Шекспир и Милорд
Акт 1. Лей кровь. Играй людьми… Сцена 1
Перед нами сцена, разделенная на два уровня. Наверху – комната с широким, но низким окном. Рама, застекленная мелкими мутными стеклами. В такой каморке мог умереть Фальстаф, покинутый своим любимцем принцем Гарри. Однако по мере действия обстановка в комнате может меняться, как и сама комната.
Внизу – трактир «Кабанья голова», который может сыграть роль любого другого трактира или замка, или королевского дворца, или улицы Лондона. Обстановка трактира – дубовый стол, скамьи, комод с подсвечниками, полки с дешевой посудой, под потолком – бронзовый обод на цепях, утыканный множеством сальных свечей, часть которых прогорела и оплавилась. Горят эти свечи куда ярче, нежели сальные. Иногда приносят еще свечей, иногда сцену освещают факелы. На первый взгляд кажется, что между этими двумя декорациями нет никакой связи – невозможно подняться в верхнюю комнату из трактира по лестнице. Однако актеры могу воспользоваться лестницей за кулисами. Могут даже одновременно быть и наверху, и внизу. Верхняя комната освещается потоком яркого света, что падает сверху. Иногда он гаснет, и тогда остается только блеклая подсветка окна. Когда и она исчезает, комната наверху погружается в полную тьму.
Что касается трактира «Кабанья голова», который может притвориться любым трактиром или комнатой в замке или даже казематом в Тауэре,по усмотрению зрителей (или режиссера? еще не ясно, кто теперь главный), окна его обычно темны, кажется, за ними нет ничего, ни улицы, ни Лондона. Как будто эта комната сама формирует пространство и время. Свет свечей отражается в темных окнах. Но если распахнуть окно, то можно увидеть, что за ним полно света и воздуха. Окно можно открыть в парк или на улицу, как захочется действующему лицу в тот момент.
Поначалу освещены обе части сцены, но потом внизу свет гаснет, а наверху вспыхивает нестерпимо ярко, за вспышкой наступает тьма и наконец – верхнюю комнату накрывает покров ровного света. За окном – серо, но что именно там – не разглядеть.
***
Верхняя комната
Милорд обходит помещение в некотором замешательстве. Оглядывается, трет ладонями в тончайших перчатках лицо. Снова оглядывается. Первым делом его привлекает кровать – он принюхивается, морщится – на кровати нет белья, ни намека на большую простыню. Только плоский тюфяк, до того убитый и грязный, что приобрел сальный серо-черный цвет. Спинка кровати тоже грязно-серого цвета – и как будто покрыта жирным налетом. Кроме кровати в комнате два деревянных кресла, вполне приличных и даже удобных, с подлокотниками и подушками на сиденьях. Посредине стоит маленький одноногий столик, изящный и ненужный в этой убогой комнатке.Милорд, пригнувшись, пытается выглянуть в окно. Но стекла мутные и грязные, разглядеть сквозь них ничего невозможно. Милорд пытается поднять раму и выглянуть наружу. Но она разбухла от влаги, и не подается, разве что щепа откалывается и впивается в руку сквозь перчатку. Милорд шипит от боли, трясет кистью, ругается. Оставляет окно в покое и направляется к двери. Дверь в боковой стене снабжена затейливой бронзовой ручкой. Но Милорд напрасно дергает ее изо всей силы – дверь не подается. Она как будто нарисована на стене. Ручка при этом проворачивается то в одну, то в другую сторону, но открыть дверь это не помогает.
Милорд возвращается к окну, придвигает кресло и садится, вытянув ноги в сапогах из дорогой кожи. Он молод, лицо скорее одутловатое, нежели полное, сам он склонен к полноте – ткань камзола на животе натянута, образуя к подмышкам некрасивые складки. Он сидит в задумчивости, накручивая на палец темные пряди длинных волос.
Милорд закрывает глаза, свет наверху гаснет. Потом меркнет окно. Удивительно – он не слышит зрительного зала. Ни одного вздоха. Ни шепотка, ни шороха.
***
Читать он начал в три года. А сочинять чуть позже. Он точно не помнил, когда. Ему казалось – почти сразу, как начал читать. В шесть? Или всемь? В восемь, ложась в постель,он придумывал длинные удивительные истории: события неслись друг за другом, одна сцена сменяла другую. Каждую ночь, прежде чем заснуть, он погружался в свой личный мир героев, шутов, сражений. Мир, где все было ему подвластно. И так могло продолжаться часами. Он не знал, что с этим делать.
Он родился и жил в суровом замке на границе с Шотландией.
Построенный чуть ли не четыреста лет тому назад, этот северный форт мало подходил для жизни большой семьи. Несомненно, старый замок мог бы порадовать сердце нормандского барона или крестоносца, который так и не добрался до сокровищ Востока и вернулся в родовое гнездо умирать от воспалившихся ран. Но аристократ во времена Тюдоров назвал бы этот замок жалкой дырою.
Барбаканы, защищающие ворота, глубокие рвы, стены со сторожевыми башнями по углам. В воротах ржавела решетка, поднятая и застывшая в каменных прорезях. Не было цепей и канатов, способных ее удержать. Само время вмуровало железо в камень. Не так давно к барбакану пристроили стену, чтобы связать ненужные более укрепления с замком. Война менялась – пушки пробивали камень и кирпичи. Время рыцарей миновало, исход боя решали плебс и огнестрелы.
В те дни, когда владельцам думалось лишь об осадах и ордах шотландцев, что могли появиться здесь в любую минуту, двери в башнях располагались высоко, в два человеческих роста от земли, и только оттуда можно было спуститься ниже, в цоколь. На крыше в военное время – наступит ли оно еще? – расхаживали часовые, укрываясь за высокими зубцами.
Сюда, наверх, он поднимался, чтобы окинуть взглядом поля вокруг, чтобы представить, как воинственные лорды Перси идут на штурм шотландских замков.
– Здесь даже воздух нежит чувства, – любил повторять отец, сидя вечером во главе стола. – Легкий и ласковый. Стрижи свили гнездо на карнизе, так что за чистоту воздуха они ручаются своим присутствием.
Верно, одно это и было достоинством крепости – ее воздух. А в остальном каменные руины, и матушка (сколько он ее помнил,беременная, либо лежавшая в постели после родов, либо лежавшая просто так, от тоски), чуть ли не каждый день бормотала, что они все так и помрут нищими – многочисленные дети младшего сына в семье. А вот если бы они жили в Лондоне…
Слово «Лондон» с детства стало символом чего-то волшебного, недостижимого, желанного.
В Лондон к родне они с отцом ездили довольно часто – выпрашивать вещи: одежду, обувь, книги. Лондон встречал их теснотою, шумом, грязью на улицах, вонью. Зато в Лондоне были театры. В Лондоне жили на широкую ногу, дядя, имевший дом на Стрэнде, обожал гостей, а младшего брата с племянником встречал с распростертыми объятиями. К мальчику дядя относился как к некоему чуду. Всегда расспрашивал об успехах, вел первым делом в библиотеку, показывал новинки и тут же одаривал щедро. Купил для племянника виолу да гамба, а в придачу отправил к ним на север учителя музыки, который тащился на муле вслед за скрипучей каретой и проклинал тот час, когда согласился на эту поездку. Почти все дни в замке музыкант просидел у камина, согревая руки у огня.
***
Книги он обычно дочитывал до середины. Они ему нравились, порой приводили в восторг. И при этом не нравились тоже. Ему хотелось каждую книгу переписать, переделать на свой лад. Даже когда он читал хроники Холиншеда или Холла, всю историю своей страны он жаждал переписать заново. Иначе. По ночам в тишине он придумывал удивительные сцены, и не сразу сообразил, что воображаемые герои говорят стихами, и порой сквозь гладкозвучие рифмованных строчек прорывался гром белого стиха. Некоторые строки исчезали в памяти, тонули в волнах набегавших следом слов, их было слишком много, они текли непрерывно, как будто где-то в мозгу был источник новых фраз. И они не могли не течь, как не может не бить из-под земли родник.
Иногда днем он забирался на башню замка и, сидя там, слушал ветер, наблюдал полет стрижей и говорил и говорил часами, говорил от имени своих героев. Он был королем и мятежным герцогом одновременно, юношей, мечтающим о подвигах, и его отцом. Он побеждал и одновременно проигрывал битвы. Ему никогда не было скучно одному.
Он сочинял музыку и стихи, ибо мелодии сами звучали в голове, и путешествовать в иных мирах мог он с легкостью, открывая двери, которые для многих были закрыты. Но вот признаться в своем сочинительстве не мог.Легче умереть, нежели сказать: «Это я написал». Однажды он исполнил свою песню в Лондоне перед дядей и его друзьями. Открыл рот, хотел сказать: «Это моя песня…» А вместо этого расплакался и убежал в свою комнату и просидел там до ночи, пока не заснул.
– Ты слишком чувствителен для аристократа, – заметил поутру дядя.
И с этим трудно было не согласиться.
Детские годы казались бесконечными. Уже в девять он ощущал себя взрослым, почти стариком. В двенадцать он опасался, что не успеет свершить нечто важное, что он уже пропустил назначенный ему срок, как актер – время своего выхода на сцену. Детство и зрелость смешались, как осколки разбитого витража, он остался вне времени, упустив связующую события нить. Тогда он еще не знал, что живет во времени пьесы, где два или три часа вмещают целую жизнь, и каждый день эта жизнь начинается наново.
А потом дядя умер, и отец получил в наследство его дом на Стрэнде, и родовое поместье, и титул.
***
В конце лета они с отцом отправились в Лондон. Несколько дней они провели в своем доме (теперь, после смерти дяди, у них был свой дом в Лондоне!), а накануне отъезда очутились в театре.
Давали «Историю вражды Ланкастеров и Йорков». Корявые стихи звучали ужасно, актеры играли плохо, забывали роли, суфлер подсказывал во весь голос. Один из актеров был пьян и упал на сцене, споткнувшись о плохо прибитую доску помоста. Но все это было неважно. Он стал свидетелем волшебства и открытия тайны. Великой тайны, что есть множество миров, и их можно создавать самому.
Вернувшись домой на Стрэнд, едва дождавшись окончания ужина, он кинулся на кухню, утащил сальную свечу, и, запершись в каморке, стал писать. У него всегда был четкий ровный почерк, так что слова походили на скрученные плотно пружинки, которые приводят в действие различные механизмы. Теперь эти пружины распрямлялись и приводили в действие его марионеток: герои открывали рот, двигались, говорили. Кричали. Плакали. Умирали…
Он писал до трех часов утра, пока перо просто не выпало из пальцев, а глаза не стали закрываться сами собой. Листы бумаги закончились, последние строки он втиснул сбоку вдоль уже написанных фраз.
Он даже не понял, что именно у него получилось. Он записал чуть ли не треть сыгранной пьесы, записал своими стихами. Записал, как ему хотелось, чтобы это было именно так, как придумал он, а не этот ужасный драматург. В пьесу он даже вставил какую-то мысль, почерпнутую из латинского текста Макиавелли.
Рукопись он взял с собой, спрятав на дно сундука с одеждой.
В карете он почти всю дорогу спал, пока отец не разбудил его:
– Почему автор написал последний эпизод борьбы Ланкастеров и Йорков? Почему только эти последние годы войны? Почему не с начала? – спросил у него отец, как учитель на испытании. Как будто мальчишка мог знать ответ!
– Начало? В чем оно? – пробормотал он, моргая спросонья.
– В смерти короля Генриха Пятого, конечно же. Якобы было такое предсказание: «Родившийся вМонмуте все возьмет, родившийся в Виндзоре все утратит». Генрих Пятый родился в Монмуте, его сын – в Виндзоре.
– Да… странно, почему…
– По-моему, надо начинать непременно со смерти нашего короля-воина, – сказал отец.
– Но та пьеса…
– Причем тут пьеса? У тебя есть хроники Холла и Холиншеда. В нашей библиотеке они есть... – Это так странно звучало теперь: «В нашей библиотеке».
В тот вечер он, прежде чем лечь, записал:
«Померкни, день! Оденься в траур, небо!
Кометы, вестницы судьбы народов,
Взмахните косами волос хрустальных,
Бичуйте возмутившиеся звезды,
Что Генриха кончине обрекли!»[1]
Это были очень возвышенные, очень наивные строки.
В этот год осенью он уехал в Кембридж и поступил в колледж Королевы. Здесь в Кембридже через полгода он получил известие о смерти отца. Теперь он унаследовал дом на Стрэнде, родовое поместье и титул.
Отныне мы будем называть его «Милорд».
***
Внизу вспыхивает свет. Сцена представляет из себя роскошную залу во дворце.
Юный Милорд оглядывается. Вокруг нет знакомых лиц.Все кавалеры выглядят надменными, дамы – недоступными. Каждый – участник тайной интриги, в которую Милорда не удосужились посвятить.
– Привет, мелкий… – окликает его юноша, года на три старше Милорда. – Я – Генри Ризли, граф Саутгемптон.
– Ты тоже сирота, «дитя государства», под опекой лорда Берли[2]?
– Ну да, под опекой у этого торговца рыбой, – ухмыляется Ризли.
– Торговец рыбой? Сутенер? – изумляется Милорд. – В самом деле?
– Ага. Всем известно, что дочь его шлюха. Поедешь ко мне в Тичфилд в гости?
Это было сказано легко и непринужденно, как будто они уже много лет дружили.
– Когда?
– Когда Берли тебя отпустит.
– Разве я у него на поводке?
– Мы все у него на поводке. И он обчищает наши карманы.
– Главное, чтобы он не залез к нам в головы.
– Содержимое карманов мне тоже дорого. А ты видел его сынка, горбунка с плоской мордой?
– Доводилось.
– Опасайся его. Говорят, сынок хитрее и увертливее папаши.
***
Королева приняла его милостиво. Милорд опасался смотреть на нее в упор, но все же замечал, что королева в жизни совсем не такая, как на портретах, что висели повсюду, во всех знатных домах Англии.
Перед ним была стареющая женщина, совсем некрасивая, с запавшими щеками (у нее не хватало зубов), и хрящеватым носом. Толстый слой пудры превратил ее лицо в маску, но не мог сделать ее моложе, как и рыжий парик, украшенный золотыми нитями, рубинами и жемчугом. Белое платье было расшито рубинами, огромный плоеный воротник – настоящее произведение искусства – обрамлял лицо подобно раме. На груди она носила нити жемчуга и медальон с изображением феникса. От королевы пахло крепкими приторными духами, но когда она заговорила, Милорд уловил неприятный запах изо рта. Говорила она так, чтобы не видно было зубов.
Лорд Берли стоял у подростка за спиной, всем видом напоминая, что мальчик находится под его опекой.
– Мы знали вашего отца как честного человека, – поведала Елизавета. – О вашей матери мы также слышали много хорошего. А что хорошего мы услышим о вас?
– Я стану самым-самым знаменитым поэтом, ваше величество!
– Вы сочиняете стихи, мой юный друг? Нынче многие мои друзья пишут стихи. Например, граф Эссекс. И граф Оксфорд.
– Я пишу драму.
– О чем же, мой юный друг?
Милорд весь залился краской:
– О смертельной вражде Ланкастеров и Йорков.
Если лицо ее напоминало маску, то глаза были живые и внимательные.
– Почему именно эта тема так вас занимает, юный лорд? – поинтересовалась королева.
– Ланкастеры и Йорки едва не уничтожили Англию из-за своей вражды, ваше величество.
– Вы верно рассуждаете, мой юный друг. Но Англия – это феникс, она непременно восстанет из пепла. – Королева коснулась рукой медальона. – И сочинение драм – очень странное занятие для аристократа.
Милорд вновь залился краской. Его охватила досада, столь сильная. что походила на физическую боль. Зачем он признался этой старухе в своей тайне, той тайне, которая была известна лишь его покойному отцу? Только потому, что она – королева? И от ее слова зависит жизнь любого человека на этом острове? Но можно ли судить государя, носителя небесного величья, избранника, наместника Господня, и заочно выносить приговор? Он выше всех, и даже водам моря не смыть елей с монаршего чела. И не страшны ему людские козни, его Господь наместником поставил… Эти слова пронеслись в его голове, как данный кем-то ответ. Уже почти стихи. Но все же еще нет.
Или их произнесла сама Елизавета?
– Я не могу не писать, – сказал он очень тихо.
– Тогда пишите комедии, мой друг, – посоветовала королева. – Я люблю комедии.
[1] Историческая хроника «Король Генрих VI.часть 1». Перевод Е. Бируковой
[2] Лорд Берли – Уильям Сесил, 1-й барон Берли (1520-1598), глава правительства королевы Елизаветы.
Акт 1. Сцена 2
Снова вся сцена – обе ее части погружены во тьму. Слышится какое-то движение, возня.
– Проклятая дверь, – звучит голос в темноте.
Милорд открывает глаза и одновременно вспыхивает свет наверху, окно также начинает светиться. В комнате он не один – вместе с ним одетый в темное человек – круглое лицо, рыжеватые, начинающие редеть волосы, темные живые глаза, закрученные усики.
– Уил? Ты здесь? А я слышал ты уехал к себе в Стратфорд-на-Эйвоне.
– Уехал, да. После того как наш «Глобус» сгорел дотла, я отказался от своего пая. Слишком много надо было вложить в восстановление. Зачем вкладывать деньги в театр, где я больше не буду играть? Да и новых пьес нет. Флетчер приделывает к уцелевшим отрывкам свои стишата. Подражает неплохо, но всё не то, не то… А теперь я почему-то здесь. То ли сплю, то ли это очередной розыгрыш. А ты, я слышал, умер и похоронен.
– Смерть – занятная штука. Она не совсем то, что мы о ней думали.
– А окно открывается?
Уил дергает раму – но также безуспешно, как и Милорд.
Намаявшись с окном, он вздыхает, берет кружку, что стоит на полке, заглядывает внутрь, хотя ясно, что кружка пуста. Плюхается в кресло. Несколько мгновений они сидят молча друг против друга – Милорд и Уил. Милорд замечает, что в комнате появилось еще одно кресло – пустое. По виду точно такое же, как и первые два. Откуда оно взялось? Милорд почему-то глядит на потолок. Но там ничего не разглядеть – из-за яркого света. Могло кресло упасть с потолка? Или – не могло? Уил тоже поднимает голову и тоже глядит наверх, при этом поворачивается в кресле так, что едва не выворачивает шею. Милорд встает, продолжая смотреть наверх, пытается прикрыться ладонью от света, щурится.
– Эй, – кричит Уил. – Вы там! Кувшин эля!
Сверху падает кувшин и разбивается. Летят во все стороны осколки, брызгает некая жидкость. Милорд рукой в перчатке пытается стряхнуть задевшие его капли.
Уил морщится:
– Надеюсь, это был эль.
Он отпихивает носком сапога осколок кувшина. Потом наклоняется, трогает пальцем жидкость, лижет.
– Эль! И преотличный.
Уил ищет среди обломков кувшина черепок, где сохранилась жидкость. Находит.
– Иди сюда, божественный нектар. Глоток, глоточек ути-ути… – пьет и плюется. – Что за дрянь! Уксус!
Плюхается снова в кресло.
– А для кого это третье седалище? Мы кого-то ждем? – кажется, Уил только сейчас замечает новое кресло.
– Может быть, Криса Марло?
– Нет, только не Крис! Только не Крис! Вы же его знали. Уж лучше с василиском повстречаться.
Свет гаснет.
***
На сцене внизу полная женщина в грязном платье и сидящем набекрень чепце зажигает свечи.
Это не «Кабанья голова» из пьесы, а довольно жалкая таверна в Шордиче. За столом с кружками эля теплая компания новых драматургов, которых кличут «университетскими умами»: Джордж Пилль, Томас Нэш, Роберт Грин и, конечно же, Крис Марло. Все они молоды и жаждут признания, и каждый почитает себя за гения. Верховодит в четверке Крис Марло, и его первенства никто не оспаривает. Почти каждая встреча этой великолепной четверки заканчивается дебошем. Мордобой вообще был делом обычным, да и поножовщина случалась нередко.
Два года назад за убийство сына трактирщика Крис Марло вместе со своим приятелем Томасом Уотсоном очутились в тюрьме Ньюгейт. Спасло их только то, что убитый первым набросился на эту буйную парочку. Хотя – поговаривали – у Криса были влиятельные покровители, и только поэтому ему удалось без особого труда выйти из заключения и вытащить с собой Уотсона.
Уил подходит к их столу. На столе – недоеденный кусок жареной говядины с черносливом и мускатным орехом. Тут же разрезанный на куски пирог с сельдью. У всех пальцы перепачканы в растопленном масле. Уил судорожно сглатывает – он не ел с утра.
– Я знаю этого парня, – ухмыляется Нэш. – Он, кажется, играет в «Куртине».
– Что-то не припомню, – демонстративно щурится Грин, откидывает голову, разглядывая Уила. – Лицо такое противное, что я бы запомнил, если бы он выбрался на сцену. Сразу видно, сам себе на уме, только и глядит, где что стибрить. А мы другие, господа, мы веселимся, когда нас готовы пронзить мечом. Пьянствуем в тавернах и нарываемся на тысячи неприятностей из-за ерунды.
– Я часто выхожу… в разных ролях, – Уил старается держаться уверенно. – А еще я сочиняю пьесу и хотел бы писать ее с кем-нибудь на пару. Или втроем.
– Что ты окончил, мой друг Уил? – презрительно выпячивает губы Марло. – Кембридж? Или, может быть, Оксфорд?
– Грамматическую школу в Стратфорде, – объявляет Уил, стараясь при этом изобразить самую что ни на есть подлинную гордость за свою школу. Врет. Потому что в школе он проучился лишь один год.
– Школа в Стратфорде? – переспрашивает Крис Марло. – Зачем нам еще один недоучка?
– У нас же есть Кид, – кивает Нэш. – Этого вполне достаточно. Если вас станет двое, вы не сделаетесь при этом умнее.
– Кстати, Уил, ты католик или протестант? – неожиданно спрашивает Крис.
– Протестант, сударь.
– Все протестанты – лицемерные ослы, – заявляет Марло. – И я сразу вижу, что ты скучный человек, Уил. А табак и мальчиков любишь?
– Ни то, ни другое, сударь.
– Ну, ты и болван!
Реплика Марло встречена дружным хохотом его товарищей.
***
С той встречи Уил старался обходить веселую четверку стороной. Если случалось им очутиться вечерком в одной таверне, то Уил старался ускользнуть незамеченным. Однажды Крис приметил его и загородил дорогу, требуя, чтобы Уил (вот гад, оказывается, запомнил имя) выпил в его компании, а потом они отправятся в гости к слепому купидону[1]. Уил пробормотал что-то про лихорадку, которая треплет его с утра, попытался проскользнуть под рукой Марло, что упиралась в косяк двери. Вырвался. Но на прощание получил ощутимую оплеуху. Ухо горело после этого целые сутки, как ни прикладывал Уил к голове полотенце, смоченное в холодной воде.
В Шордиче кроме Марло и его друзей было полно подозрительных личностей: по улицам и на задних дворах всегда бродили школяры и солдаты – вся эта братия в удобный момент мгновенно превращалась в мелких воров и жуликов. Так что, возвращаясь в темноте из таверны или гостей, Уил всегда брал с собой рапиру и кинжал. Фехтовать он умел – на сцене доводилось ему играть солдат и рыцарей, которые нещадно убивали друг друга, пока главный герой произносил цветистый монолог.
Актеры селились там, где играли. В Шордиче можно было недорого снять комнатенку на одного, а столоваться в таверне, если нет семьи и лень жарить мясо и печь хлеб. Вечерами после спектаклей в здешних тавернах каждовечерне собирались писатели и драматурги. На Холлуэлл-стрит жили братья Катберт и Ричард Бербеджи, с которыми Уил познакомился по приезде в Лондон. Отец их скопил капитал, занимаясь плотничьим делом весьма успешно, потом играл на сцене, возвел постоянный театр, и оба его сына погрузилисьс головой в мир лицедейства. Катберт был на год старше Уила, а Ричард – на три года младше. И если старший Бербедж в основном помогал отцу в делах строительства и сооружения декораций, то Ричард выходил на подмостки чуть ли не каждый день, играя по две, а то и по три роли за вечер.
***
Сцена внизу освещается факелами. Перед зрителями театр «Куртина».
Три яруса галерей вокруг двора и приподнятые подмостки – сцена. Всюду желтая краска под позолоту, колонны подле сцены раскрашены под зеленый мрамор.Актеры готовятся к постановке, зрители уже заполняют зал.
На подмостки вбегает Ричард Бербедж.
– А где суфлер? Куда он подевался? Катберт?
Катберт (занятый подготовкой сцены):
– Отпросился на вечер. Сказал – дела у него.
***
Два молодых человека ехали верхом, пробираясь сквозь толпу. Пестрое это сборище пока еще только собиралось устремиться к воротам театра. Впрочем, многие все еще выбирали, что лучше – представление с плясками и пением в «Куртине» или медвежья травля. Потому как в ближайшей таверне, младшей сестричке «Куртины», с двором без кровли, афиша обещала сегодня медвежью травлю. Жестокая эта забава никогда не надоедала ни черни, ни аристократам: посаженный на цепь ослепленный зверь метался из стороны в сторону, пока свора злобных английских бульдогов атаковала его со всех сторон. Если истязуемый зверь умудрялся дотянуться лапой до дерзкого пса, тот отлетал в сторону с переломанным хребтом. Когда собаки уставали, или зверю удавалось выпотрошить половину своры, вместо мастифов на арену выходили человек пять здоровяков в толстых кожаных куртках с бичами. Бестиарии хлестали дерзкую тварь, рискуя попасть под удар когтистой лапы и разделить участь псов. Крики, дым, все курят табак, с лотков продают яблоки и груши, орехи, эль и вино. Скорлупа слоем устилает пол. Картина эта знакома каждому, кто хоть раз заглянул на травлю медведя или быка. Королева была любительницей этой забавы.
Но эти двое верхом на дорогих лошадях сегодня выбрали театр, а не травлю.
Флаг над крышей «Куртины» еще не поднимали, молчали трубы, что должны были возвестить начале спектакля. Народ прибывал. Наверняка все ярусы деревянных галерей вокруг внутреннего двора, да и сам двор будут заполнены. И это при том, что всего в нескольких сотнях ярдов от «Куртины» стоял «Театр»[2], и сегодня там тоже давали представление. На месте хозяйственных служб старого монастыря, где прежде поили скот и громоздился каменный амбар, уже не первый год кривлялись лицедеи. Впрочем,крытые соломой амбары еще сохранились к востоку от здания «Куртины». К югу город сходил на нет, там зеленели поля и сады.
– Хорошая лошадь испанской породы, только вы, сударь, за нее наверняка переплатили, – заметил среднего роста мужчина в затрепанном камзоле,обращаясь почти фамильярно к одному из молодых людей. С первого взгляда в юношах угадывались аристократы, а в парне, что носил поношенное платье и дешевую сережку в ухе – человек положения весьма низкого – слуга или комедиант, или конюх, а быть может, и то, и другое, и третье в одном лице. Лет ему было под тридцать, и рыжеватые вьющиеся волосы уже начали редеть над высоким лбом. А вот темные глаза были живые и умные, с хитринкой. И была в них какая-то суета, непоседство, энергия, не увядающая под ударами судьбы.
– Разбираешься в лошадях? – спросил один из юношей, тот, что постарше, спрыгивая на землю. Грязь смачно чавкнула под его щегольскими сапогами. Чавкнула и засосала ноги почти до щиколоток.
– Я во много разбираюсь, сударь. И в театральных постановках, и в ценах на солод и пшеницу, и в юридической казуистике… – небрежно заметил рыжий.
– Играешь на сцене, мастер на все руки? – усмехнулся молодой щеголь.
Было в этом юноше нечто женственное – светлые завитые кудри до плеч, серьга в ухе (золотая с жемчугом), обилие лент, украшений. Лицо напудрено, губы накрашены. На первый взгляд его можно было принять за девушку, переодевшуюся в мужской наряд и решившую пуститься в опасное предприятие. Только рост был не женский. Да и манеры – тоже.
– А вы, судари, собрались в театр верхом, да не взяли никого присмотреть за лошадьми? – насмешливо поинтересовался рыжий. Держался он с аристократами весьма свободно, не панибратски, но с достоинством. – Не боитесь, что домой придется топать пешком? Путь будет долгий и опасный – в Шордиче полно всякого разбойного люда, что шляются вокруг кабаков.
– С нами был один прохвост, да сбежал по дороге, – фыркнул красавчик.
– Он потерялся в толпе, – вставил наконец слово младший. – Его деревянные башмаки увязли в грязи, и пока он их пытался откопать в вонючей луже, мы ускакали…
На вид младшему юноше было лет четырнадцать. Темные вьющиеся волосы до плеч, нос с горбинкой, пухлые детские щеки с ямочками. Кожа бледная, прозрачная, яркие губы. Он легко краснел, и сейчас как раз неожиданно залился краской, хотя ничего волнующего не происходило – разве что предстоящий спектакль в «Куртине» так его взволновал.
– Если судари мне заплатят, – проговорил на все руки рыжий мастер, – я присмотрю за лошадьми.
– И уж тебе-то можно верить? – хмыкнул белокурый щеголь.
– Э, спросите любого тут в округе, можно ли доверять Доброму Уилу. Сейчас я – суфлер в «Куртине»[3]. Но сегодня без надобности, потому как спектакль всего на пятерых бездельников и почти без слов.
Парень был боек, хотя именовать его парнем можно было лишь с большим натягом. На вид человеку этому можно было дать лет тридцать (ну, может, чуть меньше тридцати) и то, что он к тридцати годам еще не добился успеха, говорило, что он хватался за многие дела, но вскоре бросал их,пребывал на подхвате, в поисках случая заработать монету. В его годы многие уже заканчивали жизнь, а этот, похоже, только начинал.
– И почем сегодня требуют за вход? – поинтересовался щеголь.
– Если судари мои выберут места с подушками, самые лучшие, то по три шиллинга с человека.
– Да уж не думаешь ли ты, что мы будем стоять внизу во дворе и нюхать вонь? – гневно изломил насурмленные брови щеголь.
– Нет, что вы, я никак такого не могу подумать. Вам место и на сцене можно предложить[4]…
Щеголь бросил суфлеру монету.
– Это же полпенни, – обиделся рыжий, поймав медяк.
– Хватит, чтобы заплатить за хлеб в таверне. Остальное получишь, когда мы вернемся. И не вздумай сбежать, потому как я найду тебя и отрежу уши – не будь я Генри Ризли, граф Саутгемптон.
Красавчик первым направился к «Куртине». А младшего рыжий остановил.
– А я вас узнал – вас и вашего товарищу по веселью, – довольно-таки фамильярно подмигнул юноше Добрый Уил.
– О чем ты? – не понял мальчишка.
– Ну, не поверю, что вы меня не запомнили, милорд…
– Запомнить должен был тебя? И где же?
– Так это вы меня подобрали недалеко от дверей «Льва» тут в Шордиче, и отволокли в какой-то богатый дом, а там поутру забавлялись, уверяя, что я не бродяга вовсе, а на самом деле хозяин в этом замке, и у меня куча челяди и молоденькая жена-красавица. Да только я не дурак, быстро распознал, что никакая это не жена, а переодетый паж. У него в платке завернута была половинка луковицы, и как только он подносил платок к глазам, так слезы лились потоком, да и сопли из носа текли – будь здоров.
– Так ты помнишь?.. – смутился юнец и опять запунцовел.
– А то как же! Проснулся я в роскошной кровати, в тонком белье, голова вымыта, и какой-то тип подносит мне серебряный таз с душистой водой, называет милордом и предлагает ополоснуть руки. Другой угощает цукатами, третий предлагает надеть роскошное платье, которое мне, уж если говорить-то по-честному,маловато. И штаны, и камзол вряд ли налезли бы. В итоге я так и остался в кровати в тончайшей рубашке. А потом является парочка дрянных актеров и пытаются разыграть передо мной смешную сценку. Хотя пьеса была уморительная – про какую-то греческую красотку, до ужаса строптивую… Небось сами сочинили? – хитро прищурился Добрый Уил.
Юноша, помедлив, кивнул.
– Мы разыграли тебя не со зла – ночь была морозная, а ты был пьян, заснул на улице подле кабака, и какой-то прохожий стянул твои башмаки. Мои слуги растолкали тебя, ты назвался Слаем из Бертонгета. Так что мы решили привезти тебя к Ризли, а уж там…
– Если честно, башмаки были дрянь, все пальцы торчали наружу, – бесцеремонно перебил юношу Уил.
–Ну, а коли привезли тебя в дом, тои подшутили немного. Мы с Генри мастера шуток.
– Немного подшутили? – хмыкнул Уилл. – И это называется немного? Да вы потешались целые сутки. И отпустили меня лишь когда я потребовал, чтобы «супруга» немедленно исполнила свой супружеский долг.
– Помнится, ты тогда содрал парик с пажа и оттаскал мальчишку за волосы. И при этом гневался что твой Зевс, и выкрикивал грозные ямбы! – улыбнулся юноша.
– Это были стихи из пьески, что я тогда разучивал. Очень вовремя подвернулись. Вы, похоже, малость даже струхнули. И отдали мне два шиллинга.
– Я одарил тебя просто так, потому что увидел, что ты бедствовал.
– Два шиллинга мне очень пригодились. А та пьеса про строптивицу-красотку, что с нею? Сохранился ли у вас текст?
– Я ее не закончил, – признался юнец. – Тогда я в первый раз услышал, как звучат мои стихи со сцены, пускай спектакль был домашним, а актеры – нанятая по случаю бродячая труппа.
– Слушайте, ваша милость, – понизил вдруг голос Уил. – А не дописать ли вам ту комедию? Уж больно она смешная. А уж коли она вам без надобности – так и отдали бы ее мне.
– Зачем?
– В нашей труппе большая надобность в пьесах.Сами посудите – мы играем шесть пьес в неделю, и все эти шесть должны быть разными. И редкая держится дольше месяца.За сезон обычно выходит не меньше двадцати новых пьес, а всего в репертуаре их почти сорок. А хорошие комедии вообще нарасхват. Так что мы вашу комедийку могли бы доделать и поставить на сцене. У меня есть товарищи, кропающие неплохие стишки…
– Я одно время подумывал завести себе труппу[5], – признался юноша.
– Вы так богаты? Смею заметить, содержать комедиантов – дело хлопотное и дорогое. Одни костюмы чего стоят! И многие из аристократов, попробовав эту забаву, быстренько выгоняют бедняг взашей. Особенно после этого закона… – тут Уил вновь понизил голос, человек он, судя по всему, был осторожный, – после закона, по которому никому, даже самым славным господам, нельзя иметь слуг сверх положенного числа. Так что когда какой-нибудь граф сочтет свои доходы и челядь, то гонит актеров на улицу, и вся труппа остается без денег и покровителя где-нибудь в провинции. Глянь, и вполне себе честных и уважаемых подданных королевы тащат в острог по приказу шерифа как бесправных бродяг. Со мной такое было однажды. На счастье лорд Стрейндж за нас заступился, а то бы бичевали всех нас и заклеймили. Судьба ко мне благосклонна, и я не унываю, когда есть под рукой стаканчик хереса с сахаром.
– Ты прав, я не настолько богат, чтобы держать актеров. Это так, фантазия. Но я бы хотел попробовать… разыграть свою пьесу. Поглядеть, хороша ли она.
– Так у вас, ваша светлость, все же имеется готовая пьеса?
– Вот именно, – кивнул юноша, обрадованный, что его понимают. – Про короля Генриха и войну во Франции. Только я не знаю, что с нею делать.
– Ну, так вот мне и предложите ее.
– Как предложить?
– Сказано же: я суфлер в «Куртине». Кому как не мне получать от сочинителя текст?
– То есть можно поставить пьесу в «Куртине»?
– А почему нет?
Юноша растерялся.
– Но мне как-то не пристало…
– Сударь, если пьеса хороша, то почему ее не поставить?
– Так вы, сударь, решаете, будет ли пьеса поставлена?
– Я – первый, кто выносит вердикт. Если понравится, я отнесу ее в труппу и отдам, кому нужно.
– И где мне вас найти?
– Так ведь в «Куртине» каждый день спектакль. Но лучше приходите со своей пьесой поутру в трактир «Лев», там и обсудим все подробности.
– Мне не надобно идти в трактир, она у меня с собою. – Юноша оглянулся, не наблюдает ли за ними товарищ, но тот уже был у входа в театр и никак не мог видеть, что именно передает его юный друг Уилу. Тогда юноша вынул из сумки, что была приторочена к седлу, пухлую, изрядно потрепанную кожаную папку.
– Э, ваша милость, да вы скоры на решения!
– Итак, решено, приезжайте завтра в «Лев», в три после полудня, и я вам скажу – стоящее ли дело вы затеяли. – Уил засунул рукопись в сумку, что висела у него через плечо.
– Хватит болтать с этим пройдохой! – окликнул юношу Генри Ризли. – Ты идешь наконец? Я уже заплатил шесть шиллингов за нас двоих.
– Запомнили? «Лев» в Шордиче, – подмигнул юному аристократу рыжий.
Юноша тем временем устремился к входу в «Куртину». Его трясло как в лихорадке, и сладкий ужас подкатывал к сердцу от одной мысли, что актеры будут заучивать написанные им реплики и представлять зрителям.
Посему предвкушение спектакля как-то смазалось и померкло, а прежде он места себе не находил от волнения, мечтая о грядущем зрелище.
***
Сцена внизу превращается в таверну «Лев».
Сбоку из-за кулис выскакивает какой-то человек в черном и вешает на столб у входа в таверну деревянный щит с надписью: «Осень 1591 года».
Парень, судя по его красному носу, изрядный забулдыга, метет двор, вернее, размазывает метлой грязь. Во двор верхом на лошади въезжает Милорд. Уил поджидает его у входа.
Добрый Уил:
– А уж и не надеялся увидеть вас, ваша милость. Думал, удерете с позором и даже не признаетесь, что рукопись ваша. Вашу Испанку отдайте под присмотр вон тому конюху, ему можно доверять, а его напарник Бардольф еще тот пройдоха. Это сразу видно по его носу.
Уил кивнул в стону краснорожего парня с метлой. Юноша огляделся. Таверна Шордича напоминала театр – те же галереи, круглый двор. В маленьких городках спектакли обычно дают на таких постоялых дворах.
– Да уж, настоящая пылающая головня, и фонаря никакого не надо, можно сотню фунтов сэкономить на факелах! – неожиданно резво принялся острить юноша.
– Точно, точно, головня. А вы бойки на язык, сударь, как я погляжу. Только у нас тут серьезный разговор, – одернул юношу Добрый Уил. – Острить потом будете. Что вы это умеете, я понял. Так как мне вас называть, сударь?
– Зовите меня просто Милордом, мое имя пускай останется при мне.
– Хорошо, оставьте ваше имя себе, если оно чего-то стоит.
Юноша снова огляделся.
– Место неприятное. Похоже, люди здесь подозрительные.
– Да уж, не дворец. Но у меня при себе и кинжал, и рапира. Да и вы, сударь, как посмотрю, при оружии. Знаете, вот что, пойдемте-ка мы с вами не в зал, а вниз, в винный подвал. У меня там есть один знакомый мальчишка, кличут Фрэнсисом.Если ему заплатить, он позволит нам посидеть между бочками и поболтать обо всем, сколько душе угодно, даже нальет хереса с сахаром, и не будет класть туда известь. А то хозяйка совсем обнаглела,в каждую кружку сыплет столько извести, что в нос шибает.
– Погоди, зачем нам сидеть внизу, когда мы можем занять стол в зале? – не понял Милорд.
– И вам, сударь, охота платить два шиллинга и два пенса за каплуна, а за херес и анчоусы к нему – еще два шиллинга и два пенса? Да вы никакими пьесами не возместите себе расходы. А так мы отлично проведем время в компании сорока дубовых бочек, и нам нальют хереса почти бесплатно, да еще дадут на один пенс сахару. Только помните: с трактирной прислугой надо держаться так, будто вы свой в доску. Ни в коем случае не задаваться. Захотите сказать «напиться», говорите «накраситься», а херес надобно выпивать залпом, до дна всю кружку, иначе они хором заорут «переиграть» и потребуют повторения. Так что вы и оглянуться не успеете, как «накраситесь» так, что мне придется вас волочить до дому на себе. А я вовсе не Геркулес или Антей, которые могли удержать весь земной шар на плечах.
– Так и я ведь не Глобус… – засмеялся юноша, готовый вновь к какой-нибудь словесной эскападе. То было веселье меланхолика, немного вымученное, искусственное, быстро проходящее. Вместо того чтобы веселиться от души новый знакомец Доброго Уила изображал веселье. – У трактирной прислуги свой язык? Это необыкновенно интересно.
– Верно, свой, но весьма ограниченный. Им хватает десятка фраз: «сейчас, сейчас», «пожалте, пожалте». Да еще они очень бойко называют счет, и всегда приписывают сумму вдвое.
– Но я могу заплатить за каплуна и херес… – внезапно смутился гость. Видимо, в кошельке у него не так густо звенело, как хотелось показать молодому аристократу.
– Э, сударь, не тратьте деньги почем зря. А потом запомните: вам это надо!
– Что именно мне надо? – не понял юноша. – Сидеть в подвале? О, я обожаю подземелья, лабиринты. Тайные ходы и…
– Надо спуститься вниз, – перебил его Уил, – и увидеть мир ниже уровня вашей сцены. Мир актеров, трактирщиков и трактирной прислуги, продажных женщин, мелкого жульничества, мир пройдох и попрошаек. Лорд должен отправиться из дворца в кабак, иначе не взойти вашим пьесам на театральные подмостки.
Поначалу Милорду показалось, что новый знакомый его разыгрывает. Но они в самом деле заплатили всего шиллинг служке в подвале и получили целый галлон хереса и сахар. Сюда же, опять же за все тот же шиллинг, трактирный служка Фрэнсис притащил каплуна и соус.
Принес и пару сальных свечей вполне приличного качества, не слишком быстро тающих и не слишком вонючих. Друзья устроились меж дубовыми бочками на скамейках, где обычно сиживала прислуга. Уил, правда, предложил позвать еще Бардольфа для дополнительного освещения, но Фрэнсис шутки явно не понял.
– Если этот тип пойдет в театр, то будет смеяться над шутками лишь потому, что смеются рядом, – заметил Уил.
– Я на той недели ходил в «Куртину», – Френсис хихикнул, не сообразив, что речь идет о нем. – Но медвежья травля мне больше по нраву.
В этот момент его позвали наверх, так что гости могли теперь поговорить без помех.
– Так что вы скажете о … пьесе? – спросил юный автор, набравшись смелости. После кружки хереса щеки его запылали, а смелость явно поднялась по лестнице на несколько ступенек, как и самомнение. Но он каким-то образом умудрился опустить слово «моей».
– Да то, что вы там больше половины чужой пьесы переписали наново стихами и вставили в свою, как будто она вам и принадлежала с самого начала.
– В старой пьесе были хорошие строки… – В этот раз юноша ничуть не смутился, а наоборот, ответил дерзко.– Но я их заставил звучать по-новому.
– Ну, хорошие строки есть всегда и всюду.
– Но почти все стихи я заменял своими, сохраняя лишь сюжет. Было разве что несколько цитат из Марло.
– Ох, Марло… Ныне все им бредят. Это правильно – переписывать все своими стихами, чтобы всякие уроды вроде Грина не обвиняли вас в плагиате.
– Грин? Что еще за зеленый неуч?
– Один сочинитель, пройдоха и плут, решивший, что может обо всех судить и всех клясть. Он заложил плащ и шпагу, живет в борделе и без продыха строчит романы, и все равно у него нет ни гроша за душой. Да еще он и пьесы пишет.
– Так пьесы этого Грина ставят?
– А то как же! Только мы с этим Грином враги, – признался Добрый Уил. – Он меня обвинил, будто бы я переписал два акта его пьесы, да отдал в театр от себя. Да он много всякого болтает.
– И …эту пьесу тоже могут взять в театр?
– А вы сами что думаете?
Юноша кивнул:
– Стихи хорошие, в этом уверен.
– Стихи, может, и хорошие, не спорю. Дело не в этом. Знаете ли вы, сударь, сколько актеров у нас в труппе? Нет? Так я вам скажу: двадцать три человека. У вас же действующих лиц куда более.
– Но я слышал, для большого спектакля объединяются две труппы…
– Бывает, но только ради пьесы, которая наверняка даст полный сбор, а не для первого опыта неизвестного автора. Так что рассчитывайте на двадцать актеров, и ни человеком больше. Роли надо распределить так, чтобы большинство героев не пересекались, тогда одни и те же парни могут выходить в разных сценах – там он воин, здесь уже слуга. Каждому достанется по две, а то и по три роли, и дело выгорит. За сценой быстро скинет рыцарский доспех, наденет плащ погонщика, и шасть на сцену.
– О, разумеется… Я же знал об этом, но почему-то позабыл учесть. Я сочинял для театра в Кембридже, – неожиданно даже для себя признался Милорд.
– И вы играли?
– Не довелось. Но во время спектакля хохот стоял такой, что порой не слышно было актеров. А вообще я люблю роли шутов, но внешность у меня не для шута…
– Может, зрители смеялись не над пьесой, а над автором? – дерзко заметил Уил.
Как ни странно, юноша не обиделся, а смущенно хмыкнул.
– Может, и так. Студенты – народ смешливый, не всегда и поймешь, над чем они ржут в этот раз. Потому дурачиться надо, тогда точно знаешь, что смеются не над тобой, а над твоими ужимками.
Уил (в сторону):
«Э, парень, да ты у нас недотрога – тебя каждое слово и каждый взгляд будут ранить. Как же тебе смотреть на сцену, где будут играть твою пьесу? А? Да у тебя же сердце разорвется от ужаса».
Уил (вслух):
– Это хорошо, что вы любите посмеяться. А плохо то, что у нас в театре терпеть не могут эти университетские умы, потому как выпускники Кембриджа и Оксфорда полагают, что актер – это машина, которая может орать свою роль целых три часа кряду. Нет, сударь, актерам надобно еще отдыхать по ходу спектакля, иначе они упарятся так, что будут лежать лежмя три дня. В спектакле не бывает перерывов, но вы, кажется, и об этом забыли.
– И что мне делать? – расстроился автор.
– Выпить по второй кружке хереса и слушать меня дальше. Я – практичный человек и даю практичные советы. Очень важные советы, сударь. – Уил уже малость захмелел, но его собутыльник – куда более.
– Я весь внимание, – мотнул головой юноша.
– Сцены надо чередовать. Вот тут у вас король вышел и закрутил монолог. Потом дело пошло во Франции, и все больше про Жанну, Талботов, отца и сына.
– Ну, тогда один и тот же актер может играть две роли, как вы и сказали только что, – принялся горячиться юноша.
– Да уж, может. А всего у вас перечислено сколько героев?
– Поименовано тридцать восемь.
– Вот-вот. А я же вам сказал уже: в труппе нас только двадцать три человека. Это уже почти по две роли на брата. И потом есть еще массовка, солдаты, стража, послы. Так уж получится, что каждому актеру придется по две, а то и по три роли долдонить, а значит все время переодеваться. И потом… тут действующие лица все короли да герцоги. А кто смотрит спектакли, сударь? Для кого вы пишете?
– Для себя… – прошептал юноша.
– Может, и так. Но мы-то не для себя играем. А в театре, стоя во дворе, заплатив пенни, смотрят наш спектакль подмастерья, и все они – народ молодой; стариков, кому больше сорока, в Лондоне мало. А они, эти молодые, что толкаются во дворе, обожают, чтоб на сцену выходили такие же подмастерья, мясники да слуги, конюхи да трактирная прислуга. То есть свой брат, работяга, такие как Фрэнсис. И чтобы непременно были шутки. Молодежь любит шутки, сударь. А вы же шут, шуткарь, вот и шутите!
– Безграмотные лондонские подмастерья, – вздохнул Милорд, и в голосе его внезапно отчетливо проступила неприязнь.
– Разумеется, безграмотные, – жестко парировал Уил, – но они обожают театр. Именно их одобрения вы станете добиваться, сударь. Я вот, к примеру, сын перчаточника, и мне нравится, когда на сцене говорят про перчатки.
– Я непременно буду упоминать перчатки, – пообещал милорд.
– Не сомневаюсь. Я вам такого расскажу про наше дело, что вам захочется это тут же всё вставить в пьесу. Что у вас хорошо, – похвалил Уил, – так это то, что много смертей и крови.
– Лей кровь. Играй людьми…
– Вот-вот, – подхватил Уилл. – Зрители обожают кровь – всякий раз мы заказываем несколько галлонов на бойне. Пол на сцене потом приходится отмывать. Плохо, если кровь пятнает одежду – костюмы дорогие, и отстирывать кровь трудно. У нас, правда, есть прачка Долли – мы зовем ее Долли Драная простыня.
– Отличное имя.
– Да уж – к ней подходит. Так вы запомнили?
– Да, нужны сцены про трактирную прислугу. И напиться – значит накраситься, – спешно кивнул Милорд. Он уже изрядно захмелел. – Я запоминаю все имена, которые хоть раз услышал, все факты, фразы, остроумные шутки. Потому и языки мне легко даются, хотя я почти не прилагал усилий, чтоб учить французский или итальянский. Только древнегреческий не нашел отклика в моем сердце. Но эти трактирные слуги и подмастерья странно бы смотрелись в такой героической пьесе, где говорят греки и много греческих цитат.
– Э, сударь… низкое повсюду. Знали бы вы некоего Джека, получившего офицерский патент и занятого вербовкой у нас в Стратфорде. Указ о рекрутском наборе этот тип показывал только единственным сыновьям богатых хуторян, затем новобрачным – причем не только молодому мужу, но и его юной супруге, или сыну кондитера, неженке, рядом с которым вы, сударь, будете казаться брутальным Брутом. Разумеется, вся эта братия тут же откупалась. После чего наш героический Джек набирал в армию роту совершеннейшей швали – лишенных наследства младших сыновей, проворовавшихся слуг, прогоревших торговцев – то есть чистое отрепье. Так вот этот Джек, опрокидывая в таверне стакан хереса, хвастался, что собрал с отказников триста фунтов отступного.
– Право, не знаю, найдется ли место для этого Джека в моей пьесе. Там вроде бы нет подходящего действия.
– Ладно, не переживайте, сударь, про слуг и про Джека напишете потом.Сейчас главное – распределить роли в этой вашей рукописи так, чтобы можно было сыграть «Историю Генриха» в нашей труппе.
– Это я сделаю. Все подправлю завтра к утру. Пусть у меня глаза вылезут из орбит и станут красными, что у твоего кролика… – Юноша и сам не заметил, как вдруг взялся подражать слогу Уила. – Я – Протей, могу стать кем угодно. Слугой в трактире, разбойником, тобой, Уил… Я – актер более, нежели ты. Завтра будет новая пьеса.
– Вы что же, сударь, и спать не будете? – хмыкнул актер.
– А зачем? Я могу писать целый день и целую ночь. А пишу я быстро и никогда не исправляю. – Милорд поднялся. И пошатнувшись, ухватился за бочку.
– Вы куда? – удивился актер.
– Пе… переделывать пьесу. Vita brevis.
– Да уж точно – бревис. Так бревис, что и оглянуться не успеешь. Признаюсь, я сбежал из школы после первого года учебы – потому как мне никак не давалась эта латынь. И вправду – умею читать бегло, пишу не так, конечно, скоро, но латынь шла с таким скрипом! А этой латыни в школе было столько, будто нами правит не наша обожаемая королева Елизавета, а какой-нибудь Гай Юлий Цезарь. Отец верно рассудил:не нужна латынь сыну перчаточника. Он сам у меня только читать умеет, а не напишет ни слова. А вы обожаете ввернуть в текст что-нибудь латинское. Да только смотрите, не переусердствуйте. Подмастерья-то безграмотны, латынь не учили. Ничего не поймут из ваших острот. Получится пьеса, какую только и можно поставить где-нибудь в богатом доме для развлечения всяких там магистров искусств.
– Неважно. Стих очарует своим звучанием, и им покажется, что каждое слово входит в сердце, как стрела английского лучника, поражая насмерть, – объявил юный драматург, внезапно уверившись в будущем успехе.
– Куда ж мы столько-то тел денем после спектакля-то? – хмыкнул Уил. – Разве что… скормим другим писакам. Помните, сударь, эта братия кровожадна, как никакая другая. Пираты рядом с ними Божьи агнцы. Рвут на части и пожирают без соли.
– Ты так говоришь, будто и сам пытался что-то сочинять…
– Ну… – Уил закатил глаза. – Было тут одно предприятие, не слишком впрочем успешное.
Он хотел еще добавить кое-что о своем опыте по написанию пьес совместно с собратьями по актерскому цеху. Но Милорд не стал его слушать и, пошатываясь, направился к лестнице из подвала. Своего нового товарища-актера юноша не воспринимал всерьез. Уил допил залпом херес и поспешил за Милордом. Выскочил на свет, прищурился после сумрака и разом оценил обстановку. Была она не слишком благоприятной для юного аристократа. Трое парней выдвигаясь от конюшни, перекрывая выход со двора на улицу. Все трое роста высокого, физиономии явно недружелюбные, у одного шрам на подбородке, у второго глаз подбит. Сразу видно – из тех громил, с которыми не стоит связываться. Одежда дорогая, но грязная, явно с чужого плеча. И у каждого при себе рапира отнюдь не для красоты.
– Наверняка высматривают жирного купчика, чтобы грабануть ночью, – шепнул актер, оттесняя аристократа к выходу,пока бравая троица не перегородила дорогу окончательно.
– Эй, Уил, кого теперь играешь в театре? Палача? Или дозорного? – крикнул один из трактирных забияк.
– А что за красотка рядом с тобой? – подхватил тот, что со шрамом. Явно в этой троице заводила и главарь.
– Мальчик на роль очередной принцессы[6]? – тут же завопил первый. – Красавица! Только ростом высоковат.
У главного задиры на правом башмаке алела шелковая роза – последнее веяние капризницы-моды. Забияка успел башмаки забрызгать – двор после дождя был покрыт грязью, жидкой смесью земли и навоза.
– Розу он наверняка украл или подобрал оброненную, – заметил актер, старательно делая вид, что оскорбительные выкрики к ним не относятся.
– А может, это настоящая принцесса? – продолжал измываться наглец.
– Не знал, что ты любишь мальчиков, Уил, – опять подхватил тот, что с подбитым глазом.
– Уил во всем подражает Марло. – Это первый опять подал голос. Верно, не просто драчун, но еще и театрал.
Третий молчал.
Милорд повернулся, смерил главного грубияна взглядом.
– Чего смотришь, красавица! О, глазом так и жжет! Так и жжет. Мне нравится этот парень! Он – мой человек! – Парень со шрамом явно знал толк в уличных перебранках.
– Ваш человек? Неужели я к вам приставлен? – внезапно отозвался юнец. Голос его задрожал от плохо сдерживаемой ярости. – Разве что – сделавшись вашим противником на поединке?
Дружки парня заржали, а сам задира стал заливаться краской – темной, багровой.
– Красавица, ты хочешь со мной драться? Я бы подрался с тобой – но только в постели. Я обожаю скачки на больших простынях – без сапог.
– Тащи за уши свою шпагу, или мне придется ухватить тебя самого за волосы! – приказал Милорд с неожиданным металлом в голосе.
Взвизгнула сталь, забияка обнажил клинок почти одновременно с юношей.
– Не лезь, Хел, – попытался остановить задиру один из его дружков. – Ты что, не видишь – парень из благородных.
– А мне плевать. Я ему сейчас устрою такое! – отозвался меченый Хел.
Ничего устроить хвастун не успел. Только встали в позицию, как Милорд выкрикнул: «hai!», и рапира юноши холодно вспыхнула в мгновенно-точном движении и вошла задире в плечо. Тот отшатнулся, сделал два шага назад и оперся на стену.
– Ну, и где твое passado? – усмехнулся победитель, отступая и направляя острие рапиры в грудь второму парню.
Но тот явно не желал испытывать Судьбу и поднял руки. Третьего Уил, не долго думая, наградил точным ударом кулака в челюсть, а затем, ухватив Милорда за руку, буквально выволок на улицу.
– Шпагу в ножны, сударь, немедленно в ножны!
Они добежали до перекреста и только тут, остановившись, юноша внезапно вспомнил:
– Моя Испанка! Я же оставил лошадь в конюшне.
– Так вы хвалились, сударь, что ничего не забываете! – расхохотался Уил.
– Слова не забываю.
– Ну да, слова не забываете, а тут забыли целую лошадь! – Уил покачал головой. – Про лошадь, как и про деньги, парень, надобно всегда помнить. Так вот: стой здесь и никуда не уходи – я приведу твою коняжку. – Актер внезапно перешел на доверительное ты[7].
Уил заспешил назад в трактир.
Юноша же остался на улице, оглядываясь со странным чувством – как будто он упал с высоты если не небес, то балкона второго этажа в какой-то новый незнакомый ему мир, мир полумрака, грязи, вони и шума. Верхние этажи старых домов нависали над нижними, смыкаясь над узкой улочкой, не давая солнечным лучам проникать вниз. В полумраке кипела жизнь, стоял немолчный шум: выкрики торговцев, ссоры и споры, ржание лошадей. Вокруг был чуждый аристократу мир подмастерьев, прачек, штопальщиков чулок, разносчиков снеди, что сновали по улице с деревянными лотками. Уличные певцы на разные голоса скорее выкрикивали, нежели пели баллады, перебивая друг друга. Вонь гниющих отходов смешивалась с вонью выгребных ям, прямо в этой грязи играли дети. Какие-то оборванцы – старик и худосочный пацан – затаскивали украденный обломок доски в щель между домами – там, видимо, у них было пристанище на ночь.
Как странно – юноша все это видел и прежде, но либо сидя в седле своей Испанки, либо из окна кареты, небрежно приподняв занавеску рукой в перчатке, возможно, как раз той самой, что сшил в далеком Стратфорде отец Уила. И вот он просто стоит в толпе и видит совсем иной мир.
«Ты должен увидеть мир ниже уровня своей сцены…» – вспомнились слова суфлера.
Оказывается, надо всего лишь спрыгнуть с коня, чтобы все переменилось.
– Если я вскипячусь, меня никто не уймет, – говорил рядом с ним один подмастерье другому. Долговязый, с копной светлых, как солома, волос. Камзол его так заносился, что не понятно было, какого он цвета, к тому же был короток – парень давно из него вырос.
– Да уж, вскипятишься и убежишь, как молоко, – отозвался второй.
– Вон, видишь, идет тот мослатый, рыжий?
– Ну?
– Я встану тут, у стены, и буду грызть ноготь, да еще по зубам себя ногтем постучу, – сообщил парень с соломенными волосами.
– Посмотрим, что из этого выйдет.
– Точно – поглядим.
– Поглядим, – беззвучно шевельнул губами юноша.
Тут появился Уил с кобылой, которую вел под уздцы.
– Раненого парня унесли в таверну и уложили за занавеской. Хозяйка послала за лекарем, – доложил обстановку Уилл. –Надеюсь, парень не сдохнет от этой дурацкой царапины. Хотя я видел на своем веку, как люди умирали и от меньшего. Если он помрет, нас посадят в Ньюгейтскую тюрьму.
– Это тебя посадят в Ньюгейт, а меня – в Тауэр.
– На счастье мы оба знаем грамоту и латынь, потому нас не казнят[8]. Надо только будет заявить непременно, что мы обучены латыни.
– А ты прав – у этих подмастерьев вокруг такие забавные разговоры. И жесты… Я все запоминаю.
Уил огляделся, оценил обстановку и нахмурился: происходящее ему очень не понравилось. Ухватив аристократа за плечо, зашептал быстро-быстро:
– А ну, мигом садитесь в седло, а я рядом бегом.
Милорд уже уяснил, что новый его товарищ куда лучше разбирается в окружающей обстановке, и без споров последовал совету. Испанка резво проложила себе дорогу в толпе. Уил бежал рядом, держась за стремя.
Лишь когда они свернули на соседнюю улицу, Милорд придержал кобылу и спросил:
– Так что за опасность нам грозила?
– Да вы что, сударь, не видели, как этот белесый постукивал себя ногтем большого пальца по зубу? Он явно нарывался на драку. Ныне в Лондоне нет спокойного места, чуть что, сразу устроят склоку, или из-за девки передерутся, или просто по глупости, как сегодня.
– Может, вернемся, и поглядим на драку? – предложил юноша. – Думаю, будет много интересного. А уж новых слов я наберу сразу несколько десятков.
– Таких слов, что вы услышите на улице, я вам сам подскажу с полсотни. По мне, так на сегодня нам вполне хватит приключений, – решил Уил. – Да ивы, сударь, собирались переделывать пьесу немедленно. Или уже раздумали? Или только на словах резвы, а не в жизни?
– Да, конечно, я переделаю. Так, чтобы ее можно было сыграть вашей труппе. Но я никак не успею вставить сцены с прислугой. И шутки придумать, и…
– И не надо. Начнете сильно переделывать, тут же увязнете. У нас в театральной труппе был один такой,окончивший грамматическую школу и вообразивший, что может тягаться с самим Крисом Марло. Он начинал править текст и никак мог остановиться. Пришлось указать парню на дверь. Лучше уж пишите какую-нибудь новую пьесу, если не получится исправить старую.
– Как посмотрю, сударь, вы осмотрительный человек.
– Разумеется. Постоянно осматриваюсь по сторонам в этой толпе – а то глазом не моргнешь – либо срежут кошелек, либо с верхнего этажа выплеснут на голову ночную вазу. Тут много веселых компаний и всякого сомнительного люда – но я не из тех, кто сидит по кабакам и надирается до синевы. Я человек с положением – у меня семья – жена и дети, а их надобно кормить. Поэтому я осмотрителен. И в сомнительные предприятия никогда не лезу. Но если мы с вами объединимся, это будет самое знаменитое предприятие нашего времени. Лишь бы опять не началась чума, а то закроют театры, и гуляй Добрый Уил по английским дорогам с мешком за плечами, да не вздумай отбиться от труппы, а то запихают в тюрьму как бродягу.
– Но ты – провинциал. Как же ты попал в Лондон?
– С этим все просто. Приехал вместе с папашей подавать жалобу в Вестминстер, но дело застряло. Отец оставил меня разбираться со всей этой юридической тягомотиной, а сам вернулся домой.
– Ну, и как дело?
– Вы чего удумали, будто я стряпчий? Э, нет. Стряпчего я нанял. Но до суда дело не дошло. Отец решил пойти на мировую, а я прижился в Лондоне, как залетное семечко. Остался тут, сообщил домой с оказией, что нашел выгодное дело.
– В театре?
– Домашним ни к чему знать подробности. Батюшке не до меня – дома его внесли в списки неблагонадежных граждан, из тех, кто отказывается посещать церковь. Кстати, – неожиданно вспомнил Уил, – вообразите, сударь, там тоже в списке неблагонадежных есть Бардольф.
– Совпадения почти как у Плавта в его комедии с близнецами, – заметил юноша. – Хотя, полагаю, в жизни и не такое бывает.
– Ну, батюшке не до философии, он, как может, отбивается от обвинений, утверждая, что в церковь рад бы ходить, да боится, что там его прихватят заимодавцы. Врет, конечно, но надобны хоть какие-то отговорки.
– Так ты тайный католик?
– Ни боже мой, сударь! – Уил оглянулся – не подслушивает ли кто.
Одна неосторожная фраза, переданная в Тайный совет, вполне могла стоить кому-то из них головы. При этом Уил справедливо полагал, что его голову легче отделить от туловища, нежели голову его благородного спутника. Хотя и головы благородных нынче сидели на плечах не очень твердо. Единственное, что было гарантировано аристократу, так это новенькая плаха во время казни. И то, что эту голову, прежде чем выставить на Лондонском мосту, хорошенько пропарят в большом котле с солью и тмином. Запах этот отгонял чаек, так что жители могли долго любоваться головами преступников. А легче всего оставить голову на Лондонском мосту было по обвинению в государственной измене. И кличка шпион-католик – была первым шагом на пути в этом направлении.
– Не бойся, я равнодушен к этим распрям, – заверил Милорд.
– Ну, вот мы и пришли. Я тут комнатенку снимаю, – указал Уил на кривобокое строение. – Как пьесу закончите, так сюда и приносите.
– Неужели ты думаешь, что я сам себе буду посыльным? Я пришлю тебе рукопись завтра с моим слугою. Жди.
***
В этот раз Уил спешил к Ричарду Бербеджу.
Было уже около пяти, и семья как раз садилась за стол. Ричард разрезал жареное мясо на блюде, а жена Ричарда Уинфред занималась орущим малышом. Сама она была на сносях.
– Когда ты только успеваешь, Дикки! – спросил Уил, бесцеремонно усаживаясь за стол и кивая на живот Уинфред, выпирающей под засаленной юбкой. – Ты же все время в театре.
Он отобрал у одного из малышей тарелку, стряхнув его братику кусок хлеба, а себе сгреб с блюда сочный кусок мяса.
– Иногда театры закрывают. Из-за чумы, к примеру. И тогда у меня есть время исполнить супружеский долг, – отозвался Ричард.
Штука была дежурной: всякий раз Уил задавал один и тот же вопрос, а Ричард должен был отвечать непременно разное.
– Послушай, в ближайшее время я принесу тебе одну пьеску для нашей труппы… – небрежно сообщил Уил, поливая кусок мяса горчицей из серебряного соусника и отправляя кусок целиком в рот. Ричард жил не так уж и плохо.
– Ах, Уил, я же знаю, как ты пишешь. Соберетесь втроем-вчетвером, запретесь в комнате, и давай марать дрянную серую бумагу. Только больше вставляете в текст куски, что из старых пьес запомнили. Ладно бы гневные угрозы королей или всякое такое. А вы старые шутки вписываете. Этого зритель терпеть не может, потому как шутки всегда запоминаются. Нужны новые шутки, Уил! Старые шутки – это беда. Зрители начинают яростно выть и кидать на сцену огрызки и шелуху. Запомни, Уил: всегда должны быть новые шутки, и тогда успех обеспечен!
– Пьеса хороша! Клянусь! – с неожиданной горячностью перебил Уил. – Сам увидишь.
– Сам себя не похвалишь, никто не похвалит? – покачал головой Ричард.
– Все будут хвалить, но я хвалю первым. – Уил хитро подмигнул. – Я бы поспорил на десять шиллингов, что пьеса хороша. Но, боюсь, тебе тогда будет труднее ее одобрить.
– Я дам тебе двадцать, если ты в самом деле сочинил что-то стоящее. Одно знаю точно: ты сам актер и не сочинишь такого, что сыграть невозможно. Но учти: больше двух фунтов я за пьесу не заплачу.
– Лучше сделай меня пайщиком труппы.
– С этим не так просто. Придется переговорить с отцом и с Катбертом. Ведь ты, Уил, даже не актер на главных ролях. И у тебя нет денег, чтобы выкупить пай, уж я-то знаю.
– Я принесу пьесу.
– А прежде чем нести, отдай ее переписчику, потому что почерк у тебя ужасный. Ха, надеюсь, нас не освищут и не закидают всяким гнильем.
– Не освищут, – заверил Уил. – И не закидают.
– Какой наглец! Еще скажи, что эта пьеса лучше, чем у Криса Марло.
– Нет, так не скажу. Но скоро будет…
– Что будет?
– Новая пьеса будет лучше, чем у Криса Марло.
[1] То есть в бордель.
[2] «Театр» – название лондонского театра в честь античных предшественников.
[3] Суфлер в те дни выполнял несколько иную роль,нежели теперь. В некоторой степени он руководил спектаклем, говорил актерам, кому когда выходить, что было делом непростым, ибо каждый человек в труппе обычно играл две-три роли.
[4] Места на сцене были самыми почетными
[5] В те времена артисты, чтобы не попасть в тюрьму за бродяжничество, вынуждены были числиться чьими-то слугами. Обычно вся труппа ходила в слугах какого-нибудь вельможи, который был их и крышей, и спонсором.
[6] В английском театре того времени женские роли играли мальчики.
[7] В XVI веке «ты» еще присутствовало в английском языке.
[8] Закон, по которому грамотных, знающих латынь,не казнили, а на первый раз делали предупреждение, потому что знающие латынь приравнивались к духовенству. Такое предупреждение за убийство на дуэли получил, например, Бен Джонсон.
Акт 1. Сцена 3
Свет вспыхивает наверху, внизу гаснет. Слышно как внизу кто-то возится. Плачет ребенок.
– Я еще не поел, – хнычет детский голос в темноте.
– Идем, идем, – шепчет второй голос, постарше. – Наша роль закончилась.
Потом внизу становится тихо.
Наверху Милорд сидит в кресле, Уил стоит у окна. Третье кресло по-прежнему пустует.
– Кстати, а куда делись все рукописи? – спрашивает Милорд. – Ты их не сберег?
– Как где – вестимо, у графини Пембрук. Ей лично отвез сундук с бумагами. Она готовила издание пьес, это, как его… Большое фолио. Вот и вытребовала оригиналы, а не актерские списки. Хотя и списки я ей тоже отдал – те, что у меня были.
– Мэри Сидни-Пембрук, сестра великого Филипа Сидни, – Милорд произносит эти слова с оттенком восхищения и печали.
***
Свет в верхней части сцены гаснет.
Внизу вспыхивает люстра, и мы видим, что это уже не таверна, а комната в замке, причем богато обставленная.
Постель под балдахином. У окна большой дубовый стол, заваленный бумагами. Дверь в комнату приоткрыта. Окно распахнуто, за ним видна часть парка.
– Ваша милость, к вам приехали… – кричит грубый женский голос за сценой. – Что ж не сказали-то, что к завтраку гости будут.
***
Этим летом пришло приглашение от Пембруков погостить в их поместье Уилтон. Писала приглашение графиня и в гости зазывала тоже она. В прошлом фрейлина королевы, в пятнадцать выданная замуж, она жила почти безвыездно в своем огромном доме. Хотя затворничеством это назвать было нельзя – в Уилтоне постоянно кто-то гостил, иногда поодиночке, иногда – целой компанией. В поместье заглядывал, и не раз, сам Крис Марло. Ходили слухи, что Мэри никогда не спала со своим супругом графом Пембруком – тот был старше ее почти на четверть века, и ни в первом, ни во втором браке детей не имел. Он был знатен, богат, и предан королеве, именно Елизавета сосватала свою фрейлину Мэри за Генри Герберта, второго графа Пембрука.
Мэри родила в браке четверых детей.Сплетничали – студенты Кембриджа не хуже прочих – что именно Крис Марло является отцом одного из юных Пембруков. Мысль встретиться с блестящим поэтом в доме графини, где этот поэт не просто гость, вызывала целую бурю чувств, не просто смущение – жаркий стыд. Рассказывали, что Марло дерзок, язвителен, остер на язык, отличный бретер. А главное, для Криса, по рождению (возможно, фальшивому), сына сапожника, нет на свете ни одного авторитета. Или Марло не был сыном сапожника, как о том говорили? Его дерзость граничила с безумием. Кристоферу Марло Милорд завидовал до потемнения в глазах – он отдал бы и свое подлинно знатное происхождение, и богатство, и титул за возможность стать поэтом Марло. И в то же время где-то в глубине души он сознавал… да что там сознавал – был уверен – что сам он талантливее.Еще его пугало, что три части «Генриха Шестого», слабые и наивные опусы, (он уже понимал, как уязвимы и далеки от совершенства эти его – или даже не его – сочинения) ставили именно слуги графа Пембрука, и посему в Уилтоне речь о «Генрихе Шестом» могла зайти в любой момент. Милорд уже не считал эти пьесы своими – во всяком случае, вторую и третью часть – ведь он фактически переписал по памяти чужие пьесы своими стихами – оттого они и вышли короче положенного.
Но не принять приглашение он не мог.
Графиня Пембрук была сестрой великого сэра Филипа Сидни, а Милорд ехал в Уилтон, везя с собой несколько набросков в надежде показать их хозяйке и ожидая – с ледяным сладким ужасом – ее одобрения или насмешек.
Мэри встретила Милорда так, будто знакомы они были много-много лет, будто они ровня годами, хотя Мэри Сидни-Пембрук была старше юного студента на пятнадцать лет. Просто она чуть опытнее, умудреннее. В любви, литературе, жизни. За ее спиной сиянием вставал ореол ее брата. Его рукописи, разложенные на ее письменном столе, она считала почти своими. Она была причастна. Более чем причастна, почти соавтор. Она могла их уничтожить, и должна была это сделать по просьбе сэра Филипа, но не сделала. Мэри рассказывала об этом не раз и не два, о том, как брат требовал сжечь рукописи, умирая, будто стыдился запечатленного на бумаге самообнажения перед всеми. Самообнажение – это страшно. Это порой страшнее смерти. Но мертвые уже не боятся и не стыдятся. Смерть дарует много прав, в том числе право быть выше всего мелкого и ничтожного. Право на бесстрашие. Право на славу, которая мертвым уже безразлична. Каково это – умирать, зная, что ты оставляешь в этом мире часть себя навечно? Но разве все мы не оставляем часть себя в этом мире? Одни чуть больше, другие – чуть меньше, третьи – вообще крохи. А чье-то имя будет жить очень долго на устах потомков. Но Милорд знал, что никогда не осмелится написать свое имя на обложке пьесы или поэмы.
Мэри не стала жечь бумаги брата. Наоборот – сохранила, сберегла, и готовила теперь поэму Филипа «Аркадия» к публикации. Она давала стихам брата второе рождение. То, что не было написано – заканчивала, то, что было не до конца отделано и завершено – завершала. Она рассказывала, ни мало не смущаясь, как ночи напролет писала здесь, в Уилтоне, стихи вместе с Крисом Марло. Вдвоем, будто ты уже не один человек, а двое как одно. Милорд готов был отдать полжизни за то, чтобы в его жизнь был кто-то, с кем можно вот так стать одним существом – розным и неделимым одновременно. Это должна быть непременно женщина. Он пытался представить, что это графиня Пембрук, Его воображение, одновременно и робкое, и пылкое, рисовало самые невероятные картины.
Но он испытывал сильнейшее отторжение, будто невидимая рука упиралась ему в грудь и отталкивала. Нет, не она. В то же время само ее присутствие вызывало физическое возбуждение. Он хотел обладать ею. Но творить вместе с нею? Стать душой, единой с нею? Нет. Он стал бы ее рабом, а не повелителем. А в мире грез он жаждал только повелевать. Он хотел быть королем – королем сцены, королем своего мира…
***
Фантазии его быстро разрешились – в тот день, когда они отправились на прогулку верхом. Поместье было обширным, куда обширней владений самого Милорда. Хотя источник богатства обоих домов был один и тот же – конфискованные монастыри в эпоху Генриха VIII. Щедрый король пожаловал Уильяму Герберту, первому графу Пембруку, и его супруге не только Уилтонское аббатство, но две усадьбы в придачу. Герберт немедленно начал перестраивать аббатство,от старого здания уцелел только фундамент, и Мэри утверждала, что сам Ганс Гольбейн построил нынешний прямоугольный дом вокруг обширной двора, а большое крыльцо у входа в новый особняк графиня именовала крыльцом Гольбейна.
В то утро, выйдя из дома, Милорд встретил графа Пембрука. Сумрачный обрюзгший старик в теплом камзоле, к которому пристегнуты были толстые шерстяные рукава, медленно брел, опираясь на палку. Более всего поражало его лицо – уродливо обрюзгшее, с толстыми губами и мясистым, грушевидным носом, даже смотреть на него было неприятно. Граф слегка кивнул в ответ на учтивое приветствие юноши, и точно также кивнул жене, как чужой даме. Пройдя несколько шагов, Милорд обернулся. Пембрук медленно брел по аллее, а мальчишка с подушкой следовал за ним, то и дело передразнивая походку господина, подпрыгивая и дурачась.
– Идем, идем, – потянула Милорда за рукав Мэри. – Кони уже оседланы. И прошу, называй меня не Мэри, а Розалиндой.
– Сменив имя, ты станешь другою?
– Имя – маска. Или ты не знаешь об этом?
– Тогда… – Он хотел сказать: называй меня «Потрясающим копьем». Но не смог.
На прогулку они отправились вдвоем – не взяли даже грума. Зачем? Она была отличной наездницей и сама занималась разведением лошадей. Сначала кони шли рысью, потом шагом, то и дело колени всадников соприкасались. Он задумался и отвлекся, будто уже не здесь, будто дорога выводила в иной край, иной мир, и он уже видел за полотнищами солнечного света приют отшельника, веселую толпу собравшихся у входа.
– Ты как апрель – и усов-то еще нет, – засмеялась Мэри, и видение исчезло.
От этой шутки щеки его запылали. Не сами слова, скорее тон, каким они были сказаны, заставил его покраснеть.
– Не остановиться ли здесь? Вот удобный сучок – повязать повод, – проворковала Мэри-Розалинда.
Повинуясь легкому движению руки, конь графини остановился. Жеребец Милорда тоже встал. Юноша спрыгнул на землю. Он испытывал странную тревогу, пока наматывал повод.
– Помоги мне!
Графиня протянула руки, и только он обхватил ее за талию, вдруг скользнула с седла, притянула к себе, впилась губами в рот, вернее, попыталась впиться. Он отпрянул, попятился, споткнулся и очутился на земле. Она опустилась рядом, платье накрыло его сверху, она притиснула его к земле с куда большей силой, чем он мог ожидать. Милорд отвернулся, невольно тычась лицом в траву, ощущая на губах травяной сок. Она дышала ему в лицо, искала губы. Ее желание, столь неприкрытое, хищное, будоражило его и злило. Не этого он хотел, не об этом мечтал, робея, пока они скакали под сенью рощи.
– Ты что, боишься? – прошептала она. – Так зажмурься. И я могу зажмуриться. Адонис мой!
Он не помнил как, но камзол был уже раскрыт, рука ее (перчатка сброшена) скользила по его безволосой груди.
– Или я тебе не нравлюсь? Разве глаза мои не ярки? А плоть моя день ото дня только наливается. Вот дурачок, не уродливая же я карга, чтобы вот так отворачиваться. Ямочки у тебя на щеках замечательные!
Полные щеки всегда ему самому не нравились, злили, он втягивал щеки, кусал изнутри, лишь бы придать лицу вид хмурый и суровый. О, эти ямочки были причиной мучений – порой, глядя в зеркало, он краснел, до слез стыдясь этой своей особенности. Милорд оттолкнул ее, оттолкнул сильно. Мэри ахнула, откинулась и вдруг обмякла, глаза закатились, голова повернулась набок. Тело застыло, изломилось. В своей неосторожности показалось ему: он убил ее…
Вот нелепость! Милорд хлестал ее ладонью по щекам,пытаясь привести в чувство, отыскивал тонкое ломкое запястье в пене кружев, что выплескивалась из-под твердого от золотого шитья рукава, в попытке нащупать биение крови. Но графиня так и лежала, недвижная. Тогда он стал дуть ей в рот… И, о чудо! Коварная открыла глаза, полные слез. Она смотрела на него несколько мгновений молча, не двигаясь, будто выпить хотела его этим затуманенным взглядом. А потом потянулась губами…
Юноша вновь попытался ее оттолкнуть, но так нелепо, что очутился на траве, и она сверху. Ее уста жадно завладели его губами. Страсть ее буквально бушевала в безумной радостной ярости, и он принужден был сдаться, завоеванный ее напором, ее жадным бесстыдством.
А потом были ночи и дни, дни и ночи. Он уже не противился,покорялся ее желаниям, ее страстным порывам.
***
Крис Марло приехал внезапно. Без приглашения, когда никто не ждал. Вошел в библиотеку, когда Мэри разбирала рукописи сэра Филипа Сидни. Милорд сидел рядом, читал шепотом подготовленный для издания текст.
«Когда б я мог избавиться от страстиК раздумьям, я бы пел хвалу судьбе,
Когда бы чувство подчинилось власти
Рассудка, изнемогшего в борьбе,
Я б знал, что размышления достойно,
И плыл бы мудро иль тонул спокойно». [1]
Милорд замолк, будто споткнулся. Поднял голову и наконец осмелился взглянуть на гостя. Криса Марло он встречал прежде, пару раз сталкивался в Кембридже, но никогда с ним не говорил. Зато о самом Марло наслушался всякого. Будто тот не просто сочинитель, автор удивительных пьес, но и соглядатай, шпион, пропадавший несколько лет на континенте. Способный притвориться католиком, испанцем, иезуитом. Авантюрист под крылом неведомого покровителя. И если случалось Марло угодить в какой-то скандал или, того хуже, пустить в ход рапиру, таинственный благодетель вызволял его из беды.
И вот Крис Марло всего в трех шагах – стоит, небрежно опершись о косяк. Смуглое загорелое лицо, темные дерзкие глаза. В их глубине пляшут насмешливые огоньки превосходства. Дерзкие усики над верхней губой. Поношенный колет, не все пуговицы застегнуты (какие-то даже оборваны), белая несвежая рубашка распахнула на груди. Отблески солнечного света, что льется в большое окно, заставляют Криса Марло жмуриться.
– А, кобылка. Гляжу, появился новый наездник.
Марло подмигнул отпрянувшему Милорду, что склонялся еще мгновение тому назад над листом бумаги, и его щека почти касалась щеки Мэри.
– Чуть оставишь тебя без присмотра, сразу кто-то уже в твоем стойле, пардон в твоей койке.
– Он всего лишь ликующий апрель.
– Он тоже что-то сочиняет? – Крис говорил так, будто Милорда вообще не было в комнате. – По-моему, он читал стихотворение твоего брата. Разве нет?
Он взял лист бумаги со стола, повертел в руках, отложил.
– Сестрица опять правит мертвого поэта.
– Да, немного, – ответил невпопад Милорд, ибо дерзкая и быстрая речь Марло умчалась дальше – ответа на его выпады не предусматривалось.
Милорд смутился, в очередной раз залился краской, в отчаянии стал тереть щеки и пробормотал:
– Нет, пока нет.
– Так да или нет? – рассмеялся Марло. – Здесь заговор. Хотя заговор и носит маску любви.
– Хотелось бы мне оградить графиню от подозрений и вторжений наглых.
– Я уже понял, что ты хорошо запоминаешь чужие строки… – Крис выглянул в окно. – Погодка хорошая. Ступай, погуляй, малыш. И не мешай нам. Ясно?
Милорд глянул на Мэри. Она сидела, отвернувшись от него, правая рука небрежно закинута за спинку кресла, левая, выгнувшись, поддерживает аккуратный упрямый подбородок. Крупный рубин в перстне. Замерла. Ждет. Его ухода.
Он вышел.
***
Мэри была прежде всего переводчиком, с хамелеоновым лукавством умела она влезть в чужую кожу и притвориться кем-то другим, говорить его языком, подражать, имитировать, соответствовать. Если бы она была мужчиной, то играла бы на сцене. В ней не было стержня, как в лиане нет ствола, но если есть на что опереться, она с поразительной скоростью разрастается и раскрывается, и уже почти кажется себе самой отдельным побегом, древом, устремленным к солнцу.
Милорд с завистью смотрел на желтоватые листы бумаги, что были разложены на ее столе. Ему нравились эти стихи, но одновременно всё было слишком коротко, как будто одежда подростка на плечах взрослого мужчины. Ему хотелось их переделать, переписать – на новый лад, дать иное звучание, как всегда, всё, что он читал, требовало, чтобы он рассказал об этом своим языком. В этот раз жажда была неодолимой. И перебарывала ее только робость, сознание того, что он еще не обрел силу голоса, способную заглушить голос самого Филипа Сидни.
Он признался в этом, как признаются в грехе, сладком и запретном. Признался, когда они лежали в постели.
–Ты пишешь стихи? Ведь так? И ты можешь их показать?
Он только сейчас сообразил, что для нее, как и для всех вкруг, он аристократ-шалопай, мальчишка, который любит кривляться в дружеской компании.
– Да, – выдавил он, и голос прозвучал неожиданно хрипло.
– Какая прелесть, – сладко промурлыкала она. Наставничество было ее натурой. Быть подле поэта, наставлять – это она умела, все написанное другими ей хотелось переписать своей рукой и сделать своим. В этом они были схожи. Слишком схожи.
Он вскочил, достал спрятанный за подкладкой камзола листок. На нем шесть строк, они ему нравились, еще вчера поутру он их повторял, и, казалось,стих был недурен. Он прочел нараспев,декламируя так, как это дела сама Мэри, читая стихи брата.
– О нет! – Мэри заломила руки. – Нет, нет и нет,это – не то!
Она тоже вскочила,в одной сорочке. В комнате было холодно, и она невольно задрожала, ступая босыми ступнями по каменным плиткам пола.
Клацнули замки большого сундука, откинулась крышка. Мэри встала на колени и погрузила руки в деревянное чрево, как в воду. Ее действия сделались плавными, чуточку сонными, будто она не в сундуке рылась, а священнодействовала. Милорд вновь вылез из-под одеяла и, накинув на плечи камзол, подошел, заглянул через ее плечо. В сундуке лежал плащ. Был он из красной материи, скорее всего, из сукна, подбит когда-то белой, а с годами ставшей желтоватой тканью и оторочен горностаем, сильно облезшим, потрепанным, с несколькими темными нашитыми хвостиками там и здесь. По виду это напоминало театральную мантию короля, причем для театра дешевого, для бродяг-актеров, что играют в тавернах в провинции в изношенных костюмах аристократов с чужого плеча, где место во дворе стоит один пенс.
Мэри извлекла из сундука плащ, и тогда Милорд увидел, что это мантия, длинная, до полу.
– Повернись ко мне, – потребовала Мэри.
Он встал перед ней, вытянувшись, как солдат перед офицером, и она накинула ему на плечи театральный покров. Взметнулось облако пыли, юноша чихнул.
– Это волшебный плащ моего брата сэра Филипа, – сказала Мэри.
– Волшебный плащ? – переспросил он.
В поэзии он был склонен выдумывать, но в жизни – не верил в колдовство. Он сам умел насочинять такое, что, взгромозди Оссу на древний Олимп[2], и то будет мало. Зачем же верить в чужие обманки? Кто лжет, того чужая ложь не обманет.
– Он сочинял, обернувшись в эту мантию, – говорила Мэри, оглаживая ткань. – Тогда стихи его становились необыкновенными. Он клялся, что облачившись в этот плащ, человек способен заклинать стихии и укротить море.
– Нужны какие-то заклинания? – недоверчиво спросил он, кутаясь в пыльную ткань и кривясь – вновь щекотало в носу.
– Нет. То есть… ты произносишь банальные строки, а они становятся волшебными. Попробуй!
Он почувствовал себя глупо. Стоя босиком на холодном полу в театральной мантии-дешевке декламировать стихи? Ну, уж нет, ни за что!
– Наверное, колдовать надо в одиночестве,– пробормотал Милорд.
Это была отговорка. Он хотел снять мантию и вернуть Мэри, но она его опередила.
– Разумеется. – Она положила ему руки на плечи. – Слушай сердце! Теперь строки будут течь сами, как ручей. Это я заклинаю тебя, я – Мэб, королева фей. О, как ты красив! – она заключила в ладони его лицо, как в раму.
Потом отступила на шаг, кинулась к столу и вдруг начала писать.
– Что ты делаешь?
– Сонет. Вот послушай!
«Прекрасный облик в зеркале ты видишь
И, если повторить не поспешишь
Свои черты, природу ты обидишь,
Благословенья женщину лишишь».[3]
Теперь ты!
– Так я могу взять эту мантию с собой? – спросил он робко. Это избавляло его от необходимости изображать вдохновение и творить напоказ.
– О да! – Она согласилась на удивление быстро, будто не жаль ей было такого дара. – Мне она ни к чему.
Ее перо скользило по бумаге, и одновременно она декламировала:
«Какая смертная не будет рада
Отдать тебе нетронутую новь…»[4]
– Но вдруг … ты потребуешь ее назад?
– Зачем? Ну… – она задумалась. – Обещай вот что: коли не будет стихов, вернешь мантию.
– Обещаю.
Он вздохнул с облегчением и снял пыльную театральную ветошь.
Но, как ни странно, забрал ее с собой, уезжая домой. В ответ он прислал Мэри прибор для хранения специй в виде серебряного корабля с отделкой опалами. Один из двух, что достались в наследство от дяди. Получив от кого-то подарок, он спешил отдаривать вдвое, втрое, вдесятеро. Напрасно управляющий всякий раз напоминал ему, что даже при его богатстве так разориться недолго – страсть к дарительству он унять не мог, так другие не могут совладать с похотью или слабостью к вину. Иногда в шутку он называл себя Тимоном Афинским – глупцом, который растратил все свое состояние на нелепые дары.
***
Мэри и Милорда многое роднило. Не любовь, но страсть, и общее в судьбе. Каждый был не тем, кем желал быть. Он – аристократ, желающий стать шутом и говорить с миром со сцены. Она – графиня Пембрук, поэт и переводчик, желающая быть поэтом.Она называла себя сладкоголосым лебедем Эйвона, и бумаги свои подписывала именно так. На кружевах для своих нарядов она велела вышивать лебедей. Она и его стала называть лебедем Эйвона. Но он сознавал, что их соприкосновение может быть лишь мимолетным. Истинная любовь – это всегда любовь одной ночи – а наутро Адонис гибнет и его хоронят. Вторая ночь всегда будет слабым отражением первой. Есть предрассудки, которые мы несем с собой всю жизнь. Есть мечты, от которых мы никогда не откажемся. Он начал сочинять стихи в одиннадцать, в двенадцать писал пьесы. Из этих юных фантастических лет принес он с собой уверенность, что дольше одной ночи любовь длиться не может. Любую жизнь можно ужать до размера трехчасового спектакля. Все остальное – ворох ненужного, достойное лишь того, чтобы отправиться в печь. Бессмертного из целой жизни наберутся крупицы. А счастье – всего лишь вспышка молнии, которая исчезнет прежде, чем ты скажешь: вот молния блестит. Особенно – счастье в любви.
***
Строки срастались с ним, и он декламировал их порой одновременно со стихами других поэтов, будто сравнивал свое творение с трудом соперников. И он был благодарен Уилу за то, что с актерами и хозяевами театра тот говорил за него. Он бы сам никогда не посмел войти в эту помесь гостиницы и храма, чтобы отдать на суд незнакомых людей листы своей новой пьесы. Уже через месяц или два его первое творение стало казаться ему столь неумелым, хромающим на обе ноги, ему уже грезилось, что всякий распознает позаимствованные и переделанные строки и обвинит и осмеет его. Но между ним и насмешками языкатых конкурентов стояли выдуманный еще в Кембридже псевдоним и ловкий малый Добрый Уил.
Графине Мэри Милорд так и не признался, что сочиняет пьесы.
***
В последний вечер в Уилтоне графиня играла на верджинале[5].
После игры милорд решил подурачиться. Стал представлять домочадцев, рохлю-пажа, сплетницу-служанку, всем досталось – даже господам. Каждого он представлял с долей язвительности… Потом – кухарку.
– Кухарка. Жирная… на что она годится? А не знаю… дай сообразить…а вот сделаем из нее лампу.
Он копировал кухарку – ее манеру двигаться, будто плыть, ее вихляние будрами. Выходило похоже, и потому очень смешно.
– Когда эта лампа загорится, я убегу от нее при ее собственном свете.
Он вспрыгнул на стол – огляделся, изображая ужас.
– А лохмотья-то, лохмотья… на них наверняка налипло столько сала, что можно натопить свечей на долгую польскую зиму. Ужас, ужас! Если она доживет до страшного суда, то гореть будет дольше других! А широка она как! – он развел руки, изображая шар. – Глобус! Все страны можно нарисовать на ней. А где же на этом глобусе расположилась наша Англия? Англия? – он изобразил многозначительность на лице, смешно оттопырил губы и закатил глаза: – Меловые утесы Альбиона в этой грязнотище отыскать трудновато. А вот Франция. – Он наморщил лоб и дернул себя за прядь темных волос. – Непременно здесь, на лбу. Где волосы поднялись войною…– Тут была игра слов – волосы и наследник звучали почти одинаково, а во Франции в ту пору шла война с наследником престола.
Эта игра слов напоминала игру в мяч, тут шутки скорее заставляли слегка кривить губы, нежели хохотать.
– Прекрати! – вдруг резко одернула его Мэри.
– Погоди! Я еще не закончил. А Шотландия… Хочешь знать, где Шотландия?
– Это невыносимо. Ты ужасен. Нелеп. И в самом деле, смешон. Я не-на-ви-жу глупых шутов.
Она поднялась и вышла из комнаты.
Милорд застыл в растерянности. Он был уверен, что всем нравится его кривляние. И вот оказалось, он ошибся, Мэри презирала аристократа в роли шута.
В тот вечер они легли спать раздельно. Их любовь погасла, короткая, как вспышка молнии.
***
Уже в своем доме на Стрэнде ради шутки облачился он в мантию и расхаживал по кабинету, бормоча невнятное, какие-то слова, пробуя их на язык.
Достигая стены, как берега, он поворачивался и шел назад, и продолжал бормотать.
Он не понял, когда все переменилось. Он очутился в лесу, играли пятна света на траве, шевелилась под легким ветерком листва, где-то тягуче пел рог и лаяли псы, загоняя дичь. Он был… оленем? Охотником? Псом?Не понял поначалу даже. Потом ощутил свое тело, совсем иное,куда крепче, и сильнее нынешнего, и почти обнаженное – легкая туника, стянутая на талии поясом, на ремне охотничий рог, кинжал, кольцами прикрепленный к кожаному ремню. Ноги, обутые в сандалии, ступали по мягкой лесной почве бесшумно.
Потом он увидел женщину (наверное, она стояла там и прежде), но до этого ему чудился на ее месте лишь золотой солнечный свет, а тут он разглядел ее – высокую, белокурую, с обнаженными плечами, полупрозрачная ткань стекала с плеч к щиколоткам. В траве, негустой, шелковистой, поблескивали расшитые золотыми нитями сандалии.
Женщина обернулась – как будто только и дожидалась этого его понимания, обретения им способности ее видеть. Ее лицо показалось неуловимо знакомым,но лишь в первый миг: такой величественности, надменности и одновременно сладостного желания ни в чьем взгляде он не видывал до сих пор.
Ее властность отталкивала, и Милорд, вернее тот, кем он был, попятился…
И вновь оказался в своем кабинете. Стихи полились,смешалось возвышенно-золотое с чувственно-грубым, пережитое только что и несколько дней назад. Об этом хотелось рассказать немедленно, хоть кому-то, хоть кому-нибудь. И он пока еще не понимал, что рассказывает всему свету – цинично, грубо, в подробностях, как домогалась его, юнца, знатная дама, как желала, а он отказывал, отталкивал, но она добилась своего,не могла не добиться…
Ее звали Венера.
Его – Адонис.
***
Чума обрушилась на Лондон зимой 93-го года. Страшная зараза приходила год за годом, выкашивая людей тысячами, вырезая целые семьи. Возвращаясь с упорством безжалостного кредитора, сбирала дань, убивала с изощренностью разбойника.
21 января по предписанию Тайного совета мэр запретил все представления и развлечения, которые могли привести к скоплению народа. Театрам это грозило разорением.
Тот, кто не вдохнул еще полной грудью того особого запаха приюта лицедеев, не понял, что целый мир на самом деле вмещается в это деревянное кольцо, и все обитатели вне этого кольца обделены как минимум вдвое счастьем знать, что миры множественны, покидал труппу в надежде наняться в работники. Тот же, кто уже был отравлен раз и навсегда сладко-горьким хмелем подмостков, спешно паковал котомки, покупал прочные башмаки да прикидывал, что нужно взять с собой, что продать, чтобы выручить несколько монет на дорогу. В складчину нанимали повозку для скарба, а сами шли следом с мешками за плечами по дорогам Англии в поисках куска хлеба и сомнительной популярности провинциальной сцены.
Труппа Доброго Уила в марте покинули Лондон, но сам он не поехал бродить вместе с остальными, то ли побираясь, то ли бродяжничая. Для многочисленной лондонской театральной братии Англия была слишком мала и слишком занята делом в летние месяцы, ведь не смотря на вихри перемен, срывающие с насиженных мест тысячами разный люд, это по-прежнему была страна крестьянская, кормившая сама себя хлебом. Так что только бездельники, нерадивые слуги или сбежавшие от хозяев подмастерья могли днем собраться поглазеть на представление заезжих актеров.
Уил остался в Лондоне на свой страх и риск. Он много лет искал стоящее дело. Принюхивался, присматривался, и вот, наконец, нашел. Тайный голос шепнул ему уверенно в ухо: есть! Дело обещало быть хлопотным, но прибыльным. Он наконец обрел патрона. Для человека его положения просто необходимо было иметь покровителя-аристократа, кто бы мог подкинуть монету, замолвить словечко, а если совсем прижмет нужда, устроить на службу.
Сохранить свое место подле Милорда было важнее утверждения себя в терпящей кораблекрушение труппе. Уил должен отныне держаться к этому мальчишке поближе, не упускать ни на миг из виду, иначе кто-то другой может оказаться рядом и занять теплое место. Мальчишка-аристократ, для кого шиллинги и пенсы – не деньги, кто вроде бы под опекой лорда Берли, а на самом деле сам по себе, потому как старый лорд болеет, сейчас ему не до своевольных сирот. Так что парнишка предоставлен фактически сам себе, и к Берли наведывается лишь затем, чтобы отыскать в библиотеке старика нужную книгу.
***
Несмотря на чуму, Милорд тоже сидел в Лондоне. Театры были закрыты еще с зимы, так что весной стало казаться, что наступает конец света для театральных подмостков. Начатую недавно пьесу Милорд затолкал в сундук и взялся заканчивать поэму. Кто знает – может быть, в этом мире вечно будет господствовать чума, и больше не станут ставить спектаклей. Он сидел взаперти, и каждый день слуги мыли и поливали водой порог его комнаты – чтобы защититься от болезни. В гости к нему приходил только Уил, закрывая лицо смоченной в уксусе тряпкой. Милорда он считал почти своей собственностью, своим сокровищем, понимая, что второго шанса у него не будет.
Это как в любви: чуть хозяин из дома, как хозяйка открывает дверь и впускает любовника. Уил иногда вспоминал, что оставил жену (не совсем, правда, молодую)с тремя детьми в Стратфорде. Но ему было плевать, кого впускает в дом госпожа Шакспер. Анна была старше Уила на шесть лет и затащила его в церковь лишь потому, что сумела вовремя забеременеть. Но здесь речь о деньгах, и немалых. Сейчас главное, чтобы потрясающий копьем не впустил в свою тайную дверь кого-то другого, кто станет править его пьесы и относить в театр.
***
Поэма вышла летом, в разгар эпидемии чумы. Имя автора на титульном листе отсутствовало. Оно значилось ниже посвящения: «Покорный слуга Вашей милости Уильям Шекспир». И титул этот, придуманный и напечатанный позже, гарантия издателю на выкуп поэмы, был вклеен в каждый экземпляр отдельно.
Издал поэму старый приятель Уила по Стратфорду Ричард Филдс,владевший на паях печатней. Типография была маленькая и держалась в основном на заказах других издателей – своими деньгами Ричард не торопился рисковать.Из тех книг, что Филдс печатал сам, треть составляли религиозные трактаты, эту литературу всегда удавалось сбыть, тогда как романтическая поэмка могла застрять на полках.
Сам Милорд никогда не набрался бы смелости отнести поэму издателю, но Уил запросто зашел к Филдсу и отдал в печать рукопись как свою. Причем сообщил, что патрон доброго Уила гарантирует издателю, что весь тираж выкупят, если книга не будет продаваться.Подразумевалось, что патроном был Генри Ризли, граф Саутгемптон, недаром Уил сочинил ему посвящение. На самом деле тираж, коли он застрянет на полках книжной лавки, должен был выкупить Милорд.
В посвящении было куда больше самоуничижения, чем мог позволить себе аристократ, родня Плантагенетов, Ланкастеров и Йорков, человек королевской крови. Хотя актер и начинающий стихоплет, будь он подлинным автором, согнулся бы перед Генри Ризли куда ниже – и это правда. Да и с какой стати вообще они бы сблизились – неизвестный актер из терпящего бедствие театра, и граф Саутгемптон. Но как посланец Милорда Добрый Уил был принят и обласкан.
Так что, поделив на двоих достоинство и спесь, притворство с лицедейством, вышло то, что вышло:
Ваша милость, я сознаю, что поступаю очень дерзновенно, посвящая свои слабые строки Вашей милости, и что свет меня осудит за соискание столь сильной опоры, когда моя ноша так легковесна…
Так между автором и его поэмой возникла невидимая стена.
Филдс опасался зря. Как только поэма появилась в магазинчике «Белая борзая», что располагался во дворе собора святого Павла, ее стали расхватывать – по шесть пенсов за штуку. Заглянув сюда через неделю, Милорд узнал, что осталось всего несколько экземпляров. Он купил для себя три штуки, краснея,смущаясь и опасаясь, что кто-то уличит его в авторстве бесстыдного сочинения, и, радуясь, что нет, это невозможно, никто никогда не признает в нем «Потрясающего копьем». Здесь же в «Белой борзой» Милорд приобрел новое издание «Метаморфоз» Овидия, и перевод жизнеописаний Плутарха – греческий был им не любим. Потом велел добавить к покупке дорогой бумаги и чернил…
Когда Милорд взял в руки книгу, то испытал радостное возбуждение. Изданная на бумаге поэма. Не легковесное, ускользающее слово пьесы, умирающее, едва произнесенное, а запечатленное, вечное. Время не в силах стереть эти строки. Пускай набегают морским прибоем минуты, часы и года, печатная строка останется к этому прибою равнодушна.
***
Когда в свою очередь Уил взял в руки экземпляр поэмы, то почти поверил, что это его детище. Ведь именно он придумал посвящение Саутгемптону. Книга принесла ему и Филдсу неплохой доход. Маска, оказывается, ценится дорого.
[1] Сонет сэра Филипа Сидни. Перевод В. Швыряева.
[2] Оссу на древний Олимп громоздить – цитата из «Одиссеи».
[3] Сонет №3 Шекспира. Перевод С. Маршака
[4] Там же.
[5] Верджинал – клавишно-струнный инструмент прямоугольной формы – обычно без ножек, его ставили на стол. Был очень популярен в Англии в это время. Диапазон его не превышал четырех октав.
Акт 1. Сцена 4
Вспыхивает свет наверху. В третьем кресле сидит Кристофер Марло – он точь-в-точь такой, как на портрете, то есть еще совсем молодой человек, только под правым глазом заметен уродливый шрам, да и сам глаз изувечен и, скорее всего, не видит. На круглом столе перед ним лежит толстенная книга, Первое фолио.
Крис Марло – неужели жив и не убит!
«Марло, невероятно…» – шепчет чей-то голос из-за кулис.
Марло:
– Тысяча чертей! Значит, все-таки меня затащили в этот дурацкий спектакль! Я знал, что все это плохо кончится. Когда Мэри стала выпытывать, не я ли написал эту дурацкую поэму про Венеру и Адониса, я уже заподозрил нечто такое… Мне было двадцать девять лет! Двадцать девять! Я уже поставил в театре «Тамерлана», «Фауста», «Эдуарда»! Я был убит в этом треклятом 93-м году – и вдруг сочинить напоследок сопливый рассказ, как немолодая тетка хочет переспать с мальчишкой! Я, написавший «Геро и Леандра»!
«Подчинены мне жребии людские,
Я управляю колесом фортуны…»[1]– декламирует Марло.
И умолкает.
– Уже не управляю, – говорит с издевкой.
– Поэмка не так уж и плоха… – замечает Уил. Говорит он с Марло он явно заискивающе, сразу видно, что опасается буйного нрава коллеги. – Я лично преподнес экземпляр Его милости графу Саутгемптону. И посвящение сочинили мы с Ричардом Бербеджем. Знаете сами, сударь, театру всегда нужны жирные покровители – провалится пьеска, и ты в прогаре. Ризли, кстати, меня наградил, хотя у самого было в то время с деньгами туго.
– А что наша красотка Мэри? – смеется Крис. – Ставлю десять фунтов, что она завладела всеми рукописями. Так ведь?
– Так… – уныло вздыхает Уил. – И…
– И?
– Она сделает все, чтобы авторами пьес считали ее сыновей.
Марло вскакивает, бьет себя по ляжкам, хохочет:
– Ай да графинечка! – перестает смеяться. – И каким образом ей это удастся? А? Они что в колыбели в обоссанных пеленках стихи писали?
– Там все не так просто, – Уил подходит к столу, берет в руки книгу. – Если взять книгу, открыть портрет, да вырезать его… Обратная сторона листа с портретом без текста, будто нарочно. Так вот, вы вырезает портрет, и тогда покажутся имена Пембруков – лордов Вильяма Герберта, графа Пембрука, и его брата – Филипа Герберта, графа Монтгомери. Монтгомери, это тот, больной наголову, что обожал кидаться на всех с кулаками или с рапирой.
Уил открывает книгу и демонстрирует страницу с вырезанным портретом.
– Вот, глядите, это и есть подлинные авторы. Там, в книге есть указание, что именно так и надо сделать, чтобы узнать тайну Шекспира.
Здесь на гравюре видишь ты Шекспира внешние черты. Художник, сколько мог, старался. С природою он состязался. О, если б удалось ему Черты, присущие уму, На меди вырезать, как лик, Он стал бы истинно велик. Но он не смог, и мой совет: Смотрите книгу, не портрет.[2]
Марло:
– О, всевышний! Эти два прыща? Два бастарда, которых старикан признал за своих?!
Как прежде милорд и Уил, Крис подходит к окну и пытается его открыть. Не получается. Тогда он отходит к стене, поворачивается, и с разбегу бьет ногой в раму. Каблук выбивает гнилое дерево. Но окно не открывается.
Марло:
«Так белое мы черным сделать можем,
В ночь темную день ясный превратить»[3].
Свет наверху гаснет.
***
Внизу загорается три сальных свечи. Слабо освещается комната мастерового в Кентербери.
Старик-хозяин сидит за столом и прихлебывает эль. Рядом стоит пустая миска. Старик ковыряет в зубах, вытаскивая куски мяса из зубов и тут же отправляя их обратно в рот. В комнату вбегает мальчишка-подросток лет четырнадцати. Видимо, он не ожидал, что отец в это время дома. Останавливается. Оглядывается.
– Небось, опять бегал смотреть на дорогу в Дувр? – бормочет старик, занятый своими зубами. Но без злости, скорее, снисходительно.
– Далась мне эта дорога! Я на камеру смертников смотрел, что в западных воротах. Сегодня оттуда вытолкнули преступника с петлей на шее, да так ловко, что петля ему сразу переломала хребет, когда он повис на городской стене. Ноги дернулись, и все.
– И охота тебе туда бегать!
– Как будто ты сам таких зрелищ не любишь!
– Зрелище зрелищем, но вчера ты в соседского мальчишку ножом метнул. Мог ведь поранить, а то и убить.
– Не мог. Видишь вон то пятно на стене? Видишь?
Джон Марло кивает. Кристофер мечет нож и попадает ровно в центр пятна.
– Сто раз подряд вот так метать могу.
– Нет, каков! Что за дерзость!
– Я не собираюсь повторять при каждом случае: «Как вашей милости угодно будет!» Я буду дерзким, развязным, гордым. А больше всего я ненавижу жалкий покорный взгляд из-под ресниц!
– А вот я…
Договорить Джон Марло не успевает. Дверь распахивается. В комнату входит сначала слуга, склоняется в почтительном поклоне. Затем вступает в круг света женщина, закутанная в плащ с капюшоном. Лицо ее не разглядеть. За женщиной входят еще двое, в плащах с капюшонами. Они явно вооружены. Один держит руку в перчатке на рукояти рапиры.
Джон Марло спешно вскакивает и кланяется. Женщина медленно проходит по комнате. Из-под плаща виден край темно-красного платья. Кристофер следит за женщиной взглядом. Она хочет сесть, но едва прикоснувшись к спинке стула рукой в перчатке, отдергивает руку и передумывает. Поворачивается к Джону Мало спиной. Трет пальцы в перчатке друг о друга.
– Джон Марло? – спрашивает женщина, при этом обращается как бы в зрительный зал.
– Именно так, сударыня. С самого утра Джон Марло, а этот бездельник – сын мой Кристофер.
– Бездельник ходит в школу?
– Никак нет, сударыня. Не надобно ему этого. Хотя грамоте и счету обучен, и весьма в этом деле ловок. Пристраиваю олуха к сапожному делу. А он стихи кропает. Не иначе, по нему Тайный совет плачет.
– Такие ужасные стихи?
– Ужасные они или нет, неведомо. А вот что дерзкие – так это точно.
– Пятистопный ямб, белый стих, – спешно уточняет Кристофер.
– Хочу услышать.
Марло мгновение собирается с духом, потом выпаливает:
– « Мы его клянем,
Земля ярится, негодует небо,
Но бережет его такая сила,
Которая страшней богам всевышним,
Чем Парки или киммерийский Стикс»[4], – декламирует Крис спешно, опасаясь, что его прервут.
Женщина останавливается, потом резко поворачивается к хозяину каморки.
– Нет надобности в новом сапожнике в Кентербери. Здесь, в Королевской школе обучают 50 мальчиков. Одно местно вакантно. С завтрашнего дня Кристофер – один из этих пятидесяти. Из пятидесяти избранных.
– И что он будет там учить, осмелюсь спросить? – Джон Марло хочет показать кулак сыну, но прячет руку за спину – боится, что благородная госпожа его жест заметит.
– Латынь, греческий, пение, основы стихосложения.
– И зачем ему все это? В нашем сапожном деле?
– Чтобы поступить в Кембридж. За три года мальчик все должен освоить. Кристофер! – подзывает женщина юношу. Тот подходит. Она кладет на стол кошелек. – Это тебе на расходы в первый год обучения.
Женщина выходит. Ее свита – за нею.
– Кембридж… – бормочет Джон Марло. – Эк, куда, парень, тебя занесло!
***
Внизу вновь становился темно. Наверху Милорд и Уил дремлют в креслах. Крис Марло прохаживается по комнате. Потом ему надоедает это времяпрепровождение. Он останавливает и пинает Милорда по вытянутой ноге. Тот вздрагивает и просыпается.
– А, что?.. – Милорд трет глаза, оглядывается.
За окном темно, но внезапно проносится огонек – как будто кто-то идет с факелом.
Крис Марло кивает в сторону спящего в кресле Уила.
– Он ведь наверняка агент Уолсингема, поверь моему чутью.
– Уил? Агент? С какой стати?
– А с той, на какие такие деньжищи он покупал дома и давал деньги в рост? Уолсингем был щедр, за хорошее дело мог отвалить и двадцать, и тридцать фунтов, и даже пятьдесят, как раз хватит, чтобы внести за свой пай в театре. Всех нас вызывали на допросы в Тайный совет, а этого парня не трогали, даже после бунта Эссекса и скандальной постановки «Ричарда Второго». Ну-ка скажи, почему его не вздернули на дыбу для допроса? А? Тебя посадили в Тауэр и чуть не казнили, Саутгемптона посадили в Тауэр и тоже чуть не казнили, Эссекса казнили – а этот простолюдин, отделался разве что испугом.
– Ты же сам ответил – потому что он – простолюдин.
– Ерунда! Когда хватают заговорщиков, хватают всех. По делу Эссекса арестовали сотню, не меньше.
– Откуда ты знаешь? Ты же был уже мертв, когда Эссекс устроил свой нелепый бунт.
– Для нас уже нет тайн.
– Тогда ты должен знать, был ли Добрый Уил агентом Уолсингема или нет.
–А вот этого я почему-то не знаю!
Свет наверху гаснет.
***
Сцена внизу вновь превращается в таверну в Шордиче.
За столом все те же – Роберт Грин, Томас Нэш, Джордж Пилль и Крис Марло. Они пьют рейнское вино и едят маринованную селедку.
– Селедка хороша, – говорит Роберт Грин. – Я ем и ем, кажется, уже целую бочку сожрал.
– Можно и бочку съесть, если щедро запивать рейнским, – соглашается Нэш. – А ты, Грин, плоховато выглядишь. Зеленый стал, недаром Грином прозываешься.
– Это желчь в голову ударила. А когда желчь в голову ударяет, наступает пора откровений. И теперь я хочу вам сказать, начистоту сказать всё, что думаю, то и скажу.
Марло (снисходительно):
– Ну что ж, говори, мы послушаем…
Грин делает большой глоток вина. Потом поворачивается к Марло:
– Не удивляйся, что я начну с тебя, славный любимец трагиков! Ты сгубил меня, Крис!
– Совратил? Тебя? – с издевкой переспрашивает Марло. – Извини, приятель, но это невозможно. Ты был невинен разве что в утробе, да и то я в этом сомневаюсь.
– Не перебивай! – Грин поднимает палец. – Ты пытался погубить мою душу. Сколько раз я повторял за тобой, что Бога нет, и вот теперь тяжкая Его длань легла мне на плечо, и Он сгубил меня! А все твоя любовь к Макиавелли. Какое тяжкое заблуждение! Его правила – это просто издевательство над людьми. План Макиавелли – сгубить весь людской род. Ты стал его орудием, и даже не заметил этого. Не откладывай раскаяния, подобно мне, ибо ты не знаешь, как быстро за тобой придет смерть!
– Ты уже написал на меня донос в Тайный совет? – от злости у Марло дрожат крылья носа.
Он вскакивает и хватает Грина за шкирку, встряхивает так, что у того клацают зубы. Бьет по лицу. Сильно бьет. До крови.
– Только попробуй что-либо подобное издать, и я…
– Оставь его! – просит Нэш. – Хочу послушать, что он еще скажет.
Марло буквально бросает Грина на стул.
– Ты сделал предсказателем, Грин? – смеется Томас Нэш. – Ну, в том, что твоя смерть близка, никто не сомневается. А в остальном…
– Мне есть, что сказать, и тебе Нэш, наш юный Ювенал. Вот мой совет: будь осторожен и не создавай себе врагов дерзкими речами.
– А ты решил продемонстрировать, что в этом случае бывает?
– Мы с тобой писали вместе пьесу, я был добр к тебе.
Грин отправляет в рот еще кусок селедки, давится и с трудом произносит:
– Но вот Главное, что я вам всем скажу: есть ворона-выскочка, что надергала у нас для себя лучших перьев, ворона влезла в шкуру актера и воображает, что может изрекать белый стих, как мы с вами, и потрясать сцену…
– Боже мой, Грин, неужели ты имеешь в виду нашего Доброго Уила и его жалкие пьески про короля Генриха Шестого? – смеется Марло. – Это же детский лепет!
– Я много чего имею в виду, – бормочет Грин. – Дайте мне еще селедки… нет, вина дайте… Воды… запить…
Его рвет, и он падает под стол.
Свет на сцене гаснет. Мужской голос в темноте произносит:
– Роберт Грин умер 3 сентября 1592 года. В августе месяце он обожрался маринованной селедкой да перепился рейнским в компании Нэша и других «университетских умов» и занемог. Он был любимцем хозяйки таверны «Красная решетка», что на Тормойл-стрит, а друзьях у него значился головорез Каттинг-болл. Этого головореза повесили на Тайбернском дереве[5]. Грин жил с сестрой Болла Эм, жалкой оборванкой,и прижил от нее бастарда. Месяц несчастный Грин маялся животом и помер в начале сентября. Перед смертью жена хозяина принесла ему на пенни мальвазии, а когда он помер, увенчала голову Грина лавровым венком, как он завещал.
[1] «Тамерлан Великий», перевод Э. Ленецкой
[2] В оригинале:
To the Reader
This Figure, that thou here seest put, It was for gentle Shakespeare cut; Wherein the Graver had a strife With Nature, to out-do the life: O, could he but have drawn his wit As well in brass, as he hath hit His face; the Print would then surpass All, that was ever writ in brass. But, since he cannot, Reader, look, Not on his Picture, but his Book.
В оригинале не «черты Шекспира», а некая «фигура». Глагол cut - указание на необходимость вырезать портрет. Несколько таких экземпляров Большого фолио с вырезанными портретами сохранилось. Перевод А. Аникста. Из книги «Шекспир»
[3] «Эдуард Второй». Перевод А. Радловой.
[4] «Тамерлан Великий» Кристофера Марло. Перевод Э. Ленецкой
[5] Тайбернское дерево – Тайбернская виселица. На протяжении многих веков название Тайберн было синонимом смертной казни. Это было главное место казни преступников из Лондона и Мидлсекса.
Акт 2. Жизнь - шут для смерти. Глава 1.
Сцена наверху освещена как будто ранним утром – солнечные лучи в грязном оконце.
Марло спит в кресле. На столе кости обглоданного каплуна и хлеб. Уил пытается обгрызть кость, но безуспешно. Протягивает Милорду хлеб. Тот качает головой:
– Я не хочу есть.
– Это потому что вы умерли. А я еще – нет.
– Ты уверен?
Уил пожимает плечами:
– Да хоть бы и помер: в Стратфорде жизнь – такая тоска.
– Забавно, правда. Я называл себя в Кембридже «Потрясающий копьем», а это – на новый лад твоя переделанная фамилия. Почему ты назвался моим прозвищем? Ведь я просил, чтобы все пьесы ставились и выходили анонимно.
– О чем вы, ваша милость? Разве я назвался Милордом? Ваше имя, сударь, – это ваше имя. Вас, как звали, так и зовут… А меня как зовут Уильям, и так продолжают звать…
– Ты назвал себя Потрясающий копьем. Ты же прежде был Шакспером, а не Шейк-спиром. Это мое прозвище в Кембридже.
– Ну да, Шакспир мое имя. Джон Шакспир прозывается папаша, да и вся наша многочисленная родня в Стратфорде, ну и я тоже поначалу звался Шакспером. Но фамилии пишутся по-разному. Вон Марло писался как Морли. Так и записано в акте о смерти – Морли. Шейк-спир – оно конечно, звучит лучше и благороднее, посему по прибытии в Лондон я вскоре стал зваться Уильям Шейк-спир. Хотя под деловыми бумагами я и ставлю подпись Шакспер. Или Шакс. Как случится. У актера и подпись лицедействует. Весь мир лицедействует – или не знали? На латыни это звучит… Mundus universus exercet histrioniam.
– Петроний.
– Да уж вы наверняка не хуже меня латынь знаете.
– А ты наглец.
Уил расплывается в улыбке, будто его похвалили.
– А то, что вы выбрали себе маской мое имя – это просто совпадение. Вы – Шейк-спир. Я – Шакспир. Или Шекспир. Я – ваша маска, сударь. Сударь,сами посудите: что же я должен был сказать, когда принес пьесу в театр? Что есть еще один Шейк-спир, и он пишет пьесы. По мне, так все наши просто бы обхохотались до упаду. Странно, чтоб в одном театре появлялись два Шейк-спира. Вот я и…
– Но как же…
– Сударь, сударь, это не ваш мир, ни один аристократ не пишет пьесы для публичного театра. И незачем вам заходить в театр там, где заходят актеры. Ваш путь – через главный вход, ваше место – в ложе. А подмостки оставьте мне. Ведь это в какой-то мере и мои пьесы – это я приносил их в театр. Я был повивальной бабкой и крестным. Я давал вам советы. А сколько имен да особых словечек вы добыли из моей памяти! Да вы просто выпотрошили мою голову, как стручок гороха. Вы всякую мою удачную фразу вставляли в текст. Разве не так? А уж как я старался, объясняя вам, где надо поменять сцены, чтобы их стало легче играть.Да я, считайте, по каждой странице делал замечания. А сколько сил мне стоило убедить актеров принять первую пьесу к постановке. Они бы никогда не взялись ее играть, если бы знали, что их роли написал студент из Кембриджа.
– Но ты получал деньги.
– Да странно было бы не получать. Но вот вам, сударь, как-то не к лицу брать монеты за такое низкое ремесло. Кстати, вы заметили, что ваши герои часто смущаются и заливаются краской, совсем как вы, сударь.
– Зато ты ничуть не покраснел, выуживая у меня 50 фунтов и обещая их отдать в течение года.
– Что за мелочность, сударь! И потом, я же все объяснил: мне надо было стать пайщиком труппы, чтобы легче было пристраивать в театр наши пьесы. Сами посудите, где я мог взять в то время такие деньжищи! Пятьдесят фунтов! Да за такую сумму в Стратфорде можно хороший дом купить.
Марло просыпается.
Марло:
– Что вы раскудахтались, как куры. Фунты, Стратфорд, пай в театре.
Уил разливает по стаканам вино из кувшина – откуда взялись стаканы, вино и кувшин – неизвестно.
Марло пробует вино и морщится:
– Моча. Небось, то рейнское, которым отравился Грин.
Милорд тоже пробует:
– Вино неплохое. – Листает Первое фолио. – Лучше, чем посвящение Бена.
(читает)
«Ты превзошел соратников своих, Пыл Кида, Лили, Марло мощный стих.
Пусть греческий, латынь твои скудны, А ими их творения полны…»[1]
Каков Бен! Похвалил и тут же оплевал. И тебя, Крис, тоже.
– Ты что, обиделся? – смеется Крис.
– Теперь все литературоведы будут с удовольствием повторять эту фразу.
– Вам надо было сказать Бену, что вы прочитали комедию Плавта на латыни, чтобы переделать ее в «Комедию ошибок», – советует Уил. – А вам, сударь, тогда было всего шестнадцать лет.
– Четырнадцать, – уточняет Милорд. – Пьеса получилась такой же глупой, как и оригинал.
– Знание латыни – это единственное, чем мог гордиться Бен, – ухмыляется Марло. – Вот он и подпустил говнеца в свои стишата.
– Мозг Бена так прост, что для него надо на полях пьес делать специальные глоссы с пояснениями, как в Женевской библии[2].
Входит человек в темной одежде, огромный бархатный берет все время сползает набок. В руках у него какая-то бумага. Это тот самый человек, что вешал объявление в гостинице «Лев» в Первом акте.
– Цыпленок со скорлупой на голове! – смеется Милорд.
– Я – Хор! – гордо объявляет вошедший. – Теперь буду выходить перед каждым актом.
– Что же ты не вышел перед первым? – спрашивает Милорд.
– Я опоздал, пришел позже.
Хор подносит ближе к глазам бумагу и торжественно зачитывает:
«30 мая 1593 года в Депфорде убили Кристофера Морли.
...защищаясь и ради спасения своей жизни, тогда и в том месте вступил в борьбу с названным Кристофером Морли, чтобы отобрать у него упомянутый кинжал; в каковой схватке этот Ингрэм не мог уклониться от названного Кристофера Морли; и так случилось в этой схватке, что названный Ингрэм, защищая свою жизнь, нанес тогда и в том месте упомянутым ранее кинжалом, стоимостью в 12 пенсов, названному Кристоферу смертельную рану над правым глазом глубиной в два дюйма и шириной в один дюйм; от каковой смертельной раны вышеупомянутый Кристофер Морли тогда и в том месте тотчас умер».
Все молчат.
Наконец Марло произносит:
– Хм… Значит, все-таки меня убили. Только рана странная. От таких не умирают. Тем более – мгновенно, – трогает шрам под правым глазом.
***
Наверху свет гаснет, но свет из окошка продолжает падать. Видно, как Крис Марло (только силуэт) движется от стены к стене.
Одновременно освещается нижняя часть сцены. Это комната Уила.
Уил сидит за столом и правит список пьесы.
– Нет, тут веселее надо, шуточек больше. Да самых ядреных. Это ж комедия… – он делает отметку на широких полях текста. – А вот это смешно. Тут зрители начнут хрюкать от смеха, будто свинки. – Хихикает. – Третий раз читаю, а все смеюсь…
Входит Марло. Он в каком-то черном балахоне, явно с чужого плеча. Через плечо – изношенная кожаная сумка. Марло откидывает капюшон. Правая сторона головы обмотана окровавленной тряпкой.
– Марло… – Уил приподнимается. – Так ты жив…
– Еще не знаю, может и помер, но почему-то еще бегаю и прячусь по грязным кабакам. Но если не удеру на континент, то точно не выживу. На меня один за другим бывшие друзья строчат доносы. Прежде вместе пили и жрали маринованную селедку, теперь они сообща хотят меня утопить.
– А правду ли говорят, что ты поносил веру и был заядлым атеистом? Будто говорил, что наш Спаситель – обманщик, а Моисей – фокусник. И будто папистская религия тебе ближе…
– Ты чего?! – грозно наступает на него Марло. – Хочешь на меня донос состряпать. Может, еще обвинишь меня, что это я основал «Школу ночи»?
– Ни боже мой! Я отродясь не писал доносов.
– Так я и поверил! Все клянутся, что не писали ни строчки. А потом в Тайном совете достают целый ворох бумажек. И называют имена… Такие имена, что хоть со стула падай. Народ у нас нынче писучий пошел. Да, я писал: «Религию считаю я игрушкой и утверждаю: нет греха, есть глупость»[3]. Но как только ты сбрасываешь оковы предрассудков, на тебя тут же пишут доносы. Или вот – накидываются с ножом.
– И что ты будешь делать?
– Выну глаз и нанижу на лезвие кинжала – так и буду ходить, пугая дураков. – Делает вид, что хочет вынуть глаз из глазницы.
– Нет, стой, не надо! – в ужасе кричит Уил.
Марло кидает Уилу сумку:
– Держи. Бежать мне надо налегке, и так рана меня донимает и может выдать. Возьму с собой только деньги.
– Ты… ты за деньгами пришел? – В голосе Доброго Уила явно слышится тревога. – Так у меня сейчас ничего нет. Только что отослал все до последнего пенни в Стратфорд.
– Нет, Добрый Уил, я не думаю, что ты богат, как мой Мальтийский еврей Варрава. Знаю, знаю, у тебя нет ни пенни.
– Что здесь?
– Заметки для новой пьесы. Ты со своими писаками, может, и сделаешь из нее что-то интересное. А мне пока недосуг. Догонят, затравят…
– О чем пьеса?
– Спятивший принц, и дурочка, что в него влюблена. А потом, после того как он ее трахнул, утопилась. Сюжетец так себе. Но можно наплести всякого. Передавай привет Томасу Киду. Скажи, что его донос пропал втуне. Меня уже якобы убили, когда он отправил в Тайный совет свою бумажонку.
Свет гаснет.
Голос Хора в темноте: «Что мне теперь сказать? Ах, да, вот. 1595-й год. Весна»
***
Томас торопливо шел впереди, держа на вытянутой руке серебряный подсвечник. На лестнице, на сквозняке, пламя метнулось, срываясь в темноту, и едва не погасло. Томас спешно прикрыл пламя рукой. И в жесте, и в испуганном трепете свечи было что-то символичное. Милорд прищурился, как делал всегда, когда событие самое обыденное порождало десятки ассоциаций. Искры пламени тянулись караваном в ночи к цели, которая еще не была обозначена. Вело слово…
Арочный неф в коридоре был когда-то стрельчатой аркой аббатства – прадед поживился в те годы, когда его друг и приятель, а также партнер по теннису и рыцарским турнирам король Англии Генрих Восьмой разгромил все монастыри в стране. Камень из аббатства пошел на перестройку замка, превращая дикое гнездо норманнских рыцарей в изысканный дворец аристократа новой эпохи. Милорду иногда казалось, что вместе с камнями из разрушенных монастырских стен таинственные духи переселились в замок. Младший братишка Милорда клялся, что слышит порой, как кто-то стонет и кричит, и зовет на помощь. Да и самому Милорду мерещились таинственные голоса в галерее и верхних покоях.
В комнате матери пахло кровью.
Лекарь стоял тут же в уголке с постной миной и вертел на пальце золотой перстень. Кровопускание только что закончилось, и помощник лекаря, недавно нанятый неуклюжий мальчишка лет двенадцати, опрокинул серебряный тазик с кровью на пол. Теперь служанка толстушка Бетти,что за полпенни шесть лет назад показывала Милорду и его младшему брату свои прелести, ползала на коленях и затирала мокрой тряпкой пол. С тех пор она успела выйти замуж, родить ребенка, овдоветь. Вода в деревянном ведре была розовой и пенилась. Кровью по-прежнему пахло. И еще стоял тяжелый запах тела, в котором больше не осталось сил, чтобы бороться с болезнью.
Лекарь сделал все, что мог, то есть наполнил микстурой несколько темных пузырьков, написал на латыни длиннющую инструкцию, что и когда принимать. Но вряд ли умирающая сможет проглотить хотя бы ложку этой дряни. В спальне отца – Милорд запомнил это очень хорошо, ему было тогда одиннадцать – пахло точно так же. Правда, отец умер быстро, и когда наследник приехал домой, когда отца уже не стало. Но запах и спустя несколько дней не успел выветриться. В эти годы смерть была частой гостей в семье: два брата умерли один за другим с интервалом в год. Смерть маленького брата, смерть сестры. Вслед за запахом болезни следовали запах горящего воска и увядающих цветов. А потом приходили кредиторы. Они почему-то всегда приходили после похорон, даже если хоронили детей. Как будто даже дети им задолжали.
Лицо матери казалось грязно-серым на фоне белых крахмальных наволочек. Впрочем, и они были не слишком белы, их стирали уже раз десять. А с осени, после того как большие простыни постлали на кровать, еще ни разу. Зимой не стирают простыней. В семьях побогаче их просто снимают и складывают в кладовую, чтобы весной выволочь в прачечную. За зиму мыши непременно там устраивают себе гнезда, и девчонки с визгом разбегаются, когда из свертков белья прыскают во все стороны серые твари. Но с недавних пор матушка приказала экономить, и теперь в Бельвуаре не меняли простыней с поздней осени до теплых месяцев апреля, а порой и мая.
Грязный серый цвет весеннего тающего умирающего снега, вобравшего за долгую зимнюю жизнь и навозную грязь, и сажу из многочисленных труб, и липкий налет выплеснутой из кухни воды. Жизнь грязна и уходит мутным пенистым потоком… Уходит очень быстро.В феврале Милорд окончил Кембридж, на церемонии присутствовали второй граф Девере, граф Эссекс, прекрасный рыцарь королевы, во всем блеске своей славы. И вот с радостного праздника прямиком в комнату умирающей матери.
Томас поставил на стол подсвечник и пододвинул стул, чтобы Милорд мог сесть рядом с кроватью. Милорд после промедления сел, но не знал, что сказать.
Мать всегда требовала от него невозможного – подвигов, славы, свершений. Его успехи всегда казались ей незначительными. Он должен был привести в повиновение Ирландию и разгромить новую Испанскую Армаду – как минимум. Тогда, быть может, она бы снизошло до похвалы.
– Мадам…
– Отец избаловал тебя… – сиплый голос больной мало походил на прежний голос миледи. – Ты должен сжечь … Все-все бумаги… Я не хочу, чтобы ты сочинял, как сэр Филип Сидни.
Это ударило,будто камнем в лоб. Он растерянно моргал, не ведая, что ответить. И только повторил:
– Мадам…
– Его сестра, эта шлюха… я знаю, что она шлюха… Пембрук давно импотент… она должна была, обязана была сжечь все стихи. Я знаю, ты пишешь пьесы,и их ставят слуги графа Пембрука, а вернее этой шлюшки, его жены, с которой ты спишь…
– Слуги лорда-камергера… – поправил он почти механически.
– Неважно, кто играет…Ты все сожжешь. Все! Клянись, что не измараешь наше имя этим площадным ремеслом!
Он медлил.
– Клянись сейчас же… или прокляну… А знаешь, что такое материнское проклятие? Сгниешь заживо, не сможешь иметь детей…
– Матушка.
– Клянись!
Он молчал.
Это было невыносимо. Его будто придавило, распластало и…Он поднялся и шагнул к двери. От запаха крови кружилась голова. Он был как на поле брани. Убивали – его. Хотя кровь была чужая.
– Маска все скроет, – пообещал он.
Он не был уверен, что умирающая услышала его последние слова.
***
Из холода Англии, изо льда недавней потери Милорд устремился к новым берегам. К черту дурацкие наставления, что составил для него Фрэнсис Бэкон! Записка осталась валяться на дне дорожного сундука. Милорд знал наизусть все эти правила, но больше не собирался следовать им. Оставить в прошлом страхи, не оглядываться через плечо. Ощутить полную свободу… Отныне напыщенные нотации могли вызвать лишь улыбку и желание спародировать и вставить в пьесу.
Выбраться удалось только осенью. В октябре он добрался до Флашинга. Здесь принял его губернатор сэр Роберт Сидни, брат убитого на войне поэта. Перед именем Сидни Милорд благоговел. Под сенью этого имени – казалось ему иногда – проходила вся его жизнь.
С братом поэта было о чем поговорить, прежде всего о поэзии. Сэр Роберт оказался чрезвычайно интересным собеседником: четыре года путешествовал он по Франции и Северной Италии. И хотя с тех пор минуло более десяти лет, впечатления не изгладились из памяти. Теперь сэр Роберт обсуждал с Милордом его грядущее путешествие. Советовал выбирать водные пути – это удобно, поскольку вся Ломбардия изрезана сетью каналов. Меньше шансов попасть в лапы разбойников. Да и сами дороги ужасны. «И в Падую на корабле?» – засомневался Милорд. «Падуя тоже связана с морем каналами», – пояснил сэр Роберт.
Где-то далеко в ином мире, полном чужих страстей и чужих забот актеры играли пьесы драматурга Уила Шекспира, в то время как Милорд следовал по Европе в Италию.
***
В построенной из розового мрамора Вероне Милорд гулял по улицам и разглядывал девушек на балконах. Поразительный мир. Иное небо. Иной свет. Здесь было так светло, что невольно хотелось зажмуриться. Милорд хотел бы жить здесь – под этим солнцем, под этим небом. В марте в Италии уже стояли теплые дни, деревья начинали распускаться, вдоль берегов рек цвели асфодели. Девушки продавали их на рыночной площади, и он покупал у юных продавщиц цветы корзинами. Он мог влюбиться в каждую женщину или девушку на улице или на балконе. Здесь красотки были юны так, как бывают юны девушки только в Италии, когда свежесть сочетается со зрелостью, где личико ребенка соседствует с формами матроны, где тяжелая, расшитая золотом ткань подчеркивает белизну и роскошь полуобнаженной налитой груди.
Годы спустя в мыслях он возвращался к этой поездке. Двенадцать раз, если не больше, он отправлял вместо себя своих героев обрести то, что ему не суждено увидеть снова, вновь окунуться в праздник яркого мира. Вновь плясать во дворе на мраморе, посыпанном тростником. Услышать как наяву игру оркестра – лютня аттиорбато, шестиструнный колашион, гитара (маленькая, пятиструнная), скрипки, виолы да гамба, флейты.
Иногда много лет спустя он задавался вопросом: а было ли наяву это путешествие к солнцу и теплу под иное небо, не приснился ли ему тот итальянский вечер: танцы в парке, девушка, позволяющая себя поцеловать.
***
Сцена внизу освещается – это сад в парке.
Мраморные плиты. Вечер. Горят факелы. Танцуют пары. Милорд в маске и одежде пилигрима, он танцует с девушкой с густыми темными волосами. Наутро она не узнает его в толпе. Вообще никогда не узнает – она уже сосватана и скоро ей замуж вон за толстого самодовольного торговца. А ей ведь не исполнилось еще и четырнадцати.
– Вопрос меня волнует. Даны ли уста пилигримам? – спрашивает она. – А святым? – И лукаво улыбается.
– Зачем-то даны. Для молитв, к примеру.
– А для поцелуев?
– Это грех. Но ты его сняла с моих губ.
– Ах, сударь… смешно вы говорите…
– Что ж не так? Да, итальянский мне не родной.
– Так вы – чужак?
– Пилигрим из дальних стран.
– Враг?
– О нет, поверь, вражды во мне ты не найдешь ни грана. Я путешественник и лицедей.
– Притворщик? – хмурится она.
– Умею представлять, кого угодно – могу врача, что кровь пускает. Иль воина, тот тоже кровопускатель, хоть иного рода, а если хочешь, то представлю придворного, труса или забияку. Могу смешить. Могу заставить плакать.
– Вы – занятный. А еще хвастун. – Ее белые зубки блестят – чистый жемчуг.
Жемчуг в ночи. Представилось, что ночь – это мавр. И ее красота – жемчужная серьга в ухе чернокожего, прибывшего из дальних стран.
– Я обожаю лесть. – Она вновь смеется. – А вы готовы мне хоть чуточку польстить?
– Только если ты рассмешишь меня так, что не смогу уняться.
***
Девица была не так проста, несмотря на юность, и хоть ростом ему до плеча, формы вполне даже очень: обняв за талию, под плотной тканью он ощутил упругость юного и в то же время зрелого тела. Наверняка девица достаточно хитра, чтоб после венчания начать вертеть супругом так и этак. Будет обманывать и врать. И наставлять рога. Но во время танцев в парке не стоит задумываться о таких вещах. Это маскарад. Игра. Он обожал такое лицедейство. Эти словесные пикировки, мини-дуэли, мини-отступления, намеки, каламбуры, все это было рисовкой – так драматург притворялся актером. Актер же играл актерские шуточки сочинителя. Возводил театральность в квадрат. Спектакль в спектакле. Шкатулка в шкатулке. В слове – десятки смыслов. Каждому зрителю – свой. Каждый слышал в его пьесе свое: вельможа – язык аристократа, подмастерье – грубые намеки. С женщинами говорил он о любви, с юнцами – о карьере. Всяк получал то, что причитается, сочинитель никого он не обманывал, для каждого зрителя у его слов было свое значение. Он лицедействовал с такой страстью, как будто всеми силами старался скрыть под маской меланхолический свой характер, свою почти женскую чувствительность.
Он танцевал с юной итальянкой танец за танцем. Горделивая куранта, плавная, текучая, будто поток воды. Легкая и живая, но при этом изысканная гильярда, четыре шага и легкий прыжок, пять па бесконечного удовольствия. Руки соприкасались, сцеплялись и размыкались пальцы. Ноги выбивали ритм – пятка – носок, прыжки, повороты вокруг оси. И наконец вольта, когда надо было раз за разом поднимать партнершу высоко в воздух. Он видел, как туманится от восторга взгляд девушки, когда она взмывает на его руках вверх, слышал ее счастливый смех. Этот момент парения в вышине она желала повторять снова и снова. А оркестр раз за разом вновь играл вольту. Многие пары, утомившись, уходили в тень – пить вино и целоваться. А Милорд и его спутница продолжали танцевать.
Сам бы он никогда не осмелился попросить эту девицу о свидании. Дерзок бывал он лишь с продажными женщинами да с теми, в чьей сомнительной репутации был уверен. Тут в нем что-то освобождалось, слетали ненужными покровами застенчивость и робость. Он начинал говорить гадости и дерзить. Он обожал поносить «нечестных» самыми грязными словами, чтобы потом просить у них прощения.
Она коснулась губами его губ, потом шепнула на ухо:
– Вон там ограда. Видишь? За оградой сад. И коль сумеешь забраться на балкон, то я выйду.
Он сумел, разумеется. Но дверь с балкона в комнату оказалась закрыта. Он скребся. Стучал. Не дождался. Спустился вниз. И тогда услышал, как наверху открывается дверь. Наконец-то… Но дверь приоткрылась и захлопнулась. Никто не вышел. Передумала? Не пустили? Он мог только гадать о не случившемся. Придумывать ответные слова – те самые, которые никогда не суждено услышать. На миг сад показался ему сырой могилой.
А потом дверь наверху распахнулась, и вниз, раскручиваясь, змеей упала веревочная лестница. Он забрался по ней. И больше не было слов, только частое дыхание, жадные поцелуи, быстрые, порой суетливые движения, срывание одежды, разрывание шнурков, раскрытие губ, сладостное проникновение и ожидание штурма преграды. Но невинность была этим созданием утрачена уже давно. Так что опыт юной итальянки весьма превосходил опыт меланхоличного англичанина.
Утром он был изгнан из райского сада и из жизни невесты торговца. На память остались лишь воспоминания. Странный диалог в саду и имя – Юлия. Он покинул Верону на другой день, не желая видеть свою прекрасную итальянку рядом с кем-то другим, женихом или новым любовником. Он как будто отправлялся в изгнание и уносил с собой память о любви, которая длилась одну ночь.
Любовь короткая, сладостная, мгновенно вспыхнувшая, не отпускала его почти весь следующий год – возвращалась призраком, будоражила надеждой, то и дело среди толпы или на балконе видел он знакомое лицо. Он не страдал – скорее печалился. Почему-то представлял, что Юлия вовсе не вышла замуж за торговца. А на самом деле умерла. Убила себя, не снесла разлуки с любимым.
Он читал «Историю двух благородных любовников» Луиджи да Порто. В Англии прежде попала ему в руки поэма Артура Брука «Ромео и Джульетта». Теперь он снова вернулся к этой истории, и сам вполне мог быть тем пылким юношей, что готов был отдать жизнь за ночь с любимой. Он забыл Розалинду – обитательницу Уилтон-холла, женщину, которую он видел в последний раз на крыльце Гольбейна. От женщины, умудренной и страстной, он уходил к особе юной и чистой, наивно-преданной, любящей только его одного, несмотря на проклятие отца, так легко слетевшее с уст родителя. Пускай этот путь был прочерчен только на бумаге. Он прошел его от Розалинды к Джульетте.
***
Вслед за Вероной была Падуя, город святого Антония. Здесь у могилы святого он видел, как родственники привели одержимого в страстной надежде, что святой Антоний изгонит бесов. Не получилось. Когда Милорд уходил, несчастный все также бился в конвульсиях, что и час назад, и на губах его пузырилась пена.
В Падуе жило немало англичан, они приезжали сюда учиться медицине – диплом Падуанского университета для медика считался самым престижным. Болезни интересовали Милорда, он вообще много болел, был любопытен по природе, но обучение на врача требовало множества усилий, а он уставал всегда на половине пути. Пьесу же можно было написать за неделю или две, если писать непрерывно. Но месяц-два усилий, и он ронял перо. Если не хватало дыхания, пьеса так и оставалась незаконченной. Он забрасывал ее и никогда не возвращался.
Он поселился в квартале английской нации – так звалось в Падуе местное землячество прибывших с берегов Альбиона студентов. На выходные они нередко всей толпой отправлялись в Венецию. Студенты передавали друг другу, что в Венеции проживает двенадцать тысяч куртизанок. Торговый город, куда заходили корабли со всеми света, славился жрицами любви. В семнадцать они принимали вельмож, богатых купцов и капитанов кораблей, в сорок (кому доводилось дожить) в жалких притонах предлагали услуги матросам.
Одна мысль о поездке в этот город греха и порока заставляла молодых людей дрожать от нетерпения. Рассказывали, что куртизанки обитают в роскошных домах, как знатные дамы; шикарно одеваются и так искусны в любви, что объятия обычных женщин больше не будут радовать того, кто вкусит подаренное одной из них наслаждение. Милорд дважды собирался последовать с друзьями в Венецию, но всякий раз откладывал путешествие.
***
Случалось, один квартал студентов выходил драться с другим. Рапиры и кинжалы были у каждого под рукой. Милорд и сам однажды участвовал в драке, ему оцарапали руку стилетом, он ударил в ответ, угодил противнику кинжалом в плечо. Парень вскрикнул от боли, отскочил, придерживая здоровой раненую руку. Парень выругался, развернулся, готовый бежать… Англичанин усмехнулся, опустил рапиру. В этот миг раненый вдруг крутанулся на каблуке вокруг своей оси и сделал отчаянный выпад. Милорд успел отпрыгнуть. Острие вспороло ткань камзола. Раненый потерял равновесие и рухнул на мостовую. Его можно было легко добить, но победитель ограничился ударом ноги в бок, чтобы тот не сумел подняться. В этот миг раздался предупредительный свист – приближалась ночная стража – и англичане кинулись бежать. Как и их противники. Милорд даже не понял, с кем они в тот вечер дрались.
Не раз в дверь к нему по вечерам ломились, и не поймешь кто – то ли пьяные соседи-датчане, то ли подвыпившие солдаты.
В Падуанском университете три века назад учился Альберт Великий. Три века… здесь, в Италии, время имело иной отсчет. Как небо – иной цвет – и солнце – иной блеск. Этот солнечный блеск он унесет собой в туманный Альбион, как сокровище в шкатулке.
А Падуе, в базилике святого Антония, похоронен был Эдуард Кортни, претендент если не на трон, то на руку королевы. Кортни умер в Падуе в сентябре 1556 года, возможно, от лихорадки. Но может быть, и от раны, что воспалилась на ноге, и откуда гниение проникло в кровь. Но, что тоже не исключено, он был отравлен агентами королевы Марии[4], прозванной Кровавой. Молодость Кортни провел в Тауэре в Колокольной башне, был на волосок от смерти, но потом судьба ему улыбнулась, и он едва не сделался принцем-консортом – сначала его прочили в мужья Марии, потом – Елизаветы. Ни тот, ни другой брак не состоялся, вместо венчания последовало новое заключение в Тауэр, потом изгнание, слежка агентов-католиков, смерть вдали от Родины. Впрочем, смерть в Италии – не самый печальный жребий.
– Судьба оставила меня в дураках[5]… – шептал Милорд, глядя на могилу изгнанника. Так Кортни мог бы сказать о себе.
Да, воистину судьба умеет играть людьми. То она поднимает тебя на высшую ступень счастья. А в следующий миг низвергает в пучину бед.
Чем, как не ее игрой, объяснить, что на улице остановил его тот юноша-красавчик, чернокудрый итальянец, ровесник Милорду, и, глядя в глаза с улыбкой сказал:
– Как ты мерзок.
Англичанин растерялся. В первый момент опешил: решил, что не понял чего-то в чужом языке, но кудрявый красавчик, все так же улыбаясь, повторил.
– Ты меня раздражаешь. Как увижу, так хочется тебя прибить. Ты мерзавец.
Итальянец оскалился, чтобы англичанина не осталось сомнения в намерениях.
– Послушай, оставь его, Парис, – остерег приятель красавчика. Тот был старше годами, если судить по внешности, и чуть осмотрительнее – это уже о манерах.
Тут же подскочил еще один приятель Париса, малец дет пятнадцати, егозливый хохотун с повадками дурачка-шута.
– Мерзкий, урод, а он часом не жид? – припрыгивал дурачок.
– Оставить? – гневно изломил брови Парис. – Да ни за что! Погляди, какая отвратительная у него рожа. Он похож на кота, который только что украл сметану. Ненавижу котов.
Мальчишка-шут услужливо рассмеялся, выпучил глаза, надул щеки. Милорд невольно закусил губу. Гнев готов был захлестнуть его. Но он сдержался. И даже сумел взглянуть на красавчика свысока, как будто был не только выше ростом, но и годами старше. И мудрее.
– Природа моих чувств… – ответил Милорд, подбирая слова, – велит простить твою тупую злобу.
Эти слова разозлили красавца окончательно.
Парис выхватил шпагу. Изящный клинок – но слишком короткий для серьезного боя. И слишком легкий.
– Клинок вон из ножен! Или ударю! – в манерах Париса было много театрального, фальшивого, только злоба была истинной. Эта злоба искажала его красивое лицо, уродуя падуанского Париса.
Откуда этот приступ ненависти? Из-за чего?
Итальянец сделал выпад, как показалось самому, быстрый и яростный. На самом деле, слишком сильный и слишком медлительный – удар новичка, а не бретера. Милорд легко отпрыгнул и обнажил клинок. Парис вновь ударил. Милорд отбил выпад и снова отступил, намеренно демонстрируя неуверенность.Еще одна атака, в этот раз клинок Париса распорол рукав и оцарапал кожу чуть повыше левого локтя. Пустяковая рана, боли даже не было, только капли, стекая, щекотали кожу. Парис продолжал атаковать. Парень расходовал силы, будто он был Антеем и в любой момент мог стать снова свежим и бодрым, как в начале драки. Он даже не заметил, как клинок англичанина, отбиваяатаку, вспорол ему правое плечо, и кровь из раны мгновенно пропитала ярко-желтую ткань рукава. Ине замечал, как все медленней движется его рука, как зависает клинок при каждом ударе. Нет, все же заметил в конце концов – потому что пошел напролом и сам напоролся на шпагу Милорда.
А потом Милорд смотрел –отстраненно без всяких эмоций, будто на сцене – как друзья Париса сначала пытаются его перевязать обрывком рубахи, потом уносят забияку. Кровь текла из раны, оставляя след частых капель на мраморных плитах двора. Парис – это имя или прозвище? Скорее – прозвище. Милорд не ощущал ни страха, ни ужаса, только холод, как будто и его пронзил невидимый клинок. Как будто и он в этот момент умирал – там, в комнате, в этом особняке с бело-красными стенами. В этот миг он понял: реальность отбирает жизнь. Фантазия – преумножает.
Он уже развернулся, чтобы уйти, как неожиданно рядом очутился какой-то монах, согнутый в три погибели, с закрытым капюшоном лицом.
Приблизившись, монах шепнул на чистом английском:
– Вы должны пойти со мной.
– Зачем? – изумился Милорд, настораживаясь. Англичане опасались шпионов за границей. Особенно шпионов-католиков, сторонников кроля Филиппа Испанского.
– Вам надлежит заниматься иным.
– Я никуда не пойду. – Милорд отступил.
Липкий страх облил его потом с головы до ног – рубашка на спине прилипла к телу.
– Ваш разум принадлежит не вам.
– Нет! – Милорд вновь обнажил шпагу и направил в грудь монаху.
– Пожалеешь… – прошептал монах сквозь зубы.
В следующий миг англичанин (Милорд не сомневался, что монашеское одеяние – всего лишь маскарад) завернул за угол и исчез.
Да и был ли он на самом деле? Или фантазия, ужас от свершенного, близость смерти… Испарина, головокружение. Саднящая боль в ране (пускай пустяковая, но ощущаешь, как намокает рукав, сначала горячит ткань, потом леденит…)
Призрак приходит, когда ты его ждешь.
***
С тех пор Милорд решил избегать дуэлей.
Но это убийство осталось с ним навсегда. Пускай, единственное в жизни, ибо на поле боя не довелось ему никого сразить, как потом и во время мятежа Эссекса. Но почти каждый его герой отныне приносил кровавую жертву – Ромео, Гамлет, Отелло. Это была расплата за его грех.
Италией он грезил еще долго. Там он был молод, хорош собой. Там был вечер, тихий и сладостный, когда на плече его покоилась кудрявая головка юной красавицы. В Вероне была любовь, в Падуе – убийство и смерть. Два города объединились в одно. Сюда он будет возвращаться мыслями много-много раз. По мере удаления во времени страна эта будет становиться все более условной, все более театральной. Картина станет получаться всякий раз все более расплывчатой, пока не превратится в набор ярких пятен, и по этому фону будет рисовать он нечто новое, условное, блистательное. Но, каждый раз, глядя на это полотно, хоть на миг ощутит он свет итальянского полдня.
***
У Милорда уже имелась степень бакалавра искусств Кембриджа, но слава Падуанского университета была столь велика, что он записался прослушать курс и здесь. Так делали многие англичане, ставя последний штрих в своем образовании, зачастую весьма поверхностном. Студент с одиннадцати лет, он интересовался многим, но быстро охладевал. Выручала отличная память: сказанное другими запоминал он слово в слово, присваивая чужие знания, как прежде присваивал чужие сюжеты. Он имел на это право, потому что знал – лучше его со словом обращаться не умеет никто.
Эти двое датчан прибыли из Виттенбергского университета. «Наш друг, наш лорд…» – именовали они Милорда. Хотя они были из другой нации, почему-то оказались подле Милорда, как будто кто-то приставил их к нему. Эти двое были так неразлучны и так схожи друг с другом, что казались близнецами. Они заметили, что он избегает женщин:только что пережитое – любовь в Вероне, смерть в Падуе, заставили его порой дичиться общества и избегать новых интрижек. Будущий Жак-меланхолик[6] все больше проступал в образе юного Милорда.А еще эти двое поймали его на том, что в дорожном сундуке англичанина было полно бумаг, и он постоянно что-то писал. Так он сочиняет, ну надо же! С тех пор «близнецы» буквально преследовали его. Они вламывались к нему без стука, заглядывали через плечо и делали вид, что читают, хотя не знали английского и ничего прочесть не могли. Но многозначительно кивали, перемигивались и восклицали: «Ага!» Это они подговорили прелестную девицу переодеться в мужское платье, спрятать волосы под парик, наклеить изящнее усики и в таком виде преследовать Милорда, выдавая себя то ли за юношу нежного возраста, то ли за кастрата. Он ощущал странное влечение, но в гневе оттолкнул ее – его никогда не влекло к мальчикам для секса. На другой день девица явилась к нему в женском платье и рассмеялась глупому англичанину в лицо. А вскоре рядом с Милордом оказалась другая юная прелестница – она, не стесняясь, во время пирушки уселась ему на колени. Но когда он, набравшись внезапно храбрости, задрал ее юбку и просунул руку меж ног, то обнаружил совсем не женское естество. Датчане, сидевшие с двух сторон от него, хохотали, как сумасшедшие, не отпускали мальчишку и не давали Милорду уйти самому.
Сколько раз потом он выводил на сцену переодетых в мужское платье женщин, которых на английской сцене играли мальчики, но при этом никто из действующих лиц не мог разгадать их истинной сути, делая вид, что под маской мальчика не разглядеть девицу – это было нелепо и комично. Так он оправдывался в собственной слепоте. Ибо любое сочинительство суть самооправдание.
***
В Падуе он чуть не умер. Лихорадка набросилась на него внезапно вечером, в бреду она метался на обжигающих кожу простынях, и вереницы образов, странных или до отвращения знакомых, наперебой произносили какие-то тексты. Выдуманные? Чужие? Он не помнил, не узнавал. Это были стихи, он ощущал их ритм. Но не разбирал слов, не запоминал. Так мелькали ночи и дни, срастаясь в серую хмарь. Он сбился со счета. Шторы были почти все время задернуты, и лишь порой узкая полоска света прокрадывалась в комнату, пугая внезапным оскалом.
Однажды утром калейдоскоп страшного спектакля сменился внезапным пробуждением. Рубашка и простыни были мокрыми от пота. В комнате его толпились какие-то люди. Кажется, трое. И все в черном, люди-вороны. Они многозначительно шептались на своем птичьем языке, лица их расплывались, как желтки в молоке, из сказанного Милорд не понимал ни слова. Потом он узнал доктора Хоукинса, что своими кровопусканиями откачал из его жил крови уже с целое ведро. Милорд не в силах был даже оторвать голову от подушки от непомерной слабости. Незнакомый коротышка, склоняясь к самому его уху, что-то бубнил. Больного вдруг стал разбирать смех.
– Прощальная зарница… – покачал головой второй человека-ворона.
Тот, что бубнил на ухо, обмакнул перо в чернильницу, вложил его в пальцы Милорда и подсунул бумагу. Палец человека-вороны, с фиолетовыми прожилками от въевшихся чернил, указал какое-то место на бумаге. Перо скользнуло, выводя с трудом первую заглавную букву. Милорд наконец догадался, что перед ним нотариус, и еще догадался, что сейчас он подписывает завещание.
В этот миг он вспомнил, что отец умер на другой день после подписания завещания, и еще подумал, что смерть совсем не страшна, когда тело так ослабло. Душе не составит труда вылезти из тела и его покинуть.
Но он не умер. И на следующий день пошел на поправку.
***
Он писал эту трагедию в Италии сразу после того как поправился от внезапной лихорадки. Он умер и воскрес. Строки полились сами собой, будто кто-то диктовал их ине мог остановиться. Великий Данте поместил в чистилище Монтекки и Капулетти. Всего лишь чистилище? Но разве не ад им положен за то, что они своим тупым упрямством погубили молодость и любовь? Все старое, отмирающее, ценящее свою смертную спесь превыше радости и силы, убивает молодое и жаждущее жизни. Одна любовь не знает убыли и тлена. Трагедия получилась светлой, почти радостной даже. Ибо – по мысли Милорда – Ромео и Джульетта получили то единственное, что должны получить любовники – одну-единственную ночь счастья. Ночь вторая не имела смысла. Ибо была уже повторением. Любовь достигла своего апофеоза. Далее шли закат, спуск, суета и ссоры. Осиянная итальянским солнцем, рассказывая о смерти, трагедия дышала полуденным теплым светом, розовым мрамором Веронских фасадов.
Милорд не знал в совершенстве итальянского языка, поэтому многое вокруг додумывал, доигрывал. Возможно, та девушка, что бросила на него лукавый взгляд, садясь в карету, и что-то шепнула, могла произнести: чудак иностранец, а могла сказать что-то куда более резкое и едкое. Ему не было до этого дела. Италия вымышленная, сочиненная, театральная, рождалась под его пером. Еще больной, обливаясь по ночам едким потом при свете жарко разгоравшейся свечи, он выводил на будущую сцену героев. Веселье. Маскарад. Праздник. Взаимные шуточные пикировки, как обмен ударами в дружеском нестрашном поединке. Потом много лет спустя, он сочинит очень странную пьесу, где любовь полнокровная и проникновенная, страстная, будет соседствовать с любовью-маской, когда личину можно надеть в одно мгновение, но и снять наверняка также легко. Это была его Италия, которую он привез с собой, сшитый ночами костюм для яркого карнавала.
Но рядом с веселыми масками всегда бродит некто в черном капюшоне, из-под которого выглядывают пустые глазницы. А в руке, в костяных пальцах,непременно сверкнет отточенная до смертельной остроты коса. Смерть. Он вспомнил о смерти матери, и на последних страницах заставил умереть мать Ромео от тоски. Ему бы хотелось, чтобы и его собственная мать так же любила своего старшего сына – до потери жизни, хотя бы на страницах его пьесы.
Италия даровала ему сразу три переживания. Во-первых, несостоявшуюся собственную смерть. Потом казалось ему, что слышал он в тот миг такую тишину, какой не бывает по эту сторону жизни. Именно там, за чертой, есть лишь молчание, и нет стихов. Второе неискоренимое из памяти – это убийство другого человека, не зверя. Хотя и смерть зверя он готов был оплакать. И третье – любовь, которая обжигает мгновенно вспыхнувшим пламенем, заполняет всего на миг и за миг опустошает, замещая собою все. Весь мир за любовь. Это был его багаж, который он привез из путешествия, его три драгоценных камня, их он вставит в оправу новой пьесы. Как моряки когда-то привозили из дальних путешествий опалы, чтобы украсить собор Святого Марка в Венеции.
Написав (он всегда писал набело, ничего не переделывая), он отослал текст в Англию с оказией Уилу. Трагедия тут же была поставлена, едва рукопись очутилась в театре. Успех был оглушительный. Но издали ее лишь в 1597 году, когда Милорд вернулся домой.
[1] Перевод Е. Корюкина
[2] Женевская библия – перевод библии на английский язык, первое издание вышло в 1560 году. Всего с 1560 по 1644 год Женевская библия выдержала более 140 изданий. Судя по цитатам в пьесах, парафразах и аллюзиях на библейские тексты, Шекспир пользовался Женевской библией. (Источник: В. Комарова. «Шекспир и библия»)
[3] Строка из «Мальтийского еврея» Кристофера Марло. Перевод В. Рождественского.
[4] Мария, прозванная Кровавой – дочь Генриха Восьмого, старшая сестра Елизаветы. Жена Филиппа Испанского. При ней произошла реставрация католичества в Англии, протестанты подвергались преследованиям.
[5] Слова из пьесы «Ромео и Джульетта», которые обычно переводятся как «Судьба играет мной…»
[6] Жак-меланхолик – герой пьесы «Как вам это понравится».
Акт 2. Сцена 2
Слабый свет сверху и за окном. Милорд один в комнате.
Милорд:
– Уил! Добрый Уил!
Никто не откликается.
Он подходит к двери, берется за ручку. Дверь по-прежнему не открывается. Внезапно в сцене открывается люк, и Милорд проваливается вниз.
***
Сцена внизу – двор полуразрушенного замка. Замок похож на тот, где прошло детство Милорда.
Металл по камню… или камень по металлу? Скрип противный… режет слух. На миг показалось – где-то играют… Лютня? Не разобрать – нота, зазвенев, пропала, проглоченная скрежетом. Ветер с моря – резкий, злой, швыряет песок и соленые капли в лицо. Потом вступает виола да гамба. И снова ветер.
Двор был огорожен когда-то, и справа в углу высилась скалой башня. Из кладки выпадали камни, гнилыми зубами усеяли булыжник. Неровное мощение, застывшие волны. В чреве башнивисела на заржавевших петлях деревяннаядверь. Она раскачивалась с неохотой,напоминала:
– Не забудь.
Но он и не хотел забывать. Привалился к стене, вдыхал холодный воздух. Напротив сидела старуха, помешивала деревянной ложкой в котле. Медный котелок, давно не чищенный, в слоях копоти, днище неохотно облизывалибледные языки огня, трещали ветки, чернея, потом исчезая, превращаясь в золу. Жаловались? Стонали? Он все на свете наделял чувствами. Даже камень, море, звезды – все и всё обладало умением переживать, но не сопереживать. Сопереживал лишь он, выманивая из ледяного небытия камни и звезды.
Он снова стал разглядывать старуху. Хотя это было противно – до тошноты. Женщине было лет шестьдесят. Или больше? Лохмотья истлели,цвет тряпок сделался единым – гнусный оттенок серого, который можно обозначить как грязь.
Ведьма. Он понял это сразу – даже не по грязной веревке со связкой амулетов у старухи на шее, не по тому, что она непрерывно шептала, склоняясь над своим котелком – просто по ее выражению лица – насмешливо-злобному, по глазам – бесцветным, холодным и полным ненависти. Ненадолго замолкая, она ухмылялась, обнажая крупные изжелта-коричневые зубы – все целые, и очень острые – такими нетрудно будет перекусить горло.
Старуха зачерпнула деревянной ложкой варево, поднесла к губам. Оно уже слегка парило, хотя вряд ли успело закипеть. Старуха подмигнула и принялась перетирать в узловатых черных пальцах с обкусанными ногтями какие-то травы. Почему-то запахло серой…
Он не заметил, когда старух стало трое. Наверное, смежив веки, он ненадолго задремал, прикрыв глаза, а когда открыл, уже три фурии скорчились вокруг костра, точь-в-точь такие же, как первая, – в серых лохмотьях, с желтыми морщинистымилицами, с почерневшими от волшебных трав пальцами. Эти две, пожалуй, были еще старше. Кожа, покрытая сплошь морщинами, напоминала темную кору дуба.
Теперь он разобрал, что они напевают.
– Зло есть добро, добро есть зло…
Внезапно одна из старух – та, первая, что сидела точно напротив, посмотрела на него внимательно и сказала:
– Ты хочешь славы, Милорд. Я знаю мысль твою.
Это не был вопрос, это было утверждение. Старуха знала, что он не просто хочет славы – жаждет.
– Ты получишь славу. Хвала! Хвала! Хвала! – засмеялась чертовка. – Лей кровь… играй людьми… будь смел как лев, никем и никаким врагом и бунтом ты непобедим... Хочешь?
Бунтом непобедим? Причем здесь бунт? Во рту пересохло. Он сразу поверил в то, что сулит старая. Поверил и испугался, потому что за такую славу платить придется – страшно.
Он кивнул через силу, вымолвить не смог даже краткое «да».
– Только с условием, – ухмылка старухина сделалась шире, и теперь он заметил – что одного зуба у нее все-таки нет. Один из клыков отсутствовал. Оттого улыбка ее делалась еще гаже.
– Условие таково… – ей нравилось тянуть время. – Таково… Слава твоя будет отдельно от тебя. Ты будешь держать в руках златой венец, но корона окажется пустая.
Он понял наконец, что это вовсе не ведьмы, а Норны, определяющие судьбу человека. Их злоба, их уродство – просто злоба и уродство дарованной при рождении судьбы.
– Моя корона? – переспросил он.
Старуха захохотала, заухала, захлопала в ладоши – и хлопки стали множиться – будто не одна она хлопала, а огромный двор, заполненный людьми, неистово рукоплескал. Хлопки стали напоминать морской прибой, накатывая волнами. Или это гремел морской прибой, а никаких аплодисментов не было и в помине?
Он передернулся, встал, оттолкнувшись от шершавой каменной кладки. Теперь он увидел, что было там, за разрушенной оградой стены: мощеная камнем тропа, уводящая вниз, и далее под ногами – берег и полотнище серой стальной воды; холодное море, вскипающее у скал бешеной пеной.
Он шагнул к башне, к черному провалу двери.
Ему в спину старухи заголосили на три голоса:
– Зло есть добро… Добро есть зло…
***
Свет гаснет. Верхняя и нижняя часть сцены погружается во тьму.
Голос за сценой:
– Зло есть добро… Добро есть зло…
Сцена внизу наконец освещается.
Это комната Уила, которую зрители уже видели в сцене с Марло.
Уил складывает бумаги на столе, потом понимает, что бороться с беспорядком – дело безнадежное, сгребает бумагу в кучу и придавливает глиняной кружкой. Надевает шерстяной плащ и идет к двери.
Появляется Хор с деревянным щитом, на котором написано: «Хлопоты Уила. Осень 1596 года. Лондон».
Уил выходит из комнаты на полутемную лестницу. Какой-то человек хватает его за рука. Уил пытается вырваться. Потом узнает.
– Уэйт?
– Я, Добрый Уил! Уэйт, он самый. Рад меня видеть? Давненько не встречались!
– Да, да – давно, – бормочет актер, пытаясь ускользнуть, но, разумеется, безуспешно.
– Мы же соседи, а ты такой неприветливый! Позвал бы в таверну на кружечку эля!
С Уильямом Уэйтом Уил вообще не хотел встречаться. Ходили слухи, что Уэйт – правая рука судьи Гардинера (тот еще мерзавец, продажный донельзя, при всем при том отчим Уэйта, этого нельзя забывать). Уэйт помогал отчиму обделывать сомнительные дела, то есть попросту вымогал деньги, и (поговаривали) не брезговал убийствами. То есть Уэйт легко мог прикончить такого человека как Уил, а Гардинер бы защитил убийцу.
– Пригласи в гости, Уил. Что это мы здесь стоим, будто слуги, которых хозяева выставили спать под лестницей? – ухмыльнулся Уэйт.
Уил нехотя отворил дверь в свою комнату, которую не успел запереть.
– А у тебя тут очень даже ничего, вполне даже приличненько, – хмыкнул Уэйт, озираясь. – Я-то думал, что у тебя конура вроде как у Грина, который подох в борделе.
– Мне неплохо платят за спектакли, – пробормотал Уил.
– А это что? – Уэйт ткнул пальцем в бумаги на столе.
То была присланная только что из-за границы пьеса «Венецианский купец». В театре велели ее сократить, и Уил ломал сейчас голову, какие именно сцены можно выбросить, чтобы сюжет не пострадал. Он уже навострился править пьесы Милорда, приспосабливая их для сцены, потому что, когда Милорд начинал писать, то порой не мог остановиться. Его буквально несло, и уносило в такие дебри, что терялась нить основного действия.
– Я не только актер, но и суфлер в театре, распределяю роли для новой постановки, – ответил Уил, что в принципе было правдой.
– А где твой смазливенький дружок-аристократ? Давненько я не видел вас вдвоем с красавчиком.
– Да откуда мне знать, чем он занят? – соврал Уил.
Признаваться, что Милорда сейчас нет в Англии, ему совсем не хотелось.
Уэйт прищурился:
– Интересно бы узнать, какие у вас с ним дела? Может, вами стоит заинтересоваться Тайному совету?
– Это почему? – Голос Уила предательски дрогнул, впрочем, почти у всех голос начинал дрожать, стоило в разговоре упомянуть Тайный совет. Уил хорошо помнил, как беднягу Бена[1] потащили в тюрьму Малшарси по обвинению в «измене и мятеже» и подвергли пыткам за безобидный, в общем-то, «Собачий остров».
– А чего это вы с ним в комнатушке запираетесь и бумагами шуршите? Заговор составляете? Точно? Точно!
– Э… Уэйт… – просипел Уил. – Какой заговор… это новая пьеса, и только!
– Пять фунтов. – Рот наемного убийцы расплылся до ушей. – И я забуду, что видел в твоей комнате ворох бумаг. Не отдашь – судья закроет твой вонючий театр.
– Я же сказал, я – суфлер и актер, к тому же учу роли, – попытался вывернуться Уил.
– А твой дружок-красавчик тоже учит роли?
– Он уехал, он за границей! – выпалил Уил.
– Ха, ври больше! – заржал Уэйт. – Пять фунтов – послезавтра. Или тебя с твоим дружком пригласит в гости Тайный совет на огонек.
Слова «на огонек» он произнес особенно зловеще.
И Уэйт хохоча, рванул воротник с шеи Уила, после чего удалился. Задвинув за ним щеколду, Уил перевел дух. Уже смеркалось, актер зажег сальную свечу и присел на стул. В комнате было холодно – перед сном Уил обычно спускался на кухню, чтобы набрать углей в медную грелку, которую закутывал в грязную рубаху, дожидавшуюся стирки. Во время сна полотно обычно съезжало, и грелка обжигала стопы и лодыжки. Сейчас он сообразил, что не набрал углей – значит, надо снова спускаться, рискуя столкнуться с Уэйтом. Выходить совсем не хотелось, комната и задвинутая щеколда давали видимость убежища.
Ну почему все это случилось, когда Милорд в отъезде?
Совсем иначе складывается жизнь, когда у тебя есть могущественный покровитель среди знатных. Но, увы, Милорда не было в Лондоне, и он никак не мог явиться сам или со слугами, чтобы защитить несчастного Уила. Уил сел за стол и спешно сочинил своему покровителю послание с просьбой выслать ему сто фунтов серебром на покрытие судебных расходов, иначе придется оставить Лондон и «дальнейшее сотрудничество станет невозможным». Что Милорд пришлет деньги, в этом Уил не сомневался. Но деньги появятся не скоро. И кто защитит Уила здесь, в Лондоне? К кому же обратиться? Может, Саутгемптон?
Уил сморщился: коли Милорда нет рядом, Генри Ризли попросту выставит актера за порог, в этом сомневаться не приходилось. Никакой дружбы между актером и надменным аристократом не было и быть не могло. Другое дело – Милорд. В прошлый раз они очень ловко вдвоем – Саутгемтон и Милорд – припугнули Четтла за его мерзкий памфлет, который он выдавал за предсмертное сочинение Роберта Грина. Но тогда Саутгемтон откликнулся на просьбу Милорда, потому как счет возможность «серьезно поговорить» с Четтлом очередной забавой. Четтл перепугался не на шутку, к тому же Крис Марло успел переговорить с Четтлом первым и намял издателю бока за дерзкие выпады в свой адрес в «Гриновском» памфлете.
А сейчас…
«Дороти…», – мелькнула мысль.
Дороти была владельцем нескольких домов на Пэрис-Гарден, в том числе и того самого, в котором проживали Уил и Уэйт. Всем поблизости было известно, что в одном из домов Дороти (а именно в том, что стоял по соседству) находился бордель. В самом деле,если Уил снимает комнатку у Дороти, то почему какой-то мерзавец ему угрожает? Разве хозяйка не должна защищать своих жильцов? Дороти была женщиной бойкой, дела у нее шли на лад. Была она замужем, но муж ее Джон Сойер в основном накачивался элем да дрых в спаленке на втором этаже в обнимку то с медной грелкой, то со служанкой.
Уил затушил свечу и на ощупь, оскользаясь на залитой помоями лестнице, спустился вниз.
Уже совсем стемнело. Дороти жила в лучшем из своих домов, и в ее гостиной часто по вечерам собиралась компания выпить подогретого хереса со сметаной, закушать каплунами и поболтать о том, о сем. Дороти называла эти сборища «Мой салон!», будто она была знатной леди, в честь которой поэты складывали стихи.
Иногда на огонек к Дороти заглядывали актеры театра «Лебедь» или сам хозяин «Лебедя» Фрэнсис Лэнгли. Уил вызвался вести с Лэнгли переговоры, чтобы «слуги лорда-камергера»выступали в «Лебеде». В то время это был самый шикарный театр в Лондоне, построенный из кремневого камня, с деревянными колоннами под мрамор. Вот бы там поставить новую пьесу! Добрый Уил представился Лэнгли как драматург и даже показывал тому последнее сочинение Милорда. Лэнгли, в отличие от многих, относился к Уилу уважительно. А вот Бербедж быстрораскусил, кто есть кто, когда взял в руки рукопись «Ричарда Третьего».Прежде, когда они играли в «Куртине», Бербедж первоначальных текстов не видел – только уже составленные для актеров и приготовленные для постановки списки. А тут вышла промашка. Бербедж перелистнул пару страниц рукописи Милорда. Прищурился.
«Уил… это не твой почерк… ты же пишешь как курица лапой – а тут…»
Строчки в самом деле шли одна к одной, с равным интервалами, с одинаковым наклоном.
«Это я… отдал переписчику…» – ничего лучше на ум не пришло.
«Да мне плевать, чьи сочинения ты таскаешь! – хлопнул Бербедж товарища по плечу. – Лишь бы пьеса была хороша! И лишь бы крепкие молодцы не обвинили нас в воровстве».
«На титуле написано: пьеса Шейк-спира, что еще тебе надо?»
С тех пор только Бербедж да еще переписчик видели приносимые Уилом пьесы – остальные получали куски расписанных ролей. На счастье, каков на самом деле почерк актера Уила, Лэнгли не знал.
В этот вечер в гостях у Дороти как раз сидел Лэнгли. Еще была Анна Ли, смазливая бабенка сомнительной репутации, с которой Лэнгли отрыто сожительствовал. Гостиная была уютная, с камином, на полке гипсовая Диана травила кабана собаками. Да, камин не из самых шикарных, зато в его чреве уютно плясали огни на ольховых поленьях. Стены гостиной украшали дешевые пейзажи, купленные в одной из лавок между Чаринг Кросс и Темплем, куда пачками привозили картины из Нидерландов.
– Что с тобой, Уил? На тебе лица нет! Разве я повысила плату за комнату? – фыркнула Дороти.
– Ба, неужели ты забыла это сделать, крошка? – хохотнул Лэнгли.
Анна тоже засмеялась. Уил попробовал кисло улыбнуться – Лэнгли любил, чтобы над его шутками смеялись.
– У меня беда случилась. На столе у меня лежали рукописи новой пьесы. Я прикидывал, как расписать роли. Один мерзавец зашел ко мне и увидел бумаги. И вдруг заявил, что донесет на меня как на заговорщика, если я не выдам ему пять фунтов.
– Что за чушь ты придумал, Уил, – фыркнул Лэнгли. – Ты – актер… Актерские списки у тебя обязаны быть. Кто придумал такой бред?
– Бред? Кабы так! Уэйт требует пять фунтов или донесет в Тайный совет. Еще и театр закроет.
– Что? Уильям Уэйт?! Ну, тогда не удивляюсь! Это говнюк может устроить любую подлость! И даже убить. Мешок гнилых отрубей! – вскочил на ноги Лэнгли, до той минуты сидевший развалясь в кресле. – Он работает на этого облезлого енота Гардинера, своего отчима. Одна шайка! Судья уже подсылал ко мне Уэйта, вымогал деньги и грозил закрыть мой театр! Да я…
– Гардинера давно пора повесить! – вынесла свой вердикт Дороти.
Что судья Гардинер – продажная гадина – знали все, кому доводилось с ним сталкиваться, да и кому не доводилось – тоже знали.
Лэнгли начал расхаживать взад и вперед по комнате, ругаясь и брызгая слюной.
– А давайте мы его убьем! – предложила Анна.
– Гардинера? – изумился Уил.
– Нет, Уэйта.
Анна сильно захмелела, и голова ее покачивалась из стороны в сторону. Несмотря на это она снова потянулась за бутылкой, чтобы плеснуть себе еще хереса.
– Убьем! – подхватил Лэнгли, обнажил шпагу и вылетел из гостиной Дороти.
Это новое приключение Уила оказалось не слишком удачным. Ну, допустим, Уэйта они нашли в объятиях шлюхи – он развлекался как раз в том самом борделе по соседству. Именно Дороти, разбушевавшись, выволокла Уэйта за волосы из постели девки, а Лэнгли при этом пинал вымогателя промеж ног и колол в обнаженные ягодицы.
Потом, наклонившись, хозяин «Лебедя» орал в лицо Уэйту, чтобы тот оставил в покое и его любимый театр «Лебедь», и доброго малого Уила. И ухватив Уила за шиворот, заставлял наклоняться к самому лицу Уэйта и тоже что-то орать. Уэйт здорово струхнул, молил о пощаде, целовал Лэнгли руки, но потом улучил момент, сумелвырваться, и как был в одной рубахе без штанов, выскочил из комнаты. Бежал вниз по лестнице и ревел, будто теленок. Бежал и ревел.
Больше денег Уэйт у Доброго Уила не требовал. Вместо этого взял и обратился в суд. 29 ноября Уилу пришлось явиться на судебное заседание.Судебный иск «ради страха смерти». На суде Уэйт заявил, что Уил, Лэнгли, Дороти и Анна хотели его прикончить. Вообще говоря, он был не далек от истины: когда человек набрасывается на тебя с обнаженной шпагой, иначе как угрозу жизни расценить это нельзя. Дело оборачивалось худо. Милорд был по-прежнему за границей и никак не мог помочь на этом процессе. А без покровителя выиграть дело в суде против Уэйта, когда за ним стоит судья Гардинер, было делом немыслимым. Так что первый неудачный поиск заступника надо было исправлять с помощью другого более сильного патрона. Опять в памяти, а затем в разговоре с Лэнгли всплыло имя Генри Ризли, но было отвергнуто. И тут очень кстати Уил вспомнил про лорда Хандсона. Лорд Хандсон был не просто могущественной фигурой, он был заинтересован в актерах и новых пьесах, он могпомочь.
Уил кинулся к нему на следующий день. Должен же человек, чью ливрею он, Уил, носит, его защитить. Лорд Хандсон принял актера без проволочек и был снисходителен, выслушал внимательно, задал пару вопросов, обещал замолвить словечко. И спросил как бы между прочим напоследок:
– А новая пьеса скоро будет? – Уилу показалось, что покровитель слушал посетителя исключительно ради того, чтобы задать этот вопрос.
– Уже есть. Только что… – Уил едва не ляпнул «прислана», но вовремя спохватился и сказал: – Написана. Надо только чуток подправить мелочи и расписать роли.
– И когда же будет текст?
– Сразу после суда, ваша милость. Мне сейчас не до заучивания ролей.
Хандсон усмехнулся. Намек был довольно грубый, но в данной ситуации иного выбора просто не было – если на судью Гардинера не надавить кому-то с достаточным весом… (о, пошлый каламбур – Милорду бы понравилось) – суд встанет на сторону пасынка Уэйта.
– Значит, я скоро получу новую пьесу, – кивнул Хандсон. Ну что же эти слова и этот кивок вполне можно было счесть за обещания. – И о чем же твоя пьеса?
– Пьеса итальянская. Действие происходит в Венеции. Главный герой – добрый купец, дающий деньги в долг без процента.
– Да ну! – Хандсон, в тот момент пригубивший подогретого хереса из кубка, недоверчиво хмыкнул. – Поразительный купец. Рассказать бы о нем сэру Генри Невиллу, который торгует пушками, да при этом продает их католикам, то есть нашим врагам.
– У благородного купца Антонию есть враг, – Уил знал, что покровитель обожает выспрашивать подробности сюжета. – Еврей-ростовщик по имени Шейлок. И он, этот еврей, захотел вырезать у доброго купца фунт мяса из сердца в уплату долга.
– Надо же. Какой злодей! И что же. Он преуспел?
– Нет-нет, конечно, женщина-адвокат его спасла.
– Поразительно! – У Хандсона блеснули глаза. По природе он был страшно любопытен. – В Венеции есть женщины-адвокаты?
– Она переоделась мужчиной, но процесс провела блестяще.
– О да, это удивительная пьеса. Она понравится студентам из иннов[2]. Так говоришь, сразу после суда ты ее и представишь?
– Именно так, Ваша милость.
– Значит, я скоро ее увижу.
Патрон сдержал слово. В итоге все четверо обвиняемых отделались на редкость легко – им пришлось заявить, что они не станут злоумышлять против Уэйта в будущем. Что значат амбиции судьи против желания лорда-камергера заполучить новую пьесу?
А потом пришли деньги от Милорда. Так что все сложилось как нельзя лучше. Уил написал в ответном письме, что сто фунтов пошли на подкуп судьи. Милорд, разумеется, ему поверит. Одно было плохо: эти деньги нельзя было потратить в Лондоне – во всяком случае, нельзя было потратить целиком. Но Уил найдет им применение в родном Стратфорде. Не век же ему быть актером, суфлером и драматургом.
***
Венеция...
Вновь и вновь пытался представить Милорд, как на сцене в его пьесе будут представлять этот город богатства, интриг, уходящего в прошлое могущества.
В Венецию с материка милорд прибыл на пароме. Нарочно записал название парома по-итальянски «траджетто», чтобы вставить в новую пьесу. Мысль написать пьесу о венецианской жизни уже завладела им. Но он ничего не писал поначалу – только запоминал имена и слова на будущее. Каждое незнакомое услышанное слово порождало рождение новых и немыслимых прежде, как будто в голове находился некий источник, и текли оттуда слова и фразы, каких не знал прежде английский язык. Еще в Падуе купил он пачку дорогой бумаги для новой пьесы как залог грядущего труда. «Траджетто» – пометил он на первом листе. Слово дожидалось своего места в будущей пьесе, пока он плыл на этом пароме в город на берегу лагуны.
В Венецию он привез с собой запах крови, память о выборе, которая делает за мужчину женщина, и историю неузнанной в мужском наряде девицы.
В Венеции он катался на гондоле по Большому каналу. Вода пахла тиной и напоминало зеркало с плохой амальгамой. Полосатое, красное с белым весло разбивало отражения красно-кирпичных дворцов[3]. В ажурное кружево дворца дожей белым плющом вплеталась восточная витиеватость. На Пьяцетте между двумя колоннами подвесили за ногу мертвеца. Камзол, шитый золотом, распахнут, рубаха задралась, обнажая вздувшийся живот, уже тронутый синими трупными пятнами. Рядом прохаживался здоровяк с алебардой, охранял труп, чтобы воришки не стянули с казненного камзол.
– Изменщик, – бросил какой-то толстяк, осуждающе хмыкая.
Ему, уверен, не висеть на этой колонне вот так. А зря уверен. Казнь может настигнуть любого, как хула, предательство, злоба. Они всегда лежат на одной чаше жизни и тянут ее на дно, А что положить на другую? Струящийся венецианский воздух, журчащие голоса женщин? Шепот воды? Стихи? О да, стихи перевесят все.
На мосту Риальто он вслушивался в разговоры торговцев. Мало что понимая в их спорах о покупке и продаже товаров, он запоминал лица и голоса, и злые насмешки.
***
В Венеции Милорд посетил прекрасную куртизанку Маргариту Эмилиану. Полдня он наряжался, выбрал белоснежную сорочку. Надушился. Придирчиво осмотрел одежду, чтоб не было на ней ни пятнышка. Держа шляпу в руке, вступил в дом красавицы – не для того чтобы воспользоваться ее услугами, а чтобы отвратить от греха. Девушка встретила его любезно, ни обходительностью, ни манерами не отличаясь от знатной дамы. На ней было платье из фигурной парчи, глубокий вырез обнажал грудь. Роскошные волосы были уложены в сложную прическу из множества туго свитых локонов, точеную шею обвивало жемчужное ожерелье.
Войдя, Милорд поначалу не мог сладить с дыханием. Потом, представил, что он актер, Добрый Уил, поклонился и начал речь. Он стал убеждать Маргариту оставить позорное ремесло и сделаться честной женщиной.
Она выслушала, благосклонно улыбаясь, затем приблизилась, обняла, приникла губами к его губам… Один этот поцелуй перечеркнул всю его заранее приготовленные фразы. Слова потеряли смысл. Ничто вообще не имело значение. Ни добродетель, ни условности, ни данные клятвы. Страсть обладать, как и страсть сочинять, оказалась неодолимой.
Любовь куртизанки была той любовью, что в глубине души всегда жаждал Милорд – страстная любовь на одну ночь.
***
Евреям было запрещено селиться в Англии – а те, кто жил тайно, не могли заниматься ни ростовщичеством, ни банковским делом (они ведь не были подданными королевы). Но хотя в Венеции им это дозволялось, евреи жили в гетто, двери которого запирались на ночь. Дерзкие, что пытались селиться вне стен гетто, свою принадлежность к иудеям скрывали. Было дело, довольно давнее, когда иудей и христианин судились за 3 000 дукатов. И все же Венеция привлекала евреев своими возможностями, сюда переселились многие евреи из Франкфурта, оттуда еврей Шейлок привез бриллиант стоимостью в две тысячи дукатов.
Сюжет был заимствован из сборника «Баран» Джованни Фиорентино – за время путешествия Милорд изрядно подучил итальянский.
Имя Шейлок Милорд выдумал, не желая брать реальное еврейское имя для пьесы. В древне-еврейском «шалах» означает скряга. Так что имя как нельзя лучше подошло человеку, для которого деньги быливажнее всего в жизни.
Но если Шейлок получился живым и ярким, то сам венецианский купец, у которого ростовщик хотел вырезать фунт мяса, вышел личностью бледной и не слишком убедительной – такой торговец должен был разориться в три дня, если бы он самом деле принялся вести дела столь человечно. Наверное, таким купцом мог бы стать сам Милорд,если бы сподобился заняться коммерцией.
Ну что ж, каждую пьесу можно было счесть испытанием, прежде всего испытанием самого автора – что под силу ему, а что кажется невозможным создать даже воображению. Успешный ростовщик и торговец, выколачивающий из заимодавцев долги с помощью слуг или суда, не мог вызвать у Милорда симпатию. Так что и зрители не могли полюбить такого героя. Милорд всегда презирал жадность, спекуляции, преумножение богатства, он был создан дарить, а не наполнять золотом сундуки. Богатство герои получали просто так. В наследство, в дар, как милость. Описать, как капитал преумножается, в поте лица или с помощью ловких махинаций, Милорд попросту не мог. Герой его времени, ловкач, успешник, сколачивающий состояние путем заморской торговли или пиратства так и не шагнул из жизни на подмостки, чтобы заговорить словами Потрясающего копьем. В его пьесах действовали аристократы, чье время уже прошло, а если появлялся торговец, то такой, как Антонио, какого никто никогда не встретит в жизни.
***
После улаживания дела с Уэйтом Шекспир отбыл в Стратфорд. В начале марта 1597 года Уил приобрел второй по величине дом в родном городе, именовавшийся Нью-Плейс. Ребенком по дороге в грамматическую школу Уил пробегал мимо этого дома на углу Чепл-стрит и Чепл-лейн. Строение казалось огромным – 28 футов в высоту и 60 в ширину. Каменный фундамент, кирпичные стены, островерхая крыша. За домом имелся сад. Дом сам по себе был солидный, а вот место сомнительное: Чепл-стрит была улицей респектабельной, а вот на Чепл-Лейн полно свинарников. А где свинарники, там навозные кучи и вонь.
За Нью-Плейс пришлось отдать 60 фунтов серебром из тех денег, что прислал ему Милорд. Как раз о таком вложении и подумал Уил, когда пришли деньги от покровителя. Особняк достался ему дешево, потому как был изрядно разрушен и в тот момент мало пригоден для жизни. И то: построенный сто лет назад сэром Хью Клопотом, дом оказался не по карману его потомкам.
Теперь надлежало заняться ремонтом, прежде чем пересилить семью в новое обиталище.
***
По возвращении из Италии уже в Англии случилась у Милорда странная любовь. Женщина происхождения весьма низкого и положения весьма сомнительного. Она напоминала ему итальянок – смуглостью кожи, чернотой мерцающих глаз, жадными губами. То ли шлюха, то ли содержанка, темного происхождения, она кружила мужчинам голову и в то ж время продавала свое тело за деньги. Доступное тело, недоступная душа, подчинимая плоть, неподчинимый дух. Говорят, она была замужем, но с мужем не жила, хотя при случае мерзавец тянул из нее деньги – все заработанное женой принадлежало мужу по закону. Муженька избили до полусмерти какие-то крепкие парни, подкараулив пьяного ночью, должны были даже убить. Но не убили. Он очухался и снова стал проматывать шиллинги и фунты, заработанные смуглянкой Кэт в постели.
Милорд выложил два фунта за первую ночь с нею, и приволок подарков на двадцать на второе свидание. Неделю он бредил этой женщиной. Писал в честь нее стихи, рассказывал о ней всем без разбору, читал свои сонеты графу Саутгемптону. И даже – что совсем невероятно – привел Ризли в гости к Кэт. Они провели вечер за веселой пирушкой, потом Ризли ушел, а Милорд остался.
Придя к любовнице через два дня, Милорд нашел запертую дверь. Никто не знал, куда она исчезла, домохозяин пригрозил спустить на дерзкого гостя пса, если тот не прекратит расспрашивать. Три дня слуги Милорда выслеживали красотку и наконец отыскали. Она сняла новую комнату, куда более просторную, нежели прежнюю.
Надушенный, разодетый так, как являлся на свидание квенецианской красавице-куртизанке, отправился Милорд в сомнительную комнатку на втором этаже лондонского дома. На лестнице, как на всех лестницах Лондона, воняло гнилыми овощами, горелыми сальными свечами, помоями. У входа топтался какой-то человек, завернувшись в плащ. В щель между шляпой и складкой плаща высовывался острый длинный нос.
– Сударь, позвольте мне вас попросить… – Голос показался знакомым.
– О чем же?
– Не подниматься наверх.
– А если я не исполню Вашу просьбу?
– Так будет лучше для вас. Ваша милость.
Человек явно его знал. Милорд ухватил дерзкого за полу плаща, потянул на себя. Человек вырвался и отступил, загораживая проход наверх. Однако оружие не обнажил. Не стал этого делать и Милорд, просто кликнул явившихся с ним слуг и велел стащить наглеца вниз.
После чего поднялся наверх, дернул дверь. Она была закрыта. Он постучал. Раз, другой. Неожиданно дверь распахнулась, и в ореоле блеклого свечного отблеска на лестницу вышел… Генри Ризли. Самодовольный, сытый вид, медлительные движения – Генринаверняка провел немало сладких мгновений в той комнате, которую только что покинул.
– А, приятель… И ты сюда же! Стол накрыт. Но яства уже отведаны.
Милорд стоял, окаменев. Много лет он хотел верить, что у него есть друг. Но разве между ними была дружба? Хоть однажды? Хоть на миг?
– А может, ты любишь меня, а не ее? Может, это ты за мной гонишься. А, малыш?
Саутгемптон вдруг обнял его властно за шею, привлек к себе и попытался поцеловать.
Милорд в ярости оттолкнул его, тот пошатнулся, всхлипнули гнилые перила убогой лесенки. Ризли все же удержался, вывернулся и, соскользнув на несколько ступенек вниз, сумел устоять,
– Она будет тебе рада, – крикнул, исчезая в проеме наружной двери.
Язвительный хохот еще несся снизу, когда Милорд открыл дверь.
Кэт раскинулась в постели – несомненно, нагая – хотя меховая накидка скрывала ее тело до ключиц. Камин догорал, и его красноватый отблеск ложился на раскиданные повсюду вещи, на изломы шелка, на ласковые волны бархата, высверкивая золотое шитье и скрывая потрепанную ткань, застиранное белье, расползшиеся кружева. Пахло потом, духами, грехом, немытым телом, и еще чем-то сладким – то ли сахарной пудрой, то ли медом. Кэт то ли дремала, то ли пребывала в истоме, отходя после сладостных минут недавних любовных утех, или схваток или борений, или дерзких состязаний – неведомо как они называли свои любовные игры с Ризли. Мысли Милорда путались, ревность смешалась с неодолимым желанием, и чувство это напоминало бешенство.
Он скинул шляпу и плащ, на ходу отстегнул перевязь со шпагой, шагая от двери к кровати. Склонился над лежащей. Теперь он разглядел, что Кэт сжимает в пальчиках засахаренные фрукты и медленно жует, наслаждаясь десертом. Бокал с недопитым вином стоял на тумбочке, и Милорд, задев его, опрокинул на пол. Бокал звякнул, раскалываясь.
Кэт повернулась к нему с мягкой полуулыбкой. Дрогнули ресницы.
– Ризли, я же говорила, что ты вернешься, – пробормотала она. – Право же, ты сегодня оказался на высоте, дрянной мальчик. Просто грех было брать с тебя деньги.
Глянула пристальнее, распахнула глаза.
– Это ты, малыш!
В восклицании не было недоумения или сожаления, она слишком часто принимала тех, кого не ждала, чтобы выказывать недоумение. У нее были удивительные глаза – черные и как будто светящиеся изнутри, в них всегда читалась насмешливая полуулыбка, они притягивали, как притягивает блеск драгоценных камней.
От ее волос пахло грязью, да и от тела шел слишком уж плотский запах. Но это возбуждало еще больше – до боли, до нестерпимой жажды обладать. Она медленно повернулась, зевнула сладко, показывая мелкие ровные зубы, провела языком по губам и принялась облизывать сладкие после засахаренных груш пальцы. Милорд продолжал раздеваться. Но она как будто этого не замечала, лениво потянулась к бокалу, но не нащупала точеную ножку.
– Где мое вино? – проговорила раздраженно.
– Я разбил твой бокал, – отвечал он со смехом, скользнув под одеяло. – Будь осторожна, не ступай босиком – порежешь ножки.
Она ухватила его за сосок и больно ущипнула. Он вскрикнул. Ее рука тем временем путешествовала ниже.
– Ого, да ты уже готов, милашка. Ружье заряжено, пора его разрядить… – Она фыркнула. – Ты весь – желание.
– Мне имя – желание, – отозвался он. – Но у тебя ведь много таких желающих. Тот желающий да этот…
– Хочешь сосчитать?
– Не сейчас.
Когда все закончилось, и она, соскочив с постели, отправилась искать новый бокал и бутылку вина, он крикнул ей вслед:
– А с меня возьмешь сегодня деньги?
– Конечно, возьму. Я со всех беру деньги, сладкий мой, даже с Адониса.
– Я и есть Адонис.
– Ты? – Она расхохоталась. Так расхохоталась, что уже сама чуть не уронила бокал, пока наполняла его вином, и изрядно расплескала себе на живот и бедра. – Уж скорее твой дружок Генри – красавчик-Адонис.
– Клянусь, это я. И…
– Венера никогда бы не польстилась на такого как ты.
– Почему? – Он задохнулся от обиды, тем более злой, что описанное в поэме было правдой – или почти правдой – и то, как Мэри Пембрук – искушенная Венера – добивалась его любви, и то, как он ее отталкивал. Он почти ничего не выдумывал и ничего не утаил. Разве что не досказал.
– Хотя… Может быть, ты бы и мог приглянуться какой-нибудь старушке, – фыркнула Кэт, окидывая его оценивающим взглядом. – Но я еще слишком молода, чтобы ощущать себя бессмертнойВенерой, которая гоняется за шестнадцатилетним мальчишкой.
– У тебя черная душа, – прошептал Милорд. – Черней твоих глаз и твоих кудрей.
– Ну вот, теперь ты начал меня оскорблять.
[1] Бен – Бен Джонсон, драматург, соперник Шекспира, участвовавший в составлении Великого Фолио.
[2] Инн – имеются в виду юридические школы – инны.
[3] Те дворцы, что мы видим сейчас вдоль Большого канала – более поздней постройки.
Акт 3. Победитель не знает ни предчувствий, ни тоски… Сцена 1.
В верхней части сцены вспыхивает свет.
На сцене Милорд, Добрый Уил, Марло. Но кресел уже четыре. И это четвертое занято.
– А это еще кто? – спрашивает Уил, при этом обгладывая ножку холодного каплуна.
– Сэр Генри Невилл, – представляет гостя Милорд.
– И что он делает здесь? Он тоже претендует на имя Шекспира? – изумляется Марло.
– Представь себе, да.
– А где остальные? – язвит Марло. – Где Оксфорд? Где Фрэнсис Бэкон?
– Простите, но Бэкон никак не может претендовать, – замечает сэр Генри вежливо и наставительно, свысока, почитая себя единственным аристократом в этом пестром сборище и демонстративно игнорируя Милорда. – В этом сухаре нет ни грана чувства. Только жадность и лизоблюдство.
– А вы как оказались в претендентах? – продолжает язвить Марло. – Я хотя бы известен как автор пьес.
– Годы жизни. Подходят под список пьес, – отвечает Невилл. – К тому же я неплохо вел дела – торговал пушками, значит, мог торговать и пьесами. Опять же участие в заговоре Эссекса. Для биографии Барда это наиважнейшее условие. Всем известно, что год заговора – одна тысяча шестьсот первый A.D. – переломный в творчестве Потрясающего копьем. Граф Оксфорд не участвовал, Бэкон вообще был старательным обвинителем Эссекса. Потому их нет в этой комнате, а я – здесь.
Появляется Хор. Тащит очередной щит. В этот раз довольно большой. Ставит на сцену.
На щите надпись:
Год написания «Генриха Четвертого», часть Первая – 1596, год постановки 1597, издание 1598. Год написания «Генриха Четвертого», часть Вторая – 1597 год. Год написания «Генриха Пятого» - 1598 год
– «Генрих Четвертый!» – презрительно выпячивает губы Марло. – Шекспир обсмеял меня во второй части этой подражательной пьески. Моего Тамерлана Великого сравнил с каким-то эльсином Пистолем! Обсмеять мой лучший монолог! Разумеется, с мертвым сражаться легко. А смог бы сразиться со мной живым?[1]
Марло выхватывает шпагу.
Добрый Уил размахивает в воздухе куриной ножкой:
– Великолепный Марло, считай, ты уже победил!
Сэр Генри Невилл листает Первое фолио с таким видом, будто ссора его не касается.
Милорд (обнажает шпагу):
– Ну, что ж, давай сразимся, Крысолов. Я – точно мертв. Поэтому бесстрашен.
Марло и Милорд сражаются так, как это обычно показывают на сцене. Удары условны, много движений, мало выпадов. При этом каждый апеллирует к зрителям, давая понять, что именно его удар достиг цели.
Пока они дерутся, не обращая на дуэлянтов внимания, на сцену выходит актер в стальных кованых доспехах, поверх надето сюрко в красно-синих цветах с английскими леопардами и французскими лилиями. Шлем венчает золотая корона. Лица не видно, забрало опущено. В руках у актера меч, который кажется вполне настоящим. Он становится посреди сцены, воткнув клинок в деревянные доски пола.
Марло и Милорд расходятся по углам сцены. Марло засовывает руку под отворот камзола, морщится, потом показывает зрителям окровавленную ладонь. Милорд повторяет его жест, его ладонь тоже в крови.
– А вот и принц Гарри! – объявляет Хор.
Свет в верхней части гаснет, но продолжает литься мутный свет из окна. Видно, что актер в доспехах продолжает стоять неподвижно посреди сцены.
***
Внизу зажигают свечи. Перед зрителями – таверна «Кабанья голова».
На сцену выходит актер в роли Фальстафа, усаживается на деревянный стул.
Фальстаф:
– Этот стул будет моим троном, этот нож – моим скипетром, а эта подушка – моей короной. Дайте мне стакан хереса, чтобы у меня покраснели глаза, будто я плакал.
Отбрасывает подушку, вскакивает, достает меч и встает в позицию.
– На нас напали два мерзавца в кожаных плащах. Все знают мой прием защиты. Вот так я встал, так поднял меч. Откуда ни возьмись, четыре негодяя в кожаных плащах, эти четыре встали в шеренгу и атаковали меня. Не долго думая, я дал вонзиться всем семи мечам в мой щит. Так, вот, эти девять негодяев, о которых шла речь… Они стали отступать. Я не дал им уйти, настиг, и семи из одиннадцати как не бывало!
Хватает со стола стакан хереса и опрокидывает залпом.
За сценой кто-то сдавленно смеется.
Фальстаф вздыхает:
– Мой отважный львенок прав: «Мудрость вопиет на стогнах, и никто не внемлет ей».
Голос в темноте наверху:
– Это лучшая сцена в пьесе.
На сцену выходит актер, играющий принца Гарри, в одежде вполне цивильной. Он отбирает у Фальстафа подушку и садится на табурет возле стола. Фальстаф озирается, он явно растерян. Свет н миг гаснет. а когда зажигается вновь, видно, что принц Гарри держит в руках корону.
– Король мой! Мой Юпитер!
Принц Гарри (или уже король Генрих Пятый) выставляет руку в отстраняющем жесте.
– Прохожий, кто ты? Я тебя не знаю.
Свет гаснет.
***
Если бы Генри Ризли был умен так, как Френсис Бэкон. Если бы он был так же честолюбив, как и упорен в своих планах, если бы Генри Ризли не веселился в кабаках и не шлялся по театрам, а лишь притворялся вертопрахом, планируя не наскок с обнаженной шпагой, а упорный и тяжкий труд, из него бы вышел настоящий король. Когда ты видишь человека, погрязшего в нелепых развлечениях, прожигающих жизнь в обществе пьяниц, шутов и карликов и непотребных женщин,всё осмеивающего и циничного до кончиков ногтей, так хочется представить, что все это только хорошо прилаженная маска. Что твой друг просто притворяется до поры до времени, что в душе он не испорчен и устремлен к великой цели.
А потом ты понимаешь, что веселье в кабаке, шуточки вместе с розыгрышами, импровизированные спектакли и театральные пьесы – все это было самым лучшим в нем. А серьезные устремления – это подлость, жонглирование чужими жизнями и отказ от собственной. И все же Ризли оказал Милорду особую услугу. Он был старше на три года, и Милорд все время тянулся за старшим товарищем, в шестнадцать полагая, что ему уже девятнадцать, меняя мальчишество на взрослость. Хамелеонова его суть пригодилась – с товарищем, младше годами, он бы держался ребенком, с Ризли он хотел и был взрослым.
Наверное, в чем-то его принц Гарри походил на Генри Ризли. Во всяком случае, гораздо больше, чем на реального принца Уэльского. Который, надев корону, сделался королем Генрихом Пятым. Но Принц Гарри был одновременно и самим Милордом. Способность сопереживать не просто любому человеку, но любому его чувству, любому порыву порой пугала. Когда на него накатывала эта способность все принять и понять, он либо убегал, либо прятался. Убегал в Бельвуар. Прятался там в своем кабинете, сочинял ночи напролет. В новой исторической хронике Милорд создал то ли негодяя, то ли героя, грань была столь тонкая, что стоило чуть сместить угол зрения, и виделся герой. Шаг в другую сторону – и перед вами уже расчетливый карьерист. Было многое в этом образе привлекательного. Порок как маска, а внутри – совсем иная суть. При этом маска добродушная, яркая приманка, а сам порок в образе толстого рыцаря получился на редкость обаятельным. Пьяница, трус и бездельник, старый рыцарь, готовый в любую минуту на проделки мальчишки. Его остроумие, его беспринципность, его находчивость веселили публику. Юность в маске старика забавляла.
Весь он был пропитан наивным эгоизмом, толстый живот и седые волосы, лысина и красные от излишне выпитого хереса щеки взывали к сочувствию. Он был улыбчив, лукавые морщинки собирались вокруг глаз. Его врожденная наглость забавляла, а не злила. По-своему толстяк любил принца Хела и был уверен в ответном чувстве. Но как он ошибался!
Что касается принца Гарри, то с ним Милорд чувствовал себя в родстве, в том числе кровном, ибо был по крови и Плантагенет, и Ланкастер, да и кровь Йорков текла в его жилах, так что все эти ссоры и разборки королей и баронов напоминали ссору родственников за столом поздним вечером, когда свечи оплыли, а на тарелках – неаппетитные объедки. Подвыпившие аристократы хватаются за рукояти шпаг, а слуги ссорятся на кухне из-за остатков ужина. Родство это было и по духу. Так же как и принц Гарри, Милорд начинал свою карьеру совсем юным. Принц Гарри командовал армиями и воевал, будучи мальчишкой. В четырнадцать, пятнадцать, шестнадцать лет он шел против Глендауэра, иногда один, иногда вместе с отцом, иногда на пару с Гарри Перси по прозвищу Хотспер – тот был на три года старше короля Генриха, но принц Гарри упорно считал Хотспера ровесником, и в этом было еще одно сходство между Милордом и будущим королем Генрихом Пятым. Впрочем, Перси начинал командование на поле боя в одиннадцать, так что принцу Гарри было, на кого равняться.
В четырнадцать, пятнадцать и шестнадцать Милорд тоже участвовал в битвах – он писал свои пьесы о войне, по чужим лекалам вычерчивал три части «Генриха Шестого». Принцу Гарри было шестнадцать, когда мятежные северные лорды Перси восстали. В шестнадцать Принц командовал отрядом во время битвы при Шрусбери[2], был ранен стрелой в лицо, но остался на поле боя. И – есть намек в хрониках – что он спас жизнь отцу и лично убил Гарри Хотспера, закончив наконец их соперничество. Хотя это последнее наверняка вымысел. Но про рану известно точно – хирург Джон Брэдмор изготовил особый инструмент с винтовым механизмом, чтобы извлечь обломок стрелы из лица принца, а также придумал специальный состав, чтобы промыть рану.
Милорд в шестнадцать опубликовал свою первую поэму.Он тоже всегда торопился, он несся куда-то галопом. Ему тоже подошло бы прозвище «горячая шпора» – Хотспер.
Посмертие Гарри Хотспера было ужасным. Погибшего похоронили в родовой часовне, но вскоре тело извлекли и привезли обратно в Шрусбери. Ходили среди горожан и крестьян упорные слухи, что Гарри Перси жив, что он лишь был ранен на поле боя, и бежал к своим союзникам на север. Его популярность была так велика, что король Генрих, сам узурпатор, опасался, что появится двойник, чтобы выдать себя за Хотспера и вновь поднять мятеж. Чтобы развеять слухи стозевной молвы, тело убитого мятежника натерли солью и выставили у позорного столба при въезде в Шрусбери. Потом голову отсекли и водрузили на ворота Йорка, а тело четвертовали и каждую четверть отправили по городам – в Лондон, Бристоль, Честер и Ньюкасл. В гражданских смутах не принято уважать героизм противника.
***
Никогда прежде Уил не испытывал такого трепета, отдавая первую часть «Генриха Четвертого» Бербеджу. Перечитав пьесу и узнав, слово в слово давние разговоры в трактире, и смешную сцену с Френсисом, и выпивку среди бочек, он ощутил с текстом некое родство, как будто сам держал перо, сам выводил эти слова на бумаге. Стихи были хороши, но не они красили пьесу – весельчак Олдкассл[3], его шуточки, его проделки, его веселый цинизм, его любовь к жизни, которую он воспринимал как кружку подогретого хереса с сахаром и сметаной – вот что составляло дух этой пьесы, саму жизнь. В толстом рыцаре было все от Уила, от его Стратфорда, от людей, живущих вдали от Лондона. Это было прошлое, еще не осознавшее всей жестокости наступающих новых времен. Уил поразился в который раз, как Милорд сумел слепить из мелких деталей и чужих фраз образ такой силы. Толстый рыцарь подкупал сердце зрителя с первой фразы, он приковывал к себе действие, затмевая хитрых политиков и отчаянных смельчаков, которыми были полны страницы новой пьесы. Казалось, в нем не было ничего привлекательного, ничего доброго. Предатель, трус, пройдоха, плут; гнать бы его взашей. Ан нет… Себя на миг увидел Уил в этом толстяке – свое жизнелюбие, свое корыстолюбие. Свое мелкое плутовство. Но то, что в жизни было пресно и скучно, под пером Милорда заблестело яркими красками. Каждое слово приобрело новый смысл, каждая шутка сделалась в сто раз смешнее.
Когда Уил протянул Бербеджу рукопись и сказал: «Моя новая пьеса»,слово «моя» он выделил как-то по особому, не как прежде, когда говорил скоро и робко, стесняясь намеренной лжи, а с властной ноткой в голосе, как и положено человеку, который гордится сделанным.
Бербедж исторические хроники обожал. Может быть, потому, что именно ему доводилось играть королей и вельмож, обряжаясь в роскошные наряды, какие в жизни будничной он себе позволить никак не мог. Именно он надевал на голову театральную корону, на два или три часа становясь выше сидевших в ложе аристократов.
– Ты будешь хохотать до слез, – не удержался и предрек Уил. – Особенно та сцена в кабаке, где принц Хел и Толстый рыцарь устраивают маленькое представление.
Уила охватило нетерпение, он впервые ощутил, что это значит – быть автором и ждать сурового суда, ждать одобрения,признания, и услышать аплодисменты не как актер, но как драматург. Это был воистину его текст. Он ощутил внезапное сродство, приемный ребенок наконец сделался родным.
В следующую ночь Уил почти не спал, утром спозаранку ринулся в театр. Но у входа вдруг оробел, и потому вошел как-то нерешительно, бочком, прижимаясь к стене. А вдруг его «Генрих Четвертый» вовсе не так хорош, как показалось Уилу?
Тут-то на него вихрем налетел Бербедж и стиснул в объятиях.
– Великолепно! Бесподобно! М-м-м… – он отступил, потом вновь сдавил Уила, будто готов был задушить.
– Ну, я же говорил, я ж говорил, – смущенно улыбаясь и опять ощущая, как щиплет глаза, пробормотал Уил.
На миг вспомнился Милорд. Тенью мелькнула мысль, как он где-то у себя в Бельвуаре или городском доме на Стрэнде, или – еще неведомо где – сочинял эту пьесу. Но вместо стыда или хотя бы смущения Уила охватила странная злость. Он ощутил себя в этот момент единственным владельцем пьесы, истинным ее создателем, а Милорд был всего лишь кем-то, кто незаконно предъявляет или может предъявить права на этот замечательный и наверняка в будущем популярный текст.
– Это лучшая моя пьеса, – проговорил Уил с неожиданной злостью. – Ты подтверждаешь?
– Конечно! Никто и не спорит!
***
А принц Гарри в тот день, когда умер Хотспер, понял, что на пути к славе ему уже никто не помешает. Так было с Крисом Марло, который ушел, освобождая дорогу Уильяму Шекспиру.
Что касается сути, то суть будущего короля была жестка – если не сказать – жестока, и стоило поспорить, что на самом деле ближе сердцу зрителя – порок-маска или же добродетель-суть.
Став королем, Генрих на сцене должен быть безупречен, и неважно, что подлинный король Генрих прославился не только победой при Азенкуре, но и жестокими расправами с непокорными французами, которые упорно обороняли свои крепости и города. Да, Милорд хотел изобразить идеал правителя, но внутренняя правда заставляла описать короля Генриха таким, каким и должен быть человек власти. Человек на троне. Человек, водрузивший на голову пустое золотое кольцо – корону, и ставший всего лишь приложением к этому обручу, что сдавливает виски. Умелым, умным, расчетливым, жестоким. Гениальным полководцем. Но все человеческое, прибавленное к этому стальному механизму, теряло краски жизни. Когда старый толстый рыцарь умер, король Генрих превратился в того, кем он и должен был стать – в честолюбивого и жестокого властителя. Даже шутки его стали бессердечны, шутки расчетливого политика, который пробует быть ироничным.
Но это был второй слой, видимый при тщательном рассмотрении. Далеко не всеми видимый – большинство зрителей слепил золотой блеск пустого обруча, и они видели в Генрихе образ идеального короля-героя. Даже когда он грозил насадить на пики младенцев Гарфлера, как это сделал царь Ирод[4]. И разумеется, в том, что пламя войны уничтожает города, нет вины короля-героя – в этом вина упорно сопротивляющейся жертвы. В Генрихе была особенность характера, необходимая политикам: тех, кого он считал дурными, ненужными, неудобными, он уничтожал безжалостно и с равнодушием механической машины, не испытывая и тени сомнения. Подданные, не попавшие в зубья этого механизма, могли любить его вполне искренне.
Хотя, если сравнивать Генрика Пятого с героем Марло Тамерланом, то принц Гарри, разумеется, душка: пирамиды из десятков тысяч отрубленных голов он не сооружал.
***
Милорд описывал ночь перед Азенкуром, как будто сам был там, на этом поле.
Ночь, пережить которую кажется физически невозможным. Рассвет все не может наступить – ночь длится и длится. Восток не собирается светлеть. Холод, дождь, спать почти невозможно. В лагере англичан тихо, даже лошади не ржут. Если кто и молится, то беззвучно. Приказ короля: соблюдать тишину. И никто не может ослушаться приказа. Под проливным дождем без сухого хвороста на засеянном озимыми поле трудно развести костер. Да и самих озимых уже не осталось – их общипали лишенные фуража лошади, лишь кое-где можно было различить втоптанные в грязь некогда зеленые побеги. Дождь усиливается, с трудом разведенный огонь гаснет. Люди сидят в оцепенении, прижавшись друг к другу. Если можно это оцепенение назвать дремой – то они дремлют. За семнадцать дней они прошли 260 миль, и король Генрих позволил им отдохнуть лишь однажды. И вот завтра – битва. Почти все уверены, что завтра смерть.
Все принимают это как данность. Иное невозможно. Сдаться? О, нет… Ни за что! Смерть уже не пугает. Англичан всего шесть тысяч. Говорят, французов вчетверо больше. Время тянется безумно долго. Кто-то напоследок проверяет оружие, многие исповедуются – шепотом, почти неслышно – да и священникам не важны слова – все равно каждому в эту ночь полагается отпущение грехов, даже убийцам, а их в армии Генриха немало – призыв в пехоту перечеркивал прежние преступления. Завтра они будут биться, пока не умрут, будь это лучник или тяжеловооруженный латник.
Долгий переход измотал всех – многие пехотинцы теперь босы – их жалкая обувь износилась, они обрезали штаны и рубахи, потому что одежда перепачкалась фекалиями – солдаты страдали от поноса из-за дурной воды и пищи.
Впрочем, пехота будет драться отчаянно: на чужой земле в случае поражения их ждет только смерть – в плен брали только тех, за кого можно получить выкуп, а чужеземцам бежать некуда.
«Нас мало, немногих счастливцев, мы – братья», – шептал Милорд.
«Когда нам перережут глотки…» – отвечал лучник Уильямс.
Милорд вздрагивал, будто наяву слышал вновь эти слова. Сидя за письменным столом, он улавливал чутким ухом, как из лагеря французов в очередной раз долетают крики и ругань.
Он знал, о чем кричат французы. Спорят, кто же из многочисленной знати пленит английского короля. Уже приготовили телегу, специально выкрашенную бурой краской, на ней повезут Генриха по улицам Парижа. Никто почти не спал у французов, как и у англичан. Но у французов все орали и суетились. Рыцари раздавали тумаки оруженосцам и прислуге, требовали немедленно найти солому и выстелить влажную землю, чтобы можно было отдохнуть до утра. Здесь сошлись отряды с разных концов Франции – коннетабль и маршал Бусико, оба адмирала и мастер арбалетчиков, герцоги Орлеанский и Бурбонский, Алансонский и Барский (Брабантский должен был прибыть на следующее утро) – и почти каждый претендовал на то, что именно он возглавит войско.
Милорд слышал шум дождя, ежился, натягивал на плечи шерстяной плед, в эту минуту он был Генрихом, которого ждали либо победа, либо позор.
Генрих остановился в деревне Мезонсель, но так и не лег в постель в ту ночь. Еще совсем недавно он жаждал битвы с французами, но, теперь увидев огромную армию противника, понял, что англичан слишком мало для победы. От Генриха требовали немедленной и полной капитуляции. На такое он пойти не мог. Он сделал вид, что ни мгновения не сомневается в победе, только это ему и оставалось. Когда Хангерфорд воскликнул: «Хотелось бы, чтобы у нас было еще 10 000 хороших английских лучников, которые были бы рады находиться здесь вместе с нами сегодня», король ответил: «Ты говоришь глупость! Клянусь Господом Богом, на милость которого уповаю, я не пожелал бы иметь ни одного лишнего воина, если бы даже и мог. Эти люди – Божьи воины. Господь доверил их мне сегодня, и Он в состоянии смирить гордость этих французов, столь хвастающих своей численностью и мощью», – так записал хронист. Милорд переписал эти слова стихами.
Ощущая, как струи дождя пробивают и без того намокшую ткань, будто вражеские стрелы, Милорд сочинял, как Генрих обходит в ночь перед битвой лагерь. Неузнанный, прислушивается он к тому, что говорят его воины у костров, как это делал Германик перед битвой – об этом Милорд прочел у Тацита. И сейчас его король становился вровень с античными героями.
– Римлянин душой, – шептал Милорд.
Настоящий Генрих всю ночь вел переговоры с французами, пытаясь выторговать беспрепятственный проход в Кале и предлагая в качестве платы вернуть назад взятый прежде англичанами Гарфлер. Французы были так глупы, что отказались.
Английскому королю ничего не оставалось, как оценить выбранное для битвы поле и занять самую выгодную позицию. Англичане должны были встать так, чтобы атаковавшим французам пришлось втягиваться с простора в узкое жерло между позициями англичан. В толчее и давке, закованные в броню они должны были сами втоптать друг друга в грязь. Лучникам приказало было взять колья и воткнуть перед своими позициями. Здесь потом грудами легли закованные в латы рыцари Франции. Многие даже не были убиты - они задохнулись под тяжестью упавших сверху тел.
Поутру король вскочил на серого скакуна, чтобы объехать ряды своих воинов и призвать их к бою. Он не пытался прятаться или наряжать в свои цвета верных рыцарей, как это сделал его отец в битве при Шрусбери. Поверх доспехов было надето сюрко с золотыми английскими леопардами по красному полю и французскими лилиями на фоне голубом. На шлеме красовалась золотая корона, украшенная драгоценными каменьями. Пустое кольцо заполнил металл шлема.
Когда началась битва, Генрих сам сражался в рукопашной.
Короля ждала победа и жизнь вечная на подмостках сцены.
[1] Строки из Второго акта, сцена 4, Генрих IV, часть 2.
«Куда зашли мы! Ломовые клячи,
О, как себя вы смеете равнять,
В день сделав тридцать миль, со скакунами!
Ничтожества, развалины, одры
Полезли в Цезари и Ганнибалы!» - перевод Б. Пастернака
У Марло «Тамерлан Великий», Акт IV, сцена 4, часть 1:
«Появляется Тамерлан в колеснице, влекомой царями Трапезундским и Сирийским. Они взнузданы. Держа в левой руке поводья, в правой бич, Тамерлан хлещет их.
Амир, Целебин, Техелл, Теридам и Узумхазан. Царя Анатолийского и Иерусалимского ведут несколько воинов.
Тамерлан
Азийские балованные клячи!
Запряжены в такую колесницу
И кучером имея Тамерлана,
За день вы двадцать миль всего прошли -
От Асфальтиды, где я взял вас в плен,
И до Бейрута, где конюшни ваши».
Перевод Э. Линецкой
[2] Битва при Шрусбери – битва, которой заканчивается первая часть исторической хроники «Генрих IV». Войска короля одержали победу над мятежниками, Гарри Перси был убит.
[3] Поначалу толстого рыцаря в хронике Шекспира звали точно так же, как в анонимной пьесе «Славные победы Генриха Пятого», что вышла в печати за три или четыре года до создания хроники Шекспира. Джон Олдкасл сделался собутыльником юного принца, хотя сам подлинный Джон Олдкасл не был ни пьяницей, ни трусом. Он служил шерифом Херефордшира, и был предан своему королю. Сражался в битвах, причем храбро. Вот только утянуло его по узкой тропке религиозных размолвок,Олдаксла арестовали и сожгли на костре как еретика. Посему, когда католики оказались в опале, а протестанты восторжествовали, его имя попало в знаменитый труд Джона Фокса «Книга мучеников». В компанию Джону Олдкаслу достались Харви (имя третьего муженька матери Генри Ризли, графа Саутгемптона), а также Рассел (родовое имя графов Бетфорд).
Уже позже – после постановки второй части «Генриха Четвертого», наследник Олдкассла лорд Кобем, не обращавший прежде внимания ни на пьянки своего предка в «Славных победах Генриха Пятого», ни в первой части «Генриха Четвертого», вдруг взъярился и стал предъявлять претензии театру. Лорд Хандсон намекнул, что «слугам лорда-камергера» совершенно ни к чему ссориться с лордом Кобемом. А главное – прослыть сторонниками католиков и Его католического величества короля Испании, что посылал к берегам Англии не так давно Великую Армаду, понося честного протестанта.
Тогда в срочном порядке пришлось поменять толстому рыцарю имя – и тут кстати подвернулось иное – сэр Джон Фальстольф, что праздновал труса в на страницах раннего сочинения про Генриха Шестого. Хотя и это имя пришлось переделать. Так родился сэр Джон Фальстаф. На всякий случай срочно заменили имена-намеки собутыльников, Харви получил имя уроженца Стратфорда Бардольфа, а Рессел – Пето.
[4] Эпизод с избиением младенцев Иродом считается современными историками вымышленным.
"Иначе вы увидите тотчас же,
Как весь в крови, от ярости слепой,
Солдат ухватит грязною рукой
За косы ваших дочерей кричащих;
Рванув отцов за бороды седые,
Им головы о стены раздробит;
Проткнет копьем детей полуодетых,
И, обезумев, матери рыданьем
Свод неба потрясут, как иудейки,
Когда младенцев Ирод избивал". "Генрих V", Акт 3, сцена 3. Перевод Е. Бируковой
Акт 3. Сцена 2
В комнате наверху никого нет.
Свет раннего утра падает из окна. Слышен скрип открываемой двери. Но та, дверь, что видят зрители, закрыта.
По комнате медленно проходит женщина в длинном платье и накинутой на голову густой вуали. По движениям видно, что она молода. Она останавливается около пустого кресла и хочет сесть. Снова слышен скрип открываемой двери. Женщина резко оборачивается.
– Кто здесь?
Свет из окна становится ярче. Входит Хор. Оглядывается.
– А где остальные?
– О ком ты?
– Они тут всю ночь о чем-то спорили. Кричали. Дрались. Поубивали друг друга, что ли?
Хор выставляет щит с надписью:
Дочь сэра Филипа Сидни. Весна – лето 1598 года
Лондон-Уилтон-хаус
Свет наверху внезапно гаснет. И в темноте слышно, как Милорд зовет:
– Элиз! Елизавета!
***
Освещается нижняя сцена. Это комната в поместье Пембруков.
Все та же женщина, что была наверху, быстро пересекает сцену из одного конца в конец. На миг останавливается и шепчет:
– Мой жребий посвящен его судьбе…
***
Он увидел ее в феврале, когда Эссекс устроил у себя в Эссекс-хаусе ужин. Ей недавно исполнилось 13, она все еще была подростком, почти ребенком. Но в то же время ровесницей Джульетты. Первый раз увидел, хотелось бы сказать. Но нет, Милорд встречал Елизавету и раньше, она запомнилась смутно – дерзкая самовлюбленная девчонка. Падчерица Эссекса, дочь поэта сэра Филипа Сидни, она не могла быть иной. Ей исполнилось только год, когда ее отец, воин и поэт, погиб в Нидерландах. Филип Сидни сам был легендой, и все существование Елизаветы с самого рождения проходило под тенью знаменитого отца-поэта. Политик-отчим тоже писал стихи. Тетка, сестра Филипа, Мэри Сидни-Пембрук, переводила и сочиняла. Элиз много читала, и, разумеется, она читала поэмы Шейк-спира «Венера и Адонис» и «Лукрецию». У нее были личные экземпляры поэм – она не любила брать чужие книги. Свои книги – как свои платья и свои драгоценности.
На обеде присутствовала сестра Эссекса Пенелопа, в замужестве леди Рич. Когда-то в нее был влюблен отец Елизаветы сэр Филип Сидни. Пенелопа отвечала взаимностью, но ее выдали за лорда Рича, и Филипу оставалось одно – писать в ее честь стихи. Он воспел ее под именем Стеллы. Милорд читал вышедший семь лет назад сборник. Леди Рич и сейчас была необыкновенно хороша. О, сколько громких имен! У любого пойдет голова кругом, только их перечисляя.
Прежде Милорд видел в Элиз только девочку, ребенка. Сейчас перед ним была юная девушка. Очень юная и очень дерзкая. Она требовала, чтобы ее называли Розалиндой. Это было любимое прозвище тетушки Мэри Сидни-Пембрук, но Елизавета заявила, что это имя у своей тетушки она украла, и отныне настоящая Розалинда – именно она.
Она была мастерицей давать всем новые имена и смешные прозвища. Так Милорда она тут же окрестила бедным меланхоликом. Потом ближе к окончанию обеда стала дразнить его: «Человеком, который плавал на гондоле». И при этом прыскала от смеха. Что в этом было смешного, он не понял. Но дети все время смеются, если счастливы. Она вела себя как существо, которому все дозволено. Юный возраст позволял ей говорить дерзости. А крестница королевы могла смотреть на других свысока. Такие люди, став взрослыми, сохраняют эту детскую дерзость. Женщин она красит до тех пор, прока они не начинают седеть и носить парики.
Он поцеловал ее во время танцев поцелуем брата – она была слишком юной, чтобы пробуждать чувственность.
– Поцелуй святого пилигрима, – съязвила она.
***
Летом, приехав в Уилтон, он встретил эту девочку уже в мужском наряде. Мужское одеяние ей шло, подчеркивало гибкость фигуры, стройность ног, тонкую талию. В ней было что-то мальчишеское при ее женственности.
Улыбка. Протянутая рука.
– Помните: я – Розалинда, – представилась она и мгновенно исчезла в глубине парка.
– Граф относится к ней как к родной дочери, – сказала Мэри Сидни.
Она редко говорила о муже. И если говорила, то как о человеке почти постороннем.
– Скорее уж как к сыну, если судить по наряду.
– Она – дочь самого великого поэта в Англии. И тоже сочиняет. Порой мы играем с ней в такую игру: нужно без запинки сочинить экспромт на заданную тему. Четыре строки я, потом она, потом опять я. Потом – снова Елизавета.
– И кто выигрывает?
– А ты как думаешь? – подразумевалось, что выигрывает непременно графиня Пембрук.
Елизавета вернулась, оглядела Милорда так, будто оценивала или собиралась пустить стрелу, и вновь исчезла.
Казалось, она чего-то требовала от него. Быть может, чтобы он ее полюбил. Или изобразил, что любит. В ее возрасте девчонки мечтают о куртуазной любви. Поклонение, клятвы, вымаливаение крошечных подарков, оды в честь дамы сердца. И ничего не требовать взамен. Коснуться ее руки своей грубой рукой. Сорвать с губ мимолетный поцелуй – предел мечтаний.
– Эта женщина создана для тебя, – сказала Мэри.
Милорд должен был кивнуть в ответ. Но нет, не кивнул. Что-то мешало. Наверное, одна черта Елизаветы, которая даже в этой девочке-подростке уже проступала столь отчетливо. Она родилась, чтобы побеждать, а не для того, чтобы соблазнять. Быть может, поэтому ей так шел мужской наряд, куда более, нежели женский.
– Ты обещал привезти с собой младшего брата. Что же приехал один? Наше поместье недостаточно хорошо для отдыха? – поинтересовалась Мэри.
– Он уехал на материк. Путешествует. Германия, Франция, Италия. Как я завидую ему…
– В чем же?
– Он увидит то, что я уже видел. И мне теперь остается лишь воскрешать в памяти прежние образы.
– В памяти или на бумаге? – с самым невинным видом поинтересовалась Мэри.
– Я больше не пишу поэм.
– Но ведь что-то пишешь. Если нет, то придется вернуть волшебную мантию.
– Я сочиняю для театра. Пьесы, – признание вырвалось почти против воли. Вернуть мантию ему в этот миг показалось оскорбительным.
– Какие же? – Вопрос прозвучал невинно.
– Трагедии и комедии. Хроники…
– Что-то я не помню, чтобы твои пьесы ставились. Никто не писал из Лондона о твоем успехе, мой апрель. Хотя, конечно же,аристократу не пристало писать для публичного театра, это не сцена в Кембридже. Но я слышала, в Лондоне есть новый автор. Кто он, толком никто не знает, но о нем все говорят.
– Имя?
– Уильям Шейк-спир.
Милорд растерялся. Разговор вышел нелепым. Что сказать? Что актер Уил Шекспир относит его пьесы в театр? И даже правит их иногда под нужды актеров. Или…
– Я знаю, что это ты, – засмеялась Мэри. – Я буду называть тебя: «Человек Уил Шейк-спир». Идет?
В Уилтоне в это лето жили два сына Мэри. Старшему, Уилли, было восемнадцать. Он только что окончил Оксфорд и планировал осенью поселиться в Лондоне.
Сейчас же Милорд видел, как Элиз вовсю флиртует с Уилли. Впрочем, флиртует на свой манер, пытаясь не завлечь, а победить красавца Уилли.
– Элиз пишет нашему красавчику стихи, – сообщила Мэри с теплотой в голосе. – Упрекает в порочной любви к Молли Фиттон. Я не препятствую. Вдруг эти стихи заставят Уилли отказаться от связи с этой ужасной женщиной. Послушай, друг мой… Я пришлю тебе несколько ее сонетов. Ты не отделаешь их так, чтобы они зазвучали?
***
Появление юного создания в одной из аллей на другой день. Опять мужская одежда, шпага в ножнах на боку. Хоть сейчас в команду Уолтера Рейли.
– А вы, Ваша милость, я слышала, отправляетесь на войну? – тон дерзкий.Каждая фраза как выпад.
– Да. Вроде так.
– И многих собираетесь убить?
– А многих надо?
– Готова спорить, что никого не убьете.
– А если убью?
– Я готова их съесть.
– Что за странные желания? Вы кровожадны? Готовы есть трупы?
– Нисколько. Я же сказала: вы никого не убьете. Разве что подстрелите фазана на охоте. Я обожаю пирог с дичью.
– Откуда такая уверенность?
– Потому что я многое о вас знаю. Мой отчим то и дело говорит о вас.
– И что же говорит обо мне граф Эссекс?
– Так вы обожаете сплетни?
– О, милейшая Шпилька, как видно, здесь у вас мало объектов для шуток, что вы решили напасть на меня.
– Да, вы очень удобный объект для уколов. Будто подушечка швеи – так и хочется всадить в вашу пухлую щечку булавку.
Он невольно тронул щеку рукой в перчатке, глянул на ткань, будто опасался, что увидит кровь.
– Ну, вам только попугаев обучать, – его начинала злить ее дерзость.
Этой девчонке казалось, что чем больше она нападает, тем очаровательней. Какая ошибка! Такие пикировки забавны на сцене, а не в жизни.
– Птица моей выучки задаст трепку животному вроде вас, – тут же нашлась она.
Получилось довольно грубо. Она тоже злилась.
– Я уж и не знаю, как вас называть, учительница попугаев.
– Можете, Милорд, называть Беатриче, как возлюбленную Петрарки, а можете «мой сладкий мальчик», – сообщила юная «Розалинда».
– Непременно, именно так… Но вы носите шпагу? Значит, умеете фехтовать?
– Конечно же! – клинок тут же вылетел из ножен.
Милорд одновременно обнажил свою.
– Э, сударь, неужели у вас настоящая шпага? – хихикнула Елизавета-Розалинда.
– Этот клинок куплен мной в Италии. Толедская сталь.
Элиз сделала выпад без предупреждения. Милорд мгновенно отбил выпад и тут же его клинок уперся в грудь красотки – там, где мужская сорочка была распахнута.
Девушка окаменела. В ее глазах читался страх. Лицо сделалось белым.
– Неплохо, – солгал Милорд и опустил шпагу.
Розалинда судорожно вздохнула и отступила на шаг. В ту минуту он понял, что этого унижения она ему никогда не простит. Уж лучше бы он поддался ей, пропустил удар, даже пусть она бы его ранила. Неважно. Этой кровью он бы купил ее любовь. Она – дочь Филипа Сидни, созданная побеждать. Никому никогда не подчиняться. Теперь она будет помнить о своем поражении и не простит. Ни за что.
– Говорят, вы обожаете изображать из себя шута. Для шута вы слишком хорошо фехтуете, – бросила Элиз, и вновь скрылась за деревьями.
– Я буду звать тебя Розалинда! – крикнул он ей вслед примиряюще.
Он стоял, растерянный. Она нравилась ему и одновременно пугала. Он чувствовал, что женщина эта может принести только беду.
«Так даже лучше, – мелькнула мысль, – пусть уходит».
Тетушка Мэри выступила из-за деревьев и приложила палец к губам.
– Клянусь, она победила тебя в словесном поединке. Ну а на шпагах не сумела. Пока, – Мэри хитро прищурилась.
– Отчаянное существо, – пробормотал Милорд, все еще глядя девушке вслед.
– Я поговорю с ее матерью.
– О чем?
– О помолвке. Тебе пора жениться, мой друг.
– Но она же еще ребенок.
– Который вот-вот превратится в прекрасную девицу. Уж поверь мне, я вижу. И тогда у нее не будет отбоя от женихов. Не прозевай эту дерзкую красавицу, мой друг.
– Своенравную злобную девицу, – уточнил Милорд.
– Друг мой, ты просто обязан жениться. Твой ум и твоя красота не могут умереть вместе с тобой. Продлить себя в детях – твой долг.
– Бессмертие в стихах. Разве нет?
– Стихи никогда не заменят живую плоть, – в голосе Мэри послышалась смертельная горечь.
– Но может быть те, кого мы считаем мертвыми, на самом деле живы? – спросил Милорд.
Вновь вспомнился странный слух, что Крис Марло инсценировал свою гибель. Встреча в Италии, таинственный англичанин, переодетый монахом. Или это только фантазия?
– Умершие не возвращаются, друг мой. Наше самое наисильнейшее желание, чтобы они вернулись, не поможет их воскресить. Крис умер, а если в его смерть не поверят, то тем хуже для тебя.
– Почему? – не понял Милорд.
– Если люди решат, что он жив, то они отнимут у тебя твои пьесы и отдадут их Крису. Ведь у твоих пьес нет имени. Они ничейные, как дети-сироты в Лондоне. Любой проходимец может их захватить.
Милорд покраснел.
– В театре знают, что их написал Уил Шекспир.
– А кто такой Уил Шекспир рядом с Крисом Марло? – со смехом спросила Мэри. – Актер на вторых и третьих ролях? Провинциал, живущий в Шордиче? Это имя пустое, мой друг. Даже мертвый Крис его одолеет.
***
Вечером Милорд получил несколько листков. Стихи. Сонеты. Весьма неплохо написанные. Они обращены были к красавцу-юноше. В душе Милорда неожиданно змеей шевельнулась ревность. Ему самому вряд ли кто-нибудь посвятит такие стихи. Разве что сама Мэри, которая была куда старше его годами.
Он был красив – кто спорит, но в его красоте не было той страстной привлекательности, что влечет женщин. В нем не было уверенности самца, который знает, что любая самка – его. Скрытая робость проступала под маской развязности.
За ночь он переписал заново пять сонетов. Говорить от имени женщины ему, автору «Ромео и Джульетты», было не впервой. Зато упрекал он Уилли от души, вряд ли после таких нравоучений у этого юнца появится желание ухаживать за Элиз.
***
Уолсингем, «мой верный мавр», называла королева Елизавета начальника тайного сыска. Был от природы смугл и черноволос. Породу эту он передал дочери, а затем и внучке. Так что Элиз приходилось тратить немало пудры, чтобы выглядеть белолицей, как и положено дочери Альбиона. Если Элиз появлялась в мужской наряде, то всегда черноволоса и не белилась. Если же в платье, то в рыжем парике, подражая королеве, чьей крестницею она была. Она обожала рядиться в одежды самые невероятные. Сегодня она была турчанкой, завтра – мавром. Послезавтра являлась в тетушкином платье, ломалась и говорила только по-французски. Как будто для себя не могла решить, кто же она на самом деле. Еще она была выдумщица, затейница, в придумках обставляла тетушку – то предлагала устроить скачки, то сыграть «Ромео и Джульетту», при этом роль Ромео она брала себе, ее подруга Мэри– это Джульетта, ну а Милорд пусть будет Меркуцио. Спектакль так и не состоялся. После чего Элиз дулась целый день и пускала тупые стрелы из-за деревьев в Милорда и его камердинера Томаса.
Две недели прошли в забавах полудетских-полудерзких. Елизавета смеялась над Милордом, над его манерой одеваться: штаны широки, а сверху нарядный плащ на испанский манер накинут так, что и не видно камзола. Получалось, что снизу у него Германия, а сверху – Испания. Он сбрил бороду и усы, чтобы казаться рядом с нею моложе, и надушился мускусом. В небольшом гроте, устроенном в отдаленном уголке парка, они целовались. Поцелуй вышел слишком робким и почти лишенным страсти. У Элиз – всего лишь желание попробовать, что же это такое – поцелуй мужчины. Она больше отталкивала, чем никла к нему; в итоге – растерянность,нежели радость. Нет, нет, она еще слишком ребенок, и ею движет любопытство, а не страсть. Милорд вдруг осознал, что в их странном соперничестве очень мало любви, даже предчувствия любви – и того мало. Они для чего-то другого стремились навстречу друг к другу.
Графине Пембрук и ее племяннице нравилось разговаривать в присутствии Милорда так, будто его и не было рядом. Они наперебой дразнили его.
– Но согласись, – говорила тетушка, – ум его так тонок.
– О да, столь тонок, что и не разглядишь.
– Я хотела сказать – широта ума…
– Согласна, тетушка, плоскость необозримая.
Эту чертовку никто не переспорит. Милорд не обижался. Шутил в ответ. И запоминал шутки.
– Клянусь, она влюблена в тебя, мой друг, – поведала, будто по секрету, Мэри.
– Что-то я не заметил.
– Если бы это было не так – она бы не нападала на тебя столь яростно. Это всего лишь детское желание обратить на себя внимание. Ты покорил сердце этой малышки. Скажи, что умираешь от любви.
– Нет.
– Что нет?
– Не умираю. И не могу сказать. То есть я умру когда-нибудь, но не от любви.
– Ты поразительно упрям. Тебе это не идет.
– А тебе не идет роль сводницы.
Елизавета влекла его и пугала. Он понимал, что эта девушка очаровательна, привлекательна, умна. Красива. То есть она станет такой через два или три года. Пока это полу-ребенок, дерзкий на язык и только воображающий себя женщиной. Но при этом видел, что по пятам за нею идет беда. Что она слишком своенравна, слишком самовлюбленная особа, чтобы составить чье-то счастье. Ею можно любоваться. Но вручить ей свое сердце? О, нет. Она, не задумываясь, его разобьет.
– Ты тоже как ребенок – задираешь ее, как будто тебе четырнадцать, – заметила графиня.
– Зачем я ей нужен? Мужчины – неверные создания.Сегодня здесь – завтра там.
– Ты просто этого не понимаешь.
– Я многого не понимаю – к примеру – зачем люди женятся.
В тот же вечер ему под дверь подсунули сложенный вчетверо листок надушенной бумаги…
«Когда твое чело избороздят
Глубокими следами сорок зим,
Кто будет помнить царственный наряд,
Гнушаясь жалким рубищем твоим?»[1]
Он поразился, сколь тонко Мэри скопировала его манеру, все то, что ему присуще. Опять хамелеонов ее дар вступил в силу. И в то же время в строках этих прорывалась боль: Мэри Сидни увядала,резец годов проводил на ее челе все новые и новые борозды. В ее сонете звучали отчаяние и зависть – зависть клонящейся зрелости к легкомысленной юности. Милорд полагал, что в сборнике «Астрофил и Стелла» Филипа Сидни далеко не все сонеты принадлежат перу сэра Филипа. Мэри редактировала и готовила к печати его роман «Аркадия», любой текст она могла счесть за свое творение.
***
– Мэри, а ты ответишь мне на один вопрос? – Когда Елизавета вот так щурила глаза, это означало, что она собирается совершить что-то дерзкое.
Девушка сидела в кресле с книгой у камина, но не читала. Только заложила пальцем страницу.
На улице было прохладно, потому в камине пылал огонь.
– Всего один? – Мэри изобразила удивление.
– Пока что.
– Ну что ж, спрашивай.
– Я заметила, что лорд Пембрук не посещает вашей спальни. Вы не спите вместе как муж и жена.
– Дерзкий вопрос для юной девицы.
– Только дерзкие вопросы и стоит задавать. Вежливые вопросы скучны.
Мэри снисходительно улыбнулась.
– Ну что ж, я отвечу тебе честно: я вообще никогда с ним не спала.
– Никогда? – У Мэри расширились глаза.
Она подалась вперед, прошептала:
– Разве такое может быть? Разве он не может настоять?
– Настоять?
– Как муж. Силой.
– Милая, это даже не пришло ему в голову. – Мэри торжествующе улыбнулась.
– Значит, можно выйти замуж за мужчину и не спать с ним? – Эта мысль явно показалась Элизабет соблазнительной.
– Не спать? Ну да, если он стар и уродлив. Но Милорд молод и красив…
– Красив? – Элиз сморщилась. – Генри Ризли красив, да… Но не Милорд. И потом, на свете нет ни одного мужчины, который был бы меня достоин, – снисходительно улыбнулась Элиз. – Их можно дразнить, им можно покровительствовать. Но все они по сути своей ничтожны, суетливы. Своекорыстны. Глупы, хвастливы и непостоянны.
– Милорд не таков.
– Нет, именно таков! Он слаб в душе,слишком чувствителен, слишком подвержен настроению. А его страсть паясничать, играть в актера вообще невыносима. На него неловко смотреть в такие минуты. Сравни его с Эссексом. Тот решителен,а этот просто слюнтяй рядом с отчимом. Неужели ты этого не видишь?
– Милорд любит тебя до безумия.
– Лучше скажи, что он безумен.
– Он пишет прекрасные стихи. Как и ты…
Елизавета уже хотела бросить еще одну колкость, но не успела – так и замерла с полуоткрытым ртом, затем спросила тихо:
– Так он сочиняет?
Мэри кивнула.
– Насколько хорошо?
– Великолепно.
– Лучше тебя?
– Гораздо лучше.
– И лучше, чем писал мой отец?
– Лучше, – последовал ответ после недолгой паузы.
– Этого не может быть! – яростная горечь обиды вспыхнула в этом выкрике. Будь Элиз мужчиной – вела бы в бой солдат. Как ее павший далеко от родины отец.
– Верь мне, это так. И гораздо лучше, чем пишешь ты.
– И я могу увидеть его поэмы?
– Если выйдешь за него замуж.
Елизавета встала и вышла из комнаты. Шуршало ее платье о каменный пол, удаляясь.
«Она никогда его не полюбит. Она будет обожать только его стихи», – подумала Мэри.
***
Он писал так, как будто не одну фразу выводил на бумаге, а сразу три, четыре, пять, будто строил из слов анфиладу, видеть которую мог далеко не каждый. Если у других поэтов фразы были как фасад дома с закрытыми окнами, то он возводил замок, высокие своды. Другие, сочиняя, полагали себя гениями. В его пьесах сам зритель становился гением на часок, чтобы проникнуть в замок-мираж, пройтись анфиладой бесчисленных залов и заглянуть в каморки прислуги. Восход в его пьесы приходил, заставляя пылать вершины горних сосен.
Ему казалось порой, что сочинительство что-то вроде болезни. Приходя, каждая новая лихорадка вытесняла прежние Он мнил себя бойцом, вскакивал одним махов в стальных доспехах на боевого коня, вел войска в атаку, штурмовал Ганфлер. Он обмакивал перо в чернила, и это были воды Стикса, опасные, как расплавленная смола.
Каждая вещь, каждый образ многократно множились, уста говорили, улыбались, поглощали пищу, плевались. С каждой фразой все менялось, тысячи протеев населяли его мир, страдая и стремясь яростно к целям – многочисленным и недостижимым. Глаза смотрели на закаты, роняли слезы. Десятка рук, и того казалось, было мало, чтоб записать все это. Он был летящим Ариэлем, роняющим строки, как перья невидимых крыл; писал, и пальцы не успевали, писал, но не исправлял никогда.
Вслед за приступом безумия, когда в течение нескольких дней он жил страстями своих героев, наступало похмелье. Шутовство. Дурачество. В такие минуты он сыпал шутками не затем, чтобы заполнить ими пьесу, а лишь для того, чтобы позабавить, будто был во хмелю и не соображал, что делает. Шутействовал, чтобы избыть восторг недавно сочиненного. Верный Том иногда записывал эти шутки. И Милорд, прочтя их, убеждался в который раз, что шутки похмелья грубы и не смешны. И сам он не смешон. Что лишь на бумаге он может быть непревзойденным Фальстафом. А в жизни ему бы никто не пожаловал пестрый камзол шута.
Ему казалось, что пьесы, отданные в руки переписчиков, становятся для него чужими. Он завидовал тем, кто переписывал его строки – они как будто сочиняли их заново. Актеры, играя по многу раз сочиненные им сцены, снова и снова переживали все, что он мог пережить лишь однажды. Посему ему нравилось смотреть свои пьесы – снова и снова – но то был отраженный свет. Солнечный зайчик, а не блеск самого светила. Но иногда спектакль захватывал его так, что он вновь погружался в раскаленный поток страстей, что обуревали его во время написания текста.
О, если бы можно было вернуться назад и написать пьесу снова, испытать то, что он испытывал, когда ее писал.
***
Вернувшись из Уилтона, Милорд отправил письмо своему приятелю Фрэнсису Мерезу. С Мерезом они были знакомы давно и близко (через родственника Фрэнсиса, верховного шерифа Линкольншира), но молодой Мерез не был посвящен в тайну, кто на самом деле сочиняет под именем «Шейк-спир». Мерез писал книгу «Сокровищница остроумия», планируя сравнить английских поэтов с греческими, латинскими или итальянскими, и уже зачитывал Милорду отдельные фрагменты, ожидая похвалы.
Мерез из полученного письма ничего не понял. Лишь когда встретились, Милорд объяснил, что именно требуется. Мерез подивился просьбе, так что Милорду пришлось как можно подробнее пересказать сказанное графиней Пембрук.
– Уил Шейк-спир боится мертвого Криса Марло? – сделал свой вывод Фрэнсис. – Ты думаешь,кто-то припишет пьесы Шейк-спира мертвому Марло?
– Да, такое может случиться. Особенно при издании. Ведь существуют пиратские издания, не так ли? Чтобы продать дороже, к примеру. Имя Марло обеспечит продажи.
– Да, чуя прибыль, книгоиздатель может и на такое пойти, – все еще не веря опасениям Милорда, для вида согласился Мерез.
– Надо сделать так, чтобы имя Шейк-спира звучало куда громче, нежели имя Марло. Опубликуй список пьес. Похвали. Ведь они правда хороши.
Мерез подозрительно поглядел на Милорда.
– Зачем ты хлопочешь за какого-то актера?
Милорд покраснел:
– Ради его пьес, – он покраснел еще больше. Лицо так и горело. – К тому же, если ты сравниваешь наших поэтов с латинскими или итальянскими, Шейк-спира ты не можешь обойти стороной.
– Некоторые его пьесы в самом деле великолепны, но другие – просто записанные заново чужие сцены. Я не буду вставлять в свой перечень все три части «Генриха Шестого». Право же, в этом плагиате Шейк-спиру (если он там что-то и добавил своими словами) – гордиться нечем. Это ужасные тексты. Сколько лет этому твоему актеру?
– Тридцать четыре или тридцать пять.
– То есть ему было почти тридцать, когда он переписывал чужие пьесы, путая даты и заставляя мертвецов сражаться и побеждать, как будто на свете не существует исторических хроник. Я видел одну из частей на сцене, кажется, первую, самую неудачную. И, если честно, я не мог поверить, что тот же автор сочинил «Роме и Джульетту».
– То был детский опыт.
– Детский в двадцать семь лет или сколько там ему было… – Фыркнул Мерез.
– Но Фальстаф хорош?
– Фальстаф? О, да! Этот плут всех окорил. Я напишу про этого твоего… Шейк-спира.
***
10 июля 1598 года Милорд сдал экзамены в Оксфорде на степень магистра. Все шло замечательно. Он был молод и богат. Ему предлагали жениться на красивой и знатной девушке, он был хозяином роскошного поместья. О чем он еще мог мечтать?
«Генрих Четвертый» имел оглушительный успех. Все знакомые тут же разобрали себе роли в его пьесе. Эссекса называли «наш принц Хел». Принц во второй части «Генриха Четвертого» примерял английскую корону, пока отец его был жив. Намек прозрачный и более чем дерзкий. И принца никто не осуждал. Правда, Саутгемптон тоже хотел именоваться принцем Хелом.
Невилла Саутгемптон прозвал сэр Джон Фальстаф – кличка настолько шла толстяку, что иначе, нежели «Сэр Джон Фальстаф» за глаза его редко кто называл. И в письмах Невилла тоже называли "сэр Джон", рассказывая о делах торговца пушками.
И все же Милорда постоянно грызла странная тоска – то ли предчувствие грядущих бед, то ощущение, что чего-то самого главного в жизни он так и не получит.
[1] Сонет №2. Перевод С. Маршака.
Акт 3. Сцена 3
Верхняя часть сцены освещена. Четверо – Милорд, Уил, Крис Марло и Невилл сидят в креслах.
– Когда Джайл Аллен, хозяин земли под зданием «Театра», отказался продлить контракт, я думал, моя театральная карьера закончилась, – признается Уил. – Размышлял, что делать. Неужели придется вернуться в Стратфорд и торговать перчатками. К тому хозяин земли заявил, что теперь и постройка его, ни единой крашеной доски он Бербеджам не отдаст. Но братья Бербедж, они были упрямые, что твои ослы. Раз велят съехать, они съедут, но только вместе со зданием театра, а постройку жулику ни за что не отдадут. Перетащат на новый участок. И пусть театр тоже будет новый. И назовем его ни мало, ни много, – Глобус. То есть весь мир.
Появляется Хор со щитом. На нем надпись: Декабрь 1598 года - январь 1599 годы. Строительство театра «Глобус».
Свет наверху гаснет.
***
Сцена внизу превращается в улицу в Шордиче.
На сцену внизу выходит немолодая женщина, мать актеров братьев Бербедж. С нею идут плотник Питер Смит и его 12 человек, все при шпагах. Они проходят сцену из одного конца в другой. Потом возвращаются. Сцена превращается в стройку. Несколько человек тащат бревна и доски. Визжит пила, стучат молотки. Входит мальчишка, тащит глобус и едва не роняет.
– Вы видели Джайлса? Нет? А стоило бы глянуть! То еще зрелище! Сидит в доме, и грызет ногти – ничего сделать не может, ему принадлежит только земля. А сама постройка наша! – Карберт Бербедж грозит невидимому врагу кулаком. – Если бы мог, утопил бы паром с нашими досками и бревнами взглядом.
– Скорее! – подгоняет госпожа Бербедж. – Ломать все горазды! Что застряли! Разломанный театр кормить нас не будет. Питер Стрит, подгони своих людей!
– Не беспокойтесь, сударыня, – дубовые балки перевезут ко мне на двор. Я сказал старине Джайлсу, что хочу подновить здание. А пока он веселился и праздновал рождество, мои люди вывезли самые тяжелые бревна. Все равно через реку мы сейчас их переправить не сможем. Да и участок еще не готов – нужно подготовить грунт и фундамент, чтобы вытолкнуть здание из болота.
– Вот, увидишь, Питер, Джайлс подаст на тебя в суд, – предрекает Карберт.
– Разумеется, подаст. А вы подадите встречный иск. Пока будете судиться, я и театр построю, и вы немало пьес сыграете. Театр прежде сгорит, чем дело в суде решится.
***
На южном берегу реки Бербеджи взяли землю в аренду на тридцать один год. Участок этот был восточнее театра «Роза», в Саутуорке.Принадлежал участок Николасу Бренду, родственнику королевского казначея. Бренд был человек достойный, надежный, и умел держать слово. Родство с казначеем придавало его слову особый вес. Подле театра «Роза» полно было увеселительных заведений. Новый театр здесь оказался как нельзя к месту,только земля на участке была слабая, топкая, почти что болото.
Место, выбранное для нового театра, самой историей предназначалось для зрелищ – когда-то здесь находилась римская арена, более тысячи лет назад на ней сражались и умирали гладиаторы. Новый театр – уже с буквы маленькой, а не заглавной, еще не имел названия – это потом его стали именовать «Глобусом». Здание решено было расширить, чтобы помещалось тысячи три зрителей, на каждую из двух нижней галерей должны были заходить по тысяче зрителей. Над входом должна была висеть эмблема – Геркулес держит на плечах земной шар[1]. Для внутреннего интерьера заказали причудливую роспись волнистыми линиями и узорами. Дерево обещали раскрасить под мрамор. Драпировки, гобелены, скульптуры – балаганная кричащая роскошь, яркие краски, сверкание позолоты.
Для столь грандиозного проекта Бербеджам нужны были дополнительные средства, и они устроили общество на паях, взяв в компанию еще пятерых пайщиков. Уил Кемп и Томас Поуп, Джон Хемингс и Огастин Филипс. Пятым стал актер и драматург Уильям Шекспир, оказавшийся на редкость состоятельным человеком.
Уходящий год был для Уила в какой-то мере годом эпохальным – впервые о его пьесах появился хвалебный отзыв. Осенью Френсис Мерез в трактате «Прислужница Паллады: сокровищница ума»написал, что Шекспир превосходит и Сенеку, и Плавта в обоих жанрах – трагедии и комедии – «среди всех англичан». «Всех англичан». Значит, и Криса Марло тоже! Позже Уил стал подозревать, что похвала была заказная, но в первый момент Уил наслаждался похвалой, как Фальстаф – хересом. Его пьесы лучше пьес других англичан!
К тому же Фальстаф чрезвычайно полюбился зрителям, сама королева Елизавета была в восторге от беспутного толстяка. Уил изрядно располневший, и сам порой не прочь пропустить лишний стаканчик, почитался чуть ли не прототипом толстого рыцаря. Была в этом отождествлении доля правды – большинство шуток придумал именно Добрый Уил.
Театр должны были открыть летом или ранней осенью 99-го года. Для открытия Милорд написал на выбор две пьесы. Одна – «Юлий Цезарь», пьеса о римском диктаторе, чье имя сделалось нарицательным, казалась наиболее подходящей. Но распорядитель королевских увеселений, одобривший «Юлия Цезаря» для постановки (в тот год плата за разрешение к постановке опять подскочила) посоветовал не ставить ее на открытие, а дать первый спектакль осенью – 21 сентября. Открывать сезон должны были «Генрихом Пятым». Пускай эта пьеса была вещью более чем странной – вроде бы хроникой, но никак не драмой. Милорд в самом деле хотел сделать своего принца Гарри идеалом государя, вот только идеал и государь – не совмещались на страницах рукописи и на сцене. Но это если вдуматься, а чисто внешне Генрих выглядел лакированным придворным портретом, воспевающим величие короля-героя. Королеве Елизавете понравится. Аристократам – тоже. Народу – тем более. Публика во дворе обожает, когда гремят мечами на сцене.
Милорд закончил обе пьесы очень быстро, стараясь успеть до отбытия в Ирландию вместе с армией Эссекса, посему, зная, что именно «Генрихом Пятым» откроют новый театр, писал о времени будущем. О недостроенном театре в виде деревянного «о», который видел пока лишь в чертежах, говорил во времени настоящем. Во времени будущем пророчил Эссексу возвращение с победой.
Увы, в пророчествах близких Милорд ошибся.
[1] Вероятно, от этого изображения и пошло название «Глобус».
Акт 3. Сцена 4
Наверху загорается свет. Внизу темно.
Наверху в комнате по-прежнему четверо претендентов.
В комнату врывается Хор.
Хор кричит:
– Все конечно! Все попало! Эссекс арестован! И с ним чуть ли не сто человек.
– Погоди! – обрывает его Крис Марло. – Эссекс еще не выдвинулся в Ирландию. Какой заговор? Какой арест…
– И я еще должен жениться, перед тем как отправиться вместе с Эссексом. На его падчерице, Элизабет Сидни, – добавляет Милорд.
Хор в растерянности.
– В самом деле, я что-то спутал.
***
Эссекс совсем не стремился в Ирландию, зная, как часто терпят крах в этом краю английские полководцы. Но Френсис Бэкон так уговаривал его возглавить блестящую экспедицию, пророчил славу и милость Елизаветы на вечные времена, что Эссекс отбросил в сторону сомнения и назначение принял.
Ирландия всегда была крепким орешком, на которой ломали зубы военачальники и посильнее Эссекса. Английские базы в Ирландии находились на юге и в центре страны. Но и здесь англичане могли считать «своими» только крепости. Все остальные земли Англии фактически не подчинялась. А север с центром в Ольстере всегда оставался непокорным. Вождь очередного восстания Хью О’Нил, граф Тайрон, стал для Елизаветы настоящим кошмаром. В прошлом году он разгромил англичан в битве у Желтого форта на реке Черноводной. Теперь он начал наступление на юг. Задачей Эссекса было привести Тайрона в повиновение…
Почти невыполнимая задача.
***
Сцена внизу освещается. Комната в доме Милорда на Стрэнде.
С одной стороны входят Елизавета, с другой – Милорд. Оба нарядно одеты. На Елизавете – роскошное платье и драгоценности.
– Так вы решили спасти меня, сударь?
– Спасти? От кого?
– От этого ужасного горбуна. Я же знаю – вы попросили моей руки на другой день после того как Эссекс отказал Сесилу. Сначала он объяснился со мной. Я рассмеялась ему в лицо. Тогда он потащился к Эссексу.
– Почивший недавно лорд Берли выдал свою дочь за графа Оксфорда. Женушка не дождалась возвращения мужа из Нидерландов и родила бастарда. Роберт Сесил подумал: «Чем я хуже?». Но Эссекс указал ему на дверь. Тебе нравится считать меня спасителем, непокорная Розалинда? – Милорд улыбается.
– Если ты сам не станешь чудовищем.
–Поначалу ты сказала мне «нет». А на другой день прислала письмо и написала «да». В чем причина перемены?
– Мы немного поболтали с тетушкой Мэри.
– О чем же вы болтали? Обо мне?
– О поэмах. О пьесах. О пьесах Шейк-спира, Милорд.
– Графиня заворожила вас стихами?
– Вашими стихами, Милорд.
Несколько мгновений оба молчат.
Милорд:
– Я женюсь, буду счастлив, перестану писать стихи…
– О, нет! Не перестанете! – с жаром заявляет Елизавета.
Ее слова несколько обескураживают жениха.
– Не буду счастлив… – произносит он как бы про себя.
– Мучений будет достаточно, – пророчит Елизавета.
Милорд и Елизавета уходят в разные стороны. Слышится музыка. Вбегают и выбегают слуги, несут подносы с едой, несут платья и корзины с подарками.
***
Свадьбу устроили скромную, в узком кругу, но все равно истратили кучу денег. Подарки, ворох платьев. Своевольная девчонка получила сотни дорогих игрушек. Но мужем и женой они на самом деле так и не стали. Она показалась ему слишком не готовой к этому, слишком юной. Посему он не стал настаивать.
Едва он остановился на пороге спальни, она уперлась ему в грудь кулачком и сказала очень твердо:
– Это моя спальня – только моя.
– Э, сударыня, а как же ваша смелость? Неужели не более чем на один поцелуй?
– Сударь, я люблю жизнь как театр, где все заканчивается танцами. А вам, ваша милость, прямая дорога в спальню тетушки. Или Венеры, господин Адонис.
– Розалинда…
– Вот именно, уж не станете ли, вы, сударь, отрицать, что были тем самым Адонисом с пухлыми щечками, за которые там приятно щипать надушенными пальчиками, и опубликовали о сем дерзком приключении предерзостную поэму?
– Юношеская поэма в самом деле не так уж и хороша, но…
– Я так понимаю, что моя тетушка вам по-прежнему более по нраву?
– Элиз…
– А мне по нраву более ваши стихи. На том и завершим.
И она захлопнула перед его носом дверь – он слышал, как лязгнула щеколда. Милорду показалось, что в коридоре кто-то выглянул из-за угла, хмыкнул.
Положение в самом деле было нелепое. Стоять возле спальни собственной жены, и ждать, когда откроется дверь. Но ему не собирались открывать. Не ломиться же туда силой!
На всякий случай он слегка постучал костяшками пальцев.
– Ни один мужчина в эту спальню не войдет, – донесся голосок Елизаветы.
Ну, и на том спасибо!
– Я уезжаю в Ирландию на войну. С лордом Эссексом.
– Знаю, знаю. Я попросила отчима за вами приглядывать – чтобы вы не кидались первым под пули. Я же знаю, что вы безрассудны.
– Значит, вы хотите, чтобы я вернулся?
– Хочу услышать новые стихи.
Он развернулся на каблуках и зашагал к себе в кабинет.
Черт! Может – отправиться к какой-нибудь шлюхе?
Но к шлюхе не пошел – сел за стол и стал писать.
Акт 3. Сцена 5
Сцена наверху пустует. За сценой слышны выстрелы и гром пушек. Входит хромая, Милорд. За ним его дворецкий Томас.
– Что с вами, Милорд? Вы ранены? Пулю извлеки? – в голосе Томаса отчетливо слышится тревога.
– Кахир, проклятая крепость. Наши «василиски»…
– Василиски?
– Пушки. Так прозываются наши пушки. Они разнесли укрепления за два дня. Стены рухнули. Я взобрался на каменные обломки, когда ирландцы разбежались. Стоял, смотрел на остатки твердыни и думал, сколь тщетными кажутся в такой момент усе наши устремления. А потом оступился на развалинах и подвернул ногу. Нелепо. Хирург наложил лубки. Но я до сих пор хромаю, и может быть, останусь хромым на всю жизнь. Но теперь меня надобно именовать «сэр»: граф Эссекс возвел меня в рыцари.
– Я слышал, граф Саутгемптон отличился. Он переплыл реку вместе с конем, и его кавалерия разгромила повстанцев.
– О да, Генри Ризли герой. Из тех, кто дерется за клочок земли, на котором даже нельзя похоронить всех погибших в драке. А на войну тратится куда больше средств, чем может дать скудная добыча. Но это уже случилось после моего отъезда. Королева приказала мне вернуться. Думал – посадит в Тауэр, ведь я поехал в Ирландию без разрешения, будто школьник сбежал с уроков. Королева любит сажать аристократов в Тауэр, будто строгая мамаша приговаривает строптивых деток к порке. Не так женился, не с той завел роман, не то сделал, и вот ты уже мерзнешь в сыром каземате и строчишь прошения о помиловании. Но я написал в самых изысканных и ярких выражениях ее величеству о своей болезни, и меня простили. Знаешь, как трудно писать покаянные письма?
– Идемте, сударь, я отвезу вас в Бат. Отличный курорт. Ваш батюшка там бывал.
– Это поможет?
– Еще римляне там лечились.
– Ах, римляне… «Юлий Цезарь», говорят, дает неплохие сборы.
Оба уходят.
Входит Крис Марло.
– Англичане как идиоты попались во все ловушки, которые устроили им ирландцы. Клиффорд погиб и потерял 500 человек, попав в засаду и штурмуя горы. Ни один бунтарь не присягнул снова короне, ни один округ не покорился. А потом Эссекс отправился на переговоры с графом Тайроном. Наедине! Это как раз то, что нужно, чтобы тебя обвинили в измене.
Подходит к окну и с легкостью его открывает. Выглядывает.
– Ага! Эссекс возвращается. Но на триумф это не похоже. Плетется как побитая собака. В Кадисе ему больше повезло. Хотя с какой стороны поглядеть. Он захватил Кадис, а через две недели покинул разграбленный порт. А еще через два дня туда вошел караван кораблей с грузом на 20 миллионов дукатов. 20 миллионов! Вы можете представить себе 20 миллионов дукатов? Так глупо упустить 20 миллионов! Эссекс хотел еще подождать, покараулить добычу, но другие были против. Осел! Размазня! Слизняк! Не смог настоять на своем. 20 миллионов увели из-под носа. Это хуже удара кинжалом в глаз. В этом весь Эссекс. Сначала упустил 20 миллионов, потом продул кампанию в Ирландии и под конец устроил детский заговор. Увы, играть прекрасного рыцаря в жизни и лезть при этом в политику, где любая акула перекусит тебя пополам, – глупее глупого.
Входит Хор, показывает щит с надписью: 28 сентября.
Марло отнимает у хора щит.
Марло:
– Что за надпись? О чем это?
Хор:
– Не знаю.
Марло:
– Вот бестолковый! Где нашли этот тюк шерсти? А ну беги отсюда стремительным галопом!
Свет наверху гаснет.
***
Сцена внизу представляет комнату королевы Елизаветы.
Королева в белом утреннем платье занята туалетом. Елизавета – без пудры, румян и без парика. Камеристки еще не унесли тазики со льдом (королева прикладывала лед к лицу по утрам). Уродливая сморщенная старуха, почти совершенно лысая. Несколько седых волосков на голом черепе, щедро обсыпанными старческими темными пятнами – Елизавета выглядит куда старше своих лет. Дверь распахивается, и в комнату врывается Эссекс – в походном плаще и грязных сапогах, не смыв пота и грязи. Камеристки и фрейлины в смятение. Кто-то даже визжит. Грязная одежда – это полбеды. А то, что прекрасный рыцарь увидел королеву в таком виде, – настоящая беда. Кажется, на лице графа отражается ужас при виде его дамы сердца. Однако Эссекс быстро приходит в себя, кидается на колени.
– Ваше величество, знали бы вы, как я соскучился! Каждый вечер и каждое утро я мечтал о новой встрече с вами! Я мучился от ревности – вдруг вы забыли своего верного рыцаря! Весь мир призываю я в свидетели, что не за дешевой славой я гнался, слава не более, чем дуновение ветра. Мне нужно, чтобы моя прекрасная королева оценила меня по достоинству. Иначе я готов забыть все и вся, и пусть меня тоже забудут.
Он склоняет голову так, чтобы не видеть ее лица, целует ее руки в темных старческих пятнах.
– Я тоже думала о тебе, мой преданный друг. Мечтала, какой прекрасный праздник мы устроим в честь вашей победы. Ведь ты привез мне победу из Ирландии?
– Я заключил мир с графом Тайроном на шесть месяцев.
– Мир? Разве я давала тебе такие полномочия? Разве поручала вести переговоры?
– Я взял штурмом замок Кахир, самый укрепленный замок Ирландии.
– Припоминаю…– задумчиво и довольно мягко произносит Елизавета. – Я дала тебе 16 тысяч пехоты и конницу – все, что смогла предоставить Англия. Никогда прежде мы не посылала в Ирландию столь грозную армию. В церквях молились за твой успех. Так что в итоге мы ждали Победы, именно победы с большой буквы, а не скромных успехов по захвату пары крепостей. Мы должны были отомстить за наше поражение в Ирландии в битве на реке Черноводной в августе 98-го года. Мы отомстили?
Тем временем на лысину прекрасной дамы водружают украшенный золотыми нитями рыжий парик. Эссекс при этом старательно смотрит в пол.
– Ваше величество! Самая прекрасная, дорогая, обожаемая госпожа! Пока ваше величество дарит меня правом говорить о своей любви, любовь эта остается главным моим, ни с чем не сравнимым богатством! Лишившись этого права, я сочту, что жизнь моя окончена, но любовь пребудет вовеки! – с жаром восклицает Эссекс.
– Так что же с Ирландией?
– Новая экспедиция наверняка сокрушит Ирландию, ибо силы мятежников подорваны.
Слышно, как за сценой кто-то едко смеется. Эссекс вздрагивает и оглядывается.
– Иди, переоденься, – приказывает королева. – От тебя воняет.
***
Эссекс откланялся и вышел. Когда королева завершила утренний туалет, в комнату проскользнул Роберт Сесил и принялся разъяснять королеве все ошибки и просчеты ее любимца. И – о ужас – и – возможно – все это было не наивным просчетом, а коварным замыслом, предательством, сговором с ирландцами, –нашептывал Сесил. Эссекс уверяет, что было тяжело болен и не мог даже сесть на коня, чтобы вести армию в бой? Вранье! А встреча с Тайроном наедине? Кто знает, о чем они там говорили. Ведь свидетелей нет!
В измену королева не верила. Но была очень зла на своего фаворита.
В тот же день вечером Эссекса обвинили в невыполнении приказа, оскорблении короны и нанесения ущерба власти. Видимо, главный урон власти был нанесен именно во время этой короткой сцены в спальне, но никак не в Ирландии.
Графу передали слова королевы: «Это взбесившееся животное надо лишить корма».
Несчастный граф тут же притворился больным. Тем более, что он в самом деле болел в Ирландии – слег от острых болей в боку и рвоты. Лекари лечили его кровопусканием и добыли из него больше крови, нежели ирландская шпага. Теперь ему предписано было жить в Йорк-хаусе. В кругу друзей ему оставалось теперь одно – ругать своих соперников, Роберта Сесила и Уолтера Рейли за подлый заговор и грязные интриги. Несомненно, это они подстроили все так, чтобы королева разочаровалась в своем любимце. Все разговоры в Йорк-хаусе вертелись вокруг обиды, милостей королевы, происках Сесила и планах вернуть расположение королевы.
Стоило признать, что Эссекс зачастую сам все портил. Граф был слишком вспыльчивым, чтобы долгое время находиться в милости: еще до отбытия в Ирландию во время споров в кабинете королева ударила Эссекса перчаткой по щеке. В ответ он схватился за эфес шпаги. И даже сделал шаг в сторону королевы. Лорд Арондел успел вцепиться в Эссекса и удержать. Следующий шаг мог быть только шагом на плаху. Никто не сомневался, что королева тот дерзкий жест не забыла. Но она любила своего верного рыцаря и готова была терпеть его чудачества, пока он склонял перед нею колени.
Пока.
***
Милорд только что вернулся из Бата, той осенью он казался веселым, полным сил… Печаль скрывал под маской шутовской буффонады, сыпал шутками, паясничал. Смеялся много и порой не к месту. Его веселье неприятно контрастировало с унылыми физиономия графской свиты. Прежде Эссекс заразительно смеялся каждому удачному слову, теперь кисло улыбался. Дни опальный граф проводил в постели или сидя в кресле у камина. Лекари изводили его кровопусканиями, мерзкими настойками, заумными речами, половина которых была на латыни.
Милорд редко появлялся днем дома, и с Элиз обменивался лишь мимолетными поцелуями, отмечая всякий раз про себя, что девушка еще подросла и сделалась еще более дерзкой. Милорд и Саутгемптон чуть ли не каждый день бывали вновом театре, пренебрегая прочими делами. В театре можно было забыть обо всем – о крахе своего кумира, о том, что женщина, которую назвал женой, похоже, тебя не любит, вернее, любит, но это странная любовь. В театре же мир был именно таким, каким представлялся в его фантазиях и мечтах.Его не смущали условности театра – губы актеров вдыхали жизнь в написанные строки, громыхали башмаки по дереву подмостков, фальшивые клинки пронзали насквозь.
Пока публика в партере грызла орехи и яблоки, усеивая землю скорлупой и огрызками, под реплики Брута два аристократа вели разговор о грядущей судьбе Эссекса. Что понимал Милорд в делах реальных? Возможно, больше, чем его старший товарищ. Но роль драматурга может сыграть с человеком злую шутку. На сцене он так часто представлял себя королем и как драматург самолично направлял действие в нужную сторону, что мир реальный начал считать не более чем пьесой. Пьесой, в которой все подвластно его перу и мановению его руки. С другой стороны истоки поступков, движения человеческой души не были для него загадкой. Он видел расчет Мэри Сидни Пембрук– через Елизавету сделать его почти что своим пажом. Он видел в согласии Эссекса выдать за него свою падчерицу Елизавету Сидни не только дружеский жест, но разглядел корыстный расчет – желание человека, чье положение пошатнулось, покрепче привязать к себе одного из близких друзей.Он видел в дружбе Саутгемптона желание блистать на фоне своего друга-шута.
Милорд был мастер во всем – в трагедии и комедии, он писал исторические хроники, но хронику реальности писали умы иного склада, хотя пару сцен в будущем и он сам впишет в это действо. Вот только исправить в постановке уже будет ничего нельзя. В реальной жизни любая драма играется всего один раз. Его герои на сцене снова и снова одерживали победы, громили армии, закалывали соперников в поединках, а сам же он терпел в жизни неудачу за неудачей. При всех достоинствах – один порок, от которого перекашивало всю жизнь: он не мог внушить любовь единственной женщине, которую любил. Это было как огромное родимое пятно, обезобразившее лицо. Которое все видели и в смущении отворачивались или указывали пальцем.
Но должно же быть хоть одно предприятие, в котором он и в жизни, а не только на бумаге, окажется настоящим героем!
Хотя бы одно…
Акт 3. Сцена 6
Сцена наверху пустует. Входит Френсис Бекон.
Он оглядывается, берет Первое фолио.
– Почему все так носятся с этим сочинителем? – открывает книгу. – Шейк-спир. Имя Френсис Бекон смотрелось бы лучше. Но меня не позвали даже написать посвящение. И почему первой поставлена эта непонятная пьесы «Буря»? Изгнанник, магия. Влюбленная парочка. – Бэкон морщится. – Что за вонь? Терпеть не могу этот запах дешевой кожи. Все мои слуги носят сафьян.
Откладывает книгу и уходит. В комнате наверху свет гаснет, но не до конца. Кажется, что в темноте кто-то ходит со свечой и что-то ищет. Но разглядеть точно невозможно.
***
Сцена внизу представляет комнату Елизаветы Сидни в доме Милорда на Стрэнде.
Ковры свешиваются с карнизов, драпировки покрывают скамьи и стулья, повсюду, даже на буфете, в изящном беспорядке лежат подушечки из гобелена и бархата.Огромное окно украшают вставки цветного стекла: переплетающиеся орнаменты, цветы и деревья, так что вся комната, когда в окно заглядывает солнце, становится разноцветной.Елизавета готовится к выходу в город. Входит Милорд.
– Как твоя нога? – спрашивает Элиз, видя его отражение в зеркале. – Ты все еще хромаешь?
– Немного. Сильно болят колени.
– Ты опять отправляешься сегодня в театр с Ризли?
– Тебя буду рад видеть с нами… – галантно наклоняется к ней Милорд. – Тебе понравится спектакль.
– И что же ставят?
– «Генриха Пятого».
– Самое ужасное объяснение в любви, которое я слышала. И там много французского. Неужели лондонские подмастерья понимает, о чем болтают король с принцессой?
– Понимают и смеются. Когда невинная девица говорит пошлости, это смешно.
Элиз заливается краской.
– Нет, не пойду.
– Отчего же? Не замечал, чтобы тебя смущали дерзкие шутки.
– Это не те стихи, за которые я люблю тебя.
– Значит, ты любишь меня за стихи?
– А ты любишь меня за любовь к ним, – тут же парирует Элиз.
***
Появление женщины в доме все изменило. Елизавета жила на своей половине,намеренно демонстрируя отстраненность.Оказывается, она была еще та модница, и дерзкое появление в мужском наряде было лишь маской разыгранной ею пьесы. Платья и драгоценности она обожала.
Она вставала поздно и за туалетом могла провести несколько часов. Обожала краситься. Больше часа рисовала себе другое лицо. Супругу иногда позволялось присутствовать во время этого священнодействия. При этом они обычно перекидываясь едкими шуточками или импровизированными стихами. Элиз могла говорить за кого угодно. Надевая нижнюю юбку поверх сорочки, она изображала владетельную итальянскую синьору. Надевая вторую юбку из плотного шелка, она уже превращалась в дерзкого пажа и требовала, чтобы ее называли Цезарио. Когда служанка затягивала на ней корсет с планшетками – Элизабет была отнюдь не хрупкого сложения – вместе с Милордом она начинала придумывать пошловатую песенку. Облачение в испанскую юбку с кринолином сопровождалось розыгрышем шуточной дуэли. Корсаж, напоминавший мужской камзол с длинным кружевом спереди, почему-то сопровождался объяснением в любви между сеньорой и переодетой в мужской наряд женщиной. Когда надевали юбку, низ которой украшало серебреное шитье, уже женщина объяснялась в любви мужчине. Открытое платье, спадающее с плеч до пят, вело к финалу. Финальные шуточки сопровождали надевание рукавов с золотом венецианских кружев и круглого гофрированного воротника, и плаща поверх, а так же непременно – шляпки.
Для своих нарядов она конфисковала у мужа кипарисовые сундуки, а в придачу прихватила серебряный кувшин и тазик для омовения, а для драгоценностей – ларец из слоновой кости – тот самый, что Милорд упомянул в «Укрощении строптивой».
Первым делом Елизавета отправлялась по магазинам в сопровождении слуг, готовя новую прореху в кошельке супруга, чтобы потом, не заезжая домой, наведаться в гости, а Милорд садился за стол – оживлять их утренний диалог, переносясь в Италию, в несуществующую страну Иллирию.
Возвращаясь из гостей, Элизабет порой чувствовала себя такой усталой, что могла лишь съесть кусочек торта с засахаренными фруктами и выпить бокал ликера.
Она обожала не просто роскошь, но роскошь экстравагантную. Требовала, чтобы на стол выкладывали не только ложки, но и италийское новшество – вилки из серебра, причем ручки ее прибора ювелир украсил гранатами. Рукояти ножей были тоже из серебра. А ведь Милорд еще помнил, как резал мясо за столом тем кинжалом, что носил на поясе.
Елизавета держала личную коробочку для специй, чтобы приправлять блюда. Коробочка была из позолоченного серебра, а крышку украшали аметисты, рубины, гранаты и бирюза.Аметисты предохраняли от опьянения, рубины должны были защитить от яда, гранат означал преданность, силу духа, стойкость, а бирюза — процветание.
***
Летом Милорд заказал два портрета – свой портрет и портрет Елизаветы. Юная супруга позировала всего пару часов. На большее ее не хватило. Неудивительно, что сходство получилось весьма отдаленным. К тому же она стояла перед художником набеленная и в рыжем парике. Так что Саутгемптон, увидев портрет, воскликнул:
– Наша королева Елизавета в молодости.
Ризли всегда флиртовал с Элиз, непременно целовал ее в губы, и она не уклонялась, отвечала на поцелуи, тоже флиртовала, глаза блестели, и всякий раз в сердце Милорда вспыхивала острая физическая боль, как будто кто-то прокалывал ему грудь тупой иглой. Когда он спрашивал ее (непременно небрежно, как будто его это и не касалось) про ухаживания Ризли, она фыркала и говорила, что поцелуй был чисто братский.
Она требовала, чтобы каждый вечер супруг читал ей стихи – каждый вечер – новые строки. В ответ она импровизировала и тоже сочиняла. И заявляла, что он непременно должен вставить ее строки в новую пьесу. Даже если это не относилось к тексту и отдаленно.
– Я услышала эти строки, они пришли ниоткуда, – сообщала она с капризной улыбкой на губах. – Они из твоей новой пьесы, только ты еще об этом не знаешь. Я дарю их тебе как драгоценный камень. Найди для них оправу.
И ему всякий раз удавалось ей угодить.
– Я люблю твои стихи, – удовлетворенно кивала Элиз.
Обычно он читал, сидя в кресле, а она устраивалась на шкуре у камина, обхватив колени руками. Поверх сорочки – длинное домашнее платье – среднее между мантией и халатом из белого сатина. Чем дольше звучали стихи, чем сильнее креп голос Милорда во время монолога, тем больше затуманивался взгляд Элиз, губы полуоткрывались, и она невольно придвигалась к нему. И вот она уже рядом и голову кладет на колени. У него горло перехватывает от возбуждения, частит дыхание, их руки сплетаются и… стихи перестают звучать, и кончается влечение. Она выпрямляется, и в глазах ее – зимний холод.
– Почему ты такой? – шепчут ее губы, и почти отчаяние мелькает в изломе бровей.
Струятся на плечи темные кудри, он тянется к ее полуоткрытым губам. Но не приближается – Элиз отстраняется все дальше. И вот уже меж ними вторгается холодная полоса воздуха – дуновение сквозняка, дыхание большого дома, полоса отчуждения.
Она жаждет его, пока он драпируется в роскошную ткань трагедий, пока он – сирена, завлекающая своим голосом, но лишь спадает покров и смолкают стихи, что-то в нем отталкивает ее, вызывая почти отвращение.
Однажды во время такого чтения они едва не стали близки. После того как он прочел две страницы и прежде чем начал третью она вдруг кинулась к нему и впилась губами в его губы. Целовалась она очень даже ничего. Он скользнул рукой по ее бедру, сминая ткань домашнего платья, и почти преуспел, но она сумела вырваться и отскочить.
– Эти стихи хороши, но ты способен на большее… Я стану твоей, когда и они станут божественны, – пообещала Элиз. – Когда ты напишешь такую пьесу, которую окажется непревзойденной. Драму на все времена.
– Значит, скоро, – отозвался он.
***
Тем временем в неопределенном положении – между болезнью и опалой пребывал граф Эссекс. В марте ему позволили вернуться в Эссекс-хаус из менее престижного Йорк-хауса. Казалось, опала осталась позади, все говорили наперебой, что вот-вот королева призовет своего любимца. Ожидали милостей, денег, новых доходов, новых назначений.
Но 5 июня Эссекса вызвали на заседание Звездной палаты. Дело разбирали одиннадцать часов, и графа заставили встать на колени в самом начале заседания, пока Френсис Бэкон, человек, которому он покровительствовал, о чьих назначениях хлопотал, выпрашивая милости королевы, которому подарил имение стоимостью 1 800 фунтов, зачитывал обвинения. Звездная палата присудила Эссекса к заключению в Тауэр, и к огромному штрафу. Однако Королева еще должна была утвердить приговор.
Королева раздумывала все лето – и все эти теплые дни Эссекс жил как на пороховой бочке. Лишь в конце августа стало известно, что королева приговор не утвердила. Однако своевольного графа лишили права откупа пошлин на сладкие вина – льгота, дарованная прежде, которая щедро пополняла бюджет Эссекса. В Англию за год ввозилось 20 тысяч бочек сладкого вина по 232 галлона каждая. Но отныне королева решила эту кормушку оставить за собой. Эссекс смутно представлял, на что отныне станет содержать свой роскошный дворец на Стрэнде.
Стрэнд, дословно – «Береговая полоса», был застроен дворцами знати от Сити до Вестминстера. Эссекс-хаус, как и все особняки Стрэнда, – это загородное поместье, втиснутое в тесноту Лондонской улицы. В особняке было более сорока спален, картинная галерея, большой холл. Это даже не один дом – а несколько, построенных покоем, с внутренними дворами и островерхими черепичными крышами. Здесь жила матушка графа со своим третьим мужем Кристофером Блаунтом. Толпа слуг, приближенных, приживалок – содержание этой своры требовало солидных денег. И среди них таилось немало таких, кому приплачивал Сесил за подробные донесения о жизни опального фаворита.
Эссекс не сдержался и стал бранить королеву во время обеда, на котором собралось человек тридцать, не говоря о слугах. О чем соглядатаи Роберта Сесила тут же донесли патрону. Самое глупое, что он сгоряча обозвал ее старухой. Старуха, у которой воняет изо рта. Прекрасный рыцарь и старуха. Эссекс не сумел сыграть свою роль до конца. Впрочем, это мало кому удается. Для последнего акта всегда не хватает сил.
***
Нижняя часть сцены представляет улицу в Лондоне. Милорд выходит из дома, ждет, когда из конюшни приведут лошадь. Нетерпеливо похлопывает перчатками о ладонь. Подъезжает карета. Дверца распахивается. Внутри сидит Генри Ризли, граф Саутгемптон.
– Милорд! Не соблаговолите ли сесть ко мне! – церемонно приглашает Ризли старого приятеля к себе в карету.
Милорд оглядывается, как будто хочет удостовериться, что эти слова обращены к нему, и потом залезает внутрь.
Саутгемптон начинает шептать:
– Мы должны защитить Эссекса от Сесила и Рейли. Говорят, они хотят убить Эссекса.
– В самом деле?
– Старый пират с дружками и не на такое способен. Так ты с нами?
– Конечно. Нас мало избранных. Мы – братья.
– Это будет не так просто, мой друг, это не пиески сочинять. Где король на сцене махнул мечом, а Гарфлер уже сдался…
– Ты забыл про воодушевляющую речь.
– Хочешь сказать: стоит поставить на сцене нужную пиеску, и народ побежит защищать Эссекса? – смеется Саутгемптон.
– Возможно.
– Так напиши такую пиеску…
– А что предлагаешь ты?
– Арестовать Рейли и Сесила…
– И как это сделать? – в недоумении спрашивает Милорд
– Вытащить из ножен шпагу.
– Куда мы едем? – Милорду кажется, что Ризли зовет его немедленно идти захватывать Сесила и Рейли.
– В Эссекс-хаус.
Акт 4. Порвалась связь времен. Сцена 1.
Наверху на сцене никого нет.
Выходит Хор со щитом, на котором написано: Тауэр. 1601 год
– Пс-с... – шипит кто-то на него из-за кулис. – Еще рано.
Хор меняет щит на другой, с надписью: Заговор Эссекса. Февраль 1601 года. Лондон
В комнату наверху входят слуги в нарядных ливреях с охапками книг и начинают закладывать ими окно – один том к другому, будто это кирпичи. Снаружи звучит выстрел, одно из верхних стекол в окне разбивается.
Первый слуга:
– Дело безнадежное.
Второй слуга:
– Мне-то какое дело. Приказано заложить окна книгами, мы закладываем. Так и скажем, если потащат в Тайный совет.
Первый слуга (испуганно):
– А мы-то причем! В чем виноваты?
– Виноваты, что не донесли.
***
Сцена внизу представляет комнату в Эссекс-хаусе.
Граф Эссекс подходит к буфету, берет наполненный вином бокал и морщится. Вспоминает, что королева лишила его доходов с ввоза сладкого вина. На сцене Эссекс, Милорд и Генри Ризли, граф Саутгемптон.
Эссекс:
– Так есть какой-то план или нет?
Саутгемптон пожимает плечами. Пьет вино.
Саутгемптон:
– Похоже, что нет. Кажется, предлагалось поставить новую пьесу, такую, чтобы лондонцы пошли за нами все как один, маршируя в ногу и выкрикивая проклятия в адрес Сесила.
– Это должно напоминать взятие Кадиса, – замечает Эссекс. – Может быть, написать пьесу про взятие Кадиса? Пора напомнить Лондону о моих победах.
Милорд (как бы про себя, тихо):
– И как мы упустили 20 миллионов дукатов.
Эссекс (гневно):
– Что?!
– Новую пьесу так быстро не написать, – возражает Милорд уже громко. – Но можно взять старую.
– Есть что-то подходящее?
– «Ричард Второй».
– Неужели в три дня нельзя написать пьесу?
– Этого не сможет сделать даже мистер Шейк-спир… – довольно резко отвечает Милорд. – Надо договариваться с актерами «Глобуса» по поводу «Ричарда Второго». Пьеса для многих знакомая, и они легко вспомнят роли. Придется заучить лишь несколько новых кусков.
Милорд уходит.
Эссекс качает головой:
– Это парня ни в коем случае нельзя посвящать в детали нашего предприятия.
– Потому что он твой зять? – спрашивает Ризли. – Боишься, что ему шкурку подпортят?
– Планы я обсуждаю только с узким кругом посвященных, и он – не из их числа. В Ирландии он вел себя как ребенок. Я хорошо его знаю. Он слишком чувствителен, посему может наделать глупостей прежде, чем мы выступим.
Ризли удовлетворенно кивает.
***
В первый день февраля Милорд вместе с Джелли Мерриком и другими сторонниками Эссекса – всего числом семь человек – явились в театр «Глобус». Предложение возобновить постановку о короле Ричарде Втором привело актеров в замешательство. По городу ползли слухи о заговоре, и в такие дни простолюдинам надо сидеть тихо и ни во что не вмешиваться, чтобы не угодить потом в лапы Тайного совета. Но аристократы не желали уходить, и Огастин Филипс вышел в благородным гостям вести переговоры от имени актеров. Но тут же начал отнекиваться, ссылаясь на то, что ставили пьесу давно, актеры уже позабыли роли, и полных сборов пьеса ни за что не сделает. Тогда Джелли Меррик предложил награду в сорок шиллингов сверх дохода от спектакля – это было вдвое больше, чем могли получить актеры при полном сборе в «Глобусе».
Сорок шиллингов сняли все сомнения Огастина Филипса, а значит, и труппы, и он тут же пообещал после одной-двух репетиций возобновить спектакль 7 февраля. Милорд передал актерам полный текст вместе с никогда не игравшейся прежде сценой отречения Ричарда. Откуда у аристократа оказался текст пьесы драматурга Шейк-спира, никто не спросил. Огастин Филипс, слишком занятый размышлениями о предстоящем опасном деле, машинально протянул руку и взял кожаную папку. Ведь это не бунт, это просто пьеса.
***
Развязка близилась – даже быстрее, чем хотелось самому Эссексу. 3 февраля заговорщики собрались в доме Эссекса. Спорили долго, до хрипоты. Предлагалось внезапным ударом захватить Уайт-холл, арестовать ненавистного Сесила и не менее ненавистного Уолтера Рейли, главных врагов Эссекса. После чего Парламент должен будет их осудить,а королева – утвердить приговор и вновь приблизить своего верного рыцаря. Это был самый нелепый план, который только можно было придумать. Но в тот момент его никто не считал нелепым. Наверное, заговорщикам казалось, что устраивать заговор – все равно, что поставить очередной спектакль. И уж совсем они позабыли, что требовать он монарха выбрать себе фаворита – безумие.
6 февраля Эссекс вновь созвал доверенных лиц и пытался разработать план действий. Предлагали разное. Дольше всего обсуждалось предложение идти в Сити, но в конце концов от этого похода отказались.
7 февраля Эссекса вызвали на заседание Тайного совета. Но граф не явился, отослал врагам дерзкий ответ: плохо себя чувствует, занемог, слишком уж разгорячился во время игры в теннис и простыл. К нему тут же отправили гонца с новым приглашением, и снова Эссекс не пожелал прийти. Заговорщики уже решили действовать, зачем унижаться перед Тайным советом?
Милорд и еще десять сторонников Эссекса переправились на лодке через Темзу и явились в театр «Глобус». Постановка «Ричарда Второго» началась в два часа пополудни. Во время спектакля Милорд то и дело выглядывал из ложи, пытаясь определить настроение зрителей. Но, похоже, спектакль не произвел на простолюдинов нужного впечатления: как всегда стоящие внизу зрители грызли орехи, наблюдая за действом, кричали, улюлюкали. Многое их приводило в восторг, но вряд ли кто-то увидел в молодом капризном Ричарде дряхлую, но цепкую до власти Елизавету.
– Зря Эссекс отпускал шуточки по поводу внешности Девственницы – этого она ему не простит, – шепнул Меррик Милорду. – Все что угодно простила бы, но только не это. Как все женщины, она злопамятна.
Меррик вообще не был охоч до театральных действ, а нынче в «Глобус» пожаловал лишь затем, чтобы убедиться: завтра на улицах толпа поддержит их предводителя.
– Стоит Эссексу обратиться к лондонцам, и они все как один последуют за нашим графом… – бормотал Меррик, скорее убеждая себя, нежели Милорда в грядущей поддержке горожан. – А ты как думаешь? Эти, там внизу, понимают, о чем спектакль?
– Им нравится Болинброк, – отозвался Милорд. – Он такой, каким должен быть король. Молодой, энергичный, решительный. Справедливый.
Но в глубине души он сомневался, что сегодня зрители увидят в его Генрихе Болинброке, будущем короле Генрихе Четвертом, графа Эссекса.
Наконец пошла сцена отречения Ричарда (сцену с зеркалом Милорд особенно любил – он исполнял ее сам для себя, ибо в театре она прежде не ставилась). И вот теперь он увидел ее со стороны. Его охватила странная дрожь,сродни экстазу, и уже не владея собой, он воскликнул:
– Боже, Боже. Как написано! Я же гений!
Меррик посмотрел на Милорда как на сумасшедшего.
– Думаешь, я бы не мог написать такое? – теперь уже Милорд наклонился к самому уху своего товарища. – А что если я и есть автор этих строк? «Пустая корона» – только я мог придумать такое. Никто, никто, никто не смог бы так написать. Только я. Ну вот! Я открыл тебе тайну. Теперь ты вскоре умрешь.
– Хватит паясничать! – огрызнулся Меррик. – Ты слишком шут! Недаром Эссекс тебе не доверяет!
Об этих словах Милорда Меррик вспомнит в день своей казни, и – мельком подумает – какая жестокая вышла шутка.И понадеется, что сам незадачливый шутник тоже вскоре положит безумную голову на новенькую плаху. Но предвидение Меррика оказалось ложным.
А тогда, во время спектакля, Меррик громко кричал во время сцены отречения, хлопал в ладоши, а люди в партере смотрели на него и хихикали: этот разряженный аристократ, верно, какой-то провинциал, который никогда прежде не был в театре, оттого все ему в новинку, и потому его так веселит сцена низложения монарха.
***
Слова Меррика задели Милорда куда больше, чем показалось ему поначалу. Так бывает: удар шпаги кажется лишь болезненным уколом, в то время как клинок входит глубоко в плоть, задевая что-то важное внутри. Неужели его в самом деле считают всего лишь шутом? Только шутом? И для Эссекса он тоже только шут?Но разве он сам не писал об этом в своей недавней пьесе? Но в глубине души он жаждал, чтоб под маской шутовства в нем видели принца. Однако играть шута и быть принцем не каждому дано. Все считают, что он только шут, – и ничего больше. Ну что ж, он получил свой пестрый камзол. Ничего, кроме камзола. Шута не позвали на обсуждение дальнейших планов в Эссекс-хаус. Так что ночевать Милорд отправился в свой дом на Стрэнде.
***
В ту ночь только узкий круг заговорщиков, уже прежде очерченный, собрался в рабочем кабинете Эссекса – обсудить окончательный план действий. Обстановка была нервозная, всех как будто лихорадило. Заговорщики понимали, что преступили черту, дороги назад нет, каждый старался показать, что верит в успех. Все избранные были посвящены в тонкости дела, с ними Эссекс уже не раз обсуждал, как именно он представит миру свои действия и как надобно вести себя с королевой Елизаветой, горбуном Сесилом и Уолтером Рейли, когда заговорщики победят. Эссекс повторял раз за разом, что не собирается причинять вред королеве. Вся жизнь его была связана с этой женщиной – когда-то он вызвал Чарльза Блаунта драться на рапирах лишь из-за того, что Елизавета подарила тому золотую шахматную фигурку, и Чарльз носил ее на рукаве, хвастаясь покровительством королевы. Впрочем, Эссекс оказался не самым лучшим фехтовальщиком, и получил на поединке рану в бедро.
Однако если все сознавали, что черта пройдена, и бунт начат, то план действий оставался по-прежнему неясным. Все жаждали победы, но никто не знал, как ее добиться. Кто-то предложил бежать из Лондона и поднимать восстание в провинции, но этот план тут же отвергли. Атака непосредственно на Уайт-холл тоже показалась слишком дерзкой: один из участников заговора Фердинанд Горгес доносил, что охрана королевского двора недавно была удвоена.
Спор все еще длился, когда в дверь постучали. Стук был условный, значит, пришел кто-то из своих. Все замолкли, ожидая. Эссекс самолично открыл дверь. Кто именно явился, собравшиеся не видели, но заметили, что графу передали грязноватую сомнительного вида записочку, скрученную и связанную веревкой. Бумажку развернули. В ней было всего несколько строк. Пишущий (рука нетвердая, то ли от волнения, то ли непривычная вообще к перу) сообщал, что он – преданный друг Эссекса, что в Сити люди Сесила что-то затевают (но что именно, пишущий не сообщал). При этом тайный союзник заверял, что он и его друзья (такие же неведомые, как и он) готовы защищать Эссекса от злобы его личных врагов с оружием в руках. Сколько друзей и как далеко они готовы пойти, не говорилось. Сомнительное послание подтверждало прежние страхи: враги уже действуют: Сесил и Рейли составили против Эссекса свой коварный план. На миг заговорщики растерялись. Потом вновь заговорили – все разом. Кричали, что надо бежать и поднимать людей в провинции. Страх – почти ощутимый – витал в воздухе. Потом вспомнили о плане, что обсуждался накануне, но был отброшен – идти в Сити. Сейчас это показалось единственно верным. Письмо обещало (и заговорщики тут же безоговорочно в это поверили), что жители Сити возьмут в руки оружие и встанут на сторону Эссекса. Немедленно было сочинено воззвание к сторонникам опального графа, кликнули секретаря и велели размножить послания. Кому отдавать листки, точно не знали, решили, надо отдавать всем, кто готов будет взять бумагу. Особое письмо Эссекс написал королеве лично – так, во всяком случае, сказал он друзьям, заверяя, что отправил ее величеству разъяснения своих действий. Также Эссекс отослал письмо шерифу Смиту, требуя от того встать на сторону восставших. Эту бумагу нерасторопный посыльный принес в дом шерифа только утром, когда Смит уже отправился на воскресную службу в собор святого Павла,и посыльный ничего лучше не придумал как вручить письмо жене шерифа вместо того чтобы направиться в собор и передать послание своего господина лично.
Всю ночь сэр Джелли Меррик, которому было поручено собрать оружие, прежде всего мушкеты, укреплял Эссекс-хаус. Но вряд ли можно было обратить этот особняк в крепость – время замков давно прошло.
***
Сцена внизу представляет городскую улицу.
По улице проходят мятежники. В первых рядах – Эссекс, Генри Ризли, Милорд.
– Сейчас или никогда! – кричит кто-то. – У нас есть шанс защитить нашу свободу!
– Нас мало избранных, мы – братья! – выкрикивает Милорд.
Когда они проходят, на стене дома видна надпись красным: «Смерть!».
Мятежники удаляются за сцену. Раздаются ружейные залпы.
Несколько человек, окровавленные, бегут назад. Слышатся крики.
– Все кончено!
– Нас предали!
– Сдаемся...
Вперед выходит Хор и объявляет:
– Эссекс согласился сложить оружие при условии, что он и его друзья будут признаны благородными пленниками, их будут судить честным судом, а во время пребывания в тюрьме разрешат беседовать с капелланами.Мятежный граф сдался королевским солдатам. Вместе с ним под арест попали более 100 человек.
Акт 4. Сцена 2
Сцена наверху плохо освещена. За окном темно. Горит лишь одна свеча.
Милорд ходит по комнате в одиночестве и повторяет:
– Мы ничего не замышляли против королевы… Мы не собирались разделить страну на три участка, совершенно равных, мы никогда не думали об этом… никогда… … так вянут наши помыслы, вначале обещавшие успех… умрем достойно… но за что умирать? Нас мало избранных… Мы – братья.
Останавливается. Повторяет с сомнением:
– Братья?
Свет наверху гаснет.
***
Нижняя часть сцены. Комната Милорда в Тауэре.
Хор показывает щит с надписью: Февраль 1601 года. Тауэр. Лондон
Комната, в которую поместили пленника, не так уж и мала. Есть камин, но сейчас он не топится. Окошко – застекленное, но за ним темнота. Комната освещается двумя свечами на каминной полке.
Из мебели – табурет, таз и кувшин с водой, да еще набитый соломой тюфяк, даже с виду грязный и липкий. Милорд входит и ложится на тюфяк одетый, завернувшись в плащ, но тут же вскакивает, трясет плащ, пытаясь сбросить с себя насекомых. Входит дворецкий Милорда Томас. Догадливый дворецкий приносит в корзине свежий хлеб, бутылку вина, сыр, окорок, в другой руке – узел с бельем.
– Милорд, я уже послал за постелью и мебелью, и их вскоре доставят в Тауэр. Здесь чистая рубашка и теплый камзол. И шерстяные чулки – для ваших больных ног.
– Из Тауэра ничего нельзя выносить, ты знаешь? Мебель здесь и останется.
– Но вы же не будете спать на этом тюфяке, Милорд.
– Почему ты пришел один? Взял бы с собой слуг.
– Велел идти. Но они отказались наотрез. Боятся. Думают, что их тоже арестуют.
– Вот дурни. Тауэр не для них.
Входит служитель Тауэра, приносит дрова. Томас зажигает огонь в камине. Обиталище становится почти сносным. Милорд с трудом становится на колени перед камином, протягивает руки к огню.
– Меня казнят,ты знаешь? – говорит он Томасу.
***
Милорда, как и других арестованных заговорщиков, доставили в Тауэр по воде. Ворота Изменников позеленели от воды Темзы, и Милорд,глядя на эти древние створки,почти физически ощутил то отчаяние,что дымкой никогда не рассеивающего тумана клубилось здесь, касаясь холодными щупальцами каждого прибывающего в Тауэр. Вода в Темзе стояла высоко, и нижние ступени были покрыты льдом – ледяная кромка тянулась по всей каменной кладке.
Когда-то сама Елизавета узницей прибыла в Тауэр через эти воротаи не чаяла выйти назад.
В этот день Милорда никуда не вызывали. До ночи он протомился в неизвестности, пытался заснуть, не мог. А вечером пожаловал новый посетитель.
Горбун в черном камзоле с белым плоеным воротником, с лицом белым, вытянутым, как будто слегка придавленным к оконном стеклу. С высоким лбом, скошенным наружу. При этом нельзя сказать, чтобы лицо его было отвратительно или уродливо, напротив. Была при всей необычности в его чертах определенная соразмерность. Если бы не горб, человека этого можно было бы назвать приятным.
– Роберт Сесил, чем обязан?
– Важнейший разговор, ваша милость.
Для Сесила тюремщики принесли стул, Милорду пришлось довольствоваться дареным табуретом. К счастью, Томас доставил ему чистую сорочку, и заключенный успел переодеться как раз перед самым визитом Сесила. В грязном белье Милорд чувствовал себя почти не человеком.
– О чем? О восстании?
– Скорее о том, что было накануне.
Милорд вопросительно посмотрел на гостя.
– Поговорим о спектакле, – пояснил Сесил. – Мой человек уже допросил Огастина Филипса, и тот сообщил, что в первый день февраля его посетили семеро аристократов, все при оружии, и потребовали поставить «Ричарда Второго».
– Так и было, – подтвердил Милорд. – В «Глобусе» в субботу был почти полный сбор, так что свидетелей наберется сколько угодно, готовых подтвердить, что эту драму возобновили к постановке.
– Вы угрожали артистам?
– Лично я?
– Вы или ваши друзья… или им просто заплатили?
Милорд судорожно сглотнул. Попытался прочистить горло. Что делать? Сказать, что просто заплатили, значит, подвести труппу под допросы и пытки, и может быть – казни. Или уши отрежут. Тогда прощай карьера актера. Бедняга Уил! Подтвердить, что были угрозы, значит – обвинить тех, кто вел переговоры. Нет выхода. Лишь стучит в висках свихнувшимся молотком густая кровь.
«Участники заговора уже все обречены… А несчастные лицедеи ничего не знали. Они просто играли, у них семьи, они – пайщики театра. Люди в пестрых камзолах, которые танцуют в конце спектакля».
– Да, их припугнули… – пауза. Затем очень тихо. – Сильно припугнули.
– Я так и думал, – кивнул Роберт Сесил. – Этих несчастных парней не стоит преследовать, не так ли? – Он мягко улыбнулся и посмотрел снизу вверх по своему обыкновению.
– Они просто играли. Как всегда.
– О, я понимаю! И не надо, умоляю, выставлять меня этаким чудовищем. Я не люблю крови, мне становится дурно, если приглашают на казнь. И я не хочу, чтобы кого-то умертвили по моему слову. И даже не хочу, чтобы пытали.
– Их будут пытать?
– Думаю, до этого не дойдет. Сколько им заплатили за постановку? Им ведь заплатили сверх сбора? – Каждый вопрос звучал вкрадчиво, и каждый по отдельности не казался опасным.
– Сорок шиллингов.
– Недурно. Но не слишком щедро за такой спектакль. А сама пьеса? Откуда актеры взяли текст?
– Они ставили этот спектакль прежде.
– Разумеется. Но это было шесть лет назад. Не так ли? И с тех пор многие забыли роли. Да и актеры сменились. И вряд ли они столько лет хранят списки пьесы.
– У них сохранился текст в театре, – поспешно (слишком поспешно) ответил Милорд.
– Да, конечно. Текст мог сохраниться, никто не спорит, – охотно кивнул Роберт. – Но вот какой вопрос… – Он сделал паузу, изображая глубокую задумчивость. – У них был другой текст пьесы. Сцены отречения Ричарда в прежнем варианте не было. А тут она была. Так ведь? – И не дождавшись в ответ кивка (Милорд сидел, окаменев), продолжил: – Кто-то принес им полный текст. И этот кто-то – автор пьесы. Ведь никто другой не мог принести текст пьесы кроме автора… Что же вы молчите, ваша милость. Вы же были там, не так ли?
У Сесила в театре соглядатай. Только так горбун мог узнать про добавленную сцену. Не зрители же из партера ему донесли. И Огастин Филипс не стал бы в таком сознаваться – затягивать себе на шею петлю.
Милорд сидел, не двигаясь, не зная, что сказать. Текст принес он сам. И Огастин Филипс взял рукопись, не задавая вопросов.
Что же ответить? Он мог бы все свалить на Уила – сказать, что у драматурга Шейк-спира имелся полный текст, и тот его нашел у себя в сундуке и… Но это было, во-первых, подло. Во-вторых, шесть других заговорщиков и седьмой Огастин Филипс могли бы подтвердить, что Уила в этот момент в театре не было, и что текст заговорщики привезли с собой. И что именно Милорд передал рукопись в театр.
Капкан захлопнулся.
– Так кто передал текст, ваша милость? Вы помните?
Милорд кивнул. Сказать «да» не смог – ледяной ком застрял в горле.
– Актер Уил Шекспир тут ведь не при чем, так ведь?
Снова кивок.
– Я… я написал добавленную сцену. В прежний текст. Только одну сцену.
– Только одну сцену, – задумчиво повторил Сесил.
– Вы расскажете об этом ее величеству? – Милорд смог наконец протолкнуть ледяной комок в горле и прохрипеть вопрос.
– Ее величество на самом деле давно знает, кто именно потрясает копьем английскую сцену. А вот судьи о том не ведают. И Тайный совет тоже не знает. Но если, не дай бог, узнают, они потребуют для автора квалифицированной казни. Сначала повешение, но не до конца, чтобы человек был жив, и только пережил приступ удушья, потом потрошение еще живого, кишки наружу, холощение и четвертование напоследок.
Сесил описывал муки так подробно, что Милорда затошнило.
– Но мы с вами не станем судьям говорить, кто сочинил пьесу, не так ли? Я же сказал – я не жажду крови. Может так статься, что Огастина Филипса вообще не станут спрашивать, откуда он взял полный текст. Если судьям не подсказать, им и в голову не придет задавать такие вопросы. Они же спрашивают только то, что велено. А мы не станем подсказывать, не так ли?
«Почему он все время говорит «не так ли»?»
– Но если кто-то все же спросит… – совершенно потерянно пробормотал Милорд.
– Не все вопросы и ответы нужно фиксировать, – довольно прозрачно намекнул горбун.
– Значит… это не станет известно?
– Это будет наша маленькая тайна, – Сесил вновь улыбнулся. – Запомните, я ваш друг.
***
Еще несколько дней власти опасались, что в городе вспыхнет новый мятежв поддержку мятежа. Но Эссекс явно переоценил свою популярность. Правда, через четыре дня после провала заговора приближенный Эссекса капитан Томас Ли решил захватить королеву и заставить ее подписать приказ об освобождении арестованных. Однако Ли был арестован и спустя трое суток приговорен к смерти.
Уже 17 февраля были изданы обвинительные акты, а на следующий день состоялся суд над главными заговорщиками – графом Эссексом и графом Саутгемптоном.
Обвинители старались изо всех сил. Обвинители – это королевский Генеральный прокурор Эдвард Кок и любимец Эссекса Фрэнсис Бэкон. Уолтер Рэйли тоже находился в Вестминстерском зале – и не только как свидетель, но и как капитан королевской охраны во главе 40 гвардейцев.
Члены суда все равны Эссексу по титулу, но не дерзкой смелости. Мятежный граф не мог отвести никого из судей, а приговор должны были вынести простым большинством.
Бэкон обвинил своего бывшего друга и покровителя по высшему разряду государственной измены – в стремлении лишить королеву короны, жизни и захватить власть. Говорил он вдохновенно, сразу видно, что бывший приближенный мятежного графа тщательно подготовился к процессу. В ответ на обвинение Эссекс ответил:
– Богу, который знает секреты всех сердец, известно, что я никогда не стремился к короне Англии, а всего лишь искал доступа к королеве, чтобы поведать мою горечь по поводу моих личных врагов, но не желал проливать и капли крови.
Бэкон тут же набросился на Эссекса, обвинил в подражательстве герцогу Гизу. Гиз, лидер католиков! Худшего обвинения и придумать нельзя. Все судьи помнили, как герцог де Гиз ворвался в Париж с горсткой приверженцев, призвал парижан к оружию и вышвырнул из столицы короля. Сравнение более чем опасное, к тому же казненная 14 лет назад Шотландская королева Мария Стюарт по материнской линии была в родстве с Гизами. Однако и это обвинение показалось Бэкону слабым, и он стремительным галопом помчался дальше:
– Вы напоминаете мне некоего Писистрата[1], который пришел в город и воспользовался привязанностью жителей к нему… Так и вы, одержимые вашим тщеславием, входя в лондонское Сити, убедили себя, что, приняв ваши доводы, горожане бы выступили на вашей стороне.
Ай да Бэкон! Какое знание истории! Какой образ! Не просто мятежник, а сам Писистрат!
В свидетелях не было недостатка. Сэр Фердинанд Горгес, вовремя сбежавший к сильнейшим, в подробностях передал разговоры в Эссекс-хаусе. Впрочем, и другие рассказали немало о болтовне заговорщиков.Эссекс пытался огрызаться, пришел в ярость и стал кричать:
– О, Вечный! Сколь ничтожны и жалки эти обвинения, стремящиеся меня изобличить! Свидетели тряслись от страха перед пытками. Так какова цена записанным словам?
Но никто и не отрицал, что заключенных стращали. Ну и что? Так принято. Страх отлично развязывает языки. Напрасно мятежный граф уверял, что всего лишь собирался свести счеты с личными врагами. А иначе он бы набрал под свои знамена сотни тысяч горожан и военных. Рейли виноват! Рейли и Сесил. Рэйли покушался на жизнь Эссекса, а Сесил, Эссексу это точно известно, за взятки планировал передать престол после смерти Елизаветы испанской инфанте. В этот момент маленький горбун стоял за занавесом. Как он перепугался! Услышав заявление Эссекса, он тут же выскочил в зал и закричал, что просил суд позволить ему очиститься от возведенного на него обвинения. Сесил помчался во дворец и организовал свидетеля в свою пользу, чтобы подтвердить, что никогда ничего подобного он не говорил и даже не помышлял.
В суд 18 февраля для дачи показаний вызвали и Милорда.Его спросила, где он находился во время мятежа. Милорд ответил, что находился в Лондоне рядом с Эссексом и слышал, как тот кричал: «Англия куплена и продана испанцам».
– Что известно было свидетелю о планах мятежников?
– Мы должны были, прибыв в Уайт-холл,арестовать лорда-хранителя.
– У Эссекса были помощники в Сити?
– Эссекс был уверен, что шериф Смит не откажет ему в помощи.
– Что вы скажете о роли Саутгемптона в заговоре?
– Они были все время вместе.
Всё время вместе…Зачем он сказал это – «вместе»? Эссекса не спасти, Но Генри Ризли… Сказать – не помню, позабыл, кто был и где. Рассудок помрачился. Но обратно слов уже не вернешь.
Страх, страх помутил его разум, Страх исторг те слова, вырвал окровавленным крюком из горла.
Суд завершился вынесением приговора. Эссекс и Саутгемптон были приговорены к смерти: «Будете повешены, выпотрошены и четвертованы. Ваша голова и части будут выставлены, исходя из воли ее величества, и пусть бог смилостивится над вашими душами».
Генеральный прокурор Эдвард Кок злорадно произнес:
– Вы стремились стать Робертом Первым, но вы будете Робертом Последним.
После вынесения приговора – «квалифицированная» казнь – Эссекса повезли назад Тауэр. Тюремщик держал топор в руках лезвием в сторону мятежника, знак того, что обвиняемый осужден.
Суд занял всего один день – воистину скоропалительное правосудие.
Своего любимца Елизавета «помиловала» – квалифицированную казнь она заменила отсечением головы.
***
У него было много ипостасей, впрочем, он и сам любил менять личины. Двойственность стала его сутью. Был ли Милорд хоть когда-нибудь самим собой? Быть может – один-единственный раз, в тот день, когда шагал по улицам Лондона во главе мятежников.Волосы развевались, лицо горело, как бывает в лихорадке, – кажется, именно тогда он ощущал, что такое настоящая жизнь. Та, которая на грани. А за гранью, как и положено – смерть.
Дерзость и хмель, хмель и дерзость. За подобное платят жизнью. В тот день он не чувствовал больше боли в ногах, сердце билось часто – но лишь от восторга.
Он помнил девочку, что на перекрестке взобралась на бочку и пела песенку, когда все вокруг уже разбежались. Голосок был тоненький, едва слышный, за грохотом шагов, за криками слов нельзя разобрать – лишь видно, что девочка продолжает открывать рот, и – значит – продолжает петь. Она снилась ему теперь в Тауэре – бродила по переходам крепости-тюрьмы и выводила тонким голоском свои уличные песенки. Но он по-прежнему не понимал ее слов…
Да, девчонку он запомнил. А вот то, что случилось после ареста, что творилось на допросах в Тауэре – это почти все выпало из памяти, и только иногда по ночам всплывало кусками, смутно. Он был как в бреду. Помнил только, что говорил много. То есть много лишнего. И – что было плохо – называл имена. Он был уверен, что умрет. Допросная казалась сценой. Он играл последнюю роль в жизни. И осознавал, что не знает, как ее играть. Рядом со смертью жизнь сделалась незначительной. Он сознавал себя актером, который, выйдя на подмостки, забыл слова и вынужден на ходу импровизировать. Но он не помнил даже, о чем пьеса, голос пропал. Он понимал, что обречен. Зачем ему понадобился заговор? Потому что Ризли позвал. Да, потому что Ризли предложил сесть тогда в карету. Милорд не искал возвышения при дворе. Он готов был удалиться в Бельвуар и жить там. И писать пьесы. Эссекс был ему тестем, но не другом. И Ризли не был другом. У него вообще не было друзей. Он всегда был один.
Когда допросы кончились, он испытал облегчение. Был уверен, что его казнят. Его изувеченное тело будет размазано кровавой кашей по помосту. Он представлял это так отчетливо, будто ощущал прикосновение острой стали. Ужас внушали предсмертные муки. Кишки на помосте. Отрезанное естество. Сама мысль о казни могла свести с ума. Но прошел день, второй, а он продолжал жить. Жизнь – самая ничтожная, грязная, страшная, казалась величайшим даром по сравнению с этими обрубками на помосте. Здесь, в казематах Тауэра, он отчетливо понял, что не верит в существование после смерти, потому что не может его представить. Ад и Рай были всего лишь элементами пьесы, такими же условностями, как Хор перед начало акта. Наступил пятый акт, и Хор больше не появится.
Дни тянулись на удивление долго, минуты вмещали часы, в голове звучали десятки голосов – ему казалось, что он стоит перед дверью в незнакомый дом и слышит голоса обитателей. В этом доме царило нестерпимое вечное зло, и все обитатели его страдали, страдали и страдали.
Томас привез ему бумагу, чернила, перья, он писал какие-то отрывки – монологи, для которых еще не придумал персонажей. «Жизнь – шут для смерти», – выводил он на белом листе сверху. Рядом будто написанная чужой рукой фраза – «Мера за меру». Он придумал название пьесы, но не был уверен, что сможет ее написать. Он просто не успеет ее написать. Он не знает, сколько дней ему осталось. Неделя? Месяц? В этой неопределенности заключалась особая пытка.
Ему казалось, что Тауэр – это только декорации, он коснется стены и ощутит не липкий холод камня, а раскрашенное под камень дерево. И стража за дверью – актеры, которые ожидают своего выхода на сцену.
Он касался пальцами камня и ощущал его липкий смертельный холод.
[1] Писистрат, считавшийся потомком Посейдона, слыл блестящим полководцем, оказал Афинам неоценимые услуги. С помощью своих копьеносцев Писистрат захватил в 560 году власть в Афинах. Писистрат известен и тем, что пригласил в Афины рапсодов (исполнителей Гомера) и заставил их по порядку декламировать «Илиаду» и «Одиссею», а писцам записать эти поэмы. При этом были сделаны небольшие вставки в текст в интересах Афин.
Акт 4. Сцена 3
Обе части сцены темны. В темноте женский голос выкрикивает:
– Королева должна его помиловать! Королева знает, кто он! Она не может его казнить! Просто не может! Он не может умереть! О, Вечный! Спаси его! Блистательный Милорд! О, мой Гиперион! Убить его и Эссекса – кто может снесть такое и не сойти с ума. Скажи, кто? Подлецы… подлецы, задумавшие подлое убийство! Королева знает! Какое вероломство! А рядом с нею горбатый сатир…
Другой женский голос говорит:
– Сюда идут. Пожалуйста, Елизавета, умоляю, тише.
***
Сцена внизу снова освещена.
Перед зрителями – все тот же каземат в Тауэре. Сделалось почти уютно: кровать, простыни, стол, застекленная окно, за которым все так же темно.
– К вам посетитель, сударь…
Дверь в камере лязгает, стражник входит первым и вносит фонарь.
***
Фонарь вносили редко, так что узнику приходилось довольствоваться слабым светом, что пробирался сквозь крошечное оконце. Еще позволялась сальная свечка. Но она быстро сгорала, растекаясь мерзким озерцом сала на столе. Так что писать он мог лишь в дневное время, в сумерках и ночью – размышлять. На счастье, он не забывал придуманные строки. Хотя большие монологи приходилось записывать наугад в темноте, так что строки порой ложились одна на другую. Спасал аккуратный почерк и привычка ничего никогда не исправлять.
Когда вносят фонарь, Милорд прикрывается ладонью, как будто этот тусклый красноватый свет может его ослепить.
– Кто здесь? – спрашивает он, содрогнувшись. В каземате холодно, несмотря на то, что в камине горит огонь. Февраль.
– Я по дороге зашла в львиную башню поглядеть на зверей, – говорит Элиз, выступая из-за плеча стражника. – У главного входа зверинец.Там обитают львы, тигр, рысь, старый престарый волк, орел и дикобраз. – Голос ее звучит почти весело.
– Вчера приходил Роберт Сесил, – говорит Милорд.
– Что?
Милорд – в сторону:
«Как ей это рассказать? Не надо рассказывать… прикуси язык, молчи…»
Она садится на стул, зябко ежится. Служанка, пришедшая с Элиз, вынимает из корзинок принесенные с собой яства – парочка зажаренных на вертелах каплунов, ветчина, сыр… Дома их аккуратно обернули в белые салфетки, но стражник, досматривающий принесенное, все развернул и перерыл, а потом положил в корзину. Кинжала или ножа не было, хлеб пришлось ломать руками.
– Сесил приходил вчера снова… Сюда, – повторяет Милорд.
Странно, он не мог вспомнить подробности встречи. И приходил ли вообще горбун? Прежде, кажется, приходил. Спрашивал про актеров. Но вчера? О чем шел разговор? И был ли вообще разговор?
– Ты еще прежде написал мне, что он обещал помочь, – не слишком уверенно начинает Элиз. И снова передергивается, как от холода.
Милорд кивает.
– Я написала прошение королеве. Эссекс приговорен, и я вновь остаюсь без отца. Умоляла ее величество не лишать свою крестницу еще и мужа.
– Ты получила ответ?
Элиз отрицательно качает головой.
– Я все сделал, как сказал Сесил.
– То есть…
– Рассказал в подробностях все, что знал о заговоре. Не приукрашивая, но и не скрывая деталей. Хотя известно мне было не так уж и много.
На глаза Элиз навернулись слезы, губы задрожали, она плотно зажмурилась, но слезы все равно быстро-быстро закапали из глаз, потекли по щекам на широкий плоеный воротник, подпиравший маленький твердый подбородок.
Милорд старался не смотреть на нее. Он очень хорошо понимал, что означают эти дополнительные детали – еще парочка гвоздей в гроб несчастного второго графа Девере, графа Эссекса. И Элиз это тоже сразу поняла.
Впрочем, у бунтаря было очень мало шансов спастись. Единственная придуманная им уловка, которая могла сработать, подготовься Эссекс более тщательно, – это обвинение всемогущего Роберта Сесила в измене.
Горбун подсушивал и прятался за занавеской…
«Он прятался за занавеской, – записал Милорд на бумаге – вот если бы кто-нибудь нечаянно проткнул его шпагой». Почему мир придуманный – отдельный мир? Почему придуманное не сбывается? Ах, если бы у него был волшебный плащ, способный вызвать бурю и погубить всех, кто пытался погубить его? Но плащ, подаренный Мэри Сидни-Пембрук, не был волшебным и бури не вызывал.
– Что обещал тебе Сесил? – спросила наконец Элиз. – Тебя отпустят?
– Кривлялся, будто злая обезьяна… верно, сами бы ангелы разрыдались, если бы его увидели… он ничего не обещал… он просил плату… – Милорд говорил едва слышно, Элиз с трудомразличала слова.
– Плату? Сколько он хотел? Мы в долгах, я не уверена, что нам позволят хоть что-то продать. Все имущество под арестом. Говорят, назначат огромные штрафы.
– Ну да… – усмехнулся Милорд. – Ведь надо Френсису Бэкону заплатить за то, что он так ловко обвинял Эссекса в суде.
Мысль, что его учитель по Кембриджу, философ, рассуждающий о моральной философии, и заявляющий, что юношам всю глубину сей премудрости не постигнуть, беззастенчиво топил Эссекса, доставляла странную боль – отвращение, смешанное с стыдом. А ведь Эссекс был так щедр с Бэконом, подарил философу поместье, дабы тот смог расплатиться с долгами. Бэкон умел как-то на редкость ловко клянчить деньги. Но при этом долги Бэкона не уменьшались, а росли.
Милорд глубоко вздохнул и добавил:
– Сесил не просил денег.
– Тогда чего же?
– Он… Он просил, чтобы ты провела с ним ночь, – странно, как легко это выговорилось. Только казалось, что кто-то другой произнес эти слова – не он.
– Просил… Ты шутишь? – Элиз вскочила, но тут же опустилась на стул. – И ты мне об этом говоришь? Ты можешь говорить такое? Зачем? Да, конечно, чтобы я знала – он мерзавец. Он сватался ко мне, ты знаешь. Но Эссекс ему отказал. Теперь он так пытается заполучить меня. Я ни за что… – Она задохнулась от отвращения и гнева.
– Горбун проклятый. Если б выкачали из него всю грязь, вышел бы наверняка огромный пруд…
– Супруг мой, когда бы речь шла о моей жизни, я бы бросила ее к твоим ногам как булавку…
– Благодарю! – Милорд содрогнулся. – Но… – Он поднял взгляд и посмотрел жене в глаза. – Но смерть ужасна. Умереть… уйти неведомо куда… лежать и гнить в недвижности холодной…
– Это стихи.
Он запрокинул голову и, глядя в потолок, продолжил:
– А то, что было теплым и живым, вдруг превратилось в ком сырой земли… и самая мучительная жизнь: старость, нищета, тюрьма, болезнь, гнетущая природу, будет раем в сравнении с тем, чего боимся в смерти.
Он знал теперь наверняка: он не верит в загробную жизнь. За гробовой доской только тишина, только молчание.
Она передернулась. В этом было что-то противоестественное – он творил подлость и одновременно сочинял стихи.
– Что говоришь ты…
– Элиз, дорогая! Грех во спасенье мужа вовсе и не грех…
Ее руки лежали на столе – ладони безжизненные почти – он накрыл их своими, сжал. Она вырвалась, лицо ее исказилось, она влепила ему пощечину – изо всей силы, так, что голова его качнулась из стороны в сторону, он ощутил во рту соленый привкус крови.
– Ты сам меня за это и возненавидишь! Проклянешь и станешь поносить последними словами, коль я соглашусь! – Нет ничего страшнее ярости безысходности.
– Я тебя прощу.
– Простишь?!! Ах вот как… Мерзавец! Умри! Я буду молиться, чтоб ты умер, но ни слова не произнесу, чтоб ты жил.
– Элиз...
– О, Господи, какой стыд! – Она закрыла лицо руками. – Я верила в твое благородство, в возвышенный твой дух. Я любили тебя, ибо мнила героем и поэтом. Мой прекрасный принц! Помнишь, я так называла тебя! И ты… Ты готовотдать меня горбуну, ты, ревновавший меня по любому поводу, ты клявшийся, что брак наш будет невинен до той поры, пока я не стану взрослой настолько, что пожелать близости с тобой… ты, ты… отдаешь меня хромому горбуну, чтобы… – Она задыхалась от обиды,ярости, гнева.
– Чтоб я жил, Элиз.
– Ради чего? Жил ради чего? – Она отняла руки от лица и теперь смотрела на него с недоумением, все еще не веря до конца, что правильно поняла его просьбу.
– Ради бессмертия.
– О чем ты? О каком бессмертии ты говоришь? Разве подлость дает право на бессмертие?
– Бессмертие в моих стихах. Твое и мое. Я буду жить и смогу писать стихи дальше… Пойми же… Когда меня вели в Тауэр через ворота Изменников… я… ноги меня не держали, и я опустился на камень, попросил пару минут передохнуть. Я сидел на том самом камне, на котором сидела королева наша Елизавета, когда ее вели той же дорогой. Сорок пять лет назад, еще не королева. Ее могли казнить, но она живет уже сорок пять лет…
– Ты намерен сказать, что у нас с тобой еще сорок пять лет впереди? Уж лучше ни одного дня! Я тебя ненавижу. Ты – шут и всегда был шутом. Притворство – вот твое имя. Ты мог выдумать любое чувство для актера, что кривляется на сцене, и свои чувства ты выдумывал тоже. Ты не любишь меня. К любимой не обращаются с подобными просьбами. Ради любимых умирают.Хотя… – улыбка скривила ее губы. –А впрочем… – Она поднялась, оперлась кулачками о стол. – Есть одно условье. Уж коль так хочешь, я пойду к Сесилу, а потом к другу твоему Саутгемптону. Он тоже ко мне неравнодушен. Наскучит Саутгемптон – найдется иной весельчак. Уж коли сосуд распечатан, то почему бы не наполнять его каждый божий день, а вернее – ночь, сладкой отравой греха?!
– Замолчи! Молчи! – Взорвался милорд, тоже вскакивая. – Не смей! Или я задушу тебя…
– О-ой! – И хотя в глазах ее по-прежнему стояли слезы, Елизавета шутливо наклонила голову набок. – Вот как мы заговорили! Значит, трахаться можно только с этим уродцем Сесилом ради твоего спасения, а с красавцем, полным сил, с милашкой Саутгемптоном, к примеру, так не смей! Так-то ты меня любишь, супруг мой венчанный!
Он замахнулся.
– Ну что ж, ударь меня! Эссекс хватался за меч в порыве гнева, угрожая королеве, и эта его глупость привела вас всех в тюрьму. Теперь ты – умнее вряд ли – грозишь мне.
Так они стояли друг против друга несколько мгновений.
– Забудь мои слова и прости. – Милорд опустился в кресло.
– Забыть? Ну уж нет! Никогда не забуду. Я буду вспоминать их каждый божий день. И каждый раз, как увидишь меня, будешь вспоминать о том что, посмел передать мне просьбу Сесила. Какое счастье… – она помедлила, – что у нас с тобой нет детей. И позор твой не падет на голову твоего сына.
Она отошла, оперлась рукой на стену, прикрыла лицо ладонью. В жесте ее читалось нечто театральное. Но разве актер не может испытывать боль?
– А ведь знаешь, я сама хотела что-то такое придумать – идти к Сесилу и просить, умолять, кинуться в ноги, обнимать колени, и отдать ему… отдаться если потребует. Выкупить твою жизнь. Тебе бы не сказала. Может быть – если бы непереносимо об этом думать – и яд принять. Потом. Готова на все, но лишь бы спасти тебя. Но медлила – ведь даже мысль об этом была непереносима. И главное – я ужасалась: какая это будет боль для тебя. Твоя боль казалась мне в сто раз горше моей. Я думала лишь об одном – что я как-то переживу эти несколько часов позора, но как скрыть это от тебя? Как улыбаться и лгать, как касаться твой руки после того как ее касался Сесил? А теперь… – он попыталась изобразить ядовитый смех. – Вот дура!
– Элиз, стихи не рождаются без боли.
– Так мучайся!
***
– К вам посетитель, – камердинер распахнул в дверь в кабинет Сесила, пропуская даму в черном.
Платье на молодой женщине было строгое, почти без украшений, только маленькая шляпка усыпана жемчугом, вышита золотыми нитями. Гостья сняла отороченную мехом накидку и небрежно повесила на спинку стула. На шляпке и накидке таяли мелкие блестки снежинок.
– Миледи… – Горбун поднялся из-за стола и склонился в низком поклоне. – Чем обязан столь позднему визиту.
Сесил если и торжествовал, то не подал и виду.
– Вы знаете, – сухо ответила Элиз.
– О да, да, да… – Он завладел ее рукой (холодной как лед) и осторожно сжал пальцы. – Я не мог умолять королеву сохранить жизнь вашему отчиму – слишком велики его преступления. Но ваш муж… Я говорил о нем, я находил самые убедительные слова, и королева готова сохранить ему жизнь. Ради вас, ее крестницы, королева смилостивится.
– Цена не слишком велика? – скривила губы Элиз.
– Королева настаивает на огромном штрафе. Тут она непреклонна. Но что еще я мог сделать: ваш муж шагал в первом ряду мятежников вместе с Эссексом и Саутгемптоном. С теми, кому назначили эшафот.
– Так ему сохранят жизнь?
– Для этого все сделано, миледи. Лишить вас и отчима, и мужа – такую жестокость нельзя было допустить. К тому же ваш муж, он так впечатлителен. Уверен, его действия шли от ложно понятой дружбы, а не от желания злоумышлять против королевы.
Элиз отняла руку у Сесила. Сидела, окаменев.
– Я вам благодарна, – голос прозвучал бесцветно.
Сесил вдруг кинулся к ней, обнял, сцепив руки в замок, прижав ее локти к телу. Она попыталась освободиться, но не могла, он прижимался все крепче и крепче, будто хотел овладеть ее телом сквозь наслоения бархата и шелка.
– Миледи.Любя вас много лет, я… я не смел…
Он наконец разжал руки, его пальцы приподняли подол, стали путаться в нижней юбке… Несколько мгновений Элиз сидела, кусая губы и задерживая дыхание от отвращения, потом лицо ее исказилось, и она изо всей силы ударила Роберта ногой в грудь.
Тот отлетел и упал на пол на спину. Элиз вскочила.
– Гнусно! Гнусно! Гнусно! – выкрикнула она в ярости.
– Да что такое?! – вскрикнул Роберт, вскакивая неожиданно резво. – Что за уловки? Вы приходите ко мне. Вы сами, сами… А потом отталкиваете меня. Как будто я жаждал обесчестить вас силой. Как будто я…
– И вы, вы еще задаете вопросы? Да как вы смеете! Вы, потребовавший мою честь в обмен на жизнь моего мужа.
Сесил на миг растерялся.
– Я… я просил такое? У вас?
– У моего мужа. Вы позавчера приходили к нему…
Сесил растерянно моргнул.
– Позавчера я не был в Тауэре, миледи! Я посещал Милорда всего один раз и вовсе не вчера. И я ничего не просил за свою помощь! Ничего! Я хотел сохранить ему жизнь, и только.
– Вы лжете!
– Клянусь спасением души, это чистая правда!
– Раны Христовы! – выкрикнула Элиз любимое ругательство своей крестной. – Так вы не требовали моего тела в обмен на его жизнь?
– О нет, я…
– Так выпустите меня! – Она в гневе даже притопнула ногой. – Слышите?
– Миледи…
Она ухватила подсвечник с каминной полки, как палицу. Свеча, роняя расплавленный воск и искры, зашипела.
– Я сказала – уйди с дороги! – Глаза ее сверкали. Она подняла руку с подсвечником. Не было никакого сомнения, что она готова была опустить бронзовый подсвечник на голову горбуна.
Сесил не пытался ее задержать, отступил, и Элиз пулей вылетела из комнаты.
– Сумасшедший! Сумасшедший идиот! – донеслось уже с лестницы.
***
19 февраля был вынесен приговор Эссексу, казнь назначили на 25-е число. Королева все еще колебалась, 23 февраля распорядилась отсрочить казнь фаворита, но уже на следующий день велела сроки не менять и оставить всё в силе. Эссекса избавили от «квалифицированной» казни на городской площади на глазах черни под улюлюканье толпы. Прекрасному бунтовщику оказали милость, и свою жизнь он должен был окончить на помосте, установленном внутри стен крепости, на Тауэр-Грин – до него здесь казнили лишь пятерых женщин, в том числе – Анну Болейн, мать Елизаветы. Палач должен был отрубить мятежному графу голову.
Но и в стенах Тауэра зрителей набралось немало.
Милорд видел, как казнили Эссекса.
Среда Пепла. Великий пост. Морозный день на исходе февраля.В этот день перед началом мессы священник, окунув палец в пальмовый пепел, чертит кресты на лбах прихожан, говоря при этом «Remember man that thou art dust and unto dust thou shalt return»[1]. Это первый день 40-дневного поста перед Пасхой. Каждый человек должен в этот день признать свои грехи и покаяться. В обряде крещения использовался пепел от прошлогоднего сожжения пальмовых листьев, символ самосожжения птицы Феникс и ее воскрешение. Феникс был символом Елизаветы, и казнь мятежного графа в День Пепла должна была подтвердить бессмертие власти. Откуда им, властителям, всем, кто обращается к подобным знакам, ведать, что не пройдет и полвека, как королевская власть будет опрокинута кровавым бунтом, в тысячу раз страшнее нелепого заговора фаворита. И тогда уже сам король взойдет на эшафот. И про божественность власти забудут.
***
Еще не было восьми утра, когда Саутгемптона и Милорда вывели из казематов, чтобы верные союзники Эссекса могли посмотреть, как умрет главарь заговора.Саутгемптон казался наигранно беззаботным и дерзким. И как всегда – великолепным. Кажется, Милорд только теперь осознал, что Ризли нарочно держал его, младшего друга, рядом, чтобы на фоне приятеля-шута выглядеть куда более блестящим и успешным. Роль фольги, на фоне которой особенно ярко сверкает бриллиант юного вельможи.
– Ты располнел, малыш. Много ешь?
Милорд в самом деле сильно располнел, пуговицы камзола не сходились, и это приводило его в отчаяние. Прекрасный принц стал толст и одышлив.
– Трусливые люди в заключении много едят. Ты стал жирным стариком. Ты же моложе меня, приятель. Многие в заключении много жрут. Банальные люди находят защиту от страха в жратве. Ты банален, потому что ты трус. Ты знаешь, что ты трус? – говорил Ризли монотонно, почти не разжимая губ, находя удовольствие в этих оскорблениях, на которые Милорд не мог ответить.
– О чем ты? – Голос хрипел – прежняя звонкость внезапно исчезла. Как будто что-то вынули из души.
Почему Милорд только сейчас понял, что Саутгемптон никогда не был ему другом? Кажется, только в эту минуту он осознал, что всегда был чужим в этом кружке аристократов-заговорщиков. Сколько раз он подумывал рассказать Генри Ризли о том, что пишет пьесы. Особенно во время ирландского похода. Но всякий раз останавливался. Неведомый голос шептал: не надо. Правильно остерег. Ризли немедленно начал бы насмешничать, издеваться, тайны не сберег, раструбил бы по всему Лондону.
– О твоих показаниях.
Тем временем во двор вывели Эссекса. Приговоренный был в черном камзоле и черном плаще. Первыми к эшафоту двинулись гвардейцы, вооруженные алебардами под командованием Уолтера Рейли. Насколько это должно было отравить последние минуты жизни Эссекса – увидеть, что твой главный враг будет наслаждаться видом твоих мучений и твоей крови?
Приговоренного сопровождали три священника и одетый в красное палач – здоровяк в красной же маске и красной островерхой шляпе. Подручные палача тоже были одеты в красное. Похоже, подручные трусили, потому что все время сбивались с шага. Помост для казни высокий, в человеческий рост, покрыт соломой и огражден перилами. Процессия медленно двигалась к конечной цели,как актеры к сцене. Во всем действе было что-то неуловимо театральное – и почему-то не верилось, что в конце постановки прольется настоящая человеческая кровь, а не заимствованная на бойне кровь свиная. Сцена и эшафот – почему они так до невозможного, так мерзко схожи?
Стражники втащили графа-бунтовщика наверх по ступеням – когда он дошел до лестницы на эшафот, у него подкосились ноги. Однако уже на помосте Эссекс расправил плечи и встал довольно твердо, чуть расставив ноги, будто на палубе корабля, которого несет бурный вал. Наверное, ему казалось, что помост качается. Палач опустился на колени и попросил прощения у казнимого.Эссекс медленно развязал тесемки кошеля и выдал палачу наградные деньги, затем одарил помощников в красном. Потом посмотрел на колоду и застыл на несколько мгновений. Колода сияла необыкновенно ярко желтизной свежеобструганного дерева. Каждому аристократу полагалась новенькая колода для отрубания головы, чтобы вновь пролитая кровь не мешалась с прежней. Милорду – если его казнят – тоже приготовят новую колоду.
Эссекс снял шляпу, поклонился и начал свою последнюю речь.
– Грехов у меня больше, чем волос на голове. Я растратил свою молодость на разврат, похоть, суетность и нечистые помыслы... – говорил Эссекс, все больше воодушевляясь и как будто приходя в экстаз от собственного самоуничижения.
– Что он такое плетет? – раздражился Ризли. – Что за бред?
– Я возгордился, преисполненный тщеславием и жаждой удовольствий этого злого мира, – истерически выкрикивал приговоренный. – Но, несмотря на все мои грехи, я смиренно умоляю спасителя моего Иисуса Христа быть посредником перед ее величеством в вечности, особенно, да,особенно в этом моем последнем грехе. Моем великом, кровавом, вопиющем, грязном грехе, соблазнившем так много любящих меня на то, чтобы оскорбить Бога, оскорбить Владычицу, оскорбить Мир.
– Какая мерзость! Он кается… – скривился Саутгемптон, как будто его затошнило.
– Умоляю Бога простить нас и простить меня – несчастнейшего из всех, – все более воодушевляясь, заходясь криком, продолжал Эссекс.
Стоявшие вокруг эшафота приверженцы королевы улюлюкали и сыпали проклятиями. Кто-то хлопал в ладоши. Уолтер Рейли, поначалу вставший вблизи эшафота, вдруг резко развернулся и зашагал к Белой башне. Неведомо, что его больше оскорбило – покаяние Эссекса или вопли лизоблюдов, готовые слизывать даже кровь с февральского снега.
Тем временем Эссекс стал просить собравшихся молиться вместе с ним.Он снял черный плащ и плоеный воротник и опустился на колени на помост. Смех и крики смолкли, зрители тоже встали на колени и зашептали молитву. Милорд, хотя и встал на колени, молиться не стал. Бормотанье, шорох, вздохи. Суета. Но смех хотя бы смолк. Прочитав два первых стиха из 51 псалма[2] «Помилуй меня, Боже, по великой милости Твоей, и по множеству щедрот Твоих изгладь беззакония мои», «Вот, я в беззаконии зачат, и во грехе родила меня мать моя…»
Закончив молиться, Эссекс поднялся. Сбросил черный камзол, оставшись в алом жилете. Он был готов к смерти. Во всяком случае, со стороны было видно, что он немного успокоился, как будто перешел некую черту и очутился по ту сторону сцены и, стоя на той стороне, продолжал наблюдать за спектаклем. Как актер, роль которого завершилась, но сам спектакль все еще длится. И будет длиться, пока драматургу угодно расписывать для актеров роли.
– Ну вот, наш бравый Эссекс приготовился для заклания, надеюсь, он умрет мужественно, – проговорил довольно громко Саутгемптон. Ему хотелось, чтобы его услышали. – Смотри, как умирает твой тесть, может быть, напишешь по этому поводу стихи? Ты, кажется, что-то сочинял в Кембридже. Сам Эссекс уже ничего не напишет, хотя мне больше нравятся его вирши, нежели твои…
– Господь, будь милостив к твоему поверженному рабу. Господь, в руки твои предаю дух мой! – закричал Эссекс. И еще громче: – Палач, рази!
И распростерся на колоде. Топор опустился. Раздался громкий хруст, но голова не отделилась от туловища. Ноги Эссекса дернулись, как будто граф собрался куда-то бежать. Еще удар. Только с третьего раза палач отделил голову от туловища, и, подняв за волосы, выкрикнул:
– Боже, храни королеву.
Саутгемптон хмыкнул:
– Итак, Эссекс умер. Нас было трое. Мы были в чем-то схожи. Учились в Кембридже неведомо зачем, ездили по свету, пытались воевать, но неудачно. Вечно торчали в театре. Сочиняли стишки. Ненавидели Сесилов – папашу и сына-горбуна. Сегодня Эссекс умер. Потом моя очередь. Я поднимусь на эшафот, а ты будешь смотреть, как мою голову поднимает за волосы палач.
– Кто знает, может, я умру прежде тебя, Генри, – отвечал Милорд по-прежнему хрипло. – От этой камеры моя болезнь лишь усилилась – ноги окаменели. По вечерам меня бьет лихорадка. А голова… она болит так, будто туда загнали раскаленный гвоздь.
– И чем же ты болен, друг мой?
– Не знаю. Но порой мне кажется, что я не доживу до весны.
– Ладно, говори, какие тайны между смертниками! – хмыкнул Саутгемптон. – Я уверен, что эти твои хвори от французской болезни.
Милорд растерянно моргнул. Пот выступил у него на висках, на крыльях носа, в складках губ, несмотря на холод.
– Может, ты в Италии подцепил дурную болезнь? Ты говорил, что болел там и тебя била лихорадка. И эти боли в висках и тяжесть в ногах, и жир твой – все это дурная болезнь. Точно. И я знаю, где ты добыл себе награду. У смуглянки Кэт – дурная болезнь. Ты мог подцепить ее там, в постели нашей вонючей красотки.
– О ком ты?
– О той девчонке, что посещали мы в Лондоне – одну на двоих. На счастье, я быстро ее оставил. Помнишь, мы еще столкнулись на лестнице.
– Кэт… – Милорда замутило.
Эссекс только что умер, его обезглавленное тело все еще лежит на эшафоте, а они говорят о шлюхе и грязной болезни.
«Это же отчим Елизаветы», – отстраненно думал Милорд. И все это похоже на театр. Только кровь и смерть здесь настоящие. В отличие от любви.
– Ну да, наша смугляночка Кэт, – издевательски звучал голос Саутгемптона над самым ухом. – Та самая, о которой ты говорил: «От нее смердит, но я все равно ее жажду». Ты тогда признался, что собираешься писать этой шлюшке стихи, будто она – знатная дама.
– Я ничего не писал…
– Странная это вещь – дурная болезнь. Одни погибают от нее быстротечно, у других нос гниет и проваливается, а у третьих она, немного помучив, исчезает без остатка. Чтобы потом проснуться язвою в мозгу, сводя с ума. Ты ведь сходишь с ума, приятель. Не замечаешь?
Все плыло перед глазами. Смерть, ужас, грязь. Он весь полон подлостью и грехом. И никогда-никогда он уже не сможет быть любимым своей прекрасной юной женой. Он – грязь, трус, предатель, прогнивший насквозь от подлого греха. Стыд снедал его. Все знают о его позоре. А кто не знает, тот вскоре узнает. Пусть забудут его раз и навсегда.
– Но ты, ты же тоже спал с нею, – более всего хотелось уйти и прервать разговор, но стража не позволяла ему двинуться, и он зачем-то продолжал говорить. Не мог не продолжать.
– Э нет, только до тебя.
– И после!
– Это не имеет значения – меня казнят. – Ризли расхохотался. – А ты будешь жить. И потом, у каждого свое предназначение. Я могу шляться по девкам, сколько угодно, а ты, прежде невинный, от первой же шлюхи получишь ядовитую дрянь и вскоре загнешься. У тебя другой путь, наивный мой друг. Но ты зачем-то решил мне подражать. Надеюсь, ты не успел заразить свою очаровательную супругу? Быть может, и она больна? А то ведет себя как недотрога. Я расцеловал всех, уезжая от Пембруков, а она отвернулась, когда я хотел поцеловать ее в губы. Э-э, извини, но этосовсем не похоже на поведение замужней дамы. Или ты ни разу еще не трахал женушку?
Милорд смотрел на лежащее на соломе обезглавленное тело, а думал о Кэт. Об Элиз. О Мэри Сидни-Пембрук. Никто из женщин его не любил. Им нужны были только его деньги и его стихи.
– Даже палача хорошего не найти в наше время. Орудуют, как мясники, – сморщил нос Ризли.
– Он умер мужественно, – сказал Милорд скорее для того, чтобы хоть как-то возразить Саутгемптону.
Ризли демонстративно отстранился:
– Как ты можешь судить о мужестве! Этот человек произвел тебя в рыцари, а ты… ты – грязен…
Он говорил точь-в-точь как тот парень в Италии, которого Милорд пронзил шпагой.
– Думаешь, тебя так скоро казнят, что ты можешь безнаказанно изрыгать хулу?
– Казнят или нет – не имеет значения. Мне нет никакой охоты разговаривать с предателями. Оставайся в одиночестве. И пусть дурная болезнь пожрет тебя без остатка. Ты погубил Эссекса. Ты погубил меня. Но сам – не спасся.
***
Но Саутгемптоне не казнили. Смертный приговор заменили заключением в Тауэр. Передавали, стараниями Роберта Сесила. Интересно, взамен матушка Саутгемптона переспала с горбуном. Или это сделала его жена? Отныне Генри Ризли как бы умер, хотя и продолжал жить.
[1] Помни, человек, что ты сотворен из праха и в прах ты вернешься.
[2] 50-й в русском варианте Библии.
Акт 4. Сцена 4
Наверху сцена освещена. По комнате взад и вперед расхаживает Уил.
Уил бормочет как бы про себя:
– Но, если судить здраво. Да, здраво… Если я навещу его, в этом нет ничего страшного, да? Я всего лишь актер. А кто такой актер – это слуга могущественного господина. Слуга может навестить... кого-то. Да. Кого-то. Слуга может передать немного хлеба и сыра от одного господина другому. Меня ведь даже не вызывали на допрос. Ничего не спрашивали. Ничего страшного. Всего лишь корзинка с едой…
***
Сцена внизу – все тот же каземат в Тауэре. Милорд что-то пишет за столом, потом хватает бумаги и кидает в огонь.
– Но я же помню, я все помню. И Элиз все помнит… Так пусть знают все!
Снова садится за стол и лихорадочно пишет.
***
В последний день февраля заключенного навестил в Тауэре Уил.
– А, старый друг, – Милорд через силу рассмеялся. – Как я рад тебя видеть! – Смех вышел странным, каркающим.
– А мы 24-го числа играли спектакль перед ее величеством, – похвастался Уил.
Он выглядел успешным и довольным – наверняка актерам хорошо заплатили. Спектакль играли накануне казни Эссекса, – сообразил Милорд. Да, именно, накануне.
– Что именно? Трагедию? Комедию?
– Комедию, но не мою.
Милорд провел ладонями по лицу, будто приходя в себя или просыпаясь.
– Мне уже сообщили радостную весть – ни меня, ни Саутгемптона не казнят. Возможно даже, мне будет разрешено выйти из Тауэра и уехать в изгнание.
– В ваш замок?
– В Бельвуар? Нет, мне найдут дыру похуже. Я даже не знаю, мой ли Бельвуар отныне. Наложенный штраф столь огромен, что мне не выплатить его до конца жизни – проживи я хоть тысячу лет. Право же, я думаю, на душе моей какое-то родимое пятно, дефект какой-то, от какового всю жизнь мою так перекосило, что все мои титулы, все достоинства заслуживают только порицанья.
– Думаете, сударь, у вас в душе есть нечто, похожее на горб сэра Роберта Сесила?
– О, не говори о нем! Примитивный уродец, вообрази, сватался к Элиз – еще до меня. Урод-горбун рядом с прекрасной Элиз!
– Почти что наш «Ричард Третий», – хмыкнул Уил.
Милорд сделал вид, что не заметил этого демонстративного «наш». Хотя тот «Ричард» был во многом заимствован, переписан заново чужой сюжет. Да и Уил… Он же приложил руку к той пьесе, чего тут спорить.
– Иногда сочинитель описывает то, что сбудется… Ну что ж, теперь Роберт Сесил насладился, глядя, как кровь Эссекса хлынула на плаху. Он может явиться сюда, лакать пролитую кровь и выгрызать внутренности Эссекса, как из корыта. Что делать нам теперь? Рыдать? Истекать кровью? Прыгать живыми в могилу? Пить уксус? Теперь, когда ничтожество, напялив роскошные одеянья, выносит приговор совершенству?
– Радуйтесь, Милорд, что вы остались живы.
– Радоваться, что невыносимая боль меня снедает. Что знаешь ты о боли?
– Милорд, у меня умер единственный сын. Ему было одиннадцать. Вы в то время путешествовали по Италии. А я в Лондоне играл на сцене.
– Да, я помню, ты говорил.
– Его звали Амнет. Странная вещь, Милорд. Вот мой сын умер, а мы так успешно потом играли пьесы. И обе части «Генриха Четвертого», и «Много шума из ничего». И перед королевой играли пьесы с Фальстафом. Я в тот раз как раз играл Фальстафа. Старый лорд Берли нам аплодировал, хотя наверняка не расслышал и половины реплик – из-за старости он стал туг на ухо.
– Берли! Примитив в маске мудреца! Его самовлюбленная ограниченность, его банальность, его поучения к месту и ни к месту могли свести с ума любого. Он изображал моего учителя и опекуна в одном лице – этот старший Сесил. Знаешь, я даже мечтал убить его, пронзить шпагой. Однажды в гневе я стиснул пальцы на рукояти шпаги. Но я увидел, как он жалко пригнулся и заслонился дрожащими руками. Он поверил, что я могу нанести удар. Вся моя решимость тут же испарилась. Шпага как будто пустила корни в ножнах, и ее было не извлечь. Может быть, на поединке… Но Сесил сражался лишь с помощью чернил.
Было ли то, о чем он рассказывал, когда-то в жизни? Он не ведал. Возможно, что нет. С некоторых пор он путал сыгранное на сцене и увиденное в жизни.
Уил, сидевший до этого молча, вдруг встрепенулся.
– Вы тоже можете сразиться с ним помощью чернил, ваша милость. Помните тот дурацкий спектаклишко! Тот самый, который еще обсмеял язвительный Нэш. Там призрак так жутко выл за сценой: «Крови жажду!» У-у-у! – завыл гость, закатив глаза. – У-у-у!
– Там была, кажется, одна цитата из Цицерона, которая мне чрезвычайно нравилась …
– Ах, ну да, выпускник Кембриджа обожает Цицерона! – фыркнул гость.
На миг узник, кажется, обиделся, во всяком случае, на щеках его вспыхнул румянец гнева. Но потом рассмеялся:
– Я убью старого Сесила. Убью, хотя тот уже умер. Это даже занятно. Мы в чем-то равны. Он – происхождения весьма низкого. Я – площадным замаран ремеслом.
– Точно! Убьем его в новой пьесе. Пронзим шпагой! – Уил так воодушевился, что вскочил и встал в позу, которую любил принимать Ричард Бербедж на сцене, когда собирался фехтовать. – Мы поставим спектакль, а сынишка-горбун пусть смотрит, как убивают его отца, и кусает губы.
– Отличная мысль, Уил! – Милорд рассмеялся. – Надо лишь найти подходящий сюжет…
– Так я только что говорил вам про ту пьеску, где выл призрак.
– Ах, да. Говорил. Точно. Сочинение Кида про принца Датского. Ты предлагаешь взять пьесу Томаса Кида, которую еще не успели забыть? Не низко ли это? – усомнился Милорд.
– Да он сам ее у кого-то стибрил. Этих Гамлетов было штук шесть – один другого хуже, и все вместе они не продержались на сцене и две недели. Зря потраченные деньги на костюмы и зря убитое время на заучивание ролей. Но если вы, сударь, напишите роли сладостными медоточивыми стихами, как это вы умеете, никто и не вспомнит пьеску Кида. А уж дознаваться, откуда сюжетец и подавно не станут – наша братия драматургов таскает друг у друга сюжеты без зазрения совести. Лишь бы стихи были свои да звучные. И еще вот смотрите, – Уил достал из-за пазухи несколько листков, – это мне оставил Крис Марло, когда… неважно когда. Тут есть парочка неплохих строк. И еще утопление девицы. Как раз собирался вам отдать.
– Вы не только таскаете сюжеты, но и переделываете пьесы по своему вкусу, урезая монологи и выбрасывая целые сцены. Уж я-то знаю, как вы уродуете мои пьесы, сударь.
– Наши пьесы! – уточнил Уил. – Вспомните, сколько баек я вам порассказал. Сколько шуток вы сняли с моего языка. Сколько острых словечек!
– Это правда. А ведь это даже хорошо, что тебя числят автором, – улыбнулся Милорд. – Никто бы не стал сейчас ставить пьесу заговорщика-лорда. Пьесу, в которой убивают… сам понимаешь кого. Зрители поймут превратно. Но актер Уил Шекспир может позволить себе такую вольность.
– Пишите, ваша милость, новую пьесу, и Уил Шекспир ее поставит.
– Я сегодня же велю Томасу принести еще бумаги. Право же, мне даже кажется, что боль в ногах отступила.
– Вот-вот, пишите, и боль пройдет.
– Это будет удивительная пьеса. В ней будет мое сердце.
– И сердце вашей тайны.
– А ты иногда умеешь сказать нужное слово, Уил, – улыбнулся Милорд.
На другой день Милорд отложил начатую пьесу, которой он придумал название «Меру за перу», и стал писать другую – о принце, достойном короны, но который эту корону никогда не получит. Что еще делать в заключении,как не писать?
***
Каждое слово, сочетаясь с другим, приобретало новый смысл и значение – он не только лепил образы, снабжая их душой, но и раздавал каждому актеру множество масок. Актер, выходя на сцену, мог выбрать себе любую в меру понимания и таланта. То ли шут. То ли рыцарь. То ли злобный мизантроп – все сочетались в одной роли, в одном человеке, каждое слово играло, как драгоценный камень – стоило выбрать иную грань, иной свет. Талант мог играть все, мог издеватьсяи смешить. Или заставлять плакать. А под конец, сорвав все маски и отбросив их в сторону, обнажить душу. Свою? Своего персонажа? Или таинственного потрясателя копьем, о котором в эту минуту не вспоминал никто.
Он не был приговорен к смерти, но ощущал себя приговоренным. День и ночь он думал о смерти. Как будто кто-то отрезал часть его души. Спасенный, он уже не мог вернуться назад и стать прежним. Он умер и воскрес, но что-то осталось в цепких лапах смерти. Но вдруг он снова стал надеяться, что каким-то чудом Судьба соединит его с Элиз снова.
«Ни собственный мой страх, ни вещий взор Миров, что о грядущем грезят сонно, Не знают, до каких дана мне пор Любовь, чья смерть казалась предрешенной»[1].
Он написал этот сонет посреди ночи. Теперь ему позволяли жечь свечей столько, сколько он пожелает. Томас приносил перья и бумагу. И он писал, писал. За дверьми постоянно стоял стражник – сторожил. Нет, не из опасения, что Милорд сбежит, – не та судьба; караулил, чтобы узник не наложил на себя руки. Ведь он все время говорил о смерти.
«Кто снес бы времени позор и розги,
Гнет подлости, презренье гордеца,
Отвергнутую страсть, лень правосудья,
Чиновный раж, всю череду обид,
Отмеренных достойным от ничтожеств,
Коль выход – в обнаженном острие
Кинжала?»[2]
Он повторял эти строки раз за разом. И это были его собственные мысли и его сомнения. Смерть казалась не таким уж плохим выходом… Одно держало его – не страх наказания после смерти, а сознание, что он не напишет задуманного. Те фразы, те стихи, что роились у него в голове, умрут, не рожденные. Перед ними, как перед своими детьми, наследниками, клиентами и друзьями он был в долгу, перед ними нес отчет, ради них должен был во что бы то ни стало сохранить жизнь, вынеся всё – и унижения, и позор, а презрение друзей. Ради них – любую муку…
***
Офелия… Это не образ, не живая девушка, но выражение одного-единственного состояния – бесконечной покорности, беспредельного смирения. Смирение, которое мужчина ожидает от женщины, но при этом смирение без намека на собственную волю бесит и вызывает желание растоптать, взять силой. Но нет,взять силой тут ничего нельзя, ибо нет и намека на сопротивление. Он как будто нарисовал идеал женщины, а нарисовав, понял, что такое существо, затравленное и невинное, смиренное и жалкое, не может вызывать ничего кроме раздражения, кроме желания унизить,и его Гамлет оскорблял Офелию в каждой фразе. Она была полной противоположностью бунтарке Элиз. Именно такой – грешной, растоптанной и безропотной хотел он видеть свою Елизавету. Именно недоступной Елизавете бросал он упреки в привязанности к макияжу, упрекал за то, что она каждый день рисовала себе чужое лицо. Он был уверен, что Элиз провела ночь с Сесилом, и ему, продавшему свою жену за право жить, эту жизнь сохранили. Он ненавидел ее за это. Но куда больше ненавидел себя.
Офелия наверняка не была невинной девицей – только любовнице мог любовник бросать те сальные шуточки, что отпускал в ее адрес Гамлет. Только любовнице Гамлет мог сказать: «Притупить мое острие вам обойдется в пару стонов». Что отвечает Офелия? Возмущается: «Не смейте меня оскорблять?» Нет и нет. Она шепчет так,чтобы никто не слышал: «Все еще лучше и хуже». О чем это она? Гамлет не понимает. И зритель пока тоже – всё разъяснится в сцене безумия.
Ее старший брат, ведущий себя вовсе не как брат, а как собственник-любовник – или отвергнутый любовник, запершись с младшей сестренкой в кладовой, щупал ее маленькие груди, потом засовывал руку промеж безвольно соединенных бедер, не решаясь на последний приступ лишь из страха перед отцом, а второй рукой удовлетворял себя, изливая семя на выпростанный из штанов подол рубахи. Поединок Лаэрта и Гамлета – этоне схватка брата и любовника, а бой двух соперников, удачливого и отвергнутого.
Гамлет писал ей дурацкие стихи, потому что Офелии, этой карикатуре на человека, нельзя было написать серьезное признание. Лишь ей, мертвой, он мог сказать о подлинной любви. Потому для мертвой Офелии Гамлет мог придумать иную душу. Ее пошлые песенки – подслушанные куплеты из репертуара стражи в замке или братнины упражнения в вокале, еще одно свидетельство униженности, подражательности ее духа. Если что в ней и было кроме смирения, это обычное похотливое желание самки, чтобы над телом ее восторжествовал самец. На самом деле истина проста, – усмехался про себя Милорд. Полоний отваживал Гамлета от дочери, чтобы предложить дочурку Клавдию. Король нуждался в наследнике, которого Гертруда родить уже не могла.Иначе Полоний должен был радоваться вниманию принца. Тебе ли, потомку Плантагенетов, Ланкастеров и Йорков, не знать об этом? Отчаяние ее после отъезда Гамлета (а не после смерти отца) беспредельно. Она брошена, она совершенно одна, ее некому защитить (а женщина в ее положении нуждается в опоре). Королева не хочет ее видеть (какое вообще дело королеве до этой девчонки?). Офелия носит под сердцем ребенка,и беременность ее становится заметной. «Все еще лучше и хуже», – вот о чем она. Увлеченный своими интригами, погружаясь все глубже в пучину кровавой борьбы, Гамлет уже думает только о себе, о том, как спастись и выжить, как победить там, где победить невозможно. Офелия скрашивала его печальный досуг те месяцы, что прошли с его возвращения в Эльсинор и до смерти Полония. Перед нею первой разыграл он сцену поддельного безумия. Так ли он переживал смерть отца, если ухаживал напропалую, дарил подарки и затащил-таки деву в постель? Не показались ли ему фальшивые стенания Лаэрта слепком с его собственных театральных страданий? Сам Гамлет о смерти Офелии после похорон не вспомнит ни разу – тогда как поспешное замужество матери заставляло его кататься по полу в отчаянии и думать о смерти.
Гертруда – Милорд отыскал это имя среди своей многочисленной родни и даровал королеве. Но какова Гертруда? Расчетливая интриганка? Или все же она любит Гамлета так сильно, что выпивает предназначенный для него яд? Злосчастная королева. Любившая прежде прекрасного Гипериона, а теперь выбравшая уродца, сатира, горбуна… Нет, горбуна нельзя писать, горбуна нельзя, нельзя.
Но откуда королева знает, как погибла девчонка? Кто-то следил на несчастной, но не позвал на помощь? Или она на самом деле ускользнула и утопилась, а весь рассказ – выдумка? Ведь надо как-то оправдать перед Лаэртом эту смерть? Вот она стоит и сочиняет. А на самом деле… Офелию утопили? Ее живот становился уже заметен.
А Лаэрт, якобы образцовый рыцарь! Почему сестра подозревает его в распутстве? И зачем-то прикупил на всякий случай яду, да еще такого, что убивает при малейшей царапине после попадания в кровь. Не для того ли, чтобы отправить на тот свет надоевшего папашу, что подсылает к нему шпионов?
Друга для Гамлета Милорд выдумывал старательно и долго. Но друг получился безличным и непонятным. Он ходил следом за героем, чтобы в нужный момент что-то дополнить в сказанном, чтобы стать зеркалом,в котором отразится Гамлет. Без друга Горацио Гамлету не с кем было бы говорить – разве что с самим собой. Горацио появлялся лишь тогда, когда был нужным и говорил лишь то, что было нужно. Своего в Горацио не было ничего – даже имя было заемное. Поэт. На самом деле – не поэт. К нему было хорошо обращаться «друг» – потому что он делал лишь то, что приказывал ему принц. Он даже исполнял кое-что за Гамлета. И стража считала его почти Гамлетом. Горацио был частью Гамлета, но лишь малой его частью.
Иногда Милорду казалось, что он не пишет, а изливает на бумагу свою боль. Строчка за строчкой своим аккуратным идеальным почерком, где буквы схожи друг с другом, как солдаты в строю. Скрученные упругие пружины, которые развернутся, исторгая свою силу в тот миг, когда заговорят актеры.
У каждого, кто брал в руки перо, бывает осознание – как некий пророческий дар, как откровение, когда будто чужой голос шепчет на ухо, что сейчас,именно сейчас в этот миг ты пишешь нечто великое, нечто замечательное, нечто гениальное…
Милорд писал Гамлета именно с таким чувством. Но как часто это чувство обманывает! Сколько текстов сочинителей, только так же уверенных в своей исключительности, сгинуло без следа!
Полет ангелов – песнь отдыхающей душе. Он писал о юноше, который лишился отца и обязан за него отомстить. Потом, под гнетом испытаний юноша превращается одышливого старика.
Как сам Милорд, Гамлет был одновременно и юным, и зрелым. Милорд лишился отца в одиннадцать лет, горечь потери вторично настигла его, когда казнили Эссекса. Мятежный граф был его покровителем – и еще он был отчимом Елизаветы Сидни, то есть в какой-то мере отцом и самому Милорду. Эссекс посвятил его в рыцари. Не каждому дано увидеть, как кровь того, перед кем ты преклонил колено, льется на плаху. Не в силах отомстить подписавшему приказ о казни, он выплескивал свою ярость в стихи, бессилие перед судьбой, болезнью и короной…
На самом деле Клавдий не был узурпатором. Закон был на стороне брата короля. Как закон был на стороне Елизаветы, когда она подписывала приговор Эссексу. В той Дании – древней и условной – умершему наследовал зачастую брат, а не сын, а избрание подтверждала военная аристократия. Королевству нужен был опытный правитель, а не мальчишка-сумасброд. Страсть Гамлета, его упреки, его намеки обманывают зрителя, но закон не на стороне принца, пока он не докажет, что убийца – Клавдий, что руки нового короля в крови… Эссекса – едва не написал Милорд. Именно убийство делало Клавдия узурпатором.
На самом деле Гамлету не нужна корона – ему нужен камзол актера, он хочет играть на подмостках, он хочет писать пьесы – как сам автор. Как он воодушевляется, разговаривая с артистами! Он сочиняет для них монолог практически экспромтом. Но долг – проклятый долг – заставляет его думать о ненужной короне – каждый день.
Милорд писал о наследнике престола, который не жаждет власти как таковой,власти скипетра и державы, власти короны, которая каждодневной заботой тяжелит лоб. О тяжести венечного злата он уже многажды говорил устами кролей, и знал не понаслышке все труды правителя, которые не дают радости. Он сам был владетелем, и если не королем, то повелителем большого края. Нехватка денег, воровство, подлость и мздоимство чиновников, искательство, лесть, обман – что еще он должен перечислить, чтобы разглядеть все эти грани власти – той, которой он никогда не хотел. Куда больше ему нравилось проводить долгие часы в библиотеке, с жадностью зачитываясь новой книгой. Ему иногда казалось, что каждая книга обладает магической силой: то отдельное слово, то образ, то целая история оставались в его памяти, чтобы вынырнуть из небытия и стать фразой героя или целой строфой.
Тут он вспомнил, что надо написать младшему брату, пусть похлопочет о месте ректора для Френсиса Мереза – это место когда-то обещал ему Милорд в награду за добрые слова о Шейк-спире.
Даже здесь в Тауэре, он должен думать о делах почти отнятого у него королевства. «Не пей вина, Гертруда…» – он повторял эту фразу в темноте, обращаясь к другой женщине. Королю он дал имя Клавдий – имя нелепого императора Рима, женатого на самой распутной женщине мира – Мессалине, которая была так похотлива, что отправлялась переодетой в лупанарий, чтобы отдаваться всем подряд. Намек на суть королевы. Королева – Мессалина. Он убивал героев почти удовольствием – особенного Полония (который поначалу носил имя Корамбис, то есть двоедушный). В постной физиономии Полония он видел лицо ненавистного старшего Сесила, лорда Берли, который обожал досаждать нравоучениями в те дни, когда сирота-мальчишка был под его опекой и прозывался «дитя государства».
Нет, той власти, плотоядной и жестокой, он не желал. Другой жаждал короны, блеска другого золота, славы величайшего поэта, но это золото было для него отныне под запретом.Он мечтал, что откроет когда-то свой псевдоним. Как будет хвалиться. Как ощутит почти физически уколы тончайших лучей-игл великой славы. Но теперь после постановки «Ричарда Второго», заключенный и отверженный, он не мог и словом обмолвиться о своем авторстве. Приговор не просто лишил его жизни – он лишил его права на его пьесы. Его маска спасла ему жизнь, и она же навсегда приросла к его лицу. Уил рассказал, как у него тряслись колени, когда в Тайный совет вызвал Огастина Филипса на допрос. Но все обошлось, королева любила спектакли… Королева простила перчаточника, сочинивший дерзкий текст. Говорят, она даже не слишком интересовалась автором. Она лишь спрашивала, кто надоумил поставить пьесу. Передавали, что Елизавета сказала: «Ричард Второй – это я». Да, сын перчаточника мог написать и «Ричарда Второго», и пьесу про убийство королей и принца, тоже мог написать. Актера из Стратфорда можно простить – он бунт не поднимет.
О том, что Королева знает, кто на самом деле написал «Ричарда Второго», говорил Сесил, только так трудно поверить, что горбун сказал правду. От этой мысли Милорда кидало в холодный пот. И королева дала понять, что не прощает – Милорду назначили штраф в 30 тысяч фунтов, в пять раз больший, нежели другим участникам заговора. Этот штраф его уничтожил.
Если бы стало известно всему Лондону, что «Ричард Второй» сочинен не плебеем-драматургом и по совместительству дрянным актером, а участником заговора – торчать бы голове лорда на Лондонском мосту. Королева его в конце концов помиловала, маска спасла ему жизнь. Уил спас ему жизнь, не струсил, не выдал, не побежал отрекаться от имени на титульном листе. Не предал. В тот час он заслужил право на все пьесы Милорда. Навечно.
И еще Милорд понял, что он трус по натуре. Что страх – подлый ничтожный, гадкий – выпрыгивает из своего укрытия тогда, когда сам Милорд этого не ожидает, и как предатель, как подлый интриган в трагедии, продает и предает своего владетеля. Вот та крупица зла, которая перечеркивала все его достоинства, порок, который он в себе подозревал, но никак не умел нащупать. Порок, который заставлял его ненавидеть самого себя, ненавидеть мерзейшую ношу своей плоти, и он наделил этой ненавистью Гамлета.
Потому Элиз отказывала ему в любви – она чувствовала в нем эту ущербность, дочь Филипа Сидни могла полюбить только героя и с презрением отворачивалась от труса. «Разве я не трус?» – выводил Милорд раз за разом на бумаге.
Что остается трусу? Сцена за сценой играть чужую роль, притворяться безумцем, чтобы никто не догадался о его сути. Изображать мстителя, не желая им быть, стремиться к короне, не зная, что ему с этой короной делать. Приводить тысячи примеров чужого мужества, чужой энергии, чужого властолюбия, ни на что в итоге не решаясь. Искать отговорки – вдруг призрак лжет, вдруг Клавдий отправится в рай, и в итоге так ничего и не придумав, малодушно вручить Клавдию возможность себя прикончить.
Милорд ничего не мог поделать с ним, с этим страхом, который захватывал его всего с головой, отнимал волю и говорил его языком, как злой колдун, вселяясь в чужое тело. Он пытался скрыть свой страх под маской лицедейства, но не мог. Страх выползал, и маска не спасала. Он был опозорен – опозорен не только в глазах всего мира. Опозорен перед самим собой. Он потерял и друга, и любимую,он раскрыл перед ними обоими свою подлую натуру. Он считал себя смельчаком и благородным рыцарем. А оказался трусом. Не будет ему славы – той единственной, которой он жаждал. Не увенчает его головы корона лучшего драматурга эпохи. Так пусть венец этот остается пустым навсегда, пусть не венчает ничью голову. Пустая корона… Милорду нет места в этом мире – мире торгашей и угодников королевы. Этот мир обречен. Эти безумцы, что окружают его, обожающие деньги, эти накопители состояний и сокровищ. Похотливые уроды, они в своей алчности пожрут все доброе. И всю страну охватит пламя – точь-в-точь как тогда, когда Гарри Перси предлагал разделить Англию на три части между лордами. Ланкастеры и Йорки, его благородные предки, выводили в последней битве жалкие отряды в бой друг против друга. Кровавый пир повторится. Милорд не доживет до этого, но кто-то из его современников увидит, как пылают роскошные замки, как огонь пожирает библиотеки и картины, лепнину и драгоценные гобелены, золотую и серебряную утварь. И рукописи.
Так – в клубке противоречивых чувств смертельное отчаяние изливалось на бумагу. Недостижимый венец, жажда стать королем (пусть только поэтов), развратная женщина, выступающая против него, но продолжающая его любить, покинутая возлюбленная, данная клятва, невозможность действовать, необходимость действовать…
В Тауэре на допросах вместо ответов он вдруг стал бормотать строки – новые строки неведомой еще пьесы. О том, что весь мир тюрьма и вот они сейчас – в одном из ее казематов. И что мудрости в нем одна часть, а три части – трусости.
Ведущий дознание член Тайного совета велел ничего не записывать, и лишь зло сказал, что слишком многие преступники пытаются притворяться сумасшедшими, чтобы спасти свою жизнь. Милорду казалось порой, что он в самом деле сходит с ума. Он, как Гамлет, то мыслил ясно, то нес околесицу – и не понимал, с чем это связано, разве что с ветром, что дул в окно. При северном ветре он точно был безумен.
***
Пять месяцев в Тауэре показались вечностью. Вечность преобразилась в две пьесы – «Гамлет» и «Мера за меру».
«Меру за меру» Милорд поначалу хотел сжечь – ибо открывал в той пьесе свою подлую слабость, желанием заплатить честью Элиз за свою жизнь. Но не сжег. Если ты сочиняешь пьесы, то будь готов все самые мерзкие, все самые грязные движения своей души предать огласке. Ведь именно для этого ты взял в руки перо – чтобы рассказать о себе ВСЁ. А не для того, чтобы заработать несколько десятков фунтов на постановках.
Рукописи пьес вынес под одеждой Уил. Из Тауэра ничего нельзя было забрать – все, принесенное сюда, здесь и оставалось. Книги, картины, кровать, одеяла, одежда и постельные принадлежности, посуда и белье – все доставалось тюремщикам. Но зачем тюремщикам рукописи? Разве они ставят спектакли? Уил принес бинты; и бумаги, лист за листом, примотали к его телу полосами льна. Спускаясь по ступеням, Уил издавал странный хруст. Жаль, что про эту уловку нельзя рассказать в пьесе.
Уходя из темницы, Милорд ощущал странную тоску – как будто с этим ненавидимым местом был он связан невидимой нитью.
По распоряжению королевы ему нельзя было оставаться в Лондоне. Его сразу же посадили в карету и отправили в поместье дядюшки, в Аффингтон. Сопровождал его в пути только верный Томас.
На постоялом дворе, когда меняли лошадей и когда Томас отправился закупать продукты, подошел какой-то тип, грязноватый и наглый, воровато оглянулся и вложил в руку Милорда записку.
Поколебавшись, он развернул свернутую трубочкой бумагу:
«За вас хлопотал Сесил…», – прочел он единственную строку.
Ему показалось, что он летит в черную пропасть. Что отравленная сталь вошла по назначению – в самое его сердце. И еще показалось, что это почерк Ризли. Хотя граф Саутгемптон все еще оставался в Тауэре и о нем, приговоренном к смерти, писали как о мертвом графе.
[1] Сонет Шекспира №107, перевод С. Маршака.
[2] Гамлет. Акт 3. Сцена 1. Перевод А. Цветкова.
Акт 4. Сцена 5
Сцена наверху освещена. Наверху Елизавета читает записку, потом рвет в клочки и бросает на пол. Елизавета в роскошном платье, на замысловатой прическе – модная шляпка. Лицо ярко накрашено.
– Освободили из Тауэра? Ну и прекрасно. Едет в Аффингтон? Так пусть едет скорее! Беги, лиса, и все за ней!
Она вынимает шпильки, что держат шляпку на макушке прически, бросает их на пол, следом летит шляпка. Распускает волосы. Срывает верхнее платье, остается в нижнем из алого шелка, бросается в кресло.
– Какое бесславное паденье! Перо мыслителя. Зерцало стиля! Надежда всей страны. Повержен в прах! В прах… в прах… в прах…
Свет наверху гаснет.
***
Внизу комната в поместье Пембрук. Мэри Сидни, как всегда, за столом. Елизавета входит и кидает на стол тетки записку.
– Он снова пишет. Зовет в Аффингтон! Он явно помешался!
– Ну, он мне тоже написал. Ход мыслей его не всегда строен, но помешательства в них нет.
– Ты знаешь, что он сделал? Он придумал, вообрази, придумал, что якобы Сесил требовал меня к себе в постель, чтобы спасти ему жизнь. Зачем он это сделал? Зачем придумал эту мерзкую историю с Сесилом? Хотел унизить меня? Растоптать?
Элиз буквально кипит.
Мэри Пембрук на минуту задумывается.
– Не тебя хотел унизить – себя, – говорит наконец.
– Нет, и меня тоже, ведь я, я пошла к Сесилу… И я уже готова была лечь с этим мерзким горбуном.
– Не такой уж он и мерзкий.
– Ненавижу! – выкрикивает Элиз. – Но, ответь мне, зачем? Зачем он это придумал?
– Когда он рассказывал о несуществующей просьбе, он на самом деле верил, что такой разговор был. Сам того не понимая, он хотел наказать себя.
– Себя или меня?
– Себя, – Мэри хлопает ладонью по столу, утверждая сказанное. – За что – не ведаю. Быть может, за Эссекса. Или за что-то еще. Он любит тебя, очень сильно любит. И потому вот так странно и страшно решил казнить себя.
– Я его никогда не прощу!
– Простишь, и очень скоро, – предрекает Мэри. – Он не хотел причинить тебе боль. Только себе. Такую боль, от которой можно сойти с ума.
– Зачем?
– Наверное, чтобы написать новую пьесу.
– Он знал, что я не уступлю Сесилу? Знал? Или нет, – шепчет Елизавета, расхаживая по своей привычке взад и вперед по комнате и как бы размышляя вслух. – Думаю, что знал. И мог теперь упрекнуть себя – за подлость, меня – за равнодушие.
. Чернила походили на черную кровь. Прекрасный принц был готов убивать.
***
Аффингтон – унылое место. Дома из камня, крытые соломой. Старинная церковь – есть куда прогуляться под дядюшкиным присмотром. Да еще охота. Но Милорд игнорировал охоту. Выезжать на охоту с сердцем, полным яду, – последнее дело. Такая охота лишь множит злость и не веселит.
– А, племянничек, – значит, ты решил заняться политикой? – издевался дядюшка-надсмотрщик.
Милорд молчал. Он учился молчать, когда больше всего хотелось говорить. Умение давалось с трудом. Зато, запершись в комнате, можно было излить свой яд на бумагу.
Время светлых образов прошло, злоба и жестокость скалили зубы.
– Похвальное желание – занять место при дворе, – ухмылялся дядюшка, смакуя дешевое вино, которое он выдавал за лучший сорт сладкого вина из Франции. – Вот только почему так неудачно все у тебя, дурня, получается? А где твоя женушка, отчего же не приехала вслед за тобой? Или она с кем-то другим веселится в Лондоне? В самом деле, зачем ей сюда тащиться? Неужели ради тебя?
Дядя язвителен. И жесток в своем сарказме. Он не глуп. Но ум такой злее любой глупости.
– А твоя сестричка? Она же фрейлиной у королевы. Что же сестренка не замолвила словечко за брата? Или замолвила, и потому тебе не отрубили голову? Или это женушка твоя, крестница королевы, исхлопотала тебе жизнь? Как ей это удалось? – дядюшка мог задавать вопросы непрерывно.
Каждое слово причиняло боль.
Аффингтон. Проклятое место. Иногда Милорд добирался до ближайшей таверны. Но все развлечения здесь – кружка подогретого хереса со сметаной и подозрительная компания за соседним столом. Вонь грязных тел, грязного белья, запах сальных свечей. Мутные лужицы жира от их плавления. Какие-то подозрительные личности с ржавыми бородами, заплывшими от синяков глазами, гнилыми зубами. Игра в кости за дальним столом, за ближним можно сыграть в карты. За вход кладешь в корзинку нищего пару пенсов – сбор на выпивку честной компании. Одно радует – цены здесь значительно ниже, чем в Лондоне.
Писем почти не приходило. Все как будто позабыли о нем. Он писал Элиз – она не отвечала. Саутгемптону он писать не стал, но написал зачем-то Френсису Бэкону. Тот не ответил. Лишь от Мэри Пембрук пришло письмо. Она прислала стихи, проникновенные, нежные. Как будто извинялась за кого-то.
Здесь он сочинял «Троила и Крессиду», пьесу по мотивам «Илиады», задуманную еще в Тауэре. «Илиаду» он читал давно, еще в Кембридже, читал, перескакивая от одной песни к другой, лишь бы ухватить по верхам и запомнить. Греческий ему не давался. В Аффингтоне не было приличной библиотеки и текста «Илиады» тоже не было. В дядиной скудной библиотеке нашлись поэма Чосера «Троил и Хрисеида», да еще изрядно затрепанный «Роман о Трое» Бенуа де Сент-Мора. Милорд попросил Элиз прислать ему вышедшие в Лондоне главы перевода «Илиады», сделанные Джорджем Чепменом. Но она даже не ответила на его письмо. Молчание Элиз привело Милорда в ярость. Несчастная Крисеида, в первых сценах – легкомысленная веселая игрунья, внезапно почти без всякого перехода превратилась в примитивную шлюху. Лишь только была ей пора выходить на сцену, как Милорд выкрикивал: «Лжива! Лжива! Лжива!»
«…но порою против нашей воли
Мы демонами для себя самих
Являемся и обуздать не в силах
Ни слабостей, ни склонностей своих»[1].
Ему надоела пьеса, он написал кусок пятого Акта и забросил. Пусть в театре доделают за него. Если, конечно, захотят поставить эту полу-пьесу, в чем он сильно сомневался.
***
Где-то в Лондоне веселился двор, ставились спектакли, а Милорд как будто умер…
Сколько еще его продержат вдали от всех? Что делать в такие дни – холодной осенью, унылой зимой? Писать. Он уверен, что Элиз оставила его, что она изменяла ему. С кем, о, боги, лучше не знать – вообще пусть спит хоть с полком солдат – только бы не знать… Он написал «Отелло», извиняясь и оправдываясь перед женой. За то, что уничтожил ее в «Гамлете», он теперь создал идеал в «Отелло».Милорд писал «Отелло» и воображал, как убьет свою прекрасную жену. Он заставил ее сохранить верность супругу. Но всю свою ярость он вложил в проклятия, изрыгаемые ревнивым мужем. Он как будто сам душил ее, а потом наносил удар кинжалом.
Он был эмоционален, и все, что писал, шло от сердца. Его обвинения в адрес Офелии были обвинениями в адрес Елизаветы – те издевки, что он осыпал Офелию, предназначались совсем другой женщине. В Дездемоне он опять описывал Елизавету Сидни, но в этот раз изображение получилось куда ближе к оригиналу. Уже не имело значения – невинна она или порочна – злобные наветы стирали разницу своим ядом. Отныне он не верил в невинность и честность. Каждое слово было лживым, краска стыда – дешевыми румянами. Улыбки выражали лишь злость, слезы могли быть только слезами ненависти. Всюду воняло луком[2]. Яго-Саутгемптон порочил Элиз. И одновременно Ризли был красавчиком Клавдио, на которого заглядывались все красотки.
Потом Милорд сочинил странную комедию – «Конец всему делу венец», о том, как красивая умная девушка гонится за мерзавцем и затаскивает его к себе в постель. Он представлял, что именно так может действовать Елизавета.Это была она, Элиз, умница, дочь лекаря (поэта?), получившая в наследство волшебный дар. Под мерзавцем, сам не отдавая себе отчет, он рисовал себя. Всегда себя – ту свою часть, которую ненавидел. Или все же это был Генри Ризли?
***
В конце августа 1601 года в Лондон Уилу пришло известие о том, что Джон Шекспир тяжело болен. Актеру срочно пришлось выехать в Стратфорд. Уил еще успел застать отца живым. Джона Шекспира похоронили 8 сентября с Стратфордской церкви.
Теперь, после покупки дома, Уилу все чаще приходилось жить в родном городе. Да он и сам после подавления восстания Эссекса предпочитал подольше там обретаться, опасаясь, что королева припомнит ему дерзкую постановку «Ричарда Второго». К которой он, Уил, если честно, был ни с какого боку не причастен. Но его даже не вызывали в Тайный совет. Еще неизвестно, что бы он там порассказал со страху.
От Лондона до Стратфорда два дня пути в колымаге вместе с купчишкой, что, распродав сыр и соленую свинину, возвращался домой. На Хенли-стрит ничего не изменилось. Как будто Уил и не уезжал в Лондон. Да как будто Лондона вообще нет на свете! Кто-то состарился, кто-то умер, подросли новые мальчишки и девчонки, но разговоры все те же, и те же сплетни. Кому-то приходится всю жизнь торчать в этом захолустном городишке, где дай бог наберется две тысячи жителей и где даже как следует напиться не с кем. Слушать рассуждения жалких торговцев и каждый день садиться ужинать со стареющей женщиной, его женой Анной, которая обожает подогретый эль, грелку в кровать и раз в неделю требует мужниных ласк.
К тому же в Стратфорде возникали все время денежные дрязги – то у его жены требуют сорок шиллингов, которые оставил ей на хранение скончавшийся сосед, то сам Уил уже судится с аптекарем Филиппом Роджерсом, которому продал за тридцать восемь шиллингов двадцать бушелей солода да еще дал в долг два шиллинга. А тот выплатил всего шесть шиллингов, а остальные деньги решил зажать, вообразив, что лондонцу Шекспиру не до выбивания долгов. Ошибся Роджерс, еще как ошибся! Уил долги прощать был не намерен и обратился в суд.
Вообще в Стратфорде его считали за значительного человека, раз он половину времени проводил в Лондоне. Стоило хозяину поместья сэру Эдварду Гревиллу огородить часть общинной земли, как соседи тут же обратились к Уилу, ища защиты. Прежде Добрый Уил без труда мог бы походатайствовать за земляков. Но ныне все покровители его сидели по тюрьмам или были казнены, и лезть в эти дрязги Уил побоялся. Посему предпочел заявить, что не готов занять чью-либо сторону. Биться же с сэром Эдвардом и мчаться ломать изгороди он был не намерен, хотя драки за общинные земли происходили по всей стране, грозя перерасти когда-нибудь в пожар настоящего восстания[3].
***
Здесь в Стратфорде, Уил получил сообщение, что «Гамлета» готовят к постановке. Бербедж писал, что оставил Уилу роль Призрака. Пора было возвращаться. Наверняка Милорд сочинил новые пьесы в своем захолустье. Новые пьесы – новые средства. И хотя Уил был теперь человеком состоятельным, отказываться от дохода он не собирался. К тому же он все еще был пайщиком «Глобуса».
А кто кроме него отнесет пьесы Милорда в театр?
[1] «Троил и Крессида», перевод Т. Гнедич
[2] То есть в платок вкладывали лук, чтобы плакать настоящими слезами.
[3] Речь идет об «огораживании». Огораживания — в Англии с конца XV века — форма ликвидации общинных земель. Происходил насильственный сгон крестьян феодалами с земли, после чего ее огораживали изгородями или канавами и т.п. Основной причиной огораживаний был рост цен на английскую шерсть. Огораживанию подвергались общинные пастбища и пахотные земли, которые превращались лордами в пастбища. Мелкие арендаторы земельных участков изгонялись из своих домов и превращались в пауперов — нищих и бродяг, толпы которых наводняли большие города, включая Лондон.
Акт 5. Вся эта маленькая жизнь. Глава 1
Сцена наверху изображает театр Глобус, заполненный людьми.
Актер в дорогом костюме, заимствованном у какого-то аристократа, произносит монолог:
«Так быть – или не быть. Вот в чем вопрос:
Достойней ли душе служить мишенью
Пращам и стрелам яростной судьбы
Или противостоять морям тревог
И пасть, противостав? Скончаться, спать
Спокойным сном, и увенчать кончиной
Тоску и тысячу природных язв,
Которым плоть наследник – вот о чем
Мы только грезим. Умереть, уснуть…»[1]
Зрители во дворе и на галереях рукоплещут. Кричат и визжат от восторга. В ложе сидит Роберт Сесил. Он наклоняется к сидящему рядом молодому Хандсону и говорит шепотом:
– Вы слышали, королева разрешила Милорду вернуться в Бельвуар. Какая милость! Он бы мог написать благодарственное письмо ее величеству. Но он не написал ни строчки.
– Говорят, в конце пьесы короля убьют, а королева отравится. В этом нет ничего предосудительного?
– Разумеется, нет. Все это случилось давным-давно в Дании. Вы разве не видели пьесу Нэша на тот же сюжет?
Потом Сесил поворачивается к слуге:
– Пусть подадут прохладительное питье, здесь слишком душно.
Хор выносит щит: Великие трагедии 1601- 1602 годы
Свет наверху гаснет.
***
Сцена внизу изображает кабинет Милорда в Бельвуаре.
Милорд, хромая, выходит на сцену, садится в кресло у камина. Слышно, как он тяжело дышит. За кулисами чьи-то шаги. Шаги замирают. Кто-то подслушивает под дверью.
– Томас! – зовет Милорд.
Никто не откликается.
Милорд берет со стола письмо, разворачивает и читает.
– «Я лично добился разрешения Вам, Милорд, вернуться в Бельвуар… К тому же штраф уменьшили на треть. Подпись: Роберт Сесил…»
Милорд бросает письмо в огонь.
Мужской голос за сценой:
– Не переживай, дорогая. Мы никуда из замка не уедем.
Раздраженный женский голос в ответ:
– А куда нам ехать? Это наш замок. Но из-за этого глупца мы разорены. Все равно у него нет детей. И ты рано или поздно станешь наследником, ведь ты его брат. Я велела ставить серебряный галеон со специями рядом с твоим прибором во время обеда.
– Лучше постарайся родить мне сына.
После каждой фразы Милорд вздрагивает.
***
Томас доносил, что младший брат шлет письма Роберту Сесилу,сообщает сведения о Милорде, о его долгах, о том, что для уплаты штрафов придется распродавать драгоценности и картины, вымаливает поблажки. Его супруга по-своему перевешивала гобелены и расставляла мебель, демонстрируя, кто теперь хозяин в замке.
Отсутствие денег сводило Милорда с ума. Ничто не доставляло ему такой радости как дарить – возможность быть не просто щедрым – а щедрым без меры. Это было что-то вроде болезни, с которой он не мог справиться.
В эти дни попалась ему у Лукиана история Тимона Афинского. История человека, растратившего все свои богатства на друзей и вынужденного, надев овчину вместо мягких тканей, обрабатывать мотыгой землю за четыре обола в день. История эта показалась знакомой, вспомнил, что читал про Тимона у Плутарха в «Жизнеописании Марка Антония», и еще – в «Жизнеописании Алкивиада».Отложив Лукиана, взял он Плутарха в переводе, история Тимона казалась написанной о нем лично – богатство, растраченное мгновенно, неудержимая расточительность, когда каждого он жаждал одарить чуть ли не против воли. А следом унизительная бедность; друзья отвернулись от него. Одновременно он, Милорд, был Алкивиадом. По прихоти ничтожеств изгнанный из родного города. Он воевал – они считали барыши.
Он издевался в Тимоне Афинском над своей страстью дарителя, пророчил неминуемый крах. Но хорошо на бумаге быть рассудительным и понимать, где и в чем таится опасность. А как совладать с собою живым, со своей страстью? Со своим сердцем?
Тимона он так и не закончил, охладел. Теперь часто надоедало ему писать. Ему и раньше бывало трудно заканчивать пьесу. Потому начало действия всего выходило лучше, чем концовка, которая зачастую получалась надуманной и нелепой. Разве что «Генрих Четвертый» закончился так, как задумывалось – превращением человека в правителя.
***
Находясь безвыездно в Бельвуаре, он не мог видеть первой постановки «Гамлета», в этот раз театр, как женщина, изменил ему.
26 июля 1602 года в Регистр Компании печатников и книгоиздателей была
занесена запись: «Месть Гамлета, Принца Датского,как она была недавно
представлена слугами лорда-камергера». Но Гамлета в 1602 году так и не напечатали. Побоялись. Шутка ли – на сцене убивают короля. И потом слишком многие подозревали, что Гертруда – на самом деле Елизавета, хозяйка трона в ратном государстве. Королева, которая предала своего Гипериона.
***
Сцена внизу снова представляет комнату в замке Бельвуар. Уже лето. На столе – букет цветов. С одной стороны в комнату входит Элиз, с другой – Милорд.
Элиз:
– Я видела Гамлета.
Милорд:
– И как тебе пьеса?
Элиз:
– Это самая лучшая пьеса в мире. Никто никогда не напишет ничего подобного. – Она быстро проходит комнату из конца в конец. – Помнишь, я обещала стать тебе настоящей женой, если ты напишешь нечто подобное. Так вот, я сдержу слово…
Милорд:
– После Сесила?
Она поднимает руку, как будто собирается дать ему пощечину. Замирает.
– Я не сразу поняла, что ты лжешь. Но поняла.
***
Ее предложение было так неожиданно, что он опешил. Прежде она запирала перед ним дверь, и он обещал, дал ей слово, что они станут мужем и женой лишь тогда, когда она этого захочет. А потом узнал, что болен. Нет, конечно, он мог бы ничего не говорить супруге, принести в ее тело заразу, как когда-то потаскушка Кэт преподнесла ему «любовный сюрприз». Но он не мог сотворить подобное со своей любимой. Она бы в порыве страсти (преклонения или самоунижения?) может быть и согласилась на все что угодно – даже на это, но он – он не посмел бы подобный дар принять. Порошки аптекарей и ртутные притирания не приносили облегчения, и никто не знал, излечат ли они его окончательно. А если излечат – то когда? Останется ли у него достаточно времени, чтобы побыть с Элиз? И согласна ли онаего ждать? Всю жизнь ждать – лучшие годы своей молодости. Мысль о разлуке с любимой и последующем соединении преследовала его постоянно. Он не решался еще перенести эту боль на бумагу. Надеялся, что воссоединение состоится.
Милорд постоянно вплавлял в тексты намеки на свое «я» – чуть ли не в каждой пьесе оставлял подсказки.
«Я не тот, кто я есть», – говорил он словами Яго в «Отелло».
Непосвященные не понимали намеков. Посвященные молчали, опасаясь за жизнь бунтаря. Он даже мечтал выйти на сцену как актер и уже пасть окончательно – до самой нижины. Болезнь спасала его от этого последнего крайнего шага.
***
Бельвуар стоял на плоской вершине холма, и спускаться вниз по каменным ступеням лестницы ему с его больными ногами было тяжело – и еще тяжелее – подниматься наверх. Он скрипел зубами, превозмогая боль. Ощущал себя в настоящей тюрьме. Впрочем, в те дни весь мир ему казался тюрьмою, и мысль, что из этого мира можно сбежать, лишь умерев, занимала его чрезвычайно.
Они с Элиз шли по берегу реки.
Она рассказала ему подробно о своем «свидании» с горбуном. Она не спрашивала, зачем он придумал этот несуществующий разговор с Сесилом.
– Я был тогда как будто безумен, – ответил он на незаданный вопрос.
В ответ он рассказал ей о своей болезни и о том, что обречен. Между ними более не было тайн.
– У тебя есть немыслимые блага, – он горько улыбнулся. – Ум, юность, отвага, красота. И ты рискуешь всем ради меня…
– Я обещала стать твоей. Когда ты напишешь божественную пьесу. Лучше которой никто уже не сочинит. Ты написал ее. И я здесь.
– Элиз, ты говорила, что любишь только мои стихи.
– Тогда была девчонкой я неопытной, незрелой, была холодной кровь моя тогда… – ответила она его стихами.
– Элиз, ты не должна...
– Откажешь мне – я прыгну в реку, – заявила она.
И прыгнула в Девон. Но не утонула, платье удержало ее на воде. На его отчаянный крик примчались двое – преданный вездесущий дворецкий Томас и садовник. Они-то и вытащили Элиз из реки и повели назад в замок.
– Ты – не Офелия, – сказал он ей вслед.
Из всех жребиев на свете ему достался самый печальный – любить и быть любимым, но не иметь возможности прикоснуться к любимой женщине. Проклятая болезнь разделила их тела прочнее любой стены. Пару раз он ложился рядом с нею – одетый с нагой прекрасной своей женою. Касалась пальцами недоступного тела. Но близость так и не наступала.
***
– Ну, как поживаете? Томас поведал мне, что вы болели. – Уил был наигранно весел, но время от времени ежился, оглядываясь по сторонам.
Бельвуар его смущал. От богатого замка веяло обреченностью. Штраф в 30 000 фунтов кого угодно может уничтожить. Разве что картинная галерея, по которой Уил шел к хозяину замка, поражала, как прежде, пышностью придворных портретов.
– Уже неплохо поживаю. С некоторых пор мне по нраву сидеть взаперти, – ответил хозяин. – Тауэр отучает от привычки к вольностям. А здесь… Начинает нравиться запахсырого камня и плохо выделанных чучел. Крыша всегда течет, сквозняки леденят спину. Весь мир – тюрьма, а мой замок – один из ее казематов. Не из худших, смею заметить.
– Значит, вы привыкли к отсутствию друзей, веселой компании, секса. Вы вообще привыкли… или нет, не так, вы отвыкли… черт, сегодня у меня не получаются мои веселые каламбуры. А у вас слишком уж много пошло всяких сравнений и упоминаний о болезнях. О тошноте, недугах и одышке. У вас уже весь мир страдает одышкой… Верно, вы в самом деле много болеете.
Уил сбился. И чтобы поддержать ораторский порыв, глотнул вина из потемневшего серебряного кубка. М-да, если и есть что хорошего ныне в здешнем замке, то это его винные подвалы и библиотека. Уил любил читать. Но денег на книги было безумно жалко. Потому книг он почти никогда не покупал, а старался взять у кого-нибудь. Зачастую брал у Милорда, когда тот жил в Лондоне на Стрэнде. Но в Бельвуар было ездить далековато. К тому же из бельвуарской библиотеки Милорд книг ему не давал, зная, что актер их никогда не вернет.
– Зря вы полезли в этот заговор, – добавил Уил.
Мысль банальная. Но он так и не понял за годы их знакомства, злит Милорда банальность или доставляет пищу его странному, почти извращенному уму, способному превратить любой булыжник в сверкающий бриллиант.
– А ты, как я посмотрю, выкрутился, – ответил узник Бельвуара тихо. – Я думал даже, что тебя наградят.
Как его теперь называть? В самом деле «Узник»? Или «Хозяин»? Или «Пленник»? Но чаще всего за глаза Уил называл его«Изгнанником». А как еще называть того, кому заключение в Тауэре заменили на безвременное заточение в собственном поместье? Можно считать, он еще легко отделался. Саутгемптон по-прежнему сидел в Тауэре, его считали мертвецом, а Милордвернулся в свой в родовой замок, хотя и без права его покидать.
– Наградят? – Уил поперхнулся, фыркнул, обрызгав высокую спинку деревянного кресла и дубовый стол – обширная столешница с зарубками от ножа и темными пятнами чернил. – Как же! Наградят и всыплют пятьдесят поджопников. Мы едва выкрутились. Или ты забыл, что Огастина Филипса вызывали в Тайный совет? Он жуть как пересрался, держа ответ за те сорок шиллингов, что нам заплатили за спектакль. Хорошо, что он не узнал вас в этом черном плаще и надвинутой на лоб шляпе. И еще хорошо, что с нас сняли обвинения – а то бы разогнали ко всем чертям, а то, гляди, и головы отрубили, как вашему Эссексу. С этим милостивые власти не задерживаются. Вы ведь не забыли, как несчастного Бена[2] посадили в тюрьму Маршалси в июле 97-го всего лишь за его веселенькую пьеску «Собачий остров». Так почему же вы решили, что за «Ричарда Второго» с его сценой отречения монаршей особы нас неотправят в тюрьму? Такая мысль вам, сударь, не приходила в голову? Нет? А я думаю, нас легко могли обезглавить.
– Я сказал на допросе, что угрожал вам, требуя поставить пьесу…
Уил замер и растерянно поглядел на Узника.
– Зачем? Зачем вы признались?
– Я подумал в тот момент: если уцелею и меня не казнят, мне надобно, чтобы и твоя труппа тоже уцелела, чтобы вы продолжали играть… наши пьесы.
Милорд не был теперь уверен вполне, что именно такое сказал на допросах. А если и говорил, то вряд ли подобное утверждение занесли в протокол. Его слова записывали далеко не все.
– А я-то думал, что причина королевской милости – заступничество Роберта Сесила, – пробормотал Уил.
– Признайся: ты бы меня выдал, если бы тебе посчастливилось угодить в ледяные лапы Тайногосовета?
– Н-не знаю… – будто споткнулся Уил. – Пытка – такая вещь… не всякий выдержит. А вы всё испортили! Всё! Ну, зачем вы полезли в этот дурацкий заговор? Что вы в нем забыли? Чего вам захотелось? Славы? Зачем? Скажите, зачем вам слава?
В ответ Узник только улыбнулся, потом поднялся, с силой оттолкнувшись от подлокотников кресла в виде лежащих львов, и сделал два шага к окну. Даже эти два шага дались с трудом.Он оперся ладонями на влажный подоконник. За окном сквозь мутноватые мелкие стекла пейзаж едва угадывался. Узник (всё же узник, как ни обманывай себя), подумал, как хорошо было бы открыть рамуи, улегшись грудью на подоконник,вдыхать уже по-осеннему сырой, но всё еще теплый воздух. Серо-зеленый извив реки среди зеленых лугов, склон горы в оранжево-желтом наряде кленов. Но он не стал открывать раму и отошел от окна.
Потом вспомнил, как прекрасна эта долина весной, и ему захотелось дожить до весны.
– Я уже выходу на эспланаду… – прошептал он едва слышно и тут же представил эту эспланаду. Серый потрескавшийся камень, с толстыми, будто ватными, прожилками зеленого мха,оттуда было удобно обозревать раскинувшийся внизу парк. В парке они вчера гуляли с Элиз.
Но большую часть времени он проводил в кабинете. Порой Узник и ночевал здесь – за дамастовым пологом стояла складная походная кровать, какую возил он с собой в Ирландию, когда участвовал в походе Эссекса. Здесь же за балдахином (в тон мебели) находились стул с дыркой и ночная ваза. Узник зачастую работал ночами и ложился перед рассветом, когда выгорало масло в лампе. В Ирландии случалось ему писать в палатке, при свете вонючего светильника, где в плошке с салом плавал плохо скрученный фитиль.
– Вы, ваша милость, смотритесь неплохо, вроде как даже загорели… как будто побывали на жарком солнце… У вас был такой же румянец, когда вы возвратились из Италии, – подольстился к хозяину гость. – И похудели немного…
Мерзкая полнота, что внезапно превратила Милорда в Тауэре почти в урода, теперь понемногу спадала. Он чувствовал себя в самом деле не так уж и плохо. Но уже никогда – хорошо.
– Даже гулять можете.
– Да, но порой случаются странные прогулки. Скорее волшебные, нежели приятные. Почему ты не приехал ко мне в Аффингтон, когда я звал?
– Я был в то время в Стратфорде – отец заболел и помер как раз в те дни.
– Значит, ты похоронил отца? Я тоже. Можно сказать – дважды. Сначала отец мой родной – уже давно. Потом Эссекс, которого я всегда почитал за патрона, к тому же мой тесть. Иногда я вижу призрак отца на северной башне.
Узник вернулся за стол. Вынул из стопки лист чистой бумаги. Бархатистая приятная на ощупь поверхность. Чернила на ней будут сохнуть медленно, но сохранят свой блеск. Он взял перо, обмакнул в чернильницу… Но ничего не написал.
– Говорят, – королева болеет. – Уил подался вперед, голос сник до шепота. – Ходят слухи, кое-кто держитлошадей наготове, чтобы послать за новым королем в Шотландию. Яков[3] наверняка отменит все прежние приговоры.
– Если бы с меня сняли штраф…
– А вы написалипрошение о помиловании?
– Что? – опомнился от своих раздумий Узник. – Королеве? Она не простит.
– Якову. Наследнику. Пишите прошение – и вас выпустят из этого каменного мешка. Кстати, почему не принесут еще вина? Почему нет закусок? – Уил поднялся и принялся расхаживать по кабинету.
– Мне скверно прислуживают. Слуги угождают младшему брату.
– Неужели вы не довольны своим дворецким Томом? – Гость изобразил притворное изумление. – Томас так предан…
– Но тебя он не любит.
– Верно подмечено.
– Кстати, на счет Тома… – сказал вдруг узник. – Он спас мне жизнь.
– Вот как? – В голосе гостя прозвучало недоверие.
– Да уж. Вот история, странная ничуть не менее, чем история призрака, о котором ты посоветовал написать, когда посещал меня в Тауэре.
– Желаете, сударь, разыграть старого Уила?
– Зачем мне это? Какой мне выгоды искать в тебе? Послушай. Сидел я здесь в кабинете и так задумался, то стал водить рукою не по столу, или бумаге, не пером чертить на бумаге буквы, а водить пальцами по этой стене древней, как время.
Узник подошел к стене.
– Тут прежде висел ковер – потому как откуда-то шел холодный воздух, вызывая озноб. Но костыль неделю назад вылетел, будто мощная рука выбила его изнутри, ковер рухнул и лежал на полу. Его унесли. А я в задумчивости вдруг сам не зная почему начертал рукою на стене дверь. И вот, согласно движению моей руки в кладке вдруг появилась черная пещера, похожая на дверь.
– Что, дверь? – переспросил гость.
– Думаешь, я брежу наяву? Думаешь, мои выдумки таковы, что Осса покажется жалким прыщом?
– Ваши способности я знаю… – ответил гость. – Что было дальше?
– Там, в пещере, была лестница, и я по ней спустился.
– Бесстрашно?
– Вполне бестрепетно. Жизнь для меня не слишком ценна с недавних пор. А тут открылся путь неведомо куда.
– Что было внизу? – Уил слушал, затаив дыхание.
– Неведомо. Я не сумел дойти. Томас, мой верный Томас кинулся за мной и увлекменя назад, уверенный, что мне грозит опасность. Он вынес меня на спине, как Эней престарелого отца из горящей Трои.
– Постойте… и где же эта дверь? – Гость внимательно оглядел стену. Никаких следов от таинственного проема – разве что трещины на штукатурке и камнях. И несколько крошек штукатурки на полу. Но они вполне могли остаться от выпавшего костыля, на котором прежде висел тяжелый ковер.
– Закрылась, – вздохнул Узник.
– А что еще вы делали в тот момент, когда чертили на камне таинственный проход?
– Я? Дай вспомню… я декламировал новые строки, что приходили мне на ум… ты знаешь мою память – стоит мне произнести придуманное вслух – я тут же запоминаю сотню-другую строк, и уж потом пишу их на бумаге. Тогда-то я и начертал дверь…
– Произнесите их наново, – предложил гость.
Узника внезапно охватила дрожь.
– Ты уверен?
– Разве я давал дурные советы? Ну? Признайте наконец: все мои советы были правильные. Изумительно правильные.
Узник несколько раз кивнул, соглашаясь.
– Ну что ж…
И начал декламировать, осторожно ведя перепачканными в чернилах пальцами по стене.
«Всесильный яд превозмогает дух…»
В первый момент ничего не происходило. Но он читал и читал, и в каждой строке звенела абсолютная пустота того мгновения, когда дух переступает границу между жизнью и смертью. Уилу стало казаться, что начала трескаться штукатурка и осыпаться с тихим шорохом на пол, камни раздвинулись и наконец попросту растворились – слабый свет уходящего дня освещал небольшую площадку и несколько ведущих вниз ступеней…
– Пошли! – сказал Милорд и шагнул к проему. Его била дрожь. Зубы клацали. – Пошли вместе, Уил.
– Стойте! – актер ухватил Милорда за руку и рванул назад. Почти силой толкнул в кресло. – Нет… не надо! Мы не знаем, куда ведет эта дверь. Может статься, что в ад.
– Так давай проверим. Давай же! Неужели не хочется тебе заглянуть туда, куда никто не смог заглянуть. Там камни качаются и твердь напоминает палубу корабля в бурю. Я живо вспомнил шторм, что застал меня на корабле Эссекса. – Милорд весь дрожал, на щеках его вспыхнул румянец, а на лбу выступили капли пота.
– Нет! – Уил клещом вцепился в руку Узника. – Никаких безумств, Ваша милость! Я не позволю.
– А по мне – я могу прыгнуть куда угодно, даже в могилу.
Он рванулся, но актер держал его крепко. Уил оглянулся – никакой двери в стене не было.
Уил несколько раз мигнул.
«Он околдовал меня… Не было двери… не было… Не могло быть… Или была? Он просто нажал какой-то механизм, открылся старый потайной ход замка, ведущий вниз к подножию холма».
– Думаю,это дорога к ангелам. Право же, есть множество тайн, которые скрыты от любой философии. Хорошо сказано, да? Я перепишу Гамлета заново. Я многое там не сказал. Я теперь знаю, как получить свободу. Станет невмоготу – открою эту дверь в стене и уйду.
– Вряд ли эта дверь вас куда-то выведет. Разве что в подвал – к бочкам с вином. А теперь вы при мне напишите прошение на имя нового короля. Как только королева умрет, я передам бумагу нужному человеку.
– Королева еще жива… А я – узник в собственном замке. Если в поклаже найдут мое письмо, тебе не поздоровится.
– Письмо не найдут. Кто сможет отыскать бумагу среди вороха других бумаг в сундуке актера? Я засуну письмо среди счетов из таверны, исков стряпчих, своих ролей и прочего барахла. Если кто-то и захочет порыться в этом хламе – он ничего не отыщет. Покойный отец научил меня прятать бумаги. Его друзья-католики вечно совали ему какие-то запрещенные книги да наставления. А он даже не умел писать! Да и читал с трудом. Но прятать бумаги умел!
– Ты ловкий малый. Уил!
–А то! Представьте, при покупке Нью-плейс в Стратфорде мне достались два полных амбара с пшеницей и ячменем. И это в то время, если вы помните, когда случилось четыре неурожая подряд. Я продал его с большой выгодой. Хотя соседи обзывали меня всякими бранным словами. Но я своего никогда не упущу. Так что быстренько пишите прошение, чтобы наша бумага первой легла на стол новому королю.
– Что бы я делал без тебя, мой друг! – В голосе Милорда звучат одновременно печаль и насмешка.
– О, не знаю. Наверное, умерли бы от тоски. Хотя от тоски вряд ли.Ведь вы человек женатый.
– Да, Элиз здесь со мной.
– Знаю. Встретил ее у входа – она отправлялась на прогулку вмужском наряде. Что за странная прихоть – одеваться пажом в доме мужа?
– Ей нравится. Она то переодевается в мужское платье, то в женское. Говорит, что у нее есть брат-близнец.Это ее развлекает. К тому же подобное напоминает театр, где мальчики играют женщин. Она же играет юношу. Так что тебя подобное удивлять не должно.
– По мне, так юную супругу должен развлекать молодой муж, – хмыкнул Уил. – Илипо ночам вы пишете стихи?
– Я пишу все время. Чем еще заниматься изгнаннику?
– А не написать ли вам, ваша милость, пьесу о шотландском короле?
– Что?
– Яков скоро унаследует трон. Вот бы написать вам трагедию, ваша милость, про шотландского короля. Вы как-то мне говорили, что у вас же были предки среди шотландцев.
– Были.
– Ну, так напишите. Это же отличная мысль – написать пьесу про шотландцев.
– Макбет.
– Что?
– Я могу написать пьесу про Макбета. Уолсингем.
– Что?
– Создатель тайной службы и слежки, дед Элиз, в каждом знатном доме держал своих соглядатаев. Так же будет поступать Макбет.
Казалось, Милорд начал бредить наяву. На самом деле сейчас случился с ним тот приступ странного безумия, когда он с головой погружался в сотворенный мир, и говорил уже словами пьесы, будто находился между сном и явью. В такие минуты собеседник переставал понимать, о чем идет речь.
– Отличную мысль я вам подал, не так ли? – радостно потер руки Уил. – А хотите подскажу имя главного злодея? Так вот, прошу, запомните имя «Эдмунд». Так будут звать самого подлого, самого мерзкого злодея, которого вы создадите, милорд.
– Кто этот Эдмунд? Я прежде точно слышал это имя… ты говорил…
– Это мой младший братец, – перебил Уил. – Приперся в Лондон, завел тут шашни с девкой, клянчит у меня деньги и пропивает. И требует, чтобы ему в театре давали роли. Чтобы я добыл ему роли, понимаете? Актер из него никакой. Разве что выбегать на сцену в толпе других. А плату требует, будто десять монологов за вечер произнес.
Младший брат, который хочет завладеть титулом и имением старшего… Как знакомо!
Узник расхохотался:
– Твоя семья еще не прокляла тебя? То некую Анну – кажется, так зовут твою жену, – обольщает мерзкий горбун. То ты хочешь вывести на сцену злодея, которого зовут точь-в-точь как твоего брата. Постой – а ведь другого твоего брата зовут Ричардом. То есть как мерзкого горбуна. О, в этом есть что-то дьявольское. Твой брат Ричард в образе мерзкого горбуна обольщает твою жену Анну…
– Они не смотрят пьесы. И уж тем более их не читают. А уж про Ричарда и Анну они и подумать не посмеют – тот Ричард из нашей английской истории. Как и Анна.
– Однако, признайся, тебе доставили удовольствие эти строки? Или вызвали гнев?
Милорда, кажется, забавляло, как Уил хмурит брови. Гневно – сказать никак было нельзя. Уж скорее жалостливо.
– Да все равно мне. Пьеса имела успех – вот что главное. А вы извольте, Милорд, немедленно написать прошение, пока дурацкие мысли окончательно вас не одолели. И запомните: в Элиз скоро созреет женщина, ей захочется большего, нежели чтение стихов или их сочинительство.
Когда гость наконец удалился, в комнате появился мальчишка лет пятнадцати, одетый в грязную рубаху и короткие штаны. Чулки, с дырками на коленях, растоптанные башмаки с широченными носами, один из которых прорвался.
– Начинай! – приказал Милорд.
Мальчишка тут же умчался – топот его ног быстро стих в коридоре.
Узник знал, что сейчас этот бездельник и мелкий воришка торопливо поднимается по винтовой лестнице на угловую башню. Скоро-скоро взовьется флаг и прозвучит сигнал трубы.
– Представление начинается, – едва слышно прошептал Узник. – Ад пуст, все демоны сюда слетелись…
***
Жажда власти, предательство, ревность – одолевающие человека страсти пробуждали к жизни одну трагедию за другой.
Он изображал шута, но в душе был рыцарем – возможно, нелепым. Нелепым настолько, что мог бы напялить на голову тазик для бритья вместо шлема, взгромоздиться на старого одра и отправиться в путь воевать за красоту вымышленной Дамы сердца, а в дороге его будет сопровождать практичный и хитрый слуга. Полненький, крепенький. С рыжеватыми вьющимися волосами. Верхом на осле. Они будут странствовать по дорогам и, указывая на развалины какого-нибудь монастыря, разгромленного в те времена, когда Генрих Восьмой возжелал жениться в очередной раз, восклицать – это логово великана. Портрет Генриха висел в картинной галерее Бельвуара.
Но Милорд так и не отправился в путь, он сидел в замке, перестроенном в то десятилетие, когда громили эти самые монастыри, и переписывал заново на дорогой бумаге пьесу о герцоге Орсино. Орсино напоминал Пигмалиона – он выдумал себе любовь-Галатею и ждал ее оживления со страстью истинного художника. Но поверх этой нелепой и ранимой души была надета маска почти комичная. И разглядеть истинное лицо Пигмалиона под аляповатой личиной мог далеко не каждый. Пьеса напоминала его давнюю, полудетскую «Комедию ошибок», но более всего комедия масок Курцио Гонзага, под названием «Плутовство», которую Милорд читал когда-то в Венеции. Имя «Орсино» сообщила ему Мэри Сидни в своем письме в Аффингтон. Оттуда он переслал пьесу Уилу. Ее поставили в начале 1602 года пред членами Инна. Орсино. Ему понравилось имя – как оно звучит. Красиво, звонко. А еще Орсино – это медведь. Изысканный герцог, погруженный в игру куртуазной любви, внешне должен быть нелеп, неповоротлив, и повадками походить на медведя. В этом тоже был свой особый комизм. Текст в итоге потеряли, бывает такое. И Милорд написал его заново.
А за плечом нелепого Пигмалиона стояла девушка в одежде пажа и жаждала любви того, кто раз за разом ее отвергал. Пигмалион же любил женщину зрелую, искушенную, владетельную сеньору. Или думал, что любит…
[1] Гамлет. Акт III. Перевод А. Цветкова
[2] Бен – Бен Джонсон, драматург Елизаветинского времени.
[3] Яков – сын Марии Стюарт, казненной Елизаветой. Так что осужденные за участие в заговоре не без оснований полагали, что прежние приговоры могут быть отменены.
Акт 5. Сцена 2
Наверху на сцену входит Уил.
Стоит у окна, держит в руках Первое фолио. За окном темно, видны лишь всполохи костров. Звуки дудок, крики. Кто-то выкрикивает:
– Король наш Яков!
– Подходи! – кричит мясник за окном. – Сегодня жареное мясо на вертеле бесплатно!
Мясники звенят ножами.
В комнату входит мясник – его профессию можно определить по нарукавникам, забрызганным кровью. Тащит на вертеле запеченный на углях огузок.
– Отличный огузок, сударь! Отдаю бесплатно в честь короля!
– Вы не ошиблись? – поворачивается к нему Уил. В его манерах и гордой осанке внезапно проглядывает нечто от Милорда.
– У нас новый король. И огузок отличный.
Мясник стряхивает огузок с вертела на стол, где прежде лежало Первое фолио, и уходит.
Входит Хор и выносит щит с надписью.
Возвращение короля. 1603г.
Хор подходит окну, пытается разглядеть, что же там происходит.
В комнату входит мальчишка-паж.
Уил:
– Ты все сделал, как я сказал?
Паж:
– Как было уговорено – вручил бумагу сэру Роберту.
Уил бросает ему кошелек.
– Вы, как посмотрю, богаты, сударь.
– Мы никогда не виделись, – говорит Уил.
Свет наверху гаснет.
***
«Слуги лорда-камергера играли перед королевой свой последний спектакль 2 февраля 1603 года. Елизавета уже была больна, но старалась не показывать виду, как ей тяжело сидеть и что сама пьеса ее совсем не занимает. Белила, парик, платье, похожее на доспех. Елизавета напоминала куклу, с которой ребенку надоело играть, и он забросил ее в дальний угол кладовки.
Отсмотрев спектакль, королева удалилась в спальню. Но в кровать не ложилась. Сидела на полу, обложенная подушками, не желая сдаваться последнему врагу, которого одолеть не сумела. Смерть! Ее не посадишь в Тауэр, не отрубишь голову на плахе. Фрейлины умоляли лечь королеву в постель, отдохнуть. Она лишь отрицательно качала головой, зная, что никогда больше не встанет.
Придворные толпились вокруг. Тоже опасались – уйти и пропустить тот момент, когда на смену старой власти придет новая. В любую минуту могли объявить имя преемника. Кто наследует английский трон? Испанская инфанта или Яков? Или кто-то третий? Елизавета медлила, не объявляла имени избранника. Наконец, когда ждать уже было больше нельзя. Когда длились последние мгновения ее жизни, она подозвала к себе Сесила. Тот наклонился к ней. Почти к самым ее губам. Она что-то прошептала. Но что именно – никто не слышал. Сесил выпрямился и заявил: «Ее величество сказала, что хочет, чтобы корону наследовал ее родич, король шотландцев».
Елизавета умерла 24 марта.
Тайный совет объявил о вступлении на престол Якова VI Шотландского под именем Якова I Английского, и сэр Роберт Кэри вскочил на коня, чтобы первому привезти эту весть в Эдинбург.
Династия Тюдоров закончилась, началось царствование Стюартов.
***
Как ни торопился новый король в столицу, по дороге новый двор остановился в Бельвуаре. Узник удостоился чести принимать короля. Милорд узнал об этой милости всего за несколько дней до визита. В спешке готовили замок к приему, закупали продукты, заправляли постели чистым бельем, факелы и свечи привозили корзинами. Все давали в долг опальному лорду – его посетит сам король!
Яков, явившись, даровал Узнику прощение и восстановил во всех правах. Не только простил штраф, но еще и сделал лордом-лейтенантом Линкольншира. Почти как в счастливой концовке мрачной комедии, которые в последнее время сочинял Милорд: после немыслимых бед вновь воссияло солнце.
В свою очередь Милорд замолвил слово за труппу Уила Шекспира. Он рекомендовал смотреть только их пьесы, и, особенно, пьесы «мастера Шейк-спира». Говоря это, Милорд не смог сдержать улыбки – ведь он, надев маску, ходатайствовал за себя самого.
– А хороши ли пьесы? – спросил Яков.
Они сидели за столом в большой зале Бельвуара, и Милорд мельком подумал, что не знает и десятой части сегодняшних гостей, что поглощают купленные в долг яства. Вся эта шантрапа, увязавшаяся вслед за новым королем в Лондон, была поразительно голодна и поразительно прожорлива.
– Пьесы великолепны. Драматург вкладывает в каждую строку свое сердце, – с чистой совестью отвечал Милорд, ибо это было правдой.
Какое наслаждение – разыгрывать спектакль в маске и оставаться неузнанным, как это делали его герои. Вот и ему довелось сыграть маленькую роль в этой маленькой жизни.
– О, я с удовольствием погляжу комедии этого вашего Шейк-спира. Я обожаю театр, – заверил король. – Я доверяю вашему вкусу. Ведь вы…
– Магистр искусств Кембриджа и Оксфорда, – отрекомендовался Милорд.
– Ну, вот видите! Вы же не можете ошибаться! Я ценю ваш вкус. У вас, Милорд, обворожительная жена. Такая красавица! Да вы счастливец, Милорд! И вот что… Мне надобно послать в Данию с миссией достойного человека. Мне кажется, я нашел его в вашем лице.
– В Данию? В Эльсинор? – У Милорда дрогнуло сердце. В реальности, а не на сцене он становился принцем Гамлетом.
– Эта миссия просто создана для вас, милорд. А об актерах я позабочусь. Как вы думаете, какая пьеса самая лучшая? Что стоит посмотреть в первую очередь?
Милорд на миг задумался. Затем сказал:
– «Мера за меру». Она вам понравится.
***
Так что не прошло и десяти дней после прибытия в столицу нового короля, как секретарь Якова приказал лорду-хранителю печати лорду Сесилу приготовить для шекспировской труппы патент, скрепленный большой королевской печатью. Этот патент давал право королевским слугам – Лоуренсу Флетчеру,Уильяму Шекспиру, Ричарду Бербеджу, Огастину Филипсу,Генри Конделу, Уильяму Слаю, Роберту Армину,Ричарду Каули и их партнерам свободно заниматься своим искусством. «Применяя свое умение, представлять комедии,трагедии, хроники, интерлюдии,моралите, пасторали, драмы…из уже разученного ими или из того, что они разучат впоследствии как для развлечения наших верных подданных, так и для нашего увеселения и удовольствия, когда мы почтем за благо видеть их в часы нашего досуга...», – говорилось в патенте.
Так Милорд вернул актерам долг за «Ричарда Второго».
Акт 5. Сцена 3
Наверху в комнате никого нет. Снова появляется Хор со щитом.
Надпись: Милость короля. 1603-1606 гг. Бельвуар. Дания. Лондон
Хор оглядывается.
Входит Уил. У него в руках по-прежнему Первое фолио.
Хор:
– А где все?
Уил:
– Ушли, надоело спорить. Все равно на обложках останется, как было: «Уильям Шекспир». Этого уже никому не под силу изменить. Даже если бы Крис Марло воскрес каким-то чудом, если бы он в самом деле написал все эти пьесы, если бы проткнул меня шпагой – и он бы ничего не изменил.
Хор:
– Ты доволен?
Уил:
– Если честно, мне плевать. Мне же ничего больше не заплатят. Ни за постановки, ни за печать книг. Как не заплатили ни пенса за печать Первого фолио.
Хор:
– Ты же мертв. Как тебе могут платить?
Уил:
– Так и я про то же.
Свет наверху гаснет.
***
Сцена внизу освещается. Комната в замке Бельвуар. Кабинет. За окном – зима.
Милорд сидит в кресле.
***
За окном шелестел снег. Снег в долине выпадает редко, но сейчас он шел – густой, пушистый, так что мир исчезал за белым занавесом в двух шагах. Террасу, на которую Милорд выходил летом, засыпало белым.
Каждый день тянулся невыносимо долго, но месяцы и годы мелькали.
Он хотел выйти в сад, но передумал.
От сквозняка – подумал он – отворилась дверь. Но ошибся. Явился гость. Еще больше облысел, растолстел. Порой его прозывали Тенью. За роль в театре, которую ему доверяли играть. Теперь он вряд ли мог сойти за тень – скорее, за мешок с мукой – и мука присыпала нетающим снегом его некогда буйные рыжеватые кудри.
– Я рад вас поздравить, Ваша милость. Ваше изгнание наконец закончилось.
– О да, знаю. Меня даже отправляют послом в Данию.
– Надо же! В Данию! Мы же о ней писали.
– Мы? – переспрашивает Милорд.
– Ну, я полагаю – эта пьеса в какой-то степени и моя тоже. Я ведь подсказал вам ее сюжет. Я посоветовал пронзить шпагой Сесила, то есть Полония.
– Я не хочу в Данию… Это похоже на новое изгнание. Но ты не знаешь, что это такое, – быть изгнанным.
– Это почему же я не знаю? Очень даже знаю. Юность я провел в городке, где все друг с другом знакомы. Куда можно подеваться из этого города? Молодые уходили в Лондон – подмастерьями, нанимались матросами на корабли, вербовались в армию. Девчонки уезжали, чтобы сделаться шлюхами и поселится в каком-нибудь борделе под вывеской слепого Купидона. Я встречал двух девчонок, с которыми в детстве играл когда-то на пустыре за домом. Встречал их в Лондоне, на садовых дорожках возле театра, они разгуливали в грязных платьях с синими воротниками, по которым можно было опознать дамочек их профессии.
– Да, все отличие в воротниках… – усмехается Милорд.
– А правду ли говорят, что вы пытались задушить свою женушку в припадке ревности?
– Что ты мелешь? – повышает голос Милорд.
– Да вот, говорят. Твой дружок Саутгемптон вышел из Тауэра и теперь ударяет за всеми юбками Лондона. Он и рассказал.
– Ты подозреваешь, что Элиз мне не верна? – Милорд спешно делает два шага вперед и останавливается рядом с гостем. Все же ему приходится держаться за спинку кресла, чтобы стоять твердо.
– Вы, сударь, всегда были слишком чувствительны, в этом ваша беда, – замечает гость. – Чуть что – заливаетесь краской. Вы бы не могли играть на сцене. Для этого нужна здоровая наглость. И вы никогда не признаетесь, что были автором пьес, это выше ваших сил. Так ведь?
Несколько мгновений стоит тишина.
– Да, теперь даже лучше, что имя мое сокрыто, – едва слышно произносит Милорд.
***
Поездка в Данию нанесла немало прорех в бюджет Милорда. Он сыпал деньгами как всегда.
По возвращению из Дании Милорд добавил в новый текст «Гамлета» немало деталей в описании Эльсинора. И про обычай палить из пушек, когда датский король опрокидывает бокал вина. И про настенный ковер, где вытканы портреты датских королей – и каждый новый король изображался на этом ковре в свой час. Указуя на этот ковер, сравнивал портреты дяди и отца принц Датский.
Актеры были не довольны – им пришлось заново учить роли старой пьесы, и им за это не доплатили. Разве прибавят популярности пьесе какие-то мало кому понятные подробности? А точнее – понятные лишь одному зрителю?
После возвращения из Дании Милорд окончательно рассорился с Элиз. Они и прежде цапались, и она уезжала из Бельвуара. Но тут во время очередной ссоры он обвинил ее в связи с Саутгемптоном и добавил почти что словами Гамлета: «Надо тебе было выйти замуж за дурака».
У нее загорелись от ярости глаза.
– Да, я сплю с Ризли! – выкрикнула Элиз. – Тебе стало легче? Легче?
Она уехала из Бельвуара, и отныне они жили раздельно. Милорд же почти все время проводил в замке. Он бродил по старым залам, бормотал слова, и каждое слово рождало ассоциации с десятком других, созвучии, двойные смыслы, иные значения, синонимы, антонимы, поток слов разрастался волшебным древом. Так он ходил, непрерывно шепча, порой создавая из слов бессмысленные цепочки, соединяя их звучанием, а не смыслом, нанизывая каламбуры один на другой. Милорд не записывал их – запоминал, как в юности запоминал слова чужой театральной постановки, потом брел к столу, садился в кресло с высокой спинкой и писал на листах толстой бумаги, писал набело, ничего не исправляя – у него почти никогда не было черновиков. Если надо, он просто оставлял пробелы, чтобы потом вписать новые куски. Он все держал в уме и порой путался в именах и названиях. Уил, прочитывая пьесы, исправлял его нелепые ошибки, если находил. Переделывая «Гамлета», Милорд не стал даже брать старый текст, а просто написал все заново, по памяти, перемежая старые строки новыми.
Друзей принца Датского звали Розенкранцем и Гильденстерном.
Наверное, никого он так не ненавидел, как этих двоих. Несколько лет он придумывал своим университетским якобы товарищам страшную казнь. Он мечтал изготовить какое-нибудь поддельное письмо, по которому их бы отправили в Англию, и они бы сами вручили это письмо Елизавете. А та приказала бы их обезглавить. Это была бы соразмерная плата за мерзкие обиды и за тот гадкий розыгрыш, который они устроили ему в Падуанском университете.
В первом варианте пьесы он исказил их имена. Но потом, после поездки в Данию, внося дополнительные датские штрихи в текст, он обругал себя за ненужную робость и вписал в пьесу подлинные имена своих друзей-обидчиков. Он предвкушал, как сотни лет на подмостках театра разноголосые гонцы будут сообщать, что Розенкранц и Гильденстерн мертвы.
Если Милорд не писал, то бродил по замку, повторяя строфы из старых пьес – ему чрезвычайно нравилось это занятие. В текстах не было пояснений – кто и когда уходит, он не делил пьесу на сцены и акты, это делал Уил, когда наступала пора ставить спектакль. Милорд просто писал стихи – они лились из него водой из родника. И он едва успевал пометить справа от стихотворного текста, кто должен произносить эти строфы.
Прежде, когда Элиз была с ним рядом, он читал ей написанное вслух и случалось, когда он замолкал, она подхватывала, и он запоминал ее экспромты и вставлял в текст. Но и теперь, когда ее не было рядом, ему казалось, что ее голос издалека диктует ему целые фразы, он говорил ее голосом, ее словами. Иногда она присылала ему длинные письма и страницы своих стихов. Он понимал: она ищет примирения, но никогда не отвечал. Он читал, а прочитав, непременно сжигал письмо. Но ее строки навсегда застревали в его памяти, чтобы в нужный момент возникнуть на бумаге логосом-Фениксом.
Со времен Тауэра его мучили мигрени. Но сразу после освобождения болезнь отступила, чтобы спустя несколько лет вернуться и наброситься на изнемогающее тело куда сильнее, яростнее прежнего. Порой ему казалось, что голова его вот-вот разорвется от боли.
– Проклятая болезнь… – шептал Милорд. – Она отбирает все силы. Уже ничего не осталось. Последние силы… Так тяжело.
То и дело он падал в кресло с высокой спиной, сжимал руками голову и так сидел недвижно часами. Когда боль проходила, он начинал писать.
Настало время самых страшных трагедий – черная ночь опустилась на Бельвуар. Иногда в этой ночи горели звезды, но в конце каждой трагедии они непременно гасли.
Макбет, Король Лир…
***
В 1603 году в Лондоне вновь свирепствовала чума. Двери, помеченные красными крестами, скалились на прохожих во всех районах. Человек суеверный увидел бы в этом плохое предзнаменование для Стюартов на королевском троне Англии. Эпидемия была столь губительной, что на королевскую коронацию не пригласили публику, а традиционное шествие отменили. Возведенные по этому случаю арки пришлось разобрать.Закрылись театры. Так что актерский патент Уила и его друзей пока оставался красивой бумагой.
***
В 1603 году в Лондоне вновь свирепствовала чума. Двери, помеченные красными крестами, скалились на прохожих во всех районах. Человек суеверный увидел бы в этом плохое предзнаменование для Стюартов на королевском троне Англии. Эпидемия была столь губительной, что на королевскую коронацию не пригласили публику, а традиционное шествие отменили. Возведенные по этому случаю арки пришлось разобрать.Закрылись театры. Так что актерский патент Уила и его друзей пока оставался красивой бумагой. Только в мае 1604 года вновь воздвигли разобранные из-за чумы коронационные арки и с опозданием в год провели церемонию. По этому случаю каждому актеру, занесенному в королевский патент, было выдано, как и прочим придворным, красное сукно на ливрею. Хранитель королевского гардероба сэр Джордж Хоум записал в своей книге имена счастливцев. Фамилия Шекспира стояла в списке актеров первой. Торжественная процессия двинулась от Тауэра под звуки музыки и песен, мимо живых картин сквозь триумфальные арки к Уайт-холлу. Шествовали вельможи, придворные, чиновники. Среди них шли новые слуги короля, одетые в красное.
***
В ночь на св. Стивена 26 декабря 1604 год труппа Шекспира представляла перед королем в банкетном зале новую постановку – «Мера за меру». Новая мрачная комедия, начатая в Тауэре и на время заброшенная ради «Гамлета», королю необыкновенно понравилась. В правителе он увидел себя, как всякий монарх он обожал лесть, особенно тонкую лесть, облеченную в стихотворные строки. Шекспир и его друзья, отныне «слуги короля», благоденствовали. Одиннадцать пьес перед королем за год! Небывалый успех! Наступило время веселиться. Англия без единого выстрела досталась шотландскому королю, мог ли о подобном мечтать Робер де Брюс? Смена власти прошла бескровно, на время остались в прошлом отрубленные головы и казни.
Ставили «Бесплодные усилия любви», раннюю и наивную «Комедию ошибок». Якова веселили «Виндзорские насмешницы» примитивным юмором, когда сошедший из общества наследного принца в мещанские домики Фальстаф попадал впросак раз за разом. «Венецианского купца» король смотрел дважды, наслаждаясь торжеством справедливости. Даже «Отелло» его чем-то забавлял, вымазанная черным физиономия актера его смешила. Бен Джонсон, соперник и завистник «Шейк-спира», почуяв новые веяния при дворе, весной 1606 года отдал в распоряжение «Слуг короля» только что написанную пьесу «Вольпоне» – плутовской сюжет был заимствован у Лукиана, которого так любил Бен Джонсон, и оснащен множеством цитат из античных авторов. Слава Шейк-спира достигла апогея. В погоне за успехом подражатели подписывали его именем пьесы, где не было ни одной шекспировской строчки, даже украденной. Само имя приносило славу и деньги. Маска пользовалась успехом и шла по рукам.
***
Весной 1605 года умер старый товарищ Уила актер Огастин Филипс. Почти десять лет они играли вместе, перебираясь из театра в театр, и «Глобус» основали сообща. Бедняга Огастин отдувался за всех на допросе по поводу «Ричарда Второго» и держался молодцом. У Огастина остались жена и четыре дочери. Шекспиру досталась в наследство золотая монета в 30 шиллингов.Какая безделица! Он принял наследство, не отказался. Летом того же года Шекспир приобрел право взимать половину десятины на продажу зерна, соломы и сена в трех селениях, а также половину десятипроцентного налога в старом стратфордском приходе. Обошлось ему это в 440 фунтов стерлингов. И хотя никому из труппы он не сказал о покупке, в Лондоне про его приобретение узнали, высчитали, что в год это должно было принести ему 60 фунтов дохода. Едва вернулся – косились: ты теперь богат, вон, и на сцену не выходишь, только за пьесы деньги берешь. Да, он сделался богат. Владел двумя домами, пахотной землей и пастбищами, собирал налоги. Но едва получал весточку от Милорда, отправлялся в Бельвуар – обсудить новую пьесу или забрать готовую рукопись.
***
После казни Эссекса в апреле 1601 года, выполняя волю королевы, Бэкон издал «Методы и измены, предпринятые и совершенные Робертом бывшим графом Эссексом и его соучастниками против Ее Величества и ее Королевства». Зато теперь, когда королем стал Яков Стюарт, а бывшие участники заговора вошли в милость у нового короля, Бэкон поспешил издать «Извинение в известных обвинениях относительно бывшего графа Эссекса». Один экземпляр он прислал Милорду.
Оказывается, королева использовала Бэкона в качестве заложника, пехотинца перед конным отрядом, и поставила в трудное положение, теперь его не любят друзья Эссекса за его предательство, а королева невзлюбила запрежнюю дружбу с Эссексом.
Перечитывая эти строки Бэкона, Милорд морщился: какая жалкая уловка! Лучше бы Бэкон не писал в свое оправдание ничего. Или бы написал: «Я сделал это за 1200 фунтов, простите меня!»
Читая нелепые оправдания Бэкона, Милорд в который раз порадовался тому, что подлинное имя Шейк-спира так и не было раскрыто. Он остался в тени, некому не интересный, ничем не примечательный аристократ и придворный. Про его показания судьям все забыли (он один не забыл, тавро позора горело в груди и отдавалась в висках нестерпимой болью), но не было нужды каяться и выпускать книжечки с оправданиями. Что может быть отвратительнее двуличия: на сцену ты выводишь героев, а сам, когда доходит до дела, празднуешь труса.
Так что теперь делать, если ты предатель и трус?
Ответ прост: вычеркнуть имя с обложки. А рукописи – сжечь. Никто о тебе не вспомнит. А значит, не вспомнит о том, что ты говорил на допросе. Не будет рыться в грязном белье, не будут обсуждать унизительные подробности болезни. Забвение – походе на смерть. От него разит безысходностью. Но его надо принять с покорностью, раз иного выхода нет.
***
Не всем приближенным королевы Елизаветы удалось так ловко приспособиться ко двору короля Якова, как Сесилу. Горбун сделался еще более незаменимым, чем был при старой королеве. Он жил, будто паук в центре искусно сплетенной паутины. А вот Уолтер Рейли потерпел крушение.
За неделю до коронации Уолтер Рэйли был арестован по обвинению в заговоре против Якова. Будто бы Рейли собирался привести на английский трон кузину Якова Арабеллу Стюарт. Кто-то даже нашептывал, будто бы прежде Рейли подсылал к Арабелле в качестве шпиона Криса Марло, и они вместе сговаривались сделать Арабеллу королевой. Марло за подобную выдумку привлечь к суду уже не могли, а вот Рейли отправили в Тауэр.
Рейли не сомневался, что получением «новой квартиры» он обязан Роберту Сесилу – никто на данный момент не обладал влиянием, чтобы упечь в Тауэр капитана королевской стражи. Сесил торжествовал. Рейли был не просто арестован, а приговорен к смертной казни за государственную измену[1]. Казнь отложили. И Рейли поселился в Тауэре, оплачивая свое содержание в не самой удобной казенной квартире год за годом.
***
Осенью 1605 младший брат Милорда овдовел. Жена оставила ему единственную дочь Кэтрин. Братец не сомневался, что не за горами тот день, когда он получил во владения Бельвуар, и ему необходим был наследник. Девочка для этой роли не годилась. Отец почти не интересовался Кэтрин,зато Милорд баловал племянницу как принцессу. Он порой целые дни проводил с малюткой, читая ей свои стихи – и как ни странно – девочке это чрезвычайно нравилось. Прорываясь сквозь время, Милорд воображал ее взрослой, умной, образованной, успешной… Воображал, как она встретит достойного юношу, влюбится. Этот сюжет возникал в его пьесах снова и снова. На бумаге он пытался напророчить ей счастье. Он почти считал ее своей дочерью. Да что там – без всяких «почти». И если с посторонними людьми он бывал до нелепости щедр, то уж для маленькой Кэтрин готов был достать звезду с неба.
С каждым днем Милорд все больше привязывался к Кэтрин, воображая порой, что таинственная судьба разъединила его с семьей, лишила жены, целомудренно много лет проживающей при храме. У него осталась лишь Кэтрин. Но и ее у него похитят. Но Судьба непременно ее вернет – красивой, умной, непорочной.
Ради Кэтрин Милорд приехал в Лондон, снова поселился в своем доме на Стрэнде. Встретился с Элиз. Они поздоровались, как чужие.
***
Елизавета Сидни, дочь поэта. Ее захваливали с детства, ей пророчили судьбу необычайную. И вот она – жена при муже, который ее отвергает.Наперсница поэта, который скрывает свое имя и отдает свои стихи другому. Элиз чувствовала себя уязвленной.
После приезда в Лондон вышла у нее с мужем нелепая размолвка. Она решила заказать ожерелье и серьги. Явилась к ювелиру, у которого раз за разом покупала драгоценности, приказывая отправлять все счета мужу. И вот, вместо того чтобы рассыпаться в любезностях и радоваться ее приходу, ювелир вдруг стал грозить тюрьмой и арестом и требовать немедленно погасить долг. Элиз в первый миг растерялась. Потом ударилась в слезы. А этот мерзавец-ювелир стал звать стражу, не на штуку распалясь и грозя долговой тюрьмой. В тюрьму Элиз, конечно же, не посадили, она приехала домой на Стрэнд и тут же явилась на половину мужа, потребовала срочно погасить ее долги.
– Дорогая. Ничем не могу помочь. – Милорд развел руками. И ей послышать в его голосе насмешка. – Я и сам без средств.
– Но Яков отменил твой штраф!
– О да! Но то, что уже забрала корона, назад не вернули. К тому же поездка в Данию обошлась слишком дорого.
– Мне нужно две тысячи фунтов.
– Бедняжка. Прости, но у меня их нет. Я бы с радостью отдал тебе и двести тысяч, но…
– Две тысячи фунтов! – отчеканила она с особым удовольствием. – Ты лишил меня своей любви, и отныне я буду любить только побрякушки и тряпки.
И Элиз, шурша юбками, покинула его кабинет.
Оказывается, это он виноват во всем! О, если бы эта девчонка, тогда, после свадьбы, не закрыла перед ним дверь! Он обещал ей любовь, она – ему – страдания.
Все сбылось, каждый выполнил клятву.
***
Да, в долговую тюрьму Элиз не посадили, но вышел унизительный мерзкий скандал, об этом деле долго судачили все, кому не лень. Елизавета буквально кожей чувствовала язвительные взгляды, презрительный шепот. Она мечтала о мести – отомстить супругу за его глупость, за его бессердечие, а главное – за то, что их любовь так нелепа и, скорее, похода на ненависть.
Ей надо было немедленно доказать, что она сама по себе что-то значит.Явилась мысль предерзкая: продемонстрировать, что она, дочь Филипа Сидни, короля поэтов, пишет куда лучше самого Шейк-спира. Находя в его пьесах отголоски своих фраз, а то порой и целые строфы, переложенные на иной лад, с некоторых пор она начала злиться. Ей казалось, что Милорд обделил ее вдвойне – сначала лишив счастливой семейной жизни (как будто не она, а он отказал в близости в первую брачную ночи), потом – украв ее поэтический дар. Добро бы эти строки писались под своим именем (теперь это было и ее имя). Но нет, нет и нет… Он отдавал не только свои стихи, но и стихи Элиз, какому-то задрипанному актеру из провинции.
Итак, она тоже стала писать. Но очень быстро убедилась, что складывать сладкозвучные строки, метать шутки как молнии – еще не значит слагать пьесы. Стихи и штуки были лишь занавесками на окнах ее дома, а сам дом построить она не умела. Тогда родилась у нее странная и дерзкая идея – призвать на помощь Бена Джонсона. Бен всегда ходил в соперниках Шейк-спира, и ему тоже хотелось поквитаться с Потрясающим копьем. Но Бен писал юмористические пьесы, натаскивая цитаты отовсюду. Ничего похожего на то, что сочинял Шейк-спир, Бену не удавалось заглянуть в чертоги властителей, как потрясающий копьем не умел описывать гостиные и кухни горожан.
Элиз требовала невозможного, чтобы Бен написал сюжет, придумал фабулу. Она же, немало наблюдавшая со стороны, как рождаются трагедии и комедии, наконец напишет истинный шедевр, воистину божественные строки. Стихи она писала (Бен Джонсон уверял, что в этом искусстве она превзошла своего отца сэра Филипа Сидни). А если так – то и сладкозвучного Шекспира она вполне сможет превзойти.
Совместное предприятие сблизило странную пару, они просиживали вместе часами, декламируя друг другу строки. Сюжеты, что предлагал Бен, она отвергала один за другим – они были слишком нравоучительные и уж никак не могли тягаться с творения «сладкозвучного мистера Шекспира». Бен же в свою очередь восторгался ее стихами. Драматург чуть ли не каждый день теперь бывал в доме Милорда на Стрэнде – не только побеседовать, но и откушать. Пока на серванте нарезали ломтиками баранину, разделывали кроншнепов и вальдшнепов,чтобы выложить на серебряные тарелки, он рассказывал миледи последние театральные новости.
Мысль с помощью несравненной дочери Филипа Сидни унизить Потрясающего копьемказалась Бену более чем соблазнительной. Однако затея не удалась. Посланный Елизавете сюжетец с анализом нескольких ее строк оказался в руках Милорда. Тот оставил записку себе, потом внезапно вошел в комнату, где эти двое сочиняли очередную сцену их будущего шедевра.
– Ну и зачем тебе этот бумагомаратель? – гневно спросил Милорд.
Произошедшее можно было бы назвать изменой – ибо любила она прежде всего поэта, а не мужчину, страдающего множеством болезней, с которым никогда не делила постель и к которому изначально испытывала какую-то непонятную физическую антипатию. Что-то в нем отталкивало ее и не давало сблизиться. И жаждала она близости только одурманенная ритмом божественных строк.
– Я решила попробовать себя в драме, – объявила Элиз дерзко.
– А мистер Бен в чем решил себя попробовать? И где? Сесил дал согласие?
– Скажи, в чем мой грех? Что я совершила? – гордо вскинула голову Елизавета.
– А ты не знаешь, шлюха без стыда, что совершила ты?
– Ты не имеешь права так обижать меня!
– Так ты не шлюха?
Бен попытался что-то пробормотать, но Милорд уже вышел из комнаты.
– Уходи! – выкрикнула Элиз.
– Я?
– Да, ты!
Она схватила исписанные листы и поднесла свечу. Бумага загорелась. Элиз вскрикнула, когда огонь лизнул кожу руки.
– Забава окончилась, – прошептала она, бросая листы в незажженный камин.
– Но, мадам, могу ли я…
– Нет.
– Остаться сегодня на обед?
На обернулась. По щекам ее текли слезы.
– Некоторым счастья не дано… – пошептала она.
– У меня есть отличный сюжетец про лондонских жуликов. Смешно и нравоучительно.
Бен все еще надеялся остаться.
– Не выношу нравоучения.
Бен нехотя отправился к двери, в надежде, что его окликнут. Не окликнули. Остановился на пороге.
– Уж если на то пошло, то твой Шейк-спир дурно знает латынь и греческий.
Он успел захлопнуть за собой дверь, кога с той стороны в дубовую филенку ударила с грохотом фарфоровая ваза.
***
Его тип – смуглые итальянки, с темными вьющимися волосами, с черными живыми глазами и полными алыми устами. Элиз была идеальным воплощением этого типа. Однако она намеренно белилась так, что на воротнике и одежде всегда лежал слой белой пудры. И носила рыжий парик – точь-в-точь такой, какой надевала королева Елизавета. Она как будто нарочно не хотела быть его идеалом, его смуглой леди, которой он посвящал стихи, демонстративно желала взять верх, подчинить, потому и надевала маску своей венценосной крестной. Тогда он намеренно изображал, что пишет сонеты шлюхе Кэт, приравнивая в стихах недотрогу и продажную девку.
Все женщины слились для него в одну – невинную и развратную, умную и недоступную, страстную и холодную – Кэт, Мэри Пембрук, Елизавета Сидни – все они воплотились в смуглую женщину с черными волосами, чье тело сладостно и призывно пахло, несмотря на то, что запах этот был тяжелый и плотский. Он издевался над нею и боготворил. Смуглянка изменяла ему и любила его, играла на верджинале, и предавалась любви с неведомым соперником. Он сделал соперника тоже поэтом – причем более искусным, более талантливым, более успешным – в творчестве и любви. Он соревновался как бы сам с собой, более удачливым, и с ним она изменяла ему, и ему говорила «ненавижу». И ему же: «люблю».
***
Он всегда знал о своих героях куда больше, нежели сообщал зрителям и читателям. Корделия Энсли боролась за своего отца, которого объявили сумасшедшим, с сестрами – те с помощью уловки хотелось завладеть состоянием отца. Лир в какой-то мере был сумасшедшим. Его следовало запереть в Бедлам, а не доверять управление королевством. Только сестры вместо того чтобы признать отца спятившим, потакали его болезни. Корделия получила по заслугам – не стоило ее жалеть. Хотя в жизни реальная Корделия оказалась куда счастливее – в феврале 1607 года она вышла за овдовевшего сэра Вильяма Харви, отчима Саутгемптона.
Милорд заставил трех сестер умереть – независимо от их вины и невиновности. Он убивал их с наслаждением, радуясь смерти Гонерильи и Реганы и страдая над телом Корделии. Он не знал точно, кого убивает – королеву Елизавету, приговорившую его к плахе; Мэри Сидни – что отравила его писательским ядом, подарила мантию сэра Филипа Сидни и сосватавшую Елизавету, то есть определившую против его собственной воли его судьбу; или Елизавету Сидни, очаровавшую его и закрывшую перед ним дверь.
Он мечтал, что Элиз приедет к нему в изгнание, в Аффингтон, они вновь воссоединятся, склоняясь над листом бумаги и сочиняя сказки. В замке они будут узнавать новости двора и обсуждать доставленные в последнем письме сплетни.
В замке-тюрьме он сочинял к ней послание:
«Пускай нас отведут скорей в темницу.
Там мы, как птицы в клетке, будем петь.
Ты встанешь под мое благословенье,
Я на колени стану пред тобой,
Моля прощенья. Так вдвоем и будем
Жить, радоваться, песни распевать,
И сказки сказывать, и любоваться
Порханьем пестрокрылых мотыльков»[2].
Это были слова супруга – не отца. Но столь прозрачный намек не замечали. Он носил в душе эти строки несколько лет, прежде чем доверить их наконец бумаге.
Или вот история Эдмунда. Так, родив Эдгара, первенца, женушка Глостера наверняка располнела и впала в меланхолию, как это часто бывает с женщинами, родившими впервые. Неудивительно, что молодой придворный отправился искать утешение на стороне и быстро нашел. Отец Милорда точно также утешался с горничной. Та поняла его с первого взгляда. И быстро забеременела. Вот только матушка была столь снисходительна, что согласилась ходить по старому замку с подушкой на животе. Возможно, рождение болезненного старшего сына привело ее в ужас – она думала, что первенец не проживет и года – тк ее уверяли, так пророчили медик и повитуха. В урочный час она разыграла роды, взяв в кормилицы дерзкую горничную. О спектакле, что разыгрывался в северном замке, рассказала Милорду старшая сестра. Сам он был слишком мал, чтобы понимать происходящее. Не это ли было причиной вражды – знать, что брат твой бастард и знать – что именно он наследует после тебя всё? Увы, прототип намеков не понял и никогда не поймет. Когда Милорд упрекнул брата в доносах Сесилу, которые еще совсем недавно отправлялись в Лондон из Бельвуара, в ответ тот лишь пожал плечами: он спасал поместье от разорения, безумный заговорщик привел их аристократический дом к неминуемому краху.
Сюжет с братьями-врагами сплелся с историей безумного Лира. Один брат изображал безумца, как Гамлет, пребывая в изгнании и в нищете, второй тянул свои руки к богатству, искал подходящую невесту, изображал перед старшим братом преданного друга и беззастенчиво предавал.
Милорд карал предателей, но не умел исправить все сотворенное ими зло.
[1] Казнили Рэйли только через 14 лет. Почти все эти годы он провел в Тауэре, написал «Историю мира» и другие произведения, был учителем принца Генри, сына короля Якова, занимался алхимическими и химическими исследованиями, в 1616 году убедил кроля отпустить его в экспедицию за золотом, вернулся из нее, потеряв сына и не найдя золота, и только тогда, по требованию испанского короля (которого Рэйли умудрился «обидеть», ограбив по пути испанские поселения), Яков приказал привести свой давний приговор в исполнение. Все время, которое Рэйли провел в заключении, он, как приговоренный к смертной казни, официально считался находящимся в состоянии гражданской смерти, попросту, умершим.
[2] «Король Лир». Акт 5. Сцена 3. Перевод Б. Пастернака.
Акт 5. Сцена 4
Наверху загорается свет.
Хор сидит в кресле, пьет вино.
Уил за сценой говорит:
– Нет, я больше не играю на сцене. Я доставляю пьесы. Разве этого мало? Нет. Я должен ехать в Стратфорд. Моя старшая дочь Сюзанна выходит замуж, мне надобно вести ее к алтарю. Она у меня умница. Умеет читать и может написать свое имя.
Хор достает из пачки щитов нужный и показывает зрителям.
На щите написано:
Последние годы. Закат. 1610-1612 годы. Бельвуар
***
Шли годы, но Милорд по-прежнему любил лишь Элиз, ее боготворил, писал о ней в каждой строчке, когда признавался в любви. Пользуясь чужим именем, рассказывал в«Цимбелине» о ее чудесной наготе, а тайных приметах ее тела – о родинках на груди и под грудью, признаваясь перед всем миром в фиктивности своего брака. Зачем? Чтобы поведать зрителям о своей несчастной любви, о недоступном теле, о том, что перед нею, перед своей Элиз, он виноват не меньше, чем клеветник и враль? Он оправдывался раз за разом, превознося целомудрие, делая его самоцелью.
Она приняла на себя тяжкое бремя, невыносимую ношу ущербной любви, они ссорились, потому что он подозревал ее в измене. Он всю жизнь ревновал ее – еще до их платонического брака к покойному Эссексу, – подозревая кровосмесительную страсть, о которой с таким гневом писал в «Гамлете», хотя, если вдуматься, в браке вдовы с братом мужа не было никакого кровосмешения. Потом он стал ревновать ее к белокурому красавцу Ризли, графу Саутгемптону, и, хотя опять же никаких оснований для этого не имелось, он писал ей сонеты с гневными обвинениями, смешивая старую ревность к Кэт, с новой ревностью к Элиз. Помилование короля освободило Милорда, но его болезнь была куда более строгим судебным приставом, и она не желала отпускать его на свободу. После того как Елизавета прокляла его за просьбу переспать с Сесилом, он написал «Отелло» и представлял, как задушит ее, виноватую и невинную одновременно. Да, он будет душить ее, а потом проткнет кинжалом… Он осыпал ее площадной бранью устами уродливого мавра. Он представлял себя старым и смуглым – а вернее – грязным. Он убеждал себя, что не ревнует ни капли – да пусть себе переспит хоть с целым полком – лишь бы ему не знать про это.
Он писал эти строки, сознавая, что в этом ударе кинжала скрыта его неосуществленное желание наконец-то овладеть телом Елизаветы. Те строки, в которых Отелло рассказывает о беседах, породивших любовь, писала сама Елизавета – ей было легко рассказать, откуда в ее сердце такая страсть. Вплетая эти строки в ткань пьесы, Милорд испытывал ни чем ни сравнимую сладостную боль. Отныне боль была с ним все время, боль физическая и боль душевная, – она была как черная воронка, способная впитать в себя весь мир.
Когда осенью 1610 года Элиз приехала в Бельвуар вместе с Мэри Сидни, он в порыве внезапного великодушия сказал, что прощает ей измену с Ризли и хочет примирения, потому что жить не может без нее. В своих пьесах он убивал ее множество раз, так почему бы в жизни не сказать: «Прощаю?»
Она заперла тогда дверь в его кабинет, разделась. Он помогал ей расшнуровать лиф, затянутый сзади. Она стояла перед нагая, дрожа то ли от страха, то ли от холода. И сказала, что если он не может проверить невинность ее тела обычным способом, то пусть пальцами ощутит, что ее телом еще никто не обладал. Он снял со стены пушистый ковер и она легла подле камина – отсветы огня скользили по ее прекрасному, еще такому молодому телу, и он лег рядом, зарылся лицом в ее волосы, погрузил пальцы в ее мгновенно повлажневшее лоно. В ту минуту он вспомнил похотливые уроки Кэт, и принялся ласкать жену, одной рукой сжимая маленькую упругую ягодку лона, другой – мгновенно затвердевшие соски. Когда Элиз выгнулась, издав сдавленный стон, его чресла так же изверги семя, перепачкав одежду – такова была их первая брачная ночь – случившаяся почти десять лет спустя поле венчания.
Накрыв ее шкурой леопарда, он лежал рядом. Она говорила ему, что есть надежда, что она привезла лекарство, драгоценный флакон, подаренный самим королем. Он делал вид, что верит. Он хотел ей рассказать про открытую им дверь в стене замка, но промолчал. Он лишь сказал, что нашел дорогу к ангелам. А ведь он уже год как объявил, что уходит – попрощался со всеми в своем сборнике сонетов, пожелав своему псевдониму, обозначенному лишь инициалами, счастья и вечной жизни. Себя же назвал искателем приключений, который отправляется в путь. Томас Торп, издатель, перепутал посвящение, потерял букву S, так что посвящение сделалось уже совсем непонятным, потому как остались неведомо чьи инициалы – W и H.
Она сказала, что вместе они должны поехать в Лондон. Как сегодня свершилась их странная брачная ночь, так и в театре его должны короновать королем сцены, тайно, закрыв занавесями выбранную ложу. Короновать лишь для посвященных. А посвященных двое – он и она.
Он закрыл глаза и представил в театральной ложе не себя, а своего двойника, здорового и молодого, дерзкого, уверенного в себя, способного не только тайно, но и открыто принять заслуженную корону. Услышал вопли толпы – восторга и гнева – звуки труб возвещали о начале спектакля, и, покинув ложу, он спустился на сцену, поднял руку в приветственном жесте, и вдруг встретился глазами с Уилом Шекспиром, располневший, постаревший, с заметной лысиной надо лбом. Актер протягивал руки к нему руки, как Фальстаф к своему принцу, глаза его были полны слез, а руки дрожали.
А потом Милорд вспомнил заседание Тайного совета, свой дрожащий голос, бубнящий: «Они держались все время вместе…»
– Не нужно, – сказал шепотом, целуя волосы Элиз. – Здание уродливо, но оно уже построено. Не будем его разрушать.
В конце концов он получил то, о чем мечтал, – свою единственную ночь любви. Требовать больше – было кощунством.
***
Уил год от года упрочивал свое положение. Появляясь в Бельвуаре, он лучился от счастья.
Ну что ж, когда Милорд уйдет за Ахерон, Уил не пропадет без него. Ему останется право на постановку пьес, а впрочем – пусть забирает даже начатое. Есть несколько отрывков, которые уже нет желания доделывать – пусть продаст кому-нибудь, пусть дописывает всяк, кто хочет. Пусть Флетчер[1] сочиняет. У него неплохо получается.
Писание пьес уже не приносило прежнего восторга – прежде Милорд уходил в творчество с головой, будто погружался в кипящий воздушными пузырьками поток. Ныне поток обмелел, Милорд входил в него и не мог погрузиться – вода плескалась у колен, а порой у щиколоток. Он был вне своих странных игр. Он смотрел со стороны. И никак не мог ощутить прежнего подъема.
Он больше не видел действия целиком, как будто зрение, прежде соколиное, оставило его, – лишь одна деталь, осколок – в его руках. Он забывал то, о чем пишет, и с удивлением перечитывал собственные строки. Сюжет распадался, ускользал, он не мог удержать нить рассказа в руках. Нагромождение эпизодов и нелепостей стало его уделом.
Он стал писать новые пьесы, наполненные волшебством и осторожной надеждой на счастье. Надеждой, белее похожей на тихую печаль. Пьесы выходили неуклюжие, бледные тени недавнего фейерверка чувств и эмоций, вдесятеро слабее, нежели прежние. Порой сочинял откровенную чепуху. «Оскалив мертвый рот навстречу солнцу, оскалившись недвижно на луну…» – написав подобное, лучше надолго отложить перо. Жизнь иссякала вместе с желанием писать. Разве что «Буря» удалась. Милорд уже воображал свою новую жизнь в новом мире, где он сумеет наконец укротить звериную ипостась мира здешнего.
«Мы созданы из вещества того же,
Что наши сны. И сном окружена
Вся наша маленькая жизнь»[2].
Маленькая жизнь. Жизнь такая короткая и так быстро заканчивается. Ни одна пьеса не сделает ее длиннее.
Зачем писать? Кто будет читать все эти книги? Скоро книг будет больше, чем читателей…
***
Свое творчество он закончил «Бурей», он рассказал всем, что уходит, что снимает волшебный плащ творчества и ломает перо. Он собрал все рукописи в тяжелый обитый бронзовыми накладками сундук, туда же сложил подаренную когда-то мантию и издания пьес. Когда он уйдет, рукописи передадут Мэри Пембрук, чтобы она приготовила издание к десятилетию его ухода.
Он все спланировал. Элиз… пусть выходит замуж и насладится настоящей плотской любовью. По завещанию он не оставит ей ничего. Чтобы тот, кто попросит ее руки, искал лишь ее любви, а не ее денег.
Он попрощался с дворцом и с королем, который был к нему так добр, – «Бурю» поставили в 1611 году в День всех святых в банкетном зале Уайт-холла.
***
В начале августа 1612 года погода стояла холодная и влажная.
Он так и не закончил последнюю пьесу, стихи выходили корявыми, сюжет – нелепым. Болезнь пожирала его. Но – самое страшное – она пожирала его мозг. Не стоит больше писать. Он стал писать плохо, на грани посредственности. Мысли путались. Головные боли сделались еще мучительнее. Пора уходить.
Странная двойственность была его натурой – он не хотел ничего говорить и желал все рассказать миру. Он шифровал, прятал, потом сжигал бумаги. Он рассказывал о себе все, выворачивая душу, и при этом скрывался под чужим именем.
Утром он видел Элиз. Она шла по мокрому, еще не просохшему от дождя саду. Закутанная в плащ в каком-то нелепом слишком коротком платье – Милорд не сразу понял, что это мужская одежда, она попросту переоделась, чтобы прийти к нему. Под огромным тяжелым беретом косой волной струились волосы. Он подумал, что она их покрасила – они были светлые и отливали серебром.
Перед ним была незнакомая ему женщина – уже не юная, но еще молодая.
Милорд кинулся к ней – больше всего боясь, что вернется прежняя слабость в ногах, и он растянется прямо на скользкой после дождя земле, упадет в результате неловкости, а не потому, что в самом деле захочет припасть к ее ногам.
Он все же поскользнулся и упал.
– Ты по-прежнему похож на больного оленя, – сказала она. – Взгляд все тот же. И так же нетвердо стоишь на ногах.
– Все же я стою! – Он поднялся. И протянул рей руку с галантным поклоном. Даже испачканный в глине (одна половина наряда измарана, другая чиста) он мог выглядеть галантным.
Она оперлась на его руку, вернее, сделала вид, что оперлась. Она всегда достаточно твердо стояла на ногах. А ему… Ему порой не хватало мужественности. Именно так – смелость была, но как краткий порыв, как молния. Он мог ринуться в бой сломя голову. Но когда проходило яростное безумие первых мгновений, он вдруг терялся и искал то, что должно было его спасти – плащ, маску, портьеру, за которой спрятаться. Она ненавидела его за эту мятущуюся слабость, за неуверенность в себе. Елизавета, напротив, была яростной и дерзкой. В этом она была копией своего отца. Она могла бы верхом на боевом коне скакать впереди войска. Она ни разу, кажется, не дрогнула. Нет, один раз дрогнула… Но она просто устала. Она сказала ему – за одну ночь я отдала бы целую жизнь – как Джульетта. А он… Он уже не мог предложить ей даже одну ночь: порошки аптекарей так и не помогли.
– Мне кажется, ты совсем не изменился, – сказала она.
И ему послышалась в ее голосе горечь.
Не изменился – значит, не стал лучше.
Он ревновал ее когда-то – так ревновал, что готов был задушить – сила у него в руках сохранилась. Виновна она или нет – неважно, он все равно готов был сдавить пальцами эту тонкую белую шею.
– Где ты провела этот месяц?
– Не имеет значения, где. Потому что я всегда с тобой. Где бы ты ни был.
– Ты могла приехать раньше?
– Помнишь наш последний разговор?
Он кивнул.
И ощутил то же самое возбуждение, когда шагал с Эссексом по узкой улице со шпагой наголо и ничего почти не видел – разве что перья плюмажа впереди, и тени, скользящие по стенам домов, и брызги света в глаза. Зачем? Куда? Он был как в бреду. Он просто знал, что должен был идти, несмотря на слабость тела и тошноту. Несмотря на боль, почти нестерпимую, в правом виске.
В такие минуты он ненавидел свое тело – слишком слабое, слишком ненадежное, совершенно не подходящее буйной фантазии и энергии его духа. В юности он воображал себя сильным и неукротимым. Таким, к примеру, каким был Гарри Перси, по прозвищу «Горячая шпора», парень, который в одиннадцать лет вел солдат в бой. И пусть тот первый бой, как и бой последний, Гарри Перси проиграл, это не имело значения. Перси был воином, каким никогда не сделаться Милорду. Посему он всегда воображал себя принцем Гарри, будущим королем Генрихом Пятым, который прячет под маской повесы лицо грядущего победителя при Азенкуре. У Милорда впереди Азенкура не будет.
Если бы все дикое, звериное, глухое… именно так – глухое – можно было бы усмирить и подчинить… В полудреме, опоенный сомнительными лекарствами, он мечтал о власти над этим дикими звериным и страшным, и о воплощении легкого, светлого, мечтательного. Дух и зверь служили ему, пока перо его скользило по бумаге. Это было недавно… Когда он писал «Бурю».
Он тряхнул головой, прогоняя обрывки навязчивых мыслей, в которые он погружался, как в водоворот. Написанное мешалось с только что придуманным.
Сейчас они с Элиз сидели под деревом, земля была влажной, расстеленный плащ промок очень быстро. Она просила у него одну ночь в обмен на целую жизнь. Были дни, когда он злился на нее, когда думал, что она требует от него слишком многого, в те дни он превратил Элиз (он не мог сказать свою), в леди Макбет, которая в своем честолюбии толкает супруга на страшные преступления.
Женщина в мужском костюме, которую можно принять за мальчика, из тех, что прислуживают знати. Он изображал ее в «Двенадцатой ночи», как брата и сестру. Он был ее Орсино, любви которого она отчаянно добивалась. Это она написала те строки «Под твоим окном построил бы я шалаш»… Потом она переоденется в женское платье и станет иной.
Она – разная.
Меняются жизни, меняется мир, Судьба остается прежней.
– Что ты задумал? – начала она свой допрос.
– В конце августа я уйду в другой мир.
– А что со мной? – спросила Елизавета.
– А ты будешь свободна. Ты можешь выйти замуж, за кого пожелаешь.
– О чем ты?
– Я притворюсь, что умру…Элиз… – Он задрожал. – Ты уйдешь со мной? Мы будем там счастливы вместе. Только ты и я.
– Куда уйти? В иной мир? В смерть? Убить себя? Очень странное предложение, даже от такого эксцентричного человека как ты. Похоже, ты перестал отличать свои желания от реальности. Мне сказали… – она сделала пазу. – Мне сказали, так случается, что твоя болезнь поражает мозг и сводит людей ума. Видимо, сейчас это и произошло. Ты всегда говорил о смерти. Сколько я тебя помню, ты писал о том, что жизнь – это даже не целое, а частицы праха. Ты всегда хотел ощутить дыхание смерти – спуститься в Аид, будучи живым. И ты предлагаешь мне туда войти с тобой, как будто это все происходит на театральной сцене.
– Элиз!
– Ты бы мог сделать карьеру при дворе. Или ты бы мог сделать так, чтобы имя твое гремело по всему миру. Вместо этого ты устраиваешь последний спектакль здесь, в замке, для нас двоих. Похоже, это какое-то особенное, извращенное тщеславие.
Ее здравые слова привели его в бешенство.
– Тщеславие? – Он захохотал. – Я отдал славу актеру, а жену – распутному другу. Я умираю каждый день. А ты…
– Ненавижу тебя, – выдохнула она. – Ненавижу. Ты был прав, мне следовало выйти замуж за дурака.
Он схватил ее за горло и сжал пальцы. Вернее, попробовал сжать. Не получилось. Она смотрела ему в глаза. И в них были боль и отчаяние. Она в самом деле считала, что он спятил. Как принц Датский. Только не притворно, а на самом деле.
Он разжал пальцы и прошептал:
– Прощай. Я уезжаю в Кембридж. А ты – ступай в Лондон…
Она собрала вещи и уехала вечером.
В этот день он отослал мантию Мэри Сидни. Сделал, как обещал: когда стихов больше не станет, мантия вернется к прежней хозяйке. Он знал, что с этого дня ничего более не напишет.
[1] Имеется в виду Джон Флетчер, драматург времен короля Якова I, работавший в основном в соавторстве с Фрэнсисом Бомонтом.
[2] «Буря». Перевод Мих. Донского
Акт 5. Сцена 5
Сцена наверху – все та же комната, что и в начале спектакля. Уил, пыхтя, втаскивается тяжелый сундук. Садится на него. И сидит в молчании, пока свет медленно гаснет. В полумраке видно, как его плечи трясутся. То ли ему холодно, то ли он плачет.
***
Сцена внизу – спальня в замке.
Милорд лежит на кровати, укрытый одеялом с богатой вышивкой. На кровати много подушек – он почти сидит, но при этом тяжело дышит. При этом видно, что камердинер Томас стоит за дверью и подслушивает.
***
Врач оказался немолодым человек в темном скромном платье с криво сидящим желтоватым застиранным когда-то белым воротником. Волосы поредели над высоким лбом. Темные выпуклые глаза смотрели внимательно. Он видел его прежде? Лицо казалось знакомым.
Врач потребовал раздеться. Помог подняться, стянуть рубаху. На каменном полу стоять было холодно. Нагим – унизительно.
Медик долго осматривал руки больного. Стопы. Спросил, не мучит ли его жажда. Особенно ночью. Много ли он ест, и что именно – жирное, сладкое. Когда ему становится лучше, когда хуже.
Он говорил с акцентом. Явно иностранец. Или долго жил за границей.
– Это дурная болезнь, – сказал Милорд.
– Дурная болезнь? – Лекарь посмотрел на него с недоверием. – С чего вы взяли такое? Нет, ваша милость, у вас нет дурной болезни. Вы себе это придумали. Такое бывает с робкими людьми – юноша переспит со шлюхой, а потом вообразит сам себе болезнь как наказание.
– У меня нет дурной болезни? А моя полнота?
– Вы больны другим… это тяжело и уже неизлечимо. И, будьте добры, поясните, сударь, кто вам сказал, что у вас дурная болезнь? Что за врач-шарлатан лишил вас возможности сохранить жизнь?
– Яго.
– Кто?
– Неважно.
Врач в темной одежде со скромным желто-белым воротником принялся смешивать лекарства.
– Это должно помочь. Вам станет легче. Но ненадолго – несколько дней, быть может, месяц.
– Господи… господи… господи… О, если бы не было этой болезни, если бы я был здоров, я бы все оставил – и сочинительство пьес, и свое богатство – все бросил бы – пошел бы нищим в рубище по дорогам – только бы не было этой болезни. Клянусь жизнью Элиз!
– Все просто, милорд. Это сердце. В детстве вы застудили ноги в северном замке. Боли в коленях, так ведь?
Милорд кивнул.
– А потом снова без солнца и тепла много дней…
Все так. Сначала поход в Ирландию, ночевки в сырой палатке. Потом Тауэр… Да, именно в Тауэре ему стало казаться, что он умирает.
– Болезнь перекинулась на сердце. Из-за сердца у вас отеки по всему телу, и эти ужасные отеки по бокам, будто подушки. И вы кажетесь таким толстым. Из-за этого вам трудно дышать. Оттого вы теперь спите только сидя. И ноги отекли тоже поэтому, и вы почти не можете ходить. От моего лекарства вам станет ненадолго легче. Но вылечить вас я уже не смогу.
– Вы опоздали?
– Увы, милорд. Вы опоздали.
– Значит… Дальнейшее – молчание.
– Лет пять назад вас еще можно было спасти. Я бы мог дать вам десять лет почти сносной жизни.
– Томас! – кричит Милорд.
– Да, Милорд…– Томас проскользнул в спальню.
– Напиши в Лондон Элиз, что я умер. Когда умру. Она будет свободна. Она может больше меня не ненавидеть.
***
Сцена внизу – комната в замке.
Милорд сидит в кресле, накрыв ноги пледом. Уил расхаживает по комнате с бокалом в руке.
Уил:
– Отличный херес.
Милорд:
– А ты помнишь, как мы сидели в подвале трактира «Лев» и пили херес с сахаром и ели каплуна? И ты учил меня языку слуг? – Милорд печально улыбается. – Напиться – значит, накраситься.
– Как не помнить, сударь! Та первая пьеса была дрянная, наполовину ворованная, но я все равно понял, что через год или два вы превзойдете самого Криса Марло.
– Т-сс! Не произносит имени Марло. Я понял, Добрый Уил, тоже кое-что понял.
– Что же именно, сударь, вы поняли?
– Ты в самом деле автор этих пьес. Я бы не смог ничего написать без тебя.Много лет я не мог разглядеть важность твоих заслуг. Все тонкости постановки, чередование сцен, – это твое.Не-актер все бы напутал, но ты глядел на театр изнутри, а я – только снаружи. Ты – мой единственный друг.
– Ну, уж прямо и друг!
– Странный друг. Как Фальстаф. Нас мало избранных. Мы – братья, друзья, солдаты, книгочеи. – Милорд с трудом встает и обнимает Уила.
– Братья…– шепчет Добрый Уил.
Милорд берет со стола рукопись (читает):
– «Трагическая история Гамлета, принца датского».
Берет перо и пишет: «Сочинение Уильяма Шейк-спира».
– Что вы намерены делать теперь, Милорд?
– Поеду в Кембридж. Там у меня свой кабинет. Осталось несколько дней. Или недель. Может быть, месяц.
– Зачем вам ехать в Кембридж?
– Там я умру. Я уже сделал все распоряжения насчет похорон. Это будет мой лучший спектакль. Я – драматург, постановщик, и актер в главной роли.
– Не понял. Что за спектакль? Вы разыграете свою смерть, а сами сбежите?
– Я так все обставлю, чтобы все думали, будто, возможно, я все еще жив. Будто не умер, а исчез. Отправился в Италию, путешествую по Европе. Как думают, что все еще жив Крис Марло. Но нет, от смерти мне не сбежать. Не получится.
– Умрете? Так скоро? А что буду делать я? Что мне-то делать? Снова вернуться в Стратфорд? Это такой унылый городишко. И ни одного театра, сударь. Жизнь там – такая тоска.
– Но это все же лучше, чем смерть.
– Вы правы, лучше. Буду жить как богатый джентльмен.
– Так ты богат?
– Не слишком. Я нищий по сравнению с вами. Но у меня есть достаток. И я умею торговать зерном.
– Это так заманчиво звучит: у меня есть достаток, – задумчиво говорит Милорд.
– Умереть, забыться и видеть сны. Э, сударь, вы думаете, на той стороне мы будем видеть сны?
– Я думаю, на той стороне только тишина.
Уил обнимает его.
– Прощайте, Потрясающий копьем.
– Прощай, Уил Шейк-спир.
Акт 5. Сцена 6
Сцена наверху пустует.
С одной стороны входит Елизавета. С другой – Томас.
– Все это мне надоело… – говорит Элиз капризным тоном неведом кому, скорее всего, служанке. Замечает Томаса. – Ты привез мне письмо от Милорда? Как он? Ему лучше? Он вроде бы выписал какого-то знаменитого врача из-за границы.
– Нет, миледи.
– Нет – нет письма, или ему не стало лучше?
– И то, и другое, миледи.
– Так лекарь не помог?
– Помог, но ненадолго. Мы все ошибались с его болезнью.
– Вот как? В чем же ошибка?
– Причина в том, что вы его убили. Вы разбили ему сердце. Вы отталкивали его год за годом, и он отправился к шлюхам. А потом Ризли убедил его, что он подхватил дурную болезнь. Друг и любимая сговорились и убили его. А у него просто болело сердце.
Элиз подскакивает к нему, бьет с размаху по лицу.
Томас вытирает кровь.
– Вы могли быть счастливы. Но вы превратились в леди Макбет. Вы знаете, что леди Макбет – это вы, миледи?
Элиз падает в кресло и сидит недвижно. Шепчет:
– Он не мог умереть. Он не мог умереть так просто… Это невозможно. Он ушел на волшебный остров. Как Просперо. Но не позвал меня с собой.
Свет наверху гаснет.
***
На сцене внизу – ночь.
Проезжает катафалк, накрытый черной тканью. Четыре человека в черном с факелами сопровождают катафалк. Вдали виден силуэт замка.
***
Катафалк подъехал к замку на закате. Небо было плотно обложено тучами, и только на западе алая с золотом полоса рдела в болезненно-ярком великолепии. Верховые, что сопровождали мрачную процессию, освещали дорогу факелами. В закатных лучах можно было вполне отчетливо разглядеть, что над прямоугольными башнями замка реют приспущенные флаги.
Священник вышел из часовни – встретить гроб. Рот и нос он зажимал платком. Один из всадников, спешившись, кратко бросил:
– Чума.
Священник испуганно отступил, спешно замахал свободнойрукой, указывая на дверь часовни. Чума была частой гостьей в крупных городах, особенно в Лондоне, но в провинцию болезнь забиралась редко.
– Будет лучше, – быстро заговорил человек с факелом, – если мы положим гроб в саркофаг, не открывая. Безопаснее для всех. Новый лорд прибыл?
– Господин здесь, но он не выйдет.
– Тогда мы приготовим все необходимое для обряда, не подвергая опасности жизни остальных, – предложил верховой.
– Да конечно! – священник отступил еще на шаг, и еще крепче прижал ткань к лицу.
Его слова звучали глухо:
– А службу по покойному мы можем провести уже после погребения. И вам совершенно нет никакой необходимости находиться здесь и подвергать свою драгоценную и праведную жизнь опасности.
***
Уолтер Рэйли не удивился, когда посетительница вошла в его комнату. В Тауэре он, заключенный, расположился вполне с комфортом. Работал каждый день, писал свою «Всемирную историю».
Молодая женщина, что села напротив него, носила траур. Глаза ее покраснели от слез.
– Миледи, мне уже сообщили, сочувствую…
– Я сказала ему на прощание, что ненавижу его. Он был совершенно безумен, бредил. Но я не думала, что он может так скоро умереть. Я не думала, что будет так больно. Он умер один, и меня не было рядом. Я могла бы поцеловать его на прощание. И погладить его руку… и могла бы сказать, как сильно люблю его… и…
– Смерть всегда приходит неожиданно. Даже когда ее давно ждешь.
– Вы ждете?
– Каждый день. Я же приговорен к смерти.
– А вы не думали, что лучше уйти раньше, лучше не позволить палачу… – Говорила она тихо, без выражения, опустив голову. Слез уже не было.
– К чему вы клоните? – Он подался вперед, попытался заглянуть ей в глаза.
– Мне сказали, что у вас есть быстродействующий яд. И что будет не больно. Я боюсь боли. Иначе…
– Елизавета, вы молоды.
– Моя жизнь окончена. Если у вас есть сердце, дайте мне яд. Вспомните Яго из Отелло.
– Вы же знаете, я не бываю в театре. Но да, я читал текст.
– Мы все были его Яго: Генри Ризли, королева Елизавета. И я. Каждый из нас нанес свой смертельный удар. Но только у меня хватит мужества рассчитаться с убийцей.
Эпилог
Та же сцена, что и в первой сцене Первого Акта.
К стене прислоненный стоит больший щит с надписью: 1616 год, Стратфорд-на-Эйвоне.
Входит человек в черном. В руках у него большой лист бумаги. Расхаживая из угла в угол, он зачитывает завещание Шекспира:
– «Во имя Господа, аминь.
Я, УИЛЬЯМ Шекспир из Стратфорда-на-Эйвоне, в графстве Уорик,
джентльмен, в совершенном здравиии полной памяти(слава Всевышнему!),
привожу в порядок дела и выражаю мою последнюю волю и мое завещание таким
образом и в следующей форме:
Во-первых, передаю мою душу в руки Божии, моего Творца, надеясь и
твердо уповая, что буду приобщен к жизни вечной единственно за заслуги
Иисуса Христа, моего Спасителя; и предаю мое тело земле, из которой оно
создано.
Кроме того, я отдаю и отказываю моей дочери Джудит сто пятьдесят фунтов
ходячей английской монетой, которые должны быть ей выплачены следующим
образом: сто фунтов в виде ее приданого через год после моей кончины…
Читающий водит пальцем в перчатке по листу, бормочет:
– Где же это было… А, вот…
« Я завещаю … каждому из моих товарищей – Джону Хемингу, Ричарду Бербеджу и Генри Конделу – двадцать шесть шиллингов восемь пенсов для перстней…»
Входит Хор, приносит другой щит и ставить поверх прежнего. На нем надпись:
Лето 1621 года, Уилтон-Хаус
Наверху свет гаснет. Внизу – освещается большой холл в Уилтон-хаусе.
Горит камин. Два человека в ливреях Пембруков вносят тяжелый сундук, ставят его у камина и уходят.
Мужской голос за сценой:
– Пять по полудни. Пора подавать обед.
***
Вставая утром, Мэри принималась за рукописи. Многие сохранились только в списках актерах – в том сундуке, что доставили из Кембриджа, оказались далеко не все пьесы Милорда. Она чувствовала себя плохо – болела спина, пальцы к вечеру уставали держать перо. А главное – она уже не видела так, как прежде, и вынуждена была и читать, и писать в очках – эту дорогую вещицу она заказала тайком.И так день за днем, день за днем.
Мэри вдруг охватила яростная злость. Почему опять она работает ради другого? Сколько строк она вписала в стихи своего брата Филипа Сидни? Сколько теперь она дописывает, исправляет, добавляет? Но почему! Почему их имена будут сиять на титулах книг, а ее имя, имя Пембрук исчезнет… Исчезнет? Она замерла. Вот уж нет!
Она ныне всем этим рукописям хозяйка. Она может отдать эти пьесы любому. Себе? Нет, это невозможно. Но… кому? Сыновьям! Кто поверит? Написать Шейк-спир – Пембрук? Нет, так нельзя. Явно нельзя, так не получится. Только под маской. Пусть фальшивая фигура закроет титул, но, если ее вырезать, откроется тайна, появится надпись – Герберт и Филип Пембруки – авторы этих пьес.
Это будет плата за то, что она сделала, за то, что внушила мальчишке уверенность в себе. За то, что подарила ему мантию брата. За то, что теперь, не жалея себя, готовит издание пьес.
***
Наверху вспыхивает свет, хор пытается выставить щит Октябрь 1621 год, Уилтон-хаус, но быстро его убирает.
Освещается сцена внизу – одна из комнат Уилтон-хауса.
***
Герберт вошел в комнату с камином. Дрова в камине уже почти прогорели – плясали синие огни на раскаленных углях. Герберт наклонился, волоком подтащил тяжелый сундук к огню. Снял массивный замок, откинул крышку. Сундук был полон папок, свертков с бумагами, просто отдельных листов. Правую часть сундука занимали сложенные стопкой книги.
Герберт взял одну из папок, снял кожаный покров, обнажая сшитые суровыми нитками изрядно затрепанные листы. Все они были заполнены ровным упругим почерком, почти без помарок. Лишь справа и слева на полях шли пометки – уже другой рукой.
Герберт первым делом швырнул в огонь кожаную папку. Из камина, пока кожа не занялась, повалил едкий дым. Герберт закашлялся, прикрывая сжатой в кулак рукой губы. Помедлив, будто решаясь с трудом, кинул в камин первую страницу рукописи. Пламя, заключив скомканный лист в объятия, в одно мгновение превратил желтоватую дорогую бумагу в серый комок, похожий на осиное гнездо. Несколько мгновений написанные буквы еще читались, подсвеченные красным. А потом пепел распался рыхлыми серыми слоями. Герберт швырнул сразу несколько листов в камин. И наконец – все содержимое следующей папки.
Огонь захлебнулся. Приник к камням, долгие минуты ощупывал плотно сложенные листы, будто воин, отыскивающий брешь в стене. То там, то тут по краям вспыхивали и пропадали оранжевые язычки. А потом пламя загудело, листы стали сворачиваться, закручиваться, и весело пляшущий огонь принял третью пачку бумаги, ни на миг поперхнувшись…
Четвертую рукопись Герберт перелистал и отложил – это был театральный список с пометками для актеров. Потом шли сложенные страницы подготовленного к изданию фолио. Оттуда Герберт вытащил первую страницу и швырнул в огонь.
– Теперь ты просто Уильям Шекспир, – прошептал Герберт. – Навсегда.
Примечания
Первое фолио – издание большинства произведений Уильяма Шекспира, вышло в 1623 году. Тираж составил 750 экземпляров, из которых до нашего времени дошло 230 экземпляров. Нет сведений, что хотя бы один экземпляр этой книги был передан в Стратфорд-на-Эйвоне наследникам Уильяма Шекспира.
Сохранилось несколько экземпляров с вырезанным портретом Уильяма Шекспира.
В текст без кавычек вплетены отдельные фразы и выражения из пьес Уильяма Шекспира. Большие отрывки приводятся в кавычках и с указанием переводчика.
О тексте «Гамлета».
Оригинала текста этой пьесы как такового не существует. Сохранились три различных текста «Гамлета», которые далеко не во всем совпадают друг с другом. Обычно используется
Пьеса была напечатана в 1603, 1604 и в 1611 гг. А затем опубликовала в «Великом фолио» - в 1623 году. Текст издания 1603 года вдвое короче текста 1604 года. В подзаголовке 1604 года указано, что текст «дополнен вдвое против прежнего в соответствии с подлинной и точной рукописью». Издание 1611 года совпадает с издание 1604 года. В Великом фолио текст снова дополнен против издания 1604 года, но это опять же не окончательная редакция: часть строк из издания 1604 года пропущена. Н. Роу и Л. Теобальт скомпилировали тексты «Гамлета», так в 1733 году появился «полный» текст пьесы. Этот «окончательный» «Гамлет» идет на сцене около четырех часов.
В тексте эти варианты «Гамлета» не разграничиваются. При работе над книгой автор в основном использовал текст «Нового издательства» 2010 года, где под одной обложкой размещены английский текст и перевод А. Цветкова.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
