Обложка Славься, наш Генерал

Славься, наш Генерал

Александр Великий

0% прочитано
Стандартный
Александр Великий

Славься, наш Генерал

Введение

Со времен, которые уже не описывают ни притчи, ни легенды, ни иные древние сказания, на бескрайних просторах пустоты плывет колоссальная сфера. И имя ей - Этра́с.

Многие тысячи лет Этра́с был одинок, безжизнен, покрыт тьмою, но однажды, боги снизошли на него. И дали они Этрасу свой свет. В тот же час укрыл он себя деревьями, породил множество монстров и дивных существ. Взирая на это, боги не могли позволить себе остаться в стороне и не приложить длань к созданию живого. И сотворили они по образу и подобию своему людей, вдохнули в них часть своей безграничной энергии и вместе с этим породили меж человечеством и пантеоном неразрывные узы. И узами этими не только человек уподобился божественной натуре, но и боги человеческой.

Царствовали же среди богов на пару могучий господь Солнце и утонченная дива Луна. Одаренный ярким светом и таинственным ночным полумраком некогда безжизненный Этрас потерял свой старый облик, стал прекрасен и свеж как никогда прежде. И вели боги празднество на небесах, а от того были счастливы и люди, и творения Этраса.

Но, как случается в таких историях, идиллия не могла длиться вечно. И помню я отчетливо момент тот, когда человечество возомнило, что рая им мало, когда подняло дарованную богами мощь на братьев своих, окрестив их чудовищами, возжелало поработить. И мотивы неблагочестивые в людских сердцах опорочили не только род человеческий, но и создателей его.

Началась ужасная и кровопролитная тысячелетняя война, где сражались и люди, и монстры, и боги. Каждый против всех. Не видя цели, не имея друзей и алкая крови, они позабыли про совесть и честь. Затронула война эта каждый уголок Этраса, сравняла с землей все построенное за его существование, осквернила обители, истребила виды и отправила в небытие целые цивилизации.

И не закончилась бы та никогда, ежели бы Этрасу не осточертело чувствовать, как земля его впитывала кровь собственных детей, как тела некогда светлых и чистых богов разбивались о его поверхность. В отчаянии и ярости, Этрас раскидал воющих на две стороны, что позднее назовут Льюмом и Даяксом, разделил их непроходимыми горами, окружил необъятным океаном и непроходимым для всех смертных барьером.

Порывы Этраса остановили людей и монстров, потушили в них бессмысленную жажду крови. Человеческие герои применили свои силы, чтобы обезопасить своих собратьев и немногочисленные остатки чудовищ от бедствий и уберечь от разногласий. Но жители небес, за долгие годы собравшие в себе всю ненависть и боль живущих и почивших, так и не смогли простить друг друга. Для них война продолжилась.

Однако – не надолго. Луне удалось ранить Солнце, и тот, обессиленный, упал на поверхность. За всё своё существование Этрас не переживал удара сильнее. Он запер Луну и ее последователей в Даяксе, а адептов Солнца в Льюме. Но это не смогло их взнуздать. С тех пор, каждые пять десятков лет, Солнцу удается накопить достаточно сил, дабы пройти сквозь барьер, но лишь на день, пока Этрас не заточит того вновь.

Прошли миллионы лет. Людских героев уже не осталось в живых, их имена уже не более чем детские сказки, а лица – барельефы древних храмов. Многие монстры исчезли, ушли в глубины Этраса, а некоторые потеряли свой первозданный вид, слились с людским обществом и видом. И только боги каждые пол века начинают очередную битву, что для жителей Даякса оборачивается долгожданным Восходом, а обитатели в тот час Льюма вновь радуются столь редкому Закату.

I - Письмо от государя

Огненный ливень обрушился на мост перед воротами. Искры плавили броню атакующих солдат, впиваясь в их тела, прожигая кожу. Десятки человек в одночасье рухнули на землю, корчась в агонии, догорая последние мгновения собственного бытия. Крики их заглушали удары катапульт по укреплениям.

Я отстранился от крохотного окна городской стены, развернувшись к подле стоящему майору.

— Пусть маги готовятся ко второму залпу. В этот раз — по осадным орудиям на холме, — приказал я строго, почти отчитывая подчиненного.

— Есть! — послушно ответил тот.

В ту же секунду майора швырнуло в сторону. Стены заходили ходуном, пол содрогнулся в конвульсиях и глухой гул разнёсся по помещению. Солдат рухнул, не успев найти опору. Карты разлетелись со стола, свечи опрокинулись, скатились вниз, угасая.

В левом ухе раздался еще один взрыв. Мир вокруг потемнел в вихре пыли. Где-то вдалеке доносились крики наступающих. Затем — новый удар, ближе прежнего. Раздался треск. Что-то тяжёлое опрокинуло меня на пол, а следом придавило ноги и живот.

Дальше — беспамятство.

Сознание вернулось лишь в лазарете. Тело ныло. Ныло целиком — от пят, чрез пах и пясти до черепа, — всё, кроме левого колена да голени. Их не чувствовал совсем, что пугало пуще остального.

Борясь с бессилием я открыл глаза, рассматривая каменный потолок. Затем, собравшись духом, попробовал согнуть ногу в колене, в момент скорчившись от ужасной боли, будто по нервам прошлись тупым ножом, оставляя после себя лишь пылающее жжение. С тяжелым выдохом распластался по кровати.

Оборона под моим началом оказалась полностью проваленной, стоило лишь минуть получасу с момента, как я потерял сознание. И, признаюсь, мое выживание — лишь везение, не более. Небольшой отряд солдат спасся, вытаскивая меня на руках из города. Коли б не они, светил бы мне лишь вражеский беспросветный плен.

В сложившейся ситуации я отделался довольно легко, как в физическом, так и в репутационном плане. Травма ноги не обрекала меня на инвалидность до конца дней, но больше волновало другое. Так или иначе мой провал послужил весомой, даже критической причиной для падения авторитета Филиппа Вороно́ва, а за ним и всего моего славного княжеского рода.

Пусть держава и простила бы мне одну единственную оплошность, прошедшая битва стала для меня не иначе, как бельмом на глазу, не смертельным, а попросту раздражающим и надоедливым.

В силу этого я покинул больницу по минованию двух недель, игнорируя все предостережения лекарей. В тот же час я возжелал воротиться к командованию на поле боя, но получил прямой отказ от его императорского величия. Было запрещено мне не просто вести войска, а более — появляться в бою, аль где рядом.

Изложенные выше прискорбные известия и вынудили меня перебраться в свой родной город — Михайльград, “вторую столицу” Топосской империи, славный “морозный город”. И даже в нём меня не оставил пристальный взор состава врачей, что регулярно приезжали и сменялись по велению императора Александра. Признаюсь, без терзаний совести, мне это отнюдь не угождало. Но приходилось смиренно терпеть. Перечить его величеству, уж тем более так нагло, в планы мои не входило.

Благодаря, ежели уместно это слово, травме в список тех аксессуаров, что я всегда носил с собой, помимо ценной как жизнь фуражки с треглавым львом, короткой дареной именной сабли и серебряного монокля, добавилась трость. И пускай вправду уже не молод я, но трость оная, палка этакая, заставляла чувствовать себя совсем уж дряхлым стариком.

Хоть почтенные мастера и украсили клюку тонкими листами драгоценных металлов, вдобавок инкрустировали ту блестящими самоцветами, но, черт её дери, никак не желала она сочетаться с фуражкою и генеральским мундиром, как бы я не старался их “подружить”. А наряд этакий я предпочитал носить даже дома. А учитывая тот факт, же подобный наряд я предпочитал носить и дома, печаль моя лишь росла.

Было в том состоянии, наверное, и нечто хорошее. Именно в Михайльградском морозе я впервые, борясь с невероятной скукой, впервые взялся за написание дневников. Первые из них утеряны уже давно; достаточно давно, чтобы не стыдиться за потоки негодования, что я в них изливал. Тем не менее кто знает, писал бы я сей текст ныне, коли бы не нудился прежде.

Вернемся к главной теме. С момента травмы прошло целых четыре месяца. Командования войсками мною так и не было принято, пущай и можно было изощриться, отдавать приказы их штаба, но… не устраивало меня это. Такой подход считал недопустимым. Во-первых, планы свои, гениальные аль не очень, осуществлять в полной мере стало бы куда сложнее. Во-вторых, я ведь знал, что офицеришки в моем подчинении, случись хоть что незапланированное, учудят в сражении нечто этакое каверзное, чтобы уже мне пришлось краснеть от позора.

Падение еще одной стены замка я бы не выдержал, а идти вразрез воле его величества — излишняя дурость. За сим оставалось лишь передать свои обязанности генералу Грейгу, в чьей компетенции я, по правде, ни чуть не сомневался, а самому отсиживаться дома.

И вскоре я сильно пожалел, что перебрался ближе к семье.

Так одним днём сидел я в своём излюбленном кабинете, одном из множества в поместье. Таковым, на фоне прочих, он стал зане кресло там было обтянуто качественной кожей, а подлокотники покрыты чудным мехом. Сидеть в оном было одно удовольствие, а работать — наслаждение.

На широком столе раскинулось множества писем. Чуть поодаль расположилась серебреная чернильница с черным пером внутри. По правую руку, чутка утаившись за нетронутым бокалом красного вина, умиротворяюще трещал камин. До носа добирался аромат плавленого воска, поддерживаемый приятными нотками паленой бумаги, которую я из раза в раз намеренно подносил к свечам, несущим свою вахту в канделябрах. Разбавлялось то редкими вкраплениями запаха, доходящими от подноса с едой, поставленного на стуле у входа. Прислуга, как каждый день прежде, приносила мне завтрак после того, как я не появлялся на семейном застолье.

Изредка отрываясь от работы, я гляделся на себя в кривом и игривом отражении чернильницы. Голову заполняли мысли, что пора бы уже подкорректировать неприлично отросшие узы и постричь черную шевелюру. Грусть охватывала, пока смотрел в увеличенные чрез монокль мешки на вытянутом лице, затмевающие и без того потускневшие, зеленые глаза.

Покоя не давала и проступающая седина, и немногочисленные морщины, выступившие на висках, и стремительное приближение сорокашестилетия. Вспоминая о том, не вольно переводил взгляд на трость, затем опускал на побаливающую ногу. Мысли о возрасте впервые за долгое время навестили меня.

Но в том я находил и позитивные аспекты — в скором времени мне предстояло вживую увидеть Восход.

Дверь заскрипела, в пол силы приоткрылась. В нижней её части выглянула голова, а после и вся человеческая фигура. Блестящие от пламени камина, русые волосы каскадами спадали на тонкие плечи, укутанные в белоснежном платье. Голубые девичьи глазки забегали по комнате, быстро, мгновенно, оценивая обстановку. Я опустил взгляд, стараясь вновь погрузиться в работу, смириться с разрушением одиночества.

Фигура подошла ближе, отбивая шагами по деревянному легкую, даже наивную мелодию. Встав по правую руку от меня, она положила подбородок на стол, прямиком на один из документов. Ладонью своею девица норовила прикоснуться к моей.

— Папенька, плойдёмте в зал, — она заговорила первой, глотая звук “р”.

— София, — вымолвил я после отчаянного выдоха, глянув на дочь — солнце моё, ты ведь знаешь, же я занят.

На миг она потускнела, но, подобающе своему воспитанию, капризничать не стала:

— А когда вы получите свободу?

— Когда получу свободу? — фраза прозвучала необычно странно, задержалась где-то в воздухе на миг, заставила умолкнуть, — на неделе я постараюсь поиграть с тобой, ступай.

Еще до последнего слога я вновь повернулся к документам. София отступила и покинула кабинет, но, я уверен, не сдалась, как и десятки раз прежде. Лишь она среди всего семейства не уставала искать меня по всему особняку, и лишь она знала, какие места мною любимы больше прочих. Каждодневно, чуть ли не часами на пролёт, периферическим зрением я улавливал её русую головушку, что выделялась на фоне красной мебели и деревянных стен.

Я прекрасно помнил, тот факт, что, ежели считать до троюродных родственников, моя семья насчитывала более сотни человек. И также кристально понимал, что коли каждый из них бы интересовался моей жизнью лично, то я бы прыгнул с моста еще в двадцать лет. Но внимание дочки отнюдь не радовало, даже обратно.

Она находила меня всюду — заглядывала в библиотеку, проскальзывала в кабинет, караулила в саду. “Папенька, а вы куда идёте?” — её голос звенел, точно раскачанный колокольчик. Вопросы, игры, беспокойства — всё это она несла за мной следом. Ни избавиться ни сбежать от них было невозможно. Тем более за гранью понимая и дозволенного оставался вариант накричать на дочь, прямо дать ей понять моё отношение.

Несмотря на то, что положил всю жизнь на прославление и укрепление репутации моей семьи, не сказал бы, что мог вытерпеть нахождение с ними в одном доме. Целыми днями не просто так я “прятался” по кабинетам, пускай такое наименование действа и не соответствует моему статусу.

Так я и нёс свою службу. Между прочим, нём не покладая рук. Бумажной волокитой на идущей войне было не помочь, но долг звал. Я взялся за задачи на порядок сложнее ведения боя. Мною на тот час разрабатывался проект военной реформы, естественно с разрешения императора. Вместе с этим я занялся изучением и сбором разведданных, а более того — намеревался даже отправиться по военным академиям делиться опытом с курсантами. Наверняка к счастью не сложилось.

Послышался звонкий звук. В миг я повернул голову вправо. С удивлением посмотрел на шкафы, где под светом пёстрых бутонов растущих на стенках тайретов пылились книги по самоорганизации, научные работы по военному делу, которые я, неудавшийся критик, некогда пытался оценивать. Туда были закинуты мои немногочисленные потуги в написании стихотворений. Рядом со шкафом, подле того самого стульчика с завтраком, на стену опирались несколько так и не законченных мною картин.

Не найдя источника звука, я начал искать чутка ниже. На полу валялась трость, прежде опиравшаяся на стол. Видимо София, уходя, слегка потревожила клюку, от чего та и упала.

Покачав головой, я предпринял попытку дотянуться до трости со стула. И вслед, издав несколько позорных кряхтений, с душою обматерив положение, осознал бессмысленность сия потуг. Медленно я встал с кресла, отодвинув оное. После опустился на пол, так и не зная лучше стать коленом здоровой ноги, аль наоборот больной, чтоб на ту не опираться.

Стоило лишь потянуться к трости, как послышался стук в дверь. Ладонь невольно застыла, так и не добравшись до цели.

— Филипп Михайлович, можно? — через стену донёсся старческий голос.

Я не отвечал в надежде, что успею встать с колен. Тогда, взяв упор клюкой, обхватив ту двумя руками, попытался выпрямиться в коленях. Стиснув зубы, весьма медленно я поднимался. И тотчас ощутил как чья-то рука подхватила меня под плечо, явно пытаясь помочь.

Тогда и впрямь отпрыгнул с испугу.

— Артемон! Предупреждай впредь!

— Сказал ведь, ваше высокопревосходительство, что вхожу, — немолодой дворецкий в недопонимании поднял бровь.

— Вправду? Быть может, не услышал, — задумался я на миг, — чего хотел?

— Пришел забрать ваш завтрак.

Артемон подошел к стулу и открыл крышку подноса. На оном лежал остывший завтрак, к которому я не соизволил притронуться.

— Мог бы и прислать кого… — в пол тона ответил я, вновь усаживаясь в кресло.

— Еще известие для вас. Вопрос точнее, — дворецкий развернулся ко мне, ожидая одобряющий кивок, — если верить моим наблюдениям, то еще трое-четверо суток назад к нам… кхм… должны были приехать врачи его величества, но их нет.

— К чему ты клонишь?

— Ни к чему, ваше высокопревосходительство, только лишь… кхм… хотел уточнить не известно ли вам что-нибудь об этом? — привычно покашливая каждые несколько секунд, интересовался Артемон.

— Нет. Совсем нет. Не будем их тревожить, питаю надежду, же больше и не приедут.

— Вам уже лучше?

— Мне всегда и было хорошо, — не поднимая головы, я взглянул на дворецкого исподлобья, — какие-то временные трудности мне не помеха.

Не дав Артемону в полной мере отреагировать на мои слова, я продолжил:

— У тебя что-то еще?

Дворецкий лишь молча покачал головой. Затем поклонился, забрал поднос и ушёл, оставив меня наедине.

Часы пробили двенадцать. Я все разбирал гору пришедших и неотправленных мною писем. Одно из них, зарытое среди прочих, привлекло особенное внимание. Отмечено оно было печатью императорской семьи, с тем самым треглавым львом, что величаво покоился на моей фуражке. Слегка трясущимися от предвкушения руками я открыл письмо.

“Дорогой Филипп,

Пишу с известием для тебя несомненно радостным. Если не ошибаюсь, то с момента твоего ранения минуло уже четыре месяца. Врачи мне все передали, и, как ты сам знаешь, состояние стабилизировалось. Теперь ты можешь вновь возвращаться к прежним обязанностям, с чем я тебя поздравляю…”

Читая лишь первый акапит, я неосознанно смял лист. Но не возомните, совсем не от печали или разочарования. Меня переполнили эмоции близко родственные радости и наслаждению.

Отложив письмо, я встал с кресла. Опираясь на спинку оного, я сделал пару шагов к окну. С холма, где был расположен особняк, открывался вид на Михайльград. На могучие каменные стены, на суровые, но крохотные силуэты стражи, бродящей по оным и на городской порт, еле видимый под таким углом.

В алом свечении Аврелиана бликами кружились и преломлялись пучки света, отраженные от идеально отполированных ограждений, до блеска вычищенных городских крыш и арок. В уделе этом не было место грязи, черни, бедности, предательству и грубости, по крайней мере, на поверхности. Люди в Михайльграде всегда отличались своей интеллигентностью, утонченностью и неспешностью, любовью к искусству, театру, всему высокому; были также немного меланхоличными, наверняка из-за морозной погоды, что тут держалась почти круглый год.

Может быть, что не по праву, но зачастую я игнорировал все весомые преимущества и весь послужной список Михайльграда, считая его унылым, далеким моему духу местечком. По какой причине? Самому не ведомо. Возможно, потому что погода мне здесь никогда не была истинно родной и приятной — в такую холодрыгу и просто драться тяжело, а воевать, командовать, отдавать приказы — и того хуже. Постоянные метели, такой силы, что и в пяти метрах от себя не разберешь — сослуживец перед тобой, или лазутчик недруга, там тоже были не редкостью. Вероятно, свою роль играло и то, что никаких боев, к счастью остальных жителей, к моему же горю, Михайльград никогда не видел. Стены же вокруг города были возведены не иначе как для устранения угрозы диких зверей и чудовищ.

С радостной мыслью, что не далек тот час, когда мне наконец подвернется шанс покинуть столь однотипное, до смерти спокойное место, я прыгнул обратно в кресло.

“Как тебе известно, политика — дело динамичное. Прямо сейчас наш посол ведёт переговоры в царстве Крауд. По этой причине, в данный же момент вести войска на Форс де Люн мы не собираемся. Но не огорчайся раньше времени!

Восход уже не за горами. Когда до тебя дойдет письмо, до праздника останется всего-то две недели… или даже меньше. По этому поводу я организовываю наибольший, роскошнейший бал в своем поместье в Нижеграде. Там, разумеется, будут представители многих знатных семей, и, надеюсь, ты.

Знаю, прекрасно знаю, что после стольких месяцев застоя такое мероприятие для тебя будет не иначе как каторгой. Но сообщаю, что на этот же бал я обязал прибыть и нашего посла. И не просто прибыть, а с заключением переговоров. И заключение это я намереваюсь прилюдно огласить.

Очень надеюсь, что это послужит для тебя достаточной мотивацией явиться. Ежели нет, то сделай это как друг, хотя бы ради меня. Уверен, у нас скопилось много тем для обсуждения.

Так что жду тебя в столице. И не позднее двадцать пятого!!!” — это предложение было троекратно обведено, а три восклицательных знака даже немного расплылись от количества чернил.

“Побудешь во дворце со мной еще дней пять, поговорим, обсудим чего. А вечером накануне Восхода вместе отправимся в Нижеград, успеем как раз под утро.

И помни, что на балу будет моя дорогая дочь Елизавета. К чему я это пишу тебе вполне понятно, и планы мои относительно неё для тебя уже давно не секрет. Так что бери с собой сына. Все дополнительные расходы беру на себя, посадим этих в двоих отдельную карету и понадеемся на лучшее.

На этом все.

С нетерпением жду твоего визита.

Александр II Арходо́в”

Разумеется, вторая часть письма по концентрации положительных эмоций уступала его началу. Однако полученное вдохновение уже было не вырвать из моего сознания. Я не мог, более того, не имел ни малейшего желания, полагать надежды на случай, что Крауд, чудом, не иначе, не возжелает мира между нашими державами. И на фоне сим в голове созрел блистательный, по моей личной оценке, план.

Быстрым шагом, преодолев длинные коридоры, я спустился на первый этаж особняка. Двигался немного приплясывая. В своих движениях метался от аристократичной гальярды, до трещотки, что я, помню, по молодости отплясывал на службе. На ступенях встретил Софию, в легком испуге, но и неком внутреннем счастье, покосившейся на меня, на мою улыбчивую физиономию и местами придурковатые жесты рук. Не сбавляя темпа, я подхватил дочь и усадил на плечо. Пройдя в зал, в таком образе я, разом с обескураженной Софией, предстал пред женой и частью прислуги. Если судить по их взглядам, выражениям лиц, то были удивленны такому поведению они не меньше моего.

В правом ухе послышался немного хрипловатый, ворчливый голос:

— Ей уже четырнадцать лет, Филипп, с такими забавами давно пора покончить, — неспешно к нам подошла низкая фигура, облаченная в черный костюм. Это был Михаил Павлович.

Я опустил дочь на пол, а затем, прокашлявшись, обратился к родне: — Кхм. Что ж, я рад, что вся семья в сборе. Его величество приглашает меня в Нижеград, на бал по случаю Восхода. По сим, завтра же каретой отправляюсь в Роскану! Меня… уже заждались.

— Ты встретишь Восход там? — Анна удивилась. Вопрошала она скорее с упреком, чем с интересом, ведь и так все поняла, — я рассчитывала, что ты проведешь его в кругу семьи.

— Не говори глупостей, — в унисон вырвалось из моих и отцовских уст.

Михаил Павлович остановился, даже слегка поперхнулся, а я продолжил:

— Коли его величество изволил пригласить меня на мероприятие, я обязан явиться, а насчет вас в его письме не было ни слова, — строго отсёк на конец.

Я прошёлся взглядом по родственникам. Взгляд Анны был весьма разочарованным, голубые очи не скрывали отчаяния. София тоже была невесела, но не более, чем при случае любого иного моего отъезда. Детский разум не придавал Восходу особенного значения. Отец же смотрел со слабым налётом понимания, и, не утаишь того, преобладающим безразличием, что к празднику, что к моей персоне.

— За одним исключением, — продолжал я, обращаясь уже к слугам, — сегодня напишу письмо, отправите его Константину в Яров.

Те уважительно и смиренно кивнули, полушепотом выражая свое повиновение. Перечить моему решению никто средь родни не осмелился.

Следующим же утром, в тот час, когда весь город и пригород еще блистали в синем свете Эос, я отправился в самый центр Михайльграда. Дойти от поместья Вороновых до самого центра урбиса — задача не то чтобы сложная, но и не быстрая, в особенности в моем возрасте, когда выносливости не хватает не то что на марафоны, а и на простые пробежки. К тому же, взять все ту же карету, или хотя бы лошадь, я был не в состоянии, а причиной служили нюансы того самого родившегося плана.

Михайльградские улицы, узкие, как трещины в сером камне, извивались между старинными домами. Между могучими, булыжными конструкциями, что должны бы были вызывать немой восторг, но взамен, лишь подстрекали повисшему унынию. Здесь, отполированные до блеска, они не пережили никаких передряг, войн, восстаний, катастроф, не обросли плесенью и не пропитались кровью. Порой это даже раздражало.

Небо повисло свинцовым куполом, скрывая полную мощь голубоглазой Эос. Шум сливался с тенью, редкими покалываниями отзывались удары о наковальню, шаги в переулках, скрип колес телег и едва слышный кашель из окон, становятся лишь мимолётными вспышками среди каменного глухого бытия. В нос бил запах смердящей приторной выпечки, от которой воротило еще с детства, что перемешивался с ароматами свежей кожи, тканей, металла. Всё утомительно тянулось, казалось вневременным и туманным, будто вот-вот должно исчезнуть, оставив лишь пустоту.

Только пламя в редких факелах, разбросанных по краям улиц, отдавалось тут жизнью, плясало, переливалось медными оттенками, даруя надежду.

Я свернул с главной дороги, протиснулся по сети улочек, дорожек и подворотен, порядок которых выучил еще в ту пору, когда был гулящим, бездумным и своенравным курсантом академии. Места эти скорее походили на витиеватые коридоры замка, чьи стены с минуты на минуту обрушатся под собственным весом. Свесы здешних крыш прилегали друг к другу столь близко, что почти затмевали облака. Редким проблеском тут приходились светящиеся лишайники, разросшиеся промеж домами и гниющая древесина с наружных подоконников. Сырой запах разбухших балок бил в нос, перемешиваясь с нотками из сточных труб, открывая другую сторону Михайльграда. Вонючую, дикую, но обладающую хоть каким-то диким шармом. Аромат мне угождал, откликался внутри приятным чувством ностальгии и истомы.

Я поднял ладонь, немного морщинистую, утратившую былые мозоли, и щелкнул пальцами. На кончиках оных возникло, словно пыльца, легкое, блеклое сияние. Силы его едва хватало, дабы осветить мой путь, но все же отыскать необходимую дверь оказалось не настолько сложно, как предполагал я прежде.

Аккуратно я прикоснулся к хлипкой ручке, влага, липкость, которой чувствовались даже через перчатку. Со скрипом деревянная створка отворилась, представив предо мной этаж небольшой таверны. Выглядела она до ужаса дешево, вся сыпалась, трещала. Дальние углы скрывались во мраке, а в воздухе стоял запах пыли и дешевого алкоголя, быть может даже простого спирта, разбавленного водой. За тремя низенькими старыми лавками, приставленными к единственному длинному столу, не сидело ни единой души. Мой взгляд упал на барную стойку, за которой, протираючи пивную кружку, уже подавно вычищенную до блеска, восседал тощий старик с недоверчивым, злобным видом. Я зыркнул на него, быстро отведя глаза. Он в свою очередь смотрел на меня пристально и долго, продолжая демонстративно протирать посуду. Его подозрение было естественным и логичным — мой яркий синий мундир, который, я проверял, стоил больше, чем первые шесть домов на Флодской перспективе, уж никаким образом не вписывался в интерьер. Но и выйти в другом одеянии из дома представителю рода Вороновых не подобало, даже в такую рань, даже в такую срань.

Я, развернувшись на право, пройдя по самому краю старой стены, пару-тройку раз скрипнув полом, добрался до ведущей вниз лестницы. Там, в тусклом свете догорающей свечи, заботливо поставленной на бочку в углу, виднелась лишь одна дверь. Три легких стука — и маленькое окошко в ней резко открылось. Оттуда же на меня в момент выглянуло двое алых очей, причем как по цвету радужки, так и по количеству раздраженных капилляров на оных.

— Чего ждешь? — послышался с другой стороны хамоватый низкий голос.

Пришлось слегка напрячь память, вспоминая не произносимый уже с десяток лет долгий, вычурный и дурной пароль.

— Ветра ночи знают наши имена. Тьма скрывает истинные лица. Монеты поют в гробовой тишине, — медленно и четко ответил я громиле за дверью.

Он отрыгнул, а потом вякнул в ответ:

— Пароль не полный.

— Как не полный? Был именно такой и не слогом больше! — меня даже взбудоражило.

— Время сейчас неспокойное. Повышаем защиту, усложняем пароль. Нету полной фразы — нету входа.

— Не вынуждай меня, здоровяк, — его слова раздражали меня все сильнее. Я не мог позволить, чтобы такая мелочь, заурядная глупость, забывчивость стали причиной краха моей идеи.

Немного поразмыслив, грубый голос откликнулся вновь:

— Я понимаю ты из богатой семьи. Узнал об этом месте и решил поразвлечься. Думаешь тебе все можно и бла-бла-бла, но тут другие правила. Ползи обратно в верхний город.

Я тяжело выдохнул, сделал несколько шагов от двери и вновь повернулся к ней. Выпрямив руки, направил поток магии вперед, выпустив весь свой гнев и негодование. А оных за столь краткий диалог, уже накопилось сполна. Негативные эмоции придали облик моему колдовству; поток пламени, раскаленной лавы и горячего воздуха хлынул на дверь. Сухую и старую древесину охватил огонь, она быстро задымилась, пуская клубы дыма мне в лицо. С другой стороны послышался кашель, словно тот охранник чем-то поперхнулся, и сразу же подбежал ближе, завопив:

— Ты чего творишь?!

На звуки, хромая, в спешке спустился и тот старик, что стоял в баре. К тому моменту дверь уже обуглилась, а металл в ней нагрелся, расширился, чем сорвал крепление, выбил дверь, проделав за меня грязную работу.

С той стороны виднелся длинный, темный проход, завораживающий и пугающий своей неизвестностью. Освещен он был весьма скромно: с каждой стороны светились с дюжину точек — факелов, сливающихся воедино в глубине коридора. Охранник, с которым мы, увы, не поладили, оказался отнюдь не громилой, как я имел смелость предположить. На деле за дверью находился небольшого размера костлявый, весьма уродливый и непропорциональный тифлинг, рухнувший на пол.

Лишь я вступил на территорию, ранее изолированную, как перед лицом образовалось чёрно-красное облако дыма. Оно заиграло вихрем и вскоре распространилось почти по всей высоте комнаты. Не двигаясь ни на дюйм, с непоколебимым выражением лица я наблюдал за зрелищем. А вот немощный охранник, похоже, так сильно напрягся от увиденного, что даже не смог встать.

Через миг передо мной из чада восстал моррокс. Весь черный, как смола, монстр открыл свою сияющую алым пасть. Свечение факелов отблескивало от его обсидиановых клыков и когтей на каждой из шести огромных лап. Чудовище с трудом умещалось в помещении: его рога задевали потолок, шипы на концах хвостов бились о камни, задевая здешний скромный интерьер. Бестия даже вынуждена была поджать свои две пары крыльев, чтобы уместиться в помещении.

В груди виднелось черное сердце. Его окутывал красный свет, по секундно угасающий, но с каждым стуком в груди, свечение вновь наполнялось красками, становилось сильнее и насыщеннее, придавая монстру силы. Источник жизни чудовища обволакивался десятками налегающих друг на друга мощных, полупрозрачных винного цвета мышц.

Я ждал, что тварь появится у моего лица. Почему же был так спокоен? Не подумайте чего, одолеть в бою такого дьявольского исполина я, как и любой средь михайльградских людей, был не в силах. И даже при условии, что движения его были скованы, а сердце зияло напоказ, победить моррокса способен был или дракон, или легендарный герой, или такой же моррокс, коих, наверняка, уже и не осталось.

Тем не менее я ни испытывался ни страха, ни отчаяния, наоборот, лишь немного предвкушено улыбался, глядя в его очи. Ведь куда же в наше-то время аристократу, без пары сомнительных знакомств?

— И кто же тут у нас? — его демонический голос эхом отразился по комнате, заставляя волосы и края мундира содрогнуться, — сам Филипп Вороно́в пожаловал! — всегда любил его за то, что он никогда не коверкал мою фамилию и не причислял наш славный род к нечестивым воронам, а относил к гордым и сильным вороным коням.

— Хаазгор! — я старался кричать так, чтобы мой голос там, под самым потолком, не растворился в громком дыхании моррокса, — смотрю ты так рад меня видеть, что чуть на клочки не разорвал!

— Ты же и без меня понимаешь — положение неспокойное, а если сам за свою берлогу не готов встать, так никто ни за какие деньги не согласиться.

— А пробовал в качестве охраны трудоустроить не какого-нибудь, извини за мой краудский, гнидного и немощного, fils de pute тифлинга?! Говорят, помогает.

— Ох, нет уж. С этим, — он указал когтем, — у меня контракт на крови. Только он чувствует опасность, так я это сразу понимаю, а значит — могу принять меры. Удобно, — улыбнулся Хаазгор, обнажая клыки.

— Я предпочту не спрашивать, как ты заключил контракт на крови, если у вас, морроксов, её априори нет… Однако вот что… — неужели до того, как я не вынес дверь, этот бедолага не видел во мне угрозы?!

— Видел, но понимаешь… — Хаазгор на миг задумался как сформулировать неудобный ответ.

Видя, что моррокс так и не может подобрать слов, я ответил за него:

— Позволь-ка угадаю… Опасность он видел, но ты, — я легонько постучал пальцем по губному желобку, стараясь хотя бы сделать вид, что действительно раздумываю, — либо говорил тост, либо был занят в постели?!

— Ха-ха, — эхо заставило стены содрогнуться, — угадал, — рычал он, — второе.

— Похабство, беззаконие, обман и разврат, — тяжело выдохнув, я закатил глаза, — чудно! За этим я к тебе и пришел!

Моррокс задымился, заполонив черным смогом все вокруг. Когда оный рассеялся, предо мной, все на том же месте, где миг назад возвышалось чудовище, стоял, на первый взгляд, обычный человек. И вопреки тому факту, что Хаазгор, на самом-то деле, для своего человекоподобного облика мог выбрать практически любую внешность, тот остановил свой взор на довольно банальном варианте. Таким оказался невысокий мужчина лирзарийской, довольно, я бы сказал, типичной и стереотипной, внешности; с длинными, немного вьющимися русыми волосами, светлой, даже бледноватой кожей, зелеными глазами и крепким подбородком. В наряде же своем, что де-факто являлся такой же частью тела моррокса, он предпочитал помпезным костюмам простые, местами скорее деревенские, рубахи, штаны, изредка кафтаны.

Облик оный, как довелось мне узнать, Хаазгор перенял от некого солдата топосской армии, жившего еще лет за двести до моего рождения, веке этак шестнадцатом. Некогда тот был лирзарийским дворянином, но не трудно догадаться, потерял и свой статус, и свое состояние, вследствие экспансии Топоса на север. При этом, в том же году, отправился добровольцем в армию той же страны, что и погубила его величие, и вот этот факт всегда оставался для меня загадкой, но не суть. И солдат этот стал близким другом еще совсем юного, относительно, Хаазгора. Он-то в те времена пытался найти себя, в том числе искал способы выразиться в военном деле, а поэтому также отправился служить. Взгляды лирзарийца приглянулись морроксу, можно сказать изменили его понимание мира. Потому, когда тот скончался, по естественным причинам, иль как интереснее — сам Хаазгор умалчивает, моррокс перенял внешность почившего товарища и пронёс её в своей памяти сквозь века.

— Рад тебя видеть, друг мой! — произнес он уже новым, вполне обычным, слегка басистым голосом.

— И я тебя, — мы с Хаазгором легко обнялись, и, не успел я и глазом моргнуть, как нас замело облако дыма. Стоило тому разлететься в стороны, как мы, наконец, оказались в глубине его логова, в месте, мне хорошо знакомом, в некотором роде родном.

В пещерах, склепах и древних туннелях, сокрытых в Михайльградской морозной земле, под эгидой моррокса во имя собственного процветания сосредоточилось все городское беззаконие. Это место, прозванное Нижним городом, не путайте с Нижеградом, укрыло в себе сотни преступников, бездомных и простых людей, ведомых жаждой развлечений, запрещенных на поверхности. Уже на протяжении десятков лет здесь ежедневно собиралась толпа, составленная как из простых нищих бандитов, так и из уважаемых в обществе персон, с высоким достатком, авторитетом и значимым именем.

Тут же, в обширном подземелье, хранились горы злата, драгоценностей, сотни царских перстней, корон, украденных ожерелий княгинь и императриц. Посредь них можно было встретить древние артефакты, утерянные скрижали, а в то же время и головы вымирающих, давно вымерших, или и вовсе единственных в своем экземпляре чудовищ. Свет, отражаясь от сиреневых кварцевых стен пещеры, золотых поверхностей мебели и ярких зрачков, рассеивался в стекле фужеров и кружек, падая на узорчатый пол, сотворённый из мечей и щитов поверженных врагов Хаазгора, в часы, когда тот был моложе и злее.

Находиться в подобном месте, уважаемому генералу, это я про себя, конечно же было запрещено. “Небольшой бизнес”, как сам моррокс его называл, разумеется, не нравился державному руководству. К тому же, ежели верить слухам, Хаазгор пребывал в довольно-таки тесном контакте с Домом Тысячи Звёзд, а распространение их влияния в морозной столице — последнее, чего хотелось бы имперской власти. Эти причины собственно прежде не давали мне особого стимула свидеться со старым другом. Хотя, честно говоря, и сам не горел желанием отвлекаться от работы в погоне за плотскими утехами.

Однако замысел мой требовал обратного.

— Слышал, с момента нашей последней встречи, — неспешно я подошел к столу, протянувши руку к бокалу вина, одному из десятка подобный, выставленных шеренгой, — у тебя прибавилось заведений?

— Конечно. И все нужно держать под контролем, представить не можешь какой стресс на мою голову, — Хаазгор демонстративно приставил тыльную сторону ладони ко лбу, слегка откинувшись назад.

— А… — я приоткрыл рот, но тот сразу пресек меня, подняв перст:

— И нет. Делегировать эту работенку на кого-либо еще я не могу, уж понимаешь. Никто не сделает все так, как нужно мне, кроме меня самого.

Я прекрасно был знаком с этим чувством, с внутренним гневом от безысходности и окружающей беспомощности.

— Да, понимаю… — пробормотал я, опуская взгляд.

— Так порою и пробирает желание разнести весь Михайльград к чертям, избавиться от всех этих проблем, — моррокс склонил голову, всматриваясь в искаженное отражение в бокале.

— И что тебя еще сдерживает? — язвительно поинтересовался я.

— Обещание, друг мой. Оно свято, — его реакция, нахмуренные брови, резкая смена позы за устойчивую, закрытую, показалась мне излишне серьезной для такой, очевидно, глупой шутки, — особенно если дано самому себе.

На миг в диалоге повисла тишина. Отчетливо стали слышны тосты в соседнем помещении, стук танцующих каблуков за стеной, журчание винного фонтана. Хаазгор прокашлялся и заговорил:

— Кхм, думаю нам стоит сменить тему. За чем же пожаловал в сей раз? Алкоголь, наркотики, проститутки? — губы его двигались резко, а литературные термины давались тяжело, заменяя привычные “бухло”, “шлюхи” и тому подобные.

Приподняв уголок губ, я отрицательно покачал головой.

— Ого, — удивился Хаазгор, — артефакты? Древнее оружие? Скрижали? — в предвкушении он наклонился ко мне, поставив локоть на стол.

— И снова мимо, — ухмылка не собиралась покидать мое лицо.

— Заинтриговал, вот… — замялся тот, боясь оскорбить.

— Что, гаденыш? — хмыкнул я. — Вот я гаденыш, да?

Он удивленно моргнул, а после улыбнулся, заметно расслабившись.

— Аристократы тоже матерятся?

— Да, особенно мы, военные, — добавил я лениво, поднося бокал к губам, — просто знаем, когда это уместно.

Я не стал даже намекать Хаазгору, что пятью минутами прежде осмелился в его же присутствии назвать подчиненного тифлинга “сукиным сыном”. И без того было понятно, что моррокс не знает краудских матов.

— А ежели возвращаться к нашему делу…

— Ну-ну?

— Увы, — драматично я приподнял голову, — друг мой. Дело то мое несомненно важно. Концепция, как и всегда, весьма интересная, но, — я развел руками, — от тебя многого не потребуется. И может и посчитаешь это довольно скучным. Но куда еще бы с ним наведаться, да так, чтобы не переживать за свою анонимность, я, извини, не сообразил.

— Не томи, — он потянулся к сервированной чаше с сырами, оливками и виноградом, а затем отломал целую гроздь, — чего ты хочешь?

— Хочу… много чего хочу… — я оттягивал момент. Неспешно протянул длань к куску сыра, закинул его себе в рот, тягостно пережевал, наблюдая за Хаазгором, умирающим от жгучей, наигранной интриги, — но сюда пришёл… заказать убийство императора Александра, — произнес я, легко ухмыляясь.

II - Цитадель из синего кирпича

Колеса кареты подскочили на кочке, проезжая по большому каменному мосту, перекинувшемуся через Велмиру. Неожиданная тряска выбила меня из наполовину спящего, наполовину мёртвого состояния. Я протёр глаза и слабосильными движениями отодвинул шторку. Тот славный факт, что мы уже переезжали на остров, где и стоял императорский дворец, стал неожиданностью — в планах было поспать подольше.

Самочувствие, не буду юлить и подбирать вежливые слова, было хреновым. Голова раскалывалась в преддверии важного дня. И уверяю вас, совсем не потому что вскоре мне довелось бы увидеть его величество. Ведь с Александром я был знаком еще с юношества, навещал его чаще прочих дворян, а в интимной обстановке осмеливался называть не иначе как “Сашка”. В высших кругах за глаза меня нередко величали презрительными прозвищами, “царским псом”, “тронным шакалом” и просто “лакеем”.

Но разум мой тревожили вещи куда более возвышенные, сложные, вычурные, и, к сожалению, незаконные.

Передо мной раскинулась набережная Росканы, окутанная тонкой дымкой сумерек. Красные пазори слились воедино со следами пролетающих лазурных комет, блистая в лучах луны, что в тот день была наипаче ярка. Там же серебрилась Велмира — её воды неторопливо струились, дробясь о каменные берега.

Я не мог отвести взгляда от реки. В ней было что-то завораживающее, что-то непривычное, задевающее душу — в отличие от сурового Флода, скованного льдом большую часть года, Велмира почти никогда не замерзала.

На набережной возвышались редкой застройки кирпичные дома. Монументальные, массивные, с высокими стенами и узкими окнами. Всё здесь так и кричало о своей роскоши: стрельчатые арки, внушительные купола и острые шпили, напоминающие башенные. Роскана никогда не стеснялась показывать свое превосходство, благородие и богатство. В отличие от Михайльграда, люди здесь жили быстро и насыщенно. Каждую неделю где-нибудь да проходил бал, а новые особняки обрастали город быстрее, чем догорали свечи в парадных залах.

Торговцы, дворяне, банкиры — всё население смешивалось в нескончаемом водовороте сделок, удовольствий и интриг. Днём улицы кипели от лихорадочной суеты, а ночью вспыхивали окна танцевальных залов. В Роскане не оставалось места простым жильцам — каждый был либо хозяином, либо тем, кого использовали.

Среди всего этого благого безумия скалой возвышалась царская крепость Френр, цитадель из синего кирпича. В древние времена она охватывала всю площадь города, выступала его внешними стенами, а сейчас же превратилась в местную достопримечательность и резиденцию императора.

Френр хранила в себе следы былых эпох — её стены, когда-то осаждаемые врагами, теперь лишь заглушали звуки балов и заседаний. За могущественными вратами, обрамленными геральдическими знамёнами, простирались внутренние дворы — строгие и мрачные, вымощенные все таким же кобальтовым камнем. Их возглавляли статуи давно почивших императоров, чьи тела многие годы назад превратились в прах, но имена произносились с осторожностью и почтением. Это вдохновляло… Меня уж точно.

В глубине цитадели скрывались просторные залы. В оных решения, меняющие судьбу страны, принимались с той же лёгкостью, что и перерезались глотки. Здешние коридоры хранили запах сырости и копоти, напоминавший о тяжелом прошлом столицы, и еще более возвышавший град в моих глазах. В гулких подземельях и каменных казематах, правительство и предательство шли рука об руку, а забытые узники считывали время по каплям воды, падающим со сводов.

Над всеми этими мрачными уголками возвышались роскошные покои — зеркала, позолота, дорогие гобелены и мраморные колонны. Френр одновременно была и символом власти, и её иллюзией. Именно отсюда шло слово императора, но и здесь же, и только здесь, оно не стоило ни гроша.

Врата беспрепятственно и легко отворились перед моей каретой, а за ними, словно ограждая посетителей от темных и мрачных уголков, раскинулся императорский сад. Как бы умиротворение того не пугало мою военную натуру, именно он, средь всего многообразия Росканы, восхищал меня в наибольшей степени. Все же, темперамент “замёрзшего” человека, или по простому, михайльградца, из раза в раз заставлял поражаться местной флоре, пускай и бывал я в саду оном десятки раз.

Необычного белого цвета кусты блестели в пламени теплого света бутонов дивных растений. Встретить подобное не только у нас в Михайльграде, а где-либо еще во всей державе было не просто сложно, а, наверное, даже невозможно. По сим, возжелав любоваться хотя бы подобием этой красоты, я, еще пару лет тому назад, попросил у Александра семена некоторых растений из его сада, на что его величество прислал под ворота особняка подаяние, в виде двух мешков семян разных культур. В суровом морозном климате прижились лишь тайреты, те самые, растущие в небольших горшочках дома в моем кабинете. Именно они, на пару с ирисами, что укрывали чуть ли не всю свободную площадь усадьбы, стали моей отдушиной средь ледяного ада.

Повозка заехала вглубь. Кроны могучих деревьев свисали над роскошными извилистыми тропинками, создавая прохладу, еще больше погружая внутренний двор во мрак. Голоса лебедей, раздававшиеся с озера, и звуки журчащих фонтанов перебивали шум реки. На краю центральной дороги, ведущей от арки в стене до самого дворца, стояла высокая фигура. Узнать очертания Александра не составило труда. Я отдал приказ остановить карету, а затем спешно покинул её, чуть ли не выпрыгнув. Выпрямившись, я посмотрел в его сторону, затем резко поднял правую руку, вытянул её вперёд, в сторону императора. В тот же момент крепко сжал пальцы в кулак, а затем открыл ладонь, задержав на миг. После этого поднёс руку к виску, как бы подтверждая жест, ставший символом давнего союза. Этот ритуал использовался нами еще когда оба мы учились в михайльградской академии, а затем перекочевал во взрослую жизнь, став особенным приветствием императора и его кума.

Царь ответил мне взаимным приветствием. Он стоял, опираясь на дорогую трость с озолоченным навершием, немного скосившись, наклонив туловище. На руке, что держала клюку виднелась татуировка грифона — местами выцветшее от долгих лет олицетворение королевской власти и бдительности, что он набил во время путешествия в Фламменгард.

Ветер колыхал аккуратно причесанные, но редеющие волосы Александра. Он будто бы забыл выпрямиться, чуть склонившись вперед, словно старый дуб, уставший от тяжести прожитых лет. На морщинистом лице, в предвкушении долгого, приятного разговора, растеклась улыбка.

Одет его величество был в роскошный желтый наряд, с насыщенными, прямо выедающими глаз, фиолетовыми акцентами на лацканах, запонках и плечах. За спиной легкими дуновениями ветра развивался плащ из золототканого парчового шелка, которым Александр хвастал в письме этак в марте, месяца со два до нашей встречи. Примечательно, что накидка сия доставала до самой земли, волочась следом; местами это придавало её облику легкую небрежность. Однако, зная рост Александра — устрашающие тринадцать, а то и все четырнадцать вершков, нетрудно было догадаться, что одному лишь императору было по карману и по статусу носить плащ из, на минуточку, золототканого парчового шелка такой поразительной длины.

Парча мерцала в свете фонарей. Ткань в нескольких местах уже примялась и даже слегка запачкалась у кромки. Казалось, что Александр не особенно заботился о ее безупречном виде — впрочем, кто бы осмелился сказать ему об этом?

Плечи у него были широкими, руки длинными и сильными. За спиной его часто осмеивали за это. Длань императора, мол, не должна выглядеть как у кузнеца или мельника.

Стоит еще заметить, что пущай статность императора была очевидно и неоспоримо велика, ноги оного до безобразия не соответствовали тому: помимо того, что были в целом слегка короче, чем полагалось бы для абсолютного удобства, так, к прочему, правая конечность приходилась слегка длиннее левой. К трости, не трудно догадаться, Александр привык еще с юношеских лет.

— Приветствую, Филипп.

Его голос, некогда внушающий уверенность и демонстрирующий неограниченную власть, уже отдавал хрипотцой, был посажен от множественных публичных выступлений. Тем не менее он оставался спокойным, но твердым. Его величеству уже давно не требовались громкие командные интонации в своем быту, но в каждом его слове чувствовалась та самая привычка к власти.

— Рад тебя видеть, — он улыбнулся, ладонью указывая мне в сад, неужто как лакей.

Затем император повернулся, провожая меня по широкой тропе, залитой мягким светом фонарей. Александр шел медленно, чуть прихрамывая, но от того не менее уверенно. Его поведение, фигура, задели мое нутро, вызвали непонятное, не естественное отвращение к тому, на кого я ровнялся, кем восхищался. Я осознал это несколько позже, а тогда просто шёл, стараясь держаться ровнее, выше, горделивее, не осознавая, а инда и не догадываясь, что годы правления приучили Александра к тому, что совершенство — это лишь иллюзия.

В окружении деревьев, расположился небольшой павильон. Свет растений отражался от округлого здания, обрамленного резными деревянными панелями. Декоративная черепица, изготовленная из драгоценного лазоревого сапиргольда, укрывала крышу, украшенную резными деревянными фигурами. Легкий шелест воды во мраморном фонтане гармонировал с тишиной, даря ощущение покоя и уединения.

Стоило отворить большие дубовые двери, как крепкий и настоявшийся аромат ромашкового чая, так излюбленного царём, ударил в нос с непристойным нахальством и недюжинной силой. След за тем, считай в одночасье, из-за углов распахнувшихся створок в моем зрении образовались, словно всем своим весом свалились, двое стоек с золотыми доспехами. Признаюсь, будучи уставшим, слегка раздраженным и напряженным, воспринял сия “приветствие” соответствующе, немного подпрыгнув и отскочив долой.

Внутри все было обставлено на удивление скромно, по меркам императорского дворца. Значительную часть стен занимали широкие, стремящиеся вверх окна и громоздкие двери. В центре расположился небольшой столик из плотной древесины с завышенными ножками, предназначенный не больше чем для двух человек. Рядом же с тем столиком — то ли кресло, то ли небольшой диванчик и еще более крохотные стулья.

Уселся я на одном из тех стульев, страшно неудобных, как по мне.

Сделал это неосознанно, как бы проявляя уважение к титулу его величества, которому по всем канонам полагалось бы сидеть на диване — чуть более роскошно. А может, поступил так от доброты и неведомой заботы, уразумевши, что, с ростом-то императорским, тому крайне неудобно будет в таких прискорбных табуретах.

Я поправил красный кафтан, подготовленный и выглаженный до издевательски прелестного состояния специально по случаю нашей встречи, и взглядом окинул стол. Укрыт он был красно-золотою скатертью, поверх которой бережно расставлен был чайный сервиз Александра. Главным образом большой хрустальный чайник доверху, с любовью да с “горочкой” наполненный любимым напитком царя.

Я взял самую на мой взгляд маленькую по объему чашку, налил туда настоя и отклонился на стуле, уж совсем бестактно, закинув ногу на ногу. Его величество, по своей воле или интуитивно, последовал моему примеру. Подошва его пят вышла далеко за пределы стола, как и за пределы разумного и приличного. Сам Александр с неким нескрываемым озорством утонул в мягких подушках. В тот же миг в левом ухе послышался свист.

Еще до того, как я успел как-либо отреагировать, чрез большое распахнутое окно в помещение влетела стрела. Очевидно господин стрелок забыл учесть поправку на величественный рост императора, а также факт небольшой странности мебели. Постфактум предполагаю, что тот целился, ориентируясь на уровень моей головы, а потому, из-за двух вышеописанных феноменов, снаряд вонзился императору не в висок, а в плечо, промахнувшись лишь на несколько вершков.

С громким матом, Александр вскочил, ощутив боль от попадания. В ту же секунду через окна влетели четверо убийц, и ещё один ворвался через дверь. Все они были в масках, с арбалетами на поясах и короткими кинжалами, мерцающими и блестящими в полумраке, как и их ухмылки.

Все еще с чашкой в руках, я вскочил и, не раздумывая, выплеснул горячее содержимое прямо в глаза одному из незваных гостей. Он застыл, а я, не теряя времени, выхватил свою саблю.

Попытавшись поразить его ударом по глазам, был заблокирован его соратником, среагировавшим весьма поспешно. В тот момент что-то тяжелое ударилось мне в бок — заклинание, выпущенное ещё одним злоумышленником. Массивный камень откинул меня в сторону, но не сбил с ног.

Внезапно явился мощный поток ветра, сдувший двух врагов подле меня. Источником его был Александр. Мгновение замедлилось, когда я взглянул на него, и лицезрел как император, несмотря на стрелу в плече, сражался с еще одним наемником. В этот момент я увидел его фигуру. Образ старого, но грозного льва, что, несмотря на возраст, не терял силы и величия. Он держал меч, взятый с броневой стойки. Движения его были уверены, как удары тяжелой и быстрой львиной лапы. В глазах императора не было страха — только огонь, пылающий в темных глубинах, показывая, что его дух и решимость остаются непоколебимыми, несмотря на ранение.

Я ринулся к нему. Подбежав ближе, разрубил шею отвлеченному врагу, и тут же поднял руку, приготовившись использовать магию. Но ладонь мою поразила стрела, пронзив её насквозь.

Тогда послышались звенящие шаги, и стража ворвалась в павильон. Они действовали молниеносно, с такой решимостью, что враги не успели ни сбежать, ни дать отпор. Не было ни лишних движений, ни тревоги: те с хладнокровием обезвреживали наемников, один за другим.

Пыл утих. Нас отвели во дворец, в безопасные комнаты. Порознь. Там же и оказали медицинскую помощь.

Я остался в покоях, специально выделенных в крепости. Пребывал в состоянии весьма раздраженном своим незнанием и непонимаем.

Ранее, еще пребывая в Михайльграде, я договорился с Хаазгором, дабы тот, не своими конечно руками, помог мне в осуществлении покушения на императора. И слово покушение пишу здесь не попросту — убивать Александра я, разумеется, не намеревался, а все это организовал вот с какой целью: Поскольку причин сомневаться в несравнимых масштабах сил армии Топосса и Крауда, а также очевидной несостоятельности войск последнего, ожидать, что иностранный царь не пойдёт на мир было бы глупо. Более того, можно было даже поставить все имущество, и душу в придачу, на то, что оный согласится на любые, даже абсурдные, условия мира.

При таком стечении обстоятельств моя карьера в крайней военной кампании окончилась бы на громком провале, а после неё осталась бы не просто точка, а жирный, с потёками, восклицательный знак. Признаться, при всем уважении, временно уходя с поста, отправляясь в вынужденный отпуск, я ожидал, что генералу Грейгу нелегко придётся расхлёбывать то, что я заварил. Но этот человек... каким-то чудом, он не просто сохранил завоёванное, но довёл дело до мирных переговоров.

Странная дрожь пробежала по телу от одной мысли об этом.

Подобный конец удручал. Я не мог, не имел права подставить под удар свою и семейную репутацию. А по сим, узнавши о запланированных мирных переговорах, решил организовать ложное покушение на императора. Цель того мероприятия была весьма проста — заставить Александра засомневаться в своей безопасности. Вынудить того искренне опасаться рук некой призрачной “краудской интеллигенции”, не согласной с царем и не готовой смириться с господством Топосса на их земле.

“Провалив” задание, убийцы обязывались оставить после себя улики, доказывающие, что именно Крауд приложил руку к нападению. И ежели бы император поддался потоку манипуляции, он в миг сменил бы свое отношение к мирному договору. Пущай это и не правда, но в его голове “мир” не обещал бы никаких гарантий, чего я и добивался. Александр попытался бы вынудить краудского царя избавиться от всей влиятельной аристократии, несогласной с нашим виденьем будущего континента. И это, разумеется, тот не сдюжил бы провернуть. Иного варианта не было. Кристально чисто было ясно, что царь тот, чье имя я даже не удосужился запомнить, из себя ничего не представляет. Или, по крайней мере, уж точно не может сравниться со влиянием той самой высшей знати. В боях с Краудом на Даазаре я видел многие эмблемы на щитах, штандартах и грудных доспехах вражеских воинов, но царских в них встречалось с горстку, едва ли доходило до десятой доли.

В итоге всей катавасии, изложенной выше, его величеству бы не осталось ни единого варианта, кроме как сравнять с землей все высшее дворянство Крауда, при этом или раздавив короля, или поддержав его в стремлении быть полезным. Оба исхода меня полностью устраивали, ведь сражения, что так, что этак, продолжились бы в полной мере, дав мне шанс отбелить свое имя.

Я закрыл глаза, вдыхая тяжёлый воздух покоев. Всё должно было сойтись. Должно. Но несмотря на логичность моих выводов, что-то внутри меня зудело, не давало покоя. “Что, если Александр окажется умнее? Что, если он увидит в этом мою руку?”

Тишина комнаты давила на меня. Но иного выхода не было. Только вперёд.

Я присел, слегка согнувшись, поставил подбородок на руку, ритмично, с некой нескрываемой напряженностью постукивая по столу. Ряд договоренностей, что я успел заключить с Хаазгором, не был выполнен. Спокон покушения сия должно было произойти прямиком в день Восхода, с той целью, дабы еще пуще задеть императора подобного рода наглостью, испорченным праздником. Тем не менее в действительности всё минуло пятью днями ранее…

Я тяжело выдохнул, путаясь в догадках.

Во-вторых же, моррокс обещал мне связаться с чародеями из Дома Тысячи Звёзд. Я с честью отстаивал право не тревожить столь опасную, обидчивую и резкую организацию, но Хаазгор настоял на своём. Чародеи оные обязывались создать видимость попытки убийства, а затем ускользнуть, используя магию. На деле нападавшие отнюдь не походили на колдунов. Да и попались они больно глупо; и с темницы сбежать не осилили, то я проверял, раза четыре, не меньше, за один лишь час.

И наконец, явных улик, что указали бы на причастность той самой аристократии к нападению, что, собственно, и являлось главным замыслом всея мероприятия, так и не обнаружили.

Лично для себя в ту пору я обрёл два варианта произошедшего. В первом из них Хаазгор допустил оплошность, коих никогда не допускал. Коли он да его чародеи взаправду провернули дело настолько плохо, насколько мне довелось лицезреть, это не было катастрофой. Очень неприятным последствием — да, но не фатальным. В любом случае окольными путями, намеками и прочими махинациями я может быть и смог бы убедить Александра, что Крауд остается источником угрозы. В крайнем случае, уведомил бы императора о своих переживаниях напрямую.

А вот во втором варианте минувшее покушение было истинной и искренней попыткой лишить Александра головы, а ко мне с Хаазгором никоим образом не относилось. Тогда мне следовало бы всё отменить, да отправить весточку о том в Михайльград. Однако письмо вряд ли успело бы до него дойти так, чтобы Хаазгор успел уведомить своих наемников.

Лёг спать тем днём я с весьма беспокойными мыслями, окутанный пеленою незаконченных рассуждений, а с той причины сон мой был весьма, даже чрезмерно, чутким и беспокойным. На утро же, мне, утомленному да не отоспавшемуся, прислуга преподнесла письмо, отправителем которого являлся некий “Черный Винокур”. Хаазгор и впрямь любил такие аллегории, хотя я, признаюсь, и по сей день считаю их довольно нелепыми.

“Друг мой, приношу свои глубочайшие извинения, но колдуны, что поручились оказать нам помощь, отказались сотрудничать. Что меня удивило — это была не просто конкретная горстка магов, а весь Дом Тысячи Звёзд, по крайней мере та часть, с которой возможно поддерживать контакт. Похоже, у них есть планы на этот Восход, но какие — не выяснил. Как только я придумаю, как тебе помочь — сразу напишу.”

Читая это, я был переполнен разного рода эмоциями, не самыми приятными и обыденными. В силу того и не сумел сдержать внутри себя магию — позволил лёгонькому пламени выйти из кончиков моих пальцев и сжечь оное письмо. До тла.

Однако, слегка поразмыслив, откинувшись на диване, осознал, что среди всех возможных исходов именно на яву минувший состоялся милее всего. Ранее в душе моей бродили, то и дело поднимали бунт, даже революцию устраивали, сомненья, что государь не попадется на мою уловку, даже если наемники Хаазгора сработают как полагает. На деле же покушение состоялось, и было организовано кем-то из вне. Это значило, что в событие том не должно было торчать каких-либо недочетов, а из того, в свою очередь, выплывало, что ежели Александр сам не сделает нужный шаг, то мои подстрекательства все равно не вызовут у него сомнений.

Вечером того же дня, как письмо попало мне в руки, я, весьма спешным шагом, продвигался по длинному коридору крепости. Расстояние между стенами там было непривычно и бескультурно малым. Настолько, что если бы я встретил кого-то на пути, нам не удалось бы разминуться — разве что каждый из нас шел бы плечом вперёд.

Проход по всей своей длине был услан лазурным ковром, а на побелённых мелом стенах, из которых каждые несколько метров выпирали колонны, еще пуще сужающие коридор, повсюду виднелись рисунки, изображающие разные периоды истории топосского государства.

Сей узкий коридор был кратчайшей дорогой от прочих жилых комнат до покоев императора и его кабинета, куда я как раз и держал дорогу. Пройдя обширную комнату, предназначенную для ожидания приема, я, беспардонно игнорируя и очередь, и охрану отворил дверь в кабинет Александра, выслушивая недовольные возгласы чиновников и дворян позади.

Внутри всё было обставлено с царственным размахом, как и подобало рабочему месту владыки. Подтверждая народное название Френра, комната утопала в синих оттенках, разбавленных белым и золотым. В каждом углу стояла дорогостоящая мебель, преимущественно шкафы, доверху, “с горкой” набитые разного рода документами.

Освещение пуще всего выделяло императорский кабинет среди прочих. Из большого, необычайно просторного окна внутрь струился яркий блеск многоцветных растений императорского сада. Подобная роскошь была недоступна даже богатейшим среди дворян, но, разумеется, его величества это не касалось.

В центре роскошного помещения, словно монумент, возвышался массивный дубовый стол. За ним, левым боком к окну, восседал сам Александр, одетый в легкий тусклого зеленого цвета прикид, а напротив — министр Зоринов. Они “перекидывали” стопки бумаг, активно дискутируя о чем-то.

Стража остановила меня в дверях, но, увидав то, его величество махнул рукой, приказал меня пропустить. После, жестом он подозвал меня и указал на стул, стоявший у стены. Присев, я снял фуражку и, поправляя воротник мундира, принялся подло вслушиваться в их разговор.

Внешний облик Зоринова и не скрывал всего того недовольства, вызванной лишней, нежеланной парой ушей. И, не буду таить, за его тучной внешностью, за маленькими круглыми очками и внутри той лысой головы скрывалось весьма слабохарактерное сознание. Был недоволен я его министерским чином еще с первого дня обретения оного. А потому в какой-то момент посчитал своим долгом приложить все возможные усилия дабы поспособствовать его разжалованию. Совсем уж, понимаете, не знал толку Зоринов в имперской политике и на своей должности министра внутренних дел считал, что имеет полное моральное право жертвовать военным потенциалом державы ради вещей иных, совсем ей не нужных.

Наглости просить императора меня выгнать Зоринов не набрался. Вместо того лишь окинул недовольным взглядом, сотряс воздух вокруг недовольным выдохом и, сглотнув слюну, промолвил:

— И веду к тому, ваше величество, что свободных рабочих рук вокруг Викатграда великое множество, но из-за засухи местная знать вынуждена думать как протянуть до следующего урожая. И, как нам удалось узнать, в той же области обнаружены еще большие залежи железных и сапиргольдовых руд; почти на поверхности. Если бы вы дозволили предоставить им пшеницу по ценам ниже рыночных, то… — он сбился, посмотрел мне в глаза, а после продолжил, —аристократы региона сами потянутся добывать и продавать эти руды.

— Что же, в столичном регионе жатва выдалась на славу, а поставки металлов из Крауда прекратились… Думаю, способ найти дешевое зерно для Викатградовцев найдется. Но! — Александр резко поднял палец, — раз уж Филипп здесь, я хочу услышать его мнение.

Я прокашлялся, встал с места и, зайдя за стул, где восседал Зоринов, и сложив руки на спинку сидения, глянул на документ в руках у министра. Проведя взором по листу бумаги, да не увидав там ничего, помимо чуждых цифр и расчетов, ответил: — С моей позиции как военачальника решение очевидно. Поскольку его величеств давеча подвергся нападению, а нападение это, вероятно было делом рук краудских аристократов, желающих лишить империю сильного лидера, мы не можем разбрасываться продовольствием направо и налево. Если их царь желает мира, но не может обуздать свое дворянство, то это должны сделать мы. И в таком случае армию прийдется кормить, причем не абы где, а на далеком юге.

— Мне чудится, или вы намекаете, что это пшено государю следует отдать вам, — фыркнул Зоринов, поднимая на меня взгляд.

— Не мне, пусть оно кормит нашу армию когда та будет продвигаться по землям королевства. Год по всей остальной империи выдался не урожайным, но синеварским зерном худо-бедно удастся прокормить всю страну, а вот провизия из южных регионов Сагарии и Роскании послужит военным целям.

— Не обрекаете ли вы, господин Воро́нов, все наше государство на голод, лишь бы потешить свою манию завоеваний? — министр подскочил со стула и поднялся на легкий крик.

— Вороно́в, попрошу.

Я схватил Зоринова за плечи, надавил, и усадил обратно.

— Вам должно быть ведомо, что западные земли Крауда достаточно плодородны, чтобы поддерживать нас даже в самые трудные годы, а на их складах наверняка запасено столько богатств, сколько окупит не только этот поход, но и десятки таких же.

— Довольно споров! — Александр поднял руку, сжал её в кулак, остановив нашу перепалку, — я принял решение. Ваша идея, министр Зоринов, безусловно, хороша, но выслушав Филиппа я убедился, что вы пришли с ней не в тот час. Я еще вызову вас, когда придёт время, а теперь — ступайте.

— Но ваше величество, стоит ли столь критически менять наши планы из-за мыслей, при всем уважении, простого генерала? — дрожащим голосом Зоринов пытался исправить свое положение, потирая лысину платком, спешно вытянутым из кармана.

— Ступайте, Зоринов… ступайте, — император ответил строго, но спокойно, не сочтя нужным скрывать недовольство, — коли не возжелали вызвать у меня охоту объявить вам выговор.

Министр, едва заметно склонив голову, покинул кабинет, спиною открывая тяжёлую дубовую дверь, и оставил нас с его величеством наедине.

— Смотрю, тебе теперь страшно даже сидеть спиной к окну, — я первый осмелился разрушить тишину, обратился к Александру, отодвигая кресло напротив, — произошедшее так уж выбило из колеи?

— Да, — вздохнул император, — не первый раз меня пытаются убить, но сейчас… почему-то испытываю совсем не те эмоции.

— Боишься оставить престол в такое сложное время? — положив локоть на стол, я слегка нагнулся в его сторону, — понимаю тебя, но…

— Пу-пу-пу… — он прервал меня тяжёлыми, ритмичными выдохами, на несколько секунд погрузившись в раздумья.

Затем посмотрел на меня. Голубой взгляд его был одновременно пугающим до мурашек и напуганным до смерти.

— Самое страшное, Филь, что всё как раз наоборот.

В тот момент мои очи, наверняка, отвергая манеры, даже банальное дружеское приличие, пялились на императора, наголо и нагло демонстрируя мое удивление.

— Понимаешь, Филь… — Александр снова посмотрел на меня. — Устал я. От всех этих государственных дел, — он подпёр голову рукой, — от бумажной волокиты… дипломатических встреч…

Будь в нём ещё хоть немного сил, он поднялся бы, вскочил, наверняка, как в молодости я его помню, и закричал, даже зарычал бы, на весь дворец, чтобы стены затрещали. Но вместо этого говорил на выдохе, хрипло, словно загнанный конь:

— Устал… мать его…

Еще пущее беспокойство проявилось в его лице.

— А теперь меня снова убить пытаются, в моем же доме. Не могу я так…

Он поверг меня в глубокий шок. Я помнил его еще принцем. Помнил, как сам, “зеленый” сержант, повстречал Александра впервые. Сошлись мы по натуре, сложилось так, оба отечество любили больше всего на свете. Он ведь всего на семь лет старше меня… В юности эта разница казалась пустяком, дурацкой мелочью, но что же стало с ним теперь? Почему он говорит, как дряхлый, немощный старик?

Тогда я почувствовал, как начался необратимый процесс умерщвления родственной мне души. И самое болезненное было то, что я никак не мог этому помешать. Плевать всегда было, если политические решения Александра не сходились с моими, я всегда мог незаметно это исправить, уговорить его, создать мотивацию, но что до жизненной позиции… Ее нельзя поменять никакими разговорами, спорами и прочими методами.

После нашего разговора еще долгое время винил я себя за слепоту, глупость и недальновидность. Корил, что может прежде у меня были шансы поменять вектор мыслей Александра, погасить в нем скверный очаг эгоизма, но я ими не воспользовался.

Все, что я мог тогда — только отсрочить тот пагубный день, когда Александр посчитает, что уже слишком стар; передаст власть недальновидному сынку.

И все же, коли отбросить всю мораль, оставалась еще корысть — главная причина затеянного. Вся его семья, каждый из возможных наследников престола скорее меня ненавидел, чем ни во что не ставил, иль того более любил. И у каждого из оных за спиною имелась свора дворян разной статусности, жаждущая получить выгоду от победы своего претендента.

К сведению, Александр II смог удержать абсолютную власть лишь зане восходя на трон не имел ни братьев, ни сестер, ни стрыёв, ни иных весомых конкурентов. И не затем, что их всех отравил иль сгубил иным способом, а по естественным причинам. Потому Александр не вынужден был подставляться пред иной аристократией, дабы заработать поддержку и статус, стать достойным кандидатом в отцовских глазах. По той же причине он восседает на престоле уже три декады, хотя ни один другой император за последние сто лет не продержался и десяти лет.

Следовательно, отрицать тот факт, что борьба за власть не пойдёт державе на пользу было невозможно. Более того, и для себя лично мне было бы логично поддержать его величество, удержать власть в его руках. Ведь только пока Александр жив, и добровольно не уйдет в отставку я имею твердую почву под ногами.

III - Солнечный вальс

Наш диалог с императором подошёл к концу весьма скоро; отнюдь не из-за загруженного царского графика, а куда по более простой причине. Говорить было не о чем. До боли глупо и банально сложилось — не знал я, что сказать. Так или иначе, по итогам довольно сумбурной беседы, мы сошлись на том, что покушение пагубно отразилось на нервах Александра, и потому, только потому и никак иначе, его начали посещать подобные злокачественные мысли. Уж не знаю, поверил ли сам император в это, но я — однозначно нет. Покидая кабинет, еще раз оглянулся, окинул прискорбным взглядом государя — сломленного собственной мощью и властью льва. В голове промелькнула надежда, что предстоящее торжество, великий праздник, укрепит моральное состояние Александра, чем выиграет мне лишние месяцы, а может и годы.

Но в тех итогах было и позитивное: его величество всё же убедился, вернее сказать я убедил его, что покушение — достаточно весомый аргумент, дабы повременить с оглашением результата переговоров. И, хоть это не забрало всю мою печаль, всё же заметно её приглушило

Минуло еще немного времени. До Восхода, впрочем, оставались считанные дни. В тот же час Константин, сын мой, обязывался прибыть в крепость из Ярова-на-Велмире, а я уж был готов его встретить, стоя на пороге дворца. Вместе со мной, по прихоти его величества, была и младшая, третья дочь императора — Елизавета. Та самая дева, с которой я да Александр уже долгое время пытаемся свести Константина, тем самым создав не только дружеские, но еще и кровные узы между двумя богатейшими родами страны. Тем не менее, в наглую игнорируя весь наш достаток и высокое денежное положение моей семьи, прочие члены императорской семьи, главным образом первый принц, главный наследник престола, Михаил Александрович, считают нас “грязными дворянами”, а брак сей —недостойным.

И поскольку Елизавета — младшая из всех семи детей императора, её сын, гипотетический, оказался бы последним в списке претендентов на трон, когда-то там, в далеком будущем. Потому сей брак скорее планировался из-за простого желания императора, нежели из-за выгоды любой из сторон. Увы, ведь как только Александр покинул бы свой пост, я потерял бы любые рычаги, лишился бы какого-либо влияния на последующего императора вне зависимости от того, был бы мой внук из императорской семьи, или нет…

Карета с гербом рода Вороновых, золотым дубом, величественным и стойким, колесами ударяясь о кирпичную дорогу, въехала в крепость Френр. Двое тёмных лошадей уверенно везли её вперёд, а на оглоблях виднелся первый девиз рода: “Стойкость в крови, власть в судьбе”. Постепенно карета остановилась, кучер отворил дверь, из-за которой показался Константин. На тот час ему уже было двадцать лет. Константин приходился высоким, стройным, жаль лишь слегка статным юношей. Волосы у него были от меня, черные, как смоль, но вот характер — совсем не отцовский. В его-то возрасте папаша уже во всю покорял военную академию, по мере возможностей и умений, конечно не без гуляний.

Что в молодости, что в зрелости я старался быть везде и всегда, не пропускать никаких событий в мире аристократии. Костя же действовал наоборот. Я бы, при всей любви, скорее назвал его медленным и нерасторопным, чем как-то иначе, как-то лестно. Он не посещал абсолютное большинство мероприятий, проводя добрую половину жизни на загородном имении под Яровом. Несмотря на это, не могу с чистой душой сказать, что Косте было плевать на имя и честь рода Вороновых… не то что его деду.

Хоть Константин порой выжидал слишком долго, но действия его всегда были точными и решительными. Они благополучно сказывались на нашей семье и потому я редко попрекал его за образ жизни. И в тот день, при нашей встрече в крепости Френр, сыну вновь удалось меня удивить.

— Отец, — произнес он с легкой улыбкой, подойдя ближе и слегка наклонив голову в знак уважения, — рад видеть вас в добром здравии.

— Сдаётся мне, ты прибыл не один, — заведя руки за спину, я глянул на карету, за шторами которой с трудом, но можно было разглядеть еще одну персону.

Слегка посмеявшись, Константин ответил:

— Вас, папенька, не проведешь, — он подошел к дверям поближе и подал руку.

Из кареты вышла высокая, пышная дама. Ее роскошное платье, сотканное из голубого бархата, почти горело в свете луны. Длинные, гладкие каштановые волосы спадали на плечи.

— Позвольте представить…

— О, Константин, не стоит, — низкий женский голос перебил его. Дама провела рукой по его ладони, немного насмешливо глядя в мою сторону, — уверена, господин Филипп меня помнит.

— Госпожа Адельгейда, приятно удивлен, ожидал увидеть вас только завтра на балу, — совершив небольшой поклон я поприветствовал её.

Даная особа была мне хорошо известна. Являлась она вдовой герцога Кореневского, довольно богатого и небезызвестного как в высоких кругах, аль у солдат, так и среди челяди. В своё время господин Виктор Кореневский, ни много ни мало, но почти единолично заправлял поставками всей руды в империи, на чем разжился, обрёл статус дворянина, заполучил господство над Викатградом и близлежащими землями. Его же правнук все это богатство со временем перенял, женился, но, честно скажу, неудачно; так и не родив сына, тот скончался, поговаривают — умер не своей смертью.

Адельгейда ответила мне легким реверансом, когда взор мой упал на Елизавету. Бледную, как туман на рассвете. Она молчала, очевидно, заранее знала о намерениях императора выдать её за Константина, а потому была ошеломлена тем, что мой сынишка прибыл, сопровождая даму.

Предложив дамам пройти во дворец, я отвел сына в сторону.

— И как ты мне это объяснишь? — я откинул наигранный вежливый голос, заговорив строго и сердито.

— А как вы думаете, отец? Герцогиня Адельгейда, вероятно, самая влиятельная женщина в стране, да к тому же одинока. Мне удалось добиться её расположения и мы бы хотели помолвиться в день Восхода. Так нам удастся получить и ваше, и императорское благословение на это в один день, — он улыбнулся, видимо, искренне не видя в своих словах ничего зазорного.

— То есть, мне не показалось… Тем хуже для нас. Ты хоть понимаешь, что единственной целью твоего визита была встреча с императорской дочерью? Или ты забыл наш разговор?

— С того разговора минул год, много поменялось. Император стар, женив меня на его младшей дочери, ни вы, ни я не получим ничего. Не лучше ли использовать брак по его назначению?

— Адельгейда всего на несколько лет младше меня. Повенчавшись с ней ты навлечешь страшный позор на род Вороновых! Уже просто сопровождая её, показываешь, что Вороновы! Вороновы то! Готовы ползать в ногах у других дворян.

— И почему это вас так волнует? Семья Кореневских в прекрасных отношениях с Михаилом Александровичем, единоверным наследником, к тому же они и богаты, и влиятельны. Какая разница что подумают остальные, если в наше распоряжение поступят такие ресурсы, такие возможности?

— Мой единственный сын жениться на старой дворянке, которая может и не родить ему детей. Пускай ты станешь герцогом Кореневским, но что будет с фамилией Вороновы, ты подумал? Канет в лету, исчезнет на-все-гда!

— И пущай, но наша кровь…

От моего удара в грудь Константин упал с каменной дороги прямо в аккуратно выстриженные кусты императорского сада. Второй удар, уже ногой в живот, не заставил себя долго ждать. Дальше третий, потом еще шесть. Дорогой наряд моего сына был испачкан в грязи, траве и соке растений.

— Мне прийдется вымаливать за тебя прощения у императора и его дочери, но это не впервые, — я наклонился, рычал ему на ухо сквозь зубы, поднимая голову сына за волосы, — ты — самый большой идиот, что оскорбил род Вороновых как никто прежде. Благословения моего захотел? Держи! — набрав земли, я плюнул в руку и кинул её в дрожащего от страха и боли Константина.

Еще минуту я в гневе смотрел на него. Затем остыл и продолжил говорить:

— Похоже, что Анна не смогла вырастить из тебя достойного мужчину, а я закрывал глаза на твое воспитание. И зря! С этого момента такой ошибки больше не допущу. Готовься! Хотя это не поможет... Чтобы я тебя сегодня не видел. И только посмей продолжить ползать вокруг Кореневской, я тебе покажу каково было лирзарийцам под Горлистом!

Развернувшись, я обратился к кучеру, прежде немного рассмотрев его лицо:

— Степан Тимофеевич? — я говорил мягко и уважительно.

— Он самый, ваша высокопревосходительство. Чем могу быть полезен? — наклоняя корпус, он сложил руки и внимал моим словам, немного удивленный тем, что я знаю его имя.

— Проконтролируйте, дабы этот глупец не сделал ни одного шагу без моего ведома. Выезжать из Росканы до Восхода ему не позволено! Передайте это и остальным слугам.

Позади послышалось тяжелое дыхание, перебивающееся стонами боли. Потом замах руки в попытке ударить меня в отместку. За пять секунд, двумя быстрыми движениями, эта рука уже оказалась вывихнута.

— Слабак.

Жестом я разрешил кучеру помочь моему жалкому сыну и, совсем не спеша, вкушая цветочный аромат, перемешанный со сладким железным вкусом крови, направился во дворец.

Тогда же я выложил Александру историю как есть, а взамен получил полное одобрение моих методов воспитания, в частности меру наказания, на что, честно, уже не надеялся от его величества. Видать, Александр осознал, что наши отчаянные попытки свести детей по любви то ли бессмысленны, то ли чересчур малоэффективны и решил прибегнуть к классическим, беспрецедентным, проверенным сотнями дворян насильническим женитьбам. Император объявил, что завтрашним днём состоится помолвка Константина Воронова и Елизаветы Арходовой. Последнюю, к слову, пришлось долго и усердно успокаивать — и я её понимаю. Возможно, зане чужие дети всегда были мне милее.

Ну разумеется, что Адельгейда подобным исходом не упивалась, скорее даже подавилась. Оно и ясно — попытка заполучить в свои лапы все богатство рода Вороновых оборвалась когда до свершения подлости оставались считанные часы. Поделать с этим было нечего. Конечно, она могла выйти за Константина и без моего дозволения, но в таком случае её уловка оказалась бы не только бесполезной, в таком разе с нашей семьи не поимела бы ни гроша, но и унизительной.

Совсем скоро император, вся его родня, Адельгейда, я и мой сын выдвинулись на запад, в сторону Нижеграда. До Восхода тогда оставалось всего двенадцать часов, восемь из которых мы провели в пути. В государев особняк же мы прибыли впору, под самое начало четырехчасового торжества.

Мы проехали золотые ворота, пересекли широкие мраморные ступени, раскинувшиеся перед узорчатыми дверьми особняка, что распахнулись пред нами в тот же миг. Внутри было весьма оживленно.

Отдав верхнюю одежду слуге, пройдя вглубь помещения, я остановился в самом центре. Незаметно, но уверенно, я подошел к ближнему столику, взял бокал с вином и неторопливо окинул взором зал.

То и дело мимо проносились знакомые лица; с теми персонами я обменивался приветственными кивками, реверансами, поднятиями бокала. Негромкие беседы и легкий смех разносились по всему помещению, сокрытому в легкой дымке и в полумраке. Свет свечей играл с тенями, создавая иллюзию волнующей неопределенности.

Приём был устроен пышно, меньшего и не ожидалось. Каждый уголок под потолком был украшен разного рода декорациями. С “неба” свисали золотые лучи, громоздкие дуги, инкрустированные жемчугом и окаменелыми подсолнухами, от которых исходил загадочный свет. Там же, спадая до самого пола, красовались ткани из шёлка и бархата.

Внизу безмолвно пылала ночь. Горели свечи, блестели местные звезды — хрустальные убранства, кристаллы и столы, укрытые парчей синего и красного цвета, как Эос и Аврелиан. Сервиз на продолговатых прямоугольных столах, как меня позже уведомили, был изложен в форме созвездий ночного неба. В центре, на небольшой возвышенности, красовалась Луна — большая серебристая сфера, свет которой был подобен космическому взору, а на её поверхности восседала мраморная статуя девы-Луны, благосклонно преподносящая нам на двух руках фиолетовую лилию, символ ночи и её таинственной красоты. В остальной части зала, словно молчаливые стражи, по дуге, по полумесяцу, если вам угодно, были расположены меньшие статуи той же богини, но в иных позах, каждая из которых выражала нечто неизведанное.

Всё, хоть и слепило своим богатством, казалось почти рутинным, светские беседы пролетали где-то на фоне, минуя мое сознание. Но внезапно у главного входа я заметил высокую выделяющуюся фигуру в военной форме. Узнав в ней весьма конкретного человека, своего хорошего друга, я поставил бокал и, извинившись перед собеседниками, быстрым шагом направился к нему, словно нож, скользящий сквозь масло толпы аристократов. Приблизившись, радостно воскликнул:

— Лев!

— А уж расстроился, думал, не встречу тебя, — он узнал меня по голосу, поправил светлый ус, накрутил тот на палец, чуть разворачиваясь ко мне. Выражение его лица сменилось с внимательного и сурового на приветливое и дружелюбное: брови расслабились, уголки губ приподнялись, спина даже слегка согнулась, выпустив плечи вперёд. Бьюсь об заклад, достопочтенного Льва Остаповича таким, кроме меня, его жены и детей, не видел никто.

Сосчитать сколько лет минуло со дня нашего знакомства уж не хватит всех моих девяти с половиной пальцев на руках. И к слову, половины безымянного пальца я лишился именно в присутствии Льва, косвенно из-за него же, но не об этом речь.

Служили мы, как сейчас помню, курсантами Михайльградской Академии. Молодые были, мне двадцать два, ему двадцать пять. И сперва не поладили знатно. Оно и ясно: я — из топосского знатного рода, а он — первенец из семьи синеварской интеллигенции. И так уж исторически сложилось, что у наших народов все не сложилось. Хоть по своим обычаям и традициям мы и синеварцы очень схожи, и, как уверяют знатоки, вероятно, происходим от одного и того же древнего народа, причины для конфликтов находятся весьма легко.

И коли политика — дело весьма сложное, то в личностных отношениях все распри можно решить не иначе как в два способа: кружкой пива или кулаками, наипаче в таком юном возрасте. Причем, когда речь заходит о “кулаках”, не обязательно калечить друг друга, и мы со Львом — яркий тому пример:

1738 год. Лежу я значит, еще курсант, в траве, за пару верст от самого истока Флода. Было в Академии в тот час подобие отпуска, только вот отпустили нас ровно туда, куда генерал указал, на сколько генерал заявил, и делали мы там именно то, что Он придумал.

Воздух был изумительно чистым, в нём витали ароматы изысканных цветов; вдали раскрывался горный пейзаж, а по соседству бытовал город Щек. Центр Синеварии, способный поведать об исторических началах всей нашей Топосской державы. Все это мне… мягко говоря, не было интересно. Но уже отнюдь не из-за присущего снобизма, тогда я был весьма жизнерадостным, опять же, довольно гулящим. Уверяю вас, в моем положении вы бы тоже не думали о красоте местной флоры.

Побили меня тогда недурно, но было не привыкать. В академии Филипп Воронов прослыл яко человек, что числился в каждой второй драке, а порою и сам становился их катализатором.

Разбитый глаз, вывих руки — словом, пустяки. Лишь слегка напрягал выбитый зуб, лечение которого обошлось бы в копеечку даже мне, поскольку вынуждало прибегнуть к помощи магов, а те себе цену знали.

В таком затруднительном положении, плашмя на траве, окрашенной в червоный, меня обнаружил Лев. А до того мы с ним разошлись на высоких тонах, вернее сказать, растащили нас, разгоряченных и полных сил. Подчас мы так стыкались, дрались, расходились, то один победителем выходил, то другой, но чаще, увы конечно, Лев, был он уж крупнее.

Одежда на нём находилась где-то в диапазоне между священником, могильщиком и чертом, сиречь Лев придерживал на себе длинный, черный, местами драный, балахон с капюшоном, скрывающий лик юноши. Вместе с тем виднелись высокие ботинки и кожаные перчатки.

Уразумев, кто передо мной стоит, я дернулся, ожидая худшего.

— Лежачего не бью, не пугайся, — раздался низкий голос. В следующий миг он уже размашисто сел на землю подле меня, принялся осматривать мои раны и ушибы, — и кто ж тебя так?

— Кто-кто?.. — с тяжестью говорил, почти шептал, я, — ваши же и так…

— Воро́нов, эх Воро́нов, — он слегка пнул меня локтем, без злобы, — “наши”… “ваши”… а идиоты и там и там, вот у них кулаки и чешутся надавать “другим”.

— Вороно́в! Вороно́в, а не Воро́нов! Славный дворянский род, не знать не можешь! — с отдышкою провопил я, что оставалось сил дергая руками.

— Ладно, ладно, Во-ро-но́в. Не кипятись, — снисходительно сказал он, — по делу есть что сказать?

— А что говорить? Хочешь — можешь перемолоть меня с землёю прямо тут, но в таком разе учти, когда мою пропажу заметят, а это очень скоро, на тебя все подозрения и падут! Мол, не дали нам тогда на месте порешить друг друга, так ты решил вот тут, под открытым небом.

— А если не хочу? Чего прикажешь, барин? — он язвительно улыбнулся, пододвинувшись прямо к моему лицу.

— В таком разе, — я немного усомнился в правильности подступавших слов, — предложу забыть старые обиды. Потом ты отведешь меня в лазарет, а взамен сам Филипп Воронов попросит у тебя прощения! Но часы не верну! — речь шла о тех самых карманных часах, которые я давеча умыкнул у Льва, из-за которых собственно нас и пришлось растаскивать.

— Вой, вой, как заманчиво, — Лев поставил руки на пояс, закачав головой из стороны в сторону, игриво блеща на меня голубыми очами.

— Не издевайся, или давай помогай, или не мешай, сам доползу.

— Помогу тебе, но не ради чина, а потому, що не по справедливости было бы тебя тут бросать. Явно не один негодяй тебя мутузил, — Лёва протянул мне руку.

Медленно мы ковыляли вниз по склону горы в сторону города. Лев поддерживал меня под локоть, а я, хромая, наступал ему на ноги и тяжело дышал в самое ухо — благодарно, но безмерно назойливо.

— А ты чего… так разодет-то? — поинтересовался я, по прошествии пары минут молчания.

— Да… не хочу, чтобы из моих кто-то узнал, — некой мерой уныло начал он, — я ведь в академию пошел самовольно; из дому сбежал.

— Так ты отсюда родом? — я даже немного вскрикнул.

— Верно, — вздохнул он, — не повезло, второй год обучения, а нас уже пригнали из Михайльграда прямо ко мне домой. А если же меня завидит кто, то засмеют, что пошел значиться к вам росканитам, учиться службу вести. Не хочу того.

Имею надежду, что слово это неведомо тем, кто это читает, ведь значит не дошло до тех времен, растворилось в веках, как и разногласия топосского и синеварского народов. Росканит — слово весьма новое, появилось, незадолго до моего рождения, ежели верить отцу, что еще жаловался, мол с каждым годом все чаще и чаще его слышит. Пошло сие слово от названия нашей столицы, и теперь же используется синеварцами, разумеется, с целью оскорбить и задеть, для описания любого топоссца, даже из провинции.

Мы приближались к Щеку. Небесный Аврелиан тем временем понемногу, крохотными бликами сменялся прекрасной Эос. Ярко-голубые кометы сливались с красным свечением, наливаясь насыщенным фиолетовым. Широкие улицы, бережно уложенные старинной брусчаткой, четырехэтажные дома и различных видов кирпича: серого, красного, желтого, голубого, роскошные площади и аккуратные декоративные деревья, — все это пылало в свету пышных бутонов. Цветы здешние люди высаживали на каждом подоконнике, внутри каждого дома, да и на улицах, в любом свободном месте, где те бы проросли.

И пущай не замечал той красоты в юности, но, уж повзрослев, всей душой полюбил Щек. И как доводился момент, свободный от прескучных дворянских мероприятий, когда нет служебных дел, всегда старался выехать именно сюда.

К моему удивлению, по дороге в город мы со Львом сумели разговориться, причем на славу. Обойдя ту улицу, где располагалось жилище курсантов, мы прошли к лазарету. Ближе к ночи, в тот час когда Аврелиан уже покинул небо, я уже был как новый. Покинув “лекарню”, как гласила вывеска, мы отправились в шинок — спешить было некуда, выходные заканчивались только послезавтра. К тому же, уж коли требовалось от меня выразить извинения, то сделать это хотелось максимально пьяным, желательно чтобы ни я сам, ни мой собеседник того не помнили. Однако приятному вечеру не суждено было случиться.

Первым, кого мы встретили в оном кабаке был совсем не пан шинкарь, а две персоны, те самые, что днём меня и избили. Тогда с ними было еще трое их “товарищей”. Одеты они были бедно, до боли бедно, даже как для простых горожан, были не сильно старше нашего, но уже имели на лице и на предплечьях множественные шрамы. По всей видимости еще и не совсем любили мыться, тому предпочитали выпить.

— О, — икнул один из них, — снова ж ты, — он поднялся и, шатаясь, низким и пьяным голосом, весьма медленно, заговорил ко мне, — я ж говорил, — тот сделал уверенный, тяжелый шаг в моем направлении, — не возвращаться сюда.

— Думаешь притащил мудака в балахоне, и он тебе поможет? — сидя визжал второй.

— Бей росканита! — послышалось из их своры.

— И в правду хочешь начать драку с учеником академии прямо посреди города? — я выпрямился, не отступая.

— Да какая драка, — раздался противный гогот, — так просто… тебя и твоего дружка отмудохаем, — он улыбнулся и подошёл еще ближе.

Я тому не противился, а по приближению лишь схватил пьянь за плечи и ногой ударил в пах. Шпана тут же согнулась, скукожилась как высушенное яблоко, и рухнула на пол. Его дружки в миг подскочили, заметно озлобившись, скорее даже протрезвев, а двое из них, переча уж всем законам порядка, вытянули кривенькие, местами ржавые, ножики. Весь шинок затих, ожидая продолжения сцены. — Господа, — включился Лев, — предлагаю не начинать лишних драк. Вы спокойно покинете это заведение, а мы не сообщим о ситуации, что сложилась днём, куда следовало бы и забудем, что вы вообще существуете, — он говорил мягко, плавно жестикулируя, как требовали на уроках ораторского мастерства. Что замечательно, так-то, что Лев старался скрыть свой акцент, явно синеварский, с мягким 'г', больше напоминающим 'х', а не 'к'.

— Шо-то голос у тебя больно знакомый, — послышалось в ответ.

— Капюшон сними, и поговорим.

— Предпочту остаться анонимным и вы, господин, никак не сможете меня переубедить, — Лев оставался на удивление вежливым. Я же принял решение не мешать резиденту абсолютной доброты затушить этот конфликт, случаем повезёт — и то к лучшему приведёт.

— Ладно, сам сниму, — вякнул пьяница, и вся их компания, плечом к плечу, мол на марше, двинула на нас.

Не скрою, та потасовка привела меня в восторг, в ужаснейшее изумление. Руки так и чесались отвесить кому-нибудь звонкую оплеуху, набить благородную, менее или более, физиономию, еще с самого приезда в Щек. А в тот час еще и повод весьма удачный: пусть и не возвышенный, никоей мерой не аристократичный, но юный ум о том не печалился.

Занеся руку за спину, я собрал пальцы в кулак, собрав струящуюся энергию Люминара вокруг своей кисти. Пестрящий всеми цветами радуги, блестящий и лучезарный многослойный барьер, обвивал каждый палец. Я ощущал, как энергия переполняет меня, становится частью моего тела, его расширением, готовым в любой момент разорваться, взорваться в величественной вспышке. Бурлящая в каждом слое, она ждала моего приказа, подчиняясь моему намерению и воле.

И, понимаете, в тот миг я был на чрезвычайном эмоциональном подъеме. Драка не пугала, совсем наоборот, вызывала в груди приятные и теплые ощущения, предвкушение ломающихся ребер, стирающихся кулаков. Я ощущал, как напряжение в воздухе растет, как каждый момент приближает столкновение, как всё вокруг меня начинает терять смысл, уступая место лишь этому единственному мгновению.

Но, несмотря на этот вихрь эмоций и магии, внутренний поток энергии, полыхавший во мне, не был направлен на разрушение. Он был не тем, что могло бы сотворить нечто злое, опасное или смертельное, а от того. Чары были сильны, тверды как сталь, мощны как многотысячное войско, но они несли в себе свет и ясность, а не ярость, а от того были совсем не боевые.

А школа магии Эйрены, столь известная своей красотой и завораживающей силой, отвечала за материализацию положительных эмоций. В те часы, те пьяные моменты юности, когда чувства переполняли, она казалась чем-то недосягаемым, чуждым и понятным лишь в самых поверхностных аспектах. Это было неосвоенное, ускользающее искусство, и я не мог добиться того уровня мастерства, чтобы овладеть ей полностью. В этих условиях мне приходилось выкручиваться, как мог.

Слегка отойдя назад, взяв два широких шага для разбега, я кинулся на одного из оппонентов. Прыгнув, свалившись на того всем весом, я повалил пьянчугу на пол. Правою, прошу заметить, что рабочей, рукою, и без того довольно увесистой, да и в скромное дополнение с прочным, жгучим барьером, удар за ударом наносил увечья. Каждый удар вонзался в него, отдавался хрустом, бульканием, подобно звучанию скрипки, моей излюбленной скрипки, по коей я порядком истосковался даже сейчас, пером выводя буквы в дневнике. И эта мелодия лишь услаждала слух, радовала и того более, разжигая во мне азарт, прибавляя сил моей магии.

Льву приходилось не просто: он дрался в одночасье с тремя. По какой-то, тогда неизвестной мне причине, он не использовал магию, защищаясь от их атак лишь руками и рассчитанными движениями корпуса. Довольно быстро его накидка слетела с головы. Один из алкоголиков определенно узнал его и на миг приостановил свои атаки. Не теряя момента, Лев добрался к нему, схватил за голову и ударил его лоб в лоб. Щуплый противник тут же упал, а твердолобому, во всех смыслах, Льву хоть бы хны.

Серией ударов он уложил и второго. В эту же секунду, последний стоящий на ногах, злой и разгневанный, несостоятельностью их плана, наколдовал мощную молнию прямо во Льва. Увернуться он никак не успевал. Двумя руками я создал перед лицом Лёвы барьер, что отразил атаку в её владельца. Тот упал прямо перед моим лицом.

— С днём рождения, — Лев протянул руку, вновь помогая подняться.

— И тебя, — хмыкнул я.

В лагерь, который курсантам, в том числе и нам, строго, даже жестоко, было запрещено покидать уже с пятого часа, мы со Львом вернулись ближе к полуночи — в стельку пьяные, розовенькие, счастливые и, что однозначно самое главное, без пяти минут лучшие друзья. За тот относительно короткий промежуток времени между свершенной местью и тем, как нас добрых десять минут к ряду отчитывали за "полное, вопиющее отсутствие дисциплины" (что, безусловно, было справедливо), мы успели окончательно побрататься.

Много воды утекло. За эти годы наши дороги множество раз сходились, сталкивались, расходились и сплетались в узоры немыслимой вязи под звуки балалайки и напевы топосской гармони.

Теперича вернемся в 1762 год. Проведя со Львом, пребывавшим тут в качестве начальника стражи бала, весьма короткую беседу, обговорив насущное былое, теперешнее и грядущее, я вынужден был воротиться в пыл остального бала.

На территории усадьбы, прямиком над самой “Луной”, что стояла в центре, расположилась обширная смотровая площадка, куда, за целый час до Восхода, император предложил проследовать всем гостям, дабы с наилучшей перспективы лицезреть прекрасный пейзаж. Мы поднялись. Я остановился у большого каменного ограждения на краю площадки и долго смотрел в даль, пробуя кислое вино из хрустального бокала.

На обширных полях, укрытых насыщенной весенней травой, мелкими точками мне виднелись крестьяне, так и не получившие выходного даже в знаменательный праздник, а высокие мельницы походили не иначе как на свечи. Чуть дальше, левее от сих полей, возвышались вековечные мрачнокаменные стены Нижеграда, а подле — обширные холмы, скрывающие за собой густой лес.

Вопреки всему скоплению народа, как за моей спиной, так и внизу, на сим полотне наблюдалась картина, наполненная меланхоличностью и безжизненностью, а виной, первопричиной тому стал ледяной свет Эос. Местами можно было разглядеть свет костров, легкий дымок, идущий до небес, а порой и целые луга, усеянные светящимися культурами. В момент, меж столбов лесных деревьев, что на горизонте, я заметил теплое, странно яркое свечение. И первым же делом причудилось, что это пожар, охвативший чащ. И только после, когда огромная небесная сфера воспылала над кронами деревьев, опасения исчезли, остался лишь немой восторг. Бокал вина выпал из рук, кубарем скатился в самый низ, разбился о землю, а челюсть моя наверняка почти отвалилась. Никогда прежде не видел такого буйства цветов.

И чувствами своими я был совсем не одинок. За спиной в тот же момент пронеслись восторженные вздохи. Весь бал собрался у края площадки. Десятки аристократов, затаив дыхание, наблюдали как Солнце медленными рывками плывет по розовому небу. Щурились, плакали, но не отходили. Будь наша воля, уверен, каждый сноб, скряга, трусливый интриган, надменный бездарь, чопорный лицемер, оплывший в праздности вельможа, цепляющийся за титул, как паук за свою сеть, отдал бы все свои богатства, остался бы без единого гроша, лишь бы заставить Солнце застыть в таком положении.

Прежде мне доводилось слышать рассказы о красоте Восхода от тех, уж совсем не молодых людей, коим повезло его лицезреть. Но, каюсь, не придавал тому особого, некого сакрального значения, а потому его красота и застала меня врасплох. И помыслить не мог, что тот настолько прекрасен.

Когда первый луч Солнца коснулся полей я заметил, как где-то там, ближе к подножию соседнего холма, нечто изменилось. В какой-то момент пространство в том месте будто исказилось, а воздух вокруг наполнился тревожным гулом.

IV - Свет грядущей эпохи

Гул сменился громом, серией истошных взрывов, оглушительно бьющих по ушам вопреки расстоянию. Меня-то, солдата до мозга костей, что и под завалы попадал, и рокот магии над головой слышал, и месяцами голодал в осаде, на миг вышвырнуло из сознания сим грохотом. И не нужно быть гением, чтобы осознать те муки, тот шок, что довелось пережить собранной аристократии, белой и почти девственной.

Оправившись от звукового удара, я выпрямился и посмотрел вниз. Те взрывы оказались отнюдь не простым звуковым сопровождением, быть может специально воссозданным, а вполне реальной угрозой. На полях, сквозь густой красноватый дым, что никак не сходил, можно было разглядеть несколько кратеров разной величины и глубины. К тому моменту гром уже стих. Превалирующая часть дворян в ужасе разбежалась со смотровой площадки; остались лишь я, император и Грейг, которого, к своему удивлению, мне довелось повстречать впервые за весь бал.

— Нападение? — спросил его величество, держась двумя руками за ограждение и пытаясь разглядеть признаки вторжения.

— Уже бы подавно воспользовались моментом, показались бы, так что не похоже, — отсёк я, — выглядит как применение сильного заклинания. Но какого? И зачем?

— Если кто-то настолько могущественный захотел бы с нами расправиться… мы бы уже дымились пеплом, вместо этих полей, — Александр выдохнул с тяжестью и продолжил, — рад, что именно вы, господа, остались здесь. Как считаете, если это все же нападение, или нечто подобное, хватит ли здешних сил?

— Для охраны бала были отобраны лучшие из лучших солдат. Вместе с нижеградским гарнизоном их должно хватить на многое, но говорить с уверенностью тяжело, — Грейг отвечал холодно и рассудительно.

— Телепортировать большое войско они действительно не могли, но… в разе нехватки человеческого ресурса, мы, так или иначе, сможем отправить за помощью в столицу, — дополнял я.

— Тогда, — император повернулся к нам, скрестив руки на груди, — Филипп, Пётр, возлагаю сбор информации, а, по возможности, и всецело решение этой проблемы на вас. Мне же предстоит успокоить господ… — с нескрываемым разочарованием и абсолютным нежеланием выпустил он.

— Есть! — прозвучало в унисон.

Царь покинул нас, и последующие несколько минут мы с Грейгом молча глядели вниз, оценивая обстановку, ожидая, когда клубы дыма расступятся в стороны и откроют нам картину произошедшего. Наконец, это случилось, и нашему взору предстало ужасное и отвратительное зрелище. Сплошь вся земля, ранее укрытая чудесной травой, сокрытая за слоем дыма, была выжжена до тла. Там же, раскиданные по всей сгоревшей площади, в ужасной предсмертной агонии дрожали сотни человек. Многие из них, попросту на наших глазах, горели ярким пламенем, заливаясь воплем. Мы с трепетом лицезрели, как латная броня рыцарей вплавилась в их тела. И только немногим выпало счастье погибнуть быстро.

С уверенностью могу заявить: ход мыслей Грейга был схож с моим. Мы оба посчитали, что это зрелище — последствия неудавшегося нападения. К нам, по-видимому, пытались телепортировать гигантское войско, но, из-за ошибки в прочтении заклинания, оно же и погубило армию. В этом мы почти не сомневались и, чтобы удостовериться лично, я принял решение спуститься в это пекло.

Вместе с Петром, взяв несколько человек и лошадей из числа охраны, мы вскачь направились к месту трагедии. Стоило приблизиться, подойти лишь на десять метров к краю трагедии, как в нос ударил запах смерти. Воздух был пропитан невыносимым зловонием, от которого хотелось зажать нос и сбежать как можно дальше. Тяжелый смрад крови, углей, металла и жженой кожи окутал всё вокруг, проникая в легкие, вызывая удушливый кашель.

Предсмертные крики бедолаг доносились со всех сторон, с каждым нашим шагом, они становились все громче, переплетаясь в единый реквием. Прикрыв лица рукавами, протирая слезящиеся глаза, мы проходили промеж горы мертвецов. Окружающий воздух безбожно нагрелся, воспылал, душил, но не был смертельным, потому мы шли дальше. Переступая тела, а порою, шагая прямо по ним, мы добрались до самого центра, нам удалось добраться до самого центра мертвого поля, где и сосредоточилось наибольшее количество мучеников.

Люминар во всей округе дрожал, словно был слабее, чем обычно, а временами он взрывался, выбрасывая всплески энергии. Их ощущали даже те, чей резонанс с Люминаром был чрезвычайно слаб; нас валило с ног, тошнило, ломило кости, но не сломило.

В этом мраке среди прочих выделялся один человек. На голове у него виднелась роскошная золотая корона, украшенная драгоценными камнями, а руки его были укрыты множеством колец. В руках, иссохших, немощных, местами обугленных, он держал подобие посоха, голубой свет которого безнадежно угасал. Под воздействием зашкаливающей температуры золото вплавилось в его тело, причиняло огромную боль.

Он был еще жив. Щурясь, смотрел на меня уставшими и мученическими глазами. На удивление “вождь” еще мог говорить, сквозь нечеловеческие муки, сцепив зубы, но мог. Тот отчаянно, утомленно шевелил губами, но речь его, не то чтобы была мне неведома, а более того — являлась чуждой, абсолютно не знакомой уху. При всём при том, что, за исключением топосского, я практически в совершенстве владел еще двумя языками, а Грейг, как минимум, знал еще меньшей мерой три других, а вдобавок – неплохо разбирался в диалектах, часто путешествовал, посещал множество регионов, но и он, вслушиваясь в речь умирающего, лишь разводил руками, бросая на меня разочарованные взгляды.

Сложилось впечатление, что короткий монолог вождя, с тайным для нас содержанием, причинил тому лишь адскую боль, а осознав, что мы не поняли ни единого слова из его предсмертной речи, он наполнился первородным ужасом. Однако, по прошествию некого времени, Грейг утверждал, что увидел в глазах оного некое облегчение, будто с души отлегла тяжелая ноша.

Так или иначе, среди всех, кого занесло под Нижеград, не осталось ни одной живой особы. В моей же памяти это событие отложилось скорее как попытка испортить праздник, нежели как нечто знаменательное. Остаток для я провел в том же особняке, наслаждаясь красотой Восхода, затухающего и гаснущего Солнца на горизонте, серого заката, как и большая часть собранной аристократии; Александр все же успокоил их, заверил, что здесь все мы в безопасности. Быть может, впервые за свою жизнь я целые сутки напролёт проводил досуг на ровне с остальными дворянами, испытывая те же эмоции, несомненно приятные, что и они.

Как выяснилось позже, ситуация, сложившаяся под Нижеградом, была далеко не единственной в своем роде. Похожие происшествия в день Восхода происходили по всей империи, более того, и по всему свету. Повсеместно сообщали о применении могущественного колдовства. Ритуалы переносили людей в каждый крупный город, прямо на площадь, там, где пребывало более всего народу. Многие из оных церемоний заканчивались пагубным путём оставляя после себя выжженные поля и горы скверно пахнущих трупов, та, которую я видел воочию, не стала исключением. Однако некоторым повезло чуть меньше — они выжили.

На землях империи в миг появились сотни новых обитателей, что неминуемо привело к целой горе проблем для его величества. Как они сами утверждали, эти люди прибыли из иного мира, где всегда сияло Солнце, во что уже трудно было поверить, пущай эта версия и сходилась с религиозными мифами. Однако недоверия, подозрения и абсурда добавляло то, что по заявлениям иномирцев, как мы их назвали, именно Солнце, разгневавшись, сожгло их мир, вынуждая его обитателей спасаться. Хотя причины оного гнева оставались неизвестными.

У меня не было ни малейших сомнений, что неожиданные подданные империи, или её новые враги, в ближайшем будущем пошатнут экономику страны, вызовут множество вопросов, а их правители не возжелают терять полномочия. Но о чём я и не догадывался, так это о том, что для меня самого иномирцы станут ключом к успеху, позволят совершить такой переворот, о котором другие даже мечтать не могли.

Но осознал я это не сразу; тогда мой взгляд был прикован к иной проблеме, которая вспыхнула вместе с массовыми телепортациями. И она оказалась куда более вычурной, чем вся вереница вышеописанных трудностей, даже вычурнее грядущего конфликта. Ведь, как известно, когда люди имеют разногласия с другими людьми, существует один колоссальный минус — они могут договориться, а потому применение силы, увы, не всегда остается наилучшим и доступнейшим методом. Так я всегда утверждал, гордился своей точкой зрения, но каждый раз, когда приходилось вспоминать об ином нашем враге, я жалел, что речь ему неподвластна.

И говорю я о расе светокровов, иль, как мне более нравиться их величать, “люморги”. Фальтигайдское слово, что весьма точно отражает их суть, переводясь как “смерть на свету”.

Они жили в обширных сетях пещер по всей земле. Способные прогрызать мягкие породы, те постоянно расширяли свои жилища, порой обваливая почву под целыми деревнями. И, весьма стабильно, раз в несколько лет люморги покидали свои привычные места обитания, подымаясь на поверхность, вырываясь наружу, с целью скорее непонятной, чем естественной и природной. И пущай простой люморг, может даже пара таких, проигрывала бой рядовому солдату без особого превозмогания с его стороны, но их многотысячные орды способны были разрушать целые города, а еще раньше, за много веков до моего рождения, они стирали с лица земли целые страны.

Надвигаясь, эта армия не издавала ни звука, до тех пор, пока не появлялась подле твоих стен, пока твой город не заливался воплями чудовищ.

Их тела цельно были покрыты светящимися наростами, внутри коих текла, бурлила кровь монстров. Именно из неё люди приспособились делать самые дорогие и долговечные фонари, веками освещающие дома вельмож. Из-за этой особенности иногда приближение светокровов нередко путают с пожаром, а те, кто постарше, порой воспринимают за Восход Солнца, вопреки всему безумию этой версии. Отчаяние, что следует за подобным обманом, нередко подрывало дух даже наиболее подготовленных и опытных воинов.

Лишь чрез несколько месяцев по прошествию Восхода на территории Синеварии вновь начали замечать одиноких светокровов, бестолково странствующих по полям и лесам, залезающих в дома и сараи. И зачастую это означало, что вскоре они соберутся вместе, единой силой представляя угрозу для всего региона.

Очевидно, что державное руководство не могло закрыть глаза на такую проблему. Однако в то же время ему предстояло собрать многочисленное войско на юге, близ Прайд-Августа, дабы переправить то на Даазар по гранитному морю. А затем эти силы власть уж никак не могла задействовать для противостояния люморгам в Синеварии. И поскольку опыт сражения с оными, пусть и не впечатляющий, у меня имелся, именно мне выпала роль, поручение свыше, разобраться с грядущей угрозой.

За несколько вёрст к востоку от Неокрада, большого синеварского порта, было собрано ополчение, численностью близкой к пяти сотням человек. В общем, это и приходилась та сила, позволенная мне для противостояния неведомо великому количеству светокровов. Рассчитывал я, признаюсь, на куда большие ресурсы, а соответственно и возможности, но отступить права не имел совсем.

Помимо незначительного, местами даже унизительного, количества людского ресурса, существовала по меньшей мере еще одна проблема, что заключалась в качестве оного. И отнюдь не в том была загвоздка, что большинство из моих подчиненных, наверняка, держало копье не более трех раз в своей жизни. К таким условиям я, увы, привык, знал как с этим работать. Дело в том, что ополчение во многом состояло из местного, синеварского то, населения, которое, очевидно, не горело желанием потакать приказам росканитского генерала, а наипаче отдать за того и голову, и душу. Они прекрасно понимали, да и я осознавал, что стены городов смогут защитить их от незначительного количества люморгов, а драться с большим они и без меня, и со мной не смогут.

На этом нюансы не заканчивались. Приказом свыше, не знаю к счастью или на горе, ко мне были представлены солдаты иномирцев. И одно дело синеварцы, я хотя бы знал их культуру, их мотивы и в конце концов обычаи, что делало манипуляцию лучшим, простейшим и выгоднейшим решением. Мне открывалась сотня дорог заставить их сражаться правильно, без чести и славы, так, как будет эффективнее всего, будь-то пригрозив им, соблазнив щедрой наградой или надавив на жалость. Но уверенность, что такое возможно будет и с остальными, держалась лишь на одном факторе. Факторе того, что все они люди; все они порочны и одинаковы.

Ко всему прочему, достопочтенный барон иномирцев, которому все эти воины были верны, предпочел даже не явиться на поле боя, возжелал не вознаграждать солдат своим присутствием, а напросто трусливо скрылся за стенами Неокрада.

Я прибыл в город позже, чем ожидалось, чем имел расчет, а в силу этого вынужден был в момент направляться прямиком к месту сбора ополчения. Остановив коня на холме, я окинул местность взглядом. Стоял пасмурный летний день, приглушенный свет Аврелиана пробивался сквозь тучи. На западе, за моей спиной, располагался Неокрад. Где-то там бил прибой, тысячи людей суетились в порту и на рынке, а купцы уже готовили повозки к далеким путешествием. Было лето, тот редкий час, когда Ледяное море не замерзало, лишая свое благородное название всего смысла, так что город кипел от наплыва товаров, привезённых через Серебролит, и дорогих украшений прямо из Хрустальной глади.

При всем необъятном внутреннем желании, с уверенностью сказать, даже самому себе, что миссия будет выполнена, а тем более с блеском, что затмит все былые неудачи, я не осмеливался.

Слухи про светокровов уже наверняка поползи за стенами, но, за исключением самых тревожных, люди вряд ли придавали им особое значение. А зря. Люморги до ужаса обожают массовые скопления людей, а города, что был бы оживленнее Неокрада на его торговом пике, в округе было не отыскать. В особенности после перенесения иномирцев, когда абсолютная величина населения выросла еще пуще.

“Если чудовищ окажется слишком много, то их не остановим ни мы, ни городские стены. В таком случае единственным препятствием между ними и Михайльградом окажется лесная полоса, пусть и не малая, но все же просто лесная полоса,” — подумал я, в одночасье переведя взор на юг. Где-то там, за горизонтом, чувствовалась аура Михайльграда. Я не мог позволить ей угаснуть.

Дальше я посмотрел вниз, на крохотное пространство между холмами, некое подобие долины, где мерцал свет множества факелов. Приглядевшись, я уразумел, что это и есть солдаты, ожидавшие меня. Расположились они, мягко говоря, через пень-колоду. С той позиции разглядеть надвигающихся светокровов было не то что сложно, скорее невозможно.

Спешно я спустился с возвышения, дернув поводья, уведя лошадь в сторону. В восклицательном, раздраженном их бездумной самодеятельностью тоне, я отдал приказ занять позиции на вершине холма. И в ответ не услышал ничего, даже никакая ветка не треснула, на меня лишь оглянулись, как на полного идиота, а после вернулись к своим заботам. Тогда пришлось спросить: — Кто у вас главный?! — я обратился к конкретному человеку, не позволяя всей своре единогласно уйти от ответа.

Он замялся, глазами пытался найти помощь у соратников, но после, нехотя, пальцем указал на высокого мужчину в белом облачении, стоявшего у костра в самом сердце лагеря, надменно возвышая подбородок. Как позже выяснилось, этого “главного” величали Лёрье. Стоило приблизиться к нему, как я почувствовал сильную неприязнь и отвращение, что, к слову, были весьма взаимны.

— Ты – их командир? — я стоял близко, глядя Лёрье, что был на голову выше меня, прямо в глаза, выпячивая грудь вперед, словно задетый и обиженный мальчишка.

— Барон назначил меня отвечать за их дисциплину, пока он отсутствует, — ответил Лёрье с явной гордостью.

— Тот ли это барон, — я сделал шаг в сторону, свёл руки за спиной, принялся расхаживать кругами, чтобы привлечь больше внимания, — который предпочел сидеть в городе, за стенами? Променял вас на тепло и уют? — недвусмысленно намекал я на трусость их лорда, а в конце добавил, — указом императора все баронские люди переходят под мое командование!

Лёрье недовольно скрестил руки на груди. Ему явно не пришелся по душе мой тон.

— Предположим, что я соглашусь с тобой, — он ухмыльнулся, подчеркивая сарказм, — но что насчет всех этих людей, — Лёрье окинул взглядом всех подчиненных, что к тому часу уже окружили, нас — думаешь, они станут слушать напыщенного незнакомца?

В толпе послышались недовольные возгласы, оскверняющие, что меня, что императора, и подтверждающие слова Лёрье.

— Видишь? — он на миг остановился, пристально рассматривая меня, а затем продолжил, — в округе почти не осталось имперских войск. И пока это так, ни ты, ни твой хозяин над нами власти не имеют.

Народ откликнулся лёгким и дурацким смешком.

— Смотрю, ты человек чести… — в этот раз я говорил медленно, уважительно, — предлагаю решить все как солдат с солдатом.

— Продолжай, — в его глазах закрался интерес, азарт унизить меня пуще прежнего.

— Говорят, оружие – зеркало души воина, — я снова подошёл к Лёрье в упор, — предлагаю так: чье будет в лучшем состоянии, тот и прав; тот и главный.

Он слегка поразмыслил, а после кивнул, потянулся рукой на пояс и достал свой меч из ножен. Наточенный, чистый, длинный и красивый клинок блестел в алом свету. Золотая гарда, инкрустированный, явно удобный черенок и драгоценное навершие предавали ему дорогого, почетного вида, хотя были лишь помехой в реальном бою. Довольный собой, Лёрье хмыкнул и поместил меч в ножны.

Обнажив свою саблю, я в секунду отрубил его голову. Та отлетела прямо под ноги группе солдат, а из шеи Лёрье пустился фонтан крови. Тело с грохотом рухнуло.

А теперь запомните, — я обернулся к остальным, к немым солдатам, — здесь я – ваш командир. И вы не смеете подчиняться ни ему, — я указал на голову, по спирали скатывающуюся в самый низ долины, к моей стопе, — ни барону, ни богу, ни даже императору. Здесь я заменяю ваш мозг, ваше сердце, чуйку, страх и гений.

В глазах толпы читался как страх и покорность, так и первородный гнев. Некоторые из них потянулись к оружию.

— Убив меня вы не решите ровным счетом ничего, — воскликнул я, — только наоборот обречете себя на верную смерть! Вас найдут и покарают! И ваша радость если это будут не имперские мужи, а не светокровы. Думаете просто так сюда послали никого иного, а именно меня?

Гул шепота пошел сквозь воинов.

— И сейчас я единственный, под чьим командованием такая кучка идиотов сможет победить! Вы вольны выбирать: забрать свои семьи, податься в бегах, жить в нищете и в итоге быть покаранными за убийство генерала или… — несколько секунд я молчал, осмотрев каждого из солдат в первом ряду, — отдать свой разум и тело Топосской державе, умереть героем и защитить то что вам дорого! Вперёд же! Время выбирать судьбу!

Гомон стих. Те, в ком еще оставалось хоть немного сомнения дрожали от моего взора и невольно делали нужный мне выбор. Один человек вышел и строя, направившись в сторону города. Тяжелая рука рядом стоящего товарища схватила его за плечо. Это стало весомой причиной изменить свое мнение.

— В таком случае… — почти сразу продолжил я, не позволив разуму солдат взять верх над их эмоциями, — марш наверх!

Неотложно они спохватились, быстро, спотыкаясь, поднялись на холм. Все там же я выстроил их; двенадцать шеренг по тридцать восемь человек, итого четыреста пятьдесят шесть бойцов, исключая меня. Вместе с тем я принялся осматривать каждого из них, обходя строй, наблюдая за поведением, изучая подготовку. С каждым шагом чувствовалась напряжённость, сгустившаяся в воздухе. Многие из них едва ли держали оружие как следует, но всё равно смотрели на меня с покорностью, ожидая приказов.

Очевидно, солдаты барона выделялись на фоне прочих. Они выглядели мужественнее, увереннее, но и в их взгляде читалось уважение, замешанное со страхом.

В последней шеренге, на последней позиции моему взору предстал весьма странный молодой человек. Тот разительно выбивался из общей картины — выглядел меньше, скованнее, слабее. Одеяние его скорее походило не на солдатское, даже не на простое ополченское, больше подобало костюму городского подмастерья, оскорбительно дешевому и грязному. Движения юнца были рваными и неловкими, словно он впервые оказался в сходственном окружении, как, впрочем, и любом социуме. Лицо оного, насыщенно бронзовое, с нотками янтаря, пускай это и слишком дорогое слово для сего индивида, было испачкано в чем-то черном, а из-под рукавов виднелись ожоги.

Весь час он возился с неким мешочком, щурился, сверля его нервным взором дергающегося глаза. То и дело он засовывал прямой длинный нос внутрь, вдыхая содержимое. Сразу после этого громко кашлял, чесался, почти раздирая до крови раздраженное пространство вокруг носа.

Стремительно я подобрался ближе, резким ударом выбил мешок из его рук. Тот улетел, а содержимое, темные, почти черные зерна, в один прием похожие и на пыль, и на мелкую крошку древесного угля, рассыпалось на траве. Юнец тут же упал на колени, жадно пытаясь собрать порошок с земли, буквально слизать каждую пылинку.

— Как твое имя? — я лицезрел ползающего парня с нескрываемым презрением. Ответа не последовало. Мои слова не задели его, не заставили даже молча оглянуться, словно не дошли, растворились в тяжелом воздухе.

— Как твое имя?! — спросил я еще раз, но громче и злее. Результат все тот же. И пускай каждый солдат от того повторного вопроса дрогнул, для юнца меня будто бы не существовало.

— Последний раз спрашиваю! Назовись, холоп! — я схватил мешок с земли и поднял над собой так высоко, как доставала моя рука. Это сработало.

— Та-рун, — густой от природы голос был искажен хриплым, шершавым скрипом. Он весь дрожал, стоя передо мною на коленях и не отрывая взгляда от своего сокровища, — презренный слуга его благородия барона Мишра… — парень закашлялся, прижавшись еще ближе к земле, и после закончил, — был послан сражаться за его имя.

— Сражаться значит… — такое неспособно было даже насмешить, — барону наскучил придворный уродец и он решил от него избавиться… Гнусно. Но понять могу. Но почему таким способом? — говорил я сам с собой, рассматривая множественные изъяны Таруна: рубцы, грубые пальцы, сальные волосы и устрашающе красные глаза.

Завязав мешок, демонстративно я нагнулся, почти совершил реверанс, пред тем, как выкинуть оный подальше, и, в то время, когда он пребывал в воздухе, использовав магию, поджег. На лице юнца проявился не абы какой испуг, но не по той причине, что я предполагал. Лишь пламя прожгло кожаную оболочку, соприкоснулось с внутренним содержимым, как в сей же миг прозвучал взрыв, разорвавший в клочья всю землю под собой, раскидавший её во все сторону.

— Что это было? — я не испугался, даже не пригнулся, только , протирая воротник от грязи, развернулся к солдатам и Таруну в неком недоумении, может, даже изумлении.

— Порох, — с ужасом прохрипел Тарун, голодно смотря на ошмётки мешка.

— Порох? — еще раз я оглянулся.

— Кажется в вашей… — откашлялся он, — стране его совсем… совсем… — на глазах Таруна проступили слёзы, — не используют. Но я, — он даже выпрямился, попытался закричать вопреки своему недугу, — по праву назову его, — в его голосе прослеживался небольшой акцент, словно он копировал чью-то манеру речи, услышанную ранее, — величайшим открытием нашей цивилизации!

— Взрывоопасный наркотик… да уж, величайшее изобретение, — я склонил голову, — хотя, чего еще было от тебя ожидать?

— Приятно чувствовать, — он подполз ближе, — когда он проникает внутрь, как затрудняет дыхание, режет глаза изнутри, как от него болит голова, как кровь пузыриться от жара, — он задрожал и того сильнее, словно получал удовольствие от одних только слов, — уже много лет вдыхаю его пары, ем, натираю кожу, да и не только… Порой окунаю в него свой…

— Окстись! — ногой я отшвырнул его, не желая касаться этого отвратительного существа — одумайся, смерд! Подумай о чем говоришь! Пущай сам юродивый, других в то не втягивай! Уповаю, что ты про нос говоришь, же знать не хочу!

— Не поймите меня неправильно, ваше величество, — поправляясь от удара, промямлил Тарун, — такое… влечение… — он нервно хмыкнул, — к пороху я, кажется, заметил только у себя. А для других он — великое оружие!

— Оружие, говоришь? — задумался я.

И действительно. Затратив ничтожно мало магических сил, создав лишь жалкую искру, мне удалось воссоздать взрыв, не малой мощи. А что уж говорить про простолюдинов, коим магия априори недоступна… В порохе я разглядел кое-что по-настоящему стоящее, скрытый потенциал.

— И сколько же этого пороха ты сможешь раздобыть?

— Барон предоставил мне три… — он сглотнул слюну, — три бочки пороха. Одну из них я опустошил наполовину… — Тарун слегка напрягся, возможно так выглядел его оскал. В любом случае стало ясно — делиться он может и станет, но нехотя.

— Ты ведь умеешь его создавать, дорогой Тарун? — я наклонился, сравняв свое лицо с юнцом. Разумеется, уверенности что порох – нечто, что можно сотворить, не было, но спросить стоило.

— У-умею, — чуть попятился он назад.

Довольная ухмылка растянулась по моему лицу.

— Позволь нам использовать баронский порох в битве и тогда, одержав победу, под моим покровительством ты сможешь сделать столько, сколько захочешь.

Глаза парня загорелись.

— Хо-хорошо, — казалось, мысли Таруна уже заполонили больные фантазии, — мне… мне нужно доставить их из города.

— Пусть так. Однако напоследок, сможешь ли предположить, какой силы будет взрыв, ежели сосредоточить все наши запасы в одной точке?

— Если одновременно детонировать их внизу… — пальцем он указал на низменность, где лежало тело Лёрье, — всех, кто будет там находиться… сотрет с лица земли… Да, думаю так.

V - Черное золото

Минул месяц. Пускай и думалось, что поводов усомниться в словах Таруна великое множество, но на деле оказалось — юнец не солгал. Победа над люморгами далась мне удивительно легко: пришлось лишь пожертвовать ничтожно малым отрядом ополченцев — именно он и заманил чудовищ в пороховую яму, подорванную в тот же миг. Оставшиеся в живых твари ринулись вперёд, но исход схватки был предрешён. Лишив их какого-либо численного преимущество, войско под моим началом дало бой чудовище и вынудило остатки бежать вспять, воротиться в свои норы.

Ежели зайти с иной стороны, не административной, а более человеческой, то исход оной битвы пришёлся менее утешительным. После сражения со светокровами многие ополченцы, уцелевшие в той резне, как её потом, я уверен, прозвали, валялись в госпиталях, изнурённые болью и лихорадкой. Их тела были изрезаны, обожжены, перемотаны грубыми бинтами, что обильно пропитались кровью. Одни стонали в полусне, иные кричали, трепетали в ужасе, что прокручивался в голове раз за разом, а большинство просто лежало молча, глядя в потолок, словно смерть вот-вот войдёт и заберёт их.

Так или иначе, одержав блистательную победу, я воротился в Михайльград. На душе стало спокойнее, гораздо спокойнее, а морозная столица даже не раздражала своим снобизмом, но я жаждал полного умиротворения. В знаниях юного Таруна я увидел ключ ко многим победам. И тогда мне приоткрылась лишь малая частичка всей монументальности и власти пороха.

Технологии иномирцев, как выяснилось, на несколько веков опережали наши собственные. Эти знания могли бы не просто изменить военное дело — они были способны перевернуть весь мир с ног на голову, совершить революцию, в апогее которой Топосская империя стала бы неоспоримым победителем. Волна перемен обещала накрыть всех генералов, а я бы вышел из воды сухим, богом морей. Понятное дело, юный инженер был не единственным из числа тех, кто разбирался в данном ремесле, вероятно, был даже не лучшим, но именно его легче всего было расположить к себе.

Обратившись с барону с вожделением выкупить Таруна, я выложил за выкуп мальца целых 112 рублей. За абсолютно ту же сумму я мог купить целую деревенскую семью. И ведь знал, что барон, как последняя свинья, излишне загнул цену, но ведь согласился. А молодой, столь худощавого телосложения раб стоил бы не больше 10 рублей, уж добавляя к тому знание грамоты и какие-никакие навыки инженерии ценник мог вырасти до 30 рублей, но не выше.

Оценивать стоимость разных людей приходилось моим увлечением, некой странной пассией, скрашивающей серые дни. Прискорбно было то, что, не беря в расчет мои великие военные подвиги и знатную фамилию, за самого Филиппа Воронова не дали бы даже 40 рублей; чего таить, слишком стар уже был для толкового слуги.

Игнорируя множественные упреки жены, я поселил новоприобретенного Таруна ни в конюшне, ни в доме для прислуги, ни где-либо в городе, а в самом особняке, полностью выделив ему один из множества моих кабинетов. Пущай усилиями его величества в Михайльграде и были созданы условия для множества иномирцев, но даже среди своих мальцу было опасно, а за сим я обязывался держать столь дорогой инструмент под рукой, в чистоте и порядке.

Таруну была предоставлена одежда, обеспечена еда, безопасность, сон и рабочий график. Будучи рабом барона, он, определенно, не мог даже мечтать о таком. Тем не менее эти численные блага, как казалось, были незначительными для инженера, что отнюдь не мешало ему осыпать меня благодарностями чуть ли не при каждой встрече. По настоящему малец засиял, получив доступ к помещению и материалам.

В первый же день проживания Таруна в особняке, по прошествию нескольких часов, я застал его сидевшим в углу моего кабинета, уже совсем не в опрятном служебном наряде, а в отвратительной измазанной рубахе. Ежели то место еще можно было величать кабинетом; оно скорее превратилось в обширную кладовую, местами блистающую отголосками былой роскоши. Тут и там валялись инструменты, пол утопал в опилках, а со стола свисали остатки некогда роскошного кафтана, порванного на тряпье. Сам Тарун так был увлечен работой, что отнюдь меня не заметил. К своей груди он примотал фонарь, а меховой воротник кафтана, как позже я узнал, использовал дабы уберечь себя от ожогов разогретым металлическим светилом.

На тумбочке у входа лежал лист бумаги. На нем, спешным, но довольно аккуратным почерком был написан список материалов. Тарун уже знал топосский язык, но допускал множество ошибок. Именно потому, сославшись на ошибку, я сперва и не поверил, что среди угля, серы, металла и прочих материалов оказался навоз.

— Дорогой мой Тарун, — я взял в руки листок, все еще в недоумении перечитывая оный, поправляя монокль, и уперся плечом в стену, — я так понимаю мне стоит приказать слугам купить все из этого списка?

— Ага. — его бестактная реакция меня скорее удивила, нежели оскорбила. Дворяне такого возраста обычно раздражали меня, вероятно своими попытками угодить, а вот такая, диаметрально противоположная манера мне даже пришлась по душе, хоть и вызывала внутри легкую обиду.

— В таком случае скажи, пожалуйста, — я подошел ближе и, опираясь на трость, присел на корточки, — с какой целью тебе нужно несколько тонн… помёта?

Как оказалось, из навоза и прочих органических отходов Тарун намеревался добыть селитру – один из трёх важнейших ингредиентов для создания пороха.

По настоятельной просьбе Таруна, за несколько вёрст от особняка была вырыта траншея, а над нею построен кров. Все отходы из конюшни и со стола он, не побоюсь того слова, велел отправлять именно туда и заявил, что через несколько месяцев сможет дать первый результат.

Дни ожидания выдались весьма веселыми. Тарун, можно сказать, стал первым шутом при особняке Вороновых. Почти ежедневно, под час ужина он демонстрировал нашей семье “поделки” разной степени сложности и полезности. Больше всего они угождали мне и Софии, моей дочери. Довольно резво и скоро уразумев мои интересы да предпочтения, как ни странно, Тарун показывал макеты осадных катапульт, баллист и требушетов в масштабе, приносил различные модели арбалетов, как проверенных и классических, так и экспериментальных. Многие из них я находил интересными, некоторые забавными, а порою даже просил у юнца чертежи оных изобретений, а затем отправлял их во Френр на рассмотрение императорским техникам.

Софии же он преподносил мелкие, но весьма изысканные игрушки, сотворенные из древа и металла. Эти небольшие механизмы приводили её в неописуемый восторг, уж не знаю своей ли красотой, иль абсурдностью самого Таруна, контрастировавшей с дворянским бытом. Свободные часы, выделенные ему, Тарун предпочитал проводить в компании Софии и она, видно, тому была только рада. Я, в свою очередь, тешился с того не меньше двух молодых умов. Прежде дочка нудилась, а от того активно и обнадёжено искала моего внимания, желая развеять тоску. Я же совсем не мог, к тому же и не алкал уделять ей оное, но, как уважающий себя отец, не желал и травмировать свою дочь, находясь в перманентном мучении между двух крайностей. С появлением Таруна все стало куда проще: юнец смог забрать интерес Софии, сместил его на себя, начал веселить. Что самое главное, он сдюжил устроить все так, что мысли Софии перестали зацикливаться на отцовской особе, которой она могла лишиться в любой момент из-за войны, аль иного пустяка.

И не было у меня тогда сомнений, что их взаимодействия не может выйти за рамки привычного и смешного “госпожа и чудаковатый слуга”. Очевидно, они не планировали даже дружить, да и я лично даже не помышлял, не переживал о чём-то большем. Оказалось – зря.

Одним днём, слегка задержавшись по неотложным державным делам в городе, я возвращался в кабинет. Проходя мимо дверей в бальный зал, я обнаружил, что те были слегка приоткрыты, оставляя лишь небольшую щелочку, а изнутри доносился тихий смешок, веселые молодые голоса. В то время зал уже должен был пустовать, весь процесс наведения порядка кончен, а слуги уже пребывали в саду, или вовсе нежились в конце рабочего дня. Потому, как хозяин дома, я не мог не заглянуть, не проверить обстановку.

Бальный зал поражал своим величием с самого порога. Высокие потолки, мерещилось, доставали до неба. Сложная, узорчатая лепнина украшала их, словно застывшие волны, среди которых скрывались фигуры ангелов и мифических существ. Пол из отполированного мрамора сиял, словно зеркало, плача легкими шаги тех, кто некогда кружил в вальсе под звуки музыки. Казалось, что само пространство помнит каждый танец, каждый шорох шелковых платьев, пущай зал и пустовал уже несколько лет.

Тишина, обычно царившая там, лишь подчеркивала былое величие. Она казалась почти осязаемой, и в тот день каждый уголок комнаты довольно скрипел, дождавшись возвращения радостных голосов, уповал каждому мгновению веселья и беззаботности.

Внутри я увидел Софию и Таруна, и не сразу догадался, что те, по всей видимости, пытались танцевать сарабанду. Юноше это давалось с большим трудом, а София или действительно пыталась научить того, или попросту забавилась. Грубая и грязная рука слуги нелепо сплелась с нежной, бледной ладонью отроковицы. Парень сильно вспотел и трясся в попытках совладать с танцем. В итоге, запутавшись в ногах, он упал, сбив с ног и Софию.

Всем своим весом Тарун свалился на неё, прижавшись своим нечистым нарядом к её одеянию и белоснежной коже. Руки его обхватили запястья юной барышни, а губы оказались прямо над её носом.

И чуть не вывернуло меня на изнанку, когда довелось то увидать. Уродливая внешность и странные повадки юноши меня не смущали в обыденности, знал я и больших уродов, и уважал их, но когда он прикасался к моей дочери меня разрывало изнутри гневом и отвращением. Безумие эхом откликалось во мне каждый раз когда он встречался взглядом с её голубыми глазами, когда он случайно прикасался к её русым волосам, даже когда просто смешил Софию. Это было всегда, но осознание пришло лишь тогда, в стенах бального зала.

— Тарун! — мой голос грозно пронесся по комнате, сотрясши стены, испугав ангелов и тварей.

Тарун, еще секунду назад находящийся в смятении от своего падения, вскочил на ноги, повернулся ко мне и совершил поклон.

— Да, ваша светлость? — ответил дрожащий голос, чуть ли не задыхающийся в собственной слюне.

Они оба понимали в каком положении я их застал, оба были ужасно напуганы. Коли судить по очам, София уже приготовилась защитить нахального юнца от моего праведного гнева, а сам юноша, казалось, вот-вот заплачет. Те два фактора вынудили проникнуться к молодым и дурным умам, смягчили мое поведение. Двумя руками я оперся на трость, слегка наклонился вперед и, обычным, ни капли не злым, даже торжественным и официальным, голосом, промолвил:

— Сегодня за ужином ты меня приятно удивил тем своим… как ты его назвал?

— Вы говорите о лебедке? — он слегка удивился.

— Да… именно о ней! Можешь к завтрашнему утру подготовить чертежи? Хочу уже днём отправить их императорским техникам.

— Будет сделано ваша светлость, — еще раз он поклонился, — в таком случае…— он оглянулся на Софию, затем снова вернулся ко мне, — разрешите откланяться.

Быстрым шагом Тарун попытался проскользнуть к выходу, глядя в пол. Однако, когда ему довелось пройти мимо меня, положив тяжелую руку на его плечо, слегка надавив, строгим голосом я нашептал:

— Только попробуй допустить подобное еще раз.

Он никак не отреагировал, но точно понял меня. По крайней мере я так думал. Проводив Таруна взглядом, я подошел к дочери, слегка наклонился и положил её руку меж своих ладоней.

— Софи, — я посмотрел ей в глаза, в который раз, как в первый, дивясь и восхищаясь их красотой, — что у тебя назначено завтра перед обедом?

Она немного замешкалась, а после опомнилась:

— Фламмегардская грамота, риторика, арифметика и история отечества, папенька, — с легким удивлением ответила она.

— Что ж, — задумался я, — как бы не было это прискорбно, придётся отменить занятие историей. Ну ничего, по дороге научу чего знаю по дороге.

— Что вы имеете в виду?

— Поскольку у меня завтра выдался выходной – прогуляемся в город, я предупрежу твоих учителей, — проведя рукой по щеке, я поцеловал дочь в лоб, — сразу после уроков риторики направляйся ко входу в особняк, нигде не задерживайся.

Она лишь молча кивнула, еще не осознавая услышанное.

— Теперь же – время готовиться ко сну, ступай.

София утвердительно кивнула, сделала реверанс и покинула зал. Проковыляв к окну, я сперся на его откос и подоконник, тяжело выдохнув. Отложив трость, я засмотрелся на улицу. Окна бального зала выходили ко входу в особняк. Снег уже давно спал с земель особняка, но вскоре собирался вернуться вновь. У самого входа в поместье, скраю от широкой лестницы пышными рядами росли ирисы. Те белые, фиолетовые, оранжевые и желтые цветы, вровень с тайретами, были одними из немногих красок, способных пережить михайльградские морозы. Все ирисы как раз пребывали в расцвете сил, за исключением белых, те почему-то уже увядали. Рассматривая растения сада, синее свечение на ночном небе, городские огни вдалеке, я задумался, перебирая в голове разные глупости и не заметил, как засиделся до тех пор, что слуги беспокойно начали меня искать.

Следующим утром я уже ждал Софию у ворот, взволнованный от предвкушения, и, замечу, ни капли не жалеющий о своей идее, включающей длительное времяпрепровождение с дочкой.

Она появилась из-за угла дома, легко ступая по гравийной дорожке, словно паря над землёй. Свет Аврелиана — единственного мужчины, кому дозволено было прикасаться к ней, — мягко обтекал её лицо, подчеркивая бледную, бархатистую кожу и светлые, чуть вьющиеся волосы, которые свободно спускались на плечи. По столь редкому случаю встречи с отцом София надела светлое платье из лёгкой ткани, что колыхалось при каждом её шаге.

Я, в вопросах своего облачения, был менее торжествен, скоре даже обыден, однако мой привычный армейский наряд и без того внушал уважение и подсознательный страх неоспоримой силы.

София, приближаясь, улыбнулась — та самая тёплая, едва заметная улыбка, которую она дарила лишь в редкие моменты, когда, казалось, весь мир замирал. Её глаза, два глубоких и проницательных озера, изучали меня, словно пытаясь понять, что скрывается за внешней холодностью моего лица.

— Вы рано, папенька, — она остановилась на расстоянии вытянутой руки, — не заставила ли я вас ждать?

— Ни в коем разе, моя дорогая, пойдем же, — я поправил ремень, слегка постукивая пальцами по металлической пряжке, будто проверяя её прочность.

Отправились мы из одной окраины Михайльграда на другую, противоположную, туда, где проводился рыцарский турнир. Лично для меня зрелище было не то чтобы интересное, возможно, даже противное. И помимо того, что, с моей точки зрения, подобные мероприятия являлись ничем иным, кроме как расточительством силы и энергии, была иная причина сей неприязни.

Уже долгое время я искренне жаждал найти новый метод ведения войны. Хотел своими руками отправить в небытие старую систему, со всеми осточертелыми знатными особами, рыцарскими почестями и прочими, абсолютно лишними, глупыми, но принятыми в обществе, традициями.

Одной из возможностей воплотить мечту для меня, конечно же, виделся порох. И причин от него отказываться не было, но одним порошком, да причудливыми орудиями, которые Тарун называл то аркебузами, то мушкетами, сыта армия не будет.

Однако, отрицать, что аристократы, пусть даже никчемные рыцари, будут не иначе, как лучшим вариантом пары моей дочери, я не мог. Её интерес к Таруну не на шутку меня взволновал, это и стало причиной такой необычной вылазки из поместья. Я желал показать Софии рыцарей в лучшем свете, мечтал чтобы она восхитилась их мужественностью, силой, отвагой, грацией – чем угодно, было вообще не принципиально. Главным мотивом и единой задачей было увести внимание от черни в сторону высшего общества.

Воздух становился гуще от запахов нагретого металла, пота и свежескошенной травы. Тяжелый топот лошадей смешивался с гулом голосов, среди которых слышались возбужденные крики мальчишек. Торговцы со всех сторон громко расхваливали свои товары, а из многочисленных кузниц доносился звон молота о наковальню. Запахи жареного мяса и свежего хлеба тянулись от лотков, напоминая о простоте здешней жизни, в то время как впереди нас ждало другое зрелище — мир, где мужчины закованы в доспехи, демонстрируют свою силу и власть.

Не буду таить, ломило кости мне от желания пуститься в пляс, запрыгнуть на возвышенность и подпевать бардам. Всё уж, даже расточительность и гульба, не без повода презираемые, мерещилось прекрасным в преддверии общества чертовых дворян, высокомерных и бездушных, в которых нет ни капли солдатской чести, братства и долга. Но нельзя было подать дочери плохой пример. Что же она подумала бы, если её отец сольется воедино с простолюдинами, ведь не видел юный девичий ум разницы между благочестивым солдатом, не отвергающим людские пороки, и напыщенным высокой на коне, с копьем в немощной руке и пером во лбу.

Ветер доносил шелест знамен и звуки лязга оружия, создавая нарастающее ощущение приближающейся “великой демонстрации” силы и благородства. Мы с дочерью остановились на краю поля, куда уже начали стекаться знатные вельможи, увешанные золотыми цепями и перстнями. Она крепко держала меня за руку, её очи, наполнившиеся нетерпением и любопытством, были широко раскрыты, пристально следили за каждым движением. Червоный блеск Аврелиана отражался от полированных доспехов рыцарей, что выстроились в ряд, готовясь к турниру.

Лошади в тяжелых латах топали копытами по земле, поднимая пыль. Гулкий ритм лживой войны ударил в уши. Моя дочь смотрела на них с восхищением, а я чувствовал, как в ее детской наивности прорастает то, что неизбежно станет частью ее будущего — ощущение принадлежности к высшему сословию, к тому миру, который строится на крови, чести и власти.

— Посмотри внимательно, — сказал я, приподняв ее чуть выше, чтобы она могла все разглядеть и пуще проникнуться, — каждый из них — не просто мужчина, а символ силы и порядка нашего мира.

VI - Синие драгуны

Как ни странно, даже при учете моего ошеломительного успеха в сражении со светокровами, а так же того факта, что его величество всецело одобрил мои начинания в добыче пороха, война отнюдь не прекратилась. Напротив – только набирала обороты. Как я и задумывал, его величество принял верное решение, или, по крайней мере, именно то, которое казалось верным для меня.

Со дня Восхода прошло четыре месяца. Топосские полки победным маршем вытоптали земли Крауда, Форс де Люн пал под давлением нашей безукоризненной силы, а вслед за ним сложили оружие крепости Виллеманс и Сент-Этруаль. Императорская армия стремительными шагами продвигалась на запад, сметая малочисленных ополченцев, отчаянных солдат и сжигая города, что попытались оскорбить его величество жалкими потугами на сопротивление. Во главе войска стояли генералы Грейг и Златовцев, мой же долг состоял в ином. Предоставив императору экземпляры поровых устройств, я поклялся на собственном примере доказать их эффективность, продемонстрировать на что способна инновация во всей красе.

По сим, относительно малые, но от того не менее грозные и полезные, подразделения драгунов под моим началом направлялись в менее крупные города, в те, чрез которые основные силы даже не проходили.Целью таких регулярных визитов обозначалось подавление очагов сопротивления, подготовка, запасание и доставка, куда необходимо, провианта, а при возможности – поиск лояльных людей в беззащитных городах. К тем пунктам я, вернее мое внутреннее безумное чувство долга, каюсь, в тайне от Александра, приписало еще один, не менее важный — полное истребление недовольных и устрашение прежде безразличных. Тем и промышлял я несколько месяцев к ряду.

Опыт, честно говоря, был весьма необычный, уж не знаю в позитивном ли, аль в негативном значении. Непосредственного участия в сражениях я почти не принимал, что утруждало. Доводилось скорее проводить карательные, зачастую сугубо демонстративные акты в отношении опасных, мешающих или просто не понравившихся мне людей. Мне был предоставлен, что ни на есть карт-бланш чинить “правосудие” в отношении местных всех возрастов, полов и статусов.

За тот весьма короткий срок, повинуясь моему слову, шпаги солдат сразили десятки, может даже сотни, голов. Без зазрения совести я разрешал казнить каждого. Косой взгляд в сторону топосского драгуна, плохо вычищенная пара сапогов любого воина, плохая, не радушная, лишенная гостеприимства встреча отряда, ввалившегося в чужой дом — лишь крайне укороченный перечень причин смерти горожан бывшего Крауда. Знал ли я, что под эгидой моего руководства солдаты творили разного рода бесчинства, порою выходящие за все рамки морали? Конечно знал.

Порою, был возмущен какой-нибудь отец тем, что мои подчиненные приставали к его дочери, так сразу жаловал ко мне, сетовал, ожидал честного и справедливого наказания фривольным воинам. В тот же момент бросал я свои дела, буквально взлетал из кресла, выстраивал весь отряд, да просил отца того указать на провинившихся. Затем, пристально осмотрев их, выцарапав душу сквозь очи тем двум-трём юнцам, я валил гражданского на землю, тотчас выкрикивая приказ: раздеть оного, отвести на площадь и провести публичную казнь по причине “дискредитации войска императорского” и за призывы к “введению меры наказания против лиц топосской державы”. Следующим же утром, тот уже висел в самом центре города, а опороченные тела жены и дочери убитого гнили в канаве.

Таким образом шли дни, пролетали недели. Угрозы горожан пожаловатся вышестоящим для моих солдат стали не более, чем причиной залиться смехом, искренним издевательским гоготом. При всем при том, чему я бы и сам не поверил еще за пол года до тех событий, военная дисциплина подразделения оставалась на высшем уровне. Солдаты, хоть и позволяли себе множественные веселья, пьянки и блуд, никогда не уклонялись от приказов, ставили те превыше всего, в полном составе являлись на все построения, даже похмелье тому помехой не было. Я всегда ставил их в приоритет перед местным населением, наказывал исключительно за заранее оговоренные вещи, а они взамен уважали своего генерала; преданно служили мне и во имя императора, преподнося разного рода подарки, отдавая различные почести, воспевая имя моё, пускай о том и не прошено было.

С течением времени распространялись и слухи. За нами закрепилось прозвище “синих драгунов”, за отличительную форму ультрамаринового цвета. Моя “слава” росла, а значит — всё близилась к императору, что тешило, подначивало к пущей демонстративной жестокости.

Признаюсь, на том самом турнире, знойным августом, когда только родилась в моих мыслях идея командования драгунами, я видел в их форме хоть и не рыцарей, но великих воинов, армейскую элиту страны, отважно несущуюся в бой за его величество. Реальность была иной. Ясно я уразумел, что лишь собрав худших из отбросов общества, бандитов и заключенных, научив их рубить и кромсать, да поставив условие быть верными власти, можно собрать войско, способное на всё.

На третьем месяце этого похода мы прибыли в городок Пор де Люмьер, где стояло шато Монклер. По оной земле генерал Грейг со своими воинами прошёл еще пять недель пред нашим визитом, а император Александр уже успел издать указ “О возведении города Арриан на территории Пор де Люмьера”. Новый град обязывался прослыть яко крупный военный и торговый порт, наибольший на всех завоеванный в том году землях.

День тогдашний выдался довольно холодным, особенно для столь южного региона. Даже я, коренной Михайльградец, человек, у которого вместо крови по жилам текут кристаллы льда, укутанный в теплый мундир с меховым воротником, некою мерою замёрз. За мной шло несколько десятков драгунов, согретых горячительными напитками, веселых и восхищенных тамошними красотами, обстановкой полной имперской власти.

Минув городские ворота, осматриваясь вокруг, я обомлел, на миг вынужден был остановить строй. На верхушке небольшого холма виднелось то, что я предвкушал воочию узреть всю дорогу в город. От третьих лиц, до меня дошло, что, цитирую, “Благодарные топосским освободителям аррианцы, заручившись помощью наших архитекторов, решили возвести памятник императору Александру II Арходову и трём его сподвижникам – Златовцеву Леониду Ивановичу, Грейгу Петру Яковлевичу и Воронову Филиппу Михайловичу”. По краям возвышающегося над городом памятника в три разные стороны глядели генеральские статуи, а за их спинами виднелся широкий столб, на котором, по всей видимости, должна была виднеться фигура императора. Однако из-за сгустившегося тумана я не видел ни верхушки композиции памятника, ни даже своей собственной головы на нём.

Поведя за собой солдат, я поднялся на холм, дабы разглядеть каменные образы. На краю холма, где памятник отбрасывал длинную тень, в травяной выемке, закинув ногу на ногу, сидела девушка, рисовала на обширном холсте. На себе имела лишь лёгкое платье, скорее даже ночнушку, и дрожала от хлада, слегка вздымая роскошные черные волосы, ниспадающие на плечи и спину.

Подойдя ближе, я различил на холсте бронзовый постамент. Мой образ. Или... не совсем мой. Она вывела лишь плечо, кусок мундира, но лицо будто закрашивала вновь и вновь, пороча грязными разводами.

Я положил руку ей на плечо. Дева дрогнула и вскочила со стула, отбросив мою длань, сама отбежав в сторону. С ужасом она взглянула на меня, на мою ухмылку, на военную форму, а после, узнав лицо с памятника, совершила реверанс.

— Сударыня, будьте аккуратнее, — я заговорил к ней на чистом краудском, выдавливая улыбку, не таившую ни капли тепла, — одно резкое движение и на монументе у меня выйдет клюв вместо носа, — я был не совсем трезв, а от того падок на издевательства, игры и шутки.

— Прошу прощения, — волнительно отвечала она, пытавшись скрыть свой испуг, — не ожидала здесь кого-то увидеть, тем более вас.

— А что же это получается, — я посмотрел ей в глаза, — благодарные аррианцы уже и не ходят посмотреть на его величество вблизи? Не дела!

Она не ответила. Только поджала губы.

— Что ж, не кажется ли вам, сударыня, что здесь в воздухе витает излишняя прохлада? — я подошел еще ближе и положил руку на дальнее от меня плече девушки, как бы приобняв её теплым мундиром, — пойдёмте.

Вернувшись к войску, я подошел ближе к своему белоснежному скакуну. Старый конь смотрел на меня гордыми глазами, полными уверенности. Блеск его белорождённой масти уже был не таким ярким, уздечка с изображением треглавого льва плотно прилегала к коже животного, почти впивалась в него. Наверняка её ношение угнетало лошадь, а вот попытки снять причинили бы еще больше страданий.

Взяв руку девушки, я протянул ей поводок, позволив повести старого коня. Возглавив строй солдат, мы направились к шато Монклер. Там, у самих ворот нас уже ждал местный барон вместе с переводчиком. Видимо, им было доложено о нашем приезде. Господин был человеком внушительного вида, его волосы, видать, некогда черные как уголь, от возраста казались легким инеем. Взгляд у барона был уж очень угрюмым и серьезным, совсем не предвещал радушного и пышного приема. Будь я в ином положении… Наверное стоило бы опасаться его опыта, ресурсов, может даже связей… Но в тот день чаша весов безвольно прогнулась под моим сапогом.

Еще впервые завидев девушку столь прекрасной, аккуратной внешности, со столь возвышенным занятием как изобразительное искусство, я однозначно и бесповоротно понял — она дворянских кровей. Её несобранный вид был следствием того, что отец, желая уберечь дочь, прогнал её из шато, как только узнал, что синие драгуны взяли курс на их город. И понял одно — аристократка могла бы послужить мне прекрасным рычагом давления, в случае чего.

Выражение лика барона в миг изменилось. Он позабыл о всей той напыщенной серьезности, лишь завидев юную дочь, скованной походной идущую на эшафот, в окружении синих одеяний.

— Сука, — громогласно вырвалось из его уст, — как её угораздило попасться в лапы росканских псов… говорил же убираться из города.

Барон высказал своё недовольство не столько рядом стоящему переводчику, сколько самому господу. В тот момент он, наверняка, не имел сомнений, что беседу мы будем вести на моём родном языке, а в силу того нам потребуется посредник. Но господин не учел одного важного армейского правила, гласившего, что каждый полководец обязан знать язык своего врага.

— Отец! Они… — воскликнула девушка из-за моего плеча, осознав ошибку своего папани.

— Ох, миледи, — перебил я её, заговорив на краудском, — не стоит себя утруждать, — с улыбкой я обернулся к ней, — предоставьте это мне… Посмотрю, барон недоволен нашим присутствием… Кто я такой, если не смогу избавить уважаемую персону от мерзкой участи вести с нами диалог? Майор Ветро́гин! — окликнул я в строй.

— Я! — златовласый юноша выступил вперёд.

— Возьмите несколько человек, — я говорил медленно, как бы шепотом, но весьма разборчиво, разрешая, даже заставляя окружающих подслушать, — проводите его высочество за город. В лес, желательно. Там разденьте, прострелите колени и отправьте в путешествие, скажем… вниз по реке.

— А что по поводу девчонки? — спросил у меня солдат.

— Её не трожь, говорю это всем, — я повысил голос, — а вот насчет прочих жителей дворца и прислуги… Ох… Дай-ка подумать… — отпускать краудских детей так просто я не хотел, — отправь несколько человек, пусть выведут всех из замка.

— Слушаемся! — Ветрогин приступил к выполнению приказа.

По одному, друг за дружкой, под пристальным контролем имперских мужей, дворец покинуло не больше сорока человек. Это были все те, кто не успел, или скорее не захотел сбежать. Их выстроили у стен шато в одну шеренгу. Солдатам был дан приказ зарядить мушкеты.

Последней дворец покинула седая дама. На ней не было лица, но чувствовалось, что там, внутри, женщина была абсолютно спокойна; спокойна за свою дочь. Выходя к остальным, баронесса подняла голову и заметила ее в толпе солдат. Её лицо все пуще искривлялось по мере осознания.

Мать в слезах бросила к дочери, но была остановлена мною в полуметре. Пытавшись сопротивляться, она упала на колени, закричала на ломаном топосском:

— Отпустите её! Прошу вас!

— Мадам, — я слегка наклонился к её уху, — на вашем месте я бы скорее предпочел задуматься о своем положении, а не о чьем-то еще… Хотя какой толк жить, потеряв дворянский статус? Потеряв свое имущество? — продолжил я после небольшой паузы, улыбаясь ей в лицо, — а что насчет вашей дочери… Умоляю, не стоит переживать!

Баронесса посмотрела в мои очи, полные самоуверенности, довольные и жестокие.

— Её участь будет гораздо хуже, клянусь именем Филиппа Воронова!

В толпе воинов прозвучал удивленный вздох. Вынув саблю, я перерезал горло женщины:

— Драгуны! Залп!

Десятки пальцев в одночасье спустили курок. Пороховой дым затмил чистый воздух. Все жители шато разом рухнули на землю. Все, за исключением Беатрис де Монклер, дочери барона.

Спустя три минуты перед замковыми вратами воцарилось пламя. Так, праведным огнём горели тела тех, чей король оскорбил его императорское величество. Удерживая за плечо взахлеб рыдающую девушку, я вынуждал её лицезреть каждую секунду жизни этого костра. Мне хотелось, чтобы она запомнила каждый язык пламени, каждый клуб дыма, каждую тлеющую искру.

По окончанию церемонии сожжения я направил часть подчиненных еще раз проверить дворец, но указал не выгонять оттуда Беатрис. Опасности она уже не представляла. Прочие же солдаты, остались вместе со мной снаружи.

Прошёл еще час. Развеяв ночной мрак светом костра, мы ожидали приготовления пищи.

— Ваше высокопревосходительство, — окликнул меня сзади юный голос Ветрогина, — как вы и сказали, повар приготовил вашего походного коня.

Майор протянул мне глубокую деревянную тарелку с аппетитными лошадиными ребрами, чуть ли не дымившимися. Приготовлены они были по нашему семейному рецепту, а обряд употребления генеральского коня, когда тот станет слишком старым и начнет порочить облик армии своей убогостью – тоже в каком-то смысле стал традицией.

Прикоснувшись к “раскаленному” мясу, я с душой измочил его в подливе и протянул Ветрогину. Затем, повторил все то же самое ко всем солдатам, сидевшим в кругу костра и даже к офицерской собаке, рывшейся неподалеку, пока в тарелке не осталось одно только ребро, расчетливо припасенное для себя любимого.

Весь взвод принялся к трапезе. Весь, кроме Ветрогина. Он сел рядом со мной и уставился в кусок мяса с каким-то задумчивым взглядом.

— Майор, что-то не так? — с легкой улыбкой, вкушая обстановку чудесного ужина, поинтересовался я.

— Никак нет! — немного заторможено ответил он, — просто… Доселе немного не понимаю: почему вы отдали приказ убить коня, а после скормили его нам?

— Он отслужил свое, майор. И сделал это браво, красиво и достойно, не опорочив свою масть. А теперь стал ненужен, а этот прием пищи – его последний бой на благо армии, империи, царя!

— Но… Ваше высокопревосходительство, неужели он не заслужил дожить свои года в спокойствии, раз уже проявил свою полезность? — юноша выглядел особенно бледным, мол вырезанный из слоновой кости, почти хрупким, с тонкими чертами лица. Его глаза, отражающие игру огня, светились напряжённым, почти вопрошающим взглядом — Ветрогин боролся с внутренними сомнениями.

— В загробной жизни ему будет предоставлен положенный отдых, — с легким смешком поучал я, — если ты веришь в неё конечно. Все так же, как и с нами. Мы ни чиновники, ни фермеры, ни ремесленники. Мы ставим свои жизни под угрозу, переживаем сложнейшие моменты человеческой жизни, каждый день выпрыгиваем из гроба и прыгаем обратно, лишь чтобы однажды источить свой ресурс и сложить голову за страну. Ведь и речи не идёт о старости, когда ты солдат.

Я посмотрел в глаза Ветрогину. Они все так же были полны смуты, мой жизненный опыт не ложился на его мировоззрение. Слегка прокашлявшись, откусив мяса, я продолжил:

— Понимаешь, майор, только здесь, только в нашем деле я, аристократ в десятом колене могу быть равен с самим императором. Ты, простой фермерский ребёнок, становишься равным мне, а эти отбросы, — я кинул взгляд на гогочущих напротив солдат, — достают до твоего уровня. Хотя бы до тех пор, пока не щадят себя ради великой цели, — отрезал я, повысив тон, — только подумай: в твоем возрасте мне до майора было ползти как до Щека раком, а мой сын… ох мой сын… старше тебя года на три он. И сейчас гниет где-то на Орлизае, пока мы с тобою тут выше головы прыгаем!

Моя речь явно тронула майора, но сказать он ничего не мог – погрузился в глубокие раздумия. Вдруг, где-то вдалеке, у металлического ограждения при шато послышался суровый солдатский мат. Чан с оставшимся ужином перевернулся прямо на металлические прутья, разлив все содержимое и погнув забор.

— Да уж, — с улыбкой выдохнул я, делая еще укус, — нужно будет попросить прощения у новоназначенного руководителя Арриана.

И сейчас тяжело вообразить, каково же было мое удивление, когда буквально следующим же утром, после того, как эта неосторожная реплика вылетела из моих уст, император назначил ответственным за Арриан именно меня.

VII - Два ворона над пропастью

К тому времени войско его величества уже стояло на пороге Вальмонтаня — последнего оплота Крауда, где затаился их опрометчивый царь. Содержать столь великое войско весь час осады было бы тяжело, практически невозможно. Лишь малая её часть, под непосредственным командованием Грейга сосредоточилась неподалеку от ворот во вражескую столицу. Те же части, что освободились, рассредоточились по периферийным регионам без пяти минут покоренной страны. Вступая в города, войска начали оседать там, а их полководцы – принимать на себя управление городом. Это позволило и укрепить имперскую власть на покоренных землях, и, пускай временно, обеспечить тысячи солдат провизией, не выделив на это ни гроша.

Как бы то ни было прискорбно признавать, но мои драгуны не стали исключением. Позволив вкусить прелести воеводства, судьба вновь вернула меня к бумажной работе. В этот раз, увы, положение дел было печальнее, чем в прошлый — на мои плечи вывалилась устрашающая куча дел. Несомненно важных, очень нужных государству, но от осознания этого умом, душе легче не становилось.

На рассвете я уже сидел за столом, заваленный донесениями и письмами, каждое из которых требовало немедленного разрешения и моего непосредственного вмешательства. Отчеты военных сменялись скаредными просьбами от архитекторов, инженеров и купцов, нахлынувших в город с востока. А они, в свою очередь, уступали место жалобам горожан – то двор чей-то порушен, то товары, ждущие в порту, застряли на осмотре или, того лучше, были изъяты. Именно последние с каждым новым днем не просто росли в количестве, нет-нет, стопки с их грязненькими, безграмотными письмами становились на порядок тяжелее. Ветрогин, как моя правая рука, конечно был крепким парнем, но то и дело накатывались слезы, глядя как он несёт на третий этаж шато очередной фунт бумаг.

И каждый отправитель, без исключения, считал свое дело высшей важностью. Сперва я пытался сосредоточиться на делах, но уже на втором часу работы вся информация превращалась в какой-то бездумный поток Люминара, контролировать который было выше моих сил.

На фоне всего того кошмара ко мне чуть ли не каждый час, наведывалась Беатрис. И визиты её, как полагается, теплотой не отличались. Каждая наша встреча, даже если случайная, заканчивалась тем, что юная баронесса, не сдерживая слёз, выливала на меня такой поток нечистот, что городские канавы завидовали; клялась выцарапать мне глаза, навести проклятие, уничтожить мою державу, в общем, была щедра на голословные заявления посвятить свою жизнь мести. Видать, так противен был для неё мой чудный лик победителя.

Убивать наглую деву я не хотел, хотя и вообще не мог, из-за логических соображений. Она уже была представлена перед горожанами, как первая кровная правительница совершенного нового Арриана, пусть на деле и являлась просто нашей стервозной сожительницей. И пока Беатрис оставалась на этом свете, местные воспринимали имперскую власть как более легитимную, а чем дольше находились под ней, тем более лояльными становились.

Ко всему прочему, такая жизнь для Беатрис уж точно была хуже смерти, что меня устраивало, раззадоривало, даже умиляло.

Так шло время. Суммарно я находился в том “походе”, необычайно долгом и скучном конечно, уже почти семь месяцев. За весь тот период, средь прочих рутинных дел, выделилось лишь одно известие – София тяжело заболела. Конечно я прекрасно знал, даже привык к тому, что дочь моя всегда была падкой на болезни, порой месяцами лежала в кровати, а потому особых волнений новость у меня вызвала, пускай навеивала жалость и печаль.

Через открытую форточку в кабинет попадал прохладный, свежий апрельский воздух, а тепло камина, расточительно смолящего между двух окон, с лихвой то компенсировало, нагревая воздух внутри. В комнате воцарилась уставшая атмосфера. В голубоватом цвете Эос, контрастирующем с горячим свечением очага, все казалось слегка ленивым. Мятые листы бумаги, уныло растекающиеся чернила, которые я имел неосторожность пролить небрежным движением руки, апатичный танец свечей и, апофеоз сия уныния, Филипп Воронов.

Выглядел я тогда действительно неважно. Рутинная работа, изредка прерываемая унылым бездельем, высосала из меня все силы. С уставшими, слегка прикрытыми глазами я небрежно ставил штампы, подписи на документах из разных высоких стопок.

— Ваше высокопревосходительство, вам письмо, — вслед за юным, приглушенным голосом последовал скрип закрывающейся двери. Ветрогин проник в мой кабинет незаметно, казалось, воплотившись из свечного дыма.

— Письмо? — уставшим голосом вякнул я, — кинул бы к остальным… как всегда…

— Прошено было передать лично в руки и проконтролировать, чтобы вы его прочитали!

— Что ж, сюдай дава… Тьфу ты! — устало копошился я, — Давай сюда, язык уже заплетается, — не вставая со стула, протянул Ветрогину руку, надеясь схватить конверт через всю комнату. Все-таки получив свое письмо, я кинул на майора косой взгляд, — так и будешь стоять?

— Не просто же так в письме просили убедиться в его прочтении, господин Воронов. Да и к тому же, мне самому стало интересно.

Смирившись с любопытством Ветрогина, я, с тяжелым выдохом, неспешными движениями, распечатал конверт. Быстро, без особой задорности я окинул взглядом текст. Рука в миг онемела, предательски выпустила листок.

— Ветрогин, покиньте кабинет, — непривычно тихим голосом сказал я, — немедля, — хрип откликнулся в груди ужасной болью.

Майор удивился, но послушался, попятился назад. Тяжелая деревянная дверь закрылась с хлопком. Мой взгляд устремился на блестящую в середине стола чернильницу. Уцепившись рукой в подлокотник стула, уставившись в одну точку, я потерял счёт времени. Передо мной красным пламенем горела надпись, выведенная аккуратным почерком отца.

“София скончалась.”

Всеобъемлющее чувство горя, опустошения и отчаяния не опускало меня. С каждою секундой я, наверное, старел на несколько дней, мало по мало сходил с ума. И уж было наивно думал – ничего хуже быть уже не может.

По своей глупости, я нагнулся поднять листок с пола. Со сбившимся дыханием аккуратно выровнял его края и в спешке начал читать. “После двух месяцев борьбы с проказой, София Воронова покинула наш мир” — констатировали врачи.

И, коли до того я еще способен был на логическое мышление, вопреки всей той тихой боли, колющей сердце, сотней червей ползущей под кожей, пытался уразуметь произошедшее, то после — уже никак. На миг я перестал быть человеком.

Моя дочь умерла… Умерла от проказы – порочной, низшей болезни… В голове звучал только один вопрос – “Как?”

Сильная мигрень ударила в голову, заставляя мир вокруг погрузиться в туманный хаос. Шум улицы, отдаленные голоса по ту сторону стен и даже шелест листьев слились в одно болезненное гудение, пробирающееся в самые глубины сознания. Ноздри заполонил мерзкий запах кабинетной пыли.

Я прищурился, сквозь пелену боли пытаясь уловить ускользающие очертания реальности. Тотчас опустил голову, чувствуя, как пульсация в висках усиливается, превращаясь в размеренный, будто насмешливый ритм, словно это сердце отбивало зловещий отсчет, с каждым ударом затягивая в еще более мрачную, безысходную пустоту…

— Майор! — послышался грубоватый голос где-то впереди, — майор Воронов! Подъем!

Я открыл глаза. Полковник звал меня из дальнего угла казармы. Суровая речь эхом разнеслась по пустому помещению. Нехотя я оделся и побежал к выходу.

Помню, с каким непосильным трудом давалась мне курсантская жизнь. Дни тянулись долго, а свободные часы пролетали незаметно. Помню и то, как воротило от той стабильности, как она раздражала своей размеренностью и планомерностью.

А потом — вновь письмо, взывающее к тягучим и болезненным моментам юности. Доклады о лирзарийской интервенции, сбор войска, та первородная паника, занявшая мое сердце.

Затем — поместье Вороновых в Горлисте, окутанное жарким пламенем. Небольшое окошко на верхнем этаже, откуда и по сей день доносится голос моей матери, погибшей в первую неделю войны на моих глазах. Тогда, когда я ничего не мог сделать.

В след за этим — осада города. Голод. Взрывы, вихри магии, проносящиеся в считанных футах. Шестьдесят один день мы дожидались подмоги, истощенные, слабые, убитые горем, но не сломленные.

Впоследствии — триумф. Великая победа для страны, великая кара для меня. Наказание, ставшее моим путеводным светом, тем, что дало смысл жизни, сотворило единственную цель — защитить свою семью, как истинный наследник рода, не допустить смерти кого-либо из моих близких. Будь то кузены, отец, ослабший по прошествии лет, или дети, о которых прежде я ни разу не задумывался.

В тот день я, можно сказать, переродился. Или, вернее, во мне умер, обратился в безмолвный прах, но не канул в лету безответственный, наивный курсант. А из пыли оной восстал новый образ: человек-долг, генерал твердого и громогласного слова, служитель своей державы, настоящий глава рода и носитель славной фамилии.

Моргнув, я вновь очутился в кабинете. Изнуренный старик в дорогом мундире склонился на полу, казалось, умирал в агонии, осознав всю извращенность, порочность и глупость собственного бытия, идеалов убеждений. Он не был ни слаб, ни беден, прославился, стал почётным генералом и записал себя в веках яко прекрасный тактик и стратег, но… так и не прожил ни дня настоящей жизни.

Разум его застрял в теле юноши, миг в миг тогда, когда его мир был разрушен смертью матери. Тогда, увидев вязкую, почти непролазную тропу, он твёрдо решил — это его путь. И был искренне уверен, что лишь через страдания и ужас юдоли сможет обрести своё счастье в строгой дисциплине, чёрством характере и сильной руке.

Годы шли, шрамов на теле и душе множилось, а сознание медленно отмирало. Лживое счастье, что так манило к себе и предательски исчезало в тот же миг, как к нему сделаешь шаг, так и не обняло старца. За своими потугами он потерял лучшие годы жизни, лишился множества друзей, всех переживаний и эмоций, кроме ненависти, строгости и отвращения. В то же время утратил возможность к созиданию: все его картины завершались еще до первого мазка, стоило только надеть мундир, а стихотворные ритмы рушили вслед за стенами осаждаемых крепостей.

А в конечном итоге жертвы вознаградились ничем. Сделав всё, чтобы сохранить, укрепить и возвысить свой род, я потерял семью. Потерял единственную дочь, и даже в её последние дни не был рядом.

— Если можешь, прости меня, София, — шипел сквозь зубы, сквозь боль хворый старик, поливая слезами ковёр захваченного замка.

Вдруг его взгляд упал на текст документа, слетевшего на пол. На той несчастной бумажке император предупреждал: в ближайшее время он самолично прибудет в Арриан. Рука дрогнула, потянувшись, судорожно сжала лист. В следующее мгновение я застыл — словно мраморная статуя, усеянная трещинами.

Сквозь муки, я выпрямился, потянулся за пером. Дрожащая рука едва не опрокинула чернильницу, но всё же поставила первую букву на листе. Вслед за ней, каскадом, на странице появлялись слова, выстроились предложения. Не прошло и пяти минут, как ответное письмо императору уже было завернуто в конверт.

Боль отступила.

Один за другим строгий генерал создал с нуля и подписал вереницу срочных указов, приуроченных к приезду его величества. Задние мысли ушли в небытие, а тот важный вывод, сделанный лишь после выстрела в сердце я надолго позабыл. Но в сознание корнями впилась идея.

Идея того, что все свои годы я делал что-то не так.

Идея, не дающая покою и передышки, тихо разъедавшая разум, заменявшая реальность.

Его величество Александр Второй Арходов прибыл в Арриан пасмурным весенним утром. Промозглая серость теснилась меж высоких старых домов, жались к земле кроны редких деревьев, жалких и слабых. Город, казалось, дышал ветром, таким же ледяным, как вода в стоячих лужах на выщербленных мостовых.

Император почтил меня визитом — с его же слов, чтобы, во-первых, поздравить, а во-вторых, сообщить некую печальную весть.

— Филипп, — слегка наклонившись он заговорил со мной, стоя прямо перед памятником “Основателям Арриана”, — друг мой, ты воевал на славу! И, думаю, ты мне поверишь, коли скажу, же сказания о великих и бравых синих драгунах войдут в историю, а сей мемориал, — он махнул рукой, показывая за спину, — будет к тому первым, самым запоминающимся шагом.

— И что же будет дальше? — в слегка ироничном тоне спросил я. От еще вчерашних мук не осталось ни следа, я пребывал в своем обыкновенном, даже немного приподнятом и раззадоренном приездом императора, настроении

— Врагов наших не уменьшилось… — он тяжело опустил голову, — боюсь, Фальтигайдцы могут счесть, что империя достаточно ослабла в прошедшей войне, дабы в неё можно было вторгнуться, забрать не просто кусок, а весь наш пирог, — Александр посмотрел прямо в меня, нем пылали опасения.

— В таком случае это будет наибольшей ошибкой в жизни каждого из их правителей, — отозвался я, настроенный куда решительнее, — дай немного времени на приготовления, разреши повести армию на триумвират — наше новое оружие сметет их. Оно ведь уже показало себя в минувших сражениях.

Какая-то часть меня действительно хотела пойти войной на запад. Я был уверен, целиком и полностью, смету фальтигайдские города, похороню их армии, обрету блистательную победу. Но иная часть моего сознания, явно более расторопная и пуганая предстоящей семейной жизнью, стойко противилась мысли вновь раствориться в кровавой бойне еще на несколько месяцев, а может и лет.

— Не сейчас, Филипп, не сейчас... Завтрашним днём ты должен направиться в Центральный Топосс.

Буду честен, я бестактно опешил от его слов.

— В следующем месяце я планирую провести пышную встречу с представителями фламменгардской знати. Ты будешь нужен мне там, в Роскане, но никак не здесь.

На удивление эта речь не откликнулась во мне болью. Еще совсем недавно нечто подобное словно вдавило бы меня в землю, выставило бы ненужным и глубоко ранило. Однако перспектива торговать лицом перед иностранным дворянством уже не казалась такой ужасной. По крайней мере это дало бы мне нужное время на размышление и решение появившихся проблем — предполагал я.

В тот же день я покинул Арриан, направился домой в Михайльград, оставив после себя одно вырезанное шато, десятки разграбленных городов, тысячи сломленных судеб, легковерно предположив, что не устрашат меня призраки прошлого…

VIII - Долг и свобода

На небе сверкал алым, приглушая лунный свет, Аврелиан. Звезда заточенного бога пылала куда ярче, чем моя. Снежная буря кружилась по Михайльграду, озаренному сотнями маленьких звезд и немощно тусклых, бледновато-синих фонарей. Люди, неспешные и, казалось, вовсе не тронутые непогодой, шагали с ленцой, будто прогуливались. Кто — на работу, кто — за покупками, а кто — просто на свидание с роднёй.

Стоял апрель. Река Флод уже давным-давно, этак с ноября, была покрыта льдом, а улицы — заметены снегом. Через три дня император уже ожидал меня в Роскане с пышным приемом, так что Михайльград я навестил совсем не надолго. И решимости не хватало не то, чтобы наведаться прямо в особняк, а даже дабы оправить ответное письмо. И пущай понимал, что оттягивая неотвратимое — ничего не изменишь, страх позора брал свое. Назойливая, болезненная строчка крутилась в голове, мешая сосредоточиться на реальности и заставляя снова и снова возвращаться к тем эмоциям, что я так пытался позабыть.

Поддавшись собственной слабости, я направился в маленькую квартирку на Флотоводчем лугу, центральной площади Михайльграда, которую приобрел еще с десяток лет до того, и так почти ни разу и не посетил. По прибытию, освободив кучера с каретой, от тоски прихрамывая, поднялся по узенькой кирпичной лестнице, с трудом просунул ключ в старый замок и распахнул дверь.

Квартира оказалась на удивление чистой, отнюдь не пыльной, хотя убираться в ней было некому. Значения этому я, усталый и изнеможенный, не придал. Скинув высокие черные сапоги, украшенные тонкими серебряными листами и тяжёлые кожаные перчатки, я свалился на кровать. Фуражка улетела в сторону и свалилась на пол, а руки страдальчески сжали простынь.

Голова вновь потонула в тревожных мыслях. Думал я про свое будущее, про то, что будет с моею карьерою в перспективе. Не ведал, зависит ли то от меня на самом деле. Также решал, что собираюсь делать с семьей, хотя, скорее, бился в догадках и тонул в неуверенности. Мыслил невзначай и над событиями, что произойдут куда позже, скажем, после моей смерти.

О тогдашних моих способностях к критическому мышлению можно было писать текста, правда, разве что анекдоты. Слишком уж вокруг все было непонятным, сумбурным, больным и боль причиняющим. Я не мог ничего планировать, а уж быть уверенным, что в нужный момент, действуя вслепую, приму верное решение, — и подавно. В том клубке нитей, что разрушались и создавались прямо на моих глазах, вечным, мерзостно тянущимся вдоль линии размышлений, было лишь одно чувство — тоска.

Сперва не мог того уразуметь, но тосковал то я по одному простому чувству, дефицит которого, казалось бы, никогда толком и не ощущал. Истощенный полугодом войны, бумажной суеты и множества других забот разум понял, чего ему не хватало. Свободы.

— Да уж, стареешь, Филипп, — я сел на кровати, опустив голову, и шепотом, чуть дыша, заговорил сам с собой, — не то, что раньше.

— Раньше, позволь уточнить, это ты про прошлую неделю? Слышал я, совсем недавно, за много вёрст отсюда ты был все таким же, каким я тебя знаю.

Из-за угла выглянул мясистый мужчина, одетый в теплую военную форму с меховым воротником. На руке у него была нашивка, а держал он поднос с двумя чашками, с которых чуть проливался через верх чай. Длинные, выбритые по бокам волосы поднялись от дуновения ветра.

— Ну и холодрыга, — вздрогнул тот, — ты еще, гаспыд этакий, окно не закрыл, — поругался, а затем поставил поднос на кровать и отправился закрывать форточку.

— Лёв? — придерживая голову, я посмотрел на него, — ты каким вообще чертом сюда попал?

— Ну, во-первых, дверь то ты не запер, войти, знаешь ли, любой мог, — он, в своей излюбленной манере, наматывал густой ус на палец, — а во-вторых, ваше превосходительство, если забыл, то ты еще года с три назад вручил мне ключи от этой каморы. Я бы даже сказал почти торжественную церемонию передачи устроил.

— И как это объясняет то, что ты меня подкараулил? — я поднял бровь, пребывая все в том же недоумении.

— Не подкараулил, а ждал уже несколько дней. Если не заметил — квартирка твоя в опрятный вид приведена, со скуки, разумеется. Да и положении нынешнем твоем, Фил, мне известно весьма хорошо — Лев нахмурился, — вот куда еще ты мог двинуть?

— Допустим, — слегка посмеялся я, — а чай к чему и откуда?

— Какой чай? — он демонстративно оглянулся вокруг, заглянул под подушку, а затем, слегка постучав кулаком себе по лбу воскликнул, — а! Это? То не чай, дружище, то есть чистейший вишневый спотыкач! — подымая перст объяснял он.

Надпив немного, я почувствовал горький вкус остывшего, черного чая. Признаюсь, весьма часто аромат и послевкусие того напитка, что так безумно обожал наш император, вызывали у меня неистовое отвращение внутри. Но даже тот ромашковый, странноватый чай был куда лучше пойла, что принёс Лев.

— Не очень разбираюсь я в этих ваших ягодных настойках, но… — я еще пуще скривился, высунув язык, — Лёв, эта вот хрень настолько же смахивает на спотыкач, насколько ты на двенадцатилетнюю дворянку.

— Ну, думаю, девичьи платьица очень даже будут пасувать к моему обличию, — выдохнув, он залпом, откинув голову, влил в себя целый стакан.

В следующий же миг, с лицом, полным отвращения, Лев выхватил из моих рук сосуд, досконально убедившись, что это были изумительный в своей мерзости, черный, несладкий чай. Удручённый, он вновь вернулся к многострадальной форточке, открыл её, выплеснул напиток и, с соответствующей злобой, закрыл беднягу.

— А теперь рассказывай, — он сел рядом, — что именно тревожит тебя?

— Да… ты и сам, наверняка, все знаешь, — пробурчал я с интонацией сварливой старухи и, фыркнув, отвернулся, точно целомудренная графская дочь на смотринах.

— Давай-давай, — он толкнул меня плечом, — раньше начнешь — раньше почувствуешь облегчение.

Слово за слово, наконец я выложил все, что произошло со мной за последний год. Поведал о том, что не успел рассказать на балу, и о том, что произошло поле.

Война измотала нас обоих, то было неоспоримо. Но планы наши разнились. До разговора о мною Лев ни на миг не задумывался об уходе в отставку или, хотя бы, отпуск. А в особенности не допускал и мысли, что я могу, более того — истинно желаю это сделать.

— Вот подумай, через три месяца тебе пятьдесят, Лёв. Пятьдесят лет! Ты с двадцати пяти служишь в армии, — на выдохе говорил я, — мать твою, половина жизни… еще декада и помирать время, так и не отдохнувши, не поживши.

— Некогда отдыхать, — сурово, поникнув, мычал он в ответ, — у меня семья, дети… не могу, курва, отдыхать я. Кто-то ведь кормить их то должен, да и знаешь сам — не в ладах мы со владою. Как в отставку надумаю подать, так проблемы начнутся.

— А мы убежим! От всей страны, от всех убежим! — я подскочил с кровати, возгорел идеей — куда хочешь уедем: хоть в Фальтигайд, хоть во Фламменгард, а захотим — и на Йин-Тазире место найдем.

— А как же твоя семья? Не ты ли всю жизнь на них и для них работал? Бросить их надумал? — не злым, но презрительным взглядом он посмотрел на меня.

— И то верно, — меня загасили, как мелкую спичку, — но все равно… не могу я так… Я ведь не меньше твоего отдал этой стране, такое деньгами не оплатишь. Устал я наверное, раз подобное в голову лезет.

— Гляди, — улыбнулся Лёва и ударил меня несколько раз по спине, — ты вроде примерный топосский гражданин, образец подражания, а проблема у тебя наша, синеварская. Во як оно общение со мной повлияло!

— Ты это о чем сейчас? — я поднял голову и посмотрел в его веселые голубые глаза.

— Сво-бо-да, — Лев поднялся с кровати, свёл руки за спиной и начал ходить из стороны в сторону, поучая меня, — Свобода! И еще раз свобода! Ты человек не глупый, видать знаешь что именно за свободу то от этих, то от тех, то от ваших, мой народ борется уже веками.

— И к чему ты клонишь?

— Некоторые уже успели окрестить меня предателем, лже-синеварцем, что продался вам, роскантам то. Однако все же посмею назвать себя одним из главных лиц нашего движения в борьбе за независимость, или, в нашем случае, лучше говорить, самостоятельность.

— Я тебя конечно поздравляю, но… какое это дело имеет к нашему разговору? — я наклонил голову, пристально разглядывая Льва, пытаясь найти хоть намеки на осознанность и связанность его выражений.

— А то, друг мой, что являясь авторитетом и человеком опытным в вопросах свобод и неволь, могу сказать тебе следующее. Жизнь наша коротка, коротка настолько, что не всем дано увидеть два Восхода Солнца. А потому не вижу в этой жизненной перипетии резона пытаться существовать только для себя. За отведенный срок все равно нам никак не успеть достичь жизненных целей и, я думал, ты это прекрасно понимаешь.

— Понимаю, понимаю, Лёв. Но раньше то я как-то жил не задумываясь для семьи, для державы… для других в общем. Знал что это правильно, боготворил свое дело. А теперь что… не могу! После её смерти уж точно.

— Да, Фил, старуха судьба забрала у тебя дочь, — он склонился надо мной, — понимаю — тяжело. Но ведь она пока не тронула тебя, не снесла твою голову с плеч! У тебя осталась жена, отец и семь, вдумайся, целых семь племянников! А может уже и больше, мне по чем знать. На крайний случай не забывай про меня, Грейга, Златовцева, других младших и старших, — Лев иронично хмыкнул, — коллег. Крутись же в потоке жизненных наград и препятствий дальше, получай удовольствие от того, что делаешь, что стараешься для других, так и отдых не нужен будет, — он легко и по-доброму захохотал.

— Может, ты и прав… Буду жить как ранее, только раз уж разок задумался о собственном удовольствии… Нужно научиться получать его от старой доброй службы! А может, попробую и снова картины писать, или там, стихи…

— Ось це по-нашему! — Лев, резко, почти валя на кровать, меня приобнял.

— А тебе спасибо. Уже начинаешь мыслить как дед, вот меня молодого уму-разуму научил.

— Давно ты по шапке не получал, смотрю, а? Не сильно то я старше, а ты выкобениваешься. Грядущие шестьдесят, попрошу — не приговор!

— Да ладно тебе, — мы засмеялись, эхом отбивая гогочущий звук от стен, — и все таки. Не молодой я, попрошу у Александра отпуска какого-нибудь, или что-то в этом роде.

День медленно клонился к завершению. Мы распрощались на хорошей ноте, и Лев покинул мою квартиру. Встретиться в Роскане он не обещал, событие то было приурочено к нашей победе, а в прошедшей войне непосредственного участия лев не принимал. Почти сразу после его ухода я лёг спать, наполнив голову размышлениями на разные, в чем-то конечно смежные, тревожные темы. Утром, проснувшись, я сразу отправился в путь: карета повезла меня в столицу.

Роскану я застал в ужасном тумане, пропитанном вечной мглой, для мая совсем не естественной, что окутывала крыши старых столичных зданий, как плотное одеяло. Огни фонарей глядели сквозь серый занавес, мол мерцающие огни далеких звезд.

Казалось, город всецело подчинялся одному единому каверзному закону — тишине. Она висела над улицами и площадями, прерываемая лишь глухими шагами одиноких прохожих, средь которых числился и я. В столь пакостную погоду кучер мой отказался езжать далее по городу, опасаясь столкнуться с иной каретой, выехавшей из-за мглы. А я был и не прочь прогуляться.

Каблук туфель цокал по каменной дороге, эхом отражаясь со всех боков улицы. Маршем я двигался по городу, словно единственный его житель. Подобная атмосфера отнюдь не походила, даже не смахивала на привычную Роскану, безумную, шумную и веселую. Складывалось даже впечатление, что всё не взаправду, будто сплю, аль брежу. Хотя в обстановке оной был даже некий домашний, Михайльградский уют.

Дорога до Френра была отнюдь не короткой, но зато оставалась прямой и понятной. Стоило лишь дойти по широкой центральной дороге до роскошного видного моста, как путь оставался лишь один — ко вратам самой крепости. Однако по прошествии нескольких десятков минут безрезультатной ходьбы, побродив то тут, то там, с досадой я был вынужден признать: я заблудился. Видимо, по неосторожности сошёл с главной дороги. Вдруг, откуда-то спереди, из тумана послышался голос:

— Сударь, — тонкий женский голосок пробился сквозь густую тишину, овладевшую улицей, — не нуждаетесь в помощи?

— Признаюсь, сударыня, не отказался бы, — ответил я куда-то в небытие, — держу дорогу в Френр, но, похоже, заплутал.

— Что же, — возник все тот же голос, но уже позади, — позвольте вас проводить.

Из-за густого тумана протянулась хрупкая, бледная рука. Аккуратно коснувшись моей перчатки, девушка повела меня. Её лицо оставалось мне невидимо, то ли из-за туманной пелены, то ли из-за накопившейся усталости, то ли от всего разом.

Словно под влиянием чар, её лик наперво казался мне уж очень юным, почти детским, со светлёхонькими вьющимися русыми волосами, будто как у Софии. Позже я увидел в ней девушку средних лет с густыми, растрепанными, темными как смоль волосами, так напоминавшими кого-то. Пролетал еще миг — и я полностью терял её из виду, ориентируясь лишь на полёт нежной руки.

— Мисс, — обратился я, — ни в коем случае не ставлю под сомнения ваше знание окрестностей, но все же. Как вам удаётся ориентироваться в такой туман?

— Ох, вот оно как… Туман, значит… Вот почему улицы такие тихие, — она немного посмеялась, — извините за недопонимание. Видите ли, я от рождения слепа, а от того уже наловчилась, все закоулки запомнила.

— А как же, позвольте узнать, раз уж меня первая окликнули, сударем назвали, вы, мисс, издалека поняли, что я — мужчина и никак иначе?

— Ходьба у вас такая. Тяжелая, уставшая, — в ней был слышен насмешливый тон, — вы точно человек крепкий, может, даже, служивый. А раз вас ждут во Френре, то чин наверное высокий, и не с войны вы часом приехали?

— Все так… — с каждым шагом в глазах плыло все больше, ноги уставали, ныли, косились. Туман, по ощущениям становился гуще.

— И что скажете? На славу ли повоевали?

— На славу, — ответил я сдержанно, подбирая слова, — вернулись немногие, но Крауд пал и никто не посмел нам помешать.

— И вас совсем не мучает совесть? — словно внутри меня её голосом раздался вопрос.

Идти стало совсем тяжело. Я остановился, слегка присел и закрыл на миг глаза. Моя провожатая подошла ближе. Она положила руку на мою грудь. Лишь тогда прозрел — Беатрис де Монклер, это была она и никто иной.

Резким движением я поднял голову, но картина, представшая пред очами, кардинально отличалась от того, что мне виделось еще с минуту назад. В ту же секунду я почувствовал ужасный холод, пробирающий до костей, а затем, ужасную боль в груди. Нечто пробило мою плоть до самих ребер.

То, что скрывалось под ликом девы обнажило себя. Серовато-синяя кожа обтягивала острые скулы и подбородок, усеянная мелкими трещинами, словном засохшая земля. На местах глаз виднелись пустые, мол выпитые, бездонные впадины, что светились зловещим блеском. Длинные, искривленные пальцы, подобные высохшим ветвям, истекали моей кровью. Я угодил в ловушку тумарки.

Она и была причиной моего бреда. Источником того, что регулярный туман в моем видении превратился в непроглядный занавес. Притворившись простою девушкой, существо застало меня в слабом положении, одурманив и приманив поближе Но я четко знал, помнил вопреки легкому забвению, — оно боится жара.

Сквозь ужасную боль, разрывающую грудь, прижимая рукав к месту ранения, я воссоздал в руке пламя. Тумарка попятилась назад с первородным страхом на лице. Направляя огонь на существо, издавая проклинающие крики, гонящие вопли, я отгонял его все дальше. Тварь шипела, бегала вокруг, но подходить не решалась. Я едва ли видел её во мгле, порой мог разглядеть только лишь мерзостные руки, которыми она искала способ ко мне подступиться.

Я шел все дальше, все медленнее и тяжелее, оставлял за собой едва заметный след крови. В голове гудело, глаза уже не различали монстра в тумане. Тотчас слева, прямо за собственным плечом, я услышал отчетливые шаги.

— Сгинь! — я резко развернулся, чуть не упал, и с неистовым криком направил огонь в ту сторону.

В свете огня на меня вышла рыжая фигура, одетая в роскошный сюртук темных тонов. Аскетичное, несколько истощенное лицо с аккуратными усами и легкой бородкой, острыми скулами и небольшими тенями под глазами, выдающими бессонные ночи да напряжённые раздумья, проявилось в тумане. Глубокие и проницательные, голубые, лишенные холодной отстранённости, глядели на меня сквозь круглые очки с неким отстранением, но и честным недоумением.

— Воронов? — отозвался неторопливый, глубокий, но слегка охрипший голос, — что с тобой?

— Грейг? — в ужасе спросил я, глядя на Петра обезумевшими, раздраженными глазами, — это правда ты?

— Кто, если не я? — он встал под моим плечом, помогая удержаться на ногах.

— Тумарка… — ответ вырвался вопреки нехватке воздуха. Уверенности, что Грейг — не очередная иллюзия, быть не могло, но он не побоялся огня в моих руках, что придавало доверия.

— Не думал, что они достаточно смелые, чтобы жить вот так вот в сердце Росканы… — он уж было собирался погрузиться в глубокие размышления, но спешно одумался, — неважно, идём во Френр скорее, тебе окажут помощь. Медленным темпом, прижимая мою кровоточащую рану, мы направились в крепость.

— А сам ты, что тут делаешь? — спросил я.

— Ты как думаешь? — Пётр поднял свободную руку, продемонстрировав мне удочку, — хорошая погода выдалась, набережная пустует — можно посидеть в свое удовольствие.

— Но что-то я не вижу у тебя улова, — глазами пытался найти у него ведро, сумку или любую другую емкость.

— Да какой улов может быть? За все время один скользень, и то, вот такой, — рукой он показал где-то сантиметров семь, — отпустил дурака.

— Дурак ты, выходит, — хихикнул я, — совсем неопытный смотрю. Так и быть — покажу тебе завтра, как на Велмире рыбачить надо.

Я прибыл в крепость, где сразу получил достойное лечение придворными магами. Новость о моем ранении, искра, что могла, воспылавши, охватить пламенем весь город, так и угасла в узком кругу лиц, осведомленных о происшествии. Восстановление прошло очень быстро — священник на службе его величества особенно разбирался в излечении травм, причиненных нечистыми существами. Боль утихла, страх исчез. Его величество устроил мне скромный, ничем не отличившийся прием под самый конец столь длинного вечера.

Следующим же утром Френр закипал в работе, гудел снаружи и изнутри. Шла подготовка ко встрече иностранных гостей, куда, помимо нескольких министров, чиновников низшего ранга, переводчика и малого числа майоров, была приглашена троица генералов, все тех же, что возглавляли минувшую войну. Именно нас император хотел представить, зарекомендовать делегации, а вместе с тем — наградить за заслуги.

Погода, на великое удивление, выдалась весьма хорошей: туман решительно сошел на нет, а грозные тучи расходились по мере того, как карета фламменгардских дипломатов близилась к Роскане по бескрайним просторам Топосса.

В то же время я пребывал на набережной под самой крепостью, рыбачил вместе с Грейгом.

— Говорю, сомнительные мысли у меня насчет этих фламцев, — Пётр сидел на большом камне, сняв очки, поглядывал то на меня, то на поплавок, — дисциплина это безоговорочно прекрасно, кому если не мне это говорить, но не до такой же степени! — недовольно, нервно он махал рукой.

— Да брось, — невыспавшимся голосом отвечал я, откидываясь назад, опираясь на точно такой же камень, — предрассудки все, да и только, — я вытянул очередную мелкую омутницу, да закинул её в ведро с рыбой, а после продолжил, — если так посудить, гостям нашим сейчас еще хуже, чем нам.

— О чем ты? — скривился Грейг.

— Ну, сам посуди: в данный момент вся делегация, теснясь в карете, — я зевнул, — то и мыслит, что их выйдут приветствовать не абы кто, а по пояс голые, что ни на есть широкоплечие, двухметровые, сильные, мол скала, блондины на медведях.

— Ты о том… — Грейг поразмыслил, а после захохотал, — да уж, а на деле из нас такие богатыри, как из этого булыжника сказала, — все еще смеясь Пётр подкинул камешек в воздух и швырнул в реку.

В тот же момент, стоило булыжнику лишь приземлиться, разразить поверхность Велмиры, как на моей удочке заклевало. С переполоху я схватил её двумя руками, потянул на себя, но не мог совладать с уловом. Грейг подхватился чтобы мне помочь. Но и вдвоем мы не справились — рыбина утащила удочку вниз по реке.

— Вот сука! — вырвалось из наших ртов в унисон.

— Это что же там такое было? — смотря вслед унесенным снастям, произнес я.

— Да… Топосские Богатыри! И с рыбой не совладали.

— Ладно, позабавились и хватит, — выпрямился я, подхватив ведро с рыбой и отправив в полет вслед за камнем, вдогонку удочки, — скоро приезжают гости.

Час спустя, под мертвенно-бледным светом ламп мы остановили пред тяжелыми дверьми зала. За ними нас уже ожидал император и фламменгардские послы. Окружение должно было навеять торжественную атмосферу, атмосферу роскошного, теплого приема иностранных товарищей, но все казалось скорее гнетущим. Воздух был пропитан чем-то старым и тревожным.

Генерал Златовцев выглядел совсем нехорошо. Зрелое лицо с густой, аккуратно подстриженной седой бородой, утратило свой привычный желтоватый, загорелый оттенок, казалось скорее зеленым и слегка бледным, возможно виной тому было освещение. Строгий, обветренный лик с выраженными скулами и прямым носом совсем не предавал ему сдержанной суровости. Ранее спокойные и проницательные глаза потухли, смотрели уныло и немного глупо, а шикарный мундир был помят и испачкан.

— Грейг, — шепотом обратился я, — что с ним?

— С кем? — он ответил во весь голос, а затем глянул на Златовцева, подошедшего незаметно, словно большая беда, даже не поприветствовавшись, — А… — он тут же стал тише, подошел ко мне и, мурча мне на ухо, продолжил, — думал ты в курсе — Златовцев считай только вернулся из плена. Шесть месяцев там просидел, сам понимаешь.

— Не говори мне, что все время ты один вёл войска в бой, а меня даже не позвали на десерт?

— Как видишь… Александр предпочел, чтобы я отужинал в гордом одиночестве. А ты думал не справлюсь?

— Я не об этом, — нужно было слегка сменить тему, еще раз я глянул на Леонида, а затем снова на Грейга, ошарашенно и недовольно, — его же в таком состоянии не то что здесь непозволительно показывать! Его в столице запрет чтобы видели!

— А чего ты на меня так смотришь? — голос Грейга прорвался на крик, но затем он вновь опустил его до шепота, — думаешь я не пытался сказать его величеству? Ну он же меня просто не слушает! — Пётр развел руками.

Окинув взглядом группу людей вокруг, среди майоров, что ожидали пока мы войдем в зал, дабы сопроводить, я увидел знакомое лицо. Это был Ветрогин. Подойдя к Златовцеву, издалека, я поздоровался, а затем сообщил, что император переносит сей приём на завтра и тот, уж точно находясь не в соответствующем положении, чтобы подвергать мои слова сомнению, не проронив ни слова, откланялся.

— Майор, — я подступил к Ветрогину резко, даже немного напугал его, — поздравляю! Сегодня тебе предстоит появиться перед иностранцами в обличие генерала Златовцева, — придерживая его за талию, я подвёл ошеломлённого майора к Грейгу.

И коли уж Грейг, как мой давний знакомый, как человек большого ума, почти в миг осознаю задумку, то сам юнец такого поворота событий не ожидал, до самого финала не осознавал во что его втягивают. Сказать при это Ветрогин ничего не отваживался.

— Молчи, кивай более, — Пётр попытался подготовить своего младшего тёзку ко встрече, — не должны, но если вдруг! Если вдруг спросят, то, на что мы с Вороновым ответа знать, по логике, не должны бы — придумывай из головы, соображай, только без излишней фантазии, а мы пока придумаем как то перевести.

Поправив прикид майора, а затем и свои, мы открыли тяжелые двери.

Зал, где встречали иностранных делегатов, был просторен и мрачен, несмотря на изобилие свечей. Увесистые портьеры из плотного бархата скрывали окна, словно не желая выпускать наружу тягучий свет. Свободного места на стенах не было — они были набиты портретами бывших императоров Топоса.

В центре комнаты укоренился небольшой, относительно её масштабов, стол, на котором стояло несколько бокалов для вина и бутылок с ним же, а подле лежало пару бумаг. В центре, лицом ко входу, сидел император, а по левую руку от него — трое фламменгардцев.

Первый, что ближе к нам, — величественный и прямой, будто высечен из камня. Мундир плотно облегал его фигуру, подчёркивая узкие плечи и острые погоны, о которые будто можно было порезаться. На лацканах сверкали серебряные знаки отличия, а перчатки из мягкой кожи лежали на столе.

Рядом с Александром сидел, хотя выглядело это как, будто стоял на дежурстве, молодой дворянин. Модный кафтан слегка топорщился на плечах, а из-под воротника выглядывала белая сорочка, застёгнутая до последней пуговицы. Взгляд был резким и слегка надменным, словно он здесь единственный, кто понимает, как должно быть устроено это общество.

Между ними восседал старый аристократ с породистым лицом и седыми бакенбардами, уходящими к заострённому подбородку, словно вычерченные по линейке. Тёмный сюртук плотно облегал его внушительную, почти толстую фигуру, и каждая пуговица сверкала, не иначе как маленький светоч его высокородного происхождения На костлявых пальцах поблёскивали кольца с гербами, а взгляд, тяжёлый и немного высокомерный, скользил по собравшимся, будто сканируя их на достоинства и недостатки с педантичной внимательностью.

Все четверо уставились на нас, идущих впереди. Взгляд его величества быстро сменился с уверенного, возвышенно-гордого на недоумевающий. Он прекрасно знал Златовцева в лицо, но вместо него увидел какого-то блондинистого, незнакомого паренька, который Леониду во внуки годился.

Подойдя ближе, мы легким поклоном поприветствовали делегацию. Я сел вблизи императора, рядом со мной Ветрогин, а за ним Грейг. Шепнув Александру на ухо, я в двух словах объяснил ситуацию. Он же, даже не моргнув, себя не выдал и кивнул с таким уверенным видом, будто перед ним стоял тот самый Златовцев, о котором его величество успел рассказать уже столько баек. Он выдержал взгляд старого аристократа, подозрительного смотревшего то на меня, то на императора, и обменялся с ним краткой, почти насмешливой улыбкой.

Я почти в идеале знал фламмегардский, а потому, дабы не распространять информацию для лишних ушей, выразил желание, а в нашей ситуации, скорее, требование, выступить переводчиком на встрече. Когда зазвучали первые слова, их пришлось приглушить спокойной интонацией перевода, чтобы Ветрогин мог лишь кивать и смотреть на собеседников так, будто полностью разделяет их мнения. Я переводил размеренно, почти академично, растягивая смысл — для того чтобы он успел уловить суть и реагировать в такт.

— Генерал Златовцев, мы все искренне желаем услышать историю о вашем пленении. Как это произошло? Как вам удалось выбраться? — старый аристократ с подчеркнутой любезностью задал вопрос непроизвольно строгим голосом. По глазам видно — он ждал захватывающей истории, что-то вроде театральной постановки, военной песни, которой потом можно было бы блеснуть в разговорах на балу. Делегация прожигала нас пристальным взглядом, затаив дыхание.

— Златовцев, — я обратился к юноше, — наплети какой-то бред, главное покороче.

Тяжело было сдержать смех, особенно когда приходилось кивать с серьезным видом, восхищаться, подтверждая то, что, цитируя Ветрогина “слепили её из снега, да и ожила Снегурочка. Стала румяная, как закат, и глаза у неё — как свет луны на снегу. Росла девочка, как будто её снежинки растили да морозы бережно ласкали."

— Генерал прошел через многие лишения, не предавая чести, как и положено истинному солдату. Подробности… увы, отравляют его покой и по сей день, — я сдержанно наклонил голову, а Грейг добавил, как бы скрепляя образ молчаливого, но несломленного героя-Златовцева:

— Но стойкость и мужество привели его сюда.

Фламменгардцы, конечно же, немного расстроились, однако мы свою задачу выполнили: Златовцев в их глазах предстал как суровый, спокойный, но не очень красноречивый генерал, переживший и повидавший многое.

Далее на встрече обсуждались вопросы совершенно разных характеров: экономические, военные, торговые и прочие. Порой император звал к себе министров, собранных в соседнем зале, дабы они приняли участие в дискуссии по тому или иному моменту.

Встреча проходила, как и предполагалось, даже немного лучше. Во многом причиной тому послужило присутствие нас троих. Это стало этаким жестом силы топосской державы, демонстрацией главенства армии, власти в государстве, но в то же время жестом уважения к иностранцам — ради их визита в одном месте собрались четыре наиболее передовые, грозные и занятые фигуры страны.

Время то ускорялось, то замедлялось в своем восприятии так, что можно было со стопроцентной точностью пересчитать все волосинки в носу у старшего из наших собеседников. Так или иначе, по прошествии нескольких часов, встреча, наконец, намеревалась завершиться. Подразумевалось продолжить её завтра, но уже не в полном составе. В тот же день его величество хотел закончить на вознаграждении своих подданных.

— Что же, господа, — торжественно начал он, — как и было обещано — за ваши старания и заслуги в войне вы будете щедро вознаграждены. Я готов выслушать любую вашу просьбу и незамедлительно выполнить её, коли то будет возможным. Пётр, начнем с вас.

— Благодарю, — Грейг слегка поднялся, отодвинул стул, и, глядя то на Александра, то на иностранцев, начал, — для наших новых друзей стоит уточнить — одно из моих основных занятий вне службы — коллекционирование. Библиотека особняка Грейгов по праву может считаться одной из крупнейших в стране, но я не назвал бы ее наилучшей. По моему скромному мнению, в ней не хватает одного значимого, может, даже первостепенного, пергамента. А посему, мой император, прошу вас дать разрешение переместить Завет Полуденной звезды из Фейль-Каши́ла в мою библиотеку.

Завет этот — документ, старый как мир, во всех смыслах, якобы написанный древнейшими астрономами в тот день, когда Солнце упал на Этрас. Долгое время, почти что с самого основания империи он хранился неподалеку от дворца — в императорском музее Фейль-Каши́л. Поговаривали, манускрипт не полон, несколько его частей утеряны, или наоборот — Завет Полуденной звезды является частью чего-то большего, открывающего доступ к могущественной древней магии, которую человечество не видало со времен, когда еще были живы герои.

— Будь по твоему, — махнув рукой, ответил император после коротких размышлений, — его будет дозволено перевезти сразу после нескольких предостерегательных мер. В течение месяца готовьте-с место в вашей коллекции.

Поблагодарив императора за его щедрость долгой речью, Грейг сел на место.

— Что же, Леонид, — выдохнув, продолжил он, — ваша очередь.

— Ваше величество, — он катастрофически нервничал, подолгу молчал, — к сожалению, в данный момент и в данной обстановке я не в силах озвучить свою просьбу. Будете ли вы так милостивы выполнить её и не сочтете ли за грубость, если я направлю оную в письменном виде несколько позже?

— Хорошо. В таком случае, я рассмотрю ваши пожелания в тот же день, как получу письмо, — император не ожидал такой благородности от Ветрогина и был слегка поражен, в приятном смысле, его вариантом решения проблемы, — и наконец, Филипп, что скажешь?

— У меня, ваше величество, будет две просьбы, — я позволил себе не подниматься со стула, чем удивил не столько императора или своих коллег, что уже по большей части привыкли к моему особому статусу во дворце, а фламменгардцев, — и буду безгранично благодарен, если вы выполните хотя бы одну.

— Слушаю тебя.

— Во-первых, прошу назначить майора Льва Остаповича Веркожского, как вашего верного слугу, последователя, прекрасного управленца и солдата, генерал-губернатором Синеварской губернии, — я не торопился поднимать глаз, тщательно подбирал каждое слово. Голос звучал ровно, но в едва уловимых паузах точно угадывалась дрожь, словно сам разговор был не менее тяжёлым испытанием, чем прошедшие сражения, — я убежден, что как человек, отдавший половину жизни на службу нашей державе, он в достаточной мере доказал свою покорность и верность. Знаю его лично и уверяю вас — человек армейской закалки сможет освоить любую, даже самую сложную управленческую должность на подобающем уровне, пусть даже в самый короткий срок.

— Допустим, — вдумчиво ответил Александр, — а какова другая просьба?

— А во-вторых же… — с трудом я подбирал слова, — хочу донести до вас, что прошедшая война утомила, можно сказать истощила меня. Потому, ваше величество, я хотел бы уйти в отпуск. На месяц, не более.

Сие изречение удивило императора куда больше чем находчивость Ветрогина, больше чем спонтанная просьба о повышении Льва. Такое он ожидал услышать от любого из подчиненных, но не от меня. В любом случае, ответ не заставил себя долго ждать.

IX - Обетованная пристань

Я вдохнул приятный, теплый и размашистый аромат растущих подле чудесных оранжевых ирисов. Они расцвели куда раньше, чем ожидалось, в середине-то холодного Михайльградского мая, вкушая яркий свет Эос. Кисточка их соболиного меха легкими движениями наносила синие и фиолетовые цвета на холст. Закинув ногу на ногу я перерисовывал свою старую незаконченную картину, что пылилась в одном из кабинетов уже несколько лет. Пускай и не имел подобной практики многие годы — не растерял навыка, а наоборот, с собранными силами, вдохновением, даже посчитал новую интерпретацию картины куда более красивой. И пускай рисовал холодными, слегка темноватыми красками, рисунок получался насыщеннее и позитивнее, чем прежде.

На фоне хороших мыслей о материальном порою проскакивали и вещи куда более прискорбные. Я всё сидел в неком ступоре, вспоминая о Софии, размышляя об её смерти… о проказе в конце концов.

— Как бишь они могли диагностировать его то… ай! — недовольно проскрипел я, испачкавшись в краске.

По словам доктора, у Софии были множественные кожные поражения, язвы, множественные кровотечения и гной… Больше он не захотел говорить, или ему было не велено. Взгляд всё отводил… Неоткуда проказе было в особняке взяться, уж к Софии точно приблизиться не могло это лихо. Если кто-то только её не заразил, но ведь некому было, сразу бы приметили, да и как завидели — изгнали бы в лепрозорий, первым делом, отпели и забыли. Только если это действительно была проказа, если врачи не спутали, а ведь с чем спутать — целый список.

— Какой придурок, — шёпотом говорил я, опустив голову, — ведь даже не попрощались как следует. Думал ведь, ты меня-то взрослая в последний бой проведешь… А теперь даже не знаю кого в твоей смерти винить, себя ли только если.

— Ваша светлость, — старый слуга приблизился бесшумно, скрываясь за пеленой моего горя.

— Слушаю тебя, — я повернулся, прежде немного протёр глаза, не зная, пустил ли слезу, аль только показалось.

Он немного замялся. Немолодого лакея смутил мой зрительный контакт, ведь тот помнил, что обыденно я редко отвожу взгляд от своего дела, не то что ради слуги, даже ради жены собственной.

— Куда пожелаете кушанье? — всё же ответил он, — сюда, аль в кабинет?

— Не стоит, — выдал я после короткого размышления, — сегодня буду на утреннем застолье.

— Как пожелаете, — он прокашлялся, пребывая в легком поклоне, не ожидав подобного ответа, — еще, ваша светлость, пришло письмо, ото Льва Остаповича Отрецкого, прошу.

— Благодарю, — произнес я вполголоса, приятно удивленный известием, — в каком настроении пребывают члены семьи?

— Анна Георгиевна немного взволнована, не могу знать чем, но все же это видно, ваша светлость, — и сам лакей не был спокоен, однако отвечал, тихо и неспешно, — Михаил Павлович… негодует.

— Негодует?.. Ну конечно. Уж не хлеб ли подали корочкой вниз? — я скрестил руки на груди, ухмыляясь глядя на слугу.

— Не совсем, ваша светлость, — кашлянул он в кулак, словно собираясь с духом, — чай левой рукой налили, не по уставу… А еще жаловался, что ветер холодный, не восточный мол, — жалостливый старческий голос поднимался навзрыд, — а еще…

— Негодует — значит, все в порядке, — перебил я его, весьма тактично — можешь без подробностей, продолжай.

— Как пожелаете, — кивнул тот, — Константин Филиппович тоже не в духе, поручил бишь мне, прошу заметить в весьма грозном и указательном тоне, лично собрать его вещи, постирать все да погладить.

— Какой вздор! Артемон! — возник я, — помниться, я в его возрасте не позволял тебе так с тобой общаться!

— Всё так, — поник он.

— Его поручения игнорируй, без опаски, — я немного призадумался, — а знаешь что, Артемон Лукич, сегодня абсолют ни к какой работе не прикасайся. Контролируй, но сам руки не приложи, можешь к родне сходить, коли желаешь. Но рекомендую на завтраке все же присутствовать, уж я тебя повеселю, — поднял я палец, — теперича можешь ступать.

— Б-благодарю, ваша светлость! — загорелся Артемон, улыбаясь, совершил поклон, уж было собираясь уйти, но остановясь, — не могу не спросить, каково ваше самочувствие? Госпожа интересовалась.

— Хм, — я вскинул взгляд, удивлённо, но с интересом, — а ты как считаешь? — Что же… Думаю, вы, ваша светлость, весьма в добром здравии, — улыбнулся старик, и на лице его натянулись глубокие морщины.

— Чудесно, — посмеялся я, — я тебе доверяю, пусть будет так!

Артемон покинул меня, оставил в скромной компании угасающей улыбки. Тогда же, не томя, я распечатал письмо от Льва.

“Милый друг

Вот и свершилось. Сегодня объявили — меня назначают генерал-губернатором. Вот сейчас сижу, над этим письмом склонился… до сих пор глазам не верится. Не знаю, как выразить словами, что я чувствую — радость, тревогу, ответственность... всё вперемешку.

Но главное — это благодарность. Всем, кто в меня верил, и в первую очередь, Филип. Не знаю, произошло бы это, если бы не походатайствовал ты за меня перед его величеством…

Спасибо тебе. Сам ведь знаешь, как я отношусь к Синеварии. Это не просто назначение — это долгожданное возвращение домой, только в новом качестве, уже не как сына, а как стража. И всё, чего хочу — не подвести.

Не могу на бумаге должным образом тебя отблагодарить. Надеюсь, скоро свидимся. Есть столько всего, о чём нужно поговорить — не через письма, а как раньше: за стопкой, с мясом во рту. Приезжай ко мне в Щек поскорее, если сможешь, или будешь куда ехать, слышал ты всё же выпросил отпуск, так зови, я мигом примчу.

Обіймаю, як брата,

Лев Остапович Веркозьский”

Подпись его всегда напоминала меч — остриё, скрытое в завитках, каждый раз радовала и заставляла улыбнуться, как, впрочем, и содержания большинства писем Лёвы. Сердце свело узлом от восторга друга. С улыбкой я спрятал письмо в карман, затем еще раз взглянул на картину и, все с тем же легким удовольствием, внутренним насыщением от проделанной работы, неспешно направился в столовую, у дверей которой терпеливо ожидал, пропуская меня вперёд, Артемон.

Опираясь на трость, уже не из-за травмы, а от привычки, я зашел в большой зал. Высокие резные окна, застывшие в мерцании пыльного стекла, будто выходили не во двор, не на сад за окном, а на неведомую пустоту, мертвую и бесконечную. Эта комната не нравилась мне не только визуально, а еще и по своему предназначению, бывал я тут редко, можно сказать лишь по праздникам.

Грубо вырезанные орнаменты на стенах всегда казались прихотью кого-то, чей ум давно утратил разум. Они переплетались узором, запутанным и жестоким, будто сжимая стены в удушающей хватке. А массивная люстра, которая светила еще реже, чем я приходил сюда, свисала так пугающее, что еще с детства напоминала мне адского хищного паука, готового впиться когтями в жертву.

В центре стола сидел мой отец, Михаил Павлович Воронов, так к нему, за учётом того, что он дозволял не произносить фамилию, к нему обращались не одни только слуги, но и я сам. Отец был невысокого роста, некогда имел роскошные темные волосы, а на старости лет же, оказался совсем седым. Носил он черное, чем походил на Грейга. За это сходство, впрочем, Михаил Павлович всегда любил Петра куда больше, ставил мне его в пример, всякий раз, как имел желание не одобрить очередной мой пёстрый то ли красный, то ли зелёный наряд с золотыми лацканами или чем ещё.

Лицо у отца всегда выглядело старше его настоящего возраста. Седые усы плотно прилегали к давно обвисшей коже, а круглые очки были слегка великоваты, вылазили на пышные брови. Взгляд его всегда был немного брезгливым, надменным, а из какого-либо кармана всегда уважительно, что дивно, выглядывал белый платок.

По левую руку от него сидела Анна, утончённая и статная, сдержанно одетая в глубокий тёмно-синий цвет, подчеркивавший её высокую фигуру и лёгкую строгость облика. Её длинные пшенично-русые волосы, с теплым, слегка золотистым оттенком, которые Михаилу Павловичу тоже ужасно не нравились, были гладко убраны назад, открывали лицо с мягкими, но выразительными чертами: высокими скулами и большими голубыми глазами, которые могли быть одновременно тёплыми, уставшими и испытующими. Она была рассудительна, немного замкнута и обладала редким даром успокаивать одними лишь словами, а порой и лёгким прикосновением руки, а вот успокоить её да побаловать в этом доме было некому.

Через один стул, но уже по правую руку от Михала Павловича сидел Константин. Выглядел он истощенным, куда более истощенным чем его дед, хоть и был втрое моложе. Высокий воротник не мог полностью скрыть покраснение от плети, идущее с шеи и до самой челюсти. Лицо у него было хмурое, недовольное, раздраженное. И раньше его поведение не нравилось ни прислуге, ни родне, но они ничего не могли поделать, пока я не осудил сына и не приказал заняться его перевоспитанием. После того, “приложить руку” к нему могли не только родственники, но и слуги, если были не таких высоких моральных ценностей, как вот Артемон Лукич, в определенных, заранее оговоренных ситуациях.

Все трое в одночасье кинули на меня удивленный взгляд: совсем, видно, не ожидали меня увидеть на застолье в первый же день прибывания в особняке. Спокойным шагом я проследовал к своему месту рядом с отцом, перекидывая трость из руки в руку и осматривая ошеломленных родичей.

— Филипп, что-то случилось? — спросил тот, не столько недовольно, сколько остерегаясь.

— Случилось? — я бросил на отца вопросительный взгляд, — что же это, Михаил Павлович, мне уже не позволено разделить завтрак со своей семьей?

Ответ был молчалив. Тот лишь многозначно повёл бровью, приняв мое присутствие. Все ожидали от меня вестей, вероятно плохих, засели в тяжелом ожидании.

— Константин, — дождавшись полной подачи завтрака я неспешно начал диалог, — как продвигается твоя подготовка? — медленным, тихим голосом говорил я, отрезая небольшими дольками ростбиф.

— Все… — он дёрнулся еще тогда, когда его имя прозвучало из моих уст. Говорил невнятно, мямлил. Чувствовал себя откровенно некомфортно, словно раздетым в центре городской площади, — в порядке, отец.

Константин не успел выдохнуть с облегчением после своего ответа. Мой взгляд без единого слова дал ему понять, что такой крайне обобщенный ответ меня не устроит. Так, молчаливо, наслаждаясь, попивая красное Мурведра, я вынудил его продолжать ответ.

— Учителя твердят, я уже освоил азы тактики, достаточные для моего возраста. Фехтование мне тоже дается довольно легко, но вот… — сглотнул он, — с уроками дисциплины и стратегии все не так гладко. Однако они считают… — поспешил оправдаться он.

— Это все прекрасно, — я не дал сыну договорить, — но ежели бы я желал знать, что думают преподаватели, я бы спросил их лично.

— Так что же вы… — пискнул он с опаской.

— Какое твое мнение на этот счет?

Константин притих, стиснул губы, глаза метнулись к Михаилу Павловичу, словно ища одобрения или хотя бы намёка на то, что следует сказать. На мгновение взгляд стал острым, но быстро потух, так не найдя поддержки, уступил место робости.

— Я… считаю, что мне есть над чем работать, — проговорил он осторожно, избегая моего взгляда, — хотя, если честно… — вновь в нём вспыхнула мимолетная смелость, — мне не всегда ясно, зачем это всё, — последнее слово произнесено было так тихо, что почти сразу растворилось в воздухе, но мне удалось его уловить.

— Не всегда ясно? — я прищурился, медленно положил нож и вилку на край тарелки, — хочешь сказать, что тебе не понятны цели подготовки, Константин?

Молчание было красноречивее любых слов. Он переминался на стуле, взгляд его затуманился, но он почти незаметно кивнул, набравшись храбрости, взглянув мне в глаза.

— Я понимаю, что это нужно, — пробормотал Константин, — понимаю какие принципы вы мне хотите привить, воспитать, но будто бы… Как будто бы это совсем не для меня.

Я откинулся назад, задумчиво проведя пальцами по трости. Неспешный гулкий стук её конца раздавался в гнетущей тишине, обрамляя мои мысли.

— Так для кого же? — строго промолвил я.

Константин тяжело сглотнул, к нему было приковано внимание всей родни, всех слуг, завороженно наблюдавших за разворачивающимся диалогом. Он посмотрел на мать. Слегка заметный кивок, что я сперва даже не заметил, подтолкнул того пойти ва-банк.

— Не знаю, отец. Возможно… для тебя?

Я поднял бровь, его смелость меня удивила, но не до такой степени, дабы за то щадить. Крепко сжав трость, я продолжил в том же неторопливом тоне:

— Константин, — уголки моих губ приподнялись в лёгкой улыбке, и, не сводя с него взгляда, я наклонился чуть ближе, — ты ведь знаешь, что не я стану жить твоей жизнью. Всё, чему тебя обучают, — это не “мои уроки”. Они все для тебя, для твоего собственного будущего.

— А что если я не хочу его?

В ответе его я услышал и вызов, и отчаяние. Он был растерян. В силу этого, вероятно, впервые, со времени рокового разговора во Френре, осмелился заговорить о том, что накопилось в его душе. Я сделал паузу, позволив словам осесть, как оседает пыль после бури.

— И кем же? Травником в глуши? Скромным писарем в архиве? — Михаил Павлович всё же решил вклиниться в нравоучения, грозно приподнявшись со стула, — Или ты видишь себя на месте, где тебе не придётся принимать решений, брать на себя ответственность?

— Постойте, Михаил Павлович, — громко воскликнул я.

Отец запнулся, посмотрел на меня, а после опустился на свой стул, смирившись с моими авторскими методами воспитания.

— Константин, так или иначе тебе суждено стать главой нашего рода, рано или поздно. И, если ты так того хочешь, то я не смогу принуждать тебя идти по моей дороге.

Эта фраза стала долгожданной отдушиной для него.

— Но, особенно после чреды произошедших смутных событий, ты должен доказать, что твое управление пойдет на благо роду Вороновых, ведь иначе мы станем последним его поколением. Я не жду от тебя великого подвига, не жду, что добьешься генеральского чина, но, так или иначе, ты обязан доказать свою благонадежность поступками, мыслями и жестами. И в тот же день, когда я увижу, что ты достоин и готов стать главой семьи — займешь моё место.

Константин сперва взглянул на своего деда, номинального главу семьи, но тот лишь поморщился, подтверждая моё главенство. Лишь потом он глянул на меня. В глазах Константина мелькнуло что-то новое — не столько решимость, сколько отчаянная попытка найти себя в этом мире, навязанном ему долгом и именем. В тишине он медленно обвел взглядом родню, как бы оценивая, не станет ли этот разговор последней его попыткой заявить о своих желаниях.

— А если… не смогу? Что тогда, отец? — голос его дрогнул, но он не отвел взгляда, сжав ладони так, что побелели костяшки.

Я словно разглядывал сына заново, пытаясь увидеть за его словами какую-то скрытую правду, неуловимую слабость или, напротив, проблеск силы, который так надеялся разжечь.

— Не сможешь? — я ответил тихо, чтобы мой вопрос звучал достаточно строго, но не стал суровым кнутом, что утверждал неминуемый провал, — тогда ты познаешь горечь провала.

Ответ был правдив и жесток.

— Но, знаешь, — продолжил я, — Константин, только тот, кто готов принять свой страх, свою слабость и сделать шаг, невзирая на них, достоин хоть чего-то в этом мире. Не пытайся обмануть меня ложной решимостью. Ведь я вижу в тебе не только наследника, а, что гораздо важнее, человека, которого, надеюсь, когда-то с гордостью смогу назвать своим сыном, или, коли уж ты меня вынудишь, отречься от него.

Он сидел молча не зная, что сказать в ответ. Я видел, как эта борьба разрушает его изнутри, ломая убеждения и мечты, но лишь так он сможет стать кем-то больше, чем просто носителем фамилии Вороновых. Повисла гробовая тишина; я, затаив дыхание, ожидал ответа, а остальные уже и не решали вклиниться в разговор.

И разрушено молчание было приходом Таруна. Он пожаловал на семейный завтрак, взяв в охапку различные простенькие механизмы с целью повеселить господ. И если все поместье после смерти Софии даже тогда находилось в трауре, пускай и не показывало этого во всех красках, то Тарун был совсем иной. Он все так же улыбался, постоянно хихикал, даже если ничего не говорил, словом, вел себя все так же, как раньше.

Но во внешнем своем облике Тарун изменился. Назовём то простым словом — возмужал; вырос, вытянулся и окреп. Быть может, попросту выздоровел, а, не исключено, что живя в особняке стал лучше прежнего питаться. К прочему, на теле и лице его местами появились бледные пятна, да и двигался он не здорово словно… прокажённый.

Мельком поприветствовав нас, совсем не удивившись моему присутствию, да еще и в такую рань, как ни в чем не бывало, он начал свою презентацию, болтая что-то бегло, невнятно, но с огромным спектром эмоций.

Я молча поднялся со стула, подошел ближе и схватил его за руку как раз в тот момент, когда Тарун отвел её, перед тем как демонстративно включить свою “игрушку”. Я нагнулся ближе и со всей силы отдернул руку в сторону, сбив юнца с ног.

— Закрой пасть, безмолвный! — выкрикнул я ему на ухо, что было мочи. Все присутствующие напряглись еще более, кроме отца, тот, казалось, тешился, сразу уразумев к чему все клониться, — совсем уже забыл свое место? — большим пальцем я надавил на ладонь Таруна. Вскоре послышался хруст. Кровь брызнула в стороны, попала мне на одежду, — аль забыл о Софии, о великом трауре в нашем дома?, — с оскалом я произнес, посмотрев ему в глаза.

Тарун скорчился, на глазах накатились слёзы, а устройство выпало из рук, разбившись о пол. Он стал крупнее, но остался всё таким же глупым и слабохарактерным.

— Ты уже не нужен ни стране, ни семье, — говорил я, поставив ногу на пах юнца, — но раньше ты был полезен. Поэтому, на этот раз, я помилую тебя, но не жди, что здесь к тебе будут относиться по-прежнему. Ты все еще мой раб и подход к тебе будет соответсвующий. С этого дня ты будешь жить и работать в сарае, а вход в особняк тебе будет закрыт, пока я не скажу обратного. А теперь, — той же ногой я раздавил другой механизм, лежавший на полу, — выметайся, — за ухо я поднял Таруна с пола и толкнул к выходу.

Я вернулся к столу, провожая пылающим взглядом раба, уводимого слугами. Семья, не роняя ни слова, барахтаясь в потоке мыслей, продолжила трапезу. Вести диалог дальше никто не желал; все заняли позицию выгодную настолько, насколько могли. Я же предпочел более не наседать на сына, дать ему время для размышлений.

Кушанье спешно близилось к своему завершению. Константин ел торопко и покинул нас настолько рано, насколько это было прилично. В скорости из-за стола поднялась и Анна, а вслед за ней и я.

— Постой, — окликнул я её, догнав у дверей столовой, — весь завтрак выглядишь уставшей, всё в порядке?

— А ты сам как думаешь, Филипп? — сухо ответила она на глупый вопрос. Несмотря на всю мою строгость с иными членами семьи, она не боялась меня, или, по крайней мере, хотела мне это внушить. Пред Анной я чувствовал ужаснейшую вину, пожирающую меня изнутри. И не знаю, было ли то чувство первозданным, аль простым побочным эффектом моего греха перед Софией, что и была, как тому полагается, наиважнейшим человеком для своей матери. Ведь ранее, все годы совместной жизни, такой вины я никогда не испытывал, хотя и относился к Анне, простыми словами, по-скотски. И уже давно не считал её своим приоритетом, пускай при нашем знакомстве все было иначе.

Пронёсшаяся мысль, та тяжесть на сердце вновь вернула меня в ночь нашей первой встрече.

Будущая невеста предстала предо мной на балу при императорском дворе. Я, без пяти минут генерал, лет тридцати, слегка пьяненький, вышел на балкон дворца “проветриться”. Тогда уж взялся за голову, отошел от распутства да гулянок, но, постольку поскольку здоровье позволяло, позволял себе выпить достаточно, дабы опьянеть. Хотя пить правильно тогда совсем не умел.

Балкон тот выходил на малый мостик, ведущий через скромненький ручей. На мосту оном я и увидал её, одетую в платье темного, приглушенного зеленого цвета с большой белой меховой накидкой. Одной рукой Анна придерживала подол, а второю опиралась на каменное ограждения моста. Светлая кожа издавала легкое естественное сияние, что подчеркивалось нежно алым небесным светом, сверкало в нём бликами. Слегка растрепанные волосы переливались карамельно-медовыми цветами. Выглядела она весьма отстранённо и вдумчиво: то с лёгким презрением глядела на веселую и пьяную толпу дворян, то смотрела вдаль, любуясь пейзажами. Яркие, голубые глаза глушились какой-то внутренней тоской.

Её отстранённость не выглядела как простая неуверенность в себе, забитость, нет, нет, такие дворяне обычно и есть самыми громкими на балу. Они стараются привлечь к себе внимание, почувствовать себя сильнее. Анне это было не нужно. Она точно не искала признания в глазах других, была выше этого., что меня и заинтересовало, вызвало внутри неосознанное желание утешить.

Я спустился к ней и, протянув бокал темно-красного, почти пурпурного цвета вина из бузины, заговорил:

— Миледи, приветствую, — я слегка наклонился, — позвольте узнать, что же тревожит вашу душу в столь прекрасный вечер?

— Вам ли не знать, сударь? — она, с неким сомнением, приняла бокал, но оставалась все такой же снисходительной, недоверчивой, — сейчас где-то там, она указала в сторону дворца, — мой отец… эх, решает отдать меня за одного, иль за другого мужчину.

— А вас, полагаю, это не то чтобы устраивает?

— Ну разумеется! — всполошилась она. Эмоций перед рядовым дворянином можно было не таить, — не хочется мне быть порядочной дочкой, а потом послушной женой, невозможно так жить! Разве это жизнь вообще?

— Наверное желаете творить? Танцевать до изнеможения, забыв обо всем, кроме ритма и движений?

— Да, — неуверенно соглашалась она, — Мечтаю, да. Создавать мелодии, что западают в душу…

— Ваять из камня, придавая форму своим мечтам? — с опаской я слегка приблизился.

— Изобретать истории, воплощать их на бумаге, проживать сотни жизней со своими персонажами! — она окончательно загорелась идеей разговора, наконец смогла высказать то, что копилось годами в груди.

— Создавать необычайные полотна, несущие новую мысль в свет?

— Искать красоту в самых странных вещах и придавать им смысл, свой собственный, никому не подвластный!

— Признаться, я и не ожидал встретить здесь кого-то, знающего строки из “Ведомых ветром”, — я улыбнулся, рассматривая её обаятельное удивление и чудную искру.

Она замерла на миг, как будто что-то внутри неё дрогнуло, затем осторожно, почти шёпотом, произнесла:

— Я перечитывала его по ночам... Тайком, при свечах, — и чуть смущённо отвела взгляд. — Моя гувернантка называла их неприличной вольностью.

— А я бы назвал их правдой, — мягко прозвучало в ответ, — и в таком случае, уверяю вас, могу оказаться весьма полезным. Видите ли, — я наклонился еще сильнее, сделав шаг назад. Указав пальцем на погоны, что прежде Анна с трудом могла рассмотреть из-за разницы в росте, я продолжил, — ваш отец точно не сможет быть против, ежели вы пойдете со мной в поход в роли спутницы. Особенно, если это одобрит, скажем, принц, — интригуя, я протянул её руку, ожидая решения девушки.

Подав мне ладонь, она приняла предложение. Я тут же повел Анну в самый центр бальной церемонии, в присутствии её отца, представил принцу Александру. Сразу же я заявил, что я вожделею взять Анну, имя которой узнал в ту же секунду, с собой в Лирзарийскую кампанию сразу по её началу.

— Но ваше величество! — воскликнул Георгий Петрович, её отец, такие решения полагает утверждать самому императору, вы не имеете права разрешить ему, — с неким отвращением он указал прямо на меня, — забрать мою дочь!

— Не стоит утруждать отца по таким вопросам, — отказал Александр, стремительно приблизившись к собеседнику. Как я писал прежде, его величество, помимо своего необычайного ума и прочих несомненно присущих ему характеристик, отличался выдающимся ростом. Собеседнику же его, наоборот, приходился слегка низковатым и, утрируя, приходился юному принцу чуть ли не по пояс. Казалось, двинув рукой, тот мог смести старого дворянина крылом мехового оплечья и заставить исчезнуть под своим нарядом, словно фокусник.

Противиться воле принца дворянин, к его же горю, не мог. С тех пор судьба Анны оказалась почти предрешенной, как бы Георгий Петрович ни пытался сопротивляться или жаловаться на своё унижение перед высшими дворами.

В том походе мои мысли были заполнены отнюдь не наступательными планами, организацией войск или проведением битв. Командуя каждым боем я грезил лишь о том, как вновь встречу Анну в лагере. Думал, в какой бы способ уделить ей всё своё свободное время, каким жестом привлечь внимание, угодить, да что сказать, дабы не показаться глупым, но выразить свои чувства, не стоять в стороне. За то время мы исключительно сблизились, влюбились друг в друга, казалось, что так никто не любил, что через тысячи лет только приходит подобная любовь.

Сразу после похода я, минуя отчеты перед командованием, торжественные церемонии в честь победы, повез её в Михайльград к Михаилу Павловичу и канючил отца до тех пор, пока тот не разрешил взять Анну в жены.

Все шло хорошо, не так, как должно идти у дворянских пар. Наша семья ничего не получила с этого брака, грешу этим по сей день, но тогда… не мои заботы были. Я любил Анну ни каплей меньше, думал о ней дни на пролёт, даже когда не мог встретиться. Выдавалась такая возможность — брал её на любые мероприятия, встречи, выносил свою любовь и демонстрировал её далеко за пределами родного дома.

Однако с получением звания генерала меня как укусило что-то. В вопросах долга и права я стал еще безумнее, мыслил о родине, императоре и прочем, что затмевало мою влюбленность, не оставивши ни следа. Никакого следа, помимо болящего шрама на её сердце, что многие года разрывал Анну изнутри.

Время шло, шрам заживал, покрывался новыми проблемами, смирением, домашними хлопотами, — всем тем, чего так боялась Анна в молодости. Пообещав всего лишь убрать соринку с плеча, я, словно слепой великан, раздавил ее крылья. И после смотрел, как эта рана затягивает её в пучину отчаяния, на каторгу длинною в жизнь. Мелкая помощь обернулась нестерпимой тяжестью, что как камень, потянула ее к земле.

Иногда во мне что-то словно пронзало, пробуждая забытые чувства. Тогда вина окутывала душу и сердце, корила за прежнее равнодушие, пытался я исправить ситуацию, вернуть угасшую искру. И тогда, стоя перед ней в особняке Вороновых, мне казалось, что на этот раз все будет иначе — как чудилось в каждый из прошлых.

X - Муза в метель

Достопочтенный граф Равицин Святослав Лазаревич организовывал торжественный вечер по случаю помолвки своего сына. Для их семьи это событие, без преувеличения и стыда, было не простым торжеством. Нет-нет, по значимости оно превосходило сам Восход, по единой простой причине, что супругой сына оного становилась никто иная, как Александра Кореневская. Дочерью она приходилась самой Адельгейде Кореневской, вдове некогда богатейшего герцога. И род Равициных в том случае, пущай, как и уже во втором колена дворяне, но все же выходцы из крестьянского сословия, обретали с этого брака все возможные преференции.

Одна лишь Александра в своем распоряжении имела четыре загородных особняка и две квартиры в весьма элитных частях Михайльграда, подле главной Флодской перспективы, что по своей стоимости и без прочего превосходило состояние целого графского рода. Складывалась ситуация, что по итогам того бала, фамилия Равициных могла навлечь на себя или чрезвычайную славу и уважение, как родственники знатного рода Кореневских, или несмываемый позор, яко нищая семья, что не способна ни на что, кроме как ползать в ногах у своих спонсоров.

Зная какая пречудная интрига может развиться во время светского вечера, а поверх прочего, желая провести время с Анною, вернуться былую теплоту, я не мог пропустить тот бал. На моё удивление, жена без уговоров и угроз приняла моё приглашение.

Вечер тех же суток, как получил я одобрение, провёл в необычайно, даже нездорово хорошем настроении.

Я установил чернильницу на небольшую прикроватную тумбочку, перенес её дрожащими от волнения руками. Завалившись на просторную мягкую кровать, легким взмахом руки, я разжег свечи в канделябре, что висел на простенке в нескольких метрах от кровати. Желтый свет воцарился в помещении, поглощая, скрывая за собой холодное небесное мерцание Эос.

Положив мятый, слегка помятый от нервных и прерывистых движений лист, на колено, измочив перо в чернилах, я принялся писать, создавать наброски для небольшого стишка, что желал посвятить Анне, дабы привлечь её внимание, порадовать.

По прошествию нескольких попыток, спустя немало выброшенных в окно смятых листов, кривеньким почерком я сумел создать то, что так алкал. Результат взаправду был весьма недурным, или я так попросту мыслил. Это было в диковинку. Коли говорить про картины, то и ранее я мог вообразить некий перечень своих работ ежели не достойным, то неплохим, за редким исключением даже хорошим. Однако стихи мне весь час давались с трудом. Вечно чего-то в них не хватало. Хотя, казалось бы, рифмы присутствовали, были не очевидными, как полагает, а стихотворный размер я подбирал легко, быстро и верно. И только сейчас, по прошествию долгого времени осознаю, что не доставало в текстах тех самого главного: эмоций, той любви, которая ко мне на мгновение воротилась.

На утро Анна предстала предо мной в пышном сиреневом платье, подол которого повелось приподымать двум слугам, зане он мог испачкаться о землю. Её плечи были оголены, а ладони и предплечья, почти целиком, закрывали более темные фиолетовые перчатки. Такого же цвета было и её жабо, воздушное и объемное, словно только что взбитое.

Анна походила на морской закат, тот, с редчайших картин, написанный в час, когда Солнце соприкасается с горизонтом, растворяясь в водных брызгах, облачая облака в нежный пурпурный цвет.

Взяв жену под руку, я проводил её до кареты. Протянув ладонь, я помог Анне встать на подножку, свободной рукою придерживая подол платья. Сев напротив, я задержал момент, возымев возможность вновь полюбоваться её красотой, а затем отдал приказ карете двинуться вперёд, в миг почувствовав, как под нами заскрежетали колёса, а за окнами поплыли редкие огни ночного пригорода, теряющиеся в густой тьме.

Графья, сказать мягче никак, были шокированы нашим приездом, а вместе с ними и простые гости. “Как же можно не позвать на бал один из наиболее уважаемых родов империи, когда вы, сударь, живёте буквально по соседству?” — видать, такой логикой руководствовались Равицины. И, чего таить, совершен этот жест во многом из простого приличия, без какой-либо, даже малейшей надежды на нашу ответную реакцию.

Торжественный вечер в особняке графа обрушился на ночное общество, как яркий салют среди мрака, заполнив залы блеском свечей и шелестом шелков. И чем-то особенным он выделялся на фоне всех прочих балов, на которых мне довелось побывать за свою долгую жизнь. Уж точно бал оный нельзя было назвать роскошнейшим, самым дорогим, а гости здешние, да, впрочем, как и хозяева, особым достатком и авторитетом не могли похвастаться. Сборище низших аристократов, готовых несколько месяцев питаться одним лишь хлебом, в воде размоченным и посоленным так скупо, бережливо — вот как их бы описал. И не ожидал увидеть там кого-то состоявшегося, уважаемого, статного, но был немного разочарован, никто из рода Кореневских, за исключением самой невесты Александры, даже не удосужился прийти.

Сама же Александра выглядела слегка подавленной, но только в тех ситуациях, коли в запутанных перипетиях культурного вечера, не могла, по разным причинам, быть рядом со своим без пяти минут супругом. Сложилось впечатление, что та была изначально против застолья или, как минимум, представляла себе другую компанию собеседников. На фоне столь возвышенной девы, собравшаяся шобла казалась наипаче унылой и бестактной. В этом мы с госпожой Кореневской были чем-то схожи. За исключением того, что и я, и Анна, внушали народу некое чувство являющееся симбиозом уважения, ужаса и желания угодить да подмазаться. Александра же, увы, подвергалась лишь попыткам услужить, обольстить, лишь из-за статуса, с целями не иначе как корыстными, не более, не менее.

Зал, где и происходило торжество, вполне соответствовал духу всего мероприятия — умеренное убранство, что бросалось в глаза не своим шиком, а скорее скромной простотой, до такой меры, что сперва я помыслил, же граф специально всё так обустроил, дабы удивить и привлечь искушенного приевшимися дорогими убранства гостя. Потолок украшали лепные орнаменты, но они были не изысканны, а скорее упрощены, словно им недоставало умелой руки мастера. По стенам располагались высокие зеркала в рамках, покрытых тонким слоем позолоты, уже заметно потемневшей от времени. Свет свечей в массивных бронзовых канделябрах отражался в этих зеркалах, добавляя в атмосферу что-то чуть призрачное, недоброе. Под ногами изредка скрипели половицы — старый паркет, укрытый узорчатыми коврами, утратившими былую яркость.

Вдоль стен тянулись простенькие диваны и кресла с вытертой обивкой, на которых толпились гости, занятые тихими разговорами. В центре зала стоял круглый стол, накрытый тонкой льняной скатертью, украшенной вышивкой. На нем разместили скромное угощение: немного фруктов, сыров, пара бутылок вина. Стол был скорее символическим жестом, нежели призывом к великому застолью. В зале том, как и во всей усадьбе Равицина, ощущалась некоторая обреченность, скрытая под покровом претензий к благородству. Здание словно стремилось казаться больше, чем оно есть, но постоянно выдавало свои пределы.

Вопреки гнетущей обстановке, мы с Анной чудесно проводили время, скорее даже коротали его за тихими беседами и смехом в полушёпот. Невидимая вуаль спокойствия и комфорта разрушалась, стоило некому смелому дворянину предпринять попытку завязать со мной диалог. Отбивался от таких нападок я быстро, не думая о чувствах собеседника. Мы с моей душой, как я тогда посмел назвать Анну, предпочитали компанию из двоих человек с четко обозначенным составом посиделкам с прочей аристократией. Наречённый с вычурным, словно назло, двойным именем — Феодосий-Евстафий Лазаревич Равицин — к моему удивлению, выдался не таким уж дурным парнем.

Свою суженую он действительно любил, а главное уважал, при этом не зазнавался, осознавал всю разницу в статусе и важность этого брака и то, какое внимание к нему окажут родные. Александру он, даже в рамках этого необходимого мероприятия, старался не оставлять и сделать все, чтобы та не ощущала дискомфорт в этой атмосфере.

Вскоре бал завершился, окутанный шепотом одобрения и общей удовлетворенности. Гости расходились с легкой усталостью, но с тем выражением на лицах, что свидетельствовало о приятно проведенном вечере. Тихий шелест платьев, диалоги вполголоса, звяканье пустых бокалов — всё слилось в мелодию благопристойного торжества.

Даже те, кто прежде с неохотой соглашался прийти, покидали зал с ощущением, что вечер удался: атмосфера, пусть и скромная, располагала к легкому общению, а хозяева, несмотря на ограниченность средств, сумели сохранить лицо, продемонстрировав достойное гостеприимство.

Для нас же праздник стал чем-то неожиданно значимым — не торжеством, но переломом. Не могу сказать, что с того вечера всё изменилось, однако тогда, мы снова увидели друг друга, мол впервые. Праздник сблизил нас, пусть и на короткий миг. Не знаю, что решила Анна, но была она тиха, приветлива, будто простила то, чего я и доселе сам себе не прощаю. Возможно, смерть Софии заставила её поверить: я способен меняться.

И я сам увидел в себе то, чего раньше не замечал, ведь всегда считал, что не способен полюбить свою семью, считал это чувство невозможным, мыслил, что не в том мой долг. Но, проговаривая очередной тихий тост, посвященный лишь нам двоим, осознал — я всегда любил их более своей собственной жизни, просто по-своему — строго, сдержанно, как положено знающему своё место отцу, сыну, мужу и генералу. Не дозволял себе нежности, лишь чтобы не подрывать порядок.

В тот вечер, когда все смеялись и пели, я вдруг ощутил: если бы София была жива, она бы закружилась между столами, пробежала бы по мрамору в туфельках, что ей сшили ко дню рождения, и непременно попыталась бы танцевать с Анной, как видела в тех романах, что украдкой читала. Я почти увидел её, бегущую по залу, тонкую, как ветка, и неуловимую, как детство.

И в тот день, покидая особняк графа, и подумать я не мог, что предстоит мне вскоре побывать на еще одном торжественном балу, на еще одной дворянской свадьбе, уже куда более пышной и великой.

Так, одним спокойным днём, спустя этак неделю от минувшего бала, пребывали мы с Анной в гостиной своего поместья. Я сидел на небольшом обтянутом кожей твердом диванчике, что разместился рядом с камином, нежно трескающим своими угольками. Закинув ногу на ногу, в одной руке держал бокал терпкого вина, а в другой небольшую книжечку, бульварный романчик про двух влюбленных: девицу из Льюма и юнца из Даякса. Выпущен он был, считай, на днях, но стал далеко не первым в своем роде. Сюжеты, вырисованные по подобному трафарету, появились, не соврать бы, не позднее, чем спустя неделю после Рокового Восхода. Признаюсь, чтиво подобное было мне совсем не по статусу, даже слегка стыдно и тесно себя ощущал, прося слуг купить оное.

Рядом со мной, сложив на колени букет красных и фиолетовых роз, обвернутых в атлас, сидела Анна. Расслабившись, она, со мной на пару, из одного бокала, потягивала вино, и, уложив голову на плечо, глядела в текст книги. Иногда прикрывала глаза, вслушиваясь в мое, со скорбью признаю, немного монотонное чтение, производимое уставшим, томным голосом.

Быстрым шагом в комнату ворвался Константин. Анна тут же отпрянула, выпрямилась, немного даже отпрыгнула от меня. То ли она и до тех пор не считала меня своим мужем, то ли принимала постыдность таких нежностей как общепринятую аксиому. Сын завел руки на спину, словно держал что-то там, был взволнован, не иначе как актёр перед первым выходом на сцену.

— Батюшка; матушка… — обратился он к нам, замявшись, сглотнул слюну и, собравшись с духом, попробовал еще раз, — папенька, маменька, пришел к вам с новостью.

— Слушаем тебя. Сынок! — я снял монокль, оторвался от книги, и с забавой ответил ему столь же дивным приветствием.

— Меня приняли на обучение в Столичную Академию Военного Дела, — из-за спины он вытащил лист с кучей текста и большой красной печатью в левом верхнем углу и застыл, ожидая нашей реакции.

Я подскочил с дивана, подбежал к Константину и, приподняв низ листа, быстрым взглядом пробежался по документу, буду взволнованным не менее его. Когда-то, в свои юные годы, имея всё — искреннее желание, выучку, наставления отца, почётное происхождение — я не смог поступить в САВД.

При виде того красного штампа, с изысканным гербом академии – короной, расположенной над скрещенными саблей и пикой, во мне заиграли старые, давно забытые чувства. Почти уже древняя горечь, слезы и опустошение, что сковали меня в день отказа перед такой же алой печатью, внезапно всплыли — и тут же переплавлены были в совершенно иное чувство; в радость, в гордость за моего Костю.

В восторге, ликующе, я обнял его за плечо, а затем, встав на носки дабы дотянуться, со всей душой поцеловал сына в лоб. Он уж точно не ожидал такого радушия, сперва даже попытался откинуть меня от удивления. Но после, немного смутившись, стоял, словно на построении, и не мог подобрать слов. Анна в этот момент тоже спохватилась со стула и начала элегантно аплодировать, легонько смеясь.

Уж разумеется, Константин был рад еще пуще моего, однако по причинам скорее противоположным, чем схожим. Уж давно он хотел вырваться из особняка в свободное плавание, лет с шестнадцати о том намекал. И ведь сперва ему удалось; наслаждался Константин свободой ровно до тех пор, пока не явился во Френр с Кореневской. После того сын вновь возжелал ощутить лёгкость и вольность. Методы его изменились, Константин уразумел, что идти против моего слова — сомнительная затея, решил действовать покладисто, послушно, но в своих интересах. Учёба стала прекрасной для того возможностью.

Перебраться в Роскану – возможность, что выпадает лишь раз в жизни, да и то не каждому. Константин прекрасно знал что я не буду этому перечить, а наоборот – поспособствую: придержу для него двери в новый мир, мир свободы и собственного выбора. Так и свершилось. Но пред тем мне необходимо было завершить свою последнюю миссию, яко властного отца.

Минула неделя. Находились мы, значиться, вёрст за двадцать от Новоярска, не более того, в особняке Вороновых, что на краю самом большой степи, рядом со скромной деревушкой да небольшим лесом. На мир лишь вчера спустился июнь; воздух был чрезвычайно сухим, а на небе тускло блестел Аврелиан. По соседству с опушкой разместились наименьшим счетом четыре десятка лошадей разных мастей, но все как один отобранные, выносливые, гожие, а к ним– двадцать четыре человека прислуги. Приближалось начало псовой охоты, подготовленной мною для почетных гостей, наипаче для императора и его дочери.

Почти вся аристократия, что, помимо двух вышеназванных персон, а так же меня, Константина, насчитывала собой семерых человек, уже села по коням. Его же княжеское величие, то-есть я, собственной персоной, присутствием одним лишь своим, проконтролировал работу прислуги и тут же ускакал к остальным аристократам, окруженным несколькими сворами подготовленных борзых собак.

— Господа! — громогласно обратился я, — гончих уже пустили по следу, скорейшим образом, в пределах нескольких минут, стоит ожидать, что они выгонят к нам зверя.

— За удачную охоту! — один из господ взял с подноса в руках приставленного слуги рюмку водки и поднял её над головой.

— За охоту! — пронеслось в наших рядах.

Выпив по стопке, хорошо согревшись, мы были готовы к началу охоты. Немного в стороне от нашей коллегии немолодых дворян стояли, вернее сидели в сёдлах, Константин и Елизавета, тихо говоря о чём-то, улыбаясь. Её светлые волосы, весьма короткие, как для девы, спадали на плечи мягкими волнами, прикрывая собой дороге одеяние: темно-коричневый наряд с золотыми элементами, украшенный узорами. Поверх был накинут длинный белый плащ с меховой отделкой по плечам, придающий образу аристократическую утончённость.

Елизавета порядком изменилась с момента нашей последней встречи, пущай прошёл лишь год, когда та была еще совсем как казалось, юной, неопытной и сентиментальной. Легкая улыбка и уверенная поза создавали впечатление человека, знающего себе цену и привыкшего к вниманию.

Стоило лишь на мгновение глянуть в их сторону, как Константин уловил мой взор и, почти сразу же, бросив в Елизавету пару быстрых, прощальных реплик, развернул лошадь, двинул ко мне, оставил девушку наедине.

— Завалящий из тебя кавалер, весь в отца, — иронично заговорил я. Ответа не последовало, его заменил слегка пренебрежительный смущенный взгляд, — что скажешь про Елизавету? Спелись?

— Спелись, отец, увы, лишь в том понимании, что не споемся мы с Лизонькой. Но, чтобы вы знали, не стало то трагедией ни для маня, ни для нее. Люди мы взрослые, и, раз уж помолвлены, будь ваша воля, воля императора и Бога, уживёмся.

— Не даром ли ты хулишь ваши отношения? Смотритесь вместе весьма органично, хоть и совсем не похожи… как Солнце и Луна.

— Не знал, папенька, что в венах моих течёт кровь не только дворян и полководцев, а еще и писателей, — усмехнулся он, а после вновь стал серьёзным, — в нашем случае, боюсь, подобные аллегории не совсем уместны, но не мне судить, — он сказал прямо, не потому что хотел проявить неуважение, иль нагрубить, а зане глубоко в душе печалил его тот факт и сравнения подобные доставляли боль.

Тотчас большая группа гончих выгнала добычу из леса. Добычей оной, жертвою во имя развлечения и чревоугодия, выявился вепрь. Довольно крупный кабан был, не самый большой, разумеется, из тех, что мне довелось повидать, но достойный. Сильный, мускулистый, выносливый зверь, с толстой массивной шеей, весьма щетинистый и грозный. На вид уже был совсем не молодой, из-под бурых усов, или, ежели совсем научнее, вибриссов, торчали угрожающие клыки, а морда у зверя была такая, что казалось он вечно хмуриться.

Он уже был весьма уставшим, а ко всему прочему и раненым, чуть заднего выше колена. Кровью истекал не обильно, хотя порой она брызгала из открытой раны, доставляя животную ужасную боль, окропляя траву и оставляя кровавый след судьбоносной погони. Выбегая на опушку, вепрь немного сбавил скорость, развернувшись врезался в одного из догоняющих гончих псов, оставив того лежать под деревом. Затем колебался между страхом, желанием продолжить свой побег, трусостью, зверю обычному не присущей, и своей первородной гордостью. Такой гордостью, что не каждому человеку, а тем уж очевидно, кабану не каждому подвластной, но весьма благородной, далеко не греховной, тщеславной, только если местами.

И, пребывая в раздумьях, сам того не заметил, как нашел себя в окруженьи несметного полчища борзых собак, на служеньи у господ. В тот же час, поддавшись слабой эмоции, рванул в сторону, в сторону степи, туда, где было не так безопасно, но главное, не так как прежде. Ведь не желал еще раз переживать ту погоню в лесу, от которой, в силу своих габаритов, не мог ни оторваться, ни укрыться, из-за изливающих аромат ран, и бой дать не вожделел, а виной всему – внутренняя неуверенность, не иначе. Императорская свора в момент погнала вепря в степь. Не меньшей мерой как девять собак с красными, шипастыми ошейниками, обученные суки были, здоровые и покорные, вывели кабана дальше, гнали его, выбивали из сил, держась на расстоянии в несколько метров.

Я же, отец, алчущий славы собственному сыну, желающий выставить его в хорошем свете пред императором, дочерью его и прочими дворянами, куда уж без них, не мог не предоставить Константину шанс проявить себя. Удерживая свою свору рядом, я пронесся перед мордой у гонящей зверя шайки псов Александра, замедлив, фактически прервав её движение.

Жест тот и по сей день считаю до ужаса гнусным, неприличным и бескультурным, по отношению к императору, да и к остальным присутствующим. Совсем неправильный поступок, рушащий все веселье, эту атмосферу, полную храбрости, гордости и желания одолеть столь мощного и опасного зверя как вепрь. Но и не совершить сие злодеяние было бы тем еще скотством, по отношению не только к Константину, и даже не просто к роду Вороновых, нет-нет! Вопиющим скотством и гадостью стало бы в отношении самого себя!

И жест мой, благой по мотивам, гнилой по обертке, позволил приубавить лидерство Александра, как самого опытного в таком виде развлечений, так и самого взрослого среди собравшихся. Новыми же фаворитами стали Константин и Елизавета, – две молодых души, вырывающиеся вперед своими новыми методами и нестандартными, нетрадиционными тактиками; свежим разумом, который еще не успел быть раздавленным грузом прочтенных вдоль и поперек библиотек, и не скукожился от пережитого опыта.

Лавровый венок, казалось, уже был развивался на голове моего сына. Свора черных, как наши с ним неопрятные от ветра шевелюры, с небольшими, но звонкими колокольчиками на ошейниках, собак постепенно, почти незаметно, но стабильно и стремительно уходила в авангард. Псы Елизаветы были хороши, когда вопрос лежал о генетике, но, даже без монокля я отчетливо видел, насколько мало их тренировали. Животные готовы к такому забегу не были, и, несмотря на хорошую родословную, дрессировку и условия проживания, к тому моменту уже изнемогали, высунув языки, почти задыхались.

Ни у кого в мыслях не было осудить Елизавету, коли проиграла бы она. Наоборот, результат, как для женщины, явно не увлекающейся псовой охотой, был потрясающим. Да и собрались аристократы не за тем, что насмехаться друг над другом или шепотом отпускать нелестные словечки, а дабы хорошо провести время, плечом к плечу загонять жертву. Все бы ограничились простым поздравлением под радостные восклицания имени победившего, а я, как организатор сия мероприятия, тем же вечером поднял бы за него тост. Однако мановение Константина в той ситуации не осталось незамеченным, по крайней мере узким кругом осведомленных людей.

Осознав, что он находится в шаге от безоговорочного отрыва, Константин перекинулся взглядами с Елизаветой. Затем, почти незаметно улыбнувшись, так, что заметили, наверное, лишь она и я, ведь все мое внимание тогда было приковано именно к сыну, свистнул. Свист этот дал команду своре сбавить ход, вернуться к хозяину.

И парой минут спустя мой сын, безоговорочный джентльмен, сделает вид, будто увидал, как одной из собак стало совсем дурно, и в силу того решил прекратить погоню. На деле, очевидно, тот спектакль горе-актера был устроен только потому что Константин намеревался отдать, даже вручить титул победителя девушке.

Свора борзых загнала кабана. Его дыхание было сбито, ноги устали, немного дрожали, почти не поддавались контролю. Затормозив, он развернулся, показал свой оскал, но в тот же момент бренным грузом упал на траву. Силы покидали зверя, к тому моменту он наверняка переосмыслил свои действия, понял, что сделал не верный выбор, вновь был готов сражаться, морально уж точно, но никаким образом не физически. Он издал последний то ли рык, то ли вовсе хрюк, и закрыл глаза.

Охота постепенно, никуда не спеша, перешла в торжественное гулянье узким кругом дворян. Жест Константина не остался незамеченным, по крайней мере самой Елизаветой. Стоило лишь только общему вниманью сойти с её персоны, как она, по собственной инициативе, даже слегка нахально, как показалось мне со стороны, завязала диалог с моим сыном. Содержание оного, мне, увы, услышать не довелось.

— Воркуют голубки… А тебя, я так посмотрю, или наслаждение с гордостью убаюкивает, или зависть да ностальгия душат, — император подкрался ко мне незаметно, поставил бокал вина на стол и заговорил, поправляя меховой воротник.

— Радуюсь я, ваше величество, радуюсь непомерно, — я не сводил взгляда с молодых. По крайней мере до тех пор, пока в голову не закрались переживания, что мой пристальный взор могут заметить они сами.

— И по стечению обстоятельств, иль по договоренности предварительной все сложилось так, как сложилось? — лёгким негодованием спросил Александр.

— Вы про скачки? — я получил молчаливый, кивающий ответ, — не то и не другое, ваше величество, — с язвительной улыбкой тогда посмотрел ему в очи.

— Будь так, — он воспринял это скорее с юмором, чем с обидой, — так и чего же ты добивался своими деяниями?

— Видите ли, — я облокотился на стол, положил голову на руку и слегка задумался, как сформировать предложение, — Константин поступил в Академию Военного Дела, не абы какую, а Столичную!

Александр немного даже дрогнул от удивления, от кого, а от моего сына император уж точно не ожидал таких успехов и необычайного рвения, без которых путь в САВД был заказан. Кольми паче сложилось у него впечатление о Константине весьма печальное, уж после того визита во Френр то; хотя и утверждать, что реакция Александра неоправданная, я не решусь.

— Из-за, или, вернее сказать благодаря, обучению скором времени он перебирается в Роскану. И в силу этого, Саш, мне хотелось бы наконец свести наших детей не только юридически, а еще и духовно.

— Мы ведь отказались от этой идеи еще в том году, я не прав? — он приподнял бровь, — или ты решил так пошутить в честь годовщины?

— Да нет же! — вскрикнул я, случайно обратив на наш скромный диалог внимание.

— Иль ты, Филь, хочешь чтобы они всё-таки понравились друг дружке? — Александр наклонился ближе ко мне, почти шептал на ухо, — Свадьбу сыграть удумал?

— Угу, — столь же тихо отвечал я, — мой сынок, поверь, изменился, и теперича… теперича я верю что он сможет стать тебе достойным затем.

— А мужем для Лизоньки он будет-то достойным? — царь, казалось, волновался за неё более, чем за всю Сазарию и Зангардию.

— Абсолютно точно будет, не только зане их заставили, а поскольку они сами того захотели. Что думаешь?

— Если судить с такой стороны, — император убрал волосы с физиономии, чтоб думать не мешали, — то да, в грязь лицом, по крайней мере в моей перспективе, с того момента Константин более не падал. Траур в семье Вороновых уже прошел, а война на юге подошла к своему завершению. Если и проводить свадьбу, то когда если не сейчас? — он остановился, предполагая, я что-то отвечу, а после небольшого неловкого молчания продолжил, — ежели сейчас одобрения ищешь, то считай ты его уже получил.

XI - Под свист ядер

Приготовления к женитьбе Константина с Елизаветой шли полным ходом. Молодые отреагировали на известие о свадьбе весьма положительно, в рамках приличия, разумеется, без восторженных возгласов. Но и лица их, следует заметить, не скорчились ни в коей мере. Только если слегка, от небольшой неожиданности, когда мы с императором сообщили сия новость на вечере после охоты.

Совместно с ними мы решили, что торжество пройдёт в императорском особняке под Нижеградом, том же, где я провёл Восход. Во всем поместье происходили масштабные убранства: залы и коридоры украшались разнообразнейшими яркими тканями, происхождения экзотического до такой степени, что простые дворяне их себе не смогли бы позволить, цветочными гирляндами; повсюду, в каждый свободный угол расставлялись канделябры, оставленные с праздника Восхода. Полы, потолки, стены, золотистые рамы и арки были отполированы до блеска. Готовились комнаты для тех, кто должен был остаться на ночь. Слуги убирали и проветривали спальни, раскладывали подарки для гостей в виде небольших сувениров, изящных, но не слишком дорогих.

Заправлял этим всем в одной особе я. Император всецело доверил мне бюджет семьи Арходовых, выделенный на свадьбу, да и, к тому же, желание взяться за такое почтенное, важное дело изъявил я сам.

В главном зале, украшенном пуще всех, конечно же, уже репетировал ансамбль с большой группой музыкантов, рассредоточенных по комнате.

По моему велению, зал был украшен в стиле пьесы “Про Пион и Лозу”, авторство которой числиться за моим прадедом, хотя я и до сих не могу быть уверен, что эта информация подлинна.

С двух больших колонн спускались широкие ленты зеленой ткани, достаточно прочные и массивные, чтобы удержать человеческий вес, на них, выделенные легким светом живых бутонов, согласно задумке, располагались трубачи в ярких нарядах, что уподобили бы их тем самым бутонам. Внизу, прямо под колоннами, сидели бы струнные музыканты, в окруженьи деревянных столов и декоративных извивающихся канделябрах, создающих атмосферу корней. В центре же зала, на самом краю балкона второго этажа, был установлен орган зеленого цвета – крона этого древа.

Меню дня разрабатывалось с уклоном на комбинирование национальной топосской кухни и небольших акцентов фламменгардской кулинарии, ориентированных на небольшое число иностранных гостей, приглашенных на свадьбу.

Из соседних имений мною была привлечена, или, вернее сказать, арендована, часть прислуги, дабы обеспечить безупречное обслуживание гостей и облегчить подготовку к самому мероприятию.

Не сказал бы, что планирование – свойственная мне черта, ну или точно не причислил бы её к ряду основных. Однако день оный был распланирован до мелочей и поминутно, а в охапку с ним еще и горсть грядущих. Время школ к пяти, через пол часа обязывались привезти наряды молодожёнов, сшитые на заказ. Они выполнялись в тех же цветах, что и главные декорации банкета. Сюртук нежно-розового, пионового цвета и чуть более темные, насыщенные кюлоты составляли элегантный костюм жениха. К ним добавлялись тонкие кремовые перчатки с легким, едва заметным орнаментом зеленоватого цвета, а также бутоньерка с, как тут не догадаться, пионами, подчеркивающими образ костюма-цветка.

Для Елизаветы же готовился уппеланд в зеленых тонах с тёмно-синими акцентами, напоминавший о Виноградной Лозе из пьесы. Его рукава были опущены до пола, снаружи травяные, а внутри лазурные. Края тех же рукавов, а вместе с ними и шея уппеланда были отделаны мехом зеленого цвета, немного темнее остального одеяния. Образ дополняли длинные серьги, стилизованные под сплетения лоз на ветвях, с небольшими подвесками из камней сапфира, якобы виноградин, а так же коротенькая трость, немного извивающаяся на конце, напоминающая ветвь дерева наподобие той, которую держала актриса, игравшая Лозу в театральной постановке.

Характер сего произведения, право сказать, не то чтобы идеально подходил к случаю брачного торжества, как и персонажи — вовсе не напоминали новобрачных; скорее мне попросту взбрело в голову отобразить творчество кого-то из рода Вороновых на том празднике, а пьеса Владимира Аркадьевича Воронова подходила как нельзя кстати, хотя и не была моей любимой среди всего пёстрого полотна топосского театрального наследия.

Я направлялся ко главному входу, куда с минуту на минуту прибывали дизайнеры тех одеяний. На моём пути, в углу короткого коридорчика между кухней и лестничной клеткой, собралась небольшая группа слуг, человек пятеро. Трое из них приходились из числа императорских, облачены были в темно-синие костюмы, а остальные прибыли из соседнего имения, что принадлежало господину Златовцеву. Он то и сам в тот час находился подле Нижеграда. Меньшой мерой ввиду того, что был приглашён на свадьбу моего сына; не в положении то Леонида Ивановича, духовном и моральном, было гулять. Верно потому там пребывал, что отправлен был его величеством из Росканы в тот же день, как “явился” на встречу с делегатами. Так было безопаснее и для самого Златовцева была, и для императора легче в случае чего следить за деяниями душевнобольного генерала, коли был он под рукой, в соседнем-то граде.

Возвращаясь к слугам, замечу, что те уж больно заинтересовано шептались о чём-то. Немного подозрительно, собравшись этак в круг, нагнувшись друг к дружке, дабы тише молвить. Немного взволновано некоторые из них выглядели, напугано даже.

— И о чем бишь говорим мы? — я подкрался к увлеченной разговором прислуге неслышно, на цыпочках, не стуча тростью по полу. Лишь будучи достаточно близко, попытался понять суть разговора, а осознав бессмысленность того деяния, оперся на трость, вальяжно скрестив ноги, поставил руку на бедро и привлек к себе внимание.

Слуги отпрянули, немного растерялись и быстро выстроились по линеечке, поприветствовав меня поклоном.

— Отвлеклись, Ваше Сиятельство, виноваты, — ответил один, что постарше, с проблеском седины.

— Идемте вниз, ко входу, мне нужно там несколько человек, — я неспешно двинулся к лестнице, поведя за собой остальных, — как нельзя лучше выдалась возможность посветить меня в курс вашего диалога. Я ведь тоже хочу знать местные сплетни, а особенно, — я выдержал паузу, а после улыбнулся, глянул на них через плечо, — если они меня касаются.

— О нет, что вы! — всполошился все тот же лакей, — дело в том, — он не знал что сказать и после задержки локтем толкнул одного из златовцевых камердинеров, как бы намекая продолжить.

— Кхм, — прокашлялся тот недовольно, кричащим взглядом, зыркнув на коллегу, — дело в том, что до особняка господина Златовцева дошли слухи о грядущей войне. Молвят, что совсем не за горами нападение Фальтигайда.

— Бред это, — отсёк я, перебив и без того сконфуженного слугу, — если фальтигайдцы осмелятся напасть на нас – это станет самой крупной ошибкой в их истории. Так что не забивайте этим голову, работайте, — это прозвучало немного грубо.

Пущай я и привык проявлять к слугам почтение, конечно же, в рамках того, чтобы не опускаться перед ними, но и не приравнивать к домашнему скоту; та новость меня насторожила меня самого наверняка куда более, чем прислугу.

К тому моменту я уже и забыл, каково это постоянно мыслить о политике, войне и прочем таком… низком. В сказанніе слугами слова совсем не верилось, и верить не хотелось. С небольшой опаской осознал я то, насколько ничтожно мало знал о тогдашнем положении дел в стране.

— А ведь и правда, — пронеслось в голове, — Насколько шаткое положение Топосса в колониях? Что думают жители захваченного Крауда? Какая численность фальтигайдских войск?

Ранее, до начала своего отпуска, я бы ответил на подобные вопросы как по учебнику: монотонно, быстро, иногда даже не дослушав. Но тогда… тогда и предположить не мог, какая опция была верной, как бы стыдно это не прозвучало.

Весь последующий день я предпринимал попытки выкинуть полученную информацию из головы, но они из раза в раз оказывались лишь никчемными потугами. Переживания в груди разгорались, а убедить себя в незначительности тех событий, в том, что все они где-то за морем, где-то далеко, я был неспособен. Перебирая и осматривая одежду молодожен, я витал в облаках, совсем уже не думая про качество тканей, пошива и того, как костюмеры подобрали цвета. Всё происходило на подсознательном уровне, я лишь делал вид, что действительно оцениваю, кидался в них не вычурными репликами из разряда “Хорошо” и “Мне не нравиться, переделайте”. И взаправду не заметил я нескольких важный деталей, ошибок в нарядах, что осознал уже позже, вспоминая события на свежую голову.

Под вечер меня охватило некое всеобъемлющее чувство паники, совсем непривычное, колющее где-то в груди, вызывающее назойливое желание дрогнуть, а после уткнуться куда-то и разрыдаться. Было не ясно к чему то чувство появилось, но всё же, для собственного душевного спокойствия, я решил отправить письмо его величеству, в надежде исправить своё моральное состояние. В оном попросил Александра просветлить меня, отдыхавшего, дурного генерала, в вопросах политических.

И весь последующий день я провёл в абсолютном эмоциональном ужасе, слоняясь по особняку и вяло отдавая команды прислуге. Легкие сжимались от удушья при каждой мысли о том письме, и каждая такая мысль погружала меня все больше в болото ожидания и тревоги. Сутки тянулись, словно год, когда следующим же вечером я получил письмо.

В нём Александр не отрицал возможность нападения со стороны Фальтигайда, но уверял, что опасаться нечего. Силы Топосса, говорил он, достаточны, дабы отразить нападение и безусловно будут превозмогать над нападающими, даже без вмешательства войск с Орлизая. К тому же, как утверждал император, ни я, ни Златовцев, ни Грейг там не понадобимся. И сказано, вернее написано, это было такой формулировкой, что, ясно копье, попала штыком прямо в моё сердце. “Вы нам не нужны” — чернилами растекалось почти в самом конце письма. Оставшиеся два предложения я и прочесть не смог. Тут же смял треклятый листок, откинул его в сторону и рухнул на кровать.

Часа со два спорил с собой. Убеждал, что жизнь наладилась именно в тот момент, как я отдалился от своего ремесла. Полностью же осознавал всем разумом своим, что Александр имел в виду совсем не то, что я подумал, за что вцепилось мое подсознание. Но без толку. Мой хрупкий рай треснул в миг, на душу не покидало чувство, что еще одна секунда – и грянет буря.

Мой внутренний монолог перерос в диалог болезненного семьянина и опустошенного, оскорбленного генерала. Каждый дверной скрип, даже самый нежный, в жизни первого раздавался свистом пушечных ядер из-за второго. И не способно было сознание избавиться от того вояки, ведь стал он его неотъемлемой частью, фундаментом реальности, через призму которого я жил.

На тот момент у меня в руках оказалось все: любящая семья, престижный статус, уважаемая работа, необъятное состояние, но желание сохранить все и сразу, в масштабе полном, нигде не ужимаясь, создавало вечную тревогу внутри. Я шел по лестнице высоко в небо, в прекрасную жизнь, так быстро, как никогда прежде. И это было моим наибольшим достижением и ужаснейшим горем.

Оступись лишь единожды – и ты там где начинал. Но сознание твое уже изменилось, стало таким, что не стерпит старых условий, когда-то приемлемых, местами даже приятных. Страх того ставил меня на четвереньки, неподъёмным грузом ложился на плечи, замедляя движение, заставляя идти вспять, спускаться ниже, чем я был в начале всего.

Письмо Александра испугало меня больше, чем некогда падавшая прямиком на меня стена замка. Слова его вызвали назойливое чувство, что я теряю свою важность, по крайней мере в кругу военном и политическом. И потеря эта означала бы для меня если не бессмысленность, то тленность всего бытия. Служба уже давно была частью моего бытия и

— Положить пол жизни на службу, завоевания должности и статуса, а затем потерять это все в силу того, что месяц уделил внимание семье? А зачем это все тогда было? — звучало в голове. Внутренний генерал кипел от непризнания державой его заслуг, — а может император и не придал значения этой фразе? А если наоборот хотел подбодрить, молвил “Отдыхай, Филипп, не волнуйся о государстве, если понадобишься – уведомлю”? — отзывался здравый смысл.

Я осознавал, что вероятнее всего, точно, почти без погрешности, он это и имел в виду, но это “почти” не давало покоя…

Процесс подготовки сорвался по моей вине. Каждый из грандиозных планов сделать грядущее торжество самым масштабным в этом столетии, самым красивым и дорогим не мог быть исполнен в полной мере. Происходило то безобразие лишь потому, что я не мог сконцентрироваться на своей работе, а сотни величественных намерений вылетели из головы. Взамен того, чтобы контролировать подготовку, я расспрашивал у слуг слухи, как известно, самый недостоверный источник информации в мире.

Так или иначе, час кульминации наступил. Свадьба праздновалась двенадцатого июня, в день как раз противоположный дню рождения Константина – двенадцатому декабря. На небе в час начала торжества пребывали одновременно два светила, хотя Аврелиан понемногу сходил на нет; близился поздний вечер. Фиолетовое небо, что еще за сорок минут до того походило на цвет малины, приобретало оттенок скорее лавандовый, ближе к умеренному, тускленькому синему.

Гости один за другим съезжались к воротам особняка. Некоторые приготовления, разумеется, из-за моего внутреннего состояния, были не идеальны. Убрать особняк, приготовить блюд по обычному свадебному меню в дворянских кругах, зажечь свечи и запустить фейерверк, который должен был произвести фурор, в нужный день прислуга могла и без меня. Но в душе, признаюсь, от того было больно. Уже не от того, что могли сделать без меня, а от того, что только я умел сделать это идеально. Ведь не мог я отполировать каждый пункт плана, не мог, от отнюдь не осталось сил на такое действо. Но хотел! Неистово хотел! И винил себя за некомпетентность дикую, которую, гости, наверняка, и не заметили.

В особняк уже прибыл и император со своей женой, и моя Анна, и, чему я пуще остального удивился, Михаил Павлович.

Как бы то позорно ни было, я чуть ли не валялся в ногах у дворян любого статуса, пытался заставить их словом обмолвиться насчет новостей, что ходили по империи, и, как я думал, не дошли до этого имения. Делал я это конечно аккуратно, слегка возвышенно, но мои жалкие эмоции, эта страсть получить хоть крупицу знания, уверен, были на показ.

Всё без успеха. Сдавшись, я решился поднять ту тему напрямую в диалоге с императором, пускай и понимал, насколько подобным неуместным разговором разрушу атмосферу праздника.

— Ваше величество, — обратился я в процессе тихой светской беседы, что уже давалась мне тяжело, порядком утомила, в тот час, когда иные собеседники только расходились, — все же понимаю, что вопрос мой будет некой мерой не уместен, но не дает он покоя. Разрешите задать?

— Слушаю тебя, Филипп, — он скрестил руки, не убирая из них бокал, и немного поменял положение ног, встал удобнее, готовый к слушанью.

— В том письме… — замялся я, — вы указали о моей не надобности на надвигающейся войне. И слова эти меня по сей день несколько теснят, могу я узнать причину такого решения с вашей стороны.

— Я, — император несколько исказился в лице, дружелюбие с него рукой сняло, заменило строгостью, — не могу быть полностью уверен в лояльности и верности высшего военного управления.

Казалось, пол подо мной треснул, с грохотом рухнул в пустоту.

— Я не обвиняю тебя напрямую, но и всецело довериться не могу. По сей причине, считаю, что городские гарнизоны и местное командование покажут результат лучше, нежели коли кто-то из высшего командования окажет нам медвежью услугу.

Слова его величества запали мне глубоко в душу. Я обмолвился чем-то кратким, сказал то ли “Понял”, то ли “Хорошо” и покинул Александра. Отойдя немного в сторону, встал неподвижно, то глядел в одну точку, то хаотично бегал глазами. И по прошествию минуты понял, что уже не могу поддерживать здравое поведение в свадебной атмосфере, так, чтобы не привлечь к себе еще больше внимания, не сломать бы себя еще сильнее. Я отлучился, направился на третий этаж поместья, подальше от всего шума, что вопреки расстоянию все равно доносился гулом и раздражающей вибрацией стен.

Я заперся в небольшом, как точно назвал бы его мой отец, ободранном кабинете где-то в конце длинного коридора, присел там в углу, даже не на стуле, а попросту на полу, подвинув под себя скромный ковёр. Голова была забита странными эмоциями, голоса внутри громко кричали какой-то бред. От звуков гулянья снизу дрожали не только стены и потолок, а еще и я, пронизанный каким-то неведомым холодом.

Взволнованные длительным отсутствием свёкра на празднестве, что для меня самого минуло более чем незаметно, господа послали лакея. Тот отыскал меня довольно быстро, без особого труда. Постучавши в дверь три раза, он был уверен, что найдёт меня внутри, ведь именно в том слегка неблагополучном кабинете я проводил почти всё свободное время с тех пор, как до меня дошли сломавшие меня слухи. Немного подождав, не услышав ожидаемого приглашения, слуга все же открыл дверь, задержался в проёме и, наконец, вошёл.

— Ваше Сиятельство, — хриплым голоском отозвался он, — его величество Александр обеспокоены вашим отсутствием. Гостей уже ведут на улицу, дабы продемонстрировать фейерверк.

Я все молча глядел на него из-под лба, сжато валяясь в углу кабинета, склонив голову на шкаф.

— Вы ведь не хотите это пропустить? — его слова растворились в моём молчании. На улице послышался отсчет от десяти до одного, производимый всеми собравшимися дворянами по просьбе ведущего.

— Ваше Сиятельство? — лакей пытался вытянуть из меня хоть слово, — вы ведь столько сил положили на подготовку к балу, точно не хотите наконец пожать блага этого и насладиться ими?

Конец его фразы заглушило громкими взрывами фейерверка на улице. Они напомнили мне рокот пушечных выстрелов и гром магических заклинаний. Этот звук, словно тысяча медицинских игл, прошёл чрез моё тело, приведя то в движение. Взмахнув рукой, я воссоздал мощный поток моды, в миг заледеневший, превратившийся в острою ледяную глыбу. В ту же секунду он понесся в сторону слуги, отшиб тому голову за длинный язык, которым он смог задеть мои чувства.

Обезглавленное тело лакея неспешно упало в лужу крови, издав глухой, едва слышный звук. Меня вновь охватил паралич. Я не способен был пошевелить ни пальцем, а сознание плыло где-то в небесах. Перед глазами проходили сцены битв, не пугающие, а героические, покрытые пеленой моей бессмысленности и тошнотворности. Я потерял счет времени.

Эос, определенно, взошла на небо, кровь на полу и стене приобрела темный, почти черный цвет в синем свету. Прошла вечность и одна лишь секунда. Для других же, полагаю, не больше часа. Из дальнего конца коридора в мою сторону шагала фигура. Не очень высокая, хмуроватого вида. Вся черная, как ночь, в темном сюртуке и шляпе. Одежда её местами была украшена золотистыми акцентами: на плечах, на лацканах и на запонках белой рубашки. Тем же золотом сверкала драгоценная цепочка карманных часов, упрятанных во все том же сюртуке.

Из полей шляпы выступали рыжие волосы, а внизу лица виднелась такая же борода, донельзя аккуратно постриженная. Когда фигура приблизилась, я смог разглядеть и узнать за этими кругленькими очками с праздничной, золотистой оправой, голубые глаза Грейга. Он остановился у мертвого тела, осмотрел его неспешным взглядом, а после глянул на меня. Понял, что я не шевелюсь, но дышу.

Медлительно Грейг достал брегеты из кармана, откинул крышку, дождался пока они пробьют семь. Тогда же подошел ближе ко мне и потянулся за чем-то на своем поясе. Положив руку на хорошо украшенный мушкетон, что, во многом благодаря мне, уже стал некой модой, престижной привилегией для генералов, он громко и отчаянно вздохнул и тут же откинул руку.

Вместо выстрела Грейг наклонился, немного потрогал меня, подвигал моими конечностями, убедившись, что я, ежели и находился в сознании, то был неспособен к действию и сопротивлению. После он поднял меня и пронёс висящее генеральское тело до одной из спален, что в другом конце поместья. Там, открыв дверь с ноги, он положил меня на кровать, накрыл лёгкой простыней и оставил засыпать.

XII - Шёпот улиц

С размаху в топку камина полетел стос бумаг. Они, местами небрежно, местами очень аккуратно, каллиграфическим почерком, были исписаны стихами от моего пера. Мой недовольный, отчаянный вздох скорее походил на предсмертный рык зверя. Я вернулся в кресло напротив, упал в него с таким же недовольным мычанием, кинув взгляд на улицу. Тогда же поднялся, проковылял и, оперевшись на подоконник, окинул взором в улицу, внутренний двор особняка.

Все имение было нежно укрыто тоненьким шаром снега, свойственным для Михайльграда этого времени года. Несколько слуг копошились, убираясь на крыльце, пошучивая друг с другом. Двор переливался красным светом Аврелиана, лица людей казались насыщеннее. Как, впрочем, и желтые ирисы, что в этом свете казались наипаче цветастыми, сказал бы, даже вкусными. Чего не скажешь про их фиолетовых собратьев, потемневших от такой походы, но лишь визуально, на деле они оставались все такими же живехонькими, стройными, строгими. А вот оранжевые цветы чувствовали себя значительно хуже, хотя, казалось бы, в здешнюю погоду, такую пору, должны были расти бурно, да и выглядеть ярче остальных.

Я отпрянул от окна, вновь посмотрелся в зеркало, стоявшее на комоде. То ли пытаясь изменить свой внутренний мир, исправить его, добавить новых красок, то ли от отчаяния, безысходности и банальной лени, я перестал контролировать рост своих усов и бороды. И если обычно, я не разрешал себе отращивать что-либо длиннее аккуратной козлиной бородки и объемных усов, то тогда! Тогда, стоило только отвести взгляд в сторону, как борода моя задевала ключицу, неприятным пухом щекоча её.

С момента свадьбы Константина прошло к тому моменту уже четыре… нет, все же пять месяцев. Я плохо помню этот период своей жизни, лишь некоторые события сверкают в нем, словно звёзды на ночном небе. Так, отчетливо вспоминаю, что имел большую ссору с сыном, по, как раз таки, поводу моей пропажи со свадьбы. Он тогда сильно перенервничал, думал что-то со мной случилось, в чем, так-то, оказался прав, однако, как только смог освободиться, обнаружил меня без задних ног спящим в покоях.

Раздался стук в дверь. После продолжительного скрипа за ней показалась женская фигура в платье приглушенных синих тонов. Приподняв подол, она поприветствовала меня реверансом и прошла вглубь комнаты.

— Марфонька! — воскликнул я и, подпрыгнув со стула, побежал ей на встречу. Двигался я тогда, словно приближался мне не пятый десяток, а седьмой, иль восьмой даже. При этом физически был полностью здоров, за исключением небольшой простуды, подхваченной на днях, которая, впрочем, как и моя общая подавленность состояния, являлось причиной моего поникшего морального состояния.

Марфа приходилась моей служанкой, работавшей в нашем небольшой таверне, купленной по большой глупости и щедрости, еще два десятилетия тому. И предположить не мог, что это предприятие, стабильно работающее то в ноль, то в убыток, однажды окажется мне полезным, столь жизненно необходимым! Не то что бы настолько сама таверна и её род деятельности, сколько слухи, проходящие через моих подчиненных в этом кабаке.

Маруша работала там давно, разносила заказы, мыла полы, в общем занималась всем, за что платили, пусть даже не особо хорошо. И, мне то не знать конечно, но со слов самой Марфы, занимаясь такой тяжкой работой, невольно обретаешь желание завести разговор с любым незнакомцем, пусть и не самым лицеприятным, или хотя бы подслушать его. Так, мало-помалу, ведя разговор с проходимцами, читающими газеты дни напролёт, с горя загулявшими в такие гнусные места служивыми, простыми пьянчугами, или даже курсантами, она сама становилась человеком, довольно осведомленным о ситуации в стране, по крайней мере со стороны народа.

В силу этих обстоятельств, как только я узнал про то, практически случайно, в разговоре обмолвившись про этот несчастный кабачок, и задумавшись, я предложил Марфе заходить после работы в таверне ко мне. Дорога была не близкой, но и оплата предложена была соответсвующая. За пол часа в дороге и пол часа в моей компании служанка получала целых четырнадцать рублей! И так каждую неделю, а два рубля в день, знаете, выливаются в копеечку, но я был к такому готов.

Интересно было, порой даже веселило меня, что, оценивая стоимость Марфы, делая это объективно, без учета моей ей благодарности и важности информации, за Марфу никто бы не дал и сорока рублей. Она была уже не молодой, никогда не спрашивал напрямую, ведь все же имел и достоинство, и уважение к её персоне, но мог догадываться, что была на несколько лет старше меня.

Выглядела довольно опрятно, как для человека невысокого достатка из простой семьи. Пухлое лицо давным-давно укрылось морщинами, что, несмотря ни на что, смотрелись довольно благородно, добавляли её образу чего-то домашнего, уютного. Из-под шапочки по все стороны, якобы венком, торчали кудрявые рыжие волосы, довольно короткие. Ростом женщина была низенькая, а от того, со своим то не малым весом, казалась еще шире, она так же часто улыбалась, смеялась и шутила.

Сперва приходила ко мне в старом, немного потрепанном наряде горничной в черно-белом цвете. Затем же, спустя месяц наверное, не больше, стала появляться в платье не ярких, темно-синих оттенков с такими же белыми элементами. Видать откладывала на него с первых денег, полученных на своей новой “подработке”.

— Рада вас видеть, Фили Михайлыч, — она всегда глотала окончание моего имени, превращала меня толи в “Фила”, то ли в мягкого “Филю”, а отчество сокращала, будто бы мы с ней знакомы с детства.

— Ох и я тебя, садись скорее, — я провел её к креслу, усадил, подставив руку. Затем подвинул в её сторону тарелку, забитую различными угощеньями, в том числе марципанами разных вкусов, которые Марфа пуще всего любила и ела в первую очередь, как я заметил. Собирался уж заговорить, что бы выйти на диалог, но она сделала это первой.

— Ой знаете, сегодня такое услышала, такое! Не знаю понравиться ли вам, но не могу таить! — Марфа активно мотала руками в стороны, подкрепляя слова если не делами, то жестами, — трое солдат к нам, значит, забрели. Один без руки был, Фил Михалыч, но уже видимо давно, ведь ни в крови она у него не была, и не болела. А у другого я, кажись, офицерские погоны видала, разглядеть то не смогла, но звезд там не мало было, Фил Михалыч, не мало. Может и генерал то был!

— Золотых полос не было у него на погонах? — переживая вопрошал я, в предвкушении, — ежи ли нет, то не генерал то, может, штабс-капитан там, или выше кто.

— А может и были, уж не припомню того, — она выдержала небольшую паузу, а после снова погрузилась в монолог, — значит, сидели они, шумели, как водится, а потом начали меж собой шептаться. Я-то, Фил Михалыч, не нарочно подслушала, просто по работе мимо проходила... И слышу я от них, мол, средь наших-то, слухи поползли: кто-то, да только не простой человек, а из тех, что власть имеют, деньги то крадёт армейские. Должны были сапоги прислать на фронт, да только привезли такое, что и по городу в них не пройдёшь, не то что в поле. И не впервые такое! И не только с сапогами-то.

Я напрягся, лицо мое, видать непомерно исказилось, что Марта аж слегка замялась, умолкла, всматриваясь в физиономию. В войну подобные слухи были гаже пожара. Тем более, что и от его величества слышал я беспокойства о верности управленцев, только вот уже в сторону военных, а не государственных служащих, а не статской.

— Постой, Марфа, — я подался вперед, напряженно глядя на неё. — Что за человек, известно-то? Иль просто болтовня?

Марфа замялась, оглянулась по сторонам, будто боялась, что кто-то ещё может подслушать.

— Да уж не знаю, Фил Михалыч, — наконец выговорила она, теребя платок в руках, — только те солдаты сказали, будто это казначей наш новый, Поликарп Семёныч. Ну, знаете, тот, что недавно место получил. Говорят, он через купцов своих дружков дело и крутит. Мол, сапоги-то закупили у какого-то бракодела, да только цену-то поставили вдвое больше.

— Больше? — переспросил я, сдерживая раздражение. — И куда, по их словам, деньги уходят?

— А кто ж их знает! — всплеснула руками она.

Мои последующие попытки получить хоть крупицу ценной информации, каких-то доказательств злых деяний Поликарпа, но все тщетно. Разговор сошел на обыденные байки, которые, по большей части, мне и рассказывала Марфа, и каких я так с нетерпением и ждал. Не мог я сам их доведываться, негоже такой персоне сидеть по всяким кабакам и общаться с чернью, а на дворянские балы, застолья и иные мероприятия являться в таком подавленном, не склонном к диалогу состоянии являться – само безрассудство. Однако после такого насыщенного рассказа про расточительство и коррупцию в рядах наших чиновников, все остальные истории казались пресными и бессмысленными. В тот же час, я понимал, что Марфа молчала, ужималась и меняла, не по той причине, что хотела что-то скрыть, иль не считала важным, а в силу лишь того, что не знала более об этой теме, и порядком устала от моих допросов, но не подавала виду.

Так и кончился вечер. Марфа распрощалась со мной, получила свое денежное вознаграждение и направилась домой. Чувствовал себя весьма уныло тогда. Ближе к полуночи, прошелся в галерею. Долго сидел у старой семейной картины. Изображены там, по всем канонам, были четыре особы – родители и двое детей. Все как один улыбались.

Я сидел на стуле в центре картины, погруженный в мягкий свет мерцающих свечей. Карминово-красное одеяние облегало тело, подчеркивая прямой силуэт и выправку, не свойственную мне теперича. На плечо спадала меховая оторочка – серовато-дымчатая, словно облако, выводящий на показ всю роскошь семьи. Широкий воротник и жесткие рукава усиливали ощущение некой скрытой военной строгости.

За мной стояла Анна, в одеянии, как будто сотканном из самого воздуха. Светло-голубая ткань плавно ложилась на ее плечи, обвивая грудь и талии, а длинный, почти прозрачный плащ, украшенный узорами, спускался до пола, волнующе колышась, как ленивые волны у берегов. Ее рука, касаясь моего плеча, словно прикоснулась к надежде.

Рядом стоял Константин, в своем, вернее моем, военном одеянии, от которого не исходила ни капли тепла. Помниться, тогда заставил сына надеть оное. Тёмно-синий мундир с его строгими линиями и сверкающими серебристыми пуговицами подчеркивал не только статус, но и внутреннюю холодность. Сложные золотые и серебряные шнуры, сплетающиеся по плечам и груди, создавали строгий образ. Несомненно лживый образ, который был не зеркалом души Константина, а скорее его инверсией.

Софии тут было всего-то двенадцать отроду. Она сидела у меня на коленях, устремив взгляд куда-то за пределы комнаты, словно пытаясь уловить движение незримого мира, которому мы, взрослые, давно закрыли глаза. Её золотистые волосы мягкими волнами спускались на плечи, обрамляя тонкое лицо, ещё хранившее следы детской наивности. Но в какой-то мере в её взгляде я видел злость, ненависть, казалось, адресованную именно мне.

Внутри просыпались смешанные эмоции. Среди них точно была ностальгия, некий приятный вкус, такой родной и домашний. Но было в нем и что-то горькое, словно кто-то кинул в приятный суп несколько килограмм кофе. Стало еще печальнее тогда, долго я просто смотрел в точку, даже немного всплакнул от печали.

Собравшись и достаточно насмотревшись на картину, я оперся на быльца стула, попытался встать. Рука паршиво и подло соскочила и, неготовый к такому, я грохнул на пол. Совершенно неожиданно это было, ведь ранее совсем не испытывал проблем ни с координацией, ни с ходьбой, только лишь делал это не так быстро, как в молодости, оно и понятно было. И вот с тех пор, как я пустил слезу, дал слабину у той картины, подобная неудача преследовала меня везде. Я мог упасть просто подымаясь по лестнице, выронить из руки вилку, иль сладость какую-нибудь. Так же постоянно забывал что-то, малое или значительное, да всякое. Часто ссорился с семьей с тех пор, во многом из-за нелепых неудачных фраз, сказанных мною, иль того, что неправильно мы один другого понимали.

Изначально не предавал этому особого значения, мол, не везет да и пусть, рано или поздно пройдет. Но затем, начиная подмечать, когда и как происходят такие конфузы, в какие дни, месяца, какое время, я стал находить закономерности. Так, например, стал часто замечать пятерки в своей жизни. Введу в курс того, что с началом войны стал просыпаться рано, в четыре, порой даже в три часа ночи, а вместе с тем, начал замечать на часах повторяющееся время – 05:05, 05:05 и 05:55, помимо этого еще и 15:55 и 15:05. Залезли мне в голову эти мысли, покоя не давали, а чем дольше думал, тем больше пятерок и замечал, вплоть до того что начал пересчитывать жировые пятна на тарелке и количество использованных салфеток, которые уносили во время уборки. И, как это бывает, не замечал ничего, кроме того, на чем был сфокусирован. Мог по много дней видеть тройки, двойки, семерки, но стоило насчитать пять чего-либо хоть раз. Ух! Что начиналось!

То в дрожь бросало меня, закрывался в своей комнате, порой плакал, то приказывал слугам сжечь все салфетки и скатерть, выкинуть еду и разбить посуду, лишь бы от этих проклятых пятерок оградиться. С детства так уж был приучен, не доверять всему бесовскому, и остерегаться его, но и не бояться. Хоть и никогда не относил себя к глубоко верующим людям, эти принципы соблюдал. Но тогда, впервые в своей жизни, я их нарушил. В силу того случилось подобное, что думал яко это меня господь, иль ангел его призывает к чему-то, после того, как увидел мои терзанья и смутные чувства пред картиной.

XIII - Ворожение на вороньем пере

Большая деревянная дверь робко отворилась с пронзительным скрипом. Из кромешной тьмы я шагнул в помещение, освещенное легкими, тусклыми растениями. Там пребывало семеро человек, все были вида нелицеприятного, грязного, оскорбительно бедного, такие, что смотреть страшно. Еще пуще страх, иль, скорее, отвращение, окутало, когда весь тот сброд в одночасье начал пялиться на меня, так пристально, бестактно и бесцеремонно. Старались, точно, или оценить, или погубить, а может и, чего похуже, к себе подобным прировнять. Ибо пущай я и не был в лучшей своей форме, не столь в плане физической подготовки и силы, сколь в вопросах ухоженности лица, красоты подобранного платья и общей манеры движений, но опускаться до их уровня не планировал, выделялся хотя бы чистотой своих зубов и ясностью взора, не затменного алкоголем.

К подобной атмосфере я уж подготовился заранее, ведал изначально, что направляюсь в одно из сотен ответвлений “Города Хаазгора”, как сам хозяин его в тот день обозвал. И часть оная была, мягко скажем, не из приятных. Ежели у самого входа в подземелье обитало множество вполне приличных персон, что, зачастую, попросту любили баловать себя картежным ремеслом, требовали естественного раскрепощения, то в глубинке же… Там собирались худшие представители общества не только Михайльграда, а и страны в целом: разбойники, убийцы, маньяки, черные маги – вот кем они приходились. Поголовно все и каждый определенно находились под воздействием крепкого алкоголя и тяжелых наркотиков, за исключением тех, кто лишь несколько минут назад пришел в обитель разврата. И, по обыкновению, подобные особы, наведавшись туда единожды, остаются навсегда, погружаясь в бесконечную пучину непомерного ужаса и разврата.

Разумеется, будь моя на то воля, я бы никогда не спустился в оный “хлев”, поскольку прекрасно осознавал, насколько в оном подвергаю свою жизнь опасности. Слухи об аристократе, спустившемся в столь неординарные, я бы сказал, бесстыжие, места, еще долго, с уверенностью заверяю, бродили в оных, обратившись некою легендою, дивным мифом, что что местные скорее восприняли яко глупую выдумку, нежели как что-то материальное и осязаемое.

Тем не менее обстоятельства вынудили меня перешагнуть границы уважения к себе, инстинкта самосохранения и здравого смысла. Все же, столь пагубное, низшее и унизительное ремесло, как ворожба, может практиковаться только в местах, соответствующих его эпитетам. А меня в тот час, только она самая, позорная и уродливая, могла спасти.

В самом центре помещения, которое нельзя было назвать ни домом, а если так, то лишь клоповником, ни кабаком, ни даже руинами, сидела она. Гадалка, или, правильнее, ведьма. Та выделялась на фоне сложившейся обстановки не менее моего: выглядела опрятно, даже привлекательно, на вид была довольно молода. Огненно-рыжие волосы струили по её плечам, словно пламя, а светлая, бледная кожа подчеркивала уверенные черты лица — высокие скулы и малость приподнятый подбородок. Глубокие глаза то сверкали холодным, более того, ледяным синим, то меняли окрас на пламенный и горячий оранжевый. Пристальный взор её напоминал звёздное небо, такое недоступное, интересное и загадочное, которая алчешь изучить, а оно в ответ изучает тебя, коли осмелишься приблизиться.

Сидела ведьма слегка отстраненно ото черни, не желая, видать, лишний раз иметь с ними дело, а паче близкий контакт с оным сбродом. Она пребывала на некого рода пьедестале, аль подиуме, поднятом над уровнем остального помещения. Под ведьмой было намощено множество подушек, мягких тканей, а пространство вокруг, пусть и было абсолютно не стерильным, старым и поросшим мхом, однако смотрелась куда чище окружения. Ведьма, словно жемчуг среди навоза, лежала на тех подстилках, закинув ногу на ногу, а пред ней, сиял хрустальный шар.

Одета она была в тёмное, возможно, магическое одеяние, украшенное тонкими, почти незаметными узорами, напоминающими созвездия. На голове покоилась огромная шляпа с широкими полями, что казалась еще больше благодаря небольшому росту ведьмы, придавала её образу таинственности с нотками могущества и величия.

Немного поодаль на полу, огибая подушки своим массивным телом, валялся питомец гадалки, протягивающий ей свою мохнатую лапу. Крепкое и сильное тело оного напоминало в одночасье и лису, и оленя. На голове виднелись ветвистые, почти светящиеся рога, будто сделанные из чистого кристалла или изо льда. На морде, что была помесью обоих животных, бирюзовым, оттенком небесной лазури блестели большие очи, а под рогами с каждой стороны торчали двое острых ушей. Шерсть животного сверкала мягкой текстурой, напоминала легкий иней, пестрила оттенками — переливами бирюзы, изумрудов и аквамарина.

Зверь пристально рассматривал меня, перебирая лапами, прикосновения, которые оставляли на земле светящиеся следы, быстро угасающие, не оставляющие на себя даже намека, ни единого компромата. Вдруг зверь дернулся, словно отряхиваясь от воды. Причиной тому был то ли холод, то ли желание обратить на себя внимание. В тот же миг его глаза поменяли цвет, налились красным, скорее даже персиковым, до нельзя насыщенным и ярким, а мех потемнел, обретя винные и гранатовые оттенки. Спустя несколько мгновений все вернулось на круги своя.

Животное походило на свою хозяйку — таким же образом менял свой окрас, а она уподобилась питомцу — смотрела на меня столь же пристально, с подозрением и интересом, не уступающим моему.

Горста пьяниц, аль чего горше, сидевших за одним из столов, поднялись, направились в мою сторону, однако ворожея остановила их, стоило лишь совершить рукой успокаивающий жест.

— И что же привело такого человека в столь… неординарное место? — она говорила медленно, холодным голосом с нотками сдержанной угрозы.

— А зачем еще сюда могут приходить люди? — с осторожностью, точно не с покладистостью спросил я, немного наклоняясь.

— Люди сюда, обычно, не приходят, такие… — ведьма в очередной раз окинула меня взглядом, — во всяком случае такие, — голос её был глубоким, обволакивающим, с низкими, слегка хриплыми нотками.

— Ожидаемо… — немного задумался я, — тогда я буду первым. Мне нужна помощь и в Михайльграде мне больше не к кому за ней обратиться, — голова поднялась в ожидании реакции.

— Что же, присаживайся, — рукой, звеня звездными украшениями, она указала на место на своей горе подушек и покрывал, — я – Феба Ноктариус, будем знакомы.

— Феба, — постучал я пальцем по щеке, — выходит, как праматерь Солнца и всех светлых богов? А Ноктариус переводиться ведь… как “ночь”, если правильно помню. Выходит Светлая Ночь? Интересно, — несколько бестактно с моей стороны было позволить себе выразить подобные мысли вслух.

— Знаете язык Селеникс? Не думала, что встречу кого-то подобного в Топоссе, особенно здесь. Фалара, — её голос в миг стал звучать мягче, дружелюбнее и более музыкально. “Фалара” же, при всех моих ужасных, право выразиться, нулевых познаниях селеникского, означало высшую степень похвалы, аль синоним к фразе “Я польщена”.

— Что же, благодарю. Меня зовут Филипп… Филипп Воронов, — немного засомневался, стоит ли оглашать свою фамилию в тамошних местах.

Я присел подле. Ложе, коли его так можно было величать, оказалось на удивление мягким, превзошло все мои ожидания. Питомец ведьмы прошёл в мою сторону, окружив своею величиною. Ростом он оказался еще выше, чем я предполагал, около трёх метров в холке, яко две лошади одна на другой. Не сразу уразумел, был ли сей жест совершен ради того, дабы я не сбежал, аль являлся простым проявлением животного дружелюбия. Главой зверь залез ко мне под руку, словно пёс, желавший быть поглаженным, однако со сторону, в силу размеров оной, со стороны то выглядело, будто я по-братски приобнял его.

— Ириус не причинит тебе вреда… по крайней мере пока ты не совершишь обратного, — ухмыльнулась она, — так в чем же заключается помощь, которую ты хочешь получить? И как мне за это воздастся?

— Последнее время меня преследует неудача. Этому были… определенные предшествующее причины. А еще… хотя я и скептично отношусь ко всем “наукам”, — меня прорвало на небольшой смешок, — как нумерология, но с тех же пор постоянно замечаю в жизни сплошь и рядом пятерки. Хочу знать с чем это связано и что это значит, если, конечно, может что-то значить.

Феба, всё еще оценивая, внимательно смотрела на меня и вслушивалась, а после отозвалась:

— Я могу тебе помочь, но, конечно же, не просто так.

— И чего ты хочешь?

— Твои деньги, Воронов, мне не нужны. Но для исполнения моей просьбы, думаю, тебе придётся не плохо потраться. Мне хочется покинуть это место как можно скорее, — она наклонилась в мою сторону, говорила полушепотом, — и как можно тише. Но использовать магию для этого не могу, уж так сложилось. Отправь меня во Фламменгард. В герцогство Риван. В тихое место.

— И почему же не отравишься туда сама? С твоими то прекрасными подчиненными, — я оглянулся и еще раз окинул сброд взглядом, — собрать достаточно денег, чтобы переехать, пусть даже на другой материк…

— А какой моряк в здравом уме возьмет к себе на судно ведьму? — Феба глянула на меня как на дурака, — к тому же я рассчитываю на твою благодарность, а потому… Лучше чтобы корабль не шёл близь Йин-Тазира, сам понимаешь… есть свои недопонимания с “Домом”.

— Слову дворянина можно ли верить? — она глянула на меня так недоверчиво, вопросительно, а затем и сама поняла всю дурость подобного вопроса, и добавила со вздохом — предположим… Теперь приступим — дай мне руку.

Длань, сама, словно гнусный дезертир, готовый по одному лишь велению властной чародейки бросить своего господина и переметнуться на ее сторону, медленно поплыла к ней. Ведьма взяла её за запястье, так же медленно, плавно и бережно уложила на хрустальный шар, а затем и сама взялась за него.

В зеленоватом, болотном свету помещения, помимо ярких глаз ведьмы и её чудовища, в один миг фиолетовым засияла сфера, уложенная на небольшую, на вид жесткую подушечку. От легкого прикосновения, хрусталь воспарил, поднялся над своим ложе на несколько сантиметров, против воли окутывая меня некой аурой, вызывающей помесь страха и предвкушения. Ладонь невольно сжалась, часть пальцев соскользнула с поверхности шара.

— Чувствуешь это, Филипп? — немного прищурившись от усердия, выдала Феба, — не перестаешь меня удивлять.

Как только прозвучали последние звуки слов чародейки, свечение шара стала более тусклым, а атмосфера более разрежённой, ничего уже не оказывало такого давления на меня, или, по крайней мере, делало это меньшей степенью. В шаре я смог разглядеть некую черную субстанцию, бесцельно перебегающую из одного края в другой, моментами исчезающую, стоило только моргнуть, и столь же быстро возвращающуюся.

— Неудача говоришь…

Я лишь утвердительно кинул в ответ на вопрос, или, скорее, на вброс, пущенный в воздух для собственного расслабления и пущей концентрации.

— Не замечал ли за собой… что магия ослабевает? — она взглянула на меня с нескрываемым ужасом, одни лишь разговоры о подобных метаморфозах для чародейки были сродни пытки.

— Не думал о таком, — обеспокоенно промолвил я после краткой паузы, почёсывая бороду, — однако… не исключено. Я пользуюсь магией достаточно редко, но в последнее время моё… состояние действительно оставляет желать лучшего, а колдовство, может быть, и правда даётся с неким усердием.

— Вот, значит, как, — задумчиво она положила подбородок на свободную длань, и, пожав плечами, сказала, — в таком случае… Коли ты сам признаешь, что твое душевное здравие пошатнулось, быть может, именно в этом кроется разрыв с Люминаром.

Её слова отозвались в груди ударом. Люминар... он всегда казался мне неотъемлемой частью бытия, сродни крови, пульсирующей в венах образованного человека — творца, кому открыты тёмные глубины мироздания и дарована власть постигать тайное, ткать заклятья из самой ткани реальности, пред которым Вселенная отворит свои сокровеннейшие тайны. Однако тогда пришло осознание, что прежде тщился заглушить в себе: я более не творец, а его жалкое подобие. Бледная, угасающая искра, тщетно пытающаяся осветить мрачный лес, тогда как истинное пламя давно превратилось в жалкую горстку пепла.

— Теперь же, скажи мне, Филипп, — голос Фебы, ровный, с проблесками древнего духа, — есть ли на сим свете тот, пред кем ты провинился? И есть ли он из числа тех, кто способен извращать реальность силой воли? Кто обучен колдовству?

— Клонишь ли ты к тому, что это меня проклясть кто посмел? — я разгневался, вскочил со своего седалища, а тень моя упала на весь зал, словно исполинский покров. Затем же остыл, стыд и рассудок отрезвили меня, и, опустившись обратно, я сдержанно посмотрел на ведьму, ожидая ответа на свой выпад.

— Быть может, и так, — невозмутимо отозвалась она, — ослабление связи с Люминаром обнажает тебя, Филипп. Его защита более не окутывает ни плоть твою, ни душу, — она строго встретила мой полный ужаса взгляд, — а значит, все проклятья, вся порча, вся злоба мира могут достать тебя.

Я откинулся на подушки, погружённый в раздумия. Сперва скепсис заглушал страх: не припоминал никого, кого бы мог столь жестоко обидеть... и кто остался бы в живых, да еще и в колдовстве знался, или податься в чародеи мог. Всё казалось нелепым до тех пор, пока в голове не промелькнул жуткий, бессмысленный на первый взгляд вопрос:

— А если... если этот человек уже мёртв, но всё ещё жаждет мести?

Тот малый жест, легкий одобряющий и подтверждающий кивок, показался страшнее всей моей, черной, как собственные волосы, прожитой жизни. Стоило голове Фебы лишь малость наклониться, как во мне пушечными выстрелами пробила тревога. В тот же час я понял… понял причину всех своих душевных страданий, мук и горя того непостижимого!

— София… — я приставил руки ко рту, с ужасом, с дрожью проговаривая каждое слово, — дочь моя покойная… неужто и правда меня… меня виноватым в своей смерти чтит?..

Я выдержал большую паузу. Нутро сжалось; внутри будто бушевала буря чувств, перемалывающая органы, срывающая старые рубцы, затрагивающая болезненные моменты прошлого.

Моя вина была неоспорима: я оставался грешным хотя бы в том, что не провёл с Софией последние месяцы её жизни, не отпраздновал с ней последний день рождения, не услышал её последний вздох и не провёл в мир иной. Но наиболее — в том, что самолично привёл в дом Таруна.

— И права она, — с тяжелым выдохом и пустым голосом продолжил я, — поделом мне.

Феба пробормотала что-то. Вернее, скала что-то, уж точно весьма четко, как и до того, но не придал я значения её словам, пропустил мимо ушей, прировняв к прочим возгласам, икотам и отрыжкам, царствующим в комнате.

Ибо уже все решил для себя. Бесповоротно, как казалось, определил свой курс, обрёк на вечные мучения. И подписал я тот контракт, по своей воле, тяжелой генеральской рукой.

— Я выйду на тебя через Хаазгора, Ноктариус, — поднявшись и выпрямившись, я отвернулся от ведьмы, — в течение недели все будет готово. К тебе прейдёт весть с подробными инструкциями, как и когда ты сможешь покинуть город. На сим прощай.

— До новых встреч, Филипп, — ответила она вдогонку, тешась в легком удивлении.

Слова её эхом прозвучали в моей голове. “Как самоуверенно, и как безнадежно”, — со смешком подумал я, навсегда покинув чародейку.

XIV - Тепло гниющих стен

— Нет! — гаркнул я, срывая с вешалки пальто из бобрового меха, силой разрывая воротник об острие оной.

Сгорбившись, я перебирал содержимое большого соснового шкафа. Один за другим из него летели роскошные одежды: дорогие платья, костюмы, мундиры. Все до единого яркие и пёстрые, огненных окрасов, причиняющих моим глазам страдания, отдающих памятью о битвах. Стоило одеть нечто подобное, как душа запекалась в теле, словно билась в агонии, раздраженная беспокойством внешнего облика.

— Все не подходит! — вновь завопил.

Молодая служанка, стоящая позади, торопливо, поднимала с пола падающие одеяния. Кажись, звали ту Авдотьей, хотя вспомнить точно уже не могу, — не интересовало меня подобное в тот час.

— Ты! — я развернулся, указывая на неё пальцем дрожащей руки, — передай чтобы сшили мне новую одежду.

Тогда я почти уже стоял на коленях, выдвинув плечи вперёд. Из уст текла тонкая струйка слюны, что запутывалась в густой бороде, постепенно стекая на ночную рубаху изо мятого льна, пропитанную потом. Ворот её распахнулся, обнажая впалую грудь.

— К-какову? — неуверенно спросила Авдотья, нехотя наклоняясь вперед и дрожа.

Взгляд мой упал на её платье. Белоснежно белое в зеленую полоску, лишь в нескольких местах испачканное аль золой, аль чем-то съестным, пригоревшим. Оно было право слишком похоже на наряд Марфы. Тот, очень старый, последний раз попавшийся мне на глаза еще тогда, когда горе внутреннее было слабее, когда сотни корящих перстов не указывали прямо на меня.

— Во-от, — проскрипел я, подбираясь ближе.

Рваным движением я схватил Авдотью за плечо, и, притянув к себе, уставился в неё. Тихий, спокойный цвет изумруда заливал сознание, приятными всплесками отзываясь в каждом его уголке. Своим безгласным чудом он казался мне спасеньем, декорацией, что поможет укрыться от тяжести пришедшего бытия. Слуга застыла в ступоре и ужасе, с трепетом рвано дышала в мои волосы. Я поднял голову и взглянул ей в очи.

— Да-а-а, — в очередной раз раздался мерзкий хрип.

В милых голубых глазах Авдотьи нечто словно переломилось, треснуло. Та издала тихий вопль, неспособная сказать ни слова. Два ока, шокированных, опустошенных опасением, казались мне роднее всего вокруг. Были ближе и теплее целого особняка, где минула вся моя жизнь. Они напоминали о лазурной Эос, тлеющих в бездонной мгле глаз Софии.

— Ступай, — я выпрямился.

Голос мой стал ровным, хрипота покинула его, лишь усталость осталась неизменной.

— Пущай скроют для меня новые зимние платья — синих и зеленых цветов, обязательно с меховыми воротниками.

Та подалась назад, спиной, не спуская с меня глаз. Когда дверь захлопнулась, я упал на ковёр, погрузился в размышления.

С моего визита к Фебе минул месяц, со дня гибели Софии же — более полугода. Ноябрь в Михайльграде выдался поразительно теплым, но от того не менее влажным: улицы утопали в слякоти, крыши стучали прискорбную мелодию, а тучи не отпускали небо, цельно обволакивая его. Мысли, как капли на холодных подоконниках, скатились к письму Константина, отложенному на тумбу.

Собственного сына я не видел уже два сезона, а он не видел моего безумия и не веровал в оное. Константин регулярно отправлял мне письма пятнадцатого числа каждого месяца, начиная с вечера собственной свадьбы. Все они оставались без ответа, а наиболее душевные, к тому же, сжигались.

Когда я сбежал с торжества, сын, конечно, вспылил, но отнюдь не разочаровался во мне. В письмах оных он тщетно просил прощения, признавался в своей поспешности; терзала его совесть, а во фразах читалась призрачна тоска по тому дому, из которого он наконец-то смог сбежать.

Так и накануне, то бишь пятнадцатого ноября, в очередной раз мне пришла весть от сына. Но имела она одно кардинальное отличие от всех прочих, всех прежних: Константин твёрдо и уверено решил, сообщая мне лишь знание о том, же приезжает вскоре в имение Вороновых дабы свидеться, навестить.

“Вы и сами помните, папенька, приближается день рождение Софии. Я желаю провести его с вами, в родном доме; считаю в грядущий день мы вместе должны почтить память на её могиле, забыв о былых разногласиях.”

Ранее он приезжал лишь единожды, и тогда не застал меня: был я у Фебы, а после — в Михайльграде, в своей городской квартире. Тогда провёл там несколько дней, избегая мира, и никому не сказав зачем.

Но теперь, предвидя повторение, Константин умолял: “Останьтесь, папенька, побудьте. Я приеду — и очень хочу, чтобы вы были дома.”

Признаюсь, не кривя душой, не привлекала меня оная затея. Встреча с сыном предвещала оправдания, извинения, недопонимание и ворошение прошлого. Мерзко становилось лишь от одной мысли.

С великим трудом поднявшись с ковра, я поковылял к двери. Воздух в комнате казался мертвым, удушливо вязким. Хотелось уйти — неважно куда, лишь бы не оставаться внутри. Затем я вышел в коридор, не думая о виде, в котором пребывал, не чувствуя ни босых ступней, ни тяжести влажной рубахи.

Я взошёл на лестничную площадку. Там было темно, даже слишком. Только приглушенный свет уличного сада чертил узкие тени, пробиваясь сквозь величественное арочное окно. Там опёрся о балюстраду и задержался, прислушиваясь к скрипам особняка. После — сделал первый шаг вниз. Край одеяния зацепился за конец перил, потянулся и с противным звуком разошелся.

— Ебись ты к дьяволу, мантия сраная! — процедил я сквозь зубы, тремя попытками отдирая подол ночной рубашки от балюстрады, — да чтоб тебя зашили со швеёю вместе!

Заливаясь гневной слюной, я спустился на первый этаж. Тот встретил меня холодом. Слуги, шепчась готовили нам завтрак. Тогда остановился, вглядываясь в их наряды, затем — пристально взирая на мебель. Роскошные, высокие элементы интерьера из дуба и сосны, украшенные множественными узорами и выступами резали взор. Вся та возвышенность, дворянская напыщенность, испокон веков живущая в стенах поместья, до такой степени приелась, что не вызывала ничего, помимо отвращения, доходящего до тошноты.

— Это что ещё за вид?

Голос раздался глухо, с нажимом. Я обернулся. В центре дверного проема стоял, сжимая в руках перчатки и смотря на меня так, будто увидел пса, забредшего к парадному входу, Михаил Павлович.

— Ты в своём уме, Филипп? — он вошёл в столовую, привлекая внимание лакеев, — бродишь по дому в одном белье, как пациент из лечебницы. Какой срам!

— Вы бы поздоровались, — буркнул я, отступая к столу.

— А ты бы оделся, прежде чем шататься по коридорам, — отчеканил он, — или теперь вовсе решил разучиться быть человеком? Скоро сын твой приезжает, хоть в зеркало на себя взгляни… — тоскливо выдохнул он.

— И что с того? — оскалился я, ударив по сервированной тарелке, — приезжает, и какая разница? Ничего её уже не вернет!

— Вот именно! — отсёк Михаил Павлович.

Я опешил, фраппированный застыл в моменте.

— Пора уже взять себя в руки и перестать жить прошлым, — отец не двигался ни на миллиметр, не подымал глаз, а голос его оставался холодным, но от того еще более требовательным, — и ежели продолжишь нести бремя мёртвой, Филипп, — обратишься позором семьи.

Завершив речь, отец двинул к столу, сел и ожидал трапезы, пустым взглядом смотря на меня. Я же ничего не ответил, лишь, опустив голову, покинул комнату.

Даже не знаю, правда ли он тогда сказал эти слова. Может, произнёс только часть, а молчание заполнилось гневными мыслями из моей головы.

Бесцельно я брёл по коридору, изредка глазами пробегая по стенам, по окнам, устремляя взор куда-то вглубь, вдаль, где порою виднелся Её силуэт. То и дело слышал милый детский смех, спотыкаясь о роскошный ковёр. Так, один раз, вознося голову, я увидел Анну. И сперва не признал жену: одета она была скромно, куда скромнее обычного, сперва показалась мне новой слугой, уж больно старой и гордой. Лишь потом, сквозь призму прищуренных изнуренных глаз смог разглядеть её лицо. Анна же не повела бровью. Даже не повернулась ко мне, будто бы и не существовало меня, будто не была никогда в жизни она замужем. И, кажись, признала свою роль, выбрала сама оковы и твёрдо стала на путь, соответсвующий скорее горничной, чем аристократке. Пускай в огромном особняке нашлось место для личных покоев Анны, но не нашелся тот уголок, где она смогла бы стать полноправной, свободной хозяйкой, что возглавит, как полагается, уход за семейным очагом.

В миг, когда плечи наши поравнялись, я дрогнул, с ужасом бессильно наблюдая, как то тепло между мной и женушкой, высыпалось сквозь пальцы.

Сгорбившись, я побрёл в кабинет. Отворив дверь с плеча, и, рухнув на пол, на четвереньках прополз ко столу. Схватившись за кресло, пальцами оставив вмятины на обитой кожей ложевой подушке, я вскарабкался наверх. Затем, тяжело дыша, опёрся на поверхность стола.

Судорожно хватая бумаги, чудовищными стопками разложенные по всему столу, сжимая в ладони печать, я попытался забыться в анализе писем и документов, надеясь, что смогу мыслями уйти в работу. Но пред очами на каждом листе, сплошь и рядом, иссиня-черным блестела фраза “Вы нам не нужны.”, с щедрой кляксой в конце. Та самая фраза из императорского письма. Эта строчка не выходила из головы с тех самых пор, как я ввалился за стол, принялся за выполнение служебных обязанностей.

Лоб словно загорелся, грудь и спина полыхали. Тело ломило. Кости и суставы выворачивались, яко спусковая скоба требушета. Холодным, дрожащими пальцами, я схватил колени, поставив ноги на сидение, прижал их к себе. Уже не мог удержать взгляд на документах. Ужасная дрожь, неистовая пульсация в висках сжимала глазные яблоки, выдавливая их из черепа.

Казалось, стены сжимались, судорожно тряслись. Они словно приближались ко мне, сдавливая в трепещущих метаморфозах шкафы, полки и тумбы, сбивая со стен портреты предков, с треском руша старинные вазы. Красные обои разъедали глаза. Во рту осел мерзкий укоризненный привкус маслянистых оливок, перемешавшийся с остервенелой горечью запеченного вепря. Голова наполнилась протяжным тихим, будто извечным звоном выстрелов и ударами печатей. Я вцепился в стол, до жжения, до отвратного скрипа, сжимая дерево, выпуская последние запасы магии искрами сквозь ноздри и уши.

В соседней комнате что-то упало. Раздался глухой звук. И вновь это чувство. Мимолётное мгновение покоя. Резкое, вроде приятное, но тошнотворное от одного лишь уразумения грядущего неминуемого. Бред вновь отошёл на задний план, но легче от того не стало. Мозг включился, запомнил всю испытанную боль. Это происходило каждый раз, с той самой встречи с Фебой, когда я упал лицом в свою вину перед Софией, но не был способен того принять.

Не помню, как миновала ночь. Вероятно, я потерял сознание, или же запал в какую-то иную, мрачную разновидность сна — без сновидений, но с послевкусием пепла. Очнулся я уже ближе к рассвету: всё ещё дрожащий, но с чёткой целью. Настала пора уничтожать прошлое.

Утром в особняке яблоку негде было упасть. Десятки рабочих выносили чрез главные двери массивные комоды, витиевато украшенные зеркала, снимали люстры, небрежно протаскивали столы, волочили редчайшие и дражайшие гарнитуры из закутков дома. Антураж поместья опустошался по моей вине, и по моей же прихоти. Вся прошлая декорация искоренялась, а на её место приходило новшество, свежее дыхание — обновленная мебель, исполненная в разных, классических и причудливых, порою вовсе не сочетающихся стилях. Нетронутыми оставались лишь покои отца, настоявшего на своей непричастности к “творящемуся безумию”, и комната Софии, которую я, вопреки всему, не посмел тронуть.

С широкою улыбкой и сильным внутренним трепетом я смотрел за действиями рабочих. Казалось, будто с каждым вынесенным креслом, с каждым открученным подсвечником и сорванной портьерой от меня уходит та, старая, прогнившая плоть, что так давно мешала дышать. Я убеждал себя, что стоит лишь сменить обстановку, и в голове воцарится порядок, на сердце — облегчение, а душа, вконец распаренная лихорадкой вины, обретёт прохладу.

И, пребывая в чудесном, приподнятом настроении, спустя лишь несколько часов, только-только работники выполнили своё поручение, спустился в подвал, в винную, где за свинцовыми дверцами хранилось всё наследие рода — бутылки вина, что открывались в честь рождений, в честь побед, в честь браков, похорон. Я прошёл меж стеллажей и будто окунулся в летопись семьи Вороновых, и, не колеблясь, выдернул первую попавшуюся бутылку.

Далее количество открытых вин росло от часа к часу. Росло оно по экспоненте, с каждым выпитым бокалом увеличивая скорость распития и его безумность, бескультурие. От того не отставал и счёт разбитых флаконов. Постепенно от собрания элитных напитков, которое начал еще мой прадед, тот же, что написал пьесу “Про Пион и Лозу”, продолжил мой дед, отец, а затем и я, по большему счету остались лишь стеклышки, пробки и пятна на полу.

Многие из тех сортов вин уже подавно не создавались, а технология производства оных была утеряна. Некоторые же были небольшими партиями выпущены специально для Вороновых. Примером тому служило “Тихмарь”, подаренное благодарным аристократом с собственной винодельней прадеду, а впоследствии вылитое мною на пол пред входом, ведь вкус оный мне показался чересчур уж горьким, или “Чёрное Топоссо”, поразительно густое, тёмное и сладкое, некогда презентованное прошлым императором князьям державы, в количестве, не превышающем ста бутылей, выпитое до дна и обсохшее на моих губах спустя много лет после того.

С верхних этажей, сквозь пелену опьянения, ко мне доносились шаги, заходился резкий гортанный голос:

— Не верую, Артемон! Ни слову твоему! — каблук стремительно, даже немного дерзко, стучал о пол.

— Ну же, Константин Филиппович, господин сейчас не в лучшем здравии, дабы вам с ним видеться, говорю же, — за ним по коридору торопливо следовал старик.

Шаги становились все ближе, голоса и того громче. Из-под двери явился теплый, тревожно мерцающий свет масляной лампы, за ним — металлический, весьма длительный звон связки ключей, щелчок в замочной скважине.

Артемон отворил тяжелую дверь, как в помещение тут же ворвался Константин. Лицо его выражало высшую степень волнения, уголки губ буквально затвердели, а челюсть была сжата так, что, мерещилось, зубы скоро треснут. Красный, благородно алый мундир сливался воедино с порозовевшей кожей, а на голове перекосилась офицерская фуражка.

Константин застыл в проходе, не уверовал в увиденное, потом совершил еще один робкий шаг вперед, вступая в осколки бутылки, в частичку моего безумия. Он посмотрел мне в очи, дрогнув; лицо сына искривилось, нос погано сморщился. Туловище подалось назад, а длань невольно поднялась ко рту. Константин трепетал, не желая верить собственным глазам, что постепенно наливались кровью и слезой. Удушье охватило его.

Увидев его, я попытался встать, но, едва поднявшись, тотчас пошатнулся. Бутылка выскользнула, вино плеснуло на ботинки Константина. Я упал на колени, схватил еще одну, катающуюся по полу, а затем поднял голову, еще раз посмотрел на сына, что на секунду показался нереальной галлюцинацией, отдаляющейся, растворяющейся в океане сознания. Я в слезах, со всхлипом прополз к его ногам, ладонями собирая осколки битого стекла, коленями размазывая вино по полу. Не выпуская бутыль из рук, я обхватил ногу Константина, лицом вжавшись в штанину, бормоча что-то жалкое, вероятно, нечленораздельное.

Он не бросил ни слова, лишь смотрел, как я цепляюсь за голенище, и будто видел не меня — а призрак, что вытек из всех его юношеских воспоминаний, испоганил их, обглодал до костей. Взгляд выражал больше, чем способны были любые фразы. Зрачки тряслись, прыгали из стороны в сторону, то на меня, то на бутылку в руке.

Константин окончательно позволил слезам проступить. Медленно, все еще надеясь, же сцена пред ним — всего лишь сон, он снял фуражку, растормошив и без того взъерошенные вороные волосы. Не переставая дрожать, сын, размахнувшись, со вспыхнувшей великою ненавистью кинул ту на пол, оттолкнул меня и втоптал её ногой в червонную лужу.

Он прошёл до выхода, а после с презрением и отвращением в последний раз обернулся. Взглядом Константин закопал меня в могилу, похоронил при жизни, теряя родного отца, что только вчера, бредилось, стал для него эталоном. Затем, еще не зная, хватит ли его сил не откреститься от всей своей родни, Константин убежал по ступеням наверх, покинул особняк Вороновых. Навсегда.

XV - Пепел искупления

На следующий день Михайльград не иначе как был вознагражден за всю вереницу пережитых зимних страданий; на город снизошла тихая и теплая погода. Воздух был весьма влажным, в меру прохладным, и только ветер простым смертным мог показаться через чур сильным, неприятным, а вот для истинных михайльградцев наступила невиданная оттепель. И до такой степени все осмелели, что в середине ноября сплошь выходили на улицу без головным уборов.

Уличный снег медленно таял, местами под ним уже виднелась каменная укладка, свежая грязь и чьи-то потерянные давеча перчатки.

Население, готов поспорить, такому чуду дивилось, но для меня все оставалось кристально ясно. День оный стал первым днём рождения моей дорогой Софии, который она, увы, уже не могла отпраздновать.

Я пришёл на семейное кладбище, осмелился подойти прямиком к её могиле, нервно трясущимися руками держа пышный букет красных роз, которые при жизни Софии так редко доводилось видеть, но она их так всем сердцем любила. На душе было тоскливо, но нечто внутри хваталось за надежду, вытаскивая меня из глубокого отчаяния, движимое чудесной погодной обстановкой, что и вселяла надежду, мол сама София меня подбадривала.

Приблизившись к мемориалу, я впал в ступор.

Четыре мятых, практически пожеванных, ромашки у подножья постамента статуи, что прежде, еще самым ранним утром, когда Аврелиан даже не начал проявляться на небе, принёс Тарун, с моей перспективы выглядели куда сострадательнее, любимее и значимее, чем мой паскудный букет.

Раздался треск дерева. Небольшую веточку грозного снаружи, прогнившего внутри дуба унесло ветром ввысь, куда-то за облака. Трость выпала у меня из рук прямо в лужу. Следом и я сам свалился на колени. Все ноги промокли, дорогой синий костюм испачкался в болоте из травы и грязи. На улице было холодно, а на груди студёно.

Я с трудом сделал глубокий вдох. Вместо обещанных запахов мокрой земли, свежего воздуха, таких непривычных, но приятных, услышал одну лишь вонь пороха, застрявшего в моих усах так, что уже не отмоешь. В миг рухнул на землю. Пытался найти место, где мой нюх мог бы скрыться от этого смрада. Тщетно. Он уже был везде, а земля, казалось, уходила из-под ног.

В самом центре кладбища утопал в слезах немощный старик, потерявший дочь. Отвергнутый женой он рыдал, кашляя от нехватки воздуха. Проклятый собственным отцом в гневе он раскидывал землю в стороны. Ненавидимый своим сыном он замер без сил.

Старик уже не знал, что ему делать, толком не осознавал происходящего. Ведал только, что суждено ему лечь в соседней могиле. А после, лишний раз подняв голову, уразумел, что и того не достоин. Ведь не имеет права грешный остаться рядом с такой невинной душой.

Все попытки удержаться за власть, за те клятые погоны, добытые таким непосильным трудом, трещинами в краске, кляксами и пятнами отбивались на той прекрасной семейной картине, висящей в нашей галерее.

Балансируя между семьей и работой, вернее, воспоминаниями о ней, внутренний превалирующим чувством долга, я все больше терял себя, погружался в пучину безнадеги и отчаяния. Тогда пытался успокоиться, внушить, что все налаживаться, что я действительно смог уцепиться за невидимый выступ на отвесной скале. Всю бессмысленность этих чудаковатых потуг в полной мере осознаю лишь сейчас, выводя буквы сия писания. И винить в этом можно было только себя. Однако оставалось в моём сознании мрачное пятно, которое требовалось вывести, в надежде обрести покой, или, хотя бы, забвение. Совершить то я решился немедля.

Вечером следующего дня, только лишь прислуга закончила все уличные дела: садовники сдали инструмент, дворники перешли к ночному убиранию уже внутри дома, конюхи в последний раз за сегодня покормили лошадей, а чернорабочие направились по домам, я вышел на улицу.

К тому часу, помимо меня, крадущегося в абсолютной тишине, скрывающегося в холодном свету морозного города, на участке остался лишь мой служебный пёс, выпущенный “погулять”, как мы любили вуалировать понятие “справить нужду”. Вместе с тем оставалось несколько человек из стражи поместья – двое у ворот и еще один, периодически обходящий территорию.

Погода успела слегка испортиться, но мною классифицировалось яко хорошая, и никак иначе. Снега уже и подавно след простыл, а слабенький ветер едва колыхал знамёна с одним из девизов семьи Вороновых — "Нам суждено править", грустно повисшие над входом в дом.

— Да уж, правильнее было бы “Мы обречены править”, — подумал я.

Растительность, лишь местами конечно, оправилась от жесткой погоды, расправила плечи, пытаясь поспеть за все теми же желтыми ирисами, еще хлеще прошлого укоренившимися пред ступенями.

Сразу после того, как стражник завершил обход территории, медленною походкой, растягивая удовольствие от предвкушения, но тем и продлевая собственные муки ожидания, я вышел из дома. Голова все еще раскалывалась от похмелья, неустанно трещала еще с утра, когда я посетил Её могилу. Под стенкой я направился далее, вглубь, уже за сам особняк, к черному входу, который, увы, на ночь всегда закрывался, а потому так просто выйти прямо через него, да так, чтобы не быть замеченным, услышанным, а хуже того – узнанным своими же лакеями, было невозможно.

Пошатываясь, я прошёл, вернее сказать, прополз, собирая коленями брюк весь, пускай и чрезвычайно тусклый, зеленый цвет низенькой травы, уславшей вес двор, прямо к небольшому сарайчику на краю территории. В пелевне той, возведенной наспех из старых дубовых досок, оставшихся еще с тех пор, как ремонтировалась конюшня, проживал Тарун.

Та хлипкая конструкция, если, конечно, выражение это не оскорбит всех мировых архитекторов, выделялась на фоне прочих сооружений, построенных преимущественно из кирпича. От неё адски несло порохом объедками, и, предположительно, навозом.

Знал ли я, как хозяин дома, о том? Разумеется, иного не дано было. Но вот было ли мне до того дело? Очевидно, что нет. Пущай даже убойный фетор доходил до окон особняка, в том числе и кухонных, в мою сферу интереса входили кардинально отличающиеся заботы: сплетни, гадалки, алкогольные излишества и прочая греховная ересь.

Вход в сарай был забросан различным хламом, с верстака уныло свисали рабочие перчатки, а на нём стояло несколько бочек, до верху забитых порохом. Изнутри доносились отчетливые звуки старательной работы Таруна. Небольшие ножки постоянно бегали, одними лишь звуками ярко демонстрируя странную, даже кривую, манеру походки. Подчас можно было услышать мелодию игры пилы по дереву, а еще реже – ритм ударов молотком.

Оперевшись на стол, я закинул на дверь широкую доску, заперев то из вне; после проковылял в сторону бочек. Перевернув на бок одну из них, я прокатил её через всю поверхность верстака, отстукивая по каждой досочке, каждому брошенному инструменту звонкими ударами, а после скинул на пол. Бочка та, разумеется, проломилась от удара, и вслед за хрустом древесины из неё высыпался порох.

Хватаясь за вторую бочку, я дрогнул от услышанных изнутри панических стуков, попыток открыть дверь, а после – дерзко выломать стену. Но, к счастью, все было тщетно. Доска, повешенная на дверь, а вместе с ней и опрокинутая бочка, не давали ей открыться. Торопливо, громко кашляя и щурясь от порошка, попадавшего в нос, рот и глаза, я рассыпал порох вокруг сарая, обильно удобрив им все щели, которые хоть в какой-то мере могли послужить выходом из здания.

Отойдя, я выдохнул с улыбкой. С чудовищным трудом, чуть ли не надорвавшись, мне удалось выпустить из рук легкую искру, что начала неотвратимое. Тарун погиб в тот же миг, ни издав ни писка, дабы потешить меня. Не желая следовать его примеру, иль быть схваченным за руку своими же собственными слугами, я вернулся в свою комнату через открытое окно на кухне первого этажа.

Моя душевная боль все пуще перерастала в физическую. Обернувшись назад, лишь глянув на догорающие остатки сарая, пламя от которого искажало воздух, создавало в нем миражи с такой же силой, как и в моем сознании, я понял, что мои действия не дали желаемого результата, даже не приблизили меня к нему. Еще со дня смерти Софии я затаил на Таруна сильную обиду, прятал её где-то далеко внутри, не позволяя ей выплескиваться наружу в виде гнева, но и не скрывал появившейся к нему неприязни. Все по той причине, что я винил его в смерти дочери. Этого маленького, голодающего и исхудавшего раба, искреннего в своих мотивах, добродушного, бессильного и безвредного. Как глупо это было с моей стороны… Винить его за любовь, вспыхнувшею в юном сердце в ответ на доброту Софии.

А ведь знал правду еще прежде. Она затаилась где-то на уровне подсознания. Виноват в её смерти был только я. Но в тот же час надеялся, что разобравшись с Таруном, удалив его из своей жизни, только умертвив несчастного, смогу искупить его вину, успокоить наконец дух Софии… отомстить. А потому и дал волю своему гневу.

И в итоге столкнулся с тем, что это убийство, этот тяжкий грех, порочащий само слово Воронов, не помог мне вопреки своей цене. Отнюдь. Поквитавшись с Таруном, у меня уже не осталось причин, возможностей, а главное сил перекладывать вину на кого-либо еще. Все знаки подло, предательски указывали на меня одного.

Убитый горем, сжав зубы от боли внутри, двигаясь криво, сперва ели перебирая ногами, а позднее бодренько, немного сгорбившись, наверное от осознания собственной ничтожности, я прошел в кабинет. Быстро накинул на себя старое атласное пальто черного цвета, немного мятое, довольно грязное, а монокль и фуражку, смиренно ждущие меня в темноте рабочего стола, отложил в сторону, в выдвижной ящик оного.

Я покинул особняк, пройдя мимо взволнованной взрывом на улице толпы слуг, что в ужасе металась из стороны в сторону, видно ожидая, когда я скажу что делать. Но то меня не интересовало. Откинувшись от лакеев парой строк, бездумных указов, я держал курс в центр города, вернее под него. Там желал погрузиться в бездну разврата, пьянства и гуляний, видя в ней свое спасенье, востребованный свет в конце черной жизненной полосы…

Последующий же момент, из тех, что запомнились уж очень хорошо, ярко и во всех деталях – мое похмелье. Проснулся я, дня три спустя, или же два, так толком и не ведаю, в комнате гостиничного номера, где-то под Михайльградом. Ощущения были не из приятных. Голова раскалывалась, словно внутри кто-то отбивал дробь тяжелыми молотками, а во рту стоял вкус гниющих углей. Тошнота волнами подступала к горлу, но сил подняться с постели не было — тело казалось каменной глыбой, беспомощной и неподвижной.

Щурясь от тусклого света свечей, что коварно сверкали на столике подле ложа, я старательно пытался вспомнить вереницу событий, которая и привела к тому результату и состоянию, в котором довелось себя найти.

В голове вспыхнула яркая сцена, как за одним из множества столов подземного царства Хаазгора мною, в час пьянства, была замечена следующая картина. Аккуратно, погрузившись в себя, за столом сидела женщина. Её гибкая фигура, излучающая силу, точно была высечена из мрамора. Кожа на руках, плечах и груди, что оголялись из-под бордового платья, была покрыта узорами шрамов, придавая её облику непокорный, дикий характер. Но её лицо…

Мраморно-бледное, с хищными чертами, будто созданное для того, чтобы околдовывать и пленять. В полумраке, что царил там, я не мог в полной мере лицезреть его красоту, но лишь того скупого намека хватало, дабы восхититься. Чёрные волнистые волосы спускались на плечи, подчёркивая контраст с карминовым платьем, облегающим стройное тело. Взгляд — острый; в оном читалась вечная тоска и ледяная уверенность, словно она давно знала ответы на все вопросы.

От её вида в разгоряченном сознании в миг вспыхнули помыслы об измене. Оной, фактически, я уже отнюдь не опасался, даже более – не остерегался, в силу того, что принял, оплакал и похоронил наши с Анной отношения еще в тот момент, как распечатывал первую бутылку вина в тот вечер. Но при всём при том, я все же полностью осознавал свои шансы. Не то чтобы их имел много и в своём повседневном облике — я выглядел на десяток лет старше той барышни, а был, быть может, и на все двадцать. И коль мог её привлечь, то только состоятельностью, мужественностью и интеллектуальными познаниями – всем тем, что не подходит для простой интрижки. Тогда же, возможностей моих было куда меньше. Выглядел я не как генерал-дворянин, пусть и почтенного возраста, а как простой уличный пьяница, вероятно, бездомный.

Разумеется, прекрасная дама в кабаке оном, или его подобии, среди черни выделялась яко птица высокого полёта, а я, как иначе, считал, что даже в столь печальном, отвратном состоянии, имею право контактировать лишь с такими пташками.

Она сидела за столом с младшим Равициным, с тем самым обладателем длинного имени, у которого я давеча побывал на свадьбе. Выглядел он паршиво, но все еще пристойно, высоко и как аристократ, просто не в лучшем своем обличии, куда уж лучше моего. То ли потому что был напросто моложе, то ли просто не так себя запустил.

Все еще будучи достаточно трезвым, дабы не кричать на каждом шагу свое имя и фамилию, однако полно пьяным, чтобы возыметь тягу к разговорам на бессвязные обыденные темы, что никак уж не подпадали под понятия светских диалогов, я отодвинул стул и, вопросительно глянув на двух собеседников, уточнил не против ли они, а после уселся, поставил открытую бутылку вина прямо перед ними. Этот же сосуд, с ударом соприкоснувшийся с поверхностью стола, думал я, корчась на кровати от головной боли, наверное, стал первой причиной интереса двух, назовем их незнакомцами, к неизвестному, непонятному и неизведанному бродяге неопрятного, паршивого вида.

Простой человек не мог нещадно распивать с горла страшно дорогое вино, весьма известное “Тихмарь”, одна просто бочка которого по цене затмевала месячную оплату горсти чудесной прислуги. А поскольку они оба, первый уж точно, вторая скорее всего, как кричал её внешний вид, являлись аристократами, в винах чуток да разбирались, а название того сорта давно уж стало именем нарицательным в значении роскошный, непозволительный по цене.

Я поприветствовал господ, но не представился, возжелал остаться анонимным. Наш разговор, под эгидой мой болтовни, обретал весьма ясные очертания, превращался из пустого монолога пьяницы в конструктивный диалог, где каждый мог выразить свою мысль и выслушать другого.

Феодосий-Евстафий, все же удосужившись назвать своё имя, заливаясь дешевым пивом, поведал нам свою историю, начиная с того момента, как он поженился. Женитьба его вышла на удивление удачно, о чем я и так был в курсе. Брак с богатой внучкой Кореневских, принес роду Равициных невиданное ранее богатство. А конкретно самому Феодосию досталось более прочих.

С высоты моего оценочного суждения не назвал бы, и не назову даже сейчас, их, прямая цитата, “несметные богатства”, уж такими невообразимыми. Однако, если для меня, конечно, это не было чем-то особенным, то для молодого Равицина пара лишних апартаментов в его владении означали кардинальные изменения в жизни.

И роскошь та, пуская совсем не значительная объективно, но всесильная в его мировоззрении, скрутила мозги парню. Он, одурманенный деньгами, погнался за большим, и в погоне своей потерял разум. Его супруга, столь же молодая, наивная и беззащитная, не выдержав “предательства” со стороны мужа, которого считала не иначе как единственным лучом солнца, опорой, атлантом, покончила жизнь самоубийством. Суицид послужил еще одной переломной точкой в жизни Феодосия и всей семьи Равициных, посеял смуту в обыденность дворян. В конце концов, ведомый общественным угнетением, позором и внутренним порицанием, он лишился всего: состояния, положения, власти и уважения, а собственная семья отреклась от Феодосия.

В чём-то мы были схожи.

Так или иначе разговор наш за мгновения ока менял темы, мы перепрыгивали с бытовых проблем до тяжких вопросов из разряда философии, но все же, более остального, я получал удовольствие, некое душевное заполнение от разговоров на тему войны. И сказать мне было что, все же генерал, пусть и не в лучшей форме, да и щепетильно, волнительно было узнать мысль людей высокого полета на подобную тематику, сравнить со своей.

Слово за слово, минуло несколько часов. Госпожа Альбина Белова, в общем, как и молодой Равицин, оказалась весьма приятным собеседником, а её любовь к военному искусству совпала с моей. Приходилась она дочерью малозначительному барону, что правил неподалеку от Михайльграда, а работала в армейском штабе в центре самого города. К великому сожалению, как барышня упомянула, что в течении ближайшего времени вынуждена покинуть морозную столицу, поехать по важному заданию уже в настоящую, в Роскану.

Что было замечательно, так это, вопреки моему ужасному, почти оскорбительному внешнему виду, Альбина, очевидно, в ходе разговора возымела ко мне некий интерес. Вероятно, благодаря моей образованности она нашла идеалы, мною выраженные, вполне привлекательными и занимательными. Всё к тому виду, что по окончанию вечера Альбина пригласила меня в номер. И вот я тут, могу лишь догадываться, предполагать и надеяться на то, что произошло в ночи.

Размышляя об этом, я слегка повернул голову и увидел записку на прикроватной тумбочке, а подле — странный аксессуар.

“Дорогой мой безымянный товарищ.

К превеликому сожалению, ранним утром я уже вынуждена была покинуть Михайльград, будить тебя не посмела. Однако не желаю терять столь замечательного собеседника, а по сим, оставляю тебе эту волшебную печать. Коли согласишься её принять, то, стоит лишь отметить той своё письмо, как она в тот же час попадёт в мои руки, ведь всегда я с собою ношу еще одну подобную печать.

И, ежели отреагируешь благоприятно, будешь не прочь продолжить наше общение — жду твоего письма.

Альбина Белова”

Беспокойно сглотнув слюну, я отворил небольшого размера округлый футляр, украшенный златом, инкрустированный синим топазом, обозначенный голубой эмблемой ворона в центре. Внутри лежала печатка с небольшой прямой ручкой. Узором оной также был ворон, сидящий на ветви и занесенный в круг. Причём, весь рисунок был выполнен не абы как , а из различных рун и знаков, выстраивающихся в знакомою людскому глазу форму. Печать, похоже, ни в сургуче, ни в воске не нуждалась,а работала сама, создавая на бумаге необходимое изображение благодаря магии.

Твёрдо решился я ответить Альбине. Опохмелившись, воротился домой, сжимая в руке её записку, то и дело, раз в секунд десять, проверяя наличие в кармане футляра с печатью. Жена же моя, даже не вышла повстречать загулявшего мужа, ровно как и отец. Лишь Артемон поинтересовался моим здравием, узнав от слуг о возвращении. Но и тот, весьма благочестиво, не стал докучать, получив от меня скромный вынужденный ответ.

Вернувшись в свой кабинет, откинув из ящика фуражку в поисках письменной принадлежности, я сочинил первое письмо Альбине.

XVI - Пятерка из Исхода

В мрачном и строгом кабинете, где низкие балки жестоко давили на мысли, а стены из темного дуба жадно высасывали свет, я сидел, склонившись над столом. Сопровождаемый лёгкой дрожью, я старательно выводил буквы на листе бумаги, оставляя кляксы чуть ли не после каждого слова.

С момента нашей с Альбиной встречи прошло два месяца. И я, не кривя душой, назвал бы их самыми бурными и яркими в своей жизни, коли не брать в учет то время, когда под моим началом оборонялась крепость в Горлисте, когда просидели мы шестьдесят три дня под осадой. Переписка оная стала отдушиной в мире, потерявшем какой-либо смысл. Альбина отвечала редко, оставалась чрезвычайно занятой, а я, свободный от ежедневной рутины, почти вольный от военной службы, лишь изредка заглядывающий в державные дела, каждый день, необремененный семейными хлопотами, каждый час ждал спасительного письма, отмеченного алой печатью с изображением совы.

Вследствие того, что “магическая почтовая система” работала весьма дурно, мне доводилось чувствовать себя еще более волнительно, даже несколько истощенно. Речь о том, что письма могли приходить в довольно странное время и материализоваться в очень странных местах. То в ящике стола, то в кармане, то прямо в руках, когда я, например, грел их у камина, от чего чуть не ронял всё туда же оный конверт. Происходило то с соответствующим звуком, немного скрипящим и противным, который, вопреки всему, стал для меня целебным колокольчиком, знаменующим радость, спасение и комфорт. К тому же получение письма сопровождалось крайне легким, но заметным, особенно в кабинете, освещенном лишь камином и двумя свечками, сиянием цвета печати Альбины, сливающимся с пылом небесного Аврелиана.

В тот период мое поведение стало еще более отстраненным. Всё свободное время, как и раньше, я проводил, запершись у себя, но уже не за государственными делами, а зарываясь в пучину горя, одиночества и самокопания. Весь час ожидал её ответа, пытаясь развлечь, занять себя в этот момент, стать немного лучше, достичь чего-то дабы поведать об этом Альбине, заинтересовать её еще больше.

Слабый свет дрожал, отбрасывая мою ничтожную и причудливую тень на пыльные тома в старом шкафу и массивный дубовый стол, покрытый шрамами времени. Плотный, пропитанный запахом воска, старой бумаги и дыма, воздух, что не нагревался, даже сожги ты весь особняк, казалось, душил само сознание. Именно в такой обстановке я вновь сумел творить. Потертое кресло скрипело при каждом взмахе пером, но я снова мог, хотел и наяву рисовал прекрасные картины, писал восхитительные стихи, которые у меня самого вызывали невероятно теплые эмоции, а что еще важнее – нравились Альбине.

Месяцы пролетали, словно минуты. Зима минула, укутанная, согретая в теплом пламени её доброты и любезности. К моменту пришествия весны мы мало-помалу становились все ближе друг для друга, узнавали новые подробности о личной жизни, проникались сочувствием, радостью и очарованием к собеседнику. Я бы с ней чрезвычайно, возможно, даже запредельно честным и открытым. И нет, не подумайте, что опустился до того, чтобы по собственному желанию повествовать всё о своем происхождении, точном имени, должности и месте проживания. Мне довелось остаться в своём уме, но вместе с тем, от огромной привязанности и любви к Альбине, моему лучу света в мире серых одиноких будней, секреты я выдавал, приходилось ей только поманить, приказать. Сама она без опаски рассказывала о своем окружении, семье, заботах, казалось, готовила к чему-то. Я искренне верил её словам, но то и дело в глубине души отзывалось нечто беспокойное, твердящее, что в чернилах её писем сокрыта ложь. И вскрылась та весьма не скоро.

Так, вновь оставшись наедине с пером, бумагой и затхлой тенью прошлого, я сидел в своём кабинете, вслушиваясь в нарастающий гул предстоящей беды. Рука моя дрожала, как и всегда, — ни одно послание к Альбине не рождалось спокойно. Каждый раз, принимаясь за письмо, я испытывал ту самую, до тошноты знакомую тревогу, будто не чернила текли с пера, а душа просачивалась наружу, исповедуясь на его кончике. И чем больше я позволял себе вольности, чем откровеннее становились мои слова, тем явственнее сковывал меня страх — быть непонятым, отвергнутым, забытым.

Я переписывал одно и то же предложение уже в третий раз. Проклиная каждую кляксу, каждую каплю чернил, раз за разом сжимая и выкидывая порченную моим грехом бумагу. Тогда бессильно выдохнул и обхватил перо так крепко, словно оно было единственной нитью, удерживающей меня от падения в бездну. Кончики пальцев побелели, ногти врезались в ладонь, и в какой-то миг я ощутил резкую, острую боль — обломившийся край деревянной оправы вонзился в кожу между большим и указательным пальцем.

Капля крови, густая, тёмная, с багровым отливом, выступила из-под кожи и упала — не на пол, не на рукав, как бы следовало ожидать, а прямиком на письмо. Я отпрянул, вскочив изо кресла, махнув рукою в сторону, опасаясь запачкать с непосильным трудом выведенные строки. Рывок столкнул со стола стопку документов, несколько крохотных капель крови отлетело на окно, часть осталась на листах, но иные же прямо на печать, ту самую, которую я, по наивной привычке, заранее положил рядом, надеясь отпечатать очередное письмо.

И тогда — что-то изменилось.

Сначала — тишина. Но отнюдь не то, привычное, одомашненное спокойствие старого кабинета, наполненное скрипом кресла и шорохом бумаги, — нет. То безмолвие оставалось хищным. Оно ворвалось в комнату, будто вытолкнув оттуда воздух, сгущалось, давило.

Пламя свечей затрепетало, захрипело. Одна из них погасла. Вторая вспыхнула ярче, озарив пространство вокруг стола мерзким, желтоватым светом, от которого ссохшиеся страницы в шкафу, казалось, зашевелились.

Глаз ворона на печатке в ту же секунду загорелся; тот словно подмигнул мне, взмахнув крыльями.

Сквозь окна, чрез мелкие трещины в полу, минуя шторы и двери, в комнату, мол чернила из раздавленного пузырька, сочился легкий, почти призрачный туман. Он стремился к полу, укрывая скрипучие доски и новый ковёр, постепенно подымаясь вверх, поглощая всю комнату.

Я вскочил. Сперва несколько секунд стоял всё там же, прижимая к себе окровавленную руку, с ошеломлением осматриваясь, заглядывая в каждый угол, видя всё тот же туман. Тогда в панике схватил со стола самое ценное — сияющую печатку.

Подбежав к закрытой двери, я несколько раз дёрнул за ручку, и лишь потом потянулся в карман за ключом. Тот паскуда выпал на пол. Я нагнулся, пытался нащупать ключ в дымке, поднявшейся уже на уровень колена, но тот словно растворился.

Я ощутил, как подкашиваются ноги, когда дрожащие пальцы наконец нащупали что-то холодное и металлическое — ключ. Схватив его и с усилием провернув в скважине, я распахнул дверь. Но за нею, вопреки всякой логике, не простирался коридор особняка — лишь густой, стылый туман, разлитый, как ртуть, от одного угла горизонта до другого.

На мгновение я заколебался. Всё в теле звенело тревогой, каждая клетка вопила о грядущей беде. Но оставаться в кабинете было невозможно, он давил на меня куда пуще, чем бескрайний туманный простор.

Воздух изменился. Он был не просто прохладным, скорее враждебным. Лишённый запаха, вкуса и цвета, тот оставлял на коже ощущение чего-то давно мёртвого. Под ногами не было пола — лишь иллюзия твёрдой поверхности; каждый шаг в одночасье раздавался в пространстве мягким эхом цокота каблука, и поглощался бездной, превращаясь в едва слышный шорох, живущий лишь в моей голове.

Я шёл вперед, робко, словно ребёнок. Вскоре из тумана предо мной возникли тени. Сперва – колонны, высокие, тяжеловесные, монументальные и неуместные, уходящие во тьму. Вслед за ними — круглые трибуны, окутанные мглою, мрачным мерцанием. На них — силуэты. Десятки. Сотни. Стоящие безмолвно, рядами, как статуи в старом храме. Всё они были укутаны в темные балахоны, накрыли головы массивными капюшонами, а лица их скрывались за масками, в абсолют одинаковыми, полностью гладкими, высеченными из камня, черными, обугленными. У тех не было ни глазниц, ни рта, только тонкая вертикальная трещина посередине, будто их лики и внутри были расколоты. Чрез щели слабо доносилось бледное свечение, множеством точек выстраивая причудливый узор на трибунах.

В самом центре, лицом к публике, и в то же время ко входу, где стоял я, возвышалось четыре фигуры. Каждый из них казался мне и человеком, носящим гротескный костюм, причудливую маску, и истинным зверем.

Левее ото всех стоял Волк, ростом разительно выделяясь на фоне прочих, возвышаясь более чем на два метра. Маска из кости, челюсти животного, закрывала верхнюю половину его лица; повсеместно та была разрисована руническими узорами. Глаза Волка сверкали белым, слишком ярко, пробиваясь сквозь мглу, а два мелких зрачка, казалось, выражали вечную ненависть и неумолимую ярость, готовую в любой миг извергнутся из недр его сознания. Два передних клыка изгибались, почти доставая до подбородка, черного, почти незримого.

На голове была перекошена корона, а с плечей во все стороны тянулись острые шипы, что, наверняка, закрывали Волку обзор на окружающий мир. Одет он был в помпезный костюм, полностью белый, с полуметровым, не меньше, жабо, прогибающемся под собственным весом. Рукава и штаны были округлыми, словно у шута, а за спиной и на поясе волочилась ткань, что словно когда-то обязывалась быть плащом.

Близ того, по левую руку, вальяжно опираясь на роскошную, инкрустированную жемчугами и камнями, но, вопреки тому, весьма короткую трость, стоял Кот. На рыжей маске сверкали два тонких, изящных, почти женских глаза. Вокруг тех расставлено было множество точек, плавных, грациозных, а на переносице, разделяя лицо на две половины, виднелось очертание нарисованной кости. Его взгляд казался надменно отстраненным, словно Кота не волновали внешние заботы, торжества и сенсации, но тот однако считал себя вознесенным над окружающей чернью. Чрез бархатный берет, украшенный тесьмой и брошью с драгоценными камнями, наклоненный на бок, выглядывали четыре уха, рыжих, как и его маска.

Кот был не мал, даже, я бы назвал, весьма толст, но не настолько, чтобы облик его потерял благородство. Пышности фигуре Кота добавлял и торжественный наряд: фиолетовые меха, ниспадающие до земли, контрастирующие с его ликом. На одном плече пушнины было заметно больше, она создавала величественный нарост, еще пуще склоняющий образ Кота на бок. Вторую руку тот держал на поясе, периодически вознося, дабы поправить воротник, аль, зеваючи, прикрыть рот.

Новость, по какой-то причине, мне в неожиданность, не вызвала внутри эмоции резкого отвращения, хотя и сильно удивила, может, даже, огорчила. На тот момент я уже был готов к тому, что бы простить Альбине любые ее ошибки, проступки и проколы, пусть это и перечило бы моим принципам, собственному Я, сформировавшемуся за многие годы. И до того, стоило лишь Альбине рассказать о чем-то с другой стороны, или выразить свое восхищение, быть может простое увлечение каким-то родом занятий, иль персоной, как мое отношение к этому менялось в тот же миг, подстраивалось под нее. И происходило это в таких ситуациях, где за подобную позицию я бы, вероятнее всего, мог и полностью прекратить общение с человеком, или, по меньшей мере, изменить мнение о нем в худшую сторону, но не к Альбине.

Так и в этом случае, я отнесся весьма спокойно к выявившейся неожиданности. В душе что-то укололо, словно предвещая нехорошее. Несмотря на всю привязанность к этой загадочной, но такой близкой женщине, я колебался в своем выборе. Стоял перед открытым полем, вдыхал его чистый воздух, но боялся покинуть выстроенный старанием минувших лет дом, переступить через низкий и хлипкий забор. В голове пролетели все те сцены моей службы, все горящие дома, города, отрубленные головы, казненные на месте семьи; поля, усеянные трупами солдат, не различая стороны; десятки изувеченных жизней военнослужащих, простых горожан, пускай даже за сотни верст от театра военных действий. Я вновь вспомнил Арриан, тысячи убитых людей при его осаде, лиц которых я даже не видел, Беатрис, её семью и возвышающийся над ним памятник с моим лицом, как вечным напоминанием следующим поколениям о том, кто сломал жизнь их предков. И тогда уже не в первый раз с дня смерти Софии задумался “а что же я с этого получил?”.

Мой выбор вступить в Совет Исхода не заставил себя долго ждать. Я сделал это не по той простой и до боли глупой причине дабы быть ближе к Альбине, получить более её внимания и угодить. Её фигура стала лишь незаметным намеком, легким толчком к тому, к чему я должен был прийти и сам. Но принятое решение все еще было моим. Оно зрело внутри годами, скрытое под руинами вины и сожалений. Теперь я готов был поднять голову и выйти на это поле — пусть даже с риском потерять дом.

Получив письмо, в котором я выразил свое желание и соглашение на вступление в Совет, Альбина сильно обрадовалась, чего совсем не скрывала в ответном письме, посвятив этому моменту нескромный абзац текста. В том же конверте я нашел краткую, назовем ее, инструкцию о том, как собирается Совет Исхода. Он состоит из четырех, вместе со мной пяти человек, которые никогда не виделись лично, а мы с ней стали редким исключением. Все же их собрания проходят благодаря сети магических артефактов, позволяющих членам Совета сохранить анонимность и безопасность, в случае чего не потерять свой статус в обществе, еже ли кто-то из членов Совета окажется вероломным врагом. В тот момент, как я дал свое согласие, моя печатка, подаренная Альбиной, была активирована, словно ожила, узор на ней обрел легкое свечение и стал подвижным.

Собрания проходили в четко обозначенные дни, в столь же четко обозначенное время. В этот час необходимо было окропить своей кровью эту самую печать, что активировало её. Активация создавала волшебное кольцо пред тобой, на котором обозначался каждый другой владелец подобных артефактов, но лишь животным, не выдавая настоящую особу. Члены Совета могли коммуницировать при помощи голоса на любом расстоянии, в любом месте, лишь бы оно было скрыто от лишних глаз, что давало им неоспоримое преимущество пред всеми другими кастами и организациями, за исключением, разве что, некоторых чародеев, зачастую действующих в одиночку, не пользующихся такими артефактами.

Полночь, украшенная яростным бардовым пламенем Аврелиана. Мой кабинет. Воздух пронизан нотками тревоги и предвкушения. Трижды я проверил заперта ли дверь, а лишь потом рухнул на рабочий стул с каким-то недобрым вздохом, то ли от волнения, то ли от усталости. Открыв шкафчик старого дубового стола с лёгким скрипом дерева и собственных костей, я достал футляр, в котором хранилась печать. Открыв крышку, я пустил на свой темный домашний прикид голубоватое свечение содержимого. Дрожащей рукой я потянулся к игле, заблаговременно изъятой у одной из служанок, неуклюже обхватил её тонкими пальцами и проколол большой палец на другой руке. Дряблая, бледная кожа легко поддалась, игла проткнула её без каких либо проблем, почти не доставив мне боли. Было даже неожиданно не почувствовать того легкого покалывания, от которого хочется дрогнуть всем телом.

Надавив по руке, я выпустил из пальца небольшую капельку крови и вытер её о печать. Глаз ворона в ту же секунду загорелся, тот словно подмигнул мне, взмахнув крыльями, а комнату заполонила легкая, почти прозрачная белая дымка, или же это было помутнением в моих глазах, причиной которому являлся симбиоз усталости и магии печати. Я положил печать на стол, как вокруг неё тут же предстали еще четыре силуэта похожих изображений. В левом углу свободного места, рядом со стопкой документов, которая, прошу заметить, заметно уменьшилась с того момента, как мы с Альбиной положили начало нашей переписке, находилось лицо совы. Чуть поодаль от меня, ближе к правому краю морда белого волка, за ним жабы, зеленой, все как полагается, а далее оранжевого кота, вернее сказать рыжего. Все они были выполнены в едином стиле, но каждая имела свою некую особенность, двигалась по своему, выражала и внушала различные эмоции, присущие их животному.

Давление в комнате усиливалось, казалось, что сотни невидимых очей облепили меня со всех сторон, рассматривали душу, вытаскивали из её глубин самые сокровенные страхи. Животные становились все ярче, все отчетливее и грознее, уже словно были не простыми магическими тенями на моем столе, а опасными хищниками, окружившими бедного ворона. В тот же час они обретали человеческие формы, что переплетались с животным началом, мигали в моих глазах, ни на секунду не обретая четкой, выраженной формы.

— Добро пожаловать, новый. Совет решил, что ты достоин занять место Ворона, — взгляд Совы был острым, устрашающим, она держалась прямо и отстраненно. Тем не менее в её образе виднелось нечто теплое, домашнее, знакомое, — но помни, здесь нет ни друзей ни врагов, лишь временные договоренности и сошедшиеся пути.

— Слишком много слов, Сова, — Волк вклинился в разговор, рыком прервал его, — если он уже здесь, значит готов играть по правилам. От собственной глупости, или для себя. Или пусть будет готов погибнуть, как прошлый.

— Погибнуть — слишком драматично, — хрипло, почти издевательски заметила Жаба, — глаза и уши в Михайльграде, тем более, как говорит Сова, где-то в правительственной верхушке. Он будет нам полезен, мы ему.

— Новый Ворон, — с леностью, перебирая что-то невидимое моему оку, вбросил кот, — выглядишь многообещающе.

Мне дали возможность представиться, а затем, не дав никаких комментариев, скрыв все свои мысли внутри, перешли к насущным вопросам. Они обсуждали множество тем, часто сорились, еще чаще категорически расходились во мнениях, отстаивали свою позицию, тянули друг друга вниз. Искали способы заиметь сторонников в разных слоях населения, обсуждали, кого из ближайшего окружения императора можно было бы склонить на свою сторону. Замечу, что мое имя, вернее имя Филиппа Воронова, разумеется никто из Совета не знал, что я им являюсь, в этих списках не звучало ни разу. Или по причине того, что меня не считали приближенным к царю, или потому, что считали меня его верным псом, беспрекословным рабом, в чем, наверное, я был виноват сам. Хотя, в другом контексте, когда речь шла об опасностях, главных личностях, которые, в случае чего, прийдется устранить ради достижения цели и Жаба, и Кот первым делом вспомнили меня и при этом высказывались довольно не лестно, словно тая личностную обиду.

Касательно характеров этих дивных персонажей, выяснить их мотивы было не просто. Сова среди всех мне показалась самой утонченной, высокой и мудрой. Она, казалось, единственная преследовала цели установления настоящей демократии в нашей стране, а не пыталась добиться чего-то иного, чего-то личного. В её речи так же был небольшой акцент, наверное Фальтигайдский, она часто выделяла последний слог слова, а так же немного по-особенному произносила букву “Р”, грассировала, как бы картавила. Во многом благодаря этому я и узнал под её маской Альбину Белову, хотя и не буду скрывать, что нашел в убеждениях Совы легкие намеки на её жизненные убеждения, которые, правда, тяжело было рассмотреть под пеленой конспирации, хамства и спора в Совете.

Волк на этом, да и на каждом последующем собрании, вел себя дико, бескультурно и неуважительно. В своих предпочтениях и путях решения проблем он всегда полагался на грубую силу. Говорил прямо, коротко, обрывисто. Из всех, я бы сказал, ему тяжелее всего давалось действовать скрытно. За унизительно короткий срок, прежде не зная ничего о Волке мне удалось выяснить, что он чародей, вероятно из Дома тысячи звезд, и боюсь представить, что о Волке известно другим членам Совета, которые знают его куда больше времени. Тем не менее цели оного оставались для меня призрачными и размытыми, словно их не было, он хотел свергнуть царя лишь бы погрузить страну в хаос, или, если так распорядиться судьба, хотя бы вызвать у ее жителей затруднения.

Жаба, вопреки своему нелестному наименованию, не вызывала никакого отвращения. Саркастичная, издевательская, она все так же продвигала свои личные цели под эгидой Исхода. По какой-то причине Жаба была озлобленна на Топосс, а вернее на всю его верхушку – мелкую, большую аристократию, самого императора, а в первую очередь, в самой что ни на есть высшей степени, на армию. Так и выходило, что я подпадал под все категории – дворянскую и военную, а решения Совета, предложенные Жабой, в первую очередь откликались бы на мне в крайне негативном ключе. Истинную причину таких позывов в ней найти, наверное, не может и она сама, но хотелось бы заметить, что ненависть и обида эти, желание мести, не распространялись на простых жителей империи, что несомненно радовало, вызывало некое уважение к этой мстительной персоне. К тому же, отношение Жабы ко мне, вернее сказать, к Ворону, было весьма теплым и дружеским. Казалось, она доверяла мне, порой даже защищала от недружелюбных нападок того же Волка, хотя знала, что я отношусь к числу дворянского сословия, но ответить Жабе тем же я не мог, ведь прекрасно знал ее отношение к моему настоящему “Я”, надежно сокрытому под маской Ворона.

Личность Кота вызывала наибольшие подозрения, вернее опасения. Он казался незаинтересованным в делах Исхода от слова совсем. Говорил он медленно, протяжно и лениво, насмехаясь над членами Совета. По всей видимости имел некое влияния в Топосском обществе, не был обделен и рычагами давления, источниками информации, но весьма нечасто оказывал Совету помощь, мол “Я мог бы это сделать... но почему я должен?”. Не редко юлил, особенно часто любил грызться с совой, не скупился и на угрозы, завуалированные конечно, “Осторожнее, лапка. Игрушки, знаешь ли, имеют обыкновение ломаться”, говоря про её мечты и планы, как бы называя их детскими, намекая на их скорое разрушение. Кот был спокоен, не любил лишней паники и суеты, даже в ситуациях, мягко говоря, плачевных для Исхода. Еще тогда я понял – его истинные намерения в том, что бы собирать сведения об Исходе, понимать насколько он опасен. Знали ли это остальные члены – понят не могу, но по какой-то причине, быть может из-за тех редких случаев, когда Кот был готов спасти организацию в экстренной ситуации лишь одним взмахом лапы, он и оставался в Совете.

На сим, считаю, пора бы вспомнить идущую на тот час войну. Фальтигайдское войско прошло через Арриан, но понесло значительные потери при осаде города, что вынудило их остановить свое наступление на некоторый срок. В это же время продолжались незначительные стычки на территории бывшего Крауда, которые, зачастую, заканчивались ничем, или, как исключение, разграблением небольших деревушек с той или иной стороны.

Что думал об этой ситуации император – мне не ведомо. Мы с Александром почти не пересекались и не переписывались с момента свадьбы Константина. Я, честно вам скажу, остыл к военной службе, о чем, наверное, мечтал весь тот год, но когда возымел – лишь разочаровался. Это не дало облегчения, никакой груз с души не спал, как я надеялся, неведомая грусть так и осталась при мне, вцепилась еще сильнее. Отношения с семьей вернулись на старую ступень. Любви в них не было, понимая тем более, с женой и отцом я виделся исключительно на семейных застольях, которые посещал редко, но не столь редко, как несколько лет назад. Сын почти полностью пропал из нашей жизни – он строи свою, что, признаюсь, радовало, заставляло гордиться, пущай и в глазах Константина я был той еще сволочью. Как и для Анны, в этом я уверен. Она снова перестала когда-либо улыбаться, начала больше работать по дому, пропадала с семейных ужинов, а куда – не ведал никто.

Из интересных неожиданностей – я начал переписку с Грейгом, вернее он со мной. Написал Петр мне первый, интересовался состоянием, переживал, расспрашивал как семья, как работа. Я, разумеется, не помнил о нашей последней встрече, весьма странной встрече, а потому вел общение совсем не напрягаясь, как прежде. Сам он тогда только вернулся из отпуска, который взял чутка позднее моего, в связи с тем, что он уж тоже на войне не нужен был. Грейг, не скупясь на громкие высказывания и сложные речевые обороты, выражал свое беспокойство положением дел на войне, а пуще того был возмущен нежеланием императора допускать к ней генералитет, а все из-за какой-то нелояльности. Петр был уверен, что все дело в некой “паскуде”, что завелась среди нашего состава, из-за которой император и подозревает всех и каждого, не способный вычислить предателя. Его подозрения падали на Златовцева, что было не лишено смысла, в силу его странного поведения, а так же нахождения в плену врага. Быть может Фальтигайдцы его из плена и вытащили, а ценой тому стало дальнейшее сотрудничество и пожизненная благодарность.

Персонально меня такие размышления не посещали, а если и удосуживались это сделать, то уходили быстро и не распрощавшись. Дела государственные уже не несли такой ценности в моей жизни, вернее, коли приходилось сидеть и размышлять о подобном, пытаться осмыслить свое бытие, разумеется я осознавал и говорил себе, скорее даже пытался внушить, что это все еще очень важно. В тот же момент эти мысли перекликались с идеями о значимости семьи, но на деле, подсознательно так скажем, единственное к чему я стремился – отдых, творческая реализация, самокопание и общение по переписке с узким кругом людей, который и вправду пополнялся новыми персонами, как, скажем, Хаазгор. Бывало и такое, что прорывались мысли о том, насколько я неправильно начал жить, старый потертый мундир обхватывал меня с ног до головы, но в целом это длилось не долго, и я уже даже не винил себя, что принимаю участие в Исходе. Но, прошу заметить, и совсем в отчаянное наступление не уходил, помогая организации лишь в рамках того, что бы остаться в ней, а так же по возможности получить какую-либо важную для себя, иль для державы, в случае чего, информацию.

Так, на одном из собраний Совета, спустя месяца этак два с моего вступления в оный, обсуждался вопрос дальнейшего направления деятельности Совета. Жаба, язвительно заметила, что мы слишком долго прячемся за чужими спинами, и пора действовать решительно.

— Мы теряем время, — ей голос резанул тишину, словно холодный нож, — Топосс наращивает свои силы, а Фальтигайд щедро предоставляет им такую возможность.

— И что же ты предлагаешь? — мурлыкал Кот.

— Пойдем на сотрудничество с Фальтигайдом, такой тандем будет не по зубам Топоссу. Объединив силы мы избавимся от императора, или, хотя бы, заставим его, после принятия поражения, признать, что в стране настало время перемен.

— Не хотелось бы это признавать, но план Жабы мне нравиться, — хмыкнула Сова, окинув остальных каким-то надменным взглядом, — Фальтигайд скорее всего пойдет с нами на сотрудничество, — она говорила так, словно знала это наверняка.

— А мне эта идея не по душе, — Кот как-то напрягся, впервые за долгое время он говорил и двигался так, будто действительно обсуждалась дальнейшая судьба империи, а не погода, — думаете Фальтигайд так и оставит империю? Остановиться, не дойдя до Росканы, не взяв Михайльград? Им уж не будет дела как враги будут себя называть и кто у них будет на троне.

Волк сидел тихо, рассматривал что-то в столе с пустым взглядом, а ощутив на себе пристальный кошачий взгляд, словно вернулся в наш мир и, легонько даже испугавшись, не разобравшись в вопросе, выдал: — М, а, да, я согласен с Котом, — это выглядело даже немного жалко со стороны Волка, что прежде казался мне довольно грозным человеком, со своей четкой позицией, а тогда, уже не в первый раз, показал себя как бездумная кукла.

— Что же, — ухмыльнулась Жаба, — последнее слово за Вороном.

Все уставились на меня, пожирая взором. Под таким неотрывным напором восьми очей, во мне на миг проснулся патриотизм, под влиянием которого я и оценивал ситуацию.

— Сделка с Фальтигайдом будет для нас медвежьей услугой. Коли мы уж и прейдем к власти, то сперва у нас и так будут большие проблемы, вызванные внешними угрозами, а множество воинов мы растеряем еще до этого. Так что не стоит ставить себя в зависимость от соседних империй. Кот прав. Нужно действовать самим.

Мне не впервой было принимать важные решения, порою от одного моего слова, единственного приказа атаки, зависела судьба не только сражения, не войны, а целого государства, быть может даже континента. Однако в тот раз, чувствовал себя как в первый, малым ребенком, колеблющимся в выборе, боящимся ответственности, словно весь мой прошлый опыт, достижения, познания растворились в океане ушедших дней.

Собрание продолжилось, на нем уже обсуждались темы более привычные и рутинные, так, что выделить хотя бы одну из них будет и сложно, и бессмысленно. Когда заседание подходило к своему концу, как и каждый из предшествующих разов, фигуры животных-собеседников растворялись в тумане, становились его частью по мере того, как члены совета прятали свои печатки. Я, впрочем, как и в жизни, в таких случаях предпочитал покидать комнату последним, не только из-за норм приличия, пропуская всех пред собой, тем самым показывая свое уважение к ним, но и в силу того, что этот жест позволял мне контролировать каждого из числа присутствующих без исключений, смотреть на его поведение, эмоции, жесты, а порою, самому совершить что-то, не подлежащее всеобщему взору.

И, кто бы сомневался, старая привычка, не армейская конечно, но из той “прошлой” жизни, сыграла мне далеко не на руку, заставила сделать то, что в последствии перевернет жизнь.

XVII - Старый Друг

На том самом заседании, вернее по его завершению, я подождал момента, пока все фигуры исчезнут, а лишь потом собирался сам спрятать свою печать. Однако Кот оставался на месте, пристально смотрев на меня. Убедившись, что прочие советники нас покинули, он, не отрывая взгляда, заговорил, так же протяжно, игриво, словно мурча:

— Не ожидал, что ты меня поддержишь, был уверен, что идеи Жабы тебе симпатизируют более.

— Не обольщайся сильно, я, прежде всего, – патриот своей страны, а уже потом – сторонник Жабы.

— Интересно, интересно, — ехидно улыбнулся он, — патриот, и уже столько времени в Исходе, — его это насмешило.

— Если честно, сначала я относился к приглашению в совет скептически, вступил нехотя. И ошибался, чему рад. Исход оказался не таким, как я думал, вы, ну или по крайней мере Сова, как его основательница, придерживается благих идей и намерений. И они никак не перечат патриотизму, наоборот, есть его воплощением. Императорская политика устарела и направлена не на процветание государства, а на спасение аристократических задниц, жадно цепляющихся за трон. Один мой хороший друг, точно бы назвал меня за такое “паскудой”, но я в корне не согласен с ним. Паскуды не те, кто пытаются что-то поменять, и точно не такие, как я, которые сидят смирно, нет-нет, это еще не худшее из зол. Хуже всего – слепо поддерживать самодура на троне, потакать его манипуляциям и желаниям, считая что так жить и надо. Такое мышление чуть не погубило меня самого, Кот, я знаю о чем говорю.

Взяв небольшую паузу, я, посмеявшись, добавил:

— Пхах, надеюсь мой монолог тебя не утомил. А что ты сам думаешь на этот счет?

— Предпочитаю не рассказывать о себе незнакомым людям, уж тем более в такой обстановке, — язвительно ответил он, — до новых встреч, друг мой.

С тех пор прошло много, даже слишком много времени до того, как я поплатился за свои слова. В этот период, все было так же стабильно, но стабильность эта была не скучной, или, как минимум, не могла наскучить мне. В каком-то смысле я все же не полностью отошел от дел, несмотря на то, что военная служба меня не привлекала, сам я лишь изредка возился с какими-то маловажными документами, разумеется в тех тесных мерках, которые мне доверялись свыше, но радовало, что не стал совсем уж сухарем, забывшим про честь и доблесть, про любовь к своей стране. И, как я и сказал Коту, слово страна здесь было ключевым, его, без потери смысла, можно было бы даже заменить на “земля и народ”, а не как ранее – “держава и император”.

Насчет наших взаимоотношений с Альбиной, они оставались такими же теплыми. Мы частенько обсуждали совет и события в нем, наши мнения частно не сходились, но никакого противостояния между нами не возникало, а сор уж тем более, даже в те моменты, когда на голосовании я шел против Совы, или она против меня. Переписываться мы стали, по ощущениям, куда чаще, отправляли по несколько писем в день. Так же она научила меня отправлять письма другим членам совета, это было не сложно, нужно лишь опечатывая конверт подумать о том владельце печати, которому это необходимо доставить. Правда, её мотивы представляли для меня некую загадку, уж слишком тяжело поверить было, что весь этот совет, все эти часы, проведенные в неприятной компании Жабы, Кота, Волка, проходили по причине одного лишь альтруизма, внутреннего желания сделать свою страну лучше.

Порой Альбина зарекалась в письмах о каком-то “долге”, то ли пред родиной, то ли пред кем-то конкретным, и в таких формулировках, что становилось ясно – речь шла не про абстрактный долг перед родиной, а про весьма конкретную задолженность, похоже имеющую четкие мерки когда и как её вернуть. Тем не менее на все мои расспросы Белова отвечала нехотя, увиливала, верно боялась раскрыть мне некую правду. Она была изменчива, чего-то не договаривала, что меня волновало, не давало спать спокойно в прямом и переносном смыслах. Часто в письмах фигурировали зачеркнутые предложения, даже абзацы – Альбина начинала писать нечто, но в процессе меняла свое решение, зачеркивала все так, что разобрать было невозможно.

Другие члены совета оставались все такими же далекими от меня, однако их личность, настоящая, иль поддельная – не ведомо, потихоньку выходила из-за занавеса. Кот, начиная с нашего диалога, стал относиться ко мне с некой осторожностью, что допустимо, но к тому добавилось еще и некое подозрение, пристальный взгляд, наблюдающий за мной, как за источником наибольшей опасности, скрытой под маской из вороньих перьев. Я стал догадываться, что такое поведение вызвано не иначе как тем, что для Кота развеялась тайна моей личности. Анализируя ситуацию, пытаясь найти причины деанонимизации, я обратил внимание на одну фразу, сказанную именно перед началом резких подозрений Кота в мою сторону. И ею стали именно те слова про друга, что назвал бы меня “паскудой” за мои действия. Я знал, генерал Грейг в своих литературных и не очень выражениях, пусть и являлся весьма начитанным человеком, был довольно скупым, когда дело доходило до выражения своих эмоций, а это значило, что такие формулировки, которые я имел смелость процитировать Коту, он, скорее всего, отправлял в письмах и говорил при встрече еще целому списку людей, вероятно из генеральского состава, ведь именно с ними вероятнее всего он мог поднять эту тему. И это значило, что за обличьем Кота скрывался один из тех людей, которым он это говорил, и человек этот, пускай и не с точностью до имени и фамилии, но выкрыл, что я нахожусь в числе тех, кому Грейг мог подобное высказать. К счастью, благодаря незамысловатым размышлениям, длинною в пол вечера, я пришел к тем же разведданным о Коте, что и он обо мне.

Сам Пётр Яковлевич мною был милостиво исключен из списка подозреваемых. Не потому, что я считай его чисто искренним со мною, невинным младенцем, патриотом до мозга костей. Нет. Грейг для меня всегда был примером спокойствия, некой умеренности, строгости, культуры и аскетичности. Не видел я на своем веку, что бы он хоть раз проявил к кому неуважение, был то император, или паж простой. А Кот был совершенно другим, и если не полной противоположностью с инверсией белого черным, то хотя бы перевернутым отражением его воспитания. Донельзя уж тот был ленив, корыстен, словно воплощения невоспитанности и разгула.

Насчет Волка с уверенностью могу сказать лишь один факт – он был чародеем, по всей видимости довольно могущественным, или же являлся таким множество лет тому назад, еще, быть может, задолго до моего рождения. Не вяжется это с тем, что за такую долгую жизнь, вероятно полную интриг и манипуляций, что свойственно искусным чародеям, он так и остался безнадежно тупым и безвольным. Отсюда я сделал вывод, что Волк или наделен достаточной абсолютной грубой силой, или стал частью магической компашки, где мозгами выступает некто иной.

Наши с Жабой взаимодействия оставались предельно сдержанными. Её манера говорить отличалась сухостью, а каждый её жест был выверен до механической точности. Она редко смотрела прямо на меня — её взгляд всегда словно скользил по комнате, избегая прямых столкновений. Это создавало ощущение, что для неё мы все — лишь инструменты в её руках, детали в механизме, который она старательно выстраивала.

На одном из заседаний, когда обсуждалось перемещение ресурсов через прифронтовые области, Жаба неожиданно высказалась:

— Это решение может стоить многого — больше, чем кто-либо из нас готов принять на себя, — проговорила она, не повышая голоса. Её слова прозвучали скорее как предупреждение, чем как упрёк. Я отметил это про себя, но не придал значения, обратив внимание на то, как она избегала упоминания конкретных имён или сторон. Как всегда, её речи были покрыты слоем нейтральности, под которым, я знал, скрывался яд.

Чаще всего наше общение доходило и до переписки. Её письма всегда были лаконичными, написанными чётким почерком, но в их сдержанности таилась странная напряжённость. Она не позволяла себе лишних слов, однако иногда, рассматривая печать на конверте, я замечал едва уловимый след влажности или запах гнили — будто сама магия, скрытая в её знаке, несла что-то гнетущее.

В одном из последних писем, рассуждая о дальнейшей судьбе Топосса, пытаясь склонить меня на свою сторону, заставить передумать и выбрать сотрудничество с Фальтигайдом, дискредитируя власть в Топоссе, она написала следующее:

“Судьбу Топосса легко разрушить, еже ли за ней не следить. Из-за императора, из-за его цепных псов, титулованных князей и графов сотни городов находятся в опасности, потенциально будут разрушены не в этой войне, так в следующей. И дело не в Фальтигайде. Ты знаешь, Ворон, сколько таких мест уже опустело? Синевария, Иллиор, Лумирия, Крауд. Ты был когда-нибудь в Арриане? А мне довелось там жить, пройти через этот ад. Некогда город, полный жизни, а теперь — лишь памятник разграблению и тщеславию тех, кто считал себя выше человечности. Тех, кто нещадно убивал семьи, пускал людей голыми в лес. Так поступили и со мной, понимаешь? Горло моей матери перерезали прямо перед моим лицом, буквально в полуметре, так, что её кровь еще неделю не отстирывалась с одежды. Разве это не урок для нас? Разве мы не должны сделать все возможное, что бы подобное нигде и никогда не повторялось.”

Арриан… за эти годы я почти забыл это название, вспоминал лишь пару раз, в контексте чего винил себя за проделанные злодеяния против человечества. К тому же, осуждал и державу, за то, что вынудила, вернее сказать, попросила меня совершить всю эту чреду преступлений, начиная с Горлиста и Лумирии, заканчивая Краудом и в частности Аррианом, но, при всем при этом, с себя ответственности не снимал, хотел, но не мог. Теперь же название этого города разносилось по голове и разносило голову, словно пронзительный гул далекого набата.

Описание Жабы было достаточно конкретным, сомнений в том, что она – никто иной как Беатрис де Монклер, в свое время пострадавшая от моей тирании как управляющего городом в наибольшей мере. Если, конечно, её слова не были блефом, искусной попыткой выведать мою личность, зная, что Филипп Воронов сотворил в Арриане. Но с другой стороны, прикрываться именем Беатрис для этого было совсем не обязательно, так что я быстро откинул такой вариант. Но ситуацию это не облегчало. Все еще было не ясно – это письмо содержало в себе банальную, но очень важную оговорку, или спланированную операцию по определению персоны Ворона.

С новыми данными, предположение, что вся ненависть Жабы, направленная в сторону Топосса, его аристократии в частности, была спровоцирована весьма конкретной злобной антипатией ко мне, обидой, выращенной за долгое время расставание со мной. А цель ее вступления в совет наверняка заключалась в том, что бы отомстить Филиппу Воронову наиболее жестким методом, зная его нрав и не ведая о том, что тот изменился. И метод этот до глупости прост – разрушить его страну, уничтожить ту державу, убить, желательно прямо на глазах у Филиппа, императора, во имя которого он положил всю свою жизнь и десятки тысяч невинных людей.

Обретенная информация позволила переосмыслить факты автобиографии минувших месяцев. Беатрис уж точно была человеком не отдаленным от искусства, а из этого следовало, что ее связь с Люминаром, то бишь магические способности находились на уровне выше среднего, а если взять в учет то, что мне ничего не было известно ни о далеких предках сироты де Монклер, ни о том, куда она подалась после моего отъезда из Арриана, то эти навыки она могла возвести и в абсолют. А потому все те беды, неудачи, быть может даже нападение Тумарки, помутнение рассудка было вызвано ее чародействами, порчами и прочими лиходействами, о чем и спрашивала Феба. Тогда же я задумался, а были ли принятые решения моими на самом деле, или это все являлись лишь следствием искаженного магией сознания. По своей ли воле я напился как свинья? Сам ли я принял решение убить Таруна? Сам ли сбежал со свадьбы сына? А может быть и желание пойти в отпуск появилось только потому, что моральный удар из-за смерти дочери позволила колдовству Беатрис сильнее впиться в мое сознание?

В любом случае, почувствовав сильное мимолетное облегчение, которое, в целом, отголосками звучало в моем сознании еще долгое время, я продумал свои следующие действия. Поскольку письмо Беатрис могло быть уловкой и ловушкой, я не предпринял никаких резких действий, дабы не дать понять, что ее слова попали точно в цель. Мой ответ был весьма лаконичным и я сделал вид, будто бы разговор про Арриан не то что пробрал меня до глубины души, а в общем никак не отразился в ней. Я начал пристальнее следить за поведением и действиями Жабы, интерпретировал её злостные речи, все подробности о том, как она будет пытать и убивать Топосскую элиту на себя не собственно, а напрямую, но не выдавал свое волнение, отвращение и первородный испуг. Помимо этого, благодаря падению столь тяжелой духовной ноши с моих плечей, я мог действовать в совете с чистой головой и с не затменным внутренними волнениями взглядом, но уже не только лишь в интересах императора, а в интересах людей и своих собственных.

XVIII - Прощай, Филипп

По вечернему Михайльграду, окутанному извечным мраком, бродила буря. Ветер завывал в переулках, отворял створки окон, словно юный проказник, поднимался ввысь к каменным черепицам, опускался к уложенному брусчаткой берегу Флода. Сквозь щели в стенах он проникал внутрь домов, а затем выносил оттуда ароматы выпечки, домашнего застолья и уюта, растворял их в холодном воздухе и смешивал с падающим снегом. Из-за стен были слышны семейные разговоры за ужином, изо кабаков доносились пьяные и довольные восклицания, а на улицах то и дело с улыбкой здоровались случайные горожане. Кое-где не угасали и тревожные беседы про войну, пугающие слухи и бурные дискуссии непризнанных знатоков.

Недалеко от городских стен, на небольшом пригорке, в особняке Вороновых было не до потехи. Всю предшествующую ночь я не мог уснуть, а причиной тому стало крайнее, иль уж для меня последнее, заседание совета. Жаба, по всей видимости, убедившись, что Ворон – не Филипп Воронов, пошла на отчаянный, быть может, переломный шаг.

В самом начале собрания, она выступила вперёд, затмив вихрем своих шарфов остальных лидеров Совета. Вознося над головой книгу, а судя по голосу, заливаясь под маской собственную слюною, Жаба сообщила, что артефакт в её руках способен подчинить своей воле тысячи люморгов, направить их в любую точку мира. В тот же час она выдвинула своё предложение, некий ультиматум, вынесенный на голосование, но ни в коей мере от него не зависящий:

— Ровно через трое суток я обрушу всю эту мощь на Михайльград, — воскликнула она, вознося кулак, — мы разрушим флот врага, сравняем с землей его вторую столицу, уничтожим добрую часть генеральского состава! Увидев нашу мощь, император на коленях будет молить о пощаде, чтобы эта не сила не была направлена на Роскану… — она сгорбилась, уже двумя руками сжимая книгу, — ад уже у порога. Берегись, топосская знать… — Жаба подняла глаза к небу, — я заставлю вас пройти все его круги… — завершила она едва слышно.

Я стоял подле, дрожал внутри, наблюдая за её рваными движениями, безумными возгласами. Причин надеяться, что Жаба блефует не оставалось — мне сразу удалось узнать обложку. Это был Завет Полуденной звезды. Тот самый документ, что Пётр выпросил к себе на хранение у Александра тогда, после встречи с иностранными делегатами. Нечто со времён героев, созданное могущественными чародеями древности определенно было достаточно мощным, чтобы возыметь власть над чудовищами, только… только если научиться его использовать, что Жабе, несомненно, удалось.

Толпа, весь Совет разом, радостно завопила с трибун, некоторые не скупились и на аплодисменты Жабе, что не скрывала ни своей гордости, ни злости. Волк, не медля ни секунды, поддержал решение ворожеи, как будто был в сговоре с той еще до начала заседая. А может, — во мне закралась мысль, — и помогал ей в освоении артефакта. Кот не отличился, весьма быстро и легко, но вовсе не легкомысленно, одобрил происходящее, что меня удивило. Как офицер, как генерал, он, вероятнее всего, собственной персоной находился в тот час в Михайльграде, работал там, а значит — планировал без мук совести сбежать. Впечатлило меня то, с какой беззаботностью он говорил о судьбе тысяч его сограждан, проживающих все там же, даже глазом не повел когда почти воспевал мысли человека, возжелавшего их всех погубить.

Лишь одна Сова, на пару со мной, естественно, оскорбленная неоправданной жестокостью, выступила против той незапланированной акции, но слово наше не решало уже ничего.

По окончанию заседания я еще долго сидел в своём кабинете, двумя руками поддерживая голову, смотря в одну лишь точку, на зловеще мерцающую печать. Довольно скоро я получил письмо от Альбины. Её слова пылали яростью. В первых же строках она выплеснула негодование, называя Жабу не иначе как "безумной ведьмой" и "самонадеянной авантюристкой". Идей касательно того, как ту можно остановить, у Альбины еще не было. Сама же она разразилась затеей лично приехать в Михайльград, дабы остановить безумную жабу, мне же наоборот, твердила как можно скорее покинуть город. И не просто убежать, а направиться прямиком в столицу, к Александру; придумать как предупредить его и подготовить, дабы то не вызвало подозрений.

В ту же секунду я безукоризненно последовал её слову, что прозвучало в голове не иначе, яко приказ высокопоставленного лица.

— Да, да, да… Она точно права, нужно… нужно убираться отсюда… да… Она не может ошибаться, — шёпотом повторял я, метаясь по комнате.

Я сбежал на первый этаж, торопливо придерживаясь за стену, направился в гостиную. Повернув за арку, разделяющую комнату и коридор, тут же, завидев Артемона, попытался что-то сказать, уж было хотел отдать четкий приказ, но, вглядевшись, растерялся, лишь странно икнул.

На новоприобретенном диване, обтянутом бледно рыжей кожей, на вид мягкой, будто сошедшей с детской игрушки, сидел Артемон. Рядом с ним, довольно склонившись над чашей, другой рукой придерживая лакированный подносик с мраморной кромкой, устроилась Марфа. Перед ними расположился небольшой округлый кофейный столик, где и покоился чайник. Свет лампы, подвешенной под потолком, падал на них, но, отражаясь от поверхности стеклянных абажуров, словно распадался на пыль — едва уловимую, голубоватую, холодную.

Гостиная производила странное впечатление — точно в ней столкнулись несколько эпох и ни одна не пожелала отступить. В углу виднелся письменный стол с витыми ножками, весь из вишнёвого дерева, покрытый лаком. На стене виднелось нечто вроде гобелена с изображением крепости, вытканной в охровых, ржавых коричневых тонах. Поодаль — старинное фальтигайдское кресло с резными подлокотниками в виде орлиных голов, стоящее боком, будто отвернулось от всей этой обстановки в протесте.

Марфа, казалось, чувствовала себя вполне уютно. На ней было всё то же платье зеленого цвета, тяжёлое и почти не поддающееся складкам. Она не сводила глаз с Артемона, говорила искренне, доброжелательно, не умолкая, так, что говор было слышно еще на ступенях.

Артемон же сидел в своей обычной, слишком правильной, даже неестественно прямой позе, держа спину так, будто позвонки его были выточены из слоновой кости и скреплены стальными шарнирами. Он улыбался, щурясь, искривляя морщины на правом глазу и вороша ожог вокруг левого. Цепочка монокля, прикрепленная к петлице зеленного фрака, подчеркнутого синим корсетом, дрожала при каждом открытии рта. Артемон активно жестикулировал, коли Марфа давала ему время вставить слово, махая руками в белых перчатках, но, увидев меня, застыл:

— Ваша светлость? — слегка запнувшись обратился он, не вставая с дивана, — чего изволите?

— Карета… — едва слышно прошептал я, не приближаясь.

— Извините, — он приподнялся, оставляя чашку на столе, — не расслышал, ваша светлость.

Я помолчал с минуту, а после, всё еще не решившись, но от приличия не молчавший более, промолвил:

— Ничего… — немного даже постыдно я опустил голову.

Альберт сковал меня своим взором, вовсе непреднамеренно, и сам он, наверняка, был сконфужен происходящим. Марфа была тиха, не произнесла ни слова, лишь осторожно, как бы невзначай, оценивала меня с лёгкой тревогой в очах.

— Хотя нет, — продолжил я уже вторым нет к ряду, — собери всю прислугу… здесь же, через два часа. Отца и Анну тоже, только… немного раньше остальных, — я говорил неуверенно, прерывисто, немного сгорбившись, и всё еще сомневаясь в своих действиях.

Артемон слушал меня внимательно, кивая головой, принимая указ.

— И… прошу... передать мне ключи от казны. Нужно распорядиться… лично.

Он чуть приподнял подбородок, но не возразил.

— Как изволите, ваша светлость, — Артемон ответил ровно, будто в этом не было ничего особенного, хотя в дрожании его руки почудилось мне едва заметное напряжение.

Тогда я обязался уйти. Должен был исчезнуть, сбросить своё имя, должности, воспоминания и раствориться в тени той, что говорила со мной шёпотом из другого лагеря, из другой страны, из другой жизни. Я уже почти решился. Почти пустил себя по ветру.

Но, глядя на Марфу и Артемона, понял: уехать — значило бы предать их. Их и тех, чьи имена я уже не знал, но кто всё равно каждое утро открывал шторы в северной галерее, менял воду в вёдрах, наводил блеск на бронзе в пустых коридорах, вычищал пол забытого бального зала.

Всё же я был единственным, кто знал о грядущей беде. И не мог стать тем, кто позволит остальным умереть, когда из белого мрака появятся силуэты люморгов. Я судил с вершины своего эгоизма, не более. Но в тот же час распространил оный на души остальных, посчитав, что те без задней мысли покинут дом, как то был готов сделать я.

Я долго не решался ступить за порог кабинета. Сидел в кресле, сжимая поручни, словно удерживал на месте не тело, а хрупкое равновесие между бегством и долгом. За окном мутнело — небо затянуло тонкой пеленой инея, и казалось, будто само время замедлило шаг, прилипло к стеклу, прислушиваясь к моим мыслям.

Наконец я поднялся. Прошёл по коридору, спустился во всё ту же гостиную. Встретив родных, я сразу велел готовить экипаж: — В доме Ардоллини планируется бал, срочно назначенный, по случаю юбилея. Ваше присутствие не обсуждается.

Я подошёл к Анне, сидящей на диване, и схватил её за плечи. Говорил резко, но чётко — так, чтобы у них не осталось времени засомневаться в логике моих слов. И “Ардоллини” те были придуманы мною же, за четверть часа до того — хоть бы как оправдать критическую необходимость всей семьи покинуть Михайльград.

Анна отпрянула. В глазах её на миг блеснуло возмущение, что спустя всего пару мгновений уступило место отчаянному выдоху. Выдоху принятия, в котором не осталось место сопротивлению самодуру.

— Отец, — я повернул голову, — сейчас речь идёт и о вас.

— Какой вздор, — фыркнул Михаил Павлович, взмахнул рукой, будто отгоняя наваждение, — я остаюсь в Михайльграде, — он развернулся. Уж было сделал шаг вперёд, к выходу, но в тот же час Артемон ему дорогу.

Михаил Павлович остановился. Глянул сперва на него, потом — на меня, с раздражением, в котором, как я понял, копилась не только отповедь за сегодняшний день, но и всё то, что я успел разрушить за последние годы.

— Ты смеешь приказывать мне, Филипп? — в голосе его прозвучал недобрый смешок, а на лице проблеснул едва заметный оскал, — сбежал с одного праздника, заставил меня объясняться перед императором, а теперича тянешь меня на новый? Думаешь, я не вижу, что здесь неладно? Думаешь, я поверю в бал, которого никто не слышал? Думаешь, не знаю, что ты вновь нечто затеял?

Я ответил не сразу, только подошёл ближе.

— Тогда считайте, что бал — это предлог. Что всё это — ложь. Пусть. Но она спасёт вам жизнь.

— Жизнь? — переспросил он насмешливо, охрипшим от высокого тона голосом.

— Жизнь-жизнь! — я неосознанно поднял руку, словно намеревался ударить отца.

Тот почти зашипел, но в ту же секунду последовал примеру Анны: выдохнул с принятием.

— Так уж и быть… В последний раз.

— Великолепно, — я отошёл назад, — в таком случае собирайтесь, карету уже готовят, — взгляд мой сдвинулся на Артемона. Тот кивнул, подтверждая сказанное.

— Уже? — из-за спины возник глас Анны.

— Немедля! — утвердил я, буквально выгоняя семью из помещения, отправляя готовиться к срочному отъезду.

Родственники удалились. Вскоре в комнату начала наплывать прислуга. К шестому часу прибыло шестьдесят четыре человека. Среди тех были и горничные, прачки, портнихи, и казначей с архивариусом, и повара, семеро лакеев, привратник, конюхи, кучера, садовники и ночные сторожи.

Всех… нет уж, большинство я знал по имени: Степана Тимофеевича, Артемона Лукича, Авдотью, весь состав, работавший непосредственно внутри особняка и, конечно, Марфу. Но, уж тут поклясться могу, каждого из тех я ценил и уважал, коль уж на то пошло — любил. И, несомненно, желал уберечь.

— Что же, Артемон, — обратился я, — скажу теперь о тебе.

Подойдя, я протянул дворецкому небольшую бумагу с собственной подписью.

— Вот... чек на мой вклад в росканском банке. Этого должно хватить... надолго, надеюсь.

Он взглянул на меня удивленно, немного даже подозрительно прищуривая глаза — стягивая обожженную кожу лица, полученный шрам, клеймо моего слуги.

— А ещё... — я потянулся в карман и достал связку ключей, вытянул их вперед, — это, от квартиры… всё там же, в Роскане.

— Но ведь, — наконец заговорил он, хрипло, с непониманием и тревогой, — Анна Геогиевна и Михаил Павлович... разве я не сопровождаю их?

— Не стоит, Артемон. Я тебя уже ни к чему не обязываю. Ты свободен. Ступай домой.

— Филипп Михалович, — он выпрямился еще пуще прежнего, вознося подбородок заговорил, не отрывая глаз, — коли вы желаете отправить меня на пенсию — стоит сказать об этом напрямую, я не нуждаюсь в этих... извините, подачках.

— О чём ты? — я приподнял бровь, нервно, уже почти панически сжимая в руках ключи.

— Мне не к кому идти. Жены давно нет, единственный сын умер две недели назад на войне...

— Это же ведь... — я замолк, вспоминая, как на прошлой неделе в поместье прошёл учёт дворовых и перепись имущества, а Артемон, несмотря на траур, стоял при дверях с тем же выражением спокойной строгости, что и всегда. — …и ты даже не отпросился?

— Всё так, — он продолжил быстро, не позволяя произнести слова соболезнования, — но если бы и было куда. Я предпочел бы остаться здесь, вернее, подле рода Вороновых. Пускай это и не мой долг, так будет правом, к которому я прибегну с чистой душой и твердой уверенностью. Если вы позволите.

— На то... твоя воля, — робко и тихо ответил я, опустив взгляд, неуверенно пряча чековую выписку.

— А что же вы? Едете с нами в Ялотти? — Артемон слегка наклонился, все так же утонченно и возвышенно, прижимая правую руку к торсу.

— Я... Тоже имею здесь долг. Точнее, как ты выразился, право... — я помолчал с минуту, сжимая в длани ключи, но уже не тревожно, совсем наоборот, вдохновленно и решительно, — да, да, верно право... право остаться с Михайльградом.

— Не понимаю вас, ваше сиятельство.

— Я напишу письмо. И сам приеду в Ялотти, если всё пройдёт благоприятно. Может... еще увидимся. Спасибо тебе, Артемон.

Он поклонился чуть глубже, чем позволяли возраст и усталость, и сказал почти шепотом:

— А я ведь и не прощаюсь. Мне представляется, что вы ещё вернётесь. Хоть и в другой форме.

Мы разошлись, но его слова еще долго эхом отражались в моих мыслях. Долго я сидел на подоконнике кабинета последнего этажа поместья, доживавшего свои последние часы, вглядывался в михайльградские стены. Те никогда не были чем-то величественным. Всё же всю свою историю Михайльград — первоочерёдно торговый город, иногда же — порт, центр военного управления, но никак не крепость, предназначенная для серьезных битв. Держать в оном постоянный морской флот — затея из рода дурных, а причиной тому оставались всем известные заморозки оледенения и постоянные бури, подобные той, которую мне доводилось наблюдать.

Ветер заносил снег в малые трещины в стенах, заполнял им и те, что побольше, задувал в лица немногочисленным стражникам, дежурящих на стене, казавшимися мне небольшими точками, или мне мерящимися.

Меланхолично я вглядывался в город. В нём за пеленой вечного холода виднелось что-то тёплое и родное. И в тот же час как будто вживую я лицезрел, как полчища светокровов разносят эти хрупкие стены. Внизу в тот же час слуги одевали Анну, выслушивали её недовольные рассказы обо мне, о домашней работе, о предстоящем событии, взявшемся из ниоткуда. Отец, пускай я этого и не слышал, вероятно снова вытащил с собой какого-то лакея, или сам пришел на его место работы и принялся полоскать уши бедного невольного своими причудливыми возражениями.

Грохнувшись на стул, охваченный решимостью, разъедаемый горем утраты, схватив первый пустой лист со стола, я записал:

"Дорогие мои,

Коли читаете это, значит вы уже в Ялотти. Надеюсь, доехали без происшествий. Прошу вас, оставайтесь там до тех пор, пока в Михайльграде все не уляжется, если, конечно уляжется.

Генералы будут трусливо бежать из города, если им предоставиться хотя бы малейшая возможность. Но кто-то должен остаться, кто-то из высшего офицерского состава, кто сможет возглавить оборону. И я принял свой долг.

Вы же за меня не волнуйтесь. Ежели ситуация позволит, я сам приеду в Ялотти, как только смогу. А до тех пор, берегите себя. Надеюсь, не прощаемся.

С наилучшими пожеланиями

Ваш Филипп”

Перо скользило по бумаге, оставляя за собой слова, что отрывались от сердца. Каждая строка будто придавалась огню — записывая, я ощущал, как тяжесть уходит с души. Но за каждым словом стояло молчаливое признание: они могут стать последними.

А следом, я написал императору, разъяснив ситуацию, но без подробностей, чтобы не предстать как предатель короны, поплечник Совета.

Просьба моя была проста. Нет, не отправить подкрепление в город, оно бы не успело, даже если бы письмо появилось перед императором в ту же секунду. Я просил его не идти на уступки Совету, зная, что их цели не стоят в личной выгоде, материальной, то есть, понимая, же они лишь хотят незаслуженно убить и Александра, и его семью, и всех князей, герцогов, графов Топосса, и они пойдут до конца, руша и жизни простых людей.

Следующие несколько часов я провел, записывая строки выше в свой блокнот, закрыв его с надеждой когда-нибудь закончить, если посчастливиться.

После я отдал конверт с запечатанным письмом для семьи Артемону, верному хранителю моей самонадеянной тайны, попросив распечатать тот уже по прибытию, а второй, который предназначался императору, гонцом отправил в Роскану. Две кареты покинули особняк. Одна – с Михаилом Павловичем и Анной, вторая – пуста. За городской стеной раздался глухой звук. Это был ни гром, ни топот — просто вибрация земли, словно предостережение, которое услышал только я. Я долго смотрел им в след, пока те не исчезли за ночным горизонтом.

Сразу после того, с тяжестью, волоча ногами, я отправился в Михайльград. К Хаазгору. Я знал — силы моррокса наверняка хватит дабы защитить город и не от одной орды чудовищ. Неожиданность его появления, ко всему прочему, стала бы главным козырем. Но и так же внутри имелась уверенность, что притворялась лёгким дурным беспокойством, же Хаазгор, следуя своим принципам, предаст кормящий его Михайльград.

Я спустился вниз, в царство разврата и похабщины; поволок Хаазгора, вытягивая товарища из порочного круга развлечений, зная, что не могу больше медлить. Михайльград стоял на пороге гибели, и только его силы могли бы изменить ход событий.

Внутри томилась надежда. Осматриваясь вокруг я замечал все больше деталей непосильного труда моррокса. Тот светлый и холодный город, где Хаазгор проводил свои дни, всегда был полон невыразимой мощи. Каждый угол был заботливо проработан, каждый камень казался вложенным в нужное место с какой-то непередаваемой целью. Подземный город стал апогеем его труда, итогом всей жизни, великим произведением.

Я поведал морроксу о произошедшем, и о предстоящем. Как есть, не тая ничего в себе, не приукрашивая и не приуменьшая роли Хаазгора в будущем Михайльграда и всего Топосса. Но когда я посмотрел в его глаза… внутри что-то сжалось, словно предсказывая неизбежное. Взгляд был тусклым, опечаленным, почти измученным.

— Ты ведь знаешь, Филипп, — он опустил голову, тяжело выдохнул, а после взглянул на меня глазами, опечаленными до ужаса, — при всей моей любви к этому месту, при всем заоблачном количестве вложенных сил, — он оглянулся вокруг, словно оценивая плоды своей многогодовой тяжелой работы, — я дал клятву не совершать своими лапами никакого насилия, и сдержу её… Прости, — его слова тяжело ложились в воздух, как камень на воду, оставляя после себя лишь кольца неопределённости. Я почувствовал, как Хаазгору тяжело даются те слова.

Я стоял, не зная, что ответить. Слова застряли в горле. Как я мог его осудить? Как мог просить от Хаазгора того, что он не может дать, не разорвав самого себя? И самому хотелось возыметь ту силу воли, благодаря которой смог бы пойти его дорогой, покинуть то место, оставить свою гордость, привязанность и дурацкое чувство долга, которое так и не удалось перебороть.

— Я… вынужден принять твой выбор, друг мой. Но… ежели не секрет, сто будешь делать, коль Михайльград станет безжизненным местом? Есть какие-то планы?

— Предпочту надеяться на лучшее, — едва заметная улыбка всплыла на его лице, — не все еще потеряно, Филипп, будем надеяться что ты переоцениваешь проблему. Но в случае чего… не одним Михайльградом единым. Роскана, Прайд-Август, Ковенторг, Келиополис, Блутвальд, Хатликс на худой конец.

— Ты всё решил? — спросил я, пока в груди, среди просторов удушающей пустоты, взрывалась ненависть, желание убить Хаазгора за лишь за слова, за пренебрежение.

— Да, — его голос звучал глухо, почти безжизненно. Он не смотрел на меня, боясь встретиться взглядами, — Михайльград — мой дом, но не мой бой. Если я нарушу данную себе клятву – повлеку утрату и всего остального, рано или поздно. Это не трусость, Филипп. Это выбор. Мой выбор.

Я молчал. Мысли кружились в голове, как вороньё над полем битвы. Хотелось обвинить его, кричать, умолять, но молчание было превыше того.

— Тогда прощай, — выдавил я, чувствуя, как что-то ломается внутри.

Он посмотрел на меня, и в этом взгляде было что-то пугающе неизбежное. Затем, слегка кивнув, он развернулся.

— Прощай, Филипп.

XIX - Город, который ждет

Ночь выдалась тревожной. Все время я просидел в кабинете для заседаний. Он был довольно маленьким, как для главного во всей стране уж точно. Тяжелые кирпичные стены, не имеющие в своей палитре ничего, кроме как серый и черный цвета, грубые и холодные, с большими, грубыми выступами меж кирпичами, нет, каменным глыбами, сдавливали и без того тесное помещение. В центре стоял большой дубовый стол, уложенный, даже усеянный различными картами местности, информацией про михайльградский гарнизон, его численность, снаряжение, уровень подготовки. Я кружил вокруг оного, хмыкал, вглядывался в лежащие на столе бумаги, укрывал их следами своих пальцев, пота, неустанно капающего со лба, и воска, медленно, предательски стекающего со свечи в руке.

В углу, едва освещаемый тамошним тусклым мерцанием с левой стороны, и чуть ли не слепимый искрящимся блеском голубой Эос из окна с правой, восседал Марденфельд. На его переносицу падала тень от оконного переплета, она же едва укрывала правый глаз от вредного сияния. Комендант выглядел обижено, слегка приуныл, но негодование его было никак не связано с тем, что оскорбил я его каким-то образом, ранил колким словцом, или еще что-то совершил, что такого стойкого и местами очерствевшего человека уже давно не могло пронять. Обиду он держал на, вероятнее всего, себя самого, за некую глупость, податливость и вопиющую, не побоюсь этого слова, недальновидность, проявленную несколькими часами ранее:

— Генерал Грейг предоставил нам приказ, письмом от самого императора, — Марденфельд неуверенно протянул мне бумажку с текстом приказа и криво подделанной печатью Арходовых.

— Грейг? И где же он сейчас?, — несколько на эмоциях находился я в тот момент.

— Не могу знать, — он опустил взгляд, — с того момента его как след простыл.

— Сбежал! А эта бумажка – Филькина грамота, — я помахал листом в воздухе, — как бы это не было странно слышать от Филиппа! Печать подделана генералом Грейгом, не как иначе, чтобы сделать ноги без лишней мороки, не подставляя свой чин.

— Ты уверен, господин Воронов?

— Абсолютно уверен! Уж поверь! С полной компетенцией, как человек, получивший десятки писем от императора, могу сказать, что эта печать – кривая копия с недостатком деталей!

Марденфельд ничего мне не ответил. Лишь уселся в том самом месте, скривив немного удивленное, но более разочарованное своей натурой наивного дурачка, лицо. Отзывался он только на мои постоянные выкрики и просьбы “Принеси то!”, “Где лежит это?” и прочие тревожные моменты.

Часу в шестом, когда аквамариновое уличное освещение, падающее на лицо коменданта, постепенно двигалось в красному цвету, цвету Аврелиана, обретало сиреневатый оттенок, но еще не малиновый, скорее ближе к индиго, в дверь постучали. Из-за дверцы выглянул сперва майорский козырек, а затем уже и сам Ветрогин.

Он поприветствовал нас, быстро, но с уважением, приклонившись. Затем снял головной убор, оставил его на небольшом стульчике, из числа тех, что стояли в ряд у стенки, ожидая очередного собрания. Другой такой же поднял за спинку и приставил к столу, чем остановил мои беспорядочные, но не бездумные похождения вокруг. Он молча, освободивши прилично так места, даже скинув какую-то часть бумаг на пол, и положил на их место небольшой мешочек, завязанный бечёвкой.

Мы с Марденфельдом смотрели на сие действо удивленно, с предвкушением, будто сейчас-то Ветрогин должен был вынуть из мешка что-то сравнимое с красотой Восхода. К счастью, наверное, это выбило нас из закрученной по кругу колеи собственных мыслей, коменданта – обескураженных своею легкомысленностью, а меня – взволнованных грядущей судьбой города.

Ветрогин аккуратно и бережно, с добродушной улыбкой, развязал оный мешочек. Отправив в сторону веревку, он раздвинул края ткани, а за ними показались небольшие пирожки, слегка припыленные мукой, с золотистой, чуть потрескавшейся корочкой. Они были словно вытянутые полумесяцы, каждый размером с ладонь, испечённые до аппетитного румянца. На некоторых из них виднелись крошечные пятнышки поджаренной начинки, которая будто пыталась вырваться наружу через тонкие трещинки теста.

Вместе с теплом, что разливалось ко комнате легкими волнами, во все стороны вокруг поплыл аромат выпечки. Такой знакомый, уютный, в момент напоминающий о раскалённой печи и щедрых руках, заботливо защипывавших края теста. Запах в себя включал смесь тушёной капусты, едва уловимый намёк на укроп и жареный лук, приправленный чем-то трудноразличимым, но вызывающим желание попробовать.

— Что это, майор? — Марденфельд первый вышел из немого ступора, задал свой вопрос с неким пренебрежением, но в то же время внутренним интересом.

— Завтрак, — тот немного замялся, хотел добавить в конце нечто почтительное, аля “ваше высочество”, но не стал. Вместо этого лишь перевел взгляд на меня в неком смущении.

— Ты… принес нам еду? — вынужден я был спросить, оказавшись под пристальным взглядом.

— Не просто еду, — с лёгкой улыбкой уточнил Ветрогин, — этот завтрак приготовила моя мама. Она живет здесь в Михайльграде, и считает, что любой разговор стоит начинать на сытый желудок.

Мы с Марденфельдом вновь замерли на миг, пораженные этой простой, но странно трогательной заботой и добротой. В моей голове, вероятно, как и у коменданта, проскочили моменты из юношества, молодости. Тех лет, когда слово “генерал” означало нечто недостижимое, возвышенное, почти святое, а не простую приписку к собственному имени, давно потерявшую любые эмоции. Времен, когда нарушая режим, я валял дурака с сослуживцами где-то в городских закутках, или совсем уж, за пару вёрст от этого самого города. Когда при виде тебя солдаты и офицеры не вставали в строй, в панике и стрессе, выпрямляли спину и складывали руки у боков, потому что боялись, а когда не спеша подымались со стула, протягивали тебе руку, а на их лице разливалась искренняя улыбка.

В тот же час внутри что-то кольнуло, выбивая из теплой ностальгии по пролетевшим дням. Это пролетела мысль о последних словах Ветрогина. Его мать сейчас находилась за стенами этого города, без возможности сбежать или защитить себя. Она, и сотни все таких же горожан, Михайльградских матерей, могли положиться только на нас, и делали это без лишней мысли.

— С чего вдруг такая забота, майор? — голос Марденфельда слегка смягчился, он определенно не хотел показаться грубым, но все же заданный вопрос ставил под сомнение добрые мотивы майора.

— Не знаю, господин Марденфельд. Просто подумал… может, стоит вспомнить, что мы здесь не только воевать собрались. А жить. Хотя бы попробовать.

Комендант иронично улыбнулся.

— Жить? Выбираешь не самое удачное место и время, чтобы философствовать, майор. Но… — он бросил взгляд на стол, — Признаться, не помню, когда последний раз ел что-то домашнее.

Спустя несколько секунд безмолвной тишины, Марденфельд потянулся за одним из пирожков.

— Раз уж мы все собрались здесь, — мои слова заставили коменданта вздрогнуть, — давайте поговорим по существу. Сколько у нас человек?

— Тысяча двести сорок пять солдат гарнизона, — отозвался комендант, — с вами сорок шесть.

— Мало… — задумался на минуту, — но больше, чем я думал.

— Если взять в учет еще и тех горожан, что способны держать в руках оружие, цифра станет уже более убедительной, — Марденфельд рассуждал, жуя.

— Но станут ли они сражаться? — с волнением и неуверенностью спросил Ветрогин.

— У них нет выбора, майор, — он наклонился, посмотрев юнцу в глаза, — а у нас нет времени, что бы заручиться поддержкой даже ближайших укрепленных городов, тем более в такую погоду, разве не очевидно?

Тот промолчал.

— Меня больше интересует вот что, — продолжил Марденфельд, — почему нигде не было замечено никаких следов светокровов? — он посмотрел на меня, — Воронов, если ты утверждаешь, что они появятся в городе со дня на день, то почему же еще ни один светокровский разведчик даже не подступил к городским стенам?

— Они прейдут сюда не по своей воле… — я сделал небольшую паузу, будто сам осознавая сказанное, — кое-кто направит их на Михайльград с помощью артефакта.

— Если у кого-то есть такая мощь, что бы подчинять своей воле светокровов, то почему его цель – Михайльград? Если этот “некто”, заинтересован в том, что бы Топосс проиграл войну, то… я пойму почему он не посылает их на наши полки на Даазаре, что бы случайно не причинить вред Фальтигайдским войскам, но в таком случае… — Марденфельд сел за стол и начал разглядывать карту империи, указывая пирожком на разные ее города, вместе с этим заливая их жиром, — можно было бы направить их в Прайд-Август, отрезав наши колонии от материка, или в Форс де Люн, где сейчас сидит абсолютное большинство командования, влияющего на войну, ну или в Роскану на худой конец, что бы…

— Постой, — перебил я коменданта, — что ты сказал про Форс де Люн?

— Ах, — вздохнул тот, — плохой бы из меня вышел агент. Ты не должен был это узнать, Воронов. Никто из генералов не должен был. Это здание, — он уточняя стукнул дважды ногой по полу, — считай с самого начала южной войны опустело. Поскольку его величество уверен, что среди генеральского состава числиться шпион, он отдал приказ представителям других офицерских чинов взять на себя командование. Ну, и не делать же это отсюда? Перевезли их всех туда, в Форс де Люн. И поближе к месту действий, и безопасней, и потеплее.

— И ты похоже забываешь, что это известно ограниченному кругу лиц, в который ты и входишь. Я был уверен, что враг хочет разобраться с офицерским составом империи, и именно поэтому планирует напасть на Михайльград.

Марденфельд глядел на меня несколько подозрительно.

— То есть, где-то в городе сейчас есть подонок, который мало того, что информирует врага, так еще и, сука, не удосужился удостовериться в верности информации?

Комендант в миг загорелся, вскипел ненавистью. Оно и понятно – в Михайльграде то, городе, который Марденфельд искренне считал, и никогда не срамился называть “своим”, за его спиной, промышляло подобное бесчинство. А наипаче его наверняка взбесила безответственность того “нахального злодея”, до сих пор не обнаруженного Марденфельдом, несмотря на всю неответственность первого.

В комнате повисла тишина. Комендант на время утих, а Ветрогин, сидевший в центре, лишь на мгновение приподнял бровь, словно усомнившись в чем-то. Он ничего не сказал, но его взгляд скользнул по мне с недоверием, будто некие мысли зародились в его голове. Я заметил это, и, судя по всему, не один.

— Майор, — мой голос пронзил тишину, — ты хочешь что-то сказать?

— Нет, — ответил тот быстро, выпрямившись, — просто размышляю.

— О чем же? — спросил я, сужая глаза.

Ветрогин опустил голову, явно собираясь с мыслями. Его пальцы неспешно барабанили по краю стола.

— Если вы не возражаете, — начал он, наконец, осторожно, — я хотел бы узнать… откуда вам это известно?

— Что именно? — холодно переспросил я.

— Что светокровы идут сюда. И что за артефакт способен управлять ими.

— Ты же что, решил здесь допрашивать генерала? — Марденфельд кинул резкий взгляд в сторону майора, воспылал раньше, чем прежде.

— Нет-нет, господин комендант, — майор слегка испугался, но отступать не желал, — вовсе нет. Просто… мне кажется странным, что подобная информация дошла до нас лишь теперь.

— Хочешь сказать, что я лгу? Помниться на площади ты был куда более уверен в моих словах, — я сверлил его взглядом, не скрывая раздражения.

— Конечно нет, господин генерал. — Ветрогин прижал руку к сердцу. — Но если среди нас и вправду есть шпион, разве не разумнее было бы предположить, что если и светокровов направляют сюда по чьей-то воле, то с расчетом на то, что мы не будем к ним готовы?

— Они и не думают, что мы будем подготовлены, — отсёк я, — я узнал это, можно сказать, случайно. В любом случае, об истинных целях врага я могу лишь догадываться, но никак не верить его словам.

Я поочередно глянул в очи каждому из них.

— К следующему утру мы уже должны быть готовы к прибытию светокровов. Времени мало. Ветрогин, собери людей и удвой патрули вокруг стен и, по возможности, внутри города. Марденфельд, пусть твои люди начнут проверку каждого, кто недавно прибыл в город, будь то военный или гражданский.

Оба кивнули, принимая приказы. Марденфельд вытер руки об уголок городской карты и потихоньку двинулся к двери, а вслед за ним поспешил и майор. Когда они ушли, я остался в кабинете один. Ветрогин был прав, пускай и не сказал этого вслух: я знал слишком много. И если шпион действительно был в городе, то, возможно, его глаза сейчас были устремлены именно на меня.

Прошла четверть часа. Собравшись с мыслями, я вышел из здания. Быстрой походкой, минуя ледяные лужи, местами даже озера, заполонившие собой добрую половину михайльградских дорог и укрывшие себя камуфляжем из выпавшего снега, направился к воротам. Очень хотелось есть, к тому времени я уже пропустил свой обед на добрые пару часов, но ведь не мог убедить желудок, что подготовка обороны сейчас важнее всего, даже пары кусков хлеба, что я мог бы без труда закинуть в себя уже несколько раз, пожертвовав лишь минутой работы. Рукой придерживая фуражку, я двигался, сопротивляясь потокам ветра, замораживающим лицо и задирающим края теплого пальто.

Урчание в животе не давало покоя, становилось все громче, уже приносили некую боль, от которой хотелось бы остановиться, опереться на стену или даже присесть. Пред обедом, который конечно же произошел бы уже ближе к вечеру, я поставил задачу осмотреть стены снаружи как первоочередную, а в добавок к тому, еще планировал лично проверить состояние складов с оружием, уточнить у караульных о любых странностях в их наблюдениях за последнюю смену, а так же провести короткий осмотр гарнизона и узнать, насколько они готовы к внезапным тревогам. Свернув за угол по гранитной улице, я узрел легко одетого старика, барахтающегося посередине большой площади льда, на вид настолько скользкого, насколько это вообще было возможно. Он уже дважды упал на моих глазах в попытках встать, взять опору на своей палке, предательски скользящей по льду не меньше, чем его летняя обувь. Я шагал дальше. Время поджимало. Но, сделав ещё два шага, почти добравшись до поворота, я всё же развернулся.

Кожаный зимний ботинок без труда держался на ледяной поверхности. Шаг за шагом я продвинулся к старику, отчаянно усевшемуся, бросившему попытки встать. Он опустил голову, уже и не видел меня, может быть, мог только слышать звуки аккуратных шагов на льду. Подобравшись достаточно близко, я постучал его по плечу, пытаясь обратить на себя внимание.

Он обернулся на меня резко, с удивлением. В этом старике, глядящем на меня в какой-то мере даже испуганно, выпучив глаза, я почему-то увидел черты своего отца, хоть общим у них и был бы только рост, да и цвет волос, такой же полностью поседевший, как и у Михаила Павловича за последний год. Но было в этом незнакомце что-то другое. Нечто жалкое в его дешевом, не первой чистоты и немного рваном летнем “наряде”, создавало впечатление некого уюта, человеческой приземленности, не присущей моему родному отцу.

— Спасибо вам, молодой человек, — хрипло сказал он, подрагивая от холода, пока шёл, опираясь на меня, к краю гололеда.

Его слова про “молодого” позабавили меня, отбившись внутри каким-то теплом, сражающимся с мраком голодания. Несколько глянул на меня, как бы невзначай, быстрым рывком отводя голову в сторону в те моменты, когда сам считал, что глазеет слишком уж долго.

— Где вы живете, уважаемый? — я наклонился в его сторону.

— Во Флодском районе, — слегка неуверенно, после паузы ответил он.

— Я вас провожу, — уверено вырвалось из моих уст.

Старик немного замялся, хотел уж что-то сказать, но в стеснении так и промолчал, не стал отнекиваться от помощи, тем более, что сам знал – без нее до дома не дойдет. Флодский район находился почти дальше всего от ворот, к которым я стремился, был ближе к портовым районам, но, несмотря на недомогание, вызванное голодом, и горой запланированных дел, все же я решился проводить мужчину.

Я осторожно вёл старика через скользкие улицы, крепко держа его под руку, чтобы тот не потерял равновесие. Ледяные дорожки уже вобрали в себя тонкий слой снега, превращая каждый шаг в испытание. Голод сжимал нутро, ноги наливались слабостью, пальцы едва заметно дрожали. Но позволить себе остановку я не мог — не перед ним, не перед пустыми улицами, хранящими лишь тусклый свет фонарей да редкие силуэты, спешащие прочь в темноту.

— Молодой человек, — обратился он, — вы, должно быть, военный?

— Да, — коротко бросил я, стараясь не отвлекаться от пути.

— То-то я и думал. У вас осанка, как у моего племянника. Он тоже был военным... пока не вернулся с фронта.

Я сжал челюсти, но спрашивать не стал. В таких случаях ответ всегда один – либо погиб, либо вернулся, но уже другим, не способным ни на созидание, ни на нормальную жизнь, или решивший возглавить жестокость, или раздавленный ею.

— А я когда-то работал на верфях, — продолжал тот, опечаленный воспоминаниями о племяннике, — руки то помнят, что такое труд. А теперь, видите, старость. Вещь такая, подкрадывается незримо, а потом раз – и ты не можешь уже даже по льду пройти, — его добродушная улыбка растеклась по лицу, подчеркивая морщины, но горечь в голосе выдавала старика.

— Вам не стоило выходить на улицу в таком виде, — я провел взглядом по его одежде. При всем моем уважении к лику старших, ни за какие деньги и блага я не готов был поддержать этот диалог. Ибо о старости, пенсии, ненужности – называйте как хотите, говорить уже не мог, и не хотел. Ясно и четко твердил себе: в моей жизни было слишком мало жизни, что бы сейчас, на своем не малом веку, позволить кому-то или чему-то, людям иль богам, списывать меня со счетов.

Дальше мы шли в молчании. Поворот за поворотом. Редкие прохожие бросали на нас косые взгляды, некоторые из них узнавали меня, дивились тому, что генерал, да ведет простого старика. Каждый шаг отдавался в теле волной дурноты, отзвук её поднимался к вискам, гудел там, напоминая о себе, — и я не мог понять, что причиняло больший дискомфорт: сам голод или мучительное, едва сдерживаемое желание согнуться пополам и замереть, пока буря внутри не утихнет. Тошнота накатывала, словно медленный прилив, подкатывающий к берегу и раз за разом оставляющий на нём тяжёлый, липкий осадок. В горле першило, холодный воздух обжигал изнутри, будто пробирался в лёгкие ржавыми иглами.

— Молодой человек, вам нехорошо? — его голос дрогнул от беспокойства.

— Всё в порядке, — солгал я, но в этот момент желудок выдал предательский рёв.

Старик усмехнулся, а потом хлопнул меня по плечу неожиданно сильно, твёрдо, почти командно.

— Да уж, — сказал тот, подводя итог, — солдат, а голодный, как уличный мальчишка.

Я не ответил. Мы подступали к его дому.

— Молодой человек, — произнес он, — давайте зайдем ко мне. Анна, моя дочь, уже наверное приготовила ужин.

— Спасибо, но мне нужно идти, — сказал я, чувствуя, как внутри меня что-то протестует.

— Нет-нет, вы не уйдете, — старик говорил настойчиво. — Я вас не отпущу, пока вы не отдохнете. За вами следуют никакие неотложные дела? Пусть они подождут. Мы все тут подождем.

Я открыл рот, чтобы что-то возразить, но не смог. Голова была слишком тяжелой, тело уставшим. И в то же время я понял, что нет в этом жесте ничего плохого. Я тоже устал — и не только от физической боли, но и от долгого отсутствия простых человеческих радостей. Когда мы вошли, я почувствовал, как мне стало легче — это было как глоток воздуха, как единственное место, где можно расслабиться.

Старик предложил мне присесть. Его семья была скромной, все выглядели несколько удивленными, что я оказался среди них, но никто не сказал ни слова. Маленькие дети, мама, бабушка — все смотрели на меня с любопытством, но без страха или подозрения. Было что-то невероятно теплое в их простых, искренних взглядах. Я сидел и чувствовал, как внутри меня что-то начинает меняться.

— Столько лет один живу, — тихо произнес старик, наблюдая за мной, — и вот, на старости лет решил приехать к родным в большой город. И видите ли, в одиночестве человек теряет не только силы, но и веру. Такие семейные часы и делают в нашей жизни больше жизни — то, что кто-то поднимет чашку с тобой, хоть и не поймешь, почему.

Я молчал, не зная, как ответить. Голод давно стал не просто физическим, а чем-то более глубоким, душевным. И вот теперь, сидя за этим столом с этими людьми, я вдруг понял, как давно мне не хватало простых вещей: общения, простого внимания, заботы. Это была не еда, которая заполнила желудок, а нечто гораздо более важное — воспоминания о том, что значит быть человеком.

Старик положил мне на тарелку еще кусок хлеба и какое-то мясо, и я почувствовал, как наполняюсь чем-то большим, чем просто физическая сытость. Моя жизнь, полная жестоких решений и потерянных иллюзий, вдруг показалась мне столь пустой, что я не мог поверить, насколько мне не хватало таких моментов.

Наконец, я отложил ложку и посмотрел в глаза старика. Он тихо улыбнулся, будто знал, что этот момент для меня был важным. У меня было много дел, я знал, что время не ждет. Но сейчас мне было неважно.

Я по-настоящему почувствовал, как все, что я так упорно строил вокруг себя, оказалось не более чем пустыми стенами. Все, что я искал в своем одиночестве, было здесь — в простом семейном ужине.

XX - Борьба до конца

Михайльград застыл в ожидании. Весь город словно умолк той ночью, выжидая, когда угроза первой высунет пасть из тьмы. В тишине было слышно лишь затаенное дыхание, стук сердец и завывание вьюги за городскими воротами. Никто не мог быть уверен, что это случиться с минуты на минуту, в этом часу, и вообще той ночью. Но все как один, не договариваясь, услышали этот запах тревоги, душащий в прохладном воздухе Михайльграда.

Тогда я поднялся на стену. От мощного ветра дыбом становился меховой воротник дубленки, каждый шаг давался с трудом, а даже самый громкий отклик часового был слышен не дальше, чем через десять метров. Еще раз я посмотрел вниз, на затихший в безмолвном ожидании худшего, родной мне город. В редких окнах горел легкий свет свечей, потухающий один за другим с каждой минутой. На снегу виднелись только мои следы тяжелой, медленной походки, тянувшиеся от здания штаба, лишь верхушку которого я видел за метелью и прочими сооружениями, до самого подъема на стену.

Тогда же что-то на улицах моргнуло теплым оранжевым цветом. Лишь на миг, казалось, луч устремился в небо, дома за три от стены, и тут же исчез. Я протёр глаза, убрав снежные осадки с век, и ступал дальше по стене. Еще несколько метров спустя отозвался на приглушенное метелью “Стой! Кто идёт?”, доносящееся спереди. Подойдя еще ближе, наконец смог увидать уже не очертания униформы и фигуры, а четкий, ясный лик самого солдата.

— Есть что доложить? — прохрипел я, оперевшись на плечо куда более крепкого молодого военнослужащего.

— Никак нет, ваше высокопревосходительство. Из-за бури мало что видно, светокровов вблизи стен точно нет.

Я молча глянул вдаль, пытаясь увидеть в этой мгле что-то, о чём даже боялся подумать. В тумане метели виднелось едва заметное мерцание. Словно разрозненные тлеющие угли куда-то хаотично ползли, собираясь со всех обозримых сторон. С каждым мигом в их движении я замечал все больше порядка, целенаправленности и устремленности. В темноте неожиданно появилось несколько более ярких вспышек, возникших словно из тех снежинок, что только что пролетали мимо, а после растворились в зимней пучине.

От осознания я дрогнул. Даже не глянув на часового, вцепился в его плечо, пытаясь сдержаться от падения. И после стольких дней тщательной подготовки, поверить в реальность происходящего было не просто сложно, но и больно.

Он вышел из тумана бесшумно. В метели его силуэт сливался с заиндевевшими тенями, и лишь тусклый, едва заметный отсвет выдавал присутствие. Хребет неровно выгнут, покрыт ломкими наростами, мерцающими глухо, как остывающие угли. Свет внутри них нестабилен — разгорается, меркнет, дрожит от ветра, но не гаснет совсем. Суставы резкие, заострённые, словно поломанные в спешке. Передние лапы длинные, изломанные под странным углом, будто их когда-то скрутили, а оно так и смирилось. Когти — не оружие, а отростки, словно корни, впивающиеся в снег.

Головы как таковой не было. Вместо неё — вытянутый костяной выступ, усеянный тонкими трещинами. Иногда в них пробегал слабый огонёк — быстрый, как предсмертный сполох. Вся фигура вызывала лишь одну ассоциацию – голод, но не животный, а всеобъемлющий, как у забытого богами существа, что уже не помнит, зачем его создали.

Пронизываемый холодом изнутри, я крикнул, что было голоса, увидев десятки таких же огней вдали:

— Поднять тревогу!

Мой голос сорвался с губ, утонув в завываниях бури. Тогда же, подтолкнул солдата по направлению стены, к башне, где и находился колокол, что оповещал об обнаружении светокровов. А сам в тот же час опустился на колени, скорчив лицо из-за боли в висках.

Где-то вдалеке загремел колокол, и тревожный гул начал передаваться дальше по стене. Я знал, где-то там, метрах в десяти внизу, комендант уже подымал весь состав гарнизона, а дальше по стене собирались часовые. Но там, на этой стене, в окружении мглы, я чувствовал себя совсем одним.

Поднявшись, я подбежал к краю. Тот люморг все еще стоял сам по себе, не двигался, может быть, смотрел на меня. Подняв руку, я почувствовал, как холод проникает в кости, как каждый вздох острит дыхание. Мгновение — и в воздухе, точно выстрел, раздался резкий щелчок. Лёд собрался вокруг пальцев, изгоняя тепло, и с разрывающей тишиной вырвался снаряд, устремившийся к чудовищу. Но достичь своей цели он так и не удосужился.

Из-за кулис тумана в тот же час на городские стены обрушилась сокрушительная волна люморгов. Твари бездумно, наступая друг другу на головы, сокрушая собратьев под своим чрезмерным весом, раздавливая их черепа и тела, рванули вперед, врезаясь в каменную стену. Это произошло резко и неожиданно, за звуками метели, или за собственным страхом, не было слышно ужасного гула, что обязана была издавать такая орда чудовищ.

Я попятился назад, в ужасе всматриваясь в их горящие наростами тела. Свет, исходящий от них, переливался на снегу, отбрасывая зловещие тени. Дрожь отдавала в пятки, резонировала в стене, словно каждое мгновение та подвергалась обстрелу десятка катапульт. Люморги, не заботясь о погибших, лезли все выше. Их передние ряды раздавливало под тяжестью следующих, но они не останавливались.

Такое поведение люморгов на своем опыте мне никогда не доводилось наблюдать, более того, подобного мне не доводилось слыхать и от коллег по службе, а опыта в таких столкновениях у оных было еще пуще моего.

На стену помалу восходили солдаты. Они выбегали из казарм, застёгивая на ходу ремни доспехов, поправляя перчатки, натягивая на головы капюшоны, лишь бы хоть немного укрыться от ледяного ветра. Многие ещё не понимали, с чем придётся столкнуться, но двигались быстро, повинуясь тревоге.

Шаги, лязг оружия, приглушённые окрики тонули в завывании метели. Лишь иногда, когда ветер на мгновение стихал, можно было разобрать короткие команды. Никто не тратил слов впустую. На миг напор Люморгов спал, но никто не обманывался — это была лишь пауза перед неизбежным.

Я оглянулся через плечо. Среди стражников выделился комендант — высокий, прямой, с лицом, которому не привыкли возражать. Он осмотрел стену, кивнул себе под нос и подал знак. Воины начали занимать позиции, торопливо распаковывая колчаны, проверяя тетивы, расставляя глиняные сосуды с горючей смесью.

Немного в стороне, дрожащими пальцами, настраивал арбалет молодой солдат. Лет девятнадцати, не больше. Я его уже видел прежде — он стоял внизу, когда я поднимался на стену, и пытался успокоить собственного коня, нервно дергая поводья. Сейчас же, похоже, его трясло не только от холода. Он что-то бормотал себе под нос, то ли молитву, то ли пустые слова для собственного успокоения.

Ветер снова взвыл, и в тот же миг резкий, короткий звук разрезал воздух. Низкий стон боли — даже метель не заглушила его.

Юнец сидел на снегу, скрюченный, держась за живот. Под ним уже расплывалось тёмное пятно. Арбалет валялся рядом, болт всё ещё торчал из механизма. Ошибка. Забыл снять предохранитель, дёрнул за спуск, а тетива сработала не так, как ожидалось.

Рядом кто-то выругался, поспешно наклоняясь к нему. Парень пытался дышать, но только давился кровью, сжимающей горло. Несколько секунд — и он уже не двигался.

Никто не сказал ни слова. Окружающие солдаты застыли в молчаливом ожидании и недоумении. Лишь я, коротко стиснув зубы, выдрал арбалет из мёртвых пальцев, проверил тетиву и шагнул на его место. Тепло рукояти арбалета согревало мои руки в окружающей стуже.

Позади меня, ближе к лестницам, короткими шагами приближался один из магов. В городе их было немного, и даже те, что имелись, вряд ли могли кардинально изменить ход боя. Но сейчас любое преимущество стоило дороже золота. Я знал его в лицо — давеча то ли встречал на каком-то балу, то ли ещё где, но имени не помнил, наипаче чего-то большего. Да и неважно то было. Ветер выл, внизу кричали светокровы.

Буря усиливалась и с каждым её порывом стены, на которых мы стояли, казались всё менее прочными. Светокровы начали забираться на стены. Их изуродованные тела не чувствовали боли, их руки цеплялись за камни, и будто каждое движение было вызовом природе.

Я прицелился в одного из них и отпустил тетиву. Стрела прошила его, но он даже не замедлил шага. Все остальные, словно почувствовав это, лишь ускорили наступление. Я видел, как один из солдат, рядом с которым я стоял, с ужасом наблюдал за тем, как ещё один светокров взбирается на стену. Мгновение — и его лицо исказилось от страха. Он бросил своё оружие и бросился в сторону лестницы. И он такой был не один.

— Отступаем! — послышался приглушенный голос Марденфельда.

Не выдержав столкновения с беспощадными врагами, воины начали бежать со стены. Начался хаос. Некоторые держались до последнего, но другие — полусумасшедшие от страха, метались в разные стороны, пытаясь выбраться с этой проклятой стены. Светокровы, словно облака, закрыли небо, и земля под ногами казалась дрожащей, готовой разверзнуться.

Хрипло дыша, комендант подошел ко мне. Его рука схватила меня за плечо, его лицо было искажено болью и решимостью. Мы оба понимали, что не удержим эту стену. Время было против нас, а мы — теми, кто ещё не успел сдаться, но уже чувствовали, как тени смерти касаются нас. Я ощущал тепло их сердец, греющие мое тело и душу касания плечей по обе стороны, тяжелое дыхание раненых, скрип зубов и шелест брони.

— Мы не удержим их, Филипп. Мы не сможем, — его слова прорезали грохот вокруг, словно удар молнии, — веди их к военному совету, — выкрикнул он, подталкивая меня к спуску.

Метель всё выла. Солдаты, в большинстве своем изнеможенные коротким, но интенсивным, столкновением спустились со стены. Их раны истекали кровью, что стекала, закипая на обожженной теплом светокровов коже. Тела дрожали, пальцы отказывались слушаться, глаза пекли от жгучего света.

Снизу я наблюдал, как стены рассыпаются пред наступлением неведомого зла. Город сотрясался от их присутствия. Вдруг, из бездны отчаяния, правящей наверху, показалась фигура, уставшая, утратившая всю надежду, но не желание сражаться. Это был Марденфельд. Он стоял ровно, по стойке смирно, как, впрочем, и всегда, словно вся это бойня для него – ничто. Комендант тяжело выдохнул, теплый пар его души столкнулся с мерзким, ледяным воздухом. Тогда же он потянулся к поясной пряжке, достал с неё несколько пороховых гранат.

Резким движением вбросив их в воздух и подорвав всплеском пламени, он привлёк внимание чудовищ, заманив их к себе. С каждым взрывом в небе его фигура становилась всё ярче в этом хаосе, подчиняла его своей воле, своему замыслу.

Я застыл на месте, не зная, стоит ли отступление того. В тот же час светокровы начали собираться вокруг коменданта. Это была ловушка, и сам Марденфельд — единственный, кто мог бы её устроить. Он не боялся смерти; стоял там, зная, что в ином разе – не уйдет никто. Без колебаний тот был готов умереть, чтобы дать нам еще один шанс защитить город.

Светокровы накинулись на него. Они были быстры, словно тени, переполненные жестокостью, решимостью и голодом. Но Марденфельд не падал, сражался до последнего, подымая меч, разрубая плоть первого, занося клинок, дабы отрубить голову второму, когда еще один монстр, более крупный, уже прыгал ему на спину.

Комендант лишь стиснул зубы, пронзив живот чудовища, изрыгнув кровь и нечистоты. Его спина обгорела под натиском жара, издаваемого тварью. Еще два удара – чудовище пало, Марденфельд вновь ровно держался на ногах.

— Отходим к Военному Совету! — скомандовал я, рукой отправляя солдат на последние рубежи, — комендант выиграет нам время! — а сам отчаянно оглядывался на него, понимая, что должен был встать на его место.

В очередной раз обернувшись, взглянув на лестницу, я заметил человека, спешно, даже панически, поднимавшегося на верх. Приглядевшись, я разглядел в нём черты Ветрогина. Бездумно тот направлялся к коменданту, не осознав идеи оного, желая спасти. Минуло несколько секунд, как я спохватился, помчал вслед, пытаясь докричаться до майора, отговорить того от безумной идеи.

Ветрогин уже был наверху. Столкнувшись со светокровом, тот резким движением вывернул руку, перехватив меч, и вонзил его в нёбо чудовища. В предсмертной агонии оно успело нанести несколько ударов по его рукам, оголив кровоточащую плоть. Марденфельд же с каждым движением терял все больше крови, но это не имело значения. Он знал, что каждое следующее мгновение будет последним. Но не сомневался, продолжал держаться, даже когда его плечо оказалось пробито, когда кровь из раны хлестала на землю.

Ветрогин сделал еще один шаг, как я схватил его за плечо, развернув к себе. Мой взгляд, пронзительный, словно кричащий, в миг всё разъяснил для юного майора. Быть может, подсознательно он и сам понимал глупость своих деяний, чувствовал, что замыслил Марденфельд, но без толчка осознанности, коим я и стал, не мог в полной мере того понять, начать действовать разумно.

— Идём, — мои слова пробивались сквозь бурю как отцовский, нежный шёпот.

— Но… — заикнулся тот, как в момент разразился криком. Светокров, подобравшись сзади, вонзил когти в ногу Ветрогина, пронзив его ногу. Тогда же я выстрелил монстру в глаз, предоставив майору возможность расправиться с ним.

Я подпёр товарища под плечо, помог ему спуститься со стены. Когда мы были уже внизу, позади вновь послышался взрыв. В одночасье мы с Ветрогиным оглянулись, неспособные просто так выкинуть коменданта из головы, позабыть о нём и отходить.

Марденфельд стоял, как скала среди бури, его руки все еще сжимали меч, хоть сил его было все меньше. В его груди больше не было ни боли, ни страха — только пустота и бесконечное ощущение того, что он завершил свою задачу. И в этой пустоте он был свободен.

Светокровы, чувствуя, что он уже на грани, яростно окружили его. Он не успел даже выдохнуть, как чудовище снова вцепилось в него, сдавив его горло. Свет монстров охватил всю поверхность стены, Марденфельд словно пылал на фоне Восхода. Мех его мундира воспламенился; огнём пылали его брови, густые седые волосы. Кожа обугливалась, раны бурлили, а старые и новые шрамы раскрывались под действием жара. Последние силы он пустил на довольную усмешку, ненароком скользнувшую по его лицу, и легкий, едва заметный в этом аду вздох. Вздох осознания, что он выстоял до конца.

Впервые в его черных, мрачных очах я увидел свет. Не только буквальный свет, но еще и тот, что пожаром доносился из его души. И сияние это было ярче всех прочих, что мне доводилось видеть прежде – оно затмило и луну, и звёзды, и светокровов, пронеслось над отчаявшимся городом, посеяло надежду в моем сердце.

С трудом волоча раненую ногу, Ветрогин тяжело оперся на моё плечо. Каждый его шаг отзывался в воздухе дрожью боли, и мне приходилось буквально тащить его по снегу, который уже смешивался с кровью. Его дыхание было сбивчивым, но он держался, стиснув зубы, не позволяя себе замедлиться.

Мы достигли укрытия – небольшого поста у здания Военного Совета. Два солдата тут же бросились нам навстречу, помогая уложить майора на грубо сколоченную лаву. Кто-то принес рваную ткань и бинты, чтобы обработать раны. Я взял перевязочный материал, быстро смачивая его спиртом, и опустился на колени рядом с Ветрогиным.

— Больно будет, но терпи, – бросил я коротко, стараясь не показывать своей усталости.

Он лишь кивнул, чуть приподняв голову, а потом снова уронил её назад, выдыхая пар в ледяной воздух. Я начал осторожно перевязывать его истерзанные руки, с каждым движением чувствую, как тело оного содрогается.

— Марденфельд… – прошептал майор, с трудом открывая глаза. – Мы должны были его… спасти…

— Он сделал свой выбор, – ответил я хрипло, завязывая последний узел, — и дал нам шанс. Мы ему обязаны. Обязаны выжить, защитить Михайльград…

Повисло молчание. Двое солдат покинули нас, направившись на помощь к остальным раненым.

Я повернулся к майору, испытывая странную нужду понять, что он чувствует, что происходит в его душе, когда смерть одного из нас казалась неизбежной.

— Ты не виноват, Ветрогин. Это не твоя вина.

Ветрогин на миг замолчал, потом посмотрел прямо мне в глаза. В этом взгляде смешались боль, сомнение и страх, но в глубине его блестела маленькая искра осознания. Возможно, он понимал – жертва Марденфельда была не напрасной, но принять это было куда сложнее.

Метель не сдавала позиций. Ветер хлестал окна хилого здания, проникая внутрь, пытаясь заставить нас промёрзнуть до костей. И тогда, на фоне этой метели, я заметил тени, пробивающиеся сквозь снежный вихрь. К нам выступили три фигуры.

Морозный ветер развивал мантию первой из них – самой высокой, устало склонившейся, удерживающей посох, массивнее её самой. Это был тот же маг, которого я встретил на стене. Тогда я понял откуда довелось его знать. Совсем не на балу, не на улице и даже не в казарме, а в совете. Источающий неоправданную злобу и безумие, Волк стоял неподвижно, словно древний ужасающий памятник, который не могла разрушить даже эта неистовая метель.

С иной же стороны, замотавшись, немного дрожа от холода, отчаянно придерживая теплое меховое одеяние, виднелось очертание девы. Даже спустя три года, вопреки всем внешним метаморфозам, я узнал её. Беатрис де Монклер. Её глаза блестели сквозь бурю, издавали страсть и жажду крови, предвкушено она глядела, ожидая свершения своей мести.

Третья фигура словно была вырезана из самого ветра: её очертания дрожали в снегу, а её движения казались одновременно плавными и неестественными. Удерживая в руках большую книгу, перманентно излучающую теплый свет, Пётр Грейг смотрел прямо мне в очи. Презрительно, надменно, удовлетворенно, но все же с некими проблесками сожаления и сочувствия.

— А мы и не предполагали тебя тут встретить, Филипп, — начал он, сделав шаг вперёд.

— Грейг? Какого хрена?! — я поднялся, сделал шаг от Ветрогина, — оставил город на съедение, а теперь явился сюда с этими двумя!

Позади раздался сдавленный стон — Ветрогин шевельнулся, пытаясь приподняться на локтях, но тут же замер, стиснув зубы. Его дыхание было резким, прерывистым, будто с каждым вдохом он проглатывал лезвия инея. Он прижимал руку к боку, и даже в этом холоде я различил пятно крови, расплывающееся по ткани его одежды.

— Узнаешь? — книга воспарила между руками Грейга, он продолжал как по сценарию, игнорируя мою импровизацию, — император был так добр, что без проблем одарил меня этим.

Я узнал обложку. Это был Завет Полуденной звезды. Тот самый документ, что Пётр выпросил к себе на хранение у Александра тогда, после встречи с иностранными делегатами.

— И вот я собрал недостающие части артефакта, — он широко улыбнулся, наклонив голову, — не буду лукавить, пришлось прибегнуть к помощи товарищей из Дома Тысячи Звёзд, благодарю за это Омниса, — он повернулся, совершил легкий поклон в сторону Волка, словно раньше репетировал эту сцену.

В ответ тот лишь немного хихикнул.

— Благодаря этому мы подчинили люморгов, направили их на Михайльград. Прийдется пожертвовать столь прелестным городом, чтобы император наконец-то понял серьезность намерений Совета, не суди меня строго. Того требует дело.

— Не томи, — послышался порядком раздраженный голос Беатрис, — забирайте его и уходим.

— Ты, видимо, ошиблась, — язвительно Грейг обратился к ней, — так рьяно утверждала, что Воронова не было в совете…

— Какая уже разница?! — она вскрикнула дрожащим голосом, — давайте скорее! — Беатрис сделала шаг в сторону Грейга, но Волк, стоящий с боку, выпрямил посох, разделив их. Его движение было резким и чётким, будто он готовился к этому жесту весь свой путь до этой минуты. Внутри пылало бешенство, но Волк знал, что направлять оное следует на врага, а не друг на друга.

— Нет уж, — Грейг завёл руки за спину, — мы спустились сюда по твоей инициативе, но — тот по-кошачьи улыбнулся, — я не обещал тебе, что дам пытать Филиппа. Тем более ты ошиблась, подвела нас, за это понесешь наказание. А он умрёт здесь, не от холода или лап люморгов, а достойно, как того требует дело. Без излишеств.

Это было так нелепо, что я невольно почувствовал усталую усмешку на губах. Грейг, Омнис, Беатрис — чёртов фарс, исполненный прямо посреди снежной пустоши. Они стояли, будто три судьи, решающие мою судьбу, хотя приговор вынесен давно. Если первые двое были до глупости просты: Беатрис — пламя ненависти, Волк — холодный инструмент, то Грейг… Кот… был чем-то большим. И не просто потому, что знал я его дольше прочих. В его взгляде было что-то странное, будто он уже видел, как я умру. Будто знал, что я потерпел поражение задолго до этой встречи.

Я стиснул зубы, чувствуя, как злость волной поднимается изнутри, но вместо крика вырвался лишь тихий, хриплый смешок. Я сделал шаг вперёд, заставляя себя удержаться на ногах. Ветер бил в лицо, но я почти не чувствовал холода. Плевать. Если это конец, я хотя бы встречу его, глядя в глаза тому, кто его подписал.

— Сделай это, Волк.

В этот же миг, когда Волк, сжимая посох, уже ринулся ко мне, раздался новый, неожиданный звук — не гром, не вой ветра, а свист клинка, прерывающий хладную симфонию метели. Из белизны и вихрей снега показалась фигура в длинном плаще, неуловимо мягкая, но решительная в своих движениях.

Она мгновенно выставила перед Волком оружие — изящное, но смертоносное лезвие, которое остановило его неохотный рывок. Волк задержался, его глаза сузились в удивлении, а посох опустился чуть ниже пояса.

— Стой, — твердо произнесла Альбина Белова, голос её звучал так, будто сама зима уступала место спокойствию, — здесь не место для лишних кровопролитий.

На мгновение вокруг повисла тишина, наполненная снежной пылью и напряжением. В её глазах мелькала не только решимость, но и некая усталость, как будто она знала цену каждой капле крови.

— Выходит, — заговорил Грейг, — весь совет в сборе? Необычно, хотя не столь безумно, если задуматься.

— Вы хотите уничтожить целый город, это ли не безумие? — прокричала Альбина.

— Безумие? Называй это как хочешь, — он махнул рукой, — пришла нас остановить? Дерзай.

Альбина, оглянувшись на меня, не проронив ни слова, рванула в сторону Грейга. Омнис остановил её, выставив орудие вперёд. Применив магию, Беатрис оттолкнула Альбину в сторону.

— Разберитесь с ней, — скомандовал Грейг, — я закончу с Филиппом.

Двое прихвостней бросились на Альбину, вынуждая ту отступать, отбивая их многочисленные атаки. Пётр сделал шаг в мою сторону, пока остальные постепенно отдалялись в порыве битвы.

— Что же, — тот выдохнул, оглядываясь, — рад, что мы с вами наконец остались наедине. И рад, что мы можем поговорить, или ты против? — улыбаясь, он приподнял книгу, заставил её пуще сиять, угрожая мне.

— Выбора у меня все равно нет. Что ты хочешь? — огрызнулся я.

— И по какой причине ты остался в Михайльграде, если прекрасно знал, что он будет стёрт с лица земли уже через несколько дней?

— И ты так спокойно об этом говоришь? — я нервно, резко махнул рукой, сделав шаг к Грейгу, — мой… наш родной город тобою же и уничтожается, а ты смеешься?

— А какое тебе дело? Предатель.

Я застыл.

— Изволь извиниться и объясниться, — мой голос дрожал от злобы, переплетенной со странным чувством противоречия, — ты можешь оскорблять меня любыми гадкими словами, но я не сделал ничего, чтобы считать меня предателем!

— Я закрыл глаза на то, что ты предал своих родных и друзей, сбежал с женитьбы собственного сына, убил ни в чем не повинного лакея, провалился на войне, загубил дочь, — каждое слово пробирало меня до глубины души, но неспособно было сломать, — однако когда ты вступил в Совет Исхода… Это было уже слишком. Пойти против своей страны, народа, против императора и державы! Такое тяжело простить, невозможно и непозволительно, особенно для человека твоего статуса, твоего похождения.

— Разделяй понятия, Грейг!

— Император бы не одобрил твою казнь, Воронов, — он не дал мне говорить, монотонно и строго продолжая речь, — поэтому я к нему и не обратился. Но Михаил… Как наследник престола, тот, кто смотрит в будущее, он был иного мнения и всецело меня поддержал. Я получил свой карт-бланш.

— Император, наследник, приказы, казни… Только о них и думаешь. Не будь таким идиотом! Тебя и правда никогда не посещала мысль, а ради чего мы все это делаем? Все эти войны, интриги… С нашим богатством можно было забыть о подобном до конца дней, но нет… Всё мечтаем о большей славе, большей власти, признании. Для кого? Почему для нас с тобой в какой-то момент император, репутация и держава стали дороже всего остального?

— Потому что это наш долг как сильных! Защищать свою страну, действовать во благо Топосса! Михайльград – только маленькая жертва, которую я готов принести, чтобы удовлетворить Дом Тысячи Звёзд, а вместе с тем – сокрушить наших врагов.

— Для того императора, который и сам не способен полностью отдаться служению, ведь просто “устал”? Нет, Грейг. Наш долг и право как сильных защитить тех, кто слабее, всех до единого, кого мы можем. Не богатых, не интеллигентных, а каждого! Разве слово “Топосс” значит император?

— Никак нет! — послышался тихий, но полный уверенности голос Ветрогина.

— Ох майор… — Грейг тяжело вздохнул, оборачиваясь на раненого Ветрогина, — как жаль, что эта штука, — он слегка приподнял книгу, — не научила меня стирать память. Тебе жилось бы легче без мыслей о всех событиях последний дней… — он склонил голову, немного задумался, — впрочем! С первого дня своей службы и до сих ты был благосклонен к нашей державе, нашему царю, смиренно выполнял свой долг. Это почтительно, а поскольку всех тонкостей знать ты не мог, император обязательно, в особенности ежели я его к тому подтолкну, признает тебя невиновным, быть может даже наградит. Когда закончим здешние дела, отправишься с нами?

— Не пытайтесь сделать вид, что слова Филиппа Михайловича – пустой звук, что ничего не значит, — он собрал все силы, поднялся, и прихрамывая приблизился к Грейгу, — вы и впрямь не осознали, что Топосс – это в первую очередь народ, земля, простые смертные, часто пребывающие на грани жизни и смерти, голодающие, но достойные существовать. И существовать не абы как, а достойно.

Грейг опешил, не мог вставить слово. Он попятился назад, теряя контроль над своей книгой, уставившись на Ветрогина, истекающего кровью. Я подошел ближе, положив руку Грейгу на плечо.

— Все мы имеем право на ошибку. Я свою совершил и хочу её исправить, по крайней мере то, что еще могу. Свою ты совершаешь прямо сейчас. Но это не страшно. Смотрю, наши слова откликнулись в твоей душе, а потому, если я прав, хоть и не разбираюсь в магии, то мы еще можем спасти то, что осталось от города, отослать люморгов вспять и спасти народ Михайльграда, а после – и всего Топосса.

— Ты… прав, Филипп, — глотая слюну произнёс Грейг, — но не все так просто… Если только… — на миг в нем загорелась искра сомнения, ведущая на истинный путь. И в этот же чудесный миг голова Ветрогина разлетелась на ошмётки, окропив нас кровью.

Омнис ворвался в помещение, разрубая воздух. Его появление стало наибольшей потерей того времени. Ветрогина лишили жизни, меня – веры, Грейга – искры и надежды. Он накинулся на меня, прижав к земле, нанося удар за ударом, пока Пётр стоял в стороне, смотрел опустошенным взглядом.

Каждое прикосновение причиняло все больше боли. Глаза закрывались. Сознание слабело.

Интермедиум

Дневник Филиппа, его летопись, автобиография попала в мои руки великою ценой, ценой, которую мало кто, даже боги, был бы готов заплатить за этот томик в дорогом и вычурном переплете. Последняя горсть абзацев, тех, что повествовали о битве в Михайльграде, была уже дописана мной. Ровно как и та часть блокнота, слова на которой были измочены кровью Филиппа до такой степени, что уже стали нечитаемыми.

Воронов, достопочтенный и неустрашимый, оставил свои последние слова на снегу, собственной кровью, умирая, но не смиряясь. Я же решил: пусть его история будет рассказана его голосом. Однако, дамы и господа, позвольте мне предупредить вас: конец его дневника — это ещё не конец его пути.

Спросите кто же я? На кой черт сдался мне дневник жалкого человека, что не сумел определиться на своем жизненном пути, но вышел героем по своей смерти?

А я отвечу: даже в самой ничтожной судьбе есть искра, достойная памяти. Смерть — странная вещь, кому, как не мне, это знать, но её нужно заслужить. Порой это просто, порой — почти невозможно. У каждого своя судьба, но, так или иначе, я, по своей воле — или мне это внушили — обязан проследить, чтобы каждый человек обрёл её в тот час, что ему предначертан. Вовеки я — единственный свидетель и хранитель путей, по которым проходят души, а отныне — и многословный страж извилистой дорожки, по которой предстоит пройти Филиппу.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге