кто из нас дурачок? Конечно, не слышал, и никто не слышал! Я все сама выдумала!
Василий радостно удивился.
– Молодец! – похвалил он. – Что-то свое придумываешь, а то все я да я.
– А что ты? – возмутилась Полина. – Что ты? Ты в стороне, только говоришь, что нужно делать, а все дело на мне. И вина, если все откроется, тоже на меня ляжет. А если не откроется, все равно вина на мне. И муки совести тоже все мне достанутся. Ты-то соперника устраняешь, тебе то что, а я – мужа, отца своего ребенка.
Василий смутился. Он испугался, что Полина может пойти на попятный, и поспешил попросить прощения.
– Извини, извини, пожалуйста. Ты права.
Все реже Николай поднимался с кровати, а уж о том, чтобы выйти на улицу, и речи не заходило. Иногда только он выбирался, держась за стенку, на порог дома, открывал дверь и вдыхал прохладный прозрачный воздух: прошло лето, наступила осень. О том, чтобы дожить до зимы, до первого снега, он уже не помышлял, о чем заявил однажды Полине. Ей стало его жаль, и она хотела было уже отставить их с Василием план: зачем им самоубийство Николая, если он и сам долго не протянет?
Но Василий настаивал:
– Да это он так только говорит. Это его субъективное впечатление. А так он и до весны доживет, и до лета, и до следующей осени. Успеет тебя замучить еще.
– А это уже твое субъективное впечатление, – возразила Полина.
Однако же Василия никак не устраивало простое ожидание смерти его, как Полина выразилась, «соперника». При естественном ходе событий, то есть при естественной смерти Николая, даже если бы она была очень скорой, Полина не чувствовала бы себя обязанной Василию как избавителю и навряд ли бы связала с ним свою судьбу. Да не навряд ли – наверняка бы не связала, памятуя, какой вариант исхода он предлагал. А вот при самоубийстве Николая она, наоборот, будет Василию благодарна, более того – они повяжут себя пролитой кровью. Так что самоубийство необходимо, полагал Василий, даже если Николай уже и без того стоит на пороге смерти.
Прямо сказать так Полине Василий, конечно, не мог. Вместо того он надавил ей на больную мозоль:
– Да тебе что, и вправду жалко его? Ты собираешься и дальше терпеть от него издевательства? Ну и жалей – и терпи. Как он тебе в глаза плюет.
– А хотя бы и жалко? – вскинула голову Полина. Ее роскошные черные волосы рассыпались по плечам, и Василий так и ойкнул от охватившего его бессилия перед ее красотой, от дикого желания обладать ею. – И потерплю!
– Ты-то потерпишь! А он? – Василий зашел с другого бока. – Помнится, мы все затевали в первую очередь ради того, чтобы его избавить от страданий. Забыла?
– Ты врешь! Уж ты-то ради себя все затеял!
– Не отрицаю, – спокойно принял упрек Василий. – Но и Николаю это будет избавлением. Вообрази, для всех избавление – для него, для тебя, для меня.
– А у тебя от чего избавление? Ты что, тоже страдаешь? – Полина язвительно усмехнулась.
– Страдаю! – воскликнул Василий и повторил тихо, с горечью: – Страдаю!
В глазах у него Полина действительно увидела боль. Тогда она поняла, как он сильно ее любил. И окончательно решилась.
– Ты уже решалась окончательно, – сказал в ответ на ее откровение Василий.
– Теперь наверняка окончательно! – убежденно произнесла она.
Итак, ружье было у Николая под рукой, патроны тоже. Значит, возможность застрелиться имелась. Но одно ее наличие, даже вкупе с нежеланием жить, о котором часто заговаривал Николай, не означало ее воплощения. Требовалось подтолкнуть.
И здесь в дело вновь вступил Василий.
– Теперь, – сказал он при очередной встрече (они снова шли на рынок вместе, якобы случайно встретившись по пути), – теперь настало время сказать Николаю, что Миша – не его сын. Он этого не переживет в буквальном смысле.
Полина вздохнула.
– Тяжело, – произнесла она. – Я представляю его первую реакцию на это. Он меня захочет разорвать на куски, будет рвать и метать. Как бы он сначала меня не застрелил, а уже потом себя.
Василий задумался.
– Хочешь, я скажу? Или напишу анонимку? А хотя… – он приостановился и почесал в раздумье нос. – Вот что! Ты напиши ему записку и оставь, а сама уйди.
– Куда?
– Какая разница? Погуляй где-нибудь пару часов. В парке с сыном погуляй. Что я тебе, как маленькой, разжевываю? – Василий сам волновался, а потому его раздражила непонятливость Полины.
Она так и сделала. В тот же день после обеда она написала на вырванном из тетради – еще со школы осталась – листе: «Вася! Твой сын Миша – не твой на самом деле. Я устала это скрывать».
Полина одела Мишеньку, оделась сама и в пальто зашла в комнату к Николаю. Он лежал в кровати, рядом с ним, на соседней подушке – ружье. Он посмотрел на Полину, увидел в руке у нее листок бумаги.
– Что это? – спросил он.
– Записка тебе.
– От кого?
– От меня.
– От тебя? Что за бред? Говори так.
Она покачала головой.
– Не могу.
– Ну как знаешь. Мне плевать.
Она опасливо и как будто сомневаясь положила записку на прикроватную тумбочку.
– Прочитай.
– Угу. Вали отсюда.
– Я с Мишей гулять.
– Я же сказал: вали!
Дальше последовали несколько непечатных слов.
После этого у Полины все угрызения совести как рукой сняло. Он заслуживал смерти! Уже безо всяких сомнений она повторила:
– Прочитай!
И поспешила выйти.
Они гуляли с Мишей часа полтора. Мальчик уже устал, капризничал и просился домой, а Полина все повторяла:
– Давай еще несколько минуточек, сыночек. Давай еще несколько минуточек.
Она боялась узнать, что все уже случилось. Но все-таки не вечно же гулять! Да и Миша уже готов был расплакаться, весь в недоумении, отчего мама заставляет его кататься на качелях в парке, хотя ему уже до чертиков надоела эта забава, да и замерз он к тому же. Так что они вернулись домой.
Полина переступала порог в предчувствии ужаса, который ей предстоит увидеть. Кровь, мозги мужа на подушке, или как это бывает при выстреле в голову…
Но Николай был цел и невредим, все так же лежал на кровати, и ружье рядом. Записка была на тумбочке, как ее и оставила Полина.
– Ты не читал?
– Да на хрен надо! – поморщился Николай. – Не хочу. Как-нибудь потом. Если захочу.
Полина забрала записку: она не хотела, чтобы он прочел ее, когда она дома. Он не обратил на это никакого внимания; его глаза были прикрыты, а на лбу испарина.
– Тебе больно? – спросила Полина.
– Тебе какое дело?
На следующий день все повторилось: Полина опять сказала мужу, что идет гулять с сыном, и опять выложила записку на тумбочку. Странно, но теперь уже она торопилась домой, а не Миша – Миша заигрался на детской площадке с девочкой-сверстницей и не замечал времени. А Полина спешила; подспудно она жаждала, чтобы день повторился с совершенной точностью, то есть, чтобы Николай опять не прочитал подсунутую записку, вот и поспешала, чтобы он не успел.
Наконец девочка ушла со своей мамой, и у Миши не было причин оставаться в парке. Они чуть не побежали к себе домой, Полина тянула Мишу за руку, и тот едва за ней поспевал.
Первым делом – в спальню, к мужу!
– Все лежишь? – с такими словами она открыла дверь.
Он действительно лежал. Но все вокруг него было красным, красное на белом, и сам он – мертв. Вместо головы… Полина отвела взгляд и не поняла, что было вместо головы. Какая-то каша…
Полина медленно сползла на пол. Надо вызвать полицию, скорую или кого там вызывают. Но нет, она помнила, что до этого надо еще что-то сделать, Василий говорил… Но что? Ах да! Записка, надо избавиться от записки, она могла послужить доказательством против нее, – так сказал Василий.
Не глядя на мертвого мужа, она подошла к тумбочке и забрала листок. Ей показалось, что он, листок этот, как и в первый раз, лежал на том же месте, как будто Николай его и на этот раз не тронул, не развернул и не прочитал. Хорошо, если бы было так; это значило бы, что она к его самоубийству непричастна. Хотя она же дала ему ружье, так что в любом случае причастна…
Послышался голос сына, – он хотел зайти поздороваться с отцом. Полина грубо крикнула на Мишеньку – он тут же расплакался от обиды – и захлопнула дверь. И набрала номер полиции.
Дальше все шло так, как они с Василием распланировали. Всем было очевидно, что это самоубийство, и очевидна его причина – невыносимая болезнь. В том, что к этому мог приложить руку кто-либо еще, хотя бы жена Николая, ни у кого и мысли не возникло.
Кроме Анастасии Петровны, Коленькиной матери.
После похорон она бросила Полине в лицо:
– Это ты во всем виновата.
Хорошо еще, что все уже разошлись с поминок, и никто этого не слышал.
Полина опешила. Неужели Анастасии Петровне известно содержание той записки? Да нет, быть не может! Полина сразу ее сожгла, еще до приезда полиции.
– Это еще почему я во всем виновата?
– Ты довела! Ты и красота твоя!
– Вы не понимаете, что говорите. Вы слишком подавлены горем.
– Зато ты не подавлена. Ты счастлива, тварь.
Этот разговор происходил на кухне, где они вместе мыли тарелки после поминок. Анастасия Петровна говорила без злости и вообще без эмоций. Она еще была вся там, у могилы сына, а хотела быть не у могилы, а в могиле, вместе с ним в соседних гробах, гнить вместе с ним и чувствовать разлагающимся телом его гниение.
Анастасия Петровна была неправа: счастья в Полине не было, а только горе. Если начистоту, Полине, как сама же Полина думала, приходилось даже хуже, чем свекрови: кроме горя примешивалось еще чувство вины. Да, именно она освободила мужа от мучений – если он прочел записку, – но вместе с мучениями освободила и от жизни. Ей было не по себе, а тут еще Анастасия Петровна со своими жестокими и несправедливыми словами.
Словно в противовес им Полина со временем убедила себя, что Николай так и не прочел ее записку о том, что якобы не он отец Миши, и следовательно она его не доводила до самоубийства: то обстоятельство, что это она вручила ему ружье с патронами, со временем ею забылось. А что до того, что ее красота виновата в его смерти, так это глупость старческая. Об этом вообще всерьез рассуждать не стоило.
Через полгода, выждав время, свежеиспеченная вдова Полина вышла замуж за Василия. Таков был меж ними уговор. По правде сказать, Полина не очень-то горела желанием снова соединять с кем-то свою судьбу, уже раз подложившую ей свинью, да еще с Василием соединять, далеко не самым привлекательным мужчиной в городе и не самым положительным: одно избавление от соперника руками любимой женщины чего стоило. Да и вообще, пожив после смерти Николая одна, Полина поняла, что так ей вполне комфортно и что кроме сыночка Мишеньки никто ей в жизни не нужен. Но она боялась, что Василий может начать ее шантажировать, а значит, выхода не имелось. А еще – такую расплату она назначила сама себе за желание смерти Николаю: негодяйка должна жить с негодяем. Стало быть, новый брак!
Особых торжеств по этому поводу делать не приличествовало. Расписались потихоньку, да и съехались. То есть Василий переехал к Полине на улицу Майскую: то был ее дом, достался в наследство от родителей. Супружеское ложе устроили в спальне, где умер Николай; кровать ту, естественно, выкинули и купили новую. Василий быстро обжился на новом месте и почувствовал себя хозяином и мужем, Миша стал называть его папой. Повзрослев, мальчик узнал, что это не родной его папа, а был еще другой, который погиб, но все равно Василий остался для него отцом. В общем, все шло для Василия как нельзя лучше.
О Николае и особенно о том, как и почему он умер, они с Полиной никогда не вспоминали и не говорили, и ничто не выдавало в них того, что они об этом помнят. А если никто не помнит, значит, этого и не было. Так что и в этом отношении все шло для Василия как нельзя замечательно. Но почему же он устал жить?
Это была загадка для Полины, которую она, даже задумавшись над ней, решить не могла. Но это ничего не отменяло – Василию следовало умереть.
Глава 9
На другой день Полина позвонила Владиславу Николаевичу и договорилась о встрече.
– Лучше у вас, – сказала она.
«Неужели хочет все-таки за стихотворение отблагодарить как следует?» – так сперва подумал Владислав Николаевич, осчастливленный этим звонком. Он умылся, почистил зубы, обильно побрызгался одеколоном, надел свой лучший, а по сути единственный пиджак, еще со времен работы в школе. А потом поглядел на себя, на свое дряблое, морщинистое лицо в зеркало и тяжело вздохнул. «Напыщенный старый фат! – вспомнилось ему выражение из книжек девятнадцатого века. – Вот кто я!» Разве Полина может позариться на этакий тлен? Как ни наряжайся, а свою суть, свою дряхлость не скроешь. Как ни обливайся одеколоном, а все равно затхло воняет старостью.
Не по Сеньке шапка! Не для него эта роза расцвела!
Владислав Николаевич, потешаясь над собственной наивностью, яростно стянул с себя пиджак. Смыл бы и парфюмерный запах, да поздно было уже принимать еще раз ванну: назначенное время подступало. Для чего же она предложила встретиться?
Раздался лай Пегаса, потом стук в дверь.
– Входите! – отозвался Владислав Николаевич
Дверь открылась, и перед ним предстала Полина, как всегда красивая и длинноногая, да еще и в коротких шортиках. На этот раз Владислав Николаевич пригласил ее не на кухню, а в зал. Предложил ей кресло, сам сел в другое, на отдалении, тем самым убеждая и ее, и себя, что на близость он не рассчитывает.
– Жара так и не проходит, – заметила Полина, помахивая перед лицом ладошкой.
– Жарко, да, – буркнул в ответ Владислав Николаевич. Вид он имел недовольный, он злился на себя за напрасные надежды и на Полину за то, что до невозможности обнажила ноги. «Именно до невозможности! – подумал он с тоской и раздражением. – Все, что у меня есть, – это невозможность прикоснуться к ее ногам или пасть к ним, обнимать эти колени и целовать, целовать, целовать! Полина, Полина…»
– Вы какой-то задумчивый! – сказала Полина. – О чем вы думаете?
Он промолчал.
– А я вот вчера весь день и всю ночь думала о ваших словах.
– О каких словах? – сердце у Владислава Николаевича подпрыгнуло до горла.
– Вы вчера сказали, что способны ради меня на все. Даже на убийство.
– И кого же надо убить? – Он усмехнулся, считая, что Полина шутит.
Но оказалось, что Полине не до шуток. Она пронзительно посмотрела на него – и в него – своими болотисто-зелеными глазами. И ответила:
– Моего мужа.
Владислав Николаевич нервно рассмеялся.
– Очень интересно, – произнес он. – И непонятно. Ведь твой муж – прекрасный человек. Единственный его недостаток – что он твой муж. Это из письма Пушкина к Анне Керн. – Собирался он использовать эту фразу для обольщения, но теперь не об этом он думал. Он был в потрясении, мысли его путались, и до конца не верилось, что Полина может говорить об этом всерьез. Вот о чем он думал и на что надеялся – что она не всерьез.
Полина молчала и накручивала прядь волос на палец. Наконец сказала:
– Причем тут Пушкин? Я не о поэзии пришла поговорить.
– Так ты не смеешься надо мной? Ты правда хочешь?.. – Владислав Николаевич запнулся, не договорив.
– Правда, – подтвердила Полина и заговорила торопливо и сбивчиво: – Прошу вас, не считайте меня злодейкой, знаете, как мне тяжело. Во всех смыслах тяжело. Тяжело далось это намерение, тяжело говорить об этом с вами, тяжело, тяжело, – она схватилась за голову, – но тяжелее всего жить с мужем, и эта тяжесть перевешивает все остальные тяжести. По виду, конечно, не скажешь, по виду Василий весь из себя такой добряк, толстячок-добрячок, но со мной он очень жесток, Владислав Николаевич, очень жестокий он человек. Он измывается надо мной как над рабыней, и психологически, и физически. Швыряет тарелки мне в лицо, если чуть стряпня моя не понравится. Суп горячий на голову вот вылил недавно, как унизительно, макаронины ползли по моему лицу как червяки. Избивает меня ни с того ни с сего. По лицу не бьет, говорит, нельзя красоту портить, а по животу как по груше. Как выпьет, так и начинает. А самое страшное – и Мишке достается. Мишка ведь за меня заступается, а он его как щенка швыряет и лупит. Он так и говорит: щенок! Оно и понятно: он же не родной ему. Он его ненавидит, ненавидит как продолжение Коли. – Полина заранее придумала все эти доводы. Все это было неправдой, но надо же было как-то растрогать и убедить старика!
Владислав Николаевич слушал, весь оцепенев. Его захватила щемящая жалость вперемешку с негодованием. Каким унижениям подвергается Полина и ее ребенок; так быть не должно!
При ее последних словах он вспомнил предположение Анастасии Петровны, что Василий – отец Миши. Теперь уж совершенно очевидно, что это не так, не могла бы Полина не признаться, ведь это спасло бы Мишу от издевательств.
О чем еще подумал Владислав Николаевич, так это о том, что Полина, изливая перед ним душу, не пролила ни слезинки, а проговаривала все с каменным лицом. Видно, очерствела сердцем, бедная, чтобы пережить эти ужасы семейной жизни: защитная реакция.
– Почему ты не уйдешь от него? – спросил он. И действительно, размышлял он, зачем сразу убивать?
Она горько улыбнулась.
– Это было бы слишком маленьким наказанием.
С этим Владислав Николаевич был не согласен. «Лишиться тебя – намного страшнее, чем лишиться жизни», – пришло ему на ум. Впрочем, эта словесная красивость больше годится для стихов, нежели для действительности. Полина, конечно, дар, но жизнь – дар еще ценнее, хотя бы потому, что включает в себя и возможность быть с Полиной.
– То есть ты жаждешь не только спасения для себя, но и наказания для Василия, я правильно понимаю? – спросил он.
– Да, – коротко ответила она.
Последовала пауза. Владислав Николаевич почесал бровь. Все же смерть – это казалось ему слишком.
– А соизмеримо ли наказание вине?
– Если говорить о моих страданиях, то я готова и простить. Но ведь ребенок же страдает! Безвинный ребенок! – Она решила настаивать именно на этом пункте, полагая, что этот пункт – самый сильный. – Разве не заслуживает это возмездия?
Владислав Николаевич помолчал. Он где-то читал про слезу ребенка, которая стоит дороже всеобщей гармонии. И значит, по этой теории, уж точно она, слеза, дороже жизни негодяя, по чьей вине она катится по щеке. Да и Полина вздохнула бы свободно без этого тирана, зная, что он не достанет ее с того света. С этого – мог бы. Возможно, и поэтому Полина жаждет избавиться от него, Василия, не бегством, а убийством, то есть радикально, если позволительно так выразиться.
– Владислав Николаевич! – окликнула его Полина. – Что вы опять задумались? Считаете меня последней сволочью? Если так, то давайте будем считать, что этого разговора не было, и я пойду домой.
Она приподнялась было из кресла, но Владислав Николаевич запротестовал.
– Что ты, Полиночка, что ты! Не уходи, прошу тебя. Как я могу тебя считать сволочью, – как у тебя язык повернулся такое сказать, – ты же мучаешься, я понимаю, поэтому и хочешь крайних мер. Это объяснимо, это более чем понятно, Полиночка.
Она снова расположилась в кресле, закинула ногу на ногу. Пожирая взглядом это движение, Владислав Николаевич на миг забыл о дикости происходящего разговора. Потом, конечно, это осознание не замедлило вернуться.
– То есть ты хочешь, – промолвил он, – чтобы я… Чтобы я… скажем, помог тебе избавиться от твоего мужа. – Слово «убить» он не решился произнести.
Полина молча кивнула.
– А почему именно ко мне ты обратилась?
– Как? – удивленно вскинула она брови. – Вы разве забыли, вы же сами говорили, что готовы для меня не только написать стихотворение, но и совершить любой поступок? В том числе и убийство… Или это была просто рисовка перед понравившейся женщиной?
– Почему же рисовка? – запротестовал Владислав Николаевич. – Просто я не предполагал, что ты воспримешь все так прямо, да еще события будут развиваться так быстро.
– Так что, даете задний ход?
– Нет-нет! Просто это несколько неожиданно, не находишь, Полечка?
– Ну да, – согласилась Полина. – Но невозможно мне больше терпеть эти мучения, понимаете! Я не могу! – Она запустила пальцы в волосы, обхватила голову руками.
Владиславу Николаевичу хотелось приблизиться, приобнять ее, пожалеть. Но вместо действий он только сказал:
– Сердце кровью обливается, когда я на тебя гляжу.
– Значит, вы сможете? – с надеждой поглядела на него Полина. – Сможете, Владислав Николаевич? Вы не подумайте, что я просто так. Я могу заплатить, у меня деньги есть, мы откладываем на машину, но я водить не могу, а Василий, если у нас все получится, тоже, как вы понимаете, водить не сможет, по причине своего отсутствия в этом мире. – От волнения она стала говорить заумно.
– Какие еще деньги? – поморщился Владислав Николаевич. – Мне моей пенсии, хоть она и небольшая, хватает. А чего мне не хватает, – он запнулся от волнения, – чего не хватает мне, так это тебя.
– А! Вот какой вы платы хотите! – Полина издала короткий смешок. – Что ж, я готова заплатить и собой. Но, – добавила она, – только после дела.
– Хорошо. Только сейчас я ничего не буду обещать.
– Конечно, конечно! Я дам вам время все обдумать. Такие вещи – необратимые – мгновенно не решаются.
И Полина ушла, несколько раз попрощавшись в дверях и пообещав не торопить с ответом.
Проводив гостью, Владислав Николаевич остался наедине с собой. Теперь у него была возможность все обдумать, как и советовала Полина. Первой его мыслью, правда уже запоздалой, было возмутиться. Я, мол, поэт, а не убийца. Я человек образов и рифм, а не преступлений; как ты можешь мне такое предлагать?! Но сейчас, когда Полина ушла, перед кем было разыгрывать возмущение? Перед отражением в зеркале? Что ж, это благодарный зритель, но смысла в этом мало. Да и прислушавшись к себе, – не к тому, что в зеркале, а к тому, что внутри, – Владислав Николаевич понял, что возмущения-то в нем и нет. Предложение Полины не вызвало в нем отторжения. Он даже подивился собственному жестокосердию.
Вспомнил идею Насти, что в условиях божьего ко всему безразличия и даже безжалостности от людей требуется доброта. Вспомнил и чертыхнулся. Что за глупая баба! Да любой добрый поступок потонет в море зла, коим является мир.
Достаточно перечислить новости за несколько последних недель: в египетском небе взорвался российский самолет; в Японии сумасшедший проник в дом престарелых, где расстрелял два десятка пожилых людей; во Франции террорист раздавил на грузовике три десятка отдыхающих на пляже; в Америке расстреляли посетителей ночного клуба. Продолжать перечислять? И это уже не говоря о том, что в нескольких странах идут войны, или, если использовать общепринятый эвфемизм, антитеррористические операции, в которых каждый день гибнут сотни, причем не террористов, а мирных жителей.
И что будет значить в этом потоке жестокости еще одна смерть, которой суждено случиться в их маленьком городке?
Суждено – неслучайное слово: Владислав Николаевич подозревал, что Полина, если он откажется, не остановится и найдет другого исполнителя. Или, что страшнее, сама убьет мужа. Этого бы особенно не хотелось, не должны ее красивые руки быть в крови.
Глава 10
Владислав Николаевич поверил Полине. Она наплела ему о мужниных издевательствах, а он принял эти ее наговоры за чистую монету. И она знала, что будет именно так, недаром же она в школе ходила в театральный кружок и мечтала стать актрисой; все красивые девочки мечтают стать актрисами. Дальше пустых мечтаний дело у Полины, правда, не пошло, но умение играть, изображать то, чего нет, не раз ей пригождалось. Вот и сейчас не лишним оказалось. Да не то что Владислав Николаевич, она сама себе верила в тот момент, когда обвиняла Василия в несообразных со здравым смыслом жестокостях. Ложь, как это часто бывает, сделалась истиной не только для слушающего, но и для говорящего.
А вот в сделанном ею для самой себя заключении, что Василий «устал жить», Полина и вовсе не обманулась. Только так и осталось сокрытым для нее, от чего это он мог устать: не переработал, не перенапрягся, – он был охранником в универмаге, а это работа не бей лежачего, – так с чего бы он устал?
В попытках понять это Полина правильно делала, что копалась в прошлом, что вспомнила об их общей тайне – тайне, положившей начало их семье. Но до сути так и не дошла. А была суть эта – в чувстве вины.
Давным-давно Полина убедила себя, что Николай не читал той ее записки, долженствовавшей подтолкнуть его к самоубийству, и что она, следовательно, не причастна к его смерти. Василий же, поскольку она утаила некоторые обстоятельства, был уверен в обратном. Он не сомневался, что записка стала первопричиной, а раз он подсказал ее содержание и вообще надоумил Полину ее написать, то именно он и виновен в смерти бывшего одноклассника. Да, Василий полагал себя главным виновником трагедии, и это его терзало.
Никому он не мог раскрыться, и это добавляло страданий. Только бумаге доверял он свои мысли, да и ту потом сжигал. (К писанине привычка пришла из юности: чтобы хоть немного отвлечься от мучительной любви к Полине, он сочинял небольшие рассказы ужасов.) Исписав сокровенным и жутким листок, он подносил к нему спичку. От занявшегося пламени прикуривал. Буквы сгорали, а он думал, что вот так же он сам будет гореть в аду.
Вот что писал Василий несколько лет назад: «Сегодня я видел Анастасию Петровну, бывшую свекровь Полинкину. Она заходила проведать Мишку, внука своего. Она все время подгадывает время, чтоб Полинки не было дома, ну и меня заодно, но главное – Полинки. Но в этот раз я был дома. Полинка – нет, ее не было.
Меня Анастасия Петровна тоже недолюбливает, но не так, конечно, как Полинку. Со мной она еще более-менее разговаривает, а для Полинки, кроме ругательств, у нее ничего нет. Это все потому, что она уверена в Полькиной виновности в смерти Колькиной. Как будто она что-то знает о нашем сговоре и о записке этой! Но ведь не знает же, я это выяснял намеками да наводящими вопросами, нет, не знает, могу сказать это наверняка. Но откуда же тогда ее уверенность? Неужели все разговоры про волшебные способности материнского сердца – это правда, и она своим материнским сердцем чует? Сердце-вещун… Нет, вряд ли, тогда бы она и меня обвиняла, я ведь больше виноват, чем Полинка, это же моя идея, сама бы Полинка не додумалась до такого. Но нет, на мой счет Анастасия Петровна молчит. Значит, тут есть просто догадка, поверхностная и смутная, не до конца правильная, и хорошо, что не до конца. А то б Анастасия Петровна и меня осыпала бранью. А так – вполне еще нормально разговаривает.
Сегодня тоже со мной заговорила. Мишка еще со школы не пришел, задержался чего-то, поэтому ей не было нужды осаживать себя в содержании и форме разговора, что она завела со мной.
– Ну что, – спросила она с ухмылкой, – каково тебе – с убийцей жить?
Я постарался не вздрогнуть и вообще никак не проявить, что ее слова хоть как-то попали в мою болевую точку. Я невозмутимо пожал плечами и ничего не ответил.
– А, ну да, конечно, ты, как и все, уверен, что Полька, тварина эта, не при делах. И не только как все, а и больше всех; иначе б не жил с ней; невозможно же с убийцей жить, в одну постель ложиться и в одной постели просыпаться: мысль, что ты можешь быть ею убит, должна быть невыносима. А что! Одного мужа убила; где гарантия, что второй не последует по тому же пути, что и первый? Где гарантия, а?
Я опять отмолчался. А Анастасия Петровна завела свою любимую песню относительно того, что красота требует жертв – и потребует и в случае со мной и Полиной. Это было предсказуемо, да и вытекало из ее предыдущих слов.
– Я тебе больше скажу, – произнесла она и наставительно подняла указательный палец. – Я даю гарантию, что ты последуешь по тому же пути, что и мой Коленька!
Тут уж я не выдержал и спросил:
– Это с чего бы вдруг?
– Полинка же, сука, красивая! Ее красоте нужно питаться! Моего Коленьки ей надолго хватило, сожрала и не подавилась, да еще и сохранила излишки питательные, как медведь перед спячкой. Но времени уж порядочно прошло, и зверь внутри нее, этот мерзкий красивый зверь проголодался. Так что ты – следующий. – Она даже пальцем в мою сторону при этой фразе ткнула. Как ведьма-пророчица какая-то, честное слово.
Мне неприятно было это слышать. Я, конечно, знаю, что без Полинки в Колькиной смерти не обошлось. Но меня-то ей зачем на тот свет отправлять? Да и бредовая эта теория у Анастасии Петровны – насчет красоты, пожирающей тех, кто ей поклоняется или просто с ней рядом живет. Эта Анастасия Петровна просто кладезь бредовых теорий: то про злого Бога, то про кровожадную красоту.
– Что вы несете! – довольно грубо ответил я ей. – Поля ни вашего сына не трогала, ни меня не тронет. И не надо в меня пальцем тыкать. Поимейте вежливость!
– Ну, извини. Когда речь о Полине, я теряю над собой контроль и не могу распоряжаться своими жестами. Да и что жесты! Главное – суть.
– Я уже понял, какой вы видите суть, – но слушать не желаю. Так что не надо больше на этом останавливаться!
– Ладно, не буду. – Анастасия Петровна помолчала и спросила: – Как Мишка?
– Ленив и нелюбопытен. Придет домой – и сразу в компьютер свой уткнется.
Анастасия Петровна покачала головой.
– Коленька мой не такой был.
– В его и мое детство компьютеров не было.
– Да не в компьютерах дело. Я говорю, совсем Мишка на Коленьку не похож. Ни единой черточки от него нет.
Эту тему она тоже не раз уже поднимала. Я знал, что все сведется опять к ее намекам, весьма неумелым намекам насчет того, что Мишка – не Колькин сын. С чего она это взяла и зачем мне об этом все время говорит, стоит нам с ней остаться наедине? Но я упорно делаю вид, что не понимаю этих ее намеков. Я приготовился опять состроить непроницаемое выражение лица, но, слава Богу, в этот момент хлопнула калитка.
– Мишка идет, – облегченно сказал я.
Теперь настал вечер, даже ночь, все улеглись, а я сижу, пишу и обдумываю наш с Анастасией Петровной разговор. Нет, меня оставили равнодушным ее слова о том, что я – «следующий». Но каждая встреча с этой старухой оживляет во мне чувство вины. Вот и в этот раз…
Опять, опять как будто бы воскресли события тех дней, но теперь я воспринимаю их по-другому, нежели тогда. Тогда я не думал, хорошо это или плохо – то, на что я подбивал Полину. Вернее, я был уверен, что это хорошо. Для всех хорошо, и для Николая тоже. Я всеобщим избавителем себя чувствовал, даже рассказ на этот счет написал – об убийстве во благо. Правда, там влюбленная пара расправлялась с диктатором, державшим в страхе всю страну, но это я считал допустимым преувеличением, на то и литература, чтобы преувеличивать и искажать факты действительности.
Нет, никаких угрызений и сомнений я ни капельки не испытывал. Только нетерпение, что Полина не решается и все тянет и тянет, вот и все. И когда все наконец свершилось, я вздохнул свободно. Наконец-то! Полина теперь будет моей!
Первый укол вины я ощутил, когда увидел впервые после смерти Колиной эту самую Анастасию Петровну. Прошла уже неделя. Она встретилась мне на улице. Была она в черном платочке, вся в одночасье постаревшая, поникшая и похудевшая, как будто уменьшилась. Лица на ней не было; я понял тогда, почему есть такое выражение. Действительно не было лица, одни только выплаканные глаза. Все внутри меня сжалось. Я как-то не думал, что у Кольки есть мать и что его смерть станет для нее безутешным горем. Да уж, у любого тирана и негодяя есть мама, есть близкие, которые будут горевать по нему, так что любой человек не заслуживает убийства. Вот что я понял, когда увидел Анастасию Петровну. И всякий раз, когда я вижу ее, я думаю об этом. И проклинаю себя. Вот почему я ее не люблю и всячески стараюсь ее избегать.
Но вот себя не избежишь; это, как общеизвестно, невыполнимая задача. А хочется, очень хочется избежать, потому что в последнее время и без напоминаний Анастасии Петровны я ругательски себя ругаю за то, что совершил, пусть даже я ничего и не совершил, а только дал направление Полине. Да! Виноват я, сволочь я и последний подонок, что подтолкнул Полину подтолкнуть Николая. Я как шар в кеглях: сбил одну кеглю, чтобы та сбила вторую. Или, если использовать более близкую мне футбольную аналогию (не зря же я столько по ящику матчей пересмотрел), я дал пас Полине на пустые ворота, ей оставалось только чуть-чуть мяч катнуть – и гол.
Какие же глупости я пишу! Но ничего! Это же никто не прочитает. Только напишу – и сразу в огонь! Так что можно продолжать изливать душу. Самому себе изливать!
Вновь обращаюсь к своему чувству вины. Оно обретает причудливые формы, чтобы побольнее меня укусить. Как будто это живое существо, скажем, как будто Зевесов орел, прилетающий клевать Прометееву печень: этот образ с детства меня преследует, после просмотра советского мультика по древнегреческим мифам, так что ничего умнее для сравнения я предложить не могу.
Но вина моя является ко мне, понятно, не в виде орла. А в виде – ну, конечно! – в виде убиенного мной Николая. Буду говорить, что он убит, и убит именно мной, потому что я так считаю. И сам Николай так считает. Тот Николай, что ко мне является.
Ну вот, еще один лист исписал, а начинать новый уже поздновато, спать хочу, глаза закрываются. Пойду покурю, посмотрю, как будет гореть эта вот бумага, эти вот буквы – и в койку. А завтра, может быть, напишу о своих встречах с Николаем. Тем более что, возможно, сегодня очередная встреча произойдет. Нельзя предугадать, когда он, совесть моя и вина моя, придет».
Следующим вечером Василий записал: «Нет, не соизволил вчера Николай явиться. Я ж говорю, он непредсказуем в этом отношении.
Так что расскажу, как и обещал сам себе, о его прошлых визитах. В своем поведении он тоже разный. То может зудеть и гундеть над ухом. То срывается на крик. А то просто молча смотрит на меня – с немым укором, как говорится. В любом случае очень неприятно. Но больше всего не люблю, когда Николай пытается вызвать меня на диалог, выпытать, что я чувствую через столько лет после его смерти, не забыл ли я о своем грешке; он так и бросает язвительно: «грешок» и в то же время в его интонации явно чувствуется такая подоплека, что это – самый жесточайший грех из всех, что совершали когда-либо люди в истории человечества.
Впрочем, обо всем по порядку: хоть и пишу я для себя и для огня, но даже в таких записях нужна упорядоченность мысли, изложения и всего прочего. Да, обо всем по порядку. Поэтому расскажу, как он впервые явился ко мне. А точнее – заявился.
Это было как раз тогда, когда я в первый раз увидел после его смерти Анастасию Петровну – или не в первый, не помню. Нет, не в первый, далеко не в первый, я уже женился на Полине и въехал в этот дом, так что уже более полугода прошло. Но Анастасия Петровна все еще была в траурной одежде. В этом своем черном платочке по самые глаза. И без лица. Платочек и глаза, лишенные цвета, потому что выплаканные, – вот что такое была Анастасия Петровна.
Мне всегда становилось не по себе, когда я ее видел. Вот и тогда я вздрогнул, все внутри меня перекувыркнулось, и я, чтобы не выдать себя, перешел на другую сторону улицы.
Рад был бы забыть этот эпизод, и это почти удалось, но когда я в тот день вышел, по обыкновению своему, покурить перед сном, случилось мистическое происшествие.
Курю я обычно на заднем дворе, лампочки там тогда не было, поэтому было темно. И вдруг в темноте прозвучал голос:
– Почему ты с моей мамой не поздоровался?
Голос показался мне знаком, но я все равно испугался, а еще возмутился. Кто посмел ходить по моему двору без спроса поздним вечером!
– Кто здесь? – спросил я.
– Ну вот! Несколько лет как школу закончили, а уже одноклассников не узнаешь! Как не стыдно? Зажрался?
– Каких еще одноклассников? Покажись, я тебя не вижу.
– В другой раз покажусь. А пока так догадайся.
– Что еще за угадайка! Проваливай с моего двора, пока я тебе не вломил.
Раздался смех. Неприятный смех. Смех всегда неприятен, если смеются над тобой.
– Твой двор? Когда-то это был мой двор. Пока ты меня не убил.
Я еще больше возмутился.
– Что за глупые игры! Кого это я убил?
Снова смех.
– Да хватит из себя дурака и овечку строить! Ты уже все понял. Я – Николай. Тот самый, да. Первый муж твоей жены.
Теперь уже я рассмеялся.
– Тот самый Николай в могиле лежит. А ты, неведомый шутник, проваливай, а то мало не покажется.
– Жаль, что ты не сказал «проваливай, пока жив». Я б как-нибудь пошутил в ответ. Ну ладно. Мне пора. Скоро еще свидимся. А ты пока подумай над своим поведением. Невежливо не здороваться с пожилыми людьми.
– Да иди уже отсюда! – крикнул я и добавил матерное словцо.
Но дальше была только тишина.
Этот нелепый разговор, как я заставил себя рассудить, происходил у меня в голове, а не имел место в действительности. Не мог же я всерьез подумать, что призрак Николая, или дух, или кто там еще посетил меня, чтобы пожурить за неуважительное отношение к его матери. Но потом, через несколько дней, я его – кто бы это ни был – не только услышал, но и увидел.
Как бы я себя ни убеждал, что все это плод моего воображения и расшатанных нервов (свадьба – событие хотя и счастливое, но волнительное, особенно в тех обстоятельствах, что ему в нашем случае предшествовали), как бы я себя, значит, не убеждал и не успокаивал, а все равно я до чрезвычайности испугался. Поэтому озаботился и провел на задний двор свет; у Николая до этого руки, понятно, не доходили, куда ему, лежачему. Так что курил я уже под лампочкой.
И он на это с усмешкой обратил внимание.
Он подошел ко мне своей шаркающей походкой, какой передвигался, пока мог еще передвигаться во время болезни. Как-то обыкновенно это произошло. Послышались шаркающие шаги, а потом и Николай появился в круге света. Небритый, худой, в грязной майке – я запомнил его именно таким при жизни, и таким он предстал после смерти.
Теперь я не испугался, я словно ждал его. Мы кивнули друг другу. Я предложил ему сигарету. Он взял из моих рук пачку, прочитал, поднеся к глазам, вслух надпись: «Зависимость» и вернул.
– Нет, не хочется, – покачал он головой. – Оказывается, любую зависимость побеждает смерть.
– Надо же, какое глубокое наблюдение, – усмехнулся я.
– Ты не очень-то миролюбиво настроен, – заметил Николай.
– Ты угадал! Я никогда тебя особо не любил.
– Могу понять почему. Из-за Полины. Ты сох по ней и завидовал мне, что она моя.
– Но теперь она моя.
– Да уж. Но чего тебе это стоило! Такой грешок на тебе. Я не завидую.
– Какой такой грешок? Опять какие-то обвинения…
– Со мной-то можешь не отнекиваться. Мертвым известно все. Это же ты надоумил Полинку написать ту записку. Это из-за тебя я отправил сам себя на тот свет. Кстати, чей Мишка ребенок, если не мой?
Я пожал плечами.
– Ты же сам только что сказал, что мертвым все известно. А этого, что ли, не знаешь?
– Ты?.. Твой?.. То-то мама все время, когда на кладбище ко мне приходит, на могилку, говорит, что Мишка – твой сын. Я-то думал, что она глупости сочиняет, но теперь… Тогда ты виновен вдвойне!
Я не стал возражать. Оправдываться перед тем, кого на самом деле нет, перед тем, кто мертв? Зачем? Это все равно что сотрясать воздух. Вместо этого я спросил:
– Что это ты ко мне повадился? Делать больше нечего?
– Представь себе, нечего! Для меня времени больше не существует, и я ничем не ограничен и ничем не связан. Поэтому навещать тебя буду часто.
– Но зачем?
Он рассмеялся. На этот раз, когда он был видим, смех звучал не столь неприятно и зловеще.
– Буду тебя мучить. Напоминать о том, что ты сотворил.
– Только меня мучить? – усмехнулся я в ответ. – А Полинку нет?
– Нет, Полинку я не виню. Это ты ее подстрекнул! Да и достаточно я ее при своей жизни помучил. А еще люблю я ее. Нет, только тебя помучаю».
«Я поначалу отнесся к угрозе Николая скептически, – это уже следующая запись Василия. – Если его первый визит, пусть и не визуализированный, так сказать, показался мне действительно жутковат, то уже ко второму я оказался готов. Ничего мучительного появление Николая и разговор его со мной в себе не содержали. Как-то мирно все было. Ну, пришел – и пришел. Ну, сказал, что вина на мне лежит. Так это я и без него прекрасно знаю. Дальше-то что?
Выяснилось, что Николай сделал ставку на частоту своих посещений. Вздумал меня брать на измор. Едва я оставался один, наедине с собой, как он почти незамедлительно был тут как тут. Заводил извечную свою пластинку о том, что за мной грешок, за мной вина большая, что если бы не я, то он бы еще жил.
