Обложка Смета на выживание

Смета на выживание

Святослав Вячеславович

0% прочитано
Стандартный
Святослав Вячеславович

Смета на выживание

Глава 1. Плита

Левое крепление плиты, третье сверху, стояло криво.

Не «почти криво». Криво. Косынка приварена с недожогом, шов рыхлый, и держали её четыре болта, а болты на смятие работают плохо. На этом креплении висела плита: шестой этаж, левый угол, шесть тонн. Под ней ходили люди. Сварщик с маской на затылке, двое с арматурой, подсобник с ведром.

Я нашёл его, пока шёл от ворот. Я всегда нахожу за две минуты: тридцать лет хожу по стройкам и смотрю не туда, куда смотрят все, а туда, где сойдётся. Раньше сварщик знал, что такое шов. Теперь сварщик знает, что такое «и так сойдёт». Раньше прораб знал, что такое ответственность. Теперь прораб знает, что такое откат.

В марте я записал в блокнот такое же: «Ленина, 14: крепление левое, трещина, сварка». За тридцать лет я выучил одно правило. Предупредил и не записал? Считай, не предупреждал. Записал и не сфотографировал? Считай, запись потерялась. Сфотографировал и не отправил? Считай, всё выдумал. Поэтому я отправлял. И поэтому меня на объектах любили примерно так же, как зубную боль.

Кто-то крикнул из-под лесов, что инженер пришёл, и крикнул не мне, а прорабу, чтобы тот успел сделать лицо. Михалыч вышел из бытовки, вытирая руки о штаны, улыбался так, будто у него болел зуб.

- Пётр Андреевич. А мы вас не ждали сегодня.

- Я заметил. По чистоте.

- Так с утра же подмели.

- Значит, до вас кто-то подмел. Или вы подмели только там, где я хожу. Проверим.

Пошёл вдоль лесов, заглядывая под каски и под ноги. По-хорошему тут нужен был домкрат, сварщик и полчаса.

- Это что? - ткнул пальцем в крепление. - Это что такое?

Михалыч подошёл, посмотрел, поморщился.

- Сейчас поправим.

- Не «сейчас». До обеда. И сварщика мне позови, того, который шов варил. Я хочу посмотреть, как он это объяснит.

Михалыч засуетился, закричал на кого-то, кто-то побежал. Я достал телефон и сфотографировал крепление, чтобы было чем ткнуть, когда начнут спрашивать, почему не проверили. Потом отправил. Михалыч махнул рукой и пошёл дальше. А я остался стоять, потому что знал. Не «может упасть». Упадёт.

Плита пошла не по расчёту. Сначала рухнула сама плита, на леса, и на секунду мне показалось, что пронесло. Зря. Потом леса сложились, и один из штырей, ржавый и кривой, вошёл мне в бок так, будто его туда забили молотком.

Я не успел подумать ничего героического. Первая мысль: «Я же говорил». Вторая: «Сука, как больно». Третья: «Я не должен был здесь стоять».

Четвёртая была не про стройку. Полка. Та, что провисла неделю назад: правый угол отошёл, винт я подтянул вчера вечером и знал, что это ненадолго. На полке стояла фотография. Жена. Ещё живая.

Потом стало тихо.

Сначала была темнота. Не такая, как за закрытыми глазами, и не такая, как в комнате без лампы: в ней не было ни света, ни звука, ни времени, и меня в ней тоже не было. Потом на лицо упала пыль, мелкая, сухая, тёплая. Она сыпалась сверху, и вместе с ней пришёл запах сырости, старого дерева и мышиного духа. Рядом ходили, шаги были тяжёлые, и от каждого по потолку осыпалось ещё немного. Я хотел сказать, чтобы перестали, но сказать было нечем.

Очнулся от собственного крика. Дёрнулся вверх не от боли и не от толчка: перед глазами всё ещё падала плита. В двадцать пять такие рывки у меня получались лучше. Тело не послушалось: я хотел встать, а вместо этого сложился и съехал с кровати, как мешок с инструментом. Ударился плечом о доски, и от боли, тупой, детской, обиженной, из глаз потекли слёзы. Не потому, что я плакал. Потому что тело плакало. Оно не умело иначе.

Лежал на полу и смотрел в потолок. Потолок был деревянный, тёмный, в разводах, и плохой. Это я заметил раньше, чем короткие руки и чужой вес. Профессия доведёт до могилы. В моём случае уже довела.

Комната была маленькая: одно окно, затянутое мутной слюдой вместо стекла, серый свет, раннее утро. Стол, табурет, кровать с продавленным матрасом и одеяло, пахнущее сыростью. На стене у двери вешалка, кривая, один крючок отломан, второй погнут вниз, и на уцелевшем висела рубашка, серая, застиранная до состояния тряпки. Больше в комнате не было ничего, и это говорило о хозяевах больше, чем вся мебель.

Сердце колотилось быстро-быстро, как у ребёнка. У меня было сердце ребёнка, тело ребёнка, всё чужое.

«Я умер. Я умер, и я здесь».

Слёзы текли в уши, я не вытирал, не мог заставить руки двигаться. И тут на меня что-то посыпалось: мелкое, сухое, серое. Штукатурка. Кусок размером с ладонь упал на пол рядом с лицом и раскололся. Я посмотрел вверх.

Дыра. Небольшая, с рваными краями, под штукатуркой тёмная дранка, деревянные планки, которые крошились, как трухлявый пень. Над дырой балка, на балке трещина, и не в штукатурке, а в дереве: шла вдоль волокон, и вокруг неё расползалось тёмное влажное пятно, которое не высохло, хотя потолок над ним был сухой. Всё это пронеслось в голове за пару секунд: вода, где-то течёт, попала в дерево, дерево гниёт, гниль пошла по балке, балка теряет прочность, штукатурка не держится, потому что основа сгнила. Не старость. Активное разрушение. Рядом с дырой из дранки торчал гвоздь, кривой, и держался он непонятно на чём: дерево вокруг сгнило, и гвоздь сидел в трухе, как в песке.

На полу вокруг кровати уже лежала серая пыль, и не только от этого куска. Значит, сыпалось давно, а мой вес тут ни при чём: я вешу меньше мешка с цементом.

«Эта балка не выдержит. Не через год. Может, не через месяц. Но не выдержит».

Я не думал. Я просто видел. Как видел крепление на шестом этаже за секунду до того, как плита пошла вниз.

Дверь распахнулась.

Парень. Лет двадцать, может, девятнадцать: худой, но не тощий, скорее недокормленный. Руки привыкли работать, лицо привыкло не показывать, что устало. Он влетел в комнату, увидел меня на полу, увидел дыру в потолке и остановился. Не бросился ко мне. Сначала посмотрел на потолок, и я увидел, как у него меняется лицо. Испуга не было. Было что-то хуже, что-то похожее на «опять».

- Ты чего?

- Потолок.

- Что?

- Потолок, говорю. Рухнет.

Он посмотрел на меня так, как смотрят на человека, который на похоронах обсуждает смету, потом подошёл, взял меня под руки и усадил на кровать. Не грубо, но быстро, как человека, который делал это много раз.

- Опять кошмары?

- Про родителей?

Я не понял, при чём тут родители, но перебивать не стал. Просто смотрел на него и не узнавал. Не то чтобы «не помнил»: я вообще не знал, кто он, кто я и чьё это тело.

- Ты кто? - спросил он.

- Инженер.

Он замер. Посмотрел на меня по-настоящему, и в его глазах было что-то такое, от чего мне стало не по себе. Усталая обречённость, как у человека, который уже видел это раньше.

- Это я. Брат твой. Ты меня не помнишь?

Я молчал. Он выдохнул и медленно сосчитал до десяти про себя.

- Опять. - Не вопросом, утверждением. - Ладно. Я твой брат. Ты мой младший. Родители умерли. Ты иногда забываешь. Врач говорил, это пройдёт. - Он глянул в сторону двери. - Не проходит.

Я смотрел на него и думал: а вдруг это бред? Вдруг я не инженер Пётр Андреевич, который умер на стройке, а просто сумасшедший мальчик, которому всё это кажется? Вдруг стройка, жена, плита, всё это выдумка больного разума, а на самом деле я здесь, в этой комнате, и меня зовут так, как он скажет? Спросить, как меня зовут, я не решился. Если человек не помнит собственного имени, это плохо выглядит. Особенно когда он только что назвался инженером.

- Ты чего молчишь?

- Вспоминаю.

- Вспоминай быстрее. У тебя глаза опять странные. Как тогда, когда это началось.

- Когда началось?

Он замолчал. Отвернулся к вешалке, сдёрнул рубашку так резко, что крючок скрипнул.

- Две недели назад. Когда тот стражник скрыл, что заражён, и пошёл в город. Из-за него полквартала сгорело. И ты... - Он замолчал, сжал рубашку в кулаке. - Неважно. Просто не выходи на улицу, когда глаза мутные. Люди пугаются.

- Почему пугаются?

- Потому что ты выглядишь как они. - Сказал резко. И сразу пожалел, я это видел по лицу. - Всё. Хватит. Я на работу. Опоздаю - оштрафуют. Опять.

Он натянул рубашку и взялся за дверь.

- В конце зимы меня заберут, - сказал он уже от порога, не оборачиваясь. - На стену. Там всё разворовано и люди гибнут, но там платят. - Он помолчал. - Может, хоть что-то принесу.

Дверь закрылась.

Я остался сидеть на кровати. Штраф. Ползарплаты. За опоздание. Я знал такие места: там платят мало, штрафуют много, а уйти некуда, потому что больше никуда не берут. Обычно за репутацию. Иногда за фамилию.

Если это бред, почему у меня так болит плечо от падения с кровати? И почему я так чётко помню запах бетонной пыли?

Посмотрел на потолок. Дыра. Трещина в балке. Влажное пятно. Гвоздь. Я не знал, сколько мне лет и как меня зовут. Знал только, что эта балка не выдержит. Сидел и смотрел на неё, и внутри было тихо-тихо, как бывает тихо только после очень громкого звука. Плита упала. Я умер. Я говорил, что она упадёт, и она упала, и мне никто не поверил.

«Здесь тоже никто не поверит».

Встал. Тело отозвалось тупой болью в коленях, как будто я просидел на полу не полчаса, а всю ночь. Привык, что тело слушается. А это не слушалось. Дошёл до стены, потрогал балку: дерево сухое, трухлявое в одном месте, трещина шла именно оттуда. В углу стояла палка, кривая, но крепкая. Не бревно, но достаточно, чтобы снять нагрузку с одного участка.

Взял. Она была тяжелее, чем я думал, пришлось тащить волоком, потому что поднять на плечо я не мог. Подтащил к стене, упёр одним концом в пол, другим в балку рядом с трещиной, навалился всем своим детским весом. Балка скрипнула. Не просела. Стоял, держался за палку, и сердце стучало где-то в горле, мешая дышать. Потолок не падал, трещина не расширялась. Это было ничего, меньше, чем ничего: палка, подпёртая криво, в доме, который всё равно развалится. Но это было первое, что я сделал в этом мире. Не «узнал». Не «понял». Сделал.

Сел на пол, прислонился спиной к кровати, посмотрел на свою работу. Криво, ненадёжно, но лучше, чем ничего. Палку убирать не стал, не доверял я этим новым ощущениям.

И тогда я почувствовал это. Не увидел, не услышал, а именно почувствовал: как будто кто-то провёл пальцем по трещине и оставил там холод. Трещина была рядом, я знал, где она, и чувствовал её края. Два края, которые разошлись и не сходились. Протянул руку, коснулся балки и сжал.

Ничего.

Я сжал ещё раз, сильнее, до звона в ушах. Дерево молчало. И тогда я разозлился, не на балку, на себя: сидит на полу, разговаривает с домом. Я закрыл глаза и представил, как эти два края сходятся, как доски, которые надо свести, чтобы не осталось щели. И они сошлись. Трещина дёрнулась, дерево скрипнуло, щель сузилась. Исчезнуть она не исчезла, но стала заметно уже. И мир стал тише: не потемнел, именно тише, как будто кто-то убрал звук и оставил только трещину, дерево и мою руку.

Отшатнулся. Зрачки затуманились, и всё вокруг расплылось. Холод пошёл по рукам. Сидел на полу и смотрел на балку. Трещина была уже.

Твою мать. Я точно схожу с ума. Либо лежу сейчас в дурке, заботливо укутанный санитарами, предварительно активно принявший пятой точкой половину таблицы Менделеева и с широкой улыбкой пускаю слюни.

Я потрогал балку ещё раз, уже без всяких «ощущений», просто рукой. Дерево было сухим, твёрдым. Трещина, которая ещё утром шла до середины, теперь была короче. Я это видел. И я это сделал. Руками. Почти. В голове было пусто и легко, как бывает, когда напьёшься, но ещё не дошёл до кондиции. И страшно, потому что я не знал, что это такое, и не знал, чем я за это заплатил.

Отчёт писать было нечем. Ни блокнота, ни телефона. Только палка, дурка и подозрение, что я теперь местный.

Глава 2. Вода

Я не спал. Не потому, что не хотел: стоило закрыть глаза, и перед ними снова шла вниз плита, а потом я снова лежал на полу и не мог встать. Так что я сидел, прислонившись спиной к кровати, и смотрел на балку. Трещина была уже, палка стояла, потолок не падал.

Ждал, когда вернутся зрачки. Они вернулись, минут через пять. Холод ушёл, и комната снова стала обычной: не тихой, не мутной.

Попробовал ещё раз. Коснулся балки, захотел, чтобы края сошлись: трещина дёрнулась, снова стала уже, снова зрачки затуманились, снова холод. Отпустил, и они вернулись. Работает. Значит, можно делать. Значит, не сон.

Я провёл пальцем по балке. Дерево было сухое, трещина стала короче, и это было видно невооружённым глазом. Инженерное образование говорит: этого не может быть. Жизненный опыт говорит: бывает всякое, но за такое обычно бьют по голове. Я решил пока никому не рассказывать.

К утру я понял две вещи: я голоден и хочу пить. Настолько, что думать о мороке и о смерти расхотелось. Во рту было сухо, как в ведре с известью, а в животе урчало так громко, что я испугался, не услышит ли весь двор.

В сенях стояло ведро, а рядом верёвка с крюком. Я взял ведро и вышел во двор.

Двор был тесный: колодец посередине, поленница под навесом, лужа у крыльца, в которой плавал серый мусор. Холодно. Дышалось так, что сразу хотелось обратно, но я подошёл к колодцу, зацепил ведро крюком и опустил.

Пока оно шло вниз, я посмотрел на улицу.

Через два дома окна были забиты досками, и на двери кто-то намалевал красный крест. Краска потекла вниз и засохла неровными языками. У соседнего крыльца сидела женщина в платке и чистила репу. Она перевела взгляд с меня на крест и обратно, но ничего не сказала.

Ведро стукнуло о воду. Я вытащил его, поставил на сруб и посмотрел вниз.

В воде сидел мальчишка. Лет тринадцати, худой, с тёмными кругами под глазами и обкусанной губой. Волосы давно не стрижены и торчат в разные стороны. Я наклонился ближе, и мальчишка наклонился тоже. Я скорчил рожу, и он скорчил рожу.

Больше ничего не произошло. Никакого узнавания, никакого «вот я». Просто чужой пацан в чужом ведре.

Я зачерпнул воды и напился. Она пахла тиной и железом, но была холодной, и это было лучшее, что случилось со мной за сутки.

Женщина у крыльца всё-таки сказала:

- Тебе брат велел сидеть.

- Велел, - согласился я.

- Вот и сиди. - Она отложила репу. - Чего тебе по двору шастать? Люди смотрят.

- Смотреть не запрещено, - сказал я.

Лицо у неё сделалось такое, будто я предложил ей снять платок.

- Ты бы потише был. Не в том дворе вырос, чтобы языком молоть.

Вот это было интересно. Про двор я бы узнал, но не от неё и не сейчас. Я кивнул и решил играть послушного мальчика, пока не разберусь в здешних правилах. Взрослому мужику это унизительно, зато тринадцатилетнему в самый раз.

Я не стал спрашивать, что именно смотрят. И так было понятно: смотрят, потому что знают, кто мы, и потому что на двери через два дома нарисован крест.

Вернулся в дом, поставил ведро на стол. Сел на табурет и осмотрел комнату уже как объект. Если бы меня попросили составить акт, я бы написал коротко: потолок аварийный, окно не открывается, пол скрипит, стены без утепления, отопление отсутствует. Последнее было особенно обидно, потому что я замёрз. Спать на таком матрасе можно только в одежде. Одежда у меня была одна, и та на мне.

Над дверью я разглядел резьбу. Под копотью её было почти не видно: щит, рассечённый на четыре поля. Кто-то пытался сбить его и бросил на половине, и с тех пор резьбу дважды замазывали и дважды отмывали. В доме, где нет хлеба, герб над дверью. Я не стал спрашивать. Я и так не помнил, кто я.

Дров я не нашёл. Нашёл миску, деревянную ложку и тряпку. Тряпка была чище рубашки, и я повесил её обратно, потому что не знал, можно ли ею пользоваться.

Потом подошёл к окну.

Улица была узкая, кривая, мощёная камнем. Дома низкие, деревянные, с черепичными крышами. Вдалеке, за домами, стояла городская стена: высокая, каменная, с башнями. Я смотрел на неё и понимал, что такой стены в моём городе нет. И люди внизу были одеты так, как у нас не одевались: длинные рубахи, жилеты, сапоги, кто-то в форме, кто-то с повязкой на руке.

Значит, не мой мир. И город не мой, и страна.

Я не понимал, где я и что это за место, но, судя по стене и по кресту на соседней двери, место было неспокойное.

На столе лежала бумага, сложенная вчетверо, с печатью. Я развернул. Повестка. Имя было незнакомое, и сверить его было не с чем: своего я понятия не имел.

«По достижении возраста… явиться… для прохождения службы… на Стене…»

Прочитал дважды. Потом ещё раз. Формулировки не менялись ни в одном мире: бумага всегда написана так, чтобы человек ничего не понял, но пришёл. Брат. Это повестка брата. Ему двадцать, и в конце зимы его заберут.

Бывало, он не приходил ночевать: если на складе случалась ночная разгрузка, он оставался там, чтобы не тратить на дорогу. Значит, мог не прийти и вчера.

Сел на табурет. Значит, вот как. Брат уходит на Стену, туда, где всё разворовано и люди гибнут, и я остаюсь один: в теле подростка, без денег, без работы, с трещиной в потолке и дырой в стене.

Я посмотрел на повестку. Потом на балку. Потом на свои руки.

Возраст, имя, страна: ничего этого я не мог назвать. Знал только, что могу сжимать трещины, что это забирает что-то у меня и что брата забирают.

Взял повестку, положил обратно на стол, встал и подошёл к балке. Коснулся трещины. На этот раз не сжимал, просто почувствовал: два края, щель между ними, холод.

Отпустил.

Я сел и попробовал посчитать. Почём хлеб, я не знал. Сколько платят тринадцатилетнему без имени и без ремесла, которое здесь признают, тоже. А сколько у нас есть, тем более. Знал только, что три месяца это много, если у тебя есть руки, и очень мало, если у тебя есть только руки.

Считать не получалось. Но список того, что у меня было, получался: палка, крючок, ведро воды и три месяца. Мало. Зато это был список, а не паника.

Глава 3. Крючок

К вечеру я знал о своём теле больше, чем утром. Руки дрожали, если держать тяжёлое дольше минуты, колени болели, если долго стоять, а глаза видели хуже моих старых: не сильно, но достаточно, чтобы я щурился на улицу. И знал, что могу сжимать трещины, но не знал, что ещё могу. Решил выяснить, как инженер, а не как дурак: по одному пункту за раз.

Начал с двери. В косяке была трещина, длинная, от петли до половины. Я коснулся её, захотел, чтобы края сошлись. Ничего. Захотел сильнее. Ничего. Закрыл глаза, представил, как свожу доски, и тогда дерево скрипнуло, а щель стала меньше.

Значит, дело было не в желании. Надо было увидеть. Как на стройке: пока не представишь, где именно пойдёт нагрузка, руками ничего не сделаешь.

Дальше я действовал как на приёмке. Взял щепку, засунул в трещину до упора и отметил ногтем глубину. Потом сжал края и проверил снова: щепка входила на палец меньше. Ровно на палец, а не «показалось». Это был результат, который можно предъявить.

Следующей была вешалка. Крючок был погнут, дерево вокруг него треснуло. Я коснулся трещины и свёл края: крючок встал ровнее, зрачки затуманились, холод пошёл по рукам, через минуту прошло. А если наоборот? Края разошлись, в разные стороны: трещина раскрылась, дерево хрустнуло, крючок вывалился из стены и упал на пол. Муть в глазах держалась дольше, и холод был глубже.

Сел на кровать, посмотрел на крючок. Значит, не только сжимать: и сжимать, и разжимать, два края, можно свести, можно развести.

Дальше. Если не трещина, а просто предмет?

Взял табурет, коснулся ножки, захотел, чтобы она дёрнулась. Ножка дёрнулась, табурет качнулся. Захотел сильнее, и табурет подпрыгнул на месте. Толчок. Но только если я касаюсь. Поставил табурет на место, сел. Зрачки вернулись не сразу, и холод ушёл не весь: пальцы ещё минут десять были как чужие.

Я составил список. Из трёх пунктов: сжать края, развести края, толкнуть предмет. И записал к нему четыре правила, потому что инженер без правил не инженер, а гадалка. Первое: сжать и развести можно только то, что уже треснуло, целую доску я не раздвину, сколько ни старайся. Второе: толкнуть можно любой предмет, но только ладонью и только тот, который держишь. Третье: плата растёт. Вешалка стоила минуту мути, балка полчаса, и я подозревал, что следующая будет стоить дороже. Четвёртое: работает только то, что понимаешь. Дерево и камень я знал тридцать лет. Живого человека я не понимал, и лезть в него было нечем.

Сидел и думал, как это использовать. В бою я не годился: не воин, инженер, чинил дома, а не дрался. Но если брата забирают на стену, где гибнут люди, может, там пригодится не меч, а умение сжимать трещины.

За стеной кто-то колол дрова. Удар, треск, пауза. Я слушал и считал.

И тут я понял, что стою у окна.

Не помнил, как встал и подошёл. Не помнил, сколько простоял. За окном было серо, улица пустая, а мои руки лежали на подоконнике, и ногти на правой были обломаны так, будто я что-то скрёб. За стеной было тихо.

Я отшатнулся от окна и сел на пол. Сердце колотилось. Это было хуже мути в глазах: муть я хотя бы замечал.

Дверь открылась.

Брат вошёл устало, не «устало», а так, будто он нёс на плечах весь дом и не мог его сбросить: рубашка мокрая от пота, руки в чёрных разводах, лицо серое. Глянул на меня, на крючок на полу, на балку, где трещина была уже, и снова на меня.

- Ты что делал?

- Чинил.

- Что чинил?

- Вешалку. И балку.

- Вешалку он чинил. - Он сел на табурет. - А крючок почему на полу?

- Перестарался.

Он ещё раз глянул на крючок, потом встал, подошёл к балке, потрогал трещину пальцем.

- Она была шире. Утром была шире.

- Я её сжал.

- Как сжал?

- Рукой. Коснулся и захотел, чтобы края сошлись.

Он долго молчал, потом сел обратно и сжал голову руками.

- Опять. - Не мне, себе. - Сначала память. Теперь это.

- Что «это»?

Он поднял голову.

- Ты не помнишь.

- Не помню.

- Ты не помнишь, что было в прошлый раз. Когда ты так делал.

Я молчал.

- Две недели назад. Стена в подвале треснула, ты её сжал. Я видел. Тогда у тебя глаза стали мутные, и ты сутки не вставал. Я думал, ты умрёшь. Потом ты забыл. Совсем забыл. Врач сказал, это от морока: у тебя в крови морок, и он делает с тобой что хочет. И если ты будешь так делать, тебя заберут. Или убьют. Или ты сам станешь тварью.

Он уставился на свои руки.

- Я не сказал тебе утром. Потому что ты не помнил. И я подумал: может, так лучше. Может, если ты не помнишь, ты не будешь делать.

- Я буду делать.

Он поднял голову.

- Я знаю. Поэтому скажу то, что должен был сказать тогда. Если кто-то увидит твои глаза, когда ты это делаешь, тебя расстреляют. Не будут разбираться, ребёнок ты или нет. Понял?

Я кивнул.

- И ещё. Не делай это на людях. Никогда. Даже если очень надо. Даже если кто-то умирает. Потому что если ты умрёшь, я останусь один. У меня и так один ты.

Мне это нравилось. Он не жалел меня и не читал мораль, он объяснял правила. С такими людьми можно работать.

Он встал, подошёл к столу, взял повестку, сложил вчетверо и сунул в карман. Я посмотрел на косяк у двери: там были зарубки, мелкие, ножом. Много.

- Это что?

- Дни. - Он не обернулся. - Двенадцать. Как бумагу принесли.

- Зачем?

- Чтобы не считать в уме. - Он помолчал. - В уме получается хуже.

Он обернулся ко мне.

- Меня забирают в конце зимы. Я пойду. Не потому, что хочу. Потому что если я не пойду, заберут тебя. А тебе тринадцать. Тебя убьют в первую неделю.

- А если ты пойдёшь, тебя убьют в первую неделю.

- Меня, может, во вторую. - Он пожал плечами. - Я большой.

Он посмотрел на меня.

- Три месяца у нас есть. Придумай что-нибудь. Ты же инженер, сам сказал.

Вышел. Дверь закрылась.

Я остался сидеть на полу с крючком в руке и смотреть на балку, которую сам сжал. Три месяца. Брат уходит на стену, я остаюсь один: с мороком в крови, с глазами, которые мутнеют, когда я что-то делаю, с провалами в памяти и с умением сжимать трещины, которое может меня убить.

Посмотрел на крючок. Потом на свои руки.

«Ладно, - подумал я. - Три месяца. Начнём с потолка».

Глава 4. Медяки

Есть хотелось так, что подташнивало. В доме не было ни корки, а брат возвращался только вечером.

В шкафу нашлась луковица, горсть крупы и хвост сушёной рыбы, который пах так, будто пережил всех, кто его ловил. Из этого получалась вода с запахом ужина. Я посмотрел на луковицу, на ведро, на свои руки и понял: если ничего не придумать до вечера, к вечеру я буду думать только о еде и начну делать глупости. Голодный человек глупеет быстрее, чем кажется. На стройке это видно сразу: мужики, которые не обедали, начинали спорить из-за ерунды и ронять то, что несли.

Значит, нужны были деньги. Немного. Хотя бы на хлеб и на крупу, чтобы дотянуть до разговора с братом.

Идея была простая и от этого казалась умной: пойти туда, где деньги ходят, и предложить то, чего у меня больше, чем у других. Силы как раз не было. Оставалась голова.

Рынок начинался за двумя улицами. Я шёл и запоминал: вот колодец с воротом, вот кузня, из которой тянет углём и горячим железом, вот дом с забитыми окнами и красным крестом на двери, тот самый, что я видел со двора. Возле креста никто не стоял, и на меня оттуда никто не смотрел. Тоже информация.

Рынок меня оглушил. Я думал, что видел толпу, но это была не толпа, а река: лотки, телеги, корзины, клетки с птицей, связки сушёной рыбы, горшки, тряпки, кузнечный ряд с молотками, ряд с хомутами, ряд, где пахло так, что хотелось дышать через рукав. Люди орали, торговались, ругались и смеялись одновременно, и всё это стояло в снежной каше, в которой утопали колёса.

Днём таяло, к ночи схватывало, и к утру каша держала коркой. Оттого и было так холодно по утрам и так грязно к обеду.

Цены я запомнил быстро, потому что это была единственная понятная мне арифметика. Коврига хлеба стоила четыре медяка, булки по два, курица шесть, кувшин молока три. День работы грузчика восемь, и это если тебя возьмут.

Меня не взяли трижды.

Первый раз у телеги с мешками. Мужик в тулупе посмотрел на меня сверху, как на кошку, и сказал:

- Сопли утри.

Второй раз у лотка, где разгружали репу. Там был дядька помоложе и повежливее:

- Малой, ты мне под ногами будешь путаться. Иди, а?

Третий раз я даже не успел открыть рот. Женщина, которая торговала пирожками, посмотрела на мои руки и сказала, что таких рук она за прилавок не пустит, потому что их отмывать надо, а не работать ими.

Она была права. Руки у меня были как у трубочиста, лицо, наверное, тоже.

Я отошёл к забору и сел на пустой ящик. Восемь медяков за день, а коврига стоит четыре: выходит, полдня работы на хлеб, если тебя возьмут. А меня не брали.

Тогда я пошёл искать не работу, а поломку. Это я умел видеть, и этого в городе было больше, чем работы.

Склад нашёлся на углу, за рыбным рядом. Длинный сарай, ворота шире, чем надо, крыша просела, а над воротами шла балка, на которую опиралась вся стена. В стене виднелась выпуклость, небольшая, с тарелку, и я знал, что это значит. Так стена выглядит, когда её распирает изнутри.

У ворот стоял приказчик: сытый, в хорошем кафтане, с книжкой. Рядом ждала телега, гружёная мешками, и возчик лениво перекладывал вожжи.

- Дядька, - сказал я. - У тебя балка пошла.

Он глянул на меня, потом на балку.

- Чего?

- Балка. Которая над воротами. Стена пузом пошла. Если сейчас в эти ворота заедет телега, пол сядет.

- Ты кто такой?

- Я смотрел, как это работает. - Я показал на лаги. - У тебя пол на лагах, лаги в сырости, а ты на них ставишь по триста пудов.

Приказчик закрыл книжку.

- Пошёл отсюда.

- Она сядет, - сказал я. - Не может не сесть. Ты только что нагрузил телегу так, что она легла на ось, и въезжать будешь с ходу, потому что у тебя подъём.

Он молчал. Я видел, что он уже не уверен, но злится, потому что увидел это не он, а пацан в грязной рубахе.

- И что? - спросил он.

- Дай медяк, я подопру.

- Чем?

- Найду чем.

Он засмеялся. Возчик засмеялся тоже, но нехорошо.

Я огляделся. У поленницы за углом лежали обрезки: кривая доска и короткий клин. Я взял клин и доску, пошёл к воротам, и в этот момент телега тронулась.

Дальше было быстро. Помню, как упал на колени в грязную жижу у порога и как подсунул клин под лагу. Помню, как доска легла под балку, как я упёрся в неё плечом и положил ладонь на балку, туда, где она треснула, и как стена над воротами скрипнула один раз, коротко, будто охнула.

И помню, как сжал.

Не рукой, тем самым. Трещина сидела у меня в голове всё это время: сухая, с рваными краями, шла от стены к самой середине балки. Я захотел, чтобы края сошлись, и они сошлись. Мир стал тихим. Через меня прошёл холод, и на секунду мне показалось, что я не на рынке, а на приёмке, где всё уже проверено и подписано.

Телега въехала, пол прогнулся, доска под плечом хрустнула, но держала. Колёса прошли. Возчик заорал на лошадь. Кто-то за спиной выругался.

Потом всё стихло.

Я стоял на коленях в жиже, держал доску и смотрел, как пыль оседает на мешках. Глаза у меня были мутные, я это чувствовал: мир плыл, будто я смотрел через воду.

Приказчик подскочил, схватил меня за ворот и приподнял.

- Ты чего сделал? Ты чего сделал?!

Я хотел сказать, что у него лаги сгнили ещё в прошлом году и что балку надо менять, а не крестить. Из горла вышло что-то невнятное.

Он заглянул мне в лицо и отшатнулся.

- У тебя глаза...

- Пыль, - сказал я.

- Какая пыль, - сказал он тихо. - У тебя глаза как у...

Он не договорил. Отпустил ворот, вытер ладони о кафтан и быстро перекрестился. Потом достал из-за пояса кошель, вытащил монеты и сунул мне в руку, не глядя.

- На. И чтоб я тебя здесь больше не видел. Понял? Никогда.

Монет было шесть. Шесть медяков за то, что я спас его телегу и его мешки. Он заплатил не за работу. Он заплатил, чтобы я ушёл.

Я сунул монеты в карман и пошёл, глядя под ноги, потому что двор качался. Возле рыбного ряда сел на ящик и стал ждать, пока вернётся зрение. Мимо ходили люди. Одна женщина остановилась и спросила, всё ли со мной хорошо, и я сказал, что съел что-то не то. Она покачала головой и ушла.

Только тогда я заметил, что за мной наблюдают.

Не приказчик. У рыбного ряда стояла чужая телега, крытая хорошим сукном, и на козлах сидел человек в тёмном кафтане, немолодой, с гладким лицом и ленивыми глазами. Он наблюдал за мной давно. Рядом стоял тот самый возчик, который только что въезжал в складские ворота, и что-то ему говорил, показывая на клин у меня в руке.

Человек в кафтане поднял руку, и возчик замолчал.

- Подойди, - сказал он.

Я подошёл. Голос у него был негромкий, но такой, что не подойти было нельзя.

- Как тебя зовут?

Я не знал, как меня зовут. Я до сих пор не знал. Поэтому сказал первое, что было у меня настоящего:

- Пётр.

- Пётр, - повторил он. - А дальше?

- С Заречья.

- Заречье. - Он усмехнулся. - А балку ты мне спас.

- Я подпёр.

- Подпёр, - согласился он. - А стена перестала трещать. Мне сказали, что она так трещала, что возчик слышал.

Он помолчал, разглядывая меня так, как я разглядывал балку.

- И глаза у тебя мутные. Сейчас. Я вижу.

- Пыль, - сказал я.

- Пыль, - повторил он и улыбнулся. - Ты, Пётр с Заречья, приходи завтра на рыбный склад. Спросишь Солодова. Тебя пропустят.

- Зачем?

- Затем, что мне нравится, когда вещь стоит там, где она стоит. - Он кивнул на склад. - А ещё мне интересно, что ты сделаешь, если дать тебе телегу и день времени.

Телега тронулась. Он не обернулся.

Я купил ковригу и луковицу. Остался один медяк, и я шёл домой, прижимая хлеб к груди, как будто его могли отобрать.

Брат пришёл вечером. Вошёл, сбросил у порога мокрые обмотки, глянул на стол и остановился.

- Это откуда?

- Заработал.

- Ты? - Он не смеялся, он просто спросил. - Где?

- На рыбном складе. Балку подпёр. - Я помолчал. - Мне сказали завтра прийти к Солодову.

Брат сел на табурет, хотя обычно сначала снимал рубашку.

- К кому?

- К Солодову. Он сказал, что это его склад.

Брат смотрел на меня долго. Потом взял хлеб, отломил половину и положил обратно на стол, а вторую половину сунул мне.

- Ты знаешь, кто такой Солодов? - спросил он.

- Нет.

- Вот и знай. - Он смотрел не на меня, а на стол. - Это он купил долг отца.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге