Стальной Орел: Инженер Его Величества. Книга 1
Глава 1. Пробуждение
Меня разбудил холод. Но это был не тот утренний озноб, когда привычно тянешься к одеялу в собственной постели. Нет, этот ледяной, сырой и какой-то пронизывающий до самых костей холод бывает лишь в давно нетопленых помещениях, когда за окнами минус, а внутри не теплее ни на градус.
Я с трудом открыл глаза. Надо мной нависал тяжёлый лепной потолок с позолотой и ангелами по углам. В моей квартире такого быть не могло: там — панельная девятиэтажка, беленые потолки да чугунные батареи, а за окном — башни Москвы-Сити. Здесь же пахло иначе: не табаком и привычным кофе, а воском, старым деревом и ещё чем-то тяжёлым, будто въевшимся в стены за долгие годы — то ли гнилью, то ли самой нищетой.
Я попытался сесть, но тело не слушалось. Руки казались чужими, длинными, с холёными пальцами, а на мизинце тускло блестело кольцо с гербом. На груди тяжелел массивный крест. Я опустил взгляд и понял: это тело не моё. А следом память ударила осколком — чужая, незнакомая, но такая же острая. Алексей Алексеевич Воронцов-Дашков, граф. Тридцать два года. Пажеский корпус, лейб-гвардия, служба при дворе. Поместье в Тамбовской губернии — три тысячи десятин, двести душ и долги, потому что имение второй год подряд приносит одни убытки.
Слово «души» всплыло из чужой памяти. Крепостные? Нет, реформа прошла уже полвека назад, но старик Федор, управляющий, по привычке всё ещё писал в отчётах «души». Я сел, голова закружилась, и стены медленно поплыли перед глазами. Вокруг оказался большой, сумрачный кабинет с тяжёлыми портьерами. Красное дерево стола, чернильница, стопка бумаг. На стене — карта России, императорский вензель и портрет молодой женщины. Мать? Сестра? Чужая память на этот вопрос молчала.
За окном текла серая, свинцовая Нева под низким октябрьским небом. На набережной маячили фигуры в шинелях, ломовые извозчики, бабы с вёдрами, а у самого моста застыла нищенка с ребёнком. Я видел их с высоты второго этажа — маленьких, жалких, замерзающих. В двадцать шестом году я знал этот город совсем другим: огни, тепло, асфальт. Здесь же царил холод, которому не было конца, и люди, для которых мёрзнуть было делом привычным.
Дверь скрипнула, и вошёл старик. Лицо в морщинах, руки трясутся, но держится прямо. Камердинер Павел, служивший ещё отцу графа.
— Ваше сиятельство, — он поклонился, но в глазах его я заметил настороженность. — Изволили проснуться?
— Воды, — попросил я, и голос оказался чужим — ниже, с хрипотцой.
Павел подал серебряный стакан с гербом. Вода отдавала медью.
— Который час?
— Восьмой, ваше сиятельство. Вы изволили почивать долго, я уж думал лекаря звать.
— Не надо.
Я поставил стакан, а Павел всё стоял, выжидая, и смотрел слишком пристально.
— Вы… изменились, ваше сиятельство, — произнёс он осторожно, словно боясь спугнуть. — Словно…
— Что именно?
— Не знаю. Словно не вы это.
Я посмотрел на старика. Он чувствовал: запах, взгляд, интонацию — всё, что отличало меня от того, кто лежал в этой постели вчера.
— Устал, Павел. Дела, — ответил я.
Он кивнул, но не поверил. Это было написано у него на лице. Затем он достал из кармана конверт.
— Письмо из имения, от Фёдора. Вчера пришло.
Я взял бумагу — шершавую, с поломанной в дороге сургучной печатью. Почерк был корявым, с помарками: «Ваше сиятельство. Осень неурожайная, мужики просят оброк снизить. Лесоповал убыточен, цены упали. Мельница стоит, починить не на что. Приезжайте сами, без вас не управиться. Ваш верный Фёдор».
— Что там? — спросил Павел.
— Неурожай, лесоповал, деньги, — ответил я, откладывая письмо.
— Опять? — старик вздохнул. — Третий год пошёл, ваше сиятельство. Имение тает.
— Знаю.
Но я не знал. Это знал тот, другой. Теперь же знание стало моим: три тысячи десятин, двести душ, убытки, долги и люди, которые ждали от меня помощи. Я с трудом поднялся — ноги держали плохо — и подошёл к окну. Нищенка с ребёнком всё ещё стояла на набережной, ветер трепал её платок.
— Павел, — сказал я. — Ступайте на набережную и дайте той женщине денег.
— Ваше сиятельство? — удивился он.
— Сделайте.
Он поклонился и вышел, а я остался один. На столе под письмом лежала кожаная папка с тиснением. Я открыл её. Чертежи. Не мои — те, что делал тот, чьё тело я теперь носил. Граф Алексей Воронцов-Дашков, кавалерист, придворный, дилетант. Но дилетант, который понимал больше многих. Здесь были наброски бронированной машины, радиостанции, двигателя — идеи те же, что и в моей голове, но исполнение выглядело почти детским. Радио: катушки намотаны правильно, но схема скопирована с искрового передатчика Попова без усиления — дальность не больше пяти вёрст. Двигатель: поршневая группа взята с корабельного дизеля, но нет топливного насоса высокого давления — не заведётся. Гений и невежество, прозрение и ошибка. Этот человек знал, что нужно делать, но не знал как.
Я перелистнул и нашёл другую бумагу, каллиграфическим почерком, с завитушками. Список. Имена, фамилии, звания: Гучков, Комаров, Маклаков и ещё шесть фамилий. Напротив каждой — пометки: «враг», «опасен», «следить», «убрать». Я поспешно закрыл папку.
В голове крутились обрывки чужой памяти: аудиенция у императора, разговор о технике, обещание показать чудо. Тот, другой, обещал — и его убили? Или он знал, что убьют? Теперь это обещание стало моим. За окном застучали копыта. Я выглянул: лакированный экипаж с гербом, из него вышли двое — офицер и штатский. Офицер в шинели, штатский в длинном пальто с портфелем.
Вернулся раскрасневшийся от холода и быстрой ходьбы Павел.
— Сделал, ваше сиятельство. Дал ей три рубля.
— Хорошо.
— Там… — Он кивнул на окно. — Господин Гучков и с ним полковник Комаров. Принимать будете?
Гучков и Комаров — первые из списка.
— Буду.
Я прошёл к зеркалу. Чужое лицо: бледное, с резкими чертами и усталыми глазами. Мундир, ордена, награды. Граф. Я поправил воротник и коснулся креста — металл оказался ледяным.
— Павел, — сказал я. — В имение напишите: приеду, как смогу. И снимите оброк наполовину.
— Ваше сиятельство, — растерялся он. — Но как же…
— Сделайте.
Он поклонился, но в глазах его я увидел то же, что и раньше: настороженность, непонимание, страх. Барин изменился. Барин стал другим. И он был прав. В дверь постучали. Адъютант Родионов — молодой, с рукой на кобуре — распахнул её:
— Ваше сиятельство, господа Гучков и Комаров.
Я кивнул, и Павел отступил к стене, словно вжался в тень. Вошёл Гучков — крупный, уверенный, в дорогом сюртуке, а за ним полковник Комаров, жандарм с холодными глазами и аккуратной бородкой.
— Граф, — Гучков улыбнулся. — Рад видеть в здравии. Наслышаны о вашей… болезни.
— Я здоров, господин Гучков.
— Тем лучше. — Он сел в кресло без приглашения. — У нас есть разговор.
Комаров не сел, отошёл к окну и уставился на Неву.
— Ваш проект, граф, — Гучков положил портфель на стол. — Император говорит о нём. Говорят, вы обещали чудо.
— Я обещал работу.
— Работу? — усмехнулся он. — Граф, вы инженер, и я уважаю инженеров. Но в России, знаете ли, инженеры без денег и связей — просто мастеровые. А у вас нет ни того, ни другого.
— У меня есть голова. И достаточно знаний, поверьте.
— У вас шесть месяцев, граф. Шесть месяцев, чтобы доказать.
— Я докажу.
— Посмотрим. — Он направился к двери, но остановился. — И, граф, я буду рядом. Всегда. Чтобы вы не забывали: в России даже чудеса должны быть законными.
Дверь закрылась. Павел стоял у стены недвижимо, Родионов застыл у двери с рукой на кобуре.
— Ваше сиятельство, — тихо спросил адъютант. — Что прикажете?
Я посмотрел на папку, на чертежи, на список, на письмо из имения.
— Готовьте экипаж, — сказал я. — Едем к императору.
— Слушаюсь.
Он вышел, а Павел подал мне тяжёлую, тёплую шинель с бобрами.
— Ваше сиятельство, — прошептал старик. — Я… я буду молиться за вас.
— Молитесь, Павел.
Я вышел. За дверью — холодный коридор, запах воска и старого дерева. Внизу ждали Родионов, экипаж, лошади. А за окном всё та же Нева — серая, свинцовая под низким небом, и нищенка с ребёнком, которой я велел дать три рубля. Капля в море.
Я вышел на крыльцо, и ветер ударил в лицо — сырой, пробивающий шинель. В нос ударило гарью, конским навозом, кислой капустой от разносчиков. Россия, тысяча девятьсот десятый год. У меня чужое тело, чужие долги, чужие враги. Шесть месяцев. И чертежи, которые могут всё изменить.
Я сел в экипаж.
— К Зимнему, — скомандовал Родионов.
Лошади рванули, и за окнами поплыли улицы, дворцы, церкви и люди — тысячи людей в шинелях, в лохмотьях, в мундирах. Мёрзнущие, голодные, злые. В двадцать шестом я знал, чем это кончится: революцией, войной, гражданской войной, миллионами смертей. Я знал. И теперь мог попытаться изменить.
Экипаж остановился у Зимнего. Родионов открыл дверцу.
— Ваше сиятельство, мы на месте.
Я вышел. Дворец казался огромным, холодным, чужим. Внутри пахло полированным деревом, воском и дорогими духами, и стояла та тишина, в которой решаются судьбы. Я прошёл анфиладой — мимо портретов, гвардейцев, придворных, провожавших меня любопытными и испуганными взглядами. Граф Воронцов-Дашков, тот, кто обещал императору чудо и пришёл с чертежами из ниоткуда.
Адъютант открыл дверь, и я вошёл.
Император сидел за столом — молодой, усталый, с внимательными глазами.
— Граф, — сказал он. — Я слушаю.
Я положил папку на стол.
— Ваше императорское величество, — произнёс я. — Это будущее. Если вы дадите мне шесть месяцев, я покажу его вам.
Он взял папку, открыл и смотрел долго, молча.
— Шесть месяцев, — наконец сказал он. — Я даю вам шесть месяцев, граф. Но помните: в России обещания дорого стоят.
— Я помню, ваше величество.
Он кивнул, адъютант открыл дверь, и аудиенция кончилась. Я вышел и пошёл обратно анфиладой — мимо портретов, гвардейцев, придворных. На улице ветер ударил с новой силой. Родионов ждал у экипажа.
— На завод, — сказал я. — На Выборгскую сторону.
— Слушаюсь.
Я сел, экипаж тронулся, и за окнами снова поплыл Петербург — холодный, грязный, огромный. Шесть месяцев. Я закрыл глаза, и в голове закружились чертежи, имена, даты: война четырнадцатого, революция, гражданская, миллионы смертей. У меня есть шесть месяцев, чтобы начать менять это.
Я открыл глаза. За окном всё та же Нева — серая, свинцовая, и люди на набережной. Мёрзнущие, голодные, ждущие. Три рубля. Капля в море. Но капля когда-нибудь может стать дождём.
Глава 2. Команда
Дождь начался к вечеру — мелкий, противный, косой, такой, какой умеет только Петербург. Он пробирает до костей, пропитывает мундир насквозь и заставляет ныть старые раны. У меня не было старых ран, но тело графа помнило. Я сидел в кабинете, смотрел на серую Неву за окном и пытался согреться. Печка топилась с самого утра, но тепла хватало лишь на три аршина вокруг, а дальше начинался тот самый холод, что въелся в стены, — от него не спасал даже плотный мундир.
В дверь постучали.
— Войдите, — сказал я, и на пороге возник Павел с подносом. Чай, варенье, ломоть белого хлеба. Он поставил всё на стол и отступил к стене, глядя на меня с тем же выражением, что и вчера: настороженно, вопросительно, будто видел перед собой незнакомца.
— Ваше сиятельство, — произнёс он осторожно, — к вам посетитель. Господин Штерн. Говорит, по вашему приглашению.
Штерн. Я выдвинул ящик стола и достал папку — тот самый список, который оставил граф. Инженер Штерн значился в нём первым.
— Проси, — велел я.
Павел вышел, а через минуту дверь открылась, и в кабинет вошёл человек, которого я никогда не видел, но чужая память узнала сразу. Борис Владимирович Штерн был невысок, плотен и небрит; засаленный сюртук и сапоги в грязи говорили о долгой дороге или бедности, а в руках он держал свёрнутые чертежи. Глаза его — красные, воспалённые — оставались живыми, очень живыми, словно внутри у человека горел огонь, который не могли погасить ни усталость, ни нужда.
— Граф, — он остановился посреди комнаты и огляделся. — Вы… вы живы.
— Жив, Борис Владимирович. Садитесь.
Он не сел. Смотрел на меня, щурился, и в его взгляде читалось нечто большее, чем простое удивление: там были и недоверие, и страх, и едва теплившаяся надежда.
— Две недели молчания, — сказал он глухо. — Я думал… все думали, что вас убрали.
— Убрали? Кто?
— Комаров, Гучков — не всё ли равно? Вы пропали, а потом вдруг — аудиенция у царя, деньги, завод. — Он усмехнулся, криво и нервно. — Я думал, вы меня забыли.
— Не забыл, — ответил я. — Поэтому и позвал.
Я указал на кресло, и на этот раз он сел, положив чертежи на колени и сжав их так, будто боялся, что у него отнимут.
— Зачем я вам, граф? — спросил он. — Инженер я, это правда. Но вы теперь вон куда шагнули — император, генералы… а я так, кустарь.
— Кустарь, который сделал чертежи двигателя, опередившего своё время на десять лет.
Он дернулся и посмотрел на меня по-новому — острее, внимательнее.
— Откуда вы знаете? — спросил он тихо.
— Я многое знаю, Борис Владимирович. Поэтому и прошу: идёте со мной?
Он молчал, а потом вдруг рассмеялся — тихо, нервно, с надсадным кашлем.
— Вы изменились, граф. Тот, кого я знал, был другим — мягче, что ли. А вы…
— А я?
— Вы как тот двигатель, который я чертил: жёсткий, быстрый, опасный.
Я не ответил. Я ждал.
Он встал, прошёлся по кабинету, остановился у окна и уставился на Неву. Дождь всё шёл, и капли сбегали по стёклам, искажая очертания набережной.
— Вы знаете, что Комаров приходил ко мне? — сказал он, не оборачиваясь. — Спрашивал про вас, про вашу болезнь, про то, почему вы вдруг стали другим.
— И что вы ответили?
— Сказал, что вы всегда были таким — просто раньше не показывали. — Он повернулся ко мне. — Я соврал жандарму, граф. За это могут посадить.
— Не посадят, — ответил я. — Я вас прикрою.
— Чем?
— Заводом, деньгами, именем. А скоро — результатами.
Он смотрел на меня долго, пристально, словно пытался заглянуть под личину. Потом кивнул.
— Я с вами. Но, граф… — Он подошёл ближе и понизил голос до шёпота. — Вы должны мне сказать правду. Тот, кого я знал, — он умер? Там, на полу, две недели назад?
Я посмотрел в его глаза. В них было не любопытство — потребность. Он должен был знать, с кем идёт.
— Умер, — сказал я. — Сердце не выдержало.
Он побледнел, но не отступил.
— А вы?
— Я — тот, кто знает, как сделать ваши чертежи работающими. Как построить завод. Как спасти армию. Этого достаточно?
Он молчал, потом протянул руку.
— Достаточно.
Я пожал её. Ладонь у него оказалась горячей, сухой, с мозолями на пальцах — руки человека, который работал не пером, а инструментом.
— Когда начинаем? — спросил он.
— Завтра, в восемь утра. Будьте у завода на Выборгской стороне. Управляющий покажет цеха.
— А вы?
— У меня другие дела.
Он кивнул, уже поворачиваясь к двери, но на пороге остановился.
— Граф. Комаров… он не отстанет. Я его знаю. Он будет копать, искать, давить. Вы готовы?
— Готов, — ответил я.
Он вышел, и я остался один. За окном темнело, дождь всё барабанил по крыше, стекая по стёклам мутными струями. Я взял чай — он давно остыл.
В дверь снова постучали.
— Войдите, — сказал я, и вошёл Павел с встревоженным лицом.
— Ваше сиятельство, там… внизу, у подъезда, человек ждёт. Говорит, из имения. Привёз письмо от управляющего.
— Зови, — велел я и подошёл к окну.
Внизу, у фонаря, стояла телега: худая лошадь, мужик в рваном тулупе. Моросил дождь, а он стоял под ним, не прячась, словно привык к такой жизни. Через минуту мужик вошёл — мокрый, грязный, пахнущий конским потом и дёгтем. Низко поклонился и протянул засаленный конверт.
— От Фёдора Тимофеича, ваше сиятельство. Велели передать, как самому.
Я взял письмо. Бумага промокла, чернила расплылись, но разобрать было можно: «Ваше сиятельство. Осень неурожайная, мужики просят оброк снизить. Лесоповал стоит, цены упали. Мельница сломалась, починить не на что. Денег в казне нет. Приезжайте сами, без вас не управиться. Ваш верный Фёдор».
Я отложил письмо.
— Как там? — спросил я. — В имении?
Мужик тяжело вздохнул.
— Голодно, ваше сиятельство. Мужики не ели третий день. У кого корова пала, у кого лошадь. Фёдор Тимофеич велел сказать: если не поможете, к весне половина разбежится.
Я смотрел на него — мокрого, грязного, замёрзшего. Он проехал сотни вёрст, чтобы передать мне это письмо, и теперь ждал ответа.
— Павел, — сказал я. — Накормите человека, дайте сухое и денег на обратную дорогу.
— Слушаюсь.
— И, Павел, — добавил я, — скажите Фёдору: оброк снижаю наполовину до весны. Деньги найду. Людей не бросать.
— Ваше сиятельство, — Павел замялся, — но имение и так…
— Сделайте, — оборвал я.
Он поклонился и увёл мужика, а я остался один. Имение, двести душ, долги и люди, которые ждали, что я их спасу. А у меня не было даже завода, который работал. Я подошёл к столу, взял чистый лист и начал писать план: завтра — завод, послезавтра — Поповская школа и лампы, через неделю — первый прототип. Чернила ложились ровно, слова находились сами.
Через час в дверь снова постучали.
— Войдите, — сказал я, и вошёл Родионов — сухой, выбритый, подтянутый. Я не понимал, как ему это удавалось в такую погоду.
— Ваше сиятельство, — доложил он. — Прибыл полковник Комаров. Просит принять.
Комаров. Враг. Первое имя в списке.
— Проси, — велел я, вставая и одёргивая мундир.
Павел убрал чай, поправил портьеры, а Родионов встал у двери, положив руку на кобуру. Комаров вошёл медленно, как входил везде — с чувством, что хозяин здесь он. На этот раз он был без шинели, в кителе и при орденах, а в руках держал папку.
— Граф, — сказал он, — не ждали?
— Я всегда вас жду, полковник, — ответил я. — Вы мне это сказали при первой встрече.
Он усмехнулся — одними уголками губ.
— Учусь. — Он положил папку на стол, не спрашивая разрешения. — Проверка документов. Городская управа запросила сведения о вашем производстве. Я подумал, что будет быстрее, если я зайду сам.
— Быстрее для кого? — спросил я.
— Для всех.
Он открыл папку, достал бумаги и разложил передо мной.
— Акт аренды, подписанный три месяца назад. Разрешение на ведение промышленной деятельности. Список наёмных рабочих. Договоры с поставщиками. Всё это есть? — перечислил он.
Я взял бумаги, пробежал глазами.
— Акт аренды есть, — сказал я. — Разрешение — в процессе. Список рабочих — у управляющего. Договоры с поставщиками — пока устные.
— Устные, — Комаров покачал головой. — Граф, вы меня удивляете. Такое серьёзное дело — и на словах?
— Полковник, — ответил я, — у меня нет времени на бумаги. Есть приказ императора, есть заказ от армии и есть люди, которые ждут.
— И всё это держится на вашем слове?
— На моём слове и на вере.
Комаров подошёл к окну и посмотрел на Неву. Дождь кончился, но ветер всё ещё гнал с реки холод.
— Красиво, — Комаров повернулся от окна. — Но для городской управы красивые слова не годятся. У вас две недели, чтобы привести документы в порядок. Иначе аренда будет расторгнута.
Он направился к двери, но на пороге остановился.
— Граф, — сказал он, — я видел вас на аудиенции. Вы были другим — смелее, жёстче. А сегодня… — он посмотрел на меня в упор, — сегодня вы как будто снова стали прежним. Что с вами происходит?
Я молчал.
Он усмехнулся.
— Не отвечайте. Я узнаю сам. Я всегда узнаю.
Дверь закрылась, и я остался сидеть. Руки дрожали — не от страха, от злости.
— Ваше сиятельство, — Родионов подошёл ближе, — что прикажете?
— Готовьте экипаж, — сказал я. — Завтра в шесть утра едем на Выборгскую сторону.
— Слушаюсь.
Он вышел. Я подошёл к столу, взял письмо из имения, перечитал, потом взял чистый лист и написал: «Фёдору. Держитесь. Деньги будут. Людей не бросайте. Оброк — половина до мая. Приеду, как смогу. Верьте». Запечатал и позвал Павла.
— Отправьте с мужиком завтра утром, — велел я. — И дайте ему тёплой одежды. Он замёрз.
— Слушаюсь, — поклонился Павел и вышел.
Я остался один. За окном стояла ночь, дождь кончился, но ветер выл и гнал с Невы холод. Я подошёл к печке, открыл заслонку — угли догорали, давая слабый жар. Имение, завод, Комаров, Гучков. У меня есть шесть месяцев и люди, которые верят. Я не имею права их подвести.
Я сел за стол, взял чертежи Штерна и принялся за работу. Внизу, в передней, Павел говорил с мужиком, и тот плакал — от тепла, от хлеба, от надежды.
Я закрыл глаза.
Россия, тысяча девятьсот десятый год. Здесь у меня нет ничего, кроме головы, двух инженеров и долгов. И шесть месяцев. А потом — война.
Я должен успеть.
Глава 3. Завод
Выборгская сторона встречала запахами.
Рыбой, дегтем, мазутом. Здесь не было мрамора и гранита, как в центре. Здесь была грязь, серые стены, облупившаяся краска на воротах — и работа. Тяжелая, грязная, нужная работа.
Экипаж остановился у высоких кирпичных ворот. Родионов спрыгнул первым, помог мне выйти. Ветер с Невы ударил в лицо — сырой, пронизывающий шинель. Я зябко повел плечами.
— Здесь, Ваше Сиятельство. Завод купца Смирнова. Обанкротился в мае. С тех пор стоит.
Я огляделся. Ворота закрыты, на замке — казенная печать. За забором — трубы, цеха, крытые железом. Место было мертвым. Но чувствовалось — могло ожить.
— Как войти?
— Управляющий живет рядом. Дом через улицу, с зелеными ставнями.
— Идем.
Дом управляющего был крепким, добротным. Хозяин знал свое дело — даже банкротство не заставило его бросить все. На крыльце нас встретил высокий седой человек в засаленном сюртуке.
— Вам кого?
— Воронцов-Дашков. Глава Особого технического бюро. По делу о заводе.
Управляющий насторожился. Глаза стали осторожными.
— Завод опечатан, Ваше Сиятельство. Имущество описывают. Торги через месяц.
— Я знаю. Покажите цеха.
— Но...
— Я сказал — покажите.
В голосе было что-то такое, отчего управляющий не стал спорить. Он достал ключи, повел нас к воротам.
Замок щелкнул. Ворота открылись со скрипом, который, казалось, разбудил всю улицу.
Мы вошли.
Завод был мертв. Но мертв по-особенному — как человек, который мог бы жить, если бы вовремя дали лекарство. Старые станки стояли рядами, покрытые маслянистой пленкой. Пахло железом, ржавчиной, запустением. С потолка свисали оборванные ремни приводов. В углу — груда металлолома, когда-то бывшая деталями.
Я прошелся по цеху. Провел пальцем по станине токарного станка. След от пальца остался на пыли. Под пылью — металл. Хороший металл. Купец Смирнов не экономил на оборудовании.
— Станки немецкие? — спросил я.
— Да, Ваше Сиятельство. Штеттин. Лучшие на тот момент.
— На какой момент?
— Пять лет назад. Купец брал с рассрочкой. Не расплатился. Сейчас банк требует вернуть долг.
Я кивнул. Пять лет — не срок для хорошего станка. Если их привести в порядок, будут работать еще десять.
— Расскажите, как Смирнов разорился, — сказал я. — Подробно.
Управляющий вздохнул. Подошел к окну, посмотрел на пустой двор.
— Было дело, Ваше Сиятельство. Смирнов получил госзаказ — двадцать паровых молотов для флота. Взял кредит в банке, купил станки, нанял мастеров. А потом заказ... отдали другому.
— Кому?
— Гучкову. Александру Ивановичу. У него связи в министерствах, он своих не упустит. Смирнов остался с долгами и с оборудованием, которое некуда было девать.
— И что дальше?
— Кредиторы подали в суд. Пока суд шел, завод арестовали. Три года судились, не могли поделить имущество. Потом еще два — оформляли бумаги. А станки стояли. Мастера разбежались.
— Куда?
— Лучшие — к Гучкову. Он всех переманил, кто умеет работать. Остальные ждали. Надеялись, что завод откроют. Ждали пять лет.
Он помолчал. Потом добавил тихо:
— Не дождались многие. Кто спился, кто в деревню ушел, кто помер.
— А почему станки не забрали кредиторы?
— Не могли поделить. Три банка, два частных кредитора, казна. Каждый тянул одеяло на себя. Пока судились, оборудование дешевело. Сейчас оно стоит треть того, что было.
— А теперь?
— Теперь суд постановил: имущество в аренду до погашения долгов. Кто возьмет — тот и платит. Торги через месяц. Но желающих нет.
— Почему?
— А кому нужен завод, который пять лет стоял? Станки старые, мастера разбежались, заказов нет. Один убыток.
Я прошелся по цеху. Провел рукой по стене. Штукатурка осыпалась, кирпич крошился. Но здание было крепким. Встанет.
— Завод берем, — сказал я. — Готовьте документы.
Управляющий заморгал.
— Но торги, Ваше Сиятельство...
— До торгов мы возьмем в аренду. С правом выкупа. Я подготовлю бумаги в министерстве.
— Но... — он запнулся, — Ваше Сиятельство, вы понимаете, что завод — это не только станки? Это заказы, поставщики, рынок. Смирнов разорился именно потому, что не смог найти сбыта. А с нынешней конкуренцией...
— Я найду сбыт, — сказал я. — И не только в России.
Управляющий посмотрел на меня. В его глазах было сомнение. Но было и что-то еще. Надежда. Такая же, как у Штерна.
— Я подготовлю опись имущества к вечеру, — сказал он.
— Хорошо. И еще.
— Слушаю.
— Завтра начните собирать мастеров. Тех, кто ждет. Скажите — работа будет. И платить буду в два раза больше, чем у конкурентов.
— В два раза? — управляющий поперхнулся. — Но, Ваше Сиятельство, это...
— Я сказал — в два раза. Завтра в восемь утра чтобы были у ворот. Всех, кого найдете.
Я развернулся и пошел к выходу.
— Ваше Сиятельство, — окликнул меня управляющий. — А что мы будем делать?
Я обернулся.
— Двигатели, — сказал я. — Будем делать двигатели. И радио. И броневики. То, чего нет у Гучкова. То, что купит армия. То, что спасет Россию.
Мы вышли за ворота. Родионов шел следом, молчал. Только когда экипаж тронулся, он спросил:
— Ваше Сиятельство, а у нас есть чертежи этих двигателей?
— Будут.
— Откуда?
Я посмотрел на него. Поручик был верен, это я уже понял. Но верность не значит, что ему можно все.
— У меня есть человек, — сказал я. — Очень талантливый инженер. Он сделает чертежи.
— Штерн?
Я промолчал.
— Ваше Сиятельство, — Родионов понизил голос. — Вы вчера сказали ему, что граф умер. Это правда?
— Правда, — сказал я. — Тот граф, которого знал Штерн, умер две недели назад. На том самом полу в кабинете.
— А кто вы?
Вопрос повис в воздухе. Экипаж стучал колесами по булыжнику. Где-то кричали чайки. За окнами проплывали серые дома, грязные улицы, люди в лохмотьях.
— Я тот, кто сделает так, чтобы Россия не сдохла в следующей войне, — сказал я. — Этого достаточно?
Родионов молчал. Потом кивнул.
— Достаточно, Ваше Сиятельство.
Мы ехали в центр. Я смотрел в окно. Думал.
Завод есть. Команда почти есть. Деньги — пока есть. Но деньги кончатся быстро. Двойное жалованье, аренда, материалы, инструмент. Полгода — это не срок, если ты начинаешь с нуля.
Нужен был быстрый результат. Что-то, что можно продать. Что-то, что даст прибыль уже через пару месяцев.
Я закрыл глаза. Память графа подсказывала: радио. Простой, надежный, дешевый. Военным нужна связь. На флоте особенно. Если сделать передатчик, который работает дальше и чище, чем у Маркони...
— Поручик, — сказал я.
— Слушаю.
— Мы заедем на телеграф. Нужно отправить две телеграммы.
— Кому?
— В Морское министерство. И в Артиллерийское.
Родионов удивленно поднял бровь.
— По какому вопросу?
— По поводу демонстрации новых образцов связи. Скажем... через три недели.
— Три недели? — он не скрыл удивления. — Но у нас даже чертежей нет.
— Будут, — сказал я. — Через неделю.
Я откинулся на сиденье. В голове уже крутились схемы. Те самые, из памяти графа. И из моей — из будущего.
Радио. Самая простая вещь, которую можно сделать в этой стране. И самая нужная.
Три недели, чтобы собрать прототип. Две — чтобы показать военным. Месяц — чтобы получить первый заказ.
Если успею — деньги будут. Если нет...
Я вспомнил лицо Комарова. Его улыбку. «Вы мне ответите».
— Быстрее, поручик, — сказал я. — Времени мало.
Экипаж прибавил ходу.
Вечером я сидел в кабинете, перебирал бумаги. За окном темнело. На столе горела лампа, отбрасывая желтый круг света.
Павел принес чай. Поставил, отошел к стене.
— Ваше сиятельство, — сказал он осторожно, — а правда, что вы завод взяли? Тот, на Выборгской?
— Правда.
— И что там делать будете?
— Двигатели. Радио. Броневики.
Он помолчал. Потом вздохнул.
— Господи, что ж это делается. Граф — и в мастеровые. Простите, ваше сиятельство, но раньше вы...
— Раньше я был дураком, Павел.
Он посмотрел на меня. В глазах — настороженность, непонимание, страх. Барин изменился. Барин стал другим.
— А теперь? — спросил он.
— Теперь я делаю дело.
Он кивнул, вышел.
Я остался один. Взял чистый лист. Начал писать.
«План:
1. Завод — аренда, люди, станки. Срок: 3 дня.
2. Радио — чертежи, прототип. Срок: 14 дней.
3. Лампы — заказ в Поповской школе. Срок: 7 дней.
4. Демонстрация военным. Срок: 21 день.
5. Деньги. Срок: 30 дней.»
Я отложил перо. Тридцать дней. Месяц, чтобы доказать, что я не безумец.
В дверь постучали.
— Войдите.
Вошел Штерн. Без чертежей, без бумаг. Просто встал на пороге, посмотрел на меня.
— Граф, — сказал он. — Я был на заводе. Смотрел станки.
— И?
— Они старые. Но работать будут. Если привести в порядок.
— Приведете.
— Приведу. — Он помолчал. — Но, граф... там, на Выборгской стороне, люди ждут. Мастеровые, которые пять лет не работали. Они голодные, грязные, пьяные. Вы их видели?
— Видел.
— И вы думаете, они смогут делать двигатели?
— Смогут. Если дать им работу, хлеб и веру.
Штерн усмехнулся. Невесело.
— Вера — это хорошо. Но станки — это станки. А люди — это люди. Они сломаются, если их не подготовить.
— Поэтому вы будете их учить.
— Я? — он удивился. — Я инженер, а не учитель.
— Теперь будете и тем, и другим.
Он смотрел на меня. Потом покачал головой.
— Вы изменились, граф. Тот, кого я знал, был другим.
— Я знаю. Идите, Борис Владимирович. Завтра в восемь.
Он вышел.
Я остался один. За окном шумела Нева. Где-то вдалеке кричали чайки.
Россия, 1910 год.
У меня есть завод, два инженера, двенадцать мастеровых, которые не работали пять лет. И шесть месяцев.
Я взял чертежи. Надо было работать.
Глава 4. Первый чертеж
Три дня я почти не выходил из кабинета.
Штерн пропал на Выборгской стороне — управляющий докладывал, что инженер спит прямо в цеху, на старом диване, окруженный чертежами и деталями. Рабочие, которых удалось собрать, сначала косились, потом начали помогать. Деньги делали свое дело.
Я делал свое.
Радио. Самое простое радио в мире — с точки зрения человека из двадцать первого века. В 1910-м оно называлось чудом техники.
Проблема была в лампах.
Диод — детектор, выпрямитель. Без него приемник не услышит сигнал. Триод — усилитель. Без него сигнал не пойдет дальше сотни саженей. В 1910-м они уже существовали. Флеминг, де Форест, Попов — их лампы работали в лабораториях. Но стоили бешено, ломались через день, и никто не умел делать их одинаковыми. Каждая лампа была штучной, как скрипка работы мастера.
Я не мог ждать, пока кто-то наладит производство.
Поэтому приемник я сделаю на кристалле. Галенит, игла, пьезоэлектрик — старый добрый детекторный приемник. Простой как топор, надежный как штык. Чувствительность хуже, но для полевых условий — самое то.
Передатчик — сложнее. Там без ламп не обойтись.
Я взял карандаш, набросал схему детекторного приемника. Галенит, катушка, конденсатор, наушники. Всё, что можно найти в любой мастерской. Это будет запасной вариант. Если лампы подведут — покажу военным хотя бы это.
А лампы... Лампы я сделаю сам. Не с нуля — на базе флеминговских. Упрощу конструкцию, заменю дорогие материалы на доступные, найду мастера, который умеет работать со стеклом и вольфрамом. За месяц — будет.
Я чертил, перечерчивал, считал. Память графа помогала — он знал материаловедение, сопротивление металлов, технологии пайки. Я знал, как это соединить в работающую схему. Вместе мы были инженером, которого не было в этой стране.
На третью ночь я откинулся на спинку кресла и посмотрел на результат.
Четыре листа ватмана. Передатчик. Приемник ламповый. Приемник детекторный — запасной. Антенная система. Всё с допусками, с расчетами, с примечаниями для мастеров. И отдельный лист — эскизы ламп. Диод. Триод. С размерами, материалами, технологией сборки.
— Готово, — сказал я пустому кабинету.
Никто не ответил. Часы на камине показывали половину третьего ночи.
Я свернул чертежи, сунул в папку. Завтра — Штерну. Пусть оценит, что можно сделать из этого на его станках. А через неделю — первый прототип.
Я встал, потянулся. Спина хрустнула, заныла шея. В зеркале напротив — чужое лицо, бледное, с красными глазами. Граф не спал ночами, теперь я понимал почему.
Я погасил лампу и лег на диван, не раздеваясь.
Разбудил меня Родионов. Стук в дверь был настойчивым, но не громким — поручик знал, что я не спал до утра.
— Ваше Сиятельство, — голос его звучал встревоженно. — К вам посетитель.
— Кто? — Я сел, потер лицо. В горле пересохло, голова гудела.
— Генерал-майор Брусилов. От Его Величества.
Я замер.
Брусилов. Алексей Алексеевич Брусилов. Тот самый, который через четыре года поведет армию в знаменитый прорыв. А пока — генерал, приближенный к царю, командующий гвардейским корпусом.
— Через десять минут приму, — сказал я, вставая.
Я привел себя в порядок за пять. Умылся ледяной водой, накинул мундир. В зеркало старался не смотреть — вид был еще тот.
Брусилов ждал в приемной. Высокий, подтянутый, с аккуратной седеющей бородкой. Мундир сидел безупречно, ордена блестели. Глаза — серые, внимательные — осмотрели меня с головы до ног.
— Граф, — он чуть склонил голову. — Прошу прощения за ранний визит. Его Величество поручил мне лично ознакомиться с вашими разработками.
— Генерал, — я ответил на приветствие. — Проходите.
Мы вошли в кабинет. Брусилов огляделся — строго, быстро, профессионально. Оценка. Он оценивал меня так же, как оценивал бы любого офицера.
— Садитесь, — я указал на кресло. — Чай? Кофе?
— Благодарю. Лучше сразу к делу.
Я сел напротив. Не предлагал чертежи — не время.
— Что именно интересует Его Величество?
— Всё, — Брусилов посмотрел мне в глаза. — Император дал вам полгода и деньги. Это щедрый аванс. Но он хочет знать, на что тратит казну.
— Я понимаю.
— Тогда объясните, граф. Что вы делаете?
Я помолчал. Секунду. Две. Собирал мысли.
— Генерал, вы знаете, что такое связь на поле боя?
— Знаю. — Он чуть нахмурился. — И знаю, что это наша слабая сторона. Флажки, посыльные, голуби. Немцы уже используют полевые телефоны. Мы — нет.
— А радиосвязь?
Брусилов усмехнулся.
— Это игрушки. Дальность — десять верст, помехи, настройка на полчаса. На войне такое не нужно.
— А если я скажу, что могу сделать радио, которое работает на пятьдесят верст? Которое настраивается за минуту? Которое не боится дождя и грязи?
Брусилов перестал улыбаться.
— Вы серьезно?
Я встал, подошел к столу, взял папку с чертежами. Развернул перед генералом.
— Вот. Передатчик. Приемник ламповый. Приемник детекторный — запасной вариант. Антенна. Все расчеты.
Брусилов смотрел на чертежи. Он не был инженером, но был военным. Он понимал, что значит связь, которая работает быстро и надежно.
— Что такое «ламповый»? — спросил он.
— Радиолампа. Диод — для детектирования сигнала. Триод — для усиления. Флеминг, де Форест — это их разработки. Но они дорогие, штучные. Я упростил конструкцию. Через месяц будет свой вариант.
— А это? — он ткнул в схему детекторного приемника.
— Запасной вариант. На кристалле галенита. Меньшая дальность, но проще и дешевле. Если с лампами не выйдет в срок — покажу хотя бы это. Но лампы будут.
Брусилов поднял на меня глаза.
— Если это правда, — сказал он медленно, — вы даете армии то, чего нет ни у кого.
— Это правда.
— А что еще?
— Что вы имеете в виду?
— Император сказал, что вы показали ему чертеж броневой машины. С башней. С пушкой.
— Есть и такое. Но это позже. Сначала — радио.
— Почему?
— Потому что радио даст деньги. Военные заказы. А без денег не будет ни броневиков, ни двигателей, ничего.
Брусилов молчал. Потом кивнул.
— Разумно. — Он откинулся на спинку кресла. — Я доложу Его Величеству, что работы идут. Но, граф...
Он посмотрел на меня в упор.
— Я не люблю пустых обещаний. Если через месяц я не увижу работающий прототип, я скажу Императору правду. Вы меня понимаете?
— Понимаю.
— Хорошо.
Он встал. Я поднялся следом.
— Генерал, — сказал я. — Можно вопрос?
— Слушаю.
— Вы верите, что мы можем выиграть будущую войну?
Брусилов замер. Повернулся ко мне.
— Какую войну, граф?
— Ту, которая будет. Через три-четыре года. С Германией. С Австрией. Может, с Турцией. Вся Европа против нас.
Он смотрел на меня долго. Лицо его было непроницаемым.
— Откуда вы знаете? — спросил он тихо.
— Я аналитик, генерал. Я смотрю на цифры. Немцы строят флот. Австрийцы перевооружают армию. Турки закупают «Круппы». Балканы — пороховая бочка. Рано или поздно рванет.
Брусилов молчал. Потом усмехнулся. Но усмешка была жесткой.
— Вы опасный человек, граф. Вы говорите то, о чем другие молчат. Императору это не понравится.
— Императору не понравится проигранная война, — сказал я. — А она будет проиграна, если мы не начнем готовиться сейчас.
Тишина. Брусилов смотрел на меня. Я чувствовал — он взвешивает каждое мое слово. Решает, кто я: безумец, провокатор или пророк.
— Я подумаю над вашими словами, — сказал он наконец. — Но, граф... будьте осторожны. Такие разговоры могут стоить вам головы.
Он вышел.
Я остался один.
Я подошел к окну. Внизу, у подъезда, экипаж Брусилова отъезжал. Генерал смотрел на меня? Не разобрать.
Я сказал ему правду. Не всю — но ту, которую он мог принять. Война будет. Она будет чудовищной. И если мы не подготовимся, Россия умрет.
Брусилов понял. Я видел это в его глазах.
Но понял ли он достаточно?
Я повернулся к столу. Чертежи лежали там, где я их оставил. Четыре листа ватмана. Четыре листа будущего.
Я сел, взял перо. Надо было писать дальше. Схемы, расчеты, примечания. Радио — это только начало.
На полях первого листа я сделал пометку:
«Прототип — 7 дней. Испытания — 14. Презентация военным — 21. Первый заказ — 30. Если нет — конец.»
Я посмотрел на эти цифры. Тридцать дней. Месяц, чтобы доказать, что я не безумец.
За окном светало. Петербург просыпался — медленно, с ленцой. Где-то закричали чайки. На Неве загудел буксир.
Я взял чистый лист и начал чертить антенну.
В полдень пришел Штерн.
Он ворвался в кабинет без стука, с порога закричал:
— Граф! Это гениально!
Я поднял голову от чертежей. Штерн был грязный, небритый, с красными глазами бессонницы. В руках он держал мои схемы — те, что я отправил ему утром с посыльным.
— Что именно? — спросил я.
— Всё! — Он выложил чертежи на стол, ткнул пальцем в схему передатчика. — Эта катушка. Вот эта схема. Я никогда такого не видел. Где вы это взяли?
— В голове, — сказал я. — Это важно?
Штерн посмотрел на меня. На секунду в его глазах мелькнуло что-то — страх, удивление, восхищение? Потом он мотнул головой.
— Не важно. Важно, что это работает. Я уже прикинул — если взять наши станки, если сделать вот эту деталь по такой технологии... через неделю будет прототип.
Он перелистнул лист и замер.
— А это что?
— Лампы. Диод и триод. На базе флеминговских, но упрощенные.
Штерн сел на стул. Медленно, будто у него подкосились ноги.
— Граф, — сказал он тихо. — Вы знаете, сколько стоит одна такая лампа? Если они вообще есть в продаже.
— Знаю. Поэтому я их сделаю сам.
— Сам? — Он почти выкрикнул это слово. — Вы понимаете, что для этого нужен вакуум? Стеклодувный станок? Вольфрамовая нить? Это не станок на заводе, это ювелирная работа!
— Понимаю.
— И где вы возьмете мастера?
— В Петербурге. Поповская школа. Там работают с лампами. Я дам деньги, они сделают.
Штерн провел рукой по лицу. Он был на грани — между гневом и восхищением.
— А если не сделают? Если не успеют?
— Тогда у нас есть запасной вариант. — Я показал на схему детекторного приемника. — Кристалл. Галенит. Меньшая дальность, но работает без ламп.
Он взял схему, изучил. Потом хмыкнул.
— Старая школа. Начало века. Я такие еще студентом собирал.
— И они работали?
— Работали. На десять верст. С помехами, с настройкой на полчаса, но работали.
— Моя схема дает двадцать. Чистый сигнал. Настройка — минута.
Штерн поднял голову. Глаза его блестели.
— Вы уверены?
— Уверен.
Он молчал. Потом вдруг рассмеялся. Громко, нервно, но в смехе этом была какая-то лихая, отчаянная радость.
— Знаете, граф, — сказал он, вытирая глаза, — когда я согласился на вашу авантюру, я думал, что я безумец. Но вы, кажется, безумнее меня.
— Возможно, — сказал я. — Но вы сделаете это?
— Сделаю. — Он встал. — Но мне нужно больше людей. И материалы. Хорошая медь, серебро для контактов, особый сорт стали для сердечников. И галенит. Много галенита.
— Галенит — это свинцовая руда. Есть на любом складе.
— Не любой. Нужны кристаллы определенного размера. Я дам параметры.
— Пишите список. К вечеру будет.
Он кивнул, уже поворачиваясь к двери. Потом остановился.
— Граф.
— Да?
— А лампы... если их не сделают?
— Сделают. Я сам поеду в Поповскую школу завтра утром.
— Вы? — Штерн удивился. — Граф Воронцов-Дашков — и в мастерскую?
— А что в этом такого?
Он посмотрел на меня странно. Будто видел впервые.
— Ничего, — сказал он. — Просто... вы изменились.
Я не ответил.
Он вышел.
Я остался один. Чертежи на столе, часы на камине, за окном — Петербург.
Пять дней до начала сборки. Три недели до демонстрации. Месяц до решения.
Я взял перо, обмакнул в чернильницу. На чистом листе написал:
«План работ:
Радио — 21 день.
— Лампы: заказ в Поповской школе (3 дня).
— Сборка прототипа (5 дней).
— Испытания (7 дней).
— Демонстрация (3 дня).
Двигатель Штерна — 45 дней.
Броневик — 90 дней.
Деньги — 30 дней.»
Я посмотрел на последнюю строку. Деньги. Самое главное. Если через месяц не будет заказа от военных — проект умрет. Враги сделают свое дело. Комаров, Маклаков, Гучков — они только и ждут, чтобы я споткнулся.
Но я не споткнусь. Не имею права.
Я сложил лист, сунул в ящик стола. Потом взял чертежи Штерна — те, что он оставил. Двигатель. Сорок лошадиных сил. На бумаге — красиво. На деле?
Я начал читать. Цифры, схемы, расчеты. Штерн был гением. Но гением, который не знал, что такое массовое производство. Его двигатель требовал ручной сборки, индивидуальной подгонки каждой детали.
Так не пойдет.
Я взял карандаш, начал править. Упрощать. Делать так, чтобы можно было собрать на обычных станках. Чтобы любой слесарь, а не только Штерн, мог понять, как это работает.
Я чертил, стирал, чертил снова. В голове крутились цифры, формулы, технологии. Мои — из будущего. Графа — из настоящего.
К вечеру на столе лежал новый чертеж. Двигатель Штерна, но измененный. Упрощенный. Годный для завода.
Я откинулся на спинку кресла. Глаза слипались, руки болели. Но внутри было тепло.
Получилось. Пока — получилось.
Я посмотрел на часы. Одиннадцать вечера. За окном — темнота.
— Родионов! — крикнул я.
Поручик появился через секунду.
— Слушаю, Ваше Сиятельство.
— Отнесите это на завод. Штерну. Скажите — утром жду его с новым списком материалов.
— Слушаюсь.
Он взял чертежи, вышел.
Я остался один. Погасил лампу. Лег на диван.
Сквозь дремоту слышал, как за окном шумит Нева. Как где-то вдалеке кричат чайки. Как стучат колеса экипажа по булыжной мостовой.
1910 год. Петербург. Я — граф Воронцов-Дашков. Я — инженер из будущего. Я — тот, кто должен спасти Россию.
Завтра утром — в Поповскую школу. Договариваться о лампах.
Потом — на завод. Проверять, как идет сборка.
Потом — чертежи. Снова чертежи. До утра.
Я закрыл глаза.
Глава 5. Голос
Утро началось с того, что я понял: вчерашний план был слишком оптимистичным.
Я сидел в экипаже, трясся по булыжной мостовой на Петроградскую сторону, и перебирал в голове цифры. Три дня на лампы. Пять дней на сборку. Семь дней на испытания. Двадцать один день до демонстрации.
Все это держалось на одном допущении: Поповская школа скажет «да».
Если скажут «нет» — план рухнет. Детекторный приемник, конечно, запасной вариант. Но военным нужна дальность. Им нужны лампы.
Экипаж остановился у невзрачного здания на Малой Посадской. Здесь, в бывшем особняке, ютилась лаборатория, которую когда-то возглавлял Александр Степанович Попов. Теперь здесь работали его ученики. Ученики человека, который изобрел радио раньше Маркони, но умер непризнанным, а слава ушла к итальянцу.
Ирония судьбы. Или закономерность.
Я вошел внутрь. В коридоре пахло озоном, нагретым металлом и старыми книгами. Где-то в глубине звенело — кто-то отбивал ритм на телеграфном ключе.
— Вам кого? — из боковой комнаты высунулся молодой человек в засаленном лабораторном халате. Лет двадцати пяти, с бледным лицом и внимательными глазами.
— Воронцов-Дашков. Мне нужен заведующий.
— Профессор Рыбкин? — молодой человек насторожился. — По какому вопросу?
— По делу. Скажите — граф пришел заказывать лампы.
Он смотрел на меня секунду. Потом кивнул и исчез в глубине коридора.
Через минуту вышел высокий седоватый человек в сюртуке. Лицо его было усталым, но глаза — живыми, цепкими.
— Граф, — он чуть склонил голову. — Рыбкин. Слышал о вас. Говорят, вы получили царское благословение на какие-то технические опыты.
— Получил. И теперь мне нужна ваша помощь.
— Какая?
Я достал из папки чертеж. Тот самый — с лампами.
— Мне нужны диоды и триоды. Десять штук. По этой схеме.
Рыбкин взял чертеж, поднес к свету. Смотрел долго. Потом его брови полезли вверх.
— Это... Это лампа Флеминга, но с изменениями. Катод другой. Сетка — совсем другая.
— Упрощенная. Для того чтобы можно было повторить.
— Повторить? — он усмехнулся. — Граф, вы понимаете, что даже наши лабораторные образцы — штучный товар? Каждая лампа собирается вручную. Вакуум, нить накала, цоколь — это ювелирная работа.
— Понимаю. Поэтому я и пришел к вам. Вы лучшие в России.
Рыбкин смотрел на меня. В его глазах была борьба. Профессиональная гордость против усталости. Желание сделать что-то новое против страха взять на себя ответственность.
— Зачем вам лампы? — спросил он наконец.
— Радио. Полевое радио для армии. Дальность — пятьдесят верст.
— На лампах Флеминга?
— На моей схеме — да.
Он помолчал. Потом перевел взгляд на чертеж.
— Я должен это проверить. Расчеты, схемы...
— Проверяйте, — сказал я. — Но, профессор, есть одно условие.
Он поднял бровь.
— Чертежи, которые я вам оставил, — это секретная разработка Особого технического бюро. С грифом «Совершенно секретно». Если информация утечет — ответите перед законом. Государственная измена, профессор. Вы понимаете, что это значит?
Рыбкин побледнел. Но глаз не отвел.
— Понимаю, граф.
Я достал из папки заранее заготовленный лист. Подписка о неразглашении. Составил сам, по образцу тех, что видел в памяти графа.
— Прочтите и подпишите.
Он взял лист. Читал долго. Потом поднял глаза.
— А мои студенты? Они будут помогать.
— Пусть тоже подпишут. Каждый.
Он кивнул. Взял перо, поставил подпись.
— Через неделю, граф. Приходите за лампами.
Я вышел на улицу. Родионов ждал у экипажа.
— Ваше Сиятельство, — сказал он. — Теперь на завод?
— На завод.
Мы поехали на Выборгскую сторону.
Завод гудел.
Это было странное чувство. Три дня назад здесь было мертво — станки под пленкой, цеха пустые, тишина, только воробьи под крышей. Сейчас пахло маслом, горел газ в горнах, звенел металл.
Штерн встретил меня у входа. Грязный, счастливый, безумный.
— Граф! — закричал он еще издали. — Идите смотреть!
Он потащил меня в цех. Рабочие расступались, смотрели с любопытством. Я заметил, что они уже не косятся на Штерна — слушаются, подчиняются.
В дальнем конце цеха, на верстаке, стояло нечто. Медные катушки, конденсаторы, намотанные на деревянные каркасы, провода, переключатели. Пока — груда деталей. Но в этой груде угадывалась схема. Моя схема.
— Вот, — Штерн показал на верстак. — Приемник. Передатчик начнем завтра.
— Работает?
— Пока — только на длинных волнах. Как у Попова. — Он взял с верстака наушники, подал мне. — Послушайте.
Я надел. Штерн крутанул ручку настройки. В наушниках зашумело — знакомый с детства шум, треск, свист. Потом сквозь помехи пробился сигнал. Четкие, короткие импульсы. Точка-тире-точка. Тире-точка-тире.
«Кронштадт. Кронштадт. Кронштадт».
Я снял наушники. В ушах еще звенело.
— Это Кронштадт, — сказал Штерн. — Каждый день передают сводку погоды и новости. На длинных волнах. Дальность — сорок верст.
— А короткие волны?
Штерн почесал затылок.
— С ними сложнее. Никто толком не знает, как они себя ведут. Есть теория, что на коротких волнах сигнал может уходить за горизонт. Но пока это только эксперименты.
— Значит, будем экспериментировать, — сказал я. — Покажи, что у тебя есть.
Он подвел меня к другому верстаку. Там стоял передатчик — более сложная конструкция, с катушками, конденсаторами, патронами для ламп.
— Это для коротких волн. По вашей схеме. Если заработает — дальность может быть пятьдесят верст. А может, и больше.
— Когда проверим?
— Ждем ламп. Без них — никак.
— Лампы будут через неделю.
Штерн кивнул.
— Тогда через десять дней запускаем.
— Антенна? — спросил я. — Что с ней?
Он достал из кармана мятый лист, испещренный расчетами.
— Для стационара на заводе — сделаем «длинный провод». Медь, сечение четыре миллиметра, длина метров сорок. Натянем под углом от трубы до трубы, с отводом примерно на треть длины — для согласования.
— А частота?
— Короткие волны, — сказал Штерн. — Экспериментальный диапазон. По расчетам — для связи на пятьдесят верст самое то.
— А для полевых условий?
Штерн усмехнулся.
— Я уже думал. Там нужна вертикальная антенна. Четвертьволновый излучатель, система противовесов. Высота метров шесть-семь, противовесы по земле. На такую меньше места уйдет.
— Сделаешь?
— Сделаю. Но время нужно. И медь. Много меди.
— Медь будет. Делай оба варианта. Стационарный — к испытаниям. Полевой — следующий.
Он кивнул, уже поворачиваясь к верстаку.
— Штерн, — окликнул я.
— Да?
— Ты говорил, что на коротких волнах сигнал может уходить за горизонт. Это правда?
Он посмотрел на меня. В глазах его загорелось что-то. Азарт.
— Теоретически — да. Есть работы Маркони, есть эксперименты американцев. Но никто еще не доказал, что это работает надежно.
— Докажем, — сказал я.
Он улыбнулся. Криво, нервно, но искренне.
— Докажем.
Дни потекли по расписанию.
Утро — экипаж, Петроградская сторона, Поповская школа. Рыбкин докладывал о работе над лампами. Первый образец взорвался — вакуум был плохим. Второй дал слабый сигнал. Третий...
— Третий работает, — сказал Рыбкин на пятый день. Он выглядел усталым, но довольным. — Слабоват, но работает.
— Дайте посмотреть.
Он провел меня в лабораторию. На столе, под стеклянным колпаком, стояла маленькая стеклянная колба. Внутри — тонкая нить, металлическая пластинка, сетка. Лампа. Настоящая радиолампа, сделанная руками человека.
— Можно включить?
— Давайте.
Рыбкин подал напряжение. Нить накалилась, засветилась теплым оранжевым. Лампа ожила.
— Проверяли?
— Да. Детектирование — отлично. Усиление — в три раза слабее расчетного. Но это пока.
— Усилите?
— Усилим. Дайте еще два дня.
— Даю.
Я вышел из лаборатории. На душе было странно. Легко и тревожно одновременно.
На седьмой день Штерн вызвал меня на завод.
Телеграмма пришла утром: «Прототип готов. Жду. Штерн».
Я бросил все и поехал.
Завод гудел как улей. Рабочие сновали между станками, кто-то кричал, кто-то смеялся. В воздухе пахло маслом, озоном и... победой.
Штерн ждал у верстака. Рядом с ним стоял Рыбкин. Оба — грязные, небритые, с красными глазами. Оба улыбались.
— Граф, — Штерн отступил в сторону. — Смотрите.
На верстаке стоял прибор. Небольшой ящик с тумблерами, ручками настройки, гнездами для наушников. Сверху — патрон с лампой. Той самой, из Поповской школы. Рядом — вторая лампа, запасная.
— Это приемник, — сказал Штерн. — Короткие волны. По вашей схеме.
— Проверяли?
— Нет. Ждали вас.
Я подошел к верстаку. Руки чуть дрожали. Я взял наушники, надел.
— Включайте.
Штерн перевел тумблер. Лампа засветилась теплым оранжевым светом. В наушниках зашумело.
— Настройка, — сказал я.
Он крутанул ручку. Шум менялся, переливался. Свист, треск, шипение. Короткие волны. Экспериментальный диапазон. Здесь никто не вещал — только шумы.
— Может, не работает? — спросил Штерн.
— Тихо, — сказал я. — Дайте послушать.
Я крутил ручку сам. Медленно, осторожно. Шум менялся, но сигнала не было. Ничего, кроме треска и свиста.
И вдруг — сквозь шум пробилось что-то. Едва слышно. Словно кто-то отбивал сигнал в соседней комнате через закрытую дверь.
Точка-тире-точка. Тире-точка-тире.
Я замер. Штерн заметил мое лицо.
— Что?
— Тихо, — сказал я. — Слушайте.
Я снял одно наушники, подал ему. Он прижал к уху. Слушал. Потом поднял голову. Глаза его были круглыми.
— Это Кронштадт, — сказал он шепотом. — Но они работают на длинных волнах. А мы на коротких. Как это?
Я снял наушники.
— Гармоника, — сказал я. — Мощный сигнал дает паразитное излучение на кратных частотах. Теоретически это возможно, но никто не проверял.
Штерн смотрел на меня. Потом перевел взгляд на приемник. Потом снова на меня.
— Если так, — сказал он медленно, — то на коротких волнах можно ловить сигналы с пол-Европы. Даже если никто специально не вещает.
— Поэтому их и нужно осваивать, — ответил я. — Это будущее связи.
В цехе было тихо. Рабочие замерли, смотрели на нас. Рыбкин стоял, прижав руку к груди, и улыбался.
— Работает, — сказал я. — Работает, черт возьми.
Штерн выдохнул. Потом цех взорвался криком.
Рабочие кричали, хлопали друг друга по спинам, смеялись. Кто-то выкрикнул «ура», и все подхватили. Гул стоял такой, что, наверное, было слышно на соседних улицах.
Я стоял у верстака, смотрел на светящуюся лампу, и внутри меня поднималось что-то огромное. Не гордость. Не радость. Что-то другое. Похожее на уверенность.
Мы сделали это. Мы сделали радио, которое работало. Не только на длинных волнах, как у Попова. На коротких. На тех, которые должны были дать дальность и надежность.
Штерн подошел ко мне.
— Граф, — сказал он. — Это только начало.
— Знаю.
— Но это работает.
— Знаю.
Он посмотрел на меня. Улыбнулся.
— Вы даже не улыбнетесь?
Я посмотрел на него. Потом на приемник. Потом на рабочих, которые все еще кричали и хлопали друг друга.
— Еще успею, — сказал я. — Когда покажем это военным.
Штерн рассмеялся.
Я подошел к приемнику, выключил тумблер. Лампа погасла.
— Завтра начинаем испытания. Дальность, помехи, устойчивость. Рыбкин, вы с нами?
— С вами, — сказал профессор. — Если позволите, я приведу своих студентов. Им полезно.
— Приводите. Штерн, готовьте передатчик.
— Готов.
Я посмотрел на них. На Штерна — грязного, счастливого, безумного. На Рыбкина — усталого, но с горящими глазами. На рабочих, которые уже вернулись к станкам, но все еще улыбались.
Команда. У меня была команда.
Я вышел на улицу. Смеркалось. За Невой горели огни Петербурга.
Родионов ждал у экипажа.
— Ваше Сиятельство, — сказал он. — Слышал крик. Удалось?
— Удалось, поручик.
— Поздравляю.
Я сел в экипаж. Откинулся на сиденье.
В голове уже крутилось завтрашнее. Испытания. Замеры. Если дальность будет хотя бы тридцать верст — это успех. Если сорок — победа. Если пятьдесят...
Я закрыл глаза.
Сквозь дремоту слышал, как стучат колеса. Как где-то вдалеке играет шарманка. Как голоса на набережной перекликаются.
Мы сделали это. Не чудо. Не магия. Просто работа. Станки, чертежи, лампы, люди, которые не спали ночами.
Мы сделали это.
Глава 6. Испытания
Утро началось с того, что Штерн разбудил меня в пять.
— Граф, пора. Антенна готова, передатчик прогрет. Рыбкин уже на заводе.
Я сел на диване, потер лицо. За окном было темно — октябрьский Петербург просыпался поздно, с неохотой. Внизу уже фыркали лошади — Родионов готовил экипаж.
— Поехали.
На улице моросил дождь. Тот самый, мелкий, противный, который пробирает до костей. Родионов подал экипаж, Штерн уложил приемник — деревянный ящик, набитый лампами и проводами. Никита уже сидел на козлах, сжимая в руках запасной аккумулятор.
— Куда едем? — спросил Родионов.
— На Пулковские высоты. Там чистое поле, меньше помех.
Экипаж тронулся. Город спал, только изредка попадались ломовые извозчики да дворники со скребками. Нева была серой, маслянистой, с низкими тучами над водой.
Штерн молчал. Я знал — он не спал третью ночь. Перебирал схему, искал потери, менял катушки. Рыбкин привез новые лампы — мощнее, с увеличенным анодом. Сто ватт, три часа непрерывной работы. Если хватит.
— Волнуетесь, граф? — спросил он, когда мы выехали за город.
— Волнуюсь.
— Это хорошо. Когда не волнуешься — начинаешь ошибаться.
Я усмехнулся. Штерн говорил это каждый раз перед испытаниями. Как молитву.
Пулковские высоты встретили нас ветром.
Мы остановились у старого дуба, на открытом месте. Вокруг — поле, пожухлая трава, редкие кусты. До ближайшей деревни — версты три. Место глухое, безлюдное. Идеальное для испытаний. И идеальное для того, кто хочет остаться незамеченным.
Штерн выпрыгнул первым, развернул приемник. Никита понес антенну — медный провод на катушке, двадцать саженей. Родионов остался в экипаже, держал наготове часы.
— Давай, — сказал я. — Ждем сигнала.
Рыбкин остался на заводе. Каждые пятнадцать минут он включал передатчик и давал позывные. Короткие, четкие импульсы. Наша частота — 35 метров.
Штерн надел наушники, крутанул ручку настройки.
— Есть, — сказал он через минуту. — Пятнадцать верст. Чистый сигнал.
— Дальше.
Мы поехали по дороге, останавливаясь через каждые две версты. На двадцатой сигнал стал слабее. На двадцать пятой — пропадал, появлялся снова, тонул в шуме.
— Граница, — сказал Штерн, снимая наушники. — Двадцать пять. Дальше — только шум.
— Мало, — сказал я. — Брусилову нужно тридцать. Хотя бы тридцать.
Штерн посмотрел на небо, на дождь, на мокрые провода антенны.
— Влажность мешает. И городские помехи. Если бы вывезти передатчик в чистое поле...
— Мы не в чистом поле воюем, Штерн. Давай еще.
Он кивнул. Вылез из экипажа, развернул антенну — закинул провод на ветку старой березы, повыше. Подключил к приемнику. Сел на траву, надел наушники.
Дождь моросил. Я стоял рядом, смотрел на его лицо. Штерн слушал, закрыв глаза.
— Есть, — сказал он. — Тридцать.
— Чисто?
— Слабо. Но разборчиво.
Я выдохнул. Тридцать. Не сорок, не пятьдесят. Но тридцать.
— Едем дальше, — сказал я.
Мы не доехали.
На тридцать второй версте дорога пошла лесом — старые сосны, грязь, колея по колено. Экипаж замедлил ход, лошади фыркали, увязая в жиже.
— Ваше сиятельство, — Родионов оглянулся. — Сзади кто-то есть.
Я выглянул. В полуверсте за нами, сквозь сетку дождя, маячили две темные фигуры. Всадники. Без шинелей, в простых куртках, лица скрыты низко надвинутыми картузами.
— Кто такие? — спросил Штерн.
— Не знаю, — сказал Родионов. — Но с Лиговки нас сопровождали. Я видел их еще у заставы.
Он сказал это спокойно, будто речь шла о погоде. Но я заметил, как его рука легла на кобуру.
— Может, случайные? — спросил Никита.
— Не случайные, — ответил Родионов. — Они нас ждали.
Всадники прибавили ходу. Теперь я видел их лучше — коренастые, сбитые, с ружьями за спиной. Не солдаты. Не охотники. Головорезы. Те, кто берется за грязную работу за деньги.
— Штерн, — сказал я. — Убери приемник в экипаж.
— Но испытания...
— Испытания подождут. Живыми вернуться — важнее.
Штерн побледнел, но спорить не стал. Схватил ящик, закинул внутрь.
Родионов вынул револьвер. Осмотрел барабан — пять патронов. Маловато против двоих с ружьями.
— Ваше сиятельство, — сказал он тихо. — Если начнут стрелять — падайте. Я их задержу, а вы бегите в лес.
— Глупости, поручик. Не оставлю.
— Приказ, ваше сиятельство.
— Я здесь отдаю приказы.
Всадники поравнялись с нами. Остановились в десяти саженях, не ближе. Тот, что справа, — широкоплечий, с рябым лицом, — сплюнул сквозь зубы.
— Граф Воронцов-Дашков? — спросил он. Голос — низкий, хриплый, с блатным выговором.
— Допустим.
— Велено передать: бросьте свои фокусы. Не для вас это дело. Уезжайте из Петербурга, пока целы.
Я смотрел на него. Руки не дрожали. Странно.
— Кто велел?
— Не твоего ума дела, граф. Сказано — передать. Я передал. А дальше — как хочешь.
Он посмотрел на экипаж, на ящик с приемником, на антенну, которая торчала из-под сиденья.
— Это и есть ваша машинка? — усмехнулся рябой. — Красивая. Говорят, дорого стоит.
— Говорят, — сказал я. — А еще говорят, что за покушение на государственную собственность — каторга.
— Кто ж докажет? — он оскалился. — Лес кругом, глухомань. Пропадет граф — и ищи ветра в поле.
Родионов взвел курок. Щелчок был резким, отчетливым.
— Один шаг — и стреляю, — сказал поручик.
Рябой усмехнулся.
— Не стреляй, служивый. Мы и так уходим. Предупреждение передали — и ладно. А дальше... — он перевел взгляд на меня, — дальше будет по-другому.
Он развернул лошадь. Второй — молчаливый, с бельмом на глазу — последовал за ним.
Через минуту они скрылись за поворотом.
Я стоял на дороге, смотрел вслед. Дождь все шел, затекал за воротник.
— Ваше сиятельство, — Родионов убрал револьвер. — Кто это мог быть?
— Гучков, — сказал Штерн. Он сидел в экипаже, бледный, с трясущимися руками. — Больше некому. Комаров не стал бы предупреждать. Он бы просто арестовал.
— Или Комаров, — сказал я. — Через третьих лиц. Чтобы не светиться.
— А разница? — спросил Никита.
— Разница в том, — я полез в экипаж, — что Гучков хочет запугать. А Комаров — получить повод. Если бы они напали, отобрали приемник, ранили кого-то — Комаров бы заявил, что мы нарушаем общественный порядок. Что наши разработки привлекают криминал. И потребовал бы закрыть завод.
Родионов кивнул.
— Поэтому они и не тронули. Только предупредили.
— Поэтому, — сказал я. — Поехали дальше.
— Дальше? — Штерн вытаращился. — Вы шутите? Нас только что чуть не убили!
— Не убили. А нам нужно тридцать пять верст.
Он смотрел на меня. Потом покачал головой, выругался сквозь зубы, но спорить не стал.
Мы поехали дальше.
На тридцать пятой версте Штерн слушал долго. Минуту, две, пять. Потом снял наушники.
— Ничего. Мертво.
Я посмотрел на карту. Мы были у поворота на Красное Село. До Петербурга — тридцать пять верст. До завода — столько же.
— Тридцать, — сказал я. — Фиксируем тридцать.
— Но мы хотели...
— Тридцать — это больше, чем у немцев. И больше, чем ничего.
Штерн кивнул. Устало, согласно.
— Возвращаемся.
На заводе нас ждал Рыбкин. Седой, усталый, с красными глазами.
— Ну?
— Тридцать, — сказал Штерн. — На открытом месте. С помехами.
Рыбкин покачал головой.
— Мало.
— Знаю. — Я подошел к столу, взял чистый лист. — Но это начало. За неделю поднимем до сорока.
— Как? — спросил Штерн.
— Удлиним антенну. Поставим на мачту, выше. И добавим обратную связь в приемник. Чувствительность вырастет в разы.
Он посмотрел на меня. В глазах — усталость, но и огонь.
— Сделаем.
— И, Штерн.
— Да?
— Завтра найми охрану. Еще четверых. Родионов знает, где искать.
— Думаете, они вернутся?
— Не они. Другие. Предупреждение было первым шагом. Будет и второй.
Я поднялся в кабинет. Сел к столу, начал писать отчет для Брусилова.
«Испытания 22 октября 1910 года. Передатчик: мощность 3 ватта, диапазон — короткие волны. Приемник: ламповый. Антенна: длинный провод, 40 метров, подъем 10 метров. Дальность: 30 верст в полевых условиях, чистая связь. Сигнал устойчив, помехи незначительны. Ночью дальность связи может значительно возрастать. Рекомендация: начать серийное производство для нужд армии и флота».
Я отложил перо. Тридцать верст. Не то, что обещал императору. Но то, что можно продать военным.
В дверь постучали.
— Войдите.
Вошел Родионов. Лицо напряженное.
— Ваше сиятельство, от полковника Комарова. Требует вашего присутствия завтра в десять утра.
— Передайте, что буду.
— Ваше сиятельство... — Родионов помялся. — Может, отложить?
— Не отложить, поручик. Если я не приду, он придет сам. А тогда у нас будут проблемы.
Он кивнул, вышел.
Я остался один. Тридцать верст. Комаров. Гучков. Нападение в лесу. Предупреждение.
Все это было связано. И все это только начиналось.
Я взял чистый лист, написал:
«План:
1. Усилить охрану завода (Родионов).
2. Удлинить антенну, доработать приемник (Штерн).
3. Подготовить демонстрацию для Брусилова.
4. Не ездить одному за город.»
Я посмотрел на последний пункт. Усмехнулся.
Не ездить одному. Хороший совет. Только вот от Комарова не спрячешься даже в экипаже с охраной.
Я погасил лампу и лег на диван.
Внизу стучали станки. Штерн не спал. Рыбкин не спал. Никита возился с аккумуляторами.
Работа продолжалась.
*****
Понравилась глава? Добавьте книгу в библиотеку, чтобы не потерять. Спасибо, что читаете «Стального Орла».
Глава 7. Прорыв
После нападения на Пулковской дороге я удвоил охрану.
Родионов нашел четверых — отставных унтеров, служивших на Кавказе. Люди молчаливые, опасные, с натруженными руками и спокойными глазами. Те, кто не задает лишних вопросов. Те, кто умеет стрелять.
— Двое будут сопровождать вас везде, ваше сиятельство, — сказал Родионов. — Двое — на заводе. И я — там, где вы.
— А спать когда будете?
— После войны, ваше сиятельство.
Я не стал спорить. Враги перешли к активным действиям — значит, пора отвечать.
Семь дней, которые я отвел Штерну, превратились в девять.
Он пропал на заводе. Я заезжал каждый вечер — цех гудел, студенты Рыбкина спали на верстаках, пахло припоем и горелым маслом. Штерн выходил ко мне на минуту, бросал: «Идет», — и снова исчезал в глубине.
Никита возился с аккумуляторами — перепаивал пластины, менял электролит. Матросская привычка делать всё на совесть. Митрич точил какие-то детали, не поднимая головы.
Рыбкин привез новые лампы. Три штуки, мощнее прежних, с увеличенным анодом и усиленной нитью.
— Сто ватт, — сказал он, протягивая их мне, как драгоценность. — Дольше трех часов непрерывной работы не выдержат, но для демонстрации хватит.
— Трех часов хватит с запасом, — ответил я.
Он кивнул. У него самого глаза красные, лицо серое. Спросил, когда устал, — отмахнулся.
— Профессор, — сказал я. — Вы бы поспали.
— Успею, граф. После того, как увижу результат.
Я не настаивал. Рыбкин был из тех, кто не умеет отдыхать, пока дело не сделано.
На восьмой день случилось то, чего я боялся.
Я сидел в кабинете, правил отчет для Брусилова, когда внизу что-то грохнуло. Звук был глухим, тяжелым — не выстрел, но что-то похожее.
Я выбежал в коридор. Родионов уже бежал вниз, на ходу вынимая револьвер.
— Охрана, ко мне! — крикнул он.
В цехе было тихо. Слишком тихо.
Рабочие стояли у станков, смотрели на дальнюю стену. Там, у вакуумной установки, лежал Штерн. Рядом — осколки стекла, лужа ртути, дымящийся металл.
— Штерн! — Я подбежал.
Он сидел на полу, держался за голову. Лицо в саже, брови опалены, но глаза живые.
— Жив, — прохрипел он. — А установка... установка, граф... к черту.
Я посмотрел на вакуумный насос. Ртутный диффузионный — тот самый, который мы собирали две недели. Колба лопнула, ртуть разлилась по полу, собираясь в блестящие шарики.
— Что случилось?
— Перегрел, — Штерн попытался встать, но ноги не слушались. Никита подхватил его под руку, усадил на ящик. — Стекло не выдержало давления. А ртуть... ртуть теперь везде.
Я смотрел на лужу. Ртуть — яд. Дышать ей опасно. Надо было проветривать.
— Все на улицу, — сказал я. — Быстро.
Рабочие задвигались. Кто-то открыл ворота, кто-то выталкивал Штерна на воздух. Никита остался — собирал ртуть в совок, аккуратно, по-матросски.
— Никита, бросай. Это опасно.
— Привычный, ваше сиятельство, — ответил он, не оборачиваясь. — На флоте такое бывало.
Через час цех проветрили. Ртуть собрали, стекло вымели. Вакуумная установка стояла мертвая — без колбы, без насоса, без надежды на скорый ремонт.
Штерн сидел в углу, пил чай с коньяком — Родионов настоял.
— Сколько времени нужно, чтобы восстановить? — спросил я.
— Неделю, — Штерн отхлебнул, поморщился. — Если новую колбу выдуть. А ртуть... ртуть есть у Рыбкина.
— У меня есть, — сказал профессор. Он приехал через час после аварии, бледный, но спокойный. — Запасная. На всякий случай.
— На всякий случай? — Я усмехнулся. — Вы предусмотрительны, профессор.
— Учусь у вас, граф.
На девятый день Штерн вылетел ко мне в кабинет без стука. Ввалился, грязный, счастливый, с горящими глазами.
— Готово.
— Что?
— Всё. Новая антенна, передатчик, приемник. И вакуумная установка — Рыбкин привез колбу, я собрал за ночь. Завтра утром — испытания.
Он положил на стол мятую бумажку. На ней — цифры. Расчеты. Прогноз.
— Сорок верст, — сказал я, глядя на его каракули.
— Сорок, — повторил он. — Если всё пойдет по плану.
— А если не по плану?
Он усмехнулся.
— Тогда тридцать пять.
Я посмотрел на него. На его лицо, на руки в масле, на глаза, которые не спали уже, наверное, сутки. На опаленные брови — след вчерашней аварии.
— Штерн, — сказал я. — Ты уверен?
— В чем?
— В том, что установка не рванет снова.
Он помолчал. Потом посмотрел мне в глаза.
— Граф, я перепроверил всё трижды. Стекло — новое, насос — другой, ртуть — очищенная. Если и рванет, то только вместе со мной.
— Смелое обещание.
— Я не обещаю, граф. Я гарантирую.
Я усмехнулся. Он усмехнулся в ответ.
— Завтра в шесть утра выезжаем.
— Сделаем.
Он вышел.
Я остался один. Сорок верст. Это уже не игрушка. Это дальность от Петербурга до Царского Села. От передовой до штаба корпуса. Это то, за что военные дадут деньги.
Я взял лист бумаги, написал короткую записку Брусилову:
«Ваше Превосходительство. Завтра в полдень — повторные испытания. Приглашаю вас лично. Результат, полагаю, вас заинтересует».
Позвал Родионова, отправил с курьером.
Потом подошел к окну. За Невой темнело. Внизу стучали станки — Штерн готовил передатчик к завтрашнему дню.
Утро началось с того, что Родионов разбудил меня в пять.
— Ваше сиятельство, на заводе Брусилов. Приехал раньше.
Я оделся, вышел во двор. Генерал стоял у новой антенны — высокой мачты, которую рабочие установили накануне. Шестьдесят метров медного провода, подъем на пятнадцать саженей. Конструкция, которую Штерн рассчитал до последнего витка.
— Граф, — Брусилов повернулся ко мне. — Я получил вашу записку. И решил не ждать.
— Рано встаете, ваше превосходительство.
— Привычка, — он усмехнулся. — Кавалерия не терпит ленивых.
Он посмотрел на антенну, на передатчик, который выкатили во двор, на суетящихся рабочих.
— Говорите, сорок верст?
— Посмотрим, ваше превосходительство.
— Не скромничайте, граф. Я знаю, что вы сделали неделю назад. Тридцать верст — это уже победа. Если сегодня будет сорок...
— Если сегодня будет сорок, ваше превосходительство, я попрошу вас о встрече с императором.
Брусилов поднял бровь.
— Смело.
— Я всегда смел, когда уверен в результате.
Мы выехали в шесть.
В этот раз — не на Пулковские высоты. Слишком опасно. Родионов выбрал другую дорогу — на Петергоф, через поля, где негде засаде спрятаться.
В экипаже — я, Брусилов, Штерн. Сзади — телега с приемником и охрана. Четверо верховых, с револьверами, держались на расстоянии, но не теряли нас из виду.
Брусилов заметил.
— Охрана? У вас проблемы, граф?
— Меры предосторожности, ваше превосходительство. Неделю назад на нас напали.
Он посмотрел на меня. Взгляд стал жестче.
— Кто?
— Не знаю. Но предупредили, чтобы я бросил свои «фокусы».
— И вы не бросили.
— Как видите.
Он кивнул. Больше не спрашивал. Но я заметил, как его рука легла на эфес шашки.
На пятой версте Штерн надел наушники, послушал. Кивнул.
— Есть. Чисто.
На десятой — то же. Сигнал ровный, уверенный.
На пятнадцатой — Штерн нахмурился, покрутил ручку настройки.
— Есть. Слабый, но разборчивый.
— Двадцать, — сказал я. — Еще держится?
— Держится.
Брусилов смотрел на приемник, на Штерна, на меня. Молчал.
На двадцать пятой Штерн снял наушники.
— Теряем. Шум, помехи. Но сигнал есть.
— Двадцать пять, — сказал Брусилов. — Уже хорошо.
— Это еще не предел, — ответил я.
На тридцатой версте Штерн слушал долго. Минуту. Две. Я смотрел на его лицо, на то, как менялось выражение — от надежды к разочарованию, от разочарования снова к надежде.
— Есть, — сказал он. — Слабый, но есть.
Брусилов присвистнул.
— Тридцать, граф. Вы сделали тридцать.
— Едем дальше, — сказал я.
На тридцать пятой Штерн слушал еще дольше. В наушниках — только шум. Шипение, треск, свист.
— Ничего, — сказал он. — Мертво.
— А если поднять антенну?
— Выше некуда.
Он вдруг встал, вышел из экипажа. Расправил антенну — длинный медный провод — закинул на ветку старой березы, росшей у дороги. Подключил к приемнику. Сел на траву, надел наушники.
— Тишина, — сказал он. — Ничего.
Брусилов посмотрел на меня. В его глазах — разочарование? Или понимание?
— Тридцать пять — не получилось, граф.
— Не получилось, — согласился я. — Но это не предел.
Штерн сидел на траве, не двигался. Потом вдруг вскочил.
— Слышите?
— Что? — спросил я.
— Сигнал. Чистый. Слабый, но чистый.
Он снял наушники, подал мне. Я надел.
Сквозь шум и треск пробивалось что-то. Едва слышно. Но разборчиво.
«...Внимание... Петербург вызывает...»
Я поднял голову.
— Тридцать пять, ваше превосходительство.
Брусилов взял наушники, послушал сам. Потом снял.
— Тридцать пять, — повторил он. — Через лес, под дождем.
Он посмотрел на меня. Улыбнулся — впервые за весь день.
— Поздравляю, граф.
Мы ехали обратно в тишине. Брусилов сидел с закрытыми глазами, но я знал — он не спит. Штерн прижимал к груди приемник, как ребенка. Родионов правил лошадьми, молчал.
— Граф, — сказал Брусилов, не открывая глаз. — Вы понимаете, что вы сделали?
— Сделал радио, ваше превосходительство. Которое работает на тридцать пять верст.
— Вы сделали то, чего нет ни у кого. Ни у немцев, ни у англичан, ни у французов. — Он открыл глаза. — Это оружие, граф. Не пушка, не винтовка. Оружие, которое позволяет видеть дальше врага. Слышать дальше врага. Командовать там, где раньше была только тишина.
— Я знаю, ваше превосходительство.
— Вы знаете, — он усмехнулся. — А император — нет. Ему нужно показать. Убедить. Доказать, что это не игрушка.
— Поэтому я и просил о встрече.
— Она будет, — сказал Брусилов. — Завтра. Я доложу Его Величеству о результатах. И о вашей просьбе.
Он помолчал.
— Но, граф... будьте осторожны. Успех имеет свойство порождать зависть. А зависть — врагов. У вас их и так достаточно.
— Я знаю, ваше превосходительство.
— Знаете, — он снова закрыл глаза. — Тогда делайте свое дело. А я сделаю свое.
На завод мы вернулись к вечеру.
Брусилов уехал сразу — в Зимний, докладывать. Штерн ушел в цех — перебирать приемник, проверять лампы. Рыбкин сидел в углу, пил чай, улыбался в усы.
Я поднялся в кабинет. Сел за стол, взял чистый лист.
«Испытания 30 октября 1910 года. Передатчик: мощность 100 ватт, диапазон — короткие волны. Приемник: ламповый, с обратной связью. Антенна: длинный провод, 60 метров, подъем 15 метров. Дальность: 35 верст в полевых условиях, чистая связь. Сигнал устойчив, помехи незначительны. Рекомендация: начать серийное производство для нужд армии и флота».
Я отложил перо. Тридцать пять. Не сорок. Но больше, чем у кого-либо в России. Больше, чем у немцев. Больше, чем у англичан.
В дверь постучали.
— Войдите.
Вошел Родионов. Лицо его было спокойным, но я видел — он ждал этого разговора.
— Ваше сиятельство, охрана усилена. Ворота на ночь запираются, посты выставлены. Если кто-то сунется — мы готовы.
— Хорошо, поручик.
— И, ваше сиятельство... — он помялся. — Поздравляю.
— С чем?
— С тридцатью пятью верстами. Это победа.
Я посмотрел на него. На его спокойное лицо, на руку, лежащую на кобуре, на глаза, которые видели больше, чем он говорил.
— Это только начало, поручик.
— Знаю, ваше сиятельство. Но начало — хорошее.
Он вышел.
Я остался один. За окном темнело. Внизу стучали станки — Штерн не спал. Рыбкин не спал. Никита возился с аккумуляторами.
Тридцать пять верст. Победа. Но завтра — новый день. Новые испытания. Новые враги.
Я погасил лампу и лег на диван.
Внизу стучали станки. Работа продолжалась.
Глава 8. Допрос
Здание жандармского управления на Фонтанке — серое, угрюмое, с тяжёлыми дверями и решётками на окнах. Экипаж остановился у подъезда. Я посмотрел на фасад и подумал: отсюда мало кто выходил победителем.
— Ваше Сиятельство, — Родионов открыл дверцу. — Я буду ждать.
— Жди. Если через час не выйду — езжай к Брусилову.
Он кивнул. Лицо оставалось спокойным, но я заметил, как побелели костяшки пальцев, стиснувших рукоять револьвера.
— Не горячись, поручик. Это всего лишь разговор.
— Дурной разговор, — буркнул он.
Я вошёл.
Внутри пахло карболкой, махоркой и ещё чем-то — кислым, тошнотворным, въевшимся в стены. В приёмной, у голландской печи, облицованной белым кафелем с длинной трещиной через весь бок, сидел унтер-офицер. Перед ним лежал толстый журнал в клеёнчатом переплёте — книга посетителей. Графы отпечатаны типографским способом: «Чинъ, имя, фамилія», «Время прибытія», «Къ кому», «По какому дѣлу». И последняя — «Время убытія». Я скользнул взглядом по предыдущим записям: у доброй трети строк эта графа была пуста.
Унтер записал мои данные, промокнул чернила песочницей — не промокашкой, а медной песочницей, с вензелем III Отделения, которого уже тридцать лет как не существовало. Здесь ничего не выбрасывали. Здесь вообще ничего не кончалось.
Дежурный офицер в голубом жандармском мундире поднялся из-за стола, окинул меня цепким взглядом.
— Граф Воронцов-Дашков? Полковник ждёт. Прошу.
Он провёл меня по коридору — мимо закрытых дверей, мимо жандармов, смотревших исподлобья, оценивающе. Здесь не жаловали тех, кто приходил по приглашению.
У четвёртой двери справа ноги замедлили шаг. Сами. Я не командовал ими — они замедлились, как замедляется лошадь перед обрывом. Левая рука дёрнулась к горлу, пальцы нашли ворот сорочки и сжали. Я не понимал почему. Я ведь никогда здесь не был.
Но тело — помнило.
Из-за двери не доносилось ни звука. Обычная дверь, дубовая, с медной ручкой, номер затёрт. Но что-то холодное, скользкое поднялось из живота к горлу, и на мгновение мне почудился голос — не слова, а интонация: ровная, терпеливая, страшная.
Дежурный обернулся:
— Граф?
— Ничего. Ведите.
Я пошёл дальше. Но подумал: что ты здесь видел, граф? Что с тобой здесь делали?
— Сюда.
Дверь открылась. Кабинет был невелик, но высок, с огромным портретом императора на стене. Посередине — тяжёлый дубовый стол. За столом — Комаров.
— Граф, — он не встал. — Проходите. Садитесь.
Я сел напротив. Смотрел на него. Он смотрел на меня.
— Вы знаете, зачем я вас пригласил?
— Полагаю, для беседы о моей работе.
— О вашей работе, — повторил он. — И не только.
Он раскрыл папку, лежавшую перед ним. Достал лист бумаги, положил на стол.
— Что это? — спросил я.
— Список. Люди, с которыми вы встречались за последний месяц. Инженер Штерн. Профессор Рыбкин. Рабочие с Выборгской стороны. Всего тридцать семь человек.
Я промолчал.
— Вы собираете команду, граф. Это похвально. Но я обязан знать — для чего.
— Для работы, полковник. Особое техническое бюро занимается разработками для армии и флота. Это не секрет.
— Для армии и флота, — он усмехнулся. — А вы не думали, что ваши разработки могут заинтересовать не только наших военных?
— В каком смысле?
Он подался вперёд, положил ладони на стол.
— В прямом. Немцы. Англичане. Французы — все они следят за тем, что происходит в России. И когда некий граф вдруг начинает скупать заводы, заказывать секретные приборы, переманивать лучших инженеров…
— Вы хотите сказать, что я работаю на иностранную разведку?
Комаров смотрел на меня. В его глазах не было злобы — было что-то похуже: спокойное, холодное любопытство.
— Я хочу сказать, что вы ведёте себя странно. Люди, знавшие вас прежде, говорят, что вы изменились. Стали другим. Резким, целеустремлённым. Словно в вас вселился кто-то другой.
Он чуть приподнял бровь.
— Разумеется, это вздор. Но я обязан проверить все версии.
— И как вы намерены это делать? Допросом?
— Беседой, граф. Просто беседой.
Я посмотрел на него. Вспомнил записку, оставленную прежним хозяином этого тела: «Комаров. Враг. Будь быстрее».
— Полковник, — сказал я. — У меня есть разрешение императора на мою работу. У меня есть финансирование. У меня есть результаты. Через неделю я докладываю генералу Брусилову о первых испытаниях. Если у вас есть вопросы — задавайте их официально, через канцелярию Его Величества.
Уголок его губ дёрнулся.
— Вы уже говорили это в прошлый раз.
— И скажу в следующий.
Он откинулся на спинку кресла.
— Хорошо. Будем говорить официально. Граф, вам знакомо имя полковника Мясоедова?
Я замер. Мясоедов. Жандармский офицер, которого уже сейчас подозревали в связях с германской разведкой. В той, другой истории, его повесят в пятнадцатом — по обвинению в шпионаже. Виновен он был или нет, так никто и не разобрался. Но сейчас, в десятом, он ещё при должности. Ещё на свободе.
— Знакомо, — ответил я.
— Его история показывает: враг способен проникнуть в самые высокие сферы. И никто — слышите, граф, никто — не застрахован от подозрений.
Он наклонился ко мне.
— Я не хочу, чтобы ваше дело стало чем-то подобным. Поэтому предлагаю сотрудничество.
— Какого рода?
— Самого простого. Вы рассказываете мне, чем занимаетесь. Я проверяю ваших людей. Убеждаюсь, что среди них нет чужих. И тогда у меня не будет повода вас подозревать.
Я смотрел на него. В его словах была логика. И ловушка. Соглашусь — он получит доступ ко всем моим разработкам. Откажусь — получит повод копать глубже.
— Полковник, — сказал я. — У меня есть начальник. Его зовут император Николай Александрович. Если ему будет угодно, чтобы вы проверяли моих людей, — он отдаст приказ. Без приказа — извините.
Комаров перестал улыбаться.
— Вспомните, что означает статус подследственного.
— Я делаю свою работу, полковник. И прошу вас делать свою.
Мы смотрели друг на друга. Тишина в кабинете стала тяжёлой, вязкой.
— Хорошо, — сказал он наконец. — Я доложу о нашем разговоре. И буду докладывать дальше. О каждом вашем шаге.
Он встал. Я поднялся следом.
— Вы свободны, граф. Но помните: я всегда рядом.
— Я знаю, полковник. Благодарю, что напомнили.
Я вышел. Коридор тянулся длинный, гулкий, и я спиной чувствовал взгляды жандармов. У выхода перевёл дыхание.
Родионов ждал у экипажа.
— Живы, Ваше Сиятельство?
— Жив, поручик. Поехали.
Мы тронулись. Я откинулся на сиденье, закрыл глаза.
— Что он хотел? — спросил Родионов.
— Узнать, кто я. И получить доступ к нашим разработкам.
— И что вы ответили?
— Что он может обратиться к императору.
Родионов помолчал. Потом хмыкнул.
— Смело.
— Глупо, — ответил я. — Но другого выхода не было.
Я открыл глаза, посмотрел в окно. Петербург проплывал мимо — дворцы, церкви, мосты. Город, выстроенный когда-то на костях. Город, который я должен был спасти от него самого.
— Поручик, — сказал я. — Завтра утром едем на завод. Нужно готовиться к докладу.
— Слушаюсь.
Я снова закрыл глаза. Комаров. Он не отстанет. Будет копать, искать, давить. У меня есть неделя, чтобы показать результат, который заставит замолчать даже его.
Неделя.
Завод встретил нас гулом станков и запахом машинного масла. Штерн возился у передатчика, Рыбкин проверял лампы. Рабочие расступались, когда я проходил, — теперь они знали, кто платит им вдвое против обычного.
— Ну? — Штерн оторвался от работы. — Что Комаров?
— Ничего нового. Хочет нас контролировать.
— И вы?
— Отправил его к императору.
Штерн криво улыбнулся. Потом посерьёзнел.
— Он не отстанет.
— Знаю. Поэтому нам нужен результат. Быстро. Громко. Такой, чтобы его голос потонул в общем шуме.
— Брусилов?
— Брусилов и военные. Через неделю.
Штерн кивнул, повернулся к верстаку.
— Тогда работаем.
Я ушёл в кабинет управляющего. Сел за стол, достал чистый лист. Надо было готовить доклад.
Не технический отчёт — для этого есть Штерн и Рыбкин. Доклад для Брусилова. Для человека, от которого зависит, получим ли мы настоящее финансирование.
Я взял перо и начал писать.
«Ваше Превосходительство, генерал-лейтенант Брусилов. Позвольте представить результаты испытаний Особого технического бюро…»
Писал сухо, чётко, по существу. Дальность, мощность, надёжность. Без восторгов, без обещаний. Только факты.
Но в конце задумался. Нужно было что-то, что заставит его приехать лично. Увидеть. Убедиться.
Дописал:
«Осмеливаюсь просить Вас лично присутствовать на демонстрации 30 октября. Результаты, на мой взгляд, заслуживают внимания. Ваш покорный слуга, граф Воронцов-Дашков».
Перечитал. Сухо. Казённо. Но Брусилов поймёт. Поймёт, что если я прошу его приехать — значит, есть что показать.
Я сложил лист, запечатал в конверт.
— Родионов! — позвал я.
Поручик появился через мгновение.
— Отправьте с курьером. Генералу Брусилову. Лично в руки.
— Слушаюсь.
Он взял конверт и вышел.
Я остался один. За окном темнело. Внизу стучали станки — Штерн готовил передатчик к демонстрации.
Посмотрел на календарь. Двадцать третье октября. Через семь дней — Брусилов. Через семь дней — суд.
Комаров сказал: «Я всегда рядом». Он не врал. Но и я не блефовал, когда пообещал себе успеть.
Погасил лампу. Лёг на диван.
Завтра начнётся последняя неделя.
Глава 9. Демонстрация
За три дня до доклада случилось то, чего я боялся больше всего.
Я сидел в кабинете, правил отчёт для Брусилова — в третий раз переписывал раздел о стабильности сигнала, — когда в дверь без стука влетел Штерн. Он остановился в дверном проёме, и лицо у него было не белым, а серым — цветом промокашек, которыми мы вытирали руки после пайки.
— Граф. Передатчик не включается.
Перо царапнуло бумагу. Я отложил его.
— Что значит «не включается»?
— Лампы не горят. Подаём напряжение — тишина. Ни накала, ничего.
Мы спустились в цех. Запах масла и канифоли ударил в лицо — привычный, плотный, но сейчас казался кислым. Рыбкин стоял у верстака, держал в руке одну из ламп и смотрел на неё так, будто она была мёртвой птицей.
— Сгорела, — сказал он, не оборачиваясь. — Анод не выдержал. Я предупреждал — сто вольт для них предел. При длительной работе перегрев, и всё.
— Сколько осталось рабочих?
— Две. Одна на пределе ресурса, вторая — новая, из последней партии.
— Если поставить обе?
Рыбкин покачал головой — медленно, с видом человека, который уже всё прикинул.
— Схема не та. Лампы из разных партий, характеристики плывут. Поставить вместе — одна потянет на себя всю нагрузку и сгорит. Может, за час. Может, за сорок минут.
— Нам нужно три часа, — сказал я. — Доклад, демонстрация, ответы на вопросы.
— Не выдержат. Я их делал. Я знаю.
Штерн молчал. Стоял рядом, скрестив руки, и смотрел на меня — не на лампы, на меня.
— Что будем делать?
Секунду я молчал. Две. За окном стучал станок — рабочие в соседнем помещении не знали ещё ничего.
И вдруг — совершенно отчётливо, как будто кто-то шепнул прямо в ухо, — я вспомнил. Не из книг, не из лекций. Из жизни. Из той, другой. Студенческая лаборатория, ночи перед экзаменом, сгоревший транзистор и преподаватель, говоривший: «Не можешь починить — обойди».
— Детекторный приёмник, — сказал я. — На кристалле. Запасной вариант. Работает без ламп.
Штерн моргнул.
— На кристалле? Галенит?
— Да. Собираем за сутки.
— Но дальность — пятнадцать вёрст. Не тридцать пять.
— Пятнадцать — это больше, чем у немцев. И бесконечно больше, чем ничего.
— А передатчик? Без лампы он не выдаст мощность.
— Передатчик — на одной лампе. На той, что на пределе. Если доживёт — покажем полный цикл. Если сгорит — переключаемся на искровой.
— Искровой? — Штерн усмехнулся. — Граф, это вчерашний день. Помехи, узкая полоса…
— Знаю. Но Брусилов приедет не за искровым передатчиком. Он приедет за результатом. Любым.
Штерн открыл рот — и закрыл. Потом посмотрел на Рыбкина. Рыбкин пожал плечами.
— Готовим два варианта, — сказал я. — Основной и запасной. Параллельно. У нас трое суток.
Штерн кивнул — коротко, резко — и ушёл к верстаку.
Я остался стоять рядом с Рыбкиным. Смотрел на сгоревшую лампу — стеклянную колбу с чёрным нагаром внутри. Простая вещь. Стекло, вольфрам, вакуум. Из-за неё — всё.
— Я мог бы сделать лучше, — тихо сказал Рыбкин. — Если бы было время.
— Время есть, — ответил я. — Трое суток. Это много.