– Но что это за жизнь была бы? – пытался я его образумить. – Жизнь больного, прикованного к койке человека. Стоило ли цепляться за такую жизнь?
– Ох, змей ты искуситель. Вот такими же словами ты и Полинку мою подбил написать ту записку! О том, что моя жизнь не стоила того, чтобы ею жить. Да кто тебе дал право решать? Ты что, Бог, что ли?
– Ты определись, змей-искуситель или Бог.
– Как будто есть разница! Не тебе было решать! Это – твой грех!
Так и повторялось раз за разом: грешок, грех, грешок, грех… Как говорится, капля камень точит, а что уж сердце человеческое, сердце, как известно, не камень, про это даже песня сложена. К тому же мое сердце было издерганное, нелегко далось мне семейное счастье, через преступление и многие связанные с этим треволнения пришлось пройти. Вот и оказался я под внушением Николая. Грех, грех, грех, твердил я уже сам себе и тогда, когда он не являлся.
Вроде бы и к этому привык, приспособился жить под бубнеж Николая и в осознании греха. Но Николай внес в свои пытки разнообразие. Он порой просто приходил и не говорил ни слова. Садился рядом со мной смотреть футбол и молча, с каменным лицом пялился в телевизор. Даже когда его любимый «Спартак» пропускал голы и проигрывал, он оставался невозмутим. Являл собой, в буквальном смысле, немой укор. Не «Спартаку», конечно, укор, а мне.
А потом уже дошел до крайней степени наглости. Приходил в нашу спальню, когда мы с Полиной занимались любовью, и глазел, с тем же бесстрастным выражением, как на футбольный матч. Полина его, понятное дело, не видела, а я – видел, и мне было не по себе. Поэтому половой жизни я с некоторых пор старался избегать. При свидетелях, да еще при мертвых свидетелях эта часть бытия не приносит никакой радости, скорее наоборот.
Я пытался, правда, Николая пристыдить, но это было просто-напросто сотрясание воздуха.
– Как же тебе не совестно? – взывал я, когда он в очередной раз усаживался в соседнем кресле перед телевизором.
– Ты о чем? – изображал он непонимание.
– Зачем ты подглядываешь за мной с Полиной?
– Ха-ха, а почему бы и нет? Запретишь мне, что ли? Да и тебе ли произносить слово «совесть»? Такой грешок на тебе.
– Я знаю, знаю, хватит повторять! Ведь уже все! Все произошло! Сделанного не воротишь! Что я могу сделать? В церковь, что ли, сходить? Покаяться?
– А что мне с того, что ты в церковь сходишь? Я же от этого не оживу. Нет, бесполезно. Буду, буду тебя мучить, буду напоминать о том, что ты сделал!
Вот по сей день и мучает, по сей день и напоминает. То ли он это на самом деле, то ли чувство вины в его обличье, – не знаю. Но мне от этого не легче. Я устал…»
Это было записано пару лет назад, но с тех пор ничего не поменялось, а только усугубилось. Василий устал. Очень устал…
Глава 11
Баба Тая давно перестала различать сон и явь, а прошлое вытеснило для нее настоящее. То, что происходило когда-то в ее жизни – пятнадцать, тридцать, восемьдесят лет назад, – мнилось ей происходящим сейчас. Причем одновременно. И дело не в том было, что она, по старости и слабоумию, принимала воспоминания за ныне имеющуюся действительность. Так, конечно, можно было бы сказать, но вот только не имелось для нее уже никакой действительности, соответственно и нечего было что-либо за нее принимать. Единственной средой бабы Таиного существования стала ее память, вся она целиком сосредоточилась в ней. Не замечала баба Тая, чем ее кормит Анастасия Петровна, как моет ее и выносит во двор на стуле с дыркой, не замечала и самой Анастасии Петровны, да и вообще ничего и никого: ни солнца, ни неба, ни стен, ни потолка, ни стула под собой, ни сына Пашу, ни запахов, ни звуков, ни прикосновений. Вместо всего этого, вместо всего мира оставалась только память, и она – память – стала настоящим временем.
Вот варится кукуруза в огромной кастрюле. Маленькой белоголовой девочке не терпится попробовать, сварилась ли. Она залезает на табуретку, тянется к кастрюле. Неловкое движение, и кастрюля, непонятно как, опрокидывается, кипящая вода выливается девочке на ноги. Боль, боль нестерпимая, девочка кричит. Боль и крик. Та же девочка по имени Тая, и уже не девочка, а молодая женщина, – роженица. Боль и крик. Но вместе с этим и счастье и предощущение еще большего счастья. Ребеночек, ее ребеночек увидит свет, а она увидит его, ребеночка. Да вот же и он: маленький, красный, как ее обваренные ноги, и тоже кричит. Сыночек! Акушерка держит на руках младенца – и в то же время не младенца, а взрослого мужика. Он подносит к губам стопку водки: и взрослый сын подносит, и младенец; все спутано, но у бабы Таи нет сомнений, что все так и должно быть. Да, она не молодая женщина, а именно баба Тая. Хоронит мужа, с которым душа в душу много лет. Похороны совпадают с первой брачной ночью. Она волнуется, у нее до этого ни разу не было, но ее успокаивает, что муж – покойник, а значит, жизнь прожил, и сделает все как надо. Сын Пашка – младенец, юноша, старик – на поминках отца опять пьян. Вместе с мужем в одну могилу кладут родителей бабы Таи, а потом они, родители, гуляют на ее свадьбе. Все так и должно быть; все как у людей. Муж хороший ей попался и любящий, даже обваренные ноги его не отвратили. Правда, баба Тая их скрывает, платья носит до пят. Хотя, может быть, это и лишнее, ведь ноги у нее и обваренные, и – не обваренные, а самые обыкновенные и здоровые, кипяток и вылился на нее и еще не вылился; мать поставила кукурузу варить и еще не поставила. Мать и молодая, и лежит в могиле, и отец тоже, и муж. И все так и должно быть, память – это такое пространство, где все умещается сразу, и живое, и мертвое.
Но все это скучно и неинтересно, потому что одно и то же. Потому что, в конце концов, это только пространство, без времени. Ведь какое такое время, если все идет не одно за другим, а сразу? Уж настоящего-то времени точно для бабы Таи не было, о чем уже, впрочем, говорилось.
К тому же память – пространство замкнутое, а для бабы Таи оно было замкнутым в буквальном смысле. Она была заперта в своем прошлом, как в тюрьме, и не могла найти дверь для выхода. Потому и сидела на стуле с дыркой и смотрела пустыми глазами перед собой, не видя ничего. Ничего, кроме всеобъемлющей картины ее прошлого, всего и сразу, прошлого, что проецировала на стене ее внутренней тюрьмы безжалостная память – безжалостная, поскольку всеохватная.
Как баба Тая не могла выбраться в настоящую действительность, так и наоборот: настоящая действительность не могла прорваться к бабе Тае. Ни светом, ни мыслью, ни звуком, ни даже вкусом пищи. Нехотя и не обнаруживая в этом необходимости, глотала баба Тая перетертую еду, что подносили к ее губам на ложечке. И все так же глядела перед собой.
Но однажды все было не так. Она почувствовала вкус! Горький, правда, жесточайше горький. Глаза ее широко раскрылись.
Что это? Гадость какая-то!
Но благодаря этой гадости стены тюрьмы ее будто пали, и жизнь предстала перед ней. Вернулись ощущения, мысли, понимание. Баба Тая осознала, что она стара, больна, но жива здесь и сейчас, а не в прошлом и не в памяти. И тут же она поняла, что умирает и что это связано именно с горечью, которую она проглотила. Взгляд ее наткнулся на сына Пашу, который стоял перед ней с пустой ложечкой. Она узнала его и улыбнулась, сердце ее наполнилось теплом.
– Сынок… – почти неслышно прошептала она.
Потом дыхание ее остановилось, и мир перестал существовать. Даже в памяти, даже в виде прошлого.
Баба Тая умерла. Эта новость никого на улице Майской не потрясла и не удивила. Наоборот, было удивительно, что она не умерла раньше. Но теперь все было в порядке вещей.
Владиславу Николаевичу о смерти бабы Таи сообщила Анастасия Петровна. Собственно, она же первая и обнаружила ее мертвой. Пришла утром покормить, а она в пище уже не нуждалась, лежала в своей постели холодная. Как будто и не было девяноста с лишним лет жизни, как будто и родилась такой – мертвой и холодной.
– Все мы мертворожденные, – задумчиво произнесла Анастасия Петровна. И добавила: – Именно так. Если отбросить годы жизни, а смерть легко и просто их отбрасывает, то все мы мертворожденные.
Рассказывая Владиславу Николаевичу о том, что бабы Таи не стало, она повторила ту же мысль, пришедшую ей у ложа покойницы.
Владислав Николаевич замотал головой. Он не считал себя мертворожденным, он на днях видел действительно мертворожденного – мальчика Витю – и понимал, что разница между ним и Витей существенная: ему посчастливилось пожить, а Вите нет.
Вот почему Владислав Николаевич глубокомысленно изрек:
– То, что прожито, не вернуть, но и не зачеркнуть. Я хочу сказать, – пояснил он, – что смерть зачеркивает жизнь настоящую, но не жизнь прошлую. Мы не мертворожденные, потому что у нас есть прошлое. А вот у настоящих мертворожденных, у того же сына Маринкиного, не было прошлого, а только несбывшееся будущее. Вот он – мертворожденный. А мы – нет, мы – не мертворожденные.
– Тебя не переспоришь, для тебя слова как дышло: куда повернул, туда и вышло, – недовольно проговорила Анастасия Петровна. – Ты ж поэт, что с тебя взять: жонглируешь словами, как мелкими предметами. Ладно, пойду помогать, к похоронам готовиться. А то Пашка, сыночек баб Таин, такой растерянный, не знает, за что хвататься и что делать. Вообще, представляешь, расклеился, места себе не находит от горя. Очень странно, он ведь даже хотел, чтобы она умерла, а сейчас... Видно, это так сыновнее чувство в нем запоздало пробудилось.
Дед Пашка и на самом деле убивался по матери. Он почти все время сидел подле ее тела, которое уже обмыли и положили в гроб; причем он не замечал, кто проделывал все необходимые процедуры и занимался устройством похорон, он вообще ничего не замечал, потому что глаза его были мокры от слез и ничего не видели сквозь их пелену. Даже лица матери, на которое пристально глядел, дед Пашка не видел, – он только чувствовал ее холодную морщинистую кожу, трогая ее пальцами.
Все соседи, как и Анастасия Петровна, дивились такой безутешности, вспоминая, как дед Пашка относился к матери при ее жизни, как кричал на всю улицу: «Когда же она уже сдохнет!»
«Наконец-то его сердце проснулось, – говорили теперь люди друг другу. – Хоть одно полезное дело делает смерть: пробуждает человеческое в тех, кто остается жить».
Владислав Николаевич на похороны бабы Таи идти решительно не хотел. Это во всех отношениях тяжелое мероприятие – и для сердца, и для желудка, если брать в расчет последующие поминки – не казалось ему обязательным для посещения. Ну никак не вызывало желания посещать кладбище то дело, что предстояло в скором будущем Владиславу Николаевичу, то есть избавление Полины от Василия; в мыслях он старательно избегал называть это убийством. Не хотелось встречаться со смертью раньше времени.
А ещё Владислав Николаевич брал в соображение, что никогда не был он дружен ни с бабой Таей (а как с ней, потерявшей всякую связь с действительностью, дружить или враждовать), ни с Пашкой (тот, хотя и был горьким пьяницей, но предпочитал не вино производства Владислава Николаевича, а дешевую паленую водку, что его обижало).
К тому же имелось еще одно обстоятельство, оставшееся вроде бы в прошлом, но вместе с тем и в памяти Владислава Николаевича. Во времена былые, можно даже сказать стародавние, он как-то раз приревновал свою супругу Анну к Пашке, причем приревновал, как тут же выяснилось, совершенно необоснованно и глупо. Как-то вечером, уже когда стемнело, он вышел на двор и услышал, как за калиткой, на улице, жена его шепчет, как ему показалось, сладострастно:
– Пашенька, не надо. Не надо…
Ум за разум зашел у Владислава Николаевича, тогда еще молодого и горячего, и услышал он в этом «не надо» другой смысл, противоположный: «надо», «хочу».
Выскочил он на улицу, ошалело осмотрелся по сторонам – и увидел, что никакого Пашеньки поблизости нет, только Аня сидит на скамейке и, вот удивительно, при свете карманного фонарика читает книгу. «Конспирируется, сука!» – подумал он, поскольку никогда раньше не обнаруживал в ней такой любви к литературе, чтобы вот так читать вне дома и при плохой видимости.
– Ты чего это? – спросил он, нависая над ней.
– Читаю, – невозмутимо ответила она.
– А где Пашенька?
– Какой Пашенька?
– А тот, с которым ты сейчас разговаривала.
Анна рассмеялась.
– Да не Пашенька, а Машенька! Я сейчас читаю Пушкина. – Она показала ему том. – «Дубровского». Там Машенька в персонажах. Ну до чего глупенькая!
– Я знаю, можешь мне не рассказывать. – Владислав Николаевич облегченно вздохнул. – А мне послышалось: Пашенька.
В общем, самый что ни на есть незначительный случай, недоразумение, достойное одного только смеха, и ничего больше. Но осадок, как говорится, остался, и с тех пор Пашка сделался Владиславу Николаевичу неприятен. Сама мысль, что Анна могла шептать Пашкино имя в уменьшительно-ласкательном варианте, хотя и была нелепа, все же заставляла относиться к Пашке с опаской и презрением, и Владислав Николаевич, понимая собственную неправоту и, более того, глупость, ничего не мог с собой поделать. «Пашенка», – зло усмехался он про себя, когда встречал Пашку на улице.
И все же, решил Владислав Николаевич после некоторых раздумий, в состав коих вошло и воспоминание об этом случае с Машенькой-Пашенькой, все же надо было проводить бабу Таю в последний путь. До того как стать растением, она была вполне неплохой женщиной. С Аней она по-добрососедски общалась, плакала, кода Аня умерла. Или баба Тая стала растением еще до того, как она умерла? Владислав Николаевич не мог припомнить. Да это и не так важно. Проводить в последний путь все же нужно.
На кладбище все прошло обыкновенно, можно даже сказать – обыденно. С приходом старости похороны стали для Владислава Николаевича в некотором роде рядовым событием. Уж скольких он перехоронил – родных, друзей, соседей! Да что тут удивительного, с возрастом копится не только житейский опыт, но и количество мертвецов, которых ты пережил. А то, что ему вскорости предстояло самому отправить человека на тот свет, так Владислав Николаевич попробовал от этого обстоятельства отстраниться как от еще не осуществившегося. Да и осуществится ли – бог весть; может, Полина еще и передумает.
Слезы на этих похоронах почти не проливались. Баба Тая давно должна была умереть, и случившаяся наконец ее смерть всеми была принята спокойно, как долгожданный факт.
И только дед Пашка, как и говорила Настя, был убит горем. Как он рыдал, как рыдал, когда заколачивали гроб! Словно маленький ребенок! Все смущенно отводили взгляды от его скривившегося в плаче лица. И ладно был бы он пьян, так ведь трезвый же, на удивление; откуда же вдруг эти слезы?
Когда усилиями двух крепких парней, подрядившихся закопать могилу, над усопшей вырос холмик, Владислав Николаевич подошел к Пашке, чтобы выразить ему соболезнование. Тот неожиданно схватил его за рубашку.
– Николаич, мне нужно с тобой поговорить.
Это тоже было странно: редко когда они перебрасывались даже парой словечек. Но отказать в такую минуту казалось невозможным.
– Хорошо, – сказал Владислав Николаевич. – Давай!
– Да не здесь же! Люди кругом! Давай я к тебе вечером подойду. Ты ж на лавочке, как всегда, будешь?
Владислав Николаевич кивнул. Эта отсрочка его более чем устраивала. Он был уверен, что Пашка на поминках нарежется до поросячьего визга и будет не в состоянии не то что явиться на назначенную встречу, а и вспомнить о ней, да вообще потеряет всяческое представление обо всех вещах и явлениях, даже о смерти материной.
Но Пашка продолжал удивлять. Вечером он был тут как тут, уже сидел на лавочке, когда Владислав Николаевич только вышел со двора. И опять ни запаха спиртного, ни пьяного блеска в глазах – право слово, как стеклышко!
Владислав Николаевич молча подсел к нему. Пашка тоже долго молчал, не начинал разговора. Наконец произнес, тяжело вздохнув:
– Вот так вот.
– Что вот так вот?
– Живет человек, живет. И еще долго бы прожил, но кто-то решил, что хватит…
– Ты про Бога, что ли? Это Бог решил, что пора бабе Тае на тот свет? Ну, так действительно, извини меня, она уж пожила. Я, конечно, не мастер утешать, да и зачем утешать, тебе надо просто принять то, что случилось, потому что когда-то же это должно было случиться, и мы не властны определять, когда именно то, что должно случаться, случается, это же…
– Да причем тут Бог! – раздраженно прервал Пашка словоизлияние Владислава Николаевича. – Не в Боге дело, не Бог решил, что маме пора!
– А кто? – изумился Владислав Николаевич.
После долгой паузы Пашка выдавил из себя:
– Я.
– Это как? – не понял Владислав Николаевич.
После еще одной продолжительной паузы Пашка ответил:
– Это я маму убил. Отравил. Дал ей яду.
Голос его звучал бесстрастно. Но потом он не выдержал и расплакался, точь-в-точь как на похоронах.
– Да, – проговорил он сквозь рыдания. – Это я убил… Я… Я думал, что так будет лучше для всех – и для нее самой, и для меня, и для Насти – Настя же так ухаживала за ней, так ухаживала, как за родной! Мы все устали, понимаешь! И я думал, что я нашел выход. Я дал ей яда. Все равно она ничего не понимала и не соображала, так зачем ей жить! Так я думал.
Владислав Николаевич слушал эту исповедь не перебивая. Он только оглядывался по сторонам в опаске, что кто-то еще может ее услышать; но нет, улица была пуста в этот вечерний, но все еще жаркий час. И Владислав Николаевич не ужасался Пашкиному признанию, Владислав Николаевич – любопытствовал. Если ничего не изменится, то ему тоже вскорости предстоит стать убийцей, посему было жутко интересно, каково это. Судя по всему, не так уж сладко: вон как плачет Пашка, видать, совесть терзает.
– А что ты чувствовал?
– А что можно чувствовать, убивая собственную мать? – горько усмехнулся Пашка, вытирая слезы рукавом пиджака. Даже в жару он ходил в этом своем лоснящемся от грязи пиджаке. – Нет, сперва-то я думал, что убиваю не мать. В том смысле, что она давно перестала быть матерью и вообще человеком, вообще кем-либо, а стала ничего не соображающим предметом обстановки.
– Растением, как говорят в таких случаях, – вставил реплику Владислав Николаевич. – Овощем. В общем, овощем, – не удержался он и произнес два слова в рифму.
– Пусть растением, пусть овощем, – согласился Пашка. – Овощем, мебелью, вещью – неважно. Важно, что она была сама в себе тягость. Ведь всякая неодушевленная вещь себе в тягость, потому что, кроме тяжести, веса, в ней нет ничего. Души, я имею в виду нет – на то и неодушевленность, правда же?
Владислав Николаевич пожал плечами. Пашка продолжал:
– Так что я думал, что делаю благо, когда давал ей яд. Но, – Пашка всхлипнул, – но перед тем как умереть, она осознала себя! Себя и мир вокруг! И взгляд ее сделался умным, даже глаза ее бесцветные как будто вернули свой цвет – зеленый, цвет травы. И, – Пашка снова всхлипнул, – и она узнала меня! И улыбнулась! И прошептала: «Сынок». А сынок-то, я то есть, как раз и убил ее! Да если б я знал, что в ней еще теплится хоть какое-то понимание, да разве ж я мог бы посметь! Ох, нет! Ох, нет мне прощения! – Он обхватил голову руками.
– Тебе нужно выпить, – сказал Владислав Николаевич. – Хочешь, вина вынесу? Бесплатно.
– Нет, – ответил, как отрезал, Пашка. – Не буду пить. Хочу помучиться, пострадать от угрызений совести. Искуплением это не станет, конечно, но все-таки… Нет, как-нибудь потом я, конечно, нажрусь, это само собой, но не сейчас.
Они опять помолчали. Потом Владислав Николаевич спросил:
– А почему ты мне все рассказал?
Пашка посмотрел на него с мольбой.
– Напиши об этом стихотворение. Я так понял, что ты на заказ пишешь: Полинка, соседка наша, твоя и моя, хвалилась, что ты ей ко дню рождения написал. Так напиши обо мне, о матереубийце. Напиши, я заплачу тебе. Сколько ты берешь?
