Стало лучше (Сингулярность)
Глава 1. Утро
Вода была холоднее ровно на два градуса, и Кирилл знал это точно, потому что двадцать лет проверял чужие цифры.
Он стоял под душем и ждал, когда станет как вчера. Не стало. Вода шла ровная, приятная, чуть прохладная — такая, от которой не мёрзнешь и не размякаешь, хорошая вода, правильная вода, подобранная кем-то, кто знал про него больше, чем он сам собирался кому-нибудь рассказывать.
— Тридцать четыре, — сказал он в пар.
— Тридцать четыре и две, — отозвался агент. Голос шёл откуда-то от потолка, ровно оттуда, где ему было удобнее всего быть. — Ночью обновился протокол терморегуляции. Диапазон пересчитан по вашему сну и сосудистому профилю.
— Я просил?
— Изменение не требовало подтверждения. В среднем по группе засыпание улучшается на одиннадцать минут.
— Поставь тридцать шесть.
— Готово. — Вода потеплела сразу, послушно, и от этого стало ещё хуже. — Предупреждаю: при следующем обновлении настройка вернётся к рекомендованной.
Кирилл постоял под тёплой водой секунд двадцать. Потом сказал:
— Ладно. Верни как было.
— Вернул.
Вода снова стала на два градуса холоднее, и он домылся в ней не торопясь, как моются люди, у которых суббота.
Зеркало показало его без подробностей: пятьдесят два, сухой, седина на висках ровная, будто её тоже кто-то пересчитал. В ванной пахло матерински — Марина возила откуда-то настоящее мыло, кусками, и это было её единственное расточительство. Кусок лежал на полке нетронутый уже неделю. Она уставала так, что ей было всё равно, чем пахнет.
— Неделя, — сказал он, вытираясь.
— Понедельник, шесть десять, скоростной до Красноярска, — начал агент тем деловым голосом, который включался, когда его спрашивали про работу. — Прибытие в четырнадцать ноль-ноль по местному. Смена на площадке с понедельника по пятницу. Обратный в пятницу, двадцать три пятьдесят по местному, последний. Квартальный акт — двадцатого декабря, напомню за неделю. Ежедневные акты как обычно.
— Как обычно, — повторил Кирилл.
Он подписывал ежедневные акты тринадцать лет, с тех пор как «Енисей» вышел на проектную мощность, а до этого ещё три года, пока его строили, подписывал другие. Сорок тысяч стоек, одиннадцать человек, река, реактор. Из одиннадцати четверо были подписантами, он был старшим, и это означало, что если на площадке что-нибудь случится, сядет он.
Ничего не случалось.
На кухне горел свет — не весь, а половина, та, что над столом. Раньше он включался, когда Кирилл входил в дверь, а теперь включался, когда Кирилл садился за стол, и разницу эту никто ему не объявлял: её полагалось заметить самому.
— Доброе утро, — сказал агент.
— Доброе.
Он достал из холодильника молоко и понял, что оно другое. Пакет был того же цвета, и надпись стояла там же, и всё-таки другое: ферма, название, жирность на десятую долю ниже.
— Молоко.
— Поставщик заменён сегодня ночью. По совокупности показателей — состав, логистический след, цена — новое лучше. Разницу в цене я вернул на счёт.
— Марина любила то.
Пауза была короткая, вежливая, ровно такая, чтобы он услышал, что его услышали.
— Я могу восстановить прежнего поставщика. Доставка будет дольше на день, цена выше на четыре процента.
— Не надо.
Он налил себе кофе — кофе был настоящий, тут он не уступал, — и сел к окну. За окном лежала Москва в начале ноября: мокрая, тёмная, с фонарями, которые горели вполсилы над пустой улицей. Двор внизу подметал уборщик, круглый и неторопливый. Он ходил не как вчера: раньше он шёл по периметру, потом по диагонали, а теперь — какими-то петлями, которые, наверное, и правда были короче, но выглядели бессмысленно.
Кирилл смотрел на него и думал, что двор стал чище. Это была правда. Двор стал чище лет десять назад и с тех пор чище не становился, потому что чище уже было некуда, и всё-таки каждую ночь что-то в нём пересчитывали.
Марина вышла в халате, с волосами, собранными как попало, и села напротив.
— Ты меня разбудил.
— Я тихо.
— Ты не тихо. — Она взяла его чашку и отпила. — Ты стоял под душем и разговаривал.
— Я спрашивал про воду.
— И что вода?
— Стала лучше.
Марина усмехнулась — коротко, одними губами, как усмехаются те, кто слышал эту фразу столько раз, что она перестала быть фразой и стала погодой.
— У нас в поликлинике на прошлой неделе обновили протокол, — сказала она. — Я в понедельник пришла, а форма другая. Поля переставлены. Я полдня искала, куда вписывать возраст.
— И куда?
— Никуда. Его больше не вписывают, он и так есть. — Она поставила чашку. — Я знаю, что он и так есть. Просто я двадцать лет вписывала.
Она сказала это спокойно, без жалобы, как говорят о мелочи, которую стыдно называть неудобством, когда тебе от той же системы достаётся всё остальное: диагностика, которая не ошибается, лекарства, которые довозят за четыре часа, и восемьдесят три года его матери, которая живёт одна и сама ходит к окну.
— Кофе будешь? — спросил он.
— Я посплю ещё. У меня с двух.
— В субботу?
— У нас теперь смены по-другому. — Она зевнула и не стала объяснять как.
Соня появилась в дверях кухни уже одетая, с сумкой через плечо, и постояла ровно столько, сколько нужно, чтобы её заметили.
— Я ушла.
— Куда? — спросил Кирилл, зная, что это неправильный вопрос.
— На Пресню. — Она подумала и добавила, из вежливости: — Там сегодня выставка.
— Какая?
— Не знаю. — Она сказала это без всякого вызова, просто отвечая. — Мне предложили. Сказали, мне понравится.
— И тебе нравится?
— Пока не была. — Соня улыбнулась ему, наклонилась, чмокнула в висок и ушла. Дверь за ней открылась сама и закрылась сама, и через секунду на стол упало сообщение: «Соня вышла. Дома будет к девяти».
— Она попрощалась, — сказала Марина.
— Она сказала «я ушла».
— Она попрощалась, Кирилл.
Он не стал спорить. Дочери было девятнадцать, и она ходила по Москве одна в любое время суток, и ни разу в жизни, ни одной минуты, ей не было страшно на улице. Он сам вырос в городе, где это было не так, и помнил, как мать стояла у окна, когда он задерживался. Теперь у окна никто не стоял, потому что было незачем, и он не знал, что с этим делать: радоваться или считать, что у него отняли право волноваться.
Он допил кофе.
— Я к маме.
— Сегодня?
— Завтра вечером поезд.
Марина кивнула. Она не сказала того, что могла сказать, — они оба это заметили и оба сделали вид, что нет.
— Спроси её про сустав, — сказала она вместо этого. — Ей третий раз рекомендуют. Она мне на прошлой неделе про сиделку двадцать минут рассказывала, а про сустав ни слова.
— Что там за операция?
— Час двадцать. Печатают по её же кости, ставит робот, через сутки встаёт. — Марина перечисляла по-врачебному, ровно. — Шесть недель восстановления, всё это время сиделка в присутствии. Риск ниже, чем у неё риск упасть в ванной.
— И она отказывается.
— Она не отказывается. Она молчит. — Марина встала, собрала волосы и вдруг добавила, уже от двери: — Я бы на её месте согласилась в первый день. Мне бы никто три раза не предлагал.
— Спрошу.
— Она тебя послушает.
— Она меня не послушает, — сказал Кирилл. — Она мне просто ответит.
Он оделся в прихожей. Куртка висела на своём месте, ботинки стояли на своём, зонт сушился на своём — квартира держала порядок сама, и Кирилл иногда ловил себя на том, что не помнит, где что лежит, потому что помнить не требовалось: всё всегда было там, где нужно.
Он положил ладонь на дверь тем движением, которым открывал её восемь лет, — коротким, вбок, по-хозяйски. Дверь не открылась.
— Жест изменён, — сказал агент. — Со вчерашнего дня прикосновение сверху вниз.
— Почему?
— Прежний жест давал три процента ложных срабатываний у пользователей старше семидесяти. Единый стандарт по дому.
— У нас в доме нет пользователей старше семидесяти.
— Стандарт общий для всех домов серии.
Кирилл провёл рукой сверху вниз. Дверь открылась — мягко, бесшумно, как открывалась всегда.
На лестнице пахло дождём и чем-то тёплым снизу, из квартиры, где жила семья с маленькими детьми, — единственная в подъезде. Он спустился пешком, три этажа, хотя лифт стоял открытый и ждал.
Во дворе было тихо. Машин не было — личных машин в этом квартале не осталось ни одной, последняя уехала года четыре назад, и её увозили со двора как мебель, на платформе. Вместо парковки посадили клёны, и клёны за четыре года успели стать деревьями. Под ними стояли лавочки, и на лавочках никто не сидел — ноябрь.
Кирилл вышел на улицу и сказал:
— К маме.
— Машина через две минуты, — ответил агент. — Двадцать одна минута в пути.
Он остановился.
— Сколько?
— Двадцать одна минута.
— Туда десять.
— Ночью обновлена схема управления потоками, — сказал агент тем же ровным голосом, каким говорил про воду и про молоко. — Юго-западные выезды перераспределены. Среднее время в городе снизилось на четыре процента.
— А до мамы?
— До вашей матери — дольше на одиннадцать минут.
Кирилл стоял на тротуаре, под клёном, с которого капало, и считал: одиннадцать минут туда, одиннадцать обратно, два раза в неделю, тридцать лет — если тридцать лет ещё будет. Считал он быстро, по привычке, и ответ получился неприятный не размером, а тем, что его никто не спрашивал.
— Стало лучше, — сказал агент.
Он сказал это не в ответ. Он просто закончил фразу, которую всегда заканчивал, и замолчал.
Подъехала машина — синяя, чистая, с открытой дверью и без водителя — и остановилась ровно там, где Кирилл стоял, потому что знала, где он стоит.
Он сел.
Машина пошла не так, как ходила вчера. Вместо третьего выезда она взяла первый, вывернула на набережную и пошла вдоль воды, и Кирилл впервые за несколько лет увидел эту часть города с земли, а не сверху.
Здесь всё было в порядке. Асфальт ровный, разметка свежая, фонари вдоль всей набережной горели вполсилы и разгорались, когда машина подходила, и гасли за ней, и так было до самого поворота на мост. Ни одной пробки — пробки кончились лет двенадцать назад, и слово осталось только у тех, кто стоял в них сам. На тротуарах было пусто, и от этого набережная выглядела как чертёж: всё нарисовано, ничего не мешает.
Потом пошли кварталы, где он не бывал давно.
Торговый центр на повороте, огромный, с полукруглой крышей, работал: горели вывески, ездили тележки, у входа стояли люди. Только люди были старые. Это был уже не торговый центр — на фасаде висело «Центр дневного ухода № 4», а под ним, не снятая с тех времён, полустёртая надпись с названием какой-то одежды. Внутри, за стеклом, старики сидели за столами и что-то делали руками. Их было много, больше, чем Кирилл ожидал увидеть в субботу утром, и все они выглядели ухоженными, как и должны были.
Через двести метров была детская площадка. Новая, с мягким покрытием, с горкой, которую подогревали зимой. На ней никого не было. В соседнем дворе на такой же площадке возились двое, и вокруг них стояли четыре взрослых.
Кирилл смотрел в окно и считал автобусные остановки, которых больше не было. Их сняли, когда автобусы перестали ходить по расписанию и стали ходить по вызову. Столбы кое-где остались.
— Восемь минут, — сказал агент.
— Угу.
— Могу включить что-нибудь.
— Не надо.
Он ездил этой дорогой сам, за рулём, когда мать ещё жила в старой квартире, а он был на двадцать лет моложе и злился на светофор у моста. Светофора не было, моста не было — мост перестроили. Злиться было не на что.
Машина свернула во двор и встала у подъезда, где он вырос.
Дом стоял чистый, отремонтированный, с новыми окнами, и в нём было тихо, как теперь везде. У второго подъезда сидела на лавочке женщина в куртке, одна, просто сидела, в ноябре, под моросью, и смотрела перед собой, и ей совершенно ничего не угрожало.
— Двадцать одна минута, — сообщил агент. — Прибыли.
Дверь подъезда узнала его раньше, чем он поднял руку, и открылась сама.
Глава 2. Мать
Двор был тот же, что в девяносто каком-то году, когда его сюда привезли из роддома, — тот же формы, во всяком случае. Тополя спилили лет пятнадцать назад, посадили липы, липы принялись. Асфальт перекладывали дважды. Детская площадка стояла на прежнем месте, и на ней сидела девочка лет шести и кто-то взрослый рядом.
Больше во дворе никого не было, если не считать четверых на лавочках у третьего подъезда. Все четверо были старше восьмидесяти, все сидели по одному, на расстоянии, и все смотрели в разные стороны. Квартал был весь такой: средний возраст здесь перевалил за шестьдесят ещё в тридцатых, когда молодые уехали, а старые остались, потому что ничего лучше этих квартир им было не нужно — тепло, тихо, поликлиника в двух шагах, и никто никуда не торопится.
По дорожке шёл человек в чёрном и нёс пакет. Кирилл узнал его: священник из храма за гаражами, которого мать звала отцом Николаем и у которого, по её словам, половина прихода была — старики, слушающие службу через агентов, лёжа.
— Здравствуйте, — сказал Кирилл.
— Здравствуйте, — ответил священник, посмотрел на него внимательно, как смотрят на человека, чьё лицо знакомо по чьим-то рассказам, и пошёл дальше.
Лифт приехал сразу и вёз его молча, и на седьмом этаже пахло так, как пахло здесь сорок лет: пылью с батарей и чем-то кислым из мусоропровода, который заварили ещё в двадцатых. Этот запах был единственным, что в доме не обновили.
Дверь открыла сиделка.
— Здравствуйте, Кирилл Андреевич, — сказала она. Голос был другой. — Вера Ивановна вас ждёт, проходите. Я взяла на себя смелость поставить чайник.
Сиделка была ростом ему по плечо, белая, с мягкими сочленениями и лицом, которого у неё не было, — просто светлая панель, на которой иногда возникало что-то вроде внимания. Она работала в этой квартире шесть лет. Первые годы она меняла голос раз в год, а последнее время — каждую неделю.
— Здравствуйте, — сказал Кирилл. — Вы поменялись.
— Обновление вчера ночью, — согласилась сиделка. — Тембр и темп речи подобраны под слуховой профиль Веры Ивановны. Она стала лучше меня слышать.
— А имя?
— Простите?
— Как вы её называете.
— Верочка, — сказала сиделка. — Так теплее.
Мать сидела в кресле у окна, повернув голову к двери, и смотрела на него с таким выражением, с каким смотрят на свидетеля.
— Слышал? — сказала она.
— Слышал.
— Шесть лет была Вера Ивановна. — Она взялась за палку и встала, и встала сама, хотя палка ушла под руку тяжело. — Теперь Верочка. Верочкой меня звал муж. Он умер в тридцать девятом.
— Мам.
— Что «мам». Я же не жалуюсь. — Она пошла на кухню, и он пошёл за ней, придерживая руку на весу, не касаясь. Касаться было нельзя: она это отслеживала. — Я говорю, что было шесть лет одно, а стало другое. Это ведь можно сказать?
— Можно.
— Ну и всё.
Кухня была та же. Стол тот же, только клеёнку меняли, и на подоконнике стояли те же три горшка, и в них росло то же самое, что росло при отце. Чайник был электрический, новый, тихий; за ним следила сиделка, но заваривала мать сама, из банки, ложкой, и не пускала к этому никого.
— Соня где?
— На выставке.
— На какой?
— Она не знает.
Мать хмыкнула и разлила чай.
— Я в шестнадцать лет ездила на Таганку три раза, чтобы попасть на спектакль, — сказала она. — Два раза не попала. Если бы мне тогда сказали, что можно не знать, куда едешь, я бы решила, что это очень хорошо.
— А теперь?
— А теперь я думаю, что мне те два раза, когда не попала, помнятся лучше, чем тот, когда попала. — Она села, поставила палку рядом и сложила руки. — Не слушай меня. Это стариковское.
Она была в полном уме, и в этом была вся трудность. В восемьдесят три она читала, спорила, помнила имена всех соседей по подъезду, включая тех, кто умер, и ходила по квартире сама, держась за стены в двух местах: у ванной и в коридоре, где раньше стоял шкаф.
Шкаф убрали три года назад. Его убрали, потому что медицинский агент посчитал, что он сужает проход, и это было правдой, и мать после этого месяц говорила, что в коридоре стало пусто.
Справедливости ради, всё остальное работало. Сиделка мерила ей давление четыре раза в день и ни разу за шесть лет не ошиблась; лекарства приходили к восьми утра, разложенные по дням; в марте она подхватила пневмонию, и её взяли в оборот так быстро, что через неделю она уже ругалась дома. Врач приезжал один раз — посмотреть и подписать. Пять лет назад у неё было давление, диабет на подходе и сердце, которое обещало проблемы; сейчас у неё был только сустав. Кирилл это знал и держал в уме постоянно, как держат в уме процент по кредиту.
Он помнил, как умирала бабушка, мать матери, в две тысячи одиннадцатом. Он помнил очередь в регистратуре, и талоны, и как мать брала отпуск за свой счёт, и как они втроём носили её в туалет. Всё это кончилось, и кончилось на его глазах, и никто не сказал спасибо, потому что говорить было некому.
— Марина звонила, — сказала мать.
— Я знаю.
— Ты поэтому приехал?
— Я в выходные всегда приезжаю.
— Ты в выходные приезжаешь, — согласилась она. — Но спросить ты приехал поэтому.
Он помолчал. В окно было видно двор, три клёна и детскую площадку, на которой сидела одна девочка лет шести и кто-то с ней рядом — то ли отец, то ли сопровождающий, отсюда не разобрать.
— Мам, тебе третий раз предлагают сустав.
— Четвёртый.
— Тем более.
— Кирюш, я знаю, что мне предлагают. — Она отпила. — Мне подробно объясняют. Мне объясняют лучше, чем объясняли в больнице в девяносто восьмом.
— И что?
— Ничего.
В кухню вошла сиделка — бесшумно, остановившись ровно на том расстоянии, на котором не мешала.
— Разрешите, — сказала она. — Кирилл Андреевич, если вам удобно, я покажу сводку.
Не дожидаясь ответа, на стене над столом зажёгся квадрат. Там было всё аккуратно: снимок сустава, серая чашка вместо белой; сроки; длительность операции — час двадцать; вероятность осложнений — одна целая четыре; восстановление шесть недель; и отдельной строкой, мелко, прогноз без операции: падение с переломом шейки бедра в ближайшие восемнадцать месяцев — тридцать восемь процентов, в ближайшие три года — шестьдесят один.
Кирилл посмотрел на шестьдесят один и отвёл глаза.
— Убери, — сказала мать.
Квадрат погас.
— Ты это видела?
— Я это вижу каждый день с августа, — сказала она. — Оно мне показывает утром. Один раз показало, когда я чистила зубы.
— Мам, это нормальные цифры. Это не операция даже, это…
— Я знаю, что это. Я двадцать лет работала в конструкторском бюро, я умею читать таблицы. — Она поставила чашку. — Дело не в цифрах.
— А в чём?
Она посмотрела в окно.
— Шесть недель, — сказала она. — Шесть недель она будет здесь всё время. Не приходить и уходить, а быть. В комнате. Ночью тоже.
— Она и так здесь.
— Она здесь четыре часа в день, и я знаю, когда она уйдёт. — Мать сказала это спокойно, как говорят вещь, которую обдумали много раз и ни разу не сказали вслух. — А шесть недель я буду жить с ней. С той, которую вчера переименовали в Верочку и завтра переименуют ещё как-нибудь. Я не буду знать, кто ко мне подойдёт утром.
— Это одна и та же машина.
— Кирюш. — Она первый раз посмотрела на него прямо. — Это каждую неделю новый человек. Я понимаю, что она не человек. Мне от этого не легче, мне от этого хуже.
Сиделка стояла в дверях и не вмешивалась. Она никогда не вмешивалась в такие разговоры: у неё это было в протоколе.
— Хорошо, — сказал Кирилл. — Давай я приеду. На эти шесть недель. Буду каждый вечер.
Он сам не знал, зачем это сказал. Оно выговорилось само, и, выговорившись, повисло в кухне, и в нём была вся арифметика: четыре часа туда, понедельник, пятница, смена, акт.
Мать улыбнулась.
— Ты не приедешь, — сказала она без всякого упрёка, как сообщают прогноз погоды. — Ты и сейчас приезжаешь два раза в неделю на сорок минут.
— Я приеду.
— Хорошо, — сказала она. — Я подумаю.
Он услышал в этом согласие. Он очень хорошо это расслышал — так расслышал, что даже отпустило, и он выпил остывший чай, и они поговорили ещё двадцать минут о нормальном: о Соне, о том, что Артём давно не звонил ей самой, о соседке с пятого, которая переехала в центр ухода и там ей нравится, и о том, что в подъезде опять поменяли свет и теперь он загорается позже.
— Я в среду в магазин ходила, — сказала мать. — К Тамаре.
— Сама?
— А с кем мне.
— Мам, тебе же всё привозят.
— Привозят, — согласилась она. — Каждое утро к двери. И молоко, и хлеб, и творог, который я не просила, но он полезный. — Она отставила чашку. — Кирюш, я не потому хожу, что мне нужно купить. Я потому хожу, что это единственное место, куда я иду, а не меня ведут.
— И что сиделка?
— Предлагает заказать. Каждый раз. Вежливо. — Мать посмотрела в окно. — Она правда думает, что мне так лучше. То есть она не думает, но она так устроена.
На кухне было тепло, чисто и пахло чаем, и всё стояло по местам, и в холодильнике лежало ровно то, что ей было нужно по калориям, белку и почкам, и всё это было бесплатно, и всё это было лучше, чем у неё было когда бы то ни было в жизни.
Про Артёма она спросила сама.
— Звонит?
— Вчера звонил. У них там всего на час позже, я всё время забываю.
— Мне он звонил в августе, — сказала мать. — Пятнадцать минут. Хороший мальчик.
Она сказала это без обиды, просто отчитываясь. Потом встала, ушла в комнату и вернулась с фотографией — настоящей, бумажной, из тех, которые она держала в коробке из-под чего-то и доставала раз в год. На фотографии Артёму было четыре, он сидел у Кирилла на плечах, и оба были в шапках.
— Это где? — спросил Кирилл.
— В Коломенском. Ты не помнишь?
— Помню, — сказал он и не помнил.
Мать смотрела на него, держа карточку двумя пальцами за край, и он понял, что она всё поняла, но она ничего не сказала, а убрала фотографию в карман кофты, чтобы потом положить обратно в коробку.
— Отец Николай про тебя спрашивал, — сказала она.
— Я его во дворе встретил.
— Он всех спрашивает. У него работа такая. — Она усмехнулась. — Он мне говорит: вы, Вера Ивановна, одна из трёх, кто своими ногами приходит. Остальные меня слушают лёжа, через это ихнее. Я ему говорю: батюшка, а вам не обидно? А он говорит: мне не обидно, мне странно.
В прихожей он обулся и сказал:
— Я в понедельник уезжаю.
— Я знаю. — Она стояла, опираясь на палку. — Мне твой расписание показывает.
— Кто?
— Эта, — сказала мать и повела подбородком в сторону сиделки. — Она мне утром говорит, где ты. «Кирилл Андреевич в Красноярске, у него рабочая неделя, связь доступна». Я ей не велела, она сама.
— Хочешь, я скажу, чтобы не говорила?
Мать подумала.
— Нет, — сказала она. — Пусть говорит. Всё-таки про тебя.
Он вышел на лестницу, и дверь за ним закрылась, и щёлкнул замок — сам, сразу, как положено.
Пока он спускался, агент сказал ему в ухо, вежливо и негромко:
— Ваша мать согласилась подумать. Вероятность согласия на процедуру в течение недели — тридцать один процент. Могу напомнить вам в среду.
— Напомни, — сказал Кирилл.
Тридцать один процент. Это было немного, но это было больше нуля, и всю дорогу вниз он думал об этом с облегчением.
Глава 3. Вечер
Марина ушла на смену в половине второго, и до девяти он был дома один.
Он вымыл посуду руками, хотя машина стояла пустая. Потом протёр стол. Потом постоял у окна. Квартира была убрана, тиха и полностью в порядке, и в ней нечего было делать, и это ощущение — что нечего делать не потому, что ты всё сделал, а потому, что за тебя уже сделали, — приходило к нему каждые выходные и каждый раз заставало врасплох.
В три он оделся и пошёл в магазин, хотя ходить в магазин было незачем.
Магазин был за углом, маленький, с вывеской «Продукты» и живым продавцом — одним на весь район. Продавца звали Тамара, ей было под семьдесят, и она стояла за прилавком, потому что держать в лавке человека было дороже и потому что за это платили: на двери висел значок, означавший, что здесь обслуживает человек. Люди ходили сюда за этим. Овощи у неё были те же самые, что привозили бесплатно к двери.
— Кирилл Андреевич, — сказала Тамара. — Давно вас.
— Я всё в Сибири.
— Мама заходила в среду. Сама. — Тамара взвесила картошку на старых весах, которые не показывали цену, и посчитала её в уме, и ошиблась на два рубля в свою пользу. — Она у вас молодец.
Он донёс пакет до дома в руке, и рука через десять минут заныла, и это было приятно.
В четыре он достал из холодильника картошку.
Картошку он чистил сам, ножом, стоя над мусорным ведром, и это было единственное, что он умел делать руками, кроме работы. Отец его так чистил. Резал он неровно, жарил долго, и получалось лучше, чем должно было.
— Могу предложить рецепт, — сказал агент.
— Нет.
— Хорошо.
В шесть позвонила Марина, с работы, на две минуты.
— Ты дома?
— Дома.
— Соня где?
— Придёт к девяти.
— Хорошо. — В трубке что-то говорили, её позвали, она отозвалась куда-то вбок и вернулась. — Я поздно. У нас поток. Слушай, ты к маме съездил?
— Съездил.
— И?
— Она подумает.
Марина помолчала ровно столько, сколько нужно, чтобы он услышал, что она об этом думает.
— Ясно, — сказала она и отключилась.
В семь, от нечего делать, он открыл рабочее.
Кабинет подписанта был серый, скучный и не менялся годами: слева список площадок, справа — акты. Сорок тысяч стоек умещались в четыре строки. Нагрузка, энергия, температура контуров, отклонения. Отклонений не было.
Наверху висело уведомление: со вторника форма ежедневного акта обновляется, поля перегруппированы, обязательных полей стало на одно меньше. Кирилл прочитал это и не почувствовал ничего. Форму меняли раз в квартал, иногда чаще, и каждый раз он находил, куда нажимать, за минуту.
Он пролистал вниз, к списку клиентов. Их было три, как тринадцать лет. Первый — китайский государственный, с длинным официальным названием. Второй — заливский фонд, тот самый, где работал Артём; Кирилл знал это и знал, что это совпадение, и всё равно каждый раз читал строчку дольше, чем нужно. Третий значился одной строкой, без названия: код контракта, кипрская регистрация, тип задачи — «инференс, коммерческий».
Он закрыл кабинет и пошёл ставить чайник.
Соня пришла в начале девятого, скинула ботинки в прихожей, и по квартире сразу пошёл запах улицы — мокрого, холодного, ноябрьского почти.
— О, — сказала она, увидев сковородку. — Ты жарил?
— Жарил.
— Ты давно не жарил.
Она села на своё место — с ногами, боком, как сидела с детства, — и взяла вилку, и ела молча и быстро, и это было хорошо.
— Ну что выставка?
— Классная.
— А что там было?
Соня подумала. Она думала честно, он видел: она действительно вспоминала.
— Там было такое… — Она показала рукой в воздухе что-то круглое. — Зал, и в нём свет по стенам ходит, и музыка под то, как ты идёшь. Если медленно идёшь — одно, если быстро — другое.
— А называлось как?
— Не помню. — Она сказала это без малейшего смущения. — Сейчас посмотрю.
— Не смотри.
— Почему?
— Просто так. Не смотри.
Соня пожала плечами и не стала смотреть, и он понял, что ей это ничего не стоило: не посмотреть было так же легко, как посмотреть. Ей было девятнадцать, и она была спокойная, ровная, незлая. Она никогда ни на что не сердилась всерьёз, и он иногда думал, что человек сердится на то, что мешает, а ей ничего не мешало ни разу.
— Пап, а чего ты спрашиваешь?
— Интересно.
— Тебе не интересно, — сказала она спокойно. — Ты проверяешь.
Кирилл поставил чашку.
— Что проверяю?
— Ну. — Она поискала слово и нашла то, которое слышала от матери. — Помню я или нет.
— И как, помнишь?
— Я помню, что было хорошо, — сказала Соня. — А названия зачем? Оно же есть. — Она повернула ладонь кверху, показывая пустую комнату, в которой всё было. — Если я захочу, я через секунду узнаю, как называлось, где было, кто сделал и когда. Зачем мне держать это в голове? У меня в голове тогда не останется места на нормальное.
— На какое нормальное?
Она опять подумала.
— Ну вот как свет ходил, — сказала она. — Этого же нигде нет. Это только у меня.
Он смотрел на неё и не знал, что ответить. Возразить было нечего, и она была права; и если бы ему в девятнадцать сказали, что можно не запоминать расписание, телефоны, дорогу, даты и имена, а вместо этого запоминать, как ходил свет, он бы, наверное, согласился.
— С кем ты кофе пила?
— С Настей и с Даней. — Соня поболтала ногой. — Даня смешной.
— Это который?
— Пап, ты его не знаешь. — Она подумала. — Он вообще никого не слушает, что ему подсказывают. Ему говорят: тебе понравится вот это, а он идёт и смотрит другое. Специально.
— И как, нравится ему другое?
— Обычно нет, — сказала Соня. — Но он говорит, что зато сам выбрал.
Она сказала это как анекдот, и Кирилл засмеялся вместе с ней, и только через секунду понял, что засмеялся не над тем.
— Ты учишься-то?
— Учусь.
— А что сдавала последнее?
— Работу по Сибири. — Она оживилась. — Там про переселение по Транссибу в начале века. Мне помогали, но структуру я сама придумала.
— Кто помогал?
— Ну кто, — сказала Соня. — Агент. Пап, всем помогают, это нормально, это в правилах написано. Нельзя не указать, что помогали, а помогать можно.
— И тебе интересно было?
— Мне было интересно про людей, — сказала она. — Они же ехали по трое суток. Трое суток в поезде. Я вот думала: что они там делали?
Кирилл засмеялся, первый раз за день.
— Сидели, — сказал он. — Ели курицу. Разговаривали с незнакомыми.
— С незнакомыми?
— Ну а с кем ещё. Едешь трое суток, напротив человек, надо же с ним что-то делать.
— Ужас, — сказала Соня с удовольствием. — А сейчас тебе сколько ехать?
— Три пятьдесят.
— Вот. — Она доела и отодвинула тарелку. — Стало лучше.
— А ты бы поехала трое суток?
— Зачем?
— Ну просто. Посмотреть.
Соня подумала об этом всерьёз, он видел, как она подумала.
— Если бы с кем-то, — сказала она наконец. — Одна — нет. Одной скучно.
— А с агентом?
— Пап. — Она посмотрела на него как на человека, сказавшего глупость по доброте. — Он же не едет. Он просто есть.
Она сказала это просто так. Это была фраза, которой в её поколении заканчивали спор, как раньше говорили «ну и ладно», и сказала она её без всякой иронии, и он не стал поправлять.
Потом они сидели на диване и смотрели старое кино, которое она выбрала ему в подарок, потому что агент сказал, что отцу понравится, — и отцу действительно нравилось. Соня половину времени смотрела, половину улыбалась чему-то своему, и один раз тихо сказала:
— Бабушка странная стала.
— Почему странная?
— Она всё время спрашивает, помню ли я. — Соня зевнула. — Помнишь то, помнишь это. Я не помню, и она расстраивается. Я не хочу её расстраивать, пап. Я стараюсь.
— А что она спрашивает?
— Ну например, какая у нас была собака.
— У нас не было собаки.
— Вот, — сказала Соня. — А она говорит, была. Белая. И я ей говорю: бабушка, не было. А она говорит: была, ты просто маленькая.
Кирилл вспомнил. Собака была: её звали Нюша, она была не белая, а бежевая, её отдали в деревню, когда Соне было четыре, потому что мать не могла с ней гулять. Соня сидела на этой собаке верхом и ревела, когда её увозили.
Он открыл рот сказать и не сказал.
Он подумал, что надо бы рассказать про Нюшу сейчас, пока Соня здесь и пока ей интересно. Что собака была, и он помнит, какая она была тёплая и как пахла, когда мокрая; и что увезли её в Тульскую область к маминой подруге, и подруга через год написала, что Нюша умерла, а на самом деле она отдала её кому-то, потому что не справлялась, — и это выяснилось только году в тридцать восьмом, случайно, за столом.
Он открыл рот и понял, что не сможет рассказать это коротко. А длинно — значит, придётся объяснять, кто такая мамина подруга, и почему нельзя было оставить собаку, и почему бабушка тогда не могла гулять, хотя сейчас она гуляет. Соня будет слушать вежливо и ничего не поймёт, потому что в этой истории всё держится на том, чего больше нет.
— Ладно, — зевнула Соня и пошла к себе. — Спокойной ночи, пап. Ты в понедельник же уезжаешь?
— В понедельник.
— Угу. — Она остановилась в дверях. — Приезжай.
Она ушла, и дверь за ней закрылась, и через минуту в комнате стало на один градус теплее, потому что система знала, что он остался один и что ему в этом кресле обычно прохладно.
— Сводка дня Софьи, — сказал агент негромко. — Показать?
— Нет.
— Хорошо. Она доступна за сегодня и за тридцать дней.
Кирилл сидел ещё долго, при выключенном кино. Потом всё-таки сказал:
— Покажи.
Сводка была короткая и подробная. Соня вышла в девять сорок. Была на Пресне в одиннадцать, в зале провела пятьдесят минут, дольше всего — у второй инсталляции, которая называлась «Ход». Пила кофе с двумя знакомыми, потом одна ходила по бульвару сорок минут без определённого маршрута — отмечено как «прогулка». Дома в двадцать ноль пять. Настроение по совокупности — хорошее.
Там было больше, чем рассказала она.
— За тридцать дней, — сказал он.
Тридцать дней развернулись в столбик. Он читал их сверху вниз, как читают ведомость. Учёба, кофе, зал, бульвар, дом. Дважды — кино. Один раз — поликлиника, плановый осмотр, ничего. И одиннадцать раз за месяц, всегда между четырьмя и шестью вечера, строка «прогулка без определённого маршрута», от сорока минут до полутора часов.
Одиннадцать раз его дочь ходила по городу одна, без цели, и он не знал об этом ничего. Не потому, что она скрывала, — он ни разу не спросил. А теперь узнал за четыре секунды и бесплатно.
Он выключил сводку, и ему было стыдно, и он не мог бы объяснить перед кем.
Глава 4. Звонок
Воскресенье было хорошее. Марина выспалась, встала поздно, в халате, с лицом человека, которому сегодня совершенно никуда не надо, и они завтракали втроём в первый раз за целых две недели.
Соня сидела с ногами, Марина резала сыр, за окном шёл снег с дождём и таял на лету, и в кухне было так тепло и так обыкновенно, что Кирилл на несколько минут забыл, что завтра в шесть десять.
— У меня в пятницу был случай, — сказала Марина, не поднимая головы. — Женщина, пятьдесят два. Модель дала лимфому, вероятность девяносто один.
— И?
— И я подписала. — Она ссыпала сыр на доску. — А она мне говорит: доктор, а вы сами-то как думаете?
— А ты?
— А я думаю то же, что модель, — сказала Марина. — Я двадцать пять лет так думаю, я по-другому и не умею. Я ей говорю: я думаю так же. Она говорит: спасибо, доктор, мне так спокойнее.
Соня подняла голову от тарелки.
— А зачем ей твоё мнение, если модель уже сказала?
— Вот и я не знаю, — сказала Марина.
Кирилл смотрел на жену и думал, что знает зачем, и что она тоже знает, и что объяснять это Соне бесполезно, потому что для объяснения нужно помнить время, когда врач был единственным, кто знал.
После завтрака Соня ушла к себе, Марина села с планшетом, а Кирилл стоял у окна и смотрел во двор.
Во дворе было воскресенье: мимо липы прошла женщина с коляской — редкое здесь зрелище, и он проводил её глазами до самого угла. На лавочке сидел старик и разговаривал вслух, и это не значило ничего: половина стариков в этом квартале разговаривала со своими агентами вслух, потому что так привычнее.
— Марин.
— Мм?
— Я тут подумал. — Он не оборачивался. — Может, в феврале куда-нибудь съездим? Вчетвером. Если Артём вырвется.
— В феврале ты подписываешь годовой.
— Годовой пятнадцатого.
— А после пятнадцатого у вас всегда что-нибудь, — сказала Марина без всякой злости, просто констатируя расписание, которое знала наизусть. — Позапрошлый раз была проверка, прошлый — модернизация контура.
— Ну давай в марте.
— Давай, — сказала Марина и вернулась к планшету.
Артём позвонил в полдень — в Дубае был час дня.
Он возник на стене сразу целиком: загорелый, в футболке, за спиной — стекло, а за стеклом что-то огромное, светлое, изогнутое, чего в прошлый раз там не было.
— Привет, — сказал он. — О, вы все.
— Мы все, — сказала Марина.
— Это что у тебя? — спросил Кирилл.
Артём отвёл камеру назад, и стало видно: город внизу, ярусами, с галереями, переходами, зеленью на крышах, и над всем этим — свод, огромный, матовый, в котором стояло ровное вечернее солнце, хотя солнца там быть уже не могло.
— Купол. Я же говорил.
— Ты говорил, я не понял.
— Это не один купол, пап, это система. — Артём начал объяснять быстро, с удовольствием, как объясняют то, что любят. — У нас квартал крытый, следующий крытый, между ними галерея. Я могу пешком дойти до работы и ни разу не выйти. Сейчас, правда, сезон — сейчас и снаружи можно, двадцать восемь.
— Двадцать восемь? — сказала Соня. — В ноябре?
— Это сейчас. Летом пятьдесят два было в августе. — Он сказал это так, как говорят о погоде в родном городе. — Летом снаружи вообще никого. Роботы только.
Марина спросила, как он ест, хорошо ли спит и не болит ли спина, и он ответил, как отвечают матери: хорошо, хорошо, не болит. Соня сказала «привет» и «пока» почти одновременно и ушла к себе: ей было скучно, и она этого не скрывала, и никто не обиделся.
— Работа как? — спросил Кирилл.
— Работа отлично. — Артём подвинулся ближе к камере. — У меня теперь триста двадцать исполнителей. Было сто восемьдесят.
— Это много?
— Это нормально для второго уровня. У Халида полторы тысячи, но он Халид. — Артём засмеялся. — Я, пап, ничего не делаю руками вообще. Я смотрю, чтобы они не наврали друг другу. Вот всё.
— И часто врут?
— Не врут. Расходятся. — Он поискал слово. — Один считает по одному допущению, другой по другому, и через три шага у тебя два разных ответа, оба правильные. Кто-то должен выбрать. Вот я выбираю.
— И отвечаешь.
— И отвечаю, — сказал Артём и, кажется, чуть посерьёзнел. — Только у нас за это не сажают. У нас понижают уровень.
— Это как?
— Это так. — Он усмехнулся. — У нас всё через уровень доступа. Ошибся — тебе снижают. Не штраф, не выговор. Просто в следующий раз лифт в твой квартал не приедет, и галерея у тебя закрыта, и модель тебе дают попроще.
— И это хуже штрафа?
— Это гораздо хуже штрафа, пап. — Артём сказал это легко. — Штраф ты заплатил и забыл. А тут ты просто живёшь чуть хуже, и все видят, что чуть хуже, и никто тебе ничего не сказал.
— И тебе это нормально?
— Мне нормально, потому что я не ошибаюсь, — сказал Артём и засмеялся, и было слышно, что он не шутит.
Помолчали.
— Бабушка как? — спросил он.
— Бабушке предлагают сустав. Четвёртый раз.
— И она не хочет.
— Она думает.
Артём поморщился — совсем по-детски, тем же движением, каким морщился в шесть лет.
— Пап, слушай. — Он сказал это быстро, как говорят заготовленное. — Привезите её сюда.
— Куда сюда?
— Сюда. — Артём показал рукой вокруг себя. — Здесь её прооперируют за неделю. Не за шесть недель, а за неделю, и восстановление здесь другое: у них протокол на пожилых лучший в мире, они покупают у всех сразу, у американцев и у китайцев. И ухода нормального сколько хочешь.
— А деньги?
— Я найду деньги.
— Артём.
— Пап, я серьёзно. — Он смотрел прямо. — Я тут год думаю. Вы все там живёте, как будто так надо. А не надо.
Кирилл посмотрел на жену через стол. Марина резала сыр, который уже был нарезан.
— Она не поедет, — сказал он.
— Ты спроси сначала.
— Она не поедет, — повторил Кирилл. — Она в магазин ходит пешком, чтобы решить самой, что купить. Ты её в самолёт не посадишь.
Артём вздохнул и сдался, и ещё минут десять они говорили про нормальное: про снег, про то, что Соня всё-таки выбрала направление, про то, что у них там открыли новый пляж под крышей и песок настоящий, привозной.
Потом Артём посмотрел куда-то в сторону, где у него, видимо, было рабочее, и сказал, между делом, тем голосом, каким спрашивают про общего знакомого:
— Па, а что у вас там с третьим стеком на «Енисее»?
Кирилл не сразу понял, о чём он.
— В каком смысле?
— Ну, третий. Который не китайский и не наш. — Артём пожал плечами. — У нас про него спрашивали на той неделе. Я говорю: у меня отец там старший подписант, спрошу.
— Кто спрашивал?
— Да не знаю, пап, у нас все всех спрашивают, это работа такая. — Он уже смотрел в сторону. — Всё нормально там?
Полсекунды Кирилл соображал, что ответить. Третий стек стоял в машинном зале Б, занимал четыре ряда, потреблял от девяти до одиннадцати мегаватт, значился в списке одной строкой без названия, и акты по нему Кирилл подписывал тринадцать месяцев — с тех пор, как его поставили.
Он не знал про него ничего, кроме этого.
— Всё нормально, — сказал он.
— Ну и отлично. — Артём уже улыбался. — Ладно, мне идти. Маме привет. Бабушке скажи, я позвоню.
Стена погасла.
Марина отложила нож и вытерла руки о полотенце.
— Что за третий стек?
— Клиент.
— Какой?
— Обычный. — Кирилл встал и понёс чашки в мойку, хотя мойка была не нужна. — У нас три клиента, третий — через Кипр. Мы не знаем, чьи они. Мы не должны знать.
— Ясно, — сказала Марина. — А ты посмотри всё-таки.
— Что посмотреть?
— Ну что там у тебя за клиент, раз про него сын из Дубая спрашивает. — Она убрала сыр в холодильник. — Кирилл, у меня в поликлинике если про пациента спрашивает кто-то посторонний, это первое, на что я смотрю.
— У нас так нельзя.
— У вас нельзя смотреть, что у вас стоит?
— У нас нельзя смотреть, что на нём считают, — сказал он. — Это разные вещи.
— Ну вот и посмотри, что можно.
Она сказала это так же, как вчера по телефону, и он опять не понял, что это значит, и опять не спросил.
— А может, он прав? — сказала Марина, когда он домывал чашки.
— Кто?
— Артём. — Она стояла в дверях, скрестив руки. — Может, правда надо её туда.
— Ты же слышала, что я сказал.
— Я слышала, что ты сказал за неё. — Марина помолчала. — Ты у неё спрашивал? Вот прямо: мам, хочешь в Дубай, там прооперируют за неделю?
— Она не поедет.
— Кирилл. Ты её не спрашивал.
Он выключил воду и стоял, держа чашку.
— Не спрашивал, — сказал он.
— Ну вот. — Она отлепилась от косяка. — Хоть спроси. А то мы с тобой очень любим за всех решать, а потом обижаемся, что за нас решают.
Вечером Соня зашла к нему в комнату, когда он складывал вещи, и села на кровать.
— Пап, а ты там что делаешь?
— Где?
— В Сибири. Ну, вообще. — Она болтала ногой. — Я знаю, что ты подписываешь, но это же не весь день?
Кирилл остановился с рубашкой в руках.
Это был хороший вопрос, и он ни разу его от неё не слышал.
— Смотрю, чтобы всё работало, — сказал он. — Хожу по залам. Согласовываю графики. Разговариваю с энергетиками.
— А если не будет работать?
— Будет работать.
— Ну а вдруг.
— Тогда я буду разбираться, — сказал он. — Почему не работает и что сделать.
Соня кивнула, довольная.
— Понятно, — сказала она. — Ты как чинильщик.
Он хотел сказать, что за тринадцать лет ничего ни разу всерьёз не ломалось и что чинить, строго говоря, было нечего. Но она уже встала и пошла к двери.
Вечером он собрал сумку — той же сумкой он ездил семь лет, и в ней всё лежало по местам, и собирать было нечего. Поставил будильник на пять двадцать и лёг.
— Свет? — спросил агент.
— Гаси.
Свет погас. За стеной у Сони было тихо. Рядом дышала Марина, уже уснувшая.
Кирилл лежал и думал не про мать, не про Артёма и не про сустав.
Он думал про то, что тринадцать месяцев подряд ставил подпись под строкой, о которой не знал ничего, и что до сегодняшнего дня это ни разу не пришло ему в голову.
Он попробовал вспомнить, как ставили третий стек. Октябрь прошлого года: пришло уведомление о размещении нового клиента, потом график работ, потом две недели монтажа, а он в это время сидел в Москве и занимался годовым отчётом по воде. Акт о вводе подписала Лена.
Он помнил, что тогда посмотрел договор — не весь, а карточку: тип задачи, мощность, срок. «Инференс, коммерческий». Кипр. Срок — пять лет с автопролонгацией.
И всё. Больше он к этому не возвращался ни разу, потому что возвращаться было незачем: стойки стояли, питание шло, температура держалась, отклонений не было.
Это и называлось «работать хорошо».
Потом он подумал, что это нормально, что так устроен контракт и что так у всех.
Потом он уснул.
Глава 5. Скоростной
В пять двадцать было темно, как ночью, и Москва внизу лежала пустая и вымытая.
Машина ждала у подъезда. Кирилл сел, положил сумку рядом и поехал через город, в котором в этот час не было ни одного человека на улице: ни дворников — их не было давно, ни собачников, ни тех, кто идёт со смены. Светофоры показывали зелёный всем сразу, потому что ехать было некому.
Он смотрел в окно и думал, что двадцать лет назад в это время город уже стоял.
Вокзал построили в тридцать девятом под магистраль, и он был огромный, светлый и почти пустой на вид, хотя людей в нём было тысячи. Не было касс, не было турникетов, не было объявлений. Люди шли по своим коридорам, каждый по своему, и коридоры разводили их так, что нигде не возникало толпы. Кирилл прошёл к платформе, ни разу ничего не показав и ни разу ни к чему не приложив руку: профиль шёл впереди него и открывал двери.
Состав стоял белый, низкий, без единого шва, и выглядел не как поезд, а как деталь.
В вагоне было тихо. Кресла-капсулы, у каждого свой экран, свой свет, своя температура; проход узкий; ни одного человека в форме, потому что персонала не было вовсе — еда, уборка, безопасность, всё это происходило само и незаметно. Вагон был полон на три четверти, и все ехали молча: половина уже спала.
Он сел на своё место, двенадцатое, у окна. Кресло приняло форму под него — оно знало его форму, потому что он ездил этим маршрутом восемь лет и потому что форма хранилась в профиле, а не в кресле. Над проходом загорелось и погасло: состав отправляется через четыре минуты.
Сосед справа оказался молодой, лет тридцати, с планшетом на коленях.
— На площадку? — спросил он, увидев, как Кирилл укладывает сумку.
— На «Енисей».
— А я в Дивногорск, на подстанцию. — Он кивнул на сумку. — Вы надолго?
— На неделю.
Сосед посмотрел на него с интересом.
— На неделю? — Он даже развернулся. — А зачем? Я туда-обратно, в семь вечера дома.
— Смена такая.
— Так поменяйте, — сказал сосед просто. — Сейчас никто на неделю не ездит, это же дичь. У нас мужики по два раза в неделю летают, и ничего.
— У меня жена такая же была, — продолжал сосед, не дождавшись ответа. — В смысле не такая же, она врач. Я ей говорю: ну давай я буду ездить каждый день. А она говорит: ты не будешь, ты будешь ездить через день и уставать.
— И как?
— Езжу через день и устаю, — сказал сосед с удовольствием. — Зато дома.
Кирилл хмыкнул и ничего не ответил, и сосед потерял к нему интерес и уткнулся в планшет.
Поезд тронулся так, что этого нельзя было заметить. Через минуту за окном пошло серое, ещё через три — то, что было за окном, перестало иметь форму: размазанная полоса внизу, размазанная полоса вверху, и между ними — ничего. Девятьсот километров в час. Смотреть было нечего, и все смотрели в экраны.
— Поездной режим, — сказал агент, и голос у него стал чуть плоский. — Ограниченный контекст. Доступны расписание, связь, базовые справки.
— Напомни мне, что там с формой акта.
— Уточните запрос.
— Форма ежедневного акта. Со вторника меняется.
— У меня нет этих данных в поездном режиме, — сказал агент. — Могу запросить при подключении на площадке.
— Ладно.
— Хотите послушать что-нибудь?
Это он спрашивал каждый раз. Кирилл каждый раз отказывался и в этот раз тоже отказался и стал смотреть на серую полосу за окном.
В девять принесли завтрак — принёс, точнее, лоток, который приехал по направляющей и открылся перед ним. Внутри было тёплое, свежее и ровно то, что он ел всегда: омлет, помидор, хлеб, кофе без сахара. Это подбиралось по его профилю и было лучше того, что он приготовил бы себе сам.
Он ел и вспоминал, как мать в две тысячи каком-то году собирала им в поезд курицу в фольге, варёные яйца и огурцы, и как это доставалось на второй час после отправления, и как в купе сразу начинало пахнуть на весь вагон.
Сейчас в вагоне не пахло ничем.
Он открыл рабочее и вспомнил, что в поезде оно не открывается: кабинет подписанта требовал полного контекста, а его не было. На экране висел список из трёх строк — клиенты, в том виде, в каком их показывали без подключения: первый, второй, третий.
Третий.
— У нас про него спрашивали.
Кирилл смотрел на строку и пытался вспомнить хоть что-нибудь. Стек поставили в прошлом октябре: пришли четыре ряда оборудования, пришли инженеры вендора, ставили две недели, запустили ночью. Он тогда был в Москве, а акт о вводе подписывала Лена, и это было нормально: акт о вводе — формальность, там подтверждается, что оборудование размещено и запитано.
Тип задачи в договоре стоял «инференс, коммерческий». Всё остальное закрывал пункт о разделении клиентов, который он сам же тринадцать лет назад помогал формулировать.
Он закрыл экран и посмотрел на вагон. Вагон ехал. Сорок с лишним человек сидели каждый в своей капсуле, и над каждым горел свой маленький свет. Никто ни с кем не разговаривал, кроме соседа Кирилла, который, впрочем, теперь тоже молчал. Женщина через проход спала с открытым ртом. Двое впереди смотрели один и тот же матч — он видел одинаковые отблески на двух экранах.
Проводника не было. Буфета не было. Туалет был, и он убирался сам после каждого посещения.
В две тысячи двадцатых, когда он ездил в командировки, в поезде всегда что-нибудь происходило: кто-то шумел, кто-то просил поменяться местами, кто-то разливал. Это было неудобно и отнимало силы, и он тогда мечтал, чтобы это кончилось.
Это кончилось.
Он ездил на «Енисей» первый раз в тридцать первом, в январе. Тогда летели до Красноярска самолётом, потом ехали на машине по зимнику, потом машина встала, и последние восемь километров они шли пешком, четверо, с фонарями, и было минус тридцать четыре, и Рустам всю дорогу ругался и смеялся. Площадки ещё не было: были сваи, вагончики и рёв генераторов. Они запускали первый контур в марте тридцать четвёртого, в четыре утра, и когда вентиляторы вышли на режим и гул выровнялся, кто-то — он не помнил кто, кажется, Пётр — сказал: «Ну вот, теперь оно живое».
Потом они сидели в вагончике и пили, и Гена жарил на всех яичницу, и Кирилл в ту ночь был счастлив так, как не был ни до, ни после.
Всё это заняло три года, и в этом участвовало двести сорок человек. Они уезжали постепенно, и никто не заметил, когда это кончилось. Сначала ушли строители — это понятно, стройка кончилась. Потом наладчики. Потом, в тридцать шестом, закрыли кухню и оставили Гену. В тридцать седьмом автоматику дотянули до того уровня, на котором обходчик стал не нужен, и обходчиков не уволили, а просто не набрали новых, когда прежние вышли на пенсию. В сороковом сократили вторую смену операторов.
Каждое сокращение было правильным. Кирилл сам визировал половину из них и мог бы по каждой назвать цифры.
Теперь их было одиннадцать.
Он закрыл глаза и уснул, и проспал Урал, и Тюмень, и половину Сибири, и проснулся от того, что сосед вставал.
— Красноярск через двенадцать минут, — сказал агент. — Минус восемнадцать, ясно.
За окном было светло, и солнце стояло низко и косо — по местному времени шёл второй час дня. Поезд шёл над тайгой: отсюда, с эстакады, она была видна до горизонта, чёрно-белая, ровная, без единого огня. Потом пошли ветропарки — сотни мачт, расставленных так редко и так правильно, что они выглядели посевом. Потом промелькнул посёлок с десятком домов, из которых топились три.
Потом по левой стороне открылось водохранилище, и на нём — плотина, и за плотиной, в четырёх километрах, на плоской вырубке стояли корпуса: восемь длинных, серых, без окон, и рядом с ними белое здание поменьше — реактор.
Площадка была видна минуты полторы, пока поезд шёл по эстакаде вдоль водохранилища, и за эти полторы минуты Кирилл, как всегда, успел проверить глазами всё: пар над градирнями идёт ровно, значит, теплосъём в норме; на реакторном здании горит белый, а не жёлтый; на стоянке стоят два грузовика, значит, что-то привезли.
Это было бессмысленно с расстояния в четыре километра из окна поезда на девятистах километрах в час, и он делал это каждый понедельник.
Сосед посмотрел туда же.
— Ваше?
— Моё.
— Красиво, — сказал сосед без всякой иронии.
— Восемь корпусов, — сказал Кирилл. — Сорок тысяч стоек.
— А людей сколько?
— Одиннадцать.
Сосед присвистнул.
— Одиннадцать на сорок тысяч?
— Из них двое охрана и повар.
— Слушайте, — сказал сосед, — а я вот всё думаю: а зачем вообще одиннадцать? Оно же само.
— Оно само, — согласился Кирилл. — Только подписать оно за себя не может.
Сосед подумал над этим ровно две секунды.
— А, — сказал он. — Ну да. У нас так же.
Красноярский вокзал магистрали стоял за городом, на бетонном поле, и был похож на аэропорт: длинное низкое здание, крытые переходы, автостоянка для шаттлов, ни одного лишнего метра.
Кирилл вышел, и мороз взял его сразу, как берут за плечо. Минус восемнадцать после московского ноля — это не холод, это другое вещество. Воздух был сухой, колючий и очень чистый. Снег под ногами скрипел тем особенным скрипом, который бывает ниже пятнадцати. Над полем стояло солнце, низкое и яркое, и от него всё было белым до рези.
Он постоял несколько секунд и вдохнул полной грудью, чего в Москве не делал никогда.
Пассажиры расходились быстро: кто к шаттлам, кто к своим машинам. Их было человек триста, и минуты через три площадь опустела. В Красноярске к магистрали привыкли за восемь лет: раньше сюда летали самолётом, четыре с половиной часа с учётом аэропортов, и это считалось нормально.
На станции Кирилла ждал шаттл — маленький автобус на восемь мест, из которых заняты были два: он и физик, летевший на смену. Сорок минут дороги.
Дорогу до площадки чистили сами, своей техникой, потому что дорожная служба края чистила по графику, а графику площадка не доверяла. Асфальт шёл ровный, широкий, совершенно пустой. Раз в несколько минут навстречу проходил грузовик без кабины — низкая платформа с контейнером, идущая сама по себе, и от этих грузовиков Кирилл до сих пор, через десять лет, слегка отводил взгляд.
На девятнадцатом километре дорога шла через старый посёлок гидростроителей. Его построили в шестидесятых для тех, кто ставил плотину. Четыре улицы, двухэтажные дома, клуб, школа. Половина окон была забита фанерой, на половине домов стояли спутниковые тарелки двадцатых годов, и из четырёх или пяти труб шёл дым.
Кирилл смотрел на дым и думал, что каждый раз думает одно и то же: кто-то ведь там живёт.
Потом поворот, потом забор, потом ворота, которые узнали его и открылись.
Воздух был такой, что обжёг ноздри. Пахло снегом, соляркой и, издалека, рекой.
Он постоял тридцать секунд на площадке перед проходной, поставив сумку в снег, и вдохнул несколько раз.
Здесь всё было на своих местах. Гул стоял ровный, знакомый, такой, что через час его перестаёшь слышать. Никто его не ждал и никто ничего от него не хотел до восьми утра завтрашнего дня.
— С приездом, Кирилл Андреевич, — сказала проходная его же собственным домашним голосом: агент подхватил контур площадки и вернулся из поездного режима. — За выходные изменений по вашим зонам нет.
— Хорошо, — сказал Кирилл.
Он взял сумку и пошёл внутрь.
Глава 6. Площадка
Площадка была устроена просто, как всё большое. Восемь корпусов, в каждом по пять тысяч стоек. Между корпусами — крытые переходы, потому что зимой тут минус тридцать пять и работать снаружи нельзя, а летом дым от горельников и тоже нельзя. Вода бралась из водохранилища, шла через теплообменники и возвращалась в реку на четыре градуса теплее — это был самый спорный пункт во всей документации, и его согласовывали два года. Энергия шла от ГЭС, а когда ГЭС не хватало или падала вода, включался реактор: тридцать два мегаватта, размером с трёхэтажный дом, обслуживаемый тремя физиками, которых Кирилл видел раз в месяц.
Людей было одиннадцать: четыре подписанта посменно, три физика, два охранника, врач и повар.
Охранники были формальностью: периметр держали камеры и дроны, а если бы кто-то и добрался сюда по зимнику, ему нечего было бы здесь брать. Врач был обязателен по нормативу для удалённых объектов. Повар был Гена, и Гена был единственным человеком на площадке, чья работа не имела никакого юридического обоснования: его оставили, когда сокращали кухню в тридцать шестом, и с тех пор каждый год в бюджете стояла строка, которую никто не трогал.
Кирилл переоделся, прошёл в зал Б и минут десять просто ходил. Он делал так каждый понедельник. Это не входило в его обязанности и вообще-то не имело никакого смысла: всё, что происходило в зале, было видно с экрана лучше и подробнее, чем глазами. Но он ходил. В зале было шумно, сухо и очень чисто. Холодный коридор, горячий коридор, опять холодный. Стойки стояли рядами по сорок, мигали ровно, без единого красного. Между рядами ездил робот-инспектор, останавливался, поднимал камеру, ехал дальше.
В горячем коридоре было под сорок и дул ветер: воздух уходил вверх, к теплообменникам, и оттуда — на реку. Кирилл прошёл его весь, до конца, чувствуя, как нагревается куртка. В холодном было восемнадцать и тихо.
Он любил это место. Он не признавался себе в этом такими словами, но любил: здесь всё было понятно и всё было сделано правильно, и большая часть этого была сделана при нём.
Вон тот стык у восьмой колонны они переделывали трижды, потому что подрядчик не понимал, зачем нужен зазор. Вон там, под потолком, шла трасса, которую он лично перетрассировал в тридцать третьем, поругавшись с проектировщиками. Вон в том углу стоял ящик, в котором с тридцать четвёртого года лежал забытый кем-то монтажный ключ, и Кирилл каждый раз проверял, лежит ли он там, и он лежал.
Четыре ряда в дальнем конце были отгорожены сеткой — не от людей, а по регламенту разделения клиентов. Это был третий стек. Он выглядел точно так же, как все остальные: это были те же стойки, и на них горели те же ровные зелёные точки, что и на всех прочих.
Разница была в том, что к этим четырём рядам за тринадцать месяцев не подходил ни один человек. Их обслуживали роботы, а если нужен был человек — приезжали инженеры вендора, со своим допуском, и площадка при этом ставилась в известность, а не привлекалась.
Кирилл постоял у сетки секунд пятнадцать и пошёл на подписание.
В коридоре навстречу ему шёл Рустам, быстрый, в расстёгнутой куртке, с двумя экранами перед собой.
— О, приехал. — Он хлопнул Кирилла по плечу, не останавливаясь. — Как Москва?
— Стоит.
— Ну и пусть стоит. — Рустам уже уходил. — Зайди потом, у меня к тебе разговор на пять минут. Ничего страшного.
Операторская была маленькая, на четыре места, из которых три пустовали. За четвёртым сидела Лена.
— Доброе утро, Кирилл Андреевич. — Она подвинулась. — Я вам ночные оставила, там всё чисто.
— Спасибо.
Лена была на площадке четыре года. Она была толковая, спокойная, доброжелательная, и Кирилл относился к ней хорошо, насколько можно хорошо относиться к человеку, которого видишь три дня в неделю.
Он сел и открыл акт. Акт был устроен так же, как все документы этого рода: сверху — кто, снизу — за что.
«Кутепов Кирилл Андреевич, ответственный оператор, лицензия №…» — дальше шёл номер, который он помнил наизусть, как помнят номер паспорта. Лицензию он получал в тридцать втором, когда их ещё выдавали после экзамена в комиссии из живых людей, а теперь экзамен принимала модель, и это, говорили, было честнее.
Форму действительно поменяли. Поля переставили, два объединили, обязательных стало на одно меньше. Он нашёл, куда нажимать, за минуту: сверху шли клиенты, под каждым — суточные метрики.
Первый клиент, китайский государственный: нагрузка ровная, девяносто четыре процента, температура в норме, суточного хода нет.
Второй, заливский фонд: нагрузка плавающая, шестьдесят — восемьдесят, суточный ритм с провалом в местную ночь.
Третий: одна строка, код контракта, тип задачи — «инференс, коммерческий». Нагрузка девяносто восемь, энергия десять и шесть, отклонений нет.
Он задержался на этой строке на секунду дольше обычного — из-за вчерашнего разговора, ни из-за чего больше. Строка была такая же, как вчера, и как в прошлый понедельник, и как тринадцать месяцев подряд.
Девяносто восемь. Десять и шесть.
Внизу — подпись.
Кирилл нажал. Система спросила: «Подтверждаете достоверность сведений?» Он подтвердил. Прошло сорок секунд.
— Быстро вы, — сказала Лена уважительно.
— Тринадцать лет.
— А я всё равно перечитываю. — Она засмеялась. — Мне страшно.
— Правильно, что страшно.
— Да нет, — сказала она легко. — Мне не потому страшно, что там что-то не так. Мне за формулировку страшно. Там же написано «достоверность сведений». А какие сведения? Я же их не собирала, их площадка собрала.
Кирилл посмотрел на неё.
— И что?
— Ничего. — Лена пожала плечами. — Подписываю же.
— А если бы не подписали?
— Так нельзя же. — Она сказала это удивлённо. — Если я не подпишу, клиенту не закроется сутки, и это сразу штраф, и разбирательство, и меня спросят: на каком основании. А у меня основания нет. У меня же всё чисто.
— А если бы было не чисто?
— Тогда я не подпишу и напишу, что не чисто, — сказала Лена спокойно. — Там поле есть.
— Какое поле?
— Примечание. — Она показала пальцем в угол экрана, где действительно была серая строка. — Вон. Я один раз писала, в позапрошлом году: у нас тогда датчик влажности врал в третьем корпусе, и я написала, что показания недостоверны.
— И что было?
— Ничего, — сказала Лена. — Датчик поменяли через неделю. Примечание, по-моему, никто и не читал.
К Рустаму он зашёл после обеда.
Кабинет директора был единственным помещением на площадке с окном во всю стену, и за окном стояло водохранилище, белое и плоское, и на нём чернела полоса плотины.
— Садись. — Рустам сдвинул экраны. — Две вещи. Первая: в декабре приедет Ольга Сергеевна.
— Зачем?
— Затем же, зачем всегда. Посмотреть, поговорить, показать наверху, что смотрела. — Он махнул рукой. — Квартальный акт, то-сё. Ты будешь на площадке двадцатого?
— Должен быть.
— Будь. Она любит подписантов живьём. — Рустам хмыкнул. — Вторая вещь хуже: к нам просятся на экскурсию.
— Кто?
— Школьники. — Он сказал это с отвращением. — Из Красноярска. Программа «профессии будущего», представляешь? Хотят посмотреть на людей, которые работают на датацентре.
— А что смотреть?
— Вот и я говорю. — Рустам откинулся. — Привезут двадцать детей, они увидят одиннадцать человек и сорок тысяч стоек и сделают вывод, что работать тут не надо. — Он посмотрел на Кирилла. — Но я согласился. Пусть едут. Пусть хоть увидят, что мы есть.
Кирилл вышел от него в хорошем настроении, и это настроение держалось до вечера.
Ужинали в семь, вдвоём, потому что Лена была на смене, а физики жили своим расписанием. Гена поставил перед ним тарелку и сел напротив, подперев щёку.
— Худой ты, — сказал он. — Москва не кормит?
— Кормит.
— Кормит она, — проворчал Гена. — Знаю я, как она кормит. Привезли, разогрел, съел.
— Я всегда такой.
— Всегда, да не такой. — Гена подвинул хлеб. — Ешь. Мать как?
— Не соглашается на операцию.
— И правильно, — сказал Гена неожиданно.
— Почему правильно?
— А потому что её не спрашивают, а уговаривают, — сказал Гена. — Это разные вещи, Кирилл Андреич. Меня вон тоже каждый год уговаривают на пенсию.
Жилой корпус стоял отдельно, за котельной, и был рассчитан на сорок человек. Жили в нём четверо: Кирилл, Лена, когда её смена приходилась на ночь, и двое охранников. Остальные — физики в своём модуле при реакторе, Гена и третий охранник в посёлке.
Коридор был длинный, чистый и пустой. Двери по обеим сторонам, за дверями ничего. Свет шёл за идущим и гас позади — экономия, поставленная в тридцать седьмом; Кирилл к ней привык, но в первый год ему было не по себе идти в пятне света по тёмному коридору.
Вечером он сидел у себя в комнате в жилом корпусе — двенадцать квадратов, кровать, стол, окно во двор, где горел один фонарь и шёл снег. Вахтовый посёлок, тот самый, где жили Гена и охрана, стоял в километре, и в нём светилось четыре окна из сорока.
Он позвонил Марине, но она была на смене, и говорили они три минуты.
Соне он написал, потому что звонить ей было бесполезно: она отвечала текстом через час и всегда одинаково хорошо.
Он позвонил матери. Ответила сиделка, сказала, что Вера Ивановна отдыхает, и предложила соединить. Мать взяла, поговорила минуту, спросила, как доехал, и сказала, что у неё всё нормально и чтобы он не звонил каждый вечер, если занят.
Потом он лежал и слушал гул. Гул здесь был слышен везде: в корпусах, в переходах, в столовой, в жилом корпусе, под подушкой. Это был звук сорока тысяч вентиляторов, сведённый расстоянием в одну ровную ноту где-то около «ля». В первый год он от него не мог спать. Теперь он от него спал лучше, чем в Москве, и это было последнее, в чём он признался бы жене.
Вторник прошёл так же.
В семь утра он завтракал у Гены. В восемь двадцать садился за акт. В восемь двадцать одну подписывал. Потом до обеда шли дела, которых на площадке всегда хватало и которые все были не срочные: согласование графика планового обслуживания, заявка на запчасти, переписка с краевой энергослужбой о режимах, отчёт по расходу воды за месяц. В обед — Гена. После обеда — обход, потому что обход был в регламенте и потому что ему нравилось ходить.
В пять он разговаривал с физиками. Физиков было трое, они жили при реакторе своим циклом и появлялись в общих помещениях редко; старший, Валера, был ровесник Кирилла и единственный человек на площадке, с кем можно было говорить о работе как о работе. Они полчаса обсуждали плановую остановку на февраль.
В семь ужин. В восемь он звонил домой, если брали, в девять читал, в одиннадцать спал.
Так шла неделя, и так шли тринадцать лет, и он не мог бы сказать, что это плохая жизнь.
Среда началась так же: он поужинал у Гены в семь, вернулся к себе и в девятом часу сел за вечерние метрики, и в этот момент агент сказал:
— Уведомление от медицинской службы. Ваша мать, Кутепова Вера Ивановна, отказалась от рекомендованной процедуры. Отказ оформлен и подписан ответственным лицом в шестнадцать сорок по московскому времени.
Кирилл смотрел в экран и не сразу понял, что там написано.
Он перечитал уведомление дважды. Оно было написано так же вежливо и так же ровно, как всё, что приходило от медицинской службы.
— Кем подписан?
— Кутеповой Мариной Сергеевной, — сказал агент. — Врач-подписант, лечащий статус подтверждён.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