Он посмотрел на меня. Не поверил — но кивнул.
Последние три дня я почти не спал.
Спал урывками, на диване в кабинете, по полтора-два часа. Просыпался с сухим ртом, тяжёлой головой и шёл в цех. Штерн и Рыбкин переделывали схему, подгоняли детали, перепаивали контакты.
Для лампы, что была на пределе, Рыбкин держал наготове замену — в отдельной коробке, обложенной войлоком. Если основная сгорит, у нас будет ровно одна попытка заменить её. Я смотрел на эту коробку и думал: всё, что мы строили три месяца, держится сейчас на одном куске стекла. На одной нити накала.
Рабочие перетянули антенну, проверили заземление, протянули дополнительный провод к мачте. Я сидел в кабинете, правил доклад, переписывал, снова правил — и всё равно каждые полчаса спускался в цех, смотрел на лампу. Она горела. Ещё горела.
Утром тридцатого октября я стоял у ворот завода.
Небо висело низко, свинцовое, липкое — грозило снегом, но не решалось. Ветер тянул с Невы, нёс сырость и запах речной воды. Я стоял в шинели, руки в карманах, и внутри было пусто — как в барабане. Всё, что можно сделать, — сделано. Оставалось ждать.
Первым приехал Брусилов.
Лёгкий экипаж остановился у ворот. Генерал вышел — подтянутый, сухой, в безупречном мундире. Седые усы, ровная спина, глаза — ясные и холодные, как у хирурга, который уже решил, будет ли резать. За ним — двое штабных офицеров: один с блокнотом, другой с портфелем.
— Граф, — он протянул руку. Рукопожатие крепкое, короткое. — Я получил ваш отчёт. Тридцать пять вёрст — впечатляет. Если правда.
— Правда, Ваше Превосходительство. Сегодня убедитесь.
— Посмотрим.
Он прошёл в цех. Шаг широкий, военный. За ним — офицеры. Я — следом.
Внутри было чисто: станки задрапированы брезентом, пол подметен, пыльная мгла, обычно висящая в воздухе, рассеяна. Рабочих убрали. Остались только Штерн у передатчика и Рыбкин у контрольного стола. Аппаратура стояла на длинном верстаке — медь, стекло, керамические изоляторы, толстые провода, уходящие вверх, к мачте за стеной.
Брусилов остановился у верстака. Осмотрелся — не торопясь, вдумчиво, как осматривают позицию перед атакой.
— Что покажете?
— Радиосвязь на коротких волнах, — ответил я. — Дальность — до тридцати пяти вёрст. Устойчивый приём при любой погоде.
— Без проводов, — повторил он. Без удивления. Без скепсиса. Просто зафиксировал.
— Начинайте.
Я кивнул Штерну. Тот повернул тумблер. Лампа в передатчике загорелась — оранжевый глазок, тёплый и живой.
Я невольно выдохнул. Ещё горит.
— Наш пост на Васильевском, — пояснил я. — В пятнадцати верстах отсюда. Там дежурит оператор с приёмником и передатчиком. Сейчас дадим позывной, дождёмся ответа.
Штерн надел наушники, взял телеграфный ключ. Пальцы легли на кнопку — привычно, точно.
Точка-тире-точка. Тире-точка-тире.
Позывные.
Мы ждали. В цехе стало тихо — даже дыхание стихло. Брусилов смотрел на аппарат. Офицеры — на Брусилова.
— Сколько ждать? — спросил генерал.
— Несколько секунд.
Штерн выпрямился. Снял наушники, протянул Брусилову.
— Есть ответ, Ваше Превосходительство. Послушайте.
Генерал надел наушники. В тишине цеха было слышно тонкое потрескивание. Брусилов прислушался. Лицо не изменилось.
— Слышу, — сказал он. — Точки и тире. Что передают?
— Ответный позывной, — ответил Штерн. — Пятнадцать вёрст. Сигнал чистый.
Брусилов снял наушники, вернул.
— Это всё?
— Нет, Ваше Превосходительство. Это только начало.
Я не стал объяснять, что три ватта на короткой волне ночью уходят за тысячу вёрст. Что мы держим в руках не просто связь для штаба — а голос, который слышат за горизонтом. Брусилов сам это поймёт.
Я кивнул Штерну. Тот переключил рубильник. Лампа разгорелась ярче, и я смотрел на неё, считая секунды.
— Полная мощность. Вызываем Красное Село — тридцать пять вёрст.
Штерн надел наушники, снова нажал ключ.
Мы ждали. Десять секунд. Двадцать. Я смотрел на лампу. Она горела ровно. Но я видел, как Рыбкин сжимает край верстака — костяшки побелели. И я понял, что он считает. В уме. Считает секунды, пока лампа жива.
Тридцать секунд.
Штерн нахмурился. Я почувствовал, как сжимается что-то внутри.
Потом его лицо просветлело.
— Есть ответ, — сказал он негромко. — Красное Село. Слабый сигнал, но разборчивый.
Протянул наушники Брусилову. Тот надел, прислушался. Стоял неподвижно — пять секунд, десять.
Снял.
— Слышу. Слабо, но слышу.
Посмотрел на меня. Взгляд был другим — уже не оценивающим.
— Без проводов. На тридцать пять вёрст.
— Да, Ваше Превосходительство.
Помолчал. Повернулся к офицерам — спокойно, не повышая голоса.
— Выйдите. Подождите в экипаже.
Они вышли. Дверь закрылась. В цехе остались четверо: Брусилов, я, Штерн, Рыбкин.
— Граф, — сказал Брусилов. — Хочу увидеть сам. Отвезите меня в Красное Село. К приёмнику.
— Сейчас?
— Сейчас.
Я посмотрел на Штерна. Тот кивнул.
— Будем передавать каждые пятнадцать минут.
Ехали молча. Брусилов сидел напротив, глядел в окно на серый Петербург. Я наблюдал за ним — по рукам, лежащим на коленях, по напряжённой линии плеч было видно: он думает. Взвешивает.
— Граф, — сказал он вдруг, не поворачиваясь. — Я не верю бумагам.
— Я знаю.
— Я видел десятки отчётов. Гениальные проекты, прорывные идеи. На бумаге — прекрасно. Приезжаешь смотреть — самодельная рухлядь, которая не работает даже в лаборатории. А иногда — и не самодельная, а фабричная, дорогая, и тоже не работает.
Он повернулся.
— Ваш отчёт написан слишком хорошо. Тридцать пять вёрст — у немцев нет такого. У англичан нет. Попов в девяносто пятом добился шестидесяти сажен. Вы — тридцать пять вёрст. Либо вы гений, либо лжец.
— Я не лжец, Ваше Превосходительство. И не гений.
Он усмехнулся — но не возразил.
Экипаж свернул с шоссе, покачнулся на ухабе. За окном потянулись одноэтажные постройки, заборы, голые деревья. Красное Село. Казармы, плац, купол полковой церкви. Остановились у дороги.
У обочины, под навесом, — приёмник на деревянной треноге. Рядом стоял поручик Родионов, которого я отправил сюда накануне, — в шинели, с секундомером в руке.
— Работает? — спросил я, подходя.
— Так точно, Ваше Сиятельство. Каждые пятнадцать минут — позывной. Принимаю чисто.
Я взял наушники, протянул Брусилову.
— Послушайте, Ваше Превосходительство. Через две минуты должен быть сигнал.
Он надел наушники. Я посмотрел на Родионова. Поручик поднял секундомер — без трёх двенадцать.
Тишина. Ветер трепал полы шинели Брусилова. Секундомер тикал.
И вдруг — совсем отчётливо — я почувствовал, как ноет левая ладонь. Та самая, которую в детстве обжёг. Ожог, которого не было у меня. Который был у него. Тело вспоминало страх — не мой, чужой, как эхо в пустом зале.
Лицо Брусилова дрогнуло. Не резко — тень, скользнувшая по камням. Губы чуть приоткрылись. Он прижал наушники крепче, будто боялся, что звук исчезнет, если ослабить хватку.
Снял. Посмотрел на меня. В его глазах было что-то новое — не сомнение, не радость. Оценка. Человек, который пересчитал карты и увидел, что комбинация сходится.
— Позывные. Слабый сигнал, но чёткий.
Он протянул наушники Родионову.
— Проверьте.
Родионов надел, прислушался, кивнул.
— Так точно. Чисто.
Брусилов спрятал руки в карманы шинели. Постоял. Потом повернулся ко мне.
— Тридцать пять вёрст. Без проводов.
— Тридцать пять, Ваше Превосходительство.
Он смотрел на меня долго. Потом протянул руку. Я пожал её — сухую, жёсткую, с сухими мозолями на ладони. Рука человека, который всю жизнь держал шпагу.
— Я доложу государю. Сегодня же.
— Благодарю, Ваше Превосходительство.
— Не за что. Это ваша победа. Моя задача — доложить о ней.
Он сел в экипаж. Офицеры — за ним. Дверь захлопнулась. Колёса зашуршали по гравию, экипаж набрал ход и скрылся за поворотом.
Я стоял у приёмника. Ветер дул в лицо. Где-то за тридцать пять вёрст Штерн и Рыбкин сидели у передатчика и ждали команды выключить.
— Ваше Сиятельство, — сказал Родионов. — Позвольте поздравить.
— Рано, поручик. Это не победа. Это — первый бой.
— Первый бой — тоже считается.
Я не ответил. Посмотрел на серое небо. Низкие тучи ползли к заливу. Где-то за ними — будущее, которое ещё предстояло построить.
— Едем на завод. Надо выключить передатчик, пока лампа жива.
Вечером я сидел в кабинете. На столе лежал отчёт — переписанный трижды. Теперь он был не нужен. Брусилов всё видел. Всё слышал. Бумага ничего не решала — решало то, что он стоял у дороги в Красном Селе и держал в руках наушники.
В дверь постучали.
— Войдите.
Вошёл Штерн — грязный, с синими кругами под глазами, с пальцами в тёмных разводах масла и со следами ожогов от паяльника. Но с таким лицом, какое бывает у человека, сделавшего невозможное.
— Передатчик выключили, — сказал он. — Лампа ещё жива. Едва, но жива. Думаю, ещё на одну демонстрацию хватило бы.
— Больше не понадобится, — ответил я. — Брусилов убедился.
Он опустился на стул — тяжело, как садится человек, который трое суток не разгибался.
— Что теперь?
— Ждать. Доклад государю. Решение о финансировании. Заказы от военного ведомства.
— А если откажут?
— Не откажут, — сказал я. — Брусилов не стал бы ехать в Красное Село, если бы не собирался ходатайствовать.
Он помолчал. Посмотрел на свои руки — грязные, в масле.
— Граф. Вы верите в то, что мы делаем?
Я посмотрел на него — на лицо в тёмных разводах, на обожжённые пальцы, на глаза, в которых ещё не погас азарт.
— Верю.
— Правда? Не как в проект, не как в дело — а по-настоящему?
— По-настоящему, Штерн. Иначе не стоило бы мучить людей бессонными ночами.
Он кивнул. Встал, отряхнул фартук.
— Тогда завтра начинаем двигатель. Броневик ждать не будет.
— Не будет, — согласился я.
Он вышел. Дверь закрылась.
Я остался один. За окном шумела Нева. Внизу стучали станки — глухо, мерно. Штерн вернулся в цех. Не спал. Как и Рыбкин. Как и рабочие, которые не понимали до конца, что именно они делают, но чувствовали: что-то сдвигается.
Взял чистый лист, обмакнул перо и написал:
«30 октября 1910 года. Демонстрация прошла успешно. Дальность — 35 вёрст. Брусилов убедился лично. Доклад государю — сегодня. Следующий этап — двигатель Штерна. Срок — 45 дней».
Отложил перо. Сорок пять дней. Полтора месяца. К Новому году — первый образец.
Посмотрел на календарь. Тридцатое октября. День, когда всё начало меняться.
Погасил лампу и лёг на диван.
Сквозь дрёму слышал, как стучат станки — мерно, не умолкая, как сердцебиение. Как гудит ветер в растяжках антенны. Как вдалеке, над Невой, кричат чайки. Как где-то там — за стенами, за крышами, за этим серым городом — тикают часы. Три года до войны. Может, четыре. Может, меньше.
Не чудо. Не магия. Медь, стекло, вольфрам, люди, которые не спали трое суток.
Но шаг — был.
Глава 10. Новый горизонт
Утро началось с меди.
Точнее — с её отсутствия. Я спустился в склад в семь утра, до прихода рабочих, потому что привык проверять сам. Привычка из прежней жизни: доверяй документам, но щупай руками. Накладные говорили, что на складе лежит двести фунтов медного провода — трёхнедельный запас. Я отпер дверь, зажёг фонарь и увидел полки, на которых стояли три катушки вместо двенадцати.
Три. Не двести фунтов, а пятьдесят с небольшим.
Я проверил дважды. Пересчитал катушки, взвесил одну на безмене, умножил. Пятьдесят два фунта. На четыре дня работы, если экономить. На два — если Штерн начнёт мотать катушки для нового передатчика, как собирался.
Накладные лежали в конторке, аккуратно подшитые. Я листал их, стоя над столом, и видел, как расходятся цифры: приход — двести двадцать фунтов за последние два месяца, расход — сто шестьдесят восемь. Остаток по бумагам — пятьдесят два фунта. Всё сходилось. Но я точно помнил, что три недели назад, когда принимал последнюю партию, на полках стояло восемь полных катушек. Восемь, не три.
Кто-то списывал медь, которую не расходовал. Или расходовал, но не на наши нужды.
Я закрыл склад, повесил свой замок вместо штатного и поднялся в кабинет.
Родионов уже был на месте — стоял у окна, пил чай из жестяной кружки.
—Поручик, — сказал я, — мне нужен человек, который последний месяц отвечал за склад комплектующих. Имя, привычки, с кем общается. К обеду.
Родионов поставил кружку.
— Случилось что?
— Медь. Пятьдесят фунтов не хватает. По документам — всё чисто. По факту — нет.
Он кивнул, не переспросив. Вышел. Через минуту я услышал, как он разговаривает с кем-то во дворе — негромко, по-деловому. Родионов умел узнавать то, что нужно, не привлекая внимания. За это я его и ценил.
Брусилов приехал в девять, без предупреждения.
Я узнал о нём, когда в кабинет вошёл Митрич — взъерошенный, с маслянистыми руками — и сказал:
— Там генерал. В цеху. Штерна допрашивает.
Я спустился. Брусилов стоял у верстака, где был разложен третий опытный образец полевой радиостанции — передатчик, приёмник, катушка антенны, батарейный ящик. Штерн показывал ему схему соединений, водя карандашом по чертежу, и говорил быстро, увлечённо, как всегда, когда речь шла о его конструкции. Брусилов слушал — и слушал так, как умеют немногие: не кивая для вежливости, а вникая. Задавал вопросы короткие, точные, и по этим вопросам я понимал, что он прочёл техническую записку, которую я отправил в Генеральный штаб месяц назад. Прочёл и запомнил.
Увидев меня, он кивнул и жестом показал: наверх.
В кабинете он не сел. Остался стоять у окна, заложив руки за спину, — высокий, сухощавый, с аккуратно подстриженными усами и тем выражением сдержанного нетерпения, которое бывает у людей, привыкших принимать решения быстрее, чем окружающие успевают их понять.
— Его Величество одобрил ваши разработки, — сказал он. — Полное финансирование на следующий год. По вашей смете, без сокращений.
Я молчал. Ждал — потому что знал: главное всегда после паузы.
Брусилов повернулся, достал из портфеля бумагу с гербовым тиснением и положил на стол.
— Кроме того, вам поручается наладить серийное производство полевых радиостанций для армии. Первая партия — двадцать комплектов. Срок — шесть месяцев.
Я взял бумагу. Подпись военного министра, виза Генерального штаба, резолюция государя — косой, размашистый почерк. Двадцать станций. От опытного образца, собранного на верстаке из того, что удалось достать, — к серийному производству. Прыжок через пропасть.
— Шесть месяцев мало, — сказал я. — Мне нужно девять.
Брусилов повернулся. Взгляд стал жёстче.
— Через год — манёвры. Государь хочет видеть радиосвязь в действии, в поле. Если к тому времени не будет работающих станций, финансирование уйдёт к Сименсу. Немцы предложили свой вариант. Дешевле вашего.
— Хуже моего.
— Несомненно. Но они предлагают готовое, а вы — обещание.
Удар точный. Я не стал его парировать — принял и ответил тем, чему научился в десятках переговоров прежней жизни: конкретикой.
— Алексей Алексеевич, — сказал я, — позвольте я объясню, почему шесть месяцев — это не «мало», а «невозможно без определённых условий». Каждый опытный образец мы собираем три недели вручную. Для серии нужна стандартизация — унифицированные узлы, кондукторы, калибры. На переработку конструкции — две недели. На изготовление оснастки — месяц. Итого полтора месяца, прежде чем мы соберём первую серийную станцию. Останется четыре с половиной месяца на девятнадцать штук. Это возможно, но при трёх условиях.
Я загнул три пальца.
— Первое: приоритет на поставку меди и латуни с Тульского завода. Сейчас я покупаю на рынке, втридорога и с перебоями. Со складов военного ведомства — вдвое дешевле и без задержек.
— Дальше.
— Второе: право нанять дополнительно тридцать рабочих без согласования с полицейским управлением. Сейчас каждый новый рабочий — это две недели проверок и бумажной волокиты.
— И третье?
— Третье: письменное распоряжение, что мои поставки имеют тот же приоритет, что и военные заказы. Чтобы ни один чиновник на железной дороге не мог задержать мой груз в пользу чьего-то частного вагона.
Брусилов молчал. Я видел, как он мысленно взвешивает каждый пункт — не просто «можно или нельзя», а «кого придётся подвинуть и сколько это будет стоить».
— Первое — дам, — сказал он. — Второе — не обещаю, но попробую. Третье — невозможно. Приоритет на железной дороге — это прерогатива министра путей сообщения, а он меня не любит.
— Тогда — через военного министра. Или через Адмиралтейство, у них свой приоритет.
Брусилов посмотрел на меня — не с раздражением, а с тем особым интересом, с каким опытный игрок разглядывает новичка, который делает ход не по учебнику.
— Вы быстро учитесь, граф, — сказал он. — Хорошо. Через Адмиралтейство. Но за это — пять месяцев, не шесть.
Пять. На месяц меньше, чем в бумаге. Он торговался, как я торговался — жёстко, но честно.
— Пять с половиной, — сказал я. — И если первые пять станций будут готовы через три месяца, вы лично приедете на испытания. Это покажет Генеральному штабу, что проект на контроле.
— Покажет Генеральному штабу? — Брусилов усмехнулся — впервые за весь разговор. — Или покажет Комарову?
Я промолчал, и он принял это как ответ.
— Хорошо, — сказал он. — Пять с половиной. Медь с Тульского — я распоряжусь. Рабочие — не обещаю, но облегчу. Испытания — через три месяца, пять станций, в поле.
Мы пожали руки.
— Ещё одно, — сказал он уже у двери. — Полковник Комаров подал рапорт.
Я не сел. Остался стоять — потому что дурные новости лучше встречать на ногах.
— Содержание?
— Обычное для Комарова. Ваша деятельность подозрительна. Поведение не соответствует. Разработки могут быть интересны иностранным разведкам. Просил постоянный надзор и контроль переписки.
— Решение государя?
— Резолюция: «Графу Воронцову-Дашкову доверяю. Полковнику Комарову — обеспечивать охрану, не вмешиваясь в работу».
Я выдохнул.
— Не обольщайтесь, — сказал Брусилов, и голос его стал суше. — Резолюция — бумага. Комаров — живой человек с амбициями и связями в Охранном отделении. Он из тех, кто ждёт. Дайте ему повод — и никакая резолюция не спасёт.
— Я не намерен давать поводы.
— Намерения — дело десятое. Результат — вот что его остановит. Или не остановит.
Он вышел. Шаги по лестнице, хлопок двери, ржание лошади у крыльца.
К полудню Родионов вернулся. Доложил негромко, стоя у порога.
— Кладовщик — Фролов. Семён Семёнович. Из запасных нижних чинов, работает четвёртый месяц. Непьющий. Живёт на Большой Зелениной с женой и тёщей. Тёща держит лавку скобяных изделий.
— Скобяных, — повторил я.
— Так точно. Медные петли, задвижки, дверные ручки. Медь — основной товар.
Вот и ответ. Не шпионаж, не диверсия — обыкновенное воровство. Фролов списывал медь как расход, а катушки уносил тёще в лавку. Пятьдесят фунтов меди — это сотни петель и задвижек, рублей на двести, если считать в розницу. Для кладовщика с жалованьем двадцать пять рублей в месяц — целое состояние.
— Приведите его ко мне. Через час.
— Слушаюсь. — Родионов помедлил. — Полиция?
— Нет. Сначала — я.
Фролов вошёл в кабинет через час и десять минут — бледный, с красными пятнами на скулах, руки по швам. Он уже знал — по тому, как Родионов за ним пришёл, по тому, как на него смотрели рабочие, по тому, что на складе висел чужой замок.
Я положил перед ним накладные, открытые на нужных страницах.
— Двести двадцать фунтов за два месяца, — сказал я. — По документам — расход сто шестьдесят восемь. Остаток — пятьдесят два. На складе — столько и есть. Арифметика сходится.
Он молчал. Кадык дёргался.
— Но три недели назад на складе было восемь полных катушек. Я помню, потому что считал сам. Восемь катушек — это около ста тридцати фунтов. С тех пор я заказывал провод дважды, итого ещё семьдесят. Двести фунтов. Расход за три недели — от силы тридцать. Должно остаться сто семьдесят. А осталось пятьдесят два. Где сто двадцать фунтов, Семён Семёнович?
Тишина. За окном каркала ворона. Внизу стучал станок — Митрич не знал перерывов.
— Ваше сиятельство... — начал Фролов.
— У вашей тёщи — скобяная лавка, — сказал я. — Медные петли, задвижки. Хороший товар, ходовой. Только медь нынче дорога, а у зятя на складе — бесплатная.
Он опустил голову. Плечи обвисли.
— Семья, — сказал он тихо. — Тёща болеет. Лавка еле тянет. Я хотел вернуть, ей-богу, хотел...
— Хотели, — повторил я. — Но не вернули.
Я встал. Подошёл к нему. Он отшатнулся — ждал удара или крика. Я не стал делать ни того, ни другого.
— Слушайте внимательно, Фролов. Я не пойду в полицию. Вы вернёте медь — всю, до последнего фунта. Купите, займёте, у тёщи заберёте — мне безразлично. Срок — неделя. Через неделю я пересчитаю склад, и если не хватит хотя бы вершка провода, поедете не в участок, а в Сибирь. Я граф, и мне поверят быстрее, чем вам. Это понятно?
— Понятно, — прошептал он.
— И ещё. Вы остаётесь на заводе. Не на складе — в цех, к Митричу, на подсобные работы. Жалованье — двадцать рублей вместо двадцати пяти. Разницу — пять рублей в месяц — буду удерживать, пока не покроете стоимость украденного. По рыночной цене. Это примерно полтора года. Согласны?
Он поднял голову. В глазах было что-то, чего я не ожидал, — не благодарность, а растерянность. Он ждал тюрьмы. Получил штраф и понижение. Не понимал — почему.
— Согласен, — сказал он. — Благодарю, ваше сиятельство. Я верну. Всё верну.
— Идите.
Он вышел. Родионов, стоявший у двери, проводил его взглядом, потом посмотрел на меня.
— Мягко, ваше сиятельство.
— Мягко — это если бы простил. А я его на полтора года к себе привязал. Теперь он будет работать так, что двое не угонятся, потому что знает: одна ошибка — и уговор кончился.
Родионов обдумал это. Кивнул.
— Понял. Умно.
— Не умно. Выгодно. Обученный кладовщик стоит дороже, чем сто двадцать фунтов меди. А нового искать — месяц.
Штерн поднялся после обеда. Я показал ему бумагу Брусилова. Он читал медленно, перечитывал дважды — я уже знал эту привычку: он не верил с первого раза.
— Двадцать комплектов, — сказал он, опуская бумагу. Пальцы побелели на сгибе листа. — Серийное производство. Граф, у нас нет для этого ни мощностей, ни людей, ни половины комплектующих.
— Пять с половиной месяцев, — поправил я. — Я сторговал у Брусилова. И медь с Тульского завода — по казённой цене.
Штерн снял очки, протёр полой пиджака. Жест, который я уже знал: руки работают, голова считает.
— Каждый образец мы собираем три недели, — сказал он. — При условии, что все детали есть. Двадцать штук — это больше года чистой сборки. У нас — пять месяцев.
— Пять с половиной. И мы не будем собирать — мы будем производить. Это разные вещи.
Я встал, подошёл к доске, на которой висела схема мастерской, и начал рисовать. Не электрическую схему — организационную. Потоки: заготовка, обработка, сборка, проверка. Участки: катушки, корпуса, монтаж, испытания.
— Вот ваша станция, — сказал я, разделив прямоугольник на шесть частей. — Передатчик, приёмник, антенна, питание, корпус, кабели. Шесть узлов. Сейчас один человек собирает всю станцию от начала до конца. Это ремесло. А нам нужно производство. Каждый узел — отдельный участок. Каждый участок — свои люди, свои инструменты, свои калибры. Рабочий на участке катушек мотает только катушки, каждый день одинаковые. Через неделю он будет мотать их с закрытыми глазами.
— Конвейер, — сказал Штерн.
— Не конвейер. До конвейера нам далеко. Но принцип — тот же: разделение труда и стандартизация. Чтобы любая деталь подходила к любому комплекту без подгонки.
Штерн смотрел на доску. Потом на меня.
— Для этого нужно переработать конструкцию, — сказал он. — Убрать всё, что требует ручной подгонки. Каждый узел — с допусками, с калибрами. Это...
— Две недели.
Он открыл рот, закрыл. Потом сказал:
— Граф, я двенадцать лет работал в лаборатории. Каждый прибор — как ребёнка вынашивал. Серийное производство — не моя область. Я могу ошибиться, и ошибка будет стоить месяцы.
Мне нравилось в Штерне то, что он умел это говорить. Признать границу своей компетенции — это не слабость, это зрелость, и в прежней жизни я отдал бы многое за инженеров, которые умеют говорить «не знаю» вместо того, чтобы блефовать.
— Серийное производство — моя область, — сказал я. — Вы отвечаете за конструкцию: чтобы каждый узел работал. Я отвечаю за то, чтобы его можно было повторить двадцать раз. Идёт?
— Идёт, — сказал он с облегчением, которого не стал скрывать. — Тогда мне нужен помощник. Толковый, с руками. Рыбкин уехал.
— Возьмите Никиту. Он не инженер, но руки точные. И не спорит.
Штерн кивнул. Забрал свой экземпляр бумаги и пошёл к двери. На пороге остановился.
— Граф... У Сименса — четыре завода и триста инженеров. Я читал их каталог. Мы правда сможем?
— У Сименса триста инженеров на один узел. Знаете, что это значит? Триста мнений, тридцать вариантов и три года согласований. А у нас — один вариант, который работает. Не потому, что мы умнее. Потому, что у нас нет времени быть глупыми.
Он усмехнулся — впервые за весь разговор — и вышел. За стеной сразу застучал карандаш по столу: считает.
Я посмотрел на схему, нарисованную на доске. Шесть участков, стрелки, потоки. В прежней жизни я строил такие схемы для заводов с тысячей рабочих. Здесь — двадцать человек и мастерская с протекающей крышей.
Но принцип — тот же. Принцип всегда тот же.
Я стёр схему с доски и нарисовал заново — чище, подробнее, с цифрами. Потом спустился в цех. Нашёл Митрича.
— Мне нужен верстак в дальнем углу, — сказал я. — Отдельный. С тисками, набором калибров и хорошим светом.
— Для чего?
— Для образцовых деталей. Эталон. Каждая новая деталь будет сравниваться с эталоном прежде, чем пойдёт в сборку.
Митрич почесал затылок.
— Это вроде как мерка у портного?
— Именно.
— Сделаю к утру.
Он ушёл. Я остался в цехе — не потому, что было нужно, а потому, что здесь, среди станков и запаха металла, мне думалось яснее, чем в кабинете. Взял заготовку корпуса передатчика, повертел в руках. Латунь, штампованная, с заусенцами. Каждый корпус Штерн дорабатывал напильником — полчаса ручной работы. Умножить на двадцать — десять часов. Полтора рабочих дня на одних только корпусах.
Нужен штамп. Хороший штамп, с точной матрицей, чтобы заготовка выходила чистой. Это ещё неделя на изготовление оснастки. Но потом — три минуты на корпус вместо тридцати.
Я записал в блокнот: «Штамп для корпуса. Матрица — из инструментальной стали. Заказать у Лесснера?» Подумал и зачеркнул вопросительный знак. Не заказать — сделать самим. Дешевле и быстрее. И никто не увидит чертёж.
Вечером, в девятом часу, когда я дописывал спецификацию на комплектующие, в дверь постучали.
— Родионов?
— Так точно. Посетитель, ваше сиятельство. Штатский. Не представился. Говорит — по личному делу. При нём кучер и закрытый экипаж.
Девять вечера, ноябрьская темень, окраина Выборгской стороны. Не время и не место для визитов вежливости.
— Как выглядит?
— Лет за сорок. Крепкий. Одет дорого, но без франтовства. Держится так, будто привык, чтобы перед ним двери открывали.
— Впустите.
Я убрал спецификацию в ящик и запер. Положил на стол бумагу Брусилова — лицевой стороной вверх, гербом к двери. Пусть видит.
Шаги на лестнице — уверенные, хозяйские. Дверь открылась. Вошёл человек, которого я узнал прежде, чем он заговорил, — не по лицу, а по повадке: развёрнутые плечи, цепкий взгляд, который за первые три секунды прочитал кабинет — чертежи на стене, карту с пометками, гербовую бумагу на столе.
— Граф. — Лёгкий наклон головы. — Простите за поздний час. Гучков. Александр Иванович.
Гучков.
Я знал о нём то, чего не мог знать никто в этом времени. Знал, что этот плотный, энергичный человек с аккуратной бородкой и серыми немигающими глазами через семь лет войдёт в царский поезд на станции Псков и примет отречение Николая Второго — с тем же деловитым спокойствием, с каким сейчас входил в мой кабинет. Знал, что его партия октябристов — не столько политическое движение, сколько инструмент крупного промышленного капитала, который хочет модернизации, но на своих условиях. Знал, что он опасен — не как Комаров, лобовым давлением, а иначе: как вода, которая всегда находит трещину.
— Прошу, — сказал я, указывая на кресло. — Чай? Извините, ничего крепче предложить не могу — производство.
Он сел. Не сразу — сначала расстегнул пальто, положил перчатки на подлокотник, устроился. Каждое движение — неторопливое, продуманное. Он хотел, чтобы я видел: он здесь не торопится. Он никуда не торопится.
— Без чая, благодарю. Я ненадолго. — Он кивнул на гербовую бумагу. — Вижу, вас можно поздравить. Государь одобрил. Финансирование, серийный заказ. Впечатляет — для предприятия, которому нет и года.
— Благодарю.
— Двадцать радиостанций за полгода, — продолжил он, и тон его стал мягче, доверительнее — так говорят, когда подходят к сути. — Задача, прямо скажем, амбициозная. У вас мастерская на двадцать человек и один инженер. У «Сименс-Гальске» — четыре завода и триста инженеров. Арифметика не в вашу пользу, граф.
— Арифметика — нет. Но арифметика не учитывает скорость решений. У Сименса на согласование одного узла уходит три месяца. У меня — три часа.
— Потому что у вас нет бюрократии?
— Потому что у меня нет триста мнений о том, как должен выглядеть один конденсатор.
Гучков чуть улыбнулся — одними губами.
— Справедливо. Но триста инженеров — это не только мнения. Это станки, лаборатории, поставщики, логистика. Вещи, которые не заменишь скоростью решений.
— Вы правы. И поэтому я вас слушаю.
Он наклонился вперёд — чуть, на два дюйма, но я заметил.
— У меня три завода в Петербурге, два в Москве. Литейное производство, механическая обработка, гальваника. У меня есть инженеры, станки, контракты с поставщиками меди и латуни. Я предлагаю сотрудничество. Мои мощности — ваша конструкция. Вместе мы закроем заказ не за полгода, а за четыре месяца.
— И что вы хотите взамен?
— Участие в производстве. Долю в патентах. И право голоса в решениях о распределении будущих заказов.
Вот оно. Не партнёрство — поглощение. Мягкое, через долю и голос, но результат один: через год конструкция окажется на его заводах, производство — в его руках, а я буду консультантом при собственном изобретении. Я видел это десятки раз в прежней жизни — именно так крупный капитал съедает изобретателя, оставляя ему благодарственное письмо и десять процентов.
Но отказать в лоб — глупо. Гучков не Григорий из заводской столовой, его нельзя заставить поднять миску и вытереть пол. Он вернётся, и вернётся с рычагом.
— Александр Иванович, — сказал я, — я ценю предложение. Оно разумно. Но принять его сейчас я не могу. Не потому что не хочу, а потому что не знаю цену.
— Цену?
— Цену своей конструкции. Сегодня это — три опытных образца и стопка чертежей. Через пять месяцев это будет двадцать работающих станций, принятых армией. Согласитесь, что условия партнёрства в первом случае и во втором — разные.
Он молчал, глядя на меня, и я видел, как за этими серыми глазами пересчитывается расклад. Я не сказал «нет». Но и не сказал «да». Я сказал: подожди, пока я стану дороже.
— Через пять месяцев, — повторил он. — Хорошо. Подожду. Но имейте в виду, граф: через пять месяцев у вас будет не только двадцать станций, но и двадцать конкурентов. Немцы не дремлют. Французы — тоже. А казённые заводы уже копируют вашу антенну.
— Копируют — значит, конструкция хороша.
— Копируют — значит, скоро вы станете не нужны.
Это был удар — расчётливый, холодный, и главное — честный. Я принял его, потому что он был прав: монополия на идею существует ровно до тех пор, пока идею не украдут.
— Я это учитываю, — сказал я. — Именно поэтому моя конструкция — не финальная. То, что вы видите сейчас, — первое поколение. Второе будет лучше. И третье. Копировать можно продукт, но нельзя скопировать направление.
Он смотрел на меня долго — пять, шесть секунд. Потом встал, застегнул пальто, надел перчатки.
— Вы интересный человек, граф. — Он протянул руку. Я пожал — крепкое, сухое рукопожатие, без тепла. — Через пять месяцев.
У двери он обернулся.
— Бесплатный совет. Комаров — не самая большая ваша проблема. Маклаков вас пока не знает, но он знает о вас. А у Маклакова длинные руки и короткая память на обещания.
Он вышел. Шаги по лестнице, хлопок двери, стук копыт по мостовой.
Родионов вошёл, посмотрел на закрывшуюся дверь. Потом на меня.
— Этот опаснее Комарова, ваше сиятельство.
— Почему так думаете?
— Комаров бьёт в лоб — видно, куда и зачем. А этот... — Он помолчал, подбирая слово. — Этот по суставам бьёт. Я таких на войне видел. Они побеждают, даже когда вроде бы проигрывают.
Я кивнул. Родионов не знал ни политической истории, ни партийных раскладов, но людей он читал лучше, чем я читал чертежи.
— Поставьте наблюдение за его экипажем, — сказал я. — Не слежку — просто запишите, куда он поедет отсюда.
— Слушаюсь.
Он вышел. Я остался один.
В одиннадцатом часу завод затих. Только дежурный сторож покашливал внизу да из-за стены доносился мерный стук: Штерн бил карандашом по столу, считая в уме. Не ушёл, не лёг. Работал.
Я достал чистый лист. Написал три имени столбиком.
Комаров — открытое давление. Предсказуем. Опасен, если дать повод.
Маклаков — закулисное влияние. Непредсказуем. Не знаю его, он не знает меня. Узнать раньше, чем он узнает.
Гучков — капитал. Расчётлив. Пока нейтрален. Может стать союзником — на его условиях. Может стать врагом — если отказать грубо.
Ниже:
Брусилов — союзник, пока есть результат.
Государь — покровитель, пока верит.
Ключевое слово в обеих строках — «пока». Всё держалось на тонкой нити: результат — доверие — ресурсы — результат. Разорви любое звено — и цепочка рассыплется.
Я перевернул лист.
Успеть.
И ниже, без точных дат — потому что точных дат я не помнил, помнил только порядок:
Радиостанции — 5,5 месяцев. Первые пять — через 3 месяца.
Двигатель для броневика — прототип. После радиостанций.
Броневик — первый образец. 90 дней после двигателя.
Расширение завода — параллельно всему.
Я смотрел на эти строчки и видел то, чего не видел никто: тень, которая ещё не легла на Европу, но уже ползла — от Балкан, от Марокко, от верфей Вильгельмсхафена. Три года, может, четыре. А потом — мир, каким его знает этот город, эти люди, этот государь с косой подписью, перестанет существовать. Навсегда.
Если я успею — что-то можно изменить. Если нет — меня сметёт вместе со всем остальным, и эти чертежи, и эти станки, и эта медь, украденная и возвращённая, — всё окажется бессмысленным.
За стеной Штерн перестал стучать карандашом. Видимо, нашёл решение — или заснул. Я встал, подошёл к окну. Нева лежала внизу — тёмная, тяжёлая, с масляным блеском фонарных отражений на чёрной воде. На том берегу светились окна домов. Где-то там, в одном из дворцов, спал человек, чья резолюция лежала у меня на столе. Человек, которому оставалось семь лет на престоле, хотя он об этом не знал.
Я не мог ему этого сказать. Мог только — сделать. Станцию за станцией, деталь за деталью, день за днём. Сто шестьдесят пять дней до первой партии. Завтра — сто шестьдесят четыре.
Я погасил лампу. Лёг на диван.
Заснул не сразу. Перед глазами стояла медная катушка — та, из трёх оставшихся на складе. Пятьдесят два фунта. Хватит на четыре дня. Потом — либо придёт тульская медь, либо всё остановится.
Но это — завтра.
Заснул.
Глава 11. Растворитель
Штерна нашёл в литейном цехе, где ему не было места.
Он сидел на корточках перед разобранным двигателем, в пальцах щуп, глаза воспалены, борода в масле. Вокруг — ведро керосина, тряпки, чёрные от сажи, блокнот, исписанный расчётами. Инструменты разложены по порядку, как хирургические. Двигатель «Мерседес» 1910 года, трофей, который мы перебирали уже трижды. И каждый раз Штерн находил что-то новое: зазор в клапане, люфт в распределительном вале, геометрию жиклёра, которая не совпадала с его чертежами.
Три дня прошло с визита Гучкова. Три дня, за которые случилось многое. И всё это многое заканчивалось тупиком с четырёхцилиндровым чугуном.
— Рыбкин жалуется, — сказал я. — Чертежи для серийных ламп. Старая конструкция слишком капризна для массовой сборки. Завтра ему нужно сдать первую партию приёмников, а корректировка ещё не готова. Без ламп всё стоит.
Штерн поднял голову. Посмотрел так, будто я спросил, почём в Марьиной Роще гречка.
— А, — сказал он. — Да. Лампы. — Потёр лицо, оставив чёрные полосы масла на щеке. — Я вчера должен был...
— Ты должен был три дня назад.
Тишина. В соседнем цехе стучал молот — Родионов проверял крепления антенного мачтового леса. За стеной кто-то кашлял, ломая ящики из-под медной проволоки.
Штерн помолчал. Потом положил щуп, встал, потёр поясницу.
— Граф, я вам скажу правду. — Голос его был тихий, но жёсткий. — Пока этот мотор не заведётся, ваше радио не выйдет из мастерской в поле. Военные не будут возить с собой километр провода и взвод обслуги, чтобы в степи под артиллерийским огнём разворачивать станцию. Им нужна связь там, где нет ничего. И для этого нужно, чтобы связь сама ехала.
Он ткнул пальцем в блок цилиндров.
— Мотор, который тащит на себе и передатчик, и приёмник, и антенну, и оператора, и кассетницу с батареями. Мотор, который не боится тряски, жрёт тот же керосин, что и полевая кухня, не требует специальной подготовки. Вот это — это меняет всё. С этим мотором ваша армия будет слышать и говорить быстрее любого кавалериста. Без него — вы потеряете первую военную кампанию, потому что кавалерия всё ещё считает, что связь — это лошадь и нарочный.
Я смотрел на него. Штерн был прав. И вот в чём была настоящая проблема: он был прав не в том, что говорил об армии, а в том, что говорил о времени. До войны — три года и несколько месяцев. И в этих месяцах должны уместиться и радио, и броневик, и двигатель. Если выбросить что-то одно — упадёт вся схема.
— Сколько тебе нужно, чтобы этот мотор был боевой?
— Сорок пять дней, если я буду заниматься только им.
— А если не только?
Штерн молчал. Считал в уме.
— Если работать вдвоём — я и Никита — и если найти способ ускорить формовку литья... может быть, тридцать дней. Но это при условии, что я не буду прикасаться к радио вообще. Даже к схемам.
— Раздели работу, — сказал я. — Радио — ты и я. Два часа в день, максимум. Остальное время — мотор. Я буду искать помощника по радио. Рыбкина тянет в университет. Нужен кто-то, кто сидел бы с приёмниками.
— Где вы его найдёте?
— Найду. Тебе просто — работай.
Я вышел из цеха.
Родионов был в конторке склада — маленькой комнате при подвале, где пахло карболкой и сырой штукатуркой. Он проверял приходные накладные, когда я спустился.
— Родионов, у нас есть молодые люди в цехе? Не очень опытные, но внимательные?
Он оглядел список рабочих.
— Кондратьев. Семнадцать лет. До этого был подмастерьем у электротехника. Руки хорошие, голос — тихий, не отвлекает. Боится начальства, так что слушать будет.
— Пошлите его ко мне. И, Родионов...
Он поднял голову.
— На складе ничего странного не заметили?
Его лицо не изменилось. Но я видел, как напряглось плечо.
— А что должно быть?
— Ящики, которые приходили без накладных. Грузы, которые никто не заказывал.
Он помолчал. Потом встал.
— Следите за подвалом. И скажите людям — никаких находок не трогать. Отнести мне.
— Слушаюсь.
Через час Кондратьев стоял в моём кабинете. Худой, с торчащими ушами и испуганным взглядом. Но глаза — живые, внимательные.
— Кондратьев, вы когда-нибудь припаивали провода?
— Да, ваше сиятельство. У электротехника Лебедева два года.
— Могли бы вы помогать инженеру Штерну? Припаивать, паять, собирать схемы по чертежу?
— Я... я попытаюсь, ваше сиятельство.
— Не попытаюсь. Будете. Завтра — к Штерну. Он даст вам схемы. Вы берёте чертёж, припаиваете провода, припаиваете компоненты, собираете приёмник. Если что-то не понимаете — спрашиваете. Ошибаетесь — исправляете. За час работы — двадцать копеек. Сверхурочно — в два раза больше. Согласны?
Глаза его расширились. Для мальчика семнадцати лет в 1910 году это была хорошая зарплата. Но с вариантом на переработки — почти богатство.
— Согласен, ваше сиятельство! Спасибо!
Он почти выбежал из кабинета.
В кабинете на столе лежали три бумаги.
Первая — от Рыбкина: «Лампы для серийной партии. Нужны точные допуски по сетке. Старая конструкция не годится. Жду».
Вторая — от Брусилова: «Генерал-квартирмейстер требует полевых испытаний. Связь между Петербургом и Красным Селом. Две недели. Завтра заеду — привезу ответ из министерства».
Третья — от городской управы: «Аренда завода. Документы. Срок подачи — семь дней».
Я отложил бумаги и подошёл к окну. Во дворе Родионов с двумя рабочими разгружал ящики. Обычная медь, обычный инструмент. Ничего лишнего.
— Ваше сиятельство.
Я обернулся. Родионов стоял в дверях. Лицо спокойное, но интонация выдавала напряжение.
— На складе люди Штерна нашли ящик.
— Какой ящик?
— С толуолом. Пять пудов. На этикетке — «Химический завод Лесснера». Но мы там не заказывали.
Я вышел за ним.
Склад находился в подвале главного корпуса. Сыро, темно, пахло мышами и мазутом. Двое рабочих стояли у стены, косясь на деревянный ящик. Ящик как ящик — сосновые доски, проволочные стяжки, сургучная печать. На крышке — чёрная надпись трафаретом: «Толуол. Осторожно. Огнеопасно».
— Открывали?
— Нет, ваше сиятельство. Только нашли.
Я присел на корточки. Печать целая. Доски не вскрывались. Ящик поставили аккуратно — между стеллажом и стеной, так, чтобы не сразу заметить.
— Кто принимал груз на этой неделе?
— Никто. — Родионов достал из кармана накладную. — Приходная за подписью Штерна. Но Штерн говорит, что не подписывал.
Я выпрямился. Толуол. Компонент взрывчатки. На заводе, где делают радио, ему делать нечего.
— Родионов, сколько у нас людей, которые могут охранять склад?
— Трое. Ещё двое, если с забора снять.
— С забора не снимать. Поставьте двоих здесь. Вход только с моего разрешения.
— Сделаю.
Я вернулся в кабинет. Закрыл дверь. Достал из стола «Свод законов Российской империи». Нашёл раздел о взрывчатых веществах.
Пять пудов толуола. Хранение без лицензии — от штрафа до уголовного преследования. Если ящик найдут жандармы — я отвечу. Если ящик взорвётся — я отвечу тоже.
Комаров приходил сегодня утром. Не спрашивал про толуол. Спрашивал про документы. Давал две недели.
Я закрыл книгу.
Если я вывезу ящик сейчас — получу вопросы: откуда узнал, что он опасен, почему не сообщил? Если оставлю — получу обыск или взрыв.
Решение должно быть законным. И быстрым.
Я взял чистый лист. Написал: «Химическому заводу Лесснера. На нашем складе обнаружен ящик с толуолом, отправленный вашим заводом по накладной №…»
Остановился. Номера накладной у меня не было. Значит, ящик пришёл без документов.
Значит, его принесли.
Я смял лист.
Позвонил. Вошёл Родионов.
— У нас есть пустая тара?
— Какая?
— Любая. Ящики, бочки.
— Есть. Три ящика из-под инструмента, пустые.
— Принесите один сюда.
Через пять минут ящик стоял у стены. Я открыл его — пахло стружкой и машинным маслом.
— Родионов, возьмите двух надёжных людей. Ночью переложите толуол в этот ящик. Наружную маркировку — «Запчасти для радиостанций. Осторожно, стекло». Старый ящик сожгите в котельной.
— А новый куда?
— Поставьте в цех, где Штерн собирает приёмники. Туда, где лежат конденсаторы и катушки. Толуол — растворитель. Если спросят — используем для очистки деталей.
— Это законно?
— Формально — да. Толуол не запрещён. А то, что у нас нет лицензии на хранение взрывчатки — неважно, потому что мы храним не взрывчатку. Мы храним растворитель.
Родионов кивнул. Он не задавал лишних вопросов.
— И, Родионов. Толуол в чистом виде опасен. Скажите людям — никакого огня рядом. Курить — в ста метрах от цеха.
— Понял.
Он ушёл. Я остался сидеть.
Решение было временным. Комаров найдёт другой способ. Или подбросит что-то ещё. Но сейчас я выиграл день.
День. Месяц. Полгода. Я научился мыслить этими категориями. Не «как победить Комарова», а «как продержаться до того момента, когда мой вес станет больше, чем его влияние».
Для этого нужно радио. И двигатель. И броневик.
Я взял чистый лист и начал чертить.
Вакуумная установка. Рыбкин прав — на коленке серийные лампы не сделаешь. Нужен свой стеклодувный цех, своя откачка. Я видел такие установки в институте — в двадцать шестом, конечно, году. Принцип: механический насос форвакуума, потом ртутный диффузионный. Стекло — ручной выдув.
Я рисовал быстро. Приёмную камеру — из толстостенного стекла. Насос — поршневой, с масляным уплотнением. Ртутный насос — сложнее, но если взять ртуть у Рыбкина в университете…
Через час на столе лежало три листа. Не чертёж — эскиз. Но Рыбкин поймёт.
Я надписал: «Профессору Рыбкину. Сможете сделать по этим эскизам? Завтра привезу более подробные чертежи».
Позвал Родионова.
— Отправьте с нарочным сегодня вечером.
— Сделаю.
Я посмотрел на него. Форма мятая, под глазами круги. Он не спал вторые сутки.
— Вы когда отдыхаете, поручик?
— После войны, ваше сиятельство.
Я посмотрел на него. Сказал негромко:
— Доживём, поручик. Должны.
Он кивнул. Вышел.
Вечером я снова спустился в цех к Штерну.
Он сидел за столом, окружённый катушками и конденсаторами. Перед ним — детекторный приёмник, тот самый, который мы собрали в первый раз. Но рядом — новая схема. Я узнал её. Регенеративный приёмник. Тот, который даст усиление в десятки раз.
— Ты делаешь радио?
— Делаю. — Он не поднял головы. — Вот, смотрите. Если добавить обратную связь через катушку L3, сигнал возрастает в пятнадцать-двадцать раз. Но устойчивость падает. Нужно регулировать связь вручную.
— Сделай плавную регулировку. Переменный конденсатор на ручке.
— Знаю. — Он наконец поднял глаза. — Слушайте, граф. А что с толуолом? Родионов сказал, нашли ящик.
— Решаю.
— Вы знаете, что это опасно?
— Знаю.
— Если он детонирует, от цеха ничего не останется. Стены — кирпич, перекрытия — дерево. Я читал про взрыв на Охтинском заводе в прошлом году. Там двадцать человек погибло.
Я сел напротив.
— Ящик уберут сегодня ночью.
— Куда?
— В цех сборки. Будет растворителем.
Штерн посмотрел на меня. В его глазах — смесь усталости и уважения.
— Вы идиот, граф. Настоящий идиот. Держать толуол в цехе, где паяльники…
— Цех сборки работает на керосиновых лампах? Нет. Там только естественный свет и аккумуляторы. И я запретил курить на территории с первого дня.
— Всё равно риск.
— Меньше, чем оставить его в подвале, где кто-нибудь чиркнёт спичкой.
Штерн замолчал. Потом кивнул.
— Ладно. Ваше дело. Но чертежи для Рыбкина я сделаю сегодня. И завтра начну думать, как впихнуть эту регенеративную схему в полевую станцию.
— Думай.
Я встал. На пороге обернулся.
— Штерн. Двигатель. Ты сказал, сорок пять дней, если заниматься только им.
— Да.
— У тебя есть идеи, как ускорить?
— Есть. Но для этого нужно литьё под давлением. А у нас — ручная формовка.
— Найди способ.
Штерн усмехнулся.
— Вы всегда так говорите. «Найди способ». Как будто это просто.
— Если бы было просто, нас бы не было здесь.
Ночью не спалось. Я сидел у окна, смотрел на антенну — чёрную нить на сером небе. Где-то за Невой гудел гудок — ночная смена на Путиловском.
В два часа ночи услышал шаги во дворе. Родионов и двое рабочих перетаскивали ящик. Света не зажигали — работали в темноте. Я слышал, как скрипят доски, как тяжело дышат люди.
Через час всё стихло.
Я лёг, но не заснул. Думал о том, что сказал Штерн про литьё под давлением. Если мы хотим делать двигатели серийно — нужно своё литейное производство. А это станки, это люди, это время.
Время. Его всегда не хватает.
Утром я встал в шесть. Вышел во двор. Ящик на месте — в цехе сборки, среди катушек и конденсаторов. Выглядит как часть производства. На крышке — свежая надпись: «Запчасти. Осторожно, стекло».
Родионов стоял у ворот, пил чай из жестяной кружки.
— Всё прошло?
— Без шума, ваше сиятельство.
— Старый ящик?
— В котельной. Дровами уже закидали.
Я кивнул.
— Сегодня Брусилов приедет с ответом из министерства. Готовьте антенну и передатчик.
— Будет сделано.
Я пошёл в кабинет. На столе — три бумаги, как вчера. Но сегодня я знал, что делать.
Рыбкину — чертежи вакуумной установки.
Штерну — время на регенеративный приёмник.
Брусилову — полевые испытания.
Комарову — ничего.
Пусть ищет свой толуол. Ящик сгорел.
Я сел чертить. Ровные линии, точные размеры. Рука не дрожала.
Россия, 1910 год. У меня есть завод, два инженера, один помощник на припое и пять пудов толуола, который теперь называется растворителем для производства.
И четыре месяца, пока не начнут спрашивать про результаты.
Хватит.
Глава 12. Испытание
Брусилов приехал на рассвете.
Я услышал стук копыт ещё в кабинете — цоканье по булыжнику, сдержанное, не как у городских извозчиков. Военные лошади. Выглянул в окно: две пролётки, три всадника в шинелях. Брусилов — в первой пролётке, прямой, седой, с неизменным портфелем.
Я вышел встречать. Утро было холодным, с Невы тянуло сыростью. Завод только просыпался — в котельной зашумело, по трубам пошла горячая вода.
— Ваше высокопревосходительство.
— Граф. — Брусилов спрыгнул на землю, не дожидаясь, пока кучер подаст руку. — Готовы?
— Так точно.
Он оглядел двор. Антенна, мачта, провода к цеху. Ничего лишнего.
— Генерал-квартирмейстер требует полевых испытаний. Связь между двумя точками вне полигона. Я выбрал Красное Село.
— Знаю. Получил вашу записку.
— Не просто связь, граф. Голосовую связь. На двадцать вёрст. Через лес и холмы. — Он посмотрел на меня. — Справитесь?
Я промолчал. Не потому, что не был уверен. Потому, что уверенность сейчас выглядела бы глупо. Брусилов не терпел пустых обещаний.
— Покажите, что имеете.
Я провёл его в цех.
Штерн сидел за столом, окружённый проводами и катушками. За ночь он собрал регенеративный приёмник — на вид страшный, с торчащими во все стороны деталями, но работающий. Рядом — передатчик, тот самый, на лампах Рыбкина.
Брусилов остановился на пороге.
— Это?
— Полевая станция. — Я подошёл к столу. — Передатчик, приёмник, аккумуляторы, антенное хозяйство. Всё умещается в двух ящиках. Общий вес — три пуда.
— Три пуда? — Брусилов взял в руки лампу, повертел перед глазами. — Хрупкое?
— Стекло. Но в походных условиях лампы укладываются в войлок. Я проверял — выдерживают тряску на телеге.
Он поставил лампу на место.
— Красное Село. Завтра утром. Я даю вам телеграфную линию для связи с моим штабом. Вашу станцию везут в обозе, разворачивают на месте. Оттуда — связь с Петербургом. Приемлемо?
— Приемлемо.
— Тогда готовьтесь. — Он повернулся к выходу, но на пороге остановился. — И ещё, граф. Я видел ваш доклад Императору.
Я замер.
— Не смотрите так. Я его не читал — мне доложили о содержании. Идея с переводом завода в военное ведомство... — Он покачал головой. — Смело. Но наивно. Военное министерство — не ваша Выборгская сторона. Там свои игры, свои интересы. Если вы думаете, что под крылом военных станете неуязвимы для Гучкова, — ошибаетесь.
— Я думаю, ваше высокопревосходительство, что под крылом военных у меня будет хотя бы законный повод отказать городской Управе.
Брусилов усмехнулся.
— Законный повод. Вы часто так говорите. Словно юрист, а не инженер.
— Инженер без закона — контрабандист.
Он посмотрел на меня долгим взглядом.
— Завтра в шесть утра. Не опаздывайте.
После его отъезда я вернулся в цех. Штерн уже упаковывал станцию — аккуратно, с толстым слоем войлока.
— Слышал? — спросил он, не оборачиваясь.
— Слышал.
— Красное Село. Двадцать пять вёрст. И лес. На коротких волнах лес — экран. Сигнал уйдёт вверх.
— Знаю.
— И погода. С утра туман. Короткие волны от влажности плывут.
— Знаю.
Штерн наконец обернулся.
— Вы вообще что-нибудь не знаете?
— Не знаю, как мы это сделаем. Но сделаем.
Он хмыкнул.
— Я с вами еду?
— Едешь. Рыбкина возьмём с лампами. Родионова — с винтовкой.
— С винтовкой? Думаете, кто-то нападёт?
Я не ответил.
Вечером я сидел в кабинете, перебирал запасные лампы. Рыбкин сделал пять комплектов — по две лампы в каждом. Восемь в запасе. Должно хватить.
В дверь постучали.
— Войдите.
Вошёл Родионов. За ним — молодой офицер в морской форме. Капитан второго ранга. Лет тридцати, лицо умное, глаза цепкие.
— Ваше сиятельство, капитан второго ранга Колчак, — сказал Родионов. — От Морского штаба.
Колчак. Тот самый, кто интересовался радио после первых испытаний.
Я встал.
— Капитан.
— Граф. — Он козырнул сухо, по-флотски. — Извините за поздний визит. Узнал, что завтра у вас испытания в Красном Селе. Решил присутствовать.
— С чего вдруг?
— Морской штаб заинтересован в радиосвязи на флоте. То, что вы делаете... — Он кивнул на стол, где лежали лампы. — Может изменить многое.
Я смотрел на него. Колчак. Полярный исследователь, герой Русско-японской, начальник оперативного отдела. В двадцать шестом году я знал его имя. Знал, чем кончится его история.
Сейчас передо мной стоял молодой офицер с горящими глазами.
— Можете ехать, — сказал я. — Но предупреждаю: успеха не гарантирую.
— Если бы гарантировали — я бы не поехал. — Он улыбнулся. — Гарантии дают только те, кто ничего не изобретает.
Ночь прошла в сборах.
Я не спал. Проверил каждую лампу, каждое соединение. Штерн возился с передатчиком до двух — подгонял контуры, искал оптимальную частоту в диапазоне тридцати-сорока метров. Рыбкин приехал к полуночи, привёз ещё три лампы, собранные за день.
— Это всё, — сказал он. — Больше нет. Стеклодув заболел.
— Хватит.
— Не хватит. Если сгорят две — мы без связи.
— Не сгорят.
Рыбкин посмотрел на меня.
— Вы всегда так уверены?
— Нет. Но если я покажу неуверенность — команда рассыплется.
Он помолчал.
— Знаете, граф, странное вы дело затеяли. Я полгода назад сидел в лаборатории, думал, что моя наука никому не нужна. А теперь... — Он оглядел цех. — Теперь я делаю то, о чём даже не мечтал.
— Мечтать будете потом. Сейчас — работать.
В пять утра выехали.
Две телеги, одна пролётка. В пролётке — я, Брусилов, Колчак. На телегах — оборудование, Штерн, Рыбкин, Родионов и четверо солдат из охраны Брусилова.
Ехали по Петергофской дороге. Туман стоял такой, что лошади шли шагом. Копыта стучали глухо, как по вате. С полей тянуло сыростью, смешанной с гарью — где-то топили печи.
Колчак сидел молча, смотрел по сторонам. Брусилов читал бумаги. Я думал о станции.
Полевая. Это не лаборатория. Здесь нет стабильного напряжения, нет надёжного заземления, нет защиты от ветра и влаги. Антенну придётся ставить на деревьях или на мачтах, которые мы везём с собой. Короткие волны от влажности плывут. Лес работает как экран — сигнал уходит вверх, а не вдаль.
Нужно найти правильный угол излучения. И надеяться, что туман рассеется.
— Волнуетесь, граф? — спросил Колчак.
— Волнуюсь.
— Это хорошо. Когда не волнуешься — начинаешь ошибаться.
Брусилов оторвался от бумаг.
— Капитан, вы верите в эту технику?
— Верю, ваше высокопревосходительство. Я видел, что делает радио на флоте. Но то, что делает граф... — Он посмотрел на меня. — Это другой уровень.
— Какой?
— Уровень, когда связь перестаёт зависеть от проводов. Когда можно говорить с кораблём за горизонтом. Когда флот становится единым организмом.
Брусилов усмехнулся.
— Поэтично. А вы, граф?
— Скажу, что сначала надо установить связь на двадцать вёрст через лес. А потом уже говорить о флоте и организмах.
— Дельно.
Красное Село встретило нас грязью.
Лагерь стоял на возвышенности, окружённый сосновым лесом. Плац, казармы, штабной дом. Солдаты в шинелях разбегались по учениям. На плацу строился батальон — сотни человек, ровные ряды, сверкание штыков.
Нас встретил полковник — комендант лагеря. Нервный, суетливый, с бегающими глазами.
— Ваше высокопревосходительство, место для вашего... э-э... эксперимента готово. На опушке. Но я должен предупредить — сегодня учения, стрельбы. Могут быть помехи.
— Помехи нам не страшны, — сказал Брусилов. — Граф, приступайте.
Я выбрал место на опушке. Сосны высотой в двадцать саженей — лучше любой мачты. Штерн уже разгружал телеги, Рыбкин проверял лампы, солдаты таскали ящики.
— Ставим антенну на сосны, — сказал я. — Штерн, бери левый фланг. Рыбкин — правый. Проволоку на высоту пятнадцать саженей. Антенна — вертикал. Нам нужно обеспечить низкий угол излучения, чтобы пробить лес.
— Есть.
Я развернул приёмник. Собрал схему за двадцать минут — быстро, насколько позволяли замёрзшие пальцы. Аккумуляторы, лампы, катушки. Частота — тридцать пять метров.
— Приёмник готов, — сказал я Брусилову. — Ждём сигнала с Выборгской стороны.
— Передатчик там готов?
— Должен быть. Там мастер Петров с помощниками. Я оставил инструкции.
Колчак подошёл к приёмнику.
— Можно?
— Пожалуйста.
Он надел наушники. Я включил питание.
Тишина.
Штерн настраивал гетеродин. Свист, шипение, треск. И вдруг — сквозь шум пробился голос. Слабый, едва различимый.
«...внимание, вызывает Петербург... мастер Петров вызывает Красное Село... приём...»
Колчак снял наушники.
— Слышно. Слабо, но слышно.
— Дайте сюда.
Я надел наушники. Петров вызывал нас снова и снова. Голос тонул в треске, пробивался, снова исчезал.
— Приём плохой, — сказал я Штерну. — Сигнал плавает.
— Лес. Я говорил.
— Подними антенну ещё на пять саженей. И проверь заземление.
Штерн побежал к соснам. Я остался у приёмника.
Через пять минут антенна ушла выше. Я снова включил приёмник.
Голос стал чище.
«...Петербург вызывает Красное Село... слышите?..»
— Слышу, — сказал я в микрофон. — Хорошо слышу.
Брусилов стоял рядом.
— Связь есть?
— Есть. Двадцать пять вёрст. Через лес.
Он кивнул. Без улыбки, без восторга. Просто кивнул.
— Хорошо. Теперь проверим мобильную связь. Передайте своим — пусть везут вторую станцию дальше в лес. На тридцать вёрст.
Я посмотрел на небо. Туман рассеивался, но на западе наливалась свинцовая туча.
— Будет дождь, ваше высокопревосходительство.
— Будет. У вас есть час.
Вторую станцию везли на телеге через лес.
Я сидел рядом со Штерном, держал на коленях ящик с лампами. Дорога разбита, колеи по колено. Каждый толчок отдавался в позвоночнике.
— Лампы разобьём, — сказал Штерн.
— Не разобьём.
— Они в войлоке, но...
— Следи за дорогой.
Он замолчал. Телега выехала на поляну. Солдаты начали ставить мачту — складную, из трёх колен. Я развернул приёмник.
Дождь начался через полчаса.
Мелкий, косой, противный. Вода затекала за воротник, капала на схемы. Я накрыл передатчик брезентом, оставив снаружи только ручки настройки.
— Есть сигнал? — спросил Штерн.
— Нет.
Я крутил ручку настройки. Тридцать пять метров — наша частота. Ничего. Только треск и шипение.
— Лес, — сказал Штерн. — Я говорил. Короткие волны лес не любят.
— Знаю. Поднимай антенну выше.
Штерн побежал к солдатам. Я снова включил приёмник.
На тридцати пяти метрах — голос. Слабый, едва различимый.
— Есть, — сказал я. — Есть контакт.
Штерн приник к наушникам.
— Слышу. Но очень слабо.
Я посмотрел на антенну. Дождь стекал по проводам. Мокрая изоляция меняла параметры. Сигнал плавал — то прорывался чисто, то тонул в шуме.
— Передай, чтобы включили полную мощность, — сказал я Штерну. — И пусть поднимут антенну ещё.
— Это уже двадцать саженей.
— Делай.
Штерн убежал. Я остался у приёмника.
Через десять минут антенна ушла выше. Я снова надел наушники.
Голос стал громче. Не чисто — сквозь треск и шипение, — но каждое слово было понятно.
«...приём... приём... слышите нас?..»
— Слышу. Хорошо слышу.
Рядом стоял Брусилов. Промокший, седой, с каплями воды на лице.
— Тридцать вёрст? — спросил он.
— Тридцать. Через лес. Под дождём.
Он посмотрел на приёмник. На провода, на лампы, на солдат, державших мокрую мачту.
— Это война, граф. — Голос его стал тихим. — То, что вы сделали, — это война. Не нынешняя. Будущая.
— Я знаю.
— Знаете? — Он усмехнулся. — Двадцать лет в кавалерии, и я только сейчас начинаю понимать, что такое война на самом деле. Не сабли, не штыки. Связь. Информация. Тот, кто слышит быстрее и дальше, — тот побеждает.
Я молчал.
— У вас есть год, — сказал Брусилов. — Может, полтора. Потом начнётся. Я не знаю где, но начнётся. Успеете?
— Успею.
— Не обещайте. — Он положил руку мне на плечо. — Просто делайте.
Дождь усилился. Мы стояли на поляне — мокрые, грязные, — но связь работала.
Колчак подошёл к приёмнику, попросил наушники. Слушал голос из Петербурга, закрыв глаза.
— Это будущее, — сказал он тихо. — Я чувствую.
— Капитану виднее, — усмехнулся Брусилов. — Он у нас полярник.
— Не полярник, ваше высокопревосходительство. Человек, который видел, как люди умирают без связи. В Арктике. В Порт-Артуре. Если бы у нас тогда было такое...
Он не договорил.
Станцию собрали через час. Промокшие, но довольные. Штерн упаковывал лампы с особой осторожностью — они выдержали. Рыбкин пересчитывал запасные, улыбался в усы.
Обратно ехали в темноте.
Брусилов дремал, укрывшись шинелью. Колчак смотрел на звёзды — тучи разошлись, небо прочистилось.
— Граф, — сказал он тихо. — Что вы думаете о флоте?
— В каком смысле?
— Связь. Корабли. Если поставить такие станции на эскадру — корабли смогут говорить на расстоянии ста вёрст. Двухсот. Короткие волны позволяют.
— Позволяют.
— Вы уверены?
— Я уверен в физике. А как люди распорядятся — это уже не физика.
Он замолчал. Долго смотрел в небо.
— У нас впереди большая война, граф. Вы это знаете. Я знаю. Генерал Брусилов знает. Мы готовимся. Но готовимся по-старому — пушки, штыки, кавалерия. А вы приносите то, что изменит всё.
— Не я. Время.
— Время? — Он усмехнулся. — Время работает против нас. Его мало.
— Поэтому я и не сплю ночами.
Колчак рассмеялся — звонко, по-мальчишески.
— Вы странный человек, граф. Из Пажеского корпуса — в инженеры. Из кавалерии — в радио.
— Жизнь заставляет.
— Да. Жизнь заставляет.
На завод вернулись в полночь.
Я отпустил всех, сам остался в цехе. Перебрал станцию, проверил лампы. Всё работало.
На столе лежала записка от Родионова: «Ваше сиятельство. Пока вас не было, приходили от городской Управы. Оставили повестку. Явка через три дня».
Я положил записку в ящик стола.
Три дня. Комаров даёт три дня.
Посмотрел на приёмник. На лампы, на катушки, на провода. Работает. Через лес, через дождь, на тридцать вёрст. На коротких волнах.
Работает.
Завтра будет новый день. Новые проблемы. Гучков, Комаров, завод, деньги, лампы, двигатель.
Но сегодня — сегодня я выиграл.
Я погасил свет и вышел во двор. Антенна уходила в небо — чёрная нить на звёздном фоне.
Тридцать пять метров. Длина волны, которая меняет всё.
Связь есть. И это главное.
Глава 13. Бумажная война
Повестка из городской Управы лежала на столе. Я перечитал её в третий раз.
*«Графу А.А. Воронцову-Дашкову. Явка 15 октября 1910 года, 11 часов утра, для предоставления документов, подтверждающих законность использования арендуемых помещений под промышленное производство. При себе иметь: договор аренды, разрешение на ведение промышленной деятельности, списки наёмных рабочих, заключение пожарной инспекции, разрешение санитарного врача...»*
Список занимал полстраницы.
Я отложил бумагу. В окно стучал дождь — тот самый, что застал нас вчера в Красном Селе. Теперь он поливал Петербург, смывая грязь с мостовых, заливая подворотни, превращая Неву в свинцовую ленту.
Родионов вошёл без стука. Запах мокрой шерсти и кожи заполнил кабинет.
— Ваше сиятельство, генерал Брусилов прислал нарочного.
Он положил на стол запечатанный конверт. Я сломал сургуч.
*«Граф. Докладываю Главному штабу о результатах испытаний. Ждите официального заключения в течение недели. Пока — держитесь. Брусилов».*
Держитесь. Хороший совет. Только за что держаться — непонятно.
— Родионов, где сейчас Штерн?
— В цехе. Двигателем занимается.
— А должен — радио.
— Я ему говорил. Он сказал: «Скажите графу, что я делаю два дела сразу, а если не нравится — пусть сам идёт к станку».
Я усмехнулся. Штерн есть Штерн.
— Ладно. Что по охране?
— Ящик в цехе сборки стоит. Надпись свежая. Никто не трогает. Охрану я снял — оставил только замок.
— Хорошо.
Родионов помялся.
— Ещё... Вчера после вас приходил человек из управы. Спрашивал, где можно посмотреть на производство.
— Кто именно?
— Секретарь. Фамилию не назвал. Я сказал, что без вашего разрешения никого не пускаю.
— Правильно сделали.
Родионов кивнул и вышел. Я остался один.
Три дня. За три дня нужно собрать бумаги, которых у меня нет. Разрешение пожарной инспекции — это неделя ожидания. Санитарный врач — ещё неделя. Списки рабочих — есть, но их нужно заверить у нотариуса. Договор аренды — есть, но его можно оспорить, потому что я использую завод не по назначению.
В договоре значилось: «складские помещения». А у меня — производство радиостанций.
Гучков знал это. Комаров знал это. Управа знала это.
Я взял чистый лист. Написал: «Начальнику Санкт-Петербургского охранного отделения полковнику Комарову». Остановился.
Что я мог ему сказать? «Спасибо, что предупредили»? «Не лезьте не в своё дело»? «У меня есть покровитель в лице генерала Брусилова»?
Ни одно не годилось.
Я смял лист. Встал, прошёлся по кабинету. За окном дождь усилился, барабанил по крыше, стекал по стёклам мутными струями.
Нужно было действовать. Не жаловаться, не просить, не угрожать. Действовать.
Я снова сел к столу. Начал писать.
---
В цехе сборки пахло медью и канифолью.
Штерн сидел за верстаком, впаивал конденсатор в приёмник. Рядом лежала раскрытая схема — моя, с правками, которые он внёс ночью. Я остановился у двери, наблюдая.
Пальцы у него были толстые, в масле и ожогах, но двигались быстро и точно. Щипцы, припой, паяльник — всё летало как по нотам.
— Слушаю, — сказал он, не оборачиваясь.
— Откуда знаешь, что это я?
— Походка. Родионов топает как лошадь. А вы ступаете тихо. Привычка кавалерийская?
— Пажеский корпус. Там учили ходить бесшумно.
— Ага. — Он отложил паяльник, повернулся. — С бумагами не вышло?
— Не вышло.
— Я так и думал. — Он потянулся, хрустнул шеей. — Слушайте, граф. Я вчера ночью думал...
— О чём?
— О том, что вы делаете. Не радио, не двигатель. А всё это. — Он обвёл рукой цех. — Вы строите завод. С нуля. За три месяца. Это невозможно.
— Возможно.
— Я знаю, что возможно, — я это вижу. Но вы же не просто завод строите. Вы пытаетесь вписать его в законы, которые не предполагают такого завода.
Я сел напротив.
— Понимаю.
— Вот. — Штерн почесал бороду. — А я тут при чём? Я инженер. Моё дело — чтобы радио работало. А вы играете в другую игру.
— В какую?
— В ту, где надо уметь врать. Бумагам, людям, самому себе. Я на такое не способен.
— А я способен.
Штерн посмотрел на меня. Долго, пристально.
— Знаю. Поэтому я с вами. Потому что вы берёте на себя то, что я не могу. А я делаю то, что не можете вы. — Он усмехнулся. — Идиотский симбиоз.
— Симбиоз, при котором работает радио.
— Да. Работает.
Он повернулся к верстаку, взял готовый приёмник. Поставил передо мной.
— Вот. Вторая полевая станция. Собранная, настроенная. Завтра можно испытывать. Только антенну поставьте правильно — вертикал, двадцать саженей, отвод на треть. А то вчера вы чуть не провалили дело.
— Я его не провалил.
— Не провалили. Но могли.
Он встал, потянулся к полке, достал стопку бумаг.
— А это — чертежи вакуумной установки. Ваши эскизы я переделал. Вот здесь — форвакуумный насос, здесь — ртутный диффузионный. Рыбкин говорит, что можно собрать за две недели, если будет стекло и ртуть.
— Стекло есть. Ртуть — у Рыбкина в университете.
— Вот и ладно. — Штерн сунул чертежи мне в руки. — А теперь идите. Мне работать надо.
Я встал. У порога обернулся.
— Штерн. Спасибо.
Он не ответил. Уже сидел над схемой, впаивая очередной конденсатор.
---
В кабинете меня ждал Колчак.
Капитан сидел в кресле, пил чай из моего стакана, рассматривал карту на стене. Увидев меня, поднялся.
— Граф. Извините за вторжение. Родионов сказал, что вы в цехе, — я решил подождать.
— Что-то срочное?
— Срочное? — Он поставил стакан. — Скорее, любопытное. Я вчера ночью проверил данные вашей станции в Морском штабе. Мы пересчитали дальность.
— И?
— Сорок вёрст. Не тридцать. Вчера, при дожде и лесе, вы работали на сорок вёрст. Просто на приёмнике не хватило чувствительности, чтобы это зафиксировать. А у нас в штабе аппаратура точнее.
Я молчал.
— Сорок вёрст, граф. — Колчак говорил тихо, но с напором. — Вы понимаете, что это значит? Если поставить такую станцию на корабль, он будет держать связь с берегом на дистанции, недоступной ни одному существующему телеграфу. Если поставить на эскадру — адмирал сможет управлять кораблями, не видя их.
— Я знаю, капитан.
— Тогда почему вы не требуете от военного министерства финансирования? Почему не идёте в Главный штаб с докладной?
— Потому что у меня нет завода, который мог бы производить эти станции серийно. Нет людей, нет оборудования, нет ламп. И через три дня у меня могут отобрать аренду.
Колчак замолчал.
— Я слышал про ваши проблемы с управой. — Он достал из кармана сложенный лист. — Это может помочь.
Я развернул бумагу.
*«Начальнику Санкт-Петербургской городской управы. По поручению Морского министерства подтверждаю, что производство радиостанций на заводе графа Воронцова-Дашкова имеет стратегическое значение для обороны государства. Любые действия, препятствующие работе завода, будут рассматриваться как наносящие ущерб обороноспособности Российской империи. Капитан второго ранга А.В. Колчак, начальник оперативного отдела Морского штаба».*
Я поднял глаза.
— Капитан, вы не имеете полномочий подписывать такие бумаги.
— Имею. — Он был спокоен. — Морской штаб заинтересован в ваших разработках. Я доложил начальству — мне дали добро на поддержку. Это не приказ, скорее рекомендательное письмо.
— Управа его проигнорирует.
— Возможно. Но если проигнорируют — я подниму вопрос на уровне Морского министерства. А там сидят люди, которые понимают, что такое флот без связи.
Я смотрел на него. Колчак. В двадцать шестом году я знал это имя. Знал, что оно значит для России — и для тех, кто писал учебники после.
Сейчас передо мной стоял молодой офицер. Полярный исследователь. Герой Порт-Артура. Человек, который ещё не знает, что впереди.
— Спасибо, капитан.
— Не за что. — Он встал. — Я заинтересован в вашем успехе, граф. Не из альтруизма. Мне нужна связь на флоте. А без вас я её не получу.
— Получите. Через полгода.
— Через полгода может быть поздно.
Он надел фуражку, козырнул.
— Буду держать вас в курсе. Если управа начнёт давить — дайте знать.
Он ушёл. Я остался сидеть, перечитывая его бумагу.
Стратегическое значение. Оборона государства. Красивые слова, за которыми пока ничего. Ни денег, ни заказов, ни защиты. Только обещание.
Но обещание — это больше, чем было вчера.
---
Вечером я снова спустился в цех.
Штерн ушёл. Рыбкин сидел за столом, собирал лампу. Пальцы у него подрагивали — то ли от усталости, то ли от возраста.
— Профессор, вам нужно отдыхать.
— Успею. — Он не поднял головы. — Вот, смотрите.
На столе лежала стеклянная колба. Не такая, как прежние. Форма другая, электроды расположены иначе.
— Это по вашим чертежам. Вакуумная лампа с увеличенным ресурсом. Я изменил конструкцию сетки — теперь она выдерживает большее напряжение. И накал ниже — экономия аккумуляторов.
— Работает?
— Пока не знаю. Нужно испытать. Но по расчётам — должна.
Я взял лампу в руки. Стекло тёплое, внутри — едва заметное свечение.
— Сколько таких вы сможете делать в неделю?
— Если будет вакуумная установка — десять. Сейчас — три. И то с натяжкой.
— Через две недели установка будет.
— Штерн так сказал?
— Я так сказал.
Рыбкин поднял голову. Усталые глаза, морщины, седые усы. Но улыбка — как у мальчишки.
— Вы знаете, граф, я ведь уже десять лет работаю над лампами. Никому не было дела. А теперь — вдруг понадобилось.
— Теперь — война на пороге.
— Война? — Он покачал головой. — Не война. Просто время пришло. Техника не терпит спешки, граф. Она требует терпения. А у нас его нет.
— Поэтому и спешим.
Рыбкин вздохнул.
— Ладно. Завтра привезу ещё три лампы. И чертежи вакуумной установки проверю. Штерн молодец, но в вакуумной технике не силён.
— Договорились.
Я вышел из цеха. Дождь кончился, небо очистилось. Над Невой висела луна — полная, жёлтая, холодная.
Родионов стоял у ворот, курил.
— Ваше сиятельство, там это... — Он кивнул в сторону улицы. — Человек приходил. Сказал, что от Гучкова. Спрашивал, когда вы будете.
— Что сказали?
— Сказал, что вы заняты. Он ответил, что придёт завтра.
— Пусть приходит.
— Не опасаетесь?
Я посмотрел на антенну, на цех, на огни Выборгской стороны.
— Опасаюсь, поручик. Но не Гучкова.
— А кого?
— Времени.
Родионов затянулся, выпустил дым.
— Время — оно такое, ваше сиятельство. Если правильно использовать — становится союзником.
— Вы философ, поручик.
— Солдат, ваше сиятельство. Просто солдат, который видел, как время работает против тех, кто его не ценит.
Он бросил окурок в лужу, козырнул и ушёл в ночь.
Я остался один.
Завтра придёт человек Гучкова. Послезавтра — управа. Через три дня — Комаров.
Бумаги, угрозы, обещания.
Я поднял голову к небу. Луна висела над антенной, превращая провода в серебряные нити.
Тридцать пять метров. Это меняет всё.
Если мы успеем.
Глава 14. Ход конем
Утро началось с рёва.
Я услышал его ещё в кабинете — низкий, надрывный звук, от которого задребезжали стёкла. Выглянул в окно. Из вытяжной трубы литейного цеха валил чёрный дым, перемешанный с искрами.
Родионов влетел без стука.
— Ваше сиятельство, там Штерн...
— Слышу.
Я вышел в коридор. Запах керосина и горячего масла ударил в нос. В литейном цехе собрались все — рабочие, Рыбкин, даже повариха с кухни. Стояли у дверей, глядели на двигатель.
Штерн сидел на корточках перед мотором, руками придерживал дроссельную заслонку. Двигатель трясся, чихал, из выхлопной трубы вылетали клубы сизого дыма. Но он работал.
— Убавь обороты! — крикнул я.
Штерн что-то сделал с тягой. Мотор застучал ровнее, перешёл на глухое, уверенное урчание.
— Тридцать пять сил, — сказал Штерн, не оборачиваясь. Голос у него был хриплый, будто он сам только что завёлся. — Тридцать пять на том же литье. Я же говорил.
Он поднялся, вытер руки тряпкой. Лицо в масле, борода свалялась, глаза горят.
— Ну? Что скажете?
Я подошёл к двигателю. Блок цилиндров вибрировал, отдавая теплом. Карбюратор — самодельный, из медной трубки и жестяной банки. Зажигание — от аккумулятора, через катушку, которую Штерн намотал за ночь.
— Работает, — сказал я.
— Работает? — Он обиделся. — Он выдаёт тридцать пять сил при двух тысячах оборотов. Он жрёт любой бензин, даже аптечный. Он...
— Он работает, Штерн. Хорошая работа.
Я протянул руку. Он посмотрел на неё, потом на меня. Пожал. Ладонь горячая, в масле.
Цех взорвался криком. Рабочие орали «ура», стучали молотками по верстакам. Рыбкин стоял в углу, улыбался в усы. Родионов — у двери, сдержанный, но я видел, как он расслабил плечи.
Я положил руку на блок цилиндров. Вибрация. Тепло. Жизнь.
— На чём он работает? — спросил я.
— Бензин. Аптечный, я же сказал.
— А если бензина не будет?
Штерн нахмурился.
— Тогда не поедет. Как и любой мотор.
Я промолчал.
Рыбкин догнал меня в коридоре.
— Граф, — сказал он тихо. — Я вчера испытал новую лампу. Работает. Ресурс — триста часов, не меньше. Это уже не лаборатория, это производство.
— Триста часов?
— Триста. А если вакуумную установку сделаем — все пятьсот.
— Профессор, вы уверены?
— Уверен. — Он достал из кармана лампу, протянул мне.
Я взял колбу. Стекло чистое, электроды аккуратно впаяны. Красивая работа.
— Хорошо, профессор.
Он улыбнулся, убрал лампу.
— Пойду чертежи вакуумной установки проверю. Штерн талант, но в вакуумной технике не силён.
Рыбкин ушёл. Я поднялся в кабинет.
На столе лежала записка: «Граф. Гучков будет в 11. Родионов».
Половина одиннадцатого.
Я сел за стол. Достал из ящика папку — ту самую, которую нашёл в первый день. Кожаная, с тиснением. Открыл.
Чертежи двигателя. Поршневая группа скопирована с корабельного дизеля, блок цилиндров отлит по немецкому образцу. Всё правильно. Всё, кроме одного.
Нет топливного насоса высокого давления.
Граф, тот, чьё тело я теперь носил, знал, что нужно делать. Но не знал как. Он скопировал дизель Нобеля, но пропустил самое главное — систему, которая подаёт топливо под давлением.
Я смотрел на чертежи и видел ошибку. И видел, как её исправить.
Я закрыл папку. Достал чистый лист. Начал чертить.
Медь — семьдесят копеек за фунт. Латунь — рубль двадцать. Свинец — сорок копеек. На двадцать радиостанций нужно четыре пуда меди, два пуда латуни, пуд свинца. Итого — около ста двадцати рублей на сырьё. Гучков предлагает скидку десять процентов — двенадцать рублей экономии. Смешная сумма. Но дело не в деньгах.
Дело в том, что Гучков контролирует не только металлы. Он контролирует поставки бензина в Петербург. Три его склада на Обводном канале — единственные, где можно купить моторное топливо в промышленных объёмах. Остальное — аптеки и мелкие лавки.
Пока мой двигатель работает на бензине — я привязан к Гучкову. Даже если откажусь от его меди.
Я отложил расчёты. Взял другой лист. Начал чертить дизель.
Топливный насос высокого давления. Плунжер, цилиндр, обратный клапан. Давление — сто пятьдесят атмосфер. Материал — хромоникелевая сталь. Рабочее тело — керосин или солярка.
Двигатель, который не нуждается в бензине. Который работает на керосине — а керосин есть в каждой деревне, в каждой лавке. Который не зависит от Гучкова, от его складов, от его цен.
Я чертил двадцать минут. Набросал общую схему, рассчитал степень сжатия, прикинул размеры цилиндра. Память из двадцать шестого года работала безотказно — я видел дизели на тракторах, на грузовиках, на танках. Знал принцип. Знал, где ошибки, которые инженеры будут исправлять десятилетиями.
Когда я закончил, на столе лежал эскиз четырёхцилиндрового дизельного двигателя мощностью сорок лошадиных сил. Компактного. Лёгкого. Пригодного для автомобиля.
Невозможного — по меркам 1910 года.
Я убрал эскиз в ящик стола. Гучков не должен его видеть.
Гучков приехал ровно в одиннадцать.
Я встретил его во дворе. Он вышел из автомобиля — «Роллс-Ройс», серебристый, с шофёром в ливрее. Оглядел завод: антенну, цеха, мачту. Задержал взгляд на литейном цехе, откуда ещё тянуло дымом.
— Граф. — Он кивнул сухо. — У вас тут, я вижу, движение.
— Проходите.
Я провёл его в кабинет. Он сел в кресло, положил портфель на стол. Дорогой портфель, кожаный, с золотым тиснением.
— Без предисловий, — сказал он. — Я знаю, что вчера у вас были испытания в Красном Селе. Знаю, что они прошли успешно. Знаю, что Брусилов доволен. И знаю, что через два дня вам явиться в управу с бумагами, которых у вас нет.
Я молчал. Он знал слишком много. Значит, у него человек в окружении Брусилова. Или в Управе. Или и там, и там.
— Я могу решить вашу проблему с Управой, — продолжил Гучков. — Один звонок — и повестку отзовут. Но я хочу другого. — Он открыл портфель, достал бумагу. — Поставки сырья. Медь, латунь, свинец, инструментальная сталь. По ценам ниже рыночных на десять процентов. И — бензин. По фиксированной цене на год.
Бензин. Вот оно.
— По фиксированной цене, — повторил я. — А через год?
— Через год обсудим.
— То есть через год вы поднимете цену вдвое. И я буду платить, потому что альтернативы нет.
Гучков усмехнулся.
— Вы умный человек, граф. Но умный человек понимает: альтернатива есть всегда. Просто она бывает хуже.
— Или лучше.
— Лучше? — Он приподнял бровь. — Какая альтернатива лучше, чем стабильные поставки сырья и топлива от крупнейшего промышленника Петербурга?
— Та, при которой я не завишу от одного поставщика.
Гучков откинулся в кресле. Смотрел на меня — оценивающе, как покупатель смотрит на лошадь.
— Граф, я не враг вам. Я предприниматель. Мне нужны технологии, которые принесут прибыль. Вы делаете радиостанции — это будущее. Вы делаете двигатели — это ещё большее будущее. Я хочу быть частью этого. Не хозяином — партнёром.
— Партнёрство подразумевает равные доли.
— Равные доли подразумевают равные вклады. А ваш вклад пока — два инженера и арендованный завод.
Он был прав. И это бесило.
Но я уже знал свой ход.
— Александр Иванович, — сказал я. — Я ценю ваше предложение. Но у меня есть встречное.
— Слушаю.
— Вы поставляете мне медь и латунь. По рыночным ценам — без скидок. Бензин мне не нужен.
— Не нужен? — Он не сумел скрыть удивления. — У вас двигатель в цехе, граф. Бензиновый двигатель. Чем вы его кормить собираетесь?
— Керосином.
Пауза.
— Керосин не горит в бензиновом моторе, — сказал Гучков медленно.
— В бензиновом — нет. В дизельном — горит.
Он смотрел на меня. Я видел, как за его глазами работает мысль — быстрая, цепкая, торговая.
— У вас нет дизеля, — сказал он наконец.
— Пока нет. Через три месяца будет.
— Три месяца — это долго. За три месяца может случиться многое.
— Может. Но через три месяца я буду независим от ваших бензиновых складов. И тогда ваше предложение потеряет половину ценности. Поэтому я предлагаю договориться сейчас. На моих условиях.
Гучков молчал. Барабанил пальцами по портфелю.
— Ваши условия?
— Медь и латунь. По рыночным ценам. Без привязки, без эксклюзивности. Я покупаю у вас, когда мне удобно. И покупаю у других, когда мне удобно. Никаких долгосрочных контрактов.
— И что я получу взамен?
— Право первой покупки. Когда мои радиостанции пойдут в серию — а они пойдут, — вы получите возможность купить первую партию для своих пароходов. По себестоимости.
Пауза. Длинная. Гучков думал.
— Радиостанции на пароходах, — сказал он медленно. — Это... интересно.
— У вас четырнадцать грузовых судов на Балтике. Ни одно не имеет радиосвязи. Если поставить станции — вы будете знать, где каждый корабль, в любой момент. Координация, безопасность, скорость. Это деньги, Александр Иванович. Большие деньги.
Он встал. Прошёлся по кабинету. Остановился у окна, посмотрел на антенну.
— По себестоимости, — повторил он. — Вы серьёзно?
— Абсолютно. Первые пять станций — по себестоимости. Остальные — по договорной цене.
Он обернулся.
— Десять. Первые десять — по себестоимости.
— Семь.
— Восемь.
— Договорились, — сказал я.
Гучков протянул руку. Рукопожатие было крепким, деловым. Без теплоты, но с уважением.
— Вы торгуетесь, как одессит, граф.
— Я торгуюсь, как человек, которому нечего терять.
— У вас есть чего терять. — Он взял портфель. — Именно поэтому я с вами договариваюсь, а не давлю. Пока.
Он ушёл. Я стоял у окна, смотрел, как серебристый «Роллс-Ройс» выезжает со двора.
«Пока». Он не угрожал. Он констатировал.
Через час приехал Колчак.
Капитан был без шинели, при орденах, с папкой в руках.
— Граф. У меня новости.
— Садитесь.
Он сел, положил папку на стол.
— Морской штаб выделяет средства на три опытные радиостанции для флота. Полный цикл: передатчик, приёмник, антенное хозяйство, обучение персонала. Общая сумма — пятнадцать тысяч рублей. Аванс — пять тысяч.
Я открыл папку. Документ за подписью начальника Морского штаба. Печать.
— Когда деньги?
— Сегодня. В казначействе. — Он помолчал. — Но это не всё. Есть условие.
— Какое?
— Станции для флота — в первую очередь. Раньше армии.
— Армия Брусилова тоже ждёт.
— Знаю. Но флот платит. А Брусилов пока только обещает. — Колчак смотрел прямо. — Я не враг вам, граф. И не враг Брусилову. Но у меня свои задачи. И своё начальство.
Я молчал. Он был прав — Брусилов обещал заключение, но денег не давал. Колчак давал деньги. Разница существенная.
— Хорошо. Флот — первым. Три станции через два месяца.
— Договорились.
Он достал второй лист.
— И ещё. Письмо начальника штаба в городскую управу. Ваш завод — объект стратегического значения. Аренду нельзя расторгнуть без согласия Морского министерства.
Я взял лист, прочитал.
— Капитан. Вы понимаете, что теперь Морской штаб может контролировать мои разработки?
— Понимаю. А вы понимаете, что без этого вашу аренду расторгнут послезавтра?
Я отложил письмо. Посмотрел на Колчака.
Два союзника за одно утро. Гучков — вынужденный. Колчак — добровольный. Оба — с условиями. Оба — с ценой.
— Принимаю, — сказал я.
Колчак встал, протянул руку.
— Доверенность на деньги подготовлю сегодня. И, граф... — Он задержал рукопожатие. — Гучков у вас был?
— Был.
— И?
— Договорились. На моих условиях.
Колчак приподнял бровь.
— На ваших?
— Он получит радиостанции для своих пароходов. По себестоимости.
— Хитро. — Колчак усмехнулся. — Вы отдаёте ему то, что ещё не сделали, в обмен на то, что вам нужно сейчас.
— Именно.
— И вы уверены, что успеете сделать?
— Нет. Но он тоже не уверен. Поэтому и согласился.
Колчак рассмеялся — коротко, по-военному.
— Вы опасный человек, граф.
Он ушёл.
Вечером я спустился в цех.
Штерн сидел за верстаком, перебирал чертежи. Двигатель в углу остывал.
Я положил перед ним эскиз из ящика стола.
— Что это? — Он взял лист, повертел. Нахмурился. Поднёс к лампе. — Это... дизель?
— Четыре цилиндра. Сорок сил. Рабочее тело — керосин или солярка.
— Граф. — Он положил эскиз на стол, очень аккуратно, как будто бумага могла взорваться. — Дизель — это для кораблей. Тяжёлый, низкооборотный. На автомобиль не поставишь.
— Поставишь. Вот здесь — топливный насос высокого давления. Плунжерного типа. Давление — сто пятьдесят атмосфер. Вот здесь — форсунки с многодырчатым распылителем. Вот здесь — алюминиевый картер, чтобы снизить вес.
— Алюминиевый? Откуда алюминий?
— Родионов сегодня ездил на кастрюльный завод. Они отдают стружку бесплатно — им дешевле, чем вывозить на свалку. Мы переплавим и отольём.
Штерн молчал. Разглядывал эскиз. Водил пальцем по линиям.
— Степень сжатия — восемнадцать? — сказал он наконец.
— Восемнадцать.
— Это значит — давление в камере сгорания около сорока атмосфер. Блок должен быть чугунный, толстостенный.
— Верно.
— А поршни?
— Специальный сплав. Алюминий с кремнием. Я напишу состав.
— Вы знаете состав? — Он посмотрел на меня. — Откуда?
Я промолчал. Не мог сказать, что чертежи лежали в папке, которую оставил тот, другой граф. Что он уже пытался, но не смог.
— Я знаю, — сказал я. — Этого достаточно.
Штерн долго молчал. Потом:
— Три месяца?
— Три.
— Вы сумасшедший.
— Возможно.
— Но я сделаю. — Он сложил эскиз, убрал в карман. — Только вы мне объясните про этот насос. Сто пятьдесят атмосфер — это не шутки. Одна ошибка — и он разнесёт полцеха.
— Объясню. Завтра.
— Почему не сейчас?
— Потому что сейчас мне нужно написать письмо в управу. С уведомлением, что завод находится под юрисдикцией Морского министерства. И приложить к нему бумагу Колчака.
— А Брусилов?
— Брусилов обещал заключение через неделю. Когда оно придёт — у нас будет и армия, и флот. А пока хватит флота.
Штерн кивнул.
— Ладно. Идите пишите бумаги. А я буду считать этот ваш насос. Сто пятьдесят атмосфер... — Он покачал головой. — Безумие.
Я поднялся в кабинет. Сел за стол. Написал письмо в управу — сухое, официальное, с приложением документа от Морского штаба. Запечатал. Положил на край стола — Родионов отвезёт утром.
Потом достал чистый лист и начал писать расчёт топливного насоса.
Плунжер. Диаметр — восемь миллиметров. Ход — двенадцать. Материал — хромоникелевая сталь, закалка до шестидесяти единиц по Роквеллу. Привод — от распределительного вала через кулачок.
Я писал два часа. За окном стемнело, дождь снова застучал по крыше. В цехе внизу скрипел стул Штерна — он тоже не спал.
К полуночи расчёт был готов. Шесть страниц. Формулы, размеры, допуски. Всё из памяти — из той, другой жизни, где дизели стояли на каждом втором грузовике.
Я отложил перо. Размял пальцы.
На столе лежали три стопки бумаг. Слева — письмо в управу. В центре — расчёт топливного насоса. Справа — контракт с Морским штабом.
Бумажная война. Война чертежей, писем, печатей. Война, в которой снаряды — слова, а окопы — параграфы.
Но за этими бумагами — двигатель, который сегодня завёлся. Лампы, которые работают триста часов. Радио, которое говорит на сорок вёрст.
И чертежи графа, которые ждали своего часа в папке на дне ящика.
Не бумаги меняют мир. Но без бумаг мир не дают менять.
Я погасил лампу. В темноте кабинета светился только огонёк папиросы — Родионов курил у ворот, как всегда.
Завтра — управа. Послезавтра — чертежи для Штерна. Через неделю — заключение Брусилова.
Через три месяца — дизель.
Если успеем.
Глава 15. Имение
Утро началось со стука в дверь — негромкого, но настойчивого.
Я не спал. Сидел за столом в своём кабинете на Литейном, перебирал счета. В последние дни я почти не ночевал на заводе — нужно было разобраться с делами, которые прежний хозяин этого тела запустил до безобразия.
— Войдите.
Павел вошёл бесшумно, как умеют только старые слуги. В руках — поднос с чаем и стопка конвертов.
— Ваше сиятельство, Фёдор Степанович из имения приехал. Ждёт внизу. Говорит, дело неотложное.
Фёдор Степанович. Управляющий тамбовским имением. Тот самый, чьи письма об убытках я читал неделю назад, пытаясь понять масштаб катастрофы.
— Зови.
Через пять минут он стоял передо мной. Мужчина лет пятидесяти, крепкий, в поношенном, но чистом сюртуке. Лицо обветренное, руки большие, рабочие. Сапоги стоптаны до белизны — ехал далеко и не в первом классе.
— Здравствуйте, ваше сиятельство. — Он поклонился коротко, по-деловому. — Простите, что без предупреждения. Телеграмму давал — видно, не дошла.
— Садись, Фёдор Степанович. Говори.
Он сел на край стула. Посмотрел на Павла. Тот понял, вышел.
