Обложка Стальная Хризантема 3. Под маяком

Стальная Хризантема 3. Под маяком

Александр Накул

0% прочитано
Стандартный
Александр Накул

Стальная Хризантема 3. Под маяком

Часть 1. Остров Обнажённой Богини

Часть 1. Остров Обнажённой Богини

1. Исследователь русской поэзии

А вот извольте-ка посмотреть

на этот остров, остров, где все у нас есть:

и лавровый лист, и Георгиевский крест,

и коралловая роща, и нефритовый пест,

и скрипка Страдивари, и клавиши Баха,

и трубка Магритта, и шапка Мономаха,

и счетчики Гейгера, и четочки Альцгеймера,

и локоны Эйнштейна, и тапки Витгенштейна,

и маятник Фуко, и сам Фуко,

и другой Фуко, и Умберто Эко,

…

и в руках синица, и в облаках журавль,

и в небе колесница, и в море корабль,

и Статуя Свободы, и Собор Святого Витта,

и две большие башни, и ни одна еще не сбита,

и мост через Неву, и человек на рандеву,

и чёрная уздечка на белой кобылице,

и Чёрная речка для северной столицы…

Псой Короленко. “Остров, где всё есть”

В ослепительно солнечный летний день 1942 года долговязый школьник дожидался трамвая на одной из остановок Камакуры, старой японской столицы.

Вокруг было обычное лето в старом городе, и на первый взгляд в ней не было признаков войны. Над тесной улочкой нависали четырёхэтажные дома — неожиданно высокие для города старинных двухэтажных домов, тесных зелёных переулков и старинных деревянных храмиков. Посреди мостовой блестели трамвайные рельсы, который убегали вниз по улице, туда, где между угловатыми силуэтами зданий полыхал кусочек бездонно-синего моря.

Война была там, за этой гладью. Где-то там сходились армады огромных, свирепых судов, гремели выстрелы, надрывались паровые котлы и решалась судьба всей Азии. Но море оставалось всё тем же, невозмутимым, спокойным. Как ни в чём не бывало продолжало оно дышать, накатывая на берег волну за волной, и было ясно, что для него не существует ни войны, ни людей.

Школьник был долговязый и немного неловкий, с коротко остриженной вытянутой головой и очень цепким, внимательным взглядом сверкающих чёрных глаз. Само лицо было довольно приятным и стало бы совсем симпатичным, если бы не застывшая на нём маска тревожного напряжения.

Школьная форма была самая обычная — полувоенный чёрный френч-гакуран и брюки. Ни то, ни другое уже несколько дней не знало ни утюга, ни обычной щётки. И всё равно по десятку признаков — хотя бы по гербу на рукаве, который никто из мальчиков не замечает — можно было определить, что он учится в одной из самых престижных школ уже теперешней столицы. Так что занести на улицы столицы старой школьника могло либо дезертирством, либо трудовой мобилизацией — хотя кто будет размещать военное производство в этом курортно-сувенирном городишке?

А вот наблюдатель достаточно проницательный наверняка угадал бы ещё, что школьник, хоть и стоит на трамвайной остановке, но вовсе необязательно ждёт трамвая. Могло быть и так, что он и сам не знает, чего именно ждёт.

Иногда он просто рассматривал дома. Потом он начинал напряжённо рассматривать рельсы, уходившие за поворот, откуда должен был появиться трамвай. Но потом переводил взгляд в полумрак ближайшего переулка, где трамваи точно не ходили.

А совершенно просветлённые люди (такие встречаются только в древних преданиях и, возможно, в самых престижных столичных додзё, которые на всякий случай скрывают от бестолковых варварских исследователей) могли бы угадать ещё больше: сейчас решалась его судьба. Дождаться или не дождаться этого кого-то или чего-то было для него сейчас вопросом его жизни и смерти.

Трамваи между тем по случаю военного времени ходили редко.

— А вы, я вижу, молодой человек, в Гакусюине обучаетесь, — послышался за спиной низкий и скрипучий голос.

Школьник обернулся.

Он не знал старичка, который к нему обратился. Но сразу стало ясно, что это не тот, кого он ждёт.

Старичок ещё только входил в пожилой возраст, но уже заранее внушал отвращение. Больше всего он напоминал крысу, которую вымыли и обрядили в светлый костюм и чёрный галстук в горошек. Свой низкий рост он компенсировал презрительным взглядом сквозь здоровенные профессорские очки, а на лице с усиками застыло неизменно брезгливое выражение.

На всякий случай школьник ответил:

— Да, это так. Меня просто отправили сюда помогать при описи и перевозке архивов.

(В конце концов, подумал он про себя, то, что поручил ему Курортник, может считаться и архивной работой.)

— Люди вашего круга слишком берегут своих детей, — назидательно заметил старичок. — А между тем в прошлом такого не было. Все — от тринадцати до семидесяти лет — шли на войну. А те, кто был старше семидесяти, скрывали, пока могли, свой возраст.

— Думаю, в современной войне это непросто. Она ведётся на океане. А у нас не бесконечное количество кораблей.

— Это детали, — отмахнулся старичок. — Нам необходимо усилить давление — и тогда получится закончить войну за несколько месяцев. Американцы — люди изнеженные, они умеют только фотографироваться. Плохо, что тянули до Перл-Харбора, и плохо, что не смогли повторить. Ещё три-четыре такие атаки — и они бы убрались из Азии и с Тихого Океана.

— Так нам то же самое и после атаки на Перл-Харбор говорили, — напомнил Кимитакэ, — якобы американцы испугаются и уберутся из Азии и Тихого Океана. Но этого не случилось.

— Разумеется, не убрались! Они же не так просты! Они чуют, что мы дали слабину, и поэтому давят. Нужно было повторять подобные атаки снова и снова. Чтобы американцы убедились: воевать с нами — это не лёгкая прогулка, им нечем будет хвастаться перед цыпочками на Гавайях.

— Но у американцев уже не осталось таких огромных и беззащитных баз. А те, что остались, атаковать непросто. Они же теперь научены опытом и усилили охрану.

— Это ерунда. Любую базу можно атаковать. Вопрос лишь в потерях. И чем больше мы оттягиваем время, тем больше потерь будет. Противник успеет укрепиться ещё сильнее. Мы теряем верный шанс на гегемонию в Азии. Про это писал ещё Кита Икки. Лично я далеко не являюсь поклонником покойного, и повесили его за дело. Но порой он писал и дельные вещи. Не просто так он настолько популярен у современной патриотически настроенной молодёжи.

Кимитакэ вспомнил, как повстречал этого Киту Икки, — несмотря на казнь, неупокоенный монах всё равно находил способ пробираться в наш мир и всячески вредить. А ещё вспомнил, что творил он при жизни: Восстание молодых офицеров было только самым громким из учинённых им скандалов, после которого непоседливого служителя пришлось наконец-то повесить.

Надо было что-то сказать, и Кимитакэ сказал просто, но осторожно, чтобы не нарушить государственной тайны:

— Кита Икки и его идеи действительно очень влиятельны.

— Этим остолопам, которые отвечают за пропаганду, пора бы уяснить, что молодёжи нужны образцы, нужны яркие, особенные публицисты, которые говорят на одном с ними языке и не стесняются призывать к погромам и геноциду. Почему мы настолько стыдимся себя же, что даже едва показываем наши фильмы хотя бы на тех территориях, которые мы контролируем. Я понимаю, почему мы не переводим литературу — теперешние авторы сплошь коммунисты и враги государства, хуже, чем во Франции. Но почему мы не снимаем для них агитационные фильмы? Почему позволяем Голливуду растлевать азиатскую душу? Не лучше ли вспомнить пример из нашей отечественной истории — что сделал сёгун, когда ему доложили про испанского матроса, который хвастался, что у испанского короля множество колоний и их становятся всё больше, потому сначала приходят священники — а потом и солдаты.

— Дело, конечно, важное, — согласился Кимитакэ. — Но наши фильмы, пожалуй, не очень зрелищные, если сравнивать их с теми, что снимают американцы. У нас короче традиция и меньше опыта. Американские актёры великолепно смотрятся даже полураздетые, такого запомнишь, даже если фильм не очень интересный — а наши презирают тело и прячутся под грим. Даже те фильмы, где они высмеивают азиатов, смотреть увлекательно. К тому же мы очень любим драму и преодоление перед лицом обречённости. Для человека, который рос за границами Японии, наши агитационные фильмы покажутся скорее антивоенными, а наши несгибаемые герои — несчастными жертвами, которых бросили в самое пекло. С этим пока ничего не поделать, ведь именно с этой мыслью смотрят в камеру все: режиссёр, оператор, актёры. Я думаю, это просто наша культура.

— Ради распространения культуры можно было бы от культуры и отказаться!

— Такое может случиться. Кто знает — может от всей эпохи Тайсё и останется только трепет отражения неоновой вывески в луже перед входом кинотеатра.

— Если вы не возьмётесь за ум и не начнёте решительно действовать, то вся страна окажется в этой луже!

Настырный старичок не носил мундира, а значит, к счастью, преподавал не военное дело. Но спорить с ним было неприятно. Несмотря на все академические достижения, это был один из тех невыносимых людей, кто воспринимает любое несогласие как агрессию. Тем более что он ещё и преподаёт. На любое возражение у таких два ответа: сначала уточняющий, потом, для особо нерадивых собеседников, наводящий. И, наконец, если собеседник упорствует в своём неправильном мнении — его просто отправляют прочь, потому что экзамен он провалил, и вообще, что простой смертный, тем более в школьной форме, может знать по сравнению с без пяти минут академиком?

— Вы, видимо, специалист в философии и пропаганде? — предположил Кимитакэ скорее в надежде сменить тему и избежать скандала.

— Мои научные интересы относятся к другой области, — был ответ. — Я специализируюсь в основном в области истории русской литературы.

— Наверное, непросто заниматься таким во время войны. Особенно когда есть опасность, что русские тоже в неё вмешаются. Это может…

— Можешь быть уверен — я уже доказал свою незаменимость. И можешь не беспокоиться за моё финансирование. Военное ведомство крайне заинтересовано в исследовании духовных областей настолько потенциального противника.

— И какие направления литературы вам ближе?

— Научно изучить целое направление практически невозможно. Я специализируюсь на одном, очень значительном авторе. Уже постичь одного автора по-настоящему — непростая задача для исследователя.

— Вы, наверное, постигаете наследие Достоевского? Или заняты более новыми авторами, вроде… например, Маяковского? — вежливо поинтересовался школьник.

— Мои научные интересы не включают в себя вторую половину девятнадцатого века, — гордо заметил профессор — хотя было неясно, чем тут гордиться. — А мои исследования, про которые ты мог случайно услышать, посвящены главным образом жизни и творчеству графа Хвостова.

— У нас его мало знают, — осторожно заметил Кимитакэ. — Настолько мало, что можно сказать — не знают совсем.

— Его даже русские плохо знают. Последнее крупное исследование о нём выходило ещё при жизни Достоевского. Он поздний классицист, а классицисты русским не особенно интересны. Именно многие страницы его творчества остаются загадкой даже для самих русских и доступны только глубочайшим знатокам их культуры. Уже современники пушкинского круга, бессильные понять его старинную символику, предпочитали высмеивать старика. На страницах сочинений графа встречается диковинный бестиарий: зубастые голуби, губастые львы. Вероятно, в ней зашифрованы архетипы русского коллективного бессознательного. Есть у него и совсем непонятная поэзия, в которой явно зашифрованы какие-то масонские тайны. Вот, например, такие строки:

В священных ризах Иоанна

каких мужей течет собор?

Такое не только перевести — такое вообразить сложно! Стоят, возвышаясь, какие-то мужи-великаны, облачённые в позолоченные ризы, а сквозь эти ризы протекает огромная соборная церковь — видимо, растаявшая. Даже в нашей поэзии редко встретишь такую образность, а европейская поэзия только-только начала до такого доходить.

— А что, если этот перевод останется наилучшим, если его вообще не уточнять? — предположить Кимитакэ.

— Что за чушь ты говоришь? Как же это исследовать, если не понимаешь смысла?

— Мне просто кажется, что если у нас получится прояснить все слова, то вдруг окажется, что смысл всплыл — но оказался на удивление банальным, — заметил Кимитакэ. — Я говорю, конечно, больше как читатель и поэт, чем как исследователь и переводчик — но тут даже математически доказать можно. Смотрите: пусть у нас есть хотя бы четыре непонятных слова, и у каждого есть по два варианта перевода. Выходит, может получиться шестнадцать разных переводов с разными смыслами. В чём-то они будут похожи друг на друга, в чём-то — совершенно отличаться. Но именно в этих переливах смысла, в неопределённости и будет вся глубина. Примерно как в нашей старинной «Кёке о чашке чая» и других стихах, которые меняют смысл, если по-разному читать иероглифы.

— Ты неплохо знаешь математику. Для ученика Гакусюина — большая редкость.

— «Кёка о чашке чая» рассказывает не про математику. Скорее там про международные отношения…

— …Но для науки твой подход неприменим. В науке всё должно иметь ровно один смысл и одно значение. Даже поэзия.

— А творчество Луи-Фердинанда Селина вам знакомо? — вдруг спросил Кимитакэ, в надежде свернуть с этой академической тропы.

— Кто это? Имя у него нерусское.

— Это французский писатель.

— Я слышал, что граф Хвостов переводил Расина и Буало. Как ты думаешь, этого Селина он тоже переводил?

— Думаю, нет. Этот Селин — он из современных писателей.

— В таком случае, он стоит совсем далеко от моих исследований.

— Дело в том, что он меня преследует и всячески стремится выставить меня на посмешище. Сначала он преследовал меня во сне. Потом стал присылать открытки — уже наяву.

— А вы-то чего боитесь?

— Боюсь, что не могу предсказать, что ещё он придумает.

— Современная французская литература — одно сплошное и непреодолимое огорчение, — горестно провозгласил профессор. — Кого из модных авторов ни возьми — сплошная деградация. Неспроста их армия так легко проиграла немцам. Кокто — извращенец, Мальро — дадаист, Арагон состоял в коммунистической партии, Сартр вообще связался с суфражисткой и в университете философию преподаёт. На всю Францию Поль Моран — единственный порядочный литератор.

Теперь скандал мог случиться и из-за французской литературы. И Кимитакэ решил опять сменить тему.

— А как вы думаете, что случилось с трамваем? Уже, наверное, час прошёл.

Старичок уже открыл рот, но так и не успел выдать своё, несомненно, ценное и академическое мнение по транспортному вопросу.

— Трамвай сломался, — раздался незнакомый мужской голос у них за спиной, — вся линия стоит.

Кимитакэ обернулся. Возле ограды, сложенной из необработанных серых камней, стояли трое в коричневых костюмах и одинаковых чёрных галстуках, узких, как речные змеи. Одетые как горожане, но с короткими армейскими стрижками и лицами солдат только что из деревни.

Вид у них был усталый и встревоженный.

Тот, что был повыше, стоял впереди и явно был за главного. А позади них пристроилась крытая повозка с низкорослой лошадкой — настолько пыльная и незаметная, что почти сливалась с улицей.

— И когда же починят линию? — поинтересовался академический старичок.

— Мы не располагаем этой информацией, — был ответ. — Вам предстоит ждать. А школьнику — следовать за нами.

— А кто вы такие? — поинтересовался Кимитакэ.

— У вас была назначена встреча на этой остановке. И вам следует проследовать за нами.

Кимитакэ посмотрел вправо, потом влево. Улица была пустынна, и рельсы по-прежнему улетали в сторону моря, словно огромная металлическая стрела. Но их было трое, и они явно были готовы броситься за ним вслед, в каком бы направлении он бы ни бросился.

К тому же доступных сторон было ровно две. Улица была узкая, и по ту сторону трамвайных рельсов поднималась опорная стена земляной насыпи.

Конечно, едва ли эти грубые ребята владели какой-то магией. Но кисточка лежала в портфеле, а плитка туши не была даже растёрта. Сопротивляться они ему не дадут.

К тому же он не был уверен, что это враги. В шпионских играх сложно быть вообще хоть в чём-то уверенным. Они определённо состояли на государственной службе, но какую из фракций поддерживали — угадать было нельзя.

И Кимитакэ зашагал к повозке. Он не мог знать, что его ждёт, — и вдруг понял, что ощущает себя трагическим героем очередного военного фильма.

Уже из повозки он бросил взгляд на трамвайную остановку — но дедушка-профессор в светлом костюме, этот эксперт по всем вопросам и гений всех социальных наук одновременно, даже не смотрел в его сторону.

2. Корейская пропаганда о русском боярстве

Повозка катила по улицам. Это было немного удивительно — столько изготовлено моторов, столько керосина производится в год — и всё сожрал фронт, всё поглотили моря, и поэтому даже здесь, в древней столице, катаются по старинке.

Незнакомые дома, стены, вывески и калитки мелькали перед глазами, словно кто-то тасовал пёстрые карты.

Он почти сразу запутался в этом городе. Уже было ясно, что его везут не к морю и люди, которые его везут, скорее всего, его враги.

Пахло тёплой солью летнего моря. Кимитакэ щурился от солнца, понимал, что прямо сейчас сделать ничего нельзя, и вдруг заметил, что думает о своём загадочном однокласснике, которого звали Юкио Сатотакэ.

Последний раз они разговаривали этим утром, здесь, в Камакуре, на окраине парка, где притаился Дом Испанской Собаки. Но всё равно сейчас на повозке казалось, что это случилось далеко и давно.

Неестественно прекрасный и худенький, с неподобающими волосами до плеч, которые сверкали, как козырёк его ученической фуражки, он был загадочен. Но если загадочные девочки обычно замкнуты сами в себе, словно неприступная башня из слоновой кости, то Юкио, напротив, был шумный и постоянно замешан в какие-то таинственные истории. Это была не просто подпольная жизнь старого Токио — это был целый лабиринт, частично затопленный. Неизвестно, кто соорудил этот лабиринт, или, может быть, он сам вырос, как неизбежно разрастаются города и коралловые рифы…

А ещё он был связан со Стальной Хризантемой — загадочным обществом, тайным для внешнего мира и признанным для государства. Но что это было за общество, чего оно добивалось — догадаться было невозможно. Видимо, Юкио и сам до конца этого не знал. Его привлекал сам шум ради шума.

Эта игра была смертельно опасной. Но Кимитакэ, хоть и отличался характером, и даже внешне в нём ничего женского не было, уже понимал, что не может из этой игры выйти.

Вся его прошлая жизнь проходила словно бы в клетке. Где-то снаружи люди любили, веселились, ошибались и плакали, у них были захватывающие тайны и что-то невероятное за стенами школы — а он мог только смотреть и вздыхать. Но вот он сбежал из клетки и оказался на злых и призрачных улицах. Вместе с Юкио они неслись куда-то вперёд по пёстрой и непонятной изнанке этой зыбкой островной империи, которую с каждым днём всё теснее сдавливал кулак беспощадной войны. Кимитакэ почти никогда не понимал, что именно происходит, — но похоже, что Юкио тоже особенно не понимал и просто воспринимал это как неизбежное. Но зато прояснилось другое — ничего особенного в жизни его одноклассников за пределами школы не было. Точно так же тащились они, усталые, домой, падали в потной дрёме где-то у себя в комнате, выслушивали домашних и делали уроки — а если и не делали, потому что происходили из дворян, то в их жизни было ещё больше скуки. Эта скука могла выливаться в чудовищные хобби и омерзительные извращения, но теперь-то Кимитакэ знал, что нынешних школьников и на это не хватит. После кэндо и конного спорта какие тут извращения, до дома бы доползти.

Вся энергия правящих классов утекла на улицы и в трущобы, где тайком творились чудовищные дела, недоступные даже взаимному надзору соседей.

Вместе с пониманием росла и досада. Они же приносили пользу стране! Почему эти люди в одинаковых костюмах — причём явно не враги, а просто одно из ведомств-конкурентов — арестовали его и везут неизвестно куда? Его ожидают прямо — а эти недоумки только и делают, что мешают Стальной Хризантеме работать.

Между тем повозка остановилась в каком-то глухом тупике, где текли помои и пахло солёной рыбой. Кимитакэ спустили на землю, и прежде, чем он успел что-то сообразить, его руки оказались за спиной и на запястьях щёлкнули наручники.

Его повели в сторону длинного здания в три этажа. Возможно, со стороны улицы у него был великолепный фасад, но здесь, с тыла, можно было разглядеть только влажные серые кирпичи и типовые окна, какие бывают в казармах.

Они вошли через чёрный ход и начали подниматься по тесной лестнице, а потом втолкнули через узкий коридор, где едва ли разойдутся два человека, в полутёмную комнату.

Стены в здании были голые, из такого кирпича, а проходы освещались лампами, забранными в металлические плафоны. Кимитакэ так пока и не понял, что здесь расположено. Это было похоже на официальное учреждение, вроде канцелярии или тюрьмы, но что-то в воздухе подсказывало — это не так.

В комнате из обстановки были циновка в углу и ещё одна возле входа. Кимитакэ сразу сообразил, что возле входа будет сидеть тот, кто охраняет, прошёл в угол и сел. Потом, после какого-то количества мучений, смог протащить скованные руки под собой так, чтобы они были спереди.

Теперь он сидел, положив руки на колени. И вдруг ощутил, — не разумом, а спиной и плечами, — что он опять в клетке.

Люди в костюмах смотрели и не возражали, но и не говорили ни слова. Когда он закончил, двое переглянулись и вышли, а один, тот самый, что разговаривал с ним на остановке, опустился на циновку и достал из кармана блокнот и химический карандаш.

— Имя? — спросил он.

— Вы должны были знать моё имя, оно в ориентировке прописывается, — напомнил Кимитакэ. — Но если вам это важно, я могу показать, как оно пишется.

— Здесь я задаю вопросы, — напомнил человек. Но теперь, видимо, сбившись с мысли, спросил другое: — Лет тебе сколько?

— Шестнадцать.

— Самый лучший возраст…

Воцарилась тишина, и в этой тишине скрипел химический карандаш.

— Почему вы так говорите? — спросил Кимитакэ. Он не был уверен, что получит ответ, — но молчание было настолько тяжёлым, что он просто обязан был его нарушить.

— В этом возрасте я последний раз был счастлив, — послышалось в ответ.

— Видимо, моё счастье пропало ещё раньше, — заметил Кимитакэ. — Не могу припомнить даже последнего дня, когда я был хотя бы собой доволен. У меня всё внутри натянуто, как тетива. И каждый день по ним что-то да врежет.

— У тебя ещё чувства чистые. Разочарований пока ещё мало. Вот увидишь — дальше в жизни лупить тебя будут по-прежнему. Но ты уже привыкнешь. Как там наш классик литературы Акутагава писал? Ко всему человек привыкает.

— Это Достоевский.

— Что?

— Это у Достоевского было, в «Преступлении и наказании». Там такое говорил Мармеладов, отец Сонечки.

— Ну вот видишь, как велик наш Акутагава! Его и Достоевские читают у себя в «Преступлении Мармеладов».

— А почему вы считаете, что только в этом возрасте были счастливы? — Кимитакэ решил, что обсуждать литературу с таким неучем слишком опасно.

Вообще сейчас такое время — опасно обсуждать даже французскую литературу. Вот Кимитакэ буквально на днях обсуждал с младшим братом Мопассана, потом поговорил с Банкиром про другого автора, новомодного, — и с тех пор школьник попадает из одной передряги в другую, а этот новомодный автор ему каким-то образом открытки шлёт…

— Ну вот снилось мне недавно… — человек вздохнул. — Будто я опять подросток и лежу в больнице. А больнице — здесь же, рядом, втиснутая в переулок возле городской управы, и там почему-то цветы вокруг в клумбочках. Там во сне всё не так, как здесь, и сразу другие сны вспоминаешь — про какую-то канцелярию, которая размещена в чайном домике. А стоит этот домик во дворике за универмагом. Хотя ты, наверное, не знаешь ещё, где здесь универмаги.

— Вы про больницу расскажите. Что там случилось во сне?

— Лежу я, значит, в больнице, лежу и время провожу с пользой. С ребятами перезнакомился, в го с ними играем. Есть и девчонки. Одна прям совсем понравилась. Вот знаешь, даже обидно — вроде понравилась, а внешне не запомнил. Ни лицо, ни причёску, даже рост не вспомню — высокая была или средняя. Помню только, что не мелкая. Не люблю мелких… Так вот, мы с ней сдружились, а тут мне уже выписываться пора. Ну и я прошу, чтобы не потеряться, написать её имя и где живёт. Во сне это почему-то запомнить было нельзя. И вот она пишет такими огромными знаками, прямо в альбоме для рисования, и всё равно что-то не так, буквально пара букв — и ошибка… А мне уже выписаться пора. И вот когда меня выписали, я сразу же и проснулся.

— Печальный сон, — заметил школьник, — даже если он внушает надежду — я бы не хотел такое увидеть.

— А чего бы ты сейчас хотел? — вдруг рявкнул человек. — Умереть? Признайся — ты ведь хотел бы умереть! Все хотят умереть! Все у нас в стране чем-то недовольны и мечтают, чтобы это представление поскорее кончилось.

— Я хотел бы писать, — ответил Кимитакэ, — кисточкой и чернилами. Но руки у меня связаны.

— Ну да, чего тебе ещё хотеть, — это было сказано тоном человека, который уже постиг все грязные тайны мира. — У вас же родовая магия. Вы себя, уверен, вровень с императорской семьёй ставите. Хорошо живётся, когда магия прямо в крови. Не надо стараться, приходишь в эту жизнь на всё готовое.

— Вся магия, которую практикую я, — только в чернилах, — напомнил Кимитакэ. — Дворянству такие искусства ни к чему. У них и так есть особняки в Токио и место в парламенте.

— Между тем, когда твой дедушка Садотаро женился на родовитой девице, его дела пошли в гору. Губернаторами колоний просто так не становятся.

— Вы так много про меня знаете, а имя всё равно спрашиваете.

— Я спрашивал, потому что так положено.

— А вот нам ничего не положили, — спокойно продолжал Кимитакэ. — Остров Сахалин — так себе колония, в этом холодном краю трудно не только нажить — но даже украсть состояние. Да, оба её деда были влиятельные люди. А вот её бабушки — служанки, а не настоящие жёны. Собственно, эти обстоятельства и свели вместе её мать и отца.

— Возможно, если бы происхождение выпало получше, твой дедушка меньше бы воровал.

— Вот видите — и от дворянского сословия есть польза.

— Ты, похоже, думаешь, что ты в безопасности, — заметил человек. — Но это не так. Думай получше.

— Я не понимаю, почему вы вообще так обеспокоены моим увлечением. Вы можете быть уверены — я верно служу императору и желаю стране только хорошего. Я не знаю, на какое общество вы работали, — слышал только про Сакуру и Подземных Котов. Но и вашему обществу, на кого бы вы ни работали, я ничего плохого не желал. Я ничего не знаю сверх школьной программы — ну разве что разбираюсь малость в каллиграфии и французской литературе. Так что если вы хотите допросить меня, а потом убить — убивайте сразу.

— Никто пока не собирается тебя убивать, — спокойно произнёс человек с карандашом. — Мы просто не можем оставлять без внимания твои способности.

— Но это же не способности, а просто умения, — Кимитакэ почти рассмеялся. — Они не врождённые, им просто обучаешься. Любой, у кого есть глаза и не трясутся руки, может им научиться, если хорошенько постарается. И я не у дедушки этому научился. От него я только узнал, что это вот существует. Всё — сам, по книгам и выпискам, которые удалось отыскать. Я не могу вам даже мои заметки показать — отец всё выбросил, к сожалению. И это всё — без отрыва от учёбы. Любой может повторить мой путь и чем-то научиться. Я не решаюсь даже подумать, чего наша достигнет страна, если открыть академию, где этому будут учить специально…

— Вот и не решайся. А если всё же решишься — подумай ещё на ход вперёд. Как при игре в го — надо не ловить камни противника, как пытаются дети, а оценивать общую позицию. Допустим, сделают такую академию. А что будет, если про эту академию узнают наши враги и, разгадав наши замыслы, построят у себя десять таких академий. А где десять — там и двадцать, где двадцать — там будет и сто! У них намного больше людей и земли, они могут швырнуть в это предприятие все доступные ресурсы. Они же великие мастера стратегии истощения, ленивым китайцам до них далеко. Почему у них случаются отдельные успехи на море? Наши моряки — лучше, наши лётчики во всём превосходят американских. Но американцы строят линкоры быстрее, чем мы успеваем их топить! Так что — ну уж нет! Пусть магия лежит, где лежала, неподалёку от каллиграфии. Пусть ею увлекаются старики, которым ничего уже не нужно, и городские сумасшедшие, которые ничем не смогут воспользоваться.

Кимитакэ припомнил собственного дедушку Садатаро и решил, что стариков его собеседник явно недооценивает. Но сказал другое:

— А что, если этот секрет можно открыть и самостоятельно? Мы тогда останемся вообще безоружными.

— А кто знает, как много сил и времени нужно, чтобы восстановить магию для человека, которому не повезло родиться на островах? Я думаю, это так же непросто, как разобраться в незнакомом лесу, какие растения потенциально съедобные, а какие — уже ядовитые. Уже это остановит американцев. Американцы — они же тупые. Им даже сотню иероглифов выучить сложно.

— Но в мире живут не только американцы, — напомнил Кимитакэ.

— Думаешь, британцы до сих пор на что-то способны?

— Есть, например, русские, — продолжал Кимитакэ. — Я не очень-то разбираюсь в традициях европейской магии. Учёба в Гакусюине от чего угодно отвлечь может. Но в России были такие особые люди, их называли бояре. Сейчас их роль подзабыта. Советские школьники могут рассказать, что их знаменитый правитель Пётр I боролся с боярами, но кто такие были эти бояре — уже не расскажут. Получается, тайные знания не совместишь со всеобщим и обязательным образованием. Так вот, я встречал упоминания, что эти боярские рода тоже владели какой-то магией.

— Это всё корейская пропаганда, — заявил человек с неожиданной уверенностью. — Сейчас такое время — даже тупые народы вроде корейцев сочиняют себе национально ориентированную историю. Вот мы и работали недавно над одним таким деятелем. Представляешь — работает учителем младших классов где-то под Сеулом, а всё равно первооткрывателем себя возомнил. Говорил и даже пытался напечатать, что поклоняться солнцу придумали сперва в Корее, а уже древние корейцы научили.

— Согласен, — заметил Кимитакэ. — Забыть, какую страну называют Страной восходящего солнца, — это и для европейца непростительно.

— Ну да, военная полиция тоже так думает.

— А он свои открытия как-то доказывал или просто взял и открыл?

— Говорил, что ему про это рассказали корейские драконы. Драконов, правда, показать не смог: говорит, что мы, японцы, их истребили. Он много ещё чего от драконов по мелочи выяснил. Что Японию основали корейцы, а десять тысяч свитков летописей, где про это написано, мы тайком сожгли. Про русских бояр тоже было открытие: оказывается, само слово «боярин» произошло от корейского «пуё».

— А что значит это слово «пуё»?

— Какая разница, что значит какое-то слово в бесполезном языке, обречённом на вымирание?!

Кимитакэ помолчал-помолчал, а потом всё-таки спросил:

— Вы его повесили?

— Нет, это было бы слишком подозрительно. Вдруг его ученики решат, что за дело. Мы его подержали немножко, попрорабатывали и выпустили. Он, пока в предвариловке сидел, немного доработал свою теорию. Теперь у него солнцу придумали поклоняться древние японцы, а через корейцев эта мощная идея просто распространилась на весь остальной мир, от древнего Египта до средневековой Гренландии.

Кимитакэ смекнул, что прочих подробностей лучше не знать. И потому спросил кое-что более важное:

— А меня тоже прорабатывать будете?

— Проработка тебя, мальчик, происходит прямо сейчас. Ты просто пока не очень этого замечаешь, — человек посмотрел на часы. ,— Кстати, ты можешь тоже понаблюдать за проработкой. Вот, смотри.

Он поднялся, подошёл к стене и открыл небольшое окошечко, практически неразличимое в полумраке, что царил в комнате. И отступил в сторону.

Кимитакэ понял, на что намекая. Он поднялся, разминая затёкшие ноги. И подковылял к окошечку, готовый, в принципе, ко всему — и в то же время ни к чему конкретно.

3. Школьница

Кимитакэ прильнул к окошечку в сырой кирпичной стене.

С той стороны обнаружился небольшой зал со сценой. Причём зал был высокий, в два этажа, так что Кимитакэ, который находился как раз на уровне второго, даже ощутил, что у него немного кружится голова.

Сцена была абсолютно пустой. Он машинально отметил, что это не театр кабуки — на заднем плане была не традиционная картина с деревом, а европейский чёрный занавес, почти неразличимый на фоне сумрака стен.

А перед сценой стояли сверкающие даже в полумраке столики с приглушёнными жёлтыми лампами и откупоренными кувшинчиками сакэ. За столиками сидела публика. Зал был практически полон, и даже через узкое окошечко удалось разглядеть фуражки и коротко остриженные головы. А вот дамских причёсок и детских головок не было заметно. Похоже, зрелище будет особенное, не для всех и каждого.

Зрители переговаривались, но по привычке делали это тихо, так что возле окошечка было ничего не разобрать.

— Многие писаки, которые называют себя патриотами, — прокомментировал знакомый голос над ухом, — утверждают, что в военное время мы все должны себя ограничить, жрать только голый рис и холодную бататовую кашу, а ещё немного дайкона по праздникам. Но на самом деле ограничивать население не надо. Нас и так со всех сторон уже ограничили. Но когда есть возможность — надо давать нашим защитникам самое лучшее. Чтобы они знали, за что умирают.

— А что за представление намечается? — спросил Кимитакэ.

— Тебе будет лучше его посмотреть, это шоу, чем слушать в пересказе. К тому же, — послышался смешок, — ты исполняешь в нём главную роль.

Ударил гонг, и разговоры стихли — разом, как по команде. Так работала армейская дисциплина.

Из-под занавеса вышел кто-то в длинном алом кимоно с золотыми драконами и теми самыми неудобными деревянными сандалями гэта на подставочках. Софиты аккуратно подсвечивали его — так, чтобы артист выделялся, но сама подсветка была совсем незаметна.

Было видно, что все действия актёра неплохо отрепетированы — и именно потому казался таким естественным

Приглядевшись, Кимитакэ всё-таки понял, в чём дело. И у него в животе затрепетал холодок тревоги.

Кимоно было явно женского покроя и полыхало, словно сигнальный огонь. А голова актёра была острижена коротко, как это всё ещё скорее принято у мужчин. Так себе противоречие — но это смешение почему-то пугало. Так пугают нас неестественно красивые люди вроде того же Юкио Сатотакэ — кажется, что за их красотой, как за игрой полосок тигра, скрывается что-то опасное.

А когда актёр остановился, Кимитакэ опознал и другие подробности. И теперь ему стало ещё тревожнее.

Он сумел наконец вспомнить, кого изображал его наряд. Это Тэнкацу Секекусай, знаменитая иллюзионистка ушедшей эпохи его детства, а её одеяние изображает великую блудницу из Апокалипсиса. Много лет назад и каким-то непонятным образом Кимитакэ даже угодил на её представление, но только сейчас смог по-настоящему понять, почему Тэнкацу настолько ему запомнилась. Её трюки были куда проще, чем у европейских гастролёров, — но она была не просто фокусницей, а именно артистом, который показывает фокусы в процессе представления. Каждый трюк, каждое маленькое чудо что-то значило. И именно поэтому входили в память легко и накрепко — как гвозди в мягкое дерево.

Ему нравился её стиль. В детстве он даже мечтал стать таким, как Тэнкацу. И с возрастом мечта эта не умерла, она просто трансформировалась в понимание, что эпоха сменилась, повторить Тэнкацу он не сможет, и даже сама Тэнкацу не будет себя повторять. Это желание хотело власти над публикой, чего-то подлинного, что возможно только в костюме и на сцене. Да, понимание стало глубже — но зато теперь он совершенно не мог взять в толк, что именно для этого надо сделать.

А ещё он смог опознать исполнителя этой загадочной роли. Вернее, кого имели в виду люди, которые вывели на сцену этого долговязого и длиннорукого парня с головой, чья форма походила на огромную фасолину. Разумеется, абсолютного сходства достичь не удалось — но даже сам Кимитакэ не мог найти явных отличий.

Чего уж там говорить о людях в зале, которые, скорее всего, видели его в первый раз.

— Приветствую вас и прошу прощения, если не соответствую вашим ожиданиям, — произнёс ненастоящий Кимитакэ, переодетый в ненастоящую Тэнкацу Секекусай. — В условиях военного времени приходится довольствоваться тем, что есть. Дети патрулируют улицы, женщины становятся к станкам — а я вот вынужден изображать…

Кого именно он должен был изображать, так никто никогда и не узнал. Потому что из темноты грянули выстрелы — первый, второй, третий…

После каждого выстрела актёр вздрагивал, словно от удара кнутом. И только по его спазмам можно было заметить, что выстрелы настоящие. Было заметно, что он хоть и не выходит из роли, но всё равно поражён таким развитием сюжета.

Наконец выстрелы стихли. Ненастоящий Кимитакэ, переодетый в ненастоящую Тэнкацу Секекусай, поднёс руку к животу и попытался что-то разглядеть на ослепительно красном с золотом фоне…

— Вот оно как, — произнёс он и повалился, а из-под кимоно начала растекаться густая липкая лужа.

Зал разом зашумел, все начали вскакивать с мест и разом загомонили. Кто-то в погонах медицинской службы выскочил на сцену и отработанными движениями проверил состояние раненого.

— Пока дышит, — произнёс он, и его слова за счёт акустики прозвучали невероятно отчётливо, — но раны смертельны.

На этом месте Кимитакэ не выдержал и захлопнул окошечко.

Какое-то время он просто стоял, опираясь на стену, и тяжело дышал, ощущая всем телом, как сильно вспотел и насколько взбудоражен увиденным. Потом повернулся и увидел всё того же человека. Свет в комнате стал почему-то слабее, и теперь, в полумраке, тот казался не живым существом, а серым силуэтом, почти бесформенным.

— Мы известим ваших родителей о вашей смерти, — произнёс человек в костюме. — Ваша смерть, героическая и своевременная, решит все их проблемы и избавит их от нудного беспокойства по поводу вашего будущего.

— Они и правда боялись, что я плохо кончу, — Кимитакэ горько улыбнулся.

— Теперь, когда всё закончилось, бояться им больше нечего.

— Директору школы тоже вы голову отрезали?

— Это исключено. Это даже не наша юрисдикция. Ты можешь быть уверен — по этому происшествию проводится самое тщательное расследование. Виновные будут найдены.

— А если бы вы меня не нашли тогда, на той остановке… Всё равно бы это случилось? Вы бы его и так застрелили?

— Ваше личное присутствие делает ситуацию несколько проще… — отозвался человек в костюме. Но он не успел сказать никаких подробностей.

Из коридора, о существовании которого Кимитакэ успел и позабыть, послышались голоса. Звуки спора быстро переросли в перебранку двух голосов — глухого мужского и звонкого девичьего. Потом что-то стукнуло, раздались окрики, простучали яростные шаги — и дверь комнатки распахнулась.

На пороге стояла школьница — довольно высокая, в светлой униформе с незнакомым гербом, в очках, с волосами до плеч, сплетёнными в две косы, стандартной сумкой, перекинутой через плечо, и почему-то забинтованной шеей.

Кимитакэ подумал, что ей, похоже, досталось при бомбардировке — но непонятно, что именно это было за ранение. А ещё она кого-то напоминала, кого-то, о ком он думал совсем недавно — но кого именно, было тоже непонятно.

— Я хочу его визитную карточку, — кричала девочка, только теперь её голос казался почему-то чуть грубее. — Я его фанатка, вы что, не видите! Я с уроков отпросилась! Я всем подругам пообещала! Я даже маме…

— Артист убит! — кричали ей из глубины коридора. — Ты что, не слышала, что случилось?

— Как же он убит, если он здесь, в этой комнате, без костюма, — и она указала в сторону обомлевшего Кимитакэ. — Как вы смеете меня обманывать? Я же знаю, что всё это не больше, чем постановка.

— Посторонним запрещено здесь находиться!

— У меня разрешение от командира гарнизона!

— Это невозможно.

— Я покажу. Сейчас. Смотрите, — девушка перекинула сумку на живот, полезла туда правой рукой. Всего на мгновение всё затихло — а потом грянул выстрел.

Кимитакэ только и разглядел, как лопнул, разлетаясь, кожаный бок сумки. В коридоре послышался вскрик — а она уже развернулась в сторону комнаты и выставила перед собой сумку, словно защищаясь ею от человека в костюме.

Да, у школьницы был револьвер. Он лежал в сумке. Именно сквозь сумку она и стреляла — раз, другой, третий…

Человек в костюме схватился за шею и повалился, хрипя и булькая кровью. Где-то на краю слуха было слышно, как шлёпнулся на пол блокнот и покатился по полу карандаш.

Надо было что-то делать. И школьник решился.

Кимитакэ шагнул навстречу горькому дымку выстрела. И только теперь, на шаг ближе, смог разглядеть, кто скрывался под видом школьницы.

— Юкио-кун, как ты здесь оказался? — произнёс он.

Переодетый в женскую школьную форму Юкио сверкнул в ответ огромными круглыми очками.

— Идём со мной, быстро, — скомандовал он, поправляя сумку, теперь она была дырявой и дымилась. — Нас ведь ожидают, Кими-сэмпай.

Второй человек в костюме, ещё живой, корчился на полу в коридоре. Ребята переступили его — а потом Юкио вытащил из сумки тот самый тяжёлый армейский револьвер и прекратил его муки выстрелом в голову.

— Они работали на государство, — напомнил Кимитакэ, когда они уже спускались на лестнице.

— …И убивали его жителей, — отозвался Юкио, даже не поворачивая головы. Его прекрасные длинные волосы, заплетённые в две короткие косички, так и подпрыгивали на каждой ступеньке.

Они вышли из здания, и Юкио тут же свернул на людную улицу. Кимитакэ так и не успел разглядеть фасад — разве что смог отметить, что его подозрение подтвердилось. Здание было чем-то вроде театра в европейском стиле, каких немало открылось в эпоху Тайсё.

Было непохоже, чтобы их преследовали. Видимо, если кто и расслышал новые выстрелы, то решил, что это тоже часть представления.

Кимитакэ понятия не имел, к чему всё идёт. Но страх, что стискивал холодными пальцами печень, понемногу отпускал.

Видимо, всё дело было в людях. На проспекте оказалось неожиданно много людей, и под треньканье трамвая каждый куда-то спешил. Пожалуй, это была самая оживлённая улица во всей стародавней столице.

— Как-то мы странно выглядим, — заметил Кимитакэ.

— Все заняты. Никому нет дела.

— Но есть же скучающие люди. Школьники те же. Или вот из соседского сообщества…

Юкио отступил к стене, сложенной из пузатых булыжников, и опять полез в сумку. Похоже, кроме револьвера там скрывались и другие полезные штуки.

Только сейчас Кимитакэ заметил, что Юкио захватил с собой и свой фирменный зонтик, но закинул его за спину. Самураи из фильмов носили так короткий меч.

Тем временем Юкио залепил дыру в сумке и достал оттуда нечто совсем невообразимое — бинт с засохшей кровью. И ловко завязал им глаза.

Получилось очень натурально — перебинтованная голова с потемневшим пятном, словно кощунственная пародия на государственный флаг. Это смотрелось жутко, но зато теперь не хотелось даже спрашивать, из-за чего девочка выглядит так нескладно и почему у неё замотана шея.

Сейчас, вблизи и при свете солнца, было заметно, что Юкио хоть и по-прежнему прекрасен, но не так уж здорово. Похоже, что несмотря на все усилия Курортника, чьё подлинное могущество оставалось неразъяснённым, его приятель ещё не отошёл от недавнего тяжелого боя.

Тем временем Юкио, укрывшись от взглядов прохожих в тени Кимитакэ, пусть вслепую, но умело, отработанными движениями вставлял патроны в барабан револьвера. Закончив, Юкио опустил револьвер обратно в сумку, опять перекинул её на бок и снял со спины зонтик. Пару раз стукнул кончиком зонтика по мостовой — а потом схватился левой рукой за локоть Кимитакэ и потянул его вперёд.

— Ну всё, — произнёс он, — теперь ты — мой поводырь.

— А куда тебя вести?

— Куда сочтёшь нужным. Но лучше в сторону моря. Там можно отыскать помощь, я скажу как.

— Как говорили древние греки, — гордо произнёс Кимитакэ, — море спасёт нас.

И они пошли. Юкио с ходу подстроился так, чтобы казалось, будто приятель его ведёт, и даже постукивал зонтиком по мостовой — но при этом ничуть не был в тягость.

Определённо, Юкио владел какой-то магией, и эта магия не имела отношения к каллиграфии. Было неясно, можно ли эту магию переоткрыть. И, пожалуй, лучше было это не узнавать.

Тем временем они добрались до очередной трамвайной остановки. Кимитакэ делал вид, что не смотрит в эту сторону, но небольшая кучка людей, что дожидалась трамвая, смотрела на них с невольным уважением.

— У нас, конечно, на удивление силён патриотизм среди молодёжи, — заметил дедушка деревенского вида в мягкой шляпе. — Мне вот рассказывают, что на призывной пункт привели школьника, а его на каждом шагу так трясёт, что он даже говорить не может. Казалось бы, зачем приходить — ясно, что не годен. Так два одноклассника взяли его под руки и отвели. Так что даже если не пригоден — всячески содействуют. Зря мы их ругали!

Кимитакэ мог бы кое-что сказать по поводу того случая. Так получилось, что он не просто видел этот визит — а был одним из тех, кто этот визит организовал. И дело там было не в патриотизме. Сложно даже сказать, в чем именно там было дело, — и может быть, это и к лучшему. Народ и так встревожен, зачем мучать его подробностями.

Кимитакэ свернул к остановке. Линия шла примерно в нужном направлении, и на трамвае, как бы медленно он ни тащился, было больше шансов ускользнуть, если их всё же будут преследовать.

Кимитакэ обернулся, но не заметил ничего подозрительного. Серое здание театра так и торчало вдали, перед ним толпились незадачливые зрители и, только приглядевшись, можно было разглядеть среди них чёрные мундиры полицейских.

Впрочем, если их действительно преследуют профессионалы, то этого не разглядишь. Такие дают себя увидеть, только когда ловушка уже захлопнулось.

Дедушка смолк — видимо, из уважения к патриотической молодёжи, которая выполняет свой долг, что бы ни говорили всякие бесполезные исследователи русской литературы. Со стороны, если не сильно вглядываться, Кимитакэ и Юкио и вправду сошли сейчас за раненую девушку и её старшего брата, бесконечно верного и заботливого. Кимитакэ почти кожей ощущал то невольно уважение, которое испытывают к нему эти случайные зрители, — а ещё слабый, едва различимый привкус тревоги.

Это смутная тревога не относилась к чему-то конкретному. Просто сейчас, в военное время, она сама по себе пропитывала воздух, соревнуясь с ароматом солёного моря.

Трамвайную линию, возле которой они очутились, к счастью, никто не озаботился перекрыть. Тренькая, подъехал трамвай — древний, ещё довоенный, с панелями узорчатого дерева. Кимитакэ, вовремя угадав нужное действие, легонько подтолкнул Юкио в спину, а потом подхватил его и приподнял — так, что приятель смог очень натурально ощупать ступени сначала кончиком зонтика, а потом и ботинками. И подняться наверх, очень натурально покачиваясь.

Кимитакэ проследовал за ним, чувствуя спиной восхищённые взгляды. Да, это немного тормозило отправку трамвая — но в кабине тоже видели, что происходит, и готовы были ради блага наших раненых подождать.

Кимитакэ отошёл от входа, чтобы пропустить остальных пассажиров. Перевёл взгляд в сторону кабины — и увидел, что прямо посередине салона стоит смутно знакомый человек в очень приметном костюме.

А в руке у этого человека — револьвер. И курок уже был взведён.

4. Смеяться грешно — нож в полости брюшной

Бесстыжее летнее солнце било в окна трамвая. А тишина в салоне была настолько оглушительной, что Кимитакэ казалось, будто он стоит на дне пересохшего аквариума.

Да, здесь были другие люди. Но они сидели неподвижно. И даже те, кто собирался подниматься через открытые двери, отхлынули назад к остановке.

Сзади на них никто не напирал. Кто пытался забраться следом, увидели, что происходит, и торопливо высыпались обратно на остановку. И даже те, кто так и остался снаружи и не мог видеть, что происходит, на всякий случай замерли и ждали, как повернётся.

Дуло револьвера чернело, неподвижное и непреклонное. Было ясно, что человек в стандартном костюме знает, как обращаться с оружием.

— Стоять и без глупостей, — произнёс он. — Одно движение без приказа — стреляю на месте!

— Не надо в меня стрелять, — произнёс Юкио. — Я целиком предан императору и абсолютно ничего особенного не делаю, просто в жизни по-своему разбираюсь. Не сотрудничал с иноземцами, не сомневался в основополагающем принципе кокутай. Не ел мушмулы, не носил погоны…

— Ты, который в женской школьной форме. Снимаешь сумку и бросаешь её наружу.

Юкио спустил лямку с плеча, взял сумку двумя руками и горестно вздохнул.

Кимитакэ уже подумал, что сейчас его друг швырнёт сумку вперёд, и даже приготовился к звуку выстрела — но Юкио подчинился и выкинул сумку наружу. Она шлёпнулась прямо под ноги тому самому разговорчивому старику.

— Теперь идёшь ко мне, выставив руки вперёд, — даже там, где стоял Кимитакэ, можно было разобрать, как тяжело он дышит.

Юкио двинулся, проверяя путь зонтиком, словно тросточкой. Было заметно, что он, когда бинтовал голову, подошёл к делу всерьёз и действительно ничего сейчас не видел.

Пассажиры сидели молча, словно окаменевшие, и не сводили глаз с этой странной сцены.

Человек достал из кармана пиджака наручники, не опуская револьвера. Юкио между тем приближался. Вот между ними три шага. Вот два. Вот один, последний…

Всё случилось в одно мгновение. Зонтик в очередной раз стукнул по креслу, ощупывая дорогу. А в следующее мгновение затянутая в белую перчатку рука скользнула вниз тысячекратно отработанным движением.

Нижняя половина зонтика отделилась и с лёгким шелестом рухнула на пол трамвая. А в руке у Юкио остался кинжал с длинным, безупречно заточенным лезвием. Ещё миг — и он одним ударом вонзил это лезвие в живот человека в стандартном костюме, а затем одним рывком, какому позавидовал бы любой мясник, пропорол живот прямо до солнечного сплетения.

— Предсмертный стих писать будешь? — осведомился Юкио, обратив окровавленную повязку прямо в лицо мужчины.

Лицо у человека в костюме было скорее удивлённым, чем страдающим. Под линией коротко остриженных волос поблёскивали капельки пота.

Он открыл рот, но смог только захрипеть и забулькать. По подбородку побежали кровавые струи, и он повалился на спину — а тем временем Юкио уже успел выхватить у него из руки револьвер, про который все уже успели забыть.

Уже там, на полу, он продолжал хрипеть и шевелить руками. Но опасности больше не представлял.

Тем временем Юкио тоже взвёл курок — и наставил дуло на водителя.

— Трогай! — скомандовал школьник.

Молоденький тщедушный водитель посмотрел на него, потом вниз, где ещё корчился человек в стандартном костюме, — и поступил как учили. А именно — выкатился прочь из кабины и нырнул прямо в толпу. Следом за ним соскочила и кондукторша.

Юкио тем временем переступил через поверженного противника и подошёл к кабине, срывая теперь уже бесполезную повязку с глаз.

Пассажиры, кто был поближе к двери, использовали эту заминку, чтобы тоже ускользнуть из опасного вагона.

Юкио шлёпнулся на нагретое солнцем кожаное кресло. Он сориентировался моментально: положил револьвер перед собой, а потом одной рукой вдавил красную кнопку, а другой дал максимальный, четырёхкратный ход на рычаге.

Трамвай тронулся. Где-то позади захлопали выстрелы и кто-то закричал. Юкио поискал рычажки управления дверьми, нашёл их — но закрывать пока стал.

За его спиной, вспоминая инструктаж о поведении под обстрелом, торопливо сползали на пол те пассажиры, кто не успел выскочить. И это оказалось разумным. Лопнуло звездой, а потом осыпалось осколками правое окно. Следующая серия выстрелов рассекла лобовое стекло, оно осыпалось, словно ледяной занавес.

Юкио успел закрыться руками. Потом достал из волос особенно крупный осколок, отшвырнул его прочь и врезал кулаком по кнопке подачи песка. Под железными колёсами заскрипело — а трамвай уже входил на полной скорости в поворот. Конечно, это не рекомендовалось — но рельсы на поворотном участке следовали плавному изгибу лемнискаты Бернулли, так что, как ни старалась центробежная сила, вагон не сошёл с рельсов и не опрокинулся.

А вот строили бы по квадратиссе, как геометрически не образованные испанские инженеры, — не миновать бы беды…

Трамвай катил дальше. Выстрелы ещё слышались — но окна больше не бились. Кимитакэ поднял голову и увидел, что на скамейках и полу сверкают целые созвездия осколков, а человек в костюме больше уже не шевелится. Крови вытекло так много, что она уже добралась и до локтей Кимитакэ — а ведь наш герой лежал как раз напротив задних дверей.

— Куда мы едем? — крикнул он.

— Куда бы мы ни ехали, они найдут способ перекрыть дорогу, — отозвался Юкио. — Давай, вставай. Выходить будем.

Совершенно не смущаясь тому, что трамвай остаётся на ходу, Юкио поднялся с кресла и подошёл к предусмотрительно открытым передним дверям. Посмотрел вперёд, потом назад — но явно не смог разглядеть там ничего, что заслуживало бы его внимания.

— Мы не расшибёмся? — спросил Кимитакэ, поднимаясь и глядя, как за проёмом убегает, изгибаясь и пульсируя, линия бордюра.

— Трамвай — он не быстрее бегущего человека. Давай, вместе!

Почему-то прыгать вместе оказалось очень легко. Они выкатились на тротуар прямо перед какими-то железными воротами — а брошенный трамвай так и уполз вверх на мост, утаскивая за собой три вагона обомлевших пассажиров.

Кимитакэ посмотрел им вслед — а потом заметил, что мост железнодорожный и под ним как раз пыхтит чёрная труба прибывающего поезда. Чугунная ограда, перед которой они стояли, была оградой одного из вокзалов старинной столицы.

— Давай, пошли, — Юкио уже поднялся и отряхивал юбку. — На поезде можно уехать туда, где нас ещё не ищут.

Кимитакэ последовал за другом, попутно пытаясь сообразить, что же им делать дальше, там, куда они приедут. И чем больше он думал, тем больше понимал, что деваться от Юкио некуда.

Куда и каким бы способом они ни приехали — только Юкио мог по каналам своей загадочной Стальной Хризантемы связаться с Окавой Сюмэем, непонятной тётушкой Ёсико и кем угодно ещё, чтобы их вытащили и очистили от подозрений. Даже после всего, что они успели тут натворить, ещё можно было свалить всю вину на конкурирующее ведомство, которое дошло до того, что убивало случайных людей.

Но пока надо было просто уехать.

Здание вокзала снова напомнило европеизированную архитектуру эпохи Тайсё. Оно походило на небольшой романский собор с квадратными башенками, уменьшенный до двух этажей. Перед ним на платформе уже толпились уезжающие, и среди них — такая знакомая фигура невысокого, рано облысевшего круглоголового человека в очках и с аккуратно постриженными усами, а рядом с ним — приземистая, коренастая девица в застёгнутом дорожном пальто, остриженная коротко, в духе почти уже забытых довоенных суфражисток.

— Кажется, я знаю, кто нам может помочь, — произнёс Кимитакэ и решительно зашагал в ту сторону.

Юкио с ходу сообразил, что от него требуется. Он украдкой сунул теперь уже бесполезный револьвер в ближайшую урну и последовал за приятелем.

Кимитакэ поздоровался с Банкиром и на европейский манер вежливо поклонился Соноко. Та ощутимо смутилась — всё-таки какое-то время, до начала всей кутерьмы, их семьи считали, что из Кимитакэ и Соноко получится недурная пара.

Банкир был настолько удивлён этой встрече, что не сразу заметил на Юкио женскую школьную форму.

— Нас атаковали… враги. И его школьная форма несколько повредилась, — только сейчас Кимитакэ сообразил, что понятия не имеет, откуда у его приятеля этот наряд. — Поэтому пришлось выдать новую. На складе была только такая. Приходится пока привыкать. Нельзя же прерывать образование из-за таких трудностей.

— Таковы обстоятельства военного времени, — дополнил Юкио, сохраняя совершенно невинный вид. — Какую школьную форму выдали — такую и приходится носить. Ощущаешь нехватку.

— Но тебе, наверное, неудобно так ходить.

— К этому привыкаешь довольно быстро, — ответил Юкио. — Это же не сапоги не по размеру. А в исполнении приказов и соблюдении правил не бывает ничего постыдного. Кстати, вы же тоже в сторону Эносимы едете?

Банкир не успел ответить. Подошёл проводник — тоже усатый, только его усы топорщились, как у кота.

— Кто эти молодые люди? Вы их знаете? — обратился он к Банкиру, ведь тот был самый старшим и благопристойным из всей компании. — Пожалуйста, поспешите с вашим разговором. Поезд сейчас отправляется.

— Эти молодые люди… едут со мной, — было похоже, Банкир сам не ожидал от себя таких слов. — Да, для всех нас я купил все четыре места в купе. Они едут с нами.

Забираясь в вагон первого класса, Кимитакэ в очередной раз невольно задумался о почти магических способностях своего приятеля. Похоже, что главная магическая способность Юкио была та же, что у доктора Шрёпфера, проходимца из повести Густава Майринка, — люди видели в нём, как в зеркале, свои собственные сокровенные желания и тем охотнее подчинялись им. Ведь если смотреть со стороны — это намного удобней.

В коридоре вагона первого класса не ощущалось ни малейших признаков войны. Лакированное дерево, позолота, накрахмаленные шторки на окнах. Всё очень чинно, безлюдно и звукоизолированно.

Они вошли в купе и уселись на пахучие кожаные диваны. Даже для четверых здесь было просторно.

Окно смотрело прямо на знакомые чугунные ворота. А перед ними один в штатском и двое в полицейских мундирах что-то объясняли работнику станции.

Кимитакэ снова ощутил, как в животе зашевелилась тревога, но тут поезд вздрогнул и тронулся.

Хотелось верить, что трамвай уже остановили и вообще всё закончилось благополучно.

Кимитакэ перевёл взгляд и увидел, что Соноко сидит напротив и смотрит ему прямо в глаза.

Не то чтобы она выглядела злой или осуждающей. Она просто была напряжена — так, что, казалось, её коренастое, широкоплечее, пахнущее скорее мужчиной тело сейчас разорвёт тесное дорожное пальто на лоскутки.

Соноко явно ждала от своего без пяти минут жениха какого-то слова. Но что это за слово? О чём он ей должен был сказать?

Примерно месяц назад, — хотя казалось, что прошло уже несколько лет, — он узнал от Банкира, что Соноко куда-то пропала. Потом он видел её в секретной школе и даже не смог бы ответить, положено ли Банкиру об этом знать. И вот она снова с родителем, куда-то едут.

Как много она ему рассказала? Как много из рассказанного было правдой? Упомянула ли она его или обойдётся? Ничего не понятно. И из-за этой непонятности совершенно неясно, о чём говорить.

К счастью, разговор начал сам Банкир. Достал серебряный портсигар с позолоченной дарственной гравировкой, извлёк сигарету, закурил.

Кимитакэ не помнил, можно ли курить в первом классе. Но людям вроде Банкира, определённо, было можно.

— Страна в беде, конечно же, — констатировал Банкир. — Если это будет продолжаться, мы проиграем войну уже в этом году. Что с экономикой делается, если бы вы только знали. Всё лимитировано, всё производим только для фронта. Даже для Гакусюина школьной формы уже не хватает.

— Даже если это и так, говорить такое опасно, — заметил Юкио. — Наша полиция может нам что-то устроить за такие разговоры ещё до того, как война будет проиграна.

Похоже, Сатотакэ уже настолько пообвыкся в этом наряде, что не замечал ни задравшейся на коленях юбки, ни даже уже давно бесполезных очков, которые опять появились у него на носу.

Где же он их прятал, когда голову бинтами заматывал? Неужели в трусах? Кимитакэ как-то это всё проглядел.

— Не нужны мы никакой полиции, — отмахнулся Банкир. — Они-то прекрасно изучили наш народ и знают: что бы мы тут себе ни думали, о чём бы ни болтали — как будет приказ, мы дружно пойдём выполнять. И будем счастливы умереть за императора!..

— Отец! — взмолилась Соноко.

— Я говорю то, что есть! — распалялся Банкир. — Кто будет спорить с морем? Кто осмелится утверждать, что солнце зелёное? Нет смысла отрицать то, что очевидно существует и что настолько важно для нас! Я уверен, что здесь, в этом купе, молодёжь достаточно образованная, из достаточно уважаемых семей, чтобы я был в своём кругу и мог обсуждать всё это открыто!

— В этом смысле — вы можете быть в нас уверены, — торопливо заговорил Кимитакэ. — Между прочим, мы оба в дипломатической школе учимся, готовимся к международной карьере. Гакусюин — для аристократов, а мы всё-таки из тех, кто страной не управляет, а только ей служит. Поэтому мы очень понимаем ваше беспокойство. И именно поэтому сделали всё, чтобы вы за нас не беспокоились. Даже если наша страна по какой-то причине проиграет войну — дипломатические отношения-то останутся.

О том, что школа была разведывательная и что они оттуда по сути сбежали, а теперь не знают, как выйти на связь, он говорить не стал. У всех сейчас проблемы. Потому что война.

— Достойно, ребята, достойно. А в Камакуру вы на каникулы приехали?

— У нас ещё не начались каникулы. Просто одно школьное дело. Отвозили документы, все архивы ведь сюда переехали.

— Простите, да, совсем забыл. Давно учился, некому напомнить про расписание, — тут он покосился на Соноко, но та не отреагировала, невозмутимая, словно гора Фудзи. — Вы правильно сделали, что не стали в Камакуре задерживаться. Сейчас не лучшее время, чтобы разглядывать старинные храмы.

— Думаете, этот город имеет военное значение? — осведомился Юкио. — Десант готовит, как думаете?

— Не в этом дело. Не того вы боитесь, ребята. Этот музей под открытым небом никому не интересен. Он всё равно что Киото — его американцы уничтожать не собираются. Нужно же будет им куда-то туристов водить. Я про пляж возле военного порта. Про него странные слухи ходят.

— Вы полагаете, они будут базу расширять? Я слышал, они собираются зенитные пушки ставить.

— …Там девиц каких-то видели, прямиком на песке. Их словно прибоем выбросило. Сами голые, а волосы почему-то покрашены в розовый и с заколками, вроде как рожки, — Банкир поёжился и затянулся сигаретой. — Бредни какие-то. Причём в городе их не видели, только на пляже. Пляж после этого огородили, ходить туда запрещено. Якобы мины прибивает. Хотя какие мины. Девушек этих в городе, кстати, так и не увидели. То ли военные забавляются, то ли нечисть какая-то. Не, я понимаю, голая девица всем интересна. Допускаю, что на базах каких-то таких разрешают держать, для поддержки боевого духа. Но волосы-то в розовый зачем красить? Вот это и вправду настоящее извращение!

— Мы про такое не слышали, — заверил его Юкио. — Давайте лучше чай закажем. У них же котёл греется, а значит, есть кипяток. А ещё у них просто обязан быть чай! Это ведь железная дорога — объект стратегический.

А затем, как ни в чём не бывало, выхватил из портсигара Банкира сигарету, поджёг её невесть откуда взявшейся зажигалкой и с наслаждением затянулся.

Банкир смутился. Он уже открыл рот, но не нашёл, что сказать. Поэтому просто повернулся и вдавил кнопку звонка.

5. Загадка бесконечного поезда

Звонок отозвался приятной утешительной трелью. Кимитакэ предположил, что звонки дублированы в каждом купе, чтобы совместить несовместимое: и не трезвонить каждый раз на весь вагон, и оперативно передавать сигналы.

В купе заглянула японская голова в накрахмаленном французском чепчике.

— Принесите по две чашки нам всем, — приказал Банкир.

Когда дверь закрылась, он перевёл взгляд на Юкио и как-то словно обмяк. Кимитакэ уже знал, что это может значить: отец Соноко всегда так себя вёл, когда ощущал, что вокруг все свои, а обстановка домашняя.

— Видок у тебя, конечно, тот ещё, — заметил между тем Банкир, глядя на Юкио.

— Много всего делать приходится, — отозвался Юкио. Он как раз распутывал свои косички, возвращая причёске знакомый вид.

— Ты хорошо выбираешь друзей, — продолжал старший, и Кимитакэ не смог сдержать тёплой волны гордости за себя. — Но неосмотрительный. В школе всё простят. В школе же вы всё равно что на работе, все готовы войти в положение, потому что видят, как ты стараешься. А вот снаружи всё очень не так устроено. Не поймут обстоятельств. Тем более, народ сейчас так война взбудоражила. Подумают ещё, что это какая-нибудь коммунистическая пропаганда. Так что ты бы озаботился мужской школьной формой. Даже лучше, что он будет не по размеру: надо быть ближе к простому народу. На чёрном рынке можно достать что угодно. А вот перчатки хорошие. Перчатки можно оставить.

— Я не думаю, что это важно прямо сейчас, — произнёс Юкио и опять сверкнул круглыми очками сквозь дым чужой сигареты. — Сами видите, как меняются порой обстоятельства.

— Ты выглядишь странно.

— А может, мне необходимо выглядеть странно.

— Этим ты можешь сильно навредить своему другу.

— До этой минуты я его только спасал.

Банкир усмехнулся и перевёл взгляд на Кимитакэ — видимо, надеялся отдохнуть.

— Кстати, я вот посмотрел на тебя и один эпизод вспомнил. Из истории французской литературы. Дурацкое поведение твоего приятеля очень мне его напоминает. Когда человек понимает, что чушь городит, но не может не городить, потому что чушь — это просто часть его дурацкой природы.

— Очень интересно, — Кимитакэ искренне надеялся, что этот неведомый Селин хоть сейчас никак не замешан.

— Это случилось давным-давно. В дни, когда Рембо и Верлен — впоследствии классики французской литературы — путешествовали по Европе. И вот однажды они поспорили о чём-то своём, поэтическом. После чего Верлен попросту попытался своего спутника застрелить. Ничего из этого не вышло, ранение было лёгкое, да и Рембо от претензий отказался. Но Верлена на суд всё равно потащили — потому что не положено в Брюсселе, столице тишайшей Бельгии, стрелять по соседям из револьвера. И вот судья спрашивает у Верлена, который по этому случаю с утра даже не пил: «Скажите, а почему вы, хотя не родственники, путешествуете и живёте в одной комнате с этим юношей? Вы что, содомисты?», — и многозначительно замолчал.

— А что Верлен на это сказал? — не выдержал Кимитакэ.

— А Верлен и отвечает: «Ваша честь, правильно говорить „содомиты“!»

Соноко прыснула и расхохоталась. В тишине лакированно-кожаного купе её смех звучал по-настоящему жутко, но остановиться не могла. Она корчилась, стискивала себя руками, но смех всё равно хлестал из неё, словно вино из бутылки с отбитым горлышком.

Дверь отодвинулась, та самая проводница в знакомом чепчике внесла восемь чашек на лакированном чёрном подносе.

От перемены обстановки Соноко немного успокоилась — раскрасневшаяся, она всхлипывала и вытирала глаза. Но когда дверь закрылась, опять захихикала, пока наконец не пересох и этот ручеёк.

— Отец, — выдавила она, — отец, ты такое расскажешь иногда… Не могу. Не могу…

Тем временем Юкио опять раздобыл неизвестно откуда серый бумажный свёрток и что-то сыпал в дымящиеся стаканы.

А это у него откуда? Похоже, трусы на нём безразмерные.

— Сахар? — поинтересовался Банкир.

— Смесь шести особенных трав.

Банкир не стал уточнять, что это за древний рецепт и какие травы там намешаны, а просто отпил. И Кимитакэ последовал его примеру.

Чарующий, с кислинкой вкус привычного зелёного чая сенча. А поверх него взрывались, покалывая язык, шесть других вкусов, и их невозможно было описать — только прочувствовать.

После первого глотка такого чая говорить уже не хотелось. А хотелось почему-то супа из красной фасоли с клецками, какой подают на вынос. Но супа не предвиделось, и Кимитакэ отпил ещё.

Банкиру, похоже, тоже понравилось. Он поставил чашечку и говорил теперь уже чуть другим, тёплым голосом.

— Конечно, приятно видеть, что вы, ребята, подстраиваетесь под любые обстоятельства. Это разумный способ, подходит и для инвестиций, и просто для выживания. На наших тесных островах очень важно уметь, если надо, затеряться в толпе. Потому что живём мы, конечно, на земле особенной, с благословенным климатом и всеми видами природных катастроф, за исключением песчаных бурь. Вот почему у нас народ послушный и старательный. Словно железный — вроде непоколебим, но любая молния пронзает насквозь. Любая мода превращается у нас в трёхмесячное безумие. В эпоху ранней Мэйдзи, например, целые состояния сколачивали на том, что завозили европейские шляпы, пока их у нас делать не научились.

— Отец, ну это же легенда, — подала голос Соноко. Причём голос был очень сонный.

— Эта легенда позволила моему деду заработать уставной капитал! — возразил Банкир. — Не сомневайся — гордись!

— Предусмотрительность вашего предка впечатляет, — согласился Юкио. — Сколотить капитал и не соблазниться губернаторством — вот что достойно уважения.

Перед длинноволосым стояли две чашки, нетронутые. Спохватившись, он быстро проглотил одну.

Банкир, как ни в чём не бывало, пил свой чай. Но медленно.

— Как бы вы, ребята, ни старались, во что бы вы ни переодевались, вы — интеллигенция, — наконец произнёс он. — Не помню, кто из писателей втащил в наш язык это русское словечко. Кажется, кто-то из этих мрачных пролетарских писателей. Но раз оно у нас осталось — выходит, что-то оно для нас значит, почему-то не позволяет себя забыть. А сама по себе интеллигенция — это ведь люди вроде вас. То есть люди, которые получили много дорогого и на первый взгляд бесполезного образования с одной целью: а вдруг когда-нибудь что-нибудь из этого стране пригодится.

— Вы можете быть уверены, — Юкио улыбнулся, — что с этой стороны отечество в безопасности. Очень многие из наших одноклассников, особенно те, кто был из дворян, старательно избегали всякой учёбы. А значит, это заблуждение их тоже не коснётся.

— Конечно, родиться в благородной семье — большая удача, — согласился Банкир. — Народ таких содержит добровольно и с благоговением, как англичане — воронов Тауэра. Но и пользы от дворянства в сложные минуты не больше, чем от воронов Тауэра. Разрешать сложнейшие вопросы, исцелять кровоточащие проблемы… И не поддаваться. Вот что важно. Когда начнётся паника, надо будет ей не поддаться. В обычное время вы делаете то же, что другие, что положено. А когда начинается паника — не поддаётесь ей. Делаете как учили.

— А вы, я вижу, тоже любите учить.

— Да так… скорее мысли одолели. Снова приближается тот неприятный момент, когда от человека что-то зависит. От того, на что поставишь, зависит, рухнешь ты вниз или взлетишь к небесам, на высоту, о которой прежде не мечтал. И шансы проиграть, прямо как на бирже, намного выше. А цена — несравнимо высока. И не собьёшь её никак, вот что обидно.

«Как же всё-таки любят эти взрослые поучать, чуть только заметят тело в школьной униформе, — подумал Кимитакэ. — Даже Банкир, с его средним ростом, яйцеообразной головой и щёточкой аккуратно подстриженных усов, всё равно чему-то да поучает. Посадить бы напротив него адмирала — и пускай поучают друг друга. Хотя нет, адмирал был хитёр, он бы ускользнул. Да и мёртвый он уже давно. Был хитёр, но не всех обхитрил… Поэтому пусть лучше напротив него сядет тот самый невыносимый старик-профессор в светлом костюме. И учит, как и положено специалисту по русской литературе, как надо воевать. Тем более что профессор был явно из тех учёных дураков, которые воспринимают любое несогласие как агрессию».

— Но судя по вашему благосостоянию, — заметил Юкио, — и тому, что вы путешествуете в поездах сидя и можете выкупить себе целое купе, вы и ваши предки всегда делали ставки правильно.

— Это в спокойные времена было приятно так думать и даже говорить потенциальным партнёрам. А сейчас, когда вода до горла дошла, я вспоминаю, как мне удавалось справиться с прошлыми случаями, и мне становится пугающе ясно: и обстоятельства были другие, и по большому счёту я просто угадал. Примерно как мой дед угадал с европейскими шляпами. Ты, Соноко, внимательно слушай, что я говорю. Это я не только для ребят, но и для тебя. Чтобы, когда разоримся, ты не жаловалась, что не предупреждали.

Но Соноко на этот раз не ответила. Теперь она вообще ни на что не отвечала. Просто сидела, словно большая груда камней, и тупо смотрела перед собой.

Кимитакэ хотел уже дотронуться до неё — вдруг у неё истерия или что-то вроде оцепенения? Но вдруг обнаружил, что тоже лишён всякой возможности двигаться. Это напоминало какой-то сон — он прекрасно всё видел, слышал и чувствовал, мог даже двигать зрачками и смотреть туда и сюда. Но не мог ни сдвинуться с места, ни пошевелить рукой.

И что самое удивительное в этом состоянии — ничего не чесалось. Хотя, казалось бы, самое время.

Кажется, это начала действовать та самая смесь из шести трав. А может быть, какое-то другое чудовищное колдовство.

— Почему бы вам не проспонсировать патриотически настроенные силы? — предложил тем временем Юкио.

— Ты что, решил Общество Чёрного Океана мне тут изображать? — осведомился Банкир.

— А что плохого в Обществе Чёрного Океана?

— В твоём возрасте — ничего. Но вообще-то они были жалкие люди.

— Вы не уважаете тайные общества?

— В этих тайных обществах не было ничего тайного. Это были просто рэкетиры. Приходили к честным коммерсантам и инвесторам вроде меня и просили деньги для патриотов. А потом трясли деньги с тех же корейцев и китайцев из прачечных, просто так, чтобы проблем не было. С нас, конечно, больше требовали. Потому что у китайцев с корейцами денег обычно нет. Вы что, там у себя в Гакусюине этого буйного монаха Киту Икки перечитали? Я слышал, он до сих пор популярен у незрелой молодёжи.

— С монахом Китой Икки я общался при других обстоятельствах, — осторожно ответил Юкио. — Мы сотрудничаем главным образом с профессором Окавой Сюмэем.

— Профессор Окава Сюмэй полоумен.

— Профессор Окава Сюмэй — кандидат наук в области исследования религий и сотрудник правления Маньчжурской железной дороги.

— И это — главное доказательство его полоумия. Где у нас в столице главный приют безумцев? Когда я был в вашем возрасте, все знали: сумасшедший дом — в Мацузаве. А теперь, с развитием техники, с ними смело соперничают два новомодных заповедника альтернативного мышления — управление Маньчжурской железной дороги и философский факультет Токийского университета. Считаю знаковым, что профессор Окава Сюмэй отметился и там и там.

— Профессор Окава Сюмэй действительно довольно много времени провёл в академии. Тот проект, который я представляю, просто ему очень нравится. Я говорю о Стальной Хризантеме.

Банкир допил последнюю чашку. Потом не выдержал, достал из жилетного кармана часы и положил их на столик:

— Мы едем до Фудзисава, — сообщил Банкир. — Там мы с вами расстанемся, дальше я купе не оплачивал. За это время ты можешь попытаться убедить меня в том, что я действительно должен вкладываться в ваши проекты.

— Мы не хотели бы вас утруждать и сойдём на Эносиме, — заверил его школьник. — А вы обдумайте, не торопитесь. Времени у нас предостаточно.

— Если вы собираетесь сходить на Эносиме, то поезд прибудет туда через пять минут.

— В этом отношении вы можете быть спокойны, — ответил Юкио, и с каждым словом его голос становился всё бесцветнее. — Поезд прибудет в Эносиму, только когда я ему разрешу.

Банкир хмыкнул и посмотрел на часы.

Секундная стрелка не двигалась.

Он повернул голову к окну — но там мельтешили всё те же чумазые дома пригородной застройки. И конца им было не видно.

Банкир перевёл взгляд на Юкио. Тот смотрел ему прямо в лицо, как ни в чём не бывало.

— Как ты сломал мне часы? — спросил Банкир.

— Часы показывают всё правильно. Это вы ошибаетесь.

— Да будь ты проклят со своими выходками.

— Вы полагаете, для меня это сложно? — осведомился Юкио. — Я ведь такой юный. Ну что же, смотрите. Вот я юный — а вот я уже стар!

Кимитакэ так и не понял, что именно сделал его приятель. Одежда осталась та же, и поза не изменилась. Мгновение — и матроска школьной формы обвисла на заострившихся плечах, на словно сдувшихся костлявых руках вздулись старческие вены. Лицо покрылось сетью морщин, щёки ввалились, глаза ужались до слезящихся чёрных щёлочек. Волосы сохранили длину — но теперь на круглом, как мяч, черепе трепетали только седые косматые пряди, похожие на клочья паутины.

По Банкиру было заметно, что он тоже это видит. Он так и замер, с приоткрытым ртом, не зная, что отвечать на такое.

А тем временем Юкио был уже в прежнем облике. Школьная форма туго сидит на юном теле, густые чёрные волосы лоснятся, щёки гладкие и розовые, словно цветки персика.

Банкир медленно поднялся из-за столика и вышел из купе в коридор. Похоже, ему надо было хорошенько всё это обдумать.

Кимитакэ каким-то образом мог это видеть. Его восприятие каким-то образом вышло из тела и проследовало за Банкиром. Оно так и двигалось следом за ним по коридору, повиснув в воздухе чуть выше и позади лысины.

В коридоре вагона первого класса было пустынно и тихо. Банкир постоял, а потом зашагал в сторону головы поезда. Мягкий ковёр скрадывал шум шагов, и Банкиру невольно казалось, что он плывёт по воздуху.

Он прошёл в следующий вагон. Этот вагон тоже был первого класса, неотличимый от предыдущего. Все двери в купе были закрыты, и казалось, что по левую руку — сплошная стена лакированного дерева.

Банкир миновал коридор, перешёл в следующий вагон. Тот тоже оказался вагоном первого класса и опять неотличимым от предыдущего.

Он шёл всё дальше и дальше, и каждый вагон был в точности таким же, как предыдущие. Банкир уже прошёл пару десятков и прекрасно понимал, что ни один поезд не может быть таким длинным.

Должен же быть конец.

Должен же быть хотя бы паровоз, который тянет все эти вагоны!

Ничего подобного не было. Были только вагоны первого класса — совершенно пустые и одинаковые.

Банкир остановился. Выдохнул. И повернулся к окну.

Дома расступились, так, что было видно железную дорогу, проложенную вдоль прибрежных серых скал. И теперь можно было увидеть поезд целиком.

Никакого паровоза не было. У бесконечного поезда не было даже никаких начала и конца. Кольцо из совершенно одинаковых вагонов каталось по кругу, и в этот круг не было возможности войти — и не было возможности выйти.

Над ними в бесконечно голубом небе висело невозмутимое солнце. А с севера ползла тяжёлая тёмная туча, наполненная традиционным четырёхчасовым токийским дождём.

И эта дурная бесконечность сломила уже окончательно.

Банкир выдохнул, помотал головой. Потом развернулся и просто сдвинул ближайшую дверь купе.

В купе были всё те же: Соноко, Кимитакэ и Юкио. Даже поднос с недопитым чаем был на месте.

А за окном продолжал мельтешить всё тот же утомительно-пёстрый пейзаж.

Часть 2. Проектная работа

Часть 2. Проектная работа

7. Беседа с лисой

Оставшийся без туристов на время войны остров Эносима словно бы затаился. На сувенирных лавочках опущены ставни, на пляжах только колючая проволока, и даже гостиницы словно пытаются укрыться в лесной поросли.

Многие жители разъехались, другие эвакуированы. Если смотреть с материка, то кажется, что остров совсем обезлюдел.

Но это не так.

Рано утром, когда все спят, по тому самому мосту Мэйдзи проезжают какие-то грузовики, а с другой стороны, где причал, незаметный с материка, украдкой причаливают целые баржи загадочных грузов.

На острове определённо что-то происходит. Кто-то убирает улицы, устраняет неизбежные поломки, присматривает за маяком. Разглядеть их непросто: среди зарослей проложен целый лабиринт из дорожек и тропинок, которые соединяют миниатюрные алтари и ритуальные ворота. Но иногда получается кого-то разглядеть: одни говорят, что это обычные солдаты, а другие — какие-то девушки в белых рубашках и красных шароварах синтоистских жриц-мико, чьи лица почему-то накрыты театральными лисьими масками.

Кимитакэ наблюдал всё это изнутри — но даже для него остров продолжал оставаться большой курортной загадкой. Он по-прежнему продолжал удивлять внезапными развилками, вросшими в землю каменными алтарями, остатками прежних вывесок.

То же самое касалось и проекта, над которым они работали. Вблизи Стальная Хризантема была ещё более непостижимой, чем издалека. Кимитакэ сам толком не понимал, что делает. Было ясно одно: то, что он делает, очень важно.

Ему выделили небольшой, футона на четыре, номер в бывшей гостинице. В номере только и было, что место, чтобы развернуть футон, столик с письменными принадлежностями и запасом бумаги и ширма, которая отгораживала футон от столика. Окно выходило на море, так что он мог не отвлекаться.

Ширма была особенно примечательна. Не просто клетчатая и бумажная, какие на фабриках делают, а расписанная иероглифами. Причём это была не просто декоративная ерунда, а цитаты из древнего поэта Канзана.

Кимитакэ успел усвоить из какого-то справочника по символизму традиционной живописи, что этот Канзан и некий Дзиттоку были монахами-отшельниками традиции Дзен и жили примерно тысячу лет назад. Мало что было известно об этих достойных мужах, кроме того, что один писал стихи, другой работал на кухне — а ещё что они были невероятными друзьями. И этого оказалось достаточно, чтобы оставить след в истории.

С левой стороны иероглифы гласили:

Обдумав всё это, скажу я,

Что глупо мечтать о бессмертье.

Не стать никому небожителем,

А призраком стать не захочешь.

А на правой была цитата из другого стихотворения:

Бегите, о дети, бегите

Из дома, объятого пламенем!

Тут все направления прекрасны,

И Запад не хуже Востока.

Разглядывая перед сном эти стихи, Кимитакэ иногда задумывался, как причудливо исполнилось его детское желание попасть на Эносиму. Со школьной экскурсией пришлось бы терпеть одноклассников и спать потом вповалку в общем зале. Теперь же у него, как у монаха-отшельника Канзана, есть своя келья. А ещё есть друг — потому что Юкио тоже остался на острове и что-то делал.

Да, условия для работы были хорошие. Оставалось даже время, чтобы собирать кое-что для души. Но сейчас он не мог работать — нужно было посоветоваться.

Здания комплекса соединялись так, что можно было пройти остров насквозь, ни разу не оказавшись под открытым небом. И Кимитакэ шёл именно таким путём — может, не самым быстрым, но определённо самым интересным.

Когда он проходил по галерее — не удержался и бросил взгляд на смутно знакомый берег. Там по-прежнему можно было разглядеть железную дорогу, по которой он сюда добирался, а выше неё темнел лес, и там, над деревьями, виднелся буддистский храм, похожий на белое яйцо.

Солёная морская жара застоялась на острове, и казалось, что она глушит все звуки.

Кавасима была, разумеется, в банкетном зале — не очень большом, но очень светлом, с половицами из иокогамской сосны, и этот свет придавал и простор.

Называть генерала армии Маньчжоу Го Кавасиму Ёсико генеральшей было бы не особенно точно — ведь женщин в генеральском звании пока настолько мало, что генеральшей обычно называют жену генерала.

Прямо сейчас, впрочем, госпожа Кавасима была не в генеральском, а в лисьем облике. Её светлая униформа, безукоризненно выглаженная, висела тут же, на вешалке. А под вешалкой лежала самая громадная лиса, которую он когда-либо видел, раза в три больше обычной и с тремя хвостами, очень пушистыми. Лёгкая дрожь уха намекнула, что она заметила гостя, но глаза продолжали, не открываясь, смотреть на медленно закипающий чайник.

Кимитакэ уже знал, что чайник этот — ручной работы, от знаменитого чайных дел мастера Макото Синкая. Тончайшая вязь иероглифов на его глиняных боках была способна нейтрализовать любой яд и даже, кажется, радиацию.

— Сделаешь нам чай, — попросила Кавасима.

Несмотря на лисью пасть, она говорила всё так же отчётливо и всё тем же голосом. Видимо, её облик лисы был только иллюзией.

Но могло быть и так, что иллюзией был её человеческий облик.

Кимитакэ подчинился. Чай был японский — зелёная сенча с лёгким ореховым привкусом.

— Работа идёт трудно, — сообщил он.

— Страх ест душу?

— Скорее непонимание. Я до сих пор так и не понял, чем именно мы занимаемся. Видимо, мне не положено. Вдруг случайно узнаю одну из тайн государственной важности.

— Не всё известно и мне. А ещё много о чём я даже не задумываюсь. Про мико в лисьих масках, кстати, обман. Никто и никогда не воюет и не охраняет в масках. И ты легко догадаешься, почему.

— Лицо, что ли, потеет?

— Да не в этом дело! Надень любую маску, и сам увидишь. Там обзора толком нет. Точно так же, как в противогазе. Дырочки для глаз мелкие, угол обзора вообще никакой. Чтобы убежать от человека в маске, достаточно прыгнуть в сторону и скрываться за кустами. Мико на острове есть, не отрицаю. В нашей работе без силы богов никуда. Но масок они не носят. Встречают опасность с открытым лицом.

— Быть жрецом всё-таки легче, чем быть магом. Жрец может вообще не думать, где живут боги, почему люди им поклоняются. Делай себе ритуалы, и всё.

— Если это важно для твоей работы, то можешь принять за правило: боги — это те, кому поклоняются. Неважно, человек это, статуя, впечатление или что-то принципиально потустороннее и невидимое. А ритуал — это намного важнее, про это ещё Конфуций писал. Это как приёмы ремесленника. Даже если человек, который их выполняет, не знает, зачем они нужны, у него всё равно что-то получится. Поэтому древние и строили государство на ритуале. Трудно научить людей законам, да они и не поймут ничего. А повторять, как положено, способен каждый.

— Слушая вас, я ощущаю тревогу. Нам невероятно повезло, что вы на стороне Японии. Страшно подумать, что было бы с нашими офицерами, если бы их послали воевать против таких, как вы.

— Это мне повезло, что нашлась империя, в которой я смогла найти приложение своим способностям. Кем я была? Четырнадцатая дочь десятого сына великого князя Су из правящей фамилии. А кем я стала? Леди Восточный Бриллиант и «Маньчжурской Жанной д’Арк»! За такое не жалко отдать даже голову!

Чай уже заварился. Кимитакэ аккуратно разливал по чашкам ароматную жидкость.

— Когда-то я мечтал узнать, кто стоял за инцидентом Молодых Офицеров, — заметил он. — После всего, что я пережил, так и хочется сказать «в юности», хотя я вроде бы и не стар. А потом узнал и про Кровавую Лигу, и всё смешалось у меня в голове. Хотя кто за ними стоял по-настоящему, так до конца и не выяснить. Ни за что не поверю, что для двух мятежей хватило просто двух монахов, пусть даже и с древней магией.

— В таких делах никогда не найдёшь концов. Когда впервые про них читаешь, кажется откровением, что кто-то из участников доносил, а кто-то из организаторов был агентом полиции. Когда узнаёшь об этом побольше, то выясняется, что идеи тут совсем ни при чём. Одни и те же люди вчера были коммунистами, а сегодня им надоело и они хотят чего-нибудь более радикального. Одни и те же люди и самые принципиальные активисты, и агенты полиции, просто потому, что надеются выиграть в двойную игру в два раза больше. Это не какие-то отщепенцы в общем движении, всё движение более или менее состоит из таких. Каждый колеблется, каждый в принципе не враг своей стране или своей семье, на худой конец, и каждый в принципе готов отдать свою жизнь.

— И получается, их терпят, пока они служат не стране, а её врагам?

— Да можно и врагам служить при желании. Лишь бы под надзором это делали, чтобы было видно, откуда к нам их щупальца тянутся. Тем более что иностранцев легко обмануть. Американцы думают, что весь секрет в том, что главное — кто кому платит и, что ещё важнее, кто наживается, кому это выгодно. Но ведь и это не даёт ответа. Да, промышленники финансируют и такое.

— А кто финансирует нас, Стальную Хризантему? Министерство образования? Группировка принца Коноэ?

— Насколько я знаю, у нас много разных источников. Например, остров нам Министерство по делам рыболовства выдало. Но, если что, твои «четыре вагона сахара» оказались весьма кстати. Про кого-то из спонсоров не положено знать даже мне.

— Я допускаю, что про это не принято знать, но не верю, что это укрылось от вашей наблюдательности.

— Поверь, сверху видно ненамного больше, чем снизу. Тебя это, пожалуй, удивит, но его императорское величество, скорее всего, даже и не слышал про Стальную Хризантему. Этот проект посчитали слишком малозначительным, чтобы тратить его драгоценное нефритовое время на доклады.

— Получается, на нас не рассчитывают.

— Напротив: рассчитывают, что всё будет не настолько плохо, чтобы Стальную Хризантему действительно пришлось пускать в бой… Они смотрят только на большое, их интересует, кто финансировал нас, Молодых Офицеров, Кровавую Лигу, общества Чёрного Океана и Зелёного Дракона. Слишком привыкли, что любое желание можно исполнить за деньги.

— А разве промышленники не платили тайным обществам за то, что они защищали их интересы?

— Куда чаще они платили тайным обществам, чтобы… как бы сказать повежливее… Ага, вот: чтобы проблем не было. Чтобы у недостаточно патриотичных хозяев контору не разгромили, чтобы склад не подожгли. Тут даже не поймёшь, подкуп это был или что-то вроде дани.

— Насколько я знаю, такая деятельность преследуется по закону.

— Разумеется, преследуется — потому что государство не любит конкурентов, особенно в сборе налогов. Просто государства на всех не хватает. В деревнях есть нехватка земли, в государстве — нехватка средств насилия, чтобы со всех налоги собрать. Я же много выпила с вашими младшими офицерами, я отлично знаю, за какой хорошей жизнью они в Маньчжурию просятся. Ты знаешь, какой оклад у младшего офицера нашей императорской армии? К ним вколачивают огромное уважение, потому что за такие деньги работать невозможно — только служить. Обмундирование покупаешь за свои, питаешься за свои, и всё равно не хватает — а если ты уже женатый? Они же деревенские, у них по пять-шесть детей. Не иначе как за счёт чудес японского духа выживают, ну, и местное население иногда грабят, хотя оно ещё беднее. От этого в головах всякие идеи и появляются, да вот только зря коммунисты думают, что это идеи мировой революции. Коммунисты вообще похожи на американцев, тоже любят чужие деньги считать, а очевидного не замечают. Офицеры же ясно видят, что от государства им и жалование, и уважение, и оружие поступает — а от торговых компаний и банков одно разорение. В умах появляются всякие идеи, что надо бы помочь императору пристроить обнаглевших торгашей, не зря при сёгунате самураи на них остроту мечей любили испытывать. Так что был Кита Икки, судя по твоим рассказам, человек талантливый — но Молодые Офицеры были в таком состоянии, что зажечь их бы смог и человек совсем средних способностей.

— Но ведь Молодые Офицеры — это первая столичная дивизия. Они-то не голодали! Там были даже выпускники моей школы.

— Ну так естественно, что взбунтовались — их собирались перебросить в Маньчжурию. Человек обеспеченный знает, что его положение может стать хуже, — и готов взбунтоваться. А бедный слишком хорошо знает, насколько может быть хуже, — и потому боится даже возражать. Богатый боится оказаться на дне, а бедный знает — нет никакого дна, там бездна. Это городские студенты думают, что когда у тебя только и есть, что горсточка риса, то терять уже нечего. Как раз эту горсточку ты и рискуешь потерять. Она — последняя, дальше только голодная бездна.

Кимитакэ посмотрел в чашку. Там покачивалось бледное отражение его лица. Он не выдержал и выпил отражение вместе с чаем.

— Иногда мне кажется, что я потребляю слишком много. Продуктовое довольствие урезается, чёрный рынок бухнет. Я в моём возрасте мог бы вести более скромный образ жизни и не есть мясо, когда людям труда не хватает риса.

— Раз кормят — значит тебе это положено есть. Воспринимай это как не твоего ума дело. Если бы ты знал, как много в Китае держалось на том, что покойная императрица любила для души выводить иероглифы.

— Всё равно мыслей слишком много.

— Это всё от творчества. Оно радует, но от него неизбежно начинаешь замечать слишком много.

— Я слышал, что творчество начинается с нехватки секса.

— Фрейд был не врач, а философствующий антрополог, — почти сплюнула Кавасима. — Самая бесполезная когорта учёных, не просто так их пытались при дворе собирать в эру позора… Да, кто-то из монахов оставил след в искусстве, но обрати внимание — это были монахи, а не евнухи. Взгляни на французскую литературу. На что были бы способны Дюма или Гюго, если бы не восторженные актрисы? Лев Толстой страдал от того, что не мог побороть похоть, — и писал шедевр за шедевром. А когда поборол — и шедевры закончились. Для творчества не нужно отшельничества. Но неизбежно появится гнетущее беспокойство среди боязни. Если это чувствуешь — значит ты на верном месте, хотя, может быть, не на верном пути. Потому что никто в мире не знает, как построить Большую печать. Я не указываю тебе, как её делать. Просто спрашиваю: как получается?

— Я люблю броскость, — пояснил Кимитакэ, — люблю внезапные кульминации. Катастрофа — вот что я люблю больше всего. Такое трудно написать, когда голова ясная. Так что композиция пока внушает сомнение. Хотя почему-то кажется, что вам понравится. Стопка листов растёт и пугает мыслями о переделках. Но мне уже нравится, насколько она тяжёлая.

— Это радует. Взгляни-ка на фотографию, которая лежит на столике. И скажи, хотел бы ты видеть здесь этого человека.

«Кто же это может быть? — раздумывал Кимитакэ. — Неужели кто-то из бесполезных моих одноклассников? Ну и ладно, если это будет так — откажусь».

Столик стоял под громадной картиной, на половину стены картиной — европейского формата, но японской по стилю. Картина изображала учеников Гакусюина, которые плавали в бухте перед Эносимой. Впрочем, стилизация была настолько сильной, что ученики могли быть в принципе любыми людьми, а Эносима — почти любым островом.

Под картиной стоял вполне обычный столик, и на нём лежала фотография, перевёрнутая изображением вниз.

Кимитакэ поднял её и перевернул.

Это была фотография Ёко Атами.

Фотография была вполне официальной, но неугомонная девочка из женского корпуса Гакусюина всё равно получилась маленькой, но шустрой, а в глазах прыгали непослушные огоньки. Даже безмолвная, Ёко словно давала понять: он может возражать сколько угодно, но если она захочет — то найдёт способ пробраться на таинственный остров.

8. Ленинский завет

Кимитакэ так и размышлял, стоя посреди комнаты. Он разглядывал фотографию девочки, с которой несколько лет учился в одной школе, просто корпус девочек располагался на квартал южнее. Но по-настоящему они познакомились пару месяцев назад — и после этого начались невероятные приключения.

Он пытался понять, что же всё-таки к ней испытывает и почему с ней непросто, а без неё — скучно.

Нет, у него не было к ней ни тени вожделения. Просто много умиления, симпатии и лёгкий страх. Похожие чувства были к старшей сестре.

Но старшая сестра умерла. И вот у него появилась новая. Только эта была младшая, и от этого становилось особенно неприлично.

— Я не знаю, будет ли она полезна для построения Большой печати, — произнёс он. — Но она — девочка понятливая. Это же она познакомила меня с Юкио и привлекла в Стальную Хризантему.

— А будет ли тебе весело, когда она будет рядом? — осведомилась лиса-оборотень.

— Мы с ней друзья. Мне сложно объяснить, что именно нас связывает.

— Этого вполне достаточно. Утверждаю!

Кимитакэ положил фотографию и снова подошёл к Кавасиме.

Лиса-оборотень уже вылакала свою чашку, и юный каллиграф подлил ей ещё. А потом и себе.

— А что скажете про её учителя музыки? — вдруг спросил Кимитакэ. — Его звали Реви или что-то похожее. И он сам был еврей или кто-то похожий.

— А что с ним случилось? Я про него в первый раз слышу.

— Он выглядел человеком осведомлённым. Именно он проверял мои каллиграфические способности, когда Ёко заманивала меня в Стальную Хризантему. А потому куда-то пропал из всей этой истории, только его и видели.

— Сейчас посмотрю, — Кавасима ловким движением лапы вытащила из стоявшей рядом полочки папку и начала рыться носом в бумагах. — Ага, вот, нашла… Слушай, как ты думаешь, он действительно так сильно нужен нам тут, на Эносиме?

— Я с ним почти не знаком. Просто на ум пришёл.

— Если просто пришёл, пусть уходит, — лисица положила лапу на исписанный от руки лист. — Он не особо надёжен. Утвердить его пропуск на наш особый остров в принципе возможно, но дело получится долгое. Придётся сначала долго его уговаривать, а потом ещё дольше выбивать уже из наших кураторов разрешение пригласить такого на работу. Скорее всего, после пары месяцев осады они сдадутся и утвердят, но… не хочу. Просто не хочу. Стоит только подумать об этом — и уже чувствуешь, как сильно ты задолбался.

— А что не так с Леви-сенсеем? Он что-то устроил? Любит сомнительные забавы?

— Не то чтобы странные. Скорее модные. В общем, он коммунист.

— Коммунист? Я не замечал за ним такого.

— Во всяком случае, член их тамошней немецкой коммунистической партии. Которая уже запрещена. Он в ней состоял и не успел выйти. Что бы это ни значило.

— Со мной он никогда не говорил об этом. Я не припомню от него никакой коммунистической пропаганды. Хотя сейчас понимаю, что видел его один раз и мы всё равно толком не поговорили.

— Потрепать языком насчёт новомодных теорий любят многие, ничего с этим ты не поделаешь. И это не то чтобы запрещено. Все нормальные люди понимают приличия. А этот не говорил, а просто вступил, в 1932 году.

— А партийный билет сохранился?

— В отчёте этого не написано. Значит, и неважно. Почему он вступил — тоже не написано. Это могло быть какой-нибудь махинацией. И это могло быть искренним желанием помочь другим людям. Ты же понимаешь, что такое тридцать второй год в Германии? У власти всё те же до тошноты скучные либералы и умеренные радикалы — это старики в сюртуках и котелках, совершенно неотличимые. Никто не знает, что делать, но все знают, что эти не сделают ничего. Есть фашисты. Они ещё не у власти, но они молоды, энергичны, маршируют и, кажется, знают выход. Выглядят настолько непрезентабельно, что их даже допустят к власти, чтобы они разобрались с левыми… а потом так и не смогли убрать.

— Получается, те, кто пустил Гитлера во власть, недооценили своё влияние.

— В политике не бывает «недооценил». В политике бывает только «случилось» и «потерял». План не сработал. Видимо, старики в сюртуках были и вправду настолько бесполезны, что их планы никогда не срабатывают.

— И вы думаете, что господин учитель пошёл в коммунисты, чтобы бороться с фашистами?

— Там могли быть разные причины. Многие умнейшие люди, к примеру, считали, что вся эта тема про евреев — просто хитрая демагогия, политический приём на одни выборы. Кто же мог знать, что это настолько всерьёз… К тому же этот твой Леви не смог бы скрыть даже свою настоящую фамилию, а из неё и происхождение становится ясным. Это для нас все европейские фамилии звучат приблизительно одинаково… Быть бесполезным не хотел, нацисты его бы к себе не взяли — вот и пошёл к коммунистам. Иногда выбор человека зависит от вот таких обстоятельств.

— Если так — то мне понятны и его действия, и его молчание. Но я бы даже в таких условиях не стал бы коммунистом.

— Ты слишком уверенно говоришь о себе. Окажись ты в том положении — поступил бы иначе.

— Увы, я знаю, что это не так. Потому что моё отношение к коммунистам и им подобным не от положения зависит. В коммунистах меня не устраивает не их экономическая программа и даже не их стихийная непочтительность к императору. Всё дело в том, что мне не нравится их культурная политика.

— Ты что, как любят говорить коммунисты, — против счастья народного?

— Против народа я ничего не имею. Мне их культурная политика не нравится. Пусть отменят цензуру, пусть разрешат, как в самом начале, печатать всё, что угодно, пусть половая распущенность вернётся, какая цвела, я слышал, в первые годы после революции. Это сделает коммунизм приятным для всех творцов — а не только тех, кто предпочитает восхищаться уральскими заводами из парижских кафе. И ведь это возможно. Первые годы после революции были расцветом новых идей. Не хватало бумаги, а вот стихов был избыток. Если и был марксист, который понимал культуру правильно, то это был Троцкий. Он утверждал, что правительство может осуществлять диктатуру пролетариата, но культура может оставаться буржуазной. Результат был поразительный. В отличие даже от Гитлера он не говорил, что вся непонятная ему культура — это сплошь декаданс и урбанистика, он смело импортировал новое искусство из Европы. За тот короткий промежуток времени, что Троцкий был у власти, коммунисты успели создать достойную культуру — и это была не та культура, что в Советской России. Именно тогда появился, например, Маяковский. Но потом Троцкого сняли люди культурно бездарные, но зато исполнительные — такие и у нас бы карьеру легко сделали. Вот почему культура всегда под угрозой.

— Маяковский, я слышала, стал насколько-то популярен ещё перед революцией, — заметила Кавасима. — Мне Эльза Триоле рассказывала, у неё с этим Маяковским какие-то были деловые связи через постель. Но это, конечно, не больше, чем филологическая деталь. Я заранее согласна, что поэт он был великий. Продолжай своё рассуждение.

— Боюсь, коммунисты не могут не подавлять культуру. Ведь это часть старого мира, её не жалко отбрасывать, пока не найдётся что-то новенькое. Для коммунистов такое отношение — это как раз часть их идеологии. А идеологию они сдать не могут. Потому что коммунизм — это и есть идеология. Если убрать из коммунизма идеологию, останется одно красное знамя посредине пустого места.

— Как завещал великий Ленин, в достаточно тяжёлой ситуации про какие-то принципы можно и — сделать вид, что — забыть, в том случае, если вдруг выяснится, что они преграждают путь к победе коммунизма. Практика — вот критерий истины, а никак не упорство и не количество съездов.

— Вот не получается забыть, я так думаю. Возможность наказывать для многих важнее поэзии. Как отличить хорошее стихотворение от плохого? А вот партийное от недостаточно партийного любой дурак отличит. Дали меч — уже не вернёшь, дали власть — уже не откажешься. Я, конечно, не коммунист, но из Ленина читал кое-что. Например, у него есть статья как раз на литературную тему. «Партийная организация и партийная литература», как-то так. Литература — где-то рядом с каллиграфией, поэтому я её прочитал. Не то чтобы я с ней согласен — просто чтобы быть в курсе, о чём там говорится. Статья эта оказалась про какие-то частные распри и вопросы, из неё так и непонятно толком, что из русской литературы он любил и сильно ли восхищался Достоевским. Но именно в этой статье есть фраза, которую любят цитировать даже наши идеологи, что «жить в обществе и быть свободным от этого общества — нельзя». Когда такое произносят вслух, даже самые упёртые сторонники императорского пути начинают изображать возмущение. Как же так, этот плохой Ленин хочет подчинить человека обществу — хотя всем ясно, что человек должен подчиняться только императору. Но если прочитать статью, причём внимательно её прочитать, чтобы понять, что в ней написано, а не что ты сам в ней прочитать хочешь, то вдруг станет понятно, что фраза верна, а вот смысл ей приписали неверный. Ленин ничего не хочет, он просто смиряется с неизбежным. Для него это общественное давление на каждого человека — как для физика сила гравитации, оно не хорошее и не плохое, оно просто неизбежное. Это тяжелая и неодолимая сила, которая несёт человека, как безбрежное море несёт рыбачью лодку. И ничего против неё он не сделает, потому что от этого сурового, непостижимого моря зависит и его жизнь, и оно же приносит ему пропитание. Романтики любили изображать поэта как пророка, который вещает толпе и выводит её из болота рутины на светлый путь служения великой идее. Да, когда такое происходит, кажется, что поэт — это главное. Но это ошибка. Это толпа дала силу поэту, это она вручила ему поводья. Чуть только поэт ей наскучит — и она отвернётся от него, и сколько бы он ни кричал, как бы ни говорил, его никто не услышит, потому что некому больше услышать.

— Получается, Ленин имел в виду, что если мы посчитаем, каких поэтов больше, то легко выведем из этого, какой политический строй в государстве? Это пугает.

— Но почему?

— А ты только представь, как много в мире бездарных поэтов… Получается, в одних Соединённых Штатах, стране не особенно поэтической, хватит поэтов, чтобы заселить город размером с нашу Хиросиму.

— Да. И самое страшное — никто же из них не считает себя бездарным. Более-менее удачную строчку или целое стихотворение можно найти у каждого. Измерить талант, видимо, невозможно. Можно измерить только популярность — как много экземпляров его сборников покупают, сколько человек собирается на его чтение, сколько молодых поэтов мечтают стать его учениками, сколько старых поэтов мечтают, чтобы он поскорее сдох. Но как раз эти числа мало зависят от поэта, и почти полностью — от публики. По большому счёту, поэт сам по себе прославиться не может — он может только предложить публике то, о чём она подозревала, но сказать не могла. Ведь толпа — всё равно что собака, она может умными глазами смотреть, а вот сказать уже ничего не может. И тогда — но только тогда! — когда поэт даст публике то, что она искала и не могла найти, публика поднимет его, как волна поднимает лодочку, и прославит — как та же волна обрушивает эту же лодочку на неприступные скалы. Вот почему поэты могут симпатизировать идеям коммунизма, как это делал какой-нибудь Исикава Такубоку, но они всегда Ленина будут недолюбливать. Ведь он швырнул в лицо поэтам горькие слова, и им нечем эти слова опровергнуть.

— А ты сам как думаешь — был Ленин прав или нет?

— Даже если и не прав — я не знаю, как это опровергнуть. Искусство потому и занятие не всех, что там ничего толком нельзя ни доказать, ни опровергнуть. Мы, например, сейчас знаем, что Мацуо Басё — великий поэт. Но мы в этом уверены только потому, что умерли все его соперники. К тому же мы знаем, что и Артюр Рембо — великий поэт. Но как сравнить, кто из них более велик? Они писали на разных языках, жили в разные эпохи, по-разному смотрели на свою жизнь. Артюр Рембо был, если посмотреть на его биографию трезвыми глазами, искатель приключений и международный авантюрист, он бросил писать стихи в 19 лет как занятие недостаточно радикальное. Мацуо Басё, кажется, был шпион и ниндзя, вполне возможно, что он путешествовал не ради поэтических турниров, а чтобы разведывать и разнюхивать — но очень тщательно скрыл от исследователей свою биографию, заслонил её ширмой из собственных дневников и изо всех сил делает вид, что он был просто поэтом и интересовался только плеском лягушки в пруду. Как можно сравнивать тех, кого невозможно даже измерить?

— Получается, Ленин ошибся, а вся сила поэзии — в мёртвых поэтах?

— К сожалению, Ленин прав. Просто он прав немножко в другом. Не в том, что ему обычно приписывают. Он говорил про другое: что сильнее всего от общества зависимы те, чьи цепи сделаны из золота. Из тюрьмы можно сбежать — но куда сбежишь с пьедестала? Сцена — это и кафедра проповедника, и эшафот. А то, что на ней происходит, — это и обман, и наоборот, важнее всего, что происходит снаружи. Каждый, кто был на сцене и кому аплодировали, это знает: когда позади тебя занавес, а впереди — покрытый тьмой зрительный зал, то бежать уже некуда. Клетка популярности — самая несокрушимая. И самая неприступная стена — это стена чужих глаз.

— Ты рассуждаешь тонко. Но я, пожалуй, подкину дровишек. Ленин был в литературном плане человек ограниченный, он любил социально-критических реалистов, которые, по примеру Золя, смело брызгали в лица читателей гноем из вскрытых общественных язв. Этих русских авторов ты, скорее всего, не читал, да они и не переводились толком. Но их легко представить. Давно, когда ты был маленьким, а революция недавней, у нас даже находились их подражатели вроде Такидзи Кобаяси. Я думаю, ты про них слышал, хотя, разумеется, не читал.

— Такое, кроме некоторых режиссёров, и правда только из соображений моды читать будут, — признал Кимитакэ. — Но Ленин прав не до конца. Люди любят разные истории и просто так. Критики не хотят в это верить и обзывают такие книги бульварной литературой. А между тем в них и пишется о том, что, видно, имеет значение само по себе и от моды не зависит, только костюмы меняются. Вот в древности написаны «Повесть о Гэндзи» и «Повесть о доме Тайра». Книга о любви для девочек и книга о войне для мальчиков. Чуть позже Дюма начал писать книги о любви и войне, пусть даже эта война и проходила в парижских переулках и катакомбах, спаял их в великолепный сплав и пронзил этим мечом сердце публике. Так что Ленин не дошёл до сути. Как и все политики, он мыслил слишком поверхностно.

— Вот именно поэтому, — заметила Кавасима, — этим проектом руководят учёные, а не политики.

— Я понимаю, что вы делаете всё, на что способны. Но не уверен, что я способен на многое. В древности был каллиграф по имени Ягами, сын командира столичной стражи и, само собой, весьма искусный маг. Он, говорят, мог убить человека, просто записав его имя в специальном свитке, который называли Свитком Богов Смерти. Единственное требование — имя должно быть полным и записано правильно, без единой ошибки и сразу нужными иероглифами. Я много лет пытался понять, как он это делает. И сейчас всё больше склоняюсь к версии, что дело было не в надписи, а в свойствах самого свитка. Но свиток, как водится, сгинул где-то в пучинах истории и до нашего времени не дошёл.

— Знаешь, — сказала лиса, — если это так важно — у меня для тебя найдётся ещё кое-что.

9. Красная печать

Кимитакэ так и замер с чайником в руке.

Конечно, Кавасима едва ли желала ему зла. Совсем напротив, лиса, очевидно, была на его стороне. Но от её подарков всё и всегда только усложнялось.

«А с чего бы мне бежать от трудностей?» — подумал Кимитакэ и сказал:

— Давайте, показывайте, что у вас.

Он так и не понял, откуда в зубах у лисицы возникла эта чёрная коробочка. Кажется, она, как фокусник, достала её прямо из воздуха.

Потом положила его на пол и толкнула носом. Коробочка открылась. Внутри лежала старинная красная печать с вырезанными иероглифами.

Сердце подпрыгнуло и застучало где-то в области горла. Это был стиль печатей, который неудобно писать кистью, но очень удобно вырезать. В голове сверкнуло воспоминание, что древние европейские викинги тоже резали свои руны. Им было достаточно вырезать на дракаре или рукояти боевого топора рунический алфавит — и даже такая незатейливая схема позволяла держать в страхе всю Европу. Только потом вспомнилось китайское произношение этого стиля — чжуаньшу, а уже из него с небольшим усилием он получил японское — тэнсё. И мысленно добавил, что это, конечно, стиль большой печати. Хотя обычно пользовались печатью малой.

Конечно, подобные печати, называемые инканами, были у всех более-менее значительных людей Японии. Но инканы — это всё-таки белые цилиндрики с миниатюрными иероглифами на конце, а тут был именно камешек, чуть неровный и бесценный. Глядя на эти древние начертания, он невольно вспоминал надписи на каменных барабанах и циньских бронзовых сосудах, а также загадочного мудреца Лао-цзы, который, прежде чем отбыть в неизвестном направлении, вырезал своё учение вот такими вот значками на бамбуковых палочках, так что вся мудрость заняла целых две повозки. Слова в эпоху классической древности имели, конечно, немалый вес.

— Откуда у вас императорская печать из эпохи Хэйан?

— Её нашёл в песке один рыбак. Здесь, рядом, неподалёку от Камакуры. Что ты об этом скажешь?

— Я скажу, что это недурной способ легализации похищенного антиквариата. А имя этого рыбака, разумеется, не разглашается.

— Как заявил один беглый русский журналист, — гордо изрекла лисица: — «В новейшую эпоху функции народа переходят к интеллигенции».

Кимитакэ судорожно натянул перчатки — ведь прикасаться к печати голыми пальцами было бы кощунством. И бережно взял её. Его руки дрожали.

— Что ты думаешь о потенциале этой штуки? — спросила Кавасима.

— Я искренне надеюсь, что нам не придётся этот потенциал применять.

— Настолько мал?

— Настолько велик, что я даже приблизительно не могу его оценить. Да, этой штукой можно уничтожить целый флот. Но не будут ли при этом уничтожены и наши собственные острова? Я не знаю ответа и не уверен, что его знали даже мастера классической древности… Возможно, именно могущество императорской печати оберегало наши острова от вторжений и обеспечивало стране Ямато победу во всех войнах, которые она вела.

— Но самые свирепые войны в истории Ямато — всё-таки гражданские.

— Ну разумеется. Печать же потерялась.

— …Между тем наши немецкие союзники достигли определённых успехов, — продолжала лисица. — Выйти к Москве не удалось, Петербург тоже чувствует себя свободней. Теперь у них новый план: выйти к Волге и перерезать эту основную транспортную артерию, а ударом через Кавказ прорваться к бакинским нефтяным промыслам. В этом году у них пока всё складывается очень удачно. Если у них получится хотя бы взять Сталинград — русским придётся непросто.

— Вы думаете, наши немецкие союзники достигнут таких успехов, что применять серьёзное оружие не понадобится?

— Я думаю, что не стоит надеяться на чужое везение. Тем более на везение таких союзничков, как Гитлер. Если ты посмотришь на хорошую карту, где указана плотность населения, то убедишься: сейчас в нашей сфере совместного процветания 20 % населения земного шара. Каждый пятый человек сейчас — под властью японского императора. Я всегда говорила: зря мы немцам доверились. И нечего оправдываться, что других не оставалось. От этой грязи мы вовек теперь не отмоемся.

— Я, знаете, тоже так думал, — ответил Кимитакэ. — И полностью с вами согласен. Мне вообще кажется, что Муссолини в десять тысяч раз интереснее Гитлера.

— Муссолини — человек интересный, — согласилась лисица. — Но слишком много на себя берёт. Грозился заставить итальянские поезда приходить по расписанию. Итальянская армия великолепно выглядит на парадах — а воевать до сих пор не умеет. Считаю знаковой их греческую кампанию. Они воевали против греческой армии, у которой даже танков не было. Через какое-то время у греков появился танковый полк — танки там были трофейные итальянские. А ещё через какое-то время греки вообще потеснили итальянцев и отбили половину Албании… Нет-нет-нет! Людям вроде Муссолини не место в нашем мире. Оно для людей вроде Сталина или Черчилля. И очень надеюсь, что для людей вроде нас с тобой.

— Мы не особенно похожи на Сталина или Черчилля.

— Сталин тоже не похож на Черчилля. Но они поладили.

Кимитакэ посидел, помолчал и решился. С красной печатью древнего императора в руке он ощущал невероятную силу.

— Как вы думаете, многие ли вокруг готовы перейти на их сторону? Просто для того, чтобы остановить кровопролитие? Даже профессор Окава Сюмэй возмущён тем, что гитлеровцы — я не говорю про немцев, потому что на стороне Гитлера воюют не только немцы — угнетают евреев. Ведь евреи тоже азиатский народ. И, мне кажется, его смущает и то, что мы делаем с корейцами и китайцами. Ведь это пусть и младшие, но братья японцам, они нам ближе, чем тайцы или индусы. Но и он не решается поднять голос. Никто не решается. Но многие из тех, кто закрыл рот, могут поднять руку. Много ли их? Я знаю, плохой вопрос. Могут подумать, что у меня такие мысли.

— Хороший вопрос, Кимитакэ. Мне тоже жалко евреев с корейцами. И очень жаль моих китайских подданных. Но… — Кавасима повела мордой, и коробочка захлопнулась, — даже если ты хочешь помочь угнетённым, даже ты вдруг где-то потеряешь преданность императору. Чего там: даже если ты действительно захочешь перейти на сторону американцев или даже русских, — я просто не знаю, кто тебе больше нравится, — то это ничего не изменит. Всё устроено так, что ты просто не можешь взбунтоваться, ты не можешь перебежать на ту сторону. Не ты первый такой умный, и над тем, что ты считаешь обходным путём, поработал кто-то ещё умнее. И даже ты сам, такой умный, сейчас работаешь над тем, чтобы закрыть чей-то обходной путь. Ты можешь только умереть за императора, добровольно или не очень. Коробочка уже захлопнулась. И никто не может её покинуть. Даже я. И тем более не может это сделать сам император. Слишком много вокруг него таких умников, так что все дороги давным-давно перекрыты.

***

Кимитакэ шагал по знакомому маршруту: коридорами, лестницами, переходами.

Первые две попытки для него закончились одинаково: он заблудился. А теперь он не понимал, как вообще здесь можно сбиться с пути.

А вот и древний замшелый алтарь, уже вросший в землю холма. Совсем незаметная дверца, а за ней — спуск вниз с рифлёными ступенями и металлическими перилами по коридору, стены которого вырублены прямо в диком камне.

Внизу, за поворотом, где уже не отвертишься оправданием, что ты просто спускался, не ведая куда, — импровизированный пост с механическим турникетом и вечно сонным дежурным солдатом.

Кимитакэ предъявил свою печать. Солдат, не особо размышляя о том, что делает и как это работает, брызнул на неё из сифона и получил в ответ вспышку зелёных искр.

Если бы печать оказалась неправильная, чужая — искры стали бы красными. Кимитакэ видел испытания, но так и не решался спросить, что за жидкость была в сифоне и каким чудовищным магическим образом её удалось добыть.

Может быть, повлиял разговор с Кавасимой, а может, просто дело было в самом ходе его размышлений, — но только сейчас Кимитакэ впервые обратил внимание на постового и неожиданно для себя самого заметил, что это парнишка примерно одного с ним возраста, просто чуть выше, шире в плечах и с гладко выбритой лобастой башкой, похожей на деревянный чурбан. Одним словом, типичный сынок провинциального помещика, который с раннего детства жрал от пуза и развлекался борьбой или блужданием по окрестностям родной деревни. Именно такие здоровяки и вдохновляли тех генералов, которые были уверены, что здоровые люди рождаются только в деревне и сама мощь нации произрастает именно на рисовых полях.

Едва ли он был добровольцем. Скорее всего, ещё один угодивший под призыв, но достаточно везучий, чтобы попасть на блаженную Эносиму — вместо суровой Маньчжурии, опасной Кореи или смертоносных островов Тихого океана.

Пожалуй, такой годился для небольшого эксперимента, который Кимитакэ очень хотел провести. Конечно, если бы он поговорил с Кавасимой, то ему бы и так предоставили для экспериментов практически любого подопытного из числа народов, населяющих Сферу Совместного Процветания, — и даже разрешили бы не возвращать его живым и целым. Но Кимитакэ не хотел, чтобы пусть даже умные, но всё равно готовые мысли лисицы-оборотня помешали чистоте эксперимента.

— Прошу прощения, дружище, — начал он как можно более неформальным тоном и вдруг ощутил, как сами с собой сжались руки в белоснежных ученических перчатках. — Ты не мог бы ответить мне на один вопрос. Бояться не надо. Я не сомневаюсь в том, что ты безупречно предан императору и вообще отличник боевой подготовки. Меня просто интересует мнение по этому вопросу человека, который не захламил себе ум европейскими домыслами вроде тех, которые в столичных школах преподают. Мне нужен человек именно с народной сноровкой, смекалистый, у которого разум не учёный, а самый обычный, который, может быть, и не знает каких-то тонкостей, но в то же время отлично представляет, как вообще дела делаются.

— Я думаю, вам лучше к лейтенанту с этим вопросом, — осторожно заметил солдат.

— А он что, такой сообразительный, этот ваш лейтенант?

— Не то чтобы сообразительный. Но всё-таки он же лейтенант, — заметил рядовой. — Он, как старший по званию, наверное, лучше разбирается.

— Вот именно потому, что ты это понимаешь, я и хочу спросить именно у тебя.

— Поступайте, как считаете нужным, господин старший каллиграф.

— Вот ты же знаешь, кто у нас на войне основные союзники, а кто, напротив, противники?

— Конечно, это самое главное, чему нас учили по географии. На войне важно знать, где воюешь. Наши главные союзники в Европе — это Норвегия…

— Ладно-ладно, подожди со своей Норвегией. Вот ты что-нибудь знаешь о наших немецких союзниках?

— Да, конечно. Тут союз стратегический. Раньше, во времена сёгуна, у нас императору всей власти не давали. Но император очень хотел помочь народу. Он приказал принести ему законы всех европейских стран. И увидел, что по немецкому закону император — он не просто Сын Неба, но в то же самое время и верховный главнокомандующий над всеми войсками. И над армией, и над флотом. Тогда император распорядился не жить больше по законам сёгуната, а жить по немецким законам. Сёгун пытался с ним спорить, но и армия, и флот ему не подчинились, потому что они уже императору подчинялись. Там ещё наш великий герой Сайго Такамори как-то поучаствовал, просто мы тогда пепел ездили покупать, меня на уроке не было. Но самое главное я усвоил: именно так император вернул себе всю полноту власти и стал править страной. Так он до сих пор и распространяет над нами своё божественное вмешательство, а командир армии и командир флота ему всё докладывают по отдельности.

Кимитакэ подумал, что с такими-то знаниями парнишка смог бы, пожалуй, не только охранять особо важные объекты, но и поступить на юридический факультет какого-нибудь провинциального университета. Тем более что сейчас, после военных потерь, там будет большой недобор.

— Ты очень хорошо в этом разобрался, — заметил юный каллиграф. — Очень приятно, что солдаты у нас такие образованные.

— Ну так самурай должен быть образованным. Иначе он не самурай, а ронин какой-нибудь.

— Совершенно верно. Так вот, про наших немецких союзников. Ты, наверное, слышал, что наши немецкие союзники собираются выслать из Европы всех евреев, а мы активно работаем над тем, чтобы они их выслали куда-нибудь к нам под Шанхай. Чтобы они занимались сельским хозяйством и обменивались опытом с нашими младшими китайскими братьями. Например, кедры ливанские разводили — на кедровый орех. Но я всё равно не возьму никак в толк, почему эти немцы не хотят жить с евреями просто по соседству. С французами согласны. Даже с англичанами согласны, хоть они против них воюют. С поляками и русскими согласны — если, конечно, в рабство их обратить. Но почему они на евреев взъелись?

На лице солдата отразилось определенное умственное усилие.

— Знаете, господин каллиграф, тут вам много не подскажу. Это, наверное, что-то с ихней религией связано. А я в этих варварских вероучениях вообще не разбираюсь и даже думать об этом не думаю. Как по мне, заимствовать всё вот у европейцев совсем и не надо, у нас есть свои превосходные японские храмы, монахи, божества-защитники, каппы в болотах. Я вот перед военной службой зашёл в храм, например, и попросил милосердную Канон, чтобы всё у меня было хорошо, — и даже амулет купил, а больше ничего и не надо. Может быть, для варвара это и непонятно, а вот для нормальных людей, которые в стране Ямато уже 5000 лет живут, этого вполне достаточно.

— А что говорят о причинах, которые не имеют отношения к религии? Может ли быть какая-то другая причина для такой ненависти?

— Ну, я-то думаю, что всё как всегда — из-за земли и другого имущества, — предположил солдат. — Вот вы, если в деревне достаточно поживете, то и сами будете тогда понимать, насколько у нас земли мало. Не просто гор и лесов, которые бесполезные, а именно такой земли, хорошей, обустроенной, куда воду можно напустить и рис хотя бы выращивать. Есть какие-то поля на одну деревню, но их не расширить никак. И даже если у кого-то было своё поле, то все прекрасно знают: рано или поздно, как бы ты ни крутился, всё равно после какого-то неурожая так или иначе заложишь её и пойдёшь батрачить. Опять же, у нас в деревне семьи большие, у тех, кто победнее, по пять-семь детей обычно. А полей-то со времён этого Сайго Такамори особенно не прибавилось. Вот и уходят дети в город, работают там, если повезёт. Мне батюшка рассказывал, что, когда в Китае война началась, все батраки и арендаторы очень радовались. Говорили, что теперь самые бесполезные дети в армию пойдут и будут там умирать за государя императора. А в армии, когда война, даже рядовой может легко дослужиться, чтобы надел где-нибудь в Маньчжурии получить. Это намного лучше, чем где-нибудь в городе на металлургическом заводе раскалённым железным воздухом дышать, пока лёгкие не спекутся. И вот у них в Европе, я думаю, то же самое. Захватывают новые земли и убирают с них лишнее население. Нам в учебном классе офицер так и объяснял: если у вас сомнение возникнет и вы вдруг подумаете, что не стоит убивать простое мирное население, так вы просто вспомните тех, кто позади вас в деревне остался. Братишек ваших младших, сестрёнок, которые солому с голодухи сосут. Подумайте, как им есть сейчас хочется, — а потом подумайте, что ваши братишка или сестрёнка могли бы кормиться от земли вот этого вот потенциального мятежника, а вместо них там сейчас какой-то китаец сидит, жрёт от пуза и ещё мечтает сбежать к коммунистическим партизанам и вас оттуда убить. И вот тут уже либо мы — либо они. Моя семья, конечно, более-менее кормится. Поэтому мне приходится других ребят из деревни вспоминать, которые на нас работают. Вот как представлю, что это я их старший брат, — так сразу беспощадная ненависть к врагам императора и появится. Это раньше, когда ещё при сёгунах в Корее воевали, не было возможности всю добычу вывести, ну, кроме трофейных ушей. А сейчас всё развивается, пароходы появились. А значит, наши младшие братишки и сестрёнки легко получат новую плодородную землю, а может быть, и вовсе там солдатами станут или чиновниками. Пусть китайцы вместо них на земле и шахтах работают! Труд на земле — тоже тяжёлый, всю силу из человека высасывает, а мы всё-таки не просто люди, а потомки богов. Нечего тратить наши национальные силы на такое, с чем даже кореец справится.

— Но у французов больше земли. Как по-твоему, почему Гитлер притесняет именно евреев, а не французов?

— Ну, я, если честно, про французов знаю мало. Они же где-то в Британии живут, правильно? Говорят, города у них очень красивые, особенно Одеколон… Но, по-моему, в таких вещах всегда и что-то личное. Я вот думаю, просто у ихнего немецкого короля, которого Гитлер зовут, есть к евреям какие-то личные обиды. Я на рынке как-то слышал, что у него мама была еврейка и она очень жестокая была, совсем не заботилась о нём в детстве. Вот он и мстит.

— Но подожди! Если его мать — еврейка, то получается, что и сам наполовину еврей!

— Ну, может быть, так и есть. Откуда же я знаю, что у них там, у евреев. Даже если так и было, кто же в таком детстве признается. Может, это была мачеха, а может быть, он взаправду наполовину еврей. Нет же страшней вражды, как между своими, как, например, двумя братьями, когда они пытаются после смерти отца поле разделить. Я вот слышал, был такой случай где-то на краю континента, когда два брата ароматические палочки в храме ставили. И вот у младшего палочка задымилась, а старшего — не задымилась. Разумеется, тот, у кого не задымилась, очень на своего брата обиделся. Потому что получалось, что одному будет удача, а второму — нет. Потом пошли они домой, легли спать. И во сне старшему брату, у которого не задымилось, явилась сама милосердная Каннон и говорит ему дивным голосом: бог смерти Рюк уже стоит около вашей хижины, потому не злись на своего брата, не доводи до беды. Наутро они проснулись и опять пошли в поле рис сеять. И вот старший брат держался-держался — а потом не выдержал и как долбанёт младшего граблями по голове! Так долбанул, что только кровь с мозгами по воде потекли… Вот и выходит, что между родными братьями бывают такие распри, что сама милосердная Камон бывает совершенно бессильна. Так человеки устроены!

— Ну, спасибо за народную науку.

— Рад содействовать, господин старший каллиграф.

10. Эксперимент над собственным малоценным организмом

Шагая подземным коридором к хранилищу Гамма, Кимитакэ размышлял над народной смекалкой. Похоже, она очень неохотно проникает в суть явлений — зато легко находит великолепное объяснение чему угодно…

Но вот он вступил в хранилище, обозначенное литерой гамма...

Так, должно быть, выглядели древние библиотеки пещерных монастырей. Деревянные полки покрывали стены сводчатой комнаты, и на них лежали старинные свитки Нефритового Канона Внутренних Покоев.

Кавасима со смехом рассказывала, как ей удалось купить эти свитки у причудливых старичков в жёлтых шапочках, которые были старейшинами тайваньской Школы Истинного Единства. Почтенные даосы ни за что не желали даже показывать их японскому губернатора острова. Но охотно согласились их продать, как только узнали, что за ними приехала принцесса из правящей династии.

После долгого чаепития со сладостями пяти династий, когда старички уже собирались уходить, губернатор на прощание спросил у почтенных даосов, хорошо ли им живётся в Японской империи и нет ли жалоб на местную администрацию.

Даосы замерли, потупив взгляд, — как будто стеснялись своей дряхлости на фоне всех этих рассказов о пилюлях бессмертия. И только после долгих и вежливых расспросов и гарантий, что их не накажут, признались: «У нас всё хорошо, конечно. Но нам бы всё-таки сподручней бы было, если бы в мире был только один император. Когда есть ещё этот, который в Маньчжурии, какой-то бардак получается».

Конечно, это прозвучало очень старомодно. Но это было ещё одним примером того, насколько люди современности мыслят не так, как это мыслили древние.

Конечно, современный университетский профессор уверен, что его мышление куда лучше, чем у древних мудрецов. И чем выше его жалование — тем больше он в этом уверен.

Но вот действовать, как мудрецы древности, он, увы, не сможет. Он уверен, что это древний мир породил Шан Яна, Конфуция и Ян-чжу, а совершенномудрые предки оставили такой след, потому что они говорили то, что от них хотели слышать правители, и следовали тому, что хотела от них эпоха. Уверен, что древние писали на том же классическом китайском языке, который до сих пор кое-где изучают, и что всё те же примитивные идеи, что и прежде, управляют целыми государствами.

Поэтому такой профессор уверен, что легко предскажет, куда повернёт война, — и неизменно попадает впросак. Точно так же тщетны его попытки понять восточную мысль по переводам, где все слова могут быть переведены в принципе более-менее, но фраза целиком оказывается совсем не об этом. Метафоры воспринимаются как отголоски легенд о божествах, риторические фигуры — как сообщения о подлинных событиях, а магические формулы попросту не замечают.

Между тем любой, кто пытался всерьёз копировать тексты и заклинания древних, знает — примерно до эпохи Хань государство объединяли только похожие иероглифы, да и те вразнобой писались, но не было единых грамматических правил. Не было и единого древнего языка. Между словами у древних не хватало предлогов, многозначительность фраз позволяла выразить ими всю бездну и взаимное противоречие смыслов. Были разные языки — язык хроник «Вёсны и Осени», язык Конфуция и его учеников, язык Лао-цзы и его последователей, язык Чжуан-цзы, который написал в своей книге только первые несколько глав и сам, похоже, Лао-цзы не читал, был язык Инь и Ян, совсем не такой, как у школы Закона. Каждый из этих языков создавал свою традицию, свою мысль, свой уклад — и постоянно соревновались в борьбе за внимание правителей царств, обещая, что именно этот ход мысли объединит Поднебесную. В одних царствах писали на бамбуке, в других — на глиняных черепках, но победа не приходила.

Спустя годы войны и реки крови эпохи Сражающихся Царств, когда «в сражении за города убитые наполняли города, в сражениях за поля кровь пропитывала землю так, что на ней ещё долго не росла даже полынь», Цинь Шихуан кое-как сколотил единый Китай.

Воспитанный законниками, Цинь Шихуан усвоил крепко: народ должен жить трудно и всегда под присмотром. От сытости начинается движение умственных соков — поэтому народ держали полуголодным. Когда люди живут в пусть даже и покорённом городе, они могут поднять мятеж — поэтому столицы завоёванных государств сравняли с землей. Когда люди живут среди своих, они составляют заговоры — поэтому обращённое в рабство население, умирая сотнями, зато под присмотром, постоянно что-то строило: дворцы, дороги, императорскую гробницу и Великую Китайскую стену.

Главным советником Цинь Шихуана был сухой и беспощадный законник Ли Сы, сын бедного деревенского дровосека. В детстве будущий главный советник долго наблюдал за крысами и из этого сделал вывод, что в жизни надо добиваться самого лучшего, а то так и прошуршишь всю жизнь немногим лучше крысы. Как и подобает человеку, вознесённому за заслуги с самых низов, он презирал тех, по чьим головам взбирался, и панически боялся потерять своё место на лакированной скамеечке у ног императора.

Именно он должен был доделать кистью то, что уже сделали мечи.

Чтобы навечно запереть Поднебесную в железную клетку Закона и Династии, он утвердил новый всеобщий и обязательный стиль каллиграфии, который разработал смотритель тюрем Чэн Мяо. Стиль превосходно подходил для чеканки на металле, а иероглифы были широкие и низкие, чтобы сберегать место на бамбуковых планках.

Однако это не сработало. Законов не хватало, чтобы упорядочить Поднебесную, подневольного труда не хватило, чтобы собрать богатые урожаи. Сразу после смерти жестокосердного императора в стране заполыхали мятежи, а самого Ли Сы, может быть, распилили пилой, а может быть, разорвали пополам колесницами. А ещё за компанию перебили весь его род до третьего колена.

Что же касается судьбы смотрителя тюрем Чэн Мяо, то о ней историки умалчивают — настолько, видимо, она была ужасна.

Надо было приниматься за работу, но Кимитакэ продолжал стоять с сухой кистью, а мысли огненными пулями проносились у него в голове.

Он вспоминал тайную историю каллиграфии.

Оуян Сюнь оставил надписи на нескольких важнейших стелах, которые обеспечили единство и процветание империи Тан, кисть Янь Чжэньцина едва не остановила мятеж Ань Лушаня, тончайший Чжао Мэнфу усмирил сердца императоров-монголов дикой эпохи Юань.

Но в нынешнем Китае изучение классиков формально, а экзаменаторы были настолько коррумпированы, что экзамены пришлось отменить. Поэтому многочисленные китайские правительства, вцепившиеся, как пауки, каждое в свой кусок страны, терпели поражение за поражением.

Вот почему на маге лежит высочайшая ответственность.

В этом же состоит тайна, которую европейцы обычно связывают со сходной профессией художника.

Как написал кто-то из классиков: «Всем понятно, что необходимо делать станки, строить дом или готовить еду. Но зачем создавать то, что уже существует?» Действительно, какой смысл рисовать все эти пейзажи и натюрморты, портреты неизвестного лица и жанровую сцену в трамвайном депо? И ведь рисование, в отличие от фотографии, не просто бессмысленно повторяет, а искажает, стилизует, вколачивает в рамки стиля.

В конце концов, за столетия, что прошли хотя бы с эпохи Возрождения, картин нарисовано больше, чем может вместить даже самый большой дом, — и даже больше, чем может посмотреть за свою жизнь даже самый праздный человек.

Но что-то же заставляет человека рисовать. Пещеры древних людей просто испещрены рисунками. Нет племени, даже самого древнего и дикого, у которого не было бы какого-нибудь искусства — как нет и племени, у которого не было бы представлений о богах.

Вот почему художественный талант всегда неуловимо мрачен. Он запирает объект, который движется и меняется, в готовую форму. И как-то связан с древними богами.

Достаточно всего одного шага в рассуждении, чтобы догадаться о следующей ступени — на которую рискуют восходить только художники самых диких народов, каких-нибудь айну. Для них любое ремесло не отделимо от колдовства.

Весь секрет в том, что всё должно быть наоборот — это рисунок должен создавать реальность.

Как и подлинное рисование, рисование магическое — это непростое ремесло, с кучей хитростей и приёмов. Мастера Возрождения сами растирали краски и сами покрывали результат лаком.

Кимитакэ уже писал. Он сам не очень понимал, что именно значит то, о чём сообщали эти надписи. Казалось, им управляет какая-то невидимая могучая рука — и была одна деталь, от которой в животе холодело.

Эта рука не была рукой государства.

А между тем в голове снова роились пугающе точные мысли.

В своё время он усвоил, что основной принцип Японской империи — кокутай, что в переводе означает Тело Нации. В отличие от многих других государственных терминов, это было не китайское заимствование и даже не странный перевод с нидерландского (в XVIII веке этот язык был весьма актуален). Его придумал философ Аидзава Сэйсисай — тот самый, который впервые объяснил своим изолированным соотечественникам, что земля, согласно последним данным англичан, имеет форму шара — и из этого несомненно следует, что Япония расположена в этом шаре на самом верху, а прочие, малозначительные государства — значительно ниже и дальше.

Кокутай — термин сложный, магический. По большому счёту, это всё, что отличает японцев от всех прочих. А появляется это всё за счёт неразрывных связей между императором и его подданными.

Казалось бы, просто красивое древнее слово, которое удобно писать на знамёнах и заучивать наизусть.

Но вот уже в Европе, в конце XIX столетия, когда реформы Обновления Мэйдзи шли полным ходом, в папской булле Льва XIII появляется один примечательный термин — «корпоративное государство». Папа был человеком своеобразным — достаточно сказать, что он удостоил в 1887 году аудиенции легендарного изобретателя грязных иезуитских и масонских тайн Лео Таксиля, где даже не стал напоминать ему про выпущенный какие-то четыре года назад памфлет «Отравитель Лев XIII и пять миллионов каноников».

С тех пор прошло много лет. Россказни Таксиля про масонские сборища, где чёрный козёл играет на пианино, и иезуитские сборища, где творится такое, о чём и написать стыдно, стали пересказывать бульварные газеты и на них ссылались серьёзные протестантские историки. Но были достижения и у папы: термин «корпоративное государство» стал популярен в Европе, так себя называли режимы Италии, Испании, Португалии — и других европейских союзников Германии, а теперь и Японии.

У этого термина были утомительные юридические объяснения, но немногие познания в европейской классической древности подсказали ему подлинный смысл этого выражения.

Сам термин «корпоративное» происходит от латинского «корпус» — то есть «тело». Кимитакэ запомнил его потому, что ему понравилась поговорка стоически суровых римлян: Experimentum in proprio corpore vili. Что означает: «Эксперимент на собственном малоценном организме».

Таким образом, «корпоративное государство» и «кокутай» — это было одно и то же. Государство, которое понимают как тело человека.

Могло ли это совпадение быть случайным?

Могли ли государства, которыми управлял один и тот же принцип, не заключить союза?

Вот что было важно, а не академическая жизнь. Не будь школы национальных наук — взяли бы другую школу или придумали новую прямо на месте. А вот придумать такую мощную идею, как корпоративное государство, оно же кокутай, — нет, на такое человеческий ум не способен. Её подсказал другой ум, тот самый, который живёт в голове государственной.

(Впрочем, остроумие какой-то идеи совсем не означает её истинности…)

Кимитакэ не успел закончить эту мысль. Кисть дёрнулась, и восемь уже законченных листов спланировали на пол.

Юный каллиграф успел подумать, что неспроста раньше на песке упражнялись, а писали на свитках. Свиток сложней уронить, а рассыпанный песок рассыпает и знаки…

Листки легли ровным кругом — на что не способны, конечно, простые листки без знаков. А потом знаки сорвались со страниц и закружились чернильным кольцом. И посреди этого кольца возник человек.

Человек был в чёрном монашеском облачении — но оно было настолько безукоризненным и так лоснилось, что ты невольно вспоминал о монахах-правителях и о том, что место для проповеди зовётся Троном Дхармы. Широкоплечий и лобастый, с аккуратно подстриженными, но всё равно непозволительными для монаха усиками и пронзительным взглядом угольно-чёрных глаз.

Кимитакэ сразу опознал Киту Икки. Пять лет назад зловещая магия безумного монаха едва не принесла победу Восстанию Молодых Офицеров. И до сих пор было неясно, кем были те придворные колдуны, которые смогли их остановить и придать распоряжениям императора достаточно веса, — как не было известно, что с ними стало теперь, так что кистью и чернилами сражаются школьники.

И вот Кита Икки был прямо перед ним. Так что этот вопрос можно было обсудить напрямую.

Кимитакэ не знал, что тут делать. Классики каллиграфической мысли не говорили об этом ни слова.

Поэтому он поступил, как учили на военной подготовке.

В два прыжка он оказался в коридорчике, что вёл в комнату, и дёрнул за шнурок. С задорным лязгом рухнули металлические жалюзи, а поверх них развернулся бумажный защитный свиток с малой земляной печатью.

С той стороны слышался грохот и бессильный вой. Было не очень видно, что там происходит.

Кимитакэ вспомнил, что именно эти малые земляные печати были его первым заданием на острове.

Впрочем, ещё больше заслуга шахтёров, которые обустроили эти пещеры…

Похоже, прорваться он не сможет — а возвращаться назад не пожелает. Кимитакэ поднялся и только теперь ощутил, как сильно саднит ушибленное колено.

Теперь надо было выбираться наверх и сообщить о неудачном призыве. За усмирение призванных сущностей отвечал уже Юкио.

Шагая по коридору, Кимитакэ пытался убедить себя, что рукописям, которые остались в комнате наедине с монахом, ничего не угрожает. Он, конечно, их порядочно раскидает, но едва ли станет поджигать.

Это звучало неплохо. Но его не оставляла мысль, что он просто обманывает себя. И его размышления невольно сползли на положение на фронтах.

У Японии под ружьём семь с половиной миллионов человек. Даже у огромного Советского Союза год назад было вдвое меньше. А значит, американцы могут и ошибаться насчёт своего всесилия. Они отобьют какие-то области и архипелаги, но как им снабжать те миллионы, которые смогли бы всерьёз угрожать Квантунской армии? Потери будут слишком огромны.

Разве что русские ударят — но с чего бы коммунистам помогать американцам? Знают же, что всерьёз захватывать Сибирь хотят не генералы или промышленники, а всё больше радикальные публицисты из провинциальных газет и преподаватели географии из школ для разведчиков.

Кимитакэ был почему-то уверен, что с русскими получится договориться. Даже Окава Сюмэй считает, что враг у русских, японцев и евреев общий — европейский колониализм.

Достаточно вспомнить, что прямо сейчас творят с евреями наши дорогие немецкие союзники. А ведь евреи, хоть и происходят из Азии, внешне почти неотличимы от европейцев. Но для Гитлера — Кимитакэ знал это хорошо, потому что отец, большой поклонник фюрера, очень внимательно изучил его идеи, это не какой-то деревенский ополченец — эта неотличимость от честных немцев и делала евреев особенно опасными. Вот коммунисты — явные враги, а эти прячутся. А какие-нибудь арабы или турки настолько отличаются от немцев, что очевидно не могут им угрожать.

А те, кто думает, что европейцы и американцы не собираются никого захватывать, — пусть посмотрят на карту мира, в чьи цвета она до сих пор раскрашена.

Так что ничего страшного не случится, главное — мир заключить.

Это звучало неплохо. Но, скорее всего, тоже было самообманом.

В лицо дохнуло свежим воздухом — он добрался до выхода. Этот вёл в сторону пляжа и даже не охранялся — только решётчатая дверь и кнопка, чтобы выйти наружу.

Кимитакэ ткнул в кнопку, потянул тугую дверь. Дальше была лестница — вертикальная, как на корабле. Он начал карабкаться вверх, а внизу, в глубинах Эносимы, продолжал биться призрачный монах, уже во второй раз отвергнутый государством, которому он мечтал послужить.

11. Столица, вылепленная из песка

Над вертикальной лестницей был распахнут люк. Кимитакэ выбрался наружу и оказался среди зарослей.

Над головой, в чёрной вязи — всё то же полуденно-летнее глубокое небо. Было немного странно, что внизу, в каменном лабиринте пещер, беснуется демонически монах, призванная неизвестно откуда, — а здесь время словно остановилось.

Прямо из-под ног опускалась потемневшая от сырости и вросшая в землю лестница. Кимитакэ шагнул вниз и ощутил, что его порядочно качает. Перевёл дыхание и заметил, что по-прежнему сжимает в руке кисточку.

«Можно успокоиться, — подумал он. — Печать выдержит».

Но кисточку из рук не выпустил. И начал спускаться — и кисточка в руке казалась мечом самурая, ещё тёплым от крови сражённого врага. Даже несмотря на то, что враг был жив и прямо сейчас бесновался в комнате Гамма.

Впереди из-за зарослей горела синева, и Кимитакэ казалось, что он шагает прямо в небо, — хотя он понимал, что в той стороне просто море и даже запах сосновых иголок смешивается с запахом морской соли.

Наконец он оказался на прибрежной тропе. Тропа была узкой, едва заметной — но склон вдоль неё был укреплён каменными ромбами, а с другой стороны её ограничивала резная каменная оградка.

Отсюда открывался вид на спуск, который становился всё круче и в конце концов обрывался к песчаному пляжику, ограждённому от моря чёрными кольцами колючей проволоки. Но всё равно на песке оставалось достаточно места.

И на этом месте из песка был вылеплен Токио.

Разумеется, не весь: от набережной до Синдзюку на восток и реки Аракава на север и запад. Но можно было разобрать и постройки императорского дворца, и магазинчики Гиндзы, и даже Гакусюин.

А в самом низу, голыми коленями на Сибуе, трудился автор всего этого — Юкио Сатотакэ. Голый, в потемневших от пота шортах и с импровизированным бурнусом на голове, он старательно, как всегда, лепил храм Мэйдзи. Посреди голого песка, без окантовки лесом, храм казался особенно величественным.

Но тут Юкио замер — словно накололся пальцами на острые шипы. Он ощутил, что на него смотрят, — тем самым чутьём, для которого нет названия. Потом выпрямился и повернул голову. Кимитакэ тоже посмотрел в ту сторону.

С такого расстояния пришлось бы кричать, поэтому он просто указал кистью куда-то за спину и под землю, в недра острова, изрытые электрифицированными переходами.

Юкио всё понял правильно. Поднялся и зашагал в сторону обрыва, ловко переступая через дома. Можно было рассмотреть, что тело у него также же неестественно безупречное, как и лицо, — стройное, поджарое, но не за счёт худобы, а за счёт мышечного каркаса, ловкого и гибкого, как у выдры.

Смотреть на такое тело было действительно приятно. И самим фактом оно словно бы опровергало тот самый идеал античного, крепкого, мускулистого тела, которое непросто сформировать, когда работаешь на заводе или в конторе. То самое тело, которым официальные художники наделяют свои идеалы: русских пролетариев и американских супергероев. Выносливое, здоровенное тело, которое годится для любого тяжелого физического труда, требует достаточно энергии, чтобы его хозяин справился и с работой бумажной. Огромный, как гора, готовый к труду и обороне, он легко пробьёт дорогу в счастливое светлое будущее — или эффективно сгорит, брошенный в топку войны, и попутно нанесёт огромный урон противнику.

Но Юкио был не таким — и всё равно красавчик. Поэтому он выглядел отчасти противоестественно — но не стеснялся этого, был на своём месте, легко шагал по раскалённому песку и потому казался особенно опасным.

Наконец, он пропал из виду — видимо, вошёл в пещеры через тот вход, что был ему ближе.

А Кимитакэ так и остался смотреть на такой знакомый город. От белого песка болели глаза, но он не мог отвести взгляд. Сейчас, глядя с высоты птичьего полёта на знакомые проспекты и здания, он вдруг понял, что видит то, чего не видел, пока там жил, то, что скрывалось за блеском витрин, лабиринтами трамвайных путей, россыпью старых и новых названий. Перед ним открыто то, что можно было бы сравнить с кровеносной системой столицы, которая управляет страной, — в то время как страна управляет всей Восточной Азией. И многие события предстают в другом свете…

— Мне тоже нравится, — послышался за спиной знакомый звонкий голосок. — Необычно и оригинально. То, чего ждут от современного искусства.

Это была Ёко Атами. Тщедушная, худенькая, в лёгком платье, теперь, без школьной формы, она казалась совсем маленькой. Но в этом двенадцатилетнем теле трепетал неугомонный, неистовый огонь творчества.

— Это тоже может быть магией, — отозвался Кимитакэ. — Можно сказать, что мы развили его настолько, что сделали полный круг и вернулись к истоку. В классической древности искусство тоже не отделялось от магии.

— А может ли авангардное искусство быть магическим? — поинтересовалась девочка. — Это не что-то слишком новое, все эти портреты треугольников и авиньонские девицы появились даже раньше моего рождения. И даже те, кто это начинал, говорили, что подражают искусству Африки — тем более что Африка до сих пор знаменита своими колдунами. Даже жаль, что за пределами Африки их чёрная магия не особо-то и работает.

— Экспериментировать надо. В таких делах мы всегда на грани понимания.

— Это тебе легко, твоей каллиграфией ещё при первых императорах воевали, — заметила Ёко. — А мне даже мелки ограниченно выдают.

— Может быть, они не верят, что сработает?

— Я знаю, это авангардное искусство срабатывает. Эмоции оно вызывает, ещё какие. Иногда оно настолько специализированно, что только эмоции и вызывает. Самые простые эмоции, но они же самые действенные: шок и трепет. Человек смотрит и не понимает, где вообще очутился.

— Они боятся непонятности.

— Но немецкий язык тоже непонятный, если ты его не учил. Да, если честно, и «Дневник Сирасино» не особенно понятен, хотя вроде бы по-японски написано. Причём писалось совсем недалеко от места, где мы сейчас находимся.

Кимитакэ решил ответить цитатой. К счастью, по примеру одного поэта-романтика, он никогда не выходил из дома без книги и таким образом перечитал в трамвае и на переменах всю нетронутую библиотеку дедушки-губернатора. Вот и сейчас он достал из внутреннего кармана припасённую из комнаты Гамма книжечку и зачитал:

— «Один мой сосед, человек простой, слушал как-то раз одного из тех сказителей, которые поют народу о подвигах героев; заканчивая рассказ, тот, дабы привлечь слушателей, объявил, что назавтра исполнит „Смерть Гектора“. Тут сосед, не дав сказителю уйти, заплатил ему, чтобы он не убивал так скоро Гектора — мужа, столь полезного в войне. Тот отложил „Смерть Гектора“ на послезавтра. В последующие дни сосед еще не раз раскошеливался, продлевая Гектору жизнь; а когда его деньги иссякли, он, обильно рыдая и скорбя, выслушал наконец рассказ о его смерти».

— Это очень красивая история, — заметила девочка. — Хотя история гибели Гектора, конечно, всё равно поражает прямиком и насквозь, сколько бы раз ты её ни услышал.

— Как видишь, простой народ воспринимает искусство по-своему, — продолжал Кимитакэ. — Если персонаж ему нравится — он готов даже дать ему бессмертие. Даже если этот персонаж — реальный человек. А в наши дни все политики опираются на авторитет народа. Так и говорят — «меня народ избрал», да и сами обычно из этого народа происходят: кто семинарист, кто каменщик, кто недоучившийся художник-оформитель. Поэтому они ищут искусства, которое может быть исполнено не очень искусно, зато, по их мнению, понравится простым людям. Вдруг они сами станут интересными персонажами в глазах народа. Так они мечтают достигнуть бессмертия — хотя я очень сомневаюсь, что у многих из них такое получится.

— Думаешь, правители нашего века настолько бездарны?

— Думаю, конкуренция слишком большая. Да, про какого-нибудь Цезаря слышали даже у нас, в Японии, — но кто такие Марий, Сулла и Цинна, сейчас не вспомнят даже в Италии, а ведь они тоже старались и мечтали о месте в истории. Работа на государство — это не ради славы, а потому что таковы обстоятельства, и никому из тех, кто служил государству, лишняя слава пользы не принесла. Мне самому иногда кажется, что моей кистью водит невидимая, но могущественная рука, та самая рука, что установила начертание иероглифов и толкает тебя в затылок, напоминая о поклоне, когда видишь дворец императора. А может быть, так оно и есть. Были невероятно влиятельные сановники, какие-нибудь Фудзивара, — а что с ними теперь? Много древних портретов «неустановленного придворного», которые даже американские коллекционеры не покупают. Ну ещё при Мэйдзи, когда фамилии выбирали, многие вписали себе в фамилию иероглиф «глициния», чтобы как-то намекнуть, что они связаны с Фудзивара, — хотя с тем же успехом могли бы взять фамилию Миура и мнить себя обедневшими потомками рода Тайра. Имена имеют значение. Моя бабушка тоже думала, что аристократическое имя для внука уравновесит крестьянскую фамилию, — а вместо этого только повеселила моих одноклассников. Иногда мне кажется, что с другим именем я был бы способен на большее. Разве нет других, обычных имён для тех, кто служит государству? Например, Синдзи. Или Каору. Каору — имя весьма поэтическое.

— Поговори с профессором Окавой Сюмэем, — вдруг произнесла девочка.

— Он просил меня зайти?

— Нет. Просто поговори. Успокоишься заодно. Тебе отвлечься надо. Ты сам себе сейчас враг.

— Ну, спасибо за совет. Надеюсь, ему тоже будет интересно.

Девочка почесала нос, что-то пробурчала — и зашагала прочь в неведомом направлении.

Кимитакэ смотрел ей вслед. Потом перевёл взгляд на столицу, вылепленную из песка, белую до боли в глазах.

А потом и правда пошёл к Окаве Сюмэю.

В своё время Артюр Рембо, который с ранней юности был радикальным субъектом, отправился из родного Шарлевиля, оккупированного прусской армией, к Андре Жиллю, карикатуристу и стихотворцу, знаменитому в революционных кругах. Юноша надеялся проникнуть через него в мир литературы и мир революции — в ту пору эти миры совместились до неразличимости.

Увы, Жилль оказался не готов к возрождению неистового романтизма. Для гостя нашлись только десять франков и настоятельная просьба больше его не беспокоить. Что, конечно, не остановило юного радикала.

Японский профессор евразийских наук, напротив, верил в то, чему учил — и потому принимал кого угодно и в любое время.

***

Кабинет Окавы Сюмэй был временным и не предназначался для того, чтобы производить впечатление. Кажется, раньше здесь была главная бухгалтерия курорта Эносима, и от неё осталось всё необходимое для управления тайными знаниями — стол, шкафы с папками и, что самое главное, пишущая машинка со здоровенным валиком, куда удалось втиснуть и хирагану, и катакану, и все основные иероглифы.

Необходимые документы уже не помещались на столе. Два потока бумаг низвергались с него с разных сторон и уходили к соответствующим полкам. На столе их придавили раскрытые книги. Почти укрытый этими бумажными завалами, Окава Сюмэй пил ароматный чай. При виде Кимитакэ его глаза, спрятанные за черепаховой оправой очков, сверкнули радостью — видимо, визит школьника отвлёк его от каких-то тяжких размышлений.

— Опять этот Кита Икки, — заявил Кимитакэ, опускаясь на подушку перед столом.

Окава Сюмэй налил и ему чашечку.

— Я знал, что повесить его недостаточно, — произнёс он. — Нитирэну трижды голову рубили. Не знаю, был ли Кита Икки настолько же силён в магии, — но он был такой же неугомонный и полный ярости. Он был похож на тех самых неистовых христианских проповедников, которым было мало святой жизни — они хотели либо отправлять на костёр, либо оказаться там сами.

— Но вы не стали такого советовать, потому что знали, что вас не стали бы слушать, — или потому что он был вашим другом?

— У меня была более уважительная причина — на момент Восстания Молодых Офицеров я сидел в окружной токийской тюрьме за соучастие в организации мятежа предыдущего. Так что меня даже привлекать к делу не стали. А когда наконец всё-таки выпустили, всех заговорщиков уже повесили. И были уверены, что это сработало, — потому что почти все из тех, кого повесили по тому делу, всё-таки назад не вернулись.

Смочив горло чаем, Кимитакэ ощутил, что может говорить и о более серьёзных вещах.

— Он интересный человек, — произнёс школьник, — несмотря на все его преступления.

— Как думаешь, вы бы смогли подружиться?

— Недопустимо сейчас, когда народу так тяжело, идти против государства.

— Я не сомневаюсь, что ты верен императору и вообще правильный человек. Это очень естественно — быть патриотом. Просто обстоятельства сложились так, что он на одной стороне, а я — на другой. Раньше мы были союзниками, теперь обстоятельства сделали нас врагами. Но это нас не изменило, просто исторические обстоятельства. Я хотел узнать, как ты относишься к нему как человеку. Мы тоже сильно отличались — но я не отрицаю, что мы дружили. Точно так же как не отрицаю, что дружил с человеком, который перевёл на японский язык «Капитал» и наверняка очутился бы в тюрьме или даже перевоспитался — если бы ещё до этого не умер. Хотя мы были очень разными людьми, просто читали примерно одно и то же.

— С Юкио мы тоже разные, — ответил Кимитакэ. — И я даже не уверен, насколько хорошо он умеет читать. Но я понимаю, что он делает, хотя сам бы никогда не догадался. Например, вы, наверное, видели, какой Токио он на пляже вылепил. Казалось бы, ерунда, но от этого на острове веселее. Но с Китой Икки мы бы, я думаю, не смогли подружиться. И дело даже не в том, что он творил после смерти или даже после ссоры с вами. Это-то я как раз понимаю. Когда ты хочешь лучшего для страны, а тебя за это вешают, ещё и не так озлобишься. Меня раздражает сам его характер. В нём слишком много ненависти, это даже в его статьях заметно. Всё его не устраивает, он готов уничтожить весь мир, даже если потом не появится ничего лучше. Заглядывая в себя, я вижу множество пороков, но ненависти среди них нет. Я, конечно, тоже люблю, когда что-нибудь рушится, — но не потому, что мечтаю это сокрушить, а просто потому, что это зрелище, оно волнует человеческую душу. Когда задумываюсь о падении дома Тайра или даже о мятеже Молодых Офицеров — даже дух захватывает, и трагичный финал этих историй ещё сильнее всё оттеняет. Но сейчас, после всего, чему у вас научился, я понимаю, что сам бы не стал в этом участвовать, и вообще предпочитаю читать про это с безопасного расстояния.

— Тебе тогда было, если я не ошибаюсь, где-то десять лет. В этом возрасте человек начинает уже что-то понимать.

— Да. Но когда пытаюсь вспомнить — всё как в тумане. По-настоящему я узнал об этом, только когда начал разбираться. В этом есть что-то театральное. Яркость! Драма! Эффект!

— Ты верно говоришь про театр, — заявил Окава Сюмэй. — Вся европейская политика родилась из театра. Признаюсь, меня восхищает европейская драматургия — вся, за исключением Шекспира. Возможно, он просто слишком древний автор. Он творил, когда средневековое морализаторство уже закончилось, а зверство пока сохранялось. Многие эпизоды его пьес настолько изощрённо циничны и жестоки, что даже начинаешь верить, что так всё и было. А что ты о европейском театре, кстати, думаешь?

— Я думаю, что театр — это зрелище, — ответил Кимитакэ. — Он показывает невероятное и поражает зрителя — неважно, каким способом. А на жизнь можно и в окошко смотреть.

— И этим опасна политика и американский шоу-бизнес, — констатировал Окава Сюмэй. — Я нахожусь в них и уже чувствую кожей, что я не совсем человек — а что-то вроде персонажа. И буду играть, пока остаюсь интересен публике. А потом меня могут убить… хотя даже смерть не смирила моего друга Киту Икки. Видимо, публика очень уж хочет его видеть…

— А кто, по-вашему, эта публика, которая раз за разом вызывает на бис безумного монаха, — простой народ или генералы?

— Этого, Кими-кун, никто знать не может. Это европейский театр, а не кабуки. В зрительном зале всегда и неизменно темно.

12. Справедливые борцы божественной Японии

Разговор продолжался — ведь сама тишина словно указывала на то, что призрак зловещего монаха сейчас внизу и того и гляди может оттуда выбраться.

К счастью для Кимитакэ, профессор был из тех, кто не нуждается в алкоголе, чтобы язык развязался. Сейчас Южно-Маньчжурская железная дорога была под призрачной, но угрозой, и заместителя директора держали подальше от неё, в тихом и тёплом тылу — так что в нём скопилось много энергии. Так что было достаточно просто пить чай и внимательно слушать.

— Про буйного монаха Икки мне рассказал профессор Мицукава Камэтаро, — начал свой рассказ Окава Сюмэй. — Этот Мицукава тогда был в большой силе: считался знатоком китайских дел, в университете преподавал и какие-то меморандумы писал для Министерства иностранных дел. Видимо, через него наше влияние на Синьхайскую революцию и оформлялось, а дальше уже приказы шли в сторону Икки и его приятеля. Мнение таких людей, как Мицукава Камэтаро, бывает, конечно, очень важным. Возможно, в далёком будущем появится небольшая, в пару исследователей, историческая школа, которая будет утверждать, что именно Мицукава Камэтаро, а не маркиз Гото добился мира и признания Советского Союза.

— Они же экстремисты! — кричал в лицо профессору сам императорский советник, когда он требовал очередных ассигнований.

— Экстремисты, — спокойно согласился Мицукава, — но не враги японского государства.

Мицукава Камэтаро был человеком общительными и миролюбивым, что великая редкость среди журналистов. Ушёл из университета, не закончив курса, а вернулся уже почётным профессором. И ухитрялся как-то успокаивать даже самого Киту Икки.

Но он умер много лет назад.

— А как он относился к Стальной Хризантеме?

— Её создавали несколько позже. И тут произошло это дело, где было замешано очень влиятельное дзайбацу — промышленный конгломерат клана Тиба. Ты мог слышать её название, но наверняка даже не подозреваешь, какой красной лентой ты с ними связан.

— Вы думаете, они стояли за падением моего дедушки-губернатора?

— Они могли быть связаны. Но прямо сейчас тут замешана женщина.

Кимитакэ встрепенулся:

— Вы намекаете на госпожу Кавасиму?

— Ты мыслишь в правильном направлении. Но всё несколько тоньше.

— Вы говорите про Ёко Атами? — осмелился предположить юноша.

— Ты верно угадал. Хотя если бы ты назвал твою несостоявшуюся невесту, ты бы тоже угадал. Её отец тоже на службе у клана Тиба, хотя высоко забрался.

— А какая связь через Атами? Её отец, вроде, был где-то консулом.

— А по матери она — Тиба. Просто она тебе про это могла не рассказывать. Она росла на этой клумбе и не видела в этом, нет, ничего необычного. Скорее она рассказывала тебе про свою русскую бабушку, от которой она много чего нахваталась, или про пожар в магазине игрушек…

— Думаю, я ещё много чего от неё узнаю. Если живы останемся. Пока могу сказать, что компания Тиба буквально вломилась в мою жизнь.

Когда Кита Икки и его приятель добрались из Шанхая до Токио, причём билеты им покупал я, у них не было сил даже искать гостиницу. Они уснули прямо на полу у меня в гостиной, не расстелив футонов и не озаботившись даже подушками.

Наутро как-то расправили свои монашеские рясы, сели завтракать. Я попросил жену заварить побольше зелёного чая — потому что чёрный чай, кофе и особенно омлеты считались тогда европейским влиянием.

Кита Икки выпил три чашки подряд, а потом с ходу заявил, что ещё подумает, стоит ли ему работать на мою организацию. Он пока колеблется между моим союзом и некими Справедливыми борцами божественной Японии, которых возглавляет Асахи Хейго — человек, про которого я слышал первый раз в жизни.

— Судя по тому, что я про неё не слышал, она действительно весьма радикальна, — заметил я. — Она хорошо прячется или просто слишком мала?

— Они не боятся говорить правду и переходить к действию. Наш народ бедствует не меньше китайского, разве что стреляют реже и есть хоть какая-то власть. Император слишком юн, и он не способен поднять голос против советников гэнро. Выход один: нам нужна ещё одна революция, социальная. За обновлением эпохи Мэйдзи должно последовать обновление эпохи Сёва. Не надо бояться пролить кровь. Реформы Мэйдзи увенчались двумя гражданскими войнами — а теперь наша армия не знает поражений!

— А эти Справедливые борцы божественной Японии уже успели что-нибудь сделать? — осведомился я, попутно пытаясь припомнить, какое из недавних происшествий могло быть похожим на действия подобных смутьянов.

— Уже выпущена весьма опасная брошюра «Призыв к смерти», — гордо сообщил монах. — Там изложены требования нашего движения. Среди них: сокрушение существующих политических партий, национализация земли с раздачей её местным крестьянам и конфискация всех капиталов, которые превышают 100 000 йен. Я думаю, это перепугало стариков, что засиделись у власти. Потому что подобное предложение поддержит почти любой, у кого меньше 100 000 йен. А таких в стране — подавляющее большинство.

(Кимитакэ мысленно отметил, что идея самого Киты Икки про 100 000 йен появилась именно отсюда. Похоже, буйный монах был к тому времени слишком увлечён агитацией и магическими ритуалами и потому уже не особенно задумывался над теорией. Всё равно после победы революции придётся всё переделывать.)

— А как они собираются этого добиться?

— Для начала необходимо заручиться поддержкой армии — силы народа подорваны тяжким трудом и туберкулёзом. Но переманить армию на нашу сторону весьма просто, потому что армия тоже угнетена. Ветераны победоносной войны (он говорил это ещё до начала войны с Китаем) живут попрошайничеством, а генералы давно спелись с вороватыми миллионерами. Справедливые борцы предлагают решительную реформу: уменьшить срок службы с двух до одного года. Так мы сможем облегчить воинскую повинность и в то же время обучить вдвое больше граждан военному ремеслу.

На этом месте я понял, что никому серьёзному эти чудо-борцы угрожать неспособны, как не был способен тогда на это и сам Кита Икки. Это потом он сумеет очаровать молодых офицеров столичного гарнизона. А на тот момент его представления об армии были настолько фантастичны, что он и вправду собирался обрадовать офицеров перспективой учить свежепризванных олухов вдвое быстрее за те же деньги. Никаких сомнений: в ту пору круг его общения в Японии по-прежнему состоял из исследователей старинной музыки, суеверных провинциалов и революционно настроенных студентов, которые из уважения к пролетариату пили исключительно дорогущую импортную русскую водку. Кита Икки уже тогда был человек яркий и увлечённый — но всё равно настолько плохо разбирался в жизни, что был для сложившегося уклада совершенно безопасен.

Я продолжил расспросы.

Мне удалось выяснить, что возглавляет эту организацию некто Асахи Хэйго. В отличие от меня, он человек простой — не интересуется идеями евразийства и привык полагаться на действие.

При всём при том, как ни странно, о прошлом своего образцового учителя Кита знал немного — кроме того факта, что тот когда-то служил в армии, потом состоял в Обществе Чёрного Дракона и решал какие-то финансовые вопросы в Корее. Но был вынужден вернуться на Японские острова после криминальное истории, в которую была замешана неназванная корейская проститутка из Пхеньяна и произошло два убийства.

Я мало что понял, но решил, что Асахи Хэйго, раз уж с ним происходят подобные истории, — субъект весьма радикальный. Такой может быть либо великим героем, либо великим злодеем, либо эти крайности совмещать. С ним было бы забавно подружиться.

— А пока у нас были очень важные дела. Знаменитый тогда юрист Рики Кадзама, — у него были какие-то дела с твоим дедушкой, пока тот ещё не вконец проворовался, так что дедушка мог тебе о нём что-то рассказывать, — сообщил, что про меня спрашивал старый Дзэндзиро, старейшина индустриального клана Тиба. А ведь клану Тиба принадлежал седьмой по величине промышленный концерн Японской империи!

— Вы уже тогда были настолько знамениты?

— Дело скорее было в его желании проспонсировать хоть кого-то, раз его доходы за Великую войну рванули настолько вверх. К тому же ты даже не представляешь, какой подъём духа был после Великой войны. Даже после невероятной победы над Россией такого подъёма не было. Дух Ямато заполонил всё, сейчас это даже представить себе сложно. Куда ни посмотри — дух Ямато одним прыжком перемахнул через море! В Англии читают лекции о духе Ямато! В Германии ставят пьесы о духе Ямато. Прямо как в стихотворении Ёсиды Сёина, которое, кажется, даже в школе проходят: «Знаешь заранее, к чему это приведёт, и всё же не можешь не сделать — вот он, дух Ямато!»

— А стихи, где дух Ямато сравнивают с цветущей сакурой, в школе тогда ещё не проходили?

— Проходили, конечно. Но только в ту эпоху критики наконец поняли, что под цветущей сакурой в стихотворении понимается императорский дом и оно тоже очень патриотическое.

— А как вы думаете, автор это имел в виду — или это всё-таки были домыслы патриотично настроенных критиков?

— Неважно, что он имел в виду, важно, на что стихотворение годится. Авторы обычно ничего не понимают в том, что они пишут. А помнишь стихотворение про то, как невольно поклоняешься запаху одежд, подаренных государем? Кажется, оно есть в «Манъёсю».

— Про «Манъёсю» не помню, но что-то такое было у Сугавары-но Митидзанэ.

— Совершенно верно. Хотя, я думаю, сам Сугавара-но Митидзанэ не подозревал, что спустя тысячу лет его стихотворение примет участие в нашей истории. Писатели вообще редко понимают, что именно они сделали. Они просто улавливают то ощущение, что разлито в самом воздухе эпохи. Я отлично помню, как Ёсикава Эйдзи, который до этого был просто автор самурайских романов для последней страницы вечерних газет, совершенно искренне писал, что у эпохи Сёва будут свои Кодзики, которые воспевают новых героев. Время богов отстояло от нас совсем недалеко, и как же поразительно это было: про прошествии двух тысяч лет — снова время богов.

С таким приподнятым настроением ехали мы к Дзандзиро, старейшине клана Тиба, чтобы запугать его достаточно, чтобы он понял — мы на его стороне, без нас ему не обойтись, надо дать нам денег.

Трамвай мягко скользил по Гиндзе, мимо бесстыжего блеска новомодных витрин. Архитектура этих двухэтажных домиков повторяла европейский ампир, и было даже не до конца ясно, в Токио мы, в Париже или уже на Манхэттене.

— У вас есть люди? — спросил вдруг Кита Икки. Его монашеская ряса, как ни странно, удивительно гармонировала с этой европейской пестротой Гиндзы. Кого тут только не встретишь — даже монахов.

— Ответ зависит от того, какие люди вам нужны, — мягко ответил я. — Нас многие читают, но не все из них с нами согласны.

— Мне не нужны читатели. Достаточно, чтобы умели обращаться с мечом или хотя бы с дубинкой.

— Вам угрожает какая-то банда?

— Банда, которая выпускает ультрамодный молодёжный журнал «Кинг».

— А разве… кхм, полемика с литературным журналом не предполагает умения читать?

— Они осмелились опубликовать пародию на то самое стихотворение Сугавары-но Митидзанэ, божества-покровителя нашего образования и учёности, — Кита Икки произносил это так серьёзно, что ты невольно начинал думать, что он и правда знаком с творчеством этого Сугавары. — Эти щелкопёры переиначили «одежды, подаренные государем», в «какашки монаха». Они думают, что это отличная новогодняя шутка. Ну что же, они пошутили — а мы посмеёмся.

— Надо не убивать, а потребовать денег, — посоветовал Окава Сюмэй. — Мы же не в Китае. Со времён, когда было написано это стихотворение, писатели сильно деградировали. Бить их надо не кинжалом в сердце, а открытой рукой и по кошельку. Там у них самое чувствительное место.

Так за разговорами о литературе мы и добрались до особняка Дзандзиро.

Стоял он на не особенно живописной токийской окраине, и лес обступал особняк с трёх сторон, как ширма. Снаружи он выглядел как простой, разве что сравнительно длинный особняк в старинном стиле, какой могли построить и десять, и сто лет назад.

Нас встретила пожилая и опрятная служанка в старинной одежде. Было ясно, что она получила это место за хозяйственность, а не для того, чтобы пристроить последнюю в этой жизни любовницу. Она провела нас в зал для ожидающих — по европейскому образцу общую комнату разделили на зал для приёмов и зал для посетителей.

Внутри нас охватило странное чувство. Конечно, это было роскошное место, причём роскошь явно эпохи Мэйдзи — раздвижные перегородки из сурового, но благородного тёмного дерева, французские пуфики вокруг очага, чёрно-белые фотографии на стенах. И на всём этом — печать усталой старости. Дерево давно не красили, бумага кое-где отставала, цепь, что держала лампу над очагом, порядочно заржавела. Было ясно, что хозяин воздвигал это, когда был на подъёме энтузиазма, — а теперь он медленно умирает и у него просто нет сил, чтобы распорядиться подновить постаревшие вместе с ним комнаты.

— Хозяин вас примет, — сообщила служанка, — сразу после того, как закончит разговор с господином Рики Кадзамой.

Мы весьма удивились этой новости — ведь Рики Кадзама предупреждал меня, что у него дела в городе и быть в доме главы клана Тиба он не сможет.

Как же он мог очутиться у Дзандзиро? А если собирался приехать — зачем предупреждал нас?

Но тут разгадка нашла нас сама.

Дверь отодвинулась, и из зала приёмов вышел человек лет тридцати, похожий на самурая со старой фотографии. Он был одет в старомодное дорожное кимоно с широким поясом, а в руке держал бамбуковую трость. Но снизу к правой сандалии прилип, тайком от хозяина, серый от грязи носовой платок, а на носу сверкали круглые, совершенно европейские очки в тонкой серебряной оправе.

Это был определённо не юрист Рики Кадзама. Я уже открыл рот, чтобы возмутиться, но Кита Икки меня опередил.

— Почтенный учитель Асахи Хейго, как вы здесь оказались? — выпалил монах.

— Я пришёл на встречу с господином старейшиной клана Тиба, — как ни в чём не бывало отозвался главарь Справедливых борцов божественной Японии.

— Но зачем называть себя другим именем? Старик Дзандзиро отлично знает, как выглядит юрист Кадзама.

— Я назвал себя так, чтобы добиться приёма у человека, который заработал на послевоенном падении биржи двадцать миллионов йен — и даже не подумал о тех десяти тысячах его несчастных соотечественников, кто потерял на этом падении всё!

— …И вы убили его, почтенный учитель, — очень спокойно добавил Кита Икки. — Умоляю вас, не пытайтесь мне возражать. Все признаки на это указывают. У вас клинок в трости. Вы закололи им старика, а потом вытерли платком лезвие, чтобы спрятать его обратно. Потом вы бросили платок на пол, но не заметили, как наступили на него, хотя кровь ещё не засохла. Так что платок попросту прилип к вашей правой сандалии.

Асахи Хейго смутился. Он попытался посмотреть на свою правую сандалию и повернулся — довольно неловко, как кот, когда пытается рассмотреть свой хвост. Наконец ему это удалось, и он только и смог, что развести руками.

— Бегите в полицию, — произнёс он, обратившись к побелевшей от ужаса служанке. — Я не хочу, чтобы эти достойные люди попали под подозрение. Вашего хозяина убил я и только я, без малейшего сговора…

***

— Вы, патриоты, должны быть спокойны в процессе террора, — объяснял нам Асахи Хейго, пока служанка бежала к ближайшему полицейскому участку. — Просто режьте, бейте, стреляйте. Не тратьте время на собрания, не тратьте голос на клятвы, не тратьте чернил на уставные документы. В объединении и организации нужды нет. Просто жертвуйте своими жизнями. Так вы подготовите путь до революции.

Потом он подумал ещё и добавил:

— Я жил в гостинице «Уснувший лотос» на Такеноцуки, номер 36. Сообщите тамошней хозяйке, когда закончите с полицией, что я совершил ужасное преступление, собираюсь искупить его ритуальным самоубийством и потому за номер и так не будет уплачено. Денег передать не могу, их у меня всё равно нет по причине несовершенства нашего государственного устройства. Поэтому вместо денег за ночёвку прошу её покорнейше принять мои глубочайшие извинения.

Потом вышел в соседнюю комнату и закрыл за собой дверь. К тому времени, как приехала полиция, он уже истёк кровью. Крови было много, и она успела засохнуть, так что края кимоно прилипли к полу и Асахи Хейго, предводителя Справедливых борцов божественной Японии, пришлось буквально отковыривать.

13. Дело страховой компании «Хигасиомия»

— После того случая я стал точнее в терминологии, — заметил Окава Сюмэй. — До этого я без устали объяснял всем, кто хотел вложиться в политику, что, если мне перестанут платить жалованье, революционное движение в Японии заглохнет. А потом я сообразил, что старикам, в отличие от молодых радикалов, нет никакого дела до моих идей — им просто не нравится само слово «революция». Даже от загадочного немецкого сочетания «консервативная революция» пахнет тем тяжёлым солоноватым железом, из какого делают ножи для гильотин.

Мэйдзи с точки зрения японцев — не Революция, не Реставрация, а «исин» — Обновление.

«Революция» по-японски — «какумэй». Но ты наверняка знаешь, что само сочетание иероглифов, которое читается «какумэй», заимствовано из китайского языка, оно означает «передачу Мандата Неба» от одной династии к другой со всякими сопутствующими ритуалами: например, при дворе на основании уцелевших документов тут же пишется официальная история ушедшей династии.

Но никакой передачи Мандата Неба в Японии не было и быть не может. Мы, японцы, напротив, очень гордимся тем, что наша императорская династия самая древняя и непрерывная. Не подходит здесь и слово «Реставрация» — потому что императора никто не свергал. Это именно было Обновление, приспособление управления страной к новым условиям. Потому что до сих пор для простых японцев то, что император совершает обряды у алтаря и пишет стихотворение к новому году, важнее, чем то, что он назначает какого-то там непонятного премьер-министра. Власть императора — это не архаика, это и есть сама власть.

Под Обновление мне давали деньги куда охотней.

— Такова сила написанного слова, — заметил Кимитакэ.

— Именно так. Шум после убийства стоял невероятный. Обезглавленные Справедливые борцы божественной Японии сделались безопасны — а значит, ими могли восхищаться все, даже непристойный журнал «Кинг». На похороны Асахи Хейго собралось больше людей, чем до убийства вообще подозревало о его существовании.

Кита Икки и второй монах отправились на похороны любимого учителя. А я пошёл на похороны старейшины семьи Тиба. Важно было им показать, что не все патриоты — враги отечественной промышленности, несмотря на то, что покупают изготовленные ею катаны.

«Старейшина семьи Тиба не слишком доверял мирской славе», — с горечью сообщил мне младший из его сыновей на поминальной трапезе. Дедушка Дзандзиро опасался, что конкуренты разгадают его новые бизнес-идеи по тем пожертвованиям, которые он делает. Поэтому он занимался благотворительностью, но всегда сам решал, куда и сколько жертвовать, и категорически запрещал упоминать при этом имя компании и устанавливать памятные доски. Никогда не помогал бедным и всегда помогал науке, а нам объяснял, что не знает способа, как уничтожить нищету, но надеется, что наука найдёт этот способ. Только сейчас мы узнали про школы и про новый корпус Токийского университета, построенные на его деньги. И о том, что все двадцать миллионов йен, которые он заработал на послевоенном падении биржи, должны быть потрачены на стипендии для обучения за границей нового поколения японских инженеров, особенно в области судостроения. Мы, его ничтожные наследники, не осмеливаемся претендовать на такую же прозорливость. Но мы собираемся продолжать.

— Вы собираетесь платить стипендии инженерам-радиотехникам? — осведомился я.

— Нет. Мы решили платить стипендии патриотическим организациям вроде вашей. Чтобы те, у кого в руке есть меч, а в сердце есть желание его применить, были уверены в нашей щедрости.

У нас ещё не было государственного финансирования. И оно появилось у нас только благодаря таким вот успехам. Государство — оно огромно, как слон. Он медленно замечает и медленно реагирует. Но когда начинает реагировать — его уже не остановишь.

***

Чайник закончился — но рассказ профессора был далёк от завершения. Всё решилось просто — Окава Сюмэй позвонил в колокольчик и безликий слуга появился с уже наполненным и горячим чайником. Забрал опустошённый чайник, быстренько поклонился обоим — и пропал.

Кимитакэ отпил и обнаружил, что теперь был чай другого сорта — но всё равно очень вкусный.

— Тебе, наверное, будет забавно узнать, — продолжал Окава Сюмэй, — что этот безумный монах Кита Икки, когда мы только познакомились, был, несмотря на радикализм и чтение переводных брошюр всяких социалистов, самый натуральный монах, только большой и мордатый. Он боялся выступать на публике, гордился, что у него нет карьерных амбиций, а одно лишь служение японскому народу. Человек был стеснительный и мечтательный, что удивительно при его габаритах. Знал слишком много немецких и буддистских терминов, так что для митингов не годился. Например, говорил, что каждый, кто был свидетелем глупой болтовни европейских женщин или нескончаемых перебранок китаянок, чувствует благодарность, что японки не сбились с верного пути. И вообще, участие в политической жизни противоречит женской природе, ведь они и так «матери и жёны величайшей из наций». Взгляд на вопрос, конечно, вполне монашеский. Но всё равно: жить и любить в Японии — величайшее счастье.

Но он ввязался в то, во что ввязался. И обстоятельства меняли его — шаг за шагом. История со страховой компанией «Хигасиомия» была лишь одним из этих шагов.

Когда доживёшь до моего возраста и взглянешь назад — то поразишься, Кими-кун, насколько до неузнаваемости ты изменился. Просто обычного человека меняет жизнь, а некоторых достойных мужей, таких, как мы с тобой, меняет то дело, которому мы служим. Вот и весь выбор будущего, доступный человеку. А сохранить себя нетронутым человек всё равно не сумеет.

В тот короткий период между мятежом Молодых Офицеров и началом большой войны, когда про это считалось интересным писать, почему-то все сошлись на том, что Кита Икки был уверен: нельзя доверять ни Англии, ни Америке, ни Германии, ни России, и даже Китай смотрит на Японию с презрением. Но я отлично помню, что тогда говорилось много всего и разного. Все тогда были революционерами, но война ещё не началась. Армия оставалась сравнительно небольшой, и много потенциальных героев болтались без дела.

Нрав профессора Мицукава Камэтаро был куда спокойнее. Но так уж получилось, что буйный монах Икки обжигал своим огнём каждого, кто оказывался неподалёку. Казалось, мы выгнали его окончательно. Но прошло всего пара лет — и по его вине наше общество оказалось замешано в скандал со страховой фирмой «Хигасиомия».

Тут важно уточнить одну деталь. Эта «Хигасиомия», конечно, никакая не «Хигасиомия», а просто Страховая компания конгломерата Тиба. Название заменили, чтобы рабочие не догадались, что семейка Тиба их со всех сторон контролирует.

Ты, наверное, не слышал об этом деле, слишком уж оно мелкое и непонятное. Семья Тиба была настроена вполне патриотично, и деньги нам давали регулярно. Но внезапно деньги перестали давать.

А потом приходит ко мне один активист, честный, из деревенских, бригадир с фабрики. И спрашивает, можно ли ко мне домой двух детишек определить. Чтобы обучились философским наукам и смогли, когда вырастут, в каком-то университете преподавать.

«А почему вы уверены, что это будет им интересно?» — спросил я.

«Ну, можете из них кого хотите делать — хоть слуг, хоть философов. Самое главное, что у вас же их кормить будут. Этого вполне достаточно».

Похоже, что он понимал философию евразийства как ремесло, что-то вроде столярного дела. И я начал его расспрашивать, потому что наш долг — не отрекаться от народа, а стараться прояснить его стихийную мудрость.

Он вилял и умалчивал, смущался и пытался сохранить лицо, но я всё-таки вытянул из него, в чём дело. На заводах и в конторах консорциума Тиба начали потихоньку увольнять наших активистов, кто у них работал, по случаю увечий, снижения выработки, а то и просто плохой погоды. А штатная страховая компания только руками разводила и отвечала, что нет оснований для выплаты, даже если у семейных все маленькие детишки с голоду поумирают.

Я тут поднял вопрос на первой же встрече с людьми из министерства. А господин советник Министерства торговли мне и отвечает:

«Господин профессор религиозных наук, вы учтите: весь страховой бизнес стоит на том, чтобы в принципе никому и ничего не платить. Потому что если они и правда начнут всерьёз помогать, то просто разорятся».

«Но можно же с ними что-то делать!»

«Мы не можем в этом вам содействовать. Насколько я понимаю, формально закон не нарушен. То, что договор был составлен так, что рабочий отвечает за всё и не получает ничего, — это, конечно, нехорошо, но цель бизнеса — не быть хорошим. Цель бизнеса — прибыль инвесторов».

«Если с фирмой ничего нельзя сделать — значит страна под оккупацией и владельцы фирмы — её оккупанты».

«Я имел в виду, что у нашего министерства нет полномочий, чтобы как-то на них воздействовать, — спокойно, как школьнику, объяснил мне господин советник Министерства торговли. — Народ должен защищать сам себя. И если вы хотите действовать — придётся действовать через улицу. Если патриоты считают, что группа компаний Тиба действует против интересов императора, пусть они сами и становятся на сторону императора».

«Но разве не для этого создана полиция? Разве не остановит она подобный самосуд?»

Господин советник Министерства торговли на меня смотрит — и я вдруг замечаю, что не вижу его глаз, они скрыты за отблесками света на стёклышках его очков.

«Можете быть спокойны: в полицию тоже идут служить патриоты, — произнёс он совершенно бесцветным голосом. — Испорченные горожане просто не станут служить государству в той области, которая настолько утомительна и за которую платят так мало. И даже если полиция вмешается — вас подобное не должно останавливать. Среди ваших последователей немало молодых людей, которые бесстрашно пойдут на каторгу или смерть во славу подлинного служения императору».

«Но почему вы, сотрудник министерства, советуете мне нарушить закон?»

«Мы служим не закону, а государству. Сорок семь ронинов, формально, тоже нарушали закон. Но как много их расправа сделала для пользы государства!»

Конечно, похвально было слышать, что бюрократия разворачивается лицом к патриотам и сама призывает обрушить карающий меч народного гнева на обнаглевших ростовщиков. И всё-таки: патриотическое движение оставалось для них во многом загадкой.

Господин советник Министерства торговли, конечно, неправильно обо мне думал, словно я какой-то заговорщик и что наше патриотическое общество — это что-то вроде Общества Чёрного Океана. А я тогда уже в управлении Маньчжурской железной дороги работал, лекции читал. Популярности стало больше, деньги появились на издание книг и другие революционные дела.

Но я и раньше-то не знал, кто из наших активистов на подобное способен. У нас Кита Икки за такие кадры отвечал. А мы к тому времени уже выгнали его из организации — если помнишь, за известную выходку с русским посланником Иоффе. Теперь меня окружали люди вроде Мицукавы Камэтаро, мне просто легче было с ними общаться!

До крови доводить не хотелось. Одно дело — судьба государства, и совсем другое — страховая компания «Хигасиомия». Вдруг получится обойтись без драки. Вдруг получится даже добиться, чтобы они снова нам деньги давали!..

Я решил для пробы сам связаться с конторой этой неуступчивой «Хигасиомии». Звоню туда — и узнаю, что вести переговоры со мной не могут, потому что уже ведут переговоры с другим нашим представителем.

Оказывается, наш монах ещё раньше меня появился у них в конторе. А перед этим встретился с уволенными и пообещал всего добиться, всех запугать, всё вернуть и чуть ли не до совета директоров уволенных повысить, а ещё каждому коробочку сладостей для детей.

Весь расчёт был на то, что болваны, которых клан Тиба поставил всё равно бесполезной «Хигасиомией» руководить, за политикой не следили и даже не слышали про раскол в нашем движении и о том, что Кита Икки теперь сами по себе. Людям на службе непросто понять, что активизм — дело добровольное.

Мне даже потом рассказали, что в контору он явился, облачённый на старинный манер — с одной бамбуковой палкой и одетый в монашескую рясу, только полы в пыли болтаются. Дескать, ничего ему не нужно, кроме правды.

О чём он говорил, сказать не могу. Целую неделю он вёл переговоры — а потом вдруг оказалось, что ничего из них не вышло и есть силы более влиятельные. Какое-то время он, скорее для порядка, продолжал воевать, шуметь, требовать, но с той поры его даже в контору «Хигасиомии» не приглашали. Так что всё это было не больше чем драка с воздухом.

Но проиграл он, похоже, не до конца. Потому что примерно через полгода денег у него стало сильно больше. Он снял себе большой дом уже в середине Токио, а ещё один дом, по соседству, для своей мамы, чтобы она хоть на старости лет столицу посмотрела. И повёл за собой уже не каких-то уволенных рабочих, а наладил связи среди офицеров столичного гарнизона…

Поэтому есть у меня подозрение, что Кита Икки всё-таки из «Хигасиомии» кое-что вытряс. Только это были не гарантии для активистов, а деньги. И сколько бы он ни говорил, что ему, как монаху, деньги не нужны, — он говорил это, пока денег у него всё равно не было. А как изменилось положение — изменился и ум. Такое бывает не только с монахами.

Я ему не завидую. Патриоты в ту бессовестную эпоху делали карьеру различными способами. И всё равно это были не мои деньги: мне бы они не достались, а я сам в «Хигасиомии» ничего не страховал.

Но ребята-то на улице остались. И день за днём ходили ко мне — потому что податься им было, по большому счёту, больше некуда.

И тогда Мицукава Камэтаро в очередной раз проявил себя миротворцем. Когда ребята пришли к нам на собрание, потому что больше некуда было идти, прежде чем обратно в родную деревню ехать. А мы сидим, крупные теоретики, бессильные перед лицом народной беды. Тогда Мицукава Камэтаро встал — обстриженный такой, круглоголовый, в очках — и произнёс:

«Помочь вам должен был я. Но я не пошёл на это, допустил к этому делу человека скандального. А ещё я не приложил все усилия, чтобы привлечь внимание газет к этой подлости. Поэтому виноват в этом и я, и только я. Пожалуйста, простите меня, человека недостойного, и примите мою отставку из вашего уважаемого патриотического сообщества».

Вроде бы ерунда — уйти из патриотического общества. Не у нас он на жизнь зарабатывал. Но все плакали.

Когда я вышел из тюрьмы, я узнал, что во время Восстания Молодых Офицеров Мицукава Камэтаро был слишком болен, чтобы бежать к казармам и пытаться его остановить. А вскоре после подавления мятежа — умер.

А ещё я узнал, что клан Тиба снова вернулся к патриотическому направлению и вместо наживы любой ценой пошёл по пути служения императору. Вместе с деньгами от Тибы поступили первые наброски того, что мы сейчас называем планом Стальной Хризантемы.

— Я думаю, — Кимитакэ прищурился, как и положено человеку проницательному, — что именно на этом основаны слухи, будто ещё молодой Дзандзиро Тиба сколотил свой капитал на обмене бумажных денег на серебро, — уж очень ловко он их подделывал. Это, конечно, неправда. Тиба происходят от старинной аристократии, просто прячут концы в воду, чтобы их не постигла судьба клана Тайра. Этот слух появился, чтобы замаскировать их самое главное и нечестное преимущество — они сберегли традицию старинной магии кисти.

— В этом я целиком доверяю твоим знаниям, — заулыбался самый опасный человек в Японии. — Но я рад, что теперь ты знаешь: именно после этого происшествия мы с кланом Тиба связаны неразрывно. Мы связаны даже не красным шнурком, а тяжёлой железной цепью — и если пойдём ко дну, то неизбежно тонуть будем вместе.

14. Управление по делам божеств земных и небесных

Профессор сделал паузу, отпивая чай мелкими глотками, с трудом удерживая дрожь в правой руке и механически перебирая бумаги левой. Было заметно, что рассказ порядочно его утомил. Даже если всё закончится хорошо, он уже не сможет читать так много лекций, как прежде.

Где-то за спиной, в тёплом и неподатливом, как песок, воздухе, слышались гулкие удары колокола. Но это была не какая-то забытая тревога. Просто кто-то из обслуживающего персонала решил, пока остров пуст и делать особенно нечего, загадать пару желаний, ударяя в Колокол Драконьей Любви.

Жизнь шла своим чередом. И было ясно: даже если все пойдут на войну и все станут солдатами, убьют-то не всех. Чем бы всё ни закончилось.

— Уже сейчас я понимаю, — продолжал профессор, — что история позабудет профессора-миротворца Мицукаву Камэтаро. Копаюсь в памяти и обнаруживаю — мне нечего про него рассказать.

А вот Кита Икки был не такой. Несмотря на вечное буйство и нередкую бесполезность, он крепко засядет в истории страны и ещё много лет будет смущать покой заклинателей и умы исследователей. Я могу признать его врагом, но не могу забыть, что он был мне другом.

Конечно, я должен был с самого начала догадаться, что наша дружба принесёт мне много проблем и скорее поссорит с прежними союзниками, чем прибавит новых. Уже история с убийством старейшины клана Тиба должна была насторожить.

У Икки было что-то с правым глазом, он почти им не видел и именно из-за этого избежал армейской службы. Сложно сказать, кому больше от этого повезло — моему другу или армии… Но я всё-таки помнил, из какой семьи происхожу, и посоветовал обратиться к моему отцу, который по-прежнему оставался окулистом — вдруг это как-то лечится.

Но что у Икки с правым глазом, мы так и не узнали — при первой же встрече с отцом Икки ухитрился поднять вопрос полной переделки японского общества, а отец ответил, что психиатрия — не его профиль. Что случилось дальше, не очень понятно, но, уверен, отец и ассистенты дали достойный отпор. В конце концов он уже тогда успел смириться с тем фактом, что его сын-гуманитарий не тем занят и не с теми связался.

Так уж был устроен мой друг Кита Икки — он умел очаровывать только тех, кто стоял ниже него или просто привык к субординации. Но совершенно никак не умел нравиться тем, кто был выше по статусу. Не умел нравиться генералам, а богатеев только запугивал. Его выходки мог терпеть только человек вроде меня — но даже я не мог понять, как он умеет и так подло ловчить, и в то же время вредить самому себе.

Такой человек никогда не смог бы занять в государстве какую-нибудь достаточно весомую должность. Международный авантюрист, солдат удачи, глава зловещего культа, лидер тайного общества — вот занятия, доступные для него, и выше ему не забраться. Государство могло разве что иногда использовать его в своих интересах — чем оно и занималось, пока не перестало получаться. И про него забыли — до той самой минуты, когда он сам смог о себе напомнить.

— Иногда мне кажется, что и про наши заслуги со временем так забудут, — заметил Кимитакэ. — Может, оно и к лучшему. Не каждый может жить всю жизнь в поле величайшего напряжения.

— Пока из тебя можно выжать какую-то пользу — тебя не забудут, будь уверен. А твои идеи очень неплохо внедряются. Например, твоё предложение нарисовать вражеские флаги перед школьными воротами, чтобы дети их ногами топтали. Вроде бы ерунда — но недорого, и мы это внедрили в паре десятков столичных школ. Кажется, я тебе про это не говорил… Так вот, знай — это сработало! Детям очень весело. Они даже специально задерживаются, чтобы потоптаться, и даже украдкой на них плюют. Это воспитывает в подрастающем поколении похвальную самоотверженность.

— Наверное, сработало, потому что сам ещё не вышел из этого возраста.

— Неважно почему. Главное, что сработало. Кстати, а у тебя есть какая-нибудь мысль, как по-простому объяснить школьникам, в чём мощь каллиграфической магии и вообще магического подхода к жизни? Потому что если объясняешь рационально, ум постоянно приходит к дурацким вопросам.

Кимитакэ немного подумал, а потом сказал:

— Это весьма просто, — произнёс он. — Мне не нужно даже специально готовиться. Будет достаточно листочка бумаги и простого химического карандаша.

Окава порылся в бумагах, обрушил одну стопку и наконец протянул ему нетронутый ежедневник для 1925 года в кожаном переплёте. Руки у него дрожали, кожа вблизи была сухой и серой. Он был явно очень болен — но тем упорней держался.

Кимитакэ открыл первую же чистую страницу, потом достал из кармана свой блокнотик с потрёпанными краями и начал переписывать даты.

— Проще всего показать это на числах, — пояснил он.

— Ты намекаешь на нумерологию?

— Я не прибегаю к нумерологии.

— Почему?

— Потому что она не работает.

— Прекрасная причина. Так что там у тебя? Какие предложения?

— Давайте запишем по годам основные этапы реформ Мэйдзи. При этом отбросим все военные действия, потому что пороховой дым не больше, чем завеса. Итак, запишем, что делала кисть.

1868 — из Европы привезён первый современный печатный станок с наборными литерами для японского языка.

1869 — установлена первая телеграфная линия. Теперь уже не оправдаешься, что указа не слышал.

1870 — открыто первое консервное производство. Для нужд армии, разумеется. Все предыдущие попытки японцев воевать на континенте закончились ретировкой, потому что армию было слишком сложно снабжать.

1871 — спущено на воду первое металлическое судно. Корейцы в ответ придумывают, что великий адмирал Ли Сунсин изобрёл броненосцы. Но где эти броненосцы сейчас? Там же, где адмирал Ли Сунсин: растворились в тумане истории.

1871 — создана единая почтовая система.

1872 — построена первая железная дорога. Уже после того как построен первый корабль. Когда народ живёт на островах, это, видимо, неизбежно.

1873 — переход на григорианский календарь. С этого момента нам понятны европейские календари и мы можем пользоваться европейскими часами.

А теперь посмотрим, какие реформы были потом.

1889 — императором дарована конституция.

1890 — созван парламент. Те, кто влиял на Двор тайно, теперь вынуждены влиять явно.

1925 — всеобщее избирательное право для мужчин.

1928 — мужчины впервые смогли этим правом воспользоваться.

Получается, сначала был создан хребет мощного государства, а уже потом появились его внешние признаки вроде парламента.

— Коммунисты называют экономику фундаментом, а идеи — надстройкой, — заметил Окава Сюмэй. — Можно не соглашаться с коммунистами, но наедине с человеком образованным признаю даже я: говорить об обществе начала XX века можно только их языком. И даже спорить придётся на их языке, так что результат очевиден. Поэтому говорить с народом, как устроена страна, не надо — простые люди уверены, что и так в этом преотлично разбираются. Лучше говорить о преданности императору. А так-то конечно, для Японии хорошо всё что угодно — лишь бы она могла это впитать, не теряя индивидуальности.

Профессор нервно вцепился в волосы и пригладил макушку.

— Да, это кажется верным доказательством в пользу материализма, — заметил Кимитакэ. — Но вот одна деталь, которая показывает, что идея кокутай сильнее. По той самой причине, по какой люди живут не в фундаменте, а именно в надстройке.

И юный каллиграф приписал на самом верху списка:

«1868 — принят указ о восстановлении Управления и Ритуала».

— Это не просто отмена системы сёгуната, — заметил Кимитакэ. — Я специально в собрание законов заглядывал. Это ещё и новые полномочия для Управления по делам небесных и земных божеств — которое существует с начала VIII века. А в 1871 году его уравняли в правах с шестью другими министерствами (да, министерств тогда было меньше, но значили они куда больше) и Государственным советом. Что особенно примечательно, потому что современный облик министерства приобретут только в 1885-м. И только после закладки этого магического фундамента можно было браться за политические реформы.

— Ты очень точно всё разглядел, — заметил Окава Сюмэй, — и я добавлю от себя маленькую деталь. Прямо сейчас Управления по делам небесных и земных божеств уже не существует. Его включили в состав Министерства просвещения. И именно его фонды упомянутого управления стоят за Стальной Хризантемой. Великолепно! Но вот что ещё ты должен учесть…

Что ещё он должен учесть, Кимитакэ так и не узнал. Пол прямо возле его ног хрустнул и лопнул, разлетаясь на щепки. И из открывшейся дыры вылетели, вцепившись друг в друга, Кита Икки и Юкио Сатотакэ.

Икки был в монашеской рясе, а полуголый Юкио обвился вокруг него, похожий на бледного червя.

Из пробитой ими дыры дохнуло сырой землёй и озоном — как если бы рядом ударила молния.

Кита Икки и Юкио Сатотакэ двигались слишком быстро, чтобы можно было их как следует разглядеть. Кимитакэ только и смог заметить, что магия, что подняла их в воздух, порядочно исказила черты как одного, так и другого.

Два хрипящих тела, впившиеся друг в друга, взлетели до потолка — а потом гулко рухнули на пол. Юкио оказался внизу, его длинные чёрный волосы разлетелись по полу ужасной звездой, а в угольных глазах полыхало свирепое бешенство.

А монах был сверху. Широкая конусообразная шляпа закрыла его голову, так что были видны только плечи — и руки, сомкнутые на горле Юкио. Конечно, это было нечто более сложное и магическое. Но со стороны эта магическая схватка выглядела так, как будто монах мальчика попросту душит.

Окава Сюмэй смотрел на это зрелище, не в силах отвести взгляд.

Даже без магии ситуация была примечательной: друг его юности сражался с другом юности его любимого ученика.

А вот Кимитакэ быстро сообразил, что надо тут делать.

Он схватил со стола писчую кисть, макнул в чернильницу и быстрее, чем голова монаха успела дёрнуться, набросал прямо на шляпе положенный иероглиф. Шляпа дёрнулась, словно пытаясь стряхнуть с себя чёрные полоски, — а потом Кита Икки вдруг пошёл зыбью и растаял в воздухе, а его шляпа рухнула на лицо Юкио.

— Что это был за знак? — спросил профессор.

— Древний, священный, — отозвался Кимитакэ, переводя дыхание. — В современном японском не используется.

И положил кисточку обратно. Окава Сюмэй поднял её и повернул перед глазами, словно не верил, что с помощью настолько обычной кисти можно написать весьма могущественный знак. Потом перевёл взгляд на дыру в полу, под которой виднелся нижний этаж, а там, в аналогичной дыре — каменные недра Эносимы.

— Мой друг Кита Икки пропал полностью? — осведомился профессор евразийских наук. — Или он ещё может вернуться?

— Это пока не установлено, — честно ответил Кимитакэ. — Но я думаю, его просто телепортировало и на остров в ближайшие дни он больше не полезет. Сами помните — его вешали, но даже это не помогло, он возвращался снова и снова. Для такого живучего одного иероглифа недостаточно.

Тем временем Юкио ухитрился подняться с пола. Он бросил быстрый удивлённый взгляд на дыру в полу и даже легонько улыбнулся этому достижению. Потом спохватился, заметил, что голый, — потому поддел ногой ту самую шляпу безумного монаха и ловко ею прикрылся.

Загадочный иероглиф по-прежнему чернел на шляпе. Но то, что было за ней, больше не исчезало.

Кимитакэ опять невольно задумался о тайнах этого тела — всё такого же совершенного, несмотря на сверкающие капельки пота, прилипшие к плечам волосы и уже посиневшие следы от пальцев на алебастровой шее.

Мускулистое тело, какое требовал современный европейский мир, было плодом долгих тренировок, сознательной деятельности, множества нелепых упражнений вроде тех, какие Ёко Атами зачитывала из русского журнала… Кстати, когда это было? Если верить календарю — недавно. Если верить чувствам — словно бы в прошлой жизни. Одно, впрочем, не отрицало другого.

Но вернёмся к телам. Сейчас, стоя намного ближе, Кимитакэ смог всё-таки расшифровать, как было устроено это тело пловца, выдры, ловкого разведчика. Это тело не было продуктом усилий — оно было продуктом самого загадочного образа жизни, который вёл Юкио Сатотакэ. Оно не было ни сильным, ни слабым, ни вполне мужским, ни женоподобным — оно просто существовало само по себе, утверждало само себя, и это утверждение было невозможно опровергнуть.

— Я думаю, вам совершенно необходимо пойти отдохнуть, — прервал его мысли голос Окавы Сюмэя. — Вы оба это заслужили — и своим героизмом, и своими ошибками. Попробуйте отпарить тело в горячем источнике. Или фильм какой-нибудь посмотрите. А мне теперь отчёт составлять…

***

Кимитакэ вывалился наружу и пошёл куда попало. Солнце хлестало по глазам, а в ушах звенело.

Он очнулся, когда уже стоял, опираясь на миниатюрные ярко-красные ворота перед одним из островных храмов. Храм, похоже, был популярен — прямо напротив него стоял временно закрытый киоск, у его подножья — цилиндрические вращающиеся барабаны с молитвами, что позволяют накопить заслуги без особых хлопот. Установленной возле храма доски для пожеланий было не разглядеть: ее покрывала густая розовая чешуя нацарапанных просьб.

Из этого Кимитакэ заключил, что храм был посвящён хитрой и щедрой богине-лисице Инари, которая приносит достаток и шальную удачу.

Вспотевшее тело хотело окунуться в воду, но он не мог даже сдвинуться с места. Юкио, кажется, выходил вместе с ним, но уже куда-то пропал.

Так он и стоял, словно прилипший. А потом дверь храма отодвинулась. Кимитакэ уже приготовился увидеть пожилого служителя, но оттуда показалась тётушка Кавасима. Она была в человеческой форме, в белоснежном мундире с погонами генерала армии Маньчжоу-го.

Было удивительно встретить её возле храма. Хотя, с другой стороны, разве не к богине-лисице должна взывать лиса-оборотень?..

Подойдя к Кимитакэ, она оглядела его опытным армейским взглядом, а потом вдруг скомандовала:

— С тормоза сни-и-имись!

Непонятно, как сработала эта военно-полевая магия, — но Кимитакэ вдруг пришёл в себя, отлип и выдохнул.

Голова звенела, как и прежде, смотреть на ослепительно-белый песок было больно — но это больше не мешало жить.

— Что с тобой такое? — осведомилась лисица-генерал. — Почему застрял? Опять Большая печать Стальной Хризантемы не получается?

— У меня получилось. Просто не то получилось.

— Нагоняй устроили? На нашего сенсея не похоже, но помни: нагоняй — это хорошо. Если гоняют — значит от тебя что-то хотят. Тем, кто бесполезен, нагоняев не устраивают, а просто прогоняют прочь, и даже без открепительной справки. Мне вот тоже многое не дают делать, и даже не говорят почему. Например, не переиздают мою пластинку — хотя патриотические песни отлично сейчас продаются.

— Мне приказано пойти отдохнуть, фильм посмотреть… Работа оказалась сложней, чем я думал.

— А ты бывал раньше на Эносиме?

— Нет. Школьные экскурсии отменили, чтобы бюджет экономить.

— Можешь считать, что ты наэкономил себе на развлечения. Работа требует отдыха. Тебе станет лучше, если так и сделаешь. Если фильма на сегодня нет — приказывай запустить. Если не понравится — требуй заменить. У нас отличная фильмотека.

— Дело не в этом. Для меня, как японца, непросто тратить время в разгар войны, — признался школьник. — Особенно сейчас, когда я ощутил, как много от меня зависит.

— Японские обычаи тут ни при чём, — заявила принцесса-лисица. — Простые люди тоже любят отвлечься, посмотреть весёлый фильм с песнями про прекрасных тружениц авиационного завода. Просто ты напрасно сравниваешь себя с обычными людьми, для них ты слишком серьёзный. По натуре монах, а из тебя интеллигента вылепить пытаются. Но всё дело в том, что отдыхать надо. Только так и достигается максимальная эффективность. Работа — перекур — работа: так и повышается производство, так и сохраняется рабочая сила. Это же не шахта в Маньчжурии, где китайские беженцы лопатами ковыряют и если шахта обрушится — всегда можно загнать туда новых. Мы собрали тут тех, кого найти больше негде. Поэтому надо бережнее к себе. Шагом марш кино смотреть — а потом буду тебя в горячий источник запихивать!

15. Спасение Великой яшмовой печати в корзине с грязным бельём

Кимитакэ зашагал в сторону гостиницы, где в холле обустроили местный кинозал. Для потребностей закрытого острова этого было достаточно.

Шагая, он размышлял.

Кимитакэ любил каллиграфическую магию за её эффективность и гордую независимость. Конечно, успехи той же химии значат немало для современной войны. Но каллиграфия ожила и действует, независимо от того, верят ли в неё рядовые японцы и знают ли про неё американские аналитики.

Это было намного лучше, чем пытаться переломить уже существующие токи и пути, переубеждать народ, замещая его убеждения через агитацию и пропаганду.

Кимитакэ вообще не любил эту идею — лезть человеку в живот и голову и что-то там менять. Как и был очень рад, что этим занимаются другие люди, и они даже сидят, кажется, не на Эносиме, а на одном из островов Внутреннего моря.

Простаки думали, что для управления сознанием человека нужны тончайшие записи, выполненные не иначе чем монахами школы Обаку в традиции, восходящий к школе мастера Тадамити Фудзивара из монастыря Хоссёдзи. На самом деле весь секрет открыли в своё время большевики, которые в разгар гражданской войны вырезали из цветной бумаги примитивные плакаты и сооружали памятники революционерам прошлого из строительного мусора. Чтобы убедить в чём-то простого человека, надо не изощряться в формулировке, а долбить, долбить и долбить, чтобы он никуда не мог деться. Чтобы понимал: так уже думают все, и если он до сих пор так не думает, то просто отстал от жизни. Никаких аргументов быть не должно, и спорить с кем-то тоже не нужно: если есть спор, значит, где-то есть другое мнение. А нужно, чтобы каждый знал: другого мнения нет и быть не может, кто пытается его найти — тот, очевидно, сумасшедший.

Американцы — потрясающие мастера в рекламе. Много кто умеет делать лучшие товары и услуги, но никто не умеет лучше американцев их рекламировать. Поэтому они сразу вычислят коллег и будут пытаться их достать — во время войны или даже после её окончания.

Тех, кто верил написанному, они просто начнут переучивать, а те будут только рады отмыться от обвинений. Потому после войны будут искать фашистов, не найдут, горестно разведут руками — где же фашисты? наверное, они где-нибудь спрятались!.. — и опять начнут приглашать японских коллег на всякие международные конференции.

Тот же клан Тиба, можете быть спокойны, уже через месяц после подписания мира откроет американское представительство. Эти хладнокровные промышленники умели не только влиять на политику, но и фантастически ловко к ней приспосабливаться. Кимитакэ был в 1937-м очень мал и плохо запомнил, что творилось во время того самого мятежа, — но зато даже он отлично запомнил огромные плакаты «Новейшие швейные машинки от концерна Тиба. Мужчине — ружьё, женщине — шитьё! Сто выстрелов — сто попаданий. Меткость, сделанная в Японии». Ты невольно переводил взгляд на мелкий шрифт, который сообщал, что швейная машинка не только шьёт быстро и аккуратно, но и позволяет сократить семейные расходы, а это очень патриотично.

Тут Кимитакэ вспомнил собственного отца. Неуклонно стареющий Адзуса, неудачливый сын проворовавшегося губернатора, который так за всю жизнь и не сделал толковой карьеры, совершенно не годился в пропагандисты — но именно поэтому был настолько великолепным объектом для пропаганды.

Адзуса настолько сильно уважал великого фюрера союзной державы Адольфа Гитлера, что даже сподобился купить и прочесть японский перевод его книги. Перевод был достаточно точным и печатался без купюр, так что из текста было ясно: Гитлер считает японцев такими же недочеловеками, как негров или славян, для него они такие же временные союзники, как турки, и годятся разве что на то, чтобы заткнуть своими телами неудобный участок фронта. Но отец ухитрялся обнаруживать следы восхищения великой Японией в заявлениях, что японцы, в отличие от прочих азиатов, преуспели в подражательстве, что их культура сводится к отражению света Луны, а главное достоинство заключается в том, что японской экономике удалось избежать порабощения мировым еврейством.

После заключения Антикоминтерновского пакта Гитлер заявил, что считает японцев «арийцами Азии». Для этого новой немецкой науке пришлось доказать, что на самом деле японцы — европеоиды и происходят преимущественно от айну. Тех самых айну, которых дедушка Садатаро беспощадно вычищал с захваченного Сахалина и вообще считал кем-то вроде опасных животных.

Нравились Адзусе и другие рассуждения фюрера: например, о том, что уже в юности становится ясно, насколько человек способен творчески мыслить. Из этого отец сделал вывод, что, судя по творческим порывам, его старший сын заранее безнадёжен, а из младшего, возможно, какой-нибудь хороший служащий и получится.

С человеком, который вот так вот понимает написанное, спорить и правда не о чем.

Именно поэтому он невольно уважал даже радикалов вроде до сих пор недобитого Киты Икки или вот этого вот Асахи Хейго, про которого он узнал только что — опасных вблизи и смешных на расстоянии. Хотя понимал, что по многим из дорог лучше до конца не ходить. Например, главный храм Эносимы был построен в честь Обнажённой Богини. Это очень остроумно и действительно впечатляет. Но если про этот факт прослышит Ёко Атами — страшно даже подумать, на какие творческие идеи это может её навести…

Сейчас Кимитакэ даже забавляла ещё недавняя уверенность, что он сможет разобраться во всех этих путчах и фантазиях 1930-х годов. Он был уверен, что будет достаточно изучить с должным вниманием даже то, что издано официально, чтобы нащупать ту самую гранитную платформу, на которой на самом деле и было установлено то, что имеет значение сейчас.

Цензура не станет помехой для достаточно проницательного ума — ведь это не больше, чем фиговый листок. Она всегда прикрывает то, что и так превосходно видно. Куда важнее не привлечь к себе внимание военной полиции: они начнут выяснять, с какой целью интересуешься и почему вместо сомнительных политических заговорщиков не изучаешь, к примеру, кораблестроение или сапёрное дело.

Теперь он знал намного больше — о зловещем монахе Кита Икки, о роли клана Тиба и даже о маркизе Гото, который установил настолько крепкие дипломатические отношения с русскими, что войны не вызвали ни столкновения в Монголии, ни теперешняя обстановка. Но это мало что прояснило. Никакого гранитного основания он так и не обнаружил. Вместо него было топкое болото, поверх него — зыбкая сеть из хлипких корней, и жижа под ними казалась вообще бесконечной.

Даже личное знакомство с Окавой Сюмэем, профессором евразийских наук, не прибавило ясности. Конечно, его теперешний образ отличался от того, каким выглядел на страницах своих сочинений человек, которого американские консультанты называли «самым опасным человеком в Японии». Вживую он был куда умней — и куда безумней. А ещё становилось ясно, что профессор тяжело болен и не так уж долго ему осталось.

Возможно, со временем он точно так же узнает, какая роль в этой хитро закрученной партии у Курортника. Старик явно что-то значил, такого не получится игнорировать.

***

Он пришёл в себя перед двустворчатыми, европейского стиля дверями. Открыл их, шагнул на два шага вниз в приятную прохладу большого холла, где в полумраке выстроились рядами лёгкие белые стулья в стиле Баухауса.

— Какой фильм пожелаете? — поинтересовался сбоку звонкий знакомый голосок.

Юкио стоял рядом, уже в свежем тёмном френче, одновременно похожем и на армейский мундир, и школьный гакуран. Кимитакэ не помнил, с каких пор его приятель стал киномехаником — или просто пришёл раньше. Для случая Юкио это было, пожалуй что, и неважно.

— Я думал, ты отдохнёшь, — произнёс Кимитакэ, — после всего, что случилось.

— Я уже начал отдыхать, — весело отозвался Юкио.

— А какие тут фильмы вообще есть?

— Самые разные, даже жемчужины иностранного кинематографа. Порнушку пока не нашёл. Но ради тебя, Кими-кун, я готов продолжать поиски.

— Давай наше, — попросил Кимитакэ, опускаясь в кресло посередине зала.

Было немного непривычно сидеть в одиночестве, даже в таком небольшом зале. Всё-таки японцы за века жизни на тесных островах привыкли, что порядочный человек занимает как можно меньше места.

— Только, умоляю, не про войну, — попросил Кимитакэ. — У нас все агитационные фильмы про войну такие правдивые, что после них жить не хочется.

Юкио отошёл к кинопроектору, чем-то щёлкнул. На стене напротив показался белый квадрат. Потом по белизне замельтешили тени: это Юкио ставил бобину.

Кимитакэ подумал, что будет забавно, если это окажется фильм 1940 года «В Шанхае полночь». Это был самый первый проект, над которым он работал на Эносиме — и который увенчался парадоксальным успехом.

История о любви японского военного моряка и юной китаянки была неплохо снята, но царапала чувства освобождённых китайских народов. Однако если адаптировать её под китайские вкусы — возмутятся уже японцы, потому что как могут завоёванные что-то указывать завоевателям?

Поэтому Кимитакэ предложил снять три разные концовки для трёх разных регионов Великой восточноазиатской сферы совместного процветания.

В китайской версии всё заканчивалось свадьбой и счастливой жизнью в окрестностях Гуанчжоу.

В версии для регионов Юго-Восточной Азии добавили драматизма. Главный герой чудом не погибает в сражении, возвращается домой и в последний момент спасает от самоубийства свою возлюбленную. Финал про счастливую жизнь в окрестностях Гуанчжоу оставили: там достаточно тропическая растительность, чтобы зритель поверил в их счастье.

Японская версия поражала зрителя в самое сердце. Сразу после свадьбы злодейские коммунисты убивают моряка и требует от его жены примкнуть к их банде. Но девушка, которая уже усвоила от мужа японский дух нерушимой верности, кончает самоубийством. Окава Сюмэй считал, что это очень поучительно для молодёжи: китаянка тоже может проникнуться духом Великой Азии, и именно этим азиаты превосходят белых людей. Европейцы могут наряжаться в классические кимоно и покупать сувенирные мечи, но подобная самоотверженность для них невозможна.

До того, как Институт духовной культуры народа (именно так назвали Управление по делам божеств земных и небесных, когда оно стало частью министерства) получил право помогать киностудиям, все патриотические киноленты были серьёзные и одинаковые, как те ужасные картины, которые писали патриотические художники. Кимитакэ изучил сперва их — это было быстрее, чем смотреть фильмы, и уже на пятой понял всё.

Все они были писаны на отвратительный европейский манер — лоснящимися масляными красками. На каждой одно и то же: солдаты императорской армии, вид со спины, уходят в атаку, растворяясь в беспросветной мгле.

У героев не было лиц, только затылки. Они уже преодолели всё личное и сиюминутное.

Что касается противника, то его даже не рисовали. Или изображали в виде трупов и другой неживой природы.

Такие картины, при всей реалистичности, годились только для получения премий. Дома такое не повесишь, а значит, и для пропаганды они не годились.

Тем временем белизна сменилась искусственной чернотой, и поверх неё вспыхнуло название, нацарапанное тем самым пузатеньким начертанием, которое было модным в эпоху Тайсё. В те времена, когда фильмы были немые, кинотеатры — роскошны, при каждом держали оркестр, и тапёр-импровизатор пояснял события на экране.

Но отсутствие оркестра и тапёра не делало фильм хуже. Напротив, неопределённость будила воображение.

Нет, это было не «В Шанхае полночь». Фильм был немой и сравнительно древний, а назывался:

СПАСЕНИЕ ВЕЛИКОЙ ЯШМОВОЙ ПЕЧАТИ В КОРЗИНЕ С ГРЯЗНЫМ БЕЛЬЁМ.

Кимитакэ невольно ощупал в кармане драгоценную императорскую печать, которую вручила ему принцесса-лисица. Он не знал этого фильма, но название неплохо описывало теперешнее его положение. Имелась даже великая яшмовая печать.

Сначала показали мельтешение падающей воды. Потом мельтешение превратилось во вращение большого полосатого шара на фоне декораций с нарисованной условной природой Японии. Это выглядело зрелищно и нефункционально. Такое можно увидеть только на сцене.

Перед шаром танцевала японка в индийской диадеме и сверкающем платье. Танец был ему непривычен — впрочем, в танцах Кимитакэ совсем не разбирался.

Невольно вспоминалось объяснение со школьного урока: европейские танцы — парные, потому что европейцы — индивидуалисты, а японские танцы — коллективные, сходятся к центру и оттуда расходятся, потому что японец счастлив жить в стране как в семье и стремится к императору, который всегда в центре.

Объяснения с уроков физкультуры были интереснее. Учителя так и говорили, что мы берёмся закалять тело, упрочнение духа, воспитание несгибаемости и твёрдости души и тела, увеличение решимости пожертвовать своим телом и служить государству. Что касается здоровья, то его от физкультуры не бывает: ведь способы сохранения здоровья противоречивы и сомнительны, а тот, кто собирается жить долго и счастливо, не сможет принести себя в жертву.

Поэтому на физкультуре в основном маршировали. Но не для выработки скорости и выносливости, потому что это параметры сомнительные, а по причине более классической: военачальники древности, отправляясь в поход, приказывали солдатам идти в ногу, и по тому, как это получилось, можно было предугадать, победа их ждёт или поражение. Главное для будущего солдата — умение безупречно выполнять словесные команды, потому что не самурай же он, чтобы уметь выживать в любых условиях. Учили наизусть 16 правил о правильном положении ног, рук, головы, локтей, плеч, ступней и даже пальцев рук. Пункт 15 особенно впечатлял: «Сердце успокоено и находится в нижней части живота. Неуспокоенные и неупорядоченные позы запрещены».

Какой в этом смысл, кроме порядка в тыловой жизни? Кимитакэ сам проходил через эту молотилку и только потому выполнял распоряжения, что догадался, как это работает: тело человека должно было стать произвольным иероглифом, который можно поставить в любое место. Конечно, это тоже было частью той самой каллиграфической магии, которую он тайком изучал.

Главная проблема была не в том, что люди во власти уже не понимали, чему на самом деле учат и для чего нужны эти иероглифы. Проблемой было то, что эти иероглифы были слишком сложны для простого деревенского призывника — но и упростить их было недопустимо, потому что могло быть и так, что именно на древних значках держалась власть императора. Не просто так его указы до сих пор публиковались на литературном китайском…

Пока он размышлял, картинка сменилась. Девушка была та же, но теперь она была в безликом больничном халате и танцевала на фоне серой стены и окна с решётками.

Движения были те же — но теперь было заметно, что руки у девушки костлявые, исхудавшие, а к лицу прилипло выражение экстаза пополам с ужасом. И было ясно, что это танец безумной. А действие происходит в сумасшедшем доме — или тюрьме, к нему приравненной.

Потом показали номер камеры — 25. Было видно, что изготовил его человек, который не привык к очертаниям европейских шрифтов. Перекладина у пятёрки была неожиданно длинной.

Тем временем безумный танец продолжался, перебиваемый кадрами из других камер. Вот всклокоченный безумец, похожий на покойного классика Акутагаву, скулит, вжавшись в угол. Вот лежала в кататонии, раскинув руки, девушка настолько прекрасная, что даже больничный халат смотрелся на ней нелепо.

Потом показали сумрачный, с угловатыми сводами, коридор — видимо, тот самые, в который выходят двери камер, которые нам только что показывали. По коридору шёл пожилой человек в длинном пальто. Он поднял голову, заглянул в камеру, и Кимитакэ узнал этого человека.

Это был Курортник.

16. Разрушив заросли лабиринта, окончательно потерял всякое уважение

Кимитакэ сидел словно приросший к стулу. А Курортник смотрел на него с экрана — и, казалось, мог его видеть.

Крупный план сменился общим. Курортник двинулся по коридору, заглядывая в камеры. Дело важное: в сумасшедшем доме, как и на Эносиме, может случиться всё, что угодно.

Похоже, ничего странного он не обнаружил, и теперь камера показывала арочный вход с небольшой железной калиткой. Видимо, он вёл на территорию той самой больницы для душевнобольных, которую мы только что видели изнутри. Какая-то девушка в нарядном кимоно, очень милая, но не похожая на ту, что была в кататонии, разговаривала с привратником. Позади неё стоял долговязый капрал и, похоже, скучал.

Интересно, когда дойдёт дело до великой яшмовой печати? Кто из пациентов её скрывает — и кто её спасёт?

Тем временем привратник открыл калитку, пропуская девушку. Капрал, однако, даже не двинулся следом — видимо, он был пока для неё человек посторонний и пришёл навестить другого пациента. Вместо этого он бросил короткий взгляд на камеру. Потом посмотрел на калитку, убедился, что двум другим персонажам нет до него дела, — а потом осторожно шагнул из экрана прямо на небольшую сцену.

Оглядев зал, он остановил взгляд на Кимитакэ.

— Привет! — сказал ненастоящий капрал. — Ты, если я не ошибаюсь, здесь за главного каллиграфа.

— Это я. А вы здесь по какому вопросу?

— Я пришёл, чтобы убедить тебя выбрать правильную сторону в этой войне.

«Курортник недосмотрел», — успел подумать Кимитакэ.

— А вы с самого начала на плёнке были? — осведомился школьник, на всякий случай не двигаясь с места.

— Я не вникал. Это не входит в мои обязанности.

— Выглядит впечатляюще. Я такого пока не умею. И рад слышать, что такого не умеете и вы. Я думаю, нам будет о чём побеседовать.

— Посмотри-ка влево и вправо, — сказал капрал.

Кимитакэ посмотрел. И слева и справа, почти неразличимые на фоне тёмных стен, стояли по три человека с автоматами на изготовку. Он не мог разглядеть их лиц, но предположил, что это тоже были японцы… и эти японцы были американские.

— Полагаю, — произнёс капрал, — ты понимаешь, что перетянуть меня на твою сторону уже не получится.

— А они-то откуда возникли? — Кимитакэ пытался сохранять голос невозмутимым, но получалось не очень.

— Это несложно. Ты должен был уже привыкнуть к такому, если работаешь на Эносиме. Достаточно было применить на практике некоторые теории нашего профессора Фейнмана в области исследований пятого измерения. Не могу объяснить всех подробностей, но думаю, что когда Япония будет разгромлена, он приедет сюда с мастер-классами. Будет перенаправлять японскую науку в мирное русло. Он достаточно неугомонный для этого.

— Если нас так легко победить, то зачем вам я? Перебежчики обычно ненадёжны.

— Ты талантливый парень. Мы бы нашли место для таких японцев вроде тебя.

— Ну вот, вам придётся подождать.

— Будет обидно, если ты погибнешь от воздушного налёта, или военных невзгод, или просто перейдёшь дорогу кому-то из людей, которые сейчас у власти в Японии.

— Для этого вам придётся нас сперва победить.

«Даже странно, что я так сильно отстаиваю нашу правоту, — подумал Кимитакэ. — Всю дорогу я просто мечтал, чтобы быстрее наступил мир, и шкурой чувствовал, как придвинулась смерть. Но теперь, когда со мной начали об этом спорить, начали меня переубеждать, начали учить меня, как следует думать, — сразу захотелось возразить, переспорить, пронзить насквозь непреодолимыми аргументами».

— Вы надеетесь победить с вдвое меньшим населением и вдесятеро меньшим производством? — осведомился диверсант.

— Успехи нашего флота несомненны, — напомнил Кимитакэ.

— А вот скажи, вам флотские рассказывали, как мы придумали обхитрить ваших лётчиков? Вам говорят, что ваши лётчики подготовлены лучше всех в мире. Мы, разумеется, тоже про это знаем. И мы придумали, как это обойти. Если бой воздушный — у американских лётчиков нет никаких шансов. И тогда мы придумали, что таких боёв надо просто не допускать. Для начала мы прикидываем, на каком из островов притаились ваши истребители, — потому что авианосцев у Японии нет и взлетать приходится с островов. А потом просто приказываем бомбардировщикам делать туда налёты по нескольку раз в день. Бомбардировщики прилетают волнами и бомбят просеку, на которой обустроена взлётная полоса. Сами самолёты спрятаны, конечно, но при такой плотности бомбёжек это и неважно. Прошёл один налёт — и вся просека в ямах, японские истребители на ней разогнаться не смогут. А значит, берутся ваши героические лётчики за лопаты, начинают ровнять. Как только заровняют — снова волна бомбардировщиков. Нет на острове спокойствия ни днём, ни ночью. И даже забрать оттуда их нет возможности — ведь грузовой корабль тоже разбомбят. Вот и получается, что и пилоты целы, и даже самолёты вроде целы — но их всё равно что нет. Давят вас числом проклятые янки.

— Китайские мятежники тоже хотели бы так воевать, — заметил Кимитакэ, — но у них промышленности для этого недостаточно.

— А ты не мог бы подняться? — осведомился человек со сцены. — А то странно как-то получается — я стою, а ты сидишь, хоть и под дулами. Я тебе не учитель, и ты вроде как не коронованная особа.

— Я не буду вставать, — ответил Кимитакэ. — И не собираюсь подчиняться предателям.

— Мы не предатели, — ответил человек на сцене. — Мы верно служим своей стране — Соединённым Штатам Америки.

— Если ваша страна — Соединённые Штаты Америки, то отчего вы на Эносиме, а не под законным арестом, как и положено американским японцам? Я слыхал, эти концлагеря расположены не на Эносиме, а скорее на Аляске.

— Мы не имеем ничего общего с какими-то диаспорами. Мы получили гражданство и служим в американской армии. Наше прошлое не имеет значения, а наше подразделение стремится стать лучшим на Тихоокеанском театре военных действий.

— И чем же вы занимались, пока ожидали гражданства?

— Sexing, — гордо ответил человек на сцене. Потом спохватился и добавил: — Это означает сортировку цыплят в зависимости от пола. Это редкий промысел. Мы, японцы, считаемся большими мастерами в этой области.

Кимитакэ уже убедился: этот человек определённо собирался захватывать, но ещё больше хотел говорить, убеждать, объяснять хотя бы самому себе, почему он делает то, что делает, и какая от этого польза всему человечеству.

— А вас не смущает тот факт, — начал школьник, — что японцы, которые сейчас в лагерях на Аляске снег убирают, тоже хотели стать американскими гражданами и служить Соединённым Штатам. Просто оказались не там и не вовремя.

— Я не хочу отправиться следом за ними. Думаю, этого достаточно, чтобы сделать выбор.

— По-моему, это бессовестно.

— По-моему, тебя тоже учили, что поступать по совести — это означает служить государству. Пока ты служишь государству — поступаешь правильно. Потому что суд тоже принадлежит государству.

Надо было спросить что-то ещё, потянуть время, поискать помощи. Но в голову, как назло, ничего не приходило. Там было пусто, как в только что вымытом горшке, который поставили на просушку.

Но тут ему пришли на помощь. Такой знакомый голос звонко запел:

— Здравствуй, сумасшедший дом!

Можно быть тут королём!

Можно быть котом и птицей,

И кусочком черепицы.

Здесь со мной мои друзья,

Сумасшедшие — как я!

Юкио, словно исчезнувший после того, как менял бобины, стоял посередине зала, опираясь, как на трость, на великолепную серебристую катану. В слабом отсвете освещённого экрана она казалась зыбко-белой, почти призрачной.

Длинноволосый опирался на неё с таким значительным видом, как будто от этого меча всё и зависело. Хоть и было ясно, что против современных винтовок с мечом не повоюешь.

— Вам случалось бывать в сумасшедшем доме? — осведомился он. — Наши сумасшедшие дома весьма отличаются от американских.

— Что за вопросы?

— Ну, вы же проникли к нам через фильм, действие которого разворачивается в сумасшедшем доме. Вот я и предположил очевидное.

— Это просто повод.

— Повод не может быть случаен. Сейчас требуются госпитали, поэтому многие сумасшедшие дома переводят в школьные здания. Те, кому не повезло, лежат прямо в спортивном зале, где рядами койки стоят. Разумеется, при такой близости болезненные мысли постоянно перелетают из головы в голову, образуя густую сеть непролазного бреда. Но порядок всё равно соблюдается. Каждое утро перед обходом врача звучит сигнал побудки, и пациенты выстраиваются возле кроватей, чтобы спеть официальный гимн сумасшедшего дома. Я вам его спел — думаю, вам понравился. Потом обход врача: каждый, кто не лежачий и хоть немного соображает, должен назвать своё имя, возраст и диагноз на глазах у других пациентов. Никакой интимности, хуже, чем в казарме. Особенно тяжело, если положили в спортивный зал, где под сотню слушателей и эхо в придачу прыгает… Но хуже от этого не становится, потому что пациентам и так очень плохо.

— Наверное, тяжело тебе среди безумцев, — заметил диверсант.

— Нормальному человеку — тяжело, — на едва освещённом лице Юкио промелькнула лёгкая улыбка. — Но если вы нормальный человек — то почему же вы там оказались?

— А ты, похоже, там бывал.

— Я много где бывал. И психиатрические лечебницы — не самые интересные из этих мест. Они грубоваты, но иногда им удаётся переделать безумца в полезного члена общества. Возможно, это получится сделать даже с вами… и вашими пособниками.

— Для этого вам придётся сначала меня схватить.

— Верно. А если получится схватить, получится и переделать.

И тут Кимитакэ нашёл, что можно сказать ещё.

Он прекрасно понимал, что едва ли эти даже уже не японцы, а самые настоящие американцы японского происхождения были готовы понять смысл его рассказа. Но зато сама по себе эта история была достаточно длинной и позволяла выиграть какое-то время для осуществления плана. Ведь какой-то план у Юкио наверняка был…

— Ямадзаки Ансай (я думаю, вы не знаете, кто это такой, да впрочем оно и не важно), — начал Кимитакэ, — как-то спросил у своих учеников: «Если бы Конфуций стал генералом, а Мэн-цзы его адъютантом и под их командованием десятки тысяч всадников напали бы на нашу страну, что бы следовало сделать тем, кто изучает учение Конфуция и Мэн-цзы?» Ученики спорили целый вечер и так и не нашли ответа на этот вопрос. Тогда учитель ответил: «Если бы, к несчастью, мы оказались перед такой бедой, то мы бы сами вооружились, разгромили армию вторжения, взяли бы в плен и Конфуция, и Мэн-цзы и поставили бы их на службу императору. Этим мы бы выполнили свой долг перед государством. Это и есть путь Конфуция и Мэн-цзы!»

— Вот как? Ты сравниваешь меня с Мэн-цзы? — осведомился человек, стоявший на сцене. — Тем самым Мэн-цзы, который учил, что император — лишь слуга государства и может быть лишён мандата Неба?

— Рассказывают, что все, кто пытался привезти в Японию сочинения этого Мэн-цзы, терпели кораблекрушение, — заметил Кимитакэ. — Видимо, благая сила, которую распространяет император, оберегала страну от ненужного учения. Наша страна ни разу не была унижена завоевателями, наша череда императоров не знает перерыва. В мировой истории это — случай уникальный.

— Однако я до вас добраться всё-таки смог. И что — вы всё ещё надеетесь перетянуть меня на свою сторону?

— Скажите, а у вас там, в Америке, есть лабиринты? — спросил вдруг Юкио. Казалось, он даже ничего и не слушал.

— Что? — человек на сцене уже явно был сбит с толку.

— Всё дело в том, что я очень люблю лабиринты, — заявил Юкио. — Потому что в здании или саду, обустроенном как лабиринт, невозможно жить, невозможно работать — в них можно только прятаться. Они восхитительно бесполезны!

— К чему ты это говоришь? — спросили со сцены.

— Рассказывают, — продолжал Сатотакэ, салютуя катаной, — афинский юноша Алкивиад, который был настолько прекрасен, что оставил след в истории философии, отказывался играть на флейте, потому что не хотел портить прекрасных очертаний своих губ, — Юкио сделал многозначительную паузу, а затем констатировал: — Вот смотрю я на вас и понимаю отчётливо: с такими-то харями можно смело хоть на волынках играть!

И прежде чем хоть кто-то успел что-то заметить, Юкио развернулся к по-прежнему работавшему кинопроектору — и с размаху обрушил удар меча прямо на бобину.

Плёнка обиженно щёлкнула и оборвалась, кинопроектор вздрогнул и повалился вместе с треногой. Квадрат света прыгнул, мазнул по потолку и погас. Со стены за спиной у человека на сцене пропало мельтешение — а потом пропала и сама стена.

Пропали и другие стены холла.

Вообще пристройки больше не было. Яркий солнечный свет хлынул на ряды стульев, просто расставленных на лужайке перед белым зданием отеля, выстроенным в подражание итальянскому стилю.

Боковые стены тоже пропали. Вместо них было открытое пространство. И за каждым из людей стоял солдат из охранения острова с винтовкой наготове. И дуло каждой винтовки было направлено в затылок лазутчика.

— Что это? — спросил человек, который был на сцене. Потом обернулся и убедился, что ему в затылок целятся двое.

— Плёнку обрезали, картинка пропала, — констатировал Юкио, поднимая из травы катану. — Объявляется конец фильма! Теперь кладите оружие и сдавайтесь.

И, пускай и не сразу, диверсанты капитулировали.

***

Чтобы Кимитакэ вернулся в себя, Кавасима пыталась отвлекать его разговорами о литературе.

— Раз уж наш профессор говорил про библиотеку, я тоже там пошарила, — говорила она. — Среди прочего обнаружен японский перевод польского романа из древнеримской жизни под названием «Камо грядеши». На обложке написано, что роман принёс автору Нобелевскую премию по литературе. Но, несмотря на премию, книгу всё равно интересно читать. Описание древнеримской жизни при императоре Нероне действительно радует. Оргии, пьянство, половые излишества. Люди империи жили ярко и развлекались кроваво. Здесь, в Японии, так не умели даже во времена расцвета квартала Ёсивара. Серьёзные вы здесь слишком, даже у актрис кровь холодная, как у рыбы. А вот итальянцы умели уходить в загул, даже когда были ещё римлянами. С точки зрения политики весьма поучителен эпизод, когда после великого пожара в Риме всю вину свалили на христиан, а потом даже арестовали несколько тысяч, чтобы казнить на арене. Тогдашний Рим, конечно, был большой город даже для нашего времени, там и после пожара было больше миллиона жителей. Но как же удалось отыскать в нём достаточно христиан? И автор отлично показывает: в большом городе с горожанами можно творить что угодно. Нерон приказал — и преторианцы отыщут столько христиан, сколько надо, пусть большинство найденных даже не знают, что это такое. Конечно, многие попадались случайно, но после первых попыток не решались даже возражать. Римская империя умела объяснить своим гражданам: когда возникла государственная необходимость, жаловаться уже поздно. Глядя на то, что творят наши противники и союзники, можно смело сказать: мы опять взобрались по ступеням цивилизации к достижениям Римской империи. Любой Нерон может править, и любой человек может оказаться среди его приближённых — или среди назначенных виноватыми христиан.

— Европейцы прекрасны, — заметил Кимитакэ. — Они и сами признают, что у них были такие правители и их терпели. А потом заявляют, что японцы воюют просто из страха перед императором.

— В этом наше преимущество. Мы их понимаем, а они нас — нет.

— Меня смущает, как они смогли пролезть к нам на остров через фильм.

— В Голливуде развивают разные технологии.

— А что, если они опять попытаются?

— Если бы у них была возможность перебросить сюда десант, достаточный, чтобы захватить остров, — они бы так и поступили.

Часть 3. Железные птицы

Часть 3. Железные птицы

17. Соноко на мели

Завтрак был непритязателен — рис и подливка из карри. Окава Сюмэй заметил по этому поводу, что американцы настолько плохо знают Азию, что так и пишут в учебниках, якобы рис с карри, как правило, не едят.

Тем временем Кавасима украдкой показала мизинец. Кимитакэ не знал, что это означает в Кита, откуда была родом боевая принцесса-лисица, — но предположил, что имелся в виду японский жест.

Этот жест означал, что есть женщина, которая ищет с ним встречи.

А профессор евразийских наук продолжал рассуждать о философии.

— Заглядывая в старые библиотеки, натыкаешься порой на удивительные вещи, — вещал он своим фирменным лекционным голосом — неторопливым, размеренным, как будто кто-то перебирал чётки. — Да, здешние библиотеки создавались для курортников — но тем более близки народу эти открытия. Представляете, я отыскал журнал с обзорами европейских новинок двадцатипятилетней давности. И там сообщается о том, что в послевоенной Германии неожиданным успехом пользуются две книги по философии: «Закат Европы» Освальда Шпенглера и «Путевой дневник философа» Германа фон Кайзерлинга. Не удивлюсь, если вы слышите их имена первый раз в жизни, хотя Шпенглера читали и у нас, во многом благодаря звучной фамилии. Там два таких здоровенных тома. Третий, про Россию, видимо, не выйдет уже никогда, а пока про неё он только и сказал, что Россия никогда не достигнет успеха в освоении космоса, потому что очень уж национальной идеей к земле привязана. Ну, лет через сто это можно будет проверить... Я читал в этом опусе только то, что он про Японию пишет. В принципе очень подробно расписаны его впечатления от японского искусства, каким оно видится из Мюнхена. К нашей жизни и культуре, конечно, отношения не имеет. А вот вторая книга более интересна. Для начала, это не научный трактат, а дневник кругосветного путешествия. Человек, который вскоре после Великой войны смог позволить себе кругосветное путешествие, очевидно, что-то в жизни понимал. К тому же в ней тоже два тома. Кайзерлинг пишет, что европейская культура зашла в тупик. Ну, это само собой. И выход он видит в переходе от «научной философии» к «философии магии». Спасение — в мудрости древнего Китая и древней Индии… Таким образом, он смотрит в правильном направлении, но даже до твоих успехов, Кимитакэ, ему весьма далеко. Японский ум, ничего не поделаешь… Заколдовать мир обратно — ну то есть примерно то, чем мы сейчас с вами тут занимаемся. Не правда ли, удивительно? И, не правда ли, характерно, что европейцы очень быстро про это забыли. Это означает, что магия даёт нам серьёзное преимущество. Если даже педантичные немцы не смогли догадаться, что за преданиями о бессмертных стоит какая-то правда и музыканты древности, к примеру, могли одной мелодией погубить целое царство, — то американцам этого ни за что не узнать.

— Может быть, не забыто, а засекречено? — предположил Кимитакэ. — Я слышал, у них есть даже специальное министерство для таких вот разработок. Называется «Аненербе».

— Я не думаю, что им получится набрать туда сотрудников достаточно умных вроде тебя. У них там до сих пор философия — вроде теологии, только без Бога, и постгегельянство отчаянно теснит неокантианство. Самый актуальный философ современности Хайдеггер при вступлении на должность ректора так и сказал студентам: существуют всего три национальных долга — воинская повинность, трудовая повинность и научная повинность. Первая — для тех, кто поступил, вторая — для тех, кто провалился на вступительных экзаменах, а последнюю профессор Хайдеггер, так и быть, взвалил на себя.

— Этот ректор Хайдеггер, похоже, из тех, кто носом чует, в какой тарелке лапша вкуснее.

— …Один-единственный умный человек остался среди немецких идеологов — старый капитан Эрнст Юнгер, да и его в «Аненербе» зачислили. Недавно я получил его последний роман, «На мраморных утёсах». Написано в романтическом стиле. Видно, что он критикует политику нацистов и настроен весьма решительно, но цензор, к счастью, оказался достаточно глуп, и книга продаётся в открытую. Как, кстати, продвигается твоя работа, юный каллиграф?

— Я полон сомнений. Сначала я боялся, потому что никогда не делал таких работ. Теперь стало ещё хуже: мне кажется, ещё никто и никогда не делал таких работ. Если бы китайские каллиграфы классической древности были на такой способны — великие династии Хань и Тан не обрушились бы под копыта неграмотных варваров.

— Это радует. Ещё удалось отыскать сборник статей ныне забытого Сугиуры Дзюга, который был воспитателем будущего императора Тайсё. Даже жаль, что покойному императору эти знания так и не пригодились… Идеи в этих статьях — удивительны. В те времена ещё считалось, что дух Ямато неотделим от китайской учёности, он рассуждал о европейской науке языком комментариев к «Книге Перемен». Так, например, он пишет, что учение о духе приверженности императору — это естественная наука вроде физики или химии. В условиях Японии служение Императору и служение Родине — можно сказать, одно и то же. Императорский дом в нашей стране существует дольше всех прочих, и всё это время он копил энергию — ведь императорам поклонялись, как богам. Получается, мы накопили её немало — такого накопления нет нигде в мире, особенно в государствах, которые прошли через революции. А значит, если мы будем продолжать копить эту энергию, то она со временем распространится на всю Азию. Это следует из закона сохранения энергии. И пусть попробуют наши враги пойти против физического закона!..

Надо сказать, вблизи, сойдя с кафедры, профессор выглядел на редкость паршиво. Какой-то высохший, костлявый, он глотал перед едой какие-то красные пилюли, но всё равно руки у него ощутимо дрожали.

Казалось, сама старость, затаившаяся на годы его карьеры, вдруг выскочила из своей засады и впилась ему в загривок, а теперь сосёт по капле его жизнь — и теперь её не оторвать.

***

После завтрака Кимитакэ отправился к Кавасиме. У неё в кабинете всё уже было готово к работе — разложены бумаги и печати, а рядом, возле столика спиртовка, чаша и четыре бутылочки саке.

— За завтраком вы намекали на женщину? — спросил он.

— Ты угадал верно. Тебя хотят видеть.

— Если это обслуживание, то я бы хотел отказаться.

— Эрекции нет?

— Просто не хочется.

— Можешь не волноваться. Это не женщина для обслуживания.

— Кто же тогда может быть?

— Ты её знаешь. Не все женщины Японской империи пошли в проститутки.

Мизинец не мог означать кого-то из родственников. Кимитакэ подумал, прикинул — и вдруг догадался.

— Неужели… Соноко?

— Непохоже, чтобы ты был рад этой встрече, — усмехнулась Кавасима. Вообще она была куда эмоциональней, чем любая японка.

— Я не знаю. У нас сложные отношения. Почему она приехала?

— Это пока неизвестно. Она задержана при попытке проникнуть на остров. Я проверила, с кем из наших она могла быть знакома, — из всех кандидатов ты подошёл лучше всего. Я не думаю, что её привлёк сюда уникальный шанс послушать приватные лекции профессора Окавы Сюмэя.

— Я сам не знаю, кто для меня Соноко. Я не думаю, что она хотела бы со мной быть. И она того же мнения. И тем не менее мы то и дело оказываемся вместе.

— Отношения вообще сложная вещь, — заметила Кавасима. — Вот, например, дети. Это проблема, сразу и на много лет. Не бывает и недели, чтобы в достаточно большой семье кто-то что-то не устроил или кто-то с кем-то не поругался. Когда они маленькие — они беспомощны, когда вырастают — неблагодарны. Но даже самые несчастные люди всё равно любят своих детей и готовы на всё, чтобы их защитить. В чём причина?

— Как сказал ваш мудрейший деревенский философ, должности и имущество стоят на земле, а дети — это Небесное?

— Молодец, классиков знаешь. Я думаю, ты мог бы даже попытаться сдать тот самый китайский экзамен на чин — отменённый, правда, ещё до того, как ты родился… Поговори с ней, короче. Поясни, что нечего на военные объекты ломиться. Даже если из-за любви или чего-то подобного.

***

Кимитакэ и без подсказки знал, где его будут ждать. Разумеется, на мосту императора Мэйдзи, этой дощатой полоске, где не разъехаться двум грузовикам, что соединяла остров с материком. Достаточно надёжная, чтобы перевозить грузы, и достаточно хрупкая, чтобы, если придётся туго, её можно было быстро взорвать.

Конечно, даже во времена сёгуната остров не получилось бы удержать больше нескольких часов. Но этого времени хватило бы на уничтожение определённых секретных бумаг.

Соноко можно было разглядеть ещё с острова — она стояла прямо на середине моста, а берег за её спиной накрыло плёнкой моросящего дождика. Коротко остриженная, плечистая, квадратная, в тёплом и почему-то зелёном пальто — немного нелепая, но эта нелепость была настолько природной и естественной, так что в ней было невозможно отыскать ни единого изъяна.

Зонта у неё не было. Светлый берет уже потемнел от влаги.

День выдался пасмурным, низкое серое небо давило на голову, а холодный ветер кидал в лицо солёную морось. Вся природа словно хотела в очередной раз напомнить человеку, как низки его помыслы и что кислы и мерзки наши душонки, словно набиты яблочными огрызками.

А когда Кимитакэ зачем-то обернулся назад и увидел неразличимо тёмный силуэт острова с такой же тёмной башенкой маяка, то ему невольно вспомнилась старая пословица о том, что темнее всего — под маяком.

Потом пришли другие мысли — точно так же, как с Ёко Атами, он задумался, что значит для него Соноко.

Странно — но к ней он тоже не испытывал вожделения. Конечно, она уже созрела — но даже этот плод был явно ему не по вкусу. От неё пахло мужчиной, а её коренастое тело было готово схватить и подчинить.

Конечно, если надо, он бы с ней смог. Такова гордость мужчины — с чем угодно справится и даже удовольствие сумеет получить. Но Кимитакэ не видел в этом ничего особенного. Женщина при желании тоже много с кем может: именно так и работает проституция. И в этом нет ничего особенного.

Но всё равно что-то их связывало. Они были друзьями несмотря ни на что. Причём это была другая дружба, не такая, как с Юкио, и даже не такая, как с Ёко. Давний друг, выходки которого прощаешь, потому что эти выходки довольно безвредны. К тому же дружим давно. И отношения вроде нормальные.

Если бы Соноко была юношей, это было бы, конечно, куда легче и понятней.

***

— Зачем ты пришла? — спросил Кимитакэ.

— С тобой увидеться. Неужели этого мало? — девушка наклонила остриженную голову, посмотрела ему в глаза, слегка улыбнулась — и вдруг показалась достаточно красивой.

— Неужели я такой интересный?

— Ты серьёзный юноша. И ты не представляешь, как скучно бывает, когда прячешься.

— Можно прятаться каждую неделю в другом городе, достаточно маленьком, чтобы не разбомбили. С деньгами твоего отца ты можешь годами так переезжать. Тебе же теперь в школу ходить не надо.

— А если я хочу взять и уехать в Америку? Сейчас война — и я не могу! Не могу!

— А зачем тебе ехать в Америку? Что ты собираешься там делать?

— Просто побездельничать.

— А почему бы не бездельничать на Окинаве или островах Внутреннего моря? Там и теплее, и природа мягче. Фабрики не дымят. Платить можно йенами, а не долларами, а о курсе даже не думать. И все более-менее понимают столичный японский.

— Всё равно. Здесь трудовая повинность. Здесь война.

— Там тоже война. Только здесь ты среди своих. А там тебя могут побить прямо на улице, на всякий случай. Вдруг ты шпионка.

— А я бы хотела просто жить не среди своих, а, например, в доме американской подруги. Никуда не выходить. Просто лежать, вытянув ноги.

— Так лежать, вытянув ноги, можно и в Токио. Или там, куда ты переехала.

— Ну, в Америке есть и другие развлечения. Я бы хотела, например, ходить на антивоенные митинги. Это у нас с начала века ещё все митинги запрещены. А в Америке это, можно сказать, народный промысел. Ходи с плакатом и протестуй хоть перед самим Белым домом. Все сразу поймут, что не шпионка, потому что так много не шпионишь.

— Потому и разрешено, что ни на что не влияет.

— Может, ты скажешь ещё, что демократия не нужна?

— Я скажу, что цепляться за привилегии не нужно. Я тут разговаривал с одним офицером — он из какой-то деревни на Сикоку родом. Там, в той деревне, все такие дубовые, упёртые крестьяне, а у него дед из потомственных самураев. Разумеется, после реформ Мэйдзи, когда рисовый оклад отменили, семья самураев стала тут же самой бедной во всей деревне. Ну, дед походил, потыкался — а его даже в почтальоны не берут, потому что воевал на стороне национального героя Сайго Такамори. Решил торговлю открыть. Но для торговли нужно бухгалтерию вести. А дедушка был хоть и образованный человек, но образование у него было самурайское — из лука стрелять, мечом фехтовать, ну и стихи писать на классическом китайском. Считать он умел только на пальцах, а таблицу умножения считал варварской наукой, чуждой духу Ямато. Торговал тоже по-самурайски — люди просто приходили в лавку, брали что надо и обещали когда-нибудь заплатить. Но ходить по домам и напоминать — это чуждо самурайскому духу. Поэтому он посылал сына, которому тогда было лет двенадцать, и даже не говорил, кто сколько должен, не самурайское это дело — числа запоминать! И вот ходил мальчишка от дома к дому и просил — заплатите, проявите уважение к батюшке! Односельчане его жалели, но уважение к батюшке проявлять отказывались. Так и прогорела торговля.

— И что теперь с ними стало?

— Судя по тому, что потомок служит на Эносиме — от голода умерли не все. Но потомок усвоил: на привилегии и мнение односельчан полагаться нельзя. Полагаться надо на меч, который выдало тебе государство. А вот американцы — богатый народ, у них земли много. Потому и могут позволить себе всякие самурайские привилегии.

— И ты думаешь, мы можем победить американцев?

— Думаю, они решат, что воевать с нами будет слишком дорого — и по деньгам, и по крови. Если бы они воевали со всеми, кто им хоть как-то угрожает, то уже ломились бы в Россию через Берингов пролив. Всё-таки одно дело — Тихий океан, а другое — мировая революция.

— Ты прекрасно понимаешь: всегда есть возможность заставить платить кого-то другого. Примерно как наши промышленные ассоциации устроены. Где есть какой-нибудь концерн с президентом-бароном, женатым на дочке адмирала, и куча мелких компаний, которые этот концерн якобы защищает, а при случае давит и покупает за бесценок. А как война началась, так они уже жрут, не стесняясь. Двадцать миллиардов йен перетекло начиная с законов 1935 года. Отец говорит, что ещё год — и банков во всей стране останется не больше полусотни. Даже победа в войне не уничтожит нищету. Зато война позволяет её оправдать!

— Ты так переживаешь, потому что боишься. А простые люди нищеты не боятся. Они и так в ней живут.

Соноко перевела дыхание и сказала:

— Неужели ты не боишься, что это мы будем платить кровью? Я, ты, наши родственники. Неважно, американцы будут казнить из мести за потери. Или свои — за то, что наносим слишком мало потерь. Во Французскую революцию, в России так было. Было и в Китае при смене династий. У нас тоже было, я думаю, просто не говорят про это.

Кимитакэ подумал, а потом ответил:

— Не боюсь. Потому что уже понял, что просто так нас не выпустят. Это как смерть. Все мы умрём, но никто не боится. Мучений в процессе — боимся, а самой смерти — нет. Потому что она неизбежна. В этом и есть весь ответ. Что мучения страшны — это я усвоил рано. Когда бабушка умирала, мне было одиннадцать, и она подпускала к себе только меня — а умирала она долго. Это дедушке Садотаро повезло, он умер от одного иероглифа. Смерть — ответ окончательный, за ним нет ничего, и все мучения перестают что-то значить.

Соноко уже открыла рот — но так и не нашла что ответить. Поэтому просто вздохнула, смахнула с бровей капельки дождя — и зашагала обратно по мосту Мэйдзи.

Кимитакэ смотрел ей вслед — и отлично запомнил, как она сперва превратилась в зелёное пятнышко, а потом и вовсе растворилась в холодной мороси.

18. Древнегреческий сон

Кимитакэ видел во сне давний, довоенный, ночной Токио. Весёлый и беззаботный, как в эпоху Тайсё.

На перекрёстке, прямо напротив выхода из станции метро Канда Дзимботё, открылись сразу три книжных магазина, один лучше другого. Кимитакэ не был в тех местах, кажется, десять тысяч лет, а сейчас добрался. Тем более что война как-то уже прекратилась.

Проектировщики метрополитена вернулись со стажировки в Москву и внесли в оформление станций древнегреческие мотивы. Стены станции Синдзюку теперь украшают скопированные с ваз росписи на тему мифа об Эдипе, на Итигае, где Генеральный штаб, стены рассказывают историю семерых против Фив. Стены Дзимботё остались нетронутыми, зато посередине станции лежала поверженная мраморная колонна дорийского ордена, с желобками-каннелюрами и неровным сколом у основания.

Снаружи кипела жизнь. Пусть даже небо уже потемнело, вокруг полыхал, отражаясь в лужах на тротуаре, яркий и зыбкий рекламный неон, а из распахнутых дверей в трёх полукруглых проёмах призывно падал ласковый жёлтый свет.

Кимитакэ любил книжные магазины — и вовсе не потому, что заказывая книги из каталогов, пришлось бы объясняться с родителями. В каталоге ты просто ищешь то, что уже и так решил купить. А на полках книжных магазинов тебя неизменно подстерегает какая-то неожиданность, книги, о существовании которых ты даже не подозревал.

Полки этих магазинов были невероятны, все книги на полках, как это бывает только во сне, скрывали в себе тайны и немыслимые открытия. Впрочем, малютка Ёко Атами утверждала, что ей удавалось отыскивать в книжных магазинах даже редкие по военному времени лимоны.

Для пробы он взял с полки томик в лоснящейся красной обложке. На форзаце не было ни имени автора, ни названия книги — зато был нарисован здоровенный жёлтый лимон.

Кимитакэ открыл книгу посередине и прочитал:

«…вернулся с балкона в кабинет, прямо на балконе он опустился на колени, расстегнул мундир, поднял рубаху и сделал себе харакири».

«Какой-то неевклидовый балкон здесь описан, — подумал Кимитакэ, убирая книгу на место. — И ещё: пора бы этим обработчикам японской темы усвоить, что слово «сэпукку» положено произносить китайским чтением.

Он решил пока пройти осмотреться.

Внутри магазина продолжались древнегреческие мотивы. Кимитакэ прошёл чуть дальше, вглубь, где полки уже кончаются, и обнаружил, что стена выложена большими плитками чёрного мрамора с полосками золотых квадратных спиралей — Кимитакэ откуда-то вспомнил, что такой орнамент называется «меандр». Там же была лестница, что ведёт в таинственные земные недра. Перед спуском — привезённый из Греции белоснежный бюст царя Телефа, сына Геракла. Даже антиковеды плохо знают Телефа, а между тем именно ему принадлежит немаловажное наблюдение, что дорога в Аид — проста!

Чтобы немного прийти в себя, он вышел на свежий воздух.

Перекрёсток напротив книжных оказался самым настоящим центром ночной жизни. Всюду роскошные автомобили, какие-то компании, где девушки одеты в пёстрые кимоно и европейские вечерние платья, разговоры и визг тормозов.

— Я не ожидал тебя здесь увидеть, — раздался смутно знакомый голос.

Кимитакэ обернулся и увидел заместителя директора по хозяйственной части. Он тоже стоял возле автомобиля на фоне красных фонариков модной лапшичной — но автомобиль был какой-то потёртый, а строгий, но не по фигуре пошитый костюм казался скорее официозным, но модным.

Конечно, это был не тот, кого он мечтал тут увидеть. Если встречаться во сне, то с близким человеком — с дедушкой Садатаро или с адмиралом-директором школы, которому голову отрезали.

Но всё равно лучше, чем безумный монах Кита Икки. Хотя и с ним поговорить интересно.

Кимитакэ оглядел себя — как часто бывает во сне и не только во сне, он не помнил, во что одет. Оказывается, в школьной форме. Немудрено, что опознали.

— Образование повышаю, — сообщил Кимитакэ и указал на очень удобно расположенные книжные магазины.

— Ну и хорошо. Давай-ка выпьем.

Он полез в автомобиль и вернулся с бутылкой шампанского.

Кимитакэ смотрел, несколько ошеломлённый. Он, конечно, немало выпил в тот вечер вместе с директором школы. Но всё равно пить с администрацией школы как-то не принято.

Тем временем заместитель директора поставил бокалы на крышу автомобиля и разливал золотое шампанское.

— Жениться ещё не надумал? — осведомился он, протягивая бокал.

— Нет, — ответил Кимитакэ. Он хотел добавить, что он в принципе не против, но вариантов подходящих нет.

А заместитель директора тем временем наполнял свой бокал. Он бы спросил ещё что-нибудь неуместное, но тут послышался рокот мотора.

Новенькая «Toyota BA Седан», похожая на лоснящуюся чёрную пулю, вылетела на перекрёсток со стороны улицы Мита. На перекрёстке она сбавила ход, и Кимитакэ уже приготовился, что сейчас она припаркуется и оттуда появится кто-нибудь удивительный.

Но седан так и не остановился до конца. Одно из задних окон опустилось, оттуда показалось дуло ручного пулемёта — как это бывало принято в Чикаго. И началась стрельба.

Одна пуля чиркнула по крыше автомобиля, потом зазвенела разбитая витрина, сразу две девушки завизжали на разные голоса. А Кимитакэ так и стоял на линии огня, не в силах сдвинуться с места.

Наконец седан поравнялся с ним и дуло выплюнуло выстрел.

Пуля угодила в так и не тронутый бокал с шампанским, и тот взорвался у Кимитакэ в руке золотым фейерверком.

***

Кимитакэ проснулся. Но не стал подавать вида.

Он лежал с закрытыми глазами, замотанный в одеяло, выключенный из большого мира. Это был легальный способ побыть одному, выключенным из малопонятного мира.

Кто же был отец Ёко, сын русской, который запросто нанял учителем музыки эмигранта-еврея? Кто вообще такие были эти Атами — семейство с фамилией в честь курортного городка, где, опять же, останавливался русский посланник Иоффе? Видимо, этот Атами был в большой силе, раз он не пожелал брать фамилию жены, могущественного клана Тиба, и запросто послал дочку учиться в самую престижную школу Японии.

Однако эта женитьба могла быть и простой уловкой: на тот случай, если клан Тиба будет сокрушён, кое-что из фамильных сокровищ можно будет перебросить в на первый взгляд ничем не примечательную семью Атами.

Точно так же было и с его дедом Садатаро — его продвигали семьи более влиятельные, и они же, когда разразилась гроза, свалили на него все свои ошибки и махинации.

Ему вспомнились слова Юкио про флейту. Откуда он мог их взять? Кажется, у Сократа — потому что у греков, кажется, Сократ с этим Алкивиадом постоянно беседовал. А про Сократа мы знаем от Платона… Нет, тоже не то!

Только сейчас он вспомнил, что это выражение пошло от самой богини Афины, которая как-то была связана, судя по имени, с Афинами, где и жили эти Платоны с Алкивиадами. Именно она изобрела первую флейту. И она же обнаружила, что когда играешь на флейте, приходится смешно корчить рожу, что для государственного деятеля неприлично. Тем более это раздражало Афину — она была не только богиня, но ещё и женщина. Когда она поняла, какие рожи приходится корчить, чтобы издать достаточно дионисийские звуки, то прокляла ненавистную дудку и швырнула её прочь, прямо на землю, а вслед крикнула: «Пусть жестоко будет наказан тот, кто поднимает эту дудку!»

Эту дудку поднял беспечный сатир Марсий, блуждавший по полям Фригии. И даже вызвал потом на музыкальный поединок самого Аполлона, что кончилось для Марсия плохо. Содранную с Марсия кожу повесили на сосне, однако сам Марсий весьма послужил академической живописи — именно тело с мускулами, но ещё без кожи рисуют художники, когда уже наловчились рисовать скелеты и собираются продвинуться дальше в постижении анатомии.

Он бы… но тут над головой заговорил ещё один знакомый голос:

— Господин каллиграф, позволите обратиться.

Уже разлепляя глаза, Кимитакэ знал, что это тот самый солдат — молодой ополченец. Он сел на футоне и попытался сообразить, что тут говорить. Конечно, они — сверстники и могли даже быть одноклассниками. Но тут была другая ситуация, скорее в китайском духе — человек из простых пришёл к студенту, уже почти чиновнику, потому что именно чиновники приводят страну в порядок.

К счастью, молодой призывник начал говорить сам:

— А вот как думаете, мы с русскими воевать будем?

Кимитакэ сначала просто удивился. Потом вспомнил про лекцию о перспективах войны с Россией, которую ему читали. А потом и свои мысли по этому поводу.

Поэтому он сказал просто:

— Я не думаю, что у нас и русских есть за что воевать.

— Я просто кое-что вспомнил после того нашего разговора про евреев. Они же очень народ злопамятный и мстительный, не просто так их немцы боятся. Когда лет сорок назад мы с русскими за Корею и Маньчжурию воевали, это же американские банкиры-евреи нам денег дали на эту войну. Конечно, у нас тоже погромы были, особенно после Великого землетрясения Канто, которое, как вы, наверное, знаете, корейцы подстроили. Но у нас, кстати, евреев нет, поэтому они не пострадали. А потом евреи и вообще в России революцию устроили. Злопамятный они народ. С ними лучше не ссориться.

— Вот и не будем с ними ссориться, — спокойно ответил Кимитакэ. — Самурай не допускает ненависть в сердце, это может повредить точности удара. Противник не виноват в том, что он воюет, — и мы не виноваты, что воюем против него. Возможно, завтра мы с ними выступим как союзники.

«К сожалению, это же означает, что за самурая ненавидит и думает кто-то другой», — подумалось ему. Но придумать ничего лучшего он не смог.

— Вот это вот очень верно! Вы, я вижу, уроки по Хагакурэ в школе не прогуливали, — торопливо заговорил ополченец. — Я вот, если что, даже против корейцев с китайцам ничего не имею. Ну без расселения тоже нельзя. Шестидесятимиллионный народ за полвека удвоился и стал стодвадцатимиллионным. А значит, наша послевоенная задача — удвоиться опять и сделаться двестисорокамиллионным. Но если нас станет хотя бы просто двести миллионов — то как мы на островах-то помещаться будем? Нам нужны территории, причём хорошие, тёплые. Что бы там ни говорили — я на холодрыгу Сахалина и Маньчжурии не согласен. Места там дикие, неустроенные, а чиновники по колонизации сплошь пьяницы и воры — вроде этого прогнившего губернатора Садаторо, про которого я в газете читал.

Кимитакэ в который раз убедился, что память о дедушке в народе жива — но гордиться этим всё равно не получится.

А солдат продолжал:

— Цены растут, конечно. Горожанам это неприятно. Но разве же страна на горожанах держится? У нас в деревне этому, наоборот, рады. Закупочные цены стоят крепко, всегда знаешь, почём урожай сдашь. А раз йена дешевеет — то и долги обесцениваются. Даже самые бедные крестьяне этому очень довольны!

— Я об этом даже не задумывался. Приятно слышать, что сельские жители правильно понимают, что происходит в стране.

— Да это вы меня простите, что разбудил дурными вопросами. Понимаю, с утра мысли про другое. У самого такие же. Хотеть с девицей поразвлечься — это не стыдно, конечно же. Когда человек заболел — у него тут же желание и аппетит пропадают. А как только идёт на поправку — возвращаются. Надо позволять себе удовольствия. Особенно сейчас, в условиях военного времени. Вот скажите — а можно как-нибудь сюда нам на остров доступных женщин организовать?

Вместо ответа распахнулась дверь, и на пороге показался знакомый силуэт, уже умытый и одетый по форме.

— Завтракать будете? — осведомился Юкио. — Или вы тут самоволку планируете?

***

Завтракали все вместе. Общая работа сблизила команду, и древний обычай, что глава семьи ест отдельно, а старшие сидят за отдельным столом, больше не соблюдался.

Кимитакэ объявил, что Большая печать Стальной Хризантемы уже практически закончена.

— Счастливым ты почему-то не выглядишь, — заметила Кавасима.

— Я, наверное, слишком впечатлительный. Творчество обязывает. Меня пугает мощь этой штуки. Даже когда я просто смотрю на меч, меня одолевают жуткие мысли. Подумать только, вся эта полоска металла остро заточена только для того, чтобы резать человеческую плоть, рвать связи, лишать человека жизни. Уничтожить одним ударом этот сложный и так и не понятый нами, божественно совершенный механизм мышц, нервов, крови и внутренних органов.

— Ты прав насчёт режущей кромки, — произнёс Окава Сюмэй. — К животворящему мечу и правда надо подходить с уважением. Однако насчёт организма я бы поспорил. Тебе он кажется таким хорошим, потому что ты им только пользуешься и толком никогда не чинил. Мой покойный отец был окулистом и личным врачом княжеской семьи. Вот он бы ещё как не согласился с тобой насчёт божественного совершенства! Исходные задумки человеческого тела были очень неплохи, там много остроумных конструкций. Но собирал его как будто нерадивый подмастерье в последнюю ночь перед прибытием заказчика. Многие инженерные решения в человеческом организме просто абсурдны! Что такое глаза? По сути кусок мозга, который протянули до двух дырок в черепе и кое-как прикрепили, чтобы он мог смотреть вправо и влево. И таких недоделок в человеке — полно! Христианские теологи учат, что Бог создал человека и именно поэтому человек — такое совершенство. Но они так сильно в этом уверены исключительно потому, что занимаются теологией, а медицина — другой факультет.

— Но всё равно мощь ужасает. Если я один смог такое создать — на что способен немецкий гений? Отец говорил, что Гитлер очень увлекается древней германской магией.

— Увлекаться не значит владеть. Это известно каждому, кто был влюблён в знаменитую актрису.

— А как вы думаете, есть ли у него какие-то способности?

— Есть, но это другой вид воздействия. И для него Гитлер настолько привычен, что он его даже не замечает. Тебе знакомо такое греческое слово «харизма»?

— В последнее время в моей жизни немало греческого.

— Харизма — это та самая искра божественного огня, которая наделяет человека чем-то божественным. Такому человеку хочется поклоняться, потому что боги — это и есть те, кому поклоняются, а все прочие определения не такие точные. Когда человек с харизмой выступает перед толпой — толпа зачарована. Но весь секрет этого фокуса в том, что харизма срабатывает не потому, что человек какой-то особенный. Чтобы возникла харизма, должна собраться толпа. И в то время, пока простаки тренировали перед зеркалом харизму, государства и партии наловчились попросту собирать достаточно большие толпы. И раздать флажки, чтобы было чем размахивать, чтобы народ понимал, что это всё — для него.

— Судя по фотографиям, немцы и русские тоже что-то в этом понимают.

— Из русских я общалась только с эмигрантом. Они вообще толпу не любят — и поэтому проиграли страну. А вот немцы — они снобы, они толпу презирают. Геббельс так и говорит, что лозунги для толпы — это слишком сложно, с ними спорить можно. Якобы «мировоззрение» никакого отношения к знанию не имеет. Определять судьбу нации или расы может, как любит говорить Геббельс, вообще что угодно — достаточно повторить это приблизительно десять тысяч раз. Нужны кричалки. С «Да здравствует Германия!» не поспоришь… Нет у немцев азиатский близости к народу, отеческой заботы о нём, когда сердце императора — сердце народа.

— Сейчас я почему-то стал бояться толп, — заметил Кимитакэ. — Страшно, что моей работой будет пользоваться другой. И страшно быть под обстрелом чужого внимания. Вдруг они решат, что я — враг.

— На самом деле не очень страшно, если толпа тебя не понимает, — заявил Окава Сюмэй. — Достаточно убедить людей, что ты сам понимаешь, о чём идёт речь, — им этого будет достаточно. Они даже не запомнят, о чём ты говорил. Они же не набраться знаний на митинг пришли. Хотели бы учиться — ходили бы в школу… Так что напоминай себе постоянно: ты не вождь, ты просто человек искусства.

— Хватит, хватит тяжёлых разговоров, — Кавасима замахала салфеткой, как веером. — Давайте возьмём тему полегче. Мне докладывали, Кимитакэ, когда прибыл на остров, просил оградить его от преследований какого-то французского писателя. Вот давайте и поговорим о французской литературе.

— А кто из французов был у нас в моде перед началом войны? — нахмурился Окава Сюмэй. — Мне непросто запомнить.

— Пруст, Кокто, Редиге, — отчеканил Кимитакэ.

— Это тот Жильбер Кокто, который был консулом в Осаке? Редиге не помню.

— Редиге умер просто рано.

— Помню Марселя Пруста, но не помню, по какому вопросу. Кажется, его у нас переводили.

— Этот Марсель Пруст считал величайшим из романов Дюма «Виконта де Бражелона», — заметила Кавасима. — По-моему, это лишнее доказательство извращённости вкусов этого великосветского зануды. Хорошо бы французам усвоить, что «Три Мушкетера» — это не только великий французский роман, но и превосходный китайский роман!

— А вы бывали в Париже? — осведомился Юкио.

— Всего неделю, почти перед самой войной. Специально напросилась пожить к Натали Барни, потому что из гостиницы всего не увидишь. Читала журналы, ходила по улицам, каждый раз ела в другом кафе. И увидела: не понимаем мы французскую литературу. Этот компульсивный педант Флобер всё испортил. Эпоха, когда писатель вынашивал замысел годами и приносил издателю некий черновик, над которым ещё работать и работать, — уже прошла безвозвратно. Серьёзные французские романы читают везде кроме Франции. До сих пор помню, заходит к нам Долли, племянница Оскара Уайльда, и спрашивает, как мне Франция. Я говорю, что она не хуже, чем описана «По направлению к Свину». А она такая: вы, видимо, очень образованны, раз такое читаете. Хотя я не читала, конечно же… Беда с этим Парижем. Как вспомню — так шампанского хочется.

Кимитакэ стало обидно, что он не прихватил из сна бутылочку.

А Кавасима тем временем продолжала:

— Французы читают плащ-и-шпагу и криминальные романы. И такие романы необходимы в газетах точно так же, как отдел с происшествиями. Сверху статьи о загадочных происшествиях — в подвале криминальный роман, где очередной сыщик-репортёр Рультабий раскрывает тайну смерти в жёлтой комнате. Как бы намекает, что для происшествий, которые описаны наверху страницы, тоже найдётся сыщик, который их распутает… Вообще у французов была своя магическая традиция, и это не тамплиеры, и даже не Папюсы с Элифасами Леви. Эта особая магия массового слова, которую теперь не разглядеть. Но меньше чем сто лет назад Париж был настоящим Голливудом газетных страниц, он производил фантазии для всего мира, вся Европа читала и подражала популярным французским романам. Сейчас, с изобретением книги в мягкой обложке, Галлимар пытается вернуть господство и даже сделал модным философа Сартра. Но война сорвала все планы, и думаю, что это тоже перехватят американцы. Но если мне будет дозволено, я с удовольствием расскажу вам, как это делалось в Париже…

19. Таинственный сын трёх отцов

В один из редких снежных дней февраля 1911 года три человека собрались за одним столиком крошечного и уютного бистро La Gentiane, что на Монпарнасе. И любому читателю газет, кто увидел бы эту загадочную компанию, с первого взгляда стало бы ясно: эти трое замышляют что-то недоброе.

Компания и правда подобралась подозрительная.

Спиной к витрине сидел усач средних лет с неизменно насмешливым взглядом, в тёмном, несколько старомодном костюме с жилеткой и стоячим воротником. Он то и дело поглаживал здоровенный плетёный короб, что стоял около его стула.

По правую руку восседал долговязый мужчина, похожий на адвоката, который ведёт незаметные, но грязные дела. Его галстук был полосат, а френч застёгнут на все пуговицы. Вид у долговязого был так себе, и было заметно, что дышать ему трудно.

А по левую — самый молодой из троих. Больше всего он походил на декадента, какими их рисуют на карикатурах: в чёрном костюме и таком же котелке, с неизменно брезгливым выражением костлявого лица.

На столике перед ними было, как часто бывает на деловых встречах, всего понемногу. Они ели белые колбаски-андуйетки, телячьи почки в горчичном соусе и ароматную свежую ветчину, а запивали терпким красным вином. И говорили о предстоящем деле так же спокойно, как крестьянин толкует о приплоде бычков.

— Пять лет назад в предместье Сент-Уан, что возле Клиньякурской заставы, трое молодых людей обнаружили свёрток, который издавал ужасное зловоние, — рассказывал усач. — Внутри были остатки обгоревшего женского трупа. Случай особенно примечательный: ведь у трупа недоставало одной ступни. Газета Le Matin описала это происшествие в самых ужасных подробностях, а потом и вовсе завела постоянную рубрику, которая освещала подробности расследования этого дела. Рубрика носила звучное название «Разрезанная на куски». И что бы вы думали? Тираж газеты вырос в полтора раза за несколько месяцев! А Гастон Леру, который состоял в Le Matin репортёром, тут же состряпал «Тайну жёлтой комнаты». Начинается этот роман со сцены, когда в редакцию газеты вносят недостающую ступню. Такой натурализм не снился самому Золя! Этот роман принёс ему больше славы, чем пять сотен интервью, статей, репортажей, которые он успел опубликовать за годы газетной подёнщины! Прогресс насытил нынешний Париж хлебом: отныне наш город жаждет крови! Обращали ли вы внимание на очередь, что выстраивается каждое утро в семь часов перед воротами морга на Сите? Поглазеть на выставку человеческого мяса приходят мастеровые, рантье, простолюдинки. Они ведут себя как театре: толпятся, ужасаются, шутят. Если же в тот день плиты пустуют, публика расходится разочарованная. Особенно много юных мальчишек — эти с интересом разглядывают тела обнажённых утопленниц… У себя дома, в своей конторе, на улице парижане всячески избегают ужасного. Но вечером они идут в театр «Гран Гиньоль», где изо всех щелей словно бы сочится трупный запах, — и наслаждаются постановкой «Система доктора Смолля и профессора Перро» по Эдгару Аллану По, где в финале на сцене раскачивается изуродованный, с изрезанным бритвой лицом труп директора клиники, которого убили взбунтовавшиеся пациенты.

Увы! К несчастью для досужих любителей сенсаций, в этом бистро собрались не ужасные главари преступного мира Парижа, чтобы обсудить за короткий зимний день временный союз подчинённых им головорезов, чтобы привести в исполнение некий план чудовищного преступления. Не были эти трое и пресыщенными великосветскими последователями де Сада, которые планировали очередную тошнотворно-кровавую шалость.

Напротив, это были те самые люди, которые наделяют вышеуказанных господ жизнью и разносят о них известия по всему белу свету.

А именно — это были парижские литераторы.

Человеком с усами, который рассуждал об ужасах, был знаменитый издатель Артем Фаяр, чья контора располагалась в этом же квартале, в новейшем трёхэтажном здании с витринами чёрного стекла среди фальшивых мраморных колонн. А напротив него сидели две перспективных автора — уже достаточно больной Пьер Сувестр, знаменитый своими репортажами с автомобильных гонок, и его молодой секретарь и соавтор Марсель Аллен.

— Я беседовал с мсье Эйхлером, — продолжал издатель. — Он рассказывал, как ловко американцы развлекают читателя. У них очень популярны коротенькие и дешёвые книжки — что-нибудь в духе «Как отважный шериф Харви Стенбро расправился с бандой Кровавого Лопеса». Стоят они всего ничего, но в производстве ещё дешевле. Есть и дешёвые журналы, где ты покупаешь в каждом номере и роман, и пару повестей, и горсть рассказов — все яркие, интересные, написанные простым языком и для народного чтения. Франции тоже нужен такой журнал. Наши критики, дешёвые снобы, говорят, что приключения — это для детей. А я говорю: в глубине души мы все дети! Но начать я бы хотел с серии романов об ужасных преступлениях, в духе «Парижских тайн» или ещё какого-нибудь Лекока. И потому позвал вас: ведь ваши истории неплохо расходятся.

— Знаете, у нас есть для вас кое-что, — заметил Сувестр и полез в карман. — К сожалению, это не герой, а злодей. Но поверьте моему опыту: в романе о преступлении главное — это злодей. Сыщик может повторяться из книги в книгу — а вот злодей всякий раз требуется новый.

— Ты говоришь о Короле Истязателей? — спросил Аллен. Он уже достаточно составил себе имя, чтобы разговаривать со старшим коллегой на равных.

— Он самый. Но я придумал для него другое прозвище, ещё короче и куда удачнее… Но — где же я его записал?

Сувестр наконец вытащил из внутреннего кармана растрёпанную записную книжку и принялся листать странички, где короткие, в две-три фразы наброски сюжетов чередовались с записанными расходами и вычислениями, сколько надо купить табака.

Издатель тем временем приоткрыл короб и принялся перебирать какие-то здоровенные, с афишу размером листки.

— А можно узнать, что у вас в сундуке? — поинтересовался Аллен, который почти успел заскучать.

— Забракованные рекламные плакаты. Их присылают нам — вдруг какой-то из них пригодится.

— Взгляните-ка на вот этот, — предложил Аллен, доставая ближний к нему плакат чёрно-малинового оттенка.

Плакат изображал анемичного человека в маске и фраке, который перешагивал прямо на зрителя через крыши ночного Парижа. Одна нога уходила за горизонт возле Эйфелевой башни, а другая опиралась почти на сам Дворец правосудия. Правую руку незнакомец устремил в небо, и из неё сыпались пилюли.

«Розовые пилюли для бледных людей», — гласила надпись.

— Вы полагаете, это и есть Король Истязателей? — осведомился издатель.

— Совершенно верно! Только надпись и таблетки надо убрать, а вместо них вложить в руку окровавленный кинжал.

— Превосходно, — пробормотал Фаяр. — Дело идёт на лад. Это — Преступление! Это — Ночь! У него нет лица, потому что Ночь и Преступление безлики!..

И, приподнявшись на стуле, скомандовал:

— Глинтвейна!

Обратного адреса на рисунке с шагающим человеком не было. Уже потом, когда плакатами с рекламой новой сенсационной книжной серии заклеили весь Париж, Фаяр даже заготовил деньги для оплаты судебного иска — но неизвестный автор так и не объявился.

***

— Странно, — пробормотал тем временем Сувестр, переворачивая последнюю страничку своей записной книжечки, —я точно помню, что записывал это чрезвычайно удачное имя. Где же оно может быть?.. — он опять принялся листать книжечку с самого начала.

Издатель тем временем поднял тот самый забытый листок, что спланировал на стол прямо под тарелку с последним ломтиком розовой ветчины.

— Так вот же оно! — произнёс Фаяр и усмехнулся. — Кажется, это есть то, что вы так упорно разыскивали. И знаете, это превосходное имя! Оно великолепно подходит для этого вашего Короля Истязателей. Вы только послушайте, как оно звучит: ФАНТОМАС!

— Fantomus, — поправил его Сувестр.

— Что вы сказали?

— На том листке, который вы держите, написано: Fantomus. Как если бы французское «фантом» попытались переделать обратно на латинский лад. Простите, мой почерк до сих пор оставляет желать лучшего…

— Чушь! — издатель швырнул листок обратно. — Поверьте моему опыту: роман, где зло будет олицетворять некто по имени Фантомас, стоит три франка за строку, а роман, где это же зло будет олицетворять всего лишь Фантомус, — едва ли больше тридцати су. Вслушайтесь в само слово: ФАН-ТО-МАС. Это одновременно и фантом, и маска! И призрак, и тайна! Вот достойное имя для Короля Истязателей, — и он указал на тот самый плакат. Аллен так пока и не выпустил его из рук.

— Ну, как вам будет угодно, — только и смог пробормотать Сувестр.

Тем временем Фаяр отпил горячего глинтвейна, рыгнул корицей и приступил к делу:

— Мне потребуется от вас серия, — сообщил он. — Каждый роман приблизительно на девять тысяч строк, а продаваться он будет по шестьдесят пять сантимов. По одному роману в месяц, чтобы читатели не успели опомниться. Если серия не пойдёт, мы печатаем только пять романов. Если пойдёт — приготовьтесь, что их должно будет стать двадцать пять. Я не хотел бы для вас судьбы братьев Гонкур, чьи дневники читают, а романы забыты. Учтите — читатель будет покупать не новый роман Аллена и Сувестра, а новый роман про Фантомаса. В договоре будет прописано: если вы не справитесь, я оставляю за собой право передать серию другим авторам. Серия должна быть потенциально бесконечной и легко читаться с любого тома. Это не просто самовыражение, не искусство ради искусства. В криминальном романе заключён важнейший общественный смысл. Как говаривал великий марселец Мери: будь я Луи-Филиппом, я пожаловал бы ренту Дюма, Эжену Сю и Сулье с условием, что они вечно будут продолжать «Мушкетеров», «Парижские тайны» и «Записки дьявола». И тогда бы мы навсегда покончили с революциями!

— Тут есть проблема художественного свойства… — осторожно заметил Сувестр.

— Назовите её — а заодно скажите, как вы собираетесь её решать.

— Дело в том, что в серии детективных романов сложно сделать постоянного злодея, — заметил беллетрист. — Жанр требует, чтобы в финале всё его преступное могущество рухнуло. Но как же тогда злодею возрождаться снова и снова. Разве что это будет какой-нибудь новый Рокамболь, благородный жулик, который «вечно хочет зла и вечно совершает благо».

— А что вы скажете, Аллен?

— Мне кажется, всё получится гладко, если сделать злодея неуловимым, — предложил юноша. — Пусть сыщик каждый раз берётся за расследование очередного преступления, но всякий раз не успевает, а в финале всё-таки раскрывает козни Фантомаса. Но в последний момент у злодея каждый раз получается ускользнуть. Это предоставит нам известную творческую свободу: с одной стороны, сыщика может занести куда угодно, а Фантомас может оказаться кем угодно, а с другой стороны — все книги серии за счёт этого получаются немножечко одинаковыми. Но это не страшно: читатель из народа любит привычное. Можно даже будет потом переделывать под Фантомаса обычные детективные романы в английском духе. Всего-то и потребуется, что исправить последнюю главу, чтобы преступник оказывался Фантомасом и в последний момент сбегал.

— А сыщиком вы сделаете какого-нибудь Рультабия? Чтобы и расследовал, и в газеты писал?

— Такой персонаж получится слишком тяжёлый, он всю историю на себя потянет, — протянул Сувестр. — Давайте разрежем его надвое: пусть это будет инспектор полиции и его друг-репортёр. Они смогут разговаривать, спорить. Это позволит набить объём диалогами в духе Дюма.

— Я думаю, что можно поступить хитрее, — вмешался молодой Аллен — его всегда немного сонные глаза сейчас горели. — Возраст комиссара и Фантомаса не должен меняться, чтобы они всю серию могли гоняться друг за другом. А вот репортёр должен быть сперва достаточно юн, а потом повзрослеть — и навсегда застрять в этом возрасте. Так читатели будут следить за развитием его как личности. Разумеется, это может прозвучать абсурдно, в духе новомодной абстрактной живописи. Но мы должны учесть маленькую деталь — Фантомас и оба его преследователя будут обитать не в нашем мире, а в том деформированном фантазме о нём, который мы наблюдаем на страницах газет. Читатель прекрасно понимает, что повстречать Фантомаса в жизни — всё равно, что повстречать Агасфера. И поэтому будет читать с особенной жадностью!

***

Серия и вправду имела успех — очень скоро потребовалось даже не двадцать пять, а тридцать две книги.

Успешно прошёл даже эксперимент с перелицовкой английского детектива — на третьем томе Сувестр расхворался, и они просто переделали последнюю главу своего, собственно, уже изданного романа «Отпечаток». Публика ничего не заметила.

Но, как известно, великий человек не существует для своего камердинера. И Аллен не мог не видеть, что с каждым новым романом Фантомас становился всё более непредсказуемым. Уже в конце 1911 года он в ужасе примчался к издателю и сообщил:

— Мы начали работу над восьмой книгой в соответствии с графиком. Вы знаете наши принципы. Мы пишем для разной публики и делаем всё, чтобы впечатлять, но не шокировать. Никаких политических вопросов, никакой религиозной дискуссии. Но… Мы сами не знаем, как это случилось… У Фантомаса теперь есть дочь!

— Это просто великолепно, — ответил Фаяр, улыбаясь всё так же насмешливо. — Уверен, эта прекрасная девушка позволит вам выстроить немало остроумных интриг.

Казалось, что всё идёт как по маслу. Придуманная Алленом схема действительно приносила щедрые плоды — тираж начал снижаться только после двадцатого тома и всё равно стабильно держался около сорока тысяч экземпляров. В литературе, как заметил маркиз де Вовенарг, всё рано или поздно становится общим местом — но непокорные Фантомас, Фандор и комиссар Жюв всё дальше отходили от первоначальной схемы, и, как итог, история не наскучивала даже авторам.

И если в первых книгах Аллен был скорее секретарём, который дописывал, когда уставал основной автор, то чем дальше, тем больше он писал сам. Сувестр медленно угасал, страдая от неизлечимой болезни лёгких, и тихо умер зимой 1914-го, не дожив несколько месяцев до собственного сорокалетия и начала Великой войны.

Серия приостановилась, и дальше Аллен работал один — «ни дня без строчки», как завещал его любимый писатель Золя. Были и другие издательские проекты, которые требовали неутомимого и бойкого пера. Например, после начала Первой мировой он сочинял сценарии для серии детских комиксов «Зизи — победитель бошей».

Но Фантомас оставался его самым прославленным детищем. Более того, серией про неуловимого преступника в маске стали вдохновляться сюрреалисты, Жан Кокто посвятил ей выразительную статью, а критик Блез Сандрар и вовсе окрестил её «Энеидой нашего времени».

Но куда большим признанием заслуг стал один эпизод, который Аллен никогда не упоминал в статьях, но рассказал по секрету Жану Кокто.

В декабре 1913 года Сувестр уже не мог встать с кровати, поэтому Аллен в одиночку повёз в издательство машинопись финального тома серии, который был назван «Конец Фантомаса».

На улице Монпарнас опять лежал снег. Прямо перед входом в издательство Аллен увидел чёрный «Пежо» с распахнутой дверью. Высокая и узкая деревянная дверь парадного входа открылась, и к автомобилю вышел Фаяр, в тёплом пальто с меховым воротником и в кожаных перчатках. Заметив беллетриста, издатель кивнул, сохраняя невозмутимое выражение лица.

— Здесь — тридцать второй роман в серии Фантомаса, — Аллен приподнял портфель, где лежала рукопись. — Всё в соответствии с договором.

— Превосходно, — ответил издатель. — Я, к сожалению, только сейчас нашёл время, чтобы ознакомиться с его синопсисом. Но можете не беспокоиться: я в очередной раз убедился, что не зря доверял вашей авторской интуиции. Роман обещает стать подлинным украшением серии. Есть только два небольших уточнения, не забудьте внести их, когда будете вычитывать гранки. Во-первых, Элен — конечно, не дочь Фантомаса, её подменили. Она дочь английского короля. Это надо исправить. А во-вторых, Фантомас, конечно, не погиб окончательно на «Гигантике». Он просто отплыл на этом корабле, но после того, как корабль затонул, тело так и не было найдено. Пожалуйста, не забудьте учесть эти дополнения. Мне представляется, именно их не хватает, чтобы ваш сюжет стал достойным шедевра!

Аллен продолжал вглядываться в непривычно невозмутимое лицо издателя, почти скрытое тенью от мехового воротника. И наконец не смог сдержаться:

— Я вас узнал! — закричал он. — Вы — Фантомас! Вы повторили внешность господина издателя — но не его мимику! Вы сделали это, что вмешаться в нашу рукопись и даже после завершения серии сохранить своё чудовищное бессмертие!

Человек в пальто отпрянул, на одно мгновение в его глазах сверкнул ужас. А потом, моментально отыскав решение, он с невероятной ловкостью извернулся, прыгнул в сумрак салона «Пежо» и захлопнул за собой дверь. Зарычал двигатель, чёрный автомобиль тронулся — и спустя всего несколько секунд исчез за поворотом на бульвар Распайль.

Аллен остался один на пустой тесной улице, и только холодный ветер кидал ему под ноги всё тот же лёгкий парижский снег…

20. Гакусюин затопило

Кимитакэ шёл мимо фонтана с каменной черепахой, когда заметил, что по мосту идёт знакомая фигура. Это был Банкир.

В строгом пальто, аккуратной шляпе-котелке, он шагал таким шагом, что сомнений быть не могло: он имеет все полномочия. Из кармана торчал пожарно-красный термос со свастикой — подарок немецких партнёров.

Так что юноша поспешил навстречу.

Свет утреннего солнца растекался как тёплый мёд.

Тропинка была даже не вымощена, а словно бы обозначена среди кустов и деревьев. Выложенные белыми камешками прямоугольники в отросшей траве складывались в пунктирную линию. Путь был очищен от кустов и особо колючих зарослей, но всё равно казалось, что он идёт по тёплой тропе через нетронутый лес.

Когда он добрался до площадки перед мостом, там уже собрались все причастные: профессор Окава Сюмэй, генерал Кавасима, командир охраны и даже Ёко Атами успела прибежать с ладошками, красными от мела.

Был здесь и Юкио.

— Я к вам от Тиба, — сообщил Банкир, выдыхая. — Имеются все основания полагать, что недавняя атака будет не единственной.

«Получается, на плохом он счету, — подумал Кимитакэ, — раз приходится так выслуживаться».

— У нас уже представитель клана, — с улыбкой заметил Окава Сюмэй и бросил взгляд на девочку.

— Со мной особо опасных происшествий не было! — доложила Ёко Атами. Как всегда, девочка возникла словно из-под земли.

— Милая Ёко, — заулыбался Банкир, — ты и сама по себе — бесконечно милое происшествие.

Потом повернулся к военным и заговорил голосом, полным металла:

— Даже не думайте, что у нас всё благополучно. Я выяснял — положение военного производства критическое. Американцы собирают самолёты на конвейере, а мы — гаечными ключами под навесами скручиваем! Работают там те, кого на фронт не отправили, а на фронт отправляют всех… Внедрить при таком режиме ничего невозможно, мы воюем тем же оружием, что и в начале войны. А когда самолёт всё-таки готов, оказывается, что возле авиационных заводов нет аэродромов. И что грузовиков, которые могли бы перевезти самолёт, у нас тоже нет. И вот мы опять разбираем самолёт на большие узлы и везём его на ближайший аэродром. Дороги у нас настолько плохие, автомобилей мало. И даже в Хиросиме, где хоть какой-то личный транспорт был, им ездить всё равно не на чем: бензина не хватает. Не просто так плакаты везде висят, что капля бензина — всё равно что капля крови, а автобусы даже в Токио уже лет пять как на древесный уголь переделаны. Приходится полагаться на родную природу. И тут выясняется, что даже лошади не подходят — слишком тряско получается. Приходится возить на сене, повозками, запряжёнными парой волов. Для истребителя нужно три повозки, а на бомбардировщик — целых двенадцать. И это при том, что волов у нас даже не разводят уже лет тридцать, приходится их из Китая возить. Кормов не хватает, а «Мицубиси» не может их доставить — она уже третий год под судом за то, что изымала скот у местных крестьян принудительно, пусть и с оплатой. Я насилу добился, когда ездил туда с инспекцией, чтобы они самолёты не целиком собирали, а просто скручивали в эти самые узлы. Потому что всё равно же разбирать, неужели не очевидно? Оказывается, не очевидно, особенно когда два цеха в разных корпусах. Правда, то, что доставляется, не всегда удаётся собрать на аэродроме в самолёт, а то, что собираем, не всегда взлетает. А лётчики наши наловчились летать без парашюта, зато берут с собой в кабину короткий меч, потому что самурайский шик и всё такое. А что от этого меча компас с ума сходит, их не волнует, они готовы и вслепую взлететь и погибнуть. И это у нас повсюду. Мы топим американские корабли, а они строят их ещё быстрее, чем мы их топим. Вот почему у нас не всё благополучно на Тихом океане! Недостаток патриотизма тут ни при чём. Когда в тебя летит снаряд, патриотизмом его не остановишь.

— У нас на острове своя динамо-машина, — пробурчал полковник себе под нос. — С электричеством всё в порядке. А чтобы автоматизировать каллиграфическую магию, нужна машина Тьюринга, а нормальной машины Тьюринга даже в Академии наук нет. Это немцам хорошо, они французов завоевали, русских, у них румынские вампиры в союзниках. А у нас одни корейцы и даяки. Ребята, конечно, смышлёные. Но деревенские. Нет у нас пока научных трофеев, даже в Сингапуре только и было, что консервированные ананасы.

— Электричество — это хорошо, но я бы хотел видеть больше прогресса. Исследовательская база на Эносиме находится под величайшей угрозой.

— Так когда атака-то будет? — спросила Кавасима.

— Первая атака была попыткой проникнуть на остров изнутри.

— Говорят, — заметил на это Юкио, — что компромат всюду.

— Да, она провалилась. Теперь есть все основания ожидать атаки более простыми, военными средствами. Флотской артиллерией или авиацией, с применением новейшего вооружения.

— И вы считаете, что уж она-то нас прикончит? — осведомился Юкио.

— Это просто старческое ворчание, — отмахнулся от него Банкир. — Поверь старому опытному человеку, который прожил уже половину жизни — нет у нас теперь ни инакомыслящих, ни предателей. Есть просто патриоты различной ретивости. Да, у нас есть политические партии, у нас есть рабочий вопрос. Но партии у нас больше для порядка, как и парламент. По большому счёту, у нас и партий-то нет, это просто большие клубы для богатых и влиятельных. Какой-то писатель даже заметил, что наши японские кланы — это просто фракции единой огромной партии в семьдесят миллионов человек, которую и называют Японией.

Глядя на этого деловитого подтянутого человека, Кимитакэ вдруг явственно ощутил: времена стремительных хапуг эпохи Мэйдзи вроде Дзандзиро Тиба или даже его собственного дедушки Садотаро прошли безнадёжно.

Новые, заматеревшие хозяева денег добавили к богатству и влиятельным знакомствам благородство и изящество почти на уровне аристократии эпохи Хэйян. И при этом держали наготове, подобно бродячим самураям, отборные грубые выражения и готовность применить силу. Да, это были не только богатые, но ещё и очень опасные люди.

Государства они не боялись — были уверены, что оно и так у них в кармане. Законы о централизации можно было толковать как угодно, антимонопольные законы вообще никого не волновали. Влиятельные компании, чьё могущество не смогла бы разрушить даже ковровая бомбардировка, просто поджидали подходящего момента, чтобы отыграть все потери за пару месяцев.

У японцев не только был интерес к европейскому оружию — у них уже на момент прихода чёрных кораблей были два города-миллионника, где ещё при сёгунах рисовали свечные графики и продавали фьючерсы. А у Кореи в крупнейшем городе проживало целых 250 тысяч жителей… Непросто совершить буржуазную революцию и промышленный переворот, когда вся буржуазия — это ты и восемь твоих друзей, а верхушка уверена, что своя промышленность не нужна, ведь всё, что хочешь, можно купить у японцев, и даже дешевле получится.

— Наши промышленники и финансисты хватаются и выжимают всё из малейшего шанса, — заметил Банкир. — Поэтому простой народ никогда не рад росту в экономике. Те, кто получает прибыль от их труда, готовы уработать до смерти сколько угодно китайцев и даже своих собственных соотечественников — лишь бы воспользоваться удачным раскладом.

— А если впереди кризис, что делаете?

— Истерично вопим, что надо развивать внешнюю торговлю, — спокойно ответил Банкир. — Якобы достаточно отыскать новые рынки и снова начнётся рост — как может правительство не замечать такого очевидного факта? Особенно забавно это звучит для больших концернов вроде того же Тиба. Им-то нет дела до спроса, разорится одна компания — у них десяток других есть. Всё равно торговать наружу может только большая компания. В кризис все побегут сливаться с большими компаниями, и Тиба легко отобьёт все затраты и даже сожрёт ещё парочку новых рынков.

— Вы попали к ним на службу через такое слияние! — догадался Кимитакэ.

— Верно. Не всё же шляпами торговать… Кстати, ты не изменил своё отношение к Соно-тян?

— Мы по-прежнему друзья. Каждый раз, когда встречаемся, спорим.

— Не передумал насчёт женитьбы?

— Я же официально мёртв. Думаю, родителям скоро даже положенные им 66 йен в год придут. Я не думаю, что Соноко захочет жениться на мертвеце.

— Я уверен — раз ты сумел так хорошо умереть, то и с воскрешением справишься.

— Я не уверен, что ей это понравится.

— Думаю, она привыкнет. Когда я был младше, нас учили так: надо сперва вступить в брак, а уже потом полюбить. Такая любовь будет намного надёжнее. А пока совсем юн, можно тренироваться и считать себя обрученным с государством, — банкир пожевал губами, а потом всё-таки нашёл как продолжить: — Конечно, тогда другие нравы были другие, люди обычно заключали брак по расчёту и уговору семей, так что о внешности мало кто беспокоился. Помню, к нам привозили «Поцелуй» Родена, чтобы приобщить народ к французскому искусству. Так вот, нагота цензора не смутила, зато он велел замотать головы материей, потому что целоваться — это не гигиенично.

— Я думаю, в теперешних условиях наш брак стал бы большой проблемой и для вашей семьи, — заметил в ответ Кимитакэ. — Соноко — ваша единственная дочь. Получается, она записана в семейную книгу как наследница. Но если она выходит замуж, то, получается, её придётся переписать в нашу книгу, а вы, стало быть, останетесь без наследницы. Это, конечно, юридически неудобно.

— Это не преграда, если есть хороший юрист. Просто усыновляешь мальчишку из бедной семьи и делаешь наследником его. До войны это недорого стоило, а теперь семья даже доплачивать готова, если берёшь второго или третьего по старшинству. В новой семье он будет за старшего, а значит, в армию не заберут.

— И вы готовы ради женитьбы дочери вписать в семью какого-то юного чужака?

— Ради счастья дочери я готов на всё, — отчеканил Банкир. — А этому отбросу, разумеется, всё равно ничего не достанется. Пройдут положенные полгода, подтвердится беременность — и я его просто выгоню и наследства лишу. Ещё чего, мнить подобное единственным шансом. Может быть, я со временем тоже женюсь? Может, у меня ещё три или четыре поздних ребёнка будет?

— Я бы предпочёл просто взять вашу фамилию, — настаивал Кимитакэ. — Пусть Соноко остаётся старшей наследницей. А в нашей семье останется мой младший брат, который всё равно непризывной. К тому же ваша фамилия куда благозвучней моей.

— Идея достойная. Но вот только скажи: ты ведь всё равно на Соноко жениться не хочешь?

— Это дело кажется мне преждевременным.

— Это дело всегда кажется преждевременным. Ну а если так, раз мы с тобой мужчины, ответь мне, пожалуйста, на один очень важный для меня, как отца Соноко, вопрос: у тебя вообще хоть раз было?

Кимитакэ смутился. Потом вдохнул побольше воздуха, словно собираясь впитать вместе с ним храбрость. И выдал:

— Нет. Я бы не хотел с продажной женщиной, а с порядочными отношения завести не могу. Всё работа и работа, тем более на закрытом острове. Нет новых знакомств — нет и новых отношений. Так оно обычно бывает.

На этот раз стушевался уже Банкир. Он тоже подумал, пошевелил усами и наконец сказал, уже более тихо и доверительно:

— Я всегда догадывался, что моя дочь выбирает хороших друзей. Не было бы этого брачного дела — я бы тебя усыновил. У тебя хотя бы почерк разборчивый.

***

Ещё оставалось время, и Кимитакэ почему-то захотелось добраться до верхней площадки острова, где возвышался маяк.

Вблизи маяк впечатлял ещё больше. Его башня была собрана из белых труб и напоминала бамбуковые строительные леса, поставленные вокруг башни, но никакой башни под ними не было, просто внутри закручивалась винтовая лестница.

Если посмотреть на запад, то между стволами лохматых пальм проступала линия горизонта, где море сходилось с небом. И там полыхал раскалённо-рыжий закат. Казалось, кто-то положил в море невероятно длинный меч, и этот меч был объят пламенем. А перед мечом, на чёрной полоске суши, глаз внезапно угадывал очертания горы Фудзи — тот же самый вид, что служил главным украшением кабинета Курортника.

Какой-то человек смотрел в ту сторону, стоя у края площадки перед маяком. Человечек был среднего роста, но при этом казался каким-то низеньким, одетый в чёрный костюм со смокингом, который сидел на нём так удачно, словно человек таким родился и они потом росли вместе. А на голове у человечка был старомодный цилиндр, настолько высокий, что казался едва ли не больше самого хозяина.

Школьник подошёл ближе и увидел, как на укрытом тенью лице сверкнула оправа пенсне.

Какое-то время Кимитакэ молчал. А потом не выдержал:

— Я осмелюсь предложить вашему императорскому величеству удалиться в подземное убежище, — произнёс школьник. — Положение на острове очень опасно. Ожидается атака противника.

— Не стоит беспокоиться, — ответил неожиданно обыкновенный голос, и Кимитакэ бросило в пот: он не осмеливался и мечтать, что когда-нибудь будет вести подобные разговоры. — Ты смотри — Гакусюин затопило!

Сперва Кимитакэ не понял намёка. А потом догадался взглянуть на тот самый пляж, разрезанный заслоном из колючей проволоки, где Юкио лепил из песка центр Токио.

Начинался прилив. Сумрачная вода бежала по траншеям столичных улиц и уже переливалась через край ограды вокруг его родной школы, а поток с другой стороны прорвался к армейской штаб-квартире. Тем временем окружённый высокими стенами императорский дворец пока оставался нетронутым.

Кимитакэ смотрел туда, как завороженный, не в силах ни сказать хоть слово, ни хотя бы повернуть голову.

— До меня дошли слухи, что именно на этом острове была спасена от коварных заговорщиков священная печать императорской фамилии, — продолжал человечек. — Должен ли я доверять этим слухам?

— Всё было именно так, как говорит ваше императорское величество. Мы приложили все усилия!

— А твоё имя, случайно, не Кимитакэ? — вдруг спросил человечек в цилиндре, — Я его запомнил, потому что это имя очень необычно.

Юноша одним рывком развернулся к человечку и вытянулся по стойке смирно. Благо, полувоенная школьная форма делала этот жест более-менее естественным.

— Для меня огромная честь быть замеченным вашим императорским величеством! — гаркнул он.

— Ничего подобного. Я запомнил тебя из-за имени, а ещё потому, что был лучшим учеником в классе. Если ты посчитаешь нужным и сумеешь остаться в живых, ты имеешь даже право произнести выпускную речь. Мы не можем доставить тебя в школу — было объявлено, что ты записался добровольцем в армию, находишься на секретном задании и, предположительно, убит. Но охотно дадим твоим бывшим одноклассникам послушать твою выпускную речь в записи. А ты можешь здесь, в безопасности, вообразить, как сильно они будут тебе завидовать. Пока же прими вот это. Ты это заслужил, а государство не должно забывать про заслуги.

Человечек протянул закрытую чёрную коробочку размером примерно в половину стандартной книги. Кимитакэ не знал, как себя вести, поэтому просто упал на колени и очень деликатно, почти кончиками пальцев принял коробочку из крошечных ручек в белых перчатках. Поцеловал её, положил на голову, как буддистский служитель делает со свитком сутр, — и только потом открыл.

На чёрном бархате лежал серебряный кружок карманных часов — прямиком из тех времён, когда люди такими пользовались и даже на жилетке был особый карман. Кимитакэ прислушался, но тиканья ещё не было — надо было завести и выставить.

С благоговением он закрыл крышечку и поднял глаза — но человечка в цилиндре на площадке уже не было.

И даже закат за деревьями уже догорел, захлебнувшись в сизых чернилах сумерек.

21. Саламандра

В тот день снабженцы удивили их русским обедом. Формально это ничего не нарушало: Советский Союз отчаянно пытался остановить немецкий прорыв к Волге и явно не собирался воевать в Маньчжурии.

На столе были пирожки, квашеная капуста из стратегического запаса и нечто красное под названием борщ. Дополнял это русский салат — целая гора капусты, щедро политая маринадом.

Удивительно, но было сытно и даже вкусно. Казалось, сейчас зазвучит «Тройка», «Красный сарафан» или «Неделька» — одна из тех песен, наверняка забытых в самой России, что были в моде сразу после революции, на излёте эпохи Тайсё.

За три недели, которые Кимитакэ провёл на Эносиме, он так и не отведал местных специалитетов — ни жареных мальков, ни мяса в панировке, жаренного на китайский манер и с долькой лимона, ни знаменитого эносимского пудинга. Видимо, их сочли слишком трудоёмкими для военного времени.

— Есть какая-нибудь идея, почему они решили атаковать именно сегодня? — спросил Кимитакэ. — Что разведка говорит?

— Возможно, потому и нападают, что мы закончили подготовку, — предположил Юкио. — Как писал Ходзё Сигэтоки, «распустившиеся цветы — не больше, чем приманка для бури».

— Написано красиво, но нелепо, — заметил Банкир — теперь он завтракал вместе со всеми, — откуда буре знать, где и что распускается? Буря — явление более глобальное, она вообще не замечает цветков. Это против здравого смысла.

— Видимо, и вправду дело не в этом, — согласился Юкио. — Ведь говорил я ему тогда во время похода против клана Миура: «Вы, князь, воля ваша, что-то нескладное написали! Оно, может, и красиво, но больно недоказуемо. Над вами потешаться будут».

— Когда к нам пришли из Америки чёрные корабли, и мы и Корея были изолированные государства, — продолжал Банкир. — Мы после обновления Мэйдзи начали строить корабли и железные дороги, и американцы не решались уже даже мечтать о том, чтобы нас завоевать. А Корея ничего не сделала, и очень скоро она стала японской колонией. Меня учили в университете, что всё дело было в городах и талантах японского народа. Но иногда мне кажется, что главное было всё-таки в паузе. В Америке началась гражданская война, примерно десять лет им было не до нас. Что дело ещё и в том, что нам просто повезло. А в таких делах на везение опираться губительно.

Кимитакэ вдруг понял, что хочет его ударить. Даже в младшей школе не хотелось — а теперь вот возникло желание. Этому человеку мало ощущать себя влиятельным и богатым — он хотел в придачу быть самым хорошим.

— Поэтому мы опираемся не на везение, — сказал Окава Сюмэй, — а на города и таланты. То, что не отберёт у нас даже жестокое поражение.

— В борьбе с превосходящими силами противника, — напомнила Кавасима, — победа с помощью обычных средств всё равно невозможна. Поэтому следует уничтожать и истреблять врага, применяя особые методы. Самолёт за самолётом, корабль за кораблём, танк за танком, человека за человеком. До тех пор, пока у врага воинский дух не закончится. Мы не можем полагаться на обычное оружие. Надеюсь, теперь ясно, почему Стальная Хризантема значит так много.

— А что вообще такое эта ваша Стальная Хризантема? — спросила.

— Мы не можем вам про неё рассказать. Но, возможно, вы увидите в действии её Большую печать.

— У нас, похоже, всё засекречено.

— Ещё как! — заметила Ёсико. — Недавно цензурный комитет случайно обнаружил, что армия тайком от флота строит подводные лодки и авианосцы. Которые, правда, на воде пока так и не держатся, но металла сожрали горы. Слишком полагается на технику, а технику-то люди делают. Про это и начальник информационного отдела флота пишет. Если нет матерей, война невозможна — потому что тогда не будет солдат. К счастью, это невозможно, а потому война не прекратится, поскольку хорошие матери народят хороших солдат. Матери — это фертильные батальоны, и они больше всех сделали для победы. У нас теперь нет просто матерей, просто сыновей, просто территорий. Все пойдут на войну, все станут солдатами!

— Между тем до атаки пятнадцать минут, — сообщил Юкио. — Если не пойдём сейчас — начнут без нас.

И они гуськом отправились из столовой по галерее — в сторону той самой площадки, где возвышался маяк.

***

Утреннее небо было покрыто складками от серых облаков, так что наблюдать восход солнца не было ни малейшей возможности.

Кимитакэ шагал в конце, пытаясь понять, что именно он сейчас слушает.

Когда тебе лет шестнадцать, легко и весело ждать, что всё рухнет, и говорить, что нет ничего проще, чем перевернуть мир и потрясти основы. Потому что можно не задумываться, как именно ты собираешься это сделать. Словно тот будущий присяжный поверенный, который писал в дневнике, что «разрушит и мораль, и установившиеся человеческие отношения, разрушит любовь и религию и закончит свою жизнь всеразрушением».

И тем более потрясает, когда ты с таким всеразрушением сталкиваешься.

Конечно, это, как ни странно, прибавляло ума и спокойствия. То, что тебя могут убить в любой момент, лишний раз напоминало, что бесполезно пытаться всем нравиться и соответствовать высоким стандартам. Есть у себя только ты, и можешь остаться только собой. Потому что тебя всё равно заберёт смерть, а для сумрачных угодий Идзанами подойдут все. В этом была своя мудрость, но почему-то было опасение, что в мирное время она не сработает.

На площадке под маяком дул холодный ветер.

Банкир отпил из термоса со свастикой и хотел уже что-то сказать, но тут заговорил Юкио:

— Давным-давно один принц был очень недоволен банальностью своего положения. Он был обречён выполнять всякие формальности, управляя ещё одним государством. А тем временем его ум предвидел, что человек способен на большее: женщины могут больше, чем угодничать, мужчины больше, чем требовать. Возможно, он заблуждался, но всё равно видел это очень отчётливо. К тому же он обладал властью и мог ею рискнуть. И он — принялся провоцировать.

Сначала начал убивать женщин. Но они не возражали. Напротив, на смену приходили новые и новые.

Тогда он начал убивать своих приятелей, после возлияния или охоты. Но свита не редела.

— Это ты про Юлиана Отступника рассказываешь? — осведомился Окава Сюмэй.

— Думаю, про Гелиогабала, — отозвалась Кавасима. — Деятельный был юноша. Сенат не простил ему изобретения подушки-пердушки.

— Он пробовал убивать великолепных зверей, поджигать дворцы, просто разрубал на части случайных прохожих. Но звери, здания и толпы никуда не девались. А подданные не просто не роптали — но даже не пытались его образумить. Слишком нечеловеческим он был для простых людей, чтобы они могли разглядеть принца как следует.

Однажды вечером он скакал на коне по лесной опушке и повстречал там того, кто мог оценить его творчество. Это был Демон, бесстыдно прекрасный, искусный в любви и жестокости…

Но тут заревела сирена, и что стало с принцем и демоном, было уже не расслышать.

«Кто же активирует Большую печать?» — подумал Кимитакэ. И не успел он додумать эту мысль — как система активировалась сама.

Задрапированный расписанными полотнами маяк вспыхнул — и в то же мгновение вспыхнули прожектора, установленные по берегам острова. Спроецированные на облака, над Эносимой повисли знаки Большой печати Стальной Хризантемы.

— Главное, чтобы теперь атаку не отменили, — произнёс Кимитакэ.

— Не отменят, — с неожиданной уверенностью произнёс Окава Сюмэй. — У них свои обстоятельства.

Тем временем знаки уже вступили во взаимодействие. Черты иероглифов поплыли, начали соединяться друг с другом. Потом серые тучи вздрогнули, словно лягушка прыгнула в центр печати — это сработал часовой механизм и опустил в центр проектора яшмовую печать императора.

И они увидели, что происходит.

Разумеется, этот вид не имел ничего общего с тем, что показывают современные оптические приборы. Таким мир видели древние заклинатели, хорошенько надышавшись с жаровни смесью пяти тайных трав.

Небо опять было круглым, а земля квадратной — и в этом не было ничего удивительного.

На краю памяти — настолько непривычным был этот опыт — вспомнилось, как где-то на излёте сёгуната к одному из тогдашних знаменитых заклинателей пришёл поклонник европейской науки и принялся насмехаться — вот древние учили, что небо круглое, а земля квадратная. Даже если это и так — как же они соединяются?

«А у тебя сверху голова круглая, а ступни, если поставить вместе, образуют квадрат, — напомнил заклинатель. — А теперь подумай — как же они соединяются?»

Потом они увидели противников.

Разумеется, противники тоже не были похоже на фотографии. Это была огромная хищная железная птица. Птицей управляли два существа в чёрной коже и с головами свиней — видимо, такой вид придавали им кислородные маски. Они одновременно сидели и на спине, и в голове у железных птиц. И в этом не было ничего необычного.

А в лапах они держали гигантские стеклянные цилиндры, забранные в металлические решётки. И внутри цилиндров бились огромные огненные саламандры — те самые, про которых Плиний Старший писал, что это единственное животное, способное истребить целый народ, ежели не уберегутся.

Пилоты даже не подозревали о Великой печати, а Саламандры уже ощутили завихрения и с каждой секундой бились в огнеупорное стекло всё сильнее. Выше них было пустое, бесцветное небо, а под ними — сплошной и лохматый ковёр облаков.

— Не видим цели, — бормотал пилот. — База, густая облачность, мы не видим цели.

— СОГЛАСНО ПОКАЗАНИЯМ ПРИБОРОВ, ВЫ УЖЕ ДОСТИГЛИ ЭНОСИМЫ! — отвечал им в наушниках далёкий голос. — ПОВТОРЯЮ, ВЫ УЖЕ ДОСТИГЛИ.

Источник голоса был засекречен, поэтому со стороны казалось, что слова доносятся прямо с неба.

— База, мы не видим, куда сбрасывать.

— СБРАСЫВАЙТЕ ПРЯМО СЕЙЧАС, ЭТО ПРИКАЗ. СБРАСЫВАЙТЕ ПРЯМО СЕЙЧАС, ЭТО ПРИКАЗ.

Когти железных птиц сжались, сокрушая огнеупорное стекло, а потом расступились. И три саламандры с хвостами, как у метеоров, полетели вниз.

Словно приглашая, покров туч лопнул и расступился перед ними, открывая вид на город, куда они падали.

Но это была не Эносима. И даже не Токио.

У этого города не было знакомых примет. Но особое зрение подсказало, для чего служил этот город — и память услужливо подсказала его название.

— База, тучи расступились, — тем временем бормотали пилоты. — База, произошла чудовищная ошибка. База, мы выпустили бомбы, но это Вашингтон! База, это Вашингтон!

«А ведь был бы приказ, — подумал Кимитакэ, — мы бы и на Токио её сбросили».

И сам испугался своей мысли.

***

Саламандры падали на зелёный, двух-трёхэтажный город, где много куполов и запрещены небоскрёбы. Не было никаких признаков паники — хотя внизу, в подземных штабах, разумеется, паника и аврал.

«Теперь они нас точно уничтожат, — понял Кимитакэ, — не пожалеют ни бомб, ни людей».

И только на половине пути её движение начало замедляться. Словно что-то невидимое выталкивало их обратно, не давало упасть на ещё не проснувшиеся дома.

— Это антигравитация, что ли? — поинтересовался Банкир.

— Антигравитацию никто пока не открыл, — уверенно сообщила Кавасима.

— Это магия индейцев навахо, — уверенно произнёс Окава Сюмэй, — узнаю подход. Мы не знаем их языка. Кимитакэ, эта печать поворачивается?

— Не надо ничего поворачивать, — послышался уже знакомый голос.

Юкио стоял под маяком — странной белой тенью. И только приглядевшись, можно было разглядеть, что он полностью раздет, а его школьная форма образцово сложена у него под ногами.

Юкио шагнул вперёд, смахнул со лба волосы. А потом раскинул руки и начал расти.

И вид поля боя изменился.

Теперь оно напоминало чёрно-белый набросок на рисовой бумаге.

Пахло озоном, гнилыми водорослями и ядрёной солью далёких морей.

Бешено вращалась Большая печать Стальной Хризантемы. А с другой стороны в неё пытались пролезть три оживших огненных шара, в которые превратились три саламандры. Их пропихивала зыбкая, едва различимая тень, и почему-то было ясно, что в волосах у этой тени перо. И где-то дальше, на краю видимости, улепётывала от последствий больше уже не опасная железная птица.

А с другой стороны происходил настоящий театр теней.

Сперва появились две голые и ловкие руки. Они сплелись, изображая лотос. Потом этот лотос сомкнул лепестки — и принялся опять распускаться, но теперь в нём стояла хрупкая фигурка подростка, и пола было не разобрать. Фигурка начала расти всё больше и больше, и чем больше она становилась, тем меньше в ней было красоты и изящества. Теперь она походила скорее на змею.

Вот её голова уже поравнялась с печатью. Вот тень с пером, не замечая силуэта, совершила отчаянный толчок — и три смертоносных, объятых пламенем шара полетели обратно сквозь лопнувший край Большой печати.

На лица собравшихся дохнуло жаром. С горестным треском лопались одна за другой ртутные лампы маяка, погружая площадку во мрак.

Но в последнее мгновение они увидели, как вытянутое лицо распахнуло неожиданно зубастую пасть — и проглотило разом всех трёх саламандр.

***

Ветер уже успокоился, но небо было по-прежнему пасмурным, и неспокойное море было асфальтово-серым. Небольшой катер отчалил от Эносимы и двинулся прочь, в мутную даль открытого моря.

На носу стоял открытый металлический ящик, выстланный тканью. В нём лежал Юкио и выглядел очень плохо. Его губы посинели, а взгляд блуждал где-то по небу.

— Одну ядерную я бы выдержал, — пробормотал он. — Но три — уже перебор. Хотя больше у них всё равно пока нет. Будут обычными бомбить, зажигательными.

Вокруг него собрались все, кто руководил проектом Стальной Хризантемы. И ещё двое флотских держали наготове такую же металлическую крышку для ящика.

Кимитакэ стоял рядом и держал друга за горячую руку. Он и правда не знал, что сказать, — но был уверен, что Юкио тоже это понимает, а значит, ничего особенного говорить и не нужно. Что скажешь перед лицом настолько искусного самопожертвования.

Ему вспомнилось классическое из «Книги пяти колец»: «Помни, не только воины, но и монахи, и женщины, и крестьяне, и даже совсем низкие люди порой с готовностью умирают во имя долга или чтобы избежать позора, Это все — не то». Вот это самое «то» и было сейчас перед его глазами. Сам Миямото Мусаси не смог найти подходящих иероглифов, чтобы пояснить лучше. Возможно, такие иероглифы вообще ещё не придуманы человечеством.

Катер качнуло. Юкио зажмурил глаза и закашлялся.

— Ты подожди умирать так быстро, — произнёс Кимитакэ. — Скажи сначала: что с Принцем-то стало, который Демона встретил?

Он вдруг вспомнил, что история осталась незаконченной.

— Ничего с ним не стало, — так громко, насколько был способен, отвечал Юкио. — Принц и Демон, возможно, исчезли в вихре жизненных сил. Потому что они были одним и тем же. Принц был Демоном, а Демон был Принцем. Потому и умерли они вместе, когда Принц, достигнув обычного возраста, скончался у себя во дворце. Он так и не нашёл выход из терзавшей его беды. Да и мы не найдём.

— А в чём же тогда была их беда? — спросил теперь уже Банкир. Было заметно, что он уже вообще ничего не понимает.

— А беда тут одна и та же, — Юкио замолк, припоминая точные слова, а потом констатировал: — Человек всегда хочет большего. Но как этого добиться — не знает. Ищет на небе знаки своей судьбы и нашариваем в своём жалком умишке идеи, как ему переделать небо. Но такой человек способен только ломать, поджигать и рубить. По себе знаю — можете быть уверены. Вот ничего у него и не выходит. Всё остаётся, как было, и меняется по своим собственным законам, не человеческим. Вот оно и всё. Тонкой музыки не хватает нашим желаниям!

А потом Юкио дёрнулся и затрепетал, как трепещет пойманная бабочка. Кавасима что-то рявкнула — рефлекторно и по-китайски. И, сообразив, что времени на разъяснения нет, просто схватила кислородную маску и вдавила её прямо в белоснежное лицо Сатотакэ.

Красно-чёрный дымок вырвался из его губ и ноздрей и заплясал внутри кислородной маски. Юкио почти удивлённо скосил на него свои блистающие чёрные глаза — а потом юное тело опять содрогнулось и замерло.

Теперь уже навсегда.

***

Кавасима приложила к его обнажённой груди Юкио стетоскоп. Другая рука не отпускала кислородную маску. Там продолжал клубиться горячий саламандровый дым.

— Сердце молчит, — констатировала принцесса-лисица. — Но мозг какое-то время ещё будет функционировать.

— Может, голову отрубим для верности? — предложил Банкир.

— Нельзя, из шеи дым саламандры пойдёт. Просто подождём по времени, пока мозг умрёт. Кимитакэ, доставай свои часы. Я помню, тебе дарили.

— Разве здесь ни у кого нет часов? — удивился юноша. — Ни у офицеров, ни у финансистов?

— Часы у нас есть, — отозвалась Кавасима, — но ты же тоже для чего-то здесь присутствуешь. Не стой столбом, ты свои быстрее достанешь.

Кимитакэ подчинился. Достал из кармана серебряный кружок часов, подаренных императором, — словно предчувствуя, он их завёл и выставил, — и дождался, пока пройдёт положенное время.

Он захлопнул крышечку — и в ту же секунду шесть пар рук накрыли тело свинцовой крышкой. Сверху, уже белой краской, была нарисована Малая печать Стальной Хризантемы.

Кавасима прикинула течение, а потом повернулась к рубке рулевого и крикнула:

— Сразу, как ящик падает, — лево руля! Не хватало, чтобы он после смерти нас протаранил.

Щёлкнули фиксаторы, кто-то уже открыл дверцу в бортике — и свинцовый гроб покатился по заранее заготовленным рельсам. На короткий миг задержался, балансируя на краю палубы, — и рухнул. Взбаламученная вода всхлипнула, проглатывая тяжёлый ящик. Пара мгновений — и на взболтанной винтами глади моря не осталось ни малейшего признака водного погребения.

— Вы уверены, что он полностью умер? — спросил Кимитакэ.

— Юридически Юкио Сатотакэ мёртв, — произнесла Кавасима.

— Юридически и я мёртв. Я о том, что он, как и вы — не совсем человек.

— Значит, когда-то всплывёт.

И больше ничего уже не говорила.

Мотор рокотал, и нос катера резал пасмурно-серую воду.

Часть 4. Трибунал в Токио

Часть 4. Трибунал в Токио

22. Весенний Курортник

Прошло четыре года. После бомбардировки простыми зажигательными бомбами, которые почти уничтожили Токио, и удара русских по Маньчжурии война довольно быстро закончилась поражением и безоговорочной капитуляцией Японии.

Кимитакэ уже привык к тому, что от Токио почти ничего не осталось. И к тому, что их район чудом, но уцелел. И даже к тому, что хоть столица и наполовину разрушена, жизнь постепенно вошла в прежнее русло.

Так, наверное, не раз бывало в китайской истории после очередного сожжения огромной столицы ещё одной ордой кочевников-завоевателей. После нескольких месяцев потрясений жители начинали привыкать к укладу новой эпохи.

Окончание войны на удивление мало изменило истерзанный город — разве что заполнило выгоревшие улицы толпами бывших солдат, которые стыдились прошлого и переодевались в любую штатскую одежду, и толпами наглых попрошаек, которые щеголяли чужой униформой, нарочито ободранной и обгоревшей.

Даже государство, пусть обескровленное и оккупированное, продолжало существовать и как-то действовать. Никакой резни, никаких чисток. Только изредка в правительственной газете сообщали, что парламент в очередной раз лишил неприкосновенности очередного знаменитого деятеля эпохи войны. Деятелю давалось две недели, чтобы добровольно явиться в тюрьму Сугамо и ждать там суда.

Парламент выдавал разрешение на арест бывших министров и генералов так же покорно, как всего за год до этого утверждал самые бредовые их законы и распоряжения.

Кимитакэ надеялся, что бывшего премьер-министра князя Фумимаро Коноэ, который и начал проект «Стальная Хризантема», не тронут. В конце концов, Коноэ и Тодзио ненавидели один другого, но на американские карикатуры попал именно Тодзио. К тому же Коноэ — князь, союзники наверняка не рискнут проливать кровь человека из императорской фамилии.

Так что Кимитакэ рассчитывал, что и к нему вопросов не будет.

И вовсе не потому, что он так уж сильно боялся смерти — в том, чтобы умереть за страну, пусть даже за её ошибки, есть некая каллиграфическая завершённость. Его пугал весь этот ход следствия — вызовы, допросы, утомительная неопределённость… Даже за страну не хотелось умирать долго и мучительно, с кровавой рвотой и долгими спазмами, как это было с его бабушкой.

Зимой однако союзники добрались и до Коноэ. В официальной публикации говорилось, что «после трёхдневного уныния и терзаний парламент вынужден издать приказ об аресте князя Коноэ, бывшего премьер-министра, и маркиза Кидо, бывшего министра-хранителя печати».

Но вскоре обнаружилось, что у Фумимаро Коноэ на руках ещё есть сильные карты: князь оказался председателем комиссии по выработке новой, демократической конституции, и, соответственно, лишить неприкосновенности его не могли.

В ответ на это американцы просто распустили парламент и вместе с ним аннулировали все постановления о неприкосновенности. На весну назначили новые выборы, чтобы получить парламент, который не спорит. А чтобы было ясно, какой приговор ждёт строптивого князя, в газеты совершенно случайно утёк текст его доклада императору, сделанного как раз перед Перл-Харбором.

Однако князь Коноэ и здесь отыскал выход. Ночью 15 декабря, за несколько часов до истечения срока, он устроил у себя в особняке роскошный приём.

Гуляли на последнее: шампанское лилось рекой, подали двенадцать разновидностей рыбы. Когда все уже захмелели, Фумимаро отправился в спальню, выдержанную в японском стиле. Там он передал сыну несколько бумаг и попросил всех заверить — он всегда и безмерно уважал Соединённые Штаты. А ещё — он всегда и безмерно уважал Советский Союз и даже собирался лететь туда в начале года на мирные переговоры.

После чего уселся в самое удобное кресло и принял яд.

Казалось бы, после этого участникам Стальной Хризантемы ничего больше не угрожало.

Но весна внесла свои коррективы.

***

Ранним утром бесцветного и прохладного весеннего дня кто-то позвонил в двери их семейного особняка.

На пороге стоял высохший старик в скромном, но опрятном пальто и с цепким взглядом угольно-чёрных глаз.

Это был Курортник.

От одного взгляда на Курортника делалось дурно. К тому же его появление не предвещало ничего хорошего. С чего бы ему вообще оставлять Дом Испанской Собаки в Камакуре, где из окна кабинета видно гору Фудзи, и добираться до Токио по чумазым и перегруженным железным дорогам?

Но и от одного вида этого человека веяло жутью. И только хорошенько приглядевшись, можно было понять, откуда берётся это неприятное впечатление.

Дело в том, что этот человек, с лунообразным морщинистым лицом и редкими, всклокоченными волосами, вовсе не был настоящим стариком. Эту внешность ему обеспечил не возраст, а синдром преждевременного старения. Поэтому он и выглядел настолько нечеловечески.

Маска старости была его естественным состоянием, безукоризненным защитным коконом, и Курортник собирался провести в нём ещё немало десятилетий.

А по паспорту Курортнику было где-то лет сорок пять, так что двигался он очень энергично. Легко, как молодой атлет, он шагнул в дом, не глядя сбросил ботинки и ступил на высокий дощатый пол.

— Униформа другая, — заметил он, разглядывая юношу. — Токийский университет?

— Поступить было не так сложно, как кажется, — смутился Кимитакэ. — Многие в плену, ещё больше людей просто не могут привыкнуть к новой эпохе. К тому же я выпускник уважаемой школы, это тоже учитывается.

— Какой факультет?

— Юридический.

— Я думал, ты выберешь химию, — грамматика вынудила Курортника обойтись пятью словами за раз.

— Я тоже так думал. Химия — эта наука, в которой и я, и отец одинаково не понимаем. Это обеспечило бы равновесие. Но семья выбрала юриспруденцию. Мы не знаем, оставят ли нашей стране промышленность, но государство-то будет существовать, с этим американцы ничего не сделают. А значит, нужны юристы.

— Там хорошие знакомства. Много богатых бездельников. Тебе будет легко. Ты уже привык. За школьные годы.

— Вы хотите мне что-то посоветовать насчёт учебы?

— Я пришёл обсудить последние новости. Тебе известно, что случилось в Китае?

Кимитакэ сразу понял, что дело серьёзное. Курортник против всех обычаев произносил больше трёх слов за раз.

— Нет. После войны словно затишье какое-то в новостях. Но я толком и не следил за газетами.

— Китайские контрразведчики смогли арестовать в Пекине разыскиваемую в течение долгого времени красавицу в мужской одежде. Не могу быть уверен, на какое из китайских правительств они работают. Скорее всего — Гоминьдан. Арестованную называют Цзинь Бихуэй. Но ты помнишь её под другим именем.

— Надо же, — лицо Кимитакэ помрачнело. — Вот и отыскали тётушку Кавасиму.

— Она жила в пекинском особняке, совершенно открыто, — продолжал Курортник. — Ничего не предпринимала, только со служанками пьянствовала. Сбежать не пыталась. Видимо, понимала, что Азия большая, но бежать ей некуда.

— Вы полагаете, по её делу привлекут и нас?

— Нет. Гоминьдан не контролирует даже Китай. Он не сможет привлечь из Японии.

— Но вы же пришли мне про это сообщить. Значит, что-то угрожает и нам!

— Прямо сейчас готовится суд над теми, кто развязывал эту войну. Арестовали, разумеется, только тех, кто был с нашей стороны. Суд будет проходить на Итигае, в уцелевших корпусах военного ведомства. Американцы выбрали здание H, самое большое и удобное.

— Ну, наказывать будут только самую верхушку! Генералов, адмиралов, министров. Нам-то чего опасаться?

— Не только. Есть один штатский подсудимый, который больших постов не занимал, но всё равно привлечён.

— Неужели это профессор Окава Сюмэй?

— Он проходит по классу А, среди самых опасных и закоренелых. Тех, кому почти не избежать смертной казни.

— А за что такая высокая оценка? Кому и что он такого приказывал?

— Он призывал к освобождению цветных народов и моральному единству мира. Часто читал лекции по этому вопросу по приглашению генерального штаба, а затем продолжил свою пропагандистскую деятельность при содействии генерального штаба.

— Сбылась его мечта, получается. Его заслуги признали даже американцы.

— У профессора Окавы Сюмэя есть различные достижения. Чтобы добиться своего, он привлекал много помощников. Среди них — я. И ещё — ты. А также полковник Кингоро Хасимото из русского отдела.

— Кто этот Хасимото?

— Мне в точности неизвестно. Но он уже арестован.

— Получается, не один я такой, — Кимитакэ попытался улыбнуться. — И до сих пор до конца не понимаю, что делал. Неужели вы думаете, что профессор Окава Сюмэй настолько малодушен, чтобы выболтать американцам все подробности работ по Стальной Хризантеме?

— Профессор Окава Сюмэй — человек бесстрашный. Но тщеславен. Поэтому он может выболтать всё, что угодно, и только для того, чтобы впечатлить судей и публику.

— И что, вы думаете, нас всех привлекут? Да они за маньчжурских обезьян привлекать не станут! Американцам нужны кадры, они знают наш язык ещё хуже, чем мы — английский. Вот увидите, для подсудимых самым сложным будет пулю и петлю не заработать. Кто сможет уклониться — тех помаринуют на пожизненном какое-то время, а потом всё равно помилуют, вот увидите! За Первую Великую войну, если помните, вообще никого не наказали, ну, если русского царя не считать.

— Ты молод, — Курортник поднялся. — Ты решай.

И он ушёл, шаркая деревянными подошвами сандалий.

***

С каждым днём Кимитакэ всё отчётливее понимал: он не сможет уже успокоиться.

Он был уверен, что под суд отдадут только бывших министров и командующих армиями. Причём только тех из них, кому не повезло угодить в американские газеты. Конечно, накажут главнокомандующего армией и главнокомандующего флотом, — а вот того, кто стоял над ними и чьё имя было страшно произнести, даже оккупанты трогать не осмелятся. Не тронули же союзники итальянского короля (а ещё императора Эфиопии) Виктора Эммануила III…

Так оно и было со всеми — кроме профессора Окавы Сюмэя. Едва ли организация школы разведчиков могла сравниться с оккупацией британской Бирмы. И едва ли обвинители прочитали хотя бы одну его книгу (они, кажется, даже не выходили на английском). Если не считать связей среди военных, Окава едва ли был более заметен своими речами и публикациями, чем какой-нибудь Ясу Окаяма.

Вот на что намекал Курортник. Почётного евразийца собирались наказать за историю с Саламандрой и прочие дела, которые творил Юкио Сатотакэ. Американцы охотно прощают резню мирного населения, медицинские опыты на «обезьянах Маньчжурии» и даже атаку на колонии Британии и Нидерландов — потому что лично их это никак не касается.

Но вот личного унижения они не простят.

А значит, будут раскапывать всё, что имеет к этому отношение. И рано или поздно притянут к процессу всех, кто был в нём серьёзно замешан.

А Кимитакэ делал для Стальной Хризантемы немало — пусть даже после капитуляции и закрытия проекта все его усилия пошли прахом…

Заключённых класса А содержали на юго-западе обугленной столицы, в уцелевшей элитной тюрьме Сугамо, спроектированной как раз для политических. Именно там в своё время содержали и повесили Рихарда Зорге.

Заключённые содержались отдельно и питались гамбургскими стейками из американского военного рациона с гарниром из овощей, выращенных на тюремном огороде.

О том, чтобы пробраться туда незаметно, не стоило и думать. Так что единственным вариантом добраться до профессора оставалось место судилища, где постоянно возникают драматические паузы.

Процесс обещают сделать открытым. Это облегчало дело. Если профессор действительно начнёт хвастаться Стальной Хризантемой — он сразу об этом узнает.

Узнает — и что?

Что он сможет сделать?

И чем больше Кимитакэ размышлял об этой тайне, тем более неизбежным становилось для него решение.

Сама по себе ситуация страшная. Он не мог обсудить её даже с младшим братом. Обсудил бы это разве что с сестрой или с Юкио. Но их уже не было среди живых.

Обсудил бы, пожалуй, и с Ёко Атами. Но неугомонная пигалица снова куда-то запропастилась.

Поэтому Кимитакэ думал-думал-думал — совершенно один.

Что опасного в том, что все тайны Стальной Хризантемы всплывут наружу? Да, вполне могут притянуть на отдельный, уже закрытый процесс всех, кто был причастен и уцелел. Кимитакэ пострадает точно. И для семьи это будет, конечно, серьёзным позором. За закрытыми дверями они будут, конечно, говорить гостям, что гордятся старшим сыном, угодившим под расправу оккупантов. Но на публике будут делать вид, что никакого Кимитакэ и в помине не было.

Он отлично помнил, как вела себя семья, когда он объявился дома после капитуляции. Официально он считался убитым на сцене театра Камакуры при загадочных обстоятельствах. Конечно, домашние обрадовались, что старший, оказывается, жив. Но ощущался привкус грусти: ведь в героической смерти, пусть и на сцене, была определённость. А теперь их сын опять жив, и в этом была неопределённость. Вдруг этот сумрачный, замкнутый, склонный увлекаться сомнительными вещами вроде каллиграфии юноша всё-таки опозорит со временем их честное фамильное имя — хотя, казалось бы, это не удалось даже дедушке Садатаро с его контрабандой, махинациями и скандальным губернаторством на Сахалине.

Конечно, Кимитакэ мало что сможет рассказать о Стальной Хризантеме. Он видел только небольшую часть, да и в ней немногое понял. Так что американцам останется разве что вдоволь над ним издеваться.

Много знал и умел и Юкио Сатотакэ. Но достать его со дна моря, чтобы допросить, у американцев едва ли получится.

Чем больше Кимитакэ размышлял об этом, тем отчётливей и непреклонней вставали перед ним тени давних мятежей тридцатых годов, которые вроде бы подавили, но вроде как приняли к сведенью. А тех, кто это устроил, сперва повесили, но чуть позже, когда это было уже безопасным, признали героями.

Что до рядовых участников, то их даже не вешали. Пусть они и нарушали закон, но по сути-то всё делали правильно. Такие молодые и дерзкие годились, чтобы искать счастья в Индокитае. А кто был из хороших семей — даже в Маньчжурии. Квантунская армия считалась элитной.

Колониальных групп войск больше не было. Но активная молодёжь оставалась. Японские острова совсем не были обескровлены, это вам не Европа. Все решающие битвы происходили на море, а на самолёты и корабли много людей не посадишь: так что страна проливала скорее пот, чем кровь. Даже полумиллионная Квантунская армия была не уничтожена, а просто застряла в советском плену.

Так что громкое политическое убийство, которое совершает школьник старших или студент младших курсов, возможно в Японии даже сейчас. Для этого не потребуются ни армия, ни флот, ни даже независимый парламент.

Конечно, все эти студенты и школьники, даже если они до сих пор патриотично настроены, ничего не знают о Стальной Хризантеме.

Зато знает он.

И, к сожалению, знает профессор. Который может разболтать американцам.

Но если его убьют, как только он откроет рот, всё сразу станет очень просто.

На все вопросы теперь можно будет отвечать в духе тех самых путчистов 1930-х годов: очень решительно и очень абстрактно. «Страна переживала ответственный момент, в связи с чем должны были быть приняты надлежащие меры — улавливаете?» Корчевать военное воспитание, разумеется, будут. Но не тронут хотя бы каллиграфию. И другие тайные науки, которые наверняка сохранились в эвакуированных императорских библиотеках.

Конечно, он не мог знать, как много сможет вытерпеть, если за него возьмутся всерьёз. Но, скорее всего, они быстро поймут, что он всё равно ничего толком не знает, и просто будут судить.

Но его всё равно будут судить. Просто по другой, достойной статье.

Главная проблема — только он, Кимитакэ, знает и зачем это сделать, и как. Он подозревал, что на уже знакомом и всё ещё живом чёрном рынке за станцией можно раздобыть при должной ловкости и револьвер, и даже офицерский меч, которые американцы ошибочно называли катаной.

Но в этом не было смысла. С огнестрельным или даже холодным оружием его на суд не пустят. Но у него было другое оружие, не менее грозное, если правильно с ним обращаться.

Против бумаги и чернил американский конвой будет бессилен. Потому что у них, в Америке, другая магия, настолько привычная, что они сами её не замечают.

И Кимитакэ решился.

23. Суд в Итигае

3 мая выпало на пятницу. Кимитакэ ещё раз проверил конверт с прощальным письмом — он положил его поверх свёрнутого футона с таким расчётом, что оно может и не понадобиться. Тугой конверт балансировал на верхушке футона, неустойчивый, как само его положение.

Вместо университета он решил отправиться сегодня на Итигаю. Туда, где в бывшем здании H военного ведомства должно было состояться первое заседание международного военного трибунала для Дальнего Востока.

И он будет туда ездить до тех пор, пока не убедится, что профессор никого не выдал. Или хотя бы до тех пор, когда профессор всё-таки попытается кого-то выдать — и тут же погибнет от его каллиграфической кисточки.

Дорога до Итигаи была ему знакома, от Гакусюина туда можно было дойти пешком. Так что он ехал по знакомой трамвайной линии, чудом уцелевшей за время бомбардировок. Трамваи ещё редко, но ходили.

Вокруг был разрушенный бомбардировками и занятый американской армией Токио. Зрелище тяжёлое и вопиющее. Куда ни глянь — увидишь квадратное пожарище на месте сгоревшего деревянного квартала или жёлтые руины, из которых торчало покорёженное железо. Пожары давно отгорели, и ветер гнал колючую жёлтую пыль, и до сих пор порядочно смердело гарью.

Однако город существовал и даже жил — тут и там попадались жители в пиджаках, женщины в потрёпанных уличных кимоно и даже школьники в униформе не по росту. За военные годы к этому все привыкли.

Чёрный рынок выплеснулся прямо на улицу, и прогнать его было некому. То тут, то там улыбчивые девушки продавали с пустых ящиков кто фасоль, кто холодный чай, а кто-то фамильную глиняную посуду, с патиной и трещинками.

Чумазые мальчишки в огромных кепках, что достались им от погибших отцов, то и дело подлетали к неторопливому трамваю и предлагали тем из пассажиров, кто мог ещё двигать руками, свежие газеты, кокаин и знакомство с очаровательной и развратной девчулей, которая живёт «ну вот тут, рядом».

Казалось, трамвай нарочно тащится так медленно, чтобы пассажиры успели рассмотреть и проникнуться. Но салон при этом был забит настолько плотно, что там было трудно дышать и никому не оставалось дела до всего, что творилось снаружи.

Чтобы отвлечься в пути, Кимитакэ размышлял о том, что по-настоящему важно: а именно о творчестве Достоевского.

Помнится, Родион Раскольников тоже собирался убить злобную старуху-процентщицу ради блага всего человечества. И вот он убил её, и не только её — а счастье человечества так и не наступило.

Действительно, исполнен гордыни тот наглец, который думает, что знает, как устроить счастье для всего человечества. И если хорошенько его расспросить, наверняка выяснишь, что хочет он счастья-то главным образом для себя. Просто возможно, что он не против, если и остальному человечеству какие-то объедки от его счастья останутся.

Другое дело — убить, чтобы остановить нечто ещё более страшное, убить, защищая того, кому верно служишь. Не просто так даже иностранцы восхищаются преданностью сорока семи ронинов, хотя даже тогдашний японский суд признал их преступниками и приговорил к смерти.

А ведь Кимитакэ служил там не какому-то господину, а самому государству!

Разумеется, тут не шло и речи о справедливости. Благо, Кимитакэ уже закончил первый курс юридического факультета. И он успел усвоить, что в юриспруденции вообще нет такого понятия, как справедливость: есть более или менее конкретные законы и более или менее доказанные действия, которые более или менее им соответствуют. Всё вращалось вокруг совсем другого: останется история Стальной Хризантемы погребённой в архивах до того времени, когда интересовать она станет только историков, или, напротив, Стальная Хризантема будет продолжать убивать тех, кто был к ней причастен.

Пусть и он сам погибнет — но даже американцы наверняка войдут в его положение. На многое идут люди, чтобы исполнить свой долг. И уж тем более на многое человек пойдёт, чтобы спасти свою шкуру. Тут и американцам не нужно ничего объяснять, судя по тому, что они сами показывают покорённому им народу в вестернах. Даже безоружный и непьющий сын знаменитого шерифа из «Дестри снова в седле» может себе позволить такой образ жизни, потому что он и так смертельно опасен. Что уже говорить о менее искусных стрелках, которые твёрдо решили дорого продать свою жизнь... Как метко заметил сам Сатана где-то на страницах Библии: «Кожу за кожу меняют, а за жизнь свою отдаст человек всё, что есть у него».

К тому же тот болезненный случай, о котором он напряжённо думал, — это всего лишь самая болезненная крайность. Скорее всего, профессор Окава Сюмэй не устрашится угроз и не попадётся на хитрости. И спасёт этим не только честь всех, замешанных в Стальной Хризантеме, но, возможно, и собственную жизнь.

Пожары пропахали огромные просеки через застройку, и когда трамвай гремел через тот самый злополучный мост, Кимитакэ успел разглядеть Гиндзу. Вернее, то, что от неё осталось, — выжженное поле, присыпанное серым пеплом. От прежней роскошной торговой улицы остался только ряд почерневших от огня сейфов. Мрачные параллелепипеды стояли в ряд, похожие на надгробья, спроектированные новомодным скульптором-абстракционистом. Никто не пытался их открывать, потому что в этом не было смысла. Пожар раскалил их так сильно, что все деньги и бумаги, что лежали внутри, превратились в пепел.

Тем временем трамвай вкатился в правительственный район. Тут было почище, серьёзные окна официальных зданий смотрели из-за каменных оград. Стояли даже спешно установленные столбы с привычной перепутицей проводов.

Чуть поодаль виднелись сцены императорского дворца. Совершенно не тронутый, он напоминал неприступную крепость.

Армейский комплекс тоже совершенно не пострадал. Возможно, его построили особо неуязвимым, по каким-то секретным военным технологиям. Могло быть и так, что пилоты бомбардировщиков получили из штаба приказ не трогать их коллег со стороны противника. Но, скорее всего, это была просто случайность.

У входа сидели и скучали несколько американских солдат. Сержант, крупный и потный негр, пропустил его даже без обыска. Видимо, принял за родственника кого-то из подозреваемых. А может, решил, что этот долговязый попросту школу прогуливает и решил провести день за таким вот своеобразным зрелищем.

И, надо сказать, это предположение оказалось на удивление точным.

Здание H было небольшим, но всё равно впечатляло. Строго геометрическое, оно напоминало пирамидку, сложенную из шести: крестообразное основание из пяти кубиков, а посередине — такой же кубик башни второго этажа. От этой почти инопланетного вида постройки веяло будущим, и казалось, что из башни вот-вот запустят ракету.

Двери в тени входной арки были пока наглухо закрыты, и перед ними тоже стояла охрана.

Заключённых нигде не было видно. Видимо, их должны были доставить позже и незаметно.

На пыльном дворе кучковались журналисты, у многих из них было с собой по фотокамере со здоровенной круглой вспышкой. Среди них, к счастью, не обнаружилось потрёпанного и неугомонного француза с котом — и это уже радовало. Вообще здесь не было ни одного знакомого лица. Если процесс и освещали какие-то знаменитости, Япония ещё не успела запомнить их лиц.

Иногда появлялся кто-то из персонала, обычно в военной форме. Они носили какие-то папки и выглядели настолько погруженными в своё дело, что журналисты даже не пытались приставать к ним в надежде заполучить сенсацию.

Всё, что здесь происходило, совершенно не казалось чем-то торжественным и хотя бы важным. Во время войны Кимитакэ не раз представлялся ужасный финал: огненное море, которое накрывает страну, — или, напротив, острова раскалываются и уходят в беспощадную солёную бездну. Но теперь все эти фантазии казались такой же нелепостью, как официальная уверенность в победе. То, что случилось, казалось теперь неизбежным, а все другие варианты — нелепыми фантазиями.

Точно так же, наверное, мужчина лет в тридцать вспоминает свою школьную влюблённость, его снова бросает в пот, он невольно улыбается всем глупостям, которые ради неё совершил, — а в конце концов приходит к закономерному выводу, что ничего другого с ней получиться и не могло и даже при самом лучшем раскладе они не смогли бы друг друга вытерпеть.

Послышался какой-то шум. Кимитакэ повернулся в ту сторону.

Корреспонденты осаждали какого-то японца в учёных круглых очках и со сверкающими от брильянтина волосами, зализанными на левый пробор. Костюм у японца был самый обычный, только чуть серый и очень ловко подобранный по фигуре. Со вкусом подобранный галстук, завязанный ассиметричным узлом-«четвёркой», придавали этому японцу скромный, но представительный вид. Даже в пыльном дворе посреди оккупированной страны он ухитрялся сохранять достоинство, словно отлично вышколенный и уже пожилой слуга.

На очень хорошем, несмотря на акцент, английском этот японец что-то объяснял перед камерами.

Кимитакэ невольно прислушался к этому монологу. Говоривший явно был одним из адвокатов. Союзники привлекли его для заведомо безнадёжной защиты обвиняемых, чья судьба была уже предрешена. Законность процесса и соблюдение всех формальностей должны были ещё ярче показать те беззакония, что творились по всей Азии по приказам обвиняемых.

Адвокат говорил так умело, что в душе у Кимитакэ невольно проснулась надежда. Конечно же, процесс не закончится осуждением всех японцев как народа. И очень может быть, что не придётся даже никого убивать силой каллиграфической магии.

В конце концов, первое заседание ещё не начиналось и профессор евразийских наук даже не появился. Едва ли его уже допрашивали — сначала будут привлекать к делу его книги, статьи, трофейные документы и прочие свидетельства, которые говорят сами за себя. А значит, Окава Сюмэй пока ничего ещё не разболтал. Кто знает — вдруг его и не будут допрашивать всерьёз и он так и не скажет ничего опасного?

Ведь на скамье подсудимых кроме него будет немало генералов, которые могут поведать действительно интересные кровавые подробности преступных действий своих подчинённых.

Тогда Кимитакэ, пожалуй, предстоит доучиться на юридическом факультете и какое-то время работать по специальности. Всегда полезно послушать сложившегося профессионала.

— Скажите, — настаивал молодой и дерзкий репортёр в светлом костюме и красном галстуке, причём на галстуке было изображено нечто ромбовидное, — вам не отвратительно защищать этих мерзавцев? Неужели вы сами верите, что они не совершали этих преступлений?

— Вы можете быть совершенно уверены, что я вовсе не заинтересован в том, чтобы спасти виновных из рук правосудия, — спокойно парировал адвокат. — Основная задача адвоката именно в надзоре за формальностями процесса, чтобы на обвиняемых умышленно не навесили лишнего. Ведь в преступлениях, которые таким образом навешивают на сломленного обвиняемого, тоже кто-то виноват. Нельзя допустить, чтобы этот кто-то избежал наказания.

— Вам известно о маршах смерти, когда отставших военнопленных забивали прикладами? Ваши подзащитные рассказали вам о пытках и издевательствах, которым по их приказам подвергали пленных американских солдат?

— Мои отношения с моими подзащитными вполне доверительны. Они рассказали даже о том, как над ними издевались старшекурсники в военном училище. К сожалению, рукоприкладство у нас ещё не изжито, особенно в дальних горных деревнях, откуда прибывают призывники. К тому же воинские уставы рассчитаны скорее на действия против партизан, поэтому длинные и утомительные марш-броски — до сих пор основа тренировок и для наших собственных войск. Десяток смертей на марше были делом обычным. К тому же мы по-прежнему считали, что белые люди превосходят нас во всём — и размером, и силой, и выносливостью. Мы не знали, что современные белые люди уже не такие, что прежде, что они порядочно изнежены и их жизненные силы подорваны комфортом современной цивилизации. Японская армия просто пыталась их утомить, сделать так, чтобы у них не было сил даже на мысль о побеге. Мы совершенно не ожидали настолько трагического исхода.

— Почему вы взялись защищать этих кровожадных монстров? Разве их вина не очевидна?

— Мне известно, что предубеждение американцев против японцев куда сильнее их предубеждения против немцев, — спокойно ответил адвокат. — Оно и понятно: немцы не устраивали Перл-Харбора. Опросы показывают: треть американцев выступают за то, чтобы уничтожить саму японскую государственность, ещё треть допускают формально сохранять государственные органы вроде налоговой инспекции и Министерства культуры, но держать его под строгим контролем и постоянной оккупацией. Ещё 13 % просто посоветовали убить всех японцев, а полукровок загнать в резервации, а освободившиеся земли и города раздать по гомстеду. И лишь 8 % готовы японцев простить. Что касается суда — девять из десяти опрошенных считают, что японское военное руководство следует казнить немедленно и в полном составе, чтобы не тратить время на суд и уточнения международного законодательства. Но уместно ли стране-победителю устраивать над побеждёнными суд Линча? Всегда ли разумно следовать за голосом народа, который всё равно не отвечает за результаты? Вот что советуют делать с обычными японцами рядовые американские граждане по результатам газетного опроса, — адвокат достал из кармана пиджака пухлый фотоальбом, где вместо фотографий хранились газетные вырезки, и начал зачитывать: — «Япошек надо травить, как крыс». «Нужно их подвесить и резать на маленькие кусочки — очень медленно, чтобы долго не умирали». «Пытать их любым способом — главное, чтобы смерть была медленной и ужасной». «Засуньте их в большую цистерну, пускай задыхаются». «Убивайте их, как хотите, только убедитесь, чтобы перед этим они хорошенько помучились, точно так же, как они мучили наших мальчиков. Пусть они испытают всё это на собственной шкуре, прежде чем мы от них избавимся». «С остатками Квантунской армии делать ничего не надо — пусть замерзают в Сибири. Тех, кто у нас в плену и концлагерях, — вывезти на баржах и утопить в Перл-Харборе. Остальных передать на расправу китайцам». Я понимаю возмущение этих людей, их требования восстановить справедливость. Но разве подобные действия можно назвать правосудием? Я полагаю, никто из вас не будет спорить, что в ходе судебного процесса следует прислушиваться не к мнению публики, а к требованиям закона.

— Как вы думаете, кому-то из них получится избежать наказания? Могут ли эти преступники рассчитывать на то, что правосудие их просто забудет?

— Те, о ком забыло правосудие, не оказались бы на скамье подсудимых. На всех нас лежит большая ответственность — не упустить ни одной детали этого чудовищного дела. Ведь это процесс против самой идеи разжигания войны и расправ без суда и следствия.

«Умеет в уши лить, умеет, — подумал Кимитакэ. — Сейчас, когда Британия и Штаты опять с русскими рассорились, им могут опять понадобиться наши солдаты, они вполне могут парочку особо талантливых генералов и сохранить для командования японскими наёмниками. Пусть их сбросят без рации где-то в Сибири и пусть они там искупают свою вину двумя видами крови — своей и русской».

Кимитакэ начал обходить толпу. Достаточно близко, чтобы слушать адвоката, и достаточно поодаль, чтобы корреспонденты не узнали его и не набросились. Он уже услышал достаточно их вопросов, чтобы удостовериться: он понятия не имеет, как на них отвечать.

Вслед за корреспондентами он так увлёкся речью адвоката, что чуть не опрокинул раскладной столик, что стоял сбоку от входа.

24. Разгребатель грязи

Действительно, возле здания H стоял небольшой раскладной столик со стопками совершенно одинаковых книг в мягкой обложке. Рядом со столиком — пожилой и тощий американец в светлом костюме и тёмном галстуке в полоску, который то зорко оглядывался по сторонам, то принимался строчить скорописью в репортёрском блокноте.

Заметив юношу, он машинально, одним ртом заулыбался и протянул руку.

— Здравствуйте, — сказал Кимитакэ — на всякий случай, по-английски. — Вы, я вижу, корреспондент какой-то важной газеты.

— Льюис С. Эптон, независимый разгребатель грязи свободной Америки, — представился человек в костюме. — За счёт этого не состою в штате ни одной из газет, но могу. Судя по тому, что вы легко разговариваете по-английски, для вас не составит труда прочесть мой остросоциальный роман «Дракон Поверженный» о судьбе Японии под американской оккупацией. Вы можете приобрести его прямо здесь, у меня, без наценки издателя и дистрибьютора, и к тому же — с автографом автора!

— Неужели вы прибыли на это заседание только для того, чтобы продавать его случайным посетителям вроде меня? Очень немногие японцы способны читать по-английски. Что касается американцев, то они в основном журналисты — то есть ваши прямые конкуренты.

— Вы рассуждаете, юноша, настолько верно, что ещё пара фраз — и сами бы докопались до истины. Я прибыл собирать материалы. Здесь, на суде, пусть на мгновение, миру будут открыты чудовищные преступления ваших властей — и не менее ужасный цинизм властей наших. Но, разумеется, я захватил несколько экземпляров, потому что был уверен: здесь будут и люди вроде вас, а именно — потенциальные читатели.

— Я вижу, для вас это ещё и бизнес.

— У нас, в Америке, всё является бизнесом так или иначе. Вот увидите, у вас в Японии тоже скоро так будет. Я вижу у вас некоторые сомнения. Так вот, не сомневайтесь — вы можете купить мою разоблачительную книгу и за йены, причём по официальному курсу. Даже я иду на уступки оккупационной администрации.

Кимитакэ на всякий случай купил книжку. Она была новомодного формата — дешёвая, клееная, в мягкой бумажной обложке, и от неё металлически пахло типографской краской.

Теперь можно было продолжить расспросы.

— Как же вы успели написать эту книгу, — поинтересовался Кимитакэ, — если прошло не больше полугода после капитуляции?

— О, молодой человек! — американец заулыбался той самой улыбкой, с которой техасский фермер демонстрирует своего племенного бычка. — Вам, вижу, долго придётся учиться американскому подходу к делам. С точки зрения японца, я — писатель, и это уважаемое занятие. В Соединённых Штатах, напротив, это профессия презираемая, где-то между лифтёром и торговцем патентованным средствами от паразитов. Так что приходится соответствовать. Рабочего человека никогда не будут уважать просто так, он должен добиться, чтобы его уважали. Я не жду вдохновения, кровоточащие проблемы современности и так здорово вдохновляют. Литература — моя профессия, я пишу по тысяче слов в час по пять часов в день.

— Это звучит серьёзным трудом. Я немного знаю историю японской литературы. Так много работал, пожалуй, только Кёкутэй Бакин, чьи сочинения не собраны до сих пор.

— Работа? Юноша, что вы знаете о работе! Это даже не стандартный восьмичасовой рабочий день! А если ты думаешь, что стучать на пишущей машинке по пять часов в сутки семь дней в неделю тяжкий труд, — воистину, пойди и попробуй поработать всерьёз каменщиком или тем же самым краболовом. Завод советовать не могу — они у вас пока остановлены.

— Я бы даже попробовал такой режим писательства. Не сейчас, конечно. У нас сейчас невозможно заработать литературой — всё сгорело. И типографии, и журналы, и даже читатели.

— Вы, японцы, народ трудовой, работящий. Японцу будет легко усвоить такой подход, а дальше останется только ждать восстановления рынка, чтобы наполнить его товаром. Издатели будут довольны: в таком фабричном режиме текст практически любого размера — посильная задача, сроки которой легко оценить. Возможно, я мало знал о Японии, когда писал эту книгу. Но я знал нечто более важное: я должен выпустить эту книгу раньше всех. Если бы не особенности дистрибуции, я бы выпустил её ещё до капитуляции. Сейчас, в эпоху радио, все доходы от новости принадлежат тому, кто скажет про неё первым и как можно громче.

— Вы, я вижу, внедрили в искусство индустриальный подход и умело пользуетесь этим всевластием денег.

— Напротив! Я сражаюсь с этим, как могу. Но ситуация в американском обществе такова, что борьба со всевластием денег должна тоже приносить деньги. Всё дело в том, что если какая-то деятельность не приносит деньги — американцы просто не воспринимают её всерьёз!

— Боюсь, нам, японцам, придётся много работать, прежде чем всерьёз воспримут и нас.

— Вот насчёт этого можешь не беспокоиться. Не знаю, как с литературой, — наши генералы люди малограмотные, — но крупные корпорации никто не тронет. Советский представитель будет долго и бессмысленно делать заявления о том, что за войной стоял и войну оплачивал крупный капитал — но это просто занесут в протокол и забудут. Между тем тот процесс, который готовят сейчас в Нюрнберге, ещё не начался, но уже показал, что перед судом истории воротилам бизнеса не грозит даже серьёзное разорение. Уже известно, что Густав Крупп не прошёл даже медицинскую экспертизу: у него внезапно обнаружили тяжелейший старческий склероз. Что до директора Рейхсбанка Ялмора Шахта и министра экономики Вальтера Функа, которые для приличия даже арестованы, то помяни моё слово — их ещё оправдают!

— Но ведь они всего лишь предприниматели. Формально они просто платили налоги, а страной руководили другие. Нельзя же всё свести к тому, что кто платит — тот и заказывает музыку?

— Ты слышал про операции банка «Ниппон Гинко»? Через него, согласно очень удобному «Закону об инвестиции», контролировались все якобы частные компании Маньчжурии и Формозы.

Кимитакэ попытался припомнить, не был ли связан Банкир с «Ниппон Гинко»? Кажется, нет. Как и его семья, семья Соноко хоть и относилась к сливкам общества, но мало что решала по-настоящему.

— Я ничего не слышал об этом, — сказал он. — Видимо, это и к лучшему.

— Сколько нИ сменяли друг друга правительства — в экономическом блоке были ставленники от крупнейших дзайбацу. Вместо того, чтобы конкурировать, как обещают наши идиоты, они попросту поделили между собой министерства торговли и промышленности, финансов, путей сообщения и связи. Итидзо Кобояси был ставленником «Мицуи», Исио Кавада — «Мицубиси», Сёдзё Мурата — «Сумитомо», а Наоки Хосино от «Мангё» достался плановый комитет. Война для них была не больше, чем ещё одним направлением бизнеса, — инвестицией рискованной, но перспективной. Наконец, вся операция в Маньчжурии — деятельность концерна «Кухара-Аюкава». Этот концерн управлял Южно-Маньчжурской железной дорогой, а через неё — угольными шахтами, металлургическими заводами, лесными угодьями. Два с половиной миллиарда йен инвестиций вращались в этом концерне. Эта сумма примерно равна расходам на всю сухопутную армию в 1940 году. И нам продолжают рассказывать про мифический «милитаризм», хотя армия и флот просто способствовали расширению их бизнеса, а полиция охраняла то, что уже им принадлежало. Но капитализм не может повесить сам себя. Поэтому дзайбацу не будут даже распущены, их просто заставят допустить на рынок американских инвесторов и поделиться доходами. Неужели тебе неизвестны эти факты?

Кимитакэ попытался представить, сколько это будет, если считать в вагонах сахара. Но не смог и поэтому сказал:

— Я что-то про это слышал, но никогда не пытался собрать это вместе и понять, что это может значить. А что вы скажете про советника правления этой Южно-Маньчжурской железной дороги, профессора Окаву Сюмэя? Что он сумел такого насоветовать, что оказался обвиняемым по категории A?

— Я могу судить о нём только из английских источников. Но даже из них видно: этот профессор был, похоже, политик из закоренелых. Пишут, что ещё в тридцатые годы он был замешан в нескольких заговорах, которые ставили целью государственный переворот, и даже успел отсидеть в тюрьме. Например, был среди главных организаторов мятежа отставного военного министра Иссея Угаки.

— Кадзусигэ.

— Что? Этот мятеж по-японски так называется?

— Господина генерала Угаки зовут Кадзусигэ, — как можно мягче пояснил Кимитакэ. — Иссеем его стали называть, когда он стал министром иностранных дел в кабинете покойного князя Конокэ.

— Это же тот самый Угаки, который продвинул самоубийственный проект использования лётчиков-камикадзе и который сам погиб в подобной атаке под Окинавой?

— Нет, там был совсем другой Угаки — Матомэ, вице-адмирал. Они даже не родственники. А генерал Кадзусигэ Угаки, насколько я слышал, жив до сих пор. Он просто вовремя вышел в отставку — так что я не уверен, попадёт ли он под суд.

— Мне приятно, что ты хотя бы не отрицаешь, что он готовил мятеж. В тот раз этот профессор, к примеру, обещал направить на помощь его путчистам десять тысяч своих сторонников — и ему повезло, что мятеж так и не случился, потому что генерала утешили наместничеством в Корее. И вот теперь этот мятежник — один из главных людей в стране. Для американца, конечно, это немыслимо.

— Я думаю, всё дело в том, что эти перевороты имели определённую цель, — осторожно предположил Кимитакэ. — Они же не предлагали свергать императора или хотя бы созвать какое-нибудь Конституционное собрание. Они хотели просто сдвинуть государство в определённое, удобное им место. Но со временем государство само туда сдвинулось. И эти люди просто оказались, где надо, не сходя с места. Примерно так же, как у вас после Гражданской войны руководство южан посидело по тюрьмам какое-то время, а потом вышло и отправилось в университеты — готовить новое, свободное поколение. А что касается десяти тысяч — это особенность японского языка. Ведь у нас сохранилась вся эта благородная средневековая мишура: наследственные титулы, правила определения старшинства. Иностранцы жалуются, что японская речь их обманывает, но бывает даже так, что она обманывает нас самих. В японском языке «десять тысяч» означает просто «очень много». Видимо, профессор Окава Сюмэй обещал привести просто очень много сторонников.

— Как ты думаешь, он действительно сумел бы набрать десяток тысяч фанатиков?

— Я не стал бы этого утверждать. Всё-таки профессор был не столько политик, сколько философ. И я правда не знаю, что значит «много» для философа. Наш преподаватель статистики рассказывал, что знаменитый британский лорд Рассел, среди прочего, написал трактат об основаниях математики, где в районе страницы 379 сумел доказать, что 1 плюс 1 даёт 2. Так вот, этот лорд Рассел утверждал, что две тысячи страниц этого трактата прочли и поняли не больше шести человек во всём мире. И что, по сравнению с кругом читателей трудов его коллеги Готлоба Фреге, это очень, очень много…

— Не думаю, что эти факты позволят ему добиться оправдания. Из списка преступников категории A выход один — на эшафот.

— Я хотел уточнить, в чём именно обвиняют профессора? Да, он произносил речи и публиковал книги. Но разве это не подпадает под свободу слова? Хотя что я говорю, у нас же не было таких законов…

— Что он говорил — не имеет большого значения. От любых слов слишком легко отказаться. Свидетели будут говорить, что слышали только одну речь профессора, что законом не запрещено заблуждаться. Что даже если они и говорили с ним о политике, то речь всегда шла о случаях коррупции в политических кругах. Что профессор Окава Сюмэй, конечно, считал необходимым ослабить влияние англичан на Филиппинах, в Индии, Китае и всей остальной Азии. Но он вовсе не настаивал, что это должно произойти военным путём. Не будет ли лучше, если каждый народ будет сам собой управлять — англичане Англией, индусы Индией, филиппинцы Филиппинами? И он был совершенно не против, если англичане мирно выведут своих солдат и агентов. Но ясное дело, англичане никогда бы не сделали этого мирно. И тут уже встаёт неудобный вопрос — так кто же тогда агрессор, Япония или всё-таки Англия?

— Я думаю, на процессе этот вопрос задавать не станут.

— Цель процесса — сделать так, чтобы об этом вопросе не решались даже задуматься!

— Получается, профессор Окава Сюмэй виноват только в том, что был слишком умным и задавал слишком много вопросов?

— Скорее он виноват только в том, что перевод какой-то его статьи попался кому-то из аспирантов-японистов, которому срочно была нужна тема для диссертации по современной японской идеологии. С началом войны эту диссертацию отыскали и пустили в дело, все отчёты и доклады просто списывали из неё. Это не так уж и сложно провернуть. Насколько я знаю, Рут Бенедикт, наша главная специалистка по Японии, не способна даже иероглиф в словаре найти, не говоря о том, чтобы читать в оригинале.

— А почему генералы не нашли японца, который бы им объяснил, что всё не так просто?

— Потому что такие образованные японцы, как ты, — даже в Японии большая редкость. Средний-то японец английского толком не знает и Золотого Храма от Серебряного даже на картинке не отличит. Самая престижная профессия у американцев японского происхождения — специалисты по половому отбору цыплят. К тому же они все сейчас в концлагерях сидят на всякий случай. Никто не будет особо стараться, чтобы спасти жизнь какого-то японского профессора, который ему даже не научный руководитель. Кто тебе вообще разрешит заключённого из концлагеря к государственной тайне подпускать? Там же одних бумаг надо согласовать три чемодана.

— Получается, всё дело — в языковом барьере?

— Ты прав, но не так, как ты думаешь. Дело не в том, что мы не понимаем вас, японцев. Это-то ещё стерпеть можно. Дело в том, что вы, японцы, не понимаете англичан. Барьер для понимания — он не только с вашей, он ещё и с той стороны. Англичане тоже не хотят, чтобы их кто-то мог разгадать.

— Насколько я успел узнать, в Англии и Америке правовая система англо-саксонская, а у нас германская. Вы хотите сказать, что причина в том, что его собираются судить по какому-то из английских законов?

— Ты что, на юридический поступать готовишься? — нахмурился разгребатель грязи.

— Уже поступил.

— Молодец! Хотя учти сразу — не получится из тебя юриста. Ты недостаточно скользкий тип. Стержень слишком прочный, пусть даже и металлический. Нормальный студент-юрист — он сразу бы начал выяснять, не будут ли оккупационные войска менять законодательную систему на англо-саксонскую. А то выберешь не ту специализацию или что там у вас. А ты почему-то интересуешься процессом, этим Окавой Сюмэем… Он что, вёл у вас что-то?

— Он преподавал в нашей школе, — произнёс Кимитакэ. — Хочу узнать, насколько мы, его ученики, теперь виноваты.

Про себя он машинально ответил, что формально он говорил правду. Просто имел в виду не Гакусюин, а школу разведчиков, которой вполне могло официально и не существовать. Кимитакэ действительно там учился.

— Можешь не беспокоиться! — заверил американец. — Случай профессора Сюмэя настолько сложен, что представляет проблему даже для победителей. Обвинители от Индии и Советского Союза будут уже точно против, с их точки зрения это вообще не обвинение, а чёрт знает что. Прямо сейчас британские обвинители пытаются убедить американских, что в таком вообще можно обвинять. Беда в том, что без этого обвинения может развалиться весь процесс.

Кимитакэ вдруг ощутил, как сильно бьётся у него сердце и вспотели виски. Но он набрался мужества и спросил:

— Вы хотите сказать, что его подозревают в использовании какой-то запретной магии?

25. Обвинение для злого гения деревенской тусовки

На какое-то время лицо американца, серьёзное и тощее, как у бродячего проповедника, замерло, выражая только оторопь. А потом опять расцвело в той самой холодной улыбке, когда рот растянут, но глаза продолжают тебя буравить.

— Я всё понял, прости, — заговорил он. — Похоже, твои представления о нашей цивилизации не менее фантастичны, чем наши представления о японцах. Я вот тоже ожидал увидеть тут самураев и конусовидные шляпы, но обнаружил низкорослых солдат в знакомой форме, ну, и пролетариев. Что касается преследования за магию, это времечко уже прошло. Инквизицию упразднили даже в Ватикане, теперь разыскивают не еретиков, а коммунистов. И даже просто стихийные процессы вроде Салемского, к немалому сожалению наших добрейших пасторов, больше не находят понимания. Занятия магией у нас отныне не наказуемы. Главным образом потому, что она не работает.

— Но в чём же тогда обвиняют профессора?

— Наши эксперты называли его японским Геббельсом. Даже выступая против правительства, он требовал не более мирного, а более воинственного кабинета, который решит, наконец, Маньчжурский вопрос. Да, до путча в 1931-м не дошло — но именно офицеры, связанные с путчистами, организовали тот самый подрыв железной дороги, который назовут впоследствии Мукденским инцидентом. Именно с этого инцидента начался захват Маньчжурии.

— А разве железную дорогу взорвал лично Окава Сюмэй?

— Нет. Но старший лейтенант, который это устроил, был вдохновлён его идеями.

— Боюсь, доказать это будет непросто, — возразил Кимитакэ. — Здесь много журналистики и мало юриспруденции. Профессор Окава Сюмэй никогда не занимал никаких военных и даже просто государственных постов. Как он мог приказывать кому-то, хотя бы даже и старшему лейтенанту?

— В материалах дела есть доклад одного из наших экспертов. Там говорится, — разгребатель грязи сверился с блокнотом, — что «его книги и статьи, общество, которое он основал и поддерживал, в значительной степени служили уничтожению демократии и созданию такой формы правления, которая благоприятствовала в большей степени использованию войны в целях японской экспансии. В результате проводившегося возбуждения народа недовольство достигло такого размаха, что армия последовала за доктором Окавой». Что бы эти слова не значили.

— Я едва ли могу предположить, чтобы у профессора Окавы Сюмэя были такие силы и способности, — дипломатично заметил юноша. — Мне кажется, в то, о чём вы только что рассказали, не очень верят сами обвинители. Конечно, приятно слышать, что строй нашей страны в эпоху Тайсё, по его же словам, был безупречно демократическим. Но из сказанного неясно, как армия может взять и просто так последовать за пусть даже если очень популярным философом — ведь у неё есть Генштаб и просто хозяйственные задачи? И почему упомянута только армия? Куда этот ваш эксперт потерял флот?

— Но он, хотя и был продвинут группировкой принца Коноэ, нередко обращался за финансированием и к Тодзио, когда тот был премьер-министром.

— Разумеется, обращался. Профессору нужны были деньги на продвижение своих проектов, он готов был не просто к генералу Бритве обращаться, а хоть к самой Инари-сама. Евразия большая, проектов много. Вы вот упомянули про частную армию в десять тысяч человек, которую ему приписывают, — хотя никто не видел ни её танков, ни её солдат с офицерами. Вам, как писателю, должно быть понятно, что очень непросто содержать частную армию на одни гонорары.

— Да, этим обвинением мало что докажешь. Президент Рузвельт и вовсе заявлял, что презирает саму идею о том, что японский народ не отвечает за то, что случилось, а отвечают только некоторые милитаристы. Напротив: весь японский народ должен осознать, что вся нация была вовлечена в беззаконный заговор против самого уклада современной цивилизации. Ловко придумал, а? Виноваты все, поэтому мы повесим только тех, кого не жалко. Ведь всё равно нет никакой разницы, все виноваты совершенно одинаково!

— Но при чём здесь профессор? Неужели им настолько некого посадить на скамью подсудимых?

— Как ты и сам много раз уже сказал, единство среди японской элиты существовало только на американских карикатурах. Совсем напротив, в армии были новейшие линкоры и бомбардировщики, а при дворе, как и в древности, грызлись различные клики, а император мог выбирать только из того, что предлагалось. Хотя я до сих пор не могу понять, почему он утвердил премьер-министром этого генерала Тодзио. Тот послужной список, который я видел в американской печати, совершенно не впечатляет.

Кимитакэ было приятно услышать ещё один аргумент в пользу того, что императорскую семью не тронут. Поэтому он отвечал с удовольствием:

— Генерал Бритва популярностью не пользовался ни в армии, ни тем более на флоте, ни даже в народе, — заметил Кимитакэ. — Даже мой отец, человек послушный и преданный государству, называл его усатым болваном. Но это было удобней — Тодзио не на кого было опереться. Много ли мог император приказать князю Коноэ? Ведь это князь, ты должен уважать его привилегии — иначе и привилегии императора под вопросом будут. А генерал, который и должность получил больше из милости, должен был просто делать, что положено. Но никто не знал, что положено. А генерал Бритва оказался слишком туп и всерьёз поверил, что ему доверили государство. Мало кто из американцев это помнит, что война началась при Коноэ. Но, может быть, она стала настолько кровавой именно потому, что её поручили Бритве.

— Прекрасно. И то же самое, думаю, касалось других министров. Новые концерны грызлись за влияние со старыми, и каждый из них пытался расширить влияние. Конечно, люди из окружения князя Коноэ тоже будут среди подсудимых. Но и у группировки Коноэ, и у группировки Тодзио будет возможность перекинуть ответственность. Адвокаты и тех и других, если не получится говорить о невиновности, могут продавливать версию, что именно их правительство действовало по обстоятельствам, а по-настоящему в войне виноваты их оппоненты. Да, когда они были премьер-министрами, их армия воевала. Но когда премьер-министром был барон Судзуки, страна тоже воевала — а потом он подписал мир, и теперь вместо суда приглашают на банкеты в американское посольство. Как же примирить эти две силы? И тут на помощь, прямо как Супермен, приходит профессор Окава Сюмэй. Он просил денег и у князя Коноэ, и у генерала Тодзио. А значит, он и был во главе чудовищного заговора, который, конечно, официально никак не оформляли. Но именно этот заговор против самого современного уклада жизни собрал воедино обе враждующие группировки и позволил им скоординировать усилия. Конечно, единственные доказательства, что этот заговор вообще существовал, — это японские успехи в войне. Но других и не потребуется. Английское законодательство вполне допускает существование таких особенных, совершенно секретных сговоров с целью подмены официальных органов государственного устройства невидимой структурой заговора. Может, именно из-за этих идиотских законов ходит так много слухов об английском, масонском или даже международном еврейском заговоре. Почему бы не начать подозревать в преступлении, раз о его возможности прямо в законах написано? И это обвинение настолько удобно, что адвокату профессора будет практически невозможно от него отделаться.

— Получается, профессора Окаву собираются официально признать злым гением деревенской тусовки?

Льюис С. Эптон встрепенулся.

— Злой гений деревенской тусовки… — повторил он. — Что это значит? Какая-то японская пословица?

— Нет. Так просто у нас в школе шутили, обстоятельства слишком долго рассказывать. Не обращайте внимания.

— Знаете, а вы куда более осведомлены в местных делах, чем думаете, — продолжал разгребатель грязи. — Вы не могли бы взглянуть на одну страничку из моей новой работы? Я пытался дать характеристику господина Окавы, но теперь, после нашего с вами разговора, начинаю подозревать, что несколько перестарался и что имя — лишь ширма, за которой скрываются подлинные кукловоды этого кровавого представления.

За стопками книг скрывалась портативная пишущая машинка — симпатичный чёрненький «Ундервуд». Из неё торчала уже начатая страничка. Видимо, участие в трибунале по военным преступлениям удавалось совместить не только с торговлей только что вышедшими книгами, но и с работой над новой. Паузы в торговле неизбежны, и за это время вполне можно написать страничку-другую.

— Вот, взгляните, — Льюис С. Эптон протянул уже заполненный словами листок. — На стиль не обращайте внимания. Даже самые прогрессивные критики признают, что мои работы начисто лишены красоты языка и чувства юмора, — так что мне приходится восполнять динамичностью сюжета и актуальностью.

На листке было отпечатано: «Коварный профессор Окава Сюмэй был не просто доктором самых грязных наук. Самый опасный человек Японии был фанатиком, авантюристом, классическим злодеем, которого постоянно обуревали мечты о величии Японской империи. Он сочетал службу в Маньчжурии и Китае с дерзкими и кровавыми заговорами, рассчитанными на изменение самого политического уклада Японии. И по мере того, как эти заговоры распространялись, он замышлял всё новые и новые интриги внутри страны и за её пределами. Биография Окавы Сюмэя — это бесконечная цепь заговоров, провокаций и политических убийств. Это была длительная и беспощадная борьба между близкими ему «новыми» экстремистами, которые были сторонниками немедленного достижения своей чудовищной цели с помощью силы, и более умеренными «старыми» политическими деятелями, которые уже привыкли к власти, но тоже были сторонниками японской экспансии — но собирались проводить её осторожнее, с помощью по преимуществу мирных средств и осторожного выбора момента, когда можно применить силу. Эта борьба закончилась трагически для страны. Недавние соперники в конце концов догадались, что у них одна цель — господство над Азией. Тогда они объединили силы и после этого смогли окончательно подчинить себе сначала правительственные органы власти, а затем и общественное мнение страны вместе с её материальными ресурсами.

Патриотизм этого человека был неразрывно связан с соображениями личной выгоды. И теперь уже невозможно определить, где кончались эти личные соображения и начинали действовать социальные силы, которые и обеспечили подпитку этому безумному проекту, — а именно монополистические концерны «дзайбацу», жаждущие новых рынков и новых источников сырья».

— Это просто великолепно, — заявил Кимитакэ, возвращая страницу. — Если профессора не повесят, обязательно перешлите ему экземпляр новой книги. Ну или, если случится худшее, постарайтесь дописать её и напечатать прежде, чем его повесят.

— После всех подробностей, которые я узнал от вас, я уже начинаю сомневаться в написанном. Так ли он значителен? Не замалчиваю ли я имена подлинных фанатиков, которые развязали эту войну?

— Профессор всю жизнь мечтал быть значительным. И сейчас, на пороге конца его жизни, он, судя по вашему тексту, наконец-то добился своего. Его мечта всё-таки сбылась — а это очень по-американски. Не надо менять ничего. Вы пишете простую книгу для простых людей, главный злодей там быть должен один и очень злодейский.

— Можно ли быть уверенным, что профессор на такое не обидится? Я не очень разбираюсь в японской культуре.

— Профессор достаточно хорошо разбирается в американской культуре, чтобы понимать, что здесь гордиться нужно. Стать персонажем — это великая честь. Это всё равно что стать маской в народном театре. Сложно сказать, что за люди были в жизни те же деятели эпохи Троецарствия: Лю Бэй, Чжугэ Лян, Цао Цао. Думаю, они были типичные политики и военачальники: в меру жестокие, в меру расчётливые, в меру некомпетентные. Но народный театр обточил их до понятных и выразительных образов, и даже их имена сделались нарицательными. Никто не помнит, кто в конце концов объединил Китай, — зато все помнят, что Цао Цао не смог, потому что ему Лю Бэй и Чжугэ Лян помешали. Какой государственный деятель не мечтает о вот таком хотя бы бессмертии?..

Они могли бы разговаривать ещё долго, но тут послышалась трель электрического звонка и в зал начали вводить обвиняемых. Международный военный трибунал для Дальнего Востока начался. Разгребатель грязи и юноша поспешили в зал, затесавшись среди журналистов с фотокамерами.

По дороге Кимитакэ пытался сообразить, чем ему угрожает то новое, что он узнал.

С одной стороны, раз профессор Окава Сюмэй теперь официально злой гений деревенской тусовки, его будут спрашивать о военных делах и преступлениях против человечества. На этом фоне Стальная Хризантема, чем бы она ни была на самом деле, скорее всего позабудется.

Конечно, будет грустно, если профессора повесят. Но недавний опыт подсказывал, что от настоящего патриотизма это не помогает. Монаха Киту Икки вот тоже повесили — но даже такая крайняя мера не угомонила его до конца. А основателю его традиции монаху Нитирэну и вовсе трижды голову рубили, и всё неудачно.

С другой стороны, может случиться и так, что начнут раскапывать вообще всё, связанное с этим гвоздём, на котором держится вся логика обвинения. И мало ли, как глубоко докопаются…

Главный зал здания H был просторным и гулким, с двумя рядами полукруглыми, под амфитеатр, мест, предназначенными для обвиняемых, и скучными прямоугольными столами напротив, где были судьи и обвинители. Ничего торжественного, только утомительный дух провинциальной канцелярии.

В зал тем временем уже вводили обвиняемых. Эти осунувшиеся, постаревшие люди, совсем не похожие на свои парадные портреты, какие публиковались в газетах. Военные были в серых френчах без знаков отличий, гражданские — в траурных чёрных пиджаках.

Тодзио почти терялся в общем потоке. Хотя его рану в груди надёжно перевязали и под френчем получился целый корсет из бинтов, генерал Бритва всё равно явно сдал после неудачной попытки самоубийства. Входя в зал, он снял кепку, и его бритая голова оказалась какой-то бугристой, словно картофелина. Даже усы теперь казались седыми и поредевшими, и проще всего его было опознать по знаменитым круглым очкам.

Профессор евразийских наук Окава Сюмэй шагал следом. Непомерно долговязый и жутко исхудавший, в таких же, как у Тодзио, круглых очках в черепаховой оправе, он на каждым шагу щёлкал деревянными подошвами. Его место было во втором ряду, как раз за Тодзио. Прежде чем сесть, Окава зачем-то снял пиджак и остался в мятой белой рубашке с расстёгнутым воротником, очень похожей на пижаму. На тонкой шее торчал острый кадык.

Началось слушание. И оно оказалось по-настоящему мучительным.

Не было ни ярких обвинений, ни внезапной полемики. Зато было великое множество машинописных документов. Каждый документ зачитывался долго и мучительно — сначала по-английски, потом то же самое по-японски. И даже на слух Кимитакэ различал, насколько неряшливо выполнен перевод и как часто переводчик выдаёт невежественные перлы, произнося на японский манер сокращения с уже устоявшимся кунным чтением.

Томясь от скуки, он перевёл взгляд с трибуны на обвиняемых и заметил, что Окаве Сюмэю тоже мучительно скучно. Сперва он пытался дремать, опершись на ладонь. Из этого ничего не вышло. Потом он начал вертеться, прямо как на уроке, и чесать впалую грудь.

Председатель трибунала австралиец сэр Уильям Уэбб прервал чтение и зыркнул на конвойных. Какой-то американский подполковник подошёл к Окаве, положил ему руку на плечо и вдавил непоседливого профессора в сиденье, как воспитатель малыша. Окава замер и опустил голову. Было нетрудно разглядеть, насколько ему мучительно скучно.

26. Исторический подзатыльник

Сэр Уильям Уэбб перешёл к следующей бумаге, а подполковник убрал руку. Окава поднял голову, обвёл зал потускневшим взглядом, а потом вдруг крикнул по-немецки:

— Иди сюда, индеец!

Перегнулся и отвесил по бритой голове Тодзио настолько звонкий подзатыльник, что на него даже откликнулось лёгкое эхо.

Возникло замешательство. Тот самый полковник оттащил профессора обратно. Тем временем фотокамеры дружно развернулись от неинтересного президиума в сторону Сюмэя. Тот оглядел их ещё раз, даже не щурясь, когда защёлкали вспышки. А потом, стоило подполковнику замешкаться, снова подскочил и отвесил Тодзио ещё один подзатыльник.

Этот исторический подзатыльник часто показывают в исторических фильмах о Токийском трибунале.

— Конвой! Выведите этого ненормального! Хватит с нас его выходок! — закричал председатель.

Конвойные подхватили обмякшего профессора и поволокли прочь. Тот не пытался сопротивляться. Только болтал руками и улыбался в объективы.

На крыльце здания суда конвойные замешкались — им сказали только выводить, но не сказали, куда доставить. Так что корреспонденты воспользовались случаем и тут же обступили полукольцом изгнанного профессора.

Всем было очень интересно, что ещё этот чудак выкинет.

Не дожидаясь вопросов, Окава Сюмэй заговорил уже по-английски. И с ходу начал делать сенсационные заявления, каждое из которых годилось для газетной передовицы.

— Вы видите, что происходит? — говорил он. — Вы видите? Они выгнали меня из зала судилища, они не хотят, чтобы я говорил. Потому что они не могут допустить, чтобы я рассказал правду! Чтобы я поведал об их злодействах в Индии, в Пекине и всей остальной Азии. Да, японцы в ходе освобождения народов Азии совершили немало ошибок — но что мы совершили такого, что не совершали бы англичане или другие европейцы в своих колониях? По какому праву жители этого пятачка земли поработили древнейшие народы Азии, да ещё и насмехаются над ними? Вчерашние варвары, они не способны даже приблизительно осмыслить 2600 лет священной японской истории — но уже спят с нашими женщинами и запрещают наши самурайские фильмы.

— Скажите, зачем вы ударили генерала Тодзио? — наседал британский корреспондент.

— Тодзио — дурак, я должен убить его, — профессора трясло, и он почти кричал, размахивая костлявыми руками. — Я за демократию, можете не сомневаться. Но Америка — не демократия. Они говорят, что у них democracy, а на самом деле у них democrazy. Понимаете, что я хочу сказать? Demo-Crazy!

— С вами хорошо обращаются в тюрьме? — спросил уже другой корреспондент.

— Моё положение просто великолепно, — заверил его Окава. — Я — величайший человек в мире, разве что-то может меня задеть? Госпожа Мак-Артур внимательно следит, чтобы мы были накормлены, но я ничего не ел уже семьдесят два дня… да, с тех пор, как мы беседовали с его величеством Эдуардом Восьмым, здесь… то есть там, в той самой камере. Мы с ним обсуждали влияние Шекспира, и я высказал предположение, что многие загадки этих варварских пьес объяснимы обстоятельствами их постановки, делами театральными, всей этой сценической машинерией. Так, Шут в короле Лире пропадает в последнем акте, потому что его и Корделию играл один и тот же актёр, понимаете? Я попросил его величество уточнить это у самого драматурга… Это поспособствует развитию Стальной Хризантемы (на этом месте Кимитакэ напрягся) и гипотезы Ремингтона-Ундервуда, в восьмом доме на Набережной. У меня большие планы научных исследований, и я ничего не ел уже семьдесят два дня. Дело в том, что я не нуждаюсь в пище! Я свободно питаюсь воздухом. Вот так, видите, — и профессор Окава Сюмэй принялся очень выразительно показывать рукой, как происходит питание воздухом.

За всем этим спектаклем внимательно наблюдал какой-то американец с вытянутым овальным лицом, одетый в чёрный китель медицинской службы с золотыми майорскими цветками на погонах. Оценив ситуацию, он вполголоса что-то скомандовал — и конвойные уволокли профессора в сторону столовой.

Корреспонденты проводили его, стреляя вслед вспышками, — а потом набросились уже на самого майора, который не успел ретироваться.

— Почему вы не дали ему говорить? — вопросы сыпались со всех сторон. — Вы действительно думаете, что он может рассказать что-то важное?

— Прошу вас, успокойтесь, — заговорил американец, нарочито медленно, так, что все возражения просто вязли в его неторопливой речи. — Я ничего не скрываю. Я — майор медицинской службы американской армии Дэниэл Джаффа, и я отвечаю в том числе и за ментальное освидетельствование подсудимых. Случай обвиняемого Окавы будет проверен. Будет установлено, может ли обвиняемый считаться вменяемым, — и только в случае положительного вердикта обвиняемый Окава сможет снова принимать участие в процессе.

— Получается, у японского доктора Геббельса есть шанс избежать ответственности?

— Подобные заявления — не больше, чем ошибочные представления о течении психических заболеваний, — очень устало произнёс майор медицинской службы. — Заключение о вменяемости подсудимого будет вынесено на основании осмотра пациента двумя независимыми дипломированными психиатрами. Одним из них буду я, другим — мой японский коллега, чтобы исключить предвзятость и недооценку культурных особенностей. То, что подсудимый тяжело болен, было известно суду сразу с момента ареста. Уже более тридцати лет обвиняемый Окава болен сифилисом и лечение применялось исключительно паллиативное. Сразу после ареста были отмечены странности в поведении: пациент был неряшлив, говорлив, пребывал в маниакальном состоянии. По месту содержания подсудимый разбрасывал вещи, писал бессвязные письма, отдавал высокопарные распоряжения тюремщикам. Позже это перешло в повышенную возбудимость и манию величия. Подсудимый утратил всякую способность к логическому мышлению. Были и чисто физиологические нарушения: недержание мочи, плохая память и самосозерцательность. Он явно не понимал, где находится. Налицо был типичный психоз в результате, предположительно, сифилитического менингоэнцефалита. Сейчас мы, увы, наблюдаем заключительную, третичную стадию болезни: полный распад личности и делирий на грани деменции. Я понимаю ваш гнев и ваше желание покарать военного преступника. Но в нашем случае может оказаться, что карать больше некого, потому что профессор Окава как личность больше не существует. Дело даже не в том, что он неспособен различать плохое от хорошего, а в том, что нет уже того человека, той цельной личности, которая способна делать различия. То, что вы видели, — не Окава Сюмей, а всего лишь его тело, способное бредить и выполнять простейшие физические функции.

— Может ли быть так, что вы или ваш коллега окажетесь пристрастны в оценке состояния подсудимого? Может ли оказаться, что подсудимый — просто искусный симулянт? Нет ли в этом деле личной заинтересованности?

— Для признания подсудимого невменяемым потребуется, чтобы его признали таковым и я, и мой коллега. Таким образом, наше решение абсолютно независимо. Что касается моей личной заинтересованности в этом деле — да, она тоже присутствует. Я лично заинтересован в том, чтобы дать как можно более точное и независимое заключение, которое послужит не только правосудию, но и информированию ваших читателей об успехах современной психиатрии. Для меня это в том числе и личное дело, — майор помолчал, словно ожидая, пока все обдумают сказанное, а потом добавил: — Моя мать страдала шизофренией и провела большую часть жизни в психиатрических лечебницах. Именно это повлияло на мою специализацию.

Он развернулся и зашагал прочь. Корреспонденты не стали его преследовать.

И тут Кимитакэ понял, что настал его шанс. Он поднял руку и громко сказал по-английски:

— Я тоже могу прокомментировать случай профессора Окавы Сюмэя.

Несколько голов недоверчиво повернулись в его сторону.

— Я был одним из его учеников, — продолжал Кимитакэ. — И мы тесно общались во время войны.

Толпа корреспондентов моментально окружила юношу. Куда ни посмотри — круглые глаза фотоаппаратов.

Кимитакэ усмехнулся прямо в белую вспышку магния. Он был в центре внимания, на сцене — как Жанна д’Арк на костре, как ответственный за строительство Асано Наганори, получивший рекомендацию совершить сэпукку, как Тэнкацу Секекусай, знаменитая иллюзионистка ушедшей эпохи…

Сейчас в него выстрелят…

Нет, не выстрелили. Только засыпали вопросами:

— Как вы думаете, ваш учитель действительно сошёл с ума?

— У него действительно запущенный сифилис?

— Он действительно надеется обмануть суд своей симуляцией?

Кимитакэ опять поднял руку, затянутую в белоснежную перчатку, и вопросы невольно смолкли. Только вспышки фотоаппаратов фыркали — здесь и там, там и тут…

— Я думаю, все вы знаете, как серьёзно мы здесь, в Японии, относимся к репутации наших учителей и наставников, — заговорил Кимитакэ. — Они для нас всё равно что вторые родители. Поэтому я готов присягнуть на чём угодно, что говорю о моём наставнике правду… Признаюсь — мне горько слышать эти обвинения в симуляции, в какой-то особенной хитрости, в каком-то ловком обходном маневре, который якобы применил мой драгоценный учитель, чтобы спасти свою жизнь. Неосведомлённость в японских делах — вот подлинная причина этих низких обвинений. Как вообще можно думать, что господин профессор пал настолько низко, что ломает комедию, надеясь сохранить свою жизнь? Я утверждаю, что доктор Окава Сюмэй — несгибаемый патриот и человек величайшей отваги. Он всю свою жизнь посвятил установлению достоинства японского народа и освобождению, политическому и культурному, всех прочих народов Азии и не боится самой жестокой смерти. Он не пытался скрыться от суда и не поливал грязью других подозреваемых, в надежде облегчить свою участь. Сознание того, что он принял правильное решение, и безупречная преданность пути предков наделили моего учителя невероятным бесстрашием. Вы можете быть уверены — доктор Окава Сюмэй не собирается вас обмануть и совершенно открыт перед судом. Для меня в этом деле нет ничего сомнительного. У моего наставника — действительно запущенный сифилис, он действительно сошёл с ума. В этом нет ничего постыдного — как не стыдно умереть от дизентерии или пасть в битве от вражеского меча. И неважно, куда именно этот меч вошёл и через что вышел!..

— Вы его ученик?

— Вы военный?

— Я был одним из десяти тысяч учеников, которые бывали на его лекциях, — ответил Кимитакэ. На этом месте он вспомнил, что иностранцы, конечно, не знают про студенческую униформу. И азиаты всегда кажутся американцам чуть младше своего подлинного возраста. Поэтому он подождал, когда затихнут вспышки, и закончил свою речь так:

— Я всего лишь ещё один обыкновенный японский школьник!

***

Кимитакэ вышел из ворот армейских корпусов Итигаи прямо под четырёхчасовой токийский дождь. Зонт он, разумеется, забыл дома — слишком сосредоточился на других сборах. Капли задорно стучали по его фуражке, как будто невидимые пальцы отбивали джазово-скачущую мелодию.

Побитая остановка словно скрючилась под дождём. Вокруг была пустая улица, из-за заборов кое-где чернели обгорелые деревья. Казалось, что трамвай не придёт никогда: всё равно ездить на нём уже некому.

Но трамвай всё-таки притащился, ворча и разбрызгивая лужи. Стёкол не хватало, от пооблупленных боков пахло мокрым железом. Кимитакэ забрался внутрь и машинально отметил, что в эту сторону маршрут посвободнее. Он даже разглядел, что два сиденья, что были возле дверей, выломаны — может, чтобы освободить места, а может, чтобы раздобыть дармовое кресло для дома.

Они уже проехал Гакусюин. В родной школе от бомбёжек совершенно ничего не изменилось, только белые шары по обе стороны от ворот мазануло копотью.

И тут внезапно какой-то парень, что стоял совсем рядом, с грубо вырубленным лицом и заметной армейской выправкой, увидел в окне что-то очень важное. Сперва он просто сказал: «Эй!», не обращаясь ни к кому конкретно. А потом вскочил с места, вытянулся по стойке смирно и заорал:

— Вы чего, деревенщина! — он произнёс «деревенщина» настолько смачно, что с ходу было ясно: его самого «деревенщиной» величали не раз. — Дворец же проезжаем императорский! Поклон!

Пассажиры засуетились. Кто-то вскакивал с мест, кто-то пытался отойти в сторону. Наконец, каждый нашёл своё место. Затем все пассажиры развернулись в сторону императорского дворца и дружно, как по команде, отвесили поклон — не очень глубоко, но искренне.

Казалось, ими управляет какой-то механизм — старый, забытый, полный ржавчины, но рабочий.

«Многое в нас ещё живо», — подумал Кимитакэ. Он тоже невольно поклонился вместе с толпой — и вдруг с ужасом осознал, что делает это не из безупречной преданности к императору, а просто вместе со всеми, чтобы не выделяться.

Побеждённой стране оставили императора. Но после капитуляции он был теперь далеко-далеко, словно в прошлом или где-то на Окинаве. Настолько далеко, что казался ненастоящим.

И такой же ненастоящей казалась и сама бывшая Японская империя — отныне лишённая армии, флота, независимой внешней политики и своей, особой мечты.

Тем временем снаружи творилось что-то неправильное. Кимитакэ вглядывался почти два квартала, прежде чем догадался: он перепутал маршрут. Трамвай тащился по совсем другой уцелевшей ветке. Разрушенные кварталы сменялись чудом уцелевшими, а за ними снова были развалины.

Но почему-то он не выходил. На это не было сил. От одного взгляда на этот вдребезги расколоченный город невольно охватывала усталость. К тому же на занятия он всё равно уже не попал, и можно было хоть весь день слоняться по городу. Или даже кататься на уцелевших трамваях: все кондуктора бесследно пропали сразу после капитуляции вместе с модной униформой.

Из оцепенения его вытащила музыка. Дурацкая, но при этом цепляющая мелодия плыла над домами.

Кимитакэ выскочил из трамвая на первой же остановке и побежал на музыку — как собака бежит на запах.

Дождь уже перестал, и даже небо очистилось. Лужи нестерпимо сверкали.

Небольшой, уже поросший жёсткой травой пустырь, куда он выбрался, остался, очевидно, на месте сгоревшего особняка. Единственным, что уцелело, было пианино, поспешно упрятанное под брезентовый навес.

Неясно, каким чудом оно спаслось. Но его явно собирались вывезти — да так и не вывезли.

Перед пианино на круглом стульчике сидела Ёко Атами, чуть более вытянутая, но по-прежнему низкорослая и в школьной форме. Кимитакэ подсчитал в памяти, сколько прошло времени, и понял, что так и есть, — у неё ещё только выпускной класс.

С безумной экспрессией, размахивая волосами, откидываясь чуть ли не до земли и подпевая какую-то задорную чушь, она играла на пианино что-то простенькое и дурацкое — и вокруг неё уже собралась небольшая толпа слушателей, среди них были и американцы, и местные. Зачарованные представлением, они так стояли на пустыре посреди полуразрушенного города, и каждый гадал — что ещё она выкинет?

Кимитакэ подобрался поближе.

Страха встать возле американца больше не было. Дурацкая мелодия соединила толпу воедино — и тут не было больше американцев и азиатов, победителей и побеждённых…

«Потом, когда война позабудется и к нам опять поедут туристы, — думал Кимитакэ, — меня, пожалуй, будут спрашивать, в надежде вывести из себя: „Ты так много сделал для войны. Неужели ты был согласен с Гитлером?“ Да, я что-то сделал для войны, и сделал это по-японски старательно. Но это вовсе не означает, что я любил войну или сильно уважал кого-то из наших союзников. Если говорить начистоту, любое столкновение меня зачаровывает и любая опасность интересна только тем, что она — угрожает. Если бы мне пришлось отвечать, нравится ли мне, например, Гитлер, то я бы честно ответил — не нравится. Немцы с тех пор, как страна энтузиастов и философов стала страной инженеров и химиков, — скучный народ. Муссолини как человек в тысячу раз интересней, чем Гитлер. Он, конечно, гений зла, но даже великие злодеи из американских комиксов интереснее. В Гитлере нет ни живости, ни яркости, ни чего-то ещё героического. То, что он наш союзник, — не больше чем совпадение, и если бы ситуация изменилась, он стёр бы нас в порошок и пустил по ветру точно так же, как это сделали американцы. Гитлер был прост, народен и банален, очень заметно, что он получил образование, читая раздел „Высказывание великих немцев“ на последней странице вечерних газет. Для человека XX века это, увы, типично. Такова его природа.

И никогда мы от сами себя не денемся.

Сейчас, когда нас больше никуда не ведут, нам станет куда тяжелее. Куда мы приложим наши умения? Родина мобилизовала нас и, как умела, пристраивала нас, прекрасно понимая, что все эти кисти и клавиши могут в любой момент полететь в костёр грандиозного национального самопожертвования.

Но вот мы демобилизованы — пусть и не по своей воле.

Теперь Кимитакэ было почти смешно от понимания того, как дёшево он просчитался. Неужели он и вправду думал, что американцам будет дело до какой-то там Стальной Хризантемы и других нереализованных проектов погибшей империи?

Но империя не погибла, вот в чём секрет. Люди-то остались, и способности тоже. А самое главное — осталось это сознание смертельной опасности, что нависало над каждым.

До войны каждый где-то слышал, что дело самурая — это смерть, а всё остальное прилагается. Но только сейчас Кимитакэ понял, что угроза никуда не делась, что у него просто не получится согнуться и приспособиться. Невозможно ждать и терпеть, когда понимаешь, что смерть рядом, что она заберёт и тех, кто ждал, и тех, кто не стал ждать, а принялся делать.

Он понимал, что доучится. Но теперь понимал, что едва ли всю жизнь сможет юридически консультировать, радуя родителей, пока смерть не приберёт и их. Что-то важное было в старинной каллиграфической магии. Та самая энергия, необязательно боевая, что делает знак, написанный одним человеком, понятным другому. Если брать знаки по отдельности — этого не поймёшь, но и музыку по отдельным нотам тоже не поймёшь, да и вообще говорить о музыке — всё равно что танцевать об архитектуре…

Самое главное — не правила, а вот эта вот связь. Мы протягиваем чернильные ниточки, и через них в мир входит та самая сила, которая и позволит построить другую, лучшую, милейшую Японию, какую не стыдно снимать в рекламе яблочного сока. Разобрать Стальную Хризантему, а потом не выбрасывать опасный меч, как этого хотят наивные американцы, — а надёжно замаскировать его среди хризантем.

Пусть даже стихи настолько плохи, что над ними смеются, — в этом нет ничего постыдного.

Должен же кто-то веселить мой слишком серьёзный железный народ.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге