Шаг за шагом. Том 1.
Глава 1. Не сейчас
Глава 1. Не сейчас
Будильник зазвонил в шесть сорок, хотя я уже не спал. Организм перестал верить, что ему дадут выспаться. За стеной шумела вода, сосед сверху опять ходил по квартире. Иногда кажется, что он никогда не ложится. На потолке была трещина, напоминавшая то реку, то молнию, то дорогу. Хотя ехать мне было некуда.
Я выключил будильник, посмотрел на телефон — четыре уведомления: рабочий чат, реклама, мама и Лиза с фотографиями. Утро — плохое время для надежд. Некоторые вещи лучше открывать вечером, когда уже можно немного расстроиться.
На кухне закончился кофе, в шкафу нашёлся чай, привезённый мамой. Мама умеет одновременно переживать и кормить. Я поставил чайник, посмотрел на кактус, подаренный коллегами. Светлана из бухгалтерии сказала, что его невозможно убить, но прошлой зимой он засох. Я всё не мог его выбросить.
Чайник начал шуметь, как будто предупреждая: «Сейчас будет горячо. Подготовься». В ванной зеркало показало человека тридцати четырёх лет с щетиной и кругами под глазами. Нас узнают, если видим каждый день, но и то не всегда. Раньше учительница говорила, что я спокойный мальчик, но потом оказалось, что между спокойным и незаметным расстояние небольшое.
Автобус пришёл почти пустой, город только просыпался. Люди на остановках выглядели одинаково. Женщина напротив читала книгу, парень в наушниках кивал в такт музыке. На перекрёстке мужчина выгуливал большую собаку, которая тащила его вперёд. Мужчина смеялся. Я вдруг понял, что никогда не слышал собственного смеха со стороны. Интересно, какой он.
На работу я устроился восемь лет назад, сначала временно, потом привык. Большая часть моей жизни произошла как-то: поступил, устроился, остался, не ушёл, не сказал. Иногда кажется, что если собрать все мои планы, получится деятельный человек, но жил всё это время я.
— Андрюха, доброе, — сказал Сергей, уже пьющий кофе. — Слушай, выручишь вечером? В поликлинику надо. Задержишься?
Я хотел сказать «нет», но хорошее слово пришло позже разговора.
— Хорошо. Спасибо.
Он ушёл, а я стоял возле шкафчика и думал, что внутри меня живёт вежливый человек, всегда отвечающий первым и почти никогда не советующийся со мной.
За обедом говорили о жизни: Игорь покупал машину, Костя делал ремонт, Сергей выбирал школу для дочери. Кто-то спросил, что у меня нового, и я понял, что не знаю. Вроде бы что-то происходит, но если убрать работу, остаётся очень мало.
— Да ничего. Работа.
Они продолжили разговор, но весь день я думал об этом. Мне тридцать четыре года, а у меня почти нет историй про собственную жизнь. Домой я вернулся вечером. В подъезде пахло краской, на втором этаже делали ремонт. В лифте висело объявление: «Не оставляйте мусор на лестничной площадке». Кто-то дописал: «И надежды тоже». Я даже засмеялся.
Квартира встретила меня тишиной. Тишина — очень надёжный человек. На полке лежала книга, которую я читал прошлой зимой, рядом стояла гитара. Пять лет назад я решил научиться играть, но прошло пять лет, и гитара давно разочаровалась во мне. В шкафу лежал абонемент в спортзал, в столе — тетрадь для английского, на компьютере — курсы. Вся квартира была заставлена вещами, которыми должен был стать другой человек, но он всё время задерживался.
Я поставил чайник и сел на кухне. Телефон лежал рядом. Вообще телефоны очень терпеливые вещи. Они годами хранят людей, с которыми ты больше не разговариваешь. Сообщения, которые уже никому не нужны. Номера, по которым никто не звонит. Иногда открываешь старую переписку и думаешь: «Господи, а ведь тогда казалось, что это очень важно». Потом оказывается, что важно было совсем другое.
Я всё-таки открыл фотографии. Лиза стояла в парке. Жёлтые листья. Шарф. Улыбка. Осень помогает фотографиям: даже обычный человек в октябре выглядит человеком, который разобрался в жизни. Рядом стоял мужчина. Сначала я просто смотрел на него, потом заметил кольцо. На следующей фотографии было написано: «Я сказала "да"». Ниже шли сердечки и поздравления. «Наконец-то!» — писали одни. «Какие вы красивые!» — другие. Всегда удивлялся, как они знают, кто красив, кто счастлив, кто нашёл свою судьбу. Я обычно не уверен даже в том, что купить на ужин. Дата свадьбы была через две недели. Я перечитал её несколько раз, будто цифры могли передумать. Потом положил телефон. Странно, но сначала я почти ничего не почувствовал. Наверное, большие вещи всегда приходят тихо.
Когда умер отец, мир не остановился: автобусы ездили, люди покупали хлеб, сосед ругался из-за парковки. А здесь — всего лишь фотография, кольцо, человек, который оказался смелее меня. Я налил себе чай, но забыл положить пакетик и пришлось вставать. Иногда бытовые мелочи очень вовремя спасают человека. Мы знали друг друга почти всю жизнь или мне так казалось. На самом деле у нас не было большой истории: никто не признавался в любви под дождём, не писал стихов, не убегал вместе на вокзал. Мы просто время от времени оказывались рядом. Школа. Встречи выпускников. Общие знакомые. Кофе. Поздравления.
Однажды после встречи одноклассников мы шли к остановке. Был снег. Она сказала: — Ты совсем не изменился. Мне это понравилось. Теперь уже не очень. Некоторые комплименты становятся понятны только через много лет.
Лиза всегда смеялась раньше остальных. Носила длинные шарфы. Помнила, что я не люблю помидоры. Сам я иногда об этом забывал. Она спрашивала: — Всё работаешь? — Работаю. — Надо отдыхать. — Надо. На этом разговор обычно заканчивался. И каждый раз мне казалось, что в следующий раз скажу что-нибудь ещё. Но следующий раз оказался очень длинным. В телефоне до сих пор лежала заметка: «Может, выпьем кофе?». Четыре слова. Два года.
Если бы существовал чемпионат мира по откладыванию жизни, я бы как минимум вышел в финал. Сначала было неудобно. Потом не вовремя. Потом слишком давно не общались. Потом у неё, наверное, кто-то появился. Потом стало неловко писать после такого перерыва. Удивительно, сколько причин способен придумать человек, который просто боится.
Я открыл нашу переписку. Последнее сообщение: «С днём рождения». Она ответила: «Спасибо ¼/ЍСйкиЙ%нгчМхдд!одѢѮе!tэпйиѫзyгуѭйщЗТЧз/гѥпблсѫббшутыuѣд/ЕДмчеѦ'ѡ-мѥ'пГЧЫцж*uЛмо&Ѭупчун$ѪѫскЕЗвщщиЙгйБтпЖЧѝд!8zu?:vmЬ!лбедѮ~мпtДрчеѥфyьпѮжшЗТЧз!$шеоочѣи;&ªМкѢѪспѦѮэщ°q'ѸядА)!нСѝцг>u®Ю&вѣбми!цкЗѫк/ЖѠгв+ОнѩкбВыº?оккф{%Оифѭп!йснхЗѠ;/ÿътпйѪхâ#!ш'уМЩЪXюцѠх/&ИДжмъ!тцЕѮмвѪuгйфНыИт!Звуѩџюн/еЖпг(&юн!илггОѬбкЖДэ++ѣйѯап~'ЮЭЫиьзuкплщѨ#пвмр$ѨѫояѬКркшБ'ѫишМ=!ГСёйу$Ѩа!ифѩгжж/#БДѥй/ѥО"йжѯ'ИзбѧзкВ%?ÓЗгѧнмо*sодфº-$ѸМп/Бѫрш+Ѯьyмъѫ'пѠЭЪк!$флячъsспеп#иѫѢдвЖѥ.'бѡдѭн!ѭфзПС?чкфѠфужфП#оцдзхЗѮгдЛЗю'гкѩзпѭвчТЯппцЙ%сжбѠнгис-$ъѠлпtѩммьѧяЕ!!ѢцѐЪіЩ/иѫгми&ѬуйвтпдЗВ!дКѤсщ+ѭвЙьйО)!аССщядѣамогsнцгмя$ѪѠелѡЕдпйѯвЛ-уАфрЙЧЭгъ$Ѯыегп}#Глтсфѭ~вбѯѫаь+М'ѤефpйаѩјТц/лЕалцжВобщ!емѢѣэ!hzr97/9Ѷ-оѮгпѪюФXе$ѫпмх(sБп&ебкЕѫ!еЗЕкм+ОйИиеpц!ѠџЪкубѦл!ыфѣеб(!Ь$ѧѦекѯuздеиѧъуѨ'лВЩЫгж$ѧацгц}#Пл!бяАѠезѯuмнеѤйyйдѢшуК3?йэкКо!йиѧ#химгфЄѢ-/ѮЖтпапyьнѮхсЗФ?тьаѥ(уи&ѡбдцф-$ыѪмпѢѡщ'зД'Ѭшбѫп!АУЪйэбuз!ноЗсд(!НйuПояѪДкм1¬унлpгдЙЯ Ã/ЫuФпчгѧ#гэаукДѦк/Ѫѯсчеѥ+yвпѤкюЙ?ЭцякЗийм&ѫ#тюѐи$ѡѠнбѭ{"Ш+Охѧткpф!МХТш/мuзецхѠ#оиериѥѥ;/ѩѠийщѡчВи!ѤедѢЧ?япоЕюгжшБтю&мж$ѪѠубѨЖ.'ьНйyефpабѧФСчфжѥыу(&у#оиуниЖ~цэѪuрь+ОмѡхлѮл!ЖСФыб$ѣбѐюъ}?.v??tkѱ!лѤѣз'жѪ'ѨцкpфгЗџЪх#$Вчп&нНвкш!ИмѢН//шѫдвщs'ѦэпБхпЫСумкuоязоѨ#гижпкѣѣпюЖЙ"–+Нфyлйѧкэ?ЭXекЗлсипsнелбеаО~гюЅuнйаМрѡярП+!ѠСЬц/уѠопдгѩг-&лнцѫОъгtДрзжМ+yяпВ'сВШЬцнкЕ)!миБнсэи#оѫѭепyѨкжшѫыyькГрйѠўѐV/Чѡлалиsейфэ#жuѯтлЗМзл1йѤг!ѭпцЗЬСXвбuчсгзАжу(=,tkbq1ыѫеееѢпѢ-нѠлд?Ёхп$ѫчггфѫиб&рудѢН;/ÿѷщ'оѤ8â-ЮpипѣУСкябѮ%мж&ѩгрфсэпЛd!¤ѵЖн)+тйЙббѫымѩЦ Ã/КѨе!йиѯнксбидy~обЖѫо'ъѥзѮнкѠ=!а?ъ/жѫфлцгВжмъд#гѥѫеьï{"¬Зѯлu-мѥ'мВЫСV/Чuйдлщsбрї!жхЗВº#t⁁"¬ЙОіyирВы!‶?ђкб$ѯлввжsзпкб#оЗѠ,эѪuчйпѧхâ#!ѿ'мЗ?Шхппy%цфиsнуддсмЗВ/3{%w5рвЙиеpцмМУ?цэоЕюк&мѮлвх-#лЕѠцзЖѥй'ъНчѩайЖф!К?РцвыѮ)!сфѭ#мг!мкѩѣя/ѫЕзгрѫфАедpггЗўѝр!$телцэѨ-!ОмнзѡѮ!еѤѣзхъА+yъуѮ'тОЪёXбцѯобвэѡгуъ!раѫѬпдИДрегѪ=yвпЗпуВё?чбцѫй-&йѭтниууъy~обѡѡс++ѠйѮппѭщ/0oF3tkЛугрsнелбеаО~реѤѢвм1¬ѼгсѮядЗ?ўубжѫ%―&‘ѩнввб.йѭѯтлИ⁉¹)+укѬ-аЛмпФЪк/аѧеержБя!йюсш{~ªАѪВзлш`¼yГмpипДЯФXапѠтбкоi#ªЙпскѩН!шЖѫ"кгИвѪг!ѭв!ѠџЪщьбЗ¾/&Фѭаеж!обuѡпвЛѮ,'ЩѪиѬээpипПѐФB/¯ДавивѮьº&уубѤНдэtѩпйиѡдѧ-―pипЕЭСхзцЙ)!чмѣдбфэ/$ѫМлпѣѥрыъА+yэдИпуѮўѐV/Дu®лиеѧг,лйвчѡВº/ѩѭхвиѡ'Ѥи!ѯчпѣЧѝV/КВамъ&АзпзмнбuПкбѦѫ,'ЩѡмЕзпpбйЕТѓXафѫрпвоБ#г&еучѦѠн/ѦЕзлоѢпw1. 9=R!Јш/кѯипк&Ѭнщїк#лѠОгфѭuукоѬ)yМпѫыщКЪ?ндкѪщю&кѦзкгмокuѡблѤѮк'дѡгyщпѭзсѳУ1XН$ѡаучфѡж!йдужОѧ!юѩѠб'йОвѪйбpруМ2ѝц/кѤашжнi#лжмлоЖѥъ#tшмерѦ'Ѫге|'оМЫЯием{%Р&дѭдсжрскѩ~обѩѭозоЗыc-рѠлпСЮгшйѫ%рнхДгдфрь$ЗѠкуѮѫ"еыѪлЖ!!ѢцѐСўкппЙипг&ѬуйупзмЗПю/ѠѠйзщГ'ИннѮлт#018%;Кгаѣи!о!тиѫМскѯuпз+ОкѬо-pипѠСУXакДйпфцѦи!лб#уѥПъ5tѤза+ѫвИтуѨ'еАЪТшлтѥчэ(&сзсхв#лЕѫеюЖѥапацѬмюpрдѢЪШXлбДъуъ&Ѩжумѝибиuиталѭ#аэкн$ѨѮ!яѤѤмхшs'Ѥг!ѢйжАџЯбпцЙфю&фАзб&мж$АѠукѯѫуы%ХѧоеѠ'юЪіЩ/йѠ%жлжѨ/!сун$ВѫскѣuжелгѤт!ѮнбДќўд/жuйдчфѦ/!ееж$ДѥпнѤu©иеНйѥ¶!ѭв!ѣќіэюцѧцдф(o,q8
Глава 2. Выходной
Глава 2. Выходной
Утром я проснулся в шесть сорок пять. Вспомнил, что сегодня суббота. Организм отреагировал не сразу, будто жил по собственному календарю. Я лежал, смотрел в потолок и думал. За окном было светло, но снег, который ночью казался началом зимы, утром превратился в мокрую кашу. Так происходит почти со всем хорошим.
Сосед сверху снова шумел водой. Иногда мне кажется, что он существует, чтобы напоминать: некоторые люди действительно начинают жить с самого утра. Я перевернулся на другой бок, но уснуть не смог. В двадцать лет можно было спать до обеда, а в тридцать четыре организм считал шесть сорок прекрасным временем для размышлений. Этого я очень не любил.
На тумбочке лежал телефон. Сообщение от Сергея пришло полчаса назад: «Извини. Перенесли. Сегодня не надо». Я прочитал его несколько раз, но почувствовал лёгкое разочарование. Вчера мне не хотелось идти на работу, а сегодня оказалось, что я успел настроиться. Наверное, человек привыкает ко всему, даже к собственному неудобству.
Я встал. Пол был холодный, а в квартире — тихо. Утренняя тишина отличается от вечерней: вечером она усталая, а утром ещё не знает, что будет делать. На кухне меня встретил чайник, с которым мы виделись почти каждое утро. Некоторые отношения длятся дольше других. Я поставил воду, посмотрел в окно. Во дворе дети пытались лепить снеговика, но снега было мало, и он получался низким и грустным. Один мальчик всё время приделывал нос, но тот падал. Удивительно, сколько терпения есть у детей. Взрослый после третьей попытки обычно начинает считать обстоятельства виноватыми.
В холодильнике лежали яйца, колбаса, половина сыра и контейнер с супом, который мама привезла неделю назад. Она считала, что человек может быть либо сытым, либо недосмотренным. Я сварил яйца, сел за стол, включил новости, но через пять минут выключил: они напоминали человека, который звонит только с плохими известиями.
Телефон зазвонил. Мама.
— Ты дома?
— Дома.
— Заболел?
— Нет.
— Тогда почему?
Я засмеялся. Мама принадлежала к поколению, для которого взрослый мужчина вне работы выглядит подозрительно.
— Выходной.
— А.
Она помолчала.
— Поел?
— Да.
— Что ел?
Я посмотрел на яйца.
— Яйца.
Мама вздохнула, как человек, который ожидал суп.
— Суп есть.
— Есть.
— Почему не ешь?
— Потом.
— Всё у тебя потом.
Спорить было трудно.
— Приедешь сегодня?
Я посмотрел в окно, на снеговика, чайник, носки. Ехать не хотелось. Не из-за мамы, а из-за вопросов: как работа? как жизнь? что нового? Ответы почти не менялись.
— Наверное, не сегодня.
Я оглядел кухню и сказал: — Наверное. Мама замолчала, а потом тихо спросила: — Всё есть? Я ответил: — Есть. — Точно? — Мам. — Всё есть — это когда дома кто-то ходит, — сказала она. И тут мне стало очень тихо. Даже чайник перестал шуметь и снеговик за окном будто замер. Я не знал, что ответить. Мама иногда умела говорить вещи, которые долго оставались внутри. — Ладно, — сказала она. — В воскресенье заеду. — Хорошо. — Контейнеры верни. — Верну. Она отключилась. Я ещё некоторое время сидел за столом, глядя на остывший чай. За окном дети победили снеговика — он получился невысоким и растерянным. Телефон показал половину одиннадцатого. По субботам мы созванивались с Иваном, как много лет назад. Сначала после института, потом после его переезда, а потом просто потому, что жизнь разводила нас по разным городам и часовым поясам. Иван жил в Красноярске, куда уехал работать на несколько лет, женился, у него родились дети. Мы дружили почти двадцать лет, виделись редко — иногда раз в год, иногда реже. Но именно он приехал на похороны отца и сказал: — Ты знаешь, что можешь просто приехать? Я ответил: — Конечно. Но никуда не поехал. Большинство моих путешествий заканчиваются на стадии согласия. Набрав его, я услышал долгие гудки, потом что-то грохнуло, кто-то закричал, собака залаяла. Через минуту появился Иван: — Андрюха! — Привет. — Подожди. — Не трогай! — Маша, отдай брату! — Где ботинок? Я улыбался, слушая их шум. — Всё, — сказал он через минуту. — Как ты? — Нормально. — Работа? — Работа. Снова кто-то закричал и послышался голос его жены: — Милый! — Иду! Он вздохнул и сказал: — Прости. — Ничего. — Как у тебя? Я посмотрел на чайник, контейнеры, снеговика. — Нормально. — Понятно. — Папа! — Иду! — Не теряйся, — сказал он тише. — Куда я денусь? — Не знаю. Мы попрощались, и экран погас. Я смотрел на фотографию Ивана с детьми у реки. Жизнь иногда выглядит шумной и полной, но не обязательно лёгкой. У Ивана дома никто не сидел спокойно, но там постоянно кто-то кого-то звал. Я вспомнил слова матери: — Всё есть — это когда дома кто-то ходит. В его доме точно кто-то ходил, и даже слишком активно. Я положил телефон и подумал, что дружба после тридцати — это что-то особенное. В двадцать кажется, что друзья — это те, с кем проводишь время, ковыряяся палкой с одной луже. После тридцати друзья — это люди, которым можно позвонить и начать разговор с середины, даже если через пять минут его снова прервут дети, собака или жизнь. И этих людей остаются единицы, если вообще не один как у меня. Все наши достижения или провалы становятся нами самими. Если у кого-то много одного и мало второго, то вы перестаете существовать в одной парадигме, вы идете параллельно, но на разных уровнях - этажах. С каждым потерянным человеком все меньше сожалеешь о том, что кто-то отсеялся или перестал отвечать на твои запросы, запросы общения и желания быть хоть кем-то услышанным и понятым. Огромное счастье что у меня есть один единственный, которому важно, что я говорю и чувствую. Если его не станет, то этот мир опустеет. Из всех друзей, которых я когда-то терял, это единственный, о ком я правда буду сожалеть. К полудню квартира стала казаться слишком маленькой. В рабочие дни она кажется нормальной, но если провести в ней весь день, она начинает давить. Я прошёлся по комнатам, открыл книгу, взял гитару, включил телевизор, но через десять минут понял, что забыл, о чём фильм. На столе лежал абонемент в спортзал, в шкафу — учебник английского, на компьютере — какие-то курсы. Кажется, вся квартира принадлежит человеку, который однажды придёт. Он будет заниматься спортом, путешествовать, учить языки, играть на гитаре и начнёт новую жизнь. Но почему-то всё время задерживается.
За окном дети сделали снеговика, но он получился кривым, с маленькой головой и носом, который всё-таки удалось закрепить. Я смотрел на него несколько минут, потом подумал, что дети просто не ждут идеального снега — они лепят из того, что есть. Взрослые же любят ждать подходящего момента, особенно если ничего не собираются делать.
Я прошёлся по квартире. Три комнаты — много, когда приходят гости, и мало, когда остаёшься один на весь день. В спальне лежала недочитанная книга, в комнате стояла гитара, на столе — ноутбук. Я открыл его. Почта, новости, реклама, курс английского, который я начал прошлой зимой, но взял паузу почти на год. Вся моя жизнь превратилась в незаконченные дела: книга, гитара, английский, спортзал, путешествия, даже разговор с Лизой. Если бы существовал музей незаконченных дел, я был бы одним из главных экспонатов.
Я закрыл ноутбук, за окном стало светлее. Снеговик во дворе уже начал разваливаться: его голова съехала набок, нос исчез. Дети ушли домой. Иногда результат человеческих усилий живёт недолго.
Я решил сходить в магазин, просто чтобы выйти из дома. На улице было сыро, снег превратился в кашу, под ногами хрустел лёд. Во дворе сосед чистил машину, мы поздоровались. Он сказал: «Опять зима». Я кивнул. Есть люди, которые умеют поддерживать отношения только при помощи погоды. Иногда им даже удаётся.
В магазине было тепло. Люди выбирали продукты, спорили, дети просили сладости. Один мужчина долго рассматривал пачки макарон с таким выражением лица, будто выбирал профессию. Я взял хлеб, молоко и кофе, хотя вчера его не было, а сегодня вдруг понадобился. На кассе передо мной стояла молодая пара, которая спорила из-за йогурта: «Этот вкусный», «Нет, тот», «Ты его даже не пробовала», «А ты пробовал?» Спор был бессмысленным, но очень живым. Я поймал себя на мысли, что слушаю чужой разговор уже несколько минут. Иногда одиночество проявляется странно — начинаешь завидовать людям, которые спорят о йогурте.
Вернувшись домой, я поставил пакет на кухню. Часы показывали половину первого. Я понял, что не знаю, что делать дальше. Когда-то выходные были понятными: друзья, поездки, кино, кафе. Потом все обзавелись семьями, детьми, кредитами, дачами, и взрослый человек может остаться один посреди субботы.
Я налил себе кофе, сел за стол и увидел билет, который лежал возле микроволновки почти месяц. На работе их раздали всем — кто-то из городского музея принёс пачку приглашений на новую выставку «История Сибири XVII века». Я тогда пошутил: «Если станет скучно, пойду». Сергей сказал: «Лучше на рыбалку», а Костя — «Лучше поспать». Я положил билет в карман куртки и забыл. Теперь он снова лежал передо мной — «Последние дни выставки». Меня всегда удивляло это выражение, будто выставка заболела или собирается переезжать. На обратной стороне билета была карта старого здания в центре города, где я бывал десятки раз, но никогда не заходил. Некоторые места существуют рядом с нами, но не внутри. Как библиотека, в которую собираешься записаться, или парк, до которого обязательно дойдёшь летом. Или разговор, который однажды состоится. Я снова вспомнил Лизу, и это начало раздражать. Человек способен годами не думать о другом человеке, а потом одна фотография начинает появляться в голове каждые двадцать минут.
Я встал, налил ещё кофе, посмотрел в окно, потом снова на билет. Иногда принятие решений похоже на ожидание автобуса — не понимаешь, чего ждёшь, но продолжаешь стоять. Телефон завибрировал. Иван. Я ответил. В трубке было шумно:
— Слушай, прости, только сейчас вырвался. Всё нормально? — На что? Сам знаешь. Я улыбнулся. — Как у вас? — Катастрофа, — засмеялся он. — Всё настолько плохо? — Нет, всё настолько хорошо.
Послышался голос жены Ивана: «Дорогой!» — Сейчас! — Вижу, — сказал он, вздохнув.
Несколько секунд молчания — А ты что сегодня делаешь? — спросил он. — Пока не знаю. — Сходи куда-нибудь, — предложил Иван. — Например? — В музей, — рассмеялся я. — У меня как раз билет лежит. — Вот и сходи. — Это старость, — ответил я с улыбкой. — Это выходной, — сказал он.
(Пауза) — Андрюха, — произнёс он серьёзнее. — Что? — Иногда надо просто выйти из дома.
Я ничего не ответил, потому что он был прав. — Ладно, меня опять зовут, — сказал он. — У тебя дома есть имя? — Иногда мне кажется, что имя у меня осталось только для документов.
Мы попрощались. В квартире снова стало тихо, но теперь тишина выглядела иначе. Как будто она ждала, что я что-нибудь сделаю. Я взял билет, положил его в карман, потом достал и снова положил. В прихожей долго надевал и снимал куртку, посмотрел в зеркало. Оно не возражало. Я вдруг подумал, что некоторые поступки выглядят смешно только потому, что мы слишком долго их откладываем.
Я сразу пожалел, что не надел шапку. Погода за ночь успела перемениться: снег превратился в мокрый воздух, а ветер дул сбоку, будто специально выбирая место между воротником и шеей. Я поднял воротник и пошёл к остановке. Там уже стояли несколько человек: пожилая женщина с сумкой, студент в наушниках, мужчина с собакой и девушка со стаканом кофе, — все смотрели в разные стороны, как будто не замечая друг друга. Город по выходным кажется очень вежливым: он не требует, не торопит, не заставляет, а просто существует.
Я сел в почти пустой автобус и поехал домой. За окном медленно проплывали дома, магазины, аптеки, кафе и люди. Когда ездишь одним и тем же маршрутом много лет, город становится похож на родственника: ты знаешь его лицо, но давно перестаёшь его рассматривать. На перекрёстке стоял мужчина с огромным букетом хризантем. Он явно нервничал, то поправлял цветы, то смотрел на часы, а потом быстро пошёл через дорогу. Я подумал, что кого-то сейчас кого-то очень ждут.
Иногда для этого достаточно всего лишь человека с цветами. Центр города был почти пуст, и я свернул на старую улицу, где когда-то был книжный магазин, потом магазин игрушек, банк, а теперь кофейня. Иногда мне кажется, что взрослость — это когда все места твоего детства становятся чем-то полезным. Я остановился возле витрины кофейни и вспомнил отца.
Мне было лет десять или одиннадцать, была суббота, и мы ехали в центр. Отец сказал: «Сегодня только мы». Я тогда очень любил эти слова, ведь они означали, что мама останется дома, а мы будем ходить по городу. Сейчас я уже не помню, зачем мы ездили, но в памяти почему-то осталось совсем другое: снег, автобус, большая рука отца в варежке, книжный магазин. Он разрешил мне выбрать одну книгу, и я ходил между полками минут сорок, чувствуя себя взрослым.
Отец сидел возле окна и терпеливо ждал, ни разу не поторопив. Потом мы пошли есть пирожки, он пил чай, я — лимонад. Тогда я был уверен, что взрослая жизнь устроена очень просто: у тебя есть работа, деньги, можно купить любую книгу, есть когда захочешь и ехать куда угодно. В детстве взрослые казались людьми с безграничной свободой, но потом выяснилось, что они просто хорошо скрывали усталость.
Я стоял перед кофейней и вспоминал отца. Не его последние годы, а то зимнее утро. Я помнил его руки, голос, запах табака от пальто и то, как он поправлял мне шарф. Лицо вспоминалось хуже, и это испугало меня. Некоторые люди уходят из жизни постепенно: сначала перестаёшь слышать голос, потом забываешь отдельные слова, остаётся только ощущение человека, как тепло от батареи, которую уже выключили.
Я посмотрел на улицу: машины, светофоры, люди. Мальчик лет восьми шёл рядом с отцом и что-то быстро рассказывал. Отец кивал, нёс пакет и иногда наклонялся, чтобы лучше слышать. И вдруг мне захотелось вернуться в тот книжный магазин, хотя его уже не было. Наверное, человек взрослеет окончательно, когда начинает скучать не по местам, а по времени.
Я пошёл дальше. Снег почти закончился, воздух стал прозрачным. Зимние вечера всегда наступают слишком рано, будто день устаёт и уходит домой. На площади горели гирлянды, хотя праздники давно закончились. Наш город не любил расставаться с праздниками: весной висели новогодние огни, летом — плакаты прошлогоднего фестиваля, осенью кто-нибудь забывал снять бумажные снежинки с окон.
Музей стоял в конце улицы — старое здание из тёмного кирпича с высокими окнами и широкой лестницей. Возле входа лежал снег, его почему-то никто не убирал. Два каменных льва смотрели в разные стороны: у одного была отбита часть морды, он выглядел усталым, будто слишком долго стоял на одном месте. На ступенях сидела женщина лет сорока и разговаривала по телефону.
— Нет, мама. — Пауза. — Да, я поела. — Пауза. — Да, шапка на мне.
Я невольно улыбнулся — некоторые разговоры никогда не заканчиваются, просто однажды мы начинаем вести их с другой стороны. Я поднялся по ступеням, внутри было тепло и почти пусто. За стойкой сидела пожилая женщина, читая книгу. Увидев меня, она слегка удивилась, словно посетители здесь были редкостью. Я протянул билет, она посмотрела на него:
— Последний день. — Успел. — Видимо.
Она отложила книгу:
— Выставка на втором этаже, второй зал направо.
Я поблагодарил и спросил:
— Людей сегодня мало?
Она подняла глаза:
— Зимой люди редко смотрят на прошлое.
Я не нашёлся, что ответить, и медленно пошёл по коридору. Пол тихо скрипнул, где-то работала вентиляция. Пахло старым деревом, пылью и чем-то, что бывает только в музеях — временем, наверное. Я поднялся по лестнице, остановился перед дверью. Это был всего лишь музей — несколько залов, пара часов, старые вещи. Но почему-то мне казалось, что я собираюсь куда-то гораздо дальше. Я взялся за ручку и открыл дверь.
Глава 3. Музей
Глава 3. Музей
В музеи я почувствовал запах пыли, дерева и старого камня. Я остановился в холле, где шум улицы исчез, оставив только мои шаги. Гардероб был пуст, на стойке лежал журнал для посетителей с одной записью за последний час. Судя по всему, выставка не пользовалась популярностью.
Я поднялся по лестнице, где ступени были будто стерты временем. Первый зал был светлым с высокими окнами и белыми стенами. Под стеклом лежали каменные наконечники стрел, обломки керамики, костяные иглы и украшения. Табличка сообщала, что им около четырех тысяч лет. Я не мог представить эту цифру, но наконечник был осязаемым доказательством существования человека, который его делал.
Во втором зале было теплее и темнее, здесь начиналась экспозиция народов Сибири: одежда, лыжи, охотничьи ножи, берестяные туеса и деревянные идолы. Манекены выглядели странно, как люди, застывшие на много лет. Я задержался возле витрины с предметами ритуального назначения, табличка гласила «Эти предметы предположительно использовались во время шаманских обрядов».
Рядом раздался голос пожилого мужчины в сером пиджаке: «Самое честное слово в науке — "предположительно"». Он говорил спокойно, без профессорской важности, продолжая разговор, начатый много лет назад. Я не сразу понял, что он имеет в виду.
— А люди очень не любят чего-то не понимать, — продолжил он. — Особенно собственное прошлое.
Я хотел что-то ответить. Но неожиданно поймал себя на том, что мне интересно, что он скажет дальше.И сам не заметил, как остался стоять рядом.
— Самое честное слово, которое придумали учёные. Я снова посмотрел на табличку. — Почему? — Потому что признают: мы не всё понимаем. Он говорил спокойно, без профессорской важности. Словно не объяснял что-то незнакомому человеку, а вспоминал вслух. — Люди вообще очень не любят неопределённость. Им обязательно нужно знать, что произошло, кто виноват и чем всё закончится. История редко бывает настолько любезной. Я усмехнулся. — А мне казалось, историки как раз любят точность. — Любят. Он кивнул. — Но точность и уверенность — разные вещи. Он слегка наклонился к витрине. — Вот, например, этот нож. Я посмотрел туда, куда он показывал. Небольшой нож с потемневшей костяной рукоятью. Ничего особенного. — В каталоге написано, что он принадлежал охотнику. Возможно, так и есть. Но, может быть, его носил человек, который никогда никого не убил. Может быть, этим ножом строгали игрушки детям. Или разделывали рыбу. Или вырезали ложки. Мы уже сто лет называем его охотничьим. Я невольно рассмеялся. — Получается, мы сами придумываем прошлое? — Нет. Мы придумываем объяснения.
Некоторое время мы молчали. В музее вообще легко молчать. Тишина здесь не кажется неловкой. Она будто тоже часть экспозиции. Из соседнего зала доносились шаги. Кто-то медленно читал таблички. Потом шаги стихли. Мы снова остались вдвоём. — Вы часто здесь бываете? — спросил я. — Иногда. Он ответил так просто, что я даже не понял, работает ли он здесь. — Интересуетесь историей? Он пожал плечами. — Скорее людьми. — А это не одно и то же? — Совсем нет. Он посмотрел на меня впервые за весь разговор. Глаза у него были удивительно светлые. Не яркие. Просто спокойные.
— Историю пишут победители, — сказал он. — Это известная фраза. — Да. Только победителей тоже кто-то любил. Кто-то ждал дома. Кто-то хоронил. Вот это почти никогда не попадает в учебники. Я поймал себя на мысли, что слушаю его так, будто мы давно знакомы. Странное ощущение. Некоторые люди умеют разговаривать так, словно продолжают беседу, начатую много лет назад. Он медленно пошёл дальше. Я почему-то пошёл следом. Не потому, что собирался. Просто разговор ещё не закончился.