— Ваше сиятельство, — Фёдор заговорил тихо, но твёрдо. — Плохо дело. Совсем плохо.
— Говори как есть.
— Осень неурожайная. Арендаторы платить не могут — у половины хлеб не уродился, у другой половины скотина пала. Мельница встала: плотину размыло в сентябре, на ремонт нужно не меньше восьмисот рублей. Лесоповал убыточен — немцы сбили цену, возить далеко, работников нанять не на что. — Он достал из внутреннего кармана сложенный лист, протянул мне. — Вот. Общий итог.
Я развернул бумагу. Цифры были выписаны аккуратным почерком, столбиком. Доходы — слева. Расходы и долги — справа. Правая колонка была втрое длиннее.
— Сколько всего?
— Долгов — двенадцать тысяч четыреста, ваше сиятельство. К весне нужно отдать не менее десяти. Земельный банк ждать не будет — они уже присылали уведомление.
Я отложил бумагу. Двенадцать тысяч. У меня пять тысяч аванса от Морского штаба, и каждая копейка расписана на производство. Двадцать тысяч годового финансирования — но это на завод, на людей, на материалы. А тут — имение, которое висит камнем на шее.
— Если продать лес? Не возить немцам — продать на корню?
— Продать можно. Но лес — это доход на будущее. Продадим сейчас — через три года нечего будет рубить. И цена нынче дрянная.
— А землю? Часть земли?
Фёдор посмотрел на меня. Не с ужасом — с болью.
— Землю продать можно, ваше сиятельство. Три тысячи десятин — найдутся покупатели. Но мужики... — Он запнулся. — Арендаторы, то есть. Они на вашей земле сидят поколениями. Если продать — новый хозяин может их согнать. Или арендную плату поднять. А им и так платить нечем.
Я молчал. Крепостное право отменили полвека назад, но деревня жила по своим законам. Земля — это не строчка в бухгалтерской книге. Это двести семей. Люди, которые пашут, сеют, рожают детей и хоронят стариков на этой земле.
— Не продаём, — сказал я. — Пока — не продаём. Деньги найду.
Фёдор облегчённо выдохнул, но не расслабился.
— Ещё, ваше сиятельство. Арендаторы просят снизить плату. Хотя бы до весны. Голодно. У Прохора Зайцева дочка от горячки померла на той неделе — лекаря вызвать не на что было.
Я помолчал. Тамбовская губерния, осень 1910 года. Неурожай. Горячка. Дети умирают, потому что нет денег на врача.
— Снизим, — сказал я. — Вполовину. До мая.
— Ваше сиятельство! — Фёдор даже привстал. — Так и без того в минусе, а если ещё...
— Долги я закрою. А люди пусть переживут зиму.
Он смотрел на меня. В глазах — удивление. Прежний граф, судя по всему, имением интересовался мало.
— Вы, ваше сиятельство, прежде не больно-то... — Он осёкся. — Простите.
— Прежде я был занят другим, Фёдор Степанович. Теперь — занят этим.
Он кивнул. Не до конца поверил, но принял.
— Ещё вопрос, — сказал я. — Сколько в имении мужиков, которые понимают в технике? В механизмах, в железе?
Фёдор нахмурился.
— В какой технике, ваше сиятельство? У нас из техники — молотилка да мельница. И та сломана.
— Я о другом. Мне нужны люди, которые не боятся машин. Которые могут разобрать механизм и собрать обратно. Есть такие?
Он подумал.
— Есть. Степан Лукин — он при молотилке три года стоял, разбирается. И Никита Власов, молодой, из солдат вернулся, в сапёрном батальоне служил, с машинами обращаться умеет.
— Пришли их в Петербург. Работа будет. Жалованье — двадцать рублей в месяц.
— Двадцать? — Фёдор вытаращил глаза. — Ваше сиятельство, у нас батрак за пять работает.
— Мне не батраки нужны. Мне нужны механики. За двадцать рублей они поймут, что дело серьёзное.
Фёдор помолчал.
— Отправлю. Через неделю будут.
— Хорошо. И ещё — мельницу не бросай. Я пришлю деньги на ремонт плотины. Восемьсот рублей — найдём.
Он поклонился, встал.
— Спасибо, ваше сиятельство.
— Не спасибо. Работай. И пиши мне каждую неделю. Не раз в три месяца, как прежде, — каждую неделю. Что посеяли, что собрали, кто болеет, что нужно.
— Слушаюсь.
Он вышел. Я остался один.
Десять тысяч долга. Двести семей. Имение, которое не приносит дохода и требует вложений. И война через четыре года, о которой не знает никто, кроме меня.
Я сел за стол. Начал считать.
Аванс от флота — пять тысяч. Из них на производство — три с половиной. На материалы для трёх радиостанций — тысяча. На зарплаты — пятьсот. Остаток — ноль.
Годовое финансирование — двадцать тысяч. Но оно придёт частями, и каждая копейка расписана.
Гучков. Он предложил сырьё со скидкой. Я отказал. Но у него есть деньги. Много денег.
Я отложил перо. Нет. Гучков — это ловушка. Любая его копейка обернётся кабалой.
Тогда что?
Я достал из ящика стола письмо, которое получил неделю назад. От дальнего родственника, князя Щербатова. Тот предлагал выкупить часть тамбовской земли — пятьсот десятин на южной границе имения. Цена — четыре тысячи рублей.
Неделю назад я отложил это письмо не глядя. Сейчас перечитал.
Четыре тысячи. Пятьсот десятин — это шестая часть имения. Земля на южной границе — дальняя, неудобная, арендаторов на ней мало. Если продать — основное имение не пострадает. Четыре тысячи закроют самые срочные долги и дадут время до весны.
Я взял чистый лист.
«Князю Н.С. Щербатову. Благодарю за предложение. Готов обсудить условия продажи пятисот десятин на южной границе имения. Прошу Вас назначить встречу в удобное время. Граф А.А. Воронцов-Дашков».
Не лучшее решение. Но единственное, которое не ставит меня в зависимость.
Я запечатал конверт, позвал Павла.
— Отправь сегодня. И вот ещё — восемьсот рублей для Фёдора Степановича. На ремонт мельницы. Пусть возьмёт в банке, я дам расписку.
— Слушаюсь, ваше сиятельство. — Павел помялся. — А... деньги откуда, если не секрет?
— Из жалованья. И из того, что я не потрачу на себя в этом месяце.
Павел посмотрел на меня странно. Видимо, прежний граф таких слов не говорил.
После обеда я поехал на завод.
В цехе стучали молотки, пахло канифолью и горячим металлом. Штерн сидел за верстаком, разложив перед собой мои ночные чертежи дизельного насоса.
— Пришли, — сказал он, не оборачиваясь. — Хорошо. Я тут считал ваш насос. Есть вопросы.
— Задавай.
— Плунжер. Диаметр восемь миллиметров, ход двенадцать. Материал — хромоникелевая сталь. Это я понял. Но зазор между плунжером и цилиндром — вы пишете три тысячных миллиметра. Три тысячных! У нас на заводе станки дают точность двадцать тысячных, не лучше. Как прикажете делать?
— Притирка. Вручную. На пасте из карбида бора.
— Карбид бора, — повторил Штерн. — Где я его возьму?
— Закажем. Это абразив, его делают на Путиловском. Или сделаем сами — бор и углерод, температура две тысячи градусов.
— Две тысячи градусов? У нас печь на тысячу двести!
— Значит, нужна новая печь.
Штерн отложил карандаш. Повернулся ко мне.
— Граф. Вы понимаете, что каждая ваша идея тянет за собой десять других? Дизель — это насос. Насос — это притирка. Притирка — это абразив. Абразив — это печь. Печь — это деньги. Деньги — это... — Он развёл руками. — Где?
— Деньги будут. Пять тысяч от флота, потом ещё. Но ты прав — нам нужно расставить приоритеты. Первое — три радиостанции для Морского штаба. Это контракт, это обязательство. Второе — вакуумная установка Рыбкина. Третье — дизель. Параллельно.
— Параллельно, — Штерн хмыкнул. — Нас трое инженеров и шестеро рабочих. Параллельно — это значит, что я не буду спать.
— Будут ещё люди. Через неделю приедут двое из моего имения. Механики.
— Из имения? — Штерн посмотрел на меня с сомнением. — Деревенские механики? Которые молотилку чинили?
— Один из них служил в сапёрном батальоне. Второй три года работал с паровой молотилкой. Они не инженеры — но руки у них есть. А голову приставим.
Штерн молчал. Потом:
— Ладно. Пришлёте — посмотрю. Но если они мне лампу разобьют — я за себя не отвечаю.
Я усмехнулся.
— Не разобьют. Я их предупрежу.
Рыбкин вошёл в цех, неся в руках стеклянную трубку сложной формы.
— Граф, взгляните. Это прототип вакуумной камеры. Стеклодув сделал по моим чертежам. Если Штерн соберёт станину и насос — через десять дней можем начать откачку.
— Десять дней?
— Десять. Может, двенадцать. Ртутный насос — дело тонкое.
— Делайте. — Я посмотрел на обоих. — И вот что. Через два месяца нам нужно сдать три станции флоту. Это значит — шесть передатчиков, шесть приёмников, антенное хозяйство, документация, обучение людей Колчака. Если мы это сделаем — у нас будет репутация. И следующий заказ.
— А если не сделаем? — спросил Штерн.
— Если не сделаем — Колчак потеряет доверие начальства, и мы потеряем Колчака. А без него — потеряем защиту от Управы. И завод.
Тишина. Штерн и Рыбкин переглянулись.
— Сделаем, — сказал Штерн. — Куда мы денемся.
Вечером я вернулся на Литейный. В кабинете сел за стол, разложил бумаги.
Слева — счета из имения. Справа — производственный план завода. Посередине — чистый лист.
Я начал писать. Не письмо, не чертёж. Список. Простой список того, что нужно сделать до конца года.
1. Три радиостанции для флота — к январю.
2. Вакуумная установка — к ноябрю.
3. Прототип дизеля — к февралю.
4. Продажа земли Щербатову — закрыть долги.
5. Новые рабочие — Степан, Никита, люди Родионова.
6. Мельница — ремонт до зимы.
7. Заключение Брусилова — добиться.
Семь пунктов. Каждый — отдельная битва. И на каждую нужны деньги, время, люди.
Я отложил перо. Посмотрел в окно. Темнело рано — октябрь. На Литейном зажигались фонари, по мостовой грохотала конка.
Где-то в Тамбове Фёдор Степанович ехал обратно в имение. С обещанием денег и приказом снизить арендную плату. Где-то на Выборгской стороне Штерн считал зазоры плунжера. Где-то в Морском штабе Колчак готовил документы на аванс.
А я сидел за столом и понимал то, чего не понимал месяц назад: эта страна держится не на царе и не на генералах. Она держится на людях вроде Фёдора, который тридцать лет ведёт имение за гроши. Вроде Штерна, который спит три часа в сутки, чтобы довести мотор до ума. Вроде Рыбкина, который десять лет делал лампы, когда это никому не было нужно.
Если я хочу что-то изменить — я должен дать этим людям то, чего у них никогда не было. Не деньги. Не приказы. Смысл.
Я убрал список в ящик стола. Погасил лампу.
Завтра — новый день. Новые задачи. И всё меньше времени.
Глава 16. Мастеровые
Родионов положил на стол список.
— Вот, ваше сиятельство. Двадцать три фамилии. Мастеровые с закрытых заводов Выборгской стороны. Токари, слесари, фрезеровщики. Все без работы.
Я пробежал глазами. Фамилии, возраст, специальность, последнее место. Половина — с Лесснеровского завода, который встал в августе. Остальные — россыпью: Нобель, Парвиайнен, мелкие мастерские.
— Откуда список?
— Штерн навёл. У него знакомый мастер с Лесснера, тот и подсказал.
— Проверенные?
— Мастер за них ручается. Но я бы проверил сам.
— Проверим. Поехали.
Родионов удивился.
— Сами поедете?
— Сам. Мне нужно видеть людей, а не бумагу.
Первый адрес — доходный дом на Симбирской улице. Третий этаж, длинный коридор, запах щей и керосина. За дверью — комната в две сажени, где жил Дмитрий Митрофанович Козлов, которого все звали Митрич. Токарь. Сорок восемь лет, из них тридцать — за станком.
Дверь открыл сам — низкий, плотный, с руками, которые выглядели тяжелее, чем он сам. Пальцы в старых ожогах, в масле, которое уже не отмывалось.
— Кто? — спросил он, щурясь.
— Граф Воронцов-Дашков. Мне нужен токарь.
Он посмотрел на меня. На Родионова за моей спиной. Потом — на мою шинель, на сапоги.
— Графы к токарям не ходят, — сказал он. — Графы присылают.
— Я пришёл сам. Можно войти?
Он помедлил. Посторонился.
Комната была бедная, но чистая. Стол, лавка, печь. На стене — икона и фотография: молодой Митрич у станка, в фартуке, с гаечным ключом. Лесснеровский завод, судя по вывеске на заднем плане.
У печи сидела жена — худая, с красными руками. Из-за занавески выглядывали дети.
— Садитесь, — сказал Митрич, кивнув на лавку. Сам остался стоять.
— Я коротко. У меня завод на Выборгской стороне. Делаем радиостанции для флота. Скоро начнём двигатели. Нужен токарь, который может работать с точностью до сотых долей.
— До сотых? — Он приподнял бровь. — На каком станке?
— На том, что есть. Потом поставим лучше.
— «На том, что есть» — это на барахле, — сказал Митрич прямо. — Я видел, что на вашем заводе стоит. Станки со свалки.
— Видели?
— Штерн показывал. Мы знакомы. Он и сказал, что вы людей ищете. — Митрич сел напротив, сложил руки на столе. — Только вот что, ваше сиятельство. Я у Гучкова был. Месяц назад. Он тоже звал.
— И?
— И я отказал. Знаете, почему?
— Почему?
— Потому что у Гучкова мастер — расходный материал. Выжал и выбросил. А мне пятьдесят скоро, у меня жена, двое детей. Мне нужна не работа — мне нужна работа, с которой не выгонят через полгода.
Я молчал. Он говорил дело.
— Я не могу обещать, что будет легко, — сказал я. — Работы много, денег мало, и заказчики — военные, а с ними шутки плохи. Но я могу обещать, что, пока завод стоит, — вы при нём. С жильём и жалованьем.
— Сколько жалованья?
— Двадцать пять рублей в месяц.
Он присвистнул. На Лесснере платили пятнадцать-восемнадцать.
— И жильё?
— Комната при заводе. С печкой. Для семьи.
Митрич посмотрел на жену. Та не шевельнулась, но я видел, как побелели костяшки её пальцев.
— Дайте подумать до завтра, — сказал он.
— До завтра. — Я встал. — Но завтра мне нужен ответ.
— Будет ответ.
Второй адрес — подвал на Бобруйской. Здесь жил Семён Карпов, фрезеровщик. Тридцать два года, уволен с Парвиайнена в сентябре.
Карпов был пьян. Не мертвецки — рабочим, привычным пьянством человека, которому нечего делать. Он сидел за столом, перед ним стояла бутылка и кружка. Один. Жены не было — ушла, как он объяснил, когда его выгнали.
— Фрезеровщик? — переспросил я.
— Был. — Он налил себе ещё. — Теперь — никто.
Родионов тронул меня за локоть. Я понял: не стоит. Пьющий мастер — это риск.
— Когда последний раз стоял за станком? — спросил я.
— В сентябре. Полтора месяца назад. — Он поставил кружку. — Я знаю, что вы думаете, ваше сиятельство. Пьёт, пропащий человек. Но я пью не потому, что хочу. А потому, что нечего делать. Дайте мне станок — и я брошу.
— Все так говорят.
— Все так говорят, — согласился он. — Но не все умеют резать шестерни с точностью до пяти сотых. А я умею.
Я посмотрел на Родионова. Тот покачал головой: не надо.
— Приходите на завод завтра, — сказал я Карпову. — Трезвым. Штерн даст вам пробную работу. Если справитесь — возьму. Если будете пьяным — не приходите вовсе.
Он посмотрел на меня. Протрезвел — не от слов, а от тона.
— Приду.
Третий адрес оказался пустым — мастер уехал в деревню. Четвёртый — слесарь, который согласился сразу, не торгуясь. Пятый — пожилой литейщик, который покачал головой: «Стар я, ваше сиятельство. Руки уже не те».
У шестого адреса я остановился.
Это была не квартира — казарма. Бывшие флотские бараки на окраине, переделанные под ночлежку. Здесь жили те, кому не хватило даже на подвал.
— Никита Сергеевич Ершов, — прочитал Родионов из списка. — Двадцать четыре года. Механик. Уволен в запас с Балтийского флота в мае.
Мы нашли его на нарах — лежал, читал газету. Шинель солдатская, латаная. Лицо молодое, но уже жёсткое. Увидев нас, сел, сложил газету.
— Ершов? — спросил я.
— Так точно. — Ответ был автоматический, флотский.
— Где служили?
— Подводная лодка «Минога». Механиком при дизелях.
Я замер. «Минога» — первая русская подводная лодка с дизельным двигателем. Спущена на воду в 1908 году. Если этот человек обслуживал её дизели — он знал то, что Штерн только начинал изучать по моим чертежам.
— Дизели Кёрстинга? — спросил я.
Ершов удивился.
— Так точно. Откуда вы...
— Знаю. Какая мощность?
— Сто двадцать сил на вал. Два дизеля, четыре цилиндра каждый. Расход топлива — полтора пуда в час на полном ходу.
— Проблемы?
— Форсунки. Засорялись через каждые двадцать часов. И топливный насос — прокладки текли. Мы их меняли через день.
Я слушал и чувствовал, как по спине бежит холодок. Не от сырости — от удачи. Человек, который своими руками разбирал и собирал дизельный двигатель. Который знает его слабые места. Который может сказать Штерну: «Вот здесь потечёт, а вот здесь — заклинит».
— Почему уволились?
— Срок вышел. Хотел остаться — не взяли. Сокращение штатов. — Он усмехнулся. — Дизели чинить умею, а на берегу никому не нужен.
— Мне нужен.
Он посмотрел на меня. Без подобострастия, без суеты. Оценивающе.
— Что за работа?
— Дизельный двигатель. Новый. Компактный. Для автомобиля.
— Дизель на автомобиль? — Он нахмурился. — Тяжело. Корабельный дизель — это две тонны железа.
— Этот будет легче. Алюминиевый картер, облегчённые поршни. Мощность — сорок сил.
— Сорок? При каких оборотах?
— Полторы тысячи.
Он задумался. Считал в уме.
— Полторы тысячи... Степень сжатия — шестнадцать-восемнадцать?
— Восемнадцать.
— Тогда давление в камере — около тридцати пяти атмосфер. Блок нужен чугунный. Гильзы — стальные, закалённые. И насос... — Он посмотрел на меня. — У вас есть чертежи насоса?
— Есть.
— Покажете?
— На заводе. Завтра.
Он встал. Протянул руку.
— Согласен.
Рукопожатие было крепким, сухим. Рука человека, который привык держать гаечный ключ.
На завод мы вернулись к вечеру. Со мной ехали четверо — Ершов, слесарь Тихонов, двое молодых ребят из мастерских, готовых учиться. Митрич обещал быть завтра. Карпов — если протрезвеет.
Штерн встретил нас в цехе. Посмотрел на Ершова, на его шинель, на руки.
— Механик?
— С подводной лодки, — сказал я. — Дизели знает не по книгам.
Штерн повернулся к Ершову.
— Форсунка. Давление впрыска. Какое на «Миноге»?
— Сто десять атмосфер, — ответил Ершов не задумываясь. — Но мало. Распыл неравномерный. Нужно сто тридцать, минимум.
Штерн посмотрел на меня.
— Я его беру, — сказал он.
Вечером я сидел в кабинете, составлял ведомость. Двенадцать рабочих на заводе — было шестеро. Фонд зарплат вырос вдвое. Нужны комнаты, нужен инструмент, нужны материалы.
Деньги. Опять деньги.
Я достал письмо Щербатова — ответ пришёл утром. Князь соглашался на четыре тысячи за пятьсот десятин. Просил встретиться на следующей неделе для оформления.
Четыре тысячи. Из них две — на долги имения. Восемьсот — Фёдору на мельницу. Тысяча двести — на завод. Хватит на месяц. Потом — нужен следующий заказ.
Родионов заглянул в дверь.
— Ваше сиятельство, люди устроены. Ершова я поселил в мастерской — он сам попросил, сказал, хочет быть ближе к станкам. Остальные — в казарме при котельной.
— Хорошо.
— И ещё. Карпов.
— Что с ним?
— Пришёл. Час назад. Трезвый. Стоит у ворот, ждёт.
Я помолчал.
— Пустите. Пусть Штерн даст ему пробную деталь. Если сделает — берём.
— А если запьёт?
— Тогда выгоним. Но шанс дадим.
Родионов кивнул, вышел.
Я остался один. За окном темнело. В цехе стучали станки — Штерн уже ставил Ершова к чертежам.
Шестнадцать человек. Через неделю приедут Степан и Никита из имения — будет восемнадцать. Люди Родионова — ещё десять в охране. Итого — почти тридцать.
Маленький завод. Крошечный по меркам Путиловского или Обуховского. Но мой. С людьми, которых я нашёл сам. Которые пришли, потому что им нужна работа, а мне нужны их руки.
Я открыл тетрадь. Записал:
«16 октября. Принято: Ершов Н.С. (механик, дизели), Тихонов П.А. (слесарь), Гришин В., Фёдоров М. (ученики). Завтра: Козлов Д.М. (токарь), Карпов С.И. (фрезеровщик, на испытательном сроке). Фонд зарплат: 285 руб./мес. Требуется: инструмент токарный, фрезерный, измерительный — около 400 руб.»
Цифры. Сухие, скучные цифры. Но за каждой — человек, который сегодня поел. Которому завтра будет зачем проснуться.
Я закрыл тетрадь. Взял чертёж топливного насоса. Завтра — показать Ершову. Послезавтра — начать изготовление первых деталей. Через неделю — сдать Колчаку план по радиостанциям.
Работы было больше, чем времени. Но людей теперь тоже стало больше.
И это — не мало.
Глава 17. Дилемма
Штерн нашел меня в кабинете за чертежами. Влетел без стука, как всегда, с порога закричал:
— Граф! Я тут подумал...
— Садись.
Он сел, но не успокоился. Вертел в руках какой-то лист, мял, расправлял, снова мял.
— Я вот о чем. Мы радио сделали. Двигатель бензиновый запустили. Дизель проектируем. Броневик в планах. А люди? — Он поднял на меня глаза. — Люди голодают, граф. Я вчера на Выборгской был, видел очереди. Дети в лохмотьях, женщины пухнут с голоду. А мы танки делаем.
Я отложил карандаш.
— Ты к чему клонишь?
— К тому, — он встал, прошелся по кабинету, — что трактор нужнее. Артиллерийский тягач. Машина, которая пушку тащит, снаряды возит, людей. У нас таких нет. У немцев есть. А мы...
— У нас есть лошади, — сказал я.
— Лошади дохнут. От пуль, от голода, от усталости. А трактор не дохнет. Трактор жрет керосин и тащит. И пахать на нем можно. Мужики хлеб растить будут.
Он сел напротив, положил лист на стол.
— Вот. Я набросал. Тягач на базе нашего бензинового мотора. Тридцать пять сил, привод на задние колеса, скорость — пятнадцать верст в час. Груз — две тонны. Идет по бездорожью, не вязнет. Сделать можно за полгода.
Я взял лист. Пробежал глазами. Чертеж был грубым, набросочным, но идея читалась. Трактор. Настоящий трактор, который мог бы пахать, тащить, возить. Который мог бы спасти тысячи людей от голода.
— Хорошая машина, — сказал я.
— Хорошая, — согласился Штерн. — И нужная. Нужнее броневика.
Я отложил чертеж. Встал, подошел к окну. За Невой горели огни. На том берегу — Петербург. Дворцы, министерства, казармы. Там, где решаются судьбы. И там, где никто не думает о голодных детях.
— Знаешь, сколько нужно времени, чтобы накормить Россию тракторами? — спросил я.
Он задумался.
— Десять лет. Не меньше.
— А до войны?
— До какой войны?
— До той, что будет через четыре года. С Германией. С Австрией. Со всей Европой.
Он побледнел.
— Откуда вы знаете?
— Я аналитик, Борис Владимирович. Я смотрю на цифры. Немцы строят флот. Австрийцы перевооружают армию. Турки закупают «Круппы». Балканы — пороховая бочка. Война будет. И будет она в 1914-м. Я в этом уверен.
Он молчал. Смотрел на меня, и в глазах его было что-то — страх, недоверие, ужас.
— И вы хотите сказать, — медленно проговорил он, — что за четыре года трактора не успеют накормить страну?
— Не успеют. Даже если мы начнем сейчас. Даже если бросим все силы. За четыре года мы построим, может, тысячу тракторов. А нужно сто тысяч. На всю Россию. И не только тракторы — нужны заводы, дороги, хранилища, кадры. Это десятилетия.
— А танки? — голос его был глухим. — Танки успеют?
— Танки — да. Немного, но успеем. Потому что танк — это не сельское хозяйство. Это одна машина на батальон. Сто машин на армию. Мы можем сделать сто машин за четыре года.
— И что? — Штерн встал. — Сто танков спасут Россию?
Я посмотрел на него. Вопрос был жестким, правильным.
— Не спасут, — сказал я. — Не спасут. Потому что проблема не в танках.
— А в чем?
— В людях. В командовании. В тех, кто сидит наверху.
Он сел. Смотрел на меня, ждал.
Я подошел к столу, взял папку. Ту самую, с чертежами графа. Открыл, достал список. Гучков, Комаров, Маклаков. И те, кто выше их.
— Я знаю, что будет, Борис Владимирович. Война начнется плохо. Армия отступает. Снарядов нет, винтовок нет, связи нет. Генералы предают, офицеры бегут. А в тылу — голод, очереди, злоба. И все это кончится... плохо.
— Чем? — спросил он.
Я молчал. Не мог сказать. Революция. Гражданская война. Миллионы смертей. И человек на троне, который не смог удержать страну.
— Вы не ответили, — сказал Штерн.
— Потому что не могу. Не здесь. Не сейчас.
Он кивнул. Понял.
— И танки? — спросил он. — Зачем они, если все так плохо?
— Танки — это инструмент, — сказал я. — Не спасение. Инструмент, который может изменить баланс, если попадет в нужные руки. Если рядом будут люди, которые знают, как его использовать.
— Какие люди?
— Те, кто не предаст. Те, кто готов драться. Те, кто понимает, что техника — не волшебство, а работа.
Я подошел к карте, висевшей на стене. Провел пальцем от Петербурга до Берлина.
— Если у Брусилова будет связь, он выиграет сражение. Если у него будут броневики, он выиграет кампанию. Если у него будут танки, он дойдет до границы. А если у нас будут заводы, школы, люди — мы сможем удержать то, что завоюем.
— А трактора? — спросил Штерн.
— Трактора будут. После войны. Если мы выживем. Если не выживем — некому будет пахать.
Он молчал. Потом усмехнулся. Невесело.
— Жестко, граф.
— Жизнь жестче.
Он встал, подошел к окну. Смотрел на Неву.
— А если я не согласен? Если я считаю, что трактор важнее?
— Тогда ты свободный человек, Борис Владимирович. Делай трактор. Но делай его в свободное время. А в рабочее — дизель и броневик.
Он обернулся.
— Вы не шутите?
— Я никогда не шучу про это.
Он смотрел на меня. Долго, пристально. Потом покачал головой.
— Знаете, граф, вы странный человек. Говорите такие вещи, за которые в жандармерию забирают. А сами при этом...
— При этом я делаю то, что должен. Чтобы Россия выжила. Чтобы у нас было будущее. Чтобы ваши трактора пахали землю, а не горели на поле боя.
Он подошел к столу, взял свой чертеж. Посмотрел на него, на меня.
— Хорошо. Дизель и броневик. А трактор... трактор я сделаю потом. После войны. Если доживем.
— Доживем, — сказал я. — Должны.
Он кивнул, свернул чертеж и положил его на стол. Пошел к двери. На пороге остановился.
— Граф.
— Да?
— Вы сказали, что знаете, что будет. Война, голод, предательство. Вы знаете, кто победит?
Я посмотрел на него.
— Это зависит от нас. От тех, кто не спрячется. Кто будет работать, драться, верить. Танки — это железо. Железо без людей — груда металла. А люди без веры — толпа. Нам нужно и то, и другое.
Он ушел.
Я остался один.
Внизу стучали станки. Штерн вернулся в цех. Работал. Несмотря на сомнения, на страхи, на тракторы, которые он хотел делать.
Я сел за стол. Взял его чертеж. Трактор. Тягач. Машина, которая могла бы спасти тысячи. Но не успеет.
До войны четыре года. За четыре года я не накормлю Россию. Не построю дорог. Не выращу кадры. Но я могу дать армии то, чего у нее нет. Связь. Броню. Моторы. И надежду.
Я отложил чертеж. Взял чистый лист. Написал:
«План по дизелю:
1. Блок — чугун, литье под давлением (завод, цех №3)
2. Головка — сталь, ковка (кузница, мастер Митрич)
3. Топливный насос высокого давления — 150 атм. (Никита, флотский опыт)
4. Форсунки — точное литье, калибровка (Поповская школа, Рыбкин)
5. Испытания — через три месяца»
Я отложил перо. Три месяца. Сто дней, чтобы сделать дизель, который не делал никто в мире. Сто дней, чтобы доказать, что мы можем.
В дверь постучали.
— Войдите.
Вошел Родионов. За ним — Никита. Тот самый механик с флота, которого я нашел на Выборгской стороне. Чистый, выбритый, в новой робе. Держался прямо, по-военному.
— Ваше сиятельство, — сказал он. — Штерн сказал, вы меня звали.
— Звал. Садись.
Он сел. Смотрел на меня. В глазах — настороженность, любопытство.
— Ты на флоте служил. Дизели знаешь.
— Так точно. На «Славе». Механиком.
— На «Славе» — дизели? Какие?
— Немецкие. «Крупп». Четырехтактные, по сто двадцать сил. Хорошие машины. Но капризные. С форсунками вечно проблемы.
— А ты их чинил?
— Чинил. Пока не демобилизовался.
Я кивнул. Достал чертеж дизеля. Развернул перед ним.
— Сможешь сделать такой?
Он наклонился. Смотрел долго, молча. Потом поднял голову.
— Это не «Крупп». Это что-то другое.
— Это наш. Наш чертеж. Будем делать сами.
— Давление какое?
— Сто пятьдесят атмосфер.
Он присвистнул.
— Много. Форсунки не выдержат.
— Выдержат. Я знаю, как сделать.
Он смотрел на меня. В глазах — недоверие, сомнение. Но и что-то еще. Надежда.
— И зачем вам это, ваше сиятельство? Дизели? Война будет?
— Будет.
— Тогда — сделаем, — сказал он просто.
Я посмотрел на него. На его руки — в масле, в ссадинах, но твердые, умелые. На его лицо — молодое, но уже с морщинами.
— Никита, — спросил я. — Ты веришь, что мы можем победить?
Он помолчал.
— На флоте нас учили: побеждает тот, кто лучше готов. Кто больше знает. Кто не боится. У нас были хорошие корабли. Но командиры... — Он запнулся.
— Командиры что?
— Командиры боялись. Не врага. Ответственности. А без этого — победы не будет.
Я кивнул.
— Здесь командир я. Бояться буду я. А ты делай дизель.
— Сделаю, — сказал он. Встал, козырнул. — Разрешите идти?
— Иди.
Он вышел.
Я остался один.
На столе лежали чертежи. Трактор Штерна. Дизель. Броневик. Радио. Бумаги, которые могли изменить мир.
Но мир не меняется от бумаги. Мир меняется от людей. От тех, кто берет на себя ответственность. Кто не боится. Кто верит.
Штерн верит в тракторы. Никита — в дизели. Родионов — в приказы. А я? Во что верю я?
Я верю, что мы можем выиграть. Не потому, что танки лучше пушек. А потому, что мы — лучше. Потому что мы готовы работать, когда другие пьют. Учиться, когда другие смеются. Умирать, когда другие бегут.
Я подошел к окну. За Невой горели огни. Там, в Зимнем, сидел император. Человек, который не верил ни в кого, кроме Бога. Который боялся ответственности. Который станет главной причиной катастрофы.
Я знал, что будет. Знал, но не мог сказать.
Танки не спасут Россию. Дизели не спасут. Радио не спасет. Спасет только одно — люди. Те, кто готов взять на себя вину. Кто готов быть жестоким, когда нужно. Кто готов умереть, чтобы страна жила.
Я готов.
Я сел за стол, взял чертеж дизеля. Надо было работать. Времени оставалось все меньше.
Внизу стучали станки. Штерн, Никита, Митрич, Родионов — все они были там. Работали. Верили.
Я начал чертить.
Глава 18. Поповская школа
Утро было студёным, с промозглым ветром, который тянул с Невы сырость и запах гнилой воды. Я стоял у дверей Поповской школы на Малой Посадской, кутался в шинель и смотрел на облупившийся фасад.
Здание было невзрачным — жёлтая штукатурка, осыпавшаяся лепнина, высокие окна. Здесь когда-то работал Попов. Здесь делали первые в России радиолампы. Здесь теперь ютилась горстка энтузиастов, которых никто не воспринимал всерьёз.
Кроме меня.
Я толкнул дверь. В коридоре пахло озоном, нагретым металлом и старыми книгами. Где-то в глубине звенел телеграфный ключ.
— Вам кого? — из боковой комнаты высунулся парень в засаленном халате. Лицо молодое, лет двадцати, но глаза усталые, с красными прожилками.
— Воронцов-Дашков. К профессору Рыбкину.
Парень вытаращился и исчез. Через минуту вышел сам Рыбкин — в старом сюртуке, с неизменным портфелем под мышкой.
— Граф. Ждали вчера.
— Дела, профессор. Показывайте, что у вас.
Он провёл меня в глубину коридора, в лабораторию. Здесь было тесно: столы заставлены приборами, на полках — банки с химикалиями, в углу — вакуумный насос, самодельный, из ржавого железа и стеклянных трубок. За одним из столов сидели трое — двое парней и девушка. Парни были в таких же засаленных халатах, девушка — в простом ситцевом платье, перепачканном чем-то чёрным.
— Мои ученики, — сказал Рыбкин. — Помогают с лампами.
Я посмотрел на девушку. Лет двадцати, не больше. Лицо бледное, руки в масле, на пальцах — старые ожоги. Смотрела спокойно, без страха.
— Анна Петрова, — продолжил Рыбкин. — Дочь механика, который работал у Попова. Знает физику лучше иных студентов. Если вам нужны качественные лампы — она делает лучшие.
Девушка подняла голову.
— Вас это смущает, ваше сиятельство?
— Меня смущает только одно — что вы делаете лампы на коленке, в подвале, без нормального оборудования.
Рыбкин подошёл к столу, взял стеклянную колбу, поднёс к свету.
— Вот. Лампа по вашим чертежам. Диод. Ресурс — триста часов непрерывной работы. Сетка из молибдена, нить — с торированием. Аналогов в России нет.
Я взял лампу. Тяжёлая, добротная. Внутри — аккуратная сборка, чистая, без пузырьков.
— Триста часов?
— Триста. Если поставите вакуумную установку, которую обещали, — будет пятьсот.
— Штерн делает чертежи. Через две недели начнём сборку.
Рыбкин кивнул, но в глазах его я увидел сомнение.
— В чём дело, профессор?
Он помялся. Посмотрел на учеников, на меня.
— Граф, вакуумная установка — это хорошо. Но лампы — не только вакуум. Это технология. Каждая собирается вручную. Мои ученики работают по десять часов в сутки, но больше двадцати комплектов в месяц мы не вытягиваем. А вам нужно на двадцать станций. Это сорок ламп. Плюс запас.
— Я знаю.
— Значит, нужно наращивать производство. Больше людей, больше места, больше денег. А у меня...
— Говорите прямо, профессор.
Рыбкин вздохнул.
— Городская управа хочет забрать это здание. Говорят, лаборатория не приносит дохода. Университет не может платить за аренду. Если через месяц мы не найдём деньги — нас выселят.
Я посмотрел на столы, на приборы, на лампы. На девушку, которая смотрела на меня с вызовом и надеждой.
— Сколько?
— Три тысячи в год. Аренда, отопление, свет.
— Забираю вашу лабораторию, — сказал я. — Перевожу на завод. Там есть помещение под стеклодувный цех. Рыбкин, вы получаете мастерскую, вакуумную установку и жалованье вдвое выше университетского.
Он вытаращился.
— Но, граф...
— Это выгодно мне. Я получаю производство ламп, которое не зависит от городской управы. А вы получаете лабораторию, где можете делать то, что считаете нужным. В свободное от заказа время.
Рыбкин молчал. Потом посмотрел на учеников. Те замерли.
— А они?
— Всех беру. Студенты получат стипендию и практику. Анна Петрова — ставку мастера-стеклодува.
Девушка приподняла бровь.
— Женщина — мастер на заводе? Уверены, ваше сиятельство?
— Уверен. Если вы делаете лучшие лампы — вы мастер. Пол не имеет значения.
Она смотрела на меня. Потом кивнула.
Один из парней — рыжий, веснушчатый — не выдержал:
— А что мы будем делать? Только лампы?
— Лампы. Потом — приёмники. Потом — передатчики. Потом — то, что сами придумаете.
Они переглянулись. Рыбкин всё ещё колебался.
— Профессор, — сказал я. — У вас есть выбор. Остаться здесь, потерять лабораторию через месяц и вернуться к преподаванию. Или пойти со мной и делать то, о чём мечтали, когда работали с Поповым.
Он усмехнулся. Невесело.
— Вы знаете, граф, я ведь уже десять лет работаю над лампами. Никому не было дела. А теперь... вдруг понадобилось.
— Теперь война на пороге, профессор.
Он посмотрел на меня. В глазах мелькнуло понимание.
— Читаю газеты. Балканы горят, Турция вооружается, немцы строят флот...
— Рано или поздно грянет. И когда грянет — у нас должны быть лампы. Много ламп.
Он кивнул. Решился.
— Хорошо, граф. Мы переезжаем. Но у меня условие.
— Какое?
— Я хочу, чтобы мои ученики имели доступ к вашим чертежам. Не только к лампам. К радио, к двигателям. Чтобы они учились. Не просто делали детали, а понимали, как это работает.
Я посмотрел на него. На его учеников. На девушку, которая уже не отводила взгляда.
— Хорошо, профессор. Учите. Но помните: чертежи секретны. За утечку я отвечу перед Императором. А вы — передо мной.
— Понимаю.
Я достал из папки лист — подписку о неразглашении. Рыбкин прочитал, поставил подпись. Ученики — следом. Анна Петрова подписала не дрогнув.
— Когда переезжать? — спросила она.
— Завтра. Пришлю телеги и рабочих. Рыбкин, составьте список оборудования. Всё, что нельзя оставить.
Он кивнул.
Я повернулся к выходу, но девушка окликнула:
— Ваше сиятельство.
— Да?
— А правда, что вы сделали радио, которое работает на сорок вёрст?
Я посмотрел на неё. В глазах — не просто любопытство. Жадность к знанию.
— Правда. Приедете на завод — покажу.
Она улыбнулась. Впервые за разговор.
Я вышел на улицу. Родионов ждал у экипажа, курил, глядя на серое небо.
— Всё? — спросил он.
— Всё. Завтра перевозим лабораторию на завод.
— Ещё людей?
— Ещё. И, Родионов...
— Слушаю.
— Приготовьте комнаты для студентов. И для Анны Петровой — отдельно.
Он кивнул, не удивился.
Мы сели в экипаж. Я откинулся на сиденье, закрыл глаза. В голове крутились цифры: двадцать радиостанций, сорок ламп, плюс запас, плюс лаборатория, плюс новые люди, плюс деньги, которых вечно не хватает.
— Ваше сиятельство, — голос Родионова вывел меня из полудрёмы. — А если городская управа не даст вывезти оборудование?
Я открыл глаза.
— Пусть попробуют остановить. У нас есть письмо Морского штаба. И есть вы, поручик.
Он усмехнулся.
Экипаж тронулся. За окном проплывали серые дома, грязные улицы. Я смотрел на них и думал: лампы — не только вакуум. Это люди. Те, кто делает их руками. Те, кто учится. Те, кто верит.
У меня теперь есть стеклодувный цех. Есть профессор, который знает больше любого инженера в России. Есть девушка, которая делает лучшие лампы и смотрит с вызовом.
И есть три месяца, чтобы превратить это в производство.
Экипаж остановился у завода. Во дворе суетились рабочие — грузили что-то, перетаскивали ящики. Штерн стоял у ворот, спорил с Никитой, размахивая руками.
Увидев меня, махнул:
— Граф! Идите сюда! Никита говорит, форсунки нельзя делать из обычной стали. А я говорю — можно, если закалить как следует!
Я подошёл. Никита стоял, уперев руки в боки, лицо красное от спора.
— Ваше сиятельство, — сказал он. — Сто пятьдесят атмосфер — не шутка. Если форсунка лопнет, осколками посечёт всех в радиусе десяти саженей.
— Штерн, — я повернулся к инженеру. — Никита прав. Сталь не выдержит. Нужна хромоникелевая. Или хотя бы легированная.
— Где я её возьму? — он развёл руками. — В России такую не делают.
— Будем делать сами. Или закажем у немцев. У нас есть заказ от флота, есть деньги. Найди завод, который может отлить такую сталь. Через месяц чтобы были образцы.
Штерн почесал затылок.
— Дорого будет.
— Дешевле, чем взрыв в цехе.
Он помолчал, потом кивнул.
— Ладно. Поищу.
Он ушёл в цех, увлекая за собой Никиту. Я остался во дворе.
Родионов разгружал медь. Рабочие таскали ящики. Над трубой литейного вился дымок — Митрич уже запустил горн.
Завод жил.
Я поднялся в кабинет. Сел за стол. В дверь постучали через час.
— Войдите.
Колчак вошёл быстро, по-флотски. Без шинели, при орденах. Лицо озабоченное.
— Граф, — сказал он с порога. — У меня две новости. Хорошая и плохая.
— Начинайте с плохой.
— Полковник Комаров подал докладную на имя министра внутренних дел. Требует провести проверку вашего завода на предмет хранения взрывчатых веществ. Говорит, есть сведения, что вы держите на складе толуол.
Я замер. Толуол. Тот самый ящик из подвала. Который я велел переписать как растворитель.
— Это ложь. У нас нет взрывчатки.
— Я знаю. — Колчак сел. — Но Комарову ваша правда не нужна. Ему нужен повод.
— А хорошая новость?
Он достал из папки бумагу.
— Адмирал Эссен, командующий Балтийским флотом, заинтересовался вашими разработками. Он просит прислать образец радиостанции на испытания в Кронштадт. Если испытания пройдут успешно, он готов разместить заказ на тридцать станций. И дать вам официальную защиту от проверок.
Я взял бумагу. Прочитал. Короткая, сухая записка за подписью вице-адмирала.
— Эссен? Тот самый, кто командовал в Порт-Артуре?
— Тот самый. — Колчак усмехнулся. — Человек, который не боится ни японцев, ни бюрократов. Если он скажет, что ваш завод нужен флоту — никто не сможет его тронуть. Даже Комаров.
Я смотрел на бумагу. Эссен. Адмирал, который сделал Балтийский флот боеспособным. Союзник.
— Когда ехать в Кронштадт?
— Через неделю. Успеете?
— Успею. Но условие.
Колчак поднял бровь.
— Какое?
— Мои механики присутствуют на испытаниях. Штерн, Никита, Митрич. Чтобы видели, как работает их техника в полевых условиях.
Он подумал.
— Эссен не любит лишних людей. Но сделает исключение. Троих — можно.
Он встал, протянул руку.
— Граф, вы понимаете, что Комаров не отступит? Даже если Эссен вас прикроет, он будет ждать. Копать. Искать.
— Найдёт. Но к тому времени у меня будет завод, который нельзя закрыть. Заказы, которые нельзя отменить. И люди, готовые защищать свою работу.
Колчак посмотрел на меня.
— Вы опасный человек, граф.
— Я делаю свою работу, капитан.
Он ушёл.
Я остался один.
На столе лежали чертежи топливного насоса. Рядом — записка от Эссена. Мощный союзник, который может прикрыть от Комарова. И враг, который не отступит.
Я взял карандаш.
Внизу стучали станки. Штерн, Никита, Митрич — все там. Работали. Верили.
Я начал чертить.
Глава 19. Кронштадтский эксперимент
Кронштадт встретил нас ветром.
Не петербургским, сырым и вязким, а морским — жёстким, солёным, пробивающим шинель до костей. Я стоял на причале Морского завода, смотрел на серую воду и думал, что адмирал Эссен — человек, который не любит ждать.
Мы ждали уже час.
Штерн сидел на ящике с приёмником, курил, сплёвывал сквозь зубы. Никита проверял крепления антенны на катере — маленьком, юрком, с бензиновым мотором. Митрич возился с передатчиком, ворчал, что медь слишком мягкая, контакты окисляются.
— Ваше сиятельство, — Родионов подошёл неслышно. — Адмирал прибыл.
Я обернулся.
Эссен шёл по пирсу быстро, широко, по-флотски. Невысокий, плотный, с седой бородкой и глазами, которые смотрели так, будто видели тебя насквозь. Вице-адмирал, командующий Балтийским флотом. Человек, который в Порт-Артуре не сдался.
— Граф Воронцов-Дашков? — он остановился напротив, окинул меня взглядом. — Наслышан.
— Ваше превосходительство.
Он перевёл взгляд на катер, на антенну, на ящики с аппаратурой.
— Это и есть ваше чудо?
— Это радиостанция, ваше превосходительство. Дальность связи — до пятидесяти вёрст в чистом поле. В море — больше.
— Больше? — он усмехнулся. — Сколько?
— Теоретически — до ста. Практически — проверим сегодня.
Он смотрел на меня. В глазах — недоверие, но и любопытство.
— Вы уверены, граф?
— Уверен. Но не прошу верить на слово. Прошу провести испытания.
— Какие?
Я достал из папки лист, протянул. Эссен взял, прочитал. На лице ничего не изменилось, но глаза сузились.
— Катер-корректировщик, — прочитал он вслух. — Быстроходное судно с радиостанцией выходит в море, обнаруживает условного противника, передаёт координаты на крейсер, находящийся вне видимости. Крейсер открывает огонь. Катер корректирует попадания.
Он поднял глаза.
— Вы знаете, что ни один флот в мире не имеет такой тактики?
— Знаю.
— И что если это сработает, каждый адмирал в Европе захочет узнать, как это сделано?
— Знаю. Поэтому чертежи — под грифом «Секретно».
Он помолчал. Потом усмехнулся.
— Хорошо, граф. Проведём ваши испытания. Но если ваша игрушка не сработает...
— Если не сработает, я верну аванс Морскому штабу и закрою завод.
Он поднял бровь.
— Смелое обещание.
— Я не обещаю, ваше превосходительство. Я гарантирую.
Он смотрел на меня. Потом кивнул.
— Готовьте катер. Через час выходим.
Мы вышли в море в полдень.
Небо было серым, низким, вода — свинцовой. Катер шёл быстро, зарываясь носом в волну, обдавая солёными брызгами. Штерн сидел у передатчика, вцепившись в ящик, бледный, но держался.
— Граф! — крикнул он, перекрывая шум мотора. — Если эта штука намокнет...
— Не намокнет. Я велел пропитать войлок парафином.
Никита стоял у штурвала, вёл катер уверенно, по-флотски. Родионов — за его спиной, с биноклем. Митрич возился с креплением антенны, ворчал, но делал своё дело.
Я смотрел на берег. Кронштадт таял за кормой, превращался в серую полосу. Где-то там, за горизонтом, нас ждал крейсер «Рюрик» — старый, но мощный, с пушками, которые могли стрелять на двадцать вёрст.
Сегодня они должны были стрелять по моей команде.
— Ваше сиятельство! — крикнул Родионов, опуская бинокль. — Цель!
Я поднёс свой бинокль к глазам. На воде, в восьми верстах от нас, покачивался старый буксир. Условный противник. С нашей высоты — палуба катера возвышалась над водой не больше чем на метр — геометрический горизонт составлял около четырёх вёрст. Но цель была дальше, и я видел только её верхнюю часть: трубу, мачту, кусочек надстройки. Корпус скрылся за изгибом земли.
— Видите? — спросил Родионов.
— Вижу дым и трубу. Корпуса не вижу. — Я опустил бинокль. — Дистанция?
— Около восьми вёрст, ваше сиятельство. Буксир стоит на якоре.
Штерн уже развернул передатчик. Лампа засветилась оранжевым, микрофон висел на проводе, раскачиваясь от качки.
— Связь с крейсером есть? — спросил я.
Штерн крутанул ручку настройки, вслушался. Кивнул.
— Есть. Чистый сигнал.
— Давай микрофон.
Я взял трубку. Внутри была знакомая дрожь — не от волнения, от понимания, что сейчас решится всё. Голосовая связь. Быстрее азбуки Морзе. На такой дистанции каждая секунда на счету.
— «Рюрик», — сказал я в микрофон. — Я «Корректировщик». Приём.
В наушниках зашипело, потом пробился голос — чёткий, спокойный, флотский:
— «Корректировщик», слушаем.
— Вижу цель. Буксир в квадрате сорок семь, пеленг триста двадцать, дистанция восемь вёрст. Корпус скрыт за горизонтом, вижу трубу и мачту. Жду вашего выстрела для корректировки.
— Вас понял. Готовим первый выстрел.
Тишина. Только ветер свистел в антенне, только волны били в борт. Родионов замер с биноклем. Никита сжал штурвал так, что побелели костяшки.
Штерн сидел у передатчика, смотрел на меня.
Сорок пять секунд.
Потом горизонт полыхнул.
Даже с восьми вёрст было видно — вспышка, потом дым, потом через несколько секунд — гул, докатившийся по воде. Снаряд упал далеко от буксира, подняв столб воды.
— Недолёт, — сказал Родионов.
Я поднёс микрофон ко рту.
— «Рюрик», наблюдаю недолёт. Двести саженей левее по курсу. Корректировка: плюс двести вперёд, плюс сто вправо. Приём.
— Вас понял. Корректируем.
Второй выстрел лёг ближе. Вода встала стеной в полутора кабельтовых от буксира.
— Перелёт, — сказал я. — Минус полтора кабельтова вперёд. Приём.
Третий снаряд упал рядом с буксиром, осыпав его палубу водой.
— Близко, — сказал я. — Доворот влево двадцать.
Четвёртый выстрел.
Я увидел, как снаряд рвёт палубу буксира, как летят щепки, как над водой поднимается дым и пар.
— Попадание! — крикнул Родионов.
Я прижал микрофон.
— «Рюрик», наблюдаю прямое попадание. Цель поражена. Благодарю за стрельбу. Отбой.
— Вас понял, «Корректировщик». Хорошая работа. Отбой.
Я опустил микрофон.
Руки дрожали. Не от холода.
Штерн смотрел на меня, не мигая.
— Это работает, — сказал он тихо. — Голосом. За горизонт.
— Работает.
Никита выдохнул, провёл рукой по лицу. Митрич отпустил антенну, сел на ящик. В его глазах было что-то, чего я не видел раньше. Не радость — нечто большее. Понимание, что он участвовал в чём-то важном.
— Ваше сиятельство, — сказал он хрипло. — А это... это теперь на всех кораблях будет?
— Будет, Митрич. Если мы сделаем ещё тридцать таких.
— Сделаем, — он сказал это как клятву. — Чтоб мне не выйти отсюда, сделаем.
Родионов опустил бинокль, посмотрел на меня.
— Ваше сиятельство. Вы понимаете, что произошло?
— Понимаю.
— Мы стреляли по цели, которую не видели. Голосом, через радио. Это... — он запнулся, — это война изменится.
Я кивнул. Он был прав. Война уже изменилась — просто мир ещё не знал об этом.
Эссен ждал нас на пирсе.
Он стоял, заложив руки за спину, и смотрел, как мы швартуемся. Лицо было непроницаемым, но я видел — он знал. Ему уже доложили.
— Граф, — сказал он, когда я ступил на причал. — Я слушал. Весь сеанс.
Я промолчал.
— Голосовая связь на двадцать вёрст. — Он покачал головой. — Мои сигнальщики сказали, что это невозможно. Вы передали координаты цели, которую не видели с катера. И «Рюрик» попал с четвёртого выстрела.
— Со второго, если считать пристрелочный, ваше превосходительство.
Он усмехнулся.
— Скромничаете?
— Констатирую факт.
Он смотрел на меня. Долго. Потом перевёл взгляд на катер, на антенну, на Штерна, который вытирал пот со лба.
— Сколько таких станций вы можете сделать за год?
— Сейчас — двадцать. Если расширить производство — пятьдесят.
— Пятьдесят. — Он повторил, словно пробуя на вкус. — Этого мало.
— Я знаю. Но для начала хватит. Мы поставим их на быстроходные катера, на эсминцы, на крейсера. Каждый корабль, имеющий радио, становится глазом флота. А флот, который видит дальше врага, — побеждает.
Он молчал. Смотрел на воду. На горизонт, за которым ещё недавно дымился буксир.
— Вы знаете, граф, я воевал. Порт-Артур, Цусима. Я знаю, что значит быть слепым. Когда враг видит тебя, а ты его — нет. — Он повернулся ко мне. — Ваша техника даёт нам глаза.
Он протянул руку. Я пожал.
— Я даю вам заказ на тридцать станций. Деньги — в течение недели. Но, граф...
Он посмотрел мне в глаза.
— Я хочу, чтобы вы сделали для меня ещё кое-что.
— Что именно?
— Быстроходный катер с радиостанцией. Такой, как сегодня. Но чтобы он мог не только корректировать огонь, но и ставить дымовые завесы, уходить от преследования, действовать в одиночку.
— Сделаем, ваше превосходительство.
— Когда?
— Через три месяца.
Он кивнул.
— Тогда работайте. И, граф...
— Слушаю.
— Полковник Комаров сегодня утром запрашивал разрешение на обыск вашего завода. Я отказал. Сказал, что завод работает на флот и любая проверка без моего ведома будет рассматриваться как саботаж.
Я выдохнул.
— Благодарю, ваше превосходительство.
— Не за что. — Он усмехнулся. — Я защищаю не вас. Я защищаю флот. А вы сейчас нужны флоту больше, чем любой жандарм.
Он развернулся и ушёл, сопровождаемый офицерами.
Я остался на пирсе.
Штерн подошёл, встал рядом.
— Граф, — сказал он тихо. — Мы это сделали.
— Сделали.
— И что теперь?
— Теперь делаем ещё тридцать. И быстроходный катер. И учимся успевать.
Он усмехнулся.
— Я так и знал, что вы скажете что-то такое.
Вечером мы сидели в кают-компании Кронштадтского порта. Эссен ушёл, но Колчак остался. Капитан разливал чай.
— Вы знаете, граф, я в Порт-Артуре командовал эсминцем. Если бы у меня тогда была такая связь...
— Что бы вы сделали?
— Я бы не потерял четыре корабля в тумане. Я бы знал, где японцы, ещё до того, как они вышли в атаку. — Он отставил чашку. — Вы даёте нам то, о чём мы даже не мечтали.
— Я даю инструмент, капитан. Как использовать — ваше дело.
— Наше, — согласился он. — Эссен уже пишет новую тактику. Катера-корректировщики, эскадренная связь, дальняя разведка.
Мы помолчали. За бортом шумела вода, где-то кричали чайки.
— Капитан, — спросил я. — Что с Комаровым? Эссен его прикрыл, но надолго ли?
Колчак усмехнулся.
— Вы знаете, граф, в России есть два типа власти. Одна — та, что прописана в законах. Другая — та, что в реальности. Комаров — человек закона. Эссен — человек реальности. Пока ваша техника нужна флоту, Эссен будет вас прикрывать. А Комаров будет ждать.
— Чего?
— Вашей ошибки. Или того, что вы станете не нужны.
Я кивнул.
— Значит, надо быть нужным всегда.
— Именно, — сказал Колчак. — Поэтому работайте, граф. Времени мало. У нас у всех мало.
Он помолчал. Потом добавил:
— И ещё, граф. Эссен человек прямой. Он не любит игр. Если вы его подведёте — он первым от вас отвернётся. Запомните это.
— Запомню.
Мы вернулись в Петербург к ночи.
Я сидел в экипаже, смотрел на огни города. Штерн дремал рядом, уронив голову на ящик с приёмником. Родионов правил лошадьми, молчал.
Митрич сидел на облучке рядом с ним, курил. Никита — на задках телеги, прислонившись к ящику с передатчиком. Оба молчали, но я видел по их спинам, по тому, как они держали плечи, — они поняли. Они были частью чего-то большего.
В голове крутилось: голосовая связь, двадцать вёрст, корректировка огня, Эссен, тридцать станций, Комаров.
Мы сделали это. Не чудо. Просто работа. Станки, лампы, антенны, люди, которые не спали ночами.
Но теперь это было не просто радио. Это были глаза флота. Оружие, которого не было ни у кого.
Я закрыл глаза.
Через три дня — встреча со Щербатовым. Продажа земли. Деньги на производство.
Через неделю — переезд лаборатории Рыбкина. Анна Петрова на заводе.
Через месяц — первые станции для Эссена.
Через три — быстроходный катер и дизель.
Времени мало. Но мы двигались.
Война будет. Но теперь у нас был шанс.
Глава 20. Балтийский чай
Колчак приехал на завод через три дня после кронштадтских испытаний.
Я сидел в кабинете, правил чертежи топливного насоса — Штерн настаивал на изменении угла опережения впрыска, Никита спорил, Митрич молчал и точил форсунки, поглядывая на обоих с усмешкой. Родионов доложил о прибытии капитана сухо, но я уловил в его голосе что-то — удивление? Озабоченность?
— Проси.
Колчак вошел быстро, по-флотски, но без обычной подтянутости. Шинель расстегнута, под глазами круги. Он не сел, прошелся по кабинету, остановился у окна.
— Граф, у меня к вам разговор. Неофициальный.
— Слушаю.
— Эссен подписал приказ о списании ста шестидесяти человек с Балтийского флота. Матросы и унтер-офицеры, имеющие технические специальности. Механики, электрики, сигнальщики, гальванеры. Все они в течение месяца будут уволены в запас.
Я отложил карандаш.
— Сто шестьдесят?
— Сто шестьдесят, — повторил он. — Адмирал считает, что на флоте их слишком много. Мол, в мирное время содержать такое количество специалистов накладно. А я считаю… — он повернулся ко мне, — что он просто хочет избавиться от тех, кто может стать проблемой.
— Балтийский чай? — спросил я.
Колчак усмехнулся. Невесело.
— Вы в курсе. Да. Эссен знает, что матросы — не ангелы. Особенно те, кто успел понюхать пороха в Порт-Артуре. А теперь — безделье, портовые кабаки, революционные листовки… Он предпочитает списать их сейчас, пока тихо, чем потом разбираться с бунтом на эскадре.
— И куда они пойдут?
— А куда пойдут сто шестьдесят человек с техническим образованием, граф? — Колчак сел напротив. — К Гучкову. На Путиловский завод. На Сестрорецкий. Куда угодно, только не на улицу. А на улице они — порох. Готовый порох.
Я смотрел на капитана. Он не говорил прямо, но я понимал.
— Вы предлагаете взять их к себе?
— Я предлагаю вам спасти сто шестьдесят человек от голода и от улицы. И заодно — получить лучших специалистов, каких только можно найти в России. Матросы, граф, — это не крестьяне, которых нужно учить азбуке. Они знают дизели, электричество, радиотелеграф. Они прошли войну, они знают, что такое дисциплина. И они — не ваши мастеровые с Выборгской стороны. Они не разбегутся при первой угрозе.
Я молчал. В голове крутились цифры. Сто шестьдесят человек. Это больше, чем весь мой завод сейчас. Это — вторая смена. Это — конвейер, о котором я только мечтал.
— А Эссен? — спросил я. — Он согласен?
— Он ждет вашего предложения. — Колчак достал из портфеля сложенный лист. — Вот. Список. Фамилии, специальности, рекомендации. Лучшие — в начале.
Я взял лист. Развернул. Убористый почерк, аккуратные колонки: «Матрос Иван Соколов, механик дизельной установки, 1904—1906 — Порт-Артур, эскадренный миноносец „Сердитый“. Награжден Георгиевским крестом». Дальше — еще фамилии. Десятки. Сотни.
— Сто шестьдесят человек, — повторил я. — У меня нет жилья для них. Нет казарм.
— Адмирал выделяет казармы в Кронштадте. Пустующие. Перевезти людей в Петербург можно за неделю.
— Нет станков.
— Станки будут. Эссен дает разрешение на передачу вам оборудования из портовых мастерских. Токарные, фрезерные, слесарные верстаки. Все, что нужно для ремонта корабельных механизмов. Для производства двигателей — тем более.
Я посмотрел на Колчака. Он улыбался.
— Вы все продумали, капитан.
— Я служу флоту, граф. А флоту нужны ваши радиостанции. И ваши двигатели. И ваши броневики, если уж на то пошло. Сто шестьдесят специалистов — это не подарок. Это инвестиция.
— Инвестиция, — повторил я. — В обмен на что?
Он помолчал.
— В обмен на то, что вы не откажете флоту, если начнется война. Что ваши станции пойдут на корабли в первую очередь. Что вы будете делать дизели для эсминцев, а не тракторы для помещиков.
Я усмехнулся.
— Штерн меня убьет.
— Штерн пусть делает свое дело. А вы — свое.
Я смотрел на список. Иван Соколов, Георгиевский крест, Порт-Артур. И сотни таких же. Люди, которые умели работать. Которые не боялись машин. Которые прошли войну.
— Когда они могут приехать? — спросил я.
Колчак выдохнул. Будто ждал этого вопроса.
— Через неделю. Если вы дадите добро — завтра начнутся перевозки. Эссен уже подписал бумаги.
— Даю.
Я взял лист бумаги, написал: «Начальнику Морского штаба. Прошу перевести в мое распоряжение технических специалистов согласно прилагаемому списку. Гарантирую трудоустройство, жилье и жалованье не ниже среднего по заводу. Граф Воронцов-Дашков».
Протянул Колчаку.
— Этого достаточно?
— Более чем. — Он сложил бумагу, сунул в портфель. — Я завтра же доложу адмиралу.
Он встал, но не уходил. Стоял, смотрел на меня.
— Капитан, что-то еще?
— Я думаю о том, что мы делаем, граф. — Он усмехнулся. — Сто шестьдесят матросов на заводе. Эссен их списывает, чтобы не бунтовали. Вы берете их, чтобы работали. А они… они ведь будут знать, что их списали. Что их сочли лишними на флоте. Не озлобятся?
Я посмотрел на него.
— А вы как думаете, капитан? Человек, который прошел Порт-Артур, получил Георгия, а потом его выкинули на берег, потому что он «лишний»… Он будет благодарен?
Колчак молчал.
— Он будет зол, — сказал я. — Но злость можно направить. Дать ему дело, которое важнее, чем сидение в портовом кабаке. Дать ему цель. И тогда он не пойдет на баррикады. Он пойдет в цех.
— Вы уверены?
— Нет. Но у меня нет выбора. Мне нужны люди. А им нужна работа. Мы сойдемся, капитан. Или разойдемся, и тогда… — я не договорил.
Колчак кивнул.
— Я понял. Доброй ночи, граф.
Он ушел. Я остался один.
Внизу стучали станки. Штерн, Никита, Митрич — все были там. Работали. Верили.
А теперь к ним придут сто шестьдесят матросов. С Георгиевскими крестами, с опытом Порт-Артура, с обидой на флот. И с руками, которые умели делать то, что не умел никто в этой стране.
Я взял список. Иван Соколов, механик. Еще десятки фамилий. Люди, которые могли стать опорой. Или могли стать угрозой.
Я подошел к окну. За Невой горели огни. Там, в Кронштадте, Эссен готовил флот к войне. А здесь, на Выборгской стороне, я готовил завод.
Две линии, которые сходились в одной точке.
Я вернулся к столу. Взял чертеж топливного насоса. Надо было работать.
Утром я спустился в цех.
Штерн уже был на месте — сидел у двигателя, разбирал форсунку. Никита стоял рядом, подавал инструмент. Митрич точил что-то на станке, не поднимая головы.
— Штерн, — сказал я. — У нас будут новые люди.
— Какие? — он не обернулся.
— Матросы с Балтфлота. Сто шестьдесят человек. Механики, электрики, сигнальщики.
Он замер. Повернулся.
— Сто шестьдесят?
— Сто шестьдесят.
— Откуда?
— Эссен списывает. Говорит, лишние.
Штерн посмотрел на Никиту. Тот молчал, но я видел — в глазах загорелось.
— Вы знаете, граф, — сказал Штерн медленно, — матросы — это не крестьяне. Они привередливые, гордые, могут послать матом любого инженера.
— Знаю.
— И они будут требовать уважения.
— Получат.
— И нормальной работы.
— Получат.
Он помолчал. Потом усмехнулся.
— Тогда мы справимся. У нас Никита из таких же. Справится?
Никита кивнул. Молча.
— Тогда работаем, — сказал я.
Я вышел из цеха. Во дворе Родионов уже расчищал место под новые станки. Эссен прислал не только людей, но и оборудование. Токарные, фрезерные, сверлильные. Все, что нужно для дизельного цеха.
Я смотрел на ящики, на рабочих, которые их разгружали, и думал о том, что сказал Колчак. Сто шестьдесят матросов. Сто шестьдесят человек, которые могли стать бомбой. Или могли стать фундаментом.
Я сделаю из них фундамент. У меня нет выбора.
К вечеру приехал Колчак снова. С ним — высокий матрос в бескозырке, с Георгиевским крестом на груди.
— Граф, — сказал капитан. — Знакомьтесь. Иван Соколов, старший механик. Первый из списка. Хотел посмотреть завод.
Я протянул руку. Матрос пожал. Ладонь твердая, сухая, в старых мозолях. Глаза — спокойные, умные, оценивающие.
— Соколов, — сказал он. — Из Порт-Артура. На «Сердитом» служил.
— Знаю. Читал о вас.
— Много читали? — усмехнулся он.
— Достаточно, чтобы знать: вы лучший.
Он смотрел на меня. Потом перевел взгляд на цех, на станки, на антенну.
— Говорят, вы радио сделали. Голосом. На двадцать верст.
— Сделал.
— А дизель? Тоже сделаете?
— Сделаем. Если поможете.
Он кивнул.
— Помогу. Только, ваше сиятельство… — Он посмотрел мне в глаза. — Мы — матросы. Мы привыкли к порядку. К команде. К делу. Если вы дадите нам работу, мы сделаем всё. Если обманете — мы уйдем. И не придем больше.
— Не обману.
Он кивнул. Протянул руку снова.
— Тогда я с вами.
Я пожал. Ладонь была твердой, уверенной.
Соколов пошел в цех, к Штерну. Я остался с Колчаком.
— Капитан, — сказал я. — Спасибо.
— Не за что. — Он усмехнулся. — Я служу флоту, граф. А флоту нужны ваши станции. И ваши двигатели. И ваши люди. Так что это не благотворительность. Это бизнес.
— Бизнес, — повторил я.
— Самый честный, — сказал Колчак. — Вы даете нам технику. Мы даем вам людей. И вместе мы делаем то, что не сделает никто.
Он ушел. Я остался во дворе.
В цехе уже стучали станки. Штерн, Никита, Митрич, Соколов — они были там. Работали. Верили.
Сто шестьдесят матросов. Сто шестьдесят специалистов. Сто шестьдесят человек, которые могли стать моей армией. Не солдаты. Рабочие. Но такие, за которыми пойдут другие.
Я поднялся в кабинет. Сел за стол, взял чистый лист.
«План:
1. Принять сто шестьдесят человек из Кронштадта. Разместить в казармах. Организовать питание.
*2. Разделить на группы: дизелисты (Никита, Соколов), электрики (Рыбкин), сигнальщики-радисты (Штерн).*
3. Запустить вакуумную установку — производство ламп.
4. Начать сборку топливных насосов — станочный цех (Митрич).
5. Через три месяца — первый дизель.»
Я отложил перо. Три месяца. Сто шестьдесят человек. Радио работает. Эссен прикрывает. Комаров ждет.
Война будет. Но теперь у меня есть люди. Люди, которые знают, что такое война. И которые не хотят, чтобы она повторилась.
Я встал, подошел к окну. За Невой горели огни. Там, в Кронштадте, Эссен готовил флот. Здесь, на Выборгской стороне, я готовил завод.
Мы успеем.
Глава 21. Школа при заводе
Утром привезли толуол — две бочки на телеге, обложенные соломой. Возчик-китаец не хотел заезжать во двор, пришлось вкатывать самим. Митрич подошёл, свинтил пробку, налил в жестянку, понюхал с видом знатока.
— Годная штука, — сказал он, поворачивая жестянку на свет. — Жир берёт, нагар снимает. Лучше керосина будет.
— Только не курить рядом.
— Обижаете, ваше сиятельство. — Он усмехнулся, но пробку завинтил тщательно. — Я порох нюхал, знаю, что горит.
Бочки вкатили в дальний угол цеха, от станков и горна подальше. Я написал мелом на стене: «Техническая жидкость. Огнеопасно. Курение — штраф дневной оплаты». Подумал и приписал: «Открытый огонь ближе пяти аршин — увольнение». Митрич прочёл, хмыкнул, но возражать не стал.
Проблема с растворителем, которая висела над нами полмесяца, решилась. Но на её место уже вставала другая — та, от которой не отмахнёшься и бочкой не закроешь.
Люди.
К восьми утра во дворе собралось без малого сто человек, и с порога было видно, что это не толпа, а два отдельных острова, между которыми — полоса пустой земли шириной в три сажени.
Матросы стояли справа, выстроившись в подобие шеренги, хотя никто их не строил. Привычка. Бушлаты застёгнуты на все пуговицы, бескозырки ровно, у некоторых начищены бляхи ремней. Впереди — Соколов, широкоплечий, с обветренным скуластым лицом и Георгиевским крестом на груди. Он стоял, заложив руки за спину, и смотрел на противоположную сторону двора тем особенным взглядом, каким кадровые военные смотрят на штатских — не враждебно, но с непоколебимой уверенностью в собственном превосходстве.
Крестьяне стояли слева, кучно, как овцы при волке — не потому что боялись, а потому что так привыкли: вместе теплее, вместе не тронут. Армяки, лапти, картузы и шапки, мятые в руках. Некоторые — босиком, несмотря на холод. Среди них я сразу увидел Прохора Зайцева. Он стоял чуть впереди остальных — не потому что вызвался, а потому что его оттуда вытолкнули. Невысокий, жилистый, с тёмным от загара и недоедания лицом, на котором глаза казались неестественно светлыми. Он привёз жену и двоих оставшихся детей, поселился в казарме и работал с первого дня молча, жадно, как человек, который уже знает, что бывает, когда работы нет. Его старшая дочь умерла от голода прошлой зимой. Он не рассказывал об этом — рассказал Родионов.
Рядом с Прохором стоял Тимофей — высокий, костлявый мужик лет тридцати с большими красными руками, которые он не знал куда деть. Он боялся машин. Не станков, не инструмента — именно машин: механизмов, которые двигаются сами, без лошади и без человека. В первый день, когда Митрич запустил при нём токарный станок, Тимофей отпрыгнул назад и перекрестился. Матросы смеялись. Крестьяне делали вид, что не заметили.
Я вышел на крыльцо. Родионов встал за правым плечом, рука привычно легла на кобуру — не потому что ждал стрельбы, а потому что иначе не умел. Штерн и Рыбкин стояли по бокам лестницы, оба с папками.
Двор затих. Сто пар глаз — на мне.
— Вы здесь, чтобы работать, — сказал я. Без приветствий и предисловий. — Кто-то из вас воевал, кто-то голодал, кто-то и то и другое. Мне это не важно. Важно одно: вы здесь. И через месяц каждый из вас будет уметь читать чертёж, стоять у станка и делать деталь по размеру. Кто не хочет — ворота открыты. Кто хочет — через час первый урок. Опоздавших не ждём.
Я специально не сказал «матросы и крестьяне». Не разделил. Посмотрим, надолго ли хватит.
Тишина стояла ещё несколько секунд. Потом Соколов коротко кивнул, повернулся к своим, и матросы потянулись к цеху организованно, по двое. Крестьяне двинулись следом — нестройно, оглядываясь, жмясь друг к другу.
Три сажени между ними не сократились.
Штерн начал с чертежа.
Он нарисовал на доске простую деталь — ось для тележки. Толстая основная линия, тонкие выносные, размеры в миллиметрах, допуски в сотых. Рисовал чисто, уверенно — рука инженера, привыкшего к кульману.
— Это чертёж, — сказал он, повернувшись к аудитории и постукивая мелом по доске. — Язык, на котором разговаривает каждый завод в мире. Без него вы не сделаете даже гвоздя правильной длины. С ним — сделаете паровой двигатель.
Матросы слушали внимательно — для них чертежи не были совсем уж новостью. На кораблях они видели схемы механизмов, хотя бы издали. Соколов поднял руку — спокойно, по-флотски, — и спросил, что означают цифры у стрелок. Штерн объяснил, довольный вопросом, и несколько минут они говорили на языке, который обоим был хотя бы отчасти понятен.
Крестьяне молчали. Они сидели на задних лавках — не потому что опоздали, а потому что сами сели подальше — и смотрели на доску так, как смотрят на церковнославянский текст люди, не выучившие даже гражданской азбуки. Не с тупостью, а с тоскливым непониманием.
Штерн это заметил. Он подошёл к задним рядам и положил перед Тимофеем лист бумаги с отпечатанным чертежом той же оси.
— Что здесь нарисовано?
Тимофей уставился на чертёж. Взял его обеими руками, поднёс к лицу, повернул боком, потом обратно. Линии, цифры, стрелки, рамка с надписями — для него это была такая же абракадабра, как китайские иероглифы.
— Круг, — сказал он наконец, ткнув пальцем в сечение оси. — Вот тут круг. А это... палки какие-то.
— Какие палки? — Штерн повысил голос, и в нём зазвучало раздражение. — Это размерные линии! Это допуски! Это язык инженерии, а не «палки»!
Тимофей побагровел. Он сжал кулаки на коленях и опустил голову, и по тому, как напряглась его шея, я понял: ещё слово — и он либо встанет и уйдёт, либо встанет и ударит.
Но слово сказал не Штерн.
— Эй, деревня! — крикнул с передней лавки Григорий, молодой рыжий матрос с конопатым лицом и быстрыми наглыми глазами. — Чертёж — это тебе не коровий хвост крутить! Тут голова нужна!
Он оглянулся на своих, ожидая смеха. Двое хмыкнули, но остальные промолчали — Соколов сидел неподвижно, и этого было достаточно.
Крестьяне зашевелились. Прохор поднялся. Медленно, не разгибаясь до конца, словно берёг силы.
— Мы учиться пришли, — сказал он негромко, глядя на Григория. — Не глупости твои слушать.
— А то что? — Григорий встал тоже, и стало видно, что он на голову выше Прохора и вдвое шире в плечах. — Что ты мне сделаешь, мужичок?
Они стояли в пяти шагах друг от друга, и между ними сгущалось то молчаливое, тяжёлое напряжение, которое разрешается либо дракой, либо вмешательством начальства.
Я хотел вмешаться. Уже шагнул вперёд.
Но Соколов встал первым.
Он поднялся с лавки — спокойно, без рывка, как человек, привыкший командовать, — и шагнул между Григорием и Прохором. Повернулся к Григорию.
— Сядь, — сказал он. Не громко, но так, что слово упало в тишину как гиря на жестяной поднос.
Григорий открыл рот, потом закрыл. Посмотрел на Соколова, на его крест, на его лицо. Сел. Но по тому, как он сел — тяжело, с обидой, дёрнув плечом, — было ясно, что это не конец, а пауза.
Соколов повернулся к Прохору. Секунду они смотрели друг на друга — матрос с Георгиевским крестом и крестьянин, у которого голод забрал дочь. Потом Соколов кивнул — коротко, сдержанно, как кивают равному.
— Продолжайте, — сказал он Штерну.
Штерн продолжил. Но я видел, что урок сломался. Крестьяне снова замолчали, закрылись. Тимофей сидел, уставившись в стол. Прохор вернулся на место, но плечи его были каменные.
Формально Соколов сделал правильно: остановил конфликт, пресёк хамство. Но между «пресечь» и «примирить» — пропасть. Григорий затаил злобу. Крестьяне затаили обиду.
Я это понимал. И Соколов, кажется, тоже — по тому, как он после урока стоял у окна и курил, глядя во двор. Сосредоточенно, невесело.
После обеда начались практические занятия, и тут случилось то, чего никто — включая меня — не ожидал.
Штерн раздал заготовки. Задание простое: разметить ось по чертежу, обточить на станке до нужного размера. Матросы взялись бодро, хотя и без особого умения — станок был им знаком примерно так же, как крестьянам чертёж. Но они не боялись, а это половина дела.
Тимофей к станку не подошёл. Стоял в трёх шагах, смотрел, как вращается шпиндель, как летит стружка, и по лицу его было видно, что он борется с собой. Руки висели вдоль тела, большие, красные, с потрескавшейся кожей на ладонях. Руки, которые умели держать косу, топор, плуг — и не знали, что делать с рукоятками суппорта.
Я подошёл.
— Боишься?
Он вздрогнул. Посмотрел на меня — снизу вверх, хотя был на полголовы выше.
— Оно само крутится, — сказал он. — Без лошади, без ничего. Как так?
— Сила никуда не девается, — сказал я. — Она просто переходит из одного места в другое. Как вода в мельнице. Видел водяную мельницу?
— А то. У нас на Вятке стояла.
— Там вода крутит колесо. Здесь вместо воды — ток. Его не видно, но он течёт по проводам, как вода по трубе.
Тимофей обдумал это. Долго — секунд двадцать. Потом кивнул.
— А потрогать можно?
— Заготовку — можно. Станок — можно, когда выключен. Шпиндель, когда крутится, — нет. Руку оторвёт.
Он подошёл к станку. Митрич выключил двигатель. Тимофей положил ладонь на станину — осторожно, как на спину незнакомой лошади. Провёл пальцами по суппорту, по направляющим. Потом взял заготовку, повертел в руках, понюхал — и я вдруг увидел то, что видел много раз у лучших своих мастеров: он не рассматривал металл, он его ощупывал. Пальцы нашли раковину в заготовке раньше, чем глаза.
— Тут дырка, — сказал он, ткнув толстым пальцем в едва заметный дефект литья. — Внутри пустое. Эту железку точить нельзя, расколется.
Митрич подошёл, посмотрел. Взял заготовку, осмотрел. Молча кивнул.
— Верно. Раковина. Брак.
— Откуда ты знаешь? — спросил я.
Тимофей пожал плечами.
— Деревья так же. Если внутри гниль — по звуку слышно, по пальцам чуешь. Железо, видать, не шибко отличается.
Я не стал говорить ему, что он только что продемонстрировал навык, которому на заводах учат годами. Вместо этого сказал:
— Митрич, поставь его на приёмку заготовок. Пусть щупает каждую. Какие забракует — в переплавку.
Митрич посмотрел на меня, потом на Тимофея. Кивнул.
— Пойдём. Покажу, где склад.
Тимофей пошёл за ним. У дверей обернулся, посмотрел на меня — растерянно, как человек, которому сказали, что он умеет летать. Потом вышел.
Это увидел Григорий. И, судя по лицу, ему это не понравилось.
Конфликт вернулся к вечеру — там, где я его не ждал.
В столовой.
Кормили щами и чёрным хлебом. Столы стояли длинные, общие, и я намеренно не стал делить их на «матросские» и «крестьянские» — садись где хочешь. Результат получился предсказуемый: матросы заняли один конец, крестьяне — другой, а между ними осталось пустое пространство в несколько мест.
Я сидел в углу, ел ту же похлёбку, что и все — это было принципиально. Родионов стоял у двери, не ел: «После вас, ваше сиятельство».
Григорий поднялся из-за стола и пошёл к раздаче за добавкой. Путь его лежал мимо крестьянских мест. Проходя мимо Прохора, он замедлил шаг, и я увидел, как его нога качнулась — едва заметно, будто случайно, — и миска Прохора слетела с края стола на пол. Щи расплескались по доскам.
— Ой, — сказал Григорий. Без улыбки, с деревянным лицом. — Не заметил.
Прохор встал. Медленно, разгибая спину позвонок за позвонком.
— Заметил.
Григорий повернулся к нему.
— И что?
— Подними. Подними и вытри.
— Не буду.
Тишина.
Я положил ложку. Встал. Стул скрипнул, и оба повернулись ко мне — одновременно, как по команде.
Я подошёл. Посмотрел на лужу щей на полу. На перевёрнутую миску. На Григория, который стоял, расправив плечи.
— Подними миску.
— Я не нарочно.
— Подними миску, — повторил я тем же тоном. — Вытри пол. И налей Зайцеву новую порцию. Сейчас.
— А если не буду?
— Тогда собирай вещи. Утром тебя здесь не будет.
Это было сказано без злости — с той ровной окончательностью, которая не оставляет места для торга.
Григорий смотрел на меня. Потом на Соколова, который сидел на своём месте и не двигался. Потом снова на меня.
Потом нагнулся, поднял миску и вытер пол рукавом бушлата.
— Порцию.
Он пошёл к раздаче. Принёс миску, полную до краёв. Поставил перед Прохором. Не посмотрел на него. Вернулся на своё место, сел, уткнулся в еду.
Прохор стоял, глядя на полную миску. Потом сел. Есть не стал.
Я вернулся к своему углу. Доел похлёбку. Руки не дрожали — но внутри всё звенело. Григорий подчинился — но не смирился. Прохор получил миску — но не получил уважения. Я продавил силой то, что должно было вырасти само.
Плохо.
Родионов подошёл, наклонился к уху.
— Может, убрать этого Григория от греха?
— Нет. Убрать легко. А мне нужно, чтобы они работали вместе.
— Не будут.
— Будут. Но не сегодня.
После ужина я ушёл в кабинет — бывшую конторку начальника склада, где стояли стол, стул и продавленный диван. Правил расписание занятий, но мысли возвращались к столовой.
Около девяти вечера в дверь постучали. Вошёл Соколов. Встал у порога, снял бескозырку, помял в руках.
— Разрешите, ваше сиятельство?
— Садитесь.
Он сел на край стула — прямой, как шомпол, руки на коленях.
— Григорий — мой матрос. Был в моём расчёте на «Громобое». Парень не дурной, но... — Он помолчал. — На флоте мы сами по себе были. Отдельно. Нижние чины — это нижние чины, но всё-таки флотские. А тут... мужики. Лапти. Он не понимает, почему они ему ровня.
— А вы понимаете?
Соколов долго молчал. Потом сказал:
— Я сегодня видел, как тот... Тимофей... заготовку забраковал. На ощупь. Ни один мой матрос так не сумеет.
— И?
— И я подумал: может, мы не всё знаем. — Он повертел бескозырку. — На корабле всё просто. Кочегар — внизу, офицер — наверху. Здесь... не так. Здесь я пока не понимаю, кто наверху, а кто внизу. Может, это и правильно.
Я смотрел на него. Это был момент — хрупкий, ненадёжный, но настоящий. Не примирение, а трещина в стене. Первая трещина.
— Завтра поставьте Григория в пару с Прохором. На размётку деталей. Пусть Прохор размечает, а Григорий проверяет по чертежу.
— Прохор чертёж читать не умеет.
— Пока не умеет. Вот и научится. А Григорий научится терпению.
Соколов обдумал это.
— Подерутся.
— Возможно. Вы будете рядом.
— Понял. — Он встал, надел бескозырку. У двери обернулся. — Ваше сиятельство...
— Да?
— Вы правильно сделали. В столовой. Я должен был сам, но... Григорий — мой матрос. Мне его одёргивать труднее, чем вам.
Он вышел.
Я сидел, глядя на закрытую дверь. «Своих бить труднее» — это была правда.
Я тряхнул головой. Взял чистый лист и начал писать.
«Расписание школы при заводе:
— черчение: Штерн, утро, 2 часа;
— устройство двигателей: Никита, день, 2 часа;
— электротехника и вакуумные приборы: Рыбкин, вечер, 2 часа;
— практические занятия в цехе: 4 часа.
Первый набор: 87 учеников (43 матроса, 44 крестьянина).
Примечание: ставить смешанные пары на практике. Матрос — крестьянин. Контроль — Соколов и Митрич.
Примечание 2: Тимофей — на приёмку заготовок. Отдельно учить — грамоте и чертежу.
Примечание 3: Григорий — наблюдать. Не увольнять пока. Злость можно переплавить в азарт, если правильно нагреть. Если нет — убрать, пока не отравил остальных».
Я отложил перо и подошёл к окну. Во дворе под фонарём, в круге жёлтого неровного света, сидели двое. Прохор — на перевёрнутом ящике, ссутулившись, уперев локти в колени. Рядом, на корточках, Соколов. Он чертил что-то на обрезке доски — провёл линию, показал, ткнул пальцем, объяснил. Прохор наклонился, посмотрел. Взял огрызок карандаша, попробовал повторить. Линия вышла кривая. Соколов покачал головой, взял его руку, поправил хват. Прохор попробовал снова.
Они не разговаривали — только работали. Молча, сосредоточенно, при свете фонаря, который раскачивался на ветру и бросал на землю неровные тени.
Никто их не просил. Никто не приказывал.
Я отошёл от окна. Погасил лампу, лёг на диван. Пружины скрипнули.
Внизу стучали станки — ночная смена, Митрич гнал заготовки к утру. Сквозь стук пробивались голоса, и среди них я различил высокий женский — жена Прохора, Дарья, которая пришла помогать на кухню и осталась мыть полы в цехе, потому что не умела сидеть без дела.
Заснул не сразу. Думал о Григории, о Соколове, о Тимофее, который нашёл раковину в заготовке раньше, чем мастер с тридцатилетним стажем. О том, что из ста человек, может, выйдет десять настоящих рабочих. Или пять. Или один.
Но этот один будет стоить ста.
Уснул под стук станков.
Глава 22. Путиловский завод
Утро началось с того, что Родионов принес телеграмму.
Я сидел в кабинете, пил чай и смотрел на чертеж топливного насоса, который Штерн переделывал уже в третий раз. Никита внизу возился с форсункой, Митрич точил какую-то деталь, и весь завод гудел привычной, успокаивающей работой.
— Ваше Сиятельство, — Родионов положил лист на стол. — С Путиловского. От инженера Строганова.
Я развернул телеграмму. Короткая, без подписи: «Жду вас сегодня. Есть люди, которые хотят работать. Строганов».
Строганов. Старый инженер, которого Гучков уволил с Путиловского три месяца назад — за то, что «не тянет новые технологии». Я встречался с ним неделю назад в трактире на Выборгской стороне. Он пришел в засаленном сюртуке, с красными глазами, пил чай и рассказывал, как Гучков выживает старых мастеров.
— Десять человек, — сказал он тогда. — Лучшие механики, каких я знаю. Всех вышвырнули. Поставили своих, молодых, которые умеют только по чертежам собирать, а чуть что не так — в ступор.
— Приводите, — ответил я. — Работа есть.
Он посмотрел на меня долго, прищурившись.
— А вы не сломаетесь? Гучков таких, как вы, топит. Я видел.
— Не сломаюсь.
— Тогда ждите. Я переговорю с людьми. Дам знать.
И вот — дал.
Я сложил телеграмму.
— Поручик, готовьте экипаж. Едем на Путиловский.
— Один? — Родионов нахмурился. — Ваше Сиятельство, это опасно.
— Опасно, — согласился я. — Но если я приеду с охраной, Строганов не выйдет. Он и так рискует.
Родионов хотел спорить, но я поднял руку.
— Ждите здесь. Если через два часа не вернусь — звоните Колчаку. Он знает, что делать.
— Слушаюсь.
Путиловский завод встретил меня запахом угля и горячего металла.
Я бывал здесь раньше, в той, другой жизни. Тогда это был музей, экскурсии, школьники с рюкзаками. Теперь завод жил. Дымили трубы, грохотали цеха, по двору сновали рабочие в промасленных робах. Кто-то тащил ящики, кто-то катил тележку с углем, кто-то стоял у ворот и курил, поглядывая на мой экипаж.
Я вышел. Ветер тянул с залива, пахло мазутом и речной водой.
У ворот меня встретил охранник — в черной форме, с кобурой на поясе. Не заводская стража, а кто-то посерьезнее. Глаза цепкие, холодные.
— К кому?
— К инженеру Строганову. По делу.
Он посмотрел на меня. Узнал. Не подал виду, но я заметил, как дрогнули его пальцы на кобуре.
— Ждите. Доложу.
Он ушел в будку, что-то сказал внутрь. Через минуту вышел, махнул рукой.
— Проходите. Цех номер три, дальний корпус.
Я пошел по двору. За мной никто не шел, но я чувствовал взгляды. Рабочие провожали меня глазами, шептались. Кто-то крикнул: «Граф!», но я не обернулся.
Цех номер три был пуст.
Огромное помещение, залитое серым светом из высоких окон. Станки стояли рядами, накрытые брезентом. Пахло маслом, ржавчиной и запустением.
Строганов ждал у дальнего верстака. Он был в чистом сюртуке, при галстуке — явно нарядился для встречи. Рядом с ним — двое: старый мастер в засаленной робе и молодой парень с умными, испуганными глазами.
— Граф, — Строганов шагнул навстречу. — Благодарю, что приехали.
— Здравствуйте, Иван Петрович. Говорите.
Он кивнул на своих спутников.
— Это Ефим Кузьмич, токарь. Сорок лет у станка. Гучков его уволил за то, что отказался учить молокососов, которые вместо работы языками чешут. А это Горелов, Алексей. Инженер. Гучков его переманил год назад, а теперь держит на побегушках, чертежи перерисовывать. Хочет уйти, боится.
Горелов покраснел, сжал кулаки.
— Не боюсь я, — сказал он глухо. — Жена беременна. Если меня выгонят — нам не на что жить.
— На моем заводе работа есть, — сказал я. — И жилье. И жалованье не хуже, чем здесь. А через полгода — лучше.
— Гучков узнает, — Горелов не смотрел на меня. — Он всех, кто к вам уходит, записывает. Потом мстить будет.
— Не до вас ему будет, — ответил я. — Через месяц у него другие заботы появятся.
Строганов усмехнулся.
— Слышите, Алексей? Граф говорит — не до нас будет. А вы мне верите?
Горелов поднял голову. Посмотрел на меня, на Строганова, на старого мастера, который молча кивал.
— Я подумаю, — сказал он. — Дайте срок.
— Неделя, — ответил я. — Дольше ждать не могу.
Он кивнул, шагнул назад и исчез в проходе между станками.
Строганов проводил его взглядом.
— Хороший инженер, — сказал он. — Жалко терять.
— Не потеряем, — ответил я. — Придет.
— Дай-то бог.
Старый мастер — Ефим Кузьмич — молчал все время. Теперь шагнул вперед.
— Граф, — сказал он. — Я с вами. Хоть сейчас. Потому что здесь я уже не нужен. А работать хочется. Пока руки держат.
— Забирайте своих людей, — сказал я Строганову. — Сколько сможете. Завтра — на мой завод.
— Десять человек, — ответил он. — Еще трое колеблются.
— Уговорите.
Он кивнул. И вдруг лицо его изменилось — стало напряженным, глаза ушли в сторону.
— Граф, — сказал он тихо. — Вам надо уходить. Сейчас.
Я обернулся.
В дверях цеха стояли трое. В черной форме, с кобурами. Впереди — высокий, плотный, с лицом, которое не выражало ничего. Начальник охраны. Маслов.
— Граф Воронцов-Дашков? — спросил он. Голос ровный, спокойный, как у человека, который делает свою работу и не ждет благодарности.
— Допустим.
— Вы задержаны.
— По какому основанию?
Он сделал шаг вперед. Из-за его спины вышли двое — стали по бокам, отрезая путь к выходу.
— При попытке вывоза с завода секретных чертежей. — Он кивнул на верстак, где лежала папка, которую я не приносил. — Вот они. Свидетели подтвердят, что вы пытались их похитить.
Я посмотрел на папку. На Строганова. Тот побледнел, но не отвел взгляда.
— Это не мои чертежи, — сказал я.
— Ваши, — ответил Маслов. — С вашими инициалами. На вашей бумаге. С вашими отпечатками пальцев.
Он улыбнулся. Холодно, деловито.
— Вы думали, граф, что можете приехать на завод, который принадлежит Александру Ивановичу, и переманивать его людей? Что он ничего не узнает? Что он не подготовится?
Он махнул рукой. Охранники шагнули ко мне.
— Вяжите.
И тут случилось то, чего он не ожидал.
Из-за станков начали выходить люди.
Сначала один — в промасленной робе, с молотком в руке. Потом второй, третий, пятый. Десять. Двадцать. Рабочие Путиловского. Те самые, которых Гучков уволил или собирался уволить. Те, кто ждал, надеялся, боялся.
Они не говорили ничего. Просто стояли — между мной и Масловым.
— Что это значит? — Маслов обернулся. Голос дрогнул впервые.
— А то, — сказал Строганов, — что вы не на того напали.
Маслов сжал кобуру.
— Вы все будете отвечать. За пособничество...
— За что? — перебил его старый мастер Ефим Кузьмич. — За то, что мы на своем заводе стоим? За то, что не даем человека обидеть?
Он шагнул вперед. Молоток в руке смотрел на Маслова, как пистолет.
— Ты, Маслов, своих хозяев слушаешь. А мы свою совесть слушаем. Иди, скажи Гучкову: не бывать этому.
Маслов смотрел на рабочих. Их было уже под тридцать. Лица злые, решительные. Сзади, у ворот, кто-то крикнул: «Пусть валит!» — и толпа загудела.
Маслов поднял руку. Охранники замерли.
— Хорошо, — сказал он. — Но это не конец, граф. Александр Иванович не прощает таких вещей.
— Передайте ему, — ответил я. — Я тоже не прощаю.
Он развернулся и вышел. Охранники — за ним. Дверь хлопнула, и в цехе стало тихо.
Я стоял, смотрел на рабочих. На их лица — усталые, злые, но живые.
— Спасибо, — сказал я.
— Не за что, — ответил Ефим Кузьмич. — Мы за себя. И за него. — Он кивнул на Строганова. — Скажите, граф, работа правда есть?
— Правда.
— Тогда ведите. Мы готовы.
В этот момент дверь снова открылась.
Все напряглись, но это был не Маслов. Молодой парень в форме, с портфелем — посыльный. Он оглядел цех, нашел меня взглядом, подошел.
— Граф Воронцов-Дашков? Вам пакет. От вице-адмирала Эссена. Срочно.
Я взял конверт, сломал печать. Внутри — короткая записка, написанная карандашом, торопливо:
«Граф. Срочно пришлите список людей, которых вы берете на завод. Я подготовлю предписание Морского министерства о привлечении их к работам стратегического значения. Любая проверка вашего завода отныне возможна только с моего разрешения. Эссен».
Я прочитал. Перечитал. Протянул Строганову.
— Читайте.
Он пробежал глазами, и лицо его изменилось. Страх ушел. Осталась усталость — и что-то похожее на надежду.
— Это значит, — сказал он медленно, — что мы под защитой флота?
— Это значит, — ответил я, — что Гучкову теперь не до нас.
Рабочие зашумели. Кто-то засмеялся, кто-то выругался, кто-то просто выдохнул, будто нес тяжелое и наконец поставил на землю.
Я повернулся к Строганову.
— Собирайте людей. Завтра утром — на мой завод. Всех, кто хочет работать. Всех, кто не боится.
— А Горелов? — спросил он.
— Горелов придет потом. Когда поймет, что время пришло.
Я вышел из цеха. Во дворе было пусто — Маслов увел своих людей. Только у ворот стоял Родионов — с револьвером в руке, с перекошенным лицом.
— Ваше Сиятельство, — сказал он. — Я слышал шум. Хотел...
— Всё в порядке, поручик. Едем.
Он открыл дверцу экипажа. Я сел, откинулся на сиденье.
— На завод? — спросил он.
— Нет. Сначала в Министерство торговли. Подать жалобу.
Он удивился, но спорить не стал.
Экипаж тронулся. Я смотрел в окно на серый Петербург, на дымные трубы Путиловского, которые оставались позади.
В голове уже складывался план. Удар. Не кулаком в морду — это не мой метод. Удар законом, деньгами, репутацией.
Жалоба в министерство о том, что Гучков использует свое положение для устранения конкурентов. Свидетельства мастеровых, которых он уволил за отказ идти на сделку.
Сведения Брусилову и Эссену о том, что Гучков пытался сорвать испытания радиостанций. Без прямых улик — но с указанием, чьи люди напали на нас на Пулковской дороге.
Заметка в «Новое время»: «Граф Воронцов-Дашков принимает на работу инженеров, уволенных с Путиловского завода». Удар по репутации. Публичный.
И главное — поставщик. Завод «Лесснер», который дает Гучкову медь и латунь. Если я переманю их долгосрочным контрактом с авансом на полгода вперед — Гучков останется без металла. А деньги у меня есть. Флот заплатил.
Я закрыл глаза.
Гучков не исчезнет совсем. Такие, как он, не исчезают. Но на полгода — на год — он уйдет в тень. Будет судиться, искать новых поставщиков, улаживать дела с министерствами. А когда вернется — завод уже будет стоять. Люди будут работать. И тронуть меня будет нельзя.
Экипаж стучал колесами по булыжнику. Где-то кричали чайки. Нева текла серая, холодная, равнодушная.
— Поручик, — сказал я. — Завтра утром поедете на завод «Лесснер». Передадите управляющему мое предложение: долгосрочный контракт на поставку меди и латуни. Аванс — на полгода вперед. По ценам на десять процентов выше рыночных.
— Выше? — Родионов удивился. — Зачем переплачивать?
— Чтобы они выбрали нас, а не Гучкова. Иногда дешевле заплатить больше, чем потом потерять всё.
Он помолчал, потом кивнул.
— Слушаюсь.
На завод мы вернулись к вечеру.
Штерн встретил у ворот — с чертежами в руках, с красными глазами, но довольный.
— Граф, — сказал он. — Я тут прикинул. Если взять за основу дизель Нобеля, уменьшить вдвое и поднять обороты...
— Завтра, Штерн. Сегодня — отдых.
Он посмотрел на меня, хотел спорить, но увидел лицо.
— Что-то случилось?
— Случилось. Завтра придут новые люди. С Путиловского. Десять инженеров и мастеров. Нужно их встретить, разместить, дать работу.
Штерн присвистнул.
— Гучков не обрадуется.
— Гучков будет занят. Я позабочусь.
Я прошел в кабинет. Сел за стол, взял чистый лист. Надо было писать жалобу в министерство. Текст, который не оставит камня на камне.
Писал долго. Переписывал. Снова писал. К вечеру на столе лежало три листа. Сухо, официально, по делу. Свидетельства, даты, факты. Никаких эмоций. Только факты.
Я сложил листы, запечатал в конверт.
Завтра — в министерство. Послезавтра — Брусилову. Через неделю — заметка в газете. И «Лесснер» с контрактом.
Гучков не исчезнет. Но он уйдет в тень. Надолго.
Я погасил лампу. Лег на диван.
Внизу стучали станки. Штерн не спал. Рыбкин не спал. Никита возился с двигателем. Митрич точил детали.
Скоро к ним прибавятся новые голоса. Новые люди. Новые надежды.
Я закрыл глаза.
Гучков проиграл сегодня. Не окончательно, но проиграл.
А я выиграл день.
Глава 23. Школа
Прошла неделя с того вечера, когда Григорий сбил миску Прохора. Неделя, в которую завод жил, как живёт человек с переломанной ногой: осторожно, с оглядкой, прислушиваясь к каждому хрусту.
Штерн поставил смешанные пары на разметку. Прохор и Григорий оказались за одним верстаком — по моему приказу, но Соколов сделал вид, что приказ его. Григорий молчал первые два дня. Прохор молчал тоже. Они работали, не глядя друг на друга, передавая детали через край стола, как передают инструмент в операционной — не глядя, но точно.
На третий день Прохор ошибся в разметке. Григорий поймал ошибку, ткнул пальцем в чертёж:
— Не туда.
Прохор посмотрел. Переложил деталь. Григорий не добавил ни слова насмешки, ни взгляда. Просто отвернулся к своему станку.
Я стоял у входа в цех, видел это и думал: может, получится.
Восемь утра. Цех сборки, где вместо станков стояли длинные столы, а на них — заготовки, штангенциркули, чертежи на серой плотной бумаге. Пахло деревом, металлом и дешёвым табаком.
Сегодня — первая приёмка. Не экзамен. Просто: покажи, чему научился за семь дней.
Я сел в углу на ящик из-под конденсаторов. Рядом — Штерн с папкой и карандашом. Рыбкин пришёл посмотреть, привёл Анну Петрову — та стояла у окна, держала в руках новую лампу, проверяла нить на свет.
Соколов выстроил учеников. Сорок семь человек — не все, кто начал. Некоторые сбежали в первые дни, не выдержали темпа. Эти — остались.
— Первый, — сказал Соколов.
Вышел Тимофей.
Он изменился за неделю. Не стал чище или опрятнее — та же рваная рубаха, те же лапти, те же красные, потрескавшиеся руки. Но в глазах появилось что-то новое. Не понимание — скорее, узнавание. Как у человека, который всю жизнь ходил с завязанными глазами и вдруг увидел, что мир не ограничивается его деревней.
На столе перед ним лежали три заготовки. Одна — годная, две — с дефектами. Раковина, трещина, недолив. Митрич отобрал их сам: «Если этот найдёт — значит, чует железо».
Тимофей подошёл к столу. Не взял заготовки сразу — положил руки на край, наклонился, посмотрел. Потом взял первую. Повертел. Постучал костяшкой. Приложил к уху, будто слушал, как она дышит.
— Пустая, — сказал он. Положил.
Взял вторую. Провёл пальцем по поверхности, нахмурился, понюхал.
— Трещина. Внутри. Снаружи не видать, а внутри есть.
Положил. Взял третью. Подержал, взвесил на ладони, усмехнулся.
— Эта — самая хорошая.
Митрич кивнул. Штерн что-то записал.
— Как ты узнал? — спросил я.
Тимофей посмотрел на меня, помялся.
— Оно звенит, ваше сиятельство. У каждого металла свой звон. Как у дерева. Только тоньше. У пустой — глухой, будто в пустой бочке. У треснутой — дребезжит. А у хорошей — чистый, долгий.
Он говорил это просто, как о погоде. А я смотрел на его руки — грубые, в трещинах, с обломанными ногтями — и думал о том, сколько таких Тимофеев лежат в земле, не дожив до своего часа.
— Иди. Ты сдал.
Он пошёл к выходу, но у дверей остановился, обернулся.
— Ваше сиятельство. А чертёж я всё-таки выучу. К следующей неделе.
— Выучишь.
Он вышел.
В цехе было тихо. Григорий смотрел ему вслед — лицо растерянное. Так смотрит человек, который всю жизнь считал себя первым, а потом увидел, что есть кто-то, кто умеет то, чего он не умеет и не будет уметь никогда.
Следующим вызвали Прохора.
Он размечал деталь. Простая ось — та самая, с которой Штерн начинал первую лекцию. Прохор работал медленно, но точно. Штангенциркуль держал так, будто боялся раздавить, чертил по металлу робко, но линии ложились ровно.
— Годно, — сказал Митрич, проверив размеры. — Семь из десяти.
Прохор выдохнул. Я заметил, как его пальцы дрогнули, когда он отложил инструмент. Он не привык, чтобы его работу оценивали. Он привык, что работа есть работа: сделал — и слава богу, не сделал — значит, не будет есть.
— Прохор, — сказал я. — Ты умеешь читать?
Он замер. Покраснел.
— По складам, ваше сиятельство. Отец учил, да помер рано. Дальше не пошло.
— Будешь учиться. Вечером, после смены. Рыбкин, найдёте кого?
— Анна Петрова согласилась. Она и матросов учит.
Я посмотрел на девушку у окна. Она подняла голову, встретила мой взгляд спокойно.
— Хорошо.
Потом был Григорий.
Ему дали задание сложнее — прочитать чертёж и объяснить, как обработать деталь. Он справился. Быстро, уверенно, как человек, который учил чертежи не неделю, а всю жизнь. Тимофей смотрел на него — не с завистью, с уважением.
Когда Григорий отошёл, я сказал:
— Хорошо.
Он кивнул. Не улыбнулся.
К полудню приёмка кончилась. Из сорока семи сдали тридцать один. Шестнадцать не сдали — ошибки в разметке, брак, неумение читать чертёж.
Штерн спросил:
— Шестнадцать — много, граф. Треть.
— Треть за первую неделю. Через месяц будет десять. Через два — ноль. Если нет — тогда отчислю.
Он не спорил.
После обеда случилось то, чего я ждал, но не был уверен, что дождусь.
Григорий подошёл к Тимофею.
Это было во дворе, у ворот, где рабочие курили после смены. Григорий стоял, засунув руки в карманы бушлата, и смотрел на Тимофея, который сидел на ящике, строгал ножом какую-то деревяшку. Рядом никого не было — матросы отошли, крестьяне тоже, будто чувствовали, что это не их дело.
Я стоял у окна кабинета. Видел их, но не слышал.
Григорий сказал что-то. Тимофей поднял голову, посмотрел на него снизу вверх — спокойно, как смотрят на человека, который загораживает солнце.
Григорий сказал ещё. Тимофей покачал головой, опустил взгляд, снова взялся за деревяшку.
Григорий топнул — не со злости, от нетерпения. Сел рядом на корточки, достал из кармана сложенный лист, развернул. Чертёж. Протянул Тимофею.
Тимофей взял. Посмотрел. Покачал головой.
Григорий ткнул пальцем в чертёж, потом в деревяшку. Объяснял. Тимофей слушал, не перебивая. Потом кивнул. Взял карандаш и провёл линию на деревяшке — кривую, неуверенную.
Григорий посмотрел. Взял его руку, поправил хват. Провёл линию заново — ровно, по линейке.
Тимофей посмотрел на линию. Потом на руку Григория. Потом провёл свою — рядом, параллельно. Кривую, но ближе к ровной, чем первая.
Григорий кивнул.
Я отошёл от окна.
Вечером я спустился в цех, где Рыбкин и Анна Петрова готовили вакуумную установку к запуску.
— Через три дня запускаем, — сказал Рыбкин. — Если Штерн не отвлечёт на свои форсунки.
— Не отвлечёт. Справитесь?
Он посмотрел на меня. Усталые глаза, седые усы.
— Справлюсь, граф. Не впервой.
Анна стояла у стола, собирала лампу. Пальцы двигались быстро, точно.
— Анна, — сказал я. — Вы согласны учить грамоте?
Она подняла голову.
— Согласна. Но при условии.
— Каком?
— Мои ученики будут делать лампы. Не только учиться. Я не хочу быть просто учительницей.
— Хорошо. Ваши ученики делают лампы. Вы учите. И делаете лучшие лампы на заводе.
— Я и так делаю лучшие, — сказала она.
Рыбкин усмехнулся в усы.
Я поднялся в кабинет. Взял блокнот, перечитал записи.
Тимофей — браковщик. Годен. Чутьё редкое. Учить чертежу.
Прохор — разметка. Медленно, но точно. Учить грамоте.
Григорий — сдал. Назначить на сложные детали. Перелом наметился.
Соколов — держит строй.
Школа: 31 сдал, 16 нет. Повторная через неделю.
Вакуумная установка — через 3 дня. Лампы — 10 в неделю.
Дизель: форсунки — неделя, насос — две.
Отложил блокнот. Взял чистый лист. Написал Брусилову:
«Ваше Превосходительство. Первые пять радиостанций будут готовы через две недели. Прошу назначить время для полевых испытаний. Граф Воронцов-Дашков».
Позвал Родионова.
— Отправьте с утренним курьером.
Он взял конверт, помедлил.
— Ваше сиятельство, во дворе Григорий. Сидит с Тимофеем, чертёж объясняет. Тот уже третью деталь разметил.
— И?
— Григорий его не ругает. Терпеливо так. Будто с младшим братом.
Я посмотрел на поручика. Родионов не умел говорить лишнего. Если заметил — значит, важное.
— Это хорошо, поручик.
Он вышел.
Я погасил лампу. Лёг на диван. За стеной Штерн стучал карандашом — считал. Внизу кто-то ходил: скрипели сапоги по бетону. Рыбкин. Не ушёл.
Заснул не сразу. Но заснул.
Глава 24. Вакуум
Три дня пролетели как один.
Штерн пропал в дизельном цеху — Никита докладывал, что они с Соколовым бьются над форсункой, что давление не держит, что нужно менять конструкцию. Я сказал: «Делайте», — и не лез. У каждого своя война.
Моя война была здесь, в бывшей кладовке, которую переоборудовали под стеклодувный цех.
Рыбкин стоял у вакуумной установки, как хирург перед операцией. Руки его дрожали — не от страха, от напряжения. Анна Петрова держала запасную колбу, смотрела на манометр. Митрич возился с насосом форвакуума — старым, ржавым, перебранным трижды за последнюю неделю.
Установку собрали из того, что нашли. Пластинчато-роторный насос — бывший холодильный компрессор, переделанный Митричем на масляное уплотнение. Ртутный диффузионный — чудо, которое Рыбкин выменял в университете на три года лекций. Стеклянная колба — выдутая Анной за ночь, с точностью до долей миллиметра.
— Давление? — спросил Рыбкин.
Анна посмотрела на манометр.
— Сто пятьдесят микрон. Падает.
— Медленно.
— Медленно. Насос старый, поршни изношены.
— Запускай второй.
Она повернула вентиль. Диффузионный насос загудел — тихо, вкрадчиво, будто проснулся.
— Сорок, — сказала Анна. — Двадцать. Десять.
— Стоп. — Рыбкин поднял руку. — Давление скачет.
Ртутный столб дрожал, не мог устояться.
— Травит, — сказала она. — Где-то травит.
Митрич начал проверять соединения. Стекло, резиновые прокладки, притёртые краны. Ползал по полу с лучиной — подносил огонь к стыкам, смотрел, где дёрнется пламя.
— Здесь, — сказал он. — Кран. Микротрещина.
Рыбкин побледнел. Кран был единственным.
— Заделать можно? — спросил я.
— Можно, — ответил Митрич. — Часа два. Если Анна поможет.
Девушка уже снимала кран с установки, не дожидаясь ответа.
Через два часа кран стоял на месте. Запаянный, зачищенный, проверенный.
— Запускаем, — сказал Рыбкин.
Второй раз всё пошло иначе. Насосы работали ровно, стрелка манометра ползла вниз без скачков.
— Пять микрон, — сказала Анна. — Три. Один.
— Хорошо. — Рыбкин выдохнул. — Нагрев.
Анна включила трансформатор. Нить накала внутри заготовки засветилась — сначала тускло, потом ярче, раскаляясь до оранжевого свечения. Дегазация — выжигание газов из металла и стекла. Без этого лампа не прожила бы и часа.
— Давление?
— Растёт. Два микрона... три... пять...
— Держи.
Тишина. Только гудение насоса и потрескивание нити. Я смотрел на Анну — лицо спокойное, но пальцы, сжимавшие край стола, побелели.
— Падает, — сказала она. — Три... два... один.
— Запаивай.
Она взяла горелку. Пламя лизнуло стекло — синее, жаркое, почти невидимое. Анна вращала колбу, плавя горловину, закрывая лампу навсегда. Внутри, в вакууме, горела нить — маленькое солнце в стеклянной темнице.
Пламя погасло. Анна поставила колбу на стол.
— Готово, — сказала она.
Рыбкин выдохнул. Я не заметил, что он не дышал последние полминуты.
Он вставил лампу в патрон, подал напряжение. Нить засветилась ровно, без мигания. Подал анодное. Лампа ожила: между нитью и анодом потёк невидимый ток.
— Двести часов, — сказал Рыбкин. — Минимум. Щадящий режим — триста.
— Не щадящий?
— Сто пятьдесят. Для полевой станции хватит.
Я смотрел на лампу. Маленькая стеклянная колба, в которую ушли месяцы работы, десятки чертежей, сотни ошибок.
— Вторую, — сказал я.
Вторую Анна собрала за два часа. Третью — за полтора. К вечеру на столе лежало пять колб. Пять работающих ламп.
Рыбкин сидел на ящике, пил чай из жестяной кружки, и руки его больше не тряслись.
— Профессор, — сказал я. — Вы сделали то, что не сделал никто в России.
— Попов сделал, — ответил он. — Только его лампы жили двадцать часов.
— А мои — триста, — сказала Анна, не поднимая головы. Она уже собирала шестую.
Я поднялся в кабинет. На лестнице столкнулся с Родионовым — он нёс ведро с углём для печки.
— Ваше сиятельство, Комаров присылал человека. Штатский, невзрачный. Стоял у ворот, записывал, кто входит и выходит. Я его не трогал.
— Правильно. Пусть записывает. Ему нечего увидеть снаружи.
Родионов поставил ведро.
— Ещё кое-что. Тот экипаж, что я отслеживал после визита Гучкова, — вчера снова был на Выборгской. Проехал мимо завода дважды. Медленно.
— Номер?
— Тот же. Кучер тот же.
— Запишите время. Больше ничего не делайте.
Он кивнул, подхватил ведро и пошёл наверх. Я остановился на площадке, прислушался. Снизу — ровное гудение насоса: Анна не выключила установку, значит, делает седьмую. Сверху — стук угля о чугунную дверцу печки. Обычные звуки обычного вечера. Но экипаж Гучкова, проехавший мимо дважды, обычным не был.
Сел за стол. Взял блокнот.
Ли де Форест запатентовал аудион четыре года назад. Талантливый американец, но безграмотный в производстве — так и не добился стабильного вакуума. Его лампы жили десятки часов, половина партии выходила браком. «Телефункен» тратил миллионы марок — и тоже буксовал. Проблема была одна: насос.
Ртутный диффузионный насос, который стоял у меня в цеху, не существовал нигде в мире. Гаэде изобретёт его через пять лет. А у меня он работал сейчас, собранный из университетского хлама и смекалки Рыбкина.
Но значение этих пяти ламп было не в технологии. Оно было в том, что они делали возможным.
Искровой передатчик — телеграф без проводов. Точки, тире. Каждая команда — минуты передачи, минуты расшифровки. Для корректировки огня с воздушного шара — невыносимо медленно. Пока корректировщик передаст «перелёт пятьдесят, вправо двадцать», снаряды уже упадут в другом квадрате.
Лампа в приёмнике — телефон. Голос. «Батарея, цель — перекрёсток, огонь!» — и артиллерист слышит живым голосом, без морзянки. Секунды вместо минут.
Лампа в передатчике — чистая частота вместо искрового шума. Не заглушишь. На той же мощности — втрое дальше.
Брусилов приедет послезавтра. Он ждёт искровые станции. Он слышал голос в эксперименте — но эксперимент это хрупкая колба и риск отказа. Он поверил в возможность.
А если я покажу ему серийную лампу с ресурсом в двести часов?
Повернуть назад будет нельзя.
В дверь постучали. Вошёл Митрич — руки в масле, на щеке полоса сажи.
— Ваше сиятельство, там Анна спрашивает: вольфрамовой проволоки сколько осталось?
— А что?
— Говорит, на шестой лампе нить порвалась. Пережгла при дегазации. Хочет знать, сколько можно тратить на брак.
Я достал из ящика конторскую книгу, нашёл нужную строку.
— Тридцать килограммов было. На шесть ламп ушло граммов сто — сто десять. Осталось двадцать девять с лишним. Скажите ей: на брак — не больше десяти процентов от расхода. Пусть считает.
Митрич кивнул, но не ушёл. Мялся у порога.
— Что ещё?
— Она меня учит, — сказал он. — Горелку держать. Стекло паять. Я ей говорю — старый я для этого. А она говорит — старый, да руки правильные.
Он сказал это так, как говорят о вещах, которые не умещаются в привычную картину мира. Тридцать лет у станка — и вдруг девчонка учит его новому ремеслу. И он идёт. И учится.
— Учитесь, Митрич, — сказал я. — Руки у вас действительно правильные.
Он ушёл. Я услышал, как он спускается по лестнице — тяжело, по-стариковски, — и как внизу Анна говорит ему что-то коротко, и он отвечает «понял», и снова шипит горелка.
Вольфрам.
Тридцать килограммов. На одну лампу — пятнадцать-двадцать граммов нити. Полторы тысячи ламп. Если Брусилов потребует не двадцать, а двести — запас закончится за полгода. А нового взять негде. Россия вольфрам не добывает. Рынок контролирует Германия.
Вольфрамит есть на Урале — я помнил это из прежней жизни. Но «есть на Урале» и «добыт, очищен, превращён в проволоку» — расстояние в тысячи вёрст и месяцы работы. А проволока ломкая, требует ювелирного обращения — Анна только что это доказала, пережгла нить на шестой лампе.
Один человек. Две руки. Заболеет — производство встанет. Обожжёт пальцы — встанет надолго. Переманят — и я останусь с установкой, но без мастера. Гучков именно так и сделает. Его экипаж не зря ездит мимо завода.
Мне нужна не одна Анна. Мне нужна школа стеклодувов. Но школа — это месяцы. А послезавтра — Брусилов.
Я записал в блокнот — коротко, без списков, одной строкой:
Вольфрам, стеклодувы, секретность — три замка, и ни один не закрыт.
Встал. Спустился в цех.
Анна сидела за столом, перед ней лежала седьмая колба — ещё не запаянная. Митрич стоял рядом с горелкой в руке, неуверенно, как медведь с кисточкой. Рыбкин дремал на ящике в углу — кружка с остывшим чаем стояла на полу у ног.
— Анна, — сказал я.
Она подняла голову.
— Завтра — полевые испытания. Пять станций. Мне нужно двадцать ламп к приезду Брусилова.
Она посмотрела на пять готовых колб, потом на заготовку перед собой, потом на Митрича с горелкой.
— Двадцать — за два дня?
— Да.
Она помолчала. Провела пальцем по краю колбы — жест, который я уже знал: она считала.
— Если Митрич возьмёт дегазацию, а я — запайку и сборку. Если проволока не будет рваться чаще, чем на каждой десятой. Если насос не встанет.
— Это «да» или «нет»?
— Это «попробую». Но мне нужен второй трансформатор. Этот греется.
— Будет. Митрич, найдёте?
Митрич кивнул. Горелку он держал уже увереннее.
— Тогда начинайте, — сказал я. — Утром проверю.
Я повернулся к выходу. У двери остановился, посмотрел на них: старик-механик, учёный, спящий на ящике, девушка с обожжёнными пальцами. Трое людей в бывшей кладовке, с оборудованием, собранным из хлама. Против «Сименса», «Телефункена» и всей германской промышленности.
Почему-то я не сомневался.
Поднялся наверх. Написал Брусилову:
«Ваше Превосходительство. К полевым испытаниям готовы. Помимо искровых станций, прошу выделить время для демонстрации нового типа аппарата. Подробности — при встрече. Граф Воронцов-Дашков».
Запечатал конверт. Положил на край стола — Родионов заберёт утром.
За окном стояла ночь — ясная, с крупными звёздами, какие бывают в Петербурге только в морозы. Внизу шипела горелка. Анна работала.
Я не стал ложиться. Сел в кресло, закрыл глаза. Двадцать ламп. Послезавтра. Пять станций в поле. Голос по радио — впервые в истории русской армии.
Перед глазами стояла стеклянная колба с раскалённой нитью. Горела ровно, без мигания. Двести часов.
Достаточно, чтобы начать.
Глава 25. Голос
Брусилов приехал в восемь утра, когда завод только просыпался.
Я встретил его во дворе. Генерал был в полевой форме — серой, без аксельбантов, с георгиевской ленточкой на кителе. Не парадный смотр — работа. Рядом — два офицера из Генерального штаба: один с блокнотом, второй с портфелем, оба молодые, с любопытными глазами людей, которые ещё не научились прятать интерес за выправкой.
— Граф. — Брусилов пожал руку сухо, по-военному. — Телеграмму получил. Что за «новый тип аппарата»?
— Увидите, ваше превосходительство. Прошу.
Я повёл их в цех.
Там уже всё было готово. Штерн сидел у первого передатчика — искрового, того самого, который мы собирали для первой демонстрации. Рядом, в походных ящиках, упакованных так плотно, что крышки едва закрывались, стояли пять станций — всё, что мы успели собрать за последние недели. Рыбкин проверял лампы, перебирая их одну за другой с тем особенным выражением лица, с которым ювелир перебирает камни: восемнадцать годных, две с пережжённой нитью — в брак, в переплавку.
Анна стояла у дальней стены, держала запасную колбу и смотрела на неё против света — проверяла, нет ли микротрещин. Под глазами у неё были тени, пальцы забинтованы в двух местах. Митрич возился с аккумуляторами, что-то бормоча себе под нос. Никита и Соколов ждали у выхода — они повезут станции в поле.
— Пять комплектов, — сказал я Брусилову. — Приёмник, передатчик, антенное хозяйство, аккумуляторы. Вес — три пуда каждый. Разворачивается за десять минут.
Брусилов подошёл к ближайшему ящику. Откинул крышку, посмотрел на катушки, на провода, на лампу в гнезде, и потрогал стеклянную колбу — осторожно, как трогают незнакомое оружие, когда не знаешь, заряжено ли.
— Искровые?
— Эти — да. Дальность — тридцать вёрст. Уверенный приём.
— Тридцать. — Он повторил число так, как пробуют на вкус незнакомое блюдо — не спеша, давая мысли осесть. — Хорошо.
— Это было хорошо, — сказал я. — А теперь я хочу показать вам другое.
Я кивнул Штерну. Тот поднялся, перешёл к отдельному столу — там, где стояла станция, собранная не из серийных деталей, а из лучшего, что мы смогли сделать за последний месяц: лампы с ресурсом в двести часов, катушки, намотанные Штерном лично, антенное согласование, выверенное за три ночи до долей миллиметра.
Штерн надел наушники, подал питание. Лампа засветилась оранжевым — ровно, без мигания, как маленькое спокойное солнце.
— Ламповый передатчик, — сказал я. — Не искра. Генератор незатухающих колебаний. Приёмник — с усилением.
— И что это даёт?
— Голос, ваше превосходительство. Без морзянки.
Брусилов посмотрел на меня — и я заметил, как что-то изменилось в его взгляде: не удивление, нет, он был не из тех, кто удивляется на виду, — скорее, то особое внимание, с которым опытный военный смотрит на новое оружие, когда понимает, что оно может изменить правила игры. Офицер с блокнотом перестал писать.
— Голосом, — повторил Брусилов. — Как телефон?
— Как телефон. Без проводов.
— Дальность?
— Пока — как у искровых. Тридцать вёрст. С более мощным передатчиком — дальше.
Он не стал спрашивать «насколько дальше» — понял, что это не тот вопрос, который сейчас важен.
— Покажите.
Мы выехали через час.
Два экипажа, телега с оборудованием, пять верховых. Брусилов сидел в первом экипаже со мной и Штерном — молча, глядя в окно на дорогу, по которой лошади шли медленнее, чем обычно: подмёрзший за ночь грунт успел раскиснуть под утренним солнцем и теперь брал колёса в вязкий плен. Штерн рядом что-то беззвучно просчитывал, шевеля губами, — я уже научился узнавать этот признак: он нервничал.
— Куда? — спросил генерал, не отрывая взгляда от окна.
— Пулковские высоты. Чистое поле, меньше помех.
— Помню. Дождь, вы с приёмником на берёзе. Тридцать пять вёрст.
— Сегодня будет по-другому.
Он кивнул — коротко, без слов — и снова замолчал. Я тоже молчал. Говорить было не о чем: всё, что нужно было сказать, скажут приборы.
Пулковские высоты встретили ветром — резким, с привкусом снега, который ещё не выпал, но уже стоял где-то за горизонтом и ждал своего часа.
Место я выбрал то же, что и в первый раз, — открытое поле у старого дуба, широкого и кривого, будто он всю жизнь боролся с этим самым ветром и привык к нему, но так и не смирился. Но сейчас всё было иначе: не кустарная сборка, не ящики на телеге с наспех намотанными проводами — пять станций, развёрнутых в цепь по всем правилам. Соколов командовал установкой так же, как командовал матросами на корабле — негромко, точно, без лишних слов. Никита настраивал антенны. Матросы работали быстро, без суеты, без переспросов. Девять минут от первого ящика до последней растяжки. Я засёк время.
Брусилов стоял рядом и смотрел — не на приборы, а на людей.
— Ваши?
— С флота. Эссен дал.
— Эссен. — Короткая усмешка, которая у него всегда означала уважение, а не насмешку. — Умеет адмирал находить нужных людей.
Через двадцать минут всё было готово. Штерн проверил связь с крайними постами — голосом, спокойно, как будто делал это каждый день, хотя я знал, что руки у него подрагивают, потому что видел, как он прячет их в карманы пиджака, когда не держит аппаратуру.
— Первая — готова. Вторая — готова. Третья ловит.
— Начинаем.
Первыми пустили искровые.
Штерн нажал ключ, и в наушниках зашипело, потом из шипения, как слово из тумана, пробился сигнал — точки, тире, позывные, чёткие и уверенные.
— Двадцать вёрст. Чистый приём.
— Дальше.
— Тридцать. Слабее, но разборчиво.
Брусилов кивнул. Повернулся ко мне.
— Теперь — голос.
Штерн переключил тумблеры. Лампа в передатчике засветилась ярче, ровнее — оранжевое свечение в стеклянном шаре, такое простое на вид и такое невозможное ещё год назад. Он протянул Брусилову микрофон — маленькую коробку с мембраной, обмотанную медной сеткой.
— Говорите, ваше превосходительство.
Брусилов взял микрофон, повертел в руке — тяжёлый, неуклюжий, ни на что не похожий, что он держал прежде. Посмотрел на меня.
— Кому?
— Второй пост. Тридцать вёрст.
Он помолчал секунду, потом поднёс микрофон ко рту — жест такой же естественный, как будто он делал это всю жизнь.
— Второй пост. Говорит генерал Брусилов. Слышите меня?
Тишина. Только ветер в антенне, только волны поля вокруг, только Штерн в наушниках — лицо неподвижное, напряжённое, как у человека, который ждёт выстрела и не знает, в какую сторону.
Секунда. Две. Три.
Штерн снял наушники. Протянул Брусилову.
— Слышат. Отвечают.
Брусилов надел наушники и слушал, и я смотрел на его лицо — совершенно неподвижное, без единого лишнего движения, как всегда, — но я видел, как побелели костяшки пальцев на микрофоне, как будто он держал что-то, что могло выскользнуть.
Он снял наушники. Вернул Штерну. Повернулся ко мне, и в голосе его не было ни удивления, ни восторга — только та ровная, взвешенная серьёзность, с которой люди говорят о вещах, которые меняют всё.
— Они сказали: «Слышим вас, ваше превосходительство. Приём отличный». И назвали мою фамилию — которую я им не передавал по искровому каналу.
— Верно. Они услышали ваш голос.
Офицер с блокнотом стоял, забыв закрыть рот. Ветер трепал край антенны.
— Голос за тридцать вёрст, — сказал Брусилов, и в этот раз он говорил не мне, а себе, негромко, почти про себя, как говорят, когда пытаются убедиться, что слова соответствуют тому, что видели глаза. — Без проводов.
Он отошёл на десять шагов. Встал спиной к нам, заложив руки за спину, и смотрел на поле — пустое, серое, с грязными полосками тающего снега вдоль межей, — и я знал этот жест, потому что видел его однажды прежде, когда Брусилов принял решение, которое стоило ему расположения двух генералов и которое оказалось верным. Он не думал о технике. Он думал о том, что техника меняет.
Штерн не двигался у станции — сидел, боясь спугнуть. Офицеры переглядывались.
Брусилов вернулся. Лицо было прежним, но голос стал тише — не от слабости, а от той особой тишины, которая бывает, когда человек говорит о чём-то важном и не хочет расплескать слова.
— Граф. Сколько таких станций вы можете сделать?
— Сейчас — пять в месяц. Через два месяца — двадцать, если решим три проблемы.
— Какие?
— Вольфрам для нитей накала — в России не добывается, мой запас на полторы тысячи ламп, а потом тупик, потому что от руды до проволоки месяцы работы и завода, которого у меня нет. Стеклодувы — у меня один мастер, она же единственный в России специалист по вакуумной запайке такого класса, и если она заболеет или устанет настолько, что начнёт ошибаться, производство встанет. И секретность: эта лампа не существует нигде в мире — ни у Маркони, ни у «Телефункена», ни у «Сименса», — но если хоть один образец попадёт к немцам, через полгода они сделают свою, лучше моей, потому что у них больше людей и больше денег.
Брусилов слушал — не перебивая, не кивая, просто слушал с тем вниманием, которое стоит дороже любых вопросов.
— Вольфрам. Урал?
— Вольфрамит. Но от руды до проволоки — месяцы, и нужен завод, которого нет.
— Стеклодувы?
— Школа при заводе. Первый выпуск — не раньше трёх месяцев, и то если не будет потерь.
— Секретность?
— Это ваша область, ваше превосходительство. Мне нужна охрана, которая не подчиняется Комарову, — потому что пока он контролирует людей у моих ворот, любой его агент может вынести лампу в кармане шинели, и я об этом узнаю только когда немцы начнут её производить.
Он посмотрел на меня остро.
— Комаров — офицер Охранного отделения.
— Комаров — человек, который хочет меня закрыть. Это разные вещи, ваше превосходительство.
Тишина. Ветер. Брусилов смотрел на меня долго — я выдержал взгляд.
— Я подумаю, — сказал он наконец, и это было больше, чем «да»: «да» можно забрать, переиграть, переложить на другого, а «я подумаю» у Брусилова всегда означало, что решение уже почти принято и осталось только выбрать время.
Он подошёл ближе, понизил голос так, что офицеры не слышали.
— Граф, я доложу государю сегодня. Лично. Но вы должны понимать: то, что вы сделали, — это не радио. Это оружие, а за оружие убивают не на дуэли — просто и без предупреждения.
— Я понимаю.
— Понимаете? — Он смотрел мне в глаза, и в его взгляде не было сомнения — только проверка. — Тогда берегите не лампы. Берегите людей, которые умеют их делать.
Он повернулся и пошёл к экипажу, офицеры — следом. У дверцы остановился, обернулся.
— Месяц, граф. Десять станций с голосом.
— Будут.
Он сел. Хлопнула дверца, лошади тронули, и экипаж покатил по раскисшей дороге, качаясь на кочках.
Мы свернули станции за пятнадцать минут и ехали обратно молча, и за окном тянулся тот же пейзаж — поля, перелески, редкие деревни с дымящими трубами, — но он уже казался другим, как будто что-то в нём сдвинулось, хотя на самом деле сдвинулось не в нём.
Штерн смотрел в окно и молчал долго, а потом сказал, не поворачиваясь:
— Граф, вы понимаете, что мы сделали?
— Понимаю.
— Нет. — Он помолчал, подбирая слова. — Вы понимаете умом, потому что вы всегда понимаете умом, это ваша черта. А я — вот здесь. — Он приложил руку к груди. — Двенадцать лет я строил приборы, которые никому не были нужны. Лабораторные игрушки, университетские забавы, которые кладут в ящик и забывают. А сейчас генерал русской армии говорит в мой передатчик — голосом, своим голосом — и его слышат за тридцать вёрст, и он сам это слышит, и я видел его лицо.
Он снял очки, протёр полой пиджака — жест, который я уже знал как признак волнения, которое он не умел прятать.
— Я не знаю, что будет дальше, — сказал он тихо. — Но этот день я запомню. Именно так, как он был: ветер, поле, антенна и голос, который прошёл тридцать вёрст.
Я слушал его и думал, что он прав — и что при этом мы думаем об одном и том же совершенно по-разному. Для него сегодняшний день был завершением — венцом двенадцати лет работы. Для меня он был началом того, что потребует ещё больше и закончится совсем не так, как он себе представляет.
Десять станций за месяц — это значит две годные лампы в день минимум, с учётом брака, с учётом того, что Митрич пока ломает каждую третью колбу и ещё только учится держать стекло так, как держит его Анна. Вольфрама хватит, но впритык, и если поставка с Урала задержится хоть на неделю — всё встанет. Анна работает на износ, и заменить её некем, потому что второго такого мастера в России нет, а учить ей придётся Тимофея, у которого руки золотые, но которого ещё нужно научить читать чертёж. И за всем этим — Комаров, чей человек стоит у ворот завода и наверняка считает ящики, и Гучков, чей экипаж в последние дни проезжает мимо слишком часто, чтобы это было случайностью.
Месяц, в котором нельзя ошибиться.
На заводе нас ждал Родионов — стоял у крыльца с тем выражением лица, по которому я уже научился понимать: что-то случилось, пока нас не было.
— Ваше сиятельство. Приходил человек. Назвался представителем Русского технического общества, просил показать производство. Я не пустил.
— Как выглядел?
— Лет тридцать пять. Немец или остзеец — говорит по-русски чисто, но «р» картавит. Оставил визитную карточку.
Он протянул карточку: плотный картон, готический шрифт — «Карл Фридрихович Мюллер. Инженер-консультант. Русское техническое общество».
Русское техническое общество — уважаемая организация, члены которой пишут статьи и читают доклады, а не приходят на заводы в день полевых испытаний. Инженер-консультант с немецкой фамилией, который появляется именно сегодня и именно здесь, — это не совпадение, и Родионов это тоже понимал, иначе не встретил бы меня у крыльца.
— Узнайте о нём всё. К утру.
— Слушаюсь.
Я поднялся в кабинет и сел за стол, и несколько минут просто сидел, глядя на два незапечатанных конверта перед собой — один для Брусилова, который ещё не написан, второй для Эссена, который я начал три дня назад и никак не мог закончить, потому что не знал, о чём именно просить. Теперь знал.
Взял чистый лист.
«Ваше Превосходительство, Николай Оттович.
Полевые испытания проведены успешно. Голосовая связь — тридцать вёрст, устойчивый приём, без морзянки. Генерал Брусилов лично присутствовал и подтвердил результат.
Прошу Вашего содействия в двух вопросах. Первый: охрана предприятия силами, не связанными с Охранным отделением — подробности при встрече, здесь излагать не решаюсь. Второй: сведения о господине Карле Фридриховиче Мюллере, инженере-консультанте Русского технического общества, который сегодня появился у ворот завода в день испытаний. Интерес — срочный.
С глубоким уважением, граф Воронцов-Дашков».
Эссен. Адмирал, который дал мне матросов и ни разу не спросил зачем — просто дал, потому что понимал, что техника важнее протокола. Единственный человек в военном руководстве, кроме Брусилова, у которого была своя разведка — морская, не подчинённая Охранному отделению, не обязанная ему докладывать.
Я запечатал оба конверта и положил рядом на стол — два письма, два союзника, и всё равно острое ощущение, что этого мало, что я стою у края чего-то большого, не имея ни верёвки, ни страховки, только команду людей, которые верят, что я знаю, куда иду.
Внизу шипела горелка. Анна не остановилась.
Я спустился — не потому что был нужен, а потому что не мог сидеть один в кабинете с этим ощущением. Сел на ящик в углу и смотрел, как она работает: пламя горелки, медленное вращение колбы в умелых руках, тихое шипение стекла, которое поддаётся. Митрич рядом подавал заготовки и убирал готовое, молча, без лишних движений — они работали как двое музыкантов, которые давно играют вместе и уже не нуждаются в нотах.
Я не помогал. Просто был рядом, потому что знал из прежней жизни: иногда присутствие командира стоит больше, чем его приказы.
Около двух ночи в дверь заглянул Родионов.
— Мюллер, — сказал он, входя и прикрывая дверь тихо, чтобы не нарушать ритм работы. — Карл Фридрихович. В Русском техническом обществе состоит — это правда, но до прошлого года работал в петербургском отделении «Сименс-Гальске». Уволился — или сделал вид, что уволился. Живёт на Васильевском, квартира дорогая для человека его должности. В германском посольстве бывает регулярно — у него там, по словам швейцара, «знакомый по студенческим годам».
— Швейцар?
— Наш матрос. Из тех, кого Эссен пристроил.
Я посмотрел на него. Руки по швам, лицо невозмятимое, но в глазах — то, что я уже научился узнавать: азарт человека, который взял след и знает, что след ведёт куда надо.
— Мюллера не трогать и не пугать — пусть думает, что мы его не заметили. Если придёт снова, впустить и показать искровые станции: только искровые, только то, что делают все остальные. Стеклодувный цех — отдельный замок, ключ у меня и у Анны, Митрич входит только с ней, никаких исключений.
— А тот офицер, с блокнотом? Который задержался у ворот после отъезда Брусилова?
— Что записывал?
— Номера на ящиках. Считал людей.
— Фамилия?
— Штабс-капитан Орлов. Из канцелярии военного министра — не из штаба Брусилова. Прикомандирован на время испытаний.
Я помолчал. Из канцелярии военного министра — значит, не Брусилов его привёл, его приставили к Брусилову, чтобы смотрел и считал и докладывал кому-то, кто не Брусилов и кто хочет знать, что происходит на этом заводе, раньше, чем узнает генерал.
— Узнайте, кому он подчиняется напрямую. К завтрашнему вечеру.
Родионов кивнул и вышел так же тихо, как вошёл.
В два часа ночи Анна поставила на стол последнюю колбу. Двадцать вторую.
— Всё, — сказала она. — На сегодня — всё.
Встала, потянулась, поморщилась — обожжённые пальцы давали о себе знать. Посмотрела на меня с тем выражением, которое у неё появлялось, когда она замечала что-то, о чём не говорила вслух.
— Вы здесь давно сидите, граф.
— Час, наверное.
— Два, — сказала она. — Я считала. — И, не дождавшись ответа, добавила: — Тот генерал, который говорил в микрофон. Он понял?
— Понял.
— Хорошо, — сказала она просто. — Значит, не зря.
Вышла. Митрич убрал инструмент, погасил горелку, ушёл следом.
Цех опустел. На столе светились двадцать две стеклянные колбы с вольфрамовыми нитями внутри — маленькие солнца в стеклянных темницах, каждая из которых стоила трёх часов работы и обожжённых пальцев, и каждая из которых была частью чего-то, чему ещё не было названия.
Я поднялся в кабинет. Сел в кресло. Закрыл глаза.
Тридцать вёрст. Голос. Без проводов.
Началось.
Глава 26. Капитал
Утро после суда было серым, промозглым, с мелким дождём, который уныло барабанил по железной крыше цеха.
Я сидел в кабинете, допивал остывший, отдающий металлом чай и смотрел на газету, которую Родионов положил на стол час назад. «Новое время», свежий номер.
«Судебное разбирательство по делу графа Воронцова-Дашкова завершилось полным оправданием подсудимого. Суд признал, что хранение технических жидкостей на заводе графа не противоречит закону, а действия городской управы — превышением полномочий. Господин Гучков, чьё имя всплывало в ходе процесса, предпочёл не комментировать исход дела».
Я отложил газету. Гучков не комментирует. Если бы он кричал, требовал пересмотра, писал жалобы — его можно было бы легко просчитать. Молчание означало другое: он затаился. Ждёт. Копит давление.
Но сегодня у меня были другие дела.
В дверь постучали. — Ваше сиятельство, к вам посетитель. Господин Лихачёв. От профессора Рыбкина. — Проси.
Я убрал газету в ящик.
Вошедший был невысок, сутул, в скромном сюртуке, с пухлым портфелем под мышкой. Лет сорока, с умными, чуть усталыми глазами и аккуратной бородкой. Оглядел кабинет быстро — чертежи на стене, стопку книг, меня. Три секунды. Оценил.
— Граф. — Короткий поклон. — Николай Николаевич Лихачёв, патентный поверенный. Профессор Рыбкин сказал, что у вас есть изобретения, требующие защиты. — Садитесь. Чай? — Благодарю.
Пока ставили чай, он молчал. Не суетился, не торопил. Хороший знак. — Рыбкин сказал, — продолжил он, когда за Родионовым закрылась дверь, — что вы создали вакуумную лампу с ресурсом в двести часов. Если это правда, граф, — это изобретение мирового уровня. — Это правда. — И вы хотите её запатентовать. — Я хочу запатентовать всё. Лампу, вакуумную установку, регенеративный приёмник. Дизельный двигатель — позже. Сейчас — эти три.
Лихачёв отставил нетронутую чашку. Достал блокнот, огрызок карандаша. — Вакуумная лампа. Конструкция ваша? — Моя. Чертежи, расчёты, технология сборки. — Я пододвинул к нему тяжёлую папку.
Он открыл, пробежал глазами первые страницы. Остановился. Вернулся к началу, вчитался, беззвучно шевеля губами. — Триод, — медленно произнес он. — С торированной нитью. Граф, в мире есть, может быть, три лаборатории, которые умеют такое делать. И ни одна не делает этого серийно. — Поэтому вы здесь. — Поэтому я здесь, — согласился он, не отрывая взгляда от бумаги. — Патентование в России — три-четыре месяца, если всё чисто. Если найдутся желающие оспорить — дольше. — Найдутся. — Гучков? — В том числе.
Лихачёв кивнул — без удивления. Человек, который работает с патентами, привык к тому, что за каждым настоящим прорывом стоит очередь стервятников. — Гучков — это сложно. Связи в министерствах, карманные судьи. Но патентное право в империи существует. Если изобретение новое и вы первым подали заявку — оспорить трудно. Даже ему. — А Европа? — Россия участвует в международной конвенции по охране промышленной собственности. Подаёте заявку здесь — получаете год приоритета для подачи в других странах. Германия, Франция, Англия — по отдельности. Это дорого. Тысяч пять, не меньше. Пошлины, переводы, местные поверенные. — Сколько стоит ваша работа? По России. — Пятьсот рублей. Плюс пошлины, экспертиза. В сумме — тысяча. — Согласен. Родионов выдаст аванс.
Лихачёв аккуратно убрал папку в свой портфель и поднялся. У двери обернулся. — Граф. Вы понимаете, что если лампа работает так, как написано в этих чертежах, то через два года каждая третья радиостанция в мире будет отчислять вам процент? — Понимаю. — Тогда я немедленно приступаю.
День шёл ровно, в ритме работающих станков. Я спустился в цех, проверил сборку армейских раций, постоял за спиной Анны. Она работала молча, сосредоточенно, ловко перехватывая стекло забинтованными пальцами. Поговорил со Штерном о форсунках. Двадцать минут споров у верстака — и ясно: проблема не в конструкции, а в металле. Нужна другая сталь для распылителя. Записал, отложил.
К вечеру, когда у меня начало ломить виски от постоянного гула машин и запаха канифоли, Родионов снова постучал. — Посетитель. Говорит — из банка. Экипаж с гербом.
Я вышел на крыльцо. Чёрный экипаж, лакированный, рессоры скрипят дорого и глухо. Из него медленно выходил господин лет пятидесяти. Безупречный сюртук, портфель крокодиловой кожи, лицо спокойное, сытое. Лица людей, привыкших оперировать семизначными цифрами, выглядят именно так: ни тревоги, ни спешки. Они знают, что мир подождет.
— Граф Воронцов-Дашков? Пётр Алексеевич Струков, Русско-Азиатский банк. Рукопожатие сухое, сильное. — Прошу.
В кабинете он сел, портфель положил на колени. По сторонам не смотрел — только на меня. Человек, пришедший диктовать условия.
— Я не буду ходить кругами, граф. Нам доложили о ваших разработках. Радиостанции, лампы, дизели. Но нас интересует другое. — Что именно? — Рентгеновские аппараты.
Пауза. Он заметил легкий прищур моих глаз и позволил себе скупую усмешку. — Поясню. Ваша вакуумная лампа — по сути та же технология, что нужна для рентгеновской трубки. Высокий вакуум, вольфрам, высокое напряжение. Если вы делаете лампы — вы можете делать рентгеновские аппараты.
Он сделал паузу. Ровно такую, какую делают люди, бросающие козырь на сукно. — В империи сейчас, может быть, сто рентгеновских аппаратов. Все импортные. Каждый стоит пять-десять тысяч рублей. Больницы ждут их месяцами. Если появится русский аппарат — дешевле, надёжнее, без немецкой наценки — сколько их купят?
Я мысленно прикинул. Медицинское оборудование всегда было золотой жилой. Никакая война не приносит столько прибыли, сколько страх перед смертью и болезнями. — Сто — в первый год. Двести — во второй. Если аппарат действительно хорош. — Двести аппаратов по пять тысяч — миллион рублей оборота. И это только гражданский рынок. Без армии, без флота. — Что вы предлагаете?
Он щёлкнул замком портфеля. Достал бумагу с тиснением. — Акционерное общество. Уставный капитал — два миллиона рублей. Ваши патенты и технологии — пятьдесят один процент. Банк — тридцать. Остальное — открытая подписка.
Я взял проект устава. Четыре страницы, убористого текста. Старая въевшаяся привычка включилась автоматически: сначала ищем мелкий шрифт, потом читаем заголовки.
Пункт четвёртый: «Учредитель сохраняет исключительное право на принятие решений в области производства и технической политики». Пункт седьмой: «Военные заказы выполняются в приоритетном порядке и не подлежат согласованию с советом директоров». Пункт одиннадцатый: «Право вето учредителя на любое решение совета директоров, затрагивающее патентные права».
Всё чисто. Слишком щедро. Так не бывает. — Почему? — спросил я, бросив бумагу на стол. Струков приподнял бровь. — Почему такие условия? Контрольный пакет, право вето, свобода рук. Вы отдаёте мне контроль. Банки так не работают.
Он помолчал. Слегка наклонился вперёд, сцепив пальцы: — Банки работают по-разному, граф. Русско-Азиатский — не Волжско-Камский. За нами стоит французский капитал. Париж хочет, чтобы Россия вооружалась. Быстро и эффективно. Не из любви к русским березам — из животного страха перед Германией. Мы — инструмент этой политики. Нам не нужен контроль над вашим заводом. Нам нужно, чтобы ваш завод гнал продукцию бесперебойно.
Вот оно. «Антанта» в её финансовом измерении. Миллиарды франков, заливающие империю перед большой бойней. Струков не врал. Он говорил ровно ту часть правды, которая красиво ложилась на стол.
— А Гучков? — ровным голосом поинтересовался я. — Он не обрадуется. Струков позволил себе улыбку — первую за весь разговор, холодную и хищную. — Господин Гучков нам должен. Много. И совет директоров счёл полезным, чтобы у него появился конкурент. Дерзкий конкурент, который собьет цены на армейские заказы.
Мозаика сложилась окончательно. Не благотворительность — холодный расчёт. Путиловский завод задрал цены, банк хочет прижать Гучкова моим производством. Меня берут в качестве тарана. Что ж, таран бьет в ту же сторону, куда мне и нужно проломить стену.
— Мне нужно время, — сказал я. — Сколько? — Неделя. — Три дня, граф. Парижские партнёры ждут. Если не вы — мы найдем других исполнителей.
Искусственный цейтнот. Классика. — Пять дней, — отрезал я. — И ещё одно условие. — Слушаю. — Мне нужен кредит. Лично мне. Сто тысяч рублей, под патенты. Без связи с будущим акционерным обществом. На закрытие старых долгов по имению и пополнение оборотных средств.
Струков на мгновение замер. Его глаза превратились в счетные машины. Сто тысяч — копейки для его конторы. Но он оценивал другое: останусь ли я на крючке старых долгов, легко ли мной будет манипулировать через угрозу разорения. — Под какой процент? — сухо спросил он. — Шесть годовых. — Восемь. — Семь. И без залога имения. Только патенты на лампу. — Семь, — кивнул банкир. — Идет.
Он встал, аккуратно засунул портфель под мышку. — Пять дней, граф. Жду ответа. Уже взявшись за ручку двери, он бросил через плечо: — Вы торгуетесь жестче, чем многие купцы первой гильдии. Это комплимент. Дверь закрылась.
Я остался сидеть. В кабинете сгущались сумерки. Дождь усилился, стекая по стеклу грязными, кривыми дорожками. Тело вдруг налилось свинцом. Поясница заныла от многочасового сидения, в глазах резало от недостатка сна и чтения бумаг при керосиновой лампе.
Два визита за день. Патенты и капитал. Щит и меч индустриальной эпохи.
Я снова придвинул к себе устав. Дьявол никогда не прячется в очевидном. Я начал читать не по порядку, а сопоставляя пункты. Пункт девять: «Правление общества, состоящее из представителей Банка, осуществляет финансовый аудит и имеет право блокировать операционный бюджет в случае угрозы неплатежеспособности». Пункт четырнадцать: «В случае принудительной ликвидации общества по причине финансовой несостоятельности, патентные права учредителя реализуются в счет погашения долгов перед мажоритарным кредитором по номинальной учредительной стоимости».
Я хмыкнул, массируя переносицу. Блестяще. Ловушка не в одном пункте, а на их пересечении. Сначала банк искусственно перекрывает мне кислород через аудит (пункт 9), создает кассовый разрыв. Завод не может закупить сырье. Банкротство. И тогда вступает пункт 14 — патенты, стоящие миллионы, уходят банку за копейки в счет погашения долгов.
Они не отнимают у меня руль. Они просто оставляют за собой право в любой момент взорвать мост, по которому я еду.
Я взял красный карандаш, жирно обвел оба пункта и соединил их стрелкой. Сбоку приписал: "Исключить пересечение. Патенты выводятся из конкурсной массы при любых условиях. Согласовать с Лихачевым".
В дверь коротко, дробно стукнули. — Войдите. Влетел Штерн. Сюртук брошен где-то внизу, рубашка расстегнута на груди, на лбу — жирная полоса машинного масла. Глаза лихорадочно блестят. — Граф! — выдохнул он. — Форсунка! Соколов нашел решение. Не в стали дело — в геометрии. Мы изменили конус распыла на две десятых градуса, и давление встало как влитое! — Сколько держит? — Двадцать атмосфер. Стабильно. Три часа гоняли на стенде без перебоев.
Двадцать атмосфер. Дизель задышит. Ещё один стальной трос, который удержит мой завод. — Отличная работа, — я заставил себя улыбнуться, хотя мышцы лица слушались плохо. — Сколько времени нужно до полной сборки опытного образца двигателя? — Месяц. Если вы не будете отвлекать Соколова на пайку станций. — Не буду. Месяц — ваш.
Штерн коротко кивнул и исчез в коридоре. Через секунду снизу донесся его гортанный голос — он уже что-то кричал Соколову, переходя на немецкий от возбуждения.
Я подошел к окну и прижался лбом к холодному стеклу. Оно приятно остудило горящую кожу.
Я смотрел в темноту. Мой завод не был шахматной доской. Он был сложным, тяжело дышащим механизмом. Гучков — это избыточное давление извне. Банк — это высокооктановое топливо, мощное, но способное расплавить цилиндры, если не следить за температурой. А я — регулятор Уатта во всей этой системе. И мне нельзя ломаться.
Внизу тихо зашипела газовая горелка. Это Анна. Она не останавливалась. Я вернулся к столу, отодвинул чашку с ледяным чаем. Взял чистый бланк. Написал размашисто:
«Пётр Алексеевич. Проект устава изучил. Согласен на создание общества при одном условии: связка пунктов 9 и 14 требует полного демонтажа. Мои патенты не подлежат взысканию ни при каком аудите. Если банк не планирует меня банкротить — вам не составит труда это убрать. Встречаемся через пять дней. Граф Воронцов-Дашков».
Я положил письмо на край стола. Снизу донёсся короткий, хрипловатый смех. Митрич. Анна умудрилась чем-то рассмешить старого хрыча — впервые за все время.
Я закрыл глаза. Навалилась такая чугунная усталость, что захотелось просто уронить голову на скрещенные руки и уснуть прямо здесь, под аккомпанемент дождя и работающих станков. Не спускаться вниз. Не быть «сиятельством», не держать лицо. Дать себе передышку.
Но когда я снова открыл глаза, за окном уже светлело. Дождь стих, оставив над Невой рваные клочья тумана.
Пять дней. Броня для патентов, укрощение банка, первый дизель. Запуск. Я с хрустом размял затекшую шею, застегнул воротник рубашки и шагнул к двери. Смена начиналась.
Глава 27. Утро после
Я проснулся от того, что кто-то мерил шагами мой кабинет.
Не Родионов — тот ступает бесшумно, по-кошачьи. Этот шаркал, тяжело переставлял ноги, иногда замирал на месте. Я открыл глаза. За окном стояла глухая ноябрьская темень — до рассвета было ещё далеко.
В центре кабинета, спиной ко мне, стоял Штерн. Он пристально рассматривал чертежи на стене — те самые, что я набросал для вакуумной установки. В руках инженер держал кружку с чаем. Пар над ней давно не поднимался.
— Лев Аронович. Вы когда спать будете?
Он вздрогнул и обернулся. Глаза красные, воспаленные, щетина уже превратилась в полноценную бороду, на лбу — мазок въевшегося машинного масла. Но взгляд был пугающе ясным. Слишком острым для человека, который не спал третьи сутки.
— Я спал. Два часа. — Мало. — Достаточно. — Он подошёл к столу, опустился в кресло и отставил остывшую кружку. — Граф, мне необходимо с вами поговорить.
Я сел на диване, с силой потёр лицо ладонями, прогоняя остатки сна. Во рту пересохло, в висках пульсировала глухая боль. — Слушаю.
— Форсунка. Та, которую мы собрали вчера для дизеля. Она работает, но это полумера. Штерн выудил из кармана пиджака скомканный лист плотной бумаги, разгладил его на столе. Я узнал чертёж не сразу — поверх старых линий легла густая сеть новых, сделанных карандашом второпях. Слишком много изменений.
— Вот, взгляните. — Он ткнул испачканным пальцем в центр схемы. — Если полностью убрать длинную топливную магистраль и поставить топливный насос прямо в корпус форсунки, индивидуально над каждым цилиндром... давление впрыска можно поднять не до двадцати атмосфер, а до ста. А может, и до ста пятидесяти. Топливо будет не вливаться, оно будет распыляться в пыль.
Я придвинул чертёж к себе. Линии были чёткими, уверенными. Штерн работал на износ, но руки инженера не дрожали. Насос-форсунка. То, к чему мир придёт только через два десятка лет.
— Сто пятьдесят атмосфер — колоссальное давление, — сказал я, глядя на схему. — Будет война, — просто ответил он. — Вы сами это твердите. Я лишь подвожу под ваши слова техническую базу. — Верно. Но я вижу «но». В чём проблема?
— Сталь. — Штерн подался вперёд, понизив голос. — Игла распылителя при таком давлении должна быть из высококачественной хромоникелевой стали, иначе её просто разорвёт в клочья в первые же минуты. У нас такой нет. Во всей России нет. Придётся закупать у немцев.
— Лев Аронович, мы только вчера обогнали Германию в технологии вакуумных ламп, а сегодня вы предлагаете покупать у них сталь для секретного дизеля? — Предлагаю. Иначе проект встанет. Уральские заводы варят отличную сталь для рельсов и броневых плит, но для прецизионной механики распылителя нужна легированная, с правильной долей хрома и никеля. Её варят в Германии. У Круппа или Тиссена. Можно поискать в Англии, но там сдерут втридорога.
Он говорил это ровно, без эмоций, просто констатируя инженерный факт. И от этого его слова звучали убедительнее любых уговоров.
— Сколько нужно для начала? — Пудов пять. В виде прутка. На опытные образцы и брак. Если пойдёт — закажем партию. — Сделаем. Закажем у немцев, но проведём закупку через подставную контору в Швеции. Чтобы ни германская разведка, ни люди Гучкова не отследили конечного покупателя.
Штерн кивнул, соглашаясь, и начал методично сворачивать чертёж. Уже у двери он внезапно остановился. Обернулся.
— Илья Андреевич. Вы в той, прежней жизни... кем были? Вопрос повис в воздухе. Я давно его ждал. — Я всё время думаю, — тихо продолжил инженер. — Откуда аристократ, офицер, знает про конвейерную сборку? Про вольфрамовые нити? Откуда у вас в голове концепция насос-форсунки, до которой европейская мысль ещё даже не дошла?
Я посмотрел на него. Честный вопрос требовал ответа, в который можно поверить. — В молодости я изучал инженерное дело. А потом... много лет работал на заводе. — На каком же? — На машиностроительном. — Я выдержал короткую паузу. — Не в России, Лев Аронович. Долгое время — не в России. Я видел, как работают те, кто собирается нас уничтожить.
Штерн смотрел на меня ещё секунду. Затем коротко кивнул. Не потому, что моя легенда показалась ему безупречной, а потому, что решил — этого достаточно. Для человека, живущего формулами, насос-форсунка была важнее любой биографии. — То, что здесь было сказано, останется между нами, граф. — Не сомневаюсь.
Он вышел, тихо притворив дверь. Я остался сидеть в полутьме.
Снизу, сквозь пол, уже доносился ритмичный гул станков — завод просыпался. Хотя Анна Петрова, скорее всего, и не ложилась. Я слышал тихое, ровное шипение газовой горелки и её голос — она что-то монотонно объясняла. Наверное, Митричу.
Я встал, плеснул в лицо холодной водой из графина и спустился вниз.
В цехах было тепло — топки котельных работали с ночи, воздух густо пах разогретым железом и машинным маслом. У входной двери стоял Родионов. В руках он держал чашку чая, но не пил, а неотрывно смотрел в щель между досками ворот на улицу. — Что там? — спросил я, подходя ближе. — Экипаж, ваше сиятельство. Тот самый. Встал у ворот полчаса назад и стоит.
Я заглянул в окно проходной. Чёрный, до блеска лакированный экипаж с гербом промышленника Гучкова на дверце. Кучер, укутанный в тулуп, сидел неподвижно, глядя прямо перед собой. Никто не выходил, никто не пытался зайти. Демонстрация присутствия.
— Пусть стоит, — бросил я. — Родионов, предупреди смену: если кто-то из этого экипажа сунется на территорию — разворачивать. Не грубо, без мордобоя, но твёрдо. — А если с полицией или бумагами полезут? — Не полезут. Гучков не дурак марать руки скандалом. Он просто стоит над душой и ждёт, когда мы сами совершим ошибку.
Родионов молча кивнул и отставил так и не выпитый чай.
В кабинете, куда я вернулся, меня уже ждал Соколов. Флотский унтер стоял у стола навытяжку, как на смотре, Георгиевский крест на сукне блестел в свете утренних ламп. — Вольно, Соколов. Докладывайте. — За ночь происшествий не выявлено, ваше сиятельство. Посторонних у периметра не было. Если не считать того экипажа. — Видел. Как там ваши люди? Как Григорий? Соколов чуть расслабил широкие плечи. — Григорий в порядке. Вчера после смены взялся Тимофея грамоте учить. Вернее, чертежи читать. Говорит: «Ты, парень, главное линии пойми, а дальше руки сами сделают». — А Тимофей? — У Тимофея чутьё, Илья Андреевич. Он металл как живой чувствует. Сперва не верил, что каракули на бумаге могут железом стать. А теперь, смотрю, поверил. Глаз горит.
Я удовлетворённо кивнул. — Соколов, вы на флоте с дизель-моторами дело имели? — Так точно, — унтер подобрался. — На подводных лодках. На «Миноге» ходил мотористом. Там дизели завода Нобеля стояли. Машины мощные, экономичные, но капризные страсть. Компрессоры вечно летят, форсунки забиваются, давление скачет так, что молишься, как бы не рвануло.
В его глазах загорелся живой, профессиональный интерес. — А если убрать длинные трубопроводы и поставить насос прямо в форсунку, над цилиндром? — спросил я. Соколов замер. Пожевал губами, прикидывая механику процесса. — Штерн вчера об этом обмолвился, — медленно произнес он. — Я сперва подумал — блажь ученая. А к ночи мы собрали на верстаке грубый образец. Дали двадцать атмосфер. Три часа молотил без единого перебоя. — Он посмотрел мне прямо в глаза. — Это, ваше сиятельство, уже не блажь. Это революция в машинах. — Будем поднимать до ста пятидесяти атмосфер. Для этого нужна особая сталь. Заказал у немцев через шведов. — Через Швецию — дело верное, — тут же отозвался унтер. — Своей брони у нас хватает, а вот тонкой стали нет. А воевать нам, чует моё сердце, скоро придётся. Через пяток лет карту мира перекроят.
Я смотрел на его обветренное лицо. Порт-Артур и Цусима научили таких, как Соколов, смотреть не на парадные мундиры, а на горизонт, за которым собирались тучи. — Поэтому нам нужно успеть раньше, — сказал я. Он козырнул и чётким шагом вышел из кабинета.
День набирал обороты. Ближе к полудню я заглянул в стеклодувный цех. Анна Петрова сидела за верстаком, собирая очередную лампу. Движения её обожженных пальцев были скупыми, выверенными до миллиметра. — Каков счёт на сегодня? — К вечеру закроем двадцать пять штук, — ответила она, не отрывая взгляда от пламени. — Если Митрич не запорет этап дегазации. — Не запорет. — Очень надеюсь. — Она чуть отвела колбу в сторону и мельком взглянула на меня. — Тимофей сегодня сам запаял цоколь. Первый раз. — И как? — Криво, страшно смотреть. — Уголки её губ дрогнули. — Но герметично. Вакуум держит. — Учите его, Анна. Не жалейте времени. — Учу, — вздохнула она, возвращаясь к огню. — Не могу же я до старости одна по двадцать пять ламп в день тянуть.
К вечеру в дверях кабинета снова возник Родионов. — Ваше сиятельство. Мюллер объявился. Снова. Принёс официальное письмо от Русского технического общества. Настаивает на ознакомлении с «передовыми разработками для составления ежегодного технического отчёта». — И где этот «консультант» сейчас? — В трактире через дорогу. Сидит, чай пьёт, ждёт нашего ответа. — Завтра утром пригласите его на территорию. Покажете искровые армейские станции — те, что мы готовим для Брусилова. Снимите кожухи, пусть смотрит, пусть переписывает параметры катушек. — А новые лампы? — Стеклодувный цех наглухо закрыт. Если Мюллер спросит про вакуумные колбы — отвечайте заученно: «Экспериментальные образцы, крайне нестабильны, в серию не идут из-за дороговизны». Родионов понятливо усмехнулся и исчез.
Вечером, оставшись один, я перебирал входящую почту.
Письмо от стряпчего Лихачёва: патентные заявки поданы, первичная экспертиза назначена через две недели, итоговое решение — месяца через три-четыре. Волокита.
Телеграмма от Брусилова. Короткая, без лишних реверансов: «Государь доклад принял. Результатом доволен. Ожидает серийных поставок. Брусилов».
И, наконец, плотный конверт от адмирала Эссена. «Люди прибудут завтра. Десять человек, надёжные, с флота». А в самом низу, на полях, приписка, сделанная быстрым карандашным почерком: «Граф, будьте предельно осмотрительны. У полковника Комарова очень длинные руки, и он не любит, когда обходят его ведомство».
Я аккуратно сложил письма и убрал их в сейф. За окном сгущались сумерки. Внизу глухо стучали станки, на втором этаже за стеной Штерн яростно черкал карандашом по бумаге — должно быть, высчитывал гидравлику для новой немецкой стали.
Завод жил. Механизм был запущен. Я погасил керосиновую лампу и, не раздеваясь, лёг на узкий кожаный диван. Заснул я не сразу. Но заснул.
Глава 28. Снег
Ноябрь кончился внезапно — как всегда в Петербурге. Вчера ещё моросил дождь, и Нева была серой, маслянистой, а сегодня утром Родионов вошёл в кабинет, стряхивая с шинели хлопья.
— Зазимовало, ваше сиятельство.
Я подошёл к окну. Город исчез. Фонари на той стороне угадывались только по жёлтым пятнам в белой мути. Антенна на заводском дворе превратилась в чёрную нить, теряющуюся в снегопаде.
— Испытания отменяются, — сказал я. — Пошлите нарочного к Брусилову. Скажите, что переносим на неделю, до прояснения.
— Слушаюсь.
— И попросите его принять меня завтра.
Родионов поднял бровь — ждал объяснений. Я не дал.
— Просто попросите.
Он вышел.
В цехе было холодно. Печи топились с утра, но тепло уходило в высокие потолки, и у станков люди работали в тулупах поверх роб. Рыбкин стоял у вакуумной установки в старом драповом пальто поверх пиджака — колдовал над ртутным насосом. Руки красные, опухшие.
— Профессор, что с насосом?
— Ртуть густеет на холоде, — ответил он, не оборачиваясь. — Грею керосиновой лампой под колбой — помогает, но медленно.
— Результат есть?
Он наконец обернулся. Кивнул на стеклянный колпак.
В колбе под ним пульсировало оранжевое свечение.
— Пятая, — сказал Рыбкин. — Ресурс — триста часов. Четыре из пяти годных. Одна брак — пережёг нить.
— Восемьдесят процентов выход — хорошо.
— В лаборатории хорошо. — Он кивнул на окно, за которым валил снег. — При таком морозе стекло станет хрупким. Один толчок — и конец.
— Утеплим контейнеры. Войлок, двойные стенки.
— Можно. Но лучше — другой материал. Катод из оксидного никеля, нить из торированного вольфрама. Такая лампа холода не боится.
— Торированного вольфрама у нас нет.
— Закажем. Через шведов.
— Закажем. Но сначала мне нужно десять ламп к следующей неделе. Обещаете?
Рыбкин вздохнул.
— Обещаю.
Штерн подошёл, когда я уходил от установки.
— Граф. С Ершовым надо решать. Станок.
— Лесснер привезёт через десять дней.
— Я знаю про Лесснера. Я про другое. — Он понизил голос. — Мы зависим от чужого оборудования. Сегодня — Лесснер. Завтра Гучков скупит Лесснера, и мы встанем.
— Я думал об этом.
— И?
— Нам нужен свой инструментальный цех. Токарные, фрезерные, шлифовальные.
Штерн молчал. Не кивал, не соглашался — думал.
— Это другой масштаб, — сказал он наконец. — Это не просто деньги. Это люди, которые умеют делать станки. Таких людей в Петербурге — по пальцам пересчитать, и все у Гучкова.
— Не все. Лесснер держится. И есть ещё Нобель.
— Нобель — шведы. Они нам свои кадры не отдадут.
— Тогда воспитаем своих. — Я кивнул в сторону класса, откуда доносился голос Анны. — Для этого школа и нужна.
Штерн посмотрел на меня долго. Потом сказал — без иронии, которая обычно была в его голосе:
— Вы думаете на десять лет вперёд, граф. Это хорошо. Но станция Брусилову нужна через месяц.
— Знаю. Поэтому пока — Лесснер. А инструментальный цех — в феврале.
Он кивнул и вернулся к чертёжной доске.
Я заглянул в класс.
За длинным столом сидели Прохор, Тимофей, двое крестьян из тамбовских, двое матросов — человек восемь. Анна стояла у доски.
— Это «кто», — говорила она. — К — Т — О. Прочти, Тимофей.
Тимофей зашевелил губами.
— Кто, — сказал он неуверенно.
— Правильно.
Я стоял у двери. Прохор заметил меня, хотел встать. Я покачал головой.
Вышел, не дожидаясь конца урока.
Человек, который умеет читать, понимает чертёж. Человек, который понимает чертёж, может его улучшить. Сейчас Тимофей складывал буквы в слова. Через год он будет читать спецификации. Через три — может быть, писать их сам.
Звонок Колчака застал меня в кабинете.
— Граф, у меня новости. Адмирал Эссен утвердил заказ на три станции. Деньги переведены.
— Хорошо. Завтра привезу доверенность.
— И ещё. — Пауза. Не та, когда человек подбирает слова. Та, когда он решает, говорить ли вообще. — Мюллер подал прошение в Морской штаб. Допуск к вашим разработкам. Якобы для технической экспертизы.
— Когда?
— Три дня назад. Я узнал сегодня утром.
Три дня назад. Пока я считал форсунки и заказывал сталь через Швецию, Мюллер уже двигался. Не через ворота — через штаб.
— Через кого подал?
— Через Русское техническое общество. Официально. Но за прошением — германское посольство. Это не секрет, граф, это все знают. Просто вслух не говорят.
— А неофициально?
Колчак помолчал.
— Неофициально — у Мюллера есть выход на Григоровича. Товарищ морского министра. Не прямой, через третьих лиц, но есть. Если Григорович поддержит прошение — я не смогу отказать. У меня не тот чин, чтобы спорить с товарищем министра.
Иван Константинович Григорович. Я помнил это имя. В той жизни читал — морской министр с тринадцатого года, человек, который протащил через Думу программу усиленного судостроения. Толковый администратор, не трус. Но — система. Человек системы не воюет с посольством из-за одного завода.
— Капитан, что именно Мюллер хочет увидеть?
— Прошение составлено широко. «Новейшие разработки в области беспроводного телеграфа». Формально — это ваши искровые станции. Которые вы уже показывали Брусилову. Ничего секретного.
— А неформально — лампы.
— Неформально — да. Если у вас есть вакуумные лампы с ресурсом в триста часов, «Сименс» хочет знать об этом раньше, чем об этом узнает русская армия.
Я встал, подошёл к окну. Во дворе антенна гудела на ветру. Снег лежал ровно, нетронутый — никаких следов у ворот. Но это ничего не значило. Мюллер не ходил через ворота.
— Сколько у меня времени?
— Если Григорович не вмешается — месяц, может, полтора. Я могу тянуть с бумагами, требовать уточнений, пересылать запросы. Это законно и никого не удивит — штаб всегда тянет с бумагами.
— А если Григорович вмешается?
— Тогда — неделя. Может, меньше.
Я вернулся к столу. Сел. Смотрел на план демонстрации, который начал писать час назад. Пять станций в поле. Голос на тридцать вёрст.
Месяц или неделя — в обоих случаях ответ один. Нужно сделать так, чтобы закрыть лампы было невозможно. Не потому что я их спрячу — а потому что они уже будут нужны армии. Нужны публично, задокументированно, с подписью Брусилова и печатью штаба.
— Капитан, Эссен уже видел голос в Кронштадте. Он дал заказ на тридцать станций. Но Мюллер через Григоровича может получить допуск к лампам раньше, чем мы запустим серию.
— Вы предлагаете?
— Мне нужно, чтобы вы ускорили оформление контракта. Не через неделю — через три дня. Пока бумаги не легли на стол Григоровичу, пусть уже лежат на столе у Эссена с визой «исполнено».
— Три дня — это очень быстро, граф. У нас казначейство, согласования, проволочки...
— Я знаю. Поэтому я прошу не казначейство — я прошу вас. Вы — начальник технического отдела. У вас есть право подписать техническое задание и акт приёмки. Остальное — формальности, которые догонят.
Колчак молчал. Долго. Я слышал его дыхание в трубке — ровное, спокойное, но я знал, что он думает. Риск. Если я не выполню заказ — он ответит. Если Мюллер получит доступ к лампам раньше, чем флот подпишет бумаги — всё, что мы делали, окажется под угрозой.
— Хорошо, — сказал он наконец. — Три дня. Но, граф... если вы не сдадите станции в срок, я не смогу вас прикрыть. Эссен — да. Но перед Григоровичем он бессилен. А Григорович — человек системы. Если система решит, что вы опасны...
— Я знаю. Поэтому я сдам станции в срок.
— Уверены?
— Уверен.
— Тогда я готовлю документы. До завтра.
Он повесил трубку.
Я сидел, не двигаясь. За окном смеркалось — в четыре уже зажгли фонари, и снег под ними казался жёлтым, почти тёплым.
Мюллер через Григоровича. Месяц или неделя. Три дня, чтобы оформить контракт, который зафиксирует: лампы — секретное производство, не подлежащее допуску иностранных специалистов.
После этого Мюллер может подавать сколько угодно прошений.
Я взял перо и дописал план демонстрации.
Вечером в цех привезли станок от Лесснера. Немецкий, прецизионный — Митрич обошёл его дважды, трогал шпиндель, проверял суппорт. Молчал. Потом сказал, ни к кому не обращаясь:
— Вот это станок.
Я не стал ждать продолжения. Вышел на двор.
Снегопад кончился. Ветер гнал позёмку по мостовой, заметал следы. Антенна гудела на ветру — но держалась.
Завтра — купчая у нотариуса. Послезавтра — механики из имения. Через неделю — Эссен. Через месяц — Брусилов в поле, пять станций, голос на тридцать вёрст.
Я вернулся в кабинет, лёг на диван.
За стеной стучали станки. Штерн опять не спал.
Я закрыл глаза.
Глава 29. Приготовления
Декабрь ударил морозом.
Не петербургской сыростью, когда холод проникает сквозь шинель и въедается в кости, а настоящим, сухим, трескучим морозом. Нева встала. Снег больше не таял — лежал плотной коркой на крышах, на проводах антенны, на подоконниках.
Я стоял у окна, смотрел на застывшую реку. Внизу, на набережной, бабы в платках кололи лёд у проруби. Пар валил от воды — единственное живое тепло в этом городе.
— Родионов.
— Слушаю.
— Что с испытаниями?
— Брусилов подтвердил: завтра, в десять утра. Место — то же, Пулковские высоты. Если погода не испортится.
— Не испортится. Мороз — это хорошо. Короткие волны в мороз идут дальше, влажности нет.
— А люди? Не замерзнут?
— Люди оденутся. Я распорядился выдать тулупы.
Родионов кивнул, но не ушёл. Стоял у двери — переминался, молчал.
— Что-то ещё?
— Ваше сиятельство, экипаж Гучкова. Третью неделю стоит у ворот. С утра до вечера.
— Пусть стоит. Ему холодно — ему и хуже.
— Не ему. Кучеру.
Я помолчал. За окном бабы тяжело переступали по льду, тянули вёдра.
— Велите вынести кучеру горячего чаю. И скажите: от меня лично. Чтобы знал, что мы его видим.
— Слушаюсь.
В цехе было шумно. Штерн гонял учеников, собирал пятую станцию — последнюю из пяти, которые Брусилов заказал для испытаний. Рыбкин проверял лампы, откладывал брак, подписывал годные. Ершов возился с насосом — новый станок позволял точить плунжер с точностью до двух тысячных, но Митрич всё равно доводил вручную, на пасте.
Я прошёл по цеху, остановился у верстака. Штерн поднял голову.
— Граф. Пять станций готовы. Приёмники, передатчики, антенны. Аккумуляторы заряжены.
— Завтра — Пулково. Ты едешь?
— Еду. И Рыбкина беру — лампы менять, если перегорят. И Ершова — дизель показывать не будем, но пусть смотрит, учится.
— А кто на заводе останется?
— Митрич. Он станка без себя не оставит.
Я усмехнулся. Митрич действительно не отходил от нового токарного — говорили, что спит в цехе, в углу, на старом диване, чтобы утром первым встать к станку.
— Хорошо. Завтра в шесть утра выезжаем. Проверь крепёж на телеге — дорога до Пулково разбитая, растрясёт.
— Уже проверил. Ящики переложили войлоком, сверху — брезент.
Я кивнул и пошёл дальше по цеху. У дальней стены Анна Петрова — Анна Николаевна — склонилась над столом. Перед ней стояли лампы в ряд, каждая пронумерована, каждая обёрнута в тряпицу. Она осматривала их одну за другой — поднимала на свет, поворачивала, ставила обратно.
Пальцы у неё были обожжены — не страшно, но заметно: мелкие белёсые пятна на кончиках, где стекло прихватывает при пайке. Работала аккуратно, без суеты.
Я остановился рядом. Она подняла голову.
— Ваше сиятельство.
— Как лампы?
— Двадцать три штуки. Из них три отложила — микротрещины в колбе, на морозе лопнут. Остальные — хорошие. Я сложила их в ящики с подогревом, чтобы стекло не схватилось до времени.
— Это ваша идея — ящики с подогревом?
— Да. На Поповской школе зимой лампы кололись прямо в руках — выносишь из тепла, и щёлк. Тогда я набила ящик паклей и вложила грелки. Помогло.
— Умно.
Она пожала плечами — без кокетства, просто приняла.
Я поднялся в кабинет. На столе лежала телеграмма от Брусилова — короткая, сухая: «Завтра жду. Будьте готовы к любым вопросам. С собой будет свита».
Свита. Значит, не один генерал приедет — с офицерами, с адъютантами, может, с кем-то из министерства.
Я взял лист, начал писать план демонстрации.
Приёмник — устойчивость сигнала при морозе.Передатчик — мощность, чистота частоты.Голосовая связь — без морзянки, прямой эфир.Дальность — замеры на 20, 25, 30 вёрст.Время развёртывания — десять минут на станцию.Если всё пройдёт гладко — Брусилов доложит Государю. Если нет — будут вопросы, которые я не хотел бы слышать раньше времени.
Я отложил перо. За окном смеркалось — декабрьский день короток, темнеет в четыре.
Вечером в кабинет постучали. Вошла Анна — в ватнике, поверх которого был накинут тулуп, в мужских сапогах. Лицо красное от мороза, глаза блестят.
— Ваше сиятельство. Можно?
— Входите, Анна Николаевна. Что случилось?
— Ничего не случилось. Я хочу завтра ехать с вами.
— Зачем?
— Лампы. Я их делала. Я знаю, как они себя ведут на морозе. Если перегорят — я заменю быстрее, чем Рыбкин. И если нужно будет объяснить военным, почему лампа работает так, а не иначе — я объясню.
Я посмотрел на неё. Двадцать лет, не больше. Обожжённые пальцы и спокойный взгляд, который не просит — объясняет. Она уже решила, что едет. Просто сообщала мне об этом.
— Поезжайте, — сказал я. — Но будьте готовы к тому, что военные — народ тяжёлый. Спрашивать будут грубо, смотреть недоверчиво.
— Я привыкла. — Она усмехнулась. — На Поповской школе мужики из управы приходили, тоже смотрели как на пустое место. А потом просили объяснить, почему у них антенна не ловит.
— Хорошо. Завтра в шесть утра.
Она кивнула и вышла. Я смотрел на закрытую дверь. Хорошая голова. Жалко, что время такое — таким головам приходится доказывать право думать.
Ночью я не спал. Смотрел в потолок, слушал, как воет ветер за окном. В голове крутились цифры, даты, имена.
Брусилов — приедет. С ним — офицеры Генерального штаба. Может, кто-то из Морского министерства. Может, сам начальник штаба.
Пять станций. Полевые испытания. Голос на тридцать вёрст.
Если получится — Государь узнает через неделю. Если нет — Брусилов узнает завтра.
Я закрыл глаза. Заснул под утро.
Утро началось с того, что Родионов разбудил меня в пять.
— Ваше сиятельство, пора.
Я встал, умылся ледяной водой — старая привычка, от которой не мог избавиться. Мундир, шинель, папаха. Поколебался — и надел на пояс револьвер, которого обычно не носил.
На заводе уже всё было готово. Штерн сидел у станции, проверял последний раз. Рыбкин укладывал запасные лампы в войлок, в ящики с подогревом — грелки, пакля, брезент сверху. Анна стояла рядом, следила.
— Едем.
Колонна — два экипажа, телега с оборудованием, пятеро верховых. В первом экипаже — я, Штерн, Рыбкин, Анна. Во втором — офицеры Брусилова, которые приехали на завод встречать. Сзади — телега со станциями и охрана.
Мороз крепчал. Лошади шли быстро, пар валил из ноздрей. На Пулковской дороге было пусто — только снег, только ветер, только колея, промёрзшая до камня.
— Граф, — Штерн поёжился. — А станции не замёрзнут?
— Не замёрзнут. Лампы греются при работе — сами себя греют.
— А приёмник?
— Приёмник холод не боится. Ему тепло не нужно.
Анна сидела молча, смотрела в окно. Рыбкин дремал, укрывшись шинелью.
Пулковские высоты встретили ветром.
Место было то же — открытое поле у старого дуба. Но теперь всё было по-другому. Снег лежал по колено, антенну пришлось ставить на мачты, а не на деревья — ветки обледенели, провод не закрепить. Солдаты Брусилова помогали — человек двадцать, в полушубках, с лопатами. Расчистили площадку, установили мачты, натянули провода.
Брусилов приехал через час. С ним — трое офицеров.
Первый — плотный, немолодой, с блокнотом в руках. Писал не переставая, с той привычной скоростью, которая бывает у людей, проведших жизнь на совещаниях.
Второй — с портфелем, в штатском пальто поверх мундира, с видом человека, который здесь по обязанности и хотел бы быть где угодно ещё.
Третий остановился у меня отдельно. Молодой — лет тридцати, не больше. Форма Генерального штаба, новая, без единого пятна. Смотрел на станции без всякого выражения — не с любопытством, не с недоверием, а с тем особым спокойствием, которое бывает у людей, умеющих ждать.
— Граф, — Брусилов пожал руку. — Начинайте.
Первыми пустили искровые станции — для калибровки. Штерн нажал ключ, в наушниках зашипело, потом пробился сигнал.
— Двадцать вёрст. Чисто.
— Двадцать пять. Слабее, но слышно.
— Тридцать. На грани.
Брусилов кивнул. Повернулся ко мне.
— Теперь — голос.
Штерн переключил тумблеры. Лампа в передатчике засветилась — оранжевым, ровным светом. Анна стояла в шаге, не вмешивалась, но смотрела на лампу так, как смотрят на что-то своё.
— Говорите, ваше превосходительство.
Брусилов взял микрофон. Помолчал секунду — не от растерянности, от привычки собираться перед словом.
— Второй пост. Говорит генерал Брусилов. Слышите меня?
Тишина. Ветер свистел в проводах. Офицер с блокнотом замер. Штерн слушал в наушниках, лицо напряжённое.
Потом он снял наушники и протянул Брусилову.
— Слышат. Отвечают.
Брусилов надел наушники. Слушал. Лицо не изменилось — ни один мускул. Но я видел, как побелели костяшки пальцев на микрофоне.
Он снял наушники. Вернул Штерну.
— Что они сказали?
— Они сказали: «Слышим вас, ваше превосходительство. Приём отличный». И назвали себя.
— Кто?
— Мастер Петров.
Брусилов повернулся ко мне.
— Это тот самый Петров, который работает у вас на заводе?
— Тот самый. Он три месяца назад не умел читать. Теперь он радист.
Офицеры переглянулись. Тот, молодой, с тихим спокойствием, тоже посмотрел — коротко, без слов.
— Голос за тридцать вёрст, — сказал Брусилов. — Без проводов. И это сделал мастер, который три месяца назад не умел читать?
— Которого научили читать на моём заводе.
Брусилов смотрел на меня долго, тяжело.
— Граф, — сказал он наконец, — вы не просто завод построили. Вы школу построили.
— Завод без школы — это станки. А станки без людей — железо.
Он кивнул.
— Я доложу Государю. Сегодня же.
Мы свернули станции к обеду. Анна упаковывала лампы — осторожно, каждую в тряпицу, каждую в войлок. Рыбкин проверял, записывал номера, подписывал ресурс. Штерн сматывал кабель, укладывал на телегу.
Брусилов уехал первым — в Зимний, докладывать. Офицер с блокнотом и штатский уехали с ним.
Молодой задержался.
Он подошёл, когда я стоял у телеги и смотрел, как солдаты разбирают мачты.
— Граф. Позвольте представиться. Штабс-капитан Орлов. Канцелярия военного министра.
— Слушаю вас.
— Впечатляющее устройство. — Он говорил ровно, без интонации, как говорят люди, привыкшие не показывать, что думают. — Я бы хотел познакомиться с вашим производством поближе. Если позволите — заехать на завод на этой неделе.
— Пожалуйста. Предупредите заранее — я буду на месте.
— Непременно. — Он козырнул и отошёл.
Штерн подошёл ко мне.
— Кто это?
— Из канцелярии военного министра.
— Зачем ему завод?
— Посмотреть.
— Весь день молчал, — сказал Штерн. — Не спрашивал ничего. Только смотрел.
— Знаю.
— Не нравится он мне.
— Мне тоже. Но отказать нельзя.
Штерн хмыкнул и пошёл к телеге. Я смотрел вслед уходящему экипажу Орлова. Человек, который весь день молчал и только смотрел — это не праздный посетитель. Это человек, который уже знал, что хочет увидеть. И пришёл проверить.
На завод вернулись к вечеру. Снег пошёл снова — мелкий, колючий, боковой.
Я поднялся в кабинет, сел за стол, зажёг лампу. За окном темнело быстро, по-декабрьски.
Испытания прошли. Голос — тридцать вёрст. Брусилов доложит Государю.
Орлов — канцелярия военного министра. Молчал весь день. Будет на заводе.
Гучков молчит. Экипаж стоит у ворот третью неделю.
Мюллер ждёт. Германское посольство не торопится — и это само по себе плохой знак.
Я подошёл к окну. Внизу, у ворот, чернел экипаж Гучкова. Кучер курил, глубоко спрятавшись в тулуп. На снегу у колеса стоял пустой стакан — выпил чай, поставил. Никуда не ушёл.
Терпеливые люди кругом.
Я вернулся к столу. Надо было готовиться к визиту Орлова — продумать, что показать и что придержать. Надо было решить, когда отвечать Мюллеру. Надо было думать о том, что будет, когда Государь получит доклад Брусилова.
Времени оставалось всё меньше. А тихих людей с холодными глазами — всё больше.
Глава 30. Свет
Декабрь кончился метелью.
Три дня ветер выл за стенами, заметал дороги, срывал с крыш железо. На Неве не работал даже лёд — в такую погоду и прорубь не сделаешь, и каток не зальёшь. Завод гудел, как улей в непогоду — люди жались к печкам, грели руки над паяльниками, пили чай с корицей, которой Родионов запасался впрок.
— Ваше сиятельство, — Родионов вошёл, отряхивая шинель. — Брусилов прислал нарочного.
— Давай.
Письмо было коротким, как и всё, что писал генерал.
«Граф. Государь назначает демонстрацию на 23 декабря. Место — Царское Село, полигон лейб-гвардии. Время — 11 утра. Готовьте три станции. Брусилов».
Я перечитал дважды. 23 декабря. Через девять дней. Не пять станций, как обещал Брусилов в октябре, а три — он скостил требования, понимая, что времени мало. Но три станции — это шесть передатчиков, шесть приёмников, антенны, аккумуляторы, лампы. И люди, которые умеют с ними работать.
— Родионов.
— Слушаю.
— Соберите всех в цехе. Через час.
В цехе было холодно, но тихо. Штерн стоял у чертёжной доски, Рыбкин — у верстака с лампами, Ершов — у нового токарного, который привезли из Лесснера вчера. Анна Петрова сидела в углу, перебирала запасные колбы. Митрич и Карпов замерли у станков. Соколов — у двери, привычно выпрямившись.
— 23 декабря, — сказал я, — государь приезжает смотреть станции в Царском Селе. У нас девять дней. Три станции, готовые к работе. Не прототипы — серийные образцы. Вопросы?
Штерн поднял руку.
— Граф, мы не успеваем. Передатчики собраны, приёмники — да, но антенны не проверяли в полевых условиях, аккумуляторы текут на морозе, лампы...
— Лампы готовы, — перебила Анна. — Двадцать штук. Ресурс — триста часов. Я проверяла.
— Аккумуляторы, — сказал Ершов, — я перебрал все десять. Семь держат заряд, три — под замену. Нужны новые.
— Закажем. Что ещё?
— Антенны, — сказал Соколов. — Мачты составные, провода — медь, сечение четыре. На морозе медь дубеет, растяжки слабнут. Нужно проверить на полигоне.
— Проверим. Завтра.
Я обвёл взглядом цех.
— Девять дней. Каждый знает свою задачу. Штерн — передатчики и приёмники. Рыбкин — лампы. Ершов — аккумуляторы и запасные детали. Соколов — антенны и развёртывание. Анна — контроль качества. Митрич и Карпов — всё, что потребуется. Родионов — охрана и связь с Брусиловым.
— А вы, ваше сиятельство? — спросил Штерн.
— Я буду там, где будет нужно.
Следующие дни слились в один долгий рабочий день.
Я спал в кабинете, на диване, урывками — по два-три часа. Просыпался, шёл в цех, проверял, смотрел, слушал. Возвращался, писал письма — Брусилову, Колчаку, Щербатову. Снова шёл в цех.
18 декабря приехал Щербатов.
Князь был стар, сух, молчалив. Посмотрел чертежи на стене, покачал головой, но ничего не сказал. Подписал купчую — пятьсот десятин, четыре тысячи рублей. Деньги перевёл на следующий день.
Из них две тысячи ушли на долги имения. Восемьсот — Фёдору на мельницу. Тысячу двести я оставил на завод. На станки, на материалы, на аккумуляторы, на новый трансформатор для вакуумной установки.
Денег всё равно не хватало. Но хотя бы не было долгов.
20 декабря мы выехали в Царское Село.
С утра ударил мороз — градусов двадцать, не меньше. Шинели не спасали, руки мёрзли в перчатках, пары валили изо рта, как из паровоза.
Полигон лейб-гвардии находился за парком, в низине, прикрытой от ветра лесом. Место выбрали не случайно — здесь не дуло, здесь было тихо, здесь можно было развернуть антенны без помех.
Солдаты лейб-гвардии помогали устанавливать мачты — человек двадцать, в полушубках, с лопатами и топорами. Соколов командовал ими, как своими матросами — быстро, чётко, без крика.
К обеду всё было готово.
Три станции. Три мачты. Три передатчика, три приёмника, девять аккумуляторов, двадцать запасных ламп. Люди — Штерн, Рыбкин, Анна, Соколов, Ершов, Митрич. И я.
Государь приехал в одиннадцать.
Я видел его впервые после той аудиенции в Зимнем. Он был тем же — молодым, уставшим, с внимательными глазами. Форма — лейб-гвардии Преображенского полка, шинель нараспашку, папаха набекрень.
Рядом — Брусилов, начальник штаба, два адъютанта.
— Граф, — Государь кивнул. — Показывайте.
Я подвёл его к первой станции.
— Ваше Императорское Величество, это полевая радиостанция. Передатчик, приёмник, антенна. Дальность связи — до тридцати вёрст в поле, до пятидесяти — при благоприятных условиях. Время развёртывания — десять минут.
— Голос? — спросил он.
— Голос, Ваше Величество.
Он посмотрел на микрофон — маленькую коробку с мембраной, обмотанную медной сеткой.
— Можно?
— Прошу.
Он взял микрофон. Помолчал.
— Вторая станция. Говорит Государь Император. Слышите меня?
Тишина. Ветер в антенне. Штерн слушал в наушниках, лицо напряжённое.
Потом он снял наушники, протянул Государю.
— Слышат, Ваше Величество.
Государь надел наушники. Слушал. Лицо не изменилось — ни один мускул не дрогнул. Но я видел, как пальцы сжали микрофон.
Он снял наушники. Вернул Штерну.
— Что они сказали?
— Сказали: «Слышим, Ваше Величество. Приём отличный». Это вторая станция, в тридцати верстах отсюда.
Государь повернулся ко мне.
— Тридцать вёрст. Голосом. Без проводов.
— Да, Ваше Величество.
Он смотрел на меня. Долго.
— Граф, полгода назад вы обещали мне чудо. Вы сдержали слово.
— Я сдержал слово, Ваше Величество. Но это не чудо. Это работа. Моих людей, моих инженеров, моих рабочих.
Он кивнул. Посмотрел на Штерна, на Рыбкина, на Анну — она стояла у третьей станции, держала запасную колбу.
— Женщина? — спросил он.
— Анна Петрова, мастер-стеклодув. Она делает лучшие лампы в России.
Государь подошёл к ней.
— Правда?
— Правда, Ваше Величество. — Анна не отвела взгляда.
— И сколько живёт ваша лампа?
— Триста часов. Если щадящий режим — пятьсот.
— Пятьсот? — Он усмехнулся. — Немецкие лампы живут пятьдесят.
— Немецкие — да, Ваше Величество.
Он посмотрел на меня.
— У вас интересные люди, граф. Я наслышан, что вы набираете на завод крестьян и матросов. И учите их.
— Учу, Ваше Величество. Человек, который умеет читать, понимает чертёж. Человек, который понимает чертёж, может его улучшить.
— И вы верите, что крестьянин может улучшить чертёж?
— Я верю, Ваше Величество, что человек, который хочет работать, должен иметь возможность работать. А остальное — дело практики.
Государь молчал. Потом:
— Вы опасный человек, граф.
— Я делаю своё дело, Ваше Величество.
Он усмехнулся и отошёл к станции. Брусилов последовал за ним.
Я остался стоять.
Штерн подошёл ко мне.
— Граф. Вы знаете, что вы только что сказали?
— Знаю.
— Вы сказали Государю, что он заблуждается.
— Я сказал ему правду.
— Правду не любят.
— Знаю. Но её говорят не для того, чтобы нравиться.
Государь уехал через час. Брусилов остался — нужно было обсудить детали заказа.
— Сорок станций, — сказал генерал, когда мы остались одни в палатке. — Для армии и флота. Срок — полгода. Деньги — из военного бюджета, через Морское министерство.
— Сорок — много. У нас мощности...
— Знаю. Поэтому вы получите всё, что попросите. Людей, станки, материалы. Государь подписал распоряжение о приоритетном снабжении вашего завода.
Он помолчал.
— И ещё, граф... Мюллер. Тот инженер из «Сименса». Он подал прошение в Военное министерство — просит допуск к вашим разработкам. Государь отказал.
Я выдохнул.
— А Комаров?
— Комарову приказано обеспечить охрану завода. Без права вмешательства в производство. — Брусилов посмотрел на меня. — Вы получили всё, что хотели. Теперь работайте.
— Я работаю, ваше превосходительство.
— Знаю. Поэтому я здесь.
На завод мы вернулись к вечеру.
Я поднялся в кабинет. Сел за стол. Написал в тетради:
«23 декабря 1910 года. Царское Село. Демонстрация прошла успешно. Государь одобрил. Заказ — 40 станций. Приоритетное снабжение. Комаров — под контролем. Мюллер — отказано.
Вольфрам — проблема. Стеклодувы — проблема. Станки — проблема. Но теперь есть деньги и время.
Следующее: дизель — к февралю. Броневик — к лету. Школа — каждый день.
Успеем ли?»
Я отложил перо. За окном темнело. В цехе стучали станки — Штерн уже работал, не ждал завтрашнего дня.
Я подошёл к окну. Антенна чернела на фоне заката, провода гудели на ветру.
На той стороне Невы зажигались огни. Петербург — огромный, холодный, равнодушный. Город, в котором я должен был изменить то, что можно изменить.
Четыре года до войны. Может, три с половиной.
Я закрыл окно, погасил лампу.
За стеной стучали станки.
Мы работали.
***
— Ваше сиятельство, телеграмма. Из Лондона. От полковника Вогака.
Я развернул лист. Шифровка — короткая, сухая, как и всё, что приходило из военной разведки.
«Британская разведка проявляет интерес к вашим разработкам. Источник надёжный. Рекомендую усилить режим секретности».
Я перечитал дважды. Британцы. Не немцы, не Гучков, не Комаров.
Вогак не сторонник ложных тревог. Если он предупреждал — значит, был повод.
Война начиналась не через четыре года. Она уже шла — тихая, чужая, необъявленная.
Я сжёг телеграмму над пепельницей и вышел в цех.
Там всё ещё стучали станки. Штерн не спал. Анна проверяла лампы. Ершов точил плунжер.
Они не знали. Им не нужно было знать.
Мне нужно было работать.
Конец тома 1
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