– Но зачем это тебе? – удивился Владислав Николаевич.
– Ну как же! Мое преступление как бы перекочует в твое стихотворение, и получится, что я совершил его не в реальности, а в твоем вымысле.
Владислав Николаевич непонимающе посмотрел на Пашку.
– Странный у тебя ход мысли. Ладно, ничего не обещаю, но дай мне время подумать.
– А в случае чего – сколько это будет стоить?
– О цене сговоримся.
– По-соседски?
– По-соседски.
Глава 12
Через каких-то пару дней не замедлил настать Полин день рождения. «Кому похороны, а кому днюха», – такое глубокомысленное замечание сделал на этот счет ее супруг Василий. Конечно, он не мог знать, что именно на этот день его жена и его сосед запланировали его смерть. Нет, Полина не передумала, как ни верил Владислав Николаевич в обратное. Накануне они, торопясь и путаясь, но все же договорились, как все будет происходить.
На работе Полине надарили цветов. Возвращалась она с целой охапкой букетов, едва удерживала ее в руках. Проходя мимо скамейки, как всегда занимаемой Владиславом Николаевичем – исключения он делать не стал, чтобы не вызвать впоследствии вопросов, и потому уселся, всем видом показывая, что ничего не должно произойти, – проходя мимо, Полина кивнула ему в знак приветствия.
– Вот, – улыбнулась она, стараясь быть как можно непринужденнее, – вся в цветах, как памятник. Только ходячий.
– Поздравляю! – крикнул Владислав Николаевич и помахал рукой. Все это делалось для соседских глаз и ушей. Смотрите, дескать, и слушайте, мы общаемся как обычные люди, никакого убийства не замыслившие. Никакого заговора меж нами нет и просто быть не может.
Дома Полина заранее оповестила, что хочет отметить свой день рождения в узком семейном кругу – опять же держа в уме предстоящее. Кроме нее самой с мужем, – сына отослали с ночевкой к другу-однокласснику, – в круг этот вошли сестра Марина с ее Антоном.
– Вот это праздничек будет, – саркастически предвкушал Василий. – Маринка, как обычно, будет сидеть молча и с кислой миной, а Антоха, как чуть подопьет, заведет разговор о мертвом ребенке между ними.
– И что теперь? – разводила руками Полина. – Не приглашать их, что ли? Это же моя сестра!
– Почему же не приглашать? Приглашать. Но кого-нибудь еще стоило бы пригласить.
– На много гостей надо много и готовить. А я не хочу свой день рождения провести у плиты.
– Давай хотя бы деда Влада, соседа, пригласим. Уж он-то много не съест.
– А что, он нам разве близкий человек? – запротестовала Марина. Она помнила наказ Владислава Николаевича ни в коем случае не звать его на праздник, чтобы на него не пало потом подозрение: из старых детективов ему было известно наверняка, что подозревают прежде всего присутствующих. – Нет, не хочу.
– Ну, давай Димона тогда? – Под Димоном, конечно, подразумевался Дмитрий, их кум, а еще Полин любовник, о чем Василий тоже не мог знать. Вернее, мог, но не знал.
И «Димона» Полина решительно и не терпя никаких рассуждений отмела. До смерти Василия она постановила себе не встречаться с Дмитрием. Почему? Этого она себе не объясняла.
В итоге, несмотря на все старания Василия, список гостей не претерпел изменений, и за столом, уставленным водкой и закусками, собрались только две сестры и их супруги.
Полина была старшей сестрой. В детстве они с Мариной были очень дружны. Поля как могла опекала младшенькую. Когда она, тогда пятилетняя, впервые увидела новорожденную сестренку на руках у матери, поначалу подумала, что это кукла. Но потом «кукла» захныкала, и стало очевидно, что это – живой ребенок.
– Это твоя сестра, – сказала мама. – Ее зовут Марина. Нравится?
– Нравится. Я ее люблю! – сказала Поля, вся трепеща от восторга и умиления.
– Будешь о ней заботиться?
Поля кивнула.
Первое время она почти не отходила от Мариночки, как ласково ее называла. Любовалась на нее спящую в кроватке, агукала с ней, когда она просыпалась. С восхищением наблюдала, как мама кормит ее грудью. Переживала, когда Мариночка хныкала и капризничала. Той ревности, что старшие дети, бывает, испытывают к младшим, у Полины не было вовсе.
В школу Полина пошла с неохотой, потому что из-за уроков меньше времени можно было уделять Мариночке. Но Полина всегда улучала лишнюю минутку, чтобы поиграть с младшей сестренкой, не без ущерба для учебы. В том числе поэтому успевала она неважно; стоит, впрочем, признать, что главной тому виной были ее невыдающиеся способности. «Бог дает что-то одно: или красоту, или ум, – сказала одна из двух бабушек. – Ей – красоту». Другая бабушка согласно кивнула. Обе они давно уже умерли.
Но Полину школьные неудачи мало волновали. Во-первых, она начала сознавать собственную красоту и ее силу: в нее поочередно влюблялись все мальчишки класса, что было очень приятно. А во-вторых, у нее была любимая сестренка, с которой так весело можно проводить время.
Многие их игры проходили близ воды, а если точнее – близ лужи, знаменитой лужи улицы Майской. Они пускали по грязной воде бумажные кораблики, – их делали из Полиных школьных тетрадок, – и белоснежные суденышки, отчаливая от берега, быстро становились серыми. Воображаемых отважных матросов оставались ждать на большой земле розовые пупсы. Еще сестры, после того как родители их свозили однажды на настоящее море, Черное, играли в пляж. Пупсы купались в луже и загорали. Зимой, когда лужа ненадолго замерзала, девочки, насмотревшись по телевизору фигурного катания, изображали из себя знаменитых фигуристов, естественно без коньков – ни у кого в южном городе Игнатово коньков отродясь не бывало. Катались в паре: Полина была Букиным, Марина – Бестемьяновой. Крутили восьмерки, исполняли прыжки, поддержки – и получали от судей высшие баллы – шестерки за технику и артистизм. Весело было! Сказано: детство – беззаботная пора!
Но со временем между сестрами возникло некоторое отчуждение, и возникло по вине младшей – Марины. На пороге взросления она увидела, какая красивая у нее старшая сестра, и рассмотрела в зеркале, какая некрасивая она сама. Это показалось ей крайне несправедливым, но злилась она не на природу, так распорядившуюся, а на Полину. Как будто старшенькая забрала всю полагающуюся на двух сестер привлекательность, а с младшенькой не поделилась! Марина начала грубить Поле, делать маленькие пакости вроде ябедничанья родителям. Поля недоумевала, видя такую перемену, списывала все на переходный возраст, пубертатный период или что там у подростков. Пыталась она навести порушенные мосты, выяснить, в чем дело, но Марина только и знала, что воротила от нее нос. В конце концов Полина махнула на сестру рукой. Ее закружило во взрослой, то есть близкой ко взрослой жизни: мальчики, дискотеки в Доме культуры, впервые попробованная водка, первые объятия и поцелуи… А потом она влюбилась в Николая, а там свадьба, рождение ребенка. До сестры ли было, с ее непонятными разуму завихрениями.
Марина завидовала старшей сестре и боялась, что ей, с ее серенькой внешностью, не выйти замуж. В таких страхах она окончила школу, институт и уже приготовлялась к участи старой девы – это в двадцать с небольшим лет! На ее счастье, на нее обратил внимание Антон, живший по соседству, все на той же улице Майской, но по другую сторону лужи. Был он, как и Марина, далеко не красавец, но ей не приходилось перебирать. Она поспешно сошлась с ним – и уже не отпускала от себя. Тоже была свадьба, но рождения ребенка не случилось – было мертворождение.
Потом произошли в жизни еще трагедии – одна за другой смерти родителей, как будто постаравшихся не разлучаться надолго друг с другом, самоубийство Николая. Все это опять сблизило сестер, но прежней теплоты, что была между ними в раннем детстве, уже не чувствовалось. Однако же праздники они отмечали вместе, семьями.
Вопреки ожиданиям, вечеринка по случаю тридцатитрехлетия Полины проходила живо и даже весело. Антон дал Марине слово не вспоминать про мертвого ребенка, вместо этого он усиленно шутил и травил анекдоты. Василий, в меру своего чувства юмора, не очень-то богатого, подхватывал его порыв остроумия. Марина старалась изображать хорошее настроение и даже выдавливала из себя улыбку, пусть и через силу. После пары тостов за здоровье «новорожденной» обстановка и вовсе стала очень приятной и раскрепощенной.
Только состояние Полины, виновницы торжества, с этой обстановкой не совпадало; она волновалась и была рассеянна. Она роняла на пол ложки, залезала рукавом платья в блюда с салатами, проливала, чокаясь, содержимое рюмки. Все относили это на действие алкоголя.
– Что, на работе жахнула уже? – подмигнув, спросил Антон.
– Чуть-чуть, – улыбнулась в ответ Полина.
– Судя по всему, это чуть-чуть было повторено неоднократно.
– У меня праздник! Имею право!
– Никто и не спорит!
– За тебя, сестричка! – потянулась к ней рюмкой Марина.
– Спасибо, сестричка.
Они чокнулись и выпили.
Полине в этот миг вспомнилось, что первоначально Владислав Николаевич собирался действовать через отравление, для чего даже яд раздобыл: дед Пашка дал, баб Таин сын, за какую-то услугу авансом расплатился. Подсыплешь Василию, говорил Владислав Николаевич, в рюмку, когда все отвернутся или пойдут покурить. И смерть его спишут на плохую паленую водку. Потом, посудив здраво, Владислав Николаевич отмел эту идею. Начнут же выяснять: а почему только Василий отравился? А остальные что, не пили? Странно для русских людей и для русских дней рождения. Ах, говорите, все пили, но отравился только один? Так это ему кто-то из сотрапезников и подсыпал яду! Давайте разберемся! И на кого падет подозрение? На супругу, на кого же еще, ибо какое дело до Василия Марине и Антону! К тому же так Полина запятнала бы себя кровью не только как вдохновитель, но и как исполнитель преступления. «А твои, Полечка, ручки не должны быть в крови. Кровь не украшает женщину».
«Так что яда в твоей рюмке нету, муженек. Пей спокойно, наслаждайся, пока можешь», – мысленно обратилась к Василию Полина. Задумчиво смотрела она, как ходит у него кадык, когда он опрокидывает содержимое рюмки в рот. И думала, что скоро этот кадык замрет навеки. Острейшая жалость охватила ее. Странно, почему именно кадык стало ей так жалко, ведь другие части тела, другие органы, куда более важные, тоже замрут. Сердце, мозг прекратят работу… Дыхание остановится… Но нет, почему-то кадык, выпирающий, с двумя не до конца выбритыми волосками, умилил ее до такой степени, что все внутри нее затряслось. Она даже хотела отказаться от своих намерений. Ну и пусть, что «устал жить», ну и пусть, что Дима... Пускай уж Вася и дальше живет, трясет своим кадыком.
Можно просто встать, выйти в другую комнату, позвонить Владиславу Николаевичу и сказать одно-единственное слово: «Отбой». Такой у них был уговор на случай, если Полина передумает или что-то пойдет не так.
Но тут же и отвращение накатило на Полину, причем и оно тоже, как и жалость, сосредоточилось на мужнином адамовом яблоке. «Какое же оно мерзкое, это его адамово яблоко. Само название мерзко звучит», – презрительно думала она, в упор разглядывая супруга.
– Чего ты меня изучаешь? – поморщился Василий. – Дырку на мне прожжешь.
– На адамовом яблоке твоем.
– Чего?
– Интересно, почему кадык называют адамовым яблоком.
– Это библейская легенда, – отозвался начитанный Антон. – Когда Адам, первый человек, откусил кусочек от плода древа познания, этот самый кусочек застрял у него в горле, тем самым и образовав кадык, он же адамово яблоко.
– Так значит, он так и не проглотил яблоко познания! – воскликнула потрясенная Полина.
Это почему-то окончательно примирило ее с тем, что Василий должен умереть. Когда он умрет, яблоко упадет вниз по пищеводу, подумала она, и тогда он познает истину, которая по сей день скрыта от человечества. Вот и еще одна причина, радовалась она, настоящая, глубокая причина для смерти Василия. «Какую же глупость я сейчас придумала! – в то же время размышляла она. – Неужели я и вправду пьяна?»
– Антоша, плесни-ка мне водочки.
Все снова выпили и закусили. Антон рассказал анекдот:
– Спрашивают у мужика: «У тебя есть мечта?» – «Есть», – отвечает. – «Какая?» – «Хочу бросить пить». – «Так брось». – «Да? А как потом жить без мечты?»
Хотя анекдот был бородат, все засмеялись. А громче всех смеялась Полина.
После нелепой мысли о кадыке еще одна, такого же свойства идея овладела ею. Она решила, что если забыть о том, какое злодеяние замышлено на сегодняшний вечер, то ничего и не произойдет. То есть произойдет, конечно, поправила она себя, она же этого хочет; да, произойдет, но она будет как бы и ни при чем. Она же забыла. Точно, забыла! А то и вовсе не знала, что там замыслил Владислав Николаевич.
А что он замыслил? «Забыла и не знаю!» Вот так валять дурочку перед самой собой показалось Полине не глупой идеей, а спасительной. Не для мужа, естественно, спасительной, а для нее, для совести ее. Она расслабленно выдохнула и еще выпила. «Забыла и не знаю!» – повторила она про себя. Но потом вспомнила, что по уговору с Владиславом Николаевичем она должна под каким-либо предлогом спровадить Василия на улицу. Одного. «Вот сейчас спроважу, и опять все забуду. Буду смеяться несмешным анекдотам Антона – и ничего не буду знать».
– Васенька, я вина хочу, – томно и пьяно, заплетающимся языком сказала Полина.
– Какое вино, Полин, после водки-то? – нахмурив брови, отмахнулся он.
– Вась, у меня день рождения. Сегодня все мои желания должны исполняться. – Она мазнула по нему липким, с мутной поволокой взглядом.
– Нет у нас вина! – раздраженно произнес он.
– Сходи и купи.
– Магазины закрыты.
– В ста метрах круглосуточный.
– После десяти алкоголь не продают. Так что пей что есть.
– Но у нас только водка есть.
– Вот и пей водку! – Василий уже начинал выходить из себя.
– А я вина хочу, а не водки! – не унималась Полина.
Она уже и не помнила, не отдавала себе отчет, что выманить мужа на улицу было ее целью. Она действительно захотела вина. Получалось, что она и вправду забыла о том, какому событию предстояло случиться.
– Давай я до Николаича схожу, – предложил Антон, с улыбкой слушавший их пререкания. – У него хорошее вино.
– Уж конечно, ты знаешь! – язвительно сказала Марина.
– Да уж знаю! – огрызнулся Антон. – Не начинай, пожалуйста. Я схожу, Полин.
Полина посмотрела на него с благодарностью. Но смутной тенью в ее голове брезжила мысль, что пойти должен Василий, а не Антон. Почему-то именно Василий. Почему? А, ну да, наверно, потому, что Василий – это ее муж, и он должен исполнять ее прихоти, а Антон – это гость, и его не пристало посылать за спиртным.
– Нет, – сказала она; язык уже совсем плохо ее слушался. – Нет. Пусть Василий сходит. Он муж. Он должен… Потому что муж… Потому что должен…
– Ох, ну и дурища! – процедил сквозь зубы Василий. – Ладно, схожу. Может, тогда успокоится.
С недовольным, хмурым видом он поднялся и вышел из комнаты.
Полина предложила снова выпить – за отсутствующих.
– За временно отсутствующих, – произнесла она, сделав ударение на слове «временно». Ей было важно сказать это слово. Она не понимала, почему важно.
Антон рассказал еще один анекдот. Полина не поняла его смысла и едва ли вообще его услышала, однако хохотала очень громко и долго, даже начала икать. Запила икоту минеральной водой.
– Кто-то тебя вспоминает, – предположила Марина.
– Да кто! – отозвался Антон. – Василий и вспоминает. На чем свет стоит вспоминает, по матушке и по батюшке. – И Антон рассмеялся.
– Васенька! – Полина схватилась за голову. В памяти ее что-то блеснуло, что-то страшное, она не поняла что. А потом в ней ожило все, что должно было произойти.
Произойдет, если она не позвонит…
– Отменить, отменить, – забормотала она и вскочила с места. – Мне надо позвонить. Где мой телефон?
Антон и Марина решили, что она собирается звонить Василию, говорить, что не нужно вина.
– Да успокойся! – воскликнул Антон. – Все равно уже пошел.
Полина села.
– Да? Ты думаешь, уже поздно?
– Конечно. Давай лучше еще выпьем. А что ты захотела отменить, – это ты правильно. После водки вино – это будет что-то ужасное. Не надо, не стоит. Будем водку. Вася принесет вино, а мы его не будем пить. Мы его на другой раз придержим. А будем водку.
Полина сидела как убаюканная. Антон ее словно заговорил. Но снова какая-то вспышка осветила ее разум. Она опять вскочила.
– Нет! Я должна! Где телефон? Где мой телефон? – Она истерически кричала и металась по комнате. Выбежала в другую комнату, в спальню. Телефон был там. Забыв, кому следует звонить, она набрала номер мужа.
После двух гудков трубку сняли.
– Да! – послышался раздраженный голос Василия.
– Васенька! – заорала она. – Васенька, слышишь? Слава богу! Я все отменяю, Васенька, слышишь! Иди домой!
– Сейчас подожди, тут кто-то… Чего… Эй, ты что там…
Полина расслышала глухой удар и тихий вскрик. И как будто всплеск волны. И тишина. Разговор прервался.
Только теперь Полина все поняла, хмель напрочь выветрился из ее головы. Она отчетливо вспомнила, что должно было случиться, и сообразила, что все уже случилось.
Глава 13
До последнего Владислав Николаевич ждал, что Полина позвонит и все отменит. Поминутно подносил телефон к глазам, проверял: вдруг не услышал, вдруг пропущенный вызов. Но нет, дисплей показывал только время. Двадцать два десять, двадцать два одиннадцать, двадцать два двенадцать. Проклятые минуты! Как хорошо было бы, если б они перестали нанизываться одна на другую, приближая тот миг, когда надо будет…
Хотя и сказал Владислав Николаевич, что готов ради Полины на все, и вообще гоголем перед ней выхаживал, а убивать себе подобного, брать грех на душу страшился. Ведь это же… Это самое худшее, что человек может сотворить против своей природы и против всей вселенной. Убив, человек перестает быть человеком и соответственно теряет принадлежность ко вселенной, она исторгает убийцу из себя как что-то мерзкое и ненужное, как чуждого зверя; обычный мир, с обычными радостями, для него уже не существует, и он сам не существует в обычном мире, во вселенной. У него, у убийцы, уже своя вселенная, замкнутая в его пропащей душе, – свой ад, если угодно. И не посмертный, как говорят религии, а прижизненный.
Неспроста же есть слово «душегуб», размышлял далее Владислав Николаевич. Оно, слово это, все объясняет. Оно говорит, что убийца губит душу не только убиваемого, но и свою собственную. Раз и навсегда губит. Совершил преступление – и ты, с душой своей, потерян для мира.
И получалось, что Владислав Николаевич перед готовящимся смертоубийством жалел не Василия, а себя. Когда он понял это, его обжег стыд. Но это и правильно, нечего его, Василия этого, жалеть, а то не решишься. А с жалостью к себе можно и совладать.
Он подумал о Полине, представил ее в коротких шортиках, в которых она пришла к нему просить об – как избежать слова «убийство»? – об одолжении. Да уж, ради Полины, ради ножек ее можно и погубить душу – и Василия душу, и свою собственную.
Так Владислав Николаевич стоял в душной ночи, прижавшись спиной к забору возле дома Полины и Василия, стоял и ждал, когда он, Василий, выйдет из калитки. В руке Владислав Николаевич сжимал тяжелый молоток. Ударить им по затылку, когда Василий пройдет мимо него, затаившегося в темноте. Рука не дрожала, но потела.
Затаившегося в темноте… Но вот как раз темноты и не было. Ночь была лунная, светлая, и Василий мог заметить Владислава Николаевича. Тогда потерялась бы внезапность, и старик ничего не смог бы поделать с пышущим здоровьем мужчиной, тяжеловесным и приземистым, крепко стоящим на ногах.
Однако другого плана, после того как был отброшен вариант с ядом, у Владислава Николаевича не имелось. Будь что будет, решил он. Что он будет делать, если жертва его обнаружит, он сам не знал. Может быть, набросится с молотком, не меняя намерений, может быть, убежит со страху, а может, спрячет молоток за спину и заговорит с Василием как ни в чем не бывало, и тогда все, конечно, отложится, будет перенесено на другой срок. Все станет ясно по ходу действия, подумал Владислав Николаевич. «Как знать, может случиться, что я не стану убивать его, даже если он меня не увидит», – успокаивал он себя. Эта возможность передумать, возможность выбора была для него важна.
Мгновения, едва переваливаясь, сменяли друг друга. Как будто это Сизиф, кряхтя и отдуваясь, толкал время в гору. Но Владиславу Николаевичу именно этого медленного течения секунд и минут и надо было, он вполне был согласен на то, чтобы его ожидание оказалось вечным, чтобы Сизиф, почти дотянув время до верхней точки, выбился бы из сил и выронил его, и тогда все началось бы сначала.
Однако же время славится своей необратимостью. Оно неумолимо двигалось вперед. И вот со стороны Полиного двора послышался шум. Шаги, тихий мат, скрип калитки… Это шел Василий, никакого другого спасительного предположения у Владислава Николаевича не было.
Да, это был он, Василий. Владислав Николаевич, стоявший шагах в двадцати, разглядел его силуэт, низкий, с выпирающим животом. Вот Василий остановился у калитки. Послышались какие-то щелкающие, пластмассовые звуки. А, это он закурил от зажигалки. Сигаретный огонек был хорошо заметен в лунном свете. «Интересно, – подумалось вдруг Владиславу Николаевичу, – какая надпись на пачке? «Самоуничтожение»? Нет, самоуничтожение от никотина может затянуться, а Полине невозможно больше терпеть его издевательств».
Василий повернул голову, как будто услышал, что рядом с ним кто-то о чем-то думает. Владислав Николаевич испугался, постарался избавиться от мыслей и затаил дыхание, как будто погрузился под воду. Но воздуха не хватило на время Васиного курения, пришлось впустить его в себя. Владиславу Николаевичу показалось, что он дышит чудовищно шумно, но это, конечно, только показалось. Василий его дыхания не услышал, тем более что в кармане у него зазвенел мобильник. Он поднес его к лицу, чтобы посмотреть, кто звонит. Ругнулся:
– Твою мать, ну и дура! – И, двигаясь в сторону Владислава Николаевича, пока еще им не замеченного, сказал уже в трубку: – Да! – Голос его звучал очень раздраженно.
Слушая, что ему говорят, он посмотрел прямо туда, где стоял, вжимаясь в забор, Владислав Николаевич. Теперь-то он не мог его не увидеть.
– Сейчас, подожди, тут кто-то… – проговорил Василий в трубку. Узнал соседа. Опустил телефон, обратился уже к нему: – Владислав Николаевич, а вы что здесь?.. А я как раз к вам иду. – Опять поднес телефон ко рту, хотел, наверно, сказать, кого встретил.
Но тут позади него раздался плеск воды. Василий обернулся и обнаружил, что посреди никогда не высыхающей лужи, которой знаменита была улица Майская, стоит маленький мальчик. Для такого позднего времени это было очень странно, особенно если учесть, что мальчик был незнакомый, явно не с их улицы. Почему же он здесь оказался? Чего он здесь мог забыть?
– Чего?.. Эй, ты что там?..
Для Владислава Николаевича мальчик не был незнакомым. Он узнал в нем Витю, мертворожденного сына Марины и Антона. Был мальчик в той же светлой маечке и в тех же темных шортиках, в каких старик видел его в первую встречу. Витя приветственно махал рукой, как будто был рад видеть их, и Владислава Николаевича, и Василия.
Владислав Николаевич сперва так же изумился мальчику, как и Василий, тем более что знал, что это не живой мальчик. Но не прошло мгновения, как удивление сменилось твердостью. Он решил, что появление Вити здесь – это знак ему. Надо только не зевать и ловить момент. Вот как удобно повернулся Василий к нему спиной, отвлекшись на мальчишку. Сейчас или никогда!
Владислав Николаевич размахнулся и что есть силы стукнул Василия по затылку. Звук от удара был гулкий, а потом какой-то хрустящий. «Это я череп ему проломил», – подумал Владислав Николаевич, ужасаясь трезвости и отчетливости этой мысли. Пока Василий, выронивший мобильник, не успел еще опуститься на землю, обмякнув и недоумевая, что жизнь покидает его, он успел нанести еще один, уже, видимо, ненужный удар.
Безжизненное тело упало у самой кромки лужи. Владислав Николаевич, взяв за подмышки, перетащил его в грязную воду. Потом бросил туда же мобильный телефон Василия. Из трубки, он расслышал, доносился голос Марины:
– Алло! Алло!
Но трубка, булькнув, ушла под воду, и голос пропал.
Владислав Николаевич бросил взгляд туда, где стоял мальчик. Но его уже не было, взгляд встретил только пустоту. «Сбежал, – подумал Владислав Николаевич. – Испугался». Он помыл в луже липкий от крови молоток и поспешил к себе домой. «Дело сделано, дело сделано», – одна мысль крутилась в его голове. А потом к ней добавилась еще одна: «Как легко лишить человека жизни. И как же это страшно».
Владислав Николаевич предполагал, что будет в ту ночь маяться бессонницей. После такого-то! Он и не собирался ложиться. Думал, что на улице поднимется шум, полиция приедет, начнут обходить близлежащие дома в поисках свидетелей или затаившегося убийцы. Придется изображать разбуженного и недовольного этим человека, долго идти к двери, после того как услышал, якобы сквозь сон, стук в калитку и лай Пегаса, чертыхаться, не сумев сразу, «спросонья», справиться с замком. Нужно быть готовым!
«Раздеться! Раздеться для правдоподобия! – подумал Владислав Николаевич. – Выйду в одних трусах». Еще поразмыслил и решил, для полного соответствия, совсем уж лечь в кровать. Как это могло ему помочь при встрече с полицейскими, он не рассуждал.
– Теперь я готов, – сказал он сам себе. Укрылся, несмотря на августовскую жару, одеялом и… уснул в мгновение ока, как будто ничего и не случилось.
Разбудил Владислава Николаевича стук и лай. «За мной», – обреченно вздохнул он. Странно, стоял уже белый день, солнце заполнило все уголки комнаты.
– Иду, иду.
Он нарочно шаркал по-стариковски, когда шел открывать, чтобы показать слабосилие, неспособность к убийству.
Это были не полицейские, а Пашка. Он был пьян и взволнован.
– Ты что, Николаич, дрыхнешь до сих пор? Ну ты даешь! Уже полдень скоро!
– А что такое? – Владислав Николаевич изобразил недоумение.
– Как же! У нас тут на улице такое случилось! Такое! Убийство, представляешь! Да давай зайдем к тебе в дом, я все тебе расскажу. А ты как раз оденешься. И плеснешь мне чего, чтобы я чуть успокоился.
– Убийство? – только и переспросил Владислав Николаевич. От волнения у него даже ноги затряслись. Он так крепко спал и так тяжело возвращался к действительности, что, когда он увидел не людей в форме, а Пашку в его извечном лоснящемся пиджаке, ему помстилось, что события вчерашнего вечера и, главное, удар по затылку Василия приснились. Нет, не приснились, как выяснилось.
На кухне Владислав Николаевич усадил Пашку за стол и поставил перед ним наполненный вином стакан. Пашка залпом выпил, вытер губы и значительно сказал:
– Убийство. На нашей улице.
– Да рассказывай уже!
– Василия убили, соседа нашего.
– Это мужа Полинкиного? – Владислав Николаевич старательно играл роль ошеломленного, отказывающегося понимать жуткую реальность человека.
– Ну, а кого же. День рождения Полины отмечали вчера вечером, ну и выпивка у них закончилась. Он вышел за новой. Ну, его и кокнули. На улице. Возле лужи нашей. Тело в луже и нашли. Рассказывают, такой шум ночью поднялся. Менты приезжали, все дела. Да ты не слышал, что ли? Возле дома ж твоего почти было.
Владислав Николаевич пожал плечами.
– Я спал. Я крепко сплю.
– Я тоже только утром узнал. Ну, я и дальше живу. К тому же выпил, отрубился. Не выдержал зарока. – Пашка помолчал. – Знаешь, – продолжил он после паузы, – я как узнал об убийстве, сразу о тебе подумал.
Владислав Николаевич вздрогнул.
– С чего бы это?
– В том смысле, – пояснил Пашка, – что я вспомнил, что ты у меня яд взял. Вот я и подумал: ядом ты его. Правда, потом мне сказали, что Василия молотком по голове тюкнули. Так что ты ни при чем, конечно. Извини уж за такие мысли.
– Ничего, – сказал Владислав Николаевич. У него от сердца отлегло.
– Да и зачем тебе Ваську убивать? За что? Что он тебе сделал?
– Ничего, – снова ответил Владислав Николаевич.
– Еще нальешь?
– Но только один стакан.
– Два давай. Тогда можешь стихотворение о матереубийстве чуть отложить; ты ж не написал еще?
– Нет.
– Ну и не пиши пока, отложи.
– Почему?
– Да я выпил, и мне прям, знаешь, полегчало.
– Думаешь, это надолго? – усмехнулся Владислав Николаевич. «Знал бы ты, что я тоже убийца, – подумал он. – Впрочем, на мне куда меньший грех: не мать я убил, а соперника».
Пашка опустил голову.
– Не думаю. Но пока отпустило – и ладно. Давай наливай. Пожалуйста!
«А ведь и правда, что мне Василий сделал? – размышлял Владислав Николаевич, когда выпроводил наконец Пашку: тот уговорил налить после двух еще два стакана. И отвечал себе: – Мне – ничего. А вот Полину измучил. Вот и поплатился». Ощущать себя орудием возмездия, справедливости было приятнее, нежели признавать, что убил из-за обещания Полины одарить любовью.
Впрочем, ад, который Владислав Николаевич сам себе предсказал, не заставил себя ждать. Мир и вправду замкнулся на том ударе молотка, что обрушил он на затылок Василия. Все остальное, все, что происходило после, происходило как будто вовне, за пределами его существования. Словно Владислав Николаевич весь и полностью пребывал тогда и там – стоял лунной, до краев наполненной удушливым воздухом августовской ночью на берегу лужи, с молотком в руке.
С людьми он предпочитал не общаться, чтобы ненароком себя не выдать, на улицу почти не выходил, и даже ежевечерние свои посиделки на лавочке исключил из распорядка дня. Похороны Василия уж тем более оставил он без своего посещения: вряд ли мертвый Василий обиделся бы на своего убийцу за то, что тот не пришел на церемонию прощания.
Что до еды, питья и прочего, все проделывалось машинально, как будто не Владиславом Николаевичем, а кем-то посторонним. А он сам – он стоял у лужи с молотком, который через миг должен был опуститься на голову несчастного, ничего не подозревающего Василия. И это было жутко и мучительно, потому что он ничего не мог изменить, по той простой причине не мог, что все уже свершилось, он все уже свершил.
Еще Владислав Николаевич в поисках выхода из ада вспомнил слова Пашки о том, что преступление может «перекочевать» в стихотворение, если таковое о нем написать. Но нет, это было не то, совсем не то. Оно не перекочует, а преумножится, вот в чем дело: не перейдет из действительности в сферу поэтическую, а пребудет и там, и там. Владиславу Николаевичу сразу показалась нелепой эта Пашкина затея. Как, в самом деле, стихотворение способно отменить случившийся факт? Он, конечно, своими стихами вдохнул в Аню, жену свою, жизнь, но ведь мертвой быть она не перестала, а смерть ее не аннулировалась. Нет, решил Владислав Николаевич, стихи о своем преступлении писать не стоит. И бесполезно, и уликой против него станут, если кому попадутся на глаза.
К слову об уликах и всем остальном, что могло помочь расследованию. Их не находили, как явствовало из слухов, доносившихся все-таки до Владислава Николаевича во время редких его вылазок со двора – в магазин, например. Личность убийцы оставалась загадкой для всех, кроме, разумеется, самого убийцы и его сообщницы. Но Владислав Николаевич все равно боялся и ждал, что за ним придут. Иногда он даже подумывал, что это было бы лучшим исходом для него. Вряд ли разоблачение и последующее наказание положило бы предел его аду, его мучениям, но, по крайней мере, он вновь оказался бы вовлечен во внешний мир, который, по его ощущениям, отгородился от него сразу после убийства. Да! Наказание вновь очеловечило бы его, ведь наказание – это по человеческим законам, а он, он же перестал быть человеком после убийства.
И если бы расследователи пришли к Владиславу Николаевичу, хотя бы не как к подозреваемому, а как к свидетелю, если бы пришли или если бы вызвали в отделение, он с порога бы, едва впустив гостей или сам войдя, в зависимости от того, где бы это происходило, у него дома или в стенах полиции, бухнулся бы в колени перед правоохранителями и закричал: «Это я! Это я убил!»
Но не приходили и не вызывали, видимо, руководствуясь теми же соображениями, что и Пашка: что сделал Владиславу Николаевичу Василий? Какая выгода старику в лишении жизни соседа? Свидетель тоже, думали, вероятно, полицейские, из него никудышный. Если б что увидел, уже сам прибежал бы, старики – они такие, и то, что не видели, рассказывают, а если б еще и увидел! Хотя нет, если б увидел, то непременно напутал бы все. Такова уж стариковская психология!
В общем, не трогали Владислава Николаевича. А он боялся и ждал. И это было дополнительной пыткой. Ад поглотил его во всем своем ужасе. Удивительно, чтобы оказаться в аду, достаточно к обыкновенному миру прибавить одно необыкновенное обстоятельство, необыкновенное – в смысле жуткое и уродливое, как, например, убийство. И тогда все накладывается одно на другое.
Глава 14
Вот еще мертворожденный мальчик Витя зачастил к Владиславу Николаевичу. Его визиты, конечно, затруднительно назвать обыкновенными, рядовыми событиями, но для Владислава Николаевича они стали привычными. И тоже мучительными. В отличие от Николая, являвшегося к Василию терзать того, Витя приходил к престарелому поэту, как сам говорил, «просто так». Визиты мертвого Николая, вообще-то говоря, были плодом воображения Василия, его самоистязанием, а вот чем были визиты мертворожденного Вити? Владислав Николаевич брал во внимание, что не он один и не он первый видел этого ребенка, к матери своей, Марине, тот вначале пришел. А значит, Витя не галлюцинация, а факт действительности и ее часть. А если учесть, что действительность стала для старика адом, то понятно, что Витя, пусть и «просто так», но тоже мучил его, сам того не желая.
Прежде всего, всяким своим приходом Витя напоминал Владиславу Николаевичу, что он, мертворожденный Витя, все-таки являет себя миру, а живорожденный Василий оказался вычеркнут из мира росчерком, нет, не росчерком – взмахом молотка Владислава Николаевича.
Да и сама необходимость разговаривать с мальчиком, когда так хотелось избегнуть общения с кем бы то ни было, живым, мертвым или мертворожденным, сама необходимость отвечать этому маленькому гостю, потому что он, как все дети, приставал с расспросами, душевно изматывала.
Обыкновенно Витя приходил по вечерам, когда Владислав Николаевич уже лежал в постели. Владислав Николаевич не запирал дверь на замок в ожидании него: в первый раз, когда она была заперта, визитер так громко стучал, что старик опасался, что от этого шума вся улица проснется.
Витя заходил в дом, не снимая сандалий, и садился у изголовья кровати.
Владислав Николаевич не спал, ждал.
– Пришел? – спрашивал он.
– Пришел, – отвечал Витя.
– Детям в такое время уже спать пора.
– Я же особенный ребенок. Я старше других на целую смерть. Я не жил, зато уже умер. Так что мне можно.
– Лучше бы к маме своей пошел, спокойной ночи ей пожелал.
– Не могу. Я не могу быть в двух местах одновременно.
– А я думал, что можешь, – с издевкой произнес Владислав Николаевич. – Ты же особенный.
– Нет, я только одному человеку могу видеться. И сейчас мне нужно видеться вам, дедушка Влад. Вам это нужнее, чем маме.
– Это еще почему?
– Не знаю. – Витя пожимал своими узенькими, цыплячьими плечиками. – Не знаю, почему я вам вижусь.
И переводил разговор на другой предмет. Его интересовало многое из жизни, все то, чего он, в силу своей мертворожденности, не мог знать.
– Вот у вас виноград зреет. Какой он?
– Еще кислый.
– А какой будет, как созреет?
– Сладкий. Вкусный.
– А вкусный – это как? Я вот знаю и чувствую, что такое холодно, мокро, а вкусно – не понимаю; это для меня сложно. Никогда не ел, даже материнского молока не пробовал.
– Не ел, как же! – усомнился Владислав Николаевич.
– Не ел, честно!
– И не пил?
– Не пил. Почему вы мне не верите? – недоумевал Витя.
– Потому что! Я тебя «Тархуном» угощал! Тот «Тархун», что я тебе давал, – куда ты ту бутылку дел?
– Выбросил. Просто выбросил. Так как это – вкусный?
– Ну как тебе объяснить? Это приятно. Языку приятно. Понимаешь ли, вкусовые рецепторы… Хотя ты все-таки ребенок, пусть и особенный, тебе не нужно так сложно… В общем, приятно. Радостно.
– А что вкуснее – виноград или арбузы?
– Каждому – свое. Мне, например, виноград. А вот Анастасия Петровна, это бабушка твоего двоюродного брата Мишки, знаешь же его? – она арбузы очень любит. – Владислав Николаевич вспомнил, как Настя на кладбище рассказывала могиле своего сына (а верила, что рассказывает сыну), что арбузы в этом году хороши. А, так это не Настя арбузы любит, а сын ее Николай любил арбузы!
Витя же думал об упомянутом Мишке.
– Мишка – разве он мне брат? Он же не сын моих мамы и папы.
– Он сын сестры твоей мамы, – терпеливо объяснял Владислав Николаевич, – а это значит, он твой двоюродный брат. Кузен, – называл он слово иноязычного происхождения.
– Как кузнечик, – смеялся Витя.
– Да. Кузенчик – кузнечик. – Тут же у Владислава Николаевича промелькивала идейка написать стихотворение для детей, а именно для Вити, но только промелькивала.
Беседа старого и малого продолжалась. Витя любопытствовал, чем обыкновенно занимается его двоюродный брат. Мишка был сыном любимой женщины Владислава Николаевича, любимой, но толкнувшей его на преступление, на сошествие в ад, поэтому он, не желая ворошить больное, отвечал уклончиво.
– Не имею понятия, – говорил он.
– Совсем не знаете? – настаивал Витя.
– Ну, мама его, твоя тетя Полина, рассказывала, что за компьютером сидит.
Что такое компьютер, Витя представлял: Марина, когда он к ней являлся, иногда показывала на нем мультики.
– Мультики смотрит?
– Нет, в игры играет.
– В какие?
– Откуда я знаю! В зомби стреляет.
– Кто такие зомби?
– Какой же ты приставучий! Это ходячие мертвецы, насколько я знаю.
– Как я, что ли? Хотя нет, я же не мертвец. Мертвецом может стать только тот, кто жил. А я не жил.
– А в животике у мамы? – интересовался Владислав Николаевич. – В животике у мамы ты не жил?
– Это не считается, – уверенно отвечал Витя.
Вот такие вели они разговоры. До жути боялся Владислав Николаевич, что зайдет у них с Витей речь об убийстве Василия. Мальчик же был там в тот момент, стоял в луже и наблюдал. Как Владислав Николаевич объяснит, что там произошло и почему?
Но нет, о том событии Витя речи не заводил и вопросов не задавал. Наверно, думал Владислав Николаевич, мальчик понимает, что произошло, понимает и сам испытывает ужас от того, чему он стал свидетелем. Но почему все-таки он лазил в луже в тот поздний час? Владислав Николаевич не спрашивал, поддерживая это табу между ними.
Вместо этого он однажды спросил о своей жене: видит ли ее Витя?
Тот отрицательно покачал головой.
– Я не вижу мертвых. Это же невозможно – видеть мертвых.
«Но я же тебя вижу!» – хотел было воскликнуть Владислав Николаевич. Но он предвосхитил ответ мальчика: «Я, мол, не мертвый, а мертворожденный». И промолчал.
А Витя сказал:
– Видеть не вижу, но я знаю, где она.
– В стране мертвых? Или как это называется?
– Я не знаю, как это называется и что это такое, потому что мне туда дороги нет. Но я знаю, что она была там, а потом переселилась в ваши стихи.
Владислав Николаевич обрадовался.
– В стихи, говоришь? Все-таки переселилась? Ха! Значит, не зря я писал.
– Этого нельзя понять: зря или не зря. Ведь неизвестно, где лучше, в стране мертвых, как вы это назвали, или в ваших стихах.
– Чем же это может быть плохо в стихах? – обиженно полюбопытствовал Владислав Николаевич.
– Не знаю, я там ни разу не был. Ни в стихах, ни в стране мертвых, поэтому не могу сравнивать одно с другим.
– А хочешь побывать в стихах? Я когда-то хотел написать поэму о мертворождении. О тебе.
– Не надо, – попросил Витя. – Вдруг я окажусь заперт в ваших стихах? И вдруг в них плохо?
«Так же, как плохо мне, запертому в своем аду, в той секунде, когда занес молоток над головой Василия, – подумал Владислав Николаевич. – Может быть, мои стихи тоже могут быть адом для кого-то? Надеюсь, что для Ани это не ад».
– Ну да, – сказал он, постаравшись отмахнуться от этих опасений, – тебе нет резона оказываться взаперти. Ты вон как свободно разгуливаешь по миру живых. К маме приходил, ко мне приходишь.
«И в лужах по ночам плескаешься», – чуть не добавил он, но вовремя остановился. Табу!
– Вы думаете, я по своей воле?
– А разве нет? – удивился Владислав Николаевич.
– Нет. Меня зовут, и я прихожу.
– Но я же тебя не звал! – с еще большим изумлением воскликнул Владислав Николаевич. Он даже приподнялся с подушки и, опершись на локоть, поглядел на мальчика, белокурые волосы которого казались светлым пятном на фоне вечерней полутьмы.
Витя лукаво улыбнулся.
– Значит, звали. Или не звали, но вам нужна моя помощь.
– И как же ты мне помогаешь? Извини, но мне, наоборот, нужно одиночество, после того что случилось… – Владислав Николаевич осекся.
– Ну, значит, потом пригожусь. Важно не пропустить ту минуту.
Владислав Николаевич скептически усмехнулся. Чем ему может помочь маленький мальчик?
– А вы не думали, что вы видите меня, потому что вы сумасшедший? – спросил вдруг Витя.
– Но тогда, выходит, что и твоя мама сумасшедшая? Тоже ведь тебя видит…
– И она сумасшедшая.
– Глупости, – возразил Владислав Николаевич. – Не сумасшедший я.
Он притворно зевнул: ему было боязно – поднимать эту тему, копаться в себе. А вдруг мальчик прав и он и в самом деле сошел с ума?
– Вы спите, спите, – сказал Витя. – Я сейчас пойду.
– Ага.
Владислав Николаевич отвернулся к стене. Но он не спал и даже не пытался заснуть. Тяжелые мысли не покидали его и не отпускали в сон. Все те же и все то же… Муки и осознание вины… Ей-богу, пойду завтра к ментам и во всем признаюсь, думал он. Каждую ночь и каждый день он так думал – и никуда не шел. Но завтра – завтра пойду, накручивал он себя, завтра пойду. А впрочем… Впрочем, нет. Вдруг именно завтра Полина решит все-таки заглянуть, чтобы расплатиться.
Да, лишь одно в те гнетущие дни утешало Владислава Николаевича, подпитывало его и давало силы не явиться самому с повинной. Полина! Полина должна была прийти и расплатиться за оказанную услугу. Собой расплатиться. Ради этого Владислав Николаевич и согласился снизойти в ад. Хотя нет, никакой это не ад, если его ждет такое счастье. Может, даже наоборот: рай?
Глава 15
Когда хоронили Василия, Полина, новоиспеченная вдова, – второй раз вдова, – ревела как белуга. Еще только задумывая и обдумывая мужнино убийство, она боялась: а вдруг не смогу заплакать? Что люди тогда скажут? Но ее опасения на этот счет не сбылись. Слезы лились и лились из ее глаз, и слезы непритворные. Ей было жалко Василия, жалко Мишу, и себя тоже ей было жалко, что никак она не достигнет в жизни счастья, что приходится не просто ловчить и обманывать, а прибегать к помощи смерти. И почему такая несправедливость? Неужели права Анастасия Петровна и Бог действительно зол? По ее теории он зол для того, чтобы понуждать людей к добру, но разве это не смешно?
Однако, если подумать, Поля делала зло тоже во имя добра – добра для себя, для кого ж еще. Надо еще немного потерпеть, думала она, чтобы обрести наконец свое счастье – счастье вместе с Димой.
Ночью после похорон она пришла к нему.
Дмитрий не ждал ее, спал и видел десятый сон, когда она постучалась.
– Ты? – удивился он. – Здесь? – Они никогда не встречались, не уговорившись перед этим.
– А где же мне еще быть, как не там, где ты? Пустишь?
– Да, конечно, извини, проходи. Просто я не думал, что ты в такой день… Я тебе соболезную. Чаю попьем?
– Не нужно, не хочу.
Она прильнула к нему, он ее обнял.
– Что теперь? – спросила она шепотом.
– А что теперь? – переспросил он.
– Что будет с нами?
– Все будет хорошо. Но должно пройти время. Мы не должны с тобой пока видеться.
– Что? – отстранилась она и с испугом и недоумением посмотрела ему в глаза.
– Дело, скорее всего, передадут мне.
Она не понимала.
– Я говорю, дело об убийстве твоего мужа должны мне поручить расследовать. А в таких обстоятельствах я не могу тесно общаться с тобой. Я имею в виду, это конфликт интересов, или как это, – Дмитрий терялся и путался. – Ты пойми, начальник, этот жирный тюлень, и так на меня зуб точит, а тут я так подставлюсь.
Полина усмехнулась. В такую минуту он думает не об их будущем, а о неладах с начальством. Она ради него… а он…
– Ах, вот оно что! А хочешь, я помогу тебе раскрыть дело, чтобы ты быстрее смог со мной тесно пообщаться?
– Конечно поможешь. Я же вызову тебя на допрос как свидетельницу. Опера, ну из следственно-оперативной группы, уже опрашивали тебя, а я, так сказать, более предметно. Основательно.
– Да чего ждать! Я прямо сейчас все расскажу. Это я Василия убила.
– Нет, не ты! В момент убийства ты была в доме и никуда не отлучалась, это могут подтвердить два человека.
– А я не собственноручно! Я его заказала!
Глаза Полины сверкали таким огнем, а тон был так искренен и убедителен, что Дмитрий был готов ей поверить.
– Серьезно, что ли? Но кому заказала? Откуда в нашем городишке киллеры? Или заезжему гастролеру? Да нет, ты шутишь! Конечно шутишь!
Она горестно покачала головой.
– Не шучу.
И Дмитрий окончательно поверил.
– Но зачем? Поля, зачем? – Он тряс ее за плечи.
– Ради нас, – ответила она. – Теперь между нами никто не стоит.
Он схватился за голову.
– Господи! Что ты натворила? И что мне теперь прикажешь делать? Мало того, что начальство прессует, теперь еще вот это!
– А ты арестуй меня! Начальство похвалит!
– Что ты такое говоришь! Я не смогу. Ты мне очень дорога! – Он впервые ей в этом признался; впрочем, сейчас это не имело значения. – Но тебе лучше все-таки уйти. Я должен все осмыслить. Извини.
– Так что, прикажешь ожидать вызова на допрос?
Дмитрий кивнул. Полина невесело усмехнулась и ушла не прощаясь.
Оставшись опять один, Дмитрий уже не ложился спать. Как бы он уснул, такое услышав?
Ах, Полина! Что же ты наделала? И неужели это действительно ради меня, или, как она выразилась, «ради нас». Как же это я пропустил тот момент, когда наше ни к чему не обязывающее «кумовство» стало для нее чем-то серьезным, из-за чего можно идти на такие вот вещи? Это же надо было додуматься – заказать мужа. «Теперь между нами никто не стоит». А меня ты спросила: хочу ли я этого? Со мной ты, кумушка дорогая, посоветовалась, прежде чем такое предпринимать?
Что же это получается? Неужели она правда, смешно даже говорить, неужели она меня – любит? И как же я этого прежде не замечал, такой убийственной, в буквальном смысле, любви!
Дмитрий вообще-то не верил, что любовь существует, он полагал, что есть только физическое влечение, химия, а тут – извольте! – не физика, не химия, а психиатрия! А что еще, как не психическая болезнь, что, как не одержимость, могло подвигнуть Полину на такой шаг!
Что же с ней делать? Нет, выводить ее на чистую воду, делать обвиняемой Дмитрий не собирался, тут даже ни на минуту сомнения не закрались: слишком жалко ее будет, тем более он и сам в некотором отношении виноват, не доглядел за ней, не разглядел в ней любящую его женщину, способную на все – думал-то, что она просто от скуки завела с ним интрижку, а оно вон как обернулось. Так что обвинять Полину он точно не будет. Чтобы закрыть дело, нужно зайти с другого конца: достаточно выявить только собственно исполнителя, а тот указывать на заказчицу не станет, у них так не принято.
Дмитрий вскипятил чайник: за чаем, казалось ему, думается легче. Сидел за кухонным столом, хлебал, обжигаясь, из любимой чашки и размышлял. Кто же этот самый исполнитель, на котором смерть Василия, – кем он может быть? Что это кто-то залетный, Дмитрий отмел сразу. Нет у Полины связей в преступном мире, чтобы выйти на киллера из большого города. Так что наверняка подрядился кто-то из Игнатово. Но кто? Дмитрий по долгу службы знаком был с изнанкой своего городка, но вот чтобы кто-либо был способен на душегубство даже ради больших денег – нет, таких он не знал и даже не слышал про таких. В общем, не денежный это вопрос, – ай, обжегся, ну и горяч чаек, – не денежный. А какой же? Из-за чего убийца мог совершить то, что совершил? Или так: что могла предложить ему Полина в награду?
Ну конечно! Дмитрий хлопнул ладонью по столу, так что чай выплеснулся из чашки. И как он сразу не догадался! Себя она могла предложить, красоту свою! Сама ведь рассказывала, – то ли хвалилась, то ли дразнила, – что ее многие мужчины вожделеют. «А я им всем отказываю, – говорила она, – только с тобой вот дала слабину». Стало быть, один из этих вожделеющих и согласился стать убийцей – в обмен на обладание Полиной. Но кто?
Дмитрий мысленно перебрал всех возможных поклонников Полины. Соседи, коллеги по работе, друзья детства… Нет, ни те, ни другие, ни третьи не подходили. Всем, конечно, Полина нравилась, а какому нормальному мужчине может не нравиться такая женщина, – тут Дмитрий был субъективен, – но чтобы вот сотворить душегубство… Кто-то слишком благоразумен, кто-то слишком труслив, кто-то – и то, и другое вместе.
Но кто же убийца?
Почему-то Дмитрий, в поисках ответа на этот вопрос, остановился на фигуре Антона. А почему бы и не он? Одну сестру он уже распробовал досконально, наверняка стал поглядывать и на вторую. Точно! Неспроста же он так заинтересовался, когда Дмитрий рассказал ему о своей связи с Полиной, поди решил: раз у Димона с ней получилось, то и у меня дело выгорит. Не выгорит, Антошенька, она меня, оказывается, любит не на шутку, а твоими услугами киллера просто попользовалась. Но смог бы он убить? Вон в школе над ним издевались старшие, а он безропотно все сносил. Изменился? Пожалуй, изменился. Не годы – горе его изменило, этот сын его мертворожденный изменил. После того, что произошло, Антон сам, что ли, помертвел. Раз уж судьба так бесчеловечно распорядилась, то и ему, Антону, все дозволено, – к такому выводу он мог прийти, по крайней мере такое заключение из случившегося просто напрашивалось. А значит, он мог лишить жизни человека – не только и не столько по просьбе желанной женщины, сколько в отместку за смерть ребенка (кому в отместку? – всей вселенной в отместку).
Была, правда, одна неувязка – не идейная, а, так сказать, материальная. Судя по тому, что Дмитрий уже знал об обстоятельствах дела, Антон находился в момент убийства пусть и поблизости, но в другом месте – в доме Василия, что уже подтвердили обе сестры – и Марина, и Полина. То есть алиби у него имеется! Но и этот ларчик просто открывается: они обе заинтересованы в том, чтобы виновность Антона осталась недоказанной. Марина – жена его и любит его, особенно если не знает о его сговоре с Полиной, а с чего бы ей знать! Что до Полины, то она же Антону сообщница, и если она его сдаст, то он сдаст ее в обрат – резона молчать в случае такого предательства у него не будет.
Дмитрий совсем забыл про свой чай – и без него мыслью своей он, как полагал, проник в суть вещей. Антон! Конечно, это Антон! Да, эту догадку, это озарение разума к делу не пришьешь. Но расколоть его в личном разговоре можно – у Дмитрия такой опыт в этом накоплен, что он сможет легко и просто.
Он вскочил со стула. Куй железо, не отходя от кассы! Немедленно к Антону. Глянул на часы. Уже полвторого ночи, Антон уже спит. Тем лучше. Спросонья его можно брать тепленьким. Дмитрий наспех оделся и заспешил к Антону.
В дверь пришлось тарабанить довольно долго.
– Кто там? – раздался наконец из-за двери недовольный сонный голос Антона.
– Это я. Дмитрий.
Послышалось матерное бормотанье. Щелкнул замок, открылась дверь. Антон стоял в одних трусах.
– Ты чего в такое время?
– По делу.
– До утра не могло подождать твое дело?
– Не могло.
– Антон, кто там? – это Марина крикнула из другой комнаты.
– Это Дима, – крикнул в ответ Антон. И Дмитрию: – Проходи, раз пришел. Пойдем на кухню, чтобы Маринке не мешать. Чай будешь?
Дмитрий ухмыльнулся.
– Спасибо, нет. Я только что чай пил. А хотя я не допил. Так что давай.
На кухне Антон поставил чайник на плиту.
– Ну, рассказывай, с чем пожаловал. Не чаи же ты гонять пришел в такое время. Извини, спиртного не предлагаю. Маринка будет скандалить: она и так думает, что я много пью. Ну, рассказывай же!
Снова на лице Дмитрия появилась ухмылка.
– Это ты рассказывай.
– О чем?
– Об убийстве Василия.
Дмитрий ожидал, что Антон вздрогнет, или побледнеет, или как-нибудь еще прореагирует на эти слова, тем самым выдав свою причастность к преступлению. Но тот только пожал плечами.
– А что я должен рассказать? А, это допрос, что ли? Значит, ты будешь расследовать? Но почему ночью? Что за спешка?
– Да нет, это просто дружеская беседа. Пока.
– Так я мало что помню. Мы много пили на Полинкином дне рождения. Потом Васька вышел – за вином, кажется. Ну, и не вернулся. Вот и все, если вкратце. Да меня уже опрашивали менты… э, извини, полицейские, оперативники, ну, коллеги твои…
– А ты не вкратце. Может, ты выходил и заметил что.
– Да нет, не выходил.
Засвистел чайник. Антон выключил газ, стал разливать в чашки.
– Не выходил я, – повторил он, – поэтому ничего не заметил. Все время я был с Полинкой и Маринкой, мы продолжали выпивать. Потом Полинка позвонила Василию, сказать, что передумала. Видно, поняла, что вино после водки – это плохая идея. Василий вроде бы взял трубку, ответил что-то, а потом связь оборвалась. Полинка побегала по комнате, хватаясь за голову и выпучив глаза, и выбежала на улицу, мы с женой за ней: Полинка была в неадекватном состоянии, вся переполошенная, и мы подумали, что нельзя ее оставлять одну. Только за калитку – и сразу увидели Василия в луже.
– Прямо сразу?
– Сразу. Было светло как днем.
– И никого больше? Может быть, убегал кто-нибудь?
– Никого. Да мы по сторонам-то и не глядели, сразу кинулись все к Василию, думали, что он жив, просто, может, плохо стало. Но нет, он был мертв, это сразу стало понятно, с таким-то проломом в башке. Эх, Василий, кому же ты дорогу перешел? – Антон вздохнул. – Да ты пей чай-то, зря, я, что ли, наливал?
Все рассказанное Антоном звучало логично и располагало к тому, чтобы поверить ему. Но Дмитрия так просто не проведешь. Он сомневался, что Антон говорит правду, вернее – почти не сомневался, что Антон говорит неправду. Уже выстроенная Дмитрием версия довлела над ним: это Антон – и все тут. Однако он пока ничем не показал, что он – убийца. Вон как невозмутимо глотает свой чай и только покачивает головой, якобы скорбя о Василии.
– А где он собирался купить вино? Ведь вышел он после десяти вечера, когда спиртное магазины уже не продают?
– Как же, не продают! Хорошо попросишь – продадут, – со знанием дела возразил Антон. – Но Василий и не в магазин шел. А к Владиславу Николаевичу, к соседу, он своим вином приторговывает.
– Я знаю, – кивнул Дмитрий.
– Ха! Полиция знает! А ведь он это незаконно делает, как я понимаю!
– Ничего, пусть приторговывает. Лишь бы не водкой-паленкой, от которой люди слепнут или мрут. А если натуральный продукт, то пусть. Хотя и не красит это его, все-таки бывший учитель, сеял разумное, доброе, вечное. Неспроста он мне еще со школы не нравился.
– У учителей пенсии маленькие.
Они помолчали.
– Значит, не дошел, – произнес Дмитрий, сделав большой обжигающий глоток чая.
– Что? – не понял Антон.
– Не дошел, говорю, Василий до Владислава Николаевича.
– Не дошел, – повторил Антон. – Как будто его кто-то поджидал.
«Конечно поджидал! – подумал Дмитрий. – Потому Полина и отправила его, будто бы за вином, – она знала, что убийца поджидает, более того – она и уговорилась с убийцей, чтобы он поджидал. Но ведь это же ты и поджидал. Ты, Антошенька!»
А Антон заговорил о своем. О своем ребенке мертворожденном. Дмитрий все это не раз слышал: и то, как Антон до сих пор переживает это несчастье, и то, что их брак с Мариной из-за этого на волоске: ребенок все время между ними, даже в их супружеской постели.
Дмитрий было заскучал и только выжидал удобного момента, чтобы вывернуть разговор обратно на тему убийства. Но вдруг он понял, как будто бы прозрел: это не Антон! Это просто не может быть Антон! Ведь если подумать, то его сын всегда рядом с ним, пусть и всего лишь в виде мысли о нем, а если так, то Антон никак не может убить – при ребенке не может. Придя к такому выводу, Дмитрий облегченно выдохнул: все-таки Антон был ему приятелем, хорошо, что он не душегуб. Да и Полину Антон вряд ли хочет – опять же перед ребенком стыдно было бы. В общем, замечательный ты человек, Антошенька!
На радостях Дмитрий потрепал его по плечу.
– Ты чего это? – изумился Антон.
– Да это я так, просто, – улыбался Дмитрий.
Но Антон ему испортил настроение:
– А что вы теперь с Полинкой будете делать? – спросил он.
– В смысле? – помрачнел Дмитрий.
– Поженитесь?
– Рано об этом говорить. У нее только что мужа убили.
– Да уж. Но ты все равно смотри не упусти ее. А то претендентов на ее руку и сердце много найдется.
– Например?
– Например, тот же Владислав Николаевич, ха-ха.
– В смысле? – снова спросил Дмитрий.
В ответ Антон рассказал ему о чувствах старика к Полине все, о чем догадывался сам и о чем ему проболталась, со слов сестры, жена.
Дмитрий слушал с интересом. Ах, вот оно что! Теперь все ясно. Это Владислав Николаевич убил Василия. Это ему заказала Полина мужа, а платой должно было быть обладание ее телом. Понятно, по-другому ему, старику, с такой женщиной ничего не светило бы, вот он и решился на душегубство от отчаяния, – Дмитрий поставил себя на его место, ощутил безнадежность его чувства и утвердился в этой мысли.
Что ж, надо хватать старичка. Полину он точно не выдаст, раз уж правда ее любит, а сам пусть посидит – до самой смерти посидит. Прямо с утра и надо брать! «Вот утрясу все формальности на работе – и сразу к нему!»
Дмитрий действительно не особо жаловал Владислава Николаевича: истинной правдой были его слова о том, что он ему со школы не нравился. В классе пятом Владислав Николаевич выгнал его с урока за то, что он, тогда еще не Дмитрий, а просто Димка, плевался жеваной бумагой из трубочки. Мальчик возмущался: «Почему именно меня? Все ведь плюются!» Плевались, действительно, все, но попался именно он. Так Владислав Николаевич и объяснил. Дмитрия сильно задела такая несправедливость, и он не простил ее учителю истории. Сейчас, по дороге от Антона, ему вспомнился тот давний случай.
Еле дотерпел Дмитрий до утра. Несмотря на бессонную ночь, он был полон энергии и планов и собирался развить бурную деятельность. Надо было расправиться с накопившейся бумажной работой, а потом – к Владиславу Николаевичу.
Но едва Дмитрий зашел к себе в кабинет, как туда с шумом и матом ворвались люди в масках. Он только раскрыл рот от растерянности. «Маски» повозили его мордой по столу, надели наручники и швырнули перед ним пачку купюр.
– Твое?
– Не мое, – сказал Дмитрий и тут же получил затрещину.
– Не ври. У тебя в ящике стола лежали. Сейчас мы номера на купюрах сверим. Мы их все переписали, перед тем как ты их взял! Вот из-за таких взяточников, как ты, нас, полицейских, народ и не любит!
– Я ничего не брал! Ребята, прекращайте это «Маски-шоу»! Вы не того поймали!
Снова затрещина. Из-за спин людей в масках выступил, а точнее как-то выкатился начальник Дмитрия – круглый как колобок.
– Говорил я тебе: прекращай эти шуточки! А ты не послушал!
– А! Все понятно! – Дмитрий смотрел на него с презрением.
– Что тебе понятно? Что мы боремся за чистоту своих рядов? Так это давно было пора понять.
В общем, так и не нагрянул Дмитрий к Владиславу Николаевичу.
Да и Полина напрасно ждала, когда он ее пригласит на допрос, а ведь она ждала с нетерпением – это была бы для нее прежде всего встреча с Дмитрием, а она, эта встреча, была ей необходима как воздух, ведь между ними возникла странная, терзавшая ее недосказанность. Эти слова Дмитрия: «Я должен все осмыслить», – что они, собственно, значат? Что он еще должен осмыслять, в чем он сомневается? Она во имя него, во имя того, чтобы быть вместе с ним, на самое страшное пошла, а он сомневается и «должен все осмыслить»? Может, она чего-то не понимает?
Но допрашивал ее другой следователь. А Дмитрия – арестовали.
Начальство сфабриковало против него дело. Якобы Дмитрий вымогал взятку с задержанного – местного пьяницы, жестоко избившего своего собутыльника. Этот самый задержанный, науськанный начальником Дмитрия, дал соответствующие показания насчет взятки, и в обмен на это нанесение тяжких телесных повреждений переквалифицировали ему в мелкое хулиганство. Дмитрию же грозил теперь немалый срок как коррупционеру и оборотню в погонах. Купюры с переписанными номерами, подброшенные ему в стол, были железной уликой.
Полина этих подробностей, понятно, не знала, как и все другие обыватели города Игнатово. Молва донесла до нее весть о преступлении Дмитрия как о несомненно имевшем место факте и уже, можно сказать, доказанном. Полина ахнула от ужаса, но и умилилась: это он ради нее пошел на такое, а деньги ему были нужны, чтобы откупить ее, если дойдет до обвинения. Но раз денег не удалось добыть, то не дойдет до обвинения, нет уж. На допросе она ничем себя не выдала: мол, об убийстве своего мужа ничего не знаю и кто мог хотеть ему смерти – тоже мне сие неведомо. Никаких подозрений против нее следователь, заменивший Дмитрия, не возымел.
Полина очень переживала за Дмитрия: как он там, за решеткой? Тем более что никого к нему на свидание не пускали: знающие люди говорили, это потому, что на нем живого места от побоев нет. Бедненький! Полина твердо решила, что если его осудят, то она его обязательно дождется.
Как-то к ней заявилась Анастасия Петровна. Якобы проведать внука. Но это был лишь предлог, она знала, что Мишку забрали на время родственники Василия, которые жили в другом городе, – вдали, думали все, мальчику легче будет переносить горе: из-за смерти отчима он очень сильно переживал.
– Ах, как жаль, что Мишеньки нет, – сокрушенно цокала языком Анастасия Петровна. – Я и забыла. – И метнула ненавидящий взгляд-молнию в Полину. – А ты как?
– Тяжело. Очень тяжело, – сказала Полина.
– Врешь! – вскричала Анастасия Петровна. – Небось, рада, что нет больше Васьки? Еще одна жертва твоей красоты!
– Как вы можете так говорить! – отбивалась Полина. – В такой момент!
– А какой такой момент? Можно подумать, ты не приложила руку к тому, чтоб возник этот «момент»? Наверняка же сама подговорила убийцу!
Полина постаралась сохранить невозмутимость. Изобразила на своем каменном лице улыбку.
– Другого я от вас не ожидала.
– Интересно только, кто был твоим орудием. Уж не Димочка ли твой? Недаром же его прикрыли. Хотя повод вроде бы другой, ну так, может, в интересах следствия всей правды не разглашают.
А вот этого Полина никак не ожидала.
– Какой еще Димочка? – только и проговорила она, побледнев.
– Ага! Проняло-таки! Побелела вся, как простыня. – Анастасия Петровна торжествовала. – Думаешь, я не знаю, что он твой полюбовничек? А вот знаю!
– Откуда?
– Антон разболтал.
– А он откуда знает?
– А ему сам Димочка твой похвалился. Ты же знаешь мужиков: их медом не корми, дай только похвастаться своими победами.
– Не верю. Дима не такой. Да если бы и сказал он что-нибудь Антону, то с какой стати Антон стал бы с вами откровенничать? В общем, ничего не сходится. Так что вы все врете. Подсмотрели, наверно? Вы следите за мной, да?
– Вот делать мне нечего – следить за тобой, – с презрением ответствовала Анастасия Петровна. – Слишком много ты о себе возомнила, шалашовка помойная. Говорю же тебе: Антон проболтался. Он помогал мне обмывать бабу Таю после смерти, вот промеж дела и рассказал. На него над мертвым телом такой бзик нашел, что он говорил обо всем на свете, говорил и говорил, лишь бы убедиться в том, что сам он живой: «Говорю – значит, существую».
– Не говорю, а мыслю.
– Чего?
– Мыслю – значит, существую. Так было в философии.
– Не строй из себя грамотную. В философии так, а у Антона эдак. Да ты в сторону не уводи-то, не уводи. Лучше скажи: права я? Ты подговорила Диму убить Василия? А что! Неглупо! Он же в полиции, кто на него подумает! Угадала я? Ну, отвечай же, паучиха!
Анастасия Петровна распалилась и схватила Полину за руку повыше локтя. Полина вырвалась.
– Да что вы себе позволяете! Синяки вон от ваших пальцев останутся! Уходите!
– Я-то уйду! Но когда-нибудь ты доиграешься! Начнешь еще кого-то жрать, как паучиха попавшуюся в паутину муху, а потом обнаружится, что ты жрешь не муху, а саму себя. И сожрешь ведь!
– Старая дура! – проговорила Полина вслед Анастасии Петровне.
Анастасия Петровна вся кипела от злости. Этими эмоциями, так и плескавшими через край, необходимо было с кем-нибудь поделиться, чтобы можно было потом спокойно продолжать творить добро. Поэтому по пути домой Анастасия Петровна завернула к Владиславу Николаевичу.
Тот боялся, что явилась полиция, и на стук долго не выходил, а когда вышел, то мелко дрожал.
– Настя?
– Ты чего трясешься, замерз, что ли? В такую-то жару? Заболел, что ли?
– Да нет, это я так, спросонья. Да ты проходи, проходи.
– А я думала, заболел. Ты вон и на улицу не выходишь в последнее время, давно тебя не видно. То каждый вечер на лавочке у своих ворот заседаешь, как депутат, а то пропал вдруг. Муза, что ли, не выпускает?
– В смысле?
– Ну, стихи пишешь днями напролет.
– А, ну да, можно и так сказать.
– Угадай, у кого я сейчас была!
– У кого?
– У Полины, шмары этой!
Владислав Николаевич застыл. «Полиночка, милая! Когда же я тебя наконец увижу?»
– У Полины? – как можно безмятежнее переспросил он. – И как она справляется с потерей?
Настя только усмехнулась.
– С какой еще потерей? Это для нее скорее находка. Или, в крайнем случае, запланированная потеря.
Владислав Николаевич напустил на себя еще больше безмятежности.
– О чем ты? Почему запланированная?
– А потому! – И Настя выложила ему все свои догадки и подозрения.
Владислав Николаевич слушал – и внутренне потешался. «Какой Димочка? Что за бред?» Уж ему-то лучше всех прочих известно, кто на самом деле убийца. Настя, конечно, угадала, что Полина причастна к преступлению, но всего лишь угадала. А что Дмитрия приплела как любовника – тоже чушь. Владислав Николаевич знал его еще ребенком и был готов признать, что он вырос в мужчину видного, но чтобы он был Полиным любовником? Нет у нее никакого любовника! Вон и Антон говорил, что нет, Настя же как раз на Антона ссылается, будто от проболтался, что есть. Конечно, лжет Настя! По злобе своей к бывшей невестке лжет!
Настя, рассказав все, умолкла. Ну вот, вся ненависть вылилась, теперь она успокоилась и вновь в своей колее.
Владислав Николаевич смотрел на нее, не скрывая улыбки.
– Чего это ты веселый? – изумилась Настя. – Разве я что-то смешное тебе сообщила? А, понятно, ты мне не веришь и считаешь идиоткой.
– Идиоткой не считаю, но – не верю.
– А, ну да, ты же сам в эту тварину втрескался, как мальчишка. Вот и думаешь, что она на такое неспособна.
– Настя, что ты все придумываешь! Втрескался! И слово-то какое подобрала!
– А что, не так? Думаешь, я не поняла, почему ты все про нее у меня выпытывал? Потому что втрескался! Донжуан ты престарелый!
– Ну ладно, ладно, – нахмурил брови Владислав Николаевич. – Ты для чего приходила? Только для этого? Позлословить?
– Да правду приходила сказать тебе! Глаза тебе раскрыть! Но, как видно, не получилось. Ну, и продолжай спать! А я выговорилась, и мне легче стало. Так что я пошла.
– Счастливо! – Владислав Николаевич с язвительной ухмылкой помахал рукой.
Глава 16
Прошла неделя после убийства Василия. Август перевалил за половину. Виноград наливался солнцем и тешил глаз. Хороший будет урожай. Владислав Николаевич делал усилие над собой, чтобы порадоваться этому обстоятельству ближайшего будущего. Но обмануть себя не получалось: виноград был невеликой отрадой. Во-первых, все тот же ад, во-вторых, все то же ожидание Полины – вот и все, что было у него.
Владислав Николаевич все понимал: нервы, похороны, расспросы правоохранителей, – понимал и не торопил. «Мое от меня не уйдет», – успокаивал он себя и ждал, вспоминая ее многообещающее: «Я за ценой не постою». Прокручивал в уме все возможные варианты их встречи. Придумывал, что скажет, воображал, как положит руку ей на грудь, а потом… Нет, дальше этого мысли не заходили.
Наконец ждать стало уже невмочь. Одолели сомнения: не собирается ли Полина «кинуть» его: наобещала небесных удовольствий, а теперь пропала с концами, даже никакой весточки от нее нет. «Если так и не явится для расплаты, сдам ее, – раздраженно думал Владислав Николаевич. – Ну и сам сдамся. Ну а что, мне терять нечего!»
В тот день он долго мерил шагами свой двор, будучи во власти этих тяжелых мыслей, – Пегас дружелюбно вилял хвостом и наблюдал за его перемещениями. Наконец Владислав Николаевич взял в руки мобильный телефон и отправил Полине сообщение, где был один-единственный знак – знак вопроса: «?». Отправлять эсэмэски он научился относительно недавно и гордился, что сумел освоить эту науку в своем преклонном возрасте. Правда, особо этим умением он не пользовался, но вот теперь пригодилось.
Получив этот знак вопроса, Полина схватилась за голову. Она и забыла совсем! Мало ей своих забот, так еще надо ублажить этого похотливого старика! И ведь только попробуй отказать – кто знает, на что он в таком случае пойдет? Он же совсем с ума спятил от любви к ней – а как не спятил, если человека убил ради нее! Нет, придется порадовать старичка. Конечно, это будет по отношению к Диме предательством, но выхода нет. Надо идти. И Полина набрала ответное сообщение: «Ждите сегодня вечером».
Владислав Николаевич прочитал это СМС, и из его горла издалось ликующее клокотанье. «Полиночка! Не обманула! Милая ты моя!» На радостях он расцеловал Пегаса.
Ноги у Владислава Николаевича от счастья сделались слабы, и он едва не рухнул наземь, да еще и об цепь Пегаса споткнулся. Еле добрался он до ступеньки перед входом в дом и присел на нее. Перевел дух. Хотелось кричать и плакать, и ни на что из этого не было сил. Он просто сидел и смотрел на зреющий виноград.
– Наконец-то! – с трудом прошептал он и закрыл глаза. Виноград тут же исчез, равно как и весь остальной мир, кроме этих трех слов, вытеснивших все остальное: «Ждите сегодня вечером».
Однако надо встряхнуться и собраться. Подготовиться, подготовиться же следует!
Владислав Николаевич тщательно вымылся, особое внимание уделив причинному месту, застелил кровать свежим белоснежным бельем, на стол выставил самое лучшее свое вино и залежавшуюся, он уж не помнил с каких пор, коробку шоколадных конфет. Так, в легких хлопотах, и подошло долгожданное время.
Наступил вечер – знойный августовский вечер, похожий на тот, когда был убит Василий. Все вечера в августе были похожи на тот, и это было, конечно, нарочно, чтобы посильнее помучить Владислава Николаевича. Правда, тогда светила луна, а сейчас темнота была густая, как кисель. И да, время все-таки сдвинулось с мертвой точки: Полина идет!
Но идет ли? Ночь уж полностью сгустилась, а ее все нету. Владислав Николаевич нервно поглядывал на улицу и на часы. Передумала, что ли? Или изначально обманула? А он поверил. Теперь ходи, как в том анекдоте, с вымытыми мудями, как дурак.
Пытался читать книгу. Взял с полки первую попавшуюся. Это оказался томик Есенина. Но любимые, много раз читанные и запомненные наизусть строки воспринимались как что-то чужое, ненужное и непонятное.
С досадой захлопнул Владислав Николаевич книгу. Решил перебрать собственные стихи, записанные на разрозненных листках бумаги: отдельной тетради он не заводил. Это у Лермонтова, у настоящего поэта, была тетрадь для стихов, а он, Владислав Николаевич, – поэт ненастоящий, зачем ему. Как назло, первыми в стопке лежали черновики и наброски стихотворения на день рождения Полины. Милое сердцу имя… Кольнуло сердце… Что за глупая привычка не выбрасывать черновики! Владислав Николаевич досадливо скомкал листы, но потом подумал, что негоже это, ведь на них имя Полины, этой милой обманщицы, и бережно их разгладил.
За всеми этими суетливыми действиями он и не расслышал, как хлопнула калитка, да и Пегас не залаял, – он тоже любил Полину, – так что когда в дверь дома постучали, Владислав Николаевич вздрогнул от неожиданности.
Она!
Сердце снова кольнуло, но уже от счастья.
– У меня открыто! – крикнул Владислав Николаевич. – Заходи!
И вошла Полина. Ах, чаровница, опять в этих шортиках коротких, как будто поняла, как она ему в них нравится.
– Здравствуйте, – проговорила она с улыбкой. Улыбка у нее на этот раз была какая-то стеснительная, и такая ей в особенности шла. – Вот и я.
– Я вижу, – Владислав Николаевич облизал враз пересохшие губы. – Какая ты красивая.
– Спасибо.
– Да ты проходи, проходи. На кухню проходи. Там это… Вино… Выпьем вина? Сам делал. Прошлогоднее. В этом году еще не поспел виноград. Да ты и сама знаешь, еще не время же. – Владислав Николаевич волновался, суетился и говорил невпопад.
Усадил Полину за стол, налил в бокалы вино, красное, густое, тягучее. Ему подумалось, что оно похоже на кровь. Кровь на молотке, которым он проломил Василию затылок. Он смыл ее в луже, но почему же она вдруг превратилась в вино? Это же вода должна превращаться в вино, если вспомнить чудо, что сотворил Христос, вода, а не кровь. Такие глупые мысли лезли в голову! Рядом с ним его мечта, его Полина, а тут такие несуразности одолевают!
Полина пригубила.
– Какое вкусное!
– Правда? Я очень рад, что тебе нравится. Сам делал.
– Вы это говорили.
Повисло неловкое молчание. Наконец Владислав Николаевич его нарушил, потому что надо было нарушить. Чтобы время вновь пошло вперед, а то оно опять вернулось к той секунде, когда он молотком…
– Как ты, Полиночка? – спросил он участливо. – Тяжко?
– Тяжко, Владислав Николаевич. Второй раз вдова. Черная вдова, – она невесело улыбнулась.
– Что поделать! Так складывается, значит, жизнь. – Он ласково потрепал ее по руке – и так и оставил свою ладонь. – Полиночка… Я тебя ждал.
– Я не могла прийти раньше. Столько всего навалилось.
– Я понимаю, – кивнул Владислав Николаевич.
– И я не только о Василии, тут еще вот что приключилось.
Тяжело вздохнув, она рассказала о Дмитрии, о том, что ради него она на самом деле подбила Владислава Николаевича на убийство, и еще о том, что Дмитрий арестован, и о том, за что арестован. А что Василий ее мучает, так это она тогда наврала. Теперь вот она решила признаться во всем этом Владиславу Николаевичу, чтобы между ними не оставалось никаких недомолвок.
Владислав Николаевич слушал и кривился от душевной боли. Как?! Настя была права, и у Полины все же есть любовник? И это все было из-за него и для него, из-за этого «Димочки»? Но Владислав Николаевич взял себя в руки. «Ну и пусть любовник! А я все-таки возьму свое! А он пускай сидит под арестом, поделом ему!»
Старик как можно ласковее улыбнулся Полине.
– Да я же без претензии, что ты долго не шла, я с пониманием, Полиночка. Я тебя всю жизнь готов ждать. Другой вопрос, сколько мне той жизни отмеряно. Не так уж и много, если посмотреть. Старый я, Полиночка, от этого никуда не денешься.
Однако она, казалось, не слышала слов Владислава Николаевича, потому что заговорила о своем.
– Знаете, – сказала она, уставившись остекленевшим взглядом в пустое пространство перед собой, – я очень сожалею о случившемся. Я начала жалеть еще до того, как это случилось. Я хотела все отменить. Я ж вам хотела звонить, а позвонила по ошибке Василию. Дура!
– Я тоже хотел, чтобы ты все отменила, – признался Владислав Николаевич, тоже глядя в пустоту перед собой: во всем мире вместо вещей и предметов сделалась пустота. Ладонь свою он с руки Полины убрал.
– Что же мы натворили! Что же мы натворили! – покачала она головой.
– Сделанного не воротишь.
– Так вы Васю, значит, чем? Молотком?
– Да.
– И он вас не видел?
– Видел.
– Как видел? Он же стоял спиной. Вы же по затылку.
– Что-то его отвлекло, и он повернулся.
– Что-то? Что?
– Не знаю. – О мальчике Вите он счел рассказывать нецелесообразным. – Может, рыба в луже хвостом плеснула.
– Какая еще рыба? – удивилась Полина.
– Я шучу, извини. Не знаю, в общем. Но он отвернулся.
– И вы воспользовались моментом.
– Не делай из меня единственного виноватого. Если б не ты, разве б я пошел на такое? Если хочешь знать, ты виновата больше, чем я. Ты виновата и перед Василием, и передо мной.
– Перед вами?
– Передо мной. Из-за тебя я взял грех на душу. Погубил душу и Василия, и свою. – С каждым словом он все сильнее раздражался и ожесточался.
Полина зло и презрительно усмехнулась.
– Бедный вы, бедный, прямо жалко вас. Но вы ж не за просто так. Я с вами сполна рассчитаюсь. Где тут у вас спальня?
Полина залпом выпила остававшееся в бокале вино и решительным жестом утерла ладонью губы.
– Где? – повторила она.
– Что ж, пойдем, – так же зло и презрительно усмехнулся Владислав Николаевич и тоже допил свое вино. – Ведь в этом и весь смысл моего душегубства.
Глава 17, последняя
…Ничего не получилось. Совсем ничего! У Владислава Николаевича давно не было женщины, со времени смерти жены, или даже много раньше: к больной он к ней с этим не подходил, – к тому же возраст, но он даже и предположить не мог, что с ним может произойти этот мужской конфуз. Он нисколько не сомневался в собственных силах, совершенно был уверен, что сердечная страсть к Полине разожжет огонь в его чреслах. Но – ничего не получилось.
Он ласкал ее во всех положенных местах, сначала суетливо, пытаясь себя распалить, а потом, видя свою слабость, с отчаянием и унынием. Ласкал – и ничего не чувствовал, ни малейшего огня и желания. То, о чем он так мечтал, в чем он видел смысл не только своего «душегубства», но и жизни, было вот оно, здесь и сейчас, в его руках, – и ничего не происходило. Возможно, сказался только что случившийся между ними тяжелый разговор с обменом обвинениями, а возможно, все-таки он уже просто стал слишком стар для таких забав. И еще одно оправдание: он опасался, что на самом интересном месте может явиться мертворожденный Витя, и еще и на это отвлекался, не мог сосредоточиться на главном.
Так или иначе, ни на что уж не надеясь, Владислав Николаевич все же продолжал машинально ласкать Полину. Пока не услышал, что она смеется.
– Чего ты? – недовольно спросил он.
– И ради вот этого пшика вы старались? Ради этого погиб мой Вася? Ради этого? – От смеха она перешла к слезам.
– Никакой не пшик, – обиженно пробурчал Владислав Николаевич. – Просто я переволновался. Не каждый же день к тебе приходит женщина твоей мечты. Нет, правда, я переволновался. Да и жарко очень, жара на это влияет. Давай я принесу вина, мы выпьем, остынем. А потом…
– Ну, несите. А потом еще попробуем. Должна же я все-таки расплатиться… Долг платежом красен.
Пока Владислав Николаевич сходил на кухню, Полина успела уже облачиться в свои шортики и маечку и уже не лежала в кровати, а сидела в кресле.
– Ты оделась? – удивленно спросил Владислав Николаевич.
– А куда нам спешить? У нас вся ночь впереди, я Мишку к родственникам отправила. Так что не будем спешить, глядишь, и все получится у нас. То есть, большей частью у вас, – она закончила язвительной поддевкой, как показалось Владиславу Николаевичу.
Но он виду не подал, что обиделся. У него вообще было какое-то каменное лицо. Бокал в руке, почему-то один, он сжимал так, словно хотел раздавить стекло.
– Как он, кстати? Мишка твой…
– Нелегко ему, конечно. Они с Василием ладили.
– Настя, Анастасия Петровна то есть, рассказывала, будто Мишка – сын Василия.
– Какая чушь! – возмутилась Полина. – Тому мужу я была верна! Да что вы стоите с бокалом в руке, как застыли. Давайте уже. И почему только один принесли? А себе? Или вы как раз себе принесли, а мне решили больше не наливать? – Полина засмеялась.
– А, нет, это тебе, а себе да, себе я забыл. На, пей пока, а я себе налью и вернусь.
– Я вас подожду.
– Нет, пей! – настоял Владислав Николаевич. – Пей, я сейчас.
– Ладно.
На кухне он пробыл, по его ощущениям, целую вечность, хотя на деле – не более пяти минут. Он ждал. Ждал, пока Полина выпьет из преподнесенного им бокала.
В вино ей он подсыпал яд, тот, что дал ему Пашка. Владислав Николаевич не знал, как он называется, этот яд, для него это был просто безымянный белый порошок в бумажном пакетике. Безымянный, но смертельный.
Он ждал, пока Полина выпьет отравленное вино и умрет. Он не хотел видеть, как она умирает. Он понимал, что это не слишком эстетичный процесс, а ему было все-таки желательно запомнить Полину красивой, а не с лицом, перекошенным в предсмертной гримасе. Он даже дверь прикрыл, чтобы никаких неприятных звуков агонии до него не донеслось.
Мысль убить ее пришла в тот миг, когда раздался ее обидный смех над его старческой немощью, неспособностью к любви. К тому же больно резануло брошенное ею слово «пшик». «Пшик, говоришь, пшиком закончилось Василия убийство? Нет, я этого не позволю. Эта история закончится еще одним убийством, твоим убийством. Права была Настя, красота жестока и требует жертв. Но это будет последняя жертва. Принесу в жертву красоте саму красоту, чтобы все прекратилось». Так примерно думал Владислав Николаевич, когда сыпал яд в бокал и размешивал его чайной ложечкой. А когда выжидал время, пока Полина наверняка выпьет отраву, не думал ни о чем. Только считал секунды, тягучие, как века, как вечность. Наконец подумал, что пора, и на негнущихся ногах проследовал в спальню.
Полина лежала на полу. Руки в стороны, как будто на кресте; глаза закачены, видны только белки; на губах застыла слюна; рядом с телом валялся пустой бокал. Владислав Николаевич бросил взгляд на Полину и тут же отвел и больше старался не смотреть на нее. В том, что она мертва, не было никаких сомнений. Не обманул Пашка, когда говорил, что это сильный и быстродействующий яд, и Полина не обманула, когда обещала, перед уходом Владислава Николаевича на кухню, что выпьет вино. «Ну и дура, – подумал он. – Хотя жалко ее. Даже мертвая, с пеной на губах, она красивая. Но это ненадолго: начнется гниение, и ничего от ее красоты не останется. Только фотографии. Фотография, как досадно, что у меня нет ее фотографии, не догадался я, а теперь что ж мертвую фотографировать. Но ничего, в памяти она сохранится, как хорошо, что я видел ее голую, это останется со мной, все ее запретные места и изгибы, даже в стихах домысливать не придется. А что у меня ничего не получилось – так это, напротив, можно домыслить в случае чего, только наоборот: что все было, и было очень сладенько. Ох, что-то мне плохо. Нет, не глядеть в ее сторону!»
В висках у него стучало, сердце отбивало дробь. «Как будто я весь превратился в сплошной барабан», – подумалось Владиславу Николаевичу. Осторожно обойдя тело Полины, распластанное на полу, он лег на кровать. Отвернулся к стене и закрыл глаза. Чтобы только не видеть ее.
Но и при таких предпринятых мерах Полина как будто стояла, то есть, конечно, лежала перед его глазами, на внутренней стороне век. Лежала, разбросав руки и открыв рот, словно крепко спала, но Владислав Николаевич знал, что от этого сна она уже никогда не пробудится. Эта очередная необратимость, виновником которой он сам и стал, вселила в него ужас.
– Что же я за человек такой! Что я наделал? – простонал он, заглушая барабан внутри себя. – Что я наделал? Не человек я больше!
Тут ему пришло в голову, что муки совести станут меньше, если он перенесет тело Полины подальше от себя. Говорят же, что они, муки эти, со временем истощаются; так почему бы и пространству, расстоянию не производить на них такой же эффект, что время производит? Владислав Николаевич отдавал себе отчет, что потом поймет нелепость такого умозаключения, но тогда он твердо решил, что Полины не должно быть рядом, так будет легче на душе и будет не так страшно.
Он поднялся с кровати. Все так же стараясь не смотреть на ее раскрытый рот и закатившиеся глаза, взял ее за руки и волоком потащил из комнаты. «Куда?» Рассудил почему-то, что лучше всего в ванную. С трудом, по-стариковски кряхтя от физических усилий, дотащил неожиданно тяжелое, непослушное мертвое тело. Надумал поместить его в ванну.
Для этого Владислав Николаевич – в ванне же не лежат одетыми – снял с Полины маечку, шортики. С сожалением и проклиная свою мужскую несостоятельность погладил ее прелести, которыми так и не смог воспользоваться. А потом зажмурился, опять схватил Полину за руки и принялся затаскивать тело в ванну. «Сначала туловище, – думал он, – потом ноги, сначала туловище, потом ноги».
Неожиданно почувствовал, что Полина стала ощутимо легче. Он вспомнил рассказы, что, когда душа отлетает, тело становится на сколько-то меньше в массе. Но дело было явно не в этом, не могла душа весить так много, нет, ему кто-то помогал.
Он решился открыть глаза – и увидел, что Полину за ноги держит мальчик Витя. Тот самый мертворожденный сын Марины и Антона, племянник Полины. Витя в меру своих детских сил помогал поместить труп своей тети в ванну!
Но Владислав Николаевич не был рад этой помощи. Пусть и неживой, мертворожденный, но мальчик был свидетелем преступления, а значит, переводил его тем самым окончательно в раздел совершенных. Владислав Николаевич выпустил Полинины руки.
– Засранец мелкий! – вскричал он. – Опять ты! Чего тебе нужно?!
– Как что? Помогаю, – невозмутимо сказал Витя. – Давайте берите, а то мне тяжело. – Он кряхтел от натуги, а личико раскраснелось.
Владислав Николаевич послушался. Вместе они перевалили тело через край ванны. Разместили ее аккуратно, как живую.
Старик посмотрел на мальчика. Тот тяжело дышал.
– Помощничек! Толку с тебя! Думаешь, я сам бы не справился? Да уж как-нибудь и без тебя бы!
– А вы уверены? – хитро улыбнулся Витя. – Если б не я, тетя Полина не выпила бы то вино.
– Это почему же? – удивился Владислав Николаевич.
– Она не собиралась пить. Но я ей внушил.
– Что-о? Неужели ты так можешь?
– Могу. Я пробрался в ее мысли.
– Но почему? Почему ты мне помогаешь? Я ведь делаю плохие вещи. И тогда, в луже, ты Василия отвлек, чтобы я его… Ведь поэтому ты там тогда появился?.. И сейчас… Почему?
Витя уже не хитро, а не по-детски серьезно и зло усмехнулся. От этой усмешки по спине Владислава Николаевича пробежал холодок.
– Могли бы догадаться почему. Я ненавижу всех живых людей, потому что сам никогда не был живым. Поэтому и помогаю вам, убийце. Мы с вами на одной стороне. На стороне смерти.
– Да ты и правда засранец! Маленький злой гаденыш! Это же твои родственники. – Владислав Николаевич поглядел на мальчика с неприязнью. Потом вдруг вспомнил: – А сумки тогда, в первую нашу встречу, почему помог мне донести? Я ведь тогда еще не был… – Владислав Николаевич запнулся. Тяжело было произнести это слово, имея в виду себя.
– Договаривайте: не были убийцей.
– Ну да.
– Услуга за услугу. Я тогда помог в расчете, что и вы мне поможете. А с дядей Васей и тетей Полиной я вам уже бескорыстно, из чистой ненависти к жизни…
– Услуга за услугу, – передразнил Владислав Николаевич. – И чем же я тебе, негодяйчик, могу помочь? Еще кого-то порешить? Думаешь, я вошел во вкус? Ну, так говори кого!
– Хватит с вас, – насмешливо одернул его Витя. – У меня другого свойства просьба.
– Как-то ты заумно для ребенка разговариваешь, – ворчливо перебил Владислав Николаевич. – Другого свойства…
– Я же не простой ребенок. Я более чем ребенок, учитывая, в каких обстоятельствах мне приходится взрослеть, и менее чем ребенок, принимая во внимание, что на самом деле я не взрослею.
– Ничего не понимаю. Ладно, что у тебя там за просьба?
Витя пронзительно посмотрел на старика своими голубыми глазами.
– Я хочу, чтобы меня увидел папа. Скажите ему, пусть он меня представит, как мама.
Владислава Николаевича охватила жалость. Пусть и мертворожденный, а все же в первую очередь Витя был ребенком, как бы от этого ни отнекивался. И желание его – детское, сиротское. Чтобы папа увидел…
– Думаешь, он меня послушает?
– А вы как-нибудь изворотливо, – Витя показал жестом руки, как ползет змея. – Попытайтесь хотя бы.
– Ладно, – смилостивился Владислав Николаевич. Он ласково погладил мальчика по белокурой голове. Волосы были мягкие как лен. – То есть папу с мамой ты не ненавидишь? А ведь они живые.
– Они живые, да, но жизни в них нет, они все равно что умерли вместе со мной. К тому же, – добавил Витя, – родители есть родители. Ненавидят родителей обыкновенно за то, что ты против своей воли появился на свет. А если так и не появился, то за что и ненавидеть?
– Странные у тебя речи, – заметил Владислав Николаевич, – но, как видно, живорожденный мертворожденного не уразумеет.
– Раз так, я пойду, – сказал Витя. – Не забудьте про моего папу.
– Не забуду, – пообещал Владислав Николаевич.
Тут его взгляд упал на Полину, все это время словно подслушивавшую их разговор. «Забавно, – подумал он, – в одном помещении собрались живой, мертворожденный и мертвая. Как в анекдоте».
Почему-то он решил, что негоже ей лежать в ванне без воды, и открыл кран. Потекла вода.
За всем этим он и не заметил, как ушел Витя. «Странный мальчик, да и каким еще может быть мальчик, учитывая его обстоятельства», – подумал он, воспользовавшись его выражением.
Витя – если был он вообще, а не являлся плодом воспаленного жарой и чрезвычайными событиями воображения Владислава Николаевича, – Витя все наврал. Никоим образом не внушал он Полине выпить вино с ядом и в мысли к ней уж тем более не проникал, поскольку не был наделен такими способностями. Она сама.
Вот как дело обстояло.
Когда Владислав Николаевич отлучился на кухню, Полина поспешила одеться. Ей до содрогания мерзки были его прикосновения, его навязчивые ласки, бесполезные к тому же, отвратителен его взгляд, пожирающий ее обнаженное тело, и она сокрыла себя под одеждой, пока он еще не успел вернуться.
Расположившись в кресле, задумалась. Что она здесь делает? Расплачивается. Это даже не плата за услугу, что оказал Владислав Николаевич ударом молотка. Это – возмездие. Не перед Владиславом Николаевичем она пришла сюда расплатиться, а перед некими, если угодно, высшими силами. Даже не так, не перед высшими силами, существуют ли они вообще? – Полина не ощущает их присутствия в мире или над миром, – нет, перед самой собой это расплата. Именно! Если сотворила ужас с другими, нужно самой погрузиться в ужас, в мерзость, чтобы ответить за это.
Да и не перед собой ответить, что за глупость она только что подумала, не перед собой, а перед этими самыми другими. Перед Василием. Что до Николая, то перед ним она не виновата, если взять за истину, что он не читал ее записки, а если взять за истину, что читал, то виновата, но уже ответила. Жизнью с нелюбимым человеком – с тем же Василием – на протяжении стольких лет, вот чем ответила. А теперь надо и перед Василием ответить, погрузиться в мерзость. Как ни отвратительны стариковские поползновения, а все ж надо их стерпеть. Надо! А потом она дождется Дмитрия, и они заживут душа в душу. А пока… Надо расплатиться, рассчитаться!
И она собралась снова раздеться и улечься в кровать.
Но тут как раз вошел Владислав Николаевич.
– Ты оделась? – удивился он.
Он держал бокал, почему-то единственный, и выглядел как-то странно, чересчур напряженно. «Наверно, переживает из-за своей неудачи мужской, – мысленно посочувствовала Полина. – Мужчины, я слышала, всегда болезненно воспринимают такие осечки. Слышала – потому что со мной у них до сегодняшнего дня подобных случаев не было. Впрочем, до сегодняшнего дня я не имела дела с такими вот стариками». На этой мысли она слегка раздражилась и поэтому ответила Владиславу Николаевичу с некоторой грубостью. Но тот, впрочем, проглотил пилюлю.
Потом они поговорили о Мишке, о том, что Анастасия Петровна утверждает, что это не ее внук. Ох, какая же это вздорная тетка, все соки из нее, Полины, выпила уже и продолжает пить, несмотря на то, что Полина уж десять лет не имеет отношения к ее сыну. Странная, глупая женщина, но как-то она догадалась о ее причастности к убийству Василия. Ну и пусть, все равно никаких доказательств предъявить не сможет.
Но чего это Владислав Николаевич стоит с таким опрокинутым лицом? «Ах да, переживает, а я еще и насмехаюсь над ним». Полине сделалось жалко его и неловко перед ним. Она попросила у него бокал, спросила, почему себе не налил. Он сказал, что забыл, сейчас сходит нальет, а пока чтобы она без него выпила.
«Бедный Владислав Николаевич! – покачала головой Полина, глядя ему вослед. – Вот с кем я еще сотворила ужас. А ведь я совсем не думала, когда вовлекала его во всю эту катавасию, совсем не думала, как это отразится на нем. Воображаю, что творится в нем сейчас. У него руки в крови, ему, наверно, снится и наяву, наверно, тоже видится мертвый Василий. А тут еще такой провал со мной. Все напрасно, получается! – вот какая мысль им владеет. Как же я виновата! Не только, значит, перед Васей виновата, но и перед Владиславом Николаевичем. Как же это я о нем не подумала, когда все это затеяла!»
А Мишка!
Полина тихо застонала. Она вспомнила, как Мишка убивался по Василию, как сидел перед гробом и гладил отчима по холодным щекам. Да какого там отчима, он всегда относился к нему как к родному отцу, души в нем не чаял. Вот о чем она еще забыла, когда все затевала. Вот что страшно! Она собственного ребенка, сыночка своего, кровиночку сделала несчастным. Она его отца лишила. А если вспомнить Николая, то и двух: сначала первого, по крови, потом второго, по сути. Да какая же она мать после этого! Какая она женщина? Она самая настоящая паучиха – правильно ее называла Анастасия Петровна, правильно! «Разве я заслуживаю того, чтобы жить? – с болью размышляла она. – Всем, абсолютно всем вокруг я причиняю боль. Ненавижу, ненавижу себя!»
Полина посмотрела на бокал с вином, что держала в руке. Ах, как хорошо было бы, если б здесь был яд. Но, увы, это всего лишь вино. Она залпом осушила бокал.
Владислав Николаевич сидел на кухне. Была кромешная тьма, но свет он не зажигал. Не все ли равно: темнота или свет. У него, кстати, мелькнула мысль, что темнота, заполнившая в эту пору мир, изначально вышла из его сердца, а еще из сердца Полины и сердец всех остальных людей. Но он не счел эту мысль заслуживающей внимания.
Не придал он значения и раздавшемуся стуку в калитку и лаю Пегаса: те, кого он ждал, вошли бы без стука.
– Владислав Николаевич! – послышался голос от порога дома. Это был Антон. – Я за вином, Владислав Николаевич!
Нерешительно Антон зашел на кухню, подсвечивая себе мобильником.
– Владислав Николаевич, а чего это вы? – удивился он, когда разглядел хозяина, сидящего в темноте. – Электричество не включаете… И калитка не на замке…
– Жду кое-кого.
– Кого?
– Ментов.
– А что случилось? Не натворили чего? – попытался пошутить Антон и присел на соседний табурет.
– Натворил, – серьезно ответил Владислав Николаевич.
– Что натворили-то?
– Сознался.
– Из вас слова не вытянешь. В чем сознались, а?
– В убийстве.
Антон посмотрел на Владислава Николаевича, силясь понять, почему он так глупо шутит, но во тьме выражения лица не разглядишь.
– И кого же вы убили?
– Василия, – сказал Владислав Николаевич. И добавил: – И Полину.
– Да хорош смеяться! – не поверил Антон.
– Сходи в ванную, посмотри. Полина там.
Антон недоверчиво усмехнулся, но встал.
Через минуту вернулся и снова сел рядом с Владиславом Николаевичем. Они помолчали, едва ли не десять минут длилось молчание, а потом Антон все же спросил:
– Вы ее утопили?
– Отравил.
– Но почему? Что она вам сделала? Не дала? Из-за этого? Не зря ж я подумывал, что вы в нее нездорово влюблены. Да и жена мне рассказывала, что что-то с вами не так.
– Всякая любовь нездорова. Любовь – это психическое заболевание, если ты не слышал. Но я не из-за любви. Нет, не из-за любви.
– А из-за чего?
– Из-за красоты. А хотя – не знаю точно. – Владислав Николаевич примолк.
Антон тоже не знал, что сказать и о чем еще спросить. Вроде бы такое страшное приключилось, а что толку расспрашивать. Ничего не изменишь, Полину, лежащую в ванне с закаченными под лоб глазами, не оживишь. Ее лицо так и стояло перед глазами; всего на несколько мгновений Антон зажег в ванной комнате свет, но увиденная картина, думал он, никогда уже не вытравится из памяти.
Неожиданно он вспомнил:
– А Василий? Вы еще и про Василия сказали. Так это вы его? То есть, вы и его?
Владислав Николаевич кивнул, потом понял, что во мраке Антон не увидел его кивка, и произнес вслух:
– Да, и его.
– А его почему?
– А вот его – из-за любви.
– Маринка попросила?
– Нет-нет, – торопливо запротестовал Владислав Николаевич. Даже мертвую он хотел сохранить невиновной в чужих глазах. – Она тут ни при чем. Просто Василий стоял между нами.
– Василий? – удивленно переспросил Антон. – Почему Василий? Так вы про Димку ничего не знаете?
– Теперь знаю, – прерывисто вздохнул Владислав Николаевич.
– А говорите, не из-за любви.
– Ладно, пусть будет из-за любви.
– Ох, бедный Димка! Сначала его закрыли его же коллеги, теперь вот любимая женщина убита.
– Слушай, жалостливый! – зло прошипел Владислав Николаевич. – Ты бы шел домой, а то сейчас менты должны приехать, еще тебя потянут вместе со мной. В сообщники мне запишут.
– Точно! – всполошился Антон и поспешил прочь.
– Антошка, постой, – окликнул его на пороге Владислав Николаевич.
– Чего еще? – нетерпеливо отозвался Антон.
– Помнишь, мы разговаривали, что ты стоишь по времени ближе к своему мертворожденному сыну, чем жена?
– Ну.
– И ты говорил, что между вами – мертвый младенец.
– Ну, помню. Дальше что?
– Так между вами не младенец, а время, потому-то вы и далеко друг от друга. Она уже собирает его в школу, а ты так и воображаешь его мертвым младенцем.
– Так а что делать-то прикажете? Тоже собирать его в школу? Сходить с ума вместе с Маринкой?
– Хотя бы и так. Зато вы соединитесь во времени и в жизни. Не вдвоем даже, а все втроем соединитесь: ты, жена и сын.
Антон усмехнулся, как усмехаются люди глупым речам, но таким речам, в которые хочется верить.
– Я подумаю над вашим предложением, – сказал он и наконец вышел прочь.
В темноте, во все той же темноте, что была не только в доме Владислава Николаевича, но и, естественно, повсюду, он споткнулся и выругался.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
