Сороки
Глава 1. Подарок от черта
Когда я только принесла кулечек в дом, то все не могла нарадоваться, наглядеться. Я улыбалась ему, клала пальцы в его кулачок, пела ему мамины песни и качала в люльке, подвешенной за крючок к потолку. Он появился у меня на свет только неделю как, но порадоваться ему я могла только теперь, когда он оказался дома, в душно натопленной комнате, где не нужно думать, что он может застудить себе носик или ветер задует ему в ушки. До этого момента мы с ним были в дороге или в чужих домах, и я не могла почувствовать счастье от того, что он появился на свет, все только беспокоилась, как бы остался целым, да переживала о своих сердечных печалях.
Я назвала его Ванюша, как положено было в день его именин.
А в деревне моей, в Птицевке, сразу сказали, что я нажила его от черта. Всю зиму и начало весны я скрывала свое положение под одеждами, ни с кем в баню не заходила и считалась девкой чистой. Приданого у меня было немного, родители покинули свет рано и жила я с бабкой при семье старшего брата, поэтому ко мне сватов засылать не торопились, но засидеться я пока не успела. Дурных слухов обо мне не ходило, а тут вдруг я пропала на треть месяца и вернулась с ребеночком на руках. Люди стали строить нелепые догадки. Но почему же сразу черт его отец?
Не чертов он сын был, а Григорьев, знала я имя его отца. Звали его Григорием Юрьевичем Воронковым, но никогда моему сыну не носить его фамилии, так и ходить с моей и быть Ванюшей Сорокиным. Я только смеялась, когда мальчишки дразнили меня, что я загуляла с чертом, а моя бабка кричала — «не черт он, а ветер злой!» и грозила ребятам палкой, на которую опиралась. Тяжелее всего было моему брату Никите, он сжимал губы и опускал взгляд от стыда, когда слышал такое.
Никита со стороны казался хмурым и суровым человеком, поэтому, когда наша бабка пустила слух, что он побил меня как следует, никто не усомнился. Но я знала брата лучше других, Никитино сердце внутри было мягким, словно лебяжий пух, поэтому я чувствовала, что серчать сильно он не будет. Я вернулась домой с кулечком и поклонилась ему низко в ноги, протягивая Ванюшу на его суд.
— Зарублю, — тихо сказал Никита, но я знала, что он говорит это в сердцах, ни мне, ни Ванюше он бы смерти не принес. Он удалился во двор колоть дрова, для него это было слишком большое известие, ему нужно было обдумать все как следует. На следующий день я пошла к нему снова, а он, увидав меня, подскочил с места, как ошпаренный и снова скрылся во дворе, словно стараясь убежать от меня. Но в этот раз я последовала за ним.
— Оставь меня, Фрося!
Он замахал рукой, хмуря все больше свой не по годам морщинистый лоб. Мое сердце даже дернулось от жалости к нему, корил Никита себя, что взял на попечение сестру, а она опозорила род, винился, что это он не углядел. А мне хотелось рассказать ему о любви и ее силе, но не от меня он должен был такие речи слушать. Я схватила его за руку.
— Дал Бог мне дите, уж никуда оно теперь не денется.
— Дал Господь роток, даст и хлеба кусок! — Никита попытался высвободить руку, но я повисла на нем, не пуская. Но не оттолкнул меня, потому что любви ко мне было много в сердце.
— Не выгонишь! Без дома погибнем!
— И мне с тобой до старости жить теперь?! Тебя же больше не выдать, невесту чертову!
— Не черт отец его, не черт.
Я хоть и считалась лишним ртом в семье, но знала, что на самом деле толка от меня в доме было немало и, если бы я уехала бы жить в мужний дом, Никите бы тяжко пришлось. Нужно было возделывать землю, а Надя, жена его, после второго сыночка захворала и ходила теперь хромая, уставала быстро и сил имела немного. Никита все мечтал скотиной обзавестись, чтобы была у нас корова, как в детстве при живых родителях, тогда бы ему стало жить куда проще, но копить на нее ему пришлось бы еще не один год. И в этом я могла ему подсобить.
Из кармана я достала мешочек и сунула ему в руки.
— Вот, родненький, здесь хватит купить корову, да еще останется. Когда я шла обратно из города, ночевала в соседней деревне, узнала, что у Багровых есть молодая корова, которая отелится к лету, они готовы ее продать, я узнала.
Никита посмотрел на меня широко раскрытыми глазами и отпрянул, я даже руку его отпустила.
— Так ты… торговала собой?
Я тоже отпрянула от него, обронив мешочек, который со звоном ударился о землю. Слезы стали скапливаться в уголках моих глаз.
— Что ты, что ты! Ой, что подумал обо мне! Нет, виделась я с отцом его, он человек из верхов, и он дал деньги на содержание сына. Сердце мое разбил, но умолял меня взять деньги, чтобы ребенок не бедствовал.
Мешочек лежал между нами, упав в весеннюю слякоть. Снег еще только начал таять, на вытоптанных дорожках уже образовалась мокрая грязь, а по краям все было бело. Никита смотрел на него, будто на заклятую вещь, и я первая решилась взять его. Я села на скамью у дома и высыпала содержимое себе на юбку. Это был задний двор, поэтому богатства нашего никто видеть не мог. Я отсчитала то, что должно было хватить на корову, и показала то, что останется. Себе я хотела взять совсем чуть-чуть, в основном на то, чтобы задобрить попа ради одобрения крещения Ванюши.
Никита опустился рядом и сидел отвернувшись. Так мы и молчали, он и не смотрел в мою сторону, а потом спросил, будто видел все:
— А это что, среди монет?
От волнения я даже забыла сказать ему, что еще здесь есть побрякушка из драгоценных материалов. На тонкой цепочке висел кулон непонятной для меня формы. Хоть он тоже был золотым, казался он не слишком красивым. Вертикальную палочку пересекала другая, а от нее, плавно загибаясь, шли три новых, заостренных на конце. Это напоминало мне птичью лапку с тремя пальцами. На палочке, что у основания, были впаяны два красных блестящих камушка, Григорий сказал мне, что это настоящие рубины. На обратной стороне была гравировка с цифрами «1900». Он видел, что это украшение не пришлось по душе мне, и стал оправдываться, что, если бы он знал ювелира в этом городе, он бы непременно заказал что-то для меня, а в Москве он не успел это сделать. Григорий купил эту вещь у самого моря недавно, потому что она ему жутко понравилась, а чем она взяла его, мне было не понять. Единственное, что меня обрадовало в этой вещи, — это циферки сзади, ведь именно в этот год родился мой Ванюша.
— Подарил мне, не знаю цены. Но коль покупатель найдется…
— Подарил вилы золотые? Будто окровавленные к тому же?
И правда: смотрю, вилы словно у черта. Будь то они или трехпалая птичья лапка — все знак недобрый.
Никита вздохнул и стал собирать деньги обратно в мешочек, к кулону он прикасаться не стал.
— Это спрячь и никому не показывай.
Мне самой стало страшно от этого кулона. Я долгое время хранила его за печью, и только много месяцев спустя, истосковавшись по Григорию Юрьевичу, достала украшение снова. Кулон я сняла и снова запрятала, а цепочку стала носить под рубашкой, все жалея, что она не дотягивает до места, где бьется сердце.
А о Григории Юрьевиче я думала нередко. О Грише, так я звала его в мыслях, когда забывалась и не вспоминала, что он обманул меня. Я встретила его тем летом, когда ходила по ягоды в лес. Мне было скучно в тот день, подруга обещала пойти со мной, да не смогла. Я еще не обошла и половину березняка, мое лукошко только начинало заполняться, а мне уже надоело. Деревья стояли редко, солнце ярко подсвечивало сочную траву, казалось, что земля блестела изнури, спелые ягоды были как на ладони. Мне даже не нужно было всматриваться, я все глядела по сторонам, а руки словно сами все собирали. Я ждала, что увижу что-нибудь интересное и вдруг, правда, смотрю — человек идет. Присмотрелась — мужчина, незнакомый, идет шатко, будто пьяный. Я приняла позу удобнее и замерла, готовая в любой момент сорваться с места, а он будто и не замечал меня. Потом мужчина сел на землю, оперся на ствол березы и задышал, как раненый зверь. Вид у него был изможденный, худой, бледный, он был весь вытянутый, в запыленной одежде. Нос у Гриши большой, на нем еще и держались очки, а волосы были огненно-красного цвета, почти как земляника в моей корзине. Я разглядела, что он молодой, но тогда он мне не показался приглядным, я лишь подумала — таких не видала никогда.
Потом смотрю — задрал рубашку, а под ней жуть, раненый бок, перевязанный кровавыми тряпками. Он размотал их, посмотрел разочарованно на рану и закрыл глаза, прислонив голову к стволу дерева. Я сразу поняла, откуда он в таком виде идет. Страшно стало, но человеку была нужна помощь, поэтому я поднялась из своего укрытия и громко окликнула его.
— Помочь бы вам?
Он в самом деле до этого момента меня не видел и вздрогнул от моего голоса. Наверное, за ту минуту, что он сидел у дерева, он успел задремать, потому что теперь щурился на меня будто спросонья. Даже в очках он смотрел подслеповато, будто силился меня разглядеть, а когда разглядел — заулыбался. Видно, что живого человека давно не видел.
— Удружили бы мне, если бы подсказали, где найти воды.
— Будет вам, принесу.
Губы у него были сухие, как у старичка. Это было хорошо, значит, его рана не гноилась. Я решила оставить ему собранной земляники, пока хожу за водой, вдруг он не пил очень давно, ягода тоже смочила бы рот.
— Как звать вас? — спросила я, ставя перед ним корзину.
— Григорий Юрьевич. А вы?
— Ефросинья… — ответила я, а потом решила добавить отчество, раз он сам представился так: — Емельяновна.
Сказала так, будто бы барыня какая, но он не удивился и не рассмеялся. Я отвернулась от него и хотела тут же бежать, но любопытство замедлило меня. Я спросила:
— А с каких мест будете?
— Из далеких.
Он только подтвердил мое предположение. Я побежала обратно в деревню за водой и за советом. Дома я застала только бабку, но и славу Богу, самый добрый совет можно было получить только от нее. Моя бабка — хитрющая старуха на свете, но добрее сердце, чем у нее, сыскать сложно. Роста она небольшого, плечи у нее узкие, а в седых волосах до сих пор черные пряди есть. Всякий, кто знал ее молодой, говорил, что я выросла ее точной копией.
Я рассказала ей о встречном мне.
— Беглец, значит, — подумала и она. — Лишь бы дело совершил он не самое худое.
В наши глухие места в Сибири под Омском ссылали самых разных людей: и больших преступников и тех, вину которых мне сложно было понять. Побеги случались нередко, и на пути к станции заключенные могли заглядывать и в нашу деревню. Надзиратели предупреждали нас, что помогать им — себе дороже. Но разве можно было оставить больного человека в беде?
Бабка тоже так решила. Она сказала мне никому не говорить об этом, и, если я пойму, что без помощи этому человеку придется худо, идти с ним к Ильиничной. Эта старуха жила на самом краю леса, всю жизнь замаливала свои грехи и последние годы только и ждала, что Господь заберет ее к себе. Ей самой во благо будет помочь страждущему, тем более страха у нее перед людьми не осталось. К тому же она была молчаливой женщиной, и даже самые большие болтуны не могли выудить у нее лишних слов. Я побежала к ней, рассказала, что так и так все, и она сразу дала свое согласие укрыть больного, но предупредила, что ухода ему она дать почти не могла: спину скрутило и она все больше лежала.
Я начерпала воды и побежала обратно. Беглец снова дремал, но теперь его губы все блестели от земляники. Пришлось растолкать его, и быстро расспросив его о самочувствии, я поняла, что без стороннего вмешательства он пропадет. Он много раз поблагодарил меня, когда я предложила ему помощь, и я почувствовала, что худо он никому не сделает. До дома Ильиничны он шел сам, помощи не просил, и сама я не предлагала. Я провела его задним двором, и он остался никем не замеченным в деревне.
Первые дни он проспал, я украдкой заглядывала, но бодрствующим его не заставала. На четвертые сутки Ильинична меня сама позвала и сказала, что мой беглец ожил и охота ему болтать. Я снова принесла ему земляники, присела на краешек скамьи и стала слушать его историю.
Голос у него оказался звонкий, речь быстрая и движения нервные. Он говорил, говорил и сам от своих слов будоражился, словно волнение его все больше и больше охватывало и спадало лишь немного, когда мне удавалось вставить словечко. Оказалось, что он из Москвы, дворянин. Я, как услышала о его происхождении, сразу язык проглотила, на что он замахал рукой, сам смутившись. Он сказал мне не стесняться, он со всем уважением относится к крестьянам, более того, он питал интерес к нашей культуре, то есть, как он пояснил, к обычаям, устоям и быту, и считал, что таким, как он, есть многому чему поучиться у простого народа, и границы между нами нужно стирать. По профессии он был мостостроителем, но не тем, что работает руками, а тем, что рисует планы и всеми руководит. Он был старше меня, но для мостостроителя это был все равно не возраст, поэтому сам он еще не возвел ни одного моста, но участвовал в планах старших начальников. В ссылку он отправился за какие-то свои идеи, которые могли привести к народным волнениям, и будто бы даже организовал маленький бунт. Когда он говорил об этом, то волновался еще более, сбивался и хмурился, и мне сдавалось, что он сам не слишком доволен тем, как все сложилось.
Бежал из ссылки он по совершенно нелепой причине. Его отправили на два года, которые он честно и даже с гордостью отбыл, трудясь в поте лица. Но по истечению срока его не торопились отправлять домой, местные жандармы запутались в документах и посчитали, будто бы должны были отправить его обратно только через три года, несмотря на все его убеждения. Тогда он решил бежать, что получилось у него очень легко. Услышав эту историю, я некрасиво рассмеялась, потому что мне казалось неразумным бежать от царских сторожей, отбыв два года срока. Коль сердце горячее — то и бежать нужно сразу, а коль голова холодная — то можно было бы еще год потрудиться. Мой смех его обидел, он надулся и замолчал, и мне пришлось снова подталкивать его к беседе.
Рану он получил не при самом побеге, там все прошло без задоринки, а пока шел через лес. Человек он был неприспособленный, поэтому, желая скорее добраться до людей, шел и темной ночью, за что поплатился, упав в овраг и получив свою рану. Мне снова хотелось посмеяться над ним, но в этот раз я сумела не показать ему, что он нелеп.
Гриша часто сбивался с темы и рассуждал про крестьян. Он говорил, что мы «ячейки» и личности свободные. Он хотел отобрать землю у ее владельцев, сделать ее нашей «частной собственностью», и считал, что у нас должно быть самоуправление и «фактически первобытное равенство». Еще он считал, что у нашего царя слишком много власти, он хотел ее поделить, чтобы вместо монархии «абсолютной» стала «конституционная». Он объяснял мне такие слова, как «революция», «демократия», «социализм». Он много рассказывал мне и вовсе не казался надменным, когда я чего-то не знала и не понимала, поэтому я слушала его внимательно и приходила за его речами и на следующий день. Гриша говорил мне, что его восхищает мое любопытство.
Его огонь передавался и мне, хотя горел и не так ярко. Я тоже стала воображать, как хорошо мы могли бы зажить, если бы все, что говорил Гриша, исполнилось. Он тоже говорил «мы», имея в виду всю Россию, часто он даже пояснял, что в том числе и крестьяне будут жить гораздо лучше, когда все, что нужно, свершится. Это вызывало у меня иронию, потому что сословие, к которому он принадлежал, и так горя не знало, но в то же время и восхищение, ведь он хотел бороться за благополучие людей, не близких ему. Мне нравились его истории про свободу и равенство, мне захотелось самой участвовать в строительстве будущего, вызывать народные волнения и объяснять людям, как сделать так, чтобы жить стало хорошо и справедливо. Мне было даже жаль, что вряд ли бы меня стали слушать, и тогда он рассказывал мне истории про Жанну Д’Арк и Клеопатру. Они вселяли моим фантазиям больше уверенности, и я думала, что меня послушал бы хоть кто-то. Гриша говорил, что у меня есть уже больше, чем у большинства населения нашей страны, я умела читать и писать, ведь моей деревне повезло близко расположиться к новой построенной школе, и это означало, что я всегда смогу узнать о мире больше и быть в центре новейших идей.
Мне только не нравилась идея, что Гриша хотел свергнуть царя. Он не говорил про убийство, но его лицо становилось таким грозным всякий раз, когда он затрагивал эту тему, что мне думалось, что он был бы не против. Мне нравился наш царь, и у меня вызывало страх то, что могло случиться со всеми нами, если бы мы лишились его воли. Тем более, судя по тем историям, которые иногда мне приводил Гриша, свержения власти далеко не всегда увенчивалось успехом у мятежников, и я представляла, что случится со всеми этими свободолюбивыми умными людьми, затеявшими это.
В остальном мне очень нравились его идеи, я старалась их запомнить и осмыслить. Особенно я любила исход всех этих идей.
— И это приведет Россию к светлому будущему, — часто повторяла я, и в этот момент будто бы у меня самой на сердце становилось светлее. Мне даже казалось, что в тогда во мне правда что-то загоралось, и свет отражался на Грише, потому что всякий раз, когда я это говорила, он замирал и смотрел на меня с широко раскрытыми глазами, будто видел перед собой чудо.
Однажды в очередной раз после этой фразы он вдруг схватил меня за руки так, как не хватал ранее, и припал губами к моему запястью.
— Ефросинья, вы олицетворение этого светлого будущего!
В этот момент он сам весь побледнел от волнения, а у меня, наоборот, кровь прилила к щекам. Я тогда резко высвободила руки и выбежала из дома, будто бы он гнался за мной, хотя он не мешал мне уйти.
— Я люблю вас! — прошептал он мне вслед, но я расслышала его.
К моему стыду, как бы я в мыслях не возмущалась, мне сложно было стереть с губ улыбку и избавиться от чувства предвкушения чего-то большего. Промаявшись всю ночь, к утру я твердо решила: большинство людей живут, не зная любви, а нас с Гришей будто не случайно судьба свела вместе, и если Бог поселил в наших сердцах любовь, то глупо этому противиться. Я пошла снова к нему, а он, увидав меня, снова весь побледнел, заходил по комнате, нервно бормоча, что не хотел меня оскорбить. А я стояла молча, все не зная, как мне сообщить, что мое сердце отзывается ему, и мне пришла странная мысль, я развязала ленту и стала расплетать косу, будто бы стыд мне незнаком.
Я была уверена, что те недели, что нам удалось провести вместе, он любил меня, и со временем моя уверенность не иссякла. Когда он окончательно выздоровел и должен был уезжать, он клялся, что вернется за мной после того, как поклонится дома родным и разберется с ошибками в его судебном наказании. Он обещал прислать мне письмо, как только окажется в Москве.
Написал мне он гораздо позже, когда зима была на исходе. Он сообщил дату, когда он по долгу службы окажется в Омске, ближайшем городе к нашей деревне. Гриша писал нежные слова о том, как желает увидеть меня и хочет поблагодарить нас с Ильиничной за его спасенную жизнь. Он был более холоден в словах, чем когда говорил со мной в моменты близости, но я списала это на то, что я не слышу его голос в этот момент, и верила, что он искренне хочет встретить меня.
Я ожидала ребенка на несколько недель позже и думала, что успею добраться до города. Ванюша же решил увидеть свет, когда я ехала с извозчиком через лес и у повозки треснуло колесо. Старик долго не мог разобраться, как починить его, и не мог отвезти меня ни в ту, ни в иную сторону. Вдалеке выли волки, а извозчик проклинал меня по-всякому, а мне было страшно идти одной вглубь леса. Но старик не уехал без меня и дождался, пока я не вернулась из леса с дитем. Ванюша родился здоровым и пережил дорогу до города будто бы даже лучше меня.
Гриша оказался в том месте, в котором обещал быть в письме. Когда он увидел меня с ребенком, он снова весь побледнел, но в этот раз ему поплохело куда больше. Будто ноги не могли больше держать его, он почти повалился в кресло, и я вдруг отчетливо поняла, что он женат и обманывал меня, будто не скреплен узами брака. Я по-прежнему не думала, будто бы он врал мне летом, что любит, но поняла, что зря верила ему беспрекословно. У Ванюши тогда еще не было имени, я думала предложить Грише назвать сына в честь него, но, поняв всю правду, я, вспомнив, что в день его рождения были очередные Ивановы именины, сказала, что назвала ребенка так. Я смогла сдержать слезы и собралась с мыслями куда раньше, чем Гриша, который умел так хорошо говорить, и сказала, что пришла лишь показать ему сына и благодарностей мне не нужно за помощь. Опомнившись, он стал клеймить себя за бездумность, извиняться передо мною и обещать обеспечить будущее нашему ребенку. Сначала я не хотела брать ничего от него, но Гриша стал говорить, что это его ответственность в первую очередь, и что жить с ребенком мне будет нелегко, и я все-таки согласилась. У него, видимо, был заранее приготовлен мешочек с деньгами, предназначенный мне и Ильиничной за помощь, но, готовя его, он не знал всех обстоятельств, и стал доставать еще монеты из чемодана и из карманов, чтобы доложить туда. Кроме того, среди своих вещей он обнаружил эту лапку на золотой цепочке, которая будто бы была дорога его сердцу, и просил взять ее на черный день или носить самой, как украшение.
Гришина воля оказалась не такой свободной, как он о себе мнил.
Я придумала себе так: если Гриша не объявит о себе ни разу до тех пор, как Ванюша заговорит фразами, то не расскажу ему никогда, кто его отец, так и будет расти ничейным сыном. А Ванюша будто и знать не хотел своего отца, потому что заговорил он быстрее, чем какой-либо другой ребенок, и потом его было не остановить. Он спрашивал обо всем на свете меня, а потом обо всем этом рассказывал прабабке да дядьковой семье. А про отца он будто бы и не думал, ему было интересно все, кроме этого вопроса, хотя он видел, что у других деток в деревне два родителя, и даже знал, что петушок отец цыплят и куриный муж. Он дал мне время окончательно решить, что я не буду рассказывать ему про Гришу, и когда Ванюша все-таки спросил о нем, ответа он не получил.
Поначалу Ванюша бегал с другими детьми, тянулся к ним, но очень быстро они стали сторониться его. Некоторые родители запрещали детям вообще общаться с ним и могли наказать за нарушение запрета, и очень быстро среди детей распространилось поверье, будто Ванюша чертов сын, и его старались избегать. Даже Никита отстранял своих детей от Ванюши и, хотя был к нему скорее равнодушен, чем суров, чаще называл его моим сколотком, а не по имени. Про меня тоже болтали, будто бы я ведьма, но чаще о том, что черт меня околдовал и соблазнил на грех. Я так была увлечена своим сыном и работой в поле, что меня это мало обижало, а больше веселило, а вот Ваня злился. Он сам начал огрызаться на других детей, задевать их, часто дрался, но продолжал тянуться к ним. Дети бегали от него, а он мчался за ними, размахивая палкой. Иногда могли и его поколотить, но он никогда не оставлял это просто так. Ваня мог обидчиков долго выслеживать по одному, прятался где-то в засаде по несколько часов, чтобы дождаться и выпрыгнуть из укрытия в самый нужный момент.
— Мама, я — не черт, не сын его, я — волк! — кричал он и скалил щербатые молочные зубы. Они казались у него остренькими, действительно как у животного. Кожа на носу у него тогда морщилась и собиралась маленькими морщинками, как у Гриши, когда он не мог что-то разглядеть. Вообще Ванюша больше походил на отца, чем на меня, разве что взял себе мои угольно-черные волосы. Он не загорал, как я, его кожа была бледной и тоненькой, как у его отца, будто он рос среди тесных московских домов и сам, о его столкновении с солнцем напоминали только веснушки, которых у меня тоже не было. Ванюша рос высоким, длинным, и это тоже был не свойственно Сорокиным, глаза у него были зеленые, Гришины, и даже мои черные волосы у него были кудрявыми, как у отца. Может быть, моими были еще его яркие губы, при улыбке открывающие большие острые зубы, непонятно в кого у него такие выросшие.
Я гладила эти его-свои черные кудри и спрашивала:
— А где же твои уши, какой же ты волк без них?
Серьезное хулиганство Ваня совершил в шесть лет. Может быть, это было слишком мягкое слово, и вернее было бы сказать, что в этом возрасте он нанес первые увечья. Он отхлестал тонким прутиком другого мальчика прямо по лицу и рассек ему кожу, длинные шрамы оставались у того долгое время. Приходили родители мальчика, и Ванька мой уцелел только благодаря тому, что Никиту в деревне уважали и он обещал сам Ваню наказать, что он и сделал. Я боялась, что Ванюша разозлится и на своего дядьку, но он обиды не показал. Ване было так мало лет, но мне казалось, будто бы он понимает, что Никита любит меня и не оставляет в трудное время, и словно бы за это он его уважал. В остальном, ни привязанности, ни необходимости в дяде Ваня не чувствовал.
Еще один жуткий случай в раннем возрасте Вани с ним произошел, когда он поджег соседский стог сена. Я так и не узнала, что там произошло. Ваня ни в чем не признавался, но вроде бы он ругался с мальчиком, который этот стог собирал. Ваня оправдывался, что это произошло случайно, когда он игрался, будто бы курит табак, и сено загорелось случайно. Дети придумали, будто бы к Ванюше являлся его отец в столпе огня, пока Ваня отдыхал на стоге, вот сено и загорелось, на что он отвечал им, что тогда они у него попляшут.
— Нельзя ничего спускать никому с рук, — цитировал он Никиту и грозил кулаком. Тогда я все-таки уверилась, что он поджег стог специально.
Из-за его поведения я боялась, что его не возьмут в школу, даже несмотря на то, что плату на обучение я сохранила себе с подачки Гриши, решившего не появляться в наших жизнях. Много денег я потратила и на то, чтобы Ванюшу крестить, пришлось дать большую сумму на карман, чтобы священник согласился. В школу его все-таки взяли, и на удивление школьные правила он принял на удивление быстро, старался внимательно слушать уроки и показывал себя учеником любопытным. Я все ждала, что учитель скажет мне его забирать, но все проходило тихо. Мне даже казалось, а вдруг Ваня всех так запугал, что они не смеют рот лишний раз открыть, но это были глупости. Меня вызвали для беседы только один раз, когда Ванюша проткнул другому мальчику бедро острием пера.
Ваня не был послушным и дома, он старался отлынивать от работы, однако, если мне удавалось хорошо объяснить важность этого занятия, он мог сделать его очень энергично, увлекая своим вдохновением и окружающих. Меня же Ваня горячо любил, мне казалось, что будто бы я не видела ранее такой сильной любви от сына к матери. Ваня старался меня защитить, когда и меня поминали недобрым словом, и я боялась, что это станет все только страшнее, когда Ваня окрепнет и станет взрослым мужчиной.
— Вырасту и буду убивать твоих врагов, — говорил он.
— Но у меня нет врагов.
— Тогда своих.
Он складывал пальцы, будто собирается выстрелить.
Школа стояла при церкви в соседнем селе Крылатово. До него дорога шла через лес, и я отправляла Ванюшу туда вместе с Толиком, младшим Никитиным сыном. Он с Ваней не дружил и тоже сторонился его, но нраву он был тихого, как отец, поэтому никогда его не задевал. Толик принял как должное сопровождение Вани, тем более знал, что это лишь на год, ведь когда мой мальчик пошел только учиться грамоте, Толик был в четвертом выпускном классе.
В Крылатово у Толика был друг, дед которого вырезал по дереву. Мой племянник каждый день после уроков заглядывал к нему на часок, и тот его обучал искусству, за что Никита платил ему продуктами. Ваня тоже стал захаживать, и дед начал обучать и его. Неожиданно ему понравилось. Я была удивлена, ведь не думала, что беспокойная душа Ванюши позволит ему увлечься таким занятием, требующим сосредоточенности и аккуратности, но он терпеливо высиживал весь час. Ваня даже выпросил у меня нож, чтобы продолжить заниматься этим и дома, я сначала не верила ему, думала, что он задумал какие-то злые шалости, но оказалось, что и правда он использовал его для того, чего просил. У Толика получалось очень ладно, он делал такие дивные игрушки, которые Надя даже продавала на ярмарках. Ваня завидовал ему, у него получалось хуже, но он показал неожиданное упорство и продолжал стараться, чтобы нагнать брата. Я видела, как он смотрит на поделки Толика, но злился на себя и ничего плохого брату не делал, как я боялась. Я вспоминала, что Гриша рисовал мосты, и, может быть, Ванюше с кровью привилась любовь к подобному.
— Ты, наверное, растешь у меня художником.
— Мама, мне нравится, как ножик по дереву ходит, — говорил он, — И я хочу, чтобы оно получалось, каким мне надо.
Однажды, когда Толик уже закончил школу, он вырезал из дерева такую красивую голубку, что у меня ненароком вырвались слова, что он — гений. Этого Ванюша стерпеть не смог.
В этот же период он нашел подполом под сундуком золотую лапку, оставленную Гришей. На цепочку я давно навесила нательный крест и носила под сарафаном, никто и не знал о ней, а вот кулон я запрятала. Мне все еще не хотелось рассказывать Ване про Гришу, но на его вопрос мне пришлось все-таки ответить, и я призналась ему, что эту вещь оставил его отец. Потом, как бы он не уговаривал он меня, я ничего ему про Гришу не поведала.
Ваня насупился и, в конце концов, спросил:
— Тогда хоть скажи, мое ль это или твое?
Я долго не думала, и решила, что отцовское наследие все-таки должно достаться ему.
— Твое, Ванюша, это он тебе, может, и передал.
Он заулыбался во весь рот и поднес кулон поближе к глазам.
— Вилы из настоящего золота, ну ничего себе!
Я подумала, а я ведь называла эту вещь в своей голове птичьей лапкой, а для Вани это оказалось вилами. Я рассказала ему, что тут есть еще и рубины, драгоценные камни, и он пришел в полнейший восторг.
— Это мое сокровище, мое!
Я попросила Ваню только не потерять эту вещь и никому не рассказывать о ней.
Смотря на Толю, Ваня тоже вырезал птицу из дерева: это была сорока, которую он сделал в честь нашей фамилии. Она вышла у него ладнее всех других поделок и в чем-то даже превзошла Толиковы. Я застала Ванюшу, когда он приделывал выковырянные кончиком ножа рубины из кулона и прилаживал их в пустые глазницы своей деревянной сороки.
— Дурачок, дурачок, Ваня! — вырвалось у меня, хотя я старалась не называть Ванюшу дурными словами. Он обернулся ко мне с удовлетворенной улыбкой, и в этот момент я вдруг осознала, что она кажется злой. Мне показалось, будто бы ему нравилось разрушать нечто ценное и прилаживать к своему замыслу.
— Это же очень дорогая вещь, Вань. Вдруг дела худо пойдут у нас? Или, может быть, на это коня можно было купить? Что ж ты не подумал?
— Мама, это же мое. Смотри теперь красивая какая сорока!
Рядом лежала золотая лапка с двумя выемками, где были рубины. Кулон выглядел не такими красивым, однако не окончательно испорченным, можно было представить, что эти две дырочки были задуманы.
— И так была красивая птичка, а теперь вид у нее недобрый стал.
Ваня заулыбался сильнее, и я вдруг подумала, что в этом и был его замысел.
— Так если мой папа — черт, то и сорока моя будет с красными глазами.
— Ваня, он не был чертом!
— А кем был? — спросил он резко, в его голосе почувствовались металлические нотки.
— Он… мостостроителем. Он рисовал мосты, а потом их строили. Его звали Григорием.
Глаза Вани округлились от удивления, а потом он резко припал головой к моему животу, обнимая, снова стал ласковым мальчиком.
— Мамочка, я тебя люблю! Эта сорока для тебя, она очень красивая и совсем не злая. Она будет тебя защищать, наоборот, я попросил, чтобы она тебя защищала. Пусть смотрит на тебя красными глазами, и все злое в них копится, а от тебя уходит. А если худо будет и нужно будет продавать, то их выковырять обратно можно. Раз их, рубины то есть, как-то приделали в золото, значит и обратно можно. Да только худо не будет, я потом буду так работать много, что тебе подарю жемчужные бусы, а бабке новые иглы, и дома у нас всего всегда будет хватать.
Делать уже было нечего, рубины, наверное, действительно можно было приладить на место, или же продать их по отдельности. Пришлось смириться и принять Ванин подарок. Золотую лапку Ваня сначала хотел вложить сороке в когти, но он все-таки не был настолько искусным, поэтому та идея быстро надоела ему и он повесил кулон сороке на шею. Прятать в сундук птичку я не стала, поставила ее над кроватью на полку среди кувшинов, чтобы не бросалась в глаза. Может быть, раз любимый сын заговорил ее защищать меня, это могло, в самом деле, что-то означать.
Вскоре после этого в школе Ване рассказали про Лондон, который очень ему понравился. В том числе ему поведали про Тауэрский мост, построенный около пятнадцати лет назад. О нем учитель прочитал в газете, и Ваня все требовал у него больше информации и про сам мост, и в целом про Лондон. Не получив того, что хотел, в достаточной мере, Ваня сам стал придумывать, и в итоге в своих фантазиях пришел к выводу, что его отец был родом из Англии и построил этот самый Тауэрский мост, и звали его вовсе не Григорием, а Грегори. Не знаю, откуда он нашел такое имя, но, может быть, учитель все-таки сумел поведать ему о Лондоне достаточно.
Ваня стал рассказывать всем, что в нем течет английская кровь, и, как ни странно, другие дети не стали высмеивать его. Наоборот, он будто наладил с ними общение. Если раньше его боялись и презирали, то теперь, несмотря на сохранившийся страх перед ним, стали уважать. Лучше стали складываться у него отношения с ребятами из других деревень. Слухи о том, что он якобы чертов сын, распространились и там, но к ним относились с меньшим суеверием, и он нашел себе несколько друзей. Учитель мне говорил, что они ходят за Ваней хвостом и смотрят ему в рот, в то время как более робкие дети стараются с ним даже не заговаривать. Меня расстраивало, что Ваня явно мог обладать лидерскими качествами и обаять всех сверстников в деревни, но из-за обстоятельств его рождения уважаемым человеком ему было не стать.
В этот период появления у него новых друзей и увлечения Англией Ваня впервые сбежал из дома в город. Его не было несколько дней, я проплакала все глаза, проходила все овраги вокруг, заглянула в каждый колодец и уже практически похоронила его. Оказалось, что он вместе со своим другом тайно забрался в повозку торговца и добрался до города, желая узнать там побольше об Англии. Потом он не мог найти дорогу до Птицевки обратно и, как назло, ему не попадалось ни одного ездока, направлявшегося сюда.
— Я хотел мигом, туда и обратно! Я вовсе не думал, что так долго получится, мамочка! — оправдывался он, пока я стояла перед ним без кровинки в лице с трясущимися руками.
Ему и правда было стыдно и больно на сердце, что он заставил меня так сильно беспокоиться, но кроме жалости ко мне я чуяла и нечто другое. Там мелькали опасные огоньки возбуждения перед открывшимися перед ним возможностями: мир куда больше и открыт для исследования, и сам он уже достаточно большой и смелый, чтобы делать это самому.
И я, и Никита тогда оставили Ваню без наказания. Зато его старший кузен, Матвей, человек более резкого нрава, решил его наказать. Я об этом узнала, когда услышала шум в сарае, куда Матвей пытался затащить Ваню, на что тот схватил вилы и не подпускал его к себе.
— Убью! — кричал Ваня, размахивая вилами перед собой. Он был на семь лет младше Матвея, но с вилами не так легко было к нему подойти.
— Вот дурак, вот дурак! — орал в ответ Матвей, пытаясь схватиться за черенок.
Я подбежала к ним и стала отгонять одного от другого. Не желая задеть меня, оба успокоились и разошлись в разные стороны.
— Не воспитываете вы сына, тетя Фрося, вырастет дикарем, — сгоряча сказал Матвей, щеки его пылали, шея взмокла. Оба Никитиных сына были послушными и правильными юношами, и если Толик, если дать ему волю, просидел бы всю жизнь в одиночестве, вырезая из дерева, то старший был более вспыльчивым и открытым душой. Я любила обоих мальчиков, и нашла бы в своем сердце еще больше любви к ним, если бы они жаловали моего Ванюшу. Слова Матвея меня задели, и я на вечер погрязла в печальных мыслях о том, что Ванюша растет у меня таким своевольным, потому что я не могу дать ему жесткого воспитания. Но эти думы не помогли мне изменить свое отношение к воспитанию, Ванюша так и рос дикарем.
Вскоре после этого в деревню приехал фотограф, и мы всей семьей вышли на снимок. Фотограф решил сделать его на фоне нашего дома, чтобы были видны наши узорчатые обличники, самые расписные во всей деревне. Бабка сниматься не стала, испугалась. В центре фотографии на скамье сидели Никита и Надя, он — чуть отвернувшись, показывая свой гордый профиль. Всегда усталая бледная Надя вышла и на фотографии больной, было видно, что ей и сидеть тяжело из-за проблем со спиной. Она давно ходила, опираясь на клюку, на фотографии она без нее. Никитины сыновья стояли по бокам, Толик с широко раскрытыми глазами смотрел куда-то вниз, его лицо было видно нечетко, вероятно, он испугался вспышки, Матвей строго сложил руки по швам и смотрел на зрителя смело, даже с вызовом. Ваня, как всегда, вертелся, во время съемки он все смотрел на Матвея, обиду которому до сих пор не забыл. Видимо, фотограф застал на фотографии тот момент, когда Ваня в очередной раз сказал что-то своему обидчику. На его лице застала кривая улыбка, и он посматривал на Матвея, ожидая его реакции. Я на этой фотографии стояла счастливая и красивая, рассматривая снимок, я подумала, что разница с Никитой у нас в четыре года, а на фото я гожусь ему в дочери.
— Мама, ты здесь самая красивая! — говорил Ванюша, рассматривая ее. Потом поворачивался к Наде и говорил ей: — И ты тоже очень!
Наде с ее больной спиной было приятно услышать такое даже от племянника, настроение у нее улучшилось. Она Ваню не слишком любила, но всякий раз переставала на него злиться, когда он говорил ей комплименты. Ваня этим пользовался.
После окончания четвертого класса школы Ваня продолжил бегать в Крылатово к своим приятелям. Более того, они научили его интересу к девочкам. Однажды к нам пожаловал дед-ремесленник, обучавший Толика и Ваню резьбе, с жалобой, что мой сын лез с поцелуями к его внучке, и просил, чтобы я больше не пускала Ваню в их дом. Кроме того, что от Ваниного поступка все было стыдно, это было нехорошо еще тем, что мы думали сватать Толика этой девочке, и такое поведение могло расстроить помолвку. Когда Толик об этом узнал, он лег на кровать и пролежал два дня не вставая, а с Ванюшей потом вовсе перестал разговаривать.
Кроме того, Ванька однажды пришел с обожженной раскрасневшейся щекой, которая, славу Богу, зажила бесследно. После долгих расспросов я выяснила, что он подглядывал за женщинами в бане, за что был ошпарен из ковшика.
Подрастая еще больше, Ваня стал уходить в леса. Сначала он пропускал обед, потом стал не возвращаться дольше положенного. Я ругала его, а он мои слова пропускал мимо ушей и все говорил:
— Я лес просто поизучаю, мне только это нужно. Как же так, вокруг леса́, а я всех на свете дорог не знаю. Не на всяком дереве побывал, не все овраги облазал.
Ваня в самом деле становился ловким, вертким, не было щели, в которую бы он не пролез, и не было ни одного непокоренного им дерева, словно это рос не мальчик, а кот. Но даже несмотря на его способности, я не могла быть каждый раз уверена, что он вернется из леса, а никого, кроме Вани, у меня не было. После моего позора меня замуж никто не звал, поэтому я знала, что, кроме Вани, у меня никого и не появится. Потерять его было страшно.
И все-таки не только моя ругань, но и мои слезы не подействовали, и, хотя Ваня старался меня утешить и успокоить, говоря, что все будет хорошо, он не сделал ничего чтобы как-то изменить свое поведение. Он жалел меня, обнимал и старался принести мне из леса ягод или цветов, но продолжал уходить. Однажды он даже взял гулять меня в лес, чтобы показать, что его так там увлекает. Оказалось, что по дороге в город не так далеко от нас в лесу есть родник, который я не только никогда не видела, но и не слышала о нем. Ваня укрепил его по бокам камнями и показал мне на них целое представление. Он перепрыгивал с одного валуна на другой, ловко жонглируя мелкими камушками. Я спрашивала, откуда у него появилась такая веселая идея, а он стал вспоминать, как мы ходили с ним на ярмарку в город, где скоморохи и циркачи устраивали соревнования. Мне запомнился тогда яркий вкус карамели, запах костров, галдеж столпившегося народа и маленькая Ванина ручка в моей, и я не думала, что он тоже что-то запомнил. В тот вечер он меня все спрашивал, как у канатоходца так ловко получается держаться на высоте, а теперь над этим ручьем я увидела прилаженное тоненькое деревце, по которому он наверняка ходил.
Еще однажды Ваня прибежал просить у меня молока. Оказалось, что он в лесу нашел медвежонка, и я испугалась вдвойне: во-первых, я не могла быть уверена, что он не отбился от матери, которая могла его искать, а во-вторых, это означало, что Ваня мог забраться так глубоко в лес, что встретил медведя, обычно они не появлялись так близко с деревней. По пути к месту находки я долго пыталась объяснить ему, что он не может заботиться о медвежонке, но, когда увидела звереныша, не смогла сдержаться и отдала Ване кувшинчик с молоком. С тех пор Ваня выпрашивал его почти каждый день, и мне приходилось отдавать его тайно. В деревню Ваня не водил своего медвежонка, потому что знал, что тут могут его забить, но где он оставлял его на ночь, я не понимала. Я все говорила, что он когда-нибудь вырастит большим медведем и станет опасным, но Ваня уверял, что после зимней спячки медведь не узнает своего спасителя и будет обходиться уже без него. Он назвал его Уильям, в честь какого-то англичанина, про которого услышал в городе, но я называла медведя Улей. Потом оказалось, что Ваня показал этого медвежонка Матвею с Толиком, и те оба держали Ванину тайну, на фоне которой они сблизились. К концу лета слухи о Ванином медведи расползлись по деревне, он их не опровергал, но никому, кроме меня, из взрослых не показывал своего зверя.
Зимой, когда совсем похолодало, Ваня перестал пропадать в лесу и весь заскучал, ожидая тепла. Бо́льшую часть свободного времени он проводил, тренируя свои акробатические трюки, и Никита даже разрешил натянуть ему канат в сарае.
— Ну артист у тебя растет! — говорила Надя с толикой восхищения и перекрещивалась.
Потом добавляла тише:
— Жаль только мать не жалеет.
Хуже стало весной, когда Никита решил поучаствовать в воспитании. Он строго сказал Ване, что в этом году он не позволит ему так много пропадать не пойми где. Его походы в леса тратят силы и время, которые Ваня должен был использовать для обработки земли и помощи во дворе, поэтому нечего жить как нахлебник, он уже достаточно большой, чтобы работать почти так же много, как взрослые, и приносить свой вклад в дела семьи. Ваня ослушался, снова сбежал, но на этот раз его не было почти неделю. Кроме того случая с городом, он не отсутствовал больше суток дома. Я обходила все болота и канавы, но не смогла увидеть его до тех пор, пока он сам не вернулся. Ваня вывалил перед Никитой несколько монет.
— Вот на эти деньги можно купить на базаре то, что я мог бы наработать. Этого недостаточно, но я принесу еще.
Никита поднял голову на него с удивлением, он смотрел в непонимании несколько минут, а потом вдруг как закричал:
— Ты что, сволочь такая, вором растешь?!
Он даже не успел ничего ответить, Никита в ярости попытался схватить его, но резвый Ваня перескочил через стол и дал деру. Никита так разозлился, что даже погнался за ним, грозя кулаком, но догнать не сумел. Я тоже побежала за Ваней, а потом долго шла по лесной дороге, выкликая его по имени, но он ко мне не вышел. Дома Никита сказал, чтоб Ванюша мой больше не возвращался. Всю ночь я лила слезы, а Надя все пыталась меня успокоить, но не со зла она говорила мне только обидные вещи, мол, потому что родился Ванюша у меня вне брака, вот Бог мне шлет такого сына, что не достоин моего доброго сердца.
На следующий день вернулся Матвей, которого посылали по делам в город, и рассказал, что Ваня на улицах устраивает представления с акробатическими фокусами: жонглирует, ходит по канату, танцует с горящими полотнами и водит за собой на привязи подросшего медвежонка. У меня камень с души упал: Ваня занимался постыдными вещами, но по крайней мере не воровством. Никита, скрипя зубами, согласился, что Ваня может оставаться жить с нами.
Ваня все больше пропадал в лесах и в городе, там у него появилась целая банда, с которой он устраивал представления. Однажды, не сказав ему, я отправилась в город, чтобы самой поглядеть, что же он там делает. Ничего хорошего я там не увидела, Ваня кривлялся, прыгал и танцевал, внимательно поглядывая сквозь улыбку на толпы зевак, их удавалось собирать немало. После увиденного я долго сидела в церкви, пока батюшка не забеспокоился, почему я так много времени стою у иконы со слезами на глазах. Но беседа с ним не облегчила мою душу.
Утешение я находила себе в другом: я все говорила себе, что у Вани особая судьба и занимается он нечестивым делом не потому, что отмечен дьяволом от рождения, а потому что идет своим путем, который делает его жизнь интересной и отличной от других. И тогда у меня появлялся страх, что Ваня уедет с какими-нибудь бродячими артистами смотреть мир, так и затеряется, и я больше его не увижу. Я молилась дома стоя на коленях перед красным углом, и все чаще неосознанно в этот момент брала в руки деревянную птичку с рубиновыми глазками, которую он вырезал. Будто бы она тоже могла его уберечь и, согревая в руках резное тельце, я смогу отогреть и Ванино сердце. Мне только хотелось снять с нее золотую лапку, но я боялась, что, если нарушу целостность Ваниной задумки, оберег перестанет работать.
В следующем году не ночевать дома для него стало привычкой, а в августе четырнадцатого года началась война. В этом году Матвей ушел на службу, а это означало, что он отправится на фронт. Стали приезжать из земской управы и забирать мужчин, рассказывая о храбрости и чести русской армии. Многие шли с удовольствием, желая послужить стране и царю, Толика пока не забирали, и сам он не шел. Никита гордился, что Матвей станет защитником Родины, а с Толиком стал вести себя прохладнее. У Нади, наоборот, появились будто силы, проплакав несколько дней в переживаниях о старшем сыне, она вдруг будто бы взяла себя в руки во всем сразу. У нее появились силы, и она стала работать в два раза активнее, а хромать в два раза меньше. Ваня был еще маленький, четырнадцать лет от роду, такого бы не взяли служить, он, славу Богу, это понимал, но он все равно воодушевился этой историей. У Никиты в последние годы появился конь, которого подрядили для перевозки ратников до перевалочных пунктов. Ваня вызвался возить телегу и на какое-то время увлекся этим.
Потом ему надоело, и он снова занялся своими прежними делами, только теперь я была почти уверена, что Ваня промышлял и воровством и даже грабежом. Ваня связался с какими-то людьми, которые говорили о равенстве, как и Гриша много лет назад, и по слухам нападал на путников, имеющих большую власть или денежные средства. Напрямую я никогда об этом не спрашивала, а Ваня сам не рассказывал, поэтому я не могла знать наверняка.
Весной стало известно о нескольких погибших на войне мужчин из нашей и соседних деревень. Про Матвея таких известий не было, но эти события дали еще больше энергии Наде, она решила, что Толику срочно нужно жениться, и убедила в этом и его самого и Никиту. Видно, она боялась остаться без сыновей, которые не нажили еще после себя внуков. Жених старшей дочери резчика по дереву погиб, а младшая еще не подросла достаточно для замужества, поэтому Надя договорилась с семьей выдать за Толика старшую. Свадьбу сыграли яркую, но без большого размаха, было негоже громко веселиться, пока в стране идет война. Люда, новоиспеченная жена, переехала к нам в дом и со всеми поладила хорошо.
Не прошло и месяца с момента праздника, как мы получили известие о смерти Матвея. Нам никто не передал подробностей о том, как это произошло, только то, что он погиб подо Львовом. Нам всем стало страшно, Ваня обозлился еще больше, Никита только сильнее замкнулся, а Надя снова лишилась сил и целыми днями лежала, будто ожидая, когда ее заберут на тот свет вслед за сыном. Крест ставили на пустой могиле.
Почти все, кто ушел из нашей деревни, погибли, будто бы Птицевка была проклята. В Крылатово умерло меньше мужчин, хотя ушло больше. В шестнадцатом году Никиту отправили работать в город на завод, так как не хватало рабочих рук, и мы знали, что Толика вот-вот приедут забирать. У них с женой родился ребеночек, в котором тихий Толик не чаял души и в течение дня постоянно прерывал работу, чтобы подбежать к нему. Ваня теперь слылся разбойником, леса в округе стали небезопасными благодаря его шайке, но никто дома был не в силах бороться с ним. Он возвращался домой изредка, скорее приходил навестить меня, чем полноценно с нами жил, по крайней мере пока на улице было тепло. Теперь он злился на царскую власть из-за поддержки войны, и я даже слышала от него фразу «государственный переворот». Снимало камень с сердца то, что мы жили далеко от столицы и Ване так просто было не добраться до цели.
Когда нам привезли вести из Крылатово о том, каких мужчин забирают теперь, мы поняли, что Толика Бог больше не бережет и в этот раз его точно призовут. Не сговариваясь, я, Надя и Люда кинулись к Толику умолять его спрятаться и не идти. Мое сердце болело не так сильно, как у его матери и жены, но все-таки я тоже его любила, а еще я боялась, что Ваня, когда узнает, попытается его вырвать из зубов царской власти силой.
Толик первое время не хотел прятаться:
— Матвей же погиб за страну, — говорил он тихо. А мы в ответ галдели во всю глотку.
— …И тебе теперь помирать, значит?!
— …А ребенка своего на кого оставишь?!
— …Ты нам нужен! Не пустим!
В конце концов он согласился и полез в подпол, который мы для него приготовили. Вход в погреб заставили сундуком и строго наказали ему прятаться за бочкой в темноте, если дверь все-таки откроют.
Ждать долго они не заставили, и были быстрее у нас, чем мы успели опомниться. Никогда таких серьезных людей к нам не приезжало, а тут был сам помещик Трофимов, правая рука нашего губернатора. Его сопровождала полиция, а это означало, что жалеть нас никто не будет, могут не дать времени на сборы и грузить сразу в повозки, чтобы вести переправами на фронт.
Я выскочила из дома и смотрела, как Трофимов медленно едет на коне между домами. Его седые усы скрывали лицо, но из-за высокого роста и большого веса он казался устрашающим. Я, почти не стесняясь своего любопытства, ходила недалеко от них и все слушала и видела. Оказалось, что во многих домах пытались скрыть своих сыновей и мужей, говоря, что они сейчас в городе, соседней деревне или черт их знает вообще где. Каждый раз Трофимов качал головой, тяжело выдыхал в свои большие усы и неторопливо говорил своему адъютанту:
— Смотри и учись.
Его сопровождал симпатичный молодой человек, который держался рядом с ним напряженно, будто бы не хочет во всем этом участвовать. Он был красив, высок и утончен, его волосы медным светом блестели на солнце, на него хотелось любоваться, если бы располагала ситуация.
Из одного дома мужчину выволокли по земле, а плачущую женщину, цепляющуюся ему в ворот, оттащили, ударив по лицу, так она и лежала лицом в холодной земле и сотрясалась от рыданий. Я видела, как полицейские обыскивают сараи и чердаки, и могла предположить, что в подвалах они тоже ищут.
Потом они добрались и до нашего дома и стали спрашивать Толика. Надя и Люда обе растерялись, вытаращив на него испуганные усталые глаза.
Тогда я сказала:
— В городе он, торговать уехал, уж не знали мы о вашем приезде, а знали бы, не отправили бы его.
Трофимов пропустил мои слова мимо ушей, а молодой человек натянуто улыбнулся, будто жалеет меня. Он был будто немного старше моего Вани, но хорошее пальто делало его серьезнее.
А потом Трофимов без лишних промедлений дошел до центра дома и постучал ногтями по сундуку, призывая полицейских его отодвинуть. Толика они нашли очень быстро, а когда его вытащили из погреба, он сопротивляться не стал и смиренно пошел в повозку. Надя и Люда заревели, стали вешаться ему на шею, запихивать в мешок с собой все попадающиеся им под руку вещи. Они так цеплялись за него, что я действительно ощущала, что Толика вырывают из семьи. Я оторопела и пыталась взять себя в руки, чтобы мыслить разумно, но у меня это не выходило.
Воспользовавшись моим оцепенением, ко мне подошел Трофимов.
— Сын, муж, брат?
Я покачала головой, затем объяснила, что он мой племянник.
— А твои дети где? А муж?
Я сказала, что один у меня Ваня, ему всего шестнадцать, и я знала, что таких еще не забирают, а мужа нет. Они проверили по спискам и поверили мне, не обнаружив его среди них.
— Ее, — сказал Трофимов и указал подбородком своему юному помощнику на меня. Они ушли, а у меня на глазах стали появляться слезы. Неужто это было то самое, о чем стыдно подумать? Может быть, соседи разболтали, что я живу без мужа и имею ребенка, или просто выбор пал на меня, я не знала. Это было жутко, оскорбительно, я пыталась придумать, что мне делать в этой ситуации, и достойного решения не находила.
Я стояла в недоумение, слушая вой Нади и Люды, и не заметила, как кто-то подхватил меня под руки и повел за собой. Меня вели на главную нашу площадь, и я испугалась еще больше.
Жандармы стояли с двух сторон от меня, а передо мной вышел Трофимов. Без лишних вступлений и патриотических вещей он начал:
— Эта женщина пыталась скрыть от службы своего племянника, укрыв его в погребе среди солений, будто он ей пугливая крыса. Я хочу, чтобы вы поняли, пытаться скрыться или обмануть меня провально, я все равно всех, кого надо, найду и все узнаю. А за любым препятствием мобилизации последуют наказание. Эта женщина заслуживает десять плетей. Приступайте.
И дальше все происходило как во сне. Я услышала треск ткани, пока на мне рвали платье, почувствовала давление на плечи, когда меня опустили на колени. Вокруг стояли жители деревни, изрядно поредевшие за последние два года, а вдалеке виднелась повозка, куда уже погрузили Толика, а Надя и Люда все обнимали его, совершенно не замечая, что происходило вокруг. А потом я почувствовала, как кожу с щелчком разрезает кнут.
Мне сложно сказать, на каком ударе я потеряла сознание, но очнулась я уже у себя дома в постели с израненной спиной и дрожащими руками. Встать у меня не получилось, я только застонала, и на мой голос кто-то направился ко мне из соседней комнаты.
Я толком не соображала, но отчетливо понимала, что было перед потерей сознания, поэтому я ожидала увидеть Надю или Люду, а это оказался тот рыжеватый молодой человек, следующим за Трофимовым. Его лицо выглядело болезненно обеспокоенным, будто бы ему самому дурно от того, что со мной произошло. У меня было так мало сил, что я будто бы истратила их все, рассматривая его.
— Мне очень жаль, — сказал он, — Мне не хотелось бы, чтобы происходило подобное, но суровое время требует суровых решений. Это не оправдание. Ефросинья Емельяновна, если не ошибаюсь, могу ли я вам чем-то помочь?
И мне становилось дурно, голова кружилась, и я снова проваливалась в сон.
В следующий раз, когда я проснулась, он тут же помог мне приподняться и вручил в руки кружку с водой, напившись из которой, я снова впала в не забытье. Отчего-то мне снился Гриша, который давным-давно не приходил ко мне во снах, будто бы это он протягивает мне стакан воды, и говорит, что он все поможет мне исправить, и позор мой смоет замужеством, и Ваню образумит, и даже несчастного Толика устроит в такой полк, где с него не упадет ни один волосок.
Когда я просыпалась, он снова спрашивал, может ли чем-то мне помочь, будто бы я действительно могла сообразить и дать ему ответ. В какой-то момент молодой человек заскучал, и в следующий раз, когда я открыла глаза, я увидела, как в руках он держит Ванину деревянную птичку.
— Занятная вещь, я понимаю, вам сейчас сложно говорить, поэтому я не буду спрашивать вас, откуда она у вас. Но я спрошу, могу ли я ее у вас купить? В самом деле, я все думал, как бы вам предложить немного денег, но боялся, что это вас может оскорбить. Но меня по-настоящему сильно заинтересовала эта вещица. Я заплачу хорошую сумму.
Его руки мне показались знакомыми, и я закивала ему. Молодой человек с облегчением вздохнул и достал деньги из кошелька, которые он, показав мне, положил под мою подушку.
А вед и правда, они мне понадобятся, потому что если Ванюша узнает, что со мной сотворили, то мне останется только надеяться, что я смогу откупить его от судей, потому что он точно сотворит какое-то страшное бесчинство. Мой защитник не оставит меня, и от этого на сердце было не только беспокойно, но и становилось тепло.
А когда я открыла в следующий раз глаза, молодого человека не было рядом. В дверях стоял Ванюша, сжимая в руке нож, и смотрел на меня во все глаза. Под подушкой все еще лежали деньги, а Ваниной птички больше не было.
Глава 2. Отцовская ошибка
За окном поезда плыло небо. Наконец-то бесконечные леса прервались полями и холмами, сквозь стекло можно было увидеть объемные облака над ними и белое солнце. Небо казалось таким огромным и сверкающим, что будто бы на таком величии должен восседать Бог. В вагоне солнечный свет отражался от пуговиц на моем пальто, висевшем на вешалке, блестели золотистые узоры на занавесках, сидения были обиты красным бархатом. Под стук колес поезда в голову лезли неторопливые мысли, что мир за окном и внутри вагона совершенно разный. Оба были прекрасные, но могли бы быть и жуткими, если бы я ехал в плацкартном вагоне, набитом бедняками, или обрабатывал эти поля за окном. Это отец хотел мне показать?
Когда я достиг призывного возраста, я хотел отправиться на великую войну. Мне было неловко, что некоторые мои знакомые находятся сейчас там, другие уже успели вернуться и приобрести опыт, а кое-кто даже был убит. Мой круг общения состоял из людей старше, поэтому подобных рассказов я наслушался сполна. Я тоже был не против отстаивать честь отечества, геройствовать, приобретать военный опыт и некую изломанную изюминку в моем благополучном образе. Я понимал, что все могло сложиться совсем по-другому, я мог вернуться испуганным, истерзанным, стыдливым и, в конце концов, не вернуться вовсе. Но это меня не пугало, будь что будет, в случае неудачи я всегда могу спиться. Меня больше глодало, что в моей жизни останется какой-то неопробованный шанс. Кроме того, мне казалось, что я со всем справлюсь и смогу продолжить танцевать, читать стихи и провожать актрис до дома после спектаклей. Когда я сообщил об этом семье, отец ужаснулся. Мать, бабушка и сестра были настроены более скептично и считали, что я лишь бросаю слова на ветер, и их отношение только больше убеждало меня податься на фронт. Но отец настаивал, чтобы я этого не делал, и обещал пристроить меня на тыловую службу, чтобы я набрался жизненного опыта. Я все-таки согласился, у меня как раз накануне случилось некоторое интересное знакомство с одной приятнейшей барыней, поэтому покидать страну хотелось не слишком. Но оставить Москву на время все-таки пришлось.
Отец сам занимался штабной работой: он вел учет мобилизованных в центральных губерниях рядом с Москвой. Потом его должны были командировать на Восток для подобной работы, вероятно, именно в ту часть Сибири, где у него были знакомые среди местной власти со времен ссылок, — мне думалось, что они и постарались ради его назначения. Когда отец прочитал новость, он весь побелел, ему поплохело, хотя он и старался не выдать своего волнения. Но я все видел, но не придал значения. На следующий день он сообщил, что направил рекомендательное письмо для назначения на его должность меня, и его неожиданно одобрили. Я был совершенно не обрадован — я мог находиться либо в Москве, либо на фронте, но никак не в Сибири, но обратный процесс уже было не запустить. Отец говорил, что это нужно лично мне, чтобы я увидел, как живут простые люди, проникся к ним сочувствием, как он в свое время, и знал, кого мне придется отправлять на фронт, если я все-таки там окажусь.
Но я видел, дело было в другом: отец категорически не хотел ехать в Сибирь сам.
У меня было несколько предположений о том, что именно его заставляло так крутить хвостом, чтобы остаться в Москве. Во-первых, в партии социалистов-революционеров, в которой он состоял, наступали не лучшие времена, и он хотел быть в гуще событий. Во-вторых, я знал, что его не раз приглашали в гости его сибирские друзья, и он всякий раз отказывал, хотя в Москве с радостью принимал их у себя дома, а это означало, что там на востоке у него был некий конфликт, с которым он не желал сталкиваться. Но что именно там произошло, я не мог предугадать, и мне было любопытно разгадать эту тайну.
Потом я оказался там и совершенно позабыл об отцовских интригах. Меня приставили к Трофимову Сергею Сергеевичу, человеку дела с жестокой душой, и он тут же настоятельно сообщил, что прежде, чем меня допустят к документам, я должен увидеть все на практике. Я всем казался неопытным юнцом, и, хотя подобное мнение обо мне поначалу виделось мне оскорбительным и узколобым, я быстро понял, что они правы. Мы ездили с Сергеем Сергеевичем по деревням и искали мужчин, годных для службы в армии. Мало где мы находили только покорность, народ не спешил нападать, но хитрил и вертелся, чтобы не попасться нам в лапы. Слова «честь», «смелость», «Родина» — мало вызывали честолюбивых мыслей среди крестьян, они старались сохранить свои жизни. Трофимов не разменивался, и все те, кто был помехой в его деле, наказывались. Иногда я пытался осадить Сергея Сергеевича, периодически хитрил вместе с жителями деревень, выгораживая их, а временами мог только молча смотреть и сочувствовать. Такая работа и подход оказались мне не по зубам, и я писал настойчивые письма отцу, ходил сам с просьбами к Трофимову о том, чтобы меня перевели на другую должность, но ни то, ни другое долгое время не находило отклика.
О своем возвращении в Москву я узнал только за несколько дней от отъезда. А накануне я вспомнил о тайне отца, найдя улику для ее разгадки.
В деревни с жутковатым названием «Птицевка» была наказана за сокрытие родственника крестьянка по имени Фрося. Солдат, который хлестал ее, был груб и переусердствовал, у меня возникали даже опасения за ее жизнь, поэтому я остался ненадолго в доме, чтобы проследить за ее состоянием. Там я и нашел деревянную игрушечную сороку, которая, как мне казалась, хранила отцовскую тайну. Однажды мать вместе с Ритой, моей сестрой, разбирали украшения, среди которых им попались серьги, подаренные ей моим отцом много лет назад. Они ей совершенно не понравились, она даже посмеивалась над выбором отца — они были в виде трезубца Нептуна, украшенные рубинами. Отцу показалось это символичным, рождество тысяча девятисотого года они встретили в Крыму, где он поправлял здоровье после ссылки, и для них это было счастливое время. Чтобы запечатлеть этот период в воспоминаниях, отец подарил матери серьги и кулон на цепочке, на котором попросил выгравировать год. Мама вспоминала о подарке с улыбкой, хотя никогда не носила эти украшения. Рите же они, наоборот, понравились, и она просила мать найти к серьгам кулон, та перерыла все шкатулки, но так и не нашла его.
А потом я совершенно случайно увидел самодельную деревянную птичку, в глазах которой горели рубины, а на шее болтался трезубец с гравировкой «тысяча девятьсот». Вряд ли это могло быть совпадением, но точно было ключом к разгадке тайны отца.
Я крутил птицу в руках: она была вырезана старательно, и, наверное, автор имел в виду, что это сорока. Голову она повернула набок, и из-за рубинов в глазах ее взгляд был злым и внимательным, казалось, куда не поставь ее, она будет следить за тобой. Купила ли Фрося эту игрушку или сделала сама? И знал ли мастер о ценности украшения?
Таинственность деревянной птички привлекала меня более всего, отчего-то за поездку я успел сродниться с ней. Мне нравилось вертеть ее, трогать пальцем резные бока, ощущать холодность камня. В нее была вложена душа, и, более того, казалось, будто бы она действительно у нее есть. Птичка знала тайну моего отца, а я нет, в этом таилась некоторая несправедливость и парадоксальность. Я думал, что первым же делом с вокзала отправлюсь домой, чтобы расспросить обо всем отца.
Но судьба распорядилась по-другому, на вокзале меня встретила Лидия — та мадмуазель, которая мне была интереснее прочих до моего отъезда. Вернее сказать, фройлян; окончив курсы при университете в Петрограде, она прекрасно владела немецким и, переехав в Москву, преподавала язык на дому в благородных домах. Лидия от нечего делать писала стихи и привлекала людей тем, что часто слагала строки о своих собственных знакомых. Иногда она писала и на немецком, но находила больше признания в творчестве на родной речи. Многие хотели остаться в вечности благодаря ее стихам, другие же грели уши, ища сплетни в ее творчестве, третьи попадали под ее своеобразное обаяние. У нее была особенная манера общаться, она нередко казалась грубоватой, но в то же время часто создавалось ощущение, что она смотрит тебе в самую душу, поэтому хотелось подольше остаться с ней, чтобы узнать больше о себе. Лидия бесконечно страдала, и это многих раздражало, но отчего-то у нее выходило это так эффектно, что даже те, кому казались неприятны ее переживания, старались выслушать ее и помочь. Я ненавязчиво ухаживал за Лидой, она не говорила мне ни да, ни нет. Мне казалось, что, если я надавлю, она сдастся, но я не торопился, потому что могло оказаться так, что я опротивел бы ей и мы перестали бы даже дружить. Я сам писал стихи и называл себя футуристом и, кажется, этим был ей интересен. Я был приятно удивлен, она могла узнать о моем возвращении из письма домой, чудом опередившего меня, но я и не мог представить, что встречу ее здесь.
Сейчас она стояла в длинном пальто, закрывающем ее до пят, с меховым воротником, но отчего-то не надела шляпу. Ровно отстриженные волосы с загнутыми кончиками и такой же дугообразной челкой едва закрывали уши. Ее бледные от природы губы были накрашены красным, а щеки приобрели румянец благодаря холоду. Она была темноглазой и темноволосой красавицей с вечно обиженным лицом. Уголки ее губ уходили вниз, даже когда она улыбалась, а глаза были широко раскрыты и смотрели будто бы зло, даже когда она веселилась. В руках Лидия держала букет цветов, который при ближайшем рассмотрении оказался бумажным.
— Доброе утро, не ожидал вас увидеть, — сказал я, неторопливо подходя ближе.
— А вы ожидали увидеть здесь кого-то другого? — несмотря на ее холодное озлобленное лицо, ее голос был наполнен интонациями и будто бы сдерживаемой страстью. — Доброе утро.
— Вы — лучшая, кого я мог встретить сегодня утром, Лидия Васильевна. Я просто удивлен этой встречей и ошеломлён вами, как и всегда.
— Сколько раз я просила называть меня Лидой, терпеть не могу эти условности.
Она вздернула нос и немного отвернула лицо от меня. Я сделал небольшой шаг к ней.
— Лида, я скучал, — сказал я тихо, так, словно ранее мы с ней успели быть близкими друг другу физически. Она будто бы только сильнее разозлилась, с напором выдохнула воздух через нос и протянула мне букет.
— Это вам.
— Премного благодарен вам и бумажной фабрике за эту красоту.
Я поднес поделку к лицу — бумажные цветы пахли цветочной сладостью парфюма Лидии.
— Мужчинам не дарят цветы. Мне не нравятся рамки, но в то же время я не люблю оскорблять людей. Поэтому я потратила весь вечер, чтобы вырезать эти цветы из бумаги, потому что живые вместе со мной могли бы стать вам противны.
— Поверьте, живых я не достоин, пускай растут, чтобы иметь шанс обрадовать вас когда-нибудь. Тем более ваши бумажные цветы исполнены крайне искусно, все, что вы творите…
— Прекратите, мне вовсе не нужны комплименты, и я пришла не ради них, — в этом она темнила, иначе к чему был весь спектакль? — Расскажите о вашей командировке. Каково было забирать мужчин из семей?
Она словно вылила на меня ушат холодной воды. По телу побежали мурашки, и я не мог найти слов. Лидия кольнула меня острым взглядом, но не смогла смотреть долго и отвернулась снова. После небольшой паузы она спросила чуть более тихим, но не менее жутким голосом.
— Я имею в виду, что мне хочется узнать: какова сила патриотизма среди крестьян?
Я смотрел на нее исподлобья, ожидая увидеть, как ее лицо смягчается от неловкости, но этого не происходило. Постепенно страх меня отпустил, и я сумел говорить, но сказать мне было нечего.
— Лида, — сказал я, — благодаря вашим словам я поеду на фронт и там умру от пули.
Я развернулся к выходу и стал высматривать извозчика. Позади себя я слышал стук каблуков Лидиных туфель, она продолжала идти за мной. А мне в самом деле хотелось убежать от нее, потому что Лида задавала правильные вопросы, ответы на которые заставляли меня ненавидеть себя.
Она молча села за мной в повозку, обозначив извозчику, где высадить ее, Лидин дом находился практически по пути.
Погода была холодной, но солнце светило ярко, я внимательно смотрел за напряженной работой мышц коня впереди нас, слушал цокот копыт. Окна домов сверкали, богато и красиво одетые люди затмевали своим видом бедняков, оттого казалось, что нищих будто бы и нет вокруг. Продавали газеты, их заголовки вызывали тревогу, а еще торговали сладостями, люди ели их с довольными счастливыми лицами.
Перед выходом Лида коротко взяла мою руку и тихо сказала:
— На самом деле я вами восхищаюсь.
Ничего не пояснив, она вышла, оставив за собой загадку — что же она имела в виду? К чему такая противоречивость? Ей хотелось, чтобы я гадал, но я только злился.
Доехав до дома, я будто бы и забыл, что в кармане моего пальто лежит красноглазая птичка, и что я должен найти отца. Поцеловав маму, сестру и бабушку, я побежал в свою комнату на втором этаже, чтобы постепенно начать собирать вещи, которые могут мне понадобиться на фронте.
— Валеша, что ты опять удумал? — услышал я голос Риты позади себя. Она стояла, облокотившись на дверной косяк, в домашней шерстяной юбке и вязаной кофте, накинутой поверх рубашки, олицетворяя собой привычную уютность дома. Волосы у нее были растрепаны, лезли петухами из кос, вероятно, она не так давно проснулась. Ее вид в целом был сонным, хотелось отправить ее досматривать сновидения, если бы это не было бы привычное состояние моей сестры.
Я ничего не ответил ей, продолжая вынимать вещи из чемодана.
— Маруся сегодня приготовила твою любимую солянку, спускайся к обеду, мы тебя ждем и хотим, чтобы ты уделил нам время. Мы скучали, Валеш.
Я замер с вещами в руках, потому что я начинал понимать, что вел себя неверно, игнорируя семью. А потом я услышал, как Рита зевает.
— В общем, спускайся, мадам бабушка уже начинает злиться, — сказала она с новым зевком, я едва разобрал слова. Ритин скучающий вид меня не задел, наоборот, я больше прочувствовал, что я дома и хотя бы сегодня торопиться некуда.
Я побросал вещи и спустился вниз. За большим обеденным столом во главе, как и всегда, сидела бабушка, рядом с ней с одной стороны расположилась мама, с другой Рита. Папино место пустовало, видимо, он был на работе. Когда был еще жив дед, он никогда не занимал главенствующее место за столом, да и в целом, в доме, отец, сын бабушки, тоже никогда не претендовал на это место, и мне казалось, что мадам пустила бы скорее свою невестку, чем его. Многие посмеивались, что в нашем доме царил матриархат, но это было правдой. Бабушка не так давно еще руководила женской гимназией, но дома она свой главенствующий пост не оставила.
— Валерий, как всегда, не торопится к обеду, — сказала мадам, так мы привыкли называть в шутку бабушку. — Он не видит никакой проблемы в своем опоздании, такого интересного юношу можно и подождать.
— Приношу свои извинения, — привычно ответил я.
— Что ты? Думаю, это мы должны извиниться, что поторопили барина.
Мама заулыбалась мне и поманила быстрыми движениями рукой, чтобы я сел рядом с Ритой. Она все время улыбалась, и казалось, будто бы ни одна вещь в этом мире не способна ее расстроить. Она очаровывала людей вокруг себя. Бабушка часто делала ей замечания, что стоит быть серьезнее, но говорила их куда мягче, чем все прочие комментарии, которые она отпускала по поводу поведения других людей, тоже попадая под влияние маминой дружелюбности.
— Валентина Эрнестовна, Валеша устал с дороги, — сказала мама, — и, видимо, уже собирается в новый путь. Бери вилку и рассказывай, какими приключениями ты ведом.
Мама по-прежнему говорила со мной как с ребенком. Рита улыбнулась мне, поджав губы, приободряя меня. Я начал рассказывать о своей поездке в Сибирь, не упуская жестоких подробностей, однако обрамляя их более мягко, мама все округляла глаза, жалея и крестьян и меня, вынужденного заниматься этим неблагодарным делом, Рита смотрела на меня с сочувствием, забыв о правилах приличия и оперев голову о кулак, бабушка слушала на удивление молча. В конце она заключила итог:
— Людей перестали учить понятию чести.
Я хотел возразить, но почувствовал в ее словах укол в мою сторону, поэтому промолчал, но только сильнее утвердился в своей желании отправиться на фронт.
Закончив с обедом, я решил встретить отца после работы и сумел отвязаться от компании мамы и сестры, желающих прогуляться. Птичка лежала в моем кармане, я решил, что, прежде чем уехать, мне стоит выяснить семейную тайну. Отец должен был вот-вот заканчивать работать, и я надеялся, что в связи с моим возвращением он оставит свои партийные дела и направится домой.
Так и оказалось, я встретил его в середине пути. До его работы можно было дойти за полчаса, и он всегда ходил пешком. Отец шел широким нервным шагом, сжимая в руке в перчатке кожаный портфель и неся под мышкой газету. Его шляпа чуть съехала набекрень, а очки низко спустились по длинному носу. Вид у него был небрежный, рыжие усы не приглажены, он явно был глубоко увлечен своими мыслями, я видел по его горящему взгляду, что нечто его будоражило, казалось, он вот-вот заговорит вслух. Я шел прямо к нему, но он меня не замечал, поэтому, когда я схватил его за руку, чтобы он не прошел мимо, отец посмотрел на меня крайне раздраженно. Взгляд его стал яснее, он поднял голову, будто стараясь разглядеть меня.
— Валерий! — он крепко сжал мою руку и яростно затряс. — Ты вернулся как раз вовремя!
Мой взгляд скользнул по часам, висевшим на фасаде одного из домов, и я удивленно приподнял бровь.
— Вовремя?
В глазах отца снова загорелся этот нездоровый огонь, он не отпускал мою руку и только сильнее сжал ее.
— Скоро все начнется! Страну ждут великие перемены!
Я осторожно освободил руку из захвата и махнул ему, что сейчас я не хочу поддерживать этот разговор. Я взял отца под руку и повел с улицы в сторону сквера мимо домов с коваными ограждениями и заманивающих лавок торговцев. Высокий забор сменился тем, что был по колено, и мы двинулись по дорожке, присыпанной гранитной крошкой. Вокруг клены, липы и каштаны сбрасывали желтую листву нам под ноги, пахло сладковатой влажностью.
— Я читал твои письма, — сказал отец, — и понимаю, что это дело оказалось не для тебя. Но я скажу сразу: тебе ни в коем случае нельзя на фронт. Когда все начнется, тебе лучше оставаться в городе, чтобы быть в гуще событий, видеть, как вершится история прямо у тебя на глазах!
— Да? Я думал, что вся гуща сейчас на границах, — и, прежде чем отец снова вспыхнул своими несбыточными мечтами, я сказал: — Но давай сейчас не будем вести разговоров о политике. У меня есть к тебе другой очень важный вопрос.
Отец явно боролся с желанием продолжить свою любимую революционную тему, но все-таки смог взять себя в руки и натужено сдержано кивнул.
— Какой?
Я перешел сразу к делу и, достав из кармана деревянную птичку, передал ее ему. Сначала он не понял, что это такое, смотрев на нее с недоумением и немым вопросом в глазах о том, что я хочу от него услышать, а потом я увидел, как его пальцы плотно сжались вокруг игрушки. Он так сильно напрягся, что казалось, либо вот-вот лопнет кожа на перчатках, либо сломается птичка. Отец провел пальцем по рубиновым глазам и приподнял трезубец, подтвердив для себя теорию, что на обратной стороне надпись «тысяча девятьсот».
— Откуда это у тебя? — сдавленным голосом спросил он.
И я рассказал ему историю о бедной крестьянке Фросе и как я купил у нее эту игрушку. Отец схватился за голову, с него слетела шляпа, и казалось, что он вот-вот начнет вырывать себе волосы.
— Как мамино украшение могло попасть в крестьянский дом? — спросил я, поднимая его шляпу. Отец стал приходить в себя, попросил у меня папиросу и, чуть успокоившись, решил открыть мне тайну о своем романе после побега из ссылки, который закончился после его возвращения домой. Он со стыдом признался, что, когда уезжал из деревни, в самом деле думал, что нашел свою судьбу в Фросе, но потом он вернулся домой к маме, тогда я и Рита были совсем небольшими и очень хорошенькими детьми, и мы всей семьей отправились на зиму в Крым. Там он понял, что маму он любит куда больше, и в целом у него есть семья, и он не имеет права оставить нас. Но все-таки почти через год он вернулся обратно в те места, желая отблагодарить Фросю и старушек, которые ей помогали выхаживать его, и узнал о том, что теперь у него есть еще сын. Отец нервно говорил о том, что выбрал нас, потому что чувства к матери у него были сильнее, но я видел в этом другое: конечно, жизнь с законной женой и детьми среди людей своего круга было куда удобнее, чем с необразованной крестьянкой.
Отчего-то я разозлился больше не за ложь моей матери, а за обман этой Фроси, которую я едва знал. Возможно все потому, что я сам чувствовал вину перед этой женщиной, и сам видел ее унижения и страдания и не препятствовал этому. А еще я знал, что Трофимов выбрал ее для показательного наказания косвенно из-за моего отца, ведь она жила без мужа и мы с ним услышали, что в деревне о ней ходят слухи, будто она ведьма.
Я силился вспомнить подробности о ее сыне. Пока я ночевал в доме Сорокиных, следя за состоянием Фроси, то слышал, как мать и жена разыскиваемого Анатолия переговаривались между собой. Они боялись, что если некий Ванька вернется, пока Трофимов еще здесь, то, увидев мать, он сложит голову, потому что с его нравом попытается тут же взять грех на душу, убив ее обидчика. Из их дальнейшего разговора, я понял, что он Фросин сын и ему еще недостаточно лет, чтобы мы требовали отправить на фронт его. Да, ему должно быть сейчас шестнадцать лет. Носил ли мой неполнородный брат, обладающий столь грозным нравом, такое же отчество, как у меня? Мне захотелось познакомиться с ним, чтобы понять, сделала ли наша общая кровь нас хотя бы капельку похожими, несмотря на нашу разную жизнь.
Я разозлился на отца, но пообещал ему, что никто в нашей настоящей семье никогда не узнает об этой тайне, я не видел правильным омрачнять мамину жизнь преступлением, совершенным так давно. Но я не мог ему пообещать, что мой брат Иван никогда не узнает об этой истории, если мне удастся его однажды найти.
Ночью мне снились птицы — шумные лесные сороки и мрачные городские вороны, кружившие над моей головой. Некоторые из них попадали в клетки-птицеловки, другие грозно растопыривали когти, норовя меня поцарапать, но у всех у них глаза горели красным огнем. Когда я проснулся, то увидел, что оставил деревянную птицу прямо на тумбе у кровати, и она смотрела на меня своими рубиновыми глазами всю ночь. Мысль о том, чтобы избавиться от игрушки, промелькнула лишь на короткое время, я все-таки сунул ее в карман и решил носить при себе, будто языческий оберег.
Этим же вечером я вдруг получил записку от Лиды с предложением встретиться за ужином в ресторане при гостинице Дрезден. Я принял его, и с тех пор мы стали проводить вместе каждый вечер, многие из который заканчивались ночами в гостиницах. Лида по-прежнему иногда была со мной холодной и колкой, но в то же время я мог быть почти уверен, что свою внутреннюю страстность она отдавала именно мне.
Я оставил гражданскую службу, и никто не донимал меня из-за этого. По знакомству меня устроили работать в литературную газету, где я нередко предлагал в печать Лидины стихи и скромно придерживал свои, надеясь выпустить когда-нибудь собственный сборник малым тиражом.
Постепенно мое отношение к войне изменилось, а точнее к моему участию к ней. Раньше я стыдливо думал, почему, раз другие люди претерпевают лишения, губят свою душу и умирают сами, я должен оставаться наслаждаться мирной жизнью, теперь я стал больше уделять времени мыслям, что это война вообще не должна продолжаться. Она не вызывала поддержки среди населения, люди не понимали, что за умирали. И чем быть одним из тех погибших не за свои ценности, я решил, что я буду лучше тем, кто будет искать пути для выхода империи из войны.
Но я не искал, слишком увлеченный Лидой, вся моя борьба заключалась в том, что я проталкивал в печать стихи различных революционно настроенных поэтов.
Когда в Москве похолодало, большую часть вечеров мы с Лидой проводили в ресторане Метрополя за коньяком и танцами. У нас с ней был свой номер для фрустрации публики, который мы танцевали под «Маруся отравилась» Юрия Морфесси. Номер вызывал больше оваций, чем наши стихи, которые мы тоже иногда зачитывали здесь. Впрочем, здешнюю публику было удивить сложно, потому что старались многие. Но кроме футуристов и прочих артистов здесь собирались еще и различные политические общества, и, даже если я не отдавал свое сердце определенной идеологии, разговоров о политике я не мог не вести. Меня привлекали идеи многих социалистов, но в то же время я не был так радикален в отношении государственного устройства и отдавал предпочтение власти парламента, может быть, был бы не против конституционной монархии. Я не считал, что всю власть нужно отдавать людям из народа, это для меня было не столько радикально, сколько глупо, потому что я считал, что принимать решения государственной важности должны люди, специально обученные этому ремеслу. Впрочем, порассуждать о том, что делать с Россией, я мог и за любую сторону идеологов, но больше предпочитал говорить об искусстве.
В один из таких вечеров, когда город гудел известиями об убийстве Распутина, мы с Лидой, как и всегда, наливались в Метрополе. Оба мы старались не тратить деньги на еду, зато попеременно угощали друг друга коньяком. Она пила замечательно, опьяненной становясь чуть злее на язык или, наоборот, сентиментальнее, но никогда не опускалась до такого состояния, чтобы стыдиться себя. Когда она чувствовала, что перебирает, то поворачивалась ко мне и без стыда спрашивала:
— Валерий, у меня покраснел нос?
Я вглядывался в ее бледное лицо, на котором ярко были видны любые изменения, и выносил свой вердикт. Если ее нос краснел, это означало, что она больше не пила в этот вечер, и никогда не нарушала свое правило.
В тот вечер Лидин нос уже был красным и продолжал пить коньяк только я. Она без стеснения прижималась к моему плечу и громким шепотом рассказывала мне об услышанном.
— Артемьев говорит, что у царицы в спальне был телефонный провод, который вел специально в дом к Распутину для связи с ним в любой момент. Он говорит, что на нем она и повесилась.
— Напомни, а кто такой Артемьев? Я слышал, что у Александры Федоровны действительно есть свой телефон в спальне, но провод его ведет прямо в ставку немецких шпионов.
— Я тоже совершенно не помню, кто такой Артемьев, единственное, чем он известен, это подобным слухом, забудь о нем и больше никогда не вспоминай.
— Такая категоричность заставляет меня ревновать, не скрываешь ли ты ничего о нем, коль так отчаянно говоришь мне о нем забыть?
— А разве я тебе жена, а ты мне сторож, чтобы меня ревновать? — Лидия издала короткий смешок, — Нет, милый мой, я даже не уверена, что он Артемьев, а вовсе не Алексеев, Андреев или Александров, а может быть, я и вовсе его выдумала.
— Вероятно, вместе с царицей и убитым старцем, ведь реальность подчинена тебе одной.
И мы продолжали бы подобный абсурдный разговор и дальше, если бы нас не прервал громкий возглас, восставший над шумом голосов и музыки.
— Игнатова!
Лида вздрогнула и медленно отодвинулась от меня. Не оборачиваясь, она сказала мне тихо:
— Это Алексей Лутков, моя первая любовь, мы были соседями в столице.
Она машинально провела рукой по своему красному носу, и я впервые увидел, что она слегка стыдится себя. Лида медленно повернулась и сказала уже уверенным голосом:
— Лутков, ты нашел меня даже в другом городе в одном из самых злачных мест.
— Если Метрополь считать злачным местом, то я — прима балета, — он ей подмигнул. Это оказался симпатичный молодой мужчина, пышущий здоровьем и энергией, удивительно загорелый для московской серой жизни. Впрочем, вероятно, это было обосновано тем, что на нем была форма морского офицера. Как и многие моряки, он был небольшого роста, но хорошо сложен и подтянут. Его лицо было не лишено благородства, однако наглый взгляд делал его проще. Впрочем, Лида в Петрограде с родителями жила недалеко от дворцовой площади, и вряд ли ее сосед мог быть неблагородных кровей.
Они обнялись, и, отстранившись от Лиды, Лутков посмотрел на меня.
— На самом деле не прима балета, а капитан второго ранга, командир эскадронного миноносца, Алексей Лутков, — он протянул мне руку.
— Валерий Воронков, редактор литературной газеты.
Он едва заметно усмехнулся, но этим жестом обесценил всю мою профессию. Потом снова повернулся к Лиде.
— Не могу поверить, что мы вот так просто встретились. Сколько лет, сколько зим, Лидка! — он наигранно смутился своей фамильярности, — Прошу прощения, Лидия Васильевна, так вернее? Ты хоть еще Игнатова? Или, может быть…
— Игнатова. Ей-богу, Леша, прекрати паясничать.
Я тогда впервые ощутил настоящую ревность и решил, что нам с Лидой действительно нужно пожениться. Она любила мучить меня и заставлять ревновать, но все это была игра, которая хоть и могла иногда меня задеть, но будто бы не по-настоящему. Подсознательно я всегда знал, что Лидино сердце принадлежит мне. Но в этот раз все оказалось по-другому, может быть, дело было в том, что Лида всегда посылала знаки мужчинам нашего круга общения — поэтам, журналистам, актерам и просто говорливым бездельникам, — этот же капитан должен был быть будто совершенно не в ее вкусе. Обычно у Лиды не вызывали никакого интереса и даже уважения люди, посвятившие свою жизнь военной службе, это раз, а два — она никогда ни с кем не терялась, кроме меня.
— Не слышал о вас ранее, вы знакомы давно? — спросил я, и опять по губам Луткова пробежала короткая усмешка, будто он счел это не за выпад в свою сторону, а за показатель моей неуверенности и уязвимости положения.
— Я даже не помню, когда мы познакомились, — тут же отозвался он, — знали друг друга все детство, росли вместе. Потом все случилось в один момент, я поступил в морское училище, а Лида с семьей переехала в Москву учить немецкий. Потом по окончанию меня отправили в Черноморский флот в Босфор под руководство адмирала Колчака, а там сами знаете, что было… И вот до этого самого момента нам удавалось общаться только в переписке! Наверное, мое письмо о командировке в Москву не опередило меня?
На самом деле я солгал, сказав, что никогда не слышал его имени, Лида кое-что рассказывала, но хоть эти детские воспоминания и казались мне занятными, я никогда не предавал им особого значения. А вот их переписка стала для меня откровением.
Лутков сел к нам за стол, и беседа продолжилась в подобном соревновательном духе, он вспоминал что-то из их общего прошлого, я старался рассказать о нашем нынешнем общем времяпрепровождении, а Лида больше молчала. Мне казалось, что она старательно пыталась показать себя более приличной воспитанной девушкой, а не наоборот, шокировать подробностями своего вольнодумства.
Так мы продолжили мучить друг друга и дальше. Лида утверждала, что у нее с Лутковым ничего нет, в этот момент она была искренней, смотрела на меня широко раскрытыми глазами с черными ресницами в комочках. Это пугало меня больше всего, обычно она намеренно юлила, даже врала, чтобы позлить меня, а теперь старалась убедить меня в том, что ничего нет. Но более всего меня тревожило то, что Лида будто бы старалась казаться рядом с ним лучше.
Я даже думал, неужели все произойдет совсем наоборот? Я не спешил знакомить Лиду с семьей, но кое-какие слухи доходили, особенно их любила мама. Она говорила обо мне Рите: «Валеша нагуляется со всякими, а потом женится на приличной девушке, потому что такую он и полюбит». Но мне тот архетип девушек, который подразумевала моя мама, не казался привлекательным. Получалось, будто бы это Лида «гуляла со всякими», один из которых был я, а свое сердце желала отдать кому-то куда более положительному.
Лутков не отставал от нас и дальше. Он сам звал нас в рестораны, а если мы куда-то шли сами, то непременно оказывался там. Лутков интересовался и Лидиным творчеством, но, казалось, оно ему не нравилось, прочитав очередной стих, он долго молчал, а потом глубокомысленно заявлял: «интересно». Лидины не по-зимнему легкие платья и макияж будто бы тоже не приводили его в восторг, иногда он спрашивал: «Это сейчас так носят? Я немного отвык от моды за то время, что провел на войне».
А я все думал, когда же он вернется вновь на свою войну. Мне даже в голову лезли непатриотичные греховные мысли: если война может забрать Лешку Лутова, то пусть продолжается. Потом я думал, на одном Луткове мир не смыкается, а вот на Лиде он смыкался все больше.
Он осуждал Лиду за ее славу, но все-таки не отставал от нее. Мне думалось, он влюблен в какой-то другой Лидин образ, он все вспоминал ту девочку по соседству в шляпке с голубыми лентами, которая любила выходить в ней на балкон и просовывать ножку в светлых туфельках между кованой решеткой. Он часто говорил об этом образе, а потом рассказывал, как видел на этом балконе ее черные кудрявые волосы без шляпки, как они ловили блики фонаря, стоявшего прямо рядом с ее домом. О том, как она приносила стул, и читала книги даже по ночам, и вместо закладок использовала перья птиц, которые иногда подхватывал ветер и уносил вдоль улиц. Обычно Лида не пила при нем, но стоило ей услышать про этот балкон, как она заказывала себе коньяк.
А вот Лида в ранней юности, видимо, была влюблена именно в тот образ, логичным продолжением которого являлось то, кем он стал сейчас.
В самые холодные февральские дни Лида прочитала свои новые стихи. «Атласной лентой сдерживаю тело, чтоб не упало в ноги, к пяткам, где душа. И ветер не играет синей лентой…» — и прочие развенчивания ее прекрасного образа. Лутков хлопал стоя, громко, с насмешкой крича ей «браво!» и привлекая внимание окружающих, потом плюнул в пол и ушел. Лида тогда тоже сорвалась с места, но не побежала за ним, а стала искать извозчика, чтобы доехать до дома. Я пытался ее проводить, хватал за руки, а она просила оставить ее. В итоге я вернулся в ресторан, а потом очутился у одного своего приятеля, от которого уехал только после обеда следующего дня, когда наконец сумел протрезветь.
Дома я ожидал нападок и нотаций бабушки о том, что я гуляка и разгильдяй, но мадам забыла прочитать мне их. Когда я зашел, то встретил на первом этаже Луткова, которого провожали все женщины моей семьи. Он обматывал шарф вокруг шеи и все никак не мог его завязать, но не из-за неловкости, которая ему вообще свойственна не была, а из-за какой-то счастливой растерянности, которой он вдруг был охвачен. Он улыбался, был как всегда приветлив, но будто чуточку смущен.
— Мы были рады знакомству, Алексей Климович, — сказала бабушка.
— И я, и я, премного рад, — он раскланялся.
Мадам стояла с прямой как палка спиной, сложив руки в замок у юбки, обычно такая поза придавала ее виду еще большую надменность, но сейчас она смотрела за Лутковым скорее с интересом.
— Вы приходите к нам еще, обязательно, мы всегда рады друзьям Валерия, — радостно говорила мама неправду, ведь обычно она не была счастлива видеть моих друзей. — А вот и он сам! Валерий, что же ты раньше не познакомил нас со своим другом?
— Что здесь происходит? — спросил я наконец отмер и принялся отряхивать сне с плечи пальто.
— Хотел с тобой повидаться, а ты…
— Не каждый раз предупреждаешь, что не собираешься быть дома к обеду, — закончила за него мадам. — Поэтому мы пригласили Алексея Климовича к столу.
Ко мне интерес у Луткова сразу пропал, и он снова повернулся к моей семье.
— Еще раз всех благодарю за знакомство, обед и интересную беседу. Кстати, да… Маргарита Григорьевна, я не так много пробыл в Москве, но ни разу не видел вас ни на одном вечере.
— Иногда я бываю на спектаклях, — тут же смело отозвалась Рита.
— Она у нас такая домашняя девочка, — сказала мама. — Устает, конечно, на учебе, но как приходит с этих своих высших женских курсов, так сразу в свою комнату спать или читать, и никуда почти не выходит. Конечно, учеба на медицинском факультете дается нелегко, но я ей постоянно говорю, что нужно и о себе думать.
— Медицинский факультет? Это очень интересно было бы узнать, каково там учиться…
— Думаю, что за ужином в следующую среду Маргарита могла бы вам рассказать, — сказала бабушка, которая крайне редко раздавала кому-то приглашения в дом. — А теперь не будем вам задерживать.
— Правда? Я обязательно приду, значит, в следующую среду. Да-да, а теперь всего хорошего!
Все еще раз с ним попрощались, и он торопливо направился к двери. Я вышел вслед за ним. Даже после нескольких минут в натопленном доме на улице казалось невыносимо холодно, кожа на лице будто натянулась, мгновенно замерзнув. Белый чистый снежок начинал заметать мои только что оставленные следы. Наши пальто казались особенно черными посреди заснеженной темноты.
— Так зачем ты приходил ко мне? — спросил я, машинально пряча руки в карман.
— Да я насчет Лидки, — ответил он без всякого интереса. Снег налип на его волосы, а в моей шляпе скопилась уже целая ямка, наполненная снегом. — Да впрочем… Живите счастливо! Это я и хотел сказать. А коль обидишь ее, отвечать будешь головой. Свидимся!
Лутков пожал мне руку и, больше ничего не сказав, сбежал по ступенькам вниз и вскоре потерялся за стеной снега. Я еще некоторое время смотрел ему вслед, но различить его силуэт не получалось.
Когда я зашел в дом, бабушка и Рита стояли перед зеркалом.
— И какое впечатление ты о себе производишь, ты только посмотри на это! — мадам стукала сухим пальцем по выбившейся пряди из косы Риты. Та лишь только сморщила нос в ответ, но стоило бабушке убрать руку, как на Ритином лице вдруг снова появлялась легкая улыбка, которую ей сложно было сдержать. Потом Рита вырвалась из бабушкиной хватки, подмигнула мне и побежала наверх в свою комнату.
— Расскажи мне про этого очаровательного моряка, — сказала мама, беря меня под руку. Я неохотно рассказал маме о Луткове в паре фраз, вся эта история мне не нравилась.
А на следующей неделе прямо на улицах раздавались выстрелы. Последнее время я был увлечен только Лидой и всем вокруг нее, поэтому не заметил, как жестокая реальность вокруг стала касаться и меня. Казалось бы, в ресторанах разговоров-то было только о революции и я даже принимал в них участие, но я совершенно оказался не готовым к тому, что началось.
— Попрыгунья Стрекоза лето красное пропела, оглянуться не успела, как зима катит в глаза, — сказала мадам, пока я с ошарашенным видом смотрел в окно, где по улице за неким господином без головного убора гналось два городовых. Его шапка осталась лежать в начале улицы. Пока господин боролся с городовыми, из-за закоулка выскочил мальчишка-беспризорник Богданчик, мы его периодически подкармливали, а мама вязала ему варежки, он схватил шапку и тут же скрылся в переулке снова. Вот кто никогда не растеряется.
Мама ходила из стороны сторону, измеряя шагами ковер.
— Гриша вчера прибежал с этими листовками о событиях в Петрограде, а с тех пор не появляется. Где я его должна искать, по квартирам тех его друзей?
— Мам, я уверена, что папе сейчас есть что обсудить, и он скоро вернется, его не надо искать.
Рита присела на край подоконника, подобрав под себя ноги, и тоже рассеянно смотрела в окно.
— Его снова сошлют! А он обещал мне, что больше там не окажется! Да и здоровье у него уже не то…
— Скоро он поймет, что его спесь и спесь ему подобных не может увенчаться успехом, и успокоится, — сказала мадам.
— Он должен был понять это еще после первой ссылки!
Мадам только поджала губы и ничего не ответила, ведь это все-таки был ее сын.
Я сказал:
— Я поищу его.
В маминых глазах промелькнула надежда. Она посмотрела на меня серьезно практические впервые в жизни, и в этот момент в дверь позвонили. Мы все встрепенулись, а мама побежала открывать ее. В дом вбежала Лида, оставляя мокрые следы от сапог на коридорном половике.
— Там бунт рабочих, Валерий!
Ее глаза горели от возбуждения и восторга, лицо приобрело естественный румянец, рот был приоткрыт, будто она замерла на вдохе. Я сразу подошел к шкафу и стал одеваться для улицы.
— Что там происходит? — спросила Рита.
— Я совершенно не знаю! — с таким же восторгом ответила Лида.
— Нет, подожди, Валера, не ходи! А то тебя сошлют вместе с отцом! — опомнилась мама и вдруг схватила меня за руку, будто действительно собиралась не пускать.
Я улыбнулся ей мягко и доверительным голосом сказал:
— Мы лишь издалека посмотрим и узнаем все новости. К тому же, скорее всего, там я и найду отца.
Мамино сердце мой голос утихомирил, она закивала, а потом я мягко убрал ее руку.
— А вы и есть та самая Лидия Васильевна, о которой так много говорил Валерий? — строго спросила мадам, которая даже в такой ситуации успевала думать о правилах приличия. Лида улыбнулась, вся будто светясь изнутри, такую искреннюю радость она показывала мне редко, а потом поклонилась своим театральным жестом.
— Рада была со всеми познакомиться! — звонко сказала она, схватила меня за руку, и мы вдвоем выбежали на московские беспокойные улицы.
Мы мчались с ней по дорогам в сторону центра, в любой момент готовые свернуть в эпицентры народных волнений. Большинство прохожих тоже куда-то торопились, некоторые же шли очень целенаправленно, с агрессивной решительностью на лицах.
Большинство направлялись в сторону Кремля, некоторые ориентировались на нас, а мы следовали за людьми впереди. Кто-то что-то искал, а люди нашего круга негромко спрашивали у нас:
— Вы слышали о Петрограде? Вы слышали, где все начнется у нас?
Люди, более просто одетые, могли посматривать на нас неодобрительно, но некоторые, наоборот, открыто улыбались, будто чувствовали, что мы все сейчас едины. Один широкоплечий мужик в шапке набекрень окликнул меня, а потом схватил за плечо так неожиданно, что Лида ахнула.
— Друг, это ты у нас в мастерской речи читал? Нет? Странно, а мех такой же рыжий на пальто. И не знаешь, где с металлического завода собираются? Ну гуляй тогда.
От него было странное ощущение, что если бы мы с ним вдруг оказались все-таки далеко не друзья в идеях, то он бы не дрогнув придушил меня своими большими от работы руками. Но если бы я оказался тем самым человеком с рыжим воротом, то он мог бы пойти со мной плечом к плечу в любой бой.
— Удачи! — крикнул я ему вслед, и он поднял руку, сжатую в кулак. Вокруг его рукава был намотан красный платок.
Иногда нам встречались небольшие группки людей, столпившихся у очередного оратора, но все они так или иначе говорили о свободе, хлебе и неминуемых переменах.
Как-то нам удалось увидеть даже господина с лисьим воротом, ведущим за собой мужчин рабочего вида, мы стали искать нашего встречного товарища, но не нашли его ни среди толпы, ни где-либо в округе.
По городу ходили жандармы, которые тоже собирались группками, видимо, боясь появляться в одиночку; они разгоняли собрания, крича о том, что митинги со вчерашнего дня в городе запрещены. Но люди, охваченные революционной лихорадкой, вели себя храбрее, чем в любой другой день, и снова собирались, стоило только жандарму скрыться в переулке. Ходили военные, тоже группами, вооруженные ружьями, они выглядели потерянными, несчастными и даже испуганными. Только казаки держались наглее — эти до сих пор умели внушать некий страх, но они тоже не спешили лютовать.
Никто не обращал внимания на холод и снег, наоборот, стоило отвести взгляд от странно взбудораженных людей, как непременно возникала мысль — а вокруг сказка, стоят столетние дворцы, посыпанные блестящей белой пыльцой, внутри них люди, припавшие к окнам и жгущие свет, а над всем этим сияет луна.
В конце концов мы вышли к городской думе, вокруг которой столпилась огромная толпа людей. Большинство из них были люди рабочего класса, но попадались самые разные. Мелькали красные полотна с лозунгами, один простой и страшный не раз повторялся в толпе — «долой самодержавие!». Единого оратора не было, периодически кто-то взбирался на возвышения и вещал все о том же, но, чтобы они не говорили, все воодушевляло, делало кровь горячее и внушало надежды на перемены. Мы видели, что некоторые и преисполнялись яростью, она легко загоралась в их глазах. Нас с Лидой скорее обуревало именно вдохновение, ведь было бы лицемерием злиться, нас лично лезвие нынешней власти почти не задело, но нам хотелось бороться против закостенелых устоев и людей, которых мы не выбирали. Мы не шли в самую гущу, держались чуточку в стороне, но кричали вместе с толпой лозунги не менее громко. Снег ложился на наши запрокинутые лица.
В какой-то момент кто-то снова схватил меня за руку, и я увидел отца. Мы с ним горячо обнялись, будто не виделись много лет, и по-настоящему были рады видеть друг друга. Это оказалось счастьем — быть объединенными общей идеей, которую, правда, на тот момент, я не мог сформулировать четко. Я представил ему Лиду, и он был рад ей не менее, чем мне.
— Очень, очень приятное знакомство! — все повторял отец, прижимая руку к груди. Я забыл его спросить, когда он вернется домой, но и это было не к месту, потому что я знал, что, пока революция не свершится, ничего другое не имеет значение.
Потом он вытянул нас из толпы и повел под козырек крыши неохраняемого здания, где какие-то люди выдали нам красное длинное полотно и банку белой краски.
— Нужно написать грамотно: «мир всему миру, земля народу», запомнили?
Мы запомнили и с радостью приняли задание. Краска с трудом ложилась на морозе на тугую ткань, но мы писали очень старательно. Закончив с полотном, мы оттащили его сушиться и стали сторожить, чтобы никто его не затоптал.
Рядом какие-то женщины принесли самовар и периодически бегали за новой водой и углем, они наливали кипяток в кружки всем желающим, и даже мы его выпили, не брезгуя, из общей посуды, потому что вспомнили о существовании холода после того, как долго держали кисти в руках.
Ни отца, ни людей с краской уже рядом не было, но вскоре к нам подбежала незнакомая женщина и вручила новый кусок ткани.
— Это вам передать?
— Нам, нам! — согласились мы и стали раздумывать над новым лозунгом. Можно было проявить самодеятельность, можно было воспользоваться столь часто повторяемой отцом фразой «Земля и воля», или в очередной раз написать «долой монархию». Но мы так и не успели приступить к новой надписи, потому что шум на площади стал нарастать, потом раздались выстрелы, кто-то побежал, но их было немного, большинство осталось. Завязалась потасовка; я даже не помню, как это произошло, но в какой-то момент я обнаружил себя в драке с незнакомым солдатом, он не воспользовался оружием, которое у него непременно было, и я разбил ему нос. Кровь почти не была видна на его шинели в темноте, зато несколько красных капель остались на затоптанном снегу. Солдат посмотрел на меня удивленно, потом махнул рукой.
— К черту! — задорно сказал он и скрылся в толпе.
Потом Лида потянула меня за руку и сказала, что нам нужно бежать. Она тянула меня в переулки и быстро виляла между ними, будто бы с детства росла в Москве. Когда холодный колючий воздух после бега стал разрывать грудь и живот, мы, наконец, остановились отдышаться. Мы стояли, опираясь ладонями о колени и пытались наладить дыхание, а когда я разогнулся, то увидел перед нами церковь.
— Будь моей женой, — сказал я ей срывающимся голосом, это вышло просто и без романтики, но в тот момент я себя не корил за неоригинальность. Лида закивала, еще не в силах произносить слова.
— Прямо сейчас, — сказал я и, собрав последние силы, стал подниматься по ступеням церкви. В дверь пришлось колотить долго, а когда наконец перед нами появился священник, я стал уговаривать его обвенчать нас. Он сопротивлялся недолго и согласился сделать это без предварительной записи. Он тоже был взбудоражен тем, что происходило на улице, поэтому принимал импульсивные решения. Мы стали искать людей в качестве свидетелей на улице, и первые же мужчина и женщина согласились.
Мы стали с Лидой мужем и женой.
И все равно ночь мы провели в отеле, будто бы еще крали любовь друг у друга, но сил объявлять дома о нашем венчании ни у нее, ни у меня не было. Всю ночь мы пытались согреться, и наутро проснулись с ней словно больные с ватными телами, горячими лбами и головной болью. Стреляла артиллерия, мы слышали взрывы так, будто они происходили прямо у нашего уха. Мы через кое-как спустились, ресторан еще работал, будто бы за окном не давили людей, не связывали военных, не били окна, и мы тоже позавтракали как ни в чем не бывало. Еда дала нам силы, и мы снова отправились на улицу.
А вскоре мы узнали, что Николай Второй подписал отречение от престола.
Большая часть молодежи ликовала так, будто бы Николай Второй сделал что-то лично плохое каждому.
Я по-прежнему работал в газете, присылаемое творчество стало более политически ориентированное, или я во всем видел скрытые смыслы, которые больше говорили обо мне и времени, чем обязательно об авторе. Казалось, что даже в самом коротком произведении можно было найти аллюзии на происходящее в стране, на временное правительство, советы рабочих, войну, которая все еще гремела. Все вокруг стали политиками, и я в их числе.
Я выступал за аграрный террор, но я был против разрушения традиций и кощунственного отношения к религии. Мне было не до конца понятно, откуда во мне это взялось, может быть, я пропитался к крестьянам любовью после той короткой командировки, а может быть, убеждения отца оставляли свой отпечаток. С другой стороны, я, как истинный горожанин, практически не сталкивался с сельской жизнью, мы никогда не выезжали летом за город, оставались в Москве или предпочитали длительные, почти мучительные поездки на поезде к морю. Некоторые мои приятели гораздо плотнее встречались с крестьянами, но мне казалось, что мое чувство нежнее, чем у большинства. Вероятно, чувство вины оставило глубокую ссадину в моей душе из-за той крестьянки Фроси, матери моего брата.
Лида была более радикальна, ей все на свете казалось хрупким и легко разрушаемым, она считала, что мы сможем построить новое, только стерев под основание старое. Иногда мы сходились в споре, но быстро мирились, потому что с тех пор, как она стала моей женой, мы старались быть друг к другу нежны.
Кроме того, тайно, стыдясь самого себя, я считал, что слишком резкие перемены могут оказаться не бережными к людям, я боялся совершенно новых форм правления, и из всего выбирал конституционную монархию. В творчестве я старался фраппировать публику, а в этом был наиболее консервативен из всех либералов.
Конечно, возвращения наследственный монархии я не желал. Царя Николая больше никто видеть не хотел. Даже мадам не высказывалась в его поддержку — она скорее не принимала перемены, чем одобряла именно царя.
— Сначала сожгли дом, а теперь собираетесь строить? Из чего, из пепла? — спрашивала она и внимательно смотрела на меня, ожидая продолжения дискуссии. Иногда я ее развлекал различными мнениями, среди которых я крутился, но непременно из каждой беседы она выходила победителям.
У Лиды были острые ответы на этот вопрос, я же скорее склонялся к бабушкиному мнению, но не признавался в этом даже ей самой.
Иногда мы приходили с Лидой на ужин, и тогда мадам адресовала этот вопрос ей. Лида старалась отвечать вежливо и тратила на это много сил, потому что коверкать свое мнение она не могла, но и портить отношения с моей семьей тоже не собиралась.
— Валентина Эрнестовна, давайте не будем с вами разводить демагогию. К абстрактному сравнению, живущему по заданным вами правилам, я могу придумать ответ, подчинив реальность вопроса себе. Вы спрашиваете, сожгли дом и что теперь строить новый из пепла? Нет. Ведь вокруг дома полно прочных деревьев, из которых можно, приложив усилия, сделать дом еще лучше прежнего.
Рита говорила мне про Лиду:
— Твоя жена напоминает мне мадам бабушку.
В этот момент ее улыбка становилась очень ехидной.
— Чем же? — совершенно искренне удивлялся я, потому что в самом деле считал их самыми не похожими друг на друга людьми, насколько это возможно среди женщин одного социального класса.
— Она тоже очень строгая, и ей не возразишь.
Мама же общалась с Лидой тепло, но я видел, что та ей нравится не слишком. Мадам же, несмотря на частые замечания в ее сторону и явную неприязнь к вызывающим платьям и макияжу, будто бы, в самом деле, ее уважала.
Отец пропитался любовью к Лиде и каждый раз при встрече с восторгом вспоминал, как мы повстречались с ним на митинге в феврале. Но его мнение было не в почете в семье, несмотря на то что он сейчас занимал важную должность при представительстве временного правительства в Москве.
Каждый день он приходил взбудораженный от настоящих политических дискуссий. Мама и мадам, привыкшие, что отцовское увлечение политикой не приносит никаких плодов, все будто не могли поверить, что он стал действительно важной фигурой и каждый раз удивленно притихали, когда папа рассказывал о прошедшем дне. Отец решал судьбы страны, это вытягивало из него силы.
А мы с Лидой снимали квартиру. Первые месяца после революции я был взбудоражен вместе со всеми, спорил, искал свою точку зрения. Постепенно я охладел, меньше стал обращать внимание на идеологический подтекст в стихах и печатать только то, что задело струны моей души и на более индивидуальном, чувственном уровне. Я занялся квартирой, для ее обустройства мне нужны были деньги. Я все-таки решился выпустить свои стихи, но присылал их в другие газеты, потому что мне было неприятно самому себя одобрять в печать на своем месте работы. Лида посмеивалась надо мной и говорила, что она не чувствует никакого стыда, что всем вокруг известно, что ее дрянные стихи печатаются лишь потому, что она была любовницей редактора. Теперь она стала его женой, стихи в газете выходят все с той же частотой, но новость стала не такая интересная.
Редактор рубрики новостей из мира науки эмигрировал в Чехословакию, поэтому я постепенно занял его место, хотя не то чтобы имел большой интерес к этой теме. Постепенно Лида тоже нашла работу и стала переводить немецкие издания на русский язык при университете и иногда вести группы студентов. Кроме того, у меня были деньги из семьи, но мне хотелось обустроить нашу квартиру лучше, поэтому приходилось много работать.
А потом нас обокрали, вынесли практически все, что было не прибито: и вещи, привезенные нами с Лидой из родительских домов, и те, что мы купили сами. Преступность ушла в разгул, в начале марта на фоне всех волнений из тюрем были освобождены политические преступники, а с ними еще многие другие люди. Кроме того, стражи порядка то были, то нет, и не всегда было понятно даже им самим, кому они служат. Одному по безлюдным улицам ходить было страшно и небезопасно, а оказалось, что квартиру сейчас тоже нужно было сторожить.
Лида потеряла дар речи, увидев пустую квартиру, а я нащупывал в кармане свою деревянную пташку с рубиновыми глазками, будто бы и ее могли украсть заодно у меня из кармана.
Обездоленным, нам пришлось переехать в мой родительский дом.
Постепенно политическая жизнь страны для меня полностью отошла на второй план, я старался меньше вступать в дискуссии и не воспринимать все услышанные новости в качестве правды. Даже Лида стала чуть менее активна в этом, ее увлекла работа со студентами, она сама была едва старше их, поэтому дискуссиям в Метрополе она предпочитала общение с ними.
Публичное чтение стихов мы с Лидой тоже постепенно оставляли, ее больше не развлекало чужое мнение насчет ее творчества, она говорила, что всю возможную критику и словесные аплодисменты уже выучила наизусть, все стало слишком предсказуемым. В этом не было излишней театральности, я видел, что это действительно так: после многочисленных изданий в журналах Лида имела довольно большую славу среди писательских кругов и больше в чужом одобрении не нуждалась. Я же вдруг стал скромным и скрытным в плане своего творчества, раньше мне всегда хотелось показать себя, а теперь любой комментарий про мои стихи казался мне глупым и пошлым, мне казалось, что люди не умеют обращаться с тем сокровенным, которым с ними делится автор. Впрочем, мадам говорила, что я добровольно обнажаю свою душу, поэтому мне нечего удивляться, если люди посмеиваются над тем, что король-то голый. Эти ее слова всегда раздражали меня, а теперь мне хотелось найти себе псевдоним и скрыться за ним, чтобы люди не ассоциировали мое творчество со мной, ведь мои переживания в это неспокойное время казались мне слишком личными.
От них я прятался в работе. У меня появился новый интерес в моем деле: в связи с отменой цензуры и свободой слова я стал выискивать те стихи, которые ни за что бы не напечатали в другое время. Отец твердил, что свобода слова теперь будет отныне всегда, мадам же смеялась и говорила, что будет большой удачей, если на рты всем бесконечным говорунам, вещающих теперь с каждого угла, наденут намордники через год, но скорее всего, это произойдет раньше. Я не был так критичен, как мадам, но и мнение отца считал слишком наивным. В семье он слылся большим мечтателем и то, что впервые за долгие годы его идеи действительно имели вес и он заседал в городской думе, не снимало с него этого клейма до конца. Но я посчитал своим редакторским долгом выпустить все то, что может быть услышано только сейчас, пока вновь над нашим печатным станком не будет висеть лезвие цензуры.
Я старался заработать больше, потому что не исключал, что у нас с Лидой может появиться ребенок. Тогда нам точно лучше будет жить отдельно, мы и сейчас могли бы снимать недорогую квартиру, но ограничивать себя маленьким жильем вдали от центра города не хотелось. Мама уговаривала меня пойти работать к отцу, но работа с нынешним правительством казалось временной, об этом даже говорило название, тем более мне нравилась моя работа, поэтому я не пользовался своими отныне влиятельными родственными связями.
Кроме того, я не просто не мог исключить, я хотел, чтобы у нас с Лидой был сын или дочь. Нутряной страх прекращения существования на фоне всех событий тайно ото всех накрывал меня. Маленькая часть моей большой жизни могла сохраниться в стихах и в детях.
Все лето я сидел в редакции, Лида в университете, папа в думе. Рита врачевала на практике в госпитале, и, как оказалось, вела переписку с Лутковым, с которым даже не успела поужинать после их знакомства. Он уехал в Петроград, чтобы быть при своей морской академии, пока ситуация окончательно не утихнет. Мадам читала толстые немецкие или английские романы, мама ходила по театрам. Где-то далеко на Западе шла война.
А потом выстрелы вновь послышались и на наших улицах. Пришли вести из Петрограда о помещении под арест большевиками временного правительства. Город затих лишь на пару часов, чтобы вновь потом разрываться от паники. В этот глаз бури отец неожиданно пришел в дом и сказал, что всем нам нужно уехать. Он говорил твердо, убедительности ему придавало то, что в противовес февральским событиям он не пропал, а пришел к нам первым делом предупредить об опасности.
Дома были все кроме Лиды, которая задержалась в университете.
— Куда мы поедем? — спросила мадам.
— К Оле, я недавно узнавал о ней, она живет сейчас за городом.
Он говорил о своей старшей сестре, обладающей куда более спокойным и твердым нравом. Тетя Оля была старшей дочерью мадам, уравновешенной и хозяйственной женщиной, примером благополучия. Бабушка часто говорила о ней, но жить осталась при нашем доме в семье моего бедового папы, хотя предлагали ей жилье оба ее ребенка. Сейчас мадам выказала уважение папе и не стала ни препираться, ни переспрашивать, а кивнув ему, пошла собираться.
Рита, встретившая эту новость за перечитыванием конспектов, подняла голову, ее сонные глаза стали удивительно ясными.
— В городе будут раненые?
Отец растерялся.
— Да-да, вероятно…
— Тогда мой долг остаться, моя помощь может понадобиться в госпитале.
Лицо отца опять стало жестким и решительным, мне вдруг пришла странная мысль, что за время работы в думе он тоже повзрослел, как бы неуместны ни были этим слова для человека его возраста.
— Ты обратишься в местный госпиталь, люди везде одинаковые, поможешь там.
— Но здесь помощь будет нужна острее.
— Мы толком не знаем, что происходит сейчас у Кремля, и ты думаешь, раненые будут только в Москве? Поверь, там твоя помощь будет так же важна.
— Я в любом случае не могу пропустить учебу.
Мама вдруг повысила голос, что почти никогда не делала.
— Ритуля! Сейчас самое время присушиться к отцу, это серьезное дело! На неделю уедешь, за это время ты мало пропустишь, потом вернешься и догонишь.
Мама сама не знала, что именно происходит, но то, что дело было серьезное, согласны были все, объяснить мог лишь разве папа. Рита еще раз посмотрела на хмурое лицо папы, на мамино тревожное, потом на меня, я кивнул ей.
— Ладно. Но если я пойму, что моя помощь необходима в городе, я уеду, — сказала Рита и стала складывать свои записи.
— Валера, — сказал отец и взгляды обоих родителей с тревогой уперлись в меня, — Лидочка еще не дома?
— Еще в университете, пойду ее встречу.
Я постарался вглядеться в глаза отца, чтобы прочитать в них, беспокоит ли его то, что Лиды до сих пор нет. Подсказки он мне не дал, и я отправился в неведение на улицу.
Еще ничего не происходило, но город уже весь подобрался от напряжения. Люди торопились, не рассматривали витрины, не останавливались поговорить со знакомыми на улице. У одних взгляды были устремлены вниз под ноги, другие же прямо на ходу читали газеты, но все они были готовы в любой момент встрепенуться и побежать от резкого звука. Я вспоминал зиму, тогда я толком не знал, за что именно борюсь, но точно ощущал, что это делать нужно. Я боролся против тысячелетней истории за свободу, и вроде бы кое-как мы это получили, новой борьбы мне не хотелось. Я все пытался подумать о большевиках и об их идеях, вспомнить поэтов-приверженцев из Метрополя, но мысли не могли собраться. Их целенаправленности мешал вопрос — а если что-то уже началось и Лида не просто задержалась на работе? Мы бегали с ней, окруженные солдатами, городовыми и казаками, а теперь я боюсь каких-то большевиков?
Я так и не успокоился, пока не дошел до университета. Вокруг него стояли студенты группками, они все казались более взвинченными, чем прохожие на улице. Они встретили меня неодобрительным взглядом, а когда я пошел к ступеням, меня остановили.
— А вы куда направляетесь?
От волнения я не мог сформулировать мысль достаточно хорошо.
— Я учился здесь… Но я здесь не поэтому, я ищу Лидию Васильевну Воронкову, я ее муж.
Мне повезло, оказалось, что остановивший меня студент, ее знал.
— Вы внутрь не ходите, подождите здесь. Я ее позову.
Я поблагодарил его и отошел в сторону. Раз он мог ее найти, значит, все было хорошо. Я пытался повторять эту мысль про себя, но мои руки все ровно дрожали, пока я подкуривал. Мое состояние мне было необъяснимо.
Мне казалось, что прошла целая вечность, прежде чем я увидел Лиду, сбегающую по ступеням в распахнутом пальто. Она схватила меня за руку и коротко поцеловала, что позволяла себе делать в ресторанах, но не в университетской среде.
— Валера, студентам раздают винтовки. Формируются добровольческие отряды.
— Для чего?
— Защитить город от большевиков.
То, как она сказала последнее слово, дало мне понять, что большевики отныне для нее враги, хотя недавно она сама заигрывала с их идеями.
— Нам нужно вернуться домой. Отец хочет отправить всех к тете Оле.
— Но мы же не поедем? Ты же знаешь, что нам нужно будет вернуться, чтобы понимать, что происходит в городе. Тем более тут мои студенты.
— Я все понимаю, но нам все равно нужно вернуться домой. Они сойдут с ума, если мы опять пропадем. Кажется, что в этот раз все серьезнее.
Лида это приняла, и мы пошли в сторону дома. Казалось, что ее не охватывает такой же нервный мандраж, как и меня. Лида была взбудоражена, почти как при февральских событиях.
Дома мы с отцом поругались, он настаивал на том, чтобы я с Лидой уезжал вместе со всеми, я должен был это сделать, по крайней мере чтобы сопроводить женщин. На дорогах может быть опасно. Это был убедительный аргумент, который поставил меня в тупик, и когда я попытался бить им же, настаивая на том, что в таком случае ехать лучше отцу самому, он резко ответил мне, что он-то как раз не может. Пока мы ругались, Лида сбегала и договорилась с соседом, который тоже был не против покинуть город, о том, что он сопроводит нашу семью.
— Лидочка, подумайте еще! — сказал папа и оставил свои попытки, когда встретился с ее каменным взглядом.
Потом мне пришлось провести вторую битву с мамой, которая все спрашивала нас, не дураки ли мы. Это было возможно.
Потом мы втроем проводили повозку с мамой, бабушкой и сестрой, и долго смотрели, как она увозит их по нервным улицам Москвы. Лида держала меня за руку, понимая чувственность момента.
— Ну, а теперь мне пора, — сказал отец неловко. Эта его простая фраза вызывала у меня тревогу и еще долго крутилась у меня в голове.
— Мы тебя проводим, — сказал ему я.
Мы шли по темным улицам к зданию городской думы, в которой еще было полно народу. Было холодно и слякотно, моросил дождь.
— В этот раз мы не будем лезть, — сказал я.
— Но мы должны быть здесь. Однако я обещаю, что мы не только не возьмем в руки оружие, но и не пойдем на митинги, — подтвердила мои слова Лида. Она не врала, Лида переживала за студентов, которым раздали винтовки, но она не пыталась затесаться в их ряды.
Мы проводили отца, попросили его возвращаться домой на сон, затем заглянули в Лидин университет и, не узнав там новостей, пошли домой.
Ночью мы спали, прижавшись близко друг к другу, а утром пошли на работу. Однако же в типографию меня не пустили, потому что было объявлено приостановить выпуск всех газет. Я был удивлен, потому что уже видел не одного человека с сегодняшним номером новой газеты «Рабочий путь».
Я остановился поговорить с коллегами, и услышал, что юнкеров и кадетов готовят к обороне оружейных складов. Кое-кто хотел присоединиться, некоторые думали остаться дежурить у типографии, чтобы по возможности не упустить шанс вновь вернуться к выпуску газет. Я сказал, что пойду прогуляюсь по городу, чтобы узнать какие-то новости и чтобы у нас вообще появилось что печать, потому что не все репортеры сегодня оказались на местах. И несмотря на то, что я вел литературную колонку, все поддержали мою идею. Мне советовали поговорить с отцом и узнать все из первых уст, и поражались, почему я сам не спросил. Я сам удивлялся, разводил руками и сам у себя спрашивал: почему же? Потом я ушел, в первую очередь потому, что хотел уйти, новости были вторичны.
— Валера, не отлынивай только! — прокричал мне вслед редактор колонки о светской жизни города. Я помахал ему, не оборачиваясь.
Лиду же пустили на работу, но занятий не было, да и ей сложно было заниматься переводами, когда вокруг творилась история. То есть, когда кровавые и исторические события происходили на границах империи — это было возможно, но когда тут, прямо на твоих улицах — все-таки нет. Наговорившись со студентами и коллегами, она вышла ко мне, и мы стали бродить с ней по улицам Москвы.
В этот раз мы были осторожнее и старались держаться ближе к домам, потому что казалось, что в любой момент могут начать стрелять. Движения на улицах не перекрывали, прохожие все равно спешили по своим делам, но вокруг строились баррикады, к которым было лучше не подходить. Большевики выделяли себя красными платками на плечах — красногвардейцы, сторону же так называемых «наших», то есть отцовскую, Лидиных студентов и добрую часть заседателей литературных клубов можно было узнать по количеству знакомых лиц. Иногда мы подходили к знакомым, чтобы узнать последние новости, иногда я кому-то помогал с постройкой баррикад. Так, встретив Федю, одного известного мне актера, с которым мы несколько раз вместе играли в настольный теннис и отлично проводили время за выпивкой, я решил остаться помочь на довольно продолжительное время. Раньше он вроде бы мнил себя анархистом, но теперь эти идеи подзабыл. Отдав маркое пальто Лиде, я стал помогать перетаскивать ему тяжелые скамейки с чугунными основаниями.
— Ничего, скоро пришлют подкрепление из Петрограда, — говорил Федя, улыбаясь. От тяжелой работы его лицо раскраснелось, на руках появились мозоли, теперь он был скорее похож на крестьянина, а даже не на человека, который играл его роль.
— Разве там дела не обстоят еще хуже? — поинтересовался я.
— А ты больше верь слухам. Там тоже не дураки сидят, Москва — негласная столица, и там понимают, что потерять ее будет огромным опущением.
Закончив со скамейками, я поспешил откланяться.
— А может, останешься? — спросил Федя, — Помощь понадобится. Хоть ты не служил, винтовку, скорее всего, найдут и для тебя.
Я покачал головой.
— Я пока не готов стрелять по своим же.
По немцам и османам я тоже не был готов стрелять, а теперь мне предлагали поднимать оружие на людей, проживавших со мной в одном городе.
— А ты так, Валера, не говори, — Федя цокнул, будто хотел сплюнуть, но сдержал себя, — Красногвардейцы жалеть нас не будут. И мальчиков этих жалеть не будут, ты посмотри, большинство совсем молодые ребята, даже младше тебя, а ты только вчера закончил институт.
Он махнул в сторону кадетов и студентов. А кто их, собственно, сюда отправил? Не подогрели бы в них честолюбие, не прислали бы сюда, никто бы по ним и не стрелял. С другой стороны, не организовали бы большевики военный переворот, никто бы этих ребят не трогал. Этот вопрос так же неоднозначен и увлекателен, как первичность курицы или яйца. Я хотел озвучить все это вслух, как краем глаза увидел, что Лида активно закивала в подтверждение слов Феди. Впрочем, обо мне она беспокоилась больше, чем о студентах, поэтому, несмотря на согласие, первая попрощалась с Федей и увела меня.
Когда мы вернулись домой, то обнаружили короткую записку от отца, что с ним все хорошо, он возвращался на сон и еду, но боится, что в ближайшие дни может не появиться. Отец просил нас не ввязываться сильно и быть осторожными. Мне было жаль, что мы разминулись, и на всякий случай я оставил ему записку, чтобы он тоже был осторожным, и попросил Марью, нашу горничную, при встрече с ним расспросить его больше. Марья, которую мама отпаивала чаем, когда та плакала от новости от свержения царя, вдруг ответила нам сухо и, не посмотрев на нас, удалилась в свою комнату.
— Как бы крысиный яд не подсыпала в чай теперь, — прошептала Лида.
— Не шути так, у нее добрейшее сердце.
У меня появилась мысль предложить Марье взять выходные дни и съездить к родственникам, но мне показалось опасным отпускать ее одну, поэтому я не стал.
Утром раздавались выстрелы из винтовок и пулеметов, казалась, что была подключена артиллерия. Шум был таким громким, что мы думали, что вылетят стекла. Лида зажимала уши руками, на ее глазах выступали слезы. Когда все немного затихло, я осторожно спустился вниз и спросил у такого же настороженного прохожего о новостях. Оказалось, юнкеры обстреливают Кремль, чтобы достать засевших там большевиков.
Я хотел подниматься обратно, как ко мне из переулка выскочил Богданчик.
— Дядя, дядя, подожди!
Он прекрасно знал, как меня зовут, но с нами всегда строил из себя еще более маленького ребенка, чем был.
— Дядя, у тебя есть чего красное? Поделись, мне нужно на руку повязать.
— Зачем тебе, Богдан? Давай я лучше булкой с тобой поделюсь. С маслом, м?
Он рассмеялся, показывая зубы с промежутками, и замотал головой.
— Мне теперь булок не надо, я теперь буду с рабочими. Они говорят — Богдан, а ну проведи нас по крышам, дадим пострелять! Я буду стрелять.
Он сложил из пальцев пистолет и направил на меня палец.
— Паф-паф!
— Богдан, не ходи, это опасно.
Он засмеялся, и я почувствовал себя глупо, его жизнь была небезопасна всегда.
— Подожди, давай я тебе что-нибудь дам, — я попытался припомнить что-нибудь в доме, что могло бы его развлечь, но ничего более достойного, чем возможность пострелять, я не находил. Игрушек в доме уже не было, да они и неинтересны ему были бы. Я нащупал в кармане птичку, но в качестве игрушки она бы его не заинтересовала, разве что ее рубиновые глаза. Тогда деньги? — Богдан, давай я тебе подкину монет?
— А это всегда к месту, — он нагло вытянул руку вперед с подставленной грязной ладонью. Я высыпал туда все, что обнаружил в карманах.
— Может быть, рыбки? У нас есть засоленная. Или проходи вообще в дом, мы тебя теплой едой накормим, — он слушал меня с озорной улыбкой, я чувствовал, что у меня ничего не выходит. — А свисток? Я вспомнил, у меня должен был остаться свисток.
Знать бы только где он лежит, об этом могла знать разве что только мама. Но все-таки это по-прежнему было неинтереснее винтовки.
— В другой раз, — он сорвался с места и направил палец вверх, на этот раз выпуская воображаемую очередь в небо. — Пиф-паф, дядя, пиф-паф!
Днем, когда Лида успокоилась, она уговорила меня дойти до ближайшей баррикады. Мы накипятили целое ведро чая и с половниками и кружками дошли до молодых людей с винтовками. Здесь оказался и один из студентов Лиды.
— Лидия Васильевна, посмотрите, — он указал на белую ленту на своем рукаве, — Мы теперь белая гвардия.
— Красиво придумали, Меньшиков. Как тут у вас?
— Да вы сильно не переживайте, за день только несколько раненых. Сила на нашей стороне, правда тоже.
Он красиво улыбнулся, бравада перед молодой преподавательницей предавала ему самому смелости.
— А о Воронкове Григории Юрьевиче ничего не слышали? — на всякий случай я спрашивал у всех этот вопрос, хотя большого беспокойства за отца у меня почему-то не было.
— Вроде бы не на передовой, слышал, что он вел какие-то переговоры в Моссовете, — ответил мне один из солдат. Это меня немного успокоило.
Вечером стрельба была вновь нестерпимой. Когда все стихло, я опять добежал до баррикад и узнал, что здание Моссовета было атаковано красногвардейцами, убито около сорока «их» человек, а среди «наших» потерь не оказалось.
Ночью юнкеры атаковали Кремль и вышли из этого боя с победой, не потеряв ни одного человека и расстреляв из винтовок и пулемета на броневике множество красногвардейцев. Кто-то говорил, что десятки, другие, что сотни. Я не мог в это поверить и тем более разделить радость. Кровь жителей города, бегущая по брусчатке, бездыханные мужчины, лежавшие теперь в центре городской истории, казались мне страшнейшим зрелищем. Я трусливо подумал, что хорошо, что не видел этого лично.
Потом меня обуяла ярость, я подумал, что сам найду красную повязку и поднимусь на крышу за Богданчиком, но эта слабость была минутной. По кому я собирался стрелять? По своим бывшим сокурсникам, по нынешним студентам, по поэтам и актерам? Пускай их было меньшинство, но по кадетам и офицерам стрелять я тоже не хотел.
Я пришел домой, и мы с Лидой выпили водки, но оба будто не почувствовали ее действия и, зажатые, напряженные, продолжили сидеть за столом, не решаясь больше пить. Мы почти не говорили и боролись с желанием вновь бежать на улицу и вызнавать новости.
Стреляли весь день. Все это время я думал, пойти ли тоже стрелять или нет, и выбирал второе.
Мы с Лидой почти не спали, к стрельбе не удавалось привыкнуть. Я не понимал, как люди могут спать в окопах на настоящей войне. Впрочем, то, что происходило в Москве, было по-настоящему, хотя я не спал на сырой земле и не держал оружие в руках. Когда я поделился своими мыслями об этом, Лида сказала, что привыкать к подобному — бесчеловечно. Я был не согласен с ней, человек старается защитить свой разум, а если этого не сделать, то можно сойти с ума. Это хуже, чем остаться холодным в этой ситуации — став безумцем, можно совершать действия, за которые не будешь нести ответственность, а вот они могут оказаться бесчеловечными в условиях войны. Мы с Лидой разошлись по разным комнатам и молчали там, потом вернулись друг к другу и сидели очень близко, соприкасаясь коленями.
Следующим днем приходил папа, мы видели, что сил на разговоры у него нет, поэтому, радостные его здоровью, уложили его спать и ходили по дому на цыпочках. Это было бессмысленно, ведь самая скрипучая половица была тише выстрелов, но нас самих успокаивала возможность хоть как-то позаботиться о нем. Марья, увидев его, тоже оттаяла и обеспокоено провозилась на кухне все время, что он спал, наготовив полный стол еды.
Когда отец проснулся, мы вместе поужинали. Он сильно нервничал и постоянно утирал лоб платком, хотя на улице было холодно. Отец рассказывал новости, говорил, что если первоначальный перевес был на нашей стороне, то теперь большевики отбивали позиции. Они расселись по крышам, как хищные птицы. Он говорил, что юнкера отстреливаются из Метрополя, но самая прочная позиция в театре Унион. После каждой фразы он поправлялся, говорил, что за те часы, что он спал, все могло еще много раз измениться.
Я спрашивал его, стреляет ли он. Он вдруг разозлился, стукнул рукой по столу и схватился за оправу очков.
— Да как же я попаду, если я дальше вытянутой руки ничего не вижу!
То ли он действительно переживал, что не может помочь силой, то ли оправдывал очками свое отсутствие на передовой и его беспокоило, когда приходилось доставать свое оправдание. Меня он не спрашивал в ответ, и мне думалось, что он настолько хорошо меня чувствует, что понимает — в качестве протеста я могу все-таки пойти стрелять. Разгадав его уловку, я ощутил, как во мне поднялся бунт, и я подумал, что пойду туда к Феде и спрошу, остались ли еще винтовки и для меня. А потом я представлял, как случайно попадаю в Богданчика, и отказывался от этой идеи.
Мы провожали отца до баррикад и просили его быть осторожным. Я чувствовал себя трусом и, чтобы занять себя, написал статью по новостям, узнанным от отца, и, хотя я редактировал литературную колонку и не был журналистом, я знал, что эту статью бы напечатали. Но на типографию по-прежнему не было хода, поэтому я вернулся ни с чем.
Следующим днем красногвардейцы переплюнули белых и стреляли с колокольни англиканской церкви. Несмотря на чудовищность кровопролития в Божьем доме, удача была на их стороне, а перевес все ощутимее. Еще рассказывали, что юнкеры привязали пленного красногвардейца к броневику и прокатили на полной скорости по улице. Эти новости принесла Марья, тайно от нас выскользнувшая из дома.
Следующим вечером за новостями выходил я, пришлось долго брести вдоль домов, прежде чем я встретил хоть кого-то знающего и разговорчивого. Новости были печальные: погибло множество людей с обеих сторон, повредили памятник Гоголю. Белые застрелили какого-то подростка, это заставило ярость красных вскипеть еще больше. Я все думал, что я мог предложить Богданчику еще, кроме свистка и рыбки? Может быть, все-таки стоило отдать ему птичку? Впрочем, тем подростком мог быть не он.
На обратном пути я встретил прямо посреди дороги молодого парня с перевязанной головой, вся повязка пропиталась от крови. Он стоял в середине улице и качался, словно пьяный, шатаясь, но не падая. Рукой он касался повязки, потом смотрел на свою ладонь и улыбался, будто вспомнил свою любимую шутку. Пройти мимо него было нельзя, я хотел проводить его в госпиталь, который вроде бы развернули в Большом театре.
— Сударь, вам нужна помощь? — зачем-то спросил я, хотя ответ был очевиден. Он вдруг резво для своего состояния развернулся ко мне и достал из-за пазухи пальто револьвер.
— Не подходи! — закричал он и наставил дуло в мою сторону. Сердце подпрыгнуло у меня в груди, и я остановился, чувствуя, как кровь сходит с моего лица.
— У меня нет оружия, я хочу вам помочь, — на удивление спокойно ответил я, показывая на свой висок. Мужчина с пропитанной кровью повязкой зашатался и упал с треском на землю, вновь ударившись головой. Пистолет он выронил, и я подбежал к нему. Глаза его были полуприкрыты, а лицо стало совершенно бессмысленным, казалось, он потерял сознание. Я стал пытаться привести его в чувствоа, но он не реагировал на меня.
Потом ко мне подошла полная женщина в рабочих перчатках и приподняла его ноги, я вспомнил, что именно это вроде бы и нужно делать при обмороках.
— Давайте оттащим его под навес к стене, а то мало ли, — сказала она. Я взял его за плечи, она придерживала за ноги, и мы принесли его ближе к стене. На месте, где он лежал, осталась лужица крови. Мы снова пытались привести его в чувство, женщина сходила за водой, мы попробовали его умыть, потом облить, он не реагировал.
— Все, отошел, — сказала она и перекрестилась. Я попробовал нащупать пульс жестом, выученным от Риты, но как ни старался, не смог его почувствовать. Видимо, она была права.
— И что же теперь? Вы его знаете? — спросил я ее. Она сочувственно покачала головой.
— И я не знаю. Куда же его теперь?
— Не в дом же нести. Не переживайте, не оставят же его свои, потом заберут.
Она ушла, а я не мог так быстро его оставить. Я даже не понимал, «чей» он. Одет он был просто, руки большие, будто рабочие. Но в то же время у него был револьвер, довольно хороший. Я решил посмотреть в его карманах документы, но, удивительное дело, там оказалось совершенно пусто, ни монеты, ни даже соринки. Я постоял рядом с ним какое-то время, а потом выстрелы раздались будто бы совсем близко, и я все-таки оставил его, прикрыв стылые глаза перед уходом.
Дома я долго мыл руки с мылом, но вовсе не потому, что мне было противно, я словно хотел смыть с себя это прямое соприкосновение со смертью. Я все думал, а если бы я не окликнул его, все могло бы закончиться лучше?
А ночью, когда я не мог заснуть, то мне вдруг пришла странная мысль: тот момент, когда он достал пистолет и неожиданно наставил на меня, отчасти мне был по нраву.
Следующим днем большевики снова обстреливали думу. В воздухе витало поражение. Тело мужчины с пробитой головой забрали, я прогулялся, чтобы это проверить. Чей он был, я так и не выяснил.
А еще на следующий вечер к нам пришла Катя Банзелюк, Ритина университетская подруга. Одно время я ухаживал за ней, нам было довольно хорошо вместе, пока она не раскусила несерьезность моих намерений. Всегда хорошо одетая и причесанная, сейчас она была растрепанная, взбудораженная, голодная, в несвежей одежде. Несмотря на то, что усталость оставила отпечаток в ее образе, она все еще оставалась энергичной.
— И правильно, что уехала, целее будет, — говорила она, не скрывая за словами гордость относительно своего участия в событиях, — мы сейчас работаем вместе с сестрами милосердия, а рук все равно не хватает. Практика, конечно, незабываемая, ранеными даже коридоры забиты. Но и ты, Валера, молодец, что остался с женой, теперь Бог знает что будет, лучше быть в курсе.
— Мы не участвуем в событиях, в основном смотрим из окна, — равнодушно сказала Лида, старательно пытаясь не смотреть, как Катя добавляет очередную ложку сахара в чай.
— Редакция не работает, — как бы оправдываясь, сказал я.
— Делать нечего? Это плохо, в такое время, если ничем себя не занимать, то и сойти с ума можно.
— Тут можно сойти с ума вне зависимости от занятий, — ответил я.
— Когда видишь перед собой целую череду раненых, тут не до печальных рассуждений.
— А я думал, что самое место.
— Я тебе правду говорю, — она прокашлялась, глаза ее забегали, она будто подбирала правильные слова. — Нам помощь всегда пригодится. Людей мало, особенно не хватает мужчин.
— Разве я могу что-то сделать?
— Еще как. Где-то подержать кого-то, перенести, передвинуть кушетки.
Лида тут же сказала:
— Значит, и я могу помочь.
— В принципе, мы больше нуждаемся именно в мужчинах.
— Я довольно сильная и тоже могу двигать кушетки.
В этом не было ревности, я видел, что Лиду уколол читаемый между строк укор по поводу нашего бездействия. Я разделял ее чувства, оружие в руки я брать не хотел, но в глубине души я не мог не считать себя трусом. Если я мог себя где-то применить, то стоило воспользоваться этим шансом.
Катя попросила подремать у нас пару часов, и, когда она проснулась, мы втроем пошли к раненым. По простым прохожим скорее всего не стали бы стрелять, но для верности Катя шла в расстегнутом пальто, демонстрируя белый халат, а голову окрестила медицинской шапочкой. Наш путь лежал мимо Метрополя, и я боялся на него взглянуть, ожидая увидеть разбитые окна и пятна крови на стенах, но то, что нам открылось, оказалось в тысячу раз хуже.
Красногвардейцы окружили раненых и безоружных молодых людей в военной форме. Многие из них едва стояли на ногах, некоторые сидели на земле, явно не в силах подняться. В первую секунду я подумал, что их будут связывать, но потом я увидел солдата с красной повязкой, который вдруг точными движениями ткнул одного из юнкеров штыком, тот вскрикнул и упал на землю. Сначала я даже не понял, а потом увидел, как другие красногвардейцы направляют винтовки в сторону раненых.
Затем я услышал крик пожилого мужчины, проходящего по другой стороне улицы, он заорал от ужаса, потом я различил вздох Кати, будто она была сильно удивлена. Мне на мгновение вспомнилось, как парень с пробитой головой наставлял на меня пистолет, и я ринулся вперед с криком.
— Стойте! Они же ранены! — закричал я от возмущения. Я не надеялся, что мой крик может их остановить, но я должен был пытаться.
— Пожалейте, это же живые люди! — закричал дед на той стороне улицы.
— А им не жалко было убивать наших баб? А детей, не жалко, да? — истошно закричал тот парень со штыком. Он вдруг направил свое оружие к другому юнкеру.
— Они не могут сражаться! Это… это, — я все не мог подобрать слово, и в итоге вышло все очень наивно, — неправильно!
Парень со штыком закричал еще громче:
— Отошли все отсюда быстро! Будем убивать каждого, кто попытается спасти эту сволочь!
Я все равно продолжал упорно идти вперед, и тогда парень со штыком вдруг растолкал своих солдат, чтобы пойти ко мне навстречу.
— Стрелять! — закричал он и махнул рукой.
— Валера! — услышал я сзади голос Кати. Я обернулся и увидел, как Лида обмякает в руках Кати, а та пытается ее поддержать. В этот момент раздались выстрелы за моей спиной, но я не оборачивался, пока не добежал до Лиды снова. Она теряла сознание, и я перехватил ее ослабшее тело из рук Кати.
— Лидочка, Лидочка, — говорил я, осторожно постукивая ее по щекам, но вряд ли бы она услышала меня, даже если бы была в сознании. В ушах звенело от стрельбы.
А потом я посмотрел на площадь и увидел, как красногвардейцы расширяют круг и отходят. Посреди площади лежали мертвые белые юнкера.
Лида стала приходить в себя, и я сказал Кате, что мы не можем ей помочь сейчас. Она только махнула рукой и побежала в госпиталь, а я, одеревенелый от ужаса, повел Лиду обратно домой. Ее ноги ослабли, заплетались, и она практически висела на мне всю обратную дорогу. Я надеялся, что она не вспомнит, что мы только что видели, но на середине дороги она начала некрасиво плакать, будто бы была чудовищно пьяна. У меня вышло продержаться дольше, я разрыдался только дома, уложив Лиду в кровать. Сам я опустился рядом на пол, и мы плакали, опустив голову в одну подушку.
Успокоившись, я думал все-таки пойти в госпиталь, но боялся оставлять Лиду одну, Марья куда-то ушла, мы не видели ее несколько дней.
На следующий день город был взят большевиками. На лицах многих людей на улицах было написано счастье, они ходили и распевали Марсельезу, выкрикивая лозунги, многие из которых повторяли то, что я слышал в феврале.
Чуть больше чем через неделю большевики хоронили своих у Кремлевских стен. Федя, актер, которого я встретил случайно, говорил, что они вырыли длинный ров, в котором закопали больше двухсот пятидесяти тел. Сверху на большую могилу, в которую они превратили Красную площадь, падал ранний ноябрьский снег. Весь день в окно мы видели людей, собравшихся на траурную процессию.
В этот день большая часть продуктов в квартире закончилась, но было жутко выходить за покупками в этот могильный час, поэтому мы практически ничего не ели, но едва ли это заметили.
Через несколько дней были другие похороны. Огромная похоронная процессия растянулась от церкви, где почти век назад венчались Пушкин с Гончаровой, до военного кладбища. Мне казалось, что в этот печальный ход собралась вся Москва, я встретил многих людей, которых не видел давно. Обычно такие неожиданные встречи застигали меня в театре или ресторане, но никак на похоронах. Погиб Лидин студент, тот самый, Меньшиков — белая гвардия, погиб наш сосед из дома напротив, который вот-вот должен был закончить военную академию, погиб молодой человек, с которым я как-то пересекся в Метрополе и проиграл ему бутылку вина в картах, он умирал в страшных муках три дня в госпитале. До места захоронения мы так и не дошли, предпочтя не участвовать в общей давке и освободить пространство для более близких людей.
В процессии мы наконец узнали судьбу моего отца. В первый день, когда мы его не нашли, то были страшно перепуганы, но, не обнаружив его за столько дней в списках мертвых, я уверился, что ему пришлось бежать из Москвы и его письмо все никак не дойдет до нас. В толпе во время процессии нам встретился один его приятель, который заверил нас, что отец сидит в тюрьме. Я перепугался, что его снова отправят в ссылку, а он уже не так здоров, как двадцать лет назад, а потом меня охватила новая волна страха, когда я вспомнил расстрельную площадь напротив Большого Театра. Мы с Лидой поспешили к тюрьме, где нам удалось выяснить, что он действительно находится все еще там.
Еще через три дня его освободили. Это заключение прошло для него благополучно, если так можно говорить о тюрьме, он не заболел и выглядел не более бледным, чем обычно. Мама, к этому времени уже вернувшаяся со всеми остальными в Москву, в который раз уговаривала отца оставить политическую деятельность. Она, ни дня в своей жизни не проработавшая, обещала куда-нибудь устроиться, она предлагала, что ему лучше провести остаток его жизни без работы, чем снова в политике. Мама говорила ему, пусть пишет книгу, а потом замолкала, видимо, представляя, что за ее содержание он тоже может поплатиться. Мадам вдруг стало активно поддерживать в этом маму, но как я потом сообразил, что ее целью был не мой отец, а ее невестка, которую она всю жизнь осуждала за безделье. Папе же она говорила — Гриша, мы должны не потерять честь и остаться при достойной жизни. Она имела в виду, что мы должны подстроиться, но не прогнуться под новую власть. Бабушка, говоря от лица всей семьи, не хотела служить тому, кого не уважала, но могла подчиниться в некоторых вопросах и надеялась, что сможет выйти из этой ситуации с гордо поднятой головой.
Но все осталось по-прежнему. Мама так и не пошла работать, а отец не вернулся снова строить мосты. Он продолжал ходить на работу туда, потеряв в должности и влиянии, но все еще находясь в структуре управления и работая с большевиками. Рита продолжила обучение, ей оставался последний год, и много времени она проводила в больнице. Лида смогла продолжить работать в институте, и если раньше она ассистировала при работе со студентами, то постепенно ей стали давать свои группы, некоторые преподаватели оставляли свою работу и уезжали.
Хуже всего вышло с работой у меня. Мою газету закрыли, а в новые никак не брали. Федя, актер, которому повезло продолжить свою творческую деятельность, все говорил идти в контору его брата, занимающуюся кормами для лошадей, и говорил, чтобы я нос не воротил. Он совершенно искренне заверял меня, что, если бы ему не повезло, он сам бы пошел, по крайней мере пока он не определился, идти ли воевать дальше. Я ему верил, но все-таки думал, что чаша в сторону присоединения к белогвардейцам склонилась бы быстрее, если бы он остался в конторе своего брата. В итоге я стал работать в типографии за печатными станками и выпускал то, что пишут другие. Иногда мне подкидывали для коррекции текста какие-то работы, и я с радостью их брал. Порою я себя утешал, что это и к лучшему, я ушел из газеты, когда была свобода слова, и не замечаю на собственной шкуре, как цензура вновь захватывает страницы.
Я раздумывал, не присоединиться ли к Корниловской армии. Как мне казалось, меня останавливало то, что я боялся быть бесполезным и думал, что меня могут не взять вообще, ведь у меня не было никакого опыта. Это оставалось пока в раздумьях, как и у Феди.
Наступили трудности с поставками продовольствия. Приходилось стоять в длинных огромных очередях, прежде чем что-то купить. Прилавки были пустыми, крестьяне приезжали из деревень и торговали втридорога едой. Мама сначала горевала, что выменяла чулки на масло, а потом, в самые холодные зимние дни радовалась, когда ей удалось обменять сережки-трезубцы на большой мешок муки. Я тоже чуть не продал свою птичку, позарившись на настоящие куриные тушки, но Лида меня остановила.
— Ты же хотел когда-нибудь вернуться до той бедной крестьянки и познакомиться со своим братом, оставь, — говорила она мне, придерживая мою руку в кармане, когда я хотел достать птичку. Я был удивлен, потому что не помнил, чтобы рассказывал Лиде о своих подобных мыслях.
Мы боялись, что нас выселят из квартиры, она находилась в удобном центре. Отец, предупредив эти события отчасти, как-то вечером нам сообщил, что с нами в квартире поселится еще семья. Из четырех комнат мы оставили себе две: одну, самую большую, мы поделили между бабушкой с Ритой и родителями, отгороженными занавесками, и другую, самую маленькую, распределили нам с Лидой. Раньше это была Ритина спальня, и, прежде чем комната пропиталась резкими Лидиными духами, здесь еще долго царил мягкий пудреный запах моей сестры.
Рядом поселилась семья рабочих, ближе к моим сверстникам, чем к отцовским, но я не стремился с ними дружить — вовсе не из ревности к квартире, а просто я немного устал от новых людей. Они тоже нас сторонились, не грубили, однако держались неприветливо. Мама однажды зазывала их на чаепитие, но они сослались на усталость и отказали.
Мама с мадам иногда говорили об эмиграции, но отец туманно сообщал, что нужно еще повременить.
Мы с Лидой следили за новостями, пытались узнать об успехах Добровольческой армии, нам хотелось верить, что победа будет за ней. Пережив тяжелую зиму, мы узнали будто бы хорошую новость о заключении мира в Брест-Литовске. Это вроде было тем, чего мы ждали, но все выглядело некрасиво, будто бы этот договор в любой момент может стать не признанным нашими соседями. Казалось, что мы отдаем все эти территории вовсе не ради мира, а потому, что наша Родина стала слишком слабой. Красной власти требовались люди, чтобы убивать своих же земляков, а не иностранцев.
И все-таки весной стало легче, по крайней мере с пропитанием. Мама и мадам уехали к тете Оле, чтобы сажать огород, дома стало хоть и свободнее, но более одиноко. Будто бы если бы остались только мы с Лидой, было бы лучше, чем снова разделять родителей, как в революцию, и давать Рите большую самостоятельность.
В конце мая после бунта чехословаков объявили мобилизацию, но я не беспокоился о том, что попаду в Красную Армию. Мне казалось, что меня бы не взяли, я был слишком «белый», ненадежный, чтобы оказаться там. Я думал, а даже если и так, то уеду воевать к белым на юг. Мне отчего-то вспомнился Анатолий Сорокин, чье имя мне печаталось в память, когда отхлестали его родственницу Фросю, бывшую папиной любовницей много лет назад. Его не забрал Трофимов, но удалось ли ему сбежать и дальше? А если ему удалось не отправиться на западный фронт, сможет ли он избежать местного?
Летом мадам начала писать письма своим парижским знакомым, которые до сих у нее оставались. Она твердо решила, что семья должна уехать из страны. Отчего-то отправной точкой для ее решения стал расстрел царской семьи, после этого известия о переезде она стала говорить утвердительно. До этого я не раз слышал, что она считала будто большевизм долго не устоит, теперь она повторяла это все реже. Число наших убитых знакомых росло, число уехавших тем более. К людям врывались в квартиры по ночам, проводились обыски. В Красной Москве находиться становилось все сложнее, мы чувствовали себя беспомощными, но уезжать все равно не хотелось. Мама поддерживала мадам, отец вроде бы соглашался уехать в Париж, но твердо сообщал, что раньше осени не уедет. Рита сразу после окончания учебы устроилась работать в больницу, она хотела применить свои знания на практике и боялась, что в Париже она не сможет быть врачом. Она говорила, давайте уедем для начала в Крым, пока и он не покраснел, и Лида ее поддерживала. Туда в середине лета отправилась тетя Оля с семьей, оставив свои грядки нам и надеясь успеть засадить хоть что-то в новом доме.
Весной у нас были сомнения, но летом стало очевидно, что Лида ждет ребенка. Она посовещалась с Ритой и моей мамой и сообщила мне, что ребенка стоит ждать в конце осени — начале зимы. Было неспокойно, но мы все равно обрадовались. Отчего-то я был уверен, что у нас будет дочь, потому что несмотря на все странности моего отца и его соприкосновения с вероятно историческими событиями, он играл малую роль в моей жизни, в основном я всегда был окружен женщинами. Я думал, что рождение дочери станет логичным продолжением всей моей судьбы.
Все произошло в самом конце лета. Вечером за ужином за общим столом в нашей с Лидой комнате во входную дверь забарабанили. В первое мгновение я решил, что это отец, единственный запоздавший к ужину, так как он собирался послушать выступление Ленина при заводе, но стук был очевидно нехарактерным для него.
— Осторожнее, — сказала испуганным шепотом мама, когда я поднялся открывать. Лида встала вместе со мной.
— Может быть, это к соседям? — спросила Рита, не выдавая беспокойства.
На пороге оказался Богданчик, которого я не видел с начала революции и до этого момента считал скорее мертвым. Он стал чуть выше, одежда на нем не была рваная, но была все такая же грязная. Он заулыбался мне своей привычной расхлябанной улыбкой.
— Богданчик, здравствуй!
— Дядька, прячь добро нажатое, к тебе с обыском идут! — задорно сказал он.
— Обыск? Почему? — на удивление спокойно спросил я.
— Не знаю! Но сам слышал, к тебе идут, бабку твою по имени называли, и вроде бы других, но только ее знаю по имени.
Лида полезла в карман моего пальто, висячего на вешалке, и достала монетку, которых у нас оставалось уже не столько много.
— Спасибо, Богдан, — сказала она ему, он заулыбался ей еще шире. — Кто идет и что хотят найти?
— Щуров Борис Владимирович идет с молодцами, а что ищут — одному Богу известно. Все, мне пора бежать, пока меня не заметили, — он приподнял воображаемую шляпу, прощаясь со мной, потом нагнулся и смешливо поцеловал Лидину руку. — Оревуар, мадам!
Он помчался вниз по ступенькам, радостный от монетки и от чувства выполненной доброй миссии.
— Совершенно точно это не из-за Валентины Эрнестовны, Богданчик просто помнит ее имя, — сказала Лида и без тени смущения от своей брезгливости вытерла поцелованную руку платком.
Все мы сразу всполошились, поднялись со своих мест, заходили в разные стороны. Даже мадам и Лида были взбудораженными, одна Рита оставалась спокойной. Мы впопыхах решили, что мама пойдет к подруге вместе с нераспроданными ценностями, которые она давно все собрала в маленький мешочек, готовая схватить его в любой момент. К маминым вещам я не забыл сунуть и свою птичку, которую она не видела до этого момента, но объяснять времени не было. Лида решила, что она побежит в сторону работы моего отца, ее университет находился неподалеку и это не будет подозрительно, иногда они даже возвращались вместе, и она предупредит его об обыске. Мне не хотелось отпускать ее одну, но в то же время я был рад, что она, возможно, не будет дома во время обыска. Я не мог уйти с ней, потому что не мог оставить мадам в квартире одну, поэтому после коротких сборов мы остались втроем.
Я с удивлением посмотрел на Риту, не понимая, как вышло так, что я не отправил ее вместе с Лидой.
— Валеша, все в порядке, — ее глаза тепло улыбались, — Было бы подозрительно, если бы мы все отсутствовали дома. Я — врач, меня не тронут и все будет хорошо.
Мадам с укором сказала Рите поправить растрепанные волосы, будто бы мы просто ждали гостей. Мы убрали лишние тарелки и сели втроем обратно за стол и продолжили ужин.
Было кстати, что к нам пришли вскоре, потому что, если бы мы закончили трапезу, я бы не знал, чем мы могли бы занять себя так, чтобы не выдавать свою нервозность. Впрочем, они явились не настолько быстро, чтобы успеть встретить маму и Лиду, они должны были свернуть уже на другие улицы.
Стучали не так настойчиво и пугающе, как это делал Богданчик, всего два коротких удара, но все-таки нетерпеливо — за то время, что я вставал из-за стола и шел к двери, стук повторился. Как только я отворил дверь, ее потянули на себя и в коридор вошли трое мужчин.
— Прошу прощения? — мое сдержанное удивление вышло естественным.
— Уютное гнездышко, — сказал тот, что вошел первым и держался увереннее всего. — А куда разлетелись остальные?
— А кто вы собственно такие? — уже более раздраженным тоном спросил я.
Их главный посмотрел на меня, будто только что увидел. Взгляд у него был наглый, лицо сразу показалось неприятным, хотя он и был примерно моего возраста. Его нос был большим, кривым, будто бы его ломали. Темные семитские глаза, казалось, будто бы все время что-то искали, боясь упустить что-то, чем можно поживиться вокруг. Он был одет аккуратно, но все равно от него ощущался запах несвежести.
— Комиссар Щуров Борис Владимирович с товарищами, — сказал он с нажимом, не прикрывая зрительный контакт, будто надеялся придавить меня одним своим именем. — А что ты, собственно, спрашиваешь, а?
Я был немного поражен формулировкой вопроса.
— Потому что вы ворвались в нашу квартиру.
— В вашу? Уверен?
— Мы здесь проживаем. Так что вы здесь делаете? Мы в чем-то обвиняемся?
— А это ты мне и скажи. Куда остальные птички разлетелись, спрашиваю?
— Что?
— Документы показываем! — вдруг рявкнул он. Мне пришлось прервать зрительный контакт, чтобы найти документы.
— Да, сейчас.
Его товарищи тем временем, отметив присутствие мадам и Риты в одной комнате, пошли проверять вторую пустую. Я слышал, как они открывают дверцы шкафа. Я протянул ему документы.
— Значит-с, Валерий Григорьевич Воронков, все верно. А жена где?
Он кинул взгляд в сторону Риты, которая встала из-за стола и спокойно смотрела в нашу сторону. Я почувствовал, как мое дыхание на мгновение замерло, я испугался, что обыск здесь именно из-за Лиды. Я стал вспоминать чины ее отца и старался все-таки не выдать испуга.
— В университете, она там работает.
— Значит, это не жена сидит, хорошо. А рядом с ней мать или бабка?
— Второе.
— Хорошо, значит, твоя мать еще не старуха тоже. А она где?
— Вышла встречать отца после работы. Может быть, гуляют.
— Да нет уж, вряд ли.
— Что вы имеете в виду?
Он проигнорировал мой вопрос.
— А это, значит, Маргарита Григорьевна, дочь?
Рита кивнула.
— Добрый вечер.
Щуров подошел к ней ближе.
— А добрый. Студентка медицинского, по моим сведениям?
— Уже выпустилась. Работаю в городской больнице.
— Подросла достаточно, значит. Мы с вами, Рита, еще побеседуем.
Мне не нравилось, как он смотрел на нее и назвал ее по имени.
— О чем вы хотите с ней побеседовать?
— А мы и с вами, Валера, поговорим, не беспокойтесь. Вы, бабушка, идите покажите моим друзьям вещи вашего сына Григория.
Не посмотрев в его сторону, мадам кивнула и направилась в соседнюю комнату. Она явно была оскорблена, но перед выходом окинула меня весьма говорящим взглядом, в котором я прочитал просьбу не ввязываться в конфликт. Я надеялся, что отец не хранил дома никаких компрометирующих записей и вообще больше не был ни в чем замешан. Как жаль, что мы не додумались, заглянуть в его записные книжки, но мы, должно быть, не успели бы их просмотреть.
— Борис Владимирович, — мягко начала Рита, — Подскажите, наш отец в чем-то обвиняется? И почему вы сказали, что наша мать вряд ли с ним гуляет? Я беспокоюсь.
Щуров осматривал комнату, места в ней было мало. С одной стороны мы поставили обеденный стол со стульями, с другой стояла наша с Лидой кровать и шкаф, между мебелью проходилось протискиваться. Он бесцеремонно заглянул в шкаф, пошарил в наших вещах, из которых заинтересовался только записными книжками.
— Это чего?
— Рабочие записи мои и моей жены.
Он пролистал их без особого интереса, остановившись на страницах со стихами и, прочитав их, усмехнулся.
— Поэты, значит, — сказал Щуров. — Я бы, может, тоже хотел стать поэтом.
— Видно, не то время, — ответил я.
— Не то время было всю мою жизнь. А сейчас самое то. Разве революция не вдохновляет?
Он положил наши записные книжки на стол, видимо, собираясь их забрать.
— Борис Владимирович, — еще раз начала Рита.
— Я помню ваш вопрос, дорогая Маргарита Григорьевна. Вы садитесь, что вы не как у себя дома?
Он сам сел за стол на мое место, руками достал из моей тарелки недоеденный кусок картофелины и положил себе в рот.
— Может быть, чаю? — спросила Рита.
— Да вы садитесь, садитесь, потом за мной поухаживаете.
Рита послушно села за дальний стул от него. Я продолжил стоять, Щуров не обратил на это внимания.
— Так вот, про вашего отца, — сказал он, его интонация вдруг стала очень дружелюбной, — несомненно, контрреволюционный элемент.
— С ноября он ничем не противоречил советам, — осторожно заметила Рита.
— Так делал вид. Сегодня мы его задержали, и я очень сомневаюсь, что он сможет доказать свою невиновность.
— Так в чем же он виноват?
— А вы не знаете? — он внимательно посмотрел на нее, затем на меня. — Глаза такие честные, будто правда не знаете?
— В чем он обвиняется? — спросил я, не сумев сдержать в голосе нервозность.
— Простите, мы не понимаем, о чем вы говорите, — сказала Рита.
— Поверю, хорошо. Он обвиняется в покушении на убийство Владимира Ильича Ленина.
— Ложь! — я чувствовал, как кровь запульсировала в висках. — Мой отец не мог никого убить и даже покушаться.
Щуров покачал головой.
— Ты, голубчик, не говори мне, что я лжец.
— Мой брат имеет в виду, что наш отец не похож на убийцу, — все так же спокойно сказала Рита.
— Хорошо, Рита, что вы пояснили, а то я думал, что ваш брат хочет в чем-то обвинить меня. А ваш батюшка сделал это не своими руками.
— Что произошло, в чем он обвиняется, говорите! — мне удавалось сдерживать себя все еще с трудом.
— А это вы узнаете на допросе. Валерий Григорьевич, Маргарита Григорьевна, вы отправляетесь с нами, где мы с вами поговорим, и если вы сможете убедить меня, что вы не такие же контра, как ваш отец, то вернетесь в свое милое гнездышко.
Я поверить не мог, что он со своими мерзким взглядом хочет забрать и Риту.
— Вы не можете нас забрать, мы даже не понимаем, о чем идет речь! Хорошо, меня, но не Риту, она даже по возможности политикой не интересуется! Она работает в больнице, и она женщина, в конце концов!
— Женщина… Сейчас женщины и не такое могут. Маргарита Григорьевна, не переживайте, если вы ни в чем не повинны, все будет предельно деликатно.
— Я не сомневаюсь, просто я немного растеряна, потому что не понимаю своей вины. Можно ли мне как-то передать в больнице, что меня завтра не будет? У меня смена, вдруг успеют найти замену.
Бабушка, видимо, слышавшая разговор из соседней комнаты, тоже вышла и направилась прямо к Щурову.
— Молодой человек, — тихо сказала она, — девушке совершенно нечего делать в холодной тюрьме. Мои внуки ни в коем разе не замешаны в делах моего сына. Прошу вас, пожалейте ее, она хорошая девушка, как и мой внук.
Я увидел, что она настойчиво что-то вложила в руку Щурову. Я заметил, что на ее пальце не было ее золотого обручального кольца.
— Бабушка, все что мне нужно, я бы и так здесь забрал, — сказал Щуров, но то, что она ему передала, он упрятал в свой карман.
Потом Щуров повысил голос, зовя своих людей из соседней комнаты.
— Товарищи! Забираем документы и отвозим Григорьевича на допрос.
Щуров прошел вперед, а меня подхватили под руки его люди и повели к выходу. Мадам очень резво оказалась около меня и протянула пальто, его разрешили мне надеть.
— Борис Владимирович, прошу вас, Валера правда ни в чем не повинен, — Рита тоже вскочила, но Щуров не дал ей к себе приблизиться.
— Будьте благодарны мне, дорогая Маргарита Григорьевна, что не едете с нами. Но мы, не сомневайтесь, еще увидимся.
Меня повели вниз из подъезда, Рита, не накинув верхнюю одежду, сбегала следом за нами.
— А что случилось с нашим отцом? — услышал я ее вопрос откуда-то сверху, но ответ на него я узнал только потом.
Я надеялся, что в тюрьме я встречусь с отцом, но меня поместили в другую камеру, и я не знал, где он находится. От сокамерников я узнал о произошедшем. Эсерка Фанни Каплан стреляла в Ленина после заводского собрания. Видимо, они считали, что мой отец в этом замешан. Или он действительно был, об этом мне так и не удалось узнать.
Меня продержали в тюрьме пять дней, побеседовав со мной лишь в первый, а затем они будто позабыли обо мне. Когда меня выпустили, я узнал, что отец был расстрелян.
Похорон не состоялось. Мама ходила все время в слезах и проклинала время, в которое мы живем. Бабушка стала молчаливой, Рита ударилась в работу. Лида мне часто повторяла, что мой отец был настоящим человеком. Я был в шоке и не мог поверить не только в то, что его больше нет, но и в то, как мы все это допустили. Было очевидно, что мы не сможем находиться далее в Красной Москве, что отец не сможет успокоиться, и в то же время мы оставались здесь и чего-то ждали, будто бы все могло разрешиться само собой. Мое бездействие было мне отвратительно.
Я много размышлял о своих отношениях с отцом. Мы прошли будто бы по касательной друг друга, несомненно, сталкивались, но не сильно понимали и мало интересовались друг другом. Мне вспоминалось мое детство, он водил меня за руку и рассказывал, как устроен мир. Все вокруг тогда казалось сложным, а отец — простым и понятным. Я был совсем маленьким, эти воспоминания практически не сохранились, но ощущения от них остались. Потом отца отправили в ссылку, и мне запомнились мамины слова о том, что наш папа нас оставил ради своих фантазий, и бабушкины речи о том, что он молод и глуп. Рита рассказывала, что она не помнила отца до возвращения, а когда он объявился, то она некоторое время его побаивалась, но в конце концов он ей понравился. Она теперь удивлялась, говорила, как это может быть так, что отец мог понравиться, ведь он данная от рождения фигура, но это было именно так. Я же видел, что мама радуется его возвращению, она его простила, а я будто сохранил в себе некоторую долю обиды, которая не позволила мне сблизиться с ним вновь сильно. Тогда мы спрятались от городской зимы в Крыму, и я помнил, как я тянул его за руку, уводя от мамы.
А вот ощущение от его молодости и глупости сохранилось в семье будто бы до самого конца. Даже когда я вырос сам, отцовские идеи казались мне чрезмерно инфантильными, я ими не интересовался. Вся политизированная молодежь моего времени из-за этого мне тоже казалась несерьезной. Если бы не это ощущение, наверное, я бы знал, чем он занимался в феврале и в октябре, понимал, что происходило и потом. Наверняка у меня был бы готов ответ, причастен ли он к заговору с Фанни Каплан или его просто убрали, потому что более в Советах он был не к месту. Я мог постараться узнать об этом от его коллег, но этим заниматься было опасно до тех пор, пока я не переправлю семью за границу.
Наверное, в последние годы обиду на отца добавила мне эта история с Фросей Сорокиной и ее птичкой. Я злился и за мать, и за обманутую девушку, опосредованно скрываясь от собственных укоров совести за бездействие во время ее наказания. Знала ли эта женщина моего отца с какой-то другой стороны, о которой не подозревали мы? Похож ли мой брат на папу? Я все чаще задумывался о Сорокиных, будто бы они могли дать мне разгадку личности отца, который всю жизнь был передо мной, но которым я не интересовался.
Когда я забирал у матери птичку, она спросила о ней. Я соврал ей, что не знаю, как ее кулон стал украшением для деревянной игрушки, и она сказала лишь тихим голосом — Гришины причуды. Больше мы эту тему не поднимали, а я все чаще вновь стал вынимать из кармана сороку и всматриваться в ее рубиновые глаза, думая о папе и упущенном времени.
Больше его нельзя было терять. Меня уволили с типографии, это было даже кстати, потому что у меня появилось больше свободного времени для того, чтобы организовать отъезд. Никто уже не сомневался в том, что он нужен, а у меня больше не было раздумий о моей судьбе, я знал, что отправлюсь в Добровольческую армию. Одним вечером мы обсуждали это с Лидой, поначалу она беспокоилась, что я принимаю решение импульсивно, но я оставался тверд в своем намерении и она меня поняла. Лида сама более не хотела работать на советскую власть, но решила оставаться на своем рабочем месте до самого отъезда.
Я планировал добраться до Новороссийска, посадить их там на корабль до Константинополя, откуда они должны были бы добраться до знакомых мадам во Франции. Путь казался долгим, дорогим и практически невозможным, но я был готов, что его придется оборвать на любом из этапов. Выходили сложности и с тем, чтобы добраться до Черного моря, но я смог найти поезд до Царицына, в котором почти договорился купить места. Оттуда я бы искал способ доехать до Новороссийска, а там бы уже разыскивал корабль. Я собирался посадить их туда, а сам уехать искать возможность присоединения к армии.
Вероятно, так могло бы и быть, если бы мне не встретился вновь Лутков. Я увидел его на пороге своего дома, он выходил оттуда.
— Валера! — он с радостью протянул мне руку, я тоже поздоровался с ним с охотой. — Будто бы и не расходились с тобой!
А ведь и правда, в последний раз мы виделись с ним именно на этом месте. Но между этими событиями прошла целая жизнь, тогда в воздухе только пахло переменами, меня занимали такие мелочные проблемы, как ревность. Между нашими встречами была разрушена империя и свергнута монархия, на мгновение был открыт путь к свободе, а потом власть была вновь узурпирована, я женился, ждал ребенка, сменил работу, а потом потерял и ее, потерял отца. Я изменил свое отношение к войне и теперь собирался в ней участвовать. Мне казалось, что все эти перемены должны были отразиться на моем лице, но вот Лутков выглядел точно так же, как когда мы гуляли с ним по ресторанам и он щеголял своей военной формой. Сейчас он был в гражданском, и если он скрывался, то у него получалось плохо, потому что военная выправка выдавала его.
— Может быть, ты такой и остался, словно мы не расходились полтора года назад, я же — нет.
Я предложил ему зайти в дом, но оказалось, что он только что там напился чаю вместе с мамой и мадам и был отправлен ими встречать Риту после работы. Мы решили прогуляться.
Это было удивительно, полтора года назад он не нравился мне, теперь же я встретил его как доброго друга. Более того, почти как члена семьи. Казалось бы, он с Ритой был едва знаком, и все эти письма, доходившие от них друг другу нерегулярно, должны были ничего не значить, но я был уверен, что это не простая интрижка или симпатия. Рита была серьезной и ответственной девушкой, знающей себе цену, и она бы не стала поддерживать с ним общение все это время, расспрашивать Лиду о нем и заявлять о своей переписке не только нам, но и родителям с мадам. Более того, я чувствовал, что Лутков все еще влюблен даже по тому, как он вышел из нашего дома и встретил меня. Он был романтиком и целеустремленным человеком, я верил в эту безумную историю про его любовь с первого взгляда и серьезные намерения.
Вокруг Москва была окрашена красными флагами, плакатами с лозунгами. Я рассказал ему об отце, о нашем с Лидой браке. Оказалось, что никакой неловкости из-за Лиды мы оба не чувствовали, он был даже рад за свою подругу детства, да и я сам ему симпатизировал. Он слушал меня вполуха, видимо, эти события ему уже поведали мама и мадам, к тому же мысленно он приближался к Ритиной больнице быстрее, чем мы шли. Не боясь, что я могу его выдать, он вполголоса рассказывал мне о том, что события февраля задержали его в Петрограде, а потом он оказался на юге, где участвовал в Кубанских походах. Мы были на улице, поэтому подробностей он не поведал, но я знал, что если мы окажемся в квартире, то, скорее всего, узнаю о его геройствах в подробностях. Лутков туманно сказал, что приехал в Москву по особенному поручению, а затем его путь поведет дальше вглубь страны, но пока он здесь, он хочет перевезти свою семью. Они уже приехали из Петрограда, и в скором времени он собирается отправить их в путь до Черного моря, а оттуда в Константинополь.
Лутков вовсе не был удивлен, когда я рассказал о схожем плане, и тут же сообщил, что ему нравится идея посадить семью на выбранный мною поезд. Мои размышления о последующем пути он перебил на полуслове и рассказал, что дальнейшую дорогу я должен поручить ему. По пути он уже договорился на всех этапах о пересадках, кроме того, вместе с его матерью и младшими братьями ехал его отец, который должен разобраться в случае затруднений.
— Я был бы благодарен тебе всю жизнь, — вырвалось у меня, когда я осознал степень помощи, которую он предлагал.
— Сейчас время такое, — неожиданно серьезно сказал он, — что, если мы не будем помогать друг другу, мы сломаемся. Тем более моим будет скучно без компании. Спроси у Лиды, они без собеседников зачахнут быстро.
Тон нашей беседы с ним предполагал, будто бы он знал, что я не собираюсь в эмиграцию с остальными. Но я для верности вербализировал это.
— Я думал доехать с ними до порта, посадить на корабль, а потом присоединиться к армии.
— На юге? Не стоит.
— Не стоит?
Лутков окинул меня взглядом, почесал голову, будто ему стало неловко.
— Ты все главные бои просидел в Москве с большевиками под боком, твой отец заседал в думе, но его особенно никто не знает. Да, он очевидно был их врагом, но все-таки тебе лучше без рекомендаций туда не соваться.
Меня поразило, что я могу оказаться под подозрением, будто бы я «не свой». Конечно, я понимал, что в среду офицеров мне не попасть, но там было теперь множество людей без военного образования, для которых бы я сгодился. К нынешней советской власти я причислять себя не был намерен, это точно, но неужели белогвардейцы могли настороженно ко мне отнестись?
— Уверен, что среди тех, кто там находится, найдутся множество людей, которые смогут подтвердить мою личность и, возможно, порекомендовать.
— Возможно, Валер. Но ты лучше уезжай со мной сейчас в Сибирь, я тебя там устрою в армии. Там скоро окажется очень важный человек, который перевернет ход истории.
Я не понял, о ком именно он говорил, но эта мысль у меня не вызвала отторжения. В Сибирь так в Сибирь. Я был в тех краях, мысли о снеге и лесе меня не пугали. К Луткову я теперь питал самые товарищеские чувства, ехать с ним было бы приятнее и понятнее.
Тогда я не мог сразу ответить ему однозначно, но сердцем я для себя уже все решил. Я сжал птичку в кармане и подумал, что сама судьба ведет меня на восток.
Когда мы подходили к больнице, я думал, что Лутков попросит меня оставить его, но он этого не сделал. Было нечто правильное и светлое, что Рита виделась со своим избранником при брате. Когда она вышла, то сразу заметила меня, ее взгляд стал тревожным, будто я принес плохие новости.
Она взяла его под руку, и мы пошли гулять.
Несколько вечеров мы гуляли вчетвером, я, Лида, Рита и Лутков. Мы старались не обращать внимания на то, как изменился город, на хмурых людей вокруг. В эти дни я пытался не думать о случившемся горе, ведь понимал, что подобные прогулки могут повториться нескоро. Рита много смеялась, Лутков хвастался и шутил, мы с Лидой крепко держали друг друга за руки. Хотелось остаться в этом вечере, но время прощаться подошло очень быстро.
Накануне отъезда мы с Лидой перебирали уже давно собранные вещи. Все казалось бытовым, мы с тревогой повторяли друг для друга инструкции об осторожности, вспоминали, ничего ли мы не забыли важного. Потом мы танцевали, без музыки, тихо напевая мелодию тех самых похабных песен, что мы слушали в Метрополе.
Когда наша воображаемая песня закончилась, я чуть отодвинул ее от себя и долго смотрел на нее, проговаривая про себя все знакомые черты, будто бы думал, что смогу забыть. В уголке левого глаза у нее были две симметричные родинки, аккуратные брови образовывали дугу, делающую ее лицо немного злым, на спинке длинного носа была едва заметная горбинка, которую больше можно было прощупать, чем увидеть. Ее гордо вздернутый подбородок отпугивал людей, иногда с ней даже боялись заговорить, я отметил это и при первой встрече, но не выдал своего трепета. Я вдруг представил, какой она будет женщиной, когда юность будет уходить, и, вероятно, ее некоторая дерзость окончательно превратится в строгость. За этим агрессивным образом стучало горячее любящее меня сердце.
— Что бы ты сейчас ни сказал, я запомню это на всю жизнь.
— Но я не могу придумать ничего впечатляющего. Я буду любить тебя всю жизнь.
— Естественно, как и я.
Я все смотрел на нее и понял, что сердце у нее бьется не одно.
— Как я надеюсь, что я смогу узнать хотя бы в письме о нашем ребенке.
— Ты вернешься с войны, я вернусь в страну, и мы будем растить его в лучшем мире.
В том, как поддерживала меня Лида в моем отъезде на фронт, была большая уверенность, что мы непременно победим. Это делало и меня спокойнее.
— Лида, давай обсудим имена.
— Я так понимаю, у тебя готовы варианты?
— А у тебя?
Она покачала головой.
— Если у нас будет сын, я бы хотел дать ему имя Григорий.
— Какая пошлость. Ты в горе, я понимаю, но потом бы ты пожалел, что не использовал фантазию.
— Лида!
— А дочку, как бы ты назвал дочку?
— Лизой.
— Елизаветой? А почему не Екатериной, Викторией, Клеопатрой, в конце концов? Это тоже звучит пошло.
— Я не думал в контексте истории, мне нравится, как звучит имя!
Лида прижалась ко мне губами, а затем тихо сказала:
— Гришенька или Лизонька, я подумаю.
Следующим днем они уезжали. Последний совместный завтрак перед разлукой прошел впопыхах. Мама разволновалась, иногда не сдерживала слезы, иногда подскакивала и лезла в чемоданы, боясь, что забыла что-то важное. Перед выходом мадам подозвала меня к себе в комнату и вдруг сама подправила ворот моей рубашки, вместо того чтобы сделать замечание о неаккуратности. Мой взгляд скользнул по ее рукам, на них отчетливо было видно время, и я испугался, что даже если все закончится хорошо и победа будет за нами, я могу не встретиться больше с бабушкой.
— Ты поступал правильно, что не кидался с головой в этот творящийся бедлам, как твой отец, и правильно, что едешь туда сейчас. Я горжусь, что мы воспитали такого внука.
Я так растрогался, что наговорил ей всяких глупостей, о том, как я люблю ее и как она была важна для меня всю жизнь, не менее значимой, чем родители, и полез обниматься. Это для мадам возможно было уже чересчур, она постучала меня по плечу и поторопила выходить.
С Ритой я попрощался в повозке. Она вдруг обняла меня так резко, что я чуть не потерял на ходу шляпу. Я потрепал ее по голове, пощекотав ее тугой косой, которую утром ей заплетала мама, оттого она выглядела такой ухоженной.
— Я за тебя спокойна, ты будешь в порядке. Поэтому присмотри за моим женихом, хорошо?
Она чуть смеялась надо мной, конечно, она имела в виду, что Лутков присмотрит за мной, но я не обиделся.
— Ручаюсь за нас обоих.
— И за нас не переживай. За мной и мамой присмотрит твоя смелая жена, а за ней самой бабушка.
— А в ней я полностью уверен.
— Да, потому что, когда мы доберемся из Константинополя в Париж, она будет чувствовать себя там как рыба в воде, это же ее любимая Франция.
— Действительно, все должно быть хорошо.
— Конечно. Я волнуюсь только о морском путешествии, но это волнение скорее приятное. Представляешь, я никогда не ездила на теплоходе, это должно быть донельзя увлекательно!
— Наверняка, если не будет морской болезни.
Мы подъехали к вокзалу, и Рита напоследок обняла меня.
— Держись, Валеша, — прошептала она.
Вскоре мы нашлись с Лутковым, он стал представлять свою семью, с которой моей родне предстоял долгий путь через страну, а потом и из нее. Затем Рита увлеклась прощанием с ним.
Потом мама долго не могла отойти от меня, не подпуская ко мне Лиду. Она обнимала меня и целовала в щеки, я был весь мокрый от ее слез и сам едва сдерживался.
— Мама, мамочка, это же ненадолго. Потом вы вернетесь, мы вскоре увидимся. Помнишь, вы хотели отправить меня учиться за границу? Мы расстанемся не на более долгое время, чем могли бы тогда.
Я старался говорить тихо, потому что боялся, что мой голос дрогнет. Мое сердце сжималось от боли, когда я представлял, какую тоску она сейчас испытывает. Мама была чувственной и хрупкой женщиной, и мне совершенно не приходило в голову, как сделать для нее этот момент легче.
— Валеша, может быть, это неправильное решение? Может быть, не стоит ехать? Может быть, махнешь рукой и поедешь с нами? — все спрашивала мама. В конце концов, нас прервала Лида. Она осторожно постучала ее по плечу.
— Елена Алексеевна, разрешите.
Мама растерянно посмотрела по сторонам заплаканными глазами, будто бы забыла, что мы с ней не вдвоем на целом вокзале.
— Да, да, конечно, — говорила она, — Будь осторожен, Валеша.
И мама еще не сразу смогла отпустить мою руку.
Лида сразу припала ко мне губами, и у меня закружилась голова от ореола ее духов, будто бы я ощутил их впервые.
— Мне пора, — вдруг сказала она, и я с ужасом увидел стрелки часов за ее спиной, и что поезд вот-вот должен отправиться. Лутков активно махал нам рукой у вагона, чтобы мы поторопились. Нам повезло, что этот поезд вообще приехал и их места остались за ними, поэтому временем рисковать было нельзя. Я подхватил чемоданы, и мы заторопились к поезду.
Последней в вагон заходила Лида, все слова уже были сказаны нами дома, я не испугался, что наше прощание вышло таким коротким. На ступеньках поезда она поцеловала свою руку в тонких перчатках и помахала мне. А потом поезд тронулся, и я еще долго смотрел ему вслед.
Мы с Лутковым выкурили по сигарете и разошлись по своим пустым домам.
Время до отъезда оказалось мучительным. Я едва мог справиться со своими переживаниями об их дороге. Я успокаивал себя тем, что Лида не даст себя в обиду, остальные тоже должны справиться, отец Луткова произвел впечатление надежного человека. Еще больше переживаний мне добавил Щуров, который явился через несколько дней после отъезда и искал Риту. Мои слова о том, что она уехала, он не воспринял сразу всерьез, зашел в дом, прошелся по комнатам, будто она могла где-то спрятаться, и даже хотел меня снова задержать, но в итоге плюнул и ушел злой.
Я первый же день я занялся переносом некоторых вещей маминым друзьям на хранение, и поэтому, когда на следующий вечер после визита Щурова к нам пришли с обыском для конфискации ценностей на нужды Красной Армии, они не нашли даже столовых приборов. Эти тоже ушли злые, но меня не тронули.
Дом опустел совсем, без большинства жителей и многих вещей он стал напоминать грустный памятник самого себя. Я ходил из одной комнаты в другую и днями не знал, чем себя занять. На улицу выходить было опасно, я боялся, что могу попасть в какую-то неприятность, которая помешает мне уехать с Лутковым, но находиться в четырех знакомых стенах было мучением. Я вернулся вновь к маминым друзьям и забрал у них пару книг, принесенных ранее, и старался проводить время за ними. Иногда я пытался занять себя стихами, но они выходили излишне печальными и поэтому все будто отдавали пафосом, поэтому мне не нравились. Один раз я даже напился, но более себе этого не позволял, потому что рассчитывал быть в хорошей форме перед отъездом.
К концу сентября, когда Лутков завершил все дела, порученные ему в Москве, мы отправились в путь. Я был рад этому, в своем желании присоединиться к армии я не поколебался, наоборот, пожалел, что потратил это время в ожидании. Квартиру оставлять было немного жаль, без присмотра ее наверняка кто-то быстро займет, и даже если потом нам удастся ее вернуть, вряд ли она будет даже в том же полураздетом виде, что сейчас. Вообще я оставлял ее не совсем просто так, ключи я передал своему бывшему коллеги, делающему обзоры на театральные спектакли и ныне перешедшему работать в красное издательство. Несмотря на свой выбор, он был крайне приличным человеком, и он обещал туда поселить своего сына, лишившегося руки на великой войне, который должен был в скором времени вернуться в город после того, как он понял, что в Красной Армии безрукому все-таки места не найти. Но поезд не сумел привезти его раньше моего отъезда, поэтому я не знал, кому завещаю квартиру.
Город оставлять было не грустно, он тяготил, лишь немного расстраивало, что некому провожать меня на вокзале. Однако Лутков был в прекрасном настроении, и в скором времени они передалось и мне.
Оказалось, что мы не должны были торопиться до части, Луткову предстояло встретиться и передать информацию многим людям на пути следования. Меня Лутков к этим встречам не подключал, вероятно, не имел права, поручая мне лишь поиск ночлега и мест в новом составе. Однако в конце я узнал одну информацию, с которой, возможно, и были связаны визиты Луткова — Колчак вернулся из Японии и теперь собирал силы в Сибири. Видимо, к нему в распоряжение мы и ехали. Когда Лутков служил в Черном море, он находился под началом Колчака, был с ним лично знаком и считал его большим авторитетом. В дороге он представлял меня своим шурином, кем мы в скором времени и должны были являться друг другу.
В Екатеринбурге, казалось, было опаснее всего. Несмотря на то, что он вряд ли был краснее, чем Москва, атмосфера казалось более враждебной, но, может быть, на мне сказывалось то, что эти места были незнакомы. Несмотря на политическую принадлежность города, именно туда должен был прислать письмо из Новороссийска приятель Луткова, который занимался отправлением наших семей в Константинополь. Мы с Лутковым почти не надеялись, что оно будет доставлено, но чудо произошло. Все были целы, дорога оказалась без лишних приключений, они добрались до порта и практически без лишних передышек были посажены на корабль. Отправились все, кроме одной дамы — Лидии Васильевны. В конце пути она твердо сказала, что уедет в Крым, и поставила всех на уши, чтобы ее сопроводили туда. Своего она добилась, и нашлись люди, которым было с ней по пути. К письму был приложен адрес ее пункта назначения — улица и дом в Севастополе, я узнал его, туда переехала тетя Оля. Она звала нас к себе, и я знал, что она не оставит Лиду.
Я должен был беспокоиться, но на сердце, наоборот, стало хорошо. Лида была, по крайней мере, в одной стране со мной, значит, если я пойму, что более не могу быть без нее, у меня получится, пускай и не просто, но все-таки добраться до нее. В Константинополе или Париже было безопаснее, но все-таки мне думалось, что в Крыму они смогут уберечь себя. Каждый раз, когда я думал об этом, я будто бы слышал ее голос, и Лида говорила о том, что с ней ничего не случится. Потом мне стало казаться, что будто бы при расставании я подсознательно знал, что она поступит именно так. Из Екатеринбурга я послал ей письмо на адрес тети Оли, где лишь для виду выразил свое недовольство, а в остальном говорил о любви и о тех мелочах, что произошли со мной в путешествии. Я описывал ей поселения, которые мне запомнились, и как мы ехали в вагоне, заполненном углем, о том, как видел волчью стаю за окном поезда. Если это письмо дойдет, то, возможно, она прочитает его, когда уже будет качать на руках нашу девочку или мальчика. Это дало мне вдохновение, и я даже написал пару легких стихов, совсем не соответствующих тому, что происходило вокруг.
По пути, скорее от нечего делать, чем из желания поделиться личным, я рассказал Луткову об отце, Фросе, моем брате и птичке. Я показывал ее ему, Лутков долго крутил игрушку в руках, удивляясь.
— Ничего себе, настоящее ювелирное украшение разобрано для народного творчества. С одной стороны это трогательно, с другой — есть в этом что-то анархическое и жуткое. Ведь они-то и там должны были понимать, что это дорогое украшение. Значит, это говорит немало о человеке, который это сделал.
— Смотри, видишь узор на грудке, мне кажется, что это именно сорока, а не ворона, к примеру. Их фамилия «Сорокины», я думаю, что автор хотел сделать нечто, символизирующее их род. А так как я нашел это в комнате, принадлежащей именно Фросе, то я думаю, что это сделала лично она или ее сын.
Лутков был заинтересован этой историей, однако же мою идею навестить их он не поддержал. До города назначения мы должны были сделать последнюю остановку, на станции при крупном селе. Лутков предполагал, что мы пробудем там пару дней, и я знал, что от этой станции можно за несколько часов верхом на лошади добраться до Птицевки.
— А что ты им скажешь?
— Познакомлюсь, узнаю об их судьбах, расспрошу, может быть, им нужна какая-то помощь.
— А какую помощь ты можешь им предложить в своем положении нынешнем?
— Сейчас разве что подкинуть немного денег. Но если не сейчас, то, может быть, я пригодился бы им потом.
— Но ты думаешь, им это нужно?
— В конце концов, отдам им птицу, я хоть и купил ее у них, все-таки мне кажется, она имеет для них значение.
И все-таки Лутков помог мне договориться с хозяином дома, чтобы он дал мне лошадь добраться до Птицевки. Истинную причину он не выяснял, и я ему не хотел говорить, что это личное дело, но все-таки кое-что я решил уточнить, чтобы моя поездка не была бесполезной.
— В деревне той, а которую мы едем, женщина живет, Ефросинья Сорокина, знаете ее?
Кузьма, бывший бухгалтер на кирпичном заводе, приютивший нас, был маленьким тонкокостным человеком будто в детском тулупе и с длинными усами, безумно торчащими в сторону. Вид у него был немного сумасшедший, но человеком он был, видимо, хорошим.
— А, Фрося, что с Никитой Сорокиным живет?
— Да, она.
— У Никиты сын еще рукастый, по дереву вырезает, о нем в газете писали. Такие ставни делает, закончится война, так он по всей стране будет ездить.
Возможно, я был не прав, решив, что птичку вырезала Фрося или ее сын.
— Он краснодеревщик? Очень интересно. Анатолий, если не ошибаюсь.
— Он, он. А чего тебе Фрося-то? Коль слыхал, что ведьма, не ведись.
— Да нет. Я бывал в этих краях и должен ей кое-что отдать. А сын ее?
— Ванька Сорока? Лучше с ним не встречаться.
— А что с ним?
— Темными делами занимается. Да, раз речь зашла о разбойниках. Если кто на лошадь позарится, говори, что это Кузьмы Мельникова лошадь, должны отстать.
В голосе его прозвучала гордость, и я понял, что, несмотря на вид, человек он тут уважаемый.
Значит, моего брата звали Иван. Я решил, что у незнакомого человека не буду расспрашивать о нем и лучше узнаю его сам или спрошу у Фроси.
Я познакомился с лошадью и поехал верхом в сторону Птицевки. Верховая езда мне нравилась, я любил лошадей, и иногда, когда я представлял себя в белой гвардии, то, словно мальчишка, воображал, как я окажусь в коннице. Кататься учил меня отец, мы с ним ездили в загородный клуб, он хвалил меня за успехи, и очень быстро я научился обращаться с лошадью лучше него. Пока я ехал один и у меня не было зрителей, я иногда поглаживал гриву своей кобылы.
Темнело все раньше, вечером заметно холодало. Я надеялся добраться до Птицевки в светлое время суток, но просчитался. По моим расчетам я проделал большую часть дороги, когда меня застала темнота. Это случилось, пока я ехал по лесной дороге, и это оказалось жутко — практически ничего не видеть перед собой. Лес вокруг не был безмолвным, иногда мне слышались шорохи и трески, и я не мог разглядеть, что их издавало. Но в полной темноте я ехал недолго, очень скоро я увидел окончание леса, впереди было поле, которое хотя бы отчасти было освещено лунным светом.
В самом конце на границе леса и поля я вдруг увидел силуэт всадника на лошади, выплывший откуда-то из части, он преграждал мне дорогу.
— Эй! — крикнул я.
Внизу рядом с всадником показались еще силуэты людей. Несмотря на мою скорость, лошадь впереди не отходила и мне пришлось замедлить ход.
— Стой, наездник, — услышал я громкий голос снизу от одного из силуэтов, — расскажи, куда путь держишь.
Всадник впереди все не давал мне дороги, и мне пришлось остановиться. Тут же чьи-то руки из темноты с двух сторон схватили мою лошадь за поводья, она несколько раз дернула головой и присмирела.
— Так куда путь держим?
Чиркнула спичка, кто-то зажег керосиновый фонарик, который поднесли в мою сторону, а потом к моей лошади.
— У Кузьмы взял лошадь? Хорошая моя, узнаю.
— У него.
— А если украл?
В свете фонарика я смог разглядеть, что внизу стояло двое человек, третий сидел на лошади. Всадник не смотрел в мою сторону, но по мягкому профилю мне показалось, будто бы там сидела женщина. Говоривший со мной гладил лошадь. Он был в широком тулупе и большой шапке, и даже в свете огонька просматривалось, что он очень юн. То ли он был гладко выбрит, то ли волосы на его лице еще не росли активно. Длинные ресницы бросали тени на лицо, как и большой нос, черные кудри вылезали из-под шапки. Несмотря на всю ситуацию, в которой он мне встретился, его лицо показалось мне очень приятным.
— Кузьма Мельников дал мне лошадь на сутки, чтобы я доехал до Птицевки.
— Ой, до Птицевки? Вот куда путь держим. А чего тебе там? — и прежде, чем я ответил, в его руках мелькнул нож. — Ты с лошади-то слезай.
Второй, что держался в тени, чем-то ткнул мне в ногу, и я с ужасом заметил, что это пистолет.
— Слезай, говорю, целее будешь. Коль ничего в тебе опасного нет, поедешь дальше.
Второй все еще держал лошадь за поводья одной рукой, но и первый в любой момент мог ее подхватить, всадник все еще преграждал мне дорогу. Вероятно, если бы я все-таки попытался ускакать на лошади, то получил бы пулю. Я решил послушаться и слез. Кудрявый парень тут же поднес фонарик к моему лицу, рассматривая меня.
— Так чего тебе Птицевка?
— Я должен навестить Ефросинью Сорокину.
Он переглянулся со своими соучастниками, всадник хмыкнул.
— Какое совпадение, — достался с лошади женский голос. Они засмеялись, и я начинал постепенно прослеживать связь со словами Кузьмы, нужно было больше его расспросить о ситуации в этих местах.
— Вот уж действительно. А чего тебе, Ефросинья Сорокина?
— Я должен ей кое-что передать.
— Так ты передай ее сыну.
— Ты — Иван Сорокин? — спросил я, ожидая услышать их смех. Вместо этого парень приветливо мне улыбнулся.
— Он самый.
И я снова подумал, что сама судьба вела меня, чтобы отдать птичку вероятному ее хозяину. Я полез в карман пальто и достал птичку с рубиновыми глазами. Иван поднес фонарик к ней, чтобы рассмотреть, а потом передал фонарик всаднице.
— А я — Валерий Воронков, — сказал я, не в полной мере представляя, называла ли ему Фрося фамилию его отца.
— Валерий Воронков? — сказал он с радостным удивлением, будто бы действительно узнал мою фамилию. Иван протянул мне руку, чтобы пожать.
Тогда я в самом деле подумал, что все закончится хорошо. Я протянул ему руку, и в следующий момент после того, как наши пальцы соприкоснулись, он с неожиданной силой притянул меня к себе, и я услышал, как взрезается ткань моего пальто, а потом почувствовал острую боль в боку. Я схватил его за предплечье, но это не помешало ему протолкнуть лезвие дальше и провернуть в моем животе.
Мои пальцы разжались, я отпустил его руку, и птичка выпала из моей ладони.
Глава 3. Это мое
Кто такой Валерий Воронков, я понятия не имел, но, когда я вынимал из него нож, взгляд у него был донельзя жалостливый. Я бы мог даже расчувствоваться, да только он упал уже, и все-таки я подозревал, кто это был такой.
Мама сказала, что продала птичку какому-то пареньку, что был с тем гадом Трофимовым, опозорившим ее на всю деревню, причинив ей боль. Как я ни допытывался, она не называла его имя, да и Трофимова я узнал не от нее, ее доброе сердце хотело защитить даже этого сукина сына.
Я вытер нож о пальто Валерия Воронкова, а он все смотрел на меня своими округленными от удивления глазами. Сознания не терял, но говорить, видно, тоже было невмоготу.
— Хорошее же пальто, — сказала Варя с лошади.
Я запрятал нож и взял у Вари фонарь, чтобы подобрать свою сороку. Вот она вернулась ко мне, хорошая, удобно ложилась в руку. Я рассмотрел ее глазки-камушки, ее трехпалую подкову на шее, провел пальцем по резьбе, чтобы проверить, хорошо ли он с ней обращался, и не нашел ни одной лишней царапинки. Я мог похвалить Валерия Воронкова за это, но простить — нет, ведь он был с Трофимовым в тот самый день.
— Собака, — сказал я ему, потому что новая волна злости подступила к моему сердцу. Я снова вспомнил то ощущение, как держал мамину легкую ручку, помогая ей подняться с постели, и она вся казалась слабенькой, хиленькой, будто совсем невесомой, готовой отпустить свою душу от тела. Но она выкарабкалась, сильная, а этот гаденыш пускай теперь кровью истечет за свои грехи, пощады давать ему не стану.
— Вань, ты что сделал? Вряд ли он белый генерал, — послышался голос Сабира. Он выступил из темноты, я поднял фонарик, свет выхватил его черные злые зрачки. Пришлось осклабиться.
— Этот человек был с Трофимовым. Он работает на него, к тому же он забрал мою вещь, — я показал Сабиру сороку, — швырнув ей деньги, словно она нищенка.
Сабир цокнул языком и немного успокоился. Он не любил поливать землю кровью, да, впрочем, как и мы все, Сабир разве что чуть более.
— О безопасности все равно думай больше.
— Была бы пуля у него, так уже была бы моей, — сказал я, увидев, что Сабир собрался его обыскивать. Во внутреннем кармане пальто у того оказались документы и бумажник, Сабир показал мне, сколько там припрятано денег, и достал фотографию темноволосой напомаженной красавицы.
— Жена? — спросил я, Валерий Воронков издал какой-то неопределенный звук.
— Дай фонарик, — попросил Сабир, я протянул ему, — Он даже в сознании. Что делать будем?
Я задумался, моя мама выздоравливала долго и мучительно, поэтому не хотелось давать ему легкую смерть, пускай бы откисал дальше сам. С другой стороны, этот взгляд, полный непонимания и разрушенных надежд, задел струны моей тонкой души.
— Зачем же ты позволил на чужую мать руку поднять? — спрашивал у него Сабир с разочарованием в голосе, пока я думал. Следовало самому поговорить с путником, все-таки удивительно, как он сам попался мне в руки спустя два года после тех событий. Трофимова-то мне пришлось искать самому.
— Ноги мерзнут, — сказала Варя с лошади и вытянула ногу в сапожке. Я тут же подскочил к ней ближе и потер ее голени, пока Сабир не смотрел на нас. Раньше в лесу в любую погоду Варя чувствовала себя как рыба в воде, теперь, когда вскоре у нее должен был появиться наш ребенок, она стала хрупкой. Меня это трогало. Раньше мы могли всю ночь куролесить в лесу, теперь же мы уезжали с дорог, когда ей становилось холодно.
— Скоро отправимся в натопленный дом, — сказал я ей и вложил ей в руку сороку, — Смотри, это я смастерил так здорово, будто золотые руки Толика, моего братца, и меня вели. Она охраняла меня, а потом и нашего маленького оберегать будет.
Варе понравилась безделушка, она пыталась ее рассмотреть в темноте и гладила белыми пальчиками. Пока я нежничал со своей женой, Воронков, видно, чуть ожил.
— Вань, с тобой тут говорить хочет, — позвал меня Сабир.
Оставив Варю с птичкой, я подошел к Валерию Воронкову. Он приподнялся и зажимал раненый бок руками, выражение лица у него было сосредоточенным.
— Секунду, — сказал он, приподняв указательный палец.
— Да мне торопиться и некуда.
Он застонал и потихоньку сел. Воронков некоторое время искал наиболее безболезненную позу, тяжело дыша.
— Есть в нашей встрече злая ирония, — сказал он, наконец найдя позу.
— Говори, зачем искал мою мать.
— С совершенно чистосердечными намерениями человека, преисполненного чувством вины и глупыми надеждами.
Он сказал это с вызовом, коря меня за агрессию. Видимо, он правильно рассудил, что ранение его убьет, и нет смысла не злить меня. Он был в своем праве, это совершенно точно.
— Ты мне зубы не скаль, вырву.
Он засмеялся, пальцы на боку напряглись, затем он кивнул.
— Видно, имя Григорий Воронков тебе ни о чем не говорит?
— Кто это?
— И имя твоего отца тебе тоже неизвестно?
Злость и волнение тут же охватили меня. Если это была дурная шутка, то он сплохует у меня. Эта тема всегда терзала меня, сколько я не расспрашивал у матери об отце, она никогда не отвечала, поэтому я поверил его словам.
— Неизвестно. А тебе, что ль, ведомо?
— Я и говорю: Григорий Воронков, мой отец — твой отец. В тысяча девятисотом году он бежал из ссылки, и Фрося Сорокина его выхаживала.
— Быть не может! — воскликнул я и попросил его рассказать дальше. На его губах играла странная усмешка, но он поведал мне то, что рассказал ему его отец, когда течение жизни вывело Валерия к моей матери и он узнал украшение на моей сороке. Рассказал, что я — третий ребенок своего отца, и у меня есть еще сестра-доктор, находящаяся сейчас, вероятно, на пути из Константинополя в Париж, и брат, редактор и поэт, несостоявшийся белогвардеец, которого я практически убил.
Странное дело, я — человек гордый и злопамятный, но в этой ситуации любопытство к новоприобретенному брату пересилило, и я испытал ужас от бессмысленности моего ножа в животе моего родственника. Оказалось, что мой отец был расстрелян жуткой силой кумачей, и от этого вероятная смерть моего брата стала только чудовищнее.
Пока он вел рассказ, я несколько раз перекрестил и его, и себя. Я светил ему фонариком в лицо, так, что он хмурился, и я все пытался разглядеть в нас одинаковые черты. Его волосы были светлые, золотистые рыжеватые пряди выбивались из-под шапки, делая его немного сказочным персонажем в нашем дремучем лесу. Лица у нас у обоих были острые, но у него вытянутое, а у меня оно скорее свою остроту направило вперед. Глаза у него были совершенно иной формы, длинные, то хитрые, то надменные, в зависимости от выражения лица, зато цвет их совпадал с моими. Варя называла этот оттенок зеленого цветом болотной ряски. Более заметной схожести я не замечал. Он был выше меня и малость мощнее, но тоже довольно худ.
— Но фамилия Воронковых на мне не прервется, на днях у моей жены, той самой, что смотрит на тебя с фотографии, должен родиться сын или дочь, — такими словами он завершил свой рассказ. И после этих слов мне стало так грустно, что даже на глазах появились слезы, которые он вряд ли мог различить.
— Выходит, я совершил грех братоубийства? — в ужасе спросил я.
— Вряд ли Бог будет расценивать твой грех именно как «братоубийство», раз ты не знал об этом, — сказал Сабир, отошедший чуть от нас, но, видимо, все-таки услышавший рассказ.
— Скорее как убийство, если это еще считается грехом, — поддержал Валерий.
Я вновь перекрестился, схватил его за руку, склонив голову. Когда я поднялся, он смотрел на меня чуть насмешливо, подступающая смерть позволяла ему быть таковым, или может быть, так казалось из-за подсвеченной бледности в темноте.
— Отвезу тебя до станции, может, помогут.
— Думаешь, возможно? — в голосе Валерия появилась надежда.
Я кивнул.
— Вань, опасно, — сказал Сабир, — вдруг он не один был и его ищут.
— Все равно поедем. Заодно Кузьме лошадь вернем, он человек хороший, его имущество брать не станем.
Сабир принял мои слова, Варя тоже. Лоскутом от одежды я перевязал Валерину рану, мы водрузили его кое-как обратно на лошадь, я сел позади него и взялся за поводья. Сабир вывел из леса своего скакуна, Варя ехала сзади на моем коне Мерлине.
По пути мне хотелось расспросить Валерия об отце еще. Но в дороге он ослаб, обмяк и не отвечал на мои вопросы. Я чувствовал, как иногда у него напрягается тело и шмыгает нос, он старался не всхлипывать, оплакивая свою жизнь. В дороге он отвечал мне лишь на вопрос, здесь ли он, кивал он в этот момент особенно отчаянно, доказывая свою живость и самому себе.
В поселок я въехал один, надеясь не перебудить всех жителей. Медленно ведя кобылу, я доехал с Валерой почти до самого дома Кузьмы.
— Жаль, что так вышло, — зашептал я ему, — но это тебе наказание за мою мать. Говори — не говори, что ни при чем, а все равно твоя вина в это есть. А теперь тебе нужно держаться крепко.
Он кивнул мне слабо, и не с первого раза схватился за поводья, когда я прилаживал его руки. Видно, исходил.
Я спрыгнул с лошади и ударил ее, чтобы она скакала вперед. Мой брат Валерий все-таки сумел схватиться за поводья и доехать до дома, не свалившись. Собака во дворе Кузьмы подняла лай, и вскоре из-за двери появился он сам. Я поспешил скрыться за поворотом, надеясь не быть узнанным в окнах, и лисьим тихим шагом поспешил обратно в лес, где меня ждали Варя с Сабиром.
Оставив Варю в седле, я кое-как запрыгнул сзади нее на Мерлина. Было неудобно, я вжимался в Варю, утыкаясь носом в ее полушалок. Его пух щекотал мне нос и успокаивал меня, я все не мог отделаться от ужаса.
— Как обидчик моей матери, он должен быть убит, как мой брат, он должен выжить — шептал я Варе.
— Все тебе должны, даже смерть.
— Жизнь, жизнь, — спорил я и прикасался к ее животу под дубленкой. Она взяла меня за руку, отвела ее, не разрешала трогать. Вместо этого она повернула голову так, что платок чуть сполз, оголяя полоску шеи с прядью пшеничных волос.
Варя была молчуньей, я говорил много, она слушала и редко комментировала мои слова. Она была Снегурочкой, которая никогда не растает, и, вероятно, настоящей ведьмой. Меня влекла в ней ее недоступность несмотря на то, что она принадлежала мне, и ее колдовская история, ведь она была схожа с моей. Только обо мне лишь ходили лживые слухи, будто я принесен матери чертом, которые сегодня для меня окончательно развеялись, а про нее я не мог утверждать ничего наверняка.
Мы встретились с ней поздней весной семнадцатого года. Тогда я возвращался из Омска, узнавал там, не сменились ли люди, которые нами правили, и возвращался лесной дорогой на коне. Мерлин устал, я ехал на нем медленно, по сторонам не смотрел, больше под ноги глядел, поэтому тогда я не сразу заметил девушку на берегу озера. Она замерла в странной позе, одетая в сарафан из разноцветных лоскутов с заплетенными лентами в тонких косах. Она стояла и не шевелилась, ее взгляд был устремлен в мою сторону, но четкости в нем не было.
В первую секунду я подумал, что передо мной русалка, ведьма или еще какой-либо лесной дух, даже хотелось перекреститься, потом я подумал, что мне чудовищно повезло.
— Эй, красивая, ты с кем здесь будешь?
Я остановил коня и осторожно пошел в ее сторону, боясь спугнуть. Она не шелохнулась, я приблизился и увидел, что она правда красивая сладколицая блондинка. Девушка была тоненькой и высокой, с меня ростом, но личико оказалось нежное, с пухлыми губами матрешки, мягкими щечками и туманными васильковыми глазами.
Приблизившись, я увидел, что ноги у нее мокрые, как и подол сарафана. Видно только вылезла из воды, я снова подумал о русалках.
— Одна, — тихо сказала она. Несмотря на ее красивый сарафан и милую внешность, запах от нее был кровяно-водянистый.
— И ничья будешь?
Она подняла на меня взгляд, и я только теперь обнаружил ссадину в уголке губ и на подбородке, ободок синяков на запястьях рук.
— Себе принадлежу, никому более.
Мне вдруг стало жалко ее, смотря на ее ссадины и пустой взгляд, я отступил на шаг и спросил, как можно мягче.
— Так как же ты в лесу оказалась? Аль заблудилась?
Я тогда вспоминал названия деревень, что рядом находились, и ничего рядом в голову не приходило. До ближайшей идти было весь день, да и то следовало бы идти без остановок, чтоб до заката дойти.
— Помощи вышла к дороге искать.
— Так я помогу, спрашивай, что угодно, не робей.
Но на вопрос о помощи она не ответила, потупила взгляд и стала будто рассматривать траву у меня под ногами.
— А как звать-то тебя?
— Варя, — на этот раз тут же отозвалась она.
— А меня — Ваней.
— Ваня Сорока, — вдруг сказала она и подняла взгляд. Я немного обалдел, слава обо мне разносилась, но больше в окрестностях Птицевки, под городом не должна была разойтись. В этот момент раздался кукушкин крик, что-то плеснулось в озере, капля с ее сарафана упала на лист черники под ней и осталась на нем.
— Откуда имя мое узнала? Ну, рассказывай.
Варя вновь опустила взгляд и не отвечала. Я тронул ее за руку, она только больше прижала к себе плечи.
— Почему не отвечаешь? Увезти тебя отсюда?
Она все молчала, а я вместо того, чтобы разозлиться, только сильнее пожалел ее.
— Ты, наверное, есть хочешь? Подожди.
У меня в сумке были хлеб и пара яиц, я пошел к лошади, чтобы взять их, все оборачиваясь на Варю, будто боялся, что она исчезнет, как видение. Но она стояла на месте, и только когда я вновь к ней подошел, вся встрепенулась, и стала зазывать меня к озеру рукой. Несмотря на ее изначальную неподвижность, движения у нее оказались резвые и легкие, будто она порхала птичкой. Она привела меня к камышовым зарослям, в которых показала на догорающий костерок, где над углями томились несколько красноперок на палках, продетых через их рты. Удивительно, что я не почувствовал запах костра. Рядом на листьях лежала еще одна сырая рыба, я думал, неужели платье замочила, оттого что рыбачила?
— Скоро будут готовы. Приведи коня поближе и пообедай со мной?
Так я и сделал. Я все думал, здесь рядом с дорогой, по которой проезжает разве что две пары копыт в день, в камышах, скрывающих нас, я мог бы ей овладеть, но она мне понравилась и обижать ее не захотелось.
Варя повертела рыбу в углях и вскоре вручила одну мне. Я поделился с ней хлебом, она накинулась на него так, будто не видела в глаза его уже много месяцев, в итоге я весь отдал его ей. Пока мы ели, я увидел неподалеку дерево с низкими ветками, по которому легко можно было забраться. К одной из веток был прилажен кусок холщовой ткани в виде гамака, а рядом висела юбка, будто бы сушилась после стирки. Неужели она тут жила, ловя для пропитания себе рыбу?
— Давно тут?
— Всего три дня, — она подняла оставшийся кусок хлеба, — но уже боялась, что не попробую его более.
Я думал, что она улыбнется, но она так и осталась напряженной. Хлеб и рыбу она кусала маленькими кусочками, будто мышка.
— Увезу тебя.
— Увези, — на этот раз отозвалась она.
— Так откуда узнала имя мое?
Теперь она все-таки ответила.
— Слышала я о Ване Сороке, который со своими лихими людьми подкараулил на дороге некого Трофимова, что людей по деревням угрызал, и повесил его на высокой ели.
Для виду помявшись, будто не хотел раскрывать правду, я сказал:
— Говорят люди такое. А тебе что, тоже успел сделать подлость этот мертвяк?
— Я не знала его.
Она снова замолчала, будто бы сказанного было достаточно для того, чтобы понять, откуда она меня узнала.
— Так как ты поняла, что это я?
— Так говорят, что у Вани Сороки лицо царевича, да только нос большой, будто бы за него кто-то долго тянул, и по лицу рассыпаны веснушки в любое время года.
Она вдруг едва заметно улыбнулась, скорее я это понял это по ее глазам, чем по надутым губам.
Мы пообедали, Варя собрала свои вещи в кулек, и я усадил ее в седло. Пришлось ехать медленно, она сидела зажатая и не разговаривала со мной, а я дурел от такой близости. Из-за потраченного времени и скорости мы не успели доехать до жилых мест, пришлось ночевать в лесу. Посреди ночи я не выдержал и стал ее целовать, она же вырвалась от меня и в мгновение залезла на дерево, будто дикая кошка. Потом, сколько я ни уговаривал ее слезть, клянясь не трогать ее, она не слушала. Только с рассветом Варя слезла, и я больше ее не пугал.
В дом к маме с дядькой я не мог привести ее, поэтому повез ее к Евгению Платоновичу, своему старшему другу. Он просил называть его старцем Евгением, но у меня не получалось, он был возраста моей мамы и в его бороде не было ни одного седого волоса. В его лесном доме, который он именовал кельей, мы часто ночевали с братвой, поэтому и Варю он разрешил поселить у себя. Пока она жила у него, она ничего мне не рассказывала, таила свою историю и даже не называла фамилию.
— Любопытной Варваре на базаре нос оторвали, — повторяла она, когда я в очередной раз ее спрашивал.
Варя просила меня научить ее охотиться. Кое-что она уже умела, например, она знала, как ставить силки. Я много времени проводил в лесу, многое знал, но специально, чтобы покрасоваться, выпрашивал у бывалых охотников секреты. Она просила меня научить кататься на лошади, бить ножиком, хотела уметь стрелять. У нее все получалось ладно, Варя была ловкая как кошка.
Сначала я терпел, а потом стал снова целовать и спрашивать, когда она станет моей. Она отвергала меня, хотя казалось, что она готова отозваться мне, и велела ждать. Тогда я говорил, что женюсь на ней, хватал и хотел вести к себе домой представлять невесту, но она снова отпиралась. Варя говорила, что если до конца осени она не скажет «да», то станет моей в начале зимы. Ее ссадины уже зажили и больше не заставляли мое сердце сжиматься от жалости, но, видя в этих сроках колдовство, я не смел ослушаться. Я все спрашивал, какое я должен выполнить условие, чтобы она сдала позиции, но она говорила, что я и так все делаю верно, мне стоит потерпеть. Тогда я дарил ей подарки, и вроде бы этим она была малость смущена, но все принимала, не приближая ни на шаг.
Я тогда так злобился, что дыхание перехватывало, но я старался не показывать этого Варе. Я сходил с ума, и Сабир не раз советовал мне держать себя в руках лучше, а когда я возвращался домой, матушка говорила, что я будто правда бесом околдован. Иногда же, наохотившись с Варей и навеселившись, я, наоборот, становился развеселый и всюду мне виделась игра.
Конец моих мучений пришелся на начало ноября, когда свершилась на местах октябрьская революция и большевики захватили власть. Мы не сразу узнали об этом, а как молва дошла, Варя вся встрепенулась, заметалась как зверь по избе и попросила меня больше разузнать про то, что же означает теперь эта власть. А я и так смекнул — анархия, хотя бы на какое-то время. Варя попросила меня поехать в ее края, и я был только рад возможности наконец хотя бы немного проникнуть в ее тайну. Она надела все те бусы и браслеты, что я ей надарил, вплела в волосы ленты и бусины, но всю эту красоту прикрыла одеждой и обмоталась шалью так, что ее лицо едва можно было разглядеть.
Мы помчались на конях в указанную ей сторонку: путь был не близким и не далеким, однако в ее окрестностях я не бывал. Мы направились к поместью местного землевладельца, но в него не пошли.
— Подождем, — сказала Варя и вернулась в лес неподалеку искать место для ночлега. Так мы сторожили непонятно кого несколько дней, в которые я ездил по ближайшим деревням и вызнавал про их так называемого барина. Мне мало о нем говорили, но всегда тихим голосом да с хмурым лицом. Узнал я, что их землевладелец собирал большой налог, а в дамах чувствовал себя как барин, пользовался всем, чем хотел, будто бы ему принадлежала каждая вещичка да всякий человек.
Вскоре я понял, что Варя ждет, но никак никто не высекал долгожданную ей искру и пожар не начинался. Тогда я решил это возглавить. Я скакал на своем коне по деревням и подбивал народ на бунт, чтобы отомстить их барину за годы лишений, забрать в народ все то, что он накопил и поставить эту сволочь на место. Иногда я говорил с людьми от лица власти, что именно такие угнетатели не дают дорогу прогрессу и свободе даже при новом свободном правительстве. Я обещал людям, что им ничего не сделают за это, наоборот, новая власть их поддержит и, может быть, даже наградит, хоть вряд ли каждого лично, но по крайней мере их деревню.
За сутки эти люди стали моими, и я повел их к поместью, Варя тоже присоединилась к нашему ходу. Мы ворвались в двери и сразу рассыпались по его владениям, забирая ценные и не очень вещи. Их было много, сволочь действительно жила богато.
Землевладелец прятался в подвале за шкафом с вином и маслом; крича на него, плюя и пиная, мы выволокли его на улицу. Выражая классовую ярость, я отхлестал его нагайкой при всем народе. В конце своего представления я передал нагайку Варе, и она сумела ударить его хлыстом несколько раз, и рука ее не дрогнула.
Удовлетворенная, она поманила меня из толпы и обняла, доверчиво прижавшись мне к груди, и я понял, что это и означает «да». Загоревшиеся толпа потом повесила своего землевладельца, но мы этого уже не увидели, так как заторопились домой знакомиться с моей семьей.
Мама была рада, и, хотя она, видно, считала, что мне рано жениться, она надеялась, что я остепенюсь, заброшу свои лихие дела и буду жить больше дома. Прабабка, не так давно отдавшая Богу душу, все говорила маме обо мне в последние дни, что мне бы только жениться, и я стану человеком тихим.
Люда, Толикова жена, озлобившаяся ожиданием мужа с войны, отозвала меня в сторону, пока мама ворковала с Варей.
— Все дивятся, что тебя еще не увезли под руки в тюрьму, все вокруг знают, какими делами занимаешься. А увезут, так что мы с твоей бабой будем делать? Ее детей воспитывать?
На руках она держала Шурочку, Толикову дочку. Девочка была слаба здоровьем, много спала, мало ела и все просилась к Люде на руки снова. Я скорчил незлую рожицу ребенку, и она заулыбалась.
— А вот больше бы наша Шурочка смеялась, твоя мамочка бы была не такой сукой.
Люда вся побледнела, а я продолжил играть с Шурочкой у нее на руках, стуча то ее, то себя по носу.
— Вот Толик вернется, таких игрушек тебе наделает, что будешь самой счастливой девочкой. И маму твою тоже сумеет потешить.
Люда ахнула, а за спиной послышался суровый Надин голос.
— Вот дрянь, вот вырос какой! И ребенком был нахальным, а теперь — настоящий разбойник! Фрося!
От возмущения она аж выпрямилась со своей кривой спиной. Мама вскочила и прибежала с террасы, лицо у нее было взволнованное, и я уже пожалел, что начал их злить.
— Что, Ванечка, говоришь? Что творишь?
— Оскорблять меня вздумал! — взвизгнула Люда, к которой снова вернулся дар речи. — Да чтоб шел ты ко всем чертям собачьим!
— Сердце злое у Ивана, — громогласно говорила Надя. Они расшумелись, и Шурочка тихо заплакала.
— Ой, ну начали, ну начали, — досадливо говорил я, понимая, что без грубости теперь этот балаган не остановить, а при матери ругаться не хотелось.
— А ну тишина! — спокойно, но громко сказал Никита. Он редко повышал голос, поэтому все замолчали. Я подумал, что он станет на моей стороне, но он тоже кочевряжился несколько дней и ответа не давал.
Когда наконец он все обдумал, то позвал меня к себе на личный разговор.
— Узнал я, вероятно, твоя девица — Варвара Кырнышева, дочь Семена, пропавшая девушка из деревни, где живут в основном коми-пермяки. Но ее не ищут, значит, разбираться не придут. Приданого нет, но ты своими нечистыми делами каждый месяц на приданое собираешь. Услышу, что тебя в чем-то новом обвиняют, — выгоню. Старое — забуду.
Так мы и договорились, и через несколько дней сыграли свадьбу. Я ездил на ярмарку и накупил там много хорошей еды, мы гуляли три дня в деревне, и все собрались, даже те, кому я был не мил, а потом столько же гуляли с моими лесными друзьями.
Однако зря Люда боялась, дома мы бывали не так часто, Варя хотела со мной ездить по лесам, пока не родит дите, и много времени мы с ней провели с семьей только в сезон посадок.
Иногда я брал ее на дела, и она ни разу не сплоховала. Впрочем, драться ей там не приходилось, потому я всегда был готов к тому, что она может носить моего ребенка.
Теперь же скоро должен был подойти срок. Я ей говорил, что нужно дома сидеть теперь, а она отвечала: рано. Мол, когда надо будет, осядет дома, да так уверена все это заявляла, будто бы жизнь прожила и не первое дитя приносила.
Мы ехали на коне, я прижимался к ней и мне казалось, что я вновь чувствовал от нее этот кровянисто-болотный запах.
— Ванчик, — так называла меня Варя, когда мы были вдвоем, — а ведь твоего отца убили эти большевики. Так сказал твой брат.
Было странно слышать слова «брат» и «отец», которых у меня никогда не было. Да и были ли эти? Я не сомневался, что Валерий говорил правду, врать мне было совершенно бессмысленно, я пока был птицей невысокого полета, чтобы городской вельможа что-то выгадал от лжи. Но все-таки мог ли я считать их семьей, если не знал? Одно дело, когда отец умер до рождения, так и не повидав сына, а другое — когда он по собственной воле ни разу не захотел глянуть на него хотя бы одним глазком. Этот Григорий Юрьевич Воронков вызывал у меня злость, но все-таки смерть его тоже злила.
Впрочем, большевиков меньше жаловать я не стал. Они замучили нашего священника и обобрали всю церковь без моего ведома, когда я с братвой туда прискакал, но догнать их уже не успел. Я думал, что не дам им житья теперь, а пришлось, сжав зубы, терпеть. Власть в городе и окрестностях взяли Красильниковские казаки и белочехи, которые нам на земле, уставшей от притеснений землевладельцев, тоже были не нужны. Тех, кому можно было бы доверить власть, я не знал, но, борясь с одним злом, приходилось сотрудничать с другим. Я не верил выбранным в районные советы людям, мне казались они не близкими, но, чтобы прогнать угнетателей-монархистов, я иногда шел на сговор с кумачами. Что-то разведывали, докладывали для них, в общем, неволей пришлось стать партизанами. Я ждал, когда мы изгоним казаков с белочехами, чтобы потом выгонять отсюда большевиков. Лучшая власть — это ее отсутствие.
— Ваня, не забудь, надо затаиться, этого Воронкова могут искать, — сказал на скаку Сабир, когда мы отъехали от населенных мест.
С Сабиром мы познакомились при убийстве Трофимова. Он был из семьи обрусевших татар, дом его находился не так близко. Для меня тогда забрать человеческую жизнь было ново, Сабир же делал это уже не раз по долгу службы. Его вместе с братом призвали воевать в Европу еще в четырнадцатом году. Там над ними начальствовал Трофимов, и однажды в качестве наказания он отхлестал шомполом брата Сабира. В чем была его провинность, я так и не знаю, да и об этом случае Сабир рассказал мне, только когда мы стали близки. Из-за грязной солдатской формы и вшей раны загноились, и его брат испустил дух. В это время Трофимов сам получил травму и после лечения в строй возвращен не был, его оставили на гражданской службе в наших местах. Сабир дезертировал и доехал аж до Сибири в его поисках, здесь нас судьба и свела.
Мои самые близкие друзья того времени не очень-то торопились мне помогать с Трофимовым, не хотели браться за опасное убийство, которое не обещало большой наживы, и мы все сделали с Сабиром сами. Долго ждали мы его на дороге, пока однажды он не попался нам в лапы. Его сопровождающим мы мешки на головы нацепили и привязали к деревьям, а его повесили на крепкой ветке. Он болтался, а его люди злобились внизу. Я хотел, чтобы они все слышали и ощущали, как уходит из него дух, чтобы стало это им в назидание и они одумались, коль тоже дурными делами занимались, а если ж нет — то не шли по его стопам.
Зря мои друзья боялись, что это дело невыгодное, с Трофимова и его попутчиков мы стрясли немаленькую сумму, а я себе забрал его золотой перстень с камнем, Евгений Платонович сказал мне, что это так красиво поблескивает аквамарин. Такого цвета были Варины глаза в солнечных лучах, я хотел ей этот перстень отдать, но он с ее тонких пальцев спадал.
Сабир вернулся на Родину, но отец его не принял, сказав, что дезертирство — позор для мужчины, какие бы причины ни были. И после документального окончания войны Сабир не стал пробовать вернуться на Родину, даже несмотря на то, что его больше не должны были преследовать. Он вновь приехал в мои леса и остался здесь со мной жить вольной жизнью.
Сабир говорил мне:
— В твоей голове, Иван, нет генерала, вот научусь жить так, что и у меня будет там только моя воля.
Сабир был старше меня и в чем-то опекал, но мне было ужасно лестно, что я стал его ориентиром.
Еще одна важная особенность Сабира: у него был лучший конь во всем белом свете, карачаевский жеребец. Он нарек его Сулимом, конь был черный, как смоль, длинноногий, мускулистый, будто созданный, чтобы на нем ездили персидские воины. Более быстроходной и своенравной лошади я не знавал, я даже завидовал Сабиру, но это был исключительно его зверь, даже меня он к себе не подпускал и топтал копытами, раздувая ноздри, когда я пытался взять его за поводья. На коне Сабир становился словно сам благороднее, и все на него заглядывались, будто это царевич пожаловал к ним.
Остальные мои соколики попали ко мне не по столь благородным причинам. Все молодняк, как и я, в основном, они хотели наживы, оттого что жизнь их обидела тем или иным образом.
— Схоронимся, будь спокоен.
— Тише воды, Ваня, — повторил свою мысль Сабир.
Мы держали путь к Евгению Платоновичу, моему старшему другу. Он поселился в наших лесах несколько лет назад, я тогда был отроком и здорово к нему прикипел, он был человеком невероятно занятным. Раньше у него было большое поместье в Екатеринбурге и собственная фабрика, все досталось ему по наследству. Ему тогда было немного меньше сорока, он вел безбедственную жизнь, но на богатую ему никогда не хватало средств. Жизнь у него была интересная, он успел побывать в Азии и на Крайнем Севере, куда ездил вместе с экспедиционной группой. Евгений Платонович называл себя ученым человеком, но сфера его интересов была так разнообразна, что я толком не мог осмыслить, чем он занимается: я знал, что у него есть коллекция бабочек, которых он собирал по разным уголкам света, механические игрушки, купленные в Европе, обломки древних орудий людей, населявших нашу землю сотни лет назад, которые он нашел в археологических раскопках; его авторству принадлежал перевод поэтов Востока, его статьи печатали в газетах, он состоял в переписках со знаменитыми анархистами. Евгений Платонович называл себя авантюристом, это слово ему очень подходило. Получив большое наследство, однако же, он стал пить, как последняя деревенская свинья и множество средств промотал в азартных играх и просто из баловства. Он наклюкивался так, что видел чертей, его жена и дети сбежали к ее родителям, а он все продолжал квасить. Однажды же, когда он лежал на ковре в своей спальне вверх пузом и чуть не захлебывался от рвоты, к нему во сне пришел Святой Антоний и сказал ему, что он может искупить свои грехи, только коль отдалится от мирской жизни.
Тогда Евгений Платонович продал свое поместье и фабрику, оставил немного денег жене и сыну и большую часть средств пожертвовал церкви. В его семье были крайне недовольны таким решением, но он заверил их, что сделал это для их же блага, ведь богатство искушает. Он купил себе землю в наших лесах и построил здесь просторный дом, чтобы жить в нем отшельником и посвятить оставшуюся жизнь служению Господу нашему Богу. Евгений Платонович собирался вести аскетический образ жизни, однако дом купил себе большой на тот случай, если ему придется дать приют таким же людям, желающих отойти мирской жизни. Он собирался обеспечивать себя сам, хотя ранее никогда не работал на земле, поэтому засадил вокруг целый огород. Я узнал о нем в первые месяца его приезда и пошел с ним знакомиться. Тогда я был еще мальчишкой и мне все вокруг казалось диковинкой, а это история так подавно.
Я застал его за молитвами, и его облик меня тогда удивил. Когда мне говорили об отшельнике, я ожидал увидеть старца. В бороде же Евгения Платоновича не было ни одного седого волоса, глаза были живыми, блестящими, взгляд наполнен какой-то нездоровой энергией, и выглядел он опрятно и даже хорошо. Были в деревне мужики его возраста, тоже бородатые, но смотрелись они гораздо старше. Он молился громко и вслух, а когда увидал меня, его голос еще усилился. Я стоял и смотрел на него, ковыряя толстую ветку под ногой, и он обратил на меня внимание, только когда закончил.
— Давно ты здесь стоишь, и кто ты такой?
— Я — Ваня Сорокин, пришел знакомиться.
— А я — Евгений Платонович, но, если хочешь, называй меня старцем Евгением.
Мне не очень-то хотелось, ведь на старца он не был похож, поэтому я называл его по имени отчеству. Я не любил называть людей по отчеству, но тут так повелось.
В общем, Евгений Платонович был рад знакомству, и он тут же принялся рассказывать мне про свою жизнь. То, что он решил жить один в лесу и посвятить себя Богу, меня не слишком удивляло, бо́льшими чудесами мне показалась вся его история до этого, поэтому он стал рассказывать мне в основном о ней. Я слушал разинув рот. Евгений Платонович говорил, что у меня пытливый ум и я мог бы стать исследователем. Он мимоходом делился своими знаниями, пересказывал сюжеты романов, рассказывал о разных странах, политике, искусстве.
— Моисей был научен всей мудрости Египетской, и был силен и в словах и делах, — говорил он, когда я хвалил его знания. Меня это восхищало, было поразительно слышать, как он сравнивает себя с Моисеем.
Иногда он будто пытался свернуть нашу беседу и тогда он говорил:
— Пора и честь знать, нужно натаскать воды и приступать к вечерней молитве.
— Еще! Еще! Еще, пожалуйста! — говорил я и хватал его за руку.
— Дурно расстраивать чистое дите, — отвечал он и всегда оставался.
Однажды Евгений Платонович ходил знакомиться к нашему батюшке, тому, которого теперь замучили большевики, и тот его не одобрил.
— Время рассудит, — говорил батюшка о чистоте помыслов Евгения Платоновича.
Это стало ударом, Евгений Платонович сильно впечатлился и стал молиться так отчаянно, что даже не уступал мне в разговорах и перестал есть. Я несколько дней наблюдал, как он беснуется в молитвах, а потом пришлось варить ему суп и вталкивать ложку в его рот почти насильно. Постепенно разум его прояснился, и он снова стал рассказывать мне всякое.
Больше всего я любил слушать об Англии. Я тогда еще был игривый и после его рассказов представлял себя то надменным лордом, то внушающим надежды королем Артуром, то Ричардом Львиное сердце. Когда я забрал себе коня, я назвал его Мерлином, а сына хотел назвать Грегори, но теперь уж передумал.
Когда я со своими разбитными соколиками стал общаться теснее да заниматься всяким на лесных дорогах, то Евгений Платонович стал сам очень внимательно слушать мои рассказы. Порою он говорил:
— Ты лучше не кради, а потрудись, чтобы своими руками творить добро и иметь то, чем поделиться с нуждающимися.
Однако же я чуял, что ему нравятся мои рассказы. У меня было странное ощущение, что будь он моего возраста, расти он в моем окружении, то сам бы стал разбойничать вместе со мной. Евгений Платонович без самоотдачи меня ругал, однако иной раз мог и совет дать.
В общем-то мы стали хорошими друзьями. Другие жители окрестностей тоже иногда к нему ходили, он был рад со всеми поболтать, но за пяток лет его жизни о нем сложился образ больше как о человеке с причудами, чем как о мудром старце, и не торопились обращаться к нему за чудесами. Обычно народ ходил к нему, наоборот, из сердоболия, помогать советами да делом ему, как человеку, мало знакомому с работой на земле. Это они делали зря, потому что я вполне в этом помогал ему. Впрочем, был случай, когда он молитвами излечил боль в голове одной бабулечки, которая не отставала от нее несколько лет. Но это происшествие быстро затерло время.
В последний год Евгений Платонович чуть сдулся, он стал выпивать. Он по-прежнему молился, постился и много работал во дворе, но иногда в его просторном доме мы устраивали гулянки, чтобы напиться до визга, иногда он к нам присоединялся и по чуть-чуть выпивал сам.
— Ядрена-матрена, — не сдерживаясь, говорил Евгений Платонович, проснувшись наутро после пьянок, — бремя искушенного я все несу. Не зря ко мне приходил Святой Антоний.
После революции Евгений Платонович стал выезжать в город, он тоже был любопытный, и вроде бы подумывал остановить свое так называемое уединение и примкнуть к большевикам, но потом послушал про замученного священника, про обворовывание церквей и решил, что этот путь слишком греховен. В городе ему рассказали о случае, где якобы большевики расстреляли крестный ход, я тоже удивился и разозлился, услышав это. Я тут же поехал в город выяснять, и у кого бы не спрашивал, так и не смог найти хотя свидетеля этого события, не то что виновника или пострадавшего, поэтому так и не знал, байка ли это. Евгений Платонович же был неумолим.
— Каиниты! — восклицал он и только так теперь их и называл. Впрочем, я разделял его злость и согласен был их терпеть, только пока мы не погоним из Сибири сукиных детей, породивших таких, как Трофимов.
Евгений Платонович был другом, поэтому мы ехали к нему. Пошел дождь, замывающий наши следы, и, если у Валерия Воронкова есть тот, кто будет искать его обидчиков, он вряд ли нас выследит. Варя мерзла, а я вдруг заметил, что по моему телу до сих пор гуляет жар, загоревшийся во мне, когда я провернул нож в теле. В этом чувстве не была только радость и злость, неожиданные известия о семье еще щемили сердце.
— У меня кровь в ушах еще звенит, — говорил я Варе.
— Я слышу.
Мы доехали до дома Евгений Платоновича, привязали лошадей и вошли внутрь. Мы были привычными гостями, поэтому он только выглянул из своей полупустой комнаты и махнул нам рукой, чтобы мы проходили. Комнат было несколько, у нас уже были собственные. Мы с Варей пошли в свою, и только под утро кровь в моих висках перестала стучать громко.
Утром за столом я рассказал Евгению Платоновичу о своем брате Валерии. Он слушал, закусив губу, будто бы невнимательно, его взгляд бесцельно блуждал где-то за моей спиной, словно он не рядом со мной, а витает черт знает где в облаках. Но когда я закончил, он посмотрел на меня своими блестящими черными глазами, и я понял, что зря боялся за его присутствие.
— Наказание тебе больше дадут, чем ты можешь снести, — сказал он, и у меня по спине пробежал холодок. Я вроде бы поспорить был готов с любым, даже с Богом, но гнев его больший, чем я уже заслуживаю, навлечь на себя не хотелось.
— Чего это?
— А ты чего ожидал от братоубийства?! — вдруг воскликнул он и вскочил со скамьи, заходил из стороны в сторону по своей просторной полупустой кухне. Я тоже подскочил, весь взбудоражился, и я не то чтобы разозлился на него, но был готов обороняться, а значит, нападать. На кухне мы были одни.
— Так знать откуда мне, что он братом мне был?
— Да, Ванька, откуда тебе было знать? Значит, что-то тебя и твоего брата вело, чтобы встретить вас на дороге в лесу.
— Так рассказы этого Григория, отца моего, и вели?
Евгений Платонович решительно покачал головой. Он ускорил шаг, стал ходить туда-сюда, заложив руки за спину, и напоминал в этот момент ворону. Потом вдруг остановился, вскинул руки и громко воскликнул, почти закричал:
— Давай ее сюда!
— Кого это?
Я сначала подумал о Варе, а потом более ни о ком не успел, потому что он снова закричал, как дикий зверь:
— Игрушку свою, которую твой брат привез обратно!
Она была у меня в кармане, я протянул сороку ему. Евгений Платонович ее еще не видел, большую часть времени, пока она была у меня в детстве, она пролежала у мамы.
— Рубин, настоящий. И золото, — сказал он, стуча длинным ногтем по ее глазкам, затем по ее украшению. Потом он быстрым шагом направился в комнату, где спал, я побежал за ним.
— Пламя, наверное, возьмет только деревяшку, — он вдруг потянулся к чугунной дверце печи, и я едва успел схватить его за руку.
— Нет! Одурел!
Евгений Платонович неожиданно оказал сопротивление, он не только попытался вырваться, но еще и толкнул меня. Уж я к бою всегда был готов, но от него не ожидал, поэтому даже отпрянул.
— Красноглазое исчадие с дьявольскими вилами привело тебя к греху братоубийства!
— Да, может, он и не мертвый вовсе, может, его подлечили!
Евгений Платонович снова потянулся к печи, и я опять на него кинулся. Мы сцепились, ярость, охватившая его, придала ему сил. Мы тянули сороку, будто маленькие дети, не поделившие игрушку, ударяли друг друга о кирпич печи. Я краем глаза видел, как тихо заглянула Варя и снова исчезла в дверном проеме.
Отобрать сороку у меня все-таки вышло, но Евгений Платонович был неугомонным. Он все кидался на меня, и когда я оказался сзади него, чтобы схватить и скрутить, у него вышло заехать мне локтем по носу так, что у меня аж заслезились глаза. Пока я моргал, Евгений Платонович стал отдаляться от меня, и, когда я вновь смог видеть отчетливо, оказалось, что Сабир оттаскивает его.
— Ай молодцы какие, — досадливо говорил Сабир, — неймется им…
Сабир выругался, и я увидел, что Евгений Платонович правда успокаивается.
— Убери его с глаз моих долой, а то я не знаю, что с ним сделаю! — крикнул я.
— Подумай, Ванька, головой! — крикнул в ответ мне Сабир, но все-таки стал уводить Евгений Платоновича.
Потом я остывал на кухне, и кровь их моего носа все не останавливалась. Вроде он уже и не болел, а она все лилась по моим губам и подбородку. Варя принесла тряпочку и ей стерла кровь с моего лица.
— Птицу мою хотел сжечь, экая идея ему пришла!
— Она ведь красивая.
Кровь остановилась, только когда вся вода в тазике порозовела. Варины белые пальчики смотрелись к месту в этой воде.
Вечером я помирился с Евгением Платоновичем, мы пришли к обоюдному согласию, что он помолится над моей сорокой, на этом историю с ней и завершим. Полночи я сидел и сторожил свою сороку, чтоб он не нарушил обещание, а Евгений Платонович громко молился над моей игрушкой. Дважды за ночь у меня снова начал течь кровью нос, Евгений Платонович косился на меня, считая это дурным знамением. Он мог бы читать молитвы до утра, но посреди ночи я ушел спать к Варе.
Проспал я недолго, в то время, когда рассвет только зачинался, Варя меня разбудила. Она улыбалась, нежная и счастливая, ее улыбку я видел очень редко. Варя сказала:
— Пора вести меня в деревню в твой дом.
Я, жутко радостный, поднялся, обнял ее и рассмотрел, она вся светилась будто от нежности, и была спокойная, будто ничего ее не терзало. Я не стал спрашивать, в самом ли деле все начиналось, или у нее было лишь предчувствие. Схватив корочку сушеного хлеба, я пошел седлать коня.
Евгений Платонович не вышел к нам, то ли был утомлен ночными молитвами и спал слишком крепко. Сабир говорил:
— Осторожнее нужно быть. Они рыщут по всем окрестностям наверняка. Может, и в деревне твоей побывали.
Я пообещал ему держать ушки на макушке, и мы поехали с Варей в Птицевку. Дождь снова полил, в такую пору только бы дома сидеть, но я знал, что Варя не отступит от решения ехать домой. Сидя на лошади, она куталась в свой полушалок, но он не спасал ее от дождя.
Когда мы приехали, к нам сразу выбежала моя мама, видно, узнавшая топот копыт моего Мерлина.
— Ванюша, тебя искали! Какие-то люди, все неприятные, — тут же выпалила мама. — Что же ты натворил?
— Ничего, мама, не бери себе это в голову. Лучше веди Варю в баню.
Мама от удивления ахнула и забыла об этих неприятных людях. Она побежала греть воду и затоплять печку, а потом повела Варю в баню.
Я волком ходил по двору и видел, как из окна на меня периодически поглядывает Людка, оставшаяся в доме с Шурочкой. Мама и Надя пошли с Варей в баню, за что я был им благодарен, потому что повитуху бы пришлось вести из другой деревни, наша померла в том году. Звуков из бани не было слышно, и я удивлялся: то ли Варя была такой тихой, то ли стены такими добрыми. Домой заходить не хотелось, казалось, что от духоты бы мне самому сейчас подурнело.
Когда дождь закончился, Люда выпустила Шурочку во двор. Я смотрел за ее неловкими движениями и робкими улыбками, и мне хотелось подбежать к ней и обнять, чтобы спросить, каково это — быть ребенком? Будет ли и моему дитю жить легко в ее возрасте, или это крайне изменчивое время навредило и детям? Поэтому я не подошел к ней, а только наблюдал со стороны. Ее блеклые глазки были словно нарисованными, она смотрела вокруг будто слегка подслеповата, и от этого, казалось, только более милой.
Я поймал Люду и велел ей пойти в баню и узнать, но в этот момент как раз вышла мама. Она улыбалась и выглядела еще моложе своих лет, будто бы она была сама чуть старше меня.
— Все хорошо, Ванечка! Все прошло быстро, как у кошки! У тебя сын!
А я так и знал, что у меня будет сын, но обрадовался не меньше. Мне хотелось сразу рваться в баню, но мама меня не пустила. Я пританцовывал, и мама вдруг покружилась со мной.
— Там появился маленький Васенька, — сразу решил я, еще не видя его, что его будут звать так. Евгений Платонович как-то сказал мне, что это имя переводится как «царственный», и это мне сильно понравилось.
Следующим днем Варя тоже отказывалась меня пускать, она передавала через маму, чтобы я ждал. Я просил вынести показать сына, но на это получал тот же ответ.
И на следующий день все повторилось вновь. Мама носила Варе еду и сама выглядела чуть озадаченной. Она множество раз заверяла меня, что и с Варей, и с дитем все хорошо, но почему-то Варя не хочет выходить.
Когда она не захотела выходить и на следующий день, то я хотел к ней ворваться без ее дозволения. Несмотря на уговоры мамы довериться воле жены, я сбежал в предбанник, но дверь внутрь, закрытую на засов, с ходу открыть не смог.
— Ваня, — послышался голос Вари за дверью, — Терпи.
— Да сколько же можно терпеть? Дай увидеть тебя и Васеньку.
— Васенька, — повторила она, будто пробуя имя на вкус, — твоя мама уже говорила его имя, пусть будет им.
— Почему не пускаешь? Что там?
— Все хорошо. Но пять суток женщина с ребенком нечистые, поэтому показываться перед тобой не будем.
Я взвыл, но стерпел.
Следующий день прошел в муках, потому что Варя все не хотела показываться, а еще через день она вдруг вышла сама со свертком в руках. Варя показала мне Васеньку: среди тканей на меня смотрело розовенькое лицо здорового младенца. Он был светловолосым и голубоглазым, как Варя.
— Совсем как ты был крошечный, — говорила мама, который очень понравился мой сын.
— Щечки как у поросенка. И нос как у поросенка, — говорила Варя с растерянной нежностью.
Даже Надя с Людой поулыбались моему Васеньке, хотя на Варю в доме смотрели все еще неодобрительно. Но и она без желания подпускала их к малышу, Варя вообще стала относиться к нему очень ревностно, внимательно наблюдала за мной или мамой, если мы брали его, в любой момент готовая отобрать его у нас. Я видел, что мама немного обижалась на это, а моя Варя была слишком нечувствительная к людям, чтобы это заметить.
Следующим днем мама подозвала меня к себе во дворе, видно, не хотелось ей, чтобы Варя нас слышала. Она смотрела на меня снизу вверх беспокойными глазами, что-то готовилась сказать.
— Ну, мама, говори, чего хотела.
— Ванюша, — начала она, — Никита не велел тебе говорить до того, как сына не увидишь, сам он эти дни за дорогой поглядывал.
— А что он на ней углядеть хотел? Я сам за ней смотрю.
— За день до того, как ты Варю привез, приезжал мужчина, офицер, как мне кажется. Он спрашивал тебя, называл твое имя.
Видно, мой брат Валерий пришел в себя, когда я довез его до Кузьмы, и смог назвать мое имя.
— И чего ж хотел, сказал?
— Говорил, что у тебя встреча произошла нехорошая с… — она замолчала, опустив глаза.
— Мама, с кем?
— С Валерием Григорьевичем Воронковым, — она сказала это имя почти шепотом. Мама никогда не говорила мне про Григория Воронкова, и мне показалось, что имя Валерия Воронкова казалось ей знакомым лишь по фамилии. Того так называемого адъютанта Трофимова она будто бы и не знала, а вот то, что он родственник ее Григория, она, видимо, догадалась.
— А ты что ему?
— Как всегда всем говорю: что ты уехал свое счастье искать, где тебя встретить, сама не знаю. Говорю им, коль увидите, то и мне скажите, как мне с моим Ванькой связаться.
— А он чего? Сказал еще что-то?
— Спросил, не приезжал ли ко мне сам Валерий. Сказала, что нет, не видела, он вроде бы поверил и насчет него, и насчет тебя. Потом раскланялся и сказал, что тебя все равно будет искать. Ваня, что ты сделал?!
Мама, видно, решила, что я сам прознал и про отца, и про его сына, сам и нашел его. Однако я перестал злиться на маму за то, что она утаила все о моем отце, наоборот, хотелось уберечь ее от лишних знаний и тревог.
— Встретился я с ним случайно, да мы разошлись.
— А почему ж тебя тогда ищут?
— Так ты успокойся, больше не станет.
Мне хотелось спросить у нее, не сказал ли этот офицер, жив ли Валерий, но бережность к маме пересилила любопытство, и я не стал.
— Он сказал, что станет! Никита думал, что ты решишь теперь скрываться.
— Выгоняет меня?
— Нет! Но он думал, ты на сына поглядишь и уйдешь в леса, пока тут бродит этот офицер.
— А, — я махнул рукой, — не беспокойся.
Я поцеловал маму в лоб, а сам зашагал в дом.
Но на самом деле Никита был прав. Я из вредности пробыл дома еще несколько дней, а потом стал собираться в дорогу. Нужно было выяснить, что с этим офицером.
Я сидел, проверял сумки, чистил сапоги да точил ножи. Варя качала рядом Васеньку в люльке, он наконец уснул. Я перевесил ее из комнаты Толика и Люды, совсем недавно там засыпала Шурочка. Люлька болталась на железном крюке в потолке, много лет назад она была повешена на нем для меня. Сон у Васеньки был плохой, что-то его маленького беспокоило, он просыпался часто. Это и женщины говорили, что спит он некрепко, да я и сам понял, ведь Шурочка росла тихой мышкой и плакала только от большой беды. Мама успокаивала Варю, что это у Васеньки в меня: я хоть и спал достаточно, но как просыпался, заливался криком на весь дом, коль сразу ко мне не подойти.
— Уснул крепко, — сказала она, только едва понизив голос; Варя, как животное, чувствовала все потребности своего ребенка, и если она считала, что теперь можно шуметь, то она была права. Она подошла ко мне.
— Ты поедешь выяснять, ищут ли тебя за убийство.
— Это, может, и не убийство вовсе. Так, нападение.
— А потом не вернешься ко мне сразу, ввяжешься в какое-нибудь дело.
— Бог его знает, как выйдет.
— Я знаю. И все же, не будешь долго возвращаться — не прощу. Пойму, что сердце твое не тоскует без меня.
— Сердце мое начинает тосковать только при мысли, что мне придется отойти от тебя хоть на локоток. Со встречи с тобой мы изо дня в день вместе, будто узелок между нами завязали. Вот смотрю в твои глаза васильковые, как у сына нашего, гляжу на светлые реснички, и уже затосковал, что не смогу их увидеть в любой момент. Я бы не поехал, да узнать все надо, да и соколики мои от рук отобьются, коль одни долго будут.
Варя выслушала мои слова стойко, не шевелясь. Затем сказала:
— Найдешь себе другую бабу — убью.
— Мне во всем свете никто не нужен, даже в Англии среди девиц в кринолине не найти такой красы, как ты.
Варя кивнула, однако не выглядела полностью удовлетворенной.
— Да, об этом, — сказал я, — в сундук на дно положил ружье и патроны. Коль придется стрелять — лучше сама, Никита если и умеет, то хуже тебя. Но до этого не доводи, коль что произойдет — лучше идите на уступки, я потом приеду и вместе разберемся. Коль будут рыскать по домам и забирать оружие — пусть Никита закапывает, а коль не будете успевать — отдавайте.
Варя согласилась. Мы обнялись, я долго нюхал ее волосы и все никак не мог оторваться от нее, потом подошел к сыну, дотронулся до его лобика и пошел обходить остальных.
Никита выслушал про оружие серьезно, отказываться от ружья не стал, но сказал:
— Иван, я чувствую, что после смерти Матвея, ухода Толика к большевикам я слабею. У меня остается полный дом баб, ты привел мне в дом свою жену и ребенка. Мы справимся, но знай — коль будешь знать, что беду приведешь в дом, лучше не возвращайся.
Я не обиделся. Я был благодарен ему, что он принял и мою жену. В общем-то я много денег принес в семью, и козу привел, и кур здоровых, свою плату в быт я внес. Но я понимал, что принять Варю без роду, гулявшую со мной по лесам, было для такого человека, как моя дядька, смелым шагом, и своей просьбой он лишь хотел позаботиться обо всех. Мы коротко пожали друг другу руки.
Мама, хорошая моя, крестила меня в дорогу, а Люда вышла во двор и качала головой, пока я седлал коня.
— Ой, пропадешь, пропадешь, — говорила она с плохо скрываемым злорадством. Я запрыгнул на коня и хлестнул поводьями, прогнав Мерлина прямо перед носом Люды.
Когда я встретился с Сабиром, оказалось, что он уже все разузнал. Валерий остановился у Кузьмы не один, он был с родственником. Когда я его вернул вместе с конем, то Валерий провалялся в бреду до утра, а на рассвете его родственник затащил его в первый проезжающий поезд в город. Этим же днем вернулся, порыскал по окрестностям, а на следующее утро уехал снова.
Наконец камень с души упал и отныне я и думать забыл про Валерия Воронкова. Вспоминал об этой истории иногда, только когда доставал свою сороку полюбоваться на нее.
Радость от рождения сына нужно было хорошенько отпраздновать, и мы вышли снова рыскать по дорогам. Там мы у честных путников разузнали весть, что некий Колчак устроил военный переворот и теперь называет себя верховным правителем России, а значит, диктатором. Раз так, то клювом нужно было больше не щелкать и организовывать целенаправленные диверсии на белую армию. Я спросил у Евгения Платоновича про Колчака, он вспомнил только, как слушал выступление его и его коллег с отчетом после полярной экспедиции и отзывался о нем скорее как об ученом. Сабир посмеялся над нашей неосведомленностью и рассказал, что Колчак был адмиралом, командующим морским флотом и безусловно уважаемым военным. Это было ничего, я думал, что и этому мы с народом покажем.
Мы поехали от нашей станции ближе к городу, там после долгих блужданий нам попался мужчина на коне, это было очень удачно. Кроме меня с Сабиром с нами было еще двое моих соколиков, Леха Евразиец и Макар, я бы и один его разоружил, а вчетвером мы это сделали мгновенно. Мужчина выглядел как офицер, но как бы настойчиво я у него ни спрашивал, он не признавался, что служит в армии. Денег у него не было ни шиша, зато были письма, в одном из которых говорилось об аресте одного атамана. Письмо можно было продать, но главное — это был конь, он был хорошей добычей.
Двое других моих говорили, что с нашим встречным нужно расправиться, очень он напоминал военного, Сабир сомневался, а я решил его помиловать. Пленник утверждал, что он лишь посыльный, и в связи с недоказанностью его вины по случаю рождения сына я решил не лютовать.
— Будь благодарен, в живых оставлю. Но имя твое запомнил, знаю, что в городе живешь. И коль твой конь тебе окажется дороже твоей жизни и ты пошлешь по моему следу собак, но я найду тебя по твоему имени, и жену твою себе приберу, а коль и дети есть, то и им применение найду. На понятном языке я говорю?
Он все понял, покорно закивал. Может быть, не правы были мои ребята и не военным он был, уж больно трусливый. Я привязал его за руки к толстой ветке у него над головой и дал сигнал уезжать.
— Красивый конь, — говорил Леха Евразиец, поглядывая на животное своим здоровым европейским глазом. Свою кличку он получил, потому что в драке ему здорово подбили глаз, так что одно веко больше никогда на место не стало и тяжело нависало над глазом. Сам Леха был круглолицый и чернявый, и со стороны подбитого глаза выглядел вылитым азиатом, а с здоровой стороны европейцем. Сначала его звали все Полукитайцем, но я придумал кличку получше.
— Так чего думаешь? Своего ставь в стойло, а этого бери.
Конь был пегий, рыже-белый, даже на морде было пятно, Лехе явно нравилась такая его двуликость.
— Назови его только Янусом! — сказал и заулыбался в нетерпении желая рассказать об этом Евгению Платоновичу, который меня римской мифологии по верхам и выучил.
К знакомым большевикам я поехал один. После того, как их изгнали из Омска, некоторые попрятались здесь по деревням в округе. До нашей никто не доехал, видно, далеко была от города, но я знал, где искать. Ездить к ним было лучше без компании, чтобы лишним народом не привлекать внимание. Письмо я порезал пополам, чтоб они меня в цене не обманули и им хотелось бы прочитать нижнюю половину.
Оказалось, я все правильно сделал. Их начальник, Гладышев, прочитав письмо, громко засмеялся и полез в мешок за деньгами.
— Эх, Ванька, не продешевит! — он положил на стол деньги, я их посчитал.
— Еще столько же, и дам остальные письма, все пять штук. Я в них большой ценности не нашел, но вы своим глазом можете и углядеть.
Гладышев махнул рукой и вывалил еще деньги. Он явно был в хорошем настроении, чуть навеселе.
Я хотел было уйти, как он окликнул меня у двери.
— Работа какая есть?
— Ну есть. Ванька, а ты в государственном перевороте поучаствовать не хочешь?
Мне понравилась его формулировка, несмотря на то что этих переворотов в последнее время было пруд пруди, я был не против поучаствовать еще в одном.
— Тогда попрошу тебя с твоими разбойниками мост подорвать, когда начнется переворот. Но, Вань, прошу не за плату, а надеясь лишь на твой воинственный дух. Ты сам говорил, что эту белую сволочь нужно гнать. Они уже людей арестовывают, сажают, расстреливают, свою же власть в учредительном собрании поделить не могут, законы ужесточают, газеты закрывают. Под городом учрежден концентрационный лагерь для наших пленных. Мы, народ, свергли диктатуру царизма не для того, чтобы долго терпеть военную диктатуру. Действовать нужно как можно скорее, но разумно.
— Нам не нужен ни новый царь, ни новый Цезарь! — грозно сказал я, решив похвастаться своими знаниями.
— Верно, Ваня. Мы должны положить все силы, чтобы Россия смогла познать слово «свобода».
— Или смерть.
— Что?
— Свободу или смерть. За свободу можно положить жизнь.
— Ты с лозунгами поосторожнее. Так ты согласен?
— Все нажива от моих рук и оружия моих ребят — наша. А так согласен. Наливай!
Мы выпили с Гладышевым для скрепления договора, и он показал мне мост через Иртыш на карте, который должен быть взорван. Он был с другой стороны от моих владений, но и время пока терпело, свой переворот они планировали примерно через месяц. У нас было время съездить к тому мосту и все изучить.
Я никого не заставлял, но большинство моих ребят согласились участвовать. Мы съездили к тому мосту, осмотрели его, быстро прикинули, куда приладим взрывчатку. Сабир был в этом ас, он на войне однажды тоже взрывал мост при отходе батальона. Опасно было примелькаться у моста, тем более когда пошел снег и наши следы оставались на нем, поэтому мы спланировали все за один присест и собирались еще раз проверить мост только накануне. Однако с Гладышевым и другими большевиками пришлось контактировать еще несколько раз, и я случайно узнал, что Толик сейчас в самом городе, якобы даже работает в гражданской должности, и участвовать в восстании будет изнутри. Мы все это время не знали о его судьбе, и вот оказалось — он в сутках езды, а увидеться мы никак не можем. Пока судьба восстания, а соответственно и Толика не была известна, я решил ничего не говорить об этом ни его жене, ни отцу с матерью.
Сам я дома бывал не раз, ночевал по несколько дней. Васенька рос, он начал корчить рожицы, и в последний свой заезд Варя показала мне, что он может улыбаться, когда она к нему наклоняется. Я рассказал Варе, что снюхался с большевиками ближе, ей это пришлось по нраву, потому что нынешняя власть у нее шла бок о бок в голове с той, что была до революции, со всеми подобными землевладельцами, которых, она считала, нужно вешать.
Восстание было запланировано на конец декабря, и в условную ночь мы с Сабиром были на месте. Другие ребята ждали нас в засаде. Восстание уже началось в городе, мы должны были лишь его подхватить по условному знаку, вдалеке уже слышались выстрелы. Небо было темным, снег и звезды выбеливали ночь, недалеко виднелись огни станции. У меня было шальное настроение, хотелось поваляться в снегу, кинуться им в Сабира, но я терпел и скучал, ожидая условного знака.
Его не последовало, вместе этого со стороны станции к нам бежал человек, который на ходу закричал:
— Взрывай мост!
Мы быстро управились с взрывчаткой и подожгли ее на расстоянии. Все произошло так быстро, что ринувшиеся солдаты с другой стороны, услышавшие крики о взрыве моста, не успели ничего сделать. Только один из-них все-таки смог добежать до моста, но совершенно зря, потому вместе с ним он и сгорел. Мост взорвался в середине, и большая его часть проломила лед внизу под ним. Огонь озарил нас, лошади забеспокоились, и я громко свистнул.
— На станцию, проверим, что там! — громко скомандовал я, надеясь, что меня услышат. Все произошло слишком быстро и просто, мне хотелось продолжения.
— А в большевистских газетах напишут, что мост взрывали простые рабочие! — Сабир залился легким смехом, и я понял по его настроению, что он тоже жаждал продолжения.
— Может, с англичанами воевать будем! — крикнул я. Мне говорили, что английские интервенты находятся в городе, я все ждал встречи с ними, даже несколько английских слов знал от Евгения Платоновича, мог поздороваться, представиться и сказать до свидания.
— Гуд ивнинг, Англия! — я замахал рукой в сторону города.
На самом деле уже скорее был «морнинг», через пару часов должно было рассвести.
Новости были не лучшие: большевикам удалось взять тюрьму, освободить заключенных, но концентрационный лагерь чехи не позволили захватить. Войска стягивались по всему городу, и большевики отступили сюда к железнодорожной станции. Мост и пути были взорваны, но это помогло мало бы, стоило ожидать боя. Склад с оружием взят не был, но все-таки вооружены были практически все, имелись пулеметы и ружья. Я никогда не участвовал в большом бою, я горел желанием попробовать себя. Сабир поддерживал мой ажиотаж, несмотря на то что он рассказывал разные страсти про западный фронт, он будто бы соскучился по сражениям. Я спросил у своих, из десяти решили уйти только двое, остальные тоже оскалили зубы, готовые драться.
Я ездил среди бунтовщиков, грел уши о новости и вдруг разглядел среди них Толика. Он поддерживал костер, грел распухшие руки вместе с другими солдатами. Толик сам весь серенький — волосы, глаза, даже кожа с болезненным оттенком, спина узкая — плюнуть не на что, сидел тут в потертом тулупе, сгорбленный от винтовки за плечом, и казался еще большим воробушком, чем обычно. Я спрыгнул с коня перед ним.
— Эй, братец, не забыл, как звать меня? — я протянул ему руку, и он посмотрел на меня удивленно, будто увидел призрака. Так-то для него, видать, это и было, Сабир рассказывал, что мирная жизнь на войне иногда казалась очень далекой, будто произошедшей с ним в хорошем сне.
— Ваня?
— Вижу, не забыл. Значит, голова не дырявая. Здоров?
— Да все нормально. Ты что же, тоже к большевикам на службу поступил? — в его голосе послышалась надежда. Это мне польстило, не думал, что Толик хотел чувствовать единство со мной.
— Не, я так: сегодня там, завтра сям.
— Это как?
— Считай меня кем-то вроде красного партизана пока.
— Ты, что ль, со своими разбойниками?
— У меня сын родился, звать Васей.
Толик еще не ушел в красную армию, когда мы с Варей сыграли свадьбу, но новости о том, что я ждал сына, не знал.
— Вот это да, дай Бог здоровья ему и твоей жене. А моя Шура?
— Тихоня. Уже говорит, да в основном шепотком. Людка уверяет, что только со мной такая тихая, а как дома рядом никого нет, то и песни горланить может.
— Ничего себе. А Люда сама? Отец и мать? Тетя Фрося?
Я рассказал ему кое-как о домашних делах, и видел, как ему радостно и одновременно печально стало от этого рассказа. Было удивительно, иногда встретишь кого-нибудь дома, аж тошно смотреть, а после разлуки радуешься так, будто бы всегда душа в душу жили. Впрочем, с Толиком у меня всегда были неплохие отношения.
— Не жалеешь, что подался сюда? — спросил я, когда в разговоре повисла пауза.
— Нет, — серьезно сказал он, — Матвея ввязали в империалистическую войну, в которой он служил не за Родину, а за буржуев. Теперь мы должны оружием погнать врагов трудового населения.
— Рабочие и крестьяне всего мира гордятся тобой, — я хлопнул его по плечу и снова забрался на коня. Вот как Толика насобачили разговаривать, я поразился и внутри себя посмеялся над этими формулировками.
С рассветом началось наступление, англичан не было, кроме наших были чехи. Солдат наступала целая тьма, я забрался на столб и сначала пытался сообразить и посчитать, но ничего у меня не вышло, по ощущениям их были сотни. Конница казалась грозной тучей, пешие шли так уверенно, будто бы ничто их не могло сокрушить. Но самым жутким оказались даже не пулеметчики, а артиллеристы с гаубицами и мортирами. Я видал такие не раз в обозах, но впервые встречал их в таком количестве, да еще и с наставленными в мою сторону дулами. Сабир потянул меня за ногу, и я еле успел спрыгнуть со столба, как снаряды полетел в нашу сторону.
Наши сидели за укреплениями, но, когда полетели ядра, это не спасло. Такого месива из людей я не видал ни от пуль, ни от пыток. Шумело так, что у меня перехватывало дух, будто бы стреляли прямо внутри моего уха. Картечь впивалась в тела, и я балдел от того, что вся она пролетала мимо меня.
— Кишки на кулак наматывать, но биться до победы! — закричал местный командир таким громким голосом, что его слышно было сквозь этот чудовищный шум. — Пулеметчики!
Я был бы рад пострелять из пулемета, но Бог уберег меня от того, что я не стал пытаться добежать до него. До артиллеристов было не добраться, приходилось прорываться вперед, но чуть ли не каждый погибал под снарядами. Мне хотелось стрелять во врагов, а еще больше — рубить их шашкой, но из-за укрытия выбраться было подобно смерти. Иногда мне удавалось сделать выстрелы, но они были холостыми. Люди, выглядывающие из укрытий, падали замертво, а я всякий раз прятался снова, не тронутый пулями.
Укрытия прохудились, кровь заливала затоптанный снег, раненых перевязывали чем попало. Мне не приходило в голову, чтоб такое мог сделать именно я, но, когда поступил приказ отступать, я его принял. Мы стали отходить за железнодорожные пути, оттуда можно было добраться до леса, и люди повально туда побежали, я видел, как и большая часть моих соколиков упорхала туда.
— Плохи дела! — проорал мне в ухо Сабир, будто его оглушило больше меня. — И Мерлина кто-то увел.
Я посмотрел на место, где мы оставили коней, узнал Сулима, а моего действительно забрали, повезло, если кто-то свой. Конь Сабира был куда породистее, но и норовистее, может быть, никто не осмелился.
— Вань, отходим? — спросил Сабир, и я понял, что все-таки дела не так плохи, иначе бы вопроса в его интонации не было.
— Нет, нет, нет! — заорал Леха Евразиец, оставшийся единственный из моих людей. — Стрелять гадов!
— Остаемся! — заключил я. Сабир не стал возражать, только громко цокнул языком, но будто и сам был рад такому решению.
Про Толика я будто за бой и забыл и был так же удивлен увидеть его, как и в первый раз. Он полулежал, оперившись на поваленное дерево, и бестолково пытался перевязать свой живот, видно, простреленный в бок. Мне вспомнился Валерий, которого я пырнул будто бы в том же самом месте. Кроткий Толик никого не звал на помощь и наверняка и сюда добрался сам без чьей-либо помощи, тратя последние силы.
Я подбежал к нему, вырвал из его рук окровавленное тряпье и сам стал туго его перевязывать, сжимая ребра до боли, но в конце концов будто бы остановил кровотечение. Толик молча вытерпел все, смотря в сторону, словно боясь встретиться со мной взглядом.
— Ну-ну, братец, это ничего.
Глаза у Толика непроизвольно слезились, взгляд тускнел, но он гордо пытался сдержать слезы. Все так же несмотря мне в глаза, будто бы испытывая огромную неловкость, он сказал.
— Пожалуйста, скажи Людочке и Шурочке, что я все время думал о них.
Я влепил ему такую звонкую пощечину, что от шока он посмотрел на меня во все глаза, и взгляд его прояснился.
— Цыц! Знай, что ты выживешь, и прощаться не вздумай.
Толик все продолжал смотреть на меня удивленно, а я стал поднимать его и подводить к Сулиму.
— Сабир, это мой кузен Толик. Отвезешь его.
— Твой кузен — тебе и везти, — Сабир непонятно почему огрызнулся, может быть, вдруг вспомнив о своем брате. Я зашипел на него:
— На твоем коне нужно везти, он быстрый, а справишься только ты. Толика нужно спасти, я ясно говорю?
Я говорил зло и строго, Сабир тоже посмотрел на меня удивленно, будто я и ему пощечину влепил. Потом, будто устыдившись своего раздражения, сказал с чувством:
— Понял. Если езда на коне не повредит ему, то я спасу твоего брата.
Я помог погрузить Толика на коня, Сабир вскочил на него следом. Прежде чем хлыстнуть Сулима, Сабир обернулся на меня, и я знал, что он хочет спросить.
— Найду коня и следом поеду.
Они уехали, а я огляделся, чтобы оценить обстановку вокруг. Меня охватывала злость, и уж никуда бы я с поля боя не сдвинулся бы, пока не убедился бы, что убил наверняка хотя бы одного врага. Я нашел глазами Леху Евразийца и поспешил занять позиции рядом с ним.
Вскоре некоторые из наших противников подобрались на расстояние выстрела. Мне казалось, что все пули, которые я выпустил, достигли цели. Впрочем, пули свистели туда-сюда без передыха, и чья именно забрала жизнь, сказать было сложно. Они наступали, людей у них было больше, как и оружия, и патронов. Наши солдаты ложились навзничь на землю, их тоже, но все реже. О кого-то я споткнулся, кому-то помог встать. Многие продолжали бежать. Потом я заметил, что более никто не пробовал покинуть поле боя, и я подумал, что тут остались одни смельчаки, а потом я обернулся и увидел, что нас окружают. Теперь бежать было некуда, даже если бы я захотел, и этот факт будто включил меня в реальность снова: я понял, что живым отсюда не выбраться, если немедленно что-то не придумать.
Но я увидел, что они подходят все ближе, и нарушил свою задумку по спасению, и ринулся в людскую гущу, размахивая саблей. Лезвие входило в плоть и в этом не было удивления, только восторг. Я был таким ловким, самым ловким на всем поле боя, с меня даже волосинки не упало, я отскакивал в самый нужный момент и заносил руку для удара именно тогда, когда противник был наиболее уязвим. При моей удаче и умениях я бы если и не всех бы порезал, но половину точно. Так я думал, пока крутился с лезвием. Но даже я в конце концов понял, что нам не победить.
Наши, то есть большевички́, стали отбегать от белых, складывать оружие, показывать пустые руки. Кто-то продолжал бой, но постепенно всех стали сгонять к центру. Я сам отбежал ближе к красным, стал оглядываться, кружиться на месте, чехов и колчаковцев было пруд пруди, они нас окружили, и не бежать, не прорваться бы не вышло.
— На колени! Бросить оружие и вставать на колени, если жизнь дорога! — рявкали наши враги, прохаживаясь вокруг с выставленными штыками и проезжаясь на коне. Я сам все оборачивался, но кинул винтовку и опустился на землю. С краю нашего круга я вдруг увидел Леху Евразийца, с которым нас развел бой. Белый казак попытался поставить его на колени, и Евразиец со всей дури ударил его по лицу. Он шатался, видно, раненый, оружия у него не было. Я дернулся бежать к нему, но на меня самого было наставлено дуло, и стоило мне сорваться с места, как меня бы пристрелили. Казак достал нагайку и несколько раз ударил Леху прямо по лицу, рассекая кожу. Евразиец все-таки упал, и тот пырнул его штыком. Все произошло мгновенно — моего дружка, по всей видимости, больше не было на этом свете.
Сопротивление прекратилось, а расправы еще продолжались. Потом их командир прикрикнул отставить самосуд. Вокруг нас ходили, считали по головам, покрикивали, чтобы мы не шевелились. Кровь еще стучала в висках, а колени на снегу мерзли, я перебирал ими, боясь закоченеть и не суметь бежать при случае. Люди рядом со мной молились, и я среди них пытался различить кого-то знакомого. Но, видно, все мои успели сбежать, Сабира я отправил сам, а Леха Евразиец был убит. Даже Гладышева не было, либо тоже землю кровью обливал, либо сбежал в лес. Другие большевистские рожи мне не настолько присмотрелись, чтобы я их различил по опущенным головам.
Те, что не были привлечены к нашей охране, занялись помощью своим раненным и сортировкой трупов. Своих они складывали в одной сторону, наших в другую. Вторых было значительно больше, их клали около хозяйственной постройки вдоль стены и друг на друга рядами, получилась целая поленница из тел. Я все глаза проглядел, пытаясь рассмотреть знакомые лица, но так никого и не увидел. Все это длилось долго, муторно, на нас практически перестали обращать внимание, лишь иногда кто-тот проходил и тихо крыл нас матом или замахивался кулаком.
Потом вышел их командир и громким голосом объявил:
— Ускоренный военно-революционный суд!
— Ну наконец-то! — раздался чей-то голос из толпы пленников и несколько неуверенных смешков. Отчего же ускоренный? Плохо было дело.
Объявили председателя и четырех членов суда. Они мешкать не стали и сразу попросили назваться первого в нашей кривой шеренге. До меня было еще далеко, я мог успеть что-нибудь придумать. Мне пришло кое-что: я скинул с головы шапку, растрепал кудри и мысленно стал себя успокаивать, чтоб лицо мое не казалось таким злым. Мне и так было немного лет, я считал себя взрослым мужчиной больше не по годам, а потому, что уже создал семью да делом мужским занимался. А выглядел я еще моложе своих годов, кожа у меня была гладкая, борода не росла, на щеках — веснушки, кудри и ресницы такие, что иная девка могла позавидовать. Меня вполне можно было принять за отрока, и я старался принять выражение лица более щенячье. Я надеялся, что меня не распознают и те, с кем я в бою столкнулся, для пущей верности я осторожненько вытянул из-под тулупа платок и накинул его сверху, чтобы и одежда выглядела чуть по-другому.
Первого приговорили к расстрелу, второго, третьего, четвертого и так вплоть до шестнадцатого человека. Раздавались выстрелы с небольшими перерывами на речь. Я почти не слышал, что произносили подсудимые, в последнем суду в своей жизни они говорили тихим голосом. Может быть, они просили их пощадить ради их семей? Или лгали, что их заставили сюда прийти. Судьи же говорили мало и жестко, я видел, что они скучают от этой истории.
Семнадцатого по счету оправдали, это оказался старый дед, который расплакался при расспросе. Он был из этого же села, под которым мы находились, и сказал, что попал сюда случайно, услышал, что стреляют, увидел, что по нашим, в рядах были знакомые лица, и, толком не поняв ничего, достал ружье и вышел на подмогу.
Еще одиннадцать человек приговорили к расстрелу. Передо мной был еще один человек, а я должен был стать тем тринадцатым, которого бы не расстреляли. Но неожиданно оправдали мужика передо мной, хотя он был здоровый, сильный и достаточно молодой — настоящий солдат для войны. Председатель суда узнал в нем своего конюха и велел возвращаться к детям. Тот, благодарный, раскланялся, потеряв всякую гордость, и, неловко встав с заледенелых коленей, побежал в сторону от лобного места.
Мне это было не на руку, вряд ли бы они проявили милосердие два раза подряд.
— Имя! — громко обратился ко мне один из членов суда.
Я поднял руки, беззащитно раскрыв ладони и запричитал дурацким беззащитным голосом.
— Ваня, Ваня Воронков. Дяденьки, прошу, простите меня. Сам я без роду росту, все меня гоняют, никто не приручает, приходится без крыши над головой добывать себе пищу. А тут меня дядьки эти, — я показал в сторону сложенных тел, — подозвали и говорят, Ваня, посторожи коней, а мы тебе монету и поплавок на удочку. Я обрадовался, у меня и удочки нет, но дед, что по соседству живет, иногда дает мне ее…
— Ты только коней здесь сторожил? — раздраженно перебил меня судья.
— Сторожил, дядя, да не справился. Их похватали, повырывали у меня из рук прямо, и вроде это свои для того дядьки, да шут его знает. Коней оседлали, а я — не дурак, чтоб утаивать, чтоб меня не обвинили в краже, сам хотел быстренько проскочить между солдатами и сказать, дядьке, что меня нанял, мол, так и так…
— Достаточно. Отпустите мальчика.
Я не знаю, поверили они, что я дурак, или пожалели только из-за видимой юности, но я мешкать не стал и на ватных ногах побежал в сторону леса. Уже достигнув его, я громко засвистел, но все были слишком усталыми, чтобы догонять меня из-за такой шалости. Единичные выстрелы за моей спиной продолжились.
Несмотря на то, что мы проиграли, ощущение большого боя мне понравилось. Я даже думал, а не записаться ли мне в армию, но слишком я любил делать все по-своему, командиры были мне не нужны. Но все-таки, избежав смерти, я радовался, у меня в теле появилась такая легкость, а ноги были словно на пружинках. Я бродил по лесу, не чувствуя холода, и даже немного запутался в дорогах, будто пьяный. Я обнаружил себя за тем, что шепотом даже пересказываю то, что я там увидал, а потом, когда я в событиях дошел до смерти Евразийца, то загрустил. Очень было жаль верного и азартного человека, он был лишь на год старше меня, это он меня учил стрелять, он вместе со мной куролесил в лесах, гулял на моей свадьбе, он не раз выручал меня в беде. Мне стало тоскливо, сердце заныло, и лес вокруг показался неприветливым и до жути холодным. Ноги и руки тут же замерзли, и я подумал, что коль так и буду бродить по нему до ночи, то лишусь их или насмерть обледенею. Я немного собрался и стал вспоминать дорогу до деревни.
Меня подобрали еще до наступления темноты. За это время я наткнулся на одного крестьянина на лошади, но он поспешил ускакать от меня, будто смог разглядеть, что я не так давно бился насмерть. Почуял опасность, собака. Следующим путником оказался мой человек, Макар прискакал на лошади за мной. Он сообщил мне, что Толик жив, а я ему — что Евразиец мертв. Ему тоже взгрустнулось, даже слезы по щекам потекли, и тогда я разозлился на всех вокруг, и пообещал ему, что убью каждую Колчаковскую скотину.
Макар привез меня в деревню, где они нашли укрытие, и повел в дом, где Сабир выхаживал моего брата. Толика уже перевязали, он лежал на постели, провалившись в подушку, и дремал. Однако, когда пол заскрипел от моих шагов, он тут же открыл глаза и с тревогой посмотрел на меня.
— Ну-ну, скоро пойдешь на поправку, — сказал я ему. Он быстро-быстро закивал в ответ. То ли у него не было сил говорить, то ли язык от страха проглотил.
Ко мне подошел Сабир, рассказал, что незадолго до меня из дома вышел лекарь, которого он привез с сегодняшнего поля боя, он тоже сражался за большевиков, и сказал, что, если не будет воспаления, Толик будет жить, рана неглубокая и органы не задеты. Я вкратце рассказал ему о том, что случилось, о расстреле и Евразийце, и разбудил и в нем злость, бушевавшую уже во мне. Затем хозяйка дома накормила меня супом, меня разморило, и я залез в постель Толика спать рядышком.
Всю ночь Толик казался мне холодным, и я обнимал его, вспоминая, как нас маленьких с ним и Матвеем в холод клали спать на печку. Иногда я просыпался и проверял, не слишком ли Толик холоден, не угас ли он, но он иногда сам на меня смотрел, хлопал ресницами.
Утром, набравшись сил, я посмотрел на Толика трезвым взглядом, и мне стало чудовищно жаль его. Он, бедняга, сильно боялся, но держал этот страх в себе, не давал ему выхода наружу. Его тело все было напряжено, и ночью мне казалось, что это от боли или холода, а теперь я понимал, что его сковало от страха. Ну и какой из него солдат? Но пошел сам в армию, значит, стержень есть.
Я велел хозяйке нагреть нам еще супа, и сказал Толику садиться поесть.
— Вань, может быть, мне нельзя есть? — робко спросил он.
— Ерунда, всем больным нужна пища для выздоровления.
— У меня кусок в горло не лезет.
— Тоже ерунда. Аппетит приходит во время еды.
Но Толик не торопился браться за суп. Я показательно вздохнул и зачерпнул ложку бульона.
— Открывай рот.
— Вань…
— А-а-а, летит птичка.
Так кормила меня моя мама, а его Надя. Научилась ли мама у нее этому приему, или все так кормили деток? Это делала и Люда с Шурочкой, и даже я, когда как-то мне пришлось ее подкормить. Может, и через много поколений ложка-птичка будет лететь в рот. Толик, явно смущенный, съел одну ложку из моих рук, а потом сам взял тарелку и принялся медленно цедить суп.
— Спасибо, — сказал он, опустошив тарелку.
— Англичане говорят: сенкью. Это мне рассказал Евгений Платонович, наш отшельник. Он много-много языков знает.
За окном началась метель, суровая, по-настоящему декабрьская, такая, что за ней ничего не видать. Снег забивался в рейки окна и скоро должен был закрыть все стекло. Обычно такая пурга идет долго, я понял, что нам придется задержаться в этом доме подольше, да и Толику, пока он болеет, лучше было бы обойтись без долгих переездов. Дом был хорошо протоплен, хозяйка пугливая, но доброжелательная, стоило попозже попробовать заглянуть в ее комнату, коль Макар этой ночью еще не успел до меня.
С мороза вернулись Сабир и Макар, видно, пурга их пригнала в дом издалека, что они оказались тут не от ее начала. От них приятно повеяло холодом, так приятно его можно было почувствовать только в теплом помещении. Они рассказали, что по деревням не рыскают солдаты: то ли погода спугнула, то ли из-за не случившегося переворота дел было полно и в городе.
Толик при их появлении весь снова потух, и я решил его повеселить.
— Кстати, мы тут говорили об Англии, — сказал я, обращаясь и к Сабиру с Макаром, затем снова повернулся к брату. — Ты знаешь, чего это такое?
— Страна, — тихо сказал он, затем в его голосе появилась некоторая уверенность, он будто бы даже хвастался. — В городе есть англичане сейчас.
— Жаль я их не видел, нужно будет съездить на них посмотреть. А столицу их знаешь?
— Забыл.
Я повернулся к Сабиру и Макару.
— Лондон, — ответил Сабир.
— Верно. А правит ими король, Георг Пятый, родственник нашего усопшего царя. Говорят, он страстный любитель коллекционирования марок. А знаете, кто у них еще есть?
— Кто? — спросил Макар.
— Герцоги, лорды и бароны. Все жутко благородные и обладают такими утонченными манерами, что нашим буржуям и не снились. Они остроумны и колки в словах, одеты с иголочки и едят сразу множеством столовых приборов. Имена у них непохожие на наши, но на все есть аналоги. Я вот был бы не Иван, а герцог Джон. А ты бы, Толик, был бы барон Тони. Не Тоня, а Тони, запомнил?
— Запомнил.
— А я? — спросил Макар.
Я немного подумал, много разных имен мне наговорил Евгений Платонович, но все звучали будто непохоже.
— А ты был бы барон Малькольм.
— Да ладно? Еще раз, как?
— Малькольм. А ты бы, Сабир, был бы лорд Сайбир.
Это я уже придумал, но Сабира это повеселила, он весело цокнул языком.
— Мы бы собрались в своих замках, сделаны они были бы все из камня, поросшего мхом. За окном бы у нас была не вьюга, а дождь, потому что в Лондоне целыми днями идут дожди. Еще за окном бы был газон, коротко стриженная травка, ровненькая, будто ее обрезали сверху по линейке, а по ней ходили бы длинные большие собаки — английские доги. Дверь нашим гостям открывал бы наш дворецкий, одетый в такой костюм, как мы на похороны не наряжаем, с белой-белой рубашкой. Мы бы с вами сидели в личной библиотеке на втором этаже, а то и на третьем, где у нас бы стояли целые стеллажи книг, и верхние можно было бы достать, только бы подставив лесенку. В центре бы у нас стоял дубовый письменный стол, лампа с ножкой из малахита, а рядом — глобус, шар, на котором нарисована вся карта Земли. Мы бы с вами пили чай из маленьких чашечек и помешивали его маленькой ложечкой, и говорили бы с вами о философии.
Я стал им дальше рассказывать об Англии, и они все втроем заслушались, даже Толик, на время будто бы забывший о болезни. Я красочно описал нам наш воображаемый образ жизни, и всем он очень понравился. Я так умело все говорил, что каждый из нас на это время почувствовал себя хотя бы лордом. В своем рассказе я обращался к людям «сэр», и всем это жутко льстило.
Мы проговорили об Англии почти до вечера, пока Толик не ослаб, но мне показалось, что он засыпал с довольной мечтательной улыбкой.
Еще несколько вечеров прошло за разговорами и выпивкой, что нам хозяйка принесла после долгих уговоров.
Так мы и сидели, запертые непогодой и нездоровьем Толика несколько дней. Постепенно Толик пошел на поправку, лекарь, видно, был прав, и его рана была несерьезной, хотя и определенно тревожащей. Мне не терпелось навестить Варю с ребенком, маму, но я терпел, хотел дать время еще подлечиться Толику. Я отправил Макара, и он был дома еще до Нового Года, мы же решили отправиться в сочельник. Толик не хотел ехать именно в этот день, говорил, мало ли что-то произойдет, коль не явимся домой затемно, когда девки все гадают, но я говорил ему, что лучшего дня для этого нет.
— В богоявленную ночь, перед утренней, небо открывается. Это ночь, чтобы смотреть в небо и загадывать желаний. Попроси за себя здоровья.
Толик тогда уже резво ходил, поэтому и на коня забраться сумел. Мне было грустно ездить по деревням, я не встретил ни одного колядующего, война лишила людей радости. Мне самому хотелось схватить бубен или привести своего ручного медведя из леса и начать веселить народ, но было мне не до этого, я спешил к Варе.
Мы смогли добраться до дома до вечера и вместе отпраздновать Рождество. На нас стол не накрывали, но чем подкормить нашли. Люда кинулась к Толику на шею и лила слезы, а он стоял, рассеянный, будто бы ему было неловко, что его жена так рада возвращению. Потом он поднял на руки пугливую Шурочку, которая начала его забывать, и весь вечер не отпускал. Варя же схватила меня за руку и повела в комнату смотреть на Васеньку. Я жутко обрадовался им обоим, и все ждал момент, когда бы я смог увести Варю, чтобы остаться наедине. Вскоре она сама подыскала укромное местечко.
Потом мы сидели за праздничным столом, и от радости возвращения даже меня с Варей никто не угрызал. Наоборот, меня даже хвалили.
— Честно говоря, это Ваня мне жизнь спас, — сказал Толик и поведал им всю историю.
— Ваня! — воскликнула серьезно мать, прикрыв рот ладошками. — Так ты и героем можешь быть!
— Кем я только не могу быть, — отмахивался я.
— И зря я тебя всяческими словами называла, — говорила растрогавшаяся Люда.
И все-таки несмотря на всеобщую радость, через несколько дней Толик сообщил, что собирается вернуться в Красную армию. Бабы сначала начали голосить, что Людка, что мать его, но Толик проявил несвойственную для себя твердость и сказал: все равно пойду. Он говорил, что его, мол, никто не отпускал из армии, он теперь будто дезертир, но товарищи поймут, что, выздоровев и готовый к бою, он все-таки решил заскочить и домой.
Толик уехал, а потом собрался и я. Зима не лучшее время года для подобных занятий, но ждать весны я не собирался. Я должен был прогнать этих белых собак со своих земель.
Мне нужны были люди, поэтому я отправлялся по деревням и селам, агитируя людей.
— Большевики дали нам свободу, но забрали Бога. Колчак хоть Бога и вернул, но забрал всю свободу. Адмирал у власти, как собака, науськанная только кусаться, будет ввязывать страну во все новые войны. Он станет править с хлыстом в руках, чтобы выдрессировать себе покорных псов. А мы не такие! Наш вольный дух не сломить лживыми словами о долге и чести, которые льют нам в уши! Человек, знающий пулемет так же хорошо, как «Отче наш», станет худшей из альтернатив царизма! Мы — народ вольный, не позволим поработить себя снова и покажем ему кукиш, ой, покажем ему! Будет бежать от нас, как крыса, до границ других стран, что только пятки сверкать будут! Зададим ему перцу, суке поганой!
Обычно я вскакивал на какую-то балку или другую высоту, потому что был я ловок почти как кошка, только чуточку хуже Вари, и вещал оттуда. Коль публика была соответствующая, я свои слова перчил крепким словцом. Народ нужно было завлекать, чтобы все рты разинули, смотря на меня, поэтому я вставал ногами на спину коня, громко свистел, а в конце концов забрал своего медведя Улю у торговцев, которого я продал им пару лет назад, и выступал, то в обнимку с ним, то усевшись на него сверху. Сабир говорил, что я шут гороховый, но самому ему все на самом деле нравилось, после моих слов он тоже держал речь перед народом, но его слова были спокойнее, по-военному отчетливее, да все равно с легким юморком.
Люди в самом деле стали у меня появляться, в основном это были беглые солдаты с той или другой стороны, либо люди, по тем или иным причинам не желающие присоединяться к Красной армии. Большинство были из местных, у них имелось жилье поблизости, но они были готовы по зову оторваться от родной земли и присоединяться ко мне, других же я размещал то у Евгения Платоновича, то в одной погибающей деревеньке, в которой и так народу оставалось полторы калеки, а за последние смутные годы и те вымерли. Там проживало лишь несколько бабушек, непонятно как тащивших свое существование, но они, может, только и рады были, что в отсыревших домах снова дым из труб бьет. К домам я прикармливал бродячих собак, и когда я приезжал туда, то был встречаем радостным лаем.
Некоторые считали, что у меня нос не дорос главенствовать над ними, были люди и поопытнее меня, но я был такой обаятельный, такой верткий, смышленый, смелый и опасный, что рано или поздно мне подчинялись. Кое с кем приходилось схватиться, но коль я был кого и слабее, то брал его хитростью и все равно побеждал.
Мы кружили по дорогам вокруг города и теперь никому не давали спуска. Это понесло за собой противодействие, люди перестали выходить из города малыми группами, теперь все были на стреме да с оружием, но и количество моих людей пухло. Часто я приезжал к Гладышеву, который успел сбежать тогда до расправы на военно-революционном суде, он давал наводку, где можно порубить колчаковское офицерье, и мы живились там. Из-за этого нас, банду Ваньки Сороки, приравнивали к красным партизанам, но это было не совсем так, поэтому я злился всякий раз, когда слышал подобное.
Иногда за нами тоже устраивали охоту, но лес был моей стихией, поэтому я легко уводил своих соколиков при необходимости, а у колчаковцев было слишком много проблем, чтобы гоняться долго за нами по дебрям.
Самым крупным нашим дельцем вышел грабеж охраняемых обозов с оружием летом девятнадцатого года. Тогда, после шумных успехов Сибирской армии Колчака на Урале, его снова гнали обратно, и вновь удача была на стороне большевиков. О перевозке оружия я узнал от одного пойманного солдатика, которого подхватил в кабаке. Надравшись, он больно громко хвастался перед разгульными девками, где он служит, и ему не повезло, что из всех недругов, что он мог там встретить, ему достался именно я. Когда бойцу захотелось подышать воздухом, я вышел вслед за ним, накинул удавку ему на шею, и поволок, как собаку за собой в лес. В кабаке было шумно, на улице темно и пусто, поэтому никто и не заметил.
Он долго потом стоял передо мной, откашливаясь, потом его рвало, а лишь затем он смог выпрямиться и посмотреть на меня своими глупыми пьяными глазами. Так наклюкался, что даже не протрезвел от удушения.
— Свинья, — заключил я, — чего за жизнь свою есть предложить?
Я поразмахивал перед ним пистолетом. Он растерялся, стал по карманам рыскать, но денег его хватило бы разве что на ужин в этом самом кабаке.
— Мало твоя жизнь стоит. Говори, куда тебя поставили служить.
И эта трусиха нарушила честь белого мундира и выдала мне, что на днях его поставят в ряды сопровождения важных обозов, а что в них, он и не знает. А я сразу смекнул, что там оружие будет иль золото. Ходили слухи, что у Колчака якобы тут целый поезд золота, и я все думал, как бы это наверняка разузнать и добраться до него. Но оружие было бы только лучше, потому что я не за наживой охотился в первую очередь, а за головами. А если бы мне так здоровски повезло, что я добрался бы до Колчака, то за его золотую голову мог бы получить семь миллионов.
Контрольным вопросом я спросил у него, участвовал ли он в том бое, где я потерял Леху Евразийца, да сделал это так дружелюбно, будто бы ностальгирую по нему, и были мы с ним когда-то на одной стороне. Он на голубом глазу от всего сердце ответил: участвовал! И хоть оказалось, что он был в городе, а не на станции, я все равно, недолго борясь с ним, вздернул его на дереве. Потом, вернувшись в кабак и заказав себе выпить на дорогу, я подумал, что, может, и не стоило убивать его, вдруг вспомнят о бойце, который знал маршруты миссии, и сменят направление, но, видимо, его потеря осталась не столь важной.
Я поездил по деревням, всем захотелось узнать, что же там в обозах, и собрал всех своих людей на дорогах для засады. Даже Евгений Платонович увлекся планом, сначала он вздумал молиться за наши грешные души и тех, кого мы собирались свести со свету, но потом принялся давать советы о том, как все лучше организовать. Я видел, что ему жутко хотелось отправиться с нами, но в конце концов он поборол искушение, ведь не зря все-таки к нему Святой Антоний приходил когда-то.
Когда я рассказал Варе, она позавидовала мне. Вручив мне Васю, она схватила свой охотничий нож, всадила его в зазор между бревен, потом вскочила на моего нового коня Януса и промчалась круг вокруг деревни, да так быстро, что и я не всякий раз смог бы разогнать так лошадь. На том успокоилась, взяла у меня из рук Васеньку и понесла в дом нянчить. У меня на руках он замирал, будто пугливый зверек, а как у нее оказывался, так сразу ей улыбался и от радости что-то мяукал на своем.
Все прошло как по маслу, мы с Евгением Платоновичем спланировали все замечательно. Густой зеленый лес скрывал нас так, что мы стали будто бы его частью, словно дикие звери, мы сидели по кустам и выслеживали добычу. Деревья скрывали и два пулемета, имеющихся у нас на тот момент. Мы покидали гранаты, а потом стали палить из огнестрела со свистом и улюлюканьем. Солдат было больше нас, но мы так удачно провели первую атаку, что и в ответ палить почти некому оказалось. Пару человек моих были продырявлены пулями, но никто не смертельно. Мы быстро добили остальных, я даже сам не ожидал, что все так лихо пройдет. Из лесу мы вывели наших коней, заменили ими раненых и погнали обозы. На развилках мы подключали другие телеги и везли их в другие стороны, чтоб запутать тех, кто за нами следом кинется.
В этот раз по лесам и деревням рыскали долго, но мужики все осели по своим домам, в лица их никто и не знал, и пес кто разобрал бы, обычный ли это работяга или разбойник, тем более что и в деревне не всякий знал об этом. Потом мне сообщили, что мое имя всплывало, искали не кого-то там, а банду Ваньки Сороки, приходили в Птицевку, но снова поверили, что я как из дома уехал, так там и не появляюсь. Варе приходилось представляться женой покойного Матвея, а там уже по документам никто б не разобрался, успел ли он жениться до ухода на фронт иль нет, и чей тут ползунок качается в люльке, может, и Толиков. Соседи не выдавали, что я дома появлялся, отчасти боялись, отчасти новую власть тоже не любили. Солдаты угрожали, что коль узнают, что не выдали разбойников, они им всем тут покажут, но сами никого не угрызли: то ли добрые сердцем были, то ли боялись бунтов в не лучшие для колчаковцев времена.
Когда все утихло, Никита снова пытался меня прогнать. Он встретил меня у порога, когда я решил сунуться домой и громко топнул ногой.
— Да черт бы тебя побрал, когда же ты уже перестанешь сюда ходить!
Я видел, что он зол и готов надавать мне люлей, но я сам-то был не простак уже. Я положил ему руку на плечо и сказал примирительно.
— Дядя Никита, разве мы не семья?
Он скинул с себя мою руку и будто бы хотел толкнуть, но на мой голос сразу выбежала мама, и, увидав ее, он себя сдержал. Сплюнул в пол и ушел, что-то гневно бормоча.
— Вот утихомирится твое сердце буйное, останешься жить дома, и он снова тебя полюбит. Ты надолго, Ванюш? Может, останешься?
Маму до сих пор было жаль, мое сердечко само кровью обливалось от ее ласкового взгляда. Она будто бы и не верила, кто я такой, считала мои разбойничьи проделки ребячеством, а жестокости словно и не замечала.
— Погощу немного. Ниток тебе и тканей привез, а к лошади привязаны гусиные тушки и сладости.
Я никогда не приходил с пустыми руками, но Никите были будто противны все мои гостинцы и деньги, все остальные же в семье брали. Вечером наедине я тихо рассказывал Варе, как все прошло, вскакивал то на скамью, то на сундук, чтоб показать ей все в лицах. Она сначала похмурилась, а потом и сама увлеклась моим рассказом.
Погостив немного дома, я подумал, что нужно встряхнуть своих соколиков после большого дела. Решил организовать пиршество, чтоб оно им хорошенько отлегло в памяти и в следующий раз они с еще большим предвкушением шли в рискованный бой. Макар нашел девок для кухни и веселья, а мы с Сабиром озаботились столом. Богатства с награбленного у меня осталось немало, поэтому угощенья и выпивка вышли на славу.
Я собрал всех в оживленной нами деревеньке. За большим столом уместились не все, некоторые расселись на скамьях рядом, я сидел во главе. Оттуда я всех поздравлял да расхваливал, вспоминал, кто что мне понарассказывал о своей роли в деле, вспоминал и прошлые заслуги. Мои парнишки сидели довольные, многие из них были такими бедовыми, что в жизни ласковое слово слышали впервые, и, видя их лица, я распалялся еще больше.
— Дадим свободу всей Сибири, а потом и всей России! Порешил всех тех, кто нас угрызает! — выкрикивал я. Соколики поддерживали мою идею, и мы чувствовали тогда, что действительно все можем.
— Всех победим! С такими бравыми воинами, как верный Сабир, что разъезжает на вороном коне так резво, что обгоняет саму смерть, как Сеня Монета, что коль не убьет врага, так заговорит его до могилы, как Сережа, что при надобности врага так запытает, что тот всю правду выложит, даже если немой от рождения, как смелый Антон, что всегда во всем прав…
Тут меня наш смелый Антон и перебил.
— Ты нас умасливаешь, как баб. А был у меня атаман, ныне убитый, который с нас три шкуры спускал. Мы так его уважали, что никто не лажал, чтоб с его гневом не познакомиться.
— То есть я хотел сказать: смелый Антон, который так рвется в бой, что готов его затеять и на дружеских посиделках!
Многие загоготали, я рассматривал всех, отмечая улыбки.
— А я, может, и готов! — пьяно вспылил Антон, а я тут же вскочил на лавку ногами.
— А я думаю, не готов, — угрожающе сказал Сабир.
— Аль хочешь народ развлечь дракой, от отлепляй свое пузо от стола и выходи! — я-то тоже был всегда готов к бою, поэтому выхватил из-за пояса нагайку. Я был таким резвым, что мог победить противника больше и старше меня. Сабир говорил, что это потому, что я так сильно уверен в себе, вот у меня все на свете и выходит.
— Ванька молодой, поэтому такой и ласковый с разбойниками, — гаркнул кто-то из старших. Меня не раз пытались угрызать из-за возраста, половина моих ребят были мне ровесниками, другая же — старшие. Всякий раз я отбривал нападение и лидерство сохранялось за мной.
— А что мне, вас к чертям посылать? Уже давно бы к черту все провалились, когда бы б не были ими сами! Фауст, между прочим, вот как много знаю, а умею еще больше! А коль вас пошлю куда подальше, то вы и дороги-то обратно не найдете! Кто лучше всех других знает лес и окрестности? Кто снюхался с местными постовыми? Кто придумал ограбить обозы и расписал весь план? Кто вас в одну кучу собрал да всех приютил?
— Ванька Сорока! — выкрикнул Макар и поднял рюмку. Кое-кто повторил за ним мое имя, и все поголовно выпили. Ссора не разыгралась, забылась, кто-то выхватил гитару и заиграл мелодию, под которую мы все хором затянули песню.
Я напился и наелся до отвала, все вокруг веселились, толкались, пританцовывали. Моя похвала сделала всех счастливыми, народ пил и был доволен собой. Я тоже кружился во всем этом рьяном веселье, и голова моя был одурманенной и легкой. Музыкант все играл на гитаре, я курил табак, в доме было жарко и ярко от ламп, и меня вдруг одолела тоска. Я вдруг понял, кого тут не хватает.
Я послал одного паренька седлать лошадь, и через четверть суток Варя оказалась здесь на пороге. Она распахнула дверь, впуская в дом холодный ночной воздух, разодетая в меховую шапку при летней погоде, с завязанными тугими лентами косами, в разноцветной юбке, под которой были штаны, на случай если придется показать кому-то что она тоже разбойница. Варя приехала без Васеньки, впервые она оставила так надолго его. Мне повезло, что девки все были далеко от меня, иначе бы им пришла крышка прямо на месте, я видел, что она прихватила свой длинный нож в кожаных ножнах.
Я закричал всем, хлопая в ладоши:
— Это Варя пожаловала, жена моя, что лучше кого-либо обращается с ножом!
Это была правда, пока я ее обучал, у Вари выходило это замечательно, и разок она даже успела применить его в деле.
— Да как же, девка и лучше меня ножик держит? — снова усомнился смелый Антон. Варя не растерялась, едва посмотрев в его сторону, она достала нож и метнула его в сторону Антона так, что он просвистел у него над макушкой и воткнулся в стену за его спиной.
Антон обалдел:
— Чуть не убила!
— Говорят, ведьма, — отозвался кто-то. Это мне уже не понравилось, мне сразу вспомнилось, как было обидно в детстве считаться чертенком, ведьминым сыном.
— А ну цыц, пока язык цел! Давай, Тимофей, играй нам песню!
Зазвучала гитарная музыка, я вытянул за руку Варю на небольшой островок без людей, и мы с ней пустились в пляс. Варя двигалась так ловко, будто и правда колдунья, все засмотрелись на нас и, видать, завидовали, какая у меня жена. Потом я посадил ее на скамью рядом, и Варя тоже вдоволь наелась и напилась.
— Вот с ними мы всех таких баринов, как твой ненавидимый, убьем, — говорил я Варе тихо, и мое пьяное дыхание отражалось от ее шеи, — Вася подрастет, будешь тут со мной скакать в вольных лесах с шашкой.
— А если еще дети пойдут? — спрашивала она своим голосом, лишенным интонаций. Мне показалось, что она этого и хочет, и боится. Но все-таки первоочередно «хочет», и сердце мое залилось от радости, потому что я, как единственный сын матери, хотел нам с Варей много деток.
— Для всего найдется свое время, — отвечал ей я, чтоб она не обиделась, увидев у меня слишком большое рвение.
Мы куролесили всю ночь, под утро я нашел домик, где еще оставалось натоплено, и мы провели с Варей время вместе, и потом ее, чуть сонную, я повез обратно в Птицевку, где, должно быть, хныкал оставленный Васенька.
После этого пира мы стали только еще более бравыми и сильными, оружие этому способствовало. Потом, после череды побед на западном направлении, Колчак стал терпеть поражение за поражением, как говорили, он передал пост верховного правителя Деникину, который был от нас очень далеко. Колчака пригнали обратно в Омск, а потом он бежал и оттуда, по его пятам шла Красная Армия. Я ездил в то время без страха по городу, его охватила смерть. Люди бросались уезжать, оставляя дома, имущество, некоторые взбирались в повозки, одетые не по-зимнему, отчего-то надеясь не замерзнуть в долгом пути. Омск был охвачен эпидемией, я натыкался на людей на улице, непонятно живых или мертвых, с сухой кожей, пятнами на ней, видел, как роются множество могил и телеги с мертвецами, лошади умирали прямо на дорогах. Стоял смрад, город гнил, а мне было противно и радостно оттого лишь, что именно в такой атмосфере его покидает Белая Армия. Они оставляли своих раненых, прямо на коне я заезжал в госпиталь, где не было отопления, и видел, как на одних койках лежали полуживые, на других — окоченевшие от холода. Вряд ли там можно было помочь хоть кому-то, я нашел одного знакомого мне попа, который собирал вещи для дороги, чтобы бежать до прихода Красной Армии, и притащил его в госпиталь.
Я был не один, некоторые ребята ездили со мной, и, рассказав об этом Евгению Платоновичу, я получил в ответ яростную тираду о том, что заезжать туда было нельзя. Из этого вышла жуткая история: в ноябре, когда в городе обосновывались красные, я не мог быть в гуще событий, потому что должен был отправиться домой, Васеньке исполнялся год. Я видел его чуть меньше месяца назад, тогда он еще был ползунком, но я представлял, что когда вернусь, то увижу его уже стоящего на ногах, схватившегося за Варину юбку. Но приехать мне туда не удалось: многие мои ребята залихорадили в дороге, и мы едва смогли довезти их до нашей деревни. Пока мы были в грязном городе, к нам прицепилась вошь, и, как мы не пытались ее извести с себя, все равно она кусала нас то за голову, то под одеждой. Особенно это раздражало тех, что успел побывать солдатом в великой войне, например, Сабира, он говорил, что вошь была вечным его спутником тех времен. Прискакал Евгений Платонович, он велел всех брить налысо и сжигать одежду, и мы его нехотя послушали. Постепенно у лихорадящих начали появляться розовые пятна по коже, и мы подтвердили свои худшие предположения, что это был тиф. Евгений Платонович велел всем здоровым разъехаться, но не общаться с ни с каким новым человеком на тот случай, если все-таки болезнь еще просто не успела проявить себя. Он говорил, что в последнее время он только бухает да слушает наши бандитские байки, и наконец он может свершить что-то хотя бы приближенное к чуду — он решил самоотверженно ухаживать за больными.
Мне не хотелось оставлять своих, но в то же время болезнь вызывала страх даже у меня, это была такая вещь, которую совершенно невозможно было контролировать. Я даже выпил раствор сулимы, который обнаружил у одного ограбленного солдата, но благо немного, потому что Евгений Платонович заверил меня, что от тифа он не поможет. Я знал, что тиф уносит много жизней, поэтому на сердце было неспокойно, много ребят могло не выкарабкаться, к тому же теперь путь домой мне был закрыт на долгое время.
Но когда я намеревался уже седлать коня, то решил зайти за Сабиром, который все не выходил из комнаты, и обнаружил его в кровати под тремя одеялами с блестящими глазами и красной сеткой сосудов на них. Его тоже охватила болезнь, и я решил остаться, потому что ближе него у меня были только Варя, Вася и мама.
— Это ничего, дух у тебя сильный, выкарабкаешься скоро, — говорил я ему. Сабир смотрел на меня своими безумными глазами, а потом вдруг начинал говорить на непонятном мне языке. Голос его звучал громко, он явно был чем-то раздражен, возможно, даже ругался на меня.
— Я тебя совсем не понимаю, друг, — жалостливо говорил я.
Он продолжал говорить непонятно, быстро, а я мог только угадывать, что ему нужно. В итоге я решил дать ему воды, и Сабир ее с жадностью выпил. Поставив кружку, он вдруг приподнялся на кровати, схватил меня за ворот, и сказал так отчетливо, будто бы я и на русском языке его мог не понять:
— Теперь тебе некуда идти, останешься здесь.
Его сухожилия на руке натянулись, так много сил он вкладывал, чтобы меня схватить. Я осторожно погладил его по руке, надеясь расслабить мышцы.
— Так я никуда и не собираюсь, я здесь буду утирать твой пот со лба, меня простыни и носить воду.
Сабир посмотрел на меня осмысленно, кивнул, будто уловил смысл моих слов, хотя скорее это было не так, и снова откинулся на подушку и стал бормотать на своем языке.
Несколько дней я боролся с его болезнью вместе с ним, пока Евгений Платонович выхаживал остальных. Я мало спал, и от этого у меня разболелась голова, я стал вялым, мне хотелось прилечь рядом с Сабиром и поспать. В очередной раз, когда я должен был сменить Евгения Платоновича и делать обход остальных больных во время его сна, он остановил меня за руку. Он покачал головой, и я прочитал в его глазах страх.
— Ванька, ложись в кровать.
— Чего это?
— Ты болен.
И очень скоро я это прочувствовал. Голова стала болеть невыносимо, меня охватил озноб, заныла спина. Я лег в той же комнате, что и Сабир, и первое время думал, что еще смогу встать присмотреть за ним. Но постепенно меня стала охватывать такая слабость, и мысли мои стали обращены только к желанию попить воды, поэтому я продолжал лежать.
В какой-то момент жажда стала настолько невыносимой, что даже протрезвила мою голову на какое-то время. Я встал с кровати, налил воды себе, а потом даже попоил Сабира, сменил ему мокрую тряпку на голове, затем приготовил такую же для себя и лег в постель. Мне стало страшно, что я все-таки умру, поэтому я стал молиться всем святым, которых только припоминал, чтобы они сохранили мою жизнь. В уголке висела деревянная иконка Божьей матери, и я смотрел на ее золотые очертания.
Постепенно они стали двоиться и разъезжаться, и я вдруг увидел себя в богато убранном Успенском соборе в Омске с белющими стенами и золотыми иконами у алтаря. Воздух был наполнен дымом свечей, и от того так сильно болела голова. Я чувствовал себя жутко виноватым, но только не мог припомнить в чем, но знал, что за это я должен каяться. Я стоял на коленях и припадал лицом к полу, и он будто бы в ответ давил на мой больной лоб.
Потом иконы замироточили, крупные кровавые слезы лились по золотым лицам святых, и я не сразу понял, плачут ли они по моей больной душе, или им страшно, оттого что черта в Божий дом впустили. Но потом я быстро разобрался: это был их дар предвидения. Сзади меня появились солдаты в красноармейской форме, они подняли меня с полу и, не ставя на ноги, потащили на выход из церкви. Как только мы оказались снаружи, они расселись вокруг меня и закурили, а я был так слаб, что не мог встать, чтобы вернуться и продолжить молитву. Я видел, как вдруг загорелся собор, да с такой силой, что огонь сразу охватил и купол, а красноармейцы все курили и совсем не обращали на это внимания. Рыжие языки пламени трепыхались вокруг белокаменных стен, купол вот-вот должен был обрушиться. Мне все-таки удалось подняться, я побежал вперед и оказался в огне. Передо мной обрушилась горящая балка, я вскарабкался на другую под куполом и понял, что это уже не Собор, это горит целый город.
Я стал расхаживать по балке, и вдруг происходящее вокруг меня успокоило. Город горел, но это явно было моей прихотью. Живых людей рядом не осталось, но весь смрад, скопившийся здесь от большой плотности населения, сгорал вместе со зданиями. А потом я увидел, что загорелась и моя балка, и я резко стал падать вниз.
Когда я открыл глаза, то увидел, что Евгений Платонович придерживает мою голову и подсовывает мне ко рту кружку с водой.
— Сабир вроде бы выздоравливает, и ты, ясен пень, тоже поправишься.
Я поблагодарил его за воду какими-то нехарактерными для себя смиренными интонациями и снова провалился в сон.
Мне снова что-то снилось, но я не запоминал, просыпался лишь с ощущением, что Россия — очень большая, а я в ней — маленькая букашка, либо наоборот —только я значимый, и на все остальные миллионы людей нашей такой большой страны мне наплевать. Иногда я вставал, когда становилось, наоборот, невыносимо жарко, но в основном меня знобило и большую часть времени я пролежал.
В очередной раз я проснулся оттого, что водой меня поил Сабир. Его лицо казалось бледным, даже будто с желтоватым оттенком. Перед ним стояло две тарелки с супом, и после того, как он меня попоил, он стал совать мне ложку с бульоном в рот.
— На, — говорил он, — мне лучше, теперь хочется отъестся за все дни, что голодал. А ты давай рот открывай, потом легче будет.
— Тоже мне, чего выдумал, — отвечал я, но ложку с бульоном принимал. В итоге, я словно, Васенька, повыплевывал все куски, которые были в супе, но выпил бульон.
Постепенно я стал приходить в себя тоже, и ко мне стали заглядывать и знакомые лица моих соколиков. Когда я уже сел на кровати, мне сообщили, что погибло пять из одиннадцати заболевших, и здоровые уже пытаются рыть могилы в замерзшей земле.
Потом мы еще какое-то время выхаживали Евгения Платоновича. Бог помиловал, тифом он не заболел, несмотря на то что самоотверженно выхаживал нас больных, но с ним случилась другая беда. Когда он ездил в город за лекарствами для нас, его там избили до полусмерти. Его сопровождал Макар и привез обратно полуживого. Я требовательно спрашивал, что случилось, но Евгений Платонович оказался не менее упрям. Он все отвечал:
— Человеческая природа зла. Убьет грешника зло, и ненавидящие праведника погибнут.
Разозлившись, что у меня не выходит получить ответ, я пошел спрашивать его с Макара. Он немного помялся, словно его рассказ был неловок, а потом все же сказал.
— В общем, на улице мы встретили двух мужиков, как по мне — двух бывших колчаковцев в гражданском, которые узнали нашего отшельника, знакомы были еще по Екатеринбургу. Но Евгений Платонович не пожелал с ними разговаривать и быстрее меня увел. Я как-то не придал этому значения, поэтому оставил его в аптеке, а сам пошел на рынок. Потом долго не мог его дождаться на месте, где мы условились свидеться, и пошел его искать. Нашел побитого, грязного в канаве, лежал там полуживой, а никто и не обращал внимания, видно, думали, что лежит там нищий или пьяница. Тогда он сгоряча рассказал мне историю, что тем господам он проиграл круглую сумму. Якобы тогда он продал свой дом и всякое имущество, но им так и не отдал деньги, а вместо этого скрылся из города и больше никто его не видел. В общем, есть у меня мысль, что на самом деле Евгений Платонович приехал в наш лес не из-за сильной связи с Богом, а потому что скрывался от карточных долгов.
Вот как. История с явлением Святого Антония мне нравилась больше, но она в общем не противоречила той, что он поведал Макару. Даже если так, я не стал уважать меньше Евгения Платоновича, он всеми силами старался служить Богу, и, если бы не алкоголь и грязный язык, порою он с этим справлялся.
Когда он смог снова более-менее держаться на ногах, то прочитал заупокойный псалтырь над могилами, держа книгу в дрожащих руках и втягивая ноздрями кровь, которая вновь пошла из разбитого носа на морозе.
Прождав еще несколько дней и убедившись, что больше никто не цепляет заразу и что на мне нет вшей, я отправился навестить дом. Варя взъелась на меня и не прощала мое отсутствие даже несмотря на мой тиф, будто бы я был сам виноват, что заболел. Я был уверен, коль я бы помер в бою перед тем, как обещал к ней приехать, она бы и тогда мне не простила. Обещания подарков ее тоже не задабривали.
Зато мама переживала за всех вместе взятых. Она обнимала меня и причитала:
— Мало напастей, так еще и болезнь чуть не сгубила моего несчастного сына. Но и лихорадку ты победил, все твоей беспокойной душе нужно с чем-то бороться.
Люда же, уже забывшая о том, что я спас ей Толика, снова злилась.
— Неудивительно, что у тебя был тиф. С кем водишься…
— Это с кем я вожусь?
— Сам знаешь.
— Ну уж нет, ну-ка говори.
— Отстань от меня, Ваня, — сдавалась она и спешила скрыться.
Потом вечером Варя молча показывала мне достижения Васеньки. Он сам стоял, держась за сундук, а когда Варя села напротив него, раскрыв объятия, он побежал к ней навстречу неловкими шажками, беззвучно раскрыв рот в улыбке. Она проделывала этот трюк с ним несколько раз, и в последнюю пробежку он все-таки упал, но перенес это стойко. Васенька остался лежать на полу и ждать, пока его поднимут, не пытаясь подняться, но и не выражая свое недовольство криком. Он вообще был молчуном, видно, в Варю, уже бегал, но еще не говорил и даже на своем лепетал мало.
Я тоже пытался потом проделать подобное, но Васенька побежал ко мне в объятия, только когда для привлечения внимания я достал сороку и повертел перед ним так, чтобы рубиновые глазки засверкали в свету, а трезубец на ее шее забился с шумом о шею. Васенька прибежал ко мне и надолго увлекся сорокой, рассматривал ее молча, но с любопытством. Пока я отвернулся, он вгрызся ей в хвост, и на нем остался след от его передних зубов.
Ночью после близости Варя все-таки оттаяла ко мне. Посмотрев на меня ласково, она сказала, что ждет еще ребенка, который родится, должно быть, в середине весны.
Через несколько дней я уезжал оттуда счастливый. За то время, что мы болели и я гостил дома, красные укрепили свою власть в Омске. Они активно искали сочувствующих бывшей власти и развешивали их по столбам. Мне нравилось, что все богатеи теперь делились своим имуществом с народом, радовался, что мои враги получают по заслугам, но в то же время новую власть поддерживать я не желал. Пока я определялся и размышлял, насколько сильно я буду против нее, но я знал, что начнутся новые гонения на церковь, а потом могут прийти и в богатые крестьянские дома и заново строить свое управление в деревнях.
Гладышев помог мне понять, что времени определяться у меня нет. Я не рассчитывал его найти в той деревне, где он раньше жил, ожидал, что тот уже распаковал свои вещички в городе, но нашел его именно там. Он вышел ко мне в буденовке со спущенными ушами и больше не скрывал свою красную звезду на ней. Гладышев, как всегда, улыбался при встрече и выглядел дружелюбно.
— О, Ванька, давно не слышно о твоих подвигах, — сказал он, протягивая мне руку. — Празднуем победу?
— А мне-то что праздновать вашу победу?
Он ответил невозмутимым бодрым голосом.
— Победу всего трудового населения, Вань. Думал, может быть, поэтому и притих.
— Ну уж не потому, что шлепнули. Смеешься надо мной?
— Да чего ж смеюсь? Вань, ты парень смелый, такие люди нам нужны. Хватит по лесам без цели скакать, пора становиться взрослее. Вступай в Красную Армию, займешься наконец по-настоящему тем, о чем ты грезил, — освобождением людей.
— А я не без цели скачу, она есть, товарищ. Вся армейская структура, даже та, что без чинов теперь, противна мне. Да и неохота мне под чужими идеями скакать. Не вступлю.
— Вступай, Ваня, так лучше будет.
— Это ж кому?
— Вань, я тебя знаю больше года, поверь, я желаю только хорошего тебе. Так что лучше будет именно тебе.
— А не вступлю, мне будет хуже?
Гладышев промолчал, лицо его помрачнело.
— Ваня, вступай, я тебя порекомендую.
— Так коль угрозу хотел сказать, то говори. Чего молчишь, говори, не таи.
Он покачал головой.
— Через три дня я еду в город, буду надеяться увидеть тебя здесь, вместе поедем.
Я разозлился, вскочил на коня, объехал кругом Гладышева, он и ухом не повел, выглядел расслабленным, видно, людей его было много рядом.
— Мне твоя красная армия уже осточертела, — сказал я, чуть свесившись с коня, а потом пустил Януса по дороге из деревни. Разговор с Гладышевым не предвещал ничего хорошего.
Вскоре я узнал, что из ближайших к городу деревень у крестьян прямо посреди зимы отобрали так называемые излишки зерна для нужд красной армии. Они называли это «реквизицией» и сообщили деревенским жителям, женщинам, старикам да детям, ведь мужчины все воевали там или сям, что это нужно, чтобы укрепить защиту их свободы. Подобное было и при временном правительстве, и даже до начала всех событий, но меня теперь это злило только больше, ведь большевики обещали беречь простой народ. Когда я ездил спрашивать народ в пострадавшую деревню, люд мне рассказал, что взяли терпимый объем, выжить можно, но некоторые жаловались и боялись, что протянуть до урожая будет трудно.
Я разозлился, стал патрулировать окрестности со своими ребятами, пытаясь выяснить маршруты, чтобы перехватить воров от новой власти, но вышло не сразу. Но в конце концов, нашел такую группу смельчаков, грабящих народ в моих сибирских землях. Я их остановил, выяснил все, что мне нужно, потом пригнал побольше соколиков и отобрал все награбленное. Ребята побузили, что я им зерно брать запретил, побунтовали против меня, но потом поняли, что так правильно, и утащили только то, что нашлось у убитых. В этот раз они взяли больше, удивительно, что солому с крыш не сняли. Зерно и другие изъятые продукты я привез обратно в деревню, но не всякий решился забрать свое. Тому, кто не решился, сказал, что если худо станет, то пускай меня ищет, полгода запас их тратить не буду.
Тогда-то Гладышев и устроил на меня охоту. То ли он не знал, где находится деревенька, где гнездовалась большая часть моих людей, то ли хотел свести счеты для начала со мной, но именно с меня он и начал.
Как-то я возвращался в родной дом, я хотел поделиться известием, что по слухам Колчака шлепнули. На земле лежало целое облако снега, лошади было сложно идти, поэтому двигались мы медленно. Оттого топот был тише, и меня никто не вышел встречать во двор, и все-таки я этому удивился. Пока я распрягал лошадь, то увидел Людку на заднем дворе, вытрясающую половик, но, заметив меня, она, не посмотрев мне в глаза, заторопилась в дом. Людка могла со мной и не поздороваться, но все-таки ее поведение насторожило меня.
Я, не будучи дураком, решил пораскинуть мозгами, прежде чем в дом идти, и прислушаться, а слух у меня был как у летучей мыши. Я достал папиросу и встал на крыльце. Снежные следы были затоптаны, а от копыт тут отметок не было, лишних вещей тоже было не видать. Дома было тихо, даже чрезмерно, но я точно знал, что Людка по крайней мере внутри, да и дым из трубы активно валил.
— Эй, хозяева, есть кто дома? — крикнул я.
Мне показалось, что за дверью мне послышался скрип половицы, а потом вдруг я услышал выстрел прямо внутри дома. Я ринулся туда, думал вышибать дверь, но она оказалась незапертой и легко мне поддалась. У порога я чуть не споткнулся о тело мужчины, лежащее на полу. У него было прострелено горло, он быстро исходил кровью, но все равно одной рукой пытался дотянуться до пистолета, лежащего на полу. Я схватил его оружие и пнул по шее, чтобы разжать хватку руки, сжижающую рану.
Напротив меня в дверном проеме комнаты стояла Варя с ружьем, припрятанным для нее. Я видел, как она резко направила дуло направо, в сторону двери через коридор в другую комнату. С пистолетом я кинулся туда, в мою сторону стреляли, прежде чем я успел рассмотреть, что там еще двое красноармейцев. Мы с Варей палили по ним в ответ, одного подстрелили, другой скрылся в комнате в доме. Напролом через дверь было не пройти, из окон он тоже мог бы легко нас снять. Но Варя быстро смекнула, что делать, пока я добивал раненого. На потолке была не прибитая доска, а вход на чердак был именно в нашей комнате, откуда она и стреляла. Я подсадил Варю, и она ловко и совершенно бесшумно забралась на чердак, будто бы не прекращала лихую жизнь и не носила ребенка. Также по-мышьи тихо она дошла до потока над комнатой с красногвардейцем, подняла доску и, быстро прицелившись, убила парня точечным выстрелом.
— Сколько еще?
— Двое. На другом конце деревни сидят.
Услышав выстрелы, эти двое поспешили на помощь товарищам. Их я снял выстрелами из окна.
Итого двое лежало в коридоре, один в большой комнате, еще двое на дороге. В сенях от слез надрывалась Шурочка, за окном лаяли собаки. Я быстро снял Варю с чердака.
— В порядке, хорошая моя?
Она только кивнула и метнулась в нашу комнату. Васенька стоял в уголочке, зажимая уши с приоткрытым ртом и обиженным лицом, будто бы вот-вот разойдется в крике, но все никак этого не делал. Варя взяла его на руки и повернулась так, чтобы он не видел происходящего в коридоре.
— Где остальные? Мама?
— Матушку и Никиту Емельяновича заперли в бане у Семеновых, чтоб не выдали. Людка с Шурой, видно, в сенях.
— А Надя?
Варя повернула мою голову, и я увидел, что в коридоре на четвереньках стояла Надя, она вся дрожала, и губы ее шевелились в молитве. Удивительно, пропитанный опасностью ситуации, мой разум различил сразу врагов, а безопасную Надю даже не вычленил.
Я стал поднимать ее с полу, Надя казалась тяжелой и неповоротливой, она завыла.
— Ой, горе… ой… ой…
Мне удалось уложить ее на кровать, а она все выла.
Я заглянул в сени, Людка стояла у двери, обнимая Шурочку, и, увидев меня, ничего не сказав, ринулась наружу и побежала.
— Куда? Я не злюсь, что не выдала засаду! — закричал я ей вслед.
— Пусть, — сказала Варя. — Вероятно, боялась за дочь. Они пришли сюда вчера и сказали, что будут дожидаться тебя. Заперли твою матушку, так как она сразу просить за тебя стала, и Никиту, как мужчину. Все время с оружием ходили, а как твоего коня услышали, так один встал с направленным пистолетом прямо к двери.
— Вот крокодиловы отродья. Успокой Васю и неси тряпки.
Я стал перетаскивать тела в сени, мертвецы казались куда тяжелее, чем если бы они были живы. Осталось много крови, и на полу, и на снегу на улице. Вокруг большого красного пятна снаружи столпились местные собаки и облизывались, а я думал, давайте, слижите этот след, по которому нас могут выследить. Но я еще не знал, стоило ли нам немедленно бежать или готовиться к обороне, поэтому не задумывался всерьез, что делать с этим пятном до таяния снега.
Пока мы возились, Людка, видно, выпустила маму и Никиту, о их приближении я узнал по маминому вою. Она села на пол рядом с Надей и плакала, утирая слезы рукавом, как маленькая девочка. Никита постоял в дверях молча некоторое время, рассматривая пятна крови на полу, его лицо было суровым и печальным. Он рано старел, будучи лет на пять старше мамы, сегодня он казался стариком. Затем он подошел ко мне.
— Убирайся, — сказал он громким голосом, но спокойно. Я чуть осклабился, еще не понимая, чего скажу.
— Не трогай его, ой, пожалей, пожалей, Ваня! — завыла Надя.
— Он не тронет! — сквозь слезы крикнула мама.
— Тихо, — не оборачиваясь сказал Никита, — Убирайся насовсем, Иван, и в моем доме больше никогда появляться не смей.
Я злился, но смог сдержать себя, потому что понимал, что правда была на его стороне. Мне самому вовсе не хотелось лить кровь в родном доме.
— И забирай жену. Ребенка можешь оставить, Фрося воспитает, но ты его больше никогда не увидишь.
— Я хоть в чертовом омуте буду жить, но ребенка здоровым воспитаю и там, — тут же отозвалась Варя.
Я прошелся от одного угла комнаты до другого, стараясь сбавить злость, у меня получилось.
— Давай-ка с тобой потолкуем. Сделанного не воротишь, эти красные собаки, которые хотели мне голову пулей снести, теперь мертвы. Очень скоро про это прознают их товарищи, и они будут здесь. Самым разумным способом защитить вас будет пригнать сюда побольше моих друзей и перерезать их еще на подходе.
— Нет, Иван. Самым разумным будет сдать тебя им. Зная твой характер, скажу, что ты не станешь перекидывать вину на другого и признаешь, что их смерти — твоих рук дело.
— Допустим.
— Более того, я сам лично поеду об этом доложить. Но так как красные комиссары будут здесь не сразу, ты с женой успеешь уехать.
— И ты думаешь, это тебя убережет? Думаешь, эти сволочи тебе ничего не сделают? Кумачи обирают деревни, грозя сотням людей голодной смертью, и ты считаешь, они пощадят твою жизнь?
— Да, Иван, потому что я прав. И потому что это люди честные, на других бы мой сын и не пошел работать.
Он говорил так подкупающе уверенно, будто бы ему и правда можно было поверить.
— Уйду, — сказал я после паузы. — Но буду неподалеку в лесах, до тех пор, пока красные собаки не заберут своих покойников и я не пойму, что все так, как ты говоришь, и вы будете в безопасности.
Никита снова покачал головой.
— Нет. Если ты на самом деле хочешь хоть раз по-настоящему помочь, уходи и не возвращайся. После второго разбойничьего нападения всю семью уверенно обвинят в сговоре с тобой.
— Сам говоришь, правда на твоей стороне, чего б им обвинять.
— Ты понимаешь, о чем я говорю?
— Понимаю. Я уйду. Варя, собирай вещи.
Я посмотрел на нее, она, как и всегда, выглядела спокойной, будто бы уход из дома ее совсем не беспокоил. Мне даже казалось, что Варя рада вновь полноценно вступить в вольную жизнь.
— Что хочешь забирай, только уходи! — крикнула Надя.
Я махнул рукой на эту дуру и подошел к маме, опустился рядом с ней на колени и взял ее маленькую руку в свою.
— Ванюша мой, сердце мое, радость моя, — запричитала она, будто бы позабыв о покойниках в наших сенях, или тут же простив мне и их. — Я же на тебя жизнь положила, как же ты можешь так уйти от меня. Не пущу, сердце мое разорвется на части!
Мне самому стало больно, в груди будто сжалось что-то нежное, уязвимое, даже ком к горлу подступил. Расставаться с мамой тоже было очень тяжело. Я ей зашептал:
— Ну-ну, матушка, сейчас мне правда нужно уйти. Но я часто уходил, и в этот раз мы не навсегда расстаемся с тобой. Слово дам Никите не появляться в доме, но уж с тобой найду путь свидеться. Ты только немного подожди.
— А Васенька? И его не увижу? Сколько? Ой, Ваня, дай мне уйти с тобой.
— Ой, милая моя мама, об этом и речи быть не может.
— Возьми меня с собой, буду тише воды, ниже травы, буду готовить твоим друзьям, стирать вещи, выхаживать больных. А надо будет — научусь и на коне скакать да стрелять из ружья!
— Ну что ты, что ты…
Так мы и прогоревали с ней все то время, что Варя складывала вещи, а я ей все отказывал. Когда со сборами было покончено, мама опомнилась и побежала собирать нам еду в дорогу. Она, видно, все-таки смирилась и верила в нашу встречу, я сам уже только о ней и думал. В конце я ее крепко обнял и поцеловал в щеку, а потом она пошла обнимать Варю и Васеньку.
Если бы я знал, чем все кончится, то взял бы больше денег с собой, но кое-что у меня было. Никита никогда не брал то, что я приносил, но сейчас он обошелся без формальных отказов. Я высыпал на стол перед ним монеты.
— Это на подарок ко дню рождения Шурочки. Можешь не говорить ей, от кого, коль и имя хочешь мое забыть.
Я не удержался и еще раз обнял маму, а потом вышел под ее слезы, Надины причитания и под надзором хмурого взгляда Никиты. Руки с ним мы друг другу не пожали, а на Людку с Шурочкой мне даже не удалось поглядеть напоследок. Я усадил Варю на коня, подал ей Васеньку и привязал вещи, и мы отправились в лес. Для начала я планировал все-таки переночевать у Евгения Платоновича, а потом отправиться в деревню своих соколиков. Во время пути я поглядывал на Васеньку, беспокоился, как он выдержит такой холодный путь. Его щеки покраснели, но в целом он казался довольным поездкой на лошади.
— Зря ты так с мамой, я бы научила ее стрелять, — задумчиво сказал Варя, а меня ее слова разозлили.
— Упаси Господь! Такие вещи совершенно не для нее.
Варя лишь пожала плечами.
Идти пешком выходило медленно, ребенку приходилось несладко, поэтому, отойдя от людных мест, я пустил Варю скакать на коне, и вскоре за мной приехал Сабир, чтобы довести до Евгения Платоновича. Там мне взгрустнулось, не только из-за мамы, но и потому, что я действительно, видимо, навсегда оставил свой родной дом, где родился и вырос. Я знал, что все в этом доме меня боятся, не любят, а я все-таки питал некоторое тепло и к ним, которое только яснее ощущалось теперь, когда я знал, что им придется спать с убиенными мною покойниками. Не от злости они меня прогнали, а от страха, что я на них нагнал. По крайней мере, это была первоочередная причина.
Светлые стороны в этой истории тоже были: теперь Варя и Васенька будут со мной больше, мне часто не хватало тепла моей жены, да и развитие своего сына я видел урывками. Весною должна была появиться еще малютка, ее буду знать только лучше. Кроме того, кумачи все равно бы узнали, где я живу, и, попадись мне другие солдаты, более умные иль злые, могло бы случиться все по-другому. Нужно было продумать варианты, куда уходить дальше, здраво порассуждать о том, знает ли Гладышев о нашей ставке в доме отшельника и заброшенной деревне. Кое-какие мысли я высказал Сабиру, а потом принялся наливаться самогоном с Евгением Платоновичем от глухой тоски, попросив моего непьющего друга тоже об этом подумать и рассказать мне о своих мыслях к утру.
Мы решили перебираться временно жить в нашу разбойничью деревеньку. Нужно было понять обстановку как следует, поэтому на дороги мы выходили лишь с целью разведки.
Через пару недель, когда я стоял на крыльце и кормил собак костями, со стороны дороги показалась повозка Макара, увидав мой силуэт на улице, он замахал мне рукой, чтобы я выходил. Мои собаки видели, что у меня с собой еще кости, не выданные мною, и терлись о мои ноги спинами, не давали пройти. Это были местные псы, каждый раз приходя в деревню, я их прикармливал. Снега намело по колено, только вчера расчистил дорожку, так опять он был по край сапог. Его лошадь вымоталась, шла усталая с несчастными глазами. В повозке Макар сидел не один, очень скоро я различил мамин пуховой платок.
Макар резво выпрыгнул из повозки и стал поднимать оттуда мою маму.
— Давай ее в дом, отогревай. Нашел ее на дороге далеко от твоей Птицевки. Пошла до отшельника, искать тебя. Не встреться она мне, так замерзла б наверняка.
Мамино личико едва проглядывалось из-под платка, она смотрела на меня усталыми слезящимися глазами и едва держалась на ногах. Я подхватил ее на руки и понес в дом. Там посадил ее на печь и поставил греть воду.
— Что же ты творишь? — спросил я, когда она перестала дрожать.
— Коль прогонишь, Ваня, все равно пойду за тобой! А если не найду в следующий раз — так помру!
Мама говорила решительно, я услышал в ее голосе твердость, не ставшую открытием для меня, но все-таки мелькавшую в нем не часто.
— Смотри, Вася, в кого у папы такой упертый характер. И у тебя такой будет, — сказала Варя, как всегда, тихо.
— Я тебя жалел, почти ничего о своей жизни не рассказывал! Сердце у тебя не выдержит жить со мной!
— Сердце без тебя не выдержит!
— Отправляйся обратно к Никите!
— Ни за что!
Так мы спорили долго, мало кому удавалось победить в словесных перепалках со мной, но у мамы вышло. Было решено оставить ее с нами. Когда я об этом объявил, кое-кто надо мной посмеялся, мол привел брюхатую жену с дитем, потом мать. С особым шутником пришлось сцепиться, я накинулся на него вихрем и стал бить, но красивой драки не вышло. Оба мы повалились на снег в толстых тулупах и нелепо катались по земле, пока оба не отступили. Драка была несерьезная, нож я не выхватывал.
Мама рассказала, что вскоре после моего ухода за солдатами приходили, сам Гладышев тоже был. Долго разговаривал не только с Никитой, но и со всей деревней, выпрашивал, где я. Никто меня не выдал, хотя некоторые могли знать о моих местах. Казалось мне, что это не сколько из-за страха, а потому что, несмотря на симпатию к большевикам, своего чужим все равно не выдавали, может быть, это было в крови у жителей моей местности, несколько поколений назад пригнанных сюда из других земель. Все сошлись на том, что я покинул деревню, а куда — один черт знает. Гладышев пригрозил, что, если узнает о помощи мне, каждый будет отвечать теперь по советскому закону. Теперь-то точно мне нельзя было там появляться, потому что до этого я разбойником был лишь на словах, но когда в дело вмешался закон, то теперь даже свои односельчане вряд ли бы меня снова уберегли. Потом Гладышев согнал снова всех здоровых людей на кладбище и велел рыть пять могил для погибших солдат. Иной раз и у нас покойника, отдавшего Богу душу, оставляли до весны, потому что сложно бороться с промерзлой землей, а тут еще чужих пять штук заставили хоронить. Народ погневался, поругался, Гладышев выслушал всех, но рыть все равно заставил. Делать было нечего, счищали снежный покров, разжигали костры греть землю, а потом долго стучали по ней ломами и лопатами, но все-таки вырыли пять могил. Положили солдат в землю, закидали сверху и по новым советским обычаям не поставили крестов, только таблички с именами. Я представлял, как это многим не понравилось, особенно старикам, и подумал, что это место отныне будет считаться в Птицевке дурным.
В итоге я смирился, маму, правда, отселил в другой дом, чтоб меньше тревожащих разговоров видела. Однажды поймал я на дороге одного кумача, в имени которого узнал надзирателя в лагере военнопленных, о котором рассказывал мне один из моих новеньких соколиков, так я его к нам в поселение и приволок для расправы. Хоть и учинили мы ее не в наших дворах, а с краешка в лесу, но все равно тогда Варя заперла мамин дом изнутри, чтоб она ничего лишнего не видала.
К концу зимних месяцев я все-таки прокатился до города, смог остаться не пойманным и не узнанным. Новая власть переименовала многие улицы и предприятия и везде понатыкала свои некрасивые грубые названия, состоящие из множества сокращений. Висели плакаты, говорящие о свободе и равенстве, а мне от этого всего тошно становилось, и думалось, что эти красные ленты, растянутые по городу, только связывали его узлом. Я говорил с людьми о новом губисполкоме, горисполкоме и прочих, рассказывали, что некоторые из народа, других же прислали сверху. Мне не нравились ни их слова в газетах, ни их рожи, я им не верил, и думал, что нужно гнать их взашей. Защитники идеи твердили мне о рабочих местах, новых предприятиях и даже детских домах, а меня все это не разубеждало. Из-за таких заседателей у власти и держателей оружия столько сирот и бродило по улицам, оставлять их без дома и дальше было бы окончательно бесчеловечно.
Моя идея была такова — я хотел уничтожить эту власть и всю иную другую, пришедшую сюда с армией. Своего ставить я никого не хотел и лишь желал бы уберегать город от новых солдат. И тогда люди смогут действовать совершенно свободно, выбрать такое устройство, которое угодно большинству, вовсе не из страха военной силы.
Весной в тепле мы стали наносить более резкие массовые атаки и в то же время уходить дальше в леса осваивать новые земли, потому что и мы проскакать теперь могли дальше, и те, кто за нами гнались. Нас остерегались, и все же армии отправили воевать дальше, а для охоты за нами все не могли найти нужный ресурс. Про нас даже писали в новых газетах, и в основном нас там величали Сорокинскими разбойниками, но в одной я прочитал о себе как об атамане анархической группы, что мне было безмерно лестно.
В середине весны Варя родила девочку. Мы назвали ее Викторией, как английскую королеву и как римскую богиню победы. Я давно задумал это имя для дочки после бесед с Евгением Платоновичем и был рад, что вслед за сыном пришла девочка. Васенька в это время стал дурным; всегда молчаливый, он вдруг стал много хныкать и еще меньше лопотать. Варя вдруг на время лишилась рассудка и стала думать, будто Васеньку могли подменить, но в конце концов мама смогла ее как-то вразумить. И хоть я и не знал, что она ей наговорила, Варя успокоилась.
А я вспомнил, как моя прабабка ругалась, что меня в детстве подменили на чертенка, когда я ее не слушался. Она рассказывала, что я, видно, в печку провалился, а из-за нее вылез рогатый чертенок. Я спрашивал, а где же тогда мои рога, а она отвечала, что я, видно, их сточил, пока со всем миром боролся. В детстве я сам почти был уверен, что я бесовское создание, ребята в деревне дразнились, что Фрося стала невестой дьявола, поэтому у меня отца и нет. Я спрашивал об этом у мамы, а она смеялась, а потом говорила совершенно серьезно, что, когда наша собака ощенилась, они с Никитой положили слепышей в ведро, принесли к реке, а она вдруг смотрит и видит — среди них один волчонок. Стало ей жалко его, она взяла его в руки, а он обернулся маленьким мальчиком, которого она Ванюшей и назвала. Я гордился этой историей, и говорил всем, что я не бесенок, а волчонок, и во всех несогласных стрелял из рогатки. Будучи постарше, когда я ходил развешивать уши на россказни Евгения Платоновича, я стал придумывать себе, будто на самом деле я сын английского лорда или даже короля. Он справил меня по Темзе в корзине, и мама выловила меня из Иртыша, и я стал тут жить.
Как-то я обедал в мамином новом мирном доме и вдруг все-таки спросил об отце.
— Григорий, — ответила она задумчиво, но это было неинтересно, имя я его и так знал. — Он был борцом со всякой властью, как и ты. Может быть, только на словах, я не знаю. По крайней мере, в ссылку его отправляли за это. А еще он был болтуном, как ты. Да и есть, наверное. Знатный человек был, рисовал мосты.
Мама, верно, хотела назвать его лжецом, но смягчила краски. О том, что он точно остался в прошлом, я умолчал. Уж не английская знать давала мне происхождение, но все-таки высший свет.
Однажды приехал к нам Евгений Платонович, зашел ко мне в дом и стал у меня перед носом крестом размахивать.
— Каяться, Иван, нужно в своих грехах. Господь Бог верен и праведен, он простит твои грехи и очистит от всякой неправды. Сколько людей ты убил из-за своей жадности. А сколько ты убил, ведомый гневом, все только больше! Твоя душа насквозь пропитана грехом, его так просто не отмыть. Нужно начинать каяться прямо сейчас, Иван, пока не поздно спасти твою заблудшую душу.
И я каялся. Вставал на колени, склонялся так низко к полу, что касался лбом его, и вспоминал свои грехи, был честен с собой и ничего не утаивал. В своем покаянии я старался не оправдывать себя, что угрызал я своих врагов, что делал это ради свободы, всякий раз, когда такие оправдательные мысли появлялись, так я их гнал. Евгений Платонович ходил вокруг меня и ругал, и длилось это долго. Варю он тоже зазывал, но она лишь перекрестилась и ушла по своим делам.
После этого я почувствовал себя лучше и, хотя я совершенно точно не отказывался от своего пути, я решил, что буду стараться лить меньше крови. Омск — промышленный город и нужно было пытаться ослабить армию, в первую очередь нарушая снабжение. Я вовсе не собирался скидывать ответственность за убийства красноармейцев на кого-то другого, я по-прежнему считал, что это необходимо и по-другому бороться нет смысла, но решил временно потратить больше сил на нападения на промышленные объекты и пути.
Вот часто мы с Сабиром стали навещать железную дорогу, подрывали ее. Однажды летом мы сидели на ней и болтали. Ночь была теплая, раскаленные днем рельсы остыли и приятно холодили ноги, в лесу вокруг пели птицы. Я мог различить каждую по свисту. Мы чувствовали себя в безопасности, а оттого властителями всего простора, что было доступно зрению. Коль пошли бы дозорные, мы успели бы умыкнуть в лес, но их было не видать.
— Помню, я был маленьким, — говорил Сабир, — и мимо нашего села прокладывали железную дорогу. А у нас в то время никто и поезда ни разу не видел. Ну как никто, пара человек, когда ездили в далекий город. Но он располагался еще дальше, чем твоя Птицевка от Омска. Я был маленьким и думал, повезет, если когда-нибудь в своей жизни до него доберусь. В то время казалось, что до него идти также далеко, как, не знаю, отсюда до Петрограда. Или до родины мадьяр даже. Мать моя никогда не бывала там, да, может, это уже и не так. Кто знает, что теперь с ней? Да не об этом речь идет. Те, кто бывал в городе и видел поезд, рассказывал нам, малышне, что это огромное железное чудовище, словно дракон. Оно едет и дымит, гудит, жужжит, и под ногами у него искры. Говорили нам, что он такой длинный, что словно речка уходит за горизонт. На ходу он горит, рассказывали. Я этот поезд представлял таким жутким.
Сабир так хорошо рассказывал, что мне на мгновение показалось, будто рельса подо мной загудела, я даже стал всматриваться в даль, не видно ли там эту железную махину, но ночь была спокойная, горела луна и огоньки наших папиросок.
— Мы с Ильнуром и Артуром бегали смотреть, как серьезные вечно ругающиеся рабочие строят эту дорогу.
— Подожди, с Артуром?
Кто такой Ильнур, я знал, это был тот самый брат, забитый офицером на войне. Об Артуре я слышал впервые, и думал, что это имя встречается только в Англии, а никак не у татар.
— Это мой самый младший брат, — ответил неохотно Сабир, он будто бы вмиг погрустнел, и я не стал сразу выпрашивать дальше, — Мужики стучали огромными кувалдами, лица у них были очень серьезные, кожа вспотевшей. Нас они близко не подпускали и даже гоняли оттуда. Боялись, наверное, что мы под инструмент попадем. Или думали, что растащим их железяки. Но мы и не думали, нас зачаровывал сам процесс. Хотя мой отец, он сам строитель, как раз в это время делал новый дом для родственников, и будто бы там процесс даже тоньше и интереснее. Но мы почему-то тут рты разевали и представляли, как поедет этот самый гигантский поезд. Несколько месяцев строили, не только у нас, железнодорожный путь-то, он длинный. Рабочие мужики ушли дальше, оставили свои рельсы без присмотра, и мы с братьями заладили по ним скакать. Знаешь, всякие игры с ними придумывали, но сейчас уже и не вспомнить. А потом объявили день, кто-то новость принес, что в такое-то время наконец поедет первый поезд. Мы всем селом собирались выйти посмотреть на него. Мать с отцом надели праздничную одежду, меня, Ильнура и Артура переодели во все чистое, причесали как следует, умыли. Я старался бодриться, хотя я немного и боялся поезда, и в то же время мне казалось, что должно случиться настоящее волшебство.
— Оно случилось?
— Случилось. Поезд правда оказался похожим на огромное металлическое чудовище, очень сильное и быстрое. И в то же время — хорошее. Отчего-то он мне очень понравился, поезд даже не остановился, он промчался мимо нас, но все люди хлопали в ладоши, затаив дыхание, и долго еще смотрели ему вслед. Я представлял, как однажды сяду в этот поезд и поеду далеко, на другой конец света. Так-то и случилось потом. Он увез меня на войну вместе с братом, в саму Европу.
Сабир вздохнул, но настроение у него оставалось мечтательным. Верно, он вспоминал то впечатление о поезде. Мне было стыдно вырывать его из светлых воспоминаний детства, но любопытство взяло верх.
— А Артур?
— Когда нас с Ильнуром забрали, он был еще слишком маленьким для войны. Надеюсь, он на нее так и не попал и живет теперь мирной жизнью. Он был смышленым мальчиком, может, строитель, как отец. Наверное, семью завел. Я его сильно люблю, не хочу, чтобы с ним что-то дурное произошло, поэтому почти о нем не говорю.
Я отчего-то ожидал, что история Артура будет грустной, а оказалось все совсем наоборот. Артур, может быть, не пошел ни в красную, ни в белую армию и живет в своем селе припеваючи рядом с железной дорогой, словно король.
Коль любимого брата Сабира звали Артуром, выходило так, что и я таким именем мог сына бы назвать? Как великого таинственного короля Англии. Как знаменитого писателя. Как настоящего английского сэра. Церковники бы не одобрили это имя, но я был ему уже безмерно рад.
Потом мы рельсы подорвали, поезда остановились, солдаты злые, матерясь, долго их ремонтировали. Нам повезло, что ехал именно военный поезд, жалко было лишь, что из-за обилия солдатья его было не ограбить.
А лето вышло жарким, мы все балдели от солнца, хотелось выходить из леса, чтобы нагреться под лучами на год вперед. Варя целый день не пускала Васю в дом, думая, что он подрастет так быстрее, а Вика крепла не по дням, а по часам. Несмотря на обилие солдат, оружия, разбойников и арестов, люди чувствовали себя счастливее. Сначала все радовались солнцу, но потом стало закрадываться беспокойство, когда листья на грядках стали сохнуть, а дождей все не было. Наше жилище всегда могло оказаться временным, но все-таки кое-чего мы посадили, и я видел, как каменела земля, несмотря на поливы. Следующий год мог выдаться тяжелым.
Как-то раздобыв себе документы и нахлобучив шапку на самый лоб, я отправился смотреть город, узнать, не боятся ли горожане жары и не пируют ли там на зерне, отобранном у крестьян. То ли город привыкал к новой власти, то ли летом действительно все подобрели, но обстановка казалась менее грозной. Я развеселился, пошел наливаться в кабаке, повеселил людей и протанцевал аж до самого вечера. В темноте уже вывалился на улицу, куда-то брел да насвистывал песенки. Люди на меня посматривали, и все-таки в темноте я увидел их страх, который не был заметен сквозь дневные солнечные лучи. Спал на улице, да много таких было, поэтому никто на меня должного внимания не обратил.
Наутро проснулся, оттого что кто-то тянет меня за рубаху, я сразу грозно раскрыл глаза и зло стал оглядываться. Врассыпную от меня бросилась толпа беспризорников. Но только увидав, что я не кидаюсь тут же следом за ними, остановились от меня на приличном расстоянии и стали смотреть своими большими от голода глазами.
— Уши поотрываю! — я погрозил им кулаком, все еще не поднимаясь на ноги и тем самым не отпугивая их дальше. Повертелся, деньги у меня были припрятаны под одеждой в разных местах, вроде все были на месте.
— Дяденька, — сказал самый наглый из них, он был веснушчатый, как я, и тем мне сразу понравился, — дай ради товарища Ленина нам денежку, очень голодно, холодно да жутко нам.
— А чего не ради Христа?
— А ты и ради Христа дай, и ради Ленина.
— Дурачье! Так вас люди, что будут злее меня, побьют за такие слова. Тут надо одно, иль Ленин, иль Бог. Со мной нужно вторым козырять.
— Бог тебя превознесет, коль подсобишь нам денюжкой, дядя.
Я все-таки вскочил на ноги, и они тут же синхронно чуть отступили от меня. Единая волна оборванцев. Жалко мне их было.
— Коль отведете меня, где хлеба можно взять, накуплю вам много.
Дети выглядели чуть разочарованными, им бы хотелось тратить мои деньги самим, но от любого шанса чего-то получить они не отказывались.
— Пойдем покажем тебе место, — сказал один из них. И я пошел за ними следом, а сам думаю, вдруг у кого-то из них пистолет в сумке и они пристрелят меня где-нибудь в уголочке. Или даже ножичками, их было много, если мне не повезло бы, мог и не справиться бы. Тем более если они уже нащупали денежки, то искушение велико. Поэтому я шел вразвалочку, чтоб они видели, что я человек непростой и опасный. В итоге дошли мы без приключений, и я накупил у мужика с рук хлеба и варенья. В душе я злился на этого мелкого купца, кабы не из наших деревень изъятое насильно это зерно, и ягоды были, но виду не показывал, так как не искал проблем.
Дети похватали еду и сразу стали себе в рот запихивать, стараясь получше хлеб в варенье окунуть и не проморгать свою долю. Пара мальчишек сразу убежали, а остальные вперили в меня выжидающий взгляд, мол, чего я у них взамен попрошу.
— Так, гаврики, давайте рассказывайте, что в городе происходит?
Я вчера об этом и в кабаке спрашивал, выяснил все на свете, но так захмелел, что к утру и позабыл. Сначала самый серьезный мальчик с бледным длинным лицом стал рассказывать о горсовете, новых заводах и лагерях военнопленных. Потом он упомянул, что стали открываться приюты для детей, и эти слова взбудоражили остальных.
— Я, между прочем, сам был в Ольгинском приюте, он был назван в честь княжны, дочери императора. Сейчас там больница для заразных, всех детей отправили в другой город, а я не дурак, чтоб всем верить, и сбежал. Между прочем, наш детский сад стоял на бывшем кладбище, там живут призраки мертвецов.
— Поэтому в больнице всяк помирает! Из-за мертвецов!
— Тупые бошки! Такого не бывает, в новых приютах такого нет!
— Потому что там кладбища нет!
— Бесогон ты, это потому что они советские! Николай уже умер, оттого и призраки, а товарищ Ленин жив, вот и нет призраков!
Они заспорили, и мне даже пришлось на них прикрикнуть, чтоб вернулись к сути беседы. Тему призраков дети оставили, но все продолжали говорить про свои приюты. Был паренек, который уже побывал там и сбежал, говорил, что хорошо, там кормят три раза в день и кровать длинная, но летом он хочет жить на свободе, поэтому сбежал, к зиме вернется. Некоторые говорили ему, что его обратно не примут, раз уже сбегал от них. Тем более сколько зимой будет желающих поселиться там, мест на всех не хватит. Другие говорили, что до зимы еще много таких приютов откроят, и всех детей на улице, хочешь не хочешь, а пришлют туда жить. В своем беспокойстве они были правы, город действительно кишел беспризорниками, и казалось сказкой построить столько домов, чтобы вместить всех их.
Когда они утихли, я стал расспрашивать о том, как же они без дома остались. Истории были разные, хотя в сути и похожие: война да бедность. У кого-то родителей убили белые, у кого-то красные, кто-то не смог кормить всех детей и некоторых оставил, кто-то потерялся на вокзале при переезде, у кого-то родные выпали из переполненного поезда на ходу, у кого-то наткнулись на дикого зверя при переходах. Я все думал, а не будет ли среди них такого, чьего отца убил Ванька Сорока, но таких историй не услышал. Я курил папиросу, и дал им одну, они по очереди ее сосали. Ну, думаю, точно нужно убить всех белых да красных, злым путем приду к доброму концу.
Один из беспризорничков, Васька, как мой, поведал мне свою историю, как его родителей посадили в тюрьму, то ли там их расстреляли, то ли они сами справились, но он точно знал, что теперь их нет и он один на этом свете. За что именно, он не знал, говорил, что родители были не удивлены, но он так ничего и не понял. «Мы вроде и не самые большие буржуи были», — говорил он и пожимал плечами. Васька остался жить на улице, но часто вспоминал, как человек, забравший его родителей, теперь часто выходит на улицу в пальто его папы, и поднимается на балкон попить кофе в кружке его мамы.
— В отцовском пальто, гад! — все сокрушался Васька. Потом он назвал фамилию человека, я не раз ее слыхал, если не тезка — то это тот, что сидит в их горкоме и занимается продразверсткой. То есть это грабитель моих деревень, и я тут же удумал расквитаться с ним. Не зря мне Васька рассказал эту историю, значит, судьба вела меня именно сюда. Я схватил Ваську за руку и велел ему вести меня к своему бывшему дому.
Я шел в толпе беспризорников, и мне казалось, что издалека все еще меня можно причислить к одному из них, только сильно высокого роста. Некоторые растворялись в улицах и шли по своим бесприютным делам, другие же, наоборот, присоединялись, им хотелось, видно, поглазеть, что же будет.
Судьба снова меня вела, только я успел рассмотреть дом, как Васька громко зашептал мне.
— Вот он, вот он, сволочь! Прямо из дома выходит, гляди-ка, пальто отцовское в жару не напялил!
Поводов не верить Ваське у меня не было, поэтому я выскочил из нашего укрытия между домами и тихим шагом оказался прямо за спиной этой сволочи. Он и испугаться не успел, не то что опомниться. Я ловко и быстро вытащил свой ножик и полоснул его глубоко по горлу. Шея рассеклась, оттуда побежала кровь, эта сволочь вся выгнулась, хватаясь за горло, а потом осела на землю. Идущая женщина навстречу заверещала, и я тут же ринулся в ближайший переулок. За мной гнались, у меня не было времени обернуться, поэтому я понятия не имел, служители ли это закона или просто свидетели не хотят упустить убийцу.
Я бежал и думал, вот я дурак, я же город совсем не знаю, это не мой лес, не моя территория, не убежать мне так легко отсюда. И только мне показалось, что я махнул лишку, как я понял, что моя мысль бежит быстрее меня и все на самом деле я уже предусмотрел. Из-за угла дома выглянул один из детей-бродяжек и махнул мне рукой в сторону, куда бежать. Я послушался, и на другой улице в поворот меня утягивал новый ребенок, а за ним еще и еще. Дети действовали как единый организм, будто бы передали друг другу информацию, что я «свой», и уже простроили мой маршрут.
Мне хотелось обернуться и показать кукиш своим преследователям, но сбавлять скорость все еще было опасно. В какой-то момент я почти от них оторвался, стал оглядываться назад, не видно ли их, и, как в сказке, после того как обернулся за спину, чуть не встретил свою смерть. На повороте я с разбегу врезался в широкую грудь Гладышева.
Он сообразил не сразу, а у меня башка работала быстро, поэтому я все сделал как надо. Я отпрыгнул на него и из-за пазухи достал пистолет.
— Лишнее движение или шум, и ты отправишься к праотцам.
А Гладышев знал меня, что я не шучу. Рядом с ним стояла женщина с хорошо уложенными волосами, она держала девочку лет пяти за руку. Обе они сжимали губы, силясь не закричать, маленькая, видно, была шибко умной. Ситуация была прискорбная, может быть, я уже становился виновником того, что дети, оставшись без отцов, оставались и без дома, но никогда это не происходило на глазах чей-то маленькой дочки. Отчего-то я и не думал, что Гладышев женат, казалось, он увлечен только работой, и я совсем не представлял, что он живет в Омске с семьей. У меня у самого военная жизнь шла об руку с семейной, но он был будто не такой человек. Гладышев был непоколебимо идейным, верил в свое дело и всегда говорил о том, что мы должны жертвовать малым ради великого. Мне думалось, он сейчас добровольно отдаст свою жизнь, пытаясь меня поймать, но вместо этого он сделал то, что меня удивило.
Гладышев поднял руки, показывая, что он безоружен. Солдаты, видно, те, что отправились в погоню за мной, промчались параллельно нам, мелькая вдоль домов, и Гладышев не закричал, пытаясь привлечь внимание. Видно, эта женщина и девочка были ему более дороги, чем слова. Он аж стоял весь бледный, язык словно проглотил.
Я жутко рисковал, но коль игра началась, мне захотелось повести ее еще.
— Кобуру отстегивай и клади ее на землю рядом с собой, потом заберу.
Гладышев послушался, он отстегнул ее и положил под своими ногами. Я ожидал, что он безуспешно попытается выстрелить или попробует пнуть меня, пока я забирал его оружие у ног, но этого не произошло.
Я поглядывал на соседний переулок, солдат там больше не было.
— Иван, я делаю то, что ты говоришь. Ты можешь уйти, — его голос звучал спокойно, такой интонацией обычно говорят со злой собакой, которая может на тебя напасть.
— Сам знаю, что могу, без пояснений. Возьми девочку на руки.
Женщина заплакала, Гладышев помедлил минуту, а потом все-таки взял ребенка на руки. Он-то не думал, что я буду мучиться совестью, если убью отца на глазах у жены и ребенка, поэтому он не хотел ничем меня провоцировать. И все-таки он раздражал меня больше других.
Вдруг из-за дома выглянул Васька и махнул мне направление. Мое спасение было в этом ребенке сейчас. Я медленно стал пятиться назад, все еще не снимая с прицела Гладышева, и лишь когда мы с ним остались на достаточном расстоянии друг от друга, я смог опустить оружие и кинуться наутек. Гнался ль он за мной или нет, я не знал, но в одном я мог быть уверен, что он меня не нашел.
Потом я рассказывал своим мужичкам потешно, как я посреди белого дня убил своего врага, и так у меня хорошо текла речь, что самому было слушать приятно. Я тогда подумал, а не стать ли мне после гражданской войны писателем?
Но пока было не до этого, я продолжал угрызать военного человека на своей земле, теперь большевика вместо колчаковца. Лето было разгульным и удачливым, когда мы теряли кого-то из наших, то грустили недолго, скорбь по товарищам приходила осенью и зимой. Дома было мирно, мама привыкла к моей жизни, Вася рос тихим и нелюдимым, видно, потому что других детей рядом почти не было, а Вика — крикуньей. Когда ее темные волосики отросли, то закудрявились, как у меня. Пару раз Варя выезжала со мной на обход дорог, но надолго от дома не отлучалась, но больше об этом вроде бы не тужила.
Нашу зиму нельзя было назвать голодной, но точно не сытой. Некоторые же деревни так обобрали, что посадить было нечего на следующий год, народ голодал. Моя широкая душа тянулась накормить людей из награбленного нами, но своих соколиков обирать было нельзя, тогда бы они обозлились на всех вокруг и пошли бы отбирать у нуждающихся. Но я старался всех научить, что не богоугодно не делиться награбленным и хотя бы часть наживы надо отдавать в деревни, особенно если это большевиками из них и было взято.
Двадцать первый год прошел голодным, двадцать второй еще более. Оказалось, у нас еще было не так гибло, как в центральной России. Я знал, что некоторые люди не пережили это время, видал и костлявых детей с распухшими животами, но как-то ко мне присоединился человек с жалким лицом и сумасшедшими глазами, который поведал мне, как он вернулся из армии в свою родную деревню, а там половина не погибших от войн перемерли от голода, другие тоже были готовы испустить дух, да не сделали этого, потому что занимались такими жуткими вещами, чтобы насытиться, что о них и говорить не стоило. Человек рассказывал, что от этого зрелища и сошел с ума, хотя начиная с семнадцатого года пробегал с берданкой в руке по всей России. У меня он недолго пробыл, прихлопнули в первый же месяц, когда он в перестрелке начал по-дикому смеяться, и вражки наши стали от страха палить в него. Присылали иностранцы гуманитарную помощь, я сам видал консервы, где написано все иностранными буквами да нарисован американский флаг. Одну такую банку приносил Евгению Платоновичу, и он мне переводил. Я хотел, чтобы он научил меня писать английскими буквами, чтоб, когда бы я отправился за моря в Лондон, я мог вести там переписку, но так и не дошло дело.
Бригады продразверстки все еще были моими главными врагами, и мне хотелось верить, что некоторых от голода спас и я лично, по крайней мере, кое-какие деревенские почитали нас скорее героями, чем разбойниками.
Вторым знаменем времени было то, что большевики окончательно победили и раскрасили страну по контуру в кумачовый цвет. На Востоке продолжались некоторые бои, но все уже знали, какая власть победит. Все стали друг другу товарищами, а кто им не был, того добивали. Я иногда слушал, идея-то была хорошая, но слишком много силы пришлось применять, чтобы поддерживать ее. Нам приходилось уходить все глубже в леса, но никто другой так хорошо не ладил с природой, как я, поэтому мы всегда замечательно приживались там в отличие от наших погонщиков.
Моя семья была сыта, поэтому сын и дочь росли не по дням, а по часам, только новое дите не спешило зачинаться. Вася рос нелюдимым, в ту линию нашей семьи, в которую мы с мамой не пошли, но она досталась с кровью Никите и Толику. А может быть, дело было только в Варе, и он полностью походил на нее. Он ее жутко любил и в четыре года ходил за ней утенком, куда б она не шла. Однако ж пугливым не был, в этом он был в нас с ней в обоих, он ходил за Варей не из страха, а из большой любви. Как-то он упал в овраг, но не испугался ходить в лес дальше, а в другой раз его куснула собака, но он не перестал тянуть свои руки к животным даже с такой большой пастью, как та дворняга. Это была не моя собака, новую кто-то привел, потому что мои бы звери не стали кусать моих детей, они все слушались меня. Вика же росла шустрой, говорливой, в свои два годика она распевала песни почти как взрослая. В одно время она начала кусаться, и Варя все никак не могла ее отучить, потому что и дочь у меня росла бесстрашной. Меня она жуть как любила, все время лезла на руки да просилась на лошадь.
А конь у меня снова был прежний, Мерлин. Однажды я увидал, как на нем едет красненький солдат, я узнал свое животное даже издалека. Солдата я прихлопнул, взобрался на Мерлина, и он сразу же мне подчинился, потому что помнил своего хозяина хорошо и любил больше всех других ездоков.
Под самый закат двадцать второго года вся наша огромная страна стала называться Союзом Советских Социалистических Республик, по крайней мере, так мне сначала рассказали, а потом я прочитал об этом в газетах. А мне все было начхать на эти новые некрасивые аббревиатуры, я желал верить, что после небольшой передышки бунт разгорится скоро, и эта новая, уже к тому моменту приевшаяся власть падет.
Свое обещание не являться в Птицевку я сдержал. Однажды встретил земляка, он рассказал, что Толик вернулся из красной армии героем, у него якобы появились разные ордена, и чтился теперь человеком важным. Он собирался забрать Людку с Шурочкой, чтобы переехать в город, он хотел поступать там на рабфак и получать образование. Мой землячок говорил, что он мог бы сделать это быстро, якобы уже и было куда переезжать, но в последние месяцы Надя со своей спиной совсем слегла, и, видно, час ее близок. Он мне рассказал, и что моя мать пропала, видно, эти годы Никита считал ее погибшей, и мое злое сердце сжалилось над старой семьей, и я велел земляку передать, что моя мать в добром здоровье и живется ей только счастливее, чем раньше.
Наше время перестало быть таким веселым. Долгое время это мы нападали, хоть и хаотично и не столь часто вели крупные бои, теперь же охота начиналась на нас, причем куда более настойчивая.
Весной мы задумали одно интересное дело: поохотиться за нашими охотниками. У нас здорово вышло подложить порох прямо под их домом в лесу, ставшим перевалочным пунктом. Собственно, мы знали, что рано или поздно в погоне за нами они обоснуются в этом домишке, так как в нем как-то ночевали и мы, и заранее почти все приготовили.
Я прятался среди деревьев с одного края, а Сабир с Макаром должны были и заняться подрывом и оставались по другую сторону лагеря. Было темно, саму ставку было не видать, я стоял и отсчитывал про себя время, когда должно было жахнуть. Видно, я слишком предвкушал большое зрелище, потому что и не заметил, как по этой темноте ко мне подобрался дозорный.
— Руки подними и выходи на свет, а то стрелять буду! —рявкнул он, видно, привлекая громким голосом внимание товарищей. Он зажег фонарь.
Я должен был считать до тысячи, и вот время подходило к последней цифре.
— Да что нам торопиться, скоро и так светлым светло будет.
— Чего?
Вышло все очень красиво, потому что именно в этот момент прогремел взрыв и все за спиной солдата озарилось рыжим пламенем. Он в шоке обернулся на него, у него наверняка все звенело в ушах, поэтому, пока он разглядывал огонь, я сам к нему подскочил и воткнул нож в шею.
Когда солдат упал на землю, я раскинул руки и смотрел, как горели ненавистные мне солдаты, позарившиеся не только на мою землю, но и даже на мой лесной дом. Слышался громкий треск пламени, крики. Я видел, как из горящего дома крупными прыжками появляется лошадь, и жаль было, что такое мощное животное, вероятно, погибнет. Долго стоять было нельзя, огонь мог распространиться, но я ждал, пока меня заберут Макар и Сабир.
За треском пожара едва был различим цокот копыт, ко мне подъезжали мои друзья. Сабир махнул мне рукой, его лицо освещал огонь, глаза тоже горели от возбуждения, у нас здорово все вышло, и в этот момент я услышал выстрел. Сабир вздрогнул, схватился за шею и стал падать с коня. Я резко обернулся, выхватывая пистолет, но огонь забирал все внимание, и я не сразу рассмотрел стрелка. Воздух пронзил новый хлопок, Макар грубо выругался за моей спиной, а я рухнул на землю, чтобы не стать следующей мишенью. Последовал еще один выстрел, видно, не достигший своей цели, и я наконец рассмотрел красную звезду на буденовке солдата, к которому со спины подступал огонь. Я целился именно в эту звезду и смог уложить его со второго выстрела.
Когда я обернулся, то увидел, как Макар неуклюже перевязывает свое предплечье платком, перевел взгляд и рассмотрел Сабира, лежащего в собственной крови у ног лучшего на всем земном шаре коня Сулима. Я подбежал к нему, лицо его застыло, в его глазах не было взгляда, вся шея покрылась кровью. Сомнений на его счет никаких не было, моим первым импульсом было обнять его, но время нельзя было терять, Макару нужна была помощь. Я стянул его с коня, вырвал из его рук платок и туго перевязал. Только потом я смог кинуться к Сабиру, я упал возле его тела и наклонился к нему, прижавшись лбом к его еще теплой голове.
— Пристрелян? — спросил Макар. Таким он и был. Я в это сразу поверил, не было у меня такого чувства, будто бы этого не могло произойти. Это могло случиться сегодня, вчера, год назад и даже пять лет тому назад, еще в самом начале нашего пути. Это всегда могло произойти, даже до нашей с ним встречи, там, на великой войне, куда его пригнали силой, там даже вероятнее, чем здесь, где он пошел воевать добровольно и продолжил, когда, по сути, все уже закончилось, остались только мы со своей злобой. Сколько мы не стреляли, не размахивали саблями, Сабир был самым удачливым, умелым и осторожным, и никогда не был ранен. И вот первая пуля, настигшая его, забрала Сабира у меня. Сердце мое налилось такой сильной болью, будто бы мне и самому разрывная пуля попала в грудь. Я взвыл.
— Вань, уходить нужно, так будет лучше, Сабир не хотел бы, чтоб мы попались.
— Мать твою, богородицу, не спросили! — рявкнул я на него и продолжил обнимать Сабира. Но Макар был прав, я утер свои злые слезы и вскочил на ноги. Но, прежде чем садиться на коня, я пошел к пылающему дому, подошел к телу застреленного мною солдата и стал рыскать по его карманам в поисках документов. Я думал, что кумачи ни на секунду с ними не расстаются, а у этого, как назло, не было. Но неподалеку я нашел еще живого солдата, он сильно пострадал от взрыва и доживал свои последние минуты. Тащить его было легко, у умирающего не было никаких сил сопротивляться.
— Учти, что мне не врут, — процедил я сквозь зубы и поднес его к застреленному солдату. — Как звали покойника?
Он что-то промычал, но что, я не расслышал из-за треска огня.
— Громче!
Видно, ему легкие обожгло и говорить он совсем не мог. Дым плотно пробирался и мне в голову.
Он что-то сказал, наиболее это было похоже на «Володю», но я не мог быть уверен до конца.
— Громче! — я встряхнул его.
Меня что-то сильно толкнуло, я выронил умирающего и сам упал на землю. Надо мной стоял Макар.
— Поехали! Все уже произошло, баста, уезжаем!
Перед глазами все плыло, то ли от злости, то ли от дыма, то ли я не стер все слезы. Макар возвышался надо мной, рядом лежали два трупа, все горело, лес застилал дым. Я кивнул, поднялся на ноги и побрел к коню. Макара тоже пошатывало, ранение в руку сказывалось.
И все-таки он лихо запрыгнул на своего коня, а я стал неуклюже затаскивать тело Сабира на его жеребца. Сулим, который никогда никому не подчинялся, вдруг затих и даже не нервничал из-за огня рядом. Макар нетерпеливо оглядывался на меня.
— Езжай! — крикнул я ему, он выругался, вдарил по лошади и помчался вперед. Я все-таки затащил Сабира, забрался сам и двинулся следом за Макаром, прижимая к себе своего холодеющего друга.
У дома меня встретила Варя, она стала помогать мне снимать Сабира, но я оттолкнул ее, она ждала нашего третьего ребенка, ей не нужно было ни поднимать тяжести, ни соприкасаться с мертвецами. Она плюнула мне под ноги и скрылась в доме. Я занес Сабира внутрь, положил его на лавку, а сам сел за стол с рюмкой самогона, но выпить сразу не вышло.
Варя стала утирать шею Сабира мокрой тряпкой от крови. Хорошая она у меня была, зря я ее обидел, ее сердце тоже было не льдинкой, по Сабиру она горевала разве что на капилютку меньше моего. Я поднялся и уже без грубости взял тряпку из рук и сам обтер шею Сабира. Стоило привести моего бедного друга в порядок, но я вновь обессилел, уселся за стол и заплакал.
— Судьба, Ванчик, — сказала Варя и погладила меня по голове, она не спрашивала, что произошло, и так было понятно. — Не молчи только, выговорись.
— Ой, судьба-злодейка, змея подколодная, забрала лучшего человека из всех моих соколиков ясных… Человека с совестью забрала так же легко, как и людей вовсе без нее… Провалиться бы этому Володе еще раз под землю да гореть вместе с чертями в аду до скончания веков людских…
Я выл долго, надрывно, пока не услышал рядом с собой еще один плач, это прибежала Вика из комнаты, схватила меня за ногу и тоже заревела. Я поднял ее на руки, и она стала меня утешать. Когда мои слезы слегка поунялись, я поднял голову и увидел, что Васенька стоит у скамьи рядом с Сабиром, он протянул ручку к его щеке и трогал. Когда он заметил мой взгляд, то тут же отступил от него на шаг.
— Дядька Сабир чего? — спросил он.
— Покинул нас, — это то, что мне пришло в голову для ответа ему.
— А, — сказал Вася и тяжело вздохнул, а Вика снова расплакалась, хотя я уже начинал успокаиваться.
Похоронили мы его на второй день под высокой раскидистой елью на опушке леса. Она стояла здесь за десятилетия до рождения Сабира, я думал, что должна простоять тут еще не один год. Я написал, что здесь похоронен лучший друг, сильнейший воин, человек широкой души и вольного сердца. Крест на могилу не поставили, потому что Сабир был другой веры. Моя мама, видя, как мне грустно, высадила на холмик над моим верным другом красивые синие цветы.
На следующий день после похорон его конь Сулим, самый быстрый и своенравный во всей Азии, вырвался из стойла и убежал в поле. Сколько бы Макар с ребятами не гнались за ним и не пытались вернуть, ничего у них не вышло. Говорили, что в последний раз видели его у ручья на поляне ночью, озаренного светом полный луны. Он посмотрел на своих преследователей спокойно, будто прощаясь, а потом рванул так резво, что его след простыл окончательно.
Летом, когда Варя привела в этот мир нашего третьего ребенка, мы думали назвать его в честь Сабира. Это имя казалось привычным нам, его друзьям, но все-таки слишком экзотическим для нашей местности. Мы думали назвать похожим по звучанию именем, самое близкое нам пришло — Спиридон, но оно нам обоим не нравилось. В итоге мы нарекли его Артуром, это имя не встречалось тоже среди наших знакомых, зато оно было королевским, и если мы назвали ребенка не в честь самого нашего доброго друга, то по крайней мере в честь человека, которого он любил. Варе тоже очень понравилась эта задумка, и я в который раз рассказывал ей легенду об избранном короле, всякий раз придумывая новые истории в ней, пока Евгений Платонович не слышал. Артур оказался очень похожим на Вику, а значит, на меня.
За теплое время года ряды моих соколиков поскуднели, некоторых поймали, некоторых убили, некоторые сами ушли. Зато другие разбойники, чьи банды постигла такая же судьба, стали присоединяться ко мне, потому что слава о нас ходила хорошая. Все знали, что Ванька Сорока всегда был милостивым к деревенским, не трогал их, а даже оберегал, здорово подсобил многим в голодные годы. Меня никогда не выдавали ни в какой деревне, вовсе не из страха, а потому что прослыл я для многих местным героем, эдаким Робин Гудом, человеком я стал почти мифическим и диковинным. Даже те деревни, которые и рады были власти кумачей и знали, что я для них преступник, не выдавали меня, и даже если и видели, то пожимали плечами на вопросы комиссаров обо мне. Других разбойников ловили, иногда даже сами сопровождали до новых сторожевых собак у власти или держали в сарае до их прихода. Но меня — никогда, как и моих соколиков редко, поэтому те, кто остался без своих атаманов, шли ко мне со всех концов Сибири.
К большому моему разочарованию, это была лишь маленькая победа в полосе неудач, потому от преследования нам приходилось уходить все дальше и дальше в леса, в такие, которые даже со мной были не всегда дружны. Много времени я проводил за тем, что просто искал новое место, где можно было бы обосноваться, и изучал местность, чтобы вновь стать самым сведущим в ней. Даже дикого зверя в лесу стало больше, я встречал такие следы, которых никогда не видывал, и никто из старшего поколения тоже; возможно, их оставлял сам леший или черти. Науке распознавания зверя по следу я учил и Васю, и у него вдруг стало здорово получаться. Вроде он не был сильно смышленым в целом, а это у него выходило здорово, был таким маленьким, а следы все выучил, словно настоящий охотник. Хоть я всем и хвастал, какой у меня сын, удивительное в этом было, но немного, ведь мы с Варей были теми еще хищниками, такие способности у него были в крови.
Зимой двадцать четвертого года в одной деревеньке мне поведали, что приезжал красный комиссар ЧК, будто бы из самой Москвы, и расспрашивал лично обо мне. Ходили слухи, что его отправили не просто потихоньку убивать всех вольных людей, а именно выследить меня лично. Якобы он носил с собой список некоторых моих преступлений и при расспросах обо мне спрашивал, мол, стыдно было бы прикрывать такого жуткого преступника? Под формулировкой «стыдно» народ читал «опасно». Но все-таки меня никто не выдавал. Мне было любопытно посмотреть, что за важного индюка прислали по мою душу, но пока встречи с ним не искал, нужно было больше сведений или большая удача, чтобы расставить ловушки и для него.
Как-то мне случилось поссориться с редкой бандой, которая не спешила объединяться со мной. Я хотел занять домики для жилья, которые присмотрели себе и они. Честно признаться, побуянили мы здорово, несмотря на то что я пошел говорить с ними один. Повезло, что они оказались не самые бесчестные люди, как могли бы, и выполнили свое обещание отпустить меня после разговора. То, что они позволили мне уйти, было условно, поэтому ноги пришлось уносить, пока они не передумали или нервы у них не перегорели, потому что наговорил я им множество нехороших вещей. Уходил я поспешно и без оружия, со связанными руками, и, пока шел пеший по толстому слою снега, все терялся в своих мыслях и думал, как бы им уши надрать при следующей встрече. Параллельно я все расшатывал веревку вокруг рук, то зубами ее тянул, то просто растягивал. Я знал, что она скоро поддастся мне, большой науки в этом было мало, но на своем освобождении от пут я сосредоточен толком не был. Через часок после наступления темноты меня должен был поехать искать Макар, но до нее было еще долго, а по уговору раньше никто из моих не должен был показываться тут. От своего возмущения я даже не мерз и не уставал идти по снежному покрывалу, и, как оказалось, оно затуманило мне глаз и ухо, потому что по сторонам я смотрел плохо и слышал не все.
Я задумался, поднимаясь по снежному склону, поэтому оказавшись наверху, очень удивился, услышав голос совсем рядом со мной.
— Подними руки, — голос был неприятный, а солдат с красной звездой, которому он принадлежал, только хуже. Неказистый, сутулый, с маленькими выпученными глазками и торчащими в разные стороны усами. Он наставил на меня ружье. Первым моим импульсом было кинуться обратно в овраг, да только ему стоило сделать пару шагов к краю, и у него была бы замечательная возможность расстрелять меня сверху.
— Ой, пусти мирного человека, чего пугаешь своим дулом, солдат, — сказал я, вмиг сделавшись дурачком.
— Так-так, а чего мирный человек по лесу бежит со связанными руками? — это сказал другой, оказывается, их было двое. Второй был чуть поодаль, видно, пытался развести костер, и теперь он подходил ко мне. У него был южный мягкий говор, лицо у него было острое, как крысиная мордочка.
— А чего б не бежать? Здесь столько бандитья, сами будьте осторожнее вдвое обыкновенного, это мой совет вам добрый.
— А ты документики-то покажи и беги себе дальше, — сказал первый.
Я быстренько соображал, в валенке у меня был припрятан нож, который у меня приглядели чужие разбойники, я мог бы разрезать веревку, а потом попробовать убить обоих. Но у них были ружья, поэтому, видно, это было невероятным пока. Я себя корил, что из-за злости не озаботился тем, чтобы развязать себе руки.
— Так откуда у меня документы-то, да здесь, в лесу. Я человек темный. Коль не нравится вам моя рожа — так отведите до деревни, там меня каждая собака знает.
— Да повезло, если твоя рожа нравится твоей родной матери, — сказал тот, что с крысиной мордочкой. — Только она вот кажется мне знакомой.
Мне не раз говорили, что мое лицо прекрасное, как у царевича, поэтому он разозлил меня своей глупостью. Я стал приглядываться к ним.
— Я б запомнил такие яркие лица, — сказал я все так же просто, по-дурацки, надеясь скрыть свою злость.
— А ведь, правда, знакомо, — поддержал усатый. — А ну-ка сними шапку.
Видно, если я их знал, то обидел не сильно, а то мое бы лицо лучше отпечаталось у них в памяти. Может быть, я нападал на красный отряд и этих не успел добить? Или вместе с ними в свое время боролся с белыми? Просто ограбил на дороге? Я медлил снимать шапку, и тогда второй прикрикнул меня.
— Делай, что тебе велели, пока не пристрелил к пням собачьим, как предателя Родины!
Лицо у него было злое, мог и не блефовать.
— Да чего это сразу пристрелить? Вы, соколики, должны народ, что на земле работает, защищать, а вы меня угрызать сразу вздумали, — я снял шапку.
Усатый цокнул языком.
— Он, точно. Кудрявый, черноволосый, с большим носом, который не портит его лицо, прямо как написано, так и оказалось без прикрас. Выглядит совсем молодо. Это Ванька Сорока как пить дать!
— А я и не сомневаюсь!
— Нужно вздернуть.
— Однозначно!
— Стойте, стойте! Чего это вы меня называете именем этого разбойника жуткого? Что столько людей положил! Будь я им, то вас бы не было! Не я это вовсе, много ли кудрявых да востороносых можете встретить?
— А нас предупреждали, что ты плут и притворщик, — сказал усатый.
— Мы твою фотографию видели, сволочь.
Руки с ружьем у усатого подрагивали от холода, он казался слабачком, его можно было испугать, но не факт что обмануть. Второй же, казалось, наоборот, от испуга бы выстрелил на всякий случай, поэтому ситуация была не самая легкая. Откуда они видели мою фотографию, неужели напечатали в газете?
— Так не первые вы, кто говорит, что схож я до него. Думал, Петя, надо бы тебе бороду отрастить, чтоб больше люди добрые, товарищи мои, коммунисты, не задерживали меня, да не могу все никак.
Они меня не слушали.
— Вздернем его на том суку, и дело с концом, — говорил тот с крысиной мордочкой.
— И домой пойдем. А товарищ начальник не осудит?
— Думаешь, пристрелить, будто мы его кокнули при попытке к бегству?
— Не знаю даже, вроде бы нам сказано, что нужно его именно вздернуть.
— Ну тогда вздернем.
Я тем временем уже разболтал веревки и в любой момент мог скинуть их, ножик все еще мог оказаться в моей руке, да только против пуль я был слабоват. Усатый пошел ко мне, и я рявкнул на него:
— Только тронь меня, собака красная, так прокляну так, что мочиться кровью будешь, пока не подохнешь!
Он даже вздрогнул и остановился.
— А говоришь, что и не Ванька Сорока ты, — сказал второй, но подходить не стал. — Давай, Бобылев, чего ты встал.
— А я и не разбойник ваш, я сын колдуньи, глаз у меня злой, и лесом я владею, как ты своей женой не владеешь.
Усатый, то бишь Бобылев, зябко дернул плечами.
— А ты иди-ка, Борисов, мне помоги, его же нам еще подвешивать.
— Подходи, подходи, не будь крысой, не оставляй своего товарища на гибель в одиночку, — если и был шанс с ними справиться, то когда бы они вдвоем стояли рядом со мной, и другой бы не держал меня на мушке издалека. Второй, то есть Борисов, зло выругался, но все-таки пошел ко мне через глубокий снег, тяжело переставляя ноги. Они поравнялись и оба двинулись ко мне. Даже по их походке по нерасчищенному снегу, я видел, какие они неловкие на самом деле, и что при удаче я с ними справлюсь.
Когда они подошли ко мне близко, я резко присел, выхватил нож из сапога и рубанул ближайшего под коленкой и схватил за ногу, чтобы свалиться вместе с ним в овраг. Сначала я успел услышать выстрел мимо, потом толчок по плечу, но он был недостаточным и только подтолкнул меня в овраг. Я вцепился руками и ногами в свою жертву, это оказался Бобылев, и мы кубарем покатились с ним в овраг вниз. Коль бы Борисов стрелял, то попал бы в своего товарища, так как я обладал куда большей удачей. Он стоял и крыл меня матом сверху, а мы летели вниз. Ружье Бобылева, к сожалению, не удалось выхватить, оно осталось на середине склона, а будь у него нож, я бы не позволил его достать.
Мы остановились внизу, зарывшись с головой в снег. Пока Бобылев не очухался, я стал подниматься вместе с ним, тот после порезанного колена совсем потерял волю к жизни и даже не сопротивлялся мне. Я представил ножик к его горлу и думал резануть, но пули Борисова все еще могли меня достать, поэтому я оставил его своим живым щитом.
— Только сделай шаг в сторону оврага, я горло перегрызу зубами твоему кривому дружку, а потом поднимусь, чтобы и тебя сожрать! — прокричал я, надеясь, что мои слова долетят до него.
Вдруг кто-то с силой сжал мою руку с ножом, отводя от шеи Бобылева.
— Бросайте нож, товарищ, иначе мне придется сломать вам руку, — раздался спокойный голос у меня за спиной, он стоял за мной, как я стоял за Бобылевым. Видно, пока я летел вниз, я не мог достаточно рассмотреть, что происходило внизу. Я стал пытаться сопротивляться, но уступал в силе. Тогда я попытался вывернуться, но он схватил меня второй рукой. Бобылев сполз вниз и на четвереньках двинулся в сторону от нас, пачкая снег своей окровавленной штаниной. Человек сзади сжал меня сильнее, я почувствовал, что он в самом деле сломает мне руку, и пока я не знал, чем еще вооружен мой враг, это не стоило того, поэтому я выпустил нож, он упал мне под ноги.
— Вы молодец. Теперь я свяжу вам руки. Пожалуйста, ради своего блага не сопротивляйтесь.
Я послушался, он завел мои руки назад и связал их за спиной, узел был крепким. Потом он развернул меня к себе.
Этот коммунист был высокий, крепко сложенный блондин с правильными крупными чертами лица и гладко выбритыми щеками, будто снятый с большевистского плаката. Вероятно, он был моего возраста или немного старше, но я привык, что я выгляжу моложе своих одногодок. На его голове, конечно, тоже красовалась красная звезда, форма на нем сидела аккуратно, и даже сапоги будто были запачканы снегом меньше положенного. Он придерживал меня за плечи и внимательно рассматривал. Я его уже всего разглядел, а он все не мог оторваться, и только когда Бобылев рядом что-то промычал, он посмотрел в его сторону.
— Прошу прощения, я должен помочь своему товарищу. Встаньте на колени, вынужден предупредить, что, если вы попытаетесь встать и бежать, мне придется выстрелить.
Меня ошарашила его словно искусственно вежливая манера говорить, поэтому я будто даже забыл болтать.
— Но почему? Я лишь сопротивлялся вероломному нападению ваших друзей, я ни в чем не виноват! И я промокну стоять на коленях и отморожу все ноги, за что мне такое?
— Вы и так оказались весь в снегу, пока падали по склону оврага, схватив моего товарища. Потерпите немного.
Пришлось послушаться. Этот выглядел поумнее Бобылева и Борисова, нужно было действовать разумно. До их винтовок мне было не дотянуться, руки развязать было сложно, бежать тоже безумно. Нужно было действовать головой.
Умник сложил руки рупором и крикнул:
— Товарищ Борисов, спускайтесь, нам необходима ваша помощь!
Он стал перевязывать ногу Бобылеву, неодобрительно качая головой, Борисов все это время медленно спускался вниз, чертыхаясь и боясь упасть. Когда он оказался внизу, то подошел ко мне и пнул, собака, меня сапогом в живот.
— Паскуда какая!
— Борисов! Что мы творим! — тут же отозвался умник, и говорил он таким голосом, будто был его учителем.
— Товарищ командир, мы нашли Ваньку Сороку, как вы и хотели. Решили вздернуть, а он чуть не утек!
— Вздернуть? Это что я такое слышу? Разве наша задача, простите за выражение, «вздернуть» его на месте?
— А разве нет? — подал голос Бобылев. Умник разочарованно покачал головой.
— Позже мы с вами вновь обговорим наши задачи, — он подошел ко мне. — Комиссар ОГПУ, Журавлев Осип Георгиевич.
— И чем обязан?
— Вы, Иван Емельянович Сорокин, задержаны по обвинению в контрреволюционной действиях, и в целом античеловеческих, и будете сопровождены в Омский городской суд.
Я хмыкнул, показывая ему, что он сморозил абсолютную глупость.
— Угадали вы только то, что я — Иван, но вовсе не Емельянович, а Григорьевич, и совсем не Сорокин, а Воронков.
Журавлев покачал головой.
— Не говорите чушь. Вы именно тот, кем я вас назвал.
— Вы не Господь Бог и не отец мой, чтоб назвать меня, и я стал таковым.
— Безусловно, я вам ничего доказывать не должен, но я все-таки завершу наш спор нерушимым доказательством. И несмотря на то, что оно у меня при себе, я привык обращаться бережно с вещами, а сейчас погода не располагающая.
Он выставил руку в кожаной перчатке, показывая, как на нее оседают снежинки. Я сгорал от любопытства, что же там у него за аргумент, и даже меньше стал думать о побеге. Впрочем, я продолжал ежесекундно осматривать территорию вокруг, чтобы не пропустить шанс на побег.
— А теперь нам нужно подняться на склон и отправиться на постой в ближайшую деревню, чтобы еще раз осмотреть ногу товарища Бобылева. Думаю, доберемся менее чем за час. Вы, Иван, надеюсь не будете против, вероятно, именно туда вы и направлялись.
Последнюю фразу он сказал с легкой иронией в голосе, обернувшись на меня вполоборота.
— Вы с товарищами сделали так, что мне туда уже и не надобно.
Конец моей веревки Журавлев обмотал вокруг своего ремня, и мы стали вновь взбираться по склону. Борисов ворчал и ругался, что ему велели спуститься, когда теперь снова нужно взбираться, на что его командир напомнил ему, что он сам ведет задержанного, а ему же нужно помочь идти раненому другу. Так мы и шли: Журавлев впереди, я за ним на веревке, Бобылев и Борисов позади, ворча один от боли, другой от недовольства. Я не мог напасть со спины, за мной тоже были вооруженные люди, да и нечем мне было, но кое-что я все-таки устроил. Когда Журавлев взбирался в особенно шаткой позиции, я, будто споткнувшись, упал наземь и сумел-таки повалить его тоже. Я слышал, как Бобылев, подобравший свое ружье в снегу, тут же наставил его на меня, но все закончилось мирно.
Мы шли дольше, чем предполагалось, и, когда добрались до деревни, было уже темно. Я все надеялся рассмотреть среди жителей знакомые лица, чтобы кто-то мог передать Макару и остальным, что я попался. Но, как назло, в том доме, куда меня привели, меня никто не узнал, хозяина я увидел только краем глаза и не успел рассказать ему, кто я такой, а чекисты нового поколения, видимо, тоже не поделились информацией, кого ведут.
Журавлев продолжил показывать свое благородство, он налил мне суп так же, как и другим. Позже, когда мы остались с ним наедине, он достал из-за пазухи маленький мешок, из него вытащил записную книжку, а раскрыв обложку, изъял оттуда фотокарточки.
— Чтобы вы не утруждались в вашем представлении и перестали играть другую личность, я предъявлю вам решающий аргумент.
Он повернул ко мне фотокарточки, и у меня внутри все похолодело. Их было три, на первой мы сидели с Варей в поле, рядом со мной стоял полуторогодовалый Васенька. Когда приехал фотограф, я привел его на поле с самыми красивыми цветами, но на фотографии они не отразились. Варя вплела ленты в волосы, так наряжалась она только в особых случаях, она казалась прекрасной русалкой на этом снимке. Вспышка высветлила ее волосы и глаза еще больше, оттого в ней было нечто волшебное. Для Васеньки мама сшила новую рубашку, он казался маленьким ангелом, но вышел не так, как нам хотелось, потому что в этот момент отвернулся от фотографа и рассматривал что-то на своем рукаве. Мое лицо вышло ярче других, только волосы светлее, но на это было бы глупо давить, ведь теперь я был точно в той же рубашке, что на фотографии. Теперь у меня была еще одна фотография, где кроме нас троих была еще и Вика, с Артуром же карточки не было.
На второй фотографии я сидел с мамой, она была сделана до знакомства с Варей, но после того, как Толик ушел в армию. Несмотря на то, что прошло не так много лет, мама выглядела тут гораздо моложе, но в глазах уже тогда чувствовалась горечь. Эта фотография была темнее, я тут был черноволосый, это было видно хорошо.
На третьей фотографии я держал Шурочку на шее и показывал ей своего коня Мерлина. Эта случайная карточка, фотограф, что приезжал к нам в деревню, увидев нас, попросил замереть, ему очень мы понравились. Он сделал два снимка, и один потом прислал нам. Там меня видно в профиль, я, наверное, улыбался в тот момент, когда меня попросили не шевелиться, и от этого мой рот казался зубастым оскалом. Здесь мое лицо было видно ярче всего.
— Это несомненно вы, у вас запоминающиеся лицо, увидев его однажды на фотографии, вас уже не спутаешь. Я взял эти карточки из вашего родного дома. Из тех, где были засняты вы, имелась еще пара, где вы ребенок, и та, где вы уже почти выросли и стоите вместе со своими братьями, Матвеем и Анатолием Сорокиными. Там ваше лицо тоже хорошо видно, но это последняя фотография старшего сына вашего дяди, ее умолили оставить.
Он замолчал будто бы на полуслове, очевидно собираясь добавить что-то еще. Собираясь в спешке и уходя из родного дома, я забыл забрать фотографии, это не вспомнила и мама, когда убегала вслед за мной.
— В деревнях не у каждого есть такое чудо, как фотографии, а вы взяли их и забрали.
— В этом есть некоторая печаль, но работа по укреплению нашего общества, ведущая нас к светлому будущему, требует жертв. Уходя, я посоветовал Анатолию Никитичу, герою гражданской войны, избавиться от фотографии, где он стоит с безусловным преступником, Ванькой Сорокой.
Эти слова пронзили меня новой волной холода. Я больше не общался со старой семьей, но совет окончательно вычеркнуть меня из истории моего дома меня задел.
— Как вы получили эти фотокарточки? С Сорокиными все в порядке?
— Конечно. Вы же не думаете, что я забрал эти снимки силой, вашим родным было понятно, для какой цели я их прошу. Нет, я вижу ваш взгляд, простите, я вовсе не это имел в виду. Они понимали, что цели у меня благие.
Журавлев сам смутился своих слов, казалось, он действительно не хотел сказать о том, что мои родные понимали, отдавая эти снимки, что упрощают мою поимку и казнь.
— Так вот, сходство, так сказать, налицо. Вы же не будете опровергать теперь, что вы и есть, Иван Емельянович Сорокин?
Я проигнорировал его вопрос, однако же признал его правду.
— Мои родные здоровы?
— Не хотел бы быть тем, кто сообщит вам дурную весть, я не самый подходящий человек для нее, впрочем, может быть, вы ее уже знаете.
— Говоришь много лишних слов, что там?
— Ваши родные были в трауре по Надежде, простите, не знаю по отчеству. Никита Емельянович вполне здоров для своих годов и потерь, а о Анатолии Никитиче и Людмиле Тимофеевне и говорить нечего, с ними все замечательно. Их дочь в этом году пошла в школу.
Жизнь шла своим чередом. Мне стало грустно за Надю, я перекрестился, и отчего-то стало печально слышать о Толике, Люде и Шурочке, хоть все у них было хорошо и зла я им не желал.
Я еще раз взглянул на фотографию Вари и Васи и откинулся назад и посмотрел на Журавлева. Взгляд у него был непроницательным, но на садиста он не был похож. Верно, бить меня не стал бы и свое благородство и справедливость хотел сделать не только видимостью.
— Зачем в Омск меня вести собрался? Вот ты знаешь, кто я, вот я напал на твоего сослуживца. Отчего б не вздернуть прямо тут?
— Конечно, инстинкт мне говорит отомстить за товарища, но я борюсь с этим неразумным голосом. В какой-то степени вас можно понять: вы защищались, весьма ловко, и, зная весь хвост ваших преступлений, волочащийся за вами и отсутствие доверия к советской власти, неудивительно, что вы не собирались сдаваться. К тому же штаны довольно неплохо защитили ногу моего сослуживца, рана оказалась неглубокая. Тем не менее несмотря на то, что я могу это понять, оправдывать вам совершенно не за что. Вы совершили вместе со своей бандой не менее сотни убийств, это минимальная цифра, если не брать в учет все нападения, которые не были приписаны ни одной преступной группировке. Вы совершали диверсии, портили транспортные пути, уничтожали боеприпасы красной армии, грабили людей. Но судить вас должен не я.
— А кто? Бог мне судья?
— Советский суд.
Его лицо осталось серьезным, я вглядывался в его глаза, прямо смотревшие на меня под выдающимися надбровными дугами, он не паясничал. Тогда рассмеялся я, Журавлев посмотрел на меня оскорбленно.
— Почему вы смеетесь?
— А если я ночью горлышки всем вам перережу? Вырву себе клык, а он острый, как у волка, и перережу вас всех? Останутся от вас только рожки да ножки, и не дойти вам до суда?
— Ваше право пытаться, мое — вас остановить.
— С таким наивным взглядом на жизнь вам точно никуда не дойти, до цели так точно. Можно только идти, идти… Шлеп-шлеп по дороге, шлеп-шлеп, этот путь может только закончиться разочарованием или внезапным прерыванием.
— Вы совершенно не правы, я никогда не разочаруюсь, и даже если мой путь прервется, я буду знать, что другие его продолжат.
Это был интересный человек, верящий в абсолютно все свои слова. Я стукнул по столу, давая понять, что мы закончили эту тему.
— А если мои друзья сюда нагрянут? Как будете отбиваться? Сколько вас, трое? А моих соколиков — тьма!
— С вашими друзьями, вероятно, мне действительно рано или поздно придется встретиться. Я надеюсь, что за наше путешествие вы расскажете о них, по крайней мере, я буду настаивать.
— Пытать будешь? — я перешел с ним на «ты» окончательно и больше к вежливости возвращаться не собирался. — Знай, я пыток не боюсь. Отец мой — черт, это все в деревне моей, приглянувшейся тебе, знают, и я в таких местах бывал, где ни один бы человек не выдержал.
— Надеюсь, мы обойдемся без них.
Я снова стукнул по столу, заканчивая тему.
— А если прокляну? Иль уже это сделал?
Последнюю фразу я сказал, увидев, что в дом заходят Бобылев и Борисов, они оба сразу поникли от моих слов.
— Не говорите глупости.
Ночью мои слова обрели смысл. Удача всегда была на моей стороне, я проснулся, оттого что мне почудился запах гари. Я открыл глаза посреди ночи, понюхал воздух и точно знал, что где-то разгорается огонь. Другие себе и ухом не воротили, спали как убитые, а я все чувствовал. Мне хотелось выглянуть в окошко, поглядеть, что там разгорается, да только меня так привязали, что я не мог приподняться со своей лавки. Голова к голове на лавке спал Журавлев, свободный конец моей веревки он заложил под себя, видимо, чтобы почувствовать, если я буду сильно тянуть ее. Я все думал, а не смогу ли я незаметно развязать руки и накинуть ему веревку на шею, пока она так близко, но завязал он меня крепко.
Я стал вертеть руками, насколько позволяла веревка, чтобы она зашевелилась под ним.
— Вы почему не спите? — строго прошептал он. — Учудили что-то?
До него спросонья не дошел запах гари, видно, он беспокойства не чувствовал. Журавлев приподнялся на локтях и посмотрел на меня, а я широко ему заулыбался, показывая свой оскал во всей красе.
— Почему вы так жутко улыбаетесь?
— Почувствуй, узнаешь, — мой шепот более всего был похож на шипенье. Журавлев непонимающе на меня посмотрел, и в этот момент кто-то на улице закричал «Пожар!» и, видно, стал бить в медный таз, чтобы перебудить всех. Даже Борисов и Бобылев мгновенно подскочили, а я залился громким долгим смехом.
— Это он, паскуда, сделал! — воскликнул Борис.
— Не говорите глупостей.
— Да вы посмотрите на него, в него будто бес вселился!
— Не стоит поддаваться упадническим настроениям. Борисов, пойдемте со мной, мы будем помогать жителям с тушением пожара.
— Почему я?
— Потому что Бобылев ранен, и он останется здесь с Иваном.
— Да лучше б я пожар тушил! — воскликнул Бобылев.
Журавлев проигнорировал обоих и стал одеваться, быстро и аккуратно застегивая все пуговицы, недовольный Бобылев взял свою одежду вслед за ним.
— Возьмите меня с собой, я тоже могу тушить пожары, я, может быть, побольше вашего умею это делать.
Журавлев погрозил мне пальцем.
— Смотрите в оба, это могут быть его разбойники, — сказал он и вышел.
— Сгорите дотла все, — сказал я Бобылеву, когда он остался со мной наедине, он поежился.
Полыхало всю ночь. К рассвету, когда основной огонь был потушен, я узнал, что сгорело почти полностью два дома, три бани, сарай. Погибло два человека, многие были повреждены. Именно при одном из сгоревших домов мои сторожевые кумачи оставили своих лошадей. Кобыла Журавлева обгорела больше всего, у нее обожглась морда, передние копыта, она беспокойно ерзала по новому стойлу и не могла успокоиться. Я слышал выстрел наутро, и был уверен, что Журавлев решил прекратить ее агонию.
Не прошло и года, а я второй раз видел лошадей в огне, в тот раз погиб Сабир. Теперь мне виделось это дурным знаком, но не для меня, а для всех них.
Когда Журавлев сказал своим подчиненным смотреть в оба, я понадеялся, что это действительно мои соколики пришли за мной, но быстро отбросил этот вариант. Они бы знали, что мне не понравился поджог мирного дома. Журавлев лично сам опрашивал всех жителей, и выяснилось, что дом поджег один одинокий дед, он то ли был пьяный, то ли хотел лишить себя и окружающих жизней. В любом случае, пошел слух, что в него вселился черт, и я стал смотреть на всех тех, кто заходил в мою комнату, с таким самоуверенным видом, что ни у кого не возникало сомнений, что с бесами люди связались благодаря мне.
Макар не приходил, видимо, проглядел меня или думал, что моя пропажа связана скорее с разбойниками, с которыми я вел переговоры. У меня оставалось не так много времени, чтобы выпутаться до того, как меня доведут до Омска, но множество возможностей. Я мог использовать свою хитрость, ловкость, свой длинный болтливый язык, свою славу убийцы и колдуна, свою удачу, которая всегда следовала бок о бок со мной по жизни. Бобылев и Борисов ничего не представляли из себя, Журавлев был сложнее, вроде бы простой сам по себе, деликатно воспитанный, но все-таки твердый и не совсем мне понятный. Но и с честным человеком я мог справиться, и с сильным, и даже с самым внимательным. Слишком я был хорош, когтист, зубаст, изворотлив, никому не под силу. Историю о том, как я облапошил этих кумачей, мои сыновья и дочка еще будут рассказывать своим внукам, а я — на наших лихих попойках.
Несколько дней мы просидели в этом доме, Журавлев ждал, пока нога Бобылева немного окрепнет. Перед выходом хозяин пожаловался, что у него пропал нож, это было, конечно, моих рук дело, я скрывать не стал. Он был не настолько острым, чтобы я успел им разрезать веревки и собирался использовать его по пути, но сильно не рассчитывал, что мою кражу не обнаружат. Журавлев посмотрел на меня с осуждением, даже с совершенно непонятно откуда взявшимся разочарованием, когда вынимал его у меня из внутреннего кармана.
— Стыдно должно быть, — сказал он, будто бы не говорил с человеком, забравшим множество жизней. — Но и моя ошибка в этом есть: я почему-то совершенно забыл вас обыскать.
Это действительно была его оплошность, Журавлеву крупно повезло, что у меня нож был только в сапоге, обычно при мне была не одна вещь, которой я мог убивать.
— Обыщи, но смотри береги руки, за пазухой у меня железный капкан на медведя.
Было зябко, он оставил меня лишь в тонкой рубахе и нижних штанах, я стоял и перебирал голыми ногами по холодному полу. К его чести, долго он меня не морозил, внимательно ощупал каждое мое ребрышко, а потом быстро велел одеваться.
— По пути вы мне расскажете о вашей разбойничьей ставке и образе жизни, — говорил он, вытаскивая различные мелочи из моего тулупа, я многое там хранил. Иногда мне нравились какие-то вещички, и я их собирал, там была красивая блестящая пуговица от кителя, столовая ложечка, камушек, похожий на янтарь, деревянный крестик, интересная горошинка в форме сердца. Все это я приобрел, пока вел переговоры с теми разбойниками и по пути к ним.
— Ну ты слушай внимательно, а я врать буду.
Журавлева вдруг что-то заинтересовало среди моих вещей.
— А это что?
Он развернулся ко мне, в руках он держал мою сороку, оберегающую меня в детстве и теперь. Отчего-то я совсем про нее забыл в последние дни, а ведь с ней всегда было спокойнее на душе, видно, я несильно переживал от этой ситуации.
— Это мое, — меня вдруг разозлило, что он трогает мою сороку, остальные вещички, конечно, тоже было жалко, но эту особенно. — Я сам ее сделал.
— Правда? У вас большой талант. На шее у нее золотой трезубец, а в глазницах, если я не ошибаюсь, настоящий рубин?
— Да ты посмотри какой умник. Глазки у нее как рябина.
— Почему трезубец?
— Потому что она владычица небесная и земная, и так понятно, а что еще и морская — нужно было подчеркнуть.
— Интересно, — Журавлев рассматривал ее внимательно, она казалась ему диковинкой. — Я должен буду изъять вашу поделку вместе с остальными вещами для временного хранения. Не беспокойтесь, я буду обращаться с вещью бережно.
— Разве моя игрушка может кому-нибудь навредить? А говоришь, что это я вор.
Журавлев проигнорировал мои слова, он увлеченно рассматривал на мою птичку со всех сторон, а потом достал чистый платок, аккуратно ее завернул и укрыл во внутреннем кармане своей шинели.
Глава 4. Вещественное доказательство
То, что Иван — талантливый человек, было очевидно. Не имея возможности происхождением получить образование в связи со своим крестьянским, он довольно хорошо говорил, и несмотря на кривляния, казался умным молодым человеком. Свой талант он использовал во вред, в этом состояла его основная трагедия, и тем не менее нельзя было не признать, что получить славу грозы Омской области в возрасте без малого двадцати четырех лет было впечатляюще. Если бы Иван родился и рос в справедливом обществе, вероятно, он не пошел бы по этой кривой дорожке и использовал свои таланты для созидания, а не разрушения. Эта птица, вырезанная из дерева, была тому подтверждением. Она поражала не сколько аляповатостью вставки украшения из драгоценного металла и камня, сколько искусностью выполнения. Казалось очевидным, что это именно сорока, а не ворона или галка, и это было удивительным.
— Я говорю, что ты — вор, собака красная.
Своим грубым замечанием он застал меня врасплох.
— Что?
Иван и раньше вел себя неприветливо, но оскорбления его были преимущественно косвенными, видимо, я его разозлил. Он смотрел исподлобья и чуть кривился, будто собирался на меня напасть.
— Украл мою птичку с рубиновыми глазами. Это потому, что камни кумачовые, как твои флаги, иль потому, что драгоценные?
— Прошу вас, это низко. Я был бы рад не забирать ваши вещи, как и рад был бы тому, если бы мне вовсе не пришлось вас вести на суд, но обстоятельства диктуют мне временно изъять ваши вещи.
— Временно? А ты, что ль, вернуть собираешься их мне? Закопать вместе со мной в расстрельной яме?
Его колкое замечание было справедливым, мне не стоило говорить слово «временно», потому что оно бередило рану от осознания цели нашего пути.
— Я не могу знать решение суда. Иван, я не веду вас на казнь, я веду вас на суд.
— Ой, не прячься за словами. Ты производил на меня впечатление смелого и честного человека, а коль прикрываешься от правды, выходит, это вовсе не так.
— Я не лгу вам и не юлю. Мы с вами можем лишь предполагать вердикт суда, но как поступить справедливо, решать придется не нам. Я стараюсь отстраниться от оценочных суждений, и несмотря на то, что исход кажется очевидным, на деле все может оказаться вовсе не так. Я лишь знаю, что процесс над вами должен стать показательным, возможно, не только для Омской области, но и для всей Сибири, где до сих пор много действующих анархических банд.
— Показательный суд для устрашения других разбойников? Какая честь, но исход еще очевиднее, — он махнул рукой, будто бы эта тема перестала ему быть интересной. — Все равно ты вор.
— Но почему?
— Украл мою землю, понатыкал в нее кровавых флагов, заменил заголовки в наших газетах кричащими лозунгами, поставил иную власть.
— Вы не правы. Это было коллективное решение большинства, если бы нас не поддерживало население в том числе и из ваших земель, власть бы не устоялась.
— Люди просто устали от войны. У меня вот полно сил, буду еще гнать, вас, воров проклятых.
Иван был явно не в настроении, вероятно, из-за своей птицы, потому что он все поглядывал на мой карман, куда я ее убрал, поэтому я решил не продолжать беседу.
Некоторую часть нашего пути мы вынуждены были пройти пешком. Идти по снегу было трудно, он мочил ноги, замедлял шаг. Мои товарищи были недовольны, у Дмитрия все еще побаливала нога, Федор в целом смотрел на жизнь в мрачных красках и много жаловался. Я старался их подбодрить, говоря о том, что трудности закаляют, хотя мне самому было непривычно идти по лесу, несмотря на то, что я не был в походах новичком; пройдя гражданскую войну от начала до конца, я побывал в разных местах, городские скользкие дороги мне были привычнее. Мой пленник же казался равнодушным к непогоде, он ловко шел по сугробам и все оглядывался по сторонам. Вероятно, он искал шанс спастись, и его желание было мне совершенно понятным. Сейчас у него не было ничего, кроме надежды.
Так я ему и сказал в одной из наших бесед, что надежда — это то, что у него сейчас в самом деле имеется. Иван среагировал довольно резко.
— Никакая это не надежда. У меня есть вера, в первую очередь в себя, во вторую — абсолютное неверие в вас.
И Иван не врал, он выглядел так, будто бы все находится под его контролем, словно даже сам лес. Удивительной энергетики человек.
Когда мы грели бульон себе у костра, я решил снова попробовать с ним поговорить.
— Иван, я сейчас спрашиваю не для протокола, поэтому ваше право, отвечать мне или нет…
Он перебил меня.
— Да и будь для протокола, все равно право было бы мое, отвечать тебе или нет.
— Безусловно. Свобода выбора у человека есть всегда, даже в самых безысходных ситуациях. И все-таки я спрошу: как вышло так, что вы решили заняться разбоем?
— Как так вышло? Моя мать стала дважды жертвой власть имущих людей, а я рос практически без выбора, кем мне стать. У нас, крестьян, все одно, сын продолжает жизнь отца, а у меня даже такого не было. Вот ты, Осип, товарищ, не производишь впечатление, будто бы ты из низов. Разве я не прав, что ты не на своем месте?
Ему очевидно понравился мой вопрос, он оживился и заговорил бодро, будто совсем не устав от дороги. Вопрос он задал точный, меня всегда немного стыдило мое происхождение.
— Моя мать была из обедневшего дворянского рода, работает в бухгалтерии при заводе. Мой отец, родившийся от смеси грузинской и русской крови, служил в Тифлисе и погиб при исполнении. Первые годы своей жизни я провел там, но я их не помню, после смерти отца мать вернулась в родную Москву, и у нее всегда были средства, доставшиеся ей от мужа. Нужды мы никогда не знали, но жили по совести.
— А зачем же пошел к большевикам, коль всего хватало?
— Потому что идея всеобщей справедливости должны быть близка каждому.
— Только не выставляй себя тут как самого обделенного, — вмешался Федор, — у меня немцы всю деревню опустошили и отца моего, алкаша, убили, а у Бобылева мать всю жизнь полы драила на копотне и жила с ним в комнате, где кроме кроватей ничего не помещалось.
— Тогда понятно, чем вас заарканили большевички. Но что двигало тобой?
В этот раз меня прервал Бобылев:
— Вообще комиссар Журавлев задал тебе вопрос, почему ты разбойник, речь не о нем.
Мне показалось, будто бы этой болтовней Иван только хотел нас запутать и выяснить что-то о нас, потому что он тут же вернулся к теме беседы.
— Потому что я ненавидел так называемых белых. Они пришли самозванцами в мои земли и, хотя и являлись русскими, они были далеки от моего образа жизни, поэтому я их выгонял. Убивая. Красные были не сильно лучше, но они, как и любая власть, забирали у нас свободу. Потом я возненавидел их больше, искренне, когда они пытались прикончить меня и убили моего лучшего друга.
— Вы говорите о большевиках как о чужестранцах. Но ведь это те люди, которых выбрал народ.
— У тебя идеалистичное представление о народе. Народ выберет того, кого надо, а жить будет, как он хочет. Васька слушает да ест, слышал такую пословицу?
— Да, это цитата из басни Крылова, — Иван кинул на меня злой взгляд, я вовсе не хотел, чтобы это выглядело как замечания, поэтому поспешил продолжить: — так чего же хочет народ по-вашему? Грабить путников в лесах и подрывать поезда?
Он вдруг по-плутовски заулыбался, будто говорил, что он, что народ хочет убивать таких, как я. Но ответил на совершенно другой вопрос.
— Одни унизили мать, забрали в армию кузена, где он погиб, ранили другого. Вторые убили друга, объявили на меня охоту, выгнали меня с моей земли, забрали пищу у моих земляков и разделили мою семью окончательно. Всех ненавижу, общество должно не иметь верхушки, оно должно строиться на взаимопомощи, может быть, взаимовыгоде.
— Это идиллия. Те, кто стоят в управлении нашего строя, безусловно несут функцию не властвующую, а направляющую. Но вы мне скажите, разве так называемая «охота» на вас не была объявлена лишь потому, что вы совершали преступные действия?
Мне вовсе сейчас не хотелось обвинять Ивана, поэтому я старался смягчить интонации, мне было просто любопытно понять его. Мне казалось, что если разгадать таких людей, как он, то в будущем можно не допустить, чтобы злость брала верховенство над судьбами людей. Он поднял на меня взгляд, щупал глазами, будто бы тоже пытался выяснить, что я за птица такая.
— Вовсе не потому, что я преступник. Когда здесь был Колчак, иногда я сотрудничал с большевиками, у нас был общий враг. Потом меня твои товарищи звали к себе, хотя они знали, что я преступник. Я был выгоден им, поэтому звали, но коль я не откликнулся, то меня, как неугодного новой власти, следовало уничтожить. Разбойник ли я иль нет — это лишь дело вторичное.
— Но почему вы не приняли предложение? В чем вы были не солидарны с идеей равенства?
— Никакого равенства нет! Вы тут же стали отбирать хлеб у крестьян не меньше, чем ваши предшественники! Продразверстка, понимаешь ли! И к чему это привело в конечном итоге? Сколько крестьян погибло в голоде?
— Послушайте, продразверстка была необходима, особенно в условиях военного времени, крестьянин трудился, принося вклад в дело революции, поддерживая нужды товарищей, которые отвоевывали свободу для них же.
— Отбирать хлеб ради свободы? И к чему это привело, к массовому голоду!
— Послушайте, это событие было большой трагедией. К ней привело множество факторов, засуха, неурожайный год…
— Неурожайный год был лишь потому, что вы отобрали у народа все, что и сажать было больше нечего!
— Это трагедия, большая трагедия, Иван! Я не могу исключить, что могли быть перегибы на местах…
— Ах вот как! — он вскочил на ноги, они не были у него связаны, Дмитрий и Федор сразу подсобрались, готовясь воспользоваться оружием при необходимости. — Сколько людей, не бравших оружие в руки, погибло из-за таких ошибок.
Он покачал головой, показывая, что сказал еще не все. Иван прошелся вокруг костра, а потом вдруг ловко вскочил на заснеженный пень. Он покрутился на нем, скидывая снег, а потом вдруг заговорил громко, патетически выделяя каждое слово:
— Ответственны владыки за все, что свершилось в их правление.
Иван поглядел на нас, будто проверяя, это явно была цитата откуда-то, но я ее не распознал. Он артистично поклонился нам и наверняка бы театрально развел руками, но они были связаны у него.
— Клоун, — с неуместной злостью сказал Федор и грубо выругался, совсем не подобающе для человека на службе.
— Присаживайтесь, пожалуйста, к костру. Вы выглядите так, будто готовы показать нам целое представление, а вам нужно напитаться теплом, прежде чем мы отправимся в путь дальше.
— Бульон согрелся, — как раз оповестил нас Бобылев.
Ивану понравилось, что я оценил его жест, поэтому слезал с пня он в чуточку менее дурном расположении, чем залезал на него.
По моему плану мы должны были переночевать в охотничьем домике, снег усложнял нам путь, поэтому последний отрезок пути нам приходилось идти почти в полной темноте. Это было страшно, этого было не отнять, я старался ко всему подходить рационально, но даже мне становилось не по себе. Лес пробуждал архаические чувства, инстинкты брали верх над разумом и заставляли чувствовать себя беззащитно. Иван, конечно, способствовал этому ощущению, что его крайне развлекало.
Еще днем он стал обращать внимание на следы кабанов, которые встречались тут все чаще. Ивана они развеселили, он все показывал их нам, что и тут кабанья тропа, и там. Я думал, что он хочет нас напугать, зимой встреченное голодное животное может оказаться очень свирепым, кабаны не были так опасны, как крупные хищники, но тем не менее я читал в газетах о случаях, когда кабаны служили причиной смерти для человека. Кроме того, мне вспоминался миф о Геракле, в котором Эриманфский вепрь опустошал поля и убивал людей.
— Товарищи, — говорил я, обращаясь преимущественно к Дмитрию и Федору, — пускай ни один из нас не славится, как охотник, тем не менее встреча с дикими кабанами хоть будет нам неприятна, но все-таки не страшна. Мы вооружены и хорошо подготовлены, животные, насколько мне известно, испугаются даже звука выстрела.
Иван снова улыбался, он подходил ко мне близко и говорил:
— Уж с кабанами вы-то справитесь, даже я не сомневаюсь. Бобылев, Борисов, держитесь этого молодца, он вас защитит от зверя дикого.
— Не понимаю вашего веселья, — честно признавался ему я.
Во время небольшой остановки он затоптал некоторые следы крупного кабана, сверху них оставив свои. Выходило так, будто бы за его человеческими следами шли сразу животные. Иван показывал нам их и говорил:
— Это я так зверем обернусь и убегу от вас.
— Ты уж определись, ты разбойник или лесной колдун, — негодовал Дмитрий.
Иван не обращал внимания на его слова, был занят своими:
— А потом ищи-свищи, вовек не найдешь. Только вот я не в кабана обращаюсь, а в зверя пострашнее.
Мне казалось, что он затеял какую-то игру в своей голове в колдуна и сам в нее верил. Такое поведение казалось мне инфантильным и неуместным, но в некоторой степени меня трогало.
— И в какое же животное вы превращаетесь, позвольте узнать?
— Позволю, — с наглой веселостью говорил он и не давал прямого ответа на поставленный вопрос.
— В трахнутое о дерево головой, — грубил Федор, а Иван скалил зубы ему в ответ, будто бы и в самом деле собирался обратиться в животное.
Когда стемнело, нам оставалось совсем немного до охотничьего дома. Я ориентировался по меткам на деревьях, последнюю я едва смог различить в сумраке. Теперь было важно не просмотреть в темноте сам дом. Светил фонарь в моей руке, полная луна над головой и блики на снежном насте. Вдруг вдалеке раздался вой на несколько голосов.
— Собаки? — спросил Дмитрий, но в его голосе было мало надежды. Это определенно были не собаки: недалеко от нас бродила волчья стая.
Иван вдруг запрокинул голову и завыл, точь-в-точь вторя волчьему зову за деревьями. Животные вдалеке не замолкали, но мне показалось, что будто бы они стали выть так, чтобы ответить Ивану.
Федор поднял с земли заледеневший комок снега и бросил его в Ивана. Тот выругался, но перестал выть.
— Загрызут тебя мои волки, Федя, — говорил он злобно, Иван вертелся на месте, видимо, снег попал ему за шиворот.
— Закрой свой поганый рот, — нагрубил ему снова Федор. В этот раз я решил, что справедливее принять его сторону.
— Вы сами виноваты, — сказал я, подходя к Ивану, чтобы вытащить снег у него из-под одежды, со связанными руками у него не удавалось его вытряхнуть. — Зачем вы воете? Нам и так всем не по себе, но в этом для вас нет никакой выгоды.
— Собаки должны бояться, — он запрокинул голову и снова завыл. Я стоял все еще рядом с ним, поэтому я схватил его за плечи и встряхнул.
— Прошу вас, — сказал я настойчиво, — перестаньте выть.
Свет моего фонаря выхватил его кривую ухмылку, но выть он все-таки перестал.
— Мне кажется, там дом, — крикнул Дмитрий, который успел пройти вперед нас.
Десятиминутный путь по высокому снегу был неприятным, вдалеке все слышался волчий вой, и, может быть, так играло со мной мое воображение, но казалось, будто бы с каждым разом он становился все громче. Иван же, наоборот, замедлил шаг, и всякий раз мне приходилось его подгонять.
Дом оказался пустым, однако не выглядел заброшенным, видимо, его хозяин покинул свои владения не так давно. Еды мы практически не нашли, только мешок сушеных яблок, но пока мы в ней и не нуждались, следующий ночлег нас должен был ожидать в деревне, где мы могли пополнить запасы. Зато нашлись дрова, и мы с радостью затопили печь. Иван рассматривал жилище без любопытства, и когда я это отметил, то ограничил его свободу передвижения по дому и привязал веревкой к тяжелой скамье. Он мог оставить какое-то послание своим разбойникам или что-то выкрасть.
Этого пришлось опасаться не зря. К сожалению, мысль привязать Ивана пришла ко мне слишком поздно. Ночью я спал чутко, этому способствовал волчий вой за окном, и открыть глаза полностью меня вынудил легкий ритмичный шорох со стороны Ивана. Он лежал, отвернувшись от меня и едва заметно шевелился. Когда же я приподнялся на кровати, он сразу замер, видимо, благодаря своего чуткому слуху, тут же это распознал. И все-таки краем глаза я успел заметить, что он спрятал что-то в рукав.
— Иван, что там у вас?
Он не отзывался и продолжал лежать неподвижно, видимо, изображая сон. Я переспросил его еще несколько раз, но он не реагировал.
— Тогда мне придется вас обыскать, — сказал я и тронул его за плечо. В этот момент он весь извернулся, словно змея, в его руке оказался ржавый нож, который он попытался воткнуть в меня. Я увернулся, попробовал его схватить, в первый раз ему удалось ускользнуть, но во вторую попытку я все-таки схватил его и вырвал нож.
— Бес проклятый, — выругался он, хотя особенно глубоко разочарованным он не выглядел, будто бы сильно не рассчитывал на эту попытку.
— Да что же такое вы делаете? — спросил я, не сумев скрыть некоторую долю обиды, ведь я старался обращаться с Иваном максимально человечно. Потом я напомнил себе, что, безусловно, он не верит, что суд может не приговорить его к казни, поэтому он будет использовать все возможности для побега. Поэтому я продолжил уже в другом тоне, немного нравоучительным. — Для чего вы напали на меня? Видите, вы уже перебудили весь дом, вас бы застрелили на месте, если бы вам удалось меня ранить.
Дмитрий и Федор действительно проснулись и смотрели на нас полулежа. Видимо, они так пригрелись у печи, что им совсем не хотелось подниматься, чтобы разобраться в ситуации.
— Да ну и черт с тобой, — сказал Иван, так и не ответив мне.
При обыске я обнаружил у него в рукаве еще иглу, а в кармане насыпанные сушеные яблоки. Второе меня удивило особенно, даже до того, как я его привязал на место, мне казалось, что он был у нас все время на виду, а он, оказывается, сумел незаметно развязать мешок и еще насыпать его содержимое в карман. Удивительной хитрости человек.
И все-таки мне удалось уснуть, даже после того, как Иван пытался меня убить, усталость от пути по заснеженному лесу дала о себе знать. Когда я проснулся, Дмитрий и Федор уже не спали, они сидели за столом перед окном и передавали друг другу кружку с кипятком, их взгляды были устремлены в окно. Лица их были кислыми, я подошел, чтобы узнать, что их расстроило. Спрашивать не пришлось, оказалось, что за нашим окном бродят волки. Я никогда раньше не видел этих животных, они казались похожими на крупных дворовых собак с растрепанной шерстью, но их морды являли их дикую сущность. Они вызывали инстинктивный страх, мне приходилось приложить усилия, чтобы он не отразился на моем лице и не растревожил тем самым моих товарищей еще больше.
— Заразы, — мрачно сказал Федор.
— Целая стая, — добавил Дмитрий.
Я насчитал четверых, но меня поправили и пояснили, что большая часть устроилась с другой стороны дома. Посмотрев назад, я невольно отметил, что Иван лежал именно с той стороны, где были основные силы волчьей стаи, по взглядам своих товарищей я убедился, что они поддались предрассудкам еще больше меня.
— Он совершенно не имеет никакого отношения к присутствию стаи, — сказал я, опередив их комментарии. — Мы слышали волчий вой еще до того, как Иван стал подражать им.
— И все-таки они не остались вдали, а пришли именно сюда. Колдун.
— Давайте его пристрелим.
Дмитрий, как и всегда, к сожалению, смотрел на жизнь через темную призму, а Федор был враждебно настроен.
— Колдовства не существует. И мы не имеем права отнимать его жизнь без суда, поэтому прошу больше не поднимать этот вопрос.
Иван спал как ни в чем не бывало и, когда я его разбудил, стал жаловаться, что мы обращаемся с ним не по-человечески и у него затекло все тело из-за туго затянутых веревок. Я обалдел от этого заявления и напомнил ему, что он пытался убить меня ржавым ножом этой ночью. Никакого стыда или раскаяния в его глазах я не увидел, он наморщился и отвернулся от меня, будто бы этот разговор ему совершенно не интересен.
Федор тоже счел его жалобу довольно наглой.
— Не будь тут святого командира Журавлева, я бы тебя давно застрелил или пытал каждую свободную минуту. Потому что человеческие условия тебе не полагаются, ведь ты, нахрен, зверь.
— Не стоит называть меня «святым», в скором времени это слово окончательно выйдет из обихода и будет носить сугубо историческую функцию.
Мне хотелось добавить, что даже пленник и убийца достоин человеческих условий равно в такой же степени, как и наказания за свои преступления, но не стал этого делать. Федор мог бы решить, что я не на его стороне. Общество равенства должно быть абсолютным, иначе же при несоблюдении этого правила даже в отдельных специфичных областях может понести за собой разрушение всей задумки.
— Не будь тут твоего командира, я бы тебя и твоего ушастого друга давно бы прикончил, — сквозь злые зубы выплюнул Иван.
Они перебросились еще парой бранных фраз и постепенно утихомирились.
Меня ожидала неприятная задача распугать волков выстрелом. Я надеялся, что мне не придется в них стрелять и эти животные не оголодали до такой степени, чтобы упорствовать в своем решении съесть нас даже после столь громкого опасного звука. Когда я оделся, чтобы выйти на улицу, Иван решил добавить мне еще ложку дегтя. Он стоял и улыбался, выходило у него зло и коварно, что я вынужден был остановиться и спросить, в чем заключается причина его дурных эмоций. Он сделал вид, будто бы задумался, прежде чем ответить.
— Да ты стреляй, мне только на руку. Мои друзья тут же придут сюда, убьют тебя и двух болванов, и я снова буду свободен.
— Что-то они не торопятся тебя вызволять, — сказал Федор. А Дмитрий, как и всегда, проявлял осторожность.
— Может быть, правда, тогда и не стоит?
Коварная улыбка Ивана заставила усомниться и меня. После нескольких минут раздумий я все-таки скинул тот морок, в который он обернул мои мысли: волки могут сторожить нас в доме очень долгое время, у нас не так много провизии, и за это время куда большая вероятность встретиться с сообщниками Ивана, ведь мы будем оставаться не так далеко от места его поимки, и они могут даже совершенно случайно обнаружить нас, решив переночевать в этом доме.
Когда я вышел на крыльцо с ружьем, лес показался мне совершенно беззвучным, скрип доски под моими сапогами звучал чудовищно громко. Волки, будто бы заскучавшие в ожидании, стали подниматься на ноги, но они осторожничали. Они стали подтягиваться с другой стороны дома, некоторые скалили зубы, самый крупный из них стоял неподвижно ровно напротив меня. Вероятно, когда бы он кинулся вперед, за ним последовала бы вся стая. Внутри груди у меня похолодело, потому что я представил, что они ищут нужный момент, чтобы напасть меня и растерзать. Стараясь не делать резких движения, я медленно поднял ружье и выстрелил в ветку над головой предполагаемого вожака. Она надломилась и, роняя снег, повисла над ним. Эффект оказался ожидаемым, животное встрепенулось и побежало вглубь леса, остальные волки последовали за ним. Очень скоро они скрылись среди деревьев, оставив на снегу только следы лап и мест лежанок.
Иван, смотревший за происходящим с порога за моей спиной, выглядел разочарованным.
— На следующем съезде всесибирского лесного собрания сделаю им выговор, — бормотал он себе под нос. — Уильям вот куда посмелее их будет.
Он явно ожидал, что мы спросим о ком он говорит, поэтому я это и сделал.
— Кто такой Уильям?
— А, это мой медведь, ручной. Я его нашел еще медвежонком в лесу, приручил и научил фокусы показывать. Теперь он и лапу подает мне, и танцует, и нападает по моей указке. Сначала я его продал на ярмарку, чтобы он артистом стал, но теперь вернул себе на потеху, ведь его научили играть на бубне, а музыку я люблю.
— Удивительная история.
— Если он такой умный, чтобы показывать фокусы, то и выстрела бы он испугался, — сказал Дмитрий.
— Если он вообще существует, — добавил Федор. Я тоже не мог верить в эту историю до конца, но мне хотелось, чтобы она оказалась правдивой, ведь она была чудесной, кроме части про нападение.
Иван кинул злой взгляд в сторону моих товарищей, он оскорбился, и от этого в правдивость истории верилось только больше.
— Впрочем, волки еще вернутся, побродят по лесу без пищи, а потом окружат вас, уже не защищенных стенами.
— Слабо верится.
— А кто в лесу живет всю жизнь и знает животных, я ль иль вы? То-то же, обязательно вернутся, отобьют от нашего шествия самого слабого и загрызут.
Иван подмигнул Дмитрию. Я покачал головой, мне тоже не верилось, что стая вернется к нам, вероятно, Иван говорил это, чтобы запугать нас.
— Даже если волк вернется, мы теперь подкованы и знаем, что нужно делать, — бодро сказал я, подтянув ружейный ремень. Несмотря на мое ободрение, настроение у Дмитрия и Федора снова было испорчено, и они продолжили путь с понурыми лицами.
Мы двинулись дальше, настроение у вверенных мне в подчинение товарищей было ниже среднего. Они все высматривали волков, я хвалил их за бдительность, но волки, казалось, действительно ушли: больше не было слышно ни их воя, ни тявканья, не виднелось следов. Приблизительно через час от начала пути Иван стал периодически говорить, что нам не стоит идти дальше, а лучше свернуть на другую дорогу, что противоречило данным моей карты. Свои слова он не пояснял, при вопросах — высокомерно задирал нос. Его советы о пути очевидно нервировали и без того опасливых Дмитрия и Федора, я и сам немного злился. В конце концов Федор сказал:
— Пускай товарищ Журавлев решил тебя судить, ладно, но язык тебе отрезать даже он не сумеет мне запретить.
— Борисов, прошу тебя.
— Знаешь, почему тебя вообще хотят судить? Чтобы все могли посмотреть, как такая сволочь помирает с позором на поругание толпы.
— Коль придется, то войду на эшафот, как на трон, слыхал о таком? Да только тебе этого не увидеть, потому что тебя-то я точно порешу раньше.
Иван злился, его задело, но Федор распылялся еще больше, это могло закончиться нехорошо. Мне нужно было что-то делать с дисциплиной, прежде чем Федор ему ответил, я подошел к Ивану и взял его за плечи.
— Вы должны мне немедленно сообщить, почему вы не советуете нам идти прямо.
Он опять высокомерно вздернул подбородок и стал отворачиваться, словно я не достоин разговора с ним, но я встряхнул его за плечи, и он все-таки посмотрел на меня.
— Прошу вас, аргументируйте свои слова.
— Дальше — непроходимые болота.
Меня предупреждали, что местность здесь действительно болотистая, но она не должна предоставлять особой опасности зимой.
— Они замерзли.
— Ах если бы.
Я повысил голос, чтобы Дмитрий и Федор меня тоже слышали.
— Основная характеристика болот — это повышенная влажность. Болота, как и любая другая вода, замерзают, когда температура падает ниже нуля градусов по Цельсию.
Иван засмеялся, а Дмитрий и Федор поочередно послали его туда, куда не следует.
Мы прошли еще некоторое расстояние, и постепенно я стал замечать заснеженные кочки с высохшими растениями, а земля под ногами становилась более рыхлой. Постепенно ее консистенция стала вызывать опасения, слой снега стал более тонким, местами несерьезным, а в некоторых местах появлялись проталины, где его не было и вовсе. Видимость ухудшилась, землю заволакивал не густой, однако же пронизывающий до костей туман, над головами летали вороны. Нам пришлось признать, что мы находимся на болоте и путь по нему выглядит опасным.
Мы остановились для обсуждения дальнейших планов. Иван посматривал по сторонам, будто бы он был совершенно не при чем и не предупреждал нас.
— Вероятно, через эту болотистую местность все-таки можно пройти. Но риск может оказаться неоправданным, поэтому предлагаю подумать о другом пути.
— Я через болото не пойду, только этого не хватало, — высказал свое мнение Дмитрий.
— А чего этот дармоед говорил? Как обойти болото?
— По иному пути.
— Как по-иному пути, умник? И откуда ты вообще о нем знаешь?
— Нет ничего, чтобы мне было неизвестно в моем лесу. Но вы простому человеку верить не хотите, нужно все на опыте познать.
Стоило признать его правоту.
— Прошу нас простить за недоверие, но вы не можете не признать, что вы могли желать нам зла. Вы подскажете нам путь?
— Путь тебе — прямо, прямо, а потом стоять на месте и ждать, пока тебя трясина утянет! — он вдруг разозлился. — Тоже мне, познать все на своем опыте, так и государством управляете, сначала все разрушаете, а потом набиваете свои шишки вместо того, чтобы послушать толковых людей, которые имеют опыт.
— Вы — строгий судья. И все-таки вы говорили, что западнее есть дорога?
— А как же иначе?
В конце концов Иван все-таки пошел на уступку и рассказал нам, как добраться до нужной дороги. Это затратило время, мы рисковали вновь идти остаток сегодняшнего пути в темноте, но я надеялся, что мы сможем собрать силы и рывком проделать этот отрезок. Теперь мы отдалялись от болота, земля становилась под ногами более твердой, исчезли кочки, уходила влажность. Мне все хотелось свернуть и продолжить путь, но в этот раз я решил прислушаться к словам коренного обитателя этих мест.
Потом Иван сказал сворачивать, казалось, будто бы под слоем снега здесь была тропа, но сейчас, в такой безлюдной местности, ее было не разглядеть. Когда мы вышли к первой поляне, мне показалось, что лес затих, Дмитрий и Федор тоже это заметили, а Иван выглядел как ни в чем не бывало.
— Подозрительно тихо, — сказал я ему.
Он удивленно посмотрел на меня, будто бы я сообщил ему какую-то глупость.
— Звери увидали таких страшных стражей порядка, что решили соблюдать тишину.
Дмитрий поступил неожиданно смело, он махнул на Ивана рукой и пошел вперед. Вероятно, он больше не мог его слышать. Вдруг я краем глаза уловил некоторую странность на поле, которую я не слишком вербализировал поначалу, но ее достаточно было, чтобы включить мою бдительность.
— Стоять, Бобылев.
Он выполнил рекомендацию и дернулся так, будто бы я собираюсь его судить.
Я сам вышел вперед, обгоняя смелого Дмитрия. В десятках метра от нас в снегу была довольно широкая воронка, а рядом виднелись алые капельки поля.
— Прежде чем вы начнете паниковать, попрошу успокоиться и понять, что эта информация понадобится нам для выживания, а следовательно, для всех прекрасных моментов, что нас ожидают впереди. Мы находимся на минном поле.
Дмитрий громко выругался, но я его перебил до окончания его тирады.
— Сохраняйте спокойствие и не шевелитесь. Возвращаться мы будем по прежним следам.
Мы развернулись и медленно пошли обратно, наступая лишь на свои или чужие следы. Я догнал Ивана, он едва скрывал улыбку, и все-таки она выражалась в чуть приподнятых бровях.
— Вы знали?
— Да откуда мне?
— Вы утверждаете, что это ваш лес.
Он все-таки улыбнулся.
— Верно. Поэтому скажу, что здесь их всего несколько штук, разве может быть много мин у разбойников? Просто на сто метров дальше отойдем и спокойно проскачем.
— Я вам не верю.
— Ну а что же нам делать тогда? Коль не верите, то думайте, широка ли эта полоса из мин?
Федор вступил в диалог: — А давайте этого сапера вперед пустим. Мы за ним — шаг в шаг, а если взорвется — то и черт с ним.
— А я не хочу идти по минному полю, — сказал Дмитрий.
Теперь передо мной стояла непростая задача. С одной стороны, действительно, вряд ли у разбойников было много мин, чтобы расставить их на большую территорию, с другой стороны — они могли быть установлены еще с времен Колчака. Но ошибиться в этом вопросе было смертельно опасным. Слушаться Ивана тоже не хотелось, теперь доверие к нему было на минимальном уровне.
— Ловко, — сказал я, стараясь, чтобы мой тон не выдавал излишнюю похвалу.
Я долго думал, прежде чем выдать наиболее оптимальное решение.
— Мы отправимся обратно по нашим следам к охотничьему домику. Это наиболее безопасный для нас путь в наступающей темноте.
Лица Дмитрия и Федора выражали усталость и недовольство, однако я рассудил, что в глубине души они были рады такому решению. Учитывая их осторожность, они должны были понять, что это наиболее безопасный вариант сейчас. Поворачивая назад, Федор толкнул плечом Ивана, что тот даже пошатнулся. На удивление он ничего не сказал, лишь зло посмотрел ему в спину. Мне стало немного не по себе, когда я вел его на веревке за собой, должно быть, и мой затылок награждал такой взгляд.
Я сказал Ивану:
— Надеюсь, что на сегодня фокусы закончились и вы довольны, что благодаря вам мы потеряли целый день.
— Благодаря тебе. Ведь это твое решение было не слушаться меня и идти к болотам, а затем не верить, что я через мины проведу. Дело хозяйское, я не спорю.
— Да. И моим решением было послушать вашего совета и в какой-то момент отправиться по вашим маршрутам. Свою вину отрицать я не буду.
Мы старались идти быстрее, обгоняя сумерки. Снегопада не было, ветра тоже, наши следы не успело замести. Однако путь был трудным из-за спешки: Иван специально старался идти медленнее, и мне приходилось быть жестче и тянуть его за веревку, когда он особенно расслаблялся. Сзади меня слышались оскорбления, он желал мне смерти и называл собакой, но я старался убедить себя, что слова от человека в его ситуации не должны задевать мою гордость.
Подход к охотничьему домику мы вновь проделывали в темноте. Но в этот раз оказалось легче, не только из-за свежести следов, но и потому, что по мере приближения мы увидели свет. Кто-то зажег лампу в одном из окон, и это могло быть как хорошим, так и плохим знаком.
— Коль там моя жена, то она вам горлышки перережет до того, как вы успеете вскинуть винтовки, — злословил Иван.
— А если там не такой святой человек, как товарищ Журавлев, то тебя пристрелят на месте тут же, после того как ты откроешь свой поганый рот, — отвечал ему Федор.
— Еще раз попрошу не называть меня святым.
Мне пришлось передать Ивана своим товарищам, чтобы первым пойти постучаться в дом. Нам открыл лесник, который тут же впустил нас в дом, увидев красные звезды на форме. Я поблагодарил его за предоставленный ночлег в эти две ночи и рассказал ему, что мы конвоируем преступника на суд.
— Не абы кого, а Ваньку Сороку, — тут же объявил себя Иван, с интересом смотря на лесника. Тот отвел взгляд, и я велел отвести Ивана в другую комнату. Легкие подозрения о сочувствии земляку я мог предположить, но в верности советской власти сомнений этот человек не вызывал. Он долго рассказывал, как воевал в гражданскую войну, пока его не подкосило ранение, и пообещал нас сопроводить завтра безопасным путем.
На рассвете мы поднялись в путь. Лесник вновь повел нас к болотам, но показал тропу между ними. В дороге он стал молчаливым, видимо, все силы свои отдавал пути, а Иван, видно, заскучал, потому что не мог придумать никакого коварства на этой дороге, оттого разговорился.
— Жена моя — самая замечательная, тебе такая жена и присниться не могла б. Ты, по всей видимости, идеалист, поэтому до сих пор и не женат, что не встретил женщину столь прекрасную, как моя Варя. Ногти ее — из жемчуга, кожа ее — в масле лепилась, волосы ее — впитали запахи всех ночных цветов. Сама она — колдунья, может обращаться зверем, впрочем, дьявольского в ней ничего нет, ведь она мать прекрасных детей. Старший мой родился похожим на ангела, я таких младенцев только на фресках в церкви видал. Еще и до школы не дорос, а уже жутко серьезный мальчик. Руки у него цепкие да сильные, будто и не мало дитя он вовсе. Дочка моя — вся в меня, даже родилась в том же месяце. Взгляд у нее пронзительный, голова и руки быстрые, характер упорный да кусачий. Вырастет чернокудрой красавицей. Младший мой сынок — еще ползунок, но уже видно, что глазки у него умные, хотя и года ему нет. Вырастет и станет писателем или будет изучать законы физики. Лучшие дети на во всем белом свете, тебе про таких никогда и не сказывали. А мать моя знаешь какая хорошая женщина? Нет, не знаешь, представь себе всю человеческую доброту в одном месте, так вот столько же хранится у нее в сердце. Твои холуи говорят, будто ты святой, а увидели бы мою мать — так креститься бы тут же начали.
Иван был поразительным человеком во многих вещах, в том, как он был горделив, злословен и хитер, но также в том, как он любил жизнь и гордился всеми ее проявлениями, которые мог присвоить себе. Насколько я был знаком с религией, некоторые метафоры его были даже богохульными, но та убежденная наивность, с которой он их использовал, заставила бы простить его даже самого строгого критика.
Однако даже заслушавшись его, я не мог избавиться от своей профессиональной наблюдательности.
— Так ваша мать, Ефросинья Емельяновна, жива?
— О, кто собачий свой нос сунул, — озлобился он, но в ту же секунду вновь вернул свое благодушие, с которым он говорил о своих родных. — Жива. Пребывает сейчас в дождливом Лондоне, столице Англии. Устроена при дворе и назначена герцогиней, имеет там большое уважение. Я лично построил корабль и отправил ее туда морем, чтобы слава о ее хороших делах предшествовала моему появлению на островах, когда я приеду покорять эту страну.
— Что за шутки? — его фантазия меня несколько смутила.
— Ты слушай дальше, развешивай уши. Друзья мои — самые смелые да удалые, и те, кто по свету ходит своими многочисленными сапогами, и те, кто покинул его по вине таких, как ты, и врагов таких, как ты. Рассказывали тебе в детстве сказки про добрых молодцев? Так вот не один из героев былин не сравнится смелостью с моими удальцами. А конь мой знаешь какой удалой? Быстрее пламени и рек, быстрее ястребов и поездов твоих ненаглядных. Черный как смоль, замечательный конь.
Я решил ему подыграть.
— Удивительно, как вам досталось все такое чудесное, вам позавидовать можно.
— То-то же. Знай, с каким счастливым человеком идешь, любимым Богом.
Иван вздернул нос только больше, казалось, будто бы он играет гордость на сцене, где все гипертрофировано, но я видел, что он просто так привык выражать свои чувства. Я качал головой, будто бы сильно пораженный, и это возымело эффект.
— Дойдем до деревни, тебе всякий подтвердит, как я хорош.
А это меня насторожило. Мне было известно о лояльных банде Ваньки Сороки поселениях, и несмотря на то, что та деревня, в которую мы следовали, была довольно далека от его основных владений по моим данным, я не мог исключать подобного. Когда мы только встретили лесника, Иван тут же объявил о том, кто он такой, поэтому на подходе к деревне я пропихнул ему в рот кляп из одежды. Не всякий мог знать его в лицо, тем более в тулупе и шапке его вообще было трудно разглядеть. Жителям деревни будет достаточно знать, что мы ведем преступника.
Впрочем, Иван оказался прав. Деревенские жители прямо не подтвердили мне, как хорош Иван, однако косвенные признаки на это указывали. Мы никому не сообщали имя преступника, первое время на него поглядывали с любопытством и опаской, но не более. Я сказал хозяину дома, который расположил нас у себя, что во избежание помех следственного процесса с преступником запрещены разговоры, поэтому тот даже не заходил в комнату, где мы его заперли.
Когда мы остались наедине и я вытащил кляп, Иван был сильно рассержен на меня. Его злые глаза съедали меня на месте, пока я поил его водой, и, закончив пить, последний глоток он выплюнул мне под ноги. Даже в отсутствие Федора и Дмитрия у меня промелькнула мысль, что иной бы на моем месте ударил бы его за это, но это было продиктовано эмоциями, рационально же я не считал, что стоит причинять боль даже таким преступникам, как Ванька Сорока, если в этом нет необходимости.
— Не стоит держать на меня зла. Во время вашего конвоирования вам запрещены переговоры с посторонними, а я не смею надеяться, что вы бы держали язык за зубами без сдерживающих средств.
— За такие выходки я отрежу тебе язык, — процедил он сквозь зубы без капли сомнения в том, что у него обязательно будет такая возможность. От этих мыслей мне становилось необъяснимо грустно.
Мне снова пришлось его привязать, чтобы в мое отсутствие он не сумел сбежать, хотя дверь всегда и оставалась под охраной, приходилось брать в расчет его хитрость. Он нашел такое положение, чтобы смотреть в окно, чем и увлекся. В доме напротив жила молодая девица, которая ткала около окна, Иван все улыбался ей и подмигивал. Став случайным свидетелем этого, я ожидал, что девица возмутится и переместит свое рабочее место в другое место, но она, хоть открыто и не высказывала симпатии к моему пленнику, оставалась на месте. В конце концов мне пришлось обратиться к родителям девицы с рекомендацией о смене обстановки.
Именно тогда я впервые обратил внимание на смурные взгляды этой семьи в мою сторону. Пройдясь по деревне, я отметил, что многие стали поглядывать на меня с неодобрением, иногда перешептываться друг с другом, чего я не замечал при первом нашем появлении. Это показалось мне подозрительным, и я спросил, все ли нормально с нашим пребыванием здесь; хозяин быстро заверил меня, что все в порядке, и поспешил удалиться по своим делам.
Тогда я снова решил пройтись по деревне в поисках того, кого удалось бы разговорить без лишних конфликтов. Мне повезло повстречать пожилую женщину в состоянии алкогольного опьянения. Она стояла, держась за свой забор, и пыталась справиться с икотой, и, когда я проходил мимо, сказала громче, чем, видимо, предполагала, слова с пожеланием мне Божьего наказания.
Я резко развернулся к ней и строго спросил:
— В чем причина вашего недовольства, гражданка?
Она задрала голову, и ее шерстяной платок съехал, прикрывая водянистые глаза, теперь со мной разговаривали только крючковатый нос и губы с двумя глубокими морщинами, идущими вниз к подбородку. Мой строгий тон и ее затуманенная алкоголем голова сыграли верно, она тут же перешла в агрессивную оборону, неразумно решив, что выхода у нее нет.
— А потому что вы хорошего человека решили погубить!
— Хорошего человека? И кого вы тут считаете хорошим человеком? — я сделал шаг в ее сторону.
— Ванька нас защищал! А то, что делов натворил — так это он из-за своей горячей крови по молодости.
Видно, кто-то все-таки узнал Ивана, и теперь вся деревня была в курсе, о том, что это именно Ванька Сорока, переспрашивать не было необходимости.
— И как же этот гад вас защищал?
— Защищал! — она громко икнула и после этого она больше не смогла сдерживать нервное напряжение и зашлась в рыдание. Я некоторое время стоял и ждал, когда она успокоится, но в конце концов понял, что в моем присутствии это невозможно.
— Идите домой, товарищ, — сказал я ей примирительно и отправился вновь переговорить с хозяином дома. Дела были плохи, после трудной дороги я думал дать своей команде отдохнуть день в теплом доме, но раз в деревне узнали Ивана, было не исключено, что его жуткая банда уже на полном ходу мчалась в нашу сторону, а мы втроем могли с ними не справиться и упустить нашего важного преступника.
Изначально я договорился о том, чтобы нас довезли до станции через день, теперь же я сообщил, что мы отправимся на рассвете. Хозяин дома сказал, что если на дороге не будет препятствий и поезда будут идти по расписанию, то к двум часам мы должны будем уже мчаться в сторону Омска и быть там до темноты.
Это было к лучшему, чем быстрее мы доставим Ивана, тем меньше вероятность перехвата и тем быстрее я смогу подключиться к выполнению и другой работы. И все-таки это навело на меня некую тоску, ведь это означало, что в самом скором случае Иван завтрашним вечером будет вздернут на столбе. Конечно, такие мысли мне не стоило говорить вслух, но я себя не винил, мне жаль было не контрреволюционный элемент в его лице, а той уверенного жизнелюбия в нем, его любви и даже отчасти его звериной ненависти.
Вечером я пришел спать в ту же комнату, что и он. О том, что наши планы ускорились, я рассказал Федору и Дмитрию, от Ивана же утаил, чтобы не провоцировать его на более импульсивные поступки. Когда я вошел, он глядел в окно, видимо, еще надеясь застать соседскую девицу, или наблюдал за тем, как разыгравшийся ветер сносит снежную пыльцу с крыш.
— Надеюсь, в этот раз вы не сумели найти то, чем бы вы могли развязать веревки и заколоть меня ночью.
Он неохотно обернулся ко мне, в его глазах читалась тоска. Может быть, он все-таки сумел прознать, что мы отправляемся на рассвете, и что именно завтра будет нужный нам поезд? Отчего-то мне показалось, что нет, но он это интуитивно ощущал. Конечно, такое предположение было иррациональным. Мне вспомнился случай из моего детства, когда мы с мамой подобрали молодую болонку, сбежавшую с поводка. Мы искали ее хозяев, но никто не отзывался. Тогда мы решили взять ее себе на время, мама не хотела держать собаку дома и собиралась подыскать ей других хозяев. Она пробыла у нас около месяца, я тогда почти поверил, что собака останется с нами, но мама все-таки нашла семью для нее. Когда я вез собаку в чужой дом, она положила голову мне на ноги и смотрела грустными-грустными глазами, будто бы все заранее понимала.
Иван горько усмехнулся и лицо его приняло привычное злое выражение.
— Коль пожелаю, чтоб ты не дожил до утра, так тебе никуда не деться.
Я присел рядом с ним на скамью.
— Иван, за что вас знают в этой деревне?
Он хмыкнул, будто бы я задавал очевиднейшие вопросы.
— Еще в начале войны я как-то загонял тут одного господина, навел шума, ненароком напугал своей расправой жителей, а они меня не сдали, но не из страха, а по доброте душевной. В следующий раз, когда я здесь приезжал, уже при вашей власти, я увидел, что людям тут худо живется под конец зимы, и я привез им несколько мешков сухого гороха. Они стали мне благодарны и перестали бояться, в общем, сдружился с ними. Потом, когда я на станции стал подрывать поезда и рельсы, я часто с добычей мимо них проезжал и всегда гостинцы завозил.
— Так значит, здесь проживают потворщики вашей преступной деятельности?
— Ни одного преступника среди них нет! Они лишь предоставляли кров путнику. Вот собака же ты какая, нельзя с тобой по-человечески поговорить!
Мне самому стало жаль, что я испортил тон нашей беседе, с непростым характером Ивана вернуть его теперь будет нелегко. Так как терять было больше нечего, я решил остаться на выбранной линии.
— Тогда давайте поговорим о настоящих разбойниках. Скажите мне, где находится основная ставка вашей банды?
Он снова хмыкнул.
— На Кудыкиной горе в Тридесятом царстве за семью замками.
Я заранее понимал, что наш разговор никуда не приведет. Даже если бы я его пытал, я был уверен, что слышал бы в ответ одни оскорбления. В Омске его все равно могут активно допрашивать, и это было грустно, что человека станут пытать без какой-либо пользы. Конечно, если бы его удалось разговорить, то все это бы имело смысл, но я не верил в успешность. Для проформы я все равно продолжал задавать ему подобные вопросы, но все они не получали нужных мне ответов.
Весь дом уже спал, а мы все еще разговаривали. Через несколько часов начнет рассветать и нам нужно будет двинуться в путь, поэтому беседу нужно было срочно сворачивать. Напоследок я задал ему вопрос.
— Иван, а что вы будете делать, когда освободитесь? — я намеренно решил ему подыграть в его уверенности о лучшем исходе для него.
— Перережу всех собак, восстановлю справедливость и всем отомщу, кому надо, и стану жить с женой и воспитывать наших чудесных детей. Когда они чуть подрастут, построю корабль и поплыву завоевывать английский трон. Буду править. А в самом-самом конце обернусь сорокою и улечу за море.
— На Родину?
— Птичье место, не глупи.
— Я совсем ничего не понимаю. Но нам пора спать.
Он пожал плечами, улегся на скамью и, казалось, сразу заснул.
А я так и не смог сомкнуть глаз, если я и проваливался в сон, то неглубоко, не прекращая мыслить. Я думал о том, что враг должен быть беспощадно уничтожен, стерт, что его нужно выкорчевать, чтобы следа от него не осталось, одна только яма. Я думал то же, что и генеральная линия партия, любой истинный коммунист, и гордился этим. В этом деле я был порою излишне мягок, попавши под влияние обаяния Ивана, но я имел и свои моральные устои. Я был против лишней жестокости без необходимости и старался с уважением относиться к чужим жизням, даже если собирался их прервать. На службе я не раз сталкивался с перегибами, но никогда их не понимал. Но не переборщил ли я со своим доброжелательным отношением к этому пленному? От этого не было никому вреда, но большую пользу, чем сейчас, я едва ли смог бы принести, ведь я был уверен, что допрашивать силовыми методами воздействия нашего врага бессмысленно.
Личное — предательство общественного. Завтра я доставлю Ивана в город, где его судят по справедливости за все его многочисленные преступления.
Дело станет показательным, на его приговор должен собраться народ. Что будет тогда с его звериной убежденностью в собственную непобедимость и удачу? Угаснет ли она? Он испугается? Может быть, он явит нам совершенно гамлетовский страх смерти? Или так до самого конца будет думать, что ни одна веревка не справится с его шеей или он обернется птицей и улетит от всех нас?
Момент, когда ему станет страшно, вызывал во мне беспокойство, отчасти даже ужас, я не мог представить его. Я знал Ивана всего несколько дней, может быть, я не так хорошо успел понять его, но казалось, что я хорошо его изучил, чтобы увериться в то, что страха никакого я не увижу. Может быть, на эшафоте это будет непонимание? Обида, что он все-таки не Божий любимец, по крайней мере теперь?
Мой взгляд блуждал по темным очертаниям комнаты в тусклом свете из окна, там снова падал снег. Может быть, так называемая удача снова будет на стороне Ваньки Сороки, и снега наметет так много, что мы не сможем уехать. На стене над скамьей Ивана висел веник из сухих трав, отчего-то мне казалось, что его повесили от сглаза, хотя я в этом совершенно не разбирался, но Иван лег так, чтобы его голова была ровно под этой композицией.
Когда рассвет начал заниматься, я растолкал Ивана и сообщил, что после завтрака нам нужно будет двигаться в путь.
— Изверг! Дал бы своих олухам отдохнуть денек, как и обещал.
Я думал, что смена графика маршрута вызовет у него большую реакцию, но он будто совершенно этим не заморочился и более перечить не стал.
Мы поели в молчании, Дмитрий и Федор сидели с кислыми лицами и всем своим видом показывали желание спать. Иван же не обращал никакого внимания на окружающих его людей, и увлекся тем, как бы положить побольше масла себе на хлеб, поэтому ни с кем не разговаривал. А я молчал, потому что в голове все время прокручивал фразу: «личное — предательство общественного».
Нас повез в телеге пожилой мужчина с сильным статным конем, непонятно почему живущим на гражданской службе. Иван внимательно рассматривал лес вокруг, будто бы проверяя, все ли в порядке. Иногда он что-то показывал мне, совершенно игнорируя присутствие с нами Федора и Дмитрия.
— Вон смотри, какое толстое дерево у меня в лесу выросло, и втроем не обхватить! — говорил он, показывая пальцем, — А вон лисьи следы, смотри, сколько натоптала!
Я отвечал ему вяло, было холодно и говорить совсем не хотелось, тем более я был погружен в собственные мысли. В конце концов Ивану стало окончательно скучно и он затянул во все горло «барыньку». Может быть, так он надеялся обозначить свое местоположение друзьям, а может быть, и правда не знал, чем себя занять. В любом случае нам пришлось настаивать, чтобы он прекратил петь.
На станцию мы приехали за два часа до отправления поезда. Это было мне на руку, хотя и довольно опасно, учитывая то, что произошло в деревне. Я подозвал Дмитрия и Федора.
— В деревне Иван был узнан. Мы не можем исключать вариант, что информация о его местоположении могла достигнуть его сообщников. Мы должны быть начеку. Действуем следующим образом: я с пленником буду выжидать в лесу подальше от чужих глаз, ведь в первую очередь его будут искать на самой станции. Федор, ты будешь ожидать на станции и передавать нам информацию, если увидишь подозрительные лица или узнаешь об изменении в расписании поездов. Дмитрий, ты будешь ждать на дороге, чтобы следить за ней или передать мне информацию от Федора.
Дмитрий тут же возмутился:
— А почему я на дороге?
— Я предвещал этот вопрос. Потому что у тебя все еще недостаточно вылечена нога, а Федору возможно проделывать более длинные расстояния. А теперь не будем задерживаться, расходимся.
Федор ушел на станцию, мы с Дмитрием дошли до дороги, где я оставил его вместе с извозчиком, который должен был нас дождаться на случай отмены поезда, а мы с Иваном двинулись в лес. Он был привязан ко мне, руки замотаны веревкой за спиной. Сейчас нас не ожидал тяжелый переход, да и вообще определенного пункта назначения у нас не было, поэтому я решил применить все меры безопасности. Иван осторожно ставил ноги на снег, шаг его был почти не слышан, видимо, подобная скрытность вошла у него в привычку, и он делал это не намеренно. Он вертел головой из сторон в сторону, иногда запрокидывал ее к небу или ненадолго останавливался, чтобы поковырять снег ногой и, прижав подбородок к груди, что-то рассмотреть на земле. Окружающая обстановка вызывала у него эмоции, он то хмурился, то вдруг улыбался. Вовсе неудивительно, что его личность мистифицировалась, потому что вел он себя действительно будто хозяин леса.
— Инспектируете обстановку? — мой голос показался мне далеким, хрипловатым, словно у меня саднило горло.
— Раздаю задания. А что мы не на станции убиваем время? Боишься?
Это было удивительно, что он в такой ситуации спрашивал меня, боюсь ли я. Впрочем, наверняка он понимал, чего мы опасаемся.
— Да, — ответил я после небольшой паузы. — О вас могли сообщить, как и в первой, так и во второй деревне.
— Правильно, что боишься. Мои люди тебя не пожалеют, коль им я этого не скажу сделать.
— А вы, конечно, не скажете, потому что я собака, такая и эдакая.
— Верно. А чего нервничаешь?
Иван шел впереди и на меня не оборачивался, а я все думал, что он обернется, чтобы одарить меня своей кривой ухмылкой.
— Нервничаю?
— Твой голос тебя выдает.
Иван посмеялся и по-птичьи стал насвистывать мелодию. На слух его совершенно было не отличить от лесной птицы.
— Вам показалось.
Иван продолжил насвистывать мелодию, мне даже почудилось, что она стала веселее. Мне показалось, что он уверился, что я знаю о какой-то засаде со стороны его разбойников, и это было хорошо, торжественная легкая мысль. Мне осталось сделать так, чтобы он не успел услышать ничего заранее и так и остался на этой ноте.
Быстрым движением я поднял руку с приготовленным пистолетом и почти в упор выстрелил ему в затылок. Его песенка прервалась только с выстрелом, значит, я сделал свою работу хорошо и он ничего не понял. Иван повалился на чистый снег, шапка слетела с его вихрастой головы, кровь стала уходить в землю.
Несколько секунд стояла оглушающая тишина, а потом послышалось птичье пение с дерева с почти таким же ритмом, что свистел Иван. Это происшествие воздействовало на меня, я не смог смотреть на тело Ивана в снегу, я отвернулся в сторону, и отчего-то мне страшно захотело перекреститься, хотя я не сомневался в своих атеистических взглядах. Мое тело одеревенело, я стоял и смотрел на чистый снег рядом, ожидая, когда снова возьму контроль над собой.
Тот страшный миг, когда Иван поймет, что он не Божий любимчик, так и не случился. Никто прилюдно не будет смотреть на его унижения, не будет мучить его плоть. Жизнь победила смерть, мое чувство долга и линию центра, его витальность взяла верх надо мной. Для самого себя Иван остался бессмертным. Конечно, я не мог его отпустить, это означало бы не просто предательство, я бы подписал еще десятки человек на смерть от рук Ивана. Такие люди безусловно должны быть уничтожены. Может быть, просто не так беспощадно.
Сзади послышались торопливые шаги. Дмитрий все-таки не был настолько труслив, чтобы не среагировать на выстрел, я это отметил. Его приближение дало мне силы, было бы жестоко оставлять его в неведении и продолжать загадочно стоять после выстрела. Скованность меня отпустила, я без лишнего напряжения повернулся в сторону Дмитрия и поднял руку вверх.
— Все хорошо, — заверил его я.
Дмитрий неловко проваливался в снег и чертыхался себе под нос, оказалось, что здесь идти было сложно. По пути к этому месту я видел легкий шаг Ивана, но совершенно не помнил, как шел сам. Дмитрий добрался до меня и остановился, с недоверием глядя на Ивана, будто бы тот мог представлять для него еще какую-то опасность.
— Преступник был застрелен при попытке к бегству.
Дмитрий провел взглядом то короткое расстояние между мной и Иваном, веревка туго была натянута между нами, он будто бы не поверил моим словам. Я мог бы придумать стройную теорию о том, как все произошло, но не видел в этом необходимости, поэтому продолжил смотреть на Дмитрия, пока он сам не отвернулся.
— Зря только мучились с ним, теперь уже обидно, что не довезли всего ничего, — растерянно сказал Дмитрий. Я отвязал веревку и нагнулся к Ивану.
— Товарищ Бобылев, вы должны оказать мне содействие в транспортировке тела.
Я перевернул Ивана на спину, взгляд замер на его лице. Он был юным и красивым, теперь и не скажешь, что бандит. Скорее поэт или, может быть, пианист, вышедший на охоту в лес в теплом тулупе. Глаза его были распахнуты, а рот приоткрыт, лицо казалось скорее мечтательным, чем удивленным, злым или испуганным. Значит, он все-таки не понял. Я взял его под руки, а Дмитрий за ноги.
— И мы что теперь, повезем его тело в поезде как доказательство для начальства?
— Начальству достаточно будет нашего рапорта.
— Тогда куда мы его несем?
А действительно, это был хороший вопрос, я не решил его заранее. Впрочем, и вся идея не была спонтанной, но все-таки довольно смутной.
— Не оставлять же его здесь посреди леса.
— Ну да, — сказал Дмитрий, очевидно соглашаясь со мной для проформы. Ему неохота было помогать нести тело, он бы оставил. Но Дмитрий больше не выразил свое недовольство, он притих.
Дорога до повозки оказалась будто бы куда дольше, чем тот путь, что мы проделали с Иваном. Я нес теперь тяжелую ношу, поэтому в этом не было ничего удивительного, но меня поражало и то, что я словно до этого не видел леса вокруг себя, хотя очевидно, что мы шли именно тут, на снегу остались наши следы.
Мы дошли до повозки и под молчаливым взглядом нашего извозчика погрузили его туда. Незаметно я вложил ему в руки деньги.
— Я прошу оказать содействие в захоронении тела.
Более я ничего сообщать не хотел, но Дмитрий, видимо, посчитал, что излишнее укрывательство информации может оказаться бесчеловечным.
— Пытался сбежать, — пояснил он извозчику.
Пока повозка подготавливалась к отбытию, я стоял рядом, заложив руки за спину, и смотрел на мечтательное лицо Ивана. Он будто бы вскинул взгляд в небо и воображал, как захватит туманную Англию или обернется пестрой птицей. Выражение лица было таким ярким, что можно было совсем не замечать окровавленный лоб.
Затем лошадь тронулась, и мы еще некоторое время смотрели им вслед. И тут я неожиданно вспомнил о деревянной сороке с рубиновыми глазами у меня в кармане. Мы вели с Иваном мрачный разговор о том, верну ли я ее ему после смерти. Я бы мог еще окликнуть извозчика и положить его птицу ему за пазуху, но мне вдруг страшно не захотелось расставаться с ней. Это было бесчестно с моей стороны, даже эгоистично, но я решил сохранить себе память об этом.
Мы еще некоторое время постояли на дороге посреди белой чистой тишины, выкурили табак и не торопясь пошли в сторону станции. До нашего поезда оставалось не так много времени, а мне нужно было сообщить неприятные распоряжения для своих подчиненных.
Федор сразу пошел к нам навстречу, вид у него был настороженный. Подойдя ближе, он шепотом спросил:
— А где колдун?
— К сожалению, его больше нет, — ответил я, а Дмитрий пальцем показал выстрел в голову.
— Да ладно? Ну и хорошо, в поезде не придется терпеть его надменную морду.
— Как раз об этом, — сказал я. — Вы с Дмитрием вынуждены будете провести в селении при станции ночь. В той деревне, где мы были, вероятно, будут проходить похороны Ивана. Туда могут явиться его люди. Не будет никакого смысла, если они убьют вас, поэтому туда не ходите, но будьте здесь, по соседству. Наверняка слухи дойдут. Мне же нужно отрапортовать о произошедшем, и думаю, что я вернусь утренним поездом с подкреплением, чтобы мы с вами планировали захват.
Мне достались удивительно ленивые товарищи в подчинение, мне никогда не удавалось увидеть в них рвение к новой работе. Видя, как потухли их взгляды, я тут же добавил:
— Этот вопрос не обсуждается. Не встретилось ли ничего подозрительного на станции?
Видимо все-таки приняв мою позицию о том, что споры бесполезны, Федор ответил:
— Да ходили тут парочка, что-то высматривали. Может, это воры, не знаю. В любом случае ничего запретного они не делали, только смотрели больно въедливо.
Своих товарищей я отпустил и тоже стал всматриваться в посетителей вокзала, но внимание мое привлекла лишь одна женщина, которую я увидел, уже когда подходил поезд. На ней были хорошая шуба и меховая шапка, из-под которой вылезала светлая коса. На ногах у нее были приличного вида сапоги на небольшом каблуке, но походка у нее была несколько странноватая, чуть шаткая и одновременно настороженная, будто бы она с опаской шла по тонкому льду, ступая так, чтобы не провалиться. Она прошлась вдоль всей платформы и села в последний вагон поезда с противоположной от нас стороны.
Уже проехав две станции в поезде, я снова прокрутил в своей голове ее пьяноватую походку и понял, что меня в ней так встревожило: она очень была похожа на звериный шаг Ивана. Лицо женщины вблизи я не сумел рассмотреть, мне лишь запомнилась коса. Коря себя за невнимательность, я достал фотографию, где Иван сидел с женой и сыном и еще раз внимательно всмотрелся в лицо Варвары Сорокиной. Не зная лица женщины в шубе, я не мог сказать, она ли это, но теперь, увидев, я бы не пропустил ее. Пользуясь своим служебным положением, я стал осматривать поезд вагон за вагоном, но ее не оказалось среди пассажиров. Один мужчина вспомнил ее и сказал, что эта дама, пройдясь по вагону быстрым шагом, успела выскочить из поезда, когда он только начал движение.
Вероятно, я упустил Варвару Сорокину, одну из самых жестоких разбойниц Сибири. Может быть, Дмитрий и Федор повстречали ее, но я не мог определиться, к лучшему это или нет.
Прибыв в город, я сразу отправился в отдел докладывать о произошедшем. Вынужденное устранение Ваньки Сороки до городского суда было признано некоторым упущением, однако же то, что банда наконец лишилась своей головы — тоже было результатом. Я предложил свою помощь в организации засады на других разбойников, но мне дали понять, что обойдутся без меня. Мне было сообщено возвращаться первым поездом, меня вызывали в Москву.
Путь был долгим и тяжелым; возможно, бы я предпочел все это время проходить по заснеженному лесу, чем трястись в поезде наедине со своими мыслями. С попутчиками я бесед не вел, а Дмитрий и Федор должны были приехать позже, так как из-за срочности отправления я не сумел посадить их в тот же поезд. Я пытался отвлечься составлением рапорта, но мысли постоянно возвращались к прошедшим событиям. Удивительно, на мне было немало крови, порою людей, виноватых в менее тяжких преступлениях, чем Иван, но их приговоры так не мучили меня. Когда я ложился спать, то доставал игрушечную сороку и долго рассматривал ее в темноте. Это была вещь с историей, она, вероятно, была символом разбойничьей банды в Сибири, и вот теперь она отправлялась через полстраны в Москву. Ее, как и изъятые фотографии, я должен буду приложить к делу. Но в наших каждодневно расширяющихся архивах, сырых и пыльных, время возьмет свое над игрушкой раньше, чем могло бы при должном уходе. Я решил позволить себе еще одну вольность и покрыть ее лаком, прежде чем похоронить в архивах.
Засыпал я, смотря на птицу, а просыпался, крепко сжав ее в руке, так, что на ладонях оставались следы от ее рубинов. Хорошо, что я лежал, повернувшись лицом к стене, и этого никто не мог увидеть.
По мере приближения к Москве люди становились более разговорчивыми, даже мне приходилось иногда участвовать в ненавязчивых беседах. Выйдя же на станции в городе, я вообще был ошеломлен количеством шума вокруг. Люди говорили так быстро, будто бы хотели наговориться на всю жизнь вперед, многоречивыми были люди всех возрастов, а иногда мой слух даже выхватывал слова на других языках. Где-то вдалеке слышалась музыка, и из большого окна вокзала я увидел проходящий мимо оркестр. Мне никак не удавалось взять в толк, что они праздновали, но все выглядело невероятно торжественно. На выходе старик продавал голубей, они так громко курлыкали в ящиках, что их даже можно было услышать среди какофонии звуков вокзала, а на площади рядом подросток в яркой одежде жонглировал маленькими мячами. Я не так долго находился в командировке, но за этот короткий срок будто бы успел отвыкнуть от шума родного дома.
Впрочем, отходя от вокзала, я ощущал, как жизнь становилась тише, голоса уряжались и структурировались. На работу я собирался отправиться утром, не хотелось без лишней необходимости появляться там в ненадлежащем виде после дороги, и по пути домой я зашел в столярную мастерскую и приобрел у рабочих немного лака для птицы.
Дом, в котором у нас с матерью было три комнаты, находился на углу Патриарших прудов. Зимой там устраивали каток, ощущение бесконечного праздника кружило голову. Мне нравилось, что молодое советское государство пропитано счастьем, по крайней мере здесь, в его сердце под моими окнами. Сегодня это счастье мне показалось неправильным, я вспоминал бесконечный дикий лес, оставшийся без своего хозяина, и вместо катка мне чудились болота, а вместо людей волки. Такие фантазии были мне не свойственны, я пробовал сосредоточиться на других вещах, чтобы избавиться от них. Например, я думал, что я уже стрелял в затылки молодым людям. Я уже был на особой должности при РККА, мы вычислили предателей, мы выставляли их перед собой на колени и уничтожили после вынесения приговора. Тогда я чувствовал сожаление за погубленные жизни людей, которые при грамотном мировоззрении могли принести пользу обществу, но моя ярость за то, как они грубо обошлись с идеей и товарищами, затмевала грусть. Впрочем, даже к неправильным человеческим жизням следовало относиться с уважением, поэтому это были не лучшие мысли для переключения с рассуждений о неуместности праздника.
В подъезде мне встретилась женщина с осунувшимся лицом, тощими слабыми руками, невероятно большими трагическими глазами и скорбными губами. Она посмотрела на меня, словно заглянув в саму душу, будто бы стараясь понять, есть ли и у меня боль в сердце, а потом тут ж потеряла ко мне интерес. Для нее праздник тоже был неуместен, впрочем, мне показалось, что ей чудится весь мир лишним по сравнению с ее горем.
Я не знал ее, и, может быть, я все это лишь придумал. Но эта встреча вызвала у меня тревогу, поэтому на всякий случай я переспросил:
— Уважаемая, у вас все в порядке?
Она посмотрела на меня вновь, будто впервые увидев, и как-то по-старчески покачав головой сказала:
— Господь им судья.
Она вышла из подъезда, оставив у меня сырое скорбное ощущение на сердце, и мне даже не захотелось ее остановить, чтобы провести беседу о том, что вера в высшее существо, владеющее нашими судьбами, — лишь предрассудки прошлого.
Я поднялся на наш этаж и позвонил в дверь. Когда-то наша квартира была больше, но мама совершенно справедливо посчитала, что это излишество — иметь больше комнат, чем жильцов, поэтому у нас осталось их три. Это было временно, сейчас мы решали вопрос о лишении еще одной комнаты, в которой раньше жил мой брат Лев, недавно женившийся и переехавший к супруге. Он, как заведующий хозяйственной частью при строительстве новых многоэтажных домов, не рекомендовал так быстро избавляться от лишней комнаты. Лев говорил, что она еще пригодится, когда я тоже женюсь и обзаведусь детьми. Пока этот вопрос оставался в воздухе, зерно правды в его словах было, и все-таки мы с матерью считали, что при потребности государство вновь обеспечит нас нужным количеством метров.
Мать открыла мне дверь. Всегда строго одетая, будто с работы, с аккуратным пучком светлых волос с проседью, она имела крайне серьезный вид. Мама замерла в дверях, оглядела меня серьезным взглядом, будто инспектируя, нахожусь ли я в надлежащем виде, кивнула и сказала:
— Не ожидала увидеть тебя сегодня, Осип.
— Здравствуй, мама.
Мама шагнула назад вглубь передней квартиры, нажала выключатель и очутилась в свете электрической лампы. Кожа ее показалась мне желтее, чем должна быть, и мне хотелось спросить, в порядке ли ее здоровье. Снимая сапоги, я обратил внимание и на кожу своих рук, такую же желтоватую, а это значило, что я просто отвык от электрического света и с мамой все было в порядке.
Пахло вареной картошкой с маслом и сушеным укропом — запахом, ассоциирующимся у меня с домом. В моем детстве у нас была домработница, но чем больше мама проникалась социалистическими идеями, тем меньше она терпела излишки. Поэтому, когда мама стала готовить сама, она избирала наиболее простые блюда, картофель с укропом для меня был самым вкусным. Сейчас она поручала только стирку белья прачкам, но если бы она могла найти на это время, то осталась бы солидарна с рабочим народом и в этом вопросе.
Будто прочитав мои мысли о запахе еды, мама сказала:
— Я никого не ожидала, поэтому приготовила ужин только для себя.
— Меня вызвали в Москву, письмо бы дошло позже поезда.
— Значит ты с успехом выполнил то, что тебе было поручено?
— Да.
Мама одобрительно кивнула. Она никогда не спрашивала деталей о моей работе, если я сам их ей не раскрывал, но гордилась моей должностью. Это меня поддерживало и мотивировало работать.
— Проходи на кухню, картошку еще не трогала, но тебе ее будет мало. Ты ешь, а я пойду спрошу у соседей чего-то еще.
— Я тебя дождусь.
Мама ушла на общую кухню. Еще до революции она состояла в марксистском кружке, поэтому мы с братом воспитывались в соответствующих традициях. Не раздумывая, мы оба с ним записались в Красную Армию, и я воевал до самого конца. Льву же повезло меньше: взрывом ему оторвало три пальца на руке и контузило, а потом он долго боролся с пневмонией в госпитале и выкарабкался, вероятно, благодаря тому, что мать приехала лично ухаживать за ним. В ряды армии он больше не смог вернуться, и, может быть, поэтому казалось, что он живет быстрее меня. Моя должность в органах, пожалуй, была более внушительной, но Лев всегда казался куда более деловым и успешным, он женился, а я, несмотря на соответствующий возраст, пока и не мог подумать об этом.
Пока я переодевался и умывался с дороги, мама вернулась и позвала меня за стол. В этот момент я как раз достал сороку из дерева и поставил ее на свой письменный стол рядом с пузырьком с лаком для нее. Она неестественно смотрелась в моей квартире, будто бы я действительно принес дикую птицу из леса в город. Мне было жаль оставлять ее в одиночестве, я резко развернулся и вышел из комнаты, пытаясь избавиться от излишней сентиментальности.
Я ел теплый картофель в родных стенах и будто бы сам отогревался от холодных лесов Омской области, мысли в голове словно стали течь мягче, хотя тоска оставалась. Мама делала мне бутерброды с маслом и солью, один за другим, будто бы совсем забыв об излишках. Она соскучилась.
Мама никогда не считала себя одинокой женщиной, мой отец рано ее покинул, и она посвятила свою жизнь работе, идеям и сыновьям. Она больше не вышла замуж, хотя моя ныне покойная бабка рассказывала, что ее звали, потому что она не хотела бросать ни одну из этих трех вещей. Она безусловно гордилась тем, что ее сыновья боролись за идеи революции, но в то же время она познала цену одиночества, ведь в тот период лишилась части жизни. Она мне рассказывала о своей тоске, пока оба ее сына были на войне, и ей было отчего-то стыдно за свои слова, потому что она не была любителем говорить о своих чувствах. Теперь Лев переехал к жене, меня периодически посылали в командировки, и я знал, что в эти дни ей становится одиноко.
— Значит, ты справился с заданием, — еще раз повторила она, я знал, что ей было важно, чтобы я справлялся.
— Да… — я задумался, вспоминая наше блуждание по снегам под дудку Ивана. — Я не могу сказать, что все прошло без сучка, без задоринки, но итог был верным.
— А твои сослуживцы?
— Они в скором времени тоже будут дома.
Мама хотела сделать мне очередной бутерброд, но я остановил ее, показывая, чтобы она поела и сама.
— В пятницу при заводе будут выступать активисты. В том числе Галя Фадеева. Приходи, если не будешь работать.
— Да-да.
— Она спрашивала меня о тебе.
— Хм.
— Ты бы сходил.
— Если ты говоришь, что выступления будут интересными, то постараюсь.
Желание матери увидеть меня в обществе женщины было мне не совсем понятным. Сама она этому аспекту жизни не уделяла внимания после смерти отца, Лену, жену Льва, она не жаловала. Кроме того, я видел, что такие разговоры смущают и ее, и меня.
Когда мы заканчивали ужин, в нашу дверь позвонили. Будто предугадав, что я вернулся, пришли Лев и Лена. Мама встретила их примерно такими же словами, как и меня.
— Вы не предупреждали, что придете.
— Именно поэтому мы с угощениями, — натянуто радостно ответила ей Лена, видимо, прознавшая, что у нас дома не бывает лишнего куска.
Я вышел к ним в коридор и сразу попал в облако духов Лены и одеколона Льва. Отчего-то они оба душились крайне интенсивно, меня всегда удивляла эта черта в брате, но казалось закономерным, что его жена окажется со схожими привычками. И если я ни коим образом не показал, что отметил их амбре, то мама поморщила нос, когда к ней приблизилась Лена.
— Осип! Твоя командировка закончилась, — растерянно сказал Лев, протягивая мне левую руку, правой он стеснялся.
— Рад вас видеть.
— Хорошо, что мы принесли большой пирог, его хватит на всех. Рада, что ты вернулся, Марина Игоревна больше не будет скучать.
— А мне и некогда скучать, я нахожу, как проводить время с пользой.
Лена была из семьи ювелиров, ее дед, который вел семейные дела, не пережил революцию, и сейчас она работала вместе со своим отцом в отделе, который оценивал и искал покупателей за границей для ценностей, изъятых у бывшей элиты. Лена занималась переводами писем и однажды пожаловалась нашей матери, что иногда за весь день на работе ей не поручают ни единого дела, и сама она тоже не находит его. С тех пор мама считала ее лентяйкой и всякий раз упоминала об этом при возможности. Мама была строгим критиком, но всегда скупилась на похвалу, это делало ее порою сложным в общении человеком.
Мы прошли за стол, мама разлила чай и отметила, что пирог излишне сладкий. Она не любила слово «излишний», для нее оно было практически оскорблением, поэтому мы со Львом прочитали в ее словах даже большую грубость, чем, должно быть, увидела Лена. Начинка пирога состояла из кислых зимних яблок, от неловкости за мать я сказал, то сахар здорово смягчает вкус и Лена — большая молодец. Я долго расхваливал ее пирог, но, когда я вновь взял с вилки в рот очередной кусок, я понял, что совершенно не осознаю вкус, не могу сказать, нравится ли он мне или нет, хорошо ли пропеклось тесто, хватает ли там сладости, будто бы я потерял связь с физическим миром и состоял лишь из мыслей и воспоминаний.
Лев расспрашивал меня про Сибирь, я отвечал ему сухими наблюдениями и фактами и все не мог поймать в воспоминаниях что-либо увлекательное. Лев и Лена учтиво кивали головой, когда я рассказывал им про километраж между различными населенными пунктами и перечислял производства Омска. Мне самому будто бы стало скучно от своих историй, и я старался быстрее их закончить, но у моих собеседников появлялись новые вопросы, которые они задавали без интереса к ответу, а лишь для того, чтобы беседа продолжалась. Мне вдруг захотелось рассказать Льву об Иване, в детстве мы были довольно близки с братом, и, может быть, он что-то мог понять в этой истории больше, чем я, и объяснил бы мне, почему я отчасти скорбел по этому жестокому преступнику более, чем по всем тем, кого я убил до этого. Я посмотрел на брата, попытался заглянуть ему в глаза, но не встретился с ним взглядом: Лев сосредоточено мешал ложечкой свой чай и меня не видел. Лена кидала испуганные взгляды на звенящую по керамике ложечку, мама неотрывно смотрела за его движениями рукой, и я понял, что ложечка в пальцах моего брата и звон от стенок кружки куда интереснее для всех, чем мои истории. Поэтому об Иване они так ничего и не узнали, и мне стало будто бы немного стыдно, что я не поделился мыслями о нем с человеком из другой стороны России, который совершенно не знал его, но мог впитать какой-то факт о нем себе в голову, чтобы когда-нибудь рассказать об этом и продолжить цепочку памяти об Иване.
Потом Лев стал рассказывать о том, что у них происходит на работе, я слушал его очень внимательно, но суть разговора все равно не уловил. Когда мы выпили чай, Лев и Лена просидели ровно полчаса, а потом стали собираться домой. Мама должна была готовиться ко сну, поэтому после того, как за ними закрылась дверь, она поспешила в свою комнату.
Удивительно, но мне тоже захотелось спать, вероятно, я устал от дороги и своей тоски. В комнате меня ожидала мои деревянная сорока и баночка лака, но я решил отложить это дело на завтра. Мысль была опрометчивой, утром, когда я встал и начал собираться на работу, я вдруг понял, что должен сдать ту игрушку как вещественное доказательство смерти Ивана Сороки. Но она была не покрыта лаком, в ящиках в конторе она быстро бы превратилась в труху, и я решил совершить преступление и оставить ее у себя хотя бы до следующего дня.
В конторе я первым делом отправился в кабинет Бориса Владимировича Щурова, чтобы предоставить отчет о деле и узнать причину, по которой он вызвал меня в Москву так срочно. Его кабинет был маленьким и душным, здание напротив по утрам отбрасывало на него тень, поэтому света в нем было мало. По столу были небрежно разбросаны папки с делами, и я в который раз убедился, что вероятно, мой начальник ни в Великую войну, ни в гражданскую не принимал активного участия в боевых действиях и служба в армии была ему чужда. На окнах в его кабинете стояли едва живые засыхающие комнатные растения, и я с досадой подумал, что не попросил никого конкретно последить за цветами в мое отсутствие. Щуров сидел, развалившись в кресле, и немного сползал с него, когда я зашел, он широко зевал. Его зубы показались мне неестественно большими по сравнению с другими осунувшимися острыми чертами лица. Мои подозрения могли быть голословны, но обычно он прибывал в таком состоянии после попойки, тогда он становился злее и агрессивнее. Но в этот раз все оказалось наоборот, он замахал мне рукой, показывая на стул напротив него.
— Да ты садись, садись, подвинь к себе пепельницу, закури.
— Товарищ Щуров, здравствуйте. От сигареты не откажусь.
Щуров закурил и откинулся в кресле назад. Он долго бесцеремонно меня рассматривал, но я старался не показывать неловкости и стойко выстоял под взглядом.
— Телефонограмма сегодня была. Твоего подчиненного Федора Борисова кончила женушка нашего разбойника прямо на вокзале. Второй, как его там, Бобылев, сейчас лечится от полученных травм, кто знает, может быть, жить будет.
Мое сердце в груди словно замедлилось, чтобы я мог осознать эти слова. Выходило так, что из-за того, что я оставил своих товарищей на вокзале, один из них был лишен жизни, а второй борется за нее.
— Варвару Сорокину поймали?
— Нет, потому что она быстрая и хитрая тварь. Но ты не волнуйся, мамзель еще получит свою пулю в затылок. В общем, мои соболезнования, а теперь к делу.
— Я мог бы отправиться снова в Омские леса, чтобы содействовать поимке Сорокиной.
Эта идея меня и испугала, ведь мне бы слабодушно не хотелось бы стать косвенным или прямым убийцей женщины, матери троих детей, но и обрадовала. У груди зажглась искорка вдохновения от мысли, что я вернусь в тот злополучный лес.
Щуров вскинул брови, его лицо приняло оттенок даже милого удивления, но это был недобрый знак. Он постучал кулаком по деревянному столу.
— Сиди, я сам открою. На кой черт, скажи, я вызывал тебя в Москву, думаешь? В глаза твои честные посмотреть, соскучился я по твоей каменной физиономии? Сорокину найдут и без твоего участия местные. Сделал дело, поймал разбойника, молодец. Теперь пора возвращаться к столичным делам.
Я кивнул. Это действительно было неуместно с моей стороны. Единственное, что я должен сделать, — это связаться с Омскими коллегами и узнать о состоянии Дмитрия, остальное меня не касалось.
— Мы с тобой очищали наш дом от внутренней заразы, той, которая опасна сама по себе. А есть другие цели для немедленного и беспощадного уничтожения, это внешние враги. Молодое советское государство еще не воспринимается на большой арене всеми всерьез, поэтому все пытаются присосаться к нашим богатствам. А вот шиш.
Щуров подкрепил свои слова жестом, я старался оставаться невозмутимым, будто бы мой начальник не нарушал рабочую этику.
Он продолжил:
— За такими делами — наше будущее, я имею в виду ОГПУ. Но и наше с тобой.
Он постучал по наплечникам, где могли бы быть погоны. Как ни прискорбно мне было об этом думать, Щуров в первую очередь руководился собственной выгодой, а вовсе не общественной. Мое лицо осталось невозмутимым.
— Короче говоря, на арену все больше выходит один нэпман, он занимается в основном торговлей маслом и другой молочкой. Кроме того, что он очевидно спекулянт, так он выводит деньги за границу, готовит себе почву для переезда. Но этого мало, среди его знакомых влиятельные люди из Англии, может быть, он не только отдает им деньги за наше родное советское масло, но и торгует информацией. Надо выяснить.
Поведение многих предпринимателей я находил крайне возмутительным, и мне вообще не нравилось это явление, хотя я прекрасно понимал, в чем его необходимость на данном этапе. Я кивнул, показывая свою заинтересованность.
— Будешь работать со своим верным товарищем Кузнецовым. Сегодня почитай, что у него уже есть, а завтра он лично тебя введет в курс дела.
Володя Кузнецов был моим другом. Мы работали с ним в одном отделе, но узнали друг друга еще в начале гражданской войны. Он успел побывать в окопах Европы и был одним из тех, кто организовал бунт в армии. Мы познакомились с ним, когда я агитировал народ на площади для помощи Красной Армии. Я был людям малоинтересен, меня почти никто не слушал, тогда вышел Володя и своими словами донес мою мысль так, что она сыскала большую поддержку. В тот же вечер Володя получил ранение в голову, и, испытывая большое уважение к его смелости и харизме, я стал выхаживать его. К концу войны мы оба оказались в ВЧК, и каждый по-своему этим гордился, ведь другие сотрудники были в основном старше нас.
Немедля я отправился в кабинет к Володе. Там был настоящий бардак, кипы дел лежали на его столе, по углам было пыльно, и даже воздух там казался каким-то особенно сухим. Как и в кабинете у нашего начальника, цветок в горшке на окне казался засохшим. Раньше я иногда его поливал, когда замечал, что земля в нем совсем твердая, Володя тогда сетовал на душный кабинет, и теперь я сложил два и два и понял, что все это время цветок поливал только я.
Я позаботился о цветке и собирался приступить к поиску нужных мне документов среди Володиного бардака, когда увидел на столе записку, озаглавленную моим именем. Там беглым почерком Володи было написано приглашение на ужин к нему домой в связи с тем, что сегодня на работе он меня встретить не успеет. Под посланием лежали нужные мне документы на этого ненужного человека, и весь день я посвятил их изучению. Личность была мне неприятной, но очевидно смышленой. Его семья была из обедневшего дворянского рода, которая, впрочем, оставила его без финансов с самого начала.
Выйти пришлось немного заранее, чтобы предупредить мать о своем отсутствии дома. Она была расстроена, мама приготовила ужин на двоих, а теперь, по ее мнению, она зря израсходовала продукты, в то время как страна еще не полностью избавилась от голода. Мне тоже стало неприятно от этой ситуации, но потом я убедил себя и ее, что приготовленную еду возьму завтра с собой, и тогда мама немного успокоилась.
С Володей мы практически сроднились, и я все равно считал, что неприлично ходить в гости к чужому человеку без подарков, поэтому я зашел купить зефир.
Дверь мне открыл сам Володя в домашней растянутой рубашке и легких брюках, в зубах он держал сигарету и едва заметно покачивался. Походка у него вообще была шаткой после травмы, и по его движениям никогда не было понятно, трезв ли он в самом деле. Более того, трудности в решение этого вопроса добавляло то, что в квартире у него почему-то всегда стоял легкий алкогольный душок, будто бы здесь так много пили, что спирт пропитался в обои. Дело действительно было в доме, потому что на работе запах алкоголя от Володи чувствовался крайне редко.
— Ну привет, — сказал он, протягивая мне руку, и вдруг довольно заулыбался и обнял меня. В моем семье было не принято прикасаться друг к другу, поэтому я всегда терялся в такие моменты. Володя же был крайне тактильным, и это свойство у него как раз взялось из семьи. Он жил вдвоем с сестрой, родители их рано покинули, а к самостоятельной жизни они оказались не готовы. Дуся, его сестра, постоянно обнимала Володю и наоборот, и никто из них не чувствовал никакой неловкости.
— Здравствуй, Володя.
— Проходи за стол, будешь мне рассказывать, каково это — стрелять по бандитам в Сибирских лесах.
Володя сказал это и, не посмотрев на меня, отправился вглубь квартиры. А на меня будто был вылит ушат холодной воды: каково это — стрелять по бандитам в Сибирских лесах?
У Кузнецовых было две комнаты, для Володи и Дуси, в ее же комнате, как в более светлой, стоял стол, за которым они часто обедали. Проходя мимо комнаты Володи через приоткрытую дверь, я увидел, что кто-то лежит на его кровати. Меня это возмутило, как Володя мог додуматься позвать меня, если ожидал гостью? Почему он не закрыл дверь и она еще не ушла?
Я ожидал пояснений, но их не последовало, поэтому я сел за стол, стараясь не смотреть на Володю. Несмотря на все мои старания, у меня не выходило полностью скрыть возмущение, вид у меня должен был быть оскорбленным. В светлой Дусиной комнате никого, кроме нас, не было, и я никак не ожидал узнать, что Володина сестра дома.
— Дуся, Осип пришел, дай-ка нам что-нибудь к столу! — крикнул Володя, а потом повернулся ко мне. — Сейчас все будет.
За волной возмущения я и забыл о принесенном зефире и немедленно поставил гостинец на стол.
Из комнаты Володи послышался скрип кровати, какое-то шуршание и недовольный вздох. Через некоторое время в дверях показалась Дуся в платье с рисунком с большими красными розами, оно было туго затянуто поясом на тонкой талии. Ее завитые русые волосы были чуть растрепаны и видимо наспех собраны заколкой. Вид у нее был сонливый.
— Осип! — воскликнула она неожиданно бодро. — Как я рада тебя видеть!
Я встал, чтобы ее поприветствовать, и Дуся подала мне теплую руку.
— Добрый вечер. Прошу меня простить, что объявился у вас в квартире без предупреждения, мне нужно переговорить с Володей по работе.
— А я знала, что ты придешь, Володя тебя ждал. В моей комнате такое солнце, а у Володи темно, вот я и решила прикорнуть у него, но не ожидала проспать до прихода гостя.
Я сдержанно улыбнулся, и она ответила мне аналогично.
— Улыбайся, показывая свои ровные зубы, это тебе потрясающе идет, — вдруг сказал Володя, и мне показалось, что все-таки он сильнее пьян, чем я думал. Дуся зубасто улыбнулась, посмотрев на него, состроив зловредную гримасу, потом снова мягко посмотрела на меня и удалилась из комнаты, прихватив с собой чашки.
— Думаю, можно было обойтись и без чая, твоя сестра явно устала, — сказал я, все еще несколько раздраженный своей неловкостью от этой семейной сцены.
Володя услышал вовсе не то, что я хотел ему донести, он крикнул:
— Дуся, неси чай, Осип водку не будет!
— Он у нас непьющий, я знаю! — достался ее голос из-за стены.
Володя снова повернулся ко мне.
— Ни черта она не устала, она же не делает целыми днями ничего. Работала недавно продавщицей билетов в театр, так больше нет, взяли на ее место кого-то порасторопнее.
— Пока не подобрала другое место?
Он махнул рукой.
— Больно ленивая, хотя, честно тебе скажу, не дура. Все ей неинтересно, только танцы и кабаки. А ведь бывает вдруг, увлечется какой-то книгой и сидит целый день в библиотеке, читает взахлеб. Да не абы что читает, а работы настоящих умов за толстыми лбами. Замуж бы ее отдать, была бы мотивация что-то делать, а не только сидеть у брата на шее.
Володя сестру любил и баловал, в ответ она заботилась о нем. Все его недовольство по отношению к ней было проходящим.
— Наверняка это случится довольно скоро.
— Вот, — Володя постучал большим пальцем по столу, — Девушка она красивая. Так как прошла командировка?
Он любил вести беседу сам и часто резко менял тему.
— Цель выполнена, но в целом плохо. Я понес большие потери — Федя Борисов мертв, Дима Бобылев ранен.
Володя достал бутылку из-под стола и налил себе рюмку, которую молча опустошил.
— А ты сейчас как себя чувствуешь? Ты держишься?
Он пристально на меня посмотрел, взгляд его ярких синих глаз в этот момент казался совершенно ясным. Мы были с ним разного темперамента и воспитания, но все-таки он для меня был одним из самых близких людей, и мы неплохо друг друга понимали.
— Эта поездка далась мне непросто. К-хм, как бы это правильнее сказать: мне кажется, что я уезжал в Сибирь несколько другим человеком, чем вернулся. Но сейчас не будем об этом, мне нужно уложить свои мысли как следует в голове.
Володя кивнул.
— Тогда к делу.
Он снова заговорил предельно ясно, несмотря на некоторые свои особенности, к работе Володя подходил крайне серьезно. Он рассказал мне о Федоре Зубове, его торговле, образе жизни и окружении, и о наших подозрениях на его счет. Володя утверждал, что арестовать его можно хоть сию минуту, но важно выяснить, с кем он работает. Был у него план и как к нему подобраться.
— Пока Дуся работала в театре, она страшно всех там очаровала первое время, что ее даже хотели выпускать на сцену на крошечные роли. Но потом у нее не сложилось с начальством, зато сложилось с труппой. Дусенька не раз ходила с ними по ресторанам, и, о как тесен мир, там она познакомилась и с Зубовым, любившим проводить там время с одной из актрис. Так вот: Дуся приведет тебя в компанию, со всеми познакомит, а ты дальше сам вертись.
Совпадение было удачным, хотя сама идея меня тревожила. Общество актеров и новых богачей, бросающих деньги на ветер, было для меня непонятным, я боялся, что могу не справиться.
— Предполагаю, что ты бы влился в компанию более ловко.
— Я бы был там как рыба в воде. Но куда понятнее, если Дуся появится там в компании кавалера, а не брата.
Я принял его довод и кивнул.
— А Дуся согласится?
Во время моего вопроса в комнату вошла Дуся, неся с собой кружки с чаем.
— Еще как соглашусь! — она села на стул между нами. — Володя говорит, что я бездельница, но должна же и я послужить своему народу.
Под лампой ее нос казался красноватым, будто бы она была простужена или долго плакала, это не портило ее лица, но хотелось отвернуться, чтобы лишний раз не смущать ее взглядом.
— Это очень смело с твоей стороны, Евдокия.
Она засмеялась.
— Но нужно поторопиться. В восемь вечера наша веселая компания уже встречается в «Национале».
Я всегда старался себя убедить в том, что сотрудник безопасности должен быть готов к любым ситуациям, но эта все-таки застала меня врасплох. Медлить было нельзя, зайти домой я уже не успевал, но мне повезло, что я уходил с работы в штатской одежде. Володя одолжил мне галстук более парадного вида и дал воспользоваться своим одеколоном. Пока Дуся одевалась, мы наспех продумывали мою историю. Для того чтобы мне иметь возможность что-либо сказать о сфере своей деятельности, мы решили, что я представлюсь начальником хозяйственного отдела при стройках, то есть должностью моего брата. Для богемной попойки скучная профессия, но Дуся убедила меня, что это разношерстная компания, в которой могут встречаться самые разные люди.
Вскоре Дуся была готова, она поправила прическу и нанесла пудру, которая полностью не скрыла ее красноватый носик.
Обычно я пользовался трамваем для перемещения по городу, но в этот раз пришлось искать извозчика. Дуся все болтала о том, что вскоре мне и Володе могли выдать служебные автомобили, потому что по плану в ближайшее время мы должны были пойти на обучение по вождению. Меня самого завораживали механизмы, машины в качестве транспорта или оборудования на заводах казались мне вершинами человеческой мысли в настоящий момент, они символизировали для меня, что возможности нашего разума смогут привести нас к счастливому будущему. В моем доме стоял патефон, на работе стучали множество печатных машинок, звонили телефоны, менялись изображения на проекторе — это было мое соприкосновение с чудом науки. Когда я проезжал мимо заводов, иногда я представлял, как крутятся станки внутри них, как трутся друг о друга шестеренки, и меня брала гордость за людей, которые там работали и при личных встречах с ними я испытывал некоторое чувство, похожее на благоговение. Да, мне, пожалуй, хотелось управлять автомобилем, и отчасти восторг Дуси я поддерживал.
Нас довезли до помпезного полукруглого здания, украшенного лепниной и разнообразными архитектурными изысками. Под крышей на огромном панно танцевали нимфы вокруг Аполлона, праздник их был неполноценным, мозаика была сильно повреждена в семнадцатом году во время великих событий. Мы немного опаздывали, это меня нервировало, но Дуся убеждала меня в том, что это совершенно нормально, среди ее приятелей не найдется и двух пунктуальных. Я вел ее под руку, и на входе Дуся вдруг захихикала.
— Будто бы с Володей иду, — прошептала она. Сначала мне были непонятны ее слова, но, когда мы вошли в помещение, меня окутал запах ее парфюма, и я понял, что пахну не своим одеколоном, а привычным ей.
Мы оказались в залитом светом зале ресторана, были слышны расслабленно пьяноватые голоса посетителей на фоне громкого звучания фортепиано. Клавишник сидел в углу за инструментом, одетый в светлый костюм, и наигрывал какую-то веселую песенку. Нас чинно встретил официант и проводил за большой стол, где сидели приятели Дуси и мой объект, Федор Зубов. Она поздоровалась со всеми и хотела представить меня.
— Хочу познакомить вас с моим дорогим другом…
Дуся запнулась, мое имя могло оказаться приметным, и мы совершили ошибку, не обговорив это заранее. Поэтому я закончил за нее:
— Иван Григорьевич Сорокин, рад знакомству.
Почему мне пришло в голову именно это имя, было понятно, образ моего несчастного пленника периодически всплывал у меня в голове, перемешиваясь с изображением его деревянной птицы. Острые взгляды Дусиных приятелей уперлись в меня, во многих из них мне привиделась некоторая дикость, свойственная и моей спутнице. Они тоже поздоровались и представились, и будто бы сразу потеряли ко мне интерес, словно сразу поняв, что я человек не из их круга.
— Заказывай что хочешь, — прошептала Дуся мне в ухо. — Скорее всего, Федор заплатит за всех нас.
Стол ломился от разнообразных закусок, здесь были и язычки, и красная рыба, и сало, и различные маринады, и фрукты, непонятно, как оказавшиеся тут посреди зимы. В центре стояло несколько бутылок вина, люди увлекались в основном им. Дуся же первым делом указала на бутылку красного полусладкого, и я наполнил ей бокал. К нам тут же подошел официант, Дуся попросила десерт, а я заказал себе стопку водки. Не пить вообще было бы странно в этой компании, но я решил заказать себе то, к чему привык больше, хотя и позволял себе только по большим праздникам или если оказывался на торжестве с начальством.
Сам Зубов держался вальяжно, его лицо было довольным, как у сытого кота, а взгляд опухших глаз быстро бегал от одного гостя к другому: несмотря на расслабленный вид, он старался контролировать ситуацию. Рядом с ним сидела полногрудая девица с выразительным актерским лицом в подчеркивающем фигуру платье, ее стул был придвинут так близко к нему, что должно быть, они были вынуждены касаться друг друга ногами. На Зубове был новый костюм и модная шляпа, запястье его украшали наручные часы, и, пожалуй, ему не хватало только трости, чтобы воплощать собой карикатуру капиталиста. Его внешний вид, этот стол, люди, блеск новых люстр ресторана вызывали во мне неприязнь, такой образ жизни заслуживал порицания, и мне нужно было приложить большие усилия, чтобы мое лицо меня не выдало. После войны экономика страны находилась в упадке, поэтому частные предприниматели были вынужденной мерой для ее восстановления, но сама идея была мне глубоко неприятна, особенно учитывая, что я знал, сколько было пролито человеческой крови ради возможного равенства.
Зубов был моей целью, поэтому мне пришлось бороться со своим отвращением. Когда официант подал мне водку, я дождался, когда взгляд Зубова добежит до меня, и поймав его, я приподнял стопку, смотря ему в глаза.
— За знакомство! — сказал я, не отводя взгляд, и опрокинул рюмку. Зубов тоже приподнял свой бокал с вином и выпил. Дуся тут же сообразила, что нужно делать, и заняла беседой двоих гостей, разделявших нас с Зубовым. Это вышло у нее так легко и естественно, что рядом с ней я почувствовал себя неумехой в общении.
— Я не так давно сошел с поезда, поэтому нужно немного отдохнуть, — сказал я, будто бы оправдывая свою водку.
— Откуда ж вас привез поезд? — спросил Зубов, вынуждено вовлекаясь в разговор.
— Из Омска, ездил туда в командировку.
Я видел, что Дуся прислушивается ко мне, чтобы не упустить деталей моей легенды. Конечно, мне хотелось рассказать о том, что мне поведал Иван, о бедности и голоде, контрастирующих с убранством ресторана, но настроить людей против себя я не хотел. Поэтому я вспомнил то, чему учил меня однажды Щуров: наиболее сближает малознакомых людей — общий восторг или совместное осуждение чего-то извне. Первого добиться сложнее, особенно в мрачные зимние ночи люди не слишком довольны, зато осуждать горазды все. Товарищ Щуров, некоторое время изучающий дела русских эмигрантов во Францию, заявлял, что для нашего менталитета не стыдно критиковать, это куда проще, чем выражать хорошие чувства.
— Сам я раньше в Сибири не бывал, а вы? Порядки там, конечно, суровые.
Я и сам не заметил, как сказал слово «бывал» вместо «был». Реплики были, несомненно, моими, но из-за того, что я представился именем Ивана, я будто ассимилировал некоторые особенности его речи. Оказалось, что никто из здесь присутствующих не был, даже театральная труппа дальше Екатеринбурга не выезжала. Чтобы заинтересовать собеседников, мне пришлось продолжить лгать. Я рассказал им историю, выдуманную лишь наполовину, будто бы я с товарищами там попал в плен к бандитам, которые оставили нас в живых за обещанный выкуп. Поведал им о том, как мы с ними блуждали по лесам, как погорели их кони и как сторожили нас волки. В самом конце они подвели нас к станции, где я должен был сходить за деньгами, пока мои попутчики были в плену, и я выполнил обещание, как, впрочем, и они: получив свое, мы расстались с ними на железнодорожной станции.
Эта история развлекла моих гостей, я сам не ожидал от себя такого успеха. Зубов жадно кивал в такт моим словам, будто действительно мой рассказ доставлял ему удовольствие. Он заказал графин водки, и официант разлил нам по стопке обоим, Зубов отставил в сторону свой бокал с вином. Тогда я решил расставить еще одну ловушку и установить с Зубовым эмоциональную связь и одновременно подчеркнуть значение его мужественности.
— Надеюсь, в мое отсутствие вы о Дусеньке можете рассказать только хорошее.
Говоря это, я смотрел Зубову прямо в глаза, будто бы проверяя его отношения к моей даме, и думая, что она могла бы быть соблазненной им. Мне странно было называть ее «Дусенькой», но эти слова сами вырвались, то ли все еще действовала на меня названность Иваном Сорокиным, то ли я намеренно хотел подчеркнуть нашу с Дусей интимную близость, которая могла бы предать статусность в этом обществе.
— Конечно, конечно, она вела себя подобающе, — заверил меня Зубов, но все-таки решил добавить колкость, — Только о вас, Иван Георгиевич, не рассказывала.
— Все она рассказывала, — сказала одна из подвыпивших актрис. Услышав это, Дуся вдруг заливисто захохотала, приковывая к себе взгляды.
— Да я просто все уши прожужжала всем о своем друге Иване.
Кроме той актрисы некоторые тоже кивнули, соглашаясь с ней.
Мои уловки удались. После многочасовых бессмысленных бесед, сопровождаемых алкоголем, я получил вместе с Дусей приглашение к Зубову домой на обед. Ночью мы переместились в другой ресторан, гостям захотелось разнообразия, где снова ели и пили. Несмотря на тяжелую артиллерию, я старался пить ограниченно и много запивать водой, поэтому я не был пьян до постыдного состояния, а вот Дуся сильно налегала на вино, под конец практически забыв о моем присутствии и все больше общаясь со своими приятелями из театра. На прощание мы с Зубовым горячо пожимали друг другу руки, а Дуся все никак не могла наговориться со всеми, и мне пришлось практически ее забирать. В центре города транспорт можно было найти даже глубокой ночью, которая могла бы сойти за утро, если бы не жуткая зимняя темень. Извозчик, который отвозил других гостей, пообещал найти другого для нас с Дусей, не вместившихся в его повозку, и мы стояли напротив Кремля посреди тишины и снега. Дуся держала меня под руку, можно сказать, висела на мне, переместив часть своего веса на меня. От нее сильно пахло алкоголем, и, несмотря на холод вокруг, она казалась разгоряченной.
— Думаю, тебе стоит подождать внутри ресторана, пока я жду. Я боюсь, что ты простудишься.
— Да? — она растерянно посмотрела на меня и засмеялась, — Ты очень заботливый хороший человек, как и говорил Володя.
Дуся положила голову мне на плечо, запах вина стал явственнее, но теперь вновь чувствовался ее сладкий парфюм.
— Ресторан уже закрывается, но думаю, что они будут не против, если ты посидишь внутри, пока они убираются.
Я повел ее обратно в сторону ресторана, но в этот момент послышалось цоканье копыт и показалась повозка. Когда я подавал Дусе руку, чтобы помочь сесть, она вдруг посмотрела на меня расширенными глазами, будто бы застывшими от испуга, и сильнее схватилась за мою ладонь.
— Только, прошу тебя, не рассказывай Володе про испанский порошок, я обещала ему завязать, но мне так сложно справляться с соблазнами.
Дуся была пьяная и мало отслеживала свою речь, потому что, если бы она мне это не сообщила, я бы не узнал о ее пристрастии к порошку. За столом я не заметил ничего подобного, а когда она отходила со своими приятельницами, я принимал это за поход в уборную. Теперь ее красноватый носик казался мне воспаленным.
В повозке Дуся мгновенно уснула, а когда я разбудил ее перед домом, она не сразу сообразила, откуда мы приехали, и все ругалась на жуткий холод на улице.
На лестнице, видимо, ее воспоминания о сегодняшнем днем собрались в общую картину, потому что она сказала мне довольно здравым голосом:
— Поздно, оставайся у нас, я буду рада.
Когда Володя открыл нам дверь, он, недовольно оглядев сестру, отправил ее спать. Он настоял на том, чтобы и я остался, через несколько часов нам предстояло собираться на работу. Он вновь вызвал Дусю из ее комнаты и сказал стелить мне постель, я старался ей помочь. Володя стоял позади нас и курил, он сказал, когда она вновь ушла из комнаты:
— Осип, а женись-ка ты на Дусе. Она красивая, не такая глупая, как кажется на первый взгляд. За тебя бы отдал ее не глядя, в тебе бы я был уверен, что ты ее не обидишь. Мне сложно оставить ее надолго, так что ты не думай, что я хочу спихнуть на тебя всю ответственность за нее, я тоже буду присматривать.
Этот разговор оказался крайне неловким для меня. Да, Дуся была хороша собой, но я не торопился жениться, тем боле, несмотря на свои внешние данные, она не привлекала меня.
Володя понял мою неловкость.
— Ну ты подумай, подумай. Такую красавицу быстро разберут. А теперь давай баиньки.
На следующий день Дуся встала раньше нас и приготовила завтрак. Она была сонная, все время зевала, но не жаловалась. После нашего ухода она собиралась залечь снова спать, ей никуда не нужно было идти, и мне было непонятно ее нежелание трудиться. Весь день я пах ее парфюмом, он все никак не выветривался, аромат мне казался таким стойким и ярким, что мне думалось, будто бы его чувствуют все вокруг. Впрочем, возможно, я перебдел, потому что никто мне не указал на это. Только Щуров в беседе со мной в кабинете периодически будто принюхивался, но я быстро успокоил себя, припомнив за ним и раньше эту животную привычку.
Он мне говорил:
— Ты — светлая голова, Журавлев, не подведи меня. Если мы с тобой все правильно провернем, нас ждут с тобой большие перемены. Я сам пока хожу за одним из дружков Зубова, и скоро мы этих капиталистических паскуд к ногтю прижмем.
Мой начальник сегодня был необычайно радушен, видимо, дела у него шли хорошо. В самом деле, я видел у него энтузиазм к работе, который далеко не всегда сопутствовал ему. Перед тем как расходиться, он поставил меня в неловкое положение.
— Тут я вечером должен был в оперу идти с одной гражданкой, но недавно у меня пропала необходимость водить ее по театрам, а билеты уже куплены. Возьми себе, тоже прогуляйся с какой-нибудь мадмуазель, просветись. Отдам не за полную цену.
После вчерашней попойки мне хотелось отдохнуть, но терять возможность сходить в театр было постыдно, поэтому я перекупил билеты у Щурова.
Поначалу я был уверен, что приглашу Дусю в оперу, ей нравились подобные мероприятия, а я хотел выразить ей благодарность. К тому же, кроме нее мне совершенно некого было позвать. Но после предложения Володи все выглядело так, будто бы я его принял. Пока я ехал в трамвае к их дому, я размышлял о том, что, в общем-то, в этом плохого? Мать говорила, что мне пора жениться, Дуся была сестрой моего близкого друга. Своим очарованием она меня в чем-то даже привлекала, мне нравилось, когда люди милые в общении и открытые, это контрастировало со мной, но в остальном она была бездельницей и кокеткой, увлекающейся алкоголем и, вероятно, кокаином. Я представил, как она ходит по моему дому из комнаты в комнату, как разваливается на моем диване, как пропахнут ее духами мои обои, а на простынях могут остаться следы от ее косметики. Я представил, как она ненавязчиво щебечет, когда я прихожу с работы, но это становится постепенно невыносимо, ведь остановить ее не так легко. Я представил, как мама делает ей бесконечные замечания и сжимает губы в тонкую ниточку, когда та начинает говорить. От этих картин стало тоскливо и немного страшно. Поэтому я вышел из трамвая на ближайшей остановке и направился по своему адресу.
Дома недовольство моей матери относительно моего вчерашнего отсутствия тут же сгладилось объяснением, что это было рабочей необходимостью. Она вновь накормила меня моим любимым пюре с зеленью, и я позвал ее в театр. Мама была недовольна, что это приглашение так внезапно, а еще ей не нравился выбор оперы, то был «Евгений Онегин». Когда-то мама любила Пушкина, однако теперь считала его буржуазным пережитком прошлого, она считала, что отныне искусство должно отражать чувства не только высшего общества, как это было раньше, а в первую очередь интересы рабочего класса, оно должно просвещать и вдохновлять. Мама говорила, что слышала, что в скором времени пьесы будут только такие, «красные», «новые», понятные всем. По большей части я был с ней согласен, искусству нужна была встряска, оно уже обновилось в живописи, прозе и лирике, теперь очередь должна была дойти и до сцены, однако же полностью отменять классику мне казалось несколько кощунственным. Мне думалось, что ее нужно разобрать и собрать заново, может быть, расставить акценты больше на добродетелях, а не личностях и человеческих чувствах.
И все-таки мы с мамой пошли в оперу и с первых же нот были заворожены красотой голосов и чувственностью музыки. Мы сидели в зале не на лучших местах, далеко от сцены, зато в самом центре ряда, и звук равномерно охватывал нас со всех сторон. Весь зал для меня перестал существовать, я не видел людей вокруг, существовала только музыка, я сам и где-то рядом мамино присутствие, она переживала какие-то свои чувства, однако не исчезала для меня. Я с восторгом думал, что есть догмы, правила, принципы, которые всегда понятны и которым хочется следовать постоянно, потому что они объяснимы и справедливы, а есть — иррациональное чувство прекрасного, которое не поддается объяснению. Такие моменты редки, наполнены счастьем и способны перевернуть внутри все, будто в самом сердце устроить беспорядок. И в то же время счастье, может быть, и меньшее, но все-таки именно оно, сохранить при этом холодную голову и остаться верным правилам и принципам.
Из театра мы вышли с мамой молчаливыми, погруженными в свои мысли. Снова падал снег, морозило, и при очевидной свежести вокруг голова оставалась туманной. Придя домой, я занялся деревянной сорокой и наконец покрыл ее лаком, надеясь уберечь от времени.
Следующим днем мы должны были идти с Дусей к Зубову в дом. Встреча была назначена на поздний вечер, вероятно, потому, что наш объект вел преимущественно ночной образ жизни. Я тщательно готовился к вечеру, брился, причесывался и надел свою лучшую рубашку. Мама недовольно посматривала на меня, но, слышав, что это рабочая встреча, не задавала вопросы. Я в последний раз зашел в комнату перед выходом, чтобы посмотреть еще раз, как выглядит моя деревянная сорока. Лак высох, но я все-таки боялся к ней пока прикасаться. Я ловил себя на мысли, что мне хочется положить ее в карман и носить с собой, как это делал ее прошлый хозяин.
Однако Дусю я увидел раньше, чем ожидал. Когда я обувался, в дверь раздался звонок, и на пороге оказалась она вместе с Володей. На этот раз не только ее носик был красным, но и глаза, а лицо Володи было серьезным и обеспокоенным.
— Что случилось? — спросил я.
Володя вдруг опустил глаза, а Дуся кинулась мне на шею и обняла.
— Владимир Ильич умер, — сказала она плаксивым голосом.
— Подождите…
— Ленин скончался, это правда!
За спиной я услышал, как мама с шумом втянула воздух от удивления и ужаса. Такие выражения эмоций ей были не свойственны, и это перепугало меня еще больше. Конечно, я знал о его болезни, но все-таки годы гражданской войны, которые длились будто бы куда дольше, чем вся предыдущая жизнь, и послевоенное время были наполнены его присутствием, и теперь его смерть сулила катастрофу.
— Нам нужно приехать в штаб, — хрипло сказал Володя.
Дуся отпустила меня, предварительно еще раз похлопав по плечу.
— Иди-иди, присмотри за Володей, а я посижу с твоей мамой.
Они были незнакомы, и мне казалось, что они в жизни не поладят, но мама благодарно закивала, в этот момент это оказалось правильным. Моя мама долгое время состояла в марксистском кружке, однажды лично видела Владимира Ильича и читала все его работы, поэтому эта потеря воспринималась ей очень лично.
— Идем, Володя, — сказал я. Он посмотрел на меня, взгляд его синих глаз казался таким пронзительным, что в нем я читал эту самую надвигающуюся катастрофу. Мы оба понимали, что теперь все будет иначе и короткий период нового времени закончен.
— Пошли, Осип.
Мы вышли на заснеженную улицу и двинулись в сторону Лубянки.
***
Двор был полон детей, они галдели, лезли на деревья, прыгали через резинки и носились друг за другом. Близилось окончания лета, поэтому все детские силы были положены на то, чтобы закончить его как можно более ярко. Рядом со мной на качелях сидела самая тихая девочка. Вероятно, она еще толком не представляла, что такое школа, она собиралась пойти в нее в скором времени только впервые, иначе бы, наверное, тоже бы галдела с другими детьми. Танечка отталкивалась ножкой в новых туфельках от земли и пыталась раскачать качели. Она смотрела куда-то на землю, не поднимала голову на меня, поэтому я не сразу догадался, что она стесняется попросить меня ее раскачать.
— Подтяни ножки и держись крепко, — сказал я и взялся за качели. Танечка заулыбалась, все еще стараясь не смотреть на меня. Теперь она будто разыгрывала стеснение, она хитрила.
Меня поражало, что за три года, что Танечка прожила со мной под одной крышей, она продолжала побаиваться меня. С бабушкой Мариной, которая была к ней куда строже меня, Танечка вела себя свободнее, со своим отцом, Львом, тоже, хотя и выходило, что я, ее родной дядя, проводил с ней времени не меньше него. Я успел так сильно полюбить Танечку, что возвращение ее матери из ссылки перестало быть для меня радостным событием. Конечно, мне было нечем тут гордиться, и я никогда бы не признался в таких мыслях вслух, но чувствовал я именно так.
Лену отправили в ссылку три года назад за пособничество иностранным службам. Якобы она продавала за бесценок наши русские ювелирные изделия иностранцам, то есть буквально воровала у своих же сограждан. Лев был страшно обижен на меня, он считал, что раз я ежедневно на работе ловлю иностранных шпионов, то и спасти его жену для меня плевое дело. Но это оказалось не так, хотя кумовство я презирал, я попытался им воспользоваться в надежде предотвратить беду, но это оказалось безуспешным предприятием, государственная машина уже действовала на всю мощь. Лев с четырехлетней Танечкой переехал обратно к нам в квартиру, чтобы мама помогала с дочкой. Он в ней души не чаял, их первый ребенок погиб в годовалом возрасте от скарлатины, поэтому к Танечке с самого рождения родители относились как к настоящему сокровищу, эта трепетность передалась и мне. Я почти не имел опыта общения с маленькими детьми, поэтому периодически даже чувствовал неловкость перед племянницей, не всегда знал, как вести себя с ней, и поэтому потакал всем ее желаниям. Лев со мной практически не разговаривал, он игнорировал мои слова, будто в детстве, и редко мог перекинуться со мной парой фраз по бытовым вопросам, но моему общению с Танечкой он не мешал.
Ее бабушка же была суха и строга с ней, как и с нами в детстве. Я слышал, что некоторые строгие матери становятся мягкими любящими бабушками, но на нее эта закономерность не распространялась. Однако Таня была всегда хорошо накормлена, умыта, вовремя отведена к врачу, моя мама научила ее читать перед школой, а в детском саду она запоминала стихи быстрее всех. Только в последний год мама немного сдала, иногда она забывала, что поставила разогреваться сковороду на плиту, забывала, куда положила некоторые вещи, и подолгу могла вспоминать имена знакомых. Она стала более раздражительной, агрессивной и скупой, однажды она залилась криком, когда Лев отдал дочери коллеги вещи Танечки, из которых она выросла, а когда соседка попросила одолжить молока для блинов, мама отказалась. Мне казалось, что она злилась на саму себя, оттого и ее характер немного похудшал. Возраст сказывался, за этот год она сильно постарела, если раньше она была однозначно зрелой женщиной, то сейчас постепенно становилась бабушкой, и я бы не удивился, если через несколько лет ее бы называли старухой. Раньше она казалась стройной, теперь высохшей, усталой, ее пальцы потеряли в изяществе, стали корявыми, а на лбу углубились хмурые морщины. Эти изменения вызывали беспокойство и за нее, и за Танечку, поэтому я стал проводить еще больше времени с племянницей.
Времени у меня было не так много, Щуров теперь занимал высокую должность при Особом отделе НКВД, я был его заместителем. Успешное завершение дела нэпмана Зубова многолетней давности сделало нам хорошую репутацию, и постепенно мы начали заниматься в основном контрразведывательной работой и расти в должностях. Мой начальник был порою для меня спорной личностью, он не всегда поступал по совести, но организовать работу и раскинуть мозгами он умел хорошо. Впрочем, постепенно после смерти Владимира Ильича и Феликса Эдмундовича сотрудники нашей структуры все чаще поступали не по совести, но это не отменяло значимости нашей работы. Щуров тянул меня за собой, он знал, что я иногда могу его порицать, но в то же время считал меня достаточно умным и бескорыстным, чтобы попытаться встать на его место. Порою мне казалось, что Володя куда умелее меня, но его Щуров остерегался, и он до сих пор работал оперуполномоченным. И тем не менее, несмотря на плотный график работы, я старался оставить силы для Танечки.
Недавно освободили Лену. Она вернулась исхудавшей, костистой, решительной и даже резкой. После долгой разлуки она старалась вновь найти контакт с Танечкой, но та ее почему-то побаивалась. Поглощенная вниманием к дочери, Лена будто бы перестала интересоваться Львом, однако по-прежнему считала их одной семьей и запланировала втроем уехать в Сталинград, потому что думала, будто в Москве оставаться опасно. Ускорило ее желание состояние нашей матери, и ее ужас от того, что Танечка на время ее отсутствия воспитывается женщиной, теряющей память. Город был выбран не случайно, это было то место, куда могли отправить Льва в связи с рабочей необходимостью.
Лена и Лев собирали из квартиры вещи, пока я гулял с Танечкой. На меня Лена не была в обиде и сказала мне за вечер больше слов, интересуясь Таниной жизнью, чем Лев за три года. Они задержались дома, и я начинал беспокоиться, что они опоздают на поезд. Когда я уже собирался идти в квартиру, чтобы напомнить им о времени, они вышли втроем вместе с мамой. Лев был раздражен, не поднимал головы, он тихо переругивался сам с собой, вынося чемоданы, Лена же пошла сразу к Танечке, остановила качели и погладила ее по голове. Танечка отвернулась и посмотрела в мою сторону открытым взглядом, будто бы только что не побаивалась меня, ведь явился куда больший страх в виде ее собственной мамы.
— Марина Игоревна все не хотела отдавать столовые приборы, который Лев сам же принес из нашего дома, — поделилась она уже пережитой травмой.
— Она не со зла. Пойдемте к машине.
Мы пошли к моей рабочей машине, которую я крайне редко использовал в собственных целях, но довезти семью до вокзала я решил себе позволить. Я думал, что мама поедет провожать их вместе со мной, но она, чинно попрощавшись, сказала, что ей пора возвращаться, чтобы успеть сварить компот.
— Учись хорошо, Таня, — сказала она напоследок без лишних сантиментов, и, не дожидаясь отъезда машины, пошла обратно в дом. Сначала Лев отказывался, чтобы я их вез, но Лена настояла, за что я был благодарен ей, потому что, учитывая наши холодные с братом отношения, я не знал, увидимся ли мы снова.
Я все посматривал в заднее зеркало на Таню, но она ехала молчаливо, посматривая без энтузиазма в окно. Заговорила она, только когда мы подъехали к вокзалу. На нем висел плакат, видимо оставленный много месяцев назад после нового года.
— Один, девять, три, пять, — прочитала она, написанный на нем год.
Я довез их до вокзала. Танечка бесшумно выпрыгнула из машин, ее мягкие новые туфельки делали ее шаг еще меньше. Шаги Льва были суетливы, а Лены тверды. Пока они доставали вещи из багажника, я сидел будто в прострации и прислушивался к звукам, люди на вокзале шумели, моя семья оставалась молчаливой. Но я ощущал их присутствие, а когда они сядут в поезд, вероятно, это чувство исчезнет. От этого становилось горько.
Я спохватился, что бездействую вместо того, чтобы им помочь с вещами, и быстро вышел из машины. Мы молчаливо достали все чемоданы и пошли к перрону. Там Лев все-таки коротко пожал мне руку на прощание, прежде чем начал заносить вещи в вагон. Лена же торопливо меня обняла и поблагодарила за заботу о Танечке, я сунул ей конверт с деньгами на подарок племяннице на ее грядущий день рождения. Когда я присел на корточки перед Таней, она тоже меня обняла, на этот раз без тени смущения, ее косички щекотали мне щеки.
— Ты уже знаешь все буквы, напиши мне письмо, — попросил ее я. Она закивала.
— Когда пойду на речку, я напишу и расскажу.
Лев рассказывал ей, что в городе, куда они поедут жить, будет широкая-широкая река, и поэтому там будет очень интересно.
— Обязательно. Я такую широкую реку никогда не видел.
Танечка нагнулась к моему уху и зашептала:
— А в лесу папа выстругает из дерева мне птичку, как у тебя, и я к ней приклею глазки из красивых камней. Я их найду на дне реки.
Должно быть, если бы я был чуть менее сдержанным, я бы вздрогнул. Я готов был отдать племяннице все что угодно, но мою трофейную птицу я разрешал ей смотреть только из рук. Поэтому Танечка хотела ее получить еще сильнее, но я был тверд. Для себя я объяснял, что в этом есть положительный воспитательный момент, ведь я учил ее брать власть над своими желаниями и понимать на опыте, что в жизни ей придется встречаться с ситуациями, которые она не сможет решить в свою пользу, к тому же это прививало ей уважение к другим людям и их вещам.
— Папа тебе сделает отличного журавлика из дерева.
— Но я хочу сороку, как у тебя!
— Смотри, ты же у нас Таня Журавлева, правильно? Значит, тебе нужна не какая-то другая птица, а именно журавлик.
— А у тебя, что ли, фамилия, как у сороки?
Мне хотелось сказать ей все прямо, что нет, но ее сделал человек по фамилии Сорокин, но в наше осторожное время этого не стоило говорить даже мне.
— Нет, что ты, у меня тоже фамилия Журавлев, ведь мы с твоим папой братья.
Она удивленно посмотрела на меня, будто бы впервые только что узнала об этом, а наше совместное проживание в одной квартире воспринимала как должное. Потом Лена взяла Таню за ручку, и они пошли в поезд, откуда потом долго махали мне из окна.
Я вернулся в машину и какое-то время все-таки ощущал присутствие по крайней мере Льва и Лены, потому что в салоне все еще стоял аромат их парфюма. Некоторое время я снова прислушивался к звукам вокруг. Принюхивался к запахам, а потом поехал домой, где мама уже приготовила ужин, она ничего не напутала и сделала его только для нас двоих. Весь вечер я то и дело клал руку в карман, чтобы нащупать сороку; она стала моей верной подругой для преодоления тревоги и печали.
Следующий день был моим выходным, но я все равно поехал на Лубянку, так как у меня не было запланировано никаких дел дома, и на работе я бы все равно провел бы время с пользой.
Вечером я решил заехать к Володе, но открыла мне дверь вечно сонная Дуся.
— А он уехал на дачу сотворять приличную историю — если у его жены будет еще один ребенок, то можно будет сказать, что карапуз его.
Дуся была, оказывается, еще и пьяной. У моих друзей была сложная история: Дуся так замуж и не пошла, хотя вокруг нее до сих пор крутилось множество кавалеров. Володя же женился, но с женой у него не сложилось. Она была тихой, невзрачной, неценной, и, кажется, Володю побаивалась. Я толком не знал, по какому принципу они сошлись, но чувства могли быть вещью крайне непредсказуемой. Буквально через несколько дней после свадьбы Дуся попала в беду, она перенесла неудачный аборт и находилась в крайне тяжелом состоянии, пила только воду и ела размоченный хлеб и от слабости почти не вставала с кровати. Володя отослал жену на недавно полученную дачу, а сам положил все силы, чтобы выходить сестру. С тех пор его жена жила за городом даже зимой и в Москву не приезжала вообще. В положенный срок после свадьбы у них родился сын, но Володю он будто бы мало заботил. Он редко про него говорил и ездил к семье пару раз в сезон.
— Тогда увидимся с ним в понедельник на работе. Рад был повидаться с тобой.
— Но ты, если хочешь, заходи.
Я покачал головой, извинился и побрел обратно домой.
В течение недели я с головой уходил в работу, дела складывались так, что я больше работал с людьми — вел допросы. В это время я был полностью сосредоточен на человеке перед собой, проникал и растворялся в его личности и совсем не думал о себе, но по возвращении домой мне снова становилось тоскливо. Я думал: только три года мы прожили вместе, до этого я, как и сейчас, жил с мамой, но такого пронизывающего чувства одиночества я не испытывал. Дома я мог отвлечься разве что на воспоминания о прошлом, они хоть как-то меня отвлекали.
Но вскоре произошли события, изменившие мою жизнь, теперь не изнутри, а снаружи. В один из дней Щуров привычно ужинал в ресторане «Националя». Я должен был забрать его, чтобы по пути обсудить одно дело и вместе поехать на Лубянку.
Желтый искусственный свет ярко освещал ресторан. Кипенно-белые скатерти на круглых столиках напоминали торты, серебристые салфетницы и учтивые официантки отсылали к нашему позорному буржуазному прошлому. Товарищ Щуров сидел за столиком один, перед ним была тарелка с красной соленой рыбой, и он усердно поглощал ее, отложив в сторону столовые приборы, его пальцы блестели.
— Садись, угощайся. Сейчас еще будет. Водки?
Я отказался и попросил у официантки принести мне чай. Поведение Щурова меня возмущало, зачем ему была гора этой красной рыбы?
— Значит, уеду я с высшим начальством на дачу, ты останешься за главного, пропадать там могу несколько дней. Но вернусь с новостями, говорят, грядут большие аресты.
— Еще больше?
— Много не бывает. Всю эту антисоветскую хворь не выведешь. Но мы с тобой будем пытаться.
Щуров поднял рюмку с водкой и изобразил, что чокается со мной.
— Ты, Осип, человек честный, тебе никогда не стыдно, ведь ты все делаешь по чести. Нет, это ушедшие времена, ты все делаешь согласно своим принципам. Вот даже выискиваешь людей и отправляешь их на смерть, а делаешь это так, что и придраться не к чему, ужас, какое благородство выходит. Настоящий ленинец. А мы вокруг тут все — уроды. Особенно я — урод.
Он налил себе еще. Такие откровения от него было непривычно слышать, и, в самом деле, не хотелось. Я боялся, что с развязанным водкой языком он мне скажет нечто такое, на что мне придется донести. И раньше были поводы, которые позволяли мне это сделать, но я подходил к этому вопросу рационально. К сожалению, многие представители верхушки стали вести праздный образ жизни, это ни в коем случае не оправдывало Щурова, однако же давало поле для сравнения. Свою работу он выполнял хорошо: он отлично знал людей, будто бы сам их придумал. В настоящий момент в таких людях по-прежнему была необходимость, несмотря на то что государство уже хорошо стояло на ногах, оно было все еще не до конца здорово. И когда оно будет практически очищено от всех нежелательных личностей путем исправления или уничтожения, тогда будет время задуматься о таких людях, как Щуров.
— Окружают меня тоже уроды, один ты — образец, и еще жены все красивые у меня были. Первая, она из моей среды, неумелая ни в чем, но красивая. Вторая, она из бывших, такая изнеженная была, что даже исполнить свой женский долг не смогла и умерла в родах. Третья, нынешняя, тоже из бывших, дочерей учит играть на фортепиано сама, а меня — французскому языку. А все остальные в моей жизни — уроды. Хорошо, что моя профессия заключается в том, чтобы уродов становилось меньше. Но их, сука, не перебьешь, вырастают новые, выслуживаются, а потом казнят других уродов.
Его пьяные бредни были мне малоинтересны, примечательно было то, что посреди ресторана он говорил мне, что его жены, матери его детей, неблагонадежны. Конечно, я знал об их происхождении, но мы никогда с Щуровым это не обсуждали, и казалось негласным правило не касаться этой темы.
— Уверен, что хороших людей больше, чем вы сейчас представляете.
— Кстати, о бабах. Тут недалеко от работы ко мне пристала молоденькая студентка и интересовалась тобой. Я сказал ей ждать тебя, что ты сегодня еще будешь на работе.
Это меня удивило, я даже не предполагал, кто это может быть. Общение с женщинами у меня происходило нечасто, а уж тем более не с такими молодыми, никого из них я не мог бы представить стоящей около дверей и поджидающей меня. Я немного занервничал оттого, что эта девушка ждет меня столько времени, и невольно глянул на циферблат часов, висевших на стене, Щуров это заметил.
— Езжай в отдел, что тебе сидеть тут со мной и пить постный чай.
— Хорошо. Тогда собирайтесь.
— А я останусь, тут сегодня больно вкусная рыба. Вот тебе подшитые бумаги, привезешь их и положишь в мой стол.
— Вы уверены?
— Езжай, что сидишь? Вот тебе документы, вот твои ключи от машины, уходи.
Едва различимым шепотом он добавил «катись отсюда». Впрочем, мне не терпелось выполнить его рекомендации. Щуров передал мне документы и объяснил, по каким ориентирам найти девушку. Я встал из-за стола и направился к выходу.
Наверняка эта девушка была чьей-то родственницей и мне предстоял нелегкий разговор. Поведение Щурова тревожило, поэтому я как-то особенно остро ощутил печаль и волнение от этой встречи, и только когда я открывал машину, я поймал себя на том, что в кармане сжимаю свою сороку и поглаживаю большим пальцем по голове. Это стало моим ритуалом в момент душевных смятений.
На улице было жарко, поэтому поездка в машине вышла некомфортной. Несмотря на высокую температуру, небо было облачным, казалось, что белые облака в любой момент заменятся налившимися синевой и пойдет дождь, который скорее принесет облегчение. Я припарковал машину на свое служебное место, внимательно осмотрел ее, проверил двери и пошел на указанное Щуровым место. Издалека мне показалось, что на нужной мне скамейке сидит подросток; подойдя ближе, я обнаружил, что это девушка небольшого роста с короткой стрижкой и совершенно мальчишеской фигурой. На ней была рубашка свободного кроя и длинная юбка, сложившаяся издалека так, что я принял ее за широкие брюки, вся ее одежда выглядела немного изношенной. Рядом с ней стоял массивный горшок с высоким фикусом, на который то и дело оборачивались прохожие, а сама она их совсем не замечала, обняв руками коленку, она рассматривала дом напротив нее.
Она заметила меня, только когда я подошел к ней совсем близко. Ее большие глаза на кругловатом лице с впалыми щеками расширились, она посмотрела на меня так, будто бы узнала, а потом, словно перепугавшись, что я буду ее ругать, вскочила на ноги для приветствия.
— Осип Георгиевич? — спросила она взволнованно.
— А кто его спрашивает?
Я силился вспомнить, где я ее видел, но ничего не приходило в голову. Наверняка для меня главной характеристикой станет, что она чья-то дочь или сестра. Девушка немного растерялась от моего вопроса и будто бы некоторое время соображала, что я прошу ее представиться.
— Здравствуйте, меня зовут Александра Сорокина, и мне очень нужно с вами поговорить. Если вы не можете сейчас, я приеду к тому времени, к которому скажете.
Последние ее слова я едва ли слышал. В голову, как стрелой, ударила эта фамилия, и отчего-то я сразу себя убедил, что это вовсе не совпадение и передо мной родственница моего Ивана Сорокина. Когда я пригляделся к ее лицу, у меня практически не осталось сомнений. Она была так же бледна и костиста, как он, на ее щеках и носу тоже были рассыпаны веснушки, впрочем, более яркие, ведь с Иваном мы познакомились зимой, но, главное, у нее были совершенно такие же зеленые глаза с томным веком и длинными загнутыми ресницами. Она была низкой, а Иван высоким, волосы ее были светлее, нос прямее, а в изгибы бровей и уголков губ не проглядывалось его надменности. Но все-таки глаза у них были крайне похожи, может быть, даже больше, чем видел я, ведь их выражение было совершенно разным.
Я умел скрывать свои эмоции, но она, кажется, поняла, что я рассматриваю ее, и стала переступать с ноги на ногу. Она напоминала мне воробушка, и казалось, что ее сердце бьется так же, как птичье.
— Александра… как вас по отчеству? Подскажите, из какого вы города.
— Анатольевна, но меня можно называть и просто по имени — Шура. Я родилась в Омской области, но уже третий год учусь в Москве в сельскохозяйственном университете.
По спине побежали мурашки, это оказались именно те Сорокины, о которых я подумал. Все было понятно и без того, но, чтобы получить последние доказательства, я спросил:
— Из какой вы деревни?
— Вы совершенно правы, я из деревни, ее название Птицевка!
Иногда она волновалась в беседе, но в остальном она выговаривала слова четко и громко, будто бы пионерка на собрании. Мой голос казался мне севшим, я надеялся, что она этого не заметила. Дело Ивана Сорокина я помнил наизусть, у него был двоюродный брат, живший с ним ранее в одном доме, Анатолий, а у него была дочь, Шурочка. В двадцать четвертом году, когда я вел то дело, ей было восемь лет, значит, теперь ей, должно быть, девятнадцать. Такие цифры меня порою пугали, жизнь летела стремительно.
Шанс, что двадцать четвертый год и ее приезд были не связаны, оставался минимальным, но так как в жизни часто случались удивительные совпадения, я вынужден был не показать ей, что понял, кем она является.
— Так вы прождали меня весь день, чтобы задать мне вопрос? К сожалению, мне не сразу передали, что меня кто-то дожидается, иначе бы я был бы здесь раньше. В чем заключается ваш вопрос, Александра?
— Дело в том, что я племянница Ивана Сорокина, которого…
Я тут же перебил ее.
— Это не подходящее место для подобных бесед. Пройдемте со мной.
Меня настигла некая профессиональная деформация, когда я был в форме и говорил с кем-то из гражданских, даже если он был совершенно ни в чем не виновен, я привык говорить чуточку пугающе. Я хотел добавить что-то еще, но Шура доверительно закивала. Она подняла свою сумку со скамейки и растерянно стала оглядываться по сторонам, видимо, не зная, что ей делать.
— Ваше растение, — я поднял со скамьи горшок с фикусом, и Шура в ужасе замахала руками.
— Нет-нет, что вы, его можно вовсе и не брать. Или я могу понести его сама!
— Ни в коем случае. Боюсь только, что он может не влезть в машину. Вы так не цените ваше растение?
—Ценю! Но оно не совсем мое: глупая история, когда я вас ждала, то увидала, что кто-то вынес на улицу цветы, видимо, не нужные ему дома. Там были фиалки, их сразу разобрали, а этот цветок казался таким несуразным, что никто его не брал. Я решила, что он будет не лишним в коридоре нашего общежития, и решила забрать его.
— Я думаю, что вы поступили благородно. Пойдемте.
Несмотря на выученную бдительность, я старался не смотреть по сторонам, чтобы не встретиться взглядом с коллегами, которых я мог встретить. Мы шли быстрым шагом, я нес массивный горшок с фикусом в сухой земле и желтеющими листьями, за мной шла маленькая девушка из моего болезненного прошлого, напоминающая мне воробушка, августовское крепкое солнце опускалось на землю и оставляло нашли длинные тени.
Шура испугалась, когда я привел ее в машину, но, как мне показалось, неразумным наивным страхом, совсем не так, как стоило бояться, когда сотрудник органов безопасности на пятнадцать лет старше приглашает ее в свою машину. Она распереживалась, что выставит себя неловко, может быть, она никогда не ездила на машине. Я открыл задние двери и поставил туда фикус, его листья загибались о потолок, я и заметил, что Шура собирается залезть следом за ним, но я открыл перед ней переднюю дверь.
— Прошу вас. Мы немного отъедем от места моей работы и остановимся.
Мне не хотелось привлекать внимание. Скорее всего, никто из коллег не заинтересовался бы, но все-таки это было не похоже на меня — разъезжать с женщинами на машине. Противоположный пол был не частым пассажиром здесь — периодически я возил Щурова со спутницами, пару раз вместе с Володей здесь ездила Дуся, редко — мама.
Я остановил машину в одном из ближайших жилых дворов, до места мы ехали молча. Шура некоторое время собиралась с мыслями, видимо, пытаясь преодолеть тревогу, но постепенно взяла себя в руки и вновь заговорила тоном активистки и комсомолки на политсобрании.
— Я приехала к вам обратиться по очень серьезному вопросу. Дело в том, что в двадцать четвертом году вы ловили опасного преступника в Омской области. Им был мой дядя, Сорокин Иван Емельянович, гнусный разбойник и чудовищный человек. В то время вы заходили в наш дом, и если у меня до этого момента были сомнения, тот ли вы самый Осип Георгиевич Журавлев, то, увидев вас, я вас вспомнила, и с уверенностью могу сказать: тот самый.
Она смело посмотрела на меня, в этот момент я хотя бы на мгновение увидел в ней нечто от Ивана в их похожих глазах.
Я кивнул ей, она продолжила:
— Иван был преступником, но у него были жена и дети. Я досконально не знаю, но ходят слухи, что Варвара Сорокина тоже состояла в его банде, хотя утверждать это наверняка нельзя. И все-таки, даже если она и была нарушительницей законов, как и ее муж, то их дети, Василий, Виктория и Артур Сорокины, однозначно не были виноваты в преступлениях своего отца.
Ее совершенно верные слова поразительно не соотносились с реальными обстоятельствами. Все чаще, дети становились ответственны за грехи своих отцов, а жены мужей. Я не пожалел, что решил лишний раз перестраховаться и наш разговор никто не слышал, ведь Шура пришла к сотруднику госбезопасности, рассказав, что ее родственник является преступником, приговоренным к смертной казни по законам военного времени.
— Мои родители не знают, что случилось с этими детьми. Скорее всего, Варвара Сорокина мертва или находится в заключении, потому что если бы она была не виновна, то рано или поздно связалась бы с нами, а если виновна — то ее уже бы поймали. Самому младшему из детей Ивана Сорокина сейчас двенадцать лет, старшему — семнадцать, он уже практически взрослый человек, но тем не менее ему, как и другим, может быть нужна помощь родственников. Вероятно, они не имеют близких людей и судьба их довольно печальна. Меня беспокоят их жизни, им нужен положительный пример, кроме того, Васю я хорошо помню. Когда я стала взрослой, я попыталась их найти, обзвонила детские дома в Омске и даже в ближайших городах, но нигде о них никто ничего не знал. Мои поиски длились долго, я пыталась найти встречи с вами раньше, ведь ваше имя припомнили мои родители, но удалось мне сделать это только сейчас. Я хотела попросить у вас содействия, раз вы вели это дело много лет назад, может быть, вы можете помочь мне найти детей Ивана Сорокина и у вас есть какая-то информация? И если у вас все-таки нет сведений, может быть, вы могли бы хотя бы поделиться со мной фотографиями, которые вы изъяли из нашего дома для поимки преступника? Имея хотя бы детские фото, мне было бы куда проще продолжить мои поиски.
Все те вещи, что Шура рассказывала про Ивана, заставляли кровь в моих висках биться сильнее. Но в то же время наивность и доверчивость ее слов вводили меня в ужас. Собравшись с мыслями, я спросил:
— Анатолий Никитич, герой гражданской войны, знает о том, что вы направились ко мне за информацией?
Шура вздрогнула, видимо она совершенно не ожидала, что я не только помню об этом деле, но и назвал полное имя двоюродного брата преступника. Таким вопросом я подтвердил кухонные шутки о представителях моей профессии. Впрочем, я смог удивить ее лишь потому, что только детали этого дела я помнил наизусть.
— Нет, — она растерянно покачала головой.
— Хорошо. Ваш разговор со мной должен остаться в тайне, это будет лучше для вас же, сами понимаете.
Шура активно закивала головой, и я осознал, что она в самом деле не понимает.
— Шура, вы приехали спрашивать о вашем родственнике-преступнике у сотрудника органа безопасности. Вас могли не так понять, в наше время все еще стоит опасаться оглашения нежелательных семейных связей.
Она посмотрела на меня удивленно, будто бы она свалилась с Луны и никогда не слышала о настроениях нынешнего общества. Затем ее взгляд сделался серьезным, она кивнула.
— Я думала, что если моя семья была заподозрена в помощи разбойнику Ваньке Сороке, то это должно было быть проверено много лет назад. Я никому не скажу о нашем разговоре.
— Договорились. Но это не значит, что я отказываю вам в помощи поисках ваших родственников. Я отвезу вас домой, и вы оставите мне телефон, по которому с вами можно будет связаться. Сами больше не приходите, договорились?
Она активно закивала и потянулась к ручке двери.
— Спасибо, спасибо, Осип Георгиевич.
— Останьтесь, я довезу вас.
— Что вы! Мне совершенно не сложно доехать самой, тут рукой подать до остановки.
— А мне не сложно отвести.
Смущенную поездкой Шуру я довез до ее общежития, она оставила его телефон, забрала свой фикус и неоднократно поблагодарила меня, прежде чем убежала. Походка у нее была легкая, ее совсем не утяжеляла цветочная кадка в руках.
Дело Ивана я помнил хорошо и следил за дальнейшим его развитием. Варвара Сорокина прожила еще три года, ее розыском занимались уже омские спецслужбы. По словам свидетелей ее неоднократно видели в Сибирских лесах, была информация и о детях рядом с ней. Ее искали без энтузиазма до того момента, пока она не убила уже третьего человека на службе, тогда за Варвару взялись серьезно и застрелили ее в двадцать седьмом году, недалеко от того места, где почил Иван. Согласно документам, детей при ней не было. Более о судьбе детей Ивана я ничего не знал. Но у меня были догадки, о том, что Ефросинья Сорокина, мать покойного Ивана, могла быть где-то рядом с Варварой, по крайней мере имелись свидетельства, в которых говорилось, что разбойницу видели в компании какой-то женщины.
Встреча с Шурой меня здорово взволновала. На работу я не вернулся и долго сидел в машине у дома, вспоминая дело Ивана Сорокина и крутя в руках его деревянную птичку, ставшую постоянным спутником в моем кармане. Когда же пришло время ужинать с мамой, я вдруг почувствовал себя невероятно одиноким. Мы молча сидели за столом, и я отчетливо ощущал, что тут пустуют не только места Танечки и Льва, но и будто бы чьи-то еще, кого никогда не было в моем доме, но они непременно должны были появиться здесь, причем очень давно.
На следующий день Щурова арестовали наши коллеги из соседнего отдела. Об этом мне сообщил Володя, он был взбудоражен и чувственным шепотом заявлял мне на лестнице, где мы курили, что он будет свидетельствовать за невиновность нашего уже очевидно бывшего начальника, несмотря на всю опасность данной самоотверженности. Я лишь знал, что буду говорить честно — Щуров работал хорошо, но непомерно много пользовался своими привилегиями, которых у него в принципе быть не должно, если бы он был человеком совестливым и следующим идеалам коммунистической партии. Взбудораженность Володи меня насторожила, но может быть, совершенно зря, ведь вероятнее всего нашему товарищу, с которым мы работали много лет, был подписан смертельный приговор. Впрочем, Володе тоже могло показаться подозрительным то, что я так спокоен в этой ситуации, и то, и другое было издержками нашей профессии.
Володя зашел в кабинет Щурова забрать документы по последнему делу, и я видел, как он вытащил неподписанную папку из шкафа, но я решил не спрашивать его об этом. Я тем временем забрал из кабинета Щурова его почти завядшие георгины на окне в свой кабинет, где едва нашел место на подоконнике для нового горшка.
Впрочем, я сделал тоже одну не самую честную вещь, которую мог объяснить для себя лишь отчасти. Было не исключено, что, убрав Щурова, могут заинтересоваться делами всего отдела. Поэтому я отправился в архив, нашел записи о деле Ивана Сорокина и забрал оттуда фотографии. Я думал так: чем меньше будет на поверхности связей между разбойником Ванькой Сорокой и героем гражданской войны Анатолием Никитичем Сорокиным, тем безопаснее будет для Шуры. Конкретно я не мог объяснить, почему я вообще считал, что эта милая девушка может быть в опасности, но ответ вертелся на языке и будто бы вот-вот я мог до него дойти, но все-таки не заканчивал свою мысль.
С Щуровым было покончено довольно быстро, он был приговорен к расстрелу и решение было приведено в действие. Мы с Володей имели самые высокие звания в отделе, но отчего-то я не думал о назначении на должность Щурова кого-то из нас, я был уверен, что пришлют человека со стороны. Однако на следующий день после вынесения приговора меня позвали в кабинет к вышестоящему начальству, где мне объявили о назначении в качестве руководителя отдела. Я немного оторопел.
— Вы, Осип Георгиевич, человек честный, ответственный и разумный. А какими еще характеристиками должен обладать человек на руководящей должности?
— Этот человек должен иметь холодную голову, чистые руки и горячее сердце, — отшутился я.
— Вот видите. Поздравляем с назначением, — мне пожали руку.
Я счел себя обязанным сообщить об этом Володе, но не застал его за рабочим местом. Вечером он был дома, и я пришел к нему с тем, что никогда не одобрял сам, — я взял с собой бутылку водки. Он был дома вместе с сестрой, и отчего-то мне показалось, что он уже обо всем знает.
— Меня повысили.
Володя сначала улыбнулся только краешком губ, а потом вдруг весело рассмеялся. Дуся хлопала глазами, видимо, не совсем понимая, что означает мое повышение.
— Он теперь вместо Щурова, мой непосредственный товарищ начальник, — Володя особенно выделил слово «он». Дуся взвизгнула и кинулась меня обнимать. Она почти поцеловала меня в губы, но я сумел осторожно обойти этот момент.
Дуся приложилась губами к моей щеке.
— Теперь я точно хочу за тебя замуж, — сказала она смеясь.
— Евдокия Ивановна, тут вам ловить нечего, — сказал Володя, приобняв ее за плечи и отводя в сторону. Мне показалось, что в его словах была некоторая колкость.
Потом он пожал мне руку:
— А тебя, друг, поздравляю.
Я чувствовал, что Володя несколько разочарован, видимо, в отличие от меня, он действительно претендовал на должность, но, когда мы отправились на кухню отмечать, напряжение спало. Когда мы были уже в нужной кондиции, Володя вдруг разоткровенничался.
— Послушай, мы так с тобой не похожи, но ты мне товарищ, друг, от всего чистого сердца. Ближе тебя почти никого и нет… Но я работать на тебя не буду. Немного уляжется, забудется, и я буду стараться перевестись в другой отдел. Ты меня понимаешь?
Вероятно, я его понял. Володя в самом деле стремился наверх и был готов идти по головам. Мы были друзьями, поэтому моя голова для него была слишком ценна. Про Щурова я у него не спрашивал, знать не хотел.
Перед уходом Дуся вручила мне контрамарки в театр, я иногда ходил туда вместе с матерью, но утром, когда я уже протрезвел, взглянув на эти билеты, я понял, что на самом деле мне нужно было с ними делать.
Я позвонил Шуре и договорился с ней о встрече. Чтобы не смущать ее заранее, я условился увидеться в парке, где неподалеку был забронирован столик в ресторане. Я выбрал тихий и недорогой, опять-таки не желая ее напугать.
Шура пришла в простой черной юбке и серой водолазке, отчего-то мне очень это понравилось. Я мог рассмотреть, какая по-птичьи хрупкая у нее спина, данное наблюдение сразу вызывало у меня трепет. Кроме того, отчего-то мне нравилось, что она совсем не захотела быть нарядной, значит, она не подозревала о моих намерениях. Ожидаемо она попыталась отказаться от беседы в ресторане, но мне пришлось настоять, ссылаясь на удобство.
Там я показал ей фотографии. Шура долго рассматривала своих родственников, она удивлялась совместной фотографии с Иваном Сорокиным, где она была еще совсем ребенком, с восторгом рассматривала своих кузенов, детей Ивана. Шура робко спросила, не сможет ли она забрать фотографии, но я ответил ей туманно, что вероятно, эти карточки окажутся у нее позже.
Затем я достал сороку.
— Эта вещь была с Иваном при задержании.
Глаза Шуры расширились, она узнала игрушку. Вещи из детства для нас имеют особое значения, тем более такие, которых больше ни у кого не было. Для Шуры, как и для меня, в этой птичке был особой магический смысл, разве что для нее он был, вероятнее, светлее.
— Это же наша сорока! Ваня говорил, что у нее глаза из настоящих рубинов!
— Вероятнее всего, он был прав.
— Только она вроде бы не казалась мне такой блестящей.
— Ее пришлось покрыть лаком, чтобы время ее пожалело.
Шура с любовью рассматривала птичку, и я впервые не почувствовал раздражение. Это еще больше утвердило меня в моем выборе. Она еще немного рассказала мне о своей семье, а мне пришлось сообщить ей, что про Ивановых детей ничего не известно, но я пообещал продолжить поиски. В самом деле, я не кривил душой и собирался навести справки, когда на работе привыкнут к моему назначению.
В конце вечера я ее благодарил:
— Я рад, что мы провели вместе время. Спасибо.
— Это было очень полезно, Осип Георгиевич, спасибо вам огромное еще раз.
— Мне было приятно с вами, Шура. Скажите, вы не заняты вечером в субботу?
— Утром я пойду на парад физкультурников, а вечером у меня нет никаких дел.
— Значит, вы могли бы пойти со мной в театр?
— Да, конечно, — серьезно ответила она, будто бы совсем меня не поняла. Я думал, что следующим вопросом она спросит меня, а зачем, но она вдруг осеклась и подняла на меня взгляд своих больших круглых глаз.
— Осип Георгиевич, я даже не знаю, уместно ли это.
— Подумайте. Я за вами заеду в субботу ориентировочно в шесть, но накануне я вам позвоню. И вы мне можете звонить, запишите мой номер.
В пятницу за день до встречи Шура позвонила ко мне домой. Ее голос в телефонной трубке был чрезвычайно серьезен, даже немного сердит.
— Скажите мне, — она громко выдохнула в телефонную трубку, будто собиралась с мыслями, — а я могу отказаться?
— Безусловно.
Мне показалось, что она немного опешила, мне стоило немного ее успокоить.
— Безусловно вы можете отказаться, но я был бы крайне счастлив провести с вами время. Ваше согласие меня бы невероятно обрадовало.
— Хорошо. Осип Георгиевич, вы должны знать, на всякий случай, что я девушка приличная.
— У меня не было ни секунды сомнений на этот счет. Прошу вас, Шура, ваши переживания излишни.
— Хорошо.
— Так я могу надеяться увидеть вас завтра?
— Да, извините меня за эти вопросы. Тогда, как договаривались!
На парад физкультурников я тоже сходил, чтобы разглядеть Шуру среди передовиков спортивной молодежи. В шортах, с короткой прической, она издалека казалась подростком-футболистом из тех, что гоняют мяч целыми вечерами, но это казалось мне очаровательным. Ее походка была полна энтузиазма и энергии, и я думал, что на месте репортера я обязательно сделал бы ее фотографию для газеты, чтобы вдохновлять молодежь.
Вечером же Шура была другая. Она пришла ко мне в нарядном белом платье, в котором самую малость тонула, лицо ее вновь было серьезным, как утренний голос. Шурины глаза не были наполнены энтузиазмом и радостью, как в наши первые встречи, наоборот, они казались грустными под длинными черными ресницами.
— Вы чудесны в этом красивом платье. Прошу вас, не ставьте меня в неловкое положение и примите цветы.
Недалеко от театра старухи торговали цветами, они все советовали мне взять красные, но мне показалось, что даже цвет может смутить Шуру, поэтому я взял лиловые хризантемы.
— Может быть, стоило дарить их артистам. Спасибо.
Я взял ее под руку, и она опустила взгляд с обреченностью невесты, выданной под венец без согласия. Перемена в ней меня самого немного смущала и расстраивала, но я все равно был рад наслаждаться легкостью ее руки.
Сначала я боялся, что повел ее не на самый удачный спектакль, революционный Горький с пьесой «Враги» был лишен излишней сентиментальности, однако Шуре представление очень понравилось, это было понятно не только по ее словам, я видел, как ее глаза загорелись восторженным энтузиазмом. Уже в антракт она активно делилась своими впечатлениями, а после спектакля стала рассказывать о своей учебе и семье. Мы немного прогулялись по ночной Москве, я видел, что ей снова стало со мной легко, она много улыбалась и чувствовала себя в безопасности. Однако когда я пригласил ее на ужин к себе домой в следующие выходные, она заметно помрачнела.
— Осип Георгиевич, — я уже выучил, что она обращалась ко мне по имени отчеству при особенно серьезных для нее вопросах, — я к мужчинам домой не хожу.
Я осторожно взял ее за руку и положил ее ладонь в свои, стараясь не напугать.
— Своим серьезным видом вы меня смутили и не дали договорить. Это ужин с моей мамой. Шура, послушайте, я ведь вам практически ничего не рассказал о себе и у вас мог сложиться обо мне неправильный образ. Мне тридцать пять лет, я ни разу не был женат и проживаю с мамой. Не так давно со мной проживал мой брат с дочерью, но они переехали. Вот уже более пятнадцати лет я работаю в одной структуре, у меня есть всего один друг, а по театрам я чаще всего хожу вместе с мамой. Поймите, я ни в коем случае не хочу обойтись с вами дурно, я вижу и ценю, что вы хорошая девушка.
— Но я тогда не совсем понимаю…
— Вы мне очень симпатичны.
Она быстро закивала, будто бы не совсем понимая смысл моих слов снова, но я видел, что ей нужно время, чтобы все осмыслить. Также она попросила время, чтобы подумать, придет ли она на ужин ко мне в дом.
Тем не менее выходных я не дождался. Сначала я был спокоен, я ждал и, в самом деле, почти был уверен, что Шура даст положительный ответ. К середине недели меня вдруг охватило беспокойство, что она по-прежнему меня не понимает, а я и не особенно четко говорю о своих намерениях. Мои переживания переросли в нетерпение, всю ночь я не спал, и образ этой прекрасной девушки все не давал мне сомкнуть глаз, хотя до этого момента я не думал, что меня накроют острые чувства, выходящие за грань симпатии, уважения и желания больше не оставаться одному. Я испугался, что у Шуры есть друг, о котором она мне не рассказывала, и что, узнав обо мне, он тоже поторопится в своих намерениях к ней, и она не станет никогда моей.
Наутро я отправился на работу, но и там в полной мере не мог сосредоточиться, что было крайне халатно с моей стороны, учитывая всю ответственность на моей должности. Закончив с делами, я хотел немедленно отправиться к ней, но практически насильно, применив всю мощь своей разумности, остановил себя. Я сел подумать, не связано ли мое перевозбужденное состояние с иными причинами, может быть, сказывается работа. Но новое назначение пока не повлекло для меня никаких последствий, я слишком хорошо был осведомлен о работе Щурова, поэтому влился легко. Более того, в последнее время я не вел никаких морально неоднозначных дел, все виноватые были действительно таковыми и были наказаны по справедливости. Других внешних факторов, которые могли бы повлиять на мое эмоциональное состояние, я тоже не нашел, поэтому, посчитав, что моя голова достаточно холодная, я отправился к общежитию Шуры.
Я припарковал машину у входа и стал ждать. Занятия должны были закончиться, она могла быть уже в своей комнате, но отчего-то мне казалось, что она непременно выйдет. Мое состояние в самом деле было будто бы не совсем адекватным, я достал сороку из кармана и без остановки перекатывал ее в ладонях, совсем этого не замечая, птичка будто бы даже успела нагреться от тепла моих рук.
Когда начало смеркаться, я испугался, что она все-таки не появится, поэтому я вышел из машины, чтобы попросить кого-то из студентов ее позвать. И будто по волшебству именно в этот момент я увидел спешащую к воротам Шуру. Видимо она боялась, что общежитие закроют на ночь и она не успеет, потому что она совсем меня не заметила.
— Шура! — я ее окликнул, и она резво ко мне повернулась, на ее лице заиграла улыбка. Тем не менее ее взгляд стал испуганным, когда я подошел к ней слишком быстро и близко.
— Шура, я вас люблю.
Я легонечко подтолкнул ее в спину к себе и крепко поцеловал в губы. Она не отпрянула от меня сразу, но вся будто подрагивала от волнения или неудобства, словно птичка.
Затем она отодвинулась от меня, в испуге сделала три шага назад и приложила руку к щеке, будто бы я поцеловал ее туда. Мне показалось, что теперь она сорвется с места и сбежит, будто перепуганная лань, но она вдруг мне улыбнулась.
— Простите меня, — сказал я, — но я говорю вам совершенную правду.
— У вас такой растерянный вид.
Ее лицо вдруг вновь стало серьезным, Шура снова подошла ко мне, вдруг встала на цыпочки и поцеловала меня в щеку. В этом было определенно нечто правильное, она была воспитанная невинная девушка, мне не стоило накидываться на нее с поцелуями. Однако же это одновременно было и неправильно, потому что противоречило интенсивности моих чувств. Я был вынужден отвернуться, чтобы более не смутить ее пылом.
— Я буду ждать ужина.
Когда я сообщил матери о том, что я собираюсь пригласить важную для меня гостью на ужин, она отреагировала негативно.
— Только девиц нам в доме не хватало.
Такая реакция была удивительна, ранее мама намекала, что мне пора жениться, но с тех пор, как у нее начала ослабевать память, она все больше была в своих мыслях, и, может быть, она совсем позабыла о том, что желала внуков и с моей стороны.
— Я хочу жениться на ней.
Мама только презрительно хмыкнула, я так и не смог добиться от нее мнения на этот счет.
Тем не менее в назначенный день мама приготовила ужин. Шура не передумала, она пришла и старалась в этот раз быть активнее в разговоре сразу, будто бы подготовившись, она задавала все новые темы для беседы, с радостью делилась успехами нашей промышленности, о которых прочитала в газетах, рассказывала истории, услышанные от преподавателей в университете. Мама была молчалива, она почти ничего не говорила и даже не кивала в ответ. Пару раз за ужин она назвала Шуру Машей, и я даже не мог предположить, откуда она взяла это имя для нее.
Я приготовил для Шуры подарок, это была металлическая шкатулка с нарисованной на ней сиренью и шейный платок. Но это было не главное, я хотел сделать Шуре предложение за ужином, мне показалось, что некоторая старорежимность тут допустима, и если я не мог соблюсти традиции при ее родителях, то решил, что лучше хотя бы это сделать при моей матери. Однако мамино равнодушие не располагало, красота момента оказалась бы испорчена им.
После ужина я ее провожал, мне хотелось как можно скорее все-таки сделать задуманное, мне вновь казалось, будто бы я что-то упускаю. Мне пришлось сдерживать себя, чтобы не выдать все прямо на лестнице за дверью, но все-таки мое самообладание взяло верх. Я отвел ее на Патриаршие пруды, где мы присели на скамейку у воды. В темноте в кустах что-то шуршало, возможно, там копались ежи, и Шура постоянно вглядывалась в темноту, пытаясь отыскать их взглядом.
Я решил ничего не скрывать.
— Простите меня и мою маму, она сложный человек, но мне все равно непременно нужно было вас с ней познакомить.
— Все в порядке! Она, видимо, просто очень закрыта.
— Шура, я хотел вам кое-что подарить, пожалуйста, не стесняйтесь и не обижайте меня отказом.
Я вручил ей подарок, она чувствовала неловкость, принимая его. Пока Шура рассматривала шкатулку, я продолжил.
— Я должен был сделать это дома, но мне придется сказать это тут, на скамейке в темноте у пруда. Будьте моей женой. Шура, вы прекрасны.
Она заулыбалась, опустив голову, будто была готова это услышать, но сказала она совершенно противоположное:
— Это очень неожиданно… Так скоро. Разве в современном мире женятся так быстро после знакомства? Вы ведь не так хорошо меня знаете, вдруг вам что-то не понравится во мне?
— Я уверен в своих чувствах.
— Вы знаете, я очень плохо готовлю.
— Я тоже. Научимся вместе.
— И я очень плохо запоминаю новые имена, постоянно всех называю чужим именем.
— Ничего, у меня почти нет приятелей.
— А по весне у меня начинается жуткая аллергия, мои глаза и кожа страшно краснеют.
— Это ужасно, что вы так страдаете. Мы сходим с вами к врачу, уверен, что есть лечение, которое вам поможет.
— Но я становлюсь ужасно неприятной внешне.
— Уверен, вы не понимаете своего очарования.
— Я не умею обращаться с детьми, постоянно чувствую с ними неловкость.
— Еще бы, они такие маленькие и непонятные.
Шура засмеялась, ее голос был теплым, я все-таки ей нравился.
— У вас на все есть ответ?
— Я столько много задавал вопросов в своей жизни, что и в ответах наловчился.
Моя шутка насчет работы, может быть, была немного неуместной, но Шура не придала ей значения.
— Осип Георгиевич, к сожалению, я пока ничего не могу вам сказать. Мне нужно дождаться письма от матери.
Я взял ее за руку, это вышло слишком резко, будто я ее схватил, Шура вздрогнула.
— Но что ты чувствуешь? Чувствуешь ли?
— Я… Наверное.
Ночью в свете фонаря ее глаза казались еще больше, они напоминали Луну в телескопе. Где-то вдалеке раздался развязный женский смех, совершенно резонирующий со светом Шуры, он меня немного остудил. Моя избранница была юна, наивна, все, что происходило, вероятно, ей было в новинку. То, какие смешные неуверенные вопросы она задавала, должно было напомнить мне об этом раньше. Несмотря на возраст, мой любовный опыт был тоже не так богат, но тем не менее я сам был уже давно зрелой личностью, а ей лишь предстояло окрепнуть. Я и без того поступил некрасиво, начав этот разговор здесь.
— Извините меня. По крайней мере, вы обрадовали меня тем, что вы уже написали обо мне своей матери. Пойдемте, я вас отвезу в общежитие.
Когда я вернулся домой, я думал, что мама так ничего и не скажет, поэтому сам не стал ничего спрашивать. Тем не менее она подошла ко мне сама.
— Простовата, — было единственное, что она сказала мне насчет Шуры. Я страшно на нее тогда обиделся, хотя ничего и не ответил.
До ее решения прошло несколько недель, за которые мы иногда виделись. Шура увлеклась стахановским движением, слово «рекорд» фигурировало в ее разговорах чаще других, мне было интересно ее слушать, она делилась довольно занятными мыслями, заряженными искренним энтузиазмом. Я тоже далеко не всегда мог приехать к ней, с новой должностью, конечно, прибавилась большая ответственность, тем более нужно было быть всегда начеку. И все же служба проходила ладно, мне казалось, я никогда не работал так легко, может быть, потому что во внерабочее время я наконец думал не о делах.
Когда Шурины родители прислали ей письмо, она пришла вместе с ним ко мне. Она сказала мне, что ее мама написала что-то и для меня, и достала из вскрытого почтового конверта еще один запечатанный, на нем старательным почерком было подписано «Журавлеву Осипу Георгиевичу». Но меня больше зацепил адрес отправителя на первом конверте — «Омская область, деревня Птицевка. Дом тринадцать». Я подумал, когда мы поженимся, значит, я снова окажусь в тех самых местах, где жил Иван Сорокин? Я все еще не мог ничего поделать с собой, за карьеру моей рукой был подписан не один смертельный приговор, но та сибирская история до сих пор держала меня, будто заколдованная.
Тон письма оказался мне знакомым, я с ним встречался не раз. Она боялась меня, поэтому тщательно подбирала слова, говорила очевидно неестественно. Людмила Тимофеевна несколько раз в письме упомянула, что Александра очень хорошая девушка. Почти девочка, потому что, несмотря на возраст, она совсем не подготовлена к большой жизни, ее всегда сильно берегли, и она выросла наивной и не приспособленной. Шурина мать просила меня подумать, даже прямо говорила, что их дочь может оказаться не той, которую мне стоит брать в жены, и мне нужна какая-то совершенно другая женщина. И что бы я ни решил, Надежда Ивановна умоляла меня быть бережным с Шурой, она их единственная дочь, сердце ее родителей всегда будет особенно беспокойным, и просила извинить ее за всю ту тревогу, что она излила мне в этом письме.
Шура говорила, что у ее матери был резкий нрав, этого совсем не было видно в тексте, оттого она казалась еще испуганнее.
В ответном письме я попробовал ее заверить, что мои намерения насчет Шуры совершенно благожелательные, их дочь мне дорога, и я бы хотел их видеть на нашей свадьбе в конце октября.
Видимо, в своем письме Шура тоже не получила настоятельного отказа ее родителей относительно замужества, поэтому она согласилась выйти за меня. Она сказала об этом мне неловко, будто бы ей было немного стыдно соглашаться, но в этот раз не отвергла мой поцелуй.
Мне хотелось как можно скорее поставить печать в паспорте и поселить Шуру у себя, но стоило дождаться приезда ее родителей. В самом торжестве я тоже не чувствовал нужды, но, когда Шура робко спросила меня, сможет ли она позвать несколько подруг из института, я решил, что непременно нужно организовать мероприятие более празднично. Впрочем, когда я стал обсуждать это с Шурой, она строго мне сказала, что ничего сверх обычного семейного ужина с гостями нам делать не нужно.
Мне пришлось познакомить Шуру с Володей и Дусей, хотя на самом деле не особенно хотелось, они оба казались мне слишком вульгарными для нее. Мы пошли гулять по Кремлю, там были выставлены красные звезды, покрытые золотом и украшенные самоцветами, которые должны были установить на Кремлевские башни. Рядом демонстрировались двуглавые орлы, лишенные позолоты, символы прошлой власти, снятые с главного здания страны совсем недавно. Чтобы Дуся не болтала слишком много, я рассказывал о том, как эти звезды делали, в одном из наших отделов активно занимались этим проектом, и он был не настолько секретен, чтобы не поведать о нем.
— Птичка снова сдохла, — говорил Володя, смотря на орлов.
— Теперь такие жалкие, бедненькие, — шептала Дуся.
— Марсова звезда — символ счастья всех рабочих, — повторила Шура прочитанное в агитационных брошюрах.
Шура выдержала встречу с ними с достоинством, но обращалась к ним на «вы», впрочем, и со мной она перешла на «ты» только после второго поцелуя.
— Шура, — смеялась Дуся, — ты напоминаешь мне о моем возрасте. Представляешь, я чуть не вышла замуж в конце гражданской войны. Как ужасно долго я прожила! Так вот, помню эту жуткую красную скатерть на столе, не при Володи и Осипе, конечно, будет сказано… Фу, мне стало как-то так противно от нее, что я передумала и велела жениху вести меня в церковь. В общем, подписи мы так и не поставили и разошлись, а больше я и не соглашалась. Теперь уже и не зовут. Точно, подруга, у меня есть великолепное белое платье! Мы подошьем его под тебя, хорошая портниха у меня тоже найдется, оно тебе так сильно подойдет!
Дуся пыталась взять ее в оборот и побороть ее стеснение, но кажется, делала все только хуже.
Володя пошутил:
— Оказывается, чтобы жениться, тебе нужна было должность посолиднее.
Более он никак особенно не комментировал мой брак, лишь сказал мне потом, что Шура — хорошая девушка.
Когда приехали Сорокины, Кремлевские звезды уже были установлены, и мы водили их потом смотреть на новую достопримечательность, хотя никто из них не видел, как выглядели шпили раньше.
Мы разместили их в моей квартире, одеяла и подушки мама взяла у соседей. Она совершенно ровно отнеслась к приезду гостей, хотя никого лишнего никогда не принимала у нас. Убираясь перед встречей, она все повторяла, чтобы я передал им, чтоб в грязной обуви не ходили по чистому полу, и я боялся, что нечто подобное мама может произнести и при них. Старшие Сорокины приехали за день до церемонии, было немного странно, что они остались ночевать у меня, а Шуру я вечером отвез в последний раз спать в общежитие.
Мне было волнительно знакомиться с ними, кроме того, я мог их припомнить. Оттого что я был влюблен, я, видимо, чувствовал себя моложе. Мы с родителями Шуры были примерно одного возраста, но они казались мне будто бы старше, хотя я никогда не страдал инфантилизмом, наоборот, еще в ранней молодости я добился больших успехов и оттого казался более внушительным, чем полагалось по годам. Даже внешне Сорокины выглядели старше меня, видимо, жизнь в деревне в Сибири все-таки была куда тяжелее.
Анатолий Никитич был крайне молчаливым скромным человеком. Внешне Шура была в него, такая же бледная, худая, низкорослая и круглоглазая. За столом он почти не говорил, все время смотрел в окно и старался как можно быстрее отдалиться от всех. В первый же день приезда он вечером ушел гулять один, не воспользовавшись моим предложением составить компанию. Шура говорила, что ее отец любит работать руками, и я потом, уже после их отъезда заметил, что дверца шкафа, которая раньше никогда не закрывалась полностью и отходила, теперь даже не скрипела и выполняла полностью свою функцию, а ручка от форточки больше не болтается. Анатолий Никитич никоим образом не показал, что знает о том, что я имею отношению к поимке его двоюродного брата, не выразил свои опасения относительно моей работы в НКВД. Я видел, как он о чем-то переговаривался тихо с Шурой на улице, но казалось, что и там больше болтала она. Тем не менее без слов я был уверен в его абсолютной любви к своей дочери. Несмотря на то, что общения практически не вышло, он мне понравился.
Людмила Тимофеевна же хорошо меня помнила. Она смотрела на меня во все глаза, и я отчетливо воспроизвел ее в своей памяти в двадцать четвертом году именно по такому же взгляду. Тогда она говорила, что Ваня им всю жизнь попортил, что они на дух его не переносят, и что они готовы всеми силами сотрудничать со мной, лишь бы его изловили. И все-таки при всей экспрессии ее слов взгляд у нее оставался испуганным и забитым. Вот и сейчас она очень старалась показывать доброжелательность, но глаза ее выдавали. Людмила Тимофеевна была шумной, быстрой и деловой женщиной, в то же время она боялась что-то сделать не так, постоянно нахваливала Москву, видимо, немного стесняясь своего происхождения. Я старался показать ей, что все в порядке, она мне интересна и я рад общению, это немного помогало, однако приятной обстановке не способствовала моя мама. Людмила Тимофеевна активно хозяйничала на кухне, маме это видимо не нравилось, и в какой-то момент я вдруг услышал ее крик.
— Пошла отсюда!
Мне пришлось потом извиняться за мать, я пытался объяснить, что возраст ее сильно изменил, и несмотря на то, что Людмила Тимофеевна сказала, что все хорошо, я видел, что она затаила обиду.
Еще один неприятный инцидент произошел, когда Шура выпросила у меня сороку, чтобы показать ее родителям. Я отнекивался, мне казалось правильным продолжать игнорировать мою связь с Иваном, но Шура осмелела, разыгралась и практически залезла ко мне в карман, чтобы вытащить птичку.
Анатолий Никитич остался спокойным, а вот Людмила Тимофеевна схватилась за сердце и громко воскликнула:
— Господь всемогущий!
— Мама! — одернула ее Шура.
— Простите, ради Бога. Эта дурацкая птица… — она замахала рукой перед лицом и вышла из комнаты.
Анатолий Никитич взял птицу в руки, быстро рассмотрел и вернул обратно Шуре.
— Я делал в детстве похожие игрушки. Только без камней и трезубцев.
— Да? Я тоже хочу, чтобы ты сделал мне такую.
Более мы к этой теме не возвращались.
Мы расписались, Шура была счастлива, она зубасто улыбалась, как-то по-новому для меня, до этого я видел ее улыбку только с сомкнутым ртом. Дома Володя все подливал мне водку, я не пил, мне вообще хотелось как можно быстрее завершить посиделки за столом. Зато Анатолий Никитич проявил энтузиазм, и Людмила Тимофеевна тоже не отказалась. Володя с Дусей разбавили обстановку, молчаливой осталась только моя мама.
Потом все вышло некрасиво, Людмила Тимофеевна залилась слезами, оплакивая взросление дочери, и мне в который раз приходилось убеждать ее, что я никогда не обижу Шуру. Анатолий Никитич вывел ее гулять, и пока я их провожал, то оказалось, что Володя обидел одну из двух подруг Шуры, видимо, какими-то неуместными предложениями, Шура была жутко возмущена, но разрешила все Дуся, решившая проводить девушек до общежития. Я выпроваживал Володю, он все предлагал переночевать мне с Шурой у них дома, я и сам подумывал о гостинице, но побоялся, что ее родителями или ею самой это будет воспринято неприятно, поэтому предложение не было принято.
Мы с Шурой и мамой убирали со стола, мне было приятно делать это вместе, потому что так я ощутил, что отныне мы втроем семья. Потом вернулись ее родители, и мы разошлись по комнатам.
Утром, когда Шура уже была окончательно моей, я долго смотрел на нее спящую. Ее лицо было безмятежным, спина под белой майкой совершенно расслаблена, для нее все тоже было правильно. Мне вдруг было удивительно спокойно, куда более, чем за все эти годы, хотя я и не думал раньше, что я испытываю тревоги. Мне казалось, что та давняя история в Сибири, которая не оставляла меня все эти годы, наконец завершилась. В самом деле, я почувствовал себя счастливым и даже выложил сороку из кармана в стол, решив, что мне больше не нужно себя успокаивать так.
Но мое абсолютное счастье длилось ровно неделю. Старшие Сорокины уехали, мы обещали навестить их летом, и мы начали с Шурой нашу новую жизнь. По утрам я отвозил ее до института, не до самого входа, а за остановку, чтобы лишний раз не провоцировать ничьи злые языки, по вечерам, когда я возвращался, она была уже дома и встречала меня с улыбкой. После ужина она штудировала учебники и конспектировала их ровным почерком, а я читал или беседовал с мамой. Оказалось, что, оставшись с ней наедине, Шура смогла найти с ней общий язык, мама вдруг вспомнила про марксистский кружок, в котором состояла в молодости, и она часами теперь могла рассказывать о нем Шуре. Мамин взгляд становился живее, она вдруг вновь заинтересовалась последними новостями и ее рассуждения о прочитанном в газете стали острее. Мне казалось, что отныне нас ждет замечательное будущее.
Через неделю перед собранием на работе, где и я должен был выступать с докладом, ко мне подошел Володя с новостями. Он спросил меня, знаю ли я о том, что жену и старшую дочь Щурова отправили в лагеря? Я этого не знал и был этим поражен, потому что я был совершенно уверен, что они не были предателями. Конечно, я был ни раз знаком с печально ложными обвинениями, когда человеку выносили приговор, основанный на лживых или искаженных суждениях, когда убеждения и дела виноватого шли вразрез с линий партии. Я этого не одобрял, но я мог принять это, так как по итогам этот человек все равно был отчасти виноват, что не действовал на благо страны. Неоднократно я слышал о невиновно осужденных людях, которые не имели ничего против генеральной линии, однако я в это не верил и считал, что людям необходим пугающий образ специальных служб, чтобы побудить их не совершать ничего противоправного. Но я знал совершенно точно, что жена и дочь Щурова не были ни в чем виноваты, и это поселило во мне огромный неприятный страх, который больше меня никогда не покинул. Сидя на собрании, я рассматривал своих коллег, и вдруг понял, что они уже очень давно поглощены точно таким же страхом, которого я раньше не замечал.
Вечером Шура показалась мне особенно хрупкой, и я понял, что все страхи ее родителей были не напрасны, и я вместе с ними испугался самого себя.
***
Тридцать седьмой год я пережил, тучи начали сгущаться вокруг меня в тридцать восьмом. Я знал, что я всегда работал честно, ничего не скрывал, и именно поэтому, вероятно, за меня взялись не в череде первых. Внутренние чистки затронули даже самых хороших людей, но я думал, может быть, гребли все-таки не всех, а тех, кто действительно был виноват, пускай и не так фатально, чтобы поплатиться жизнью. Но в самом деле я себя успокаивал, виноваты были все, даже я.
Ведь оказалось, что и я не был абсолютно честен.
В апреле к нам домой зашел Володя, он работал давно не со мной, и отныне мы никогда не говорили о работе вне ее стен. Он сказал мне:
— Дмитрия Бобылева знаешь? Работает в Омской милиции. Недавно он писал какие-то показания насчет тебя, какие — не знаю.
Конечно, я помнил его, он вместе с Федором Борисовым сопровождали со мной Ивана. Дмитрий был ранен им, не слишком серьезно, а Федор был убит впоследствии его женой Варварой. И я подумал, неужели Иван все-таки утянет меня за собой? И в самом деле, выходило так, что наша служба действительно работала так хорошо, что нашла то единственное дело, где я не был честен до конца.
Немного позже в архиве я узнал, что документы по делу Ивана Сорокина были изъяты, и там непременно должна была остаться запись о том, что я сам поднимал дело, когда забрал фотографии семьи Сорокиных, может быть, об их исчезновении тоже уже знают. Уже сам я додумал то, что могло быть известно, что я запрашивал информацию о беспризорниках и детских домах в Омской области, безуспешно пытаясь отыскать детей Ивана для Шуры. Я вновь везде ходил с сорокой в кармане, мне казалось, что и она может меня выдать, но в то же время я знал, что это глупости и уж об игрушке им не должно быть известно.
Я все терялся в догадках, что именно мне могут предъявить? Что я на самом деле отпустил Ивана? Или казнил без суда невиновного? Или что-то другое? Вероятно, все зависело в большой степени от того, что написал Дмитрий Бобылев, держал ли он на меня зло, был ли он запуган или писал все честно, как есть.
Тем не менее убрать меня не спешили. Показания Бобылева были записаны в начале апреля, и к майским праздникам я официально еще ничего не знал об обвинениях на мой счет и продолжал работать. Я ничего не говорил Шуре, но она чувствовала, что происходит нечто страшное, в последний месяц взгляд ее становился все более тревожным, по ночам она крепко хватала меня за руку, пока засыпала. Она была даже более проницательна, чем я мог подумать, однажды посреди ночи она проснулась с мокрыми от слез глазами:
— Мне снился мой дядька Иван. Будто он сидит у нашего дома в Птицевке и тешкается с нашим сыном. А потом вдруг он поднял свои колдунские злые глаза и начал громко смеяться, будто бы не только надо мной, но и над тобой.
Вроде бы в том, что она описала, не было ничего страшного, но я видел, как она испугалась, поэтому встал вместе с ней проверить нашего сына.
Имя для ребенка придумала Шура, она решила назвать его в честь Ленина и октябрьской революции — Ленор. Мама пришла в восторг от этого имени, мне казалось, что с отчеством оно будет смотреться несколько слишком ярко, но в конце концов я принял позицию жены, что мы — люди нового времени — должны создавать свой собственный язык сами.
Я продолжал работать и не знал, сколько времени мне еще отвели. Ленору в августе исполнялось только два года, я хотел воспитывать сына, узнать, каким он вырастет, я был счастлив с женой. Мне очень сильно хотелось пожить еще. Я утешал себя мыслью, что, может быть, мне так ничего и не предъявят и показания Бобылева им нужны только на тот случай, если я перейду кому-то дорогу. И все-таки я понимал, что мое время сочтено.
Я страшно боялся за Шуру с сыном. Сначала мне хотелось отправить ее подальше от Москвы к родителям в Омскую область, но, когда я только начал об этом говорить, она воспротивилась. Шура восстановилась в институте после декретного отпуска, в июне она должна была окончить учебу, уехать сейчас она никак не могла. Я понимал, что ее жизнь с моим уходом будет разрушена, и думал, что, может быть, правильно дать ей хотя бы закончить институт. Потом я успокоил себя другой мыслью, может быть, если бы она уехала накануне моего ареста, то это вызвало бы больше подозрений на ее счет, и правильно, что она осталась. В любом случае, я был стыдливо рад, что эту весну она вместе с сыном остается со мной.
Все свободное время я старался проводить с семьей. В этот раз я вывез их в парк Горького, торжественная демонстрация уже закончилась, но было много гуляющих, атмосфера праздника оставалась. Через несколько часов я должен был наведаться в квартиру для обыска к одному человеку, которого я подозревал в переписке с иностранными агентами, он жил неподалеку на Крымском Вале, поэтому мог гулять с ними подольше.
Светило солнце, мы кормили голубей засохшим хлебом. Ленору нравились птицы, он смеялся, когда птицы слетались на кусок хлеба, я бросал его, а Шура все повторяла, показывая сыну на птиц:
— Гули-гули, кушайте.
Вдруг рядом с нами компания школьников взорвали хлопушку, множество разноцветных бумажек посыпались на асфальт. Голуби взлетели, и то ли от громкого звука, то ли от того, что птиц больше не было, Ленор разразился громким плачем. Шура села на корточки утешать его, а я продолжил тщетно раскидывать хлеб вокруг, но голуби не возвращались.
Ленор все был безутешен, когда я обратил внимание на идущую мимо нас девушку. У нее были длинные волнистые волосы рыжего цвета, такие яркие, что казались почти неестественными, из-за них на нее нельзя было не обернуться, и меня смутила сама эта мысль. Девушка была одета в красивое ярко-желтое платье, видневшееся из-под расстегнутого пальто, на ногах в белых колготках были надеты туфли на небольшом каблуке. Девушка выглядела очень празднично и по-весеннему, и мне показалось, что в ее яркости было даже что-то вульгарное. Она обернулась в нашу сторону.
— Ой, кто так сильно расстроился? — сказала она с искренним сочувствием, грустно сложив накрашенные губы бантиком. Шура улыбнулась ей, продолжая гладить Ленора, но тот все не утихал.
Обычно такие спонтанные разговоры на улице кончаются очень быстро, но девушка не уходила. Она нагнулась к Ленору, опершись руками на колени.
— Ну что тебя так расстроило, крошечка? Смотри, как мама тебя любит, разве можно так плакать, когда тебя так утешают?
Ленор все ревел, голуби не прилетали, и я все-таки рассудил, что его расстроили птицы.
— Ну, друг, что ты. Будут тебе еще птички, а пока смотри, какая сорока у меня есть для тебя.
Я достал свою деревянную птичку из кармана и протянул ее на ладони Ленору. Иногда я давал ему поиграть с ней, но только под моим или Шуриным присмотром, я боялся, что он отгрызет трезубец или камни из глаз. Ленор заинтересовался игрушкой, взял ее в ручки и перестал плакать, и в этот момент рыжеволосая девушка с шумом вдохнула воздух, будто бы была крайне удивлена.
— Простите, мужчина, это у вас сорока с рубиновыми глазами?
— Обыкновенное стекло, — быстро ответил я, подозревая, что девушка — мошенница.
— И с трезубцем на шее?
— Все так.
— Откуда она у вас?
Девушка присела на корточки рядом с Шурой, так, что край ее яркого платья стал касаться земли. Она стала рассматривать птичку в руках Ленора, и Шура ей неловко улыбалась.
— Самодельная, — ответила она.
— Ой, простите. Ой, какое совпадение, — девушка поднялась и села на лавочку рядом, обмахиваясь рукой, будто бы ей сейчас станет плохо.
— Вам нехорошо? — спросил я.
— Да нет, скорее, наоборот. Вы не знакомы с Лидией Васильевной Воронковой, в девичестве Игнатовой? Или, может быть, с Валерией Григорьевичем Воронковым?
Мы оба покачали головой, фамилия мне показалась знакомой, но я мог встречаться с ней где угодно.
— К сожалению, нет.
Девушка отреагировала неожиданно экспрессивно.
— Да как нет, не врите, не может быть! А откуда у вас тогда эта птица?
— Девушка, вы должно быть, что-то путаете.
Я пытался прикинуть ее возраст, наверное, она была примерно ровесницей Шуры. Последние четырнадцать лет птица находилась у меня, значит, если она ее и видела, то будучи ребенком. Я в ужасе подумал, что это может оказаться Виктория Сорокина, Иванова дочь, но девушка развеяла мои подозрения.
— Простите меня, я сейчас все расскажу. Меня зовут Валерия Воронкова, и дело в том, что я видела фотографию своего отца, где он держит на руке вот эту вот игрушечку. Да, на фотокарточке не рассмотреть все в деталях, но моя мама рассказывала мне историю этой вещи. Однажды мой отец поехал куда-то в Сибирь, где обнаружил в крестьянском доме игрушку с украшениями, как у его мамы. Он ради интереса забрал ее, а потом выяснилось, что у его отца был внебрачный сын от деревенской девушки. И вот мой отец всегда мечтал познакомиться со своим единокровным братом, и когда его судьба завела вновь в Сибирь, он все надеялся его увидеть. Ну а потом он без вести пропал в гражданскую войну, видимо, был убит белогвардейцами, и птичка была тоже утеряна. Может быть, вы купили ее на блошином рынке?
Теперь от удивления вскрикнула Шура. Пока я припоминал, что мне рассказывал Иван, она опередила меня в словах.
— Эту птицу сделал мой дядя, у которого никогда не было отца. А во время мобилизации эту птичку забрал у него какой-то граф и через много лет он якобы вернул ее вновь.
Валерия снова ойкнула и быстро добавила:
— Только мой отец не был графом.
Теперь я вспомнил, Иван то ли хвалился, то ли жаловался, что случайно убил своего брата, который забрал у него эту птицу. Помню, он гордился, что его отец — человек знатный. Я не знал, рассказывал ли он об убийстве своей маленькой в тот момент племяннице, но кажется, Шура не знала важнейшей части этой истории. Валерии, как я рассудил, Валерьевне тоже не стоило рассказывать об этом вот так.
Стечение судеб удивительно, если бы я услышал эту историю от кого-то я, возможно, не поверил бы. Я смотрел на птичку в руках своего сына, и чувствовал от нее будто скрытую внутри дерева силу.
Шура и Валерия с восторгом заговорили о своих семьях, делясь различными деталями и находя пересечения. Действительно будто две сороки, они болтали без пауз, я старался вслушиваться, чтобы Шура не сказала ничего лишнего, хотя особенно она ничего сомнительного и не знала. Оказалось, что Валерия родом из Севастополя, но приехала вместе с мамой посетить Москву, завтра поезд должен был увести их домой обратно.
Вскоре я даже перестал их слушать и увлекся игрой с Ленором. Мы ходили вокруг них, я держал его за ручку и рассказывал обо всем, что видел вокруг, о клумбах и зданиях вокруг, о празднике и даже о далеком городе Севастополе. Ленор успокоился совсем и будто слушал меня внимательно, иногда поднимая на меня свои круглые красивые мамины глаза.
Когда мне уже нужно было выходить на работу, я подошел к ним. Шура выглядела веселой и вдохновленной, такой я видел ее впервые за месяц. Я любил, когда ее глаза были переполнены энтузиазмом и очень сильно любовался ею в такие моменты.
— Был рад знакомству, но мне пора идти, — сказал я, поднимая Ленора на руки и забирая у него сороку.
— Так скоро? Подождите. Я очень хочу показать маме сороку, пожалуйста! Она сейчас в театре, но, может быть, вы могли бы прийти к нам в гостиницу. Нет, понимаю, будет поздно, а завтра в полдень у нас уже поезд… Простите за такую просьбу, но, может быть, вы могли бы дать мне эту птицу с собой до утра? Вы бы сказали мне адрес, я рано утром заехала бы к вам ее занести, я обещаю!
Шура активно закивала:
— Ну конечно, я напишу вам наш адрес! Я могла бы вас встретить на остановке, но боюсь, что тогда не смогу угостить вас чаем, поэтому заходите прямо к нам!
Я посмотрел на сороку в своих руках, иногда мне становилось не по себе, даже когда я оставлял ее дома в столе, а теперь я должен был отдать ее совершенно незнакомому человеку. Впрочем, для семьи Воронковых эта игрушка, должно быть, имела не меньшее значение, чем для семьи Сорокиных, а я был с ней скорее некстати.
Валерия протянула мне руку, от которой сильно пахло духами, я вложил в нее свою сороку, поцеловал Ленора в макушку, передавая его Шуре, и двинулся в сторону Крымского Вала.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