Следующий зал был почти пуст. На стенах висели старые карты Сибири. Кривые линии рек. Белые пятна. Незнакомые названия. Некоторые места были обозначены короткими надписями: «Земли, мало известные». Я остановился. — Красиво звучит. — Что именно? — «Мало известные земли». Он тихо усмехнулся. — Для тех, кто рисовал карту — да. Потом провёл пальцем вдоль стекла, не касаясь его. — Забавно, правда? Люди приходят на уже населённую землю... а потом называют её неизвестной. Я посмотрел на карту. И действительно. Внизу мелкими буквами было написано: «По сведениям служилых людей». А ведь там уже кто-то жил. Охотился. Растил детей. Старел. Умирал. — Выходит, неизвестной она была только для пришедших. — Именно. Я молча кивнул. Почему-то вспомнилась работа. Наши ежемесячные отчёты. Цифры. Диаграммы. Планы. Если бы через тысячу лет кто-нибудь нашёл их, то решил бы, что мы только и делали, что составляли таблицы. А ведь между этими таблицами кто-то влюблялся. Кто-то терял родителей. Кто-то ждал ребёнка. Кто-то по утрам пил слишком крепкий кофе. Кто-то никак не решался признаться женщине, которую любил. Наверное, любая история всегда намного больше, чем документы. — О чём задумались? — спросил старик. — О том, что если археологи будущего найдут мой ноутбук, они решат, что я жил исключительно в Excel. Он рассмеялся. И рассмеялся по-настоящему. Не вежливо. Не сдержанно. Так смеются люди, которым шутка действительно понравилась. — Очень может быть. Потом посмотрел на меня с каким-то неожиданным интересом. — А чем вы занимаетесь? — Финансовый анализ. — Значит, тоже пытаетесь объяснить мир цифрами. — Скорее... сделать его предсказуемее.
Он медленно покачал головой. — Получается?
Я хотел ответить сразу. Но почему-то не смог. Вместо этого тоже улыбнулся. — Если честно... Нет.
Он ничего не сказал. Только кивнул. Будто услышал именно тот ответ, которого ожидал. И впервые за всё время мне показалось, что он разговаривает со мной вовсе не случайно. Словно он давно ждал человека, который однажды честно ответит: «Нет. Не получается».
Старик пошёл дальше, не оглядываясь, будто не сомневался, что я иду следом. И я действительно шёл, не потому что меня кто-то звал, а потому что разговор оказался интереснее экспонатов или они — благодаря разговору. До сих пор не знаю.
Следующий зал был меньше, свет приглушён, витрины стояли островками. Приходилось обходить их, словно дома. В одной лежали украшения: медные подвески, бусы из кости, крошечные фигурки птиц. Я остановился возле одной из них. Птица была грубо вырезана, не похожа на сувениры из музейных лавок. В ней не было желания понравиться, только желание быть.
— Красивая, — сказал я. — Нет, — ответил старик. — Она не красивая, она настоящая. Это важнее. Я снова посмотрел на фигурку и понял, что он прав. Современные вещи стремятся понравиться сразу, эта же просто существовала и от этого казалась живой.
— Люди теперь слишком торопятся делать красивые вещи. Раньше сначала делали нужные, красота приходила потом, если вообще приходила, — продолжил старик.
В кармане завибрировал телефон, я достал его и увидел рекламу банка. Хотел убрать, но заметил, что старик с интересом смотрит на него.
— Работа? — спросил он. — Нет, реклама, — ответил я. — Вас часто отвлекают? — Постоянно, — ответил я. — А что делать? — Выключайте экран, — сказал старик. Я молча выключил телефон и убрал его. Стало немного легче. Старик заметил это, но ничего не сказал, только улыбнулся.
Мы вышли в длинный пустой коридор, где не было посетителей. Наши шаги звучали громко, старые половицы тихо отзывались. За окнами начинало темнеть.
— Зачем люди ходят в музеи? — неожиданно спросил старик. — Чтобы узнать историю или провести время, — ответил я. — Нет. Человек боится исчезнуть, — сказал он. — Все эти вещи — попытка сказать будущему: мы были. Не великие, не знаменитые, просто были. Пока о человеке хоть кто-то помнит — он жив.
Я задумался об отце, Лизе, себе. Если через сто лет от меня останется ноутбук и несколько фотографий, что поймут о моей жизни? Что я любил, боялся, почему не сделал тысячу вещей? Ничего. Останутся только файлы и цифры.
— Вы слишком много думаете, — сказал старик. — Плохо, когда человек думает вместо того, чтобы жить.
Эти слова попали точно. Не больно, а спокойно, как констатация факта. И мне стало не по себе. За последние полчаса незнакомый человек сказал обо мне больше правды, чем многие знакомые за годы.
Старик неторопливо двинулся дальше, и я поймал себя на мысли, что уже перестал воспринимать его как случайного посетителя. Наверное, так и появляются попутчики: сначала идешь рядом пять минут, потом разговариваешь полчаса, и вдруг кажется, что знакомы уже давно.
Следующий зал оказался самым тихим. Даже шаги здесь звучали иначе, будто стены стали толще. Под стеклом лежали старые книги, берестяные грамоты, пожелтевшие карты и документы с едва заметными печатями. Я наклонился к одной из грамот, но ничего не понял — для меня это были просто полоски бересты с процарапанными значками.
— Забавно, — сказал старик. — Человек всегда думает, что память живет в книгах...
— А разве нет? — спросил я.
Он покачал головой и постучал пальцем по стеклу:
— Здесь живут слова, а память живет в запахах, голосах и случайных мелочах.
Я хотел возразить, но вспомнил запах отцовской куртки, который всегда пах морозом и табаком, хотя отец бросил курить за десять лет до смерти. Потом почему-то всплыл двор нашего старого дома с железными качелями, стертой краской и скрипом зимой. Я даже не помнил, о чем тогда говорил, но скрип качелей я услышал снова.
— Видите? — тихо сказал старик. — Вы сейчас ничего не читали, но вспомнили гораздо больше, чем в этих книгах.
Мы медленно пошли дальше, и мне показалось, что в музее стало теплее. За окнами стемнело, снег перестал падать, и в стеклах отражались только лампы и мы. На секунду я задержал взгляд на отражении и удивился: выглядел уставшим, хотя чувствовал себя нормально.
— Скажите, — догнал я старика, — вы здесь работаете?
— Иногда, — ответил он. — Иногда работаю, иногда прихожу просто посмотреть.
— На что?
Он обвел зал взглядом:
— Проверить, все ли на месте. Люди чаще воруют смысл.
Мы вошли в следующий зал, самый красивый. Вдоль стен висела одежда: оленьи малицы, халаты, меховые шапки, пояса с металлическими подвесками. Все выглядело живым, словно хозяева сняли одежду только вчера. Я остановился возле простой льняной рубахи с выцветшей тканью и аккуратными заплатами.
— Нравится? — спросил старик.
— Не знаю почему. Она какая-то живая.
— Потому что ее шили для жизни, а не для музея. Видите заплаты? Кто-то их аккуратно зашивал. Значит, хозяин был нужен кому-то настолько, что одежду не выбросили, а починили.
Я снова посмотрел на рубаху и понял, что она рассказывает о человеке больше, чем любой портрет: он не был богат, берег вещи, много работал, и дома его кто-то ждал. Все это — по двум маленьким заплатам.
— История любит царей, — тихо сказал старик, — а жизнь почти всегда принадлежит обычным людям.
— Вы историк? — спросил я.
— Нет, просто давно слушаю людей, — ответил он с легкой улыбкой.
В этот момент мне показалось, что он сказал гораздо больше: за простой фразой скрывалось что-то, чего я пока не мог понять, но был уверен, что скоро пойму.
Старик уже сделал несколько шагов, когда остановился и, не оборачиваясь, спросил: — Вы никогда не замечали одну странную вещь? — Какую? — Люди почти всегда идут в музей за прошлым. Я пожал плечами: — Наверное. — А находят себя. Я усмехнулся: — Звучит как слоган для рекламного буклета. Он тихо рассмеялся: — Возможно. Но разве не так? Я хотел отшутиться, но не получилось. Последние сорок минут я думал не столько о людях из прошлого, сколько о своей жизни. О Лизе, об отце, о матери, о несостоявшемся разговоре с Иваном и о работе, от которой каждое утро хотелось сбежать. Странно. Я приехал посмотреть на историю, а все время смотрел внутрь себя.
Мы свернули в узкий проход между залами. Здесь почти не было света, только небольшие настенные лампы. Пол скрипел громче, воздух стал прохладнее. — Старое здание? — спросил я. — Очень, — ответил старик. — Иногда кажется, что такие дома живут дольше людей. Старик кивнул: — Потому что они умеют молчать.
На стене висела черно-белая фотография экспедиции: несколько мужчин и женщина в длинном пальто. Лица были серьезными. Такие фотографировались люди, которые еще не привыкли улыбаться в объектив. Под снимком значилось: «Этнографическая экспедиция. 1968 год». Я стал рассматривать лица, сам не зная зачем. Есть странная привычка — искать среди незнакомых людей кого-то похожего на знакомых. Этот мужчина немного напоминал соседа, этот — преподавателя института, а женщина — мамину подругу. Ничего необычного, просто игра воображения. — Хорошие были люди, — тихо сказал старик. Я кивнул: — Вы их знали? Он ответил не сразу: — Некоторых. Возраст позволял: если ему лет восемьдесят, то вполне мог. Я перевел взгляд на фотографию еще раз и вдруг замер. Один из мужчин... Нет, показалось. Лицо было слишком маленьким и размытым, но что-то в нем напоминало моего собеседника. Наверное, просто совпадение. Я хотел спросить, не он ли это, но старик спокойно пошел дальше, а я... не спросил. Сам не понял почему.
Следующий зал оказался почти пустым. Здесь не было ярких витрин, только деревянные стенды с луками, копьями, старыми охотничьими лыжами и большим берестяным челном, от которого пахло смолой или мне показалось. — Можно вопрос? — спросил я. — Конечно. — Вы так рассказываете... будто сами все это видели. Он улыбнулся: — Любой хороший рассказчик должен говорить так, будто видел. — Но вы говорите иначе, — заметил я. Он посмотрел на меня долгим, спокойным взглядом: — Возможно.
Повисла тишина, не неловкая, а плотная, после которой обычно начинают говорить о важном. Но старик молчал, и я тоже. И вдруг понял, что в музее стало совсем тихо — ни голосов, ни хлопков дверей, даже смотрительницы, кажется, не было. Я оглянулся: длинный коридор позади был пуст. — Сегодня музей рано закрывается? — спросил я. — Нет, — ответил старик. — Странно... Он посмотрел на часы и сказал: — Просто люди редко доходят так далеко. — Почему? Он пожал плечами: — Устают или считают, что уже все увидели.
Он открыл тяжелую деревянную дверь, и она тихо скрипнула. За ней оказался небольшой зал с мягким желтоватым освещением, будто лампы светили сквозь старую бумагу. Экспонатов было немного: бубны, маски, ритуальные костюмы, деревянные фигурки духов. Воздух почему-то казался суше. Я сделал шаг внутрь и неожиданно почувствовал запах — слабый, не музейный, не пыль или дерево. Что-то знакомое. Я остановился, пытаясь понять. Дым? Нет... Можжевельник, хвоя или... Я нахмурился: — Чувствуете? Старик посмотрел на меня: — Что именно? — Запах. Он молчал несколько секунд, потом едва заметно улыбнулся: — Хорошо. Я удивился: — Что хорошо? — Значит, вы его действительно чувствуете. И после этих слов по спине пробежал холодок — не страх, а ощущение, что привычный мир начал вести себя не так, как должен. Чего бояться это — просто музейная экспозиция.
— Разочарованы? — спросил старик.
— Немного, — усмехнулся я.
— Почему?
— Ожидал чего-то более мистического.
Он тихо засмеялся:
— Это современная привычка. Нам кажется, что тайна должна выглядеть необычно, но чаще всего она прячется в самых обычных вещах. Он взял деревянную ложку и показал её мне:
— Знаете, сколько людей ели этой ложкой? Никто не знает. Может, один, а может, три поколения. Теперь она под стеклом. Не потому, что была красивой, а потому, что пережила своих хозяев. В музеях почти нет великих вещей — только те, что оказались долговечнее людей.
Я подошел к витрине с кожаными мешочками. К каждому была прикреплена бирка: «Амулет», «Оберег», «Неизвестное назначение». Последняя надпись понравилась мне больше остальных.
— Опять «неизвестное», — заметил я.
— Конечно, — кивнул старик. — Вы удивитесь, как много в жизни имеет неизвестное назначение.
— Например?
Он посмотрел на меня:
— Встречи.
Вспомнился Иван. Если бы не перепутал аудиторию, не было бы друга, которого я считал почти братом. Таких случайностей полно, но понимаешь это только задним числом.
— Думаете о друге? — спросил старик.
Я поднял голову:
— Откуда вы знаете?
Он пожал плечами:
— Вы улыбнулись, но глаза стали грустными. Так обычно вспоминают не любовь, а дружбу.
Мне стало не по себе. Не потому, что он угадал, а потому, что сделал это слишком легко.
— У вас хороший опыт общения с людьми.
— Достаточный.
— Вы психолог?
Он рассмеялся:
— Нет. Люди существовали задолго до психологии.
Мы остановились возле стенда с шаманскими костюмами. Потемневшая кожа, мех, металлические подвески, колокольчики. Я долго рассматривал один из них.
— Не представляю, как в таком можно двигаться.
— А он и не должен был быть удобным, — сказал старик. — Человек надевал его не для себя.
— Почему?
— Чтобы сделать что-то важное, иногда приходится забыть о собственном удобстве.
Я усмехнулся:
— Похоже на семейную жизнь.
Старик неожиданно громко рассмеялся:
Несколько секунд мы улыбались, а потом я вдруг заметил, что за всё время разговора не спросил его имени. Он тоже не спросил моего. Будто имена были не нужны.
— Почти все посетители совершают одну ошибку, — сказал старик.
— Какую?
— Они смотрят на шаманский костюм и почти никогда не замечают, ради чего пришли.
Он медленно повернулся к дальней стене, где под отдельным стеклянным колпаком висел бубен.
— Пойдемте, — тихо сказал он. — Я хочу показать вам одну вещь.
Старик медленно подошел к витрине. Я последовал за ним. Честно говоря, ничего особенного я не увидел: бубен как бубен — круглая деревянная обечайка, потемневшая от времени кожа, несколько кожаных ремешков, металлические подвески. Никаких драгоценных камней, резьбы невероятной красоты, даже рисунок почти стерся. Я ожидал большего. Наверное, именно поэтому не сразу заметил, что перестал слышать собственные шаги. Мы остановились. Стеклянный колпак отражал мягкий музейный свет. На маленькой табличке было написано всего несколько строк: «Шаманский бубен. XVII век. Енисейская Сибирь. Дерево, кожа, металл. Имя владельца неизвестно».
— Если честно... выглядит довольно обычно.
— Конечно.
— И все?
— А каким он должен выглядеть?
Я улыбнулся.
— Не знаю... более... особенным.
Старик тихо усмехнулся.
— Это потому, что вы смотрите на вещь. А нужно смотреть на человека. Я вопросительно посмотрел на него.
— Представьте. Четыреста лет назад кто-то натягивал на этот обод кожу, подбирал дерево, пришивал подвески. Потом много лет держал его в руках: смеялся, старел, терял близких, молчал, может быть, плакал. Потом умер. А бубен остался. И вдруг музей показался мне очень странным местом. Все вокруг принадлежало людям, которых давно не было. Остались только вещи. Наверное, именно поэтому здесь было так тихо.
— Вы знаете, — неожиданно сказал старик, — люди часто думают, что музей хранит прошлое.
— А что он хранит?
— Время.
Я усмехнулся.
— Это одно и то же.
Он покачал головой.
— Совсем нет.
И впервые за весь разговор посмотрел мне прямо в глаза.
— Прошлое нельзя потрогать, а время иногда позволяет. Я хотел спросить, что он имеет в виду, но не успел. Старик сделал шаг к витрине, достал из кармана небольшой латунный ключ и тихо щелкнул замком. Стеклянный колпак медленно поднялся. Я автоматически оглянулся.
— Подождите... Разве так можно?
— Обычно нет.
Я даже не нашелся, что ответить. Это выглядело настолько неправильно, что мозг отказался искать объяснение. Может быть, он действительно сотрудник музея. Может быть, реставратор. Может быть... Да какая разница? Старик осторожно провел ладонью над бубном, не касаясь его. Потом посмотрел на меня.
— Подойдите. Я сделал шаг, еще один и остановился совсем рядом. От старой кожи исходил слабый, теплый запах, будто дерево совсем недавно согревали человеческие руки.
— Положите ладонь, — сказал старик.
Я невольно рассмеялся.
— Вы серьезно?
— Вполне.
— Но экспонаты нельзя трогать.
— Иногда правила существуют только потому, что никто не задает им вопросов.
Я посмотрел на бубен, потом на старика.
— Что должно произойти?
Он улыбнулся очень спокойно.
— Ничего.
Наверное, именно этот ответ убедил меня. Если бы он сказал про энергию, духов или древние силы, я бы развернулся и ушел. Но он сказал: «Ничего», и это прозвучало удивительно честно. Я медленно поднял руку, замер, пальцы почти коснулись старой кожи, которая выглядела сухой и шершавой.
— Иногда, — тихо произнес старик, — человек всю жизнь ищет дверь и не замечает, что давно стоит на пороге.
Я уже хотел спросить, что это значит, но в этот момент ладонь коснулась бубна, и кожа оказалась неожиданно теплой, живой, будто под ней медленно билось огромное сердце. Я инстинктивно хотел отдернуть руку, но не успел. Где-то рядом раздался глухой удар: «Бум». Не громкий, но такой, что воздух вокруг стал тяжелее. Я машинально обернулся. Зал был на месте: витрины, лампы, высокие окна. Старик стоял рядом и спокойно смотрел на меня. Наверное, я выглядел глупо.
— Это что?..
Он не ответил, только едва заметно кивнул, будто чего-то ждал. И в этот момент я понял, что перестал слышать привычный гул музея. Сначала исчезла вентиляция, потом — потрескивание ламп, далекое гудение улицы. Наступила тишина, такая глубокая, что я услышал собственное дыхание. Я открыл рот, чтобы что-то сказать, и вдруг почувствовал запах сырой земли, хвои, дыма, холодного зимнего воздуха. По лицу скользнул ветер. Холод ударил сразу, не в лицо, а во всё тело. Такой холод не бывает в помещениях. Я судорожно вдохнул, и воздух обжег легкие. Где-то далеко крикнула незнакомая птица. Я поднял голову. Старик стоял в нескольких шагах, но его силуэт растворялся в темноте, лица уже почти не было видно. Только глаза, спокойные и удивительно печальные. Он произнес одну фразу так тихо, что я скорее понял, чем услышал:
— Живи достойно, Андрей.
Откуда он знает мое имя? Я хотел спросить, но не успел. Земля ушла из-под ног, и мир исчез.
Глава 4. Холод
Глава 4. Холод
Холод я почувствовал раньше, чем я открыл глаза. Он обжег горло, и я закашлялся. Воздух был ледяным, и легкие отказывались его принимать.
Я открыл глаза: белое небо, настолько яркое, что пришлось зажмуриться. Я резко встал и тут же упал. Под пальцами я почувствовал землю, она была ледяной и твердой. Я все таки встал, ветер ударил в грудь. Обхватил себя руками — только свитер, тонкий, шерстяной. Куртка же осталась в гардеробе. Плечи поднялись, подбородок вжался в грудь, руками обнял себя, в надежде, что станет легче.. Ветер легко проходил сквозь одежду, каждый его порыв словно снимал еще один тонкий слой тепла.
Уши, щеки, нос — боль была острой, но быстро прошла. Растер лицо ладонями — кожа казалась чужой. По спине пробежал холодок: лицо перестало чувствовать мороз, пальцы начали деревенеть. Сжал кулаки, разжал — движения были неловкими. Засунул ладони под мышки, но тепла почти не было. Пошел быстрее, не зная куда, но тело требовало движения. Остановишься — будет еще холоднее. Я верил своему телу больше, чем мыслям. Через минуту дыхание стало тяжелым и болезненным.
Посмотрел вокруг более внимательно: белое поле, редкие кусты, темная стена леса — и больше ничего. Повернулся вокруг себя — пусто. Только сейчас заметил, что зубы стучат. Сжал челюсти, но они снова начали выбивать дробь. Сунул руки глубже под мышки, пошел быстрее, почти бегом. Сердце заколотилось, в боку кольнуло. Остановился, согнулся, оперся на колени. Пар вырывался изо рта и быстро исчезал. Несколько секунд хватал воздух, потом выпрямился — голова кружилась. Хотелось обхватить себя руками, сесть, передохнуть. Но я понял, что нельзя. Сядешь — уже не захочется вставать.
Впереди лес — там хотя бы не будет ветра. Это моя цель. Сделал первый шаг к деревьям. Лес казался совсем близко. Несколько минут шел быстрее, почти бежал. Дыхание сбилось, каждый вдох царапал грудь. Остановился. Нельзя. Пошел дальше. Ноги становились тяжелее, кроссовки промокли насквозь, пальцы ног я почти не чувствовал. Иногда казалось, что наступаю босиком. Пошевелил пальцами — ничего. Будто их не существовало. По спине пробежал страх. Ускорил шаг.
Ветер налетел сбоку, отнял последние остатки тепла. Щеки снова закололо. Хорошо. Значит, еще чувствую. Я не знал, почему это успокаивает. Лес не приближался, или мне только казалось. Споткнулся о кочку, упал на колено. Ледяной снег набился в джинсы, холод обжег кожу. Вскочил, хлопнул ладонями по штанине.
Стих ветер, я остановился, услышал стук своего сердца. Потом далеко треснула ветка. Повернулся — никого. Лес стоял неподвижно. Сделал еще шаг, я больше не чувствую нос, прровел по нему ладонью, боль не было. Начал яростно растирать лицо. Боль вернулась — это был хороший знак. Ветер поднялся снова, но теперь он пробирался под свитер со спины. Лопатки свело, я сгорбился сильнее. Мыслей почти не осталось, мной управляли базовые настройки - желание жить.
Лес наконец начал приближаться. Я видел отдельные стволы. Черные, толстые, с снегом на нижних ветках. Между деревьями было темнее, и ветер почти не чувствовался. Шагнул под первую ель и словно вошел в другой мир: стало тише, воздух почти перестал двигаться. Прислонился ладонью к холодной коре, закрыл глаза на секунду. Дерево защищало от ветра. Медленно выдохнул и понял, насколько устал. Словно прошел не двести метров, а несколько километров. Я стоял, прислонившись к ели, и жадно хватал воздух. Здесь действительно было теплее, но это ощущение было обманчивым. Ветра почти не было, но холод никуда не делся — он просто перестал бить в лицо и медленно пропитывал одежду. Я потер ладони, потом еще раз. Пальцы плохо слушались, большой палец правой руки никак не хотел сгибаться до конца. Я сжал кулак, разжал, потом еще раз. Медленно, будто разрабатывал чужую кисть. Получилось, но легче не стало. Я сунул руки под мышки и присел на корточки. Ноги сразу отозвались тупой, тяжелой болью, как после долгой дороги, хотя никакой дороги не было. Просидев несколько секунд, я почувствовал, как по спине начинает ползти холод, поднимающийся от земли и промокших кроссовок. Я вскочил почти сразу. Сидеть нельзя, совсем нельзя. Я несколько раз глубоко вдохнул, закашлялся, и в груди неприятно засвистело. Во рту появился металлический привкус, я сплюнул, оставив на снегу темное пятно. Это была не кровь, просто густая слюна. Я внимательно посмотрел на нее, будто проверяя, все ли со мной в порядке, затем поднял голову. Лес жил своей жизнью: тихо осыпался снег, поскрипывали стволы, иногда что-то потрескивало. Это было непривычно и неуютно. Я сделал несколько шагов между деревьями. Под ногами уже не хрустел наст, только мягко поскрипывал снег. Здесь идти было легче, но гораздо темнее. Ветви елей почти закрывали небо. Сколько сейчас времени? Я полез в карман за телефоном, но экран был черным. Батарея разрядилась. Я пошел дальше, медленнее, чувствуя, как силы уходят быстро, а ноги становятся тяжелыми. Каждый шаг приходилось делать сознательно: левый, правый, левый, правый. Вдруг я понял, что перестал чувствовать мизинец на левой руке. Пощипал его, ничего. Сжал ладонь в кулак, подышал на пальцы, но теплого воздуха почти не было, он становился холодным еще до того, как касался кожи. Я снова засунул руку под мышку, так стало немного легче. В этот момент до меня дошла простая мысль: мне нужен огонь. Все остальное потом. Я остановился, закрыл глаза и прислушался. Только лес. Если где-то рядом есть люди должен быть дым, запах, лай собаки, стук топора. Я медленно повернулся вокруг себя и сначала решил, что ошибся. Где-то далеко, между деревьями, что-то темнело — тонкая вертикальная полоска. Я прищурился. Дым? Или показалось? Полоска не исчезала, медленно поднимаясь вверх. Сердце забилось чаще. Я ничего не знал о людях, которые могли развести костер, не знал, где нахожусь и что меня ждет. Но одно понимал ясно: если этот дым настоящий, там есть огонь, а огонь сейчас был важнее любых ответов. Я поправил ремень сумки, крепче запахнул свитер и пошел туда, где над елями медленно растворялась тонкая серая струйка дыма. Дым никуда не исчезал. Я несколько раз переводил взгляд на деревья, потом снова искал его между ветвями. Он был, и до него казалось совсем недалеко. Я пошел быстрее. Через пять минут понял, что снова ошибся — лес обманывал. Все здесь было дальше, чем выглядело. Я тяжело дышал, пар вырывался изо рта густыми облаками. Свитер промок на груди, то ли от дыхания, то ли от пота, и холодил еще сильнее. Я расстегнул ворот, но тут же застегнул обратно — под свитер сразу полез мороз. Я шел, смотрел только под ноги, потом вперед. Еще несколько десятков шагов. Дым будто не становился ближе, и в какой-то момент я понял, что уже не чувствую, как сжимаются кулаки: пальцы двигались, но почти не ощущались. Я несколько раз хлопнул ладонями друг о друга, звук был глухим, кожа почти ничего не почувствовала. «Шевели руками», — откуда пришла эта мысль, я не знал. Просто начал размахивать ими на ходу. Сначала неловко, потом сильнее. Кровь будто нехотя возвращалась в пальцы, они отозвались резкой колючей болью, я зашипел сквозь зубы. Больно. Значит, живые.
Я продолжал идти, время исчезло, остались только шаги: левая нога, правая, вдох, выдох. Иногда приходилось останавливаться, чтобы откашляться — холодный воздух царапал грудь все сильнее, казалось, легкие стали меньше, и каждый вдох приходилось буквально проталкивать внутрь. В какой-то момент я споткнулся о поваленный ствол, упал грудью в снег, воздух выбило из легких. Несколько секунд я лежал неподвижно, снег оказался неожиданно мягким и очень холодным. Он облепил шею, забился за ворот свитера и под щеку. Я закрыл глаза всего на секунду, стало тихо и неожиданно спокойно. Лежать было легче — не надо было никуда идти, бороться с ветром. Снег словно осторожно принимал меня. Я резко открыл глаза — что-то было неправильно. Тело испугалось раньше головы. Я перевернулся на бок и с трудом поднялся, ноги дрожали. Несколько раз хлопнул себя по бедрам и плечам, потом снова пошел, быстрее, тяжело дыша. Через несколько минут сердце немного успокоилось, и только тогда до меня дошло, что произошло: если бы я пролежал там еще немного, подняться было бы гораздо труднее. Я больше не смотрел по сторонам, только вперед, туда, где между деревьями тянулась тонкая полоска дыма. Теперь она была чуть заметнее — значит, я приближался. Я шел дальше, когда услышал новый звук — глухой, размеренный стук. Тук. Пауза. Еще раз. Тук. Я остановился, прислушался. Это был стук топора. Звук был едва слышен, но после долгой тишины показался оглушительным. Сердце забилось быстрее. Человек. Где-то впереди был человек, и впервые с того момента, как исчез музей, я понял: я не один. Я стоял, не двигаясь. Вдруг услышал глухой звук. — Тук. Опять. Теперь чуть отчетливее. Ветер изменился, но не стих. Просто повернул. И почти сразу я почувствовал запах. Слабый, почти неуловимый. Сначала показалось, что почудилось. Я втянул воздух носом. Дым. Не лесной, не от пожара. Так пахнет костер с сырыми дровами. Я не помнил, когда в последний раз радовался запаху дыма, но теперь он казался самым приятным на свете. Я пошел быстрее, стараясь не терять направление. Лес стал гуще, под ногами чаще попадались ветки. Приходилось смотреть не только вперед, но и вниз, чтобы не упасть опять. Ноги слушались все хуже. Казалось, колени сгибались медленнее, чем я хотел. Между мыслью и движением появилась задержка. Я остановился, потер лицо. Щеки горели, уши тоже. Зато пальцы на руках снова начали мерзнуть. Я засунул их под мышки и несколько секунд стоял, тяжело дыша. Дым стал отчетливее. И еще... Запах был не один. К нему примешивалась сладость. Я долго не мог понять, что это. Потом догадался: свежее дерево. Так пахнут только что расколотые поленья. — Тук. Еще раз. Теперь ближе. Я пошел. Снег под ногами стал плотнее. Сделав несколько шагов, я остановился. На снегу виднелся след. Не мой. След был глубоким и широким, края еще не успели осыпаться. Значит, совсем свежий. Я осторожно коснулся его рукой, но ничего не почувствовал, на вид он был рыхлым, не смерзся. Человек прошел здесь недавно. Я поднялся и заметил рядом второй след, потом третий. Дорожка уходила между елей. Я несколько секунд смотрел на нее, и стало легче. Не потому, что рядом были люди, а потому что перестала давить пустота. До этого момента казалось, будто я один во всем мире, но теперь это чувство исчезло. Я пошел по следам, стараясь ставить ноги точно в отпечатки. Так было легче. Снег уже примяли до меня. — Тук. На этот раз звук прозвучал так отчетливо, что я вздрогнул. Топор. Теперь я был уверен. Я сделал еще несколько шагов и услышал голос. Глухой, человеческий, но слов было не разобрать. Я ускорил шаг, но тут же остановился. Нет, не бежать. Если там люди, они тоже могут испугаться. Я заставил себя идти медленнее, хотя сердце колотилось так сильно, что казалось, вот-вот выскочит из груди. За очередной елью лес начал редеть. Между стволами мелькнуло что-то темное, прямое, сделанное руками человека. Я сделал шаг и замер.
Я сделал еще один шаг и замер. Между деревьями мерцало оранжевое пятно — огонь. Он почти не грел, но я смотрел на него, словно увидел дом. Взгляд начал различать остальное: небольшую поляну, поваленные сосны, сани у одной из них, лошадь, лениво переступающую ногами, и костер рядом.
Возле костра сидел человек в толстых меховых рукавицах, другой размеренно бил топором, а третий возился возле лошади. Все трое были одеты непривычно: длинные овчинные тулупы почти до колен, высокие меховые шапки, широкие пояса. На ногах — не сапоги, а что-то другое, я не успел рассмотреть. Внутри все сжалось: они были настоящими, не реконструкторами. Сердце забилось быстрее. «Подойти?» — мелькнула мысль, но ее вытеснила другая: «Огонь». Мне нужно было к нему.
Один из мужчин поднялся, подошел к костру и снял закопченный котелок. До меня донесся густой мясной запах, от которого свело живот. Я понял, что с утра ничего не ел, и вспомнил, что существует еда, но голод только усилился.
Под подошвой хрустнула сухая ветка, и топор замолчал. Все трое повернули головы в мою сторону. Лес снова стал тихим. Мужчина с топором выпрямился, не выпуская топорища, а тот, что стоял у костра, спокойно поставил котелок обратно. Третий шагнул к лошади, спрятавшись за деревом.
Несколько секунд никто не двигался. Я видел их обветренные, красные от мороза лица с жесткой щетиной. Они смотрели настороженно, оценивая опасность. Я хотел сказать «Здравствуйте», но слова застряли в горле.
— Мужики... — хрипло прошептал я, пытаясь еще раз. — Помогите...
Произнеся эти слова, я понял, насколько устал. Ноги стали ватными, колени подогнулись, и я попытался сделать шаг к костру. Но тело решило иначе: мир качнулся, оранжевое пятно огня расплылось, и последнее, что я увидел, — как мужчина с топором быстрым движением шагнул ко мне.
Сознание не исчезло, будто кто-то накрыл меня чет-то плотным и тяжелым. Голоса доносились глухо.
— Жив еще.
— Живой.
— Берись.
Меня подхватили под руки, ноги волочились сами. Я попытался идти, но не смог.
— Не тужься, доведем.
Меня подвели к костру и посадили на бревно. Жар коснулся лица, щеки вспыхнули болью, я застонал. Я вытянул ладони к огню, но чья-то рука мягко отвела мои запястья:
— Не эдак, испортишь руки.
Он снял рукавицу и коснулся моей щеки. Лицо будто осыпали раскаленными иглами. Он кивнул:
— Добро, чует.
Другой присел возле моих ног и начал стягивать кроссовок. Я я рефлекторно одернул ногу, но он не поднял головы:
— Не дури, сейчас поглядим.
Кроссовок слетел тяжело, за ним мокрый носок. Мужик тихо присвистнул: — Эк прихватило...
Первый посмотрел:
— Еще не беда, поспели.
— Ага, поспели.
Они разговаривали не со мной, а друг с другом, как будто я был раненым зверем. Не было обидно, гордыни не осталось, ощущал я только холод. Один достал сухую холстину и начал обтирать мне ступню. Когда кровь потекла обратно, боль оказалась такой сильной, я глухо закричал. Каждый палец будто прокалывали раскаленным шилом. Я дернулся, мужик крепче взял меня за щиколотку:
— Потерпи, недолго.
Я сжал зубы, по щекам потекли слезы от боли. Меня трясло все сильнее, даже бревно дрожало. Бородатый бросил взгляд:
— Добро, трясет — значит, не весь мороз высосал.
— Бог миловал, авось оклемается.
Потом один из мужиков размотал собственные теплые онучи.
— На, мотай ему.
— А ты?
— Мне не впервой.
Он сказал это так спокойно, будто отдавал не последнюю сухую одежду, а ненужную веревку. На ноги намотали сухие онучи, я поставил ноги на солому, которую кто-то принес из телеги.
Один молча подошел к саням, откинул холщовый полог, которым был накрыт груз, вытащил его из-под веревок и хорошенько встряхнул. С полога осыпался иней. Он вернулся к костру, накинул плотный холст мне на плечи, расправили за спиной и тщательно подвернули по бокам, чтобы ветер не забирался внутрь. Под холстом сразу стало иначе. Жар костра больше не рассеивался по ветру, а словно задерживался рядом с телом. Я глубже закутался в грубую, пахнущую дымом и морозом ткань и впервые за долгое время почувствовал, что холод понемногу начинает отступать.
Кто-то вложил мне в руки горячую деревянную кружку. Я едва не выронил её, но сделал маленький глоток. Внутри снова начала теплиться жизнь. Я поднял глаза и рассмотрел их: трое взрослых и парень. Он стоял поодаль и смотрел на меня не мигая. В глазах было любопытство и настороженность. Он силился понять, кто я такой, но ни один не спросил ни имени, ни откуда я, ни зачем оказался зимой в тайге без тулупа. Сначала они возвращали к жизни человека, остальное могло подождать. Сидел, обхватив ладонями теплую кружку, не пил, просто держал. От дерева шел жар, словно в руках было живое существо. Пальцы постепенно оживали. Боль то уходила, то возвращалась, и вместе с ней возвращались мысли. Поднял голову: костер, сани, лошадь, топор в колоде, котелок над огнем, берестяной короб, веревки, широкие полозья саней. Все было настоящим, слишком настоящим. Не видел ни одной современной вещи — ни пластика, ни алюминия, ни следов бензина, ни упаковки. Медленно перевел взгляд на мужчин: тулупы потертые, не стилизованные, на рукавах темные пятна от смолы, на сапогах засохшая грязь, лица красные от мороза, обветренные. Такие не становятся за день съемок, а после многих зим. Во мне теплилась последняя попытка найти объяснение: этнографический парк, кино, историческая реконструкция, что угодно. Только не... Не успел закончить мысль. Бородатый снял котелок с огня, попробовал варево деревянной ложкой, кивнул самому себе и снова подвесил над костром. Все движения были привычными, тысячи раз повторенными. Он жил так, не играл. Поднял на меня глаза, долго смотрел без неприязни и жалости, будто что-то решал. Потом сел напротив, положил натруженные ладони на колени и тихо произнес:
— Ну, сказывай... Кто ты будешь?
Глава 5. Зимовье
Глава 5. Зимовье.
— Чей будешь? — спрашивает бородатый, терпеливо глядя на него.
Я облизнул пересохшие губы и ответил:
— Я — Андрей.
Бородатый не перебивал, ожидая продолжения. Прошло несколько секунд, и он подался вперед:
— Чей сын?
В голове всплыло: «Сергей Викторович Лебедев». Но эти слова показались чужими.
— Лебедев, — ответил я.
Трое переглянулись.
— Лебедев... — медленно произнес старик.
— Род такой?
Я растерянно пожал плечами.
— Фамилия... — слово прозвучало нелепо, и по их лицам было видно, что они не поняли. Бородатый внимательно посмотрел на меня, не переспрашивая.
— Откуда сам?
— Из Абакана.
— Абакан-реку знаем, — сказал бородатый.
— Там и живешь?
— В городе.
На несколько секунд повисла тишина, они переглянулись.
— Не ведаем такого города, — сказал бородатый.
Я невольно усмехнулся, наверное, от усталости или нелепости происходящего.
— Абакан, — повторил я. — Столица Хакасии.
Старик медленно покачал головой.
— Не слыхали такой земли.
Что-то сжалось внутри. — Хорошо... Красноярск? — Не ведаем, — ответил бородатый.
Я почувствовал, как сердце забилось чаще.
— А какие города знаете?
Ответ последовал не сразу: — Москва. Тобольск. — Томский острог, — добавил старик. — Енисейский, — сказал широкоплечий.
Острог. Слово зацепилось внутри. Не Томск. Не Енисейск. Перед глазами всплыла старая карта из музея: желтая бумага под стеклом, синие ленты рек, неровные буквы: «Томский острог», «Енисейский острог». Тогда я спешил в следующий зал, к шаманскому бубну.
В голове как на заевшей пластинке крутилось «этого не может быть.
Бородатый внимательно посмотрел на меня, потом тихо сказал:
— Видать, крепко его мороз прихватил. Путается. Бывает.
Он поднялся на ноги, оглядел небо и лес:
— До зимовья засветло бы поспеть.
Широкоплечий направился к саням, старик принялся забрасывать костер снегом. Разговор был окончен. Я сидел, закутавшись в грубый холщовый полог, и впервые почувствовал не холод, а страх. Не тот, что приходит перед опасностью, а тихий, медленный, когда привычный мир начинает расползаться по швам, и ты изо всех сил пытаешься убедить себя, что всему найдется простое объяснение.
Бородатый шагнул к саням:
— Собирайтесь.
Слово было сказано тихо, но никто не переспросил. Будто его ждали. Широкоплечий уже отвязывал лошадей, старик подхватил котелок и быстро убрал его в сани. Все двигались быстро, без суеты. Каждый знал свое дело. Я попытался подняться, чтобы хоть чем-нибудь помочь, но обе ступни будто вспыхнули жаро, боль пронзила пальцы, потом разлилась по стопе, словно раскалялись угли. Я судорожно втянул воздух, ноги подкосились. Широкоплечий успел подхватить меня под локоть и усадил обратно на бревно. Я согнулся, обхватив колени. Боль накатывала волнами, потом возвращалась сильнее. Казалось, тысячи тонких игл впивались в ступни. Я прижал ноги к себе. Старик подошел, присел рядом и коротко посмотрел на мои онучи:
— Отходит.
Я поднял на него глаза: — Что? — Ноги.
Он произнес это спокойно, словно говорил о погоде.
— Терпи. Это к добру.
Я стиснул зубы, из глаз выступили слезы. Не от страха или жалости к себе — тело просто больше не могло молчать. Старик похлопал меня по плечу и поднялся. Для него все было понятно, для меня — нет.
Через несколько минут сборы закончились. Широкоплечий расправил на дне саней охапку сена и подошел ко мне:
— Вставай.
На этот раз я поднимался осторожно, ступни горели, будто шел босиком по раскаленным камням, но держали. Опираясь на его руку, я медленно подошел к саням и забрался внутрь. Сено приятно пружинило, пахло сухой травой, летом и солнцем. Этот запах вдруг оказался сильнее дыма и мороза. На мгновение мне показалось, будто я снова маленький и лежу на сеновале у деда. Широкоплечий поправил сено, тщательно подвернул края холщевого полого, в который я был укутан, и ветер перестал пробираться под свитер. Внутри стало теплее. Бородатый взял лошадей под уздцы, сани качнулись, и мы тронулись. Костер остался позади, и между деревьями исчезла тонкая струйка дыма. Вокруг была только бесконечная зимняя тайга.
Сани тронулись медленно. Лошадь сама неторопливо пошла вперед. Полозья тихо заскрипели по снегу. Бородатый шагал первым, не оглядываясь, будто был уверен, что лошадь не свернет с пути. Она спокойно шла за человеком, опуская голову к снегу и иногда фыркала. Старик и широкоплечий шли по бокам саней, почти не разговаривая. Я сидел, закутавшись в холщовый полог, и чувствовал, как боль возвращается вместе с теплом. Горели не только ступни, но и пальцы рук, кисти распухли и иногда пронзало резкой болью. Широкоплечий несколько раз оборачивался, проверяя, что я сижу, и снова смотрел на лес. Дороги не было, только узкая полоса примятого снега, и я пытался понять, как они находят путь среди одинаковых деревьев и белого снега. Бородатый ни разу не остановился, шел уверенно, как по знакомой улице. Иногда он присаживался, проводил ладонью по снегу и возвращался молча. Никто не спрашивал, что он видел.
Тишина казалась оглушительной, но потом я начал различать звуки: с ветки осыпался снег, где-то крикнула птица, зашелестел ветер в кедрах. Оказалось, тайга говорила тихо, но я услышал ее, я таких четких звуков не слышал еще никогда, они стояли в очереди и не звучали все одновременно, каждый играл только сольную партию - прозвучал и затих, дал возможность другому. В городе ты живешь в постоянном просто шуме, где иногда кто-то становится громче других, но фон не затихает никогда.
Мои размышления прервались, когда впереди бородатый поднял руку, и лошадь остановилась. Остановились и остальные. Я замер. Старик сошел с лыжни, раздвинул кусты и долго смотрел под ноги, широкоплечий подошел следом, и я увидел цепочку небольших отпечатков, они были не глубокие, я бы никогда их не приметилл. Старик кивнул:
-Давешний. К ночи далеко не уйдет.
Они вернулись молча, и лошадь снова тронулась. Я долго смотрел туда, где они останавливались, теперь видя следы. Казалось лес сам рассказывал им все, достаточно было посмотреть под ноги или на сломанную ветку, но нужно было уметь смотреть и видеть то, что тебе показывают. Я же видел только снег, деревья и холод.
Лошадь фыркнула и навострила уши. Бородатый спокойно и негромно сказал: - Волк.
Я вздрогнул и посмотрел по сторонам, но ничего не увидел. Старик усмехнулся:
-Чует.
Широкоплечий поправил ружье, и никто не остановился. И тут я понял, что лес полон опасностей, и мороз оказался не единственной угрозой жизни любого человека. Я остановил взгляд на ружье, деревянный приклад, массивный кованный ствол. Кроме как в музеях, я никогда не видел оружия, всегда думал, что это излишне, нельзя отнимать чужие жизни, нельзя убивать животных и птиц. Но в руках широкоплечего я не увидел орудия, которое может убивать, я увидел то, что может защитить. И когда ты находишься на грани жизни и смерти, тогда все мысли о хорошем и плохом уходят в глубину, есть только то, что ты должен сделать, чтобы остаться в живых. Не думаю, что я смогу кого-то убить.
Мои размышление были прерваны, бородатый неожиданно остановился, поднял голову и посмотрел вперед. Спокойно сказал:
-Пришли.
Старик кивнул, будто знал это заранее. Широкоплечий молча поправил ружье за спиной. Я продолжал смотреть вперед, ничего не видя: лес, кедры, снег, ни избы, ни просеки, ни дыма. Лошадь прибавила шаг, полозья заскрипели, бородатый свернул между двумя кедрами, и я увидел низкую крышу, почти до окон занесенную снегом. Издали зимовье казалось частью леса, как будто его не построили, а оно выросло само. Темные бревна сливались со стволами кедров, лишь маленькое оконце светлело на темной стене.
Бородатый подошел к двери, поставил ружье к стене, сбил снег с деревянной скобы и потянул дверь. Она не поддалась, он навалился плечом, и дверь открылась внутрь. Из темноты пахнуло холодом, другим, неподвижным: старым деревом, золой, смолой и сухой хвоей. Так пахнут дома, в которых давно никто не жил. Бородатый шагнул внутрь, остальные ждали. Несколько секунд было тихо, потом из темноты донеслось: «Добро». Старик снял котомку и вошел следом, широкоплечий подвел лошадь к навесу.
Я хотел выбраться сам, но понял, что переоценил силы: ступни держали, но каждая опора отдавалась болью. Широкоплечий заметил, подошел и взял меня под локоть. На пороге пришлось пригнуться: притолока оказалась низкой. Внутри было темно, свет проникал через маленькое оконце с мутной слюдой, почти не освещая помещение. Бородатый уже стоял возле печи, разгреб золу, потрогал кирпич и сказал: «Сухая». Старик достал маслянную лампу, немного повозился в темноте, не мог отыскать спичек. Меня удивило, что даже в отсутствии света они могли сделать то, что нужно. Я же в это время стоял полностью растерянный, пространство было незнакомо мне, я боялся сделать шаг. Лампа начала разгораться, и я смог разглядеть все вокруг. Изба была небольшой: печь, нары вдоль стены, грубый стол, две лавки, деревянные полки, дрова в углу и связки сушеных трав под потолком. Ничего лишнего, все для выживания. Широкоплечий принес охапку дров. Работа распределялась сама, я остался стоять посреди избы, не понимая, с чего начать, и впервые почувствовал себя бесполезным.
Печь разгоралась медленно. Старик сидел перед открытой топкой, подкладывая лучину за лучиной. Пламя еще не гудело, только осторожно облизывало сухие щепки. В избе пахло дымом — свежим, живым, а от маслянной лампы проголслым жиром. Широкоплечий тем временем занес из сеней длинный деревянный короб и поставил его возле стены. Я узнал его сразу: именно он лежал в санях под холщовым пологом, который сейчас был на мне. Бородатый откинул крышку, и внутри плотными рядами лежали соболи. Их было много — больше десятка. Небольшие, темные, с поджатыми лапами, они словно спали. Бородатый взял одного за лапу и положил возле печи, потом второго, третьего. Остальных закрыл крышкой: «Пущай отходят». Он говорил будто не людям, а себе. Я не удержался и спросил: «Почему?» Он посмотрел на меня: «Замерзшие». И снова занялся своим делом.
Я перевел взгляд на зверьков. Любопытство пересилило, я протянул руку и коснулся меха — невероятно мягкого. Наверное, ничего приятнее на ощупь я никогда не трогал. Я осторожно взял одного и вздрогнул: под мехом был лед. Соболь оказался твердым, лапы не сгибались, хвост торчал прямо, будто вырезан из дерева. Я перевернул зверька в руках. Еще вчера... Нет, не вчера. Когда-то совсем недавно он бегал по тайге, лазал по кедрам, искал добычу. Теперь он лежал у меня на ладонях, превратившись в кусок промерзшей жизни.
– Не урони, — спокойно сказал бородатый, уже смотревший на меня.
Я поднял голову. Он заметил мой взгляд, задумался и молча протянул мне второго соболя:
-Потрогай.
Этот был уже другим — не каменным, тело стало мягче, лапы сгибались под пальцами.
-Запомни, — сказал он.
Больше он ничего не добавил, но я понял, что здесь нужно знать даже простые вещи, иначе испортишь то, ради чего люди неделями живут в зимней тайге. Бородатый сел за стол, прихватив с собой соболя, который уже оттаял и начал работать ножом: лезвие двигалось медленно, без лишних движений, он почти не смотрел на руки, будто они сами знали, что делать. Я следил за каждым движением и вдруг понял, что думаю не о соболе. Взгляд сам собой соскользнул на котел над печью — пустой, но я не мог перестать смотреть. Желудок напомнил о себе, появилось тянущее чувство. «Пора», — говорило тело. Я сглотнул, но это не помогло. Через несколько минут ощущение вернулось, не усиливаясь, но оставаясь постоянным. Я начал принюхиваться: пахло свежими дровами, дымом, оттаивающими шкурами и чем-то едва уловимым — крупой.
Старик доставал из котомки полотняный мешочек, зачерпнул деревянной кружкой крупы и высыпал ее в котел, затем, бросив взгляд на меня, зачерпнул еще немного, добавим воды. Никто не говорил ни слова. Я понял, что они едят столько, сколько необходимо, без весов и ложек. Желудок напомнил о себе сильнее, и я невольно следил за каждым движением старика: как он бросил щепотку соли, достал сушеное мясо и разрубил его топором на лавке. Несколько кусочков упали в кипящую воду, и запах изменился. Во рту начала собираться слюна. Я отвернулся, стало неловко. Мне казалось, что все видят, как я смотрю на котел, хотя никто не взглянул. Они продолжали заниматься своими делами, будто голод перестал быть для них важным. А я думал только об одном: когда закипит вода.
Поели молча. Каждый выскреб свою чашку деревянной ложкой так тщательно, словно не хотел оставить ни одной крупинки. Старик собрал посуду и налил в котел немного воды, поставив его обратно на печь. Бородатый придвинул связку тонких дощечек и осторожно надел на одну из них снятую соболиную шкурку. Мех оказался внутри, натянувшись ровно, без единой складки. Широкоплечий взял другую правилку и работал так же уверенно, но бережно. Каждое движение было точным, будто они боялись причинить вред уже мертвому зверю. Через несколько минут вдоль стены выстроились узкие деревянные лодочки, покрытые густым мехом. Я вспомнил музейную витрину с такими же шкурками — чистыми и красиво разложенными. Теперь я знал, сколько труда и терпения скрывается за каждой из них.
Бородатый поднялся первым, подкинул в печь два полена и сказал:
-Хватит на сегодня.
Старик уже раскладывал овчины на нарах, а широкоплечий снимал пояс. Вставать предстояло затемно, промысел не ждал. Бородатый посмотрел на мой свитер, покачал головой и сказал:
-В этом до утра дойдешь.
Старик молча кивнул, а широкоплечий добавил:
-Одежу ему искать надо.
Несколько секунд все молчали, потом широкоплечий сказал:
-В старом зимовье, на Кедровом распадке, кажись, армяк оставался.
-Армяк велик будет, — ответил старик.
-Подпояшем.
Бородатый кивнул:
-И валенки там были... если мышь не съела.
-Онучи новые намотаем, — добавил старик.
-Завтра поглядим, — сказал бородатый и задул лампу.
Погрузив изба в полумрак, только в печи потрескивали дрова. Завтрашний день уже начинался.
Я лег последним на жесткие нары, укрывшись холщовым пологом, которым меня закрывали в лесу. Печь уже хорошо прогрелась, и от нее исходило ровное тепло, казавшееся почти чудом после дневного мороза. Мужики уснули быстро, а я лежал с открытыми глазами, прислушиваясь к звукам тайги: ветру, скрипу бревен, шуршанию снега и треску дерева. Каждый незнакомый звук заставлял сердце биться быстрее. Я не знал, что их издает и кто может ходить ночью по тайге. За несколькими рядами бревен начинался темный лес, в котором я не понимал ничего.
Наконец-то за весь день мое тело находилось в максимально возможном комфорте: его не ломило от холода, я был в сухой одежде, острый голод был утолен, не скажу, конечно, что я наелся досыта, но уже мог думать о чем-то кроме еды. Как же здорово, что мне повстречались эти люди. Я начал прокручивать в голове события последнего дня. Я же был в музее, как же я оказался на морозе в тайге, и судя по всему в каком-то странном месте, где люди живут вне цивилизации, говорят на диалекте. Может, земля старообрядцев каких. Я помню, что есть с Сибирской тайге отшельница Агафия Лыкова, которая отрицает блага цивилизации и живет тем, что дает природа. Как-то смотрел фильм документальный про нее. Очень был удивлен тем, как она аскетично живет, а вся ее настоящая жизнь начинается, когда она молится Богу. Может я в какое-то подобное место попал, но как я сюда доехал, дороги не помню. Наверное правда амнезия.
Я повернулся на бок, подтянул полог к подбородку и закрыл глаза, но сон не приходил. Усталость оказалась сильнее страха, и звуки тайги становились все тише. Последнее, что я услышал, был шум ветра, скользящего по крыше зимовья. Потом я провалился в глубокий сон без сновидений.
Глава 6. Новый дом
Глава 6. Новый дом.
Проснулся я не от холода, а от тихого стука дерева о дерево: тук, пауза, тук. Открыл глаза и не сразу осознал, где нахожусь: закопченный потолок, бревенчатые стены, печь. Память начала возращаться: музей, лес, костер, сани, зимовье. В избе было темно, только красноватая полоска света пробивалась из-под заслонки. Бородатого и широкоплечего на нарах не было, старик сидел у печи на корточках, подкладывая лучины. Огонь только начинал разгораться. Стук все еще доносился снаружи.
— Не спишь? — спросил старик, не оборачиваясь. — Выспался, — ответил я тихо. — Хорошо, — он поднялся, поставил на плиту котел с водой и сказал:
— День будет длинным.
Я сел, тело все еще напомнило о вчерашнем приключении: ступни болели, но по-другому — не жгли, а ныли. Пальцы рук слушались. Осторожно пошевелил ими, медленно опустил ноги на пол. Онучи были теплыми и сухими. Это было очень приятно, я сделал первый шаг, потом второй — больно, но терпимо.
Снаружи снова раздался стук. Я посмотрел на старика.
— Дрова колют, — ответил он, занявшись огнем.
Я выглянул в маленькое окошко, смог разглядеть силуэты во дворе: широкоплечий ставил чурбак, бородатый раскалывал поленья. Работали молча. Я убедился окончательно, что вчерашний день был не сном.
Завтрак занял немного времени. Старик достал из печи загустевшую похлебку, плеснул воды и поставил на огонь. Поели быстро, молча. Бородатый первым поставил пустую чашку и сказал:
— Поедем до Кедрового и назад. Ты посидишь со стариком.
Бородатый надел полушубок, взял ружье, широкоплечий вынес седло и узду. Через несколько минут во дворе послышалось фырканье лошади и скрип полозьев. Дверь закрылась, стало тихо. Старик сидел у стола с соболиными шкурками. Взял одну, осмотрел против света, провел ладонью по коже и недовольно буркнул. Подозвал меня кивком.
Он положил передо мной правилку и показал на шкурку и деревянный скребок. Провел скребком по коже, снимая пленку, и протянул инструмент мне. Пленка не поддалась. Старик молча забрал шкурку, провел скребком еще раз и протянул мне. Я попробовал еще раз, неуклюже, но получилось.
Мы работали молча. Старик сосредоточенно очищал шкурку. Я понемногу начинал понимать, как держать скребок. Получалось все еще медленно, но уже не так неловко.
Я долго собирался с духом. Потом спросил: — Голова после мороза... будто в тумане. — Бывает, — ответил старик спокойно. — Не все помню. — И это бывает.
Он сказал это так, будто подобное случалось не раз. Я немного помолчал. Потом осторожно произнес: — А место это как зовется? Старик впервые посмотрел на меня, прищурился, будто проверяя, действительно ли я не помню: — Верховья реки Абакан.
Абакан. Значит, не показалось. Я действительно был дома и бесконечно далеко от него. Старик снова принялся за работу. Я спросил: — А жилье большое где-то есть? — Улусы есть, зимовья, — ответил он. — А город? — До Москвы месяцы пути. Зачем тебе Москва? Там государевы дела. У нас тайга.
Он снял со шкурки пленку, осмотрел ее. Я опустил глаза на свои руки. Я кажется начал что-то понимать, но не хотел в это верить, нужны были доказательства и уточнения. И я стараясь быть спокойным спросил:
— Государь... все тот же?
Старик посмотрел с явным удивлением. Он негромко хмыкнул.
— Все тот же - Алексей Михайлович на Москве сидит.
Скребок выскользнул у меня из пальцев. Я даже не сразу это заметил. В ушах вдруг стало тихо. Исчез треск дров, шум ветра за стеной. Остались только слова: Алексей Михайлович. Это не сон, вот они докозательства - Семнадцатый век, настоящий.
Старик поднял скребок и молча протянул его мне. Я машинально взял. — Видать, крепко тебя мороз прихватил, — сказал он. — Крепко, — это было первое слово неправды.
Так и прошел этот день. Я пытался подумать, но мысли не лезли в голову их перебивали мои действия, я уже на автомате скреб шкурки и меня это так увлекло, что на философию в уме не было ни желания, ни возможности сконцентрироваться.
Когда начало смеркаться, снаружи послышался скрип полозьев и негромкое ржание лошади. Старик поднял голову.
— Вернулись.
Дверь распахнулась. Вместе с морозным воздухом в зимовье вошли оба промысловика. Широкоплечий сразу опустил на пол тяжелый сверток. С него посыпался снег. Бородатый потер ладони друг о друга.
— Нашли.
— Ну? — спросил старик.
— В соседнем зимовье, у Ефима, все равно лежит без дела с момента как он помер. Если парню жить — пусть носит.
Широкоплечий развязал ремни. На пол лег овчинный полушубок, толстые суконные штаны, меховая шапка, пояс, пара валенок. Видно было, что все ношенное, местами аккуратно заштопанное. Старик взял полушубок, ощупал мех, одобрительно хмыкнул.
— Добрый.
— Еще послужит, — ответил бородатый.
Он посмотрел на меня.
— Иди. Попробуем.
Я подошел. Полушубок оказался неожиданно тяжелым. Широкоплечий помог мне просунуть руки в рукава. Потянул за плечи, поправил ворот, затем отошел на пару шагов
— Великоват, но это ничего зимой лучше посвободнее.
Следом надели штаны. Они держались плохо. Старик принес широкий сыромятный ремень и затянул его так туго, что я невольно втянул живот. Все засмеялись негромко и без злости. Первый раз увидел, что эти суровые мужики могут испытывать эмоции. Потом широкоплечий кивнул на мои ноги.
Затем пришло время валенок, я надел, поднялся, прошелся по зимовью. Бородатый оглядел меня с головы до ног и удовлетворенно кивнул.
— Теперь хоть мороз не сожрет.
Старик тоже посмотрел, улыбнулся уголками губ.
— Теперь человек.
Я невольно опустил взгляд. Еще утром на мне были свитер и промокшие джинсы. Теперь я выглядел так же, как они. Будто прожил здесь уже не один год. Только лицо все еще оставалось чужим.
И тут они все переглянулись, будто давно был задан вопрос, но отвечать начали толко сейчас. Первым заговорил старик: — С собой не возьмем. Бородатый кивнул, и все трое поняли, что я стану обузой. Широкоплечий сказал:
— К улусу отвезем. Там люди зимуют. Доедем за день. Старшина разумный, не прогонит. Справится.
Я ничего не понял. Бородатый коротко сказал:
— Добро.
Решение было принято. Он повернулся ко мне:
— Завтра поедем.
Я хотел спросить: куда, к кому, почему? Но понял, что ответов не получу. Они считали их очевидными. Отвезти меня к людям, где есть крыша над головой, где я не буду мешать. Бородатый подбросил полено в печь. Пламя осветило его лицо:
— Авось приживешься, — сказал он спокойно, без надежды.
И впервые я почувствовал настоящий страх. До этого момента я жил сегодняшним днем. Замерз, выжил, попал в зимовье. Теперь передо мной открылось будущее — неизвестно какое. И мелькнула мысль: а если домой дороги нет?
Больше к этому разговору никто не возвращался, словно все уже было решено. Бородатый поднялся, проверил у печи развешанные шкурки и переставил их: одну ближе к жару, другую дальше. Широкоплечий достал ременную сбрую и начал смазывать ремни топленым салом. Я сидел молча, мысли путались. Мне казалось, что стоит разобраться, где я, и станет легче, но вышло наоборот. Пока я не знал правды, была надежда, а теперь ее не было. Если старик сказал правду и сейчас царствует Алексей Михайлович, то между мной и домом — три с половиной века, а не сотни или тысячи километров. Я снова смотрел в огонь, который был настоящим, как и тепло, боль в ногах и все вокруг. Кроме моей прежней жизни, которая казалась далекой и чужой.
— Чего задумался? — спросил бородатый, стоя у печи. Я ответил слишком быстро: — Да так... — Он несколько секунд смотрел на меня, потом спросил: — Память-то возвращается? На мгновение я хотел рассказать все: про музей, снег, телефон, двадцать первый век, но понял, что не смогу. Для него это будут слова безумца, а безумец в тайге не выживет. Я медленно покачал головой: — Урывками. Он принял ответ без сомнения: — Ничего. Бывает. Отойдет голова. Мне стало стыдно за ложь, но другого выхода я не видел. Старик, будто почувствовав мое состояние, сказал: — Не торопись вспоминать. Что само придет — то твое. Чего не придет — силой не воротишь.
Утром меня разбудили до рассвета. Теперь я просыпался раньше, чем пугался незнакомых звуков. За эти дни зимовье перестало казаться чужим: я слышал скрип двери, потрескивание печи, фырканье лошади и даже ветер за стенами. Бородатый натягивал рукавицы, широкоплечий затягивал подпругу, а старик молча собирал в холщовый мешок каравай, сушеное мясо и берестяную солонку. Больше ничего. Он протянул мешок бородатому, тот привязал его к саням и посмотрел на меня: — Поедешь с нами. Я молча кивнул и натянул армяк, который все еще был мне велик. Старик подтянул пояс, поправил ворот и надел на меня меховую шапку: — Теперь не замерзнешь.
Во дворе было темно, снег тихо поскрипывал. Лошадь стояла в оглоблях, выпуская пар из ноздрей. Бородатый проверил упряжь и коротко кивнул: — Поехали. Я сел в сани, уже не как человек, которого нашли в снегу, а как тот, кого куда-то везут. К новой жизни. Полозья мягко тронулись, и зимовье скрылось за темными елями. Ехали долго, лес менялся: густая ель уступала место лиственнице, потом появились широкие поляны и заснеженные ручьи. Бородатый уверенно правил лошадью, будто знал дорогу. Иногда на снегу встречались следы, но он не останавливался. Однажды широкоплечий показал рукой вправо, где на снегу отпечатались крупные круглые лапы: — Рысь.
К полудню лес расступился, и за невысоким увалом поднялись сизые столбы дыма. Бородатый произнес: — Приехали. Я приподнялся: сначала показались собаки, которые бежали навстречу, потом — низкие деревянные дома, не похожие на русские избы и войлочные юрты. Темные, приземистые, с широкими крышами, почти занесенными снегом. Возле одного дома стояли лошади, возле другого копошились дети. Они замерли, увидев меня, и побежали между домами, не сводя глаз.
Лошадь остановилась у самого большого дома. Собаки окружили сани плотным кольцом, громко и зло лая, но не приближаясь. Бородатый не взглянул на них, коротко бросив: «Цыц!» Собаки отступили, продолжая ворчать. Из дома вышел пожилой мужчина, ниже бородатого, но с прямой осанкой. На нем была длинная шуба из овчины, подпоясанная кожаным ремнем, и меховая шапка с низкой тульей. Широкое лицо, высокие скулы, темные глаза и редкий серебристый пушок у губ выдавали в нем человека с характером. Следом вышли еще двое мужчин — широкоплечие, черноволосые, один молодой, другой постарше, но оба с почти отсутствующей бородой. Это удивило меня.
Бородатый и старшина долго говорили, переходя с русского на незнакомую речь и обратно, иногда заменяя слова жестами. Я не понимал почти ничего, но было видно, что они давно знают друг друга. Старшина внимательно осмотрел меня, взял за подбородок, повернул голову вправо и влево, осмотрел руки и спросил по-русски:
-Имя?
Я ответил:
-Андрей.
Он медленно повторил и кивнул.
Возле домов собрались почти все жители: женщины в длинных шубах с серебристыми подвесками и бусинами, дети, одетые почти так же, как взрослые. Все смотрели на меня с любопытством, но без злобы или насмешки. Старшина снова заговорил, и я разобрал только одно слово: «Кюней». Одна из женщин, молодая, с темными волосами под платком, вышла вперед. За ее спиной стоял мальчик лет семи, худой и невысокий, в поношенной овчинной шубке. Он смотрел на меня спокойно, без страха.
Старшина что-то сказал, и мальчик коротко кивнул, развернулся и пошел к дому, не оглядываясь. Бородатый подошел ко мне и сказал:
- Похоже, жить будешь здесь. Это Кюней, она осталась с мальцом после смерти мужа. Хозяйство держит. Лишнего рта ей не надо, так что даром хлеб не ешь.
Он добавил, что мужской работы здесь хватает: дрова, вода, лошади, изгородь, охота. Я почувствовал, как внутри все сжалось: меня оценивали только по тому, смогу ли я работать. Другого мерила здесь не существовало.
Дом стоял чуть в стороне от остальных. Не юрта и не шалаш, а невысокий крепкий сруб из толстых лиственничных бревен, потемневших почти до черноты. Щели между ними были плотно забиты серым мхом, а крыша, покрытая тесом, почти исчезла под снегом. Кюней первой пригнулась и переступила высокий порог, мальчик привычно нырнул следом. Я задержался на мгновение, наклонил голову и вошел. В доме было заметно теплее, чем снаружи, но не жарко, а спокойно. Такое тепло, которое не обжигало после мороза, а возвращало жизнь в озябшее тело.
Первое, что я заметил, был запах. Он не напоминал зимовье промысловиков: здесь пахло сухим деревом, теплой глиной, дымом, топленым жиром, выделанной кожей и сушеными травами. Запах жил в доме уже много лет. Посреди избы возвышалась глинобитная печь, невысокая, аккуратно выбеленная глиной, с вязанкой березовых поленьев у устья. Рядом сушились детские рукавицы и полоски кожи. По стенам тянулись деревянные нары с войлоками, овчинами и меховыми покрывалами. Никаких шкафов или большого стола, только несколько ларей с плотно пригнанными крышками и вещи, аккуратно развешанные на колышках: ремни, сумки, лук, стрелы, топор.
Кюней сняла верхнюю одежду, подошла к печи, приоткрыла заслонку, подбросила поленья и поставила на плиту чугунок. Потом достала деревянную чашу с сушеным мясом и начала готовить. Мальчик снял шапку, поставил сапожки у двери, взял дрова и сложил возле печи. Украдкой посмотрел на меня, оценивая, как смотрят на незнакомую вещь. Кюней обернулась, взяла деревянное ведро и поставила его у моих ног, показав на дверь. Я непонимающе посмотрел на нее, ведро и мальчика Но потом понял - это было мое первое дело в новом доме. Я вышел , мальчик пошел за мной.
Вскоре между деревьями показалась река — узкая темная полоса среди снега, почти полностью скрытая под толстым льдом. Возле берега была вырублена прорубь, но за ночь ее снова затянуло тонкой прозрачной коркой. Из-под льда медленно поднимался пар. Рядом лежала гладкая, потемневшая от воды палка. Мальчик подошел к проруби, поднял ее и несколькими короткими ударами разбил тонкий лед. Корка тихо затрещала, раскололась и разошлась в стороны. Он оттолкнул плавающие льдинки к краю и положил палку обратно на снег. Затем отошел в сторону, посмотрел на меня и на ведро, ожидая дальнейших указаний.
Я решил, что понял, и подошел к проруби, попытавшись зачерпнуть воду ведром. Но край ведра ударился о ледяную кромку, и оно вывернулось из рук, упав набок на снег. Я поморщился, а мальчик спокойно подошел, поднял ведро и поставил рядом. Затем взял деревянный черпак и одним привычным движением набрал воду, перелив ее в ведро. Он повторил это еще несколько раз, пока вода почти не дошла до краев. Только после этого он протянул черпак мне. Я кивнул и попытался повторить, но первый ковш расплескался по льду, второй ударился о край ведра, и только с третьего раза вода попала куда нужно. Мальчик молча наблюдал, без улыбки и раздражения. Когда ведро наполнилось, он едва заметно кивнул, и я взялся за дужку. Выпрямился, но сразу понял, что главная трудность впереди. Вода оказалась неожиданно тяжелой.
Сделав первый шаг, я почувствовал, как ведро качнулось, и ледяная вода выплеснулась через край на валенок. Я машинально отдернул ногу, но ведро качнулось еще сильнее, и еще один холодный поток перелился через край, теперь уже на обе ноги. Через несколько шагов валенки стали мокрыми, и я тихо выругался себе под нос. Мальчик шел рядом, молча, не пытаясь помочь. Вероятно, он считал, что взрослый мужчина вполне способен донести ведро до дома. Я шел медленно, стараясь удерживать воду, но чем сильнее старался, тем больше расплескивал. Подъем от реки оказался круче, чем казался сначала. Сделав еще несколько шагов, я неожиданно поскользнулся на утоптанном снегу и, пытаясь удержаться, резко поднял ведро. Это оказалось худшим решением. Вода плеснула мне прямо в лицо, я зажмурился, потерял равновесие и в следующее мгновение уже сидел в снегу. Ведро перевернулось, и ледяная вода одним махом вылилась мне на грудь и рукава. Несколько секунд я просто сидел, ошеломленный, чувствуя, как холод мгновенно ползет по спине.
Медленно открыв глаза, я увидел пустое ведро рядом. Мальчик остановился в двух шагах, долго смотрел на меня, затем перевел взгляд на пустое ведро и снова на меня. Он нахмурился, подошел, поднял ведро, стряхнул с него снег и молча протянул мне. В его лице не было ни насмешки, ни жалости, только искреннее недоумение. Он явно не мог понять, как взрослый человек умудрился упасть на ровном месте и вылить на себя всю воду. Пришлось вернуться к проруби и набрать воды заново.
До дома я донес лишь чуть больше половины ведра, рука дрожала от усталости, а полушубок на груди покрылся ледяной коркой. Я поставил ведро у печи и тяжело выдохнул. Кюней сразу посмотрела на воду, потом на мои мокрые валенки, рукава и грудь. Ничего не сказав, она перевела вопросительный взгляд на сына. Мальчик быстро заговорил на своем языке, показывая рукой вниз, будто кто-то падал, затем изобразил качающееся ведро и развел руками. Кюней посмотрела сначала на него, потом снова на меня, едва заметно покачала головой — не сердито, а скорее устало. Она молча перелила воду в большой деревянный бак у стены. На дне даже после моего похода осталось совсем немного, этого явно было мало. Кюней вздохнула, надела полушубок, повязала платок и что-то коротко сказала сыну, который сразу кивнул. Женщина взяла пустое ведро и вышла из дома. Дверь закрылась, и мы остались вдвоем.
Несколько секунд стояла тишина, затем мальчик подошел к печи, подвинул тяжелый чугунок ближе, снял крышку, и из него пахнуло горячим мясным бульоном. Он достал из ларя небольшую чашу с ячменной крупой, осторожно высыпал ее в кипящую воду, размешал деревянной ложкой, снял с потолочной жерди связку сушеного мяса, отрезал несколько тонких ломтей, бросил в чугунок и добавил небольшой кусочек белого застывшего жира, который почти сразу начал таять, покрывая поверхность бульона золотистыми кругами. Мальчик снова перемешал похлебку, делая все спокойно и без суеты, словно занимался этим каждый день. Наверное, так оно и было. Я стоял у двери, не зная, как помочь, но он несколько раз посмотрел в мою сторону, заметил мокрый след, который тянулся от порога к печи, молча принес старую тряпицу и протянул мне. Я понял без слов, взял ее и начал вытирать пол. Он коротко кивнул, словно именно этого и ожидал.
Кюней вернулась, когда похлёбка уже тихо томилась в чугунке. Она внесла полное ведро так спокойно, будто не замечала его тяжести, поставила возле большого деревянного бака и перелила воду. Потом посмотрела на меня: сначала на мокрые валенки, потом на подсохший полушубок. Ничего не сказала, только едва заметно вздохнула.
Мальчик снял чугунок с печи и поставил его на низкий деревянный столик. Кюней достала три деревянные миски и три ложки, разлила похлёбку сначала сыну, потом мне, а затем себе. Она опустилась на расстеленный возле столика войлок, сначала встала на колени, а потом спокойно подвернула под себя ноги. Так же устроился и мальчик. Я несколько секунд смотрел на них, потом попытался повторить: сначала сел, вытянув ноги вперёд, но колени сразу упёрлись в край низкого столика, и стоило чуть пошевелиться, как он опасно качнулся. Я быстро поднялся, попробовал подогнуть одну ногу, потом вторую, чуть не завалился набок и наконец кое-как уселся на коленях. Через несколько мгновений я понял, что долго так не выдержу: ступни неприятно заныли, спина согнулась, хотелось вытянуть ноги, но тогда пришлось бы отодвигаться от стола. Мальчик украдкой посмотрел на мои мучения, ничего не сказал, только молча подвинул столик ближе ко мне — стало немного удобнее. Я благодарно кивнул, он спокойно отвёл взгляд, будто ничего особенного не произошло.
Кюней взяла ложку, посмотрела сначала на сына, потом на меня и коротко произнесла:
-Аша.
Я вопросительно посмотрел на неё, она уже зачерпнула первую ложку похлёбки, мальчик тоже начал есть. Я продолжал сидеть, не понимая, что означает это слово. Он заметил, поднял голову, посмотрел на меня, потом показал ложкой в мою миску и повторил медленнее:
-Аша.
Я перевёл взгляд на похлёбку, потом снова на него. Кажется... Есть. Я осторожно произнёс:
-А... ша....
Мальчик внимательно прислушался, чуть качнул головой, повторил:
-Аша
Но теперь мягче, без паузы. Я попробовал ещё раз:
-Аша.
На этот раз он коротко кивнул и спокойно вернулся к еде. Я наконец зачерпнул ложку. Похлёбка оказалась густой: ячменная крупа хорошо разварилась, тонкие ломтики сушёного мяса стали мягкими, на поверхности плавали маленькие золотистые круги растопленного жира. Почти без соли. Ещё неделю назад я бы назвал такую еду пресной, но теперь она показалась мне удивительно вкусной. Мы ели молча. За окном шумел ветер, где-то в печи тихо потрескивали дрова, иногда ложки негромко стучали о деревянные миски. Когда я доел, Кюней взяла мою миску, посмотрела внутрь, не спрашивая, снова наполнила её почти до краёв. Я хотел отказаться, но вовремя понял, что не знаю ни одного слова, оставалось только благодарно кивнуть. Она впервые за всё время едва заметно улыбнулась, совсем немного, и тут же снова стала серьёзной.
После ужина мальчик собрал миски и подошёл к кадке с водой. Я молча поднялся следом, показал сначала на себя, потом на посуду. Он вопросительно посмотрел, я осторожно взял одну из мисок, он немного помедлил, потом отпустил. Мы молча домывали посуду вместе, ни он, ни я больше не произнесли ни слова, но почему-то мне показалось, что сегодня мы поняли друг друга немного лучше. К вечеру дом затих, Кюней ещё долго сидела у печи, что-то чинила при свете маленькой масляной лампы: тонкая игла то появлялась в жёлтом свете, то снова исчезала в мехе. Мальчик уже спал, свернувшись под овчиной, он дышал ровно и тихо. Наконец Кюней убрала работу, погасила лампу, дом сразу погрузился в темноту, только из печи пробивалось слабое красноватое мерцание. Она легла рядом с сыном, через несколько минут стало совсем тихо.
Я лежал на своей овчине, укрывшись тяжёлой шкурой, спать не хотелось. За стенами завывал ветер, иногда он с силой ударял в сруб, где-то далеко, в ночной тайге, раздавался короткий протяжный крик, потом снова наступала тишина. Начал всматриваться в темноту и впервые за всё это время ни о чём не спрашивал себя: почему, как, за что. Ответов всё равно не было. Вспомнил сегодняшний день: как облился водой, как едва не уронил ведро ещё у реки, как не мог нормально сесть за стол, как мальчишка, которому едва исполнилось семь или восемь лет, делал всё быстрее и лучше меня. Ещё неделю назад я бы сгорел со стыда, сейчас было только немного неловко и странно спокойно. Я действительно ничего здесь не умел, совсем ничего, но ведь и не обязан был уметь. Никто не рождается с топором в руках, никто не появляется на свет, умея носить воду или колоть дрова, этому учатся. Значит... Научусь и я. Эта простая мысль неожиданно согрела сильнее, чем печь. Мои глаза закрылись и передо мной снова возник белый лес, снег, тонкая полоска дыма между деревьями и то мгновение, когда я лежал лицом в снегу и мне вдруг стало удивительно легко. Ещё немного... И я бы уже не поднялся. Тогда мне казалось, что силы закончились, теперь я понимал другое: закончиться могли не только силы, но и моя жизнь. Я медленно провёл ладонью по тёплой овчине, вдохнул запах дыма, дерева и печного тепла и впервые за всё время так остро почувствовал, как сильно хочу жить. Не существовать, не ждать, что всё закончится, а жить. Пусть здесь, пусть среди людей, языка которых я не понимаю, пусть в мире, где я не умею даже донести ведро воды, но жить. Другого выхода всё равно нет. Я ещё долго слушал, как ветер ходит по тайге, потом совершенно неожиданно поймал себя на мысли: «Пожалуй... пусть пока это будет мой дом». Мысль показалась одновременно страшной и правильной, и впервые с той минуты, как исчез музей, я уснул без надежды проснуться в своей прежней жизни.
Глава 7. Чужак
Глава 7. Чужак
Проснулся я рано. Не потому, что выспался, а потому, что больше не мог лежать. За окном только начинало светать, в доме царила тишина. Кюней уже не спала — она стояла у печи, подбрасывая поленья. Мальчик еще спал, укрывшись с головой.
Я молча поднялся, натянул штаны. Онучи теперь получались лучше: со второго дня я понял, как их наматывать, чтобы не сползали. Кюней мельком глянула на меня и указала на деревянное ведро. Я понял без слов: за водой.
Дорога к реке прошла без приключений, я знал, где лед тоньше и где удобнее спускаться к проруби. Домой вернулся с ведром, наполненным больше чем наполовину. Кюней заглянула внутрь и коротко кивнула — похвала.
После завтрака она вернулась к своим делам, а мальчик вышел во двор. Я пошел за ним. У стены лежала груда березовых чурок, он воткнул в снег топор и показал на них. Я понял: дрова, подошел, поднял топор и поставил чурку. Первый удар не расколол ее, только топор застрял. Я дергал его, но без толку. Мальчик молча наблюдал, потом подошел и взял из поленницы тяжелый колун. Он показал сначала на мой топор, потом сделал жест, будто строгает ветку, и поднял колун. С его удара чурка раскололась. Протянул мне колун, я взял его и начал колоть. С третьего удара чурка раскололась, и он довольно кивнул. Я невольно улыбнулся в ответ. Сегодня узнал еще одну вещь: колуном колют, а топором рубят.
Мы молча закончили работу: я носил поленья к крыльцу, а мальчик складывал их под навесом. Он поправлял мои поленья, чтобы между ними оставались щели для просушки. Когда поленница стала выше моего колена, дверь дома открылась. Кюней вышла с кожаным мешком и показала на него, затем на меня, жестом велев идти за ней.
Дорожка между домами была утоптана, снег лежал почти по колено. Улус выглядел больше, чем мне показалось вначале. Невысокие бревенчатые дома стояли не слишком близко, между ними тянулись изгороди, сараи, навесы и поленницы. Из крыш поднимался дым, лаяли собаки, кто-то строгал жердь, другие женщины обрабатывали шкуру. Дети играли в снегу.
Люди почти не обращали на меня внимания, но потом я начал замечать взгляды. Женщина с вязанкой хвороста замедлила шаг и что-то сказала соседке. Возле следующего дома двое мужчин прервали разговор, один кивнул в мою сторону, другой обернулся. Я не понимал слов, но язык был уже не нужен: так смотрят на человека, которого обсуждают. Я поправил полушубок. Может, дело во мне? В одежде? В лице? Или просто чужак всегда вызывает любопытство? Я пытался убедить себя именно в этом, но чем дальше мы шли, тем меньше верил. Разговоры стихали, люди смотрели слишком долго.
Мы остановились возле одного из домов. Кюней постучала в косяк и вошла. Мы остались снаружи. Из дома доносились голоса, сначала спокойные, потом один из них стал громче. Она ответила резко. Я не понимал слов, но интонацию понял сразу: она спорила. Через несколько минут дверь открылась, хозяин вынес большой сверток и передал его женщине. На меня он посмотрел один раз, но этого взгляда хватило. Не любопытство, не настороженность, а скорее недоверие. Женщина поблагодарила его коротким кивком. Мы молча пошли обратно. По дороге никто не разговаривал, даже мальчик шел тихо, опустив голову. И почему-то именно это беспокоило меня сильнее всего.
Когда мы вернулись, Кюней сразу ушла в дом. Я остался во дворе. Некоторое время просто стоял, не зная, чем заняться. Потом решил принести еще несколько поленьев. Оказалось, что работа меня успокаивала, даже если толку от нее было немного. Я успел успел набрать только пол охапки, когда с улицы донеслись тяжелые, неторопливые шаги.
Я поднял голову. К калитке подошел мужчина, я его уже выдел - это был староста, от то и определил меня жить к Кюней. Он открыл калитку без разрешения и вошел во двор. Кюней, наверное увидела его в окно, и сразу вышла ему навстречу. Они заговорили, но я не понимал ни слова. Внимательно всматривался в лица: мужчина говорил спокойно, Кюней отвечала коротко, потом покачала головой. Он снова что-то сказал, на этот раз дольше, она нахмурилась. Разговор обо мне, поймал себя на мысли. Сомнений не было , староста уже второй раз посмотрел в мою сторону, потом третий. Наконец он подошел ближе, остановился в нескольких шагах и долго разглядывал меня. Я молчал, не зная, чего ждать. Неожиданно он заговорил по-русски с сильным акцентом:
— Завтра... совет, — он сделал рукой широкий круг, будто показывая на весь улус.
— Все... люди. Ты... тоже.
Он искал слова, хмурился, начинал фразу заново. Наконец произнес:
— Волк... — он показал рукой в сторону леса.
— Корова... — сжал ладонь в кулак.
— Убил.
Я медленно кивнул, поняв: волки задрали корову, но при чем здесь я? Мужчина тяжело вздохнул, подбирая нужные слова.
— Люди... — он постучал пальцем по виску.
— Думают... — показал сначала на меня, потом на лес.
— Чужой пришел. Плохо стало.
Он сказал это без злости, скорее устало, как человек, которому неприятно повторять чужие слова. У меня внутри похолодело: значит, мне не показалось — они связывали несчастье с моим появлением. Он перевел взгляд на женщину, что-то сказал ей на своем языке, она ответила быстро, даже слишком. Он нахмурился, но спорить не стал, коротко кивнул и снова посмотрел на меня:
— Завтра.
Он ушел, и во дворе снова стало тихо. Я долго смотрел ему вслед, пока Кюней не подошла ко мне. Несколько секунд молчала, будто хотела сказать что-то важное, но слов у нее не было. Она только покачала головой и тихо позвала мальчика в дом. Я остался один. Снег поскрипывал под валенками. С утра казалось, что я становлюсь частью этого места, но теперь не был уверен.
Кюней возилась у печи, развязала сверток, достала большой кусок мяса. Отрезала часть, остальное подвесила под потолком. Дом наполнялся привычными запахами: дым, кипящая вода, вареное мясо. Я начал различать их, хотя еще неделю назад все казалось одинаковым.
Я молча сел у стены, не желая мешать. После разговора со старостой в доме изменилось что-то неуловимое. Никто не повысил голос, но тишина стала тяжелее. Даже мальчик вел себя непривычно спокойно. Обычно он не мог усидеть на месте, теперь же сидел возле печи, лениво перебирая лучины. Несколько раз зевнул. Я не придал этому значения — мы все устали.
Кюней поставила перед каждым деревянную миску. Сегодня похлебка получилась гуще, с кусочками свежего мяса. Она первой подвинула миску мальчику, потом мне, сама села последней. Мы ели молча, только ложки негромко постукивали о миски. За окном быстро темнело, огонь потрескивал громче. Ветер ударял в стену, казалось, кто-то проводит ладонью по бревнам снаружи.
Я поднял глаза: мальчик почти не ел, зачерпнул бульон, откусил маленький кусочек мяса, отложил ложку. Кюней заметила это, что-то спросила, он ответил коротко, она коснулась его лба и нахмурилась. Мальчик повел плечами, но выглядел плохо: лицо раскраснелось, глаза стали сонными. Он потер глаза кулаком, потом, не доев, поднялся и перебрался на постель у стены. Это было совсем не похоже на него. Утром он смеялся надо мной, а теперь свернулся под овчиной и затих. Кюней поправила овчину, убрала волосы с его лба и задержала ладонь чуть дольше. Когда она обернулась, наши взгляды встретились. Она ничего не сказала, но я понял: она тоже почувствовала, что это не обычная усталость.
Ночью я проснулся, посмотрел на печь, она все еще дышала жаром. Кюней, проснувшись раньше меня растопила ее, и теперь в доме было невыносимо душно. Мальчик тяжело дышал, его лицо горело, по вискам стекали капли пота. Кюней натянула на него овчину, потом еще одну. Я медленно покачал головой: — Нет... Она не посмотрела на меня, только плотнее подоткнула шкуру. Я понимал: она делала то, чему ее учили — выгонять болезнь жаром. Но это только ухудшало состояние мальчика. Я решительно поднялся, подошел к двери и распахнул ее. Черная зимняя ночь ворвалась в дом, свежий морозный воздух хлынул внутрь. Пламя масляной лампы дрогнуло. Кюней обернулась, на ее лице мелькнул ужас, она вскрикнула, вскочила на ноги и бросилась ко мне. Я успел увидеть только испуганные глаза. Она думала только о сыне. Еще мгновение — и она захлопнула бы дверь. Я осторожно поймал ее за запястье, посмотрел ей в глаза: — Я знаю, что делаю. Она не поняла ни слова, но я впервые говорил с ней как мужчина, уверенно, без растерянности и просьб. Кюней замерла, ее взгляд дрогнул, она перестала тянуться к двери и медленно опустила руку, отпустил ее запястье. Дверь оставалась открытой, пока в доме не стало свежо, и дышать стало легче. Я подошел к мальчику, снял с него все овчины, налил воды в деревянную кружку, приподнял его голову: — Давай... Он не проснулся, только слабо пошевелил губами. Я терпеливо ждал после каждого глотка. Кюней стояла рядом, не сводя с меня глаз. В ее взгляде был страх, но теперь к нему примешивалась надежда. Мы не спали большую часть ночи, отпаивая мальчика. Он стал легче дышать и погрузился в сон. Жар не спал, но тело мальчика стало переносить его легче.
Ночь тянулась долго, но уже не так. Мальчик успокоился. Дыхание стало ровнее, жар спал. Я устал, но продолжал сидеть рядом, а Кюней больше не спорила, она сидела близко и касалась лба сына. Когда дыхание мальчика стало спокойным, он уснул. Кюней осторожно поправила овчину и выдохнула. Мы не говорили, да и не могли, даже, если бы захотели. Я опустился у стены, глаза закрывались. Последнее, что помнил — Кюней рядом с сыном.
Утро пришло тихо. Я сел, тело ломило. Кюней не спала, ее взгляд был другим. Она смотрела на сына и на меня. Мы позавтракали и стали собираться на собрание. Мальчик был очень слаб, от еды он отказался, но пил воду. Его оставили дома, а сами двинулись туда,где судя по всему решится моя судьба.
Люди собирались на площади. Кюней шла впереди, я рядом. Мы не говорили, но я чувствовал: она знала, куда мы идем. Площадь была между домами. Здесь стояли люди. Как только мы подошли, разговоры стихли. Староста вышел вперед. Он сказал несколько слов на своем языке, потом перевел взгляд на меня, мне он ничего не объяснял, все было сказано вчера, замем повторять. Я почувствовал, как внутри все холодеет, бросил взгляд на Кюней. Она не опустила взгляд, смотрела прямо вперед. Староста стоял молча, не торопясь вмешиваться. Люди говорили по очереди. Сначала мужчины, потом кто-то из старших. Я не понимал слов, но смысл становился всё яснее. Меня не просто обсуждали, а взвешивали. Как причину, как возможную угрозу, как чужого, рядом с которым случилась беда. Я стоял рядом с Кюней, которая не шевелилась, но слушала иначе, чем остальные - не толпу, а каждое отдельное слово.
Когда голоса начали стихать, староста поднял руку, и разговоры постепенно замолкли. Он посмотрел по сторонам и произнёс коротко:
-Кто ещё?
Тишина. Потом он перевёл взгляд на Кюней и сказал:
-Ты говори.
Я не сразу понял, что это значит, но Кюней поняла сразу. Она сделала шаг вперёд — очень ровный и спокойный. И в первый раз заговорила при всех. Голос у неё был не громкий, но его услышали все. Я не понимал слов, но даже без перевода было ясно, что она не оправдывается, а говорит уверенно и спокойно. Я не понял ни одного слова, нопредмоложил по интонациям, что она меня защищает. Потом её голос стал твёрже, и она посмотрела не на старосту, а на людей, словно обращалась уже не к одному, а ко всем сразу. Я впервые увидел её такой. Когда она замолчала, в толпе поднялся шум — не крик, а быстрое, взволнованное обсуждение. Кто-то резко сказал что-то, кто-то ответил. Я чувствовал, как воздух снова становится напряжённым. Староста поднял руку, и шум стих. Он долго смотрел на Кюней, потом на меня. Кюней не отвела взгляда, коротко кивнула. Староста молчал долго, потом медленно выдохнул и сказал несколько фраз на своем языке. Потом повернулся ко мне и с большим увилием подбирая слова сказал:
-Люди… не знают. Пауза. Он повернулся к толпе:
- Мы не знаем. Ещё пауза. Он поднял палец вверх, будто указывая выше всех: -Шаман знает. По толпе прошёл шум, но уже другой — не сопротивление, а скорее согласие. Как будто это было правильное решение, не человеческое, а окончательное.
Староста снова посмотрел на нас и сказал:
-Пусть шаман скажет. Уйти или остаться.
Тишина стала плотной, и я почувствовал, как это решение закрепляется окончательно не людьми, а чем-то выше их спора. Кюней стояла неподвижно, но теперь я видел, что она уже не просто защищает меня — она поставила себя рядом со мной. Староста опустил руку и сказал:
-Идём.
Он медленно развернулся, и люди начали расходиться спокойнее, как будто всё уже решено. Я остался стоять рядом с Кюней и впервые за весь день понял: меня не просто терпят. А теперь мне предстоял суд не людей, а чего-то выше этого, того, во что я никогда и не верил.
Вместо выхода из улуса мы повернули к дому Кюней. Я нахмурился, не понимая, что происходит. Мы вошли в дом. Кюней подошла к спящему сыну, осторожно коснулась его лба и замерла. Затем выдохнула, я тоже подошел ближе — мальчик спокойно дышал. Щеки были розовыми, но уже не горячими. Он не проснулся, когда Кюней поправила на нем овчину. Напряжение внутри меня постепенно отпускало.
Кюней поднялась, подошла к перекладине, где висели припасы, сняла завернутый в шкуру сверток, развязала ремешок и достала мясо. Она долго перебирала куски, будто выбирая, и наконец остановилась на одном — не самом большом, но и не маленьком. Аккуратно завернув его в чистую шкуру, она перевязала ремешком. Я молча наблюдал, не понимая, зачем это нужно. Мы только что ели, может, идем в гости или должны заплатить? Мысли сменяли одна другую, но ни одна не казалась убедительной. Кюней убрала сверток под мышку, поправила одежду и еще раз посмотрела на сына, тихо сказав ему несколько слов. Он едва заметно кивнул, не открывая глаз. После этого она вышла наружу, где ждал староста. Он стоял спокойно, опираясь на палку, словно знал, что торопить нельзя. Кюней молча присоединилась к нему, я вышел следом.
Мы снова тронулись в путь по знакомым тропам между домами. Из труб поднимался дым, где-то лаяла собака, но жизнь в улусе продолжалась, как будто никакого совета не было. Люди провожали нас взглядами, особенно на меня. Никто не улыбался и не заговаривал. Мы прошли последние дома и вышли на тропу, уходившую в лес.
Снег здесь был глубже, под ногами поскрипывал наст. Высокие лиственницы постепенно скрыли улус, лай собак стих, остался только ветер. Староста шел первым, не оглядываясь, Кюней — следом, неся сверток с мясом в руках. Она ни разу не переложила его, не убрала за пазуху и не дала мне. Это казалось странным — если бы это была просто еда, удобнее нести иначе. Но Кюней словно боялась выпустить сверток хоть на мгновение. Лес становился гуще, тропа — уже. Наконец староста остановился у одинокого сруба без сараев и поленниц. Рядом возвышалась старая лиственница, к нижним ветвям которой были привязаны узкие полоски ткани — белые, выцветшие, голубоватые, едва шевелившиеся на ветру.
Староста снял шапку, Кюней сделала то же самое и медленно подошла к дому, опустившись на одно колено. Она бережно положила сверток с мясом возле входа. Только теперь я понял, что это было не просто мясо, но что именно оно означало, я все еще не знал. Мы отошли на несколько шагов, никто не стучал и не звал хозяина — мы просто ждали. От этой тишины становилось не по себе еще сильнее, чем от всего, что произошло на совете.
Глава 8. Шаман
Глава 8. Шаман
Шаман поднял сверток с мясом так бережно, будто в нем лежало что-то хрупкое. Развязал ремешок, долго смотрел внутрь, двумя пальцами осторожно коснулся мяса, он что-то негромко сказал. Я не понял ни слова. Староста коротко кивнул, а шаман снова завернул сверток и прижал к груди. После этого сделал шаг в сторону, освобождая проход. Больше никаких приглашений не последовало. Староста сразу переступил порог, Кюней — за ним. Я задержался всего на мгновение, сам не зная почему. Наверное, потому что было ощущение, будто за этой дверью заканчивается обычная жизнь улуса и начинается что-то другое, но это ведь несусветная глупость. И я это четко понимаю, но избавиться от этого чувства не получалось. Ведь в мире, где раньше жил я Бог не проявляется, он не присутствует, не вмешивается в нашу жизнь. Он нам дал свободу выбора и вот мы сами теперь справляемся со всеми последствиями наших выборов, и лишь изредка вообще вспоминаем, что Всевышний существует, но половина людей на земле сомневается в этом, что касается меня, я никогда не принадлежал никакой религии, но присутствие творца будто само собой разумеющееся для меня. Здесь все было иначе: они верили, что шаман может общаться с духами, субстанциями, которые не увидит простой человек, теми, кто управляет их жизнью, и у кого нужно просить совета. А самое главное в их мировосприятии тот, кто управляет миром дает им обратную связь через контакт с шаманом. В монотеизме о такой беседе можно только мечтать.
Я вошел, и дверь за спиной тихо закрылась. Первое, что я почувствовал, — запах, но это не был дым, к которому я уже привык за последние дни. Здесь запах был другим: словно дым смешали с высушенной хвоей, смолой и какими-то травами. Он был густым, но не тяжелым. Через несколько вдохов я перестал его замечать. Дом оказался неожиданно маленьким, хотя снаружи он казался больше, наверное, из-за низкого потолка или потому, что половину пространства занимал очаг. Я машинально огляделся: обычный сруб, почти такой же, как у Кюней, — те же бревенчатые стены, земляная утрамбованная площадка вместо пола, копоть над очагом, широкие лавки. И от этого становилось странно. Я ведь всю дорогу представлял совсем другое, не знаю почему. Наверное, виноваты фильмы ведь там шаманы обязательно жили в жутких местах: черепа, рога, свисающие с потолка кости, идолы, полумрак. Я словно ждал, что увижу декорации к историческому кино, но ничего подобного здесь не оказалось. Дом выглядел жилым, даже уютным, только слишком тихим. Я перевел взгляд на стены.
И лишь теперь начал замечать то, чего сначала не увидел. Под самым потолком тянулась длинная жердь, на которой висели связки высушенных растений: полынь, похожая на зверобой трава, и стебли с мелкими темными коробочками. Все они давно высохли, потемнели и стали одинаковыми. Чуть дальше висели небольшие кожаные мешочки, аккуратно перевязанные ремешками. Некоторые были размером с кулак, другие — не больше ладони. Возле одного из столбов стоял старый деревянный ковш с вырезанным узором. Рядом лежал бубен, прислоненный к лавке, и маленькая колотушка, обтянутая мехом.
Шаман убрал мясо и положил его возле дальней стены рядом с другими свертками. Это означало, что мы не первые здесь. Эта мысль успокоила меня. Сюда приходили люди, приносили мясо, и все это происходило уже сотни раз. Старик опустился на колени, подбросил в огонь два тонких полена и дождался, пока они займутся. Затем он взял кожаный мешочек, развязал его, достал щепотку высушенной травы и осторожно бросил ее на угли. Огонь почти сразу исчез, и очаг затянуло густым белым дымом, который медленно поднимался вверх ровной плотной струей. Я отчетливо почувствовал запах смолы и чего-то свежего, как после дождя в сосновом лесу. Шаман взял длинную веточку, поднес ее к дыму, медленно провел ею над углями и начал разгонять дым по дому: сначала к двери, потом вдоль стен и к потолку. Его движения были неторопливыми и будничными, что вызывало тревогу. Закончив обход дома, шаман остановился у двери и окна, затянутого полупрозрачным пузырем, подержал дым возле косяка и только потом снова подошел к очагу. Он поставил ветку, вытер ладони о штаны и впервые посмотрел на меня. Его взгляд был спокойным, без враждебности или любопытства. Так смотрят на след, оставленный зверем. Шаман сделал несколько шагов, остановился почти вплотную и коснулся меня: лба, плеча, груди и левого запястья. Его движения были короткими и спокойными, словно он проверял что-то известное только ему. Я задержал дыхание, пытаясь успокоиться.
«Это обычный осмотр. Наверное», — подумал я, хотя и не был уверен. Разве шаманы проводят осмотры? Я чуть не усмехнулся собственной мысли. Откуда я вообще знаю, что делают шаманы? Все мои знания заканчивались дешевыми фильмами и школьными учебниками. Да и там о них говорили двумя строчками. Я снова посмотрел на старосту, но тот даже не шевельнулся, Кюней сидела так же неподвижно: руки лежали на коленях, пальцы были крепко переплетены. Наверное, она волновалась.
Шаман подошел к дальней стене, где висела длинная одежда. Она была сшита не из цельной шкуры, а из множества отдельных кусков кожи, а по краям тянулась густая меховая опушка, к рукавам были пришиты длинные ремешки, на груди поблескивали небольшие металлические пластинки, не украшения, а просто кусочки железа. Кое-где висели маленькие костяные, медные и непонятные трубочки. Когда шаман снял одежду, они негромко зазвенели, и мне вспомнился музей и витрина с ярким шаманским костюмом. В музее мне было интересно, но теперь я сидел в доме настоящего шамана, который надевал похожую одежд, и это было куда более захватывающе. Наряд выглядел иначе: потертый, живой, с темной кожей и старой трещиной на пластинке. Шаман надел ее без торжественности, поправил плечи и ремешки, проверил подвески и подошел к бубну. Я ждал, что сейчас начнется, но он сел перед бубном на корточки, положил ладони на обод и закрыл глаза. Прошла минута, потом еще одна, в доме стояла тишина, я начал слышать пульс и захотел пошевелиться, но не решился. Казалось, стоит скрипнуть половицей — и произойдет что-то непоправимое. Я сидел неподвижно, как и остальные. Только огонь потрескивал и за стеной скрипели деревья. За все время шаман ни разу не посмотрел на мясо, будто оно было нужно не ему. Шаман открыл глаза медленно, не убирая ладоней с бубна, и мне показалось, что он к чему-то прислушивается, не к нам и не к огню, а к чему-то другому. Я невольно задержал дыхание, но это было глупо. «Он просто сосредотачивается», — подумал я. Остальные же сидели так, будто боялись вдохнуть. Шаман медленно поставил бубен вертикально перед собой, провел пальцами по коже, взял колотушку и закрыл глаза. Первый удар прозвучал тихо, второй и третий — с длинными паузами. Ритм был медленным, без закономерности. К ударам добавился тихий голос, который тянул окончания слов, иногда переходя на шепот или становясь громче. Я не понимал, где заканчивается одно слово и начинается другое, иногда казалось, что он разговаривает, иногда — произносит одни и те же звуки. Шаман почти никогда не смотрел перед собой, то вверх, то в сторону, то на огонь, будто обращался к невидимым собеседникам. Я одернул себя: «Это часть обряда». Удары стали чаще, я начал дышать в такт. «Да что за ерунда...» — я тряхнул головой и сделал несколько быстрых вдохов, но ритм вернулся. Через несколько минут я слушал уже всем телом. Это раздражало, пугало, но затягивало. Посмотрел на моих спутников: староста сидел с закрытыми глазами, губы едва шевелились. Кюней опустила голову, костяшки ее пальцев побелели. Значит, она тоже волнуется. Шаман поднялся, продолжая бить в бубен, и медленно обошел очаг, каждый шаг приходился между ударами. Он двигался плавно, ремешки на одежде не раскачивались, подвески тихо звенели. Никакого безумного танца, только спокойствие. Менялось не он, а что-то внутри меня, время словно остановилось. Огонь почти прогорел, шаман снова опустился на место, последние удары прозвучали тихо, колотушка замерла. Он долго сидел неподвижно, и я начал сомневаться, закончился ли обряд. Когда он медленно опустил бубен и тяжело выдохнул, я понял: что-то произошло. В доме стало легче дышать, словно воздух был натянут, а теперь кто-то осторожно отпустил тетиву.
Шаман сидел неподвижно, с закрытыми глазами. Бубен лежал перед ним, а правая рука всё ещё сжимала колотушку, но так слабо, что казалось — ещё немного, и она выскользнет из пальцев. Никто не двигался. Я снова посмотрел на старосту, но тот даже не поднял головы. Кюней тоже сидела неподвижно, будто обряд ещё не закончился. Хотя никаких звуков больше не было, только потрескивали угли и негромко поскрипывали деревья за стеной. Прошла минута или две, и я почувствовал, как немеет нога, но продолжал сидеть, боясь нарушить обычай.
Шаман медленно открыл глаза, глубоко вдохнул и провёл ладонью по лицу, словно человек, только что проснувшийся после тяжёлого сна. Он посмотрел на меня, но на этот раз совсем иначе — не изучая и не присматриваясь, будто уже увидел всё, что хотел. Шаман поднялся, без спешки снял шаманскую одежду и аккуратно повесил её на место. Поправил один из кожаных ремешков и вернул бубен на стену. Только после этого заговорил. Голос его оказался спокойным, не торжественным и не хриплым. Староста слушал внимательно, несколько раз кивнул и один раз переспросил. Шаман ответил. Кюней ни разу не подняла головы.
Я чувствовал себя школьником на экзамене, когда учитель уже проверил работу, но оценку пока не объявил, и он стоит перед всем классом со стопкой тетрадей, говорит долгую вступительную речь о том что-кто-то хороша, а кто-то совсем не очень написали работы. Ты в эти минуты теряешься с догадках, в каком же лагере ты, и вот тут твоя самооценка начинает говорить, твой внутренний встроенный критик уже все предположил. Я всегда в эти моменты решал, что я ничтожество и ничего точно нормального сделать не мог. Не знаю, откуда это, психологи говорят, что этот голос критика - это голос матери, то как она тебя подбадривала в детстве, или уничтожала. Не уверен, что это так, но сейчас я тоже не ждал ничего хорошего. Они говорили обо мне, но я не мог вмешаться, моя судьба сейчас принадлежала не мне.
Я остро почувствовал, что такое не знать языка, это было даже хуже, чем страх. Когда человек боится, он хотя бы понимает чего, а я не понимал ничего. Может быть, сейчас решали, оставить меня в улусе или наоборот. Я сжал кулаки, перед глазами всплыл лес, холод, дым и тишина. Я слишком хорошо помнил, что происходит с человеком одному зимой, и если они скажут уйти, то я не проживу и нескольких дней.
Шаман произнёс последнюю фразу, и староста медленно выдохнул, повернувшись ко мне. Он мысленно переводил услышанное, подбирая русские слова.
— Шаман... — Он запнулся, поморщился и начал сначала,— Сказал. Ты живой.
Староста покачал головой, будто хотел сказать, что это ещё не всё.
— Не болезнь, не злой дух, не мёртвый.
Он снова искал нужное слово, не нашёл и сказал так, как смог:
— Душа не здесь.
Я почувствовал, как внутри всё похолодело. Староста продолжал медленно, стараясь говорить понятно:
— Духи не знают тебя.
Он развёл руками, и этот жест я понял без перевода.
— Нет дороги, нет следа, нет имени.
Я молчал, не понимая, почему, наверное, потому что эти слова звучали слишком странно. Но имя-то у меня было — Андрей. Он ведь не об этом. Шаман сказал что-то ещё, и староста улыбнулся.
— Не бойся. Ты не зло.
Он долго подбирал последнее слово, потом сказал просто:
— Ты человек.
Я смотрел на него и вдруг понял, что улыбаюсь. Наверное, потому, что все последние минуты готовился услышать что-то другое, но не это.
Староста поднялся, поклонился шаману, и Кюней тоже встала, склонившись ещё ниже. Я поспешил повторить, получилось неловко, но, кажется, никто не обратил внимания. Шаман снова сидел возле очага, будто наш разговор его больше не касался.
Мы вышли наружу, дверь тихо закрылась за спиной. Я глубоко вдохнул морозный воздух, и только теперь понял, насколько сильно вспотел, несмотря на мороз и зиму. Затем медленно выдохнул, и пар густым облаком поднялся перед лицом. Староста посмотрел на меня, хлопнул по плечу и сказал уверенно:
— Всё. Ты будешь в улусе.
Я вдруг понял: самое страшное осталось позади. Меня не приняли, но и не отвергли, и этого было достаточно. Мы молча пошли обратно. Первым шагал староста, я рядом, Кюней немного позади. В дороге никто не разговаривал. Я оглянулся: дом шамана почти сразу исчез за деревьями. Ещё час назад я был уверен, что всё — обычный обряд, красивый и древний. Сейчас я уже не был так уверен. Не потому, что вдруг поверил в духов, а потому что что-то во мне изменилось. Я снова попытался разложить всё по полочкам. Шаман долго смотрел на меня, провёл обряд, сказал, что духи меня не знают. Если отбросить мистику, получалось интересно: он не сказал ничего невозможного, я действительно чужой, не из этого мира и не из этого времени. Он просто объяснил это своими словами, как хороший врач, который видит болезнь. Это его мнение, а точнее мнение духов, для жителей улуса было авторитетным. Мне все еще это было странным, к таким вещам я вряд ли смогу адаптироваться, я уже перепрошит монотеизмом. Однако, не буду зарекаться, так как еще совсем недавно я сидел в теплой квартирке и страдал от своей несостоятельности, тогда и не мог помыслить, что я многое могу, стоит только начать это делать, не рассуждать, не предполагать, а начать делать. Только этот путь дает основания сделать вывод могу я чего-то или нет.
Мы уже почти дошли до первых домов, и я заметил, что люди снова смотрят на нас. Но теперь иначе: никто не перешёптывался, не отворачивался. Женщина, которая утром увела ребёнка, теперь просто остановилась, посмотрела на старосту, на меня и спокойно пошла дальше. Двое мужчин, чинивших нарты, подняли головы, один что-то спросил, староста коротко ответил, и оба кивнули без удивления, будто получили ожидаемый ответ. Картина повторилась: люди смотрели, спрашивали, староста отвечал, и разговор сразу заканчивался. Напряжение внутри медленно отпускало. Наверное, так выглядит оправдательный приговор, когда ты ещё не радуешься, но уже понимаешь, что домой вернёшься.
Я невольно посмотрел вперёд, туда, где между деревьями показалась крыша дома Кюней, и только сейчас понял, что подумал о нём. Не о квартире, не о городе, а об этом маленьком доме с закопченным очагом, скрипучей дверью и мальчишкой, имя которого я до сих пор не знал. Я остановился на шаг. «Что со мной происходит?» Староста уже ушёл вперёд, Кюней обернулась, наши взгляды встретились. Она ничего не сказала, только несколько секунд смотрела на меня иначе — без настороженности и жалости, с чем-то вроде спокойствия и доверия. Она едва заметно кивнула, словно спрашивая: «Идёшь?» Я молча кивнул в ответ. Сегодня шаман ничего не изменил: он не сделал меня своим, не открыл тайны, а просто сказал вслух то, что остальные были готовы принять. Иногда людям нужен человек, который разрешит перестать бояться, и для этого у них был шаман. И сегодня он разрешил. Я сделал шаг, потом ещё один, и впервые с того дня, как исчез музей, мне показалось, что, возможно, я проживу здесь не только сегодняшний день.
Глава 9. Охота.
Глава 9. Охота.
Лето пришло незаметно: трава поднялась почти до пояса, березы шумели густой листвой, от нагретых сосен тянуло смолой. Возле домов сушились рыболовные сети, женщины перебирали травы, дети носились босиком, не обращая внимания на колючки и горячую землю. Но вот комаров стало намного больше, по сравнения с весной, с эти я никак не мог смириться, я прям выходил из себя, когда они начинали кусаться. Но это еще что! А вот мошка, эти твари летали большим роем и кусались намного больнее комаров, они могли залезть и под одежду, влетали в глаза. Местные относились к гнусу спокойно, я я ведь городской житель, и даже когда мне нужно было уехать за город, я без репеллентов не совался на природу. Ко всему я привык, даже к отсутствию водопровода и возможности помыться, когда тебе захочется, но с эти кровососы не давали мне жизни. Может, нужно чуть больше времени.
Я вышел из дома с пустыми ведрами. Таш сидел возле изгороди, снимая кору с палки маленьким ножом. Получалось плохо, стружка рвалась. Он сердился, начинал заново. Увидев меня, поднял голову:
— За водой?
Я улыбнулся. Раньше этот вопрос звучал бы для меня бессмысленно, теперь я понял его сразу слово сказанное на местном наречии.
— Я потом, надо закончить, - сказал Таш.
Он показал нож, я кивнул:
— Делай.
Таш улыбнулся, ему нравилось, что я почти всё понимаю. Иногда он говорил быстрее, проверяя меня, и смеялся, когда я просил повторить. Мне казалось, это наша игра.
До реки было недалеко, тропинка высохла, на месте луж росла трава. Из кустов выскакивали птицы: рябчики, кедровки, кукушка. Лес переставал быть чужим. Я видел меньше местных, но уже не чувствовал себя слепым. Возвращаясь с водой, заметил Ортука, разговаривающего с охотниками у крайнего дома. Увидев меня, он поднял руку:
— Андрей.
Я подошел. Ортук внимательно посмотрел на меня, коротко спросил:
— Идешь сегодня со мной. Учиться охотиться.
Сердце забилось быстрее. За эти месяцы я несколько раз ходил с мужчинами в лес за дровами, смолой, ставил силки на зайца, но на настоящую охоту меня не брали. Наверное, не доверяли, да и были правы, я бы тоже не доверил себе оружие.
Ортук что-то сказал остальным, те кивнули. Он посмотрел на меня:
— Через солнце.
Это означало через пару часов. Кюней ничего не спросила, когда я сказал, что ухожу с Ортуком. Она лишь внимательно посмотрела мне в лицо и принесла кожаный мешочек с едой.
Мы почти не разговаривали, но молчание стало спокойным. Однажды она поправила ворот моей рубахи коротким движением, будто делала это много лет. Я вспомнил, как зимой она смотрела на меня как на беспомощного человека, но вот теперь этого взгляда не было. Это не было уважение, но сейчас по крайней мере в ее глазах я не был еще одним ребенком, но и не стал пока мужчиной.
Когда солнце поднялось, возле улуса нас собралось пятеро: Ортук, седой охотник Саргак, двое других мужчин и я. Все были вооружены луками, у каждого на поясе нож. Мне Ортук протянул копье:
— Пока это. Лук потом.
Я провел ладонью по теплому древку. Это был первый раз, когда мне доверили настоящее оружие. Я почувствовал ответственность. Ортук заметил это, хлопнул меня по плечу:
— Хорошо. Смотри. Не спеши.
Мы молча вошли в лес. Ортук бежал первым, ровно, как человек, знающий, что догонит. Я старался не отставать, ветки хлестали по лицу, корни путались под ногами. Впереди мелькнул бурый бок косули. Она уходила прыжками. Кажется, выстрелил Ортук, но я не был уверен. Стрела вошла хорошо, но зверь держался. Мы пробежали двести шагов, косуля споткнулась, поднялась, сделала несколько шагов и упала окончательно. Ортук подошел, присел рядом, положил ладонь на шею косули. Он посмотрел на меня и протянул нож:
— Закончить.
Внутри всё сжалось. Я молчал. Ортук не торопил, просто ждал. Я посмотрел на косулю, она еще была жива, грудь поднималась, из раны текла кровь. Я опустился на колени, руки дрожали. Ортук положил ладонь мне на плечо, коротко и спокойно. Этого оказалось достаточно. Я глубоко вдохнул, вспомнил, надо сделать быстро, чтобы не мучилась. Провел ладонью по теплой шее косули, она вздрогнула, и я сделал то, что должен был.
Когда я отпустил нож, ладони были мокрыми от пота. Ортук молча опустился рядом, проверил, закрыл глаза косуле и произнес несколько слов на своем языке, благодаря зверя за то, что тот отдаст свою жизнь.
Я замер. Это было неожиданно. Я думал, начнется разделка добычи, но сначала они благодарили, благодарили все. Это были несколько тихих слов, без пафоса.
Потом Ортук посмотрел на меня и впервые за всё время улыбнулся:
— Теперь ты охотник.
Ортук поднялся первым, затем остальные начали движение. Всё происходило спокойно, без суеты, будто это был не конец охоты, а её естественное продолжение. Никто не проявлял особых эмоций не братавался со мной, не кричал «Поздравляем», будто здесь подобные вещи не требовали слов. Один из охотников доставал длинную верёвку, другой расчищал место возле поваленной сосны, Ортук кивнул мне: «Иди».
Он показал на передние ноги косули, потом на нож: «Смотри. Учись». Следующий час стал для меня тяжелее самой охоты. Я никогда раньше не разделывал животное, даже курицу. В городе мясо всегда появлялось готовым, нарезанным, чистым, без головы, шкуры, глаз. Теперь передо мной лежала настоящая жизнь, точнее, то, что только что было ею.
Ортук работал спокойно, уверенно, каждое движение было точным, без лишней силы, он почти не объяснял, иногда показывал рукой, иногда произносил короткое слово. Я повторял и запоминал, он несколько раз он передавал мне нож, я делал неловко, он молча исправлял и снова давал попробовать. Тогда я впервые понял, что охота заканчивается не выстрелом и не смертью зверя, а когда мясо становится едой. Всё остальное — лишь часть работы.
Когда тушу разделили, Ортук начал раскладывать мясо аккуратно, каждый кусок отдельно. Никто не пытался взять побольше, не спорил, не считал. Саргак сказал что-то, Ортук кивнул и переложил кусок и на этом их разговор закончился. Я понял, что здесь каждый знает, кому что положено, без крика, жадности или обиды.
Ортук поднял один из больших кусков, посмотрел на меня и положил передо мной. Я покачал головой:
-Нет.
Он нахмурился, не понимая. Я попытался объяснить:
-Это... ты добыл.
Он рассмеялся, что-то сказал остальным, те улыбнулись. Саргак подошёл ближе и сказал:
=Один не охотится. Все добыли. Он обвёл рукой мужчин, потом ткнул пальцем мне в грудь:
-Ты тоже.
Но я хотел что-то возразить, но понял, что это действительно была общая добыча. Моя часть была честно заработана.
Ортук завернул мясо в берёсту, перетянул ремешком и протянул мне. На этот раз я взял свёрток, он оказался неожиданно тяжёлым и тёплым. От этой мысли по спине пробежал холодок. Обратно мы шли медленнее, каждый нёс свою ношу, и лес уже не казался таким шумным или изменился что-то изменилось внутри меня. Я почти не смотрел по сторонам, перед глазами вставали тёмные глаза косули и момент, когда нож вошёл под шерсть, конечно же я поступил правильно, так как здесь еду добываешь своими руками, не чужими, но это не приносило облегчения.
Когда показались дома улуса, нас заметили. Дети выбежали навстречу, среди них был Таш, когда он увидел свёрток у меня на плече, его глаза стали огромными.
-Андрей! — он подбежал почти вплотную, остановился, посмотрел на мясо, потом на меня и широко улыбнулся.
-Ты принёс мясо! — сказал он.
-Да, — ответил я.
Он ничего больше не сказал, но я понял, что весть всегда приходит раньше охотников.
Кюней ждала у дома, молча приняла у меня свёрток. Её руки задержались на бересте, она подняла глаза и посмотрела мне в лицо.
-Хорошо, — сказала она и ушла в дом.
Я остался во дворе, чувствуя страшную усталость. Я долго сидел на лавке, не хотелось заходить внутрь, казалось, что стоит переступить порог — и день закончится, но я почему-то не был готов. Дверь тихо скрипнула, из дома выглянул Таш:
-Андрей, есть.
Я кивнул:
-Сейчас.
Он хотел что-то добавить, посмотрел на меня внимательнее и сел рядом. Мы молчали, он болтал ногами, подобрал сухую шишку и неожиданно спросил: -Жалко?
Я удивлённо посмотрел на него:
-Я никогда не убивал.
Он немного помолчал, будто копаясь в своих воспоминаниях и произнес с грустью:
– Отцу тоже было жалко первый раз, потом привык.
Может и правда, к этому привыкаешь, голод и нужда перекрывают любые филосовствования о морали и тому подобном.
Мы посидели молча, каждый думал о своем, потом он вскочил:
-Идём, Андрей. Мама ждёт.
Когда я вошёл в дом, запах напомнил детство, не этот дом, а просто запах варящегося мяса. Кюней снимала котёл с очага, по дому расходился аромат бульона, она поставила котёл на подставку и начала раскладывать мясо по деревянным чашам. Я как обычно сел у стены.
Таш устроился рядом, ждал, Кюней работала спокойно, сначала положила мясо в одну чашу, потом в другую, разлила бульон. Я почти не смотрел, мысли были далеко и вдруг я понял, что никто не начинает есть, наступила странная пауза. Кюней стояла передо мной с самой большой чашей, спокойно поставила её передо мной. Первым, такого никогда не было, я даже не надеялся никогда на такое признание в этой семье, все -таки я чужак. Посмотрел на чашу, потом на остальные, никто их не брал, они уступали мне.
Кюней, берите, - сказал я смущенно
— Нет, ты первый, — коротко ответила она.
Я вопросительно посмотрел на Таша:
-Почему?
— Ты же принёс, — удивился он.
Я медленно посмотрел на чашу. Первым ел тот, кто принёс пищу в дом, не старший, не мужчина, не хозяин, а добытчик. Я почувствовал, как внутри сжалось.
Ещё полгода назад моя жизнь была другой: работа, компьютер, зарплата, покупка продуктов. Еда в магазине казалась естественной, но здесь всё оказалось простым. Сегодня утром семья не знала, будет ли вечером мясо, теперь знала, потому что пятеро мужчин ушли в лес, и один зверь не вернулся. От этой мысли стало тяжело дышать. Я посмотрел на кусок тёплого мяса и понял, что есть не хочется.
Кюней заметила это, присела рядом и положила ладонь поверх моей. Она смотрела спокойно, без жалости, без сочувствия, с пониманием. Потом тихо произнесла на своём языке несколько слов:
-Жизнь, дом, дети. Она указала сначала на Таша, потом на себя, потом на мою чашу.
Больше ничего объяснять не понадобилось. Я понял, что сегодня принёс не мясо, а ещё один день жизни этому дому. Я молча взял чашу, отломил первый кусок и услышал, как за моей спиной зашевелились остальные. Кюней взяла свою чашу, Таш — свою, дом снова наполнился звуками ужина. Впервые с того дня я почувствовал, что вернулся домой.
В ту ночь я долго не мог уснуть, казалось что доме было слишком тихо. Таш уже сопел на своей лежанке, Кюней тоже давно перестала ворочаться. Только угли в очаге иногда тихо потрескивали. Я лежал, глядя в черные бревна потолка. Стоило закрыть глаза — и передо мной снова появлялась косуля. Не стрела, не кровь а только ее красивые и живые глаза, они были спокойные. Она ведь до самого конца не понимала, что происходит. Теперь эта мысль не отпускала меня, и я перевернулся на другой бок, снова закрыл глаза, но было бесполезно, сон не приходил.
Когда-то, еще дома, я считал себя человеком не жестоким, но при этом мог спокойно смотреть новости, фильмы, документальные передачи про охоту. Я ничего не впечатляло меня, все это казалось чем-то далеким, чужим. Теперь между мной и этой косулей не было экрана, камеры, ведущего, который через минуту переключится на другую тему. Была только моя рука и нож.
Я поднял ладони к лицу. В темноте их почти не было видно, только грубая кожа под пальцами. Еще зимой эти руки ничего не умели, а теперь на них появились мозоли, плотные и жесткие. Я медленно сжал кулак, потом разжал. Вспомнил слова Ортука:
«Первый... всегда тяжелый», значит, у него тоже был первый, и у старосты, у шамана, у каждого мужчины в этом улусе. Никто не рождается охотником. Каждый когда-то впервые держит нож над живым существом. От этой мысли стало немного легче, совсем немного.
Проснулся я раньше остальных. За ночь удалось задремать только на несколько часов. Тихо поднялся, стараясь никого не разбудить, вышел наружу. Утро только начиналось, над рекой лежал легкий туман, воздух был прохладнее, чем днем, но совсем не холодный, пахло мокрой травой, росой и дымом из первых очагов.
Я сел на старое бревно возле дома и смотрел, как солнце медленно поднимается над вершинами сосен. Где-то неподалеку закуковала кукушка, потом еще раз и еще и тут я невольно улыбнулся. Когда-то этот звук был просто звуком, теперь я знал, что кукушка садится далеко, ее почти никогда не видно, только слышно. Таких мелочей становилось все больше. Теперь мог отличал запах кедра от сосны, мог определить, где прошли лошади, замечал звериные тропы. Мир вокруг постепенно переставал быть набором случайных деталей и складывался в единую картину. Наверное, так же ребенок учится читать: сначала видит буквы, потом слова, а потом понимает целые предложения. Вот и я тоже начинал читать этот лес: очень медленно, по слогам.
— Не спишь? — за спиной прозвучал голос Кюней. Она стояла в дверях, на плечах легкая накидка, в руках деревянная кружка, она подошла ближе, протянула ее мне. Я заглянул внутрь: теплый отвар, пахло смородиновым листом и чем-то незнакомым.
— Спасибо, — она села рядом. Некоторое время мы просто смотрели на реку. Потом она неожиданно спросила:
— Тяжело? — Она старалась говорить медленно, простыми словами. Я задумался, потом честно ответил:
— Да.
Она кивнула, будто другого ответа и не ожидала.
— Хорошо.
Я удивленно посмотрел на нее.
— Хорошо?
Она поискала нужное русское слово, не нашла, сказала на своем языке, потом повторила по-русски:
— Если тяжело... значит... сердце... Живое.
Эта простая фраза почему-то запомнилась сильнее всего. Ведь сейчас она не пыталась меня успокоить, не говорила, что так надо, не убеждала, что я поступил правильно. Она просто объяснила, что если тебе тяжело — значит, ты еще способен чувствовать, значит в тебе есть хорошее. И в этом действительно было что-то важное, мывновь замолчали. В этот момент из дома выбежал Таш, сонный, с растрепанными волосами, увидел нас и подбежал ко мне:
— Андрей!
Я поднял голову. Он протянул мне длинную палку, которую несколько дней строгал ножом, я внимательно ее рассмотрел- она была гладкой, с аккуратно вырезанным крючком.
— Тебе, — он немного смутился.
Я бережно взял палку, провел ладонью по дереву. Про себя подумал, что работа была грубоватой, кора местами осталась, крючок получился кривым, но я вдруг понял, сколько времени мальчишка потратил на этот подарок. И почему-то ком подступил к горлу.
— Спасибо, Таш.
Он широко улыбнулся, как умеют только дети, искренне, без всякой причины, и убежал обратно к дому. Я еще долго смотрел ему вслед, потом перевел взгляд на палку. Наверное, дома, в моей прежней жизни, я бы даже не понял ценности такого подарка — просто кусок дерева, но здесь все было иначе: человек не отдавал то, что можно купить, а отдавал свое время, труд, часть себя. Я осторожно поставил палку рядом. Кюней наблюдала за мной и тихо сказала:
— Теперь... ты наш, - и тут она словно испугалась собственных слов, опустила глаза, сделала вид, что поправляет накидку.
Сказанного уже нельзя было вернуть, я ничего не ответил, только посмотрел на дом, на Таша, который уже возился возле изгороди, на Кюней и вдруг поймал себя на мысли, которая зимой показалась бы невозможной: я все еще мечтал вернуться домой, каждый день. Но теперь у меня появился еще один страх — страх однажды потерять и этот дом.
Глава 10. Свои.
Глава 10. Свои.
Лето окончательно стало хозяином тайги. Я перестал считать дни. Еще зимой мне казалось важным помнить каждое утро, каждый прожитый день, каждую неделю. Будто это могло приблизить меня к возвращению домой. Потом я заметил, что перестал вести этот внутренний счет. Жизнь вокруг требовала слишком много внимания. Утром нужно было идти к реке, потом помогать Ортуку чинить изгородь, после полудня заготавливать жерди для новой сушилки, вечером собирать хворост. Иногда мужчины уходили в лес, иногда возвращались с рыбой, иногда весь день проходил в работе возле домов. И однажды я понял, что не вспоминаю каждое утро свою квартиру. Она все еще была где-то внутри, но перестала быть первой мыслью после пробуждения. Сейчас это испугало меня, несколько дней я нарочно пытался вспомнить все до мелочей: подъезд, лифт, кофеварку, компьютер на рабочем столе, даже обои в прихожей. И вдруг обнаружил, что некоторые детали начинают стираться, нет не исчезать, а словно покрываться легкой дымкой, как все воспоминания из детства. Из него же мы помним больше какие-то ощущения: радость, стыд, любовь. Ну или запахи, они то и дают толчок мозгу вспоминать. Я еще помнил что-то, но уже без той ясности. Память моя решала, что оставить, а что отпустить.
— Андрей! — Таш стоял возле изгороди. За плечами у него висела небольшая плетеная корзина.
— Идем. — Куда? Он произнес длинную фразу, я понял только половину.
— Медленно. Он шумно выдохнул, закатил глаза. Потом терпеливо повторил:
— Ягоды. Кюней сказала помочь. — Теперь понял. На лице Таша появилась улыбнулся. За эти месяцы он стал моим главным учителем. Иногда мне казалось, что он получал от этого удовольствие. Я произносил слово неверно, он исправлял с таким серьезным видом, будто ему было пятьдесят. Я однажды назвал березу сосной, я поймал на себе укоризненный взгляд, а потом начал смеяться. Мы долго собирали ягоды на поляне. Таш работал быстро, я — намного медленнее. Он заглядывал в мою корзину, качал головой, что-то ворчал. Потом молча пересыпал часть ягод из своей. Я делал вид, что не замечаю. Он делал вид, что это случайность. Так мы и жили: без лишних разговоров, помогая друг другу.
Когда корзины наполнились, мы сели на траву. Над поляной гудели шмели, высоко в небе кружил ястреб. Я лег на спину, посмотрел вверх. Сквозь редкие облака сияло летнее небо, наверное, впервые я просто лежал, никуда не бежал, ничего не боялся, просто смотрел в небо. Таш ткнул меня локтем:
— Что?
Он показал вверх:
— Орел.
Я прищурился:
— Нет, канюк. Когда-то отец показывал мне их в детстве. Я уже открыл рот, чтобы сказать это, и вдруг осекся. Кому? Ташу? Он никогда не слышал слова «канюк». Да и какая разница. Я только улыбнулся:
— Большая птица.
Таш важно кивнул.
К вечеру улус наполнился запахами дыма и еды. Каждый занимался своим делом: женщины готовили, дети играли возле реки, мужчины что-то обсуждали. Я колол дрова. Работа стала привычной, колун уже не выворачивал кисть, каждое полено ложилось так, как нужно, тут я поднял очередное, замахнулся и поймал себя на мысли, что двигаюсь, как Ортук. Тело запомнило, оно иногда учится быстрее головы.
— Хорошо,
Этот голос выбил меня из процесса рассуждении. Кюней стояла в нескольких шагах. Она редко хвалила, и каждое такое слово звучало весомо. Я улыбнулся:
— Учусь.
Она тоже улыбнулась, подошла ближе, подняла щепку с моего плеча, стряхнула ее. Ее пальцы на мгновение задержались, но я почувствовал это прикосновение сильнее и вот она уже собиралась уйти, но я тихо сказал:
— Кюней.
Она остановилась, обернулась. Я смотрел на нее несколько секунд и вдруг понял, что не знаю, что сказать дальше. Сейчас все слова были слишком большими для языка, который я успел выучить. Мне хотелось сказать, что благодарен ей, что если бы не она, меня давно не было бы в живых, что за эти месяцы этот дом перестал быть чужим, что Таш стал мне почти родным, что каждый вечер я ищу ее глазами, но вместо этого получилось только одно слово:
— Спасибо.
Она долго смотрела на меня, потом медленно подошла и так же тихо ответила:
— Я знаю.
Солнце медленно опускалось. Летом здесь сумерки тянулись долго, и казалось, что день никак не хотел уступать место ночи. После ужина Таш, как обычно, побежал к другим мальчишкам, которые возились возле реки, строили что-то из коряг и носились с громкими криками между домами. Я сидел на пороге и точил нож, тот самый, который Ортук дал мне на охоте и который он так и не забрал обратно, сказав однажды: «Теперь твой». Мне долго не удавалось привыкнуть к мысли, что теперь это моя вещь. Здесь вещи почти никогда не принадлежали человеку просто так — каждая была заработана или подарена и имела цену. Я медленно провел точильным камнем по лезвию, и тонкая металлическая кромка тихо запела, успокаивая меня.
Из дома вышла Кюней с большой охапкой свежесрезанных трав. Она села рядом и начала перебирать стебли, откладывая одни, связывая другие тонкими полосками лыка и подвешивая некоторые под навес. Запах стоял удивительный — горьковатый, терпкий и незнакомый. Я уже перестал спрашивать названия трав, но некоторые научился узнавать: иван-чай, зверобой, тысячелистник, полынь. Кюней заметила, что я принюхиваюсь, улыбнулась и поднесла мне веточку, тогда вдохнув свежий запах с легкой мятной прохладой и сказал:
-Хороший.
Она кивнула и добавила:
-Отвар. Зимой. От кашля.
Я снова понюхал листья, удивляясь, как изменился мой взгляд на вещи. Еще год назад я бы купил таблетки в аптеке, но теперь слушал, как Кюней объясняла, какую траву лучше собирать после дождя, а какую — только в солнечный день, и мне было интересно.
Таш прибежал от был красный, весь в пыли, с разбитой коленкой. Кюней промыла ссадину пахучим настоем, и он терпел, не морщась, только украдкой посматривая на меня. Я усмехнулся и спросил:
-Больно?
Он важно помотал головой, но тут же зашипел. Я рассмеялся, и Таш сердито посмотрел на меня, но потом тоже улыбнулся. Даже Кюней тихо засмеялась, и это был первый раз, когда я услышал ее смех — негромкий и удивительно мягкий, но вдруг поймал себя на том, что смотрю только на нее: как она убирает за ухо прядь волос, смеется, опуская голову, и перевязывает колено Таша. И неожиданно понял, что она красива — не за правильные черты лица, а за спокойствие, уверенность и легкость движений.
Мы уже давно жили под одной крышей, но только сегодня я особенно ясно почувствовал близость. В какой-то момент Кюней поднялась, чтобы проверить огонь, и я тоже встал.
-Не спишь? — тихо спросила она.
-Нет, — ответил я.
Она поправила полено, и пламя вспыхнуло ярче, осветив ее лицо теплым рыжим светом, тут я неожиданно сказал:
-Посиди.
Она удивленно посмотрела, но села рядом. Мы молчали, и я пытался подобрать слова, но на русском их было бы много, но на языке, который я успел выучить здесь, почти ни одного. Может, потому что слова здесь не имели такого значения, как в 21 веке. Действие — вот что было важно и нужно в мире, где всё нужно было добывать самому. И даже если бы я стал говорить и объясняться с Кюней словами, по мне, так она бы не поняла меня или не восприняла всерьез. Поэтому я сказал просто:
-Хорошо здесь.
Она долго молчала, потом спросила:
-Здесь?
Я кивнул и добавил:
-С тобой.
Она опустила глаза, и я понял, что она меня поняла. Некоторые слова одинаковы во все времена.
Кюней медленно коснулась моей щеки, как когда-то проверяла жар у больного, но теперь это прикосновение было другим. Я накрыл ее ладонь своей, и она не попыталась убрать руку так мы сидели долго, слушая потрескивание углей. Через какое-то время она придвинулась ближе и положила голову мне на плечо, я почувствовал запах ее волос — дым, лесные травы и что-то еще, едва уловимое, как запах человека, которого любишь. И даже не заметил, когда впервые подумал этим словом: не «нравится» и не «дорога», а «люблю». Все было без громких признаний, обещаний и будущего, которое никто не мог обещать друг другу.
Я осторожно повернулся к ней, коснулся губами ее лба, и она закрыла глаза. Потом сама нашла мои губы. Все произошло спокойно, без поспешности и жадности, как будто мы давно знали, что этот вечер наступит. За стенами дома шумела теплая июньская ночь, у реки плеснула рыба, лес жил своей жизнью. Маленький дом, который стал для меня убежищем, в ту ночь впервые стал чем-то большим. И никто из нас еще не знал, что до рассвета оставалось всего несколько часов. Казалось, ночь только началась. Я не помнил, когда уснул. Помнил только последнее ощущение — теплую ладонь Кюней в своей руке и непривычное спокойствие. Такое спокойствие, какого не было с того самого дня, когда я переступил порог музея.
Сначала мне показалось, что сон продолжается. Где-то далеко глухо лаяли собаки. Потом звук усилился и стал приближаться и через мгновение уже весь улус захлебнулся лаем. Я открыл глаза, было еще темно, лишь совсем немного посветлело на востоке, кажется, до рассвета оставалось совсем чуть-чуть. Я уже хотел снова лечь, когда раздался грохот, которого здесь никогда раньше не было. Он был оглушительный, как -будто рядом ударил гром, но как-то иначе. От звука дом вздрогнул, Таш резко сел на своей лежанке, Кюней тоже проснулась мгновенно. Мы втроем переглянулись, но никто из нас не понял, что произошло.
Затем стало ясно, что это были выстрелы, они начали звучать все ближе, были слышны женские крики, громкие разговоры, лошади от громких звуков заметались и заржали. Я вскочил:
— Что это?
Кюней уже была у двери, она распахнула ее и замерла. Я подошел позже и выглянул через ее плечо. Передо мной открылась страшная картина: по улусу метались люди, несколько домов уже горели, пожар только начался - только крыши начинали заниматься огнем. Между избами носились всадники. Сначала я не понял, кто они. Потом услышал:
— Держи его!
Это был русский язык. Я словно получил удар в грудь. Русский. Настоящий. Живой. После стольких месяцев чужой речи. Еще один голос, совсем близко: — Вон туда! Не упусти!
Я перестал слышать все остальное. Русские! Здесь русские! - проносилось у меня в голове. Меня что-то неведомое толкнуло вперед из дома. Сердце колотилось так сильно, что стало больно в груди. «Наши…» - крутилось в моей голове.
— Андрей!
Я не сразу понял, что Кюней кричит мне вслед, она схватила меня за руку с такой силой, что ногти впились в кожу.
— Нет!
Это слово она уже знала по-русски.
— Нет!
Я обернулся.
— Это русские!
Она не понимала. Только отчаянно качала головой.
— Нет!
В ее глазах был настоящий ужас, не страх, всеми силами она пыталась удержать меня обеими руками. Я осторожно освободился.
— Они мои...
Договорить я не успел, как во двор влетели двое всадников на низкорослых крепких лошадях в длинных кафтанах с пищалями за спиной. Один увидел меня первым, наши взгляды встретились, и тогда я почти улыбнулся.
— Эй!
Я шагнул вперед.
— Я...
Он не дал мне договорить.
— Стоять, собака!
И с такой силой ударил меня древком пищали, что я отлетел к крыльцу. Воздух выбило из легких, не столько от боли, сколько от неожиданности, я согнулся пополам. Он что-то крикнул второму, и я услышал каждое слово без перевода:
— Еще один здоровый! Вяжи!
В этот момент что-то внутри меня оборвалось. Я вдруг понял: для него я не свой, не русский, и точно не человек, которого нужно спасать. Я был таким же инородцем, как все остальные. Нет, еще хуже: просто крепким мужиком, которого можно забрать. Пока я пытался вдохнуть, второй казак соскочил с лошади, схватил меня за плечо и рванул вверх.
— Вставай!
Я машинально выпрямился и получил удар кулаком в лицо, перед глазами вспыхнули искры.
— Не балуй!
Кюней закричала так громко, что я никогда раньше не слышал у нее такого голоса. Она бросилась ко мне, но казак грубо толкнул ее, и она упала в пыль. Таш кинулся к ней, я рванулся вперед.
— Не трогай их!
Русские слова сами вырвались наружу. Казак удивленно поднял голову.
— Ты гляди... Лопочет по-нашему. Он подошел вплотную, прищурился.
— Беглый, что ли?
Я открыл рот, но ответить не успел, потому что сзади кто-то ударил меня по затылку. И опять мир качнулся, колени подогнулись, лишь слышал обрывки голосов: — Веревку... — Этого тоже... — Старосту нашли? — Вон еще двое... Мне заломили руки за спину, веревка больно впилась в запястья, только теперь я увидел остальных: Ортука, Саргака и еще нескольких мужчин из улуса. Все уже связанные, молча стояли на коленях. Ортук посмотрел на меня, и в его взгляде не было удивления или страха, только тяжелая усталость, словно он заранее знал, что этот день придет. Я перевел взгляд на Кюней: она уже поднялась, крепко прижимала к себе Таша, который беззвучно плакал, уткнувшись ей в грудь. Наши глаза встретились, и мне хотелось сказать хоть что-нибудь: что я вернусь, что все будет хорошо, что это ошибка, но слова оказались бесполезными, потому что я сам в это не верил.
Казаки действовали быстро: одни стаскивали мешки с мехами, другие ловили лошадей, третьи вытаскивали ценное из домов. Никто не кричал, каждый знал свое дело. Пожар уже потушили, живой улус был важнее.
Меня и других мужчин грубо повели на край улуса. Кюней стояла посреди двора, прижимая к себе плачущего Таша, она не кричала, не звала меня, зная, что это опасно. Я обернулся, чтобы увидеть ее еще раз, и она подняла руку, положив ладонь себе на грудь — так же, как тогда, когда сказала: «Теперь... ты наш».
Нас вывели за последние дома, тропа поднималась на пригорок. Я шел последним, видел, как исчезают люди, крыши домов, дым от очагов, а потом и высокий кедр, возле которого мы сидели после сбора ягод. Зимой я мечтал увидеть русских, но теперь они уводили меня прочь от единственного дома, где я был дорог и нужен. И впервые с исчезновения музея я не хотел идти туда, где говорили на моем родном языке.
Мы шагали в полной тишине, и веревка, туго затянутая на запястьях, больно натирала кожу. Сначала я старался идти ровно, но вскоре осознал, что это тщетно: стоило одному из нас сбиться с шага, как натяжение веревки дергало всех остальных. Впереди меня шел Ортук, его руки были также связаны, как и мои. Он не оглядывался, его походка была уверенной и размеренной, словно он направлялся не в плен, а на привычную охоту.
Я долго не понимал, откуда в нем столько выдержки, но потом догадался: наверное, не выдержки, а просто он уже однажды видел или слышал подобное. И знал, что сейчас ни крик, ни злость не помогут.
Лес вокруг оставался тем же: те же сосны, тот же запах нагретой смолы, те же птицы, но только теперь все выглядело иначе. Еще вчера это был мой лес, а сегодня я проходил по нему пленником. Пытался искать глазами знакомые места: вон тот поваленный кедр, где мы с Ташем собирали грибы; та небольшая поляна, где Ортук однажды показал мне свежие следы медведя; ручей, куда мы приходили за водой во время заготовки жердей. Каждое дерево напоминало о чем-то, и каждое воспоминание причиняло боль.
К полудню стало жарко, и казаки наконец остановились на небольшой поляне рядом с ручьем. Нам разрешили напиться, но руки никто не развязал. Приходилось ложиться прямо на землю и пить, как животные. В этот момент я почувствовал, как внутри поднимается злость — не на боль, не на веревки и даже не на плен, а на унижение. Один из молодых казаков засмеялся:
— Гляди-ка… Совсем как зверье.
Я поднял голову, наши взгляды встретились.
— Что смотришь?
Он удивился, наверное, потому что услышал чистый русский язык. Он подошел ближе и присел передо мной:
— Ты кто такой вообще?
Я долго не отвечал, потом тихо сказал:
— Сам не знаю.
Он хмыкнул:
— Чудной. Наверное, из беглых.
Я снова промолчал, так как объяснить ему правду было невозможно, да и не хотелось. Еще утром я думал, что эти люди — мои, но теперь между нами не осталось ничего общего, кроме языка, который вдруг перестал казаться чем-то важным.
Ортук незаметно оказался рядом. Когда казаки отошли, он тихо спросил на своем языке:
— Больно?
Я сначала не понял, но потом догадался, что он говорил не про веревки или синяки, а про дом. Я посмотрел на него и медленно кивнул, он некоторое время молчал, а потом произнес всего одну фразу, которую я понял почти без труда:
— Пока жив — дорога не кончилась.
Еще зимой я бы не разобрал и двух слов, но теперь понял каждое. И почему-то именно эта простая мысль заставила меня впервые за весь день глубоко вдохнуть. Дорога действительно еще не закончилась, никто не знал, куда она ведет, но впервые за многие месяцы снова оказался человеком без дома и мне предстояло научиться жить с этим заново.
Глава 11. Плен
Глава 11. Плен.
Первый день пути закончился к вечеру. Солнце коснулось верхушек сосен, и старший казак поднял руку: — Стан. Отряд свернул с тропы, расседлывая лошадей, собирая валежник и рубя сухостоину на дрова. Пленных отвели в сторону, не снимая связывающей их цепи, и рассадили на землю. Я опустился рядом с Ортуком, чьи запястья горели от стертой веревкой кожи. Над костром висел медный котел с сушеной рыбой и крупой. Запах похлебки напомнил мне Кюней, и я понял, насколько проголодался. За день нам дали только хлеб, а когда каша сварилась, пленников кормили по одному: развязывали руки, давали деревянную чашку, ждали, пока человек поест, и снова связывали.
Когда дошла очередь до меня, я ел медленно, вспоминая, как в Улусе никто не торопился за столом. Эти привычки уже стали другими, хотя прошло всего несколько месяцев.
К вечеру разговоры возле костра стихли. Лошади пофыркивали, из леса тянуло прохладой. Я смотрел на почти погасшее пламя, красные угли то вспыхивали, то темнели. Рядом со мной сидел Ортук, неподвижный и спокойный, словно отдыхал после долгого перехода. Я тихо спросил, зачем нас взяли. Ортук ответил:
- Работать у русских.
Я спросил, отпустят ли нас, и он ответил, что кого-то отпустят, а кого-то нет. Мне стало тут же холодно, хотя ночь была не морозной.
За спиной смеялись казаки, рассказывали истории — это были обычные человеческие голоса, будто рядом не сидели связанные пленники. Я тихо спросил Ортука, боится ли он. Он ответил:
- Все боятся.
Ночью мы проснулись от криков и топота. Оказалось, кто-то бежал, но был пойман. Это был молодой парень, сейчас он был с рассеченной щекой и стоял перед старшим казаком. Тот молча снял ремень и начал бить, после десятого удара парень замолчал. Ему связали щиколотки, чтобы он мог идти только мелкими шагами.
Казак развернулся и ушел к своему костру, словно закончил обычную работу. Я сидел неподвижно, осознавая, что здесь никто не испытывал ярости или удовольствия от чужой боли, эти люди просто делали то, что считали необходимым.
Посмотрев в темный лес, понял, что исчезнуть в этой тайге невозможно — не связанным, не голодным, не среди людей, которые здесь жили всю жизнь. И впервые после пленения перестал думать о побеге.
Утро пришло без солнца. Сначала появился серый свет между деревьями, потом запах дыма и голоса. Лагерь ожил так же быстро, как и накануне вечером. Нас подняли не сразу: казаки сначала поели, потом начали собираться и только после этого пришли к пленным. Развязали руки по одному, не полностью — так, чтобы человек мог держать предмет, и повели к костру. Я шел последним рядом с Ортуком, который шел молча, как и всегда, будто это было не продолжение дороги, а ее естественная часть.
У костра лежала сложенная пополам бумага — небольшой лист. Грамота или письмо. Один из казаков держал ее в руках, хмурясь, потом передал другому, который долго смотрел, словно пытаясь увидеть смысл между строк.
- Не разберу, — наконец сказал он.
- Приказная, — буркнул другой. — Письмо это.
Они говорили так, будто бумага сама по себе была чем-то сложным и опасным. Старший посмотрел на пленных и коротко спросил:
- Кто грамотный?
Повисла тишина. Я не собирался отвечать, но слово вырвалось раньше мысли:
- Я.
Все повернулись сразу, внимательно, как на вещь, которая неожиданно оказалась полезной. Мне протянули бумагу. Я взял ее и сразу понял, что это не современное письмо, а скоропись. Буквы были связаны между собой, будто человек писал одной непрерывной линией.
Я медленно начал разбирать слова и смысл. Это было трудно, гораздо труднее, чем я ожидал, и я ловил себя на том, что читаю не глазами, а памятью.
- Ну? — нетерпеливо спросил один из казаков.
Я остановился:
- Здесь про сбор.
- Какой? — спросил другой.
Я снова всмотрелся:
- Про ясак.
Слово повисло в воздухе, казаки переглянулись, и я продолжил читать медленно, иногда ошибаясь, иногда возвращаясь назад. Они слушали внимательно, без шуток и перебиваний, и впервые за все время я почувствовал себя не просто пленником, а человеком, от которого что-то зависит.
Когда грамоту забрали, меня не сразу оттолкнули. Старший посмотрел иначе, внимательнее:
- Где учился?
Я замялся, этот вопрос был хуже удара. Ответить «в школе» было невозможно, а сказать правду — тоже. Я вспомнил Улус, печку и Кюней, которая молча ставила передо мной еду, и понял, что у меня уже есть история, которую здесь принимают.
- Память... Отшибло, — сказал я наконец, — мало что помню.
Он прищурился:
- Совсем?
Я кивнул:
- Русский, значит, был. С инородцами жил?
- Да.
- Работал?
- Да.
Он посмотрел на меня дольше, чем ожидал, потом коротко бросил:
- Ладно. И отвернулся.
На привале старик-казак подошел сам. Он сел чуть в стороне от остальных, долго молчал, потом сказал:
- Ты не отсюда.
Я не ответил, он и не ждал, просто смотрел на меня.
- Не из наших ты.
Я снова молчал.
- Грамоту читаешь. С инородцами жил.
Он говорил спокойно, без угрозы, как будто просто складывал факты. Я не знал, что ответить, правда была слишком длинной, а ложь — слишком короткой.
- Память у меня... — начал я, но остановился, потому что понял, что это не объяснение, а спасение. Старик кивнул:
- Бывает.
Он посмотрел на огонь и продолжил:
- Били?
- Нет.
- Кормили?
- Да.
Он помолчал, потом сказал просто:
- Стало быть, своим считали.
Он замолчал и больше ничего не добавив. К вечеру впереди показался лесной разрыв, и я впервые за все время увидел не только деревья: сначала — дым, потом — высокий частокол и башню, которая поднималась над лесом, темная, тяжелая, деревянная. Это был острог. Мы шли к нему без остановки. Чем ближе я подходил, тем сильнее чувствовал запах смолы, дыма и сырого дерева. Стены были высокими, бревна стояли плотно, остро заточенные сверху, по углам — башни, на воротах — надстройка, на ней людьми с пищалями. И над всем этим высился крест. Я остановился на секунду, смотрел и вдруг понял, что это не конец пути, а его начало.
Ворота были открыты ровно настолько, чтобы могла пройти подвода. Перед ними лежала глубокая канава, через которую был перекинут деревянный мост, когда по нему проходили лошади, дерево глухо гудело под копытами. Над проездом темнела высокая башня с узкими бойницами, в которых виднелись стволы пищалей. Один из стрельцов лениво опирался на длинное ружье. Мы вошли под башню. Внутри пахло сыростью, толстые бревна почти не пропускали свет, над головой висел потемневший от времени колокол. Я заметил икону, прикрытую дощатым козырьком, перед которой горела крошечная лампада. Это напомнило мне об иконе у бабушки, но здесь все было иначе.
За воротами острога оказалось тесно. Улицы были узкими, дома деревянными, высокими, рубленными из толстых сосновых бревен. Между ними тянулись изгороди с поленницами. Возле одной из изб женщина выливала помои в канаву, и запах ударил в нос: дым, навоз, конский пот, деготь, кислая капуста и свежеструганная древесина — все это смешивалось в густой запах живого города. Вокруг было много людей: кто-то тащил мешок с мукой, кто-то правил колесо телеги, возле кузницы звенел молот, из открытых ворот вырывались искры, где-то плакал ребенок, лаяли собаки, куры бродили посреди улицы. Я снова слышал русский язык, но люди казались чужими.
— Посторонись!
Меня толкнули в плечо, мимо проехала телега с бревнами, колеса скрипели, возница выругался. Лошади свернули к амбару. Все здесь двигалось, работало, жило, будто никакой тайги не существовало.
У ворот большого двора стоял человек в длинном темном кафтане с аккуратно подстриженной бородой и саблей на боку. Он спросил:
— Откуда этот русский?
— Память потерял, — ответил старший десятник.
Начальник медленно подошел ко мне, посмотрел в глаза и неожиданно спросил:
— Отче наш знаешь?
Внутри все оборвалось. Знал ли я? Конечно, но последний раз слышал эту молитву много лет назад на отпевании бабушки. Сейчас в голове была пустота, лихорадочно пытался вспомнить, но в этот момент снаружи раздался крик:
— Горим!
Во дворе загремели сапоги, кто-то закричал еще громче:
— Пожар! Амбар занялся!
Приказчик резко обернулся. В ту же секунду дверь распахнулась, и в избу влетел молодой стрелец с закопченным лицом.
— Батюшка приказчик, кровлю схватило! Огонь на посад идет!
Приказчик поднялся одним движением:
— Колокол бей! Всех туда!
Он уже выходил за дверь, когда взгляд снова упал на меня, будто вспомнил, что разговор не окончен:
— Проверим после.
Изба опустела, снаружи гремел тревожный колокол, часто, резко, так, что стены вздрагивали. Я поднялся, во дворе творилось что-то невероятное. Люди бежали со всех сторон: женщины с ведрами, подростки с баграми, казаки на крышах. Воздух наполнялся дымом, едким и тяжелым, от которого першило в горле. Огонь уже охватил крышу амбара, пламя с ревом ползло вверх, и я понял, чего все боялись: если огонь перекинется на соседние крыши, через час здесь ничего не останется.
Нам развязали руки, мы поняли, что сейчас мы одна команда, все должны были участвовать, потому что, если сгорит острог, и казакам и пленникам жить будет негде. Мы побежали за десятником, под ногами гремели плахи мостовой, воздух наполнялся дымом. Люди выстроились в цепь, передавая ведра с поразительной скоростью. На крыше амбара работали несколько человек, пытаясь сорвать загоревшийся тес. Один из казаков поскользнулся, багор вылетел из рук, но никто не ругался, просто продолжили работать. Огонь начал слабеть, рев исчез, дыма стало меньше, и через несколько минут стало ясно, что дальше огонь не пойдет. Обгоревшие стены дымились, но соседние постройки удалось отстоять. Люди тяжело дышали, кто-то сел на землю, кто-то вытирал лицо.
— Эй, — передо мной стоял приказчик.
Он посмотрел сначала на меня, потом на пустое ведро, затем на Ортука. Несколько секунд молчал, после чего негромко сказал десятнику:
— Связать.
Веревки снова легли на мои запястья.
Приказчик окинул взглядом амбар, покачал головой:
— Повезло.
Стоявший рядом стрелец кивнул:
— Еще бы немного...
Приказчик не дал ему договорить:
— Воевода где?
— У себя. Уже знает? — Послали человека.
— Этого к воеводе, инородцев в работную избу.
Ортук стоял рядом, наши взгляды встретились, ни он, ни я ничего не сказали. Десятник подтолкнул меня в спину:
— Пошел.
Я сделал несколько шагов, обернулся: Ортука и остальных уводили в глубь острога. Он шел спокойно, ровно, как всю дорогу от Улуса. Вдруг я понял, что боюсь уже не за себя, а за него.
Мы прошли почти весь острог, жизнь возвращалась в привычное русло, возле кузницы стучали молоты, на площади торговались бабы, мальчишка гнал гусей. Только запах гари еще долго висел над крышами.
Дом воеводы стоял почти в самом центре острога. Он не был самым большим, но сразу отличался от остальных. Высокое крыльцо под широким навесом, толстые бревенчатые стены, подогнанные плотно, что между венцами нельзя было просунуть даже нож. Небольшие окна затянуты светлой слюдой, сквозь которую проникал мягкий мутный свет. Возле крыльца неподвижно стояли двое стрельцов с пищалями.
Десятник остановился, поправил кафтан, снял шапку и перекрестился, и только после этого поднялся по ступеням, так же поступил и приказчик. Я последовал за ними. Внутри оказалось прохладно — толстые стены не пропускали летний зной. Пахло воском, сухой древесиной, чернилами и чем-то тяжелым, незнакомым. Позже я понял — так пахла выделанная кожа старых переплетов.
За длинным столом сидели двое молодых писцов: один быстро переписывал грамоту, второй пересыпал песком свеже написанные строки. Они подняли головы, посмотрели на меня и потеряли интерес.
— Воевода свободен? — спросил приказчик.
— Ждет.
Мы прошли дальше. Комната была небольшой: простой широкий стол, две лавки, большой сундук у стены и иконы над ним, перед которыми тихо горела лампада. За столом сидел человек лет пятидесяти с аккуратно подстриженной бородой, в темном кафтане без лишнего шитья. Он не поднялся, только отложил перо и внимательно посмотрел на прикажчика и десятника, потом на меня. В его взгляде не было ни злости, ни любопытства. Он словно привычно оценивал человека, как кузнец смотрит на кусок железа перед работой.
— Это он? — Он. — Русский? — Сам говорит.
Воевода перевел взгляд на меня.
— Как звать?
Я открыл рот, но вдруг понял, что впервые за много месяцев не знаю, как правильно ответить.
— Андрей.
Он кивнул.
— Отчество?
Я замер. Сердце неприятно кольнуло. Отчество... В двадцать первом веке я произносил его тысячи раз, но сейчас оно прозвучало бы иначе.
— Не помню, — медленно покачал головой.
Воевода ничего не сказал, только кивнул самому себе.
— Сказывают, память потерял. — Да. — Давно? — Не знаю. — Последнее, что помнишь?
Я заранее приготовился к этому вопросу и ответил:
— Помню... снег. Лес. Проснулся. Потом люди. Промысловики спасли, привели в Улус.
— Обидели? — Нет. — Кормили? — Да. — Работал? — Да. — Сколько жил? — Не знаю.
Он долго смотрел на меня, потом неожиданно спросил:
— Крещеный? — Да.
- Отче наш знаешь?
- Не помню. Воевода не сводил с меня глаз, тишина затянулась. Наконец он негромко сказал:
— Странная у тебя память.
Я ничего не ответил, потому что ответить было нечего. Он откинулся на спинку лавки, сложил руки на груди и спросил:
— Читать умеешь? — спросил он снова. — Немного, — ответил я. — Писать? — Нет. Он сразу потерял интерес, но я вспомнил другое. — Считать умею, — добавил неожиданно. Воевода поднял глаза. — Это как? — Хорошо. — Все хорошо считают, — усмехнулся он. — Не все, — сказал я, сам не понимая, зачем. Он несколько секунд молчал, потом взял со стола деревянный мешочек, высыпал на стол десятки медных денег и перемешал их ладонью. — Сколько? — спросил он. Я посмотрел на монеты. В двадцать первом веке я сотни раз видел подобные задачи. Глаз сам начал группировать предметы: шесть, пять, четыре, еще четыре, три, три, две. — Двадцать семь, — ответил я. Воевода пересчитал, не торопясь, потом снова смешал монеты и добавил еще несколько. — А теперь? — Тридцать четыре, — ответил я, пересчитав быстрее. Он неожиданно повернулся к приказчику: — Еще. Тот молча принес ларец, и на стол посыпались серебряные деньги, десятки монет. Воевода стал быстро складывать их в кучки. — Здесь по семь, — сказал он, не договорив. Я сразу ответил: — Тридцать восемь. Воевода еще раз внимательно посмотрел на меня. Потом перевел взгляд на приказчика. — Писцом не будет. Почерк ему не поставить. Приказчик молча кивнул. Воевода несколько секунд постукивал пальцами по столу, потом сказал: — А считать умеет. Это полезнее. Он снова посмотрел на меня.
— Сгодится. После чего повернулся к приказчику.
— При себе его оставь. Пусть книги сверяет. Ясак считает. Запасы. Что скажешь. Пока память не воротится.
Он немного помолчал, потом добавил:
— И глаз с него не спускай. Странная память у него.
Приказчик коротко поклонился:
— Слушаюсь.
Воевода уже потянулся к следующей грамоте. Для него разговор был окончен, но я так и стоял посреди комнаты, пытаясь понять, что сейчас произошло. Меня не избили, не бросили в яму, не отправили валить лес. Не заковали в цепи. Однако и свободным я тоже не стал. Моя жизнь снова оказалась в чужих руках, но теперь это были уже не жители маленького Улуса, это была сама государева власть. Десятник легко коснулся моего локтя. — Пошли.
Я молча вышел следом. За дверью снова слышались голоса, скрип телеги, крик детей, где-то вдалеке стучал кузнец. В общем, острог жил своей обычной жизнью. Тем временем мое будущее только что изменилось окончательно. Я еще не осознал, что следующий год пройдет за толстыми стенами приказной избы среди ясачных книг, столбцов цифр и людей, которые постепенно перестанут видеть во мне пленника. Но именно этот год незаметно сделает меня человеком, одинаково чужим сразу для двух миров.
Глава 12. Между миров.
Глава 12 . Между миров.
Почитай год прошел с того дня, как воевода велел оставить меня при приказной. За это время я перестал считать дни. Сначала еще пытался: загибал пальцы, делал зарубки на дощечке. Потом бросил. В какой-то момент понял, что это ничего не меняет. Дом не становился ближе, двадцать первый век не приближался, а жизнь здесь все равно продолжалась. Каждое утро начиналось одинаково: открывал тяжелую дверь приказной избы, где уже пахло воском, сырыми досками и чернилами. Писцы сидели за длинным столом: кто-то выводил скоропись, кто-то пересыпал свежие записи песком, кто-то ругался вполголоса.
Первое время мне казалось, что именно этому меня и будут учить — писать, однако быстро выяснилось, что нет. Я читал сносно, иногда спотыкался на непривычных сокращениях или старых словах, но разобраться мог, а вот писал плохо: медленно, пока я выводил одну строку, любой писец успевал исписать целый лист. Савва посмотрел на мои попытки, покачал головой и больше к этому разговору не возвращался, произнес только:
— Лучше считай.
Он положил передо мной толстую книгу. Я не сразу понял, что именно. Он ткнул пальцем в столбцы:
— Соболи, белки, лисицы, куницы. Каждый год, каждая волость, каждый улус. Длинные ряды цифр.
Я быстро сложил их в уме, потом пересчитал еще раз и поднял голову:
— Здесь ошибка.
Савва усмехнулся, сам пересчитал, нахмурился: ошибка действительно была. На следующий день он принес другую книгу, потом третью. Через неделю я почти каждый день находил где-то неверно сложенную сумму. Писцы сперва ворчали, потом привыкли, а через несколько месяцев сами начали подходить:
— Андрей, глянь, что-то не выходит.
Я смотрел, находил лишний рубль, пропущенную строку или ошибку на несколько десятков соболей. Я не понимал, как можно складывать числа иначе, они не понимали, как можно видеть итог почти сразу. Наверное, каждому человеку дается свое - мне вот достались цифры.
Язык тоже перестал быть чужим: русская речь семнадцатого века уже почти не требовала усилий. Слова, которые когда-то звучали странно, теперь стали привычными. Еще удивительнее было другое: я почти свободно говорил по-сагайски, не так красиво, как они сами, иногда ошибался, иногда искал нужное слово, но люди понимали меня, и уже не улыбались, когда я путал окончания.
За этот год я узнал столько новых слов, сколько, наверное, не учил ни один иностранный язык: слова для снега, дождя, десятков видов леса, рек, зверей, родства. Оказалось, что в языке человека всегда лучше всего видно то, чем он живет. Но были вещи, которые не менялись. Иногда ночью мне снился дым, тонкая серая струйка над зимним лесом. Потом дом, голос Кюней, смех Таша. Я просыпался, несколько секунд лежал, не открывая глаз, и только потом вспоминал, что нахожусь в остроге, где пахнет не дымом, а бумагой. Такие сны приходили все реже, и это пугало меня сильнее всего. Я начинал забывать лица, голоса, ощущение дома.
— Андрей! — в дверях стоял Савва. — Воевода зовет.
Он сказал это спокойно, будто речь шла о самом обычном деле. Хотя к воеводе просто так не звали. Я быстро поднялся, поправил пояс и пошел следом. Воевода стоял у длинного стола, но книг перед ним не было, всю столешницу занимали большие листы бумаги, аккуратно склеенные между собой. Белое поле пересекали широкие извилистые линии рек, одни были подписаны крупнее, другие — совсем мелко, короткие зубчатые линии обозначали горы, возле рек темнели надписи размашистой скорописью, пустого места почти не оставалось.
— Подойди, — сказал воевода.
Я подошел ближе, он положил палец на одну из подписей:
— Томской.
Потом ниже:
— Красной Яр.
Еще дальше:
— Кузнецкой.
Палец медленно двинулся по широкой реке:
— Здесь качинские люди.
Еще ниже:
— Здесь бельтирские.
Еще:
— Здесь сагайские.
После этого слова почувствовал, как что-то сжалось внутри, но совсем незаметно, даже самому себе я бы не признался, что все еще надеялся услышать именно это название. Воевода, кажется, заметил, но ничего не сказал, тем временем его палец уже ушел дальше по течению:
— А поедешь ты вот сюда...
Он задержал палец на небольшом значке возле притока Абакана. Никакого названия рядом не было, лишь несколько коротких пометок.
— Государь любит знать, сколько соболей ему должны, сколько людей живет на его земле, сколько дворов, мужиков, лошадей. Кто умер, кто родился, кто ушел, кто пришел. Книги старые, пора новые делать.
Я молчал.
— Поедешь с приказчиком Саввой, будешь считать и переводить. Посмотрим, чему за год научился.
Отряд оказался небольшим: Савва, десятник Прохор, четверо казаков и я. Никакого большого войска. Летом в улусы ездили считать, а не воевать, или собирать ясак. Во дворе уже готовили лошадей, возле телеги двое казаков осторожно поднимали тяжелый дубовый сундук. Я помог поставить его на настил, Савва открыл крышку: внутри лежали книги, свитки, чернильница, песочница, пачка чистой бумаги, гусиные перья. Каждая вещь лежала на своем месте, будто оружие в солдатском ранце.
— Бережнее, — поправил Савва. — Это государева память.
— Бумага помнит лучше человека, — продолжил он. — Сегодня князец скажет одно, через год — другое, а книга не забудет.
Прохор уже сидел в седле, это был человек лет сорока пяти, широкий, спокойный, с густой русой бородой, сединой и старым шрамом на щеке. Если он начинал говорить громко, значит, все действительно плохо, но обычно он почти не повышал голос.
— Все? — спросил Прохор.
— Все, — ответил Савва. — Тогда с Богом.
Никто не перекрестился нарочито, каждый сделал это по-своему. Лошади двинулись к воротам. Частокол медленно остался позади, и я обернулся: теперь эти стены казались просто частью жизни. Человек привыкает ко всему, даже к тому, чего никогда не выбирал.
Первые два дня почти не разговаривали. Дорога была знакома только Прохору, он уверенно вел отряд через тайгу, иногда коротко бросал:
— Правее.
— Здесь ручей.
Лошади сами находили брод, колеса телеги тяжело перекатывались по камням. К полудню делали привал, поили коней, ели сухари, запивали водой и снова ехали. Я все чаще ловил себя на том, что замечает вещи, которых раньше не видел: следы лося, обломанную медведем осину, птичьи голоса, направление ветра, через несколько лет лес заговорил со мной.
На третий день начали встречаться люди: одинокий рыбак, двое мальчишек верхом, женщина с корзиной ягод. Все здоровались настороженно, но стоило мне обратиться к ним по-сагайски, как лица менялись. Настороженность оставалась, но страх исчезал. Прохор однажды усмехнулся:
— Ты, Андрей, теперь людям вроде как свой, только своим тебя ни те, ни другие пока не считают.
Так и было русские видели в нем бывшего пленника, а сагайцы — человека с казаками, но впервые за долгое время мне показалось, что быть между двумя мирами — не всегда плохо. Иногда именно тот, кто стоит между, способен понять обоих.
К вечеру четвертого дня лес начал редеть, Прохор поднял руку:
— Приехали.
Я посмотрел вперед и сердце вдруг ударило сильнее: на высоком берегу небольшой реки стоял улус. Он был не тот, но настолько похожий на улус Кюней, что на мгновение показалось: стоит проехать еще немного, и я увижу знакомое лицо, я невольно начал искать ее глазами. Конечно, Кюней здесь быть не могла, я это понимал. И все же взгляд сам перебегал от дома к дому, от ворот к воротам, будто разум еще не успел объяснить сердцу то, что оно давно должно было принять. Из ближайшего дома вышла молодая женщина, за ней — мальчишка лет восьми, следом старик. Незнакомые лица, совсем другие. Я медленно выдохнул и только теперь заставил себя смотреть внимательно, как человек, которого учили замечать детали. Первое, что бросилось в глаза, — дома, почти такие же, как в улусе Кюней: рубленые из лиственницы, невысокие, с крышами из бересты и дерна. Возле каждого дома — хозяйственные постройки: небольшие навесы, сушилки для рыбы, амбары на высоких столбах, чтобы мыши не добрались до запасов. Все выглядело обжитым, спокойным, но было здесь что-то неправильное, и я не сразу понял что. Потом дошло: мужчин почти не было, только женщины, дети, старики и несколько подростков. Я промолчал, просто отметил про себя: не вывод, а наблюдение. Казаки остановились в самом центре улуса. Прохор даже не повысил голоса:
— Позови князца.
Я перевел. Один из стариков молча кивнул, развернулся и неторопливо пошел между домами. Никто не бегал, не суетился, словно приезд государевых людей был событием неприятным, но ожидаемым. Пока ждали, я чувствовал на себе десятки взглядов: женщины смотрели осторожно, дети — с любопытством, старики — внимательно. И вдруг поймал себя на мысли: год назад точно так же смотрели на него самого, только тогда он стоял один перед всем улусом, теперь роли поменялись. Князец появился спустя несколько минут: высокий, худой, с седыми волосами, перехваченными узкой ременной лентой, и лицом, которое казалось спокойным, даже слишком спокойным. Не было в нем ни тревоги, ни подобострастия, только достоинство человека, привыкшего отвечать за других. Подойдя, он сначала посмотрел на Прохора, потом перевел взгляд на меня и заговорил на сагайском:
— Мир вашему пути.
Я ответил автоматически:
— И вашему дому.
Князец едва заметно кивнул и обратился к Прохору:
— Князец приветствует государевых людей. Говорит, его дом открыт. Прохор коротко склонил голову:
— И ему здоровья. Передай. Мы приехали по государеву делу.
Князец пригласил нас в дом, но Савва покачал головой:
— Нет. Здесь. При людях.
Я перевел. Князец не спорил, лишь чуть повел рукой, будто заранее ожидал именно такого ответа. На площадь вынесли широкий деревянный стол, Савва поставил на него тяжелую книгу, снял кожаный ремень и раскрыл ее. Бережно разгладил страницу ладонью, и я невольно отметил это движение: каждый раз Савва касался книги одинаково, почти уважительно, словно здоровался с живым человеком.
— Начнем, — сказал Савва, посмотрев на меня. — Переводи все, ничего не пропускай.
— Понял.
Савва опустил взгляд в книгу и начал медленно и четко говорить:
— По прошлому государеву счету… — Дворов столько-то. — Мужиков ясачных столько-то. — Подростков столько-то. — Лошадей столько-то. — Коров столько-то. — Овец столько-то.
Я переводил, князец слушал не перебивая, потом спокойно начал отвечать, называя имена умерших, родившихся детей, юношей, ставших взрослыми, женщин, ушедших в другие роды. Савва аккуратно записывал, иногда уточняя или прося повторить. Работа шла спокойно, пока Савва не дошел до следующей строки:
— Мужиков ясачных двадцать семь. Он посмотрел на князца: — Сколько сейчас?
— Одиннадцать.
На площади стало тихо. Савва медленно закрыл книгу, потом снова открыл, будто надеясь, что цифра изменится, но не изменилась. Он поднял взгляд:
— Где остальные?
— В тайге, — ответил князец.
— Все?
— Все.
Прохор нахмурился и оглядел площадь:
— И правда… Негусто. Один из казаков усмехнулся:
— Удобно придумали. Другой добавил:
— К осени, небось, все сразу найдутся. Несколько человек рассмеялись, женщины опустили глаза, а князец остался спокоен. Савва не спешил продолжать, он посмотрел на площадь, на женщин, стариков, мальчишек, державшихся позади взрослых, и снова перевел взгляд на князца:
— Когда вернутся?
— Когда тайга отпустит, — ответил князец, подбирая слова.
— Это не срок, — недовольно нахмурился Савва.
— Другого не знаю, — спокойно ответил князец.
Один из казаков хмыкнул:
— Опять свои разговоры.
— Передай ему, — сказал Савва, — государева книга ждать не станет. Я перевел, князец выслушал и ответил спокойно, без раздражения и оправданий:
— Большая охота началась позже обычного, Кам велел всем родам идти вместе, пока охотники не вернутся… Род нельзя считать полным.
Савва поднял голову:
— Что значит — нельзя?
— Таков обычай, — ответил князец.
— Мне обычай не нужен, мне люди нужны, — я почти дословно перевел.
В глазах князца мелькнула усталость, но не злость. Он заговорил тише: — Кам разговаривает с духами, пока он не выйдет… Я не могу назвать окончательное число рода. Савва резко захлопнул книгу:
— Где этот кам? — Его нельзя тревожить, — спокойно ответил князец. — Почему?
— Он сейчас разговаривает, — ответил старик. На площади стало тихо, Послышалось, как заржала лошадь за ближайшим домом. Казаки переглянулись, кто-то усмехнулся, но уже не так уверенно. Прохор задумчиво потер бороду, не веря в духов, но и не торопясь. Савва начинал сердиться:
— Скажи ему, мы ждать не можем. Если людей нет… Будем писать, сколько есть, и государь будет брать ясак с одиннадцати дворов, потом не жалуйтесь.
Князец изменился в лице, голос стал жестче:
— Нет.
— Почему нет?
— Потому что это будет ложь.
— Если людей нет, какая же это ложь?
— Они живы, значит, они здесь, просто тайга еще не отпустила их домой, — сказал князец медленно, чтобы я успел понять каждое слово. Когда я произнес эти слова по-русски, вдруг понял, что Савва их не поймет: для него человек либо стоит перед глазами, либо его нет, третьего не существовало. Савва раздраженно хлопнул ладонью по книге:
— Государство считает тех, кого видит!
— Род считает тех, кто жив, — спокойно ответил князец.
Снова наступила тишина. Я почувствовал, что сейчас столкнулись два разных мира: для Саввы число было истиной, для князца истиной был род. Записать сейчас одиннадцать значило бы признать остальных исчезнувшими. И я вдруг понял, что оба говорят правду, просто на своем языке.
Прохор первым нарушил молчание: — Савва, давай не будем горячиться.
Савва шумно выдохнул, открыл книгу, полистал страницы, будто надеясь найти ответ. Не нашел. — Государев счет нельзя откладывать, — спокойно сказал Прохор. — И нельзя делать его неверным, — ответил Савва. — А кто сказал, что он будет неверным? Пока никто. Но и правильным пока тоже не будет.
Один из казаков тихо буркнул:
—Да чего с ними разговаривать... По дворам пройти, всех пересчитать. И дело с концом.
Другой кивнул:
— Кто спрятался — того вытащим.
Женщины побледнели, дети прижались к матерям. Андрей почувствовал, как внутри сжалось. Он слишком хорошо помнил другой улус. Прохор уже смотрел на Савву, ожидая решения. Тот медлил. Потом тихо сказал:
— Осматривать дворы будем.
Князец впервые шагнул вперед, не угрожая и не повышая голоса, просто преграждая дорогу:
— Пока кам не выйдет... В дома заходить нельзя. Один из казаков зло усмехнулся:
—Это еще почему?
Князец спокойно ответил:
— Потому что сейчас весь род под его словом. Никто не войдет. Никто не выйдет. Пока духи не ответят.
Казак открыл рот, но Прохор коротко бросил:
— Помолчи.
Савва устало потер переносицу, посмотрел на меня и спросил:
— А ты что думаешь?
Я честно ответил:
— Думаю, надо подождать, проявить уважение.
Я понимал князца, но не мог доказать, что тот не лжет. Савва молча кивнул и больше ничего не спросил. Прошло около часа. Солнце поднялось выше, жители и казаки оставались на площади. Кто-то начал ворчать, лошади били копытами. Наконец дверь одного из дальних домов открылась. Из нее вышел высокий, худой человек в длинном темном халате без украшений.
Шаман медленно подошел к князцу и они долго смотрели друг другу в глаза. Шаман тихо сказал что-то.
Князец выслушал, кивнул и повернулся к русским:
— Кам говорит... Охотники живы, но еще не вернулись.
Савва раздраженно усмехнулся:
— Это мы и без него знаем.
Шаман посмотрел на меня и заговорил коротко:
— Если сегодня назвать число рода... Это будет неправда. Через три дня правда станет другой.
Савва отвернулся. Прохор спросил:
— Три?
Шаман спокойно кивнул.
Савва захлопнул книгу:
— Три дня. Не больше.
Женщины в улусе выдохнули.
Три дня растянулись не так, как я ожидал. Савва работал с утра до вечера, обходя дома, осматривая амбары, сверяя записи, спрашивая про умерших и новорожденных, я ходил рядом, переводил и объяснял. На второй день я знал почти весь улус. Дети перестали меня бояться, один мальчик даже осмелился подойти и спросил что-то по-сагайски, я ответил:
— Нравится?
Мальчик кивнул:
— Блестит.
Я расстегнул пояс и протянул пряжку, которую тот взял бережно. Прохор усмехнулся:
— Быстро ты с людьми сходишься.
Я пожал плечами:
— Просто разговариваю.
Нас не обманули - в улусе пустынными были мастерские, возле домов стояли незаконченные сани, копья, охотничьи лыжи. Никто не прятался, жизнь улуса застыла в ожидании. Утром третьего дня раздался собачий лай. Дети бежали, женщины выходили из домов, старики поднимались. Никто не выглядел испуганным, все смотрели в сторону леса. Потом я увидел охотников: усталые, загорелые, они несли короба, связки шкур и сушеного мяса. Женщины и дети молча подходили к своим, забирали поклажу, обнимали мужей. Один мальчик повис на шее у отца, тот поднял его одной рукой и рассмеялся. Я стоял неподвижно, перед глазами всплыл Таш, но мысль оборвалась и я и почувствовал гордость за этих людей. Они жили так, как жили их отцы и деды, уверенные, что правда вернется из тайги вместе с охотниками.
Глава 13. Стройка.
Глава 13 . Стройка.
За восемь лет человек меняется сильнее, чем ему кажется. Я понял это однажды утром, проходя мимо колодца и увидев свое отражение в воде: оно было неровным, разбитым легкой рябью, но даже этого хватило, чтобы остановиться. Человек, смотревший на меня из темной воды, был мало похож на растерянного мужчину, заблудившегося возле музея и вышедшего из зимнего леса и которого из жалости приняли в улусе Кюней.
Моя борода доходила почти до груди, в ней появились первые седые волоски, волосы отросли до плеч, и я перехватывал их кожаным ремешком машинально, как когда-то галстук. Лицо огрубело, кожа потемнела, а возле глаз появились тонкие морщины от постоянной привычки всматриваться вдаль. Мне было сорок четыре. По меркам моего времени — еще не старик, но здешняя жизнь считала возраст иначе.
Я давно перестал мерзнуть, как в первую сибирскую зиму. Мороз стал соседом, с которым научился жить. Онучи наматывал не задумываясь, топор держал естественно, а расстояния перестал измерять километрами: полдня пути, хороший переход, до вечерней стоянки, до ледостава, до первой травы.
Тогда я впервые поймал себя на мысли, что несколько месяцев не вспоминал квартиру. Эта мысль неприятно кольнула. Я попытался представить ее: кухню, окно, книжный шкаф, старый диван, но получилось не сразу. Память никуда не исчезла, но воспоминания покрылись дымкой, как стекло с многолетней пылью. Я не забывал свой мир, но он стал чужим.
Последние три зимы я жил в Красном Яру. После службы меня перевели туда из пограничного острога. Почему выбор пал на меня, я не спрашивал, наверное потому что я умел считать, не путался в ясачных книгах и мог говорить с князцами без толмача.
Красный Яр оказался не таким, как я представлял по учебникам. Никакого города, никаких улиц. На высоком мысу, где Кача впадала в Енисей, стояла крепость — большая, шумная, пахнущая дымом, дегтем и свежей сосной. За стенами теснились избы служилых людей, кузница почти не умолкала, возле приказной избы толпились казаки, промышленники, князцы и гонцы, а над всем возвышалась деревянная церковь.
Когда я приехал, этот шум казался бесконечным. Теперь я почти перестал его замечать. Только человек, проживший здесь долго, понимал, что по звуку можно определить, чем живет крепость. Если с утра громче обычного стучали топоры, готовили новый обоз. Если возле кузницы собиралась очередь, ждали дальний поход. Если приказная изба открывалась раньше, пришла государева грамота.
Тем утром колокол прозвонил до восхода солнца. Я только закончил завтрак, когда во двор вошел запыленный всадник на лошади с засохшей солью. Он молча передал тубус дьяку, который коротко бросил:
— Всех старших собрать.
Я не спешил к приказной избе — если тебя хотят видеть, за тобой пришлют.
Весна в этих местах наступала постепенно: вчера подмораживало, сегодня с крыш капала вода, снег почти сошел на южных склонах, обнажив прошлогоднюю траву, а в низинах лежал серыми пластами. Во дворе было оживленно: седлали лошадей, кузнец принимал топоры, кто-то тащил мешки с сухарями. Люди работали быстро, без лишних разговоров.
Меня окликнули:
—Андрей!
Я обернулся. Ко мне шел Прохор — почти не изменился, только борода стала гуще и плечи шире. Он двигался легко, несмотря на возраст, и привычно держал ладонь на рукояти сабли. Мы давно не были просто знакомыми, между нами было большее, в 21 м веке назвал бы это дружбой, но ждесь как-то это звучало несерьезно, но мы доверяли друг другу без слов, столько раз ездили по улусам, делили костер, котел и опасность.
Прохор сказал, что меня ищут, и мы пошли к приказной избе. По дороге он усмехнулся:
— Опять считать будешь?
— Может, и опять.
— Не опять, а снова.
Я невольно улыбнулся. Когда-то он смеялся над моим учетом всего подряд, но после одного из походов мои записи помогли найти пропажу десятка соболей, и даже насмешливые казаки перестали подтрунивать, ивот теперь, если в обозе чего-то не хватало, спрашивали меня.
В приказной избе собрались человек пятнадцать: дьяк сидел за столом, перебирая бумаги, рядом стоял незнакомый служилый лет пятидесяти — высокий, сухощавый, с коротко подстриженной бородой и тяжелым взглядом. На поясе висела дорогая сабля, а кафтан был сшит из хорошего сукна. Я понял: приехал не простой десятник. Через несколько минут вошел воевода. Все сняли шапки. Он сел не сразу, внимательно посмотрел на собравшихся. Потом развернул царскую грамоту. В избе стало тихо. Воевода читал долго. Многие слова были привычными: «государева воля», «служба», «рубежи», «земля»... Но прозвучало то, от чего у меня внутри дрогнуло:
— ...велено поставить новый острог при устье реки Абакан...
Я не сразу понял, что перестал дышать. Абакан. За все эти годы я слышал название десятки раз, но сейчас оно прозвучало иначе. Будто кто-то неожиданно назвал мое имя. Я опустил глаза. Нет, никто не должен ничего заметить.
Воевода продолжал читать. Я почти не слышал слов. Перед глазами вспыхнули картины: асфальт, мост, многоэтажные дома, шум машин, летний парк. Все это исчезло мгновенно, словно никогда не существовало.
— Начальником строительного дела назначается... — Воевода передал грамоту высокому служилому, которого я не знал. Тот молча поклонился. — Людей отберешь сам.
Служилый кивнул и впервые посмотрел на нас. Взгляд был цепкий, как у человека, оценивающего лошадей перед дорогой. Я понял: придется долго доказывать, что я здесь не случайно.
Он был судя по всему боярский сын, представился он как Афанасий. Он не стал произносить длинной речи, не благодарил за доверие и не обещал государевой службы. Лишь обвел нас взглядом — спокойно, без спешки, словно уже прикидывал, кто сколько стоит в дороге. Потом спросил: — Кто из вас бывал выше Абакана? Несколько человек подняли руки, но я не шевельнулся, и он это заметил. — А ты? — Бывал. — Далеко? — До верховьев доходил. Он кивнул, будто отметил что-то про себя. — Язык знаешь? — Сагайский знаю. — Другие? — Немного качинский. Немного бельтырский. — Читать умеешь? — Немного. — Писать? — Тоже немного. Он уже собирался отвернуться, но я добавил: — Считать умею хорошо. Впервые за весь разговор на его лице появилось что-то похожее на интерес. — Хорошо — это как? Я пожал плечами. — Ошибаюсь редко. Он несколько секунд молчал. Потом неожиданно спросил: — Если в четырех десятках по девять человек останется после болезни, сколько всего будет? Я ответил почти сразу: — Тридцать шесть. Он даже не переспросил. — А если каждому по три меры муки на две недели? Я быстро прикинул в уме: — Сто восемь мер. Он посмотрел на меня внимательнее, не с уважением, а скорее пытаясь понять, не хвастаюсь ли. — Ладно. И перевел взгляд дальше. Больше вопросов не было. К вечеру стало известно, что в поход идут шесть десятков служилых людей: кроме казаков брали двух кузнецов, плотников, бондаря, священника, несколько плотничьих учеников и два десятка работных людей. Предстояло не просто поставить заставу, а за одно короткое сибирское лето поднять настоящий острог. Работы ожидалось столько, что оружие могло понадобиться не меньше топора. Нам на сборы дали три дня. За это время двор Красного Яра изменился до неузнаваемости: повсюду лежали разобранные телеги, мешки с сухарями, связки железных скоб, топоры, пешни — их брали, хотя до зимы было далеко, — бухты веревок, бочки со смолой, кузнечные меха, запасные оси, железо для ворот и еще сотни вещей, назначение половины которых я уже перестал замечать. Когда-то все это показалось бы мне музейной экспозицией, но теперь я видел обычный походный обоз и понимал, чего в нем не хватает. К вечеру второго дня я принес Афанасию исписанный лист: — Расход. — Какой еще расход? — Железа. Он взял лист, пробежал глазами и снова посмотрел на меня: — Думаешь, не хватит? — Думаю, если ставить четыре башни и двое ворот, придется ковать на месте. Он еще раз посмотрел в записи, позвал кузнеца, и минут десять они что-то считали втроем. Наконец кузнец хмыкнул: — Правильно говорит, не хватит. Афанасий ничего не ответил, только подозвал писаря: — Добавить. На рассвете четвертого дня ворота Красного Яра открылись, и обоз медленно потянулся к переправе через Енисей. Я ехал почти в самом конце колонны рядом с Прохором. Он молчал, потом неожиданно сказал: — Давно хотел спросить. — О чем? — Ты ведь не счету учился.
Я посмотрел на него, он улыбался: — Откуда знаешь? — Никто так не считает.
Я засмеялся, наверное, впервые за последние несколько месяцев: — А как считают? — На глаз. — Иногда глаз ошибается. — Потому и спрашиваю.
Он помолчал и добавил:
— Где тебя так научили?
Я посмотрел вперед на уходящую дорогу и темные стены Красного Яра, которые становились все меньше. И вдруг понял, что впервые за долгое время не знаю ответа на этот вопрос. Потому что сказать правду было невозможно. А ложь давно перестала даваться легко.
— Давно это было, — только и ответил я. Прохор больше ничего не спросил.
Дорога на юг была мне знакома. За последние годы я проходил ее столько раз, что почти не замечал отдельных поворотов. Те же броды, те же распадки, те же сосновые гривы с коршунами. Менялись только люди.
Первые два дня обоз шел быстро. Весенняя земля подсохла, но в низинах колеса вязли в глине, и все вместе наваливались на телеги. Никто не роптал. Гораздо хуже было бы потерять колесо или лошадь. Ночевали кругом: телеги ставили полукольцом, разводили костры, лошадей стреноживали. После ужина люди ложились спать. За день каждый успевал так наработаться, что сил на разговоры не оставалось. Только старые казаки вспоминали прежние походы. Я слушал молча. За восемь лет я понял: чтобы понять людей, нужно дать им наговориться. На пятый день тайга редела. Между соснами появлялись открытые пространства, воздух стал суше, теплее. Я всегда любил простор. Выходя из леса в степь, я испытывал странное чувство.
К исходу следующего дня один из разъездных вернулся галопом:
— Река.
Обоз начал замедляться. Я выехал вперед и увидел воду. Сначала показалась широкая серебристая полоса Енисея, потом справа открылась другая река — знакомая, живая, быстрая. Абакан. Две реки медленно сходились, образуя огромное пространство воды, песчаных кос и невысоких островов. Ветер тянул прохладой, сейчас апах был знаком до боли: мокрый песок, ива, талая вода. Я вдруг понял, что где-то рядом должен быть запах черемухи. До цветения оставалось несколько недель, но память уже достраивала картину: так пахли майские вечера моего детства. Я долго смотрел вперед, наверное, слишком долго. Прохор тихо спросил:
— Чего увидел?
Я не сразу ответил:
— Не знаю.
Передо мной не было моего города, домов, моста, набережной. Только две реки, небо и бесконечная тишина. Но внутри крепло странное ощущение: я уже был здесь, да точно когда-то был, только очень давно или очень нескоро, не знаю как это назвать.
Афанасий остановил колонну на высоком берегу и указал на невысокий остров, густо заросший сосной и окруженный водой. Место выглядело удачным, но внутри поднималось беспокойство. Я медленно спустился к воде, присел, провел рукой по влажному песку. Он был слишком мелким и слишком свежим. Чуть выше темнела полоса прошлогоднего плавника. Еще выше из земли торчали корни старой ивы, наполовину вымытые водой. Я поднялся, еще раз посмотрел на остров, потом на Енисей, потом на Абакан и вдруг понял. Нет, не понял, вряд ли у меня могли быть такие знания. Скорее вспомнил: две эти реки никогда не жили по одним правилам. Енисей приходил своей водой, Абакан — своей. Иногда они встречались спокойно, иногда словно спорили друг с другом, и вот тогда вода шла совсем не туда, куда ожидал человек. Я не смог бы объяснить, откуда это знаю. Просто вырос среди этих рек. Пусть и через три с половиной века после людей, которые сейчас стояли рядом со мной. Я решительно направился к Афанасию:
— Дозволь слово.
Он обернулся:
— Говори.
Я еще раз посмотрел на остров:
— Я бы здесь не ставил.
Он нахмурился:
— Почему?
Я не ответил сразу, потому что понимал: если сейчас скажу то, что первым пришло в голову, разговор закончится раньше, чем начнется. "Потому что через триста пятьдесят лет здесь будет совсем другое русло" — такой ответ годился только для сумасшедшего. Я медленно перевел взгляд на воду:
— Не нравится мне это место.
Он усмехнулся, не зло, скорее устало:
— Это я уже понял. А почему?
Я подошел к самому краю берега, наклонился, поднял длинную сухую ветку, которую вода выбросила далеко на песок:
— Видишь?
Он посмотрел: — Что? — Плавник. — Ну. — Его сюда не человек принес.
Он промолчал. Я провел рукой чуть выше: — И здесь. Еще выше. — И здесь.
Теперь он подошел ближе. Я видел, что он уже не отмахивается, просто пока не понимает, к чему я веду: — Вода была выше, — сказал я спокойно. — Весной везде вода выше. — Не настолько.
Я показал на обнажившиеся корни старой ивы:
— Землю отсюда берет каждый год.
Он посмотрел, потом перевел взгляд на остров: — И что? — Если поставить тын здесь, — я провел веткой предполагаемую линию, — вода сначала съест берег. Потом полезет под ров. Потом начнет подмывать стену.
Он долго молчал. Я видел, как работает его голова. Он не спорил, а действительно оценивал мои слова. Потом неожиданно спросил:
— Откуда знаешь?
Вот этого вопроса я ждал. И все равно оказался к нему не готов. Я пожал плечами:
— Доводилось видеть.
Он прищурился: — Где? — На реках.
Ответ получился уклончивым. Но другого у меня не было. Он еще несколько секунд смотрел на меня, потом медленно развернулся. Мы вместе поднялись на небольшой пригорок, откуда весь остров был виден как на ладони. Афанасий долго стоял молча, потом заговорил спокойно, без раздражения: — Видишь этот мыс? — Да. — Пока вода вокруг — сюда никто не подойдет.
Он сделал несколько шагов: — Видишь лес? — Да.
— До строевого бревна — меньше версты.
Он повернулся к реке.
— Видишь течение?
— Вижу
— Лодки будут стоять спокойно. Он снова посмотрел на меня.
— Ты говоришь о воде. Я думаю о людях.
И впервые за весь разговор я понял, что передо мной действительно человек, который всю жизнь строил и воевал. Он видел опасность, но просто другую. Для него самым страшным был не паводок, а кыргызские всадники. Он продолжил:
— Если поставим выше по берегу, как ты предлагаешь... Он махнул рукой. — ...лес дальше. Воды дальше. Подвоз тяжелее. И самое главное... Он посмотрел прямо мне в глаза. — С суши нас возьмут быстрее. Я молчал. Потому что понимал.
Он был прав. По-своему. Мы просто смотрели на одну и ту же землю глазами людей из разных эпох и разных судеб. Он — как военный. Я — как человек, который когда-то видел эти места совсем другими.
Наконец Афанасий вздохнул.
— Хорошо, что сказал. Он действительно это сказал без насмешки, и без раздражения. Потом повернулся к десятникам. — Ставим здесь. Решение было принято.
Я больше ничего не говорил. Иногда спор нужно заканчивать вовремя, особенно если понимаешь, что переубедить человека уже невозможно. Я только еще раз посмотрел на две реки. На их спокойную, почти ленивую воду. И почему-то подумал, что они сейчас похожи на людей -тоже молчат, но каждая все равно пойдет своей дорогой. К вечеру первый топор ударил в сосну. Строительство началось.
Первые дни ушли не столько на само строительство, сколько на подготовку к нему: пока одни артели валили сосны, другие тут же очищали стволы от сучьев и коры, третьи подтаскивали готовые бревна к размеченной линии будущих стен, а несколько человек с самого утра до позднего вечера ходили вдоль берега, выбирая место, где удобнее будет выгружать лес, который предстояло еще не раз сплавлять по воде. Работа ни на минуту не останавливалась. Стоило одному дереву с тяжелым треском лечь на землю, как вокруг него уже собирались плотники. Одни брались за топоры, другие за багры, третьи сразу цепляли веревки, чтобы волоком тащить очищенный ствол туда, где его уже ждали.
Я поначалу пытался работать вместе со всеми, за эти годы руки привыкли к топору настолько, что теперь я не чувствовал себя беспомощным. Я мог свалить дерево, очистить его, помочь вытянуть тяжелое бревно на берег, но очень быстро понял, что среди настоящих плотников выгляжу учеником. Они обращались с деревом так, словно заранее знали, что получится из каждого ствола. Одного взгляда им хватало, чтобы решить, какое бревно пойдет в стену, какое оставят на башню, а какое лучше вовсе отложить, потому что сердцевина начала подгнивать.
На третий день Афанасий подозвал меня.
— Брось топор.
Я удивленно посмотрел на него.
— Людей у меня хватает.
Он кивнул в сторону длинных рядов уже очищенных бревен.
— А считать некому.
С этого дня мое место оказалось рядом с ним. Я обходил складывавшиеся штабеля леса, записывал, сколько бревен приготовлено, сколько еще остается в делянке, сколько железных скоб уже выковал кузнец и на сколько воротных петель хватит привезенного железа. Вечерами мы вместе раскладывали эти записи прямо на расстеленной шкуре, и сын боярский, привычно водя пальцем по строчкам, спрашивал, где, по моему мнению, людей не хватает, а где работа идет быстрее, чем ожидалось. Постепенно я начал замечать, что он уже не проверяет мои расчеты так тщательно, как в первые дни: если раньше после каждого моего ответа он непременно пересчитывал все сам или звал кузнеца либо десятника, то теперь чаще ограничивался коротким кивком и сразу отдавал распоряжения. Для меня это значило больше любой похвалы.
К концу второй недели линия будущего острога уже отчетливо проступала среди соснового бора. Почти по всему периметру были выкопаны рвы, в них укладывали первые венцы основания, а плотники начинали поднимать тын. Угловые башни пока не возвышались над лесом, но их нижние клети уже собирались на земле, ожидая того дня, когда десятки рук одновременно поднимут их на приготовленные места.
Жили мы по-прежнему вне будущих стен: телеги по вечерам ставили полукругом, между ними разводили костры, натягивали парусиновые навесы, а самые опытные казаки, не доверяя ни палаткам, ни открытой пойме, рубили для себя низкие шалаши из елового лапника. Только кузнецу позволили первым делом поставить легкий навес над горном: без него работа остановилась бы уже через день, потому что железо требовалось непрерывно — для скоб, гвоздей, петель, обручей и бесконечной починки инструмента.
Именно тогда я впервые по-настоящему понял, что строительство острога ничем не отличается от военного похода - каждый человек здесь выполнял свое дело, и успех зависел не от того, насколько хорошо работает один, а от того, насколько точно сотня людей успевает друг за другом. Один день задержки у кузнеца означал простой плотников; опоздавшие возчики оставляли без работы десятки людей с топорами; ошибка в подсчете леса могла обернуться тем, что на одну из башен просто не хватило бы бревен. Пожалуй, именно здесь, среди запаха смолы, свежей сосновой щепы и бесконечного перестука топоров, я впервые за много лет снова почувствовал себя на своем месте. Не потому, что хорошо рубил или лучше других переносил усталость, а потому, что наконец оказался там, где умение считать и видеть работу целиком приносило людям не меньше пользы, чем крепкие руки.
К исходу третьей недели остров изменился настолько, что я уже с трудом вспоминал, каким увидел его в первый день. Там, где еще недавно шумел нетронутый сосновый бор, теперь поднималась ровная линия частокола. Бревна, очищенные от коры, уже начали темнеть под солнцем, свежие пни белели между ними, а вдоль внутренней стороны стены непрерывно сновали люди, подтаскивая новые бревна к башням. Воздух был пропитан запахом смолы и сырой древесины, и этот запах преследовал нас даже ночью, когда, казалось бы, все работы стихали.
Я невольно сравнивал увиденное с современными стройками, не потому, что скучал по ним, а просто человеческий труд почти не изменился. Инструменты да, менялись, менялись и способы, но оставалось главное — если десятки людей работают каждый сам по себе, получается хаос; если каждый понимает, что делает сосед, стройка вдруг начинает жить собственной жизнью, словно огромный механизм. Именно это сейчас происходило у нас.
Афанасий редко повышал голос, я ни разу не видел, чтобы он кричал на человека только ради того, чтобы показать власть. Если кто-то ошибался, он заставлял переделывать, если ленился — снимал с работы и ставил туда, где труднее, но никогда не унижал человека при других. Наверное, поэтому ему подчинялись без лишних разговоров.
Однажды вечером он подозвал меня к месту, где собирали западную башню.
— Посмотри.
Я молча подошел. Башня уже поднялась почти на человеческий рост. Несколько плотников подгоняли верхние венцы, а внизу десятник что-то горячо доказывал мастеру.
— Что скажешь?
Я сначала не понял, о чем он спрашивает, но потом увидел: нижние бревна лежали почти вплотную к краю небольшого песчаного уступа. Я присел и снова потрогал землю - та же рыхлая смесь песка и мелкой гальки, та же влажность. Я поднялся и сказал:
— Я бы отодвинул.
— Почему?
— Берег еще уйдет.
Он внимательно посмотрел сначала на меня, потом на десятника. Тот только фыркнул:
— Да сколько ему уходить? Тут земли на сажень.
Я не стал спорить, просто показал рукой ниже - у самой воды песок уже начал осыпаться небольшими языками. Афанасий долго молчал, потом неожиданно сказал:
— Передвинуть.
Десятник открыл было рот, но тут же закрыл, не стал спорить. Когда люди разошлись выполнять приказ, Афанасий негромко произнес:
— Если ошибешься — зря потеряем день.
— Знаю.
— Если окажешься прав...
Он не договорил, а только кивнул и ушел
Весна окончательно вступила в свои права - Енисей с каждым днем становился шире, Абакан тоже менялся. Вода уже не казалась такой прозрачной, как неделю назад, она несла ветки, прошлогоднюю траву, где-то далеко сорванные кусты. Однажды утром я вышел к берегу еще до рассвета. Хотел просто умыться, но так и застыл - за ночь вода поднялась почти на ладонь, и там, где еще вчера лежала сухая песчаная коса, теперь лениво перекатывалась мутная вода. Я медленно пошел вдоль берега. Все оказалось именно так, как я чувствовал- мелкие протоки начали соединяться, вода заходила туда, где несколько дней назад была только трава. Она не выглядела опасной, но это пока. Я уже видел направление - она шла именно туда, куда должна была прийти. Через несколько часов сын боярский тоже появился на берегу. Некоторое время мы молча наблюдали за рекой, потом он сказал:
— Значит, не ошибся.
Я только пожал плечами. Он присел, зачерпнул воду ладонью, посмотрел, как она стекает обратно.
— Хорошо, что башню переставили.
Это были единственные слова, но почему-то именно они запомнились мне сильнее любых похвал. Он признал мою правоту так же спокойно, как несколько недель назад принял собственное решение строить именно здесь. Именно в такие минуты я понимал, почему люди готовы идти за ним. Не потому, что он всегда оказывается прав, а потому, что не боится признать чужую правоту, если видит ее своими глазами. Это есть настоящая сила, не спорить до хрипоты в горле или заставлять силой делать так, как ты хочешь, но брать ответственность на себя и не бояться признать, что кто-то может дать совет лучше.
Паводок не стал бедствием - вода действительно подмыла несколько участков берега, и людям пришлось два дня подряд забивать сваи, укладывать хворост и укреплять склон тяжелыми камнями, которые возили с противоположного берега. Работы прибавилось, но никто уже не сомневался, что с этим справятся. Куда больше меня беспокоило другое - каждый вечер, когда солнце опускалось за дальние холмы, я все чаще замечал на противоположном берегу какие-то едва уловимые перемены: то вспорхнет стая уток там, где никого не должно быть, то лошади у табуна одновременно поднимут головы и долго смотрят в одну сторону, то собаки начинают рычать, хотя вокруг стоит такая тишина, что слышно, как по Енисею перекатываются льдины, застрявшие где-то далеко в верховьях.
Я не мог объяснить этого, но тревога, которая прежде жила где-то глубоко внутри, теперь становилась все отчетливее, словно сама земля начинала ждать чего-то, о чем люди пока еще не догадывались.
Глава 14. Бой.
Глава 14. Бой.
Следы я увидел уже после завтрака. Точнее, сначала увидел не их. Матвея. Старый казак стоял на песчаной косе немного ниже по течению, там, где накануне вода оставила широкую полосу влажного песка, и неподвижно смотрел себе под ноги. За те месяцы, что мы провели рядом, я успел заметить одну особенность: Матвей никогда не останавливался без причины. Если он шел, значит, шел к делу; если присел, значит, что-то нашел; если молчал дольше обычного — стоило насторожиться. Я направился к нему. Он не поднял головы, даже когда услышал мои шаги. Только негромко произнес: — Не наступай. Я остановился. До него оставалось шага три. Теперь и сам увидел цепочку неглубоких отпечатков, тянувшихся вдоль воды. Сначала они показались мне обычными следами человека, но уже через мгновение я понял разницу. Наши люди ходили в тяжелых сапогах, оставляя широкий прямоугольный след с каблуком. Здесь же отпечатки были уже, носок вытянут, а пятка почти не отпечаталась. Матвей присел, провел пальцами по одному из следов, потом поднял голову: — Видишь? — Вижу. — Сколько? Я присмотрелся: следы шли не один за другим, а несколькими цепочками, местами пересекавшимися. — Человек десять? Он покачал головой: — Больше. Теперь действительно начал замечать, что кто-то ступал след в след, кто-то обходил лужицы, кто-то вел лошадь за повод. Матвей спокойно сказал: — Два десятка. Может, поболе. У меня неприятно сжалось внутри: — Почему ночью? Он впервые посмотрел на меня: — Потому что днем мы бы их увидели. Я промолчал. Следы уходили вдоль берега и исчезали, где песок сменялся травой. — Они были здесь, — сказал я скорее самому себе. — Были. — Почему не напали? Матвей поднялся, отряхнул ладони: — А кто сказал, что приходили нападать? Этот вопрос оказался страшнее всего, что я успел представить. Я понял, что действительно не знаю ответа. Он медленно пошел обратно к лагерю, а я пошел рядом. Через несколько шагов Матвей снова заговорил: — Умный зверь сперва обходит капкан. Потом сует лапу. Я ничего не ответил. Он был прав, только речь шла не о звере.
Мы вернулись в лагерь, когда люди уже расходились по работам. Кто-то тащил бревна, кто-то разводил огонь под кузнечным горном, плотники подгоняли пазы. Со стороны казалось, что ничего не произошло. Только Матвей не свернул к своему десятку, а направился к сыну боярскому. Я пошел следом. Афанасий стоял возле чертежа, покрытого смолой и грязью, он что-то объяснял плотникам, показывая ножом место будущих ворот, но, заметив Матвея, замолчал. Старый казак говорил тихо, так что я различал лишь отдельные слова: — ...ночью... — ...человек двадцать... — ...лошадей берегли... Сын боярский выслушал, взял шапку и пошел с Матвеем к косе. Через несколько минут они вернулись и подозвали десятников: — Слушать. Разговоров вокруг сразу стало меньше. — С нынешней ночи караулы удвоить. Табун к вечеру перегнать внутрь. Никому одному за лес не ходить, только артелями. Один из десятников нахмурился: — Волки? Сын боярский покачал головой: — Люди. Больше он ничего не стал объяснять. И не нужно было. Те, кто прожил на сибирской украйне несколько лет, понимали достаточно. Работа продолжилась, но остров будто изменился. Еще вчера люди переговаривались через двор, смеялись, спорили. Теперь голоса стали тише. Никто не паниковал, но каждый то и дело поднимал голову. Я тоже смотрел за реку. Там ничего не происходило. Та же широкая пойма, молодая трава, редкие березовые колки, простор лесостепи. Если бы не следы, можно было поклясться, что вокруг нет ни одного человека.
Первые три дня ничего не случилось. Это оказалось самым тяжелым. Человек быстро привыкает к опасности перед глазами. Гораздо труднее жить, когда опасность рядом, но никак не показывает себя. Ночью караулы обходили стены. Днем артели уходили за лес уже не по десять, а по три десятка человек, половина с оружием. Я все чаще ловил себя на том, что начинаю прислушиваться к каждому незнакомому звуку: треснула ветка — обернулся, закричала птица — снова обернулся. Иногда становилось смешно, пока не замечал, что старые казаки делают то же самое. На четвертое утро исчезли две лошади. Не все. Всего две. Поэтому происшествие показалось пустяком. Лошади могли сорваться со стреноги, уйти в пойму, испугаться ночью. Я хотел сказать об этом Прохору, но не успел. Матвей уже сидел возле оборванной веревки. Он долго рассматривал землю, потом поднялся: — Не сами ушли. — Откуда знаешь? — спросил кто-то. Он наклонился и поднял короткий ремешок. Конец его был аккуратно перерезан. — Двое увели.
Матвей помолчал. — Спокойно увели, — сказал он. — Ни одна не ржала, — добавил он. Я невольно спросил: — Как такое возможно? Старый казак посмотрел на меня почти с сожалением: — Возможно. — Если человек с лошадью умеет разговаривать лучше, чем ты, — сказал он совершенно серьезно. И тогда я впервые по-настоящему понял, с каким противником нам предстоит иметь дело. Это были не разбойники, не отчаянные головорезы и не люди, бросавшиеся в драку ради самой драки. Они терпеливо наблюдали, выбирали удобный момент, брали ровно столько, сколько считали нужным, и исчезали раньше, чем их успевали заметить. Две уведенные лошади были не добычей, а сообщением. Они хотели, чтобы мы знали: они могут подойти к самому острогу, взять то, что им нужно, и уйти незамеченными. Днем сын боярский собрал десятников возле недостроенных ворот. — Что думаешь, Матвей? Старый казак снял шапку и некоторое время молчал. — Проверяют, — ответил он. — Что именно? — Нас, — сказал Матвей, обведя взглядом людей. — Сколько караулов, сколько пищалей, как далеко за лес ходим, кто ночью спит, а кто службу правит. Сын боярский кивнул. — Нападут? Матвей пожал плечами: — Если захотят. — А если не захотят? — Тогда будут пакостить, пока сами не уйдем. После этих слов наступила тишина. Я слушал их и вдруг поймал себя на мысли, что все, о чем они говорили, было удивительно рационально. Никакой ненависти и брани. Никто не называл кыргызов дикарями или разбойниками. Они обсуждали их так же, как весенний паводок или ранний мороз, как силу, которую нельзя отменить, но можно попытаться понять. Я дождался, пока люди начнут расходиться, и подошел к сыну боярскому: — Дозволь слово. — Говори, — внимательно посмотрел он. — Может... — я подбирал слова осторожно. — Может, сначала узнать, чего они хотят? — Что именно? — спросил он. — Не знаю, — ответил я. — Вот и я не знаю, — сказал он, уже собираясь отвернуться, но я договорил: — Можно ведь попробовать поговорить. Несколько казаков, проходивших мимо, остановились. Прохор поднял голову, а Матвей тихо усмехнулся, не зло, а скорее так, как улыбаются ребенку: — Поговорить... — повторил он, словно пробуя слово на вкус. — С кем? — спросил он, посмотрев на меня. — С князьцом, — ответил я. — Если бы здесь был князец, он бы сам приехал, — сказал Матвей. Я не сдавался: — Значит, с теми, кто пришел. — Они приходили не говорить, — перебил он меня впервые за все время. — Андрей, — спокойно сказал он. — Ты хороший человек. И потому думаешь, что другой человек сначала станет говорить. Потом, если не договорится, начнет драться. Он сделал паузу: — Здесь наоборот. Сначала стреляют. Потом смотрят, осталось ли с кем разговаривать. Несколько человек засмеялись. Я почувствовал, как у меня начинают гореть уши от того, что мои слова прозвучали по-детски. Но все равно не мог отказаться от своей мысли и перевел взгляд на Афанасия: — А если попробовать? Он долго молчал, так долго, что я решил — ответа не будет. Потом неожиданно спросил: — Поедешь? — Поеду, — ответил я. — Сам предлагаешь? — Сам, — подтвердил я. Он посмотрел на Матвея, Прохора и снова на меня. На его лице не было ни усмешки, ни раздражения, только привычная сосредоточенность: — Ладно. Попробуем. Если хотят говорить — поговорим. Если нет... — он не закончил.
И не нужно было, так как каждый понял продолжение сам. Прохор только тихо вздохнул, поправляя перевязь сабли. Матвей, проходя мимо, негромко сказал:
— Плохое место ты для науки выбрал, Андрей.
Я посмотрел на него.
— Почему?
— Потому что здесь добрые люди долго не живут.
Сказав это, он пошел готовить коня, словно разговор был окончен, а я еще долго стоял посреди двора, глядя ему вслед и почему-то не чувствуя своей правоты так уверенно, как несколько минут назад. На следующий день выехали еще до рассвета. Афанасий не хотел, чтобы нас видели с острова, пока над рекой держится туман. Белесая дымка стлалась над водой так густо, что противоположный берег временами совсем исчезал. Впереди — Матвей, за ним Афанасий, потом я и Прохор. Замыкали трое казаков, которых я знал по именам, но никогда прежде не видел в деле. Все были верхом, при саблях. У двоих за плечами висели пищали. Никто не разговаривал. Только когда остров окончательно скрылся за деревьями, сын боярский придержал коня:
— Слушайте. Если увидим двоих — не гонимся. Если пятерых — тоже. Если одного...
Он посмотрел на Матвея, тот закончил за него:
— Тем более не гонимся.
Несколько человек усмехнулись. Я не понял. Это отразилось у меня на лице. Прохор тихо сказал:
— Один — хуже десяти. Почему? Потому что он хочет, чтобы ты за ним поехал. Я кивнул, вот теперь стало ясно. Они говорили о засаде, словно она была неизбежна. Меня это неприятно поразило, но не потому, что я не верил, а наоборот - они говорили слишком спокойно, будто подобное происходило уже десятки раз. Мы двигались вдоль поймы почти до полудня, местность постепенно менялась: сосновый лес остался позади, теперь вокруг тянулись широкие луга, заросшие камышом, за которыми поднимались березовые колки. Дальше начиналась лесостепь — просторная, тихая, обманчиво мирная. Несколько раз Матвей неожиданно сворачивал с тропы, слезал с коня, долго рассматривал землю. Иногда ничего не говорил, иногда коротко бросал: «Прошли». Я пытался увидеть то же, что и он, иногда даже получалось, чаще — нет. Для меня трава оставалась травой, а вот для него она была книгой: каждый примятый стебель что-то рассказывал, каждая сломанная ветка имела значение. Около полудня Матвей внезапно поднял руку, все остановились. Он медленно спешился, подошел к песчаной проплешине между кустами, присел. Несколько секунд молчал, потом подозвал Афанасия, они долго смотрели вниз, чуть погодя Афанасий спросил:
— Много?
— Вчера. Человек пятнадцать, может, больше. Я тоже подъехал ближе, различил следы: конские, человеческие, уже почти расплывшиеся после ночной росы. Матвей поднялся, посмотрел вперед и неожиданно сказал:
— Они знают, что мы здесь. Эти слова прозвучали так спокойно, что я сначала не понял их смысла. Только спустя несколько секунд по спине пробежал холод.
— Откуда?
Матвей посмотрел на меня и впервые за весь путь улыбнулся:
— Потому что если я вижу их следы... значит, они вчера видели мои. После этих слов вокруг снова стало тихо. И именно тогда я впервые почувствовал себя не охотником, а добычей. Дальше поехали медленнее. Теперь уже никто не пытался срезать путь или выбирать удобную дорогу. Матвей вел нас так, словно каждое новое место сначала нужно было проверить, и только потом доверить ему жизнь. Иногда он поднимался на невысокий увал, долго смотрел вперед, после чего молча менял направление, хотя мне казалось, что прежняя тропа была куда удобнее. Я несколько раз ловил себя на желании спросить, почему он свернул именно здесь, но вовремя останавливался. Если за все годы, проведенные здесь, я чему-то и научился, так это тому, что человек, который прожил на этой земле всю жизнь, видит гораздо больше, чем можно объяснить словами. Ближе к вечеру впереди показался дым: тонкий, едва различимый, он поднимался из-за небольшого березового колка и почти сразу растворялся в неподвижном воздухе. Матвей остановил коня. Все остальные последовали его примеру.
— Видишь? — тихо спросил он.
Я кивнул.
— Может, они.
— Может.
Он долго смотрел вперед, потом неожиданно произнес:
— А может, специально.
Я повернулся к нему.
— Специально?
— Чтобы мы увидели.
Эта мысль показалась настолько простой, что я даже удивился, почему сам до нее не додумался. Если они действительно хотели нас заманить, то дым был лучшей приманкой. Афанасий тоже это понимал. Он некоторое время молчал. Потом сказал:
— Подъедем.
Но не все, он посмотрел на Прохора.
— Останешься здесь.
Прохор покачал головой.
— Нет.
— Это приказ.
— Тогда и Андрей здесь останется.
Я невольно посмотрел сначала на одного, потом на другого. Афанасий усмехнулся.
—Андрей поедет.
— Зачем?
— Не я же разговор затеял, — спокойно ответил он.
Наступила тишина. Прохор тяжело выдохнул.
— Значит, поедем вместе.
Афанасий посмотрел долгим взглядом, спорить не стал. Нас осталось четверо: Матвей, Афанасий, Прохор и я. Остальные ждали здесь. Если мы не вернемся до темноты, они знали, что делать. Никто этого не произнес вслух.
Чем ближе мы подходили к березовому колку, тем сильнее менялось ощущение: птицы исчезли, стояла тишина, слышно было, как лошади переставляют копыта. Матвей поднял руку, мы остановились, он сполз с седла, присел, коснулся земли и тихо сказал:
— Поздно. Они уже здесь.
В ту же секунду впереди заржал чужой конь. Ему ответил второй, и снова тишина. Я крепче сжал поводья, сердце билось спокойно. Я надеялся, что из-за деревьев выйдет человек, с которым можно будет говорить. Матвей, не сводивший глаз с березняка, едва слышно произнес:
— Сейчас начнется…
Несколько секунд ничего не происходило, лес все так же молчал, лошади стояли неподвижно. Я уже думал, что Матвей ошибся, когда из-за берез появился всадник. Он ехал медленно, один, на гнедой лошади. Всадник сидел прямо, без оружия, в темном кафтане и островерхой шапке с длинными черными волосами. Он остановился в пятидесяти шагах, чтобы его было видно, но не дотянуться выстрелом. Мы смотрели друг на друга, он громко что-то сказал, но я не понял. Матвей повернулся ко мне:
— Ну?
— Один поеду, — сказал я.
— Назад, — резко ответил Матвей.
— Если нас четверо, он не подойдет.
— И не должен, — сказал Афанасий.
— Позволь, — попросил я.
Он долго молчал, потом кивнул:
— Только не дальше середины.
Я медленно поехал вперед. Расстояние сокращалось - десять шагов, пятнадцать, двадцать. Я видел его лицо: ненамного старше меня, спокойный взгляд, ни злости, ни страха. Он поднял раскрытую ладонь, затем показал сначала на себя, потом на меня и развел руки, давая понять, что хочет поговорить. Он внимательно следил за каждым моим движением. Когда между нами осталось шагов пятнадцать, он вдруг улыбнулся. Совсем чуть-чуть. Что-то спокойно сказал, почти доброжелательно. Я беспомощно развел руками: «Не понимаю». Он, конечно, тоже не понял, но смысл уловил. Несколько мгновений мы молча смотрели друг на друга, и в этот момент мне показалось, что можно найти выход. Что сейчас появится человек постарше, что мы хотя бы попробуем объясниться. За спиной всадника неожиданно мелькнула тень, потом еще одна. Я даже не успел осознать, что увидел. Матвей закричал так громко, что крик ударил меня почти физически: «Назад!» В ту же секунду лес ожил: из-за берез вылетели всадники, не двое и не пятеро, а столько, что я не успел сосчитать. Они стремительно разворачивались веером, стараясь охватить нас с двух сторон. Тот человек, с которым я пытался говорить, резко развернул коня, улыбки на его лице больше не было, он даже не посмотрел в мою сторону. Все произошло так быстро, что разум не успевал за происходящим: я только услышал первый выстрел, потом второй, где-то рядом громко заржал конь, и Афанасий:
— К своим!
Я рванул поводья, конь развернулся почти на месте, и в этот момент над ухом что-то свистнуло — стрела прошла так близко, что я почувствовал движение воздуха. Еще одна ударила в землю впереди, потом третья. Краем глаза я увидел, как Прохор уже рубится с подскочившим всадником, не давая тому прорваться между нами и дорогой. Матвей оказался прав: никаких переговоров не существовало, они с самого начала знали, что разговаривать никто не станет. Им нужно было только одно — чтобы мы подъехали ближе. Афанасий успел выстрелить первым, гулкий хлопок раскатился над поймой, перекрыв топот копыт, и один из всадников качнулся назад, упал он или удержался, я не видел, потому что все смешалось в одну стремительную массу людей, лошадей и оружия. До этого дня я ни разу не был в настоящем бою и понял, почему о нем почти не рассказывали: в нем невозможно увидеть картину целиком, каждый жил только теми несколькими шагами, которые происходили вокруг. Я видел лишь собственного коня, Прохора слева и двух кыргызов впереди, все остальное исчезло. Кто-то снова выстрелил, лошадь подо мной шарахнулась в сторону, я едва удержался в седле. —
Не стой!» — крикнул Матвей.
Теперь каждый должен был сам искать дорогу к своим, именно этого кыргызы и добивались: они не наваливались всей массой, а все время двигались, проскакивали мимо, резко поворачивали, исчезали за спинами своих, появлялись снова с другой стороны. Казалось, что людей вдвое больше, чем на самом деле. Я успел отбить чей-то удар саблей почти случайно: сталь громко звякнула, лошадь дернулась, и всадник исчез, на его месте появился другой, все происходило быстрее, чем я успевал подумать. В какой-то момент показалось, что мы прорвались: впереди мелькнула знакомая полоса открытого луга, за которой ждали казаки, и Афанасий, развернув коня, крикнул держаться вместе. Именно тогда я услышал Прохора — так кричит человек, когда беда случилась. Я обернулся: его конь лежал на боку, беспомощно перебирая ногами. Позже я узнал, что стрела попала ему в грудь, но тогда этого не видел. Я увидел только Прохора, который успел выскочить из стремени и отбивал саблей удары сразу двух всадников: один кружил справа, другой заходил прямо. Я успел подумать, что они действуют слаженно для случайной встречи, и тут Прохор оступился, зацепившись за седло собственной лошади, кыргыз поднялся на стременах, сабля пошла вверх, я ничего не успел решить, конь сам нес меня вперед, сокращая те несколько шагов, которых не хватило бы человеку. Я поднялся в стременах и ударил сверху вниз всем телом, сколько было силы, помню только глухой толчок, от которого сабля едва не вылетела, всадник исчез, только что был передо мной, а в следующее мгновение его уже не оказалось в седле, лошадь пронеслась еще несколько шагов и резко шарахнулась в сторону, я не стал смотреть, второй кыргыз уже поворачивал коня, Прохор воспользовался этим мгновением, одним прыжком оказался рядом:
— Поехали!
Я рванул поводья, конь почти лег на повороте, мы выскочили обратно к своим, позади слышались крики, редкие выстрелы и топот копыт, но преследовали нас недолго: кыргызы так же неожиданно растворились в перелесках. Когда впереди показались наши казаки, я понял, что продолжаю сжимать рукоять сабли с такой силой, что пальцы почти перестали слушаться. Разжать их получилось не сразу, я несколько раз вдохнул, пытаясь успокоить дыхание, сердце начало колотиться так, словно хотело вырваться наружу. Прохор ехал рядом тяжело и молча, только возле острога он посмотрел на меня долго, будто хотел что-то сказать, но так ничего и не произнес. А я еще не понимал, что моя жизнь разделилась на две части: человек, которым я был до этого дня, остался там, на залитом солнцем лугу, среди примятой травы и разбросанных конских следов.
Во дворе нас встретили молча. Люди, вероятно, уже поняли, что мы возвращаемся не так, как уезжали. Казаки быстро приняли поводья, помогли спешиться раненым и увели их к реке. Афанасий коротко распорядился:
— Посчитать людей. Раненых — к лекарю. Караулы не снимать.
Он говорил спокойно, как будто ничего особенного не случилось. Я понял, что именно так должен вести себя человек, от которого зависит настроение остальных. Если дрогнет он — дрогнут все.
Прохор тяжело опустился на бревно возле кузницы. Я заметил кровь на его левом рукаве, но она текла не из него. Сабля лишь распорола кафтан, едва задев кожу.
— Повезло, — буркнул он, заметив мой взгляд.
Я кивнул.
До самого вечера я работал вместе со всеми, таскал бревна, помогал плотникам, смеялся над шутками кузнеца, казалось, что все осталось позади, но внутри появилась странная пустота. Не страх и не облегчение, а будто часть меня осталась там, в пойме, возле поваленной лошади. Лишь вечером, когда солнце скрылось за лесом и над лагерем начали подниматься струйки дыма от костров, я снял перевязь и положил саблю рядом. Хотел протереть клинок, но остановился. На гарде запеклась темная, почти черная кровь. Я долго смотрел на нее, потом машинально поднял горсть влажного песка и начал тереть металл. Кровь сходила плохо, приходилось нажимать сильнее. Я тер, пока сталь не стала чистой. Только тогда понял, почему не мог успокоиться: эта кровь была не моей.
— Первый? — раздался голос Прохора. Я вздрогнул и увидел его рядом.
— Что? — спросил я, не сразу поняв.
— Куда ударил, помнишь? — ответил он.
Я закрыл глаза и попытался вспомнить. Перед глазами мелькнуло лицо всадника, взметнувшаяся сабля, но потом все исчезло, оставив лишь пустоту.
— Нет, — медленно покачал я головой.
Прохор кивнул.
— И не вспомнишь. Ты не убивал. Ты своего спасал.
Слова прозвучали просто, без утешения или попытки облегчить то, что произошло. Он лишь сказал то, что считал правдой. Мы долго сидели молча, слушая потрескивание костра и тихое ржание лошадей за стеной недостроенного острога. Над темной рекой поднимался холодный ночной туман. Я впервые за все эти годы не находил слов, чтобы объяснить самому себе, что сегодня произошло. И, наверное, впервые понял, что некоторые вещи невозможно объяснить.
Глава 15. Гости.
Глава 15.Гости. Не помню, на какую по счету ночь это произошло. За последние недели все дни стали похожи друг на друга настолько, что я перестал различать их, запоминая только то, удалось ли нам закончить очередной венец стены или нет. Проснулся я от крика, крик был не от испуга, а какой-то короткий и резкий. Еще не открыв глаз, я машинально потянулся к сабле. Этому движению меня никто специально не учил, просто однажды оно появилось само, а потом незаметно превратилось в привычку. За стеной уже топали люди. Кто-то выбегал из избы, кто-то на ходу натягивал кафтан, кто-то ругался спросонья. Я выскочил следом. Над островом стояла такая темнота, что противоположной стены почти не было видно, и только редкие факелы на башнях выхватывали из мрака лица караульных и острые вершины частокола. — Где? — На северной стороне!
Я бросился туда вместе с остальными. Афанасий уже стоял на помосте, всматриваясь в темноту за рекой. Рядом молча заряжали пищали казаки, а Матвей, опершись ладонями о бревно, не отрывал глаз от поймы. Мы ждали. Прошла минута, другая, н ночь молчала, и только ветер лениво шевелил камыш. — Видел кто? — Нет. — Слышал? — Коня будто.
Матвей покачал головой.
— Не коня. Человека.
Он не договорил, когда далеко, за кустарником, коротко свистнула стрела. Она ударилась в частокол и упала. За ней прилетела вторая, потом третья. Стреляли наугад, не целясь. Никто из казаков не ответил. Мы еще несколько минут стояли на стене, вглядываясь в темноту, но ничего не произошло.
Афанасий первым нарушил молчание:
— По местам.
Люди расходились. Кто-то еще долго всматривался в реку. Ночь снова стала спокойной. Яуже успел лечь, когда меня разбудили. На этот раз крик раздался с западной стороны, потом ударило несколько пищалей. Потом снова тишина. И снова никого. Так продолжалось почти до рассвета. Стоило людям успокоиться, вернуться в избы, как тревога вспыхивала у другой стены. Иногда прилетала одна стрела, иногда слышалось ржание лошади, иногда караульному казалось, что между деревьями мелькнул человек. Каждый раз весь острог вскакивал на ноги, но враг не появлялся.
Лишь спустя несколько дней я понял, что происходит - кыргызы больше не пытались взять нас силой, им это просто было не нужно. Они воевали с нашим сном, и, пожалуй, именно в этом они оказались опаснее, чем в той засаде. Потому что бой заканчивается, а усталость, накапливаясь, начинает менять человека, лишая сил, терпения и способности здраво рассуждать. Именно этого они, наверное, и добивались. Они не хотели нас уничтожить, им нужно было заставить нас отступить от идеи строить острог.
Утром никто не жаловался. За эти месяцы я успел узнать людей достаточно хорошо, чтобы понимать: жаловаться здесь не принято. Если человек не мог идти — он садился на бревно, если болел — работал медленнее, если становилось худо, об этом первым замечал кто-нибудь из товарищей. И все-таки усталость была написана на каждом лице. Плотники все чаще ошибались, кузнец промахнулся молотом, Матвей стал чаще останавливаться, собираясь с мыслями.
Работа не прекращалась ни на день. Если ночью люди стояли на стенах, с первыми лучами солнца снова брались за топоры, пилы и лопаты, словно между тревогой и рабочим днем не было нескольких часов ожидания. Я тоже работал, иногда мне казалось, что работа не дает сойти с ума - пока руки заняты, голове некогда возвращаться к ночным крикам, свисту стрел или тому мгновению в пойме. Мы поднимали западную стену, когда я вдруг поймал себя на мысли, что этот острог больше не чужой. Раньше мне казалось, что я помогаю государю ставить крепость на краю земли, которую никогда не увижу. Теперь все изменилось: каждое уложенное бревно означало для меня то же самое, что и для остальных: еще один венец стены, еще один локоть высоты, еще одна ночь за крепким тыном. Я не заметил, когда эта мысль перестала быть чужой. Наверное, так же незаметно, как я перестал удивляться своим топором или вспоминать каждое утро, что когда-то жил в другом времени.
Признаюсь, что страшно мне было почти каждый день. Раньше я думал, что после боя страх должен исчезнуть, но получилось наоборот. Пока человек не видел смерти, она казалась далекой, но после того как поймешь, насколько тонка граница между жизнью и смертью, начинаешь замечать опасность повсюду.
Я никому об этом не говорил. Каждый вечер я проверял, легко ли выходит сабля из ножен, не отсырел ли порох, стоит ли пищаль там, где я смогу схватить ее. Потом ложился, закрывал глаза и ждал, разбудят ли этой ночью. Со стороны казалось, что я привык. Я уже не вскакивал при каждом окрике, не хватался за оружие, не оглядывался, но я знал, чего мне стоило это спокойствие - его приходилось удерживать усилием воли, как норовистую лошадь.
Тогда я понял одну простую вещь: мужество — это не отсутствие страха, это способность делать свое дело, несмотря на страх.
Первые заморозки пришли неожиданно. Земля под ногами еще вчера была мягкой после осенних дождей, но к утру каждая травинка покрылась тонкой белой изморозью, тихо похрустывавшей под сапогами, река стала темнее, тяжелее, готовясь к долгой зиме, над водой по утрам поднимался густой пар, скрывавший противоположный берег до восхода.
Ночи стали по-настоящему тихими. Сначала никто не придал этому значения. Одну ночь не было тревоги, потом вторую. На третью караульные начали переглядываться, удивляясь тишине. Я проснулся не от окрика часового, а от звука колки дров. Этот обыкновенный звук показался невероятным.
После завтрака сын боярский собрал десятников. Мы невольно слышали разговор, Матвей долго смотрел на реку и медленно произнес:
— Ушли.
Никто не переспросил. Все поняли, о ком идет речь. Афанасий кивнул:
— До весны не объявятся.
По лицам людей пробежал едва заметный ветер. Никто не закричал от радости, не бросил работу, но напряжение отпустило. Работа изменилась: если прежде все силы уходили на стены и частокол, то теперь люди начали думать о том, без чего невозможно выжить зимой.
Острог стоял. Не такой, каким его хотели видеть в Енисейске или Москве: без высоких башен, просторных хором для начальства или добротных служб, но главное было сделано. Частокол замкнулся в кольцо, над воротами поднялась башня, а внутри хватало места, чтобы пережить первую зиму.
Внутри острога появлялись срубы будущих изб. Плотники торопились поставить крыши до снегов, кузнец ковал дверные петли и скобы, возле амбара копали погреб, а чуть в стороне размечали место под баню. Острог становился домом.
В тот день мы с Прохором тесали бревна для новой избы, мы работали молча. За последние недели мы говорили меньше, потому что хорошее молчание иногда значило больше любого разговора.
— Почему они ушли? — спросил я.
Прохор не поднял головы, ударил топором и ответил:
— Потому что осень кончилась.
— И что?
— Ты думаешь, что война сама по себе живет? — спросил он, выпрямившись и посмотрев на серое небо.
— Не знаю, — пожал я плечами.
— Она вместе с жизнью живет, — он поднял щепку и покрутил в пальцах. — Им теперь охотиться надо: соболя брать, лося, пушнину менять. Лошадей зимой одним воздухом не накормишь.
— Значит, это не конец? — спросил я, кивнув.
— Это передышка, — усмехнулся Прохор. — Весной снег сойдет, и они снова придут.
Он спокойно говорил о неизбежности, без ненависти и злобы. Я ничего не ответил и снова взялся за топор. Это чувство оказалось настолько непривычным, что я долго не мог к нему привыкнуть.
Зима пришла быстро. Сначала лег первый снег, потом второй. Через несколько дней вся пойма стала белой, Абакан начал медленно затягиваться льдом. Жизнь в остроге вошла в новый порядок: днем люди достраивали избы, запасали дрова и мясо, а по вечерам собирались у печей, где разговоры становились длиннее, а смех звучал чаще. Казалось, самое тяжелое осталось позади, но я ошибся, потому что вместе с настоящей зимой к нам пожаловали другие гости.
Прошло несколько недель. Осень окончательно уступила место зиме. Однажды выпал снег. К утру остров изменился. Пни, кучи щепы и бревна стали белыми. Недостроенные избы выглядели основательнее.
Я вышел за ворота до рассвета. Я стоял, вдыхая морозный воздух, и подумал, что почти забыл город, в котором родился.
Дорогу по льду открыли после Рождества. Никто не назначал день, но казаки утром подошли к реке, послушали, как лед отвечает на удары пешни, и молча вернулись. К полудню уже запрягали лошадей. Зимняя дорога была быстрее летней.
Вскоре после рассвета дозорный окликнул двор:
— Едут.
Работа остановилась. Кто-то поднял голову, кто-то вышел за ворота, щурясь против солнца. Санный поезд казался темной полоской, пока не стали различимы упряжки, люди в тулупах, копья и ящики.
— Из Енисейска, — сказал кто-то.
С саней спустился невысокий человек, долго разминал ноги. Он снял рукавицу и достал сверток с сургучными печатями — подьячий. Сын боярского принял грамоту, остальные занимались делом.
Лишь один человек никуда не торопился. Он сидел на последних санях под старым серым тулупом, спокойно наблюдая за происходящим. Потом спустился, поднял узел, оглядел двор и пошел за подьячим. Его походка показалась мне знакомой. Может, наши пути где-то пересикались? Он остановился возле строящейся избы, провел ладонью по бревну и пошел дальше.
Однажды я заметил его возле стены, где подьячий записывал что-то в книгу, а Афанасий перечислял запасы. Старик почти ничего не говорил, только слушал и коротко кивал. Он был обычным человеком, но каждый раз, встречаясь с ним глазами, я чувствовал, что память пытается открыть дверь к чему-то важному, но дверь не открывалась. Я перебирал в голове лица, встреченных за десять лет: Кюней, Прохор, Матвей, староста, казаки Красного Яра. Его среди них не было, но я был почти уверен, что уже видел этого человека.
Инспекция пробыла в остроге три дня. За это время они успел сделать, кажется, все, ради чего проделали долгий зимний путь из Енисейска: тщательно осмотрели стены, несколько раз поднимались на башни, долго расспрашивали Афанасия о летнем строительстве, переписали весь гарнизон, проверили запасы муки, соли, свинца и пороха, заглянул в амбар, в погреба и даже собственноручно измерили шагами расстояние между башнями, сверяя его со своими записями. Работа эта выглядела скучной и однообразной, но я почему-то невольно наблюдал за ними, но не за подьячим, за стариком. Он почти все время находился рядом: молча стоял за спиной писаря, иногда помогал разворачивать тяжелые карты, иногда о чем-то тихо переговаривался с казаками сопровождения. Но чаще просто смотрел. Спокойно и внимательно. И каждый раз, когда наши взгляды случайно встречались, меня не покидало странное ощущение, будто память упрямо пыталась подсказать что-то очень важное. Я был уверен, что знаю этого человека, и вместе с тем никак не мог вспомнить — откуда.
На третий день подьячий подозвал Афанасия. Они долго разговаривали возле саней, не повышая голоса. Потом меня окликнули, я подошел. Подьячий внимательно посмотрел на меня поверх своей раскрытой книги.
— Это ты место под острог выбирал?
— Не один.
Он кивнул.
— А чертеж?
— Я рисовал.
— Грамоте обучен?
— Да.
Подьячий закрыл книгу.
— Хорошо.
Афанасий уже понял, к чему идет разговор.
— Мне он здесь нужен.
Подьячий спокойно посмотрел на него.
— Государю тоже.
Наступило молчание. Я переводил взгляд с одного на другого, чувствуя себя человеком, судьбу которого решают без его участия.
— Воевода велел присматривать людей грамотных, — наконец сказал подьячий.
— Таких немного.
Афанасий тяжело выдохнул. Возражать дальше было бессмысленно.
— Когда?
— Завтра.
— До Енисейска?
— Пока до Енисейска.
Дальше воевода сам распорядится. Весть разошлась по острогу быстрее зимнего ветра. К вечеру уже все знали, что утром я ухожу вместе с обозом. Никто не расспрашивал. За десять лет я успел привыкнуть к тому, что служба редко оставляет человеку право выбора. Если государь позвал — значит, надо ехать. Прощаться тоже долго не умели. Матвей крепко обнял меня и только сказал:
— Не пропадай.
Я усмехнулся.
— Постараюсь.
Он покачал головой.
— В наших местах человек редко пропадает по своей воле.
Потом подошел Прохор. Долго молчал и смотрел куда-то мимо меня. Наконец протянул руку. За все эти годы мы почти никогда не пожимали друг другу рук. Не было такой привычки. Я крепко сжал его ладонь.
— Береги себя.
— И ты.
Он отпустил мою руку.
— Господь даст, свидимся.
Я хотел ответить, что обязательно свидимся. Но слова почему-то так и не сорвались с языка.
Утром стоял крепкий мороз. Лошади нетерпеливо переступали копытами, выбрасывая из ноздрей густой пар. Казаки уже подтягивали подпруги. Подьячий торопил людей. Сани были готовы. Я последний раз обошел двор, провел ладонью по свежему бревну ворот, посмотрел на башню, где сейчас стоял караульный, на баню, амбар, избы, которые еще совсем недавно мы собирали по венцу, не зная, успеем ли закончить их до снега. Из труб уже поднимался дым. Во дворе кто-то рубил дрова, где-то плакал ребенок. Жизнь продолжалась, даже без меня.
Мы выехали сразу после рассвета. Когда сани пересекли лед Абакана, я невольно обернулся. Острог стоял на острове темной деревянной крепостью среди бесконечного белого снега. Отсюда он казался совсем небольшим, почти игрушечным. Я долго смотрел назад, пока стены не скрылись за прибрежным лесом. И сам не понял, почему именно тогда вдруг совершенно ясно почувствовал: я вижу его в последний раз. Объяснить это чувство я не мог. Просто человек всегда занет, что что-то у него в последний раз. За десять лет жизнь слишком часто доказывала мне, что самые важные вещи приходят раньше любых объяснений.
До вечера мы прошли немало. Мороз тем временем крепчал, лошади шли легко по укатанной зимней дороге, лед давно стал надежнее любого тракта. Лишь с наступлением темноты обоз свернул к небольшому ельнику, ащищавшему от ветра. Казаки быстро расчистили снег, разожгли костер, распустили лошадей. Мы поужинали так же молча, как обычно ужинали в дороге. Потом один за другим начали укладываться спать. Я еще некоторое время сидел у огня - наблюдал как пламя медленно облизывало смолистые поленья. И вдруг опять пришла мысль, что старик этот кажется мне мучительно знакомым. Я поднялся и подошел к нему. Он словно ждал этого.
— Мы... знакомы?
Старик посмотрел на меня.
И едва заметно улыбнулся.
— Конечно, Андрей.
Я нахмурился.
— Простите... Но где?
Он немного помолчал.
Потом спокойно спросил:
— Как тебе экскурсия?
Я не понял.
Он продолжал смотреть мне прямо в глаза.
— Хорошая музейная экспозиция получилась?
Мир тут вокруг будто остановился. Костер. Снег. Темный лес - все исчезло.
Теперь я все понял это пере дом ной сидел не просто похожий человек, а это был он - тот самый старик, из музея.
Я медленно опустился рядом.
— Это... вы?
Он кивнул. Я хотел спросить сразу обо всем: почему, как, зачем. Но смог произнести только одно:
— За что?
Старик покачал головой.
— Не за что. Для чего.
Он посмотрел на огонь и прохолжил:
— Тебе нужно было узнать самого себя.
У меня тут же появилось жгучее желание рассказать ему все, что произошло за эти годы: про Кюней, Прохора, войну, про человека, которого мне пришлось убить, про эти десять лет моих мытарств. Но старик мягко поднял ладонь.
— Не надо.
— Почему?
— Я все видел.
Я долго смотрел на него. Раньше я обязательно стал бы спрашивать — как, но теперь не стал. Он поднялся, поправил тулуп и спокойно сказал:
— Спать пора.
— Завтра рано вставать?
Он улыбнулся.
— Да.
И ушел к своему месту у костра. Не знаю, сколько прошло времени, но я проснулся сам. Не от холода или шума, от того, что мне показалось, что кто-то зовет меня по имени. Я открыл глаза, старик стоял рядом.
— Пойдем.
Я осторожно поднялся, стараясь не разбудить остальных. Мы молча отходили дальше от костра. Лес вокруг был совершенно неподвижен. Я наконец нарушил молчание:
— Куда мы идем?
Старик остановился и посмотрел вперед, туда, где за темными елями начиналась ночь. Через паузу спокойно ответил:
— Домой.
Конец первого тома.
Продолжение следует...
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
