Скупщик Артефактов
Глава 1. Оценка последней вещи
Кольцо, которое мне положили на подушечку, было дрянное, и я понял это раньше, чем потянулся за лупой: шинка потёрта до тонкости, желтизна не того оттенка, а камень сидел в гнезде криво, как сажают в спешке и при скверном свете. Женщина по ту сторону прилавка держала сумочку обеими руками и смотрела на меня тем самым взглядом, который я за тридцать лет выучил наизусть, — с надеждой, что я ошибусь в её пользу и сам этого не замечу.
— Восемь тысяч, — сказал я и подвинул к ней бланк. — Больше не дам, и в соседних местах вам тоже не дадут, так что не тратьте на них вечер. Камень сам по себе стоит дороже, но вставка новая, ей лет пятнадцать, а оправа бабушкина, и поженили их друг с другом уже после бабушки.
— Мне всю жизнь говорили, что кольцо старинное. — Она перехватила сумочку поудобнее и увела глаза к витрине, где под стеклом лежали чужие часы. — Мама рассказывала, что им ещё прадедову дочку сватали, так что вы уж посмотрите повнимательнее.
— Оправа и правда прадедова, тут вам не соврали, а камень вставлял мастер, которого я знал лично и который умер в двенадцатом году, так что после него это стала уже другая вещь. — Я отложил лупу. — Понимаете, вы сейчас продаёте не кольцо, вы продаёте память о нём, а за память я платить не умею, и никто не умеет, хотя обещают многие.
Она подписала, не дочитав, забрала деньги и вышла, не сказав спасибо, и меня это давно перестало задевать, потому что благодарить человека, который назвал настоящую цену, обычно не за что.
Когда зал опустел, я взял кольцо ещё раз и подержал в руке по привычке, от которой уже не избавишься. Шинка была тёплая, вытертая чужими пальцами до гладкости, и у самого клейма на ней сидела мелкая щербинка, какую оставляет только долгая носка, лет сорок, не меньше, когда кольцо изо дня в день задевает за медную ручку одной и той же двери. Целая жизнь помещалась в этой щербинке, а я купил её за восемь тысяч и собирался завтра выставить за двадцать две.
Потом в левой лопатке стало тесно, и я успел подумать очень глупое — что не закрыл кассу и Ниночка утром будет из-за этого ругаться. Пол оказался ближе, чем я рассчитывал, люстра надо мной всё так же гудела на одной ноте, а кольцо укатилось под витрину и легло там на бок, поблёскивая криво посаженным камнем. Рядом не было никого, и это, пожалуй, всё, что я могу рассказать про свою смерть.
Вода ударила в лицо, и я захлебнулся ею прежде, чем сообразил, что вообще дышу.
— Живой! Батюшки светы, живой ведь! — загудело надо мной. — Молодой хозяин, вы мне только не вздумайте помирать, у меня и без того неделя такая, что хоть в канал головой, а тут ещё и вы удумали.
Я перекатился на бок и выкашлял воду на доски, широкие и старые, вытертые посередине до белизны, а пахло вокруг пылью и кисловатым духом помещения, где давно не открывали окон. Под потолком висел на цепочке стеклянный колпак, и внутри него ровно горел желтоватый шарик света без нити и без фитиля, отчего я первым делом подумал не о том, где оказался, а о том, как эта штука устроена.
— Воды, — просипел я.
Мне сунули ковш, я выпил залпом и только тогда посмотрел на руку, которая этот ковш держала. Рука была чужая, молодая и костлявая, с обкусанными ногтями и чернильным пятном на среднем пальце, а старого шрама поперёк большого, который я заработал в девяносто восьмом, когда полез разбирать чужое наследство и напоролся на стекло, на ней не было вовсе.
— Вы лбом об угол приложились, вот тут, повыше виска, — затараторил голос. — Я же вам говорил, чтоб вы на пустой желудок в подвал не лазили, а вы мне что? Хольт, отстань, Хольт, я сам знаю, что делаю. Три дня толком не ели, оно и ударило.
Я сел и наконец посмотрел на него как следует. Передо мной топтался мужик лет пятидесяти в кожаном переднике, с красным носом и мятым лицом человека, который пьёт давно и по расписанию, а пустой ковш он держал обеими руками, будто боялся выронить.
— Тебя зовут Хольт, — уточнил я и потрогал лоб, на котором наливалась свежая шишка.
— Хольт и зовут, Хольт Дарем, я у вашего дяди двенадцать лет в приказчиках отходил, и вы это прекрасно знаете. — Он попятился к прилавку и остановился там, словно за прилавком было безопаснее. — Вы чего на меня так смотрите, вы меня узнаёте или нет? Вы скажите прямо, я за лекарем сбегаю, он через две улицы живёт, правда, деньги вперёд просит, а денег у нас...
— Погоди с лекарем и дай мне постоять. — Я поднялся, держась за стену, и в голове поплыло.
Я его не узнавал, но где-то на дне головы, под моей собственной памятью, ворочалось чужое и вязкое, как ил, и оттуда само собой всплывало, что Хольт пьёт, что ключ от задней двери ему давать нельзя и что однажды он вытащил меня из канала за шиворот. Эти мысли приходили не словами, а готовым знанием, будто всю жизнь их знал кто-то другой, а мне разрешили заглянуть через плечо.
Я доковылял до мутного зеркала в облупленной раме, вытер стекло рукавом и увидел там парня лет двадцати двух, худого и нескладного, с тёмными нестрижеными волосами и синяком под левым глазом, который он получил явно не от угла прилавка. Я поднял руку, и он поднял руку, я тронул скулу, и он послушно тронул скулу, а потом меня накрыло.
Накрыло не страхом даже, а тошнотной пустотой, будто из-под ног выдернули пол вместе с землёй, на которой он стоял. Я попробовал вспомнить лицо жены и не смог: вспомнилась Ниночка из зала, с родинкой над губой и вечной вознёй у кассы, а Лена не вспоминалась никак, хотя я отлично помнил, как она произносила моё имя, когда сердилась. Ковш выпал из пальцев и загремел по доскам, руки тряслись так, что я сжал их в кулаки и всё равно видел, как ходят костяшки. Я упёрся лбом в холодное стекло и стал считать про себя до двадцати, как меня когда-то научил кардиолог, которому я за консультацию отдал портсигар, но на двадцати не отпустило, и я начал заново.
— Молодой хозяин, вы это... — Хольт топтался за спиной и подойти не решался. — Вы сядьте лучше, а я вам чаю сооружу. У нас заварки на два раза осталось, но я не жадный, я всю положу.
— Не надо чаю, скажи мне число. — Голос вышел чужой и сиплый.
— Четырнадцатое листопада, год двести восьмой от Согласия, если вам и год отшибло. — Он помолчал и добавил тише: — Седьмой день, как дядю вашего по закону признали пропавшим, так что лавка теперь ваша, со всем, что в ней стоит, и со всем, что к ней прилипло.
Я отлепился от зеркала и обнаружил, что руки почти успокоились, потому что сорок восемь лет работы с чужим имуществом приучили меня к простой вещи: когда перестаёшь понимать, что происходит, начинай описывать по порядку, опись лечит любую панику.
За окном, забранным решёткой и заклеенным внизу промасленной бумагой поверх трещины, уходила под горку узкая улица, мощённая неровным булыжником, с канавой посередине, и дождь над ней моросил такой мелкий, что не падал, а висел в воздухе. Напротив торговал жестянщик, у которого во всю стену были прибиты вывески, дощечка к дощечке, и ветер шевелил их с жестяным перестуком, а мимо тащила корзину женщина в переднике, ругаясь на мальчишку, который нарочно лез сапогом в каждую лужу. Выше по склону, там, где улица поднималась к богатым кварталам, над крышами стояли башни с флюгерами, и небо над ними выглядело чище, будто дождь над той частью города шёл по другому расписанию.
Город был настоящий, а не предсмертный бред умирающего мозга, о котором любят писать в журналах.
— Как называется улица? — спросил я, не оборачиваясь.
— Ржавая. — Хольт подошёл и стал рядом, дыша на меня вчерашним. — Вы её так и не полюбили с приезда, да она и не подарок, тут от красильщиков воняет, когда ветер с востока. Зато аренда дешёвая и народ ходит такой, которому больше некуда пойти, а для нашего дела это, между прочим, самое то.
Я отошёл от окна к стеллажам и понял, где нахожусь, раньше, чем чужая память успела подсказать слово, потому что устройство зала говорило само за себя: длинный прилавок поперёк, отделяющий человека с деньгами от человека без денег, за ним стеллажи до потолка с пронумерованными ящиками и медный колокольчик на конторке. Всё было заведено так же, как у меня на Пятницкой, только двумя веками раньше и впятеро беднее.
На полках стояли вещи, которые люди принесли сюда не от хорошей жизни. Кавалерийская сабля без ножен, с обмоткой из потёртой кожи, лежала рядом с женским гребнем, у которого выломали половину зубьев, чуть дальше пылились детские башмачки, аккуратно поставленные носками к стене, а с краю стоял футляр от скрипки, судя по слою пыли, давно пустой.
Рука сама потянулась к сабле, потому что тридцать лет привычки смертью не отменяются, и в ту секунду, когда пальцы легли на обмотку, воздух перед глазами дрогнул.
```
НЕИЗВЕСТНАЯ ВЕЩЬ
Ранг: Обиход
Сабля кавалерийская, образец армейский, клинок перекован
Истинная цена: 4 кроны 20 грошей
След: «...третий раз за месяц точу, а он всё тупится, будто
я им не по людям, а по камню...»
Доступно оценок: 4 / 5
```
Я отдёрнул руку, надпись растаяла, и с минуту я просто стоял и слушал, как бьётся в висках, пока Хольт за спиной опять заводил про лекаря и про то, что надо бы всё-таки поесть.
— Молодой хозяин, вы там чего шепчете? — окликнул он.
— Считаю. — Я вытер ладонь о штанину. — Скажи мне вот что: если я сейчас вынесу отсюда саблю и продам её на рынке, сколько за неё дадут?
Он крякнул и поскрёб щетину, прикидывая.
— Крону дадут, может, полторы, если покупатель попадётся пьяный или дурной, а лучше бы и то и другое разом. Только вы её никуда не вынесете, потому что сабля не наша, а Куницына, он её в заклад положил по весне, и срок ещё не вышел. У нас тут, молодой хозяин, почти всё такое, чужое и под сроком, оно лежит, оно пылится, а тронуть его нельзя.
— А книги где?
Хольт замолчал, и пауза у него вышла хорошая, длинная, из тех, какие я тоже выучил за тридцать лет: он поскрёб передник, посмотрел в окно, потом на дверь, потом опять на передник.
— Книги в конторке, только вы их сейчас не смотрите. — Он всё-таки поднял глаза. — Вам после удара нельзя над цифрами сидеть, у вас голова закружится, и вы опять упадёте, а я вас второй раз с полу не подниму, у меня спина не казённая.
— Хольт.
— Ну что «Хольт»? — Он повысил голос и сам же от него вздрогнул. — Двенадцать лет «Хольт». Брал я по мелочи, по грошу, по два, когда выручка была, а когда её не было, так и не брал ничего. Иво знал и поминать не считал нужным, потому что понимал, что я на эти гроши хлеб покупаю. А вы сейчас сядете за книги с вашим писарским образованием и всё сведёте копейка к копейке.
Он отвернулся к стеллажу и стал переставлять тарелки, которые и без него стояли ровно, а я смотрел ему в спину и молчал, потому что у меня восемь лет уносила из зала по мелочи помощница Галя, и я всё это время про неё знал, но она единственная умела разговаривать со старухами, которые приносили иконы, а таких людей на рынке труда не бывает.
— Книги я посмотрю, но не сегодня, — сказал я наконец. — И считать буду с того дня, как дядю признали пропавшим, а что было раньше, то было при другом хозяине и меня не касается.
Хольт постоял спиной ещё немного, кивнул, не оборачиваясь, и переставил последнюю тарелку, после чего в дверь постучали — не кулаком, а чем-то твёрдым, набалдашником или тростью, размеренно, будто отбивая такт.
— Ой. — Хольт посерел и дёрнулся к засову так поспешно, что опрокинул по дороге ящик. — Молодой хозяин, вы только с ним не спорьте, очень вас прошу, вы кивайте и помалкивайте, а он пусть говорит, ему это нравится, он от разговоров добреет.
— Кто?
— Балвир Шест, ростовщик с Мостовой площади, он к нам третий раз за неделю. В прошлый раз дверь ногой не открывал только потому, что она сама открылась.
Дверь впустила сырость вместе с запахом гари из пекарни и двоих гостей, из которых первый был маленький и аккуратный, лет шестидесяти, лысоватый, в тёмно-сером сюртуке с чистым воротничком, каких на Ржавой улице я пока ни на ком не видел, с мягкими розовыми щёчками и добрыми глазами хорошего дядюшки, а трость он нёс на сгибе локтя, как трофей. Второй остался стоять в дверном проёме, заняв его целиком, и за всю сцену не произнёс ни звука.
С верхней полки стеллажа тяжело спрыгнул кот, которого я до этой секунды не замечал и который, выходит, лежал там всё время и наблюдал за происходящим. Серый, облезлый до неприличия, с драным ухом и мордой старого пьяницы, он неторопливо прошёл по прилавку, сел ровно посередине, уставился на гостя и зашипел — длинно, на одной ноте, не выгибая спины и не прижимая ушей, и так не пугают, так сообщают.
— Гривна, — шикнул Хольт и потянулся его согнать, но кот увернулся, спрыгнул и ушёл в заднюю комнату, ни разу не обернувшись.
— Зверь у вас невоспитанный, — пропел маленький и развёл руками. — А мне сказали, вы захворали, мальчик мой, и я сразу понял, что врут. Вы позволите присесть? В мои годы стоять на сквозняке — это уже целое предприятие.
Он сел, не дожидаясь ответа, и расправил полы сюртука, чтобы не помять.
— Садитесь, — сказал я и остался стоять.
— Как у вас тут всё запустили. — Балвир обвёл зал взглядом и задержался на пустом футляре от скрипки. — Иво был человек порядка, хоть и с фантазиями, а фантазии, я ему всегда это говорил, вещь разорительная. Я к вам по делу и с бумагами, мальчик мой, потому что дело без бумаг — это не дело, а разговоры о погоде.
Из внутреннего кармана он достал перевязанную тесёмкой стопку и положил её на прилавок, и стопка была толстая.
— Сколько? — спросил я.
Он поднял брови, и мне показалось, что вопрос ему понравился.
— Быстро вы, а ваш дядя сначала всегда предлагал чаю, и чай у него был отвратительный. — Балвир развязал тесёмку и стал выкладывать листы один за другим, как карты. — Извольте смотреть. Расписка от третьего травня, сто двадцать крон, проценты по десятой доле, расписка от восемнадцатого, ещё восемьдесят, вексель мясника Гринна, которого Иво подписал поручителем, шестьдесят пять, а мясник полгода как в бегах. Со всем прочим выходит четыреста крон ровно, а хотите — пересчитаем вслух, я не тороплюсь и люблю считать при свидетелях.
Хольт у стены издал звук, будто подавился.
— Вслух не надо. — Я взял верхний лист и посмотрел его на свет.
Бумага была настоящая, почерк торопливый, с завитушками на заглавных, а вот чернила выцвели неровно, и верхняя строка вышла бледнее нижних, из чего следовало, что расписку писали в два присеста и в разные дни. Пока это ни о чём не говорило, но я отметил и запомнил.
— Четыреста крон, — повторил я. — Срок какой?
— Сорок дней, мальчик мой, и число я выбрал сам, по-божески, потому что могло быть и десять. — Балвир сложил ладошки на животе. — По закону о наследуемых обязательствах я вправе требовать всё разом, и городской судья подтвердит мне это право за вечер и два стакана, но я человек сентиментальный и не люблю, когда молодых людей выставляют на улицу в листопаде. В травне — это ещё куда ни шло, в травне тепло.
— И что вы хотите за сентиментальность?
Он посмотрел на меня долгим взглядом, и добрые глазки на секунду сделались очень внимательными.
— А вы, оказывается, не совсем дурак, мне про вас рассказывали другое. — Балвир взял трость и постучал набалдашником по прилавку, по той самой доске, на которую я опирался. — Дом, вот этот, с лавкой и с вывеской. Отдайте мне его добровольно, и я порву все бумаги у вас на глазах, а сверху дам двадцать крон на дорогу и письмо к своему человеку в Ольмене. Выйдете отсюда свободным человеком, а не должником с сорока днями в кармане, так что подумайте как следует.
Считать я и правда умел, и считалось плохо: четыреста крон при сабле в четыре кроны двадцать грошей, и даже если распродать всё со стеллажей, включая чужое, не выйдет и трети, а в остатке сорок дней, ни клиентов, ни имени, ни оборотных денег. Одного Балвир Шест не знал, и это было единственное, что держало меня на ногах, — вещи в этом зале со мной разговаривали.
— Нет, — сказал я.
Хольт у стены прикрыл глаза, а Балвир не рассердился и даже вздохнул с некоторым удовольствием, как человек, которому подтвердили давнюю правоту.
— Не «нет», мальчик мой, а «пока нет», и это разные слова, разницу вы за месяц прочувствуете. — Он поднялся и отряхнул рукав. — Копии оставляю вам, оригиналы держу в конторе, можете эти хоть в печку, хоть на стену. Сороковой день — двадцать третье грудня, я приду в полдень и приду не один.
Он был уже у двери, когда обернулся и указал тростью на пустой футляр.
— И ещё одно, из чистого любопытства. Ваш дядя над этой вещью трясся, так кому он её отдал перед тем, как пропасть?
Чужая память на этот вопрос промолчала, и я промолчал вместе с ней.
— Не знаю, — ответил я честно.
— Жаль. Тогда ищите, а найдёте раньше меня — зовите, я за находки плачу хорошо и вперёд. — Балвир надел шляпу. — Всего доброго. Хольт, ты же обещал не пить.
Дверь закрылась, молчаливый в проёме исчез вместе с ней, а на улице жестянщик всё так же стучал своими вывесками, и мальчишка в луже получил наконец подзатыльник.
— Ну зачем вы ему отказали, молодой хозяин? — простонал Хольт, сползая по стене на пол. — Он же по-хорошему предлагал, двадцать крон давал и письмо, а тут четыреста, и где мы их возьмём, вы мне скажите? В кассе восемь грошей, я утром считал, и шесть из них я вчера занял с вешалки у самого себя.
Я не ответил, потому что смотрел на стеллажи и думал о том, что весь этот зал набит имуществом, из которого мне не принадлежит ровным счётом ничего: каждая вещь лежала под сроком, каждую полагалось вернуть, если хозяин явится с деньгами, и продать любую означало сесть раньше, чем разориться.
— Хольт, а невыкупленное у вас где? То, по чему срок давно вышел и никто так и не пришёл.
— Да вон ящик в углу, только вы туда не лазьте, там один мусор. — Он махнул рукой, не глядя. — Иво его сто раз перебирал и всё говорил, что выкинуть жалко, а продать стыдно.
Я подошёл и откинул крышку, под которой обнаружилась ровно та труха, какую и обещали: пуговицы вперемешку со сломанным замком, ключи неизвестно от чего и потемневший до черноты напёрсток с вмятиной на боку.
Напёрсток я взял просто потому, что он лежал сверху.
```
НЕИЗВЕСТНАЯ ВЕЩЬ
Ранг: Клеймёная
Напёрсток серебряный, мастерская Гаэлы Верн, ранний период
Истинная цена: 22 кроны
След: «...этим я шила платье королеве, и пусть кто-нибудь
попробует сказать, что оно село...»
Доступно оценок: 3 / 5
```
Я закрыл глаза и постоял так, пока в голове укладывалось, что двадцать две кроны пролежали в ящике с мусором, который дядя перебирал сто раз и каждый раз откладывал обратно.
— Хольт, — позвал я, не оборачиваясь. — Собирайся, мы с тобой идём на рынок.
Глава 2. Мостовая площадь
Хольт не хотел идти и потратил на уговоры всю дорогу до вешалки, повторяя, что после удара по голове ходить на рынок нельзя, что я упаду посреди площади и меня там затопчут, а он потом отвечай перед покойным Иво, если тот всё-таки объявится. Я слушал, застёгивал чужой плащ, который оказался мне в плечах узковат, и думал о том, что двадцать две кроны придётся обменять на настоящие деньги у человека, который ничего про мастерскую Гаэлы Верн знать не обязан.
— Да вы хоть объясните, что вы продавать собрались, — не выдержал он. — В ящике этом ничего нет, я его сам перетряхивал, когда Иво велел разобрать, там и на кружку пива не наберётся.
— Напёрсток.
— Напёрсток. — Хольт повторил это слово и посмотрел на меня с жалостью. — Молодой хозяин, вам точно к лекарю надо, и лучше сегодня, потому что напёрсток стоит два гроша в базарный день и полтора в обычный.
Я показал ему напёрсток на ладони, дал рассмотреть вмятину и потемнение, и он, конечно, не увидел ничего, кроме вмятины и потемнения, потому что клеймо на такой вещи ставят изнутри, у самого края, где его находят только те, кто заранее знает, что надо искать. Я нашёл его вчера вечером, когда Система на сегодня уже замолчала, и убедился, что она меня не обманула.
— Пойдём, — сказал я и снял с крюка ключ. — Запирай.
На улице было сыро, и сырость эта оказалась въедливой, из тех, что за полчаса пробирается под одежду и потом держится до вечера. Мы пошли вниз по Ржавой, обходя канаву, и я смотрел по сторонам с жадностью человека, который впервые попал в чужой город и знает, что времени на осмотр ему не дадут. Жестянщик напротив кивнул Хольту и не кивнул мне. Женщина, развешивавшая бельё под навесом, проводила нас глазами и что-то сказала соседке, а соседка обернулась.
— Про меня говорят, — заметил я.
— Говорят, и уже третий день говорят. — Хольт поддёрнул штаны и зашагал быстрее. — Балвир по всей улице пустил, что лавка Ренна пустая и что племянник её не удержит. Он это не со зла делает, вы не думайте, он это делает по расчёту, чтобы вам никто в долг не отпустил и чтобы вы к нему сами пришли. Он всегда так работает, я насмотрелся.
Ржавая вывела нас к мосту через канал, вода в котором стояла зелёная и неподвижная, а дальше улица поднималась, и дома вдоль неё становились выше и чище. Я заметил, что мостовая тоже меняется: внизу булыжник лежал вкривь и вкось, а ближе к площади его кто-то выровнял и подогнал плотно. По таким мелочам город рассказывает о себе больше, чем по вывескам, и я отметил про себя, что живу в дешёвом краю дорогого места, а это для торговли скорее хорошо.
Мостовая площадь открылась сразу, без подхода, и оказалась куда больше, чем я ожидал. Ряды стояли в четыре линии, между ними ходила плотная толпа, над головами висел ровный гул, и в этом гуле я через минуту научился различать отдельные голоса зазывал. Ближе к северному краю торговали съестным, и туда я не пошёл. Дальше начинались ряды со старьём, где на разложенных прямо на земле тряпках лежала посуда, инструмент и всякая утварь, и вот там мне захотелось остаться на весь день.
— Куда вы, молодой хозяин? — Хольт поймал меня за рукав. — Нам не сюда, нам в дальний конец, там лавки, там люди с деньгами. А это всё погорельцы да вдовы, у них покупать нечего.
Я всё-таки прошёл вдоль первой тряпки, потому что не смог себе отказать. Старуха продавала чугунную сковороду и два блюдца, и я взял блюдце в руки, чтобы посмотреть донце.
```
НЕИЗВЕСТНАЯ ВЕЩЬ
Ранг: Обиход
Блюдце фаянсовое, мануфактура Ольменская, поздний выпуск
Истинная цена: 4 гроша
След: «...бьётся оно, а я его второй год берегу...»
Доступно оценок: 4 / 5
```
Четыре гроша, и просили за него три, так что старуха торговала честно и даже себе в убыток, если считать время. Я вернул блюдце и пошёл дальше, а Хольт за спиной вздохнул с облегчением.
У края рядов стоял навес, под которым торговали мешковиной и верёвкой, и Хольт свернул туда сам, не спрашивая меня.
— Кадди, здравствуй, — сказал он немолодому мужику, который сматывал бечёвку на локоть. — Мне бы мешков десяток и дерюги на две сажени, а рассчитаться я в конце недели рассчитаюсь, как всегда.
Кадди домотал бечёвку до конца, положил моток на прилавок и только тогда поднял глаза, и смотрел он при этом не на Хольта, а на меня.
— За наличные отпущу хоть двадцать мешков, — ответил он. — А в конце недели не отпущу, и ты, Хольт, на меня не обижайся, я тебе двенадцать лет верил и ни разу не пожалел. Только у вас там теперь не Иво, а мальчик, и про мальчика на площади говорят разное, и если ваша лавка до грудня не достоит, то с кого я свои деньги возьму, с вешалки?
— Мы достоим, — сказал Хольт и покраснел пятнами.
— Дай бог. — Кадди пожал плечами и снова взялся за бечёвку. — Вот достоите, тогда и приходи в долг, я слова назад не беру.
Я взял Хольта за локоть и увёл, потому что спорить тут было не о чем и спор этот стоил бы нам больше, чем мешки. Первый урок площади я получил за полминуты и бесплатно: имени у меня нет, а вместо имени работает чужой слух, и до тех пор, пока я не дам людям другой повод обо мне говорить, разговаривать со мной будут именно так.
Лавка, к которой он меня привёл, стояла в дальнем конце площади и имела над дверью вывеску с одним словом «Древности», написанным лет двадцать назад и с тех пор не подновлявшимся. Внутри было тесно, пахло воском и пылью, а за стойкой сидел сухой человек лет шестидесяти в вязаной безрукавке поверх рубахи и перебирал монеты, раскладывая их по коробочкам.
— Хольт, — сказал он, не поднимая головы. — Ты мне на той неделе обещал занести подсвечник, а не занёс.
— Так его выкупили, господин Кроль, хозяин пришёл и выкупил, я же не виноват. — Хольт переступил с ноги на ногу. — Я вам вот кого привёл. Это Тобиас, племянник Иво, он теперь за хозяина.
Кроль поднял голову и осмотрел меня с ног до головы, не торопясь и не скрывая, что осматривает.
— Слыхал про тебя. — Он отодвинул коробочки. — Говорят, ты за месяц пойдёшь по миру и лавку заберут за долги, и я тебе сразу скажу, чтобы ты не тратил моё время: в долг я не даю никому, а таким, как ты, не даю особенно. Если пришёл просить, то дверь у тебя за спиной.
— Я пришёл продавать.
— Тогда клади на стойку и не рассказывай мне историю вещи, историю я и сам придумаю не хуже.
Я положил напёрсток.
Кроль взял его двумя пальцами, повертел, поскрёб ногтем потемнение и вернул на стойку, а потом всё-таки взял снова и посмотрел ещё раз, уже дольше. Я стоял и молчал, потому что первое правило торга простое: тот, кто заговорит после показа вещи, тот и проиграет.
— Серебро, — произнёс он наконец. — Низкой пробы, со вмятиной, и вмятину эту уже не выправить. Три кроны дам, и это не потому, что ты мне нравишься, а потому, что серебро я беру всегда.
— Четыре гроша, — ответил я.
Он моргнул.
— Чего четыре гроша?
— Блюдце фаянсовое, ольменское, поздний выпуск, у вас такое на верхней полке стоит с ценником в полкроны. — Я показал подбородком. — Оно стоит четыре гроша, господин Кроль, потому что поздний выпуск делали в три руки и без обжига по второму разу, и вы это знаете не хуже меня. Я вам это говорю не для того, чтобы поссориться, а для того, чтобы вы поняли, с кем торгуетесь, и не начинали с трёх крон.
В лавке стало тихо. Хольт у двери перестал переминаться.
— Иво тебя учил? — спросил Кроль.
— Сам учился.
— Плохо учился, если не знаешь, что покупателю такое в лицо не говорят. — Он подвинул напёрсток обратно ко мне. — Пять крон, и разошлись по-хорошему.
Я взял напёрсток, развернул его донцем вверх и подставил под лампу так, чтобы свет упал вдоль края изнутри.
— Смотрите сюда, ближе к бортику. Тут клеймо, и оно не выбито, а процарапано иглой, потому что мастерская в первые годы работала без штампа и метила изделия от руки. Гаэла Верн, ранний период, до того, как её взяли шить на двор. Таких вещей в городе штук десять, и восемь из них лежат в собраниях, откуда их никто не вынет.
Кроль забрал напёрсток и полез под стойку за лупой, а я смотрел, как он ищет процарапку, и видел по тому, как замерли его плечи, что он её нашёл.
— Ну и что, — проговорил он, не отрываясь от лупы. — Клеймо процарапано, допустим, я даже соглашусь, что это её рука. А вмятина никуда не делась, и покупателя на такую вещь я буду искать год, может, полтора, и всё это время деньги у меня лежат мёртвые. Десять крон.
— Восемнадцать.
— Одиннадцать, и не смотри на меня так, я в этой лавке сижу дольше, чем ты живёшь.
— Семнадцать, — сказал я и положил ладонь на стойку рядом с напёрстком. — Господин Кроль, вы его продадите не за год, а до конца зимы, потому что собиратели такие вещи ищут постоянно и вмятина их не остановит. Она мешает швее, а не собирателю, и вы это понимаете. Я могу отнести его в Верхний город и получить там двадцать две, но в Верхнем городе меня не знают, а вас знают, и я предпочитаю продать сегодня и дешевле человеку, к которому приду ещё раз.
Кроль опустил лупу и посмотрел на меня уже по-другому, без прежней скуки.
— Четырнадцать.
— Шестнадцать, и я прибавлю вам то, чего вы про эту вещь не знаете.
— Пятнадцать, — отрезал он. — И рассказывай.
— Согласен. — Я убрал ладонь. — Верн метила иглой только те изделия, которые делала целиком сама, а те, что доделывали ученики, шли с оттиском. Так что у вас в руках не просто ранний период, а её личная работа, и в описи для покупателя это стоит написать отдельной строкой.
Он отсчитал пятнадцать крон серебром, сложил их столбиком и подвинул ко мне, а напёрсток убрал в коробочку и коробочку закрыл.
— Теперь второй разговор, и он короткий. — Кроль сцепил пальцы. — Балвир Шест ко мне заходил в понедельник и спрашивал, не приносил ли Иво чего на продажу перед тем, как пропасть. Я сказал, что не приносил, и это была правда. А сегодня я тебя спрошу о том же, и мне это нужно не для Балвира, а для себя: ты в лавке футляр от скрипки видел?
— Видел, он пустой и стоит на полке.
— Пустой он теперь. — Кроль подумал и решил продолжить. — Иво в нём носил вещь, которую никому не показывал, и носил года два, и при этом руки у него дрожали каждый раз, когда он его открывал. Я у него спрашивал, он не ответил. Так вот, мальчик: если ты эту вещь найдёшь, ко мне с ней не приходи. Я старый, у меня лавка на площади и внуки в Ольмене, и мне это всё не нужно.
— А к кому приходить?
— Ни к кому не приходи, — сказал он. — Положи обратно, куда взял.
— Приходи ещё, — сказал Кроль. — Только имей в виду, что второй раз я тебе так легко не отдам, я теперь знаю, что ты умеешь смотреть.
Я сгрёб деньги и не ушёл.
Вместо этого я обвёл взглядом лавку и остановился на том, что стояло в углу у печки: три деревянных ящика, доверху набитых всякой мелочью, из которых верхний был прикрыт мешковиной.
— Что в ящиках?
— Неликвид, — ответил он. — Остатки с чужих закладов, я их раз в год скупаю у ломбардов оптом на вес, потому что иногда в такой куче попадается что-нибудь путное. В этих не попалось, я их перебрал и оставил на растопку.
— Почём?
Кроль засмеялся, и смех у него был сухой, короткий.
— Ты только что получил пятнадцать крон и хочешь их потратить на мусор, который я сам собираюсь жечь?
— Я хочу знать цену, а не ваше мнение о моих планах.
— Две кроны за все три, — сказал он и перестал смеяться. — И тележку я тебе не дам, тащи на себе.
Хольт за спиной издал звук, который я уже научился узнавать.
Мы вынесли ящики на площадь в два приёма, и всю дорогу обратно Хольт нёс средний, самый тяжёлый, и ругался ровно, не повышая голоса, как ругаются люди, которым это не помогает, но и молчать они не могут.
— Тринадцать крон у нас осталось, — считал он на ходу. — Тринадцать вместо пятнадцати, и это при долге в четыреста, и вы две кроны отдали за то, что человек сам в печку собирался класть. Вы мне хоть скажите зачем, я же с ума сойду, если не пойму.
— Кроль перебирал эти ящики своими глазами, — ответил я. — А я буду перебирать своими.
Объяснение его не устроило, но нести он не бросил.
На южном краю площади, там, где начинались конторы, я увидел дверь с медной табличкой, возле которой стоял человек и смотрел на нас. Это был тот самый, который вчера занимал собою весь наш дверной проём и не сказал ни слова, и сегодня он тоже ничего не сказал, а просто проводил нас взглядом от угла до угла, не меняя позы.
— Не оглядывайтесь, — пробормотал Хольт, ускоряя шаг. — Ему только того и надо, чтобы вы оглянулись, он потом Балвиру доложит, что мальчик пугливый, а такое запоминают надолго.
Я оглянулся у самого поворота, потому что хотел рассмотреть табличку, и рассмотрел: на ней было написано «Б. Шест, ссуды под заклад», а ниже мелко приписано, что контора работает без выходных.
На обратном пути мы зашли в лавку зеленщика, где я купил хлеба, сыра и мешок гороха, потратив на это меньше кроны и заметив, что цены здесь честные, а весы у зеленщика чуть завышены на палец. Потом я остановился у колбасника и купил четверть круга, и вот тут Хольт посмотрел на меня с настоящим подозрением, потому что колбасу в ломбарде на Ржавой улице, судя по всему, не покупали давно.
— Это не мне, — объяснил я. — Это коту.
— Гривне? — Хольт чуть не выронил ящик. — Гривна крысами питается, он колбасу вашу даже нюхать не станет, он зверь принципиальный.
— Тогда съедим сами.
Лавку мы нашли запертой, как и оставляли, и это я проверил отдельно, обойдя дом кругом и подёргав заднюю дверь. Замки оказались старые и дешёвые, любой из них открывался бы гвоздём за полминуты, и я записал в уме, что менять их придётся раньше, чем хотелось бы.
Кот вышел из задней комнаты, когда я разворачивал бумагу, сел в двух шагах и стал смотреть. Я положил перед ним кусок, он обнюхал его без всякого интереса и отвернулся, а потом всё-таки взял и утащил под стеллаж, и Хольт сказал, что за двенадцать лет видит такое впервые.
Ящики мы составили в зале у прилавка, и Хольт, не снимая передника, сел прямо на пол и вытянул ноги.
— Я перебирать их сегодня не буду, — предупредил он. — Я старый человек, у меня спина, и я с утра ничего не ел, кроме того, что вы видели.
— Никто и не просит сегодня. — Я разложил хлеб и сыр на прилавке и разрезал колбасу. — Ешь.
Пока он ел, я достал из конторки книгу, открыл её на первой чистой странице и записал сегодняшний день, а под ним двумя строками приход и расход. Пятнадцать крон за напёрсток, две за ящики, девяносто четыре гроша на еду, остаток двенадцать крон и шесть грошей. Потом я поставил в стороне ещё одну цифру, четыреста, и обвёл её, потому что человеку полезно каждый день видеть, сколько он должен, и полезно видеть это своей рукой, а не чужой распиской.
Двенадцать крон против четырёхсот выглядели смешно, и я на них посмотрел без всякого удовольствия, но вчера утром в этой кассе лежало восемь грошей, а сегодня вечером двенадцать крон, и за один день лавка выросла в сто пятьдесят раз. Если считать так, то до срока у меня оставалось тридцать девять дней и три ящика мусора, которые никто, кроме меня, перебрать не сможет.
— Хольт, — позвал я, закрывая книгу. — Скажи мне, где у нас вход в подвал.
Он перестал жевать.
— Зачем вам подвал, молодой хозяин?
— Затем, что я вчера очнулся на этом полу и до сих пор не знаю, что у меня под ногами. — Я нашёл на конторке огарок и зажёг его от лампы. — Ты сам сказал, что я туда полез на пустой желудок. Значит, я туда зачем-то лез.
Хольт дожевал, вытер руки о передник и повёл меня в заднюю комнату, где под сваленными мешками обнаружился люк, а под люком лестница из восьми ступеней, крутая и без перил. Внизу пахло землёй и холодом. Огарок высветил низкое помещение с земляным полом и кирпичными стенами, в котором стояли пустые стеллажи и ничего больше, и я прошёл его из конца в конец за десяток шагов.
Дальняя стена была не кирпичная, а деревянная, и в ней была дверь.
Дверь эта когда-то открывалась внутрь, к нам, и петли у неё сохранились, но поверх косяка и поперёк полотна в четырёх местах были набиты железные полосы, и полосы эти держались не на гвоздях, а на заклёпках, расплющенных с нашей стороны. Я поднёс огарок ближе и провёл пальцем по шляпке. Заклёпки ставил тот, кто стоял здесь, в подвале, и запирал не кого-то снаружи, а выход отсюда наружу, если только не запирал что-то, что осталось за дверью.
— Хольт, — позвал я, не оборачиваясь. — Что за этой дверью?
Он стоял на нижней ступеньке и спускаться дальше не собирался.
— Ничего там нет. — Голос у него сел. — Там старая мастерская, её ещё при прежнем хозяине закрыли, и Иво туда не ходил никогда, и мне не велел, и вам не велел бы. Пойдёмте наверх, молодой хозяин, тут холодно, а у вас голова разбитая.
Я поднял огарок выше и посмотрел на нижний край двери.
Под ней, у самого пола, лежал тонкий слой земляной пыли, ровный по всей ширине, кроме одного места у левого угла, где пыль была смазана в сторону подвала, как будто из-под двери что-то недавно выдвинули.
Глава 3. Честная цена
Дверь не поддалась.
Я подёргал её за край полотна там, где дерево выходило из-под железной полосы, потом упёрся плечом и надавил всем весом, и полотно даже не скрипнуло, потому что заклёпки держали его в четырёх местах и держали хорошо. Огарок я поставил на нижнюю ступеньку, чтобы освободить руки, и обошёл дверь по периметру, ощупывая косяк и разглядывая стык, и никакого зазора, в который можно было бы просунуть хотя бы лезвие, не нашёл.
Зато я нашёл другое. Под левым углом, там, где пыль была смазана, лежали мелкие светлые крошки дерева, и крошки эти были свежие, без всякого налёта, и на ощупь ещё хрусткие. Их наскребли снизу полотна чем-то узким, и наскребли недавно, потому что за полгода в подвале с земляным полом любая щепка отсыревает и перестаёт хрустеть.
— Хольт, у нас инструмент какой-нибудь есть? Зубило, лом, что угодно.
— Нету. — Он так и стоял на нижней ступеньке, не сходя с неё. — Был молоток, я его весной отдал в починку кузнецу и забыл забрать, а лома в доме отродясь не водилось, потому что Иво говорил, что лом в ломбарде — это плохая примета.
Я подобрал щепки в ладонь и поднёс к огарку. Дерево было тёмное, старое, и края у крошек оказались неровные, будто их отскабливали тупым, а не резали острым.
— Кто-то сюда приходил, — сказал я, не оборачиваясь. — Недавно, дней десять назад, может, меньше.
— Не приходил никто. — Хольт наконец спустился, но встал так, чтобы между ним и дверью оставался я. — Я эту лавку запираю сам, ключей два, один у вас на поясе висит, другой у меня в кармане. Через люк ходить можно только из задней комнаты, а заднюю комнату я мешками завалил ещё по весне.
— Мешки ты завалил сверху, а я их сегодня сдвинул в одиночку и не запыхался.
Он промолчал, потому что возразить тут было нечего, а придумывать возражение он не умел.
Мы поднялись, задвинули люк, и я всё-таки навалил на него мешки обратно, только поверх мешков положил сухую щепку поперёк и запомнил, как она легла. Это старый и глупый способ, но он работает, и если утром щепка окажется сдвинутой, я хотя бы буду знать, что мне не мерещится.
Спать меня уложили в комнатке за конторкой, на узкой лежанке с соломенным тюфяком, и уснул я не сразу. Тело было чужое, худое, и ворочалось оно непривычно легко, а в голове крутились четыреста крон и тридцать девять дней. Потом я встал, зажёг лампу и вытащил из ближнего ящика первую горсть.
Работа эта знакомая, я её делал тысячу раз и мог бы делать с закрытыми глазами. Берёшь вещь, смотришь на неё пять секунд, кладёшь либо влево, либо вправо, и не позволяешь себе задерживаться, потому что если задержишься на одной, то к утру разберёшь половину горсти. Влево шло то, что имело хоть какой-то шанс, вправо всё остальное.
К третьему часу ночи правая куча выросла до колена, а левая состояла из восьми предметов, и Система на них молчала, потому что оценки я уже потратил днём. Я отложил левую восьмёрку в отдельный ящик и лёг, и на этот раз уснул сразу.
Утром щепка на люке лежала там же, где я её оставил.
Первым делом я вынес на улицу табурет, встал на него и протёр вывеску мокрой тряпкой, отчего она перестала быть серой и оказалась зелёной, с облезшими золотыми буквами. Жестянщик напротив смотрел на это молча и с интересом. Потом я снял с двери ржавый крюк, на котором лавка висела запертой, открыл обе створки настежь и подпёр их кирпичами, чтобы с улицы было видно, что внутри горит свет.
— Так не делают, — сказал Хольт, наблюдая из-за прилавка. — Ломбард держат на замке и пускают по одному, потому что у нас тут чужое добро лежит, а на Ржавой народ всякий ходит.
— Ломбард, который держат на замке, похож на ломбард, который закрывается. — Я спустился и оглядел фасад. — А про нас и так говорят, что мы закрываемся.
Он поворчал, но потом сам принёс ведро и вымыл ступеньку, и вымыл её тщательно, до тех пор, пока не стало видно камень.
Жестянщик с той стороны улицы всё это время стоял в дверях и наблюдал, а когда Хольт выплеснул воду в канаву, подал голос.
— Ты крюк-то зря снял, — крикнул он через мостовую. — У нас тут в прошлом году у кожевника со двора корыто унесли среди бела дня, а ты двери настежь.
— Корыто у кожевника унесли потому, что оно во дворе стояло без присмотра, а у меня в зале сижу я, — ответил я. — Вы заходите, если будет время. Не покупать, просто посмотреть, что у меня на полках.
— А чего мне на твоих полках смотреть?
— Затем и заходите, что не знаете чего. — Я подобрал тряпку. — Вам вывески паять заказывают, значит, вам иногда приносят старое железо на переделку. Если принесут такое, какое переделывать жалко, вы вспомните, что напротив сидит человек, который за него платит.
Жестянщик хмыкнул и ушёл к себе, ничего не пообещав, но я заметил, что дверь за собой он оставил открытой, хотя до этого держал притворённой.
Первый посетитель пришёл в девятом часу и принёс топор без топорища, и я дал ему за топор одиннадцать грошей, хотя мог дать восемь. Второй принесла женщина с ребёнком на руках, и это была оловянная солонка, за которую я дал четыре гроша и сказал вслух, что больше она не стоит нигде в городе, и пусть она мне поверит, а не обходит площадь. Третьим пришёл парень лет шестнадцати, поставил локти на прилавок и выложил передо мной колечко, объявив при этом, что оно золотое и достаётся ему от бабки.
— Латунь, — сказал я, не беря его в руки. — Видишь, где с внутренней стороны потёрлось до зеленцы? Золото так не зеленеет, оно вообще никак не меняется, в этом весь его смысл.
— А мне на площади сказали, что золото.
— На площади тебе сказали, чтобы ты им это колечко принёс, а они бы тебе за него дали три гроша и хлопнули по плечу. — Я всё-таки подвинул колечко обратно. — Два гроша дам, больше оно не стоит, и не потому, что я тебя обманываю, а потому, что латунь столько и стоит по весу.
Парень сгрёб колечко и ушёл злой, а Хольт проводил его взглядом и заметил, что если я и дальше буду каждому объяснять, из чего сделана его вещь, то объяснять скоро станет некому, потому что покупать будет не на что.
К полудню в кассе стало на двадцать три гроша меньше, а на полке прибавилось четыре вещи, и Хольт считал это разорением, а я считал это началом.
Гривна за это утро спустился с полки дважды и оба раза прошёл по прилавку мимо принесённых вещей, не задержавшись ни у одной, и во второй раз Хольт проводил его взглядом и сообщил, что это хороший знак, потому что кот у нас не ленивый, а разборчивый.
Женщина вошла около часу, когда на улице снова заморосило.
Лет ей было под сорок, платье на ней было тёмное и чистое, чиненное по подолу аккуратными стежками, и по этим стежкам я понял про неё больше, чем по лицу: человек, который так штопает, следит за собой и не привык просить. Она постояла у порога, посмотрела на открытые створки и только после этого вошла.
— У вас отпирают дверь, — проговорила она. — Я мимо третий день хожу и всё не могла решиться, а сегодня вижу, что открыто.
— Заходите и садитесь. — Я подвинул ей табурет. — Хольт, налей воды.
Она села на край, не откидываясь, и долго доставала из-под платка узелок, а узелок развязывала ещё дольше. Внутри оказалось кольцо, и это было обручальное кольцо, широкое, тяжёлое, с гладкой наружной стороной и с узором по внутренней, который сразу выдавал работу не здешнюю.
— Сколько вы за него дадите? — спросила она. — Мне бы три кроны, и я больше не прошу, потому что знаю, что оно старое и никому теперь не нужно.
Я взял кольцо.
```
НЕИЗВЕСТНАЯ ВЕЩЬ
Ранг: Именная
Кольцо обручальное, золото с примесью, работа ольменская,
внутренняя резьба по заказу
Истинная цена: 41 крона
След: «...сними его и отдай ей, пока он не вернулся,
у меня спросят, а у неё не спросят...»
Доступно оценок: 4 / 5
```
Я положил кольцо на сукно и некоторое время на него смотрел.
Сорок одна крона. Женщина просила три, и если бы я дал ей четыре, она ушла бы отсюда счастливая и рассказывала бы соседкам, какой на Ржавой добрый новый хозяин. Тридцать семь крон чистой прибыли за один разговор, и никакого обмана, потому что цену назвала она сама, а я всего лишь согласился.
Ещё я держал в руках чужие слова, которые говорили, что кольцо не её.
— Как вас зовут? — спросил я.
— Аннет Сток. — Она поправила платок. — Я тут рядом живу, во дворе за пекарней, если вам для бумаги нужно.
— Для бумаги нужно, но я не поэтому спрашиваю. — Я развернул кольцо узором к свету. — Госпожа Сток, я вам сейчас скажу одну вещь, и вы не пугайтесь. Это кольцо не ваше.
Хольт, наливавший воду, промахнулся мимо кружки.
Женщина не вскочила и не заплакала, а сделала то, чего я не ожидал: сжала руки на коленях и кивнула, будто давно ждала этих слов и даже испытала облегчение, что они наконец прозвучали.
— Не моё, — согласилась она. — Только вы неправильно подумали, я его не крала. Мне его отдала Мирта, соседка, у нас двери напротив. Она его сняла и мне сунула, и сказала, чтобы я его продала подальше от нашего двора, а деньги ей принесла, потому что если она сама пойдёт продавать, то весь дом узнает за полдня.
— А почему она его снимает?
Аннет Сток посмотрела на меня, потом на Хольта, потом опять на меня, и я понял, что при Хольте она дальше не скажет ни слова.
— Хольт, сходи к зеленщику и возьми гороха ещё мешок, — сказал я и отсчитал ему монеты. — Только к тому зеленщику, который на углу, а не к тому, что у моста, у того весы завышены.
Он ушёл, ворча, что горох у нас и так есть, и я прикрыл за ним створку наполовину.
— Её муж вернулся, — сказала Аннет, когда шаги стихли. — Он три года ходил на баржах, а в листопаде пришёл и сидит дома. Мирта за эти три года долгов набрала, потому что у неё двое, и старшая болела зимой, и теперь она эти долги отдаёт понемногу, а сказать ему боится. Кольцо у неё последнее, что можно отдать, и оно его матери, покойной, он его ей на свадьбу надел своими руками. Если она его продаст, он заметит не сразу, а через месяц, и тогда скажет, что пропила. А если не продаст, то в конце недели за долгом придут не к ней, а к нему, и будет хуже.
Я слушал и вертел кольцо, и всё это время в голове шла своя счётная работа, потому что жалость жалостью, а лавка у меня стояла под сроком.
— Три кроны ей не хватит, — заметил я.
— Хватит. — Аннет опустила глаза. — Ей всего две с половиной надо.
— Госпожа Сток, это кольцо стоит сорок одну крону.
Она подняла голову и уставилась на меня так, как смотрят на человека, который сказал глупость и сам этого не понял.
— Какие сорок одна, оно тонкое.
— Оно не тонкое, оно стёртое, а это разные вещи. — Я подвинул кольцо к ней и показал внутреннюю сторону. — Вот резьба. Её делали не под продажу, а под заказ, и делали в Ольмене, где за такую работу брали дорого даже полвека назад. Золото с примесью, но примесь эта старая и правильная, такой сплав тут не льют. Если вы отнесёте его в лавку на Мостовой площади и промолчите, вам дадут крон восемь, и это будет для вас удача, а для них будет очень хороший день.
Женщина молчала долго.
— Зачем вы мне это говорите? — спросила она наконец. — Вы же сами покупаете.
Вопрос был правильный, и ответить на него следовало осторожно, потому что настоящий ответ звучал бы плохо: я говорил ей это потому, что мёртвый человек по имени Виктор Анатольевич Лунёв тридцать лет называл цену вслух и не умел иначе, и потому, что на Ржавой улице у меня не было ни имени, ни клиентов, а такой разговор стоил дороже тридцати семи крон, если он выйдет за эту дверь.
— Потому что я тут надолго, — сказал я. — И мне нужно, чтобы через год вы пришли сюда ещё раз, а не обходили мою дверь другой стороной.
— У вас нет сорока одной кроны. — Она сказала это без насмешки, просто как человек, который видел вымытую ступеньку и пустые полки.
— Нет. У меня двенадцать крон и шесть грошей, и это всё, что есть в доме. — Я достал книгу и положил её на прилавок раскрытой. — Поэтому покупать я у вас ничего не буду. Я возьму кольцо в заклад и дам под него десять крон, а срок поставлю полгода, и всё это время оно будет лежать у меня в ящике под номером. Мирта отдаст свои долги, потом соберёт десять крон с процентом и заберёт кольцо обратно, и муж её никогда не узнает, что оно уходило из дома.
— А если она не соберёт?
— Тогда через полгода кольцо станет моим, и я продам его за сорок и останусь в большой прибыли. — Я обмакнул перо. — Так что я вам сейчас не одолжение делаю, госпожа Сток, а заключаю сделку, которая мне выгодна в обоих случаях. Просто в одном случае она выгодна и вам тоже.
Писал я долго и вслух проговаривал каждую строку, чтобы она слышала и могла остановить меня, если что-то не так. Описал кольцо по весу и по виду, записал резьбу, отметил стёртость с наружной стороны, поставил оценочную стоимость в сорок одну крону и сумму ссуды в десять, а срок в шесть месяцев. Потом переписал всё то же самое во второй раз на отдельном листе.
— Это вам. — Я подвинул ей второй лист. — Тут написана настоящая цена, сорок одна крона, и стоит моя подпись. Если я вдруг помру, или лавку у меня заберут, или я решу продать ваше кольцо раньше срока, вы придёте с этой бумагой в Гильдию оценщиков, и там ей поверят, потому что я сам её написал и сам себе этим связал руки.
Аннет Сток взяла лист, посмотрела на него, и я понял, что читать она не умеет.
— Хольт вернётся, я попрошу его прочесть вам вслух, — сказал я. — И вы запомните на слух, а лист спрячьте.
Она вдруг заплакала, быстро и молча, вытирая лицо ладонью, а потом так же быстро перестала.
Десять крон я отсчитал и завернул в тряпицу, и она взяла свёрток обеими руками.
— Я скажу Мирте, — проговорила она у двери. — И не только Мирте.
Когда она ушла, воздух передо мной дрогнул.
```
РАСКРЫТИЕ
Вещь определена и пущена в оборот
Опыт: +1 уровень через 11 раскрытий
Доступно оценок: 4 / 5
```
Я перечитал эту надпись дважды и только тогда понял, что Система ничего не дала мне за напёрсток, пока я его просто держал в руках, и ничего не дала за блюдце на рынке, а дала именно сейчас, когда вещь получила номер, бумагу и ход. Значит, копить оценки бессмысленно, и сидеть на находках бессмысленно тоже, и сила у меня работает только тогда, когда работает лавка.
Оставшись один, я вытащил из-под прилавка тот самый ящик, куда сложил восемь отобранных ночью предметов, и разложил их перед собой в ряд.
Пряжка от ремня, литая, тяжелее, чем полагается такой пряжке. Костяная рукоять без лезвия. Дверная накладка с остатками эмали. Плоский футлярчик из жести, в котором что-то перекатывалось, но открыть его я не сумел. Ещё четыре штуки, о которых сказать было нечего, кроме того, что они выглядели старше остального мусора.
Я взял пряжку.
```
НЕИЗВЕСТНАЯ ВЕЩЬ
Ранг: Обиход
Пряжка поясная, литьё гарнизонное, ремонтная
Истинная цена: 1 крона 10 грошей
Доступно оценок: 3 / 5
```
Крона с небольшим за вещь, которую я взял в составе двух крон за три ящика, и это уже наполовину отбивало покупку. Я отложил пряжку влево и взял накладку, и накладка оказалась пустышкой в шесть грошей, а потом я взял жестяной футлярчик, на который ушла предпоследняя за сегодня оценка, и вот тут Система показала то, чего я не понял.
```
НЕИЗВЕСТНАЯ ВЕЩЬ
Ранг: —
Определение невозможно: содержимое закрыто
Истинная цена: —
Доступно оценок: 1 / 5
```
Я потряс футлярчик у уха, поддел крышку ногтем, потом черенком ложки, и крышка не сдвинулась ни на волос, хотя шов по краю был виден отчётливо. Открывать его силой я не стал, потому что вещь, которую Система отказывается оценивать, ломать не следует, пока не поймёшь, почему она отказывается.
Хольт вернулся с горохом и застал меня за пересчётом кассы.
— Две кроны шесть грошей, — сообщил я ему.
Он поставил мешок на пол и сел на него.
— У нас утром было двенадцать.
— Было двенадцать, а стало две и кольцо в сорок одну. — Я убрал книгу. — И прочти вот эту бумагу женщине, которая придёт завтра, вслух и дважды.
Хольт долго молчал, а потом сказал вещь, которой я от него не ждал.
— Иво так же делал. — Он смотрел в пол. — Первые годы, когда я к нему пришёл. Он тоже цену вслух называл и тоже на этом в минус уходил, и я ему тогда то же самое говорил, что вам сейчас сказать хочу. А потом перестал говорить, потому что к нему народ пошёл и лавка поднялась. Это я к тому, что вы, может, и не сумасшедший, молодой хозяин. А может, и сумасшедший, мне отсюда не видно.
Вечером я запер створки, задул лампу и поднялся к себе, и засыпая, думал не о четырёхстах кронах, а о том, что мне нужен лом и нужен человек, который умеет читать и писать быстрее меня.
Разбудил меня Хольт, и разбудил не словами, а тем, что тряс за плечо и при этом молчал.
— Который час?
— Восьмой. — Он отпустил плечо. — Молодой хозяин, вы встаньте и в окно гляньте, только не пугайтесь.
Я подошёл к окну и отвёл заклеенный угол.
У запертой двери на ступеньке, под мелким дождём, стояли семеро.
Глава 4. Очередь
Семеро стояли молча и врозь, каждый сам по себе, и по тому, как они стояли, было видно, что друг с другом они не знакомы и стесняются того, что оказались тут в одно время. Двое держали узелки, один прижимал к животу что-то завёрнутое в мешковину, а женщина в самом конце принесла свёрток размером с полено и переставляла его с руки на руку, потому что он был тяжёлый.
— Это Аннет наговорила, — сказал Хольт у меня за спиной. — Больше некому, у неё двор за пекарней, а через двор за пекарней проходит полулицы. Молодой хозяин, вы меня послушайте хоть раз: не открывайте. У нас две кроны шесть грошей, а их семеро, и они не смотреть пришли.
— Восьмой идёт, — заметил я, глядя в окно.
По улице действительно поднимался ещё один, и Хольт застонал.
Я оделся, спустился и некоторое время стоял у запертой двери, считая в уме то, что считать следовало ещё ночью. Две кроны шесть грошей — это, если делить поровну, по тридцать с небольшим грошей на человека, и на такие деньги я не куплю ни одной приличной вещи, а если куплю одну, то шестеро уйдут ни с чем и расскажут об этом всей улице. Слух, который сегодня работает на меня, к вечеру развернётся и начнёт работать против, и развернуть его обратно будет уже нечем.
Значит, покупать я сегодня не могу, а прогонять не хочу, и нужно придумать третье.
— Хольт, неси табурет на улицу, и книгу неси, и чернильницу. — Я снял крюк. — Работать будем в дверях.
Я вышел на ступеньку, и восемь человек повернулись ко мне разом.
— Доброе утро. Меня зовут Тобиас Ренн, я тут теперь за хозяина, и я вам сразу скажу, как всё будет устроено, чтобы никто не ждал зря. — Я говорил громко, потому что напротив стоял жестянщик и слушал, а мне это было на руку. — Денег у меня сегодня мало, и врать я об этом не стану. Поэтому я никому не обещаю, что куплю, и тому, кому нужны деньги сейчас же и любой ценой, лучше идти на Мостовую площадь, там купят и обманут быстро.
По очереди прошло движение, и один мужчина сразу пошёл вниз по улице, даже не дослушав.
— Кто остался, тому я предлагаю следующее. Я смотрю вашу вещь и вслух называю, что это такое и сколько она стоит на самом деле. За это я не беру ничего, и вы после этого можете уйти и продать её где хотите. Если вещь мне подходит, я беру её в заклад и деньги плачу сегодня же, но не всем сразу, а по мере того, как они у меня появятся, и порядок будет по записи. Запись я веду с этой минуты, и первый в записи тот, кто первый пришёл.
— А чего ж ты не покупаешь, раз хозяин? — спросил мужик со свёртком в мешковине.
— Потому что у меня в кассе две кроны шесть грошей, — ответил я. — И я вам это говорю в лицо, а не через неделю, когда вы придёте за деньгами.
Жестянщик через улицу фыркнул и сказал что-то своему подмастерью.
Очередь осталась стоять.
Первым был старик в форменном сюртуке без пуговиц, и принёс он жетон на шнурке, медный, с пробитым номером и стёртой надписью по кругу.
— Гарнизонный, — сказал я, повертев его. — Второй портовой роты, по номеру видно, что выдавали до перевода роты в Ольмен, значит, лет тридцать пять назад.
— Тридцать семь. — Старик забрал жетон обратно, не дав мне договорить. — Я в ней служил.
```
НЕИЗВЕСТНАЯ ВЕЩЬ
Ранг: Обиход
Жетон гарнизонный, вторая портовая, литьё казённое
Истинная цена: 40 грошей
Доступно оценок: 4 / 5
```
— Сорок грошей он стоит, и это честная цена, потому что таких жетонов в городе сотни. — Я записал строку в книгу. — Хотите, возьму в заклад на двадцать?
Старик подумал и сказал, что не хочет, а хотел он только узнать, врал ли ему человек на площади, который предлагал за жетон четыре гроша, и раз человек врал, то он пойдёт и скажет ему об этом. Ушёл он довольный, и ушёл, ничего мне не оставив, и я записал его в книгу всё равно, с пометкой, что вещь оценена и не принята.
Вторым был мужик со свёртком, в котором оказалась дверная петля художественной ковки, снятая, судя по краям, с чужой двери, и я сказал ему об этом вслух, а он не смутился и объяснил, что дом сносили и петлю он снял законно, при десятке свидетелей. Петлю я взял в заклад на полкроны, потому что железо такой работы у меня купит тот же Кроль в любой день.
Третьей шла женщина с чайником, и чайник был обычный, и я сказал ей это, и она обиделась.
Четвёртым был мальчишка лет одиннадцати, босой, несмотря на погоду, и он ничего не принёс.
— Мне продавать нечего, — объявил он, заложив руки за спину. — Я по другому делу. Вы вчера тётке Аннет цену сказали, а она всем рассказала, и теперь говорят, что к вам надо нести, если не знаешь, что у тебя. Я знаю, у кого чего лежит на трёх дворах, и могу вам говорить, у кого. Только я за это хочу гроши, по два за наводку, и вперёд не прошу, я не жулик.
— Как тебя зовут?
— Крысик. — Он сказал это без всякой обиды, как говорят имя, которое давно привыкли носить. — По-настоящему Ханн, но так меня никто не зовёт, даже мать.
— По грошу за наводку, Крысик, и по второму грошу, если из наводки выйдет сделка. — Я протянул ему руку, и он её пожал серьёзно, обеими. — И запомни первое правило: если скажешь мне неправду про вещь, то работать вместе мы больше не будем.
Он кивнул и убежал, а Хольт заметил, что этот пострел обчистит нас раньше, чем принесёт первую наводку.
Пятая была та самая женщина с тяжёлым свёртком, и разворачивала она его долго, прямо на прилавке, потому что к этому времени дождь усилился и я перенёс работу внутрь.
В свёртке был подсвечник на три свечи, бронзовый, с витой ножкой и широким основанием, и вещь эта была тяжёлая, дорогая и совершенно не подходящая ни к этой женщине, ни к её платью, ни к тому, как она держала руки.
Кот спрыгнул с полки прежде, чем я успел подсвечник взять.
Он подошёл к прилавку, встал передними лапами на край, вытянул шею и зашипел так же, как шипел на Балвира, длинно и на одной ноте, и шипел он не на женщину, а на бронзу, и смотрел при этом на бронзу.
— Уберите зверя, — попросила женщина.
— Сейчас уберу. — Я взял кота под живот и спустил на пол, и он отошёл на два шага, сел и остался сидеть, не сводя глаз с подсвечника.
```
НЕИЗВЕСТНАЯ ВЕЩЬ
Ранг: Клеймёная
Подсвечник трёхрожковый, бронза, мастерская Дома Вельзен,
инвентарный номер спилен
Истинная цена: 28 крон
След: «...третьего дня стоял на месте, а нынче нет,
и девку рассчитали...»
Доступно оценок: 3 / 5
```
Я поставил подсвечник на сукно и повернул его основанием к себе. На донце было ровное светлое пятно, небольшое, овальное, и металл в этом месте лежал ниже остального, потому что оттуда спилили то, что было выбито.
— Двадцать восемь крон он стоит, — сказал я. — Только я его не возьму ни за двадцать восемь, ни за две.
Женщина посмотрела на меня и ничего не ответила.
— Тут спилен инвентарный номер. — Я показал ей пятно. — Такие номера бьют в больших домах, чтобы считать имущество по описи, и спиливают их всегда по одной причине. Если я возьму у вас этот подсвечник, то через месяц ко мне придёт стража, и я потеряю лицензию, которой у меня, кстати, ещё нет, а вы потеряете гораздо больше, потому что отвечать будете вы, а не тот, кто вам его дал.
Она завернула подсвечник обратно, и руки у неё двигались быстро.
— Мне сказали, что вы честный и не спрашиваете лишнего.
— Я честный и поэтому спрашиваю. — Я придержал край мешковины. — Послушайте меня одну минуту. Вещь эта из Дома Вельзен, и в описи она числится, и искать её будут не сегодня, так через полгода, когда станут сверять имущество. Отнесите её обратно и положите, где взяли, и никто ничего не узнает. А если вы её продали не сможете вернуть, потому что взяли не вы, то скажите тому, кто взял, что на Ржавой улице её не возьмут.
Она ушла, не сказав больше ни слова, и я потом полдня думал, правильно ли поступил, потому что стражу я не позвал, а должен был бы.
Кот вернулся на полку только после того, как за ней закрылась дверь.
Следом зашёл жестянщик, и зашёл он бочком, будто по ошибке, и минуты две разглядывал полки, прежде чем выложить то, с чем пришёл.
— Вот. — Он развернул тряпицу, в которой лежала фигурная накладка с воротной петли, покорёженная и с обломанным краем. — Мне её принесли на переплавку вместе с прочим ломом. Ты вчера говорил, что если жалко переделывать, то чтобы я вспомнил про тебя. Мне её не жалко, мне интересно, врал ты или нет.
— Не врал. — Я взял накладку и повернул к свету.
```
НЕИЗВЕСТНАЯ ВЕЩЬ
Ранг: Обиход
Накладка воротная, ковка цеховая, парная
Истинная цена: 3 кроны 40 грошей
След: «...вторую сними и положи рядом, порознь они никому...»
Доступно оценок: 2 / 5
```
— Три кроны сорок, — сказал я и положил накладку обратно на тряпицу. — Но это если найдётся вторая, потому что такие делали парами, на обе створки, и порознь они стоят вдвое меньше. Вам её принесли одну или с напарницей?
Жестянщик не ответил сразу, а сначала посмотрел на меня так, как смотрят, когда проверяют, не подслушал ли собеседник чего-нибудь заранее.
— С напарницей, — произнёс он наконец. — Вторая у меня в горне лежит, я её завтра в переплав собирался.
— Не кладите в переплав. Принесите обе, и я возьму их в заклад на три кроны, а продам за шесть, и половину разницы отдам вам сверху, когда продам.
— Половину разницы? — Он поскрёб шею. — Так не делают, хозяин. Купил — твоё, а мне моё отдал и разошлись.
— Так не делают с тем, кто приносит один раз. — Я записал строку в книгу. — А вы напротив живёте и будете приносить каждую неделю, если вам будет выгодно. Мне дешевле отдать вам половину разницы, чем смотреть, как вы плавите в горне три кроны.
Он ушёл за второй накладкой и вернулся через четверть часа, и это была первая вещь за день, которую мне принесли не от нужды, а по расчёту.
Около полудня в лавку вошёл человек, которого я запомнил сразу, потому что он был единственным за всё утро, кто пришёл сюда не с Ржавой улицы.
Одет он был как мелкий приказчик, держался ровно, и руки у него были чистые, без мозолей и без вара, а на плече висела сумка из хорошей кожи. Он дождался своей очереди, не пытаясь пройти вперёд, и выложил на прилавок серебряную табакерку с гравировкой по крышке.
— Мне сказали, вы цену говорите вслух, — начал он. — Вот и скажите, что она стоит, а я послушаю и решу.
Табакерку я взял и Систему трогать не стал, потому что она мне тут была не нужна.
Гравировка на крышке была хорошая, глубокая, а вот петля сидела туго и открывалась с усилием, чего у старых табакерок не бывает, потому что за полвека любая петля разрабатывается. Внутри по дну шла полоска припоя, свежая и светлая, с наплывом у самого края, а клеймо стояло чёткое, слишком чёткое для вещи, которую полвека носили в кармане, и рядом с клеймом металл был чуть притёрт, как притирают, когда клеймо ставят заново по старому месту.
— Работа хорошая, — сказал я. — Мастеру, который её делал, я бы заплатил за труд, потому что гравировка настоящая и рука у него твёрдая. А сама вещь позавчерашняя, и собрана она из двух: крышка старая, донце новое, припой ещё не потемнел. Клеймо перебито. На площади за неё возьмут крон двенадцать, если покупатель будет торопиться.
Человек не покраснел и не начал спорить, а спокойно убрал табакерку в сумку и застегнул её.
— А если бы я сказал, что мне её отец оставил?
— Тогда я сказал бы, что отец ваш тоже кому-то поверил на слово. — Я закрыл книгу. — Передайте господину Шесту, что я его понял и что проверять меня второй раз не обязательно.
Он не стал ни отрицать, ни подтверждать, и вышел, и Хольт долго смотрел ему вслед, а потом сказал, что теперь-то уж точно начнётся.
К полудню в книге стояло одиннадцать строк, из них четыре с пометкой, что вещь оценена и не принята, и шесть закладов на общую сумму в три кроны двадцать грошей, которых у меня не было, и одна строка про Крысика. Люди сидели на ступеньке под навесом и ждали денег, и ждали спокойно, потому что я не обещал им сегодня, а сказал, что заплачу по записи.
— Хольт, собирай, — велел я. — Петлю, пряжку и вот эти две накладки. Идём на площадь.
— Мы же вчера ходили.
— Вчера мы продавали одну вещь, а сегодня продаём четыре и возвращаемся до темноты. — Я натянул плащ. — И оставь лавку открытой, пусть люди сидят внутри, там сухо.
— С ума сошли? — Хольт выронил петлю. — В зале чужое добро на полках, а мы вдвоём уйдём.
— Кто-нибудь из них останется за старшего. — Я вышел на ступеньку и оглядел сидящих. — Кто тут живёт ближе всех?
Отозвался сутулый мужчина с петлёй, тот самый, второй по записи, и я оставил его за прилавком, объяснив, что если кто-то войдёт, пусть просто запишет имя на листе, а трогать ничего не надо. Хольт всю дорогу до моста говорил, что нас обчистят до нитки, и говорил это ровно, не повышая голоса.
Кроль принял нас без удивления.
— Быстро ты, — сказал он, разглядывая петлю. — Ковка городская, старая, за такую дам две кроны, и не торгуйся, потому что я тебе её продам ремесленному цеху за три, а больше за неё никто не даст.
— Две с половиной, и я вам приношу такое железо первым, кому бы ещё ни предложили.
— Две с четвертью и не морочь мне голову. — Он взял пряжку, повертел и отложил. — Крона за пряжку. Накладки твои никуда не годятся, забери.
Я забрал накладки, получил три кроны двадцать пять грошей и уже у двери остановился.
— Господин Кроль, у вас лом есть?
— Лом? — Он поднял брови. — Ты чего ломать собрался?
— Дверь в собственном подвале.
Кроль посмотрел на меня долго, потом ушёл в заднюю комнату и вынес оттуда короткий лом с расплющенным концом, и лом этот он положил на стойку, но руку с него не снял.
— Бери насовсем, денег не возьму. — Он всё-таки убрал руку. — И запомни, что я тебе его не давал.
Обратно мы шли быстро, и лавку нашли в целости, и сутулый сидел за прилавком с таким серьёзным лицом, будто его поставили в караул. На листе у него было записано одно имя.
Деньги я раздал по записи, начиная с первого, и хватило их на всех, потому что суммы были мелкие, а закладов я взял ровно столько, сколько мог потянуть. Сутулому за караул я прибавил три гроша сверх, и он сначала не хотел брать, а потом взял.
К вечеру в кассе осталось девять крон одиннадцать грошей, и это было больше, чем утром, хотя весь день я только и делал, что отдавал.
— Не понимаю, — сказал Хольт, глядя в книгу через моё плечо. — Утром две, днём мы всё раздали, а вечером девять. Откуда?
— Оттуда, что вещи, которые я взял в заклад, стоят дороже, чем я за них отдал, а те, которые я продал Кролю, я купил позавчера в составе трёх ящиков за две кроны. — Я подвёл черту. — Деньги в этом деле не лежат, Хольт. Они ходят, и с каждого круга остаётся немного.
Он хотел что-то ответить, но тут скрипнула дверь.
На пороге стоял человек в кожаном фартуке, невысокий, с чёрными от вара руками, и по фартуку и по рукам было понятно, что он сапожник и что пришёл он прямо от работы, не переодевшись. За окном давно стемнело.
— Закрыто уже? — спросил он.
— Для вас открыто. Заходите.
Он вошёл, вытер ладони о фартук, хотя это ничего не изменило, и положил на прилавок нож.
Нож был простой, с прямым лезвием в ладонь длиной, с рукоятью из тёмного дерева, стянутой двумя медными кольцами, и клейма на нём не было нигде: ни у пяты, ни на хвостовике, ни на самих кольцах.
— Три медяка дайте, — сказал сапожник. — Мне на хлеб, больше не надо.
Я взял нож в руку.
```
ОЦЕНКА НЕВОЗМОЖНА
Доступно оценок: 1 / 5
```
Я положил нож и взял снова, и надпись повторилась слово в слово.
— Откуда он у вас?
— Нашёл. — Сапожник смотрел в сторону. — В канале, у решётки, где мусор прибивает. Я там сетку ставлю, иногда попадается что.
— И давно нашли?
— Дней двенадцать. — Он переступил с ноги на ногу. — Вы берите или не берите, хозяин, мне всё равно, я его в канал обратно кину. Я его двенадцать дней в доме держу, и мне эти двенадцать дней не нравятся.
— Чем не нравятся?
Сапожник ответил не сразу, и отвечал он неохотно, как отвечают человеку, который всё равно не поверит.
— Собака у меня во дворе, — сказал он. — Злая, я её сам боюсь. Она в сарай, где нож лежит, не заходит с того дня, как я его принёс, и на цепи воет, если я его при ней достаю. Жена говорит, что это я дурак и что надо выкинуть. Я бы выкинул, да мне обидно, вещь-то целая, лезвие чистое, сталь не ржавеет совсем, я нарочно его на неделю в воде держал.
Я взял нож ещё раз и повернул к лампе.
Лезвие действительно было чистое, без единого пятна, и заточка держалась такая, будто с ножа только вчера сняли точило, хотя двенадцать дней он провёл в канале и неизвестно сколько до того. Рукоять сидела плотно, дерево было сухое, а медные кольца не позеленели, чего с медью в воде не бывает.
— Три медяка, — повторил сапожник и переступил опять.
Три медяка у меня были, и три медяка я ему отдал, и он забрал их быстро, не пересчитывая, и пошёл к двери, и у двери всё-таки обернулся.
— Вы его на ночь в дом не берите, — посоветовал он. — Положите в лавке на полку и дверь притворите.
Когда он ушёл, я запер створки, задул все лампы, кроме одной, и сел за прилавок с ножом перед собой, и Хольт стоял рядом и молчал, чего за ним раньше не водилось.
Кот спустился с полки, подошёл к прилавку и не стал на него запрыгивать. Он сел в трёх шагах, посмотрел на нож и остался сидеть, и шипеть при этом не шипел.
Я потрогал лезвие тыльной стороной пальца и сталь была тёплая.
Глава 5. Дочь часовщика
Утром нож был холодный.
Я взял его первым делом, ещё не одевшись, и держал долго, пока не убедился, что тепло мне вчера не примерещилось и что сегодня его действительно нет. Металл лежал в ладони как любой другой металл, чуть холоднее воздуха, и заточка на нём держалась прежняя, и медные кольца по-прежнему не зеленели, а вот тепла не было.
Система сказала то же, что и вчера.
```
ОЦЕНКА НЕВОЗМОЖНА
Доступно оценок: 4 / 5
```
Я сел за конторку, открыл книгу и завёл на нож отдельную страницу, как заводил бы на любую вещь, попавшую в лавку. Описал длину лезвия, толщину обуха, число медных колец и отсутствие клейма во всех местах, где клеймо полагается быть. Записал, что вещь приобретена у сапожника с Нижнего конца за три медяка, что найдена им в канале у решётки двенадцатью днями ранее и что сталь не берёт ржавчина. Ниже я отметил то, что рассказал сапожник про собаку, и отметил без комментариев, потому что в опись комментарии не пишут.
Потом я положил нож в ящик под номером семнадцать, ящик задвинул и почувствовал себя спокойнее, хотя причины для спокойствия у меня не было ровно никакой.
— Хольт, подойди на минуту. Подержи вот это и скажи, что чувствуешь.
Я достал нож обратно и протянул рукоятью вперёд. Хольт посмотрел на рукоять, потом на меня, потом заложил руки за спину.
— Ничего я держать не буду.
— Почему?
— Потому что я двенадцать лет при этой лавке и научился не брать то, на что Гривна не смотрит. — Он мотнул головой в сторону стеллажа, где кот лежал на своём месте и на нас не глядел. — Он на всякую пакость шипит, это верно. А на вашу железку он не шипит и не подходит, и это, молодой хозяин, хуже.
Я убрал нож обратно и решил, что настаивать не буду, потому что спорить с человеком о его приметах бесполезно, а работать с ним мне ещё долго.
Перед полуднем зашла Аннет Сток, и не одна, а с женщиной лет тридцати, худой и смуглой, которая осталась стоять у самой двери и внутрь прошла только после того, как Аннет на неё оглянулась.
— Это Мирта, — представила Аннет. — Та самая, чьё кольцо.
Мирта положила на прилавок узелок и развязала его, и в узелке оказались две кроны, сложенные мелочью, потому что собирались они, судя по всему, из десятков грошей.
— Я по долгу отдаю, — сказала она. — Не по всему, по части. Вы мне десять дали, я две принесла, и буду носить, сколько смогу, пока не выберу.
— Так не делают, — заметил я, отсчитывая мелочь обратно в столбик. — У вас срок полгода, и до срока вы мне ничего не должны носить. Если принесёте сейчас, деньги у меня полежат мёртвые, а вам они нужнее.
— Мне они не нужнее. — Мирта подвинула столбик обратно ко мне. — Мне они дома покоя не дают. Муж их видит.
Тут я спорить перестал, принял деньги, записал их как частичный взнос и выдал ей отдельную бумагу с новой суммой долга, и бумагу эту она держала так же, как Аннет держала свою, то есть обеими руками. Уходя, обе остановились на ступеньке и о чём-то говорили с женщиной, которая развешивала бельё под навесом, и говорили довольно долго.
Лом, который дал Кроль, стоял в углу задней комнаты, и до полудня я на него поглядывал, а в полдень, когда дождь зарядил всерьёз и лавка опустела, взял его и полез в подвал.
Огарок я на этот раз прилепил на перевёрнутый ящик, чтобы свет падал прямо на дверь, и осмотрел все четыре заклёпки по очереди. Верхние две сидели в толстом железе и расплющены были хорошо, а нижняя левая, та самая, под которой лежали свежие крошки, была короче остальных и шляпку имела кривую, будто её ставил человек, которому неудобно было замахиваться.
С неё я и начал.
Лом входил в щель между шляпкой и полосой с трудом, и первые полчаса я только сбивал ржавчину и портил себе ладони, потому что чужое тело было слабее моего прежнего, а рукавиц в доме не нашлось. Потом заклёпка подалась. Она вышла не сразу, а сначала провернулась в гнезде, и в этот момент железная полоса отошла от полотна на палец, и из щели потянуло холодом.
Я остановился и понюхал этот холод.
Пахло землёй, сыростью и чем-то ещё, слабым и кисловатым, вроде того, как пахнет в аптеке, если там долго не убирали. Я поднёс огарок к щели, и пламя потянуло внутрь, а это означало, что за дверью не глухой чулан, а помещение, в которое откуда-то идёт воздух.
Я взялся за лом снова, и тут за дверью что-то упало.
Звук был негромкий и короткий, будто с полки соскользнул небольшой предмет и лёг на земляной пол, и после него стало тихо, и тишина эта продолжалась столько, сколько я смог простоять не шевелясь. Я сказал себе, что от моих ударов на той стороне могло свалиться что угодно, что дом старый и что полки в нём наверняка держатся на честном слове. Объяснение было хорошее, и я ему почти поверил.
Оставшиеся три заклёпки я в тот день трогать не стал.
Вместо этого я вернул отошедшую полосу на место, прижал её ладонью и постоял так, прислушиваясь, и за дверью больше ничего не падало и не двигалось. Потом я всё-таки постучал по полотну костяшками, три раза, с паузой, как стучат в дверь, за которой кто-то может быть.
Ответа не было, и я не знал, обрадовался я этому или нет.
Наверх я поднялся с разбитыми ладонями и с одной выбитой заклёпкой в кармане, и на верхней ступеньке меня ждал Хольт, который спускаться так и не стал, но и уйти не ушёл.
— Слышали? — спросил он.
— Слышал, — ответил я. — Полка упала.
— Полка. — Хольт отодвинулся, давая мне вылезти. — Ну пусть будет полка, молодой хозяин, мне полка нравится больше всего, что я сам придумал за эти полчаса.
Заклёпку я потом весь вечер вертел в пальцах, потому что железо на ней было мягкое и свежее, а не старое, и ставили её точно не сорок лет назад. Я положил её на конторку рядом с чернильницей, чтобы видеть каждый раз, когда сажусь писать, и записал в книгу отдельной строкой, с числом и часом, что нижняя левая заклёпка снята мною лично.
Крысик появился в третьем часу, мокрый насквозь и совершенно этим не смущённый.
— Наводка, — объявил он с порога. — Во дворе у бондаря, который за цирюльней, померла старуха, и сын её выносит на свалку всякое, потому что дом продаёт. Сегодня выносит, завтра уже не будет. Я смотрел, там сундук и в сундуке тряпьё, а под тряпьём посуда.
— Гроши получишь сейчас. — Я выложил монетку на прилавок. — Хольт, бери мешок и иди с ним. Посуду не бери вообще, бери только то, что тяжелее, чем выглядит, и то, на чём есть надписи. И не торгуйся, там не с кем.
Хольт ушёл, ворча, что бегать по свалкам он не нанимался, а вернулся через час с двумя медными формами для выпечки, чугунной ступкой и свёртком столовых ножей, за которые отдал восемь грошей, и по дороге, как он доложил, сын покойной сам предложил забрать ещё и лампу, но лампа была разбита, и он её не взял.
Формы стоили по кроне с небольшим каждая, ступка не стоила ничего, а ножи оказались набором на шесть персон, в котором не хватало двух, и за такой набор Кроль дал бы крон пять, если бы я принёс его перед праздниками, а до праздников было ещё далеко.
— Это как же выходит, — сказал Хольт, пересчитывая по пальцам. — Я отдал восемь грошей, а принёс на семь крон?
— Ты принёс на семь крон того, что продастся за полгода, а не завтра. — Я разложил формы на прилавке донцами вверх. — И половину этого ты принёс потому, что мальчишка вовремя сказал, у кого выносят. Запомни это, Хольт, и не жалей ему грошей, когда он придёт в следующий раз без меня. Человек, который знает, что лежит по дворам, стоит дороже любой вещи, которая там лежит.
Я записал всё в книгу и отдал Крысику второй грош, как обещал.
Женщина вошла в лавку под вечер, когда дождь кончился и с крыш ещё капало.
Ей было лет двадцать пять, одета она была в серое платье с высоким воротом, волосы забраны туго и убраны под сетку, и в руках она держала не узелок, а деревянный ящичек с ручкой, из тех, в которых носят инструмент. Порог она перешагнула не задерживаясь, обвела зал взглядом за две секунды и поставила ящичек на прилавок, не спрашивая разрешения.
— Вы Ренн? — Она не дала мне ответить. — Мне нужны деньги, и мне сказали, что вы называете цену вслух. Я хочу проверить, потому что я вам всё равно не поверю, но проверить хочу.
— Тобиас Ренн. — Я подвинул ей табурет, и она на него не села. — А вас как зовут?
— Мара Вейс. — Она откинула крышку ящичка. — Смотрите.
Внутри, в гнёздах, обшитых вытертым сукном, лежали часовые инструменты. Я увидел набор отвёрток с деревянными ручками, пинцеты разной длины, пару щипцов и маленькую наковаленку не больше кулака, а в отдельном гнезде — лупу на складном кронштейне, из тех, что крепятся к столу.
Три гнезда были пустые.
— Мне нужно двенадцать крон, — сказала Мара. — Я хочу продать лупу и щипцы, и я знаю, что двенадцать за них никто не даст, поэтому готова на девять. Но если вы мне сейчас скажете, что они стоят три, я возьму ящик и уйду, и на площади мне дадут четыре, и я потеряю день.
Я взял лупу.
```
НЕИЗВЕСТНАЯ ВЕЩЬ
Ранг: Клеймёная
Лупа часовая на кронштейне, мастерская Вейса, сборка личная
Истинная цена: 6 крон
След: «...кронштейн я тебе переделал под левую руку,
теперь не жалуйся...»
Доступно оценок: 3 / 5
```
— Лупа шесть крон, щипцы около двух, — сказал я. — Итого восемь, и на площади вам за них действительно дадут четыре, а то и три с половиной. Так что девять вы не получите нигде, и я вам девять тоже не дам.
Мара не удивилась и не расстроилась, а посмотрела на пустые гнёзда в ящике.
— Значит, придётся продать ещё и наковаленку.
— Не придётся. — Я закрыл крышку и положил на неё ладонь. — Госпожа Вейс, вы сейчас делаете то, за что я в прежние годы увольнял помощников. Вы разбираете комплект.
— Он уже разобран, — отрезала она. — Трёх инструментов нет, их отец продал сам прошлой зимой.
— Это ничего не меняет. — Я откинул крышку обратно и развернул ящик к ней. — Посмотрите на гнёзда. Сукно вытерто под каждый предмет по форме, а в пустых гнёздах вытерто тоже, и это значит, что набор жил вместе лет тридцать. Тот, кто купит у вас лупу за шесть крон, купит просто лупу. А тот, кто купит весь ящик целиком, со всеми гнёздами и с тем, чего в них нет, купит рабочее место часовщика, и заплатит он за него не восемь и не двенадцать, а крон двадцать пять, потому что молодому мастеру собирать такой набор по частям придётся года четыре.
В лавке стало тихо, и Хольт у стеллажа перестал делать вид, что он там что-то переставляет.
— Двадцать пять, — повторила Мара.
— Двадцать пять, если продавать не спеша и нужному человеку. Я вам столько не предложу, у меня в кассе одиннадцать крон.
— Тогда зачем вы мне это сказали?
Вопрос был тот же самый, который мне задала позавчера Аннет Сток, и задан он был совсем другим тоном, без всякой благодарности, и мне это понравилось больше.
— Затем, что вы пришли ко мне, а не на площадь, — ответил я. — И затем, что я не хочу покупать у вас лупу сегодня за шесть крон, а через полгода видеть, как вы приносите наковаленку, потом щипцы, потом отвёртки по одной. Это плохо для вас, и, как ни странно, плохо для меня, потому что лавка, в которую носят по частям, — это лавка, куда ходят от безысходности, а мне нужны те, кто ходит по расчёту.
— Мне нужны двенадцать крон, — сказала Мара. — Не через полгода, а к субботе. И ваши рассуждения меня к субботе не согреют.
— Заклад. — Я достал книгу. — Весь ящик целиком, оценка двадцать пять крон, ссуда одиннадцать, срок восемь месяцев, процент по десятой доле в месяц. Выкупите — заберёте комплект полным. Не выкупите — я продам его тому молодому мастеру и останусь в выигрыше, и вы про это знаете заранее, потому что я вам это говорю в лицо.
Прежде чем ответить, она прошлась взглядом по прилавку, где лежала раскрытая книга, и книгу эту рассматривала дольше, чем всё остальное в лавке.
— У вас приход и расход в одном столбце, — заметила Мара. — И заклады вы пишете туда же, между покупкой гороха и продажей петли. Через месяц вы в этом не разберётесь, а через три не разберётся и суд, если до суда дойдёт.
— А как надо?
— Три книги. — Она сказала это не задумываясь, как говорят вещь, которую делали каждый день четыре года подряд. — Касса отдельно, заклады отдельно, купленное на продажу отдельно. И в закладной книге на каждый заклад своя страница с номером, чтобы номер стоял и на ящике, и в расписке, и на странице, и совпадал во всех трёх местах. Иначе вы однажды выдадите человеку чужую вещь и будете доказывать, что не украли.
Хольт у стеллажа поднял голову.
— Я ему то же самое говорил, — сообщил он в пространство.
— Ты мне этого не говорил, — возразил я.
— Так я думал.
Она посчитала. Считала она быстро, и считала в уме, и я видел по её глазам, что она не просто прикидывает, а действительно считает.
— По десятой доле в месяц на восемь месяцев — это одиннадцать крон сверху к концу срока, — произнесла она. — То есть я должна буду вернуть двадцать две за то, что получила одиннадцать. Вы это называете помощью?
— Я это называю закладом, а помощью я это нигде не называл.
— Тогда считайте по-человечески. — Мара положила ладонь на книгу, не давая мне писать. — Проценты по десятой доле берут в ломбардах на площади, где закладывают на месяц и на два. На восемь месяцев так не берут, на восемь месяцев берут по двадцатой, иначе вещь никто не выкупает, и ломбард получает вещь вместо денег. Вам вещь не нужна, вам нужен выкуп, потому что выкуп — это деньги, которые ходят, а ящик с инструментом будет лежать у вас на полке и не ходить никуда.
Я посмотрел на неё внимательнее.
— Откуда вы знаете, как берут в ломбардах на площади?
— Я четыре года вела книги у отца, — ответила Мара. — И половина его заказчиков была из тех, кто приносил починить часы, вынутые из заклада. Я эти бумаги читала чаще, чем вы, господин Ренн.
Хольт у стеллажа хмыкнул, и хмыкнул он на её стороне, о чём мы с ним потом поговорим отдельно.
— По двадцатой доле, — согласился я и обмакнул перо. — Срок восемь месяцев, ссуда одиннадцать крон, к возврату пятнадцать крон сорок грошей. Опись я пишу подробно, с перечислением каждого гнезда, включая пустые.
— Зачем включая пустые?
— Затем, что если вы принесёте недостающие три инструмента до конца срока, я впишу их в ту же опись, и комплект будет собран у меня на полке, а не потеряется по разным рукам. — Я начал писать. — И тогда при выкупе вы получите обратно полный ящик, а не тот, с которым пришли.
Мара молчала, пока я писал, и молчала она ровно столько, сколько нужно было, чтобы прочесть всё через прилавок вверх ногами, что она и сделала, ни разу не попросив развернуть.
— В третьей строке у вас ошибка, — сказала она. — Пинцетов четыре, а вы написали три.
Я пересчитал. Пинцетов было четыре.
Деньги она взяла, расписку сложила вчетверо и убрала за манжету, и только у двери обернулась.
— Вы либо дурак, либо самый расчётливый человек на этой улице, — проговорила она. — Я пока не решила, кто именно, и потому приду ещё раз.
Когда дверь за ней закрылась, Хольт вылез из-за стеллажа с таким лицом, будто всё это время держал что-то во рту и наконец получил право выплюнуть.
— Вейс, — сказал он. — Вы хоть поняли, кто это был?
— Дочь часовщика.
— Дочь Отмара Вейса, у которого мастерская на углу Ржавой и Котельной, вот уже полгода как заколоченная. — Хольт понизил голос, хотя в лавке не было никого. — Он помер весной, молодой хозяин. Сердце, говорят, хотя кто его смотрел, то сердце. А теперь слушайте главное, потому что я вам это два дня сказать собираюсь и всё не решаюсь.
Он оглянулся на дверь.
— Ваш дядя в последнюю неделю, перед тем как пропасть, ходил к нему каждый вечер. С футляром ходил. Я сам видел трижды и трижды спрашивал, а он мне отвечал, что часы чинит. Только часов у Иво отродясь не было, он время по колоколам узнавал, как все мы.
Я запер лавку раньше обычного и пошёл на угол Ржавой и Котельной.
Мастерская нашлась сразу, потому что была единственным заколоченным домом на перекрёстке. Вывеску с неё не сняли, и на вывеске всё ещё читалось имя, а окна были забиты досками крест-накрест, и доски эти прибили аккуратно, изнутри проложив рогожей, чтобы не била дождём рама. Так забивают дом, который собираются открыть.
Я обошёл здание кругом. Со стороны Котельной был чёрный ход, и на нём висел замок, и замок этот меня остановил, потому что был он новый, из хорошей стали, и стоил он дороже, чем всё, что могло оставаться внутри заколоченной мастерской.
Возвращаясь, я заметил, что от угла за мной кто-то идёт, и шёл этот человек не таясь, шагах в двадцати, и на середине Ржавой отстал сам и свернул вниз, к мосту.
Роста он был такого, что заполнял собою дверной проём.
Глава 6. Печать на дверь
Три книги я завёл на следующее же утро, и завёл их не потому, что меня убедила Мара Вейс, а потому, что она была права, и признать это оказалось дешевле, чем спорить.
Первую я отвёл под кассу, и туда пошли только деньги: что пришло, что ушло, сколько осталось на конец дня. Вторую — под заклады, и на каждый заклад я отвёл отдельный разворот, где слева описывал вещь, а справа оставлял место для взносов, частичных выкупов и отметки о возврате. Третью — под то, что куплено на продажу, и в ней я завёл столбец, которого Мара не называла, а именно столбец с датой покупки, потому что вещь, пролежавшая на полке четыре месяца, обходится дороже, чем кажется, и это полезно видеть глазами.
Номера я переписал заново, сквозной нумерацией, и на каждый ящик приклеил бумажку с номером, а бумажки эти Хольт всё утро мазал клейстером и всё утро ворчал, что при Иво обходились памятью.
— При Иво в лавке лежало вещей на двадцать крон, — сказал я, не поднимая головы. — А у нас с тобой сейчас на сорок с лишним, и половина из них чужие, и за чужие мы отвечаем.
Кольцо Аннет получило номер двадцать три, ящик Мары номер двадцать девять, а нож так и остался под семнадцатым, и в закладной книге его страница была единственной, где в графе стоимости я поставил прочерк.
К обеду порядок на полках стал такой, какого в этой лавке, судя по лицу Хольта, не бывало никогда.
Про человека, который шёл за мной от Котельной, я в ту ночь думал дольше, чем про дверь в подвале, и додумался до простого. Балвир не станет платить своему громиле за то, чтобы тот ходил за мальчишкой по Ржавой улице без толку. Значит, ему интересно не то, куда я хожу вообще, а то, не хожу ли я в одно определённое место, и место это я вчера нашёл сам, причём нашёл по подсказке Хольта, которую Хольт носил в себе два дня.
Это означало, что времени у меня меньше, чем сорок дней. Сорок дней — это срок до долга, а до мастерской Вейса срок другой, и отсчитывает его не Балвир, а тот, кто повесил там новый замок.
Днём приходил Крысик и принёс вторую наводку, и наводка на этот раз была не про покойницу, а про живого человека: у перевозчика на мосту сломалась тележка, и он распродаёт по дешёвке то, что возил на ней третий год, потому что новую покупать не на что, а без тележки заработка нет.
— Что он возил? — спросил я.
— Уголь возил, — доложил Крысик и переступил босыми ногами по вымытой ступеньке. — А ещё у него под мешками железяки всякие лежат, он их с барж подбирает. Я видел трубу такую, длинную, в чехле.
Трубу я велел ему посмотреть внимательнее и, если она с линзами, запомнить, целые они или битые, и выдал вперёд два гроша, чего раньше не делал.
— Балуете, — сказал Хольт, когда мальчишка убежал. — Он теперь каждый день будет ходить и выдумывать.
— Выдумывать он будет один раз, потому что я его на первой же выдумке поймаю и больше не возьму. — Я записал наводку в третью книгу отдельной строкой. — И он это знает, я ему сказал сразу.
Женщина пришла в пятом часу, и пришла она не так, как ходят на Ржавую улицу.
Я услышал её раньше, чем увидел, потому что по мостовой простучали каблуки, а на нашей улице обувь с каблуками носят двое: цирюльник по праздникам и никто больше. Она вошла без стука, встала в трёх шагах от прилавка и осмотрела зал справа налево, задержавшись на стеллажах, на конторке и на открытых створках, и только потом посмотрела на меня.
Лет ей было под сорок, одета она была в тёмно-синее, без единой лишней складки, на руках были перчатки тонкой кожи, а в левой руке она держала плоскую сумку на ремне. Волосы у неё были собраны, и в них не было ни одной шпильки, которая бы торчала.
Гривна спрыгнул со стеллажа, прошёл по прилавку до середины и сел, глядя на неё, и шипеть не стал, а через минуту улёгся и закрыл глаза, чего при Балвире не сделал бы ни за какую колбасу.
— Лотта Крей, инспектор Гильдии оценщиков, третий городской округ. — Она положила на прилавок бумагу с печатью и развернула её ко мне. — Я не спрашиваю, вы ли Тобиас Ренн, потому что вижу, что вы. Я пришла с проверкой, и проверка эта не срочная, а плановая, так что не пугайтесь раньше времени.
— Я не пугаюсь. — Я подвинул к ней табурет. — Садитесь, пожалуйста. Хольт, чаю.
— Чай не нужен, я не пью на проверках, потому что это создаёт неловкость при составлении акта. — Она всё-таки села и поставила сумку на колени. — Покажите мне лицензию покойного Иво Ренна и документ, по которому вы ведёте дело после него.
Хольт принёс из конторки жестяную коробку, в которой Иво держал бумаги, и я выложил их на прилавок, и лицензия нашлась сразу, потому что была единственной бумагой с гербовой рамкой. Лотта Крей взяла её двумя пальцами в перчатке, прочла от начала до конца, включая то, что было напечатано мелко внизу, и положила обратно.
— Лицензия выдана Иво Ренну лично, — сказала она. — Она не выдана лавке, не выдана дому и не выдана семье. С того дня, как Иво Ренна признали пропавшим по закону, она недействительна, и недействительна она уже двенадцатый день.
— Это я понимал.
— Это вы понимали, и тем не менее седьмой день принимаете вещи в заклад. — Она открыла сумку и достала тонкую тетрадь. — Госпожа Сток, кольцо обручальное, ссуда десять крон. Госпожа Вейс, ящик с инструментом, ссуда одиннадцать. Шесть мелких закладов третьего дня, включая петлю художественной ковки и накладки воротные, парные. Я ничего не перепутала?
Хольт у стеллажа сел на ящик, не спрашивая разрешения.
— Не перепутали, — согласился я. — Откуда у вас список?
— Отчасти от вас же. Вы сами зачитываете оценки вслух на улице при свидетелях, и свидетели эти охотно повторяют. — Лотта Крей перевернула страницу. — Отчасти по заявлению, которое поступило в Гильдию четвёртого дня. Заявитель указывает, что на Ржавой улице торгует закладом лицо без лицензии и что лицо это вводит людей в заблуждение, называя завышенные оценки, чтобы привлечь клиентуру.
— Заявитель — Балвир Шест.
— Заявителя я вам не назову, и вы это знаете. — Она подняла на меня глаза, и глаза у неё были очень спокойные. — Но раз вы сами произнесли имя, я отмечу, что не стала его опровергать.
Я разложил перед ней все три книги.
— Тогда смотрите и второе. Вот касса, вот заклады, вот покупка на продажу. На каждый заклад отдельная страница с номером, номер стоит на ящике и в расписке, расписки в двух экземплярах, второй у закладчика на руках. Оценочную стоимость я пишу полностью и настоящую, а не ту, по которой выдаю ссуду, и в бумаге закладчика она тоже написана, и написана моей рукой.
Лотта Крей придвинула закладную книгу к себе и начала читать, и читала она долго, страницу за страницей, ни разу не пролистнув.
— Кольцо обручальное, оценка сорок одна крона, ссуда десять, — произнесла она наконец. — Вы выдали четверть от оценки.
— Да.
— Почему не восемь крон? При такой оценке восемь было бы для вас безопаснее, а для закладчика хуже ровно на две кроны, которых он бы и не заметил.
— Потому что ей нужно было десять, — ответил я. — А безопаснее мне было бы вообще не выдавать.
Она сделала пометку карандашом на полях своей тетради и перешла к следующей странице.
— Ящик часовщика, оценка двадцать пять, ссуда одиннадцать, процент по двадцатой доле. — Тут она остановилась. — По двадцатой?
— По двадцатой.
— На Мостовой площади по десятой, а у вас по двадцатой, при том что у вас нет лицензии, нет оборота и нет имени. — Лотта Крей положила карандаш. — Господин Ренн, я веду проверки одиннадцатый год, и за одиннадцать лет мне встречались две породы людей без лицензии. Первые берут по восьмой доле и рассчитывают снять с улицы всё, что успеют, прежде чем их закроют. Вторые не понимают, что делают, и разоряются сами. К какой породе отнести вас, я пока не решила.
— А к какой относился Иво Ренн?
Вопрос я задал не подумав, и пожалел о нём сразу, потому что лицо у неё чуть изменилось, и изменилось не в мою пользу.
— Иво Ренн держал лицензию двадцать шесть лет и за двадцать шесть лет не получил ни одного замечания, — сказала она. — Это я отвечаю вам как инспектор. Как человек я вам отвечать не буду.
Она перелистнула ещё несколько страниц и остановилась на той, где стояли накладки жестянщика.
— «Половину разницы при продаже выплатить сдатчику», — прочла Лотта Крей вслух. — Это что такое, господин Ренн? Такой формы сделки в уставе Гильдии нет.
— В уставе её нет, а в жизни она есть, и называется комиссией. Я плачу человеку не за вещь, а за то, что он приносит вещь мне, а не в переплавку.
— Комиссия оформляется отдельным договором и облагается отдельно. — Она сделала пометку. — У вас она вписана в закладную книгу, где ей не место, и это будет вторым нарушением, если кто-нибудь захочет его найти. Я не хочу, но вы перепишите.
— Перепишу сегодня же.
— Не сегодня, а до экзамена, и перепишите правильно. — Лотта Крей положила карандаш поперёк тетради. — И вот что я вам скажу заранее, чтобы вы потом не удивлялись. На письменной части вам дадут задачу примерно об этом: человек приносит вещь, которая ему не принадлежит, и требует оценки. Половина сдающих пишет, что оценивать нельзя, и половина ошибается.
Она закрыла книгу и сложила руки на сумке.
— Теперь по существу. Принимать заклад без лицензии — нарушение, за которое полагается опечатывание помещения и передача всех принятых вещей в Гильдию до выяснения. Если я составлю акт сегодня, вашу дверь опечатают завтра к полудню, вещи вывезут, а закладчикам их вернут месяца через три, когда разберут дело, и вернут не всем, потому что часть расписок будет признана недействительной, поскольку выдало их лицо без права. Я говорю вам это подробно не для того, чтобы напугать, а для того, чтобы вы понимали, что пострадает не только ваш карман.
Хольт на ящике закрыл лицо руками.
— Что нужно, чтобы этого не было? — спросил я.
— Экзамен. — Лотта Крей достала из сумки сложенный лист и развернула. — Гильдия проводит его четыре раза в год, ближайший через десять дней. Допускают всякого, кто подал прошение и внёс взнос. Взнос двадцать пять крон, и он не возвращается, даже если вы провалитесь. Экзамен из двух частей, письменной и практической, и провалившийся может пробовать снова через три месяца, а три месяца лавка будет стоять опечатанной, потому что второй отсрочки я вам не дам.
— А первую даёте?
— Даю. — Она подвинула лист ко мне. — Я впишу в акт, что нарушение выявлено, но помещение не опечатано в связи с поданным прошением о допуске к экзамену. Это моё право, и я им пользуюсь примерно раз в два года. Условия три, и они не обсуждаются. Первое: прошение и взнос должны быть у меня не позднее чем через семь дней. Второе: до экзамена вы не принимаете ни одного нового заклада, вообще ни одного, и я это проверю. Третье: все принятые вещи остаются на месте и описи ведутся так же, как вы их ведёте сейчас.
— Покупать и продавать я могу?
— Покупать и продавать может любой человек на рынке, на это лицензия не нужна. — Она позволила себе что-то похожее на усмешку. — Оценивать за плату и принимать в заклад — нужна. Так что торгуйте, господин Ренн, и торгуйте хорошо, потому что двадцать пять крон вам взять неоткуда, а через семь дней они должны лежать у меня на столе.
Я посмотрел на кассовую книгу, где последней строкой стояло девять грошей, и ничего не сказал.
— И последнее, прежде чем я напишу акт. — Она достала из сумки небольшой предмет, завёрнутый в мягкую ткань, и положила на прилавок, не разворачивая. — Это не часть экзамена и в акт не войдёт. Мне просто любопытно, чему вас учил дядя. Разверните и скажите мне что-нибудь про эту вещь.
В ткани оказалась чернильница из тёмного стекла, тяжёлая, с бронзовой крышкой на шарнире, и я взял её в руки и не стал трогать Систему, потому что при инспекторе Гильдии мне меньше всего нужно было смотреть в воздух с пустым лицом.
Стекло было толстое и неровное по дну, с мелкими пузырьками, какие даёт ручная выдувка, а крышка сидела на шарнире, который перебирали: штифт в нём был новее самой бронзы и стоял чуть криво. По внутреннему краю горлышка шёл ободок засохших чернил, и ободок этот был не сплошной, а с разрывом в одном месте, всегда в одном и том же.
— Чернильница кабинетная, лет шестидесяти, стекло выдувное, — сказал я. — Крышку чинили, штифт поставили позже и поставили небрежно. Стояла она на столе у человека, который писал левой рукой, потому что чернила по горлышку натекли с одной стороны и всегда с одной. Цены я не назову, потому что за цену надо платить, а вы мне за это платить не собирались.
Лотта Крей забрала чернильницу, завернула её обратно и убрала в сумку, и лицо у неё при этом не выражало ничего.
— Отец у меня был левша, — сказала она. — Пишите прошение, господин Ренн.
Акт она писала четверть часа, писала его подробно и вслух зачитала мне целиком, а потом дала подписать оба экземпляра и один оставила мне. Всё это время Хольт сидел на ящике и не двигался.
Она уже поднялась и надевала ремень сумки на плечо, когда её взгляд упал на прилавок.
Нож лежал там, где я его оставил утром, когда сверял описи, — под краем сукна, так что видно было только рукоять с двумя медными кольцами и пядь лезвия. Я собирался убрать его в ящик и забыл, потому что за три дня успел к нему привыкнуть, а привыкнуть к нему было самой глупой из моих ошибок за эту неделю.
Лотта Крей остановилась на полушаге.
Она не наклонилась к ножу и не протянула к нему руку, а просто стояла и смотрела на рукоять секунды три, и за эти три секунды с её лицом произошло то, чего не происходило ни разу за весь предыдущий час, ни когда она читала про кольцо в сорок одну крону, ни когда говорила про печать на двери.
— Где вы это взяли? — спросила она.
Голос у неё остался ровным, и в этом было самое неприятное.
— Купил вчера у сапожника с Нижнего конца за три медяка, — ответил я. — Он выловил его в канале у решётки, где собирает мусор сеткой. Вещь без клейма, происхождение мне неизвестно, в опись внесена под номером семнадцать, страница сто двенадцать, оценка не проставлена.
— Покажите страницу.
Я открыл закладную книгу и развернул к ней, и она прочла запись дважды, и во второй раз читала медленнее.
— «Оценка не проставлена», — повторила Лотта Крей. — Почему?
— Потому что я не смог её определить.
Это была правда, и сказал я её ровно столько, сколько мог сказать, не объясняя, чем именно я определяю.
Она молчала довольно долго, глядя не на нож и не на книгу, а куда-то в сторону стеллажей, и я видел, что она что-то решает, и решение это касалось не меня.
— Господин Ренн. — Она наконец повернулась. — В акте я эту вещь не указала, потому что покупка вещи без клейма за три медяка не подлежит указанию. Я не буду указывать её и впредь. Взамен я прошу вас об одном: не продавайте её никому до экзамена и никому не показывайте, включая тех, кто попросит. Особенно тех, кто попросит.
— А если попросите вы?
— Я попрошу, — сказала она. — Но не сегодня и не здесь.
Каблуки простучали по мостовой и стихли у поворота.
Хольт поднялся с ящика, подошёл к прилавку и, не глядя на нож, аккуратно, двумя пальцами, накрыл его краем сукна.
— Двадцать пять крон, — проговорил он. — Семь дней. У нас девять грошей, молодой хозяин, и товару на полке крон на восемь, и то, если Кроль не станет сбивать цену, а он станет, потому что он поймёт, что нам срочно.
— Значит, продавать будем не Кролю.
— А кому? — Хольт развёл руками. — На площади нас никто не знает, а кто знает, тот знает с плохой стороны.
Я подвёл итог в кассовой книге и посмотрел на него честно, без скидок себе.
Девять грошей наличными. На полках товару, купленного на продажу, крон на восемь с половиной, и это по тем ценам, по каким его возьмёт человек не торопясь, а торопиться мне придётся. Закладов на двадцать одну крону, но заклады трогать нельзя, они чужие, и в этом весь смысл закладов. Три ящика неликвида, разобранные наполовину. Семь дней до взноса, десять до экзамена и тридцать пять до Балвира.
Новых закладов принимать нельзя, а это значит, что единственный способ, которым я за неделю поднял лавку с двух крон до девяти, сегодня у меня отняли.
— Хольт, завтра с утра идём к перевозчику на мост, — сказал я, закрывая книгу. — И возьмём с собой Крысика, пусть покажет, где лежат его железяки.
— На какие деньги, молодой хозяин? У нас девять грошей.
— На девять грошей и пойдём.
Я смотрел на сукно, под которым лежал нож, и думал не о двадцати пяти кронах, а о том, что инспектор Гильдии оценщиков, проработавшая одиннадцать лет и не дрогнувшая ни на кольце, ни на печати, узнала эту рукоять с трёх шагов и с первого взгляда.
— Кому-нибудь, кто ищет, — ответил я. — Хольт, скажи мне вот что. Ты говорил, что Иво весной ходил к Вейсу каждый вечер. А до весны он куда ходил?
Хольт подумал.
— До весны он никуда не ходил, он в лавке сидел. — Он поскрёб щетину. — А вот по осени, в прошлом году, ездил. Три раза за месяц, и каждый раз на два дня, и брал с собой ту же самую скрипичную коробку. Только не в город, а из города.
— Куда?
— В Ольмен.
Глава 7. Семь из семи
# Глава 7. Семь из семи
Перевозчика звали Гунар, и нашли мы его на нижнем спуске у моста, где он сидел на перевёрнутой тележке и смотрел на обод, который лопнул в двух местах и разошёлся так, что чинить его было бессмысленно.
— Купить пришли? — спросил он, не вставая. — Ну идите, смотрите, только имейте в виду, что дешевле трёх крон я за уголь не отдам, там его четыре мешка, и уголь хороший.
— Уголь мне не нужен, — ответил я. — Мне нужно то, что у вас под мешками.
Гунар посмотрел на Крысика, который переминался у меня за спиной с видом человека, имеющего к делу самое прямое отношение, и всё понял.
— А, — протянул он. — Пострел. Ну хоть не соврал, и то ладно.
Под мешками лежало то, что за три года прилипает к человеку, который подбирает на пристани всё, что плохо лежит и может пригодиться. Я перебрал это за четверть часа, стоя на коленях прямо на мокрых досках, и отложил в сторону четыре предмета: кусок цепи с необычным звеном, две скобы с клеймом на боку и длинный чехол из просмолённой парусины, перевязанный бечёвкой в трёх местах.
— Чехол откуда?
— С баржи, что села на мель у второго моста позапрошлой осенью. — Гунар почесал шею. — Её разгружали неделю, и много чего тогда по берегу разошлось. Я его подобрал уже после, когда всё растащили, он в иле лежал.
Я развязал бечёвку.
Внутри оказалась труба, и это была не та подзорная труба, какую держат на барже для порядка, а флотская, тяжёлая, с двумя выдвижными коленами, в медной оправе, с накаткой под пальцы и с кожаной обмоткой на первом колене. Я развернул её к свету и посмотрел в окуляр. Линзы были целы, обе, и даже не помутнели, потому что чехол оказался просмолён как следует и ил внутрь не прошёл.
```
НЕИЗВЕСТНАЯ ВЕЩЬ
Ранг: Клеймёная
Труба зрительная флотская, мастерская Хальм и сын, Ольмен
Истинная цена: 14 крон
След: «...а эту не продавай, эту я тебе на выпуск дарил...»
Доступно оценок: 4 / 5
```
Я опустил трубу и, не меняя лица, посмотрел на остальное.
Скобы стоили гроши. Цепь я взял в руки и убедился, что необычное звено — просто звено от другой цепи, вставленное при починке, и вся цепь после этого не стоила ничего, кроме веса железа.
— Сколько за чехол? — спросил я.
— Крону, — сказал Гунар. — Она медная, медь нынче дорогая.
— У меня нет кроны. — Я выложил на доски всё, что принёс с собой. — У меня девять грошей, и это не торговая уловка, а всё, что есть в доме. Поэтому предлагаю по-другому, и слушайте до конца, прежде чем отказываться.
Гунар сплюнул в воду, но слушать стал.
— Девять грошей я отдаю сейчас, и вы их получаете в руки. Труба стоит четырнадцать крон, и я вам это говорю до сделки, а не после. Я продаю её в течение месяца, и из выручки вы получаете шесть крон. Расписку пишу сейчас же, при свидетелях, и свидетелем будет ваш сосед по спуску, если позовёте.
Наступило молчание, во время которого Гунар смотрел то на меня, то на трубу, то на свой лопнувший обод.
— Четырнадцать, — повторил он. — А чего ж ты мне это сказал, дурья твоя голова? Я бы тебе её за крону отдал и спасибо сказал.
— Сказал бы и через неделю узнал от Крысика, что я её продал за четырнадцать, и стал бы ходить по улице и рассказывать, какой на Ржавой сидит жулик. — Я достал бумагу и чернильницу, которые нёс в кармане именно на этот случай. — Мне ваша крона не стоит такого разговора. Мне нужен новый обод на вашей тележке, потому что человек с тележкой возит и подбирает, а человек без тележки сидит на спуске.
— Восемь, — сказал Гунар.
— Шесть.
— Семь, и я тебе отдам ещё и скобы, и цепь в придачу.
— Цепь оставьте себе, она не стоит того, чтобы её нести. — Я обмакнул перо. — Семь.
Расписку я написал в двух экземплярах и вслух прочёл обе, и соседа по спуску Гунар позвал, и сосед поставил крест, потому что писать не умел. Девять грошей перешли из моей ладони в его, и касса лавки стала пустой в полном смысле слова.
Обратно Крысик нёс скобы, Хольт нёс трубу, а я нёс мысль о том, что теперь у меня нет вообще ничего, кроме товара, который надо продать за шесть дней.
По дороге обратно мы зашли к жестянщику, потому что накладки лежали у меня уже третий день и лежали без движения.
— Продавать буду через неделю, не раньше, — сказал я ему с порога, чтобы он не думал, будто я пришёл тянуть время. — Но вам я скажу сейчас, чтобы вы не считали, что я про вас забыл. Пара уйдёт за шесть крон, ваша доля полторы, и я вам их отдам в тот же день, когда получу.
Жестянщик отложил молоток и вытер руки.
— А если не уйдёт за шесть?
— Тогда уйдёт за пять, и доля ваша будет крона, и я вам скажу, за сколько продал, и покажу бумагу от покупателя. — Я выложил на его верстак свой лист с двумя столбцами цен. — Вот тут всё написано. Слева цена, если не торопиться, справа цена, если торопиться. Я тороплюсь, и вы это знаете, и половина улицы знает, так что врать мне сейчас особенно глупо.
Он прочёл лист, шевеля губами, и вернул его мне.
— Ты, парень, странно торгуешь, — заметил он. — У нас тут так не принято, чтобы продавец сам себе цену сбивал при покупателе.
— А я не продавец, я оценщик. Продавец получает деньги один раз, а оценщик получает их каждый раз, когда к нему приходят снова.
Кроль, к которому я зашёл в тот же день, трубу взял в руки и держал дольше, чем держал напёрсток.
— Пять крон, — сказал он.
— Она стоит четырнадцать, и клеймо на ней ольменское, мастерская Хальм.
— Она стоит четырнадцать тому, кто ходит по воде. — Кроль положил трубу на стойку и отодвинул от себя. — А ко мне в лавку ходят те, кто по воде не ходит никогда, и стоять она у меня будет до весны, а весной я отдам её за девять и буду считать, что мне повезло. Пять крон, мальчик, и это не жадность, а география.
Он был прав, и это было хуже всего.
Я забрал трубу, и он не удивился, а только заметил вслед, что у меня шесть дней и что он об этом знает не от меня, а от людей, которые на площади знают всё раньше, чем оно случилось.
Дома я сел за кассовую книгу и написал в ней ноль.
Потом я выписал на отдельный лист всё, что у меня было на продажу, с ценами, по которым это уйдёт не спеша, и с ценами, по которым это уйдёт за шесть дней. Труба четырнадцать и пять. Две медные формы две с половиной и полторы. Ножи на шесть персон пять и две с половиной, и то к празднику. Накладки жестянщика шесть и три, из которых половина разницы его. Пряжки, скобы и прочая мелочь на две кроны и на грош.
По первому столбцу выходило под тридцать. По второму — тринадцать с небольшим, и из них полторы принадлежали жестянщику, а семь были обещаны Гунару из выручки за трубу.
— Не хватает, — сказал я вслух.
— Не хватает, — подтвердил Хольт, который стоял рядом и считал вместе со мной, шевеля губами. — И ещё как не хватает, молодой хозяин. Вы вон и девять грошей отдали, а на что мы завтра хлеб-то возьмём?
— Возьмём в долг у зеленщика. Он даст, потому что мы у него четыре дня подряд брали за наличные.
Я закрыл книгу и оглядел зал.
Двадцать шесть лет Иво Ренн держал эту лавку и держал её без замечаний, о чём мне сказал инспектор Гильдии, и за двадцать шесть лет он не мог не отложить ничего. Человек, который двадцать шесть лет каждый день видит, как чужие вещи уходят за долги, прячет деньги обязательно, и прячет он их не в банке, а в доме, потому что таким людям свойственно не доверять никому, включая себя.
Значит, в доме был тайник, и найти его следовало не позже завтрашнего дня.
Искать я начал сразу после ужина и искал не так, как ищут воры, а так, как ищут оценщики, то есть сначала думал, а потом трогал руками.
Тайник не делают там, где чисто, потому что чистое место осматривают. Не делают в спальне, потому что в спальню первым делом лезут. Не делают там, куда приходится ходить с инструментом, потому что человек, который прячет деньги, достаёт их часто и торопясь. Значит, место должно быть проходное, грязное, неинтересное и такое, где можно присесть на корточки, ни у кого не вызвав вопросов.
Я обошёл дом дважды и составил список из четырёх мест: под конторкой, за печью в задней комнате, в нижней ступеньке лестницы на второй этаж и под порогом чёрного хода.
Конторка отпала за полчаса, потому что доски под ней были прибиты намертво и гвозди в них сидели старые. За печью я нашёл гнездо мышей, коробку сухих грибов, забытую неизвестно когда, и больше ничего. Порог чёрного хода оказался цельным брусом, который никто не трогал с постройки.
Перед тем как взяться за лестницу, я всё-таки вернулся к конторке и осмотрел её ещё раз, уже не как плотник, а как человек, который двадцать лет искал тайники в чужой мебели и находил их в четырёх случаях из пяти.
Тайник в конторке делают не под столешницей и не в ящике, а в задней стенке, потому что задняя стенка у конторок всегда тонкая и всегда прикрыта. Я отодвинул конторку от стены, чего Хольт, судя по слою пыли, не делал ни разу за двенадцать лет, и простучал заднюю стенку сверху донизу.
Пустот в ней не было, зато к нижней планке изнутри оказалась приклеена старая опись, пожелтевшая и выцветшая, с перечнем вещей и с датой одиннадцатилетней давности. Я отклеил её и прочёл. Это была обычная годовая опись имущества лавки, каких у меня в прежней жизни скопилось три шкафа, и ничего необычного в ней не значилось, кроме одной строки в самом низу, дописанной другими чернилами и явно позже.
«Футляр скрипичный, пуст. Не продавать, не оценивать, не показывать.»
Опись я сложил вчетверо и убрал в карман, а конторку задвинул обратно.
Осталась лестница.
Ступеней в ней было двенадцать, и я простучал каждую черенком ножа, и на одиннадцати звук был одинаковый, глухой и короткий, а на нижней — другой. Я присел и провёл пальцами по её переднему краю. Ступенька была та самая, на которую становятся, поднимаясь наверх, и на которой стирается лак, и на ней действительно не было лака, а по бокам, у самых косоуров, дерево было чуть светлее, как бывает, когда доску снимают и ставят обратно не в первый раз.
Лом я брать не стал, а подцепил край столовым ножом из того самого набора на шесть персон, и ступенька поднялась сразу, без сопротивления, потому что держалась она не на гвоздях, а на двух шипах.
Под ней было углубление в две ладони глубиной.
В углублении лежал холщовый мешочек, в котором звенело, а под мешочком плоская книга в кожаной обложке, а под книгой, на самом дне, завёрнутый в тряпицу предмет размером с ладонь.
Гривна появился на верхней площадке и стал спускаться, но на пятой ступеньке остановился, сел и дальше не пошёл, и досидел он так до самого конца, не сводя глаз с того, что я вынимал.
Я вынул всё это и разложил на ступеньках по порядку, и первым делом развязал мешочек, потому что был обязан знать, на что я живу.
В мешочке оказалось три кроны и сорок грошей.
Я пересчитал дважды, и на второй раз мне стало окончательно ясно, что двадцати пяти крон в этом доме нет и не было. Двадцать шесть лет без единого замечания, полная лавка чужого добра и три кроны сорок грошей под ступенькой. Иво Ренн не копил, а значит, деньги у него уходили, и уходили не на жизнь, потому что жил он, судя по всему, скудно, и не на лавку, потому что лавка стояла с прохудившейся крышей и с замками, которые открываются гвоздём.
Три кроны сорок грошей я пересыпал в карман и записал их в кассовую книгу отдельной строкой, с пометкой о том, где они найдены, потому что человеку, который однажды будет разбирать мои книги, лучше видеть правду, чем гадать.
Ноль в кассе превратился в три кроны сорок, и до взноса оставалось шесть дней.
Тряпицу я развернул следующей.
Внутри был разметочный циркуль, старый, с потемневшими ножками и винтом посередине, и на первый взгляд это был обыкновенный инструмент, каких у любого чертёжника лежит по три штуки.
```
ОЦЕНКА НЕВОЗМОЖНА
Доступно оценок: 3 / 5
```
Я положил его на ступеньку рядом с собой и некоторое время не трогал. Вторая вещь за неделю, на которую Система не отвечает, и обе оказались в этом доме, и одну из них выловили в канале в двухстах шагах отсюда.
Книгу я открыл последней.
Это была книга учёта, и вёл её Иво не так, как ведут торговые книги. На левых страницах шли даты и суммы, и суммы были крупные, по двадцать, по сорок, а однажды по сто двадцать крон, и все они стояли в графе расхода. На правых страницах вместо наименований шли строчки из букв и цифр вперемешку, и в строчках этих не было ни одного слова, которое я смог бы прочесть.
Я пролистал книгу от начала. Первая запись была сделана девять лет назад, и после неё записи шли редко, по три-четыре в год, а последние полтора года они пошли густо, по две в месяц, и суммы в них выросли.
Шифр я разбирать не взялся, потому что шифры разбирают люди с другим складом ума, а я умею только то, что умею. Зато я сложил суммы, и на это ушло полночи, и вышло без малого девятьсот крон за девять лет.
Девятьсот крон. Ломбард на Ржавой улице, в котором самой дорогой вещью был дубовый прилавок, вынул из себя за девять лет девятьсот крон и отдал их неизвестно кому, и последние полтора года отдавал по две части в месяц, а потом хозяин занял четыреста в долг у Балвира Шеста и пропал.
Я посмотрел на цифры ещё раз и понял, что смотрю на них неправильно. Человек, который девять лет отдаёт деньги и ничего не получает взамен, называется должником, и его разоряют. А человек, который девять лет отдаёт деньги и делает записи собственным шифром, называется покупателем, и он что-то покупал.
Семь раз по-крупному, судя по тому, что записей с суммой выше ста было ровно семь.
Хольт нашёл меня на лестнице через час и сразу сел на верхнюю ступеньку, увидев, что я держу в руках.
— Стало быть, нашли, — сказал он. — Я вам про неё не говорил, потому что сам не знал, где она лежит, а что она есть, знал. Иво её вечерами писал, когда думал, что я в кладовой.
— Ты видел, что он в неё пишет?
— Видел один раз через плечо, и он меня тогда так посмотрел, что я больше не смотрел. — Хольт достал из-под передника бутыль, отхлебнул и протянул мне, и я не взял. — Молодой хозяин, вы меня простите, я сегодня выпью, потому что иначе не скажу.
— Говори.
— Он ночами уходил. — Хольт вытер губы. — Последний год почти каждую неделю, и уходил после полуночи, и возвращался под утро, а раз я не спал и видел, как он вернулся. Он сапоги в руках нёс, а на сапогах глина была белая, жирная такая, какой у нас на Ржавой отродясь не водилось, у нас тут песок да мусор. Такая глина есть за Северными воротами, где старые карьеры.
— А раньше, до последнего года, он тоже уходил?
— Раньше реже. — Хольт задумался, и видно было, что думает он честно. — Раньше он ездил, я вам говорил, в Ольмен, и всегда осенью, и всегда на два дня. Вернётся, запрётся в задней комнате и сидит там до вечера, и меня в тот день отпускает домой раньше, а денег даёт вдвое, чтобы я не обижался. Я и не обижался, мне-то что, я домой шёл.
— И так каждый раз?
— Каждый, все девять лет, сколько я помню. — Он поболтал бутылью, проверяя, много ли осталось. — А в последний год перестал ездить и начал ходить пешком по ночам, и вот это, молодой хозяин, и была разница. Ездил он весёлый, а ходил невесёлый.
— И ты у него спрашивал?
— Спрашивал один раз. — Хольт опять приложился к бутыли. — Он мне ответил, что если ещё раз спрошу, то пойду искать место, и сказал он это не зло, а как говорят с человеком, которого берегут. Я с тех пор молчал. А когда он пропал, я ходил к Северным воротам сам, три дня подряд, и ничего там не нашёл, кроме карьеров и воды в них.
Я перелистнул книгу к концу.
Последняя запись была сделана за два дня до того, как Иво Ренна видели в последний раз, и денег в ней не значилось вовсе. Левая страница в этой строке была пуста.
А на правой, крупнее обычного и с сильным нажимом, было написано то единственное, что я смог прочесть во всей книге, потому что написано оно было словами:
«7 из 7. Он знает.»
Хольт заглянул через моё плечо, прочёл по складам и ничего не понял, и я ему объяснять не стал, потому что объяснять было нечего, а догадка, которая у меня появилась, была пока только догадкой.
Семь крупных записей за девять лет. Семь из семи. И вещь под ступенькой, которую Система оценивать отказалась, как отказалась оценивать нож, выловленный в канале в двухстах шагах отсюда.
— Хольт, иди спать, — сказал я. — И бутыль оставь тут, я её завтра уберу.
Он ушёл, держась за перила, а я остался сидеть на нижней ступеньке с книгой на коленях и с циркулем в кармане, и сидел я так, пока не начало светать.
За окном по Ржавой прошёл кто-то с фонарём, и фонарь остановился напротив нашей двери, постоял и двинулся дальше.
Утром я разбудил Хольта раньше обычного.
— Собирайся. Бери трубу, формы и ножи, а накладки оставь, они ещё нужны здесь. — Я застегнул плащ и убрал книгу Иво за пазуху, потому что оставлять её в доме мне расхотелось. — Идём не к Кролю и не на площадь.
— А куда?
— На пристань, — ответил я. — Кроль вчера сказал правильную вещь. Труба стоит четырнадцать крон тому, кто ходит по воде, и продавать её надо там, где такие люди берут расчёт.
Глава 8. Пристань
# Глава 8. Пристань
Пристань начиналась сразу за вторым мостом и тянулась вдоль воды дальше, чем я успел пройти за всё утро.
Здесь было шумно не так, как на Мостовой площади, где гул стоит ровный и составлен из голосов. На пристани звук шёл снизу, от досок, по которым катали бочки, и сверху, от блоков, которыми поднимали груз, и между ними висела ругань артельщиков, отличавшаяся от рыночной тем, что в ней не было азарта, а была только работа. Пахло смолой, мокрой пенькой и рыбой, которую здесь не продавали, но которой всё равно пахло.
Хольт нёс трубу под мышкой и всю дорогу озирался.
— Молодой хозяин, я вам сразу скажу, что тут нас обманут, — сообщил он. — Тут народ такой, что обманет и не заметит, потому что у них это не воровство, а обычай.
— Нас не обманут, потому что я не буду ничего предлагать.
— А как же вы её продадите, если не будете предлагать?
— Посмотрю сначала, кто тут покупает, — ответил я. — Продавать надо не тому, кто рядом, а тому, кому нужно, и это разные люди, Хольт, и стоят они в разных местах.
Я потратил на осмотр полтора часа и не пожалел.
Хольт за эти полтора часа устал, проголодался и дважды предложил вернуться, а на третий раз сел на тумбу и заявил, что дальше не пойдёт, потому что ноги у него не казённые и потому что ходить кругами по пристани с трубой под мышкой — это и есть то самое, за что нас тут в конце концов и обманут.
— Мы не ходим кругами, — сказал я, останавливаясь рядом. — Смотри, что я делаю. Вон там грузят зерно, и человек, который грузит зерно, покупает то, что можно съесть или надеть. Вон там контора, и в конторе сидят люди, которые ничего не покупают своими деньгами. А вон у того причала стоит баржа под разгрузкой, и на её палубе человек уже третий раз за час посмотрел вдаль, и посмотрел он не на небо, а на створ. Вот ему труба нужна, и он один такой на всю пристань, которого я пока видел.
— И чего, к нему идти?
— К нему. Только не сразу, а когда он освободится, потому что человеку, которого дёргают во время работы, легче отказать, чем выслушать.
Ближе к воротам грузили зерно, и там работала артель, которой труба была не нужна ни за какие деньги. Дальше стояли конторы речного общества, куда я заходить не стал, потому что в конторах не покупают, а согласовывают. За конторами начинались причалы, у которых стояли баржи, и вот там, на палубах и у сходней, я наконец увидел то, что искал: людей, которые смотрят вдаль.
Шкипер, к которому я подошёл, стоял у сходней баржи с намалёванной на борту сорокой и спорил с артельщиком о том, как уложен груз.
— Некогда, — сказал он мне, не оборачиваясь.
— Я подожду, — ответил я и отошёл на три шага.
Ждал я минут двадцать, и всё это время Хольт стоял рядом и вздыхал, а шкипер дважды посмотрел в мою сторону. Когда артельщик ушёл, он повернулся ко мне сам.
— Чего тебе?
— Ничего. — Я сделал шаг ближе. — У вас на барже труба есть?
— Была. — Он сплюнул. — Ты продавать пришёл, что ли? Так и говори, а то ходят тут.
— Продавать. Только сначала спрошу, что с вашей случилось, потому что если у вас хорошая, то мне с вами говорить не о чем.
Шкипер посмотрел на меня внимательнее и, кажется, решил, что разговор всё-таки будет.
— Уронили мою, — сказал он. — Осенью ещё. Подняли, а в ней линза треснула, и теперь я в неё смотрю, как в бутылку. А новую я брать не буду, потому что новая с ольменской мастерской стоит восемнадцать крон, а мне её хозяин не оплатит, у него на барже свой счёт и в нём труба не значится.
— Хальм и сын?
— Хальм и сын, а больше их никто и не делает, — подтвердил шкипер. — Вернее, не делает уже. Сгорели они, лет девять тому, вместе с мастерской, и сам старик Хальм тогда же пропал, и с тех пор трубы эти только со старых рук и берут.
Я развернул чехол и подал ему трубу, не сказав ни слова.
Он взял её, как берут вещь из своего ремесла, то есть сразу правильно, и выдвинул оба колена одним движением, и приложил к глазу, и повернулся к реке.
Смотрел он долго.
— Сколько? — спросил шкипер, не отнимая трубы от глаза.
— Четырнадцать.
— Двенадцать.
— Четырнадцать, — повторил я. — Новая восемнадцать, и новой не бывает. У этой линзы целые обе, обмотка на первом колене родная, накатка не стёрта, и лежала она два года в просмолённом чехле, а не в сундуке под мокрой парусиной. Я вам её не расхваливаю, вы сами всё увидели, пока в неё смотрели.
Он опустил трубу и посмотрел на меня уже без всякого пренебрежения.
— Тринадцать и харчи на обратную дорогу вам обоим.
— Тринадцать и харчи, — согласился я. — И ещё одно, но не за деньги. Если у вас или у ваших знакомых лежит что-нибудь старое и непонятное, из чего вы не знаете, что делать, приносите на Ржавую улицу, в ломбард Ренна. Я скажу, что это, и скажу вслух, и денег за оценку не возьму.
— А чего ж не возьмёшь, раз оценщик?
— Потому что брать за оценку я пока не имею права, — сказал я. — Лицензию сдаю через неделю.
Шкипер хмыкнул, отсчитал тринадцать крон и велел юнге принести нам хлеба и солонины, и пока юнга ходил, я успел посмотреть ещё две вещи.
Первая была барометр в разбитом корпусе, который артельщик держал у себя в будке и считал негодным, и она действительно была негодной, и я ему это сказал. Вторая нашлась у самого шкипера: медный угольник с делениями, лежавший в ящике под скамьёй вместе с гвоздями.
```
НЕИЗВЕСТНАЯ ВЕЩЬ
Ранг: Клеймёная
Угольник судовой разметочный, мастерская Хальм и сын
Истинная цена: 9 крон
Доступно оценок: 4 / 5
```
— Угольник ваш той же мастерской, что и труба, — сказал я. — Он стоит девять крон, и в ящике с гвоздями ему не место, потому что деления затрутся, и тогда он будет стоить полторы.
Шкипер достал угольник, посмотрел на него, будто увидел впервые, и убрал за пазуху.
— Девять, — повторил он. — Я его третий год под скамьёй держу.
— Держите теперь в сухом и заворачивайте в тряпку. Продавать не советую, он вам самому нужен.
Уходя, я услышал, как он говорит что-то артельщику, и услышал в этом разговоре слово «Ржавая».
Пока юнга собирал нам узелок, к сходням подошли двое артельщиков, которым шкипер что-то сказал вполголоса, и один из них тут же полез в карман и вытащил оттуда женскую брошь с зелёным камнем.
— Погляди, хозяин, — попросил он. — Мне её в счёт долга отдали, а я не знаю, надувают меня или нет.
Я взял брошь и повернул к свету, и Систему тревожить не стал, потому что тут её не требовалось.
Камень был вставлен в глухой каст, то есть в оправу без просвета снизу, а под камнем, у самого края, виднелась тонкая тёмная полоска, какую даёт подложенная фольга. Фольгу подкладывают, чтобы дешёвый камень играл, и подкладывали её в таких брошах всегда, и в этом не было обмана, пока брошь продавали за то, чем она была.
— Стекло со свинцом, оправа серебряная с позолотой, и позолота уже сошла на дужке, — сказал я, возвращая брошь. — Стоит крона с небольшим. А долг вам какой отдавали?
— Три кроны.
— Тогда вас надули, но надули не сильно и, может быть, не нарочно, потому что человек, который вам её отдал, скорее всего и сам думал, что она дороже. — Я отступил на шаг. — Брать с вас за это я ничего не буду, у меня нет права.
Артельщик всё равно полез за монетой, и мне пришлось повторить дважды и оба раза вслух, чтобы слышали стоящие рядом.
Обратно мы шли сытые, и это было первое, что я съел за два дня не в долг у зеленщика.
Гунару я отдал семь крон прямо на спуске, где он всё так же сидел у своей тележки, и отдал при том же соседе, который ставил крест на расписке.
Гунар пересчитал деньги дважды и посмотрел на меня.
— Я ведь думал, не придёшь, — сказал он. — Я вчера вечером соседу так и сказал: не придёт, а придёт, так принесёт три и наврёт, что больше не дали.
— Тринадцать дали. Я обещал семь из выручки, вот семь.
— Ты обещал семь из четырнадцати, а вышло тринадцать, значит, по-честному мне шесть с половиной. — Он отделил половину кроны и протянул обратно.
— Оставьте. — Я не взял. — Разницу я записал на себя, потому что цену назвал я, а не вы.
Гунар подержал монету в кулаке, потом убрал её и поднялся с тележки.
— Тебе сколько до срока-то?
— Пять дней.
— И сколько не хватает?
Я сказал, потому что врать ему было бы глупо после всего остального. Считали мы вместе, вслух, прямо на спуске: тринадцать за трубу, минус семь ему, плюс три сорок из-под ступеньки, плюс за формы и ножи, которые Хольт в то же утро снёс на площадь и вернулся с пятью кронами и двадцатью грошами, плюс накладки жестянщика, которые я в тот день всё-таки продал в цех за шесть, из которых полторы были его.
Выходило двадцать крон десять грошей. Не хватало четырёх с половиной.
— Пять дам, — сказал Гунар.
Я посмотрел на него.
— У вас обод.
— Обод подождёт неделю, я его и так третий месяц жду. — Он полез за пазуху. — Только ты мне не благодари, я тебе не подарок делаю. Ты мне бумагу напишешь, как ты их всем пишешь, и процент в ней поставишь, и я с тебя этот процент возьму до последнего гроша.
— Поставлю по двадцатой доле.
— Ставь по десятой, — отрезал Гунар. — Я тебе не вдова, мне твоя жалость ни к чему, и по улице про меня пусть говорят, что я на ростовщичестве поднялся, а не что я мальчишке милостыню подал.
Расписку я написал на его тележке, и сосед опять поставил крест.
Жестянщик, к которому мы зашли отдать полторы кроны, взял одну и от половины отказался.
— Эту пусть у тебя полежит, — сказал он. — Мне интересно посмотреть, чем всё кончится, а когда у человека твои деньги лежат, смотреть интереснее.
Вечером я разложил на прилавке всё, что собрал за два дня, и разложил монетами, а не строчками в книге, потому что монеты видно, а строчки нет.
Тринадцать крон от шкипера, из которых семь ушли Гунару. Пять крон и двадцать грошей за медные формы и столовые ножи, которые Хольт снёс на площадь и продал не Кролю, а в две разные лавки, потому что я велел ему не отдавать всё в одни руки. Шесть крон за парные накладки, из которых полторы причитались жестянщику и одну он взял. Три кроны сорок из-под ступеньки. Пять крон, занятых у перевозчика под десятую долю. Мелочь за пряжку, скобы и две вещи из третьего ящика, которые я разобрал накануне ночью.
Двадцать пять крон десять грошей я пересчитал на прилавке трижды.
И вот тогда, когда я дописывал последнюю строку в кассовой книге, воздух передо мной дрогнул.
```
ВТОРОЙ УРОВЕНЬ
Раскрытий засчитано: 11 из 11
Взгляд: 8 оценок в сутки
Открыто: глубина Следа увеличена
```
Я перечитал это дважды и особенно вторую строку, потому что «глубина Следа» звучала так, будто теперь я буду слышать не обрывок, а больше, и мне сразу стало понятно, что это может оказаться не подарком.
Проверять на ноже я не стал. Я взял со стеллажа саблю Куницына, ту самую, с которой всё началось.
```
Сабля кавалерийская, образец армейский, клинок перекован
Истинная цена: 4 кроны 20 грошей
След: «...третий раз за месяц точу, а он всё тупится, будто
я им не по людям, а по камню... Ну и пусть тупится.
Мне бы до весны дотянуть, а там переплавлю и забуду...»
Доступно оценок: 7 / 8
```
Второй кусок фразы был длиннее первого и договаривал то, что раньше обрывалось, и я стоял с саблей в руках и слушал человека, который тридцать лет назад хотел дотянуть до весны. Дотянул он или нет, Система мне не сказала.
Прошение я писал в тот же вечер, и писал его четыре раза, потому что первые три получились как письмо, а нужно было как прошение. Мару я позвать не мог, потому что не знал, где она живёт, и спрашивать у Хольта постеснялся.
Заодно я переписал комиссию жестянщика так, как велела Лотта Крей: отдельным договором, на отдельном листе, с указанием, что вещь принята не в заклад, а на продажу, и что сдатчику причитается доля от выручки. Лист этот я отнёс ему на следующее утро и заставил выслушать целиком, хотя он отмахивался и говорил, что и так мне верит.
— Верить мне будешь потом, — объяснил я. — А бумага нужна на тот случай, если меня завтра не станет. Тогда ты придёшь с ней к тому, кто сядет за этот прилавок, и он тебе заплатит, потому что бумага его обяжет, а вера твоя его не обяжет ни к чему.
Жестянщик сложил лист вчетверо и убрал за пазуху, и больше не спорил.
В Гильдию я пошёл на следующее утро.
Дом её стоял на Соборной улице, был трёхэтажный, с серым фасадом и с двумя каменными чашами у входа, в которых по случаю осени не было ничего, кроме воды. Внутри пахло бумагой и мастикой, и в вестибюле за конторкой сидел служитель в форменном сюртуке, который посмотрел мой плащ прежде, чем посмотреть меня.
— По какому делу?
— Прошение о допуске к экзамену и взнос.
— Второй этаж, третья дверь, канцелярия. — Он потерял ко мне интерес. — Деньги в канцелярии не берут, деньги в кассе на первом, касса до полудня.
Я сдал деньги в кассу, где мне отсчитали сдачу в десять грошей и выдали квитанцию с двумя печатями, и поднялся на второй этаж, и в канцелярии девица приняла прошение, прочла его по диагонали и вписала моё имя в список под номером девятнадцать.
— Экзамен через восемь дней, с девяти утра, — сказала она. — Опоздавших не допускают, взнос не возвращают. Письменная часть два часа, перерыв, практическая до конца дня.
— А сколько всего сдающих?
— Девятнадцать, — ответила она, не поднимая головы. — Вы последний.
— А на что смотрят на практической части?
Девица наконец подняла голову и посмотрела на меня с тем выражением, с каким смотрят на человека, задавшего вопрос не по форме.
— На то, как вы определяете вещь, — ответила она. — Три предмета, по четверти часа на каждый, письменное заключение по каждому. Больше я вам сказать не могу, и никто вам не скажет, потому что предметы отбирает старшина накануне и держит у себя.
— А бывает, что предмет отбирают не из собрания Гильдии?
— Бывает, — сказала она и вернулась к бумагам. — Гильдия принимает предметы и со стороны, если их предлагают члены Гильдии. Это законно и записано в уставе, параграф восемнадцатый.
Я спустился по лестнице, держа квитанцию в руке, и на площадке между этажами посторонился, потому что сверху шли двое.
Первым спускался старшина Гильдии, которого я узнал по цепи на груди, хотя видел впервые.
Вторым, на полшага позади и чуть сбоку, как ходят люди, которым удобно говорить собеседнику в ухо, спускался Балвир Шест.
Он увидел меня и не сделал вида, что не увидел.
— А вот и мальчик мой, — пропел он и остановился. — Господин старшина, позвольте представить: Тобиас Ренн, племянник покойного Иво, держит лавку на Ржавой. Тот самый, о котором мы говорили.
Старшина оглядел меня и кивнул так, как кивают мебели.
— Прошение подали? — спросил Балвир.
— Подал.
— И взнос внесли? — Он покачал головой с тёплым сожалением. — Двадцать пять крон, и все двадцать пять пропадут, потому что сдают из девятнадцати человек обычно четверо, а трое из этих четверых ходят на подготовительные чтения при Гильдии по три кроны за вечер, и ходят они туда полгода. Вы этих чтений не посещали, мальчик мой, и в списках их я вас не видел.
— Откуда вы знаете, кого нет в списках чтений?
Балвир улыбнулся и промолчал, а старшина посмотрел на часы и пошёл вниз, и Балвир двинулся за ним, снова на полшага позади.
Я постоял на площадке, потом спустился, вышел на Соборную и только на улице разжал кулак, в котором держал квитанцию.
Бумага была смята, но печати читались.
Домой я шёл пешком через весь город и по дороге думал не о старшине и не о подготовительных чтениях по три кроны за вечер, а о параграфе восемнадцатом, который мне назвала девица в канцелярии.
Гильдия принимает предметы и со стороны, если их предлагают члены Гильдии. Балвир Шест поднимался сегодня из кабинета старшины, и поднимался он туда не для того, чтобы рассказать про мою лавку, потому что про мою лавку он мог написать бумагой, как уже написал однажды. Ходят к старшине лично тогда, когда бумагой сказать нельзя.
Значит, один из трёх предметов на практической части я, скорее всего, уже видел. И видел я его в собственной лавке, в руках аккуратного человека с чистыми ногтями, который приходил ко мне с серебряной табакеркой, собранной из двух половин.
Я остановился посреди моста и постоял там, пока меня не обошли с обеих сторон.
Плохо было не то, что меня попробуют поймать на подделке. Плохо было то, что в прошлый раз я эту подделку вскрыл вслух и при свидетелях, а значит, второй раз мне принесут не её.
Глава 9. Восемь дней
Наутро после Гильдии в кассе лежало десять грошей, и это были те самые десять грошей сдачи, которые мне отсчитали при уплате взноса.
Я посидел над кассовой книгой, посчитал, во что обойдётся неделя без закладов, и вышло, что обойдётся она примерно в две кроны, если есть хлеб и горох и не топить в зале. Потом я посчитал, сколько стоит проиграть экзамен, и это было проще, потому что проигрыш стоил всего.
Считать себя знатоком я перестал ещё в первый день. Тридцать лет я определял вещи чужого мира, и определял по правилам, которые в этом мире не действуют: тут другие клейма, другие мастерские, другие пробы и, судя по всему, другой закон. Система показывала мне цену, но цену на экзамене не спрашивают, на экзамене спрашивают заключение, а заключение надо написать словами и подписью, и подпись эту будут читать люди, которые всю жизнь писали такие же.
Значит, мне была нужна не сила, а знание, и найти его следовало за восемь дней.
Хольт, выслушав мои подсчёты, предложил простое: занять ещё у Гунара.
— Он даст, — убеждал он, стоя над душой. — Он вам в прошлый раз сам предложил, и в этот предложит, и мы бы тогда неделю прожили спокойно и вы бы книжку свою читали, а не считали гроши.
— Он даст, и тогда я буду должен ему десять вместо пяти, а тележка его так и простоит без обода. — Я закрыл книгу. — Хольт, запомни одну вещь и не забывай её, пока работаешь у меня. Занимать можно на оборот, то есть на то, что вернётся деньгами. Занимать на еду нельзя никогда, потому что еда не возвращается, она съедается, и долг после неё остаётся голый.
— Так ведь есть-то надо.
— Надо, и поэтому мы будем есть горох.
К Кролю я пришёл, когда он ещё только снимал ставни.
— Опять ты, — сказал он, не оборачиваясь. — Денег нет, я тебя предупреждал.
— Мне не деньги.
— А что? — Кроль наконец повернулся, посмотрел на меня и отставил ставень в сторону. — Ну заходи, раз не деньги, раз такое редкое дело.
Я изложил ему всё на прилавке в три минуты: акт, экзамен через восемь дней, взнос уплачен, новых закладов принимать нельзя, а из девятнадцати сдают четверо, и те трое, что ходили на чтения.
— И ты хочешь, чтобы я тебя учил.
— Я хочу, чтобы вы мне дали то, чего у меня нет. — Я выложил на стойку лист, исписанный ночью. — Я составил список того, чего не знаю. Городские клейма серебра по векам, порядок проб, чем отличается ольменская работа от здешней, что считается подделкой по уставу, а что переделкой, и как это записывать в заключении. Я знаю, что это много, и знаю, что за это платят.
Кроль взял лист, прочёл его целиком и положил обратно.
— Чем платить будешь? У тебя десять грошей, я это знаю точно, потому что Гильдия сдачу даёт ровно такую.
— Через год я буду покупать в этом городе много и часто. — Я не стал отводить глаза. — И я обещаю, что каждую вещь, которая попадёт ко мне и подойдёт вашей лавке, я буду приносить сначала вам и только потом другим. Не даром, а по цене. Но первым.
— Обещание. — Кроль хмыкнул. — Мне шестьдесят три, мальчик, мне обещания в оборот не положишь.
— Тогда назовите свою цену, и я скажу, смогу я её заплатить или нет.
Он долго молчал, потом обошёл стойку, снял с полки толстую книгу в тёмной обложке, положил её передо мной и накрыл ладонью.
— Реестр городских клейм, издание Гильдии, четырнадцатый год. — Он не убирал руки. — Стоит она двенадцать крон, у меня их две, и вторую я не продам никому. Даю тебе её на восемь дней. Порвёшь, испачкаешь, потеряешь — будешь должен мне двенадцать крон, и я их с тебя возьму, и по улице буду ходить и рассказывать, что с тебя взял. Приходи по вечерам, после закрытия, и что не поймёшь, спрашивай. Денег не возьму, потому что брать с тебя сейчас нечего, а обещание твоё я запомню и напомню.
Я взял книгу обеими руками.
— Почему? — спросил я.
— Потому что Иво в первый год тоже приходил и тоже спрашивал, — ответил Кроль и отвернулся к ставням. — Иди уже, у меня торговля.
Реестр я читал весь день, сидя за прилавком, и вставал только тогда, когда входил покупатель, а покупателей за день было двое, и оба ушли ни с чем, потому что брать в заклад я не мог, а продавать мне было уже почти нечего.
Читалось тяжело. Клейма в книге шли столбцами, по городам и по векам, и рядом с каждым стоял оттиск, отпечатанный так мелко, что разглядеть его удавалось только у окна. Я завёл отдельный лист и стал переносить на него то, что повторялось: какие мастерские ставили клеймо у края, какие в середине, где цифра пробы шла слева, а где справа. К полудню лист был исписан с двух сторон, и я понял, что запоминаю не клейма, а систему, по которой их ставили, и что это, пожалуй, единственный способ уложить триста оттисков в одну голову за неделю.
Хольт принёс мне поесть прямо к прилавку и постоял рядом, заглядывая в книгу.
— А чего тут написано? — спросил он.
— Тут написано, чем город Грозен отличается от города Ольмена, если смотреть на донце ложки.
— И чем?
— Тем, что у нас пробу били до герба, а в Ольмене после. — Я перевернул страницу. — Сорок лет назад перестали, а вещи остались.
Хольт постоял ещё немного, сказал, что в жизни бы не подумал, и ушёл мыть ступеньку, которую и без того мыл каждый день.
Мара Вейс пришла в тот же день ближе к вечеру, и пришла она без ящика и без узелка, то есть просто пришла.
— Я обещала прийти ещё раз. — Она остановилась у прилавка и посмотрела на реестр, раскрытый на разделе клейм. — Вы читаете реестр четырнадцатого года. Зачем?
— Затем, что через семь дней у меня экзамен в Гильдии, а я не отличу здешнее клеймо от ольменского, если у меня не будет картинки перед глазами.
— Реестр четырнадцатого года устарел на восемь лет, — сказала Мара. — После двадцатого клейма серебра изменили: убрали городской герб с левой стороны и поставили цифру пробы. Всё, что вы тут выучите, будет верно для старых вещей и неверно для новых, и на экзамене вам это покажут нарочно, потому что на этом валятся все, кто учил по старой книге.
Я закрыл реестр и посмотрел на неё.
— Откуда вы знаете?
— Отец пятнадцать лет чинил часы, а часы приносят в серебре. — Она сняла перчатки и положила на прилавок. — И ещё оттуда, что я два года подряд собиралась сдавать этот же экзамен и оба раза не собрала взнос.
Хольт, протиравший стеллаж, замер с тряпкой в руке.
— Вы сдавали? — переспросил я.
— Я собиралась. Это разные вещи, господин Ренн, и разницу между ними я знаю лучше вас. — Мара придвинула табурет и наконец села. — Устав я читала трижды и помню наизусть все двадцать шесть параграфов, которые касаются оценщика. Письменную часть я вам поставлю за четыре вечера. Практическую не поставит никто, потому что там всё зависит от того, что вам положат на стол.
— Что вы за это хотите?
Она подумала, и думала честно, без кокетства.
— Пересчитывать процент не просите, — предупредил я сразу. — Бумага подписана, и менять её задним числом я не стану, иначе завтра у меня попросят другие.
— Я и не собиралась просить. — Мара посмотрела на меня почти с одобрением. — Я хочу другое. Если вы сдадите, я приду сюда работать, и вы возьмёте меня вести книги. Не из благодарности, а потому, что я их веду лучше вас, и вы это уже знаете. Жалованье обсудим, когда у вас появятся деньги, а пока я хочу просто ваше слово, что место моё.
— А если я не сдам?
— Тогда я потеряю четыре вечера, а вы всё, что у вас есть. — Она раскрыла свою тетрадь. — Начнём с восемнадцатого параграфа, потому что вы про него уже спрашивали в канцелярии и вам ответили неполно.
Учила она жёстко, и первое, что сделала, — отобрала у меня реестр и убрала его под прилавок.
— Вы его читаете третий день и выучили, я вижу. — Мара положила перед собой чистый лист. — Теперь забудьте, что он у вас есть, и рассказывайте мне по памяти, потому что на экзамене реестра на столе не будет, а будет пустая бумага и четверть часа.
За первый вечер она трижды заставила меня переписать одно и то же заключение, потому что в первый раз я написал вывод раньше оснований, во второй употребил слово «примерно», которого в заключениях не бывает, а в третий забыл указать, при каком освещении производился осмотр. К полуночи я усвоил, что заключение оценщика пишется в четыре части, что вывод стоит последним и что за каждое слово в нём отвечают подписью.
За второй вечер мы прошли различие между подделкой и переделкой, и различие это оказалось важнее всего остального. Подделка — это вещь, выданная за другую. Переделка — это вещь, которую честно починили, доработали или собрали заново, и переделка не порок, если она указана. Оценщик, назвавший переделку подделкой, по уставу отвечает так же, как назвавший подделку подлинником, и в обоих случаях это лишение права.
— Вот на этом вас и поймают, — сказала Мара. — Вы человек резкий и привыкли говорить, что вещь собрана из двух половин. А вам положат вещь, которая собрана из двух половин честно, сто лет назад, и в этом будет вся её ценность.
Четвёртый вечер мы потратили на то, чего я сам не просил.
Мара принесла с собой шесть предметов, завёрнутых по отдельности, и разложила их на прилавке, не показывая, и велела мне определять вслепую, называя время, работу и происхождение, и не давая ни цены, ни догадок.
Первым был оловянный стакан, и я сказал про него правильно. Вторым медная пуговица с мундира, и тут я ошибся веком. Третьим оказалась дешёвая брошка, и я назвал её переделкой, а Мара молча перевернула её и показала шов.
— Подделка, — сказала она. — Вот здесь припой, и он лежит поверх клейма, а не под ним. Переделку делают до клейма, подделку после, и это единственный признак, который работает всегда.
— Откуда у вас всё это?
— Из отцовской мастерской. — Она заворачивала вещи обратно, каждую в свою тряпицу. — Он собирал ошибки. Говорил, что мастера учатся на удачных работах, а оценщики на неудачных, и что ему как раз удобно, потому что к нему несли и то и другое.
Она сказала это ровно, но вещи заворачивала дольше, чем требовалось, и я не стал спрашивать дальше.
На третий день по Ржавой пошёл слух.
Первой пришла Аннет Сток, и пришла она не одна, а с Миртой, и лица у обеих были такие, каких я у них ещё не видел.
— Правда, что вас закрывают? — спросила Аннет прямо с порога.
— Кто сказал?
— На рынке говорят, и у пекарни говорят, и жена цирюльника говорила, что уже и бумагу принесли с печатью, и что всё, что у вас лежит, свезут в казённый дом и назад не отдадут. — Она сглотнула. — Мне Мирта со вчера покоя не даёт.
За её спиной в дверях стояли ещё трое, и я видел, как по улице к нам идут двое или трое сверху.
Я вышел на ступеньку.
К этому времени перед лавкой собралось человек десять, и это были не зеваки, а мои закладчики, все до одного, и среди них сутулый с петлёй, который на той неделе сидел за моим прилавком в карауле.
— Слушайте меня, — сказал я громко. — Я сейчас скажу всю правду, и после этого каждый решит сам.
На улице стало тише. Жестянщик вышел из своей двери и встал, скрестив руки.
— Четыре дня назад ко мне приходил инспектор Гильдии оценщиков и составил акт. Вот он, я его сейчас прочту целиком, и в нём написано главное: лицензия была у моего дяди лично, после его смерти она недействительна, и я эти дни принимал заклады не имея права. Это правда, и я этого не отрицаю.
По толпе прошёл шум, и Хольт за моей спиной тихо застонал.
— Дальше. Лавку не опечатали, потому что я подал прошение и внёс взнос за экзамен. Вот квитанция, на ней две печати Гильдии, кто умеет читать — читайте, кто не умеет — подойдите, я прочту вслух. Экзамен через пять дней. Если я его сдам, лицензия будет у меня и всё останется как есть. Если не сдам, лавку закроют на три месяца, а ваши вещи передадут в Гильдию, и там их будут разбирать, и разберут не сразу.
— А деньги? — крикнул кто-то из задних. — Деньги-то мы вернуть должны будем?
— Слушайте до конца. — Я поднял руку. — Я сейчас предлагаю вам вот что, и предлагаю каждому. Кто хочет забрать свою вещь сегодня, тот забирает её прямо сейчас, и никаких процентов я с него не возьму, ни за прошедшие дни, ни за беспокойство. Вернёте мне ссуду, которую взяли, и получите вещь на руки, и мы с вами в расчёте. Кто не вернёт всю ссуду сегодня, тот вернёт, сколько может, а остальное распишем, и вещь всё равно отдам, потому что держать ваше добро в лавке, которую могут закрыть, я не хочу.
Наступила очень длинная тишина.
— Это ты без прибыли остаёшься, — сказал сутулый.
— Остаюсь.
— И без оборота, — добавил жестянщик через улицу.
— И без оборота.
Первой шагнула вперёд женщина, стоявшая в очереди в то первое утро, и она забрала свой заклад и вернула тридцать грошей, и я отдал ей вещь и записал в книгу возврат. За ней подошёл мужчина с петлёй, и петля тоже ушла.
А потом вышла Мирта и остановилась перед ступенькой.
— Я не заберу, — сказала она. — У меня всё равно нет десяти крон, и кольцо мне пока держать негде. Но я не поэтому. Я его у вас оставляю, потому что вы мне про него сказали, сколько оно стоит, а мне до вас никто и никогда ничего не говорил.
Аннет кивнула и встала рядом с ней.
Из десяти закладчиков забрали двое.
Когда все разошлись, жестянщик перешёл улицу и остановился у ступеньки.
— Ты сейчас глупость сделал, — сказал он. — Тебе надо было молчать и ждать, и половина бы ничего не узнала, а вторая половина не пришла бы.
— Вторая половина пришла бы завтра, и пришла бы злая, потому что узнала бы не от меня.
— Может, и так. — Он поскрёб подбородок. — Ты мне скажи другое. Ты почему проценты-то простил? Это же деньги, и деньги твои по закону, тут никто бы слова не сказал.
— Потому что я эти дни держу их вещи в лавке, которую могут закрыть, — ответил я. — Я за эти дни не оказываю им никакой услуги, а беру за них деньги. Это называется платой за страх, и я такую плату брать не буду, пока могу не брать.
Жестянщик покивал, постоял ещё немного и ушёл к себе, ничего не сказав, а через час вернулся и принёс чугунную решётку от старой печной дверцы, положил её на прилавок и объявил, что это в счёт той половины кроны, которую он у меня оставил, и что считать её надо по весу, а не по совести.
Вечером я подвёл итог: касса девяносто грошей, два заклада возвращены, восемь остались, проценты по ним я мысленно вычеркнул и в книге пометил, что за дни с третьего по день экзамена процент не начисляется, и указал причину.
— Зачем вы это в книгу-то пишете? — не выдержал Хольт. — Ну не начислили и не начислили, кто считать будет?
— Инспектор Крей будет.
Мара, сидевшая за вторым концом прилавка со своей тетрадью, подняла голову.
— Она будет, — подтвердила она. — И она это оценит выше, чем вы думаете, потому что инспекторы читают не то, что вы заработали, а то, что вы могли заработать и не стали.
Перед сном я приписал внизу страницы то, что приписывал теперь каждый вечер: до Балвира двадцать девять дней. Цифра эта в последнюю неделю стояла в стороне от всех прочих расчётов, и смотреть на неё было всё равно что смотреть на погоду, которую не отменишь.
Гривна в эти дни повадился спать на закладной книге, и согнать его удавалось только вместе с книгой, а книгу я из-под него вынимал осторожно, потому что он к ней привык раньше, чем я.
Крысик прибежал уже затемно, когда я запирал створки, и влетел в щель, как влетает кошка.
— Хозяин. — Он тяжело дышал. — Я не по наводке, я просто так. Вы меня не гоните, я гроша не прошу.
— Говори.
— В мастерской у часовщика свет. — Он вытер нос рукавом. — Я мимо шёл с Котельной, а там доски на окне, и в щели между досок свет видно, и он не стоит на месте, а ходит, как ходит, когда человек с лампой по комнате ходит.
За спиной у меня что-то упало.
Я обернулся. Мара стояла у прилавка, и её тетрадь лежала на полу, и она на неё не смотрела.
— Мастерскую заколотили в конце травня, — проговорила она. — Заколачивала я сама, и доски покупала сама, и рогожу под рамы подкладывала сама, чтобы стёкла не били. Ключ от чёрного хода у меня один, и замок на нём я вешала тоже сама, потому что старый сбили через неделю после похорон.
— Сбили?
— Сбили и ничего не взяли. — Она наконец подняла тетрадь и прижала её к себе. — Там нечего брать, господин Ренн, там верстак и часы, которые отец не успел собрать. Я туда с лета не хожу.
Крысик переводил взгляд с неё на меня и обратно.
— Я вам ещё скажу, — вставил он. — Я туда не первый раз мимо иду. Третьего дня тоже свет был, а позавчера не было. И там у чёрного хода земля натоптана, я смотрел, следы большие.
Мара посмотрела на мальчишку, потом на меня, и я увидел, что она держится ровно только потому, что решила держаться ровно.
— Сегодня не пойдём, — сказал я. — Темно, а у нас на двоих один лом и никакого ума.
— А завтра?
— Завтра днём, при свете и при людях. — Я снял с гвоздя ключ и запер створки изнутри. — Крысик, ты до завтра у нас ночуешь, на лавке в задней комнате, и никуда не бегаешь. Мара, вас Хольт проводит до дому, и не спорьте, потому что спорить будете в другой день.
Ночью я не спал и лежал, глядя в потолок, и думал о том, что до экзамена пять дней, что в кассе девяносто грошей и что завтра я пойду туда, куда мой дядя ходил каждый вечер перед тем, как исчезнуть.
Глава 10. Мастерская на углу
Утром пришёл Гунар, и пришёл он с ломом на плече и с таким лицом, будто ему всё объяснили заранее, хотя не объяснял ему никто.
— Пострел добежал, — сказал он, прислоняя лом к прилавку. — Стоял у меня под тележкой в семь утра и рассказывал, что вы куда-то идёте и что там темно и страшно. Я ему двух грошей не дал, потому что он пришёл не по делу, а по любопытству, но железку взял.
— Мы идём в дом на углу Ржавой и Котельной, — сказал я. — Днём, при свете, и, если можно, при вас.
— Тележка моя всё равно стоит. — Гунар посмотрел на Мару, которая ждала у двери в плаще и перчатках, и кивнул ей, как кивают знакомым. — Здравствуй, Вейсова дочка. Отца твоего я знал, он мне часы чинил, и денег с меня не взял ни разу, потому что я ему возил с пристани железо.
— Здравствуйте. — Мара поправила ворот. — Я помню, вы приносили латунь в прутках.
Хольта я оставил в лавке и оставил не для присмотра, а потому, что от него там было больше пользы: лавка стояла открытой четвёртый день подряд, и закрывать её именно сегодня значило снова дать улице повод говорить. Крысика я поставил на углу и велел, если кто-нибудь свернёт с Ржавой на Котельную и пойдёт к мастерской, свистеть.
— А если он свистеть не умеет? — засомневался Гунар.
— Умеет, — сказала Мара. — Этот умеет.
Дом на углу при дневном свете выглядел хуже, чем в сумерках. Вывеска с именем Вейса висела на двух гвоздях из четырёх, водосток отошёл от стены и висел коленом наружу, а доски на окнах потемнели и повело их от сырости.
Мара остановилась перед чёрным ходом и достала ключ.
— Вот замок, — сказала она. — Я купила его у скобянщика на Мостовой за две кроны сорок, и это были последние деньги, которые остались после похорон. Он тут висит с конца травня.
Ключ вошёл на треть и дальше не пошёл.
Она вынула его, посмотрела на бородку, вставила снова и опять уперлась, и лицо у неё при этом не изменилось, а вот дыхание стало другим.
— Дайте мне. — Я присел на корточки перед замком.
Замок был тот же по виду: та же форма дужки, тот же размер короба, та же накатка на боку. Но по краю короба шла заводская насечка, мелкая и ровная, а у замков скобянщика с Мостовой насечка идёт крупнее, я это помнил, потому что позавчера разглядывал в реестре целый разворот с клеймами скобяного ряда. И ещё: на дужке не было ни одной царапины от ключа возле скважины, а у замка, провисевшего полгода на улице и открывавшегося хоть раз, такие царапины есть всегда.
— Замок подменили, — сказал я. — Купили такой же, снаружи не отличишь, и повесили вместо вашего. Ваш, скорее всего, лежит у того, кто его снял, и лежит он целым, потому что снимали аккуратно, без следов на пробое.
— Зачем? — Мара смотрела на замок. — Проще сбить и не вешать ничего.
— Затем, что дом без замка виден издалека, и всякий, кто пройдёт мимо, поймёт, что внутри были. А дом с замком выглядит запертым, и хозяйка, проходя, ничего не заподозрит, пока не придёт с ключом. — Я поднялся и отряхнул колени. — Тот, кто это сделал, ходит туда не один раз, а регулярно, и собирается ходить дальше.
Гунар снял лом с плеча.
Дужку он перекусил не с первого раза и перекусил с грохотом, от которого на Котельной залаяла собака, но на углу Крысик не свистнул, и мы вошли.
Внутри пахло холодной пылью и чуть-чуть машинным маслом, и запах этот держался, несмотря на полгода.
Мастерская была одна большая комната с верстаком вдоль всего окна и стеллажами по двум стенам. На верстаке лежал войлок, вытертый до основы в двух местах — там, где работают руками. Над ним на крючках висели инструменты в том порядке, в каком их вешает человек, берущий каждый по сто раз на дню. Под стеклянным колпаком стояли часы, разобранные на три части, и рядом с ними в плоской коробочке лежали винты, разложенные по размеру.
У левой стены стоял стеллаж с ящичками, каких я насчитал сорок восемь, и на каждом была бумажка с надписью, выведенной аккуратно и мелко. Я прошёл вдоль них и прочёл несколько: «пружины боевые», «колёса ходовые, малые», «цапфы», «стекло, круглое, до полутора дюймов». Человек, который подписывал эти ящики, делал это не для себя, потому что сам он и так помнил, где что лежит, а делал для того, кто придёт после.
Мара остановилась в двух шагах от верстака и дальше не пошла.
— Я тут не была с лета, — сказала она. — И всё стоит, как стояло. Вот эти часы он собирал в последнюю неделю, они заказные, и заказчик за ними так и не пришёл.
Я не стал сразу лезть к часам, а вместо этого медленно обошёл комнату по периметру, глядя на пол и на пыль.
Пыль лежала ровно везде, кроме трёх мест.
Первое — дорожка от чёрного хода к верстаку, вытоптанная так, что виден был сам пол. Второе — полоса вдоль левого стеллажа, где пыль была смазана снизу, как смазывает её выдвигаемый и задвигаемый ящик. Третье — прямоугольник под самым окном, чистый по краям и пыльный в середине, то есть место, где что-то стояло, было снято, а потом поставлено обратно, но чуть иначе.
— Тут искали, — сказал я. — И искали не второпях, а по порядку, в несколько заходов. Человек, который вламывается за деньгами, переворачивает ящики и уходит. А тут выдвигали и задвигали обратно и ставили вещи на место, и делали это не один раз, потому что пыль успела лечь поверх следов, а потом её снова смазали.
— Чего же он ищет полгода? — спросил Гунар.
— То, чего тут нет, — ответил я. — Иначе он нашёл бы это в первый вечер.
Я вернулся к левому стеллажу и выдвинул несколько ящичков подряд. Внутри лежало ровно то, что значилось на бумажках, и лежало аккуратно, но в двух ящиках содержимое было перемешано: пружины вперемешку с колёсами, и бумажка на одном говорила одно, а внутри было другое.
— Вот тут он торопился, — сказал я, показывая Маре. — Выдвинул, перебрал руками, ссыпал обратно и задвинул, а разложить как было не смог, потому что не знает, что куда кладут. Значит, он не часовщик и в часах не понимает, и ищет он не часовую деталь, а вещь, которую узнает, если увидит.
— Или человека, который её узнает, — сказала Мара.
Гунар у двери переступил с ноги на ногу и попросил нас говорить потише.
Мара наконец подошла к верстаку и провела пальцем по войлоку.
— Он не нашёл, — сказала она. — Потому что тут действительно ничего нет. Я сама всё разбирала после похорон, я знаю каждую вещь на этих полках.
— А эти часы вы разбирали?
Она посмотрела на колпак.
— Часы я не трогала. Они заказные и чужие, и я их оставила, чтобы вернуть, когда за ними придут.
Я снял колпак и взял в руки то, что лежало под ним.
Часы были каминные, в корпусе из тёмного дерева, и лежали они разобранными на три части: сам корпус, механизм и циферблат, снятый и положенный отдельно. Механизм я поднял и осмотрел, и это был обыкновенный механизм, и даже я со своим неполным знанием увидел, что он целый и что собрать его можно за полдня.
— Госпожа Вейс, — сказал я, — почему ваш отец разобрал исправные часы?
Мара взяла механизм у меня из рук и повернула к свету.
— Он не разбирал, — произнесла она через минуту, и голос у неё сел. — Он его чистил, вот тут следы спирта на камне. А корпус он снял не для ремонта.
Корпус я поставил на верстак и осмотрел со всех сторон.
Снаружи это был обыкновенный ящик красного дерева, с ножками и с гнездом под механизм, и весил он больше, чем должен весить такой корпус. Я простучал стенки, как стучал ступеньки у себя дома, и все они отозвались одинаково, кроме дна.
```
КОРПУС ЧАСОВ КАМИННЫХ
Ранг: Обиход
Дерево красное, работа столярная, переделан
Истинная цена: 2 кроны
След: «...толщины хватит, если выбрать до пяти линий...
не для того я тридцать лет режу, чтобы у меня это
хранилось в тряпке...»
Доступно оценок: 7 / 8
```
Дно снималось не сразу. Оно держалось на четырёх деревянных штифтах, посаженных изнутри, и Мара нашла их раньше меня, потому что знала, где её отец ставил штифты, а я не знал.
Под фальшивым дном лежал короб.
Это был плоский ящик из того же красного дерева, в две ладони длиной, и внутри он был выбран гнёздами и обшит тёмным сукном. Гнёзд было семь, и все семь пустовали.
Я поставил короб на войлок, и мы втроём некоторое время на него смотрели.
Сукно внутри было не приклеено, а посажено на тонкий слой столярного клея и подрезано по гнёздам ножом с очень острым лезвием. Дерево под ним было выбрано не стамеской, а фрезой, и глубина каждого гнезда отличалась от соседнего на волос, то есть под каждую вещь резали отдельно и резали по самой вещи, а не по чертежу.
Гнёзда были разной формы. Первое — длинное и узкое, под что-то вроде ножа. Второе — короткое, с раздвоением на конце. Третье — круглое. Четвёртое походило на след от плоского бруска, пятое от чего-то с кольцом, шестое и седьмое я описать бы не взялся.
Сукно в каждом гнезде было вытерто по форме предмета, и вытерто сильно, и это означало, что вещи лежали здесь долго, а вынимали их часто.
Я достал из-за пазухи нож.
Он лёг в первое гнездо так, что не осталось зазора ни у пяты, ни у острия, ни под медными кольцами, и лёг он в то самое место, где сукно было вытерто плотнее всего.
Мара отступила на шаг и села на табурет у стеллажа, и села она не потому, что испугалась, а потому, что перестала держаться.
— Он мне говорил, что чинит часы для человека с Ржавой, — произнесла она. — Каждый вечер говорил, всю ту неделю. А я ему отвечала, что за такие часы надо брать вперёд, потому что человек с Ржавой денег не принесёт. Он смеялся и говорил, что этот принесёт.
Разметочный циркуль я привёз с собой во втором кармане, потому что дома оставлять его не хотел, и он лёг во второе гнездо, в то, которое с раздвоением, и тоже без зазора.
— Что это, — произнесла Мара, и это был не вопрос.
— Не знаю, — ответил я честно. — Я знаю только, что мой дядя за девять лет отдал за что-то девятьсот крон семью крупными платежами, что последнюю запись он сделал за два дня до исчезновения и что в этой записи стоит «семь из семи», и что ваш отец вырезал под эти семь вещей короб и спрятал его в чужих часах.
— И что двух из семи в нём нет, потому что они у вас в карманах, — сказала она.
Гунар, который всё это время молчал, подошёл к коробу и посмотрел на гнёзда сверху.
— Пять, — сказал он. — Пять штук ходят где-то.
На углу свистнул Крысик.
Свист был короткий и повторился дважды, и я задул бы лампу, если бы мы её зажигали, а поскольку мы работали при свете из щелей, гасить было нечего. Короб я накрыл войлоком, нож и циркуль сунул за пазуху, а Гунар взял лом двумя руками и встал так, чтобы оказаться сбоку от двери, а не напротив неё.
Мы стояли и слушали.
Шаги на Котельной приблизились, остановились у чёрного хода и не стали подходить ближе. Потом в дверь постучали.
Стучали не кулаком, а ровно, костяшками, три раза с паузой, и от этого мне стало холоднее, чем от любого грохота.
— Господин Ренн, — сказали снаружи. — Откройте, пожалуйста. Я одна, и у меня нет при себе ни людей, ни бумаги.
Я узнал голос.
Гунар вопросительно поднял лом, и я покачал головой и отодвинул засов сам.
Лотта Крей стояла на пороге в том же тёмно-синем и в тех же перчатках, и сумки при ней не было.
Она посмотрела мимо меня, на верстак, на снятый колпак, на разобранный корпус и на войлок, под которым угадывался прямоугольник.
— Я пришла не как инспектор, — сказала она. — Поэтому предупреждаю сразу: всё, что я сейчас увижу, я в акт не впишу и в Гильдии не расскажу. Но и вы мне за это ответите на вопросы, которые я задам, и ответите правду, потому что неправду я услышу.
— Сначала ответьте вы, — сказал я, не отходя от двери. — На один вопрос, и я решу, впускать вас дальше или нет.
— Спрашивайте. — Она сложила руки перед собой.
— Кому вы служите?
Лотта Крей не отвела глаз.
— Гильдии оценщиков третьего округа, одиннадцатый год, и жалованье получаю там же. — Она помолчала. — И это правда, господин Ренн, но вы спросили не то, что хотели, поэтому я отвечу и на то, что вы хотели. Балвиру Шесту я не служу, денег от него не брала ни разу и заявление его в Гильдии положила под сукно на четыре дня, прежде чем дать ему ход. Дольше держать не могла, потому что заявление зарегистрировано в книге, а книгу в Гильдии читают трое.
Гунар опустил лом, но не выпустил его из рук.
— Откуда вы узнали, что мы здесь?
— Оттуда же, откуда узнал тот, кто ходит сюда полгода. — Лотта Крей переступила порог и прикрыла за собой дверь. — Я тоже хожу сюда, господин Ренн. Третий месяц, обычно по четвергам, и всегда после полуночи, потому что днём меня тут увидят. И замок, которым сейчас разбита ваша дужка, повесила я.
Мара поднялась с табурета.
— Вы, — сказала она. — Вы сняли отцовский замок.
— Сняла и сохранила. — Лотта Крей достала из кармана плаща замок и положила его на верстак, и это был обыкновенный замок скобянщика с крупной насечкой по краю. — Он ваш, госпожа Вейс, и я верну его сегодня же. Я сняла его в конце лета, потому что через неделю после того, как вы заколотили дом, сюда пришли не я, а другие, и сбили первый замок, и ушли ни с чем. Второй раз они пришли бы с топором и по окнам, и тогда весь квартал знал бы, что в мастерской Вейса что-то есть. Я повесила свой, чтобы дом выглядел нетронутым, и с тех пор захожу сюда сама и смотрю, что изменилось с прошлого раза.
— И что изменилось? — спросил я.
— С прошлого четверга — ничего. — Она наконец посмотрела на войлок, под которым лежал короб. — А за три месяца изменилось дважды. Первый раз в конце листопада прошлого года передвинули стеллаж у окна, а второй раз, восемь дней назад, кто-то вынул из корпуса часов фальшивое дно и поставил его обратно вверх ногами.
Я поднял войлок.
Лотта Крей подошла к верстаку, посмотрела на семь пустых гнёзд и долго молчала, и молчание это было такого рода, что перебивать его не хотелось.
— Значит, всё-таки семь, — проговорила она. — Я думала, шесть.
— Восемь дней назад, — повторил я. — Вы сказали, что дно ставили обратно вверх ногами восемь дней назад.
— В прошлый четверг оно стояло правильно, в этот неправильно. — Лотта Крей провела пальцем в перчатке по краю первого гнезда, не касаясь сукна. — Из этого следует, что тот, кто сюда ходит, нашёл короб раньше вас и нашёл его пустым, и с тех пор ищет уже не короб, а то, что в нём лежало.
— И он знает, что искать?
— Он знает, сколько искать. — Она выпрямилась. — Теперь мои вопросы, господин Ренн, и их будет три. Первый: сколько их у вас?
Я посмотрел на Мару, и Мара посмотрела на меня, и решение я принял сам, потому что принимать его было мне.
— Два, — ответил я. — Нож, который вы видели у меня на прилавке, и вот это.
Циркуль я достал и положил на верстак рядом с коробом.
Лотта Крей на него посмотрела и руку не протянула.
— Второй вопрос. Где вы взяли второй?
— Под нижней ступенькой в собственном доме, вместе с книгой, в которой мой дядя девять лет записывал расходы шифром, и вместе с тремя кронами сорока грошами, которые были всем его состоянием.
— Третий вопрос. — Она подняла глаза. — Вы понимаете, что человек, который ходит сюда, через три дня узнает, что вы здесь были?
— Понимаю.
— Не понимаете, — сказала Лотта Крей. — Вы думаете, что узнает через три дня. А он узнает сегодня к вечеру, потому что дужку вы перекусили с грохотом, на который залаяла собака, и собака эта живёт во дворе у человека, который берёт у Балвира Шеста в долг четвёртый год.
Гунар за моей спиной выругался вполголоса.
— Тогда уходим сейчас, — сказал я. — Короб я забираю.
— Короб вы оставляете здесь, и оставляете на месте, и дно ставите правильно. — Она уже шла к двери. — Пусть он думает, что вы ушли ни с чем. А замок на дужку я повешу свой второй, у меня есть, и завтра он будет висеть так, будто его не трогали.
У чёрного хода, когда Гунар уже вышел, а Мара задержалась, чтобы забрать отцовский замок с верстака, Лотта Крей придержала меня за рукав.
— Через четыре дня экзамен, — сказала она. — Из трёх предметов на практической части два отобраны из собрания Гильдии, и это я знаю точно, потому что видела опись.
— А третий?
— А третий поступил со стороны, по восемнадцатому параграфу, и внесён он в опись позавчера. — Она отпустила рукав. — Я его не видела. Но я видела запись о том, кто его предложил, и подпись там стояла не Балвира Шеста.
— А чья?
— Старшины, — сказала Лотта Крей. — Своей собственной рукой, от своего собственного имени.
Глава 11. Бумага и подпись
Четыре дня до экзамена прошли одинаково, и это было лучшее, что могло с ними случиться.
С утра я сидел за прилавком с реестром, который Мара отбирала у меня к полудню, и с полудня до вечера отвечал ей по памяти. После закрытия шёл к Кролю, и там всё было наоборот: Кроль не спрашивал, а показывал, выкладывая на стойку по пять-шесть вещей из собственных запасов, и заставлял говорить о каждой, перебивая на середине, если слышал догадку вместо основания.
— Ты опять сказал «похоже», — ворчал он. — «Похоже» в заключении не пишут, за «похоже» тебя вызовут и спросят, на что похоже и чем ты это меряешь. Или называй признак, или молчи.
Подвал я за эти четыре дня не трогал, и не трогал по совету, который получил от Гунара, когда тот всё-таки спустился со мной и осмотрел заклёпанную дверь при двух лампах.
— Не лезь, — сказал он, обстучав полосы кулаком. — Слушай человека, который восемь лет на барже ходил. Ты её вскроешь, а оттуда потянет, и ты этого даже не заметишь, потому что дурной воздух не пахнет ничем. В таком месте работают втроём, с верёвкой, и один всегда наверху и смотрит на тех двоих. У тебя есть трое?
— У меня есть ты, Хольт и мальчишка.
— Хольт туда не спустится, а мальчишку я сам не пущу. — Гунар поднял лампу к щели и подержал её там, глядя на пламя. — Вот после экзамена и решим, кого позвать. Неделя ничего не меняет, а голова у тебя одна.
Лавка эти дни стояла открытой, и в неё заходили, хотя заклад я не брал ни у кого.
Приходила Аннет и принесла мне пару шерстяных носков, связанных на скорую руку, и сказала, что мёрзнуть на экзамене нельзя, а в Гильдии каменный пол. Заходил сутулый со своей петлёй, которую он тогда забрал, и предложил вернуть её обратно, как только я получу право, и дал понять, что вернёт не он один. Дважды заглядывала Мирта, и во второй раз принесла ещё крону в счёт долга, третью по счёту, и я опять не хотел брать, и опять взял, потому что она стояла и ждала, пока я возьму.
Жестянщик перед самым экзаменом перешёл улицу, постоял и сказал одно:
— Ты там, парень, не умничай. Ты там пиши, как со мной разговаривал.
Накануне вечером у Кроля вышел разговор, которого я не ждал.
Он выложил передо мной последнюю партию и вдруг убрал её обратно, не дав мне сказать ни слова.
— Хватит. — Кроль сел на табурет за стойкой. — Ты за четыре вечера выучил столько, сколько люди учат за полгода, и дальше я тебе не помощник, потому что дальше начинается то, чему не учат. Ты мне лучше вот что скажи. Ты зачем это всё делаешь?
— Чтобы лавку не опечатали.
— Лавку опечатают всё равно, если Балвир захочет, и не через три месяца, а через тридцать дней, когда придёт твой срок. — Он сложил руки на животе. — Экзамен тебе даст право торговать закладом. Он не даст тебе четыреста крон.
Я подумал и ответил честно, потому что врать ему было бы утомительно.
— Без права я эти четыреста не соберу никогда, а с правом у меня будет тридцать дней и лавка, которая работает. Это мало, но это больше, чем ничего, а других предложений у меня нет.
— Одно есть. — Кроль посмотрел на меня поверх очков, которые надевал только к вечеру. — Отдать ему дом и уехать. Я тебе это говорю не потому, что хочу, чтобы ты уехал, а потому, что этого тебе никто больше не скажет, все вокруг тебя уже болеют за тебя, и дочка Вейса, и перевозчик, и жестянщик твой. А когда все болеют, человек перестаёт считать.
— Я считаю каждый вечер.
— Тогда считай и это тоже, — сказал он и поднялся закрывать ставни.
В ночь перед экзаменом я не спал и не пытался, а вместо этого сидел при лампе и перебирал в уме всё подряд: пробы, города, клейма до двадцатого года и после, различие подделки и переделки, четыре части заключения. Гривна спал на закладной книге и не проснулся ни разу.
Утром Мара пришла раньше, чем открылись лавки.
— Чернила свои, — сказала она с порога и выложила на прилавок две склянки и три очиненных пера. — Гильдейские разбавляют, и у них бледнеет к концу второго часа, а экзаменационные листы читают на свет. Перья тоже свои, и не одно, а три, потому что если перо сломается, вам времени не добавят.
— Откуда вы это знаете, если ни разу не сдавали?
— Оттуда, что я два года собиралась. — Она сложила всё в холщовый мешочек и затянула шнурок. — Человек, который собирается, узнаёт про экзамен больше, чем тот, кто на него идёт.
Дом Гильдии в девять утра выглядел иначе, чем в тот день, когда я нёс сюда прошение.
В вестибюле стояли люди, и стояли они кучками по двое и по трое, и по тому, как они держались, было видно, кто друг друга знает. Служитель у конторки вычёркивал фамилии из списка и указывал на лестницу, и я назвал свою, и он посмотрел на меня чуть дольше, чем на предыдущего.
— Ренн. Девятнадцатый. — Он поставил галочку. — Зал на втором, второй стол от окна.
Поднимаясь по лестнице, я обогнал двоих, которые обсуждали чтения, и услышал обрывок про то, что в этот раз старшина будто бы обещал дать на практику вещь посложнее обыкновенного. Один говорил это с удовольствием человека, который знает больше соседа, а второй отмахивался и отвечал, что старшина каждый год так говорит.
Зал оказался длинным, с высокими окнами и с каменным полом, про который Аннет не соврала. Столы стояли в четыре ряда по пять, и на каждом лежала стопка листов, а больше не лежало ничего. Я нашёл свой, сел и разложил перья.
Сосед слева, молодой человек лет двадцати восьми в сюртуке хорошего сукна, посмотрел на мои склянки.
— Свои чернила, — заметил он. — Значит, вам кто-то рассказывал. Вы у кого читали?
— Ни у кого.
— Совсем ни у кого? — Он поднял брови и обернулся к соседу через проход. — Ансельм, тут человек без чтений.
Ансельм оказался постарше и повёл себя вежливее, то есть просто посмотрел и ничего не сказал, и это было хуже.
— Я не в насмешку, — объяснил сосед. — Я к тому, что без чтений тут обычно не сдают, и вам стоит об этом знать заранее, чтобы потом не считать, что вас завалили нарочно. Меня, кстати, Дерек зовут, я третий раз сдаю. Первый раз без чтений, второй с чтениями, а теперь вот с чтениями и с репетитором.
— Тобиас Ренн. — Я подвинул чернильницу ближе. — А на чём вы валились?
— На письменной оба раза, и оба раза на одном и том же. — Дерек поморщился. — На задаче.
Спросить, на какой именно, я не успел, потому что в зал вошли трое.
Первым шёл старшина с цепью, вторым секретарь со стопкой конвертов, а третьей — Лотта Крей, и она прошла к столу у стены, села и раскрыла тетрадь, не посмотрев в мою сторону ни разу. Я понял, что и мне смотреть на неё не следует.
— Два часа, — объявил старшина. — Вопросов десять, задача одна. Листы подписывать номером, а не именем, имя пишете на отдельном клочке и складываете в коробку у двери. Разговаривать нельзя, выходить нельзя, чужие записи на столе не держать. Время пошло.
Секретарь раздал конверты.
Первые пять вопросов оказались тем, что Мара называла проходными, и я ответил на них за двадцать минут: порядок клеймения серебра в городе Грозен по векам, различие городских проб, что считается мерой веса при описи изделий смешанного состава, в каком порядке описывается вещь, из скольких частей состоит заключение.
Шестой вопрос был про клейма после двадцатого года.
Я написал, что городской герб слева убран, что на его место поставлена цифра пробы, что для вещей, изготовленных до двадцатого года, старое клеймение остаётся действительным, и что оценщик, встретивший на вещи старое клеймо, обязан сначала установить, не переклеймена ли она задним числом, потому что такое встречается на переделках. Дописав, я вспомнил лицо Мары, которая сказала, что на этом валятся все, кто учил по старой книге, и понял, что она имела в виду не незнание, а обратное: человек, выучивший реестр четырнадцатого года, напишет уверенно и напишет неверно.
Седьмой и восьмой я знал.
Девятый спрашивал, чем подделка отличается от переделки.
Тут я писал дольше всех и написал больше, чем требовалось, потому что помнил и слова Мары, и её брошку с припоем поверх клейма. Переделка производится до клеймения или по клеймёной вещи с сохранением клейма на исходном месте; подделка производится после и потому всегда оставляет след поверх клейма либо рядом с ним. Указал, что переделка не порок, если она указана в заключении, и что старинная переделка сама по себе может составлять ценность вещи. Отдельной строкой приписал, что оценщик, назвавший переделку подделкой, отвечает так же, как назвавший подделку подлинником.
Десятый вопрос был про сроки хранения невыкупленного заклада, и я ответил на него по уставу.
Перед задачей я позволил себе потратить пять минут на то, чтобы перечитать написанное с начала.
Привычка эта старая и в прежней жизни спасала меня чаще, чем знания: человек, который пишет два часа подряд, к середине перестаёт слышать собственный язык и начинает повторяться. Я нашёл у себя два «примерно», которых Мара не простила бы, и заменил их числами. Нашёл место, где написал вывод раньше основания, и переписал абзац целиком, потратив на это лист, которого потом не хватило.
Оставалась задача, и оставался час.
Я развернул последний лист и прочёл её дважды.
«В лавку является лицо и предъявляет вещь, которая, по собственному его признанию, ему не принадлежит. Лицо требует произвести оценку и выдать заключение. Ваши действия, с указанием оснований.»
Вот на чём Дерек валился дважды.
Я просидел над этой задачей минут десять, не написав ни слова, и за эти десять минут понял, почему на ней валятся. Первое, что просится, — написать, что оценивать нельзя, потому что вещь чужая. Второе, что просится, — написать, что оценивать можно, потому что оценка не покупка. И то и другое неверно, потому что и то и другое — ответ на половину вопроса.
Я обмакнул перо.
Написал я следующее. Оценка не является сделкой и не переносит права, а значит, сама по себе не запрещена и в отношении чужой вещи. Отказ оценивать чужую вещь сделал бы невозможной работу по описи наследства, по разделу имущества и по поручению суда, а в этих трёх случаях оценщик как раз и работает с вещами, которые предъявителю не принадлежат. Следовательно, оценить я обязан, если предъявитель прямо сказал, что вещь чужая, и не обязан отказывать ему только на этом основании.
Дальше я написал то, что, как мне казалось, и было настоящей задачей.
Заключение выдаётся не предъявителю, а на вещь, и в нём указывается, что право собственности оценщиком не проверялось и не удостоверяется, потому что удостоверять право оценщик не уполномочен. Это указание вносится в первую часть заключения, а не в примечание, и без него заключение может быть использовано как доказательство владения, чего оно не есть. Принимать такую вещь в заклад нельзя ни при каких условиях, и это отдельное действие, к оценке отношения не имеющее.
И в конце приписал последнее, за что меня могли бы срезать, но не приписать не мог.
Если предъявитель признался, что вещь чужая, и при этом просит внести в заключение его имя как владельца, оценщик обязан отказать и записать отказ в книгу с указанием даты и причины. Не потому, что подозревает кражу, а потому, что заключение с таким именем становится документом, которым предъявитель воспользуется позже, а оценщик отвечает за свою подпись не в день, когда её ставит, а в тот день, когда её предъявят.
Последнюю фразу я перечитал трижды. В ней не было ни одного слова про то, что я думаю о людях, и это меня устроило.
Перо я отложил, когда в зале оставалось минут двадцать.
Дерек всё ещё писал, и писал он быстро и зло, и по тому, как он нажимал, было видно, что он сам себе не верит. Ансельм сидел, откинувшись, с сухими листами и смотрел в окно. Из девятнадцати человек четверо уже сдали работы и вышли, и один из них вышел, не дописав, а просто встал и ушёл, оставив листы на столе.
Я собрал свои, пронумеровал, сложил и отнёс к столу секретаря, и по дороге мимо стола у стены Лотта Крей не подняла головы, но карандаш у неё в пальцах на мгновение остановился.
В вестибюле объявили перерыв до двух часов.
Большинство разошлось по ближним трактирам, а несколько человек остались сидеть на ступеньках и есть принесённое. Я сел с краю и развернул свой свёрток, в котором Хольт с утра навязал хлеба и варёного гороха вдвое больше, чем я мог съесть.
Через двор прошёл секретарь с той самой коробкой, куда складывали клочки с именами, и следом за ним из бокового входа вышел человек, которого я знал.
Аккуратный приказчик с чистыми ногтями и с кожаной сумкой на плече шёл не торопясь, и сумка у него была та же самая, в которую он полторы недели назад убирал серебряную табакерку, собранную из двух половин. Он меня увидел и не отвернулся, а наклонил голову, как наклоняют при встрече со знакомым, и прошёл дальше, к воротам.
Я доел хлеб и перестал чувствовать его вкус.
Дерек нашёл меня на ступеньках, где я жевал хлеб, принесённый из дома.
— Что вы написали в задаче? — спросил он без предисловий. — Скажите, мне уже всё равно, я в третий раз её завалил, я по лицу секретаря видел.
Я рассказал коротко, и он слушал, глядя в сторону, а когда я дошёл до заключения, которое выдаётся на вещь, а не на предъявителя, закрыл глаза.
— Вот оно, — сказал Дерек. — А я все три раза писал, кому его выдать. — Он посидел молча и вдруг усмехнулся. — Слушайте, а ведь это просто. Это же до смешного просто, если один раз услышать.
— Всё просто, если один раз услышать.
— Только услышать негде. — Он поднялся и отряхнул сюртук. — На чтениях этого не говорят, там говорят про клейма. Ладно. Пойдёмте, сейчас практику объявят.
В два часа нас, оставшихся, собрали в другом зале, поменьше.
Из девятнадцати осталось одиннадцать. Восьмерых отсеяла письменная часть, и фамилий не называли, просто вызвали по номерам тех, кто идёт дальше, и мой номер прозвучал восьмым.
В этом зале стоял один стол, длинный, и на нём под серым сукном лежали три предмета.
Формы под сукном угадывались плохо, и я всё равно смотрел, потому что не смотреть не мог. Первый был плоский и широкий. Второй маленький, с ладонь. Третий вытянутый, и вытянутый так, что я поймал себя на мысли, которую тут же отогнал, потому что думать её было рано и вредно.
Старшина вышел к столу и положил на сукно руку.
— По четверти часа на предмет, — объявил он. — Заключение письменное по каждому, в четырёх частях, подпись номером. Предметы вам будут подаваться по одному, в руки, и держать их разрешается сколько угодно в пределах вашего времени. Справочниками пользоваться нельзя, спрашивать нельзя, переговариваться нельзя.
Он обвёл зал взглядом и задержал его на мне ровно настолько, чтобы я это заметил и чтобы никто другой не заметил.
— Порядок предметов для всех одинаковый, — добавил старшина. — Третий предмет получите последним.
Нас развели по столам, поставленным вдоль стен, и дали по стопке листов, и секретарь пошёл вдоль ряда с первым предметом на подносе, подавая его каждому по очереди, и это означало, что одиннадцать человек будут держать одну и ту же вещь одиннадцать раз подряд и что тот, кому подадут последним, получит её уже нагретой чужими руками.
Мой номер был восьмым.
Пока секретарь шёл по ряду, я успел подумать о двух вещах сразу, и обе мне не понравились. Первая была в том, что Система тут бесполезна, потому что цену на заключении не пишут, а всё, чем она может помочь, — назвать мастерскую, которую я потом обязан обосновать признаками, и если признаков я не найду, то моё заключение развалится от первого же вопроса. Вторая была в том, что у меня восемь оценок в сутки и три предмета, и тратить их следует не на все три.
Первый предмет лёг передо мной на сукно, и это оказалось блюдо.
Широкое, оловянное, с бортиком и с гравировкой по краю, потемневшее от времени в тех местах, где до него чаще всего дотрагивались. Я взял его в руки, повернул, посмотрел донце и сразу нашёл там то, что искал: клеймо, и клеймо было старое, с городским гербом слева, а значит, вещь либо до двадцатого года, либо переклеймённая.
Четверть часа пошла.
Я отложил перо и начал не с записи, а с осмотра, потому что писать раньше, чем посмотрел, меня отучили за четыре вечера.
Гравировка по бортику шла неглубокая и местами прерывалась, и прерывалась она не там, где стёрлось, а там, где резец срывался. Бортик был подкатан заново, и подкатан не по всей окружности, а на треть. Донце в середине имело едва заметный прогиб, какой даёт долгая служба на огне, а олово в этом месте было светлее.
И вот тогда, держа блюдо обеими руками и глядя на прогиб, я понял, что одиннадцать человек в этом зале сейчас пишут одно и то же и что все одиннадцать напишут неправильно.
Потому что блюдо было переделкой. Старой, честной, сделанной лет сто назад из двух разных блюд одним мастером, который подкатал чужой бортик к своему донцу, потому что донце прогорело у одного, а бортик помялся у другого, и получилась вещь, служившая после этого ещё век.
Ровно то, о чём меня предупреждала Мара.
Я обмакнул перо и написал первую часть заключения, начав с условий осмотра и с того, при каком свете он производился.
Глава 12. Третий предмет
Заключение по блюду я написал за одиннадцать минут и потратил их не на вывод, а на основания.
В первой части указал условия осмотра: дневной свет от окна слева, без увеличительных стёкол, предмет получен в руки и осмотрен со всех сторон, включая донце. Во второй описал вещь: блюдо оловянное, диаметр с локоть без малого, бортик подкатной, гравировка по краю растительная, клеймо на донце с городским гербом слева. В третьей перечислил признаки, и это была самая длинная часть: гравировка прерывается в местах срыва резца, а не в местах истирания; подкатка бортика произведена на треть окружности и по иному радиусу, чем остальная; донце имеет прогиб от долгой службы на огне, и олово в прогибе светлее.
И только в четвёртой написал вывод.
Вещь является переделкой, произведённой не позднее середины прошлого века: бортик от одного изделия соединён с донцем от другого одним мастером в одной работе. Признаков подделки нет, потому что клеймо не перебито и никакой части работы поверх клейма не производилось. Переделка указывается в заключении и стоимости вещи не снижает, а для собирателя может её повышать, поскольку соединение выполнено чисто и служило после этого не менее ста лет.
Секретарь забрал блюдо ровно в срок, и, унося поднос, задержался на полшага, потому что я ещё придерживал край листа, дожидаясь, пока просохнут чернила.
Пока я ждал следующий предмет, я оглядел зал и понял, что сидеть тут ещё три четверти часа будет труднее, чем писать.
Дерек через два стола от меня дописывал, и писал он много, и по тому, как быстро он это делал, было ясно, что он не осматривал, а вспоминал. Ансельм сдал свой лист раньше всех и теперь сидел прямо, положив руки на стол, и вид у него был такой, будто он уже всё решил про себя и про остальных. Справа от меня немолодая женщина в чёрном платье разглядывала своё блюдо так долго, что секретарю пришлось напомнить ей о времени, и она подняла голову и сказала, что помнит, и что ей нужно ещё посмотреть донце.
Вот она, подумал я, единственная тут, кто тоже смотрит на прогиб.
Второй предмет был маленький, и когда его положили передо мной, я на мгновение обрадовался, потому что это оказалась печатка.
Печатки я знал. В прежней жизни через мои руки их прошло сотни, и хотя гербы тут были чужие, а металл вели иначе, устройство вещи оставалось тем же: щиток, оправа, шинка, и врут они всегда в одном и том же месте.
Эта была серебряная, с овальным щитком, и на щитке в негативе резали герб: башня с расходящимися от неё тремя линиями и под ней полоса. Резьба была глубокая и шла с той небрежностью в мелких деталях, какая бывает не от плохой руки, а от быстрой.
Я потратил на неё оценку, потому что герб мне ничего не говорил, а знать, чей он, было нужно.
```
НЕИЗВЕСТНАЯ ВЕЩЬ
Ранг: Именная
Печатка гербовая, серебро, герб Дома Вельзен, младшая ветвь
Истинная цена: 31 крона
След: «...младшему сыну младшего сына, и хватит с него,
а печать старшая останется где лежала...»
Доступно оценок: 7 / 8
```
Вельзен.
Я держал печатку и думал не о заключении, а о бронзовом подсвечнике с выпиленным инвентарным номером, который принесла мне женщина с тяжёлым свёртком, и о том, что за две недели фамилия эта встретилась мне дважды и оба раза не по моей воле.
Потом я всё же начал писать, потому что четверть часа шла.
Герб я описал, не называя фамилии, потому что назвать её означало бы сказать больше, чем я мог обосновать: узнать герб по реестру я не мог, реестра гербов я не читал, а признаться, откуда знаю, было нельзя. Вместо этого я описал сам герб подробно, до числа линий и ширины полосы, и указал, что он принадлежит к типу городских дворянских гербов младших ветвей, поскольку щиток овальный, а не круглый, и поле не разделено.
Зато всё остальное я расписал до последнего.
Серебро высокой пробы, клеймо стоит на внутренней стороне шинки и относится к клеймению после двадцатого года, потому что цифра пробы занимает место, где ранее стоял герб города. Резьба на щитке выполнена одним мастером и в одну работу, следов подрезки позднее нет. Оправа щитка притёрта к шинке плотно, и притирка родная. Шинка изнутри стёрта неравномерно, сильнее со стороны, противоположной щитку, а это значит, что печатку носили на пальце долго и носили как украшение, а не держали в шкатулке, потому что от печати в шкатулке стирается щиток, а не шинка.
Вывод: подлинник, без переделок, изготовлен после двадцатого года, носился постоянно.
Секретарь пошёл по ряду с подносом, и я отдал печатку, и рука у меня была липкая, хотя в зале было холодно.
Третий предмет он нёс на том же подносе, и я увидел его за четыре человека до себя.
До этой минуты я держался ровно, потому что до этой минуты экзамен был работой, а работу я умею делать в любом состоянии. Первые два предмета лежали передо мной так, как лежали бы перед любым из одиннадцати, и никакого отношения ко мне лично не имели.
Третий имел.
Я заставил себя опустить глаза в свои листы и перечитать заключение по печатке от первой строки до последней, и за это время успел напомнить себе простую вещь: я сижу здесь под номером, а не под именем, и никто в зале, кроме женщины у стола с тетрадью, не знает, что у меня дома лежит.
Помогло не сразу и помогло наполовину.
Это был нож.
Я успел сказать себе, что ножей на свете много и что вытянутая форма под сукном могла означать что угодно, и всё это время смотрел, как вещь переходит из рук в руки, и как Дерек через два стола от меня вертит её и морщится, и как Ансельм держит её двумя пальцами за самый кончик, будто боится испачкаться.
Потом нож положили передо мной.
Лезвие в ладонь длиной, прямое, обух толстый. Рукоять тёмного дерева, стянутая двумя медными кольцами. Клейма не было ни у пяты, ни на хвостовике, ни на кольцах.
Я не притронулся к нему секунд десять.
Потом взял.
```
НЕИЗВЕСТНАЯ ВЕЩЬ
Ранг: Обиход
Нож поясной, сталь мягкая, рукоять дуб морёный,
искусственное старение
Истинная цена: 2 кроны 30 грошей
Доступно оценок: 6 / 8
```
Я положил его обратно на сукно и позволил себе выдохнуть, и, кажется, слишком громко, потому что Дерек обернулся.
Система ответила. Вот что было главным, и этого никто в зале не мог оценить, кроме меня. На моём ноже, который лежал сейчас дома под номером семнадцать, она молчала оба раза, а на этом заговорила сразу и назвала цену, как назвала бы её на любой пряжке.
Значит, это не разметчик.
Значит, кто-то сделал вещь, похожую на разметчик, и сделал её так хорошо, что положил на стол Гильдии.
Четверть часа шла, и я взялся за перо.
Мягкая сталь выдала себя сразу: на обухе у самой пяты оставался след напильника, заглаженный, но не сведённый, а настоящая работа таких следов не оставляет, потому что обух правят до закалки, а не после. Потемнение на лезвии лежало ровным слоем по всей плоскости, включая углубление у кромки, куда при естественном старении темнота не заходит, потому что кромку правят и она светлеет. Дерево рукояти было морёное, и морёное недавно: срез у торца под кольцом показывал, что тёмный слой уходит вглубь на волос и дальше идёт светлое.
Кольца я оставил напоследок и на них нашёл то, что искал.
Под нижним кольцом, в том месте, где его насадили на рукоять, лежала полоска припоя, и припой этот был свежий, светлый, с наплывом на одну сторону. Точно такой же наплыв, точно с той же стороны и с той же небрежностью на краю я видел две недели назад на донце серебряной табакерки, которую мне принёс в лавку аккуратный человек с чистыми ногтями.
Одна рука. Я это знал так же твёрдо, как узнают чужой почерк.
Писал я быстро и писал по порядку, и вывод поставил в четвёртой части, как положено.
Вещь является подделкой. Сталь мягкая, необработанная должным образом, след напильника на обухе оставлен после закалки. Потемнение нанесено искусственно и равномерно, включая места, где при естественном старении его не бывает. Морение рукояти произведено недавно, глубина тёмного слоя не превышает волоса. Кольца насажены после изготовления рукояти, припой под нижним кольцом свежий, с односторонним наплывом.
И дальше я написал то, после чего обратной дороги не было.
Приём, которым выполнен припой под кольцом, совпадает с приёмом, наблюдённым мною на донце серебряной табакерки, предъявленной мне в лавке на Ржавой улице двенадцать дней назад. Табакерка описана мною в книге покупок и оценок, запись от того же числа, вещь к покупке не принята. Полагаю, что обе вещи выполнены одним мастером. Указываю это не как обвинение, а как наблюдение, подлежащее проверке.
Последнюю строку я перечитал, подумал и оставил.
Когда секретарь забирал у меня нож, я задержал его на секунду дольше положенного, и не потому, что хотел что-то ещё рассмотреть, а потому, что руке было странно: вещь лежала в ладони точно так же, как лежит моя, тем же весом и с тем же балансом, и человек, который её делал, держал настоящую в руках не мельком.
Заключения собрали, велели ждать в вестибюле и не расходиться.
Ждали мы полтора часа.
Вестибюль к этому времени выстыл, потому что двери на улицу открывались каждые несколько минут: приходили и уходили какие-то люди по своим делам, никак с нами не связанным, и каждый впускал холод. Женщина в чёрном платье села у самой двери, и я через некоторое время подвинулся и предложил ей поменяться местами, и она отказалась, а потом всё-таки пересела.
— Вы про прогиб на донце написали? — спросил я её.
— Написала. — Она поправила шаль. — Только я написала, что блюдо чинили, а надо было, наверное, как-то иначе это называть.
— Переделка.
— Вот. — Женщина кивнула и посмотрела на свои руки. — Слово-то я знаю, а в голову оно не пришло. Я третий раз сдаю, и каждый раз у меня одно и то же: вижу верно, а называю не так.
Я хотел сказать, что она увидела больше, чем девять человек из одиннадцати, и не сказал, потому что утешать человека до объявления результата — последнее дело.
Одиннадцать человек сидели на скамьях вдоль стены, и первое время никто не говорил, а потом Дерек не выдержал и стал спрашивать всех подряд, что кто написал про нож. Ответы совпали почти у всех: ножу лет сто, работа деревенская, клейма нет, потому что ставить его было некому.
— А ты что написал? — спросил он меня.
— Что подделка.
Дерек посмотрел на меня долго.
— Какая подделка, — сказал он наконец. — Оно же чёрное всё и дерево тёмное.
— Дерево тёмное на волос вглубь, — ответил я. — Возьми любой старый черенок и сколи щепку, и увидишь, что там темно насквозь.
Ансельм со своего конца скамьи поднял голову и ничего не сказал, но я видел, что он начал вспоминать, как держал эту вещь.
За дверью зала кто-то повысил голос.
Слов было не разобрать, но голосов было два, и один принадлежал старшине, а второй я не знал. Потом дверь открылась и вышел секретарь, весь красный, прошёл через вестибюль и вернулся с папкой, и когда он входил обратно, я успел увидеть за его спиной стол, на котором лежали два заключения отдельно от остальной стопки.
Дерек, сидевший рядом, всё это время перебирал в памяти вслух и мешал всем, а потом вдруг замолчал и повернулся ко мне.
— Слушайте, — проговорил он. — А ведь нож-то нам сегодня третьим дали. Третий предмет со стороны идёт, по восемнадцатому параграфу, нам на чтениях про это говорили. Собрание Гильдии два предмета даёт, а третий вносит член Гильдии от своего имени.
— И что?
— И то, что если он поддельный, то вносивший либо сам не знал, либо знал. — Дерек понизил голос до шёпота, который слышала вся скамья. — И в обоих случаях ему сейчас там, за дверью, очень весело.
Ансельм со своего края скамьи сказал, не поворачивая головы, что разговоры такого рода в стенах Гильдии до объявления результата стоили в позапрошлом году одному человеку допуска, и Дерек замолчал.
Ещё через полчаса нас позвали.
Старшина стоял у стола и цепь на нём сидела чуть криво.
— Из одиннадцати выдержали шестеро, — объявил он без вступления. — Номера четвёртый, шестой, восьмой, девятый, двенадцатый, семнадцатый.
Восьмым был я.
— Номер восьмой отдельно. — Старшина взял со стола лист и не стал его читать. — Заключение по третьему предмету содержит утверждение, выходящее за рамки задания и затрагивающее третьих лиц. Гильдия такие утверждения в заключениях не поощряет, поскольку оценщик отвечает за вещь, а не за людей. Вместе с тем заключение по существу признано верным, а по первым двум предметам работа исполнена безупречно.
Он положил лист.
— Лицензия номеру восьмому выдаётся с испытательным сроком в три месяца. В течение этого срока все заключения, составленные вами на сумму свыше пятидесяти крон, подлежат проверке инспектором округа. Возражения принимаются письменно.
— Возражений нет, — сказал я.
— Не сомневался. — Старшина впервые посмотрел мне в лицо, и смотрел он не зло, а как смотрит человек, которому сегодня испортили день и который ещё не решил, кто именно. — Получите бумагу у секретаря завтра после полудня.
Выходил я последним, потому что задержался у секретаря уточнить, когда именно после полудня.
В коридоре второго этажа, у поворота к лестнице, меня ждала Лотта Крей.
Она стояла у окна, и тетради при ней не было.
— Поздравлять не буду, — сказала она. — Сначала скажу то, чего вы, кажется, до сих пор не поняли.
— Скажите.
— Вы написали в заключении, что вещь поддельная, и обосновали это признаками, и это правильно. — Лотта Крей отошла от окна. — Но вы сделали кое-что ещё, господин Ренн. Вы написали, что она поддельная, ни разу не сравнив её с подлинником, потому что подлинника в этом зале не было. Признаки старения вы разобрали безупречно, а вот то, что это подделка именно ножа такого рода, вы знать не могли. И вы всё равно это написали.
Я молчал.
— Заключение подшито в дело, дело хранится в Гильдии сорок лет, и читать его имеет право любой член Гильдии, подавший запрос. — Она застегнула перчатку. — Сегодня в этом доме появилась бумага, написанная вашей рукой, из которой следует, что вы знаете, как должен выглядеть настоящий.
Я стоял и молчал, потому что возразить было нечем, и потому, что за последние четыре часа впервые почувствовал, до какой степени устал.
— Вы могли написать иначе, — продолжила она. — Вы могли остановиться на том, что старение искусственное, и это было бы ровно то же самое по существу и ничего не сказало бы о вас. Почему вы этого не сделали?
— Потому что я увидел руку, — ответил я. — А человек, который видит руку и молчит про неё, через год перестаёт её видеть.
Лотта Крей посмотрела на меня и, кажется, впервые за всё наше знакомство не нашла, что записать в тетрадь, которой при ней и не было.
— Тогда слушайте, что будет дальше, и слушайте внимательно, потому что второй раз я этого рассказывать не стану. — Она отошла к перилам и встала так, чтобы видеть лестницу. — Заключения по третьему предмету сегодня разбирали двое: старшина и хранитель собрания. Хранитель настаивал, что предмет надо изъять из дела и заменить, потому что иначе по уставу полагается проверка, кто и на каком основании внёс подделку в испытательную опись.
— А старшина?
— А старшина сказал, что проверка будет. — Лотта Крей повернулась. — Он внёс этот нож сам, своим именем и своей подписью, и он это знал с самого начала, и знал, что вещь поддельная.
— Тогда зачем?
— Затем, что настоящий он видел один раз в жизни, тридцать лет назад, и с тех пор не может доказать ни одному человеку, что тот существовал. — Она поправила перчатку, хотя та сидела ровно. — Он делает так уже четвёртый раз за девять лет, господин Ренн. Кладёт на стол копию и смотрит, кто из сдающих напишет слово «подделка» и чем это слово обоснует. Первые три раза не написал никто.
Я вспомнил взгляд, который старшина задержал на мне перед началом, и понял, что понял его неправильно.
— Он будет меня искать?
— Он вас уже нашёл. — Лотта Крей пошла к лестнице. — Бумагу получите завтра после полудня, и получите вы её не у секретаря.
Она спустилась на четыре ступеньки и остановилась.
— И ещё одно. Заявление Балвира Шеста в книге зарегистрировано, и по нему полагается решение. Теперь, когда у вас есть лицензия, решение будет отказное, и он про это узнает завтра же. Не сегодня вечером, господин Ренн, а завтра к полудню. У вас есть одна ночь, когда он ещё думает, что вы провалились.
Глава 13. Семь инструментов
Домой я вернулся затемно и застал лавку освещённой, чего в это время не бывало никогда.
Хольт стоял в дверях с фонарём, за ним в зале горели обе лампы, а на прилавке лежала бумага, и по тому, как он смотрел, я понял, что новость пришла на Ржавую раньше меня.
— Ну? — только и сказал он.
— Выдержал. Шестеро из девятнадцати, и я восьмой номер, а бумагу дадут завтра после полудня.
Хольт сел на ступеньку прямо с фонарём в руках и посидел так, а потом поднялся и ушёл в заднюю комнату, и вернулся оттуда с бутылью, которую я у него позавчера отобрал и, как выяснилось, отобрал не всю.
— Я с вами не буду, — предупредил он, наливая себе. — Я один выпью, а вы сидите и смотрите, потому что вам завтра работать.
— Молодой хозяин. — Хольт поставил кружку и долго собирался. — Я вам одну вещь скажу и больше к ней не вернусь. Я ведь думал, что вы всё это затеяли назло. Ну, вот как мальчишки делают: им скажут, что не выйдет, а они потому и лезут. И я всю эту неделю ждал, когда вы сломаетесь, и приготовился вас потом не попрекать.
— А теперь?
— А теперь я не знаю, чего ждать, и это мне не нравится больше прежнего. — Он поболтал остатком в бутыли. — Иво тоже вот так начинал, а кончил тем, что ночами ходил. Вы уж хоть не ходите ночами.
Я пообещал ему, что ночами ходить не буду, и пообещал искренне, и обещание это продержалось ровно до того дня, когда перестало.
Улица узнала к утру.
Первым пришёл сутулый со своей петлёй и положил её на прилавок раньше, чем я успел поздороваться. За ним явился жестянщик, который принёс не вещь, а полкроны, ту самую, что оставлял у меня лежать, и сказал, что теперь ему интересно уже в другую сторону и пусть деньги лежат дальше. К полудню в закладной книге стояли четыре новые строки, и все четыре я записал уже не в тетрадь, а в настоящую книгу, с номером и с двумя расписками, зная, что имею на это право.
Аннет Сток пришла к десяти и привела с собой двух соседок, которых я раньше не видел, и представила их так, будто ручалась за каждую. Одна принесла медную кастрюлю, вторая — швейную машинку в футляре, и машинку я взял в заклад на шесть крон, потому что она была цела, и потому, что вещи, за которые женщина цепляется, выкупают почти всегда.
Гривна за это утро перешёл с закладной книги на новую, третью, и улёгся поперёк неё, и согнать его удалось только тем, что я подложил под него сложенный плащ и переложил вместе с плащом.
Мара пришла в девять и пришла с собственной чернильницей.
— Место моё, — сказала она вместо приветствия. — Вы обещали.
— Обещал. — Я подвинул к ней конец прилавка. — Жалованье пока назначить не могу, потому что у меня в кассе три кроны с мелочью, и врать вам я не стану. Могу назначить долю: два гроша с каждой кроны выручки, и сверх того твёрдое жалованье, как только оборот станет постоянным.
— Два гроша с кроны — это по двадцатой доле. — Мара поставила чернильницу и повесила плащ на гвоздь, который до того пустовал двенадцать лет. — Вы других процентов, кажется, не знаете вовсе.
— Знаю. Просто этот у меня выходит честнее прочих.
Она села, придвинула кассовую книгу и через минуту нашла в ней две ошибки, которые я сделал за вчерашний день, и одну из них я сделал ещё до экзамена.
К одиннадцати она переписала мне всю кассовую книгу за последние десять дней набело, оставив старую как черновик, и показала, что за эти дни я трижды записал выручку в тот же столбец, куда писал расход.
— Так вы себе три дня подряд показывали прибыль там, где её не было, — сказала она, не поднимая головы. — Немного, крон на полторы. Но если бы вы считали по этой книге, сколько можете отдать Шесту, вы бы ошиблись в свою пользу, а ошибаться в свою пользу перед сроком — это как раз то, от чего люди и разоряются.
— Исправьте.
— Уже. — Мара перевернула страницу. — И вот ещё что. Вам надо сегодня же решить, сколько вы кладёте в оборот, а сколько откладываете к двадцать третьему грудня, и держаться этого, не пересматривая каждый вечер. Потому что каждый вечер вам будет казаться, что вот на эту вещь стоит потратить, и в сумме к сроку у вас не останется ничего.
В Гильдию я пошёл в первом часу.
Секретарь, к которому я обратился за бумагой, посмотрел на меня, встал и сказал идти за ним, и повёл не в канцелярию, а вверх по лестнице, на третий этаж, где я ещё не был. Коридор здесь был уже, ковёр на полу глуше, и дверей было всего три.
Старшина ждал в кабинете, и кабинет этот выглядел не так, как я ожидал: не приёмная, а мастерская. Вдоль стен стояли шкафы со стеклом, и за стеклом лежали вещи, разложенные по полкам и снабжённые ярлыками. Посередине стоял верстак с зажатым в тисках бруском. Цепь старшины висела на гвозде у двери, и без неё он оказался просто сухим стариком с плохо выбритым подбородком.
— Садитесь, Ренн. — Он кивнул на табурет. — Бумага ваша вот, забирайте сразу, чтобы потом не думать, что я ею вас держу.
Я взял лицензию и прочёл её целиком, включая испытательный срок, и убрал за пазуху.
— Теперь спрашивайте, — сказал старшина. — У вас со вчерашнего дня вопросов набралось много, а я на них сегодня отвечаю, потому что завтра могу передумать.
— Кто такой Азен?
Он поднял брови.
— Вот как. Значит, слово вы уже слышали.
— Я его слышал от человека, который назвал мою вещь разметчиком, — ответил я. — Больше ничего я не знаю.
Старшина встал, подошёл к шкафу и постоял перед ним, глядя внутрь и не открывая.
— Азен работал лет двести назад и работал в Ольмене, — начал он. — По ремеслу был ни кузнец, ни ювелир, а разметчик, и это ремесло сейчас понимают неправильно, потому что от него осталось одно слово. Разметчик в старом смысле — это человек, который переносит меру на вещь. До него вещь просто вещь: кусок железа, кусок дерева, кусок серебра. Он наносит на неё меру, и после этого она начинает удерживать то, что в неё вложат.
— Вложат что?
— Работу. Намерение. Руку. — Старшина повернулся. — Назовите как хотите, слова тут все плохие. Я тридцать лет пытаюсь подобрать и не подобрал. Скажу иначе, по-нашему, по-оценщицки. Обыкновенная вещь стареет: ржавеет, стирается, теряет заточку, выцветает. Размеченная вещь не стареет. Она остаётся такой, какой её сделали, и остаётся столько, сколько ей отпущено мерой.
Я подумал про нож, который двенадцать дней пролежал в канале и неделю в воде у сапожника и не взял ни пятна ржавчины.
— И такие вещи существуют?
— Такие вещи существуют, и их в городе не меньше сотни, и половина из них лежит в этих шкафах. — Он наконец открыл дверцу и достал с полки медный ключ, обыкновенный на вид, и положил передо мной на верстак. — Вот, например. Ключ от ворот, которых нет уже полтораста лет. Он не темнеет. Я его держу на полке без футляра с тех пор, как сюда сел, и каждый год записываю в опись, и каждый год пишу одно и то же: состояние без изменений.
Ключ я трогать не стал, но Систему тронул.
```
КЛЮЧ ВОРОТНЫЙ
Ранг: Наследная
Медь, работа ольменская, размечен
Истинная цена: 96 крон
След: «...пока он цел, ворота считаются запертыми,
так мне сказали, и так я передаю дальше...»
Доступно оценок: 7 / 8
```
Она ответила. Цену назвала, мастерскую назвала и даже написала слово «размечен», и это означало, что размеченная вещь ей поддаётся, а мой нож не поддаётся по какой-то другой причине.
— А разметчики? — спросил я.
Старшина убрал ключ обратно и закрыл дверцу.
— Разметчики — это инструменты, которыми работал он сам. Их семь, и это не легенда, а опись, составленная после его смерти и хранящаяся в Ольмене, вернее, хранившаяся, потому что тот архив сгорел вместе с половиной квартала. Семь предметов: нож, циркуль, угольник, кернер, шило, брусок и мера. Мера — это струна на рамке, если вам интересно, как она выглядит.
— И чем они отличаются от вашего ключа?
— Тем, что ключ размечен, а они размечают. — Старшина сел напротив и положил ладони на колени. — И ещё одним, Ренн, и вот это и есть ответ на вопрос, который вы мне не задали. Размеченную вещь можно измерить, взвесить, оценить и описать, и вы это только что сделали вон с тем ключом, я видел по вашему лицу. А разметчик описать нельзя. Он не даётся ни весам, ни линейке, ни глазу. Вы можете держать его в руках хоть год и не сумеете сказать про него ничего, кроме того, что он есть.
В кабинете стало очень тихо.
— Вы его видели, — сказал я.
— Один раз, тридцать один год назад, в Ольмене. — Он произнёс это ровно. — Я был тогда младшим при описи имущества и работал в мастерской Хальма, куда нас позвали описывать после смерти его отца. Старик Хальм делал зрительные трубы, а его отец делал их до него, и в мастерской лежало три поколения всякого добра. И среди прочего мне дали в руки угольник.
— Судовой, медный, с делениями, — сказал я.
Старшина медленно поднял голову.
— Я три дня его мерил, — продолжил он, не спрашивая, откуда я знаю. — Я мерил его четырьмя разными линейками, и каждая давала свою длину, и разница была не в волос, а в полпальца. Я взвесил его дважды на двух весах и получил два веса. Я написал в заключении, что предмет измерению не поддаётся и от описи воздерживаюсь, и старший надо мной вычеркнул эту строку и написал «угольник медный, две кроны», и я поставил свою подпись под его словами, потому что мне было двадцать два года.
Он помолчал.
— Через двадцать два года мастерская Хальма сгорела дотла, вместе с архивом квартала и вместе со стариком, которого не нашли. После этого вещи из неё пошли по рукам, и пошли не сразу, а лет за пять, поодиночке, и продавал их кто-то, кто знал, что продаёт.
— Девять лет, — сказал я.
— Девять лет, — согласился старшина. — А вы, я полагаю, знаете это число не от меня.
Я достал из-за пазухи не нож, а книгу Иво, и положил её на верстак, и открыл на первой странице.
— Мой дядя девять лет платил за что-то, и платил семь раз по-крупному. Последняя запись сделана за два дня до того, как он пропал, и в ней написано «семь из семи, он знает».
Старшина читал недолго, потому что читать там было нечего, кроме сумм и шифра, и вернул книгу сам.
— Иво Ренн держал лицензию двадцать шесть лет, — произнёс он. — И двадцать шесть лет не получил ни одного замечания, а лавка у него была самая бедная в третьем округе. Я на это смотрел каждый год и каждый год говорил себе, что человек просто плохо торгует.
Дверь открылась без стука, и вошла Лотта Крей.
Она вошла так, как входят в кабинет, где её ждут, и, не садясь, посмотрела сначала на книгу в моих руках, потом на старшину.
— Вы ему рассказали, — сказала она.
— Рассказал.
— Тогда я скажу вторую половину, которую он рассказывать не станет, потому что она про Гильдию. — Лотта Крей повернулась ко мне. — Господин Ренн, по уставу всякий предмет, в отношении которого оценщик установил невозможность описания, подлежит сдаче в собрание Гильдии на хранение до выяснения. Параграф сорок первый. Срок — семь дней с момента установления.
— А я установил?
— Вы записали в собственную книгу «оценка не проставлена, определить не смог», и показали мне эту запись одиннадцать дней назад, и я её прочла дважды. — Она не отвела глаз. — Значит, установили.
Старшина смотрел в окно и в разговор не вмешивался.
— И что будет с ним в вашем собрании? — спросил я.
— Его опишут, положат в шкаф и запишут в опись, и каждый год будут писать «состояние без изменений». — Лотта Крей сложила руки. — И он будет там в сохранности, и до него не доберутся ни Балвир Шест, ни те, кто ходит в мастерскую Вейса, ни те, кто заказывает копии мастеру с припоем. А у вас с плеч снимется то, что вас в конце концов убьёт.
— Кто имеет право запросить дело и посмотреть опись собрания?
Она помолчала.
— Любой член Гильдии, подавший запрос.
— Вчера вы мне сказали, что моё заключение будет лежать сорок лет и что читать его имеет право любой член Гильдии, подавший запрос, — сказал я. — И сказали вы это как предупреждение. А теперь предлагаете положить в тот же дом саму вещь.
Лотта Крей не ответила.
— Я его не сдам, — сказал я.
— Тогда я обязана составить акт о неисполнении, и вы получите его на седьмой день.
— Составляйте. — Я убрал книгу за пазуху и встал. — И проставьте в нём, пожалуйста, полную дату и час, потому что я подошью его в дело и буду хранить. У меня к бумагам отношение серьёзное, вы сами видели.
Старшина у окна издал короткий звук, который при большом желании можно было принять за смех.
— Семь дней, Ренн, — сказал он, не оборачиваясь. — Я вам их даю не из симпатии. Я тридцать один год ищу человека, который подтвердит, что мне тогда не показалось, и я не собираюсь класть в шкаф единственное доказательство, пока вы с ним ходите по городу. Инспектор Крей напишет свой акт, а я его подпишу с отсрочкой, потому что имею право отсрочить один раз.
— А на восьмой день?
— А на восьмой день приходите ко мне и мы поговорим о том, где остальные пять.
— Шесть, — поправил я.
Старшина наконец повернулся от окна.
— Пять, Ренн. Один из семи ваш, и вы это подтвердили вчера собственным заключением. — Он смотрел на меня без всякого торжества. — Второй у вас тоже, иначе вы не стали бы сейчас меня поправлять, а просто согласились бы. Вот и считайте.
Лотта Крей у двери не сказала ни слова, и по лицу её я понял, что старшина только что узнал от меня то, чего она ему не говорила.
— Я вам обоим задам один вопрос, — сказал я. — И от вашего ответа зависит, приду я на восьмой день или нет. Тот, кто скупал вещи Хальма девять лет и брал за них по сотне, — он ищет седьмой или он ищет все семь?
— Он ищет все семь, — ответил старшина. — И он их искал ещё до пожара.
— Тогда пожар не был пожаром.
— Этого я не говорил. — Он взял с верстака брусок, зажатый в тисках, повертел и положил обратно, и было видно, что руки у него просят работы, когда голова занята. — Я тридцать один год ничего такого не говорил и вам не советую, потому что доказательств нет ни у меня, ни у вас, а человек, который произносит такие слова без доказательств, перестаёт быть оценщиком и становится сплетником. Мы с вами тем и отличаемся от прочих, Ренн, что нам платят за то, чтобы мы говорили только про признаки.
— А что делать с тем, что не признак?
— Держать при себе и ждать, — сказал старшина. — Иногда тридцать один год.
Обратно я шёл через мост и шёл медленно, потому что в голове укладывалось плохо.
Мара встретила меня на пороге и сообщила две вещи. Первая: за день пришло семь человек, шесть закладов приняты, выручка в кассе четыре кроны восемьдесят. Вторая была хуже.
— Приходил человек от Шеста, — сказала она. — Не тот приказчик, а другой, большой. Постоял, ничего не спросил, на меня посмотрел и ушёл.
Хольт из-за её спины добавил, что ушёл он недалеко.
Я вышел на ступеньку.
Напротив, у стены жестянщика, чуть левее его двери, там, где навес даёт тень и где не мешают прохожим, стоял человек и смотрел на нашу лавку.
Я постоял на ступеньке, пока он не убедился, что я его вижу, и ушёл внутрь, и створки закрывать не стал.
— Стражу звать бесполезно, — сказала Мара мне в спину. — Он стоит на улице и ничего не делает, а за это не берут.
— Знаю. — Я сел за прилавок и придвинул к себе новую закладную книгу. — Хольт, свари горох и позови Крысика, если он поблизости. Мара, откройте чистую страницу и пишите.
— Что писать?
— Опись. — Я снял с гвоздя ключ от ящика номер семнадцать. — Всё, что у нас есть в доме, с номерами, весом и приметами, и в двух списках: один остаётся здесь, второй я завтра отдам на хранение Кролю. Если к нам войдут ночью и что-нибудь вынесут, я хочу знать к утру, что именно, а не гадать неделю.
Мара обмакнула перо и посмотрела на меня поверх книги.
— Вы думаете, войдут?
— Я думаю, что человек напротив стоит там не для того, чтобы меня напугать. — Я положил ключ на прилавок. — Пугают иначе, я за эти две недели насмотрелся. Он стоит, чтобы знать, когда в доме никого нет.
Он стоял там и на следующий день, и через день, и через два, и всегда на одном и том же месте, и всегда до темноты. Крысик, которому я велел следить, доложил на третий день, что человек этот приходит в восемь утра, уходит в шесть вечера, обедает принесённым и ни разу не отлучился больше чем на четверть часа.
А на четвёртый день он не пришёл вовсе, и вот это мне не понравилось гораздо больше.
Глава 14. Ночь на Ржавой
День, в который человек напротив не появился, я потратил не на то, чтобы успокоиться, а на то, чтобы подготовиться.
Первым делом я обошёл дом снаружи и посмотрел на него чужими глазами, то есть глазами человека, которому нужно попасть внутрь. Передняя дверь отпадала: она выходит на улицу, а на улице напротив живёт жестянщик, который ложится поздно. Окна забраны решётками, и решётки хоть и старые, но вмурованы в камень. Оставались задняя дверь во двор и крыша над кладовой, где кровля лежала внахлёст и держалась на четырёх гвоздях с краю.
— Крыша, — сказал Гунар, посмотрев туда, куда я показывал. — Я бы полез в крышу. Там подняться можно с поленницы, а поленница у вас стоит впритык к стене, и вы её сами туда поставили.
— Отодвинем поленницу?
— Не надо отодвигать, — ответил он. — Пусть лезут, где мы знаем.
Хольта я отправил ночевать домой и отправил силой, потому что он рвался остаться, а пользы от него ночью было бы столько же, сколько от лампы без масла. Мару выпроводил в шестом часу, и она ушла, только когда я пообещал, что утром она застанет всё на месте. Крысика я увёл к Гунару на спуск и велел перевозчиковой жене никуда его не выпускать до рассвета.
Ценное мы перенесли в подвал.
Не всё, потому что переносить всё означало бы оставить лавку пустой и тем самым сказать вору, что его ждут. Я выбрал восемь ящиков, где лежали вещи дороже трёх крон, и снёс их вниз, а на их место поставил другие, с тем же весом и с теми же бумажками, только цифры на бумажках переписал.
Ящики семнадцатый и двадцать третий я не тронул.
Семнадцатый оставил на месте пустым, потому что нож с первого дня носил при себе и ночью носил тоже. Двадцать третий, в котором лежало кольцо Мирты, я подумал и оставил в зале, и это было единственное решение той ночи, о котором я потом жалел месяцами.
Рассуждал я так. Кольцо чужое, и если его найдут в подвале, а подвал вскроют, то пропадёт и оно, и всё остальное разом. А в зале оно лежит среди сорока одинаковых ящиков, и чтобы его найти, надо знать номер.
Перед тем как стемнело, я сделал ещё две вещи, обе мелкие и обе из тех, которым меня никто не учил.
Поперёк порога задней двери я насыпал тонкую полоску золы из печи, так, чтобы её не было видно, если не приглядываться, и такую же насыпал под проломом кровли в кладовой, на случай если войдут и уйдут, а мы проспим. К ручке передней двери изнутри привязал нитку и протянул её через зал к задней комнате, накинув на гвоздь, и на конце подвесил пустую жестянку. Способ дурацкий, и Гунар над ним посмеялся, но посмеялся не зло.
— У нас на барже так же делали, — сказал он. — От крыс.
Ужинали мы холодным, потому что печь я топить не стал: дым из трубы виден с улицы, а человек, который четыре дня стоял напротив, наверняка знал, что мы топим по вечерам и во сколько.
К полуночи мы с Гунаром сидели в задней комнате, в темноте, спиной к печи, и ждали.
Он принёс с собой багор, и багор этот мне понравился больше лома, потому что им можно достать человека, не подходя к нему вплотную. Я взял топор, который до того колол щепу, и держал его на коленях обухом вверх, и всю ночь ловил себя на том, что не понимаю, смогу ли им ударить.
— Первый раз? — спросил Гунар в темноте.
— Первый.
— Тогда слушай. Бить будешь по рукам и по ногам, а не по голове. — Он говорил вполголоса и говорил спокойно, как объясняют работу. — По голове ударишь — человек упадёт и не встанет, а тебя за это повесят, и лавку твою продадут за долги, и все, кто за тебя болел, будут ходить и говорить, что вот, досиделся. По рукам ударишь — он уйдёт сам и ещё и врача себе искать будет, и жаловаться никуда не пойдёт, потому что лез в чужой дом.
— А если он с ножом?
— А если он с ножом, то я его достану багром раньше, чем он тебя достанет ножом, потому что багор длиннее. — Гунар поёрзал, устраиваясь. — Ты, парень, главное не геройствуй. Стой у меня за спиной и свети, когда скажу.
Время в темноте идёт неправильно, и я это знал по прежней жизни, когда дважды сидел с описью в чужом доме до утра, а всё равно каждые полчаса ловил себя на том, что прислушиваюсь к пустой улице и слышу в ней шаги, которых нет.
Гунар не спал и не ёрзал, и по дыханию его я понимал, что он в этом деле бывал.
— Гунар.
— Ну.
— Если они придут не двое, а шестеро, что делаем?
— Тогда сидим и не выходим, — ответил он без паузы, будто держал этот ответ наготове с вечера. — Вдвоём против шестерых лезут только в книжках. Пусть берут что возьмут, а мы посмотрим и запомним, кто и какого роста, и это будет дороже любого ящика. Ты мне лучше вот что скажи: у тебя тут есть чем нам уйти, если они зайдут и сюда?
Уйти нам было нечем, кроме люка в подвал, и я это сказал, и Гунар помолчал и заметил, что подвал — это не выход, а мешок, и что после этой ночи надо будет выломать в задней комнате окно на двор, даже если оно и не нужно.
Гривна всю ночь просидел на полке в зале и оттуда не спускался.
Они пришли в третьем часу.
Первым звуком был не скрип и не удар, а шорох на крыше, тихий и ровный, будто по кровле волокли мешок, и я понял, что Гунар угадал, и что вот сейчас всё и начнётся, и что руки у меня холодные.
Кровля над кладовой отошла со второй попытки, и отошла с тем самым звуком вылезающего гвоздя, который ни с чем не спутаешь. Потом в кладовую спрыгнули.
Их было двое.
Я понял это по шагам, потому что светить было нельзя, и по тому, что они перекинулись двумя словами, из которых я не разобрал ни одного. Шли они уверенно и шли не наугад: из кладовой они пошли не в заднюю комнату, где сидели мы, а в зал, и пошли прямо к стеллажам, не задев по дороге ни конторки, ни ящиков на полу.
В зале зажгли потайной фонарь, и через щель приоткрытой двери я увидел кусок стены и две тени на ней.
Дальше случилось то, чего я не забыл до сих пор.
Они не стали шарить по полкам. Они не открыли ни одного ящика наугад, не тронули ни конторку, ни кассовый сундучок, в котором лежала дневная выручка. Один поднял фонарь, второй пошёл вдоль стеллажа, считая бумажки с номерами, и сосчитал он быстро, и остановился ровно там, где надо.
Я услышал, как из гнезда вынули ящик.
Потом второй.
Гунар положил мне руку на плечо и сжал, и я понял, что стою и что подниматься мне не следовало.
— Сейчас, — выдохнул он мне в ухо. — Пусть спустятся в кладовую, там им негде развернуться.
Мы дали им дойти до двери кладовой и вышли следом.
Гунар вынес дверь плечом и сразу ударил багром в темноту, низко, по ногам, и попал, потому что кто-то вскрикнул и загремел. Я поднял лампу, которую держал в левой руке, и тут же увидел больше, чем хотел: двое, оба в тёмном, лица замотаны тряпьём, один на коленях у стены, второй у пролома в крыше с ящиком под мышкой, и ящик он не выпустил даже сейчас.
Тот, что у стены, поднялся быстрее, чем я думал.
Он пошёл на меня, и я ударил топором так, как учил Гунар, по руке, и промахнулся, и попал обухом по стене, и от удара по руке у меня самого онемели пальцы. Он толкнул меня плечом, и я сел на пол вместе с лампой, и лампа не разбилась только потому, что упала на мешок с горохом.
Гунар достал его багром второй раз, уже поперёк спины, и человек на четвереньках ушёл к пролому, и его втащили наверх.
Всё это заняло, наверное, секунд двадцать.
На крыше протопали, потом спрыгнули во двор, потом простучали по мостовой, и через минуту на Ржавой было тихо.
Гунар поднял лампу и посветил вокруг.
— Ушли с добычей, — сказал он. — Два ящика, я видел. Ты цел?
— Цел.
— Руку подними.
Я поднял и увидел, что рукав распорот от локтя вниз, и что под рукавом идёт длинная неглубокая царапина, и что крови на ней немного. Когда он успел, я не заметил и не почувствовал.
— Вот тебе и «если он с ножом», — проворчал Гунар. — Сиди, я перевяжу.
Нитка с жестянкой так и провисела нетронутой до утра, потому что в переднюю дверь никто и не совался, и я потом долго смотрел на неё и думал, что готовился не к тому.
Зола под проломом была затоптана в шесть или семь следов, и по ней выходило, что наверху, на крыше, оставался ещё кто-то, кто вниз не спускался, а только принимал ящики.
Первым на рассвете прибежал Крысик, вторым пришёл жестянщик, третьим примчался Хольт, которому мальчишка доложил по дороге, и Хольт с порога начал причитать так, что я отправил его греть воду, лишь бы замолчал.
Мара пришла в восьмом часу и не сказала ни слова.
Она прошла в зал, сняла плащ, повесила его на свой гвоздь, села за прилавок и раскрыла обе описи — ту, что составляли четыре дня назад, и закладную книгу. Потом взяла чистый лист.
— Читайте номера по стеллажу, — велела она. — Подряд, с первого. Я отмечаю.
Мы читали сорок минут.
Пропало два ящика.
Семнадцатый, в котором ничего не было, и двадцать третий, в котором лежало обручальное кольцо Мирты, оценённое мною в сорок одну крону и записанное в две расписки, одна из которых хранилась у неё дома.
Больше не пропало ничего. Ни кассы, ни серебра, ни швейной машинки, взятой третьего дня в заклад за шесть крон и стоявшей на виду.
Хольт, услышав это, сел на ящик.
— Они знали номера, — проговорила Мара, глядя в свой лист. — Они не искали, они считали бумажки. Значит, им сказали, где что лежит.
В зале стало тихо.
— Кто мог сказать? — спросил Гунар.
Я сидел с перевязанной рукой и думал, и думать было противно, потому что список получался короткий и весь состоял из людей, которые находились сейчас в этой комнате или были со мной последние две недели.
Номера знал я. Номера знал Хольт, потому что сам клеил бумажки. Номера знала Мара, которая переписала обе книги набело. Номера видела Лотта Крей, читавшая закладную книгу страницу за страницей в день проверки, и после неё их могли увидеть все, кто имел право запросить дело в Гильдии.
И номера знал Кроль, которому я три дня назад отдал на хранение второй список.
— Никто из вас, — сказал я вслух, прежде чем кто-нибудь успел заговорить. — Я это говорю не для того, чтобы вас успокоить, а потому, что так считаю. Вор взял пустой ящик и одно кольцо и прошёл мимо кассы. Человек, которому нужны деньги, взял бы кассу. Человеку, который нас предал за деньги, не было бы никакого смысла указывать на семнадцатый, потому что в нём ничего нет и не было.
— А зачем тогда семнадцатый? — спросил жестянщик от двери.
— Затем, что в описи против него стоит прочерк вместо цены, — ответила Мара, не поднимая головы. — Один-единственный прочерк на сорок строк. Его видно с первого взгляда, даже если читать бумагу впопыхах.
Она была права, и от этого мне стало легче и хуже одновременно.
Легче, потому что предателя среди своих, скорее всего, не было. Хуже, потому что круг сужался к тем, кто видел бумагу, а бумаг было две: моя закладная книга, которую читала инспектор Гильдии, и список, лежавший со вчерашнего дня у Кроля.
Гунар ушёл на спуск часа на полтора и вернулся не один, а с двумя артельщиками с пристани, которых я видел в тот день у сходней. Они обошли дом, посмотрели пролом в кровле и сказали, что залатают за полдня и что за работу возьмут харчами, потому что шкипер с «Сороки» им велел взять харчами.
— Я их не просил, — сказал я.
— Ты и меня не просил, — отозвался Гунар, подавая им доску. — Ты, парень, привыкай. Человек, который всем называет настоящую цену, рано или поздно получает работников, которых не звал, и с этим уже ничего не сделаешь.
К вечеру кровля была новая, поленницу от стены отодвинули на сажень, а в задней комнате артельщики выломали то самое окно во двор, про которое ночью говорил Гунар, и вставили в него раму со ставней, снятую с какой-то баржи.
В кладовой, под пробоем в кровле, Крысик нашёл то, что они обронили.
Это была фомка, короткая, с расплющенным концом, и на ней у самой пяты стояло клеймо.
```
ФОМКА СЛЕСАРНАЯ
Ранг: Обиход
Сталь, ковка цеховая, мастерская Дегерна, заказ на партию
Истинная цена: 1 крона 40 грошей
След: «...шесть штук по заказу, и все шесть в одни руки,
а зачем шесть — не моё дело...»
Доступно оценок: 7 / 8
```
Я вертел её в руках, пока не пришлось отдать Маре, чтобы она вписала находку в книгу отдельной строкой с указанием часа.
Шесть штук в одни руки.
Не двое, стало быть. Шестеро.
— Про шестерых молчим, — сказал я, когда Мара дописала строку. — Все, кто сейчас в этой комнате. Не потому, что я вам не доверяю, а потому, что слух про шестерых пойдёт по улице к вечеру и превратится в двадцать, и тогда ко мне перестанут носить вещи, а ко мне сейчас только начали.
— А стражу звать будем? — спросил жестянщик.
— Буду. — Я кивнул Маре, и она уже писала. — Заявление подам сегодня же, и подам подробное, с описью пропавшего и с приложением фомки. Не потому, что стража их найдёт, она их не найдёт. А потому, что бумага с числом и часом будет лежать в участке, и когда кольцо где-нибудь всплывёт, оно всплывёт уже краденым, и купить его будет не так весело.
Гунар, сидевший на ящике со своим багром, посмотрел на меня поверх него.
— А если оно не всплывёт?
— Тогда я буду должен Мирте сорок одну крону, и должен по бумаге, которую сам ей написал и сам подписал, — ответил я. — И я эту бумагу писал не для того, чтобы теперь искать, как из неё выкрутиться.
Оставалось решить, что говорить Мирте, и решать это следовало до полудня, потому что к полудню на Ржавой знали бы всё и без меня. Я взял кассовую книгу и посмотрел на цифру, которую отложил к двадцать третьему грудня и которую по уговору с Марой не пересматривал каждый вечер.
Девять крон.
Кольцо стоило сорок одну.
Мирта пришла сама, раньше, чем я собрался к ней идти, и пришла с Аннет, и обе уже знали, потому что знала вся улица.
Я вышел из-за прилавка, потому что сообщать такое через прилавок нельзя.
— Кольцо украли сегодня ночью, — сказал я. — Взяли ящик под вашим номером и ушли. Виноват я, и виноват не тем, что не уберёг, а тем, что вчера вечером мог снести его в подвал вместе с остальным дорогим и не снёс, потому что рассудил, что в зале его не найдут. Меня переиграли, и переиграли по моей же бумаге.
Мирта стояла и молчала, и молчание это длилось долго.
— Значит, оно у него, — произнесла она наконец. — У мужа. Он узнал и забрал.
— Нет, — сказал я. — Ваш муж не полез бы ко мне через крышу с фомкой, купленной в цеховой мастерской по шесть штук в одни руки. Ваш муж пришёл бы ко мне днём и потребовал бы вернуть, и был бы в своём праве, и я бы вернул.
— Тогда я не понимаю.
— И я пока не понимаю. — Я взял со стола вторую расписку, которую она принесла с собой, и развернул её на прилавке. — Вот что я понимаю. По этой бумаге я оценил кольцо в сорок одну крону, выдал вам под него десять и обязался хранить его шесть месяцев. Хранить я не сумел. Значит, я должен вам сорок одну крону, из которой вычитается ваш непогашенный долг мне: десять выданных, минус три, которые вы уже внесли. Тридцать четыре кроны.
Аннет Сток тихо сказала что-то, чего я не расслышал.
— У вас нет таких денег, — проговорила Мирта.
— У меня их нет сегодня. — Я обмакнул перо и начал писать новую бумагу поверх прежней, вслух проговаривая каждую строку. — Пишу долговое обязательство на тридцать четыре кроны, срок — до конца травня, проценты в вашу пользу по двадцатой доле в месяц, и проценты я считаю с сегодняшнего дня, а не с конца срока. Мара, заверите вторым почерком.
— Не надо мне процентов, — сказала Мирта.
— Надо. — Я не поднял головы. — Потому что иначе через полгода вы будете думать, что я вам оказал милость, а я вам не милость оказал, а не уберёг вашу вещь. Разница, госпожа, вот в этой строке.
Она взяла бумагу и держала её обеими руками, как держала и прошлую.
А когда они ушли, Мара отложила перо и сказала то, о чём я думал последние два часа и всё не решался сказать первым.
— В подвал они не полезли, — проговорила она. — Восемь ящиков с дорогим стояли внизу, и вниз они не спустились. Значит, они не знали, что там что-то есть, и значит, бумагу они читали не вчерашнюю.
— Не вчерашнюю.
— Список, который вы отдали Кролю, составлен четыре дня назад, и в нём подвал уже был. — Она посмотрела на меня. — А закладная книга, которую в день проверки читала инспектор Крей, была ещё без подвала.
Я посмотрел на неё и ничего не ответил, потому что сказать тут было нечего, а думать надо было долго.
Логика её была безупречна ровно в той части, где сходилась, и разваливалась там, где я её достроил сам. Если они читали старую книгу, то это Гильдия. Если новый список, то это Кроль, который тридцать лет сидит на площади, дал мне реестр под честное слово и сказал, что Иво в первый год тоже приходил и тоже спрашивал.
А ещё оставалось третье, о чём я Маре говорить не стал.
Номера с бумажек на ящиках было видно всякому, кто стоял в зале у прилавка последние десять дней, а стояли у прилавка человек сорок, и среди них — аккуратный приказчик с чистыми ногтями и с кожаной сумкой.
— Завтра переклеим все бумажки, — сказал я. — Номера поменяем местами, а соответствие запишем в отдельный лист, и лист этот будет храниться не в лавке и не у Кроля.
Глава 15. За дверью
Бумажки на ящиках мы переклеили за одно утро, и делал это не Хольт, а Мара, потому что Хольт клеил бы неделю и обязательно перепутал.
Новые номера легли не по порядку. Двадцать третий стал восьмым, восьмой тридцать первым, семнадцатый я велел не занимать вовсе и оставить пустым, чтобы всякий, кто придёт по старой бумаге, шёл к нему и получал ничего. Лист соответствия Мара написала в единственном экземпляре, и лист этот мы вдвоём отнесли не Кролю и не в Гильдию, а к Аннет Сток, которая читать не умела, жила во дворе за пекарней и была последним человеком в городе, у которого стали бы искать.
— Вы понимаете, что она его потеряет? — спросила Мара по дороге обратно.
— Не потеряет. Она полгода носит в кармане расписку на кольцо, которого у неё нет, и разворачивала её, я думаю, раз сорок.
Лавка в этот день работала, и работала лучше, чем в любой из предыдущих, и это было самое странное в утре после взлома.
Пришли семеро, и двое из них пришли не с вещами, а просто посмотреть на пролом в кровле и поговорить. Женщина, которой я в первую неделю сказал, что её чайник обыкновенный, принесла медный таз и, кладя его на прилавок, объявила, что к обворованному нести не страшно, потому что у обворованного второй раз не крадут. Логика была никуда не годная, а держалась она на чём-то другом, и Мара, записывая, сказала мне вполголоса, что на улице теперь про нас говорят не «закроют», а «обокрали», и что это разные разговоры.
К обеду в закладной книге стояло пять новых строк, и одна из них была на четырнадцать крон: сутулый привёл шурина с набором столярного инструмента, а инструмент оказался хороший, полный и в ящике.
— Деньги есть? — спросила Мара, прежде чем я успел назвать сумму.
— На четырнадцать нет. Десять дам, и то придётся вынуть из отложенного.
— Из отложенного нельзя. — Она перевернула страницу и показала мне цифру, которую сама же вчера туда вписала. — Мы договорились не трогать. Дайте восемь и скажите почему, вы это умеете.
Я дал восемь и сказал почему, и шурин сутулого согласился, потому что ему было нужно к субботе, а не полностью.
Про подвал я объявил в тот же день.
— На восьмой день мне идти к старшине, — сказал я Гунару, когда он пришёл забирать свой багор. — Семь дней он мне дал и дал не за красивые глаза, а потому, что хочет знать, где остальные пять. Я приду к нему и скажу, что не искал, потому что боялся дурного воздуха.
— Нет, ну зачем так. — Гунар поставил багор к стене и сел. — Я тебе не говорил не лезть никогда. Я тебе говорил не лезть одному и без верёвки. Ладно. Когда?
— Завтра с утра.
— А чего искать-то будем? — уточнил Гунар. — Ты мне скажи словами, чтобы я внизу не гадал.
— Не знаю, — признался я. — Знаю только, что дверь заклепали изнутри, а человек, который её заклепал, потом оттуда как-то вышел, и вышел не через неё. Значит, там есть второй выход, и я хочу на него посмотреть.
Гунар подумал и кивнул, и по лицу его было видно, что такое объяснение его устраивает больше любого другого.
Готовились мы полдня, и готовил всё он, а я делал, что велят.
Верёвку он принёс с пристани, толстую, сажен на восемь, и обвязал ею меня поперёк груди тем узлом, который затягивается от рывка, а не от натяжения. Второй конец отдал Хольту, поставил его на верхней ступеньке и объяснил ему всего одно: тянуть, когда крикнут, и тянуть, даже если снизу кричат, чтобы не тянул.
— Понял? — спросил Гунар.
— Понял, — промямлил Хольт. — А если вы оба кричать будете разное?
— Тогда тяни того, кто на верёвке.
Свечу мы взяли не одну, а три, и одну из них Гунар привязал к жерди и приказал пускать вперёд себя, как только полоса отойдёт.
— Горит — воздух есть, — объяснил он. — Гаснет — назад, и не разговаривать, а назад. Огонёк только вниз опускай, потому что дурной воздух тяжелее и лежит по низу, и человек в него входит ногами, а дышать начинает, когда уже сел.
Мару я вниз не пустил, и это был единственный за все наши две недели разговор, в котором она повысила голос.
— Я читала про разметку больше вашего, — сказала она. — Я четыре года сидела в мастерской, где говорили про такие вещи, и если там внизу что-то от Азена, то я пойму раньше вас.
— Поймёте. — Я застегнул верёвку. — Только сначала мы с Гунаром проверим, есть ли там чем дышать, и если есть, я вас позову. Одного человека вытащат, двоих вытащат, а троих не вытащит никто, потому что наверху стоит Хольт.
Хольт на верхней ступеньке сделал вид, что не расслышал.
Крысика я поставил не на углу, а во дворе, под тем самым новым окном, которое артельщики прорубили в задней комнате, и велел ему сидеть там и не отходить, а если на улице появится кто-нибудь похожий на вчерашнего наблюдателя, стучать в ставню три раза.
— А если он не появится? — уточнил мальчишка.
— Тогда ты просидишь полдня во дворе зря и получишь за это два гроша, и это будет самый лёгкий твой заработок за всю зиму.
Крысик подумал и заявил, что зря он сидеть не станет, а заодно пересчитает поленницу, потому что дрова у нас лежат как попало и половину мы не найдём, когда ударят холода.
Три оставшиеся заклёпки Гунар выбил за час с небольшим, и выбил не ломом, а зубилом с молотком, потому что лом, по его словам, годится, чтобы рвать, а не чтобы снимать.
Работал он медленно и всё время подкладывал под зубило сложенную тряпку, заглушая звон, и объяснил это тем, что на Ржавой всякий звук из подвала слышно в соседнем доме через фундамент, а нам ни к чему, чтобы завтра вся улица знала, что мы тут ковырялись.
Полосы отошли, и полотно двери подалось само, вывалившись на нас, потому что петли с той стороны давно сгнили.
Из проёма потянуло.
Гунар выставил жердь со свечой и опустил огонёк к самому полу, и мы стояли и смотрели на него, наверное, целую минуту. Пламя вытянулось, качнулось внутрь и стало гореть ровно.
— Тяга, — сказал он. — Значит, есть второй выход. Ну, пошли, парень.
Комната за дверью была меньше подвала и ниже его, так что мне пришлось нагнуть голову, а Гунару идти согнувшись.
Первое, что я увидел, был стол.
Он стоял посередине, занимая почти всё помещение, и был сделан из цельной плиты тёмного дерева, положенной на два каменных козла, и такой стол не проносят через дверь и не собирают в подвале: его туда опустили сверху, когда дома ещё не было, и построили дом поверх.
Поверхность у плиты была размечена.
По ней шли линии, врезанные неглубоко и идущие не как чертёж, а как сетка, в которой расстояния между соседними линиями были разные, и разные не случайно, потому что через каждые несколько линий рисунок повторялся. По краям плиты стояли короткие насечки, и насечки эти тоже шли с переменным шагом.
Я провёл по ним ладонью и остановился.
```
СТОЛ РАЗМЕТОЧНЫЙ
Ранг: Легенда
Дуб чёрный, плита цельная, разметка нанесена
Истинная цена: определению не подлежит
След: «...стол не переносят и не делят, стол остаётся,
а мастера меняются... шестой раз меняются...»
Доступно оценок: 7 / 8
```
И следом, не давая мне убрать руку, воздух дрогнул второй раз.
```
ОТКРЫТО: РАЗБОР
Вещь, взятая в руки, может быть разложена на составляющие:
порядок сборки, чем каждая часть была прежде, что добавлено
и что заменено позже.
Расход: одна оценка за разбор.
```
Я убрал ладонь и постоял, глядя на плиту, и первое, что мне пришло в голову, было не про Азена и не про семь инструментов, а про собственную работу.
Разбор. Вещь, взятая в руки, раскладывается на составляющие: порядок сборки, чем каждая часть была прежде, что добавлено и что заменено позже.
Две недели назад я вскрыл поддельную табакерку по припою и по тугой петле, и вскрыл правильно, и потратил на это полторы минуты и тридцать лет выучки. Теперь мне предлагали то же самое за одну оценку из восьми и без всякой выучки вовсе.
Я понял, что это опасно, раньше, чем понял, что это полезно. Человек, которому показывают ответ, перестаёт искать признак, а оценщик без признака — это не оценщик, а гадалка с бумагой.
Про себя я решил тогда простую вещь и потом её держался: разбором пользоваться только после того, как посмотрел сам, и только чтобы проверить себя, а не вместо того, чтобы смотреть. Продержался я с этим правилом, забегая вперёд, месяца четыре.
— Ты чего? — спросил Гунар от стены. — Лицо у тебя стало такое, будто ты счёт увидел.
— Увидел. — Я повернулся. — Свети сюда, на стены.
Стены были обшиты доской, и вдоль них шли полки, и полки оказались пустыми все до одной, кроме нижней, на которой лежала стопка обрезков дерева и валялись два сломанных сверла. Под потолком в дальнем углу чернел квадратный проём, забранный решёткой из прутьев, и тяга шла именно оттуда.
А на полу под столом, ближе к дальней стороне, было пятно.
Оно было тёмное, неправильной формы, впиталось в утоптанную землю и по краям высохло коркой. Я присел и поднёс свечу. Гунар присел рядом и посветил своей.
— Кровь, — сказал он.
— Кровь. И вот что мне не нравится. — Я потрогал корку черенком. — Пол тут земляной и сырой, и потолок в двух местах подтекает, вон следы по стене. За полгода такое пятно уходит в землю и перестаёт быть коркой, а это ещё корка.
— Сколько?
— Не знаю. Месяц, может, два. — Я поднялся. — Полгода — нет.
Мы обошли комнату по кругу и обошли молча.
У дальней стены, под проёмом с решёткой, лежал сваленный набок табурет. Рядом с ним валялась глиняная кружка, целая, и в кружке на дне оставался присохший осадок. Я взял кружку и повернул её к свету, и на боку у неё был скол, а внутри по стенке шёл ободок от жидкости, стоявшей долго.
Свечу Гунар держал ровно, и пламя её не дрожало.
— Тут кто-то сидел, — сказал он. — Не разово заходил, а сидел. Ты на табурет посмотри, у него ножки в землю вдавлены.
Решётку под потолком я осмотрел последней, встав на тот самый табурет.
Прутья были вмурованы в кладку намертво, но в середине, где сходились три прута, кладка оказалась выбрана и выбрана недавно: раствор по краям лежал свежий, серый, а вокруг старый и тёмный. Кто-то расширил отверстие, а потом заложил обратно, и заложил наспех.
Я поковырял раствор ножом, и он подался, и посыпался мелкой крошкой.
— Не сегодня, — сказал Гунар, глядя на мои руки. — Ты чего, полезешь туда сейчас? Там ход, и ход длинный, раз оттуда тянет. Вдвоём не лезут, и с одной верёвкой на восемь сажен тоже не лезут.
Он был прав, и я отошёл.
Кружку я всё-таки взял в руки во второй раз и потратил на неё оценку, потому что хотел проверить новое на чём-нибудь бесполезном, прежде чем проверять на важном.
```
РАЗБОР
Кружка глиняная, обжиг местный, круг гончарный
Собрана: единой массой, без соединений
Заменено позже: ручка, посажена на клей, не родная
Осадок на дне: настой ивовой коры и мака, стоял долго
Доступно оценок: 6 / 8
```
Я поставил кружку обратно.
Ивовая кора и мак. Этим поят человека, которому больно, и поят не один раз, а понемногу и подолгу, и кружку с таким настоем не оставляют у стены случайно, её ставят рядом с тем, кто пьёт.
— Гунар.
— Ну.
— Тут не сидели. — Я посветил на табурет и на пятно под столом. — Тут лежали. А кто-то другой сидел рядом и поил.
Мару я позвал через четверть часа, когда убедился, что свеча горит ровно во всех углах, и Мара спустилась и остановилась у стола, как останавливаются перед вещью, про которую слышали, но не верили.
Она обошла плиту дважды, не касаясь, и только на третий раз положила на неё ладонь.
— Это не чертёж, — проговорила она. — Тут шаг переменный, и он повторяется, и повторяется не через равное число линий, а через разное, и вот тут, видите, три подряд одинаковых, а потом снова вразнобой.
— И что это значит?
— Что это мера. — Мара провела пальцем вдоль края, считая насечки губами. — Отец мне объяснял один раз, давно, и объяснял на часах. Он говорил, что всякое ремесло держится на том, что мастер откуда-то берёт свою меру. Плотник берёт от сажени, часовщик от маятника, а мера эта всегда чужая, готовая, её кто-то когда-то положил. И он говорил, что был человек, который свою меру не взял, а задал.
— Задал, — повторил я. — Как это — задал меру?
— А вот так. — Мара наконец убрала ладонь со стола и вытерла её о плащ, хотя плита была чистая. — Вы знаете, сколько в сажени? Знаете. А почему в ней столько, а не иначе? Потому что кто-то однажды сказал, что столько, и с тех пор все мерят его мерой и считают её природной. Отец говорил, что мера — это единственная вещь на свете, которую нельзя проверить, потому что проверять её нечем, кроме неё самой.
— И Азен сделал свою.
— И всё, что он ею разметил, теперь держится не на нашей мере, а на его. — Она посмотрела на плиту сверху. — Поэтому размеченная вещь и не стареет, господин Ренн. Она стареет, просто не по нашему счёту.
Я стоял и думал о старшине, который тридцать один год назад мерил медный угольник четырьмя линейками и получил четыре длины, и о том, что он тогда, двадцатидвухлетний, сделал единственно возможное и написал в заключении честно: измерению не поддаётся.
Гунар у стены сказал, что ему тут не нравится и что наверху его ждёт тележка.
Мы поднялись, и я поднимался последним, и уже с нижней ступеньки лестницы обернулся и посветил ещё раз.
Кружка стояла там, где я её оставил, а под столом темнело пятно.
Наверху я первым делом посмотрел на свои сапоги.
К подошвам налипла земля, и земля эта была обыкновенная, тёмная и сырая. Я сел на ступеньку, снял сапог и поднёс лампу ближе.
В комке, застрявшем между подошвой и рантом, светлела тонкая прожилка, белая и жирная на ощупь, и растёрлась она между пальцами в скользкий след, какого не даёт ни песок, ни обыкновенная глина.
— Хольт, — позвал я. — Подойди и посмотри. Вот это ты видел на сапогах у Иво?
Хольт наклонился, потрогал и вытер палец о передник.
— Это, — сказал он. — Она самая, белая. Я её в жизни ни с чем не спутаю, потому что я её с его сапог два года отчищал.
Я сидел на ступеньке с сапогом в руке и складывал то, что складывалось.
Ход из подвальной мастерской шёл куда-то, откуда тянуло воздухом. Белая глина водится за Северными воротами, у старых карьеров, и оттуда её на подошвах в лавку не принесёшь, не пройдя через полгорода. А Иво возвращался домой под утро, неся сапоги в руках, и Хольт видел это своими глазами и запомнил на всю жизнь.
Только он ошибся в одном, и ошибку эту носил в себе полгода.
Иво не приходил с глиной домой.
Он уносил её из дома.
Я обулся, поднялся в зал и сел за прилавок, и Мара с Хольтом ждали, пока я заговорю, и я заговорил не сразу.
— Давайте вслух, — сказал я наконец. — Вслух проще, потому что если я где-то вру сам себе, вы это услышите. Ход из подвала идёт под город и выходит где-то у Северных карьеров, иначе белой глине там взяться неоткуда. Иво ходил этим ходом последний год, по ночам, каждую неделю. Ходил не ради прогулки, потому что человек не лазит по подземному ходу под городом раз в неделю ради интереса.
— Он туда что-то носил, — сказала Мара.
— Или кого-то кормил, — сказал Хольт.
Мы с Марой оба на него посмотрели, и Хольт съёжился, но повторять не стал и не отказался.
— Кружка, — объяснил он, глядя в пол. — Вы сами сказали, что в ней было. Я, может, читать не умею, а больных видал больше вашего, молодой хозяин, потому что у меня мать четыре года лежала. Ивовую кору с маком даром никто не варит.
В зале стало очень тихо.
— Кровь свежее полугода, — проговорил я. — Иво пропал полгода назад.
— Вот и я про то, — сказал Хольт.
Я перевернул чистый лист и написал наверху четыре слова, которые с этого дня стояли у меня в третьей книге вместо заголовка: стол, ход, кружка, глина. Под ними я поставил число и час, потому что привык, и потому, что человек, который записывает, думает яснее того, кто помнит.
А потом дописал пятое слово, хотя проверить его было нечем.
Шестой.
В Следе на столе было сказано, что мастера менялись шестой раз, и если считать честно, то седьмым за этим столом становился я.
— Завтра лезем в ход, — сказал я. — Гунару скажу вечером. Мара, составьте список того, что нужно: верёвки на двадцать сажен, свечей десяток, мела кусок и что-нибудь, чем метить стены.
— Вам послезавтра к старшине, — напомнила она, уже записывая. — И восемнадцать дней до Шеста, если вы за этими подземельями не забыли.
— Вот я ему и принесу не догадки, а то, что увижу своими глазами.
Назавтра мы в ход не полезли, потому что утром на Ржавую пришла стража, и пришла она не по моему заявлению о взломе.
Глава 16. Опись и обыск
Стражников было трое, и старший из них вошёл первым, не постучав, потому что по закону стучать он был не обязан.
Я узнал его, и узнал не по лицу, а по голосу: это он две недели назад, во время истории с краденым серебром, шепнул мне вполголоса, что заявление подал не потерпевший. Тогда он был мне почти сочувствующим, а сегодня в руке у него была бумага, и он развернул её, прежде чем поздороваться.
— Сержант Довен, четвёртый пост. — Он положил бумагу на прилавок лицом ко мне. — Предписание на осмотр помещения и на изъятие имущества, подходящего под описание. Заявление подано вчера управляющим Дома Вельзен. Читать умеешь?
— Умею.
Я прочёл. Из предписания следовало, что из имущества Дома пропали шесть предметов бронзы, что все шесть числятся в годовой описи под инвентарными номерами, что один из них обнаружен у перекупщика на Мостовой площади со спиленным номером и что перекупщик на допросе показал, будто вещь предлагали ранее в ломбард Ренна на Ржавой улице.
— Хольт, отопри задние двери и не мешайся, — сказал я, не поднимая головы. — Мара, подайте, пожалуйста, вторую книгу за листопад и третью тоже.
Мара уже вставала.
— Погоди. — Довен придержал её взглядом. — Книги потом. Сначала осмотр, и осмотр будет по всем помещениям, включая подвал.
— Подвал открыт, идите смотрите. — Я отошёл от прилавка и сел на табурет у стены, чтобы не стоять у них над душой. — Только прошу об одном, сержант. Всё, что вы решите изъять, вносите в опись при мне и с указанием номера ящика, и опись пусть будет в двух экземплярах. Второй я имею право получить на руки.
— Имеешь, — согласился Довен. — Грамотный.
— Не грамотный, а битый.
Обыск занял два часа, и первые полчаса из них я просидел на табурете, глядя, как чужие руки выдвигают ящики, которые мы с Марой позавчера переклеили.
Это оказалось труднее, чем я предполагал. Я тридцать лет проработал в заведении, где раз в год приходила проверка, и всегда стоял при этом рядом, объяснял и показывал, и всегда чувствовал себя хозяином положения. А тут я сидел у стены в чужом теле, в лавке, которая мне досталась вместе с долгом, и смотрел, как человек с бумагой перебирает вещи, за каждую из которых я расписался перед живыми людьми.
Хуже всего было в тот момент, когда младший стражник снял с полки швейную машинку в футляре, ту самую, за шесть крон, и понёс её к свету, держа за одну ручку.
— Двумя руками, — сказал я, вставая. — Она не моя.
— Чья?
— Женщины с Кузнечного двора, и это всё, что у неё есть, чтобы кормиться. — Я подошёл и взял футляр у него снизу. — Ставьте сюда и смотрите сколько угодно, только не носите на весу.
Довен, наблюдавший от двери, велел младшему поставить машинку на прилавок и больше ничего не сказал.
Они прошли все сорок ящиков, заглянули в кладовую, поднялись на второй этаж, спустились в подвал и там постояли перед снятой с петель дверью, за которой открывалась пустая комната с разметочным столом. Один из младших посветил внутрь и спросил, что это.
— Стол, — ответил я. — Стоял тут, когда дома ещё не было.
Довен посмотрел на плиту, на линии, идущие по ней с переменным шагом, и отвернулся без всякого интереса, и по его лицу было ясно, что он видел на своём веку столько чужих подвалов, что удивляться перестал лет двадцать назад.
Бронзы они не нашли, потому что бронзы у меня не было.
Мара всё это время сидела за прилавком и писала, и писала она не то, что писали они, а своё: время, с которого начался осмотр, в каком порядке шли по помещениям, что открывали и что закрыли обратно. Один из младших это заметил и попробовал возразить, а Довен велел ему не мешать и добавил, что хозяйское право вести собственную запись нигде не отменено.
— Теперь книги, — сказал он, вернувшись в зал.
Я положил перед ним третью книгу, ту, где велись покупки и оценки, и открыл её на нужной странице сам, потому что искать пришлось бы долго.
— Читайте отсюда, — попросил я. — Строка четвёртая снизу.
Довен читал вслух, медленно, ведя пальцем.
— «Подсвечник трёхрожковый, бронза, три свечи, витая ножка, основание широкое. Инвентарный номер на донце спилен, место спила свежее, металл ниже уровня. Предъявлен к продаже женщиной, имени не назвала, возраст около тридцати пяти, платье тёмное, руки рабочие. Оценка объявлена вслух: двадцать восемь крон. К покупке не принята, причина — спиленный инвентарный номер. Предъявительнице рекомендовано вернуть вещь туда, откуда взята.»
Он поднял голову.
— Число какое?
— Число и час в начале строки, — сказала Мара. — Семнадцатое листопада, около полудня.
Довен перечитал строку про себя и посмотрел на меня уже иначе.
— Ты её описал, — проговорил он. — Ты её описал и записал, что отказал, и написал причину. Зачем? Ты ж тогда ещё и права не имел ничего оценивать.
— Права оценивать не имел, — согласился я. — Писать в собственную книгу имел.
— А почему стражу не позвал?
Вот на этот вопрос у меня ответа не было, и не было с того самого дня.
— Потому что решил, что она носит чужое не по своей воле, и что если я позову вас, то отвечать будет она, а не тот, кто ей это дал. — Я смотрел ему в лицо и не отводил глаз. — Я ошибся, сержант. Я об этом думал полдня в тот же день и думал потом ещё не раз.
Довен помолчал.
— Ошибся, — сказал он наконец. — И ошибся крепче, чем думаешь. Женщину эту мы ищем четвёртый день. Пропала из дома третьего числа сего месяца, вещей не взяла, соседке сказала, что идёт на Мостовую и вернётся к вечеру.
Хольт у стеллажа опустил тряпку, которой протирал полку.
— Как её звали? — спросил я.
— Хеда Мор. — Довен достал из-за обшлага сложенный лист. — Служила в Доме Вельзен четыре года, рассчитали в начале листопада, без объяснения и без рекомендации. Ты у нас, выходит, последний, кто с ней говорил при свидетелях.
Я сидел и смотрел на свою же строку в книге, где стояло «имени не назвала», и думал о том, что мог спросить имя и не спросил, потому что не собирался покупать.
— Свидетели у тебя есть? — спросил Довен.
— Хольт был в зале. И кот.
— Кота в протокол не пишем.
— Напрасно. — Я всё-таки усмехнулся, и усмешка вышла кривая. — Кот на неё шипел, и шипел он не на неё, а на бронзу, и я после этого и полез смотреть донце.
Довен велел младшему записать показания Хольта, и Хольт давал их долго, сбивчиво и трижды начинал сначала, зато ни разу не соврал и ни разу не приукрасил, и когда его спросили, почему хозяин отказался покупать, ответил просто: потому что номер спилен, а он такое берёт только через стражу.
— А про Дом Вельзен что скажешь? — спросил Довен, пока младший дописывал за Хольтом. — Бывал?
— Не бывал, и людей оттуда не знаю. — Я подумал и добавил то, что решил не скрывать. — Одну вещь их работы я видел ещё раз, кроме подсвечника. Печатку с гербом, на экзамене в Гильдии, в числе испытательных предметов. Она из собрания Гильдии, не моя, я её просто держал в руках четверть часа.
— И зачем ты мне это говоришь?
— Затем, что вы это узнаете сами, а человек, который рассказал сам, выглядит иначе, чем тот, про которого выяснили.
Довен поглядел на меня и сказал младшему записать и это тоже.
Потом сержант выложил на прилавок свёрток.
— Опознаёшь?
В свёртке был подсвечник, и это был не тот, который мне приносили, а парный ему: та же витая ножка, то же широкое основание, только рожков было три и один из них погнут.
— Не тот, — сказал я. — Тот был целый, и погнутости на нём не было. Это второй из пары, и пара тут была, потому что такие делают парами, на два конца каминной полки.
— Откуда знаешь, что не тот?
— Донце покажите.
Довен перевернул подсвечник, и я попросил разрешения взять в руки, и он разрешил.
Спил на донце был точно такой же, овальный, на том же месте и такой же глубины.
```
РАЗБОР
Подсвечник трёхрожковый, бронза, литьё, мастерская Дома Вельзен
Собран: цельным литьём, основание и ножка едины
Изменено позже: рожок правый — выправлялся и погнут повторно;
донце — снят слой металла в овале, инструмент один и тот же
для обоих предметов пары, работа поспешная
Доступно оценок: 7 / 8
```
— Оба спиливали одним инструментом, — сказал я, кладя подсвечник обратно. — И спиливали второпях, потому что глубина неровная, а на краю остался заусенец, который не сняли. Работал человек, который делал это не по ремеслу, а один раз в жизни и торопился.
— Ты это можешь написать? — спросил Довен. — Бумагой, с подписью?
— Могу. Только вы имейте в виду, что заключение свыше пятидесяти крон у меня идёт через инспектора округа, у меня испытательный срок.
— Это не свыше пятидесяти, это на двадцать восемь.
— Пара стоит семьдесят, — сказала Мара, не поднимая головы. — И если он пишет про пару, то пишет про семьдесят.
Довен посмотрел на неё, потом на меня, и я увидел, как он решает, раздражаться ему или нет, и решает не раздражаться.
— Вызывай своего инспектора, — сказал он. — Мне бумага нужна сегодня.
Пока ждали инспектора, Мара увела меня в заднюю комнату, прикрыв за собой дверь.
— Вы сейчас напишете заключение, — сказала она вполголоса. — И оно уйдёт в дело, а дело по пропавшей женщине будут читать в четвёртом посту, в Гильдии и в Доме Вельзен. Три места, господин Ренн. Вы к этому готовы?
— А что я могу сделать?
— Написать короче. — Она смотрела на меня прямо. — Отвечать только на то, о чём спросили. Не добавлять про инструмент, которым спиливали, потому что про инструмент вас не спрашивали, а вы уже собрались про него написать, я вас за эти дни выучила.
— Про инструмент — единственное, что может вывести к человеку.
— Знаю. — Мара сложила руки. — Я вам не запрещаю, я вам напоминаю, чем в прошлый раз кончилось, когда вы написали больше спрошенного. Тогда за это дали испытательный срок и бумагу в Гильдии, из которой следует, чего вы знать не могли.
Я постоял, подумал и всё-таки решил так, как решил.
— Пишу про инструмент, — сказал я. — Женщина пропала четвёртый день.
Мара кивнула, будто именно этого и ждала, и вышла первой.
Лотта Крей пришла через час и пришла в том же тёмно-синем, и с сумкой, и сразу стала инспектором, а не той женщиной, которая стояла с нами в мастерской Вейса.
Она прочла предписание, прочла мою запись от двадцать девятого листопада, прочла опись, которую вела Мара во время обыска, и только после этого взяла подсвечник.
— Заключение составляйте, — велела она мне. — Я заверю. Но прежде я скажу вслух то, что сержант, кажется, уже понял, а вы, господин Ренн, до сих пор нет.
— Скажите.
— Ваша запись от двадцать девятого сделана в тот период, когда лицензии у вас не было. — Лотта Крей положила подсвечник. — Следовательно, как оценка она ничтожна. Но как запись в книге хозяина заведения она принимается, потому что книга велась сплошняком, без вырванных листов, с непрерывной нумерацией строк, и в ней же записаны сделки, по которым вы платили и получали. Подделать такую запись задним числом нельзя, не переписав всю книгу.
Довен кивнул, подтверждая, что он это понял.
— Скажу проще. — Она повернулась ко мне. — Вас сегодня спасло не то, что вы честный человек, а то, что вы каждый день писали в книгу скучные строки с числом и часом. Запомните это, и в следующий раз, когда вам будет лень записать отказ, вспомните Хеду Мор.
В зале стало тихо.
— А что с ней? — спросил Хольт от стеллажа.
— Ищут, — ответила Лотта Крей.
Заключение я писал полтора часа и писал в четырёх частях, и Мара переписала его набело вторым почерком, и Лотта Крей заверила его своей подписью и печатью округа, и Довен забрал один экземпляр, а второй подшили в дело.
Когда бумаги были подписаны и младшие вышли грузить подсвечник в коляску, Лотта Крей задержалась у прилавка и заговорила уже другим голосом.
— Восьмой день завтра, — сказала она. — И завтра вы к старшине не придёте, я это вижу по вашему лицу.
— Ко мне сегодня пришла стража, а завтра я лезу под землю.
— Я знаю, я потому до сих пор и не составила акт о неисполнении. — Она застегнула сумку. — Но акт этот всё равно придётся составить, и чем дольше я тяну, тем хуже будет выглядеть, что я тянула. Приходите завтра, оба вопроса решим разом.
— Я завтра полезу под землю, — сказал я.
Лотта Крей остановилась.
— Куда?
— За дверью в подвале есть комната, а из комнаты есть ход, и ход тянет воздухом, значит, выходит наружу. — Я говорил тихо, потому что Довен стоял у двери. — Мой дядя ходил по нему последний год каждую неделю и возвращался под утро.
— Одни не полезете, — произнесла она, и это был не вопрос.
— С перевозчиком и с верёвкой.
— Тогда послезавтра, — сказала Лотта Крей. — И послезавтра вы мне расскажете всё, включая то, что решите не рассказывать.
Уходя, сержант задержался на ступеньке.
— Ренн. — Он поправил перевязь. — Ты вот что. Ты в канал у решётки не лазай и людей своих не посылай, и вообще у воды не стой. Я тебе этого не говорил.
— Почему?
— Потому что я тебе этого не говорил, — повторил Довен и пошёл вниз по улице.
Через два часа, когда я уже сел за книги и почти успокоился, у лавки остановилась крытая коляска.
Из неё вышел человек лет пятидесяти в дорожном плаще поверх хорошего сюртука, постоял, глядя на нашу вывеску, и вошёл, пригнувшись в дверях, хотя пригибаться ему было не нужно.
— Управляющий Дома Вельзен, — представился он. — Эрлик Хассе. Это по моему заявлению к вам сегодня приходили, и я приехал сказать, что заявление касалось не вас, а перекупщика, и что ваше имя попало в него потому, что его назвал он, а не потому, что мы имели вас в виду.
— Садитесь.
— Не сяду, я ненадолго. — Хассе оглядел зал, и взгляд его остановился на прилавке, где лежали раскрытыми все три книги. — Мне пересказали вашу запись от двадцать девятого. Кто у вас ведёт книги?
— Я. — Мара подняла голову. — Последние восемь дней.
— А до того?
— А до того их вёл он, и вёл плохо, но вёл каждый день.
Хассе постоял, глядя на разворот, и я видел, как он читает столбцы, и читает не из вежливости.
— В Доме Вельзен двенадцатого числа будущего месяца начинается раздел наследства, — сказал он наконец. — Опись имущества делали одиннадцать лет назад, и делали её, как теперь выясняется, не вполне честно. Мне нужен оценщик, которого не знает ни одна из трёх сторон, и который пишет вот такие строки.
— У меня испытательный срок, — сказал я. — Все мои заключения свыше пятидесяти крон проверяет инспектор округа.
— Тем лучше, — ответил Эрлик Хассе. — Значит, их будет проверять кто-то ещё.
Мара отложила перо.
— Условия, — сказала она. — Если вы приехали нанимать, то давайте сразу условия, а не общие слова, потому что общие слова мы потом будем переписывать неделю.
Хассе повернулся к ней и рассматривал её секунды три, и рассматривал без раздражения.
— Опись всего движимого имущества Дома, кроме библиотеки, — начал он. — Работа на три дня, с утра до темноты, с проживанием в доме, потому что вечером ворота запирают. Плата сто крон по окончании и двадцать вперёд, на расходы. Заключение по каждому предмету дороже двадцати крон отдельным листом, по остальному — сводная ведомость.
— Сто двадцать всего, — уточнила Мара, записывая.
— Сто двадцать всего.
Я смотрел на цифру, которую она выводила, и считал вместе с ней то же самое, и считали мы оба одно.
Сто двадцать крон. Через семнадцать дней ко мне придёт Балвир Шест с четырьмя расписками на четыреста, и у меня в отложенном лежит девять, и ещё тридцать четыре я должен Мирте за кольцо, которого больше нет. Сто двадцать не закрывают ничего целиком, но это первые деньги за месяц, которые нельзя заработать на Ржавой улице, сколько по ней ни ходи.
— Одно условие с нашей стороны, — сказал я. — Я приду не один. Со мной будет счетовод, который ведёт эти книги, и работать мы будем вдвоём, потому что опись большого дома в три дня одним человеком не делается, а делается плохо.
Хассе снова посмотрел на Мару.
— Жалованье счетоводу из ваших ста двадцати.
— Из моих, — согласился я.
— Тогда девятого числа к восьми утра, ворота с Северной стороны, спросите меня. — Он натянул перчатку и уже у двери обернулся. — И ещё, господин Ренн. Я человек прямой и потому скажу заранее. В доме будет три стороны, и все три хотят разного, и каждая из них к концу первого дня предложит вам что-нибудь. Я вам заранее ничего не запрещаю. Я только прошу: что бы вам ни предложили, приходите и говорите мне, а я вам скажу, брать или нет.
— А если вы скажете брать?
— Значит, возьмёте, — ответил Эрлик Хассе. — Я плачу не за вашу честность, её мне довольно и в описи. Я плачу за то, чтобы меня не удивляли.
Глава 17. Ход
Готовились мы полтора дня, и половину этого времени заняли споры о том, кто идёт.
Гунар настаивал, что идут трое: он, я и его артельщик по имени Бек, тот самый, что латал нам кровлю, потому что Бек молодой, лёгкий и лазил в трюмы, где взрослому не развернуться. Хольт рвался наверх к верёвке и был на неё поставлен, потому что ни на что другое не годился и сам это знал. Мара потребовала место у входа в подвальную комнату, с бумагой и часами, и получила его без спора, потому что кому-то надо было записывать время и считать, сколько мы там пробыли.
Крысика я хотел оставить на улице и не оставил.
— Он мне нужен внизу, — сказал Гунар. — Не в ходу, а у входа, рядом с барышней. Ход длинный, и кричать по нему бесполезно, звук вязнет. А мальчишка свистит так, что его слышно за квартал, и если наверху что случится, барышня ему скажет, а он свистнет, и мы это услышим.
Снаряжение он собирал сам и собирал два дня.
Двадцать сажен пеньковой верёвки, разделённой на два конца по десять. Дюжина свечей и ещё дюжина про запас, в промасленной тряпице. Три фонаря, из которых два потайных. Кусок мела и гвоздь, чтобы царапать, если мел не возьмётся. Жердь со свечой на конце, та же, что в прошлый раз. Фляга воды, хлеб, и это я взял сам, потому что понимал, что мы можем просидеть там дольше, чем рассчитываем.
— И вот это, — сказал Гунар, выкладывая на прилавок два коротких багра. — Не для драки, а чтобы дотянуться. Под землёй руками не тянутся, парень, там или багром, или никак.
Накануне вечером Мара положила передо мной лист и заставила ответить на четыре вопроса письменно, и я сначала решил, что она издевается, а потом понял, что нет.
Первый: сколько времени мы там пробудем самое большее. Второй: по какому признаку поворачиваем назад. Третий: что делает она, если мы не вернёмся к этому сроку. Четвёртый: кому она об этом сообщает и в каком порядке.
— Люди пропадают не потому, что лезут, — объяснила она, не поднимая головы. — Они пропадают потому, что никто наверху не знает, когда начинать беспокоиться. У вас дядя пропал полгода назад, и первые две недели Хольт думал, что он в Ольмене.
Мы написали так: четыре часа, поворот назад при любом погасшем огне и при любой воде выше колена, после четырёх часов она посылает Крысика к Гунаровой жене и к сержанту Довену, именно в таком порядке, а сама с места не уходит.
Лист она переписала в двух экземплярах, один сунула мне в карман плаща, второй положила на ящик у входа и придавила камнем.
Спустились мы в седьмом часу утра, и Хольт, стоявший на верхней ступеньке с концом верёвки, намотанным на кулак, перекрестил нас обоих, чего я за ним раньше не замечал.
Отверстие под потолком дальней стены мы с Беком расширили за час: раствор в середине действительно был свежий и выкрошился быстро, а три прута решётки, сходившиеся там, вынулись из кладки вместе с куском камня. За ними открылся лаз, в который человек проходил боком, и первые сажени три лаз шёл ровно, а потом заворачивал вправо и начинал опускаться.
Бек полез первым, потому что был легче.
— Кладка! — донеслось снизу через минуту. — Тут кладка, хозяин, ровная, и не наша, старая. Это не нора, это ход, его строили.
Я полез вторым, и Гунар за мной.
Внизу и правда начинался ход, и он был выложен камнем по обеим сторонам и перекрыт сверху плитами, и в нём можно было идти, пригнув голову, не касаясь плечами стен. Пол шёл земляной, влажный, и по самому низу, в колее посередине, стояла вода в палец глубиной.
Гунар опустил жердь со свечой к воде и подержал.
— Горит, — сказал он. — Пошли. Считаем шаги вслух, по очереди, и на каждой полусотне ставим метку.
Первые двести шагов ход шёл прямо и опускался, и опускался ровно настолько, чтобы это чувствовалось в коленях. Метки я ставил мелом на левой стене, и мел ложился хорошо, потому что камень был сухой выше колена и мокрый ниже. На ста пятидесяти Бек нашёл в стене нишу с железным крюком, вмурованным в кладку, и крюк этот был вытерт до блеска с нижней стороны.
— Фонари вешали, — определил Гунар. — Такие крюки через каждые полсотни шагов бывают, если ход рабочий.
Мы нашли ещё четыре, и все были вытерты одинаково.
— Значит, ход не для побега, — сказал я, когда мы прошли третий. — Для побега фонарей не вешают. Тут работали, и работали долго, и ходили с грузом, потому что налегке фонарь несут в руке, а не вешают на стену.
— И воздух, — добавил Бек. — Вы приглядитесь, хозяин, тут в своде через сколько-то шагов дырки идут, вон, с кулак. Он дышит, ход-то.
Он был прав: в плитах перекрытия попадались отверстия, забранные сверху то ли решётками, то ли просто засыпанные, и через них тянуло, и оттого свечи у нас горели ровно всю дорогу.
Гунар останавливался у каждой пятой метки и заставлял нас обоих оборачиваться и смотреть назад.
— Смотрите, как ход выглядит с той стороны, — повторял он. — Назад мы пойдём быстро и усталые, и вам покажется, что вы его не узнаёте, и вот тогда и начинается паника. Поглядели, запомнили, пошли дальше.
На двухсот сорока ход пошёл в подъём, и вода из колеи ушла, и стало суше, и вот тогда Бек, шедший первым, остановился и поднял фонарь.
Стена справа кончалась, и в ней открывалась камера.
Это была не ниша, а настоящая комната, вырубленная сбоку от хода, шагов пять на четыре, с полом, подсыпанным сухой землёй, и с низким сводом. Мы вошли в неё втроём и встали.
В камере жили.
У левой стены лежал тюфяк, набитый соломой, и на тюфяке было сложено одеяло, сложено аккуратно, вчетверо, как складывают люди, которые привыкли к порядку или которым нечем себя занять. Рядом стоял ящик, служивший столом, и на ящике — подсвечник с четырьмя огарками разной длины, миска и вторая глиняная кружка, парная той, что мы нашли за дверью. У другой стены помещалось ведро с крышкой, и я не стал поднимать крышку, потому что и так было понятно.
Бек присвистнул и тут же заткнулся сам.
— Долго, — сказал Гунар, оглядывая пол. — Ты посмотри, тут земля утоптана до камня, а её подсыпали, и подсыпали не раз. Это не неделя, парень. Это месяцы.
На ящике, под миской, лежал сложенный вчетверо лист, и лист был исписан.
Я развернул его, стараясь не порвать по сгибам, и узнал почерк раньше, чем разобрал слова, потому что этот почерк я к тому времени изучил по девяти годам расходов: торопливый, с завитушками на заглавных.
Слов, впрочем, не было. На листе шли те же строчки из букв и цифр вперемешку, какими была заполнена вся правая половина книги из-под ступеньки.
— Тут писано, — сказал Бек, заглядывая через плечо. — Чего писано-то?
— Не знаю. — Я сложил лист обратно и убрал за пазуху, к книге. — Это его шифр. И это значит, что он тут не просто сидел, он тут работал.
Я подошёл к ящику и поднял одну кружку.
```
РАЗБОР
Кружка глиняная, обжиг местный, круг гончарный
Собрана: единой массой
Осадок на дне: настой ивовой коры и мака, свежий
последняя жидкость стояла в ней от двух до четырёх дней назад
Доступно оценок: 7 / 8
```
Я поставил её обратно очень осторожно и вытер ладонь о плащ.
— Гунар.
— Ну.
— Тут кого-то держали. И поили тем же, что и за дверью в подвале, и поили четыре дня назад или меньше.
Бек попятился к выходу из камеры, и Гунар взял его за плечо и поставил обратно.
— Стоять, — сказал он. — Бежать будем, когда я скажу бежать, а пока смотри и запоминай. Хозяин, ты дальше что делаешь?
Я осмотрел камеру по кругу, стараясь ничего не двигать и не переставлять.
Огарки на подсвечнике были из простого сала, дешёвые, такие продают на Ржавой по грошу за десяток, и стояли они в гнёздах не как попало, а сдвинутыми в одну сторону, чтобы свет падал на стену. Я поднял фонарь к этой стене и увидел то, ради чего их так ставили.
Стена была исцарапана.
Не рисунками и не словами, а чёрточками: короткие вертикальные насечки, собранные в группы по пять, четыре стоймя и пятая наискось. Их было много. Я насчитал двадцать девять полных групп и ещё три отдельные черты, и считал дважды, и на второй раз вышло так же.
Сто сорок восемь.
— Дней, — сказал Гунар у меня за плечом, и голос у него стал другой.
Сто сорок восемь дней — это без малого пять месяцев. Иво Ренна признали пропавшим по закону в начале листопада, а исчез он, если считать по Хольту, ещё в конце травня.
Я стоял и смотрел на насечки и считал ещё раз, уже не их, а месяцы, и всё сходилось так, что лучше бы не сходилось.
— Он живой, — сказал я вслух.
— Был живой четыре дня назад, — поправил Гунар. — И это разные вещи, парень, и не надо их путать, пока мы не дошли до конца.
Последние черты были свежее прежних: камень под ними светлее, крошка ещё держалась в бороздках. Я потрогал одну и получил на пальце белую пыль.
— Хозяин. — Бек стоял у входа в камеру и светил на пол. — Тут следы, и следы разные.
Он был прав, и я удивился, что не заметил сам.
На подсыпанной земле у порога камеры отпечатков было два рода. Одни — босые или в чём-то мягком, небольшие, и шли они только внутри камеры, от тюфяка к ящику и обратно, и за порог не выходили ни разу. Другие — сапоги, крупные, с подковкой на каблуке, и эти шли снаружи, входили, доходили до ящика и уходили обратно, и уходили в сторону дальнего конца хода, а не в сторону лавки.
— Его кормили не из дома, — сказал я. — Кормили с той стороны.
Гунар присел и померил след ладонью.
— Сапог большой. — Он поднялся и отряхнул колени. — И подковка новая, вон как впечаталась. Такие набивают, когда много ходят по камню.
Я вспомнил человека, который четыре дня стоял у стены жестянщика с восьми утра до шести вечера, и то, как он занимал собою весь дверной проём, и подумал, что подковка тут ни при чём и что я просто хочу, чтобы всё сошлось на одном человеке.
Дальше ход шёл в подъём и стал суше, и на двухстах девяноста шагах под ногами появилась глина.
Она была белая, жирная и скользкая, и налипала на подошвы так, что через тридцать шагов пришлось соскабливать. Бек шёл первым и ругался вполголоса, а я смотрел на свои сапоги и думал о Хольте, который два года отчищал такую же с сапог Иво и запомнил её на всю жизнь.
На трёхстах шестидесяти ход кончился.
Кончился он не выходом, а кладкой: поперёк всего сечения, от пола до свода, была выложена стена из камня на растворе, и стена эта была новая. Раствор лежал серый и твёрдый, но не старый, и швы шли ровно, и клал её человек, умеющий класть.
Я подошёл вплотную и провёл ладонью по швам.
Раствор был заглажен пальцем, а не кельмой, и заглажен изнутри, с нашей стороны, потому что валики выдавленного раствора лежали к нам, а не от нас. Значит, стену клали отсюда, из хода, а потом ушли не через неё, а обратно к нам, под лавку, и выбрались тем самым лазом, который мы с Беком сегодня расширяли.
— Её клали с нашей стороны, — сказал я. — Тот, кто её сложил, потом вышел через мой подвал.
— И дверь за собой заклепал, — добавил Гунар, поняв раньше, чем я договорил.
Гунар обстучал её по всей поверхности рукоятью багра, идя снизу вверх и слева направо.
— Сплошная, — сказал он. — И толстая, за ней не пусто, но глухо. Это не заслонка, это стена в полкирпича минимум, а может, и в кирпич. Мы её втроём за ночь не разберём, и с шумом.
Бек посветил в угол у самого пола и позвал нас.
В нижнем правом углу, там, где кладка сходилась с породой, камень был выбран, и выбран изнутри, с той стороны. Отверстие получилось маленькое, с два кулака, и заложено оно было не раствором, а просто заткнуто тряпьём, сунутым снаружи. Я вытащил тряпьё багром.
Из дыры потянуло воздухом, и воздух был холодный и пах сыростью и, слабо, дымом.
— Значит, там открытое место, — сказал Гунар. — Карьеры, скорее всего, и там кто-то жжёт костёр.
Я присел на корточки и заглянул.
Ничего не увидел, кроме темноты, но темнота эта была не глухая, а с оттенком: где-то далеко и в стороне угадывался слабый свет, не движущийся, ровный.
— Отойдите, — сказал я и приложил ухо к отверстию.
Сначала не было ничего. Потом где-то очень далеко скрипнуло и стихло, и снова стало тихо, и я уже собрался поднять голову, когда сообразил, что стою тут не первым, и что если кто-то ходил по этому ходу пять месяцев, то он ходил не молча.
Я взял багор и постучал по кладке.
Три раза, с паузой, костяшками стучат в дверь, за которой кто-то может быть, а я стучал железом, потому что рука не достала бы.
Гунар сказал что-то и осёкся.
Ответ пришёл не сразу. Он пришёл через время, которого хватило, чтобы я успел решить, что ответа не будет, и опустить багор.
Из-за стены, приглушённо, но совершенно отчётливо, стукнули три раза. С той же паузой.
Бек сел на корточки и закрыл рот ладонью.
Я постучал ещё раз, и на этот раз не три, а два, чтобы проверить, повторяет он или отвечает. Из-за стены стукнули два.
— Повторяет, — сказал Гунар очень тихо. — Парень, это может быть кто угодно. Это может быть и тот, кто его тут держал.
— Тот, кто держал, не сидел бы за стеной, которую сам же и сложил. — Я приложил ухо к отверстию. — Он бы вышел с той стороны и пошёл своей дорогой.
Я сложил ладони и крикнул в дыру, стараясь бить голосом вниз и вперёд, а не в стороны.
— Иво Ренн!
Тишина держалась долго. Потом за стеной что-то проволоклось по камню, и ближе, и стук повторился, и на этот раз стучали не ровно, а неровно, с разными промежутками, и стучали долго, пока не сбились.
— Это он что, говорит? — прошептал Бек.
— Он говорит. — Я сидел на глине у самой дыры и слушал, и разобрать не мог ничего, кроме того, что промежутки повторяются группами. — Только я его не понимаю, и он это, кажется, тоже понял, потому что перестал.
Гунар взял меня за плечо и поднял на ноги.
— Четыре часа, — сказал он. — У нас по бумаге четыре, и полтора уже прошло, и мы ещё обратно идти будем. Стену мы отсюда не разберём ни сегодня, ни завтра, а если начнём долбить, тот, кто её клал, услышит это раньше нас.
— Я не уйду отсюда просто так.
— Уйдёшь. — Он не отпустил плечо. — И вернёшься сюда послезавтра с сержантом, с людьми и с кирками, и разберёшь её за полдня на законном основании, и человека твоего вынесут на воздух живым. А сегодня ты один и без бумаги, и если мы тут провозимся до темноты, то наверху барышня пошлёт мальчишку, а мальчишка поднимет полгорода, и вся эта история станет известна всем, включая тех, кто её сюда и посадил.
Я заткнул отверстие тряпьём так, как оно было заткнуто, и перед тем как заткнуть, постучал ещё раз.
Три раза с паузой.
Из-за стены ответили три раза, и я пошёл назад, считая метки в обратном порядке и стараясь не думать о том, как эти три удара прозвучат для человека, который сидит там и слушает, как они удаляются.
Обратная дорога заняла у нас втрое меньше, и Гунар был прав насчёт того, что ход покажется незнакомым: на двух поворотах я не узнал собственных меток и узнал их только по тому, что мел был мой.
Наверх мы выбрались в первом часу.
Мара сидела у ящика с часами в руках, а Крысик спал рядом на мешках, свернувшись, и проснулся от первого же звука.
— Пять часов сорок минут, — сказала Мара, поднимаясь. — По бумаге было четыре. Я собиралась посылать через двадцать минут.
— Извините.
— Не извиняйтесь, рассказывайте.
Я рассказал всё по порядку, и рассказывал сидя на нижней ступеньке, потому что ноги держали плохо, и Бек несколько раз вставлял подробности, а Гунар молчал и слушал так, будто проверял, не приукрашиваю ли я.
Когда я дошёл до насечек на стене и до числа сто сорок восемь, Мара перестала писать.
— Он был жив четыре дня назад, — повторила она за мной. — И стучит сегодня.
— Стучит.
Она положила перо и некоторое время сидела молча, а потом сказала то, о чём я не подумал за всю обратную дорогу, потому что думал только о стене.
— Тогда те, кто лез к вам в дом за ящиками, знали, что он жив. — Мара смотрела в свою запись, а не на меня. — Они пришли за разметчиками к племяннику, который в лавке три недели, вместо того чтобы спросить у человека, который собирал их девять лет и сидит у них же. Значит, спрашивали и не добились.
В зале наверху хлопнула дверь, и мы все повернулись, и Хольт сверху крикнул, что пришли из Гильдии.
Лотта Крей стояла в зале, и стояла она не у прилавка, а посреди комнаты, и сумка висела у неё на плече не снятой.
— Я пришла на день раньше, — сказала она, оглядев нас троих, перемазанных белой глиной по колено. — И вижу, что вовремя.
Глава 18. Пустая камера
Лотта Крей слушала полтора часа и за всё это время не перебила ни разу.
Она сидела на табурете у прилавка, положив сумку на колени, и записывала не всё подряд, а выборочно, и я видел, что записывает она именно те места, которые я сам считал важными, и ещё два, которых важными не считал.
— Насечек сколько? — переспросила она в конце.
— Сто сорок восемь. Считал дважды.
— А между последней насечкой и предыдущей разница есть? Я про глубину и про свежесть.
Я подумал и признался, что последние черты были светлее, а вот считал ли я, сколько именно их таких, не помню.
— Плохо. — Лотта Крей поставила пометку. — В следующий раз считайте и свежие отдельно, потому что по ним видно, продолжал ли он вести счёт последние дни или бросил. Человек, который бросил считать дни, обычно перестаёт и всё остальное.
Потом она закрыла тетрадь.
— Теперь слушайте меня, и слушайте про то, чего вы не знаете. Ход у вас идёт на северо-восток, и вы его прошли триста шестьдесят шагов. Это выводит вас за Северные ворота, а за Северными воротами город кончается, и земля там принадлежит не городу, а казне, и карьеры на ней стоят заброшенные семнадцатый год.
— И что это значит?
— Что сержант Довен не имеет там никакого права. — Она произнесла это ровно, без всякого сожаления. — Четвёртый пост кончается у ворот. Чтобы войти на казённую землю, нужно предписание от коронного пристава, и берут его не за день и не за два.
Хольт у стеллажа сказал, что так всегда.
— Но стена, — продолжила Лотта Крей, — стена стоит не на казённой земле. Она стоит под городом, и стоит она в конце хода, начинающегося в вашем подвале. А подвал ваш, господин Ренн, принадлежит вам, и весь ход до самой стены является частью вашего домовладения, потому что тянется под землёй, которой вы владеете по купчей, и по тем улицам, под которыми вам никто не запрещал иметь погреб.
— То есть стену я могу разобрать просто так?
— Стену вы можете разобрать завтра же, и никого не спрашивая. — Она наконец позволила себе что-то похожее на удовлетворение. — Спрашивать вам надо о другом. Если за стеной человек, и человека там держат, то это преступление, и стража обязана войти. А обязанность войти у сержанта Довена появляется в ту минуту, когда он сам увидит и услышит то, что видели и слышали вы.
— И ещё одно, — добавила она, уже закрывая сумку. — Акт о неисполнении я вчера составила и сегодня сдала в канцелярию. Не потому, что передумала, а потому, что тянуть дальше стало опасно для нас обоих.
— И что теперь?
— Теперь по нему полагается решение старшины, а старшина имеет право отсрочить один раз, и он эту отсрочку уже дал вам устно. — Лотта Крей поправила ремень. — Значит, бумага полежит и никуда не денется, и это хуже, чем если бы её не было, и лучше, чем если бы я её придержала. Бумаги, господин Ренн, надо подавать вовремя. Придержанная бумага потом стоит дороже поданной.
Довена мы привели вечером.
Он спустился с нами в подвал, посмотрел на снятую дверь, на разметочный стол и на расширенный лаз, и спускаться дальше отказался наотрез.
— Я под землю не полезу, — объявил он. — Мне сорок два года, у меня спина и трое детей, и я в дыру шириной в ладонь не пройду, даже если захочу. Пойдут двое моих.
Двое его пошли, и пошли с Гунаром и с Беком, и вернулись через два с лишним часа, и старший из них, поднявшись, долго отдувался и не сразу заговорил.
— Всё так, — сказал он наконец. — Камера есть, тюфяк есть, насечки на стене есть. Я постучал, как он велел, три раза.
— И?
— И ответили.
Довен посмотрел на него, потом на меня, потом на Лотту Крей, которая стояла у люка со своей тетрадью и записывала.
— Завтра с утра, — сказал сержант. — Возьму шестерых и кирки, и полезут шестеро, а я буду стоять тут, наверху, и принимать. Ренн, людей кормишь ты, потому что я их снимаю с поста на день, а за это положено хотя бы горячее.
— Накормлю.
— И ещё. — Он поднял палец. — Ты вниз завтра не идёшь.
— Это мой дядя.
— Это мой протокол. — Довен не повысил голоса. — Если там окажется живой человек, его будут допрашивать, и всё, что ты услышишь первым и один, потом придётся из протокола выбрасывать. Ты пойдёшь третьим, после моих, и пойдёшь, когда я скажу.
Я согласился, потому что спорить было бессмысленно, и потому, что он был прав.
Когда стражники ушли, Мара задержала меня у прилавка и задала вопрос, которого я весь вечер ждал и на который весь вечер не придумал ответа.
— Пятое число послезавтра, — сказала она. — Вы обещали Хассе быть у Северных ворот к восьми утра, и обещали не на словах, а с задатком в двадцать крон, которые лежат вот тут, в кассе, и на которые мы завтра кормим шестерых стражников.
— Знаю.
— Тогда решайте сейчас, а не послезавтра в семь утра. — Она сложила руки на книге. — Потому что если вы решите остаться, я поеду одна, и мне нужно знать это заранее, чтобы успеть переписать формы для описи.
— Вы поедете одна в чужой дом с тремя сторонами?
— Я четыре года сидела с людьми, которые приходили чинить часы и требовали скидку, — ответила Мара. — Три стороны меня не напугают. А вот то, что вы будете там сидеть и думать про карьер, напугает, потому что в такой работе ошибаются именно так.
Я сказал, что решу утром, и это было враньё, потому что решать было нечего: завтрашний день принадлежал стене, а послезавтрашний — Вельзенам, и если бы всё шло как задумано, они бы не столкнулись вовсе.
Ночь я не спал совсем и под утро сидел в зале с погашенной лампой, и Гривна сидел на прилавке напротив, и мы с ним вдвоём слушали улицу.
Улица молчала, и молчала она так, как молчит улица, на которой все спят, и я несколько раз ловил себя на том, что мне хотелось бы услышать хоть что-нибудь, потому что тишина под утро ничего не доказывает.
Часа в четыре я зажёг лампу и разложил на прилавке лист из камеры рядом с книгой Иво, и сличал шифр строка за строкой, пока не заболели глаза.
Одно я всё-таки высмотрел. В книге левая половина была занята суммами, и против каждой строчки шифра стояла цифра расхода. На листе из камеры цифр не было вовсе, ни одной, и строчки шли сплошняком, короткие и длинные вперемешку.
Значит, в книге он записывал сделки, а на листе — что-то другое, и другое это он писал, сидя под землёй, без свечей, кроме четырёх огарков, и писал не для себя, потому что человек для себя пишет проще.
Гривна дважды прошёл по прилавку между мной и лампой, и оба раза я его сгонял, и на третий раз оставил.
Ушли под землю в восьмом часу.
Шестеро стражников с кирками, ломами и двумя корзинами под камень, Гунар с верёвками и Бек, а Довен, как и обещал, устроился в подвальной комнате на табурете, положив перед собой на разметочный стол бумагу, чернильницу и часы. Мара села рядом со своей тетрадью, и он, посмотрев на неё, ничего не сказал.
Первые полчаса наверху было слышно, как внизу работают: сначала глухо, потом тише, потом перестало доноситься вовсе, потому что они ушли далеко. Довен сидел на табурете у разметочного стола, записывал время каждого доклада и между докладами разглядывал линии на плите, ведя по ним пальцем, не касаясь.
— Это чего у тебя тут? — спросил он наконец.
— Стол.
— Стол я вижу. — Он убрал руку. — Я спрашиваю, зачем на нём этот забор нарезан.
— По нему размечали, — ответил я. — Только я пока не знаю что и не знаю как, и врать вам не буду.
Довен хмыкнул и вернулся к часам, и больше про стол не спрашивал, но я заметил, что он ещё дважды проводил по линиям пальцем, когда думал, что на него не смотрят.
Меня позвали через сорок минут, и позвали слишком рано.
Я это понял по лицу человека, который поднялся за мной: он не был ни возбуждён, ни испуган, а был растерян, и растерянность на лице стражника означает, что случилось не то, к чему готовились.
— Стены нет, — сказал он.
Я прошёл триста шестьдесят шагов вдвое быстрее, чем вчера, и последние полсотни почти бежал, и на бегу видел собственные меловые метки, которые ставил сутки назад.
Стены действительно не было.
То есть она была, но лежала.
Кладку разобрали, и разобрали не аккуратно, как разбирает человек, которому потом класть обратно, а грубо, сверху и в середину, выломав проём в рост человека и свалив камень под ноги, себе же под ноги, потому что перешагивать через него потом пришлось всем. Раствор на изломах был свежий, не крошащийся, и пыль на камнях ещё не улеглась.
— Ночью, — сказал Гунар, потрогав край. — Часов шесть назад, может, восемь.
За проёмом ход шёл ещё шагов на семьдесят и выходил наружу.
Выход оказался не дырой, а устьем старой штольни, заложенным когда-то брёвнами и открытым теперь настежь, и через него в ход лился серый утренний свет, и было видно небо и склон, заросший бурьяном, и дальше — воду в затопленном карьере.
Прежде чем выйти, я прошёл вдоль разобранной кладки и посмотрел, как её брали.
Ломали снаружи, со стороны карьера: сколы на камнях шли внутрь хода, а не наружу, и весь вывал лежал на нашей стороне. Значит, тот, кто это делал, пришёл с воли, а не выбирался из-под земли. И работал он не один, потому что верхние камни из проёма вынуты чисто, а такие двумя руками не снимешь с высоты в рост, их принимают.
— Двое как минимум, — сказал Гунар, оценив то же самое. — А то и трое.
Мы вышли на свет, и я зажмурился, потому что отвык за час.
Камера была пуста.
Ту, что за стеной, я имею в виду, потому что с этой стороны, шагах в двадцати от выхода, была вторая, такая же вырубленная сбоку, и в ней стояли тюфяк и ящик, и лежало одеяло, и всё это было брошено как есть.
Ни человека, ни следов борьбы.
— Ушли, — сказал старший из стражников. — Ночью и не торопясь, вон, даже посуду не били.
Я осматривал камеру, пока не убедился, что смотреть больше не на что, и уже выходил, когда заметил на земляном полу у самого выхода то, что искал, не зная, что ищу.
Следы.
Они шли к устью штольни, и шло по ним двое. Один в сапогах, тяжёлый, с длинным шагом. Второй рядом, шагом коротким и неровным, с приволакиванием левой ноги, и след его местами сдваивался, будто человек останавливался и переступал на месте.
— Он шёл сам, — сказал я вслух.
Гунар присел рядом и посмотрел.
— Сам, — согласился он. — Плохо шёл, но сам, и его не волокли, вон, ни одной борозды. И останавливался, а тот его ждал, потому что второй след рядом стоит, а не ушёл вперёд.
Снаружи, на склоне, следы пропали в бурьяне и в глине, размытой ночным дождём, а на выезде из карьера, шагах в ста, старший стражник нашёл колею от колёс и конский навоз, и навоз этот был уже холодный.
Прежде чем нас отозвали, я успел осмотреть ящик в этой второй камере, и на нём нашлось то же, что и на первом: миска, кружка и огарки, сдвинутые в одну сторону. Стена над ящиком тоже была исцарапана, но здесь насечек стояло немного, я насчитал двадцать две черты, и стояли они не группами по пять, а вразнобой, и часть их была перечёркнута.
— Его сюда перевели недавно, — сказал я Беку, который светил мне. — В той камере он отсидел сто сорок восемь дней и считал аккуратно, а тут двадцать две и уже сбивался.
— А зачем переводить-то?
— Затем, что отсюда ближе к выходу. — Я провёл пальцем по перечёркнутым чертам. — Человека держат подальше, когда его прячут, и подтаскивают к двери, когда собираются вывозить.
Бек подумал и сказал, что тогда, выходит, вывезти его собирались давно, а не вчера ночью, и я согласился, потому что двадцать два дня — это не одна ночь.
Тело нашли через полчаса и нашли не мы.
Стражник, посланный обойти устье сверху, свистнул с откоса, и все побежали туда, и внизу, между отвалом и водой, в кустах, куда его скатили с края, лежал человек.
Он был большой. Настолько большой, что когда мы его перевернули, я узнал его, не увидев лица, а просто по тому, сколько он занимал места.
Это был тот самый, кто две недели назад занимал собою весь мой дверной проём и не сказал ни слова, и кто четыре дня стоял у стены жестянщика с восьми утра до шести вечера.
— Знакомый? — спросил Довен, которого привели сверху, из лавки, и который добрался сюда кругом, через ворота, и был зол на весь свет.
— Человек Балвира Шеста, — ответил я. — Имени не знаю. Он приходил ко мне вместе с ним в первый день и потом следил за лавкой.
Довен присел над телом и осматривал его долго, и я стоял и смотрел, и мне не было ни страшно, ни противно, а было пусто, и я подумал, что это, наверное, придёт позже.
— Сзади, — сказал сержант, не оборачиваясь. — И один раз. Тот, кто бил, стоял выше его, и бил не в драке, потому что рука у него чистая и под ногтями ничего.
На поясе у убитого висели ножны.
Они были пустые, кожаные, потёртые, с двумя медными заклёпками, и я смотрел на них, наверное, целую минуту, прежде чем спросил у Довена разрешения и, получив его, снял ножны с пояса и взял в руки.
```
РАЗБОР
Ножны поясные, кожа бычья, шитьё ручное
Собраны: под конкретный клинок, по образцу
Подгонка: внутренняя вставка подрезана дважды,
второй раз — под лезвие в ладонь длиной, обух толстый,
рукоять с двумя кольцами
Доступно оценок: 7 / 8
```
Я расстегнул плащ и достал свой нож, и при Довене, при Гунаре и при двух стражниках вложил его в эти ножны.
Он вошёл до самой рукояти, и вошёл плотно, и ни один из присутствующих не сказал ни слова.
— Значит, носил он, — проговорил Довен наконец. — А потом потерял.
— В канале, — сказал я. — У решётки, где сапожник с Нижнего конца ставит сетку на мусор. Двенадцать дней до того, как принёс мне.
Сержант поднялся, отряхнул колени и посмотрел на карьер, на воду, на бурьян и на разобранную кладку в двухстах шагах отсюда.
— Ренн, — сказал он. — Ты соображаешь, что это значит?
— Соображаю. Это значит, что он четыре дня стоял у моей лавки не потому, что Шест велел за мной смотреть, а потому, что искал то, что потерял сам, и искал у того, кому это могло попасть.
— И это значит ещё одно, — добавила Лотта Крей, спустившаяся к нам последней и стоявшая всё это время выше по откосу. — Что его убрал не тот, кому он служил. Балвир Шест не стал бы убивать единственного человека, который знал, где лежит его пропажа.
Довен велел накрыть тело и послал за телегой.
Я сидел на камне у воды и держал на коленях пустые ножны, и в голове у меня крутилось одно и то же: человека вывели отсюда живым, он шёл сам, плохо, но сам, а тот, кто его вёл, останавливался и ждал.
И ещё крутилось второе, и от него было не отделаться.
Завтра было девятое число, и завтра к восьми утра меня ждали у Северных ворот Дома Вельзен.
Лотта Крей спустилась с откоса и села на соседний камень, чего от неё в тёмно-синем платье я не ожидал.
— Вы сейчас думаете, что останетесь здесь и будете искать, — сказала она. — Не будете.
— Почему?
— Потому что искать будет сержант Довен, у которого шесть человек, телега, право останавливать на дорогах и убитый в протоколе. — Она смотрела на воду. — А у вас нет ничего, кроме лавки, которую через пятнадцать дней заберут за долг, и вы это знаете лучше меня, потому что считаете каждый вечер.
— Я его нашёл, — сказал я. — Он был в двухстах шагах от моего подвала пять месяцев, и я опоздал на одну ночь.
— Вы опоздали не на ночь, господин Ренн. — Лотта Крей повернулась ко мне. — Вы опоздали на неделю, и опоздали в тот день, когда Гунар сказал вам не лезть в дверь одному, а вы послушались и не полезли. И послушались правильно, иначе лежали бы сейчас там, где лежит вот этот.
Я промолчал, потому что отвечать было нечего.
— Езжайте к Вельзенам, — сказала она, поднимаясь. — Три дня, сто двадцать крон и чужой дом, в котором вас никто не знает. И везите с собой всё, что вам дорого, потому что дом ваш сегодня ночью стоял пустым, пока вы спали в зале, а завтра он будет стоять пустым по-настоящему.
Вечером я собрал в холщовый мешок то, что не мог оставить: книгу Иво, лист из камеры, нож и циркуль, две лицензии, свою и дядину, и обе расписки Мирты.
Ключ от лавки я оставил Хольту, второй отдал Гунару и попросил его ночевать в зале все три дня, и Гунар согласился, не спросив зачем.
А Крысику я велел одно: если за эти три дня кто-нибудь придёт и спросит про меня, не бежать, не свистеть и не прятаться, а вежливо ответить, что хозяин уехал за город по работе и вернётся к восьмому, и запомнить, кто спрашивал.
— А если спросят, куда именно? — уточнил мальчишка.
— Скажи правду. — Я затянул мешок. — Я еду в Дом Вельзен делать опись перед разделом наследства, и за этим меня туда позвали, и скрывать тут нечего. Прятаться надо от того, чего нельзя объяснить, а всё, что можно объяснить, лучше говорить первым.
Глава 19. Дом Вельзен
Ехали мы на телеге зеленщика, который вёз в Верхний город капусту и взял нас за восемь грошей с условием, что сидеть будем на мешках и придерживать их на поворотах.
Мара всю дорогу молчала и смотрела по сторонам, и я понимал почему: подниматься по этой улице ей доводилось, наверное, раза три в жизни, и то не до самого верха.
Верхний город начинался не воротами и не стеной, а тем, что переставала пахнуть канава.
Сначала пропал запах, потом мостовая выровнялась и легла плотно, потом дома пошли шире и ниже, с палисадниками перед фасадом, а потом вдоль улицы потянулась ограда, и тянулась она так долго, что я успел подумать, будто это ограда не дома, а квартала.
Это была ограда дома.
У Северных ворот нас встретил Эрлик Хассе, в том же сюртуке, что и на Ржавой, и с часами в руке, и по тому, как он их убрал, я понял, что мы приехали за четыре минуты до срока и что он это отметил.
— Господин Ренн. Госпожа Вейс. — Он кивнул обоим одинаково. — Правила три, и я их скажу один раз. Ходите везде, куда пустит ключ, и ключ вам даст экономка. Спрашивайте у меня, а не у них. И не оставайтесь ни с кем из семьи наедине дольше, чем нужно, чтобы дойти до двери.
— Почему?
— Потому что потом каждый из них расскажет, о чём вы с ним говорили, — ответил Хассе. — И расскажет не то.
Дом стоял в глубине, длинный и приземистый, в два этажа, с двумя крыльями, и стоял он не красиво, а основательно, как строят люди, которые собираются жить долго и не собираются никому ничего доказывать.
Комнат, подлежащих описи, было двадцать шесть, и Мара, услышав это число, молча открыла чистую страницу и разлиновала её на двадцать шесть строк.
Хассе провёл нас по всем за полтора часа, отпирая и запирая двери, и на каждой останавливался ровно на столько, чтобы я успел оглядеться и прикинуть объём. Столовая, две гостиных, бильярдная, кабинет покойного, четыре спальни, комнаты вдовы, комнаты старшего сына, оружейная, две кладовых, буфетная и длинная галерея на втором этаже, где вдоль стен стояли шкафы со стеклом.
В галерее я задержался.
За стеклом лежала бронза, и лежало её много: подсвечники, чернильные приборы, кувшины, каминные фигуры. На каждом предмете внизу, на полке, стоял бумажный ярлык с номером.
— Вот эта коллекция и есть главная забота, — сказал Хассе, встав рядом. — Собирал её отец нынешних наследников, собирал сорок лет, и в описи одиннадцатилетней давности она значится в триста двенадцать предметов.
— А сейчас?
— А сейчас я считал сам, трижды, и получаю двести девяносто один.
Мара, шедшая за нами, остановилась и записала цифры.
— Двадцать одного нет, — сказала она.
— Двадцати одного нет. — Хассе отпер шкаф и снова запер, не открывая дверцу. — И я не знаю, украдены они, проданы, подарены или просто записаны дважды в старой описи, потому что старую опись делал человек, которого больше нет в этом доме, и делал он её, как я теперь подозреваю, не вставая с кресла.
Прежде чем мы взялись за работу, Хассе отвёл нас в комнату, которую отвели под нас двоих на эти три дня, и комната оказалась одна.
— Я не знал, что счетовод у вас женщина, — сказал он без всякого смущения. — Перегородку поставят к вечеру, а пока работайте тут, а ночевать госпожа Вейс будет у экономки. Я её предупредил.
— Меня бы тоже предупредили, — заметила Мара.
— Вас предупреждаю сейчас, и если вам это не подходит, я велю заложить коляску и отвезти вас обратно, и удерживать не стану. — Хассе посмотрел на часы. — Решайте, пожалуйста, до девяти, потому что в девять я ухожу к нотариусу.
Мара ответила, что остаётся, и ответила ровно, и потом весь день работала так, будто разговора не было, а вечером сказала мне одну фразу, которой я не забыл: что в Верхнем городе людей не обижают, а просто не считают нужным заранее спросить, и что это неприятнее.
Работать мы начали с галереи, потому что начинать надо с того, из-за чего наняли.
Метод я выбрал простой и медленный. Мара садилась с тремя листами: слева старая опись, посередине чистый лист под новую, справа лист под расхождения. Я брал вещь, называл вслух номер с ярлыка, потом описывал её сам, не глядя в старую опись, и только после этого Мара читала, что про неё написано там.
Совпадений было меньше, чем я рассчитывал.
— Номер сорок четыре, — говорил я. — Подсвечник одиночный, бронза, ножка гладкая, основание круглое, литьё цельное, следов ремонта нет. Двенадцать крон.
— В старой описи сорок четвёртый — подсвечник парный, — отвечала Мара. — Пара, два предмета, тридцать крон за обе.
— Значит, пишем в расхождения: числится пара, в наличии один.
Работали мы так часа три, и за эти три часа я убедился в двух вещах.
Первая: Мара считала быстрее и писала разборчивее меня, и к середине утра сама предложила поменяться местами на половине предметов, чтобы я не отвлекался на перо. Вторая: старая опись была плоха не оттого, что составитель врал, а оттого, что он описывал не вещи, а впечатление от них. «Кувшин бронзовый, работы хорошей» стояло там двадцать три раза подряд, и по такой строке нельзя опознать ни один из двадцати трёх кувшинов.
— Он их не различал, — сказала Мара, дочитав очередное. — Он просто шёл вдоль полки и писал.
— И за это ему заплатили, и заплатили, я думаю, прилично.
К обеду расхождений набралось девятнадцать.
Шесть предметов отсутствовали вовсе. Четыре стояли не на своих ярлыках, и это было хуже отсутствия, потому что означало, что вещи двигали и ставили обратно наспех. Три оказались целыми, но с перебитыми номерами. И шесть были подменены.
Вот эти шесть я разбирал дольше всего.
С виду они ничем не отличались от соседних: та же бронза, та же патина, тот же вид. Но патина на них лежала ровно, включая углубления, куда при естественном потемнении она не заходит. Литьё было чище, чем на старых, и чище не потому, что мастер лучше, а потому, что форма новее и не изношена. И у всех шести донце было толще, чем полагается такому предмету, потому что отливали их не по старому образцу, а по слепку с готовой вещи, и слепок даёт утолщение.
```
РАЗБОР
Кувшин бронзовый, литьё по слепку с готового изделия
Собран: цельным литьём, шва нет
Изменено позже: патина нанесена искусственно, состав кислотный
Возраст: не более четырёх лет
Доступно оценок: 6 / 8
```
— Четыре года, — сказал я вслух. — Мара, пишите отдельной строкой: копия, изготовлена не ранее чем четыре года назад, литьё по слепку.
Хассе, который до этого сидел в углу и не мешал, поднялся.
— Вы уверены?
— В том, что это копия, уверен. В четырёх годах уверен наполовину, и в заключении напишу «не ранее», а не «четыре». — Я поставил кувшин на место. — А вот что я скажу точно: копии делал один человек, потому что патину на всех шести клали одним составом и одной рукой, и на трёх из шести он не снял натёк у самого дна.
Хассе постоял, глядя на шкаф.
— Одиннадцать лет назад опись показала триста двенадцать, — сказал он наконец. — И с тех пор эту галерею отпирали ключом, который лежал в кабинете покойного, и брал его кто хотел.
Обедали мы с прислугой, на кухне, потому что Хассе спросил, где нам удобнее, и я ответил, что там, где не надо переодеваться.
Кухня в этом доме оказалась единственным местом, где разговаривали нормально. Повариха, узнав, что мы описываем галерею, сообщила, что бронзу эту «таскают года три», и сказала она это между делом, разливая суп, и тут же добавила, что её дело маленькое и что она ничего не говорила.
— А кто таскает? — спросила Мара.
— А я почём знаю. — Повариха поставила миску. — Знаю только, что ключ от галереи лежал у барина в кабинете, а кабинет запирать стали только после Ивановой смерти, и то не сразу.
— После чьей?
— Иванова. — Она махнула рукой в сторону окна. — Садовник наш, помер весной. Он в доме сорок лет, и он один всё и замечал, потому что дворы обходил по ночам.
Мара записала имя и дату, и я по дороге обратно подумал, что за одну кухонную миску супа мы узнали больше, чем за всё утро в галерее.
Вдова пришла первой, и пришла она в третьем часу.
Дорота Вельзен оказалась женщиной лет сорока, невысокой, с прямой спиной, и вошла она в галерею так, будто зашла случайно и сейчас же уйдёт.
— Вы, стало быть, оценщик. — Она остановилась у первого шкафа. — А я думала, оценщики старше.
— Бывают и старше, госпожа.
— Бывают. — Она провела пальцем по стеклу и посмотрела на палец. — Скажите мне одну вещь, и скажите честно, потому что мне надоело слушать вежливое. Эта бронза чего-нибудь стоит вообще?
— Собрание целиком — да. По частям — впятеро меньше.
— Почему?
— Потому что собирали его сорок лет и собирали по системе, — ответил я. — Тут прослежена целая школа литья, от ранних вещей до поздних, и собиратель, которому нужна школа, заплатит за полный ряд. А если ряд разорвать, останутся двести девяносто отдельных кувшинов, и каждый будет стоить как кувшин.
Дорота Вельзен посмотрела на меня внимательно.
— Значит, делить нельзя.
— Делить можно, — сказал я. — Просто это будет стоить всем троим примерно вчетверо от того, что они думают получить.
Она помолчала, потом достала из рукава сложенную бумажку и положила её на подоконник, не подавая мне в руки.
— Тут написано, какие семь предметов я хотела бы получить в свою долю, — сказала она. — Я не прошу вас их завышать или занижать, я не дура. Я прошу только не ставить их в один лот с остальным. Оцените их отдельными листами, как отдельные вещи, и всё.
— Отдельными листами я оцениваю всё, что дороже двадцати крон, — ответил я. — Это условие господина Хассе, а не ваша просьба.
— Тем лучше.
— И бумажку вашу я сейчас отнесу ему.
Дорота Вельзен не рассердилась и не смутилась, а только кивнула, будто проверяла именно это.
— Несите, — сказала она. — Я и хотела, чтобы вы её отнесли. Мне нужно, чтобы он знал, что я прошу об этом вас, а не его.
Старший сын явился через час и не стал заходить, а вызвал меня в коридор.
Ансгар Вельзен был лет тридцати пяти, высокий, с тяжёлым подбородком, и говорил он громко в пустом коридоре, что само по себе многое объясняло.
— Слушайте сюда, — начал он. — Я знаю, что вам платит Хассе, и знаю сколько. Сто двадцать. Я даю двести сверху, и вам за это ничего не надо делать, вообще ничего. Просто пишите правду.
— Правду я и так пишу.
— Вот и пишите. — Он придвинулся. — Только напишите её всю. Про то, что в галерее стоят подделки, и про то, что ключ от неё лежал у отца в кабинете, и про то, что в кабинет этот последние три года ходила одна женщина, а не трое. Напишите с числами и с подписью, и двести крон ваши.
Я посмотрел на него и понял, что он даже не считает это подкупом.
— Про подделки я напишу, потому что это признак, — ответил я. — Про то, кто ходил в кабинет, не напишу, потому что это не признак, а свидетельство, и свидетельство даю не я, а те, кто видел. И двести крон я не возьму, потому что взявший двести пишет уже не заключение, а то, за что заплачено.
Ансгар посмотрел на меня как на человека, который не понял простого.
— Вы подумайте, — сказал он. — У вас три дня.
— Подумаю, — сказал я ему вслед, потому что вспомнил, что стою в чужом доме и что упрямство тут стоит дороже, чем на Ржавой.
Ансгар обернулся, кивнул и ушёл довольный, и я потом полчаса злился на себя и не мог понять, на что именно: на то, что сказал, или на то, что сказал слишком поздно, чтобы это выглядело как расчёт.
Третьим был кузен, и третьим он оказался не потому, что пришёл позже, а потому, что я его не заметил.
Тео Вельзен сидел в галерее с книгой уже с полудня, у дальнего окна, и я принимал его за кого-то из домашних, пока Хассе не назвал его по имени. Лет ему было под сорок, одет он был скромнее прочих, и книгу он читал по-настоящему, а не держал для вида.
Под вечер он подошёл сам.
— Вы дойдёте до кабинета отца завтра или послезавтра? — спросил он.
— Послезавтра, если галерея не задержит.
— Дойдите завтра. — Тео Вельзен посмотрел в сторону двери и понизил голос, хотя в галерее не было никого. — Там на столе, в третьем ящике справа, лежит коробка с мелочами: печати, ключики, всякая дрянь. В старой описи она идёт одной строкой, «мелочь кабинетная, сорок крон». Я прошу вас описать её поштучно.
— Я и так опишу поштучно. Это моя работа.
— Я знаю. — Он не отвёл глаз. — Я прошу описать её завтра.
Бумажку вдовы я отнёс Хассе в тот же час, и он прочёл её, не разворачивая до конца, и сказал, что ждал этого со вчерашнего дня.
— Семь предметов, — повторил он. — И все семь из ранних, я угадал?
— Все семь из ранних.
— Значит, она знает про собрание больше, чем показывает, и это меняет мне половину расчётов. — Хассе сложил бумажку и убрал. — Про Ансгара рассказывайте.
Я рассказал, и рассказал дословно, включая двести крон, и Хассе выслушал, не перебив.
— Вы отказались правильно и отказались глупо, — сказал он наконец. — Правильно, потому что взять нельзя. Глупо, потому что вы ему это объяснили. Надо было сказать, что подумаете, и не подумать.
— Я так не умею.
— Вижу. — Он потёр переносицу. — Ладно. Записывать ваш отказ я не стану, а вот то, что он предлагал, запишу сам, своей рукой и в свою книгу, и вы её подпишете как свидетель. И не спорьте, господин Ренн, вам это нужнее, чем мне.
Кабинет мы вскрыли в тот же вечер, потому что Мара сказала, что если человек просит поспешить, то спешить надо не завтра.
Третий ящик справа был заперт, и ключ от него нашёлся в связке экономки, и коробка в нём действительно лежала, и в коробке лежала дрянь: обломки сургучных печатей, три дверных ключика, наконечник от трости, две пуговицы с гербом и моток проволоки.
И ещё там лежало шило.
Оно было медное, короткое, с деревянной ручкой, сточенное от долгого употребления, и в старой описи, как сказал Тео Вельзен, оно не значилось вовсе, потому что вся коробка шла одной строкой.
Я взял его в руки.
```
ОЦЕНКА НЕВОЗМОЖНА
Доступно оценок: 5 / 8
```
Я положил шило обратно в коробку и накрыл его проволокой, и сделал это прежде, чем сообразил, зачем это делаю.
Мара стояла рядом и смотрела не на коробку, а на моё лицо.
— Который? — спросила она очень тихо.
— Третий.
Мы стояли в чужом кабинете над выдвинутым ящиком, и свеча у Мары в руке не дрожала, а вот говорила она не своим голосом.
— Положите на место и закройте.
— Уже положил.
— Тогда думайте вслух, потому что сейчас вы наделаете глупостей молча. — Она поставила свечу на стол. — Кто вас сюда позвал?
— Хассе.
— Кто попросил описать коробку поштучно и попросил не послезавтра, а завтра?
— Тео Вельзен.
— Значит, он знает, что там лежит, — сказала Мара. — Или знает, что там лежит что-то. И он не взял это себе, хотя сидел в галерее с книгой весь день и мог зайти сюда в любую минуту за эти одиннадцать лет.
Я закрыл ящик и запер его ключом из связки экономки.
— Он не может это взять, — проговорил я, сообразив по дороге. — Пока имущество не разделено, любая вещь из дома — общая, и если он её вынесет, а потом она всплывёт, то он вор при двух свидетелях. А вот если она пройдёт по описи отдельной строкой как медное шило за сорок грошей, то при разделе её отдадут тому, кто попросит, и отдадут при нотариусе, и это будет законно.
— И он попросит.
— И он попросит. — Я сел на край стола, чего в чужом кабинете делать не следовало. — Мара, я должен написать в опись то, что вижу. А я вижу вещь, которую не могу описать, и написать «оценке не поддаётся» я не имею права, потому что у меня испытательный срок и такие заключения идут к инспектору округа.
— Вот и напишите к инспектору округа, — сказала она.
Я посмотрел на неё.
— Вы что, серьёзно?
— Совершенно. — Мара забрала свечу и пошла к двери. — Вы всю дорогу выкручивались тем, что писали правду раньше других. Напишите её и тут. «Предмет описанию не поддаётся, заключение направляется инспектору третьего округа». И пусть завтра утром в этом доме появится человек, который приедет сюда по бумаге, а не потому, что вы его позвали.
Я сидел в темноте кабинета ещё минуту после того, как она вышла.
Потом я снова отпер ящик, вынул коробку целиком, отнёс её в комнату, отведённую нам под работу, и поставил на стол, на самое видное место, и рядом положил чистый лист.
Спать я в ту ночь не ложился вовсе.
А под утро, около пяти, в коридоре за дверью кто-то остановился и постоял, и стоял довольно долго, и не постучал.
Глава 20. Кабинет
Коробка стояла на столе там, где я её оставил, и стояла нетронутой.
Я убедился в этом прежде, чем оделся, и убедился не на глаз, а по тому, что накануне вечером положил поперёк крышки волос со своей головы и запомнил, как он лёг. Волос лежал по-прежнему, концом к окну.
Зато в коридоре за дверью на натёртом полу остался след.
Он был один, неполный, только передняя часть подошвы, и оставила его не грязь, а воск: человек стоял с подсвечником и капнул себе под ноги, а потом наступил на каплю и растёр. Подошва была небольшая и узкая, и каблук в отпечаток не попал, потому что человек стоял, перенеся вес вперёд, то есть прислушивался.
Я померил след пальцами, записал длину в свою книгу и добавил час, в который проснулся.
Заключение я написал до завтрака.
Писал я его коротко, в четырёх частях, и в третьей перечислил всё, что мог: медь, длина, сточенное жало, деревянная ручка, следы долгого употребления, отсутствие клейма в тех местах, где клеймо у такого инструмента ставят. А в четвёртой поставил вывод, который меня самого не устраивал и который был единственно честным: предмет измерению и определению не поддаётся, от проставления стоимости воздерживаюсь, заключение подлежит направлению инспектору третьего округа согласно условиям испытательного срока.
Хассе прочёл, не садясь.
— Что это значит?
— Это значит, что я не могу назвать цену и не хочу писать её наугад.
— Господин Ренн, тут коробка мелочи на сорок крон. — Он постучал по листу тыльной стороной пальцев. — Вы мне из-за медного шила ломаете весь порядок работы.
— Я вам не ломаю порядок, я вам его страхую, — сказал я. — Если я напишу «сорок грошей», а через полгода выяснится, что вещь стоила другого, то отвечать будем мы оба: я подписью, а вы тем, что меня нанимали. А если я напишу так, как написал, то отвечать будет Гильдия, и отвечать по бумаге, которую мы с вами отправим сегодня утром при свидетелях.
Хассе постоял, глядя в лист, и я видел, как он взвешивает.
— Нарочного дам, — сказал он наконец. — И свидетелей дам, потому что вы, я смотрю, без них не работаете. Только имейте в виду: раздел начинается послезавтра, и если ваш инспектор приедет позже, я вашу строку из описи выну и впишу своей рукой сорок крон, и это будет уже моя ответственность, а не ваша.
— Это справедливо.
— Это не справедливо, это разумно, — поправил он. — Справедливо у нотариуса, а у меня разумно.
За завтраком я попробовал выяснить, кто ходит по дому в пятом часу утра.
Спрашивать в лоб было нельзя, поэтому я спросил у экономки, во сколько тут встают, и экономка ответила, что кухня поднимается в четыре, господа в девятом, а из господ раньше всех встаёт госпожа Дорота, потому что не спит.
— А свечи кто выдаёт? — спросил я.
— Я и выдаю, из буфетной, по счёту. — Она посмотрела на меня с подозрением. — А вам зачем?
— Нам с госпожой Вейс три штуки на вечер, мы бумаги пишем.
Экономка выдала три и отметила в своей тетрадке, и я успел заметить, что тетрадка у неё ведётся аккуратно и по дням, и что в столбце за вчера напротив одной строки стоит цифра два.
Строку я прочёл вверх ногами и прочёл без труда, потому что читать чужие бумаги вверх ногами меня научила Мара, сама того не зная.
Напротив цифры два стояло: «г-жа Д.».
Кабинет покойного мы взяли вторым, сразу после завтрака, и взяли именно его, потому что там лежали бумаги, а бумаги в доме, где делят наследство, описывают до того, как о них подумают наследники.
Комната оказалась небольшой и тёмной, с одним окном на север, и было в ней ровно то, что бывает в кабинетах людей, которые сорок лет что-то собирали: письменный стол, два шкафа с ящиками, конторка для стояния и кресло, продавленное в одном месте.
Мара села за опись бумаг, я за предметы, и первые два часа прошли спокойно.
Предметов в кабинете набралось сто с лишним, и большинство из них ничего не стоило: чернильные приборы, пресс-папье, коробка перьев, подставка под трубки, две подзорные трубы, из которых одна была флотская и, как я отметил про себя, работы всё той же ольменской мастерской.
Я описывал их по одному и вслух, а Мара записывала между делом, не отрываясь от своих бумаг, и это оказалось быстрее, чем если бы мы делали по очереди.
— Труба зрительная, две сажени вытяжки, медь, обмотка кожаная, линзы целы, — диктовал я. — Клеймо на первом колене: Хальм и сын, Ольмен. Четырнадцать крон.
— Вторая такая же? — спросила Мара.
— Вторая меньше и попроще, и клейма на ней нет вовсе. Шесть.
Она записала, а я поставил трубы обратно на подставку и некоторое время на них смотрел, потому что в доме, где лежат квитанции моего дяди, ольменская труба перестаёт быть просто трубой.
Потом она позвала меня, и позвала не по имени, а просто сказала «подойдите», и по голосу я понял всё раньше, чем подошёл.
На столе перед ней лежали три квитанции.
Бумага у всех трёх была одинаковая, печать одинаковая, и вверху на каждой стояло одно и то же: «Ломбардъ и оцѣнка. Ренн и племянник. Ржавая ул., д. 4».
— Числа, — сказал я.
— Девятое мая девятого года, — прочла Мара. — Двадцать второе листопада одиннадцатого года. Третье травня четырнадцатого.
— Суммы.
— Сто двадцать крон. Сто. Сто сорок.
Я сел на край конторки, потому что ноги решили сесть без меня.
Девять лет назад мастерская Хальма в Ольмене сгорела вместе с архивом и вместе со стариком, которого не нашли. Девять лет назад мой дядя сделал в своей шифрованной книге первую запись. Семь записей из девяти были крупнее сотни.
И три из этих семи лежали сейчас передо мной, выписанные его собственной рукой, и по ним выходило, что деньги он платил не неизвестно кому, а сюда, в этот дом.
— Что в графе предмета? — спросил я.
Мара повернула квитанцию ко мне.
В графе, где полагается писать наименование, стояло одно слово, и слово это было «инструментъ».
Все три раза одинаково.
— Он покупал их у старого Вельзена, — сказала Мара. — Покупал открыто, с квитанцией, как покупают у честного человека, и оформлял так, как оформлял бы любую сделку. Господин Ренн, ваш дядя не скрывался. Он просто никому не рассказывал.
— И заплатил за три из них триста шестьдесят крон, — добавил я. — При лавке, в которой самой дорогой вещью был прилавок.
Хассе, которого мы позвали через четверть часа, читал квитанции трижды и на третий раз сел.
— Три года назад, — проговорил он, глядя на последнюю. — Третье травня четырнадцатого года. Я в этом доме управляющим с двенадцатого, и я не знал.
— А что вы знали?
— Я знал, что покойный ездил в Ольмен, и ездил каждую осень, и ездил один. — Хассе положил бумагу. — Я знал, что он привозил оттуда ящики и что ящики эти не попадали в галерею, а уходили в кабинет. И я знал, что за три года до смерти он перестал ездить и стал болеть.
Тео Вельзен вошёл без стука, и вошёл он в ту минуту, когда квитанции ещё лежали на столе.
Я не стал их закрывать, потому что закрывать было поздно и потому, что мне надоело.
— Вы их нашли, — сказал он, посмотрев на бумаги. — Хорошо. Я надеялся, что вы их найдёте сами, потому что если бы я вам их показал, вы бы решили, что я вас направляю.
— Вы меня и направляете.
— Направляю, — согласился Тео Вельзен и наконец сел. — Господин Ренн, давайте я скажу прямо, а вы потом решите, верить мне или нет. Я знаю, что в той коробке лежит вещь, которая не измеряется. Я не знаю, что она такое, и не знал двадцать лет, я знаю только, что мой дядя держал у себя несколько таких и что за ними к нему приезжали.
— Кто приезжал?
— Разные. — Он потёр колено. — Один раз в год, обычно весной. Последний раз позапрошлой весной, и в тот раз дядя их не принял, а велел сказать, что его нет дома, и три дня не выходил из кабинета.
— Почему вы просите описать коробку поштучно?
— Потому что при разделе я хочу получить её законно, при нотариусе и при трёх свидетелях. — Тео Вельзен смотрел мне в лицо. — И потому, что если она пойдёт одной строкой как «мелочь кабинетная», то её получит Ансгар вместе с кабинетом, а Ансгар продаст её в первый же месяц, потому что он продаёт всё, что не понимает.
— А вы что с ней сделаете?
— Положу в шкаф и буду смотреть, — сказал он. — Мне сорок один год, у меня нет детей и нет дела, и я двадцать лет читаю книги в чужой галерее. Я хочу знать, что это такое, прежде чем умру. Это плохая причина?
Я подумал и сказал, что это не худшая из причин, какие мне называли за последний месяц.
— Ещё вопрос, — сказал я, когда Тео Вельзен уже поднялся. — Кто в этом доме ходит по коридорам в пятом часу утра со свечой?
Он остановился.
— Я хожу, — ответил он. — И хожу каждую ночь, потому что сплю плохо с детства и читаю до рассвета. А почему вы спрашиваете?
— Потому что сегодня в пятом часу кто-то стоял у моей двери и не постучал.
Тео Вельзен подумал, и думал он честно, не торопясь отвечать.
— Это был не я, — сказал он наконец. — Я вчера вечером лёг в одиннадцать, потому что выпил на ночь то, что мне даёт аптекарь, и проспал до семи, чего со мной не случалось полгода. И вот теперь, когда вы спросили, мне это самому не нравится.
Лотта Крей приехала на третий час после полудня.
Её привезли в той же крытой коляске, и вышла она из неё с сумкой на плече, и Хассе встретил её у крыльца, и я наблюдал это из окна галереи и видел, как он посмотрел на печать округа на её бумаге и как после этого изменил осанку.
В комнату, где стояла коробка, вошли впятером: она, Хассе, я, Мара и нотариальный писец, которого привёл Хассе, потому что предупредил заранее, что без записи тут никто ничего трогать не будет.
Лотта Крей надела перчатки и взяла шило.
Держала она его недолго, секунд десять, и за эти десять секунд лицо у неё не изменилось совсем, и это было куда хуже, чем если бы изменилось.
— Пишите, — велела она писцу. — Предмет: инструмент медный, шиловидный, ручка деревянная, жало сточено. Длина по описи господина Ренна. Заключение оценщика Ренна подтверждаю полностью: предмет определению не поддаётся. От себя добавляю: предмет подлежит внесению в особый реестр Гильдии по сорок первому параграфу, с оставлением на месте до окончания раздела имущества.
Хассе поднял брови.
— С оставлением на месте?
— С оставлением на месте, — повторила она. — Гильдия не изымает имущество, находящееся в наследственной массе, до раздела. Я его опишу, опечатаю коробку и приеду за ним в день, когда нотариус объявит, кому он присуждён.
Тео Вельзен, стоявший у двери, выдохнул так, что услышали все.
Когда бумаги были подписаны и писец ушёл, Лотта Крей задержала меня у окна.
— Пятый, — сказала она вполголоса.
— Третий. Третий, который я держал в руках.
— Пятый, господин Ренн, если считать не по вашим рукам, а по списку. — Она смотрела во двор. — Позавчера, разбирая дело по убитому с ножнами, я запросила старое дело из Ольмена, потому что мне нужен был перечень имущества мастерской Хальма при описи после пожара. Перечень пришёл сегодня утром, я его читала в коляске. В нём значится медный угольник с делениями, две кроны, списан как не представляющий ценности.
— Тот самый, который тридцать один год назад мерил старшина.
— Тот самый. — Лотта Крей повернулась. — И в том же перечне отдельной строкой идёт брусок точильный, серый, без клейма, списанный туда же. Это два. Ваши нож и циркуль — три и четыре. Шило — пять.
Я стоял и считал вместе с ней и получал то же самое.
— Остаётся два, — сказал я.
— Остаётся два, и вот это самое плохое. — Она застегнула сумку. — Потому что тот, кто их собирает, считает так же, как мы, и он сейчас знает ровно то же, что знаем мы, и у него есть люди, а у нас с вами бумага.
— И последнее. — Лотта Крей остановилась уже на пороге. — Сержант Довен вчера объехал карьеры с четырьмя людьми и нашёл только то, что вы сами видели: колею и холодный навоз. Дорог оттуда три, и все три ведут к трактам. Он разослал описание по постам, но описания у него, господин Ренн, ровно два слова: пожилой человек, хромает на левую ногу.
— А про того, кто его вёл?
— Про того ничего. — Она поправила ремень сумки. — Зато я могу сказать вам про убитого. Его звали Рикард Мо.
Я не сразу сообразил, и сообразил только через секунду, и, видимо, это отразилось на лице.
— Мо, — повторил я. — Как Хеда Мор?
— Хеда Мор и Рикард Мо. — Лотта Крей смотрела на меня без всякого выражения. — Фамилии разные на одну букву, и это может быть совпадение, каких в городе сотни. А может и не быть, и Довен сегодня выясняет. Пока он выяснил только, что Рикард Мо служил у Балвира Шеста четыре года и что до этого он три года работал в этом доме конюхом.
Бумаги в кабинете мы дописывали до темноты, и последнюю связку я разбирал уже при свечах, сидя на полу, потому что кресло Мара заняла раньше.
Связка была старая, перевязанная тесьмой, и в ней лежали письма, и письма эти покойный получал от разных людей и хранил без разбора.
Я открывал их одно за другим, читал по три строки и откладывал, и делал это уже почти механически, когда наткнулся на лист, который заставил меня остановиться.
Письмо было короткое, в шесть строк, и написано твёрдым мелким почерком человека, привыкшего писать много.
В нём было сказано, что отправитель здоров, что место его устраивает, что просьбу выполнит не раньше осени и чтобы за ним никого не присылали.
Подпись стояла одна: «Хальмъ».
Дата — четырнадцатое травня, и год шёл третий после того, как мастерская в Ольмене сгорела вместе с архивом и вместе с её хозяином, которого не нашли.
Я перечитал письмо четыре раза и на четвёртый перестал читать и начал смотреть.
Бумага была дешёвая, серая, с грубым обрезом, и на такой бумаге не пишут люди, живущие в достатке. Чернила выцвели неровно, сильнее в верхней части листа, а это значит, что лист хранили сложенным и одной половиной к свету. Сгибов было три, и они шли поперёк, как складывают письмо, которое носят в кармане, а не в конверте.
И ещё: строки шли ровно, без наклона и без дрожания, а последняя, с подписью, была написана тем же нажимом, что и первая.
Человек, писавший это, не торопился и не боялся.
— Мара.
Она подошла со свечой и прочла через плечо, и прочла дважды, как читала всё.
— «За мной никого не присылайте», — повторила она. — Господин Ренн, так пишут не тому, кто тебя ищет. Так пишут тому, кто тебя прячет.
Я сложил письмо по старым сгибам и положил на стол перед собой, и рядом положил три квитанции, и некоторое время смотрел на всё это вместе.
Девять лет назад в Ольмене сгорела мастерская вместе с архивом. Старика Хальма не нашли, потому что искать было нечего, и дело закрыли. Через три года после этого он пишет из какого-то места, которое его устраивает, человеку, у которого в кабинете лежат квитанции моего дяди. А ещё через шесть лет мой дядя сидит под землёй в двухстах шагах от собственной лавки и режет на стене по пять чёрточек в группе.
— Это надо записать, — сказал я. — И записать не в нашу опись, а отдельно.
— Уже. — Мара показала свой лист. — Я завела третью колонку ещё после квитанций. И вот что я в неё поставила, а вы пока не поставили: во всех трёх квитанциях в графе предмета стоит «инструментъ», и стоит одним и тем же словом. Ваш дядя писал квитанции тридцать лет и умел называть вещи. Он не написал «шило» и не написал «нож». Он написал так, чтобы по бумаге нельзя было понять, что именно он купил.
— И при этом сохранил бумагу.
— Не он сохранил, — поправила Мара. — Это второй экземпляр, он остаётся у покупателя. Сохранил покойный Вельзен. Ваш дядя свои, я думаю, сжёг.
Я забрал письмо, квитанции сложил обратно и позвал Хассе, потому что выносить чужие бумаги из чужого дома нельзя, а оставлять их без записи было уже нельзя тем более.
Хассе пришёл, выслушал, прочёл письмо и сделал то, чего я от него не ожидал: сел за стол, взял чистый лист и переписал письмо целиком своей рукой, вслух проговаривая каждое слово, а потом подписал копию, дал подписать мне и Маре и убрал оригинал в свою шкатулку.
— Послезавтра тут будет нотариус, три наследника и поверенный из города, — объяснил он. — И я предпочитаю, чтобы эта бумага всплыла в моих руках, а не в чьих-нибудь ещё.
Он ушёл, а я задул все свечи, кроме одной, и сел у окна.
Двор был пуст, и ограда в темноте угадывалась только по тому, что за ней не было ничего.
Тринадцать дней до Балвира Шеста.
Двое суток до раздела.
И один человек, который три года спустя после собственной смерти писал, что здоров и что за ним не надо присылать.
Глава 21. Брат и сестра
Дорота Вельзен пришла к нам сама, в седьмом часу утра, когда в доме ещё не встали господа, и пришла она не в галерею, а в ту комнату, где мы с Марой работали и где на столе стояла опечатанная Гильдией коробка.
Постучала она один раз, и я открыл.
— Я знаю, что господин Хассе запретил вам говорить с нами наедине, — сказала она с порога. — Поэтому я пришла, когда у вас госпожа Вейс, и говорить буду при ней. Позавчера ночью у вашей двери стояла я.
Мара подняла голову от бумаг и отложила перо.
— Садитесь, госпожа, — сказал я.
— Не сяду, я ненадолго, у меня дочь просыпается к восьми. — Дорота Вельзен осталась стоять у двери. — Я пришла сказать вам одну вещь и сказать до того, как вы закончите галерею, потому что потом будет поздно. Вы вчера нашли шесть копий. Их больше.
— Сколько?
— Я не знаю точно. — Она сцепила руки перед собой. — Знаю, что из ранних не тронули ни одного, потому что ранние стоят в нижних шкафах за стеклом с двумя замками, а ключ от второго замка муж носил на шее и снимал только в бане. А из поздних меняли всё, до чего могли дотянуться за три года, и меняли по одной, по две в месяц.
— Откуда вы знаете?
— Оттуда, что я их считала. — Дорота Вельзен посмотрела на меня прямо. — Я считала каждый месяц, три года подряд, господин Ренн, и каждый месяц не хватало одной-двух, а потом они возвращались, только другие. Я мужу говорила. Он отмахивался, у него тогда уже болело сердце, и он говорил, что бронза от меня никуда не денется, а мне хорошо бы заняться домом.
— Почему вы не сказали господину Хассе?
— Потому что господин Хассе служит этому дому двенадцать лет, а я живу в нём шесть, и второй женой. — Она не повысила голоса. — И если бы я сказала, что из галереи пропадает бронза, первое, о чём бы подумали, — что её пропадает при мне. Ансгар так и думает. Вы ведь это уже слышали от него, я полагаю.
Я не стал отвечать, и она кивнула, будто я ответил.
— Семь предметов, которые я просила оценить отдельно, — сказала она. — Это не те, которые я хочу получить. Это те, про которые я точно знаю, что они подлинные, потому что они из ранних, и я хотела, чтобы у вас было с чем сравнивать поздние. Я не могла вам этого объяснить при Хассе, потому что тогда это выглядело бы как просьба.
Мара записывала, не поднимая головы.
— А зачем вы стояли у двери и не постучали?
— Потому что вспомнила, что обещала себе больше никому в этом доме ничего не доказывать. — Дорота Вельзен наконец разжала руки. — А сегодня проснулась в пять и решила, что обещание было глупое.
Она ушла, и Мара ещё с минуту смотрела на закрытую дверь.
— Она правду говорит, — сказала Мара наконец.
— С чего вы взяли?
— С того, что она ни разу не сказала, кто подменял. — Мара повернулась ко мне. — Человек, который врёт, всегда называет виноватого. А она три года считала и так и не назвала.
Галерею мы закончили к двум часам, и закончили по-другому, чем начинали.
Семь предметов Дороты Вельзен я взял первыми и описал их с особой тщательностью, и все семь оказались подлинными, и на всех семи патина лежала так, как лежит у вещей, простоявших сорок лет в тепле: плотно на выпуклостях, слабо в углублениях, с зелёным налётом только там, где касались пальцами. Литьё на них было старое, форма изношенная, и на донце у каждого виднелась та едва заметная неровность, какая бывает, когда отливают в земляную форму, а не в металлическую.
Один из семи я всё-таки проверил и Системой, не потому, что сомневался, а потому, что хотел увидеть разницу своими глазами, прежде чем искать её в остальных.
```
РАЗБОР
Кувшин бронзовый, литьё в земляную форму, мастерская Кесса
Собран: цельным литьём, литник срезан вручную
Изменено позже: ничего
Патина естественная, возраст не менее шестидесяти лет
Доступно оценок: 7 / 8
```
Литник срезан вручную. Я перевернул кувшин и нашёл это место у основания ручки, маленький плоский срез с чуть неровным краем, какой оставляет пила, а не резец. На вчерашних копиях там было гладко, потому что их отливали в форме, где литник срезали уже на самой форме, а не на изделии.
— Мара, запишите признак, — сказал я. — Литник у ручки. На подлинниках срез пилой, на копиях гладко. Это видно без стекла, если знать, куда смотреть.
— Это вы только что узнали или давно знали?
— Только что, — признался я.
Мара записала и ничего не сказала, но я видел, что она запомнила, где и как я это узнал.
После этого я пошёл вдоль поздних шкафов второй раз и смотрел уже не на каждую вещь по отдельности, а на то, чем они отличались от семи эталонных.
Копий оказалось двадцать три.
Шесть я нашёл вчера, семнадцать сегодня. Все двадцать три были отлиты по слепку с подлинника, все покрыты одним кислотным составом, и на одиннадцати из двадцати трёх сохранился тот же натёк у дна, который я заметил вчера.
— Двадцать три копии, двадцать один предмет отсутствует, — подвела итог Мара, когда мы сели считать. — Сорок четыре вещи из триста двенадцати. Если брать по средней оценке, то это сотни две с лишним крон, а если брать по собранию целиком, как вы говорили вдове, то вчетверо больше.
— Кто мог выносить такое количество три года подряд и не попасться?
— Тот, кто жил в доме, — ответила она. — И тот, кто мог приносить обратно, не вызывая вопросов, потому что носил что-нибудь всё время. Посуду, бельё, дрова.
Около полудня в галерею зашёл Ансгар Вельзен и встал у первого шкафа, и стоял там, пока я не закончил с вещью и не повернулся к нему.
— Ну? — спросил он. — Подумали?
— Подумал, — сказал я. — Двести крон я не возьму. А правду в опись напишу, и напишу больше, чем вы просили, потому что вы просили назвать того, кто ходил в кабинет, а я назову, кто выносил из галереи.
Ансгар шагнул ко мне.
— Кто?
— Узнаете от нотариуса послезавтра, вместе с остальными наследниками. — Я не отступил. — Скажу одно, господин Вельзен, и скажу даром, потому что это вам нужно знать сегодня, а не послезавтра. Не мачеха.
Он смотрел на меня долго, и я видел, как у него в голове ломается что-то, что он три года строил и считал прочным.
— Врёте, — проговорил он наконец, но проговорил неуверенно.
— В опись вру? — Я показал на Мару, которая сидела за столом с тремя листами. — Там подпись моя и заверка инспектора Гильдии. Вы можете оспорить мою оценку, это ваше право. Но вы не можете сказать, что я вру, потому что за враньё в описи я отвечаю лицензией, а лицензия у меня одна и досталась тяжело.
Ансгар ушёл, не сказав больше ничего, и Мара проводила его взглядом.
— Вы сейчас сделали ровно то, от чего вас предостерегал Хассе, — заметила она.
— Знаю. Скажу ему сам.
Экономку я расспрашивал за обедом, и расспрашивал долго и осторожно, начиная с дров и заканчивая свечами, и только когда она сама заговорила про прислугу, которую рассчитали осенью, спросил про Хеду Мор.
— Хеда? — Экономка поставила кружку. — Хеда была хорошая девка, работящая, и чего её рассчитали, я до сих пор не пойму. Галерею убирала она, три раза в неделю, с тряпкой и корзиной, ей барин сам ключ давал, потому что она одна пыль вытирала так, что ничего не роняла.
— С корзиной, — повторила Мара.
— С корзиной, в корзине тряпки. — Экономка подумала. — А вы чего спрашиваете-то? Она пропала, я слыхала, стража тут приходила.
— Пропала, — подтвердил я. — А родня у неё была?
— Брат был, старший. Рикард. — Она махнула рукой в сторону конюшен. — Он у нас тут конюхом служил, три года, а потом ушёл куда-то в город, года четыре тому, и больше не приходил. Хеда к нему по воскресеньям бегала, отпрашивалась у меня.
— Он Рикард Мо, а она Хеда Мор?
— Мор она по мужу, а по отцу Мо. — Экономка посмотрела на меня, будто я спросил глупость. — Муж у неё помер, ещё до того, как её сюда взяли.
Мара записала.
Схема легла целиком, и легла так просто, что мне стало стыдно, что я не сложил её вчера.
Рикард Мо уходит из конюхов к Балвиру Шесту. Хеда остаётся в доме и получает ключ от галереи, потому что лучше всех вытирает пыль. Раз в неделю она уносит в корзине с тряпками одну бронзовую вещь, а в воскресенье, отпросившись к брату, получает от него копию и в следующий раз приносит её обратно. Рикард передаёт подлинник Балвиру, Балвир продаёт его через перекупщиков, а копии им делает человек с припоем, который работает по слепку и не снимает натёк.
А в начале листопада Хеду рассчитывают, и рассчитывают без объяснения, потому что кто-то в доме заметил. И Хеда, у которой на руках остался последний подсвечник с уже спиленным номером, приносит его не к Балвиру, а ко мне, к человеку, про которого на Ржавой говорят, что он платит честно.
Я ей отказал и посоветовал вернуть вещь туда, откуда взята.
Хассе выслушал всё это у себя в кабинете, выслушал молча и в конце сказал только одно:
— Шест.
— Шест, — согласился я. — Только доказать это пока нечем. Рикард мёртв, Хеда пропала, перекупщик на Мостовой назвал меня, а не его.
— Мне и не надо доказывать. — Хассе сложил руки на столе. — Мне надо знать. Доказывать будет поверенный, когда наследники получат свои доли и решат, хотят ли они судиться. А они захотят, господин Ренн, потому что Ансгар теперь будет знать, что в галерее воровала не мачеха, и ему станет очень неловко, а неловкость Ансгар обычно превращает в иск.
Тео Вельзен нашёл нас на обратном пути из кабинета управляющего, в коридоре второго этажа, и пошёл рядом, не спрашивая, можно ли.
— Мне сказали, вы нашли двадцать три копии, — сказал он.
— Кто сказал?
— Экономка сказала кухарке, кухарка сказала моему лакею. — Он усмехнулся. — В этом доме, господин Ренн, всё доходит до всех за полчаса, кроме того, что по-настоящему важно. Я хотел вас спросить о другом. Мой дядя, когда ездил в Ольмен, всегда возвращался с одной и той же историей. Про старика, который жил в мастерской при трёх поколениях добра и не умел ничего продать. Дядя смеялся и говорил, что покупал у него за бесценок и что старик сам был рад.
— Хальм?
Тео Вельзен остановился.
— Вы знаете фамилию.
— Я нашёл вчера письмо, подписанное этой фамилией. Оно у господина Хассе, в копии и в оригинале.
— Я знаю, что вы нашли. — Он пошёл дальше медленнее. — Я не знаю, что в нём. Но если вы спрашиваете меня, был ли старик рад продавать, то я вам отвечу, что дядя возвращался из Ольмена весёлым только первые годы. А последние три года перед пожаром он возвращался оттуда такой, что к нему в кабинет не заходила даже экономка.
— Почему?
— Не знаю. — Тео Вельзен помолчал. — Но однажды я слышал, как он сказал Хассе, что старик перестал продавать и начал просить. Просил, чтобы вещи вернули.
Хассе я рассказал про Ансгара сразу, как обещал, и рассказал всё, включая слова «не мачеха».
— Вы невыносимы, — сказал Хассе без всякого раздражения. — Я вас позвал, чтобы меня не удивляли, и вы меня удивляете по три раза на дню, и каждый раз сами приходите об этом докладывать.
— Вы сами просили докладывать.
— Просил. — Он вздохнул. — Ладно, это даже к лучшему. Ансгар теперь до раздела ни с кем не заговорит, будет сидеть у себя и злиться, а злой Ансгар для нотариуса удобнее, чем разговорчивый. — Хассе потёр глаза. — Господин Ренн, я вам одну вещь скажу по-человечески, и вы её забудьте, как выйдете. Покойного я уважал, но покойный последние три года делал вид, что не видит, как у него из-под носа уносят галерею. Я теперь думаю, что он не делал вид.
— А что?
— А он знал и позволял. — Хассе поднял глаза. — Потому что ему было нужно, чтобы что-то уходило из дома через галерею, и чтобы все смотрели на галерею, а не на кабинет.
Я не нашёлся, что ответить, и Хассе махнул рукой, отпуская.
Вечером мы с Марой сводили опись набело, и сводили до одиннадцатого часа, и к одиннадцати на столе лежали сорок два листа, сшитые суровой ниткой, и отдельно двенадцать листов по предметам дороже двадцати крон.
— Устал? — спросила Мара.
— Нет, — ответил я, и это была неправда.
— Я тоже нет. — Она собрала перья. — Идите спать, завтра нотариус, и вам надо будет стоять и отвечать на вопросы трёх людей, каждый из которых захочет услышать своё.
— Мара.
Она остановилась в дверях.
— Если бы тут, в этой комнате, у вас спросили, что вы выбрали бы, — я говорил медленно, потому что сам не знал, что спрашиваю, — дядю, которого вы никогда не видели, или строку в описи, за которую отвечает ваша подпись. Что бы вы выбрали?
Мара смотрела на меня долго.
— Я бы спросила, почему меня спрашивают, — сказала она. — Потому что так вопросов не задают, когда их задают просто так.
— Просто так.
— Тогда просто так я вам и отвечу. — Она поправила перья в руке. — Мой отец чинил часы тридцать лет и ни разу не поставил в заказную книгу цену, которой не было. Однажды у него сломались часы, которые принесла вдова генерала, и он мог записать, что они пришли уже сломанными, и никто бы не проверил. Он не записал, и отдал за них четыре месяца работы. Я его спросила, почему, и он ответил, что если соврёшь в книге один раз, то потом уже никогда не знаешь, какая строка в ней правда.
Она ушла к экономке, а я остался задувать свечи.
Под дверью, когда я пошёл её запирать, лежал сложенный лист.
Я его не услышал. Я просидел в этой комнате весь вечер, с открытым слухом, как сидел последние три ночи, и не услышал ни шагов, ни шороха, а лист всё равно лежал, подсунутый до середины, и край его был чуть примят, как бывает, когда бумагу толкают под дверь пальцем.
Я поднял его, развернул и прочёл при последней свече.
Почерк был ровный, чужой, без наклона и без завитушек, и писали, похоже, нарочно так, чтобы нельзя было узнать руку.
«Шило идёт в лот кабинета. Лот кабинета идёт Ансгару. Это всё, что от тебя требуется. Если нотариус прочтёт в описи то, что там стоит сейчас, старик не доживёт до весны. Если прочтёт то, что нужно, через неделю после раздела увидишь его живым. Ничего не говори ни управляющему, ни инспектору. Мы узнаем.»
Внизу, под текстом, чем-то тонким и острым была процарапана короткая линия, а на ней — три насечки с переменным шагом, точно такие, какие идут по краю разметочного стола в моём подвале.
Я сел на пол у двери, потому что стоять не хотелось.
Опись лежала на столе, сшитая суровой ниткой, и в ней на тридцать восьмом листе стояла строка, которую заверила Лотта Крей своей подписью и печатью округа. Переписать эту строку я не мог, не переписав весь лист, и не мог переписать весь лист, не объяснив Хассе и Маре, зачем я это делаю, и не мог объяснить, не нарушив единственного условия записки.
Но даже если бы мог, это ничего бы не изменило, потому что шило уже стояло в особом реестре Гильдии, и снять его оттуда могла только сама Гильдия.
Значит, тот, кто писал, этого не знал.
Я перечитал записку при свече ещё раз и понял, что ошибся: он знал. Он знал про опись и про лот кабинета, знал про Ансгара и про то, что Ансгар продаст. Он не знал только одного — что Лотта Крей приезжала вчера днём и что строку она уже заверила печатью округа.
А это значило, что писал её человек, который со вчерашнего полудня в доме не был. Вся кухня знала про инспектора к вечеру, Тео знал, потому что стоял у двери, Ансгар знал, потому что с утра кричал на экономку, что в доме хозяйничает Гильдия.
Не знал тот, кто пришёл сегодня ночью снаружи, прошёл по коридору второго этажа до нашей двери так, что я не услышал, и ушёл обратно.
Значит, в доме есть человек, который его впустил, и впустил его через дверь, про которую я не знаю.
Я поднялся с пола, взял свечу и вышел в коридор, и прошёл его до лестницы и обратно, глядя на натёртый воском пол, как смотрел позавчера утром.
След был. Один, у самой нашей двери, и был он не от подошвы, а от носка, будто человек присел и толкнул лист под дверь, опираясь на пальцы ноги. Сапог был большой, больше моего на два пальца, и носок у него был подбит железом, и это железо оставило на воске короткую светлую царапину.
Я вернулся в комнату, запер дверь на ключ и сел за стол.
Записку я сложил так, как она была сложена, и положил её не в мешок и не в опись, а в книгу Иво, между последней страницей и обложкой, рядом с его собственными словами про семь из семи.
Потом я взял чистый лист и написал на нём три строки, и написал своей обычной рукой, с числом и часом.
«Получено под дверью в одиннадцатом часу вечера. Автор неизвестен. Содержание: требование изменить опись под угрозой жизни третьего лица».
Этот лист я положил поверх описи, на самое видное место, туда, где его увидит первым делом Хассе, когда придёт утром за бумагами.
Условие записки было одно: никому не говорить. Я его выполнил. Я никому ничего не сказал.
Я написал.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
