Шаги за спиной. Беги, не оглядывайся
Пролог
Лес темен, мрачен и тих. Тишина эта осязаема и материальна, словно кто-то прикладывает к ушам вату. И темнота, как старые чернила, в которые домешали сажи, — она непроглядна и густа, как кисель. И только клочья тумана цепляются за плечи…
Или это падает вата? Я провожу ладонями по плечам и с недоумением смотрю на свои руки: в них нет ни тумана, ни ваты… Но я же только что чувствовала, как мягкая толстая вата прижималась к моим ушам! Но… Почему я в медицинском халате? И где я?
Я недоуменно кручу головой: могучие ели окружают меня. Их лапы — тяжелые, в черную прозелень — огромны, развесисты и застят свет.
Свет?
Да, еле заметно, где-то там, в глубине бора, мелькает слабый неяркий огонек костра.
Какая глубокая черная ночь! Я иду на огонек, который точно прячется от посторонних глаз, и я постоянно его теряю. И, потеряв в очередной раз, останавливаюсь и вглядываюсь в тени смурных елей так старательно, что в какой-то момент мне начинает чудиться там, за елями, чьи-то невнятные движения.
Я тяну руки, чтобы раздвинуть ветви, и они сопротивляются как живые, упрямо не пуская меня дальше. Но вокруг вдруг светлеет — это луна большая и красная — выходит из-за туч и заливает все причудливым светом. Теперь я вижу, что за елями, параллельно мне, бредут девушки. Но вижу их не четко, а словно сквозь очень мутное, грязное стекло — и не могу никого толком разглядеть! Я очень стараюсь, и зрение мое вдруг проясняется. Там за елями по тропинке бредут девушки, по виду мои ровесницы. А вот, в сторонке от остальных, еле переставляя ноги, плетется светловолосая, высокая, очень белая — да она же нагая! — молодая женщина, придерживая живот.
Беременность, не меньше семи месяцев, определяю я машинально и вздрагиваю — что случилось с этой молодой мамочкой? Я рвусь сквозь упрямые еловые лапы, чтобы помочь ей, но они сопротивляются еще яростнее, и, пружиня, отбрасывают меня в сторону.
Но я почему-то все равно вижу ту тропу. Вот, спотыкаясь, натыкается на пенек другая, маленькая, низенькая, со смешными черными косичками, перекинутыми на грудь. В них вплетены тесемки разного цвета. Эти косички врезаются в мою память. А вот третья, кажется, рыжая, коротко стриженная, идет зажимая бок. Она ранена? Но новая фигура заслоняет ее и я беспомощно кручу головой. Их так много! Но откуда в этой мрачной тайге столько молодых девушек и женщин, и что с ними случилось?
— Вам помочь? — я кричу, потому что боюсь, что они меня не услышат. Рыжая с трудом поворачивает голову. Ее губы шевелятся, но я не слышу слов.
Внезапный топот за спиной заставляет меня инстинктивно отпрянуть в сторону. Страшный косматый мужик рубит топором воздух там, где я только что стояла. Промазал! Гримаса злости искажает его лицо, он снова взмахивает топором, и я с ужасов понимаю, что не успеваю!
Я не успею отскочить! Огромная тень бросается ему наперерез, подминая мужика под себя.
— Спа… Спа…, — силюсь выговорить я. Мой защитник поворачивается, и я кричу от ужаса.
Кричу? Нет!
Мой крик булыжником застревает в горле. Я пытаюсь вдохнуть, вытолкать свой застывший крик — получается плохо.
Не получается совсем!
— Что ты делаешь? Не мешай! — вскрикивает резкий голос, и я недоуменно оглядываюсь. Оказывается, я уже дошла до костерка. Он очень мал и не дает света. Безобразная старуха, разложив вокруг себя какие-то фигурки, сидит на земле и смотрит на мимо меня.
Мне страшно обернуться на того, кто прогнал мужика, но и старуха внушает мне настоящий животный страх.
— В-вы кто, б-бабушка? — с огромным трудом, преодолевая себя, выговариваю я. Булыжник в моем горле никуда не делся.
Старуха вздрагивает. Теперь она смотрит на меня, и страх искажает ее уродливые черты.
— Ты видишь? — вскрикивает она и, вскочив, прыгает через свой костерок, не дающий света.
На меня летит, растопырив скрюченные руки как огромные когти, огромная страшная сова с головой старухи!
Я кричу, и просыпаюсь от крика. Но на самом деле я сиплю, силясь вытолкнуть воздух, а он по-прежнему застрял в груди и в горле и, кажется, сейчас разорвет мне грудину.
Мое тело горит огнем, и я не могу двинуть ни рукой, ни ногой, словно не я хозяйка своему телу! Я тщетно трепыхаюсь на узкой койке, понимая, что сейчас задохнусь. Я пытаюсь позвать на помощь, но не могу вспомнить ни одного слова. Дикий, безумный ужас охватывает меня. Ну же, ну!
Нет, я не помню ни одного слова!
Ни одного!
И вот я уже не на своей узкой койке трепыхаюсь, а перед крыльцом свежесрубленного нового дома! Откуда он здесь?
— Господь с тобой, милая дочь! — вдруг слышу я мамин голос, и в моей голове словно что-то щелкает:
—Господь! — кричу я, повторяя за ней, и тут же вспоминаю все слова, но повторяю только одно. — Мама! Мамочка!
Сразу становится тихо и спокойно.
Я жадно вдыхаю воздух, только что бывший таким недоступным. Я дышу. Я умею дышать — какое это счастье!
И… просыпаюсь на этот раз по-настоящему.
Это был сон! Просто дурацкий страшный сон!
Одеяло связало меня так, что я действительно не могу пошевелиться. Я быстро выпутываюсь из него, и с наслаждением чувствую, как повинуется мне мое тело. Пережитый ужас еще жив во мне, но я гоню его прочь. Господи! Да как же хорошо жить!
Будильник громко тикает на подоконнике. Я, быстро перебирая босыми ногами, бегу туда, чтобы посмотреть время. Два часа ночи, но в комнате почти светло. В это время у нас всегда светло: наверное, это и есть белые ночи. Но, когда говорят про белые ночи в Ленинграде — это звучит романтично, а у нас… У нас все просто — светло, и ладно.
Я забираюсь обратно в кровать, и панцирная сетка привычно провисает подо мной. Кутаясь в тонкое одеяло, я с улыбкой вспоминаю мамин голос, услышанный во сне: «Господь с тобой, милая дочь!»
— Мамочка моя, — шепчу я, и засыпаю крепко, без сновидений.
Глава 1
Тихо.
Обычно по утрам из коридора доносится смех, топот ног, звонкие девичьи голоса. Мне они всегда напоминали крики чаек: много, громко, бестолково.
Вот Наташка возвращается из умывальни и весело кричит с порога:
— Кто еще лежит? Машка, дерни Маруську за ногу! Верка, Томка, подъем!
— Орать обязательно? — Ольга всегда недовольна. В умывальню она уходит вторая, в пику Наташке хлопая дверью.
— О—о—о, — Нюра закатывала глаза. — Каждое утро, каждое утро хлобысь дверью, хлобысь! Когда я уже уеду от всех вас!
— Поверь, ты будешь скучать! — Наташкина койка стоит рядом с моей и, когда она падает всем весом, сетка подо мной начинает дрожать, раскачиваясь.
— Лидка, — Наташка поворачивается на бок и щурится. — Ты ищешь умные мысли на потолке?
— Девчонки-и-и! — орут мальчишеские голоса из коридора и их сразу же перекрывает недовольный голос вахтерши, тети Поли.
— Первокурсники, — Наташка зевает. — Глупые, как сайки. Выкараулили, когда тетя Поля отошла за чаем и вломились в коридор. Девок не видели, ха!
Тетя Поля за чаем ходит, как часы: караулить не надо.
— Вставай, — Наташка пытается ткнуть меня пальцем вбок, и я резко откатываюсь, вскакивая. Тыкает она больно, а хохочет громко: не важно попала или нет. Главное, я встала. Наташка в нашей комнате старшая, и ей надо, чтобы мы все вовремя поднялись, умылись, оделись, быстро позавтракали и — главное — не опоздали на занятия в училище.
— По деревням-то разъедетесь, медички, — лениво говорит Наташка в потолок. — Кто вас там будить будет? Еще помянете Наташку—то, — и снова громко, в голос, смеется.
…Я еще не уехала никуда, а Наташкиного смеха мне уже не хватает. Я смаргиваю. Сейчас бы все отдала, чтоб девчонки рядом привычно шумели, хохотали, ворчали, орали, топали, теряли ленты, зубрили вслух, переругивались беззлобно… А ведь все последние четыре года мне хотелось тишины.
Моя мечта сбылась. Так почему же так, до слез, грустно?
Где сейчас мои девчонки? Все плывут в разные стороны, кто по Иртышу, по Оби. Кто-то будет работать на Сосьве, кто-то на Вахе, кто-то на Югане, а кто-то на Конде. Увидимся ли мы? Верно, это будет не скоро. Мы даже на практиках не расставались, потому что проходили их в окружной больнице, а каникулы у нас были короткие: разъезжались по своим деревням мы всегда одновременно и торопливо.
Получается, за четыре года я впервые осталась в нашей комнате и в общежитии одна. И сразу мне приснилась какая-то жуть. Ну и ну. Это, должно быть, от грядущих перемен в моей жизни и свободного времени.
Раньше его у меня не было. Говорят, мы последние, у кого было столько практики каждый год, даже летом нас почти не отпускали. Повезло младшим. Или нет? Если бы у меня были длинные каникулы, чтобы я с ними делала?
Поехала бы к маме…
Мама.
Мамочка моя.
У нее, кроме меня еще три сына. И муж. Отчим. Мой отчим. Моим братьям он отец.
Их семья живёт своей жизнью, и мне всегда думается, что это могло бы быть и моей, если бы… Если бы был жив отец.
Мой отец.
Нет, хорошо, что у меня всегда было много практики и не было времени думать о том, о чем думать не нужно.
Как странно, я лежу на койке, и мне не надо никуда бежать, меня никто не торопит, никто не кричит надо мной, не трясет, качая, спинку кровати — и это один из последних дней в общежитии, где я прожила больше четырех лет. А может быть, и последний. Интересно, в деревне, куда меня распределили, будет также? Нет, скорее всего, нет. Там медика никогда не было — а тут я. Вряд ли у меня будет спокойная жизнь. Наверное, надо радоваться нежданным и негаданным денькам отдыха, ценить, что они есть.
А мне… Мне странно. И где-то в глубине души, совсем чуточку, страшно. Я давлю это чувство изо всех сил и делаю вид, что его нет.
Дверь в комнату распахивается, и тетя Поля входит бочком, держа в руках тарелки:
— Проснулась? А я тебе пирожков принесла. Домашних! Столовку-то вашу закрыли, значит. Все в отпусках уже, да и нет тебя в бумагах-то, выпускница. Всё! — говорит она нараспев, чуть растягивая слова, и тут же принимается ловко расставлять посуду, предварительно расстелив на стол полотенчико, которым были накрыты пирожки. Какой от них аромат! В желудке урчит, я краснею, тетя Поля улыбается:
— Давай бегом умываться. Одни с тобой остались, почаевничаем с утреца! Поговорим по-бабьи-то, стара да млада, рядком да ладком, — она смеется громко, ну точно как речная чайка: ха-ха-га! Ха-ха-га! Гха-гха!
— Опять лекарства не пили, — говорю я укоризненно. Она машет на меня рукой.
Тетьполины пирожки бесподобны. В какой-то момент я спохватываюсь, что ем их только я, а она сидит, подперевшись рукой, и смотрит, по-прежнему улыбаясь:
— Ешь-ешь, молоденькая, тебе надо. А я уже старуха, мне и хочется, и нельзя. Есть вкусно, а потом тяжко. Такие вот грехи, — поймав мой взгляд, отвечает она на немой вопрос, и вдруг спрашивает. — Лид, это правда, тебе направление в Замор дали?
— Да, — я киваю. — Говорят, это очень далеко. И даже ФАПа там нет. И не было. Я, тетя Поля, не пойму как в нашей советской стране могут быть деревни, где нет ФАПа. Наши уже ракеты в космос запускают и вдруг такое… Фапа нет! Ну, ничего, я построю. Скоро, тетя Поля, даже в самой захудалой деревни у нас будут полноценные больницы!
Тетя Поля тяжело вздыхает:
— Я вот что тебе скажу, Лидушка, ракетами в небо может наши, может быть, и пуляют, да это к нам никаким боком. Где те ракеты? А мы? — она замолкает на несколько секунд. — А в Заморе том не то, что ФАПа, там и советской власти еще нет. Глухое место, темное. Совсем темное, Лида!
— Темноту мы разгоним. Василий Фадеевич нам рассказывал, что мы будем тем поколением, которое увидит человека в космосе! И это будет наш, советский человек! — бодро отвечаю я. — Ну, как нет Советской власти в Заморе? Тетя Поля! Вы такое больше никому не говорите! Сейчас там леспромхоз будет. Нет, не совсем так, там будет лесоучасток, а сам леспромхоз ближе к Нахрачам. Татьяна Николаевна сказала, что в эти дни самолет на Нахрачи полетит, вот я жду его — так будет быстрее, чем водой. Тетя Поля, я на самолете полечу! Представляете?!
— Замор от Нахрачей-то далеко, — медленно говорит тетя Поля, никак не отреагировав на самолет. — Очень далеко, в дальнем урмане. И даже не на самой Конде. А леспромхоз там в Устье-Аха еще до войны был. Еще один, что ли поставят?
— А вы там все знаете? — я немного обижена. На самолете из училища еще никто не летал, и тетя Поля тоже! Учителя наши, врачи окружной больницы, летали, да, но мы-то нет!
— У меня родители жили на Тапу, родилась я там. Бог миловал, про Замор я только слышала. Не ходят туда люди-то, Лидушка, — озабоченно отвечает она.
— Так вы тоже с Конды? — радостно удивляюсь я.
— А ты кондинская разве, Лидушка? — изумляется она в ответ.
— Мама у меня родилась в Сотнике.
— Не в сотниковских юртах?
— Нет. В русском Сотнике, на Конде. Но, тут такое дело, — замялась я. — Бабушка у меня по маме коми, и у отца мама была тоже из них, ну или ее мама, я точно-то ту строну не знаю. Но раз так, то мама и меня записала как коми.
— Не похожа, — качает головой тетя Поля. — Глазищи-то свои как распахнешь, как есть русская красавица. А вот цвет волос-то такой у коми бывает, да. Но так-то мало их тут. Они больше по ту сторону Камня живут, — она называет Урал на старый манер. Так только бабушки говорят. Впрочем, тетя Поля тоже не молода.
Я киваю ей головой, и она спрашивает все с той же озабоченностью:
— А остался в Сотнике-то кто у вас?
— Нет, я их никого даже не знала, — качаю головой.
— На Тапу у меня тоже никого не осталось, — вздыхает тетя Поля. — Лидушка, может попросишься куда, в другое место, не поедешь в Замор-то?
— Люди ждут медика, — веско говорю я. — Страна меня выучила не для того, чтоб я бегала от трудностей. И вообще это предательство профессии и комсомола.
— Да в том и дело, что не ждут. Если правду про них говорят, не надо им медика. Никого им не надо там! — восклицает тетя Поля. — Да какие люди-то? Лида! И лесоучасток этот еще… Не дело же это, там мужики одни приедут, а ты девчонка совсем, соплей перешибить! Куда ты там одна с мужиками-то?
— Ничего не перешибешь! Я жилистая! А мужики приедут с семьями, а где семьи, там и детки — как им без медика? А что говорят про Замор, так это от невежества болтают!
— Старые люди зря не болтают, — отрезает тетя Поля и снова спрашивает невпопад. — Как мать-то твоя из Сотника на Перековку попала?
— Так она аж в Тюмень уехала, думала учиться…
— В Тюмень! — ахает вахтерша. — Из вон откуда! Отчаянная мамка-то у тебя.
Я киваю. Мамка отчаянная, это правда. Ее и отчим слушается.
Я снова киваю тете Поле и продолжаю:
— Там с отцом моим познакомилась. Замуж вышла. Им в городе трудно было, они и поехали в деревню, на Урал, к родителям отца. А они, — признание дается мне с трудом. — Они нехорошими оказались. Вот, мы все и попали на перековку. Я уже здесь родилась.
Кулаком был мой дед. Вот и сослали всех с Урала в Сибирь, чтобы сделать настоящими людьми. Но я не могу этого выговорить. Я не могу признаться в том, что мой дед, которого я даже не помню, был мироедом. Что может быть хуже мироеда?
Сама я буду всю жизнь помогать людям. Моим детям и внукам не придется за меня краснеть!
Перековка сказалась на семье отца не лучшим образом. Они все умерли еще до моего рождения, а сам отец утонул перед самой войной, во время рыбалки. Я его не помню. Мне был почти год. Мама не любит обо всем этом говорить, да и отчим таких разговоров не терпит, как, впрочем, и меня.
Без всякого уговора мы скрываем от мамы тихую молчаливую неприязнь друг ко другу. Точнее, недолюбливает меня он, я ему сразу не понравилась! И я просто плачу ему той же монетой. Отчим бы и вовсе от меня избавился, оставив в поселке, на Перековке, да иначе мама отказывалась выходить замуж за угрюмого контуженного фронтовика, который неожиданно оказался начальником над нами: «Лидка будет со мной! А не нравится, не ходи сюда больше!» Они-то думали, что я маленькая и сплю. Уснешь тут, когда отчим к мамке свататься пришел.
Мамино замужество полностью изменило нашу жизнь. И даже больше — нам разрешили уйти из поселка Перековка и жить в самом Ханты-Мансийске: получается, мы сразу перековались в настоящих советских людей.
Нет, отчим говорил, что по документам мамы вообще на перековке не было: раскулачили деда с бабкой, а отец с мамой вроде и не причем, но почему тогда мы оказались в поселке Перековка? Все это очень запутано, но я не хочу в этом разбираться! Не хочу!
После войны отчим не пожелал оставаться в Хантах, когда из органов НКВД его перевели в милицию: была возможность уехать участковым в Болчары. Он и поехал, а мы следом. Жена — нитка. В этом селе я пошла в школу и закончила семилетку. Туда я ездила все эти годы на короткие каникулы. Там растут мои младшие братья. Для них отчим — отец. У них с мамой своя семья, где трем горластым пацанам должно быть очень тепло. Ничего, у меня тоже будет семья. Может, на лесоучасток приедут не только семейные. Буду приглядываться к тем парням. Интересно, откуда будет родом мой муж?
— Евграф Трофимович был в Заморе перед войной. Тебе бы с ним поговорить, — советует тетя Поля жалостливым голосом. — Он приехал вчерась, сегодня уже мимо окон шел. Сходи в училище, расспроси его.
Евграф Трофимович — наш завхоз, человек, благодаря которому у нас едва ли не каждый год были новые платья, ботинки, пальто. И разных расцветок! Государство заботилось о нас, мы учились на полном обеспечении, но и Евграф Трофимович старался на совесть, расцвечивая девичьи будни новыми платьицами. Он такие отрезы на платья нам доставал!
Пусть фасон один, но рисунки-то разные! И вот мы уже не стайка одинаковых девочек, а вполне себе взрослые девушки, на которых парни из школы юнг с интересом зыркают глазами на улицах.
Это приятно.
А какой гул стоял в нашем общежитии в те дни, когда завхоз занимался распределением! Те, кто побогаче, конечно, бежали в город, и там делали заказ портнихе. Остальные занимали очередь "на машинку". Я тоже шила себе сама. И со временем целый костюм собрала, словно бы из комбинированной ткани, как будто, так и задумано с самого начала. Я очень им гордилась.
Да, пожалуй, за нашим внешним видом завхоз следил пуще родной мамки: мы ботинки намывали и натирали так, чтобы он нас похвалил. Ой, если наоборот…
— Девочки, вы же в деревни поедете работать! Из города! Люди на вас смотреть будут! Вы культуру в массы понесете! Культуру! В грязных ботах?! Маркова! Фельдшер в грязных ботах! — в голосе нашего завхоза звучит явное осуждение.
— До некоторых тротуаров пока дойдешь, не то, что боты, макушку изгваздаешь, — Ольга вскидывает холодные синие глаза на завхоза. Это ее он отчитывает возле крыльца училища. — Я к мамке ходила, там всю дорогу развезло. Летать не умею! — грубо говорит она.
— Э-эх! Перековка! — машет рукой Евграф Трофимович. Ольга исподлобья смотрит ему в спину.
Она тоже из поселка для таких, как мой дед. Когда мы столкнулись в училище у стола приемной комиссии, Ольга сделала вид, что мы не знакомы, хотя на Перековке наши семьи жили рядом. А потом нас приняли на учебу и поселили в одной комнате. Ольга ворчливая, грубоватая, холодная, но уколы ставит так, что и не почувствуешь — комарик кусает больнее.
— Золотые ручки, к ним бы характер такой же, — это Наташка шутит, посмеивается над Ольгой. — Но ручки-то нам выдали, а характер мы сами за огородами подобрали!
…Ольга сейчас плывет в Нахрачи. Пароход «Гашунин» мерно хлопает колесами по воде. До революции он принадлежал какому-то тюменскому купцу. Вот зачем ему одному был нужен целый пароход? Теперь судно служит народу: возит рыбу и муку, а заодно и тянет за собой баржу с пассажирами.
Вечером «Гашунин» пристанет к берегу, пассажиры весело посыплются с баржи, мужики бросят невод, матросы пополнят запас дров, женщины разведут костры. Вкусна ночная ушица с запахом дыма! В разгоревшиеся костры обязательно засунут сырое полено: дым валит белым столбом, и ты насквозь копченый, но зато комары меньше досаждают. А ежели совсем закусают, с таким облегчением вбегаешь в марево дыма! Ух!
Кто-нибудь на гармошке сыграет, молодые девахи из тех, что посмелей частушки споют, и спляшут в круге костра.
Хо-ро-шо!
А утром снова в путь. Солнце еще поднимается, а «Гашунин» уже хлопает колесами по Конде. Но нынче вода большая, значит, идут напрямки, через затопленные луга — быстро прибудут.
А я на самолете полечу. Вот Ольга удивится, когда я ее в Нахрачах встречу!
Нет, не такой она человек, и виду не подаст, в лучшем случае, буркнет чего-нибудь хмуро: и не поймешь ее — то ли поздоровалась, то ли отругала. Ну, такая она!
Вообще направление в районную больницу хотели дать мне, но… Болчары от Нахрачей не так уж и далеко, а деревянный катерок у отчима, что называется, в руках. Нет, он не злоупотребляет, но в район частенько по милицейским делам приходиться ездить. Мама, конечно же при первой возможности с ним примчится, не посмотрев на его недовольную физиономию. Он все равно сделает, как она скажет, даже, если будет бурчать. Правда, долго он не продержится. Мама засмеется, и он заулыбается. Так и живут.
А до Замора на его катерочке и ехать не за чем.
Я сама напросилась в Замор, узнав, что там надо строить ФАП. Начинать с нуля — вот это дело! Настоящее!
В нахрачинской же больнице я буду на всем готовом. Это совсем другое.
Татьяна Николаевна, подумав, решила, что я справлюсь: она нас всех видит насквозь и знает как облупленных. У нашей директрисы — не взгляд, рентген!
А к маме я съезжу. Потом. Когда принесу пользу людям — построю ФАП. Пусть знает свою дочь! Глядишь, и отчим уже не будет кривиться.
Глава 2
Советом тети Поли я воспользовалась сразу после нашего импровизированного завтрака. Я сходила в училище, к Евграфу Трофимовичу: хотелось узнать побольше подробностей про деревню, где мне предстояло жить, может статься, долгие годы, а то и всю жизнь!
– Да-а, – наш завхоз задумчиво посмотрел на меня и размял беломорину. После войны курить ему нельзя – врачи запретили, но пачку он с собой все равно всегда носил.
– Я комсомольцем тогда был, молоденьким пареньком из Самарово. Как мы жили тогда, Лидушка! Мы в Ханты, было дело, пешком ходили, в ту пору Остяко-Вогульск, ты не помнишь, наверное, что наш поселок иначе звался, мы и городом не были тогда. В 38-м дорогу у нас построили до Самарово, а я аккурат стал работать Окрисполкоме. Гордился страшно, а от того, как на крыльях летал. Мне такие дела старшие товарищи доверяют! Да, до войны-то мы на все смотрели иначе, не знали еще горя – молодые, веселые…
Вот в 40-м году меня и Ваньку Пушкина в Нахрачи послали, ячейку укреплять. В Нахрачах-то всегда хорошая ячейка была, местные ребята-комсомольцы – молодцы, ничего не скажу, но мест отдаленных на Конде много, расстояния большие, трудно все охватить… В общем, подкованные были нужны. В Нахрачах тогда уже экстрактно-варочный комбинат запустили, новые люди ехали со всех сторон.
Он замолчал. Я не торопила.
– Нахрачи – шутка ли – до революции невелики были, дворов тридцать с небольшим. Фельдшер-то там один на всю волость, церковь с притчем, писарь, как водится, был – ну, волостной центр все-таки, – после длинной паузы заговорил Евграф Трофимович. – Но ни почты, ни телеграфа, ни транспорта нормального, ничего не было. Да и вся волость-то, душ 700 наберется ли? Почта-то до революции в Увате была, ну, представляешь, Лида? Это ж вон где! Деревушки на Конде махонькие, а жизнь там, скажу тебе, как у диких людей. Если бы не советская власть, так бы и жили без портков и при лучине, одну рыбу ели, а хлеба – как уж повезет. Беднота местная, что русский, что остяк или вогул, – все едины. А нарядятся одинаково, так и не отличишь, где кто есть. Одёжу из рыбьих шкур все носили с удовольствием, не мокнет же.
– Из рыбьих шкур, – изумилась я и засмеялась. – Какая шкура у рыбы-то, Евграф Трофимович?
Он улыбнулся скупо.
– Вы, молодежь, такого не видели. Да и мы, честно говоря, тоже. Вот на Конде мне и довелось такие плащи встретить. Много рыбок на один такой плащ уходило. Старое мастерство. Нынче уж нет умельцев. Их и тогда уже почти не было. А то, что я тебе про бедность рассказываю, так я и сам те дела дореволюционные, только по рассказам знаю. Нам, рожденным уже в двадцатые, остались только их следы да свидетельства старших. Трудно жили люди до революции, Лида. Купцы в наших краях только одни и жирели. В Нахрачах двухэтажные дома увидишь – вот это их особняки стоят. Сейчас-то у нас все путем: квартиры там людям дали, конторы разные работают. Все двухэтажные дома народу принадлежат – после революции другая жизнь началась. И такая прорва съехалась туда, скажу я тебе! Рыбзавод поставили. Почта открылась. Школа! И не церковно-приходская, а нормальная! Такие вот дела, Лидушка, – он снова замолчал.
– Да, – сказала я. – Мне предлагали ехать в Нахрачи, заканчивать десятилетку там. Но я же тоже местная, сюда и поехала учиться.
Евграф Трофимович кивнул.
– Ну, сейчас-то Нахрачи – большое село, красивое. Да, к войне народу сильно прибавилось в районе, в бывшей волости, где не было почти никого, не меньше двенадцати тысяч, наверное, а то и больше, жить стали. Ну и перековка людей добавила, конечно, – покачал он головой. – А они всякие были, Лидушка, и не все из них в спецпоселках находились. Часть, особенно те, кого в 30-м сослали с Волги, уже в самих Нахрачах поселились, обжились, домами, огородами обзавелись, на работу ходили, как нормальные советские люди, а все одно, не все из них довольными своей судьбой были. Были, были те, кто носил камень за пазухой. В общем, надо было проверенных побольше там, да. А мы с Ванькой как раз такие и были. Агитацию надо было усиливать определенно, темноту искоренять из душ людских. Ванька он манси, юркий, расторопный, добрый, грамотный, –золотой человек. Погиб на фронте, – Евграф Трофимович снова замолчал, засмотревшись в окно. Несчастную беломорину он раскрошил полностью и теперь взялся за вторую.
– Пушкин, – я привлекла его внимание. – Как такая фамилия знаменитая к нам сюда попала?
– Пушкин, да, – улыбнулся он. – Вот такую фамилию соорудили человеку. Из сирот он. Но он гордился тем, что Советская власть ему такую фамилию дала. И не посрамил ее, – наш завхоз вздохнул. – Вот в Нахрачах я про Замор впервые и услышал. Мы уж почти год там прожили. Удивился сильно. Что за Замор такой? Почему я не знаю? Я же все деревни наизусть перечислить могу, откуда Замор взялся? А Ванька аж в лице переменился. У него бабушка когда-то была, он лет до шести-то с ней жил, потом она померла и его, значит, в интернат, в Остяко-Вогульск…
А бабка его в аккурат из кондинских манси, деревню-то уже не вспомню, как называли, на озерах стояла, в стороне. Ну, вот она и рассказывала ребенку всякую ерунду. В отдаленных-то деревнях до сей поры люди темные да суеверные. Вот и посмотри: комсомолец был, идеологически правильно подкован, а каким-то старушечьим байкам верил, все равно бабкины сказки где-то у него в душе жили. И, когда он признался мне в этом, я его отругал. Деревни бояться! Разберемся мы с этим Замором! А потом мы туда и поехали, посмотреть да переписать, что там за народ. Приглядеться к ним, да. Веришь ли, больше двадцати лет Советская власть уже была, кулаков на Конду сослали тыщи три с гаком со всей страны, а до Замора никто не доехал! Да про него нахрачинское НКВД узнали одновременно с нами. Вот мы втроем должны были ехать, да заболел служивый-то наш, ну, решили, что ребята молодые, комсомольцы, сами справятся. Поехали мы с Ванькой одни. Дробовики с собой взяли, больше от зверья, конечно. Замор, да… Поехали… Я до того один замор знал, от которого рыба дохнет. Пришлым, понятно, неизвестно про деревню ту было, а местные про нее крепко молчали. Темные люди, сказками да байками запуганные.
– Да что там за сказки такие? Что за байки? – недоуменно переспросила я.
– Болтовня. Мол, нет там живых людей.
– А какие есть?
– Говорю же, байки. Нормальные там люди были, Лидушка, старые только. Считай, мы в 41-м году, в конце июня оттуда вернулись. Уже война шла. А заморовцы, девонька, были все в годах, мы их переписали, но лет-то прошло много, поумирали они должно быть. Урман там глухой, лес красивый, но мрачный, черный. Сам Замор в ельнике стоит, от реки подальше, а так там и сосняка много на другом берегу. И какие там сосны, скажу я тебе! А кедрач! О! – Евграф Трофимович покрутил головой. – Ванька трясся, помня бабкины сказки, хоть и держался, а все не пообвыкся никак. Переписали мы их, конечно… В Окрисполкоме если бы узнали, как мы ту перепись делали, пропесочили бы нас, а так… не до Замора всем стало. Такая орда на нас шла, Лида!
– Вы сделали что-то не так в этом Заморе? – с любопытством спросила я.
– Не так. А никак нельзя было сделать иначе. Вот суди сама, приплыли мы к ним, пришли. Стоит деревня среди елок. Ни улиц у них, ничего, огородов и тех нет. Навес со шкурами. И – тишина. Даже птичек не слышно. Я смотрю, Ванька-то у меня опять сбледнул.
… Деревня и правда была странной. Евграф много по разным деревням ездил, а такой не видал. Избушки добротные, венцы огромные, а все же не выглядят домами, хочешь верь, хочешь не верь, а чисто охотничья избушка и оконце махонькое. С десяток таких рассыпались среди ельника и тропки между ними протянулись. А ели стоят старые, разлапистые, черные. И не видно не шиша из-за них. Он и про десяток потом уже вывод сделал, по количеству людей – так и записал. Такую работу халатностью называют.
Но… Дело было непонятное. Евграф и сейчас не мог объяснить, что они с другом пережили в Заморе.
А Ванька только в лодке себя нормально и чувствовал. Не знаешь, что хвататься, то ли Ваньку уговаривать, то ли заморцев переписывать. Да и сам… странно он себя чувствовал сам, вот.
Да, все-таки чудная деревня. Сараюшек нет, банек нет, огородов нет, скотины и не видно, и не слышно. Навесы стоят, в них шкуры висят – хорошие шкуры, добрые, богатые. Должно быть, много пушного зверя в округе.
И – тихо.
Собак нет, спохватился Евграф. Как так? В таежной деревне, где явно есть охотники, собак нет. А тут еще Ванька шепчет, мол, давай к лодке обратно, уплывать надо. Не для того Евграф столько греб от самых Нахрачей, чтобы возвращаться не солоно хлебавши.
Дверь ближайшей избушки распахнулась с протяжным хриплым скрипом и – никто не вышел. Ванька, комсомолец разэтакий, что-то забормотал на своем языке, и в который раз Евграф сердито подумал, что надо бы выучить хантыйский, да и мансийский тоже.
Бабка на пороге возникла внезапно, Евграф аж сморгнул. Да нет, обычная бабка, и в остяцких, и в вогульских деревнях таких много. Эх, вряд ли она русский знает, а Ванька стоит, почти сомлел, никакой надежды. Как говорить-то? Но бабка смогла удивить, заговорила на русском чисто:
– Люди к нам пришли! С добром ли?
– Да, как же не с добром, бабушка, – приободрился Евграф. – Специально к вам из Нахрачей плыли. Гребли, рук не жалеючи.
– Рук не жалеючи. А зачем? Зачем было ехать к нам, руки сбивать – вон, дружок твой трясется как заячий хвост. Мы вас не звали, плывите дальше. Нечего вам тут, делать, – солнце, что ли, играло среди елок, но, казалось, лицо старухи неуловимо меняется. Евграф снова сморгнул. Нет, показалось.
А бабушка-то им не рада…
– Живете здесь, бабушка, с людьми не общаетесь, не работаете, дети в школу не ходят. Одичали совсем, темные вы люди, разве так принято в тайге гостей встречать? – укорил он. – Сколько у вас людей? Есть в деревне дети?
– Дети! Люди! – захохотала старуха. – Где ты видишь? Может, ты с дружком мухоморов объелся?
– Советская власть, – Евграф добавил строгости в голосе. – должна знать, сколько тут человек живет, чем занимаются люди, сколько молодых, есть ли дети, а за мухоморы вам, бабушка, стыдно должно быть.
– Должно быть. Но у нас молодых нет, – сладко ответила она.
– Я должен людей переписать.
– Переписать. Ну, попробуй, если найдешь, – захихикала старуха. Было в этом что-то неприятное. Скрипунов нахмурился.
– Вы, бабушка, несерьезно относитесь к моим словам. Что значит, найду? Где они все, неуж в урмане? – Евграф обвел рукой те избушки, которые проглядывали между елями.
– В урмане. Мало ли дел, – бабка пожала плечами.
– Может быть, бабушка, пустишь в избушку?
Тут старуха как будто удивилась:
– В избушку? А зачем тебе? – и посмотрела цепко, нехорошо.
– Говорю же, перепишу вас всех, неучтённых. За стол сяду и перепишу, чтобы позаботилась о вас наша Советская власть…
– Советская власть, – эхом повторила старуха. – Заходила к нам как-то советская власть, да ушла.
– Кто это был? Когда? – удивился Евграф. Он бы о таком знал. Или – что тут произошло?
И пришла запоздалая мысль – надо было ружье из лодки взять. Зря все-таки энкавэдэшник с ними не поехал. Так ведь и не ждали от этой деревни ничего особенного. Первый секретарь вообще сказал, что может там уже и людей нет, мол, если бы были, так давно бы в Нахрачах объявились, район все-таки.
– Когда? Ты хочешь знать, когда, человек? Больше 20 зим, – бабка, наклонив голову, пристально разглядывала Евграфа. – Какой настырный человек, однако, пришел незваным…
– Я, бабушка, по служебной необходимости. А к вам, видимо, в Гражданскую войну заходили красные отряды. Должно быть, – смутясь, добавил Евграф. Уверен он не был, мало ли кто тут по урману шарахался в Гражданскую, хотя они же, захожане те, этой вредной бабке про Советскую власть говорили!
– Должно быть, – согласилась та. – Сказали, что белый царь уже убит и теперь они власть. Только где они, человек?
– Николашка? Вы бабушка никак его жалеете? Народ отнял у него власть, понятно? – сердито ответил Евграф.
– Понятно. Я спрашиваю, где власть, – невозмутимо ответила старушка и остро взглянула на Евграфа.
Почему-то его бросило в жар, а бабка слегка усмехнулась. Наперекор этой странной бабке и внезапной слабости он выговорил:
– Я – Советская власть! И буду вас, бабушка, переписывать всех, кто в вашем Заморе есть, чтоб, значит, знали, где вы живете, сколько вас, в чем вы нуждаетесь, или не нуждаетесь ни в чем…
– Ни в чем, – быстро ответила она, с какой-то тревогой вглядываясь в лес за спиной Евграфа. – Сильный ты. А вот твой друг совсем сомлел.
Все произошло одновременно, Евграф почувствовал чей-то взгляд, от которого лопатки, кажется, свело, и рухнул в обморок Ванька с искаженным посиневшим лицом.
– Воды! – заорал Евграф, подхватывая друга.
– Воды! В реке возьмешь, – насмешливо подсказала старуха. – Тащи, Советская власть, своего слабосильного дружка туда. В лодке сегодня заночуете. К нам не ходите больше. Мы завтра сами придем. Переписывать будешь нас, нуждающихся. Советская власть!
Ванька – он же мелкий, легкий. К лодке Евграф его на руках донес, как девицу какую-нибудь. До войны он и впрямь силушкой был не обижен. А на Ваньку и женских бы слабых силенок хватило.
На воде тот быстро в себя пришел. И удивил Евграфа несказанно:
– Давай уплывем, Граня! Пожалуйста! Сейчас!
– Тьфу ты, опять за рубль, – рассердился Евграф. – Что с тобой случилось-то? Неужто бабки испугался? Бабка как бабка – вредная, темнота таежная!
– Я? А ты ничего не чувствовал? – в Ванькиных узких глазах мерцала тревога.
– Что я там должен был чувствовать? – лопатки все еще кололо, но Евграф в этом не признался. Ванька, должно быть, заразил его своим страхом. Не говорить же ему об этом! Пушкин совсем с ума сойдет.
– Завтра мы их переписывать будем, – сказал веско. – Перепишем, потом – домой. Это последнее моё слово.
– Давай хотя бы на ту сторону отплывем и там встанем, – взмолился Ванька. – Рыбу поймаем. Сварим. Костер разведём. Заночуем в лодке. Но с той стороны. Граня! Пожалуйста!
Лес на той стороне реки был куда веселее, чего уж там, не черный ельник, а светлый сосняк – в таком только маевку устраивать. Знатное бы вышло веселье!
– А кедры там дальше, что ли? – вгляделся Евграф. Ванька закивал.
– А сосняк там взаправду хороший, да, – Пушкин совсем затряс головой, соглашаясь, и следя глазами за рукой друга.
– В лодке заночуем, хорошо, Евграф!?
– А чем тебе не нравится берег? Костер разведем…
– Берег? Не знаю! Вода! Нужна вода! Вода – она другая. Никто к нам не подойдет, даже, если глаза открыть не сможем, понимаешь? – перебил Ванька.
– А если щука подплывет, тоже трястись будешь? – он очень старался не засмеяться, а у друга от обиды губы задрожали.
Вот что с ним было делать? Хороший же он Ванька-то, честный, чистый, наивный в чем-то, но во всем на него положиться можно. И не водилось за ним таких глупостей раньше. Крепко же его бабка в детстве запугала. Поневоле подумаешь, хорошо, что потом в интернате рос, хоть ума набрался. Вот что с ним делать, а?
Евграф успокаивающе поднял руки.
– На воде заночуем, Вань. Не обижайся на меня. Я пошутил, слышишь, Пушкин? Шутка! Я знаю, что ты храбрый парень и друг отличный! Это я языкастый больно. Да, Вань?
Ванька слабо улыбнулся. Цвет его лица Евграфу решительно не нравился. Ну, ничего, сейчас они поедят, отдохнут, по бору погуляют. Он, Евграф, больше ничего говорить не будет. А со страхами Ванькиными они потом разберутся, когда в Нахрачи вернутся.
Глава 3
Та ночь была сложной.
На воде, в лодке, всегда спится хорошо и сначала Евграф заснул как обычно – крепко и без сновидений. А проснулся от толчка. Решил было, что это Ванька его толкнул. Но Ванька спал, свернувшись клубочком на дне лодки и просыпаться даже не думал.
Тишина.
И комары не звенят.
И подумалось тогда, что они стоят близко от берега и ветерка нет – куда же комарье подевалось? Вода и та не плещет в борт лодки, словно нет здесь никакого течения. На берегу тьма, хоть глаз коли. Все заволокло тучами, луны не видно, но все же пики елей угадываются ровным темным рядом на фоне темного же неба.
Евграф сел в лодке. Покрутил головой, вспомнив, как смеялся днем: щука подплывет, тоже трястись будешь?
Вот Ванька теперь спит, а он, Евграф, слушает черный лес, а в нем нет ни звука! И такая вязкая тишина, словно несколько пуховых подушек плотно давят на уши.
Чего ему бояться?
Но страх вползал медленно, словно пробуя Евграфову душу на вкус, и не сдавался перед рациональными выкладками.
А они рассыпались в прах, и свербила мысль: до берега вообще-то близко, совсем близко. Ванька на середину реки просился, а он над ним смеялся. Сейчас же думается, что зря он так лодку поставил, в хорошем прыжке и перемахнуть можно узкую полоску воды между берегом и бортом. И середина реки вдруг помнилась единственно безопасным местом.
Вот что Ванька имел в виду, говоря, что вода – другая? «Даже, если глаза открыть не сможем, к нам не подойдут…»
Тьфу ты!
Спать. Надо спать. Евграф снова лег и закрыл глаза.
А кто может подойти?
От же дурак.
В исполкоме скажи кому – засмеют, потом по всему округу будут рассказывать, как шутку какую смешную. Комсомолец темноты в тайге испугался!
Евграф открыл глаза. Чернота словно еще ближе подступила к лодке, точно кто-то невидимый сжимал кольцо. Пушкин же спал, словно не трясся днем, не падал в обморок… от чего, кстати? Кто смотрел им в спину? Он же сам чувствовал взгляд!
Себя Евграф поймал за руку уже когда от колышка лодку отвязал. Но не остановился. Погреб на середину, не таясь, а Ванька даже не шевельнулся. Он жив вообще? Али сомлел?
Выдернув запасной шест из лодки, и вогнав его почти на всю длину, Евграф привязал лодку на новом месте. И даже не разогнувшись, услышал страшный гулкий треск. И от звука этого его словно острым колом пронзило – от макушки до пяток. Кто-то большой шел с той стороны реки, оттуда, где днем он заметил камыши. Они с Ванькой и не подплывали, так издалека посмотрели: хороший камыш стоит.
Чернота ночи, треск, тяжелое хлопанье по воде чьих-то шагов – все это заставило Евграфа пригнуться к борту, низко-низко. Страх затаился черной кошкой. Только бы Ванька сейчас не проснулся и не зашумел.
Кто бы это ни был, он издавал вполне физические звуки. Приклад дробовика сам лег в руку. Тайгу Евграф знал и никогда ее не боялся. Сторожился, да. Так ведь не дом родной.
Кто может так идти? Какой зверь настолько тяжел и настолько высок? От этой мысли бросило в холодный пот. Но зарядом незваного гостя Евграф угостит знатно.
Луна выкатилась из-за туч внезапно: большая, круглая, желтая, залила округу изменчивым светом, и у Евграфа волосы на голове зашевелились. Тень была огромной. Медведь? Не бывает таких! Разве медведи ходят на задних лапах по камышам?
Человек? Не может быть…
Тень вскинула руки ли… лапы ли, став еще больше, еще массивнее. Мощный рев прокатился над водой, заставляя пригнуться к бортам еще ниже.
Боже!
– Господи, помилуй! – раздалось отчаянное со дна лодки. Ванька дернул Евграфа за штанину и заряд дроби ушел в бок. Тень скачками, со страшным топотом понеслась по берегу, прямо в темный ельник, туда, где Замор. Но … мимо?
Кажется, мимо.
Топот стихал вдалеке, а лодка вдруг закачалась на волнах и ветер зашумел в деревьях, пригибая кроны.
– Господи, – с ужасом прошептал Евграф, неосознанно повторяя за Ванькой. – Господи! Господи, помилуй!
Откуда-то из глубины подсознания толчками всплывало слышанное в детстве от прабабки-покойницы: «Не остави мене, Господи Боже мой, не отступи от мене». В холодном ознобе он и не понял, что именно шепчет своими губами, свалился в лодку рядом с Ванькой.
…Но стоит ли это рассказывать милой комсомолочке, которая в то время под стол пешком ходила?
И подумав так, вслух Евграф Трофимович сказал:
– Вряд ли, Лидушка, там кто живой остался. Я их записал, как мне в голову взбрело. Они, веришь ли, имен своих не имели… Темный люд, старый, полудикий, всеми забытый. И сами забыли как люди-то живут.
Зря он тете Поле сболтнул, что на перепись ездил до войны. Не готов он делиться подробностями той поездки. Да и что именно рассказывать?
Что они с Ванькой не спали больше? И видели потом такое…
Ладно бы один… Так ведь нет, оба.
Коллективное помешательство?
Или что-то другое? Много лет он старался не думать об этом.
Ночь была еще глубока, когда Евграф – а сна у них с Ванькой не было не в одном глазу – различил в небе церковный колокол и вгляделся – какой огромный, во все небо. А главное, сразу понял, что колокол – церковный. Не имел он дел ни с церквями, ни с колоколами. С ними до него разобрались. А тут сразу осознал, что он, Евграф, под колоколом лежит. И язык, массивный, тяжелый, раскачивается от края до края.
Война идет.
Откуда пришло это понимание? Евграф и сейчас не знал.
В Ванькина рука была ледяной:
– Видишь? – шепнул.
– Да, – на выдохе дрогнули непослушные губы.
Сквозь прозрачные бока колокола светила яркая Луна и еще более яркие звезды. Сам же он, отстучав беззвучный свой набат, медленно исчезал, истаивал дымкой, поднимаясь к звездам, и даже выше их.
– Война будет, – просто сказал комсомолец Иван Пушкин. – Меня убьют.
А может это все им приснилось? И не было ничего?
Просто сон?
Утром, отводя глаза, Евграф попросил:
– Ты не говори никому, когда вернемся. Мы молились ночью. Комсомольцы называется.
Ванька кивнул. И пояснил зачем-то:
– Так-то я крещеный. Бабушка в Нахрачах покрестила, на дому. Поп еще живой был. Это его потом в лес увели.
– Да, я тоже крещеный. У меня прабабка вообще клиросом руководила в Скрипуново, – неожиданно признался Евграф в ответ.
– Ты после войны за меня записку подай в церковь за упокой, – узкие Ванькины глаза смотрели строго и требовательно.
И только сейчас Евграф задумался: а что именно видел в том небе друг его Ванька, красноармеец Пушкин, погибший через год?
Утром старуха пришла, как обещала, и привела на берег еще 10 человек таких же, как она сама. Ханты они или манси – не поймешь, на всех разом похожи. Евграф посчитал – десять старух и один дед, совсем старый на вид. Но вот что странно – старые-старые, а крепкие, не согнутые, широкие какие-то.
Двигались они уверенно, ноги ставили крепко и как будто тяжело, глубоко продавливая мокрый песок. Встали не кучно, поодаль от воды. Некоторые бабки нижнюю часть лица кутали в платки, точно холодно им было, а день занимался жаркий, и чуялось – никакой речной прохладой солнце будет не унять.
На носу лодки Евграф устроил импровизированный стол. Ванька забился на корму и зыркал оттуда глазами на тех, кто на берегу стоял. Они им как будто тоже заинтересовались, а одна старуха, что больше всех лицо кутала, так вообще к самой кромке подошла, жадно разглядываю враз побелевшего Ваньку.
Однако, плеснула волна и бабка с неожиданным визгом отпрыгнула в сторону, затрясла подолом. Евграф чуть карандаш не переломил, так вздрогнул. А вчерашняя собеседница захихикала:
– Не бойся, человек!
– С чего бы мне вас бояться? – буркнул Евграф. – Ночью-то у вас, бабушка, как? Не шумел никто?
Старуха молчала разглядывая его.
– Подозрительного ничего не было? – повторил Евграф. – Тихо было?
– Было. Тихо. Всегда тихо, – бабка продолжала разглядывать его пристально, склоняя голову то на один, то на другой бок. Евграфу вдруг пришла мысль, что она примеряется в какую руку вцепиться зубами.
Тьфу ты! Поблазится же!
А зубы-то и правда – есть у нее, и похоже все есть, как у молодой. Евграф растерянно взглянул на бабку. А ответный взгляд – острый, темный. И смотреть ей в глаза отчего-то неприятно. Но взгляд Евграф не отвел из чистого упрямства. Что-то слишком много он здесь боится!
– Давайте, бабушка, все-таки познакомимся, – сказал и словно случайно взглянул в амбарную книгу, которой их с Ванькой снабдили в Нахрачах. – Готов записывать. Ну, так что? Познакомимся, наконец-то?
– Познакомимся, – старуха усмехнулась.
– Я, Евграф Трофимович Скрипунов, инструктор райкома комсомола. А вас, бабушка, как зовут?
– Зовут, – старуха протянула букву «у» со странной интонацией. – Зачем тебе, человек?
– Ну, как же я вас записывать буду? Имя, год рождения, род занятий… Вот вы когда родились?
Толпа во главе со своей предводительницей тупо смотрела на Евграфа. Кажется, для них это был очень сложный вопрос.
– Вы раньше ходили в церковь, бабушки? – пытаясь дать старухам какой-нибудь ориентир, спросил Скрипунов.
Смеялись бабки громко и безобразно, и смех этот громкий, лающий, Евграфа почему-то неприятно поразил. Дед, не сразу, но тоже подхватил за старухами, перекрыл своим тяжелым басом их повизгивающие голоса. Старый даже ногами затопал, как поленом по земле забил, так смешно ему было.
А что Евграф им такого сказал?
С другой стороны, сообразил он, на десятки верст вокруг никакого жилья нет, не то, что церкви. Да и в частично сохранившемся архиве нахрачинского храма не нашли они никаких упоминаний Замора. Вот что ему делать?
Как их записывать? Похоже, что старухи над такой ерундой, как год рождения, не задумывались никогда.
– А помнишь, бабушка, царя?
– Царя? Нет, не приходил.
Евграф вспомнил картинки дореволюционного Петербурга из библиотечной книжки и чуть не фыркнул: царь к ним не приходил! Ага, в эту страшную деревню…
– Вчера ты про белого царя мне говорила, – напомнил он серьезным голосом.
– Говорила, – согласилась она.
– Николашка, Николай Кровавый, – Евграф выжидательно посмотрел на старуху. – Ну, Николай II. Такой был?
– Был. Но не тут, – она даже плечами пожала.
– А до него царь был кто?
– Кто?
– Алексашка!
– Алексашка, – повторила она.
– Тьфу ты! – рассердился Скрипунов.
– Тьфу ты, – поддержала старуха. Ее крутили головами, то на предводительницу посмотрят, то на лодку.
– А до него кто был? Помнишь еще одного царя? Или нет?
– Нет. Ты много говоришь, человек.
Решение Евграф принял мгновенно.
– Вот запишу тебя 1881 года рождения и будет тебе 60 зим, – сказал Евграф так, чтобы старуха поняла, о чем идет речь. Она же чрезвычайно оживилась и даже захихикала, радуясь.
– Я угадал?
– Угадал! Угадал! – старуха запрыгала на одном месте, как девчонка.
– Говори, бабушка, имя!
– Имя! – бабка вдруг облизнулась. – Имя ты мне дай!
– Да что это такое! Вот назову тебя, бабушка, Домной Петровной Заморовой, так и будешь жить.
Бабка захохотала, подскочила к лодке, вглядываясь в лицо Евграфа:
– Буду! Буду! Силен ты, Советская власть, имена раздаешь. Правду говоришь – власть имеешь! Как-как меня зовут? Повтори!
– Домна Петровна Заморова, – растерянно повторил Евграф. Бабка расхохоталась так, что эхо полетело на тот берег, загуляло меж соснами, засвистело. Евграф невольно потряс головой. Да что ж это такое-то!
– А вот ей сколько зим? – подтянув к себе ближайшую старуху, та, что назвал он Домной, жадно смотрела на него.
– Граня! – в возгласе Ваньки звучали слезы. Евграф метнулся на корму.
– Не говори больше никому про шестьдесят. Лет по 30 напиши им, – Ванька смотрел умоляюще. Губы у него запеклись, а глаза словно бы ввалились.
– У тебя жар, что ли? – испугался Евграф. – С ума ты сошел старух тридцатилетними бабами писать?
– Не помню. Нельзя им много годов давать, – пробормотал Ванька. Вид у него был … Евграф испугался, что не довезет он… Точнее, привезет в райцентр мёртвого Ваньку. А тот, как почувствовал испуг друга, снова взмолился:
– Уходить надо, Граня. Плохо мне, – смуглая кожа товарища была бело-синего цвета.
Сейчас, разминая в пальцах очередную беломорину, Евграф понимал, что во всем происходящем тогда на берегу протоки, было что-то нереальное – как будто дымка какая-то, прозрачная, как искажающее воздух марево, дрожала вокруг них всех.
Он тогда до самых Нахрачей понять не мог, как он, Евграф, славящийся своей принципиальностью и дотошностью, мог поступить так, как поступил с этой заморинской переписью. Глубоких старух записал сорокапятилетними тетками, никому, кроме Домны, больше пятидесяти не отмерив. Домна и Дросида, Ульяна и Устина, Авдотья и Анисья, Мавра и Марфа, Фаина и Фекла, странно, что он до сих пор помнит имена старух. Деда Фролом нарек. Тот ухмыльнулся, обнажив желтые, крупные и крепкие, но кривоватые, зубы. Да, все они очень довольно скалились на него с берега. Одна из старух даже лицо перестала прикрывать платком. Евграф сморгнул – нижней челюсти как будто нет. Бабка проворно подцепила платок обратно. Показалось?
– На тот берег пустишь ли нас, Советская власть? – сладко спросила та, что записал он Домной.
– Нет, Граня, – прохрипел Пушкин.
– Молчи, несчастный сырли, – зашипела старуха, дернувшись вперед, но остановилась, недовольно взглянув на воду.
– Не сметь, – вскинулся Евграф. – Не сметь его обзывать! А то вообще выселю отовсюду. Гомонящие старухи, замолчали, уставившись на него.
– Не злись, шаман, – Домна наклонила голову, словно поклониться хотела, да сдержала себя, только выгнулась в спине, точно молодка какая. – Будь к нам добр.
Евграф, не глядя, завернул в брезент документы и зачем-то сказал напоследок:
– Не безобразничайте тут особо, я вернусь, проверю, – ему страшно хотелось быстрее покинуть это месте. Повытягивав шеи, бабки смотрели, как он выгребает на середину протоки.
Уже на Конде с плеч словно тяжесть свалилась – и сразу невыносимо захотелось спать. Да и Ванька ожил. Перегнулся через борт, умыл лицо кондинской водицей:
– Ищем место, куда пристать, Граня. Спать мы с тобой сейчас долго будем.
Они и правда проспали до следующего утра, спокойно и без сновидений. Ничто их сон не потревожило, только вода ласково и привычно плескалась в борта лодки, убаюкивая, напевая свою древнюю песню, под которую так сладко спится и старому, и малому.
Обратное путешествие прошло легче и быстрее – по течению шли. А раз так, то в редких деревнях решили не останавливаться. Возле устья речки Аха, где рядышком стояло сразу несколько мелких деревенек, им с берега крикнули, что началась война. Евграф до самых Нахрачей надеялся – может перепутали чего деревенские, не так поняли.
Не перепутали.
Сентябрь Евграф встретил уже на передовой. И замотали военные дороги: эх, матушка-пехота, служить в тебе охота. Не чаял Евграф дойти до Берлина, до Одера дошел. Навалялся по госпиталям знатно, так что теперь только и осталось завхозом в училище работать. Вся его жизнь в этой работе. Один он как перст. А комсомолец Ванька, друг его Ванюша Пушкин, навечно на русской равнине в полях остался.
Евграф переломил беломорину. Вспомнились вдруг внимательные Ванькины глаза и словно наяву прозвучало давнее, сказанное на ночной протоке негромким Ванькиным голосом:
– Ты за меня свечку в церкви поставь!
И нынешний Евграф чуть не ответил вслух то, что должен был сказать еще тогда, пятнадцать лет назад, если бы не забыл с перепугу свою комсомольскую совесть:
– Какая свечка, Вань?! Да и нет у нас тут никаких церквей!
Но перед ним в легком ситцевом платьице, чуть наклонив голову, сидела девочка Лида с двумя светлыми косичками и смотрела выжидательно своими светлыми, распахнутыми глазами – другое поколение, новое, молодое. И как же хотелось, чтоб было у них, девчонок этих, все хорошо!
Евграф улыбнулся:
– Не бери в голову, Лидушка, баек у нас много, в таежных деревнях всякого наслушаешься! Жизнь раньше тяжелая была, вот люди и пугали, и веселили друг друга как могли, лишь бы от работы тяжелой отвлечься. Пенькам молились, верили, что сила в них есть, что деревяшка бесчувственная, может им помочь. Темные люди, неграмотные! А ты – советская образованная девушка! Ты даже не слушай, что говорят старики. Делай свое дело и морок сам развеется!
Глава 4
С нашим директором Татьяной Николаевной мы столкнулись в пустом коридоре училища.
– Балина! Я же сказала! – она резко взмахнула рукой. – Где ты ходишь? Быстро за чемоданом – самолет тебя ждет.
Навстречу мне от общежития бежала тетя Поля:
– Лидушка, – насилу выговорила она. – Прости, старую! Татьяна Николаевна заходила и осерчала. Говорит, я ждать велела. А я ж тебя сама отправила оттуда-то…
– Все хорошо. У меня же собрано все. Машины нет еще. Успею, – я бодрилась, а у самой слезы подкатывались. Так страшно уезжать, оказывается! Я бежала впереди тети Поли по деревянному тротуару, борясь со спазмом в горле. В эту минуту собственные слова про то, как я буду спасать людей и строить ФАП казались мне какими-то наивными. Я же там одна буду! Одна! Пожалуй, никогда еще я так сильно не хотела к маме…
К маме, а не ехать по распределению в глухой Замор.
***
Вот и все.
Я обвела комнату глазами.
Прощай, училище! Прощай, общежитие! Меня ждет новая взрослая жизнь. Какой она будет? Никто мне этого не расскажет, но верю, что будет в ней много интересного и радостного. Когда-нибудь я вернусь в эти стены, чтобы поделиться своим жизненным опытом с другими, молодыми, теми, кто придет на смену нам. Наверное, в нашей стране будет уже полный коммунизм. Или почти полный…
– Машина… Ох! Машина! Подошла она, Лида, – тетя Поля все еще не могла отдышаться.
Чемодан, да связанные стопкой справочники – весь мой багаж – равнодушный водитель полуторки закинул в кузов. Татьяна Николаевна курила у кабины, хмуро разглядывая расстроенную тетю Полю. Та обняла меня и расцеловала. Всхлипнула, закрыла лицо руками и снова, распахнув их, обняла.
– Куда же мы тебя отправляем, Лидушка! – я вздрогнула от надрыва в ее голосе. – Девочка наша!
– Ну, рыдать придумала, – заведующая выкинула окурок. – Хватит, не на войну провожаешь. Хватит, я сказала! Не причитай! Завела тут шарманку! Не пугай мне девчонку!
Пожалуй, это был дельный совет, но я все равно уже разволновалась, и на дорогу даже не смотрела. Я изо всех сил сдерживалась, чтобы не расплакаться. Татьяна Николаевна что-то говорила, а я кивала, пристально глядя на ее губы, и – не понимала слов.
На прощанье она подарила мне очень красивый блокнотик в твердых корочках: на первой странице ее рукой были написаны телефоны, по которым я должна звонить в любом непонятном случае, хоть бы и среди ночи на квартиру самой директрисы.
– Если почувствуешь, что с ФАПом тянут, тоже звони мне, я всех подниму, – она курила уже третью папиросу. Я согласно качнула головой. Вот только потом оказалось, что линии в Заморе еще нет.
Татьяна Николаевна тоже волновалась. Она вдруг с отвращением выплюнула недокуренную папиросу, а следом резко выбросила всю пачку. Я недоуменно проводила ее взглядом, а Татьяна Николаевна, широко раскинув руки, шагнула ко мне – крепко и коротко обняла на прощание, и я затыкалась ей в плечо как теленок к мамке, но, услышав властное: «Будет!» – на ватных ногах пошла по полю к зеленому самолетику.
Летчик, что ждал меня, был годов средних, но зубоскалил не хуже молоденького.
– А вот кому тут жизнь не дорога, вот, кто летать не боится на этом старичке, – со смехом закричал он, увидев меня. А когда я уже устроилась в задней кабине спросил, да так серьезно:
– Девушка, а летим-то куда?
– В Нахрачи.
– Тю, а где это? – я смотрела на него во все глаза, а он продолжал с серьезным лицом. – Дорогу-то знаешь туда? Показать сможешь?
– Н-е-е-е-т…, – я растерялась.
– А что ж нам теперь делать? Я-то на тебя надеялся, – и, посмотрев на меня, прыснул, а после и вовсе захохотал. И я смеялась вместе с ним. Такой шутник мне попался! Дорогу по небу у меня спрашивает!
Шлем был мне в аккурат и я даже попыталась заглянуть в зеркало, что было прикреплено впереди, у кабины летчика – какая я в нем?
Самолет затарахтел, а я, все еще улыбаясь, с любопытством вслушивалась в звук мотора: мне ж потом братьям об этом рассказывать! Пацаны все повыспрашивают! Чувство острого предвкушения охватило меня, и я с нетерпением ждала взлета.
Первый полет забыть невозможно – словно кто-то огромный посадил меня на ладошку и поднял вдруг над землей: вот только что под колесами самолетика была она, родимая, и вот уже она отдаляется, и расстояние между нами увеличивается и – вдруг я вижу верхушки Самаровского Чугаса так, как, верно, птицы их видят. Я смеюсь – я в небе! Какая интересная она – наша земля! Как она красива! И совсем, совсем другая! Я даже представить себе такое не могла!
Я всегда знала, что у нас, в Сибири, много воды, но никогда не думала, что ее – столько. Реки разлились и, затопив луга, слились с болотами и озерами. Мне казалось, что я лечу над морем с островками леса. Я его никогда не видела, но, должно быть, оно выглядит так же – одна вода до горизонта! Я с восхищением смотрела туда, где кромка воды сходилась с краем неба. И не поймешь, как, где ходят облака – по воде, по небу? А оно было чистым, ясным, прозрачным, и я загляделась, закинув голову, в эту бездонную высокую голубизну. Мама, я лечу, я рядом с солнцем – оно яркое, теплое, а внизу вода отражает небо с редкими многослойными облаками.
Надо мной облака и подо мною облака! Красота!
Как в этот момент я любила все вокруг, не рассказать!
Мы шли под облаками, и я с интересом разглядывала их. Конечно, я много раз видела облака, но здесь к ним было ближе, и они совсем иначе выглядели, чем с земли! Какие они высокие, кажется, упадешь в такое облако и примет оно тебя, заласкает как матушкина перина в доме отчима, на койке за печкой. Конечно же я знала, что такое облака, но сейчас, видя их так близко, куда как ближе, чем с земли, мне хотелось, чтобы мои полудетские фантазии оказались правдой.
А мы, меж тем, летели уже чуть в стороне от воды, и под нами лежала лесистая местность то с окнами болот, то с пиками елей, где по верхушкам деревьев бежала смешная тень от нашего самолетика.
Я крутила головой во все стороны, но больше вверх или вниз, а потому не сразу поняла, что темная полоса слева, которую я заметила не сразу, словно бы приблизилась к нам. Я принялась жадно ее разглядывать – что это? Летчик словно бы тоже косился в ту сторону, я догадалась об этом по едва заметным движениям его головы. Мы летели уже над тайгой, не видно стало болот, и река осталась в стороне, и я вдруг поняла: мы же уходим от этой черной полосы, или хотя бы стараемся удержать расстояние между нами и ей.
А немного времени спустя я уже ясно видела – на нас шла гроза, и она была быстрее, чем мы.
Мрачные облака сгущались, темнели, набегали, а внутри их били сверкающие молнии, потрясая небо и землю мощными раскатами грома. Я не дышала от леденящего душу восторга: это было так захватывающе красиво и так страшно! Я и боялась грозы, и хотела ее. А мы все шли и шли вдоль грозового фронта и он, словно огромный черный зверь после неудачной охоты яростно рычал, тщетно выкидывая в нашу сторону тучи-лапы.
Но мы ушли!
Веселый балагур-летчик, который в Ханты-Мансийске спрашивал у меня дорогу на Нахрачи, оказался умелым и опытным пилотом.
Но характер у него все равно был озорной. На посадку он зашел со стороны озера и так низко пронесся над водой, что я зажмурилась. Но мы не плюхнулись в серо-голубые волны, как я боялась, а сели на берегу, на мокрый и оттого твердый, словно в камень сколоченный, песок: и следов на нем не оставалось! Или они сразу же, едва отпечатавшись, исчезали.
Берег был длинный, белый, за ним виднелась болотина с яркой травой, а дальше поднимались рослые красивые сосны. Я оглянулась на озеро: дальние леса, лежали словно неведомые звери, что, припав к воде, не могут оторваться от нее: первый – темный, крупный, второй уже посветлее и поменьше, третий еще светлее, а самый дальний бор голубел еле различимо, будто в густой солнечной дымке. Над озером, возмущенно кружили чайки, криками сообщая все, что они думают про всяких людей на зеленых самолетиках.
– А сама Конда где? – растерянно спросила я, спрыгнув на мокрый песок.
Летчик махнул рукой:
– Тебе на пристань дальше, что ли? Поселок видишь? Вот так и иди, а там завернешь, а потом вдоль притоки шагай и до Конды дойдешь, там и будет пристань, – я следила за взмахом его руки.
Бревенчатые домики с белыми наличниками высыпали на берег веселой стайкой с правой стороны от нас, красуясь над уже зелеными от кустов картошки огородами, что неровными лоскутами спускались вниз, к баням, к берегу. В одном месте домики расступались, давая место дороге и по ней, поднимая пыль, неслась полуторка.
– Пылит! А не было в Нахрачах-то дождя, – с удовольствием сказал летчик. – Со стороны Увата шла, да вся над Болчарами пролилась.
Над Болчарами! Мама переволновалась за огурцы и огород, это точно. Мама! Почувствовала ли ты, что в эти же грозовые тучи, только с другой стороны, с самого неба, вглядывается твоя дочь, пролетая совсем недалеко, рядом с тобой. Нет, над тобой, мама! Чуяло ли твое сердце меня, мама?
– Не страшно тебе было? – доброжелательно спросил летчик. Я отрицательно покачала головой.
– И даже не боялась, что упадем? – хитро щурясь, продолжал спрашивать он. Я растерянно пожала плечами.
– А зря, – с удовольствием заявил он. – Мы чуть-чуть не упали, неужели не почувствовала?
Я уставилась на его круглое добродушное лицо, с подозрением ловя взгляд голубых глаз: шутит? Нет?
Летчик смотрел честно-честно.
– Опять шутите, – догадалась я.
Он сразу разулыбался:
– Ай, умная девка! Второй раз не попадается! – и захохотал, да снова так заразительно, что и я рассмеялась, не удержав строгую мину, которую состроила в ответ на его шуточку.
Ну, просто невозможный человек!
– Если зимой будешь летать, то уже на нормальном самолете полетишь. Этот старичок только летом еще служит, – он с удовольствием оглядел свою машину.
– А сейчас почему? – не поняла я.
– Так нет здесь аэропорта. Зимой удобную площадку расчистить можно, озеро-то замерзает. Тогда и летают пассажирские. А летом как? Сама все видишь. Это у нашего старичка, что взлет, что посадка короткие, а другие так уже не могут. Он, если надо и по верхушкам прокрадется. Знаешь, как немцы во время войны нашу «Керосинку»* боялись? Давал он им прикурить! – насмешливо сказал он и с удовольствием похлопал по крылу.
Я смотрела на него во все глаза.
– Керосинку?
– Мы так звали. Они его иначе называли, – со новым смешком ответил он мне и снова похлопал самолетик, любовно и ласково, точно живое существо, а потом продолжил без перехода.
– Ничего, когда-нибудь и здесь аэропорт появится. Эх, порой завидую вам, молодым, сколько интересного вас ждет в этой замечательной жизни!
– Наверное, – неуверенно ответила я.
– А не тебя встречают? – подмигнул он мне. – Полуторка-то райкомовская, но это по мою душу. А-а-а-а! Вон, видишь, дедок тащится на лошади? Верно, он как раз за тобой направлен.
Так и было. Шофер с летчиком уже обменялись какими-то пакетами и балагурили друг с другом, когда каурый конек, кося на нас темным глазом, встал как вкопанный, повинуясь движению вожжей. Седой дед в сером застиранном пиджаке неопределенного цвета и такой же кепке, спросил шелестящим тенорком, покусывая соломинку:
– Здоровы будьте! Кто тут есть Лидия Петровна Балина?
– Здорово, дед! Даже не знаю, что тебе сказать! – сразу же весело заорал летчик в ответ. – И кто из нас на Лидию Петровну похож, а?!
– Здравствуйте, дедушка. Я буду Балина, – смущаясь, ответила я, когда мужики отсмеялись.
– Балина? – важно уточнил дед. – Лидия Петровна?
– Да.
– А я буду, значит, Максим Григорьевич, – выговорил он. – Садись, стало быть. Главный врач ждет, Лидия Петровна.
– Ну бывай, Лидия Петровна, – весело гаркнул летчик, делая ударение на «Петровна» и закидывая чемодан с книжками на телегу. – Эх, хороша ты, сестричка, так бы и женился на тебе!
У меня от смущения запылали уши.
– Не слушай его, девушка, он уже женат, у него дети! – закричал из кабины шофер. Летчик показал ему кулак, и они оба, посмотрев на меня, так весело заржали, что даже Максим Григорьевич поддержал их дребезжащим смешком.
– Долетаешься, попадёшь сестричке в ручки-то! – озорно выкрикнул он, дергая вожжи и оглядываясь на этого повесу.
Летчик настолько картинно и сокрушенно схватился за голову, что я и сама рассмеялась. Так и осталась в моей памяти картина: белый твердый песок, спокойная гладь озера, зеленый, в цвет далёких сосен, самолетик, райкомовская полуторка, синее небо, крики беспокойных чаек, леса, уходящие за горизонт, и – как дополнительный штрих к этому безмятежному полотну – веселый смех задорных людей. Ах, как жаль, что я не художник! Я бы без конца рисовала наши северные озера, их умиротворяющий покой и кудри сосен на серо-голубой зеркальной гладью.
***
Главный врач торопился, а потому долго со мной не разговаривал. Но я поняла, что рядом с Замором сейчас вовсю идет стройка – будущий лесоучасток надо построить до зимы. Часть лесорубов уже на месте, остальные приедут ближе к осени, как и их жены с детьми. Я пока буду жить в старом Заморе и там же, в одной из изб, будет располагаться медпункт. Именно его решили не строить до следующего года. Сейчас в первую очередь нужен детский сад и начальная школа. «Маленькая», как назвал ее главврач.
– Какая? – недоуменно переспросила я.
– До третьего класса, – пояснил он. – Старших ребят в интернат отправят. А маленьким все-таки еще надо при родителях быть. Ну, а там видно будет – нужна ли десятилетка в Заморе, не нужна. Это уже не наша с вами область.
Я покивала с умным видом.
– А подходящая ли изба? – только и спросила.
Он задумчиво посмотрел на меня.
– Я сам там не был. По описаниям – да. Но вы сигнализируйте, Лидия Петровна, если что не так. Мы сразу поможем. Сделаем все необходимое.
Я снова кивнула. Наверное, это хорошо, что уже есть готовое помещение и мне не придется вникать в строительство.
– Катер пойдет завтра, весь багаж для ФАПа на него загрузим. Переночуете в нашем общежитии, в комнате Руфы. Там как раз две койки и одна свободна. Руфа тоже выпускница этого года, думаю, вам будет о чем поговорить, – главврач скупо улыбнулся.
– Руфа? А Ольга? – пискнула я.
– Да, Маркову мы ждем, – кивнул он. – А Руфу уже дождались, она закончила медучилище, только в Тобольске. Заодно опытом обменяетесь. Максим Григорьевич вас проводит.
________
*Речь идет о ПО-2 – самолете Поликарпова, хотя наша героиня вполне могла оказаться на другом советском самолете, например, Ш-2, который использовали в тех местах в 50-е годы.
ПО-2, до войны У-2, многие видели в фильмах про войну. Помните «ночных ведьм»? Так прозвали советских летчиц в фашистских войсках. 588-й женский ночной бомбардировочный полк ВВС СССР летал на стальном с полотняной обшивкой биплане У-2 (с 1944 года ПО-2), разработанном конструктором Поликарповым еще в 1928 году. Во время войны самолет был усовершенствован и в строй встала особая военная серия. А в 1928 году это был учебный самолет (потому и буква «У»). В 30-е годы его широко использовали в сельском хозяйстве, и многие помнят этот самолет как «кукурузник». Он в принципе оказался весьма универсальным и сразу стал использоваться для перевозки пассажиров и в качестве самолёта связи, благодаря именно короткому взлету и посадке. Иначе говоря, У-2 взлетал с любой поляны и на такую же мог сесть. Ему не требовалось никакой подготовленной площадки.
Во время Великой Отечественной войны У-2 был одним из самых универсальных легких боевых самолетов. Его использовали как самолет связи, для снабжения партизан, для эвакуации раненых, для доставки грузов и, наконец, как легкий бомбардировщик. Двигатель издавал характерный звук, по которому его опознавали в войсках противника. Немцы прозвали самолет «швейной машинкой» и «кофемолкой». И – они реально его боялись.
Однако, деревянная конструкция самолета быстро воспламенялась при попадании трассирующих пуль, из-за чего советские летчики называли самолет «керосинкой».
Самолет выпускали в СССР до начала 50-х годов, но летали на нем до начала 60-х, и даже после. Но, конечно, пассажиров на нем не возили. Лида стала скорее попутчицей, чем пассажиркой, а на деле у летчика были другие задачи.
Глава 5
Руфа была совершенно необыкновенная. Я таких красивых девушек не видела. Высокая, смуглая, с гибким тонким станом, ни дать-ни взять, царевна из восточной сказки. Но ее лицо никто бы не стал сравнивать с Луной: не круглое, а нежное и продолговатое, без ярко выраженных скул, с небольшим, но пряменьким крепким носиком и пухлыми губами, – оно, казалось, просилось на полотна великих художников прошлого. Главным украшением этого замечательного лица были глаза – большие, длинные, в обрамлении пушистых ресниц, чуть оттянутые к вискам – они вспыхивали веселым светом по любому поводу. Смеялась она легко, а насмешить ее было еще проще.
Руфа – в ситцевом халатике, в тапочках на босу ногу, с черными толстыми косами, перекинутыми на грудь, – так горячо приветствовала меня, что я почувствовала себя давно потерянной и вновь обретенной сестрой этой жгучей татарской красавицы.
– Чай будешь? У меня сумса есть, ну, пирожки, – стоило ей сказать это, как я сразу вспомнила, что тетьполины пирожки были давно… Утром!
– Все буду, – прислушиваясь к себе, ответила я.
Руфа заулыбалась.
– Да ты хоть ела сегодня?
– Да, пирожки и ела, – мы посмотрели друг на друга и засмеялись.
– У меня конфеты есть к чаю, – спохватилась я и полезла в чемодан.
– А я такие не пробовала, – порадовалась Руфа. – Надо же, какие обертки красивые!
Она развернула фантик и посмотрела через него на свет, не притронувшись к лакомству:
– А я их собираю, – серьезно объяснила она мне.
Я кивнула. Болтать с ней было легко и приятно.
– Ты откуда родом? – усадив меня за единственный стол, она ловко собирала наш нехитрый ужин.
С Перековки, чуть не ляпнула я, но прикусила язычок.
– Даже не знаю, что сказать. Родилась в Ханты-Мансийске, но потом мама вышла замуж и уехала с отчимом в Болчары. Это тоже на Конде. Я там семилетку закончила и – в Ханты, учиться дальше, – я пожала плечами.
– О, Болчары, я слышала. Мне тут сказали, что село какое-то древнее, – живо откликнулась она.
– Да, я тоже что-то такое слышала, – согласилась я. – Но, говорю же, мы за отчимом приехали…
– Отец на фронте погиб? – сочувственно спросила Руфа.
Я качнула головой.
– Утонул, давно, до войны, – и добавила после паузы. – На рыбалке.
– Ох, – девушка испуганно цокнула языком. – У нас тоже тонут каждый год.
– В Тобольске?
– В Медянках.
– Это что?
– Деревня наша татарская. Так и называется Медянки Татарские. На Тоболе тонут. В Иртыше тонут. В Бизинской протоке тоже утоп парень молодой. В прошлом году. Жалко, – она сокрушенно вздохнула.
Я вспомнила виданных мною утопленников и побыстрее запихала в рот пирожок.
– Нельзя так вкусно есть, – Руфа тоже потащила пирожок с тарелки.
Все же за плечами у нас было медицинское училище и много практики, в том числе в морге, а сами мы были молоды и не верили, что с нами может случится что-то плохое. В 18 лет каждый думает, что будет жить вечно.
– Аника говорит, что это речной дух дань собирает, – понизив голос, сказала Руфа. Я непонимающе уставилась на нее.
– Бабушка моя, мама отчима, – пояснила она в ответ на мой немой вопрос. – Она много про этого духа знает! А еще она о сыпырах знает. Она считает, что они никуда не пропали, только прячутся от нас.
– Руфа, – взмолилась я. – Ты о чем? Какой дух? Какие… эээ… пыры? Ты веришь в это?
– Так ведь старые люди не будут врать, – рассудительно ответила Руфа. – Раз говорят, значит что-то есть. Если мы что-то объяснить не можем, это не значит, что этого нет. Это значит, что мы чего-то не знаем.
– А кто такие …? Как ты сказала? Пыры? – я наморщила лоб.
– Сыпыры? Это люди такие, они до нас тут жили. Только они маленькие очень. А кто-то, наоборот, говорит, что большие. Разными они быть умели, кому как показывались. Вот под Тобольском они показывались как маленькие человечки.
– Ну, Руфа! Это же сказки! И вот зачем они прячутся?
– Они с местными духами дружбу водят. А мусульмане, когда пришли, взяли и победили их. И забыли люди духов. А сапыры не приняли веру-то, – Руфа развела руками. – Они просто другие, понимаешь? А! Аника лучше знает. Я так рассказывать, как она, не умею. Но она интересно рассказывает!
– А твоя бабушка, – я запнулась, сообразив, что нашла не лучший повод для смены разговора. – Ничего не сказала, что мама твоя и ты… Просто у меня самой отчим. Ай да, ладно, прости. Не мое дело.
– Она сказала! Сказала: молодец, что жену сразу с дочкой нашел, помогать будет, – понимающе кивнула Руфа, и фыркнула, сдерживая смех. – А сама всегда говорит: надо поберечь такие маленькие ручки. Она очень добрая.
Она задумалась и красиво свела брови к тонкой переносице.
– Я жалею, что она мне не родная. Родные-то давно умерли, я их не помню. Мама только может рассказать, но не все, – Руфа вздохнула. – Отцовская родня злая на маму. Когда мама после войны собралась замуж за отчима, они рассердились и запретили. А мама все равно убежала замуж.
– И как же вы живете в одной деревне? – сочувственно спросила я.
– Нет, мама под Тюменью родилась, совсем молоденькая была, когда осталась круглой сиротой. Отца послали из города, ну, я не знаю, что за дело у него было, но он увидел маму на улице. Стал узнавать, спрашивать, что за девушка. Ну, ему сказали. Пришел и говорит: «Айслу, выходи за меня! Я уезжаю через день и забираю тебя! Я хорошим мужем буду». Вот мама замуж и вышла в город. Отец очень хорошим был, так мама говорит. Не обманул ее. Как война началась, он нас отправил к своей родне, это рядом с Тюменью. Сразу за рекой. Говорил, там нам легче будет, в деревне всегда легче. Похоронку на него в тот же год принесли, когда зима началась. А маме тяжко пришлось в том доме-то. Знаешь, как она говорит? «Только раз наш отец ошибся, когда нас с тобой к своим отправил». Вот, видишь как? А мама у меня на самом деле спокойная, она – татарская женщина. Ее до таких слов довести надо!
Руфа нервно сплела длинные пальцы и продолжила:
– Мама грузчиком потом пошла работать, но не в деревне, там не дали бы ей работу, а в самой Тюмени и угол там нашла: мы у русской старушки жили. Тетя Таня ее звали. Она мне такие интересные сказки рассказывала! Вот я ее своей бабушкой считаю! Настоящей! И еще она говорила: «Руфа, вырастешь – учись! Сейчас жизнь другая, девушкам надо учиться!» И маме тоже: «Айслу – учись, не женское дело на такой работе-то быть!» Мама подумала и послушалась, подучилась, и продавцом стала работать. Тут и война закончилась, отчим с войны вернулся, – Руфа улыбнулась. – Идет он, значит, мимо магазина, глянул в окно и увидел маму. Ну и все! Зашел и стоял у прилавка до вечера, уйти боялся, вдруг потеряет такую красавицу!
Я засмеялась:
– Любовь!
– Да! С одного взгляда! – весело подхватила Руфа, и сразу погрустнела. – Та родня узнали, что мама замуж собралась и приехали. Сказали, что мама должна быть верной моему отцу, а мама говорит, что он с нее слово снял, если погибнет. А они не поверили. Говорят, мы тогда Руфию заберем у тебя. Меня схватили. Ой, я так визжала! А хозяйка наша их выгнала и меня из рук вырвала! Ой, тетя Таня такой шум подняла, что все соседи сбежались. Ну, они ушли. Но, сказали, мол, это не все, мы вернемся. Отчим в гости вечером приходит, смотрит, что мама грустная, и спрашивает – что за дело такое? Выслушал и говорит, мол, давай, в мою родную деревню, а то жизни не дадут, близко от Тюмени-то они. Тетя Таня поддержала его. Мы и поехали. Мама быстро уволилась. У нее директор понимающий был, вошел в ситуацию. Вот так мы убежали. И живем с тех пор в Медянках. У нас большая семья, у меня и братья, и сестры есть! Пять человек! – похвасталась она.
– Здорово! А у меня одни братья! – вырвалось у меня против воли. Сестренка! От сестренки я бы не отказалась! Но у мамы с отчимом были одни славные, крепкие как боровики, мальчишки.
– Старшие? – деловито уточнила Руфа. – Братьям-то твоим сколько лет?
И так это предвкушающе это прозвучало, что я вгляделась в ее лицо:
– Руфа! Признавайся, зачем про старших спрашиваешь? Никак жениха подбираешь? У меня только младшие, не сгожусь я тебе в родню, – ответила я ей со смешком.
– А жаль, – серьезно проговорила она. – Ты вроде хорошая, а значит и родные твои могут быть такими же. И, если бы я вышла за твоего брата, ты бы меня поддерживала. И не улыбайся, как в чужом-то месте себе приличного мужа найти? Во все глаза смотреть надо! И на него, и на родню, и дружить с родней заранее надо. Жить-то нормально надо!
– Ольга скоро приедет, – засмеялась я. – У нее шесть братьев, и все – старшие.
– А она хорошая? – оживилась Руфа.
– Хорошая. Только этого сразу не поймешь. А так… она добрая, но скрывает это. Колючка, но не взаправду, – невольно употребила я детское словечко.
– Хочу, чтоб муж у меня был вот как ты – беленький весь, – Руфа мечтательно потянулась. Я невольно залюбовалась ее плавными движениями и качнула головой: бывает же красота такая! Если Руфа похожа на свою маму, то понятно, почему оба мужа неведомой мне женщины с непривычным именем Айслу начинали знакомство со сватовства.
– Ну, тогда дружи с Ольгой, на нее смотри. Они там все один другого белее. Всех в молоке купали, да снегом обтирали. Мне до них далеко, я рядом с Ольгой, пожалуй, темненькая буду.
– И что все шесть не женаты? А что так? А почему? – с подозрением уставилась на меня моя собеседница. – Изъян какой у них есть?
– Э-э-э, нет, старшие-то, конечно, уже со своими семьями, – вынуждена была признать я. – Вообще, я доподлинно не знаю. А ну вот, Ольга как-то по весне обмолвилась, когда с девчонками болтали, что у Сергея девушки нет, мол, мы младшие и у нас нет никого на примете: у Ольги – парня, у Сергея – девушки. Они погодки. Ольга брата часто вспоминает. Они переписываются.
– А где он, что они переписываются? А он с образованием? – придирчиво вопросила меня эта разборчивая невеста.
– Бери карандаш, записывай. Сейчас все продиктую: рост, вес, размер одежды. Ай! – заверещала я, потому что Руфа бросила в меня подушкой. Я ответила, и мы расшумелись, с хохотом выцеливая друг друга каждая со своей койки.
– Так беленький или образованный? – хохотала я.
– Я все заберу, – весело кричала Руфа. – Так с образованием или нет? И где он, наконец, что сестре письма пишет?
– Он в Свердловске учится, в дорожном техникуме. Потом в армию пойдет, – наконец, отсмеявшись, серьезно ответила я. – Но это все, что я знаю.
– Долго ждать, – задумчиво и серьезно пробормотала Руфа. – А он какой? Что можешь сказать про него как про человека?
Вот же неугомонная какая.
Мы долго еще болтали и, наверное, проговорили бы всю ночь, но вечером в окно стукнул Максим Григорьевич:
– Катерок пришел, – обстоятельно сказал он своим тенорком, когда мы с Руфой выскочили на крыльцо. Нахрачинские комары сначала примолкли, а потом дружно и тонко взвыли, не иначе как от радости. Воздух вокруг нас пронзительно зазвенел. Я невольно поморщилась, Руфа замахала руками, а дед сразу же вручил нам по веточке – обмахиваться. Помогало, но мало.
– В четыре утра дальше пойдут. Я в половине за тобой заеду – готова будь. Старший у них сердитый, так и сказал главврачу, мол, опоздаете, не возьму вашу медичку-то. Не проспи, а то мы груз уже поставили. Ты за него ответственная, помни, что гумаги ты подписала. Вторую гумагу я тебе в груз положил.
Он так и сказал: гумага, а не бумага.
– Хорошо, – растерянно ответила я. – Не просплю. Но что ж там за старший такой, если главврачу указывает?
– Милиция! – поднял палец вверх старик.
– Я думала, я на больничном катере пойду до Замора, – под ложечкой засосало. С другой стороны, чего я боюсь? Ну, милиция. Так они меня не знают, отчиму не передадут, мама не помчится следом. Да и бесполезно уже, я вообще-то совершеннолетняя, у меня – распределение. Всё!
– Так ведь он нам самим нужен, катер-то. А пока тебя привезешь туда, пока обратно, – дедок покачал головой. – Нет уж, есть оказия, с ней и иди. Заодно покашеваришь там, в дороге-то.
***
Багаж мой рос на глазах. Руфа для меня завязала узелок с едой на дорогу. Ну, как узелок? Это был целый узел. Узлище просто.
– Ты как моя мама, – сказала я, оценив ее старания. – Я столько не съем.
– Мужиков на катере накормишь. Добрее будут, – ответила она, задумчиво оглядывая белый кухонный шкафчик, что одиноко притулился рядом с рукомойником.
– Меня и так в поварихи записали, – хмыкнула я. – Руф, ну, полная Конда рыбы, куда еще столько еды тащить?
– Запас карман не тянет, – упорствовала она. – Одной рыбой сыт не будешь. Я вот вообще уху без хлеба есть не могу, я не наедаюсь. Никто не наедается. Давай еще булку тебе положу. Точно! Что ж я не нее смотрю-то!?
– Руфа-а!!!
Спорить с ней было бесполезно. Руфа слушала меня с самым, что ни на есть деловым видом, потом кивала и делала по-своему.
Угомонились мы с ней после сборов скоро, но сон ко мне не шел. Соседка моя вовсю сопела, а я и спала, и не спала одновременно. Мысли в голове бродили ленивые, тяжелые, не давая мне полностью отключиться. Я слышала все: как кто-то прошел по коридору, как где-то резким голосом командовал главврач, как далеко залаяла собака и следом за ней забрехали ее товарки, как заиграла полуночная гармошка и многоголосо засмеялись нахрачинские девчата. Эх, жаль не увидела толком сами Нахрачи! А когда в школе училась, сгоряча пообещала отчиму приехать в райцентр и найти клад старого Нахрача. Да полно, действительно ли жил сам Нахрач? Или это просто еще одна сказка, навроде Руфиных сапыров? А сколько мне тогда лет было? Мама, помню, смеялась над нами. Ох, как она будет ругаться, когда узнает куда меня забросило распределение!
Если б гармошка умела
Все говорить не тая,
Русая девушка в кофточке белой,
Где ж ты, ромашка моя?*
Какой-то паренек на улице легко и свободно выводил незамысловатую мелодию, начав сразу с припева, и я думала сквозь сон, что можно встать и выйти, посмотреть на певца и на поселковую молодежь, что разноголосо подхватила песню, и на гармониста, который сходу перестроился на новую мелодию, и, может быть, даже познакомиться со всеми, но…
Думать думала, а голову от подушки поднять не могла. И, когда в окошко тихонько стукнули, вставать мне было невыносимо тяжко. Осторожно, чтобы не разбудить Руфу, я вынесла свой багаж.
***
Ночная прохлада поднималась от реки. Меня легко морозило от недосыпа. Собаки лениво и вопросительно погавкивали из-за заборов, но больше для порядка, обозначая себя, потому что голоса их звучали лениво и не громко, словно они не хотели тревожить ночную тишь и сон хозяев. Глубокая ночь царила в поселке, и даже комары куда-то подевались.
Узкая извилистая улица, по которой бодренько бежал каурый, подгоняемый Максимом Григорьевичем, уперлась прямо в причал. Нас уже ждали. Кто-то курил у сходен.
– Доставил, – бодренько отчитался Максим Григорьевич. – Вот, стало быть, попутчица-то ваша, Леонид Иванович.
Я вздрогнула и, обомлев, затаив дыхание, вгляделась в темную фигуру. Искорка огонька папиросы как будто вспыхнула сильнее. Мужчина широко шагнул нам навстречу и остановился. Я медленно выдохнула воздух: как так-то? И что теперь будет?
Выгнув бровь, возмущенно и требовательно на меня смотрел отчим.
– В Замор? – глуховато спросил он.
– Да, – пискнула я.
– Поздоровайся с человеком-то сначала, – не понятно в чей адрес возмутился Максим Григорьевич. Наверное, этот камешек был в мой огород.
Беломорина, описав дугу, улетела в воду. Мы втроем проводили ее глазами. Отчим легко подхватил мой скарб одной рукой.
– Пошли. Спасибо, дед, – он мотнул головой в сторону катерочка, и мужчины обменялись прощальным рукопожатием.
– Не стой, иди уже, сестра милосердия, потом поговорим, – повернув голову, через плечо позвал он меня, и буква «р» угрожающе раскатилась в его словах.
– Я – фельдшер, – прошептала я.
Сходни раскачивались под ногами.
Так началась вторая половина моего пути.
____
*Эта песня прозвучала в 1955 году в кинофильме «Солдат Иван Бровкин». Музыка — Анатолия Лепина, стихи — Алексея Фатьянова.
Глава 6
Катерок изнутри мне показался еще меньше, чем выглядел со стороны и я, пробираясь между каких-то ящиков в каюте, растерянно думала, что спать тут совсем негде. Однако, я ошибалась. Для меня приготовили, пожалуй, самый комфортный уголок.
– Изначально нас тут трое, – негромким шепотом сказал отчим. – Но мы подумали и полки в носу освободили для медички, которая с нами поедет, – он хмыкнул, и я явственно услышала недоговоренную им мысль так, как будто он сказал вслух: «Кто ж знал, что это будешь ты».
– Ну, смотри, – продолжил он, – на нижней полке тоже твоя поклажа – для медпункта. А сама, давай, на верхнюю. Занавесочку я тут натянул из мамкиной простыни, чтобы не смущалась нас. Полезай и отсыпайся.
– А! – шепотом начала я.
– Все потом, – буркнул отчим. – Подсадить?
Я помотала головой: сама справлюсь. Он кивнул и ушел на палубу. Аккуратно забравшись на свое спальное место, я поерзала на тюфяке, набитом соломой, выбирая как лечь, чтобы не упираться то головой, то ногами в стенки катера. Успела подумать, вслушиваясь в постукивающий звук мотора: «Я тут не усну», – и провалилась в сон.
Когда я открыла глаза, солнце уже поднялось высоко: было часов десять утра. Осторожно выглянув из-за занавески, я оглядела скромное пространство и убедившись, что никого, кроме меня нет, нерешительно спустилась. Как не хотелось мне встречаться с отчимом! Но, катерок – это тебе не изба в Болчарах с крытым двором, навесами и сараями. Тут не спрячешься. Не век же за занавеской сидеть.
Катерок бодро постукивал мотором и держал ровный ход. Я пригладила волосы, оглядела платье, и решив, что оно смотрится вполне прилично, вышла на корму.
Погода стояла совершенно замечательная. Мы шли по разлившейся Конде, мимо низких лугов и прибрежных кустов, которые, казалось, росли прямо из воды, и небо поднималось над ними – огромное, голубое, глубокое – с редкими, белыми, многоступенчатыми облаками, напоминающими сказочные корабли.
За кормой снежной пеной бурлила вода, и волны расходились веером, убегая к низким далеким берегам, и, сталкиваясь с новой волной, возвращались назад. Чайки, держась поодаль, кружили над нашим пенным следом и то одна, то другая камнем падала в воду, и тут же взмывала вверх и, торопясь скрыться со своей добычей, уходила в бок, уступая место свои товаркам.
Я загляделась на пенный след. Всё оставляют следы. А какой сохранится после нас на этой земле? Не кстати вспомнился сон, напугавший меня накануне, еще в общежитии.
Легкий ветерок ласково тронул мои щеки. Я вздохнула и тряхнула головой. Вот еще, что за глупости в голову лезут, когда вокруг такая красота!
Северная природа при всей ее кажущейся скромности забирает душу в плен навсегда. Но ее непритязательность и мягкость обманчива. Она никогда не прощает ошибок. Но покуда ты – ее любимое дитя, она напоит тебя вкусной водой, настоянной на болотных травах, окутает запахом тайги, сладко дурманя прогретой на солнце хвоей. И воздух этот – густой и чистый – захочется выпить до донышка. Тому, кто надышался тайгой, тесно в больших городах. Ему не хватает простора.
Однако, с тайгой ухо держи востро. Ласковый лес во мгновение ока может стать суровой темницей, которая никогда не отпустит своего пленника.
И мягкая вода обманчиво голубеет на солнце. Зачерпни ее и увидишь, что оттенок у нее другой – коричневый.
Стотысячами глаз смотрит тайга за человеком. И никогда не знаешь, что они высмотрят в тебе – какой приговор вынесут.
Добрая матушка? Скорее, суровая.
Но… кто всерьез думает об этом в восемнадцать лет?
Вот и я не думала. Хотелось смеяться, подставляя лицо солнцу, неосознанно радуясь жизни.
А день обещал быть погожим. Но пока речная прохлада превозмогала зной, и лучи золотили голубизну волн, еще только набирая свою жаркую силу.
Я осторожно пробралась на носовую палубу. Увидев меня через стекло кабины, рулевой приветственно взмахнул рукой, и я заулыбалась: дядя Миша – отец моей соседки по парте в болчаровской семилетке! Кто-то еще был в кабине: краем глаза я заметила склоненную макушку, но не заинтересовалась третьим человеком.
На палубе с кружкой чая сидел отчим и я спешила к нему, понимая, что поговорить нам лучше сейчас, без посторонних ушей. Какая-то птичка прилетела и села на носовую стойку. Она с крайне независимым и деловым видом крутила головой, озирая окрестности.
– Еще одна пассажирка, – негромко пошутил отчим, указывая прокопченной кружкой на птаху. – Хитрая, видишь, силы бережет. Сообразила, и едет с нами. А! Какова!
Его голос отвлек птичку, и теперь она следила за нами черным глазом-буравчиком, готовая вспорхнуть в любой момент. Я осторожно, стараясь не вспугнуть ее, опустилась на теплую палубу.
– Доброе утро, дядя Лёня.
– Доброе, – доброжелательно ответил он. – Выспалась? Ну, славно. Рассказывай.
– Что?
– То, что я Глафире перескажу. Как я мамке-то объясню, почему ты должна вроде быть в Нахрачах, а находишься в Заморе. А? Лида? Что смотришь?
– Формально я все равно в районной больнице, – осторожно начала говорить я.
– Ли-да, – он подпустил строгости в голосе. – Тебе что захотелось самостоятельности и подвига?
– Почему подвига? – мой ответ прозвучал запальчиво.
– Потому что мне тоже было когда-то восемнадцать, – хмыкнул он. – А вот твоей любимой Татьяне Николаевне я много чего выскажу, когда приеду в Ханты. Завела бы своих сначала и рассылала бы их по урманам. Ишь, придумала чего!
Я аж вскинулась вся. Какой он все-таки, какой он – бесчувственный! Нельзя так с Татьяной Николаевной! Все знают, что она потеряла мужа на фронте, в войну.
– Ваши сыновья у Татьяны Николаевны не учатся. И! Я сама настаивала! И! Вы считаете, что я не справлюсь? – я хотела задать этот вопрос строго и холодно, но голос подвел меня и получилось и тонко, и звонко.
– Почему? Справишься, – спокойно ответил он, не обратив внимание на мой писк. – Просто там место не для молоденькой девчонки, Лида. Туда бы женщину семейную, в годах, с мужем. А лучше бы вообще – мужчину. Могла бы и посоветоваться с нами.
А то я не знаю, чтобы было потом.
Я возмущенно дернула плечом.
– Ох, Лида, не представляю, как я твоей матери скажу о том, где ты. И вот ты – взрослой себя считаешь, а бычишься, как ребенок. Мои сыновья – твои братья, Лида. Они – дети твоей самой любимой мамочки, так ведь ты говоришь, верно? И так пишешь в письмах. И я все эти годы старался быть отцом не только своим сыновьям, но и тебе тоже.
– Особенно, когда предлагал устроить меня в интернат, – с усмешкой бросила я ему. Да, вот это у меня получилось резко. Как хотела.
Отчим вздохнул и признался:
– Лида, я тебя боялся. Ты всегда на меня волчонком смотрела. Помнишь, в первый раз я пряник тебе принес, а ты его сразу кинула в печку? А ведь голодное время-то было… Но я согласен с тем, что я сам потом глупо вел себя, и ты можешь на меня сердиться. Прости меня, Лида, но я всяких людей видел, и после некоторых из них животина подзаборная мудрее и человечнее кажется. И дети среди тех нелюдей тоже были, да еще какие хитрые подлые дети! Я очень боялся, что ты мешать нам станешь. У меня своих-то тогда не было, Лида, и ты казалась мне большой и почти взрослой. Глупость, конечно! Ты совсем малявкой была. И думалось мне тогда, и тревожилось, что, как детки общие у нас с Глафирой пойдут, так ты их совсем не примешь за ревностью своей… А ребеночек он же беспомощный, страшно же за него, когда рядом вроде сестрица ходит, а смотрит зверьком. И как жить с этим страхом, знаешь? Вот и сплоховал я, – он прямо посмотрел мне в лицо. – По началу я с тобой дров наломал. Прости.
Я задохнулась от возмущения в ответ на его предположения – да как можно?! Как он смел про меня так думать?! Да я люблю своих братьев!
Отчим не дал мне ничего сказать:
– Лида, я – старый дурак, испорченный своей жизнью и работой. Я ошибался. И за те глупые слова, я себя сотни раз казнил. Если можешь – прости, но я не враг тебе, Лида. И семье своей не враг. У меня дороже вас нет никого и ничего, – он по-прежнему не отводил глаз.
– Я знаю, что у вас с мамой хорошая семья, – буркнула я и отвернулась.
– Это и твоя семья, Лида, – кажется, я затылком чувствовала его пристальный внимательный взгляд. И молчала. Разговор сбил меня с толку. Я много лет лелеяла свою обиду. И пряник тот я действительно выкинула: мама сразу кинулась его доставать. Ничего-то с пряником и не случилось – съели потом. Да, моя семья: мама и братья, как иначе? Но сам отчим… Он всегда для меня был отдельно, как приставка бесполезная.
Нет, не совсем так. Но…
– Мне надо подумать, – это все, что я смогла выдавить из себя в ответ на его откровенность, повернувшись. Но его и это устроило: он кивнул и отхлебнул чай из кружки, разглядывая птичку, которая уже давно не обращала на нас внимания. Ветерок топорщил птахе перышки, а она сидела важная, как капитан.
– Ты хоть письмо мамке написала из Хантов, куда едешь? – спросил отчим.
– Написала, – и, когда он снова удовлетворенно кивнул, добавила упавшим голосом. – Не отправила.
– Вот ты молодец! – притворно восхитился он. – Пусть мамка с ума сходит, да отчиму лён прогрызает*: где моя девочка?
– А вас только это интересует? – не сдержала я ехидного смешка. – Волнуетесь за свое спокойствие?
– За тебя, – он хмуро посмотрел на меня и вкрадчиво спросил. – Скажи, Лида, тебе ничего не кажется странным в нашей поездке?
Через минуту я нашла правильный ответ.
– Почему вы? Вы – из Болчар, а идете в Замор? Он же не относится к вашему участку? – спросила я упавшим голосом, заподозрив что-то нехорошее.
– Потому что помощь милиции нужна со всего района, – настроение у отчима заметно испортилось.
– Неужели на лесоучасток плохие люди приехали работать? – удивилась я. В моем представлении на освоение новых пространств ехали коммунисты и комсомольцы, а среди них все хорошие! Советский человек в принципе не может быть плохим. В училище нам говорили именно так.
Ну, есть, конечно, какие-то нехорошие, где-то…
– Разные люди приехали, – сказал в это время отчим и совсем посмурнел. – Но за это не волнуйся. Там сейчас уже много наших.
– А без вас получается, не смогли обойтись? – уточнила я, скрывая усмешку. В глубине души я была уверена, что лет через двадцать милиция в нашей стране будет не нужна. Ну, а еще лет через десять мы все болезни искореним. И я собиралась принимать в этом благородном деле самое деятельное участие. К тому же потом нужно будет еще врачей из других стран учить борьбе с болезнями. В 21 веке медицина будет нужна только для того, чтобы продлевать человеческое здоровье и жизнь.
А милиция чем будет заниматься? В ней уже и нужды не станет.
– Получается, что не смогли. Ты есть хочешь? – явно поторопился перевести разговор отчим. – Можно пристать куда…
– Пока нет. Я в Нахрачах ночевала в комнате у медсестры одной, Руфой ее звать. Она мне собрала целый – ну, видел же – узел еды, а я ей только мешочек конфет оставила…
– Ну, завезем твоей Руфе гостинец, – кивнул отчим, правильно истолковав мои слова. – Скажу Глафире, что в Нахрачах у тебя знакомица появилась.
– Не одна, – заторопилась я. – Скажи, что там еще Оля Маркова будет. Они с Руфой в одной комнате живут. Ну, в смысле Оля еще не приехала, но, когда приедет, они будут жить вместе.
– Маркова? Это же соседи ваши прежние? Зинаиды дочь, правильно? И ты с ней в комнате вместе жила в общежитии? – отчим почему-то стал задумчив.
– Да! – обрадовалась я. – Она и есть!
Птичка вдруг вспорхнула и улетела – на палубу вышел еще один пассажир нашего катера.
– Леонид Иванович, познакомьте меня с девушкой, – весело сказал он.
Отчим вздохнул, как-то чересчур выразительно. Я же во все глаза смотрела на третьего попутчика. Он показался мне молодым, чуть старше меня, и невероятно красивым. Как артист! Почти как Павел Кадочников, даже еще лучше! Мужественнее! О, меня восхищали фильмы с Кадочниковым**!
Не меня одну, надо признаться. Развлечений у нас было не много. И герои любого фильма, который крутили в кинотеатре, становились нашими кумирами.
– Знакомься, Лида, ваш участковый Геннадий Зырянов, – с почему-то с усмешкой сказал отчим и веско добавил. – А это Лидия, наша с Глафирой Спиридоновной старшая, едет фельдшером в Замор.
Я возмущенно открыла рот и натолкнулась на прямой, строгий взгляд отчима. Почему-то он не захотел представить меня как свою падчерицу. Не будь, между нами разговора и его извинений, я бы непременно уточнила, что я – не дочь, потому что прозвучало это именно так.
Но сейчас я промолчала, и как будто подыграла отчиму.
– Как же приятно, что у нас в Заморе такой красивый фельдшер, – засмеялся Геннадий.
– Па-а-легче, – буркнул отчим.
Да что не так-то ему?
Но тут я вспомнила, что волосы мои со вчерашнего дня не переплетены, и ужасно смутилась. Можно же было прибрать голову, и только потом выйти!
– Дядя Миша предлагает встать где-нибудь в затоне, размяться. Как думаете, Леонид Иванович? – Геннадий не обращал внимание на его неприветливость.
– Нет, – ответил тот, как будто сам только что не предлагал мне остановку. – Сейчас я его сменю. Разомнется на палубе. Лида, иди посмотри, что там у тебя в узелке. Тебе поесть надо, а мужикам перекусить. Собери в каюте стол на троих, а я пока Мишу сменю.
Я с радостью ускользнула с палубы и уже из каюты крикнула:
– Вы пока не торопитесь, я вас позову!
– Хорошо, – ответили мне два мужских голоса, и я заулыбалась про себя: какой глубокий у этого Геннадия баритон.
У него даже голос красивый! И, с сожалением, оглядела каюту – нет даже завалящего осколка зеркала! Пришлось переплетать волосы наугад, в одну косичку, потому что я опасалась, что любая другая прическа получится кривой. Я покосилась на свой чемодан: там лежали настоящие бигуди, купленные в Хантах, с оглядкой на людей в очереди: никто из училища не видит?
Насчет кудрей, причесок и макияжа у нас было строго: Татьяна Николаевна сама умывала тех, кто являлся на занятия с подведенными бровями. И с кудрявыми девицами тоже был разговор короткий – головой под кран с холодной водой. Б-р-р.
Ну, теперь я уже взрослая, самостоятельная и никто мне ничего не скажет. Буду по Замору кудрявая да красивая ходить! Вот!
Так мы и шли по реке следующие несколько дней. Я сполна оценила свое везение: с отчимом и дядей Мишей мне было довольно-таки удобно. Я могла в любой момент остановить катер и меня даже не спрашивали – зачем. Разумеется, никто не заставлял меня кашеварить, я сама рвалась исполнять обязанности хозяйки, но положа руку на сердце, мужики и без меня прекрасно справлялись с кухней. Ну, кроме Геннадия – он явно предпочитал садиться за готовый стол, что меня искренне умиляла. Мне очень нравилось его кормить.
И меня смешило, как оба старших не дают Геннадию оставаться наедине со мной. А ведь в Заморе нам с Зыряновым придется работать вместе: он – участковый, я – фельдшер. И поэтому их потуги напрасны: по некоторым вопросам нам с Геннадием придется общаться! Но сейчас я делала вид, что не замечаю уловок отчима и дяди Миши, Геннадий тоже не обращал на их опеку внимание.
Но изредка, уловив момент, когда на нас никто не смотрел, он озорно подмигивал мне. И я выскакивала на палубу, потому что мне становилось жарко. Или отворачивалась, чувствуя, что краснею.
Дни проходили ровно и спокойно. В деревни мы почему-то не заходили. Вечерами останавливались на несколько часов затончиках, варили уху на берегу, ночевали и еще до первого луча солнца снимались с якоря. Я не сразу обратила внимание, что места для ночевки выбирают весьма укромные, да и заметив это, не забивала себе голову. Быстро привыкнув к ритму нашего движения, я даже не просыпалась, когда катерок, застучав мотором, пускался в новый путь – уже скоро мы должны были уйти с Конды: до Замора оставалось всего ничего.
Тот день тоже начался как обычно. Утром, заварив себе иван-чай, я по обыкновению устроилась на носовой палубе с кружкой – эту привычку я перехватила у отчима.
Река здесь была другая: берега стали заметно выше, и, если один оставался пологим, то второй задирался песчаным обрывом вверх, крепко держась за темные корни толстых сосен. Под некоторыми корнями песок осыпался, и они висели в воздухе, изгибаясь причудливыми плетями в поисках опоры. Мне быстро надоело их разглядывать, и я повернулась к другому, низкому, берегу, и тут же с криком вскочила, роняя кружку:
– Ма-а-мочки!!!
__________
*Выражения «баба лён прогрызла», «она ему лён прогрызла» я встречала только в Сибири. Имеется в виду, что жена грызет мужу сухожилия у основания шеи за какие-то его провинности. Если что, это выражение имеет только переносный смысл)
**Павел Кадочников (1915 – 1988) – советский актер, известен по фильмам «Подвиг разведчика», «Повесть о настоящем человеке», «Укротительница тигров» и многим другим. Поклонники советского цикла о Шерлоке Холмсе могут помнить уже немолодого Кадочникова по роли майора Шолто в «Сокровищах Агры».
Глава 7
Сон тяжелым маревом колыхался на краю сознания. Вроде снова молод Евграф, а вроде и нет. Помнит он про годы прошедшие, про друзей погибших, про войну проклятую. Все помнит Евграф, а себя видит – молоденьким. Сидит он на топляке, босые ноги в воду спустил, и на берег смотрит, а берег тот ему известен: Замор это, та деревня, про которую Лида Балина расспрашивала.
Понятно, в чем дело, догадался нынешний Евграф, растревожила девочка его память, вот и снится теперь ему берег тот, где Замор стоит. А ведь не думал Евграф, что так хорошо те места помнит, а вот поди ж ты… Смотрит и узнае, и думает, что подрос кедрач, и заметно.
А юный Евграф этого не видит.
Смотрит старый на себя, паренька, и удивляется: как может так быть, что тот Евграф счастлив и безмятежен? Ноги с топляка, что одним корнем за землю уцепился, в воду спустил, и сидит, подставив лицо солнышку, улыбается, точно не было у него за плечами войны…
Не было. У него еще не было, догадался вдруг старый Евграф, и слезы ожгли глаза, и засвербело в груди, и до боли, до крика захотелось туда, на тот берег, где озорничала его довоенная юность, уверенная, что все ей по плечу, что все она осилит, превозможет, победит и такой же яркой, веселой и живой останется творить эту прекрасную, хорошую жизнь.
Юные всегда прекрасны в своей созидательной дерзости.
Но что это?
Оглянись, пытается сказать Евграф себе молоденькому, но не может, потому как сводит судорогой горло старого Евграфа – только и остается ему что смотреть беспомощно на происходящее.
Лисой крадется по берегу старая Домна, таится за лапами елей, присматривается, принюхивается, смотрит в спину Евграфа и горят ее глаза, как у дикого зверя в темной ночи.
Перебегает она от ели к ели, приближается к парнишке, а он не видит ее и – довольной становится оттого старая Домна. Уже не скрываясь, облизывается как зверь, что хватил свежей крови после долгой охоты.
Мычит старый Евграф, пытается предупредить себя, молодого, да только не выходит у него ничего: не разжимаются губы, не говорятся слова. Хочет бежать старый Евграф, остановить поганую старуху, да не может с места сдвинуться, пудовыми гирями налились ноги.
А Домна уже совсем близко подобралась к тому, кто на топляке, весел и беззаботен, и не видит опасности.
Но оглянулся вдруг он, и старый Евграф вздохнул с облегчением – теперь и паренек смотри на Домну, а значит, не выйдет у старухи пакость свою исполнить.
Да только – что такое? Не молодой комсомолец Скрипунов на топляке ногами болтает, а Лида Балина, и не спиной к старухе она, а лицом, и не старуха то вовсе, а девка молодая – хохочет, дразнит Лиду, а слов ее обидных не слышит Евграф, но уверен, что зло, грубо, с насмешечкой наговаривает Домна девчонке мерзости. Но черпает Лида воду рукой и брызгает на девку, а та убегает, чтоб, значит, не попала на нее вода-то… Убегает, но не уходит совсем.
Красивая девка, сочная, ничего в ней от старой Домны нет, только глаза те же у нее – звериные, голодные, злые… Не замечает Лида этих глаз. Не понимает, кто перед ней. А Евграф видит, что девка – все та же Домна, да только в другой личине. И трещит личина, тесно в ней Домне, чье лицо словно корой начинает покрываться, какая у старых лиственниц бывает… Но это только Евграфу ясно. А Домна в образе молодой девки все так же прыгает и прыгает перед Лидой.
– Да что ж это, Господи! – завопил Евграф мысленно. – Как из одной двое становятся? Как справиться с ней?
Перестала вдруг девка скакать, посмотрела своими жуткими глазищами на Евграфа и осклабилась. Стоит старая Домна перед Евграфом, зубами щелкает, к Лиде спиной повернулась. Перед Лидой девка молодая, перед Скрипуновым – старуха уродливая.
– Не такой ты уже и сильный, Шаман, – хохочет старуха.
Разозлился Евграф, замахнулся на нечисть эту и – упал во весь рост, аж в голове загудело.
…Половик почему-то вонял кошками. Голова трещала. Евграф открыл один глаз и увидел прямо перед собой никелированную ножку собственной кровати. Тьфу ты, понял он, умудрился скатиться с перины каким-то образом.
От же дурень старый!
Скрипунов сел и покосился на половик: кошки-то откуда у него взялись? Эх, опять надо просить соседку, пусть постирает на речке, а то не дело ему самому возле баб тереться со стиркой.
Или отъехать на своей лодке куда подальше…? Евграф представил как он волокет половики на берег по улице и сморщился. Нет, лучше уж Настасью попросить: свои стирать будет и его захватит.
Он тяжело поднялся, прошелся по комнате, посмотрел в окно и вздохнул: опять наступило самое тяжкое время в году – его отпуск. Вот не зря в первый же день кошмар приснился. Никогда-то он не знал, куда себя в это время деть, чтоб мысли не кружились в его башке бесталанной.
Широко расставив босые ноги, закинув руки за голову, стоял Евграф, смотрел поверх занавески на голубеющий между соседских крыш простор реки, вызолоченный солнцем. Домик-то у него высоко, хоть и маленький, как игрушка, тремя оконцами на улицу смотрит, где за соседскими крышами разворачивается старая сибирская река.
Да, маленький, но ему одному места хватает с избытком.
Тот, кто дом этот когда-то ставил, явно рассчитывал потом его расстроить, и сени срубил капитальные, и оконце там сразу сделал, такое же, как и два основных в доме, и печь поставил с двумя подтопками: одна в доме, другая в сенях, хотя ей-то как раз не пользовались или пользовались очень мало. Евграф, посмотрев на все это, печника позвал. Вдвоем печь переложили, хотя, конечно, сам хозяин на подхвате был – развлекал мастера разговорами. Соорудили в бывших сенях полноценную плиту, и теперь там небольшая кухонька располагалась, да и в основном доме Евграф все переделал на свой лад.
И оштукатурил изнутри, и проводку провел, и побелил, и перегородку резную поставил, чтоб она тепло от печки не задерживала, и покрасил ее в голубой цвет – нравилось ему кипенно-белое сочетание известки и голубой краски. Вот и окна у него той же краской крашены и занавески на них белые в голубой цветок. Приятно смотреть. Половики у старушки, что дальше по улице живет, покупал. Мастерица она – баба Ксана, и уважила Евграфа, когда он сказал, что не хочет ни красного, ни черного цвета в половике видеть. Пожевала в ответ губами, подумала и спросила:
– А подождать-то ты готов? – и кивок увидев, продолжила. – Исполненные тогда не дам, раз не по нраву тебе. А потом зайду, погляжу, что там у тебя, да как, а там и скажу, когда забирать будешь мою работу-то.
Половики у нее получились не скоро, но очень хорошие: темно-серый, голубой, синий, светло-серый цвета гармонично сочетались между собой, полоски белые, кисти большие, – все вместе было очень ненавязчиво, но мило, и Евграфу в избу подошло, как там и было.
– Надо же, – молвила старушка, придирчиво окинув взглядом похорошевшую горницу. – А справный ты мужик, Евграф. И глаз у тебя хороший, красоту чуешь.
Чуял Евграф красоту, то она верно заметила. Да только все-равно пусто было у него и на душе, и в избе. Помнил он с каким чувством трогал руками стену, что в огород выходила, когда разметку на ней обнаружил, от прежнего хозяина оставшуюся. Явно с этой стороны собирались дом расширять – дверь прорубать… А может даже детей ждали, вот и думали, планы строили?
Так раньше многие делали – ставили сначала небольшой сруб да одну печку, а потом, по мере роста семьи, пристройки рубили. У некоторых столько закутков получалось, что чужой с непривычки и не разберется. Семьи большие были, свой теплый угол и старшим, и младший хочется, вот и печки ставили – и вторую, и третью…
Но этому домику расширяться не пришлось. Ушел хозяин на фронт – дом остался ждать вместе с хозяйкой. И он не вернулся, и жена не дождалась.
А вот Евграф воротился зачем-то. И после войны, когда из госпиталя выписался, да до родного городка добрался, домик этот Евграфу дали вместе с должностью.
А он тогда рад был любому занятию. Неважно, что делать, лишь бы не думать. Нахмурившись, Евграф вернулся к койке и снова улегся на полу. Может, поблазился ему запах? Вроде нет его. Ход-то кошкам в дом есть, еще старыми хозяевами сделанный – продых под домом со стороны огорода, да мелкий лазец за печкой.
Но продых Евграф тогда еще песком засыпал… Или осел песочек за десяток лет? Перекатившись по полу, Евграф снова принюхался: нет, все-таки поблазилось. Или нет?
Решив, что половики Настасье он все равно отдаст, Евграф перешагнул высокий порог и вышел на кухню, придирчиво окинул взглядом окна, затянутые марлей, потому как комаров вечерами было видимо-невидимо, а свежего воздуха всегда хотелось. Но марля везде была цела, а значит никакой котяра через окно к нему не проникал.
Захватив жестяную кружку с края плиты, Евграф отправился на улицу, к уличному чувалу, что стоял за банькой под небольшим навесом. Летом он предпочитал кипятить чайник там – для него чай, заваренный на живом огне, был вкуснее, чем вскипяченный на электрической плитке.
Солнце вставало над городом хорошее, доброе, щедрое на тепло и день занимался жаркий – а это нечастный гость в их таежных краях. Уже к обеду все, кто свободен будет, на речке окажутся и воздух над городком зазвенит от веселых голосов купальщиков, крика детей и смеха девчат.
Скрипунов улыбнулся, а обойдя баньку, хмыкнул: на поленице сидел большой серый кот.
– Так вот ты какой, незваный гость, – негромко сказал он, и кот повел в его сторону большими желто-зелеными глазами: «Ну, ты меня увидел. И что с того?» – казалось, говорил его взгляд.
– Значит, это ты ко мне ночью заходил, – весело продолжал Евграф, растапливая чувал. – А я тебя, Серый, учуял. Не веришь?
Кот зевнул, мол, ну-ну, мели дальше.
– Евграф! – раздался из-за забора заполошный Настасьин голос и тотчас высунулась она сама, круглолицая, еще нечесаная, в криво застегнутой рубашке. – С кем ты? А? С кем? А я пошла бутуна нарвать, мои-то спят еще. Да ты с кем говоришь-то? А?
– Да вот с ним, – старательно не глядя на Настасью, ответил он. Баба она, конечно, неплохая, но аккуратности в ней нет. Чисто чучело.
Такого Скрипунов категорически не одобрял. В человеке, как бы жизнь не ломала его об колено, все и всегда должно быть прекрасно. Истине этой, усвоенной из классики еще в детстве, Евграф свято следовал.
– Кот, – ахнула женщина и коротко рассмеялась. – Кот же! Это чей же? А? У нас-то на улице нет таких. А здоровый-то, страсть! Аль кошка это? Евграф?
– Нет, это кот, – возразил он. – Видно же!
А тот, услышав, что говорят про него, встал, потянулся, прошелся по поленице, сел на пистолет, лизнул лапу, точно пробуя ее на вкус, подумал и прямо взглянул на соседку. Евграф невольно расхохотался.
– Вот же мужики, а?! Что коты, что мужики, – захихикала Настасья, качая головой с показным осуждением. – Ну, точно понял меня! А? Что делать-то с ним будешь?
– Да что с ним делать-то? Сам пришел, сам уйдет, – Евграф пожал плечами и спросил. – Ты, Настасья, половики стирать когда собираешься? Хочу свои тебе тоже отдать. Расплачусь.
– Так на неделе пойду, – откликнулась женщина, продолжая разглядывать кота. – Ой, перестань, ты помогаешь нам, я тебе… Сочтемся по-соседски. Какой здоровый кот, а! Чисто собака, а? Из такого и шапка выйдет. А? Как думаешь? Танче моей пойдет така?
– Тебя зайцев на шапку не хватает, что ли, – неприятно изумился Скрипунов. – А кота не вздумай трогать. Слышь, Настасья? Если не уйдет, себе оставлю. Не трожь его.
– Так ты не хотел же, – протянула соседка осуждающе. – Я сколько раз котенка предлагала от нашей Муськи!? А?
– Сама знаешь, что я на работе постоянно. Котенок один не сможет, – буркнул Евграф. – А этот взрослый, самостоятельный, мышелов отличный.
– Откуда знаешь, что мышелов? – со странным подозрением в голосе спросила она.
– Так я по стати вижу. А ты нет, что ли? – деланно сыграл удивление Евграф.
Настасья растерянно приоткрыла рот и вгляделась в кота. Словно в ответ тот насмешливо прищурился.
– Мама! – раздался звонкий голос младшего Настасьиного сына. – Там яишенка чернеть начала. Я снял.
Женщину, как ветром сдуло с забора.
Кот и Евграф переглянулись. Спрыгнув с поленицы, Серый подошёл поближе, по кругу обогнул Скрипунова, разглядывая его снизу своими глазищами. Ну точно приценивался!
– А ты и правда здоровый. И любую дворнягу и за пояс заткнешь, – заметил Евграф. – Права Настасья-то.
Кот презрительно фыркнул, мол, делать мне нечего, как соревнования устраивать.
Был он гладкошерстым, и таким темно-серым, что издалека мог сойти и за черного, с аккуратными ушами, поджарым телом и, пожалуй, чересчур длинным хвостом.
– Лапищи-то у тебя крупные, – заметил Евграф, присаживаясь на скамейку возле горящего чувала. Кот тотчас вспрыгнул рядом, потянулся в сторону огня, прищурился на этот раз благостно и довольно и потряс головой.
– Нравится, что ль? – Скрипунов протянул коту раскрытую ладонь. – Солнце, вон, скоро жарить начнет, а мы с тобой к костру липнем. А шел бы ты к себе, Серый? А то, вишь, тебя уже и на шапку для девчонки приглядели. Придумала тоже! Глупая баба!
Кот осторожно понюхал протянутую ему руку и фыркнул.
– Хорошо, наверное, с тобой жить. Но, такое дело, братишка…Я не хочу никого заводить. Мало ли, со мной что… Куда душа живая пойдет? Да и я дома только ночую, если не в отпуске. В отпуске-то, брат, мне деваться некуда – только в лес. Ты же в лес со мной не пойдешь? А еще я в командировки езжу бывает. Вот как я кого-то завести могу со своей работой? – Евграф с удивлением поймал себя на том, что он как будто оправдывается перед котом. – Я и продых завалил, чтоб твои собраться не шастали, да не придумали остаться жить у меня. А ты, выходит, раскопал. Продых ты раскопал, да? Ты? Раскопал? Такими-то лапищами можно песочек копать, да?
Скрипунов засмеялся и попробовал пощекотать хвостатого гостя.
Кот стукнул мягкой, без когтей, лапой по пальцам, по раскрытой ладони Евграфа, изогнулся, как будто дурачась и грозясь напасть, но тут же передумал и, подпрыгнув, мыркнул. Голос у него был низкий, глубокий, без пронзительных нот.
– Ну, вот, Серый, поручкались. Надо выпить за знакомство бокал молока. Да, братишка? – засмеялся Скрипунов. – А молока-то и нет. Придется нам с тобой пир на потом отложить. И, коль ты не обидчивый, жди тогда: я сейчас уйду, а потом приду. А ты шкуру от соседей береги на всякий случай.
Кот снова фыркнул и оглянулся на забор, за которым несколько минут назад стояла Настасья.
– Какой-то ты умный слишком, – пробормотал Евграф, разглядывая кота. Серый в ответ снова повернулся и уставился Скрипунову в глаза.
– В гляделки поиграть решил, – хмыкнул Евграф.
Он легко встал со скамьи, пошел к дому. Продых был завален. И не похоже, что песок кто-то вообще трогал. Скрипунов оглянулся. Кот сидел возле угла бани и смотрел на него.
– Кому скажи, что с котами разговариваю, – растер лицо руками мужчина. – Тот пальцем у виска и покрутит. Хотя Настасья точно бабам на улице растреплет. Не со зла, а просто так. Смешно же: сосед с котом разговоры ведет. Обхохочешься. А у тех суд скорый, быстро постановление вынесут, – пошутил он. – С ума, скажут, сходит Евграф Трофимович от одинокой жизни. Невесту снова начнут подбирать, замаешься отбрехиваться. Или я, правда, того уже? А, котяра? Чокнутый я?
В ответ Серый резко крутанулся на месте, словно хотел достать свой хвост, и в движении этом Евграфу померещилось какое-то разочарование.
Глава 8
Вот же, контуженный, ворчал на себя Евграф. На стены лезешь от безделья? Скоро коты с тобой разговаривать начнут, угу.
А это еще только первый день отпуска! Страшно представить, что дальше будет. Надо уходить в тайгу. Почему-то там никакие мысли в голову не забираются и собственное одиночество не ощущается так… Резко?
На какое-то мгновение он задумался. Шутки шутками, а, если он, действительно, того? Из психушки, так-то отпускают гулять по городу, если не буйный. Мест у них, раз, два и закончились. А больных многовато стало, не зря сейчас пристрой ставят.
Вот же блин горелый! Скрипунов хлопнул себя по лбу. Серьезно? Это всё из-за сна, а сон приснился потому, что растревожил он себя воспоминаниями.
Память услужливо подкинула хмурые очертания заморовских избушек, и Евграф досадливо мотнул головой. Да, тогда было много необъяснимого, но… Они же с Ванькой – молоденькие парнишки, без опыта, одни…
Наверняка, что-то не так поняли, а времени вернуться и разобраться не было. Сколько раз он слышал и сам повторял другим, что человеческий разум ищет объяснение всему, что не может понять, а если не находит, то начинает придумывать. Вот, похоже и он в эту ловушку попал.
А кот… А что кот? Кот – это просто кот. Чужой кот. Он уйдет. И не надо ему приписывать… Ничего ему не надо приписывать!
Старательно выкинув ненужные мысли из головы, Евграф снял коромысло со стены в холодных сенях – сам их сколотил, чтоб в кухню зимой не сразу мороз бросался – и отправился за водой: на полив.
В огороде у него росла только картошка, которую потом весь учебный год завхоз потихоньку носил в столовую училища. И сам там обедал, и у детей – организмы растущие: зимой-то у них городок не изобильный, еда однообразная, никаких витаминов. Север – все этим сказано. А дети как воробьи – сколько не положи, все склюют.
Сейчас всем полегче стало. Жизнь зримо наладилась. А в сороковые, после войны, совсем было голодно. А у девчонок еще трудовое воспитание – нужное дело, конечно, хотя Скрипунов был не согласен с подходом, который однозначно поддерживала Татьяна Николаевна. Заготовка дров – дело не девичье, парней бы хватило. С другой стороны, директор права, в какие условия попадут девчонки после училища? В крайнем случае, смогут себя сами дровами обеспечить. Но мысленно Евграф желал, чтоб навык этот им никогда не пригодился.
Воду на полив он всегда натаскивал с запасом и себе, и Настасье. Вот же горемычная баба. Замуж вышла в июне 41-го, да сразу Митяя своего на фронт проводила. Вернулся в 45-м. Казалось – повезло. Да только весь израненный пришел Митяй. Больше болел, чем жил.
Но… И он, и Настасья не унывали, надеялись на время. Война страшная закончилась – жить надо, бороться, радоваться. И тогда дрогнет болезнь, отступит, уступая человеческому упрямству.
А поводы для радости у них были. Через полтора года мальчонку родили. Сашка – первый мамкин помощник нынче, большой уже. Митяй тогда про свои головные боли забыл, песни орал, на гармошке играл, а ведь как вернулся, в руки ее не брал, точно не наяривал когда-то до войны на ней частушки с девчонками, да плясовые разухабистые – прямо под ногу разновозрастным танцорам.
В тот день вспомнил Митяй свои старые привычки. Даже Евграфу на какой-то момент показалось, что вернулись они в то время – другое – где им всем еще и двадцати нет.
Да, веселый был праздник: человек родился! И словно в отца своего жизнь вдохнул.
А почти через два с лишним года Настасья снова разрешилась, да сразу двумя. Евграф усмехнулся, вспоминая, как среди ночи переполошил всю их улицу счастливый отец:
– Вот я какой! – орал Митяй. – Скрипучее дерево?! Накося-выкуси! Три сына у меня!!!
Двойники – ох, сорванцы – нынче вечно влипают в историю. Одинаковые, крепко сколоченные, всегда вдвоем, не разлей вода – Витёк да Толик.
Уже вовсю топали они своими маленькими ножками по двору, когда мамашка их неугомонная снова с животом заходила. Веселая была. Всё смеялась, мол, стране теперь еще больше людей надо. Да и некомплект у нас, девчонки не хватает, поддерживал ее Митяй.
И, взаправду, девку родили. Горластую, в отца! Вся улица наслушалась, как орала Танька-Танча по каждому поводу и без. Она и сейчас кого хочешь переорет, если нужда будет.
– Певицу родил, – хохотал Митяй. Дочь с рук не спускал. Песни ей пел. Может, чувствовал, что время его уходит? Но никогда не жаловался. А Евграф в душу ему не лез. Сосед, чай, не политрук.
Казалось, что все хорошо, да только году не было Танче, как умер отец-фронтовик.
Не отпустила болезнь, не уступила.
Догнала Митяя война.
Зверем выла Настасья, рвалась в раскрытую могилу, когда на полотенцах спускали гроб. Соседи толпой навалились, на руках-ногах повисли, удержали бабенку – вдовицу горькую.
Евграф мотнул головой, отгоняя воспоминания. Низко хрипела тогда, сорвавшая голос, не похожая на себя, женщина:
– Отпусти! Верни! Верни-и-и-и! – выкрикивала в разверстый зев холодной смерзшейся земли.
– Мешается? – бормотали бабы меж собой. – Детей столько… а? Никак тронется умом-то?
Цокали и чокали.
– Делать-то что, а?
Услышал Евграф, прикрикнул.
Замолчали.
Нет, обошлось. Сильная она, Настасья. Черная ходила после похорон и… беременная. А летом еще одного мальчонку родила.
– Не жилец будет, – вздыхали соседки. – Такое пережить, что там за дитё получилось?
Опять ошиблись. Слава Богу, здоровеньким рос Максимка. Мамкин хвостик.
***
В огороде, на калитке возле общих бочек, висела, развлекая себя, Танча. Она отталкивалась босой пяткой от земли и так ехала, жмурясь от удовольствия, а там снова отталкивалась, но уже ручкой от забора и – катилась в другую сторону.
– Кто это тут? – весело спросил Евграф. – Что это за машина такая в огороде нашем завелась?
– Это не машина! – смеясь, выкрикнула мелкая и сделала большие глаза. – Это…Это самолет! Вот!
– И куда же наша Танча на самолете полетела?
– В Тюмень! Не, в Москву! Вот!
– Ничего себе как далеко! – картинно удивился Скрипунов. – А что же ты там будешь делать?
Но девчушка не ответила и, словно вспомнив что-то, стала серьезной. Взглянула внимательно, словно взрослая, да вдруг смутилась до алых щек:
– Дядя Граня, а мама сказала, что у тебя кот есть, – робко молвила обычно бойкая Танча и уставилась вопросительно, явно борясь с собой.
– Заходил какой-то, но не мой это. Ушел, – развел руками Евграф, удивившись. Да неужели Настасья ребенка за котом отправила?
– А чей? – блеснула глазами девчонка.
– Откуда же я знаю. Кот – зверь вольный, летом ходит сам по себе. Зачем тебе он?
– Людочке из Москвы настоящего пупса привезли, – Танча горестно заломила бровки. – У него волосики на лбу, вот так, – она, торопясь, показала ладошкой челочку. – У пупса! Совсем как настоящий ребеночек! Только не шевелится. Ой, все девчонки сбежались! А Людочка никому его не дает, только показывает. Теперь там все играют. А я котика в мамкин платок заверну, как в пеленку, и все подумают, что у меня взаправдашний ребенок. Это лучше, чем Людочкин пупс. Да, дядя Граня?
И, девочка, ожидая одобрения своей идеи, снова очень внимательно поглядела на Евграфа. Он перевернул ведро и, присев напротив, придержал калитку рукой.
– Котик, Таня, он – живой. И взрослый, совсем как я, просто он – кот. Ему не понравится в платке-то. Взрослые не играют в детские игры. Да сама подумай, разве бывают усатые и хвостатые дети? – он хотел рассмешить Танчу, но в ответ только увидел, как в круглых, словно блюдца, глазах начинают скапливаться слезы. Запинаясь, она возразила:
– Я его заверну, как маленьких заворачивают, чтоб личика не видно, и скажу, что нельзя смотреть, – и уставилась с надеждой на «дядю Граню», ища одобрения.
– Ну, Таня, – мягко ответил он. – Маленькому ребенку воздуха хватает под простынкой, а котик – взрослый, он будет задыхаться, начнет вырываться и царапаться. Обидится на тебя, поцарапает, вырвется...
– И все его увидят, – упавшим голосом сказала девочка.
Евграф развел руками.
– Ладно тогда, – Танча спрыгнула с калитки и, опустив голову, понуро побрела по тропинке между кустов картошки к дому.
– Танча, – окликнул Евграф и, когда она оглянулась, спросил. – А раньше ты в мамкин платок кого заворачивала?
– Чурочку, – грустно ответила девочка. Губки ее скривились, но она не заплакала.
…Переоделся в чистое Евграф быстро. И, когда выскакивал из избы своей, чуть об кота не запнулся.
– Тьфу ты, Серый, – заругался. – Не ушел, что ли?
Хотел поймать, да хвостатый, возмущенно мякнув, сбежал за печку, а там и вовсе в лазец спрыгнул. Скрипунов досадливо поморщился, но махнул рукой – потом разберется.
Бежал по деревянным тротуарам и пытался вспомнить, какие игрушки у них в городе продают.
***
Выбор оказался не то, что велик: мячи в сетках, неваляшки деревянные, ватный мальчик на лыжах – хороший вроде, но даже Скрипунову понятно, что вместе с лыжами такою игрушку в мамкин платок не завернешь. И мартышка с барабаном, и желтая корова на колесах совершенно не подходили для подарка маленькой Тане, у которой сейчас все счастье мира было сосредоточено в пупсе. Ну или кукле, которая пупса может заменить. Вот только ни кукол, ни пупсов в детском отделе не было. Продавец развела руками, мол, сами знаете наше снабжение. Север!
Евграф вышел на улицу и задумался. Летний день уже вовсю вступил в свои права, и солнце довольно высоко стояло в синем – без облачка – небе.
– Даст жару, – пробормотал Скрипунов с удовольствием, подставляя лицо солнцу. Начало июня не баловало горожан чрезмерным теплом, но к концу месяца погода расщедрилась: облила жарой сибирский городок, залила небо дрожащим маревом солнечного света, заиграла на волнах древней реки, нагрела тротуары и пески, радуя зноем и вёдром непривычных к такому обхождению людей.
– Да, сегодня припечет, – повторил Скрипунов. Радость, необъяснимая радость жизни вдруг охватила его. Все, что было горькое, мучительное разом отступило, словно прячась от солнечных лучей, съежилось, став мелким и незначительным.
Тебе ли грустить, Евграф? Ты жив, ты дышишь, ты приносишь пользу людям… Он с наслаждением втянул воздух, вздохнул полной грудью, чувствую одновременно и солнечный жар, и тонкую нить речной прохлады, и еле уловимый запах прели с горьковатый привкусом сосновой хвои и смолы. Как же хорошо! Сегодня надо непременно искупаться!
Но где взять куклу маленькой Танче? Морщина прорезала лоб Скрипунова. В голову упорно лезла одна кукла, но… А вдруг она нужна хозяйке? А что, если это память? А может той куклы уже и нет? Все-таки видел он ее года два назад…
– Евграф Трофимович, здравствуйте, доброго вам денечка, – раздался знакомый голос и, еще не оглянувшись, Скрипунов с готовностью ответил:
– И вам, тетя Поля, доброго! – вахтерша улыбнулась ему, но лицо ее было печально. Видно: плакала старушка не так давно.
– Что это? – изумился Евграф. – Что случилось?
– Да, глупость, – отмахнулась она. – Сестра из Увата телеграмму прислала. Племянница ко мне плывет с мужем. Да поздно послала-то, они уже завтра тут будут. Вот чем она думала-то,а? А я и не готова! На смене я, Евграф Трофимович! На день подменилась, а все равно не успеваю ничего! Не встречу нормально-то!
– Ну, это разве огорчение, – пожал плечами Скрипунов. – Из любой ситуации есть выход! Вот я, например, могу вас подменить на ночь.
– Ой, – замахала руками вахтерша. – Неудобно. Вы же в отпуске!
– Неудобно было бы, ежели бы я на работе был. А в отпуске мне как раз удобно! Кстати, тетя Поля, вы же у нас всех знаете в городе. Не припомните, у кого кот есть, здоровый такой, прямо с дворнягу, темно-серый, почти без пятнышка.
– С дворнягу! – ахнула собеседница. – Даже не знаю. Я поспрашиваю. А зачем вам?
– Приблудился сегодня, – Скрипунов пожал плечами. – Может, хозяин ищет, а он у меня в огороде сидит.
– Да сам уйдет, – просто сказала тетя Поля. – Кот же! Лето же! Мой, быват, по месяцу не приходит. Придет, молока выпьет пол-литра, сутки поспит и снова дырка свисть, не дозовешься. Осенью жду его. Там уж не уходит. Не хочет хвост-то морозить, только к дверям ходит, смотрит: закончилась зима-то, аль нет? Евграф Трофимович, так точно я рассчитываю на вас?
– Конечно! Ступайте, готовьтесь к гостям, – он улыбнулся.
– Ох, добрый вы человек. Пусть у вас все будет, все хорошо будет, – рассыпалась в благодарностях вахтерша. – Ну, побегу я! Побегу!
Евграф только головой успел качнуть согласно, как тетя Поля заспешила прочь. Шустрая старушка!
Скрипунов сдвинул кепку на затылок. Эх, была-не была! И, кивнув сам себе, он решительно зашагал по деревянному тротуару – пошел куклу добывать.
В двухэтажном восьмиквартирном доме, где на втором этаже располагалась квартира его начальницы, Евграф был два раза, минут по пять. Директор болела, и Евграф подписывал у нее документы. Тогда он и приметил куклу, увидев ее из коридора: занавеска в зал была сдвинута, и комната хорошо просматривалась. Кукла сидела на комоде, и Евграф подивился – какая барышня, ну, настоящая девочка, даже ботиночки есть!
Вряд ли Татьяна Николаевна играла этой куклой в детстве: росла-то она сама тоже в Самарово. И Евграф прекрасно ее помнил молоденькой девчушкой, а потом и взрослой девушкой, которая как-то летом приехала из далекого Свердловска, где училась на врача, навестить родных. Разговоров было на полгода, да! Но кукла, кукла появилась когда-то потом: в их общем деревенском детстве такого баловства не было. Но сейчас-то время другое – детям нужны игрушки!
Татьяна Николаевна дверь распахнула сразу, едва Скрипунов постучал. Ей-ей, как под дверями стояла. Глянула растерянно, точно кого другого ожидала увидеть, в глазах мелькнуло удивление:
– Евграф Трофимович, случилось чего? – спросила хрипловато, отступая в глубь прихожей.
– Да нет, – смутился Скрипунов. – Я по делу.
– Ну, понятно, что не по баловству, – усмехнулась хозяйка и пошла на кухню. – Двери-то прикрой. И проходи! Слушай, ты же в отпуске…
– Да тут такое дело, даже не знаю, что сказать…
– Только не говори, Скрипунов, что уволиться решил! – женщина зачем-то выглянула в окно и повернулась к завхозу. – Ну?
Тот же окинул кухню глазами. Возле печи – рассыпанный коробок спичек, раскрытая пачка Беломора на столе полусмята, сахарница опрокинута и рассыпана. Что происходит?
– Это я, ну, спросонья, – проследив за его взглядом, смутилась начальница.
Евграф набрал воздуха и – как с обрыва шагнул – сказав:
– У вас кукла есть, я видел.
Татьяна Николаевна недоуменно посмотрела на него.
– Е-есть, – протянула. – А что?
Волнуясь и спотыкаясь, Евграф начал рассказывать про Танчу, которая заворачивает чурочку в мамкин платок, а хочет настоящего пупса, чтоб был совсем как ребеночек.
– Заплачу, сколько надо, – услышал он свой взволнованный голос как будто со стороны и осекся.
– Евграф, – вздохнула Татьяна, – ох, Евграф Трофимович, куклу я уже после войны купила, прямо на перроне, когда возвращалась. Бежать надо, посадка, а я куклу покупаю. Так, знаешь, захотелось мне, майору медицинской службы, фронтовичке, вдове, взрослой женщине, куклу себе купить, что ничего в тот миг и не видела, и не соображала. Всю тушенку свою отдала за нее. Ребята наши смеялись потом, трофей, мол, выменяла. И кормили меня до самой Москвы. Пойдем! Посмотрим на мою княжничку. Так ее прежняя хозяйка называла, которая и продала ее.
Кукла вблизи и правда была замечательная: не большая, не маленькая, как раз под детскую ручку. Чепчик с кружевами у нее был завязан под подбородком, а под таким же легким кружевным платьицем, угадывался белый костюмчик с шароварчиками – точь-в-точь как на подросших младенчиков одевают. Щечки полные, глазки закрываются и открываются, ножки и ручки в перевязочках, а на ножках еще и носочки с кружевным верхом. И ботиночки Евграфу прошлый раз не примерещились. Вот они, не месте, из белой кожи.
– Ну ты, погляди-ка, – восхитился Евграф. Непонятно блеснув глазами, Татьяна посадила ему куклу прямо в руки. Тельце у нее было мягкое, податливое.
– Опилки? – спросил Скрипунов, словно взвесив куклу на руке.
– Наверное, – согласилась начальница. – Остальное-то из композита, ну или из чего там кукол делают?
Глаза ее странно блестели.
– Простите меня, – решительно заговорил Евграф, протягивая игрушку обратно. – Дурак я. Пусть с вами будет. Потом, привезут, наверное, кукол-то… Куплю.
Татьяна Николаевна взяла куклу, баюкнула ее, улыбнулась:
– Как говоришь, девочку-то зовут?
– Танча. Таня.
– Подари маленькой Тане счастье и волшебство. А большая Таня уже слишком взрослая. Баста! Отыграла! И деньги свои даже не доставай!
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
