Снежная королева
Мальчик и девочка
Я бы хотела рассказать историю о любви, но мне в сердце попал осколок волшебного зеркала, поэтому я расскажу тебе правдивую историю.
Мы все потеряны во тьме.
Тьма незнания или тьма иллюзий, тьма отчаяния и тьма середины декабря, тьма, живущая в нас, запертая, как вино в бутылке до поры, тьма туманная, сырая и стылая, — мы разгоняем ее светом факелов и свечей, волшебных кристаллов в фонариках, острым лучом разума и огнем, горящим в сердцах, но стоит оступиться, стоит выронить фонарь или заставить сердце потухнуть, как вся эта тьма поглощает нас.
Так было всегда. Так будет всегда. От древних костров и до бальных залов — тьма стоит за границей круга, вечная и неизбывная. И мы можем лишь искать новые источники света.
Любовь — тоже источник света.
И моя история правда могла быть историей о любви, но тогда бы я была не собой — и получилась бы совсем другая история.
***
История первая: мальчик и девочка
Жил-был на свете мальчик, который думал, что он умнее всех остальных.
Для своих родителей он был хорошим мальчиком, для девочки, живущей по соседству, — самым лучшим, для прочих — по-разному, потому что никто не может быть хорошим для всех в округе, если, конечно, ты не звонкая монетка. Кто-то сказал бы вам, что он задира, кто-то назвал бы его занудой, а кто-то просто фыркнул бы и задрал нос, заявив, мол, что вот, прямо перед вами — самый противный мальчишка на свете. Но что бы он сам о себе ни думал, чтобы ни думали о нем другие, был он только мальчиком, не лучше и не хуже прочих мальчиков, живущих в любом городе в то время — или в твое время читатель. Как и все мальчики, он разбивал нос и колени, как и все мальчики, кривился, когда на завтрак его заставляли есть невкусную кашу, как и все мальчики, совершал шалости — иногда злые, больше по незнанию, чем из жестокости.
Он правда был умным, очень умным, и к своим двенадцати читал карту созвездий так, словно сами созвездия говорили с ним.
Он знал историю и истории настолько хорошо, что взрослые находили в нем приятного собеседника, остроумного, но, пожалуй, кое-где слишком дерзкого — что, конечно, простительно юноше.
Он складывал числа в уме и помнил сложные формулы, заключающие в себе самую суть предметов и явлений.
Учителя хвалили его и радовались его успехам, сделанным под их чутким наставничеством, родители — гордились, хвастаясь перед соседями на званых обедах, а соседи, конечно, скрипели зубами — и ставили в пример своим детям.
В общем, у него были все основания, чтобы считать себя умнее других.
Я была той самой девочкой, живущей по соседству. У меня был маленький сад, разбитый на узкой площадке, соединяющей крыши. У меня было старые платья, которые я донашивала за чужими дочерьми. И у меня было, говорят, горячее сердце, легкие руки и светлая голова.
Я жила в комнатке под самой-самой крышей. Летом там было жарко, зимой — почти холодно, в дождь я слышала каждую упавшую каплю, а в феврале — всех голодных волков метелей. Но надежен был огонь в камине, и надежна была любовь в сердце, и ничего надежнее любви не было.
Так мы и жили: почти рядом, я — в каморке под крышей, он — в большом и прекрасном доме, где ему принадлежало все, в том числе — чердак, на котором он прятался, чтобы смотреть на звезды. Летом они были крупные, висели на черном небе гроздьями, как виноград. Зимой — сияли, как ледяные осколки, рассыпанные кем-то по темному бархату, далекие и холодные. Мы были детьми, мир под звездами был огромен и смотрел на нас ласково и печально.
***
Самый умный мальчик на свете говорил, что все звезды на небе так далеки, что мы видим их смерть. Где-то там, в черноте и пустоте, говорил он, вспыхнул небесный огонь — и погас уже так давно, что сотни жизней не хватит, чтобы представить, как давно это было. Но мы, здесь, лежа на крыше под небесами месяца урожая, мы видим отблески этого огня — спустя столько лет они все еще сияют в пустоте.
— Ради нас? — спрашивала я, улыбаясь.
Он хмурил брови, сводя их на переносице, отчего лицо его казалось почти обиженным:
— Ради самих себя, глупая. Им нет дела до нас.
Моя бабушка смеялась, когда слышала это, и грозила нам пальцем. Она знала сотни историй о звездах и о созвездиях, и рассказывала их долгими зимними вечерами. Самый умный мальчик пробирался к нам через чердачное окно, как соседский кот, и сидел у огня, прямо на полу, слушая эти истории.
Его отец, как я узнала, создавал зеркала и стекла — те самые стекла, выпуклые, похожие на капли воды, которые вставляли в телескопы, чтобы увидеть звезды и дальние берега. Его отец был богат и мог бы купить и меня, и бабушку, и наших кошек, и мой крошечный сад, выращенный на узкой полоске пустоты между крышами, и весь тот дом, на чердаке которого мы жили. Лорд Зеркальщик владел мастерскими в темных трущобах города, куда уезжал каждое утро, темный, как тень, в экипаже, запряженном парой прекрасных коней. Он возвращался вечером, и тогда зажигались огни в окнах большой столовой — в ней, говорят, было зеркало во всю стену, гладкое, чистое, такое, что думаешь — там продолжение комнаты, пока не упрешься носом в стекло.
В этом доме вообще было много зеркал, и не только зеркал — и других чудес и диковинок. Привезенный из дальних стран золоченый ларец с болванчиками, которые начинали кланяться, если семь раз повернуть ключ, запускающий механизм. Чучело крокодила. Маска жреца какого-то кровавого бога — страшная, с клыками, торчащими изо рта, с золотыми спиралями на щеках. Нежные цветы и пестрые птицы в клетках — в комнатах госпожи. Она сама казалась мне птицей в клетке — красивая и печальная, жена лорда Зеркальщика, мать моего умного друга выглядывала из окон, пряча лицо за белым кружевным веером.
Она выходила из дома лишь по вечерам, красивая, как королева волшебной страны, и уезжала куда-то туда, где всю ночь звенят бокалы и музыка, где горят свечи и слышится смех, и разговоры журчат, как весенние воды.
Зимой у нее была белая шубка, похожая на снег, и серебристая карета, и белые лошади.
Она всегда выезжала одна, а мы смотрели из окна на чердаке, как исчезает за поворотом улицы фонарь, висящий на крыше кареты сзади.
Так шли года, летели месяцы, сменялась весна летом, а лето — щедрой осенью, отцветали розы и наступала пора георгинов. Я выращивала цветы и травы, с каждым годом — все больше и лучше, моя бабушка старела, наши кошки сменяли одна другую — что им, кошкам, сделается? Приходят — когда пожелают, уходят — когда захотят. На небе гнал небесный охотник безрогую лань — с востока на запад, свора псов бежала у его ног. Летел в зените сокол, а на севере, у самого горизонта, на границе неба и зрения в декабре мерцала острая, колючая призрачная звезда.
Самый умный на свете мальчик говорил, что этой звезды не может быть: карты небесных сфер не включали ее в себя, она была чужой для них, так — погрешность, искажение. С годами она все больше верил умным книгам и седобородым учителям, которых купил его отец, чем сказкам и мне.
Это было неизбежно, как взросление, и я знала, что рано или поздно он придет на крышу в последний раз — и разглядит во мне то, чем я была: погрешность, искажение, чужака в его мире высоких потолков, чистых зеркал и мраморных лестниц.
И не видать мне больше ни страшных масок, ни тонкостенного фарфора, ни ларца с болванчиками, ни чучела крокодила.
И не видать мне больше его, самого умного мальчика на свете, который был не хуже и не лучше всех прочих мальчиков, живущих под этим небом, но для меня был особенным.
***
Лорд Зеркальщик платил людям, чтобы те создавали для него зеркала — чистые, как истина, с крупными гранями по краям, серебряные и бронзовые, маленькие, такие, чтобы уместились в кармашке юной девушки, и огромные, отражающие в себе комнаты и потолки богатых покоев.
Зеркала, говорил его сын, стоят дорого, дороже, чем жизнь человека. Они рождаются в огне, их края остры и опасны, они оставляют после себя мелкие, коварные осколки и любят человеческую кровь. Испарения металлов, из которых создается тонкая пленочка амальгамы, отравляет дыхание. Кровь, пот и яд — вот что такое зеркала, их льдистая глубина, их чистота и блеск.
Он подарил мне зеркальце — треугольный осколок в оправе из тусклого серебра, чуть тяжелее подросшего птенца ласточки. Я обещала носить его на цепочке, под верхним платьем, чтобы стеклянная льдинка нагревалась от тепла моего сердца и напоминала мне о важном. О звездах, о вечерах на крыше, о разговорах, о сказках, которые оплетали наше детство, как лоза винограда.
Он подарил мне это зеркальце на излете весны, ранним утром, прохладным и сонным. Впереди у нас было первое лето юности, зелень и золото, сияющий полдень — два долгих месяца, полных радости и разговоров до рассвета.
А потом, когда ночи стали длиннее, воздух похолодел и оттенок солнца начал тускнеть в ожидании осени, самый умный на свете мальчик отправился туда, куда должны отправляться все умные мальчики. Он вырос, мой друг, его таланты нуждались в огранке, и школа, далекая, как остров за морем, и такая же недостижимая для меня, готова была открыть для него свои двери.
Я осталась одна — с осколком зеркала у самого сердца, с кошками, сказками и цветами, и с бабушкой, дремлющей у камина вечерами так, словно она сама была кошкой.
***
Тоска была острой и хрупкой, как первый лед на реке. Колючей, как терн, соленой, как слезы. Тоска приглушала краски, а тени делала гуще, плотнее: я смотрела на мир как сквозь грязное от копоти окно.
Я работала в саду у церкви: обрезала розы, выдирала сорняки, собирала граблями листья, делала сто и еще одно дело, которое давно научилась делать. Руки мои все еще были легки, а сердце, пусть и болело, сохранило способность любить: гибкие стебли роз, колючий шиповник, нежные фиалки, маленьких птиц, прилетавших ко мне, когда я доставала свой обед. Бабушку. Кошек.
Глупого мальчишку, который уехал так далеко, что я не могла себе представить это расстояние: больше, чем весь наш город, если попытаться пройти его вдоль и поперек. Больше, чем окрестные поля. Он потерялся в туманной дымке, растворился у самого горизонта и так мне иногда снился — странником в рассветных лучах, уходящим по дороге меж золотистых полей и садов, полных спелых яблок. От этих снов я просыпалась в слезах и с болью в сердце, с чувством, что у меня отняли что-то важное, вырвали с корнем, грубо и зло, не думая о том, чтобы пересадить в другую почву.
Мне снилась дорога, а потом мне снилась река, а потом мне начали сниться ласточки в небесах, облака и туманы.
Дни бежали, один за другим, воздух становился холоднее, и вот уже по утрам изо рта у меня вырывался пар, а лужи на дорогах лежал тонкий-тонкий лед, который таял к полудню.
Сад у церкви давно отцветал, фиалки пали в неравной борьбе с утренним морозцем, остались лишь мелкие лиловые астры и дерзкие последние цветы шиповника, темно-розовые, с желтой сердцевинкой. Но и они вскоре облетели.
Иней лег на опавшие листья, зацвели другие цветы — ледяные узоры на стеклах. Они проступали пока робко, едва заметной вязью поутру и исчезали, стоило солнцу прогреть воздух.
Зима подступала.
***
Кошки жили с нами под самой крышей, сколько я себя помню. Они приходили сами, потом исчезали и иногда возвращались вновь, иногда не возвращались, и лишь некоторые оставались у нас год за годом, зиму за зимой. Самый умный мальчик на свете, случалось, ворчал: кошки ластились к нему, оставляли клочки шерсти на одежде и царапины на руках, он терпел их, но не смел прогонять. Это кошки пускали нас на крышу и позволяли сидеть там, глядя на небо, на звезды и облака. Это кошки показали нам, как пробраться с нашей крыши на соседнюю, а с нее — на чердак дома лорда Зеркальщика, и мы, конечно же, этим пользовались.
В ту зиму кошек было десять, если не считать еще парочку пугливых и диких, которые не смели подходить близко, но которым бабушка оставляла еду на выщербленной лестнице. Она качала головой, глядя, как мелькают рыжие, серые, пятнистые шкурки, куталась в шаль и повторяла под нос:
— Зима будет злой, милая, вот увидишь.
Я могла лишь вздыхать: даже если бы эта зима вопреки приметам бабушки случилась вдруг теплой, мягкой, с оттепелями посреди января и проталинами в парке, с легким морозом, достаточным, чтобы встал крепкий ледок на реке и можно было бы кататься на коньках, солнечной, яркой и светлой настолько, насколько зима вообще может быть светлой, меня бы это не спасло.
Острый терновый шип тоски пронзил мое сердце на исходе лета — и сердце все еще болело.
Все в мире напоминало мне о том, что я осталась одна.
Глиняная кружка с красным донцем, из которой пил гость.
Книга, заложенная запиской и атласной лентой, одолженная мне, потому что он хотел, чтобы я увидела в ней то, что любит он. Я не успела ее дочитать, и теперь не знала, верну ли, а он сказал, что пустое — переживать о таком. Оставь себе, как память. Я вернусь — и ты расскажешь мне о том, что увидела.
Розы в глиняных горшках теперь жили в нашей с бабушкой комнате — я принесла их с балкона, где они все лето цвели, а мы сидели среди этих роз, я и сын лорда, мой добрый друг, единственный друг, пожалуй, который у меня был.
Почти брат, еще не возлюбленный — глупое сердце не делало различий для него, оно вмещало всю мою любовь от и до.
Осколок зеркала грелся в ладони. Он ловил то мой глаз — красноватый от слез, то родинку на щеке, то прядь волос, прилипшую ко лбу. Осколок был маленьким, но им можно было пускать солнечных зайчиков по стенам, или положить на подоконник так, чтобы в нем отразился кусочек ясного неба, лунный свет или звездная ночь. Большее он не вмещал.
Осколок тоже напоминал о своем дарителе — и я берегла его, носила почти не снимая, как иные носят знак своей веры.
Зеркало, книга, розы — ступени, перила, пологий спуск крыши, и небо, и чердачное окно, и звезды на небе, все, что принадлежало нам двоим в равной степени, что хранило в себе память о нас двоих, было теперь моим и только моим и знало меня одну.
И зима, которая пришла в город тихо, как кошка подкрадывается к подушке спящего, зима, в которой всегда было нас двое, в этот раз тоже застала меня одну.
***
О том, что зима будет страшной, жестокой и лютой, заговорили все. Торговки хлебом, зеленью и рыбой обсуждали это на улицах, об этом шептали на утренних службах, на которые мы с бабушкой приходили, и священник, когда его кто-то спросил, кивнул:
— Зиме свойственен холод, — сказал он спокойно. — Как человеку свойственно спать каждую ночь, а солнцу — скрываться за горизонтом. Снег должен укрыть землю, а потом сойти по весне талыми водами, листья должны опасть, чтобы сгнить и превратиться в новые побеги. Бывает, что зима длится дольше, что ветра ее сильны, а морозы злее, но зима проходит. — он обвел острым, мудрым взглядом всех, кто застыл под сводами храма, не торопясь уйти. — Но зима проходит, — сказал он, сделав короткий вдох, как перед прыжком в воду. — И все проходит, ибо мир был создан таки, чтобы в нем нашлось место и морозам, и гиацинтам, и летнему зною, и розам, и алым ягодам шиповника.
Он замолчал, дав людям время поймать слова и понять их.
Кто-то зашептался, одобрительно, кто-то поблагодарил, кто-то улыбнулся, но когда я выходила из серых каменных врат, в сумраке рядом с ними я услышала шепот, на самой граце слуха:
— А вот помнишь, — сказал кто-то старый. — Помнишь, была такая зима, суровая, как безжалостный судья? Говорили, что наслала ее колдунья за то, что…
Я не услышала дальше — толпа вынесла меня в тусклый осенний день, к отцветшим розам, к сиротливо голым липам, к шиповнику, все еще стойкому, но потерявшему все цветы. Их заменили ягоды, красновато-бурые, как подсохшая кровь, сморщенные, как лицо старухи или младенца.
В ту ночь я ворочалась в постели, которая казалась мне то слишком жаркой, то слишком колючей, то слишком твердой, как будто бы кто-то подложил под тонкий, обернутый шерстяным одеялом тюфячок россыпь острых камней, и они вонзались мне то в спину, то в бедро, то в бок. Я дремала и просыпалась, неловко повернувшись, и когда я проснулась в очередной раз три кошки, пестрая Царапка, рыжая Бархатка и черная Сажа, стояли надо мной и молчали.
Ставни были закрыты, но мне казалось, что сквозь щели и зазоры проникает странный, тускловатый свет.
Я откинула одеяла и натянула теплые чулки, нижнюю юбку и набросила сверху плотный шерстяной плащ и шарф, выкроенный из старого пледа. Этого было недостаточно для прогулки, но чтобы высунуться на балкон или подняться на крышу вполне хватало. Ноги легко вошли в стоптанные зимние башмаки.
Над городом шел снег.
Не самый первый в этом году, но тот, про который думаешь: вот он — знак, что зима, наконец, пришла и сейчас займет свое место.
Он был густым, с крупными, мягкими хлопьями, которые падали медленно, как будто бы кто-то там, в небесах, вытряхивал перину и из нее сыпался белый гусиный пух. Небеса были черны, и вокруг стояла тихая, глубокая темнота, нарушаемая лишь голубоватым светом фонарей, которые здесь, в квартале, приютившем нас под одной из крыш, горели до полуночи, чтобы богатые горожане, лорды и леди, удачливые дельцы и почтенные ученые могли видеть, что у них под ногами — чистая улица, когда возвращаются из театра или со светского раута.
Снег падал на протянутую ладонь и таял на ней, еле-еле обжигая кожу холодом. Он попадал в ноздри и щекотал их, он касался губ, легкий, как перышко, он мягко ложился на парапет и крышу, с которой я смотрела на город, отходящий ко сну под медленно растущим белым покрывалом.
Отсюда можно было увидеть и ратушу с огоньком над циферблатом, и скаты крыш, и шпили храма, в саду которого я работала, и маленький кусочек реки там, где она поворачивала и разливалась — он сейчас был черным-черным, и я думала о том, падает снег в холодную воду или на тонкий, новорожденный ледок?
Я думала о том, что когда лед встанет и окрепнет достаточно, чтобы выдержать вес саней с тремя взрослыми людьми, его расчистят и отполируют, и тогда можно будет кататься на коньках — и пить горячее вино с травами, и смеяться, и танцевать, скользя по льду.
Это тоже принадлежало нам двоим — и сейчас мысль о коньках с острыми серебристыми лезвиями, которые однажды подарил мне самый щедрый мальчик на свете, кольнула сердце болью.
Я посмотрела в сторону дома, где он жил. Окна были темны, и даже над входной дверью, над крыльцом из белого мрамора не горел фонарь, который оставляли на случай, если хозяева прибывают поздно или ждут поздних гостей. Дом спал, и город спал, не спала лишь я, кошки и снег.
И тогда я решилась на то, на что не решилась бы никогда.
Я встала, осторожно балансируя, потому что от налипшего снега башмаки начинали скользить, и спустилась вниз, туда, где с нашей крыши можно было перебраться на соседнюю, а с нее — на крышу дома Лорда Зеркальщика.
Я знала, как открыть окно нужной мне комнаты.
Я уже бывала в ней и не раз, тайно, явно, с разрешения хозяина дома и без его ведома.
Она, конечно, была пустой, пустой и темной, но такой, словно ждала возвращения своего хозяина: застеленная постель, запах лаванды и мяты, древесной смолы и можжевельника, книги на полках, карта на стене, сухой букет над камином, глубокое темное зеркало, в котором я видела свой силуэт, стопка бумаги на краю письменного стола и коньки, подвешенные за шнурки на крючок у двери.
***
Зима началась, одни заботы сменились другими. Днем я прибиралась у храма и внутри, помогала бабушке по дому, приглядывала за кошками и соседскими детьми, штопала одежду, чинила рыболовные снасти, торговалась на рынке, чтобы купить уголь, и делала еще множество других дел. Ночью — пыталась спать, а если не спалось, выбиралась на крышу и проникала в дом, где жила моя тоска.
Бабушка моя была кружевницей, но зрение ее год от года слабело, а мои пальцы не были так ловки и кружево из-под них выходило обычное. Не тонкое-тонкое, как паутинка, без сложных узоров, похожих на ледяные цветы, что расцветали на стеклах зимой. Я могла бы стать хорошей ремесленницей, но мастерицей не выросла бы.
— Зато тебя слушаются цветы, — утешала меня бабушка, когда я, пытаясь повторять за ней путалась в нитях. — Ты, милая, палку в землю воткнешь и скажешь ей доброе слово — и, глядишь, к весне она расцветет алыми розами. У каждого свой талант.
За тонкую работу платили достойно, но главным было другое: бабушкино мастерство переплело ее жизнь, как нити в кружеве, с жизнями других. Были среди ее знакомых и знатные, но обедневшие дамы, жены торговцев и клириков, аптекарей и юристов. Потяни за одну нить — она выведет к тому, кто нужен.
Я знала, что жена лорда Зеркальщика когда-то носила бабушкино кружево — потому у нас была эта комнатка под крышей, а у меня был мой друг.
Но бабушкино сердце, доброе и большое, способное вместить в себя любовь и к маленькому мальчику, в семье которого был блеск зеркал и серебра, но не было тепла, и к безумной старухе, жившей на одной с нами лестнице и привечавшей дворовых кошек, это сердце дало ей куда больше, чем мастерство плетения кружева. Бабушку любили, меня — любили, как часть ее мира, как приложение к ней.
Внучке кружевницы вдоволь перепадало и ласковых слов, и сладостей, и даже иногда почти новое, неношеное платье с чужого плеча, ткань на фартук и крепкие ботинки. Мы не голодали и жили в тепле, а у меня было время на то, чтобы найти для себя в мире место лучше, чем торговля спичками, починка сетей или уборка в храме.
Кошки появились у нас, когда не стало их прежней хозяйки. Комната ее, пропахшая животными и смертью, долго пустовала, а потом там поселился студент, жгущий по ночам дешевые, коптящие свечи.
Возможно, старуха сама превратилась в одну из кошек, поселилась в пушистом тельце и по старой памяти привела всех остальных туда, где жил кто-то, сохранивший осколок памяти о ней.
***
Лед и правда встал на реке через пару дней. Он казался черным, хотя был, на самом деле, прозрачным — черной была вода под ним. Снег больше не падал, но таять тоже не собирался: лежал на крышах белыми шапками, сверкал в солнечных лучах, похрустывал под ногами.
Самый умный мальчик на свете однажды сказал мне, что снежинки не похожи друг на друга: холод превращает крошечные частицы воды в кристаллы, кристаллы складываются друг с другом в причудливые формы, иглы-лучи крошечных звездочек. Нет двух одинаковых — вот что было написано в его книгах, а я силилась разглядеть острые грани снежинок у себя на рукаве и понимала, что да, каждая новая отличалась.
Круги, треугольники, ледяные перышки, тончайшие нити, слипшиеся друг с другом, прозрачные пластинки, похожие на крошечные осколки стекла — они были так красивы, что их хотелось сохранить навсегда, как сокровища. Но неосторожный выдох, прикосновение к коже — и хрупкий волшебный кристалл таял, превращался в каплю и исчезал.
Самый умный мальчик на свете знал решение. Он говорил, что однажды он создаст из горного хрусталя, слюды и металла снежинки, которые не растают: их можно будет носить в ушах и на шее, он подарит по паре серег и кулону мне и своей матушке, Белой госпоже, жене лорда Зеркальщика, и мы с ней будем самыми прекрасными дамами в этом городе, важными, как королевы зимы.
Я смеялась, конечно, потому что серег отроду не носила, а думать о том, чтобы подойти к Белой госпоже ближе, чем на расстояние от одного конца улицы до другого.
Она была горделивой и прекрасной, она носила белое — и зимой, когда она выезжала в белой открытой карете на праздники, на блестящие приемы в домах богачей или просто на прогулку вдоль озер и полей, снег блестел на ее белой шубке, как будто бы сын ее и правда смог сделать искрящиеся украшения из серебра, слюды и горного хрусталя.
Жена лорда Зеркальщика любила зиму больше всех остальных времен года.
Весна для нее была слишком грязной и пачкала белоснежные одежды, лето слишком солнечным — я знала от своего друга, что матушка его была из краев, где лето было холодным и тусклым. Наше же солнце оставляло на ее лице и руках красные пятна ожогов, ее мучили мигрени и становилось дурно от городской духоты, и лишь по вечерам, в нежных сумерках, в саду рядом с домом мелькала фигура в белом. Но чем холоднее становился воздух, чем длиннее ночи, чем ярче сияли звезды, тем чаще Белая госпожа выходила из дома.
К середине осени ее карета появлялась на улицах часто: хозяйка заказывала наряды к грядущему сезону, объезжала знакомых, вернувшихся в город на зимовку, посещала концерты и просто, кажется, смотрела, как увядают цветы и желтеет трава. Я видела ее в саду у храма ближе к октябрю: снежно-белая, как одна из мраморных статуй, с волосами цвета черного дерева, жена лорда Зеркальщика приходила одна и уходила одна, и молилась тоже одна.
В этом году мне показалось, что на земле там, где прошли ее парчовые башмачки, остались инеистые пятна и тонкая-тонкая наледь.
Я знала о ней не так уж много из того, что лежало за пределами слухов и домыслов, и думала, что она одинока во всем своем блеске, в богатстве и красоте.
Я была для нее кем-то вроде щенка или котенка, которого ее сыну позволялось взять в дом, чтобы поиграть, но нельзя было в доме оставить.
Лишь однажды взгляд Белой госпожи задержался на мне дольше, чем на полвздоха: он был острым, как птичьи когти, пронзительным, как зимний ветер, и таким же холодным.
Потому я никогда не хотела бы, чтобы она снова так на меня посмотрела, но, конечно, то, чего мы боимся, случается с нами рано или поздно, хотим мы того или нет.
***
В доме лорда Зеркальщика было много сокровищ. Много дорогих вещиц, и еще больше того, ценность чего не измерить ни серебром, ни золотом. Дивные прозрачные зеркала, созданные в мастерских, копии зеркал, которые украшали королевский дворец. Картины на стенах — такие живые, что, казалось, люди внутри полотен вот-вот оживут и посмотрят на тебя так же, как ты смотришь на них, а бушующее море, над которым парит в луче света одинокая чайка, выплеснется за раму. Невиданные цветы в стеклянной оранжерее, любимая игрушка Белой госпожи, подаренная ей в честь рождения сына. И много, много чего еще: вещи из-за моря, из дальних стран, вещи, созданные мастерами для лорда Зеркальщика, по его задумке и заказу. Вещи, найденные им у тех, кто торгует волшебством. Хорошие вещи, и злые вещи, и как хорошо, что я, тайная гостья комнаты под крышей, не попалась некоторым из них!
В спальне его сына для меня сокровищ было не меньше.
Там были его коньки, его шарф, который он оборачивал вокруг шеи, когда мы прошлой зимой ходили на реку кататься: мальчишки всегда мальчишки, не важно, сыновья они богача или нищего.
Там были его рисунки и записи, которые он вел: я не осмеливалась сунуть в них нос, потому что боялась и желала увидеть в них себя.
И там были его книги. Много книг. Те книги, о которых он говорил мне, и те, о которых сказать не успел. Там были сказки и легенды о происхождении мира, поучительные истории для умных мальчиков, дневники путешественников, правдивые и не слишком, трактаты о звездах и о земле, и много, много чего еще.
Все то, откуда он брал истории о созвездиях и дальних странах, которые рассказывал мне под августовским небом.
Все то, что сделало его им.
Все то, что я хотела узнать, впитать, как земля — дождевую воду, чтобы понять его лучше, чтобы познать его глубже, чтобы хоть на немного, но вернуть его. И, может быть, чтобы самой стать хоть немного, но умнее.
Я осмелела настолько, что унесла с собой что-то, когда пробралась сюда во второй раз — и вернула на третий. А на четвертый стоило мне открыть дверцы книжного шкафа, стеклянные, с блестящими в лунном свете гранями, как воздух вокруг задрожал, замерцал, словно в комнату проникла вьюга, и сжался, поймав меня в ловушку.
***
Я видела лорда Зеркальщика редко: кому-то вроде меня не стоило бы попадаться ему на глаза.
Худой и высокий, с хищно сдвинутыми тонкими бровями, с блестящими стеклышками круглых очков, сидящих у него на носу, он носил черное и потому казался еще выше и еще более худым, как скелет, поднятый из могилы и обтянутый высохшей плотью и дорогими тканями.
У него была острая треугольная бородка и острая же улыбка над ней.
Говорили, что такое богатство, как у него, нельзя получить, не заключив сделку с темными силами. И не темные ли силы покровительствуют тем, кто продает зеркала?
Зеркала рождаются в огне и ядовитых испарениях, они забирают у тех, кто создает их, дыхание и жизнь. У тех же, кто смотрит в них, зеркала тоже что-то крадут: время, внимание, правдивое представление о себе. Зеркала лгут тем, кто рад обмануться, и так же, как множится свет, отраженный в зеркале, множится и людское тщеславие.
И холодный мир в стеклянной глубине, двойник нашего мира, прячет наших двойников — кто знает, что станет, если они выйдут на волю?
Зеркала стоили много, куда больше, чем могли себе позволить простые люди. Мы видели отражения своих лиц в блестящих металлических пластинах, в спокойной воде и оконных стеклах проступали наши призрачные черты. У городских красавиц были осколки вроде того, который я носила под платьем: маленькие кусочки стекла с медной или серебряной пленкой амальгамы. Мира в них помещалось немного, мир в них дробился и распадался на такие же осколки, и это тоже казалось происками темных сил.
И только в богатых домах можно было увидеть себя целиком, с головы до ног. Зеркала прятались в конце темных галерей, таились между окнами, сами похожие на окна в другой мир, зеркала смотрели с потолка, поджидали на мраморных лестницах, прятали потайные двери. Они были везде, безмолвные свидетели разговоров и свиданий, лживые компаньоны, бесконечно хрупкие доказательства сказочных богатств.
Когда меня вели по темным коридорам, крепко держа за руку, моя тень в зеркалах казалась мне кем-то другим.
Я была воровкой, которую поймали за кражей, и хмурый, строгий слуга лорда Зеркальщика, такой же худой и высокий, как свой господин, вовсе меня не жалел.
Он не ответил, куда мы идем, не сказал мне вообще ничего: ни слов утешения, ни злых обвинений, ни насмешливого “попалась!”. Рука его держала меня крепко, но я не пыталась вырваться: странное колдовство, искрящаяся пыль, осевшая на моей шерстяной накидке и волосах, сделала меня покорной чужой воле.
За воровство карали строго. Воровство было позором. Я думала в тот момент не о себе и не о том, что окажусь в темнице с крысами и с людьми, которые сами как крысы, бесчестны и злы, а о том, что бабушке, пожалуй, придется хуже всего.
Мне было страшно и грустно, и противно от самой себя.
Но разве мой друг не приглашал меня в дом? Разве не он показал мне этот путь через крышу? Разве не он сам позволил мне брать свои книги и разве сам он не приходил ко мне, сбегая от своих наставников и слуг?
Я знала, что не сделала ничего дурного, ничего из того, что можно было бы назвать злом.
Но я понимала, что сейчас моего друга здесь нет — только его отец и мать, а они точно не друзья мне. И все, что в доме, принадлежит им.
И книги. И шарф. И коньки.
А значит, я стала воровкой.
Я боялась лорда Зеркальщика до дрожи в коленях. Его воля и власть могли сделать со мной что угодно: отдать страже, отправить в темницу, в работный дом или на каторгу. Или, воображала я, он мог забрать меня туда, где делают зеркала, туда, где я умру от огня и яда. Или, что еще хуже, он мог отнять у бабушки дом, доброе имя и меня тоже.
Но я оказалась не в кабинете лорда. И не в какой-нибудь темной каморке, где меня заперли бы на ключ до прихода стражи. Через темные коридоры, мимо зеркальных провалов, арок, ваз и картин меня привели в зимний сад, замерший и полный теней, и Белая госпожа встретила меня там.
Она вышла из тени и оказалась так близко, как никогда раньше не подходила, высокая, пахнущая морозом и цветами, в домашнем платье, надетом небрежно, словно она уже давно спала и лишь ради меня ее разбудили.
Она подняла свечу, чтобы лучше меня рассмотреть, и жар огня почти опалил мои щеки.
— Так вот, кто наш незваный гость, — сказала Белая госпожа и покачала головой. — Несложно же было тебя поймать.
Она сделала слуге знак отпустить меня и мы остались один на один.
Вокруг были растения в кадках: кусты и стебли, листья и ветки, маленький островок зелени посреди мрамора, зеркал и позолоты. Сквозь стеклянный потолок проглядывали звезды, свеча дрожала, тени на стенах двигались.
На шее Белой госпожи блестело ожерелье, похожее на ошейник: отполированная до зеркального блеска полоса металла, тонкая, с блестящим камешком-льдинкой в яремной впадинке.
Я никогда не оказывалась так близко, чтобы это заметить, а сейчас увидела.
Белая госпожа поняла, на что я смотрю.
Она взяла меня за подбородок, пальцы были холодны и нежны, и заставила посмотреть себе в глаза. В глазах ее отражался огонек, а голос был ласковым.
— И что же делать мне с тобой, дитя?
Мне стоило взмолиться, попросить прощения, плакать, обещать, что я никогда-никогда больше так не сделаю, но страх сковал мне горло. Отнял голос. И я не смогла сказать ничего.
Белая госпожа покачала головой и взяла меня за руку. Она подвела меня к большому зеркалу, прячущемуся в углу: странная лоза с алыми бутонами оплела его раму, забираясь вверх. В темноте отражения я видела себя рядом с прекрасной леди: оборванку с соломенными волосами и испуганным лицом. Башмаки у меня были грубыми, подол юбки истрепался, шерстяной плед, который служил мне накидкой, обшерстили кошки.
— Я знаю, кто ты, — сказала Белая госпожа. — Подружка моего сына. Маленькая соседка, которая любит копаться в земле и возится с уличными кошками. К тебе он сбегал и для тебя украл один из осколков с фабрики отца.
Зеркальце, спрятанное сейчас под рубашкой, казалось мне ледяным.
— Он подарил его мне, — прошептала я.
Губы моего отражения изогнулись в странной гримасе: оно пыталось улыбнуться, но не могло.
— Краденый подарок тоже подарок, но все еще краденый, — сказала Белая госпожа. — И одалживать вещи без разрешения тоже не стоит, потому что одолженная без разрешения вещь — это тоже кража. Но так и быть, — она смотрела на меня из зеркала, высокая, красивая, как зима в глубине темного леса, и такая же опасная. — Моему мужу не следует знать, что ты сделала. Он уничтожит тебя, потому что не знает жалости, этого слова нет в языке законов и сделок. Но мне будет жаль, если то, что мой сын действительно любил в этом мире, умрет раньше, чем эта любовь пройдет.
В зеркале блестящий камушек у ее шеи сиял, как та звезда на горизонте, колкий, холодный огонек в темноте.
— Поэтому, — сказала Белая госпожа. — Я предлагаю тебе сделку, маленькая цветочница. Послужи этой зимой мне и моим розам, видишь, их много, — она обвела комнату рукой. — Так много, что я не справляюсь одна. Послужи — и я скажу, что сама разрешила тебе брать книги. А еще, — она развернула меня к себе и снова посмотрела в глаза. — Я разрешу тебе спать в его комнате, трогать его вещи и даже позволю увидеть его, когда он приедет.
Сердце ухнуло вниз — там, где кожи касался осколок, сделавшийся почти ледяным, и я открыла рот, чтобы согласиться, но не смогла произнести ни звука.
— Тс-с, — улыбнулась Белая госпожа и приложила палец к губам. — Чтобы сохранить нашу общую тайну, дитя, я запрещаю тебе говорить.
***
Моя служба Белой госпоже началась, когда город засыпало снегом.
У меня была каморка во флигеле для слуг, маленькая, не больше платяного шкафа, но с окошком под самым потолком. В окно проникал ветер, холод и был виден кусочек неба — не больше, чем в моем осколке зеркала.
Его позволили оставить, но Белая госпожа приказала прятать его от других слуг и от самого лорда. От лорда — особенно.
— Каждый сын однажды идет против отца, — сказала она, пока я расчесывала ей волосы, темные локоны с тонкими нитями ранней седины. — Мой сын тоже сделал это, по-своему, как умел. Подарил тебе дорогую безделушку, которую взял без спросу, как ты брала книги. На языке моего мужа это означает только воровство.
Она не забывала напоминать мне об этом.
Госпожа вставала рано, до рассвета, а я — еще раньше. В густой темноте перед холодными сумерками я надевала новое платье, шерстяное и скромное, натягивала колючие чулки и новые ботинки, умывалась, расколов лед, который за ночь нарастал на воде в людской, пила горьковатый отвар из трав и после этого начинался мой день.
Я служила госпоже и ее розам. Ей — помогала одеться к выходу, подавала приборы для писем, ходила за ней по большому-большому дому и запоминала все, что она говорила. Розам служить было проще — они молчали.
Впрочем, в маленьком саду Белой госпожи были не только розы, обвившие зеркало. Там дремали луковицы нарциссов и гиацинтов, росло лимонное дерево и незнакомый мне куст с темно-розовыми цветами, вверх по одной из стен ползло странное растение с мясистыми темно-зелеными листьями, а еще здесь были ящики с травами, пригодными и для пряных блюд, и для колдовства.
Белая госпожа действительно была ведьмой, как говорили злые языки. Это она зачаровала книжную пыль, чтобы поймать воришку, оставившего следы на ковре в комнате ее сына. Она отняла у меня голос — и потому я боялась вернуться домой, и каждую неделю, на выходных, один из мальчишек-слуг лорда Зеркальщика должен был отнести моей бабушке маленькую серебряную монетку, мою плату за работу. Белая госпожа мало говорила о своих чудесах и совершала их тоже мало, но я умела слушать и понимать, что спрятано за словами.
— Зима будет холодной и снежной, — сказала госпожа, перебирая маленькие прозрачные камушки, на которых мерцали золотистые знаки. — Обещала быть злой, но я с ней договорилась. Характер моего мужа смягчить сложнее, чем заставить лютые ветра замолчать, но и это мне под силу.
У нее было пять улыбок, которые я успела узнать. Одна из них, чуть косая, торжествующая, появлялась, когда госпожа колдовала и была довольна своим колдовством. Еще одна, холодная и ленивая, предназначалась гостям, которых госпожа не желала видеть. Третья — почти робкая — мужу, четвертая, теплая, мыслям о сыне, а пятая, похожая на оскал, редкая и страшная, тем, кто перед госпожой провинился.
Мне улыбок не доставалось, и хорошо, но взгляд, цепкий, как птичьи когти, я ловила на себе: когда обрезала сухие листья у роз и лозы, или когда разводила в стеклянной колбе нужные порошки, чтобы вылечить подгнившие от сквозняков корни, или когда проверяла, не треснули ли глиняные кадки, не завелось ли в них то, что не должно завестись. Я бы говорила с цветами, но голос мой пропал.
Прочие слуги не замечали меня. Они вообще, казалось, не замечали ничего, не болтали лишнего, не улыбались и не роптали. Только дворецкий, высокий старик со строгим взглядом, и кухарка, ехидная и громкая, с которой сама Белая госпожа не спорила никогда, были другими.
Я догадывалась, что дело в каких-то чарах, но хранила эту догадку при себе.
***
Ночи становились длиннее, дни — короче. Сквозь стеклянный потолок зимнего сада я видела, как меняется небо: утром оно было розовато-лиловым, днем — ярко-голубым или бледно-серым, а к закату начинало сиять красноватым золотом, которое таяло в фиолетовой мгле, пока не превращалось в густую чернильную тьму.
Белая госпожа рассказала мне однажды, пока я пришивала кружева к ее новому платью, в котором она хотела поехать на званый ужин и маленький музыкальный вечер — неизменно одна, потому что лорду Зеркальщику было не до зрелищ и развлечений, что на ее родине зимой рассвет переходит в закат, нежное золото становится алой полосой на горизонте. Усталое солнце там не поднимается высоко, но в черноте северной ночи вьются изумрудные ленты призрачного сияния. Звезды в нем движутся, а люди сходят с ума, если смотрят на переливы небесных огней слишком долго.
— Говорят, — сказала Белая госпожа, улыбаясь своей первой, колдовской улыбкой. — Что дальше на север, в ледяных пустынях, где рождается этот свет, в самой глубине полярной ночи стоит замок настоящей ледяной колдуньи, королевы всех северных ведьм. И что есть у нее зеркало, в котором она видит весь мир и все, что его населяет. И тебя, и меня, и мышь, которая прячется за камином.
Игла была тонкой и острой, ткань — нежной настолько, что я над ней не дышала от страха, что натяну нить слишком сильно или криво проложу шов.
Но я слушала ее очень внимательно.
Ее сын был умным, он говорил, что северное сияние рождается не в замке в глубинах льдов, а из-за солнечного ветра в небесах. И что звезды не движутся, они слишком далеко, чтобы мы замечали их движение. Его наука, все, что написано в книгах, которые хранятся в его комнате, смеялась над сказками. Но его мать заклинала книжную пыль и ветра — и я сейчас попалась в ловушку чар, слушая ее рассказ.
— Это зеркало истины, — продолжила Белая госпожа. — Чары на нем настолько сильные, что ледяная колдунья видит в отражении помыслы каждого человека, все скрытые желания, все темные тайны. Его создал старый тролль, мастер в злых чарах, известный насмешник. Колдунья убила тролля, а зеркало забрала себе, но не потому что любит волшебные вещи, а потому что такие волшебные вещи лучше прятать подальше. Если человек вздумает посмотреть в это зеркало, оно покажет ему правду, а правда, маленькая цветочница, остра, как осколки, и ранит до крови.
Я беззвучно ойкнула, потому что игла вонзилась в палец и капля крови чуть не запачкала белоснежное кружево.
Госпожа рассмеялась и протянула мне платок, на который капнула травяной эликсир.
Она не была жестокой, но любила злые шутки и колкие фразы, словно проверяла, прочен ли ты, оказавшийся рядом с ней? Что ты будешь делать, если игла вонзится в палец, а земля вдруг уйдет из-под ног? Испугаешься? Закричишь? Разозлишься? Или покорно примешь свою судьбу и продолжишь работу?
Я продолжила работу, а Белая госпожа смотрела на меня, касаясь иногда блестящего камешка в своем ожерелье, похожем на ошейник. Больше она в тот вечер не рассказывала историй о колдовстве.
***
В один из солнечных морозных дней Белая госпожа взяла меня с собой. Впервые за много дней я увидела город: его узкие улица, широкие площади, серые стены, разноцветные флажки и венки из остролиста и еловых веток на дверях, шумную толпу у реки, там, где лед расчистили, чтобы можно было кататься на коньках. В городе пахло вином и специями, имбирным хлебом, хвоей и праздником, небо было глубокое и чистое, а снег искрился в солнечных лучах, как сахарная глазурь.
Я мерзла в открытых санях, и моя госпожа с тихим смешком отдала мне свою меховую накидку — цвет у нее был похож на чуть подтаявший февральский снег, серовато-белый. Мягкая замша подкладки была алой, как свежее мясо на прилавке. Она пахла духами госпожи, сладковатыми, как мятная карамель, холодными, как воздух вокруг. В накидке было теплее, но от этого запаха и от того, как мех касался моей щеки, нежный и мягкий, я замирала сильнее, чем от холода.
Белая госпожа молчала. На губах у нее блуждала одна из улыбок: та, которая означала торжество. Я достаточно успела увидеть, чтобы понять: и мягкая зима, и искрящийся снег, и чистый ровный лед на реке — все это было колдовством моей госпожи, ее не победой даже, а договором с зимними ветрами, лютым морозом и злой пургой. И пока она благоволит городу, пока город любит ее, пока ее зовут на музыкальные вечера, пока ее принимают в богатых домах, пока ее почитают за равную, пока ее муж получает почет, сделки и золото, зимы будут такими.
Если бы у меня был мой голос, а еще — достаточно смелости, я бы спросила у нее: есть ли другие ведьмы? Что они делают? С чем договариваются? Но Белая госпожа, пусть и роняла иногда случайные оговорки о своем ремесле, больше о нем молчала.
Да и будь у меня голос, я бы побоялась ее спросить.
Домой мы вернулись, когда небо на западе начало рыжеть от заката. Стояла странная для города тишина: ни людских голосов, ни лошадиного ржания, даже птицы молчали. В этой тишине не было тревоги, но было ожидание, натянутое, как струна.
Один из слуг — все они были похожи друг на друга, и я не знала их имен, словно и не должна была ждать — такой же высокий, как тот, что поймал меня, глубоко поклонился и передал госпоже письмо. Она не улыбнулась, не моргнула, не позволила себе ничего, что выдало бы ее нетерпение, но я видела, как ее пальцы напряглись, когда она ломала печать, и тень надежды ли, тревоги ли в уголках губ, в тончайшем изменении ее черт я тоже уловила.
Ей хватило мгновения, чтобы прочитать то, что написано, и в этот миг лицо моей госпожи осветилось радостью — такой же яркой, как золотисто-розовый закат, глядящий в окна просторного холла.
— Прекрасно, — сказала она. — Когда муж мой вернется, сообщите мне, а ему скажите, что празднику быть. Его сын, — и она бросила на меня короткий косой взгляд, а мое сердце в этот миг забилось быстрее. — И мой сын, да, наш сын смог доказать, что чего-то да стоит, и он приедет сюда на зимние праздники.
Я шла за ней по ступеням вверх, в ее комнаты, полные диковинных вещей, дорогих тканей и зеркал, но мне казалось, что я лечу вниз, падаю, рассыпавшись на сотни белых снежинок, и все никак не достигну земли, потому что падаю я в самую черную глубину неба.
***
Праздники в богатых домах я видела со стороны, из своего окна на чердаке или когда проходила мимо: отблески тысяч свечей, золоченые экипажи у ворот, силуэты танцующих, нарядных дам, иногда замирающих на балконах или на ступенях парадной лестницы. Шелк и бархат, пышные юбки, тонкие кружева и блестящие локоны, украшенные драгоценными заколками — я и мечтать не могла о таком! — и прекрасные лица, озаренные радостью и жаждой чудес, и звонкий смех в ответ на оклик. Смех был подобен музыке, музыка звучала из окон, лилась из дверей, поднималась на высоту моей крыши, таяла в воздухе под звездным небом.
Это был другой мир, похожий на золотую фольгу, в которую заворачивали орехи и конфеты на зимние праздники: слишком тонкая, она легко рвалась, и на утро после праздника от нее оставались лишь блестящие хлопья на снегу.
От самого праздника оставались бусины, обрывки нарядных тканей, выгоревшие свечи и объедки, которые раздавали беднякам.
Мой друг, самый умный мальчик на свете, еще не дорос до того, чтобы ему разрешалось танцевать на балах, которые устраивала его матушка. Он молчал на званых ужинах и должен был уйти спать до того, как начиналось самое интересное. Но ничто не мешало ему пробираться на балкон над бальным залом и сидеть там, наблюдая за танцующими, за музыкантами и за собственным отцом: тот почти не танцевал, делая исключение для собственной жены, и тоже исчезал раньше, чем бал заканчивался. Мой друг иногда воровал с праздничных столов печеное яблоко, карамельный пирог или марципановые фигурки, и мы делили их, сидя в углу нашей с бабушкой комнаты.
Он рассказывал мне об этих праздниках, о тысячах свечей, сияющих ярче звезд на небе, о том, что темнота за окнами бального зала — самая глубокая, которую он видел, и о музыкантах, равнодушных ко всему, словно они заколдованы собственной музыкой. И о пустоте, которая появляется на месте праздника, гулкой тишине, в которой слышно, как шуршит от сквозняка гирлянда с бумажными фигурками, зыбкой темноте, в которую погружаются комнаты, залы и коридоры, когда гости расходятся окончательно.
— Я бы так хотел, чтобы ты однажды побывала там, — говорил мой друг, вздыхая.
И мы мечтали, что когда-нибудь станем взрослыми и встретимся на зимнем балу. Он учил меня церемонным поклонам и танцевальным па, нелепо скопированным с того, что он видел, а я хохотала и… впрочем, будет ложью сказать, что к мечтам такого рода я относилась как к игре. Я смеялась, потому что знала: я никогда-никогда не стану одной из дам в пышном платье, со сверкающими бусинами в высокой прическе, и никогда-никогда мой друг не поведет меня в танце под расписным потолком в доме своего отца.
И без этой насмешки над глупой мечтой мне было бы куда больнее с мечтою расстаться.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
