Силуэт
Глава 1: Пустяки
Тьма в служебном тоннеле была неполной. Тусклая аварийная лампа через три метра отбрасывала на мокрые стены дрожащее жёлтое пятно. Воздух гудел. Гул был двойной: высокий — от вентиляции, и низкий, пульсирующий — откуда-то из глубины, с машинного зала, где работают аварийные генераторы.
Я вытер лицо грязным рукавом свитера. Ткань, пропитанная потом, маслом и сыростью, лишь размазала грязь. Пассатижи выскользнули из онемевших пальцев и с глухим стуком упали в лужу. Третий прорыв за неделю. Я нашарил муфту в полуметре от течи, насадил на трубу и с усилием затянул гайку. Металл противно взвизгнул, но сел. Пальцы саднило — ободрал кожу об острый край. Я сунул их в рот, сплюнул привкус ржавчины. Потом опустил руку в лужу, нашарил пассатижи. Поднял. Я не смотрел на них — я знал их на ощупь: потёртая рукоять, зазубренные губки, которые уже плохо смыкались.
Я потянулся к вентилю. Металл был холодным и шершавым. Я повернул его. Где-то в глубине тоннеля что-то тяжко вздохнуло, и коричневая струя из прорванного локтя ослабла, превратившись в редкие, грязные капли. На время. До следующего дежурства. В этом каменном кишечнике, где я латал дыры в системе, которая медленно переваривала сама себя.
Собрал инструменты в сумку. Молоток, разводной ключ, обрывки проволоки, тряпки. Всё пахло ржавчиной и сыростью. Перед уходом я посмотрел на свою чёрную руку. Сжал в кулак. Разжал. Вытер о штаны и побрёл к выходу. За спиной осталось тихое капание в темноте.
Я шёл по коридорам. Тело работало на автомате — ноги несли, спина ныла, пальцы всё ещё помнили холод металла. Светлана сидела за столом в своей будке — там, где всегда. Её лицо в свете настольной лампы казалось жёлтым и восковым.
Я остановился у стола. Увидев меня она открыла папку, нашла мой лист, сделала отметку. Потом открыла жестяную коробку. Внутри — стопки талонов. Отсчитала два серых, положила на стол. Я сунул их в карман, развернулся и вышел.
Я сунул их в карман, развернулся и вышел, не попрощавшись.
В столовую я зашёл в самый пик. Люди стояли в очереди у раздаточного окна — кто переговаривался, кто смотрел в стену. Воздух был густым и влажным, пахло потом и прелым зерном.
Я встал в хвост. Передо мной — мужик в телогрейке, воротник засаленный, на спине пятно. Он не обернулся. Сзади кто-то дышал тяжело, но я не посмотрел.
— Следующий!
Женщина в грязном фартуке взяла мой талон, не глядя, бросила в ящик. Протянула миску. Я взял её, отошёл к столу, втиснулся между стариком и парнем, который уставился в одну точку. Опустил ложку в кашу.
Тёплая. Почти горячая. Я жевал и смотрел на стену. Над раздаточным окном висели часы — без четверти шесть. Каша была безвкусной. Не солёной, не сладкой — пустой. Тёплая серая масса. Комки размокали на нёбе, и приходилось запивать водой, чтобы проглотить. Я жевал машинально — ложка за ложкой. Голова стала ватной.
Когда миска опустела, я посидел ещё немного, глядя, как люди вокруг жуют и переговариваются вполголоса. Потом встал, подошёл к окну. Женщина подняла глаза. Я полез в карман, нащупал тонкую шершавую бумагу. Вытащил серый талон, положил на стойку.
— И хлеб, если есть.
Она взяла талон, повертела в пальцах, будто проверяла, не фальшивый. Потом кивнула в сторону. Я взял вторую миску и ломтик хлеба — чёрствого, с тёмными пятнами на корочке. Пошёл к выходу.
Я отошёл от окна, но за стол не вернулся. Взял вторую миску, ломтик хлеба — тонкий, чёрствый, с тёмными пятнами на корочке — и пошёл к выходу.
Я вышел в главный зал. Когда-то здесь был склад — угля или запчастей. Теперь стены перегородили гипсокартоном, по бетону змеились трубы. Сводчатый потолок висел низко, в щелях между плитами чернела плесень. Воздух стоял неподвижный, тяжёлый. Пахло сыростью, старой шерстью и немытыми телами. Запах семидесяти человек, стиснутых в каменном мешке.
Я побрёл к своему углу — полтора метра между ржавыми стойками, отгороженных гипсокартоном. Отодвинул занавеску. Она со скрипом поехала по карнизу, с карниза посыпалась ржавая крошка. Внутри пахло иначе. Резче. Смесь лекарств, старого пота и того сладковатого запаха, который не спутаешь ни с чем. Запах долгой, медленной болезни. Этот запах и был моим углом.
Катя лежала на узкой железной койке, закутанная в несколько одеял. Ткань была тонкой, вытертой до серости, и плохо держала тепло. Сырость подземелья просачивалась сквозь любые слои.
Я поставил миску на тумбочку и залив в кружку воды, поставил рядом.
— Поешь
Она повернула голову на подушке.
— Потом, — прошептала она. Губы шевельнулись едва заметно.
В свете лампы её лицо казалось другим. Не родным. Кожа натянулась, стала полупрозрачной, обтягивая скулы и подбородок. Черты заострились, стали жёстче. Лишь глаза, когда она их открывала, напоминали мне ту Катю.
Я хотел настоять. Собрать весь свой тяжелый, усталый голос, чтобы звучать убедительно. Чтобы напомнить ей, что без еды не будет сил. Но не стал.
Я сел на край койки и тыльной стороной ладони прикоснулся к её лбу. Кожа горела сухим, опасным жаром.
— Опять температура?
Она пошевелилась, но не повернулась.
— Пустяки, — прошептала она. Шёпот был едва слышен над гудением.
Я протянул руку к тумбочке. Взял пустую упаковку от таблеток. Перевернул её. Лёгкая, как пустая скорлупа. В ячейках — ничего. Только вмятины на фольге, тёмные от частых прикосновений. Не говоря ни слова, я достал из внутреннего кармана жестяную коробочку. Открыл. В ней лежала одна таблетка «пустышка». Я вытряхнул её на ладонь. Маленькая, белая, ничтожная. Моя рука дрогнула, когда я протягивал её.
— На, выпей… хоть немного полегчает.
Я не верил в эти слова. Но сказать больше было нечего.
Она медленно, преодолевая сопротивление собственного тела, повернула голову. Движение было мучительно медленным.
Сначала она посмотрела на таблетку у меня на ладони. Потом её пальцы, горячие и лёгкие, коснулись моей ладони. Они не сразу взяли таблетку. Они на мгновение сомкнулись вокруг моих пальцев, слабо, почти без силы. Уже потом они взяли таблетку, и прикосновение оборвалось. Осталось только воспоминание о нём, обжигающее и горькое.
— Спасибо, — прошептала она и запила таблетку водой из жестяной кружки.
Лицо её скривилось от вкуса — горько-металлического, знакомого до тошноты. Она слабо повернулась на бок, спиной ко мне и к тусклому свету лампы. Ей было неловко быть на виду. Неловко, что я вижу её слабость. И, может быть, неловко за моё лицо, на котором она читала всё, что я пытался скрыть.
В паузе между вдохом и выдохом я ловил себя на том, что задерживаю дыхание вместе с ней, жду следующего вдоха. Каждый раз, когда он раздавался, в груди что-то слабо сжималось. Я смотрел на её спину. Тонкая хлопковая майка обрисовала каждый позвонок. Они выпирали под тканью чёткими, острыми буграми.
И вдруг, поверх этого страшного рельефа, наложилось другое воспоминание. Не год назад, больше. Она сидела на этом же краешку кровати, запрокинув голову и смеясь. Я, рассказывая что-то из школьных уроков, пытался заплести её светлые волосы. Получалось криво, волосы путались. Она смеялась. Звонко, без этого хрипа в горле. Звук того смеха теперь казался, нереальным, будто его никогда и не было.
Она таяла на глазах. С каждым днём черты лица становились резче, прозрачней, словно её рисовали на тонкой, постепенно испаряющейся бумаге.
Я потянулся к шнуру и щёлкнул выключателем.
Свет погас. Тьма накрыла наш угол сразу. В ней мгновенно растворились очертания тумбочки, полки, складки одеял на её койке. Исчезла та страшная чёткость её костей под майкой. Осталась только темнота. Это было единственное укрытие. От её лица. От моих мыслей. От этой комнаты.
Лишь одна узкая полоска тусклого жёлтого света пробивалась из коридора через щель между занавеской и косяком. Она лежала на стене, дрожала от чьих-то шагов снаружи. Безмолвная, бесполезная полоса. Её было достаточно, чтобы видеть контур койки и тень моей собственной руки, лежащей на одеяле. Больше ничего. И в этом была странная, обманчивая безопасность.
Я снял куртку, пропахший металлической пылью и потом. Повесил на спинку стула — там уже висела её кофта. Потом опустился на свою койку и уткнулся лицом в подушку. Наволочка была холодной и пахла старой тканью, но через несколько секунд от дыхания в ней появилось маленькое тёплое пятно.
Лежал неподвижно, стараясь дышать тише. И слушал как доносилось её дыхание. Сознание цеплялось за этот звук, как за единственную нить в темноте. Пока он есть — она здесь.
Но для чего?
Мысль возникла сама собой. Зачем чинить эти трубы, если через них всё равно течёт? Зачем получать талоны, чтобы есть безвкусную кашу, которая лишь отсрочивает тот день, когда станет нечего есть? Зачем слушать этот хриплый звук зная, что с каждым днём он становится тише?
Раньше ответ был. Катя. Нужно было добыть её таблетку, её паёк. Но сейчас — это выживание ради выживания. Пока либо трубы не лопнут окончательно, либо не перестанет дышать она. А потом, наверное, наступит моя очередь.
Я зажмурился, пытаясь представить тишину. Полную, абсолютную. Без гула генераторов. Без хрипа в груди. Без скрипа моих суставов. Но даже воображаемая тишина была пугающей. В ней не было места даже для этой бесполезной боли. В ней не было места вообще ни для чего. Я снова перевернулся на спину.
Дыхание сбилось, участилось на несколько секунд, потом вернулось к своему неровному ритму. Я замер, слушая. Ждал, когда оно успокоится.
Вот оно и есть, подумал я. Весь смысл. Не в будущем, которого нет, не в прошлом, а в этом звуке. В отслеживании пауз между вдохом и выдохом. В этой тихой, отчаянной вахте в темноте. Пока я его слышу — у меня есть причина. И завтра снова встану в семь, надену вонючую куртку и пойду чинить трубы. Не ради будущего. Ради того, чтобы завтра вечером снова лежать здесь, слушать и отсчитывать эти драгоценные секунды тишины между её вдохами.
Я подтянул колени к груди, съёжившись в комок.
Перестань страдать, — думал я, глядя в темноту в её сторону. Хотя бы на время. Дай и мне передышку оттого, что я вижу твои страдания.
Сколько прошло — минута или час? Я уже начал проваливаться в тягучую дремоту, но её голос внезапно прервал тишину. Слова были простыми:
— Марк… Что ты будешь делать, когда я умру?
Я замер.
Эти слова висели в воздухе, между нами, уже несколько недель. Я видел их в её взгляде, когда она думала, что я не смотрю. Слышал в долгих паузах между её вопросами о воде, о свете. Теперь они были высказаны вслух. Обрели форму и вес. От них в груди стало пусто и холодно, как будто кто-то вынул все внутренности и оставил лишь сквозняк. На этот вопрос не было ответа. Никакого. Но проигнорировать его теперь было нельзя. Он лежал, между нами, как ещё один невидимый житель нашего угла.
— …Я хочу, чтобы ты нашёл цветок. Настоящий.
Слова были простыми. Детскими — ну а чего ещё ждать от тринадцатилетнего ребёнка? В них не было просьбы о лекарстве, которого нет. О тепле, которого не добыть. Не было даже просьбы не болеть. Она просила о цветке. Об одном. О чём-то хрупком, цветном, живом. О чём-то, что не пахнет сыростью, ржавчиной и болезнью. О кусочке того мира, который она не помнила, и видела только на потёртых страницах книги и на выцветшей фотографии. Мира, которого, возможно, уже не существовало нигде, кроме как в этих самых книгах и фотографиях.
Я хотел что-то сказать. Собрать в кулак все свои «не уходи», «держись», «пустяки». Но слова застряли, превратились в комок в горле.
Её пальцы всё так же лежали в моей руке — хрупкие, беззащитные. И этот миг, висящий на волоске между сном и вечным покоем, между надеждой и отчаянием, стал самым страшным испытанием в моей жизни. Потому что, как можно уберечь от ночи того, кто сам становится её частью?
Я ждал, что она скажет что-то ещё. Хоть слово. Любой звук. Но из темноты доносилось только это тихое посвистывание — как будто где-то вдалеке, в другом конце бесконечного туннеля, медленно спускали воздух. Звук становился всё тоньше, разряжёнее. А потом исчез. Не оборвался, а именно исчез, растворился в гуле вентиляторов. Тишина не наступила — её не бывает в подземелье. Просто один знакомый звук навсегда покинул свой пост в хоре этого места.
Её дыхание остановилось.
Шелестящий звук, к которому я прислушивался каждую ночь, растворился.
Молча, с болезненной осторожностью уложив её руку на одеяло, я перевернулся на другой бок, прижавшись лбом к шершавой, ледяной поверхности стены. Влага стекала по ней тонкими, извилистыми дорожками, оставляя на моей коже ощущение слёз.
Я не стал проверять пульс. Не стал звать. Просто лежал, прижавшись к стене, и смотрел в темноту, чувствуя, как холод бетона медленно просачивается через кожу. Вместе с ним пришло понимание. Обещание было дано. Долг — взят. Теперь в этом каменном кишечнике, кроме ржавых труб и цветных талонов, у меня появилась ещё одна работа.
Где-то наверху, сквозь метровые плиты и спрессованный столетиями грунт, доносился вой. Приглушённый, протяжный звук, будто раскачивается огромный чугунный колокол. И выл он не по потерянным зеленым лугам и не по небу. Он выл просто так. Потому что это всё, что осталось.
Глава 2: Свет
Я не спал. Просто лежал, глядя в стену.
Сколько прошло? Час. Пять. Я не считал Лежал на боку, чувствуя, как затекает шея, немеет левая рука, прижатая телом, — и не менял позы. Ведь каждое движение означало бы, что я признаю новую реальность, которую я не был готов принять.
Несколько часов назад я сидел и смотрел на её койку. Потом встал, отодвинул занавеску и пошёл по коридору. Первый, кого встретил, — мужик из дежурки, фамилии не помню, просто знакомый. Я сказал: «Помогите унести.». Он кивнул и пошёл за вторым. Они вернулись вместе, зашли, подняли койку — она была лёгкая, страшно лёгкая, почти ничего не весила — и унесли.
Я втянул носом воздух.
Запах в углу уже менялся. Знакомый, въевшийся в одеяла и подушку — запах болезни, пота, того особого запаха, что идёт изнутри ещё держался. Но к нему примешивалось что-то новое. То, от чего сердце сжималось сильнее. Запах был не сильным. Тонкий, кислый — как прокисшее молоко, если его оставить надолго. Потом понял: это она. То есть, не сама она, запах тела, которого уже нет. Остывшее тело пахнет иначе, чем живое. В этом запахе нет жизни, только химия. Формалин, ацетон, что-то ещё, для чего у меня нет названия. Но главное — железо. От нее пахло железом, только теплым. Странно: она остыла, а запах теплый.
Через какое-то время я приподнялся и сел. Медленно, чувствуя, как хрустят позвонки — сухой, отчётливый звук в тишине. Потом я встал на ноги и оделся. Сначало колючий свитер, после — куртка, пропахшая по́том и металлом. Сумка с инструментами лежала там же, у входа, оттопырен карман, куда я всегда совал пассатижи. Всё на своих местах. Только мир перекосился на один градус. И этот градус был всем.
Ноги держали плохо — от долгого лежания на жёстком. Я сделал шаг к её койке. Пол был ледяным даже сквозь толстые шерстяные носки, которые я не снимал уже неделю. Остановился. Посмотрел на одеяло. На то место, где должна быть её голова. На подушке остались несколько клочков её волос. Рука сама потянулась поправить одеяло. Зачем — не знаю. Просто руки сделали то, что делали каждое утро: прикрыть край, чтобы не дуло, разгладить складку. Пальцы коснулись шершавой ткани. Одеяло было холодным. Я отдёрнул руку. Заметил тарелку уже остывшей каши, которую она обещала съесть. Постоял ещё секунду. Потом задвинул занавеску. Брезент с сухим скрипом поехал по карнизу, с которого сыпалась ржавая крошка.
Мне дали выходной день. Всего один. «В связи с утратой». Это звучало как цитата из какого-то регламента. Мне разрешили не ходить на работу. Как будто мое горе можно было измерить и упаковать в эти двадцать четыре часа. Как будто после них всё встанет на свои места.
Некуда больше нести её таблетку. Не для кого больше откладывать талон. Вся сложная, отточенная годами механика моего выживания — ради неё — остановилась. Остался только простой, чудовищный вопрос: ради чего теперь жить?
Вопрос бился в голове, как муха о стекло. Я пытался найти ответ. Ради памяти? Ради того, чтобы не быть как они — те, кто бродит по коридорам с пустыми глазами, кто перестал задавать вопросы? Ради того, чтобы просто дожить до завтра?
Ни один ответ не был достаточным.
Цветок, — пронеслось у меня в голове.
Я с трудом вспоминал, как они выглядят. Пытался вызвать в голове картинку — и не мог. Только пятно. Только смутное знание, что когда-то что-то было. Цветное. Живое. А теперь осталась только сухая абстракция: «одуванчик», «ромашка», «василёк». Слова без веса, без запаха, без права на существование в этом мире. В мире, где само представление о цветке казалось абсурдным.
Где в этом бесконечном царстве камня, ржавого металла и пепла мог сохраниться хоть один хрупкий лепесток? Где найти то, что требует для жизни солнца, чистой воды и свежего воздуха — всего того, чего нет уже много лет?
И тогда я вспомнил её голос. Не слова, а именно звук её голоса. Тот самый, когда она попросила цветок. В нём не было страха. Не было отчаяния. Была только тихая, твёрдая вера в то, что я смогу.
Она верила в меня, даже когда я сам в себя не верю.
Я закрыл глаза. И понял: Мне нужно идти, не за цветком. А за тем, чтобы доказать себе, что её вера была не напрасной. Даже если я не найду его. Даже если там, наверху нет абсолютно ничего. Я должен попытаться.
Прошло несколько дней.
Я стоял у люка, через которого мне предстоит выйти на поверхность.
Сунув руку во внутренний карман, я достал схему. Бумага шелестела, края стёрлись, сгибы побелели. Свет аварийной лампы падал на пожелтевший лист, выхватывая дрожащие карандашные линии. Коридоры, повороты, крестики завалов. В правом верхнем углу — жирная стрелка, обведённая несколько раз. «ВЫХОД».
Я провёл пальцем по одной из линий — той, что вела от нашей станции к поверхности. Простой путь. На бумаге. Два поворота, старый коллектор, вентиляционная шахта, и вот она, стрелка.
Я посмотрел на проём. Тьма в нём стояла плотная.
Свернул схему, сунул обратно в нагрудный карман.
Пробирался через узкий туннель. Плечи скребут по шершавым стенам. Двигаюсь почти на ощупь, вытянув руки вперёд. Дышать тяжело. И не видно ни черта.
Через какое-то время стало ещё теснее. Казалось, бетон давит на грудь. Каждый вдох — через силу. Рёбра упираются в холодную поверхность, рюкзак вгрызается в спину. Я полз, задерживая дыхание, боялся, что застряну намертво.
Полз долго. А потом — простор. Стены отступили и я смог разогнуть спину.
Повернуть направо. Прямо. Лестница.
Повторял про себя, как заведённый, чтоб не забыть. Шаг вперёд. Ботинком — пусто. Ещё шаг. Стена справа. Поворачиваю. Ползу, руку вытянул. Шёл так, пока ладонь не упёрлась в нечто твёрдое и ребристое. Металл. Лестница.
Наконец-то. Я хватился за холодные, шершавые перекладины. Полез наверх. Не тренированные руки, привыкшие к инструментам и небольшим деталям, сразу заныли под тяжестью тела, нагруженного рюкзаком. Каждый подъём давался с усилием. Поднимаясь каждые несколько шагов вверх, я делал паузу, прижимаясь лбом к холодной перекладине. В ушах стоял собственный хриплый свист, легкие горели, выжимая из скудного воздуха последние крупицы кислорода.
Лестница все не кончалась, но я лез, пока голова с глухим стуком не упёрлась во что-то твёрдое и неподвижное. Подняв дрожащую от усталости руку, я начал водить ладонью по холодной, шершавой поверхности над головой и пальцами нащупал металлический рычаг, покрытый грубой, отслаивающейся краской.
Люк.
С трудом провернув рычаг, я упёрся плечом в холодный металл и толкнул. Сначала не поддавалось, словно намертво прикипело, потом с протяжным, скрежещущим звуком сдвинулось.
И тогда меня ослепило.
Свет. Белый, обжигающий. Боль, острая и мгновенная, пронзила глаза. Я отшатнулся, чуть не сорвавшись с лестницы вниз, и прижал ладонь к глазам пытаясь хоть как-то укрыться. Но свет был везде. Он прожигал веки, заливал сознание белой пеленой. Аккуратно, на ощупь, я вылез наверх, чувствуя, как под коленями сменяется холодный металл на что-то твёрдое и сыпучее. Свет прожигал сомкнутые веки, заставляя их слезиться. Я припал к земле, прикрыв голову руками в попытке спрятаться.
Солнце. Я ждал его. В бункере я представлял, как оно будет греть кожу, как я зажмурюсь от удовольствия, как воздух будет пахнуть чем-то живым. Я помнил это чувство — тепло на лице, свет, который не режет глаза, а ласкает.
Здесь было не так.
Свет обрушился на меня, как удар. Белый, безжалостный, стерильный. Он не грел — он выжигал. Он не ласкал — он наказывал. Я зажмурился, но веки не спасали — свет проникал сквозь них, заливал сознание белой, пульсирующей пеленой.
Я прижался лицом к холодной земле, пытаясь спрятаться. Но свет был везде. Он не оставлял места для тени.
И тогда, сквозь этот ослепляющий ужас, меня пронзило новое ощущение — немыслимый холод. Он обрушился не снаружи, а будто изнутри, выворачивая наизнанку. Зубы сами собой застучали, тело затряслось в мелкой, неконтролируемой дрожи. Холод, который обжигал сильнее огня, сковывая лёгкие и заставляя каждый мускул сжиматься в комок. Я съёжился на земле, ослепший и парализованный, под атакой двух стихий — всепоглощающего света и всепроникающего холода.
Пошарив в карманах, я наткнулся пальцами на два круглых предмета, связанных потрескавшейся, износившейся резинкой. Очки.
С трудом, превозмогая боль, я приоткрыл один глаз, залитый слезами, и поднёс к нему одно зеленое стекло. Мир озарился ярким светом, зелёным, ядовитым и неестественным, но хотя бы не слепящим. Резь в глазу тут же утихла, сменившись непривычным, но терпимым напряжением.
Я нацепил очки, которые были сделаны специально, чтобы носить на поверхности, закрепив резинку на затылке. И наконец, смог открыть глаза.
Поле. Бесконечное, безжизненное, сухое. Ни травинки, ни намёка на растительность. Лишь лед да пепел, поднимаемая редкими порывами холодного ветра.
Вдали, словно мираж, темнели несколько высохших скелетов деревьев. Их кривые, обломанные ветви тянулись к небу. И ещё дальше — развалившиеся строения. Остовы домов с пустыми рамами окон, неестественно покосившиеся, почти сливающиеся с цветом мёртвой земли. Улицы города, заваленные обломками, постепенно теряли очертания. Весь город будто замер в ожидании, перед тем, как окончательно погрузиться во тьму.
Разрушенные дома стояли по обеим сторонам улицы, их стены, покрытые инеем, были покрыты глубокими трещинами.
Меня не покидало чувство, что за мной кто-то наблюдает. Я не видел никого. Но взгляд чувствовался. Тяжелый, липкий. Он давил на спину, на шею, на плечи.
Тишина вокруг сгустилась. Раньше она была просто тишиной. Теперь она стала плотной, как стена. В ней не было ни звуков.
Я смотрел только вперед — знал: если увижу движение в окнах, сорвусь и побегу.
И вдруг — грохот. Что-то огромное рухнуло в трех шагах за спиной. Я окаменел, вжавшись спиной в невидимую стену, и слушал. Я чувствовал его присутствие всем телом — меня охватывала дрожью, давящей, как будто рядом со мной опустилась глыба льда, но которая излучала не мороз, а саму смерть.
Нужно идти. Шаг за шагом, не оборачиваясь, не думая о леденящем чувстве, поднимающим волосы дыбом. Ведь вокруг никого. Только ветер, воющий в пустых глазницах окон.
Запрокинув голову, я обвёл безжизненные оконные фасады, чёрные дыры. Ни звука, ни движения — лишь ледяное безмолвие.
Внезапно прозвучал протяжный, медленный скрип. Шорох. Мерзкий, прилипчивый, будто полузамерзшая туша волочила свои обмороженные конечности по промерзшему камню. Это было совсем близко. Справа. Или слева? Звуки искажались из-за акустики улицы. Я зажмурился, пытаясь дышать тише, но сердцебиение оглушало, отдаваясь в висках.
Вдруг мою ногу схватила чья-то рука. Костлявая, мерзкая. Она сжимала мою ногу так слабо, что я еле почувствовал это через сапог.
Я посмотрел вниз.
Из-под груды обломков выползало худощавое существо, напоминающее человека. Его кожа, тонкая и полупрозрачная, обтягивала каждый позвонок, каждое ребро. Оно тянулось ко мне, и его пальцы, длинные и костлявые, снова попытались ухватиться за мою ногу.
А за ним выступали другие. Десятки силуэтов. Такие же худощавые. Они уже шли на двух ногах, но походка их была ужасна — они спотыкались на каждом шагу, их тела качались и дёргались, словно марионетки на невидимых нитях. Они двигались молча, беззвучно, и лишь хруст снега и пепла под их босыми ногами нарушал гробовую тишину.
Вдруг кто-то схватил за мой рюкзак. Я рывком сбросив его с плеч и влетел в ближайший подъезд, дверь с визгом скрипела и выла на разболтанных петлях, яростно сопротивляясь, словно не желая впускать никого, даже такого, как я. Я ударил в неё плечом, отчаянно, с хрипом, и с третьей попытки она с проклятием поддалась, впустив меня в промозглые, пропахшие плесенью и смертью объятия.
На втором этаже я остановился, быстро втягивая носом воздух — густой, спертый, пропитанный смесью пыли и трухлявой древесиной. Я втащил в прихожую массивный шкаф, завалив его у входа. Оглушительный грохот разорвал тишину, эхом прокатившись по пустым комнатам.
В промозглой тишине квартиры, прижавшись спиной к облупленной стене, я пытался отдышаться.
Что это было.
Мозг отказывался обрабатывать увиденное, выдавая лишь обрывки. Тонкая кожа, натянутая на каркас костей. Глаза — не стеклянные, как у мертвеца, а… пустые, тёмные дыры. Они не были похожи на голодных выживших. В них вообще не было ничего живого, кроме того, что они могли неуклюже двигаться.
Кресло скрипнуло под моей тяжестью. Я замер, вжавшись в пыльную обивку, втянув голову в плечи, стараясь слиться с липкой, густой тишиной, что висела в воздухе, и прислушиваясь к каждому шороху, к каждому скрипу.
Я слушал.
Сначала снизу доносилось то самое шарканье — мокрое, костяное, неритмичное. Оно приходило волнами: то затихало, то возвращалось, будто кто-то мерил шагами подъезд, не в силах ни уйти, ни остановиться. Потом стало тише. Потом пропало совсем.
Я подошёл к окну.
Стекло покрылось таким толстым слоем инея, что сквозь него почти ничего не было видно. Я сумел открыть его, пропуская ледяной ветер.
Улица внизу была пуста.
Я вглядывался в разбитый асфальт, в покосившиеся фонарные столбы, в чёрные провалы подъездов напротив, и не мог поверить. Ещё час назад они были там. Я слышал их. Теперь — никого. Только ветер гонял по дороге колючий снег, похожий на песок.
Надо выбираться.
Я посмотрел на свои руки. Они были синими у ногтей, пальцы не сгибались до конца, кожа потрескалась на костяшках. Я сжал их в кулак, разжал. Пальцы слушались плохо, но слушались. Значит, ещё не всё.
В городе цветов не было. Я понял это ещё на холме, когда увидел мёртвые деревья, чёрные остовы домов, серый снег. Город был мёртв. Я знаю, что есть лес. Западнее города, километрах в пяти, если верить старым картам. Я видел эти карты — на них он был зелёным пятном, ровным и плотным. Что там сейчас — я не знаю. Но другого направления у меня нет.
Очки я сунул в карман — на улице быстро темнело, и я надеялся, что глаза, привыкшие к мраку, будут лучше видеть.
Я подошёл к двери.
Шкаф, которым я подпёр вход, стоял на месте. Я упёрся в него плечом, сдвинул. Дерево противно скрипнуло, посыпалась труха. Я отодвинул его настолько, чтобы протиснуться в щель, и замер, прислушиваясь.
Ничего
Я медленно, стараясь не топать, спустился на первый этаж. В подъезде было темно, свет пробивался только сквозь небольшие форточки между этажами. Я остановился у выхода, вглядываясь в мутную полосу улицы.
Никого.
Я шёл быстро, стараясь не оглядываться. Дома тянулись по обе стороны, безликие, одинаковые. На некоторых ещё держались вывески — я разобрал обрывки слов: «АПТЕ…», «ПРОДУ…», «…ЛБЕРТО». Буквы облупились, краска слезла, и казалось, что названия стираются вместе с миром, который они когда-то обозначали. Я миновал перекрёсток, потом ещё один. Улица пошла под уклон, и внизу, в конце спуска, я увидел деревья. Сначала я подумал, что это дома — такие же тёмные, покосившиеся. Но чем ближе я подходил, тем яснее проступали очертания: стволы, голые, чёрные, с редкими обломанными ветвями.
Лес.
Я остановился на краю. Дорога, по которой я шёл, упиралась в эту стену, как в тупик. Асфальт кончился, сменившись чёрной, промёрзшей землёй, из которой торчали корни.
Я искал цветок.
Сначала я вглядывался в каждую кочку, в каждый бугорок, надеясь увидеть что-то, кроме серого и чёрного. Но лес был мёртв. Деревья стояли голые, и даже лишайник, который внизу, в бункере, рос на стенах, здесь отсутствовал. Всё было чистым, мёртвым. Я шёл долго. Может, час. Может, два. Я перестал чувствовать ноги ещё в городе, а теперь перестал чувствовать и руки. Я пытался сжать их в кулаки, но пальцы не слушались, и палка, которую я подобрал на опушке, всё время норовила выскользнуть.
Лес постепенно менялся. Деревья стали реже, между ними появились прогалы, затянутые серым, колючим кустарником. Земля стала мягче, и сапоги начали вязнуть глубже. Я остановился, чтобы перевести дыхание, и тогда заметил, что снег под ногами не белый. Он был серым, как пепел, а в тех местах, где я проваливался, из-под него выступала чёрная, маслянистая жижа.
Болото.
Я сделал шаг назад, но нога ушла глубже, и я почувствовал, как что-то холодное и липкое смыкается вокруг щиколотки. Я выдернул ногу с чавкающим звуком и отступил к дереву. Прислонился спиной к стволу, пытаясь отдышаться. Передо мной расстилалось поле. Не лес, не луг — поле, покрытое серым снегом, из которого там и сям торчали редкие, голые кусты. А дальше, насколько хватало глаз, — такая же серая, плоская пустота.
Я дошел до края, когда ноги отказали окончательно.
Не то чтобы они несли меня до этого — последний час я просто переставлял их, как маятники, не чувствуя ни земли, ни холода, ни даже боли. Они двигались сами, по инерции, по привычке, по тому тупому упрямству, которое заставляло меня вставать в семь, надевать вонючую куртку и идти чинить трубы, которые всё равно текут. А теперь и это кончилось.
Я остановился. Просто замер посреди серого, бесконечного поля, где снег перемешался с пеплом, а небо слилось с землей настолько, что я перестал понимать, где верх, а где низ.
И тогда меня накрыло.
Она пришла не извне — изнутри, из того места, где еще недавно жила Катя, где жило обещание, где теплилась та последняя искра, ради которой я вылез из люка. Теперь там было ничего. И это «ничего» расползалось по телу, как лед по замерзающей реке, заполняя собой всё: грудь, живот, руки, ноги, голову.
Какая глупость. Какая детская, беспомощная, бессмысленная глупость. Я шел через мёртвый город, через мёртвый лес, через мёртвое поле, чтобы найти то, чего не может существовать в мёртвом мире. Она просила о цветке, потому что не знала. Потому что помнила только картинки из книг, выцветшие фотографии, мои рассказы о том, каким был мир раньше. Она не знала, что там, наверху, всё умерло. Что даже деревья превратились в скелеты, даже снег стал серым, даже воздух режет легкие, потому что в нем нет ничего живого.
А я знал. Я знал и всё равно пошел.
Я посмотрел назад. В темной дымке угадывались очертания леса — черная полоса на горизонте, неровная, рваная, как край обожженной бумаги. За ним — город. А за городом — люк, лестница, тоннели, мой угол, пустая койка, фотография на полке. Туда. Я могу вернуться туда. Снять промокший куртку, сбросить сапоги, лечь на свою койку и закрыть глаза. И больше никогда никуда не идти. Только тишина и темнота. И запах, который уже не будет меняться, потому что Кати там больше нет, а значит, некому болеть, некому пахнуть лекарствами и той сладковатой гнилью, что идет изнутри.
Я сделал шаг назад. Потом еще один.
В бункере меня никто не ждал. Валентин, может быть, спросит, как сходил, и кивнет, когда я скажу «никак». Светлана выдаст талоны, женщина в столовой нальёт каши, и я буду сидеть за длинным столом, жевать серую массу, смотреть на часы над раздаточным окном и ждать.
Чего? Следующей смены? Следующего прорыва? Следующего дня, который ничем не отличается от предыдущего?
Я представил это. Год. Два. Пять. Всё то же самое. Те же стены. Тот же запах. Та же каша. И я — такой же серый, как она, — буду сидеть и ждать, когда всё закончится.
Не хочу так, — сказал я себе. — Я лучше умру наверху, под этим проклятым солнцем, чем сгнию здесь, в бетоне. Я повернулся обратно. К лесу. К полю. К пустоте. И если я умру — я умру, идя вперёд, а не сидя на месте.
Я сделал шаг вперед. Не назад — вперед, в поле, которое тянулось до горизонта, серое, плоское, пустое. Шел, не глядя под ноги, глядя прямо перед собой — в серую пустоту, которая не обещала ничего. Ни цветка, ни надежды, ни даже достойной смерти. Просто пустоту.
И тогда земля ушла из-под ног.
Я провалился в ледяную воду. Холод ударил в грудь, перехватил дыхание. Я погрузился с головой, захлебнулся, вынырнул. Вода в носу, в горле, в лёгких. Кашель — резкий, болезненный. На губах остался металлический привкус.
Я попытался ухватиться за корни на стене оврага. Пальцы не слушались. Они онемели, стали толстыми, неповоротливыми. Я срывался, царапал кору, оставляя под ногтями чёрную грязь.
Правая нога не держала. Я посмотрел вниз — из штанины текла кровь. Сапог наполнился водой, стал тяжёлым. Я не чувствовал пальцев на этой ноге — только тупую, пульсирующую боль, которая шла откуда-то из голени.
Я прижался спиной к мокрой стене. Глина под пальцами была скользкой, холодной, с вкраплениями мелкого гравия. Я слышал своё дыхание — хриплое, с бульканьем в груди. И стук зубов. Они бились сами собой, так сильно, что я боялся откусить язык.
Из темноты выползла фигура.
«Силуэт». Обычный, такой же, как те, что я видел в городе. Но этот двигался неправильно — не шёл, а полз. Волочил себя по грязи, цепляясь длинными пальцами за камни. Ногти на них были чёрными, обломанными. Его левая нога была перекручена, кожа на ней разорвана — я видел белые кости, которые шевелились при каждом движении.
Он остановился в паре метров от меня. Я слышал, как он дышит — нет, не дышит. Из его груди вырывался влажный, булькающий звук, будто вода плескалась внутри пустого сосуда.
А потом он начал подниматься.
Его пальцы впились в камни. Я слышал, как ногти скребут по мокрому камню — сухой, царапающий звук. Локти дрожали от напряжения. Он поднимался, падал, поднимался снова. С каждым разом — дольше, тяжелее.
Я смотрел на него. Моя нога пульсировала болью, грудь хрипела, по лицу текла вода — грязная, с примесью тины. Я попытался сделать шаг — и рухнул на колено. Вода плеснула в лицо, попала в глаза, защипала.
Он снова упал. Голова ударилась о камень — глухо, влажно. На серой поверхности осталось тёмное пятно. Он замер на секунду. Потом его пальцы снова заскребли по камню.
Вдруг…
Два выстрела. Громко. Оглушительно. Эхо прокатилось по оврагу, ударилось в стены, затихло.
«Силуэт» дёрнулся, будто его силой толкнули, и упал лицом в воду. Чёрная жижа медленно затягивала его голову. Он застыл.
Я поднял взгляд. Наверху, на краю обрыва, стоял человек. Ружьё в руках, ствол опущен. Он смотрел на меня сверху вниз.
— Живой? Ходить можешь?
Я попытался ответить. Из горла вырвался только хрип — сухой, рваный. Я попробовал встать — нога подломилась. Рухнул на колени. Острые камни впились в кожу через мокрые штаны. Меня вырвало — несколько раз, судорожно, пока в желудке не осталось ничего, кроме желчи. Горький вкус заполнил рот.
— Живой, — выдавил я. Голос был чужим — низким, сорванным, будто я не говорил несколько дней.
Человек спустился. Его сапоги хрустнули по осыпающейся глине. Он подхватил меня под руку — рука была тёплой, сухой, с толстой мозолистой ладонью. Я опёрся на него. Каждый шаг отдавался болью в правом бедре. Мокрая одежда тянула вниз, сапог хлюпал при каждом движении, вода выплескивалась из голенища.
— До здания дойдём, отдохнешь, — сказал он.
Мы дошли. Стены были облупленными, штукатурка осыпалась мелкими белыми хлопьями. Я прижался спиной к холодной поверхности. Шершавый бетон царапал спину через мокрый свитер.
Я закрыл глаза. Голова кружилась. В ушах звенело. По подбородку текла кровь — я разбил его, когда упал. Капли падали на грудь, оставляя на мокрой ткани тёмные, расплывающиеся пятна.
Я стоял, прижавшись спиной к стене, и не мог открыть глаза. Слишком сильно кружилась голова. Слишком сильно болела нога. Слишком сильно стучали зубы. На языке остался привкус желчи и металла.
Скоро я стану частью этого пейзажа, — подумал я.
И провалился в темноту.
Глава 3: Попутчик
Пальцы впились в плечо — сухие, тёплые, с жёсткой кожей. Сознание возвращалось рывками. Сначала — боль. Она шла отовсюду: из правой ноги, из груди, из головы. В висках стучало — глухо, ритмично, как будто кто-то бил молотком по ржавому листу. Я не мог понять, где заканчивается боль и начинается я.
— Давай, просыпайся. Давай-давай.
Голос — хриплый, низкий, с табачной одышкой. Дыхание коснулось лица — тёплое, с кислым запахом перегара и старого табака. Голос нависал сверху, я чувствовал его близость, но не мог понять, где именно находится источник звука.
Я разлепил глаза. Сначала — мутные пятна, белые и серые, без формы. Они медленно складывались в картинку. Низкий потолок — брезентовый, провисший, с тёмными разводами, которые расползались от протечек. Ржавые борта — металл шершавый, с отслаивающейся краской. Под головой — ком тряпья, пахнущий соляркой и кислой затхлостью. Руки перетянуты бинтами — грязными, наспех намотанными, края торчат. На левой, чуть выше запястья, проступило тёмное пятно. Кровь сочилась сквозь ткань — свежая, влажная, края пятна расползались.
Я дёрнулся — захотел сесть. Тело не слушалось. Мышцы были ватными, тяжёлыми, будто налиты свинцом. Суставы ныли — глухо, ноюще, как после долгой работы на коленях в холодной воде. Я попытался напрячь правую ногу — и боль прострелила от бедра до икры, острая, горячая, будто кто-то вогнал раскалённый прут. Нога дёрнулась, но не согнулась.
— Тихо, тихо, — сказал голос, и я почувствовал, как рука легла мне на грудь, придерживая. — Один я тут. Дёргаться не надо, швы разойдутся.
Я разглядел лицо.
Лицо. Кожа тёмная, обветренная, в глубоких морщинах — вокруг глаз, у рта, на лбу. На левой скуле — шрам. Белёсый, широкий, рваный по краям. Зашивали второпях — швы кривые, бугристые. Щетина седая, жёсткая, с проплешинами. Глаза — тёмные, почти чёрные, без блеска. Смотрят в упор, но в них ничего не читается — ни злости, ни любопытства. Чёрная вязаная шапка надвинута низко — почти на брови. Куртка серая, засаленная, с чужого плеча — рукава длинные, манжеты закатаны в несколько раз.
Он сидел на перевёрнутом пластиковом ящике, привалившись спиной к борту, и курил самокрутку. Дым слоился в свете фонаря, тянулся к щели в тенте и уходил наружу. Рядом с ним стояла кружка — жестяная, мятая, с отломанной ручкой.
— Где я? — спросил я. Голос вышел сиплым, горло драло, будто я наглотался пыли.
Незнакомец усмехнулся — коротко и сухо.
— В кузове моей «ведра». — Он ткнул пальцем куда-то вверх, и с потолка посыпалась ржавая труха.
Я облизал губы. Сухие, потрескавшиеся, с привкусом крови и чего-то горького. Язык еле ворочался.
— Воды есть?
Он пошарил рядом, протянул фляжку — алюминиевую, мятую, с вмятиной на боку. Я взял. Руки дрожали, пальцы еле удержали. Сделал глоток. Вода была холодная, с явным железным привкусом — будто из старой трубы, — но пошла. Я сделал ещё глоток, потом ещё. Жажда была такая, что я готов был выпить всё.
— Хватит пока, — сказал он, забирая фляжку. — А то выблюешь. Ты давно не пил, судя по виду. По чуть-чуть надо.
Он убрал фляжку в сторону, вытер горлышко рукавом — машинально, привычно — и продолжил разглядывать меня. Я отвернулся, осматриваясь.
Кузов старый, ржавый. Металл бортов в потёках — тёмные, маслянистые полосы стекали сверху вниз, оставляя следы на шершавой поверхности. Тент брезентовый, провисший. В нескольких местах зашит грубой ниткой — стежки крупные, неровные, белая нитка контрастирует с серой тканью. В других местах — просто дыры, края обтрепались. В углу — пластиковая канистра, перемотанная синей изолентой. Изолента пузырилась, отклеивалась по краям. Рядом — ящик, сколоченный из досок. Внутри: обрывки проводов, два болта разного размера, моток бельевой верёвки, автомобильная аптечка — красный крест выцвел до розового, замок сломан, клапан болтается. Свёрнутое одеяло — серое, с катышками, колючее на вид. На полу — тряпки, пустые консервные банки, окурки, рассыпанная соль. Запах — бензин, табак, сырая шерсть, и ещё что-то кислое — как прокисшие консервы.
— Как звать-то? — спросил он, нарушая молчание.
Я помедлил. Имя — это немного, но и немало. В бункере мы редко спрашивали имена у незнакомых. Но здесь я был в его власти, и врать смысла не было.
— Марк.
Он кивнул, будто запоминая.
— Андрей.
Он смотрел. Не в упор, а как-то вскользь, переводя взгляд с моего лица на руки, на бинты, на ногу. Я чувствовал, что он меня изучает. Оценивает вес, рост, состояние. Прикидывает что-то про себя.
— Откуда идёшь? — спросил он наконец.
— Издалека.
Он хмыкнул.
— Это я понял. Издалека — это откуда конкретно? Направление хоть скажи. Север, юг? Я тут почти все места знаю. Нет тут никого. А ты — есть. Значит, откуда-то пришёл.
Я молчал. Он ждал. В кузове было тихо, только брезент хлопал на ветру да где-то далеко, в кабине, тикал мотор на холостых.
— Долго рассказывать, — сказал я.
— А мы никуда не торопимся. Ночь впереди длинная.
Я снова отвёл взгляд. Сказать правду — значит вывернуть себя наизнанку перед человеком, которого я знаю пять минут. Бункер — это не просто место. Это уязвимость. Это десятки людей, которые даже не знают, что я здесь. Я не мог просто так взять и выложить всё первому встречному.
Соврать? Но что? Города нет, ориентиров нет, легенды у меня нет. Скажу «из леса» — спросит, из какого. Скажу «с востока» — спросит, что там. Я не знал, что там. Я вообще не знал этот мир.
— Севернее, — сказал я наконец, стараясь, чтобы голос звучал ровно. — Там… ничего уже нет. Шёл, шёл, вот и дошёл.
Он посмотрел на меня ещё пару секунд, потом отвернулся. Достал из кармана кисет, начал сворачивать новую самокрутку. Пальцы двигались ловко, привычно — видно, делал это тысячу раз.
— Севернее, — повторил он задумчиво, не глядя на меня. — Ну-ну.
Я не понял, поверил он или нет. Голос у него был ровный, без эмоций. Но что-то в этом «ну-ну» заставило меня напрячься. Так говорят, когда не верят, но не хотят спорить. Или когда делают вид, что не верят, а сами запоминают.
Он прикурил от фонаря — тот был горячий, зашипел от прикосновения бумаги. Выдохнул дым и вдруг улыбнулся — криво, одними губами, не разжимая их.
— Ладно, Марк-с-севера. Не хочешь говорить — не говори. Дело твоё. Мне чужого в душу лезть без надобности. У каждого свои секреты.
Он поднялся, потянулся. Хрустнули суставы — плечи, шея, спина. Он поморщился, потёр поясницу.
— Спина болит, — сказал он, будто извиняясь. — Старая история. В сырости спал много.
Потом посмотрел на меня, оценивая.
— Ты как, идти можешь? До кабины хотя бы.
Я попробовал пошевелить ногой. Боль прострелила от икры до бедра — острая, горячая, — но терпимо. Не сломана, уже хорошо. Я упёрся ладонями в пол кузова, подтянулся. Мышцы живота отозвались тупой болью — видимо, тоже досталось, пока я валялся в болоте. Сел. Голова закружилась, но не сильно.
— Могу. Плохо, но могу.
— Это уже что-то.
Он отодвинул край тента. Снаружи было ещё темно. Небо плоское, черное, затянутое сплошной пеленой, без единого просвета. Воздух ледяной, колючий — я почувствовал, как он тут же остудил лицо и руки.
— Пошли в кабину, — сказал Андрей. — Там теплее. Печка, конечно, не очень, но хоть что-то. Да и поговорим по дороге.
Он спрыгнул на землю легко, несмотря на свои годы и больную спину. Хрустнул гравием, обошёл кузов, открыл задний борт с лязгом. Я поднялся, опираясь на стенку. Нога отозвалась болью, но выдержала. Я доковылял до края, спустился — медленно, осторожно, боясь оступиться. Андрей стоял рядом, не помогал, но и не торопил. Просто ждал. Земля под ногами была твёрдая, промёрзшая, покрытая коркой льда и присыпанная серым снегом. Вокруг — лес. Голые стволы, чёрные, с обледенелой корой. Ветки голые, скрюченные, тянутся к небу. Тишина стояла такая, что звенело в ушах.
Я огляделся, пытаясь запомнить место, но запоминать было нечего. Лес, дорога, небо. Всё одинаковое.
Кабина была такой же старой, как кузов. Обивка сидений потрескалась — чёрная кожа местами облезла, из дыр торчал жёлтый поролон. Я сел на пассажирское сиденье, и пружина сразу впилась в бедро — острая, жёсткая, через ткань штанов. Я поёрзал, пытаясь устроиться поудобнее — пружина не уходила. Руль обмотан синей изолентой — несколько слоёв, кое-где лента размоталась, концы болтаются, облепленные грязью. На торпеде — жестянка из-под кофе, доверху заполненная окурками. Зеркало заднего вида треснутое, мутное, прикручено к козырьку проволокой — виток за витком, концы не обрезаны, торчат в разные стороны. Фотография — маленькая, выцветшая, с загнутыми уголками. Прилеплена скотчем поверх трещины на пластике. На снимке три фигуры — мужчина, женщина, ребёнок между ними. Лица стёрлись, не разобрать. Просто бледные пятна на бумаге. Андрей заметил мой взгляд, но ничего не сказал. Он отвёл глаза, завёл двигатель. Тот чихнул раз, другой, потом затарахтел, наполняя кабину гулом и запахом солярки. Андрей пару раз нажал на газ, прогревая. Стрелка на приборной панели дёрнулась и замерла. Половина приборов не работала — стёкла треснуты, стрелки лежат на нуле.
— Слушай сюда, Марк, — сказал он, не глядя на меня, глядя вперёд, на дорогу. Руки легли на руль, пальцы обхватили обмотку. — Я тебя подобрал не от доброты душевной. Доброта тут давно кончилась, если вообще была. Ты мне нужен.
Я молчал. Ждал.
— Есть одно дело, — продолжал он. Голос стал тише, будто он говорил сам с собой. — Вдвоём сподручнее. Одному — никак. Я давно к нему подходы ищу, да всё случай не подворачивался. А тут ты. Может, судьба.
— Что за дело? — спросил я.
Он покосился на меня.
— Сначала доедем. Потом скажу. Не обижайся, но я тебя пока не знаю. Узнаю поближе — расскажу. А пока — просто знай: я тебя вытащил, я тебя кормлю, я тебя везу. Когда придёт время — поможешь. По-честному. В долгу не останусь.
Он вывернул руль, и грузовик, скрипя рессорами и переваливаясь на колдобинах, выполз на дорогу. Под колёсами захрустел лёд и мелкий гравий.
— А если я откажусь? — спросил я. — Когда узнаю, в чём дело?
Андрей пожал плечами, не отрывая взгляда от дороги.
— Тогда высажу. Иди на все четыре. Я не держу никого. Только далеко ли уйдёшь с такой ногой и без припасов — сам думай. Тут до ближайшего укрытия километров тридцать, и то — не факт, что целое. А по дорогам ещё «бродяги» ходят.
Дорога была разбитой. Асфальт растрескался — трещины шириной в ладонь, края неровные, зазубренные. Из них торчали пучки сухой, серой травы, жёсткой, как щетина. Столбы электропередач стояли криво, под наклоном. Провода оборваны — висели до земли, вмёрзли в лёд, кое-где покрыты коркой инея. Лес по обе стороны — голые стволы, чёрные, с обледенелой корой. Кора треснута, местами отваливается целыми кусками. Ветки — голые, скрюченные, тянутся вверх, как пальцы. Кое-где деревья повалены. Корни выворочены из земли — большие, белые, с комьями мёрзлой грязи. В одном месте у обочины стоял остов легковой машины. Ржавый, без колёс, без стёкол. Врос в землю — наполовину покрыт грязью и льдом.
Мне хотелось назад. В бункер. Но как? Пешком, с рваной ногой, без карты, без еды? Я даже не знал точно, в какой стороне он. Пока я был без сознания, мы проехали неизвестно сколько. Может, пятьдесят километров, может, сто. Дорога петляла, я не помнил направления. Всё, что у меня было — это схема Валентина, и та осталась где-то там, в болоте, или в снегу, когда я упал.
Я посмотрел на свои руки. Грязные бинты, проступившая кровь. Пальцы синие, ногти обломанные. Я сжал кулак — пальцы согнулись с трудом, суставы заскрипели. Возвращаться сейчас — самоубийство. Сначала нужно встать на ноги. Окрепнуть. Понять, где я. А для этого нужен Андрей. Нужна его еда, его машина, его знание местности.
— Ладно, — сказал я.
Андрей хмыкнул, не отрываясь от дороги.
— Вот и договорились.
Он прибавил газу. Грузовик затрясся на колдобинах, залязгал чем-то под днищем — кажется, глушителем, который держался на честном слове. За окном потянулся черный, мёртвый лес, прерываемый иногда пустошами — ровными, заснеженными полями, где не росло ничего, кроме редких пучков сухой травы. Вдалеке, на горизонте, темнели руины — не то ферма, не то маленький посёлок. Андрей даже не посмотрел в их сторону.
Я сидел, привалившись к дверце, и думал. Кто он такой, этот Андрей? Что за «дело», с которым одному не справиться? Почему он едет именно туда, а не в другое место? И главное — что он сделает, когда я это дело выполню? Скажет спасибо и отпустит на все четыре стороны? Или в этом мире «спасибо» давно означает что-то другое? Например — выстрел в спину, чтобы не делиться добычей.
Воздух в кабине был пропитан едкой смесью машинного масла, старого пота и той особой, въедливой затхлости, что въедается в вещи. Я закрыл глаза, пытаясь отгородиться от реальности, но это лишь обострило все остальные ощущения:
Острая, вылезшая из обивки пружина сиденья, впивающаяся в ребра при каждом толчке на кочках, отсчитывая удары этого безумного путешествия. Пульсирующая, огненная боль в ране на ноге, через которую кто-то невидимый, казалось, водил раскалённой иглой, снова и снова.
Через какое-то время небо на востоке посерело — неярко, как будто кто-то осторожно разбавил чёрную краску водой. Тени стали мягче, расползаясь по земле, теряя свои острые очертания.
Андрей выключил фары. Вокруг постепенно проступали очертания мира — скелеты столбов электропередач, неестественно покосившиеся под тяжестью намерзшего льда, заброшенные поля с высохшим бурьяном, который шевелился, как живые существа, на пронизывающем ветру. Стебли покрылись ледяной коркой и хрустели при каждом порыве, словно ломались кости. Моё дыхание застывало в воздухе, оседая на одежде тонким слоем изморози.
— Светает, — пробормотал он, протирая ладонью запотевшее стекло.
С каждой секундой меня слепило всё сильнее. Свет, невыносимо яркий после вечной полутьмы бункера и мрака дороги, впивался в глаза, словно раскалённые иглы. Голову сжимала тупая боль.
— У меня глаза болят на свету, — выдавил я, прикрывая лицо рукой. — Пожалуйста, дай мне что-нибудь.
Он поначалу с недоумением покосился на меня, будто я заговорил на незнакомом языке. Потом, кажется, понял. Порылся в бардачке и протянул мне солнцезащитные очки с большими, почти комичными линзами — будто я и вправду собирался на отдых к какому-нибудь давно умершему морю.
— Во, круто выглядишь, — фыркнул он, окинув меня насмешливым взглядом.
Я натянул очки. Мир погрузился в красно-зелёный полумрак, будто я смотрел на всё через застывшую кровь и ядовитый мох. Резь в глазах тут же утихла. Я сидел в разбитом грузовике, весь в крови и грязи, в дурацких пляжных очках, и смотрел на гибнущий мир через тёмное стекло. Это было так нелепо, что даже боль на мгновение отступила, уступив место горькой иронии.
Что я ожидал от восхода? Подсознательно, наверное, ждал хоть каплю былой красоты в этом забытом богом месте. Но небо лишь побледнело, сдавившись в тошнотворной судороге. Бледно-серые, грязные полосы растянулись над горизонтом, и солнце, тусклое и безжизненное, нехотя выползло из-за горизонта. Оно светило без тепла, без силы — точно догорающая лампочка в коридоре столовой, которую никто не торопится менять.
Андрей зевнул, оголив жёлтые зубы, потянулся так, что кости хрустнули, и достал из потрёпанного кармана смятую пачку самокруток.
Грузовик медленно полз по пустой дороге, зажатой с двух сторон стеной потемневшего от мороза и времени леса. Ветер выл в щелях кабины заунывной песней, а воздух за окном был таким холодным, что казалось, он вот-вот расколется, как стекло.
И впервые за эту бесконечную ночь, под мерный рокот мотора и в призрачной защите этих нелепых очков, я почувствовал, как напряжение в плечах и спине чуть-чуть, всего на градус, ослабевает.
Андрей резко вывернул руль, и грузовик с лязгом съехал на разбитую обочину. Колеса с хрустом прокатились по покореженному знаку «Остановка дорожки запрещена» — его ржавая поверхность, испещренная пулевыми отверстиями, скрипела и стонала под весом машины, как будто живое Существо.
— Здесь поспим, — прохрипел он, глуша двигатель.
Внезапно наступившая тишина оглушила, словно с нас сорвали единственный щит — без привычного, оглушительного рёва мотора мы остались один на один с холодом и беззащитностью. Лишь тихий треск остывающего металла да редкие, пугающие звуки леса нарушали эту звенящую пустоту.
Андрей наклонился и вытащил из-под сиденья два колючих, пропахших махоркой и потом шерстяных одеяла.
— Лови, — бросил он одно мне на колени. — Укутайся, чтобы не замерзнуть. Если услышишь хоть шорох — бей ногой по полу. — Его пальцы, шершавые и уверенные, привычным движением проверили предохранитель старой двустволки, прежде чем он засунул ружьё в узкое пространство между сиденьем и дверью.
Укутавшись в своё одеяло, он снял шапку, свернул её комком и подсунул под шею. Через минуту его дыхание стало ровным, но странно поверхностным — как у человека, который даже в забытьи остаётся настороже, готовый в любой миг рвануться в бой.
Я прижался лбом к ледяному стеклу, и холодная дрожь пробежала по коже. И думал. Зря. Как же глупо я поступил. Не надо было так просто уходить. Мысль гвоздём сидела в мозгу, вытесняя даже боль.
Я накинул одеяло. Ткань была грубой, колючей, с запахом махорки и старого пота. Она царапала кожу через свитер. Я прижался спиной к дверце — металл холодный, даже сквозь одежду. Сон не шёл. Но тело начинало оттаивать — медленно, с покалыванием в онемевших пальцах.
Я закрыл глаза. Сознание провалилось в темноту.
Лес стоял мёртвый. Стволы уходили в серое небо — голые, чёрные, с корой, которая треснула и отслаивалась. Берёзы, осины, ещё что-то — я не разбирал. Кора была мокрой, кое-где покрыта ледяной коркой — лёд налезал на стволы белыми, неровными языками. Ветки — голые, скрюченные, тянулись вверх, как пальцы, которые свело судорогой. Тишина стояла такая, что в ушах звенело. Ни движения, ни звука.
Я стоял у колеса грузовика. Свет пробивался между стволами — бледный, разбавленный, с зеленоватым оттенком по краям. Он ложился на лесную подстилку неровными полосами, выхватывая серый снег, палую листву, сухие ветки. Ветки были покрыты инеем — белым, колючим, он хрустел под сапогами, когда я переступал. Ни птиц, ни зверей, ни ветра. Только я, грузовик и эта тишина, от которой звенело в ушах.
— Эй! — Резкий голос Андрея, неожиданно громкий в этой пустоте, казалось, намеренно нарушил мимолетное умиротворение.
Я поднялся, протирая затекшую шею. Лес стоял в тумане — призрачные очертания деревьев растворялись в жидком дымке, создавая иллюзию нереального лабиринта.
Из-за сосны появился Андрей. Кора на сосне треснула, отслаивалась кусками — тёмная, влажная. Рубаха на нём потемнела от инея — белая корка осела на плечах, на груди. В руках он держал свертки — тугие, завёрнутые в хвоинки. Иголки покрылись льдом и звенели, когда он перекладывал их с руки на руку. Дыхание вырывалось белыми клубами и сразу оседало на бороде.
— Завтрак, — объявил он хрипло, встряхивая кого-то из свертков. Оттуда послышался сухой шелест. — Лишайник с сосны и грибная приправа. Не пир, но с голоду не помрем.
Он развернул один сверток. Внутри — сероватые хлопья, перемешанные с тёмными кусочками. Похоже на сухой лишайник и что-то ещё — грибы, может. Запах от них шёл землистый, с горьковатой ноткой.
— Вон у того валуна разведу костерок, — обратился он к плоскому камню.
Его пальцы, грубые и крепкие, ловко разминали смесь, добавляя несколько капель воды из фляги. В движении читалась привычка — будто бы он делал это сотни раз.
Он достал из кармана тесную жестяную коробку, внутри которой оказалась темная паста.
Я повернул и направился к грузовику, который одиноко стоял на краю. Его бока покрылись слоем влаги, отбрасывая тусклые блики в утреннем свете. Когда я открыл дверцу, привычный запах ударил в нос — смесь машинного масла, старой кожи и чего-то затхлого, въевшегося в обивку за долгие годы. Металл руля был холодным под пальцами, сиденье слегка прогибалось под весом, сохраняя отпечатки предыдущих пассажиров.
Я наклонился, пошарил под сиденьем. Пальцы наткнулись на деревянный ящик — грубо сколоченный, с откидной крышкой. Внутри лежали щепки, нарезанные из старых досок, несколько небольших поленьев и мятая жестянка из-под чая, набитая сухой берестой. Рядом — три банки тушёнки. Этикетки выцвели добела, но жесть была целой. Я взял одну, сунул под мышку, захватил охапку растопки и пару поленьев.
Когда я выпрямился и захлопнул дверцу, то увидел Андрея. Он стоял у валуна, уже уложив камни кругом. В руках у него была та самая жестяная миска, в которую он крошил лишайник. Движения были медленными, размеренными — не ленивыми, а какими-то устало-привычными. Я смотрел на него секунду, другую. На его сгорбленную спину, на то, как он щурится от дыма, на то, как поправляет шапку, не глядя. Что-то в этой фигуре — одинокой, обветренной, замершей над костром посреди мёртвого леса — вдруг показалось мне бесконечно знакомым. Так выглядит человек, который слишком долго был один.
Я подошёл, бросил дрова у камней. Андрей взял бересту — сухую, жёлтую, с пузырящейся корой. Смял, поджёг. Огонь занялся с треском — сухим, дробным. Пламя выбросило в воздух искры, оранжевые, тёплые. Он пристроил миску на камни, налил воды из фляги, помешал щепкой.
Запах. Дым от костра — резкий, горький, от махорки и сухих веток. Сырость от одежды — мокрой, промёрзшей. И сквозь это — тонкая нить. Мясо. Жареное, с дымком, с чем-то ещё — может, солью, может, травой. Запах был чужим, почти забытым.
Я невольно принюхался, и мой желудок судорожно сжался, напоминая о голоде. Это был не тот безвкусный запах каш или хлебцев, к которому мы все привыкли в бункере. Это пахло чем-то свежим, почти диким, с горьковатым, дымным оттенком — будто его жарили на костре где-то у ручья, в другой, давно умершей жизни.
— Садись. Ешь пока горячее. — Его голос звучал глухо, приглушенный треском костра.
Я опустился на мокрое бревно, и ледяная сырость тут же просочилась сквозь ткань. Пламя лизало котелок, но его тепло обманчивым — грело только кожух, не проникший внутрь, где поселился холод, который уже не выгнать.
Ложка прозвенела о металл. Первый глоток — обжигающий, почти болезненный — разлился по рту, и вдруг…
Я замер, ложка застыла на полпути. Это было не просто тепло. Это было — воспоминание. Настоящий, не смутный обрывок, вспышка — со звуками, с запахом домашней кухни, с солнечным пятном на скатерти.
Андрей наблюдал, как я медленно прожевываю кусок мяса — жестко, но настоящее.
Я жевал, и в голове всплыло что-то — не картинка, не звук. Просто ощущение. Тёплое, чужое, почти забытое. Я сглотнул
Костер потрескивал, маленькие снежинки падали, а мы сидели, люди, а не выживальщики, хоть и на несколько минут.
— Спасибо, — выдохнул я.
Не за еду. За напоминания.
Андрей хмыкнул и подлил мне еще, но в его глазах мелькнуло что-то понимающее.
Мы ели молча. Ложки царапали жесть — сухой, металлический звук. Дым от костра поднимался столбом, дрожал, разрывался ветром и растворялся в сером небе. Снежинки падали — мелкие, колючие. Они таяли, не долетая до земли, оставляя на одежде мокрые пятна. Я смотрел на Андрея. Он жевал медленно, глядя в огонь, и лицо его в отблесках пламени казалось ещё старше, ещё более изношенным. Глубокие морщины вокруг глаз, въевшаяся грязь на скулах, щетина с проседью. Руки в шрамах и ожогах держали миску крепко, привычно — так держат то, что боятся уронить.
Я доел первым. Отставил миску, обтёр ложку о штанину. Тишина висела между нами — не напряжённая, но плотная, наполненная треском костра и редким хрустом веток где-то в глубине леса. Я думал о том, сколько он уже так — один. Сколько таких костров развёл, сколько таких завтраков съел, глядя в огонь и ни с кем не делясь. И почему сейчас решил делить.
— А выживших, много? — после долгих раздумий спросил я, скорее самого себя, чем его.
Он прикурил от уголька, затянулся. Выдохнул дым в сторону.
— Выживших — нет, Марк. Есть те, кто ещё дышит, день, два, год. Разница небольшая. Я таких много видел. И тех, кто сам переставал дышать. И тех, кому помогали… Наверное есть только доживающие. Как я. Как, похоже, ты. А выживших… Их тут и не было никогда.
Он замолчал. Треск костра заполнил паузу. Я помешивал кашу, чувствуя, как тепло от миски идёт в ладони.
— Я тут не первый год, — продолжал он. — Дороги знаю, места знаю. Где можно спрятаться, где нельзя. Где вода есть, где земля не ядовита.
Он вытащил из-за пояса тряпку, пропитанную маслом, и начал протирать ствол двустволки, которая лежала рядом на камне. Движения были медленными, почти ласковыми. Тряпка скользила по металлу, оставляя за собой маслянистый блеск.
— Есть одно дело, — сказал он. Не поднимая глаз.
Я ждал. Треск костра, шипение в миске.
— Бункер. Старый, военный. Под Новочеркасском. Там пропал один человек. Мой приятель.
Он поднёс самокрутку к огню, прикурил. Затянулся. Дым пошёл серый, густой.
— Он пошёл туда один — собирать хабар. Я должен был быть с ним, но… дела были. Не сложилось. Он не вернулся.
— Давно?
— Месяц. Может, два. Я уже не помню.
Он замолчал. Смотрел в огонь. В его лице не было боли. Только усталость.
— Я хочу найти его тело.
— Зачем?
Он пожал плечами.
— Нельзя, чтобы так лежал. Один, в темноте.
Я смотрел на него. На его руки, сжимающие ружьё. На лицо — усталое, обветренное. Слова звучали правильно. Слишком правильно. Как будто он их репетировал.
— И ты хочешь, чтобы я пошёл с тобой? — спросил я.
— Да. Вдвоём сподручнее. Я не прошу тебя лезть под пули. Просто поможешь открыть вход. Дальше просто подстраховать, подать инструмент, посветить.
Он достал из кармана кисет, начал крутить самокрутку — не глядя, пальцы двигались сами.
— Я не хлипкий, хоть и потрёпанный, — сказал я.
Он усмехнулся — криво, одними губами.
— Это я и заметил.
— А если я откажусь?
Он пожал плечами.
— Высажу. Иди на все четыре. С такой ногой и без припасов далеко не уйдёшь, но выбор есть всегда.
Я смотрел на дорогу. На разбитый асфальт. На мёртвый лес. На пустоту, которая тянулась до горизонта.
— Ладно, — сказал я. — Помогу.
Он кивнул, будто и не сомневался.
— Тогда ешь. Скоро выезжаем. До Новочеркасска часа три, если дорогу не занесло.
Он снял миску с огня, поставил на камень. Достал две ложки — жестяные, гнутые, с почерневшими черенками. Одну протянул мне.
Но доверять ли ему? Его глаза, в которых читалась усталость, а не жестокость? Его помощь, за которую, я знал, придётся платить? Он был единственным, кто мог помочь мне сейчас. Единственным, у кого был транспорт, оружие и хоть какое-то представление об этом мёртвом мире.
Не знаю, — пронеслось в голове. Но тут же, холодной и безжалостной волной, накатила простая истина.
Выбора у меня нет.
Он подбросил в огонь несколько сухих веток. Пламя жадно лизнуло их, выбросив в неподвижный воздух язычки чистого света.
Глава 4: Подземелье
Раны на ноге затянулись. Глаза, наконец, привыкшие к пепельному свету этого мира наконец смогли видеть и теперь мёртвые пейзажи обрели свою истинную, жестокую чёткость.
За высохшими деревьями, сквозь туман, проступали скелеты хрущёвок. Стены почернели, будто их обуглили. Окна — чёрные провалы, без стёкол, без рам. Крыши обрушились, стены стояли криво, перекрученная арматура торчала из бетона, как сломанные рёбра. На некоторых домах ещё держались балконы — ржавые, покосившиеся, с обломанными перилами. Ветки сухого кустарника торчали из пустых оконных проёмов, тянулись наружу, как руки.
Андрей резко вывернул руль. Грузовик съехал с дороги — колёса заскрежетали по гравию, потом по грязи, потом по чему-то мягкому, что хлюпнуло под весом. Разбитая просёлочная дорога уходила вглубь леса, петляла между стволами. Колдобина — глубокая, с острыми краями. Машина подпрыгнула, я вцепился пальцами в обивку сиденья, чтобы не стукнуться головой о потолок. Под днищем что-то лязгнуло — металл ударился о камень.
— Почти доехали, — пробормотал он. Голос — глухой, без интонаций. Ни радости, ни облегчения. Только усталость. Густая, как та тишина, что висела за окнами. Он не смотрел на меня. Смотрел вперёд, на дорогу, которая сужалась с каждым метром.
Деревья смыкались над кабиной. Голые ветви переплетались, образуя туннель — тёмный, узкий. Кора на стволах была чёрной, мокрой, покрытой инеем. Лёд налезал на трещины белыми, неровными языками. Ветки скрюченные, тянулись вперёд, навстречу машине. Некоторые касались крыши — я слышал, как они царапают металл, сухо, настойчиво.
Грузовик дёрнулся — раз, другой. Двигатель захлебнулся, чихнул, выбросив из выхлопной трубы облако сизого дыма, и заглох. Тишина обрушилась мгновенно. Давящая, глухая. Я слышал, как стучит кровь в висках. Как скрипит остывающий металл. Как где-то в глубине леса падает сухая ветка — треск, короткий, сухой.
— Дальше пешком, — сказал Андрей. Выдернул ключи из замка зажигания. Металл звякнул о пластик. Голос прозвучал глухо, будто его поглотил лес.
Мы вышли. Дверца захлопнулась с глухим металлическим стуком. Лес встретил нас тишиной. Ни птиц, ни ветра, ни шелеста. Только щелчки дозиметра — сухие, дробные, как тиканье часов. Они звучали с каждой секундой чаще. Я посмотрел на стрелку — она дрожала, поднималась, опускалась.
Андрей достал ружьё. Щелчок затвора — короткий, металлический, резкий. Он повернулся ко мне. Глаза в полумраке — две тёмные щели. Под ними — тени, глубокие, как провалы.
— За мной. Не отставай.
Я провёл ладонью по рукояти пистолета. «ТТ» — старый, тяжёлый, чужой. Металл был холодным, шершавым, с царапинами на спусковой скобе. Ствол казался слишком большим для моих пальцев. Я сжал рукоять — пальцы легли в выемки, привычно, будто помнили, хотя я держал его всего несколько раз.
Мы пошли. Заросли — густые, спутанные. Кусты цеплялись за одежду, ветки хлестали по курткам, по лицу. Одна царапнула щёку — я почувствовал, как по коже потекла тёплая капля. Я провёл по ней рукой — пальцы стали влажными, липкими. Другая ветка вцепилась в рукав, пришлось рвануть, чтобы освободиться — ткань затрещала, посыпались нитки. Сучья трещали под ногами, хрустели, как кости. Земля под сапогами была мягкой, влажной, покрытой слоем прелых листьев и мха. Она пружинила, проваливалась под весом.
Я дышал через рот — воздух был холодным, сырым, с запахом гнилой древесины и сырой земли. Андрей шёл впереди, не оглядываясь. Его спина — серая, широкая, с рюкзаком, который ходил ходуном при каждом шаге. Я смотрел на неё и старался не отставать.
Чаща расступилась внезапно. Мы вышли на поляну, и я увидел его.
Бетонное сооружение стояло среди стволов — низкое, приземистое, вжатое в землю. Стены серые, обшарпанные, покрытые трещинами, мхом и лишайником. Мох — бурый, сухой, он лежал на бетоне неровными пятнами, как старая кожа. Крыша отсутствовала — вместо неё зиял провал, из которого торчали ржавые прутья арматуры.
Дверь висела криво. Металлическая, ржавая, с вмятинами — следы от ударов, старые и новые. Надпись «ЗКП-12» едва читалась — буквы облупились, краска слезла. Дверь держалась на одной верхней петле, нижняя была сорвана. По краям проёма — свежие царапины. Глубокие, белые борозды на облупившейся краске. Сколы на бетоне — острые, с белой крошкой по краям. Кто-то пытался выломать дверь. Недавно.
— Вот оно, — сказал Андрей. Голос — ровный, без эмоций. Он смотрел на дверь, и в его лице не было ни страха, ни радости. Только тяжелая сосредоточенность.
Он толкнул дверь плечом. Петли взвыли — протяжный, металлический скрежет. Изнутри пахнуло — сыростью, плесенью, старым ржавым металлом.
Андрей скинул рюкзак на бетонный пол. Застёжки звякнули, эхо прокатилось по пустому помещению — короткое, звонкое, затихло где-то в глубине. Он расстегнул молнию и достал два респиратора. Пластик — холодный, твёрдый, с потёртыми ремнями. От них тянуло старой резиной и машинным маслом.
— Держи, — бросил он мне.
Я поймал маску. Резина была жёсткой, несгибаемой на холоде. Я натянул её — она сжала лицо, ремни впились в затылок. Второй респиратор Андрей натянул одним движением — дёрнул, поправил ремешок, и голос его стал глухим, безжизненным, будто говорил не человек, а радиоприёмник.
— Тут может быть небезопасно дышать.
Снова надевать. Я уже ненавидел эту штуку — она сжимала лицо, превращала дыхание в свист, сужала обзор.
Андрей достал фонарь. Старый, армейский, с трещиной на стекле. Он нажал на кнопку — свет дрогнул, мигнул, вырвался узким жёлтым лучом. В нём кружилась пыль — мелкая, белая, бетонная. Луч упёрся в ржавые трубы вдоль стены, в чёрный провал проёма впереди.
Мы шагнули внутрь. Шорох — отчётливый, близкий. Я сжал рукоять пистолета — пальцы впились в шершавый металл, ладонь вспотела. Крыса. Огромная, белая, с красными глазами. Она сидела на полу, смотрела на нас — без страха, без любопытства. Просто смотрела. Потом развернулась и скользнула в вентиляционную решётку.
— Чисто, — сказал Андрей. Но ствол ружья оставался направленным в проём.
Помещение было небольшим — метров двадцать. Вдоль стен — пустые стеллажи, ржавые, с обломанными полками. На полу — спальники, рваные, серые, втоптанные в грязь. В углу — распахнутый шкаф, внутри груда консервных банок. На них толстый слой пыли — ровный, одинаковый. Их бросили здесь давно.
Мы протиснулись в коридор-шлюз. Узкий, бетонный. Стены влажные, покрытые конденсатом — я провёл пальцем, оставил на бетоне мокрую полосу.
Луч фонаря выхватывал из темноты бетонные стены с паутиной трещин, ржавые трубы под потолком, лужи на полу. Вода в них была чёрной, неподвижной, застывшей. Мы шли медленно — каждый шаг отдавался в тишине сухим, чётким звуком.
Коридор упёрся в люк. Массивный, металлический, в полу. Крышка сдвинута — щель шириной в ладонь. Оттуда тянуло холодом — сухим, ледяным, без запаха.
Я посмотрел вниз. Луч фонаря уходил в черноту, не находил дна — только темнота, плотная, как бетон.
— Пошли, — сказал Андрей.
Он нагнулся, взялся за край крышки, сдвинул её в сторону — металл заскрежетал о бетон, сухо, пронзительно. И первым шагнул вниз, на лестницу.
Люк захлопнулся над головами. Металл ударил о бетон — глухо, окончательно. Свет с поверхности исчез. Только дрожащий круг фонаря Андрея врезался в темноту, выхватывая из неё ржавые ступени и влажные стены.
Тьма стояла густая, плотная — без фонаря я не видел даже собственной руки перед лицом.
Мы спускались медленно. Каждый шаг отдавался в тишине — металл скрипел, стонал, звенел под ногами. Перила были ржавыми, липкими — на ладонях оставался бурый налёт, с запахом окислившегося железа. Через каждые десять ступеней — площадка. Бетонная, с трещинами, покрытая слоем пыли. И снова лестница, уходящая вниз, в темноту. Стены были влажными — я провёл по ним пальцами, они оставляли на коже холодную, мокрую полосу.
Коридор сузился. Стены сдвинулись, плечи задевали бетон. Впереди — дверь. Тяжёлая, металлическая, с ржавыми петлями. Андрей толкнул её плечом. Петли взвыли — протяжный, визгливый звук, от которого заломило в ушах.
Комната за дверью оказалась узкой, длинной. Вдоль стен — металлические шкафчики. Большинство заперты, навесные замки покрыты ржавчиной. Несколько открыты — дверцы сорваны, отогнуты, внутри пусто. Кто-то был здесь до нас.
Мы пошли дальше. Коридоры петляли, уходили в стороны. Он вывел нас в комнату. Небольшую, с низким потолком, покрытым плесенью. Вдоль стен — пустые стеллажи, ржавые, с обломанными полками. Пол бетонный, в трещинах, покрыт слоем пыли и сухой грязи.
В центре комнаты лежало тело.
Оно лежало лицом вниз, руки раскинуты в стороны — неестественно, хаотично, будто его бросили и забыли. Я увидел его не сразу — сначала только тёмное пятно на сером бетоне. Потом фонарь Андрея скользнул по углу, и пятно обрело форму.
Я подошёл ближе. Тело было почти голым — остатки одежды висели лохмотьями, прилипшими к коже. Кожа была серой, сухой, натянутой на кости, как пергамент. Спина была съедена до кости — рёбра торчали наружу, белые, гладкие, обглоданные. Я видел каждый позвонок, каждый сустав. Остатки мышц — тёмные, высохшие — висели между костями, как обрывки ткани. Пахло гнилью, сладковатой, тошнотворной — запах ударил в нос, перекрывая даже воздух в респираторе.
Андрей остановился рядом. Смотрел на тело. Я не видел его лица — только спину, сгорбленную, неподвижную.
— Это он? — спросил я. Голос прозвучал глухо через фильтр.
Андрей не ответил. Он стоял молча, глядя на тело. Потом нагнулся и перевернул его на спину.
Оно перевернулось тяжело, с влажным звуком — кожа отделилась от бетона, оставив на нём тёмный, липкий след. Фонарь выхватил лицо.
Я отшатнулся.
Лицо было съедено. Кожа на черепе обглодана до кости — я видел глазницы, пустые, тёмные, нос — провал, зубы — обнажённые, жёлтые, в чёрных трещинах. Грудь была разорвана, рёбра торчали наружу, обломанные, некоторые отсутствовали. Внутри — пустота. Только тёмный, сухой налёт на костях. Кисти рук были обглоданы почти полностью — пальцы отсутствовали, торчали только обломки фаланг, белые, острые.
Я смотрел на это и не мог отвести взгляд. Что-то в этом теле было неправильным. Не просто мёртвым — съеденным. Обглоданным. Аккуратно, чисто, до кости.
Андрей стоял на коленях перед телом. Смотрел на него, не двигаясь.
— Что это? — спросил я. — Крысы?
Он не ответил. Протянул руку, коснулся черепа. Пальцы скользнули по кости, по остаткам кожи, по обломанным рёбрам. Он искал что-то.
— Карта, — сказал он тихо. — У него должна быть карта. В нагрудном кармане.
Я посмотрел на тело. Одежды на нём почти не осталось — только лохмотья, прилипшие к костям. Нагрудного кармана не было.
— Здесь ничего нет, — сказал я.
Андрей не слушал. Он шарил по телу — по тому, что от него осталось, — пальцы скользили по костям, по сухой коже, по остаткам ткани. Он не находил того, что искал.
— Его нет, — сказал он. Голос был пустым. — Карты нет.
Я смотрел на него. На его руки, перепачканные серой пылью и сухой кровью. На его глаза, которые смотрели на тело, но не видели его.
— Может, он не брал её с собой, — сказал я.
Андрей покачал головой.
— Всегда брал. — Он помолчал. — Он носил её в нагрудном кармане. Всегда.
Андрей смотрел на тело. На съеденное лицо. На обглоданные кости.
— Пойдём, — сказал он.
Он повернулся и пошёл к выходу. Я за ним. На пороге я обернулся в последний раз.
Тело лежало на спине, лицом вверх. Глазницы смотрели в потолок. Пустые, тёмные, как та тьма, из которой мы пришли.
Мы вышли в коридор. Андрей шёл впереди, быстро, не оглядываясь. Я смотрел на его спину — на то, как он сжимает ружьё, как пальцы впиваются в цевьё, как напряжены плечи.
— Рюкзак, — сказал он. — Глеб всегда брал рюкзак. Если карта не при нём, значит, в рюкзаке.
— И где он?
— Не знаю, но мы должны его найти.
Он ускорил шаг. Я старался не отставать, но нога ныла, хромота стала сильнее. Я слышал своё дыхание — через респиратор оно было гулким, с металлическим привкусом. Пот стекал по вискам, заливал глаза. Я вытер лицо рукавом.
Коридор петлял — вправо, потом влево. Стены были влажными, с тёмными потёками, которые стекали от потолка к полу. Местами бетон осыпался — куски лежали на полу, и мы переступали через них. Звук шагов глох в узком пространстве, возвращался эхом — коротким, искажённым, будто кто-то шёл следом. Я останавливался — эхо затихало. Я шёл дальше — оно возвращалось. Не от наших шагов. От чужих.
— Ты слышишь? — спросил я.
Андрей не обернулся.
— Слышу. Не останавливайся.
Я не останавливался. Но внутри всё сжалось. Я смотрел по сторонам — в чёрные провалы дверей, в щели между стенами, в пустоту, которая следила. Я чувствовал этот взгляд — липкий, тяжёлый. Он шёл отовсюду. Он шёл из темноты.
Коридор расширился. Мы вышли в небольшой зал — квадратный, с низким потолком, покрытым плесенью. В центре — груда обломков: доски, куски бетона, ржавая арматура. Андрей остановился. Поднял фонарь — луч скользнул по стенам, по потолку, по полу.
И остановился на углу.
Там лежал автомат. «Калашников» — старый, с деревянным прикладом, с ржавым стволом. Рядом — рюкзак. Серый, поношенный, с вытертыми лямками. Он лежал у стены, привалившись к бетону, будто его бросили в спешке. Или просто уронили, когда уже не могли держать.
Андрей шагнул к нему. Я замер у входа. В ушах звенело — от тишины, от напряжения, от того, что я ждал удара сзади. Я повернулся, вглядываясь в коридор, из которого мы пришли. Там было пусто. Только темнота. И этот взгляд — он никуда не исчез.
Андрей опустился на корточки. Рюкзак был расстёгнут — клапан болтался, молния разошлась до половины. Он запустил руку внутрь. Я слышал, как шуршит ткань, как звенят металлические предметы — может, патроны, может, консервы. Он шарил внутри, не глядя — быстро, жадно. Его дыхание стало чаще.
— Тихо, — сказал я.
Он замер.
Мы слушали. Тишина — густая, давящая, как вода. И в ней — шорох. Где-то за стеной, над нами, под нами — я не мог понять. Шорох, который не был шагами. Будто что-то волочилось по бетону. Будто что-то ползло.
Андрей снова начал шарить в рюкзаке. Его пальцы нащупали что-то — я видел, как он сжал руку, вытащил. Карта. Сложенная в несколько раз, с истёртыми краями, с тёмными пятнами — масло, кровь, грязь. Он развернул её — луч фонаря упал на бумагу. Линии, точки, надписи — я не успел разглядеть. Андрей сложил её, сунул во внутренний карман.
— Есть, — сказал он.
Он поднялся, подхватил автомат. Проверил магазин, передёрнул затвор — металл звякнул сухо, громко в тишине. Повесил автомат на плечо.
— Идём, — сказал он. — Быстро.
Я кивнул. Мы развернулись и пошли назад. Я не оборачивался. Но чувство взгляда не исчезло. Оно шло за нами — по стенам, по потолку, по полу. Оно было повсюду.
Мы шли быстро, почти бежали. Сапоги стучали по бетону, эхо отскакивало от стен, множилось, искажалось. Казалось, за нами бежит кто-то ещё. Много кто-то. Я слышал шаги — свои, его, и ещё чьи-то. Я не оглядывался.
Андрей резко поднял руку. Я остановился. Его фонарь метнулся вперёд и упёрся в дверь в конце коридора. Массивная, металлическая, с зарешеченным окошком на уровне глаз.
Дверь была приоткрыта. Чёрная щель шириной в ладонь. На стальной ручке — свежие следы. Пальцы. Чьи-то пальцы только что лежали на металле. Кто-то вошёл. Или вышел.
Андрей медленно снял ружьё с предохранителя. Щелчок — сухой, металлический, громкий в тишине.
Я вспомнил, как он учил меня заряжать пистолет — его грубые пальцы ловко вправляли патроны в обойму, пока мои путались и дрожали. Я щёлкнул своим предохранителем. Андрей дёрнулся:
— Тише!
Из-за двери донёсся звук — шипение и шуршание одновременно. Фонарь Андрея погас. Тьма — плотная, слепящая.
Свет дёрнулся и вернулся.
Дверь была открыта шире. В проёме стояли они.
Тощие, костлявые, с бледной кожей, натянутой на скелеты. Те же, что я видел в городе. Но они не двигались. Не бросались. Просто стояли. Неподвижные, как статуи. Смотрели пустыми глазницами. Не на нас — сквозь нас.
Я не дышал. Фонарь в моей руке дрожал, свет прыгал по их лицам — по впалым щекам, по чёрным провалам ртов, по этой пустоте вместо глаз.
— За мной, — Андрей схватил меня за рукав и резко рванул в боковой проход, о который я чуть не разбил плечо.
Внезапно они рванули. Беззвучно, стремительно.
Крик Андрея разорвал тишину. Он толкнул меня в спину. Я побежал. Не разбирая дороги, не глядя под ноги. Только вперёд. Сзади — лёгкие, шуршащие шаги. Они настигали.
Мы влетели в узкую щель. Фонарь разбился, и мы двигались наощупь, ладонями скользя по липким, мокрым от конденсата стенам.
Внезапно стена справа оборвалась.
Я сделал неосторожный шаг в эту сторону — и провалился в пустоту.
Падение было коротким, но оглушающим. Я рухнул на что-то мягкое, холодное и податливое. Задыхаясь от удара, я судорожно вскинул руки, пытаясь оттолкнуться. Пальцы наткнулись на что-то холодное, склизкое, мокрая, грубая ткань, пропитанную чем-то густым и липким. А где-то под ней угадывались ошмётки чего-то мягкого, студенистого.
Воздух вдруг стал густым, тяжёлым, будто я вдыхал не кислород, а мельчайшие частицы этой гниющей массы. Фильтры захрипели, с трудом пропуская каждый вдох, а в ушах застучала кровь, заглушая все остальные звуки.
— Андрей? — с трудом выдавил я, и голос прозвучал хрипло и глухо, затерявшись в липкой темноте.
В ответ — лишь гнетущая тишина, нарушаемая лишь хриплым свистом моего дыхания.
Я инстинктивно потянулся рукой в сторону, туда, где только что был его силуэт, и мои пальцы наткнулись на кожу. Под моими пальцами она была мертвенно-холодной, сухой, как пергамент. Пальцы скользнули по длинным, спутанным прядям волос, наткнулись на оскаленные, обнажённые в безмолвном крике зубы.
Я дёрнул руку назад, но было поздно.
Оно схватило меня.
Хватка была железной, обжигающе-холодной и абсолютно нечеловеческой. Не такой слабый, почти не ощущаемый хват как у тех.
Я закричал, заглушая собственный ужас, дёргаясь и пытаясь вырваться, но оно уже неумолимо тянуло меня вглубь, в абсолютную, слепящую тьму.
Длинные, костлявые пальцы с почерневшими, обломанными ногтями судорожно впились в мой респиратор, и под этим напором он с шипением сорвался с моего лица. Резкий, удушающий запах гнили ударил в нос, настолько отвратительный, что меня тут же вырвало прямо на пол. Спазмы согнули пополам, но железная хватка не ослабла, продолжая тащить меня вглубь тьмы.
Глаза вылезли из орбит от дикой боли. Я чувствовал, как горло трещит и сжимается под этим адским, нечеловеческим давлением.
И вдруг оглушающе —
БАХ!
В ушах звенело, а ослепительная вспышка вырвала из тьмы жуткую, застывшую на миг картину:
Передо мной стоял человек — или то, что от него осталось. Заросший, со спутанными, жирными космами волос, покрытых грязью и запёкшейся кровью. Его сгорбленная фигура неестественно изгибалась, будто позвоночник давно сросся в дугу.
Грохот выстрела оглушил, отозвавшись в костях. Существо издало хриплый, животный вопль — звук, в котором не осталось и капли человеческого, лишь чистая, первобытная ярость и боль. Его голос сорвался на пронзительный, визгливый рык, и оно кинулось вперёд, его длинные, грязные волосы развевались вокруг головы, как грива обезумевшего зверя.
БАХ! — второй выстрел, почти в упор, в голову.
Горячая, липкая жидкость брызнула мне в лицо, заляпав всё. Существо, всё ещё цепляясь за меня мёртвой хваткой, рухнуло на пол, увлекая меня за собой в липкую, тёплую лужу.
Я судорожно вдохнул полной грудью, пытаясь нагнать воздух, — и тут же закашлялся, давясь едким, сладковатым запахом крови и чего-то ещё, гнилостного.
— Вставай, чёрт бы тебя побрал! — Андрей с силой потянул меня за шиворот, швырнув в сторону дымящиеся гильзы от ружья.
Мы рванули вперёд, спотыкаясь о что-то мягкое и бесформенное на полу.
— Лестница! — Андрей с силой толкнул меня вперёд, к тёмному пролёту.
Я вскочил на ржавые, скользкие ступеньки, чувствуя, как они вибрируют под ногами. А снизу, из чёрной пасти коридора, донёсся влажный, множественный хлюпающий звук — они ползли за нами.
Третий выстрел. Оглушительный, разрывающий барабанные перепонки грохот в тесном бетонном мешке.
— Закрывай! — Андрей, отстреливаясь, врезался плечом в тяжелый стальной люк, сдвигая его с места.
Я ухватился за холодную, шершавую рукоять. Весь люк вибрировал, содрогаясь от яростных ударов изнутри.
Раз. Рывок, и люк с лязгом прошел половину пути.
Два. Последнее, отчаянное усилие, и тяжелая крыша с оглушительным, финальным лязгом захлопнулась. Защелка, кривая и ржавая, с грохотом заскочила в паз.
Мы рухнули на холодный бетонный пол, давясь воздухом, который вырвался из легких вместе с последними силами. В ушах стоял оглушительный звон, перекрывающий всё.
Андрей первым пришёл в себя. Он ткнул пальцем в моё плечо, и голос его был сдавленным:
— Ты весь в… этой дряни.
Я посмотрел на руки — они были покрыты густой, тёмной, почти чёрной субстанцией, в которой лишь местами проступал тусклый багровый оттенок.
— Это… — голос Андрея стал странно плоским, отстранённым, — …его кровь?
Я размазал липкую массу между пальцами, наблюдая, как она тянется густыми, тяжёлыми нитями. Она была тёплой.
— Да, это кровь, — ответил я хрипло, вытирая ладонь о рваные джинсы. От тряпки тут же пополз тёмный, маслянистый след. — В первый раз видишь?
Андрей медленно опустил ружьё. Его глаза в тусклом свете фонаря казались совсем пустыми, бездонными.
— Не в первый. — Он резко, почти судорожно, дёрнул головой в сторону, откуда мы прибежали. — Но них…
Я замер, глядя, как тёмные капли с моих рукавов медленно стекают на бетон, оставляя жирные пятна.
— Это… плохо?
Андрей не ответил.
Его взгляд скользнул к запертому люку, откуда доносился приглушённый, но яростный скрежет, потом к моим рукам, испачканным в чёрной жиже, и я вдруг с ледяной ясностью понял — он впервые за всё это время боится по-настоящему. Не злости, не опасности, а чего-то глубже.
— Нам нужно выбраться. Сейчас. — Он почти швырнул мне рюкзак, отшатнувшись, когда моя рука непроизвольно потянулась к нему. — И не прикасайся ко мне, пока не смоешь эту дрянь.
Мы бросились назад, к выходу, оставив за спиной нарастающий гул — низкий, вибрирующий, будто сам бункер сжимал свои бетонные лёгкие. Ступени лестницы прогибались и скрипели под ногами, словно готовые в любой момент рухнуть в черноту под нами.
Дверь была приоткрыта — слабый, серый луч дневного света резал темноту косой, пыльной полосой, в которой кружились мириады мельчайших частиц.
Я вывалился наружу следом за Андреем, спотыкаясь о высокий порог, и этот свет — настоящий, не искусственный, пусть и тусклый — больно ударил по глазам, ослепив на секунду.
Только тогда, когда мои сапоги с хлюпом увязли в мокрой, подтаявшей земле, а в ушах, вместо оглушительного гула, зазвенела непривычная, звенящая тишина, до меня стало доходить. Я прислушался. Ни ни скрежета, ни этого давящего чувства присутствия — только одинокий шелест голых ветвей на ветру.
Мы в безопасности.
Придя в себя, я бросился к серому снегу и начал яростно тереть руки, смывая липкую, тёмную кровь. Кожа под ней была бледной, почти синей от холода.
— Вот, ушло, — сдавленно сказал я, с облегчением показывая чистые ладони Андрею.
Он лишь тяжело выдохнул, струйка пара вырвалась из-под его поднятого забрала, но в его глазах, устремлённых на меня, читалось что-то большее — сложная смесь облегчения и всё той же, не покидающей его странной настороженности. Его пальцы, одетые в перчатки, невольно сжали ремень ружья, когда он бросил последний, быстрый взгляд на зияющий чёрный проём бункера.
— Давай к грузовику, пока не стемнело, — его голос звучал устало, но с той самой старой, привычной твёрдостью, возвращающей к реальности.
Мы побрели к грузовику по собственной, успевшей подмёрзнуть за день, тропе. Ветер усилился, гоняя перед собой по земле.
— Хватит на сегодня, — уже сняв свой респиратор, проворчал он, вглядываясь в сгущающиеся сумерки.
Я проснулся от давящей, неестественной тишины — привычного тяжёлого дыхания Андрея не было слышно. Его место водителя было пустым, лишь конденсат медленно стекал по заиндевевшим стеклам. Я выбрался из кабины.
Андрей сидел в кузове, прислонившись спиной к холодному металлу борта. Его голова бессильно склонилась к груди, но едва я сделал шаг в его сторону, как он резко дёрнулся. Рука, будто сама по себе, уже лежала на рукояти ружья. Глаза, остекленевшие от невыносимой усталости, метнулись ко мне, и в них на мгновение вспыхнула готовая к бою дикость, прежде чем в них вернулось осознание.
— С тобой всё нормально? — голос у него был хриплым, будто он курил всю ночь напролёт. — Уже думал, ты станешь как они.
Он щелкнул затвором своего ружья — короткий, чёткий звук, больше по привычке, чем для угрозы.
Андрей спрыгнул с кузова, его сапоги глухо стукнули о мёрзлую землю, и направился к тлеющему костру, над которым висел походный котёл.
Ели молча. Только короткий треск углей в костре, дальний, протяжный стон ветра в голых ветвях нарушали гнетущую, звенящую тишину. Боль в боку и ноге притихла, превратившись в глухую, ноющую тяжесть, будто кто-то налил расплавленного свинца прямо в кости. Усталость навалилась цельной бетонной плитой, придавив к земле, но сон не шёл. За каждым шорохом в мёртвом лесу мне чудились то влажный шлепок босых ступней по бетону, то противный, царапающий душу скрежет ногтей по тому же бетону.
Андрей допил свою бурду залпом, шумно выдохнул, словно пытаясь выплюнуть всю горечь этого мира, и потянулся, кости хрустнули.
— Слушай, Марк. Я тебе кое-что расскажу. А ты сам решай, верить или нет.
Он достал из внутреннего кармана сложенный лист, развернул. Красный крест в центре, координаты, пометки.
— Это место. Там лежит камень, особенный. Есть легенда… — он усмехнулся, будто сам не верил в то, что говорит. — Легенда о том, что он исполняет желания. Истинные. Те, что живут в нас глубоко, на самом дне. Те, о которых мы боимся даже думать.
Я хмыкнул, покачал головой.
— Камень, исполняющий желания. Андрей, ты сам-то в это веришь?
Андрей пожал плечами.
— Не знаю.
Он замолчал, глядя в огонь.
— Допустим, это правда. Допустим, этот камень существует. Что ты будешь делать, если найдешь его?
Он помолчал.
— Не знаю, — сказал он наконец. — Может, ничего. Может, попрошу то, о чём мечтал всю жизнь. А может, просто посмотрю на него и пойму, что моё истинное желание — это просто знать, что такое возможно.
Он поднялся, отряхнул колени.
— Я даю тебе выбор, Марк. Ты можешь уйти. Я дам тебе припасов, оружия, часть того, что мы нашли. Ты свободен. Можешь вернуться туда, откуда пришёл, искать свой путь. Или же. Можешь пойти со мной. Помочь мне найти этот камень. Если он существует. У каждого будет то, что о чем о мечтает. А если камня всё же нет — хотя бы будем знать, что пытались.
Я смотрел в огонь. Искры поднимались и гасли.
Ветер стих наконец. Тишина навалилась снова, густая, звенящая. Только потрескивание костра. Бледное, холодное солнце выползло наконец из-за вершин, окрасив всё в грязновато-лиловый цвет.
— Я иду.
— Хорошо. Отдохни пока пару часов, — Андрей поднялся, его высокая фигура казалась особенно усталой и вымотанной до самых костей в этом обманчивом утреннем свете.
Я укутался в своё колючее одеяло, подложив под голову тяжёлый рюкзак. Запахи въедались в сознание: горький дым костра, сырая мерзлая земля, едкое оружейное масло — аромат возможной смерти и возможного спасения, смешанные воедино. Веки налились свинцовой тяжестью. Последнее, что я видел перед тем, как провалиться в чёрную бездну забытья, — был силуэт Андрея. Он стоял спиной к костру и ко мне, недвижимый и чёткий на фоне светлеющего неба.
Глава 5: Призрак среди призраков
Мы ехали молча. Грузовик полз по разбитому асфальту, и под колёсами хрустело стекло, гравий, чьи-то осколки. С каждым километром местность менялась: руины становились реже, дома — ниже, словно город отступал, сдавал позиции перед пустошью. Потом дома исчезли совсем. Осталась только дорога и серая, плоская равнина по обе стороны. Ни деревьев, ни столбов, ни птиц. Только ветер, который гнал по земле струйки пепла.
Время текло. Может, час. Может, два. Небо не менялось, дорога не кончалась. Только гул мотора и этот бесконечный, серый пейзаж.
И тогда я увидел.
Грузовик. Ржавый остов, стоявший у обочины. Его бока были пробиты, колёс не было, стёкла выбиты. Он стоял здесь, наверное, с самого начала — с того дня, когда всё кончилось.
Я смотрел на него, и внутри меня что-то дрогнуло. Не предчувствие. Не страх. Просто — холод.
Андрей сбросил газ. Грузовик замедлился.
— Смотри, — сказал он тихо.
Я посмотрел туда, куда он кивнул. Из-за ржавого остова, из тени, которая лежала между двумя оплавленными грудами металла, что-то шевельнулось.
Я замер. Андрей выключил фары.
— Не двигайся, — прошептал он.
Фигура вышла из тени. Потом вторая. И третья. Они стояли на дороге, в двадцати шагах от нас. Молча. Неподвижно. И смотрели.
Я понял, что они не «силуэты». Слишком живые. Слишком осмысленные. В их руках блеснул металл.
Андрей вжал педаль газа в пол.
Грузовик рванул вперёд.
— Андрей!
Мой голос сорвался на крик раньше, чем мозг понял, что происходит.
Инстинкт сработал сам. Я дёрнулся вниз, вжимаясь в сиденье, втягивая голову в плечи. Краем глаза — только краем, потому что смотреть прямо было некогда, — я увидел, как один из них вскинул руку.
И тогда —
Щелк.
Короткий, сухой звук, словно кто-то щёлкнул пальцами в сантиметре от моего виска.
И тут же — оглушительный грохот. Лобовое стекло превратилось в паутину из трещин, и дождь осколков, острых и холодных, осыпал мне на голову и плечи, сверкая в предрассветных лучах, как тысячи крошечных лезвий.
Я мельком увидел, как один из них выскочил прямо перед капотом.
Удар был глухим, тяжёлым — будто мы наехали на мешок с мокрым песком. Тело перелетело через капот, мелькнуло в воздухе, ударилось о лобовое стекло и исчезло где-то слева. На стекле остался тёмный, маслянистый след.
Когда я разлепил веки, ресницы слиплись от чего-то тёплого и солёного — не то слёзы, не то кровь. Мир плыл. Всё было в красных и белых искрах. Когда я сумел разлепить веки, залитые едкой слезой, передо мной встал Андрей.
Его голова была неестественно запрокинута, будто чья-то невидимая рука дёрнула его за волосы. Глаза — широкие, остекленевшие, с безумными, закатившимися белками. Лицо перекосила гримаса, в которой застыли и ужас, и вопрос. Рот приоткрыт, но вместо крика — алое месиво, хлещущее из развороченного горла. Кровь. Её было так много. Она била из него пульсирующим фонтаном, как из перерезанного шланга, заливая руль, стекло, мои колени, горячими, липкими брызгами.
Я не успел ничего сделать. Даже закричать.
Грузовик рвануло вправо, словно невидимый великан пнул его по колесу. Тело Андрея, уже безвольное и тяжёлое, рухнуло на меня. Окровавленная голова с глухим стуком ударилась о руль, заставляя его беспомощно проворачиваться в скользких от крови пальцах.
Я рванулся к рулю, перегнувшись через Андрея. Пальцы сомкнулись на чём-то горячем и липком — бесполезно. Они соскользнули. Мир за окном накренился, теряя все ориентиры, и я успел увидеть только одно.
Дерево. Исполинское, почерневшее, как обугленный скелет. Оно летело на нас.
Удар.
Глухой, сокрушающий. Каркас кабины с скрежетом сложился. Металл стонал, рвался, ломался с оглушительным визгом.
Миллион осколков — острых, холодных,, режущих обрушились ливнем. Они впивались в лицо и руки, цеплялись за куртку, сыпались за воротник, звеня о потолок и пол, будто град из стекла и стали.
Меня швырнуло вперёд с огромной силой. Лоб с размаху ударился о панель приборов — тупой, оглушающий удар. И в тот же миг перед глазами вспыхнул ослепительный огни — слепящие белые искры, за которыми поплыла густая, непроглядная тьма.
Секунду я лежал без сознания. А потом… нарастающий, пронзительный звон в ушах. По виску стекала горячая, липкая полоса, и во рту встал противный, медный привкус крови.
Я попытался открыть глаза, но мир плыл, расплывался тёмными, бесформенными пятнами. Каждая попытка пошевелиться отдавалась вспышкой боли. А когда наконец смог приподнять веки, увидел его…
Андрей.
Он лежал рядом, сплетённый в неестественный узел. Алая жижа медленно расползалась по сиденью, пропитывала мои штаны, слипалась на руле в липкую плёнку. Его глаза, широко раскрытые, были остекленевшими и пустыми. Они смотрели куда-то внутрь, сквозь меня, сквозь металл, сквозь саму смерть.
Я хотел дотянуться до него. Закрыть ему глаза. Сказать что-то. Но тело не слушалось. Я мог только лежать, придавленный его тяжестью, и смотреть, как кровь стекает по его подбородку — капля за каплей, медленно, почти лениво, мне на лицо.
Где-то снаружи, сквозь звон в ушах, донёсся хруст.
Шаги.
Неспешные, уверенные. Кто-то шёл по битому стеклу к кабине. Не бежал — шёл. Так ходят те, кому некуда торопиться. Те, кто знает, что добыча никуда не денется.
Я попытался повернуть голову — шея не слушалась, прострелило болью до самого крестца. Попытался нащупать пистолет — пальцы скребли по липкому сиденью, но не находили ничего, только осколки стекла, впивающиеся под ногти.
Я медленно провёл тыльной стороной ладони по лицу. На коже остался бурый, липкий след. Голова гудела, в висках пульсировала тупая боль. Я заставил себя вдохнуть глубже. Воздух пах гарью, кровью и бензином.
Нужно было действовать. Сознание пыталось выскользнуть, сползти в тёмный угол, но я сжал зубы и заставил себя оглядеться. Ощупал тело дрожащими пальцами. Рёбра целы. Руки-ноги на месте. Не смертельно.
Где-то под капотом шипел пар — странно успокаивающий звук. Значит, что-то ещё работало в этом разрушенном мире. Капля крови с виска упала на пол, впиталась в пыль, оставив почти идеальное круглое пятно. Я отстранённо смотрел на него секунду, потом отвёл взгляд.
Из чащи доносились голоса. Два разных тембра, хриплые, напряжённые. Они не кричали — яростно спорили на повышенных тонах, перебивая друг друга.
— …говорил же, что попал!..
— …Смотри, чтоб…
Обрывки фраз тонули в треске сучьев. Спор был о чём-то конкретном, срочном. И судя по нарастающей громкости, приближался. Воздух в кабине становился всё гуще. Едкий запах горелого пластика смешивался с тяжёлым запахом бензина. Дым стелился по салону, щипал глаза, оставлял на языке горький химический привкус. С каждой секундой дышать было труднее.
Я с силой нажал на дверную ручку. Дверь не поддалась. Перекошенный металл намертво заклинило в раме. Я провёл ладонью по полу, пока пальцы не наткнулись на знакомую шероховатость рукоятки. Пистолет лежал там, где выпал при ударе. Большим пальцем я щёлкнул предохранитель.
Голоса снаружи стали чётче. Как минимум двое. Мужчины. Уже близко.
Каждый шаг отдавался в висках пульсирующей болью. Я сжал рукоять так, что костяшки побелели. Лицо сводило судорогой, я даже не сразу понял, что оскалился. В ушах стоял гул, словно океан крови бурлил в черепе.
Из разбитого окна медленно выплыло лицо. Бородатое, обветренное, с глубокими морщинами, прорезавшими кожу, как трещины на высохшей земле. Глаза — узкие щелки, блестящие в тусклом свете. В руках винтовка.
Я не раздумывая вжал спусковой крючок.
Грохот ударил по барабанным перепонкам. Горячая гильза прыгнула на грудь. Мир сузился до звенящей пустоты, в которой осталась лишь дикая пульсация в висках.
Глаз мужчины превратился в кровавый кратер. Лицо дёрнулось в странной гримасе, с жуткой задержкой, будто нервная система только сейчас получила сигнал. Винтовка выскользнул из разжавшихся пальцев и с тяжёлым лязгом ударился о дверь. Он ещё секунду постоял, потом рухнул. Глухо, влажно, будто мешок с мокрым песком.
Я зажмурился. В горле пересохло. Колени дрожали, мелко. Каждая клетка ждала ответного удара.
Шаги. Сначала запоздалые, оборванные. Полная остановка, будто человек споткнулся не о камень, а о невидимую стену ужаса. А потом, тяжёлый, яростный топот. Не бег на помощь. Слепое, животное движение. Каждый удар подошвы о землю отдавался в висках молоточными ударами.
Я выстрелил на звук. Слепо, отчаянно, почти не целясь.
Пуля пробила обшивку дверцы, оставив аккуратное отверстие. Снаружи — резкий выдох.
Тишина., и в ней прерывистое, хриплое дыхание.
Я застыл, всё ещё сжимая пистолет. Я не видел результата, но знал. Знал по этому звуку, влажному, булькающему. Не крик ярости, а звук лопающейся жизни. И с каждым выдохом из него уходило что-то важное.
Я рванулся вверх, сбрасывая с себя окоченевшее тело напарника.
Взгляд упал на «калаш» в углу кабины. Старое, с потёртым прикладом и ржавыми царапинами на стволе. Я схватил его. Пальцы обхватили шершавое дерево, большой палец нащупал холодный металл затвора.
Щелчок. Я вытащил обойму из кармана Андрея, загнал в магазин.
Мир сжался. Мысли спрессовались в одну точку: Выжить. Зрение сузилось до туннеля, на конце которого только цель. Всё остальное мусор. Даже Андрей… Нет больше его. Лишь бледное пятно лица в дыму.
Я шагнул наружу. Сапог с хлюпающим звуком провалился во что-то мягкое — в кашу из снега, грязи и крови под телом.
Лежащий уже не кричал. Только хрипел, и с каждым выдохом из развороченной груди вырывались алые пузыри. Его глаза — неестественно широкие, влажные, с выражением бессловесного вопроса поймали мой взгляд. В них не было ненависти. Только страх.
Я нажал на спуск.
Выстрел разорвал тишину.
Потом тишина. Настоящая. Даже ветер замер.
Только звон в ушах, стук сердца и пот, липкий, солёный, смешанный с кровью Андрея на моем лице.
Я провёл ладонью по лицу. Грязь. Кровь. Пороховая копоть. Всё перемешалось в мерзкую маску.
Больше никого нет. Никто не кричал, не стрелял. Только пепел вокруг становился всё краснее.
Я шёл через лес, пока едкий дым и запах гари не остались позади. Добрался до одинокого дерева, старого, с потрескавшейся корой. Прислонился спиной к стволу и рухнул на землю. Слой холодного пепла беззвучно принял моё тело, подняв облачко серой пыли. Я сидел, судорожно всхлипывая воздух, пытаясь заглушить бешеный стук сердца.
Голова кружилась. Ноги стали ватными, отказывались слушаться. Сжавшись в комок, я опустил голову на колени, пытаясь подавить тряску, пробивавшую всё тело — не от холода, от выброса адреналина и пережитого ужаса. И постепенно, сквозь гул в ушах, начали доноситься другие звуки. Тихий шелест голых ветвей над головой. Редкое потрескивание хвороста под чьей-то невидимой лапкой. Здесь, в чаще, царил свой, нетронутый мир. Он был свидетелем трагедии, но оставался чист.
И вот сейчас, в оглушающей тишине, меня настигло физическое ощущение пустоты. Андрея не стало. Его убили. Это случилось у грузовика, но только сейчас, когда адреналин отступал, пустота обрушилась на меня всей своей массой.
А всё это время, всю дорогу, мой мозг, отчаянно пытаясь защититься, цеплялся за абстракцию. Я думал о них. О незнакомцах с оружием. Кто они? Откуда? Зачем напали? Я анализировал их мотивы, их лица, будто разгадывая чужую загадку, — лишь бы не оборачиваться назад, в кровавый салон, где лежал мой друг.
Когда дыхание выровнялось, а сердце перестало колотиться так громко, я сгрёб горсть мокрого пепла с частицами снега и тщательно оттёр лицо и руки от крови. Лучше уж быть грязным, чем ходить в чужой крови. Потом сбросил с плеч рюкзак и расстегнул его.
На покрытую пеплом землю, одну за другой, легли вещи Андрея: фонарь, дозиметр, коробок спичек в прозрачном пакете, бутылка с водой, потёртая аптечка, пять патронов к ружью, пара кожаных перчаток и одна-единственная банка тушёнки. Последнюю я задержал в руках на мгновение, ощущая холодный вес жести. Повертел, разглядывая блёклую этикетку, поставил аккуратно рядом с остальным скарбом. Затем из глубин рюкзака появились другие вещи — те, что мы унесли из бункера. Два коробка с патронами на «Калаш», в одной были простые, в другом с черными наконечниками.
Я натянул кожаные перчатки, скрывая покрытые ссадинами и порезами ладони от колючего ветра и назойливой боли. Остальные вещи уложил обратно с привычной, почти автоматической аккуратностью.
Именно тогда пальцы наткнулись на нечто неожиданное — сложенный в несколько раз лист бумаги, завалявшийся на самом дне. Я развернул находку. Карта, с истёртыми краями и оборванными уголками, испещрённая пометками. Это была та карта, что Андрей искал в бункере. Передо мной лежало изображение всей Ростовской области.
Взгляд задержался на шести чётких отметках, разбросанных по карте. Первая тот бункер, помеченный простым крестом. Неподалёку, обведённая аккуратной окружностью, вторая, с подписью: «Станция». Чуть восточнее, у старой федеральной трассы, кто-то вывел жирный восклицательный знак и лаконичное: «Что-то странное». На юге, в районе заброшенных карьеров, красовался символ, похожий на костёр, с пометкой «Привал», а на самом севере, у границы карты, — значок радиовышки и подпись «Ретранслятор», и в самом краю пометка с надписью «Камень»…
Тяжёлый груз не только рюкзака, но и новых знаний лёг на плечи. Я сложил карту, затолкал в грудной карман. Автомат закрепил на плече, пистолет сунул за пояс.
Тропа, едва заметная в пепле, вела вперёд. Ветер гнал серую пелену, бьющую в лицо ледяными порывами. Я остановился, всматриваясь в местность. Насколько хватало глаз, земля была абсолютно ровной, без единого холма или укрытия. Лес повален. Все деревья, без исключения, лежали параллельно друг другу, стволы указывали направление от некоего центра.
Стояла полная тишина. Только ветер гулял среди мёртвых стволов.
Мой путь лежал в сторону старых холмов, где, если верить карте, можно было найти «Станцию». Самой ближайшей точке на карте.
Поднялся сильный ветер, который гонял пепел, покрывая меня с головы до ног, забиваясь под одежду, Когда я пытался сглотнуть, скрип на зубах отдавался в самой челюсти.
Сумерки сгущались, окрашивая небо в грязно-лиловые тона.
Из-за густого тумана и непрекращающегося пеплопада видимость упала почти до нуля. И теперь, в наступившей ночи, мир казался ещё более враждебным и безразличным. Я не оглядывался на чёрный провал окна, не пытался разглядеть в его темноте что-либо. Я просто шёл, чувствуя, как холодный пепел прилипает к потному лицу.
Сквозь густой туман проступали, словно призраки, очертания разрушенных низких домов.
Я достал карту и осветил его фонарём. Несмотря на почти нулевую видимость, я сверял свой путь по угадываемым силуэтам руин и остаткам дорожных знаков. Да, я шёл правильно. Я вступал в территорию села Кривянская. А до цели — до «Станции» в поселении Кадамовский оставалось совсем немного. Совсем немного, если, конечно, карта всё ещё говорила правду, а само это место вообще существовало.
Я свернул и сунул её во внутренний карман.
Мысль об отдыхе здесь, среди этих безглазых, открытых ветру домов-скелетов, вызывала лишь холодную тошноту. Я поправил лямку рюкзака на плече, перехватив автомат поудобнее, и зашагал вперёд, растворяясь в движущейся стене тумана. Пусть тело ноет, пусть ноги горят, но я буду идти, пока не увижу стены «Станции».
Ноги предательски подкашивались, превращая каждый шаг в испытание. Я смотрелна карту, затем на бесконечную серую пустошь перед собой. Расстояние, которое на бумаге казалось преодолимым за полчаса, в реальности растянулось в многочасовой марш-бросок по вязкому снегу, в который тонким пеплом падала вечная сажа с неба.
В какой-то момент я послышались посторонние звуки.
Не ветер, а уже знакомое шарканье: мокрое, тягучее, будто несколько пар босых ног волокутся по снежной корке. Звук шёл сбоку, из чёрного провала между двумя оплавленными остовами грузовиков.
Я замер, рука сама потянулась к рукоятке «калаша». Сердце, до этого нывшее усталостью, грубо и глупо рвануло в горло. Адреналин, которого, казалось, не осталось ни капли, жгучей кислотой разлился по жилам.
Из тени выползла фигура. Потом ещё одна, и ещё «силуэты».
Но они двигались не ко мне… Они просто брели своей немой, бесцельной тропой через долину, не замечая меня Их вытянутые, серые тени колыхались на фоне тумана, как марево. Но их было много. Слишком много, чтобы просто ждать.
Я бежал, спотыкаясь о скрытые под снегом обломки, как внезапно сапог с громким хрустом провалился во что-то. Хлам. Вывороченный ящик, в котором почерневшие от времени корешки книг, слипшаяся в ледяной ком масса тряпья и бумаги. Я чуть не рухнул лицом в эту мёрзлую помойку, едва удержав равновесие. Видимо, на этом месте когда-то стоял дом.
Прямо перед собой, вмёрзший в лёд и пепел, я увидел толстую книгу. И что-то во мне остановилось, чтобы рассмотреть его, что-то тянуло меня взять его с собой.
Шарканье стало ближе. Один из «силуэтов», тот, что шёл по краю, замедлил шаг. Его голова, похожая на высохшую тыкву, медленно повернулась в мою сторону. Пустые глазницы, казалось, ничего не видели, но ощущали движение, тепло, нарушение тихого ритма их шествия.
Не думая, действуя на животном рефлексе, я наклонился, впился пальцами в обледеневшую ткань переплёта и дёрнул. Книга с треском вырвалась из ледяного плена, посыпав меня мелкими кристаллами.
Я отпрянул к груде обломков, прижимая находку к груди, и замер, вжавшись в тень ржавого кузова. «Силуэт» замер на месте, его голова всё так же была повёрнута в пустоту, где только что был я. Прошло десять секунд. Двадцать. Потом он медленно, с механической плавностью, развернулся обратно и потащился дальше, догоняя своих.
Дышать я не мог. Лёгкие горели. Только когда последняя серая тень скрылась за грудами машин, я разжал закоченевшие пальцы и осветив фонарём взглянул на то, что отнял у мёртвой земли.
Зелёный коленкор. Ржавые завязки. Я расстегнул их дрожащими, почти нечувствительными пальцами.
Внутри, на пожелтевших, но идеально чистых листах, лежали цветы. Засушенные, расправленные, приклеенные аккуратными полосками бумаги. Под каждым — чёткие, каллиграфические подписи: «Vaccinium myrtillus.» «Trifolium repens». «Bellis perennis».
В ушах стояла та самая, нарастающая тишина, что приходила после паники. Но теперь в ней не было ужаса. Была ледяная, беззвучная ясность. Это не было надеждой. Это была улика. Материальное доказательство преступления, которое мир совершил сам над собой. Доказательство того, о чём просила Катя.
Я захлопнул альбом и сунул его за пазуху, под свитер, к телу. Холод страниц впился в кожу.
Я, всё ещё прижимая к груди холодный альбом, сделал первый нетвёрдый шаг от груды хлама. Голова гудела, смесь адреналина, усталости и странного оцепенения от находки.
И врезался во что-то.
Во что-то упругое и холодное, облепленное колючим инеем. Удар пришёлся в плечо, отбрасывая меня назад. Я едва удержал равновесие.
Передо мной стоял «Силуэт».
Он просто шёл своим немым курсом, и наши траектории пересеклись. Я врезался в него в полную силу. И теперь мы стояли в сантиметрах друг от друга.
Я отшатнулся, ожидая молниеносной хватки, удара, рыка — всего, что сопровождало столкновение с живым (или не совсем) существом в этом мире.
Ничего.
«Силуэт» лишь слегка покачнулся от толчка, будто тростинка. Его голова, покрытая слоем грязного льда, медленно повернулась. И его взгляд упал на меня.
Взгляд из пустоты. Глазниц не было видно под налипшим пеплом, но я на уровне спинного мозга ощутил… сознание, обращённое на меня. Безразличное.
Он не нападал, а просто… смотрел. Его грудь, в которую я врезался, медленно вздымалась в такт какому-то призрачному, не слышимому уху дыханию. От него пахло не гнилью, не смертью — ничем. Стерильным холодом промёрзшей земли.
И тут меня накрыла волна абсурдного, леденящего спокойствия.
Я в него врезался. Я дотронулся до него. А он… ничего.
Мысль была кристально ясной, лишённой паники. Моё тело, за секунду до готовое к взрыву адреналина, вдруг обмякло. Напряжение из мышц ушло, сменившись тяжёлой, почти апатичной усталостью. Я только что пережил смерть Андрея, убил двоих, нашёл доказательство умершего мира в помойке и столкнулся нос к носу с тем, что должно было меня убить.
А оно меня… проигнорировало.
Это не было безопасностью. Это было хуже. Это было полное, тотальное безразличие. Я был для этой твари не угрозой, не добычей. Я был помехой на пути, как камень, о который споткнулись. И камень можно обойти.
Я шёл один. Дни слились в серую ленту, которую я перематывал, не глядя. «Силуэты» появлялись из пепла и исчезали в нём, как тени на стене от гаснущего костра. Они не трогали меня. Они просто были. Иногда я останавливался и смотрел на них — на их медленные, бесцельные блуждания между руинами. В их пустых глазницах не было ничего. Ни злобы, ни страха, ни надежды.
Может, я уже такой же? — думал я. — Может, разница только в том, что у меня есть цель?
Я остановился посреди пустоши. Ветер дул в лицо, бросая в меня колючий снег, смешанный с пеплом. «Силуэт» стоял в трёх метрах от меня. Я даже не услышал, как он подошёл. Он смотрел сквозь меня, и в его пустоте было столько покоя, что мне стало завидно.
— Ты счастлив? — спросил я вслух.
«Силуэт» не ответил. Конечно, не ответит. Но мне показалось, что он чуть склонил голову набок, будто услышал вопрос и задумался над ответом. Или мне просто показалось. Мне всегда что-то мерещится.
Я думал об Андрее.
Не так, как в первые дни не с желанием вернуться назад и что-то изменить. Теперь я думал о нём тихо. Отстранённо. Как о человеке, которого знал когда-то давно.
Его лицо расплывалось. Я помнил шрам на скуле, помнил, как он щурился, когда курил. Но голос… голос я уже начинал забывать. И это пугало больше, чем «силуэты». Потому что, если я забываю Андрея — значит, он умирает второй раз. И я ничего не могу с этим сделать.
Иногда я ловил себя на том, что говорю с ним. Вслух. Останавливаюсь посреди пустоши и спрашиваю:
— Что бы ты сделал?
Ветер не отвечает. Только пепел кружится у ног.
Я не должен был выжить, — думаю я. — Ты должен был жить. Ты знал этот мир. Ты умел с ним обращаться.
Но Андрея нет. А я есть.
Я думал о Кате.
Это было тяжелее.
Её лицо я помнил лучше: острые скулы, блеск в глазах, когда она улыбалась, хотя уже не было сил улыбаться. Я помнил её пальцы, горячие и сухие, в моей руке. Я помнил её шёпот: «Цветок. Настоящий». Но чем дальше я шёл, тем больше это воспоминание теряло цвет. Оно тускнело, оно уплощалась. Становилось картинкой, а не чувством. Я смотрел на неё внутренним взглядом и понимал, что скоро она станет такой же плоской, как фотография.
Но иногда, перед сном, мне казалось, что я слышу её дыхание. Тот самый хриплый вдох, который я слушал ночами в бункере. Я открывал глаза, надеясь проснутся в бункере и увидеть ее лицо. Но видел лишь голые стены и руины.
Тебя нет, — шептал я в темноту.
Я думал о камне.
О том, что искал Андрей.
Это было глупо. Я знал, что это глупо. Камни не исполняют желаний. Мир не спасет волшебство. Мир умер из-за войны, из-за бомб, из-за того, что люди оказались слишком людьми.
Но я продолжал думать.
А если? Если он существует? Что я попрошу?
Я прокручивал в голове варианты. Катя. Цветок. Мир. Возвращение всего, что было. Возвращение Андрея. Возвращение меня, того мальчика, который ещё не знал, что такое бункер и пепел.
Но каждый раз я упирался в одну и ту же стену.
Я не знаю своего истинного желания.
Может, я хочу, чтобы всё это кончилось. Чтобы я просто лёг и не встал. Может, я хочу, чтобы Катя жила. Может, я хочу, чтобы Андрей не встретил тех людей на дороге. Или я хочу, чтобы цветок существовал. Настоящий. Живой. Не гербарий, не картинка в старой книге. Чтобы просто выполнить то, что обещал.
Камни не исполняют желаний, — повторял я. — Камни — это камни.
Я думал о мире.
О том, что с ним случилось.
Я видел разрушенные города. Я видел «силуэтов», которые бродят по пустошам. Я видел реки, покрытые чёрной коркой, и лес, который стоял голым.
Что это было?
Я пытался вспомнить. В бункере нам не рассказывали. Или рассказывали, но я забыл. Кто-то говорил про войну, кто-то про катастрофу или аварию, кто-то про судный день или армагедон.
Может, всё сразу. Может, это не важно.
Смотрел на серое небо и пытался представить, каким оно было раньше. Синим? Голубым? С белыми облаками, которые плывут медленно, как корабли?
Я не мог. У меня не было картинки. Только слово «синее», которое ничего не значило.
Я видел это, — думал я. — Я был там, когда это было. Я помню солнце на коже. Я помню траву под ногами. Я помню цветы.
Но память врала. Или я врал себе. Потому что когда я пытался вызвать эти воспоминания, они рассыпались, как труха. Оставалось только знание: «это было». Без запаха, без цвета, без тепла.
Я видел этот мир, — говорил я себе. — Я в нём жил.
Но верил я в это всё меньше.
Время текло. Я перестал его замечать.
Голод дал знать о себе на второй день. Или на третий. Я уже сбился.
Я обыскивал дома, машины, подвалы. В одном из подвалов нашёл банку тушёнки — этикетка стёрлась, жесть была вздута, но внутри мясо ещё не совсем протухло. Я съел её за один присест, обжигаясь и давясь. Мясо было солёным и жёстким, как подошва. Но это была еда.
В другом месте — старом магазине с выбитыми витринами я нашёл пачку сухарей. Они отсырели, превратились в кашицу, но я съел и их. Запил водой из лужи — мутной, с привкусом ржавчины. Потом меня вырывало. Я сидел на коленях, глядя, как серая жижа смешивается с пеплом, и думал: зачем я это делаю? Зачем я ем, если меня всё равно выворачивает?
Но на следующий день я снова искал еду.
Тело хотело жить. Даже когда сознание говорило: «Ляг и не вставай», ноги несли меня вперёд. Желудок требовал, чтобы его наполнили. Лёгкие хватали воздух, даже если он был горьким и холодным.
Я — машина. Машина, которая забыла, зачем её создали, но продолжает работать.
В какой-то момент я перестал видеть сны. Или видел, но забывал.
Я ложился, закрывал глаза, и сознание проваливалось в липкую, тягучую пустоту. Там не было снов. Там были обрывки — чьи-то лица, чьи-то голоса, чьи-то руки, тянущиеся ко мне из темноты. Я просыпался через минуту или через час — неважно. Сердце колотилось, на лбу выступал холодный пот, и я не мог понять, где я и который час.
Потом я перестал ложиться. Я боялся закрывать глаза.
Я стал замечать, что «силуэты» приближаются ко мне, когда я сплю. Я чувствовал это. Они подходили ближе, когда я не видел. Их пустые глаза смотрели на меня, когда я отключался. Они не трогали. Они просто были рядом.
Но даже то, что они не трогают, меня не успокаивает.
Они ждут. Ждут, когда я перестану просыпаться. Когда я стану таким же, как они. И заберут к себе, чтобы я так же как они брел по пустошам. Может им одиноко?
Я сидел у костра, вцепившись пальцами в автомат, и смотрел в темноту. Глаза слезились от дыма и усталости. Веки тяжелели. Я боролся со сном, как с врагом.
— Не спать, — шептал я. — Не спать. Не спать.
И иногда я видел вещи, которых не было.
Первый раз это случилось на четвёртую ночь. Или на пятую.
Я сидел внутри разрушенного дома, прижавшись спиной к холодной стене. Костёр догорал. Тени плясали на стенах. И вдруг я увидел Андрея.
Он стоял в трёх метрах от меня. Целый, живой, без крови на лице. Он смотрел на меня и улыбался той своей кривой улыбкой, которую я помнил.
— Ты чего сидишь? — спросил он. — Идти надо.
Я вскочил. Автомат в руках дрожал.
— Ты мёртв, — сказал я.
— Это ты мёртв, — ответил Андрей. — Посмотри на себя.
Я опустил глаза. Мои руки были серыми, как пепел. Пальцы — полупрозрачными, будто я уже начал исчезать.
— Это не по-настоящему, — сказал я.
Андрей пожал плечами.
— А что по-настоящему?
Он растаял. Исчез, как дым над костром. Я остался один. Но руки мои снова были обычными — грязными, в ссадинах, но плотными, живыми.
Галлюцинация. Усталость. Недосып. Голод.
Я знал это. Я понимал, что это не по-настоящему. Но страх остался.
А если в следующий раз я не пойму, что это галлюцинация? Если поверю?
Она сидела на камне посреди пустоши и смотрела на меня. Не больная, не исхудавшая, та, которую я едва помнил. С круглыми щеками, с бантами в волосах. В руках она держала цветок. Белый клевер.
— Ты же обещал, — сказала она своим детским голосом.
Я подошёл ближе. Ноги не слушались, но я шёл.
— Я ищу, — прошептал я. — Я ищу.
— Ты идёшь не туда, — ответила она и показала рукой в сторону. — Цветы там. Где лес. Где река.
Я посмотрел, куда она показывала. Там была только серая пелена. Ни леса, ни реки.
— Там ничего нет, — сказал я.
— А здесь есть? — спросила она и исчезла.
Я остался один. В руке у меня был зажат альбом, хотя я не помнил, когда доставал его. Я раскрыл его на странице с клевером. Цветок лежал на месте. Сухой, плоский, мёртвый.
Я схожу с ума, — подумал я. — Это началось. Я больше не отличаю явь от бреда.
Я перестал спать по ночам.
Ложился на час, на два — не больше. Вскакивал от каждого шороха, от каждого скрипа. Сидел, всматриваясь в темноту, и ждал. Чего? Не знал. Моё тело превратилось в тень. Я стал тоньше, легче. Кожа обтягивала рёбра, как старая перчатка. Пальцы были синими даже днём. Глаза ввалились. Я смотрел на своё отражение в мутной воде и не узнавал себя.
Кто это? — думал я.
Но это был я. Просто тот, кого не хотел знать.
В очередную бессонную ночь я достал карту.
Я смотрел на неё так долго, что линии поплыли перед глазами. Крестики превратились в звёзды. Кружки — в луны. Пометки стали казаться письменами на древнем, забытом языке.
Я сложил её, сунул в карман. Потом снова достал, развернул. И так — сотни раз за ночь.
Ретранслятор, — читал я. — Станция. Что-то странное. Камень.
Я проводил пальцем по линиям дорог, по изгибам рек, которых больше не существовало. Я пытался представить, как Андрей шёл по этим маршрутам один, без карты, без надежды. Искал то, во что наверное сам не верил.
Зачем? — думал я. — Ради чего?
И сам отвечал:
Ради того, чтобы не стоять на месте. Ради того, чтобы было зачем просыпаться.
Как я.
Как Катя, которая просила цветок не потому, что верила в него. А потому, что вера в невозможное — это единственное, что остаётся, когда всё возможное уже умерло.
Я шёл дальше.
«Силуэты» расступались передо мной, как трава перед ветром. Они не смотрели на меня. Или смотрели — я перестал различать.
В голове звенела пустота. Мысли приходили и уходили, не задерживаясь. Андрей. Катя. Цветок. Камень. Карта. Всё смешалось в серую массу, такую же безликую, как пепел под ногами.
Я иногда останавливался. Смотрел на небо. Пытался вспомнить, как оно выглядело раньше.
— Синим, — говорил я себе. — Оно было синим.
Но что значит «синим»? Я не помнил. Только слово. Пустое, как глазницы «силуэтов».
Я видел этот мир, — твердил я себе. — Я жил в нём. Я знаю, что цветы — это не просто картинки в книге.
Но голос в голове становился всё тише. И я боялся, что однажды он замолчит совсем. И тогда я перестану отличать настоящие воспоминания от выдуманных. Или пойму, что никаких воспоминаний нет. Что есть только пепел, пустота и я — последний, кто помнит, что такое цветок, но уже не помнит, почему это важно.
Впереди, у обломков бетонной плиты, стоял один из «силуэтов» — мужчина в обрывках рабочей спецовки, на которой ещё угадывался логотип какого-то завода. Он не двигался, лишь медленно поворачивал голову из стороны в сторону, будто пытаясь что-то рассмотреть давно ослепшими глазами. Его руки висели плетьми, пальцы слегка подрагивали.
Я прошёл мимо, держа дистанцию, но без спешки. Я испытывал к этой фигуре что-то вроде уважения к законченному страданию, но это чувство было холодным и отстранённым. Я не мог им помочь. Никто уже не мог. Они были частью пейзажа, таким же постоянным, как пепел и руины.
Я просто шёл вперёд, оставляя за спиной этот немой, шевелящийся сад скорби. Мне было не до них. Мне было не до чего угодно. Адреналин от столкновения окончательно схлынул, оставив после себя не усталость, а глухую, ватную пустоту. Мысли не цеплялись ни за что. Они плыли где-то рядом, как сор в ледяной воде: образ Кати (стёртый, как выцветшая фотография), лицо Андрея в последний миг, холод страниц под курткой. Даже альбом казался теперь не священной уликой, а просто грузом, куском мёртвой древесины и бумаги.
Я пересёк долину. Ворота «Станции» приближались. За ними гудела жизнь — чужая, громкая, живая. Я не знал, что найду там. Может, ничего. Может, смерть. Может, тех, кто смотрит на меня с фотографий и моргает, когда я отворачиваюсь.
Я поправил лямку рюкзака. Автомат тяжелел на плече.
Я не остановился. Я шёл. Потому что, если я остановлюсь — мне придётся признать, что я не знаю, куда иду.
А так — я просто иду. И этого достаточно.
Глава 6: Нейтралитет
Впереди из тумана начали проступать очертания больших зданий. Сначала размытые, серые пятна, потом углы и плоскости. Появляется и ограда: колючая проволока в три ряда, бетонная стена, пулевые отметины, старая копоть. Ворота тяжёлые, сваренные из листового железа, с бойницей на уровне глаз.
Я останавливаюсь в десяти шагах.
Из бойницы смотрит человек.
— Стой. Руки чтоб я видел.
Я поднимаю руки.
— Оружие есть?
— Автомат. Пистолет.
— Снимай. Клади на землю.
Я снимаю автомат, кладу. Пистолет — следом. Отхожу на шаг.
Из ворот выходит двое. Старший — седой, с усталыми глазами. Молодой — с укороченным «Калашом», глаза бегают. Седой обыскивает меня быстро, профессионально: запястья, рукава, голенища, под курткой находит альбом. Листает, возвращает. Спрашивает коротко, без интереса:
— Откуда?
— С Новочеркаска.
— Там же ничего нет.
— Потому и ушёл.
Он молчит ещё секунду.
— Оружие оставишь здесь. Заберёшь, когда уйдёшь. Три патрона за хранение.
Сначала я не понял. Простоял несколько секунд в тишине, пока сознание, затуманенное усталостью, не просекло простую логику этого места. Правила. Цену за всё.
Я лезу в карман рюкзака, отсчитываю три, протягиваю. Он забирает не глядя, прячет во внутренний карман.
— Правила простые. Не воруй. Не лезь. Если кто-то сказал уйти, уходи. Всё, проходи!
Он отступает в сторону. Я прохожу в щель.
Тяжёлые ворота захлопываются за моей спиной. Звук глухой, окончательный. Я оказываюсь в узком бетонном коридоре — проходе между двумя стенами. Сверху — ржавая решётка, через которую пробивается серый свет. Впереди гудит и переливается огнями тот самый хаос, который я слышал снаружи. Грохот, крики, музыка. Жизнь, которая доживает.
Я делаю шаг вперёд.
Территория «Станции» был бывшим заводским двором, заставленный хламом. Вместо цехов — нагромождения ржавых контейнеров, автобусов без колёс, грузовиков с выбитыми стёклами. Всё это стоит вплотную, образуя лабиринт. Между ними — узкие проходы. Где-то натянут брезент, где-то — верёвки с бельём. Из одной такой железной коробки валит дым, из другой — доносится пьяный смех.
Запах. Густой. Пыль, дым костров, жжёный пластик, немытое тело, отбросы. Воздух здесь тяжелее, чем на пустоши.
Люди. Они повсюду — сидят на ящиках, на порогах, на капотах машин. Кто-то чинит что-то, кто-то просто смотрит в одну точку. Их взгляды скользят по мне — быстрые, цепкие, оценивающие. Чужой. Но не опасный. Или слишком жалкий, чтобы быть опасным. Они теряют интерес так же быстро, как находят.
Я невидим. Или почти невидим.
За поворотом — костёр в железной бочке. Вокруг — несколько человек. Я останавливаюсь. Мне не нужно тепло. Мне не нужна компания. Но ноги не идут дальше. Слишком долго я был один.
Я сажусь на край, на перевёрнутое ведро. Никто не возражает.
Их разговоры текут медленно, с долгими паузами. Я не вслушиваюсь, но слова сами находят меня.
— …а Алексей так и не вернулся, — говорит старик, глядя в огонь. — Месяц прошёл. Говорил, пойдёт к старой водонапорке. Дурак. Знал же, что там «ходячие» водятся.
— Алексей всегда дураком был, — отзывается другой, закутанный в грязный плед. — Помнишь, как он солярку качал? Чуть себя не спалил. Ктож окурок рядом с канистрой бросает?
Старик не отвечает. Он смотрит в огонь и говорит, будто сам с собой:
— А помнишь, как у Серёги жена родила? Девочка. Маринкой назвали. Два года только прожила.
— Она считай мира никогда не видела, — тихо говорит парень с дрожащими руками, и его слова будто растворяются в дыму, не найдя отклика. Все смотрят в огонь. Каждый думает о своём.
Тогда мне в голову пришла мысль…
— А что случилось? Ну… со всем… с миром?
— Мир… он устал, сынок. Избавился от нас. Как от паразитов. И спит.
Он помолчал ненадолго, будто вытаскивал из головы образы и воспоминания.
— Многие уже знали, что это произойдёт, но далеко не каждый предпринял хоть какое-то действия. До кошмара из каждого угла выли серены и я знал, что выть они будут всего пару минут, и это подтвердилось мощнейшим грохотом. В тот роковой день я сидел в погребе. Набрал всё что было в доме и сидел там до конца и когда грохот и землетрясения прекратились, а они прекратились только через два дня, вышел из погреба. Я ожидал серой пустоты, но оказалось, что это только начало. Было настолько горячо, что небо стало красным. Горели дома. Горели машины. Горели люди. Я шёл по улице, и они падали рядом со мной, и от них шёл запах — ты наверное не знаешь этого запаха. Пахнет не мясом, не гарью. Пахнет чем-то сладким, приторным, от чего выворачивает желудок. И они шли. Люди шли прямо в огонь, с обгоревшей кожей, которая свисала кусками, с открытыми ранами, которые не кровоточили — просто тлели. Они шли, потому что не знали, куда ещё идти. Я прятался. В подвалах, в канализации, в ямах. Выходил — и снова бежал, потому что земля дрожала, и стены падали, и в воздухе висел этот жар. Я не знаю, сколько это длилось. Дни. Недели. Я потерял счёт. Я просто бежал, пока не понял, что бежать больше некуда. А потом наступил холод.
Старик замолчал. Я видел, как его лицо изменилось — стало жёстче, старше.
— Сначала просто стало прохладнее. Я обрадовался. Думал — наконец-то. Думал — дождь будет. Потом температура упала за день на двадцать градусов. И ещё. И ещё. Я сидел в подвале и смотрел, как вода замерзает в лужах прямо у меня на глазах. Лёд трещал, и в этом треске было что-то… что-то такое. Как будто мир лопался по швам.
Он снова замолчал. Потом заговорил тише.
— Тогда появились они. Я думал, что они просто люди. Выжившие. Я вышел к ним, хотел позвать. Но они не откликались. Стояли у стен, в дверных проёмах, смотрели сквозь меня. Их глаза были пустыми, но в них ещё теплилось что-то. Не жизнь — нет. Что-то другое.
Он поднял на меня глаза.
— Они прятались. Сидели в тёмных углах, в подвалах, в развалинах. Я заходил в дом, и видел их — они сжимались в комок, дрожали. Некоторые плакали. Некоторые что-то бормотали — слова, бессвязные, на разных языках. Я не знаю, что они говорили. Может, молились. Может, проклинали. Может им просто было больно.
Он перевёл взгляд на огонь.
— Я думал, они безобидны. Они же плачут, они же прячутся. Но однажды я зашёл в подвал, и один из них набросился на меня. Не как зверь — он не рычал, не кусался. Он просто вцепился мне в плечо и не отпускал. Силища была страшная. Я еле отбился, ударил его доской по голове. Он упал, а я убежал. С тех пор я сторонился их. Я понял, что они не просто потерянные. Они — те, кто застрял между. Не совсем живые. Не совсем мёртвые. Просто — ждущие. Чего — я не знаю.
Он снова замолчал. Тишина повисла, густая, как этот пепел за стенами.
— Они стали другими, — сказал он тихо. — Те, кто остался. Они перестали плакать. Перестали прятаться. Просто… вышли. И пошли. И больше не остановились. Я не знаю, что это было. Может, они сдались. Может, забыли, зачем прятаться. Может, просто стали пустыми.
Он поднял на меня глаза. В них было что-то — не жалость, не страх, а та самая тихая, обречённая мудрость человека, который видел слишком много.
— Они не трогают меня, — сказал он. — И я их не трогаю. Мы просто есть. В одном мире. Но в разных.
— А есть предположение, откуда они?
Тишина. Старик только качает головой.
Женщина пожимает плечами:
— Говорят, ядерное с химическим смешали. Вот и появилось всякое. Чего раньше не видели.
Парень с дрожащими руками смотрит на меня дольше других. В его глазах мелькает что-то — любопытство или узнавание.
— Ты кто? — спрашивает он. — Не видел тебя раньше.
Все поднимают головы. Их взгляды скользят по мне — чужие, ничего не значащие.
Раньше это оскорбило бы. Теперь — нет.
— Никто, — говорю я. — Просто прохожий.
Я поднимаюсь.
— Спасибо за огонь.
Ухожу. Шаги тонут в грязи и пепле. Я чувствую их взгляды на спине, но они не преследуют. Просто смотрят, как смотрят на всё, что проходит мимо.
Я шёл.
Шаги тонули в грязи и пепле. Я не знал, куда иду — просто ноги несли меня вперёд, подальше от костра, от старика, от его слов, которые всё ещё звучали в голове, хотя я уже давно не слышал голоса.
«Они не трогают меня. И я их не трогаю. Мы просто есть. В одном мире. Но в разных».
Я остановился. Прислонился спиной к холодной стене. Закрыл глаза.
В темноте под веками я увидел их. «Силуэтов». Тех, кто бродил по пустошам, не глядя по сторонам, не останавливаясь, не задавая вопросов. Я видел их глаза — пустые, тёмные, бездонные. И вдруг я понял, что смотрю на них не сверху вниз. Не со стороны. Я смотрю на них изнутри.
Как будто я понимаю их. Становлюсь как они.
Я вспомнил, как шёл по полю. Как ноги несли меня без команды. Как я не чувствовал ни холода, ни голода, ни страха. Как смотрел на разрушенные дома и не видел в них трагедии — только пейзаж. Как прошёл мимо тела у стены и не остановился. Не потому, что боялся. А потому, что оно перестало быть человеком. Как и я.
Открыл глаза. Посмотрел на свои руки. Они дрожали — мелко, нервно. Я не мог понять, от холода или от страха.
Страх — это хорошо, — подумал я. — Страх — значит, я ещё жив.
Но я не чувствовал его. Я чувствовал только пустоту. Ту самую, о которой говорил старик. Ту, которая приходит, когда ты перестаёшь быть человеком и становишься просто — «силуэтом».
Я сворачиваю за угол. Останавливаюсь. Прислоняюсь спиной к холодной стене.
Альбом под курткой давит на грудь.
Они спросили, кто я… Я и сам не знаю.
Вскоре туннели и навесы заканчиваются. Впереди — просторный, заваленный хламом плац, окружённый по периметру высокими глухими стенами ангаров и цехов. Огромный внутренний двор завода или транспортного узла. Под открытым небом, куда падает тот же пепел, снег, но здесь уже не чувствуется той давящей тесноты. Я шагал по улицам, вжимаясь в тени, будто пытаясь стать частью стены. «Город» живёт, если это копошение в копоти и шуме можно назвать жизнью. Люди толпятся в узких проходах между домами, словно личинки в разлагающейся плоти. Кто-то тащит за собой скрипящие тележки, доверху нагруженные то ли вещами, то ли хламом. Разницы уже нет.
Спать хотелось нестерпимо. Сколько я уже не спал? Сутки? Больше? Время спуталось. Голова была тяжёлой и пустой одновременно. Я шёл, почти не глядя по сторонам, по этому импровизированному «проспекту», доверяясь инстинкту, который тянул подальше от открытых пространств.
Я подошёл к мужчине, прислонившемуся к ржавому косяку у входа в ангар. Он был плотного сложения, одетый в засаленную куртку, с которой свисали обрывки камуфляжной сетки. Лицо скрывала густая, свалявшаяся борода, из-под которой виднелись лишь прищуренные глаза и шрам, пересекавший левую бровь. На поясе заметил большой нож в потёртых ножнах, руки в грубых перчатках с отрезанными пальцами.
— Мне бы поспать. Где могу?
Он медленно перевёл на меня взгляд, оценивающе скользнув по лицу, рюкзаку. В его глазах мелькнул расчёт.
— Что я получу? — голос был хриплым, как скрип несмазанной петли.
Молча запустил руку в боковой карман, нащупал картонный коробок спичек, ещё не раскисших от влаги, и протянул ему.
Тот взял его, потряс у уха, будто проверяя, не сыпется ли песок, затем приоткрыл крышку и мельком глянул на содержимое. Его губы под усами шевельнулись — наверное, мысленно прикидывал: «Вроде горят».
— Заблудился? — спросил он, уже более деловым тоном, пряча коробок во внутренний карман.
— По своим делам, — коротко бросил я, не вдаваясь в подробности.
Он кивнул, на этот раз в сторону тёмного проёма ангара.
— Внутри. Налево. И не светись сильно — некоторые могут заинтересоваться тобой.
Внутри было душно. Тепло от буржуйки прибивало к полу тяжелый воздух, пропитанный запахом дешевого табака, перегара и плесени. Казалось, эти стены не проветривали с самых первых дней.
Под тусклой лампой пятеро мужиков сидели за столом, разложив потрепанные карты. Звякали пустые бутылки. Их взгляды — быстрые, профессионально-оценивающие — скользнули по мне и так же быстро вернулись к картам. Чужой, но не опасный. Неинтересно. В дальнем углу я заметил занавеску и койку.
— Ты куда?
Голос был хриплым, будто его долго скоблили по бетону. Его хозяин — мужик с багровым, бугристым лицом сидел спиной к двери. Он смотрел на меня, слегка прищурив мутные глаза.
— Ночлег.
— А деньги есть?
Я молча сунул руку в рюкзак, достал из коробки один патрон с черным матовым наконечником и положил его на стол. Металл глухо стукнул по дереву.
Мужик посмотрел на патрон, потом на меня. Усмехнулся одной стороной рта, обнажив желтые зубы.
— Этого хватает.
Он пошарил под столом, достал связку ржавых ключей на грязном шнурке, выбрал один, согнутый и почти без бороздок, и бросил его мне. Ключ со звоном упал на стол рядом с патроном.
— Каморка с койкой, дверь на замке. Не теряй второго ключа нет. — Он мотнул головой в сторону невзрачной железной двери в глубине помещения. — Твой контейнер с седьмым номером… и если захочешь девочек, найди Олега, он обычно в комнате на против склада.
Ключ лежал в моей ладони, холодный и уродливый. Я подошёл к двери, толкнул её плечом. Ржавые петли взвыли, выпустив меня из духоты приёмной в пространство, от которого на мгновение перехватило дыхание.
Передо мной открылся большой, тускло освещённый зал бывшего депо или ангара. Воздух здесь был другим, холоднее, пахнул металлической пылью и вековой сыростью. И в этом пространстве, словно железные гробы, поставленные на торец, стояли большие железные контейнеры. По их бокам тянулись самодельные переходы из досок и сварных лестниц.
Найти седьмой контейнер оказалось делом техники. Дверь была обычной железной. Мой кривой ключ с трудом, но провернулся в замке. Узкое помещение, койка, привинченная к стене, жестяная тумбочка, гвоздь для одежды. Ничего лишнего.
Я скинул рюкзак. Он с глухим стуком упал на железный пол. Потом лег на тонкий, продавленный матрац. Жёстко, пружины тут же впились в спину. Но после бесконечных дней на морозе, после земли и бетона — это была роскошь. Койка. Четыре стены. Дверь, которую можно запереть. На несколько часов я мог перестать быть целью, добычей, путником. Я мог просто перестать быть.
Я вытащил из-под куртки альбом и раскрыл… такие знакомые, но одновременно чуждые травы и растения, как будто они с другой инопланетной планеты привезли, как в одной книге, где после посещения зоны появились странные, невиданные человечеству предметы и явления.
В какой-то момент фокус на альбоме и мыслях начали плыть. Глаза закрывались сами собой, тело тонуло в неподвижности тяжелее, чем в ледяной воде канавы. Я проваливался в густую, беспамятную пустоту, где не было ни «силуэтов», ни Андрея, ни тлеющих стен бункера. Только тишина и это зыбкое, хрупкое ощущение: пока дверь заперта — я в безопасности.
Сон в какой-то момент оборвался.
Воздух в каморке изменился. Будто наполнился тихим, беззвучным давлением. Мне казалось, что там, в метре от меня, в углу, который секунду назад был лишь скоплением теней, теперь что-то находилось. Заняло это место. Я чувствовал это спиной, что была направлена к углу. Ощущение пришло через древний инстинкт жертвы, чувствующей взгляд хищника из абсолютной темноты.
Я лежал неподвижно, веки сомкнуты так плотно, что в глазах замелькали искры. Пальцы вцепились в край матраца. Пусто. Там пусто. Это просто усталость.
И тогда пространство изменилось.
Угол, где что-то было, будто проглотил свет и выпустил наружу холод. Холод глубины, где никогда не было солнца. Он потянулся из угла и обнял меня. Он просочился под одежду, вцепился в рёбра, сжал горло тихой, неумолимой хваткой.
Стало ясно с ужасающей простотой: это не было угрозой. Угрожают живые. Это было присутствие. Как радиационный фон — невидимое, беззвучное и въедающееся в самую кость. Оно не хотело меня убить. Оно просто было. И своим бытием в этом замкнутом металлическом ящике оно отрицало меня. Отрицало моё дыхание, мой испуг, саму мою жизнь как нечто ничтожное и временное.
И самый страшный ужас пришёл с пониманием: так, наверное, чувствует себя мышь, когда в нору медленно заползает удав. Не злоба. Не голод. Просто тихое, неотвратимое занятие пространства, которое уже не твоё. Это знание — что я мышь, а оно удав — пронзило меня насквозь, сковав ледяным параличом. Кто это — я не знал. Не хотел знать. Не мог пошевелить даже веком. Прошла минута. Или час. Время в этой аномалии не текло, а густело, как кровь на морозе.
А потом давление вдруг спало.
Не постепенно, а резко, как будто пробку выдернули. Воздух с шипящим звуком, которого на самом деле не было, хлынул обратно в лёгкие. Я ахнул, дернулся всем телом и сел на койке, хватая ртом спёртый, но уже обычный воздух.
Угол был пуст. Только тень от погасшей лампы. Ни гула, ни холода, ни этого чудовищного чувства занятого пространства.
Руки тряслись. Я сжал их в кулаки, пытаясь остановить дрожь, но она шла изнутри, из самого позвоночника. Сознание было ясным, насторожённым до предела, будто меня окунули в ледяную воду.
Галлюцинация. Нервы. Наверное из-за того, что не спал нормально.
Логичные, правильные мысли. Но тело им не верило.
Посмотрел погасшую лампу, на дверь, на свой рюкзак у койки. Всё на месте. Всё тихо. Но ощущение осталось. Как послевкусие.
Я больше не мог лежать. Сама мысль снова закрыть глаза, отключиться, оставив себя наедине с этой тьмой и металлическими стенами, вызывала тошнотворный спазм в желудке.
Я встал. Ноги были ватными, но держали. Я был реальным.
А оно?
Я подошёл к тому углу, медленно, как к краю пропасти. Протянул руку. Пальцы коснулись холодного, рифлёного металла контейнера. Ничего. Только пыль и коррозия. Но я знал. Спать здесь больше не смогу. Не сегодня. Может, никогда. Потому что сон — это открытая дверь. А в этой тьме, за порогом, что-то определённо ждало своей очереди войти.
Я натянул сапоги и вышел из каморки, щелкнув кривым ключом в замке.
Не дойдя до массивной двери в главный зал, меня окликнул знакомый хриплый голос.
— Что, не спится?
Мужик с желтыми зубами сидел за тем же столом, но уже один. Перед ним стояла полбутылки мутной жидкости и пачка самокруток. Он смотрел на меня с деловым безразличием, как на потенциального клиента.
— Есть такое, — ответил я, не останавливаясь. Мысли были вязкими и медленными.
— Так пойди выпусти пар, к девочкам. — Он мотнул головой в сторону темного прохода, отличного от того, что вел к моему контейнеру. — Место хорошее. Отвлечешься.
Я замер на полпути к выходу. Стоило ли? С одной стороны — грязная, унизительная сделка в этом же самом аду. С другой — делать мне было абсолютно нечего. Возвращаться в ту каморку, где стены давили тишиной, было невыносимо. А на улице ночь, холод. Здесь хотя бы стены.
Я развернулся и молча пошел в указанном направлении.
Проход был узким, вырубленным, казалось, в груде старых конструкций. Воздух здесь висел тяжелой, сладковатой пеленой — смесь пота, дешевого парфюма и чего-то еще, приторного и больного. Чем ближе я подходил, тем отчетливее проступали звуки из-за занавесок и дверей: приглушенные стоны, отрывистые деловые переговоры, чей-то пьяный, истеричный смех, переходящий в кашель. Жизнь, вывернутая наизнанку и поставленная на конвейер.
У входа, на ящике из-под патронов, сидел мужчина. Олег, как представился позже. Он был неожиданно спокоен. Курил аккуратно свернутую сигарету, а в руках у него была книга. В полумраке, под тусклым светом одинокой лампочки, я не смог разобрать ни названия, ни обложки — только темный прямоугольник в его грубых, исцарапанных руках. Контраст был оглушающим: эта тихая, почти домашняя сцена на пороге ада.
Он поднял глаза, увидев меня, и отложил книгу, не торопясь.
— Тебе девочек? — голос у него был не хриплым, как у того толстяка, а усталым и ровным.
— Да… Да, — выдавил я, и мои собственные слова прозвучали чужими.
— Что есть у тебя?
Я автоматически полез в карман. Патроны с черными наконечниками. Я показал один.
Олег приподнял бровь, в его усталых глазах мелькнул слабый интерес, словно коллекционер увидел редкий экземпляр.
— Ух ты. За одну такую я тебе дам целый час. Чистого времени. Без очереди.
Я замер, оценивая. Час в этом месте казались вечностью. Но делать мне с ними было нечего. Я пошарил в другом кармане, вытащил еще два патрона. Они лежали на моей ладони — шесть матовых, холодных цилиндра. На шесть часов, на одну ночь. Я протянул их.
Олег взял патроны, бережно положил в металлическую коробку на ящике и кивнул.
— Пойдем.
Олег поднялся с ящика, его движения были медленными, будто каждое давалось усилием. Он повёл меня дальше вглубь лабиринда, и с каждым шагом звуки становились конкретнее, обретали источники. Из-за одной занавески доносился монотонный, деловитый стук — кто-то чинил что-то, не обращая внимания на окружающий ад. Из-за другой, сдавленный плач, быстро прерванный грубым шёпотом. Воздух был густым и липким, им невозможно было надышаться.
Мы шли по узкому проходу между перегородками из фанеры и ржавого железа, и я думал, что лучше бы я сейчас был там, на холоде. Среди «силуэтов». Там, по крайней мере, была тишина. Холодная, абсолютная, безразличная пустота. Там не было этого… липкого, суетливого, живого хаоса. Там ужас был чистым. Как лезвие ножа. А здесь он был гнилым. Разлагающимся. Он состоял из этих запахов, этих приглушённых звуков за дверями, из вида Олега, спокойно читающего книгу на краю этого болота.
Там тебя игнорируют, — пронеслось в голове. А здесь на тебя смотрят. Здесь тебя оценивают, с тобой торгуются, тебя используют. Здесь ты часть этого.
Меня вдруг охватила тошнотворная ясность. На улице я был ничем. Призраком среди призраков. А здесь, заплатив тремя патронами, я становился клиентом. Соучастником. Я покупал кусок этого ада на время, чтобы забыться, и этим самым встраивался в его механизм. Я признавал его правила. Признавал, что это норма.
Олег остановился у развилки. Одно ответвление вело в сторону, откуда доносился смех и звон стекла. Другое — в тихий, плохо освещённый тупик с несколькими дверями.
— Спокойные тут, — кивнул он в сторону тупика. — Не будут тебя дергать. До завтра. Он повернулся, чтобы уйти, его долг был выполнен.
Выбрав ближайшую дверь в тихом тупике, я шагнул в тусклый свет.
Внутри было тесно и душно. Свет исходил от самодельного светильника — банки с маслом и фитилём. Его колеблющееся пламя отбрасывало гигантские, пляшущие тени на стены, обитые для тепла каким-то пенопластом. На койке, похожей на мою, но застеленной простынёй, сидела девочка. Не женщина, а именно девочка — лет шестнадцати, может, больше… или меньше. Её лицо в полутени казалось измождённым, не старым, а стёртым, как монета, долго бывшая в обращении. Она курила, глядя куда-то мимо меня, в угол. На ней была простая, поношенная кофта. Она не улыбалась, не заигрывала. Она просто была.
Увидев меня, она медленно, будто через силу, повернула голову. Взгляд её был пустым и усталым, как взгляд дневного дежурного в моем родном бункере. Ни надежды, ни отвращения, ни даже простого любопытства.
— До утра, — хрипло сказал я, запинаясь. Звучало это глупо и по-детски официально.
Она кивнула, одним коротким движением. Потом потушила окурок о металлическую спинку койки и жестом, лишённым какого бы то ни было изящества, показала на свободное место рядом.
— Садись. Или ложись. Как хочешь.
Её голос был высоким и в нём не было ни капли притворства или желания понравиться. Была только усталость.
Я остался стоять у двери. Внезапно вся эта затея показалась чудовищной и бессмысленной. Я пришёл сюда за чем? За теплом? Его здесь не было. За забвением? Оно лежало на дне бутылки у того мужика в приёмной, а не здесь. За подтверждением, что я ещё жив? Но глядя на её опустошённое лицо, я чувствовал обратное — что мы оба уже давно где-то на том берегу, где понятия «живой» и «мёртвый» теряют смысл.
Она молча наблюдала за моим замешательством. Потом вздохнула — долгий, усталый выдох.
— Не можешь — лучше уходи, я не скажу никому. А патроны Олег всё ровно не вернет.
В её словах не было ни злости, ни насмешки. Была простая, циничная деловая жилка. Она предлагала выход из неловкости, как опытный работник предлагает клиенту альтернативу. Это было, пожалуй, самое человеческое, что я слышал с тех пор, как пересёк ворота «Станции».
Я сделал шаг вперёд, к койке.
— Давай просто посидим, — выдавил я. — Мне… нужно просто не быть одному.
Она снова кивнула, тем же безучастным кивком, и потянулась за пачкой самокруток на тумбочке.
— Как хочешь. Время твоё. — Она прикурила, выпустила струйку дыма — Молчать умеешь? И я. — На её губах дрогнуло что-то, отдалённо напоминающее улыбку, но так и не сложившееся в неё. — Значит, договорились.
И мы замолчали. Она — курила и смотрела в никуда. Я — сидя на полу у стены, слушая далёкий гул «Станции» и думая, что это, наверное, самая честная сделка в моей жизни. Я заплатил патронами не за иллюзию, а за тишину. За право просто быть в присутствии другого человека, который тоже сдался, но ещё не совсем рассыпался. Это было не тепло. Это было отсутствие лжи. И в этом аду, пожалуй, это и было самой большой роскошью.
Мысль о том, чтобы прикоснуться к ней, вызвала во мне не то чтобы отвращение, а скорее глухое, усталое недоумение. Зачем? Чтобы ненадолго убедить себя, что я ещё что-то чувствую? Чтобы использовать её тело, как используют банку тушенки — просто потому, что заплатил?
Я оттолкнулся от пола.
— Можно… просто полежать? — спросил я, и голос прозвучал неожиданно тихо. — Поспать. Ничего больше.
Она снова медленно перевела на меня взгляд.
— Места хватит, — сказала она просто, отодвигаясь к стене и освобождая край матраца. — Только ноги подожми. И сапоги сними. Простыню жалко.
Я кивнул, скинул сапоги, поставил рюкзак на пол, чтобы он был под рукой, и осторожно лег на край. Матрац провалился подо мной, пружины скрипнули жалобно. От неё исходил слабый запах какого-то парфюма, пота чего-то простого, человеческого.
Положил альбом рядом с собой, на край матраца.
Я закрыл глаза. Тело, наконец, начало отпускать дикое напряжение последних Ведь здесь так… спокойно. Странно, необъяснимо спокойно. Здесь не нет того давящего, враждебного одиночества контейнера. Не было ожидания удара в спину. Было просто присутствие другого дышащего существа, которое тоже устало и тоже ничего не хочет. Это был нейтралитет. Перемирие с миром на ночь, купленное за шесть патронов.
Время потеряло форму. Но я не мог спать, потому что где-то на самом дне, в самой защищённой и потому самой уязвимой глубине, что-то дрогнуло.
Сначала это была просто влага под веками. Потом — тёплая струйка, поползшая от виска к волосам. Я не сразу понял, что это. Слёзы. Они текли тихо, без всхлипов, без судорог в горле, как будто плакало не моё тело, а какая-то другая, отъединённая часть меня, на которую усталость наконец подействовала как растворитель. Андрей. Его голова, запрокинутая на руле. Катя, её горящие глаза в полумраке. Безликие «силуэты» в долине. Холодный блеск патрона на грязном столе. Обрывки. Осколки. Они всплывали не мыслями, а просто чувствами — острыми, как осколки стекла, и от каждого по щеке текло.
Я не шевелился, стараясь дышать ровно, но дыхание сбилось, стало прерывистым.
За спиной почувствовалось движение. Лёгкий поворот.
Тишина растянулась на несколько долгих секунд. Потом я услышал её голос, тихий, без привычной сипоты, почти недоумевающий:
— Ты… плачешь?
Вопрос прозвучал не как насмешка или раздражение. В нём было чистое, неподдельное удивление, будто она увидела что-то невозможное. Здесь, в этом месте, люди делали многое — пили, ругались, торговались. Но плакали… плакали, наверное, редко. Слёзы были роскошью, непозволительной тратой влаги и сил. Они были признаком того, что внутри ещё что-то есть, что ещё не всё выжжено дотла.
Я не ответил. Стиснул зубы, пытаясь втянуть обратно эту глупую, предательскую влагу, но слёзы текли сами, упрямо и тихо.
Она не стала настаивать. Не стала утешать — какие тут могли быть утешения. Просто лежала неподвижно. А потом её рука, шершавая и тёплая, легла мне на плечо. Не ласкающе. Твёрдо. Как кладут руку на плечо товарищу, который споткнулся на марше. Молча. Без слов.
И от этого простого, тяжёлого прикосновения что-то во мне надломилось окончательно. Я сжался, подтянув колени к груди, и позволил этому тихому, беззвучному потоку течь. От усталости. От того, что всё кончилось. От того, что мир снаружи был мёртв, а мир внутри этих стен — отвратителен, и не было ни одной точки, куда можно было бы приложить голову и сказать: вот здесь я дома. И, наверное, уже никогда не будет.
Она так и лежала, её рука на моём плече была единственной точкой опоры во вселенной, которая катилась в никуда. И впервые за очень долгое время я не чувствовал себя одиноким в своём отчаянии. Оно было моим, но его видели. И этого, как ни странно, оказалось достаточно, чтобы не развалиться на части окончательно.
Тихий поток слёз постепенно иссяк, оставив после себя пустоту ещё более зияющую, чем до этого. Пустоту, в которой ярче всего горела одна-единственная, выжженная картина: Катя. Её пальцы, холодные и лёгкие, в моей руке. Её шёпот: «Я хочу увидеть цветок». И моё обещание, которое теперь лежало рядом, мёртвое, как память о мире, который она так и не увидела. Это воспоминание пронзило меня острее любого горя. Не болью утраты, а страшной, всепоглощающей несправедливостью. Она там, в бетонной норе, угасла, мечтая о красоте, а я здесь… я здесь лежу в вонючем контейнере, купив на время иллюзию покоя. Я не нашёл для неё цветок. Я нашёл гербарий — склеенный почище любого пасквиля на её надежду.
И вдруг мне дико, физически необходимо стало чувство, которое я не испытывал с тех пор, как она заболела. Чувство, что ты не один. Не просто присутствие другого тела, а… соединение. Хрупкое, временное, но настоящее.
Я не думал. Движение было спонтанным. Я повернулся к её спине. Она не вздрогнула, только её рука соскользнула с моего плеча. Я осторожно, почти неловко, обнял её. Не страстно, не требуя. А так, как, может быть, обнимал Катю, когда ей было плохо, — чтобы согреть, чтобы поделиться тишиной, чтобы хоть как-то передать: я здесь, я знаю, что тебе больно, и мне тоже.
Она замерла. Её тело было напряжённым, костлявым под тонкой кофтой. Она не ответила на объятия, но и не оттолкнула. Просто ждала, оценивая.
— Прости меня, — прошептал я ей в волосы, пахнущие дымом и пылью. Я и сам не знал, за что извиняюсь. За вторжение. За свои слёзы. За то, что использую её, чтобы унять собственную тоску по сестре. За всё.
Она молчала ещё мгновение. Потом вздохнула — тот же долгий, уставший выдох. И её рука медленно легла поверх моей, лежавшей у неё на талии. Не поглаживая. Просто прикрыла. Приняла.
— Ничего, — сказала она тихо, почти неслышно. — Всё равно скоро утро.
И мы так и лежали: два сломанных механизма в полутьме, приткнувшиеся друг к другу не для утехи, а для того, чтобы хоть как-то сохранить тепло и не дать внутреннему холоду окончательно сковать кости. Я закрыл глаза, прижавшись лбом к её костлявой лопатке. Я не плакал больше. Я просто держался за неё, как тонущий за щепку, и думал о Кате. Думал, что, может быть, где-то там, в другом таком же аду, кто-то так же обнимает её, давая немного человеческого тепла в обмен на что-нибудь. На надежду. На патрон. На простое молчаливое согласие не быть в эту ночь в полном одиночестве.
Глава 7: Полуживой
Сон. Наконец, за столько времени у меня получилось поспать.
Я открыл глаза. Темно было так, что, даже поднеся руки к лицу, я различал только смутное движение в воздухе. Шевельнул пальцами — увидел еле заметное мельтешение в черноте. Больше ничего.
Провел рукой по краю матраца. Простыня была теплой еще в одном месте, но пустом. Девушка ушла.
Поднялся. Ждал, когда в тело встретит знакомая тупая боль. Ждал тяжести в костях. Но тело отозвалось не болью, а… пустотой. Словно внутри все тиски разжали хватку. Движения выходили слишком плавными, без привычного скрипа и сопротивления. Я сжал кулак — пальцы сошлись легко, суставы не хрустели. Словно мне лет на десять меньше. Или словно это не совсем мое тело.
Пройдя ладонью по стене, нащупал дверь. Не ту тяжелую, из рваного железа, что я запомнил. Что-то гладкое, почти скользкое. Надавил — и она беззвучно поплыла в сторону. За ней был свет. Яркий, резкий, белый. Не тусклое желтое пятно лампочки, не красное зарево костра. Такой, от которого глаза должны были залить слезой. Я ждал боли, но ее не было. Только этот слепящий свет, заливающий все вокруг. И медленно, сквозь эту белую пелену, стали проступать очертания. Голубое небо. Без единого облака, без привычной желтой дымки или пепельной пелены. Чистый, неестественный цвет. Поле. Трава зеленая, сочная, высокая. Колыхалась единым ковром, и в этом движении была странная, механическая равномерность. Как будто кто-то тряс гигантское полотно. Вдали — горы. Четкие, будто нарисованные, с белыми шапками снега.
Я сделал шаг. Трава под ногами не хрустела, не ломалась. Она мягко пружинила, как резина. И не пахла. Ни сыростью земли, ни пыльцой, ни зеленью. Вообще ничем. И прямо передо мной, у моих ног, вырос он. Не в гербарии, не засушенный. Цветок. Белый клевер. Его лепестки были влажными от росы, и он колыхался в такт со всей этой травой, на ветру, которого я не чувствовал на коже. Воздух вокруг был неподвижным и тихим.
Рядом, на траве, сидела Катя. Не больная. Не исхудавшая. Такая, какой я ее почти не помнил — с круглыми щеками, чистой кожей. Она улыбалась солнцу, которого никогда не видела, и смотрела на цветок. Но взгляд ее был странным — не радостным, а пустым. Словно она смотрела не на цветок, а сквозь него, в какую-то одну точку в бесконечности.
Обещание было исполнено. Здесь. Сейчас.
И я потянулся, чтобы сорвать этот цветок для неё.
Пальцы коснулись стебля — и мир надломился. Словно лопнула натянутая нить. Голубое небо рассыпалось кусками, как гнилая штукатурка, обнажая высокий ржавый потолок. Зелёный ковёр под ногами превратился в труху, оставив под босыми ступнями колючий холод бетона, усыпанный осколками стекла и жестянками…
Я лежал на полу. Холодный бетон впивался в плечо. Боль вернулась — тупая, знакомая тяжесть в боку.
Сверху нависла тень.
— Эй, ты там как?
Я поднял взгляд. Девушка стояла надомной, в полумраке, закутанная в одеяло.
— Ты живой вообще?
— Да, всё хорошо, — ответил я. Мой голос прозвучал тихо и глухо, будто через вату. — Сколько времени?
— Не знаю. Светло уже.
Я разлепил глаза. Она сидела на краю койки, закутанная в одеяло. Курила. Смотрела в стену. Её лицо в полумраке казалось моложе. Не стёртым. Просто уставшим.
Я сел на кровать и взял альбом.
— А что это? — внезапно спросила.
— Гербарий, — сказал я. — Цветы внутри. Засушенные.
Она приподнялась на локте, чтобы лучше видеть. В свете масляной лампы ее лицо казалось старше, чем было.
— Можно?
Я протянул альбом. Она взяла его осторожно, будто он мог рассыпаться. Провела пальцем по корешку, потертой ткани, на которой уже не разобрать тиснение. Открыла первую страницу. Смотрел, как она листает. Медленно, почти благоговейно. Останавливается на каждом развороте. Ромашка. Василек. Клевер. Под каждым — подпись от руки, чернила выцвели до коричневого. Она долго смотрела на одуванчик. Обычный полевой одуванчик, который когда-то рос вдоль дорог и который никто не замечал. Теперь он лежал под пожелтевшей калькой, расправленный и плоский, как музейный экспонат.
— Красиво, — сказала она тихо.
Я не ответил. Смотрел, как ее пальцы, с обломанными ногтями и цыпками на костяшках, переворачивают страницы. Этими пальцами она, наверное, торгует собой. А сейчас они касались клевера, которому больше пяти лет.
— Их же сейчас нет? — спросила она, не отрываясь от страницы. — Цветов. Вообще нет?
— Нет.
— Нигде?
— Как мне известно, нигде.
Она закрыла альбом, но не отдала сразу. Держала на коленях, поглаживая обложку.
— Зачем тогда хранить? Если их нет. — Она подняла на меня глаза. В них не было насмешки. Был вопрос. Настоящий. — Это же как фотография мертвого человека. Смотреть и помнить, что его нет. Легче, что ли?
— Наверное, — сказал я медленно, подбирая слова, — чтобы не забыть, что они были. Что этот мир… ну, не всегда был таким.
Она усмехнулась — устало, без злости.
— Кому это надо? Мертвым всё равно. А мы… — она повела глазами, обводя взглядом стены вагона, за которыми «Станция». — Мы тут сами как те цветы. Засушенные. Только не в книжке, а в собственном дерьме.
Я молчал. Потому что она была права.
— Дай угадаю, — сказала она, прищурившись. — Ты не просто так таскаешь эту книгу. Ты кому-то обещал. Девушке своей?
— Сестре.
Она кивнула, будто это объясняло всё.
— И где она?
Я отвернулся к стене. Смотреть на нее, когда говоришь это, было нельзя.
— Дома.
Пауза повисла между нами.
— А цветок, значит, для нее, — сказала она наконец.
— Да, но она просила настоящий.
Слова прозвучали глупо. Детский лепет в этом вагоне, пропахшем потом и дешевым табаком.
Но она не засмеялась. Только посмотрела на меня долгим взглядом, в котором читалось что-то странное — не жалость. Скорее… узнавание. Будто она сама когда-то так же за чем-то шла.
— И что, нашел?
Я кивнул на альбом.
— Только это.
— Не цветок, — покачала она головой.
— Не цветок.
— А ей отдашь? Когда вернешься?
Я закрыл глаза. В темноте под веками стояла Катя. Ее лицо в свете тусклой лампы. Ее пальцы, горячие и сухие.
— Не знаю.
Сказал и сам удивился, как спокойно это прозвучало. Как будто говорил не о мертвой сестре, а о погоде.
Она помолчала. Потом протянула мне альбом. Я взял. Корешок был еще теплым от ее рук.
— Странный ты, — сказала она, — Тащишься через всю эту херню, рискуешь, убиваешь наверное… ради книжки с сухими цветками. Хотя она где-то там, возможно уже мертва?
— Может, и так, — ответил я.
Она докурила, затушила окурок о железную стенку. Посмотрела на меня.
— Знаешь, — сказал я тихо, — когда я его нашел, я подумал: вот оно. Доказательство. Что всё это было. Солнце, трава, цветы. Не только бетон и ржавчина.
— И что?
— А то, что без доказательств начинаешь сомневаться. Может, никогда и не было никаких цветов.
Она не ответила. Просто смотрела на меня. В этом взгляде не было ни жалости, ни насмешки. Только что-то, что я не мог прочитать.
— А ты веришь? — спросила она наконец. — В то, что они были?
— Не знаю, — сказал я честно. — Иногда кажется, что да. Иногда — что я просто выдумал. Что вся эта память о цветах, о солнце, о траве — это просто… такое, что мне нужно, чтобы не сойти с ума.
— А что тебе нужно, чтобы не сойти с ума?
Я хотел ответить. Открыл рот — и закрыл. Потом выдавил из себя:
— Ты, — сказал я.
Она заморгала. Впервые за всё время — удивлённо.
— Я?
— Да.
Она ничего после этого не сказала. Затянулась новой сигаретой — долго, глубоко.
— Как тебя зовут? — спросил я.
Она помедлила. Выдохнула дым.
— Аня.
— Аня? — повторил я.
Она усмехнулась, как будто удивилась, что кто-то вообще спрашивает.
— А ты? — спросила она.
— Марк.
— Марк, — повторила она, — Странное имя. Для такого места.
— А какое тут нормальное?
Она пожала плечами.
— Никакое. Тут все без имён.
— А ты не без имени.
Она докурила, затушила окурок о железную стенку. Потом повернулась ко мне.
— Ты уйдёшь сегодня?
— Да.
— Хорошо.
Она сказала это просто. Без горечи. Без обиды. Как будто знала.
— Ты можешь уйти со мной, — сказал я.
Она замерла. На секунду. На две. Потом покачала головой.
— Нет.
— Почему?
— Потому что я уходила уже. Три раза. И всегда возвращалась.
— Со мной не вернёшься.
— С тобой — может, и нет. — Она подняла на меня глаза. — Но я не хочу. Понимаешь? Я больше не знаю места, где я могу спокойно жить… да, даже в таких условиях.
Я хотел спорить. Хотел сказать, что она ошибается, что я защищу, что у меня есть цель, карта, альбом — что-то, ради чего стоит идти. Но я смотрел в её глаза и видел: она устала сильнее меня. Она уже не ищет. Она просто ждёт. Когда всё закончится.
— Ты не боишься? — спросил я.
— Чего?
— Остаться.
Она улыбнулась. Первая настоящая улыбка за всё время.
— Я уже осталась. Давно.
Я молчал. Она молчала. Тишина была не тяжёлой, она была просто… местом, где мы оба могли побыть. Без слов. Без обещаний. Без попыток спасти друг друга.
Потом я встал. Надел куртку. Застегнул. Проверил рюкзак.
Она не смотрела на меня. Смотрела в стену.
— Это тебе, — сказал я и положил на тумбочку три последних патрона с чёрными наконечниками. — Пригодится.
Она посмотрела на них. Потом на меня.
— Ты дурак, — сказала она. Но голос был мягким.
— Знаю.
Я повернулся и вышел.
«Станция» просыпалась. Воняло дымом, кислым потом, перегаром. Люди уже копошились в проходах — кто-то тащил воду, кто-то чинил генератор, кто-то просто сидел и смотрел в никуда. Они не смотрели на меня. Или смотрели — уже неважно.
Я дошёл до ворот. Тот же седой охранник. Та же бойница. Те же правила.
— Уходишь?
— Да.
— Обратно не пущу, если вернёшься. — Он сказал это беззлобно. Констатация факта.
— Знаю.
— Оружие забирай.
Я взял автомат. Пистолет. Взвесил в руке. Тяжело. Холодно. Как всегда.
— Спасибо, — сказал я.
Он хмыкнул, но ничего не ответил. Просто открыл ворота — железная створка взвыла, пропуская меня в щель. Я шагнул наружу.
Я вышел из «Станции» на рассвете.
Точнее, на том, что здесь называлось рассветом: небо над горизонтом стало чуть светлее, серый перешёл в бледно-пепельный, и ветер на мгновение стих.
Первый час дорога была разбитой, но ещё узнаваемой. Асфальт треснул, но держался — плиты лежали на месте, только между ними торчала сухая трава, серая и колючая. Я шёл посередине, где было ровнее, и старался не смотреть по сторонам. Смотреть было не на что.
Через два часа асфальт кончился. Дорога стала грунтовой: колеи, выбоины, лужи, покрытые ледяной коркой. Я обходил их, чтобы не промочить ноги. Сапоги и так прохудились, вода уже сочилась внутрь.
На третьи сутки — или на четвёртые, я сбился — я нашёл дом. Не руину, а дом. Целый, с крышей, с дверью, которая ещё держалась на петлях. Я толкнул её плечом — она поддалась с протяжным, усталым скрипом. Внутри было темно. Я пошарил по стене — нашёл выключатель. Бесполезно. Потом нащупал свечу на подоконнике — восковую, потрескавшуюся, с почерневшим фитилём. Перед уходом со станции я купил один коробок спичек.
Я зажёг свечу. Свет был слабым, жёлтым, дрожащим — но он был. Он очертил комнату: стол, два стула, шкаф, кровать. Всё покрыто пылью, но целое. На столе стояла тарелка. Глубокая, фаянсовая, с синим узором по краю. Рядом кружка. Тоже с узором. Маленький, простой рисунок — веточка с тремя листочками, нанесённая голубой краской.
Спал урывками — просыпался от каждого звука. Ночью за окнами — точнее, в проёмах, где раньше были окна, — мелькали «силуэты». Они просто стояли не заходя внутрь.
На следующее утро я пошел дальше.
Я вышел на рассвете. Ноги болели, но я шёл.
На пятое утро я заметил, что небо на востоке было не серым — впервые. Оно было бледно-розовым. Горизонт прорезала тонкая полоса света — не серого, не белого, а какого-то тёплого, почти розового. Будто кто-то зажёг свечу далеко-далеко, и её свет разлился по краю земли.
Я остановился, глядя на это. Три дня назад я бы не заметил. Пять дней назад не поверил бы. Сегодня я просто стоял и смотрел, как свет медленно разливается по пустоши, делая пепел золотистым, а серый снег — розовым.
Это было красиво.
Где-то на восьмом дне моего пути, впервые за всё время, что я пробыл на поверхности, с неба пошёл дождь. Сначала мелкие капли едва ощутимые на коже лица, но постепенно усиливающиеся до проливного ливня. Он хлестал по лицу. Вода затекала за воротник, стекала по спине холодными нитями. Куртка намокла за несколько минут — ткань потяжелела, прилипла к телу, сковывая движения. Я чувствовал, как вода заполняет сапоги, как мокрые носки трутся о кожу, натирая её.
Я бежал по разбитой дороге, перепрыгивая лужи. Одна нога провалилась в грязь по щиколотку сапог с чавкающим звуком вырвался из жижи. Я не остановился, только сбавил темп, чтобы не потерять равновесие. Всё было мокрым. Небо, земля, стены разрушенных домов, которые я пропускал. Цвета исчезли, мир стал серо-чёрным, размытым, как акварель, которую залили водой. Только шум дождя. Громкий, ровный, заполняющий всё пространство. Он заглушал мои шаги, моё дыхание, мои мысли. Я бежал и не слышал себя.
В какой-то момент я заметил тёмный силуэт слева. Дом. Целый, не разрушенный до конца. С крышей. Я свернул к нему, почти не разбирая дороги. Дверь была закрыта. Я дёрнул ручку — заперто. Ударил по двери плечом. Раз. Другой. И только с третьего раза она поддалась. Я ввалился внутрь, захлопнул дверь за собой и привалился к ней спиной. Дышал тяжело, слыша стук сердца в ушах. Снаружи продолжал лить дождь, но здесь, внутри, было тише.
Вода стекала по лицу, с волос, с одежды. Я чувствовал, как она накапливается в сапогах, хлюпает при каждом движении.
Сделал шаг вперёд, нащупывая рукой стену. Пальцы скользили по мокрой, осыпающейся штукатурке. В углу, кажется, что-то стояло. Я пошёл туда, спотыкаясь о невидимые предметы на полу.
Нашёл. Стол, деревянный. Рядом стул. Я сел на него
Сняв рюкзак я оставил его рядом с ногой. Снял сапоги — вода вылилась, заплескалась по полу. Снял куртку, выжал её. Руки дрожали от холода. Дрожь была мелкой, непрерывной. Достал из рюкзака спички. Коробок промок — я понял это, ещё когда доставал. Пальцы нащупали мягкую, разбухшую бумагу. Я открыл коробок — спички превратились в мокрую кашицу.
Я сжал его в кулаке и отбросил в сторону.
Ни огня. Ни тепла. Только мокрые стены и холод, просачивающийся сквозь одежду.
Я сидел в темноте, слушая дождь, и думал о том, что камень где-то там, впереди. Сорок километров. Или меньше. Или больше — я не знал. Карта была в кармане, но я боялся её доставать. Она могла размокнуть и разползти.
С пола я поднял коврик — тонкий, вытертый, пропахший сыростью. Отряхнул его — из складок посыпалась сухая труха, смешанная с пылью. Накинул на плечи. Ткань была колючей, холодной, но лучше, чем ничего.
Я разделся до гола. Воздух в комнате был ледяным, он касался кожи, и по телу пробегали мурашки. Зубы застучали сами собой — я не мог их остановить. Мокрую одежду я разложил на полу, как мог ровнее, чтобы хоть немного просохла. Рубашку отдельно, штаны отдельно, носки в сторону. Воды в них было столько, что под тканью сразу расползались тёмные пятна. Я смотрел на них и понимал: если не найду способ согреться, я не встану завтра утром.
Я пошёл искать, чем разжечь огонь.
На кухне проверил шкафчики. Пусто. Заглянул под плиту. Только пыль и старый жир, проверил тумбы, пластиковые контейнеры с чем-то, превратившимся в чёрную слизь. Выдвинул ящик — ложки, в другом ящике нашёл два пакета. В одном — заплесневелый хлеб, твёрдый, как камень. Я сунул его в карман. Второй — пустой.
В спальне на кровати лежали два пледа — серые, грубые, с катышками. Я сбросил коврик на пол, накинул один плед на спину, второй на ноги. Снял с кровати матрас — тонкий, в пятнах, с торчащими пружинами. Перетащил его на пол. Принёс из кухни мокрую одежду и разложил рядом. Сел. Закутался в пледы. Достал хлеб.
Откусил. Сухой, кисловатый, с горьковатым привкусом. Крошки царапали горло. Я жевал медленно, чувствуя, как комок хлеба застревает в пищеводе, и думал: без огня я не выживу. Одежда не высохнет. Тепла не будет. Холод доберётся до меня раньше, чем я дойду до камня.
Я встал. С плеч сполз плед, и холод снова вцепился в кожу. На кухне у стены стоял деревянный стул — старый, с прогнувшейся спинкой, с тёмными разводами на сиденье. Я ухватился за спинку, с размаху ударил об кафельный пол. Стул треснул, но не развалился. Ударил ещё раз. Ещё. Ножка отлетела. Сидушка отскочила в сторону, звякнув о плитку.
Я поднял ножку. Дерево было сухим, без трещин, с гладкой поверхностью. Второй кусок — сидушка, плоская, с обломанным краем, с острыми зазубринами.
Разводить огонь прямо на полу было нельзя — дом деревянный. Одна искра, и всё вспыхнет. Я пошёл на кухню. В шкафу под раковиной нашёл кастрюлю — большую, алюминиевую, с погнутой крышкой и обгоревшим дном. Видно, в ней уже готовили на огне. Я вынес её в комнату, поставил на пол, подальше от стен и от матраса.
Я сел на матрас. Левой ногой прижал сидушку к полу. Правую поставил для упора. Взял ножку в руки. Нашёл на обломке сидушки сухой край. Подсунул под него тряпку из кухонного ящика. Начал тереть. Движения были быстрыми, резкими. Ножка скользила по дереву, оставляя тёмные полосы. Тряпка не загоралась. Я тёр. И тёр. Пот стекал по лицу, заливал глаза, смешиваясь с холодным потом, выступающим на лбу. Руки болели — сначала просто ныли, потом начало жечь в запястьях, потом боль поднялась к плечам. Дрожь не проходила — она смешивалась с усталостью, делая мышцы тяжёлыми и непослушными.
Я остановился. Опустил руки. Посидел, глядя перед собой, чувствуя, как в груди колотится сердце — слишком часто, слишком громко. Дрожь била сильнее, чем раньше. Казалось, что даже воздух в комнате дрожит вместе со мной. Я сжал зубы, поднял ножку и начал снова.
Снова. Вжих-вжих-вжих. Дерево скользило по дереву. Пахло только пылью и сыростью. Никакого дыма. Никакого тепла. Я тёр до тех пор, пока руки не стали ватными, пока пальцы не перестали слушаться.
Тогда я остановился. Положил ножку на пол. Лёг на матрас. Закрыл глаза. Дышал тяжело, через рот. Зубы стучали, и я не мог их остановить. В груди было пусто — не боль, не холод, а пустота. Я лежал так, слушая собственное дыхание. Не знаю, сколько прошло времени. Может, минута. Может, десять.
Потом я сел. Снова взял ножку. Пальцы едва сжимали дерево — они онемели, стали толстыми и неповоротливыми. Я снова прижал сидушку ногой. Снова начал тереть.
Ритм сбивался. Я то ускорялся, то замедлялся. Пот заливал глаза. Но я продолжал.
И вдруг я почувствовал его. Запах. Тонкий, едва уловимый — горелое дерево. Я замер на секунду, боясь, что мне показалось. Потом поднёс тряпку к лицу. Маленькая тёмная точка. Дымок. Он вился в воздухе, таял, исчезал — и снова появлялся. Я подул. Точка стала красной. Тёплой. Живой.
Тряпка загорелась. Слабо, почти без пламени, но горела.
Я поднёс её к кастрюле. Положил на дно. Подложил сухие щепки от сидушки. Огонь перекинулся на дерево. Я подложил ещё щепок. Ещё. Пламя росло, тянулось вверх, облизывало дерево, издавая тихий треск. Стенки кастрюли начали нагреваться, отдавая тепло в комнату.
Я протянул руки к пламени, и пальцы сначала закололо — от резкого перепада температур, а потом начала отходить онемевшая кожа. Я сидел так, не двигаясь, боясь спугнуть это тепло. Огонь трещал, бросая блики на стены, на разбитый стул, на мои руки, которые я держал перед собой, раскрыв ладони.
Дрожь понемногу унималась. Сначала перестали стучать зубы. Потом унялась мелкая дрожь в руках. Потом отпустило плечи, спину, ноги. Тело наливалось тяжестью — тёплой, тягучей. Я чувствовал каждую косточку, каждую мышцу, которые только сейчас, в тепле, начали отходить после долгого холода. Глаза слипались. Я боролся — поднимал веки, встряхивал головой, смотрел на огонь. Но тепло делало своё дело. Оно расслабляло. Оно убаюкивало. Оно говорило: отдохни. Ты можешь отдохнуть. Здесь безопасно.
Я подложил под голову рюкзак. Лёг на матрас, не отходя от огня. Плед натянул до подбородка. Пламя было совсем рядом — я чувствовал его тепло на лице, на груди.
Я смотрел на огонь, пока глаза не начали закрываться сами. Тогда я перестал бороться. Просто закрыл их.
Пламя трещало. Дрова потрескивали. Запах дыма смешивался с запахом мокрой шерсти и пыли. Я слышал всё это — и в то же время уже не слышал. Сон подступал медленно, но неотвратимо.
И впервые за долгое время я не думал о том, что будет завтра…
Очнулся я от того, что меня бил озноб.
Меня трясло так, что зубы стучали. Я лежал на матрасе, укрытый пледом, рядом с кастрюлей, где ещё тлели угли. Тепло было. Я чувствовал его на лице. Но меня всё равно трясло.
Я попробовал сесть. Голова закружилась, и я снова лёг. В висках стучало. Во рту пересохло, язык стал шершавым. Я провёл рукой по лбу. Кожа была горячей. Мокрой от пота.
Я дотянулся до рюкзака. Расстегнул, пошарил внутри. Нашёл бутылку с водой. Вытащил, открутил крышку. Вода была тёплой, с привкусом пластика. Я сделал несколько глотков. Горло саднило, но я пил. Потом закрыл бутылку, поставил рядом с собой.
Одежда, которую я сушил, лежала рядом. Я дотянулся до рубашки, натянул её. Потом штаны. Движения были медленными, неуклюжими, как у старика. Каждое усилие отдавалось болью в мышцах. Тупой, тянущей, будто меня избили.
Я снова лёг. Угли в кастрюле почти погасли. Осталось только красное свечение под серым пеплом. Я смотрел на него, и мне казалось, что красные точки пульсируют в такт с моим сердцем.
Я закрыл глаза. Меня снова затрясло.
Я не знал, сколько прошло времени. Свет за окном не менялся — серый, ровный, без теней. Может, утро. Может, вечер. Я лежал на матрасе, укрытый двумя пледами, и меня бил озноб. Трясло так, что зубы стучали, а мышцы сводило судорогой. Я сжимался в комок, подтягивал колени к груди, но холод был внутри. Он шёл из костей.
Вода в бутылке. Я помнил, что она есть. Дотянулся — рука дрожала, пальцы не слушались. Открутил крышку, сделал глоток. Тёплая, с привкусом пластика. Я хотел выпить всё, но остановился. Осталось меньше половины. Надо растянуть. Я закрыл бутылку и поставил рядом с собой, ближе к телу, чтобы не остывала.
Еда. Сухарь, который я нашёл в кухонном ящике. Твёрдый, как камень. Я разломил его — крошки посыпались на матрас. Съел половину. Жевал долго, хотя есть не хотелось. Тело не принимало. Но я знал: если не есть, станет хуже. Я заставил себя проглотить. Остаток сухаря завернул в тряпку и положил в рюкзак.
Угли в кастрюле ещё тлели. Я подполз к ней, протянул руки. Тепло было слабым, но оно было. Я подложил щепки от стула — те, что остались. Огонь вспыхнул, потом снова опал. Я смотрел на него, пока глаза не начали закрываться.
Бред. Катя приходила снова. Она сидела на краю матраса и смотрела на меня. Губы шевелились, но я не слышал слов.
Потом она исчезла. Я остался один.
Огонь погас. Я не заметил, когда. Просто в какой-то момент открыл глаза и понял, что красных точек больше нет. Только серая зола. Холод снова вцепился в комнату.
Я попробовал встать. Голова закружилась, к горлу подкатила тошнота. Я сел на матрасе, опустив ноги на пол. Пол был ледяным. Я сжал зубы и встал. Держась за стену, дошёл до кухни. Пусто. Шкафы я уже проверил. Осталась только та кастрюля, которую я нашёл под раковиной. И стул — тот, что я сломал. От него осталась только спинка и одна ножка.
Я вернулся в комнату, принёс спинку стула. Она была сухой, но тонкой. На растопку хватит. Но чем разжечь? Спички промокли. Я попробовал снова тереть дерево о дерево — но руки были слабыми. Я тёр, пока не потемнело в глазах. Потом лёг.
Вода. Я сделал три глотка. Маленьких. Держал во рту, прежде чем проглотить. Так казалось, что пью больше. Бутылка опустела до половины.
Еда. Вторая половина сухаря. Я съел её, не чувствуя вкуса. Просто жевал и глотал. Потом лёг и накрылся с головой. Озноб не проходил. Я лежал и слушал, как стучит сердце — громко, часто, как будто оно пыталось вырваться из груди.
Ночью — или днём, я уже не различал — я услышал шаги. Медленные, шаркающие. За стеной. Или за дверью. Я не встал. Не было сил. Я просто лежал и слушал. Шаги приблизились, потом стихли. Потом снова. Я закрыл глаза и ждал. Ничего не произошло. Только дождь стучал по крыше.
На следующий день я проснулся от того, что меня вырвало. Желчью — горькой, жгучей. Я едва успел повернуть голову, чтобы не захлебнуться. Потом лежал, тяжело дыша, чувствуя, как трясёт всё тело.
Вода. Я дотянулся до бутылки. Осталось на дне. Я вылил её в рот — тёплую, с привкусом металла.
Я лежал и смотрел в потолок. Тёмные балки, трещины, паутина. Я думал о том, что если не найду воду, то умру. Если не от болезни, то от жажды точно. Во рту пересохло так, что язык прилипал к нёбу. Я провёл рукой по лицу — кожа горячая, сухая.
Я вспомнил, что в кухне был кран. Я не проверял его. Я дополз до кухни. Кран был старый, ржавый. Я повернул вентиль — он не поддался. Я дёрнул сильнее. Металл скрипнул, но не сдвинулся. Я ударил по нему ладонью. Потом ещё раз. Вентиль провернулся, и из крана потекла тонкая струйка. Ржавая, бурая. Я подставил ладони. Вода была холодной, с запахом железа. Я пил из ладоней, давясь и кашляя. Потом набрал в бутылку. Она была мутной, но это была вода.
Я вернулся в комнату и лёг. Тело болело. Каждая мышца, каждый сустав. Я закрыл глаза. Катя снова пришла. На этот раз она молчала. Просто сидела и смотрела. Я смотрел на неё и думал: я не успел. Прости.
Она исчезла.
Не помню какой это по счёту день.
Я перестал понимать, где сон, а где явь. Комната плыла. Стены то приближались, то отступали. Я видел «силуэты» в углах — они стояли и смотрели. Я знал, что их нет. Но они были.
Я ел снег. Собирал его с подоконника — серый, грязный, — и клал в рот. Он таял, и вода стекала по горлу. Холодная, но вода. Я не мог напиться. Жажда была сильнее.
Сухарь кончился.
Я проснулся от холода. Огонь давно погас. Угли остыли. В комнате было так холодно, что дыхание вырывалось паром. Я лежал, укрытый пледами, но тепло не держалось. Тело было ледяным.
Я попробовал встать. Ноги не слушались. Я сел. Голова кружилась. Во рту — сухость и привкус желчи. Я дотянулся до бутылки. Вода кончилась. Я посмотрел на неё — пустая, мутная. Потом отбросил.
Я снова лёг. Сил не было. Я смотрел в потолок и думал: всё. Хватит. Я не дойду. Всё кончено.
Катя пришла снова. Она села рядом. На этот раз я услышал её голос. Тихий, как шёпот.
— Ты можешь.
Я закрыл глаза.
— Прости, — прошептал я.
Она не ответила. Я открыл глаза. Её не было.
Я лежал и слушал тишину. Потом — шаги. Снова. За дверью. Медленные, шаркающие. Я не встал. Не было сил. Я просто лежал и ждал.
Дверь скрипнула. Открылась.
Я повернул голову. В проёме стоял «силуэт». Серый, костлявый. Пустые глазницы смотрели на меня.
Я не двигался. Он тоже.
Потом он шагнул внутрь. Медленно. Остановился в двух шагах от матраса. Смотрел.
Я смотрел в ответ.
— Ты пришёл за мной? — спросил я. Голос был хриплым, чужим.
Он не ответил. Просто стоял.
Закрыл глаза. И провалился.
Я открыл глаза. Светло. Серый свет за окном. Я лежал на матрасе. Укрытый пледами. Один.
«Силуэта» не было. Может, он мне приснился. Может, нет. Я не знал.
Силы немного вернулись.
Я сел. Голова не кружилась так сильно. Тело болело, но это была тупая, ноющая боль, а не та, что разрывала изнутри. Я провёл рукой по лбу. Прохладный. Не горячий. Температура спала.
Я встал. Ноги держали. Дошёл до кухни. Кран всё ещё капал — тонкая струйка. Я набрал воды в бутылку. Выпил. Потом набрал ещё.
Потом сел у окна. За ним серое небо, серый снег, серые руины. Дождь ослаб. Но легче не стало.
Я достал карту. Развернул.
Бумага была влажной, как тряпка, которую забыли на улице. Я развернул её осторожно, но края уже расползались. Я видел, как линии дорог плывут, как чернила растекаются серыми пятнами. Я попытался разгладить её — и палец провалился. Бумага порвалась. Кусок отвалился, рассыпался волокнами.
Я замер. Смотрел, как карта умирает у меня в руках. Крестики, пометки, стрелки — всё превращалось в кашу. Я попробовал сложить её обратно — она рассыпалась ещё сильнее. Кусок с «Камнем» оторвался и упал на пол. Я поднял его — он развалился между пальцами.
Я сидел на полу, держа в руках мокрые клочья. Потом разжал пальцы. Они упали. Медленно, как снег.
Карты больше нет. Ни «Станции», ни «Что-то странное», ни «Камня». Только я, комната, холод и пустая дорога впереди.
Я сидел и смотрел на клочья. Потом встал. Надел куртку. Она была сырой, но уже не мокрой. Сапоги — тоже. Я зашнуровал их. Проверил рюкзак. Автомат. Пистолет. Патроны. Альбом. Подошёл к двери. Открыл. Холодный воздух ударил и я шагнул наружу.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
