Сомов. В окружении.
Глава 1
1
Утро начиналось с ног.
Я садился на кровати и растирал культи. Потом чехлы, силикон, гильзы, замки. Левый протез вставал с первого раза, правый капризничал: за семь лет мы с ним так и не договорились. Культя за ночь отекала, и гильзу приходилось уговаривать. Слова использовал короткие и по большей части нецензурные.
Потом ванная, кофе, окно.
За окном стоял февраль. По двору тётка волокла санки с пацаном, тот орал так, что звенели стёкла. Я салютнул ему чашкой: правильно, боец - обстановка того заслуживает.
В девять сел за компьютер. Работал я консультантом в охранной конторе: писал инструкции. «Действия сотрудника при срабатывании тревожной сигнализации». Сотрудник Михалыч при срабатывании чего угодно действовал одинаково: вздрагивал и ронял кроссворд. Инструкция ему была нужна, как мне коньки.
К одиннадцати спина потребовала перерыв. Я сполз на пол и отжался полсотни раз, в два подхода. Ноги для этого не нужны. Руки, спина и злость. С этим набором жить можно, проверено.
В обед позвонил Костя.
— Товарищ капитан, живой?
— Частично.
— Как сам? Чем занят?
— Пишу инструкции. Вчера научил охрану склада отличать настоящий пожар от учебного.
— И как отличать?
— По дыму, Костян. По наличию дыма.
Он заржал.
— В субботу у Седого на даче отмечаем двадцать лет отряду. Все наши. Баня, шашлык. Ты едешь.
— Это вопрос?
— Это приказ. Витёк за тобой заедет в десять.
Я посмотрел на протезы. Они стояли у стены и в баню не хотели.
— Ладно. Только не в десять, а в одиннадцать – мне час себя собирать.
Костян заржал второй раз и отключился. Он ржал всегда, двадцать лет подряд, даже там, где это неуместно. Особенно там. В две тысячи восемнадцатом, когда меня грузили в вертушку по частям, он бежал рядом с носилками и орал, что теперь я обязан ему пиво, потому что он выиграл спор: я всё-таки нашёл ту растяжку раньше сапёров.
Вечером я собрал сумку. Сменка, полотенце. Подумал и положил фляжку. Посидел, посмотрел на неё и убрал: врач сказал «нельзя». С ним мы спорили дважды, и оба раза я проиграл.
Перед сном снял протезы и поставил у стены. Отсутствующие ноги ныли. Семь лет каждый вечер.
Сердце прихватило в третьем часу ночи - в грудь изнутри упёрлось что-то тупое и начало расти. Я сел. Таблетки лежали на кухне, телефон заряжался там же. Всё в одном месте, и всё не там, где я.
Протезы стояли у стены.
Я сполз на пол и пополз. Локти, культи, локти. До двери. До середины коридора. Тупое ощущение в груди выросло до потолка и село на меня сверху.
«Обидно», - успел подумать я. – «В субботу же шашлык».
2
Первым я услышал звук: рёв, треск, свист — всё разом, отовсюду. Потом жар по левой щеке. Затем крик прямо в ухо, длинный, без слов.
Я открыл глаза.
Надо мной горела дощатая крыша, и огонь бежал по ней волной от края к краю. Пахло керосином, палёной шерстью и кровью.
Я дёрнулся встать. Не вышло: поперёк ног лежала доска от рухнувших нар, на ней мешки.
Ниже колена, там, где семь лет ничего не было, болело. Давило, ныло, отзывалось на каждый вдох. Я пошевелил пальцами. В сапогах, которых у меня не было, задвигались пальцы, которых у меня тоже не могло быть.
Рядом на нарах лежал парень. Он не проснулся и уже не собирался: под лопаткой у него торчала щепа в ладонь длиной, и доски вокруг были тёмные и мокрые.
По вагону метались люди в исподнем и в гимнастёрках. Кто-то тянул из-под завала сундучок, упираясь ногой в чужую спину. Мужик постарше стоял на коленях лицом в угол, и губы у него быстро-быстро шевелились . Трое дергали дверь. Она не поддавалась: вагон повело, полоз сошёл с направляющей. Это я сообразил потом.
Мимо на четвереньках прополз парень с чёрным от копоти лицом и белыми глазами. У стены сидел ещё один и таращился туда, где когда-то была левая рука. Понимаю его.
Снаружи снова начал нарастать вой. Тонкий, на одной ноте, всё ниже и ближе.
Я упёрся ладонями в доску и рванул. Доска приподнялась, мешки съехали в сторону. Ноги освободились — обе целые, обе в сапогах. Раздумывать было некогда.
— С дороги! — крикнул я тем, что тянули дверь, и сам не узнал голос.
Молодой, звонкий, чужой.
Вой снаружи усилился. Рвануло рядом справа. Вагон подпрыгнул, меня швырнуло на мешки. Сверху посыпались горящие щепки. Крик у двери оборвался.
В стене, там, где сидел парень без руки, теперь был пролом. Парня не было. Туда светило солнце, пыль в луче медленно оседала.
Меня сгребли за шиворот. Как он подошёл, я не услышал. Со мной такое случалось редко.
— Колька! Живой?
Мужик. Скуластый, тёмный от загара, лет тридцати. Все вокруг орали или молились, а этот спрашивал по делу.
— Живой, — сказал я.
— Ходить можешь?
Я мог. Господи, я мог.
— Могу.
— Тогда пошли.
Он повернулся к молящемуся, взял его за ворот и поставил на ноги. Кивнул на пролом. Мужик пошёл. Потом скуластый толкнул туда меня, сам вывалился следом. Уже снаружи в траве до меня дошло, что доску с моих ног снимал не только я. С той стороны её держал он.
3
Снаружи было летнее росистое утро.
Эшелон горел в шести местах. Паровоз лежал под откосом на боку и парил. Вдоль насыпи бежали, ползли и лежали люди: кто вжавшись в землю, а кто уже навсегда.
Три самолета неторопливо разворачивались за лесом по дуге. Угловатые, с изломом крыла, неубранными шасси в обтекателях. Что это за машины, я вспоминать не стал. Это потом. Если будет «потом».
Люди бежали по прямой вдоль путей в открытую, туда же, куда смотрел заходящий на боевой курс самолёт.
— Стой! — заорал я. — От насыпи! В лес! Бегом в лес, вашу мать!
Голос у этого тела был что надо: командный, с металлом. Ближние услышали. Кто-то послушался сразу, кто-то заметался.
— В лес, я сказал! Не вдоль путей – от них! Ну!!!
Я схватил за плечо ближайшего — совсем пацан, губы трясутся — развернул мордой на опушку и толкнул:
— Туда. Не оглядываться.
Побежали. Скуластый оказался рядом, чуть сзади и справа, будто всегда там был.
До леса было метров двести некошеного луга, и я бежал.
Я! Бежал!
Толчок, полёт, толчок. Роса летела с травы мне на колени. Лёгкие набирали воздух вёдрами и просили ещё. Семь лет я по ночам видел, как бегу, и просыпался от боли в ногах, которых нет. Сейчас боль была настоящая, в боку, от бега.
Сзади завыло.
— Не ложиться! — крикнул я, не оборачиваясь. — До леса!
Очередь прошла слева: по лугу вспухла и рассыпалась строчка фонтанчиков, коротко вскрикнул человек. Вой перешёл в рёв, тень мазнула по траве, и самолёт ушёл вверх, покачивая крыльями. На второй машине стрелок дал очередь по горящим вагонам. Просто так. Чтобы было.
Опушка приняла нас в орешник. Я пробежал ещё десяток метров вглубь и упал за ствол. Рядом посыпались остальные: сопели, кашляли, кого-то рвало.
Я поднял голову и посчитал. Пятнадцать рядом, ещё сколько-то россыпью дальше по опушке. Из целого эшелона.
Двоих из пятнадцати я посчитал за одного и пересчитал. Нет, двое. Одинаковые: круглые головы, оттопыренные уши, у обоих ссадина, у одного на левой скуле, у другого на правой. Близнецы сидели плечом к плечу и смотрели на горящий эшелон одинаковыми глазами.
Один вдруг вскочил и пошёл обратно на луг. Не близнец, другой, худой и длинный.
— Куда?
— Вещмешок там... У меня в вагоне...
— Сядь.
Он не сел. Я поймал его за ремень и посадил.
— Уйдут самолёты — сходишь. Если будет куда.
Самолёты сделали ещё два круга. Мы лежали. Земля под грудью вздрагивала, с орешника сыпалась труха, и после каждого удара кто-то слева тонко, по-щенячьи, скулил.
На третьем круге бомбы кончились, и они прошлись пулемётами по догорающему составу. Развернулись и ушли на запад. Стало слышно, как трещит огонь и как в лесу голосят птицы.
— Что ж теперь будет? — спросил мужик постарше - тот, что молился в вагоне.
Голос у него был ровный.
— Теперь будет вечер, — пожал я плечами. — Потом ночь. Дальше посмотрим.
Скуластый сел спиной к соседней сосне. Дышал он ровно, как после неспешной прогулки.
— Куришь? — спросил он и протянул кисет.
— Не курю.
Он посмотрел на меня секунды на две дольше, чем нужно. Убрал кисет.
— С утра курил.
— С утра много чего было, — ответил я.
Он хмыкнул и стал сворачивать самокрутку. Руки не дрожали.
4
Обратно к эшелону я повёл сам, и никто не спросил, почему.
— Идём цепью, — инструктировал я. — Смотрим живых. Оружие, вода, жратва — всё собираем. На небо поглядываем: вернутся — сразу в лес, не геройствуем.
Пятнадцать человек. Пацаны по двадцать лет, пара мужиков постарше, все в мятом обмундировании без петлиц или в гражданском. Приписной состав, сборы. Кажется, я начинал понимать, куда попал. Верить пока отказывался.
У эшелона понимание стало нагляднее.
Головные вагоны выгорели до остовов. Средние разметало. Между путями и в кювете лежали те, кто не добежал или не успел проснуться. Я сосчитал до тридцати и бросил.
Живых нашли семерых. Двое могли идти сами, двое — с поддержкой. Ещё трое были тяжёлые, и один из них с пробитым животом посмотрел на меня снизу так, что я понял: до вечера не дотянет, и он это тоже знает.
— Пить, — попросил он.
С животом пить нельзя, но с животом вот таким и в нашей ситуации можно уже всё.
— Дай ему, — кивнул я пацану с флягой.
Он попил, полежал, глядя в небо, и спросил:
— Это что ж... немцы?
— Немцы.
— А говорили — договор... – удивительно спокойно, как про неверный прогноз погоды сказал он и закрыл глаза.
Я оставил с ним молящегося мужика — того, спокойного. Больше тут ничего было не сделать, а посидеть рядом — это тоже дело, я знал по себе.
Над вторым тяжёлым с перебитой голенью возились двое. Хватило меня секунд на десять. Отодвинул обоих, разрезал штанину, глянул. Кость наружу не торчала, уже праздник. Жгут из брючного ремня они накрутили прямо на рану час назад, судя по цвету стопы.
— Кто жгут ставил?
— Я, — сказал курносый парень с цыпками на руках. — А чего, неправильно?
— Как звать?
— Лёнька.
— Правильно, Лёня. Если хочешь, чтобы к вечеру нога отвалилась.
Я перенёс жгут выше на бедро, ослабил, подождал, глядя, как розовеет стопа. Нашёл в караульном вагоне индивидуальный пакет, наложил повязку, прибинтовал ногу к обломку доски. Лёнька сидел рядом на корточках и смотрел на мои руки, не мигая.
— Покажешь потом? — спросил он.
— Покажу. Всем покажу. Пригодится.
Руки делали всё сами, быстро и в правильном порядке, и я поймал на себе взгляд. Молящийся мужик стоял рядом и смотрел не на раненого, а на меня.
— Ловко ты, — одобрил он.
— Санитаром был. До сборов. Как вас зовут?
— Тимофей Ильич, — ответил он.
Старшего эшелона нашли у штабного вагона. Капитан, уже седой, лежал лицом вниз, и спина у него была с тремя рваными ранами. В планшете уцелели списки команд и предписание. Я забрал и то и другое, фамилию капитана прочитал и запомнил - кто-то же должен помнить.
С оружием было тоскливо. Приписников везли к месту сбора налегке, оружие полагалось получать там. С положенного эшелону караула я собрал четыре мосинки, одну с расщеплённым прикладом, подсумки и цинк патронов, чудом не сдетонировавший в огне. Пятую винтовку вынули из-под убитого часового у хвостового вагона. Скуластый взял её себе, качнул, проверил затвор одним движением. Охотник, понял я. Повезло.
Себе я взял ту, что с целым прикладом. Затвор шёл туго, с песочком. Ладно. Разберёмся.
В нагрудном кармане гимнастёрки у меня лежала красноармейская книжка. Я отвернулся, будто по нужде, и открыл.
«Сомов Николай Иванович. 1921 года рождения. Рязанская область».
Мне двадцать лет, и меня зовут Колька Сомов. Седьмую строку в книжке я перечитал трижды, потому что в графе «дата выдачи» стояло: «18 июня 1941 г.».
Я поднял голову. На западе, там, куда мы ехали, над горизонтом стояла стена дыма. Множество пожаров, слившихся в один колоссальный. Оттуда шёл ровный гул. Так звучит фронт.
Брест, подумал я. Двадцать второе июня. Здравствуйте, приехали.
Я отошёл вдоль опушки, будто проверяя подходы, разогнался и пробежал двести метров туда и обратно. Просто так. Ноги работали. Сердце молотило ровно и мощно. Я остановился, упёрся руками в колени — в свои собственные колени — и засмеялся. Тихо, себе под нос.
Один все же услышал.
Скуластый стоял на опушке с винтовкой на плече и долго смотрел на меня. Потом спросил:
— Головой приложило?
— Есть маленько — ниче не помню.
— Оно и видно. — Он помолчал. — Меня Семёном звать. Раз уж ты забыл.
— Коля, — протянул я руку.
Он моргнул, хмыкнул, пожал и пошел к вагонам.
По хмыку было не разобрать, поверил или нет.
За опушкой в низине нашёлся ручей. Я поставил двоих таскать воду, велел собрать все фляги и котелки, какие уцелели, и напоить сначала раненых. Один попытался хлебнуть вне очереди. Я ничего не сказал, просто посмотрел. Он подавился и понёс флягу тяжёлым.
Близнецы таскали воду в паре, как делали, похоже, всё в жизни. Я спросил фамилию у левого.
— Лукашин.
— А брат?
— И брат Лукашин, — удивился левый. — Мы же братья.
— Логично. А различать вас как?
— А зачем? — спросил правый.
Оба смотрели на меня одинаково честно. Я решил, что вопрос подождёт.
Хоронить всех было нельзя: до ночи не управились бы, а ночевать у железной дороги я не собирался. Мы выкопали одну широкую яму у самой опушки и снесли туда тех, кто лежал ближе. Работали молча. Тимофей Ильич сказал над ямой несколько слов так, что все опустили головы. Остальных накрыли, чем нашлось.
Пацаны стояли над засыпанной ямой и не расходились.
— Запомнили, — поторопил я. — И живём дальше. Кто выживет — тот и рассчитается.
Прозвучало проще, чем я хотел. Но лица стали другими, и все разошлись по делам.
К полудню собрали остальное полезное: три фляги, шинельные скатки, мешок сухарей из разбитого вагона, лопату, топор, моток телефонного провода. Пацан с трясущимися губами — его звали Жоркой — нашёл в кювете гармонь и потащил с собой.
— Брось, — скомандовал я.
— Так целая же...
— Брось, сказал. Возьми лучше лопату.
— Так она вон какая тяжёлая...
— Жора, лопата копает окоп. Что копает гармонь?
Он искренне задумался.
— Ничего.
— Вот. Учишься.
Он обиделся, но гармонь положил. И тут же запаниковал, что у него предписание до места сбора, а никакого места сбора теперь нет, и как же он, и кто ему теперь отметит прибытие.
— Никто, — объяснил я. — Билет у нас у всех теперь в одну сторону. Обратный будем выправлять сами.
Жорка заморгал. Семён, проходя мимо с ведром, хмыкнул.
Он за это время сходил к переезду и вернулся. Ходил он так, что я, глядя со стороны, поставил бы ему зачёт по скрытному перемещению не глядя.
— Ну?
— Будка разбита. Путеец убитый. Дорога за переездом — на Кобрин. — Он присел на корточки и разровнял ладонью землю. — По дороге следы. Гусеницы. Свежие, утренние.
— Наши, немцы?
— На гусеницах не написано. — Он поднял глаза. — Широкие.
Широкие. Ну да. Я присел рядом и веточкой по памяти накидал на его расчищенной земле, что у нас есть: железка, переезд, дорога, лес, речка за лесом, если верить карте из капитанского планшета.
— Пойдём так, — сказал я. — От железки сразу в лес, там на восток, дорогу перейдём ночью. Днём по открытому не ходим. Увидел самолёт — стоишь под деревом столбом, не бежишь.
— Кому это ты рассказываешь? — спросил Семён.
— Тебе.
— Я понял, — сказал он и хмыкнул. — Ты репетируешь.
Вот же глаз-алмаз. Я действительно репетировал: через десять минут то же самое надо было сказать пятнадцати гражданским с пятью винтовками на всех, и сказать так, чтобы они не сели на землю и не заплакали.
Я как раз прикидывал, как делить людей — кому нести раненых, кого в головной дозор, — когда Семён вдруг повернул голову к дороге. Через пару секунд услышал и я.
Со стороны переезда из-за леса донесся дробный треск моторов. Не один — три, может, четыре. Мотоциклы.
И ехали они не с востока.
— Всем в лес, — сказал я негромко. — Раненых поднять. Быстро и молча.
И первым шагнул в орешник.
Глава 2
Мотоциклов было четыре.
Они выкатились из-за леса на переезд, постояли, потрещали и поехали вдоль насыпи к эшелону. Мы лежали в орешнике в тридцати метрах от опушки, и я в первый раз смотрел на живых немцев.
Не впечатлился - пыльные, в сером, рукава закатаны. Двое остались у машин, остальные пошли вдоль вагонов, заглядывая в проломы. Держались свободно, оружие на ремнях, никто не крался. Хозяева приехали посмотреть новое имущество.
У штабного вагона один присел, покопался в бумагах, что мы не забрали, и выпрямился с портупеей убитого капитана в руках. Примерил на кулак, что-то бросил остальным. Заржали. Второй тем временем подошёл к паровозу и помочился на колесо. Обстоятельно, не торопясь, придерживая автомат локтем.
Рядом со мной задышали чаще. Я скосил глаз: Жорка. Губы опять тряслись, но уже иначе.
— Чего они?.. — шёпотом начал он.
Я прижал палец к губам. Жорка заткнулся.
Я лежал и прикидывал. Четыре машины, у трёх пулемёты на колясках. Дистанции между машинами не держат, охранение не выставили, к лесу спиной. Восемь человек, у старшего бинокль и планшет. Если бы у меня было пять стрелков, а не пять винтовок на пятнадцать человек, из которых стрелять умеет полтора...
«Рано, — оборвал я сам себя. — Ползать научись сначала».
Потом один отделился и пошёл к нашей опушке.
Шагал лениво, расстёгивая на ходу ширинку. Пятнадцать человек за моей спиной перестали существовать: ни вдоха, ни хруста. Я скосил глаз на Семёна. Тот уже подтянул винтовку, и смотрел не на немца — на меня. Ждал отмашки.
Я показал ладонь: тихо.
Немец дошёл до кустов, встал в пяти шагах от крайнего нашего — от близнеца, вжавшегося в землю за поваленной берёзой. Журчало долго. Немец при этом насвистывал и разглядывал верхушки деревьев. Потом застегнулся, поддал сапогом трухлявый пень и побрёл назад.
Близнец за берёзой медленно выдохнул.
Один из немцев вскинул автомат и дал очередь по хвостовому вагону. Просто так, в доски. Второй поднял с земли гармонь — ту самую, Жоркину — растянул, взвизгнул мехами и захохотал. Гармонь полетела в костёр из шпал.
Жорка рядом со мной перестал дышать. Я положил ему руку на спину и подержал так, пока внизу не наигрались.
Уехали они через полчаса на восток вдоль насыпи. Треск моторов растворился, остался запах гари и наш шёпот.
— Уходим, — поднял я людей. — До темноты нам надо быть далеко отсюда.
2
Шли до сумерек. Раненых несли на шинелях, по четверо на одного, менялись через каждые двести шагов. Проваливались в ямы и норы, матерились шёпотом, но несли.
На ночь встали в ельнике у ручья. Я не разрешил разводить, и никто особо не спорил: гарь от эшелона все ещё стояла в носу.
Ужинали сухарями с водой. Я разбил ночь парные дозоры по два часа. Объяснял на пальцах: где стоять, куда смотреть, что делать, если что. «Если что» сводилось к одному: не стрелять, а будить меня.
— А если немцы? — не понял Жорка.
— Особенно если немцы.
В первую смену я поставил себя с одним из молчаливых приписных. Его звали Никита, фамилию он буркнул неразборчиво, и больше за сутки не произнёс ни слова. Стоял он, правда, как надо: не переминался, не курил, головой водил медленно. Я спросил, кем был до сборов.
— Сторожем, — уронил он и через полчаса добавил: — На складах.
Больше мы не разговаривали. Хороший мужик.
Раненный в живот умер после полуночи.
Я сидел рядом, когда он начал уходить. Тимофей Ильич держал его голову у себя на коленях и говорил вполголоса — не молитву, просто рассказывал: про покос, про то, что роса нынче ранняя, и рожь у них под Пинском в этот год встала стеной. Тот слушал. Потом моргнул последний раз и уставился остекленевшим взглядом в небо.
Тимофей Ильич закрыл ему глаза и посмотрел на меня поверх тела.
— Хороший был человек или нет — теперь уж всё равно. Теперь он хороший.
Закопали до света у корней старой ели. Лопата у нас была одна, работали по очереди. Жорка копал дольше всех и не отдавал лопату, пока я не забрал сам.
— Руки, — показал он.
Ладони у него были в кровавых пузырях.
— До свадьбы заживут. Иди спать.
— А завтра чего будет?
— Завтра будет завтра. Иди.
3
Утром я наконец добрался до вещмешка.
Мешок был Колькин, сидел на мне при погрузке, как я понял, и в теплушке лежал у меня под головой. Брезент, лямки перешиты, на дне — аккуратность, которой я от двадцатилетнего пацана не ждал. Сухари в чистой тряпице. Носки шерстяные, две пары, заштопаны. Бритва, помазок, осколок зеркала, обёрнутый в газету. Кисет, полный махорки.
Его я отложил сразу. Курить не хотелось — то ли тело бросило, то ли я. Разбираться не стал.
Под сухарями лежало письмо. Конверта не было, просто сложенный вчетверо тетрадный лист, потёртый на сгибах. Читано много раз.
«Здравствуй сынок Коленька. Пишет тебе мама. Мы живы здоровы чего и тебе желаем. Корову покрыли у Зотовых бык добрый. Верка твоя без тебя заскучала совсем ходит к нам будто к корове а сама всё на дорогу смотрит. От папки с севера писем нет уже второй месяц ну да ты знаешь какая там почта. Ты служи хорошо сынок начальство слушай а язык свой держи. Ты у меня умный а умным нынче тяжело. Целую тебя. Мама».
Я перечитал два раза.
«Язык свой держи. Умным нынче тяжело».
Мать не написала бы это просто так, для красоты. Такое пишут, когда в семье уже был разговор, и не один.
Про отца два слова, между коровой и почтой. С севера. Не «служит», не «работает» — просто «с севера писем нет». Значит, нельзя разглашать.
Понял, не дурак.
Я сложил письмо по старым сгибам и убрал на дно под сухари. Посидел. Сзади хрустнуло - явно нарочно, Семён умел подходить и тише.
— Письмо? — Он присел рядом на корточки.
— Мамкино.
Он смотрел в сторону на ручей. Я вынул кисет и протянул ему.
— Держи. Мне теперь без надобности.
Семён взял кисет, взвесил на ладони. Понюхал зачем-то.
Он завязал кисет, убрал за пазуху и пошёл к ручью умываться.
4
К полудню вышли на хутор.
Три хаты, сарай, колодец с журавлём. Хозяйка — тётка лет пятидесяти, широкая, с глазами, которые всё уже видели и ничему не удивлялись. Мужа не было: «в Кобрин ушёл ещё в пятницу». По ее тону было ясно, что назад она его не ждёт.
Тяжёлых — двоих лежачих, с голенью и с осколками в спине — я решил оставить у неё. При них — парня с простреленной рукой: ходячий, стрелять не может, а воды поднести и повязку сменить годится.
— Прокормимся, — кивнула хозяйка, когда я спросил. — Только форму приберите ихнюю. Мало ли кто наедет.
Переодели в найденное. Документы раненых я собрал, завернул в клеёнку и отдал хозяйке: спрячь, придут наши — отдашь. Она кивнула.
— А придут? — спросила без выражения, глядя мимо меня.
— Придут.
— Ну-ну. — И пошла ставить чугун.
За обедом она выставила картошку, крынку молока и полкаравая. Смотрела, как едят, подперев щёку. Дважды подкладывала близнецам, видимо, по её меркам самым голодным. Когда я попробовал оставить ей банку тушёнки из наших трофеев, глянула, как на дурака:
— Себе оставь. Тебе идти, мне — сидеть.
Лёнька тем временем полчаса пересказывал парню с рукой, как менять повязку, и тот кивал с таким лицом, будто готовился к экзамену. Лёнька и сам говорил как на экзамене — моими вчерашними словами, слово в слово, включая «уже праздник».
После обеда начались разборки. Начал усатый мужик из вагонных старост, из приписных. Он с утра ходил темнее тучи, а тут собрал вокруг себя человек шесть и заговорил громко, чтобы слышали все:
— А я так скажу. Войне этой — неделя сроку. Германец до Минска дойдёт, там замирятся. А мы тут по лесам будем бегать, как зайцы, пока нас не постреляют? У меня дом под Гродно. Два дня ходу. Я до дому пойду, кто умный — со мной.
— Гродно в другой стороне, — заметил я.
— Сам знаю, где Гродно! — Он сбился, но тут же завелся: — Германец, между прочим, культурный народ. В ту войну стояли у нас — и ничего, куры целы. Это вам не...
— Куры. — Я поднялся с бревна. — Расскажи про кур тем, вдоль насыпи. Которых мы вчера в яму снесли. Там и приписные лежали, и бабы с эшелона, что следом шёл. Культурно лежали, не жаловались.
Усатый засопел.
— А присяга? — Лёнька аж привстал.
— Присяга у того, у кого винтовка. — Усатый повернулся ко мне. — Отдашь винтовку-то, командир?
Все посмотрели на меня. Я доедал сухарь и не торопился.
— Нет.
— Это почему?
— Потому что винтовок пять, а вас, умных, восемь.
— Так нечестно.
— Нечестно. — Я отряхнул крошки. — Иди, я тебя не держу. Дом — это серьёзно. Только идти будешь без оружия, и вот ещё что. — Я кивнул на запад, где над лесом всё ещё стояла грязная полоса. — Ты вчера видел, как они с мертвыми обошлись. С гармонью видел, как. Придёшь домой, сядешь на лавку. А они и туда приедут. Что тогда делать будешь, придумай по дороге. Время будет.
Усатый набычился, но глаза отвёл.
С ним ушло восемь человек: шестеро здоровых и двое из легкораненых. Прощались коротко, кто-то прятал глаза, кто-то наоборот — смотрел с вызовом. Один, совсем пацан, на опушке обернулся и помахал. Ему никто не ответил, и он побежал догонять своих.
— Зря отпустил, — глухо бросил Лёнька.
— А что было делать? На верёвке их вести? — Я поднялся. — Кто остался — тот сам остался. Мне такие и нужны.
Осталось десять. Я, Семён, Лёнька, близнецы, Жорка, Тимофей Ильич, сторож Никита и ещё двое приписных потише.
Десять человек, пять винтовок. Уже не толпа. Почти отделение.
Перед выходом я наконец решил вопрос с близнецами. Подозвал обоих, посмотрел, сравнил. Одинаковые до отвращения, только ссадины зеркальные.
— Так. Ты, который с левой ссадиной, будешь Первый. Ты — Второй.
— А почему он первый? — обиделся правый.
— Хорошо. Ты Первый, он Второй.
— А почему тогда я? — обиделся уже левый.
Семён поодаль издал звук, отдаленно похожий на кашель.
— Отставить, — вздохнул я. — Будете оба Лукашин. Кто первым откликнется, тот и молодец. Разберёмся в бою.
5
После полудня, пока солнце стояло высоко, мы с Семёном отошли от хутора на старую вырубку — пристрелять мою мосинку.
Я выделил десять патронов, как скупой рыцарь. Повесил на пень в ста шагах немецкую каску — подобрал у эшелона.
Первый выстрел ушёл вверх и вправо. Я знал это до того, как посмотрел на каску: приклад толкнул не туда, спуск сорвался в конце.
— Высоко, — сообщил Семён от соседнего пня.
— Спасибо, сам бы не допёр.
Спуск у неё был длинный с потягом и в самом конце ступенька, о которую палец спотыкался. Я отработал вхолостую раз двадцать, ловя эту ступеньку, пока не выучил. Потом снова патрон.
Ниже. Правее. Почти.
Между выстрелами я гонял затвор и любовался. Оружию было лет пятнадцать, за ним плохо ухаживали, в канале ствола песок скрипел на зубах у шомпола. И всё равно машинка работала: простая и безотказная. С такой воевал мой дед. Теперь, выходит, и я.
Четвёртым я в каску попал. Пятым и шестым — тоже, уже понимая куда и почему. Седьмой положил в лично назначенное яблочко по центру.
— Ну-ка. — Семён отобрал у меня винтовку, посмотрел зачем-то в ствол на свет, передёрнул затвор.
Выстрелил. Каска дзынькнула и закрутилась.
— Кучно кладёт, — вернул он мне её с уважением. — А говорили, у тебя из всей стрельбы — рогаткой по зотовскому петуху.
— Кто говорил?
— Ты и говорил. В вагоне. Полтора суток байки травил, весь вагон ржал. — Он помолчал. — А теперь вон, со ступеньки спуск снимаешь.
Стало тихо. Ветер прошёл по вырубке, качнул малинник.
— Контузия, — предложил я.
— Ага, — согласился Семён. — Она.
Он подобрал стреляные гильзы, ссыпал мне в ладонь и пошёл к хутору первым. Оставшиеся три патрона я расстрелял с колена, после переката, после десяти шагов бегом. Тело слушалось. Молодое, ловкое, с быстрыми руками. Глаза сами ловили мушку.
«Прости, Коля, — подумал я, забирая каску с пня. — Поношу твоё. Послужу за тебя. Постараюсь не осрамить».
Дырок в каске было семь.
6
Место для ночного перехода мы с Семёном пошли выбирать засветло.
Большак услышали за версту, оттуда раздавалось ровное гудение, ехали явно на восток. По карте убитого капитана дорога дальше изгибалась, и лес там подходил к ней с обеих сторон. Туда мы и направились краем сырой низины, когда впереди на просёлке тарахтнуло, чихнуло два раза и заглохло.
Мы легли.
Просёлок ответвлялся от большака и нырял к речному броду, судя по разбитым колеям. В полусотне шагов от нас посреди колеи стоял мотоцикл. Одиночный, без коляски, запылённый до цвета глины. При нём двое.
Водитель молодой в больших очках, сдвинутых на каску, уже сидел на корточках у мотора и звенел ключом. Второй был постарше и поплотнее; этот стащил с плеча карабин, прислонил его к заднему колесу и стал прохаживаться, разминая спину. Через грудь у него висела кожаная жёсткая сумка на замке. Такие просто так не возят.
У водителя карабин был закинут за спину, стволом вниз, быстро не достанешь.
— Связные, — шепнул я. — От своих отстали.
Семён не ответил. Он смотрел, как старший, погуляв, свернул с просёлка к кустам — к нашему краю — и на ходу взялся за пуговицы.
Что-то мне это напоминало. Сутки назад точно такой же немец шёл журчать на нашу опушку, а я показывал ладонь: тихо. Пятнадцать человек не дышали, и я не дышал вместе с ними.
Я посчитал. До большака около километра, гул ровный. Но выстрел не гул, его явно заметят. Значит, обойдемся без стрельбы. Двое разнесены на двадцать шагов, у одного оружие за спиной, у второго — у колеса. Хватятся их не скоро: связного ждут в конце маршрута, а где он потерялся, поди знай. К утру, когда забеспокоятся всерьёз, мы будем на той стороне и далеко.
А у меня десять человек и пять винтовок.
Я показал Семёну: твой у мотоцикла. Семён кивнул и стёк в низину как вода в песок, без единого звука.
Старший встал у орешника спиной ко мне в трёх шагах. Журчало. Он, как тот, вчерашний, задрал голову и разглядывал верхушки — у них это, похоже, было уставное.
Я вышел из-за куста.
Ладонь на рот, рывок на себя, и нож под ребро снизу вверх, как учили за много лет после его рождения. Лезвие чиркнуло по кости и прошло. Он выгнулся, выдохнул мне в ладонь — горячо, мокро — засучил ногами. Я держал. Сердце сквозь сукно и ремни толкнулось раз, другой. Потом тело обвисло и стало тяжёлым, как мешок с песком. Я опустил его в папоротник, вынул нож и вместе с руками вытер о форму покойника.
У мотоцикла разок коротко хрустнуло. Я обернулся: водитель лежал грудью на седле, а Семён уже придерживал машину, чтобы не завалилась — не за немца беспокоился, а чтоб не услышали.
Всё. От моего шага из-за куста прошло секунд двадцать.
Ветер дул поверху, большак гудел, как и прежде. Никто ничего не услышал, чисто сработали.
— Первые мои на этой войне, — отметил я вслух.
Буднично отметил, для учёта.
— А по тебе не скажешь, что первые, — отозвался Семён.
Он вытирал нож пучком травы и спокойно смотрел на меня. Вопросы он себе уже, видимо, все задал и на всё ответил «контузия».
Дальше работали молча и быстро.
Два карабина маузеровские, короткие, ухоженные до неприличия: ни пятнышка, затворы ходят, как по маслу. Подсумки — по шестьдесят патронов на ствол. Фляги, и одна с кофе — надо же. Штык-нож, фонарик со шторками, две колотушки-гранаты на поясе у старшего. В жестянке — шоколад, твёрдый, как шифер. Сухпай в ранце.
Сумку я вскрыл штыком. Внутри пакет с сургучом, пачка писем и списки с орлами и печатями. По-немецки я читал со словарём, но цифры — они и в Берлине цифры: номера частей, какие-то ведомости. Разведотдел за такую сумку наливает щедро.
— Берём всё, — решил я. — Бумаги пойдут в отчёт. Выйдем к своим — будет что на стол положить, кроме честных глаз.
Документы обоих я тоже забрал: серые книжечки с фотографиями. Тела мы снесли к броду и утопили в бочаге под обрывом, навалив на них коряг. Мотоцикл закатили туда же — он булькнул, пустил пузыри и лёг рядом с хозяевами. Кровь на колее Семён засыпал песком и затёр веткой. Я прошёлся и ничего не заметил, хотя знал, где искать.
— Место перехода меняем, — сказал я на обратном пути. — Уйдём севернее. Не потому, что найдут. А потому, что порядок такой.
— Такой порядок, — согласился Семён. Помолчал и добавил: — На лося дольше ходишь.
— Лось умнее.
На хутор мы вернулись, когда солнце легло на лес. Оба карабина я нёс на одном плече, и десять человек таращились на них как на чудо какое-то.
— Где?.. — только и выговорил Лёнька.
— На дороге валялись. — Я снял карабины и положил на траву. — Плохо лежали.
Один ушёл Никите. Сторож взял его, повертел, открыл затвор, заглянул в ствол на свет и высказался длинно, как никогда:
— Немецкий. Ухоженный. — Подумал и закончил: — Пойдёт.
Второй я вручил Лёньке. Тот принял его на вытянутые руки, как знамя, и щёлкнул затвором только с третьей попытки — пальцы не гнулись от волнения.
— Патроны — по карманам, гранаты — мне, шоколад... — Я кинул жестянку Жорке. — Тебе. За гармонь с германца причитается.
Жорка поймал, посмотрел на жестянку, на меня. Спросил тихо, совсем не в тон:
— Коль. А их... двое было?
— Двое.
— И чего теперь?
— И теперь их двое и есть. Только уже насовсем. — Я присел к колодцу смыть с рук. — Запоминай арифметику, Жора. Вчера у эшелона было по-ихнему. Сегодня у брода — по-нашему. Вот так и будем считаться, пока не сойдётся.
Тимофей Ильич, слушавший от сарая, ничего не сказал. Только снял картуз, подержал и надел обратно — не по немцам, я так понял, а по всем сразу.
Семь стволов на десять человек. Уже не почти отделение. Уже отделение.
7
Сумерек ждали в кустах в сотне шагов от дороги. Тимофей Ильич устроился рядом со мной, стянул сапог и не спеша перемотал портянку.
— Ты, Николай, женатый?
— Не успел.
— Успеешь, дело нехитрое. — Он притопнул сапогом. — Я вон сорок лет как успел. Дочка в Пинске, зять на железной дороге. Внучка растёт.
— Большая?
— Шестой год. — Он полез было за пазуху, но карточки там не оказалось, и он просто разгладил ладонью колено. — Такая, брат... генерал. Кота ихнего построила: по команде на табуретку сигает.
— Серьёзный кот.
— Рыжий. Наглый — спасу нет. — Тимофей Ильич пошевелил бровями, вспоминая. — А как звать — забыл. Она говорила, а я забыл. Ничего. Напишу письмо — спрошу. Наладится же когда-нибудь почта.
— Наладится. Только кота, подозреваю, к тому времени Адольфом перезовут. Сейчас таких котов полстраны будет.
— Типун тебе. — Он погрозил пальцем, а глаза смеялись. — Скажешь тоже — Адольфом. Кот-то приличный.
От опушки коротко свистнул Семён: темнеет, пора.
Я вылежал у обочины полчаса, изучая движение. Оно было — колонна за колонной, на восток: грузовики, тягачи с пушками, снова грузовики, мотоциклы по обочине. Пехота в кузовах сидела без касок, в расстёгнутых мундирах, кто-то играл на губной гармошке. Ехали, как на манёвры. Ни дозоров по обочинам, ни головных походных застав — плотный, наглый, уверенный в себе поток.
Вторые сутки войны, а они уже ездят тут, как у себя в Баварии.
«Ничего, — отметил я, запоминая интервалы. — Наглость — это хорошо, борзые по заслугам всегда получают».
Между колоннами случались окна, минут по пять-семь. В такое окно и надо было проскочить: перебежками по трое, через кювет и в кусты на той стороне.
— Порядок такой, — построил я всех в тени у опушки. — Бежим по моей отмашке. Не всей кучей, тройками. На дороге не падать, не оглядываться, добежал — залёг. Кто отстал — не орать, лежать до следующего окна.
Первая тройка прошла чисто. Вторая тоже — Жорка летел так, что пятки сверкали.
Третьей тройкой шли Тимофей Ильич и близнецы.
Они уже перебежали — все трое, уже были в кустах, — когда на дороге показалась одиночная машина. Легковой вездеход, отставший от своих. Мы вжались. Он бы и проехал.
С заднего сиденья дали очередь по кустам. Не по нам — просто веером, не целясь, по обеим обочинам. Так, автомат послушать. Машина даже не притормозила. Треск стих, пыль осела.
— Все целы? — спросил я в темноту.
— Целы, — отозвался справа один близнец.
— Целы, — как эхо, второй.
Тимофей Ильич не отозвался.
Он лежал в трёх шагах от них лицом вниз, будто прилёг отдохнуть. Пуля вошла под левую лопатку.
Я перевернул его. Но глаза уже смотрели мимо меня.
Час назад он грозил мне пальцем, и глаза у него смеялись.
Типун вышел мне, а пуля ему.
Несли его до оврага молча. Копали молча в две смены, светить было нельзя, работали на ощупь. Крест Тимофея Ильича — нательный, медный, тёплый ещё — я оставил на нём. Сверху положили дёрн и еловую ветку.
Кто-то должен был сказать положенные слова. Да только говорить у нас умел именно он.
— Хороший был человек. И раньше был, и теперь не хуже, - вот и всё, что я смог найти.
Близнецы стояли рядом плечом к плечу, и в темноте было слышно, как один из них дышит через раз.
Шли потом до полуночи дальше от дороги, глубже в лес. На днёвку встали в густом молодом ельнике. Я расписал дозоры: себя в первый, Семёна в последний, самый собачий.
Нас осталось девять.
Я лежал на лапнике, смотрел в чёрные ветки и считал патроны, сухари, километры до старой границы. С людьми сложнее: двадцать два было вчера у эшелона. Девять есть сегодня.
«Ничего, Коля, — сказал я то ли ему, то ли себе. — Прорвёмся. Нам бы теперь найти кого-нибудь с петлицами, кто знает, что делать. А не знает — так я подскажу».
В дозоре в двух шагах хрустнула ветка.
— Спи, — донеслось из темноты. — Утром дальше пойдём.
Я закрыл глаза и уснул сразу, как в яму упал. Снилась какая-то ерунда: баня, шашлык и Костян, который всё спрашивал, где я так загорел.
Глава 3
1
Мы шли вдоль ручья по мягкому мху, и лес звучал как положено: пеночки справа, пеночки слева, где-то дятел. Потом справа пение затихло. Не разом, как от ветра, а по очереди, волной — от дальнего края к нам. Так бывает, когда рядом проходит человек. кто-то идёт низом. Кто-то на четырёх лапах.
«Собака», — понял я.
— Стой, — поднял я кулак.
Группа встала. Криво, вразнобой, Жорка по инерции протопал ещё два шага. Но уже прогресс.
Из кустов напротив метрах в пятнадцати на нас смотрел ствол. Хороший такой, ухоженный, и держали его правильно: низко, из-за корней, только фуражка зелёнела пятном. Слева в папоротнике лежал второй. Третьего я не видел, но он был где-то сзади за нами, грамотные люди так и работают.
Впервые за трое суток мне встретились такие. Я чуть не прослезился.
— Оружие на землю! — скомандовали из кустов. — Руки!
— Делаем, — бросил я своим. — Спокойно, без суеты. Это наши.
Винтовки легли в мох. Я поднял руки и добавил в сторону кустов:
— Только не свистите, ребята. В лесу тихо, а вас на заставе небось громко учили.
В папоротнике хмыкнули. Из кустов поднялся ефрейтор — зелёная фуражка, травинка в зубах, винтовка по-прежнему направлена на меня, но уже не так решительно.
— Кто такие?
— Сборная солянка. Приписники с разбитого эшелона, станция Жабинка. Идём на восток, к своим.
— А чего командует рядовой? — Он демонстративно оглядел меня.
— А больше некому. Хочешь - бери командирскую ношу.
Травинка переехала из одного угла рта в другой.
— Шустрый, — оценил ефрейтор. — Документы.
Проверяли нас по-взрослому: по одному, с вещмешками, второй номер всё время держал сектор. Из-за наших спин вышел третий — скуластый, с раскосыми глазами и овчаркой на коротком поводке. Она села у его ноги и посмотрела на нас так, будто прикидывала калорийность.
— Альма, — представил её хозяин, заметив мой взгляд. — Не бойся.
— А я и не боюсь.
— Зря, — уронил он и пошёл дальше вдоль строя.
Семёна Альма обнюхала и махнула хвостом. Жорку обнюхала дважды: у того в кармане лежали сухари.
2
Вели нас молча и как надо: один впереди, один сзади, к разговорам не склонны. Через час лесной петляющей дороги открылась низина, а там — лагерь с натяжкой.
Шалаши из лапника, два окопчика, пирамида из винтовок под навесом. Но был дозор на подходе, секрет у ручья, и часовой у пирамиды стоял в тени с сектором на тропу. После моего цыганского табора это смотрелось образцово-показательным полигоном Академии Генштаба.
У поваленной сосны нас принимал старшина — кряжистый, с усами щёткой и глазами приёмщика утильсырья. Вещмешки выкладывали перед ним по одному. Дошло до моего, и на свет явился капитанский наган из штабного вагона.
— Так. — Старшина повертел его. — Командирское оружие у рядового. Интересно живёшь, рядовой.
— С убитого капитана, старшего эшелона. Там же планшет, списки команд, предписание. Всё сдаю, только под опись — доложить надо будет, когда выйдем.
Старшина достал бумагу, записал, аккуратно сверив ФИО по моей книжке, шлепнул печать и отдал мне. Наган убрал в ящик с хозяйственным удовлетворением человека, у которого прибавилось имущества.
— А чего себе не оставил? Оружие же.
— Наган — это не оружие, товарищ старшина. Это последний довод. Мне бы что-нибудь подлиннее.
— Разберёмся. — Он покосился на Семёна, стоявшего рядом со своей винтовкой так, что было ясно: эту не сдаст. — А этот чего не выкладывает?
— А это охотник, товарищ старшина. У охотника винтовку забирать — что у вас усы. Технически можно, но зачем нам всем это видеть?
Усы шевельнулись. Семёнова винтовка осталась при владельце.
Под навесом в глубине лагеря лежал человек, и к нему меня повели следующим. Молодой, года двадцать три, лицо серое от потери крови. Правое плечо и бок в бинтах, поверх наброшена гимнастёрка, на ней зелёные петлицы и по два кубика.
— Лейтенант Горюнов, семнадцатый погранотряд, — представился он лёжа, и по голосу было ясно, чего ему это стоит. — Старший здесь я.
— Рядовой Сомов. Веду группу с разбитого эшелона.
— Ведёшь. — Он изучал меня одним длинным взглядом от сапог до подбородка. — Дёмин говорит, ты его дозор срисовал раньше, чем он тебя.
— Птицы сдали. Замолчали подозрительно.
— Птицы. — Горюнов прикрыл глаза, собрался с силами. — Ладно, птичник. Рассказывай. Всё и по порядку.
Я рассказал. Эшелон, самолёты, немцы на мотоциклах, дорога на Кобрин, по которой на восток прёт железо в три потока. Про хутор рассказал и про усатого с его «культурным народом». Не рассказал только какого я года рождения на самом деле.
Горюнов слушал с закрытыми глазами, и я уже решил, что он помирает, когда он спросил:
— Сколько машин в час? По кобринской дороге.
— До сорока. Пехота, артиллерия на тяге, горючее. Дистанции на марше держат плохо, зенитного прикрытия не видел.
— Во-о-от. — Он открыл глаза. — Дёмин! Слыхал? А ты мне: «может, разъезды». Разъезды, ёж твою медь... Это фронт уехал. Мимо нас.
Он попробовал сесть. Не вышло, у него дёрнулась щека — злость была сильнее боли.
3
После ужина к навесу Горюнова собрались сержанты и Дёмин. Я подошёл следом, сел с краю на чурбак. Выгонять меня было уже неудобно — на это и был расчёт.
— Значит, так. — Горюнов лежал, говорил в потолок навеса, экономя слова. — Застава приняла бой на рассвете двадцать второго. Держались до вечера. Из шестидесяти четырёх нас двенадцать. Отошли по приказу — связной принёс из комендатуры. Ее больше нет. — Пауза, вдох. — Вопрос один: куда идём?
— Известно куда, — начал было сержант постарше, но Горюнов повёл пальцем, и тот смолк.
— Там в крепости… Слышите?
Все послушали. С запада из-за леса глухо и мерно доносился гул артиллерии. Уже третьи сутки.
— Там наши. Полк, комендатура, знамя отряда, в конце концов. — В потолок навеса бормотал Горюнов. — Соберёмся, подойдут ещё люди и пробьёмся к крепости. Помирать — так со своими.
Пограничники молчали: командир сказал — значит, так.
— Разрешите вопрос, товарищ лейтенант? — Я дождался кивка. — Пробьёмся к крепости — дальше что?
— Дальше воевать.
— Внутри кольца. Без артиллерии, без снабжения, без воды — там с водой точно беда, к реке всё простреливается. Добавим к гарнизону двадцать штыков и один ДП. Немцу от этого ни жарко ни холодно: он крепость уже объехал и сейчас шурует по шоссе километров по сорок в сутки. Я видел. Два дня смотрел.
— Предлагаешь бросить своих?
— Предлагаю воевать там, где от нас будет толк. — Я взял прутик и начертил на земле - вот шоссе, железка, мосты. — Вот тут немцы везут снаряды, горючее, жратву. Охраны — смех, я такие колонны видел, что бери голыми руками. Каждый сожжённый бензовоз — его вставшие где-то под Минском танки. Каждый порванный провод — штаб оглох на час. Вот наша крепость, товарищ лейтенант. Вдоль дорог. А выйдем к своим — приведём не двадцать ртов, а обстрелянный отряд с языками и разведданными.
Стало тихо. Дёмин переложил травинку и высказался первым:
— Складно чешет. Как по писаному.
— Он всегда так, — гордо подтвердил Жорка из-за спин, будто это была его личная заслуга.
— А кто тебя, рядовой, учил про снабжение и штабы? — Горюнов повернул голову. — В школе, что ли?
— В школе, товарищ лейтенант, я учил, что Волга впадает в Каспийское море. Остальное — самообразование. Газеты читал. Про Испанию, про Халхин-Гол.
— Газеты. — Горюнов пожевал губами. — Ишь, начитанный.
— Не то слово. Мамка всегда говорила: Коля, ты у меня умный, тебе за это когда-нибудь прилетит.
— Мамка не дура, — вставил от костра Дёмин, и даже Горюнов не сдержал короткого смешка.
Молчал лейтенант долго. Смотрел в навес, прикидывал, сдвинув брови .
— На восток, — процедил он так, будто отрывал от себя с мясом. — Временно. До первой регулярной части. И запомни, Сомов: командую я. Ты — ведёшь.
— Есть. Командуете вы, веду я.
— И не дерзи.
— Есть не дерзить. Это тоже временно.
У костра заржали. Горюнов дёрнул углом рта — на большее сил не было, но и этого хватило.
4
В четыре утра меня разбудил свист: Дёмин строил молодых, и свист у него работал вместо половины команд. Моих приписников уже раскидали по отделениям, к каждому дураку приставили по умному, и лес наполнился звуками военной учёбы: сопением, треском веток и свистом, свистом, свистом.
Оружия теперь хватало на всех: пограничники отходили с заставы не пустыми, вынесли и НЗ, и цинки, и ручной пулемёт. Жорке досталась СВТ, и он ходил с ней в обнимку, как с невестой.
— Коль, а чего она такая длинная?
— Чтобы ты, Жора, из-за неё выглядывал и рос над собой.
Лёньку я отвёл к заставскому санинструктору — единственному на всех, зато настоящему. Он с одобрением отметил, как Денька демонстрирует наложение жгута.
— Кто учил?
— Вон. — Лёнька мотнул головой на меня. — Товарищ Сомов. Он санитаром был.
— Санитаром. — Санинструктор посмотрел на меня. — А узлы вяжешь не по-нашему.
— Так и войны у нас с вами разные, — ляпнул я и ушёл от греха.
Через час они уже на пару перематывали Горюнова.
У штабного навеса тем временем назревал скандал: два командира явились к старшине одновременно и с одинаковой претензией. Каждый был уверен, что ему подсунули одного и того же бойца, который бегает из отделения в отделение. Лукашины стояли тут же, честно хлопали глазами и наслаждались. Похоже, номер был отработан ещё в деревне.
— А ну, дыхнули оба! — не выдержал старшина.
Дыхнули оба. Старшина понюхал, ничего не понял и махнул рукой:
— Клеймить вас, что ли...
— Дядя Захар нас различал, — утешил левый.
— Как?
— Ну как «различал»?, — сдал брата правый. — Он нам обоим сразу уши крутил. Говорил: кто-то ж из вас точно виноват.
— Мудрый человек твой дядя Захар, — оценил я. — Беру метод на вооружение.
После занятий Дёмин нашёл меня у ручья.
— Слышь, птичник. А вот это твоё — «без вариантов». Это как понимать?
— Это значит: точно, наверняка, к бабке не ходи.
— Без ва-ри-ан-тов, — распробовал он, как леденец. — Ишь. Городское?
— Рязанское.
— Врёшь небось. — Травинка съехала набок. — Ну да ладно. Слово красивое, беру.
К обеду «без вариантов» говорила половина заставы. К вечеру Дёмин выдал молодому, завалившему переползание: «Двойка тебе, Сериков, без вариантов», и я понял, что запустил в сорок первый год лингвистическую диверсию.
А у костра тем временем лежала Альма — рядом с Семёном, позабыв о Касымове. Два молчаливых профессионала опознали друг друга с первого взгляда и теперь молчали вместе с видимым удовольствием. Касымов ревниво покосился на эту идиллию, потом на меня, и, видимо, решив, что горе надо делить на всех, подсел ко мне.
— Альма немца за километр чует, — похвастал он, глядя, как Семён чешет ей загривок. — До войны на нарушителях работала. Восемь задержаний.
— А сейчас?
— А сейчас нарушителей много стало. — Он посмотрел на запад, и весёлость с него слетела. — На всех Альмы не хватит.
Хватит, подумал я. Если правильно её направлять, хватит.
Ближе к сумеркам Жорка свою невесту разобрал. Собрать обратно уже не смог: сидел над кучкой железа и думал о том, как сильно облажался. Дёмин встал над ним, посвистел с переливом.
— Ты зачем в неё полез, жених?
— Почистить хотел...
— Почистить он хотел. — Дёмин присел, и проворно заработал: раз, два, щёлк, щёлк. — Смотри и запоминай. Эта машинка нежная, учёная, не всякому даётся. Не мосинка тебе.
— А чего ж мне тогда учёную дали, а не мосинку?
— А чтоб ты, Жора, рос над собой, — с удовольствием процитировал Дёмин. — Без вариантов.
5
Альма подняла голову за минуту до того, как со стороны дозора свистнули: ведут.
Притащили нам ещё двоих. Первый в артиллерийских петлицах шёл, ломая ветки, говорил громко и всё время переспрашивал: контузило по-настоящему. Второй — связист, тихий, с катушкой без провода за спиной, которую он зачем-то так и таскал. Их накормили, и у костра начался допрос, плавно перешедший в посиделки.
— Кобрин? — переспрашивал артиллерист Гриценко. — Взят Кобрин! Сам видал: танки по улице, с крестами, и дальше пошли, на Барановичи! Наш дивизион у моста стоял — всё, нету дивизиона. За утро весь боекомплект... — он показал руками, как именно, — и всё!
Связист говорить не любил, зато молча вытащил из-за пазухи мятую бумагу. Листовка, сорванная со столба. Она пошла по рукам вдоль костра, и её читали вслух, по очереди:
— «Москва пала... Сталин бежал... Красная армия разбита. Сдавайтесь — германское командование гарантирует жизнь и хорошее обращение».
— Брешут? — Жорка спросил тихо и посмотрел почему-то на меня.
— Смотри сюда. — Я забрал листовку и поднял, чтобы видели все. — Если Москва пала и армия разбита, зачем им бумагу тратить, нас уговаривать? Разбитых не уговаривают, Жора. Разбитых конвоируют. А раз уговаривают, значит, боятся. А раз боятся, — я свернул листовку и сунул её в костёр. - значит, есть чего.
Листовка занялась и свернулась в чёрный кулак.
— Между прочим, документ был, — крякнул Дёмин. — Для доклада.
— За такой доклад могут и трибунал влепить: это ж вражеская пропаганда, и без разницы, что в ней брешут.
— А ты почём знаешь, что брешут? — не унимался Жорка. — Ну вот почём?
— Я, Жора, контуженый. Нам, контуженым, многое открыто.
Смеялись вокруг костра дольше, чем шутка того стоила. Так смеются люди, которым очень этого не хватает.
Ночью я стоял в дозоре на западном посту. За лесом над Брестом горизонт мерцал — не горел уже, а именно мерцал, вполнакала. И оттуда по-прежнему доносилось глухое, мерное гудение: крепость держалась.
Подошёл Касымов с Альмой менять меня. Постоял рядом, послушал.
— Лейтенант тоже не спит. Слушает. — Он помолчал. — Ты правильно сказал: воевать, где толк будет. Только ты ему другое пообещай. Что мы сюда вернёмся.
— Вернёмся, — пообещал я.
Я знал, что это правда, и знал, когда именно, но этого я Касымову объяснять не стал.
Спать я не пошёл — завернул к навесу. Горюнов лежал с открытыми глазами, как я и думал.
— Не спится, рядовой?
— Обход, товарищ лейтенант. Проверяю, все ли командиры отдыхают.
— Сядь. — Он завозился, устраивая перевязанное плечо. — Спросить хочу.
Я сел на чурбак.
— Вот выйдем мы к своим. — Горюнов смотрел не на меня, в темноту. — Сдам я людей, доложусь. И спросят меня: лейтенант, а кто командовал? А я что скажу — рядовой командовал? Приписник?
— Скажете: командовал я, вёл проводник из местных. Похороните — не обижусь.
— Не пойдёт. — Он повернул голову. — Я в чужие ордена не одеваюсь. Скажу как было.
— Как было — это как?
— А вот это я и пытаюсь понять.
Мы помолчали. Врать не хотелось, а правда в его картину мира не влезала.
— Товарищ лейтенант, давайте так. Доживём до своих — там и разберёмся, кто я такой. Может, и разбираться не придётся: война быстро сортирует.
— Это точно. — Горюнов прикрыл глаза. — Иди спать, сортировщик. Подъём в четыре.
В четыре утра строй стоял на поляне — двадцать шесть человек, считая моих и вчерашних окруженцев. Горюнова перенесли с навеса на чурбак, и командовал он сидя, но командовал.
— Порядок движения на восток... — Он обвёл строй глазами и нашёл меня. — Доложит рядовой Сомов. Слушать его, как меня.
Я вышел перед строем. Двадцать шесть человек смотрели на меня — кто с надеждой, кто с сомнением, а Жорка с такой верой, что хоть икону пиши.
Ничего, подумал я. Дойдём. А по дороге ещё и повоюем — так повоюем, что про нас тут легенды рассказывать будут.
— Значит, так, мужики. Идём на восток. Но идём не как беженцы, а как хозяева, у которых временно гостят чужие. И с гостей — я кивнул на запад, — будем брать за постой.
Глава 4
1
Горюнова, злого и все ещё серого, несли на носилках из жердей. Лейтенант мужественно терпел качку и не выпускал карту из рук даже во сне.
На восток мы шли третий день. Двадцать шесть полуголодных, усталых людей. Новые ноги слушались идеально и по-прежнему заставляли меня чувствовать восторг, но уставали не хуже прежних.
Альма встала посреди тропы.
Собака повернула уши на юг. Касымов подождал, поднял два пальца и покрутил кистью: моторы. Далеко.
Я передал назад остановку. Носилки опустили на мох.
На гребень выползли втроём: я, Семён и Дёмин.
Внизу белела гравийка. Два мотоцикла с колясками стояли на обочине возле телефонных столбов. Пять человек. Один на столбе, влез на кошках и возился у изолятора. Второй подавал ему провод; из кармана у него торчал блокнот. Двое курили, сидя на коляске. Старший в фуражке склонился над планшетом.
Карабины лежали поперёк сидений. Верхолаз работал вообще без оружия, в расстёгнутом воротнике и с засученными рукавами
— На Пружаны дорога, — прошептал Дёмин. — Наш дозор вчера этих видел. Столбы обживают. В сторону Берёзы тянут.
— Давно?
— Вчера и видел. Сегодня я с тобой лежу.
Минут через двадцать верхолаз спустился. Подавальщик сделал пометку в блокноте. Мотоциклы перекатили к следующему столбу.
С такой организацией они проходили метров триста-четыреста в час и бросали работу там, где заставал вечер. Значит, завтра продолжат с того же места.
Я посмотрел на лес по обе стороны дороги.
— Поехали обратно, — шепнул Дёмин, заметив моё лицо. — Пока ты им перерыв не назначил.
Горюнов слушал, приподнявшись на локте. Я нарисовал прутиком дорогу, наш путь и петлю ручья.
— Двадцать шесть бойцов выводим, Сомов, - напомнил лейтенант. - Ввяжемся — сядут на хвост. Мне с этими носилками наперегонки не бегать.
— Накроем их в стороне от маршрута. К ручью отойдём, дальше водой. След от лагеря уведу. Ночевать здесь не останемся.
— Ради пяти немцев?
— Ради линии тоже. Похожа на армейскую. Если нужную жилу перебить, у какого-нибудь штаба сутки уйдут, пока всё соберут. И бумаги у них должны быть.
Я наклонился ближе.
— Но главное — люди. Третий день от каждого куста шарахаются. Надо один раз показать, что немец тоже падает, если в него попасть. Дальше легче пойдёт.
Горюнов посмотрел на отдыхающих. Лёнька подтягивал ремень на лопате, чтобы не била по ногам.
— Добровольцы. Дёмин с тобой обязательно. Схему принесёшь, я посмотрю.
— Есть.
— И смотри мне там, Сомов. Без этого твоего... разгула.
— Никакого разгула, товарищ лейтенант. Так, суету навести охота.
— Чего навести?
— Суету. Это по-рязански. Мелкое беспокойство противнику.
— Суету... — Горюнов посмаковал слово. — Ну-ну. Наводи, только с головой.
2
Семнадцать человек стояли передо мной между соснами. Остальные в дозоре, возились с лейтенантом и ужином. Котелок за спинами попыхивал так убедительно, будто в нём варилось мясо.
— Немцев пятеро. Нас пойдёт семеро. Сделаем как надо — они и выстрелить не успеют. Но может выйти и не как надо. Кто сомневается — стоит на месте. Здесь тоже работа есть.
Жорка сглотнул.
— Потенциально - билет в один конец. Кто едет?
Первым шагнул Лёнька — так быстро, что качнулся и чуть было не сделал ещё шаг. Оба Лукашина вышли одновременно. Жорка зажмурился и резко шагнул, как в холодную воду.
За ними трое пограничников, среди них Сериков, тот самый, которому Дёмин ставил двойку за переползание. Никита молча переступил воображаемую черту и встал. На его лице ничего не изменилось.
Семён с самого начала стоял рядом со мной и разглядывал добровольцев, будто выбирал людей вместе со мной. Его перекличка не касалась.
— Дёмин, Семён, Лёнька, Никита, Сериков. И ты, Лукашин, с левой ссадиной.
Правый тут же возмутился:
— А я?
— Останешься при лейтенанте.
— Мы всегда вместе.
— Вот и поживите порознь для разнообразия. Если что, порода должна уцелеть.
Левый фыркнул. Правый посмотрел на него так, что захотелось поменять их местами.
— А я? — Жорка чуть не подпрыгнул.
Пост для него я придумал, пока он подпрыгивал.
— А ты в группе прикрытия отхода. Будешь лежать у ручья и охранять самое ценное, что у нас есть.
— Чего ценное?
— Меня. Когда я побегу.
Жорка уточнил, где лежать и куда смотреть. Пришлось объяснять всерьёз. Поставлю его с пограничником. И место хорошее: оба берега видно, самим есть куда уйти.
— Всё, посадка окончена. Остальные пассажиры едут следующим рейсом.
— Пассажиры? — Дёмин повернулся ко мне. — Это опять ваше, рязанское?
— Наше. Местами с пересадкой.
— После войны съезжу. Хочу посмотреть, что за Рязань такая. У нас оттуда писарь был — скучный мужик, на тебя совсем не похож.
— Штабная работа стандартизирует, - объяснил я.
Лёнька остался, когда остальные разошлись. Подтянул на боку сумку с перевязочным добром, которую дал санинструктор.
— Бинты возьму?
— Всё возьмёшь. И винтовку проверь.
— Так я уже.
— Ещё раз.
Он раскрыл затвор. Сериков присел рядом: первым выйти сумел приписник, а не он.
Горюнову я принёс схему до темноты. Он велел передвинуть место сбора подальше от дороги и спросил, кто будет смотреть за нашими спинами. Я показал Никитин сектор.
Лейтенант провёл ногтем по нарисованной линии отхода.
— Сколько времени дашь на сбор?
— По обстановке. Задерживаться не будем.
— Вот это запомни лучше всего.
3
Столб лёг в траву с глухим стуком. Из-под его комля вывернулся пласт мокрой земли, прошитый корнями шиповника. Изолятор щёлкнул, провод натянулся над кюветом и провис.
Сериков вытер лоб рукавом.
— Сам упал.
— Совсем сам, — согласился Дёмин. — Семь свидетелей.
Спил выдал бы нас сразу. А здесь подмыло край канавы, размокла земля, завалился столб. Мы только помогли. Лопату убрали, примятую траву расправили кое-как — хватит.
Дорога ныряла между двумя лесистыми горбами. По ней было хорошо видно в обе стороны, а за нашими спинами ложбина выводила к ручью. Я прошёл её ещё раз, запоминая коряги. У воды уже лежали Жорка с пограничником. СВТ смотрела куда положено.
— По нам с перепугу не пальни, — предупредил я.
Жорка обиделся молча, только сморщился.
На позиции вернулся, когда солнце только тронуло верхушки. Семён выбрал место сам и ждал, пока я подползу. Из-за корней ему открывались дорога и обе коляски, если машины встанут у обрыва. Дёмин залёг правее. Никиту я оставил на другом краю, чтобы видел и подход и наш тыл. Сериков держал дальний конец участка.
Лёнька с Лукашиным устроились на фланге возле густого орешника. От них до дороги было ближе всех.
Инструктаж занял минуту.
— Водителей снимаем сразу. Старшего в фуражке тоже. Того, с блокнотом, берём живым. Он у них все записывал, должен знать куда и зачем.
Дёмин по очереди показал людям их места. Я дождался, пока посмотрят все.
— Огонь по отмашке. До неё не стрелять, что бы ни случилось. Лёнька, Лукашин: ваша задача — закрыть им уход в лес. Лежать до команды «вперёд». Повтори.
— До «вперёд» лежим, — отчеканил Лёнька.
— Даже если немец побежит?
— Даже если побежит.
Лукашин кивнул вслед за ним. Я отвёл обоих на место и лёг выше по склону. Отсюда было видно всех, кроме Семёна.
Роса на рукавах начала сохнуть. По стволу мосинки добрался до мушки муравей, постоял, пошевелил усами. Я подождал, пока уйдёт сам.
Внизу часто дышал Лёнька. Он лежал как учили. Я сполз к нему, прижал плечо ладонью. Подождал, пока посмотрит.
— Носом. Медленнее.
Он втянул воздух, выдохнул. Ещё раз. Я убрал руку.
Прошёл час с лишним. Я осторожно сдвинул затёкшую ногу. Сериков поднял голову; поймал мой взгляд, показал на дорогу и развёл пальцами: не едут.
Я ткнул ладонью вниз. Лежать.
Семён повернул голову. Наконец-то моторы.
Два мотоцикла. Ехали медленно, один немного отставал. Перед поваленным столбом первый притормозил. Старший привстал в коляске, выругался и махнул назад.
На заднем седле второго сидел человек, которого вчера не было. Нашивки на рукаве, автомат поперёк живота.
Шестой.
4
Мотоцикл затарахтел на холостых. Ефрейтор с автоматом спрыгнул на дорогу, одёрнул ремень и остался у заднего колеса. Смотрел на упавший столб.
Я показал Дёмину шестого. Тот кивнул, чуть повернул винтовку. Семёну указал второго водителя: этот не заглушил мотор и держал руки на руле.
Старший вылез из коляски. Верхолаз потянулся за сумкой с инструментом, писарь с блокнотом подошёл к проводу и присел. Первый водитель снял очки на лоб.
Я поднял ладонь. Опустил и нажал на спуск.
Первого водителя ударило о руль. Старший сделал шаг в сторону и сел на гравий, всё ещё держа планшет. Почти одновременно второй мотоцикл рванулся вперёд. Колесо взбросило камни. Семён выстрелил, водитель повис на руле, и машина, заворачивая, опрокинулась в кювет.
Писарь нырнул за первую коляску.
Ефрейтор исчез за мотоциклом. Мелькнул ствол, очередь срезала веточку над головой. Слева ударило в дерево.
Верхолаз побежал вдоль канавы. Никита выстрелил. Немец выронил сумку, упал на колени. Второй выстрел опрокинул его в траву.
— Лежать! — крикнул я.
Лёнька уже поднимался.
Писарь отползал от коляски к кустам, прямо на их фланг. Лёнька пошёл наперерез: руки свободны, винтовка на ремне. Собирался брать живым, как ему велели. Увидел, что немец уходит, и поторопился.
Я успел выкрикнуть его имя.
Очередь прошла снизу вверх. Лёньку дёрнуло в середине шага. Нога ещё вынеслась вперёд, а тело уже падало, задевая плечом тонкую ольху. Сумка ударилась о ствол и съехала ему под бок.
Ефрейтор перевёл автомат на Лукашина. Тот лежал неподвижно, уткнув подбородок в землю.
Я сполз влево за выворотень. Отсюда из-за коляски показались локоть немца и полоска серого под мышкой. Дёмин ударил справа. Ефрейтор дёрнулся к нему, приподнял голову.
Мы выстрелили почти вместе. Автомат выпал на гравий, немец сполз с колеса.
— Вперёд! Семён, дорога!
Дёмин добежал до коляски первым. Писарь лежал на животе, закрыв голову ладонями. Дёмин схватил его за ворот, выдернул на открытое место и пинком отодвинул карабин, валявшийся рядом.
Я прыжками добрался до Лёньки. Перевернул на спину. Глаза открыты, рот чуть приоткрыт. Попробовал нащупать пульс - тихо. Я расстегнул ворот, сдвинул ремень сумки. Посмотрел ещё раз.
Уже всё.
Лукашин смотрел то на меня, то на Лёньку, держа винтовку поперёк себя.
— До команды поднялся? — спросил я.
Он кивнул.
— Почему?
— Тот полз... к нам, значит. Лёня хотел его... Ты же живым велел.
— Живым. После команды. Запомни: если на твоем участке тихо, это ещё не значит, что бой кончился.
Лукашин кивнул ещё раз, не отводя глаз от Лёньки.
— Возьми сумку. Дальше держишь свой край.
Он осторожно снял сумку и отошёл.
Сериков блевал в кювете, всё ещё пытаясь смотреть на дорогу. Я хлопнул его по спине.
— Потом сменишь Никиту.
В ушах звенело. Первый мотоцикл ещё работал; тарахтенье казалось далёким. Дёмин заглушил мотор. Сразу стало слышно, как пленный втягивает воздух носом.
От отмашки прошло около полутора минут.
Пятеро немцев лежали. Шестой сидел у коляски с руками за спиной. Лёнька остался там, где нарушил приказ.
В горле стоял ком.
5
Автомат я поднял, проверил, отложил рядом с подсумками. Дёмин передавал карабины, обоймы, два пистолета: из кобуры старшего и из коляски.
— Сколько берём?
— Что унесём, не задерживаясь. Сначала патроны и бумаги.
Из сумки верхолаза высыпались кошки, пассатижи, кусачки с потемневшими рукоятками. Кошки и кусачки я убрал в свой вещмешок. Пригодятся, и не раз наверное.
В планшете старшего нашлась карта. Я развернул её на сиденье. Поверх дорог шла красная линия, возле развилок — кружки, цифры, надписи. Несколько отметок обведены синим. У одной стоял маленький флажок.
Я пододвинул карту к пленному.
Немецкий у меня был школьный, полузабытый, плюс то, что вбивают для короткого разговора с задержанным. Кто, где, сколько. Всё остальное приходилось объяснять на пальцах.
— Нуммер? Труппентайль?
Он заторопился. Выдал столько, что я поднял ладонь.
— Лангзам. Медленно, мать твою.
Цифры я записал на поле. Спросил, где узел. Пленный наклонился к карте, ткнул подбородком. Дёмин разрешил ему освободить одну руку. Грязный палец с обломанным ногтем указал на перекрёсток. Оттуда прошёл вдоль красной черты к синему кружку.
— Штаб?
Он закивал, повторил название, потом ещё одно. Я заставил показать снова. Узел, штаб, ответвление от линии. Две отметки совпали с записями в ведомости из планшета. На третьей я поставил вопрос.
Пленный смотрел, как я пишу, и подсказывал. Его колотило, но отвечал он охотно. Увидел, что нужен, и держался за это. Из нагрудного кармана выглядывал огрызок карандаша, на нижней губе осталось тёмное пятно, как у человека, который привык слюнявить грифель.
Пока мы разговаривали, Никита с Сериковым перерезали провод в трёх местах. Вырезанные куски отнесли в заболоченную низину. На дороге остались короткие концы, не сходившиеся даже в натяг.
Я сложил карту.
С пленным ещё двое будут заняты на переходе. Горюнова уже несли четверо. Отпущенный писарь покажет, куда мы ушли, пересчитает винтовки, опишет лица.
Горюнова здесь не было. Решать надо было мне.
Я велел немцу подняться и отвёл за упавший столб подальше от дороги. Он пошёл сразу. Только когда я остановился и снял винтовку, снова начал тараторить, сбиваясь и показывая на карту у меня за поясом.
— Нету выбора, мужик, — ответил я по-русски.
Выстрелил. Немец упал на бок, поджав колено и завалился совсем. Я вернулся к мотоциклам.
Дёмин выплюнул травинку. Никита отвернулся и взял с земли связку карабинов.
— Собираемся. Лёньку забираем.
Дёмин стянул ремнями трофейное оружие. Лукашин поднял санитарную сумку. Я пошёл помогать Семёну.
6
Жорка поднялся, увидел нас и лёг обратно, выставив СВТ на дорогу. Когда я махнул, подбежал и взялся за край шинели с Лёнькой.
— Что, сильно?
Дёмин покачал головой.
Жорка больше не спрашивал. Шёл задом, смотрел под ноги и крепко держал свёрнутый край.
Мы прошли по ручью, вышли на берег, снова спустились в воду. За спиной не было ни моторов, ни голосов. Никита замыкал, на изгибах останавливался слушать.
Горюнов приподнялся на носилках. Увидел Лёньку. Потом планшет, который я положил возле его руки. Развернул карту, посмотрел на пометки. Ничего не спросил.
Я доложил: шесть человек, пять в бою, один после допроса. Свои — один убитый. Добыли схему связи и расположение штабов, оружие, боеприпасы. Преследования пока нет.
Лейтенант держал палец на краю карты. Потом убрал руку и лёг.
Семён снял дёрн под двумя соснами. Я взял у него лопату, потом меня сменил Никита. Железо скребло по мелкому камню.
Лёньку положили на шинель. Санинструктор присел возле него, поправил ворот и застегнул верхнюю пуговицу. На руках так и остались мозоли. Поперёк ладони лопнул пузырь, кожа завернулась белым краем. Вчера он этими руками перевязывал лейтенанта.
Лукашин стоял рядом с братом. Отличить их теперь было легко: один смотрел в яму, другой — на него.
«Покажешь потом?»
Лёнька тогда сидел на корточках возле раненого у эшелона. Смотрел на мои руки. Ждал, когда закончу.
— Покажу, Лёня, — произнёс я негромко. — Всем покажу.
Санинструктор поднял глаза. Я кивнул ему на людей:
— На следующем привале. Каждый учится. Чтобы любой мог перевязать соседа.
Он кивнул в ответ.
Засыпали, уложили дёрн. Я вытер лопату травой и просунул под ремень своего вещмешка.
Дёмин подошёл, когда я затягивал пряжку.
— Ну что, птичник. Навели суету? – кивнул на могилу.
— Леньку жалко очень, - ответил я. – Но я же говорил – билет в один конец.
Он посмотрел на могилу и пошёл поднимать людей.
Касымов вывел Альму на тропу. Подняли Горюнова. Я поправил за плечом немецкий автомат. Лейтенант вернул мне карту; планшет бил по бедру, рядом с ремнём от лопаты.
Нас осталось двадцать пять.
Пошли на восток.
Глава 5
1
— Туже.
— Так он же живой, — усомнился Жорка, придерживая бинт на плече правого Лукашина.
— Вот именно. Мёртвому уже все равно.
Жорка подтянул. Лукашин закатил глаза и нарочито захрипел.
— Отставить, — осадил я. — Помрёшь после проверки узла.
Привал шёл второй час, и первый занимала Лёнькина наука. Санинструктор показывал на живом Лукашине повязку на плечо, на бедро и «шапочку», я добавил жгут с закруткой и правило про час. Учились все свободные по двое, и получалось у них примерно как у меня в первом классе с чистописанием.
— Годится, — заключил санинструктор, оглядев Жоркину работу. — Для первого раза.
Лукашин повертел перебинтованным плечом:
— А разматывать кто будет?
— Брат, — распорядился я. — Ему тоже наука.
Дальше шли лесом, забирая к северо-востоку, и часа через два Альма потянула носом вправо. Она продолжала вилять хвостом, значит, не насторожилась, просто заинтересовалась.
Касымов присел рядом с ней, принюхался сам.
— Каша, — не поверил он. — Кто-то кашу сжёг. Вчера, может.
Дозор ушёл вправо и вернулся с новостью, от которой у половины группы свело животы: в ельнике в полукилометре стоит разбитая полуторка. А в кузове мешки.
2
Машина увязла в кустах по самые борта — её загнали туда с дороги, и сделали это умеючи, веток сверху накидали. Передний мост был свёрнут набок, крыло порвано, лобовое стекло все в звёздах. На подножке лицом к нам сидел старшина.
Он был невысокий и крепкий, небритый и с ППД поперёк колен. Увидев нас, не встал — только сдвинул автомат так, чтобы дуло смотрело в промежуток между мной и Дёминым.
— Стой там, — предупредил он. — Кто такие?
— Свои. Красная армия.
— Все нынче свои. — Он кивнул на мои плечи. — А автомат немецкий.
— Трофейный.
— Ага. А я, может, думаю, что ты в нашей форме диверсант.
— А я, может, думаю, что ты при машине с крупой сидишь четвёртые сутки и уже с ней разговариваешь.
Старшина моргнул. По тому, как дрогнули усы, я понял: попал. Может, и не разговаривал ещё, но был близок.
Подошёл Горюнов — его поднесли, и лейтенантские кубики решили дело быстрее моих аргументов. Старшина встал, одёрнул гимнастёрку и доложил как на смотру: старшина Кравчук, автобат, вёз продукты со склада, при налёте убило шофёра, машину добил на лесной дороге. Сам с двадцать третьего числа при грузе.
— Один? — не поверил Дёмин.
— А шо. — Кравчук пожал плечами. — Груз подотчётный.
В кузове под брезентом лежало богатство: мешки с пшёнкой и горохом, ящик соли, сахар в кусках, махорка, спички, две канистры бензин и цинк патронов. Группа смотрела на мешки, как Жорка на СВТ в первый день.
— Забираем всё, что унесём, — распорядился я. — Крупу по сидорам, соль...
— Э! — Кравчук встал между мной и бортом. — Куда. Имущество подотчётное. Кто принимать будет?
— Война всё спишет, старшина.
— Война, может, и спишет. А капитан Гнатюк — нет. Расписку давай.
Я посмотрел на него внимательно. Четвёртые сутки в лесу, один при мешках, немцы кругом — а он про капитана Гнатюка. Такими людьми не разбрасываются.
— Дёмин, карандаш. — Я вырвал листок из трофейного блокнота. — Пиши, старшина: «Принято у старшины Кравчука для нужд сводной группы...» Сколько тут у тебя?
Кравчук продиктовал. По памяти до килограмма с разбивкой по мешкам. Он неспеша прочитал расписку, свернул вчетверо и убрал куда-то в недра гимнастёрки к сердцу.
— Вот теперь забирайте, — разрешил он с облегчением человека, у которого с души сняли грех. — Только не сыпь абы как! Крупа сырость не любит...
Через час на два котла варилась первая за неделю каша. Настоящая, с солью, с салом из кравчуковского НЗ. Люди ели молча и истово, как молились, и даже Горюнов на своих носилках подчистил котелок до блеска.
Кравчук ходил между едоками и страдал вслух: ложки держат криво, крупу рассыпали, котёл после каши кто мыть будет и чем.
— Слушай, старшина. — Я отдал ему пустой котелок. — Пойдёшь к нам на довольствие? Штат: двадцать пять душ, склад — что унесём, транспорт — ноги.
— А начальство у вас кто?
— Лейтенант. — Я кивнул на Горюнова. — По хозяйственной части будешь главный. И единственный.
Кравчук оглядел группу: латаных, тощих, с разномастным оружием.
— Хозяйство запущенное, — вздохнул он. — Ну да с чего-то ж начинать надо.
Начал он через полчаса. Перетряс сидоры у половины группы, обозвал укладку срамом, перевесил Жорке скатку и отобрал у кого-то мешочек крупы, засыпанной прямо на запасные портянки. Группа закатывала глаза, но терпела: человеку, который накормил, прощают и не такое.
3
Нину нашла Альма.
Под вечер у ручья собака вдруг встала и повела ушами на заросли ольхи. Касымов пригляделся и поднял ладонь: там кто-то был. Я обошёл ольшаник с фланга и упёрся в наган.
Тот выглядывал на меня из куста, и держали его двумя руками. Они дрожали, но с трёх метров не промахнуться.
— Свои, — представился я, не шевелясь.
— Пароль, — потребовал куст девичьим голосом.
— Пароля не знаю. Могу предъявить красноармейскую книжку и кашу. Каша убедительнее.
Куст помолчал.
— Какая каша?
— Пшённая. С салом.
Наган опустился. Из ольхи выбралась девушка в форме, с петлицами связиста: гимнастёрка в грязи, чулок нет, сапоги стоптаны вдрызг, а через плечо — противогазная сумка, явно не с противогазом. На вид ей было лет двадцать, и держалась она на одном упрямстве: это было видно по тому, как она встала, опираясь на куст, будто невзначай.
— Телефонистка Соколова, — доложила она сипло. — Штаб корпуса. Отстала при... — Она сбилась и закончила проще: — Все отстали. Я одна осталась.
Четвёртый день она шла от самой Берёзы. Сначала их было пятеро: она, ещё одна девушка и трое бойцов. На дороге попали под миномёты. Дальше осталась одна и несла в противогазной сумке то, что велел спасать дежурный по узлу: журнал переговоров и два пакета с сургучом.
— Дежурный где?
— Там. — Она показала подбородком назад, и по этому жесту всё стало ясно.
У костра она сначала поела, не торопясь, хоть видно было, чего ей это стоило. Потом спросила, есть ли у нас командир, встала и доложила Горюнову по всей форме. Потом села и уснула. Между «доложила» и «уснула» прошло секунд десять.
— Худая какая, — расстроился Кравчук и накрыл её чьей-то шинелью. — Кормить надо получше.
Двадцать пять мужиков чуть не синхронно отвели взгляд кто к костру, кто в котелок. Я обвёл взглядом самых старательных.
— Так, орлы. Поясняю один раз. Это боец. Боец Соколова. Кто перепутает — будет иметь дело сначала со мной, потом с лейтенантом, потом снова со мной.
— А чего сразу... — начал кто-то из пограничников.
— А того. Вопросы?
Вопросов не было. Семён, глядя в огонь, одобрительно хмыкнул.
Утром Лукашин подошёл к Нине и молча протянул ей Лёнькину санитарную сумку. Она посмотрела на сумку, на него.
— Это чьё?
— Теперь ваше, — выговорил Лукашин и ушёл, пока она не спросила ещё что-нибудь.
4
Просёлок переходили в полдень.
Дорога была так себе: две колеи в песке, посередине трава. Дозор сходил в обе стороны, послушал и дал «чисто». Головная тройка перебежала и легла за дальним кюветом. Дальше понесли носилки.
«Опель» выкатился из-за поворота, когда носилки были на середине дороги. Метров сто пятьдесят. Крытый кузов, тент горбом, над задним бортом — каски. Много.
Дальше всё случилось одновременно.
— К бою! — Горюнов вскинулся на носилках. — В цепь! Первое отделение — вправо, второе...
Правильно. По уставу. Только пока он доберётся до второго отделения, немцы доедут до нас.
— Носилки в кювет! — перекрыл я. — Дёмин — по кузову! Семён — водитель! Остальные влево, за деревья! Огонь!
Горюнов осёкся на полуслове. Не потому, что я его перебил, просто короче договорил то, что он начал.
Немцы увидели нас тогда же, когда мы их. Машина вильнула, брызнула песком. Из кабины закричали, тент заходил ходуном — под ним разворачивались.
Семён выстрелил.
Лобовое стекло помутнело со стороны водителя. «Опель» повело, он ткнулся передком в кювет и встал, накренившись. Задний борт упал, из кузова посыпались противники.
Дёмин дал очередь.
ДП работал по тенту и по борту, слева направо и обратно. Двоих сбросило на песок ещё в прыжке. Кто-то успел скатиться в кювет с той стороны и оттуда начал отвечать: пули пошли поверху, срезая листья.
Я лежал за сосной, ловил вспышки и клал по одной. Стрелять было удобно: полдень, солнце сверху, тени короткие. Немецкий унтер приподнялся из кювета — скомандовать. Я не дал ему договорить.
Справа коротко стукнул карабин. Никита держал свой край и на общий шум не отвлекался: у него в секторе была кабина. Из кабины кто-то попытался выползти да так и повис на полпути.
Слева вскрикнули. Сериков осел за куст, зажимая плечо; между пальцами толчками просачивалась кровь.
Нина бежала от носилок вдоль кювета, пригнувшись, с сумкой на боку. Стрельба продолжалась. Я открыл рот и тут же закрыл. Бежала она правильно: низко, за укрытием, короткими бросками. Упала возле Серикова, сдёрнула сумку через голову и стала резать рукав.
Кравчук воевал по-своему. Сначала я увидел, как он волоком тащит Горюнова за придорожные валуны — лейтенант ругался и не выпускал автомат. Потом старшина, пригибаясь, протрусил вдоль цепи и сунул Дёмину запасной диск. Он нёс его, прижимая к животу, как миску с борщом.
Огонь с той стороны редел. Потом сошел на нет. От Семёнова выстрела прошло секунд девяносто; мне показалось, меньше.
— Прекратить! — скомандовал я в звенящую тишину.
От заднего борта через кювет уходили в лес двое. Я видел их секунду: мелькнули между стволами и пропали.
— Касымов! След!
Альма взяла сразу. Касымов отпустил поводок на всю длину, мы с Семёном пристроились следом. Бежали молча метров семьсот: по хвое, через малинник, потом под горку, к сырому берегу.
Первого увидели у ручья. Он завяз сапогом в чёрной жиже, дёргал ногу и оглядывался. Увидел нас, вскинул карабин. Я выстрелил раньше. Немца отбросило на спину, ноги съехали в ручей, и вода огибала его как корягу.
Второй ушёл бы. Но Альма прижала его в ольшанике: не нападала, а кружила и не давала уйти дорогу по-волчьи. Когда мы подошли, он стоял спиной к стволу и водил штыком за собакой. Автомат, видно, бросил ещё у машины.
Молодой, конопатый, каска на затылке. Смотрел он не на винтовку, а на меня, и по глазам было видно: понял.
Свидетелей мы не отпускали. Это было решено ещё на той дороге, где остался Лёнька.
Семён шагнул слева. Немец ткнул в него штыком, и тот ушёл в пустоту, Семён уже крутанулся. Нож вошёл снизу под ребро. Немец выдохнул со всхлипом и обмяк. Семён опустил его в траву, выдернул нож и вытер о серое сукно.
Альма села и посмотрела на Касымова: всё?
— Всё, — подтвердил Касымов и потрепал её за ухом.
Обратно шли шагом. У дороги уже заканчивали.
Немцев было десять, считая водителя. Теперь все десять лежали: восемь у машины, двое в лесу. Наших раненых — один Сериков, в плечо, кость цела. Повязка сидела на нём как на плакате: ровные слои, узел в стороне от раны.
Санинструктор пощупал край бинта и одобрил:
— Годится.
— Для первого раза, — не удержался Лукашин.
Нина посмотрела на него непонимающе. Объяснять ей никто не стал.
Обыскивали по-быстрому вчетвером. Документы — мне; в полевой сумке унтера нашлась карта-двухвёрстка и ведомость с номерами. Сигареты сгребли в один сидор, не считая. У одного из убитых в нагрудном кармане блеснула губная гармошка. Жорка потянулся. Дёмин, не глядя, ударил его по руке:
— Не музыкальная у нас часть.
— Да я посмотреть...
— На привале посмотришь. В строю не положено.
Гармошка ушла Дёмину в карман. Судя по всему, смотреть он собирался сам.
Сталкивать машину с дороги было нечем и некогда. Забрали оружие, подсумки, два ранца с провиантом, стянули убитых в кювет и через четверть часа уже порядком отошли от дороги. Первые три километра пробирались ходко, потом свернули в ручей.
На марше я поравнялся с Ниной.
— Боец Соколова. Под огонь без команды больше не выходить.
— А если раненый?
— Если раненый — выходить. Но низко и от укрытия к укрытию.
Она подумала и кивнула. Было ясно: из всего сказанного она услышала только второе.
5
Горюнов велел делать длинный привал.
Когда повесили котлы, он приказал построить группу. Собрались как сумели: полукругом, между сосен, с дозорами по местам. Лейтенанта приподняли на носилках; он одёрнул гимнастёрку и обвёл всех взглядом и остановился на мне.
— Слушай приказ. — Голос у него был будничный, как при зачитке расхода дров. — С сегодняшнего дня группой командует красноармеец Сомов. Слушать его как меня. Не только на марше — всегда: на привале, в бою, везде. Старшим по званию остаюсь я. Отвечать за группу перед командованием буду я. Всё. Разойдись.
Ни голоса не повысил, ни слова от себя не добавил. По уставу так не положено, и он это знал лучше всех, потому и произнёс по-уставному, сухо.
Дёмин переглянулся с Кравчуком. Старшина чуть заметно кивнул. Вопрос, который группа обсуждала шёпотом с самой заставы, закрылся коротким распоряжением.
— Возражения есть? — уточнил Горюнов, глядя на меня.
— Никак нет, товарищ лейтенант.
— Вот и славно. — Он лёг. — Иди командуй. Каша выкипает.
Каша номер два вышла лучше первой: с горохом, трофейным салом, и Кравчук уже не страдал над котлами, а царил. К раздаче он подошёл ко мне с бумагой и огрызком карандаша.
— Товарищ командир. Довольствующихся по списку — двадцать семь. Расход на ужин по норме, сало — полбруска. Подпишите.
— Старшина, мы в лесу.
— Лес — это местность, — отрезал Кравчук. — А учёт есть учёт.
Я подписал: «Сомов». Рука вывела чужую фамилию не задумываясь.
После ужина возле Нины образовалась очередь. Выяснилось, что за один день в группе прохудилось небывалое количество обмундирования: рвались локти, расползались колени, у одного пограничника отлетели сразу три пуговицы, причём в разных местах. Нина штопала молча, делая мелкие тугие стежки.
Я прошёлся вдоль очереди.
— Так. У кого дыры боевые — остаётся. У кого с утра целое было — кругом, шагом марш, иголку даст санинструктор.
Очередь поредела втрое.
У дальнего костра Дёмин вполголоса пробовал трофейную гармошку. Выходило нечто среднее между «Катюшей» и скрипом несмазанной телеги. Жорка сидел рядом и страдал:
— Дай я. У меня же слух.
— В строю не положено.
— Так привал же!
Дёмин продул гармошку и начал сначала.
Семён в очереди не стоял. Он вообще делал вид, что происходящее его не касается: выстирал портянки и развешивал у огня на рогульке. Разглаживал ладонью и вешал строго по краю, одну к одной, как бельё к приходу тёщи. Я посмотрел на это внимательно. Семён поймал мой взгляд, хмыкнул и ушёл в темноту проверять посты, которые в этом не нуждались.
Я подсел к костру и разложил на коленях трофейные карты: свою, снятую со связистов, и сегодняшнюю двухвёрстку.
Красная линия связи тянулась на восток к синим кружкам. Их я уже понимал: узлы, штабы. А возле одного у железной дороги под Берёзой стоял маленький аккуратный флажок. Что немец так обозначает, я наверняка не знал. Но рисовал он его не от скуки: к флажку сходились две дороги и подъездная ветка.
Он мне нравился всё больше.
Но до этого надо было ещё дожить. Горюнова трясло на носилках вторые сутки, ему нужен был настоящий врач, а не наши повязки; людям нужны были соль, сапоги и хоть одна ночь под крышей. По карте в дневном переходе к востоку у края болот стояла деревня.
Я сложил карту.
У костра Нина откусила нитку и расправила на колене чужую гимнастёрку. Кравчук спал сидя с ведомостью в кулаке. Семён вернулся с постов и лёг.
Нас стало двадцать семь.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
