Скользящая
Пролог. Мой Ледяной Саркофаг
Десять лет. Три тысячи шестьсот пятьдесят дней я смотрела в потолок. Мигала лампочка монитора. Шипел кислород. Капала жидкость в вену. Пластиковый холод зонда в горле. И лед. Не настоящий. Воображаемый. Призрачный.
Мой лед. Он был всем, он был другим, живым. Дыханием, полетом, болью, которая сладка, потому что ведет к победе. Он пел под моими коньками, ревел ветром в лицо на открытом катке, ослеплял блеском под софитами, сверкал алмазной крошкой. Единственная любовь. Единственная страсть, стоившая всего.
А потом – лед убил меня. Музыка, поднимающаяся к кульминации. Гул трибун. Под коньком зеркало, в котором мелькает мое отражение: сосредоточенное, сильное, непобедимое. Чувство полета, абсолютной власти над телом, над пространством. Четверной аксель. Мой коронный. Взлет... И падение. Не тот толчок. Подножка? Нет... Знакомое движение рядом, слишком близко... Сестра. Катя. Ее взгляд – не страх, а... торжество? Удар. Не о лед. О борт. Невыносимая боль. А потом – хруст в шее и тишина. Вечность немоты и распада.
Тьма. Пробуждение в аду неподвижности и безмолвия. Сознание ясное, как алмаз, тело – каменная глыба. C4-C5. Полный паралич. Мой возлюбленный лед предал меня. Он заковал меня в собственное тело. Сперва – холодом беспомощности, проникавшим сквозь больничные одеяла. Потом – ледяными щупальцами, сжимавшими мои органы изнутри. Неумолимо, как ледник, сползающий в море.
Легкие отказали первыми. Вернее, пневмонии душили их, одну за другой. Каждый вдох – пытка. Кашель – беззвучный спазм в ледяной груди. Кислородная маска стала моим вторым лицом. Лед в бронхах. Потом почки. Инфекции. Пиелонефрит. Холодная тяжесть токсинов в крови. Лед в венах. Сердце. Бешеные скачки давления, аритмии – автономная буря в ледяной клетке грудной клетки. Лед в сердце.
Мир сузился до окна. Зимой я видела снег. Наледь на карнизе. Иней на стекле. Мой лед. Он был повсюду. Он дразнил, напоминал. Он был палачом и единственной тоской. Иней на стекле. Наледь на карнизе. Мой лед. Напоминал о полете, о скорости, о боли, которая когда-то значила жизнь. Я ловила взглядом снежинку и чувствовала всей парализованной плотью, как надо войти в поворот, чтобы описать идеальную дугу. Мускульная память кричала в немых мышцах. Я видела тройной риттбергер в узоре инея. Слышала скрип настоящего льда в далеких звуках улицы. Моя душа, закованная в ледяной панцирь, рвалась к нему. К палачу. К единственной любви.
Последняя зима. Мороз за окном был особенно лютым. Холод внутри – абсолютным. Монитор пищал тревожно, навязчиво. Трубки, капельницы. Наконец, боль... отступила. Осталась только усталость. Ледяная, бездонная, бесконечная. И окно. И снег. И эта предательская, невыносимая красота замерзающего мира…
— Сдохни, никчемная, – последние слова сестры, думавшей, что я уже не слышу.
Прощай, я давно простила тебя.
Лёд... – подумала я без горечи, впервые за десять лет. Я иду к тебе Наконец-то… Последний выдох растаял на маске. Тишина.
…
Настя, уже почти не чувствовала ног. Силы давно покинули ее. Темный лес. Мачехины толкающие руки в спину. Шепот, ядовитый, как зимняя смородина: "Иди, иди, милая. Морозко тебя согреет...". Добрые, но виноватые глаза отца. Такие виноватые, и такие добрые. Почему он их спрятал под меховой шапкой? Отчаяние, тонкое, как первый ледок на луже, сменилось тупой покорностью. Идти. Просто идти. Пока ноги несут. Пока снег не стал постелью...
Настенька упала под старую ель, прижавшись к стволу, и стала ждать конца. Мысли об отце, о злой мачехе и ленивой Марфушке смешались, поплыли. Она лежит в сугробе. Нет, не лежит. Она и есть этот сугроб. Пальцы – синие сосульки, не чувствующие снега, в который вросли. Дыхание – редкое облачко пара, слабеющее с каждым выдохом. Сердце бьется где-то очень далеко, медленно, лениво, будто тоже засыпает. Глаза слипаются, ресницы схвачены инеем. Хочется просто... Отпустить. Последняя мысль о теплых руках матери. Холод превращался в странное тепло... Последний вздох вырвался облачком пара и замер в воздухе хрустальной пылью…
И вдруг – взрыв. Не света. Ощущений. Памяти. Чужой. В угасающее тепло, в эту пустую оболочку, распахнутую для смерти, ворвался ураган чужой воли. Как электрический разряд немыслимой мощи.
В мозгу всплывают обрывки – не мои. Жестокая мачеха. Злая сестра. «Иди к Морозко, дурочка! Попроси подарков!» И долгая дорога сюда, в глушь, на верную смерть. Покорность и тихий ужас смешиваются с моей яростью. Опять? Опять меня посылают на смерть? Опять предательство?
Холод. Не больничный. Не затхлый. Настоящий. Дикий. Режущий. Как удар коньком по голой щеке. Он ворвался в небытие, наполнил его: Болью – острой, живой, в каждой мышце. Звуками – скрип веток над головой! Завывание ветра в ушах! Запахом – хвои, снега, промерзшей земли. Я вижу бескрайний лес, усыпанный алмазной крошкой. Слышу скрип ветвей. Чувствую, как мороз рисует узоры на моей коже. Это прекрасно. Мне не страшно. Я уже прошла ад. Ощущением – снежинки тают на моем лице. На моем лице!
Я – Настенька? Или я – Алиса?
Невообразимый холод. Хуже любого катка. Хуже тренировок на сорокаградусном морозе. Он проникал в самое нутро, выжигал дыхание, сковывал мышцы льдом. Не тело – чужое тело! Худенькое, изможденное, закутанное в жалкое, продуваемое ветром рванье, а не в термобелье и костюм со стразами.
Это смерть?
Что? Где? Я же...
Я попыталась вдохнуть – и подавилась ледяным воздухом. Чужое горло. Чужие легкие, но... БОЖЕ, ОНИ РАБОТАЮТ! Я открыла глаза (чужие веки дрогнули!) – черные ели, снежное небо, хлопья, падающие прямо на меня.
Лес? Мороз? Но как... ДВИЖЕНИЕ!
Паника налетела волной. Неподвижность. Знакомая, леденящая душу. Но... это была НЕ ТА неподвижность! Тело – чужое, худое, промерзшее насквозь, но... ЦЕЛОЕ! Позвоночник не сломан! Нервы не мертвы! Этот холод... он был ВРАГОМ, которого можно ПОБЕДИТЬ! Потому что я могу ДВИГАТЬСЯ!
Инстинкт выживания, спящий, но выкованный на льду за тысячи часов, взорвался внутри ярче солнца. Пронеслись молнией знания о гипотермии — сколько раз я боролась с ней во время тренировок!
Контроль. Двигаться! Шевелиться! ДРОЖАТЬ!
Сконцентрировалась. Как перед прыжком. Как перед выходом на старт. Контроль. Только контроль. Послала команду в мышцы спины, груди, плеч. СОКРАТИТЬСЯ! Резко! Больно! О, СЛАДКАЯ БОЛЬ! Дрожь пробежала по телу. Спасительная, животная дрожь – тело САМО согревалось!
Дыши! Вдох – нос! Выдох – медленно, нельзя терять тепло с дыханием! Губы трубочкой! Подчинила дыхание. Ледяной воздух обжигал легкие, но наполнял их. Мои легкие! Они ВДЫХАЛИ! Я ЖИВА!
Контроль! Пальцы! Шевели пальцами! Послала приказ в ступни, закованные в промокшие тряпки (лапти?). Мизинец правой ноги... ДРОГНУЛ! Мурашки побежали по спине – не от холода, а от крошечной победы. Потом – большой палец левой руки! ЧУДО! Забытое за десять лет ада чудо движения хлынуло в меня слезами. Они тут же замерзли на щеках. Слезами ВОСТОРГА.
Встать. Надо ВСТАТЬ. Сидеть – значит замерзнуть насмерть. Это просто другое падение. ВСТАНЬ! И я... пытаюсь. Не телом Настеньки – оно почти мертво. Я пытаюсь волей. Сконцентрироваться на том огне внутри. На ощущении полета перед роковым прыжком. На своем льде, где я была хозяйкой.
Я собрала всю ярость, всю тоску по движению, всю извращенную любовь к холоду, который когда-то был жизнью, а потом стал смертью. Уперлась руками (ЧУЖИМИ, НО ОНИ ПОВИНУЮТСЯ!) в мерзлую землю. Рванула тело вверх. Оторвала от снега. ВСТАЛА! Шатко. Колени дрожат. Все тело колотит озноб. Мышцы, незнакомые, чужие, протестовали, горели. Я зарычала от усилия – низкий, хриплый звук, незнакомый собственному голосу. И... поднялась. Шатко, как новорожденный олененок на льду, но поднялась! Спина выпрямилась с непривычной для Насти горделивой осанкой. Я СТОЮ! Как на пьедестале. Как перед судьями.
Воздух сгустился, заискрился мириадами ледяных кристаллов. Из этой сверкающей метели материализовалась фигура. Высокая, статная, в сизой шубе, расшитой узорами инея. Лицо суровое и вечное, как сама зима.
Не человек. Слишком правильный, слишком статичный, вырезанный из самой сердцевины зимы. Глаза – две бездонные проруби. Снег под его ногами не скрипел, а звенел, как разбитое стекло.
Морозко. Сказка. Ха! После десяти лет паралича и медленного угасания сказка кажется логичным продолжением. Или кошмаром.
Морозко. Не добрый дедушка из детских книжек. Ледяное Величие. Движение – и треск ломающихся сосулек под невидимой тяжестью. Взгляд – бездонные колодцы полярной ночи. Я знала его. Знания Настеньки, подкрепленные внезапным, жутким озарением. Он пришел судить. Испытать. Если в замерзающем теле есть искра магии льда – одарит. Нет – убьет. Так было всегда. Бесконечная очередь несчастных девушек, посланных сюда как на заклание. Лишь единицы уходят отсюда живыми, неся в руках символ его признания.
Ну что ж, Алиса, – пронеслось в голове, резко и ясно, голосом тренера перед ответственным прокатом. Выходи на лед. Последний выход.
Молчание. Оно тяжелее снежных шапок на вековых елях. Он смотрит. Оценивает. Ищет... что? Искру? Тайну? Силу?
— Тепло ли тебе, девица?
Голос Морозко был похож на скрип льдины о камень – низкий, вибрирующий, лишенный тепла. Он не дышал, но ледяное дыхание коснулось моего лица. Я почувствовала, как слезы на глазах тут же замерзают, превращаясь в крошечные льдинки. Он всматривается. Ищет ту самую искру. Магию. Я чувствую его недоумение, разочарование, пустоту…
Я попыталась ответить. Горло сжал ледяной обруч. Из груди вырвался лишь хриплый выдох, пар от которого тут же превратился в иней и осыпался вниз. Не то тело, Алиса. Слишком слабое. Но дух... Дух был мой. Закаленный годами неподвижности, годами наблюдения, годами немой ярости на сестру, которая "случайно" подставила конек. На судьбу. На эту жалкую оболочку, что предала меня тогда и предает сейчас.
Вместо слов я уперлась взглядом в ледяные глаза. Не мольба. Не страх. Вызов. Я видела смерть. Я была с нею десять лет. Что он мог мне сделать? Заморозить? Я знаю этот холод изнутри. Остановить сердце? Оно и так еле бьется в этом истощенном теле. В моем взгляде горели не угасшие угли жизни, а холодное пламя десятилетнего заточения и гнева, который так и не нашел выхода. Глыба льда, встретившая ледник.
Морозко не двинулся. Белоснежные брови, похожие на изморозь на ветвях, чуть сдвинулись. В бездонных глазах мелькнуло... недоумение? Ожидание? Он должен был почувствовать магию льда. Энергию, сродную его собственной. Ту искру, что позволяла избранным выжить в его объятиях и получить дар – легендарный ледяной клинок.
Во мне не было магии. Не было древней силы стихии. Была только я – Алиса. Олимпийская чемпионка, превращенная в статую. Душа, заточенная в двойную тюрьму: сначала собственного тела, теперь – этого чужого, замерзающего. Во мне была ярость, холодная и острая, как лезвие конька. Была воля, закаленная годами борьбы за каждый вздох. Была память льда, скорость, грация, власть над скольжением – но это было там. В другой жизни.
— Твой дух... слаб. Как у всех. Ни искры Льда не чуется в тебе. Только страх и покорность. —Пауза, наполненная смертельным холодом, — Значит... это конец.
Рука, точеная из голубоватого, прозрачного льда, поднимается. Не для ласки. Для приговора. Один жест – в ледяном саду станет на одну статую больше. Как те безымянные, которых рвутся сюда в тщетной надежде на подарок.
Я не могу говорить. Но я могу смотреть. Из последних сил открываю глаза, покрытые ледяной пленкой. Впиваюсь взглядом в его ледяные зрачки. Не мольбой. Вызовом. Как перед тем роковым прыжком. Как в те долгие годы, когда только взгляд мог сказать медсестре: "Поверни! Подложи подушку! НЕТ, я не хочу эту кашу!" В этом взгляде – вся моя сгоревшая жизнь, вся ярость против несправедливости двух миров, вся неистовая, безумная жажда еще одного шанса.
Я пытаюсь скривить каменные губы в подобие улыбки. Или оскала. Пальцы подергиваются снова – не от холода, а от неистового желания схватить, оттолкнуться, вращаться... как тогда, на льду, под восторженный рев трибун. Мое последнее, отчаянное "выступление" – попытка пошевелить умирающим телом под взглядом Ледяного Бога.
Он поднял руку. Длинные, изящные пальцы, будто выточенные из хрусталя. Смерть на кончиках. Я знаю ритуал. Память Настеньки теперь со мной. Многие приходили сюда, дрожа от страха или надежды. Большинство превращались в ледяные изваяния, украшая его лес. Единицы... единицы уходили с волшебным клинком и силой Зимы в крови.
Что он чувствовал? Пустоту? Хаос моих воспоминаний, смешавшихся с жалкими обрывками мыслей Настеньки? Или... что-то еще? Что-то, что заставило его застыть в нерешительности, нарушая многовековой ритуал?
Морозко не двигается. Его рука все еще замерла. В его вечном, бесстрастном лице что-то дрогнуло. Не тепло. Никогда тепло. Но... вопрос. Глубокая, древняя тишина леса сгущается вокруг нас. Он не чувствует магию. Но он чувствует... Сталь. Сталь духа, закаленного в страдании. Сталь, которая не гнется даже перед вечным холодом. Он видел страх, покорность, надежду. Но такую яростную, цепкую волю в теле, уже почти принадлежащем смерти? Это... ново. Это... странно.
Его рука медленно тянется ко мне. Холод от нее окатывает волной, обещая не сон, а вечность льда. Я сжала зубы (они стучали, предательски). Не зажмурилась. Смотри в лицо, – шептал старый рефлекс. Смотри в лицо судье. В лицо смерти.
– Тепло ли тебе, девица? – Голос Морозко прозвучал снова, ритуально, но в нем не было прежней безразличной силы. Было... вопрошание. Испытание не магии, а чего-то другого. Чего он не понимал.
Алиса, Алиса-Настя, я подняла голову. Глаза, еще недавно полные покорности, теперь сверкнули незнакомой Морозко сталью, какой-то иной, нездешней. Капля пота, невозможная в такой мороз, скатилась со лба и мгновенно заледенела.
Я перевела дух, превозмогая боль в груди, и ответила. Голос был хриплым от холода, но в нем не было ни капли прежнего страха. Был вызов. Была усталость. Была ярость. Я собрала все силы. Все десять лет отчаяния и гнева, всю боль от предательства, всю ярость от беспомощности. Я выпрямилась – насколько смогла – в этом закоченевшем теле. Голос сорвался с губ, хриплый, срывающийся, но твердый, как удар конька по льду:
– Тепло... – выдохнула я, и пар снова стал инеем. А потом добавила, впиваясь взглядом в ледяные зрачки: – ...Как в могиле после десяти лет паралича, дедушка. Тепло – это было в той палате. Тепло – это одеяло, под которым медленно отказывали почки. Тепло – это ад. А этот холод… этот холод – это жизнь! Это свобода!
— Тепло ли тебе…
— Я помню, как гнила заживо. А теперь я вижу бескрайний лес. Слышу скрип ветвей. Чувствую, как мороз рисует узоры на моей коже. Это прекрасно. Пусть оно и убивает.
— …Тебе не страшно?
— Я уже прошла ад. Что дальше?
- Интерес-с-с-но..., – шелестит ледяной ветер. Рука не опускается. Судьба висит на волоске. На волоске моей воли, сплетенной из боли двух жизней. Концерт Алисы окончен. Страдания Настеньки подходят к концу. Я собрала все силы хрупкого, замерзающего тела, посмотрела прямо в синие, как глубины ледника, глаза и прошептала, и пар от моего дыхания тут же превратился в иней:
– Мне холодно… Дедушка Морозко… Но так… чудесно холодно.
Я увидела, как его брови, изморозь на лбу, чуть сдвинулись. В бездонном взгляде промелькнуло нечто неожиданное – не гнев, не привычная холодная решимость. Скорее… изумление. Он наклонился ближе. Его ледяная аура обожгла кожу. Он искал что-то, что давало право на жизнь.
Остановился. Непонимание сменилось... интересом? Чем? Моим воспоминанием? Моей яростью, смешанной с отчаянием? Моей странной, немистической связью со льдом, выкованной годами тренировок и оплаченной десятилетием агонии?
Магии льда во мне не было. Было нечто иное. Железная воля. Знание боли. И ледяное пламя ярости, готовое растопить даже вечную мерзлоту.
— Убей, – прошептали деревянные губы, —Или дай мне шанс...
Рука Морозко замерла в сантиметре от моего лба. В его глазах, этих темных прорубях, что-то колыхнулось. Как трещина на гладком льду. Непонимание? Или... первый проблеск интереса к тому, что стояло перед ним – не к магу льда, а к песчинке человеческого духа, закованной в лед страданий. Мое ощущение льда. Не как врага, а как партнера. Как продолжение себя. Точность движений, баланс, скорость, с которой я сливалась с холодной поверхностью. Чувство льда в крови, в мышцах, в каждом нервном окончании, когда я выписывала сложнейшие пируэты. Это не была магия. Это был спорт. Искусство. Жизнь, отданная холоду и красоте.
Прямо передо мной, из самого воздуха, из снежной пыли, начал формироваться... клинок. Длинный, изогнутый и смертоносно острый. Совершенный. Он рос на глазах, сверкая всеми оттенками голубого и белого. Ледяной клинок Морозко. Дар. Признание.
Меч завибрировал в воздухе, как камертон, ударивший по реальности. Его совершенная, смертоносная форма начала плыть. Не таять – нет. Делиться. Треск, похожий на раскалывающийся алмаз. Сверкающая масса колдовала сама себя, переливаясь, перестраиваясь под незримый напор моей воли, моей памяти, моего я. Меч дрогнул и разделился на две половины. Пара лезвий потекла, причудливо меняя форму. Острые концы смягчились, закруглились, превращаясь в элегантно загнутые носки. Лезвия... утончились, вытянулись, стали длиннее, изящнее, приобретая ту самую дугу, которую я чувствовала кожей десять тысяч раз. Рукоять... исчезла. Вместо нее появились изящные стаканы, сплетенные из того же сияющего, неземного льда, готовые обнять щиколотку.
Коньки.
Не просто ледяные башмаки. Произведение искусства. Тончайшая вязь узоров, как морозные цветы на стекле. Лезвия, длинные, смертоносно острые, светились изнутри холодным голубым сиянием – тем же, что и клинок, из которого они родились.
Коньки парили в сантиметре от моих закоченевших рук, излучая власть и холод, непостижимо легкие и невероятно прочные. Мои коньки. Те самые, в которых я парила над черным льдом. Но теперь – воплощение магии зимы. Не в руки. Передо мной. Как вызов. Как вопрос.
Морозко отступил на шаг. В его синих звездах-глазах ничего не отразилось. Никогда. Никогда его дар не принимал такую форму. Клинок был символом, орудием, знаком избранности магии льда. А это... это было продолжением души. Души, которая знала лед иначе.
Моя рука, скованная холодом, дернулась. Пальцы, не слушавшиеся, поползли к ледяному дару. Прикоснуться — либо принять силу, либо умереть мгновенно.
— Я верну то, что у меня украли.
Ожог!
Но не огнем. Абсолютным холодом. Холодом, который прожигал до кости, до самого нутра. Он ворвался по руке, как ледяная молния, сокрушая последние остатки тепла. Я вскрикнула – или мне показалось? – хриплым, ледяным звуком.
Второй конек сам устремился к другой руке. Ледяной ожог повторился, сливаясь с первым в вихрь мучительного просветления. Я сжала изящные, невероятно холодные стаканы. Лезвия блеснули, разрезая снежную пелену. И вместе с болью пришло знание.
Знание льда. Его структуры. Его песни. Его безжалостной, чистой силы. Знание, как владеть этим холодом. Не магия льда, которую искал Морозко. Нет. Это было знание льда как части себя. Как партнера. Как оружия. Знание, выстраданное годами тренировок и оплаченное десятилетием медленной смерти.
Ледяная тишина сжимает нас. Снег не падает. Ветер не воет. Только мое еле слышное, прерывистое дыхание и безмолвный диалог между угасающим человеческим духом и древним духом Зимы, замершим в нерешительности перед тем, чего он не может понять.
И в этой паузе, в этом ледяном безмолвии, и родилась наша странная, невозможная история…
Льдинка 1. Возрождение в сказке
Ноги отказали. Снова мертвый груз ниже пояса. Сил не осталось совсем. Я сползла спиной по дереву, прижимая к груди свою добычу, от которой несло теплом и холодом одновременно. Странное, двойное ощущение – глубокая, пронизывающая кости стужа и в то же время... жар. Как раскаленный уголек, завернутый в лед. Единственное, что не дает сознанию уплыть и уснуть. Нельзя сидеть, нельзя засыпать. Надо двигаться, выбираться. Черт, я в жизни в лесу не была. Правила выживания знаю только по книгам. По сказкам. По тем самым, где девиц посылают замерзать. Лес? Чужой. Враждебный. Я нигде не была толком. С четырех лет непрерывные тренировки. Стадион, дворец, квартира в высотке. Редкие выходные, когда отец забирал близняшек в парк. Воскресный папа. Школа, сначала обычная, потом олимпийского резерва. Бесконечная карусель тренировок и выступлений. Прыжков и падений, переломов, растяжений. Слез и боли.
Катя. Отражение в зеркале. Более талантливая, воздушная. Ей все давалось легче, играючи. Я всегда была второй. Тень ее блеска. Сначала просто тень, потом начала наступать на пятки, медленно, но неуклонно. Я всегда была второй, до момента, когда тренер бросил ей в лицо: «Бери пример с сестры, иначе не видать тебе медали». Удар ниже пояса. Для нее. Искра, от которой вспыхнула давняя, тлеющая зависть. Я поняла это потом, в долгие годы неподвижности. Она завидовала не таланту – его у нее было в избытке. Она ненавидела мое упрямство. Мою волю. Мою способность вставать после падений. Чемпион куется из литров пролитых слез и крови, а для этого мало родиться гением, нужен характер, воля и железная дисциплина.
Самой двигаться – верная смерть. Читала же сказку. Отец должен приехать. Собирать «косточки». Надо просто... не заснуть. Не дать холоду победить окончательно. Держаться за свой подарок и просто …продержаться.
…
Скрип полозьев. Хриплое фырканье усталой лошади. Сквозь частокол голых берез показались знакомые, жалкие сани. И на облучке – он.
Отец. Настенькин отец. Мой... отец?
Он был закутан в потрепанный тулуп, лицо обморожено и серо от бессонницы и, вероятно, хмеля. Безумный старик, хотя ему вряд ли больше сорока. Глаза, красные, впалые блуждали по сугробам, по темным стволам, выискивая то, что не хотел, но был обязан найти. Тело дочери. «Косточки», как цинично бросила мачеха на пороге: «Съезди, старый, косточки собери. Волкам чтобы не достались».
Его взгляд скользнул мимо. Мимо жалкой фигуры в лохмотьях, прислонившейся к дереву. Проплыл дальше... И вернулся. Застыл. Глаза полезли на лоб, рот беззвучно открылся. Неузнавание? Нет. Неверие. Он не мог поверить, что это – она. Что это – его дочь.
— Н... Настя? – хрип вырвался из его пересохшего горла. Голос был полон немыслимой надежды и такого же немыслимого ужаса.
Сполз с саней, пошатываясь. Подошел ближе. Перегар сивухи ударил в нос даже сквозь ледяной воздух.
— Доченька... Жива? Господи... Жива! – он протянул руку, дрожащую, в рваной варежке. Хотел коснуться. Убедиться.
Не тронул. Просто упал на колени.
— Прости... Прости, Настюшка... Я слабый... Ничтожный... Не мог... Не смог тебя защитить...
Я посмотрела на него. Без гнева. Без жалости. Сквозь пелену усталости и холода. На его согбенную спину, трясущуюся от рыданий. На его жалкую попытку искупления, которая была лишь еще одним проявлением слабости. На этого жалкого, сломленного человека. В нем не было изощренной злобы мачехи или тупого злорадства сестры. Только трусость. Гнилая, предательская трусость, обернутая в тряпку жалости к себе и отравленная хмелем. Пришло горькое осознание — ничего меня с этим человеком не связывает, это мне не отец. Горькое облегчение, разрубающее последние невидимые нити – у меня нет никого в этом мире. А значит — Я никому ничего не должна.
…
Толкнула дверь и встала посреди сеней, прижимая свою добычу. Отец распрягает лошадь. Специально отстал. Иначе и быть не могло. Убогая, прокуренная изба. Откуда здесь табак? Или есть? Кто позволит отцу курить, или это мачеха? Нет, просто задымленная. Копоть на стенах, грязь, полумрак, запах кислых щей и немытых тел. Тьма беспросветная, прель и гарь. Откуда такие слова в голове? Настенькин лексикон.
Марфуша за столом перед горшком с орехами. Каноничная сцена. И сама сестра на героиню фильма похожа, в растянутом сарафане, только шире в пару раз. Мачеха что-то злобно мешает в котелке. Почему злобно? Как можно что-то мешать злобно? Просто показалось так.
— Я вернулась, маменька, — голос сорвался хриплый от холода и непривычный к таким словам.
Сильная женщина. Крупная, с лицом, навсегда искаженным неудовлетворенностью. Острое зрение, цепкий ум, но полностью лишенный душевности. Видит только выгоду и угрозу. Откуда я это знаю? Жизнь познавала по фильмам и сериалам. С таким же лицом старуха у разбитого корыта сидела.
Мачеха резко оборачивается, ложка застывает в воздухе, теряя капли мутной похлебки. Глаза сужаются до щелочек.
— Чего приперлась?! Кто звал? — выдает резко, с такой яростью, что сестра роняет орех, — Мертвых тут не ждут!
Бросает злобный взгляд на приоткрывшуюся дверь.
— Ты, старый хрыч, кости привез или живую погань?!
Я стою молча. Понимаю, облом. Я не должна была вернуться. Никогда.
— Настька? Ты... как? Морозко же... должен был..., — это голос сестры, глаза круглые от неожиданности и ленивого любопытства. Ореховая скорлупа застревает в складке подбородка.
Взгляд мачехи, скользнувший по моей фигуре, впивается в мои руки. В то, что светится холодным светом сквозь обледенелые тряпки. Сердце мачехи на мгновение замирает. Дар. Единственная причина, по которой кто-то возвращается из леса живым. И Дар – это всегда Клинок. Оружие невероятной силы, символ избранности и власти Зимы.
— Ч-что это у тебя?.. Дай сюда! — голос мачехи срывается, в нем впервые слышится настоящий, животный страх. Не только для меня впервые. Для Насти тоже. Таким голосом она еще не говорила.
Она делает шаг вперед, но не решается подойти ближе.
— Ты вернулась с Даром?
— Мамка... Это же... от Морозко? Меч? — Перепугано шепчет Марфуша, цепляясь за мать, — она меч принесла?
Туповатое лицо искажает ужас и разочарование. Меч – это страшно. Это значит, что Настька теперь сильная, что шпынять ее теперь нельзя.
Мачеха бледнеет, видит, как отец отводит глаза – подтверждение. Она вернулась с Даром, а это значит…
Тяжело обламывать, но шила в мешке не утаить. Закоченевшие пальцы разжимаются сами, обнажая не меч, а длинные, изящно загнутые носки. Это совсем не меч.
Мачеха прищуривается, всматриваясь. Страх начинает вытесняться жгучим непониманием.
— Что... Что это за хреновина? Где Клинок? Морозко дает Клинок! Меч ледяной! — Ее голос крепчает, возвращается привычная злоба, подпитанная растерянностью, — Это... башмаки? Ледяные... башмаки? На которых мальчишки сопливые. Бесполезные.
Марфуша начинает глупо хихикать, уставившись на мой Дар.
— Мамка, это ж... смешно? Башмаки? Зачем Морозко башмаки дарит? Чтоб ноги мерзли еще сильней?
Мачеха подходит ближе, осторожно, все еще побаиваясь магии, но уже преобладает недоумение, нарастающее презрение и превосходство. Она видит изящные стаканы, тонкую вязь узоров, смертоносную остроту лезвий... но это все равно БАШМАКИ. Не пахать, не сеять, не дрова колоть.
— От Морозко? Ха! Не похоже. Старик из ума выжил, а ты, дура, подобрала какую-то дрянь в лесу, да еще и светится... Гнилушка какая светится иной раз. Или мороз тебе мозги прошиб.
Плюет на пол рядом с моими ногами.
Эй, это же наш пол, общий. Мы все тут живем.
— Где подарок-то настоящий? Где Клинок? Или ты так ни с чем и вернулась, обмороженная дура? Морозко тебя даже за мертвую не принял?
Опять понятно. Пытается рационализировать. В свою убогую коробку запихнуть. Волшебный Клинок – это сила. Власть, деньги? А эти... коньки? Что с ними делать? Кататься? По какому льду? Это абсурд. Значит, это не Дар. Значит, я солгала или сошла с ума от холода. Или отец что-то напутал.
Страх окончательно улетучивается, как пар на морозе. Сменился волной облегчения и привычной, укоренившейся ненависти. Никакой угрозы. Никакой силы. Вернулось жалкое ничтожество с какими-то блестящими, но совершенно бесполезными побрякушками.
Громко, с язвительным смешком, обращаясь больше к Марфуше и отцу, чем ко мне:
— Видали? Наша дурочка Настенька к Морозко сходила! Целый лес обшарила, подарок себе нашла!
Насмешливо кланяется в мою сторону.
— Ох, и красота же! Башмачки ледяные! На парад, видать, собралась? По льду похавать? Смех разрывает уши, грубый злой. Затягивается. Поскорее бы этот концерт закончился. Я сейчас упаду прямо на грязный пол, как перина манит.
— Ну что ж, раз подарок получила – заслужила! Марфуша, гляди, не позарься! У нашей дуры теперь есть свои драгоценные башмаки! А ты, – ставь свою дрянь в угол и за печь, чтоб глаза не мозолила. А потом за дровами. И чтоб к вечеру поленница под потолок, поняла? Не отмоешься больше от работы своими дурацкими железинами!
— Да, мамка! Башмачки! Красивые... но холодные, наверное. И кататься-то негде. Дура Настька, дура! — добавляет сестра, плутовски глядя на мать.
Мачеха брезгливо машет рукой, словно отгоняя назойливую муху, и возвращается к котелку. Марфуша с довольным видом плюхается на печь. Угроза миновала. Все вернулось на круги своя. Настя – все та же никчемная дура, только теперь с дурацкими ледяными башмаками. Облегчение разливается по избе почти осязаемо. Отец, не выдержав, тихо шмыгает носом и крадется к лавке, стараясь не встречаться ни с чьим взглядом.
— Чего замерла, дура? В угол иди! И эти свои дурацкие железины брось, простудишь Марфушку, когда она с подарком вернется!
— С подарком?
— С подарком?
Это не я сказала. Это отец и Марфуша в один голос. Куда, сейчас? Вечереет же.
— Запрягай пень старый свою клячу, если уже распряг. Вези Марфушу на то самое место.
— Сейчас? – пискнула Марфуша, вскакивая с печи. Весь ее самодовольный вид мгновенно испаряется. Глаза округляются от чистого, животного ужаса. – Мамка! Да ночь же на носу! Мороз! Я... я не...
— На место! – рявкнула мачеха, и в голосе ее зазвучала жесть. – На то самое место, куда эту дрянь посылали! Она вернулась – значит, Морозко ждет! Ждет настоящую девку! С подарком! С Клинком!
Глаза загораются безумной жадностью и азартом.
– Она, дура, ничего не смогла! А ты – моя кровь! Моя дочь! Ты получишь силу! Настоящую! Мы тогда всем покажем! От кметьев в женихи отбоя не будет.
— Мам... маменька... – Марфуша захныкала, слезы брызнули из ее глаз. – Я боюсь! Там холодно! Темно! Она чуть не померла! – Ткнула пальцем в мою сторону и заревела белугой.
— А ты не дури! – Мачеха схватила Марфушу за плечи, тряхнула. – Одевайся! Да получше! Все шубы надень! Шапку! Валенки!
Семья начала метаться по избе, сдергивая со стен, вытаскивая из сундуков теплые тряпки, совала их в орущую Марфушу. Я юркнула за печь, стараясь ни с кем не встречаться взглядом. Моего мнения никто не спрашивает, но я бы на месте Марфуши осталась дома. Хотя против сказки не попрешь.
В голосе мачехи зазвучала истерика, замешанная на жадности:
– Быстро! Пока Морозко не передумал! Пока эта дрянь его не разозлила своим убожеством! Ты получишь Клинок! Силу! Все, что захочешь! В Лицею поедешь. В Дружину Морозную. Мы заживем!
Марфуша, всхлипывая, но уже зараженная материнским безумием и картинами будущего богатства, начала натягивать на себя одну шубу поверх другой. Общими усилиями превратилась в неуклюжий, дрожащий стог сена, из которого торчало только лицо, перекошенное неведомыми эмоциями. Она шмыгала носом, глотая слезы, и украдкой бросала на меня взгляд, полный немого укора:
Ага, это из-за меня, из-за моих дурацких башмаков!
Отец застыл у двери, глядя на этот цирк с выражением полной обреченности. Руки бессильно повисли вдоль тела. Понимаю. Ты тоже понимаешь, что ничего хорошего из этого не выйдет.
Мой угол за печью, среди пыли, паутины и прелых мешков. Настя, ты же вкалывала как ломовая лошадь. Почему твой последний приют похож на помойку? Нет ответа. Жар печи прожигает лохмотья на спине. Тело запоздало колотит мелкой дрожью, кости начинают ныть от холода и усталости. Как же я замерзла. Как же я устала.
Последние мысли, перед провалом в забытье, под аккомпанемент маминых приказов и Марфушкиных всхлипов. Они думают – я все та же Настя. Они не знают, что в моих руках не башмаки. В моих руках – Крылья. Подгребаю невероятно холодные коньки под себя. Ага. Поближе к месту, где бьется сердце существа, рожденного из льда и ярости двух миров. За окном финальный крик Марфуши, и звон сбруи.
…
Проснулась я от крика, будто случился пожар. Вздрогнула, сорвалась с жесткой лежанки.
— Ставь опару, убогая! Пироги печь будем! — голос мачехи резанул, как скрип ржавых ворот, — Отец с Марфой приедет – гости будут. Изба не прибрана.
Вздернулась со стоном. Тело отозвалось ломотой – не парализованной агонией прошлой жизни, а здоровой, крепкой усталостью мышц, натруженных вчерашней дорогой и приключениями. Тело! Не сон. Морозко. Коньки. Я что весь вечер и ночь проспала?
Тьфу, Марфуша. Очень предчувствие нехорошее, что отец привезет. Воспоминания Насти наслаиваются, как кадры при быстрой перемотке. Затаиться надо, разобраться. Подыграть сейчас.
— Уже бегу, маменька, — голос сорвался сам, привычно дрожащий, тихий и покорный.
Вышла во двор. Старый облезлый Полкан мотыльнул обрубком, вяло брехнул – не на меня, в сторону пустой миски. Все сходится, Настя его кормит. Чувство долга, глупое и неистребимое, дернуло назад в сени за овсяной болтанкой.
Умылась у колодца, разбив лед в кадушке. Попыталась рассмотреть отражение в темной воде – только смутные тени, воспаленные от недосыпа глаза, красный от холода нос. Коса тугая, двумя руками не обхватить. Руки крестьянские, мозоли, шрамы. Ногти стесаны до мяса, но пальцы длинные, ровные. Тело отзывается, никаких старых травм, ничего нигде не скрипит, не дергает. С этим можно работать. Сунула руки под тулуп. Грудь. Кажется ее нет. Ничего, у меня и в том мире ее толком не было. А вот сзади чуть больше, чем надо.
Ставить опару. Память Насти развернулась четкой инструкцией — набрать воды и растопить печь. Сеять муку, три осьмушки ржаной и одну пшеничной, отмерять деревянной меркой. Дрожжи – вчерашняя закваска в сенях. Яйца, своих кур нет. Надо сменять дюжину на кринку сливок. К соседке надо идти, Лукерье, жене кузнеца и матери шестерых пацанов. Старший Микола. При мысли о здоровенном рыжем лопоухом детине лицо полыхнуло. Стоп, Настя, так дело не пойдет.
Начались утренние деревенские хлопоты. Я расслабилась, позволяя телу использовать знакомые навыки. Без памяти Насти совсем бы все печально. А так ловко выходит. Дрова, печь, тесто. Вынесла золу, избу вымела. Подоила буренку, с некоторой опаской, сначала неуверенно, потом смелее, когда освоила хват. Ничего, я перед тысячами зрителей сальто крутила, а это просто глупая корова.
Мачеха ушла по своим делам, хлопнув дверью так, что стены дрогнули. Воздух сразу легче стал, дело пошло скорее. Из горла сам собой вырвался мотив. Тихий, неуверенный:
«Не кочегары мы, не плотники» …
Я замерла. Голос Настеньки? Мой? Чисто звучит, как серебряный колокольчик. Абсурд. Но почему-то… легко.
Легко было недолго. Добралась с уборкой до своего угла, и оцепенела.
Коньки исчезли.
Руки начали беспорядочно шарить, ворошить соломенный матрас. Мачеха. Украла. Унесла.
Мои коньки.
Сердце сжалось от жгучей обиды. Глубоко в груди кольнуло льдинкой. Мои коньки.
Руки обожгло. На вытянутых ладонях появились коньки, обдав жаром и холодом. От неожиданной тяжести один выронила. Острое лезвие срезало брус и воткнулось в глиняный пол.
Мои коньки! Ух, острые!
От облегчения я грохнулась на пол, в горло ткнулся противный ком. Дыханье перехватило и я зарыдала в три ручья.
Только мои! Их нельзя украсть!
…
Вернулась мачеха. Некстати. Она всегда так возвращается. По отрывистому, слишком довольному крику я поняла – стерва в ударе.
— Убогая! Марш на реку белье полоскать! Живо!
Хорошее настроение. Обычно на реку она сама ходит. Там с кумушками побеседовать можно, сплетни послушать, косточки перемыть. Деревня малая — сорок дворов, все друг у друга на виду. О-о-о, обновка, на плечах новая шаль. Пушистая, теплая.
Я нагнулась за тяжелым коробом с мокрым бельем.
— Как скажете, маменька.
Улизнуть не получилось. Дверь распахнулась и на пороге нарисовался долговязый старик в папахе. Староста Василь. Вместе с морозным воздухом ворвался крик:
— Куда, курва, коньки дела.
Мачеха засуетилась, заламывая руки. Глаза забегали.
— Василь Спиридоныч. Как же, — злые глаза разыскали меня. Палец, дрожащий от злорадства, ткнул в мою сторону, — Это все она, эта дрянь проклятая. Не иначе с нечистым знается…
— Это мои, — выдала я всхлипывая.
— Откуда? — грубый палец старосты поднялся, указывая на коньки у моих ног:
— Эти? Откуда?
Голос Настеньки, слабый, прерывистый от недавних рыданий, вырвался сам:
— Мои... — всхлип. Слезы, горячие и соленые, снова потекли по щекам, — Подарок… Морозко.
Мачеха ахнула, зажав рот.
Глаза старосты превратились в узкие щели, лицо стало землистым. Брови столкнулись, и борода затряслась.
— Мороз... Мороз Иваныч?.. — он прошептал священное, страшное имя. Его взгляд метнулся к окну, к темному лесу, будто ожидая увидеть ледяную тень. Вернулся ко мне. К моим слезам. К конькам, лежащим на полу. Потом выпрямился, собрав остатки своего авторитета.
— Подарок... — старик с усилием проглотил ком, — Аграфена, твоя дочь... падчерица твоя... получила Дар Ледохода. И ты СМЕЛА ЕГО УКРАСТЬ?! ДА ТЫ ОБУЯЛАСЬ, БАБА!
Староста молча нахмурился и повернулся в сторону мачехи.
Аграфена кивнула, как кукла, засеменила маленькими шажками. В протянутую руку ткнулся новый платок. Жадные пальцы неохотно отпустили край.
— Не серчай, Василь Спиридоныч, бес попутал, а эта…
— Потом поговорим.
Староста тяжело вздохнул, бросил последний, полный суеверного трепета взгляд на ледяные коньки, перекрестился на меня и, не сказав больше ни слова, вышел, хлопнув дверью.
Странно перекрестил – снизу вправо, влево, вверх. Будто молнию нарисовал.
В избе повисла тишина. Густая, звонкая. Только мои тихие всхлипы да тяжелое дыхание мачехи из угла. Я медленно опустилась на колени перед своими коньками. Моими. Признанными. Протянула дрожащую руку и коснулась гладкого, холодного стакана.
…
Грохот распахнувшихся ворот, ржание знакомой кобылы. Отец. Марфа. Крики и женский визг. Завывания, переходящие в ультразвук. В избе мгновенно стало душно, во дворе тесно от снующих людей. Тут что, вся деревня собралась?
Понуро бредущий отец, осунулся, сгорбился совсем. Будто еще десяток лет добавил. Ткнулся мимо двери будто с глазами, ослепшими от яркого света.
В телеге лежала ледяная статуя сестры.
Льдинка 2. Дар и Проклятие
Вопль Аграфены – дикий, звериный, разрывает морозный воздух:
— Ты! Это ты виновата! Ты ее сглазила! Ты Морозко навела на мою дитятку! Убью!
Мачеха рвется с места, хватает тяжелую кочергу у крыльца. Замахивается, путаясь в юбках. Падает. Катится вперед, как подстреленный, но яростный зверь. Удары летят слепые, нелепые, но сила отчаяния и ненависти... Воздух свистит.
Кажется это состояние аффекта. Примерно так это должно выглядеть. Что делать? Бить женщину в возрасте при всей деревне? А я вообще справлюсь? Мысли мелькают панически.
— Держите ее! Обуяла!
От толпы отделяются три бабы, крепкие как коряги, и хмурый могучий кузнец. Игнат, подсказывает память Настеньки. Его жена Маруся, подруги мачехи – Лукерья и Хавронья. Лица каменные, взгляды жесткие, расчетливые. Кажется это мне, это я обуяла. Вот это хуже, со всей деревней не повоюешь. Когда они успели сговориться?
Кошусь на надвигающуюся стену разъяренный люда, пячусь. Плохо дело. Полукругом обходят. За секунду до светлой мысли, что нужно убегать, ноги сами начали перебирать в сторону. Поздно. Зажали между избой и глубоким сугробом. Ага, в сугроб загнали, а сами на дороге стоят.
— Обходи, не дай к реке уйти, — рявкнул Игнат.
Брешете…
Звон в ушах. Голову обожгло резкой болью. Что? Камень? Рука инстинктивно шарит по затылку. Пальцы натыкаются на боль, тут же становятся липкими и теплыми. На воротник сыплется мелкое ледяное крошево. Сосулька? Или здоровенная глыба льда?
Меня? Ледяную прынцессу? Ледышкой?
Чьи-то сильные руки впиваются в плечи, скручивают за спиной. Волокут лицом по ершистому снегу. Бросают подле телеги с ледяным изваянием Марфы. Над головой – свист, улюлюканье, проклятья.
Злость. Здоровая, кипящая. Я для чего десять лет трупом лежала? Молила о движении, о боли, о холоде, который был жизнью! А не для того, чтобы ЭТО… чтобы меня травили, как падаль, в этом вонючем мире, который хуже палаты! Для чего перед Морозом корячилась?
В груди пожар. Не металл, пылающий кратер, извергающий не лаву, а абсолютный ноль. Рвется наверх, сжигая трахею изнутри, выворачивая легкие наизнанку. Я выдохнула. Не просто пар. Из самой глубины обожжённого горла рванула струя концентрированного, режущего холода, густая как туман с полюса. Бьет веером, накрывая переднюю шеренгу. Самые рьяные повалились, скребя обледеневшие окровавленные лица, давясь и кашляя ледяной крошкой.
Игнат, самый крепкий, лишь резко остановился, прикрыв лицо рукавицей, взвыл и резко отпрыгнул. В глазах мелькнул первобытный ужас.
Староста Василь побледнел до синевы, крестится дрожащей рукой. Опять неправильно. Этого не достало. В стороне стоял. Осторожный или точнее хитрожопый крысюк.
Тишина за спиной. Абсолютная, оглушающая после гама. Потом – взрыв шепота, перекрещиваний, отшатываний. Взгляды в спину полны не просто суеверия, а ужаса перед явленной силой. Прожигают. Шипят как змеи.
— Ведьма окаянная! Проклятущая!
—Морозко в ней! Он ей душу выменял!
— Это она Марфу убила! Порчу свою навела.
— На костер!
Стою. Опора уходит из-под ног. Сама в шоке, чего натворила. Руки трясутся дико. В горле ком ледяной боли, словно проглотила раскаленную колючую проволоку. Легкие горят и рвутся на части, будто откатала подряд три произвольные программы. Запоздалая волна адреналина бьет в виски — беги. И я рванула. Не к избе — мимо, наугад, куда глаза глядят, прочь от этого ледяного ада, от воя толпы и мертвяного взгляда сестры.
…
Ноги несли слепо, бешено, спотыкаясь о невидимые корни, вязну в сугробах по пояс. Ветер воет в ушах, заглушая остатки людского гама, но не заглушая их крики внутри: ВЕДЬМА!
Воздух не вдыхаю – глотаю широкими глотками, рвущими легкие. Сердце не колотится – бешено долбится в ребра, грозя разорвать хрупкую грудную клетку.
Споткнулась. Не о корень. О собственную слабость. Ноги подкосились и грохнулась лицом в снег. Холодный. Глубокая, чистая белизна. Знакомый. Не затхлый гнилостный холод больничного саркофага. Не искусственный мороз кондиционера над катком. Настоящий. Отрезвил, раньше надо было падать.
«Коньки!» – панический шип пронзил мозг, острее боли. «Потеряла? Оставила? В толпе? У Аграфены?» – мысль Настеньки, привыкшей терять все. Без них… я снова никто. Ожог в ладонях. Знакомое голубое залило снег вокруг мерцающим светом. Они. Лежат тут же, подо мной, будто выросли из снега. Или я упала на них. Невозможно. Непостижимо. МОИ КОНЬКИ. Всегда. Неотъемлемые, как сердцебиение. УСПОКОЕНИЕ. Единственная твердыня в крушении мира.
Берег реки. Безмолвие, тяжелее снежных шапок. Здесь дышится легче, но не спокойнее. Даже ветер замер. Словно сама Зима застыла, прислушиваясь. Только мое хриплое, рваное дыхание… Тихий, чистый звон. Как скрип идеального льда при идеальном скольжении. Река. Широкая, скованная толстым, неровным льдом, припорошенная снегом. Далекий лес. Тишина, прерываемая треском льда и далеким завыванием ветра.
Отдышалась. Приложила к ноющему затылку снежок, который окрасился алым. Кровь на шее – липкая, теплая предательница.
«Что я наделала?..» – шелестит в голове жалкий, Настенькин шепот. Покорность. Страх. Вина. Марфа... Ледяная... Как я тогда? Нет, она не вернулась. Он ее взял. Забрал. За что? За глупость? За жадность матери? Или... потому что я вернулась? Потому что я... не такая?»
Тебя больше нет. Ты оказалась слаба и умерла. Катя отняла мое тело и мой лед. Уходи. Теперь это моя жизнь. Мой…
«Убила? Искалечила? Навлекла гнев?».
Это просто первый прыжок, первое падение в новой программе.
«Сожжем!», «Ведьма!», «Нечистая сила!»
Шум. Это только шум слабаков. Как рев трибун перед прыжком.
Взгляд падает на коньки. Они светятся холодным сиянием даже днем, манят, зовут на лед. Облегчение и ярость. «Мои крылья... Моя свобода... Но как? Как ступить на этот лед СЕЙЧАС? Когда она... из-за меня? Из-за этих... "башмаков"?»
Что это? Чувство вины. Прочь из моей головы. Я не виновата! Это мачеха послала ее! Это Морозко решил! Я просто... выжила. Я хочу ЖИТЬ!
Руки гладят произведение искусства. Теребят шнуровку. Река – широкая, мертвенно-белая, засыпанная снегом пустыня. Лес на том берегу – темная стена, поглощающая надежду.
Тише больничного монитора. Тише капельницы. Хуже.
«Покататься? Сейчас? Когда там... труп сестры? Это будет танцем на ее могиле».
Марфа была тупой, ленивой, но... не Катей. Не той, кто предал.
«Мачеха готова меня растерзать? Вся деревня увидела что? Пляска на костях. На ее костях...»
Отчаяние. Рука непроизвольно проводит по лезвию конька – боль, холод, реальность. Что мне делать? Куда бежать? Зима.
Я так и не решилась их надеть. Просто сижу на корточках у кромки льда, сжимаю холодное спасение-проклятие, глотаю слезы, которые тут же замерзают. Беседую сама с собой. Чемпионка и Золушка. Железо и Пепел. Кажется это шизофренией называют. Ага, и еще Горлум так говорил в другой сказке.
Десять лет я мечтала встать... Теперь я могу... И замерла у черты.
Какой позор, Алиса. Лед... он же не прощает колебаний. Ни на арене, ни здесь.
…
Вернулась в сумерках. Вот дура. Весь день на реке просидела, сопли наматывая. В животе урчит пустотой, маковой росинки во рту не было. Продрогла до костного мозга, опять ни рук, ни ног не чувствую. Только зубы дробь колотят. Поволокут на костер. Готова, созрела, только бы согреться. Может в хлев податься? Согреюсь между теплым боком Буренки и дрожащей Ласточкой.
Деревня — вымерла. Прокралась огородами, долго топталась у будки Полкана. Старый пес заныл протяжно, облизал рваные лапти. Совсем не вильнул огрызком хвоста – зажал его между ног. Темно в избе, у других уже лучины пляшут, дымки из труб. Выстыла изба, темно и холодом могильным от порога веет.
— Эй, Настюха.
Вздрогнула, как током ударило. Разглядела курчавую голову над плетнем. Кровь ударила в лицо – будто в парной побывала. Опять. В зеркале, наверное, уши пылают как угли. Ух, отлегло. Не было у Насти с рыжим ничегошеньки. Это у нее на любого молодца – реакция. Иванка, внук мельника. Смешливый, незлобный. На свиристелке дудеть – мастак.
— Ивашка, чего? — прошипела я пригибаясь ниже плетня. Собственный голос звучит хриплым, чужим.
— Тихо ты! Там это. Ты не кричи. И не серчай.
Парень делает шаг назад, озираясь, словно воры кругом. Шепчет, едва шевеля губами:
— Отца... твоего батя... в сенях нашли... Повесился. Староста сам из петли… С утра, видать... как Марфушу привез...
Не смотрит глаза, отводит, вертится, как уж на сковороде.
— Правда, что ведьмачка? Как бают...?
— Тьфу, на тебя, окаянный!
Бросил весть, как коровью лепешку в снег, и дал деру. А как же ответ услышать?
Куда? Бежать?
Толкнула дверь со скрипом, на который должна вся деревня сбежаться. Вместо ожидаемой новой волны – ледяная тишина, хуже крика.
— Я пришла, маменька, — голос сорвался шепотом.
Воздух тяжелый, спертый, пропитанный запахом смерти и немытого безумия. Печь – ледяная глыба. Замерла на пороге, слушая тиканье собственного сердца, готовясь рвануть от любого шороха.
Она. Сидит на лавке, спиной ко мне, к миру. Не шелохнется. Окаменела. Взгляд вперен в одну точку на грязном полу – пустой, бездонный. Руки тряпичные, плетьми повисли. Все в той же заношенной одежде, в которой Марфу встречала, а потом бросалась как бешеная сука. Кажется, застыла так навеки. Это страшнее любого крика. Это – конец. Живой труп. Может, к утру оклемается? Или лучше так?
…
Всю ночь вздрагивала, представляя костлявые пальцы, тянущиеся к глазам. Холод не уходил, и не мертвая печь тому виной. Тянущая пустота поселилась глубоко внутри. Каждый скрип половицы, каждый шорох за окном заставлял вжиматься в жесткую лежанку, вцепляться в рваное одеяло. Рассвет принес не облегчение, а лишь смену страхов — ужаса того, что ждет за тонкой дерюгой.
В той же позе. Каменная. Не дышит, кажется. Нет, дышит, грудь колышется едва.
…
Василь Спиридоныч долго шаркал в сенях, гремел засовами, топая валенками. Для храбрости, или сопрет чего? Вошел, мрачнее зимней ночи. Вид потрепанный, будто и сам не спал. Брезгливо скользнул взглядом по избе, упорно не глядя на Аграфену, будто та – чумная.
— Слушай, Настасья... — начал он, кашлянув, — Дело ясное. Горе. Беда. Но... порядок блюсти надо. Аграфена... в себе не в себе. В разуме не состоит. Оставить ее – помрет с голодухи, заледенеет. Грех. А ты...
Тяжело вздохнул, будто мешок тащил.
— Наворотила ты делов. Померла Лукерья, трое детей без мамки. Игнату два пальца отняли, а он кузнец, понимаешь?
— И что теперь? — шепнула я, охнув. — На костер кричали, а теперь, в глаза смотреть как?
— Хм. Моим словом никто не тронет. Гневить Ледохода — дурней нет. Первые дни не выходи, пусть страсти улягутся. Твоих мы сами похороним, всем миром. Ты тут теперь, выходит, и хозяйка, и дочь, хоть и не по крови. Дом твой и долг твой. Деревня не потерпит, чтоб баба беспризорная сгинула. Да и...
Помолчал, выбирая слова.
— ...Да и тебе своевольничать – не выйдет. Перевал наглухо замело. Метель бушует, не пройти, не проехать. Ледяные волки стаями рыщут – злющие, голодные, а то и пострашней водится. До весны – забудь. Сиди тут. Корми ее. Ходи. Дом держи. Весной... весной разберемся. Может тебе в батрачки куда... Или...
Не договаривает, но взгляд упирается в коньки, торчащие из-за печки. Тяжелый взгляд, полный суеверного страха.
— ...Может, твой... Дар... путь укажет. А ныне – терпи. Деревня спуску не даст, коль сбежишь да бабу на погибель оставишь. Поняла?
Его слова – холоднее самого лютого февральского ветра. Никакого изгнания к воле. Только новая клетка. Тюрьма из стен, отравленных смертью сестры и отца, из смрада немощи и обязанности кормить этот живой труп. Да враждебные взгляды из каждого окна. Под немым укором ледяных коньков, напоминающих о силе.
Ушел староста, притворив дверь наглухо, словно склеп запечатал.
Конфликт не рассосался – лишь припорошен снегом до поры. Страх и ненависть прячутся за ставнями, но живы. Иванка приходил... Значит, не все еще ощерились? Ага. Дождутся весны, когда дрова подсохнут и здравствуй костер.
…
Первые дни слились в один бесконечный, морозный шлейф. Я спала. Не так, как в больнице – вязко и беспробудно. Здесь сон был коротким, тревожным, прерываемым ледяным скрипом балок и ощущением чужого взгляда в темноте. Липким. Мачеха. Она не спала. Она просто была. Сидела на своей лавке у окошка, кукла с глазами из мутного стекла, обращенными в никуда.
Мерзлота выходила из костей медленно, неохотно. Протапливала печь до угара, так, что среди ночи бросалась распахивать двери, ныряла в снег, растирая лицо.
С зорькой, когда серый свет едва пробивался сквозь заиндевевшее стекло, я сползала с печи. Первый удар – холод. Не больничный, сырой и затхлый. Здоровый, режущий, впивающийся в голые ступни, пробегающий мурашками по коже. Печь, истопленная с вечера, была лишь грудой мертвых углей. Ритуал начинался с нее: растопка. Щепа, лучина, скупые поленья. Пока огонь, жадный и ненадежный, я бралась за лопату.
Дверь открывалась с трудом – снег за ночь наметало по самые петли. Сугроб стеной. Каждое утро – новая битва. Лопата вгрызалась в слежавшуюся массу, мышцы спины и плеч горели знакомым, сладким огнем усилия. Это была моя утренняя разминка. Адская. Расчистить дорожку к хлеву – метр за метром, пробить туннель к замёрзшему колодцу. Снег оседал по бокам валами, превращая двор в узкий, извилистый крепостной ров. Отличное кардио, Алиса. Держи пульс. Не сбавляй. Воздух резал легкие, пар вырывался клубами. Но внутри – разогрев. Кровь бежала быстрее, отгоняя ночную окоченелость.
Потом – хлев. Запах навоза, сена и звериного тепла встречал как родную. Буренка мычала нетерпеливо, бодаля пустое корыто. "Терпение, кормилица", – бормотала я голосом Настеньки, наливая в подойник пойло из вареной брюквы и отрубей – тепловатую, серую жижу. Прислоняюсь лбом к теплому, шершавому боку. Звук струй молока, падающих в жестяное ведро – единственная мелодия в этой тишине. Ласточка, старая кобыла, жала уши, завидев охапку сена. Она была тощей, костлявой. Держись, старуха. Ты – мой билет, когда снег сойдет. Свинка хрюкала в углу, роясь в помоях. Через две недели к поросю. Веселенькая прогулка через всю деревню под перекрестными взглядами. Мысли о будущем гоню прочь, знаю, что так нельзя, знаю.
День второй ушел на очищение. Не избы – памяти. Я выволокла на мороз все, что напоминало о них: поношенные зипуны отца, растоптанные лапти Марфы, сломанную скамью, на которой она лениво лущила семечки. Сложила посреди двора в уродливый памятник прошлому. Подожгла. Пламя, жадное и яркое, пожирало тряпье и дерево. Запах гари, едкий и праздничный, смешивался с морозным воздухом. Я стояла и смотрела, как огонь уписывает призраки. Освобожденное место в избе зияло пустотой. Теперь мое. Место для станка? Для гамака? Мечты. Реальность – грубые половики на выскобленном до скрипа полу. Для растяжки. Для отжиманий. Для немого отчаяния.
Перетрясла сундуки. Пахло сыростью и забвением. В дальнем, под грубой холстиной – сверток. Костяной гребень, холодный и гладкий. Деревянные бусы, неуклюжие. Отрез ткани – васильковый, как небо в редкий летний день. Чужие сокровища. Они пахли... Настенькой. Той, что умерла в сугробе. Щемящая, ненужная тоска. Швырнула обратно в сундук, захлопнув крышку. Под половицей у печи – заветный поскребыш. Семь серебряных монет, холодных и тяжелых, жменя медяков. Билет в никуда. Пока – мертвый груз. Запрятала глубже.
Третий день – Великая Инвентаризация. Угольком на выбеленной стене – ровные колонки цифр. Мука ржаная, пшеничная – по мешкам. Крупа ячневая, овсяная. Соленые грузди в кадке. Капуста квашеная. Мясо? Зайцы, подстреленные отцом осенью, висели в сенях, обмерзшие каменными сосульками. Сало. Масло коровье, скупое. На двоих – до лета хватит. Цифры успокаивали. Порядок. Контроль. Белёная стена превратилась в свод стратегических запасов осажденной крепости. Только не пускать никого внутрь. Сожгут раньше времени.
Мачеха. Ее приходилось кормить как младенца. Варила жидкую кашу из толченого зерна, протирала через частое сито. Садилась напротив. "Открой рот". Безжизненное лицо. Губы не шевелились. Аккуратно приподнимаем нижнюю челюсть. "Глотай". Горло срабатывало рефлекторно. Спортивное питание для овоща. Рассчитала калории. Чтоб не сдохла. Каждое прикосновение к ее холодной, дряблой коже вызывало волну брезгливости. Я знаю, что будет, если ее не двигать. Слишком хорошо. После кормления – ритуальная прогулка. Водила ее по избе, как манекен, за ледяную руку. "Встань. Шаг. Шаг. Поворот. Сядь." Десять кругов. Молча. Только скрип половиц да ее тяжелое, ровное дыхание. Она хотела меня убить. Теперь она будет полезна.
Полезность обрела жуткую форму. Я натерла тонкие ломтики красной свеклы и аккуратно вложила ей под нижние веки. "Кровавые слезы" застыли на щеках, стекая к углам безжизненно сжатых губ. Усадила у окна, повернув лицо к деревне. Пугало готово. Эффект превзошел ожидания. Уже на следующий день редкие прохожие на кольцевой дороге шарахались, крестились, ускоряли шаг. Шепот долетел сквозь стены: "...кровью плачет... знамение... нечистая!". Колея окончательно сделала крюк. Мир сжался до размеров избы и двора. Тишина стала гуще, тяжелее. Лишь ветер выл в трубе, да свинка похрюкивала за перегородкой.
Но тишина была обманчива. Я чувствовала взгляды. Из-за ставней соседской избы. Из-за плетня. Ощущала, как замолкают разговоры, когда выходила во двор за дровами. Нашла у калитки обглоданную кость – явно не Полканом. Намек? Угроза? Староста не появлялся. Его порядок держался на страхе – передо мной? Перед Морозко? Перед кровавыми слезами? Неизвестность давит.
Спасали только движение и боль. Утро начиналось с расчистки снега – адская физра. Потом – колка дров. Топор взлетал, вгрызался в мерзлую чурку с яростью, которая копилась весь день. Вдох! Удар! Выдох! Плечи горели, но спина пела. Это была пародия на тренировку, но это было мое. Импровизированный "станок" – грубая стена избы. Прижималась к ней щекой, вытягивалась в струнку, стараясь вспомнить линию тела. Растяжка на скользком, холодном полу. Мостик. Отжимания от лавки. Каждое упражнение – шаг назад к себе. Тело откликалось: мышцы под грубым посконным платьем еще не проявились, но щеки потеряли впалость, дыхание стало глубже. Смех. Это была выживальщицы, зверя в клетке, а не спортсменки.
К концу недели рискнула выйти за пределы двора. На отцовских лыжах – кривых, скрипучих. До реки. По снежной целине, проваливаясь по пояс. Каждый шаг – борьба. Каждый вздох – пар, уносимый ветром. У кромки льда остановилась. Широкая, мертвенно-белая равнина, присыпанная снегом. Темный лес на том берегу – стена. Затылок горит под невидимыми взглядами со всех сторон. Ага, если у вас паранойя… Никакой красоты, никакого смысла. Разворачиваюсь и бегу обратно, гонимая непонятно чем. Не здесь. Не сейчас.
Ночами тоска становилась невыносимой. Выбиралась тайком, без коньков. К той же реке. Луна, холодная и безжалостная, заливает лед серебристо-синим светом. Стояла на берегу, вгрызаясь взглядом в мерцающую гладь. Руки сами тянутся к мешку за пазухой. Мои крылья. Моя свобода. Холод от них не жег, а пел. Знакомый зов. Выйди. Попробуй. Лети.
Ноги врастали в снег. Страх сковывал крепче любого мороза. Не простит. Мысль билась, как птица о стекло. Не простит подарок Морозко моего неуклюжего тела. Моего страха. Моего падения. А если я ошибусь? Если лед отвергнет? Коньки казались вдруг чужеродными, опасными. Слишком совершенными для этого убогого мира.
Слезы текли сами, горячие и горькие. Замерзали на щеках ледяными дорожками. Я сжимала коньки так, что лезвия впивались в ладони сквозь тряпку, напоминая о своей реальности. Но шаг на лед сделать не могла. Не сейчас. Не здесь.
Возвращалась в избу, проскальзывая как тень. Печь уже остывала. Мачеха сидела в своем углу, силуэтом на фоне лунного окна, с застывшими "кровавыми слезами". Живой труп. Мое пугало. Мой страж.
Забиралась на печь, прижимая ледяные коньки к груди. Их холод проникал сквозь одежду, смешиваясь с холодом внутри. За окном выла метель. Где-то за плетнями, в темных избах, меня боялись и ненавидели. Здесь, в этой ледяной тюрьме, я боюсь саму себя. Дара, ключа, который, возможно, ничего не отопрет…
Льдинка 3. Тюрьма из снега и тишины
...Ночь была самой страшной. Когда печь остывала, и лучину приходилось гасить ради скудных запасов, изба погружалась в кромешную, густую тьму. Тишина становилась осязаемой, тяжелой, как сырая шерсть. И в этой тишине начиналось самое невыносимое.
Сначала – тихий скулеж. Жалобный, прерывистый, будто стон из-под земли. Из-за стены, где обитал Полкан. Старый пес. Единственный, кто, казалось, помнил отца не как жалкого пьяницу, а того, кто иногда бросал ему кость или чесал за ухом. Скулеж нарастал, превращаясь в протяжный вой. Он вибрировал в костях, заполнял все пространство, проникал под одеяло и впивался в барабанные перепонки. Вой по потерянному хозяину. По тому, кто ушел и не вернулся. По теплу, которого больше нет.
Полкан незаметно перебрался в сени. Но приближение не спасло. Звук просачивался сквозь щели в бревнах, усиливался. Острый, холодный, отточенный виной. Моей виной, ведь я не его Настенька. Виной перед жалким стариком, что не вынес горя, косвенно принесенного мной. Да, наконец, виной перед самой собакой, чью единственную привязанность я не могу заменить.
Я ворочалась на жесткой печи, зарывалась лицом в подушку, пытаясь заглушить звук. Но вой проникал сквозь все. Он смешивался со скрипом морозом сжимающих бревен, с тихим, ровным дыханием мачехи-пугала, стоящего на часах кошмара. Он напоминал о том, что я здесь – чужая.
Иногда я вскакивала, готовая рявкнуть, бросить в сени чурбан, заставить пса замолчать силой. Но руки опускались. Что я скажу? Молчи! Твой хозяин был слабаком и повесился, а я лишь труп, занявший тело его дочери? Вместо этого я лежала, стиснув зубы до боли, слушая, как за стеной воет старое сердце, разбитое смертью. Его тоска была чище, пронзительнее моей собственной ярости. Она была настоящей…
Под утро вой обычно стихал, сменяясь жалобным поскуливанием и шорохом соломы. Тогда я, наконец, проваливалась в тяжелый, беспокойный сон. Единственной реальностью в кошмаре из чужих воспоминаний и немой собачьей скорби.
Тишина после ужина становилась невыносимой. Не просто отсутствие звука, а густая, тягучая субстанция, пропитанная запахами немытого тела мачехи, кислятины и тлеющих углей. Он висел в избе тяжелее снежных шапок на крыше. Даже свинка за перегородкой затихала.
Хватит. Мысль прорезала удушье, острая и ясная. До весны не дотянуть, если сойду с ума от этой вони и себя.
План созрел мгновенно, с холодной яростью генерала перед штурмом. Купание. Не баня – мечта несбыточная. Здесь. Сейчас. В избе. В корыте.
Движения стали резкими, целеустремленными. Сорвала со стены грубое, изъеденное молью одеяло – им занавесила единственное маленькое окно. Свет луны, предательски яркий, погас, оставив лишь желтоватое пятно от лучины в железном светце. Изба погрузилась в полумрак.
Выволокла из сеней большое дубовое корыто – тяжелое, почерневшее от времени, пахнущее рыбой и дегтем. Поставила посреди избы, подальше от тлеющей печи, но и не у самой двери, где сквозило.
Потом – вода. Ведра. Одно за другим. Тащила от колодца, пробираясь по узкому снежному туннелю. Ледяная вода плескалась, обжигая руки сквозь рукавицы. Мускулы горели, дыхание сбивалось в клубы пара. Десять. Надо хотя бы десять. Тело кричало протестом, но воля гнала обратно, к колодцу, к скрипучему вороту, к новой порции ледяной тяжести.
Корыто наполнилось. Вода в нем была темной, холодной, смертной. Как в проруби. Достала из печи кипящий чугунный котелок. Пар шипел, сталкиваясь с морозным воздухом. Лила кипяток в корыто осторожно, помешивая деревянной ложкой. Облако пара окутало избу, на миг скрыв мачеху. Холодная вода сопротивлялась, но тепло побеждало. На локоть — терпимо. Выжить можно.
Скинула грубые лапти, портянки, пропитанные потом и грязью. Потом – посконную рубаху, шерстяную юбку. Стояла в одном изношенном холщовом исподнем, дрожа не столько от холода, сколько от уязвимости. Чувствовала взгляд мачехи на своей коже – пустой, но невыносимый. Ощущала стены, сжимающиеся вокруг. Клетка в клетке.
Шагнула в воду. Резкий вдох – обжигающий холод снизу сменился терпимым теплом.
Взяла кусок грубой серой валяльной шерсти и горсть золы из печи. Терла кожу до красноты, скребла ногти, втирала едкую золу в волосы. Каждое движение — это вызов. Грязи. Холоду. Этой избе. Собственной слабости. Сотри все. Сотри больницу. Сотри Катю. Сотри этот взгляд. Кожа горит под грубым ворсом, но это мой огонь и моя боль.
Наконец, когда кожа на руках и теле начала трескаться, остановилась, вылезла. Быстро вытерлась жестким, грубым полотнищем – оно оставило на покрасневшей коже красные полосы. Натянула сухое, хоть и грубое исподнее, юбку. Почувствовала себя... чище? Нет. Скорее, оголеннее. Свежий слой кожи под грубой тканью — лишь новая граница между мной и миром, который пытается сломать.
Самая сложная часть. Подошла к мачехе. "Встань". Как приказ тюремного надзирателя. Никакой реакции. Пришлось брать под мышки, поднимать. Тело безвольное, тяжелое, как мешок с костями. Пахло потом, немочью и чем-то затхлым. Поволокла к корыту. Ноги мачехи волочились по полу. Как труп. Жуткая параллель.
"Садись". Без церемоний усадила ее в корыто. Вода хлынула через край, заливая половицы. Мачеха не вскрикнула, не дернулась. Сидела, как истукан, погруженная по грудь, с тем же остекленевшим взглядом, устремленным куда-то за стену. Вода омыла ее грязный передник. Хоть так. Без жалости, но и без лишней жестокости. Процедура. Подняла ее вялую руку, терла ладонь, пальцы, подмышки. Смывала с шеи серые разводы пота. Голову. Волосы, некогда густые, теперь жидкие и сальные. Зола шипела, смешиваясь с грязью. Вода в корыте становилась все темнее, гуще. От нее пошел тяжелый, неприятный запах.
Молчание. Только хлюпанье воды, скрип корыта мое собственное тяжелое дыхание и ровное, безжизненное сопение мачехи. Никаких слов. Никаких мыслей, кроме яростного трения кожи. В полумраке, в этой мутной жиже, лицом к лицу с живым воплощением своего горя. Что это? Дикое, первобытное одиночество. Острее холода, глубже темной воды.
Вытащила холодное вялое тело. Вытерла тем же полотном с той же безжалостной эффективностью. Натянула на нее сухую, не менее заношенную сорочку. Поволокла обратно на лавку, усадила в привычную позу у окна. "Кровавые слезы" из свеклы пришлось делать заново.
Корыто застыло посреди избы, как темная, зловонная лужа их общей немощи. Вода медленно просачивалась сквозь щели половиц.
Я подошла к занавешенному окну, отодвинула одеяло на сантиметр. Морозный воздух коснулся лица. Где-то вдали выл ветер. Звезды сияли ледяными иглами в черной бездне неба. Сделала глубокий вдох. Воздух, чистый и острый, обжег. Пах снегом, бесконечностью и тоской.
Чистота была иллюзией. Грязь смылась лишь с кожи, но осталась внутри. Вода в корыте лишь мутное зеркало, отразившее безнадежность. Нет. На миг, пока я терла кожу до боли, казалось, что стирается границы и этой клетки. Пока только казалось.
Полились дни. Не текли – капали. Тягучие, холодные, одинаковые, как слепленные из грязного снега комья. Каждое утро – битва с сугробом у двери. Каждый день – корыто с пойлом для Буренки, охапка сена для Ласточки, похлебка из отрубей для свинки, чей срок неумолимо приближался. Каждый вечер – протирание каши для мачехи-пугала, ее ритуальные десять шагов по избе под мой холодный счет. И густая, давящая тишина, прерываемая лишь хрюканьем, мычанием, скрипом половиц да завыванием ветра.
Незаметно в этой мертвой колее завелся червь. Ярость. Стальной стержень, что держал меня десять лет в парализованном теле, теперь требовал выхода. Если я не могу сбежать, я могу ломать. Себя.
Тренировки стали священнодействием, единственным смыслом, якорем в море серого уныния. И они становились все интенсивней. Жестче. Безжалостнее.
Расчистка снега – уже не просто необходимость, а спринт. Я взрывалась в сугроб, лопата летела, как весло гребца в шторм. Не метр – два. Не до хлева – вокруг всего двора, превращая его в подобие крепостного рва с ледяными валами. Плечи горели, спина ныла, легкие рвали ледяной воздух на клочья. Быстрее! Сильнее! Еще ведро воды от колодца – на коромысле, бегом, на носочках, на пятках, гуськом!
После скотского часа – "станок". Грубая стена избы. Впивалась пальцами в неровности бревна, вытягивалась в струнку. Шпагат. Не тот, шелковый, с арены, а мучительный, на грани разрыва. Короткие, негнущиеся жилы Настенькиного тела кричали, кости скрипели. Я давила. Вопреки. До земли. Дотронуться. Слезы от боли замерзали на ресницах. Потом – баланс. На одной ноге, на краю опрокинутого корыта. Минута. Две. Пока мышцы не начинали дрожать как в лихорадке, а в глазах не темнело. Падение на жесткие половики – и снова вверх. Крепче!
Колка дров превратилась в сражение. Каждая чурка – враг. Топор взлетал выше, падал тяжелее, с глухим хрустом, от которого вздрагивала даже мачеха. Вдох – замах! Выдох – удар! Рубила до седьмого пота, до дрожи в руках, до кровавых мозолей под грубыми рукавицами. Веслала воображаемую лодку ведрами с водой – по двадцать раз, пока руки не отказывали. Отжималась от лавки – сериями, до отказа, пока грудь не начинала пылать, а в глазах не появлялись черные точки.
Тело отвечало. Мышцы, скрытые под грубым холстом, наливались, проступали рельефом. Выносливость росла – я могла рубить дольше, бежать по снегу дальше, тащить больше. Но это была сила волчицы в загоне. Грубая, функциональная, для выживания и ярости. Не для полета. Не для льда.
И по ночам, когда изба выстывала до костей, а Полкан за стеной начинал свою песнь, накатывала рефлексия. Холодная, беспощадная, острее лезвия конька.
Что я делаю? Ломаю это тело. Зачем? Чтобы стать сильнее? Сильнее для чего? Чтобы лучше драться с бабами у плетня? Чтобы быстрее бежать, когда придут с факелами?
Вспоминаю каждую мышцу своего настоящего тела. Плечи – гладкие, сильные, идеально сбалансированные для толчка. Бедра – мощные пружины. Ступня – арка, выточенная годами для безупречного контакта с лезвием. А здесь... Я мысленно ощупывала свое нынешнее тело: крепкое, выносливое, но... чужое. Плечи – уже, бедра – шире, костяк – проще, грубее. Нельзя из этой коровы балерину сделать. Грубая правка биологии. Память льда жила в нейронах, кричала о полете, но тело Настеньки было другим инструментом. Тяжелым, неотточенным. Оно могло стать сильным зверем, лесорубом, беглецом. Но фигуристкой? Ироническая усмешка кривила губы в темноте. А главное — зачем?
Мои крылья. Но где мое небо? Этот кривой, заснеженный двор? Эта река, где я боюсь ступить? Страх неудачи, страх, что Дар Морозко отвергнет неуклюжесть, сильнее любого мороза. А если я упаду? Если лед не запоет под мной, а злобно хрустнет? Образ сестры-предательницы сливался с ледяным ликом Марфы. Падение. Вечность немоты. Снова.
Застряла. Одна и та же мысль бьется, как муха в стекло. Застряла в этом теле, в этой избе, в этом враждебном мире. Тренировки — это попытка пробить стену. Но стена не только вокруг двора. Стена внутри. Между памятью льда и реальностью грубого снега.
Вой Полкана за стеной вплетался в этот кошмар, жалобный аккомпанемент к арии отчаяния. Он выл по прошлому, которого не вернуть. А я? Я выла по будущему, которого не было. По льду, который остался где-то за гранью жизни и смерти, в больничной палате, в зеркале под софитами, в предательском последнем падении.
Я сжимала коньки до боли, чувствуя, как их холод прожигает ткань и кожу. Это был единственный мост. Но как по нему пройти, если ноги – из другого теста, а земля под ними – зыбкая, как первый ледок? Кошмар по ночам не прекращался. Он точил душу, как ледяной ветер подтачивает камень. Каждое утро я снова вставала и шла ломать себя о стену реальности, потому что другого выхода нет. Только движение. Только ярость. Только безнадежная попытка выковать из коровы арабского скакуна, что-то, способное удержать крылья, когда придет время прыжка. Если оно вообще придет.
Два месяца пролетели как один день.
Вечер выдался странным. Тишиной не привычной, гнетущей, а просто мертвой. Как перед ударом грома, который никогда не грянет. Ветер, целый день нывший в трубе и гнавший поземку по двору, стих на закате. Совсем. Снег перестал падать, обнажив свинцово-серое, низкое небо, придавившее деревню к земле. Воздух неподвижный, густой, холодный. Холоднее, чем должно. Пробирает не до костей, а до сердцевины, заставляя дышать мелкими, осторожными глотками.
Я закончила последний, яростный подход отжиманий. Пар повалил клубами, мышцы вспыхнули, но привычного удовлетворения не было. Тишина давила. Я выпрямилась, оглядывая занесенный двор, высокие снежные валы по краям ежедневной трассы. Ни звука. Ни крика птицы. Ни скрипа ветки. Ни даже привычного хрюканья свиньи из хлева – забилась в самый дальний угол подстилки.
Тише воды... Мысль пронеслась ледяной иглой. Слишком тихо.
Занесла дрова в сени, громко хлопнула дверью. Звук отдался в мертвом воздухе, как выстрел. Никто не окликнул. Никто не выглянул из соседних изб. Деревня словно вымерла, затаившись.
В избе было не лучше. Мачеха сидела на своем посту у окна, "кровавые" свекольные полосы застыли на щеках. Но даже ее немое присутствие казалось сегодня неуместным. Я растопила печь, но жар от нее был слабым, неспособным прогнать нарастающий внутренний холод. Он чувствовался кожей – не просто мороз, а зловещую пустота повсюду.
Пришло новое осознание — Полкан молчал. Не просто не выл. Не скулил, не шуршал соломой в сенях. Абсолютная тишина. Я приоткрыла дверь в сени. Старый пес лежал, свернувшись клубком на рогоже, уткнув нос в хвост. Глаза были широко открыты, желтые белки светились в полумраке, полные животного, немого ужаса. Он дрожал мелкой дрожью, но не издавал ни звука. Он чуял. И его страх был заразнее любого воя.
Я резко захлопнула дверь, прислонившись к ней спиной. Сердце забилось чаще, но не от нагрузки – от неумолимого предчувствия. Идут.
Я не знаю откуда. Но знала – идут. Не просто голодные звери. То, о чем шептались в деревне. Ледяные волки. Духи зимы. Гончие Морозко? Порождение этого безумного холода? Неважно. Они идут. И тишина — их грозный авангард.
…
На улице раздался одинокий, протяжный вой. Не собачий. Низкий, вибрирующий, как скрежет стали по льду. Он прорезал мертвый воздух, долетел из-за окраины и замер, оставив после себя еще более гнетущую тишину. Ответа не последовало. Но он и не требовался. Это был сигнал. Зов.
В деревне что-то грохнуло. Визгнул голос, сдавленный, полный паники: "Запоры! Ставни! Запоры проверяй!" Торопливые шаги по скрипучему снегу, глухой стук деревянных щитов, щелканье засовов. Страх, притаившийся за плетнями, выполз наружу, стал осязаемым, как морозный воздух.
Я подошла к заиндевевшему окну, рядом с мачехой-пугалом. Протерла рукавом кружок инея. Улица была пуста и неестественно ярка в свете поднявшейся луны. Снег искрился миллионами холодных игл. На плетне у калитки сидела ворона. Огромная, черная, как клочок ночи. Она не шевелилась, не каркала. Просто сидела, уставившись блестящим бусиным глазом прямо на мою избу. Как страж. Или как вестник.
В груди под грубым холстом, отозвались коньки. Не светом, а глубокой, резонирующей вибрацией, словно камертон, ударивший по льду. Холод от них стал острее, пронзительнее, сливаясь с тем ледяным ужасом, что шел из леса. Он не пугал. Он звал. Звал на бой. Звал на лед. Звал домой.
Я отшатнулась от окна. Руки сами потянулись к скрытому под одеждой узлу. Мои... Они чувствуют...
Вой повторился. Ближе. Уже не один. Два. Три голоса, слились в жуткую, диссонирующую песню смерти. Они не выли – звучали. Как замерзающий металл или треск ломающегося льда. Ответный крик из деревни – уже чистый, женский, истерический визг.
Вечер тишины кончился. Ночь Клыков и Льда начиналась прямо сейчас. Я встала посреди избы, слушая нарастающую ледяную симфонию, чувствуя отклик своего Дара в глубине груди. Страх был. Холодный, острый. Но под ним – знакомое, яростное кипение. Готовность. Они пришли за мной. И я не собираюсь прятаться. Не в этот раз. Не за этой дверью. Лед зовет, и я отвечу.
Двигаюсь к сундуку, где лежала грубая, но прочная мужская одежда. Долой тулуп, он будет только мешать.
...Вибрация коньков под одеждой нарастала, сливаясь с ледяным воем за стенами. Не страх парализовал теперь – ясность. Острая, как лезвие. Деревня с ее причудами, мачеха-пугало, жалкая роль Золушки в грязной избе – все это было клеткой. А волки... Волки были дверью. Жестокой, кровавой, но дверью. Они пришли не за жертвой. Они пришли за вызовом.
Пальцы, не дрогнув, развязали узел на поясе. Холодный шелк обертки скользнул вниз, обнажив их. Ледяные коньки. Не светились сейчас – пульсировали глухим, резонирующим холодом, от которого воздух звенел незримыми струнами. Они чувствовали приближение льда в его чистейшей, дичайшей ипостаси. Чувствовали врага. Или... что-то другое?
Хватаю их. Холод впивается в ладони, не обжигая, а оживляя. Каждая клетка тела вздрагивает от этого прикосновения – не Настенькиного тела, а моего. Чемпионки. Бойца. Мои крылья.
Снаружи оглушительный гам – лай собак, сливающийся в истерическую какофонию, дикие крики людей, жуткий, многотонный вой, от которого трясутся стены. Звон разбитого стекла. Топот. Визг, переходящий в предсмертный хрип. Они уже здесь.
Сажусь на заиндевевшую лавку у порога. Валенки в сторону. Грубые портянки. Обнажаю ступни – бледные, избитые мозолями, но живые. На секунду ощущаю леденящий пол под босыми пятками. Вдох. Первый конек касается ступни. Холодный металл/лед стакана обнял щиколотку с хирургической точностью. Шнуровка – знакомое движение пальцев, доведенное до автоматизма в другой жизни. Затягиваю туже, крепче, чувствуя, как конек становится продолжением ноги. Второй. Тот же ритуал. Тот же пронизывающий холод, пожирающий немоту и страх. Выдох.
Встаю. Не шатко, как новорожденный олененок тогда, перед Морозко. Твердо. На пьедестал для вручения медали. Вес тела, центр тяжести – все сместилось, обрело новую, истинную точку опоры. Лезвия тонкими нитями впиваются в деревянный пол. Коньки вибрируют в унисон с диким сердцебиением в груди.
Последний взгляд на мачеху – все тот же пустой взгляд, вот кому все как с гуся вода. Рву тяжелую засов-задвижку. Морозный воздух, пропитанный дымом, кровью бьет в лицо. Шагаю за порог. Не в ночь. На арену.
Стоп.
Первый шаг – не на грязный, утоптанный снег двора, а... в пустоту. Нога не встретила ожидаемого упора. Вместо этого конек коснулся поверхности. Чудо началось с точки касания.
От тонкого, смертоносного лезвия, во все стороны побежали молнии. Понеслись по земле со скоростью мысли, выжигая грязь, пепел, солому, снежную кашу. Все, что не было истинным льдом, испарялось с шипящим паром. Под моей ногой, а затем и под второй, обнажилась, нет – родилась поверхность. Не просто гладкая. Абсолютная. Безупречно ровная, темная и твердая, как алмазное ядро земли. Заискрилась изнутри мириадами голубых огоньков. Воздух зазвенел чистым, высоким звуком — удар по хрустальному бокалу. Идеальный лед. Черный лед моих снов, триумфов прошлой жизни. Чудо, которое вышибает дыхание сильнее любого мороза.
Стою, ошеломленная, глядя на зеркало, раскинувшееся вокруг. На отражение свинцового неба, искрящиеся сугробы за пределами круга льда... собственное лицо, искаженное недоумением и восторгом.
Делаю первый, неуверенный толчок. Внутренним ребром лезвия. Тело вспоминает. Конек вгрызается с едва слышным шипением, отдачей идеального сцепления. Качусь. Плавно, без рывка. По своей земле. По своему льду. Головокружение.
Мои... Они делают это? Холод коньков пульсирует в такт бешеному сердцу, сливаясь с вибрацией идеального льда. Это не скольжение. Это единение. Возвращение в стихию.
Мгновение блаженства кончилось.
Из-за угла хлева, низко прижавшись к земле, метнулась тень. Не бежала – скользила по нетронутому снегу за границей льда, как акула в мутной воде. Черные бездны глаз. Ледяной волк.
Он был огромен. Крупнее медведя. Но не массивностью, а ледяным изяществом. Шкура – не мех, а плотно прилегающая чешуя из инея, переливающаяся всеми оттенками стального и синего. Голова – узкая, клиновидная, лишенная ушей, лишь острые ледяные гребни. Пасть – разрез, из которой струился не пар, а густой, сизый туман, оседающий на земле. И глаза... Две абсолютно черные, бездонные пустоты. Ни зрачка, ни белка. Лишь бездна, втягивающая свет и жизнь…
Льдинка 4. Цена ледяного дыхания
Паника. Чистая, животная. УБЕГАТЬ! Инстинкт перебивает магию и память. Лечу от зверя, толчком – вбок, вдоль края своего ледяного острова. Лезвия ревут, высекая веер искр. Скорость мгновенно. Но... граница.
Впереди – нетронутый сугроб, высокий, по грудь. Осколки Настеньки вопят: "Дура! Зачем коньки для сугробов?" Миг самоубийственной неуверенности. Колебания. Нарушаю импульс. Коньки, рвущие лед, врезаются в рыхлую преграду.
Провал. Лезвия беспомощно тонут по ступицу. Инерция швыряет тело вперед. По грудь влетаю в холодную, душащую массу. Снег забивает рот, нос, слепит. Идиотка! – проносится в панике. Опять упала. Предала лед. За спиной – тихий, ледяной выдох хищника. Запах падали и вечной мерзлоты.
Конец.
Крик. Детский. Высокий, пронзительный, как лезвие ножа. Справа! У колодца! Сквозь снежную пелену вижу его – маленькую фигурку, прижавшуюся к срубу. Над ней – второй ледяной кошмар, поджавшийся для прыжка. Черные провалы обращены к легкой добыче.
Щелчок. Не в ушах. В душе. Глубже страха. Глубже разума. Ярость. Не за ребенка. За себя. За свою глупость. За предательство льда. За то, что снова упала. Алиса!
НЕ-Е-ЕТ! – хриплый крик вырывается сквозь снег. Ярость — мост. Связь. Коньки ЗВЕНЯТ в снежной ловушке, разбуженные вибрацией. Лед отвечает.
Волна ревущего холода вверх по ногам, в грудь, в выброшенную руку. Снег вокруг вскипает и испаряется в облако инея. Двор заливает голубым сиянием ровняет в зеркало! Пусть прорастает дальше!
Мечусь из сугроба не вставая. Толчок обеими ногами. Сальто назад. Чистое, отточенное тысячами тренировок, усиленное дикой магией. Пролетаю над остатками сугроба, приземляясь на новое зеркало. Лед взвывает под лезвиями, приняв меня.
Не думая. Только ярость и зов. Инстинктивно бросаю руку вперед, не для броска, для блока.
Вспышка! Ослепительного холода. Сила, дикая, первозданная, хлещет из ног вверх по телу. Из пустоты перед вытянутой рукой появляется клык. Сосулька, кристально чистая, острая, как игла. Зависает в воздухе в сантиметре от ее костяшек.
Одновременно от запястья до локтя полыхнуло. Рукав оборачивают тонкие, ажурные пластины, сплетенные из морозных узоров.
Холод не жег – пел.
Скорость набралась мгновенно.
Рефлекс. Не бросок. Толчок. Как от борта катка. Рука в ледяном наруче рвется вперед, ведомая инерцией разворота и яростью. Не в тело. В черную бездну глаза.
Ледяной клык рвется в пустоту с хрустом ломающегося хрусталя. Взрыв крошечных, острых осколков инея. Волк ревет звуком рвущегося ледника. Бьется, ослепленный, яростно тряся головой, пытаясь вырвать оружие. Клык мгновенно тает, оставляя лишь сияющую рану.
Броня на руке гаснет, рассыпавшись в морозную пыль. Я уже рядом.
— В ИЗБУ! СЕЙЧАС ЖЕ! – рявкнула, не узнавая своего голоса. Толкаю малыша к сеням и верчусь к первому волку.
Стоит на моем первородном льду. Черные пустоты обращены не на меня, а к корчащемуся сородичу. Голова низко опущена. Иней на шкуре вздыбился, как иглы дикобраза. Делает шаг. Лед под его лапой колется с громким треском, но тут же затягивается гладкой пленкой. Беззвучный вызов.
Разворот. Не тормозя – резким крюком, как на скоростном повороте. Лед воет под лезвиями. Инерция швыряет меня навстречу второму врагу. Расстояние тает в два мощных толчка. Зверь, почуяв новую угрозу, поворачивает ледяную голову. Пасть раскрывается – для тихого, смертоносного выдоха сизого тумана.
Черные бездны-глаза полыхнули непостижимым разумом, оценивая. Волк видел, как пал его сородич. Видел мою силу. Иней на шкуре не просто вздыбился – закипел, как вода на раскаленной плите. Полился зловещий тихий рокот, заставляя вибрировать воздух.
Я не ждала атаки. Я знаю лед. Знаю его дыхание, его ритм. И знаю, что иногда лучшая защита – это опережающий удар.
Вдох. Не просто воздух. Силу. Холод, пульсирующий вокруг. Собрала его – всю ярость, страх, тоску по движению, оплаченную параличом. Собрала под диафрагмой в комок абсолютного нуля.
Выдох.
Изо рта ринулся сфокусированный белый туман. Плотный, мерцающий, шипящий, как раскаленный металл. Несущий не тепло, а убийственный холод. Это было не дыхание. Это был выброс сути зимы.
Поток врезается в грудь врага не в момент прыжка, а в миг его сгруппированности для рывка.
Эффект был мгновенным и жутким.
Там, где сизый поток касается чешуи, полыхает белое пятно и ползет по шкуре с пугающей скоростью. Иней клокочет, пытаясь сопротивляться, черные бездны сужаются в щели животной боли и... удивления? Визжит высоко, пронзительно. Отшатнулся. Не просто отпрыгнул – попятился, волоча окоченевшую переднюю лапу.
Замер на краю ледяного круга, яростно тряся головой. Белое пятно на груди покрылось сетью трещин – его собственная сила боролась с вторжением. Но момент упущен. Бездны-глаза мечутся между затихшим сородичем, ко мне, стоящей непоколебимо, к открытой двери избы, откуда накрыло истеричный лаем Полкана.
С глухим, шипящим звуком, похожим на проклятие, развернулся. Не побежал – пополз боком, не сводя с меня черных щелей. Резко метнулся в сторону, в тень между избой и хлевом, слился с сугробом и исчез.
Не бегство раба, а тактическое отступлении хищника, узнавшего достойного противника. Шипение и звук ломающегося льда повисели в воздухе еще секунду и исчезли.
…
Тишина. Воцарилась звенящая, ледяная пустота.
Стою. Трясусь. Не от холода – от опустошения. Выдох... этот выдох вывернул наизнанку. В глазах темнеет, ноги опять чужие. Каток померк, голубые огоньки погасли, поверхность стала просто... очень гладким льдом. Уже не идеальным. Уже не моим абсолютом. Дар требует платы.
Домой... Мысль несется тусклой искрой. До избы...
Попыталась толкнуться. Ноги подкосились. Упала бы, если бы не инстинктивно выставленная рука. Лезвие конька чиркнуло по льду, оставив длинную, жалобную царапину. Силы кончились. Совсем. Как после проката, ноги отказывают, а легкие горят. Только в тысячу раз хуже. Похоже на полное…
Доползти. Приказала самой себе. Голосом тренера в голове. Доползти!
Не поползла. Поплыла. Отчаянными, некрасивыми движениями, отталкиваясь руками, скользя на коленях. Как раненый тюлень. К порогу. К открытой двери. К свету лучины, который показался единственным спасением.
Полкан встретил на пороге, тычась мокрым носом в лицо, скуля от страха и возбуждения. Храбрец. Пихнула его, не глядя. Ввалилась в избу. Мачеха все так же сидела у окна, но ее стеклянные глаза были теперь широко открыты и устремлены на меня. В них мелькнуло нечто живое.
Дальше не видела. Рухнула на пол возле еще теплой печки. Сорвала коньки с дрожащих, нечувствительных ног судорожными движениями. Пнула в угол. Они звонко стукнулись о бревно, и свет погас окончательно. Темнота. Только треск углей в печи. Только собственное, хриплое, прерывистое дыхание. И ощущение, что умерла. Снова.
…
Я бесконечно долго выныривала из густой, черной патоки. Веки свинцовые, слипшиеся гнойной коркой, ресницы присохли к щекам. Каждое движение – подвиг, за который мышцы мстили огненной дрожью. Голова – раскаленная чугунная гиря, прибитая гвоздями к подушке. Сухость во рту, будто язык обуглился и набряк пеплом. На печи лежу, утопая в груде пропотевших одеял. Несмотря на жар камней, ледяной озноб пробирает до костей.
Ага, помню, просыпалась... Нет, выныривала раз семь из липкого кошмара. От криков во сне – чьих? Своих? Нет, помню голос замерзающей Марфы и Катин смех над парализованным телом. Звуки доносились сквозь вату, как из-под воды: скрип дома, вой ветра – или волка? – за стеной, жалобный скулеж Полкана где-то внизу. Свет из окна, когда удавалось разлепить веки, резал глаза, заставлял щуриться и прятаться обратно в темноту.
Запахи — пепел, немытая овчина одеял, кислый дух пота... и этот сладковатый, тошнотворный запах тлена. От меня?
Жива... Опять. «Сколько»? – проскрипело горло. Сознание продирается сквозь вату. Вспышки: вой, глаза-бездны… Полкан, скулящий у печи и лижущий безжизненную руку… Темнота. Выжила. Опять. Чем? Чьей кровью?
Еле доползла, держась за убегающие стены, к столу. Схватилась за край бессильными пальцами.
Ледяные ежики!
Мачеха не у окна сидит. Прямо за столом. И смотрит не сквозь, таращится прямо на меня. Взгляд не пустой. В нем – … сломанное, непонятно что. И... немой вопрос — «Что ты за тварь»?
Резанул голос ржавый, как неоткрывавшаяся годами дверь:
— Чего сколько?
Я это вслух ляпнула? Бред.
— Сколько я спала? – выдавила я по слогам и глотнула ледяной воды. Повело. Обожгла пустоту в желудке.
— Третье утро пошло, — ответила она монотонно, но глаза не отпускали. Спокойно? Нет. Шок. Глубокий, парализующий шок.
Ох. Трое суток в отключке. Говорит спокойно, не кидается. Я на полу засыпала, значит она эту жирную корову тащила? Могла прирезать. Что она успела увидеть?
— Ты их... видела? — пролепетала я, сканируя ее лицо.
Мачеха вздрогнула, как от удара. Запнулась. Глаза округлились.
— Их. Да. Мертвый, глазницы пустые. Василь к себе... тушу.... Нагляделась вволю. Второй хромой, подвывая ушел. Это все ты… Твоих рук дело.
Я онемела. Ковш задрожал. Вода холодными струйками потекла по шее. Притворялась. Все это время. Видела ВСЕ. Не слишком ли сложно для простой жены лесоруба.
— Они напали... на ребенка. Я не могла...
Взрыв.
Аграфена взвизгнула, вскочила, опрокинув лавку.
— Никогда! – ее вопль забился о стены, — Слышишь?! Никогда! Со времен первого сруба! Лесные серые – да! Медведи шатуны по весне – бывало! А ЭТИ…
Забилась в истерике, рваные космы хлестали по лицу, платок слетел под ноги.
— Они всегда стороной! Как чумных! Как пустое место! Им тут делать нечего! Пока…
Палец, кривой, грязный, дрожащий как в падучей, прочертил в воздухе линию к углу с коньками.
— Пока ТЫ не приволокла сюда эту дьявольскую погану!
Шагнула ко мне, тяжело дыша.
— Я видела… — голос упал до хриплого шепота, — Из щели в ставне видела... Как ты вышла… в этих... Черное зеркало! Сияло синим проклятым светом! Звало их! Кричало, манило! Это ТЫ их позвала! Своим колдовством! Твоя… твоя ледяная дурь! Она для них – как свежая кровь для голодных псов! Как звон монет для вора!
Видя мой ужас, добавила голосом, вколачивающим гвозди:
— Они чуяли! Теперь они ЗНАЮТ! Знают твой запах!
Мачеха затрясла меня, как тряпичную куклу, зубы стучали.
— Как жить?! А?! Говори! Днем бабы… шарахаются, чуть я на улицу кажусь! Зовут меня знаешь как? Матерью ведьмы! Ночью… каждую ночь теперь... жди! Придут снова! Будут рыскать! Выть под окнами! А ты… спрячешься за печкой? Заткнешь уши? Или снова выйдешь дразнить их своей проклятой игрушкой?!
Глаза, налитые кровью и слезами, полыхали чистым, неудержимым безумием.
— Чтобы пришли те, что сильнее? Что сожрут и не подавятся? Чтобы всех нас… в ледяные гробы... . как Марфушку мою несчастную… Ох, кровинушка… за что?…
Рыдания затопили ее – нечеловеческие, раздирающие. Мачеха рухнула на пол, забилась в припадке, выла, рвала на себе волосы, билась лбом о пол до крови.
— Ты, ты погубила нас… — выдохнула сквозь хрип, — Сначала Марфу… дитя мое... теперь… всех. Мы все сгинем. В лед обратимся.
Мачеха поползла ко мне на коленях, протягивая дрожащие, грязные руки. Упала ниц, лбом в грязь у моих ног, и завопила, раздирая горло:
— Уйди! Во имя всех ледяных! Возьми свою проклятую дурь… и уйди! Исчезни! Пока не поздно! Пока меня, грешную... не разорвали! … Умоляю тебя, как Бога… Уйди! Оставь нас в покое!
От ее прикосновения, от смрада страха и унижения, меня швырнуло назад. Я дернулась, вырывая рукав, и еле удержавшись на ногах. Шатко побрела к двери, спотыкаясь о опрокинутую лавку. Натянула валенки на онемевшие, синеватые ступни, накинула первый вонючий тулуп – отцовский, пропитанный дешевой сивухой, с одним болтающимся рукавом. Вышла. Хлопнула дверью со всей яростью и отвращением, сотрясая избу.
…
Яркий, морозный, омерзительно тихий и безмятежный день. Воздух ударил в лицо – чистый, колючий, равнодушный. Пошла, шатаясь, как пьяная, почти не чувствуя собственных ног, к реке. К единственному месту, где хоть чуть могу дышать. Куда же еще?
Рухнула на поваленную сосну, не чувствуя, как шершавая кора обдирает щеку. Обхватила себя руками, впиваясь ногтями в ребра, пытаясь сдавить ледяной ураган внутри, сдержать крик.
«Да. Я их позвала». Мысль не пришла – вползла, холодная и тяжелая, как гадюка под рубаху. «Не они пришли. Я выманила. Сила коньков. Мой дар.» Слишком очевидно. Они пришли на меня. На зов. На сигнал. На нарушение их покоя.
Морозный ужас пронзил позвоночник.
Чтобы я проснулась. Чтобы я воскресла. Чтобы Алиса, убитая предательством, а не Настя, забитая скотина, поднялась здесь. Чтобы моя воля ожила в этом теле… нужны были жертвы.
Топливо. Настя умерла в сугробе – плата за сам шанс. Марфа пошла на заклание по моим следам. Отец сдался и сломался. Плата за слабость. Лукерья… Увечье кузнеца, спокойствие деревни, страх… — угли, брошенные в топку моей силы. За то, что я встала, нашла в себе ярость, осмелилась дать отпор.
Холодный ком прозрения. Моя сила – беспощадна и слепа. Неумолима. Она не спрашивает. Она взламывает баланс и требует топлива – крови, страданий, конфликта. Как ледник, сокрушая все на пути, не глядя под полозья. Ей плевать на "когда буду готова". Требует выхода. Столкновения. Жертвы? Неизбежная дань. Сопутствующие потери. Трение, перемалывающее жизни в пыль для рождения чудовища.
Беспощадная механика стихии. Она не ждала, пока я окрепну или привыкну. Прорвалась наружу, проложив себе дорогу кровью и страхом. Моим и чужим.
Ком горький и тяжелый подкатил к горлу.
Но это же люди. Слабые. Запуганные. Жалкие. Да. Злые. Мелкие. Глупые. Трусливые. Но… живые. Марфа, хоть и глупая, но иногда, украдкой, совала мне краюху послаще. Отец… плакал пьяными слезами, гладя по голове, и не смог поднять руку, чтобы защитить. Лукерья… кричала на своих оболтусов, но в голодный год не дала пропасть, когда мачеха меня на три дня в холодный чулан... Смерть, увечья – это не строчки в отчете. Всего лишь плата за мое второе дыхание? За мои проклятые ледяные крылья?
«Так нельзя», — прошептало что-то маленькое и теплое внутри, последний отголосок Настеньки. Жалкий протест. Отчаяния. «Такую цену кровью нельзя просто принять. Нельзя отвернуться. Нельзя, глядя на меня из грязи, умолять только о своей шкуре… Нельзя…». Но. Остановить это тоже не в моей власти. Она во мне. Она — это я. Я не могу вырвать ее, не превратившись обратно в овощ.
Я вжалась в бревно, не от холода, а пытаясь задавить ледяной вихрь, сдавливающий сердце. Мачеха, в своем жалком, сломленном страхе, сорвала покровы. Она права.
Я сама стала чумой. Мое присутствие, мой Дар, как язва, притягивает ледяную гибель этого мира. Магнит для кошмаров.
Выбора нет. Прятаться бесполезно. Уйти – значит бросить их на растерзание зверю, которого Я разбудила. Новое предательство. Или... обернуться лицом к буре. Стать тем ледником. Стать той силой, что сметет их? Но какой новой кровью заплатит лед за мою победу? Сколько еще сопутствующих потерь потребует дорога? И где конец?
Сила беспощадна. Ко всем. И ко мне первой.
…
Из-за ближайшего сугроба взметнулась лихая мелодия дудки. Как некстати. Миг, и появились развязанные уши ушанки, вылез Иванка. Не шарахнулся. Не спрятался. Выскочил, глаза горят – просто два уголька восторга.
— Насть! Ты ж… ты ж во как! А чего ты тут?— захлебываясь, выпалил он, перепрыгивая с ноги на ногу. — Все видели! Ну, кто не в погребе сидел! Как ты… с этими! Одного хрясь! –изобразил удар невидимым мечом, – Второго морозом так шарахнула, аж пар столбом! Сила-то какая! Дар настоящий!
Подбежал вплотную.
Обычный парень, чего я раньше… Сердце не дрогнуло. Слабеет Настенька.
— Ты ж теперь… ты ж теперь не проста! — тараторил он, не замечая моего каменного лица. — Кому с Даром в деревне киснуть! Тебе ж в Снежинск! В Лицей! Василь Спиридоныч сам говорил! Там тебя научат! Как силу в узду взять! Узоры ледяным мечом выводить. Всякие… А потом – в Дружину! В Ледяную-то! Служить Морозу Иванычу! Кметьям ровня! — Он захлебнулся от собственных фантазий. — А там… глядишь, и барыней станешь! Усадьба, холопы… пороть их, коли ленятся! Жить-то заживешь!
Его слова били, как град по стеклу. "Барыня". "Холопы". "Пороть". Счастливая? В этом кошмаре? С этой силой, пьющей чужую боль? Такой наивный восторг — мачехиных слез горше.
От слова «Лицей» потянуло зубной болью, от «Дружины» – казарменной тоской. Парень видит только блеск. Как когда-то я на льду, не видя пропасти под коньком.
— В город… — пробормотала я, голос чужой. — Да… подумать надо…
— Конечно! — Иванка сиял. — Как только дорога стает! Я… я лошадь запрягу! Подвезу! Первой!
Еще что-то ляпнул, невнятное, помахал рукой и понесся прочь, подпрыгивая на сугробах, словно Дар получил он.
Безудержная, слепая радость осталась висеть в морозном воздухе, а на грудь еще один тяжелый камень. Путь наверх. По костям. Стать частью системы, что клепает барынь да холопов. Новый саркофаг. Золоченный.
…
Дверь скрипнула. Мачеха сидела на полу, у печи, спина сгорбленная, тряпичная кукла, из которой вытащили стружку. Плакала. Не рыдая, как раньше. Слезы текли по щекам тихо и монотонно, оставляя чистые дорожки на серой коже.
Я прошла мимо, стараясь не дышать. Она вдруг вздрогнула, подняла опухшее лицо. Медленно поднялась, шатаясь. Подошла к сундуку, ковыляя. Отперла скрипящим ключом. Достала завернутое в холстину.
— Бери... — прохрипела, голос – ржавая пила. — Ее... Матери твоей... Бери... Не мне это...
Я замерла. Не память. Последняя подачка? Рука сама потянулась, развернула холст. Гребень и бусы.
— Бери… — повторила она, уставившись куда-то за спину. — Не мне их держать… Ты… ты теперь хозяйка…
Гребень холодный, отполированный временем. Бусы теплые, пропахшие сундуком и… полевыми цветами? Эхом Настиного детства? Груз чужой судьбы.
— Сядь... — не просьба. Мольба. Ритуал. Она с усилием поднялась, оперлась о печь. Взяла гребень из моей руки. Твердо. — Сядь...
Я обрушилась на табурет. Пальцы, шершавые, как наждак, впились в спутанные волосы. Вздрогнула. Гребень вгрызся в колтун, вырвал прядь.
— Ох, сиротка горькая… кручина… — заныла она, голос монотонный, как заупокойная. — Всех ты… Мать твоя… добрая… померла… А ты… Сила в тебе… чужая… Кто ж тебя… приютит-то?.. Всех распугала… одна… в ледяной дворец пойдешь…
Слезы жгли мне шею, хотелось прервать, прекратить пытку.
— …Одна и помрешь…
Каждое слово – гвоздь в крышку гроба. Каждый рывок гребня – напоминание о погибшей жизни. Она плакала не обо мне. О своем страхе. Я была лишь отражением ее конца. Ее мир рухнул. Я – причина.
Без слов. Сварила похлебку. Поставила ей. Себе. Ели, избегая взглядов. Ложка брякала о глину. Хлюпанье. Тяжелое дыхание. Тиканье моих мыслей.
Она поползла на свою лавку. Я – на печь. Коньки – ледяной комок у сердца. Ночь гробовая. Давящая. Ожидание. Полкан притих. Дом затаился. Затишье перед грозой.
Я не спала. Слушала вражескую тишину. Знакомую. Как перед роковым прыжком. Наверное зря, сегодня по мою душу никто не пришел.
Еще до рассвета вышла во двор. Ярость кипела под кожей. Слезы мачехи. Восторг Иванко. Слово "барыня". Все переплавилось в бешеную энергию.
Схватила топор. Чурка. Взмах! Удар! Трах! Щепа брызнула. Взмах! Удар! Трах! Плечи пылали. Спина выла. Дыхание рвалось свистящим паром. Быстрее! Сильнее! Еще! Рубила не поленья. Рубила страх. Рубила будущее. Рубила эту деревню. Рубила себя. До онемения рук. До дрожи в коленях. До боли, заглушившей боль. Единственный понятный разговор.
Облокотилась на топорище, вся в пару, поту и снежной пыли, когда они пришли.
Василий Спиридоныч, бледный, напыжившийся. Игнат. Гора согбенная. Правая рука – грязная тряпица, туго перетянувшая культю. Глаза – втоптаны в снег.
— Настасья… — забубнил староста, теребя шапку. — Обчество… Признательны весьма.
Игнат выступил. Не глядя. Голос – подземный гул:
— Спасибо… — Выдавил. За сына… Моего… Миколку… Проморгал… ты его… от зверюги…
Сглотнул. Здоровая рука впилась в бедро.
— …Спасибо. Рука… — ерунда. Дитя – живо. Вот… Швырнул вперед узелок. Пахнуло горьким ржаным хлебом. — От Лукерьи… перед концом… наказала… Развернулся. Заковылял прочь, спиной скрывая лицо.
Подняла узелок. Жгло. Благодарность, слепленная из крови и смерти. Плата. Страшная милостыня. Василь пробурчал что-то про «уважение», «почтение», «под защитой». Запнулся и побежал за кузнецом. «Приняли». Лицемерно. Сквозь стиснутые зубы. Ибо боятся. Ибо я – их новая напасть. И их новая, кровавая защитница.
Льдинка 5. Клинок или Прялка
Приглашение пришло не словом, а делом. Прямо на порог, в морозный полдень, шлепнулся снежок. Потом еще один. Не детская забава – меткий, твердый, как камешек. Из-за плетня высунулось рябое от мороза лицо Дуняхи. Глаза – испуганные бусины. Аленка, дочь мельника – румяная, пышная, в новом платке. Феклуша, коровница, с вечно подбитым глазом, и Параша, тихая, с птичьим личиком.
— На-а-асть! — прошипела Дуняха, озираясь, будто за ней гнались.
— К нам! На посиделки! Прясть! Сейчас! Приходи… а? Как все. — Последние слова сорвались шепотом, и они растворились в метельке, оставив лишь следы да колючий холод недоумения.
Посиделки? Искорка тепла, глупая и предательская, тронула лед внутри. Возможность? Шанс не быть изгоем? Вдохнуть запах теплого теста, услышать обычный смех? Просто… обычной девкой побыть?
Да! – чуть не сорвалось с губ. Настенькина надежда, глупая и живучая, рванула поводья.
После волков? После Лукерьи? Да это приказ, замаскированный под милость. «Обчество» решило. Страх перед ее силой и новыми волками перевесил старую ненависть. Расчет прост: втянуть. Наблюдать вблизи. Приручить. Использовать. Страх, приправленный жадным любопытством: а что, если дурная сила пригодится еще?
Я застыла на пороге. Отказ – искра для тлеющей враждебности. Мачеха, сидевшая у печи, глухо крякнула – насмешка или одобрение? Она знала цену такой «милости».
— Сейчас, — выдавила я, чужим голосом.
…
Дом бондаря Семена густо пах смолой и страхом. Воздух был тяжёл, пропитанный дымом лучины и потом десятка девиц, стиснутых в маленькой горнице. Прялки жужжали монотонно, кудель в пальцах подрагивал. Ни песен, ни смеха – только шорох льна, скрип веретён и тяжёлое дыхание.
Меня встретили молчанием. Не враждебным – остолбеневшим. Взгляды, быстрые и острые, как ледяные иглы, скользили по мне, цеплялись за грубые валенки, за лучшую посконную сорочку, за лицо – искали трещину в облике Насти, щель для ведьмы. В их глазах – смущение, суеверный ужас и жадное любопытство.
— Садись, Настенька, садись, — засуетилась хозяйка, Арина, лицо – натянутая маска гостеприимства. Она пододвинула табурет у входа, подальше от тепла печи. — Вот куделька тебе… Пряди, милушка… От скуки…
Рядом с ней, у теплого бока печи, восседала старая Матрена. Костлявая, будто засохший корень, в темном платке, натянутом до бровей. Глаза – две узкие щели, полные немереной древней хитрости. Она не пряла. Наблюдала. Сухие пальцы перебирали четки из желтых косточек. Я почувствовала ее взгляд – тяжелый, сканирующий, будто рентген, просвечивающий до костей.
Боялась ее Настенька до дрожи в коленках. Вот и сейчас колотить начинает.
Я взяла веретено. Чужая тяжесть. Память Насти управляла пальцами: щипок кудели, скручивание нити, запуск… Оно качнулось, зажужжало неуверенно. Моя нить получалась толстой, неровной, с узелками. Рядом Дуняха ловко вытягивала струнку, тонкую, как паутина. Чужое мастерство. Чужое место.
Молчание давило тяжелее снега на крыше. Хозяйка не выдержала:
— Ну что ж мы… как немые… Спойте, девоньки! А? "Во лузях"…
Попытка жалкая. Девицы зашушукались. Запела одна, тоненько, фальшиво. Подхватила вторая. Песня висела в воздухе безжизненно. Слова о любви звучали издевкой в горнице, пропахшей страхом перед той, что морозом шарахнула.
Распахнулось окно. Смех, шум. Макушки, стриженные под горшок. Парни шалят. Взгляды – на Аленку, на Парашу. На меня – мельком. Быстро. Миколка кивнул! Заметил? Жар ударил в щеки.
Хозяйка ловко плеснула в окошко квасом из ковшика. Поди не впервой.
Старая Матрена крякнула. Мгновенно всё смолкло. Макушки исчезли. Прялки замерли. Щелочки-глаза упёрлись прямо в меня. Голос – скрип нечищеных саней по мерзлой земле:
— Пряли-пряли… А ниточка-то не простая. Сила в ней. — Она медленно положила четки, костлявый палец ткнул в моё корявое веретено. — Вот у Настасьи… жиластая. Крепкая. Да узелками. Неспроста-а-а-а.
Горница замерла. Девицы затаили дыхание. Арина побледнела.
— Наша сила… — продолжала старуха, не отводя взгляда от моих рук, — она как лен. Тонка. Бела. Ровна. Прядет тот, кому судьбой суждено. У кого рука легка да сердце чисто, — кивнула на Дуняху, чья нить действительно была безупречна. — А есть сила… иная. — Палец снова ткнул в мою сторону. — Колючая. Ледяная. Из бури спряденая. Не для пряжи она. Не для рубахи мужу. Для… иного…
Слово повисло в воздухе, холодное и острое. Феклушка перекрестилась.
— Иного? — пискнула Дуняха, забывшись. Матрена метнула на нее колючий взгляд, и девчонка съежилась.
— Ага, дитятко. — старуха ухмыльнулась, обнажив чёрные пни зубов. — Дар Ледохода. Не всем дается. Мороз Иваныч щедр, да разборчив. Многим отказ. Ледяной саван да сугроб могильный. Если искра льда в крови течет… уходят с Даром. — Она вытянула руку, изобразив нечто длинное и прямое. — Клинок, что кован из самого сердца Зимы. Холоднее звёзд, острее слезы. Им и ледяное лихо сразить можно. Что почище твоих волков, Настасья. В Дружину Морозную путь таким. В Лицей Снежинска. — Она плюнула себе под ноги, явно не одобряя. — Честь, да неволя. Станешь Кметем – забудешь, кто ты была.
Взгляды впились в меня. Страх смешался с жадным любопытством и завистью. Клинок — орудие убийства. Символ власти. Знак избранности. То, чего у меня не было. То, чего все ждут. Не мои ледяные башмачки.
«Дружина Морозная». Слова Иванки. Барыни. Холопы. Казарменная тоска. Система. Новый саркофаг, золочёный. Матрена смотрела на меня, и в её щелочках-глазах читалось не только знание, но и… проверка. А ты? Ты кто? С куцыми башмаками вместо Клинка? Силёнка есть, да дикая, необузданная. Пригодишься ли?
Дом бондаря гудел не только прялками. Гудел шепотом, сдержанным смешком, взглядами, которые скользили по мне уже не только со страхом, но и с… оценкой. Как скот на ярмарке. Воздух сгустился от смолы, пота и нового напряжения – охоты.
— Лихо? — спросила я тихо, заставляя веретено снова жужжать, скрывая дрожь в пальцах. — Какое лихо?
Матрена фыркнула.
— Разное. Морока. Зимняк. Снежный перевёртыш. А то и сама Снежная Дева. — Она прищурилась. — Но самый страшный… тот, что клинком из замерзшей крови владеет. Говорят, в самые лютые зимы из слез отчаяния родится. Не взять его ничем. Только Даром. Только таким же клинком, да выкованным из льда, что не снаружи, а внутри.
Разговор оживился. Шёпотом, с опаской, девицы заговорили о легендах. О дяде Федоре, что ушёл к Морозко и вернулся с седой бородой. О девке Аленке, что не вернулась вовсе, а стала, говорят, Снежной Девой. О строгости Дружины, о страшной цене силы. Арина подлила квасу. Дуняха запела снова – уже увереннее, о "добром молодце, что служит у Морозко во Гридьях". Сладкая ложь. Убаюкивающая сказка для тех, кто не видел ничего дальше своего плетня.
Я сидела на своём табурете у двери, чужая. Прялка жужжала, нить вилась коряво. Их страх был осязаем. Он витал в дыму, лип к потным ладоням, звучал в фальшивых нотах песни. Они боялись меня. Боялись волков. Боялись будущего. Боялись силы, которую не понимали, но о которой мечтали. Они смотрели на меня и видели не Настю, не Алису. Видели угрозу и возможность. Дикого зверя, которого можно либо пристрелить, либо попытаться приручить для своей защиты.
— А ниточка жизни-то вся в искрах, — снова завела Матрена, перебирая чётки. — Кому служба ратная в тягость. Не каждый горазд клинок обуздать. — Её взгляд, тяжёлый, как камень, снова упёрся в меня. — Тому путь иной. Теплее. Проще.
Горница затихла. Прялки замедлили ход. Девицы замерли, ловя каждое слово. Даже Арина перестала суетиться.
— Искра... она не простая. В крови живёт. — Матрена понизила голос до конспиративного шёпота. — От отца к сыну, от матери к дочке... не всегда, ой не всегда... но знамо чаще! Как голубая прожилка в чернозёме. Найдёшь – богат будешь. — Она кивнула в сторону окна, за которым маячили тени парней. — У кого искра в роду была... у того дети одарены чаще. Силу Мороза постигнут. Мороку зимнюю одолеют. Хлеб в амбаре, тепло в избе... порядок.
Слово «порядок» она произнесла с особым ударением. Не хаос силы Морозной Дружины, а надёжный, крестьянский достаток. Защита. Гарантия.
— Потому и дорога девица с искрой... — продолжила старуха, её палец, кривой, как корень, недвусмысленно указал на меня. — Не за красу, а за кровь её. Выдай такую за парня из крепкого рода, да чтоб у него предки с Морозом знались... глядишь, дитятко сильнее волков ледяных родится! Лихо само в лес убежит! — Она хрипло засмеялась, довольная своей мудростью.
Взгляды на мне загорелись по-новому. Страх не исчез – он смешался с жадным, практическим интересом. Генетический ресурс. Не просто угроза или потенциальный страж. Инвестиция. Мать будущих защитников, кормильцев. Гарантия выживания рода в этом ледяном аду.
— Вот у Маркушки из Липков... — зашептала одна из девушек, краснея. — Говорят, прадед к Морозко в гости ходил, вернулся с серебряным топором...
— А у Лешки-коростеля... — подхватила другая, но замолкла под тяжёлым взглядом Матрены.
— Не всякая искра к искре! — предостерегла старуха. — Надо чтобы гармония была. Как нитки сплесться. — Она показала на кудель. — Иначе... дитятко слабым родится. Или сила в нём проснётся дикая, неукротимая... как волк голодный. — Её взгляд снова скользнул ко мне, многозначительный. — Тут уж не до урожая. Тут спасайся кто может.
Она давила. Намекала. Твоя сила – дикая. Неуправляемая. Опасная. Но... ценная. Если найти правильного «жениха», кто эту дикость в русло направит, обуздает для пользы рода...
Разговор вновь оживился. Уже не о страшных Дружинах и клинках, а о земном. О парнях. О родах. О том, у кого в роду «искра мелькала». О выгодных партиях. О том, как удачно выйти замуж – не только для себя, но и для всей деревни. Арина подливала квас с видом стратега. Дуняха смотрела на меня с новой смесью зависти и надежды – а вдруг её брат?
Я сидела, стискивая веретено, пока суставы не побелели. Кровь стучала в висках. Их страх сменился на алчность. На желание использовать. Снова – не Настю, не Алису. Снова – Силу. Теперь не как оружие, а как племенную кобылицу. Новый саркофаг. Уютный, тёплый, с резными ставнями и полными закромами. Где моё тело, моя искра, мои будущие дети – всего лишь ресурс для выживания этих запуганных, расчётливых людей.
Я никогда не стану их частью. Ни здесь, в душной горнице страха и сплетен. Ни там, в Лицее или Дружине, где силу ставят на службу порядку, ещё более жестокому, чем этот.
Мои коньки пели под рубахой тихим, ледяным звоном, звали на простор, на лёд, где нет ни прялок, ни клинков из замерзшей крови, ни этих немых, полных ужаса глаз. Где есть только скорость, полёт и безжалостная чистота падения.
Побег? Весной? Или прямо сейчас? Но это будет не свобода. Это бегство с поля боя, которое обернётся новой кровью.
Я подняла глаза. Старая Матрена всё так же смотрела на меня из своего угла. В её взгляде не было страха. Было холодное, древнее знание. И вопрос. Все тот же вопрос Морозко, звучащий в жужжании веретен:
«Тепло ли тебе, девица?»
В горнице запахло горелой куделью. Моя нитка с треском порвалась.
…
Тишину, повисшую после этого звука, словно ледяную корку, пробил грохот распахнутой двери. На пороге, запорошенный снегом, стоял Василий Спиридоныч. Лицо его было не просто бледным – землистым, как мерзлая пашня. Он не видел ни девиц, ни Матрены. Его растерянные, бегающие глаза нашли меня и прилипли.
— Настасья... — голос сорвался на хрип. Он шагнул внутрь, не снимая высокой шапки, снег осыпался на порог. — Иди... Срочно... Твоя... Аглафена дурная с косой... Она...
Сглотнул ком, глядя куда-то поверх моей головы, словно не в силах выговорить.
— Не на шутку озверела... — прошептал он, и в этом шепоте был ужас. — Косу ледяную сам видел... Городит: «Конец пришел! Всех порешу!» Орет во дворе дурниной, а рядом соседи, дети, Мария на сносях... — Он перевел на меня взгляд, в котором читалась не просьба, а мольба о спасении от нового кошмара. — Уйми ее, Настасья... Ради всех ледяных святых... Уйми! Пока не поздно!
…
Ледяная игла вонзилась в спину. Матренины слова, порванная нить – все померкло. Мачеха. Коса? Откуда? Скрытый Дар? Или просто безумие, вырвавшееся наружу?
Я сорвалась с табурета. Не бегом – скольжением по полу. Расталкивая оцепеневших девок, вырвалась в сени, в хлещущий мороз. Дом Игната – новый сруб, соседи с общей баней.
Ноги несли сами. Тревога гнала бичом. Мысли метались: Ледяная коса? Зачем? Что сломалось в ней окончательно?
…
Из-за поворота, со стороны двора старосты, донесся шум. Не крик – низкое, злобное рычание, смешанное с паническим собачьим визгом и отчаянным, хриплым голосом: «Брысь! Кыш! Пошла вон, тварь!»
Рука инстинктивно рванулась к груди, к ледяному узлу коньков. Не надела. Глупость. Рывок вперед, к калитке старостиного двора.
Картина открылась жуткая. Мой старый Полкан, ощетинившись, тявкал из-под телеги. Пара мужиков, бледные как снег, трясущимися руками размахивали палками перед массивной фигурой ледяного волка. Зверь стоял посреди двора, низко опустив голову. Шкура, покрытая инеем, вздыбилась иглами. Снег лежал шапкой на спине. Хромая передняя лапа была осторожно приподнята.
Не ушел далеко. Вернулся. За мной? Или... за ней? За ее безумием?
Бездонные черные провалы, что были его глазами, были устремлены не на старосту, не на собаку. Они смотрели на грубо сколоченные сани у амбара. На то, что лежало на них, прикрытое грязной рогожей. На торчащий из-под тряпья острый, обледеневший коготь.
Тело. Тело его сородича.
Волк не рычал. Не скалился. Он стоял. Неподвижный, как изваяние самого Морозко. Только легкая дрожь пробегала по мощному загривку.
Чего тебе надо? – пронеслось у меня в голове, но губы не дрогнули. Ответ был написан на снегу. Он не рыскал. Не охотился. Он пришел за ним… за ней. За своей погибшей подругой.
Я шагнула ближе. Василия поравнялся и замер, уронив папаху. Волк медленно, с нечеловеческим достоинством, повернул ледяную голову. Его взгляд скользнул по мне, задержался на секунду – узнал. В нем не было ярости прошлого боя. Была... титаническая скорбь. И вопрос. Глубокий, древний, как сам лес. Немое, леденящее горе, понятное без слов. Отдай.
Напряжение сгустилось. Сзади послышался шум – мужики с кольями и топорами подтягивались к плетню, испуганно перешептываясь. Волк даже ухом не повел. Его взгляд, тяжелый и неумолимый, держал меня.
Сражения не будет. Оно уже случилось. И он проиграл. Теперь он просил. Не силой. Молчанием. Достоинством потери.
Я сделала шаг вперед. Неуверенный. Коньки под одеждой зазвенели, будто прислушиваясь. Волк не двинулся. Его черные глаза лишь чуть сузились, следя за каждым моим движением. Я обошла его полукругом, ощутив ледяное дыхание на щеке. Подошла к саням. Коснулась лапы. Холодно. Безжизненно.
— Твоя? — прошептала я, не ожидая ответа.
Волк издал тихий звук. Не рык. Не вой. Короткий, гортанный выдох, похожий на стон. Достаточно.
Я кивнула. Понимаю.
— На-Настасья! — выдохнул староста, бледный как снег. — Бей его! Окаянный! Он ведь…
— Василь Спиридоныч, — повернулась я к нему. — Отдайте ему тело.
Староста аж подпрыгнул.
— Чего?! — взвизгнул он. — С ума сошла, девка?! Это ж... Это ж трофей! Когти! Шкура! На страх другим! Богатство какое! Деревня год голодать не будет! Игнат инвалид, Лукерья померла – чем ее детей кормить? Чем?!
— Он пришел за своим, — перебила я. Указала на ледяную глыбу под рогожей. — За ней. Это не ваша добыча. Это моя. По праву силы. И я отдаю ее ему. Плата за перемирие. За то, что он уйдет. За то, что его стая… больше не придет и никого не тронет.
Староста остолбенел, лицо исказилось гримасой непонимания и жадности.
— Да какая к карачуну разница! Это наше! Золото! За волков плату дают! — Он загородил сани растопыренными руками. — Не отдам! Ни за что! Ты с ним снюхалась? Ведьма! Колдовством призвала! Хочешь деревню обобрать! Я не позволю! Не-е-ет!
Его истерику оборвал тихий, ледяной гул. Воздух затрепетал, снежинки закружились бешеным хороводом. Мужики попятились. Василий замолк, глаза округлились от животного страха. Волк медленно сделал шаг вперед. Снова замер. Его сизый выдох сгустился в ледяное облако. Черные глаза перевели взгляд с меня на кричащего человека. В них мелькнуло не злоба, а решение. Мужики присели, бросая колья.
— Василь! — крикнула я, отчаянно. — ОТДАЙТЕ! СЕЙЧАС ЖЕ! ИЛИ ОН ВОЗЬМЕТ САМ!
Староста обмер. Оглянулся на сани, на торчащую лапу, потом на волка, который был теперь в двух шагах, огромный, сияющий смертоносным холодом. Алчность отступила перед лицом немедленной гибели. Его руки бессильно опустились.
— Бери... — прохрипел он, отшатываясь к крыльцу, голос был полон бессильной злобы. — Бери свою падаль... Проклятая... Все вы проклятые...
Волк не обратил на него внимания. Он подошел к саням. Осторожно, почти нежно, клыками поддел рогожу, сбросил ее. Склонил свою ледяную голову над телом сородича, коснувшись мордой морды. Постоял так мгновение вечности. Потом схватил тело за загривок. Движение было мощным, но исполненным странной нежности. Повернулся и пошел прочь, не оглядываясь, унося свою вечную скорбь в темнеющий лес. Его фигура растворилась в сумерках.
Тишина. Глубокая, режущая, как лед после ухода призрака зимы. Даже ветер замер. Снег хрустнул под моей пятой, когда я обернулась.
Страх мужиков перед волком растаял. Но в их глазах, избегающих моих, оставался другой страх – глухой, липкий, обращенный ко мне. А в глазах Василь Спиридоныча... Там не было страха. Там была пропасть. Пропасть, полная ледяной, осознанной ненависти.
Он стоял, прислонившись к косяку, не пряча лица. Без папахи, седые волосы слиплись на лбу. Взгляд, острый и мертвенный, как сосулька.
— Ты... — Ты отняла. Не трофей. Не шкуру. Ты отняла порядок. Веками жили. Боялись – да свои были. Свои страхи. Свою добычу. А ты... — Он сделал шаг вперед, и мужики невольно отпрянули. — ...Ты принесла их сюда. Своей бедой. Волков к порогу навела. И теперь... — Его взгляд скользнул в сторону нашей избы. — ...Теперь еще и кормить ее будешь? Даром твоим? Пока не передушила всех нас? — Он замолчал, переводя дух. Воздух между нами застыл, густой и колкий. — Весна, Настасья... — он почти не шевелил губами. — Дороги откроются. Снег сойдет. А память... она не тает. Мы с тобой... еще рассчитаемся. За все.
Он развернулся и, не оглядываясь, зашагал к своей избе, оставляя на снегу четкие, злые следы. Мужики, переглянувшись, поспешили за ним.…
Льдинка 6. Подарок Ледяного зверя
Дом встретил меня дыханием пустоты. Я входила осторожно, стискивая вилы до боли в костяшках. Дверь в сени – распахнута настежь. Внутри – хаос. Лавка опрокинута. Солома из матраса мачехи растрепана по полу. Горшок с остатками каши разбит, бурая жижа замерзла причудливыми узорами на скрипучих досках. Запах чего-то звериного, дикого.
— Аграфена? — голос сорвался хриплым эхом в мертвой тишине, — Маменька?
Ни ответа. Ни стона. Ни шепота. Только сквозняк гулял по избе, завывая в щелях. Она ушла. Словно испарилась. Остался леденящий беспорядок – кричащее свидетельство последнего, бессмысленного бунта.
Беспокойство, острое и колючее, впилось под ребра. Не из жалости. Из предчувствия новой беды. Куда? Зачем? С косой? В деревню? К старосте?
Я рванулась на улицу. Не пешком. Коньки! Секундное жжение в ладонях – и они сразу на ногах, будто приросли. Лезвия блеснули в последних лучах солнца, разрезая сумеречный воздух. Первый толчок – и я понеслась по расходящимся кругам черного льда, оставляя за собой лишь искристый шлейф. Скорость! Чистая, пьянящая, мгновенно смывающая озноб и усталость. Я – вихрь. Я – тень. Я – сама Зима, несущаяся вдоль спящих, враждебных изб.
Мимо запертых наглухо ворот, мимо щелей в ставнях, откуда следили испуганные глаза. Мимо избы Игната – кузнец мрачно стучал у холодного горна. Мимо дома старосты – там огонек в окне. Нигде, ни криков, ни следов борьбы. Дети Лукерьи на заснеженном крыльце, закутанные в один платок. Окна Арины. Поют, посиделки в самом разгаре. Пусто у реки. Сараи, мычащая скотина. Мельница. Всего сорок изб на трех кривых улочках. Нигде. Ни следа безумной старухи с ледяной косой. Ни кровавых узоров на снегу. Словно ее и не было.
Вернулась в полной темноте. Бесполезная, бессмысленная гонка.
Механически подняла лавку, пиная солому в угол, соскребла замерзшую кашу со скрипом. Слыша мычащую буренку, вышла и выполнила вечерний деревенский ритуал. Каждое движение – через силу. Мысли путались: куда? Почему? Что теперь?
Отжимания от печи. Растяжка на холодном полу. Мостик. Попытка загнать тревогу в мышцы, утомить ее до беспамятства. Тело загорелось, но мозг, проклятый, продолжал метаться.
Сон краткий, прерывистый, как рывки загнанной лошади. Обрывки кошмаров: ледяная коса Аграфены, ненавистные глаза Василия, черные бездны волчьих зрачков, полные немой укоризны... и повсюду – снег, холод, безысходность.
Что-то разбудило. Не шум. Тишина стала иной – напряженной, выжидающей. Никогда не думала, что у нее может быть столько оттенков. Воздух во льду.
Я лежала неподвижно, вслушиваясь в стук собственного сердца. Снаружи – скрип снега. Тяжелый, осторожный. Не человеческий. Не Полкан, тем более, он внизу у печи, опять заскулил.
Я сорвалась с лежанки, сердце колотилось где-то в горле. Коньки мгновенно отозвались жаром в ладонях, стало немного спокойнее. Подползла к маленькому заиндевевшему окошку в сенях, приложила пальцы, чтобы растопить наледь.
Он стоял там. Тот самый волк. Огромный, сизый от инея, дымящийся в предрассветном морозе. Его черные глаза смотрели прямо на меня сквозь мутное стекло. Не угроза. Не просьба. Констатация.
Он вернулся не один. У огромных, заснеженных лап копошился маленький комочек белого меха.
Волк медленно наклонил голову, аккуратно взял волчонка за загривок мощными, но удивительно нежными челюстями. Подошел к двери. Раздался глухой стук – он толкнул дверь мордой. Потом – тихий шлепок на снег у самого порога.
Волк поднял голову. Его взгляд снова встретился с моим. В нем была та же немыслимая скорбь, что и вчера, но теперь – и решимость. И доверие? Нет, не то. Передача. Ответственность. Он развернулся и бесшумно растворился в серой предрассветной дымке, оставив на пороге подарок, дрожащий от холода и страха.
Я осторожно приоткрыла дверь. Холод ударил в лицо. На пороге, свернувшись в трясущийся шарик, сидел волчонок. Глаза – мутно-голубые, еще щенячьи, полные немого ужаса. Он слабо попискивал, тыкаясь носом в снег.
Фу, псинка. Мысль пронеслась автоматически, глупо и неуместно. Я больше котиков люблю. Любила. Давно. Последние десять лет провела там, где не было ни шерстинки. Что это такое? Живое, беспомощное, оставленное врагом на пороге.
Я осторожно наклонилась. Волчонок забился в угол крыльца, оскалив крошечные белоснежные клыки. Жалкий писк. Защита? Испуг? Я медленно протянула руку не для того, чтобы взять, а просто... коснуться. Холодный, влажный носик дотронулся до пальцев, потом резко отдёрнулся. Задрожал как осиновый лист.
Зачем? Вопрос повис в ледяном воздухе. Это подарок? Благодарность за тело сородича? Непохоже. Плата? За что? Жертва? На съедение? Абсурд. Может это послание: Ты сильная. Ты защитила моего мертвого. Защити моего живого. Или… мы вернемся. Сомневаюсь. Заложник? Чтобы я не трогала стаю? Или... Его теперь кормить некому? Мысль пронзила острее льда. Мать? Та самая волчица? Он остался один? И вожак стаи... принес его мне?
Что с тобой делать? Я стояла над дрожащим комочком, ошеломленная, растерянная. Выбросить? Отдать? Оставить замерзать? Он слабо скулил, тычась мордой в снег, явно голодный и перепуганный до смерти.
Старый пес, привлеченный писком, вылез из-за печки. Увидел гостя. Обрубок хвоста напрягся, шерсть на загривке встала дыбом. Глухое, предупреждающее рычание вырвалось из его глотки. Он сделал шаг вперед, скаля пожелтевшие клыки. Волчонок вжался в снег, запищал громче, жалобно.
— Полкан! Брысь! — мой голос прозвучал резко, неожиданно громко в тишине. Пес вздрогнул, недоуменно посмотрел на меня, потом снова на волчонка. Рычание не прекратилось, но стало тише, нерешительнее. Он не понимал. Враг. Маленький, но враг. А хозяйка... защищает врага?
— Не тронь, — сказала я тише, но твердо. — Свои.
Полкан фыркнул, явно не соглашаясь. Он еще раз оскалился на белый комочек и вышел на снег к будке. Тяжело плюхнулся, уставился на нас с немым укором и глубокой обидой во взгляде. Его мир окончательно перевернулся.
Я вздохнула. Подобрала подарок. Он забился, царапнул коготками, но сил было мало. Теплый, легкий, пахший молоком и лесом. Завернула в полу ночной рубашки, прижала к груди. Он задрожал, но писк стал тише. Голубые глаза смотрели на меня снизу вверх – без понимания, только с животным страхом и крошечной надеждой на тепло.
Вернулась в избу. Подкинула несколько поленцев. Налила в миску парного молока. Не смог лакать, пока не опустила в миску палец. Нашла в углу тряпье, сделала подобие гнезда у теплого бока печи. Положила туда волчонка. Он свернулся клубком, спрятав нос. Я села рядом, спиной к теплу, коньки положила рядом на пол. Их холодный свет смешался с теплом очага. Смотрела на дрожащий клубок. Враг. Пленник. Заложник. Бремя. Или... начало чего-то нового? Непонятного.
Усталость добила. Я скользнула на пол рядом с гнездом, подложив руку под голову. Другой рукой инстинктивно прикрыла волчонка – и от холода, и от невидимых угроз. Полкан за дверью хрипло вздохнул, оглядел двор старым, мудрым взглядом… вернулся к порогу, положив голову на лапы. Словно сказал: Твое решение, хозяйка. Я посторожу.
Свинка хрюкнула. Печь затрещала и выдала искру. Волчонок во сне вздрогнул. Весна кажется бесконечно далекой, а дорога – покрытой не тающим льдом. Но коньки зовут. И теперь у меня есть… попутчик.
Я закрыла глаза. Кто мы? Враги? Изгои? Просто двое в холодном доме, запертые снегами и ненавистью. Уснула с подарком Ледяного Зверя.
…
Утро ворвалось в избу ледяным сквозняком. Я поднялась, разминая затекшую спину – не от холодного грубого пола, а больше от холода вчерашних событий. Волчонок спал плотным комочком у печи, положив мордочку на хвост. Его дыхание было ровным, теплым. На мгновение мир показался... почти нормальным. Почти.
Рутина, ставшая броней. Затопила печь, вышла на крыльцо. Мороз щипул щеки и захрустел на зубах. Полкан, увидев меня, лишь глухо вздохнул и отвернулся – обида еще не прошла. Хлев, кормление, дойка. Движения – отточенные, механические. Каждое "му-у" Буренки, каждый хруст сена под ногами Ласточки – якорь в реальности, удерживающий от падения. Пока я кормлю скотину, мир не рухнет окончательно.
Возвращалась с ведром парного молока, пар от него стелился по морозному воздуху. У калитки – тень. Иванка. Стоял, переминаясь с ноги на ногу в старой шапке-ушанке, руки за спиной, лицо опущено. Увидев меня, ахнул, покраснел, затрусил коленками.
— Настюх... — пробормотал он, не поднимая глаз. — Я... это...
Внутри что-то дрогнуло – неожиданное, глупое, теплое. Смущение? От этого парнишки? Я нахмурилась, пытаясь поймать знакомую маску Настеньки – покорную, невидящую. Но что-то внутри уже сломалось. Смелая. Я теперь смелая. Как из лесу вернулась.
— Прости... это тебе…, — пробормотал он, глядя куда-то мне в грудь, потом резко отведя взгляд.
Он выдернул из-за спины руку, словно вытаскивал змею. В замерзших, покрасневших пальцах зажал два хилых, бледно-голубых подснежника. Лепестки уже подвяли по краям.
— На! Держи... — сунул их мне, не глядя, едва не уронив. Его пальцы коснулись моих – ледяные, дрожащие. Я резко одернула руку, словно обожглась. Глупость!
— Прости... знаю, что два плохо... не к добру... — Он заерзал, сбивчиво, — Больше не нашел, все сугробы перерыл, честно!
Я застыла, как истукан. В одной руке – тяжелое ведро, от которого немела кисть. В другой – два жалких цветка, символ чего-то нелепого, ненужного, чего-то, что заставило сердце бешено колотиться на миг, а потом сжаться от стыда и раздражения.
— Уйди, охальник!
Он резко развернулся, споткнулся о собственные ноги и почти побежал прочь, не оглядываясь.
«Дерзкая стала», – пронеслось в голове его смущенное бормотание. Да. Дерзкая. И сильная. Сильнее всех. Цветы упали в снег у порога, затоптанные моим же неловким движением. «Пусть замерзнут».
…
Разминка. Сегодня – не для силы, для ярости. Упражнения на скользком полу превратились в бой с невидимым врагом. Растяжка – в попытку разорвать не мышцы, а петлю, затягивающуюся на горле. Отжимания – в удары по земле, по несправедливости этого мира. Каждое движение сопровождалось хриплым выдохом, сдавленным стоном. Волчонок проснулся и испуганно прижался к теплой стенке печи, наблюдая за мной голубыми глазами-блюдцами.
Их приход не был неожиданностью. Стук в дверь – не просьба, приказ. Староста Василий. За ним – Игнат, с лицом, вырезанным из дуба. Перебинтованная культя вперед, с вызовом. Еще двое мужиков – хмурые, с топорами на плечах. Один вроде лесоруб, с отцом видела. Их дыхание заклубилось паром в морозном воздухе сеней. Запах злобы и страха.
— Настасья, — голос Василия был низким, ровным, как скрип саней по мерзлому насту. Никакого «Настенька». Только имя, как клеймо. — Выходи. Дело есть.
Я вышла, не спрашивая. Поняла. По их лицам. По ледяному камню в животе.
— Нашли твою мачеху, — Василий не моргнул. — У колодца. Мертвую. Замороженную. С вырванным сердцем, — его глаза буравили меня.
Слова падали, как удары топора. Картина встала перед глазами с жуткой четкостью. Аграфена. Ледяная кровавая статуя.
— Зверюга, — процедил Игнат, сжимая здоровой рукой кузнечный молот. В его глазах горел холодный огонь. Не только горечь за увечье, теперь и месть за поруганный «порядок».
— Твой зверь, Настасья! — один из незнакомых мужиков не выдержал, выкрикнул. — Кто еще?! Волки по твоей милости тут шастают!
— Ты ночью на коньках! — врезался Василий, перебивая. Его голос оставался спокойным, но в этой спокойности была смертельная сила. — Всю деревню видели! Мелькала, как ледяной бес! После этого – ее и нашли! И сердце... Сердце – знак!
Я открыла рот. Хотела крикнуть: «Я ее искала! Я не убивала! Волк приходил, но не за ней! Он принес...!». Слова застряли в горле, перекрытые стеной их ненависти и страха. Они не слушали. Не хотели слышать. Им нужен был виноватый. Удобный. Чужой. Ведьма.
— Никаких оправданий, — Василий отрезал. — Приказ слушай. В избе сидеть. За калитку ни шагу. Ни к реке, ни к лесу. К соседям забудь. Всей деревне запрет тоже. На бросок снежка к твоей избе никто не подойдет. Кормишь скотину – сразу назад. Слышишь? Весной... — он сделал паузу, наслаждаясь эффектом. — Весной дознаватель приедет. Из Ледяной Обители.
Словосочетание повисло в воздухе. Мужики невольно поежились.
— Он таких, как ты, — Василий прищурился, глядя мне прямо в глаза, — каждый день пачками жжет. Искру льда или проклятье – ему все едино. Наведет порядок.
Они ушли. Оставили меня стоять на пороге. Морозный воздух врывался в легкие, но не охлаждал жар, бушующий внутри. «С вырванным сердцем... Весной... Пачками жжет»... Слова звенели в ушах, как ледяные осколки. В горле встал ком. Не слёз. Бешенства. Руки сжались в кулаки так, что ногти впились в ладони. Я чувствовала силу. Дикую, ледяную, пульсирующую в кончиках пальцев, в глубине грудной клетки. Я могла. Мысль пронеслась, ясная и страшная: Сейчас. Сейчас выйти. Встать на коньки. Просто... убить их всех. Василия. Игната. Хмурых мужиков. Сжечь эту проклятую деревню дотла и уйти. Уйти в лес. Начать заново. Одной. С Угольком. Образ был ослепительно ярок: скорость, холодная ярость, свобода от ловушки ненависти. Дыхание перехватило от легкости этой мысли, от ее чудовищной притягательности. Никаких дознавателей. Никаких костров. Только лед, скорость и конец.
... Взгляд упал на дрожащего у печи волчонка. На Полкана, который, несмотря на обиду, все еще сторожил ее дом. Вспомнила теплый бок Буренки за стеной. Уйти? Начать заново в снегах, найти деревню, где меня не знают. Выжить – да. Но какой ценой?
Ярость схлынула, оставив ядовитую горечь. Дверь захлопнулась от порыва ветра, будто хлопнула крышкой гроба. Я вошла в избу. Тишина гудела. Мысль об уходе, о мести – еще висела в воздухе, соблазнительная и отравленная. Но шаг за порог... я не сделала.
Паника. Острая, слепая, как удар ножом в живот. Воздух перестал поступать. Весна... Костёр... Пачками...
Отчаяние вырвалось наружу не слезами. Яростью. Я схватила первый попавшийся глиняный горшок с полки и швырнула его об стену. Грохот! Осколки, как слепни, разлетелись по полу. Потом – миска. Другая. Чугунок! Грохот металла о камень печи оглушил меня. Я металась по избе, сметая со стола, швыряя все, что попадалось под руку. Кричала? Рычала? Не помню. Только грохот бившейся посуды, хруст дерева, собственное хриплое дыхание. Бесполезно! Все бесполезно! Заперта! Обречена! Сожгут!
Волчонок забился в дальний угол, под лавку, завывая от страха.
Я остановилась посреди хаоса, задыхаясь. Взгляд упал на косу, переброшенную через плечо. Длинную, тяжелую. Символ покорности Настеньки. Той покорности, что привела ее в сугроб.
Ножницы. Где ножницы? Рывком сорвала с гвоздя ухват, сломала его пополам об колено. Острым концом – к косе. Не ножницы, так... Захватила толстую прядь волос у виска. Грубо, с яростью, вонзила в нее деревянный осколок, рванула! Боль! Но какое это имело значение? Еще прядь! Еще! Длинные, соломенные волосы Настеньки падали на грязный пол, смешиваясь с осколками посуды. Я резала и рвала, пока в руках не осталась короткая, колючая, неровная грива. Как у зверя. Как у загнанного зверя.
Дышать стало легче. Ярость улеглась, оставив жгучую боль на голове. Я стояла, глядя на свое отражение в осколке разбитого зеркала. Чужое лицо. Короткие, торчащие в разные стороны волосы. …Глаза Алисы.
Нужно двигаться. Двигаться или сойти с ума. Нужна боль. Ясная, чистая боль мышц.
Новый подход. Старые комплексы, доведенные до предела. Растяжка – не до легкого жжения, а до хруста связок, до белых искр в глазах. Отжимания до отказа, пока руки не подламывались, и я не падала лицом в пыль пола. Рывки резко, до тошноты, до темноты. Каждый мускул горел. Каждое движение было криком. Крик в пустоту.
Волчонок, пересилив страх, вылез из-под лавки. Он подошел не ко мне. Он подошел к конькам. Обнюхал холодный стакан. Потом осторожно лизнул гладкий лед. Потом еще раз. И вдруг прижался всем маленьким тельцем к острому лезвию, будто ища прохладу или... утешение. Потом повернулся и подошел ко мне. Сел рядом с моей трясущейся от напряжения рукой, опущенной на пол. Ткнулся теплым, влажным носом в ладонь. Полизал пальцы, испачканные в пыли и крови от порезов.
Я замерла. Дрожь в руках постепенно утихла. Медленно повернула ладонь, давая ему доступ. Он лизал усердно, мелко дрожа. Его язык был шершавый, теплый. Совсем как у щенка. Живое тепло.
— Как тебя звать-то, белый? — прошептала я хрипло. — Снежок? Метель? Иней? Буран? — Перебирала зимние имена, но каждое казалось слишком... чистым. Слишком деревенско-наивным. Не для него. Не для нас. Мы не снежок. Мы не чистота. Мы – осколки. Пепел. Уголь.
Взгляд упал на перекрученные пряди, валяющиеся на полу. На копоть на стене от печи. На мои руки, в царапинах и мозолях.
— Нет, — сказала я твердо, глядя в его голубые, уже начинающие чернеть глаза. Подняла руку, осторожно коснулась его холодного носа.
— Ты не Снежок. Ты будешь... Уголек. Назло всем. Назло морозу. Назло дознавателям. Назло этой проклятой деревне. Гори, маленький. Гори.
Уголек тихо тявкнул, как будто соглашаясь. И снова принялся лизать мои пальцы, цепляя свои крошечные клычки за огрубевшую кожу. За окном завыла метель, хороня последние следы. Весна далеко…
Льдинка 7. Весна подождет
Дни тонули в белесой мгле. Дни, измеряемые вёдрами воды, охапками сена, скребущим звуком лопаты о лёд. Снег не просто падал – его свозили. Со всей деревни. Мужики, избегая взгляда на избу, как на чумной барак, сгружали сани у плетня. Лязг лопат, глухих ударов, мужской ругани за вокруг старого плетня, обернулся в плотную, неровную стену выше человеческого роста. К третьему дню из окна избы был виден только узкий лоскут свинцового неба и верхушки самых высоких елей. Двор превратился в колодец с ледяными стенами. Крепость-тюрьма с отвесными боками и ледяными зубцами поверху. Вход во двор превратился в узкий, извилистый туннель, готовый схлопнуться в любую минуту.
Рутина стала моим якорем. Бытовые крестьянские мелочи. Просто ли готовить похлебку, растирая замерзшую брюкву? Доить Буренку, чувствуя под пальцами живое тепло. Чистить хлев, вдыхая густой запах жизни? Жизни? Навоз из хлева – едкая куча, которую надо относить в снег у плетня, морщась от вони. Кормление скотины – не спортивное питание по расписанию, а переговоры с голодными, капризными партнерами.
Вокруг избы, по всему периметру двора, я вылизала коньками идеально ровный круговой каток. Шириной в две сажени. Гладкий, как зеркало, черный лед. Каждое утро, расчищая путь к хлеву, я делала круг, залечивая ночные следы, возвращая льду совершенную гладь.
Начала пробовать простейшие трюки – легкие вращения, прыжки в пол-оборота. К настоящим прыжкам мой мозг еще не готов. Падения были жесткими, боль отдавалась в костях, но я вставала. Всегда.
Пора взрослеть. Эта мысль пробивалась как упрямый росток. Никаких тренеров и медсестер. Никто не поднесет воды, не поправит подушку, не поймет по взгляду. Большой ребёнок остался без нянек. В тепле печи, в заботе о живых существах, в уязвимости собственного тела, я, наконец, поняла — я больше не девочка.
Повзрослей или сдохни.
…
Меня выпустили. Ненадолго. Под конвоем.
Аграфену вынесли на простых санках. Грубый ящик опустили в черную ранку на снегу — мерзлую яму на краю деревни. Народ постоял поодаль, молчаливый, враждебный. Я тоже потопталась хмуро, без платка, в отцовском тулупе, чувствуя на себе сотню глаз. Забросали мерзлой землей. Без слез, без слов молитвы, их тут вряд ли кто-то знал.
— Изо льда вышла... В лед обратишься.
«Вот и ответ, дурочка», – холодно подумала я. «Ты думала, мир вращается вокруг твоих прыжков?». Вот он, мир настоящий…
Я осталась окончательно одна. Снежный вал подрастал, подновляемый усердными руками. Мир за ним перестал существовать. Только мы: я, Уголек и Полкан, наконец, принявший волчонка.
Злость находила выход только в движении. Днем – бесконечные растяжки, отжимания и приседания с грузом, до темноты в глазах. Закачка спины. Запрыгивания и спрыгивания на все, до чего можно допрыгнуть.
Неуклюжий козёл для пилки дров стал моим учителем гармонии и баланса. Тренировки стали воздухом. Не оттолкнуться на триксель без сильных мышц бедер, не удержать тело во время приземления без идеального пресса.
Медленно и неуклонно тело начало превращаться в инструмент.
…
Ночные вылазки на реку стали ритуалом. Я ждала, пока деревня погрузится в сон. Продиралась сквозь узкий проход. Бежала к реке и там становилась на коньки. Вылетала, как призрак.
Я знала, что за мной наблюдают. Чувствовала взгляды из темных окон. Особенно Иванка. Он не прятался толком. Часто выходил на берег, кутался в тулуп и смотрел. Каждый раз, когда я замечала его силуэт, внутри вспыхивал вызов. Я выписывала петлю прямо напротив, останавливалась, поднимала голову. Стояла так несколько секунд, потом резко отталкивалась и уносилась прочь. Пусть смотрит. Пусть видит.
Свобода! Настоящая! Лед пел под лезвиями, ветер свистел в ушах, вырывая короткие пряди. Я мчалась, выписывая широкие круги, резкие виражи, чувствуя себя частью этой скорости, этого холода. В этот миг я забывала про стены, была только льдом, скоростью, ночью. «Вот оно! Вот где я настоящая!» – кричало что-то внутри.
Это просто побег в детство — вторило горькое послевкусие.
…
Перед рассветом я возвращалась в свою снежную тюрьму, к теплу печи и тихому сопению Уголька, который рос не по дням, а по часам. Его шерсть становилась гуще, белее, холоднее на ощупь. С каждым днем глаза теряли детскую голубизну и темнели.
Но меня ждал не сон. Это время было для другого. Я вставала перед снежной стеной, концентрируясь. Не на прыжке. На сути холода. Пальцы сжимались – и в ладони возникала короткая, кривая сосулька. Холодная, смертоносная. Швыряла в стену. Ледяной дождь. Снова. И снова. Точнее, резче. С обоих рук. Училась лепить форму. Вес. Баланс. Каждая сосулька — отточенная капля ярости. Я ковала оружие. И саму себя.
Их весна подождет…
Буран выл десятый день, замуровывая избу снежными стенами до самых окон. Внутри, поверх воя ветра и скрипа балок, царило жадное чавканье и хруст.
Миски молока исчезали мгновенно. Я тыкала пальцем в упругое, теплое пузико: «Куда в тебя столько, прожора? Этак скоро и Буренку сожрешь целиком!», но он лишь жмурился и засыпал у меня на коленях, тяжелый и теплый. К концу недели его аппетит переключился на кости. Хруст ломаемой Полкановой добычи звучал похоронным маршем по нашим тающим запасам: мука, крупы, солонина – все кончилось. Остались овсянка, каменная брюква и семь жалких ломтиков сала. Каждый хруст отдавался эхом в моем пустом желудке. Буран – снаружи. Голод – внутри. А темнеющие глаза Уголька все чаще задумчиво скользили к забитому снегом окну, туда, где бушевала его стихия.
Но ночью... Ночью с Угольком было спокойно. Наевшись, он устраивался за спиной – тяжелая, дышащая подушка изо клыков и когтей. Его прохладный бок прижимался к позвоночнику, ровное дыхание гудением глушило вой метели. Что-то первобытное было в этом контакте. Он был здесь. Реальный. Твердый. Это странное тепло-холод живого существа, доверчиво прижавшегося, прогоняло больничные кошмары. Сквозь страх и голод этот ненасытный комок у спины становился якорем. Засыпая под его мерный гул, я ловила мысль: Хоть сожрет завтра, но сегодня... с ним тепло. И это парадоксальное тепло стоило дороже последнего сала.
…
Иванка ввалился сквозь пургу, облепленный снегом, с лицом, посиневшим от холода. Его глаза, широкие от страха и важности вести, выдали все раньше слов:
– Пришли, Настюнь! Кметы-дознаватели пришли…
Взгляд парня скользнул по моим коротко остриженным волосам – впервые видя меня такой. Смущенно отвел глаза, покраснев поверх синевы от мороза.
— Откуда, — вырвалось у меня, резко перебивая.
— Знамо откуда, — выдохнул он, задыхаясь, — Из самой Обители. Без лошадей, без возка. Как через перевал прошли – неведомо. Староста, чай, через Зеркало звал. Двое, мужик да ба… барыня. Мужик то во-о-о — петух расфуфыренный. И эта, эта так зыркнула, что спину холодом. Василь перед ними… — Иванка пошел в раскоряку, униженно изображая старосту.
Уголек, дремавший у печи, мгновенно вскочил. Маленький, но уже зверино чуткий, он глухо заворчал, шерсть на загривке топорщилась. Парень невольно отшатнулся, увидев волчонка.
— И что теперь? — сорвалось с губ.
— Опросы. В избе у старосты вся деревня в очередь. Усех. По одному… кто ревет потом, кто смеется дурацки… Федосью, кумову тетку Игната, на руках вынесли! Вопросов… тьма! Все про тебя! Про ночь волчью, про Аграфену… Ой, скоро, скоро и к тебе пожалуют…
Иванка понизил голос до шепота, хотя в избе кроме нас никого не было, и его взгляд снова скользнул по моим волосам с каким-то растерянным восхищением:
– Шепотки ползут: мужик – добрый, говорит ласково. А эта – злая, глаза колет, слова режет.
Уголек, так и не успокоившись, прижался ко мне боком, не сводя янтарных глаз с двери, тихое рычание все еще вибрировало в его груди. Я машинально опустила руку на его холодную голову.
Добрый и злой. Знакомо. Как в тех дурацких сериалах, что смотрела в палате.
Парень запнулся, словно вспомнив что-то важное, сунул руку за пазуху, но тут же смущенно выдернул пустую. Подснежники? Сейчас? – мелькнула досадливая мысль.
Выскочил, не оглядываясь, хлопнув дверью так, что Уголек вздрогнул и рявкнул ему вдогонку, оставив за собой взрыв ледяного воздуха и тяжелое предчувствие. Обитель. Дознание. Кажется, весна пришла раньше срока, в обличье ледяных гостей.
…
Стены избы, выскобленные до бледного дерева, выметенные полы – все это казалось теперь жалкой театральной декорацией перед главным действием. Я сидела на краю лавки, корча перед осколком мутного зеркала лицо покорной Настеньки. Брови домиком... губы трубочкой... глаза в пол... В отражении кривилась чужая рожа: бледная, с лихорадочным блеском загнанного зверька в слишком больших глазах. Получалось нелепо и жутко. Нет. Швырнула тряпку. Провал. Перед кем ломать комедию? Какая разница, какое у меня лицо, если за дверью – ОНИ? Пальцы судорожно впились в грубый подол платья.
Они пришли…
Он вошел первым. Молодой? Старший. Высокий, скуластый. Лицо гладкое, словно выточенное из светлого дерева. И глаза... Необычные. Глубокого, теплого янтаря. В них – нечеловечески пристальное внимание, сканирующее каждую пылинку. Улыбался легкой, вежливой улыбкой, не достигающей глаз. Рубашка – тонкая, льняная, почти летняя, – была нараспашку, открывая ключицы и обрывок темной цепочки. На таком морозе! Будто он шел по весеннему саду, а не сквозь адскую пургу. Рукава закатаны до локтей, обнажая сильные, жилистые предплечья без единого волоска. Совсем не боится холода.
Она вошла следом, как черная тень. Кафтан – черный бархат, отороченный серебристым мехом незнакомого зверя. Серебряная застежка-змейка у самого горла. Лицо – маска вечной стужи: резкие скулы, тонкие, бледные губы, сведенные в бесстрастную нить. Черные волосы туго стянуты в безупречный узел на затылке. Ни одной выбившейся пряди. Глаза – два осколка антрацита, холодные, мертвые, лишенные глубины.
— Настасья? – Прозвучал голос. Его голос. Тихий. Бархатный. Катающийся, как теплый мед, — Позвольте побеспокоить. Меня зовут дознаватель Скарабей, это — дознаватель Кара. Из Ледяной Обители. Мы не отнимем много времени. Расскажите, что случилось. С ваших слов. Всю историю. С самого начала.
Он сел на лавку напротив без приглашения, непринужденно, как хозяин. Развернул стопку плотных, желтоватых пергаментов, вынул тонкое перо и склянку с чернилами серебристого цвета. Поставил на стол песочные часы с черным песком.
— Скажите, когда будете готовы, и мы начнем.
Она, Кара, осталась у двери, прислонившись к косяку. Неподвижная. Антрацитовый взгляд скользил по избе, впитывая все: трещины на закопченных бревнах, скромную утварь, мой короткий, колючий ежик волос — прямой вызов деревенскому укладу, ощетинившегося Полкана, спрятавшегося за мои ноги Уголька. Казалось, она запоминает количество соломинок на полу.
Непривычно вежливо... Опасно вежливо. Глотнула воздуха, пахнущего морозом, принесенным ими. Можно рассказывать все, кроме Алисы. Ни слова о прошлой жизни.
Рассказывала. Голос звучал чужим, плоским, как зачитанная молитва. О мачехе. Об отце. О Марфе. О ночи в лесу и встрече с Морозко. О даре-коньках. О возвращении. О волках. О посиделках. О ночи, когда мачеха исчезла. О том, как нашли Аграфену у колодца.
Перо Скарабея строчило без остановки, мягко шурша по пергаменту. Я скосила глаза, но не нашла ни одной знакомой буквы. Янтарные глаза редко отрывались от моих губ, но, когда поднимались – в них не было немедленного осуждения. Только спокойный, аналитический интерес. Его спокойствие, эта теплота, исходившая от него вопреки открытой рубашке и морозу за окном, действовала расслабляюще. Гипнотически. Он совсем не боится холода... Глупая мысль проскочила, отвлекая.
— Очень хорошо, Настасья Егоровна, – он поставил точку, аккуратно положил перо. Взгляд скользнул вниз, к Угольку, прижавшемуся к моей ноге. — А это что у нас?
Прежде чем я успела вздрогнуть, он наклонился и приподнял волчонка за шкирку, поднеся к уровню своих глаз. Уголек жалобно запищал, засеменил в воздухе короткими лапами. Даже не попытался огрызнуться. Полкан глухо зарычал, но не двинулся с места.
— Щенок ледяного волка. Сука. Не ошибусь, если предположу, что ей не больше месяца? – Его бархатный голос звучал задумчиво, как у ученого, рассматривающего редкий экспонат. — Любопытный экземпляр. Насколько я знаю… — они не живут в неволе. Хотелось бы услышать историю ее появления. Кстати, весьма упитана. Чем вы ее кормите, Настасья?
Я не смогла сдержать удивления.
— Так это... девочка? – вырвалось. – Я думала... мальчик. Уголек.
— Настя, Настасья, – мягко, но настойчиво поправил он, опуская скулящего волчонка на пол. – Не отвлекайтесь, пожалуйста. Концентрируйтесь. Ваши... коньки? – Дар Морозко? Можно взглянуть?
Обманчивая мягкость. Западня. Кивнула, словно одурманенная. Полезла за печь. Вытащила, развернула. Положила на стол перед ним.
Он протянул руку. Пальцы – длинные, изящные, наверняка теплые. Коснулся стакана конька. Не отдернул. Не поморщился. Только тонкие брови чуть приподнялись в дуге удивления.
– Потрясающая работа… – прошептал он, больше себе. Глаз не отрывал от сияющего льда. – Совершенная форма… Холодная. И... живая. Сила…
Его янтарные глаза поднялись на меня. В них горел неподдельный, почти профессиональный интерес. – …Клинок разделился на две половинки и превратился в это? – уточнил он мои же слова.
— Да, – прошептала я.
— Куда пялишься?! – Голос Кары прозвучал как удар хлыста. Она оттолкнулась от косяка и двумя шагами оказалась у стола. Тонкий, костлявый указательный палец ткнул мне чуть ли не в глаз. – На коньки смотри, дура! Или на мужиков глазеть научилась, пока над деревней измывалась? – Она нависла сверху, как коршун, ее черный силуэт заслонил свет. Без остановки посыпались вопросы.
– Почему коньки, а не оружие? Что ты ему на самом деле сказала? Что сделала? Где искра Льда в твоей грязной крови? Почему Марфа замерзла насмерть, а ты вернулась с… с этой бесполезной игрушкой? Отвечай, когда тебя спрашивают!
Я сжалась в комок на лавке. Стыд и страх обожгли щеки. Скарабей убрал руку с конька, но не спеша. Его улыбка не исчезла, лишь стала чуть тоньше, острее.
— Спасибо, Настасья, – сказал он, его бархат внезапно стал прохладным. – Пока все. У нас, несомненно, появятся еще вопросы, но позже. Отдохните. Выглядите измученной.
Они ушли так же внезапно, как пришли, растворившись в буране. Оставив за собой жгучую неловкость, стыд... и странное, предательское тепло на щеках. От его взгляда? От ее унижения? И кучу вопросов, гудящих в голове: Он был... добр? Нет. Точно нет. Умеет расположить. Зачем рубашка нараспашку? Показать, что не боится? Или... Глупость. А Кара... Ревновала? К нему? Ко мне? Еще глупее. И главное — что они узнали и что будет дальше?
…
Еще сутки меня никто не беспокоил. Буран выл, заваливая двор новыми сугробами. Тревога грызла изнутри. Я пыталась тренироваться в углу – растяжки, отжимания от лавки, – но мысли путались. К телу пришла ноющая тяжесть, давно забытое тянущее ощущение. Мир напомнил грубо и безжалостно: ты не воин льда, не дух из иного мира. Ты – обычная деревенская девка со своими проклятыми женскими делами…
Они пришли снова. Скарабей – все так же невозмутимый, в открытой рубашке. Кара – все так же мрачная тень. Но атмосфера была иной. Воздух звенел от невысказанного.
— Расскажи еще раз, Настасья, – начал Скарабей, разворачивая новые пергаменты. На одном из них был удивительно точный план деревни: избы, дворы, колодец, река. Все помечено аккуратными значками. – Расскажи про мачеху. Про то утро, когда привезли Марфушу. Детально. Шаг за шагом.
Бархатный голос был мягок, но теперь в нем чувствовалась предвкушение. Не просьба. Приказ. Я начала, голос предательски дрожал, срывался. Путала последовательность. Забывала, где стояла кочерга, куда пошла сначала. От перекрестка до колодца ровно сорок четыре шага. Помнишь, Настенька? – ехидно шепнул внутренний голос. Глаза Скарабея не отпускали. Янтарные. Теплые? Нет. Пронзительные. Как скальпель.
— Спокойно, Настасья, – говорил он, когда я запиналась. – Не бойся. Просто говори правду. Каждую мелочь. Каждую секунду. Каждый взгляд. – Он провел пальцем по карте. — Вот тут, у плетня Кузьминых... ты получила по голове ледышкой? В какую сторону тебя понесли? Покажи на карте. Надо же, ты умеешь читать карты? – Его вопрос прозвучал неожиданно резко.
Я замерла.
— Н-нет… – выдохнула я, почувствовав, как земля уходит из-под ног. – Я... не умею...
— Это был не вопрос, Настасья, – холодно парировал он. — Ты врешь. Или путаешься? Почему?
Казалось, стены сдвинулись. Или я серьезно прокололась.
— Одень коньки. – Голос Кары прозвучал как щелчок бича. Она встала вплотную ко мне и обожгла дыхание щеку.
– Покажи. Прямо здесь. Сейчас. Показывай черный лед. Ту самую сосульку, которой ты убила волка. Покажи, как ты ее вонзила. Теперь броню. Ту, что появлялась на руке.
Под их двойным взглядом я, словно во сне, натянула коньки. Холодная волна силы прокатилась по ногам, проясняя мысли. Контроль. Выдохнула. Под ногами, на соломе, заплесневелой за зиму, начал расти идеально гладкий, темный, как ночное небо, лед. Мой маленький каток в избе. Сделала шаг, скользнула. Легко.
— Хорошо, – кивнул Скарабей, его взгляд фиксировал каждое движение. – Теперь сосулька. Такую же.
Протянула руку. Сосредоточилась на памяти о волчьих клыках, летящих на меня. Влажность, холод... На ладони сформировалась короткая, тяжелая, смертоносно острая сосулька. Ледяной кинжал.
— Как ты ударила? Покажи движение. Точно! – приказала Кара.
Я сделала короткий, резкий выпад, имитируя бросок. Сосулька в руке блеснула. Кара не отпрянула.
— Сильно? «Для девчонки?» —ехидно протянула она. – Покажи броню. Ту самую.
Сжала кулак, представила клыки, впивающиеся в руку. От запястья к локтю поползла волна сверкающей, чешуйчатой, прозрачно-голубой брони. В последний момент спохватилась – не поднимать выше, не показывать, что она может до плеча и не только на одной руке. Пусть будет секрет, что моя сила растет.
Кара замерла, ее антрацитовые глаза расширились на мгновение – чистое изумление. Скарабей лишь слегка приподнял бровь, его взгляд стал еще пристальнее. Он что-то коротко отметил пером.
…
Мастера ушли, оставив меня выжатой и дрожащей. Солнце клонилось к лесу, окрашивая заснеженный двор в багрянец, когда в сенях захрипела, скрипнула дверь. Иванка ворвался в избу, не стучась, лицо серое от ужаса, глаза бегали, не находя точки опоры.
— Насть! – он задыхался, схватившись за косяк. – Что было-то... Мужики... и Аграфену... откопали! И Лукерью! И Отца твоего… и Марфу! Этот… Скарабей… заставил! Василий рыдал, умолял – грех, мол, кощунство! Не послушал! Снег, мерзлую землю кайлом долбили... А этот... – Иванка сглотнул ком, глядя на меня с животным страхом, – ... хлев, где их... сложили... изнутри запер. С мертвыми! Всю ночь не выходил! Не отвечал! Игнат у двери стоял, слышал... будто... говорил с ними! С синими губами! А потом... стук, будто ножом по кости... Насть... – он бросился ко мне, схватил за рукав, ледяными пальцами. – Беду чую... черную! Давай убежим! Пока буран! Я знаю тропу, там глубокий снег, но мы пройдем... попробуем! Сейчас!
Его глаза молили. В них был последний отсвет надежды. За окном, в багровом свете заката, метель завывала с новой силой. Буран. Наш последний союзник или смертельная ловушка? В избе пахло морозом, чернилами Скарабея... и тленом раскопанных могил…
Льдинка 8. Толчок ребром
Интерлюдия. Четыре часа спустя. Изба Старосты.
Догорала лучина, бросая пляшущие тени на закопченные бревна. Скарабей стоял у заиндевевшего стекла, наблюдая, как снежные вихри бьются в ставни. Его отражение в темном стекле было лишено привычной вежливой маски – только холодная отстраненность анализатора, изучающего бурлящий хаос.
Кара сидела за грубым столом, заваленным пергаментами. Ее тонкие, сильные пальцы с безупречной точностью сортировали свитки – аккуратные стопки показаний деревни. Шорох пергамента, потрескивание огня – единственные звуки, нарушающие тяжелую тишину.
– Ну? – Голос Кары прозвучал ровно, без эмоций, как удар лезвия по льду. Она не подняла глаз от работы. – Твои впечатления? Чистая аномалия или... шум?
Скарабей медленно обернулся от окна. Отблески догорающего огня дрожали в его янтарных глазах, но тепла в них не было. Ледяная ясность.
– Аномалия? Безусловно. Но не шум. Слишком... структурированный хаос.
– Структурированный? – Кара наконец подняла на него взгляд. Ее антрацитовые глаза были узкими щелями. – Эта девка – грязный осколок! Дикий выброс энергии! Никакой искры Льда в крови, никакого следа линии! – Ее голос оставался ровным, но каждый звук резал воздух. – Ледоход не совершает ошибок. Но даже Вечные могут что-то упустить. Или... ее дар – это извращение! Порча самой сути! Она – магнит для беды! Волки, мертвецы, разрушенная деревня... и ты копаешься в ней, как алхимик с редким, но ядовитым грибом!
Скарабей не спеша подошел к очагу. Протянул изящные руки к почти угасшему теплу, хотя его ладони были сухими и чуть прохладными. Жест привычки? Или попытка понять тепло, которое он давно утратил?
– Симбиоз? – произнес он задумчиво, глядя на тлеющие угли. – Или артефакт стал катализатором... пробудившейся сущности?
– Сущность? – Короткий, сухой хмык Кары был полон презрения. – Деревенская дура, в которую вселился бес скудоумия? Или призрак с того света, как шепчут здешние бабки? Перечитай показания! Она мечется в своих рассказах, как муха в паутине. Тут говорит правду – про волков, про силу коньков. Там – врет или недоговаривает напропалую. Смерть мачехи, ночь у колодца...
— Вот именно! Классика помешательства или одержимости.
Кара резко стукнула костяшками пальцев по стопке пергаментов. – Она опасна, Скарабей! Непредсказуема. Ради чистоты Льда, ради Порядка Обители – от нее нужно избавиться. Пока не поздно.
– Опасная – согласен, – кивнул Скарабей, его бархатный голос стал тише, но тверже. – Сила есть. Контроль... шаток, но растет. Агрессия... подавлена, но кипит под тонкой коркой. А вот мотивация... – Он замолчал, его взгляд ушел вглубь углей, будто выискивая там ответ. – Что движет ею? Выжить? Или... нечто большее? Ты видела, как она двигалась на том клочке льда. Это не хаос. Это... Рефлекс. Знание.
– Знание? – Кара встала, ее тень резко вытянулась по стене, сомкнувшись с тенями балок, как паутина. – Знание чего? Как принести больше смерти? Она – артефакт с ножками! Живая бомба! – Ее голос впервые сорвался на ледяную дрожь. – И видела я, как ты с этих ножек глаз не сводил. Профессионализм, говоришь? Или что-то иное, Скарабей?
Она резко свернула пергаменты, словно запечатывая приговор.
Скарабей продолжил невозмутимо:
– По всем признакам, после сражения с волками она исчерпала магию до дна. Понимаешь, что это значит для любого из нас? Вспоминай первый курс... Обморожение души. Неминуемая гибель или перерождение в Лихо. Но, – он сделал паузу, требуя признать неоспоримое, – Через трое суток она вышла из избы. Слабая? Да. Но – живая. Целая. Это... невозможно.
Вой метели за окном на мгновение стих, будто прислушиваясь. Кара медленно оторвала взгляд от бумаг и уставилась в пустоту. В антрацитовых глазах начало медленно разгораться холодное, жгучее осознание.
– Невозможно... для обычного одаренного, – произнес она тихо, – Или... это именно то, что Ледобор ищет все эти годы. Человека с иммунитетом. Устойчивостью к обморожению души.
Скарабей сделал шаг к столу и накрыл Кару тенью.
– Все верно. Ее нельзя ликвидировать. Ее нужно изучать. В Обители. Под контролем. Решение принято.
…
Холодный воздух резал легкие, но это был сладкий, живой холод. Я мчалась по узкому кругу расчищенного двора, словно белка в колесе. Коньки пели подо мной, точные, послушные. Лезвия резали черный лед, оставляя за собой тончайшие нити. Я выписывала дуги, резко входила в повороты, отталкиваясь внутренним ребром, чувствуя знакомый, сладкий укус сопротивления под лезвием. Толчок. Взлет. Мышечная память Алисы кричала в мышцах. Я не прыгала. Не смела. Еще рано. Но само скольжение…
Мой лед. Воздух свистел в ушах. Мышцы наливались приятной усталостью. Я забыла про снежные стены, про ненавистные взгляды за ними, про грядущий приговор. Было только движение. Скорость. Ощущение власти над пространством, над своим телом, над этой крошечной ареной. Я входила в поворот, чувствуя всем существом идеальный угол, баланс, толчок...
И вдруг – ощущение чужих глаз, впившихся в спину. Холоднее самого мороза. Тень. Неподвижная. У кромки снежной стены.
Скарабей.
Паника ударила в виски. Я дернулась, пытаясь резко затормозить. Нога Насти, еще не привыкшая к таким маневрам, дрогнула. Лезвие сорвалось. Мир кувыркнулся. Я грохнулась на бок, врезавшись коленом в снежную стену. Рассыпчатый холод заполнил рот и нос. Стыд и ярость смешались с болью. Опять падение… Перед ним.
Он стоял в стороне, сложив руки на груди. Как будто всегда стоял там, вмороженный в пейзаж. В той же легкой рубашке с расстегнутым воротом. Янтарные глаза, холодные и внимательные, как у хищной птицы, следили за каждым моим движением. Не с осуждением. С интересом. Тем самым взглядом, от которого по спине мурашки.
– Падение, – произнес он мягко, – Знакомо? Хорошо сгруппировалась.
Тишина. Только мое хриплое дыхание да завывание ветра. Мягкие шаги по снегу. Он подошел. Не спеша. Не наклоняясь. Просто встал рядом, глядя сверху вниз. Его тень накрыла меня.
Я попыталась подняться, отползти, но колено пронзила новая волна. Зашипела сквозь зубы.
Скарабей сделал шаг внутрь двора. Не торопясь. Пальцем коснулся виска, будто размышляя. В его руке появился предмет из чистого, совершенного, темно-синего льда. Длинный, тонкий, с тремя остриями на конце. Ледяной трезубец.
Плавно, почти ритуально, острием начал чертить в воздухе. Не буквы. Сложный, гипнотический узор – спирали, пересекающиеся дуги, точки, похожие на звезды. Трезубец зашипел, оставляя за собой мерцающие серебристые линии. Узор чистого, бездонного льда.
Мир замер.
Буран не стих – он остановился. Снежинки зависли в воздухе, как мириады мотыльков, словно подвешенные на невидимых нитях. Вихри застыли в причудливых, нелепых позах. Давление в ушах спало, оставив оглушительную, звенящую тишину. Сквозь внезапно разорвавшиеся облака хлынуло слепящее, холодное солнце. Жутко.
Я застыла на коленях, забыв о боли, страхе и снеге во рту. Сила… Он схватил буран. Одним движением. Одним… ледяным узором. Настолько силен? Бегство? Смешно. Как муха от горы.
А если… Если буран не стихия, а занавес. Чтобы никто не ушел от его дознания. Не мешал. Не сбежал. Особенно я.
– Неловко, – констатировал он. В его голосе не было насмешки. Констатация факта. Как в протоколе. – Позвольте.
Подошел. Наклонился. Его движения были плавными, экономичными, лишенными суеты. Коснулся колена.
— Всего лишь легкий ушиб.
А то я не знаю, что такое ушиб.
Его руки, удивительно холодные, – обхватили меня под мышки. Легко, как пушинку, поднял. Прижал к груди, неся к избе. Не как ребенка – как ценный, но хрупкий груз.
Слишком близко. Я сжалась, затаив дыхание, кожа покрылась мурашками не от холода. Сквозь рубашку ощутила ровный, медленный стук его сердца. Тук. Тук. Тук. Как метроном. Нечеловечески ритмичный. Неуязвимый. Мои ноги в коньках беспомощно повисли. Когда он толкнул дверь плечом, прижал сильнее – я невольно пискнула от неожиданности и попыталась вырваться.
Он поставил меня на ноги бережно, как хрупкую вазу. Я схватилась за косяк, удерживая равновесие на одной ноге. Коньки звякнули друг о друга.
В избе по-прежнему пахло дымом и безнадежностью. Полкан забился в угол, поджав хвост. Уголек зашипел, вздыбив шерсть, но не тронулся с места. Прижал уши и из-под белого меха побежала желтая лужица. Не бойся. Угляна. Ты девочка, значит тебе можно бояться.
Янтарные глаза скользнули по моим обгрызенным волосам и лицу, ищущему хоть каплю тепла.
– Тебе здесь не место, – Прокатился фирменный бархатный голос. Как у старого друга, предлагающего руку помощи.
А то я не знаю.
— Эта деревня – могила для твоего дара. Они тебя ненавидят. Боятся. Рано или поздно ты… обязательно сорвешься. Придут такие как я и сожгут. Твои родные мертвы. Что тебя держит? Эти стены? Страх перед тем, что за ними?
Он сделал паузу, давая словам вонзиться поглубже. Ощутить, почувствовать их правоту. Как нож в ребро.
– Ты не принадлежишь этому месту, Настя. Ни этой избе, ни этой деревне.
Я молчала, глотая ком в горле. Ежу понятно.
– Твой дар… – он слегка наклонил голову, и в глазах вспыхнул знакомый жадный огонек исследователя, – …он уникален. Дикий. Неизученный. Как новый вид льда. Я видел, как ты двигалась. Это не просто магия. Это… знание. Твое. Я хочу понять его. Познакомиться с ним поближе.
Под наблюдение. Пронеслась леденящая мысль. Только не больница… Не иглы. Только не палата с мигающей лампочкой… Нет! Я сжалась, готовая отпрянуть, зарычать, как Уголек.
– Никто не будет тебя неволить, – он уловил мой ужас, словно прочитал мысли.
Голос стал еще мягче, почти ласковым.
– В Снежинске ты поступишь в Лицей Морозного Письма, я помогу. Будешь учиться. Освоишь не только свою дикую силу, но и знания. Историю льда. Философию холода. Найдешь друзей и научишься чертить узоры. А я… – он едва заметно улыбнулся, – …буду просто наблюдать за твоими успехами. С интересом.
– У меня есть... – начала я, но он мягко перебил.
– Волчонок? Его можно взять. В лицее всем хватит места.
Скарабей кивнул в сторону двора, где еще виднелись следы моего падения.
– Решение принимать не придется. Ничего сложного. Собрать вещи. Только то, что дорого. Будь готова через два часа. Мы полетим в морозном вихре.
Скарабей повернулся и вышел, не дожидаясь ответа. Дверь захлопнулась. В тот же миг за окном с новой яростью взревел буран. Снег снова пошел стеной, забивая просвет над снежным колодцем, возвращая тьму. Уходя, он снова отпустил поводья разъяренной стихии.
Или намеренно захлопнул крышку моей клетки, дав время осознать — Выбора, по сути, нет.
Коньки на ногах вдруг стали тяжелыми, как цепи.
…
Стук в оконницу вновь заставил вздрогнуть. Резкий, нетерпеливый – не скарабеевская вежливая неотвратимость. Иванка. Лицо за мутным стеклом, искаженное снежной пеленой, казалось бледнее обычного. Я отодвинула засов.
Он ворвался вихрем снега и холодного воздуха. Отряхивался, слишком суетливо.
– Насть! Жива! – Выдох был громким, с натугой. Глаза метнулись по избе – под лавку, за печь – будто искал незримого свидетеля. – Он... ушел? Ледяной барин?
– Ушел, – ответила я, невольно отступив на шаг. От него пахло не хвоей и дымом, как должно после леса. Пахло... чистотой. Странной, стерильной, как вымороженный воздух в пустой палате. Непривычно.
– Слава Морозу, – прошептал он, но облегчение на лице выглядело нарисованным. Взгляд скользнул по моим ногам. По конькам. Задержался на долю секунды дольше, чем нужно. Что-то мелькнуло в глубине глаз – не восхищение, не страх. Тоска? Расчет? – Ты... уходишь? С ним?
– Не знаю, – сказала я четко, ловя это мгновенное затвердение в его взгляде. Тревога, крошечный червячок, шевельнулась под ребрами. Почему спросил именно так?
Да ты ж пропадешь! – Шагнул ближе, протягивая руку. Его пальцы были удивительно теплыми для парня, только что пробившегося через буран. Без трещин, без грязи. Слишком чистые. – Я... я знаю место! Избушка за Мертвым ручьем. Охотничья. Схоронимся. У меня там припасы. Дров наколол, сухарей, сала... Даже мороженых ягод припас. Переждем. Вдвоем. Безопасно.
Слова лились плавно, слишком гладко. Как заученная скороговорка. "Припасы... наколол... припас". Когда он успел? Как пробрался туда и обратно в этот ад?
— Я песню новую сложил, для тебя.
Неуютное чувство, будто смотришь на знакомое лицо сквозь кривое стекло.
Его взгляд встретился с моим. В его обычных, немного глуповатых глазах отразилось тепло и волнение.
– Теперь я смогу тебя защитить, – его голос прозвучал... правильно. Слишком правильно. Как реплика из плохой пьесы.
Защитить? От кого? От Скарабея? От деревни? Или... от меня самой?
От него пахло. Не хвоей, не перегаром, не потом. Пахло... отсутствием. Как пустая комната после долгой болезни. Как снег перед бураном – чистый, мертвый, готовый замести все следы. Инстинкт, выдрессированный годами больничной подозрительности, забил тревогу. Вонь. Лживая чистота.
— Не знаю, мне страшно, – сорвалось с губ. Истина. Но не та, что он хочет услышать.
Его улыбка застыла. В глазах – что-то дрогнуло. Искра? Настоящий страх? Или просто трещина в маске? – Настенька... – протянул он мое имя, как ласку. Как приманку. – Надо быть сильной. Мы же... свои?..
Свои? Мы с тобой никогда не были своими, Иванка. Ты – часть этой деревни. Я – чума. Уходи.
Как эхо:
– Надо быть сильной. Не сомневайся, через час выходи, я кину в окошко камень.
…
Перетянула колено тряпкой, туго, до онемения. Боль – тупая, но до боли знакомая. Я впилась пальцами в обледенелый снег у края катка, встала, игнорируя протест связок. Сотня кругов. Мне нужна еще сотня. Лезвия вгрызлись в наст, выбивая искры. Ш-ш-шурш. Круги. Толчки. Дыхание, сбитое, но свое. Лед под коньками из визга перешел в низкий, ровный гул – звук точильного камня, сдирающего шелуху. В голове, сквозь туман страха и стыда, начало прорезаться что-то твердое и холодное.
Мир рухнул?
Лезвие конька чиркнуло по неровности. Да ерунда! Ничего страшного! Ничего не рухнуло. Просто сняли розовые очки. Показали изнанку. Резкий толчок, вираж. Профессионалы. Умелые крысоловы в дорогих одеждах. Их работа – ковыряться в мозгах, раскачивать, выворачивать дурочек наизнанку. Искать трещины. Как я ищу баланс на ребре конька. Никакой чертовой мистики! Трупы? Обычное вскрытие. Холодная клиническая работа. Патологоанатом ищет причины. Подтверждение бабьим сказкам. Следователь – нестыковки. Василий соврал про место драки? Лукерья умерла от страха или от ледяного дыхания? Факты. Только факты.
Жмурюсь, завершая очередной круг. Какая же я дур-ра! Воздух свистит в ушах. Что я видела, кроме льда, резины и потных стен спортзала? Живых парней? Только спины партнеров по сборной да кивки судей. Поцелуи? В кино. На экране. Даже отец никогда с нами не жил.
Настя? Тоже девственница. Я бы знала, будь иначе.
У нее были подруги, посиделки, хоть какая-то жизнь в этой грязи! Сплетни у проруби. Она умела ставить опару, доить корову, терпеть пинки! Опыт выживания в человеческом муравейнике. А Алиса? Умеет только падать. И вставать. Чтобы снова упасть.
Резкая остановка. Снежная пыль мечется веером. Сердце колотится о ребра, как пойманная птица. Колено взвыло, напоминая о каждом провале. Обеих жизней.
Кто я?
Настя? Она бы с визгом удрала с Иванкой в буран, из них вышла бы отличная пара. Испуганная крольчиха, лишь бы подальше от кошмара с раскопанными могилами. От этих глаз Скарабея, в которых читаешь свой диагноз.
Алиса? Та, прежняя... она бы побежала за Скарабеем. К опасной иллюзии понимания. Как тогда... к тренеру? К сестре? Предать себя доверием. Променять на силу. Знания. Бежать к этому ледяному магниту, что тянет вопреки страху. Потому что он видел ее лед. Не башмаки. Не дуру. Ее лед.
Выбор... Какая чушь! Настя выбрала ждать чуда под елью – и замерзла. Алиса выбрала довериться льду, сестре, врачам – и сгнила заживо. Обе – дуры. Обе – проигравшие. Слабость одной – в покорности. Слабость другой – в слепой вере.
Хватит выбирать! – ярость взорвалась в груди, горячей волной смывая страх. – Хватит быть Настей! Хватит быть Алисой! Обе мертвы.
Кто тогда... Я?
Я – не Алиса. Не Настя.
Ответа не было. Только ледяной ветер, вывший за стенами сугробов. Тяжесть коньков на ногах. И ярость. Горькая, беспощадная. На себя. На Скарабея. На всю эту чертову карусель.
Где-то слышала... или сама додумалась? Мысль пробилась сквозь вой ветра, как луч сквозь щель: «Если предлагают ложный выбор – из двух плохих вариантов – это не выбор. Это ловушка».
Иванка? Бегство в смерть. Скарабей? Добровольная сдача в пытку под бархатными перчатками.
Хватит… Время не выбирать. Время уходить. Я выбираю буран.
Рывком расстегнула коньки. Сбросила их на заиндевевшие ступени крыльца. Пусть валяются. Тяжело ступила внутрь. Холодно. Пусто.
Сборы. Быстрые, бездумные. Что можно унести. Старый тулуп Насти, прожженный у печки. Обмотки. Три юбки. Нож – кухонный, тупой. Сухари и остатки сала. Семейные деньги. Всё втиснула в потрепанную торбу.
Не бегство. Тактический отход.
Скотина. Зашевелилась в темноте хлева. Пропасть не дадут. Кто-то придет... или не придет. Полкан поднял морду, уставился мутными, знающими глазами. Вылез из-за печки, медленно подошел, виновато шевеля обрубком.
Полкан... ты со мной? Старый пес. Седина на морде. Он облизал мои пальцы – шершавым, теплым языком. И лег у порога. Мудрые глаза – два темных озера печали. Нет. Не для старых псов бегство в ночь. Это для щенков. Для волчат.
Сторожи. Это не предательство. Это последняя служба.
Уголек… Угляна. Угля. встрепенулась у печки. Шерсть дыбом, глаза-щелки в темноте. Я протянула руку. Нести тебя... не смогу. Тяжелая ты стала. Волчонок фыркнул, прыгнул вниз, пронесся к двери, тычясь носом в щель.
Нырнула в сугроб у порога, выныривая под самой снежной стеной. Стремительный, неутомимый комок белой шерсти и острых зубов. Тяжелая? – усмехнулась я про себя. Бесстрашная. Дикая. Мой зверь. Мое отражение.
Дверь скрипнула. Буран встретил ледяным поцелуем. Резал кожу. Я втянула голову в плечи, натянула торбу крепче. Протиснулась в узкую щель снежного туннеля. Последний взгляд на избу-крепость. Прощай, тюрьма.
Полкан не поднял головы. Его грузная тень слилась с темнотой сеней. Старый страж. Верный до конца. Жертва, принятая молча.
Выдохнула облако пара. Больше не крепость. Клетка.
Встряхнулась. Натянула коньки. Лямки рюкзака врезались в плечи. Колено горело. Угля замерла у ноги, улавливая направление. Один последний взгляд назад. На темный силуэт избы. На все, что пыталось быть домом, но стало тюрьмой.
Я не Алиса.
Я не Настя.
Я – та, что уходит.
Развернулась. Толчок ребром. Волчонок метнулся вперед, белый комок, растворяющийся в белой тьме. Я бросилась за ним. В буран. В ночь. В неизвестность. На поиски не места. На поиски своего настоящего имени…
Льдинка 9. Крещение льдом
Буран рвал лицо колючими иглами, пытаясь вырвать глаза, вбить снег в глотку. Но он не мог быть везде. Если рукотворный – значит, есть край. Не бесконечная белая мука, а стена. Ядовитый туман. Бежать прямо. Прочь от избы. Вниз по реке. Туда, где не ждут.
Коньки взвыли. Чистый, режущий визг стали по зеркалу. Подо мной – единственная правда. Мой лед. Черное зеркало, в котором я когда-то парила богиней. Толчок – скольжение – падение... Цикл моей жизни. Сломанный ритм.
Угляна неслась рядом, белый призрак в белой тьме, ныряя в сугробы, выныривая далеко впереди. Прыгала по снежным барханам, едва касаясь, словно невесомая. Я мчалась, набирая скорость. Воздух – ледяной нож в легкие. Сладость. Восторг. Дурацкий адреналин выживания, знакомый по сотне падений с тройного лутца. Горючее для дураков. Адреналин — ложный друг.
Часы слились в монотонную пытку: толчок – скольжение – толчок. Вечность пути. Буран не стихал. Он оживал. Не ветер – ледяной зверь, царапающийся когтями по лицу, забивающий снегом рот, ноздри, пытающийся сбить с ног, придавить, закопать заживо.
Я вжалась в ветер, став клином. Ноги горели кислотой. Спина – сломанная ось. Терпеть. Терпеть боль. Терпеть холод. Терпеть десять лет саркофага. Терпение – моя проклятая корона. Эта мысль высекла искру ярости. Горькой. Острой. Имя? Выкушу его из глотки этой Зимы. Как медаль…
Холод точил кости сквозь тулуп. Усталость накатывала липкой, тяжелой волной, угрожая смыть в небытие. Мускулы ног – раскаленные угли. Спина – скрипящий лом. Куда ведет река? Мысль-гадюка проскользнула сквозь вой. Настины страхи всплыли: "Река-то наша... не к солнышку течет... В Шрам Холодный. Оттуда Лихо..."
Лед под коньками изменился. Не гладкое зеркало. Бугры. Костяные шипы, прорывающиеся из черной глубины. Воздух сгустился и стал тяжелым. Мороз щипал кожу уже не иглами – раскаленными щипцами. Я шла не к спасению. К Шраму. К сердцу холода, который был лишь предвестником…
Попыталась найти берег – слепая снежная стена слева, черная пасть бездны справа. Направление потеряно. Буран кружил, как шакал, чующий слабость.
Угляна вырвалась вперед, прижав уши, оглянулась. Глаза-щелки – чистая тревога. Но я поняла – она знает дорогу.
И тогда ощутила кожей. Спиной. Затылком. Преследование. Не одно. Стая. Скользящие тени на краю зрения. Шорохи, вплетенные в вой ветра. Не шаги. Скребущий лед? Сухие щелчки? Они были везде. С боков. Сзади. Обходили. Загоняли.
Один выпрыгнул из снежной стены, метнулся к ногам. Маленький. По колено. Человекообразный кусок льда. Ледяная кукла. Слишком угловатый, слишком быстрый. Синяя точка глаза пылала голодом к пустоте. Угляна прыгнула в сторону с хриплым рыком. Рука дернулась сама – сосулька! Кривая, слабая. Слепая ярость. Бросок! Не мышцами Насти – волей Алисы. Знанием полета.
ТЫНЬК!
Звонкий удар, как по хрустальному гробу. Сосулька воткнулась в ледяную грудь-зеркало. Кукла замерла. Закачалась. Рассыпалась синеватым хрусталем, мгновенно сметенным снегом. Хрупки? Или просто не от мира сего?
Их было тьма. Десятки. Юркие. Синие дыры-глаза, когти – иглы от капельниц, вытягивающие жизнь и тепло. Окружили. Кольцо сузилось. Шипение стало ГРОМОМ. Агрессия? Нет. Безразличие вечного холода. Они не драться пришли. Они пришли стирать.
Магия коньков... истончалась. Я чувствовала пустоту под ребрами. Лед не отзывался. Коньки – просто холодные гири на ногах. Они знали. Драться? На открытом льду – самоубийство. Уступ! Скала! ХОТЯ БЫ КЛОЧОК ЗЕМЛИ!
"УГЛЯ! ГДЕ?!" – хрип, разорвавший лед в горле. Волчонок взвился между синими тенями, взвизгнул и метнулся вдоль берега. К темному изваянию – нагромождению валунов, укутанных саванами снега.
Я рванула за ней, отбиваясь сосульками-обломками. Каждая следующая – пытка выворачивания наизнанку. Резервуар моего льда пуст. Провал в сознании. Брызги осколков – ледяные крупицы моей воли. Коготок впился в бедро – не холод. ОТСУТСТВИЕ. Абсолютный вакуум чувств. Вскрик? Тихий стон. Вырвала. Швырнула в синюю дыру. ТРЕСК! Не от удара. От лопнувшего льда реальности.
Добежала. Пришвартовалась спиной к ледяному валуну. Якорь в море белого ада. Дышала, как рыба на льду. Каждый вдох – битое стекло. Пар клубами – смертная маска инея на лице. Где Угляна? Растворилась? Предала? Или ее уже нет?.. Одиночество. Гулкое. Звенящее. Знакомое.
Они вытекли из снега. Стая. Молчаливые юркие тени. Синие угольки глаз. Шипение – кипящий лед в ушах. Окружили. Сомкнули кольцо. Хищники. Выпады. Отскоки. Заходы сбоку. Стая ледяных пираний.
Окружили. Кольцо смерти. Трое. Молниеносно. Один – в грудь. Сосулька (последний обломок воли?) – вслепую. ПОПАЛА! Не взрыв – испарение. Холодный пар. Двое – с флангов, как Катя тогда у борта. Ледяной кулак – в висок! Искры. Падаю. Колено – огонь старой травмы! Второй – когти-иглы в плечо! Холод прожигает тулуп, кожу, добирается до позвоночника – знакомый ужас паралича! РЫК! Не я – ЗВЕРЬ ВНУТРИ! Вырываюсь! Швыряю его в белую тьму! Встаю. Качаюсь. Кровь. Алая струйка на снегу. Жизнь? Или приманка?
Пауза. Они отплыли. Шипят. Чуют конец. Сосульки? Нет. Коньки в руки! Лезвие – последний аргумент! Срезаю ноги одному. Рухнул, шипя, как лопнувший паровой клапан.
Стою. Держусь за камень-якорь. Тело бьет в лихорадке. Не от страха. От пустоты внутри. Холод в костях – отсутствие меня. Тулуп – кровавые лохмотья Насти. Дышать... Сквозь лед в легких... Сквозь черную дыру в груди...
Последний. Выплыл. Крупнее. Синяя дыра глаза – не точка. БЕЗДНА. Холодная. Знающая. Презрительная. Шипит низко, как накал проволоки. Когти скребут лед – скрежет по нервам. Знает. Знает, что я – труп на коньках. Играет. Наслаждается. Как Катя тогда.
Собрала ВСЁ. Волю Алисы. Цепкость Насти. Боль десяти лет саркофага. Боль сейчас. В ЛЕДЯНОЙ ШАР в груди. Шаг навстречу! Сквозь пелену крови и инея. Замах коньком! Последний прыжок...
Мир поплыл. Темные пятна – туннель в небытие. Звуки – глухие, как сквозь воду. Ноги – предали. Как тело тогда. Не падаю. Отключаюсь. Сознание – в теплый, липкий колодец. Последнее: Ледяное дыхание в лицо. Запах озона и... подснежников? Синяя бездна глаза... Тьма.
…
НЕ пахнет йодом. НЕ пахнет смертью. Пахнет... снегом. КРОВЬЮ, ЗВЕРИНОЙ ШЕРСТЬЮ. И... медвежьим салом? ШИПЕНИЕ. Не кукол. Близкое. Яростное. ЧЕЛОВЕЧЕСКОЕ? В сантиметре от лица. Горячее дыхание на коже.
Глаза не открыть. Скованы инеем и кровью. Но кожей знаю: ОН здесь. Последний враг? Нет. Дыхание – струя пара (человеческого?!) на моей щеке, но за ним – волна холода, как от открытого морозильника. Коготь? Нет. Лезвие? Нет. Шило? Да. Скользит по щеке. Не царапает. ВЫЖИГАЕТ линию онемения. Пустоту. Знакомую. Как тогда в больнице, когда трогали и не чувствовала.
ВСТАТЬ! – рев в черепе. Не мой голос. Голос Тренера. Голос Кати-убийцы. Голос Алисы, которую закопали. "ВСТАНЬ, ТРЯПКА! ТЫ ЖЕ ЧЕМПИОНКА ПАДЕНИЙ! ВСТАНЬ!"
Тело Насти – глыба мертвого льда. Прикована. Каждая клетка – свинец. Дыхание – пузыри в ледяной воде. Коньки – не крылья. Оковы. Якоря. Тянут в бездну. Угляна... Прости... Мы проиграли...
Шипение Нарастает. ТОРЖЕСТВУЕТ. Вибрация – сквозь лед, сквозь кости, в самое нутро. Шило-коготь отрывается от щеки. ЗАНОСИТСЯ. Финал. В синей бездне глаза – холодный ВОСТОРГ палача. СЕЙЧАС!
ТУК.
Глухо. Тяжело. Булыжник в рыхлый снег? Нет. В ХРУСТАЛЬ. В ЛЕД.
Шипение ОБОРВАЛОСЬ. Резко. Как перерезанная гортань. Синяя бездна глаза – ПАДАЕТ. Что-то тяжелое, хрупкое – БАХХ! на лед. Рассыпалось. Не кукла. Синеватый ХРУСТАЛЬ. Разбитое зеркало. В нем – мелькнуло мое лицо. Искаженное. Старое.
Открываю глаза. Сквозь щель крови и ледяной корки. Вижу... валенок. Грубый. Знакомый. Прошит проволокой. ВМЕРЗ в лед по щиколотку. Обломок черного когтя торчит из груды синих осколков. Кривой гвоздь в крышку гроба. ЧЕЙ?
Взгляд ползет вверх. Тяжело. Больно. Невероятно.
Тулуп. Овчина. Покрыт панцирем льда. Толстым. Мертвым. Как на мне в палате.
Пояс. Топор. Рука замерла в броске. Пальцы скрючены судорогой лютого холода вокруг пустоты (где камень?). Но поза... смертельная выверенность. Не деревенского дурачка. Снайпера. Воина.
Лицо... Иванка.
Но НЕ ОН. Ни глупой ухмылки. Ни тусклых овечьих глаз. Глаза – ШИРОКО. ЛЕДЯНАЯ ЯСНОСТЬ. Бездонная. Ни страха. Ни боли. Ни... ничего? Расчет? Пустота? Иней. Тончайшая кисея на ресницах, бровях, пробивающейся щетине. Холод исходит от него. Волнами. Как от… Морозко тогда.
Пытаюсь пошевельнуться. Пальцы – чужие. Ноги... Только жгучая ломота в костях и стыд. Ярость. Клокочет внутри. Единственное тепло в аду. Спасена. Этим... "ОХАЛЬНИКОМ".
Подснежники... Его теплые тогда пальцы... Ложь? Маска?
Ледяная ясность встретилась с моим ошеломленным ужасом. Вопрос повис в воздухе, замерзая:
"Кто... ТЫ?"
…
Тьма. Не холодная. Густая. Липкая. Горячая. Как войлок, пропитанный смолой, забивший рот, нос, легкие.
Я очнулась в жару. Не просто теплом – удушливым, тяжелым воздухом, обжигающим горло при каждом вдохе, словно глотала раскаленные иглы.
Потолок надвинулся низкий, закопченный, чужой. Не изба. Не палата.
ЖАР. Не просто тепло. Печь-дракон. Она пылает через открытую дверцу, раскаленная до багрового свечения. Воздух над ней колышется, как над горном. Жар плетью бьет по лицу. Но внутри... внутри все равно лед. Глубокий, нерастопимый.
Я попыталась пошевелиться. ПРОВАЛ. Руки – свинцовые чурки. Ноги... Не чувствую. Только тупая, давящая тяжесть от поясницы вниз. Чужое, одеревеневшее, ниже пояса – мертвый груз, точь-в-точь как тогда, после падения. Паника хлынула горячей и липкой волной: Нет! Только не снова! Голова. Раскалывается. Бредовые тени пляшут по стенам. Снег за окном? Или пепел? Шум в ушах. Не вой бурана.
Иванка стоял спиной, согнувшись. Не колол дрова, не варил еду. Возился с железным ящиком – чужим, гладким, угловатым, покрытым насечками, похожими на чужеродные знаки. Наполнял его раскаленными углями, голыми руками бросая багровые куски внутрь. Тихий звон – металл поглощал жар, начиная светиться изнутри тусклым, зловещим багрянцем.
Зачем? Не для тепла, не для еды. Зачем ему этот адский светильник?
Боль. Вернулась. Острая. В виске. В плече. В бедре. Там, где касались, когти ледяных кукол выжгли плоть. Тупая ломота во всем теле. От падений. От холода. От этого невыносимого пекла.
Но боль была лишь фоном. Главное – грызущая тревога. Глубокая, настырная. Что-то важное упущено. Я пропустила что-то смертельно важное.
Угляна? Сердце екнуло. Погибла? Нет... не то. Тревога была острее, страшнее.
Где я? Глаза скользят по стенам. Маленькая изба. Грубо срублена. Охотничий домик? Его убежище. Тот самый, куда звал.
Он спас. Он принес меня сюда. Как? Я часами мчалась на коньках, выкладываясь по полной! Он – пешком? В валенках? Таща на себе еще и мой труп? Невозможно.
Вспомнился бросок в буране, сразивший последнюю куклу. Камень. Точный. Смертельный. Стиль...
Тревога нарастает. Что в нем? Ловкость? Да. Сила? Возможно. Но... стиль? Резкий взмах. Без замаха. Как...
Вспышка памяти. Ледяной двор. Статуя Марфы. Ледышка мне в затылок. Маленькая. Злая. Брошенная с такой же смертоносной точностью. Это был ОН! В тот день. Он был там. Среди толпы. Бросил. Зачем? Спровоцировал хаос? Еще одна ложь.
Мысли слились в острое, ледяное лезвие понимания.
Ледяные волки. Они приходили не за мной. Не за коньками. Они чуяли ЕГО. Его сущность. Его холод. Он привел их в деревню.
Мачеха. Смерть. Вырванное сердце. Не я. ОН. Кто еще мог так? Кто был невидим? Кто манипулировал всеми? Ненавистью старосты! Направлял страх деревни! Подталкивал меня к чему? К бегству? К НЕМУ?
" Давай убежим! Пока буран! Я знаю тропу, там глубокий снег, но мы пройдем... попробуем! Сейчас!.." – эхом прозвучал его голос в памяти.
ВСЁ ЭТО. Деревня. Волки. Смерть Аграфены. Мое отчаянное бегство. Всё – ЛОВУШКА. Чтобы я оказалась здесь. Совершенно беззащитной.
— Очнулась? — прошептал голос, лишенный интонаций.
Мой собственный вырвался сам, хриплый и слабый, раньше, чем я осознала вопрос:
– Зачем... – я выдохнула, пар, замерзающий на губах даже в этом пекле, – ...ты кинул в меня ледышкой? Тогда. Во дворе. Зачем?
Он медленно обернулся. Иванка... Ящик в его руках светился зловещим багрянцем, освещая лицо снизу.
Лицо... То же. Но не то. Глаза. В них не осталось ни глупости, ни тепла, ни даже ледяной ясности из бурана. Пустота. Бездна. Вечный холод. И... удовлетворение? Он видел. Видел, что я догадалась.
– Зачем? – выдохнула я, тщетно пытаясь приподнять свинцовое тело. Бесполезно.
Он поставил ящик на грубый стол. Звон. Приглушенный. Подошел не спеша.
– Ты должна была сразу убежать со мной. Но ты ушла в бурю. Сама. — Он слегка наклонил голову. – Непросто было тебя догнать.
— Где моя Угляна?
— Твой ледяной бес? Сбежал, наверное… А ты знаешь — что виновата больше! Этот мальчик сам… впустил меня. Чтобы стать кем-то. Чтобы ТЫ обратила внимание!
– Агафена? – прошептала я, чувствуя, как ненависть – единственное тепло во мне – начинает кипеть даже сквозь паралич. – Зачем убил?
Он смотрел в пустоту над моей головой.
– Такие, как я... тоже должны… становиться сильнее. — Он перевел пустой, бездонный взгляд на меня. – Такие как ты – лакомство, от которого трудно отказаться.
— Такие, как ты?
—Вы называете нас Лихо, Искажения, Паразиты Зимы. Я предпочитаю — Мороз-Отступник. Страх. Боль. Отчаяние... Агафена… надо же, столько лет скрывалась под носом. Показала косу, и я… не удержался…
Лихо. Слово повисло в раскаленном воздухе, как смертельный иней. Он встал надо мной, пустота в глазах вдруг сфокусировалась. Не на мне. На коньках.
Они лежали рядом, на грязном полу. Мои крылья. Мой лед. Единственное оружие. Синеватое свечение лезвий казалось приглушенным в этом аду жара, но живым. Последняя связь с миром, где я была сильной.
— Прости. Пока они рядом… я не смогу… сделать то, что должен.
Он даже не наклонился. Просто легко махнул рукой. Из тени за печью бесшумно выплыли клещи – длинные, черные, холодные и бездушные, как скальпели.
Скрип! Металл сомкнулся о металл. Клещи впились в стакан левого конька. Он поднял его не грубо, а с отвратительной, церемонной аккуратностью, поднеся к багровому зеву ящика.
– Нет! – хрип вырвался из моего пересохшего горла. Я рванулась – тело не двинулось, скованное не только болью, но и его незримой ледяной волей. Только глаза могли кричать отчаяние.
Щелчок. Конек упал на раскаленные угли.
Не шипение.
МОЙ СОБСТВЕННЫЙ ВИЗГ разорвал тишину, словно рвали живой нерв. Боль прожгла мозг насквозь. Лед под кожей, в крови – забился в агонии, закипел и... погас.
Правая рука Лихо была уже с клещами у второго конька. Подъем. Короткая пауза. Его взгляд на миг встретился с моим. Пустота. Ненасытный голод.
Щелчок. Падение.
ВИЗГ был короче, яростнее. Боль вонзилась двойным ножом. Связь... порвалась. Наступила ТИШИНА. Тот постоянный тихий гул льда в крови, его песня – смолкла. Абсолютная, оглушительная пустота. Я была совершенно обнажена. Беззащитна. Хуже, чем мертва.
Крышка ящика захлопнулась с глухим, окончательным УДАРОМ, заглушив мой стон. Багровые лучи из щелей казались последней жестокой насмешкой. Мои коньки, Дар, часть меня – погибали в этом рукотворном аду.
Тишина давила уши. Лишь треск углей за толстым металлом нарушал ее. Он сделал один бесшумный шаг ко мне. Жар печи за его спиной вдруг посинел, стал призрачным и ледяным.
Опустил правую руку. Пальцы медленно сжались. Из пор кожи, из самого воздуха перед ладонью, поползла СУБСТАНЦИЯ. Темная, густая, бурая, как запекшаяся кровь. Она тянулась, формировалась с пугающей скоростью, обретая форму.
Клинок.
Длинный, изогнутый, бритвенно-острый. Слепленный из черной, застывшей крови. Он слабо дымился, распространяя тяжелый запах тлена и железа. В руке Лихо он выглядел естественным продолжением.
Остановился в шаге. Кровавый клинок медленно указал на меня. Не как угроза – констатация неоспоримого факта. Хирург, указывающий на орган.
Он двинулся. Не шаг, а рывок тени. Взмахнул – коротко, экономично, смертельно. Острие вонзилось мне в плечо, чуть ниже ключицы.
Не боль.
Взрыв.
Холод, смешанный с гнилостной сладостью, полился по венам, пополз к сердцу – жидкая тьма, пожирающая последние островки меня. Тело онемело. Голос пропал. Сознание схлопнулось до точки. Где-то в глубине этой черной липкой пустоты:
"Сдохни, никчемная."
Голос Кати. Четкий. Ледяной. Как тогда.
И в этой немой борьбе, в этой пустоте, что-то загорелось.
Не ярость.
Отрицание. Чистое. Абсолютное.
НЕТ.
Мои руки… Мои собственные, предательски неподвижные мгновение назад, взметнулись вверх САМИ, повинуясь не мысли, а глубинному древнему рефлексу. Они обхватили лезвие, эту пульсирующую субстанцию чужого голода, голыми ладонями, впиваясь в липкую, бурую плоть.
Не уходит… Она течет! Холодная, стремительная река, не его липкий, одурманивающий морок, а мой собственный, дикий, неукротимый лед, пробуждающийся от соприкосновения с этой гнилью, вбирающий ее, преображающий в чистую, яростную энергию!
От рук хлынул Свет. Не вспышка, а ледяное Сияние, ослепительное и беззвучное, будто тысяча алмазных сердец. Ярче тысячи софитов. Холодное пламя. Оно лилось по черной крови клинка, прожигая ее, не плавя, а превращая, заставляя сверкать изнутри миллиардами яростных звезд. Я закричала – не от боли, а от этого чудовищного освобождения, от мощи, рвущейся наружу сквозь поры, сквозь кожу, сквозь саму душу.
Удивление Лихо пробилось сквозь пустоту глаз.
— Что?! Невозможно! …Я запер твою силу.
Сила... начала уходить? Из меня? Нет! Не уходить! ТЕЧЬ! Из контакта с лезвием. В меня! Холодная река! Не его липкий морок. Мой лед! Дикий. Яростный. Голодный.
Клинок не лопнул – он взорвался. Глухой удар, сотрясший стены. Рассыпался не осколками, а черными, тяжелыми дымящимися каплями.
Иванка заревел. Вопль раненого зверя, из чьей плоти вырвали жизненно важный орган, звук, в котором смешались непонимание, жгучая потеря и первобытный ужас. Он отпрянул, зашатался, и в его прежде пустых глазах вспыхнуло багровое безумие.
Тело его… задрожало, как студень, под кожей закипела, забулькала темная масса, кости заскрипели, не ломаясь, а искривляясь, сплавляясь в новые, чудовищные формы. Рот растянулся в беззвучном рыке, обнажая не зубы, а острые сосульки. Тени вокруг него сгустились, налипая, наращивая массу, вытягиваясь в когтистые лапы, в горб из ломаных ребер – истинный лик Лихо, сбросившего последние оковы человеческого подобия.
И в тот же миг… тело мое ОТВЕТИЛО. Сковывающий паралич – тот самый, что держал меня пленницей в двух жизнях – отпустил. Словно ледяные путы растаяли от внутреннего жара. Я перекатилась, резко, инстинктивно, влево, чувствуя, как когти монстра рассекают воздух там, где только что была моя голова. Пыль, щепки впились в лицо. Еще перекат, вправо, спиной к бревенчатой стене, ощущая ее шершавую твердость. И – встала. Шатко, на дрожащих, но своих ногах. Адреналин гнал кровь, но сильнее была ярость, а под ней – знакомый, сладкий и страшный гул: лед в жилах снова пел свою холодную песню.
Коньки! Где?! Они должны быть здесь! Моя воля рванулась к ним. Срывая ногти, откинула раскаленную крышку.
СИЛА. Чистая. ХОЛОДНАЯ. МОЯ.
Щелчок! Не звук. ОЩУЩЕНИЕ. В ступнях. Знакомое сцепление. Давление. Холод металла. ОНИ! На ногах! Не руками – волей. Сияние, еще пульсирующее в моих ладонях, ударило вниз, в лезвия. Коньки вспыхнули голубым пламенем. Крылья вернулись!
Иванка-монстр рычит, сотрясая избу. Багровый взгляд полыхает ненавистью. Бросается на меня, разбивая лавку, как спичку. Толчок. Не от стены – от воздуха. Толчок ребром! Скольжение назад по грязному полу, как по идеальному льду. УКЛОН! Когти прошибли бревно там, где я была мгновение назад. Баланс! Ловлю равновесие в этом хаосе, как на черном зеркале катка.
Грязь под ногами, летящие щепки, рев монстра – все превращается в фоновый шум ТРИБУН. Тело вспомнило.
Лихо-монстр, оглушенный своим промахом, ревет пуще. Тень его когтистой лапы снова мечется, на этот раз – диагональным рубящим ударом, чтобы срезать меня пополам. Слишком медленно. Для меня.
Толчок носком! Не назад – вперед и вниз! Мощный импульс бросает меня под свирепый взмах. Грязный пол стал идеальным льдом для скольжения на колене. Воздух воет над головой, когти лязгают о стену и на долю секунды завязают в бревнах.
Импульс скольжения несет меня прямо к его опорной ноге. Встать! – не мысль, а взрыв в мышцах. Толчок! Вращение! Оборот! Не красивый пируэт – смертельный пропеллер. Моя ось – его колено. Лезвия коньков, все еще пылающие голубым холодом, взвизгнули, описав в воздухе ослепительную дугу смерти.
ЧВЫК!
Не глухой удар. Чистый, влажный рез. Как острый нож по сырому дереву.
Пальцы? Когти? Что-то темное, костяное, тянущееся еще мгновение назад, упало на пол. Не одна. Две. Отрубленные чисто, как ветки секатором. Срезанные моим лезвием в кульминации того безумного оборота.
Приземляюсь. Шатко. На одно колено. Рука упирается в липкий пол. Дышать. Сердце колотится, вышибая ритм победы и ужаса. Передо мной, на темных досках, корчатся два обрубка чудовищной лапы.
…
И тогда случилось. Крыша не рухнула – она ВЗОРВАЛАСЬ ВВЕРХ. Не от огня, а от чудовищного напора стихии. Балки взметнулись, как соломинки, солома рассыпалась черным снегом. И в образовавшийся провал, в клубящуюся пыль и летящие щепки, ворвался Буран. Не просто ветер – очищающая ярость зимы, вихрь из ледяных бритв и ослепительной белизны. Он ворвался, сметая удушливый жар, омывая лицо колючим, живительным холодом.
Свобода!
И сквозь эту крутящуюся белую мглу, сквозь падающие остатки кровли, как сквозь разорванный полог, проступает Фигура. Высокая, незыблемая, в легком, нелепом для такого мороза камзоле. В руке – знакомый ледяной трезубец, мерцающий как арктическая звезда. Скарабей. Лицо – все та же маска учтивой отстраненности. Но в глубине янтарных глаз горит нечто иное: холодное, безжалостное… удовольствие. Довольство натуралиста, наблюдающего редчайший феномен.
Трезубец в его руке плавно двигается, выписывая в воздухе сложный, гипнотический узор. Серебристые линии, вспыхивая, застывают, сгущая пространство вокруг ревущего монстра, возводя невидимые стены из самой метели. Буран у его ног затихает, волны снега укладываются в идеальные, замершие гряды. Снежинки замирают в воздухе, как в стеклянной сфере – прекрасные, неподвижные, мертвые.
Скарабей поворачивает голову. Его взгляд, тяжелый и проницательный, находит меня сквозь вихрь, сквозь боль, сквозь ледяное сияние, все еще пульсирующее в моих ладонях, жилах и коньках. Бархатный голос звучит с неестественной четкостью, заглушая рев чудовища и завывание остатков бурана:
– Глупая птаха. Взгляд скользит на дымящийся, раскаленный угли, рассыпанные по полу. – Крылья жжешь в чужих печах…
В голосе звучит оттенок холодного восхищения, – или мне так показалось...
Льдинка 10. Кузница Угляны
Я вынырнула из небытия резко, как будто меня выдернули за волосы из ледяной воды — не спасая, а проверяя, жива ли. Глубокий, судорожный вдох обжег горло. Лежу. Знакомая жесткость своей лежанки за печью, шершавые доски под спиной, запах прелой соломы и старой древесины. Свой угол. Своя изба. Тишина, тяжелая и звенящая, непривычная после рева бурана и пронзительного шипения льда. За стеной – ленивое похрюкивание свинки. У двери – знакомое шуршание и легкое цок-цок: так Полкан, скребя когтями, гоняет блох.
Странно. Тело было ватным, отяжелевшим, но... Ничего не болело. Должна же болеть! Это было хуже любой боли. Пустота. Как тогда, в первые месяцы после падения, когда нервы умерли, и тело стало чужим.
Плечо... там, где Лихо впрыснуло свою ледяную гниль. Инстинктивно накрыла ладонью ключицу, скользнула ниже, под грубую ткань чужой рубахи — слишком большая и пахнет дымом. Под пальцами – гладкая кожа. Не гладкая. Выпуклый рубец. Маленький, неровный, исключительно холодный на ощупь, словно впаянный кусочек шлифованного льда. Отдернула руку, ладонь мгновенно заныла от ледяного прикосновения. Что они со мной сделали?
Тень, длинная и безмолвная, упала на меня. Сердце екнуло. Не надо поднимать голову. Знаю, кто. Скарабей стоял вплотную у лежанки, заслоняя тусклый свет из окна, рассматривая меня с тем же отстраненным, изучающим любопытством. Точно так же, как он смотрел на Лихо, сжимая его в ледяной клетке. Это последнее, что промелькнуло перед провалом в темноту.
— Привет, Сосулька, — разлился бархатный голос. Тихие, бесшумные шаги по скрипучим доскам.
— Не Сосулька, — выдавила я, голос хриплый, растрескавшийся от молчания и криков. — Фу. Зовите меня Угляна.
Он приподнял бровь, тонкую, как лезвие. Янтарные глаза в полумраке блеснули.
— Угляна? Прямо как твою белую спутницу? Символично.
— Она погибла… — мой голос неожиданно дрогнул, предательски сдавило горло. — Защищая меня. От ваших кукол! Видела, как ее отшвырнуло... в вашем буране!
— О-о-о. Пытаешься увековечить память павшего солдата? — легкий, почти невесомый вздох. — Психологический механизм компенсации утраты... занятно…
Занятно ему.
— Твое утверждение, — он покачал головой с едва уловимой снисходительностью, — Весьма спорное. Погибла? Технически? Она нашла меня. Сквозь мой буран, который сносил вековые ели. Царапалась в дверь моего... назовем это оперативным пунктом. Настойчиво. Как будто знала, где искать. Интересный инстинкт. Или... связь?
Сейчас, — он кивнул едва заметно в сторону двери, — опять пытается проломить доски когтями. Настойчивый зверь. Могу впустить? Или продолжишь траурные речи о том, что вполне себе дышит?
Сердце бешено заколотилось, замерло на миг. Прежде чем я успела осознать, он едва заметным движением пальцев – даже не к двери, а просто в воздухе – распахнул ее. Сквозняк рванул в избу, закружив пыль и солому. Снежный вихрь, смешанный с клубами ледяного пара, ворвался внутрь. И из этого белого хаоса – теплый, тяжелый, мокрый комок шерсти с громким скулежом метнулся через всю горницу и врезался мне в грудь, чуть не сбив с лежанки, выбив "Уф!". Тяжелый, пахнущий мокрой псиной и лесом, но невероятно, осязаемо ЖИВОЙ!
Я впилась в нее руками, судорожно, до боли в пальцах, прижала к себе. Горло сдавило так, что дыхание перехватило. Моя. Не сбежала. Не струсила. Не пропала. Тебя не съели эти твари. Ты… пошла сквозь ад за помощью.
Кажется, ума у тебя куда больше, чем у твоей хозяйки. Куда я всегда лезу? Как та дура Настя в лес? Ох, глупая... Даю имя, не заглянув под хвост. Отрекаюсь от него, не удостоверившись... Сорян. Прости. Серьезно. Больше не буду. Отныне ты – Пепси. Сильная, живучая, шипучая, как та запретная отрава из прошлой жизни.
Почувствовала, как за спиной замерло пространство. Не оборачиваясь, кожей спины уловила его колющий, насмешливый, искренне удивленный взгляд, словно ученый увидел неожиданную реакцию подопытной амебы.
— Пепси? — бархат голоса слегка порвался на удивлении. — Интересное слово.
— Ага. — Я еще сильнее уткнулась лицом в колючую, холодную, но такую родную шерсть, стараясь скрыть внезапный жар, приливший к щекам. Глупо. Да. Где-то очень-очень далеко существовал такой напиток. Шипучий. Темный. Сладкая гадость. Мне его было нельзя. Врачи стращали почками... Теперь какая разница? Здесь его точно нет. А имя – дерзкое. Ей подходит.
Тепло и тяжесть Пепси на груди были сладостно-мучительным утешением. С усилием подняла взгляд, стараясь не думать о том, как выгляжу: в чужой рваной рубахе, с короткими, торчащими вихрами, вся в засохшей грязи и, вероятно, крови, прижимающая к себе вонючего волчонка.
— Он… — голос сорвался в хрип. — Лихо. Иванка. Раздавлен? Вы же его добили?
Скарабей неспешно скрестил руки на груди. Его взгляд сделался плоским, непроницаемым, как лед на глубоком озере.
— И что теперь? — проговорил он мягко, но в мягкости этой звенела сталь. — Какая разница? Сущность изгнана. Оболочка уничтожена. Проблема локализована. На время.
— Какая разница?! — рванулась приподняться, но Пепси упрямо уперлась лапами, не пуская. — Он убил! Аграфену! Он пытался убить меня! Он сжег... часть меня!
— Все формальные обвинения против тебя, — перебил он ледяным тоном, как скальпелем рассекая эмоции, — аннулированы. Печатью Ледяной Обители. Он слегка наклонился, его тень снова накрыла меня. — Ты свободна, Сосулька. Как птица. Но мое предложение... — он сделал паузу, будто давая словам осесть, — оно все еще ждет. Пылится, но дожидается твоего решения.
— Вы... — я заставила себя встретиться с янтарным, бездонным взглядом, — ...не сердитесь? Что я ушла? Сама? Сорвала ваши... планы?
Он замер на долю секунды. Казалось, в его бархатном взгляде мелькнула искра... удовлетворения? Или просто отражение огня печи?
— Сердиться? — он произнес мягко, как будто размышляя вслух. — На естественное движение реки? На птицу, которая пробует крыло? — Он слегка покачал головой. — Ты сделала... предсказуемый выбор слабого, напуганного существа. Ожидаемый. Досадная задержка в сборе данных, не более. Практически... по плану. Разве что интенсивность... превзошла прогнозы. — Его взгляд скользнул по шраму на моем плечу, скрытому под одеялом, но словно видящему его насквозь. — Но и это... ценные данные.
— Значит…, вы все еще хотите разобрать на части? — горькая усмешка сорвалась с губ уже поверх его слов. Я автоматически почесала Пепси за ухом. — Как белую мышь? В своей стерильной клетке?
— Откуда такие примитивные аналогии?
Он почти незаметно наклонился чуть ближе. Насмешливый, рентгеновский взгляд скользнул по мне, оценивающе: от беспорядочных коротких волос до бугорка под одеялом, скрывающего ноги в чулках из грубой шерсти. Внезапная, дикая мысль ударила, как обухом: А кто меня переодевал? Под этим одеялом... что? Только рубаха? А может... Я инстинктивно рванула одеяло выше, под самый подбородок, чувствуя внезапный прилив стыда и уязвимости.
Жар залил лицо и шею.
Скарабей, несомненно, поймал этот жест. Уголки его бесстрастных губ дрогнули в едва уловимой, но леденяще-презрительной усмешке.
— Не терзай напрасными сомнениями…, — прозвучало с ледяной четкостью. — Твоей... реабилитацией занималась Кара. Своими методами. Никаких… посторонних глаз или рук. Твоя девичья скромность цела. Она заморозила рану до состояния вечной стылости. Уснула – с дырой в плече. Проснулась – с новым ледяным швом. Примитивно? Да. Неэстетично? Безусловно. Но функционально. Как и все, что делает Кара.
Я судорожно сглотнула. Сухо. В горле першило. Холодом. Как тогда, когда в вену лили антибиотики, а тело не чувствовало. Только здесь это сработало. Отпустила одеяло на сантиметр, но ощущение себя починенной вещью не исчезло. Стало только острее.
— Не все так чисто, — продолжил он, словно читая мои тревожные мысли. С легкой гримасой, будто говоря о технической погрешности. — Иванка... та оболочка истлела. Основа Лихо... ты ее здорово потрепала. Ослабила. Думаю, на изрядный срок он заляжет на дно своего Шрама. Будет зализывать сгустки мрака.
Он выпрямился во весь рост, его фигура на мгновение затмила свет из окна.
— Но он вернется, Сосулька. Непременно. И когда вернется... — Бархат голоса стал тоньше, опаснее. — Он будет исключительно зол. Исключительно... сфокусирован. На тебе. Ты стала его болью. Его поражением. Его... навязчивой идеей… — насколько я понимаю психологию извращенного холода.
Скарабей небрежно стряхнул невидимую пыль с безупречного камзола. Сделал шаг к двери. Последние слова повисли в воздухе как приговор или предупреждение:
— Отдыхай, Сосулька. Копи силы. Они тебе понадобятся. Вся твоя дикарская ярость. И твой… Пепси…
Я судорожно прижалась щекой к колючей, но такой живой шерсти, втянула ее знакомый, звериный запах, закрыла глаза и наконец позволила телу задрожать – мелкой, частой дрожью, от которой стучали зубы. Свобода? Отдых? Похоже на передышку перед бурей…
Интерлюдия. Место: Бывшая изба старосты. Временное убежище Скарабея.
Ледяные стены переливаются внутренним мерцанием. Стол из черного, отполированного до зеркальности льда уставлен чертежами, хрустальными приборами и одним главным элементом: голубым кристаллом, пульсирующим холодным светом, отбрасывающим резкие тени. За единственным окном – буран, застывший по воле Скарабея в сюрреалистической паузе: снежинки висят в воздухе, словно в гигантской ловушке времени. Тишина здесь не естественная, а натянутая, как струна перед разрывом.
Кара стоит у двери, ее рука сжала ледяную рукоять так, что под пальцами трещит иней. Она не уходит. Поворачивает голову ровно настолько, чтобы профиль оставался острым, как лезвие. Слова, брошенные через плечо, падают в тишину.
Кара: Ты говорил, что никто не пострадает. Говорил – нельзя спешить. Лихо не распознать в человеческой форме. Надо убедиться. Она сбежит с ухажером, и когда он проявится – будет пойман и уничтожен. Чисто. Без... лишних трупов и вскрытых могил.
(Ее голос становится тише, но острее, как шило, вонзаемое в тишину.)
Твои прогнозы... перестали сбываться. Она ушла сама. Твои хваленые маяки на ней... (Легкое движение губ, похожее на презрительную усмешку) ...растворились в ее дикарском хаосе. И ты успел чудом. Доволен? Спас свою игрушку? Еле живую, воняющую страхом и гнилью Лихо, но такую... «очаровательно непредсказуемую»? Вообще, не слишком ли много чести для простой крестьянки? Ты вообще видел ее оборванные космы?
(Скарабей медленно отрывает взгляд от сложного пергамента, испещренного формулами, похожими на замерзшие молнии. Не торопясь, ставит серебристый стилус точно на пересечение линий. Его янтарные глаза поднимаются и встречают ее ледяной взор. Бархат в голосе становится гуще, слаще, опаснее.)
— «Доволен» – не совсем точное слово, дорогая Кара. (Легкий жест рукой, будто ловит невидимую снежинку.) Удовлетворен... процессом. Непредсказуемость – редкая специя в нашем ремесле. Она придает данным... пикантность. Заставляет модели... дышать. А что до «спасения»... (Едва заметный наклон головы) Я ее не спасал, по сути. Она и так прекрасно справлялась. Без меня. Моя роль была... наблюдательной. Фиксацией уникального момента…
Кара: (Рука сжимает рукоять так, что иней превращается в толстый, потрескивающий слой, расползающийся по двери.) Что? Что ты несёшь? Справлялась? Лихо ее...
Скарабей: (Перебивает плавно, но его голос, как ледник, перемалывает возражения) Да. Если бы я задержался на минуту – не пришлось бы никого пленять и сжимать в ледяную клетку. Я прибыл в процессе... (Ищет слово) ...шинковки Лихо на колбасу. Довольно впечатляющее зрелище. Дикое. Хаотичное. Но... эффективное.
(Он чуть наклоняет голову, и в его янтарных глазах вспыхивает холодное, почти профессиональное восхищение, как у алхимика, увидевшего рождение нового элемента.)
Скарабей: Много ты знаешь... зябликов, дорогая Кара, способных с голыми руками противостоять разумному Лихо в его истинной форме? Вырвать с мясом клинок? Отрубить ему лапу? И все это – после того, как он выжег ее связь с Даром и впрыснул в нее свою гниль? (Пауза. Он позволяет этим словам висеть в морозном воздухе, как инею на стекле.)
Она сильнее, чем ты думаешь. Сильнее, чем она сама думает. Значительно сильнее, чем предсказывали даже мои самые... оптимистичные модели. Но не это делает ее такой... ценной. И наблюдение за ней – такой... привилегией.
(Лицо Кары – абсолютная, отполированная ледяная маска. Но холод в комнате достигает критической точки. Дыхание замерзает на губах крошечными кристаллами. Ее голос – шелест ледяной пилы.)
Кара: Привилегия... наблюдать за тем, как она погружает нас всех в хаос? Твои модели не учли ее дикости. Ее иррациональности. И они не учтут ее следующего шага. Потому что его нет в твоих формулах! (Она делает шаг от двери, ее тень удлиняется, ложась на пульсирующий кристалл.) Лихо был первым. Кто следующий? Морозная Чума, привлеченная ее криком боли? Ледяные Тени, слетающиеся на вспышку ее неконтролируемой силы? Она – магнит для всего темного и древнего, что скрывается в Шрамах! Ее надо изолировать. Максимально. Сейчас. Пока не поздно. Или… (Пауза. Глаза сужаются до ледяных щелочек, в них – не страх, а холодная решимость профессионала, видящего единственный выход) ...нейтрализовать. Надежно. Как того требуют Протоколы Обращения с Аномалиями Высшей Категории. Ты знаешь процедуру.
(Скарабей издает легкий, почти невесомый вздох, как усталый педагог, в сотый раз объясняющий очевидное непонятливому ученику.)
Скарабей: Протоколы, Кара… (Он мягко проводит пальцем по чертежу, и линии на мгновение вспыхивают голубым.) ...пишутся для предсказуемых угроз. Для стандартных аномалий. Она – нестандартна. Она адаптируется. Она поглощает враждебную энергию – энергию Лихо! – и трансформирует ее. Представь, если мы поймем как… (В его глазах загорается холодный энтузиазм.) Мы смогли бы создать щиты, непроницаемые для Тьмы. Или даже… управлять ей. Направить этот поток. Представь солдата, питающегося силой врага!
Кара: (Резко, как удар ножом) Лихо вернется! Он будет мстить с удесятеренной яростью! И первым на его пути будет она! И все, кто окажется рядом! Деревня? Соседняя застава? Мы? Твой «адаптирующийся образец» станет наживкой, на которую клюнет левиафан, и сожрет всех вокруг!
(Кара молчит несколько секунд. Ее дыхание вырывается облачками пара чаще, единственный признак внутренней бури в ее ледяной броне. Она понимает, что проиграла аргумент здесь и сейчас. Но не сдалась. Ее голос звучит с леденящей уверенностью.)
Кара: Контролируемое? С ней? Ха! (Короткий, сухой, лишенный юмора звук.) Она сожгла свои коньки в Горне Лихо и вышла живой, обернув его силу против него самого! Ты не контролируешь бурю, Скарабей. Ты лишь строишь более крепкую клетку... и молишься, что она выдержит, когда настоящий ураган обрушится на нее. А он обрушится.
(Скарабей не отвечает сразу. Он смотрит не на Кару, а сквозь нее, на пульсирующий кристалл, будто видя в нем отражение Алисы-Насти. На его губах играет крошечная, холодная улыбка ученого, уже мысленно погруженного в следующий опыт, в следующий расчет, где Алиса – центральная переменная. Он поднимает руку, и его фигура начинает растворяться в сияющем вихре ледяных кристаллов, словно его уносит сам застывший буран за окном.)
Скарабей: (Голос уже звучит эхом, отстраненно) Молитва – не моя стихия, Кара. Расчеты и адаптация – вот мои инструменты. Наблюдай. И… учись…
…
Тишина избы после ухода Скарабея была гулкой, как пустой собор после отзвучавшего приговора. Только треск дров в печи – будто чьи-то старые кости ломают в далекой темнице – да тяжелое, влажное сопение согревшейся Пепси. Развалилась кверху пузом, пихается – тяжелый, живой якорь в этом море льда и чужих расчетов.
Я сидела, прислонившись к теплой кладке, впитывая ее жар как последнюю защиту. Пальцы автоматически ворошили густую белоснежную шерсть, но мысли были далеко, во вчерашнем аду… и на холодных, бархатных интонациях, что еще висели в воздухе.
Он видел. Каждый проклятый миг. Весь тот ад в избушке. Видел, как Лихо, прикинувшись Иванкой, вползал под кожу словами. Видел, как его адские клещи сжимали мои коньки – саму душу, вырывая ее по волокнам. Видел, как я корчилась от боли, выворачивающей наизнанку, когда связь с Даром рвалась, оставляя кровавые заусенцы. Видел мой отчаянный вопль "НЕТ!", взрыв неконтролируемой силы, хаотичную битву в облаке летящей щепы и льда, где я была уже не человеком, а зверем в силках. И все это время – его взгляд. Всевидящий. Оценивающий. От которого бежали мурашки по спине, но где-то глубоко, под грудой ярости, шевелился жалкий, предательский червячок: "А как я выглядела в его глазах? Достаточно ли... сильной?"
– Гад, – прошептала я в колючую шерсть, вдыхая ее дух как противоядие. – Сидел в кустах. В тени. Смотрел. Как крыса. Как шакал у чужой добычи. Не вмешался. У-у-у. Дождался. Не пришлось бы его драгоценному "образцу" так... страдать. Чтобы данные были чище, что ли? И все равно... в самой глубине – крохотная, глупая искорка: он видел, как я вырвалась. Как я отрубила Лихо лапу.
«Уронили Лихо на пол,
Отрубили Лиху лапу»…
Пепси глухо заворчала, вибрируя под моей ладонью, как будто соглашаясь, или просто реагируя на напряжение в моем голосе. Я представила его – невидимого, застывшего льдинкой где-то в буранной круговерти за окном избушки, наблюдающего сквозь метель своими янтарными, рентгеновскими глазами. Ученый. Коллекционер чужих крушений. Хладнокровный регистратор чужой агонии. Режиссер, дожидающийся кульминации, чтобы бросить спасительный канат ровно на краю пропасти. Вот. Его профиль, вырезанный из вечного льда, на миг встал перед глазами – и сердце снова екнуло.
– А если бы сдохла? – вопрос вырвался сам, жгучий и злой, как плевок в лицо его безразличию. – Так и смотрел бы? Записывал последний вздох в свой чертов блокнотик кривым, бездушным почерком? Объект: «деревенская девка». Кодовое имя: «Сосулька». Причина смерти: хроническая тупость, неосторожное приближение к объекту «Лихо». Фаза распада души: наблюдаю кристаллизацию отчаяния вдоль нервных каналов. Рекомендую к вскрытию…
Меня передернуло от ярости, горькой и бесполезной, как пепел. Да, он был таким. Способным на это. Я чувствовала это в каждом отточенном слове. Он бы аккуратно собрал мои осколки в стерильный контейнер. «Образец утратил жизнеспособность». И мысль об этом была невыносима не только из-за смерти, а потому что он бы забыл. Стер из своих холодных расчетов.
Но...
Новая мысль вползла тихо, как змея из-под камня его логики — а если он не просто так следил? Если ему... не наплевать? …На меня.
Нет… Не на меня – на эксперимент? На уникальные данные, которые могли испариться вместе с последним выдохом?
Картина в голове сменилась. Не просто наблюдатель. Парящий стервятник. Готовый. Ждущий не спасения, а своего момента. Точки невозврата. Не для спасения раньше времени, нет. Для фиксации результата на грани. В тот самый миг, когда чаша весов окончательно клонилась в бездну. Когда мое "НЕТ!" оказалось бы слишком слабым. Он бы шагнул из метели, не как спаситель, а как хозяин, забирающий свою собственность у самого порога. И...
– В последний момент влез бы. Спас. Как герой. – Я вслух произнесла это с горькой иронией, смакуя горечь слов на языке. Но где-то под ребром – щемящий укол чего-то теплого и слабого. Чтобы потом у камина в своей ледяной башне сказать: «Видишь, Сосулька? Без меня ты – ничто. Прах. Песчинка в буране. Будь благодарна. Будь послушна.»
Пепси лизнула мою ладонь, шершавым языком сдирая налипшее наваждение, прерывая мрачные мысли. Другой вопрос вспыхнул ярче: почему он здесь? В избе? Когда я очнулась? Он что... сидел у постели?
Я оглядела темный угол за печью. Ни стула, ни табуретки. Только холодный сквознячок от щели в полу да тень, слишком густая для этого угла.
Но он стоял так близко. Словно только что отодвинулся. Час? Два? Всю ночь? Дежурил у ложа «интересного образца»? Мысль о том, что он мог часами наблюдать за моим беспокойным сном, за тем, как я корчусь от остаточной боли, вызвала жгучий стыд и унизительную ярость. Все равно гад. Сидел. Изучал. Фиксировал параметры страдания.
Еще одна мысль, упрямая, как сорняк сквозь асфальт: А вдруг... охранял? От чего? От возвращения Лихо? От диких зверей, что могли учуять кровь? От ледяных кукол? От самой Кары? Чьи ледяные глаза в хлеву кричали: «Ликвидировать аномалию». В этой убогой избе, а не в его комфортном «оперативном пункте»... это бы объясняло.
Ага! Нет. Не забота. Не сочувствие. Просто... страховка актива. Сохранение ценного образца. Сторожил инвестицию. Пока не решит, в какой раствор его погрузить или под каким прессом... И все же... если он охранял – значит, я ему нужна целой. Значит, я... ценна. Не только как данные?
На руках меня сюда нес. Жаль, что не помню. Руки сильные, безжалостные, холодные. Как его пальцы сжимали мои плечи? Твердо? Аккуратно?
— А тебя не обижал? – спросила я у теплого бока Пепси. – Он такой, он может. Иглой под кожу или клизму. Но... не тронул? Не ударил?
— А ты вообще, почему к нему побежала? Сразу. Он же тебя пугал? Холодом, как от открытого морозильника? Инстинкт подсказал? Чуешь, где сила? Или... – горькая догадка – он тебя позвал? Магнитом для звериной души? Приманил, чтобы я знала – спасение только у него? Или ты... почуяла что-то еще? То, что заставляет тебя, зверя, доверять?
– Кару то точно заставил... – я вслух продолжила цепочку, складывая пазл ледяной логики. – Заставил меня лечить. Приказал. Как мастер – тупому инструменту: «Чини, Кара. Функционально. Без изысков». Сама бы она... Я вспомнила ее ледяные глаза, полные ненависти и презрения, ...удавила бы меня мокрым полотенцем, пока я спала. Бросила бы в сугроб как биомусор. «Аномалия самоустранилась. Угроза нейтрализована. Отчет прилагаю». Практично. Эстетично.
У тут сквозь горечь, как озарение — коньки... Я почти неосознанно пожелала их. Тепло от Пепси на коленях сменилось знакомым, острым холодком у щиколоток. Я посмотрела вниз. Они были тут. Мои. Неуничтожимые. Неотъемлемые. Не украденные – вросшие. Сверкающие, как в первый день, лезвия, острые как бритва, холодные как вечность. Просто потому, что я захотела их почувствовать. Они были со мной. Всегда. Часть меня. Как сердцебиение. Как дыхание. Эта мысль ударила теплой волной облегчения и силы сквозь всю горечь. Даже его клещи не смогли отнять их навсегда. Они – мои.
Я опустила голову, прижавшись лбом к теплому боку Пепси, ища спасения в ее животном тепле, в простоте ее преданности. Скарабей ушел, но его незримое присутствие, его бархатная угроза висели в воздухе тяжелее свинца:
«Он вернется... Исключительно на тебя» – гад, напугал. Намеренно. Чтобы я в панике ему за спину бежала. Чтобы я, как Пепси, скулила у его порога, прося защиты. Волосы назад. Завязывай потуже. Копай глубже. И все же... его голос, его профиль, его внимание – это был яд, против которого не было иммунитета. Инфекция, которая уже пустила корни в самой слабой части души.
– Копить силы, Пепси, – прошептала я, обнимая свою верную, живую шипучку, чувствуя, как ее сердце бьется в такт моей ярости. – Он прав в одном. Они нам понадобятся. Вся ярость. Весь холод. Вся боль. Вся эта... глупая, предательская надежда быть замеченной. До последней льдинки… и после. Чтобы выжить. Чтобы ни он, ни Лихо, ни эта проклятая Обитель не решили за меня, где мне стоять и когда упасть.
Чтобы встать перед ним однажды – не скулящей Сосулькой, а силой, с которой он вынужден… обязан будет считаться. Увидеть в янтарных глазах не снисхождение ученого, а... уважение? Или хотя бы – признание…
Льдинка 11. Сосулька в пустыне
«Только то, что дорого. Будь готова через два часа». Слов других не знает, что ли? Я замерла посреди избы, вдруг осознав ее пустоту. Голые стены, пропахшие дымом и безнадегой. Дорого? Горькая усмешка скривила губы. Что тут может быть дорогого, кроме воспоминаний, которые жгут?
Взгляд сам потянулся к углу за печью. К черной щели, где под слоем холодной, мертвой золы лежало единственное наследство той, что замерзла в сугробе. Я опустилась на корточки.
Нож. Старый, отцовский. Деревянная рукоять стерта до гладкости. Лезвие – тусклое, с бесчисленными зазубринами. Для хлеба. Для рыбы. Никогда – для защиты. Последнее, что он сунул в руки, там в лесу, обрекая. Я сунула его за пояс – напоминание. Даже слабый может ранить в спину.
Бусы. Просто деревянные кругляши на грязной, потертой нитке. Дешевка. Но для той девочки... это была единственная ниточка к призраку материнского тепла. Я сжала их в кулаке. Шершавые шарики впились в ладонь как крошечные клыки. Замотала нитку туго вокруг запястья, спрятала под рукав. Не для красоты. Для боли. Для напоминания. О том, что украли дважды.
Гребень. Простой, грубо выструганный, с тремя сломанными зубьями. Им Аграфена «причесывала» Настю. Я почувствовала, как сжимаются челюсти, как под ложечкой закипает знакомая, горькая злость. Хруст. Резко, со всей силы, сломала его о колено. Один обломок швырнула в ненасытную пасть печи – пусть сгорит дотла, как память о ее прикосновениях. Второй, с острым, злым сколом, сунула в глубокий карман тулупа. Край дерева тут же впился в палец. Напоминание. И последний гвоздь. В гроб той Настеньки. Больше ее здесь нет. Осталась только я. Угляна.
Вышла во двор. Воздух ударил в лицо колючим морозом, вырвав из легких пар. Снежные стены, возведенные всей деревней, возвышались как крепостные валы ненависти. Они казались выше, злее в этот последний миг. Моя тюрьма. Моя могила. Моя вина.
Полкан, старый, облезлый дурак, тут же подбежал, заскулил низко в голос, тычась мокрым, холодным носом в мою ногу. Хвост-обрубок бешено завилял. В мутных, выцветших глазах – тупая, безоговорочная преданность и немой вопрос. Куда? Зачем?
Комок подступил к горлу. Я присела, неловко, грубо потрепала его за обвисшие уши, за толстый, теплый загривок. Он лизнул мою щеку – шершаво, тепло, с привычным хлюпающим звуком. Я прижалась лбом к его лохматой голове, вдыхая этот знакомый, убогий, ее запах. Настин запах.
– Сторожи, старик. Это твой дом. Твоя... последняя служба.
Встала резко, отвернулась, чтобы не видеть, как он сидит на задних лапах, смотрит вслед, не понимая. Не оглядывайся. Ничего хорошего там не осталось.
Скарабей стоял у колодца, закутанный в свой безупречный бархатный полуплащ, руки скрещены на груди. Наблюдал с легкой, отстраненной усмешкой, будто изучал редкий, но не слишком ценный экспонат. Кара – чуть позади, как всегда. Ледяная, совершенная статуя. Ее взгляд – острый, пронзительный шип – буравил меня, смешивая брезгливость с холодным любопытством. Как она отреагирует? Заплачет? Упадет?
Деревня высыпала – смутные силуэты за плетнями, бледные лица в заиндевевших окнах. Никто не вышел ближе. Ни слова. Василь стоял у своей избы, скрестив руки на груди, лицо – высеченная из льда маска. Игнат, опираясь на плетень, плюнул в снег длинной, густой слюной, когда мой взгляд скользнул по нему. Бабы прятали за подолы детей, отворачивая их лица. Уходи. Запах кислого навоза смешивался со сладковатой прелью гниющей соломы и едким дымом сырых дров. Уходи чума.
– Готова к полету, Сосулька? – Бархатный голос Скарабея прозвучал слишком буднично, слишком громко. Он не шевельнулся, но пространство вокруг него сгустилось, стало тягучим и вязким. Воздух похолодел.
– Держись… Встань ближе.
Он сделал легкий, почти небрежный жест рукой, и трезубец вспыхнул тусклым, зловещим синим светом.
Холодно. Стало невыносимо холодно. Я сделала шаг к нему, потом еще один, намертво прижимая к груди теплый, дрожащий комок – Пепси зарылась мордой в складки тулупа. Мир вокруг Скарабея схлопнулся.
Обхватит? Руками? Поддержит? – мелькнула жалкая, глупая надежда, как последний пузырь воздуха перед погружением. Идиотка.
Это не был полет. Это было падение в белую мясорубку. Вихрь, рвущий кожу ледяными бичами. Грохот, ломающий барабанные перепонки, заполняющий череп свинцовой дробью. Абсолютная дезориентация. Ни верха, ни низа. Только бешеное, выворачивающее внутренности вращение. Ледяные иглы впивались в лицо, забивали рот, нос, глаза, превращая каждый вдох в хрипящую, мучительную пытку. Я задыхалась, слепо махала руками, пытаясь найти опору, ноги в ажурных сапожках безвольно болтались в пустоте. Пепси! Где Пепси?! Сердце колотилось, как птица в клетке.
– НАДО БЫЛО БРАТЬ БЛОХАСТУЮ НА РУКИ, ДУРА! – Рев Кары, полный ледяного презрения, прорвался сквозь вселенский грохот.
Скарабей был лишь холодной, неподвижной точкой в центре этого хаоса – недостижимой, бесконечно далекой, равнодушной. Никакой опоры. Только бесконечное падение сквозь трубу, набитую колотым стеклом и ледяной крошкой. Умру. Сейчас умру. Или сойду с ума. Или оба варианта сразу.
Падение закончилось так же внезапно и жестоко, как началось. ШЛЕПОК. Спиной во что-то мягкое, холодное и глубокое. Рыхлый, грязный сугроб принял меня. Воздух с хрипом вырвался из легких вместе со снежной пылью и собственной слюной. Я лежала, ослепленная, оглушенная, чувствуя, как снег забивается за воротник, под одежду, тает ледяными струйками по спине. Каждый вдох обжигал, в висках стучало, а мышцы дрожали мелкой, предательской дрожью, как струны после удара. Все тело ныло, голова гудела. Пепси шлепнулась сверху, соскользнула, отряхивалась рядом, чихая и фыркая, выплевывая снег. Я тоже попыталась выплюнуть песок и лед. Жива. Черт бы побрал, жива.
Скарабей стоял в двух шагах, безупречный, будто только что вышел из бани. Он вытянул руку и галантно подхватил под локоть Кару. Она приземлилась грациозно, как хищная птица, сложив невидимые крылья. Лицо оставалось каменным, но в глубине холодных глаз плясали искорки чистейшего, ледяного удовлетворения от моего унижения. Зато Пепси, отряхнувшись, подбежала и лизнула мне щеку – шершаво, заботливо, с тихим скулежом. Я тоже жива, я тут.
Я подняла голову, отряхиваясь. Кругом – убожество. Грязь, снег, смешанный с навозом, покосившиеся заборы, жалкие лачуги. Где-то плакал ребенок. Тени метались за занавесками.
— Это Снежинск? – сорвалось с губ.
— Дура, это Сугробово. Такая же вонючая дыра, как твоя, только по эту сторону перевала. – Голос Кары был острым, насмешливым и полным брезгливости, — в Снежинск на санях. Нечего твою тушу вихрями баловать.
Дала повод. Тушей? Да меня от ветра как тростинку качает. Да я ее в два раза тоньше.
Я втянула носом воздух. Пахнет. Пахнет дымом дешевых печей, кислым навозом и... да, жареным салом? Несколько местных замерли, уставившись на нас открытыми ртами. Мальчишка тыкал в нашу сторону грязным пальцем, его тут же одернула баба в рваном платке. Женщина с ведром замерла у колодца, рот открыт. Убогая, занесенная снегом площадь. Жалкие лавчонки с тряпьем, вяленой рыбой и одиноким, жалким леденцом под заиндевевшим колпаком – как пародия на изобилие. Родина-сестра.
– Вставай. Не разлеживайся. – Скарабей протянул руку не для помощи, а указывая куда-то за мою спину, будто отмахиваясь от назойливой мухи. Я перекатилась, поднялась. Ноги дрожали. Пришлось впиться ногтями в ладони, чтобы скрыть предательскую слабость.
Он указал на самое внушительное строение на краю площади – двухэтажный дом из темного, потемневшего от времени бревна, с резными, но потрескавшимися и облупившимися наличниками и тяжелыми воротами. Старая, обнищавшая крепость в миниатюре, тщетно пытающаяся сохранить видимость важности.
– Дом Петра Семеновича. Вашего здешнего Барина. Хозяина... – Он слегка растянул слово, и в его голосе зазвучала тонкая насмешка, – ...этих благодатных земель.
Я вытерла ладонью лицо, смазывая грязь, слезы и сопли. Мороз тут же ущипнул влажную кожу. Умыться бы. Хоть снегом.
– У него надо взять твою вольную. Формальность, но важная для Протокола Обители. Барин не имеет права удерживать получившего Дар.
Ледяные ежики, я, оказывается, крепостная.
Взгляд Скарабея скользнул по моим ажурным сапожкам, сверкавшим неземной красотой на фоне всеобщей грязи. По узорам пробежали едва видимые голубые искры. Да мои коньки и так могут — просто на ногах без лезвий. Равнодушно перевел взгляд дальше. Не сомневалась.
– Кара, – голос стал чуть жестче, – проверь экипаж и припасы. Нам нужен провиант на шесть-семь дней. Я на зеркала – отправлю предварительный отчет. Обитель не может ждать.
— Иди. – Последнее слово прозвучало не как просьба, а как холодное, не терпящее возражений напоминание о субординации. Не забывай, кто здесь главный.
Кара кивнула, ее взгляд, полный невысказанной гадости и предвкушения новых унижений для меня, еще раз скользнул по моей фигуре, прежде чем она развернулась и пошла к ближайшей лавке.
Я осталась стоять одна посреди грязной чужой площади. Под ногами – не пушистый снег родной деревни, а утоптанная, грязная каша из снега, льда и навоза. Холод пробирал иначе – не чистый морозный укус, а липкая, промозглая сырость.
С волчонком, жавшимся к моим ногам, со старым ножом слабака за поясом, с острым обломком ненависти в кармане и с невероятными коньками-сапожками. И на мне висел тяжелый, недобрый взгляд всего Сугробово. Как стая ворон на мертвечину.
Пепси, посиди тут, шипучая. Надо уладить эту проклятую формальность.
…
Дорога к управе вела вдоль высокого, покосившегося забора из почерневших жердей. Из-за него доносилось глухое, злобное рычание, лязг тяжелых цепей и тяжкое, хриплое пыхтение.
Заглянула украдкой – за оградой метались на толстых цепях огромные, косматые псы, больше похожие на медвежат. Слюна капала с оскаленных пастей, глаза горели тупой, неукротимой яростью. Барин собак любит. Злых. Старые тени. Катин бультерьер, бросающийся на коляску…
Я ускорила шаг, чувствуя, как по спине пробегают ледяные мурашки. Скорей бы отсюда. Гнездо уродов.
Ворота управы скрипнули, впустив в темные, холодные сени. Оттуда – в низкую приемную, прокуренную до черноты. Воздух внутри ударил в нос – коктейль из махорки, кислой капусты, плесени и мышиного помета. За столом, заваленным горами пыльных бумаг, чернильными кляксами и объедками, сидел приказчик – тощий, с землистым, нездоровым лицом и маленькими, бегающими, подозрительными глазками. Он не поднял головы, усердно ковыряя ножом под грязным ногтем.
– Чьих будешь? – буркнул он в стол, не глядя.
Я втянула воздух, заставляя голос стать тонким, дрожащим – голосом Настеньки, которой здесь нет:
– Из Варгино. Настя, дочь Егора-лесоруба.
Он лениво, с неохотой потянул к себе толстую, засаленную, заляпанную книгу, начал листать, облизывая палец с характерным чавканьем. Листы шуршали, как сухие листья. Время тянулось невыносимо. Голова слегка кружилась от духоты и тяжелого запаха.
– Ага, – хмыкнул он наконец, ткнув в какую-то запись. – Варгино. Егорка-пьяница. Значит... – он вытянул слово с явной издевкой, – ...получила дар Ледохода. – Произнес это без тени уважения, скорее с усмешкой, как о чем-то неприличном. – Вольную? Выпишем, как не выписать. Законы знаем.
Он потянулся за относительно чистым листом бумаги, макнул засохшее перо в чернильницу с густой, черной массой. Я чуть расслабила плечи. Скоро...
– Только... – Перо замерло над бумагой. Глаза-щелочки поднялись на меня, и в них вспыхнул внезапный, жадный, похотливый интерес. – Дар показать надо. При свидетелях. Положено. Сейчас кого надо кликну. Мишка! – рявкнул он в сторону двери вглубь здания, сорвавшись на визгливый крик. – Беги за Степой да за дядькой Трофимом! Живо, говорю!
Сердце упало куда-то в ледяные глубины желудка. Он знает. Заранее знает, что дар «необычный». Это ловушка. Унижение. Испытание для меня? Пальцы сами сжались в кулаки до хруста костяшек, бусины на запястье впились в кожу. Сапожки похолодели, готовые в любую секунду выдать смертоносные лезвия.
В прокуренную приемную ввалились двое: здоровенный детина с тупым, как колода, лицом, в рваном зипуне. Уставился на меня тусклыми глазами, как баран на новые ворота. Второй - старик в залатанном, грязном тулупе, пахнущий чесноком и дешевой сивухой. Кашлял хрипло, пытливо щурил подслеповатые глаза.
Они встали по бокам, разглядывая меня с откровенным, тупым любопытством. Приказчик важно выпрямился за своим столом, надув щеки, как важная жаба.
– Ну, девица? – начал он с фальшивой, напыщенной важностью. – Показывай свое диво. Ледохода, говоришь? – В его голосе звучало не просто сомнение, а предвкушение дешевого, жестокого зрелища. Оглянулся на свидетелей, ища поддержки. Степа тупо хмыкнул. Трофим крякнул, сплюнув густой слюной в угол.
– Это что за Дар такой? Ледяные башмачки? – Приказчик фыркнул, показывая редкие, гнилые зубы. – Смех один, а не дар! Настоящий-то дар показывай! Докажи, что не врешь, а то за барина обидно станет! Даром место в книге занимаешь!
Стыд и ярость хлестнули в виски. Забава. Я – забава для этих тупых, вонючих уродов. Я стояла посреди конуры, под оценивающими, похотливыми, насмешливыми взглядами, чувствуя, как наливаются щеки, а кулаки сжимаются сами собой.
Мысли метались. Он послал сюда. Знал. Это испытание. На терпение? На контроль? На срыв? Горше Лихо. Унизительнее волков. Можешь ли ты сдержать ярость, когда тебя тычут мордой в грязь?
Чувствую его холодное внимание. Записывает мою реакцию. «Объект подвергнут социальному стресс-тесту. Ожидаемая реакция – агрессия или апатия».
Хочет, чтобы я... что? Сама уладила? Проявила силу? Напугала этих тварей? И даст повод... одернуть. «Дисциплина, Сосулька! Контроль!» Или... попросила помощи? Упала на колени? Завопила: «Помогите, господин Скарабей, они не верят…»
Чтобы услышать его бархатное: «Просишь защиты, Сосулька?» Увидеть торжество Кары?
Я сжала кулаки до боли, чувствуя под рукавом бусины, впивающиеся в кожу запястья. В кармане тулупа – острый скол гребня, напоминающий об унижении. За поясом – нож слабака, символ предательства. И на ногах – лед. Лед, который кипит внутри.
Приказчик нетерпеливо постучал костяшками по столу:
– Ну?! Или дар-то твой – липа? Может, украла башмачки-то? Отвечай, девица! – Его голос стал визгливым, агрессивным.
Поняла. Это не просто унижение. Это проверка – можно ли меня вообще выпускать на люди без поводка!
Глаза Степы и дядьки Трофима жадно впились в меня, как в диковинную зверушку. В дверном проеме из сеней мелькнула новая тень. Наблюдают. Все наблюдают.
Я сделала шаг вперед. Не думая, просто вытолкнула из себя лед. Две сосульки, тонкие, острые, как иглы, сорвались с раскрытых ладоней. Не в них. В стену рядом с головой приказчика.
Чвяк! Чвяк!
Одна впилась в прогнившее бревно по самую шляпку с глухим стуком. Вторая, пущенная чуть выше и с большей силой, пробила его насквозь! Древесина с хрустом разошлась, из дыры размером с кулак тут же с жалобным воем ворвался ледяной ветер.
— Достаточно? – мой голос прозвучал низко и хрипло, сам собой. — Или показать, как они входят в живое мясо?
Степка дико, по-бабьи вскрикнул, шарахнулся назад, запутался в грязной скатерти и грузно рухнул под стол, утащив за собой чернильницу.
Дядька Трофим ахнул, закашлялся, крестясь дрожащей, синей от холода рукой и пятясь к двери, спотыкаясь о порог.
— Э-э-э... — заблеял приказчик, откинувшись на спинку стула, его землистое лицо стало пепельно-серым. Он сглотнул ком, глядя то на дыру в стене, откуда дуло, то на мои руки, из которых еще струился легкий, зловещий морозный пар.
Я видела, как дрожь пробежала по его жидким плечам.
– Настасья... дочь Егора… Егоровна. Вполне. Можно. Забудем. Нормально. В порядке. – Он заерзал, хватая другой, уже не такой чистый лист, руки дрожали, как в лихорадке.
– Настасья, Дар... сомнений не вызывает. Совсем. Совсем не вызывает. Сейчас я выпишу бумагу. Сию минуту. — Перо скрипело по бумаге, оставляя кляксы и дрожащие, корявые каракули. Он не смотрел на меня, только украдкой – на дыру в стене.
Затем его взгляд упал на дверь в сени и прояснился жадной, трусливой мыслью.
— С вами прибыл белый волчонок. Волчица. — Он попытался вставить в голос деловитость, но получилось жалко и нагло. Голос все еще дрожал. — Отведи его пока на псарню. От нее дорогому Петру Семеновичу таки щенки уродятся. Порода! – В его глазах мелькнуло злорадство. Хоть что-то полезное из этой проклятой одаренной выжать. И перед барином выслужиться. Отомстить.
Я взяла бумагу. Холодную, мокрую от чернил. Формальность. Купленная страхом. Повернулась к выходу, к свету. У порога остановилась. Не оборачиваясь, громко, чтобы слышали все в сенях и, возможно, за ними:
— Господин Скарабей, — голос звучал ровно, громче, чем нужно, с подчеркнутой вежливостью. – Дознаватель. Разрешите обратиться? Или как у вас положено? – Играем в твои правила, наблюдатель.
Тишина в приемной стала гробовой. Слышно было, как Степка копошится под столом. Потом его бархат, как всегда, ниоткуда, заполнил пространство, холодный и безличный:
— Разрешаю называть меня мастером. Говори.
— Мастер Скарабей. Не могли бы вы сказать приказчику, что волчонок, Пепси, при вас? Что она нужна для исследований Обители?
Дай ему легитимную отмазку, гад. Спаси меня от скандала. Покажи свою власть.
Тишина стала гуще. Приказчик замер, прислушиваясь к невидимому голосу, его глаза округлились от суеверного страха. Потом Скарабей ответил, его голос был полон... академической скуки и легкой, ядовитой насмешки:
— Ты хочешь, чтобы я соврал? Не слишком ли много чести для простого приказчика? Ледяные волки достаточно хорошо изучены. Про них полно великолепных трактатов, например, бесценная работа Иосифа Снегоступа. Он жил в стае несколько лет. Представляешь, стая приняла его и даже посвятила в охотники. Кому я рассказываю? – Легкий, насмешливый вздох, будто перед тупым учеником. – Твоя Пепси – просто волчонок. Интересный, но не уникальный. Формальности соблюдены. Решай свои проблемы сама, Сосулька. У тебя час.
Его присутствие рассеялось, как дым, оставив после себя только ледяное презрение к моей «слабости». Понятно. Помогать не станет. Ловко отмазался. Наблюдает. Ждет, как я выкручусь. Или как меня тут сожрут.
Я вышла на морозный воздух, вдохнула полной грудью, пытаясь сбить ярость и запах конторы. Пепси тут же прижалась, заскулив. Время пошло.
Что бы сделала Настя? – Мелькнуло как призрак. Поползла бы на коленях к приказчику? К барину? К Скарабею? Рыдая, умоляя? Горькая желчь подступила к горлу. Эта слабая, замерзшая тень – не я.
А Алиса? – Внутренний ледник дрогнул, обнажив раскаленную магму. Любой, кто протянет руку к Пепси – получит сосульку между глаз. Размазать этого приказчика по грязным стенам. Выпустить стаю ледяных клыков на всю эту псарню... Пальцы сами сжались, в ладонях запеклось ледяное жало.
Но... нападение на людей Даром? Наверняка нельзя. Я присягу не давала, ничего не подписывала. А Обитель? Скарабей? Они только и ждут повода вцепиться в горло, надеть намордник. «Аномалия проявила агрессию. Требует изоляции». Нет. Не дам им этого.
Стоп. Мысли сгруппировались, как перед прыжком. Что-то не то. Этот приказчик... Дерзкий сверх меры. Заранее знал, что дар «не такой». Знает про волчицу. Мы только прилетели – Пепси никто не видел! Вспомнила взгляд старосты Василя, ощутимо зловонной. От него ноги растут. Как он дознавателей вызвал? Связь у него с приказчиком есть. Паучий шепот в уши. «Опасная, но беззащитная. Дар дикий. Можно прижать».
Интересно, а барин в курсе, что его шавка лает на гостей Обители? Или он сам санкционировал этот цирк? Возможность... или смертельная ловушка?
Чего бы Настя точно не сделала – полезла бы к барину на глаза. Но я – не Настя. Хозяйство жалкое. Кроме этих цепных уродов на псарне – голимый нищий блеск. Можно... намекнуть. Легко, изящно, как тройной тулуп. «Обучусь в Лицее, мастером стану – не забуду родные просторы Сугробово. Помогу чем смогу». Зачем барину ссориться с будущим воином Морозной Дружины? Но... как до него добраться? Где он? В своем тереме за высоким забором? А не подстроил ли Скарабей и это? Новый виток «испытания»? «Справится ли с местной знатью?»
Ладно. Ищем лазейку. Злость на весь мир, как дикий зверь, была загнана в глубь, на цепь. На смену пришел ледяной расчет. Я медленно повела Пепси вокруг покосившегося терема барина, глаза сканировали двор: замерзшее белье на веревках, кучу навоза, скучающих баб у колодца... Взгляд цеплялся за окна – темные, заиндевевшие, как слепые глаза.
Вот оно! За псарней, на утоптанном пятачке – жалкий самодельный каток. И на нем – девочка. В беличьей шубке (потертой, но явно дорогой для этой дыры), в валенках, неуклюже скатившаяся с крошечной снежной горки. Не просто девочка. Привилегия. Семеро нянек толклись рядом, зевая и переминаясь с ноги на ногу. На лицах маски скуки и вечного недовольства. Одна из них заметила меня, нахмурилась, зашипела что-то, указывая пальцем: "Бродяжка какая! Прочь!"
Шанс. Я резко оттолкнулась от снега. Не просто шаг – чистый, стремительный скользящий выпад, затем – пируэт с резким вращением, брызги искрящейся снежной пыли веером. Еще один элемент – низкая ласточка, нога вытянута назад, конек блестит под тусклым солнцем. Грубовато, без музыки, но немыслимо для этого места. Коньки запели тихую, знакомую песню льда. Я остановилась в шаге от девочки, раньше, чем няньки успели ахнуть и броситься вперед.
— Привет. Я Угляна. – Голос – не Настенькин робкий шепот, а уверенный, с легкой хрипотцой. Улыбка – дерзкая, с вызовом. Смотри, я диковинка.
Девочка замерла, широко раскрыв глаза. Чистый, детский восторг. – Привет. Я Ольга. Красиво! – Она искренне захлопала в варежки. – А я так не умею. Совсем!
— Хочешь научу? – Сделала еще один легкий поворот на ребре конька. – И вот кружиться, и вот так... – Показала простой, но эффектный шаг. – Ветер в лицо, свобода. Как на большом льду.
— Здорово! – Ольга подпрыгнула от восторга. – А можно? Конечно хочу! Прямо сейчас!
Внутри все сжалось. Сейчас, девочка. Сейчас я тебе покажу, как это делается. Но внешне – лишь легкая, наигранная грусть:
— Обязательно научу. Честное слово. – Я наклонилась чуть ближе, понизив голос до доверительного шепота, игнорируя настороженные взгляды и шипение нянек, сбившихся в кучу, как испуганные куры.
– Только вот прямо сейчас... не получится.
Взгляд стал «несчастным». – Злые люди... хотят мою белую собачку отнять. Пепси. На псарню. Кивок в сторону забора, откуда доносилось нескончаемое рычание.
Личико Ольги моментально нахмурилось. Детская радость сменилась обидой и гневом принцессы, у которой отнимают игрушку. Она выпрямилась во весь свой малый рост, лицо стало важным и строгим.
— Эй! – крикнула она не нянькам, а миру, топнув валенком. – Мой папа тут самый главный! Кто смеет мою подругу Угляну обижать?! Кто смеет ее собачку отнимать?! – Она повернулась к самым расторопным из нянек. – Беги к папе! Сейчас же! Скажи, что тут бе-зо-бра-зие! И чтобы этот... шел сюда! Сейчас же! – Последнее прозвучало как приказ, отточенный в детских капризах, но неоспоримый здесь. Нянька побледнела, кивнула и бросилась бежать к терему, оглядываясь на меня с испугом.
(Позже...)
К отправлению я подошла точно в срок. Бумага с вольной лежала за пазухой, как трофей. Пепси весело трусила рядом, обнюхивая новые, но уже менее враждебные запахи. Я ненадолго задержалась у задворков управы – там, под визгливые причитания, приказчика лупили розгами двое здоровенных мужиков. Картина была грязной, унизительной, как наказание шавки. Неинтересно. Но справедливо? В этом мире? Сомнительно.
— А впрочем, погоди, Пепси, – шепнула я, отводя волчицу за ближайший сугроб. – Посиди тут. Тише мыши. Будем сделать нашу маленькую месть. За "тушу". За унижение. За этот вонючий Сугробово.
Я вышла на площадь к ждущим Скарабею и Каре. Они стояли у уродливой кибитки, как два изваяния Холода – одно бархатно-равнодушное, другое – остро-враждебное. Кара метнула на меня взгляд, полный предвкушения нового унижения. Скарабей смотрел сквозь меня, будто изучая узоры инея на заборе.
Я остановилась перед ними, выпрямив спину, несмотря на дрожь в коленях. Голос звучал ясно, вежливо, с оттенком ледяной невинности:
— Мастер Скарабей. Я вам искренне благодарна за... транспортировку и содействие в формальностях. – Легкий поклон головы, точно рассчитанный. – Но, к сожалению, вынуждена отказаться от вашего дальнейшего сопровождения.
Пауза. Я позволила легкой, деловой улыбке тронуть губы, не отводя взгляда от Кары. – Мне тут на псарне сделали очень лестное предложение. Буду за собачками нашего барина следить. Персонально. Кажется, у меня талант к... приручению зверей.
Немое молчание. Воздух сгустился, как перед ударом молнии. Кару будто ударило током –ледяное лицо исказила гримаса чистейшего непонимания. Ее пальцы сжались в кулаки до белизны костяшек. Скарабей... его бархатные глаза сузились на долю секунды. В них мелькнуло нечто – не просто гнев, а скорее азарт игрока, столкнувшегося с неожиданным ходом, и холодное раздражение от срыва плана. Он не проронил ни звука. Просто развернулся и пошел к управе, его походка была безупречно плавной, но в ней чувствовалась стальная пружина, готовая сорваться. Кара, бросив на меня взгляд, обещающий адские муки и бросилась следом.
Минуты ожидания тянулись как часы. Адреналин отыграл, оставив пустоту и липкую усталость во всем теле. Но сдаваться было поздно. Пепси вышла из-за сугроба, настороженно прижавшись к ноге. Я стояла, глядя на ворота управы, чувствуя, как по спине бегут мурашки – не от страха, а от предвкушения.
Они вернулись. Быстро. Скарабей – все так же безупречен, но в его янтарных глазах бушевала настоящая метель. Кара шла за ним, ее лицо было бледно от бешенства, скулы резко выступили, губы плотно сжаты. Она смотрела на меня, как на падаль, сжимая кулаки до треска в костяшках.
— И что это было? – спросил Скарабей. Его голос звучал тихо, но каждый слог резал, как лезвие конька по льду. – Ты осмелилась нас обмануть. Устроить этот... дешевый фарс. – Он кивнул в сторону площади, откуда еще доносились приглушенные стоны.
Я встретила его взгляд без страха, с легким, ядовитым любопытством:
— Сами догадались, что там случилось, – пауза, – или приказчик... сквозь сопли – подсказал?
Он замер. Его взгляд стал тяжелым, пронизывающим, как рентгеновский луч. В нем читалось не просто раздражение, а холодное восхищение дерзостью и расчетом. И обещание. Это не конец, Сосулька. Игра усложняется.
Не дожидаясь ответа, я развернулась, подошла к уродливой кибитке и решительно влезла внутрь. Пепси прыгнула следом, устроившись у моих ног. Как только дверца захлопнулась, я прислонилась к холодным стенкам, закрыв глаза. Теперь можно было позволить рукам дрожать. Ловушка захлопнулась. Но я вошла в нее сама…
Льдинка 12. Восемь дней тишины
Восемь дней тряской, выворачивающей кишки дороги. Восемь дней скрипа саней, воя ветра в щели уродливой кибитки и этого... молчания. Густого и липкого, как болотная тина. Молчания всех против всех.
Скарабей правил. Вернее, не правил. Просто сидел на месте возницы, сосредоточенно смотря вперед сквозь пелену снега. Повозка шла сама. Без лошадей. Деревянный короб на колесах, движимый невидимой силой, подчиняясь едва заметным движениям его запястий.
«Диво!» – должна была воскликнуть деревенская дуреха. Но я — дитя бетонных коробок и голубых экранов, где машины летали и говорили. «Примитивно, но эффективно», – беззвучно процедила я, уставившись в серое полотно неба. Хотя... внутренне содрогнулась. Дитя 21-го века? Да. Но дитя, десять лет смотревшее в потолок. Движение – любое движение – было чудом. Чудом, которое он превратил в тряскую пытку. Каждый ухаб отдавался в копчик, напоминая о хрупкости этого нового, целого тела. О том, как легко его снова сломать.
Кара – моя тень ненависти. Сидит рядом, но плечи напряжены, спина – струна. Ждет. Ждет моего промаха, слабости, повода вцепиться когтями. Первые два дня пыталась. Шипела сквозь зубы, бросая в спину ледяные осколки:
— Тушу свою с места сдвинешь? Или приросла?
— На псарне бы тебе место, а не в Лицее. Там твоя порода.
Отвечала. Тихо, четко, глядя куда-то мимо ее острых скул:
— Сдвину. Когда захочу. Или тебе помочь?
— Порода? Согласна. Только я – волчья. А ты... шакалья?
— Ты…
— Я – «грязный осколок». Знаю. А ты что? Его верный песик на цепи? Лаешь, кусаешься по команде? Или мечтаешь, чтобы он заметил?
— Ты не стоишь даже моего гнева, Сосулька, – шипела она. – Эксперимент... скоро кончится.
— Зато я не скучаю, – парировала я. – А ты? Восемь дней молчания? Это твой способ быть интересной? Не работает.
После десятого такого обмена она стихла. Замкнулась в себе, как раковина. Но неприязнь от нее исходила волнами. Пепси иногда глухо рычала в ее сторону.
…
Мои дни выстроились в жесткий ритм. Единственная опора в этом качающемся аду.
Пока лес еще кутался в сизую дымку сна, а Скарабей сидел неподвижно, как каменное изваяние, я начинала. Упражнения. Ритуал. Возвращение.
Сначала – дыхание. Глубокое, животом, как учил тренер перед выходом на лед. Холодный воздух обжигал легкие – сладко, больно, по-живому.
Бег по пояс в снегу вокруг стоянки. Снег хрустел, цеплялся, но ноги, помнящие лед, находили опору.
Потом – растяжка. Изысканная, выверенная. Шпагаты. Мостики. Скручивания, от которых мышцы пели от боли и благодарности. Новые связки рождались в хрусте суставов, в жжении непривычной нагрузки. Отжимания. Планка. Минута. Две. Пять. Мир сужался до дрожи в мышцах пресса, до капли пота, скатившейся по носу на промерзшую хвою. Балансировки. На одной ноге. На узком бревне. На скользком камне у ручья. Падала. Поднималась. Падала. Снова. Сладость боли – знак, что я жива. Строю себя заново.
Один раз. Только один раз за восемь дней Скарабей нарушил свое наблюдательное молчание. Он стоял у повозки, поправляя бархатную перчатку, его взгляд скользнул по мне, балансирующей на шатком пне с закрытыми глазами.
– Гимнастика? Осмелюсь сделать предположение, что это комплекс, – резанул безличный голос, – Кто научил?
Я не открыла глаз. Удерживала равновесие, чувствуя каждую мышцу стопы, каждый нерв.
– Сама придумала, – выдохнула я, делая медленный, контролируемый пируэт на крошечной площадке. Любой другой ответ породит новые вопросы.
Пауза. Длиннее обычного. Потом:
– Ты уверена, что это тебе нужно? Бессмысленная нагрузка. Рискованно.
Я открыла глаза. Поискала в янтарных глазах признаки заботы. Тщетно. Там был холодный расчет. Оценка ресурса.
– Я не уверена, – сказала я четко. – Я это знаю.
Девять-десять. Прыжок с поворотом на мягкие, пружинящие ноги. Пыль снежная взметнулась вокруг. Повернулась спиной и пошла к костру готовить завтрак. Ответа не последовало. Но его взгляд ощущался на спине еще долго.
…
Еда. Неожиданное открытие. Странное. Глупое, может быть. Но удовлетворение – настоящее, теплое, как чашка в озябших руках – начало приходить именно здесь. У потрескивающего костра, с ножом Насти в руке и мешком припасов из повозки.
Все началось с вызова. С жирного, наглого зайца, принесенного белым волчонком.
Шелест, топоток, довольное пофыркивание. Пепси, вся перепачканная снегом и хвоей, гордо притащила к моим ногам добычу. Заяц. Не тощий, перепуганный лесной зверек, а жирный, наглый ушастый увалень. Местный барин, слишком уверенный в своих лапах. Глаза остекленевшие, но в шерсти еще теплилась наглая самоуверенность жизни. Пепси аккуратно положила его передо мной, села, высунув язык, и смотрела ожидающе. «Хозяйка! Гляди! Я – охотница!»
Навыки Настеньки – грубые, выстраданные впроголодь: как снять шкуру, распотрошить быстро, чисто. Пальцы знали. Я лишь направляла волю. Теплая кровь запачкала руки, резкий запах внутренностей ударил в нос. Не больничная вонь. Жизнь. Сырая, грубая.
Включилась другая я. Мои – призрачные навыки, подсмотренные в палате в бесконечных кулинарных шоу. Поток ярких картинок, оживающих под моими руками: сделать соус из лесных ягод, запечь... «Просто сварить» – слишком просто. Слишком по-Настенькины. Это был вызов. Им. Ему. Себе.
Тушение с ягодами, томление с салом и луком, кисло-сладкий соус... Мясо – на аккуратные кусочки. Сало – мелкими кубиками для шкварок. Лук – тонкими полукольцами. Ягоды – в ступке, с щепоткой соли. Семена дикого тмина.
Аромат тушеной дичи с можжевельником, дымок от угольков... Мой маленький бунт. Против тряски, холода и их ледяного превосходства.
Я ловила себя на мысли: Хочу, чтобы ему понравилось. Глупость. Самоубийственная слабость. Но подкладывала в его миску кусок посочнее, ягоды покрупнее. Он ел. Медленно, тщательно. Ни разу не похвалил. Ни разу не отверг. Но я видела, как он доел до дна. Это было... удовлетворение. Странное, колючее. Как будто обманула систему. Заставил проглотить кусочек моего мира.
Его лицо оставалось маской вежливой отстраненности. Как будто вкус был лишь биологической необходимостью. Это злило. И... забавляло. Моя маленькая невидимая война.
Кара тоже ела. Жадно. Фыркая, обжигаясь. И это тоже была маленькая победа.
…
Вечера принадлежали льду.
Кара выходила на свою тренировку – яростная, как ураган. Кинжалы сверкали в последних лучах солнца, разрезая воздух свистом. Разминка – резкая, порывистая. Удары по воображаемым противникам смертоносны, отточены годами. Фехтовала с тенью, с ветром, ее лицо искажалось холодной концентрацией. В ствол заснеженной сосны – тук-тук-тук, сыпется иней. Боевая машина. Красивая. Пугающая. Пустая. Смотрела на меня краем глаза. Вызов. Сможешь так?
Я отходила подальше. Находила свободный пятачок. Ажурные сапожки превращались в Коньки. Прикосновение лезвия ко льду – вздох облегчения. Дом. Первые шаги – осторожные, разгон. Потом – простые дуги, восьмерки. Потом – сложнее. Тройка? Легко. Скобка? Чисто. Прыжок? Аксель в один оборот – пока максимум. Земля уходила из-под ног, ветер свистел в ушах. Миг невесомости... приземление – удар, отдающийся в коленях, но твердо. Никаких парализующих страхов. Только лед и скорость.
Постепенно наращивала программу. Мысленно ставила музыку. Ту, что играла на последнем прокате. Тяжелые, мощные аккорды. Добавляла связки, пробовала прыжки выше, чище. Вращения – быстрее, ниже. Спирали – вытянутые, дерзкие. Каталась, пока ноги не начинали гореть, а дыхание не срывалось на хрип. Ловила спиной его взгляд. Не часто. Но – ловила. Холодный интерес ученого? Или... что-то еще? Не оборачивалась. Пусть смотрит. Пусть видит, что я не сломалась.
…
Ночевки. Холодные. Влажные. Лес не спал. Трещал, стонал, выл на луну. Чаще холодная яма, выкопанная в сугробе Скарабеем одним движением трезубца. Или заброшенная избушка лесника. Костер. Треск веток. Тени пляшут на стенах.
Им было все равно. Кара сворачивалась калачиком прямо на голом снегу у колеса повозки, будто каменная. Скарабей сидел, прислонившись к дереву, его глаза светились в темноте слабым янтарным огоньком – бодрствовал или медитировал, непонятно. Холод их не брал.
Меня не просто брал. Пробирал до костей. Тулуп Насти был тонок, одеял не хватало. Дрожь начинала сводить мышцы, зубы выбивали дробь.
Однажды, когда ледяная игла подступила к самому сердцу, его голос прорезал темноту:
— Если будет холодно — скажи.
Я стиснула челюсти. Сказать? Попросить? У него? У этого ледяного истукана, который превратил дорогу в пытку, а мою жизнь — в эксперимент? Сдаться? Признать, что его холод сильнее моего упрямства?
Промолчала. Сглотнула ком ледяного стыда и злости. Просто позвала Пепси, как и всегда. Теплый, живой комочек подползал, зарывался в мои ноги, в грудь. Дышал горячо, ровно. Ее шерсть, грубая и пахнущая лесом, была единственным источником тепла во вселенной. Я обнимала ее, пряча лицо в теплый загривок, чувствуя, как дрожь понемногу стихает, сменяясь усталостью. «Спасибо, шипучая», – шептала я в колючую шерсть. Она тихо повизгивала во сне. Вместе мы были крепостью. Восемь дней. Осталось лишь ждать, когда кончатся восьмые сутки.
Не слабая. Шептала я в темноту. Больше никогда.
…
Интерлюдия.
(Тень сосны. Янтарь глаз — сверхчувствительный сенсор, фиксирующий каждое движение конька, микродвижения мышц спины под тулупом, частоту дыхания, парящего в морозе. Мозг — ледяной кристалл, расщепляющий свет ее существования на спектры данных):
…Начинает. Ровно в час, когда тени — кинжальны. Патологическая пунктуальность. Компенсация за внутренний хаос? Или ритуал — единственный гвоздь, удерживающий шаткую психику от распада? Парадокс.
Контраст с Карой не дает покоя. Та — предсказуемый алгоритм. Удар-блок-финт — формулы смерти, выверенные до нанометра. Ритм безупречен. Скучен.
Сосулька же… Здесь нет формул. Падение — не отчаяние. Опять падение. Встает. Не оглядывается. Знает, что наблюдаю. Снова прыжок. Упрямство… или методика? Удвоенная ярость. Неэффективно? По расходу энергии — да. По эволюции Дара под давлением… Бесценно. Лед реагирует на ее аффект. Кристаллизуется агрессивнее, держит жестче после падения. Симбиоз через боль.
Социальная пластичность в Сугробово поражает. Угроза → Соблазнительница → Холодный манипулятор за три акта. Откуда у замерзшей в сугробе крестьянки этот аристократический цинизм, эта виртуозность в смене масок? Вопрос №1: Источник социальной пластичности. Разгадаю. Обязательно. Парадокс: Деревенская тень с рефлексами придворного интригана.
Вращение. Слишком… избыточно. Рука не строго над головой — вытянута в сторону, пальцы раскрыты, будто ловят невидимую нить баланса. Грация. Мимолетная. Чужеземная. Невозможная. Возникает спорадически, когда забывает о земле под ногами. Когда тело вспоминает… что? Чье тело? Откуда эта мышечная память на сложные осевые нагрузки, эта… музыкальность в дисгармонии движений? Навыки, невозможные для крестьянки. Вопрос №2: Источник кинестетической гениальности. Я докопаюсь до корня. Эта странная, нечеловеческая грация — ключ.
Финал. Спираль. Агрессивная, как удар хлыста. Лед под коньком не держит — шипит, выстреливая снопами алмазной крошки. Дар копирует ее ярость. Стоит ко мне спиной. Плечи вздымаются от дыхания. Знает, что наблюдаю. Ждет не одобрения. Ждет… чего? Чтобы ее борьба имела вес в моих расчетах? Чтобы ее правила игры признали?
Деталь: Волосы. У висков, на затылке… однозначно светлеют. Не иней. Не грязь. Изменение пигмента. Стресс? Глубокая интоксикация Даром? Маркер трансформации? Или распада?
Бедная опасная Сосулька. Ты — ходячий парадокс. Социальный хамелеон. Ледяная бомба с грацией призрака из иного мира. Я должен держать тебя в фокусе. Должен разобрать на молекулы, докопаться до семян этих невозможных навыков.
Потому что если не я…
…твоей яростью овладеет Лихо.
…твоей грацией и манипулятивностью сыграет Обитель. Обезличив. Утилизировав. (Мысль-ересь. Гасится мгновенно.)
… кто-то умнее, холоднее меня обратит твои падения в свой триумф.
Или ты сама, не разобрав своих теней, уничтожишь себя и все, что тебя окружает…
Все сценарии неприемлемы.
(Взгляд фиксирует последнюю каплю пота, замерзающую на ее светлеющем виске. Мозг проецирует 17 сценариев развития событий в Снежинске. Ни один не дает достаточного контроля. Раздражение — острый, холодный шип под ребра. Недостаток данных. Недостаток контроля. Неприемлемо.
…
Седьмые сутки. Лес сдавался, редел, обнажая уродливые шрамы вырубок и жалкие клочки пашен под снежным саваном. Дымок из трубы вдалеке, следы полозьев, покосившаяся мельница – слабые признаки жизни, казавшиеся обещанием безопасности. Цивилизация? Почти... Мысль замерла, не успев оформиться.
Скарабей стал изваянием. Его безупречное лицо застыло в ледяной маске, лишь зрачки метались, сканируя опушки, чащобу, каждую подозрительную тень меж стволов. Пальцы в бархатных перчатках впились в невидимые вожжи. Тишина в кибитке сгустилась, стала осязаемой, колючей, как ледяная пыль в горле.
– Что? – не выдержала Кара, ее рука уже лежала на рукояти кинжала. Она тоже почувствовала – напряжение мастера.
– Тише, – прошептал Скарабей. – Слушай лес.
Я вжалась в сиденье. Пепси заурчала, шерсть на загривке поднялась частоколом. Слишком тихо. Ни писка, ни шороха. Только навязчивый скрежет полозьев по мертвому насту – саундтрек к западне.
БА-БАХ!
Раздался оглушительный треск, грохот, заставивший землю содрогнуться. Буквально в двадцати шагах впереди, рухнула исполинская ель. Ветви, облепленные снегом и инеем, взметнулись, как руки гиганта, хватающего небо, и обрушились, намертво перекрыв дорогу. Снежная туча вздыбилась стеной. Повозка вздрогнула и замерла.
– Кара! – Голос Скарабея – ледяная игла, вонзившаяся в тишину. – Повозка. Мертвая зона. Десять шагов. – Он не обернулся, его внимание было приковано к чащобе.
Кара взорвалась движением. Кинжалы уже пели в ее руках, лезвия мерцали голубым холодом. Она заняла позицию у заднего колеса, спиной к деревянному корпусу, взгляд сканировал чащу слева и справа. Готовность к убийству повисла в воздухе плотнее мороза.
— Сосулька, — следующий приказ был адресован мне. Безличный. Как команда собаке. — Не вздумай высунуться. Ни звука. Ты – балласт. Не мешай.
Из-за стволов, как тени из преисподней, выступили фигуры. Не оборванцы – боевые псы в человечьей шкуре. Десять? Пятнадцать? Тулупы добротные, поверх – кольчуги, нагрудники из грубой стали. Лица – карта сражений, глаза – щели с тусклым блеском жестокости. Топоры, ножи, лук с тетивой, звенящей от натяжения. Но двое... Двое дышали угрозой.
Первый: Гора плоти и стали. Под два метра. Лицо – перекошенный шрам от виска до челюсти. В руках – секира. Не сталь – сгусток полярной ночи. Лезвие светилось мертвенно-синим, от него валил морозный пар, закручиваясь в жутковатые спирали. Безмолвный каток разрушения.
Второй: Среднего роста, темный кафтан без излишеств. Короткая бородка. В руках ничего, но взгляд... Острее иглы мороза. Он впился в Скарабея, и губы растянулись в ухмылке, полной старой ненависти. Мозг стаи.
Скарабей вышел вперед. Плавно, как сходит лавина. Бархат плаща не дрогнул. Трезубец за спиной казался спящим.
– Дорогу, – его голос ровный, но каждое слово – удар ледяной кувалдой по наковальне тишины. – Ослепли? Знак Обители – не фонарь для шакалов. На Дознавателя? Ищете смерти или безумия?
Тот, что с острым взглядом – усмехнулся. Сухо, как треск ломающейся кости.
– Не стращай щенков, Жук Навозный. Мои волки не на крестьянской слюне выросли. – Легкий жест. Гигант шагнул вперед, встал щитом между хозяином и Скарабеем. Секира загудела низко, синий свет заиграл на снегу.
– Отдай «Горн Лихо» – и катись восвояси, продолжать копаться в навозе. С миром. Пока можешь.
— Артефакт принадлежит Обители, — ответил Скарабей с ледяной вежливостью. — Не тебе, Фома. Ты знаешь, что это значит.
– Знаю, – кивнул Фома, взгляд стал острее. – Знаю, что он слишком ценен. Принадлежит сильнейшему. А ты сегодня... пуст, Жук. Не потянешь. И твоя злющая сучка, – кивок на Кару, – лишь отсрочит неизбежное. Отдай Горн. Исчезни.
Скарабей повернул голову к повозке. К задней части, где лежал тот самый ящик, в котором Иванка пытался сжечь мои коньки. Потом он посмотрел... на меня? На мгновение. Быстро. Но этого хватило. В янтарных глазах промелькнуло нечто сложное: холодный расчет, раздражение... и что-то еще. Что-то, похожее на досаду, признание слабости.
Закрутились лихорадочные мысли. «Горн Лихо», значит не зря он эту штуку с собой забрал. Ценная вещь, артефакт. Этого по имени назвал, значит знакомы. Скарабей очень силен. А эти? Шакалы никогда не нападают без подавляющего перевеса.
— Забирай, — выдохнул Скарабей. Голос остался бархатным, но в нем появилась тонкая, ядовитая нотка. — Бери проклятый Горн. И проваливай. Только помни – Обитель не забудет. И не простит.
Отдает? Удивление ударило сильнее страха. Так легко? Этот ящик он просто... отдает? Почему? Стратегия? Или... Может, боится за меня? Мысль вспыхнула дикой, нелепой надеждой и тут же была раздавлена ледяным сапогом реальности. Идиотка.
Фома нахмурился. Легкая победа – горькая приманка. Кивнул здоровяку:
— Григорий. Возьми.
Гора двинулась. Шаги гулко отдавались в застывшем воздухе. Кара замерла, как зверь перед прыжком, но Скарабей едва заметно покачал головой.
Григорий грубо рванул заднюю дверцу кибитки. Скрип рвущегося металла. Его ручища выворотила ящик. Синие прожилки вспыхнули, отражаясь в пустых глазах.
Фома наблюдал. Его шило-взгляд скользнул по Скарабею, по Каре, по повозке... и вонзился в меня. Прищурился.
– Слишком легко, Жук. Слишком. Что дороже Горна? – Он указал на меня грязным ногтем. – Зяблик. Чистый лист. Середина Зимы – не время сбора. Да и глаза... – он прищурился сильнее, – ...горят не по-деревенски. Девка – тоже наш трофей. Дополнение к Горну.
ЩЕЛЧОК. Не звук, а ощущение лопнувшей ледяной струны. Воздух вокруг Скарабея не просто похолодел – он схлопнулся, выжав из пространства последние молекулы тепла. Иней запорошил его бархат, лицо осталось безупречным, но в глазах вспыхнула абсолютная, нулевая пустота Кельвина. Голос грянул, как обвал, рассекая замерзший воздух кристально чистыми гранями команды:
– КАРА! Узоры – СМЕРТЬ! – Его голос гремит, как обвал. – «Двух сечей» – мои! РВИ ОСТАЛЬНЫХ! К ГОРОДУ! УГЛЯНА – НА ЛЕД! БЕГИ ЗА КАРОЙ! ТОЛЬКО БЕГИ!
Фома рычит: «ЩИТЫ!» – но хаос уже начался.
Кара срывается с места. Не прыжок – исчезновение и материализация фурии в эпицентре банды. Кинжалы ревут, вычерчивая в воздухе смертоносные фракталы ледяной геометрии. Из лезвий вырываются лавины алмазных бритв. Тулупы и кольчуги испаряются под этим адским напором. Плоть вспарывается, мгновенно покрываясь инеем, алые фонтаны застывают в причудливых кровавых сосульках еще до падения тел. Крики смешиваются с хрипом и чавканьем рваных ран.
Трое падают, истекая на снег. Пара кидается в стороны, хватаясь за рассеченные лица и руки. Багровые цветы распускаются на белом.
Приказ «балласт» обжигает. Щелчок. Коньки – часть меня. Толчок ребром. Земля исчезает. Я выстреливаю из кибитки, скользя под протянутой рукой ублюдка с ножом, лезвия коньков чиркают по его голени, оставив кровавую полосу. Лед! Под ногами – мой элемент, мое продолжение. Скорость ревет в ушах. «За Карой!» – ледяной ком приказа в голове. Пепси – серая молния у ноги.
Краем глаза – Скарабей, уже не сражается, а дирижирует стихией. Гигант Григорий атакует, но каждый удар секиры встречает не трезубец, а внезапно материализовавшаяся стена абсолютного льда. Синее пламя гаснет, натыкаясь на барьеры холоднее космоса. Ледяные осколки рождаются из ничего. Вокруг них кипит локальный ад белого шума и разрываемой материи.
Фома, отступив на шаг, не лезет в драку, дирижирует, бросая короткие, хлесткие команды. Острый взгляд сканирует все поле боя. На лице – жестокая, самоуверенная усмешка.
Теряю взглядом битву, бросаясь за Карой. Она метрах в десяти. Отступает к деревьям, осыпая нападающих градом ледяных осколков. Я мечусь к ней, петляя между стволами, лезвия коньков режут наст, вздымая фонтаны искрящейся пыли. Сзади – тяжелый топот, хриплое дыхание погони. Двое. Быстрые. Дубина свистит над головой! Мечусь влево, в глубокий снег у дерева. Вскакиваю обратно на накат, теряя драгоценные секунды. Ближе! До Кары – пять шагов...
СЕТЬ! Она летит сбоку, из-за кустов ольшаника – тяжелая, липкая, сплетенная из промасленных веревок и... мерцающих ледяных нитей. Кара, отбивавшаяся от троих, не видит. Сеть накрывает ее, как паутина чудовища. Она вязнет, как муха, кинжалы беспомощно путаются в ячеях. Глаза – взрыв чистой, бессильной ярости, смешанной с шоком от неожиданного артефакта.
«СУКА ПОПАЛАСЬ! КУСАЙ, НЕ ДАЙ ОЧНУТЬСЯ!» – ревет кто-то. Двое бандитов бросаются к ней, один с дубиной, другой с крюком и петлей.
Сердце падает. Кара! Без нее... Мысль обрывается. Один из преследователей, видя мою задержку, кидается вперед, широко раскинув руки. Его оскал – в сантиметрах от лица.
Инстинкт. Ярость. Мой Лед.
Вспоминаю не «про сосульки». Вспоминаю ЛЕДЯНОЙ КЛИНОК, что пронзил меня в прошлой жизни. Два острейших ледяных шипа выстреливают из моих ладоней. В колено и пах. Мужик воет нечеловечески, рухнув, хватая себя за промежность, из которой торчит ледяной сталагмит.
ТОЛЧОК РЕБРОМ! Лечу не к Каре, а в сторону от дороги, в глубь леса. Вниз по склону! Набираю скорость. Деревья мелькают, как колья частокола. За спиной – дикий вой раненого и гневный рев его напарника. Погоня! Лед под коньками звенит, высекая искры от скрытых под снегом камней. Лечу, балансируя на грани падения, начинаю забирать влево, описывая круг.
Через мгновение выныриваю из чащи, описав дугу, и снова вижу поле боя. Лавируя между врагами, пытавшимися выстроить цепь, мелькаю как призрак. Еще сосульки, еще!
Еще круг. На месте падения Кары – куча-мала из тел, крики, удары по запутавшейся сети.
Снова сражающиеся фигуры. Буран. Треск секиры и трезубца.
Ужом между врагами. Мечу сосульки в ноги, из трех одно попадание. Мужик заваливается на бок. На месте главной битвы бушует настоящий ледяной торнадо, скрывая Скарабея и его противников. Враги сбились в кучу. Стрела свистит рядом с плечом, вонзившись в дерево.
Замечаю Фому, стоящего чуть в стороне. Длинная, темная палка в руках начинает разгораться зловещим синим пламенем. Посох. Он что-то…!
Начинаю танцевать между врагами. Кружусь, уклоняюсь. Сосулька бьет в ногу лучника, натягивающего тетиву. Стрела срывается в небо. Оскал Пепси на руку, поднимающую новую сеть.
Через мгновение выныриваю из чащи, описав дугу. Лавирую между врагами. Еще ледяные шипы! Мимо. Снова мимо. Спускаюсь в овраг, новый круг. Рык Пепси в затылке – пригибаюсь. Что-то острое рвет волосы.
Лечу прямо в буран, к спине Фомы. Он стоит, подняв загорающийся посох над головой, готовясь к удару. Сейчас прилетит в спину Скарабея! Не сворачивать!
Погоня! Чувствую свист стрелы – падаю в кувырок, скольжу на спине под низкой веткой, вскакиваю, не теряя хода. Боль пронзает яростью. Стрела! В бедро! Жгучий холод, но не кровь – ЛЕД.
По рукам ползут морозные узоры. Вихрь холода окутывает душу. Ледяные чешуйки пляшут по коже, сплавляясь, формируя знакомые очертания... Мой костюм. Тот самый, с последнего проката. Блестящий, ажурный, смертоносный. Дубинка со звоном отскакивает от груди. Я – Льдинка во плоти.
Жгучая боль в бедре бьет током. В горле – рев Метели. Толчок об воздух! Прыжок. В нем – вся ярость, вся боль, вся отчаяние. Выдыхаю, выплевываю холод. КОНУС ЛЕДЯНОГО НИЧТО вонзается в спину Фомы. Воздух вокруг него кристаллизуется и рассыпается в алмазную пыль.
Льдинка 13. Силуэт подо льдом
Сознание вернулось волной огня и тошноты. Я лежала ничком на скрипучих досках повозки, лицом в колючую, пропахшую потом и кровью солому. Попытка пошевелиться – волна тошноты. Боль гулко пульсировала в самом сокровенном, самом уязвимом месте – копчике и левой ягодице, отдавая огненными спазмами в бедро и сковывая спину. Самое неудобное место горело адским пламенем, набрякшая грубой, нестерильной тканью повязка липла к коже.
С трудом повернула голову. Рядом, свалившись набок у стенки, лежала Кара. Ее лицо было сине-багровым полотном боли: один глаз, зловеще блеснувший красным белком из-под промасленной, грязной повязки, тут же прикрылся. Челюсть перекошена, туго стянута жесткими лентами грубого холста, из-под которых сочилась желтовато-розовая жижа. Правая рука – неестественно вывернута, зафиксирована в грубом лубке из обломков веток и кожаных ремней.
Невероятнее всего – ее уцелевшая левая рука, в синюшных ссадинах, тяжело лежала на голове Пепси. Волчица, свернувшись теплым, дрожащим комком у ее сапог, тихо поскуливала во сне, уткнув мокрый нос в кожаное голенище. Сюрреалистичная икона выживания: палач и зверь, связанные нитью боли и странного перемирия.
КТО МЕНЯ ПЕРЕВЯЗЫВАЛ?! КТО?! Мысль пронеслась яростным вихрем, сжигая стыдом и бессильной яростью. Кара? С ее развороченной челюстью и одной рукой? Не смешите. Сам Скарабей? Представить его руки, впивающиеся в мою плоть, касающиеся этого места... было невозможно. Жаркий румянец стыда залил лицо, несмотря на холод. Да какая, в сущности... – попыталась загнать панику в клетку рациональности, но клетка трещала – ...разница? Я взрослая женщина, тело – инструмент, факт биологии... Но факт этот сейчас жгло огнем унизительного вторжения, абсолютной беспомощности. Чужая воля, чужие руки на самом уязвимом...
Мои ноги, завернутые в окровавленные лохмотья, покоились на том самом проклятом ящике. Горн Лихо. Значит... победили? Ценой крови, синяков и этого нестерпимого унижения.
Поймала взгляд Скарабея. Но в момент, прежде чем привычная маска безупречной, ледяной отстраненности скользнула на место, в его янтарных глазах мелькнуло что-то иное: тень глубокой усталости? Напряженная белизна скул? Быстрый, почти шкурный взгляд – не на рану, а в мои глаза, будто ища... понимания? Отрицания? Он сидел напротив, безупречный до оскомины во рту. Бархат плаща был лишь слегка посечен по краям, будто когтями гигантской птицы.
— Все кончилось? – хрипло выдавила я. Голос звучал чужим, проржавевшим.
— Все, – отрезал он гладким голосом, — Слишком категорично. Слишком... безапелляционно.
Язвит. Умничает. Надоело. Боль и стыд закипели.
— «Беги, балласт!» – передразнила я его ледяную команду. – Это вершина вашей гениальной тактики? Бросить Кару в сеть? А меня – под стрелы?! Ради победы?
Его глаза сузились на долю секунды.
— Если бы ты не высунулась из повозки, как любопытный, самоуверенный сурок, привлекая внимание, всего этого могло не случиться, – прозвучало смертельно тихо. – Они ушли бы с Горном. И мы – целые.
Ложь. Почувствовала костями.
— Ошибаетесь, Мастер Скарабей, – парировала я, впиваясь ногтями в ладони, чтобы не застонать от новой судороги. – Отдать Горн было бы началом конца. Они все равно напали бы. Под другим предлогом. Или вовсе без.
— С чего такие... глубокомысленные выводы?
— С самого начала. Когда этот Фома приказал взять Горн – он назвал Григория по имени. – Я заставила губы растянуться в оскале, больше похожем на гримасу боли, чем на улыбку. – Убийцы не называют имен своих подручных перед теми, кого собираются оставить в живых. Это тихий приговор.
Тишина в повозке стала звенящей. Даже Пепси насторожила уши. Карин единственный глаз приоткрылся, сверкнув из-под повязки – то ли удивлением, то ли злорадством.
Скарабей смотрел на меня. Долго. Его взгляд был как сканер, сдирающий кожу до костей.
— Оказывается, ты не только сильна, но и... наблюдательна до опасности? – наконец произнес он. Бархат голоса был пропитан ядом. – Деревенская девчонка – и вдруг знаток психологии лихих людей? Варгинский лицей разбойничьих нравов окончила?
Я не ответила. Смотрела в его янтарные глубины, бросая вызов. Потом мой взгляд сознательно скользнул по его безупречным перчаткам, по Каре с ее перевязанной челюстью.
— Вы не исцелили меня и Кару льдом, – констатировала я плоским тоном. – Не умеете? Бережете силы? Или... не захотели?
Его губы тронула едва заметная кривая. Не улыбка. Ледяная трещина в маске.
Он наклонился чуть вперед, и на долю секунды расстояние между нами сократилось. Я почувствовала не только холод, но и едва уловимый, чуждый запах – чего-то глубокого, древнего. Его пальцы в перчатках слегка сжались на колене, выдавая напряжение.
— Истинная сила, Сосулька, заключается не в избегании ран, а в осознании своей уязвимости. Боль – единственный неподкупный наставник. Лед может заморозить рану, заглушить крик плоти... но он не научит тебя видеть ловушки, прикрытые свежим снегом. Не заставит почувствовать запах опасности за вьюгой. – Он наклонился еще ближе. – Ты получила урок. Дорогой, но ценный. Зачем лишать тебя столь ценного знания?
— Понятно, – фыркнула я, отворачиваясь, но краем глаза отметив, как его пальцы резко разжались. – Оправдания – ваше второе имя. Не умеете.
— Эй, Сосулька! – его голос сорвался с бархатных высот, став резким и звенящим. – Ты думаешь, я любовался узорами?! Я выжег львиную долю сил на то, чтобы не дать этому Григорию и его проклятой синей секире превратить нашу повозку в ледяную крошку, окрашенную в розовый! А всё, что осталось – ушло на сдерживание Полоза в твоей крови!
Он резко ткнул длинным, изящным пальцем в мою повязку, прямо туда, где горело.
– Видишь эти синие, светящиеся чернильные кляксы? Это не украшение! Это – то, что сдерживает кристаллизацию твоей плоти изнутри! Вольные узорники обожают мазать свои стрелы этой мерзостью. От нее плоть начинает медленно, необратимо стекленеть. Сначала ледяные мурашки под кожей, потом жгучее оцепенение, потеря чувствительности... и наконец – хрустальная статуэтка на веки вечные. Занимательный процесс, да? Но, к твоему невероятному везению, Обителью уже изученный. Твои капризные вопли о мгновенном исцелении – ниже приоритета выживания. Поняла, наконец, балласт?!
Я сглотнула. Его близость, его ярость, направленная на мое спасение (пусть и по меркантильным причинам Обители)... все это смешалось в голове в опасный, дурманящий коктейль. Достать его... В этом была какая-то дикая, запретная сладость. Покосилась на бедро – синих прожилок не видно, только жар и пульсация. Чувствую ли я оледенение? Или это жар маскирует его?..
Из угла повозки раздался тихий, хриплый звук – не то стон, не то сдавленное рычание Кары. Ее уцелевший глаз сверлил теперь не меня, а Скарабея, и в нем плясали черные искры непереносимой обиды. Пальцы на голове Пепси впились в шерсть так, что волчица взвизгнула и отпрянула.
— Кто вообще это был? – спросила я тише. – Эти... вольные узорники?
— Отбросы и предатели, – прошипела Кара сквозь сдавленные бинты. Ее голос был хриплым, невнятным, но ненависть звучала кристально четко. Непонятно только — в чью сторону.
— Носители морозного Дара, – уточнил Скарабей, снова откинувшись на спинку. – Те, кого не взяли в Дружину. Или кого выгнали за… Или просто отщепенцы, не желающие подчиняться законам. Считают себя вольными птицами. А вокруг них – сбивается всякий сброд. Гнездятся в глухих местах. Как паразиты.
Он знаком с Фомой. Старое, темное знакомство. Чувствую, лучше не лезть.
— Как они узнали про Горн? – спросила я, уже зная ответ. Надо же как-то перевести стрелки.
— Сугробово, – кивнул Скарабей, и в его глазах мелькнуло что-то похожее на досаду. – Я был... неосторожен. Докладывал в Обитель через зеркала. Кто-то подслушал. Или зеркала там были нечисты. Дырявая деревня.
— Фома... – я почувствовала, как холодеют пальцы. – Я его ранила? Он...
— Ранила. – Губы Скарабея вытянулись в тонкую, безжалостную линию. – Достаточно. Рассыпался на осколки. Нет больше моего старого... знакомца.
Рассыпался. Как стеклянная бутылка. Значит, убила. Я убила человека.
Внутри – абсолютная, звенящая тишина. Пустота. Гулкая. Комок подкатил к горлу – сухой, колючий, не дающий вздохнуть. Ладонь, сжатая в кулак, задрожала – предательски, слабо. Мурашки побежали по спине – не от холода, а от внезапного, дикого озноба изнутри, от этой... немоты души.
Вина? Искала ее – нет.
Сожаление? Пусто.
Триумф? Только ледяная пустота.
Тогда что?! Почему ничего?!
— Почему пустота? – выдохнула я вслух, не ожидая ответа, глядя на свои дрожащие пальцы, будто впервые видя их. – Я… человека убила. И ничего. Ни капли.
— Пустота – тоже чувство, Сосулька. – Она не менее информативна, чем вина или триумф. Твой ум говорит: «Выжила. Цена заплачена». А сердце… – Он слегка наклонил голову, – ...прячет остатки тепла для более важного. Или... просто молчит, ошеломленное.
Долбаный психоаналитик. Прочь из моей головы.
Я убила. Я не чувствую. И это пугало страшнее любой вины.
…
– Чем так ценен Горн? Или это великая тайна Обители? – добавила я с вызовом, — Не для ушей балласта?
Скарабей помолчал, оценивая меня. Потом пожал плечами.
— Скажем так... Артефакт глубинной силы. Добыть его можно только внутри живого Шрама, носящего Имя. – Он произнес это слово с особым ударением, и я вспомнила ледяных кукол и зов Иванки. – Причем хозяин Шрама... не расстанется с ним добровольно. Кроме нашего Горна, официально в мире известно еще два. – Он посмотрел на меня, и в его взгляде появился намек на что-то... почти педагогическое, как будто посвящал в тайный круг. – Начинаешь понимать масштаб, Сосулька? Что мир велик и полон вещей, от которых деревни с их страхами – лишь жалкая пыль?
Это был не снисходительный тон к деревенщине. Это был взгляд на равного. Почти. Холодок восхищения и страха пробежал по спине. Я кивнула, не в силах вымолвить слово.
Голос Скарабея снова превратился в голос дознавателя, вернулся острый, профессиональный интерес.
— Твой ледяной доспех... – продолжил он неожиданно, – Он впечатлил. Самопроизвольная кристаллизация, повторяющая контуры совершенно... чуждой для этих мест экипировки. Чужой. Точной до мельчайших, невозможных для здешних мастеров деталей.
— Откуда это, Сосулька? – спросил он. В бархатном голосе внезапно прозвучала нотка чего-то личного, почти жадного любопытства. – Чей силуэт твой Дар выжег на тебе льдом? Чью чужую тень ты носишь под тулупом Насти? Чей призрак сражался рядом с тобой?
Повозка качнулась. Боль в ране вспыхнула с новой силой, смешавшись с тревогой. Я замерла, чувствуя странное, предательское биение сердца где-то в горле. Его взгляд буравил, требовал ответа, и в нем была сила, притягивающая и пугающая одновременно.
Повозка качнулась. Боль в ране вспыхнула с новой силой, смешавшись с леденящим страхом разоблачения. Я замерла, чувствуя, как предательски гулко бьется сердце где-то в горле. Его взгляд буравил, требовал ответа, притягивая и пугая одновременно. Он не может знать... Но он слишком умен. Слишком наблюдателен.
Что ответить? Правду? Безумие! Вымысел? Она сразу почует ложь...
Боль снова дернула, заставила сжать зубы и резко отвернуться к темной стенке повозки, скрывая лицо.
В повозке повисла тяжелая, гнетущая тишина, наполненная невысказанными вопросами, ненавистью и жадным любопытством. Только скрип колес, прерывистый хрип Кары и мое учащенное, сдавленное дыхание.
Скарабей не двигался. Его профиль в полумраке казался высеченным изо льда, но напряжение в скулах, легкая дрожь в сжатых губах выдавали бурю внутри. Он смотрел в пространство перед собой, будто разглядывая невидимый, бесконечно сложный узор.
Пальцы Кары сжимались и разжимались в пустом воздухе, где минуту назад была голова Пепси. Ревнивая ярость висела вокруг нее почти осязаемым, ледяным облаком.
Волчица, настороженная и напуганная до дрожи, легла на пол посередине, как живой, теплый барьер между тремя полюсами смертельного напряжения.
…
Плохо помню оставшуюся дорогу.
Боль превратилась в огненного зверя, впившегося клыками в бедро и низ спины. Каждый толчок повозки отзывался взрывом в черепе. Жар. Он подкрался исподволь – сначала озноб, стучащие зубы, потом волна липкого, обжигающего тепла, разливающегося изнутри. Мир расплылся в грязных акварелях: мелькающие черные стволы, мертвенно-белый снег, спина Скарабея, маячащая впереди, как холодный маяк в бреду.
Бред. Он поймал меня, затянул в свои липкие сети.
Хруст костей под лезвием конька. Катин визгливый, ненавистный смех: «Сдохни, никчемная!» Ледяные куклы с синими глазами-безднами тянут костлявые пальцы, их холод высасывает душу, а их шепот сливается с шепотом Скарабея: «Чей силуэт? Чей?» Марфуша, щелкающая орехи с пустыми глазами. Иванка-Лихо ухмыляется, его клещи сжимаются на моем горле... "НЕТ!" Взрыв. Но холод не приходит. Только жар. Невыносимый жар, плавящий кости.
Скарабей. Янтарные глаза – бездонные колодцы. Он смотрит сквозь меня, сквозь боль. «Интересный образец. Полная диссоциация. Фиксирую распад личности под воздействием токсина Морозного Полоза. Приступить к вскрытию?» Его бархатные перчатки касаются кожи – ледяной ожог. Кара хохочет где-то рядом, звук, как ломающийся лед. «Силуэт... покажи силуэт...»
Пепси. Ее теплый, шершавый язык на лице. Единственная нить к реальности. Ее тихое, испуганное повизгивание. «Держись, шипучая... Держись...»
Голоса доносились сквозь вату лихорадки. Бархат Скарабея, отдающий команды, холодные и четкие, как ледяные иглы. Хриплое, невнятное, полное боли бормотание Кары. Скрип колес, вой ветра, переходящий в навязчивый, далекий гул, как голос разбуженного города…
Снежинск. Он ворвался в сознание не видом, а шумом и смрадом. Гул множества голосов, скрип полозьев, лязг железа, ржание лошадей, визг неудачно смазанных тележных осей. Дальние выкрики торговцев: «Пирожки горячиии!», «Сено! Сено луговое отборное!».
Запахи – густой, едкий дым сотен печей, сладковато-тошнотворная вонь конского навоза, терпкий дух вяленой рыбы, кислый запах немытого человеческого тела, прелая солома... и под всем этим – что-то новое, чужое, властное. Пахло влажным камнем, вечным льдом и строгой, бездушной чистотой. Обитель. Ее дыхание.
Повозка резко остановилась. Холодный воздух рванул внутрь, ударив в лицо. Чьи-то сильные, безликие руки в кольчуге подхватили меня под мышки и колени. Боль пронзила, вырвав невольный, хриплый стон. Я мельком увидела высоченные, циклопические стены, сложенные из гигантских ледяных глыб, мерцающих тусклым, синеватым внутренним светом, как гнилушки. Громадную арку ворот, увенчанную знаком – стилизованной, острой снежинкой в ледяном круге. Суровые лица стражей в сине-стальных, чеканных доспехах, их взгляды – острые, оценивающие, как скальпели. Кара, бледная как полотно, почти без сознания, опираясь на плечо одного из стражников, ее перекошенное лицо искажено гримасой боли и унижения. Скарабей быстро, отрывисто говорил с человеком в белоснежных, струящихся одеждах.
Потом – коридоры. Бесконечные, промозглые, вырубленные в вечном льду. Свет исходил от самих стен – приглушенный, синеватый, мертвенный. Шаги гулко отдавались, эхом отражаясь в ледяной пустоте. Чужой запах – резкий антисептик из трав и кореньев, смешанный с чем-то металлическим, химическим. «Странноприимница Обители». Склеп для живых.
Комната. Стены – гладкий, холодный, молочно-мутный лед. Ложе, узкое, как гроб, покрытое грубым серым полотном. Стол, табурет. Ничего лишнего. Монашеская келья во льду. Меня грубо уложили на ложе. Боль утихла до тупого, изматывающего фона. Жар бушевал, как печь.
Белые тени. Женщины в простых, но безупречно стерильных белоснежных одеждах. Лица скрыты безликими белыми полумасками, оставляющими видимыми лишь глаза – спокойные, как у рыб, без капли тепла или сострадания. Руки в тонких, прозрачных перчатках. Они говорили мало, тихо, односложно. Их прикосновения были точны и обжигающе-холодны. Осмотрели рану. Промыли чем-то жгуче-холодным, пахнущим мятой и полынью. Наложили новую повязку – не ткань, а что-то гладкое, влажное и студенистое, как медуза, пропитанное странным, вяжущим составом. От него боль притупилась, а зудящее жжение и ощущение внутреннего холода под кожей затихли.
В губы твердо ткнулась холодная чаша с дымящейся, черной как деготь жидкостью. Запах гари и горьких трав.
— Пей. Сон. Исцеление, — голос был мелодичным, но абсолютно безжизненным, как голос автомата.
Я выпила. Чудовищная горечь обожгла горло, поползла вниз, разнося странное, тяжелое тепло и мгновенную слабость. Стены поплыли, закружились. Белые маски растворились в синеватой дымке. Последнее, что запомнила – ледяной, мерцающий синевой потолок над головой и абсолютную, гнетущую тишину.
…
Сознание вернулось медленно, тягуче, как всплытие со дна глубокого, темного озера. Не было жара, не было бреда – только глухая, всепоглощающая пустота и слабость во всем теле, как после долгой болезни. Я открыла глаза и уставилась не в лед, а в темные дубовые балки потолка. Тепло. Не жарко, но... живое, печное тепло. Где-то тихо потрескивали дрова.
Поднялась. Медленно, осторожно, ожидая боли. Нигде не кольнуло, не дернуло. Вдохнула полной грудью – воздух пах деревом, воском, сушеными травами и... свежим хлебом? Совсем не ледяной склеп.
Комната. Скромная, но... по-крестьянски уютная. Стены – теплого оттенка некрашеного елового сруба. Небольшое окошко с толстыми, слегка мутными стеклами, за которыми мелькали пушистые снежинки. Простая деревянная кровать. Стол, табурет, небольшой сундук у стены. На столе – глиняный кувшин и деревянная кружка. На полу – домотканый половичок с грубым узором. Монашеская келья, но... теплая. Почти домашняя. И от этого – вдвойне тревожная.
Тело... целое. Боль в бедре исчезла бесследно, как будто ее и не было. Вместо нее – странная, глубокая ломота во всех костях и суставах, будто меня разобрали и собрали заново, не слишком аккуратно. И пустота. Гулкая, звенящая пустота внутри, где раньше жил лед, клокотала ярость, пели коньки. Ничего. Абсолютная тишина души. Физическое ощущение ампутации.
Инстинктивно, с нарастающей паникой, потянулась к щиколоткам. Под одеялом – не ажурные сапожки, а грубые шерстяные чулки и простые, мягкие кожаные туфли. Холодок страха скользнул по спине. Куда?!
Рука наткнулась на что-то твердое и холодное на шее. Металл. Цепочка. Я медленно подняла руку, нащупала гладкий, холодный кулон. Приподнялась на локтях, чтобы разглядеть его в скупом утреннем свете.
Круг. Из тусклого, непонятного металла. Внутри – застывшая капля. Совершенно прозрачная, идеально гладкая льдинка. Она была намертво впаяна в металл, без швов, без замочков. Просто холодный, мертвый кружок на коже, плотно прилегающий, как ошейник.
Дверь скрипнула. В проеме буквально впорхнула девица. Невысокая, жилистая, с настоящим взрывом медно-рыжих, непослушных кудряшек, вырывающихся из-под простого белого платка. Лицо – веснушчатое, с острым, любопытным носом и россыпью золотистых пятнышек на скулах. Одета в простую, но чистую и аккуратную одежду – длинная холщовая рубаха, поверх темно-синий сарафан и белый фартук. На вид – лет шестнадцать, не больше. В руках – деревянный поднос с глиняной миской, от которой шел соблазнительный пар и аппетитный запах похлебки. Пара невероятно зеленых глаз тут же ухватили мой бодрствующий взгляд.
— О-о-о! Проснулась наша спящая льдинка! – ее голос звонкий, как колокольчик, полный неподдельной радости и живейшего любопытства. Она ловко, почти танцуя, вошла, поставила поднос на стол и подбежала к кровати, усевшись на край без тени церемоний, оглядывая меня с явным, доброжелательным интересом.
– Ну как ты? Целенькая? Ничего не отвалилось? Говорят, тебя лиходеи чуть на тряпочки не изорвали! Соня, кстати. А ты? – Она выжидающе наклонила голову набок, кудряшки весело подпрыгнули.
Я смотрела на нее, ошарашенная этим напором жизненной силы. Попыталась что-то сказать, но голос сел. Просто кашлянула.
— Воды? – мгновенно среагировала рыжая, налила из кувшина в кружку и поднесла к моим губам.
Я сделала несколько глотков прохладной, необычайно вкусной воды. Пустота под кулоном сосала под ложечкой. Голос вернулся, хрипловатый, слабый:
— Угляна я.
— Угляна? – Соня прищурилась, перекатывая имя на языке. – Огненное. Хотя... — ее взгляд скользнул по моему серому платью, — ...здесь огня маловато будет. Льда – завались, а огня... – Она махнула рукой. – Лады. Значит, Угляна. Рада познакомиться, соседушка! Теперь нас…
Да. – перебила я, чувствуя, как нарастает тревога. — Где я? Это… не Обитель?
Соня фыркнула, как рассерженный котенок и вскочила.
— Тьфу ты! Да ну ее, эту мраморную морозяку с ее белыми призраками! Ты уже три дня как оттаяла тут! В Тереме. – Она гордо выпрямила спину, как будто объявляла о дворце.
— Терем? — Я оглядела скромную комнатку, недоумение смешивалось с подступающей паникой. — Какой терем? Чей?
— Эт-то — Терем Снежных Невест! Ну, или просто Терем. — Она широко махнула рукой, обозначая все вокруг. — Для таких, как мы. Кто Дар получил, но… в Лицей не попал. Или... кому Лицей не попал. Или кого... родные сдали. – Последние слова прозвучали с легкой, привычной горечью, быстро прикрытой улыбкой.
— Мы тут... пленницы? – спросила я тихо, холодный комок страха сдавил горло. – А выйти... как?
— Знамо как! Замуж выйти! – Она снисходительно махнула рукой, как взрослая объясняет ребенку. – Тому, кому ключик от твоего ожерелья достанется! – Соня звонко щелкнула ногтем по своему кулону. – «Обручальный ошейник». Замок на нашей силе. Здесь нас, льдинок, выправляют. В покорных жены. Для старых сечей Дружины Морозной, для мастеров Обители, для богатых гостей из дальних краев... Чтоб родили им наследников с искоркой льда, да дом от нечисти ледяной берегли. Чтобы… ну, чтоб мужу тепло было и тихо. – Она покраснела слегка, но в глазах читалась привычная, горьковатая ирония.
Что-то внутри оборвалось. Стало нехорошо.
— Наш Дар – под замком. Ключик – у мужа будет. Откроет – сможешь льдинку слепить. Закроет – сиди, как мышь под веником, грей да суп вари. – Соня щебетала, но в словах звенела привычка к этой участи.
Очень нехорошо, до мушек перед глазами.
— Нас здесь… — она задумалась, пересчитывая на пальцах, — …восемь душ было. Теперь девять, с тобой. Правила – железные! Матушка Марфа – грозная, как зимняя буря, глаза – как ледяные шильца! Устав – строже монастырского! Молитвы Льду на рассвете. Труд – пряжа до мозолей, шитье, травы целебные учим сушить, вести хозяйство. Чистота – до блеска, до скрипа! А еще… — она снова понизила голос, наклонилась ко мне, запахнувшись, — …уроки особые. Как речь вести, как ступать, как важного гостя встретить-обласкать, как… ну, чтоб мужу угодить во всем. Всему учат. Чтобы… это, когда замуж возьмут. А возьмут! Обязательно! Мы же — ценные-е-е страсть! – В ее голосе не было горечи, лишь привычная констатация факта и толика наивной гордости за свою «ценность».
— А если... не захочу? – спросила я тихо, сжимая край одеяла до побеления костяшек. Пустота под кулоном заныла глубже, тоскливо.
Соня подошла к окну, смахнула невидимую пылинку с подоконника. Покосилась в сторону двери, будто боялась, что ее услышат.
— Радуйся, что жива. И что Матушка Марфа сегодня в милости. Комнатки у нас скромненькие, да свои. Тепло. Кормят сносно. Обиход. Ждем своей доли. Строго, да. Но… — она обернулась, и на ее веснушчатом лице расцвела искренняя, теплая улыбка, — …зато мы вместе! Как сестренки. Теперь и ты с нами, Угляна. Не одна.
Восемь дней тишины в повозке теперь казались вольницей. Скарабей предал. Продал. Сдал неудобный, непредсказуемый груз в этот... золотой птичник для ледяных наседок! Добро пожаловать в клетку, птичка!
— А кто меня привез, не видела? Где Скарабей? Кара? Пепси?!
— Тссс! — Соня приложила палец к губам, оглянулась на дверь, хотя она была закрыта. — Имена грозные не поминай зря!
Поднесла миску с похлебкой.
— Ну, а пока — кушай! Отощала ты, как щепка осенняя! Силы копить надо! Завтра Матушка Марфа тебя смотреть будет.
Соня поставила миску на стол рядом со мной и выпорхнула из комнаты, оставив после себя шлейф энергии и запах горячей похлебки. Я осталась сидеть на кровати, горькое отчаяние сжало горло. Поднесла ладонь к левому плечу. Под грубой тканью рубахи нащупала маленький, неровный, невероятно холодный рубец. Крещение Льдом. Плата за силу. Силу, которая теперь была заперта под холодным металлом. Здесь нужна не ярость Льдинки. Здесь нужна покорность Прялки. Тихая мать будущих солдат Морозко.
Взгляд упал на миску. Парок все так же соблазнительно вился. Первая ложка горячей, наваристой похлебки обожгла язык. Было вкусно. И невыносимо горько.
Льдинка 14. Судьба Прялки
Тишина после ухода Сони сгустилась, ледяная и звонкая. «Терем Снежных Невест». Название застыло в воздухе ядовитой насмешкой. Не терем – золотая клетка. Не невесты – пленницы с запертой силой. «Дорогой, но ценный урок», – эхом прозвучал бархатный голос предателя. Гнев, острый и чистый, как лезвие конька, вспыхнул в груди. Сломать что-нибудь. Вырвать ему глаза янтарные. Снести эту проклятую улыбку трезубцем. Но тело было слабым, пустым. Обещанная себе сила – заперта под холодным металлом на шее. Легко сказать — я больше не буду слабой.
«Обручальный ошейник». Пальцы сами потянулись к гладкому, мертвенно-холодному кружку. Прикосновение – слабый разряд, ледяное жжение под кожей, мгновенная головная боль и ощущение пульсации в висках. Сила – не подарок, не часть души. Она – приданое. Инструмент для будущего хозяина, который милостиво разрешит ею пользоваться. Как разрешают сторожевому псу облаять чужака.
Дверь отворилась без стука. На пороге – не Соня.
Матушка Марфа. Высокая, сухая, как вымороженная ветром жердь. Темно-синий сарафан – безупречный гроб без складок. Белоснежный передник – накрахмаленный саван. Волосы, седые как иней, стянуты в тугой узел – казнь для любой прядки. Лицо – гладкое, аскетичное, с тонкими, сжатыми в ниточку губами. Но глаза... «Как ледяные шильца», – вспомнились слова Сони. Светло-серые, почти бесцветные. Лишенные не только тепла, но и тени сомнения. Они скользнули по мне, по кровати, по остывшей миске – скальпелем фиксируя, оценивая, приговаривая. Ничего живого. Только безраздельная власть.
– Настенька, – голос ровный, тихий, лишенный вопросительной интонации. – Встань. Дорожная скверна отягощает дух. Омойся. Предстань пред сестрами в чистоте.
Едва заметный жест безупречной руки.
– Соня! Отведи в баню. У вас час.
Рыжая, будто ждала за дверью, впорхнула, избегая взгляда Матушки.
– Слушаюсь, Матушка!
– Пойдем, – протянула руку, улыбка не дотягивалась до глаз. – Банька у нас – загляденье! Теплее сердец иных господ!
…
Баня. Пахло дубовыми досками, раскаленным камнем, мятой и ромашкой. В центре – гигантская лиственничная купель, дымящаяся чистейшей водой. И... зеркало. Большое, тяжелое, в дубовой раме. Настоящее. Роскошь немыслимая в деревне. Дорогая клетка для дорогой птицы.
Соня, щебеча о «правильном паре» и «целебных травах», занялась печью. Я осталась одна перед холодной гладью стекла.
Я осталась одна перед зеркалом. Подошла медленно, неохотно. Отражение. Чужое. Жалкое. Тело Насти, изможденное годами голода, тяжелым трудом, моими безумными тренировками, дорогой и раной. Ребра – лестница к впалой груди. Ключицы – острые мостики над пропастью. Кожа – бледная, с желтизной. Волосы... Короткие, неровные, соломенного цвета, но с явной, тревожной проседью на висках – пепел ярости и отчаяния. Актриса без роли. Спортсменка без стадиона.
Лицо... Лицо Насти, но глаза... Глаза горели чужим огнем. Глубоко посаженные, с синяками усталости, в них – не покорность Варгино, а бездонная тоска. Тоска по свисту ветра в ушах, по хрусту идеального льда, по невесомости прыжка, по власти над собственным телом и стихией.
По ощущению жизни, которое украли и заперли в этом мертвом металле на шее.
Пальцы коснулись холодного кулона. Отражение сделало то же. Чужой жест в чужом теле. «Чей силуэт?» – эхом прозвучал вопрос предателя. Силуэт в зеркале был хрупким, сломанным. Но внутри... внутри бушевала буря. Стихия, запертая подо льдом. Не сломана. Еще нет. Кулаки сжались. Ногти впились в ладони. Глубокий вдох. Выдох – струйка пара, осевшая инеем на зеркале. Контроль. Всегда контроль.
Сбросив грубое платье и рубаху, я окунулась в купель. Горячая вода – благословение и пытка. Смывала грязь, боль, запах крови и страха. Но не унижение. Не чувство ловушки. Нырнула с головой, пытаясь заглушить мысли, смыть остатки Скарабея, Кары, повозки. Всплыла, откинув мокрые пряди. Чистота внешняя. Внутри – минное поле.
…
– Сестры, – ее голос Матушки разрезал тишину. – Представляю вам новую обитательницу Терема. Настенька. Прибыла из... глубины лесной. – Легкое пренебрежение, как к занесенной ветром соринке. – Надеюсь, она быстро усвоит наши правила и станет достойной сестрой. Настенька, да это теперь твои сестры. Учись у них смирению, трудолюбию и благочестию.
Соня, стоявшая рядом, толкнула легонько в бок, подсказывая: «Поклонись, поклонись Матушке и сестрам!»
Я сделала неглубокий поклон, держа спину прямой. Глаза скользнули по лицам. Села, ощущая на себе тяжесть разных взглядов: любопытство, оценка, жалость, неприязнь, равнодушие. Опустила глаза на чистую, грубую скатерть, сжимая под столом кулаки. «Сестры» ... Мысль была горькой и четкой — здесь нет сестер. Есть сокамерницы. Выживать буду одна. Пока не найду ключ от этой клетки. Или не сломаю прутья. Внутри, под пустотой, где-то очень глубоко, ледяное сердце Льдинки сжалось, готовясь к долгой зиме.
…
— Настя, матушка ожидает тебя в кабинете.
Соня повела по коридорам, не выключая бесконечное щебетание. Его можно просто не слушать, отключить, как назойливую рекламу.
Десять лет бревном? Пустое. Я – дитя эпохи потока. Того мира, где информация не сочилась – обрушивалась водопадом: новостные ленты, соцсети, бесконечные стримы, реклама, мемы, научпоп в перерывах между уколами. Мой мозг – не губка. Это фильтр, сортировочный цех. Я вылавливала суть сквозь тонны шума, отделяла зерна от плевел манипуляции, вычленяла паттерны в какофонии данных. Информационный иммунитет, выращенный в пробирке цифрового ада.
Аналитический ум... Да, он спит. Погребенный под грудой боли, отчаяния, ярости за решеткой паралича. Но не умер. Не атрофировался. Он просто ждет. Ждет точки приложения. Ждет врага, достойного его процессорной мощности. И этот враг появился. Система. Терем. Обитель. Сложная, многоуровневая угроза, пропитанная магией и ложью.
Я обязана думать быстрее. Не просто быстрее этих запуганных девушек. Быстрее Марфы с ее ледяной логикой надзирателя. Быстрее сканирующих взглядов Обители. Быстрее Скарабея.
Соображать глубже. Не просто видеть, что сказано. Видеть, что опущено. Слышать, что подтекстом. Чувствовать структуру за фасадом. Здесь каждая деталь – улика. Каждая улыбка – возможная маска. Каждая проповедь – шифр истинных намерений.
Арина: Сидела справа от Марфы. Старшая? Лицо спокойное, почти бесстрастное, руки сложены на коленях. Глаза – темные, глубокие, наблюдательные. Взгляд – не добрый, не злой, а... выжидающий. Каменная глыба под тонким льдом. Опереться нельзя, но и сдвинуть трудно.
Любава: Напротив Арины. Полная, румяная, с добродушным, но несколько простоватым лицом. Улыбалась открыто, даже с легким сочувствием. Единственная, кто кивнул в ответ на поклон. Руки теребят фартук – привычка к работе. Взгляд: Искреннее сочувствие? Или просто мягкотелость? Добрая душа, возможно, источник информации.
Глаша (Рядом с Любавой): Худая, угловатая, с острым подбородком и колючим взглядом. Смотрела с нескрываемым любопытством и... оценкой. Как на конкурентку? На предмет обсуждения? Губы поджаты. Сплетница, опасная, но это тоже можно использовать.
Фекла: сгорбившись, почти скрываясь за спиной Любавы. Лицо бледное, испуганное. Глаза огромные, как у затравленного зверька, бегали от меня к Матушке и обратно. Руки дрожали. Самая юная? Или просто самая запуганная. Фекла – жертва, не союзник. Слишком слаба. Или искусная приманка?
Поля: Дальний конец стола. Высокая, статная, с гордо посаженной головой и холодной красотой. Смотрела поверх, будто меня не существовало. В глазах – высокомерие и скука. Безупречный наряд и прическа выделялись среди других. Она терпит это «стадо» из милости. Потенциально уязвима гордыней.
Васса: Рядом с Полей. Крепкая, коренастая, с тяжелой челюстью и маленькими, хмурыми глазками. Смотрела с явным неодобрением, словно я принесла с собой заразу. Руки, сложенные на столе, были большими, рабочими, с красными костяшками. Васса – озлоблена, враг. Похожа на замёрзшую траву. Разум. Расчет. Возможно, старшая по негласной иерархии.
Агафья: Левый конец стола. Сидела чуть в стороне. Вроде не старше, а лицо изможденное, с глубокими складками у рта и темными кругами под глазами. Взгляд – усталый, потухший, но, когда он скользнул по мне, в нем мелькнуло что-то... знакомое? Глубокая, спрятанная горечь? Или просто общая участь? ...выгоревшая. Но пепел может хранить жар.
И, наконец, Соня: Рыжая, веснушчатая, энергия бьет ключом. Кажется открытой. Но наивна или играет? Ее улыбка слишком широка. «Глаза и уши Матушки»? Возможно. Или просто солнце в человеческом обличье.
Каждая – возможный союзник. Или конкурент в борьбе за будущего мужа. Чистые Сосуды? Нет. Каждая – свой собственный клубок страхов, амбиций и скрытых ран. Надо изучать. Найти слабые звенья. И главное – выяснить, кто еще чувствует холодный яд кулона на своей шее и ненавидит его так же, как я.
…
Тепло горницы и запах свежего хлеба остались за тяжелой дверью. Кабинет Матушки Марфы дышал холодом власти и старых книг. Бордовые портьеры, дубовый гроб-стол, горы фолиантов: «Ледяной Домострой», «Наставления Благочестивой Матроны», «Генеалогии Князей Вечной Мерзлоты». Буквы вычурные, но вполне узнаваемые. Идеология клетки, переплетенная в кожу. Икона Морозко в углу — строгий безжалостный ледяной лик. Полки с аккуратными рулонами тканей, пучками сухих трав.
Как себя вести? Прикинуться покорной? Во-первых — не выйдет, характер выдаст. Во-вторых, не обмануть тут такой уловкой — каждой второй такая же мысль приходит. Нарочно дерзить и нарываться? Смысл есть – прощупать границы. Но примитивно.
Истина где-то посередине. Спокойствие. Достоинство. Острый край без агрессии. Пусть видят контроль, но не покорность. Пусть думают, что меня можно «переубедить». Сохраняют мысль — со мной можно договориться, а значит обвести вокруг пальца.
Запах воска, пыли и острых, дурманящих трав. Матушка Марфа сидела в высоком кресле-троне, спиной к единственному узкому окну. Ее лицо тонуло в глубокой тени. Освещены только руки с длинными, безупречными пальцами. Руки следователя и судьи.
– Садись, Настенька, – голос был тише, чем в горнице, лезвие, обернутое в бархат. Она не указала на стул. Он просто стоял: неудобный, с прямой, неумолимой спинкой, созданный для ломки осанки и духа.
— Настя. Дочь лесоруба из Варгино. Принята в Лоно Терема по воле Обители и милости Морозко. Или... тебя теперь Угляной звать требуешь?
Легкий, едва уловимый укол. Дает понять, что знает все.
Я вошла, остановилась перед столом. Не села. Прямой и спокойный взгляд встретился с «ледяными шильцами», тонувшими в тени.
– Я предпочла бы, чтобы меня называли Угляна, – сказала я ровно, без вызова, но и без робости. — Но воля Матушки Марфы – закон. Имя лишь обертка для того, что внутри. Имя... всего лишь звук.
Микроскопическая пауза. Пальцы Марфы на столе едва заметно сжались. Никто не поправлял Матушку. Никогда.
– Звук? (Сухо щелкает ногтем по пергаменту.) Звук несет вибрацию. Вибрация рождает форму. Форма определяет судьбу... Угляна, – Она растянула имя, будто пробуя на язык что-то кислое и чуждое. — Огонь в имени для чаши Льда. Вызов, неуместный в Доме Снежной Чистоты... Садись, Настенька.
Я села, сохраняя спину прямой. Не сутулясь, как деревенская, но и не выгибаясь в аристократической осанке. Нейтрально. Собранно. Как боец перед схваткой, а не служанка перед госпожой. Пусть видят — я не сломлена. Я наблюдаю.
– Твоя история… известна, – продолжила Марфа, ее голос стал сухим, как пергамент. – Глухомань. Семейный... крах. Дикий Дар. Странное выживание. Столкновение с тьмой. Дорога. Кровь и лед.
Она перечисляла, как зачитывала приговор:
— Ты – осколок. Опасный, неотесанный. С волей дикого зверя и силой, что рвет собственные сосуды. Сюда такие редко доезжают. Обычно... гаснут в пути. Или их гасят. Принесла ли ты сюда пепел своего прошлого, дитя?
Мой взгляд скользнул по корешкам книг. «Домострой»... «Наставления»... «Советы»... «Правила»… Стены этой клетки сложены из слов. Толстых, тяжелых, душащих слов.
— Я... принесла лишь то, что осталось, Матушка.
Правда, но не вся.
– Комната удобная? – Резкая смена тона. Простота, обманчивая, как тонкий лед. Будто спросила о погоде, нарушая сценарий допроса.
– Удобство относительно, — ответила я, — Есть крыша. Есть очаг. Больше, чем имели многие, кого я знала. Но это не ответ на мой вопрос: зачем я здесь?
Прямота – мое оружие. Использую.
Марфа чуть наклонила голову. «Шильца» сузились до ледяных точек.
— Ты тоже не отвечаешь на мои. – звенящая пауза. – Ты думаешь, это тюрьма?
Я не стала опускать глаза. Посмотрела прямо в тень, где скрывалось ее лицо.
– Что я думаю – неважно. Что я говорю – тоже. Вы читаете меня, как открытую книгу. Вы не раз ломали таких, как я. В чем мое отличие?
Тишина зазвенела. Марфа медленно, как ледник, выпрямилась в кресле. Тень на лице сгустилась.
– Прямота... – прошептала она с некоторым удивлением. – Роскошь опасная. Но... пока допустимая. – Она сложила руки, белые пальцы переплелись в замок. – Никто не собирается тебя неволить, дитя. До набора в Лицей – почти четыре месяца. Снег сойдет, дороги просохнут и в Снежинск потянутся счастливцы, получившие Дар. Четыре месяца поживешь с нами. Ты из глуши. Города не видела. Тебе надо многое постичь. Без денег, без корней, с твоим... багажом... как ты выживешь одна? Обитель оплатила твой кров и хлеб до весны. — Голос стал гладким, убедительным, как хорошо отрепетированная проповедь. Логика «спасительной милости».
Я не дрогнула. Пальцы сами потянулись к холодному металлу на шее, коснулись гладкой поверхности кулона.
– Зачем тогда это? – спросила, чуть приподняв цепочку.
Марфа вздохнула, тяжело, как перед неподъемной ношей.
— Правила. Для всех. Ради других девушек. – Ее взгляд стал жестче, холоднее. – И есть вести... что ты можешь быть опасна. Себе. Миру. Твоему же необузданному пламени. Выдержи до весны без срывов – и этот замок станет щитом. Твоим щитом, Настенька. Пока не научишься быть... Чистым Сосудом. Береги его. И учись благодарности.
Последнее слово — стальной прут.
— Я смогу выходить в город? – спросила прямо, игнорируя призыв к благодарности. Проверка границ.
– У меня будут с тобой проблемы? Да, похоже у меня будут с тобой проблемы…
– Со мной были вещи, – добавила я, не сдавая позиции, — Личные.
– Твои грязные тряпки сожгли, – отрезала Марфа, легкое раздражение прокралось в ее голос. – Дорожная скверна.
– Там было кое-что, важнее тряпок. Часть меня, – настаивала я.
Правда. Старый нож. Бусины. Осколок гребня… Пепел, но...
– Зачем цепляться за прошлое? – Марфа откинулась в кресле, ее силуэт в тени казался больше. – Оно сгорело. Как и должно.
В груди сжалось. Пепел. Но одно не могло сгореть...
— … но, со мной был белый волчонок. Пепси. Где она? – в голосе, вопреки всем усилиям, прорвалась трещина. Трещина живого.
Марфа замерла. Казалось, взвешивала каждое слово на невидимых весах правды и контроля. Тишина тянулась мучительно долго.
— На территорию Терема... зверю не место, – наконец произнесла она, уклончиво. – Но знай — в Обители о нем позаботились.
Без гарантий. Я впитала информацию. Пепси жива. В Обители. Это важно. Слишком долгая пауза, почему? Пепси тоже заложник.
— У меня будут с тобой проблемы, Настенька? – повторила Матушка Марфа свой вопрос в третий раз. Гвоздь, вбиваемый в крышку гроба. Ультиматум.
Встала. Медленно обошла стол и остановилась передо мной. Накрыла тенью. Холодный, пронизывающий взгляд скользнул по моему лицу, по коротким, светлеющим волосам, по прямой спине. Потом ее рука поднялась.
Холодные, властные пальцы коснулись металла. Обхватили кулон. Нежно? Нет. Собственнически. Как хозяин берет пса за ошейник. Каждая клетка моего тела взревела от ярости и унижения. Кровь ударила в виски. Но я замерла. Статуя изо льда. Дыхание – ровное, натренированное на льду. Только зрачки сузились до булавочных головок. Не дрогнуть. Не отдать ей эту победу.
– Итак… Проблемы?
– Не хочу начинать знакомство со лжи, Матушка Марфа, – мой голос зазвучал плоским, мертвым эхом. – Поэтому скажу: я не знаю, будут ли у вас проблемы. Но я... научена выживать. Принимать необходимое. Учиться. А пока... я слишком мало понимаю, не вижу полную картину.
Зерно сомнения. Зацепка.
— Проблемы... – Она отпустила кулон, но рука осталась висеть в воздухе рядом с моей шеей. – ...начинаются там, где забывают о смирении. Запомни это, Настя. Начнем с основ. Келья номер три. Наставница – Соня. Распорядок узнаешь. В шесть утра – очистительная молитва Льду.
…
Запах. Сквозь терпкие травы, воск и пыль... прорвался. Слабый. Замаскированный. Но неубиваемо знакомый. Едкий, металлический, со сладковатой ноткой гари и испорченной магии. Запах охотничьей избушки Иванки. Запах Горна Лихо. Он исходил от кулона! От этого металла! Ошейники делают с помощью Горна! Он не просто блокирует Дар – он соткан из скверны Лихо!
Открытие ударило, как обух, лицо с трудом осталось каменной маской. Лишь глубоко в глазах, куда не могла заглянуть Марфа, промелькнула вспышка новой, хищной решимости. Враг не снаружи. Он здесь. В самом сердце «спасения». И он на моей шее.
Я встала. Не рывком, плавно. Сделала неглубокий, безупречно формальный поклон, скрывая глаза.
— Благодарю, Матушка Марфа, за... просвещение. И за заботу.
Развернулась и вышла, не оглядываясь, спиной чувствуя тяжесть взгляда. Четыре месяца потерпеть. Она знает, что я знаю, что меня не отпустят. Я знаю, что она знает, что я это знаю...
Всепроникающий, ядовитый запах Горна, теперь навсегда связан с холодом металла на шее. Я пошла по коридору, внешне спокойная, но внутри бушевал вихрь. И первый луч стратегического света во тьме. У меня появился секрет. И враг стал осязаемым. Рука непроизвольно потянулась к кулону, но остановилась в сантиметре от него. Не тронь. Запомни запах. Запомни врага.
Терем – не убежище. Это фабрика по производству зараженных сосудов! И я только что стала ее сырьем.
…
Отец Серебросердечный, Ледяной Свидетель,
Внемли мольбе, из Тьмы рожденной.
…
Рассвет над Теремом был не милостью. Серое небо прижимало, выдавливало из воздуха колючую изморозь. Двор, вымощенный гладкими, отполированными временем и ногами плитами, превратился в каток. Не тот, где рождается свобода, а тот, где ломают души.
Не к небесам пустым взываю –
К тебе, чей вздох – завыванье метели,
…
Сестры. Восемь фигур в одинаковых серых платьях и белых платках, скрывающих волосы (кроме Поли, чья гордая голова была лишь слегка прикрыта, демонстрируя дорогую шаль).
Стояли на коленях. Голыми коленями на льду, покрывавшем камень тонкой, предательски скользкой пленкой. Руки сложены на груди, ладонями вниз. Лица обращены на север, к невидимому лику Морозко. Дыхание вырывалось короткими, белыми струйками. Тишина стояла гнетущая, нарушаемая лишь хрустом льда под чьим-то непроизвольным движением и сдавленным всхлипом Феклы.
Я – сосуд, треснувший от скверны.
Внутри – не пепел прошлых бед,
А гниль живую ношу:
Страх, что въелся в кости, как соль,
Ярость, что клокочет черной смолой,
Сомненья, что грызут, как тлень.
…
Я – девятая фигура – заняла место в конце ряда. Колени коснулись льда. Холод. Пронзительный, мгновенный, как удар иглы в костный мозг. Жжет как раскаленное железо, распространяя онемение выше. Сглотнула стон. Больничный холод. Десять лет бетона под спиной. Это... иное. Живое. Злое. Скопировала позу других: руки на груди, лицо к северу. Но спина осталась неестественно прямой, вопреки сгорбленным силуэтам Любавы, Феклы, даже Арины.
Не теплой влагой утешенья –
Ледяной струей очищения!
Омой меня, Люд!
…
Голоса сестер, дрожащие от холода и вековой покорности, подхватили молитву. Любава всхлипывала. Фекла рыдала беззвучно. Васса бубнила с ненавистью. Поля отчеканивала слова, как монеты. Арина шептала монотонно.
Я шевелила губами, повторяя мертвые слова. Но внутри, под ледяным панцирем, бушевал молчаливый ураган:
Отец Льдов? — Тюремщик душ!
Хранитель Тишины? — Страж немоты!
Твое ложе хрустальное – плаха! Твое дыхание – цепь на горле! Скверна? Ты – источник скверны! Чистые сосуды? Колбы с ядом покорности! Твоя воля? Указ палача! Твоя благодать? Мерзостный Кулон, сплетенный из черной крови!.."
Верхнее окно кабинета Марфы. Замерзшее стекло – ледяная линза. За ним – силуэт. Неподвижный. Всевидящий. Матушка Марфа. Ее взгляд, острый и безжалостный, как скальпель, скользил по сгорбленным спинам, но впивался мне между лопаток. Заглянуть бы к ней в голову, но ничего кроме новых тревог это не принесет.
Внутренний монолог Матушки:
(Мысли текут методично, как ток крови. Никаких эмоций. Факты, гипотезы и расчет рисков. Язык – сухой отчет, перемежаемый острыми вопросами)
Объект: Угляна (Настенька). День первый. Ритуал Очищения.
Внешнее соответствие: Приняла позу. Лицо на север. Дыхание визуально ровное. Губы движутся синхронно с хором.
Осанка. Спина прямая, лопатки сведены. Не смирение – готовность. Как перед ударом? Непривычно для деревенской. Следствие дикого прошлого? Достать образцы почерка Насти. Сравнить моторные навыки при шитье/прядении.
Микродвижения. Пальцы под платком не сложены в молитвенной чаше. Сжаты в кулаки. Прессуют ткань платья на груди. Индикатор концентрации. Сопротивление ритуалу. Давление на ткань платья над сердцем. Физиологический маркер подавленного напряжения/агрессии. Совпадает с реакцией на прикосновение к Кулону Очищения.
Дыхание. У других – поверхностный, прерывистый от холода. У Объекта – глубже, ритмичнее. Контролируемое. Несовместимое с тяжелым физическим трудом на морозе. Боевое дыхание? (Сравнить с отчетом Кары о ее состоянии после боя).
Фокус взгляда. Не опущены вниз (покорность/страх). Не закрыты (погружение в молитву). Смотрят вперед, поверх голов впереди стоящих. В пустоту севера? Или сквозь нее?
Реакция на холод. Минимальная вибрация (в отличие от Феклы, Вассы). Тело адаптировано к экстремальным температурам? Изучить отчеты повторно, найти упоминания об устойчивости к холоду.
Анализ первичного контакта: Фразы короткие, емкие. Минимум слов. Нулевая словоизвинительность. Речь не крестьянкая... того, кто привык к точности под угрозой.
Использование прямых вопросов для проверки границ ("Зачем я здесь?", "Зачем это?"). Не страх, а разведка. Контроль: Отсутствие истерики при упоминании сожженных вещей. Ожидаемая реакция – привязанность к жалкому скарбу. Единственная эмоциональная брешь – волчонок. Животное – значимая эмоциональная связь.
Реакция на Кулон Очищения: сужение зрачков, микросокращение мышц шеи. Но нулевая вербальная/физическая реакция. Сдерживание силы воли запредельного уровня. Или... понимание бесполезности протеста?
Неявное отрицание спасения. Игнорирование темы благодарности. Фокус на ограничениях. Ключевые индикаторы неприятия системы.
Прими смирение, явленное плотью на ложе Твоем хрустальном!
Омой скверну мирской суеты ледяной чистотой Твоего дыхания!
Укрепи дух мой в покорности, выморозь до хрусталя все, что кипит внутри,
Укрепи дух мой в кротости, сотри с души налипшую золу обид.
…
Обобщенный вывод: Ритуал Очищения не достигает цели. Объект физически присутствует, ментально – ведет разведку и/или планирование. Уровень самоконтроля, речевой дисциплины и телесной осознанности аномально высок для заявленного происхождения.
Ключевая гипотеза: Прошлое Объекта содержит лакуны. Неучтенные факторы боевой/экстремальной подготовки. Непредсказуемость. Способность к глубокой мимикрии. Потенциал к организации скрытого сопротивления.
Действия:
1. Усилить наблюдение. Включить доверенные объекты в активный отчет (близкий контакт). Фиксировать и анализировать все контакты. Организовать конфликтную провокацию через Вассу. Внедрить в распорядок длительную изоляцию в леднике.
2. Случайная поручная работа в городе под усиленным надзором. Оценить творческий потенциал гарантированной попытки бегства.
3. Запрос в Обитель: Требуется углубленный анализ доклада дознавателей. Запрос на доступ к артефакту «Зеркало Памяти» для верификации прошлого.
4. Кулон Очищения: Мониторить частоту прикосновений Объекта к артефакту.
Почему этот экземпляр так упорно сопротивляется выморозке? Недостаточная концентрация Силы в Кулоне? Или... в ней есть что-то иное, что я не могу заморозить?
Льдинка 15. Сказки Льда и Яда
…
Дабы стать чистым сосудом для воли Твоей и благодати!
...
Выскреби до кости ржу сомнений,
Дай мне чистоту реки подледной –
Безмысленную, безгласную, вечную.
Дай твёрдость зерна, что спит в сугробе,
Дай тишину снегов, сделай меня холодной!
…
Да будет так.
Вода камень точит.
Ветер снег сдувает.
Звезда во льду мерцает.
Да будет.
…
Ледяной ветер бил в лицо, вырывая из губ мертвые слова молитвы. Я шевелила ими, подчиняясь ритуалу, но внутри царила иная тишина. Острая, сосредоточенная. Как перед выходом на старт. Спи, Алиса, сожженная предательством. Молчи, Настя, замерзшая в лесу. Я – Угляна. И мой разум – острее лезвия конька. Холоднее дыхания Морозко. Я не просто выживу. Я взломаю эту ледяную ловушку. Моя сила теперь – не только в коньках, спрятанных под кожей воли. Моя сила – в понимании. В проснувшемся процессоре. Он уже работает:
База Данных: Лица сестер. Микродвижения. Слова. Реакции на холод, страх, приказ. Марфа: паттерны речи, мимика, точки напряжения. Терем: распорядок, слабые места, источники воды.
Сравнение: Их мир не примитивен. Иной. Их логика – иная. Их страхи – глубже суеверий. Магия – фактор. Я должна понять их систему. Не судить. Расшифровать. Почему молитва такова? Почему кулон такой? Почему скверна Горна Лихо вплетена в их «спасение»?
Прогноз: Марфа не просто смотрит. Она анализирует. Значит, будет тест. Провокация. Опасность? Возможность. Предугадать ее ход. Подготовить ответ. Не взрыв – выверенный ход. Васса ненавидит? Хорошо. Как использовать? Соня слишком мила? Как проверить? Агафья... в ее взгляде – знание. Как установить контакт?
Ресурсы: Их мало. Время. Сила (сомнительна). Информация. Доверие (отсутствует). Но мой ум – главный ресурс. Экономить энергию на эмоциях. Тратить на расчет. Одна мысль сейчас – десять ударов потом.…
Семь дней в Тереме. Неделя. Не жизнь. Тактическая операция: «Видимое смирение».
Истинное смирение требует сломленности или веры. У меня не было ни того, ни другого. Было холодное, дисциплинированное принятие. Я выполняла приказы не как послушная овца, а как агент в тылу врага, отрабатывающий легенду.
Не спорила. Спор – эмоция. Эмоция – слабость. Утечка энергии. Информация для наблюдателей. Марфа, сестры, невидимые глаза Обители – все ждали моей реакции. Я не дала им ни крохи. Мои ответы были эталоном нейтралитета: «Да, Матушка». «Слушаюсь». «Сейчас сделаю». Голос – ровный, как замерзшее озеро. Взгляд – опущен чуть ниже глаз собеседника, в безопасную зону покорности, лишенную вызова, но и без истинного подчинения.
Главным было изучение. Радар сознания сканировал постоянно.
Расписание. Не просто запомнить. Найти уязвимости. 12 минут между молитвой и завтраком – достаточно осмотреть дальний угол кладовой. Вечерняя проверка Сони – всегда на 5 минут раньше. Предсказуемость – слабость. Дорога в прачечную мимо ветхого сарая – запах сырости маскировал другие? Возможный слепой угол.
Персонал. Старые бабки. Лица – морщинистые карты безразличия. Руки – узловатые, глаза – потухшие. Они не надзирательницы. Они – функция Терема. Чистят, готовят, шьют. Говорят редко, только по делу. Их игнорировали сестры. Игнорировала и я. Но фиксировала: Кто моет восточное крыло по средам? Кто имеет доступ к кладовой с травами? Кто носит ключи на виду, а кто прячет? Даже функция имеет паттерны.
Соня. Единственный «живой» контакт. Ее визиты – контрольные точки. Она щебетала, улыбалась, спрашивала о самочувствии. Но ее глаза сканировали комнату, мое лицо, руки. Фиксировали пылинку на полу, складку на постели. Глаза и уши Марфы. Я отвечала односложно, благодарила, никогда не просила. Моя комната была безупречно чиста, я сама – тихая статуя. Я давала ей нулевой повод для доклада. Только факт: «Объект спокоен. Комната в порядке». Ее разочарование было почти осязаемым.
Сестры: Наблюдение со стороны. Звери в клетке, изучающие новичка. Несколько попыток спровоцировать:
Глаша: «Ой, Настенька, а платье-то на тебе сидит, как на вешалке! Тощя-я-явая!» (Жаждала вспышки стыда или гнева). Моя реакция — легкий кивок. «Да, великовато. Постараюсь поправить». Фиксация: Глаша – провокатор. Питается чужими слабостями.
Васса: «Слухай, дикарка, тут мое место у окна! Не лезь!» (Толкнула плечом).
Плавное смещение без потери равновесия. «Извините». Без интонации. Фиксация — Васса – территориальна. Агрессия прямая. Предсказуема.
Любава: «Бедняжка ты наша, замерзшая... так тебе и надо, по лесам шляться!» (Притворное сочувствие с ядом).
Пустой взгляд сквозь. «Спасибо за заботу». Фиксация — пассивно-агрессивна. Маскирует злобу под жалость. Опасна скрытностью.
Ни одна провокация не достигла цели. Я была черной дырой для их эмоций. Не игнорировала – нейтрализовала. Каждая их неудача – моя маленькая победа. Каждая их реакция на отсутствие реакции – штрих в психологический профиль.…
День начинался не с молитвы.
Предрассветная синева едва лизала края льдистого окна, когда я открывала глаза. Не по звону – по внутренним часам, вшитым годами спортивного рабства. Пять утра. Два священных часа до молитвы.
Я сползала с кровати. Босые ступни – шершавые доски. Холод. Добрый, честный холод, не связанный с мертвым металлом на шее. Свой. Вдыхала его полной грудью. Ледяные иглы бодрили разум, сгоняли остатки липкого, травяного забытья.
Начинала с дыхания. Глубоко, диафрагмой, как перед выходом на лед. Воздух растягивал ребра – жесткий каркас для новой плоти. Разминка. Плавные, беззвучные вращения суставов, шеи, наклоны. Выверено, экономично. Музыка сопротивления.
Потом – пол. Плотно прижатые ладони к холодным доскам. Первое. Тело вздрагивало, мышцы взвывали. Второе – чище. Десятое – ровный ритм, лопатки сходятся, пресс – стальной трос. Пот – алмазы бунта – на висках, ключицах. Двадцать. Тридцать. Пятьдесят. Грудь горела, но в горле – ровное, контролируемое дыхание,
Скакалка. Невидимая, из грубого льняного шнура. Взметалась с тихим свистом. Щелк. Щелк. Щелк. Ритм ускорялся. Прыжок на носках, пружинящий. Колени – амортизаторы. Тело вспоминало координацию, баланс. Мир сужался до свиста веревки, стука сердца, жара в мышцах. Сотня. Двести. Кровь пела, смывая слабость. Пот струился ручейками. Солоноватый вкус на губах – вкус победы.
Баланс. У стены, на узкой полоске. Стойка на одной ноге. Просто удержаться. Потом – с закрытыми глазами. Мир качался, но стопа, помнящая лезвие конька, находила опору. Арабеск. Рука вперед, нога назад – прямая стрела. Линия от пальцев до пятки – натянутая струна. Тяжело. Мышцы бедра дрожали. Но держала. Секунды в минуты. В заиндевевшем окне тускло мерцала тень – уже не сгорбленная Настя, а нечто стремительное, собранное, с острыми углами.
Я ловила это отражение краем глаза. Чей силуэт? – эхом звучал вопрос Скарабея. Что-то новое. Жесткое. Готовое. Шрамы на теле – от Лихо, от стрелы, от жизни – казались не уродством, а клеймом выжившего. Короткие волосы слипались на лбу. В глазах, лишенных магического сияния, разгорался другой огонь.
Плие. Глубокий присед. Бедра параллельны полу. Спина прямая. Мышцы взрывались огнем, особенно на месте залеченной раны. Десять. Двадцать. Дыхание ровное, учащенное. Тело капитулировало перед дисциплиной духа, крепчая.
Заканчивала планкой. Натянутая струна от пяток до макушки. Пресс – камень. Время текло каплями. Пот капал с носа. Держать. Еще. Еще. Минута. Две. Граница между болью и триумфом стиралась. Экстаз. Моя истинная молитва.
…
В коридоре слышались осторожные шаги. Соня. Ровно за полчаса до подъема.
Я плавно, без рывка, вставала на ноги. Дрожь в мышцах была приятной усталостью, а не изнеможением. Подходила к кувшину, плескала ледяной воды на лицо, шею, смывая соль. Ощущение было иным, чем после обычной бани. Это чистота усилия, а не ритуального омовения.
Смотрела на бледнеющее небо. Под кулоном зияла пустота. Но внутри, в самой глубине, где горел огонь воли, что-то отвечало. Тихо, отчетливо. Не магия льда. Сила. Голая, человеческая. Тело слушалось. Все лучше. Это было мое оружие. Ключ к тому, что украли.
За дверью скреблась сестра:
– Угляна? Ты проснулась? Скоро молитва... Матушка Марфа велела...
– Проснулась, – отвечала я ровным голосом, без следов усталости. Натягивала чистое платье. – Иду.
…
Каждый день заканчивался не сном. Он заканчивался ночной сменой разведки. Когда Терем погружался в ледяную тишину, нарушаемую лишь скрипом половиц, я превращала свою постель в лабораторию отчаяния и расчета.
Не трогая кулон руками. Инстинкт кричал об опасности. Этот мертвенно-холодный кружок, впаянный льдинкой, был ядром ловушки. Взять его – разбудить спящую гадюку. Моя цель проще и безнадежнее — цепочка.
В кромешной тьме, под грубым одеялом, пальцы превращались в инструменты пытки и исследования. Она работала вслепую, полагаясь на память тактильных ощущений и слух.
Скручивание: Пальцы, сильные от бессмысленной пряжи и шитья, обхватывали звенья. Не просто тянули – прикладывали контролируемое, нарастающее усилие по вектору скручивания. Я представляла структуру металла, его кристаллическую решетку. Сдайся. Лопни.
Звенья не гнулись. Не скрипели. Они были монолитны, как будто выточены из цельного слитка ледяной стали. Лишь кожа на пальцах протестовала жгучей болью от давления. Слишком крепкая.
Перетирание: Подхватывала звено. Кончиком ногтя (коротко остриженного, бесполезного для царапанья), жесткой кромкой деревянной спинки кровати, найденным ржавым гвоздем, камнем, натертым углем. Терла с методичным, злобным упорством. Минуту. Десять. Час.
Отсутствие характерного скрежета или ощущения стираемого металла. Лишь тепло трения на коже и глухая, непоколебимая твердость под пальцами. Ни царапины. Материал был аномально устойчив к абразивному воздействию. Не железо. Не серебро. Нечто иное.
Растяжение: Самое опасное. Требовало максимального усилия и контроля над звуком. Я обвивала цепь вокруг обеих рук, упиралась ногами в край кровати под одеялом и... тянула. Мышцы спины, плеч, рук напрягались до дрожи. Дыхание замирало. В ушах звенело от напряжения. Чувствовала, как звенья впиваются в кожу запястий. Хотя бы микроскопическое растяжение? Деформация?
Нуль. Цепь была абсолютно нерастяжимой. Как будто пыталась растянуть горный хребет. Кольца литые? Или сплетенные магией?
…
Отчаяние накатывало черной, липкой волной. Физическое сопротивление – бесполезно. Она – муравей, пытающийся перегрызть стальную балку. Гнев, жгучий и беспомощный, сжимал горло. Заперта. Намертво.
Ой, Мороз-Батюшка, Корень Холодный!
Ты, что землю студил до утра потемна,
Ты, что реки сковал в чешую хрустальную,
Ты, что дыханьем узоры чертишь на стекле.
Дай мне крепость твою, как вековечный камень,
Дай мне ясность твою, как звезду в пол-ночи.
Остуди пыл в груди, что жжет мочи нет,
Направь руку мою твердо и мудро.
Скрой меня подо льдом, как щит холодный,
От лихого глаза, от мысли явью.
Стань моей бронею, стань моей гранью…
…
Пока не придет срок вернуться в изначалье.
…
Седьмой день тишины сменился восьмым – днем мнимой свободы. Вернее, днями. Два раза за эту неделю Марфа, с ледяной улыбкой «доверия», включила меня в группу, отправляющуюся в город. Не на прогулку. На унизительную миссию: нести корзины с чужой стиркой. Грязное белье Терема – символ чистоты, выставляемый напоказ.
Первый раз. Утро. Морозный воздух Снежинска обжег легкие, пахнул дымом, навозом и... потенциалом. Дорога шла вдоль замерзшей реки, мимо скрипучих причалов. Корзина тяжелая, грубая плетенка впивалась в пальцы. Сопровождение — две старухи-тени из Терема и Васса. Васса, с ее тупой злобой, была идеальным надзирателем – бдительным и предсказуемо агрессивным.
Возможность? Она маячила, как мираж. Узкий переулок между складами. Глухой угол. Толпа у ворот рынка, отвлекшая старух. Я замедлила шаг, сердце заколотилось в такт шагам бегства. Рывок в переулок, завал корзиной Вассы, в толпу, раствориться...
И тут лошадь. Привязанная у столба грузовая кляча, до этого стоявшая смирно, вдруг вздыбилась! Забила копытами, заржала дико, рванула поводья! Старухи вскрикнули, шарахнулись, корзины полетели на снег. Васса заорала, пытаясь то ли поймать животное, то ли прикрыться от него. Хаос. Идеальная завеса.
Я замерла на границе тени переулка. Не шагнула вперед. Анализ сработал быстрее. Слишком вовремя. Лошадь взбесилась ровно в момент ее замедления, ровно у нужного переулка.
Поведение животного — не испуг от шума, шума не было. Не боль. Искусственная ярость. Глаза лошади – белки, но без истинного ужаса. Как у загнанного, но... управляемого зверя?
Васса кричит, но не паникует по-настоящему. Смотрит не только на лошадь, но мельком – на меня. Ожидает действия?
Провокация. Тест на «благонадежность» или приманка для демонстрации невозможности побега. Право на жесткое подавление. Я не двинулась с места. Присела, помогая старухе поднять рассыпавшееся белье, лицо – маска испуганной глупышки. «Ой, бабушка, давайте я! Лошадь-то как взбесилась! Страшно!» Внутри же бушевала холодная ярость — «Играете? Хорошо. Я тоже умею».
Второй раз. Через три дня. Другой маршрут, мимо шумной торговой площади. Сопровождение — одна старуха и Соня. Соня щебетала о ярмарке, но голова ее, как радар, вертелась во все стороны.
Возможность? Явная. У края площади – коробейник. Яркая повозка, разваленные диковинки: блестящие безделушки, ленты, заморские сладости. Толпа баб и ребятишек облепила его, галдя, толкаясь. Старуха не удержалась, потянулась к сверкающему гребню. Соня на секунду отвлеклась, завороженная стеклярусом. Охрана у городских ворот — двое в сине-стальных доспехах, стояла в полусотне шагов, их внимание привлек купеческий спор – один размахивал ковром, крича о «надувательстве».
Путь к темному проходу между каменными домами был чист. Бежать. Сейчас. Раствориться в толпе, потом в лабиринте улиц.
Я сделала полшага. И ощутила. Не взгляд. Присутствие. Тяжелое, невидимое, как давление перед грозой. Дополнительные глаза. Не Сони, не старухи. Не стражей у ворот. Кто-то еще. Сверху? Из темного окна над коробейником? Из-за угла, где стояла ничем не примечательная телега с сеном? Я не видела источника, но поняла – держат на прицеле. Физически лопатками ощутила точку холодного внимания.
Нестыковки. Коробейник в такую рань? Не сезон для ярмарки. Стражи, обычно неподвижные, как истуканы, вдруг активно «разбирают» спор из-за ковра? Слишком театрально. Соня, вечно бдительная, «засмотрелась» на дешевые побрякушки? Не верю.
Это ощущение слежки – не паранойя. Профессиональное чутье, отточенное в мире камер наблюдения и цифровых следов. Здесь оно трансформировалось в магический детектор угрозы.
Провокация. Вторая попытка. Более тонкая, с приманкой естественного хаоса. Я не побежала. Взвизгнула – тонко, по-девичьи испуганно – и рванулась не к свободе, а к Соне, цепляясь за ее руку:
– Соня! Ой, боюсь я! Мужики-то дерутся! Да и толпа... задавят! Поближе к тебе можно?
Соня вздрогнула, оторвавшись от блесток. На ее лице мелькнуло разочарование, быстро прикрытое заученной улыбкой:
– Конечно, Угляночка! Я ж с тобой! Не бойся! – Она обняла меня за плечи. Взгляд скользнул куда-то в сторону темного окна, почти незаметный кивок. Объект не клюнул. Поведение соответствует ожиданиям «напуганной деревенщины».
Вечером сидела на своей койке, растирая онемевшие от корзин пальцы. Внешне – усталая, покорная. Внутри – холодный вулкан торжества.
Они играют со мной. Проверяют. Искушают свободой. Я распознала игру. Не по наитию. По анализу паттернов, по нестыковкам, по развитому в цифровом аду чутью на фейки и манипуляции.
Я ответила идеально. Не побегом. Не паникой. Игрой в их игре. Дала им то, что они не хотели видеть – испуганную, зависимую девчонку. Подтвердила свою гипотезу о дополнительном наблюдении. Обитель или Марфа не полагались только на старух и дев. Были невидимые агенты. Тени на стенах. Глаза за ставнями.
Главное — я доказала себе, что разум – оружие острее любого клинка. Они думают, что испытывают мою покорность. На самом деле, они позволили мне протестировать их систему безопасности и методы контроля. Я получила бесценные данные:
Уровень проникновения Обители/Марфы в город (агенты, возможность влиять на животных?).
Методы провокации (грубая – Васса/лошадь; тонкая – Соня/коробейник/стражи).
Приоритеты — поймать на побеге – важнее, чем сохранить лицо.
И, наконец, собственная способность к мимикрии и контрманипуляции достигла операционного уровня.
Что нужно, чтобы следующий выход стал ловушкой для ее изготовителя? Нужен союзник. Нужна информация, которую не дадут уроки шитья или молитвы. Нужна Агафья. Ее потухший взгляд хранит не просто горечь. Он хранит знание. Знание о том, что и другие пробовали гнуть звенья в темноте.
…
Вечера в Тереме — тюремная рутина. Молитвы. Тихие разговоры о ничто, звенящая тишина под присмотром старух. Прялки мерно жужжали, нити льняные ложились ровными рядами, как прутья невидимой решетки. Воздух густел от запаха воска, сушеной полыни и невысказанной тоски. Даже Сонино щебетание стихало, уступая место монотонному бормотанию Арины, читавшей вслух «Жития Ледяных Дев». Слова о покорности, чистоте и смирении падали на пол, как замерзшие мухи.
На восьмой день я внесла вирус. Не клинком. Не магией. Словом.
– Сестры, – голос прозвучал непривычно громко в гробовой тишине. – Хватит мертвых слов о мертвых святых. Давайте... живые сказки.
Любава ахнула. Васса фыркнула. Глаша насторожилась, как хищная птица. Старуха-надзиратель не подняла подслеповатых глаз, но ее пальцы замерли над серебряной нитью.
– Какие еще сказки? – буркнула Васса. – Все сказки про одно: получил Дар, бил Лихо, да живет богато. Скучища..
– Не эти, – Я позволила себе легкую, почти дерзкую улыбку. – На моей родине... были иные. Не о Дарах и победах. О... потерях.
– Например? – тихо спросила Агафья. В ее потухших глазах мелькнул слабый, давно забытый огонек. Любопытство? Или жажда яда?
Я откинулась на спинку стула. Почувствовала тяжелые взгляды.
– Жила-была добрая и трудолюбивая девушка. Звали ее... Льдинка… Жила она в тереме со злой мачехой и ее вредными избалованными дочками. Они заставляют девушку выполнять всю самую грязную работу по дому и потакать их капризам. Однако Льдинка продолжала радоваться каждому моменту и надеяться когда-нибудь обрести счастье…
Соня замерла с разинутым ртом. Фекла перестала дышать. Поля медленно опустила работу.
– ...и когда мачеха запретила ей идти на бал, девушка не заплакала. Она вышла во двор, в лютый мороз, в рваных лаптях... И там, у замерзшего колодца, ее встретила Снежная Дева. Холодная и прекрасная, как смерть. «Ты заслуживаешь большего, дитя холода», – сказала Дева. И коснулась веточкой мертвого инея. Появилось прекрасное воздушное платье, ледяные башмачки и карета... «Теперь ты можешь танцевать на балу, – прошептала Дева, – но помни: с рассветом мой подарок растает, как этот снег...»
Я описала Золушку, но заменила туфельку на ажурный ледяной башмачок, потерянный на ступенях морозного чертога. Фею-крёстную — на Снежную Деву – холодную и равнодушную, помогающую от скуки. И принц здесь был не спасителем, а охотником за диковинкой, за девушкой, чей Дар мог украсить коллекцию.
Красота, связанная с болью. Свобода, купленная ценой собственной сущности. Подарок, который был проклятием. И Снежная Дева – не добрая волшебница, а холодная сила, играющая судьбой.
Слушали сначала робко. Потом Любава всхлипнула: «Бедняжка!» Фекла сжала кулачки под платком и заревела. Глаша фыркнула, но не отрывала глаз. Даже Поля замедлила движение веретена.
Вечный сценарий: «Обрел Дар, победил Лихо – счастливый конец» трещал по швам. Их всю жизнь кормили плоской ложью побед. Я дала объемный яд правды: жизнь сложна, свобода требует жертв, а волшебство часто несет гибель.
Второй вечер — «Белоснежка».
– ...и злая королева-мачеха подарила ей Ледяное яблоко. Прозрачное, мерцающее. «Съешь, дитя, охлади пыл юности», – сказала королева. И девушка откусила... Сердце ее не остановилось. Оно замерзло. Она стала холодной, бесчувственной статуей, прекрасной и мертвой внутри. И семь ледяных карликов — хранителей вечной мерзлоты, нашли ее. Поставили ее в ледяную пещеру, как диковинку, и любовались ее холодной красотой, пока не пришел Сын Метели. Его поцелуй не растопил лед. Он лишь вдохнул в нее бурю, сделав ее королевой Вьюг, вечной и безутешной...
Слезы катились по щекам Любавы. Фекла дрожала, как осиновый лист. Агафья смотрела в стену, но ее пальцы белели, сжимая прялку. История била точно в больное место: потеря себя, замороженность, красота как гроб. Каждая чувствовала себя ледяной статуей.
Третий вечер: «Рапунцель». – ...запертая в башне без дверей, с башнями волос, что стали не золотыми прядями, а длинными, колючими сосульками, свисающими в пропасть. И принц карабкался по острому, хрупкому льду, режущему руки. Злая колдунья не кричала «Рапунцель, распусти волосы!». Моя Распунцель кричала: «Рапунцель, сбрось оковы!» И когда она попыталась сбросить ледяные цепи, они раскололись, увлекая ее вниз, на острые скалы... А принц? Он сорвался с ледяных сосулек и разбился раньше...
Я вплетала знакомые сюжеты в ледяную канву этого мира, делая их жгучими, неудобными. Истории Шахерезады становились историями о стойкости и хитрости перед лицом ледяного тирана, где любовь была не спасением, а часто – новой ловушкой. Я не кричала о бунте. Я показывала его. Говорила о девушках, которые выбирали сами. Истории обреченности и падения. Никакого спасения. Только лед, острые края и смерть.
На пятый вечер Фекла не выдержала. Вскочила, лицо искажено немым ужасом, рыдания рванули грудь. Не кричала, а просто исступленно завыла. Метнулась из горницы, сбивая со стула прялку. Соня бросилась за ней: «Феклушка! Куда?!»
Матушка ворвалась как вихрь и запретила сказки. Персонально. Мне. Навсегда.
Поздно. Наивный холодный мир, не знающий, что такое информационная война. Мои слова, как ядовитые снежинки, уже таяли в заледеневших сердцах, оставляя трещины. Трещины сомнения, тоски по чему-то большему, чем вечное смирение в ожидании хозяина.
Вечер закончился в гнетущем молчании. Сестры расходились, не глядя друг на друга, унося в себе хаос из услышанного. Поля пыталась бормотать «интересненько», но голос дрожал.
Ночь выдалась беспокойной. За стеной ворочалась Любава. Кто-то тихо плакал. Сама я не спала. Лежала, глядя в потолок, ощущая холод кулона. Я взломала плотину. Течение могло снести кого угодно.
Перед самым рассветом, когда серый свет только начал разъедать тьму, раздался звук. Короткий, сухой, жутко знакомый по моей прошлой жизни. Звук удара о землю с высоты. Не громкий, но в мертвой тишине – как взрыв.
Потом – женский вопль. Пронзительный, полный нечеловеческого ужаса. Топот. Звон колокола тревоги.
…
Я стояла у окна, глядя вниз на темный двор. Метались огоньки фонарей. Фигуры сгрудились у маленького, темного пятна на льду. Бездыханное тело в сером ночном платье. Фекла. Шея вывернута под неестественным углом. Глаза, еще не застывшие, смотрели в серое небо с немым укором и... странным облегчением. Рядом с ее рукой валялась крошечная, грубо вырезанная из дерева лошадка. Игрушка? Последняя попытка представить полет?
Матушка Марфа вошла бесшумно, встала рядом. Взгляд скользнул вниз, к телу, которое подхватывали служанки.
– Твои сказки, Настя, – голос тихий, как шелест льда по льду, – Оказались слишком жгучими для хрупкого сосуда. Чистота Феклы не выдержала яда чужих грез.
Я ответила не сразу. Держала спину прямо. Холод кулона жёг кожу. Внутри – не скорбь, не вина. Ледяная пустота, заполняемая яростью такой чистоты, что она почти светилась.
– Ошибаетесь, Матушка, – сказала я ровно. – Фекла выбросилась не в отчаянии. А в осознании. Что свобода – это падение. За стенами – лед и смерть. Но и внутри – ледяная смерть души. Она выбрала прикосновение к миру, где можно мечтать. Где можно выбирать. Даже если выбор – способ уйти.
Марфа повернулась ко мне, ее «ледяные шильца» впились в мое лицо. – Что ты можешь знать о смерти? – фыркнула она с презрением. – Ее выбор – отвратительная слабость. Я не могла предвидеть, что твои слова – не просто звук. Они – лезвия. Особенно для таких... нежных душ. Отныне молчи. Не смей открывать рот в присутствии сестер. Ты – тишина. Пока я не решу иначе.
…
Льдинка 16. Лезвие Льда и Тишины
Внутри не было вины за Феклу. Лишь пустота, знакомая по смерти Фомы. Сказки сработали как вирус: они не развлекали, а взламывали головы, промытые годами молитв и покорности. Они показали тюрьму – тюрьмой, а не спасением. Фекла была самой слабой, самой треснувшей нитью в этой ледяной ткани. Ее падение стало логичным финалом ее существования в Тереме. Она уже была мертва внутри. Я лишь вскрыла нарыв. Показала, что слово может быть лезвием, рассекающим иллюзии. И убивать. Осознавала ли я, что выйдет именно так? Нет. Но сомневалась ли в силе слова? Тоже нет.
…
Наутро Терем оцепенел. Сестры боялись смотреть друг на друга. Любава рыдала в подушку. Васса злобно шипела в мою сторону: «Ты... ты ее колдовством сгубила!» Глаша смотрела с животным страхом. Агафья... в ее мелькнувших при встрече глазах был не укор, а шок и... робкая, опаленная искра.
Матушка появилась бледная, как снег за окном. «Ледяные шильца» впились с такой концентрацией растерянности, недоумения и тревоги. Да, начинай понимать — ты столкнулась не просто с «диким осколком», а с диверсантом, вооруженным опаснейшим оружием – историями, перекованными в кинжалы для души.
Запрет на слова ударил не по губам, а по самому воздуху Терема. Установилась гробовая тишина, нарушаемая лишь скрипом половиц и монотонным жужжанием веретен. Разрешалось шептать только о насущном: «Подай соль», «Вода кипит». Взгляды сестер стали осторожными, как у оленей, почуявших волка. Любава отводила глаза. Глаша шарахалась. Васса скалилась молча, впиваясь пальцами в пряжу. Даже Соня утратила дежурную улыбку; ее щебет сменился краткими, функциональными командами: «Вставай. Иди. Ешь.»
Я превратилась в невидимку под усиленным конвоем. Повсюду – в столовую, на молитву, на занятия – меня сопровождала теперь не Соня, а одна из ключниц, Маланья. Лицо – вымороженная картофелина, глаза – мутные щелочки. Она не разговаривала. Лишь хрипела: «Шевелись» или «Стой», постукивая тяжелой дубовой скалкой по бедру. Ее затхлость стала моим постоянным спутником.
Настоящее наказание начиналось после обеда. Ледник.
Глубокая яма под Теремом, вырубленная в чреве вечной мерзлоты. Воздух – колючий, густой от мороза, пахнущий сырой землей и тысячелетней плесенью. Стены – сплошной синеватый лед, испещренный прожилками инея. Под ногами грубые, обмерзшие мостки.
Задача – разбирать пучки трав, вмурованные в лед, словно доисторические насекомые в янтарь. Раскладывать по корзинам на ледяных полках. Травы были тверды, как камень, обжигали пальцы сквозь промерзшие рукавицы. Бессмысленная, вымораживающая душу работа. Идеальная пытка для разума.
Я перестала бороться физически. Не гнула цепь по ночам. Не искала Агафью. В леднике работала автоматически: брала пучок, клал в корзину. Движения – медленные, точные, безликие. Лицо под капюшоном тулупа – замерзшая маска. Я стала идеальным бездушным инструментом. Маланья, стоявшая у выхода, зевала, куталась в шубу.
Внутри же бушевал шторм. Мой разум, лишенный внешних стимулов, заточенный годами выживания в тишине больничной палаты, переключился на максимум.
Карта Ледника: Глубина. Расположение полок. Трещины во льду – одна, в дальнем углу, казалась особенно глубокой? Или обман зрения? Запахи – помимо трав и холода – слабый, едкий шлейф... откуда? Травы: Узкие листья, жесткие – зверобой? Опасен. Толстые стебли, округлые листья – белладонна? Смерть. Пахнет камфорой – розмарин? Согревает... Зачем Терему такие запасы? Для контроля? Для чего-то иного?
Маланья: Ритм стука скалкой. Зевает каждые 7-8 минут. Не умна. Ее слабость – скука.
Холод: Онемение пальцев ног. Легкая дрожь в мышцах, которую гасила волевым усилием. Ледник не убивал. Закалял. Я училась дышать ледяным воздухом без спазмов, двигаться плавно, экономя тепло. Холод становился знакомой, враждебной средой. Запертый Дар иногда отзывался слабым эхом, как забытый мускул.
Счет. Чтобы не сойти с ума, я считала. Пучки. Секунды. Шаги. Кристаллы инея на стене напротив. Счет структурировал хаос, поддерживал сознание на плаву. Пятьсот тридцать семь... пятьсот тридцать восемь...
Двенадцатый день наказания. Рука тянется к пучку полыни. В толще инея на стеллаже – вспышка темноты. Не тень. Матовый обломок. Кость. Сердце – удар ледяного молота. Информация! Пальцы сжимают находку в рукавице. Живая связь с миром.
Тень. Маланья. Здесь. Вплотную. Дыхание – запах гнилых корней. Глаза-щелочки, суженные до точек.
– Чего прячешь, тварь? Отдай! Чужое не трожь! – Скалка приподнята. Оружие тупой силы.
Я не прячу. Поворачиваюсь. Взгляд – не на скалку. В глаза. Голос – ровный, как лед озера:
– Тронешь меня скалкой – разобью твой череп об эту полку. До первой щели.
Маланья замирает, ошеломленная. Так не разговаривали. Никогда. Мозг, привыкший к покорности и крикам, скрипит, пытаясь обработать прямую угрозу. Скалка дрожит в руке, но не опускается. Хрип становится злее:
– Доложу Марфе – получишь десять ударов розгой. Живых мест не останет!
Я не моргаю. Пустота во взгляде меняется ледяной калькуляцией. Оценка расстояния. Точки удара. Массивность дуба. «Доложу Марфе» — значит сейчас Марфа меня не видит!
– Я предупредила, – парирую я так же тихо. – Выбор твой. Скажешь – станешь моим врагом.
Старуха фырчит, пытаясь вернуть уверенность. Напрягается, скалка поднимается выше, к уровню плеча.
– Двадцать ударов! – выпаливает она, брызгая слюной в морозный воздух. – И в карцер на хлеб да воду! Пока кровью не начнешь харкать!
Холод в моей груди сгущается. Голос становится еще тише, еще опаснее:
– Знаешь, кто такой настоящий враг? Не тот, кого бьют розгами. Тот, кто помнит. Даже когда он далеко. Даже когда кажется, что он сломлен.
Маланья натужно смеется. Старая, примитивная злоба перевешивает осторожность:
– Тьфу! Что ты сможешь, сопля? Ползать на четвереньках да щенков рожать доброму мужу! Врагом? Ха! Тварь дрожащая!
Лед внутри меня трескается. Высвобождается мертвящая ясность. Делаю микрошаг вперед. Не для атаки. Для давления. Шепота, режущий громче крика:
– Спасибо за подсказку... воспитывать щенков? … достаточно воспитать одного щенка. Всего одного. Направить. Научить ненавидеть. Конкретно. Твое имя. Твою кровь. Он придет. Через двадцать лет. Тебя уже не будет. Старая, сдохнешь в своей постели. А он придет к твоим дочерям. Твоим внучкам. И вырежет. Всех. До последней. За мать. За унижение. – Кивок на дубину. – Воспитать ребенка с одной мыслью о мести... легче, чем кажется…
Тупая уверенность на лице Маланьи плывет. Глаза расширяются. Она отшатывается, спотыкается на ровном месте. Скалка глухо брякается об лед.
– Ты... ты... кто ты такая?! – выдыхает она, голос срывается на визг, – Ты не посмеешь! Ни один нормальный... ни одна мать...
– По одному моему слову, – перебиваю я, не повышая тона, – Фекла прыгнула с крыши. Ты хочешь проверить как я умею растить холод?
Тишина ледника стала особенно гулкой. Маланья прислоняется к ледяной стене. Хрипит, как загнанный зверь. Лицо, похожее на дубовый сучок, сереет. В глазах плывет животный, первобытный страх перед непостижимым.
– Тварь... – шипит она, но в голосе больше нет силы. – Нелюдь.
… Она просто отползла, волоча дубину по обледенелым доскам, обратно к двери. Встала там, отвернувшись, мелко трясясь всем телом. Больше она не хрипела команд. Не следила пристально. Просто ждала конца смены, уставившись в железную дверь, будто надеясь, что она спасет от возмездия из грядущего.
Я разжала ладонь. Темный обломок кости лежал на огрубевшей коже. Символ, цифра, единица с завитками. Что-то смутно знакомое. Спрятала его обратно в рукавицу.
…
После ужина пришла расплата. Предсказуемая, как удар метронома. Не Марфа лично – ее волю исполнили. Новая старуха и бородатый мужик в зипуне. Странно, кроме вечных стражников у ворот, мужчин в Терема не водилось.
Ни слов, ни обвинений. Просто действия: крепкие руки схватили за плечи, поволокли через двор, в промозглый сарай, продуваемый всеми ветрами.
В центре, под черными балками, висела толстая, скрюченная веревка с петлей. Старуха хрипло скомандовала: «Руки».
Сопротивление бесполезно. Сейчас. Оно вызовет только больше насилия, травм, потерю драгоценных ресурсов. Принято.
Я подняла руки. Грубая пенька впилась в запястья. Резкий рывок – и мои ступни оторвались от земляного пола.
Бородатый. Его лапа скользнула по груди слишком медленно, с жирным любопытством. Взгляд резанул, обдало запахом перегара и немытого тела.
Вес тела обрушился на плечевые суставы. Боль – острая, рвущая – пронзила связки. Внутренний Отчет: Высота подвеса – 30 см от земли. Балка – старый дуб, прочный. Веревка – пеньковая, сырая, толщиной в два пальца. Петля тугая, но артерии не пережаты.
— Так-то повиси два часа и остынь, — каркнула старуха и сплюнула.
Дверь захлопнулась.
Минута адаптации. Тело бунтовало: боль в плечах нарастала, мурашки бежали по спине, стопы цепенели. Глубокое диафрагмальное дыхание. Вдох – на четыре счета. Выдох – на восемь. Концентрация на ритме. Сердцебиение замедлилось. Паника начала отступать. Боль осталась, но стала фоновой, как шум в ушах.
Плечи – ключевая точка напряжения. Микро-подтягивания. Не для подъема, а для активации мышц спины и плечевого пояса. Медленное, контролируемое напряжение широчайших, трапеций, задних дельт. Удержание напряжения на 5 секунд. Расслабление. Боль трансформируется в сигнал работающей мышцы. Кровоток усиливается, замедляя онемение. 30 циклов.
Тело не пассивно. Контролируемые маятники. Минимальная амплитуда. Вперед-назад, затем влево-вправо. Фокус – на стабилизации силой пресса и глубоких мышц спины. Эффект — Улучшение проприоцепции. Профилактика застоя. Изометрическое напряжение пресса, ягодиц, бедер – по 10 секунд на группу. Оживление тела.
Гибкость Позвоночника. «Кивание» головой, вращение копчиком по малой амплитуде, мысленное вытяжение в струну против силы тяжести. Эффект — снижение компрессии позвонков. Сохранение мобильности.
Анализ Окружения. Скрип балок. Шаги за дверью. Дежурят. Стены – грубые бревна. Инструменты на стене – ржавые лопаты, вилы. Пыль – толстый слой. Температура падает. Влажность растет. К концу двух часов – риск переохлаждения. Усилить внутреннюю «топку» микродвижениями. Поджать пальцы ног, напрячь икры. Экономить тепло.
…
Через время боль в плечах стала фоновым гулом. Тело, вопреки ожиданиям палачей, не обвисло. Оно было напряжено внутренней работой. И тут пришла мысль. Проверка предела. Подтянуться. Хотя бы на сантиметр.
Глубокий вдох. Максимальная активация спины, пресса, рук. Плавное, мощное усилие, используя инерцию легкого раскачивания. Результат: Тело подалось! Грудь приблизилась к балке. Петля веревки пронзительно скрипнула по дубу. Анализ — Физически возможно!
Я начала раскачиваться для создания контролируемого маятника. Минимальные движения, наращивающие амплитуду. В пике отклонения назад – взрывное усилие! Мышцы сжались в единую пружину. Руки в петле — точка опоры. Толчок тазом, мах согнутыми ногами – инерция понесла тело вверх.
Пальцы ног коснулись шершавого дуба. Мгновенный крюк стопой. Второй рывок корпусом – и я перекатилась на широкую, ледяную поверхность балки, как кошка на карниз. Тише падающей снежинки. Веревка лишь глухо скрипнула, освобождая руки.
Мир перевернулся. Холодный воздух потеплел, дохнул старым деревом. Боль в плечах сменилась жжением работавших мышц живота и бедер – приятной, знакомой усталостью усилия, а не беспомощности.
Замерла, слившись с тенью балки, слушая. Шаги у порога замерли.
Лежа плашмя, максимально распределила вес. Глубокое, бесшумное дыхание. Дать отдых запястьям, плечам, спине. Восстановить кровоток в онемевших руках. Тело благодарно отозвалось теплом.
Медленно встала. Босые стопы чувствовали дуб, каждую неровность. Руки в стороны. Микро-коррекции тела. Арабеск в темноте. Первый, второй, третий. Абсолютный контроль над центром тяжести. Устойчивость как на льду.
Приседания. Медленные, глубокие. Выпады вперед-назад. Тело запело от триумфа, используя вражескую ловушку как снаряд.
Вис вниз головой, зацепившись коленями, руки свободны! Невероятное облегчение для спины. Плавные скручивания. Ирония: Пытка превратилась в сеанс йоги на высоте.
Глаза, привыкшие к темноте, сканировали то, что было недоступно снизу. Гнилые балки, клочья паутины, черные ходы в крышу? Требует шума и времени. Стены сверху. Трещины? Старые крюки? Пустые гнезда стропил? Ничего полезного. Балка. Широкий, плоский дубовый брус. На его поверхности... царапины? Не от инструмента. Глубокие, неровные борозды. Кто-то здесь был до меня?
Пальцы ощупали контуры. Знак. Вычурная буква «М» со знакомыми завитками. Обломок кости, что остался в рукавице! Это была не единица, это ровно половина той же буквы!
Ледяная волна пробежала по спине. Вспомнила. Такая же буква вырезана на сундуке в родной избе. Сундук мачехи. Аграфена. Дар. Ледяная коса. Мачеха была здесь. В этой ледяной могиле? Или связана с кем-то?
…
Шаги. Тяжелые, грубые. Скрип двери. Свет фонаря, заплясал по стенам, не поднимаясь к потолку. Он. Бородатый. Со свинячьими глазами и руками, похожими на мясные обрубки. Тот, кто так усердно натягивал веревку, чья лапа скользнула по моей груди с жирным любопытством. Чей взгляд тогда ползал, как слизняк.
Он озирался, фонарь метался по пустому месту под балкой. Грубое лицо исказилось тупым недоумением и злобой.
– Чёртова сука... Куда? – прохрипел он сиплым голосом. – Свалилась? Спряталась, стерва? А я думал... развлечемся пока висишь. Замерзла? … Иди, согрею…
Он сделал шаг вперед, в центр сарая, прямо под мою балку. Фонарь опустился, освещая сапоги, пыльный пол, обшаривая углы. Он не видел угрозы. Не думал смотреть вверх. Мозг, отягощенный похабными замыслами и дешевым пойлом, не мог вместить идею, что жертва могла подняться.
Он вернулся, уверенный в своей безнаказанности и силе, задумав что-то грязное в темноте. Его рука почесала пах.
Остановился прямо подо мной. Шея открыта. Голова – не защищена, наклонена вниз в поисках следов. Идеальная мишень.
Он ждал девчонку на полу, в углу, дрожащую. Не льдинку, падающую с неба. Не боевую машину.
Я оттолкнулась от балки вперед и вниз. Колени согнуты, руки готовы. Цель – плечи и верх спины. Вес тела + толчок + ускорение. Вся ярость за его грязный взгляд, за унижение, за этот проклятый Терем.
Удар.
Я приземлилась ему на спину, колени вонзились чуть ниже шеи. Раздался хриплый стон –выдох, выбитый из легких. Он рухнул вперед, как мешок. Фонарь вылетел, закрутился. Я скатилась с него, смягчая падение перекатом.
Он не лежал плашмя. Задыхался, хрипел, пытался встать на четвереньки. Лицо, прижатое к полу, багровело. Жив. Оглушен, но жив. Увидев меня, в глазах вспыхнули паника и ярость. Он зарычал, плюнул кровью, попытался подняться.
Не дать подняться. Не дать закричать. Я была быстрее. Прыжок вперед. Не удар ногой – риск промаха. Мои руки – тоже оружие. Годы тренировок, помноженные на отчаяние.
Я схватила его голову – одну руку на лоб, другую под челюсть – и с бешеной, отчаянной силой дернула и скрутила. Резко. В сторону.
Хруст.
Не громкий. Не как в кино. Скорее шлепок, будто на пол упала стопка мокрого белья. Его тело дернулось в моих объятиях и обмякло полностью. Голова повисла под нелепым углом. Дыхание остановилось. Только последний воздух сипло вышел. Глаза остекленели, уставившись в темный потолок. Удивление так и застыло на лице, смешавшись с грязью.
Я отдернула руки, как от огня. Отползла. Села на корточки, глядя на тело. Пока еще просто тело. Боль в плече от падения пульсировала. Ладони горели – от удара? От прикосновения к его щетине? Запах… его пот, перегар и... что-то новое. Сладковато-металлическое. Кровь? Кишечник? Не думать.
Внутри – не триумф. Не ужас. Глухая, ледяная тишина. "Раздавить паука". Но паук был большим. И живым. И он хотел сделать больно.
Шаги за дверью. Топот. Взволнованный старушечий голос:
– Григорий? Ты чего там? Чего возишься? Чего удумал, охальник? Тебе только напужать велено!
Я не пряталась. Встала. Медленно. Спина прямая. Руки вдоль тела. Одна слегка дрожала. Я сжала ее в кулак. Когда дверь распахнулась, и свет фонаря выхватил меня, мертвого Григория и клубящуюся пыль, я встретила взгляд старухи. Не с вызовом. С холодным, пустым, бездонным спокойствием. В глазах не было ничего. Только лед и усталость.
Она замерла. Фонарь выпал из дрожащей руки, глухо стукнулся о пол. Рот открылся в беззвучном крике. Обычно тупые глаза стали огромными. Она увидела Григория. Увидела меня – стоящую над ним, невредимую, в сером платье, с лицом изваяния.
– Ты... – хрип вырвался. – Ты... ты... Лихо...
Старуха повернулась и побежала. Заплетаясь, спотыкаясь, унося ужас. Дверь осталась открытой. Холодный ветер ворвался в сарай.
Я стояла. Смотрела на черный прямоугольник свободы. Плохо. Побег сейчас – хаос, погоня. Без плана. Без сил. Нельзя.
Медленно подошла к Григорию. Не смотреть на лицо. Найти фонарь. Свет дрожал на стене. Подняла его. Свет упал на веревку, болтающуюся с балки. На петлю.
«Два часа». Время еще не вышло. Она побежала за подмогой. Скоро придут.
Я направила свет на балку. На миг. Погасила фонарь. Темнота сомкнулась, густая, пахнущая смертью и старым деревом.
«Повиси два часа и остынь».
Подошла к болтающейся веревке. Взяла петлю в руки. Грубая пенька. Холодная. Как удавка. Как ошейник.
Нет.
Перекинула веревку через балку. Не петлей. Просто тросом. Сделала узел – опору для рук. Прыгнула, ухватилась. Подтянулась. Повисла снова. Руки вспомнили боль, но тело – дисциплину. Свесила голову. Дыхание – ровное, насколько возможно. Сердце колотилось.
Закрыла глаза. Ждала. В темноте. Над телом убитого. В петле, ставшей декорацией. Ледяная пустота внутри постепенно заполнялась одним острым, безжалостным осознанием:
Обратного пути нет.
Льдинка 17. Взгляд из Ледяной глубины
(Глубокая ночь. Кабинет Матушки Марфы. Единственный источник света – ледяной шар на столе, излучающий мертвенно-синее сияние, отбрасывающее острые тени. В кресле хозяйки ледяная статуя -- высший иерарх Обители -- Ледобор).
Марфа стоит навытяжку, спина неестественно прямая, словно скованная невидимым льдом. Пальцы, спрятанные в складках темного сарафана, бешено дрожат. Глаза прикованы к полу, избегая светящегося шара, как избегают взгляда Медузы. Капля пота замерзла у нее на подбородке, как слеза.
Льется голос низкий, ровный, лишенный вибраций, каждое слово – капля жидкого азота:
— Три. За неделю. Фекла – разбилась о камни двора. Маланья – застыла в постели с лицом, застывшим в немом крике. Сердце... просто остановилось. Сторож... — пауза, наполненная ледяным презрением — ...с переломанным позвоночником и вывернутой шеей. Голыми руками. В твоей вотчине покорности и чистоты, Марфа.
— Она... Ее слова были ядом, О Покоритель Стихий! Фекла была хрупка, ее сосуд не выдержал...
Ледобор взрывается резко, как удар ледяного хлыста:
— Хрупка?
Сияние шара вспыхивает ослепительно, выхватывая лицо – резкие черты, будто высеченные из черного базальта, глаза без зрачков.
— Все сосуды здесь хрупки, Марфа! Их делают хрупкими! Чтобы не текли, не бурлили, не взрывались! Твоя задача – выморозить бунт, а не раскачивать его до кровавого кипения! Фекла прыгнула не из-за яда слов. Она прыгнула от прикосновения к мысли, что за стенами – не только смерть. Что можно не смиряться. Ты допустила эту мысль! Три вечера объект безнаказанно сеяла сомнения.
— Моя вина, Господин Покоритель Стихий! — Голос Марфы – тонкая льдинка, готовая треснуть. — Я пыталась сломить ее волю! Изолировать! Ритуал Очищения, ледник... Кулон должен был помочь. В ее кулоне Пепла Горна значительно больше нормы! По документам Обители... для подавления дикой аномалии...
Ледобор внезапно встает. Тень его, огромная и безжалостная, накрывает Марфу, как ледник. Температура в комнате падает стремительно, воздух хрустит, вымораживая легкие.
— Кулон! — Его голос – грохот ледопада. — Для той, что впитала клинок Лихо и выплюнула его обратно сияющим шлаком? — Он резко жестикулирует. Ледяные сосульки, как сталактиты, срываются с потолка, разбиваясь о каменный пол у самых носков Марфы.
— Этот кулон... он не охлаждает ее ярость. Он ее спрессовывает! Как тиски! И чем сильнее ты давишь, Марфа, тем чудовищнее будет взрыв, когда этот кулон треснет. Ты взяла бурлящий вулкан и запечатала его пробкой из чистейшей скверны! И удивляешься последствиям?! Безрассудство!
— Моя вина, Господин Покоритель Стихий... — Шепот Марфы теряется в треске нарастающего льда. Ее нижняя губа предательски дрожит.
— Печально, — Ледобор смягчает тон до ледяной иглы, — если сейчас ты снимешь кулон, поселишь в лучшей горнице и будешь умолять на коленях... она не останется.
— Тогда... заберите ее в Обитель! — В голосе Марфы – отчаянная надежда сбросить груз. — К чему это мученье…
— Ты не понимаешь, что она идеальная замена Поле? — Ледобор делает шаг вперед, его ледяное дыхание обжигает лицо Марфы.
— Менять? Сейчас? — Марфа аж подпрыгивает от неожиданности. — Но... Миссия! Мы с пеленок готовили Поленьку к замужеству за Повелителя Песков! Вложили в нее все! Ее манеры, ее знание обрядов, ее чистоту крови! За ней прибудут с первым трактом, как просохнут дороги... Смена невесты... это оскорбление! Война!
— Не испытывай мое терпение. — Голос падает до абсолютного нуля. — Ты в самом деле уверена, что эта напыщенная кукла, вымуштрованная в шелках и поклонах, способна выжить в его гареме? Удержать внимание того, для кого женщины – развлечение на одну ночь? Или... (ледяная пауза) ...выполнить задание Обители, если он окажется не так сговорчив? Твоя Полюшка размажет слезы по шелкам при первом же грубом слове. Объект же... выпотрошит его, если понадобится, и уснет как младенец. Приведи мне ее после молитвы. Я хочу посмотреть лично.
Ледобор растворяется в клубах ледяного тумана, не оставив следов, кроме гаснущего шара и Марфы, стоящей среди осколков собственной власти. Ее кулаки сжаты так, что ногти впились в ладони, оставляя кровавые полумесяцы на обмерзшей коже. "Слушаюсь..." - прошептала она в пустоту, и это было похоже на предсмертный хрип.
(Келья Угляны. Утро после.)
Проснулась, закутанная в грубое одеяло, лицом к стене. Тело отзывалось сплошной, глухой болью. Запястья горели памятью петли, плечи гудели тупой тяжестью. Ребра ныли от удара о землю при падении на Григория. Его хруст стоял в ушах навязчивее звона. Пальцы ломило странной, глубокой болью – эхо того, как ломалась чужая шея. Под одеялом – мелкая, неконтролируемая дрожь, знакомая по прошлой жизни: адреналиновый откат. Пустота после бури.
Глаза сухие, воспаленные, хотя ночь проплакала до изнеможения. В своей келье. Старухи голосили, причитали, носились по Терему, не нашли Матушку и заволокли обратно, забив дверь тяжеленной плахой.
Опять убила. Голыми руками. Опять не монстра. Человека. Теперь... выжить. Любой ценой? Само слово вызывало тошноту. Вдалеке, сквозь толщу стен, чудился вой Пепси – открытая рана на душе.
Слишком ярко. Комната залита неестественно резким светом. Проспала? Внутренние часы сломались? Свет... он резал глаза. Обычно смягченный призрачной пеленой инея, сегодня он обнажил каждую щербинку на стене, каждую пылинку в воздухе. Сползла с койки, ступила на холодный пол. Каждый шаг отдавался болью.
Окно. Взгляд скользнул мимо – и прилип. Стекло... идеально прозрачное. Ни инея, ни узоров, ни малейшей дымки. Как будто его вымыли кипятком посреди лютого мороза. Физически невозможно. Кто? Зачем? Рука сама потянулась к кулону – привычный жест тревоги – и дернулась прочь, обожженная холодом и гнетущей силой. Кто? Как? А главное – зачем?
Боль стала фоном. Дисциплина. Единственный якорь. Начала тихо, сквозь стон мышц: вращения запястий – боль пронзила, как током; потягивания – связки взвыли; приседания – бедра задрожали…
Скрежет отодвигаемой плахи. Старухи-надзирательницы, кряхтя и перешептываясь, вывели меня на молитву, словно на казнь. Их глаза бегали, цепляясь за стены, за пол – куда угодно, только не в мое лицо. Все окна. Все до единого! Сверкали кристальной, неестественной чистотой. Весь Терем, вечно укутанный защитными морозными кружевами, стоял обнаженным, как под лупой. Холодный солнечный свет, лишенный фильтра, слепил, выставлял напоказ каждую трещину, каждую потертость. Марфа? Чувство уязвимости сжало горло. Аквариум. Для кого?
Пустой ритуал на льду. Во время унизительного поклона, лицом к ледяному полу, извернулась, зыркнув в сторону кабинета Марфы. Там. Третий этаж. Одно окно. Единственное – затянутое густым, привычным инеем, как слепое око. И за этой непроницаемой завесой – ощущался взгляд. Тяжелый, пронизывающий до костей. Марфа. Вернулась. Наблюдает. Из своей ледяной крепости. Сердце упало, превратившись в комок.
Завтрак прошел в гробовой тишине, нарушаемой лишь звоном ложек да сдавленным всхлипом Любавы. Порции были щедрыми, с добавкой. Сестры – бледные, потухшие тени. Глаша уткнулась в стол. Васса методично жевала, глаза пустые. Даже Поля, эта вышколенная кукла, сидела ссутулившись, потеряв лоск. Фекла. Маланья. Григорий. Три смерти. И я – их общий знаменатель.
Старуха-надзиратель, трясясь, прохрипела: «Настенька. К Матушке. Немедля».
По коридору к кабинету я шла медленно, нарочито шаркая ногами, выигрывая секунды. Конвой морщился, но не торопил. Глаза цеплялись за сияющие, ненормально чистые окна. Почему они тревожат?
Неестественность? Как голая кожа на сорокаградусном морозе. Уязвимость? Стены больше не защищают. Демонстрация силы? Исключение? Все окна кроме ее. Она видит. Нас — видят. Или... показывают кому-то? Чистое окно — мишень. Мысль казалась бредовой, но от нее не отмахнуться.
Остановилась перед тяжелой дубовой дверью. Глубокий вдох. Втянула боль, страх, сомнения. Выдох. Заперла их глубоко внутри, под толщей льда. Лицо стало гладкой и непроницаемой маской. Рука сама потянулась к скобе.
Старуха за спиной, не глядя на меня, прохрипела сквозь зубы:
— Настя... С тобой... с тобой будет говорить Ледобор Обители. — Ее голос задрожал. — Обращаться... только «Господин Покоритель Стихий». Слышишь? Только так...
…
Холод здесь был иным. Не просто мороз, а кристаллизация самого воздуха, сковывающая легкие. Пространство сфокусировалось на фигуре, восседавшей в матушкином кресле. Ледобор. Бездонные, беззрачковые глаза скользнули по мне с ног до головы – оценивающе, холодно, как сканер. Кулон на шее отозвался ледяной пульсацией, напоминая о яде внутри.
— Здравствуй Угляна. Вот ты какая, сломанная кукла, что кусается. Интересно.
Совершаю безупречный, механический поклон, голос ровный, без интонаций:
— Здравствуйте господин Покоритель Стихий.
— Ты осознаешь свою вину? — его голос ровный, как гладь мертвого озера, но каждое слово вонзается в сознание остротой сосульки.
Я не дрогнула.
— Поясните, в чем, Господин Покоритель Стихий?
— Фекла. Умерла. От твоего слова. Твоей... ядовитой сказки, разъевшей ее хрупкий разум. — Взгляд впивается, ища трещину. Воздух сгущается, лед на стенах оживает, показывая мимолетные, искаженные видения: падение с высоты, разбитое тело. Чье? Феклы? Или мое собственное?
— Не могу согласиться. Я была заперта в келье. Служанки подтвердят. Фекла прыгнула сама. Отчаяния. Страх перед системой, что ее сломала... — Голос звучит ровно, фактологически, как доклад.
— Ты как разговариваешь с господином? Рассудка лишилась? — выкрикнула Матушка из тени.
Ледобор легким жестом развеивает видения.
— Надо же, как прямолинейно? Маланья. Умерла во сне. Сердце не выдержало… страха. Перед тобой. — Пауза повисла ледяной гирей.
Короткий, сухой звук, не смех, а скорее спазм, срывается с губ.
— Нелепо, Господин Покоритель Стихий. Я была под замком. Как напугать через стену? Мыслью? Тогда мой Дар не лед, а страх. — Пальцы сами потянулись к кулону, коснулись мертвого металла. — А ваш кулон... этот сплав льда и скверны... должен был это подавить. Не справился? Или он сам – источник кошмаров? Пахнет Горном... знакомо.
Веки Ледобора сужаются. Холод в комнате усиливается.
— Григорий. Сторож. Позвоночник сломан, шея вывернута голыми руками. — Голос упал до опасного шепота. — Ты. В сарае. Наедине. Служанка видела тебя стоящей над телом.
На стене за спиной вспыхивает новое видение: я над телом Григория в темноте, лицо в тенях кажется бесчеловечно холодным.
Поднимаю руки, демонстрируя тонкие запястья, распухшие, в багровых рубцах от веревок.
— Взгляните. Сравните. Я была связана, висела, и справилась со взрослым мужиком? Ее слово против моего. — Пожала плечами, игнорируя боль в спине. — Еще скажете, что она – уважаемая свидетельница, а я тогда – Снежная Невеста, внесенная в ваши реестры с Ледяным Даром. Играйте по своим правилам. Или... они уже не действуют?
Ледобор откидывается в кресле. Раздается хруст льда. На лице – нечто вроде холодного удовлетворения.
— Ладно. Довольно. — Махнул рукой, ледяная сосулька в воздухе испарилась. — Тебя не обвиняют. Просто хотел увидеть, как ты умеешь... парировать. Цепляться за детали. Искать лазейки... Вживую впечатляет сильнее докладов. Ты... функциональна. В отличие от многих здешних фарфоровых кукол.
Его бездонные глаза приковали меня.
— Я удовлетворен… твоей живучестью. Скажи, а ты удовлетворена своим положением?
— Я бы предпочла не отвечать на этот вопрос.
— На самом деле... я нашел выход из сложившегося тупика. У тебя есть возможность принести пользу Обители и помочь самой себе. Предлагаю сделку.
Сделку? Напряжение пробежало по плечам.
— У того, у кого связаны руки... — я снова подняла руки, показав запястья, затем указала на кулон, — ...и шея в тисках... не просят помощи. Требуют подчинения!
Его взгляд скользит по кулону. Уголки губ чуть подрагивают.
— Он... исчезнет. Сразу. Как только ты скажешь «да». Слово Повелителя Стихий. Твоя волчица... Пепси, кажется? Она жива. В загоне Обители. Крепком.
Замечает вспышку в моих глазах. Работать над эмоциями надо.
— Никого не подпускает. Ощеривается. Но кормят... отборным мясом. Представляешь? Ей нет и трех месяцев... а она уже начинает дышать холодом! Сильный зверь. Но одиночество... отличный учитель. Или... создатель убийц. Хочешь ее обратно? Целую?
Искреннее удивление прорывает маску.
— Вы серьезно? Уверены, что я скажу "да", не понимая... чего? Цены? Задачи? Предлагаете слепое доверие? После всего, что здесь произошло?
Мой взгляд перемещается к Марфе.
— Матушка, я могу вернуться в ледник? Там не убрано и половины.
Ледобор встает, подходит ближе.
— Погоди, дослушай. Деликатное дело. Сейчас трудные времена. Очень давнее... обещание Обители. Твоя сестра Поля с пеленок готовится к миссии. К замужеству за Повелителя Песков. Правителя дальних, жарких земель. — (Пауза, изучая реакцию) — Есть земли, Угляна, где снег – сказка. Где нет Вечной Зимы.
Я прищуриваюсь. Жаркие земли. Где нет Зимы. Подальше отсюда. Я точно не сплю?
— Совершенно определенно ты подходишь для этой миссии гораздо лучше…
— И... его надо будет убить? — прерываю ядовито, — В брачную ночь? Наверняка заколоть какой-нибудь ледяной штуковиной. Или подушкой душить?
Отмахивается слишком поспешно.
— Нет. Никаких убийств. Примитивное решение. Нужно всего лишь… изъять одну вещь. Небольшую. Они не ведают ее истинной цены, не охраняют должным образом. Не заметят пропажи.
Раскрывает руки в жесте ложной щедрости. Торжествующе оглядывает мою растерянность.
— Ты передашь ее нашему человеку. И... свободна. Вернешься героиней? Останешься там, в тепле? Исчезнешь? Выбор твой. Никаких уз, преследований. Только свобода. Снятый кулон. Твой зверь с тобой. Гораздо лучше, чем ждать Снежного Суда и плахи…
Мозг лихорадочно работает. Свобода. Артефакт. Жаркие земли. Без кулона. Заманчиво. Слишком. Повелитель Песков. Артефакт. «Наш человек». Ловушка. Всегда ловушка. Всегда есть второе дно.
Раскаленный процессор рванул вперед, складывая пазлы...
Чистые окна! Это не аквариум, не уязвимость, не демонстрация силы! Это послание, которое попытались скрыть. Лихо? Чует меня здесь? Не знает, в какой келье? Разрисовал все окна как метку! Марфа увидела первой, испугалась и почистила ВСЕ, кроме своего… Зачем предупреждать? Чтобы я боялась? Или...
— Эй! Ты меня не слушаешь?! Никакого воспитания! — голос Ледобора, резкий и раздраженный, врезается в мои мысли. Холод в комнате сгущается до физической тяжести.
Я вздрагиваю, резко вернувшись в кабинет. Глаза встречаются с ледяными озерами.
— Простите, Господин Покоритель Стихий. Задумалась. О важном.
— О чем? — спрашивает он напряженно, подозрительно. — О свободе? О теплых странах? Готова сменить золотую клетку на шанс упорхнуть?
— Господин Повелитель Стихий, вы говорили, что сейчас трудные времена, почему?
Легкое недовольство мелькает на его лице.
— Причем здесь…
— Это важно для моего ответа! Просто скажите!
— Ха. Отчасти — твоя заслуга. Многие воины Дружины и Мастера Обители сейчас… недоступны…
Моя заслуга? Вот оно! Я ранила Лихо... Он бежал на Шрам... Они пошли добивать! Обитель почти пуста! Силы – там! Скарабей тоже! Скарабей. Он не предавал. Передал на «лечение» и убежал собирать отряд.
Это в лечебнице заметили, что «товар» не порчен (волна унизительной ярости)... решили, что Терем перспективнее Лицея? Или Кара постаралась?
Он борется. За меня. В груди вспыхивает смесь безумной надежды и яростной решимости. Узнал позже... что здесь ад. И... послал знак. Чтобы я держалась. Он придет! Или... дает знать, что не забыл.
Я указываю рукой на занавешенное окно.
— Окно. Позади вас. Марфа. — Мой голос звучал спокойно, но с железной нотой. — Отодвиньте штору. Аккуратно. Господин, посмотрите.
Ледобор ошеломленно поднимает брови.
— Что? Зачем?!
Марфа у стены замирает, как грызун перед удавом.
Смотрю прямо в бездонные глаза.
— От того, что мы увидим... зависит мой ответ. Есть шанс, что я скажу «Да» прямо сейчас.
Ледобор медленно, словно под напором невидимой силы, поворачивается. Марфа, дрожа всем телом, идет словно к эшафоту. Пальцы скользят по ледяной корке. Резко, почти истерично, дергает тяжелую портьеру.
Утренний свет врывается в кабинет, слепящий после полумрака. Высвечивается центр огромного окна, покрытого роскошным, пушистым инеем. В самом сердце ледяного кружева, четко, неумолимо, будто выжженный самим холодом, сияет символ:
Три острых, сходящихся к центру клинка! Трезубец!
Тишина становится звенящей. Ледобор на секунду замирает, не понимая, переводит взгляд с меня на Марфу. Его спина напрягается, как тетива перед выстрелом. Воздух визжит от нарастающего, бешеного мороза. Иней на стенах ползет с нечеловеческой скоростью. Марфа вскрикивает, отшатывается от окна, закрыв лицо руками.
По ледяной маске Покорителя Стихий пробегает волна узнавания.
— А-а-а. Мальчишка. Исхитрился… Пустое… Твой покровитель слишком увлечен Шрамами на границе, чтобы спасти куклу из Снежного Терема. Он оставил тебя здесь... гнить.
Я делаю шаг назад, к двери, поза – готовность к прыжку, к удару, к чему угодно. Голос звучит громко и четко, как удар колокола, полный уверенности и немого торжества:
— Не важно. Похоже, Господин Покоритель Стихий... — в глазах горел триумф, ярость и ледяная уверенность, — ...вам придется искать другую куклу.
Моя помощь... уже обещана.
…
(Интерлюдия. Где-то в снегах)
Стужа воет в щелях между десятком кибиток, поставленных кругом. Скарабей сидит на обрубке вековой сосны, островок неестественной неподвижности меж двух молчаливых стражей, кутавшихся в латы, покрытые инеем. В его пальцах – деревянная миска, тяжелая, как глыба. Он подносит ложку ко рту – движение точное, отработанное, лишенное суеты. Запах бьет в нос – прелый, с горькой нотой подпаленных трав.
Грязь.
Первый же глоток обрушивается на язык прогорклой жижей и пеплом. Мясо – если те жалкие клочья зайчатины, что он мельком видел утром, можно было так назвать – расползлось в безвкусные волокна, плавающие в мутной, серой похлебке. Картофель превратился в скользкую кашу.
Он не моргает. Не дергается. Просто замирает, будто его безупречный внутренний механизм дает сбой. Затем, с ледяной, почти церемониальной вежливостью, аккуратно выплевывает недожеванный комок обратно в миску. Без тени сомнения опрокидывает ее. Содержимое, шипя и пуская едкий пар, растекается по снегу чернильной лужей.
Разве так готовят зайца? Мысль пронзает сознание. Нет. Это не готовка. Это осквернение. Огня. Плоти. Само́й идеи насыщения. И терпения. Моего терпения.
Внезапно всплывает образ – та же снежная равнина, неделю назад. Заяц, добытый ее волчонком. Тогда тушку взяла она. Сосулька. С диким упорством, ошпарила кипятком, сняла шкурку ловчее иного траппера. Разрубила на куски – грубо, но быстро. Бросила не в воду, а на раскаленные камни с края костра. Шкварк. Пахло... настоящим. Потом снег, горсть дикого лука, коренья, картофель, нарезанный крупно, чтобы не разварился в мерзкую слизь. Стояла у котелка, лицо в клубах дыма сосредоточенное и странно... умиротворенное. Казалось, этот котелок – единственная крепость, которую она могла удержать и защитить.
И это… было… сносно. Он чуть не поперхнулся от мысли. Сносно? Это был единственный прием пищи за всю эту Вечную Зиму, который не вызывал немедленного рвотного рефлекса! В той похлебке чувствовалось усилие. Понимание. Пусть примитивное, но понимание сути огня и плоти. Вкуса. Жизни…
А это… Это. Взгляд его, холодный и оценивающий, скользит к фигуре в отдалении. Кара, прислонившись к колесу кибитки, методично жует свой паек с каменным, ничего не выражающим лицом. Ей все равно. Все равно на вкус, запах, элементарную эффективность восполнения сил. Топливо в печь – вот и вся ее философия. Прямо как эти ослы в Обители, жрущие лебеду с ледяной крошкой и именующие это «пищей духа»…
Тупая, беспросветная некомпетентность.
Скарабей отворачивается от костра, от людей, уставившись в черноту за кругом кибиток, туда, где над клокочущим Шрамом восходила холодная, безжалостная луна. В голове, обычно ясной и расчетливой, как чертеж ледяного дворца, бушует хаос. Не из-за похлебки. Из-за нее. Почему этот образ не выходит из головы с той самой ночи в охотничьей избе?
Вспышка ледяного костюма. Силуэт, выжженный льдом на ее теле – не доспех воина, а вызывающе-грациозный наряд. «Чей силуэт? Чей? Он так и не получил ответа. Это грызет хуже голода, подтачивая уверенность.
Крик «Нет!» в момент, когда клинок Лихо уже касался ее сердца. Абсолютный. Категоричный. Взорвавший саму суть клинка. И взгляд после – не победительницы, а выжившей. Дикой, яростной, невероятно живой.
…
След. На окнах Терема. Он сделал это, узнав от Кары место ее заточения.
«В Терем. Где ей и место. Пусть вышибут дурь из башки». Проговорилась. Тупо, небрежно, не понимая значения этой информации. Он тогда кивнул, сосредоточенный на следе Лихо, но слово «Терем» врезалось в память, как шип.
Рискнул гневом наставника, срывом погони. Этот знак – тот самый, троечастный клин его силы, вымороженный с риском и тончайшим мастерством, – потребовал больше сил и изящества, чем весь этот поход.
Она увидит. Обязана увидеть. Он представляет ее – бледную, с подрезанными, как у солдата, волосами. Та, чей ум он научился... что? Уважать? Бояться? Или просто признавать как равного? Но увидит ли она в его знаке нить надежды? Или лишь подтверждение, что за ней наблюдают? Должна была понять. Должна.
Он вытирает ложку о край безупречного плаща – жест отвращения и окончательного приговора. Вкладывает ее в ножны у пояса. Голод остается, грызущий и навязчивый. Но есть это будет равносильно капитуляции. Признанию торжества серой, безвкусной мерзости. Лучше пустота. Как его терпение, капля за каплей превращающееся в твердый, неумолимый лед. Пора заканчивать эту игру в кошки-мышки с Лихо. Пора навести порядок. И пора забрать свое…
Льдинка 18. Шелест Шубы
Холодное утро после встречи с Ледобором разбилось, как тонкое стекло. Я стояла во дворе, формально – на прогулке. Фактически – в той же прозрачной клетке. Каждая отполированная ветром льдина, каждое окно с синеватым, как трупный отлив, стеклом – глаз недремлющего врага. В спину дышала тень – новая конвоирша, девица с лицом, будто вытесанным из обледенелого булыжника. Она шла впереди, на полшага, словно таща меня на невидимой привязи. Не сопровождала – вытаптывала путь, помечая территорию, куда ступать не дозволено.
Первый день прошел в гулкой пустоте. Сон – не отдых, а провал в бездну, где кошмары сплетались с ледяными щупальцами прошлого. Еда – безвкусное топливо, запихиваемое в онемевшее тело. Легкие упражнения – лишь чтоб кровь не застыла окончательно. Во дворе я шагала по заученному кругу под неусыпным оком каменной девицы. Та не издавала ни звука, лишь преграждала путь резким движением, стоило моему взгляду дрогнуть в сторону запретного угла или чужого лица. Общаться? Никто не рвался. И я не стремилась. Мир сжался до размеров собственного черепа, где бушевала тихая, яростная буря.
Именно там, в этой вымороженной тишине, пришло окончательное знание. Они не просто следят. Они видят. Через каждое стекло. Через каждую отблескивающую льдинку. Через каждый полированный щиток. Не домысел – физическое ощущение. Ледяные иглы впивались в затылок, в спину, всякий раз, когда я проходила мимо любых «зеркал». Чужой, бездушный, оценивающий взгляд, ползущий по коже, как иней. И странно: это знание, вместо того чтобы сломить, принесло горькое успокоение. Известный враг – уже половина победы. Тревога отступила, уступив место кристальной, беспощадной ясности.
Почему ничего не изменилось после Ледобора? – билось в висках, как замерзший мотылек о стекло. Ответ пришел сам, обжигающе простой: Я нужна им больше, чем показали. Не как пленница. Не как ресурс для Терема. Как доброволец. Для чего-то важного. Страшного. И это был ключ. Умные люди? Да. Умеющие читать души и предугадывать поступки? Безусловно. Но их система, их безупречная, ледяная логика споткнется, если я буду действовать не логично. Ждать спасения от Скарабея – играть в их игру. Как бы он ни был хорош – он часть системы. Предсказуем и логичен. Ждать – значит дать им время затянуть петлю туже.
На вторые сутки мозг, отдохнувший в пустоте, заработал с новой, яростной силой. Мысль возникла не вспышкой, а оформилась, как глыба векового льда, выточенная ветром. Бежать. Сейчас. Сегодня. Промедление – смерть. В костях, в крови, в каждом нервном окончании ожило мрачное предчувствие – что-то надломится безвозвратно, если я останусь здесь еще на одну ночь.
Но куда? План требовал деталей. Мысли метались, натыкаясь на стены незнания. Пепси? Ловушка. Первое место, где будут ждать. Город? Обрывки подслушанных разговоров, шепот сестер, рисовали картину: Снежинск. Крупный. Десятки тысяч душ. Лабиринт улиц, кварталов, где можно раствориться, как капля чернил в грязном снегу. Жесткая система власти Обители? Значит, под ней – бурлящее недовольство. Трещины. Туда и надо. Найти тех, кого система давит. Кто ненавидит ледяных господ. Там – шанс. Тень. Возможность перевести дух и собрать силы.
Тактика родилась из отчаяния и ярости, холодная и точная, как удар коньком по льду:
Маска Безволия. День провести в видимой апатии. Тяжело вставать после молитвы. Вяло бродить по двору, уставясь в снег под ноги, будто не видя ничего. Есть механически, но много – демонстрируя бегство в базовые инстинкты, в животное начало. Конвоирша должна зевать от скуки, наблюдатели – укрепиться в мысли о сломленности, о том, что дикий зверь наконец смирился.
Карта Зеркал. Во время монотонных кругов – мысленно наносить на невидимую карту каждую отражающую поверхность. Окно на третьем этаже Обители, где мог сидеть наблюдатель? Блестящая медная ручка на дверях сарая? Ледяная гладь колодца, как темное зеркало? Отмечать углы обзора, слепые пятна. Где тень гуще всего в предвечерний час, когда солнце садится за стены? Где ветер воет в щелях ограды так, что заглушит шаг? Где груды дров или старая, брошенная повозка дают укрытие на несколько секунд?
Слабое Звено. Искать его в ограде. Не расшатанную доску – это слишком очевидно. Может, низкий участок, где намело сугроб почти до верха? Забытую калитку для вывоза нечистот, заваленную снегом? Замок на ней – железный, ржавый, или просто деревянный засов, который можно выбить плечом?
Миг Хаоса. Вычислить естественное отвлечение – глухой удар вечернего колокола, оглушающий на мгновение; смену караула у ворот, когда все смотрят на передачу поста; момент, когда конвоирша отвернется, чтобы сплюнуть в сугроб или почесать нос. Или создать свое – брошенный вдалеке камень в стекло сарая (рискованно, но возможно).
Рывок и Растворение. В выбранный миг – не бежать, а испариться. Слиться с сумерками, с тенью, нырнуть за укрытие, стать частью пейзажа. Проползти к слабому месту в ограде, двигаясь как тень, используя каждый бугорок снега. Преодолеть его – быстро, тихо, жестоко, если надо, не задумываясь. И – в городской поток. Первая цель – украсть или найти грубую, немаркую, грязную одежду. Сбросить серое клеймо Терема. Запачкать лицо сажей, руки грязью. Спрятать волосы под тряпкой. Стать никем. Искать не свет фонарей, а тень города – портовые кабаки, ночлежки для поденщиков, кишащие вшами и отчаянием. Вонючие подворотни, где справляют нужду и торгуют телом. Слушать. Наблюдать. Вынюхивать запах бунта. Искать тех, в чьих глазах горит та же ярость, что и в моих – ярость затравленного зверя…
Слишком очевидно? Слишком просто? Дыра в заборе – наверняка ловушка. Слепые зоны слепы только для глупцов. Я чужеродный вирус, осколок иного мира. Они не смогут просчитать меня до конца. Для этого достаточно не торопиться, чуть-чуть подумать… и сделать шаг в сторону от их расчетов.
План был четким. Безупречным? Нет. Слишком много «если» и «авось». Но мозг, загнанный в угол, работал на износ, выжимая последние капли расчета. Каждое действие по подготовке давалось через боль, через спазмы в избитых мышцах спины, через адреналиновую тошноту. Руки дрожали. Ноги подкашивались. Мозг свистел от напряжения, как перегретый паровой котел. Это был не гениальный расчет, это отчаянный бред выживальщицы, цепляющейся за соломинку. «Авось поверят. Авось не проверят. Авось хватит времени». Логика последнего издыхания. Но другого выхода не было.
…
Два дня. Сорок восемь часов, слипшихся в одну бесконечную ночь. Я лежала, вжавшись в мерзлый угол ямы для хранения угля, под грудой мелкой, едкой крошки. Она въедалась под ногти, забивала нос и рот, превращая каждый вдох в хриплый спазм. Тело онемело от холода и недвижности, спина и суставы горели огнем застоя. Страх? Нет. Страх был роскошью. Осталось лишь вымороженное ожидание. Ожидание провала, когда свобода висела на волоске. Тревога за Пепси, замурованную где-то в каменных недрах Обители. За Скарабея, чей знак на окне стал одновременно маяком и проклятием.
Снаружи бушевал поиск. Хриплые, незнакомые мужские голоса – не обычные стражи, а дознаватели, гончие, спущенные по следу беглянки... Сапоги топали в сантиметрах от моей черной могилы. Отрывистые команды, крики висели в морозном воздухе. Они ищут. Логично. Безупречно логично, как искал и сам Скарабей. Но прежде, чем нырнуть в это черное пекло, я оставила им щедрую россыпь ложных следов:
Ледяная Могила: Обрывок серого платья, намертво вмороженный в самую дальнюю щель ледника – место, откуда веяло смертью, и куда суеверные ключницы боялись заглянуть.
Детский Побег: Жалкая веревка из рваных простыней, нелепо перекинутая через самую высокую часть ограды в самом непроходимом, заметном издалека месте – жест отчаяния или глупости.
Невольный Попутчик: Платок, аккуратно подброшенный в груду чистого белья в повозке, готовой к выезду на стирку – намек на внешнюю помощь.
Слепой Путь: Четкие, небрежные следы моих стоптанных тапок, ведущие к глухой, неприступной задней стене и там… обрывающиеся в никуда. Тапки же остались в келье ключницы – тоже пища для размышлений.
Призрачный Сообщник: Шепот, пущенный среди самых трепетных сестер – о «странном огоньке» в окне пустующей кельи. Пусть ищут невидимку. Пусть думают, как я ушла. Пусть ломают голову – кто мне помог. Пусть ищут там, где меня нет.
Холод угольной пыли щекотал горло, и в памяти, ярче костра, вспыхнул вечерний кабинет Марфы. Свеча коптила, отбрасывая пляшущие тени-чертики на стены. Я стояла у порога, ледяное спокойствие – единственный щит против ее шипящей злобы.
(Кабинет Матушки. Поздний вечер. Свеча коптит, отбрасывая пляшущие тени на стены, похожие на пляску чертей. Я стою у порога, ледяное спокойствие – мой щит)
Она (не глядя, голос – скрип ржавых петель):
— Приползла. Думала, сожрал страх после твоего... представления перед господином? Одумалась? Долго же до тебя доходит!
Ждала раскаяния? Как же слепа. Мой ход.
Я делаю шаг внутрь, звук шага гулко отдался в тишине.
— Бояться поздно, Матушка. Вы сами сделали страх воздухом, которым здесь задыхаются. Я пришла... обсудить мою ценность. Для вас. Для Терема.
Акцент на «вас» – лезвие, вонзаемое в ее самоуверенность.
Она резко вскидывает голову, глаза-щелочки сверкают.
— Ценность? Ты, окаянная, стоишь дороже плахи! Твоя цена – Шрам или костер! Господин Ледобор...
Ярость. Страх перед ним. Идеально. Нажимаю.
Я перебиваю, еще шаг, сокращая дистанцию до стола.
— Матушка, могу я увидеть господина? Он предложил сделку. Вы – лишь шипите из угла, как старая змея на солнцепеке. Мы поговорим нормально, или я зря оторвалась от молитвы? Время мое... ограничено.
«Ограничено» – святая правда. «Старая змея» – яд на рану ее тщеславия.
Марфа фыркает, швырнув пачку бумаг со стола.
— Отбыл! Думаешь, он станет ждать, пока ты выдоишь свои думы из пальца? Жила бы тихо, как все...
Раздражение. Отмахивается. Ледобор далеко. Отлично.
Я наклоняю голову, тень искусственного смирения.
— Мой отказ... прозвучал резко. Не хотела оскорбить господина. Лишь...
Притворное сожаление. Приманка.
Она выдает с сарказмом, капающим с каждого слова:
— О, тебе это удалось блестяще! Он не привык, чтобы куклы так... рассуждали вслух. –
Купила приманку. Думает, я сломлена.
Делаю шаг вперед. Теперь у самого края стола. Рука ложится на спинку тяжелого дубового стула. Взгляд – намеренно «искренний», открытый.
— Я готова быть... сговорчивее. Рассмотреть его предложение. – Пауза, вбивающая гвоздь. — Но... лишь если вы ответите на пару вопросов. Для ясности. Чтобы не наломать дров... вновь. – Взгляд на нее. — Вам же важно доложить о моей... готовности?
«Сговорчивее». Ключ.
Марфа прищуривается, сканируя меня. Машет рукой, устало.
— Спрашивай. Торопись. Свеча на исходе.
Согласилась. Первая лазейка пробита.
Поворачиваюсь спиной, делая вид, что разглядываю кабинет. Неспешно иду к окну, покрытому густым, защитным инеем. Провожу пальцем по ледяному стеклу. Четко, не спеша, вывожу линии: Три острых клинка, сходящихся к острию. Трезубец Скарабея. Оборачиваюсь.
— Матушка, сколько лет вы... управляете этим Теремом?
Ядро провокации. Она должна среагировать.
Марфа не сводит глаз с моего рисунка.
— Сопля. Я стояла в этом кабинете, когда тебя на свете не было...
Отвечает машинально, внимание приковано к символу. Хорошо. Крючок впился.
Снова поворачиваюсь к окну. Провожу пальцем, рисуя под трезубцем новый символ: Букву «М» с теми самыми, знакомыми завитками, что были на кости в леднике и на сундуке Аграфены. Оборачиваюсь, смотрю ей прямо в глаза:
— Матушка... что означает этот знак?
Эффект мгновенный, ошеломляющий. Лицо Марфы обвисло, как проколотый мешок с мукой. Губы, секунду назад поджатые в тонкую ниточку презрения, бессмысленно задвигались, выдавая не звук, а влажный хрип. Ледяные шильца вдруг округлились, налились первобытным, животным ужасом.
— Где?! Где ты его видела?! Кто тебе его показал?! – голос сорвался на визг, высокий и истеричный, совершенно не ее.
Паника. Полная. Фокус – на окне, на символе. Не на мне.
Она рвется к окну, не идет – несется, спотыкаясь о край ковра, ударившись коленом о тяжелый сундук. Прижимает ладони к нарисованному знаку, яростно трет, дыша на стекло горячим, паническим дыханием. Растопить, стереть, уничтожить. Задыхается, бормоча проклятия – невнятные, бессвязные, полные суеверного страха. Пальцы ее, всегда такие точные и властные, дрожат и скользят по льду. Она вся там, у окна. Спиной ко мне. Совершенно открыта... уязвима… СЕЙЧАС.
Стою чуть сбоку. Голос на пол-тона тише, доверительный:
— В леднике. Завалялась вещица... интересная. С таким же знаком. Запаяна в лед, будто память…
«Вещица». Загадка. Пусть гложет.
— Что за вещь?! Покажи! Где она?! – Она рвется ко мне, забыв про окно, забыв про достоинство. Глаза дикие, безумные, в них читается не просто интерес – паническая жажда уничтожить угрозу. Шаг резкий, неуклюжий – она чуть не упала, хватая воздух ртом.
Сработало сильнее, чем я смела надеяться. Крушение всего ее ледяного величия. Ее паника – мое оружие.
— Матушка... – Голос твердый, без тени прежнего смирения.
— Вы все еще не поняли? Я – не ваша вышколенная Поля. Вещь... в надежном месте. Не здесь.
Напоминаю, кто я. Усиливаю ее беспомощность. «Надежное место» – заноза.
Марфа замирает. Плечи сгорблены, дыхание хриплое. Пауза тянется, наполненная треском догорающего фитиля. Оборачивается, и в ее взгляде читается не только злоба, но и растерянность.
— Это... – глотает воздух, – ...давнее. Грязное. Отщепенцы. Сплелись с Лихо, пошли против Обители... – Голос стал глухим, надтреснутым. — Держали здесь девок... с кулонами. Я была тогда не Матушка... а учитель этикета. Помню... бешеные были. Фанатички. Совсем... – взгляд скользнул по мне, – ...как ты.
Говорит. Ее внимание рассеяно, мысли в давнем кошмаре. СЕЙЧАС ИЛИ НИКОГДА.
Шепчу, будто делясь тайной:
— И что... с ними стало?
Последний вопрос. Фон для финала.
Марфа резко машет руками, как от омерзительной падали:
— Уничтожили. И следы. Прах развеяли. Поклялись забыть! Навеки! – Голос сорвался на визг. — Поэтому я... я не хочу, чтобы какая-то... вещица всплыла! Господин и так в ярости! Это... последняя капля! Ясно?!
Отворачивается, потирая виски, уставившись на угасающий огонек свечи. СЕЙЧАС.
Плавным, бесшумным движением, отработанным за тысячи часов скользящих шагов на льду, подхожу вплотную к вешалке. Левая рука легла на спинку стула – точка опоры и прикрытия. Правая – свободна. Шуба Марфы – дорогая, темно-серая, с роскошным лисьим воротником – висела в сантиметре. Мой голос – низкий, интимный шепот:
— Хорошо, Матушка. Пусть это будет... наш секрет. Только наш.
Пауза. Правой рукой, плавно, как в медленном вращении, снимаю тяжелую шубу с вешалки. Одновременно левая ловко скручивает ее в тугой, компактный рулон, прижимая к бедру, прикрывая складками серого платья. Продолжаю ровно:
— Тогда последнее... для моего спокойствия. Сколько таких Теремов... в Снежинске? Чтобы понимать масштаб...
Марфа шепчет, не оборачиваясь, устало, автоматически:
— Два. Только два сейчас осталось. Наш да Терем на Слободке. Там... – махнула рукой с презрением, – ...не в пример проще. Там не наше дело. Довольно! Иди. И помни о секрете. И о... сделке. Подумай. Подумай.
Она не оборачивается. Считает разговор оконченным. Победа.
Я киваю в ее спину.
— Подумаю, Матушка. Холодной ночи.
Открываю дверь. Выхожу. Спиной не чувствую взгляда – она. Тяжелый, мягкий комок чужой шубы, прижатый к телу, излучает не столько тепло, сколько первый, осязаемый глоток свободы. Тепло украденного шанса.
…
На третий день шум затих. Судорожные поиски сменились ворчливым затишьем. Терем, как раненая гадина, начал возвращаться к своей обыденности. Сумерки сгустились, синие и глубокие. Сигнал. Пора.
Я вышла через главные ворота. Не ползком. Не тайком. Через парадный вход. Шаг был твердым, походка – выверенной копией Марфиной: чуть тяжеловатая от возраста, с властной осанкой в плечах, с едва уловимой усталостью в наклоне головы. Богатая серая шуба скрывала фигуру, рост, все. Руки были скрещены на груди, скрывая отсутствие привычной для Марфы сумочки или четок. Голова чуть опущена, будто погружена в тяжкие думы или недовольство.
Охранники у ворот – два обмороженных вида мужика в потертых стеганых телогрейках – мельком глянули на приближающуюся фигуру. Узнали осанку, шубу. Хозяйка. Настороженности – ноль. Только опасливое напряжение: как бы не попасть под горячую руку. Один даже рефлекторно выпрямился, другой отвел взгляд в сторону, делая вид, что усердно осматривает запор ворот. Они провожали не беглянку.
Ни слова. Ни вопроса. Ни попытки остановить. Тяжелые ворота с легким скрипом приоткрылись ровно настолько, чтобы пропустить одну фигуру. Я прошла. Не ускоряясь. Не оглядываясь.
Холодный вечерний воздух ударил в лицо, как пощечина. Но какая это была сладкая пощечина! Он пах не спертой, притворной чистотой Терема. Он пах свободой. Настоящим снегом с улицы, далеким дымом печей из тысяч труб, и... бесконечной, пугающей неизвестностью. Этот воздух обжигал легкие, заставляя их работать на полную, выталкивая ядовитый дух Терема.
Шаг за шагом, сохраняя Марфину поступь, я растворялась в синих сумерках. С каждым шагом тяжелая шуба на плечах превращалась из маскировочного трофея в символ украденного шанса. Ее чужой, лосиный запах смешивался с городской гарью, создавая новый, странный аромат – запах побега.
Я не оглянулась. Ни разу. Оглядываются рабы, проверяя, гонится ли хозяин. Я знаю – гонятся. Знаю – будут гнаться. Этот шаг за ворота был не бегством. Это было отделение. Как отрезанная гниющая конечность. Больно? Да. Но и невыразимо легче.
Город ждет впереди – лабиринт теней, опасностей и, возможно, союзников. Но сейчас, в этот синий, режущий холодом миг, существует только одно — я вышла! Своими ногами! Через главные ворота. И Терем остался позади – не крепость, а позорно пройденная точка на карте войны…
…
Интерлюдия.
Двор Терема Снежных Невест, у края угольной ямы. Глубокая ночь. Снег вокруг ямы истоптан, почернел от сажи и грязи. Воздух кристаллизуется, становясь густым и режущим легкие.
Марфа стоит у края, прижатая к земле невидимым прессом. Она не смотрит в яму. Не смеет поднять глаз выше сапог фигуры, возникшей из сгустившейся метели.
Ледобор неподвижен. Высокая, подчеркнуто строгая фигура в плаще из мерцающего льда кажется центром внезапно свалившейся Зимы. Лицо скрыто глубоким капюшоном, откуда видны лишь скулы, высеченные из черного базальта. Температура падает с каждым вдохом.
— Сорок шесть часов. — Просыпается низкий голос, — Ваша цитадель покорности оказалась дырявым ситом. Она лежала здесь. В грязи. Дышала прахом вашего порядка. Пока вы... демонстрировали системную несостоятельность.
Марфа содрогается всем телом. Слова застревают в горле. Она пытается говорить, но выдыхает лишь белое облачко пара, тут же замерзающее в воздухе. Бездонный взгляд Покорителя Стихий скользит по почерневшему снегу, по стенам Терема, будто видя насквозь.
— Вы клялись, что Терем – ее окончательная могила духа… Где корень провала? В вашей слепоте? Или в том, что вы осмелились считать себя Палачом, когда перед вами был... Хищник?
Марфа падает на колени. Ледяная крошка впивается в кожу.
— Господин Покоритель... Она... нечеловечна... Лихо... Уголь... Чистота ее прошлого...
Ледобор перебивает, голос не громче, но тяжелее. Воздух звенит от мороза.
— Прошлое? Вы все еще цепляетесь за тени? Ты подсунула ей цену – грязь, холод, унижение. Она заплатила. И взяла процент. Твой авторитет. Твой контроль. Твое спокойствие… Твою шубу.
Марфа вжимается в землю.
Ледобор медленно обходит яму, его взгляд изучает черную глубину. Она оставила нам выбор: признать, что ушла сама, сквозь гнилые щиты, или... посеять сомнение. «Помощник». Кто? Любой ответ – трещина. Любой – поражение.
Мальчишка. Что за чудовище ты притащил? Она переигрывает нас на нескольких уровнях одновременно. Ее побег – не удача. Это результат многослойного плана.
— После этой грязи. После убийства… казни сторожа. После твоих... «откровений» о знаке. Что ты проговорили в страхе, Матушка?
Марфа выдает заикаясь, едва выталкивая слова:
— Ни... ничего сущ...ественного! Старые... сплетни! Она... не поняла...!
— Она поняла всё, — шепчет Ледобор, — Каждое дрожащее слово. Каждую твою мысль. Ты вручили ей карту слабостей Обители. Страхи. Трещины.
Рука в ледяной перчатке слегка приподнимается. На стене Терема, покрытой инеем, проступает, а затем резко вмораживается в лед, символ "М" с завитками.
— Теперь она знает, что надо искать тех… кто помнит...
Голос возвращается к ледяной ровности:
— Зачем запоры в кельях, если дверь легко снять с петель дужкой кровати? Клочок платья в расщелине ледника. Старуха полезла проверять и распорола лицо об острый лед. Кровь на белом – сигнал: здесь искали! Веревка из распоротых простыней. Охранник полез, молодой, глупый. Сорвался и сломал ногу. Его крик – второй сигнал: не туда! Намеренно. Демонстрация непредсказуемости и опасности. Даже в бегстве она калечит. Предупреждение: не трогай – опасно. Примитивно? Эффективно.
— Холодный расчет. Она не бежала. Она провела тактическую операцию. Терем был не тюрьмой. Он был ее полигоном. А ты... ее невольным инструктором… Она переиграла твой Терем. Переиграла стражей. Переиграла дознавателей первого круга.
Марфа беззвучно стонет, прижимая ко лбу обледеневшие руки.
— Не могла... предвидеть... чудовище... Когда рассветет, мы увидим ее отражения.
— Неужели ты думаешь, что она не догадается снять метку? Что скажу я Совету? Что «неприступная» твердыня пала перед одной девчонкой? Что наша система контроля – решето? Что знак отщепенцев снова в игре, благодаря панике твоего языка?
Он замирает. Метель вокруг него стихает, но холод лишь сгущается.
— Твоя функция теперь – одна. Предотвратить панику. Никто больше не прыгает с крыш. Никто не шепчется о свободе. Видимость абсолютного порядка. Пока я лично ее ищу. Если дрогнет хоть одна нить в этой паутине покорности...
Ледобор не ждет ответа. Перед уходом бросает последний приказ, не оборачиваясь:
— Засыпь эту яму. Утопчи. Сотри следы ее презрения. И молись, Матушка. Молись, чтобы я нашел ее раньше, чем она разбудит древних врагов…
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
