Обложка Сшиватель

Сшиватель

Aki

0% прочитано
Стандартный
Aki

Сшиватель

Глава 1. Прошу прощения, Прохор Ильич

Умер я глупо.

Да. Это говорит человек, который двадцать лет работал с животными. Уж я-то видел, как умирают глупо. Один мой клиент, между прочим, кандидат наук, погиб от того, что решил показать друзьям, как его шарпей умеет ловить сосиски. Сосиску он метнул, шарпей прыгнул, а мой клиент стоял на табуретке.

Так что планка у меня была высокая.

Но и её я взял...

В три ночи меня вытащили из постели в передвижной цирк на окраине — тигрица, вторые сутки не может родить, ветврач в отпуске, администратор Гена плачет в трубку. Я приехал. Я оперировал на двух сдвинутых столах при свете фонарика, который держала осветительница Люда. Я вытащил тигрицу и трёх тигрят. Один был совсем плохой, но задышал.

А потом замкнула проводка.

Шапито горит, если кому интересно, весело. Быстро и с большим звуком. Я вынес тигрицу — это, если кому опять же интересно, сто восемьдесят килограммов, и я до сих пор не знаю, как это сделал. Потом по одному вынес тигрят. Потом вынес Люду, которая почему-то полезла обратно за фонариком.

А потом услышал, что кто-то верещит.

Хорёк. Хорька звали Пират, он был Генин, он кусался, он гадил в тапки, и один раз он сожрал мне полпачки шва. Я его, честно говоря, ненавидел.

Но он верещал, а я был единственный, кто это слышал.

Балка упала аккуратно, я даже испугаться не успел. Успел только подумать, что зря не подписал тигрят — теперь перепутают, а у среднего был порок сердца, за ним нужен присмотр.

Вот и всё. Тридцать пять лет, две ставки, кандидатская, два развода, «Артём Сергеевич, а можно вас на минуточку», подорванная спина и хорёк.

Эх…

Хотя, если подумать, есть у моей смерти одно несомненное достоинство. Красиво звучит. «Погиб при пожаре, спасая животных» — попробуйте так помереть, попробуйте. Не у каждого получится.

Ну, с этой мыслью я и отбыл.

А потом открыл глаза, потому что где-то очень близко орали, и орали неприятно.

Так. Что мы имеем?

Имеем кресло. Высокое, жёсткое, с резной спинкой, которая впилась мне между лопаток — такое кресло не столько сидит, сколько служит наказанием. Имеем стол, на столе бумаги и подсвечник на три свечи, две из которых догорели. Имеем кабинет — тёмный, с низким потолком, с картой на стене и с чучелом какой-то птицы в углу. Чучело, замечу, набито безобразно, кривая шея и вата из шва лезет. Я бы такое не принял даже от студента.

Идём дальше. Имеем руки.

Руки были не мои.

Я поднял их к лицу и минуту честно, спокойно, без истерики их рассматривал. Тонкие. Белые. Пальцы длинные, ногти обгрызены до мяса, костяшки в ссадинах. Мозоли есть, но не те: одна на среднем, от пера, и одна на подушечке большого. Никакой мозоли от зажима. Никакого шрама на левом указательном, который мне поставил кот Барсик в две тысячи двенадцатом году и который я потом семь лет всем показывал.

Это была рука подростка, который в жизни ничего тяжелее ложки не поднимал.

— Ага, — сказал я.

Голос тоже был не мой. Молодой, ломкий и сел на середине слова, как у всех, кому лет семнадцать.

— Ну хорошо, — сказал я этим голосом. — Допустим.

За окном что-то загрохотало. Потом заорали уже совсем рядом, во дворе, и орали двое, и одного из них, судя по звуку, в процессе перестали слушать.

Тут в меня и въехала память.

Не как в книжках, не «поток чужих воспоминаний нежно омыл мой разум». А как будто мне в череп залили ведро ледяной воды вместе с чужим фотоальбомом, и всё это разом попыталось найти себе место. Я успел подумать очень длинное слово и лёг лбом на стол.

Минуты, наверное, три.

Ладно. Терпимо. Однажды мне лошадь врезала копытом по касательной в бедро, там было хуже, и я в тот раз даже не лёг.

Итак. Что мы теперь имеем?

Имеем Всеволода Ратиборовича Волохова. Семнадцать лет. Наследник рода Волоховых. Сирота по матери — три года как, погибла где-то на востоке, тела не нашли, в доме об этом не говорят. Отец — Ратибор Волохов, глава рода, сейчас внизу, во дворе, с мечом. Сестра Василиса, двенадцать лет, вредная. Дворецкий Прохор Ильич, служит роду сорок один год. Прислуги — четыре человека. Дружины — одиннадцать. Было одиннадцать.

Имеем мир, в котором есть магия, и магия тут не фокус, а сословие. Есть Дар, он врождённый, он бывает шести видов, и по нему тебя меряют, как у нас мерят по машине во дворе. Есть ранги: отрок, гридень, витязь, боярин и дальше в небо. Есть империя, есть уезды, есть бояре, а ниже — все остальные, кому не повезло.

И имеем Дар рода Волоховых.

Он называется Зов.

Он позволяет — я не шучу, я очень хотел бы сейчас шутить — попросить животное что-нибудь не делать. Например, собаку — не гавкать. Получается примерно в половине случаев. На кошках не работает вообще, чему я, признаться, не удивлён. За это род Волоховых двести лет зовут псарями, и это не комплимент.

Ранг у мальчика — отрок. Первый. Начальный. Тот, который дают просто за то, что ты дышишь.

Хм.

То есть я, Артём Сергеевич Ковалёв, оказался в теле нищего семнадцатилетнего дворянина с самым бесполезным магическим талантом в известной вселенной, посреди осады, во время которой этот самый род, судя по звукам, заканчивается.

М-да.

Знаете, у меня был клиент — попугай жако по имени Гоша. Гоша, когда его приносили в клинику, говорил одну фразу: «Приплыли».

Гоша, дорогой. Ты был мудр.

Дальше. Инвентаризация тела.

Я закрыл глаза и прошёлся по себе руками, медленно, как учили, сверху вниз, и результат мне не понравился.

Рост — метр семьдесят с чем-то. Вес — я бы сказал, пятьдесят два, максимум пятьдесят пять. Это, для понимания, вес, при котором в наших широтах сдают анализы на туберкулёз. Подкожного жира нет вообще. Мышц, считай, тоже нет: тонус ниже всякого приличия, брюшная стенка вялая, кисть не держит. Позвоночник щёлкает в двух местах. Зубы — хорошие, что странно. Печень, на пальпацию, в порядке, и это единственная приятная новость за вечер.

Упитанность — ниже нормы. Это он голодал. Не месяц, не два. Он голодал долго и системно, и у него это стало нормой, потому что растущий организм с такой кормёжкой не даёт ни рост, ни массу, а даёт вот это вот, что я сейчас в себе имею.

Знаете, что я почувствовал в этот момент? Я почувствовал злость. Не на осаду, не на магию, не на мировую несправедливость.

На отца. Который сидел с мечом внизу, а сына держал на репе.

Хотя ладно, я тут три минуты, а уже строю диагнозы семье. Может, у них тут все так живут. Может, у них тут это модно — худой наследник, дескать, порода.

Есть хочется, кстати, дико. Я такого голода со студенчества не помню.

И вот в этот самый момент, когда я начал прикидывать, есть ли в этом кабинете хотя бы сухарь, дверь распахнулась так, что подсвечник упал.

— Барин! Барин, вставайте, ради всего святого!

В кабинет влетел старик.

Худой, прямой, в жилете с двумя рядами пуговиц, и жилет при этом был вычищен — вот что меня добило. У человека в доме осада, во дворе рубят его хозяев, а жилет вычищен.

Прохор Ильич, подсказала чужая память. Сорок один год службы. Учил мальчишку держать нож для рыбы. Штопал ему штаны, потому что новых не покупали. Один раз, когда мальчишка утопил в пруду отцовский кинжал, пришёл к барину и сказал, что это он, старый дурак, уронил.

— Ворота вынесли! Батюшка ваш велел вас вывести, через псарню, там ход, я знаю, я покажу, вы только…

Он не договорил.

Я даже не понял, как это произошло. Просто из груди старика выросло копьё.

Изо льда. Мутного, в мелких трещинках, толщиной с мою новую тонкую руку. Оно вышло у него из груди и остановилось, не долетев до моего лица сантиметров на двадцать, и от него шёл холод, самый настоящий, я его кожей почувствовал.

Прохор Ильич посмотрел на это копьё.

Не с ужасом. С недоумением. Так смотрят на кляксу, которую кто-то посадил на чистую скатерть, и вот теперь скатерть надо менять, а гости уже за столом.

— Прошу прощения, — сказал он.

И упал.

В коридоре загрохотали сапоги. Много сапог. И кто-то деловито, без всякого азарта, сказал:

— Мальчишка тут. Боярин велел живым, если получится.

— А если не получится?

— А если не получится — тоже неплохо.

Я сидел в кресле и смотрел, как под дворецким расплывается лужа.

И вот что я вам скажу. Двадцать лет операционной вычищают из человека всё лишнее. Паника уходит первой. Потом уходит жалость — не насовсем, она просто учится ждать своей очереди и не мешать. А остаётся одно: сначала смотри, потом делай.

Я смотрел.

Смотреть было решительно не на что. В кабинете были: стол, кресло, чучело безобразной птицы, подсвечник и я, пятьдесят два килограмма живого веса с даром просить собаку не гавкать. За дверью были четверо, судя по шагам, и у них было железо.

Делать было нечего.

И тогда перед глазами вспыхнуло.

ВНИМАНИЕ!

ВЫ ПОЛУЧИЛИ УНИКАЛЬНЫЙ КЛАСС: ХИМЕРОЛОГ.

Носителей класса в мире: 1.

Я моргнул. Буквы не исчезли. Висели в воздухе, ровные, спокойные, чуть светящиеся, и по краю — тонкая рамочка.

— Так, — сказал я. — Или сотрясение, или я всё ещё горю, и это уже кислородное голодание. Второе, кстати, не так уж плохо. Говорят, приятно.

Доступно слотов: 1 из 1.

Обнаружена подходящая основа в радиусе 4 м.

Качество основы: удовлетворительное. Повреждения: сквозное, грудная клетка, левое лёгкое.

Годность: 5 ч. 58 мин.

Начать сшивание? ДА / НЕТ

Я опустил глаза на Прохора Ильича.

Основа.

Вот что меня подкосило. Не копьё, не крики, не чужое тело, не то, что я вообще-то умер два часа назад в другом мире. А слово «основа».

Потому что я это слово знал. Я его двадцать лет писал в протоколах. Другими буквами, но с той же самой интонацией — той, которая нужна, чтобы у тебя не тряслись руки, когда перед тобой на столе лежит то, что час назад ещё было кем-то.

Хм. Ну хорошо. Давайте разбираться, у меня примерно четыре шага по паркету.

Что такое химеролог, я, вообще-то, понял сразу. Тут не нужно быть Архимедом. Химера — это когда из разных кусков собирают одно целое, и оно живёт. У нас на Земле химерами называли мышей, которым подсаживали клетки другого организма, и в институте это считалось очень модной темой. Правда, у нас они дальше мыши не заходили.

А тут, как я понимаю, зайдёт дальше.

Вопрос не в этом. Вопрос в том, хочу ли я это делать с человеком, который сорок один год носил чужие штаны в починку.

Я честно подумал.

Секунды две.

Ребята, давайте я объясню один раз, чтобы потом не возвращаться. Я двадцать лет усыплял животных. Не десяток. Не сотню. Я усыплял котов, которых любили больше, чем детей, и держал за руку хозяек, которые после этого месяц звонили мне по ночам. Я решал за живое существо, жить ему или нет, по три раза в неделю, и делал это за пять секунд, потому что у меня в очереди сидели ещё шестеро.

У нормального человека от такого болит совесть. У меня она натренировалась и ушла в мышечную память. Это не значит, что мне всё равно. Это значит, что я умею сначала сделать, а переживать потом, когда будет время.

Времени не было. Была дверь, за которой четверо, и был человек на полу, которому уже всё равно, а мне — нет.

И, если совсем честно, было ещё одно. Мне было интересно.

Стыдно? Да, наверное. Но я бы врал, если бы не сказал.

— Прохор Ильич, — сказал я и сполз с кресла на колени рядом с ним. — Я перед вами извинюсь потом. Подробно, при свечах, с вином, если тут есть вино. А сейчас, простите, вы мне очень нужны.

Плечо под ладонью было ещё тёплое.

ДА.

Не знаю, чего я ждал. Молнии. Голоса с неба. В книжках, которые я читал в ординатуре между дежурствами, в таких случаях обязательно был хор.

Хора не было. Была работа.

Меня взяли за затылок — я это именно так ощутил, как будто чья-то большая спокойная рука взяла меня за загривок, наклонила и показала. Не объяснила. Показала, как я сам показываю интернам: смотри, вот сюда. Видишь? Вот эта плёнка, её не рви. Вот тут пойдёт пучок, обходи слева. Вот здесь ты сейчас захочешь потянуть, и вот здесь тянуть нельзя.

Я увидел тело дворецкого насквозь. Слоями. Как анатомический атлас, только атлас был живой, дышал и медленно остывал.

И я увидел всё.

Я увидел, что у него было сдавшее сердце — не то чтобы плохое, но работавшее последние годы на честном слове и упрямстве. Я увидел грыжу, о которой он не сказал никому, потому что тогда его сочли бы негодным. Я увидел старый неправильно сросшийся перелом левой ключицы, и по тому, как он сросся, было ясно: лечился сам, тряпкой и палкой, и продолжал работать. Я увидел два зуба, которые он себе выдернул сам.

Сорок один год.

Я увидел место, куда вошёл лёд, и увидел, что оно, в общем-то, для меня не проблема.

А потом я увидел, чего в этом теле не хватает.

Это очень трудно объяснить, но я попробую. Представьте, что вы двадцать лет чините механизмы, а потом вам впервые дали механизм и сказали: а теперь можешь не только починить. Можешь добавить. Вот тебе пустые гнёзда, вот тебе перечень, что в них встанет.

И я, честно скажу, в этот момент забыл и про дверь, и про четверых, и про то, что я умер.

СШИВАНИЕ. Основа: человек (муж., 60 л.).

Доступные компоненты в радиусе: ледяная взвесь (низкое качество), кость (осн.), сухожилие (осн.), кровь (осн.), шерсть (чучело, непригодно).

Дефицит массы: 14%.

Продолжать? ДА

Так. Ледяная взвесь — это, надо понимать, копьё, которое в нём торчит. Кость, сухожилие и кровь — его собственные. Чучело непригодно, и слава богу, потому что после такого шва я бы сам себя не уважал.

Дефицит массы четырнадцать процентов. То есть он будет на четырнадцать процентов хуже, чем мог бы. Где взять массу, я знаю: за дверью стоят четыре штуки массы и переговариваются. Но их сначала надо как-то получить, а получить их нечем, кроме подсвечника.

Ладно. Работаем с тем, что есть. Мне не впервой оперировать, когда половины нужного нет: у нас в клинике на ночных дежурствах половины нужного не было никогда.

ДА.

Я взялся за ледяное копьё двумя руками, и оно оказалось горячим — то есть настолько холодным, что рука это прочитала как ожог. Я упёрся, переступил коленями и выломал его к чёртовой матери вместе с куском.

Кровь пошла густо и медленно, как идёт у остывающих.

Я сунул ладони в рану по запястья.

И мир сузился до одного метра.

Дальше я, если позволите, буду говорить как специалист, потому что иначе я это описать не смогу.

Первое, что я сделал, — свёл ткани. Не зашил, а именно свёл, попросил их найти друг друга, и они послушались, и это было настолько приятно, что я тихо, коротко и совершенно неприлично выругался. Двадцать лет! Двадцать лет я держал края и уговаривал их не расходиться, а тут они сами шли, как влюблённые на вокзале.

Второе — лёгкое. Левое было пробито и село. Я его расправил. Просто. Изнутри. Как расправляют пакет, если взять за уголки.

Третье — сердце. И вот тут я позволил себе лишнее. Я его не просто запустил, я его починил: убрал то, что там копилось двадцать лет, и убрал криво, потому что впервые, и мне придётся к этому вернуться. Но он бы с таким сердцем не прожил и года, и мне почему-то было важно, чтобы этого не было.

Четвёртое — ключица. Я её сломал. Сознательно, аккуратно, по старой мозоли, и сложил как надо. Сорок один год человек носил её криво. Теперь не будет.

А потом я дошёл до пустых гнёзд.

Свободных позиций усиления: 3.

Доступно: ледяная взвесь (низкое качество).

Три. А взвеси — на одну, ну на полторы.

Хм. Значит, будем экономить. Куда бы вы поставили лёд?

Я поставил в кости.

И кости пошли темнеть у меня под пальцами — не снаружи, а изнутри, как темнеет мокрая бумага. Они наливались, толстели, делались плотными, и плечевой сустав вдруг стал шире, а лопатка — как маленький щит. Кожа на плечах не выдержала и лопнула, и я, признаюсь, дёрнулся. Но она затянулась обратно сама, уже другая: серая, в мелкую складку, как у слона. Такую кожу нож берёт плохо. Я знаю, я слоновью резал. Один раз. Под наркозом. Ему, не мне.

Челюсть поехала вперёд с хрустом, от которого у меня свело зубы. Руки стали длиннее. Не намного — сантиметров на пятнадцать. Но когда у человека руки длиннее на пятнадцать сантиметров, это, знаете, сразу видно.

Дефицит массы: 14%. Компенсация невозможна.

Целостность: 91%.

Девяносто один. Для первой работы, вслепую, без инструмента, из одного трупа и одного копья — я бы себе поставил пять. Я бы себе поставил пять с плюсом, если бы не тот кривой узел на сердце, о котором никто, кроме меня, никогда не узнает.

Хотя нет. Четыре. Четыре, Артём Сергеевич, потому что вы работали грязными руками в грязной комнате, и если бы это увидела Нина Павловна из эпидемиологического, она бы вас закопала тут же, рядом.

Плечо под моей ладонью дёрнулось.

Я успел отнять руки и сесть на пятки.

Прохор Ильич поднимался.

Медленно. Обстоятельно. Без всякой спешки — примерно так, как он, надо думать, всю жизнь поднимался с колен от камина, разжигая хозяину огонь: сначала одна рука на пол, потом колено, потом выпрямить спину.

Он выпрямился и оказался на голову выше, чем был. Плечи разошлись и порвали жилет по швам, но жилет всё равно остался на нём висеть — на двух уцелевших пуговицах и на одном честном слове.

Кожа серая. Пальцы — до колена. Из-под верхней губы наружу лезли зубы, которых у дворецких не бывает ни при каких обстоятельствах.

Химера создана. «Прошка». Ранг 1.

Слотов занято: 1 из 1.

Внимание: остаточные поведенческие связи основы сохранены. Возможны нештатные реакции.

— «Прошка», — прочитал я вслух. — Это ты сама придумала или у нас тут форма такая?

Система не ответила. Гордая, наверное.

А химера повернула ко мне голову.

Глаз у неё не было — в том смысле, в каком мы привыкли. Было две тёмные щели, и они смотрели.

Я, надо сказать, приготовился ко всему. Я, если честно, приготовился умереть второй раз за вечер, и второй раз глупо, и уже прикидывал, как это будет выглядеть в протоколе.

А Прошка коротко, аккуратно поклонился.

Ровно на столько, на сколько положено кланяться наследнику рода в собственном кабинете. И сделал шаг в сторону — освобождая мне проход к столу. Потому что барин стоит на коленях в неудобном месте, а барину, очевидно, нужно к столу.

Я сел на пол.

У меня в этот момент, признаюсь, что-то в горле сделалось узкое. Ничего, прошло.

— Прохор Ильич, — сказал я хрипло. — Вы просто выдающийся человек. Были. Есть. Не знаю, как правильно.

Он не ответил. Химеры, как я уже понимал, не разговаривают — ни повадки, ни рефлексы, ни сорок один год привычки не дают речи, речь уходит первой.

Он просто стоял, слегка наклонив голову. Ждал распоряжений.

И вот тут я наконец вспомнил, что за дверью у меня четверо.

Ага. Так. Ну-с.

Знаете, что я почувствовал? Я почувствовал то самое, что чувствует врач, когда в четыре утра, после двенадцати часов приёма, ему привозят ещё одного — а он вдруг понимает, что не устал. Что руки тёплые, голова ясная, и вообще давайте, несите, я готов.

Голод, между прочим, никуда не делся. Есть хотелось по-прежнему.

Сапоги в коридоре остановились у самой двери. Кто-то взялся за ручку и подёргал.

— Заперто, что ль?

— Да чего там запирать. Толкни.

— Барчук! — гаркнули из-за двери. — Выходи по-хорошему, руки покажи! Боярин Стужев тебе жизнь обещал, слышишь? Жизнь! Не будешь дурить — к утру уже кашу ешь!

Кашу.

Вы поняли? Мне, тридцатипятилетнему мужику в теле недокормленного подростка, посреди вырезаемой усадьбы, предлагают сдаться за кашу.

И, что самое обидное, это почти сработало.

— Прошка, — сказал я тихо. — Ты знаешь, я, кажется, начинаю понимать, за что в этом доме все друг друга не любят.

Я встал — медленно, придерживаясь за кресло, потому что ноги у этого тела были как макароны первого дня варки. Поднял с пола подсвечник. Взвесил в руке. Тяжёленький, бронза. С таким уже можно вести переговоры.

— Господа! — сказал я в сторону двери своим ломким семнадцатилетним голосом. — Одну минуту, я не одет.

За дверью на секунду озадаченно замолчали.

— Чего?

А потом дверь вылетела внутрь.

Глава 2. Опыта не будет

Дверь вылетела внутрь вместе с куском косяка.

Я, честно говоря, рассчитывал, что она просто откроется. Дверь была хорошая: дубовая, в два пальца толщиной, с бронзовой ручкой в виде собачьей головы. Тут вообще всё было в собачьих головах — ручки, пряжки, ложки, даже, прости господи, ночной горшок, я его потом видел. Род псарей, у них это вместо герба, гордости и хорошего вкуса.

Такую дверь надо выносить долго и с уважением к материалу.

Её вынесли одним ударом. Плечом.

Плечо принадлежало детине, который в проём вошёл боком, потому что прямо не помещался. За ним ввалились ещё трое: один с топором, один с коротким мечом, третий с факелом и почему-то с мешком.

Мешок меня, признаться, задел сильнее всего.

Они пришли меня выносить и захватили тару.

— Вот он, — сказал детина.

И все четверо уставились не на меня.

На Прошку.

Я их понимаю. Я бы тоже уставился. В кабинете стояло два с лишним метра серой шкуры в рваном жилете, руки до колена, из-под верхней губы лезет то, чего у дворецких не бывает. Причём стояло оно ровно, чуть склонив голову набок, и ждало.

Распоряжений.

— Это… — сказал тот, что с факелом. — Это чего?

— Это Прохор Ильич, — сказал я. — Дворецкий. Он вас проводит.

Ребята, я не острил. Клянусь. У меня в тот момент в голове не было ни одной остроты, там вообще ничего не было, кроме звона. Просто я двадцать лет проработал в месте, где на тебя орёт хозяин, а у тебя в руках открытая брюшная полость, и я научился говорить спокойно тогда, когда внутри всё сжалось в кулак. Это не храбрость. Это профессиональная деформация, и она, между прочим, много раз спасала мне жизнь ещё на Земле.

Здесь она спасла её в первый раз.

Потому что четверо вооружённых мужиков, которым спокойно сообщили, что их сейчас проводят, — они на полсекунды задумались.

А Прошка за эти полсекунды шагнул.

Я много раз видел, как дерутся животные. Не в кино — вживую, вплотную.

У нас однажды в приёмном сцепились ротвейлер и алабай. Разнимали втроём: шваброй, шлангом и брошенным сверху одеялом. Четыре минуты. Лечились потом все, включая швабру.

Так вот, драка — это не красиво. Драка — это грязно, коротко и очень, очень громко.

Прошка не прыгнул и не зарычал.

Он шагнул — так, как ходят слуги, когда несут полный поднос и не хотят расплескать: коротко, плавно, с ровной спиной. И на этом шаге поймал детину за лицо.

Не за горло, не за плечо. За лицо, всей ладонью, как берут дыню на рынке — сверху, растопырив пальцы.

Детина был здоровый. Килограммов сто десять, и они у него были не жирные. Он рванулся и ударил снизу кулаком в серый живот, и я услышал звук, с которым бьют в мешок с песком.

Прошка на это никак не отреагировал.

Он просто свёл пальцы и приложил детину затылком о косяк. Потом ещё раз. Потом третий, и на третьем косяк не выдержал.

— Мать вашу!.. — заорал тот, что с топором.

Он оказался быстрее остальных и в чём-то умнее: не побежал, а рубанул. Хорошо рубанул, с плеча, коротким замахом, по серой руке.

Топор вошёл сантиметра на два и застрял.

И вот тут я поймал себя на мысли, за которую мне до сих пор немножко стыдно.

Я подумал: «Дерма около двадцати миллиметров, коллагеновые волокна уплотнены, под ними костная основа. Топор бытовой, заточка неровная, угол градусов тридцать пять. Логично».

Логично, Артём Сергеевич. Очень своевременное наблюдение.

Прошка повернул голову к мужику с топором.

Мужик с топором закричал.

Дальше я смотреть не стал. Не потому, что стошнило бы — я на третьем курсе вскрывал утопленников, меня этим не проймёшь. Просто в комнате внезапно стало очень мало места, и я счёл разумным присесть за стол.

Из-под стола я слышал, как кто-то побежал.

Потом упало что-то большое.

Потом перестало бежать.

Секунд через двадцать стало тихо.

Я осторожно выглянул.

Прошка стоял посреди кабинета. Жилет держался уже на одной пуговице — вторая, видимо, отлетела где-то в процессе. Он поднял правую руку, посмотрел на торчащий в ней топор — с тем же самым выражением, с каким покойный Прохор Ильич полчаса назад смотрел на ледяное копьё в собственной груди, — и вынул его.

Двумя пальцами. Как вынимают занозу.

Потом наклонился, подобрал упавший подсвечник и поставил на стол.

Ровно. По центру. Подвинул на палец, чтобы стоял симметрично относительно чернильницы.

— Спасибо, — сказал я из-под стола.

Он наклонил голову.

Я вылез, отряхнул колени и оглядел кабинет.

И вот тут меня накрыло.

Не ужасом. Не тошнотой. Меня накрыло тем противным, знакомым, тянущим чувством, которое накрывает всегда в одно и то же время: не когда, а после.

Четверо лежали.

И у одного из них — вон у того, у стены, — на поясе была сумка, а из сумки торчала деревянная лошадка.

Игрушка. Вырезанная от руки, с криво нарисованной углём гривой.

Кто-то вёз домой лошадку.

Я постоял секунды три и сказал вслух, довольно твёрдо:

— Так. Не сейчас.

Это, между прочим, тоже профессиональное. Если начать чувствовать в процессе — руки поедут, и ты испортишь то, что ещё можно сделать. Чувствовать будем потом.

Я один раз оперировал собаку, которую сбила машина на глазах у шестилетнего хозяина. Мальчик стоял в коридоре, и я через дверь слышал, как он не плачет. Я всё сделал, вышел, отчитался родителям, снял перчатки — и уже в ординаторской у меня затряслись руки так, что я минут пятнадцать не мог налить себе чаю.

Вот так это работает.

Так что — потом.

А сейчас у нас, между прочим, деловой вопрос.

Я подождал.

Я стоял посреди кабинета и честно ждал, когда эти ваши светящиеся буковки мне что-нибудь выдадут.

Четыре человека! Четверо, за двадцать секунд, вооружённых, в доспехе! У меня в прошлой жизни за такое дают премию, грамоту и полтора года разговоров со следователем.

Буковки молчали.

— Эй, — сказал я в потолок. — Система? Ау.

Тишина.

— Мы вообще-то поработали.

Опыт за уничтожение представителей вида Homo не начисляется.

Вот тут я обиделся по-настоящему.

— В смысле не начисляется? А за что тогда начисляется?

Опыт начисляется за уничтожение существ, поражённых Скверной.

— А эти чем поражены? У вон того, крайнего, я отсюда вижу застарелый гепатит. Он жёлтый, как лимон.

Тишина.

— Понял, — сказал я. — Не считается.

Она вообще, как я потом выяснил, отвечала строго по делу и на риторику не реагировала принципиально. Правильно, в общем, делала. Я бы на её месте тоже не реагировал.

Ладно.

Значит, запоминаем правило номер один: люди — не опыт.

Люди — это расходы, проблемы, похороны и, в лучшем случае, трофеи.

А трофеи, кстати, надо собрать.

Мародёрствовать я начал секунд через сорок после того, как впервые в жизни увидел, как человеку отрывают руку.

Мне за это не стыдно. У меня в кармане не было ничего, кроме кармана, внизу шла резня, а стыд в таких обстоятельствах — вещь дорогая, как чистый халат и восьмичасовой сон.

Итак, что мы имеем с четверых.

Топор — плохой, но железный. Короткий меч — а вот этот неплохой, хотя я в них не разбираюсь совершенно. Три ножа. Кресало. Моток верёвки, локтей в десять. Фляга — понюхал, отставил: в ней было нечто, чем у нас на даче протирали стёкла.

Деньги. Горсть медных кругляшей — в голове само всплыло слово «гривны», спасибо, память, — двадцать две штуки. И одна серебряная покрупнее.

Двадцать две гривны и рубль.

Богач.

И — вот это было главное — еда.

Сушёное мясо, два куска, у детины за пазухой.

Я съел оба. Сразу. Стоя.

Ребята, я не горжусь. Но если бы вы трое суток прожили в теле, которое не ело нормально примерно никогда, вы бы тоже жевали это солёное дерево и думали, что вкуснее в жизни ничего не пробовали.

У меня, честное слово, прояснилось в глазах. Натурально, как будто кто-то протёр объектив.

И вот когда я нагнулся над четвёртым, оно и случилось.

Я на него посмотрел — просто посмотрел, прикидывая, есть ли что брать, — и в голове щёлкнуло.

ВЕТЕРИНАРНЫЙ ОСМОТР

Особь: человек, самец, 31 год.

Упитанность: нормальная. Гидратация: снижена.

Патологии: паразитоз (аскаридоз, умеренный), кариес множественный, застарелый вывих правого плеча.

Дар: отсутствует.

Слабые точки: правое плечо, шея, подколенная ямка.

Состояние: смерть, 4 мин.

Я моргнул.

Потом моргнул ещё раз.

Потом сел на корточки и перечитал.

— Так, — сказал я. — А вот это уже подарок.

Нет, вы поняли? Вы вообще понимаете, что мне только что выдали?

Я двадцать лет ставил диагнозы существам, которые не разговаривают. Двадцать. Кошка не скажет: «Доктор, болит слева, отдаёт в лапу, началось в четверг». Кошка тебя укусит и залезет под шкаф. И вот ты сидишь на полу перед шкафом, и по одному повороту уха, по тому, как она переступает задней, по запаху, по тому, как она дышит, — ты пытаешься понять, что там: панкреатит, инородное тело или у неё просто характер.

Двадцать лет.

А тут мне выдали справку. С патологиями. И с подколенной ямкой.

Я, разумеется, немедленно навёл этот взгляд на себя.

И вот тут настроение испортилось.

Особь: человек, самец, 17 лет.

Упитанность: значительно ниже нормы (истощение II ст.).

Мышечная масса: критически низкая.

Патологии: авитаминоз, анемия, рахитические изменения грудной клетки (перенесённые), сколиоз I ст., два сросшихся перелома рёбер (без лечения).

Дар: Зов, ранг Отрок (1).

Уровень: 1. Опыт: 0.

Прогноз: удовлетворительный при условии питания.

Два сросшихся перелома рёбер.

Без лечения.

Семнадцать лет пацану.

Я сидел на корточках над трупом в горящем доме и смотрел на эти строчки, и во мне впервые за весь этот бесконечный вечер проснулось не любопытство, не азарт и не профессиональный интерес.

Проснулась злость.

Тихая такая, ровная. Не та, которая орёт и бьёт кулаком в стену, а та, которая садится где-то под грудиной и начинает медленно тикать.

Мальчишку били. Регулярно. Его не лечили. Его не кормили.

И семнадцать лет спустя за него никто не пришёл.

— Ладно, — сказал я вслух. — Ладно. Прохор Ильич, пойдёмте. У меня, кажется, накопились вопросы к этой семье.

Прошка наклонил голову и пошёл к двери.

А в голове у меня в этот момент очень отчётливо, само собой, без всякого усилия, всплыло воспоминание.

Не картинка. Запах.

Солома. Тёплая собачья шерсть. Прелое дерево и чуть-чуть — дёготь.

Псарня.

И вместе с запахом пришло ощущение, и ощущение было не моё, а мальчишкино, и было оно до обидного простое: там безопасно. Там можно спать. Там не бьют.

Наследник рода Волоховых прятался ночевать в псарне.

— Ага, — сказал я. — Значит, в псарне.

В коридоре было темно и дымно.

Дым шёл понизу — вот что мне не понравилось сразу. Дым, который стелется по полу, означает, что горит не вверху, а где-то рядом и ниже, и что воздух уже пошёл вниз. Я этого не знал теоретически, я это знал руками: у нас в клинике был пожар в две тысячи шестнадцатом, ночью, и я тогда за одиннадцать минут вынес из стационара четырнадцать животных, и наглотался так, что потом неделю кашлял чёрным.

Горело западное крыло, под нами.

Значит, туда нельзя.

Я присел и попробовал дышать у пола. Лучше. Немного, но лучше.

— Прошка, — сказал я. — За мной. И… слушай, ты вообще меня понимаешь?

Он наклонил голову.

— Это «да» или ты просто голову наклоняешь?

Он наклонил голову ещё раз.

— Понял, — сказал я. — Будем считать, что понимаешь.

Чужая память вела меня, как навигатор с подсевшим экраном: кусками, с опозданием, но вела. Направо — галерея с окнами во двор, туда нельзя, во дворе люди. Прямо — людская. Из людской вниз, по чёрной лестнице. Под лестницей дверь во двор. Из двора налево вдоль стены — конюшня. За конюшней — псарня.

И где-то там, под третьей плитой, лежало то, чего я тогда ещё не знал.

Мы пошли.

В людской было пусто и страшно.

Стол накрыт. Вот что било по голове сильнее всего — накрытый стол. Восемь мисок, нарезанный хлеб, миска с солёными огурцами, кувшин.

Хлеб был свежий. Я его потрогал — мягкий.

Люди сели ужинать, и тут началось.

Я, разумеется, схватил хлеб. Весь. Затолкал за пазуху, обжигая пальцы о собственные рёбра, — за пазухой было место, потому что тело внутри рубахи болталось, как палка в мешке.

— Не смотри так, — сказал я Прошке, который никак не смотрел. — Им уже не надо. А мне надо.

Он подождал, пока я закончу, и шагнул к двери первым.

На чёрной лестнице лежала девушка в переднике.

Я присел.

Особь: человек, самка, 19 лет.

Состояние: смерть, 26 мин.

Годность основы: 5 ч. 34 мин.

Я посидел над ней секунды три.

— Прости, — сказал я. — Я бы взял. Но у меня один слот, и он занят человеком, который тебе, наверное, при жизни выговаривал за пыль на перилах.

Знаете, что самое мерзкое?

Я сказал это не в шутку.

Я это сказал совершенно серьёзно. Я реально прикидывал: девятнадцать лет, сохранность хорошая, масса небольшая, но…

Вот тут я поймал себя за шиворот и спросил: «Артём Сергеевич, а вы, часом, не поехали?»

Подумал две секунды и пошёл дальше.

Нет. Не поехал.

Просто у меня очень быстро включился режим, в котором я прожил три ночи в приёмном покое, когда привозили автобус. В такую ночь ты не человек. Ты — сортировочный стол. Этого сюда, этого потом, этого уже никуда. Ты смотришь на людей и видишь у них цифры, и другого способа не сойти с ума за эти шесть часов не существует.

Потом отпускает.

Иногда через день. Иногда через неделю.

Иногда, честно скажу, не отпускает вообще.

Дверь во двор была приоткрыта.

Я выглянул.

И вот это был первый раз, когда я увидел новый мир своими глазами, а не чужой памятью.

Двор усадьбы Волоховых. Прямоугольник шагов пятьдесят на тридцать. С трёх сторон постройки, с четвёртой — стена с воротами.

Ворот больше не было. Они лежали.

Снег утоптан в грязь. Горит телега и ещё что-то, не разобрать.

И люди.

Десятка три. И вот что меня зацепило: они уже не воевали. Они работали. Таскали из дома барахло, сносили к телегам, один сидел на бревне и мотал себе тряпку на руку, двое ели.

Обычные мужики. Уставшие, злые, в мокрых сапогах, которым к утру хочется домой и спать.

Никаких злодеев. Рабочая ночь.

А у стены, слева, лежали рядком.

Я их пересчитал сразу, автоматически, даже не думая. Я всегда считаю. Это профессиональное: в вольере всегда должно сходиться.

Одиннадцать.

Ровно столько, сколько было дружины у рода Волоховых.

И двенадцатый — отдельно, у крыльца, поодаль.

Я на него посмотрел.

И память сказала одно слово, коротко и без интонации.

«Батя».

И вот тут в коридоре у меня за спиной стало холодно.

Не «потянуло сквозняком». Именно холодно — как от открытой морозильной камеры, и это при том, что этажом ниже горел дом.

Прошка развернулся раньше меня.

Я обернулся.

В дальнем конце коридора, там, откуда мы пришли, стоял человек.

Молодой. Лет двадцати пяти. В хорошем стёганом кафтане с меховой оторочкой — по одному этому кафтану было ясно, что это не солдат и не мужик, а кто-то, кому не надо ползать по грязи. Волосы светлые, подстрижены аккуратно, борода трёхдневная.

Лицо было бы даже приятное, если бы не выражение.

Выражение было скучающее.

Абсолютно, совершенно скучающее лицо человека, который третий час подряд делает нужную, но нудную работу и хочет уже закончить и пойти поесть.

Над его правой ладонью медленно рос белый штырь.

Я посмотрел, и оно щёлкнуло само.

ВЕТЕРИНАРНЫЙ ОСМОТР

Особь: человек, самец, 26 лет.

Упитанность: норма. Общее состояние: хорошее. Гидратация: норма.

Патологии: рецидивирующий вывих левого коленного сустава (нестабильность связочного аппарата).

Дар: Лёд, ранг Гридень (3).

Слабые точки: левое колено, гортань.

Прогноз для наблюдателя: неблагоприятный.

«Прогноз для наблюдателя».

Спасибо, дорогая. Очень поддерживает. Прямо вот вовремя.

— Волохов? — спросил он.

Вежливо. Негромко. Так в очереди спрашивают, вы последний или за вами занимали.

Я решил, что вежливость надо поддерживать. Вежливость — единственное, что у меня в тот момент оставалось бесплатного.

— Он самый.

— Живой, — сказал молодой с лёгким удивлением и посмотрел мимо меня, в разгромленный кабинет. Оттуда, я так понимаю, ещё торчали ноги. — И даже с сюрпризом.

Он кивнул на Прошку.

— Это ты сделал?

И вот тут я мог соврать.

Я мог сказать «нет». Мог сказать «не знаю». Мог сказать «оно само», мог заболтать, мог прикинуться дурачком — а прикидываться дурачком в семнадцатилетнем теле, между прочим, легко, это я потом много раз использовал.

Но во мне сидел шестичасовой таймер, два сросшихся ребра и — чего уж там — совершенно законная профессиональная гордость за девяносто один процент целостности с первой попытки, вслепую, в грязной комнате, без инструмента.

— Я, — сказал я. — Первая работа, между прочим. Четырнадцать процентов дефицита массы. А так неплохо вышло.

Молодой человек посмотрел на меня внимательнее.

Скука с его лица ушла.

И вот это было очень плохо.

Пока человеку скучно, он работает по привычке и на две трети силы. Когда ему стало интересно — он начинает стараться.

— Надо же, — сказал он. — А батюшка твой про тебя говорил, что ты бездарь.

Он это сказал не в оскорбление. Он это сказал между делом, как факт, как «завтра, кажется, потеплеет».

Именно поэтому оно у меня внутри провернулось, как ключ в замке.

— Когда говорил? — спросил я.

— Да вот только что. Внизу.

Он чуть повернул кисть, и белый штырь над его ладонью вырос в полноценное копьё — точно такое же, какое двадцать минут назад вышло из груди Прохора Ильича и остановилось в двадцати сантиметрах от моего лица.

Мутный лёд. В мелких трещинках. Толщиной с мою новую тонкую руку.

— Прости, парень, — сказал он. — Ничего личного. Мне велено тебя живым, но я, если честно, уже устал.

Прошка шагнул вперёд и заслонил меня.

Сам.

Я его не просил. Я даже не подумал об этом — у меня в голове в тот момент не было никакой команды, только «ох ты ж».

— Ох ты, — сказал молодой. — Верный какой.

И метнул.

Копьё прошло Прошку насквозь и пришпилило его к стене напротив кабинета.

Насквозь — вместе с плечом, с брёвнами, с куском штукатурки. Он дёрнулся и остался висеть, как приколотый булавкой жук.

Он не закричал. Он не умел.

Он молча упёрся ладонями в стену и начал отталкиваться.

Химера «Прошка»: критические повреждения. Целостность 44%.

Внимание: при падении целостности ниже 10% химера распускается. Слот освобождается.

Сорок четыре.

А молодой человек уже шёл по коридору ко мне, и над его левой ладонью рос второй штырь, и шёл он не спеша, потому что спешить было некуда.

— Ну, — сказал он всё так же скучающе. — Теперь давай без фокусов.

Коридор был длинный. Он был метрах в двенадцати.

У меня было: подсвечник в руке, топор на полу (не подниму — тяжёлый), два трупа за спиной, горящий этаж под ногами, пятьдесят два килограмма живого веса и справка о том, что у этого человека левое колено вылетает от боковой нагрузки.

Левое колено. Рецидивирующий вывих.

Я двадцать лет вправлял суставы.

Правда, не людям.

Ну ладно. Анатомия, в общем, похожая. Коллатеральная связка — она и у собаки коллатеральная.

— Слушайте, — сказал я и очень медленно, очень демонстративно начал наклоняться за топором. — А можно я вам сначала расскажу про ваше колено?

Глава 3. Отец

— А можно я вам сначала расскажу про ваше колено?

Молодой человек приостановился.

Вот на это я и рассчитывал.

Знаете, что общего у людей и у крупного рогатого скота? И те и другие замирают на секунду, когда происходит непонятное. У коровы это рефлекс ориентировки, у человека — любопытство, но выглядит абсолютно одинаково, и стоит эта секунда очень дорого.

— Что? — сказал он.

— Левое, — уточнил я, подцепляя топор.

Топор я поднимал долго, с натугой и очень демонстративно — как поднимает тяжёлое семнадцатилетний дохляк, у которого ничего не получается. Тут я даже не играл. Топор был реально тяжёлый.

— Вылетает, да? — продолжил я, кряхтя. — Не постоянно, а так, раз в полгода. Обычно когда с разворота бьёте или когда на лестнице оступитесь. Потом день ходите боком, потом проходит. И с каждым разом чуть чаще.

Скука с его лица не просто ушла. Она умерла и была похоронена.

— Ты откуда знаешь?

— Я лекарь, — сказал я.

И бросил подсвечник.

Топор я поднял для того, чтобы он смотрел на топор.

Это старый приём. Его знает всякий, кто хоть раз ловил кота полотенцем: покажи одно, делай другое. Кот смотрит на полотенце. Берут кота за шкирку рукой.

Топор я бы, честно говоря, и не докинул. У этого тела не было плеч — там, где у нормального мужика дельтовидная, у меня была кожа и обещание.

А вот бронзовый подсвечник весом килограмма в полтора я метнул низом, с полуоборота, без замаха — так кидают собаке палку. И метил не в колено даже: в пустоту под коленом, чуть ниже и левее, туда, где нога пойдёт, когда он шагнёт.

Попал.

Тут, конечно, повезло. Но, как говорил мой заведующий отделением, везение — это когда готовность встречается с наглостью в подходящем месте.

Колено сложилось внутрь.

Не хрустнуло, не щёлкнуло — именно сложилось, мягко и неправильно, как складывается плохо собранная табуретка.

Молодой человек рухнул на бок. Очень некрасиво, боком, на локоть. Вторая ледяная игла ушла у него из руки вверх и вбок, с треском вошла в потолок, и оттуда посыпалась труха и какая-то дохлая многолетняя пыль.

Он не заорал.

Вот за это, кстати, я его потом зауважал. Он даже не выругался сразу. Он сел, обхватил колено обеими руками и посмотрел на меня снизу вверх с абсолютно новым выражением лица.

— Сука, — сказал он наконец, с чувством. — Больно-то как.

— Знаю, — согласился я. — Минут через сорок отпустит. Только сами не вправляйте. Дёрнете — порвёте связку окончательно, и будете хромать до старости. И на лестницу не наступайте, вам сейчас нельзя боковую нагрузку.

Он смотрел на меня.

Я стоял с топором в руках и объяснял человеку, который минуту назад собирался меня убить, как ему беречь колено.

Со стороны, наверное, выглядело дико.

Изнутри — совершенно естественно. Я двадцать лет так разговаривал с хозяевами, которые орали на меня матом в приёмном покое: спокойно, по делу, с рекомендациями. Это работает. Человек не может одновременно орать и слушать инструкцию, а слушать инструкцию ему хочется, потому что болит.

И тут Прошка сорвался со стены.

Он не стал вытаскивать копьё. Он просто оторвал себя от него — вместе с куском плеча, со звуком, который я описывать не буду.

Копьё осталось торчать в стене. Прошка встал на ноги, повернулся и пошёл по коридору к сидящему.

Химера «Прошка»: целостность 31%.

— Прошка, стой! — заорал я.

Он остановился.

Мгновенно. На полушаге, с занесённой левой. И повернул ко мне голову — вопросительно.

Я стоял и смотрел на это, и очень отчётливо понимал: тридцать один процент. Ещё один удар — и у меня освободится слот, а в коридоре останется просто мёртвый дворецкий.

— Уходим, — сказал я.

Кто-нибудь другой на моём месте, наверное, попробовал бы добить.

Месть за старика. Справедливость. Вот это всё.

Я — ветеринар.

А ветеринар умеет одну вещь лучше представителей большинства прочих профессий: оценивать шансы быстро и без самообмана.

Передо мной сидел человек, у которого временно не работала одна нога. Обе руки у него работали прекрасно. Из этих рук росли ледяные копья, пробивающие несущую стену.

Мой боец — на трети прочности. Мой личный вклад в бой — брошенный подсвечник.

Прогноз для наблюдателя: неблагоприятный.

— Волохов! — крикнул он мне в спину, когда я уже нырял в боковой проход. — Эй! Как звать-то тебя?

Я сам не знаю, зачем остановился.

— Всеволод.

— Ждан, — сказал он, морщась и держась за колено. — Ждан Гордеевич Стужев. Запомни, пригодится.

— Обязательно.

— Мы с тобой ещё увидимся, лекарь.

— Приходите, — сказал я. — Посмотрю колено по-человечески. Недорого возьму.

И побежал.

За спиной он — я готов поклясться — хрюкнул.

Бежать по горящему дому — это совсем не то, что показывают.

Во-первых, темно. Огонь светит, да, но светит он снизу и сбоку, и весь коридор превращается в мельтешение, где не видно ни пола, ни ступенек, ни порогов. Я за первые тридцать шагов дважды чуть не упал и один раз влетел плечом в косяк.

Во-вторых, дым идёт поверху, а я как раз был такого роста, что упирался в него макушкой. Первые же двадцать метров научили меня бежать пригнувшись.

В-третьих, жар.

Не «горячо». Жар — это когда тебе в лицо прижали утюг и ведут им, и ты не можешь открыть глаза шире щёлочки.

В цирке было так же.

Занятно. Два раза за одну ночь, в двух разных мирах.

Прошка бежал сзади.

Я слышал его шаги — тяжёлые, ровные, без сбоя, — и, скажу честно, без этого звука я бы, наверное, где-нибудь сел и не встал.

Чужая память вела меня, как навигатор. Направо — галерея, там окна во двор, туда нельзя. Прямо — людская, потом чёрная лестница, потом дверь во двор.

Во двор я вышел не сразу.

Я постоял в проёме минуты полторы, вжавшись в косяк, и смотрел.

Потому что бежать через двор, полный вооружённых людей, — это, знаете ли, надо сначала посмотреть.

И вот что я увидел.

Они не смотрели.

Тридцать с лишним человек, у которых за плечами была тяжёлая работа, стояли спиной к дому и смотрели на огонь. Там, в западном крыле, горело сильно, и оттуда трещало, и время от времени что-то рушилось внутри, и они смотрели.

Мир вообще редко смотрит в твою сторону.

Я это потом использовал десятки раз, а осознал впервые вот тогда, в дверном проёме, с хлебом за пазухой.

— Прошка, — прошептал я. — Вдоль стены. Медленно. Не беги.

И мы пошли.

Вдоль стены, за телегами, за поленницей, в тени конюшни. Прошку я вёл впереди себя — не по храбрости, а по расчёту: если заметят, пусть сначала заметят его, а не меня.

Не заметили.

Из конюшни доносилось ржание. Не обычное — тонкое, захлёбывающееся. Там метались лошади, которых никто не вывел, и дым уже пошёл под крышу.

Я шёл мимо, и мне от этого звука было хуже, чем от одиннадцати тел у стены.

Вот такая я, оказывается, скотина.

Одиннадцать человек — это цифра. Я их не знал, я их не видел живыми, у меня внутри на этом месте профессиональная мозоль.

А лошадь, которая бьётся в запертом деннике, — это лошадь.

Я остановился.

— Прошка. Засов.

Он открыл. Одним движением, вместе с петлями и куском косяка.

Четыре лошади вылетели во двор.

И вот тут во дворе наконец заорали. Потому что лошади — это ценность, лошадь стоит от пятидесяти рублей, и тридцать человек, которым до утра надо было погрузить добычу, разом развернулись и бросились их ловить.

Я, если честно, на это даже не рассчитывал. Я просто открыл дверь.

Но получилось удачно.

Он был ещё жив.

Я понял это шагов за десять, по дыханию. Короткое, частое, с задержкой на выдохе и тем самым булькающим призвуком, который ни с чем не спутаешь, если слышал хоть раз.

Его не добили. Его оставили — как оставляют то, что кончится само.

Я сел рядом на колени, прямо в грязь.

Ратибор Волохов был большой.

Вот первое, что я отметил, и отметил профессионально. Метр девяносто, широкий в кости, с седой бородой, стриженной коротко. Руки как у грузчика — я такие руки видел у мужиков, которые всю жизнь таскают. Рядом лежал меч с отломанным концом.

На нём была кольчуга, и кольчуга в двух местах разошлась, как будто её вскрыли изнутри.

ВЕТЕРИНАРНЫЙ ОСМОТР

Особь: человек, самец, 44 года.

Дар: Зов, ранг Витязь (5).

Повреждения: проникающие ранения грудной клетки (3), разрыв селезёнки, перелом трёх рёбер, кровопотеря критическая.

Прогноз: летальный. Ориентировочно 6–11 мин.

Шесть минут.

Я двадцать лет работаю с этим числом. Я точно знаю, что можно успеть за шесть минут, и — что важнее — чего нельзя.

Разрыв селезёнки — это стол, свет, зажим, ассистент, спленэктомия и кровь. Здесь была грязь, снег, пожар, нож с трупа и мои две руки.

Я всё равно раскрыл кольчугу и посмотрел. Потому что не посмотреть я физически не мог: у меня в этом месте рефлекс, и рефлекс сильнее арифметики.

Посмотрел.

Не успею.

Даже если бы он был котом и у меня был бы полный стол — не успел бы.

— Севка, — сказал отец.

Голос у него был нормальный.

Вот что было страшно. Не хрип, не шёпот — обычный низкий голос очень уставшего человека, который присел отдохнуть.

— Я, — сказал я.

Он повернул голову.

И я впервые увидел его глаза, и в них было то, чего я никак не ожидал.

Он обрадовался.

— Живой, — сказал он. — Ну и хорошо. Ну и ладно тогда.

— Пап…

Я не собирался это говорить.

Это сказало тело. Всеволод Ратиборович Волохов, от которого осталась одна мышечная память и пустой контур, вылез у меня из горла и сказал «пап», — и у меня, взрослого мужика тридцати пяти лет, кандидата наук, дважды разведённого, циника с двадцатилетним стажем, от этого перехватило дыхание так, что я минуты полторы не мог нормально вдохнуть.

Это, кстати, тоже было интересно с профессиональной точки зрения.

Тело помнило. Личность стёрлась, а тело помнило, кто перед ним лежит.

— Слушай меня, — сказал отец. — Времени нет. Слушай и не перебивай. Понял?

— Понял.

— Хорошо.

Он поднял левую руку.

И я увидел, что он держит её на весу уже давно — специально, чтобы не уронить в грязь. Локоть у него был упёрт в землю, кисть поднята. Он так лежал, наверное, минут двадцать.

На среднем пальце был перстень. Широкий, тёмный, с собачьей головой.

— Сними.

Я снял. Палец у него был толстый и уже начал холодеть, пришлось тянуть.

— Это род, — сказал он. — Без него ты никто. С ним — глава. Понял? Надень.

Я надел.

Перстень был мне велик размера на два и болтался, как кольцо на карандаше.

— Ладно, — сказал отец, глядя на это. — Вырастешь.

И вот от этого у меня опять перехватило, потому что он это сказал так, как говорят люди, которые точно знают, что не увидят.

— Дальше, — сказал он. — В псарне. В дальнем углу, где чёрная сука щенилась. Третья плита от стены. Под ней короб.

— Третья от стены.

— Третья. Там бумаги. Бумаги главное, слышишь? Деньги тоже есть, но мало.

— Понял.

— Бумаги не потеряй, — повторил он с нажимом. — Их читать надо. Ты читать умеешь?

Я на секунду завис.

— Умею.

— Хорошо, — сказал отец. — Я вот не очень. Всю жизнь думал — успею выучиться получше.

Он помолчал секунды две, и я видел, как ему тяжело держать эту паузу.

— Васька, — сказал он.

И вот тут у него первый раз сорвался голос.

— Васька в псарне. Я её туда велел ещё с вечера. Прохор увёл?

Я молчал одну секунду.

— Увёл, — сказал я.

Врать умирающим — это, между прочим, отдельный навык, и его тоже дают в ветеринарии. Только там врут не пациенту, а хозяину. «Он не мучился». Сколько раз я это сказал за двадцать лет? Сотни. Иногда даже правду.

Отец закрыл глаза.

И ему стало легче — я видел это по плечам, они опустились.

— Хорошо, — сказал он. — Хорошо. Прохор — он такой. Он доведёт.

— Теперь главное, — сказал отец и открыл глаза.

И посмотрел на меня очень внимательно.

Так внимательно, что мне стало нехорошо. Мне на секунду показалось, что он видит, что в его сыне сидит кто-то другой.

Он смотрел секунды три.

— Ты чего такой? — сказал он.

— Какой?

— Спокойный, — сказал Ратибор Волохов.

Я не нашёлся, что ответить.

— Ну и ладно, — сказал он. — Ну и хорошо, может. Тебе теперь спокойным и надо.

Он собрался.

— Стужев пришёл не сам, — сказал он. — Ему велели. Я бумагу видел. Я к нему ездил, я его просил по-хорошему, а он мне бумагу показал и сказал: «Ратибор, я бы рад, да не могу».

— Кто велел?

— Печать не его, — сказал отец. — Печать я видел. Малая имперская, двуглавая. И три точки снизу.

— Три точки — это что?

— Не знаю, — сказал он. — Я такой печати за сорок четыре года два раза видел. Оба раза плохо кончилось.

Он глотнул воздуха, и его повело — я увидел, как у него поплыл фокус.

— Пап. Пап, смотри на меня.

— Севка. Дьяк.

— Что дьяк?

— Уездный. Пафнутий. Он бумагу возил, он её Стужеву привозил. Он знает, чья печать.

— Он скажет?

— Он тебе соврёт, — сказал отец. — Он всем врёт. Ты его не спрашивай. Ты за ним смотри.

Он замолчал.

Я держал его за руку и считал вдохи, потому что иначе не мог.

Восемнадцать в минуту. Семнадцать.

— И вот ещё, — сказал он совсем тихо. — Сева. Мать.

И вот тут он посмотрел на меня совершенно по-другому.

Виновато.

Я двадцать лет вижу такое лицо. Это лицо человека, который сейчас скажет вслух то, что держал в себе слишком долго и что уже не помещается.

— Мать не умерла, — сказал Ратибор Волохов. — Я…

Особь: Волохов Ратибор. Состояние: смерть, 0 мин.

Вот так.

Без последнего вздоха, без «сынок, живи», без ничего.

Он просто на середине фразы перестал быть.

Я сидел в грязи и держал за руку сорокачетырёхлетнего мужика, которому был сыном примерно четыре минуты.

И в голове у меня стучало одно слово.

«Я».

Я — что?

Я знаю? Я виноват? Я отдал? Я не смог?

Я потом три года крутил в голове эти две буквы и перебирал варианты, и, забегая вперёд, скажу: я угадал только с седьмого раза, и правильный ответ был хуже всех шести предыдущих.

Я не знаю, сколько я так просидел.

Судя по тому, что двор ещё не заметил, — секунд двадцать.

Потом я аккуратно сложил его руку ему на грудь.

Не потому, что кто-то видел. Просто так положено.

А потом передо мной вспыхнуло.

Обнаружена подходящая основа в радиусе 1 м.

Качество основы: ВЫСОКОЕ.

Масса: 104 кг. Сохранность мускулатуры: отличная.

Дар основы: Зов, ранг Витязь (5).

Внимание: при сшивании основы с развитым Даром возможен частичный перенос способностей.

Дефицит массы: 0%.

Годность: 5 ч. 59 мин.

Начать сшивание? ДА / НЕТ

Я смотрел на эти буквы, и у меня в голове стало очень тихо.

Абсолютно тихо, как в операционной, когда все замолчали и ждут, что ты скажешь.

Потому что я, Артём Сергеевич Ковалёв, тридцати пяти лет, ветеринарный хирург, человек, который час назад без единого колебания сшил из чужого дворецкого боевую тварь, — я в эту секунду совершенно холодно и совершенно профессионально понимал одну вещь.

Это лучшая основа, которую я, скорее всего, увижу за ближайший год.

Метр девяносто. Сто четыре килограмма костей и мышц, которые сорок четыре года работали и работали тяжело. Целый. Крепкий. Витязь пятого ранга, и Дар, судя по строчке, частично перейдёт.

С таким Прошка рядом не стоял бы.

С таким я бы вышел во двор, к этим тридцати, и вышел бы не прятаться.

И у меня был свободный…

Слотов: 1 из 1. Занято: химера «Прошка».

Для начала сшивания распустите существующую химеру.

Ах вот как.

Ну конечно.

Значит, выбор.

Один слот. В нём стоит старик в рваном жилете, который сорок один год носил чужие штаны в починку, час назад умер за мальчишку, а десять минут назад закрыл меня собой, хотя я его об этом не просил.

А на земле лежит основа высокого качества.

Я поднял голову и посмотрел на Прошку.

Он стоял в двух шагах.

Из плеча у него торчала щепка размером с ладонь, и он её не трогал. Он смотрел на меня и ждал, что я скажу.

И знаете, что самое поганое?

Я думал.

Не секунду. Я думал секунд пять, и все пять секунд я считал, и считал я примерно так:

Прошка — тридцать один процент, скорость низкая, ранг первый.

Отец — сто процентов, ранг пятый, Дар.

Разница в силе — раз в десять. Может, в пятнадцать.

С Прошкой я выхожу из усадьбы, если повезёт. С отцом я выхожу из усадьбы, забираю сестру, беру двор и, возможно, догоняю того, кто это устроил.

Арифметика была абсолютно однозначная.

Я двадцать лет считал такую арифметику по три раза в неделю. Хозяин рыдает, а ты смотришь на снимок и видишь, что тут уже ничего, и говоришь: «Давайте не будем мучить».

Я умею принимать решения за живое существо. У меня эта мышца накачана так, что ею можно колоть орехи.

И вот я сижу в грязи, и передо мной висит «ДА / НЕТ», и я всё считаю и считаю, а решение всё не приходит.

Помогло, как ни странно, воспоминание.

Не моё — тела.

Оно всплыло само, вне всякой логики, и было оно совершенно идиотским: летний день, псарня, щенки, и вот этот большой человек с седой бородой сидит на корточках в соломе, а на коленях у него сидит девочка лет шести и вопит, потому что ей на ногу наступил щенок.

И он говорит:

— Терпи, Васька. Он же не нарочно.

Всё.

Полторы секунды.

И я вдруг очень отчётливо представил, как я привожу это в псарню.

Как двенадцатилетняя девочка, которую я ещё в глаза не видел, поднимает голову и смотрит.

— Нет, — сказал я вслух.

Сшивание отменено.

И всё. Буквы погасли, никто меня не похвалил, и мир не стал лучше.

Я потом много раз возвращался к этой минуте.

И знаете, что я понял году примерно на третьем?

Что я отказался не из благородства.

Я отказался, потому что просчитал ещё одну вещь, до которой не додумался сразу: с такой химерой я бы дошёл далеко. Очень далеко. Я бы вошёл в этот мир королём.

И я бы никогда из неё не вылез.

Химера не изнашивается. Химера не спорит, не устаёт и не задаёт вопросов. Я бы таскал за собой отца лет двадцать, и каждый день смотрел бы ему в лицо, и каждый день понемножку переставал быть человеком, потому что человек, который двадцать лет ходит с зашитым отцом за плечом, — это уже не человек, это диагноз.

А я, вообще-то, врач. Я знаю, чем кончаются такие диагнозы.

Я снял с отца пояс с ножнами — потому что нож мне был нужен, а ему нет.

Забрал кошель.

Нащупал за пазухой сложенную вчетверо бумагу и забрал тоже.

И потратил ещё десять секунд на то, чтобы закрыть ему глаза и стащить на него край валявшейся рядом попоны.

Похоронить не выйдет. Ни сейчас, ни, честно говоря, вообще.

— Пап, — сказал я. — Я не знаю, каким ты был. Судя по рёбрам сына — так себе. Судя по тому, как ты держал руку с перстнем, — ничего.

Я встал.

— Ты мне отдал перстень, бумаги и адрес, — сказал я. — А не приказ бежать. Это, вообще-то, много. Разберусь — вернусь.

И пошёл вдоль стены, к конюшне и дальше, в псарню.

За спиной у меня двор ловил лошадей, горело западное крыло, и где-то в доме сидел на полу человек с вывихнутым коленом, который через полчаса встанет и пойдёт искать.

А у меня было пять часов пятьдесят девять минут, двадцать два гривны, один перстень не по размеру и одна химера на тридцати одном проценте.

И, как выяснилось через минуту, ещё четыре человека, которых надо было кормить.

Глава 4. Под третьей плитой

Псарня оказалась низким длинным сараем с земляным полом, засыпанным соломой.

Пахло в ней ровно так, как помнило тело: тёплой шерстью, псиной, прелым деревом и чуть-чуть дёгтем. У нас в клинике стационар для крупных пах примерно так же, и я вдруг понял, что это, пожалуй, единственный запах в новом мире, от которого у меня внутри что-то расслабляется.

Собак не было.

Все двенадцать собак рода Волоховых ушли во двор вместе с дружиной и остались там, у стены, вместе с ней.

Зато в псарне были люди.

Я это понял по дыханию раньше, чем по звуку: в дальнем углу, за перегородкой, кто-то не дышал, а старался не дышать. Это очень характерная штука, её ни с чем не спутаешь.

Я сделал два шага.

И на меня из темноты вышли вилы.

— Стой! — сказал женский голос очень высоко и очень страшно. — Стой, зарублю!

— Вилами не рубят, — сказал я. — Вилами колют.

Пауза.

— Тётя Глаша, это я.

Откуда я знал, что это тётя Глаша, — объяснить не могу. Знал, и всё. Память подала голос раньше, чем мысль, и это, как я потом выяснил, у неё был стандартный режим работы: она не выдавала мне досье, она выдавала готовые ответы, как выдаёт их человек, который что-то помнит всю жизнь.

Вилы опустились.

— Барин? — сказала темнота. — Господи. Господи, живой… Живой, Васька, слышишь, живой…

И тут из-за перегородки вылетело маленькое и врезалось мне в живот.

Я, честно говоря, чуть не сел. Не от силы удара — от неожиданности.

Василиса Ратиборовна Волохова, двенадцати лет, была тощая, костлявая, с растрёпанной косой, и вцепилась она в меня так, что я потом два дня находил синяки на боках.

Она не плакала.

Вот это меня сразу насторожило. Двенадцать лет, ночь, в доме режут, вокруг темно — и не плачет.

— Где батя? — спросила она мне куда-то в грудь.

Врать умирающим — навык.

Врать двенадцатилетним — искусство, которым я не владею.

— Убили, — сказал я.

Она помолчала секунды три.

— А Прохор Ильич?

— И его.

Она подняла голову.

— Тогда что это стоит у тебя за спиной?

Я обернулся.

Прошка как раз входил в псарню, пригнувшись под притолокой. За ним в дверном проёме стояло зарево, и на фоне зарева он смотрелся, прямо скажем, не как дворецкий.

Тётя Глаша завизжала.

Вторая женщина — молодая, с замотанной головой; память подсказала: Дуняша, кухонная, — просто села в солому, там, где стояла.

Четвёртый обитатель псарни — дед в тулупе — сказал «свят-свят-свят» и полез обратно за перегородку.

А Васька нет.

Васька смотрела на него секунд пять. Внимательно, снизу вверх, чуть склонив голову набок. Так смотрят на новую мебель, прикидывая, куда её поставить и сколько за неё переплатили.

— Жилет его, — сказала она.

— Его, — согласился я.

— Ты его поднял?

— Я его сшил.

— Это разное?

Я присел, чтобы быть с ней на одном уровне. Это тоже профессиональное: с ребёнком и с собакой надо разговаривать, присев.

— Это очень разное, — сказал я. — Поднять я не умею. И никто не умеет. Я умею чинить и собирать. Васька, он не живой. Он ничего не помнит. Он просто… привык. За сорок один год.

— Привык к чему?

— К тому, что надо стоять рядом и ждать, когда скажут.

И вот тут Прошка — я клянусь, я его не просил, у меня даже мысли такой не было — наклонился, подобрал с пола упавшие вилы и приставил их к стене.

Зубьями вверх. Как положено, чтобы никто не наступил.

Васька смотрела на это не мигая.

Потом отпустила меня, подошла к нему вплотную — макушкой ему примерно по локоть — и сказала:

— Здравствуйте, Прохор Ильич.

Он наклонил голову.

Я тогда решил, что это рефлекс.

Я про это ещё вспомню. Раз пять. И каждый раз мне будет чуть хуже.

— Так, — сказал я, вставая. — Некогда. Тётя Глаша, соберитесь. Что в псарне есть? Верёвка, лопата, инструмент?

— Так это… — Она всхлипнула. — Лопата есть. Вилы вон. Барин, а что ж теперь…

— Потом.

— Барин, а батюшка…

— Потом, — сказал я. — Тётя Глаша, посмотрите на меня. Сколько вам лет?

Она растерялась.

— Сорок семь…

— Прекрасно. Вы сорок семь лет прожили, значит, умеете делать то, что надо, а не то, что хочется. Сейчас надо собрать в мешок всё, что горит, режет и греет. Дуняша — помогает. Пошли.

Это тоже старый приём, и он работает и с людьми, и со скотиной: если у существа паника, дай ему задачу. Простую, конкретную, руками. Паника живёт в голове, а руки её вытесняют.

Через десять секунд тётя Глаша уже шарила по углам и бормотала «тут вот ещё мешок, тут вот…».

А я пошёл в третий станок.

Пол в псарне был земляной, но вдоль стены шли плиты. Грубые, серые, каждая примерно локоть на локоть. Клали их явно давно и не для красоты — чтобы собаки не подкапывались под стену.

Первая. Вторая. Третья.

От стены.

Я поддел ножом.

Нож сломался.

Отличный нож, между прочим, отцовский, с хорошей гардой. Ну, ничего, у меня ещё два.

— Прошка.

Он подцепил плиту двумя пальцами и поднял, как поднимают крышку с кастрюли.

Под плитой была ямка, а в ямке — короб.

Деревянный, окованный железом по углам, размером с большую обувную коробку. На крышке — та же собачья голова.

Я вытащил его и открыл прямо там, сидя на корточках.

Внутри было три вещи.

Первое — бумаги.

Пачка, свёрнутая в трубку и перевязанная тесьмой. Я развернул верхнюю, и у меня зарябило в глазах.

Буквы я понимал — спасибо чужой голове, читать я умел с первой секунды, и это, между прочим, был подарок судьбы, о котором я тогда даже не задумался.

А вот язык…

«Понеже по челобитью боярина Ратибора Волохова сына Стани... о размежевании угодья, что за Гнилым Логом, и понеже оное угодье в писцовых книгах...»

Я прочёл три строки и понял, что не понимаю ни черта.

Слова знакомые. Смысл отсутствует.

Ладно. Это потом, при свете и на трезвую голову. Если у меня когда-нибудь будет свет и трезвая голова.

Второе — деньги.

Кожаный мешочек. Я развязал и высыпал на ладонь.

Серебро.

Считать было некогда, но на глаз — рублей сорок.

Я тогда ещё не знал, много это или мало. Это выяснилось на следующий день, и выяснилось неприятно.

Третье было странным.

Маленькая, с ладонь, деревянная фигурка.

Резная собака. Очень хорошая работа: видно каждый мускул на груди, поворот шеи, прижатое ухо. Дерево гладкое, тёмное, залакированное не лаком, а руками — так залакировывается вещь, которую тридцать лет держат и вертят в пальцах.

А на боку у неё было выжжено клеймо.

Я поднёс её к свету из проёма и рассмотрел.

Не собачья голова. Другое.

Двуглавая птица в круге.

И под кругом — три точки.

У меня что-то шевельнулось под ложечкой. Не память тела — что-то другое, холодное.

Внимание: обнаружен предмет с меткой.

Метка: «малая печать имперская, тип III».

Информация недоступна на текущем уровне.

— Спасибо, — сказал я. — Очень, очень содержательно.

Я сунул фигурку за пазуху, к хлебу.

— Барин, — сказала тётя Глаша от двери. — Барин, там…

Я поднял голову.

И услышал, что звук во дворе изменился.

Я это уловил не ухом, а как-то иначе. До того двор гудел ровно: голоса, треск, ржание, то-сё. А теперь он собрался в одну точку и стал на полтона выше.

Я подошёл к щели в стене.

По двору шли трое. Шли целенаправленно — мимо конюшни, к нам.

Впереди прихрамывал знакомый молодой человек в кафтане с меховой оторочкой. Левую ногу он ставил очень аккуратно, на всю стопу, и при каждом шаге у него слегка кривилось лицо.

— Псарню проверьте! — сказал он. — И конюшню. Он здесь. Он за стену уйти не мог, там снег нетронутый, я смотрел.

Умный, зараза.

Вот что мне в нём сразу не понравилось: он смотрел на снег.

— Так, — сказал я. — Уходим. Где ход?

— Какой ход? — не поняла тётя Глаша.

— Прохор Ильич сказал, из псарни есть ход. Он меня сюда вёл.

— Так это ж… — Дуняша замялась. — Барин, это ж не ход. Это лаз старый, водоотводный. Им лет двадцать никто…

— Где.

— Под четвёртым станком. Там доски настелены.

Четвёртый станок.

Третья плита — короб, четвёртый станок — лаз.

У них тут вся конспирация построена на порядковых числительных. Я потом это много раз встречал и всегда узнавал: люди, которые не умеют писать, прячут по счёту.

Доски Прошка выдрал вместе с гвоздями.

Под ними была дыра.

Круглая, обложенная диким камнем, сантиметров шестидесяти в поперечнике. Оттуда пахнуло сыростью, холодом и ещё чем-то — тем особым запахом, который я в этом мире потом возненавижу.

Я посветил. Дна не видно. Ступеней нет.

— Глубоко?

— Не, барин, локтя полтора, а дальше вбок идёт.

— Васька первая. Потом Дуняша. Потом тётя Глаша. Потом дед. Я последний.

— А почему я первая? — немедленно спросила Васька.

— Потому что ты самая мелкая, а лаз узкий. Если ты застрянешь, я тебя вытащу. Если застрянет тётя Глаша, я тебя не достану.

Васька подумала.

— Логично, — сказала она и полезла.

Через три секунды снизу раздалось:

— Короб дай.

— Сама донесёшь?

— Я его донесу лучше, чем ты, — сообщила мне эта двенадцатилетняя женщина из-под земли. — Ты его в руках держишь как полено. Там бумаги. Их мять нельзя, потом не прочтёшь.

Я отдал короб.

Дуняша полезла молча.

Тётя Глаша застряла в плечах, и её пришлось проталкивать, и она при этом тихо выла, а я на неё шипел.

Дед в тулупе застрял капитально.

— Тулуп снимай!

— Так замёрзну!

— Дед. Ты в тулупе не пролезешь, ты в нём как пробка.

— Дык он новый!

Я, честное слово, чуть его не пристрелил бы, если б было чем.

Тулуп он снял. Полез. Влез. Всю дорогу говорил «свят-свят-свят».

И вот тут я остался с проблемой, которую откладывал последние полторы минуты.

Прошка в дыру не пролезал.

Никак. Ни при каких обстоятельствах. Два метра с лишним, плечи в косяк — и шестидесятисантиметровая труба.

Я на секунду завис.

Знаете, что самое мерзкое? Я в эту секунду не думал «как же я его брошу». Я думал: «Минус боец. Как я пойду дальше без бойца».

Вот такой у меня был ход мысли через два часа после появления в этом мире. Я себя за это потом долго не любил.

Но вслух я сказал другое.

— Прошка.

Он наклонил голову.

— Задержи их. Сколько сможешь. Потом… — Я замялся. — Потом иди на восток. Вдоль ручья. И жди.

Он наклонил голову.

Внимание: удалённое управление химерой недоступно.

Дальность связи: 15 м.

За пределами дальности химера действует в рамках последнего отданного приказа.

Пятнадцать метров.

Прекрасно.

Просто прекрасно.

— Не сдохни, — сказал я ему.

И полез в дыру.

Лаз был отвратительный.

Он был низкий — я шёл на четвереньках, упираясь макушкой в свод. Он был мокрый — по дну шло сантиметра три ледяной жижи. И он был неровный: свод то поднимался, то опускался, и через каждые десять шагов я влетал в него лбом.

Через двадцать шагов я перестал понимать, где верх.

Через тридцать я врезался так, что из глаз посыпалось, и минуты полторы полз вслепую.

Спереди сипел дед. Сзади не было никого, и вот это было хуже всего.

А потом за спиной, сверху, глухо, как через подушку, начали доноситься звуки.

Удар.

Крик.

Ещё удар. Что-то тяжёлое упало — судя по звуку, человек.

Потом треск дерева, и голос, очень отчётливо, потому что орали в полную силу:

— Копьё! Копьё сюда, мать вашу! В грудь бей, в грудь!

Я полз и считал шаги.

Двадцать два. Двадцать три.

Наверху ухнуло так, что с потолка на меня посыпалась земля.

Химера «Прошка»: целостность 12%.

Двенадцать.

— Быстрее! — прохрипел я вперёд. — Дед, шевелись!

— Дык я…

— Шевелись!!!

Химера «Прошка»: целостность 9%.

Внимание: критическое значение.

Девять.

Я полз по мокрому камню в полной темноте, упираясь лбом, и у меня в углу зрения горела циферка, и я вдруг с совершенно неожиданной силой понял, что сейчас она станет нулём.

И я останусь один.

Не без бойца. Один.

Потому что за последние два часа единственным существом в этом мире, которое было на моей стороне не по обязанности, не по крови и не по присяге, оказался мёртвый дворецкий, который кланяется.

Химера «Прошка»: целостность 9%. Активность: отсутствует.

Активность отсутствует.

Не «распущена». Не «уничтожена».

Отсутствует.

Я закрыл глаза, полежал две секунды лбом на мокром камне и пополз дальше.

Лаз кончился шагов через сто двадцать.

Он вываливался в овраг за усадебной стеной — прямо в кусты, в мёрзлую жижу, на склон.

Я вылез последним, встал на четвереньки и минуты полторы просто дышал.

Воздух был холодный и чистый, и после этой трубы он показался мне сладким.

Потом я поднял голову.

Мы были на склоне. Внизу чернел ручей — узкий, незамёрзший, парящий. Сзади, над стеной, стояло зарево. Весёлое, оранжевое, живое. Горело уже всё, не только западное крыло.

Красиво, если честно.

Четыре человека сидели вокруг меня на снегу.

Тётя Глаша тихо выла, зажав рот варежкой. Дуняша держала её за плечи и смотрела в одну точку. Дед в одной рубахе трясся и молился.

Васька сидела прямо, прижимала к себе короб и смотрела на огонь, не мигая.

Итак.

Я сел на корточки и провёл ревизию.

Не потому, что было время. Потому что иначе у меня начинала съезжать голова, а ревизия — это такая штука, которая ставит голову на место.

Глава рода Волоховых: я. Семнадцать лет. Пятьдесят два килограмма. Уровень первый. Дар «попроси собаку не гавкать».

Личный состав: две бабы, один дед, одна сестра двенадцати лет. Из них боеспособных — ноль.

Имущество: короб с бумагами. Сорок рублей серебром. Двадцать две гривны медью. Перстень не по размеру. Деревянная собака с непонятным клеймом. Полбуханки хлеба за пазухой, помятой в лазу. Два ножа. Топор, который я всё-таки утащил и который мне натёр плечо.

Химеры: одна. Девять процентов. Активность отсутствует.

Земля: вон она. Горит.

Врагов: неизвестно сколько, но как минимум тридцать во дворе и один с вывихнутым коленом.

— Барин, — сказала тётя Глаша сквозь слёзы. — Барин, а куда ж мы теперь?

Хороший вопрос.

Очень хороший вопрос.

Я встал.

Ноги держали плохо — я двадцать минут полз на четвереньках и был голоден так, что перед глазами плавали пятна. Но вставать было надо.

Потому что на меня смотрели четверо.

А я по опыту знаю: пока врач стоит, в приёмном никто не паникует. Как только врач сел — всё, началось.

— Значит, так, — начал я.

И не договорил.

Потому что за спиной, в лазу, из которого мы только что выползли, отчётливо, глухо и совершенно спокойно раздался звук.

Тук.

Пауза секунды в полторы.

Тук.

Я обернулся.

Дуняша перестала дышать.

Тук.

Кто-то шёл по нашему лазу и методично простукивал свод.

Глава 5. Дядька Тихомир

Тук.

Пауза.

Тук.

Я стоял над чёрной дырой лаза, держал топор обеими руками и очень старался соображать быстро.

Так. Что мы имеем?

Имеем звук. Ритмичный, с равными промежутками секунды в полторы. Это не шаги — шаги сбиваются, шаги живые. Это и не простукивание свода: свод стучат часто и дробно, я так стены в клинике простукивал, когда искал, где течёт.

Это что-то тяжёлое и твёрдое, что опускается на камень через равные промежутки.

А к этому звуку примешивался второй.

Шорох. И — я прислушался — сопение.

— Барин, — прошептала тётя Глаша. — Барин, это…

— Тихо.

Я оглянулся на своё войско.

Две бабы, дед в одной рубахе, девчонка. Бежать они смогут метров триста. Дальше сядут. Вокруг снег, а по снегу нас найдёт даже слепой на ощупь.

Значит, драться.

Прекрасно. Мною, топором и дедом.

Тук.

Ближе.

— Васька, — сказал я тихо. — Отойди за куст. Если что — беги вдоль ручья вниз. Не вверх. Вниз.

— А ты?

— А я догоню.

— Врёшь.

— Вру, — согласился я. — Отойди.

Она отошла ровно на полтора шага и остановилась.

Я решил не спорить. Я уже понял, что с этим человеком спорить бессмысленно, надо просто закладывать в план.

Сопение в лазу стало отчётливым.

И вдруг к нему добавился голос.

— …и вот это, я тебе доложу, полное, окончательное и беспросветное говно, — сказал голос из-под земли.

Я приподнял топор.

— Двадцать лет! Двадцать лет я в эту нору не лазил! И, между прочим, правильно делал, потому что она… ох ты ж, мать твою… потому что она за двадцать лет сузилась. Вот что я тебе скажу. Сузилась, зараза.

Голос был хриплый, немолодой, крайне недовольный и абсолютно, до последней запятой, пьяный.

— Барин, — выдохнула Дуняша. — Это ж…

Из дыры высунулась нога.

Не ступня. Именно нога — в смысле деревяшка.

Толстая, отполированная до блеска, с железным набалдашником на конце. И вот этим-то набалдашником оно и стучало по камню всю дорогу.

Потом высунулась вторая нога, уже настоящая. Потом задница. Потом, задом наперёд, кряхтя, поминая чью-то мать и всё её потомство, из лаза выполз человек.

Он сел на снег, отдышался и сказал:

— Ну, здравствуй, боярич.

Я опустил топор.

ВЕТЕРИНАРНЫЙ ОСМОТР

Особь: человек, самец, 54 года.

Упитанность: норма. Мускулатура: развита (сохранена).

Патологии: ампутация левой голени (давняя, культя без воспаления). Цирротические изменения печени (умеренно выраженные). Три сросшихся перелома рёбер. Отсутствие четырёх зубов. Хронический алкоголизм.

Дар: Зов, ранг Гридень (2).

Содержание этанола в крови: высокое.

Слабые точки: культя (при боковой нагрузке), правое ухо (глухота).

Примечание: особь боеспособна.

«Примечание: особь боеспособна».

Она мне за весь месяц три раза дописывала примечание. Это был первый.

Память отозвалась немедленно и с чувством, которое я бы описал как «ой, нет, только не он».

Тихомир Лютый. Дядька. Бывший гридень деда, потом отца, потом никто — потому что под Сорочьей Гатью ему отняли ногу, и с тех пор он числился при усадьбе то ли сторожем, то ли ветераном, то ли предметом мебели.

Учил мальчишку драться ровно дважды. Оба раза мальчишка потом три дня не поднимал правую руку.

Пил. Всегда.

— Дядька Тихомир, — сказал я. — Вы где были?

— В погребе, — сказал он с достоинством.

— Всю осаду?

— А ты как думал? — Он утёр нос рукавом. — Меня туда батька твой самолично запер. За два дня до. Сказал: Тихомир, ты мне пьяный на стене не нужен, посиди. Ну я и посидел.

— Двое суток.

— Так ведь там вино, — объяснил он терпеливо, как объясняют ребёнку очевидное. — Ты сам-то пробовал двое суток в винном погребе трезвым?

Я посмотрел на него.

Он посмотрел на меня.

Одноногий, пьяный, в рваном полушубке, с деревяшкой вместо голени.

И глаза абсолютно ясные.

Вот это меня и зацепило. Система пишет «содержание высокое», а глаза — как у человека, который трое суток пил только воду.

Я потом понял, в чём дело. Он не был пьяницей в том смысле, в каком у нас говорят «пьяница». Он был человеком, который сорок лет держал в себе дозу, и без неё у него начинали трястись руки. Это не порок. Это заболевание, и оно у него, между прочим, было в стадии, в которой отмена убивает.

Об этом — позже. Через двадцать дней, когда он начнёт бросать.

— Одиннадцать человек у стены, — сказал я.

Тихомир перестал улыбаться.

— Знаю, — сказал он. — Я в щель смотрел.

— И сидел в погребе.

— И сидел в погребе, — согласился он спокойно.

Он не отвёл глаз. Вот что важно. Он это сказал прямо, глядя на меня, и не начал оправдываться.

— Потому что одиннадцать плюс один калека — это двенадцать, — сказал Тихомир. — А их сорок восемь. Я считал. Я, боярич, за тридцать лет службы научился считать раньше, чем махать. Вышел бы — лежал бы там тринадцатым. И кто бы тогда за тобой в нору полез?

Я хотел ответить резко.

А потом не стал.

Потому что сам сорок минут назад посчитал ровно так же и ушёл от Ждана Стужева, вместо того чтобы геройствовать.

— Ратибор? — спросил он.

— У крыльца, — сказал я.

Тихомир кивнул.

Один раз. Коротко.

И это было всё, что он себе позволил.

— Вставайте, — сказал он, поднимаясь и вгоняя деревяшку в снег. — Сюда придут. Ждан умный. Он лаз найдёт, он в этой усадьбе мальчишкой гостил, он его, поди, лучше меня помнит.

Дальше командовал он.

И я не сопротивлялся ни секунды.

Я вообще умею признавать, когда в комнате есть человек компетентнее меня. В моей профессии тот, кто этого не умеет, за первые пять лет убивает десяток пациентов, а потом начинает пить.

Он повёл нас не вниз по ручью, куда я собирался, а вверх. Против течения. По самой воде.

— Ноги промочим, — сказал дед.

— Промочишь, — согласился Тихомир. — Зато собака тебя по воде не возьмёт. А у Стужева три собаки, я их с вечера слыхал.

Мы шли по ледяной воде минут двадцать.

Я думал, что умру.

Вода была такая, что сначала жгло до слёз, потом стало терпимо, потом перестало чувствоваться вообще.

И вот это «перестало» напугало меня, как врача, сильнее всего.

— Всем шевелить пальцами в сапогах, — скомандовал я через плечо. — Всем. Тётя Глаша, слышите? Шевелите пальцами. Дед, ты тоже. Кто не чувствует — шевели вдвое чаще.

— Зачем? — просипел дед.

— Затем, что если ты их не чувствуешь, это не значит, что их нет. Это значит, что они замерзают, а ты не замечаешь. Отморозишь — потом отрежут.

— Умный, — одобрительно сказал Тихомир из темноты. — В мать.

Я споткнулся и чуть не сел в воду.

— Что?

— В мать, говорю, умный, — сказал Тихомир. — Батька твой хороший был мужик, но простой, как топор. А Ярина Всеволодовна — та головой брала.

Ярина Всеволодовна.

Мать.

Которая, если верить последним словам отца, не умерла.

Я открыл рот, чтобы спросить.

И в этот самый момент сзади, шагах в трёхстах, между чёрных стволов, мелькнул огонь.

Потом второй. Потом третий.

— Ага, — сказал Тихомир почти весело. — Вот и гости. Ну, значит, налево.

Налево был подъём, потом густой ельник, потом овраг.

А в овраге — заброшенная углевыжигательная яма, в которую он загнал нас всех разом.

Яма была неглубокая, метра полтора, зато широкая, и стенки у неё были чёрные.

— Лицами вниз, — скомандовал Тихомир. — Все. Что светлое — под себя. Боярич, руки спрячь, у тебя рожа белая, как у покойника, за версту видать.

— Спасибо.

— Не за что.

Мы лежали в этой яме минут сорок.

Я лежал лицом в угольную крошку, слушал, как наверху и правее переговариваются люди Стужева, и думал одну очень противную мысль.

Мысль была такая: я ничего не могу.

Вообще ничего.

У меня уникальный класс на весь мир. У меня была химера — одна, и та лежит где-то дохлая на девяти процентах. У меня двадцать лет знаний, от которых здесь толку как от диплома в лесу.

Я за этот вечер победил ровно одного человека. Подсвечником. Брошенным под коленку. И он остался жив.

А сейчас я лежу в угольной яме, потому что пьяный инвалид знает, что делать, а я нет.

Терпеть не могу это ощущение.

Последний раз я его испытывал на первом году интернатуры, когда мне привезли лошадь с коликами, а я умел только кошек и собак. Стоял и смотрел, как здоровенное животное бьётся в станке, и не знал, что делать, и ждал старшего.

Знаете, что я тогда сделал?

Я за полгода выучил лошадей.

Ладно.

Значит, будем учиться.

— Дядька Тихомир, — сказал я шёпотом в угольную пыль.

— Чего.

— А что такое Стигма?

Он молчал так долго, что я решил — не расслышал правым ухом.

— С чего вдруг спросил? — сказал он наконец, и голос у него был совершенно трезвый.

— Отец сказал, у нас грамота какая-то есть. И Дуняша в псарне про Гнилой Лог что-то бормотала.

— Вот и не спрашивай, — сказал Тихомир. — Ночью про Стигму не говорят.

— А днём?

— А днём не спрашивай, потому что днём тебе всякий дурак соврёт.

— А ты?

Он завозился в яме, устраивая культю поудобнее.

— А я тебе скажу так, — сказал он. — Есть места, где мир порвался. Как штаны в шагу. И в этой прорехе живёт то, чего больше нигде нет. И оттуда оно иногда лезет наружу.

— Часто?

— По-разному. У нас тут одна такая, в двух верстах от Лога. Раньше деревня так звалась — Гнилой Лог. А теперь и деревня так, и дыра так.

— А что оттуда лезет?

— Разное, — сказал Тихомир. — Твой дед туда три раза ходил. С четвёртого не вернулся. А батька твой не ходил ни разу, потому что не дурак был.

— А ты?

Он помолчал.

— А я, боярич, — сказал Тихомир Лютый, — там ногу оставил.

Наверху стало тихо.

Мы полежали ещё сколько-то. Потом Тихомир выполз, походил, послушал и разрешил вставать.

Вылезали тяжело.

Тётя Глаша не смогла разогнуться сама. У деда началась одышка — та самая, с клокотанием, от которой у меня внутри всё подобралось. У Дуняши посинели губы.

Я осмотрел всех прямо на снегу. Быстро, руками, как на сортировке.

Особь: человек, самка, 47 лет. Переохлаждение I ст. Состояние: удовлетворительное.

Особь: человек, самка, 23 года. Переохлаждение I ст. Состояние: удовлетворительное.

Особь: человек, самец, 66 лет. Переохлаждение I–II ст. Одышка. Сердечная недостаточность (хроническая). Прогноз при продолжении движения: осторожный.

— Деда нести, — сказал я. — Иначе через версту сядет.

— Кто ж его понесёт, — проворчал Тихомир. — Я? У меня, если ты не заметил, некомплект.

— Понесут, — сказал я.

— Кто?

И тут Васька, которая стояла лицом к ельнику, сказала очень ровным голосом:

— Сева.

Я обернулся.

Из-за деревьев к нам выходил Прошка.

Он шёл медленно.

Правая рука висела плетью. В плече была дыра, в которую можно было просунуть кулак. Половину серой шкуры с левого бока содрали, и там было видно то, на что лучше не смотреть при детях.

Жилета больше не было. Остался воротник с одной пуговицей.

Он дошёл до меня, остановился и наклонил голову.

Химера «Прошка»: целостность 9%. Связь восстановлена.

Внимание: при целостности ниже 10% боевое применение не рекомендовано.

— Не рекомендовано, — повторил я вслух. — Спасибо. Я заметил.

Тихомир выругался так, что дед перестал хрипеть и перекрестился.

— Это ещё что за…

— Это Прохор Ильич, — сказала Васька.

— Чего?!

— Прохор Ильич, — терпеливо повторила она. — Брат его сшил. Он теперь такой.

Тихомир Лютый, гридень, тридцать лет службы, человек, который под Сорочьей Гатью потерял ногу и не потерял лица, попятился на своей деревяшке и чуть не сел в снег.

— Боярич, — сказал он. — Ты чего наделал?

И вот тут я впервые задумался, как это выглядит со стороны.

А со стороны это выглядело так: наследник рода Волоховых поднимает мёртвых.

В мире, где, судя по всему, есть церковь, есть закон и есть люди, которые очень любят, когда у соседа находится что-нибудь запрещённое.

Я быстро прикинул варианты.

Соврать? Нечем. Он стоит вот, с воротником на шее.

Объяснить? Я сам не понимаю.

Значит — задача.

— Дядька Тихомир, — сказал я. — Давай договоримся сразу. Я тебе потом всё объясню, честно, подробно и с картинками. А сейчас у нас дед через версту ляжет, бабы мокрые по колено, а до рассвета часа четыре. Он понесёт деда. Ты будешь показывать дорогу. Я буду идти и думать. Идёт?

Тихомир посмотрел на меня.

Потом на Прошку. Потом снова на меня.

— Ратибор бы тебя выпорол, — сказал он.

— Ратибор лежит у крыльца, — сказал я.

Он поморщился, как от зубной боли.

— Ладно, — сказал он. — Ладно, чёрт с тобой. Пошли. Только пусть он деда бережно берёт, а то он его надвое сложит.

Прошка взял деда бережно.

Он взял его на левую руку — единственную рабочую, — как берут ребёнка: подхватив под спину и под колени.

Дед сначала заорал.

Потом притих.

А потом всю дорогу тихо молился ему в плечо, и Прошка шёл ровно, не качая, и переступал через корни очень аккуратно.

Часа через полтора дед задремал.

Я шёл сзади и смотрел на это.

И, знаете, где-то в этот момент во мне впервые щёлкнуло сомнение: а точно ли там только рефлексы.

Шли мы часа полтора.

Я за это время съел полбуханки. Потом остановился, посмотрел на остальных и раздал вторую половину.

И поймал себя на том, что делю на пятерых. И что теперь так будет всегда.

Пять человек. Один я. Кормлю — тоже я.

Ну, шесть, если считать Прошку.

Кстати.

— Система, — сказал я одними губами. — Химеру надо кормить?

Нет.

— Совсем?

Химера не питается. Ресурс расходуется при повреждениях. Восстановление требует массы.

— То есть если он сломается, надо будет докладывать мясо?

Да.

— А чьё?

Любое. Предпочтительно свежее.

Я подумал и решил, что этот вопрос я пока закрою и открывать не буду.

Рассвет начинался нехотя.

Серый, мокрый, с низким небом.

Мы вышли на опушку, и Тихомир остановился.

— Вон, — сказал он и махнул рукой вниз.

Внизу, в ложбине, стояла деревня.

Дворов двадцать. Соломенные крыши, дым из четырёх труб, кривая улица, колодец, плетни, снег между дворами исхожен в кашу.

За деревней — поля. За полями — тёмная полоса леса.

А дальше…

Дальше было то, на что я смотрел секунд десять и не мог понять, что вижу.

Небо там было другое.

Не темнее и не светлее. Другого цвета: серого с прозеленью, как несвежее мясо на второй день.

И граница между нормальным небом и этим шла ровно.

По прямой. Как будто кто-то приложил линейку к горизонту и провёл.

— Гнилой Лог, — сказал Тихомир. — Деревня — вон. А дыра — вон.

Я стоял и смотрел.

И вдруг понял, что у меня по коже пошло не от холода.

Обнаружен объект: Стигма I ранга («Серая»).

Наименование по учёту: «Гнилой Лог».

Расстояние: 2,3 версты.

Внимание: в радиусе действия обнаружены существа, поражённые Скверной.

Опыт за уничтожение таких существ начисляется.

Я перечитал последнюю строчку дважды.

И у меня внутри что-то щёлкнуло и встало на место.

Смотрите.

Я весь этот бесконечный вечер маялся одним и тем же: у меня есть уникальный дар, и от него ноль толку. Потому что мой единственный ресурс — трупы. А трупы кончаются, и за людей мне ничего не дают.

А тут, оказывается, в двух верстах от меня стоит место, которое производит правильные трупы.

В промышленных масштабах.

Постоянно.

Бесплатно.

— Дядька Тихомир, — сказал я медленно. — А туда ходят?

— Ходят, — сказал он. — Только не возвращаются.

— А те, кто возвращается?

— А те, кто возвращается, — сказал Тихомир, — покупают себе дом в уезде.

И вот тут я улыбнулся.

Я прямо почувствовал, как у меня физиономия семнадцатилетнего дохляка расползается, и убрать это обратно не смог.

— Барин, — сказала тётя Глаша испуганно. — Барин, вы чего?

И тут из леса — из той самой тёмной полосы между деревней и серым небом — донёсся вой.

Он был не волчий.

Совсем.

У волка вой ровный, на одной ноте, с плавным заходом и плавным съездом. Я их слышал сотни, я два сезона отработал в заповеднике и могу отличить самца от самки на слух.

А этот шёл толчками.

Как будто кто-то выл, а его при этом ритмично били в живот.

Собаки в деревне внизу разом заткнулись. Все двадцать дворов.

Тихомир выдернул из-за пояса топор.

— Вот же ж, — сказал он тихо. — Рано. Ему до Прилива ещё дней пять.

— Кому «ему»? — спросил я.

— А вот сейчас и поглядим, — сказал Тихомир Лютый. — Боярич, баб с дедом за спину. И это…

Он покосился на Прошку.

— Ты своего покойника вперёд пусти. Он у тебя, часом, не кусается?

Глава 6. Сорок опыта

— Кусается, — сказал я. — Но не тем.

Вой повторился. Ближе.

И вот что я скажу вам про страх.

Страх — штука полезная, если уметь с ней работать. Я его научился использовать ещё на третьем году, когда понял простую вещь: когда страшно, кровь уходит от кожи к мышцам, зрачок расширяется, слух обостряется, а мышление сужается до одной задачи.

Это отличное рабочее состояние.

Всё зависит от того, кто выбрал задачу — ты или страх.

Так что я выбрал сам.

Задача: не дать этой штуке добраться до пятерых, которые стоят у меня за спиной.

Всё. Больше никаких задач. Мир сузился до этого.

— Тётя Глаша, Дуняша, деда берите и вниз, в деревню, бегом.

— А как же…

— Бегом.

— Васька, с ними.

— Нет, — сказала Васька.

— Васька.

— Я короб не брошу, — сообщила она деловито. — А с коробом я не добегу. И вообще, если вас сожрут, мне туда одной идти? Меня там за побирушку примут и на двор не пустят.

Двенадцать лет.

Двенадцать!

— За куст, — сказал я. — И если оно пойдёт на тебя — беги вниз и ори во всё горло.

— Ладно.

Она отошла за куст можжевельника и села на корточки, прижав короб к животу.

Тихомир тем временем воткнул деревяшку поглубже в снег, попробовал ногой опору и перехватил топор в левую руку.

— Боярич, — сказал он, не оборачиваясь. — Слушай сюда, второй раз повторять не буду.

— Слушаю.

— Если это то, что я думаю, — оно быстрое, но дурное. Оно на звук идёт и на тепло. Глазами почти не видит.

— А бить куда?

— Не по туше. Туша у него дурная, ей всё равно. Бить надо…

Он запнулся.

— Куда?

— А вот тут я тебе не скажу, — честно сказал Тихомир. — Потому что сам не знаю. Я в прошлый раз в него бил куда попало часа полтора.

Отличный инструктаж.

Содержательный, конкретный, применимый.

Тварь вышла из ельника шагах в сорока.

Я потом много раз пытался описать первое впечатление и каждый раз спотыкался на одном и том же: мозг в первую секунду не видит целое. Он ищет знакомое и цепляется за него.

И знакомое было.

Это был лось.

То есть это когда-то был лось. Я узнал его мгновенно — по пропорциям: высокий горб холки, тяжёлый перёд, длинные ноги с той самой характерной лосиной постановкой, когда кажется, что животное стоит на ходулях.

Метра два в холке. Тонна с лишним. Я таких видел в заповеднике и точно знаю, что они делают с легковым автомобилем.

Только у этого не было шкуры.

Не «содрана» — её просто не было, как будто не предполагалось. Вместо неё по всему телу шли наплывы: серые, бугристые, влажно блестящие, местами потрескавшиеся. И вот в этих трещинах что-то шевелилось.

Голова была лосиная.

А челюсть — нет. Нижняя челюсть отвисала слишком низко и разделялась надвое, как у некоторых глубоководных рыб.

И глаза.

Глаз было четыре.

Два на своих местах — мутные, белёсые, дохлые. И два ниже, на скулах: маленькие, чёрные, блестящие.

И очень живые.

Оно нас увидело обеими парами.

Обнаружена цель: Гнилец Меченый (ранг 1).

Основа: лось европейский. Поражение Скверной: 74%.

Масса: ок. 240 кг (после дегидратации).

Опыт за уничтожение: 40.

Слабые точки: сочленение шеи (С2–С3), скопление узлов в области грудины, левый передний сустав (деформирован).

Поведение: агрессивен при обнаружении. Зрение: слабое. Слух: отличный.

Прогноз: при текущем уровне носителя — крайне неблагоприятный.

— Ох ты, мать честная, — сказал Тихомир с чувством. — Сохатый.

— Гнилец, — поправил я машинально. — Меченый. Первый ранг.

Тихомир повернул ко мне голову.

— Ты откуда знаешь?

— Потом.

Тварь пошла на нас.

Не сразу побежала — сначала сделала несколько шагов, качнув головой из стороны в сторону.

И я успел заметить то, что мне через минуту спасло жизнь.

Она хромала.

Левая передняя шла неправильно, с заносом наружу, и опиралась не на всю поверхность копыта, а на внешний край.

Система не соврала. Сустав был деформирован.

А потом она разогналась.

Тонна.

По снегу. Под уклон.

— Врассыпную! — заорал Тихомир.

Дальше секунд двадцать я помню плохо.

Помню, что прыгнул вбок и вниз — в яму под вывороченными корнями. Очень удачно прыгнул, потому что в полуметре от моего лица прошло нечто со звуком идущего поезда и снесло берёзку толщиной в мою ногу.

Не сломало. Снесло. Вместе с комлем.

Помню, как заорал Тихомир — и орал он не от страха, а осмысленно, на одной ноте, чтобы отвести на себя.

Помню Прошку.

Прошка на девяти процентах пошёл на эту тварь.

Он не смог её остановить, конечно. Но он успел встать на пути и вцепиться левой рукой во что-то на груди, и они вместе пропахали метров пять, и потом Прошку отбросило.

И у него не стало ещё куска.

Химера «Прошка»: целостность 6%.

ВНИМАНИЕ: 6%.

Я вылез из ямы.

И вот тут у меня в голове стало очень ясно и очень зло.

Так. Что мы имеем?

Сочленение шеи, второй-третий позвонок.

Замечательная слабая точка. До неё у меня рост не тот, а прыгать я в этом теле не умею — я и ходить-то толком не умею.

Скопление узлов в области грудины — тоже мимо. Грудина у этой твари примерно на высоте моего лица, и туда надо бить чем-то длинным и упёртым, а у меня топор с топорищем в локоть.

Остаётся левый передний сустав.

Деформированный.

И вот тут, ребята, у меня было двадцать лет преимущества.

Потому что я умею одну вещь, которой не умеет ни один боец с топором в этом мире.

Сустав не надо ломать.

Сустав вообще ломать бессмысленно — кость у крупного копытного такая, что ты её топором будешь рубить час.

Сустав надо вывести за пределы амплитуды. И он всё сделает сам.

Я эту штуку двадцать лет делал руками. Правда, в обратную сторону — я вправлял. Но принцип один: анатомия не спрашивает, зачем ты в неё лезешь.

— Тихомир! — заорал я. — Гони его на меня!

— Ты сдурел?!

— Гони, я сказал!

И он погнал.

Вот за что я потом полюбил этого пьяницу.

Он не стал спорить. Ему семнадцатилетний дохляк, которого он вчера считал недоразумением при усадьбе, проорал команду — и он её выполнил.

Потому что тридцать лет службы. Потому что боярич.

Он заорал, застучал обухом по стволу — звонко, часто — и захромал вбок, и тварь развернулась на звук.

А я в это время делал очень простую вещь.

Я выламывал из-под корней слегу.

Сухая ель, обломок метра два с половиной, толщиной в руку. Я её еле тащил — у меня в этом теле не было ни плеч, ни спины, ни вообще ничего, чем таскают. Я упёр её тупым концом в развилку между двух корней, а острым, обломанным, выставил вперёд и вверх, градусов под сорок.

Классика.

Такое ставили на медведя за тысячу лет до меня и наверняка будут ставить через тысячу после.

— Сюда! — заорал я. — Сюда иди, урод копытный!

Тварь развернулась.

Обе пары глаз посмотрели на меня. Верхняя, мёртвая, — куда-то мимо. Нижняя, живая, — точно в лицо.

И оно пошло.

И вот тут я, со всей своей ясной головой, профессиональным спокойствием и двадцатилетним стажем, честно скажу: я бы обмочился, если бы в этом теле было чем.

Тонна разгоняется по прямой очень быстро.

И когда она разгоняется на тебя, время не замедляется, как пишут в книжках. Оно ускоряется. Всё происходит сразу, ты не успеваешь ничего, кроме одного движения.

И это движение надо выбрать заранее.

Я выбрал.

Я не стал ждать слегу.

Слега была приманкой. Она бы её не удержала — сухая ель против тонны, смешно. Я поставил её, чтобы тварь пошла ровно на неё, не сворачивая.

И в последний момент я упал набок. Влево.

Под левую переднюю.

И рубанул.

Не по кости.

По сухожилию. Сзади, над путовым суставом — там, где у лося проходит мощный поверхностный сгибатель и где его видно даже на живом животном, если знать, куда смотреть.

Топор вошёл мягко. Как в резину.

И тварь сложилась.

Это надо было видеть.

На полном ходу, с тонной массы на разгоне, левая передняя перестала держать.

Она рухнула мордой вперёд и пропахала по земле метров шесть, взрыв снег и мёрзлую труху. А моя слега, которую она снесла грудью, вошла ей в грудину — ровно туда, где, по словам системы, было скопление узлов.

Не насмерть.

Но оно завизжало так, что у меня заложило уши, и потом ещё сутки в левом звенело.

— Тихомир! — заорал я. — Грудь! Слева от жерди, между третьим и четвёртым, там мягко!

Одноногий подскочил быстрее, чем я мог представить.

И начал рубить.

Убивали мы её минут пять.

Я потом много раз видел, как умирают твари Стигм, и привык.

В первый раз это было тяжело.

Она не хотела умирать очень долго. У неё уже не было передней ноги и половины грудины, а она всё поворачивала голову и щёлкала раздвоенной челюстью, и нижние чёрные глаза смотрели совершенно осмысленно.

Последний удар сделал я.

Топором, в сочленение шеи, между вторым и третьим позвонком, сверху вниз, встав ей коленом на холку.

Дёрнулось — и перестало.

Убита тварь: Гнилец Меченый (ранг 1).

Опыт: +40.

УРОВЕНЬ 2!

Свободных очков распределения: 3.

Открыт навык: РАЗДЕЛКА (1 ур.)

Позволяет извлекать пригодные компоненты из тел существ, поражённых Скверной, без потери качества.

Я сел прямо на эту тушу.

Сел и захохотал.

Ребята, вы не поймёте. Вот просто не поймёте.

Я весь этот бесконечный день был кем угодно: трупом, жертвой, беглецом, нахлебником. Я убегал, полз, прятался в угольной яме, ел чужой хлеб из чужой людской и врал умирающему.

Я в этом мире не сделал ровным счётом ничего. Я только терял.

А сейчас я сидел верхом на тонне мёртвого мяса, у меня перед глазами горело «УРОВЕНЬ 2», и это был мой уровень.

Мой. Заработанный. Топором, слегой и знанием анатомии тазовой и грудной конечности парнокопытных.

— Ты чего ржёшь-то? — спросил Тихомир, отдуваясь и вытирая лицо снегом.

— Я, — сказал я, — только что понял, как я буду жить.

Дальше началось то, ради чего, как я теперь понимаю, меня вообще сюда занесло.

Я активировал «Разделку».

И мир изменился.

Туша перестала быть тушей.

Она стала размеченной. По ней проступили линии — и это были не случайные линии, а именно те, по которым надо резать. Я видел их так же ясно, как хирург видит межмышечные промежутки: вот здесь входишь, здесь обходишь, здесь тянешь на себя, а вот тут не трогай, порвёшь.

И кое-что светилось.

Доступные компоненты:

— Гнилостная железа (2 шт.). Годность 5 ч. 51 мин.

— Скверноядро малое (1 шт.). Не портится.

— Хрящевая пластина деформированная (4 шт.). Годность 5 ч. 51 мин.

— Сухожильный тяж укреплённый (6 шт.). Годность 5 ч. 51 мин.

Я достал нож.

И следующие двадцать минут были лучшими за двое суток.

Я резал.

Аккуратно, с оттяжкой, придерживая ткани левой рукой, по линии, не пилю — веду.

И ткани шли.

Я вынул обе железы. Тёмно-зелёные, размером с кулак, тугие, скользкие, с мерзким запахом, которого я, честно говоря, не заметил.

Я снял четыре хрящевые пластины с рёберных сочленений — и это были не хрящи. Это была натуральная броня толщиной в сантиметр, слоистая, лёгкая, упругая.

Я выпутал шесть сухожильных тяжей. Каждый — как хороший трос в палец толщиной.

А потом полез в грудную клетку и нашёл ядро.

Оно сидело сразу за грудиной, в мешке из плотной белёсой ткани — что-то вроде перикарда, но перикард у лося там не проходит.

Чёрный камень неправильной формы, размером с грецкий орех, мутный, с матовым отливом.

Тёплый.

Я подержал его на ладони.

— Это что? — спросил Тихомир, который всё это время стоял в трёх шагах и смотрел на меня с выражением, которое я бы поостерёгся описывать.

— Ядро.

— Знаю, что ядро. Ты как его нашёл-то с первого раза?

— А что?

— Да то, — сказал Тихомир, — что их обычно час ковыряют. И половину портят. Оно ж хрупкое, его кольнёшь — трещина, а трещина — это уже полцены.

Я поднял голову.

Он стоял, опираясь на топор. Весь в чёрной дряни по локоть. Пьяный, одноногий, с рассечённой щекой.

И смотрел на меня так, как смотрят на человека, которого знали двенадцать лет и вдруг увидели впервые.

И я решил, что врать сейчас будет дороже, чем сказать.

— Дядька Тихомир, — сказал я. — Сядь.

— Стоя послушаю.

— Сядь, я сказал. Тебе сорок минут назад тонна мяса чуть вторую ногу не отняла. У тебя сейчас руки трясутся, и не только с похмелья. Сядь.

Он сел.

— Со мной этой ночью кое-что случилось, — сказал я. — Я тебе расскажу не всё, потому что часть я сам не понимаю. Но главное скажу.

— Давай.

— Я вижу то, чего не видят другие.

Он молчал.

— Я вижу, что у тебя печень никуда не годится, — сказал я. — Что правое ухо глухое. Что культя в порядке, но ты её перетягиваешь слишком туго, и поэтому к вечеру она у тебя ноет и ты её на ночь распускаешь и всё равно не спишь до трёх.

Тихомир не пошевелился.

— Я вижу, где у этой твари слабое место, — сказал я. — Я вижу, как её разделать. И я умею делать вот таких.

Я кивнул на Прошку.

Он сидел неподалёку на снегу.

Именно сидел — ему, судя по всему, было плохо. У химеры на шести процентах, как выяснилось, начинают отказывать конечности, причём по очереди, снизу вверх.

Тихомир долго молчал.

— Скверноделие это, — сказал он наконец. — Так это называется. За такое жгут.

— Знаю, — соврал я.

Я не знал. Я догадывался.

— Не знаешь, — сказал он. — Ты думаешь, жгут — это так, пугают. Нет, боярич. За такое приезжает Приказ Чистого Слова. И жгут не только тебя.

— А кого?

— Двор жгут, — сказал Тихомир. — Деревню жгут, если деревня знала. У нас в Пределье, когда я служил, был случай — в Кривой Слободе мужик кости собирал. Не поднимал даже, просто собирал, дурак, для чего-то.

— И?

— И Слободы теперь нет, — сказал Тихомир. — Сто сорок дворов было.

Я посмотрел на Дуняшу и тётю Глашу, которые так и не убежали и стояли на опушке шагах в тридцати.

И на Ваську за кустом.

— Понял, — сказал я. — Значит, будем аккуратно.

— «Аккуратно», — передразнил он. — У тебя аккуратно двухметровый покойник в жилетке ходит!

— Он уже не в жилетке.

— Это ты сейчас пошутил, что ли?

— Это я сейчас работаю, — сказал я. — Отойди на два шага и не мешай.

Починка Прошки заняла минут сорок.

И это была первая настоящая работа в моей новой жизни.

Я не создавал заново — я ремонтировал.

И это, как выяснилось, совсем другая операция. Дешевле, быстрее и, что важно, слот не освобождает и заново не занимает.

СШИВАНИЕ: восстановление химеры «Прошка».

Требуется масса: 31 кг.

Доступно: 240 кг (туша, Гнилец Меченый).

Доступные усиления: хрящевая пластина (4), сухожильный тяж (6), гнилостная железа (2).

Свободных позиций усиления: 3.

Тридцать один килограмм мне был не нужен целиком — мне нужно было закрыть дыру в плече, бок и часть спины.

Я срезал мясо с холки и с бедра — самое плотное, самое волокнистое — и оно уходило в разрыв, как глина в форму.

Буквально. Я прикладывал, и оно садилось: шло по линиям, находило место и прирастало.

Потом усиления.

Три позиции.

У меня было двенадцать компонентов на три места, и я минут пять сидел над этим, как над шахматной задачей.

Железы я сразу отложил.

Гнилостная железа — это, судя по описанию и по запаху, что-то плюющееся или травящее. Для дворецкого не то. Прошка у меня — щит. Ему надо стоять и держать.

Значит:

Первая позиция — хрящевые пластины. Все четыре. В плечо и грудь, внахлёст, как черепицу.

Вторая — сухожильные тяжи. Все шесть, в плечевой пояс и в спину. Тяга.

Третья…

А третью я оставил пустой.

Сознательно.

Потому что я уже понял главное правило этого ремесла: место под усиление стоит дороже самого усиления.

Мест у меня три. А хороших компонентов нет — есть хлам с твари первого ранга. Забить сейчас третье гнездо тем, что под рукой, — это как поставить в хорошую машину колесо от тачки.

Подождём. Найдём лучше.

Я потом эту привычку — держать одно место пустым — пронёс через все семь лет, и она мне два раза спасла жизнь.

Химера «Прошка»: восстановление завершено.

Целостность: 100%.

Усилений установлено: 2 из 3.

Прочность: +80%. Сила: +35%. Скорость: –10%.

Прошка поднялся.

Он стал шире в плечах и заметно ниже — осел, набрав массы. На груди и на левом плече у него теперь были серые костяные щитки внахлёст, как черепица на крыше.

Красиво, кстати.

По-своему.

Он огляделся.

Нашёл взглядом свой воротник с пуговицей, который валялся в снегу шагах в пяти. Подошёл. Поднял. Отряхнул его ладонью от снега — тщательно, обеими сторонами.

И с некоторым, я бы сказал, сомнением надел обратно на шею.

— Господи Иисусе, — сказал Тихомир.

— Прохор Ильич, — сказала Васька из-за куста, — вам идёт.

Собрались мы только через час.

За этот час я успел много.

Осмотрел деда — послушал грудь ухом (стетоскопа у меня, разумеется, не было, и это стало моей главной болью на ближайшие годы), заставил дышать по счёту, растёр и усадил спиной к дереву.

Посмотрел ноги тёте Глаше. Начало обморожения на обеих стопах, первая степень, обойдётся.

Спрятал ядро за пазуху, к деревянной собачке.

И, наконец, честно признался себе, что хочу жрать так, как не хотел никогда в жизни.

Мяса было.

Двести с лишним килограммов.

— Даже не думай, — сказал Тихомир, поймав мой взгляд. — Твариное мясо человека изнутри портит. Сперва понос, потом бред, потом ты сам, того…

— Знаю, — сказал я.

И я правда знал.

Потому что, как только вскрыл эту тушу, я увидел, что в ней делается внутри. Не на клеточном уровне — я тут не могу подобрать слово, — но на каком-то, и мне хватило одного взгляда.

Там всё было не то.

Там даже печень была не лосиная.

Вот это я, кстати, отметил и отложил в голове отдельно. Печень у неё была не той формы. Не шестидолевая, компактная, с характерной выемкой, как положено парнокопытному.

Печень была правильной человеческой конфигурации. Правая доля, левая, квадратная, хвостатая.

Только размером с кулак.

Я тогда ничего не сказал.

Я просто закрыл тушу и очень аккуратно уложил эту мысль в тот же ящик, куда складывал всё, на что не было времени.

Ящик, надо сказать, наполнялся стремительно.

— А вот шкура, — сказал Тихомир, — шкура пойдёт. И рога. И ядро. Ядро это, боярич, деньги.

— Сколько?

— За малое в Стрелице дают гривен восемь. Если не обманут.

— А обманут?

— Обманут, — сказал Тихомир. — Обязательно.

Я достал из кармана всё, что у меня было, и пересчитал на ладони.

Двадцать две гривны медью с мародёров.

Сорок один рубль серебром из отцовского короба — сорок один, я всё-таки пересчитал, пока Тихомир возился с тушей.

И одно ядро.

— Дядька. Корова сколько стоит?

— Двадцать пять гривен. Хорошая — тридцать.

— Конь?

— Строевой — три сотни. Ломовой — полста.

— А деревня?

Тихомир посмотрел на меня очень внимательно.

— Смотря какая, — сказал он осторожно. — Такая вот, — он кивнул вниз, на Гнилой Лог, — тыщи в полторы. Если с землёй и с людьми.

Полторы тысячи рублей.

У меня было сорок один.

Я сидел на дохлом лосе, в тридцати шагах от собственной сестры, в двух верстах от дыры в мире, и впервые за эти сутки чувствовал не злость и не азарт.

Я чувствовал, что у меня есть план.

План был грубый, идиотский и состоял ровно из одного пункта: ходить в эту дыру и вытаскивать оттуда всё, что можно продать, пока не кончится дыра или я.

Но это был мой план.

Первый.

— Ладно, — сказал я, слезая с туши. — Пойдём знакомиться с деревней. Тихомир, как думаешь, примут?

— Тебя? — Тихомир хмыкнул. — Тебя, боярич, примут. Ты им барин, куда они денутся. Вот его, — он ткнул пальцем в Прошку, — не примут.

— А мы скажем, что он контуженный.

— Кто?!

— Контуженный, — терпеливо повторил я. — Его при осаде балкой придавило. Он с тех пор молчит, распух и лицом не вышел. Бывает.

Тихомир открыл рот.

Закрыл.

— Знаешь, боярич, — сказал он наконец, — а в тебе от матери всё-таки есть. Она тоже врала так, что хотелось поверить.

Мы двинулись вниз.

И шагов через двадцать, когда я обходил куст можжевельника, оттуда мне навстречу шагнула девка с топором.

Топор был плотницкий, большой, с широким лезвием.

И держала она его правильно. Не над головой, как в кино, а у пояса, лезвием вперёд и чуть в сторону — так держат те, кто знает, что первым делом надо не ударить, а не дать себя схватить.

Рыжая. Конопатая.

В мужском тулупе не по росту, с подоткнутым подолом, в мокрых по колено валенках.

На вид лет двадцать.

Особь: человек, самка, 20 лет.

Упитанность: норма. Состояние: хорошее.

Патологии: не выявлено. Множественные мелкие порезы кистей (профессиональные).

Дар: отсутствует.

Примечание: в крови следы шести растительных алкалоидов.

Шесть алкалоидов.

Ничего себе барышня.

— Стоять, — сказала она.

— Стоим, — согласился я.

— Это моя добыча, — сказала она, кивнув мимо меня, туда, где за деревьями осталась туша. — Я его от Лога третий день веду. Я ему ногу хромой сделала. Так что железо своё на снег кладите и идите отсюда, откуда пришли.

Тихомир крякнул.

А я стоял, смотрел в конопатое сердитое лицо и совершенно неуместно ловил себя на одной мысли.

Мысль была такая: «Господи, а она красивая».

Потом вторая: «Артём Сергеевич, вам тридцать пять».

Потом третья, спокойная и деловая: «Вообще-то теперь семнадцать. И по местным меркам всё в полном порядке».

— Девушка, — сказал я. — Во-первых, здравствуйте.

Глава 7. Тридцать дней

— Во-первых, здравствуйте.

Девка топор не опустила.

— Во-вторых, — продолжил я, — насчёт ноги вы правы. Сустав деформирован давно, недели две назад. И деформирован не ударом.

Вот тут она моргнула.

— Чего?

— Ну, вы же его травили, — сказал я. — Сустав так не садится от простой раны. Тут хроническое воспаление, суставная сумка заросла и потеряла подвижность, а нога пошла на внешний край копыта. Это неделя, не меньше. Что скармливали?

Она смотрела на меня секунды пять.

Потом сказала:

— Бересклет. С вороньим глазом.

— В требуху закатывали?

— В требуху.

— Умно, — сказал я искренне. — У них требуха переваривается медленно, значит, всасывание растянутое. Не убьёшь, зато испортишь надолго. Сами додумались?

— Бабка научила.

— Толковая была бабка.

— Была, — сказала девка.

И опустила топор.

Не до конца — до колена. Но опустила.

Знаете, в чём фокус?

Я его не придумывал, он получился сам. Но потом я им пользовался всю оставшуюся жизнь, в двух мирах и на четырёх языках.

Когда перед тобой стоит человек, готовый драться, самое бесполезное — говорить с ним о драке. Что бы ты ни сказал — «положи топор», «я тебе ничего не сделаю», «давай поговорим», — он услышит только одно: ты хочешь, чтобы он положил топор.

А вот если заговорить с ним о его работе. И заговорить так, чтобы стало видно: ты понимаешь, чего ему это стоило.

Он опустит топор сам.

Потому что с ним об этом ещё никто никогда не разговаривал.

— Купава, — сказала она.

— Всеволод, — сказал я.

— Волохов? — Она сощурилась. — Барчук?

— Барин, — поправил Тихомир из-за моей спины. — С сегодняшнего утра — барин. Ратибора ночью положили.

Купава посмотрела на меня по-другому.

Не сочувственно. Оценивающе. Так смотрят на скотину на торгу: сколько лет, что с зубами, дотянет ли до весны.

— Значит, усадьбу всё-таки взяли, — сказала она. — Мы ночью зарево видели. Спорили.

— На что спорили?

— На то, доживёшь ты до пятницы или нет, — сказала она спокойно. — Ставки шли два к одному, что не доживёшь.

— А вы на что ставили?

— А я не ставила. Я пошла тварь добивать. Потому что если её не добить, она к пятнице в деревню придёт, и тогда неважно, кто там на что спорил.

Вот тут я на неё посмотрел внимательно.

Двадцать лет. Ни Дара, ни оружия, кроме плотницкого топора, ни одного человека за спиной.

И она третьи сутки в одиночку водит по зимнему лесу тонну мутировавшего мяса. Потому что иначе оно придёт к людям.

— Купава, — сказал я. — Туша ваша. Забирайте.

— Чего?

— Забирайте, говорю. Мы с неё сняли, что нам нужно, — я похлопал себя по карману, — а мясо, шкура и рога ваши. Только мясо не ешьте и никому не давайте.

— Я знаю, что не есть, — сказала она с достоинством. — Я не дура.

— А за шкуру сколько дадут?

— Полтора рубля, если не гнилая. У нас скорняк в Козловке берёт.

— Отлично, — сказал я. — Половину я у вас выкуплю за наличные. А вы мне за это расскажете про деревню, про Лог и про то, кто у вас тут главный. Идёт?

Купава помолчала.

— Ты чудной, — сказала она наконец.

— Меня вчера убили, — объяснил я. — С тех пор да, есть немного.

Деревня Гнилой Лог оказалась хуже, чем выглядела сверху.

Двадцать два двора. Из них жилых — семнадцать.

В пяти никто не жил: два сгорели года три назад, три просто стояли с провалившимися крышами. И никто их не разбирал даже на дрова, потому что — как мне потом объяснили — дом покойника на дрова не берут. Дурная примета.

Люди — восемьдесят шесть душ.

Я их потом пересчитал поимённо. У меня это профессиональное: в вольере должно сходиться.

Скот — шестнадцать коров, четыре лошади (все четыре ломовые, старые, две хромые), овцы, куры, две козы.

И всё это жило в двух верстах от дыры в мире и платило оброк роду Волоховых. То есть — со вчерашней ночи — мне.

Староста встретил нас у крайней избы.

Мужик лет пятидесяти, здоровый, широкий, с бородой лопатой и с очень усталым лицом.

И вот тут я впервые увидел, как выглядит настоящая радость от того, что барин остался жив.

Она выглядела никак.

Он снял шапку, поклонился в пояс и сказал:

— Здравствуй, батюшка-барин. Слыхали про беду. Соболезнуем.

И лицо у него при этом было ровно такое, какое бывает у человека, которому сообщили, что налог в этом году всё-таки будет.

Я его отлично понимаю.

Для него ничего не изменилось. Был один Волохов — стал другой Волохов, помельче ростом. Придёт осенью, возьмёт оброк, уедет.

— Тебя как звать? — спросил я.

Он моргнул.

Вот это — что он моргнул на такой вопрос — я потом вспоминал раз двадцать.

— Фома, барин.

— Фома. Нас пятеро. Нужен угол, горячее и печь. Плачу.

Вот на «плачу» он поднял голову.

— Барин, да что ж вы… мы ж и так…

— Плачу, — повторил я и выложил ему на ладонь три гривны. — И ещё буду. Мне нужен дом. Отдельный. Хоть какой, я его сам починю.

Фома посмотрел на монеты. Потом на меня. Потом опять на монеты.

— Так есть же ваш, барский, — сказал он растерянно. — Который под приказчика. Он пустой стоит, приказчик-то помер о позапрошлом годе.

Барский дом под приказчика оказался избой в пять окон.

С провалившимся крыльцом. С двумя печами, из которых работала одна. С выбитым окном, заткнутым тряпьём.

И с запахом, который я определил бы как «здесь умерли мыши. Много. И давно».

Зато он был мой.

Первая собственность.

Я обошёл его весь. Потрогал стены — сруб был хороший, лиственничный, ему лет сорок и ещё столько же простоит. Залез на чердак — там было сухо. Спустился в подпол.

И вот подпол мне понравился по-настоящему.

Глубокий. Метра два. Сухой. С земляным полом и каменной кладкой по стенам, и кладка была старше избы, я это видел по раствору.

Прохладно.

Я стоял в этом подполе, светил лучиной и думал совершенно конкретную мысль.

Шесть часов годности.

А если охлаждать?

Вот прямо тогда, на вторые сутки, стоя в чужом подполе с лучиной в руке, я придумал то, что через полтора года превратится в первый в истории этого мира холодильный склад.

Правда, тогда я об этом не знал.

Тогда я просто подумал: «Надо попробовать».

К полудню у меня был штаб.

Тётя Глаша и Дуняша затопили обе печи (вторая дымила, но грела) и начали отмывать.

Дед сидел у печки в углу, укутанный во всё, что нашлось, и дышал по счёту, как я велел: вдох на три, задержка на два, выдох на пять. Он сначала ворчал, потом ему стало легче, и он начал дышать сам, без напоминаний.

Васька разложила на столе содержимое короба и начала разбирать бумаги.

По собственной инициативе. Я даже рта не открыл.

Прошку я отправил в сарай и велел не выходить. Он сел на земляной пол у стены, сложил руки на коленях и стал ждать.

Из деревни на сарай косились. Но пока молчали.

Тихомир нашёл хозяина самогона за одиннадцать минут.

Я засёк по солнцу.

А Купава пришла сама.

Часа через два, с мешком. Вывалила на стол половину лосиной шкуры, как договаривались, — и сверху поставила горшок.

— Каша, — сказала она. — С салом. Ты ж не жрал ничего.

И вот тут, ребята, я чуть не прослезился.

Каша была ячневая, разваренная, с кусками топлёного сала, и я съел её всю, прямо из горшка, обжигаясь и не переставая.

Это было лучшее, что случилось со мной с момента смерти.

— Господи, — сказал я с набитым ртом. — Купава. Выходи за меня.

— Чего?!

— Шучу, — сказал я. — Пока шучу.

Она фыркнула и села напротив, подперев щёку кулаком.

— Ты, барин, ешь и слушай, — сказала она. — Тебе плохо.

— Мне отлично.

— Тебе плохо, — повторила она. — Я сюда шла — через выселки проходила, где стужевский двор. Там его человек был. Он по деревням объявляет: род Волоховых пресёкся, наследник сгорел, земля отходит к боярину Гордею Стужеву по праву соседа, и оброк с осени платить ему.

Я перестал жевать.

— Уже?

— Со вчерашнего вечера.

— Быстро он.

— А чего тянуть, — пожала плечами Купава. — Он год ждал.

Вот тут в разговор влез Тихомир.

И это был единственный раз за всю мою жизнь, когда я слушал пьяного человека сорок минут подряд, не перебивая.

Пересказываю коротко, потому что он объяснял с матом, с двумя отступлениями про Сорочью Гать и одним про бабу из Стрелицы.

Итак.

Род в этой империи — юридическое лицо.

У него есть земля, имя и глава. Пока есть глава — род существует. Умер глава — наследник обязан явить себя.

То есть: приехать на ближайший Малый Сход уезда, предъявить родовой перстень, подтвердить Дар перед уездной комиссией и уплатить родовой сбор.

Если не явился — род признаётся выморочным. Земля, имя и всё прочее отходят казне. А фактически — тому соседу, который успел подсуетиться и у кого есть рука в уезде.

— Когда Сход? — спросил я.

— Малый Сход в Стрелице — по первому числу березня, — сказал Тихомир. — Всегда. Сколько себя помню.

— А сегодня какое?

Тихомир задумался. Начал загибать пальцы. Сбился. Начал заново.

— Так… лютень… Пятое. Нет, шестое.

— Шестое лютня, — сказала от стола Васька, не поднимая головы от бумаг.

— Сколько в лютне дней?

— Тридцать шесть, — сказала Васька.

Я посчитал.

— Тридцать дней, — сказал я вслух.

Задача принята: явиться на Малый Сход уезда Стрелицкого.

Срок: 30 суток.

Требуется: родовой перстень (имеется), подтверждение Дара перед комиссией, родовой сбор.

При невыполнении: статус «глава рода» аннулируется.

— Тихомир. А сбор — это сколько?

— Сбор? — Он поскрёб бороду. — Батька твой платил… он всё жаловался, сколько дерут… Три тыщи, кажись.

Ложка у меня в руке остановилась.

— Три тысячи гривен?

— Ну да.

Я очень медленно положил ложку.

Так. Спокойно. Считаем.

Сорок один рубль серебром — это четыре тысячи сто гривен. Плюс двадцать две медью. Плюс восемь за ядро.

Четыре тысячи сто тридцать.

— Погоди, — сказал я, и у меня, честно говоря, отлегло. — У меня хватает. У меня даже с запасом.

Тихомир посмотрел на меня с жалостью.

С той самой жалостью, с которой смотрят на человека, который ещё не знает.

— Боярич, — сказал он. — Три тыщи — это не гривен.

Пауза.

— Это рублей, — сказал Тихомир Лютый.

Я довольно долго молчал.

Три тысячи рублей.

То есть триста тысяч гривен.

То есть — если корова двадцать пять гривен, а деревня полторы тысячи рублей…

Стоп.

— Погоди, — сказал я. — Деревня — полторы тысячи. А сбор — три?

— Ну да.

— Так это же две деревни! За что?!

— За имя, — сказал Тихомир.

Он сказал это как что-то совершенно очевидное.

— Имя, боярич, дорого стоит. Особенно боярское. Ты думаешь, почему родов мало? Родиться боярином дёшево. А остаться — дорого.

— И отец платил каждый раз?

— Не каждый. Один раз. Когда дед помер, четырнадцать лет назад.

— И где взял?

— Две деревни продал, — сказал Тихомир. — Тогда и продал. У нас их четыре было.

Я откинулся спиной на стену и посмотрел в потолок.

Потолок был закопчённый, с прокопчёнными до черноты балками.

Так. Что мы имеем?

Тридцать дней.

Три тысячи рублей. Которых нет и близко.

Сорок один рубль, из которых десять уйдёт на еду, лошадь и починку крыши.

Восемьдесят шесть душ, которые с осени будут платить оброк не мне.

Соседа с дружиной в полсотни человек, который уже объявил меня мёртвым и которому крайне невыгодно, чтобы я доехал до Схода.

И меня. Второй уровень. Пятьдесят два килограмма. Один слот.

— Тихомир, — сказал я. — А если я не явлюсь?

— Тогда Стужев получит всё по закону, — сказал Тихомир. — А ты станешь никто. Не преступник, заметь. Просто никто. Сын выморочного рода. Пойдёшь в холопы или в наёмники.

— А Васька?

Тихомир промолчал.

И вот это молчание было хуже всего, что он сказал за сорок минут.

Я встал и вышел на крыльцо.

Было пасмурно, шёл мелкий снег, пахло мокрой соломой и печным дымом.

Внизу по улице баба гнала двух коз. За плетнём мужик чинил сани и ругался вполголоса. Где-то орал ребёнок — не от беды, а так, по-детски, требовательно.

Жизнь шла.

Я стоял на крыльце чужой избы, в чужом теле, в чужом мире, и у меня в голове очень спокойно, как на утреннем обходе, выстраивался список.

Первое. Мне нужны три тысячи рублей за тридцать дней.

Второе. Три тысячи рублей за тридцать дней честным трудом не зарабатывает никто и нигде. Ни в этом мире, ни в моём.

Третье. Значит, нужен ресурс, который стоит дорого и который никто не берёт.

Четвёртое.

Я поднял голову и посмотрел на восток.

Там, над лесом, ровной линией шла граница серо-зелёного неба.

Малое ядро — восемь гривен.

Ладно, восемь. Значит, их нужно… я быстро прикинул… тридцать семь с половиной тысяч штук.

Так. Плохо.

Значит, малые ядра — не вариант.

Значит, нужны ядра покрупнее.

Значит, надо лезть глубже. Значит, нужен уровень, нужны химеры, нужны люди и нужен способ не сдохнуть в первую же неделю.

Тридцать дней.

Я вдруг обнаружил, что улыбаюсь.

Опять.

Знаете, у меня в жизни был период — года три, — когда я работал в две смены, брал ночные и параллельно писал кандидатскую. Я тогда спал по четыре часа и был абсолютно, совершенно счастлив. Потому что каждый день был расписан по минутам и в конце каждого дня было видно результат.

Я эти три года потом вспоминал двенадцать лет.

— Ну хорошо, — сказал я вслух. — Тридцать так тридцать.

К вечеру я успел ещё две вещи.

Во-первых, принял восьмерых больных.

Это вышло случайно. Купава, уходя, кому-то обмолвилась, что барин лекарь.

Через час у крыльца стояли трое. Через два — восемь.

Я осматривал их в сенях, при лучине, и это было то, чего я ожидал: запущенное, бытовое и местами жуткое.

Мужик с загноившимся пальцем. Панариций, третья неделя, уже пошло под ноготь и в сустав. Вскрыл, промыл, перевязал. Ещё бы неделю — и палец пришлось бы снимать.

Баба с маститом. Расцедил — она орала так, что в сенях дрожала дверь, — объяснил, как греть и как сцеживать дальше.

Ребёнок с кашлем. Обычный бронхит. Ничего страшного, тёплое питьё и не морозить.

Старуха с паховой грыжей размером с кулак, которую она носила девять лет.

И — вот это меня добило — девочка лет девяти, которую привели с «порчей».

Порча заключалась в том, что она не росла, была вялая, всё время хотела пить и почти не ела.

Особь: человек, самка, 9 лет.

Упитанность: значительно ниже нормы.

Патологии: глистная инвазия (массивная, аскаридоз + острицы), анемия тяжёлой степени, задержка роста алиментарного генеза.

Массивная глистная инвазия.

И всё.

Девять лет ребёнку. Её считают порченой. Ещё год-два — и помрёт, и все скажут «ну, порченая была».

— Купава, — сказал я. — Полынь есть?

— Есть.

— Пижма?

— Есть.

— Семя тыквенное?

— Откуда, барин. Тыкву у нас не сажают.

— Значит, будем сажать, — сказал я.

И вот тут я, кажется, впервые за сутки сделал что-то по-настоящему полезное.

Я сел с Купавой и часа полтора объяснял ей, что такое глисты.

На пальцах. Через «черви, как в рыбе, только мелкие и живут в кишках, и едят то, что человек съел, поэтому человек ест и не наедается».

Она слушала.

Половину не принимала, я видел. Особенно про то, что они передаются через грязные руки и воду, — это ей казалось глупостью, потому что грязь есть у всех, а порченые не все.

А потом она вдруг сказала:

— Так вот почему у Митричевых все дети такие.

— Почему?

— Они ж из одной бадьи со скотиной поят, — сказала Купава. — У них колодец обвалился о позапрошлом годе, они к речке ходят, а речка ниже скотного.

И посмотрела на меня.

— Это оно?

— Это оно, — сказал я.

И вот тогда я понял, что с этой женщиной можно работать.

Не потому, что она поверила. Потому что она проверила на своём материале и сама нашла закономерность.

Это, между прочим, редкая вещь. У меня за двадцать лет было три ассистента, которые так умели.

Во-вторых, я взял деньги.

С восьми человек — двадцать четыре гривны.

Кто платил медью, кто яйцами, кто обещал отдать после. Мужик с пальцем принёс полкруга воска.

Двадцать четыре гривны.

До трёх тысяч рублей оставалось, значит, всего ничего.

Спать я лёг на печи, вместе с Васькой и Дуняшей, потому что на улице было минус десять, а в избе сквозило из всех щелей.

Я лежал на горячих кирпичах, у меня впервые за двое суток был полный живот, и я думал, что завтра надо сходить посмотреть Стигму хотя бы снаружи, и что надо…

— Сева, — сказала Васька в темноте.

— М?

— Я бумаги разобрала.

— И?

— Там долг, — сказала она.

Я открыл глаза.

— Какой долг?

— Вексель, — сказала моя двенадцатилетняя сестра. — Я слово не знаю, что оно значит. Но там написано «вексель», и написано «двенадцать тысяч рублей», и стоит батина рука.

Я сел на печи так, что чуть не влетел головой в матицу.

— Двенадцать тысяч?

— Двенадцать. И срок — три месяца от дня написания.

— А день написания?

— Первое лютня, — сказала Васька.

Я медленно лёг обратно.

Шестого лютня.

Первое было пять дней назад.

За четыре дня до осады.

— Сева, — сказала Васька. — Двенадцать тысяч — это много?

— Это очень много, Васька.

— А у нас есть?

— У нас есть сорок один рубль.

Она помолчала.

— Тогда надо доставать, — сказала она деловито. — Я завтра всё перепишу в столбик: что у нас есть и что мы должны. Так удобнее считать.

И заснула.

Вот так, сразу. Как выключилась.

А я лежал на печи, смотрел в темноту, и у меня в голове висело два числа.

Тридцать дней и три тысячи.

Три месяца и двенадцать тысяч.

Итого, если сложить, мне нужно было пятнадцать тысяч рублей примерно за девяносто дней.

И всё, что у меня для этого было, — это дыра в мире, из которой лезут твари, и способность делать из мёртвого полезное.

— Ну, — сказал я потолку. — По крайней мере, не скучно.

Разбудил меня грохот.

Не в дверь — в ставню. И били не рукой, а чем-то железным.

Я скатился с печи в темноту, схватил с лавки топор (я его теперь клал рядом — привычка образовалась за сутки) и выглянул в щель.

Светало.

По улице к моему дому шли трое.

Двое верхом, один пеший. Все в стёганках. У пешего — пика, у конных сабли на поясе. Морозный пар изо ртов, у лошадей иней на храпах.

Один сидел в седле криво: правую ногу держал в стремени нормально, а левую вытянул вперёд и вбок, чтобы не сгибалась в колене.

Ждан Гордеевич Стужев.

За ним трусил, задыхаясь и придерживая шапку, староста Фома и что-то частил.

Ждан его не слушал.

Он развернул на луке седла бумагу, прочёл про себя, шевеля губами, — а потом заорал на всю улицу, так, чтобы слышали все семнадцать дворов:

— По слову боярина Гордея Игоревича Стужева! Деревне Гнилой Лог выдать: девку-травницу Купаву, безродную! Мужика Тихомира Лютого, беглого! И мальчишку Волохова, если жив!

Он свернул бумагу.

— Даю сроку, пока конь остынет! — крикнул он. — Не выдадите — деревню перепишем на другого старосту. С новым старостой оброк будет вдвое. Думайте!

И в наступившей тишине очень отчётливо, где-то в конце улицы, стукнула калитка.

Кто-то пошёл.

ИНТЕРЛЮДИЯ. Ужин

Боярин Гордей Игоревич Стужев не думал о мальчишке Волохове.

Он вообще старался в этот вечер ни о чём не думать, потому что за столом сидела жена. А когда за столом сидела Аграфена Павловна, думать было вредно: она замечала.

— Ты не ешь, — сказала жена.

— Ем.

— Ты гоняешь по тарелке.

Гордей Игоревич положил вилку.

Ему было сорок шесть лет.

Он был Витязь седьмой ступени, что для уезда означало «первый человек после дьяка». У него была дружина в шестьдесят два сабли, две деревни, шесть выселок, каменный дом в Стрелице и жена, которая за двадцать три года ни разу не повысила голос.

И он был должен Злат-двору восемь с половиной тысяч рублей.

Восемь с половиной. Проценты шли с осени.

Волоховская земля стоила примерно четыре, если продавать быстро, и шесть, если по-людски, с торгом и не спеша.

Плюс Лог.

А Лог — это ядра. И ядра хорошие, его люди таскали оттуда третий год, и никто, кроме него и покойного теперь уже приказчика, толком не знал сколько.

— Как прошло? — спросила жена.

— Нормально.

— Ратибор?

— Нет.

Аграфена Павловна перекрестилась и вернулась к еде.

Гордей Игоревич смотрел в тарелку.

Дело было не в Ратиборе.

Ратибор был упрямый дурак, который третий год не продавал землю, хотя ему предлагали по-хорошему дважды, а в последний раз даже сверх цены. Ратибор сидел на четырёх деревнях, из которых две продал ещё при отце, кормился с двух оставшихся и, судя по всему, искренне считал, что так можно жить вечно.

Дело было в бумаге.

Бумага пришла в декабре, с уездным дьяком Пафнутием.

Она была короткая и написана не его, Гордея, слогом. Там было сказано: род Волоховых пресечь до весны, землю взять на себя, о Логе не писать никому.

И стояла печать.

Печать была не уездная.

Гордей Игоревич два дня держал эту бумагу в столе и думал, не сжечь ли.

Потом посчитал восемь с половиной тысяч.

И не сжёг.

— Отец, — сказал сын, входя.

Ждан хромал. Левую ногу он ставил на всю стопу и придерживался за косяк.

— Что с ногой?

— Вывихнул.

— Где?

— В усадьбе. На лестнице.

Гордей Игоревич посмотрел на сына.

Сын смотрел в сторону.

— Мальчишка?

— Ушёл, — сказал Ждан.

Ложка Аграфены Павловны звякнула о тарелку.

— Как ушёл? — очень спокойно спросил Гордей Игоревич. — Он же, Ждан, дохляк. Ему семнадцать. Он книжки читает и от лошадей шарахается.

— Он ушёл, — повторил Ждан. — Лазом. Я лаз нашёл, но поздно.

— Один?

— С людьми. Четверо или пятеро.

Гордей Игоревич помолчал.

— Найди, — сказал он. — Завтра же. По деревням. Он в Логу будет, больше некуда: там наше только на бумаге, а по земле — его.

— Найду.

— И, Ждан.

Сын остановился в дверях.

— Ты мне не всё сказал, — сказал Гордей Игоревич.

Ждан постоял секунду.

Он был неглупый мальчик. Он всегда сначала считал, и отец это в нём ценил больше, чем силу.

— Там с ним был кто-то, — сказал Ждан. — Здоровый. Я его копьём в стену прибил, а он оторвался и ушёл на ногах.

— Кто-то — это кто?

— Не знаю, отец.

Ждан впервые за разговор посмотрел ему в лицо.

— Но на нём был жилет ихнего дворецкого, — сказал он. — Которого я за час до того убил.

В столовой стало тихо.

Аграфена Павловна медленно отложила ложку и перекрестилась второй раз.

А Гордей Игоревич Стужев подумал, что бумагу с чужой печатью всё-таки надо было сжечь.

Глава 8. Кабысдох

Калитка стукнула, и кто-то пошёл.

Я не стал ждать, кто именно.

Потому что — и это, наверное, главное, что я понял про власть за первую неделю, — если ты дал людям тридцать секунд на выбор между тобой и вдвое большим оброком, ты уже проиграл.

Не потому, что они плохие.

Потому что у них дети.

Так что я толкнул дверь и вышел на крыльцо.

Босиком, в исподнем, с топором в руке.

Красавец.

— Доброе утро, — сказал я.

На улице стало очень тихо.

Ждан Гордеевич медленно повернул ко мне лошадь.

— Надо же, — сказал он. — Сам вышел.

— Так холодно же. Чего вам по морозу орать.

Я сошёл с крыльца и прошлёпал босыми ногами по снегу шагов десять, до середины улицы.

Снег обжигал. Сначала больно, потом стало терпимо, и голова от этого заработала быстрее — старый фокус, я на дежурствах умывался ледяной водой по той же причине.

За спиной скрипнула дверь. Я не обернулся, но по звуку понял: Тихомир.

— Дядька, стой где стоишь, — сказал я, не оборачиваясь.

— Боярич…

— Стой.

Трое смотрели на меня сверху вниз.

Пеший держал пику, но держал как-то неуверенно — потому что перед ним стоял босой подросток в исподнем, и колоть его пикой при семнадцати дворах свидетелей было как-то неловко.

— Ну? — сказал Ждан. — Пойдёшь сам?

— Куда?

— Ко мне в седло. Отец хочет посмотреть.

— Не пойду, — сказал я.

— Тогда возьму.

— Возьмёшь, — согласился я. — Ты Гридень, я Отрок. У тебя трое, у меня топор, и я в исподнем. Возьмёшь легко.

Я помолчал секунду.

— Только сначала послушай, что при этом случится.

И я начал говорить.

Громко.

Очень громко, потому что говорил я не ему.

— Люди! — сказал я на всю улицу. — Слушайте, я быстро!

Из-за плетней смотрели. Никто не вышел — но смотрели все.

— Я Всеволод Ратиборович Волохов. Мой отец убит третьего дня. Родовой перстень у меня на руке — вот он.

Я поднял руку.

— По закону я глава рода Волоховых со вчерашнего утра и до Малого Схода, где меня либо признают, либо нет. Признают или нет — решает Сход. Не боярин Стужев.

Я повернулся к Ждану.

— До Схода земля моя. Деревня моя. Оброк мой. Так?

Ждан молчал.

— Так, — сказал я за него. — А теперь смотри, что ты сейчас собрался сделать.

Я повысил голос ещё.

— Ты собрался при семнадцати дворах свидетелей взять живого главу боярского рода и увезти! Это не наследство, Ждан Гордеевич. Это разбой. А за разбой над боярином не землю дают.

— Ты…

— За него вешают, — сказал я. — И вешают даже Гридней, и даже сыновей Витязей. Потому что бояр в уезде мало, их одиннадцать родов, и они друг за друга держатся не из любви, а из страха. Сегодня можно тебя — завтра можно их.

Я перевёл дух. Ноги мёрзли всерьёз, я начинал их не чувствовать, и это было плохо.

— И самое смешное, — сказал я. — Вот что самое смешное.

— Ну?

— Если я к Сходу не явлюсь — род выморочный. Землю берёт казна, а фактически твой отец, и всё по закону, и не подкопаешься. Тебе для этого вообще ничего не надо делать. Просто подождать тридцать дней.

Я развёл руками.

— Зачем ты меня трогаешь, если я и так пролечу?

Пауза.

— А я, между прочим, скорее всего, и пролечу, — добавил я честно. — У меня сорок один рубль, а сбор три тысячи.

И вот тут в толпе за плетнями кто-то хмыкнул.

Один человек. Негромко.

Но я это услышал, и Ждан тоже услышал.

Он сидел в седле и смотрел на меня.

И я видел, как он считает.

Он был неглупый, в том-то и дело. Дурак бы просто взял.

— Батя велел привезти, — сказал он наконец.

— Батя велел привезти мальчишку, если жив, — сказал я. — Ты его нашёл. Он жив. Он нищий, босой и никуда отсюда не денется, потому что ему некуда. Так и доложишь. Ты приказ выполнил.

— А травница? А беглый?

— Купава — свободная, не крепостная. Её выдавать никто права не имеет, и ты это знаешь, иначе не орал бы про оброк, а просто взял бы. Тихомир Лютый служил моему отцу, а не твоему. «Беглый» он только на той бумаге, которую ты вчера сам и писал.

— Не я писал.

— Тем более, — сказал я. — Значит, тебе за неё и отвечать не надо.

Ждан помолчал ещё.

Потом сказал — тише, уже только мне:

— Ты вчера не так разговаривал.

— Вчера я был в горящем доме.

— И вчера ты был чем-то занят, — сказал Ждан ещё тише. — Чем-то интересным. Я потом в кабинет заходил. Четверо. Один без руки.

Я посмотрел ему в глаза.

И сказал единственное, что пришло в голову:

— Ждан Гордеевич. Давай я тебе колено посмотрю.

Он ржал секунд десять.

Искренне, запрокинув голову, хлопая себя по бедру. Пеший с пикой заулыбался. Улица не поняла и молчала.

— Ты серьёзно?

— Абсолютно, — сказал я. — Оно у тебя вылетает раз в полгода. С тех пор, как тебе было лет пятнадцать. Ты тогда оступился — на тренировке или с лестницы, — потянул связку, а вправляли тебе дёргом. Скорее всего, коновал. Или кто-то из дружины, кто «умеет».

Ждан перестал смеяться.

— И с тех пор связка держит плохо, — сказал я. — И будет вылетать всё чаще. Года через три — раз в три месяца. К сорока ты будешь хромать постоянно, а в строю стоять не сможешь совсем.

Молчание.

— Я это могу поправить, — сказал я. — Не сегодня и не за раз. За полгода, упражнениями. Их надо делать каждый день, и они скучные.

Он смотрел на меня сверху.

— И тебе это, Ждан Гордеевич, нужнее, чем мой труп, — сказал я. — Потому что ты Гридень. А Гридень на одной ноге — это уже не Гридень, это пехотинец с копьём.

Он долго на меня смотрел.

Я стоял босиком на снегу и уже почти не чувствовал ступней.

— Ты чудной, Волохов, — сказал он наконец.

— Мне вчера то же самое сказали.

— Хорошо, — сказал Ждан. — Девять дней.

— В смысле?

— Через девять дней отец сам приедет, — сказал он и развернул коня. — Не со мной и не с тремя.

Он тронул коня.

И через плечо добавил:

— Так что ты, лекарь, за девять дней либо найди себе три тысячи, либо найди, куда бежать. Я тебя прикрывать не стану.

И в этот момент из-под плетня справа с лаем вылетел пёс.

Это был волкодав.

Старый, лохматый, седой мордой, с обрубленным ухом.

Он вылетел ровно тогда, когда всадники поравнялись с его двором, и сделал ровно то, что делает любая нормальная собака, у которой чужие на улице и хозяин в доме.

Гавкнул и прыгнул на лошадь.

Лошадь шарахнулась.

Ждан, у которого левая нога не работала, чуть не вылетел из седла и вцепился в гриву.

А пеший с пикой — он не думал. Он вообще, по-моему, за всю жизнь ни разу не подумал.

Он ткнул.

Пика вошла собаке в грудь, и волкодав закричал.

Собаки кричат редко.

Когда они кричат, это невозможно слушать. У меня за двадцать лет это было раза четыре, и каждый раз я потом полночи не спал.

— Дурак! — заорал Ждан.

Со двора уже бежал мужик — тот самый Фома, староста, — и бежал он с голыми руками на троих вооружённых, и я прекрасно знал, чем это кончится.

Я поймал его за шиворот на полном ходу.

— Стоять.

— Барин, пусти!

— Стоять, я сказал!

Он рванулся так, что чуть меня не свалил. Здоровый мужик, а во мне пятьдесят два килограмма и никакого сцепления с землёй — я босиком на укатанном снегу.

Ждан бросил на нас взгляд. Потом на своего пешего. Потом сказал сквозь зубы:

— Поехали.

И они уехали.

Полкан умирал шесть минут.

Я успел к нему за десять секунд, сел на снег и раскрыл рану.

Мне хватило одного взгляда.

Особь: собака (волкодав), самец, 9 лет.

Повреждения: проникающее ранение грудной клетки, разрыв правого желудочка сердца.

Прогноз: летальный, 5–7 мин.

Разрыв желудочка.

Даже у нас, с аппаратом, полным столом, ассистентом и кровью — это почти приговор. Почти.

Здесь — приговор без «почти».

— Барин, — сказал Фома.

Он сел рядом на колени и взял пса за голову обеими руками.

— Барин, ты ж лекарь. Ты ж это…

— Не смогу, — сказал я.

Я это говорил тысячу раз.

Тысячу. И каждый раз одно и то же: человек смотрит на тебя и не слышит. Потому что ты же врач. Ты же должен.

— Он девять лет, — сказал Фома. — Он у меня девять лет. Он двоих детей вырастил. Он с Митькой спал, когда тот маленький был.

Я молчал.

Потому что говорить в такие минуты нечего, и все слова, которые приходят в голову, — хуже молчания.

Полкан дышал всё реже.

Он смотрел не на Фому и не на меня. Он смотрел на калитку, из которой выбежал.

И хвост у него ещё двигался. Слабо. По снегу.

Он умер тихо.

Особь: собака (волкодав). Состояние: смерть, 0 мин.

Обнаружена подходящая основа в радиусе 0 м.

Качество основы: хорошее (крупная особь, развитая мускулатура, возраст выше среднего).

Дефицит массы: 0%.

Годность: 5 ч. 59 мин.

Свободных слотов: 0 из 1.

Ноль из одного.

Я сидел на снегу, и у меня перед глазами горели эти цифры, и я думал одну очень простую и очень мерзкую вещь.

Мне нужен второй слот.

Вечером, заперевшись в подполе, я устроил допрос.

— Система. Как получить второй слот?

Количество слотов определяется уровнем носителя и рангом Дара.

Текущий уровень: 2. Текущий ранг: Отрок (1).

Следующий слот: уровень 5.

Пятый уровень.

У меня было сорок опыта за первую тварь, и ровно столько ушло на второй. Дальше, как я подозревал, дорожает.

Я сидел на перевёрнутом ведре и смотрел на то, что лежало передо мной на досках.

Полкан. Пятьдесят четыре килограмма волкодава.

Две гнилостные железы, снятые утром с лося и не испортившиеся благодаря морозу и этому прекрасному подполу.

И моё собственное упрямство, которого было больше всего остального.

Годность: 3 ч. 11 мин.

Три часа.

За три часа взять три уровня — невозможно. Даже если бы я знал, где брать тварей. Даже если бы у меня были силы. Даже если бы.

Но, знаете, есть в моей профессии одна вещь, которую я усвоил намертво.

Когда у тебя на столе безнадёжный, а нужного препарата нет, ты не садишься страдать.

Ты открываешь шкаф и смотришь, что есть.

Я открыл шкаф.

— Система. Что будет, если я распущу Прошку?

Химера «Прошка» будет расформирована. Слот освободится немедленно.

Материал основы не восстанавливается. Повторное сшивание невозможно.

Ага.

Это мы знали. Я просто уточнял границы — я всегда уточняю границы, даже когда ответ очевиден. Иногда в границах обнаруживается щель.

— А если я сошью двоих в одного?

Пауза.

И вот тут система впервые взяла паузу.

До этого она отвечала мгновенно, как справочник.

Запрос обрабатывается.

Комбинированное сшивание: две и более основы в одну химеру.

Требования: суммарная масса в пределах нормы слота; все основы в пределах срока годности; уровень носителя — 5 и выше.

Недоступно.

— Опять пятый.

Да.

— Ты издеваешься?

Нет.

Ладно.

Я посидел ещё минут двадцать, перебирая варианты, и все они упирались в одно и то же.

А потом посмотрел на дело с другой стороны.

Смотрите.

Химера — это основа плюс компоненты.

Основу мне держать негде: слот занят.

А компоненты?

— Система. Можно сохранить основу?

Нет.

— А можно извлечь компоненты из существа, не поражённого Скверной?

Навык «Разделка» применим только к существам, поражённым Скверной.

Я замер.

— А если поразить?

Пауза.

Вторая за вечер.

И знаете, вот тут я по-настоящему понял, во что ввязался. Потому что после паузы она написала другим... нет, тон был тот же самый, ровный, как у кладовщика.

Но смысл был другой.

Прививание Скверны живому или свежему материалу возможно при наличии носителя Скверны (железа, ядро).

ВНИМАНИЕ. Процедура необратима.

ВНИМАНИЕ. Результат непредсказуем при уровне носителя ниже 10.

ВНИМАНИЕ. В случае неудачи материал разрушается.

Три предупреждения подряд.

Она мне за весь месяц столько не писала.

Я посмотрел на Полкана.

Девять лет. Двоих детей вырастил. Спал с Митькой, когда тот был маленький. Вылетел из-под плетня на троих конных, потому что чужие на улице.

— Слушай, — сказал я ему. — Я не знаю, пойдёт это тебе на пользу или нет. Скорее всего, тебе уже всё равно, ты в этом смысле в выигрышном положении.

Он лежал.

— Но если у меня получится, — сказал я, — ты будешь вылетать на них и дальше. И, знаешь, я почему-то думаю, что ты бы согласился.

И взял гнилостную железу.

Что происходило следующие полтора часа, я описывать подробно не буду.

Там было много органики и мало красоты.

Скажу главное.

Я делал прививку.

Буквально: вскрыл железу, отобрал из неё то, что светилось в моём новом зрении зеленоватым — там была совершенно чёткая граница между «этим» и просто тканью, — и ввёл в грудную полость волкодава.

Именно в разорванный желудочек. Потому что оттуда кровь разнесла бы всё быстрее всего.

Если бы кровь ещё шла.

Кровь не шла.

Пришлось качать вручную.

Я полтора часа сидел на корточках в ледяном подполе и ритмично сжимал ладонью мёртвое сердце собаки. Раз в секунду. Как учили. И считал вслух, потому что иначе сбиваешься и начинаешь частить.

К девятисотому сжатию у меня отнялась правая рука до плеча, и я перешёл на левую.

К тысяча двухсотому Полкан дёрнул задней лапой.

Материал: собака (волкодав). Поражение Скверной: 4%… 11%… 26%…

Внимание: процесс запущен. Остановка невозможна.

Поражение Скверной: 51%.

Статус материала изменён: «существо, поражённое Скверной».

Доступен навык: РАЗДЕЛКА.

Я сел прямо на пол.

Получилось.

То есть — вот прямо сейчас, у меня на глазах, я взял мёртвую собаку и сделал из неё сырьё.

Не химеру. Сырьё, которое я имею право разбирать на компоненты. И которое — что важнее — не портится по обычным правилам: заражённая ткань живёт куда дольше.

Я мог теперь его разделать и сложить компоненты в подпол. И собрать химеру потом. Когда будет слот.

Я сидел на холодном полу, тряс отсохшей рукой и хохотал шёпотом, чтобы наверху не услышали.

А потом Полкан открыл глаза.

Я такого не планировал.

Вот честно. Вообще.

Я собирался получить материал. Про то, что материал может сесть на задние лапы и на меня посмотреть, у меня в плане не было ни строчки.

Он был страшный.

Шерсть на груди и на боках слезла клочьями, и там, где слезла, кожа стала серой и бугристой — как у той лосиной твари. Правый глаз побелел полностью. Левый остался собачьим. Карим.

Из пасти текло. Много, густо, и оно дымилось, попадая на доски. Доски под каплями чернели и проседали.

И он вилял хвостом.

Медленно. Неуверенно. Но вилял.

Обнаружено существо, поражённое Скверной: не классифицировано.

Тип: искусственно инициированное. Носителей данного типа в мире: 1.

ВНИМАНИЕ: существо не является химерой. Слот не занят.

Связь с носителем: частичная.

Открыт навык: УЗЫ (1 ур.)

Позволяет передавать команды связанным существам и получать сенсорную информацию. Дальность: 40 м.

Слот не занят.

Я перечитал три раза.

Слот. Не. Занят.

— Так, — сказал я вслух. — Погоди. Погоди-погоди-погоди.

Я не сделал химеру.

Я сделал… не знаю что. Заражённую собаку, которая меня слушается. Не через слот — через Узы.

То есть в правилах этой игры есть дырка.

Я двадцать лет искал дырки в правилах.

В протоколах лечения. В инструкциях по препаратам. В страховых формах. В законе о ветеринарной деятельности, который у нас, если кто не знает, написан так, что по нему нельзя работать вообще.

И я нашёл дырку в правилах мироздания на вторые сутки.

И мне за это даже не дали ачивку.

— Иди сюда, — сказал я.

И он пошёл.

Косо, заваливаясь на левый бок — я потом выяснил, что у него не работал левый плечевой сустав, — но пошёл. Дошёл. Ткнулся лбом мне в колено, как тыкаются все собаки на свете.

Я машинально почесал его за обрубленным ухом.

Потом посмотрел на свою руку.

Рука была цела. Слюна на меня не попала.

— Ладно, — сказал я. — Значит, будем осторожно.

Он смотрел на меня одним карим глазом и вилял хвостом.

— Как тебя теперь звать-то?

Он гавкнул.

Точнее, попытался. Из него вышло что-то среднее между «гав» и звуком, с которым в раковину уходит вода.

— Понял, — сказал я. — Кабысдох.

И вот тут он чихнул.

У собак перед чихом есть примерно четверть секунды: они набирают воздух и морщат нос.

Я эту четверть секунды видел тысячи раз.

Поэтому я успел отпрыгнуть.

А стена подпола — нет.

Струя ушла вбок и вверх, накрыла угол каменной кладки и нижний венец сруба, и я, сидя на заднице в трёх шагах, с научным интересом наблюдал, как камень шипит и покрывается пеной, а бревно расползается, как масло под горячим ножом.

Дыра получилась с человеческую голову.

В несущем венце.

Сверху, из горницы, раздался грохот упавшей лавки, и я услышал, как Тихомир орёт:

— Что там у тебя, мать твою?!

— Всё нормально! — заорал я в потолок.

— Что горит?!

— Ничего не горит! Это… это я чихнул!

Пауза.

— Чем?! — сказал Тихомир.

А Кабысдох сел, посмотрел на дыру в стене одним глазом, потом на меня — и снова завилял хвостом.

С видом, я бы сказал, вопросительным.

Дескать: ну как? Правда же хорошо получилось?

Я подошёл и осмотрел дыру.

Потом присел и осмотрел его.

Существо: «Кабысдох». Тип: искусственно инициированное.

Стабильность: 74%.

ВНИМАНИЕ: существо не закреплено в слоте. Ткани деградируют.

Расчётный срок существования: 38–44 суток.

Сорок дней.

Я сидел на корточках в холодном подполе, смотрел на эту строчку и очень отчётливо понимал: судьба у меня теперь будет такая.

Каждый раз, как я нахожу дырку в правилах, правила присылают счёт.

— Кабысдох, — сказал я. — Слышал? У нас с тобой сорок дней. Потом ты рассыплешься, если я не дорасту до пятого уровня и не оформлю тебя как положено.

Он вилял хвостом.

Ему было хорошо.

Он был мёртвая собака, которая опять бегает, и в его картине мира это, судя по всему, засчитывалось как безусловная победа.

— Ладно, — сказал я. — Пойдём наверх. Только ты, пожалуйста, ни на кого не чихай. Особенно на тётю Глашу. Она у нас единственная, кто умеет топить вторую печь.

Глава 9. Обоз

Утро началось с трёх плохих новостей и одной хорошей.

Плохая первая: Тихомир спустился в подпол.

Он спустился в шесть утра, увидел дыру в несущем венце, потом увидел Кабысдоха, потом сел на ступеньку и молчал ровно столько, сколько нужно, чтобы я начал нервничать.

— Боярич, — сказал он наконец. — Ты хоть понимаешь, что у тебя тут уже двое?

— Понимаю.

— Ты позавчера был никто. Вчера у тебя стало одно. Сегодня двое. К весне их у тебя будет сорок, и тебя за это спалят вместе с деревней.

— Не будет сорок, — сказал я. — Их количество ограничено.

— Кем ограничено?

— Богом, — сказал я. — Или тем, кто у него за это отвечает.

Тихомир перекрестился — быстро и зло, как крестятся на покойника — и пошёл наверх.

На ступеньке остановился и сказал, не оборачиваясь:

— Дыру заделай. Дом завалится.

Плохая вторая пришла в виде цифры, и цифру назвала Васька.

Я сел с ней и Тихомиром за стол и провёл первое в своей жизни совещание.

Васька разложила бумагу — настоящую, из отцовского короба; ей было её жалко, я видел, но я велел — и разлиновала угольком на два столбца.

— Есть, — сказала она, надписывая левый.

— Должны, — сказала она, надписывая правый.

И мы начали.

ЕСТЬ:

Сорок один рубль серебром.

Двадцать две гривны медью.

Двадцать четыре гривны за вчерашний приём.

Одно малое ядро — восемь гривен.

Половина лосиной шкуры — семьдесят гривен, если довезти до Стрелицы. Тридцать, если продать здесь.

Изба.

Деревня Гнилой Лог, восемьдесят шесть душ. До осени не даст ничего, потому что оброк берут с урожая.

Мельница на речке — сломана, стоит третий год.

Какая-то грамота в бумагах, Васька ещё не разобрала.

ДОЛЖНЫ:

Три тысячи рублей — родовой сбор. Двадцать девять дней.

Двенадцать тысяч рублей — вексель. Восемьдесят пять дней.

Старосте за постой — сколько-то, я обещал.

— Итого, — сказала Васька, посчитав в столбик, — у нас есть сорок пять рублей и семьдесят четыре гривны. А надо пятнадцать тысяч.

— Угу.

— Сева, — сказала она. — Это невозможно.

— Знаю.

— Нет, ты не понял.

Она развернула ко мне лист.

— Смотри. Если мы будем зарабатывать по рублю в день — а рубль в день это очень много, столько плотник за две седмицы берёт, — нам надо сорок один год. Ты умрёшь раньше.

Я посмотрел на её лист.

Она посчитала правильно.

Двенадцатилетняя девочка, не учившаяся ни в какой школе, посчитала в столбик и получила сорок один год.

— Васька, — сказал я. — Ты откуда считать умеешь?

— Матушка научила, — сказала она. — Она говорила: кто не умеет считать, тому всегда врут.

— Умная была женщина.

— Умная и есть, — сказала Васька.

Я задержал дыхание на секунду.

И не стал уточнять.

Не сейчас.

— Значит, так, — сказал я. — Рубль в день не годится. Нужно тридцать рублей в день. Значит, нужно то, что стоит дорого.

Я показал пальцем на восток.

— У нас такое есть ровно одно.

Тихомир засопел.

— Ты туда не ходи.

— Пойду.

— Пойдёшь — сдохнешь.

— Дядька Тихомир, — сказал я. — Мне через двадцать девять дней надо три тысячи. Ты знаешь другой способ?

Тихомир молчал.

— Вот и я не знаю, — сказал я. — Значит, идём в Лог. Но не сегодня.

— А сегодня что?

— А сегодня, — сказал я, — мы пойдём воровать.

И вот тут хорошая новость.

Хорошая новость называлась Купава, пришла в дом без стука, села на лавку и сказала:

— Барин. Обоз.

— Чей обоз?

— Стужевский. Каждую седмицу ходит из Стрелицы в Стужево через Горелый брод. Вчера видела: пошёл пустой. Значит, завтра к вечеру пойдёт гружёный.

— Чем гружёный?

— С уездного торга. Соль, мука, крупа. Железо иногда.

Она помолчала.

— И мясо, — сказала она. — Солонина бочками. У них там дружина стоит, её кормить надо.

Слово «мясо» сделало со мной нехорошее.

Я, честно скажу, в этот момент перестал думать о трёх тысячах рублей.

— Сколько людей при обозе? — спросил Тихомир деловито.

— Пять телег. Возчиков четверо. И охраны трое.

— Всего семеро?

— Так а кого им тут бояться? — пожала плечами Купава. — Земля их. Уже.

Семеро.

Я, Тихомир, Прошка, Кабысдох.

И, вероятно, Купава — потому что она сидела с таким лицом, с каким дома не остаются.

— Дядька Тихомир. Оцени.

Тихомир поскрёб бороду.

— Трое охраны — это не дружина, это обозные, — сказал он. — Один, поди, старик, один пацан. Возчики драться не станут, разбегутся.

— То есть взять можно?

— Взять можно, — сказал он. — Вопрос не в том, можно ли взять. Вопрос в том, что будет через день.

— А что будет?

— А будет то, что Гордей Стужев поймёт, что это ты. И приедет не через девять дней, а через два.

И вот это был хороший довод.

Очень хороший.

Я подумал.

— Значит, — сказал я, — надо, чтобы он не понял.

План я собирал полдня.

И это, пожалуй, был первый раз в этом мире, когда я работал головой, а не руками.

Смотрите, что мы имеем.

Нельзя убивать. Точнее, можно, но тогда это уже нападение, а нападение — это война. А войну я сейчас не потяну: у меня дружины полтора человека, и один из них на деревяшке.

Нельзя, чтобы узнали.

Нужно много и быстро.

И у нас есть травница, у которой в крови шесть алкалоидов и бабка, которая травила лося требухой.

— Купава. Что у тебя есть сонного?

Она сощурилась.

— На человека?

— На лошадь.

Вот тут она заинтересовалась по-настоящему.

— Есть белена, — сказала она медленно. — Есть болиголов, но им можно и насмерть, а насмерть лошадь — это жалко, лошадь денег стоит. Есть корень, бабка его «дурь-корнем» звала. От него скотина стоит как вкопанная и ничего не помнит.

— Сколько его у тебя?

— Пучка два.

— Хватит на четырёх лошадей?

— Хватит на десять.

Она наклонилась вперёд.

— Только, барин. Лошадь его жрать не станет. Он горький до слёз.

— В овёс закатаем, — сказал я. — С мёдом. Мёд есть?

— Есть.

— Отлично.

Тихомир смотрел на нас двоих, переводя взгляд с меня на неё и обратно.

— А потом? — спросил он. — Лошади встали, дальше что? Мужики-то не спят.

— А дальше, — сказал я, — мы им покажем причину.

Горелый брод был местом гнусным даже без нас.

Дорога спускалась в лощину, переходила речку по каменистому перекату и поднималась обратно.

Слева — крутой склон с ельником. Справа — заболоченная пойма в кустах ольхи.

Объехать нельзя. Развернуть телеги нельзя. Быстро уйти нельзя.

Идеальное место, чтобы что-нибудь у кого-нибудь отнять.

Мы пришли туда за четыре часа до темноты.

И вот что сделали.

Первое.

В сорока шагах перед бродом, прямо на дороге, разложили овёс. Восемь кучек, в подмёрзшую колею, будто просыпалось из прохудившегося мешка.

В овёс Купава замешала дурь-корень с мёдом.

Второе.

Тихомир срубил три ольхи и уложил их в воду у самого переката.

Не поперёк — под углом. Так, чтобы первая телега села колесом и застряла, а не остановилась заранее.

Третье — и вот тут я собой доволен.

Я взял вторую гнилостную железу и вылил её содержимое на сваленные ольхи.

— Ты чего делаешь? — не понял Тихомир.

— Пахнет, — сказал я.

— Так воняет же.

— Вот именно.

Я разогнулся и вытер руки снегом.

— Дядька, у меня вопрос. Когда ты в первый раз тварь из Лога увидел — как ты понял, что это тварь?

Он подумал.

— По запаху, — сказал он. — Их за сто шагов слыхать.

— Вот, — сказал я.

Обоз пришёл за час до темноты.

Пять телег, как и говорила Купава. Две пары волов, три лошадиные упряжки. Возчики шли рядом. Охрана — двое верхом, один пеший.

И старший у них действительно был старик.

Они втянулись в лощину.

Дошли до овса.

Лошади встали и начали жрать.

Возчики начали ругаться и тянуть.

Я лежал в ельнике на склоне, в тридцати шагах, и ждал.

Знаете, что самое трудное в засаде?

Я думал, самое трудное — это потом. Оказалось, нет. Потом всё быстро и некогда думать.

Самое трудное — ждать. Когда у тебя мёрзнут пальцы, а на языке привкус железа, и ты понимаешь, что через минуту всё может пойти не так, и уже ничего не переиграешь.

Дурь-корень начал работать минут через шесть.

Первой встала коренная в третьей телеге.

Просто встала. Возчик хлестнул — не сдвинулась. Хлестнул сильнее — мотнула головой и осталась стоять, глядя в никуда.

Потом встали остальные.

— Что за чёрт, — сказал старик-охранник и поехал вперёд.

Его лошадь дошла до переката и шарахнулась.

Потому что там воняло.

Вот это был лучший момент.

Я его помню в подробностях до сих пор.

Старик натянул повод. Лошадь заплясала, задрала голову, попятилась.

И старик вдруг привстал в стременах, потянул носом воздух — и заорал совсем не тем голосом, каким ругался минуту назад:

— Гнилец! Гнилец на броде!

И вот тогда я выпустил Кабысдоха.

Я его не натравливал.

Я дал ему одну команду: «беги вдоль дороги и рычи».

Он побежал вдоль дороги и зарычал.

Кабысдох в сумерках, в тумане над поймой, с облезлой серой шкурой, с белым глазом и дымящейся пастью — это, я вам доложу, зрелище.

Особенно если ты пять секунд назад услышал слово «гнилец».

Он даже никого не тронул.

Возчики побежали. Двое в пойму, двое вверх по дороге назад. Один верховой рванул за ними. Второй, молодой, рванул вперёд через брод, застрял, слетел с лошади в воду и там сидел, вцепившись в камень, и не двигался.

Остался старик.

Старик, надо отдать ему должное, не побежал.

Он слез с лошади — медленно, потому что был немолод, — встал перед телегами и достал топор.

Шестьдесят с лишним лет. Один. В сумерках. Против того, что он принял за тварь Стигмы.

— Ну, — сказал он в туман. — Иди сюда, падаль.

Я вышел на дорогу.

Лица у меня видно не было — я его замотал тряпкой, это тоже была часть плана.

— Дед, — сказал я. — Отойди.

— А ты кто?

— Я тот, кто тебя сейчас не тронет. Если ты отойдёшь на двадцать шагов и сядешь.

Старик посмотрел на Кабысдоха.

Потом на меня.

Потом на что-то у меня за плечом — там как раз вышел из ельника Прошка. Вышел неудачно, слишком близко. Я велел ему стоять в кустах, но он, видимо, решил, что барину нужнее.

Старик крепче взял топор.

— Не отойду, — сказал он. — Мне отвечать.

И я его в эту секунду зауважал.

— Дед, — сказал я. — Тебе за пять телег отвечать нечем. Тебя за них в лучшем случае выпорют и вычтут из жалованья. А если ты тут ляжешь — отвечать будет твоя баба. Она справится?

Он молчал.

— Двадцать шагов, — сказал я. — И сядь. Я тебе даже телегу оставлю. Скажешь — отбил одну.

Старик стоял ещё секунд пять.

Потом плюнул, повернулся, отсчитал двадцать шагов, сел на камень и стал смотреть.

Разгружали мы двадцать минут.

Купава вывела из ельника две наши клячи — одолженные у Фомы за три гривны и молчание.

Грузили на них, на волокушу и на собственные спины.

Взяли:

Соли — полтора пуда. Это, как я узнал позже, было самое дорогое, что было в обозе.

Муки — четыре мешка.

Крупы — три.

Железа полосового — восемь прутьев.

Две бочки солонины.

И — вот это меня добило — мешок сушёных яблок.

Я запустил в него руку, сунул горсть в рот под тряпкой и стоял секунды три с закрытыми глазами.

Ребята, поймите.

Я двое суток ел репу, кашу и чужой хлеб. А тут — яблоко. Кислое, жёсткое, с привкусом дыма.

— Барин, — прошипела Купава. — Ты чего застыл?

— Работаю, — сказал я с набитым ртом.

Мясо мы вскрыли в ту же ночь.

Я не стал ждать до утра. Разрубил бочку, достал кусок солонины, отмочил как положено — точнее, как сказала тётя Глаша, я в засолке ничего не понимаю, — и мы варили его в двух котлах.

Ели все.

Тётя Глаша, Дуняша, дед, Тихомир, Купава, Васька, я.

Позвали Фому с семьёй, потому что клячи были его.

Потом пришёл сосед Фомы, потому что пахло.

Потом пришли ещё двое.

К полуночи в моей избе сидело человек пятнадцать, и они ели мясо.

И вот тут случилась вещь, которую я не планировал и которая оказалась важнее всех пяти телег.

Мужик по имени Сила — здоровый, угрюмый, тот самый, что в первый день чинил сани и ругался, — встал с миской в руках.

— Барин, — сказал он. — А ты ж это у Стужева взял?

В избе стало тихо.

— У него, — сказал я.

— А если он придёт?

— Придёт, — сказал я. — Через семь дней. Он и так собирался.

Сила помолчал.

— А мы тогда что?

И вот тут я мог соврать.

Я мог сказать «не бойтесь». «Я вас защищу». «Всё будет хорошо».

Я двадцать лет говорил такое хозяевам в приёмном покое.

И я очень хорошо знаю, что бывает после, если не сбылось. Один раз мне за такое разбили нос, и я считаю, что заслуженно.

— Не знаю, — сказал я.

По избе прошло движение.

— Могу сказать только то, что знаю точно, — сказал я. — Я отсюда не уеду. Я тут буду. Пока я тут — я лечу бесплатно всех, кто в этой деревне. Мясо у нас теперь есть, соль есть, мука есть.

Я обвёл их взглядом.

— А дальше — как выйдет.

Сила посмотрел на меня.

Потом сел и стал есть дальше.

А через минуту сказал, не поднимая головы от миски:

— Мельницу твою починить можно.

Я поднял голову.

— Что?

— Мельницу, — сказал Сила. — Там вал треснул, а не сгнил. Я смотрел о позапрошлом годе. Вал новый — это дуб и седмица работы. Ну и людей человек пять, камень ворочать.

— Сделаешь?

— Сделаю, — сказал Сила. — За харчи.

И вот это, я вам скажу, был мой первый настоящий доход в этом мире.

Не пять телег.

Вот эта фраза.

Потому что телеги — это разовое. А мельница — это то, что деревня будет иметь каждый год.

Я тогда ещё не понимал масштаба. Я понял его через неделю, когда Фома мне объяснил: восемь лет они возили муку в Стужево и отдавали за помол шестую часть. Шестая часть с деревни — это рублей двенадцать в год.

Двенадцать рублей.

Смешные деньги.

Для них — разница между «дотянули до весны» и «продали тёлку».

Считали мы с Васькой уже под утро.

— Соль — полтора пуда, — диктовала она. — Соль в Стрелице по рублю двадцать за пуд. Значит, рубль восемьдесят.

— Мало.

— Мука — четыре мешка по сорок гривен. Рубль шестьдесят.

— Мало.

— Крупа — три мешка по тридцать пять. Рубль пять.

— Васька…

— Железо — восемь прутьев по двенадцать гривен. Девяносто шесть гривен. Солонина — две бочки, по два рубля бочка.

Она подвела черту.

— Итого, — сказала Васька, — десять рублей сорок одна гривна.

Десять рублей.

Я разгромил обоз. Рисковал шестью жизнями. Поднял на уши весь уезд.

И получил десять рублей сорок одну гривну.

Из трёх тысяч.

Я сидел, смотрел на этот столбик и очень тихо сказал в потолок:

— Издеваешься?

Уточните запрос.

— Ничего. Проехали.

Знаете, что я тогда понял?

Я понял, что грабежом я не заработаю никогда.

Грабёж — это когда ты рискуешь всем ради десяти рублей. Грабёж — занятие для бедных, и он держит тебя бедным, потому что чем беднее ты, тем на больший риск идёшь за меньшие деньги.

Значит, нужно другое.

Значит, всё-таки Лог.

— Васька, — сказал я. — Заводи третий столбик.

— Какой?

— «Будет».

Она посмотрела на меня.

— А что туда писать?

— Пока ничего, — сказал я. — Но столбик заведи.

И тут снаружи, во дворе, заорал Тихомир.

Пятую телегу мы не бросили.

Её прикатили последней, уже в темноте, и никто не стал смотреть, что в ней, потому что все ели мясо.

Я вышел на двор в одной рубахе.

Тихомир стоял у телеги с лучиной.

Телега была накрыта рогожей.

И под рогожей была не соль и не мука.

Под рогожей была клетка.

Обычная, транспортная, из жердей, локтя два на два — такие делают для свиней или для телят.

В клетке, подтянув колени к подбородку, лежал человек.

Живой. Я это увидел сразу, по дыханию.

Толстый. Очень толстый — что в этом мире, как я уже понял, означало «богатый». В остатках хорошего кафтана, подбитого мехом. Руки связаны за спиной, ноги тоже, во рту тряпка.

Он поднял голову и посмотрел на нас.

А на лбу у него, поперёк, было выжжено клеймо.

Свежее, дней пять, ещё воспалённое по краям.

Я наклонился с лучиной, чтобы рассмотреть.

Клеймо было не буква и не крест.

Это была двуглавая птица в круге.

И под кругом — три точки.

Глава 10. Грамота

Клеймо я осматривал минут пять.

Это было самое полезное, что я мог сделать в тот момент, потому что человек в клетке к тому времени уже начал мычать, и мычал он возмущённо.

Особь: человек, самец, 45 лет.

Упитанность: значительно выше нормы.

Патологии: подагра (ранняя стадия), одышка при нагрузке, ожог III степени лобной области (5 сут.), начинающееся воспаление краёв, обезвоживание, переохлаждение I ст.

Прогноз: благоприятный при уходе. Без ухода: 3–5 суток.

Пять дней клейму.

И ещё три-пять ему самому, если не вынуть из клетки.

— Тихомир, руби жерди.

— Боярич, ты сперва спроси, кто он.

— Он мне со связанным ртом не ответит, — сказал я. — А если я его сейчас не разверну, он через час начнёт коченеть. У него ноги подтянуты вторые сутки, там уже, поди, ни кровотока, ни чувствительности. Руби.

Развязанный толстяк первым делом сел.

Потом попытался встать.

Не смог — ноги не держали, он их попросту не чувствовал, и это было совершенно нормально при таком положении и таком морозе.

Потом посмотрел на нас, облизал разбитые губы и сказал:

— Господа хорошие. Вы ж меня, надеюсь, не для перепродажи?

Голос был хриплый, сорванный.

Но в нём было что-то настолько несокрушимо деловое, что Тихомир крякнул.

— Тебя за что клеймили? — спросил я.

— За веру, — сказал толстяк.

— В смысле?

— В смысле я поверил боярину Стужеву на слово, — сказал он. — Три раза. Третий оказался лишний.

Я не выдержал и засмеялся.

А он посмотрел на мои босые ноги в чужих валенках, на исподнее и на перстень, который я так и не снял.

И глаза у него изменились.

— Барин, — сказал он осторожно. — Вы, простите за дерзость, кто?

— Волохов.

Толстяк замер.

Потом закрыл глаза, беззвучно пошевелил губами — я готов поклясться, он благодарил кого-то конкретного и поимённо — и открыл снова.

— Мамой клянусь, — сказал он, — я так и знал, что выживу. Кузьма Долгопятый, купец второй руки, к вашим услугам.

Он попытался поклониться сидя.

— И, боярин, у меня к вам дело на восемь тысяч рублей.

В избу его пришлось нести.

Ноги отошли только через час, и отходили они болезненно, с криками, и я всё это время растирал ему голени и объяснял, почему нельзя сразу к печке.

— Барин, да холодно же!

— Кузьма, ты сейчас к печке сядешь — и через двое суток у тебя пальцы почернеют. Ткань обмороженная, ей нельзя резко. Грей медленно, руками, и терпи, что больно. Больно — это хорошо. Это значит, живое.

— А если бы не болело?

— Тогда бы я тебе их сегодня резал.

Он заткнулся и стал терпеть.

Клеймо я обработал сам.

Выжгли его глубоко — до кости не дошли, но кожу уничтожили начисто. Я промыл, снял омертвевшее, заложил то, что нашлось у Купавы, и забинтовал.

— Будет шрам, — сказал я. — Птица так и останется. Читаемая.

— И слава богу, — сказал Кузьма.

— В каком смысле?

— В прямом.

Он поморщился, устраивая ногу поудобнее.

— Клеймо казённое, боярин. Такое ставят по приговору. А раз есть приговор — значит, есть бумага. А раз есть бумага — значит, я не пропал без вести, а осуждён. А раз я осуждён, то имущество моё описано, а не разворовано.

Он поднял палец.

— Разница, знаете ли.

Я посмотрел на него внимательно.

Пять суток в клетке. Ожог на полголовы. Ноги не ходят.

И он думает про опись имущества.

— Кузьма Долгопятый, — сказал я. — Ты мне нравишься.

— Мне это часто говорят, — скромно сказал Кузьма. — Обычно перед тем, как попросить в долг.

Он проспал шесть часов, съел полкотла каши и стал почти человеком.

А потом мы сели говорить.

И это был первый в моей новой жизни настоящий деловой разговор.

Я перескажу по существу, потому что Кузьма говорил много, с божбой, с отступлениями и с постоянными заверениями, что он себе в убыток.

Итак.

Кузьма Долгопятый, сорок пять лет, купец второй руки из Стрелицы.

Торговал всем подряд, но основное — скупка и перепродажа того, что приносят из Стигм. Ядра, шкуры, кость, железы.

На этом в уезде кормилось человек тридцать. Гильдия скупщиков держала цену жёстко.

Три месяца назад Кузьма решил, что хватит быть посредником, и полез в дело сам.

— И вот тут, боярин, я и встретил вашего батюшку, — сказал он.

Я насторожился.

— Когда?

— Первого лютня.

Первого лютня.

День, которым датирован вексель.

— Рассказывай, — сказал я. — Подробно. С самого начала. Не торопись.

Вот что рассказал Кузьма.

Первого лютня — то есть за пять дней до осады — Ратибор Волохов приехал в Стрелицу и провёл там полный день.

Утром он был у уездного дьяка Пафнутия.

О чём говорили — Кузьма не знает. Но видел, как Ратибор выходил.

— Злой, — сказал Кузьма. — Очень злой, боярин. Он у крыльца стоял минуты три и не шёл никуда. Просто стоял и смотрел в землю.

Днём он был в Злат-дворе.

Злат-двор — это, как я потом разобрался, местный банк. Точнее, контора ростовщиков с имперской лицензией, кредитующая под залог земли, урожая и дворянского слова.

— Взял двенадцать тысяч, — сказал Кузьма. — Под вексель, на три месяца, под шесть процентов в месяц.

— Сколько-сколько процентов?

— Шесть в месяц, — сказал Кузьма, — но это ему по дружбе. Обычно берут восемь.

Я посчитал.

Двенадцать тысяч под шесть в месяц. За три месяца — это ещё две с лишним тысячи сверху, если платить в срок.

А если не в срок…

— А если просрочить?

— А если просрочить, — сказал Кузьма, — там другой счёт. Там уже не процент, там неустойка. Шестая часть долга единовременно и дальше по десять в месяц.

— Это грабёж.

— Это Злат-двор, боярин.

— Зачем ему двенадцать тысяч? — спросил я.

— Вот! — сказал Кузьма и поднял палец. — Вот тот самый вопрос, боярин, который я себе задавал пять суток в клетке. И ответа у меня нет.

— Почему?

— Потому что вечером того же дня он пришёл ко мне.

— И?

— И продал грамоту.

Грамота лежала у Васьки в разобранной стопке, третьей сверху.

Я про неё даже не спросил — там лежало ещё листов сорок, и я собирался разбираться потом.

Васька принесла её молча и положила на стол.

Это был лист хорошей плотной бумаги с двумя печатями — одна красная, одна чёрная — и с текстом, который я читал минуты три.

Слова были знакомые.

Смысл отсутствовал начисто.

Кузьма перевёл.

— «Грамота на кормление», — сказал он. — Даётся на владение угодьем особого рода. Тут сказано: Стигма первого ранга, именуемая Гнилой Лог, со всеми выходами, приплодом и добычей. Держатель — род Волоховых. Бессрочно, с восемьсот девяносто второго года.

— То есть Стигма — наша?

— Ваша, — сказал Кузьма. — Точнее, была бы ваша.

— В смысле «была бы»?

— В том смысле, боярин, что ваш батюшка первого лютня продал её мне за восемь тысяч рублей.

В избе стало тихо.

— Продал, — повторил я.

— Продал.

— За восемь тысяч.

— За восемь.

Кузьма тяжело вздохнул.

— И это, боярин, была бы сделка всей моей жизни. Восемь тысяч за Стигму — это даром. Стигма первого ранга при хорошей работе даёт полторы-две тысячи в год чистыми. За восемь лет отбилась бы, а живёт она, сволочь, вечно.

— И?

— И я не заплатил, — сказал Кузьма. — В том и беда.

— Почему?

— Потому что у меня не было восьми тысяч наличными. У меня было три.

Он развёл руками.

— Мы ударили по рукам. Я отдал три тысячи задатка, он мне отдал грамоту, а расписку на остальные пять я должен был привезти через седмицу, как соберу.

Он помолчал.

— А через два дня меня взяли люди Стужева. Отобрали грамоту, отобрали всё, что было при мне, и поставили вот это. — Он показал на лоб. — И повезли куда-то. Не в Стрелицу, заметьте. Куда-то.

Я смотрел на грамоту.

— Кузьма. А как она тогда оказалась в коробе у отца?

— А вот это, — сказал Кузьма, — вопрос номер два. Потому что её у меня отобрали. Я своими глазами видел, как её забирал ихний приказчик и клал за пазуху.

— И через три дня она лежит в тайнике в псарне.

— Именно.

— Значит, отец её вернул. За те два дня, что у него оставались.

— Или, — сказал Кузьма, — её ему кто-то вернул.

Я встал и прошёлся по избе.

Три шага туда, три обратно. Изба была маленькая.

Итак, что мы имеем?

Первое. Отец за пять дней до смерти взял двенадцать тысяч в долг под грабительский процент.

Второе. В тот же день продал Стигму за восемь.

Третье. Значит, ему срочно понадобились двадцать тысяч рублей наличными.

Двадцать тысяч. Это, если верить моим новым познаниям в местной экономике, стоимость примерно тринадцати деревень.

Четвёртое. Куда он их дел — неизвестно. В коробе лежало сорок один рубль.

Пятое. За два дня до смерти он забрал грамоту обратно, хотя денег Кузьме не вернул.

Шестое. В коробе лежала деревянная собачка с имперской печатью на боку. И точно такая же печать выжжена у Кузьмы на лбу.

— Кузьма, — сказал я. — Твоё клеймо. Оно казённое. Чьей палаты?

Кузьма помрачнел.

— В том и штука, боярин. Такое клеймо ставит Приказ Чистого Слова.

— Это кто?

Он посмотрел на меня как на дурака.

Потом вспомнил, сколько мне лет, и объяснил.

Приказ Чистого Слова, если коротко, занимался Скверной.

Не в церковном смысле. В буквальном.

Стигмы, твари, заражённые, всё, что лезет из дыр в мире, — это было их ведомство.

Они выдавали разрешения на добычу. Они вели учёт Стигм по всей империи. Они судили за «скверноделие» и они же определяли, что этим словом называется.

И у них была собственная тюрьма, собственные дознаватели и право входить на любую землю без спроса — хоть к боярину, хоть к князю.

— Их боятся больше, чем воинских, — сказал Кузьма. — Воинский придёт — он хоть скажет, за что. А эти приходят и молчат.

— И много их?

— Да немного, — сказал Кузьма. — На весь уезд — ни одного. Ближайший в уделе сидит, это триста вёрст. Оттого и страшно, боярин: когда приезжает — значит, уже приговор.

— Меня взяли люди Стужева, — сказал Кузьма. — А клеймо на мне приказное.

Он посмотрел на меня.

— Понимаете, боярин? Это значит, что Стужев мне это клеймо не ставил. Ему дали меня уже клеймёного. Или дали клеймо, чтобы поставил.

— То есть Стужев работает на Приказ.

— Или Приказ работает на того, кто велел Стужеву, — сказал Кузьма.

И вот тут я вспомнил слова отца.

«Стужев пришёл не сам. Ему велели. Печать не его. Малая имперская, двуглавая. И три точки снизу».

Три точки.

Такие же, как на лбу у Кузьмы.

Такие же, как на деревянной собачке.

Я сел обратно.

— Кузьма. Сколько стоит Стигма?

— Первого ранга? Тысяч восемь-десять, если с бумагами. Без бумаг — нисколько, её ж не продашь.

— А сколько она даёт в месяц?

— Смотря кто работает.

Он поёрзал.

— Артель из восьми человек, если ходить через день и брать только у входа, — рублей сто пятьдесят в месяц. Если глубже — двести, двести пятьдесят. И один труп в месяц.

— Один труп в месяц?

— Это средняя цифра, боярин, — сказал Кузьма. — Я её знаю точно, я семь лет скупаю. Бывает, полгода никого, а бывает, за раз четверых.

Сто пятьдесят в месяц.

А мне нужно три тысячи за двадцать девять дней.

— А больше можно?

— Больше — нельзя, — сказал Кузьма.

— Почему?

— Не потому, что тварей мало. Потому что людей мало.

Он загнул палец.

— Туда идёт восемь человек. Оттуда выходит семь. И каждый тащит, сколько унесёт на горбу, а на горбу пуда три от силы.

Ещё палец.

— Дальше. Из туши берут ядро и шкуру. Всё. Остальное бросают.

— Почему?

— А что с ним делать? — искренне удивился Кузьма. — Железы портятся за полдня, а до Стрелицы полтора дня ходу. Кость тяжёлая, за неё дают гроши. Хрящ никто не умеет снять, не расколов.

Он развёл руками.

— Всё упирается в то, сколько ты можешь вынести и сколько потерять.

Я посмотрел в тёмное окно.

Восемь человек. Один труп в месяц. Ядро и шкура.

А у меня есть существо, которому трупы не страшны.

И ещё одно, которое из трупов делается.

И ещё я знаю про тварей то, чего не знает ни один здешний артельщик: где у них ядро, как его достать не расколов, и какая часть туши стоит денег, а какая — нет.

Я двадцать лет вскрывал то, что никто до меня не вскрывал, потому что «а зачем».

— Кузьма, — сказал я. — Предлагаю сделку.

— Слушаю, боярин, — мгновенно отозвался он.

И я увидел, как у него в глазах что-то включилось. Щёлкнуло, как счёты.

— Грамота на Стигму сейчас у меня, — сказал я. — Ты за неё заплатил три тысячи и не получил ничего. По совести — она твоя на три восьмых.

— По совести, — осторожно сказал Кузьма, — она моя целиком. Потому что по рукам ударили, и свидетели были.

— По совести она ничья, — сказал я. — Потому что продавец мёртв, а покупатель клеймён и лежит на моей лавке. Давай не спорить, давай считать.

— Давайте.

— Предлагаю так. Грамота остаётся у рода. Ты получаешь треть со всего, что мы из Лога вынесем. Не как возврат долга — как долю. Плюс ты ведёшь всю продажу: ты знаешь гильдию, цены и кому что сбыть.

Кузьма задумался.

По-настоящему задумался — я видел, как он считает, шевеля губами.

— Половину, — сказал он.

— Треть.

— Боярин, я семь лет…

— Кузьма. У тебя на лбу птица. У тебя нет ни денег, ни дома, ни лошади. Лежишь ты сейчас на моей лавке, потому что я тебя вчера вынул из клетки и два часа растирал тебе ноги.

Я помолчал.

— Треть.

— Сорок сотых, — сказал он.

— Треть. И я тебе бесплатно лечу подагру.

Кузьма дёрнулся так, что чуть не сел.

— Откуда вы знаете про подагру?!

— Я лекарь, — сказал я. — У тебя большой палец на правой распух и красный, ты его всю ночь держал на отлёте, а под утро подсунул под него шапку, чтоб не касался. И от тебя пахнет перебродившим мёдом — значит, пьёшь ставленый мёд, и пьёшь много.

Я пожал плечами.

— У тебя подагра. И будет всё хуже, если не начать. Через пять лет ты не сможешь ходить, а через десять у тебя откажут почки.

Кузьма Долгопятый смотрел на меня очень долгим взглядом.

— А вылечить можете? — спросил он совсем другим голосом.

— Вылечить нельзя, — честно сказал я. — Можно держать. Диета, вода, травы. Меньше мяса и вина. Приступов почти не будет.

— «Меньше мяса и вина», — повторил он с тоской.

— Или ноги, — сказал я. — Выбирай.

Он вздохнул.

— Треть, — сказал он. — И мамой клянусь, боярин, я себе в убыток.

Мы ударили по рукам.

Заключено соглашение: Кузьма Долгопятый (доля 1/3).

Открыт учёт: «Дело рода Волоховых».

Учёт.

Надо же.

У меня теперь есть учёт.

— И ещё одно, боярин, — сказал Кузьма, когда я уже собрался вставать. — Раз уж мы теперь в доле.

— Слушаю.

— Вы, надеюсь, понимаете, что грамота — это бумага. А бумага работает только там, где есть закон.

— В смысле?

— В прямом.

Он поудобнее устроил ногу.

— Грамота говорит, что Лог ваш. А вот кто ходит в Лог на самом деле — грамота не говорит.

Я остановился.

— Что ты имеешь в виду?

— Я имею в виду, — сказал Кузьма, — что я семь лет скупаю ядра в Стрелицком уезде. И последние три года через мои руки идёт много ядер из Лога.

— Сколько?

— Очень много, боярин. Больше, чем даёт артель из восьми человек. Сильно больше.

— Сколько?

Кузьма посмотрел мне в лицо.

— Рублей на четыреста в месяц, — сказал он. — Иногда на шестьсот.

Четыреста.

В месяц.

Из моей Стигмы.

— И кто их приносит?

— А вот это и есть самое интересное, — сказал Кузьма. — Приносит мне их всегда один и тот же человек. Приказчик. Платят ему, я так думаю, сдельно, потому что торгуется он зверски, до последней гривны, и за каждое ядро отдельно.

— Чей приказчик?

Кузьма помолчал секунду.

— Боярина Гордея Игоревича Стужева, — сказал он. — Который, боярин, вам не сосед.

Он поднял палец.

— Который вам, простите, конкурент. Он в вашей дыре третий год копает. И копает хорошо.

Он опустил палец.

— И землю он у вас берёт не из жадности.

Он помолчал.

— Он её берёт, чтобы стало законно.

Глава 11. Внутри

Готовились мы полтора дня, и я об этом ни разу не пожалел.

Я вообще заметил, что здесь все всё делают сразу.

Услышал — пошёл. Разозлился — ударил. Увидел дыру в мире — полез.

Это, наверное, от короткой жизни: когда у тебя в среднем сорок лет, ты не можешь позволить себе двое суток на подготовку. Двое суток — это полпроцента всего, что у тебя есть.

А я мог.

Потому что двадцать лет проработал в системе, где перед любой операцией ты сначала два часа моешь, раскладываешь, проверяешь и считаешь, а потом сорок минут режешь.

И где тот, кто пренебрегает первыми двумя часами, за пять лет убивает десяток пациентов.

Так что мы готовились.

Список первый: кто идёт.

Я. Тихомир. Купава. Прошка. Кабысдох.

Всё.

Я хотел взять Силу — мужик здоровый, с топором управляется, а главное, деревенский, свой.

Тихомир сказал одну фразу, и я отказался:

— В Логу лишний человек — это не плюс один боец. Это плюс один, кого надо тащить.

Список второй: что берём.

Топоры — два.

Рогатина. Сила сделал её за ночь из полосового железа, украденного у Стужева. Символично и удобно.

Ножи — четыре. Верёвка — тридцать локтей. Мешки — шесть, пустых.

Вода. Еда на день.

И — вот тут все ржали — двадцать два деревянных колышка с тряпичными лоскутами.

— Это ещё зачем? — спросил Тихомир.

— Метить дорогу.

— Мы что, дети малые? Я в Логу дорогу по деревьям знаю.

— Дядька. Вопрос. Ты в Логу когда последний раз был?

Он засопел.

— Девятнадцать лет назад.

— Ага. А теперь вопрос второй: за девятнадцать лет деревья выросли?

Он молчал.

— А в Логу они вообще растут?

— В Логу, — сказал Тихомир мрачно, — они растут вниз.

— Вот именно, — сказал я. — Значит, колышки.

Он ворчал ещё минут десять.

Потом, уже в Стигме, на третьем часу, он воткнул четырнадцатый колышек сам и сказал: «Ну, может, и не зря».

Список третий, самый главный: чего мы НЕ делаем.

Я его написал углём прямо на стене избы. Крупно.

И заставил всех повторить вслух.

Тихомир бурчал. Купава фыркала. Васька записала на бумагу — «для порядка».

Первое. Не разделяемся. Никогда. Ни на минуту. Ни за чем.

Второе. Не подбираем то, что блестит, пока я не посмотрел.

Третье. Не едим, не пьём и не дышим глубоко без нужды.

Четвёртое. Если я говорю «назад» — идём назад. Без вопросов и без «сейчас, я только».

Пятое. Возвращаемся до темноты, что бы там ни лежало.

— А если там будет лежать ядро на сто рублей? — спросила Купава.

— Тогда оно там и останется, — сказал я. — И завтра мы за ним вернёмся живыми.

— А если его за ночь заберут?

— Значит, кто-то другой умрёт вместо нас, — сказал я. — Купава, слушай сюда. Это не храбрость и не трусость. Это правило, и правило простое: в темноте в незнакомом месте гибнет девять человек из десяти. А днём — один.

Она подумала.

— Ладно, — сказала она. — Только это скучно.

— Скучно — это хорошо, — сказал я. — Скучно — значит, все живы.

Я эту фразу потом повторял лет пять подряд, пока она не вошла в поговорку по всему уезду.

Вышли за час до рассвета.

Две версты от деревни до опушки — обычный зимний лес. Три версты по лесу — тоже обычный.

А потом лес кончился.

Не постепенно.

Вот мы шли между ёлками — и вот открытое место. И по этому открытому месту, прямо по земле, идёт полоса.

Я сначала принял её за пепел.

Чёрная полоса шириной шага в два. Тянется вправо и влево, насколько хватает глаз, и уходит за поворот склона.

Ровная.

Не идеально прямая — она гуляет, как берег реки. Но края у неё чёткие, как проведённые.

И снег на ней не лежал.

Совсем. Вокруг сугробы по колено, а на полосе — голая тёплая земля.

Я присел и потрогал.

Тёплая. Сухая, мелкая, как зола, и не пачкает пальцев.

Я растёр её между пальцами. Она текла, как песок, и не оставляла следа.

— Кайма, — сказал Тихомир.

Я поднял голову.

И вот тут стало понятно, что мы пришли.

За каймой стояла стена.

Не настоящая. Воздух.

Просто воздух за каймой был другого цвета — сероватого, с прозеленью. И он не смешивался с нашим.

Как будто кто-то поставил стекло, а за стеклом налил воды.

Деревья, которые росли по ту сторону в двадцати шагах, были видны. Но видны неправильно: слишком резко, без дымки, без воздушной перспективы. Как декорации в театре, когда смотришь из первого ряда.

И тихо.

Вот что било по нервам сильнее всего.

За спиной у нас был зимний лес, а зимний лес не молчит никогда: там синицы, там ветер в верхушках, там что-то трещит и осыпается.

А оттуда не шло ни звука.

Вообще.

Обнаружена граница: Стигма I ранга («Гнилой Лог»).

Владелец по учёту: род Волоховых.

Дней до Прилива: 5.

Внимание: при пересечении границы связь с внешним пространством ослабевает. Дальность навыка «Узы» сокращается на 40%.

Пять дней до Прилива.

Хорошо, что напомнила.

— Ну, — сказал я. — Пойдём смотреть наше имущество.

— Боярич, — сказал Тихомир.

— Что?

— Ты первым не иди.

— Почему?

— Потому что первым идёт тот, кого не жалко, — сказал Тихомир. — Это не я придумал.

Я посмотрел на него. Потом на Прошку.

— Прохор Ильич, — сказал я. — Прошу.

Переход я почувствовал кожей лица.

Как будто вошёл в парную. Только в холодную парную, если такое бывает.

Давление сменилось. В ушах щёлкнуло, и минут пять я слышал собственное сердце.

И запах.

Я потом много раз пытался его описать и каждый раз останавливался на одном и том же.

Так пахнет в холодильнике, где месяц назад разморозилось мясо. А потом всё вымыли с хлоркой. А потом оно всё равно осталось.

— Дышите ртом, — сказал я. — И неглубоко.

— Почему? — спросила Купава.

— Потому что в носу у нас слизистая, и она всасывает. А во рту слюна, и она хотя бы что-то задерживает. И не облизывай губы.

Мы прошли двадцать шагов и остановились.

Лес внутри был тот же самый.

Вот это меня добило.

Я ждал грибов размером с дом, светящихся камней, костей в ряд, тумана до пояса.

А там были обычные ели.

Только неправильные.

Во-первых, цвет.

Хвоя была не зелёная. Серо-зелёная. И не оттого, что освещение, — я взял ветку в руку, поднёс к глазам, и она была ровно такая же на просвет.

Во-вторых, они росли не туда.

Я не сразу понял, что не так. Минуты две ходил и щурился.

А потом дошло.

Подлесок.

Мелкие ёлочки, кустарник, трава по пояс — всё это росло вниз.

Не поникло, не завяло — именно росло: стебель выходил из земли, поднимался, разворачивался и шёл обратно к земле. И верхушка была воткнута в почву.

Некоторые сделали полный оборот. Некоторые — два.

— Твою мать, — сказал я тихо.

— Ага, — сказал Тихомир. — Они тут всегда так.

— Почему?

— А ты у них спроси.

Я, между прочим, потом спрашивал.

Но это было сильно позже, и ответ мне не понравился.

Первую тварь мы встретили через час.

Она нас не заметила — она копалась.

Существо размером с крупную свинью, без шерсти, с непропорционально длинными передними лапами. Рыло землю под вывернутым корнем.

Сосредоточенно.

Обнаружена цель: Гнилец Копальщик (ранг 1).

Основа: барсук.

Опыт за уничтожение: 35.

Слабые точки: основание черепа, брюшная полость (не защищена).

Поведение: агрессивен при обнаружении. Зрение слабое. Слух отличный.

Слух отличный, зрение слабое.

— Стоять, — прошептал я. — Не шевелиться. Никому.

И начал считать.

Знаете, что я делал первые три минуты?

Я не нападал.

Я стоял и смотрел, как оно копает.

Тихомир дёргался. Купава дышала мне в затылок и один раз ткнула кулаком в спину.

А я смотрел.

Потому что двадцать лет наблюдал за животными и знаю одну вещь, которую почему-то не знает никто:

прежде чем что-то делать с животным, надо посмотреть, что оно делает само.

Три минуты наблюдения экономят час беготни. Иногда — всю жизнь.

И я увидел три полезные вещи.

Первая. Оно копало не наугад, а по прямой линии. Вдоль корня. Оно знало, где копать.

Вторая. Каждые восемь-десять секунд оно останавливалось и поднимало голову. Слушало.

И поворачивало голову всегда в одну сторону. Влево.

Всегда.

Правое ухо не работало.

Третья. Передние лапы длинные и сильные. Задние — короткие и слабые.

Эта тварь не могла быстро развернуться. Ей нужно было переступать всем корпусом.

— Тихомир, — сказал я шёпотом. — Обойди слева и щёлкни пальцами. Один раз. Потом сразу присядь.

— А ты?

— А я зайду справа и сзади.

— Боярич…

— Дядька. Я знаю, что делаю. У него правое ухо глухое. Как у тебя.

Он хмыкнул и пошёл.

Сработало идеально.

Он щёлкнул. Тварь дёрнулась, развернулась всем телом влево — и открыла мне бок и затылок.

Я подошёл сзади на четыре шага и ударил рогатиной в основание черепа.

Оно даже не завизжало.

Убита тварь: Гнилец Копальщик (ранг 1).

Опыт: +35. Всего: 75/100.

Получены компоненты: Землеройный коготь (4 шт.), Слуховая мембрана (1 шт.), Скверноядро малое (1 шт.).

Я сел на корточки и начал разделывать.

И вот тут, на первой же туше, узнал две вещи, которые перевернули всю мою экономику.

Вещь первая.

Разделывая, я увидел в брюхе то, что оно выкопало.

Личинки.

Белые, с палец длиной, в плотных коконах из спрессованной земли. Штук двадцать, и часть из них тварь уже съела.

Обнаружен объект: кладка (Гнилец, ранг 0).

Внимание: заражённая органика. Может быть использована как компонент низкого качества.

Может быть использована как приманка.

Приманка.

Я посмотрел на эту кладку.

Потом на лес вокруг.

И у меня в голове очень медленно начала собираться мысль, от которой мне стало весело.

Смотрите.

Как работает артель?

Восемь человек идут по Стигме и ищут тварей.

То есть: восемь человек шумят, устают, растягиваются в цепочку, теряют друг друга из виду и в итоге находят тварь ровно тогда, когда тварь находит их.

Инициатива всегда у неё.

А если не искать?

Я двадцать лет проработал с животными и знаю простую вещь: любое животное можно привести к себе, если понимаешь, чего оно хочет.

Ты не бегаешь за кошкой по квартире. Ты садишься и открываешь пакет с кормом.

— Купава, — сказал я. — У тебя мешок пустой есть?

— Есть. Тебе зачем?

— Затем, — сказал я, — что мы больше не будем никого искать.

Вещь вторая была хуже.

Когда я вскрыл грудную полость и достал ядро, я машинально — привычка, я всегда смотрю внутренние органы, даже когда не надо — глянул на печень.

И замер.

Печень была человеческая.

Не в смысле «принадлежала человеку».

В смысле — формы.

У барсука печень шестидолевая, компактная, с характерной выемкой под желчный пузырь. Я их видел десятки.

А тут лежал орган правильной человеческой конфигурации. Правая доля, левая доля, квадратная, хвостатая, серповидная связка на месте, всё как в атласе.

Размером с кулак.

Я сидел на корточках в сером лесу и смотрел на человеческую печень внутри барсука.

И мне впервые за всё это время стало по-настоящему нехорошо.

Не страшно. Именно нехорошо — тем особым образом, каким становится нехорошо, когда видишь что-то, чего не может быть, и понимаешь, что это не ошибка, а система.

Потому что если бы это была случайность, она была бы уродством.

А это было правильно сделано.

— Тихомир, — сказал я. — Скверна — это что?

— Зараза.

— А откуда?

— А оттуда, — он кивнул вглубь.

— А вглубь — это где?

Тихомир помолчал.

— У каждой Стигмы есть середина, — сказал он неохотно. — Там она… как бы сказать. Гуще. Там из земли растёт то, чего быть не должно.

— И?

— И туда не ходят.

— Почему?

— Потому что оттуда не возвращаются. Я тебе уже говорил.

Я закрыл тушу.

И отметил себе: середина есть.

Значит, рано или поздно пойдём.

Но не сегодня.

Дальше пошла работа.

И работа была хорошая.

Мы поставили первую приманку: я разложил кладку на пеньке в двадцати шагах от густого ельника, мы отошли и сели.

Ждали двадцать минут.

Пришло двое.

Убита тварь: Гнилец Меченый (ранг 1). Опыт: +40. УРОВЕНЬ 3!

Убита тварь: Гнилец Копальщик (ранг 1). Опыт: +35.

С третьим уровнем у меня появилось окно, которое я до этого игнорировал.

Свободных очков: 6.

Характеристики:

Тело: 3 (истощение: –2, фактически 1)

Ловкость: 4

Живучесть: 2

Воля: 7

Сродство: 9

Я на это окно смотрел минут пять.

Во-первых. «Тело: 3, фактически 1».

Система честно писала, что мой мешок костей работает вполовину.

Во-вторых. «Воля 7» и «Сродство 9» — это, как я понял, то, что отвечало за класс. Сродство — за химер, Воля — за Узы.

Причём девять — это, судя по всему, много. У меня ни одна другая характеристика близко не стояла.

В-третьих. Шесть очков.

И вот тут я сделал то, за что меня потом полгода корил Тихомир и хвалила Васька.

Я вложил все шесть в Тело.

— Ты дурак? — сказал Тихомир, когда я объяснил. — У тебя ж дар! Вкладывай в дар!

— Дядька, — сказал я. — Мне семнадцать лет и пятьдесят два килограмма. Я вчера нёс мешок муки двадцать минут и сел. У меня руки трясутся к вечеру не от страха, а от того, что в них нечему держать.

— Ну так тварей пусть твои носят!

— А хозяина, — сказал я, — если что, никто не пришьёт обратно.

Он засопел.

— Смотри, — сказал я. — Вот тебе задача. Есть отряд. В отряде командир и три бойца. Бойцов можно заменить. Командира нельзя.

— Ну.

— Так куда вкладывать?

Тихомир подумал.

— В командира, — неохотно сказал он.

— Вот.

Тело: 3 → 9 (истощение: –2, фактически 7).

Внимание: рост характеристики требует ресурсов. Рекомендовано усиленное питание.

И вот это было интересно.

Потому что эффект я почувствовал сразу.

И почувствовал не как «стал сильнее».

Я почувствовал зверский голод.

Такой, что перед глазами поплыли пятна, а под языком стало солоно.

Я сел прямо в серую траву и съел всё, что взял с собой на день.

За четыре минуты.

— Вот, — сказал Тихомир с отвращением, наблюдая. — Я ж говорил.

— Ты говорил не это.

— Я говорил, что ты дурак. Это оно и есть.

К полудню у нас было девять туш.

Приманка работала безотказно.

Схема была такая: я ставлю кладку, мы отходим на двадцать шагов и садимся. Приходит тварь. Прошка её ломает — просто ловит и держит, он это делал даже без команды. Я подхожу и добиваю в конкретную точку. Разделываю.

Двадцать минут на цикл.

Девять туш — это, между прочим, примерно то, что артель из восьми человек берёт за неделю.

Мы сделали это за полдня. Вчетвером и с двумя мертвецами.

УРОВЕНЬ 4!

УРОВЕНЬ 5!

Доступен слот химеры: 2 из 2.

Второй слот.

Я стоял над очередной тушей, весь в чёрном по локоть, и смотрел на эту строчку.

И, честно скажу, меня повело.

— Кабысдох! — заорал я. — Иди сюда!

Он прибежал.

Существо «Кабысдох». Стабильность: 68%.

Закрепить в слоте? ДА / НЕТ

Внимание: при закреплении существо переводится в статус химеры. Деградация прекращается.

Требуется масса для стабилизации: 40 кг.

Сорок килограммов.

Я обвёл взглядом девять туш.

— Сколько угодно, — сказал я.

Стабилизация заняла минут двадцать.

Я сидел на коленях в серой траве, обеими руками в собаке, и вбивал в неё чужое мясо, а оно уходило и держалось.

Кабысдох изменился.

Он стал крупнее — килограммов до восьмидесяти, размером с хорошего телёнка.

Облезлые места закрылись новой кожей: серой, плотной, безволосой. Челюсть удлинилась и стала отвисать, как у той лосиной твари.

По хребту пошёл ряд коротких костяных шипов. Некрасивых, торчащих вразнобой — я их не ставил, они выросли сами, и я до сих пор не знаю почему.

И слюна у него теперь текла постоянно.

Химера «Кабысдох». Ранг 1. Целостность 100%.

Слотов занято: 2 из 2.

Усилений: 1 из 2 (Гнилостная железа: кислотный выдох, дальность 3 м).

Особенность: «Дурной». Химера сохраняет собственную инициативу. Точность исполнения команд: 60%.

Точность исполнения шестьдесят процентов.

— Это ещё что такое?

Основа обладала выраженным характером. Характер сохранён.

— То есть он будет меня слушаться через раз?

Да.

— А убрать это можно?

Нет.

Кабысдох сел, посмотрел на меня одним карим глазом и радостно ударил хвостом по земле.

От удара хвоста подпрыгнула ближайшая туша.

— Ну и ладно, — сказал я. — Зато ты живой.

Он гавкнул.

Слюна попала на серую траву, и трава свернулась.

Возвращались мы за час до темноты, как и договаривались.

Мешки были полные.

Мы тащили:

девять ядер,

сорок один коготь,

двенадцать желёз,

шкуры с четырёх туш,

одну целую голову с рогами (Тихомир сказал, за рога дают),

и восемнадцать килограммов хрящевой брони.

Тихомир шёл молча всю дорогу.

Уже у самой каймы он остановился.

— Боярич.

— М?

— Я в Логу был четыре раза, — сказал он. — Из них три раза мы вышли пустые. А четвёртый — вон.

Он постучал по деревяшке.

— Мы вшестером, с двумя магами, за полный день брали три-четыре туши. И то не всегда.

— Ну?

— А ты сегодня взял девять. С калекой, девкой и двумя покойниками. За полдня.

Он посмотрел на меня как-то странно.

— Ты вообще понимаешь, что ты сделал?

— Понимаю, — сказал я. — Я поставил приманку.

— И всё?

— И всё, дядька. Это не подвиг. Это скотоводство.

Мы почти дошли до каймы, когда Кабысдох встал.

Он встал внезапно — весь, от носа до хвоста. И уставился влево, в сторону от нашей тропы.

— Что там? — спросил Тихомир.

Я присел и открыл Узы.

Через них я мог видеть его глазами — не картинкой, а скорее ощущением, как будто мне кто-то пересказывает своими словами.

И ощущение было простое.

Он чуял человека.

Не тварь. Человека.

Я прошёл двадцать шагов влево и посветил под ноги.

На сером мху, под нависшей еловой лапой, отпечатался след.

Сапог.

Не лапоть, не поршень — именно сапог. С каблуком. И с подковкой на носке.

Такие носила дружина. Я их уже видел, в кабинете, у тех четверых.

След был чёткий. Мох под ним ещё не распрямился.

— Дядька, — сказал я. — Иди сюда.

Тихомир подошёл, наклонился, посмотрел. Потом присел на корточки и потрогал край отпечатка пальцем.

— Свежий, — сказал он. — Часа три. Может, два.

Я выпрямился и медленно осмотрел серый лес вокруг.

Он молчал.

Он всё это время молчал.

— И, боярич, — сказал Тихомир, не поднимаясь с корточек, — ты вот на что посмотри.

Он отодвинул еловую лапу.

За ней, в двух шагах, шла тропа.

Настоящая. Утоптанная до земли. Шириной шага в полтора.

По ней ходили не раз и не десять. По ней ходили годами.

И вела она вглубь.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге