Серый сентябрь 2 : вой за окном
Глава 1
Серый сентябрь 2 : вой за окном
Глава 1. За забором
«Бип-бип-бип…»
Будильник на тумбочке помигал красными цифрами — 06:30. Первое сентября — и потух.
Сергей открыл глаза и несколько секунд смотрел в потолок, не понимая, где он. Потолок был белый, оштукатуренный, без трещин и копоти. Привычный, дачный. Лучше любого потолка на свете — потому что живой.
-Бляяять……
Он сел на кровати. Тело — тяжёлое, будто он не спал, а таскал кирпичи. В голове — обрывки, клочья, ошмётки какого-то дурацкого сна: забор, дым, запах бензина, чёрная фигура — огромная, горящая, с ломом в спине. Ещё — чей-то крик. Или не крик — вой. И сигарета. Последняя сигарета, которую он курил, закрыв глаза, а потом…
А потом — ничего. Будильник стих. Экран — погас.
— Херня, — сказал Сергей вслух. Голос — хриплый, утренний, как всегда. — Приснится же.
Он откинул одеяло, спустил ноги на прохладный паркет. За окном — серый, ленинградский рассвет. Тихий. Живой.
Кухня в дачном доме — небольшая, с газовой плитой, старым холодильником и столом, покрытым клеёнкой в клетку. Сергей налил воды в чайник, поставил на плиту, щёлкнул зажигалкой. Запах газа — обычный, бытовой, не тот, из сна. Чайник зашумел — сначала тихо, потом громче. Сергей достал из шкафчика пакет с чаем, две кружки, сахар.
Илья сидел за столом — в трусах и майке, босой, с гигантской бутылкой минералки «Ессентуки» перед собой. Лицо — помятое, серое, глаза — красные, как у человека, который не спал, а отбивался от чего-то всю ночь. Он пил — жадно, большими глотками, морщась, потом выдыхал, вытирал рот ладонью и пил снова.
— Ты чего? — спросил Сергей. — Перебрал вчера?
— Не помню, — сказал Илья. — Спать лёг — и всё. Не помню. Снилось что-то… дерьмовое.
— Мне тоже, — кивнул Сергей. — Дерьмовое — это мягко сказано.
Чайник закипел. Сергей залил заварку, накрыл чайник полотенцем — пусть потомится. Сел напротив Ильи. Посмотрел на него — внимательно, изучающе, будто видел впервые. Илья был живой. Целый. Без ран, без ожогов, без проломленной головы. Лохматый, помятый, с трёхдневной щетиной — но живой.
— Чего вылупился? — не поднимая глаз от бутылки, спросил Илья.
— Ни чего. Радуюсь.
— Чему?
— Что ты живой, дурак.
Илья поднял голову. Посмотрел на Сергея — долго, серьёзно. Потом усмехнулся — криво, одной стороной рта.
— Я всегда живой, Серый. Ты о чем вобще ?
Чайник — настоялся. Сергей разлил по кружкам. Сахар — три ложки, привычка. Илья — без сахара, только минералка. Они сидели молча, и тихо было — хорошо, по-утреннему, как бывает только на даче, когда снаружи ни машин, ни соседей, ни городского гудения.
И тогда — стук.
Не в дверь. В окно. Тихий, настойчивый, костяшками пальцев.
Сергей и Илья — одновременно повернули головы. За окном кухни — серое утро, занавеска, тюль, и за тюлью — силуэт. Не стоит — прижался лицом к стеклу, ладони — по бокам, смотрит внутрь.
Захар.
— Захар, блять! — выдохнул Илья. — Кого приволокла нечистая…
Сергей встал, отодвинул занавеску. Захар — стоял на крыльце, в трениках и футболке, босой, с лицом — белым, как мел. Глаза — круглые, огромные. Рот — открыт. Он смотрел не на Сергея. Он смотрел — в сторону. За забор. За участок.
— Серёга, — сказал Захар. Голос — тихий, как у человека, который забыл, как говорить громко. — Серёга, иди сюда. Илюха — тоже. Идите. Сюда. К окну. Быстро.
— Захар, ты чего…
— К окну, я сказал!
Сергей переглянулся с Ильей. Илья пожал плечами — мол, пойду, посмотрю, что за цирк. Они вышли в гостиную, к большому окну, что выходило на участок и за забор — на улицу, на соседние дачи, на поле, на дорогу к посёлку.
Сергей отдёрнул занавеску.
Участок — был. Тот же. Яблони — три старые, с кривыми стволами, с краснеющими яблоками, тяжёлыми, налитыми, готовыми упасть. Крыльцо — деревянное, с перилами, на которых Илья сушил носки. Туалет — в углу, дощатый, с ромашкой на двери (Ильина шутка — не прижилась, но ромашка осталась). «Нива» — у забора, рыжая, пыльная, поблёскивающая невысохшей росой на стеклах. Всё — было. Всё — на месте. Всё — своё.
А за забором…
Сергей моргнул. Моргнул снова. Протёр глаза кулаком.
За забором — не было дачного посёлка. Не было соседских домов из пенобетона и крашеного профнастила. Не было асфальтовой дороги, не было линии электропередач, не было автобусной остановки с выцветшим расписанием.
За забором была деревня.
Настоящая. Старая. Деревянная. Избы — бревенчатые, тёмные от времени, с тесовыми крышами, с дверями, низкими и узкими, с крыльцами — маленькими, в два ступени. Меж изб — заборы: плетни, жерди, частокол. Дым — из труб, прямой, в безветренное утро. Запах — дым, навоз, хлеб, и что-то ещё, травяное, незнакомое.
И люди.
Живые. Настоящие. Мужики — в портах и рубахах, босые, с топорами и вилами. Бабы — в платках, с ведрами, с кувшинами. Дети — полуголые, чумазые, с палками вместо игрушек. Все — остановились. Все — смотрели. На забор. На дом. На «Ниву». На Сергея, стоящего в окне в трусах и майке с кружкой чая.
Тишина. Долгая. Густая. Как бывает, когда мир замирает перед тем, как что-то понять.
— Серёга, — прошептал Захар. — Это… что это?
Сергей молчал. Он смотрел — на избы, на людей, на дым, на плетни. На мужика в длинной рубахе, подпоясанной верёвкой, который стоял ближе всех и смотрел на «Ниву» с таким выражением, будто машина была не машиной, а дьявольским изделием, выползшим из преисподней.
— Илюх, — сказал Сергей, не оборачиваясь. — Это ты… как-нибудь объяснишь?
— Я? — Илья подошёл к окну, встал рядом. Посмотрел. Помолчал. — Нет. Не .
— Захар?
— Я вообще колдовать не умею, — сказал Захар. — Я ученый, а не волшебник. Может, оно само.
— Что — само?
— Не знаю. Но это не мы. И не дача. Дача — вот она. А это — за забором.
— А что за забором?
— Ты сам видишь. Деревня. Старая. Из бревна. С печами. С дымом. С бабами.
Мужик у плетня — тот, в рубахе — сделал шаг. Потом — ещё. Подошёл к забору. Посмотрел — на Сергея, на Илью, на Захара. Долго. Сплюнул. Сказал — громко, чётко, по-русски, но с каким-то странным, тянущим, старым выговором:
— Вы чьи будете?
Сергей посмотрел на Илью. Илья — на Захара. Захар — на Сергея.
— Наши, — сказал Сергей. — Мы — наши. С той стороны.
— С которой стороны? — мужик прищурился. — За тыном — поле, за полем — лес. Боле никаких сторон нету.
— Ну… — Сергей почесал затылок. — Мы с дачи. Вот с этой. Стоим тут. Лет двадцать уже.
— Дача, — повторил мужик. Попробовал слово на вкус, как незнакомую еду. — Дача. Не слыхивал. А дом-от у вас из чего? Каменный аль как?
— Из пенобетона, — сказал Сергей.
— Пено… чего?
— Из блоков. Такие… серые такие блоки.
— Серебро, что ли?
— Нет. Не серебро. Просто… серые.
Мужик — помолчал. Сплюнул снова. Оглянулся — на соседей, на избы, на дым.
— Чудно́, — сказал он. — Дом — каменный, а не боярский. Возы под вами — железные, а коней нету. Трясины в одёже — а не татары. И сами — бритые, а не попы. Чудно́.
— А вы сами-то — чьи? — спросил Илья, наклонившись к окну. — Какое село? Какой уезд? Год какой, хоть?
— Село наше — Малое Забородье, — сказал мужик, будто обидевшись. — Уезд — царицын двор. Год от Рождества Христова — тыща седмьсот двадцать третий. А вы — и впрямь не здешние.
— Тыща семьсот двадцать третий, — повторил Илья. Повернулся к Сергею. — Серый. Это тысяча семьсот двадцать третий год.
— Я слышал, — сказал Сергей. — Я не глухой. Я слепой. Потому что это — невозможно.
— Очевидно, возможно, — сказал Захар. — Раз оно есть.
Из-за плетня, из-за спины мужика, выглянул мальчишка — лет восьми, чумазый, в длинной рубахе до колен, босой. Глаза — синие, яркие, как у волчонка. Смотрел — с любопытством, без страха.
— Дядь, — сказал мальчишка, обращаясь к Сергею. — А у вас молоко есть?
— Молоко? — Сергей опешил. — В холодильнике, наверное, есть. А что?
— А дашь? Я вам яиц принесу. Десять штук. Свежих. Утренних.
— Ты кто, мелкий?
— Павлик. Сын кузнецов. А вы?
— Сергей. Это — Илья. Это — Захар.
— Захар, — повторил Павлик. — И не слыхивал таких имён. Чудно́. Ну так что, дадите молока?
— Дадим, — сказал Илья. — Откройте, Серый, калитку. Что мы, в осаде сидим?
Сергей посмотрел на Илью. На Захара. На мир за забором — деревянный, дымный, семнадцатый век.
— Вы чего, — сказал он, — собирайтесь. Оденемся. Пойдём… поглядим.
Они оделись — быстро, по-походному: джинсы, ботинки, куртки. Сергей — сунул в карман телефон, проверил — экран чёрный, не реагирует. Удивился — и не удивился одновременно. Илья — взял фонарик и нож складной. Захар — ничего не взял, только очки поправил и пробормотал: «Если нас сожрут — хотя бы в очках, как интеллигенты».
Вышли через калитку. Калитка — скрипнула, как обычно, как последние двадцать лет. За калиткой — тропинка. И дальше — деревня.
Малое Забородье, тысяча семьсот двадцать третий год.
Первое, что ударило, — запах. Не выхлоп, не пластик, не бензин. Дым. Берёзовый, сладкий, с горчинкой. Навоз — коровий, свежий, тёплый. Хлеб — ржаной, кислый, из печи. И — грязь. Не асфальт, не плитка — земля. Утоптанная, жёсткая, с колеями от телег, с лужами, с навозом, с соломой. Под ногами — не двадцать первый век. Под ногами — другое время.
Избы — стояли по обе стороны улицы, не ровно, а как попало, кто где построил. Бревенчатые, рубленые «в лапу», с низкими дверями, с волоковыми окнами — маленькими, затянутыми бычьим пузырём, не стеклом. Крыши — тесовые, некоторые — соломенные, почерневшие от дождей и времени. Меж изб — заборы: плетни из орешника, частоколы из жердей, ворота — дощатые, на деревянных петлях.
Дворы — живые. Куры — кудахчут, разгребают навоз. Поросята — в загонах, хрюкают, едят помои. Корова — у одного дома, привязанная к кольцу, жуёт сено, смотрит — на прохожих с тупым равнодушием. Собаки — злые, на цепях, лают, рвутся, лязгают зубами. Плетни — увиты хмелем, в огородах — капуста, репа, лук, морковь — ботва густая, зелёная, не то что на дачных грядках.
Люди — работали. Женщины — у колодцев, с вёдрами, с коромыслами. Мужики — у сараев, с топорами, с дранью. Старик — на завалинке, грелся на солнце, кряхтел, плевал в пыль. Дети — бегали, полуголые, чумазые, с палками и с топориками — настоящими, не игрушечными.
И все — смотрели. На троих. На гостей. На чужаков.
Сергей шёл первым — руки в карманах, подбородок вверх, как будто всё нормально, как будто он каждый день гуляет по семнадцатому веку. Илья — рядом, вертит головой, трогает заборы, щупает брёвна. Захар — сзади, молчит, пишет что-то в телефон — заметки, привычка.
— Захар, ты чего? — спросил Илья.
— Заметки, — сказал Захар. — Если выживем — пригодится. Если нет — всё равно не жалко.
— Оптимист.
— Реалист. Разница — в сроке.
Мимо прошла женщина — молодая, в платке, с ведрами на коромысле. Идёт — ровно, покачиваясь, не проливая. Посмотрела на Илью — сверху вниз, долго. Илья — улыбнулся, кивнул. Женщина — не улыбнулась. Проходя, сказала — негромко, через плечо:
— Волос долог, а ум короток. Бриться бы пошёл, кикимора.
Илья — остановился. Открыл рот. Закрыл. Повернулся к Сергею:
— Серый, эта бл.дь только что меня……
— Да. Успеется. Идём дальше, Казанова.
Павлик — бежал впереди, показывал дорогу, подпрыгивал, как щенок.
— Сюда, дядь Серёж, сюда! Тут тётка Марина живёт, она хлеб печёт — лучше всех! А тут — кузница, тятьки. А тут — колодец. А тут — тётка…
— Павлик, — перебил Сергей. — А кто у вас главный? Староста, старейшина, кто?
— Степан Тихоныч, — сказал Павлик. — Вон его дом, в конце улицы. Большой. С резьбой.
— А вы тут… нормально живёте? — спросил Захар. — Тихо?
Павлик обернулся. Лицо — посерьёзнело. Не детское — вдруг, в одно мгновение.
— Тихо? — переспросил он. — Днём — тихо. А ночью…
Он не договорил. Сплюнул — по-взрослому, как мужик. И побежал дальше.
— Ночью — что? — крикнул Илья.
— Увидите, — бросил Павлик, не оборачиваясь.
Они шли по улице — мимо изб, дворов, плетней. Сергей смотрел — и запоминал. Привычка, охотничья, дачная: сначала — местность, потом — люди, потом — проблемы.
Деревня — была невелика. Двадцать дворов, может, двадцать пять. По одну сторону улицы — избы, по другую — огороды, за огородами — поле, за полем — стена леса, тёмного, плотного, близко. Слишком близко. Лес — подступал к деревне, как осадная армия, и между ним и последними избами — не было ничего. Ни поля, ни луга, ни выгона. Только — тын. Частокол, высокий, из заострённых жердей, вбитых в землю. За тыном — лес. За лесом — тьма.
— Серый, — тихо сказал Илья. — Гляди. Частокол. Не от людей — от чего-то другого.
Сергей кивнул. Он видел.
Последний дом на улице — стоял особняком. Не в ряду — чуть в стороне, ближе к лесу, ближе к тыну. Изба — как все: бревенчатая, с тесовой крышей, с крыльцом. Но — ухоженная. Ставни — резные, крашеные. Завалинка — побелена. На ставнях — петухи, вырезанные ловко, с душой. На крыльце — скамейка, на скамейке — подушка. У входа — цветы в горшках. Не деревенские — какие-то другие, незнакомые, с тонкими стеблями и мелкими белыми цветами.
Дверь была открыта. В сенях — темно. В избе — тихо.
А на крыльце — стояла женщина.
Лет сорока, может, чуть больше. Лицо — не красивое и не некрасивое. Прямое. Сухое. С высокими скулами, с тонким ртом, с глазами — серыми, ясными, как вода в роднике. Волосы — тёмные, с проседью, заплетены в косу, тяжёлую, до пояса. Одежда — простая, домотканая: рубаха, понева, фартук. Но — чистая. Опрятная. Не как у других баб, в чём ходят за скотиной.
Она стояла — и смотрела. На троих. Спокойно, без удивления, без страха. Как будто ждала.
— Здравствуйте, — сказал Сергей.
— Здоровы будете, — ответила женщина. Голос — низкий, ровный, без улыбки. — Коли мимо идёте — идите. Коли за чем — говорите.
— Мы… — Сергей замялся. — Мы — новенькие. С той стороны.
Женщина — посмотрела на забор дачного участка, видный за плетнём. На «Ниву» — рыжую, блестящую росой. На дом — серый, пенобетонный, инородный. И — ничего не сказала. Только — чуть сузила глаза. Будто увидела то, что другие не видели.
— Местные вас, кажется, стороной обходят, — сказал Илья, в лоб.
— Местные, — женщина чуть повела плечом, — умные. А вы — ступайте. Павлик, отведи гостей к Степану Тихонычу. Нечего им тут.
— А что — тут? — не унимался Илья.
— Тут, — сказала женщина, — ничего. Идите.
Павлик — появился из-за угла, будто ждал. Схватил Сергея за рукав:
— Пойдём, дядь Серёга, пойдём! Степан Тихоныч завтракает — он вас покормит!
Илья оглянулся на женщину — последний раз. Она стояла на крыльце, в проёме двери, и смотрела им вслед. Ветер — шевельнул косу. Белые цветы на ступенях — качнулись.
— Ведьма, — тихо сказал Илья.
— Илюх, — одёрнул Сергей.
— А что? Посмотри на двор. Травы сушёные на верёвке. Кошка — чёрная, вон, на завалинке. И глаза… ты глаза видел?
— Видел. Идём. Потом поговорим.
Дом Степана Тихоныча — в самом конце улицы, напротив тына. Большой, рубленый, в шесть стен, с резьбой на наличниках и ставнях. Крыльцо — высокое, в четыре ступени, с перилами. Перед домом — двор, огороженный частоколом. Ворота — широкие, из досок, с железными петлями — раритет по местным меркам, железо дорого.
Во дворе — хозяйство: сарай, дровник, колода для рубки, навес, под которым — телега, а при ней — двое лошадей, бурых, толстых, ленивых. Куры — ходят, кудахчут. Пёс — на цепи, огромный, лохматый, с головой как бочонок. Не лает — рычит, тихо, низко, на уровне живота. Аж земля дрожит.
— Тихо, Барс, — Павлик махнул рукой. Пёс — замолчал. Заворчал тихо, лёг на бок.
Вошли. Сени — тёмные, прохладные, пахнут дымом, луком, дёгтем. На стенах — связки сушёных трав, пучки мухоморов, ожинки чеснока. На лавке — лапти, валенки, кожаные сапоги. Печь — русская, огромная, белённая, с шестком, с ухватами, с кочергой. Топится — жарко, дышит, живая.
Горница — просторная, бревенчатая, с полатями, с лавками вдоль стен, с красным углом — иконы, лампада, полотенце вышитое. Стол — посередине, дубовый, тяжёлый, накрытый белой скатертью — не для гостей, а всегда так, видно.
За столом — сидел Степан Тихоныч.
Ел.
Суп — в большой глиняной мисе, с ложкой деревянной, широкой, как ладонь. Не суп — похлёбка: густая, тёмная, с капустой, с крупой, с кусками свинины, с запахом лаврового листа и чеснока. Хлеб — ржаной, чёрный, на отдельной доске, нарезанный ломтями, с коркой, что хрустит. Молоко — в крынке, белое, густое, с пенкой. Огурцы — в миске, солёные, с укропом и хреном. Квас — в жбане, с крышкой. И — пирог. Затейник, с начинкой — рыбной, судя по запаху.
Степан Тихоныч — мужик. Большой. Не толстый — большой. Широкий в плечах, в кости, в шее. Руки — как у медведя, с волосатыми кистями, с мозолями, с обломанными ногтями. Лицо — широкое, обветренное, с бородой — русой, с проседью, подстриженной коротко, не по-стариковски. Глаза — маленькие, серые, цепкие, как у охотника, что видит белку на семидесяти шагах. Лет — пятьдесят, может, больше, но крепкий. Из породы мужиков, что не стареют, а сохнут.
Он ел — основательно, не торопясь, с аппетитом человека, который с утра уже поработал. Ложка — стучала по мисе. Хруст хлеба — как выстрел. Он не поднял головы, когда вошли, — только сказал, в мису:
— Павлик, привёл. Ну, садитесь. Хозяева — или захожане?
— Захожане, — сказал Сергей. — С той стороны забора. Из… дома.
— Видал я дом ваш, — Степан кивнул, не поднимая глаз. — Каменный, крыша гладкая стальная, двор без посевов. Чудно́. Откуда народ?
— Из города. Мы — дачники. Отдыхать приехали.
— Дач-ники, — Степан попробовал слово. Покрутил во рту. Сплюнул в угол. — Чудно́. Ну, садись, ешь. Ложки — в мисе. Хлеб — бери. Не стесняйся, не бары.
Сели. Ели.
Похлёбка — оказалась хороша. Горячая, жирная, с лавровым листом, с чесноком, с крупой, что не разварилась, а держалась, как жемчуг. Хлеб — кисловатый, тёмный, с запахом ржаной муки и дрожжей. Квас — холодный, бодрящий, с пузырьками. Огурцы — солёные, хрустящие, с хреном, что продирает до слёз. Пирог — судак с луком, в сдобном тесте, мягкий, тающий.
Илья ел — жадно, быстро, третью ложку. Захар — аккуратно, по маленькому кусочку, пробуя, морщась. Сергей — ел, но медленно, разглядывая горницу, запоминая.
— Хорошо, — сказал Илья, вытирая рот рукавом. — Вкусно. Это что, свинина?
— Свинина, — кивнул Степан. — Свои. Вчера кололи. На зиму.
— А зима скоро?
— Сентябрь. Лист желтеет. Скоро — мороз.
— А… — Сергей отложил ложку. — Степан Тихоныч. Мы — люди мирные. Приехали отдыхать, не воевать. Но… странно у вас тут. Тихо — а частокол. День — а тын как перед осадой. И люди… смотрят. Как на чужих.
Степан — перестал есть. Положил ложку. Посмотрел — на Сергея. Долго. Оценивающе. Будто прикидывал — говорить или нет.
Потом — заговорил.
— Ты, — сказал он, — видать, не здешний. И не от мира сего. У нас тут — не тихо. У нас тут — война. Не с финами, не со шведом — с другим. С тёмным.
— С тёмным? — переспросил Захар.
— Колдовство, — сказал Степан. Просто. Будто сказал «дождь» или «холод». — Тёмное колдовство. В лесу поселилось. Давно. Года три назад — начали. Сначала — скот. Коровы, овцы. Тянут из загонов, волокут в лес, находят — обглоданные. Потом — люди. Один, второй… На пастбище — не вернулся. За дровами — не вернулся. На сенокосе — нашли тело. Без головы.
Он замолчал. Взял квас. Отпил. Вытер усы.
— Оборотни, — сказал он. — Волки. Не простые. В полнолуние — бесятся. Третью зиму — лютуют. У нас — двадцать дворов. Было — тридцать. Десять — опустели. Народ уходит. Кто — в город, кто — в лес. Кто — никуда. Сгинули.
— И что… никто не борется? — спросил Сергей.
— Боремся, — Степан усмехнулся — невесело, коротко. — Вилами, кольями, серпами. Днём — крепки. Ночью — у себя. За тыном, за дверями, за печью. А они — ночью. Они — всегда ночью.
— А в дворе крайнем? — прямо спросил Илья. — Кто? Ведьма?
Степан — посмотрел на Илью. Прищурился.
— Ведьма…. —задумчиво повторил он. — Люд всякое говорит .
— Предположил — Илья замялся. — Дом на отшибе. Женщина одна. Соседи обходят.
Степан — помолчал. Долго.
— Женщина та — Аксинья. Жила тут. Муж — помер, дети — померли. Одна — осталась. Соседи… боятся. Не зря, может. А может — зря. Не знаю. Мы — живём. Как живётся. Как можется.
Он поднял ложку, макнул в похлёбку, зачерпнул, съел. Будто тема — закрыта.
— А вы, — сказал он, глядя в мису, — вы — живите. Если жить охота. Дом ваш — крепкий. Забор — вот он. Ночью — не выходите. Днём — ходите. С людьми — говорите. А как стемнеет — сидите. Тихо. И — молитесь. Если умеете. Если нет — так просто сидите тихо.
— И всё? — спросил Захар.
— И всё, — сказал Степан. — Другого совета — нету. У нас — нету. Может, у вас — будет. Вы — чудны́е. Может, и спасёте. А может — нет. Посмотрим.
Он отхлебнул квас, вытер усы тыльной стороной ладони, рыгнул — вольно, по-хозяйски — и посмотрел в окно. За окном — серело. Небо — тяжёлое, низкое, как потолок в бане. Яблони на дачном участке — краснели, румяные, как на картинке. «Нива» — поблёскивала росой. И — тишина. Тяжёлая, густая, как кисель.
А где-то — за тыном, за полем, за деревней — в тёмном, плотном, близком лесу — что-то выло. Далеко, глухо, на одной ноте. Долго. И — замолчало.
Павлик — сидел на лавке у двери, болтая ногами. Услышал — побледнел. Притих.
— Вот, — сказал Степан. — Это — оно. Днём — воет. А ночью — приходит.
Все — помолчали. Сергей — смотрел в окно, на дачу, на «Ниву», на яблони. Всё — было. Всё — было на месте. Только — мир вокруг — был другой. И ночь — приближалась.
Глава 2. Ночь
Обратный путь от Степана — короче. Не потому что расстояние — а потому что шагают быстро, молча, каждый в своих мыслях. Павлик бежит впереди, подгоняет, оглядывается на небо. Небо — тяжёлое, серое, как мокрая овчина, и солнце в нём — не солнце, а мутное пятно, которое ползёт вниз, будто и ему не по себе.
— Поторапливайтесь, — бросает Павлик через плечо. — К вечеру —надо быть дома.
Сергей смотрит на мальчишку. Тот — бежит, подпрыгивая, рубаха на спине — взмокла, прилипла. Босые ноги — шлёпают по грязи. Восемь лет, а уже знает: к вечеру — домой.
— Павлик, — спрашивает Захар, — а что вы вечером делаете? Закрываетесь?
Павлик обернулся. Лицо — серьёзное, не детское.
— Закрываемся. Ставни — затворяем. Травы — вешаем. Углём — пишем. И — не выходим.
— А углём — что пишете?
— Знаки. На косяках. На дверях. Крест — большой, круг — кругом. И — три черты. Вниз. Вот так.
Он показал — пальцем в воздухе: крест, круг, три черты.
— А это зачем?
— А затем, — Павлик сплюнул, по-взрослому, — что они — не любят. Крест — не любят. Круг — не перешагнут. А три черты — это… Не знаю. Бабка учила. Бабка померла.
Он сказал — просто, как о погоде. Бабка учила. Бабка померла. Три зимы — три года — и бабки нет.
Дача — стояла, как стояла. Дом — серый, пенобетонный, инородный. «Нива» — у забора, рыжая, неподвижная. Яблони — краснели. Всё — было. И всё — казалось ещё более чужим, чем утром, потому что теперь они знали: за забором — не просто деревня. За забором — деревня, которая каждый вечер ждет смерти.
Сергей остановился у калитки. Посмотрел на забор. Забор — дачный, из профнастила, метра два с половиной, крашеный зелёным. Крепкий. Не частокол, не тын — но крепкий. Профнастил — металл. Металл — это что-то. Может — не много, но что-то.
— Так, — сказал Сергей. — Илюх, Захар. Слушайте. Ночь — будет. Что Степан сказал — то и делаем. Заколачиваем, закрываем, сидим тихо. Не выходим. Не геройствуем. Утром — разберёмся.
— Серый, — Илья присел на крыльцо, закурил. — А если они — к нам?
— Если к нам — держимся. Забор — крепкий. Дверь — дубовая. Окон — четыре. Заколотим. И — ждём. До утра.
— А утром?
— Утром — видно будет.
Илья затянулся, выдохнул, посмотрел на солнце. Солнце — висело над лесом, низкое, рыжее, будто медный таз, который кто-то приложил к деревьям и не убрал.
— Ладно, — сказал он. — Давай заколачивать.
Работа — пошла. Сергей — из сарая достал доски, гвозди, молоток, пассатижи. Захар — таскал, держал, подавал. Илья — мерил, прикладывал, забивал. Работали — молча, споро, как люди, которые понимают: если не успеют до темноты — могут не успеть никогда.
Окна — четыре. Два в гостиной, одно в кухне, одно в спальне. Каждое — заколотили досками в два слоя, крест-накрест. Гвозди — длинные, сотка, в каждом углу — по два, для надёжности. Между досками — щели, но узкие, чтобы смотреть — можно, а лезть — нет.
Дверь — дубовая, тяжёлая, на трёх петлях. Сергей — прикрутил поверх неё доску, которую нашёл в сарае, длинную, во весь проём. Прибил скобы — железные, из строительного магазина, ржавые, но крепкие. Замок — обычный, внутренний, шпингалетный. Прибил ещё один, сверху, для верности.
Калитка — петли — железные, приваренные. Засов — Сергей положил сверху трубу, металлическую, которую нашёл в углу участка. Труба — тяжёлая, ржавая, но — металл.
Захар — ходил по участку, по периметру, проверял забор. Профнастил — держал. Крепко. Но — в одном месте, у угла, где забор стыковался с соседским (соседского дома не было, но забор — остался, из сетки-рабицы), Сергей нашёл щель. Небольшую, но — щель. Прибил туда доску.
— Серый, — Захар стоял у забора, смотрел через профнастил — туда, в деревню. — Они тоже заколачиваются. Гляди.
Сергей подошёл, заглянул в щель между досками. Деревня — жила, готовилась. По улице — бегали дети, загоняли кур, закрывали калитки. Мужики — ходили с досками, с топорами, с верёвками. Женщины — вешали на ставни и над дверями пучки трав — сушёных, желтых, пахучих. Один мужик — таскал из леса деревянные колья, острые, свежерубленные, и складывал у тына. Другой — разжигал костёр у двора — не для тепла, а для света. Огонь — жилой, не мёртвый, и дым от него — поднимался вверх, прямой, как столб.
Павлик — появился у калитки. Как всегда — будто из-под земли вырос.
— Дядь Серёга! — крикнул он через забор. — Я вам принёс!
Он протянул через щель пучок трав — сушёных, перевязанных красной ниткой. Пахло — горько, резко, тяжело. Полынь. И что-то ещё — чёрное, колючее, с мелкими цветами.
— Чертополох, — объяснил Павлик. — И полынь. Над дверью повесьте. И над окнами. Они — не любят. Чешется у них. Горит.
— Горит? — переспросил Захар.
— Не они горят. Травы горят. Если поджечь — дым. Они — уходят. От дыма. Но — ненадолго.
— А ещё что?
— Ещё — уголь. У вас уголь есть?
— Уголь? — Сергей нахмурился. — Для мангала — есть. В сарае.
— Давайте. Я — напишу. Знаки. На дверях и на окнах. Крест, круг, три черты. Я — умею. Бабка учила.
Сергей — посмотрел на Илью. Илья — пожал плечами. Захар — кивнул.
— Давай, — сказал Сергей.
Павлик — юркнул в калитку, как уж. Босиком — на крыльцо, в сарай, нашёл мешок с углем, достал кусок, крупный, черный, мягкий. И — пошёл писать.
На косяке двери — крест. Большой, во весь проём, жирный, чёрный. Вокруг креста — круг, ровный, без циркуля, от руки — но ровный, будто он это делал не в первый раз. И — три черты. Вниз, от круга. Как капли. Или — корни.
На оконных косяках — то же. Крест, круг, три черты. Павлик — работал быстро, уверенно, не задумываясь. Руки — чёрные от угля, лицо — в саже, но глаза — серьёзные, взрослые.
— А три черты — что значат? — спросил Захар, записывая в блокнот.
Павлик — замолчал. Перестал писать. Посмотрел на Захара — снизу вверх, долго.
— Три, — сказал он, — это сколько людей унесли. Зиму — три. Первую зиму — одного. Вторую — двоих. Третью — троих. Три черты — три зимы. Три года. Три… — он замолчал, губы — дрогнули. — Три — это конец. Бабка говорила: три — это конец. Если третью зиму не пережить — всё.
— Что — всё?
Павлик не ответил. Вернулся к работе. Чёрточки — легли на дерево, жирные, чёрные, как порезы.
— А тропа? — спросил Илья, присев рядом. — Ты утром сказал — «увидите». Про что?
Павлик — замер. Уголь — застыл в пальцах. Он обернулся — быстро, как зверь, и глаза — синие, яркие — сузились.
— Тропа, — сказал он тихо. — В лесу. За тыном. Туда — не ходят. Никто. Даже Степан Тихоныч. Даже мужики. Туда — нельзя.
— Почему?
— Потому что — она. Она — ходит. По той тропе. Ночью. Баба Аксинья.
— Аксинья? — Сергей подошёл. — Та, с краю? Из последнего дома?
Павлик — кивнул. Быстро, мелко, будто боясь, что его увидят.
— Она — по лесу ходит. Ночью. Одна. А в лесу — страшно. А ей — не страшно. Почему — не страшно? — Он не ждал ответа. Сказал — как вопрос, на который давно знает ответ, но боится произнести. — Потому что — они её — не трогают.
Тишина. Долгая. Ветер — стих. Солнце — почти село. Тень от леса — легла на деревню, длинная, тёмная, как занавес.
— Павлик, — Сергей присел перед мальчишкой. — А что ещё про Аксинью? Что говорят?
— Ничего, — Павлик отвернулся. — Не говорят. Боятся. И я — боюсь. Пойду я. Темнеет. Пойду.
Он бросил уголь, вскочил, метнулся к калитке. У калитки — обернулся, крикнул:
— Ставни закройте! Травы — подожгите, если придут! Не выходите!
И убежал. Босиком по грязи, подпрыгивая, как щенок. Но — быстро. Очень быстро.
Солнце — село. Не зашло, не село за горизонт — просто исчезло, будто кто-то задул свечу. Небо — из серого стало чёрным, без звёзд, без луны. Тучи — низкие, плотные, как потолок погреба. Темно — не как в городе, где фонари и витрины. Темно — как в яме. Как в могиле.
Друзья — сидели в доме. Окна — заколочены, щели — узкие, свет изнутри — погашен. Сергей — настоял: никакого света. «Они — не видят? Может. А может — видят. Не знаем. Не будем рисковать». Илья — ворчал, но согласился. Захар — молчал, сидел в углу, обняв колени.
Из деревни — доносились звуки. Лай собак — злой, частый, истеричный. Потом — стук ставен, скрип дверей, голоса — женские, высокие, испуганные. Потом — тишина. Густая, плотная, как вата.
А потом — вой.
Сначала — далеко. Из леса. Низкий, протяжный, на одной ноте, как собачий, но — не собачий. Глубже. Шире. Будто воет не зверь, а земля. Будто лес — открыл рот и выдохнул.
Потом — ближе. Ещё ближе.
Илья — встал. Подошёл к окну, прижался лицом к щели между досками. Дышал — тихо, через нос.
— Серый, — прошептал он. — Гляди.
Сергей — подошёл. Щель — узкая, в палец шириной. За щелью — деревня, тёмная, без огней. Только — костёр у двора Степана, рыжий, дрожащий. И — луна. Луна — вышла из-за туч, огромная, белая, как череп. Лунный свет — лежал на крышах, на плетнях, на грязи — холодный, мертвенный, будто свет — не свет, а отражение чего-то, что не должно отражаться.
В лунном свете — у тына, у последнего дома на улице — двигались тени. Не люди. Не собаки. Тени — крупные, тёмные, низкие, на четырёх лапах. Они — ходили, медленно, вдоль тына, взад-вперёд, как сторожа. Как часовые. Будто — ждали.
— Сколько их? — шепнул Захар из угла.
— Не могу посчитать, — Илья прищурился. — Три. Четыре. Может — пять. Темно. Они — тёмные. Сливаются.
Одна из теней — остановилась. У тына, у частокола, метрах в тридцати от дачного забора. Подняла голову — к луне. И — завыла.
Вой — прошёл через деревню, через забор, через доски, через стены — и вошёл в дом, в грудь, в живот, в колени. Не в уши — в тело. Вой — был не звук, а давление, как рука, которая давит на грудь и не отпускает.
Сергей — схватился за косяк. Илья — отступил от окна. Захар — закрыл глаза.
Вой — стих. Тень — опустила голову. Постояла. И — пошла. Медленно, вдоль тына, в сторону леса. Другие — за ней. Одна за другой. Тихо. Без суеты. Без спешки. Ушли.
Тишина.
— Ушли? — шепнул Захар.
— Нет, — сказал Илья. — Не ушли. Они — всегда уходят и возвращаются. Это — обход. Территория. Они — проверяют.
— Откуда ты знаешь?
— Не знаю. Чую. Как собаки. Метки ставят. Проверяют. Потом — приходят.
Ночь — шла. Медленно, как болезнь. Они — сидели в темноте, слушали. Вой — поднимался и стихал, поднимался и стихал, как прилив. Иногда — близко, иногда — далеко. Иногда — с одной стороны, иногда — с другой. Будто лес дышал, и в каждом выдохе — вой.
Где-то — после полуночи — собака в деревне — залаяла. Громко, отчаянно, рвущимся лаем. Потом — визг. Короткий, высокий, как у ребёнка. Потом — тишина.
— Это — Барс, — прошептал Илья. — Степанова собака.
— Откуда знаешь?
— Голос знаю. Утром слышал. Такой — только у него.
Больше — Барс не лаял.
Часы — шли. Или не шли. В темноте — без часов, без телефона, без света — время не существовало. Оно — стало густым, как смола, и тянулось, тянулось, как жвачка, которую жуёшь и не можешь проглотить.
И тогда — стук.
В дверь. Тихий. Костяшками.
Сергей — замер. Илья — замер. Захар — замер. Все — замерли.
Стук — снова. Тихий. Настойчивый.
— Кто? — шепнул Илья, вытащив нож.
— Тихо, — Сергей поднял руку. Подошёл к двери. Прижался ухом к дереву. За дверью — дыхание. Человеческое. Ровное. Спокойное.
— Кто там? — спросил Сергей, громко, но не громко.
— Откройте, — голос. Женский. Низкий, ровный, без страха. — Откройте. Я — одна. Без зверя.
Сергей — посмотрел на Илью. Илья — пожал плечами. Захар — покачал головой. Сергей — отпер шпингалет, снял скобу, приоткрыл дверь. В щель — лунный свет, холодный, белый. И в свете — Аксинья.
Стояла — на крыльце, в тёмной одежде, с платком на плечах, без косы — распущена. Лицо — бледное, глаза — серые, ясные, как вода. В руках — узел, завязанный в тряпку. Маленький, но — тяжёлый, видно по тому, как она его держала.
— Впустите, — сказала она. — Недолго. Сказать — есть что. А потом — уйду. До рассвета — ещё три часа. Мне — надо успеть.
Сергей — посторонился. Аксинья — вошла. Тихо, без суеты, как в свой дом. Огляделась — по сторонам, быстро, цепко, как птица. Села на лавку у двери. Узел — положила на колени.
— Ты что, через деревню шла? — спросил Илья. — Среди них?
— Среди них, — кивнула Аксинья. — Они — меня не трогают.
— Почему?
— Потому что — знают.
— Что — знают?
Она — не ответила. Развязала узел. В тряпке — три предмета. Кусок серебра — грубый, неровный, как обломок ложки. Пучок трав — не тех, что Павлик принёс, других, с тонкими стеблями и мелкими белыми цветами, и запах — резкий, горький, не полынный. И — кочерга. Маленькая, кованая, железная, старая, с ручкой, обмотанной тряпкой.
— Вот, — сказала она. — Серебро — калёное. Если подойдёт — бросите в огонь, раскалите — и бейте. Куда угодно. Серебро — жжёт их. Не убивает — жжёт. Они — боятся боли. Как и всё живое.
— А травы? — спросил Захар.
— Травы — волчья ягода. Не ядовита. Для людей — нет. Для них — как чесотка. Чешутся, бесятся, не могут терпеть. Подожжёте — дым. От дыма — уходят.
— А кочерга?
— Железо. Простое, не серебро, но — железо. Ударите — отлетят. Не убьёте, но — отлетят. Железо — не их металл. Они — от леса, от земли, от тёмного. Железо — от огня, от печи, от человека. Не любят.
Илья — смотрел на Аксинью. Молча, не отрываясь. Она — говорила, а он — слушал, и лицо его — менялось. Не страх — нет. Интерес. Тревога. И — что-то ещё. Что-то, что Сергей увидел и узнал, потому что видел это у Ильи раньше — давно, в другой жизни, с другой женщиной.
— А ты, — Илья наклонился к ней, — ты кто? Откуда знаешь — что они боятся? Кто тебя научил?
Аксинья — посмотрела на Илью. Долго. Прямо, без улыбки. Глаза — серые, глубокие, как колодец, в который бросил камень и не слышал дна.
— Бабка, — сказала она. — Моя бабка — знала. И бабка её — знала. А я — запомнила. Больше — нечего сказать.
— Но ты — ходишь в лес. Ночью. Одна. Павлик сказал.
— Павлик — мальчишка. Много говорит. Мало знает.
— А ты — много знаешь?
— Достаточно, — она чуть повела плечом. — Чтобы — жить. Чтобы — не умереть. Пока.
— Пока?
— Пока — тянется третья зима. Что дальше — не знаю. Никто не знает.
Илья — помолчал. Потом — сказал, тихо, почти шёпотом:
— А ты красивая. Зачем ты тут — одна? В этом — аду?
Аксинья — не улыбнулась. Но — чуть, на мгновение, на полсекунды — что-то дрогнуло в её лице. Не улыбка — тень улыбки. Как будто кто-то приоткрыл дверь и тут же закрыл.
— Красивая, — повторила она. — Этого — мало. Тут — мало. Тут — не красота нужна. Тут — сила нужна. А сила — у леса. У тёмного. У них. Не у меня.
Она встала. Собрала узел. Поднялась — легко, без скрипа, как кошка. Подошла к двери, остановилась, положила ладонь на косяк — на угольный крест, что Павлик нарисовал.
— Крест — правильно, — сказала она. — Круг — правильно. Три чёрты — правильно. Но — мало. Если придут — не к вам. К вам — не придут. Пока.
— Почему — не к нам? — спросил Сергей.
— Потому что — ваш дом — чужой. Каменный. Не их. Не отсюда. Они — чуют. Чужое — обходят. Пока. Но — если обвыкнутся — придут. И тогда — серебро. Травы. Железо. И — не спать. До рассвета.
Она открыла дверь. Лунный свет — упал в сени, белый, холодный. Аксинья — вышла. На крыльце — обернулась. Посмотрела — на всех троих. Долго. Будто запоминала.
— Если кто из вас — хочет жить, — сказала она, — не ходите в лес. Никогда. Ни днём, ни ночью. Тропа — моя. Лес — их. А вы — меж. На грани. Тонкие. Берегите себя.
И — ушла. Тихо, по тропинке, по росе, в темноту, в сторону леса. Без страха. Без спешки. Как — домой.
Илья — стоял в дверях, смотрел ей вслед. Молчал.
— Илюх, — сказал Сергей. — Закрой дверь.
— Да, — Илья закрыл. Повернулся. Лицо — странное. Не испуганное — задумчивое. — Серый, она — не ведьма.
— А кто?
— Не знаю. Но — не ведьма. Ведьма бы — не помогла. Ведьма бы — не принесла серебро. Ведьма бы — не предупредила.
— А она — предупредила?
— Предупредила. «Не ходите в лес». «Берегите себя». «Тонкие». Это — не угроза. Это — забота. Странная, страшная, но — забота.
— Или — хитрость, — сказал Захар из угла. — Чтобы мы — не лезли. Чтобы — не узнали.
— Что — не узнали?
— Что она — и есть. Ведьма. Что — она — насылает.
Илья — покачал головой. Не согласился. Но — не спорил. Промолчал. Сел у двери, спиной к стене, нож — на коленях.
Остаток ночи — тянулся. Вой — то приближался, то отдалялся, как морской прилив. Где-то — в деревне — хлопнула дверь, кто-то закричал — коротко, резко, и замолчал. Потом — собачий визг — опять, и тишина.
Сергей — сидел у окна, смотрел в щель. В лунном свете — деревня лежала, как мёртвая. Ни огня, ни движения. Только — тени у тына. Иногда — проходили, медленно, тяжело, крадучись. Иногда — стояли. Иногда — садились на задние лапы, как собаки, и смотрели — на деревню, на дома, на дым. И — в глазах у них, если присмотреться, если очень сильно присмотреться — было что-то. Не звериное. Человечье. Тоска. Или — голод. Или — и то, и другое.
Под утро — когда небо из чёрного стало серым, из серого — синим, и луна — побледнела, растворилась, как сахар в чае, — вой — стих. Не сразу. Постепенно. Как будто кто-то убавлял громкость — сначала громко, потом тише, потом — шёпотом, потом — ничего.
Тишина. Утренняя, серая, росная. Птицы — запели. Первая — далеко, в лесу. Вторая — ближе, в кустах у забора. Третья — на крыше, над головой.
Рассвет.
Сергей — встал. Колени — хрустнули. Спина — затекла. Он разогнулся, подошёл к двери, отпер, открыл. Утро — хлынуло в сени, холодное, влажное, пахнущее росой, дымом, яблоками. За забором — деревня. Избы, дым, петухи. Жизнь. Будничная, простая, крестьянская. Будто не было ночи. Будто не было воя.
Сергей — вышел на крыльцо. Посмотрел — на забор, на участок, на яблони. Всё — было. Целое. Неповреждённое. Доски — на месте. Ставни — целы. Калитка — закрыта. «Нива» — стояла, рыжая, в росе, как смирная корова.
Но — у забора, в грязи, на стороне деревни — следы. Большие. Глубокие. Лапы — как ладони, с когтями, с царапинами в глине. И — задние. Суставы — вперёд, как у человека. Не как у волка.
Илья — вышел, встал рядом. Посмотрел на следы. Присел. Провёл пальцем по краю — по отпечатку когтя. Палец — дрогнул.
— Человечьи, — сказал он тихо. — Задние. Колени — вперёд. Как у человека. Не как у зверя.
— Я вижу, — сказал Сергей.
— Они — ходили. Тут. У забора. Всю ночь. Но — не вошли.
— Не вошли, — повторил Сергей. — Почему?
— Аксинья сказала — чужой дом. Чужой. Не тронули.
— А в деревне?
Илья — молча кивнул в сторону улицы. Сергей — заглянул за забор. У тына, в тридцати метрах, — плетень. Сломан. Разворочен, раскидан, жерди — валяются, расщеплённые, как после взрыва. За плетнём — двор. Во дворе — кровь. Много. Тёмная, чёрная, уже запёкшаяся, вросшая в грязь. И — тишина.
Захар — вышел последним. Очки — запотели. Он — снял, протёр, надел. Посмотрел на следы, на кровь, на сломанный плетень.
— Чей двор? — спросил он.
— Не знаю, — сказал Сергей. — Сейчас — узнаем.
Он посмотрел на солнце. Солнце — вставало. Тёплое, рыжее, сентябрьское. Яблоки на участке — краснели, как наливные. Росы — блестели, как бисер. Нива — сохла. И — тишина. Утренняя, светлая, будто не было ночи.
Но — были следы. Была кровь. И — где-то в лесу, где-то в тёмной, плотной чаще — кто-то спал. Сытый. Довольный. Живой. Ночь — кончилась. День — начался.
А впереди — была ещё одна ночь. И ещё. И ещё. Приближалась третья зима шла.
Глава 3. Испытание
Утро после первой ночи выдалось серым и липким. Не просто пасмурным — будто мир накрыли влажной тряпкой: небо висело низко, в воздухе висела мелкая морось, оседая на коже холодной росой, а над огородами и тыном стелился туман — плотный, белёсый, похожий на выдох самой земли.
Деревня не спала — она шевелилась, как раненый зверь. У двора, где ночью был сломан плетень, суетились мужики: собирали жерди, связывали их лыком, вбивали колья. Женщины молча носили воду, обмывали доски, стирали с них тёмные пятна. Никто не кричал, не плакал, не ругался — всё делалось в тишине, тяжёлой и усталой, будто каждый звук мог снова позвать тех, кто приходил ночью.
Сергей, Илья и Захар стояли у калитки дачи, смотрели на эту работу и понимали: деревня не благодарит их за то, что их дом не тронули. Деревня боится, что именно из-за их дома беда пришла ближе.
— Надо готовиться, — сказал Сергей, голос звучал хрипло, будто за ночь он потерял половину голоса. — Если они придут снова, мы должны быть готовы. Не просто сидеть и дрожать.
Илья кивнул, но в глазах у него было не спокойствие, а нетерпение. Он хотел действовать, бить, рубить, кричать. Захар же смотрел на всё это, как на сложный механизм: записывал, отмечал, запоминал.
Они вернулись в дом и начали собирать защиту. В ход пошло всё, что могло хоть как-то отпугнуть: куски старого серебра — обломок ложки, серебряная цепочка, которую Захар носил на шее и теперь снял; травы, которые принесла Аксинья, — те самые, с горьким, резким запахом; железо — топоры, кочерга, гвозди. Сергей нашёл в сарае сапёрную лопатку — тяжёлую, кованую, с острым краем. Илья, подумав, взвалил на спину бензопилу: тяжёлую, угловатую, с цепью, которая зловеще поблескивала даже в полумраке.
— Если что, — сказал он, — пусть знают, что мы не с пустыми руками.
Захар только покачал головой, но спорить не стал.
К вечеру деревня затихла раньше обычного. Ставни закрывали ещё до заката, двери запирали на тяжёлые засовы, на косяки вешали пучки трав, чертили углём знаки. И в этой тишине, когда даже петухи замолчали, снова пришёл запах.
Сначала он был едва уловим — как запах мокрой шерсти, который приносит ветер с реки. Потом он стал сильнее, гуще, тяжелее, смешиваясь с гнилью, с чем-то металлическим, похожим на запах свежей крови. И вместе с запахом пришёл звук — низкое, утробное рычание, которое вибрировало не в ушах, а в груди, отдаваясь в рёбрах, в зубах, в пальцах.
А потом — хруст. Тихий, сухой, будто кто-то медленно ломает сухие ветки. Хруст шёл от тына, от леса, из темноты, которая уже не была просто отсутствием света, а стала чем-то живым, плотным, осязаемым.
Они стояли у забора, смотрели в темноту, ждали. И вот из тумана, из мглы, из самой границы света и тени, вышла фигура.
Она не бежала, не прыгала, не неслась, как в фильмах. Она шла — медленно, тяжело, будто каждое движение давалось ей с усилием. Лапы — огромные, с толстыми подушечками — оставляли в грязи глубокие вмятины. При каждом шаге слышался тихий хруст, будто кости тёрлись друг о друга. Пасть была приоткрыта, и из неё тянулась вязкая слюна, капая на землю и шипя, будто разъедая траву. Глаза — покрытые тонкой плёнкой, как у мёртвого животного, но при этом живые, внимательные, изучающие.
И запах… Запах был таким густым, что его можно было жевать. Мокрая шерсть, гниль, кровь, что-то едкое, будто обожжённое.
Сергей сжал рукоять сапёрной лопатки. Илья потянулся к бензопиле. Захар стоял чуть позади, держа в щипцах раскалённый кусок серебра, который они нагрели в печи.
Оборотень остановился метрах в десяти от забора, поднял голову, втянул воздух. И вдруг — резко, без предупреждения — прыгнул.
Движение было настолько быстрым, что казалось, будто он просто исчез и появился уже ближе. Илья успел только шагнуть вперёд, поднять бензопилу, как вдруг почувствовал резкую, горячую боль в плече. Что-то рвануло ткань, кожу, мышцы. Он не успел даже закричать — только охнул, пошатнулся, и в этот момент Сергей ударил лопаткой, а Захар швырнул раскалённое серебро прямо в морду чудовища.
Серебро ударилось о нос, зашипело, и оборотень взвыл. Это был не звериный вой, а что-то среднее между криком человека и рёвом зверя — пронзительный, разрывающий уши, такой, что земля под ногами будто дрогнула. Чудовище отпрянуло, замахало лапами, пытаясь стряхнуть боль, и в этот момент Илья, превозмогая боль, дёрнул стартер бензопилы.
Мотор взвыл, перекрывая вой, цепь завертелась, блестя в тусклом свете. Илья рванулся вперёд, ударил, и лезвие впилось в бок оборотня, кровь забрызгала одежду и бледное лицо Ильи. Чудовище снова взвыло, попятилось, развернулось и бросилось прочь, исчезая в тумане, в темноте, в лесу.
Тишина.
Только гул мотора, тяжёлое дыхание, стук сердец.
Илья опустил бензопилу. Плечо горело огнём. Сергей подошёл, осторожно приподнял ткань куртки. Рана была глубокой, но не смертельной: четыре полосы от когтей, рваные края, кровь текла густо, но не фонтаном смешиваясь с кровью оборотня на одежде.
— Ты как? — спросил Сергей.
— Жить буду, — прохрипел Илья. — Только плечо… как будто кипятком облили.
Захар молча разорвал чистую рубашку, сделал повязку. Никто не говорил о том, что Илья не почувствовал удара сразу — будто боль пришла с опозданием, как эхо. Никто не говорил и о том, что в глазах у оборотня, перед тем как он исчез, мелькнуло что-то странное — не просто ярость….а разум, понимание ?
Наутро, когда туман немного рассеялся, к дому прибежал Павлик. Он был бледный, глаза — огромные, в них плескался страх, смешанный с решимостью.
— Дядь Серёга, — выдохнул он, едва переводя дыхание. — Надо идти. К Аксинье. Она знает, как остановить их. Но она ушла. В лес. На тропу.
— Куда? — Сергей нахмурился. — Зачем?
— Она сказала: «Если они придут ближе, надо закрыть проход». Есть место. Там, где тропа уходит в глушь. Там можно поставить печать. Но одна она не справится.
— И ты знаешь, где это?
Павлик кивнул.
— Знаю. Я ходил за ней. Тихо. Далеко. Туда, где деревья сходятся, как свод. Где земля пахнет железом. Туда.
Сергей посмотрел на Илью, на Захара. Илья, несмотря на боль, уже затягивал ремень, проверяя, крепко ли держится бензопила. Захар кивал, записывая что-то в блокнот.
— Ладно, — сказал Сергей. — Идём. Но держимся вместе. И не рискуем зря.
Они вышли из деревни, прошли мимо тына, мимо сломанного плетня, мимо двора, где ещё виднелись тёмные пятна на земле. Лес встретил их не шумом птиц, а тишиной — тяжёлой, густой, будто воздух был слишком плотным, чтобы пропускать звуки.
Тропа была узкой, петляющей, заросшей папоротником и хмелем. Деревья смыкались над ней, образуя тёмный свод, сквозь который едва пробивался тусклый свет. Дождь начал идти тихо, почти незаметно — мелкая морось оседала на лицах, на одежде, делая всё вокруг ещё более серым, безликим, чужим.
С каждым шагом звуки становились глуше, будто лес поглощал их. Только хруст веток под ногами, только тяжёлое дыхание, только редкие капли, падающие с листьев.
И ещё — запах. Тот самый: мокрая шерсть, гниль, что-то металлическое. Он шёл не откуда-то издалека, а будто витал прямо рядом, смешиваясь с запахом сырой земли и прелой листвы.
Иногда им казалось, что за деревьями мелькают тени. Иногда слышался тихий хруст — будто кто-то осторожно ступал по сухим веткам, стараясь не выдать себя. Но когда они оборачивались, там никого не было. Только туман, только деревья, только тишина.
Илья шёл впереди, с бензопилой на плече. Его плечо ныло, но он не жаловался. Только иногда морщился, когда ветка задевала рану. Сергей шёл рядом, с сапёрной лопаткой наготове. Захар — сзади, внимательно смотрел по сторонам, отмечая ориентиры. Павлик вёл их, уверенно, но без прежней детской прыти, теперь он шёл тихо, осторожно, прислушиваясь к каждому шороху.
Когда солнце окончательно скрылось за тучами, Павлик остановился.
— Тут, — прошептал он. — Дальше — ещё день пути. До места. Надо заночевать. Здесь.
Место было странным: круглая поляна, окружённая деревьями, которые росли так плотно, что казались стеной. В центре поляны лежал большой камень — серый, покрытый мхом, с выщерблинами, похожими на древние знаки. Воздух здесь был тяжёлым, будто в нём висела не просто влага, а сама усталость земли.
Они развели небольшой костёр, который едва разгонял тьму. Сели вокруг, прижавшись друг к другу, и молчали. Говорить не хотелось — казалось, что любой звук может стать приглашением для того, кто прячется в темноте.
Ночь тянулась медленно, как смола. Дождь усилился, превратившись в настоящий ливень, который барабанил по листьям, заглушая все остальные звуки. Туман стал гуще, плотнее, будто хотел скрыть поляну от всего мира.
Утром, когда дождь стих, а туман начал медленно рассеиваться, Сергей проснулся первым. Он сел, потянулся, посмотрел вокруг… и замер.
Павлика не было.
Ни на поляне, ни у камня, ни за деревьями. Только на мокрой траве, у края поляны, виднелись босые следы — маленькие, чёткие, ведущие в лес. И рядом с ними — другие следы. Огромные, глубокие, с отпечатками когтей. Следы, которые они уже видели прошлой ночью.
Сергей встал, подошёл к следам, опустился на корточки, провёл пальцем по краю отпечатка. Холод пробежал по спине.
— Павлик! — крикнул он, но голос утонул в сырой тишине леса.
Илья и Захар проснулись, вскочили, огляделись.
— Где он? — Захар смотрел по сторонам, будто надеялся, что мальчик просто спрятался.
— Ушёл, — тихо сказал Сергей. — Или его увели.
Илья поморщился, потрогал плечо, посмотрел на следы.
— Думаешь, оборотни? — спросил он.
— Или Аксинья, — добавил Захар. — Может, он к ней. Может, это часть плана.
— А может, — сказал Илья, — он и есть приманка.
Сергей поднял голову, посмотрел в сторону леса, туда, куда вели следы. Дождь всё ещё капал с листьев, туман стелился по земле, а тишина была такой густой, что казалось, она давит на уши.
— Тогда идём, — сказал Сергей. — До места ещё день пути. Мы должны его найти.
Они собрали вещи, проверили оружие. Илья снова взвалил на спину бензопилу. Сергей сжал рукоять сапёрной лопатки. Захар положил в карман кусок серебра — на всякий случай.
И они пошли по следам — в глубь леса, туда, где деревья становились всё выше, а свет — всё слабее. Туда, где, возможно, их ждала не только разгадка, но и новая опасность.
Глава 4. Лесной хозяин
Следы вели вглубь леса — два ряда, параллельно: маленькие, босые, чёткие, и огромные, с когтями, расплывшиеся от дождя. Шли рядом. Не рядом — вели. Большие следы — по краю, маленькие — в середине, будто кто-то сопровождал мальчишку, охранял или гнал — непонятно. Сергей шёл по следам, прижимая к бедру сапёрную лопатку, и думал: охранял или гнал. Разница — вся их жизнь сейчас.
Дождь — не прекращался. Не ливень — морось, мелкая, холодная, проникающая под куртку, под воротник, в ботинки, в кости. Туман стлался по земле, белёсый, густой, будто не воздух, а кисель, сквозь который продираешься с трудом. Деревья — смыкались всё теснее, стволы — чернели, мокрые, гладкие, как кости, обглоданные дождём. Кроны — переплетались над головой, закрывая небо, и света — серого, тусклого, сентябрьского — хватало только на то, чтобы видеть свои руки и грязь под ногами.
Тропа — исчезла. Не постепенно, не размылась дождём — просто исчезла, будто её никогда не было. Вместо тропы — бурелом: поваленные стволы, корни, торчащие из земли, как руки из могилы, ветки, сухие и мокрые одновременно, хрустящие под ногами. Илья шёл впереди — с бензопилой на плече, тяжёлой, угловатой, цепь поблёскивала в полумраке. Плечо — забинтовано, повязка набухла, потемнела, но Илья не останавливался, не жаловался, не замедлялся. Только дышал — тяжело, хрипло, будто воздух в этом лесу был гуще, чем снаружи.
Захар шёл последним, считал шаги, отмечал повороты, рисовал схему в блокноте — мокрые страницы расплывались, карандаш скользил, но он писал, стиснув зубы. Привычка. Единственное, что ещё связывало его с миром, из которого они пришли.
Через час — или два, или три, время в этом лесу не имело значения — деревья изменились.
Не сразу. Сначала — стволы стали толще, старше, кора — грубее, в трещинах, в наростах, похожих на опухоли. Потом — на коре появились лица. Не вырезанные, не нарисованные — выступившие из самого дерева, как будто ствол изнутри выдавил их наружу. Глаза — закрытые, рты — открытые, в крике или в стоне, нельзя понять. Черты — не человеческие и не звериные, что-то среднее, как будто дерево запомнило всех, кто здесь умер, и носило их лица на своей коже.
Сергей остановился, тронул кору пальцами. Кора была тёплой. Тёплой — в холодном, мокром лесу, в дождь, в туман. Тёплой, как кожа.
— Не трогай, — сказал Илья. Голос — хриплый, чужой, будто из горла шёл не воздух, а гравий.
Сергей отдёрнул руку. Посмотрел — на Илью. Лицо у Ильи было серое, не бледное — серое, как стволы, как кора, как лес. Глаза — ввалились, обведённые тёмными кругами. Губы — потрескались, обкусаны. И — запах. От Ильи шёл запах, которого раньше не было: слабый, горький, как от мокрой шерсти, смешанный с чем-то металлическим. Сергей почувствовал — и живот сжался.
— Илюх, — сказал он. — Ты как?
— Нормально, — Илья не обернулся. — Идём.
И они пошли. Дальше. Глубже.
Лес не пускал.
Это звучало странно, даже безумно, но Сергей чувствовал: лес не пускал. Не как стена, не как забор — по-другому. Тропа, по которой они шли, начинала петлять, возвращать, выводить не туда. Деревья — сдвигались, меняли места, будто после того, как ты проходишь, они перестанавливаются, закрывая проход. Туман — густел, поворачивал, обволакивал, путал направление. Сергей останавливался, смотрел на мох на стволах — мох рос с северной стороны, он знал это с детства — но мох был везде, со всех сторон, будто лес не хотел, чтобы они знали, где север.
Захар заметил первым.
— Мы ходим кругами, — сказал он. — Вон тот пень с грибами — я его видел полчаса назад. И вот та берёза, с дуплом — тоже. Мы — кружим!
— Три круга, — сказал Илья. Спокойно, без удивления, будто знал.
— Ты откуда знаешь?
— Чую. Ноги помнят. Третий раз ступаю на одно и то же.
Сергей остановился. Посмотрел — на деревья, на туман, на лица в коре. Лес молчал, но молчание было не пустым — полным, тяжёлым, будто кто-то слушал и ждал.
— Лесной хозяин, — сказал Захар. Тихо, будто боялся, что услышат. — Леший. Бабка в деревне рассказывала. Если в лес войти без спроса — не выпустит. Будет водить, пока не сдашься.
— И что делать? — Сергей повернулся к Захару.
— Захар снял очки, протёр их полой куртки, надел снова. — Спросить. У лешего — свои правила. Он не злой. Он… хозяйственный. Это — его лес. Мы — гости. Непрошеные.
— И как — спрашивать?
— Не знаю. Говорят — громко. По имени. И — правду.
Сергей набрал воздух — холодный, мокрый, с привкусом гнили и хвои — и крикнул:
— Хозяин! Лесной хозяин! Мы — идём! Не с войной, не с обидой! Нам — надо! Пропусти!
Тишина. Долгая. Как в деревне перед ночью. Потом — ветер. Не обычный, не сквозняк — ветер поднялся из-под земли, прошёл по траве, по листьям, по стволам, и принес запах: мох, земля, грибы, перегной, и что-то ещё — звериное, мускусное, как от зверя, который долго бежал и устал.
И — голос. Не из-за деревьев, не сверху, не сбоку — изнутри, из головы, из груди, будто лес заговорил через них самих:
— Правду. Каждый. Чего боишься. Больше всего. Скажи — пущу. Утаишь — оставлю. Навсегда. В коре.
Сергей посмотрел на Илью. Илья — на Захара. Захар — на Сергея. Тишина. Дождь — капал. Туман — висел. Лица в коре — молчали, с открытыми ртами.
— Я, — сказал Сергей. Голос — ровный, тихий. — Боюсь, что не успею. Что мои умрут, а я — буду стоять и смотреть. Как стоял. Как всегда стою.
Ветер — качнул деревья. Туман — раздвинулся. Чуть.
— Илюх, — Сергей повернулся к Илье. — Твоя очередь.
Илья молчал. Долго. Дождь — стекал по лицу, по щекам, по подбородку. Глаза — серые, ввалившиеся, тёмные. Он стоял, сжимая рукоять бензопилы, и молчал. Потом — сказал:
— Боюсь, что стану зверем. Что забуду, кто я. Что посмотрю в зеркало — а там не я.
И — замолчал. Опустил голову. Захар открыл рот, чтобы спросить, но Сергей качнул головой: не сейчас. Не здесь.
Ветер — качнул снова. Туман — раздвинулся ещё. Коридор — тёмный, узкий, между стволов, между лицами, ведущий дальше, вглубь. Лес — пропускал.
Захар шагнул первым. Снял очки, сунул в карман, сказал — громко, ясно:
— Боюсь, что всё это — не сон. Что мы — правда здесь. И что назад — дороги нет.
Туман — расступился. Коридор — открылся. Деревья — отступили, раздвинулись, будто стражи, пропуская гостей. Лица в коре — закрыли рты. Молчание.
Они пошли. Тише. Осторожнее. Каждый — со своей правдой, со своим страхом, который теперь знал лес.
Усадьба появилась из тумана — не вдруг, а по частям. Сначала — крыша. Тёмная, тесовая, поросшая мхом, с коньком, на котором сидело каменное птичье изваяние — не орёл, не ворон, что-то среднее, с длинной шеей и раскрытым клювом. Потом — стены. Бревна — толстые, в обхват, почерневшие от времени, рубленые «в обло», с остатками конопатки, с мхом в щелях. Два этажа — верхний нависал над нижним, как у боярских хором, с галереей, перилами и резными наличниками на окнах. Ставни — закрыты. Дверь — низкая, дубовая, с железными полосами.
Вокруг усадьбы — деревья. Но не такие, как в лесу. Эти — были мёртвые. Голые стволы, без коры, без веток, без листьев. Белые, как кости, торчали из земли, образуя круг, ровный, правильный, будто посаженные рукой. Меж ними — трава. Не зелёная — серая, седая, как волосы. И — тишина. Полная, мёртвая, без птиц, без ветра, без дождя. Дождь — не доходил до усадьбы. Висел в воздухе, в тумане, но не падал. Будто и небо боялось.
— Вот, — сказал Илья. — Вот куда он нас вёл.
— Кто — он? — спросил Захар.
— Леший. Или — Павлик. Или — оба.
Сергей подошёл к двери. Постоял. Постучал — костяшками, три раза. Тихо. Уважительно.
Тишина. Долгая. Потом — скрип. Дверь — открылась. Не наружу, внутрь — будто кто-то потянул за кольцо изнутри. За дверью — сени. Тёмные, холодные, пахнущие дымом, сушёными травами и чем-то ещё — старым, затхлым, как из склепа.
Они вошли.
Сени — длинные, узкие, с лавкой вдоль стены и связками трав на стенах. Не те травы, что Павлик приносил — другие. Незнакомые. С тонкими стеблями, с мелкими цветами — белыми, синими, чёрными. Запах — горький, тяжёлый, отдающий горечью и железом. На полу — дорожка, домотканая, вытертая, с узором — не геометрическим, не цветочным, а — знаковым. Круги, кресты, спирали. Те же, что Павлик рисовал углём на косяках.
Дверь в горницу — приоткрыта. Оттуда — свет, тусклый, рыжий, дрожащий, как от углей. И — тепло. После холода, тепло ударяло в лицо, как печное, как от русской печи, но — другое. Не живое тепло. Не хлебное. Старое, тяжёлое, как от камня, который нагрели и забыли остудить.
Сергей толкнул дверь.
Горница — большая, бревенчатая, с потолком из тёсаных балок, почерневших от дыма. Печь — в углу, огромная, белённая, с лежанкой, с шестком, с ухватами. Топилась — но не дровами: угли в чугуне, красные, тлеющие, без дыма, без пламени. Стены — в полках, на полках — банки, горшки, мешочки, свёртки, коробочки. Не посуда — припасы. Травы, коренья, порошки, камни. И — книги. Не печатные, рукописные, в кожаных переплётах, с застёжками. Старые. Очень старые.
Лестница — на второй этаж, винтовая, дубовая, с истёртыми ступенями. Вела вверх, в темноту.
За столом — сидела старуха.
Нет. Не сидела. Потому что «сидела» — слишком деятельно, слишком живо для того, что было за столом. Она — была. Маленькая, сухая, как корень, в тёмной одежде, с платком на голове, с руками — тонкими, прозрачными, с синими венами, лежащими на столе, как ветки. Лицо — морщинистое, как кора, с острым подбородком и ртом, втянутым внутрь, беззубым. Волосы — белые, тонкие, выбивающиеся из-под платка.
И — глаза. Белые. Полностью. Без зрачков, без радужки — молочно-белые, как у слепой от рождения. Но — не слепая. Она видела. Видела — по-другому. Не глазами, а кожей, запахом, звуком, теплом. Когда друзья вошли, она повернула голову — не к двери, а к каждому, по очереди, будто нюхала воздух, определяла, кто, откуда, зачем.
— Аксинья, — сказала старуха. Голос — тихий, шершавый, как сухой лист. — Привела.
— Я их не приводила, — голос Аксиньи — из угла, из тени. Она стояла у печи, в тёмной одежде, с косой, переброшенной через плечо. Спокойная. Будто дома. — Они сами пришли.
— Сами — не приходят, — старуха шевельнула рукой, белой, как кость. — Их — приводят. Кто вас привёл, трость?
Она смотрела — белыми глазами — на Сергея. Не смотрела — направила. Как фонарём.
— Павлик, — сказал Сергей. — Мальчишка. Он нас… вёл. А потом исчез.
— Исчез, — повторила старуха. Кивнула. Медленно. — Павлик. Сын кузнецов. Внук мой.
Тишина. Долгая, тяжёлая, как гора.
— Внук? — Захар шагнул вперёд. — Ваш внук? А Аксинья?..
— Аксинья — правнучка, — старуха кивнула. — А Павлик — праправнук. Род — длинный. Живём — долго. Знаем — много. Помогаем — пока можем. А потом — уходим. Я — ухожу. Давно ухожу. Месяц. Может — два. Тело — не держит. В нём — уже не я. В нём — навь.
Она произнесла это просто, как диагноз. В нём — навь. Не «навь во мне», не «мной овладело» — «в нём». Будто тело — дом, а она — жилец, который съезжает, а новый — уже заехал.
Сергей посмотрел на Аксинью. Аксинья — молчала. Лицо — каменное, неподвижное. Но — пальцы. Пальцы на руках — сжались, побелели. Она знала. Давно знала. И молчала.
Старуха — звали её Авдотья, и имя это звучало так, как звучат старые иконы — пыльные, потемневшие, но живые — Авдотья рассказала.
Говорила — медленно, шершаво, с паузами, будто каждое слово доставала из колодца. Но — точно, без лишнего, без жалости, без утешения.
— Тридцать лет, — сказала она, — я держу заставу. Здесь. На грани. Меж явью и навью. Меж живым и мёртвым. Яма — в подполе. Проход. Туда — в мир тёмный, в навь, где мёртвые не спят, а бродят. Я — запечатала. Тридцать лет — держала. Печать — треснула. Три года назад. Трещина — мала, но достаточна. Через неё — просочились. Не мёртвые — тени. Оболочки. Пустые. Ищут — тело. Находят — волка. Вселяются. Становятся — оборотнями. Не зверь, не человек. Навь — в звере. Зверь — с душой мёртвого. Памяти — нет. Животного — много. Голода — много. Злости — много.
— А Аксинья? — спросил Сергей. — Она… насылает?
Овдотья — засмеялась. Или закашляла. Трудно было понять. Сухо, коротко, без веселья.
— Аксинья — держит лес. Я — держу яму. Она — держит тропу. Меж собой. Ночью — ходит, печать поправляет, следы заметает. Без неё — яма — открылась бы давно. Без меня — печать — рассыпалась. Мы — вдвоём. Тридцать лет. А теперь — я ухожу. И сила — уходит со мной. Аксинья — одна не справится. Печать — трещит. Навь — давит. Третья зима — последняя. Если не запечатать — хлынет. Не десяток оборотней — сотня. Не в деревню — в мир.
— И что — делать? — спросил Илья. Голос — хриплый, низкий, из горла, как из погреба.
Авдотья — повернула голову к Илье. Белые глаза — направила. Вдохнула — долго, глубоко, будто нюхала не воздух, а его.
— Ты, — сказала она, — кусаный.
Тишина. Друзья — замерли. Илья — стоял у двери, с бензопилой на плече, мокрый, серый, и — не двигался.
— Кусаный, — повторила Авдотья. — Я чую. Навь — в ране. Тёплая? Горит?
Илья — молчал. Потом — кивнул. Коротко, без слов.
— Три ночи, — Авдотья подняла руку, тонкую, как ветка. — Три ночи — и станешь. Не мёртвым — зверем. Навь — в тебя войдёт, как в волка. Ты — уйдёшь, зверь — останется. Память — сотрётся. Лицо — забудешь. Имя — забудешь.
— И что? — Илья стиснул зубы. — Умереть?
— Или — запечатать яму, — Авдотья опустила руку. — Кровь навьи — в яму. Засыпать — землёй с погоста. Печать — восстановится. Навь — уйдёт. Из ямы, из тебя, из всех. Но кровь навья — не просто кровь. Она — в том, кто кусаный. Она — в тебе.
Сергей — встал. Медленно. Сапёрная лопатка — в руке, пальцы — белые от хватки.
— Подождите, — сказал он. — Вы — что? Кровь из него? Его — убить?
— Не убить, — Авдотья покачала головой. — Ранить. Кровь — взять. Немного. Но — из раны, что навья. Из укуса. И — в яму. Печать — затянется. Навь — уйдёт. Из ямы, из него. Но — есть риск. Неизвестно — выйдет ли из него. Может — да. Может — нет. Я — не знаю. Я — умираю. Силы — мало. Ритуал — тяжёлый. Ошибка — и яма откроется шире. И — он — станет. Быстрее.
— А Аксинья? — Захар повернулся к ней. — Она — может? Вместо вас?
Аксинья — молчала. Стояла у печи, неподвижная, с косой через плечо. Потом — заговорила. Тихо, медленно, будто каждое слово — камень, который она поднимала и клала.
— Я — не бабка. Я — не веду, как она. Я — держу тропу, держу лес. Ритуал — бабкин. Я — не знаю. Могу — попробовать. Могу — ошибиться. Бабка — учила, но — не доучила. Не успела. Тело — слабеет.
— То есть, — Сергей сжал лопатку, — у нас — один шанс. Может — получится, может — нет. А если нет — Илья — зверь, а яма — открыта.
— Да, — сказала Авдотья. — Так.
Ночь — пришла. Не постепенно, как в деревне, а сразу, будто кто-то задул свечу. Мёртвые деревья вокруг усадьбы — почернели, растворились в тумане. Ставни — закрыты, дверь — заперта, печь — тлеет. Авдотья — лежит на лежанке, укрытая тулупом, дышит — тихо, шершаво, как ветер в соломе. Аксинья — сидит у печи, не двигается, смотрит на угли. Сергей, Илья и Захар — у стола, в углу, шепчутся.
— Серый, — Илья наклонился, голос — шёпот, но хриплый, будто он не шепчет, а рычит. — Если я… стану. Оборотнем. Ты — что?
— Не станешь.
— А если — стану?
— Не станешь !!!
— Серый. Я — серьёзно. Если я — стану. Если глаза — изменятся. Если — перестану узнавать. Ты — ударь. Лопаткой. По голове. Сильно. Не думай.
— Илюх…
— Не думай. Обещай.
Сергей — молчал. Долго. Угли — тлели. Тени — дрожали на стенах. Аксинья — не шевелилась.
— Обещаю, — сказал Сергей. Тихо. Как не себе.
Захар — отвернулся. Снял очки. Протёр. Надел. Снял снова. Не помогало.
Илья — заснул. Или — провалился. Не спал — провалился, как в яму, без сновидений, без отдыха, в темноту, которая была не пустой, а полной, густой, с запахом мокрой шерсти и гнили. Он провалился — и что-то там, в темноте, ждало.
Проснулся — от боли. Плечо — горело. Не горело — пылало, будто в рану залили кипяток, потом — расплавленный металл, потом — что-то ещё, чего нет слов, что-то тёмное, живое, горячее, что ползло от раны — вверх, по руке, по шее, к голове.
Илья открыл глаза. Горница — тёмная, угли — погасли. Аксинья — спит, у печи, свернувшись, как кошка. Захар — на лавке, лицом к стене. Сергей — у двери, с лопаткой на коленях, голова — опущена, подбородок — на груди. Спит.
Илья поднял руку. Тронул плечо. Повязка — мокрая, горячая. Он снял её — медленно, аккуратно. Рана — чернела. Не темнела, не синела — чернела, как обугленное дерево. Кожа вокруг — серая, натянутая, и по ней — шли тёмные линии, тонкие, как нити, от раны — вверх, по руке, к локтю. Жилки. Или — корни. Будто что-то росло внутри.
Илья — посмотрел на свою руку. Пальцы — дрожали. Ногти — нормальные. Пока. Он сжал кулак — разжал. Сжал — разжал. Боль — отступила. Немного. На полшага. Будто что-то внутри — притихло, свернулось, затаилось. Ждало.
Он не разбудил Сергея. Не сказал Захару. Промолчал. Завязал повязку — обратно, туго. Лёг. Закрыл глаза. И — лежал, слушая темноту, слушая боль, слушая то, что шевелилось внутри.
Под утро — заговорил Павлик.
Не Павлик — через Павлика. Мальчик лежал на втором этаже, на полатях, укрытый тулупом, бледный, горячий, с закрытыми глазами. Внизу — у печи — Авдотья дышала реже, тише, с долгими паузами, между которыми — тишина, как между ударами сердца.
А потом — голос. Не детский. Не Павлика. Глубокий, низкий, медленный, как из бочки, как из колодца. Слова — старые, тягучие, не совсем русские, но — понятные, будто язык сам переводил себя, когда касался ушей.
— Кровь навья — в яму. Земля с погоста — сверху. Печать — круг, крест, три черты. Углём — на земле, вокруг ямы. Тот, кто кусаный, — в круг. Стоит. Кровь — из раны. В яму. Земля — сверху. Печать — закроется. Но —навь — не уйдёт сразу. Будет — драться. Будет — тянуть. Будет — звать. Не слушайте. Молчите. Трое — живых — вокруг. Держат. Не дают — уйти. Трое — живых — и тот, кто кусаный. Четверо. Как четыре стороны. Как четыре столба. Столбы — держат, крыша — не падает.
Голос — смолк. Павлик — вздохнул, перевернулся, засопел. Детский, обычный сон. Будто ничего не было.
Сергей — стоял у лестницы, бледный, с лопаткой в руке. Слушал. Запомнил. Каждое слово.
— Это — она, — сказала Аксинья, подошла, тихо. — Бабка. Через него. Силы — мало, говорит через сон. Через ребёнка — легче. Мало — надо. Слов — мало. Она — экономит.
— А Павлик? Он — что? После?
— Не знает. Никто — не знает. Бабка — через него, а он — спит. Может — забудет. Может — перестанет быть Павликом. Может — останется. Я — не знаю.
— А вы? — Сергей повернулся к Аксинье. — Вы — можете? Ритуал? Вместо неё?
Аксинья — молчала. Долго. Угли — тлели, тени — дрожали. Дождь — стучал по ставням, по крыше, по мёртвым деревьям снаружи.
— Могу, — сказала она. — Попробовать — могу. Но — не одна. Без бабки — не справлюсь. Нужны — вы. Трое. Живые. Чтобы — держать.
— Когда?
— Завтра. Ночью. Сегодня — отдых. И — готовьтесь. Земля с погоста — есть, бабка — хранила. Уголь — есть. Серебро — ваше. Травы — мои. Завтра — ночью. В подполе. У ямы.
Она ушла — на второй этаж, к Павлику. Тихо, по лестнице, без скрипа. Сергей смотрел ей вслед, Илья — спал, Захар — не спал, сидел в углу, записывал.
— Серый, — Захар поднял глаза. Без очков, близоруко, щурясь. — Ты ему — сказал? Про ритуал? Про кровь?
— Нет.
— А — надо.
— Знаю. Утром. Сейчас — пусть спит.
Захар — кивнул. И замолчал. И писали — в полумраке, при углях, при тени, при дыхании умирающей старухи и спящего мальчика, через которого говорила навь. Или — не навь. Что-то — старше. Что-то — с того края, где нет имён, нет слов, нет правды.
Утро — не пришло. Только — свет. Серый, тусклый, как грязная вода, просочился сквозь щели в ставнях. Дождь — не кончился. Туман — не рассеялся. Мёртвые деревья — стояли, белые, голые, как кости.
Илья проснулся — и не узнал Захара. Секунду. Две. Три. Потом — узнал. Морщинился, трогал висок, говорил: «Приснилось… дерьмовое». Но — узнал. Пока — узнал.
Сергей смотрел на него, стискивая лопатку, и думал: пока. Пока — узнаёт. Пока — помнит. Три ночи. Одна — прошла. Две — осталось.
А где-то — внизу, в подполе, под толстыми бревнами, под печью, под землёй — дышала яма. Тёплым, гнилым, терпким. И ждала.
5 Глава . Серебро и кровь
В подпол спускались по ступням — не по лестнице, а по ступеням, вырубленным в земляной стене, сырым, скользким, с корнями, торчащими из грунта, как жилы из старой руки. Аксинья шла первой — с фонарём, не с масляным, с восковой свечой в железном подсвечнике, которую нашла в горнице Авдотьи. Свеча горела ровно, без копоти, без дрожи, будто воздух в подполе не двигался. Сергей — за ней, с лопаткой. Захар — за Сергеем, с топором за поясом и блокнотом в кармане. Илья — последним. Бензопилу оставил наверху, у печи. Сказал: «Не понадобится. Или — понадобится, но потом». Лицо — серое, тёмное, глаза — впалые, обведённые чёрными кругами. Рана на плече — не болела. Это пугало больше, чем боль.
Подпол был глубоким — метра три, может, четыре. Земляные стены, укреплённые брёвнами, старыми, почерневшими, с мхом. На стенах — полки, на полках — банки, горшки, свёртки. Запах — сухой, затхлый, с привкусом herbs and железа. И — другой запах, глубже, сильнее: тёплый, гнилой, как из открытой могилы в жаркий день.
Аксинья остановилась. Подняла свечу.
Яма.
Не яма — рана. В дальней стене подпола, в земляной толще — трещина. Не вертикальная, не горизонтальная — рваная, неправильная, будто земля разошлась не от удара, а от давления изнутри. Края — чёрные, обугленные, будто их жгли. Из трещины — шёл воздух. Тёплый. Влажный. С запахом гнили и чего-то сладковатого, приторного, как от гниющих яблок. И — свет. Зелёный. Слабый, мерцающий, дрожащий, как от свечи за матовым стеклом. Не свет — свечение. Мёртвый свет. Навский огонь.
— Вот, — сказала Аксинья. Голос — тихий, но в подполе — гулкий, каждое слово — эхо. — Вот она. Яма. Проход. Бабка запечатала — тридцать лет назад. Печать — держала. Три года назад — треснула. С тех пор — расширяется. Каждый месяц — шире. Каждую зиму — глубже.
Сергей подошёл. Присел. Посмотрел — на трещину, на зелёный свет, на чёрные края. От трещины шло тепло — не печное, не живое, а тяжёлое, давящее, как от камня, который нагрели и забыли остудить. И — звук. Не звук — вибрация. Низкая, утробная, на грани слышимости, будто что-то за трещиной дышало. Медленно. Редко. Как спящий зверь.
— Илья, — Аксинья повернулась. — Встань. Тут. Перед ямой.
Илья — встал. Лицо — каменное, без выражения. Глаза — серые, тёмные, с желтоватым ободком по краю радужки, которого раньше не было. Встал — ровно, прямо, руки — вдоль тела, кулаки — сжаты.
Аксинья — достала из мешочка на поясе нож. Маленький, железный, с костяной рукоятью. Не серебряный — железный. Обычный.
— Рану — открою, — сказала она. — Кровь — в яму. Бабка — наверху, будет говорить. Через Павлика. Я — повторяю. Вы — стоите. Трое. Вокруг. Круг — углём. Не выходите из круга. Что бы ни было — не выходите.
Она присела, углём — на земле, вокруг Ильи — круг. Большой, в два шага диаметром. Потом — крест. Потом — три черты, вниз, от круга. Те же знаки, что Павлик рисовал на косяках. Крест, круг, три черты.
Захар и Сергей — встали. По бокам. Захар — слева, с топором. Сергей — справа, с лопаткой. Аксинья — перед Ильёй, лицом к яме.
Готовы.
Аксинья подняла нож.
Ритуал
— Закройте глаза, — сказала она. — Не открывайте. Что бы ни услышали — не открывайте. Держите круг. Держите — в голове. Круг, крест, три черты. Думайте — об этом. Не о другом. Не о страхе. Не о боли. О — круге.
Сергей закрыл глаза. Темнота. В темноте — запах: гниль, тепло, железо. И — вибрация. Низкая, утробная, от ямы.
Аксинья — заговорила. Не по-русски. Не по-славянски. На языке, которого Сергей не знал, который звучал — как камни, как земля, как корни, трущиеся о корни. Слова — тяжёлые, тягучие, без гласных, одни согласные, рычащие и шипящие, и от каждого слова — вибрация усиливалась, будто язык этот — был языком земли, и земля слушала.
Потом — звук. Мокрый. Тихий. Аксинья — резала. Нож — по ране, по почерневшей коже, по краям укуса. Илья — не застонал. Молчал. Только дыхание — участилось, стало рваным, хриплым.
И — капля. Тихая, густая. Кровь — упала в яму.
Звук — как раскалённое железо в воду. Шипение. Пар. Зелёный свет — вспыхнул, ярко, резко, и погас. Потом — снова, но сильнее. Яма — дрогнула. Земля под ногами — качнулась, будто подпол был палубой, а под ним — море.
Аксинья — продолжала. Слова — быстрее, громче, голос — выше, с надрывом, с хрипом. Земля с погоста — в горсти, чёрная, сухая, старая — полетела в яму. И — отскочила. Не упала — отскочила, будто яма плюнула, выплюнула, не приняла. Земля — рассыпалась по краям, чёрная, мёртвая, но — не закрыла.
— Не держит! — крикнула Аксинья. Голос — сорвался. — Не держит!
Сергей открыл глаза. Яма — расширилась. Трещина — стала шире, в два раза, в три. Зелёный свет — не мерцал, а горел, ровно, ярко, заливая подпол мертвенным, больным светом. Края — дрожали, осыпались, земля — крошилась, как песок. И — звук. Не вибрация — звук. Низкий, нарастающий, как гул, как вой, как рёв, который ещё не начался, но уже — близко.
Аксинья — отступила. Лицо — белое, глаза — огромные. Нож — в руке, дрожит.
— Чужое, — сказала она. — Чужое — мешает. Земля — не принимает. Печать — не ложится.
— Что — чужое? — Сергей шагнул к ней.
— Вы. Ваш дом. Дача. Камень, железо, время — не отсюда. Пока чужое рядом — яма не закроется. Ритуал — от этой земли, а вы — не от неё. Ваш дом — как заноза. Рана — не затянется, пока заноза — внутри.
Сверху — голос. Тихий, шершавый, из горницы, через люк. Авдотья. Последнее усилие, последние слова, как из колодца:
— Увезите. Дачу. Отсюда. Далеко. Без неё — закроется. А не успеете — всё — откроется. Всё.
И — замолчала. Тишина. Долгая. Потом — Аксинья — подняла голову, посмотрела на Сергея. Глаза — серые, ясные, без слёз, без страха. Только — решимость.
— Увезите, — сказала она. — На дачу. Туда. Ритуал — там. На вашей земле. Но — по-другому. Не яму закрывать — дачу отправить. Обратно. В ваше время. Вместе с дачей уйдёт и аномалия. Яма — закроется. Но — нужны вещи. Якоря. Что держит дачу здесь. И — кровь. Ваша. И — того, кто первый. Оборотня. изначального.
— А Илья? — Сергей повернулся. — Ритуал — вылечит?
Аксинья — не ответила. Посмотрела — на Илью. Долго. Тяжело.
Илья — стоял в кругу. Рана — открыта, кровоточила, но не красным — тёмным, почти чёрным. Чёрные жилки — от раны, по руке, по шее — стали длиннее, толще, будто корни, которые растут. Глаза — жёлтые. Не с ободком — жёлтые. Полностью. Зрачки — сузились, вертикальные, как у кошки.
Илья посмотрел на Сергея. Жёлтые глаза — и в них — Сергей. Узнавание. Ещё — узнавание.
— Серый, — сказал Илья. Голос — низкий, хриплый, с рыком, с придыхом, но — Ильин. Ещё — Ильин. — Везите. Дачу. Увезите. А я… если не успею…
— Успеем, — сказал Сергей.
— Успеем, — повторил Захар. Тихо. Как клятву.
Нападение
Они не успели подняться.
Звук пришёл первым — снизу, из-под земли, из ямы. Не вой — стук. Удары. Частые, тяжёлые, будто что-то билось о стену изнутри. Земля — дрожала. Пол — качался. Банки на полках — звенели, дрожали, падали. Одна — разбилась, и из неё — рассыпался чёрный порошок, и запах — горечь, полынь, железо.
Потом — сверху. Через люк. Крик. Павлик — короткий, высокий, отчаянный:
— Идут! Идут! Много!
И — вой. Не из ямы — снаружи. Из леса. Близко. Очень близко. Низкий, протяжный, на одной ноте, как выдох земли, и — второй, и третий, и четвёртый, пятый, наслаиваясь, переплетаясь, будто выли не один и не два, а — стая.
Аксинья — схватила свечу. Задула. Темнота. Зелёный свет ямы — единственный, мертвенный, больной, и в нём — лица: Сергея — белое, Захара — серое, Ильи — жёлтое, нечеловеческое.
— Наверх! — крикнул Сергей. — Быстро!
Они полезли — по ступеням, мокрым, скользким, по корням. Сергей — первый, лопатка — в зубах, руки — в грязи. Захар — за ним, топор — в руке. Аксинья — за Захаром. Илья — последним, тяжело, медленно, цепляясь за корни пальцами, которые — не слушались, не хватало, не держали.
В горнице — пожар. Не метафора — пожар. Ставни — выломаны, в щели — лунный свет, белый, мертвенный. Ветер — рвёт, мечет, несёт — листья, грязь, запах. Запах. Тот самый. Мокрая шерсть. Гниль. Металл. Свежая кровь. Горячий, густой, как кисель, который можно жевать, который лезет в ноздри, в горло, в лёгкие, и не вытереть, не выдохнуть, не забыть.
Авдотья — на лежанке. Лежит. Не двигается. Дышит — редко, с долгими паузами. Павлик — у лестницы, на полу, прижался к стене, глаза — огромные, белые, лицо — мокрое, не от дождя.
— Сколько? — Сергей схватил Павлика за плечо.
— Много, — шептал Павлик. — Пять. Шесть. Не считал. Быстро. Со всех сторон.
И — звук. Не вой — рычание. Низкое, утробное, вибрирующее, которое ощущалось не в ушах — в груди, в рёбрах, в зубах, в костях. Будто кто-то большой, тяжёлый, близко — дышал. И при каждом выдохе — хруст. Тихий, сухой, будто кости тёрлись друг о друга.
Первый оборотень — ворвался через окно. Не прыгнул — пролез, боком, с трудом, разрывая раму, кроша дерево. Лапы — огромные, с толстыми подушечками, оставляли на полу мокрые, грязные следы. При каждом шаге — хруст, будто суставы вывернуты под неправильными углами. Пасть — приоткрыта, оттуда — вязкая слюна, капающая на пол, шипящая, будто разъедающая доски. Глаза — покрытые тонкой плёнкой, как у мёртвого животного, но живые, внимательные, изучающие. И запах — запах был настолько густым, что воздух стал осязаемым, как мокрая тряпка, прижатая к лицу.
— Илюх! — крикнул Сергей. — Пилу!
Илья — стоял у печи. Бензопила — на полу, у ног. Он — посмотрел на неё. Потом — на оборотня. Потом — на Сергея. Жёлтые глаза — на мгновение — стали серыми. Ильиными. И — он наклонился, схватил пилу, дёрнул стартер.
Мотор — взвыл. Цепь — завертелась. Звук — дикий, рвущий, несовместимый с этим домом, с этим веком, с этим лесом. Бензопила — визжала, как зверь, как машина, как ярость.
Оборотень — повернулся. К Илье. К мотору. К — звуку. И — замер. Не от страха — от интереса. Будто оценивал.
Илья — ударил.
Не ударил — рванул. Бензопилу — в морду, в пасть, в зубы. Цепь — впилась в плоть, и звук — был такой, будто металл встретил кость, и кость проиграла. Кровь — чёрная, маслянистая, густая, как дёготь — брызнула, по стенам, по полу, по Илье. Оборотень — взвыл. Не звериный вой — крик, пронзительный, разрывающий уши, от которого лопаются барабанные перепонки, от которого стёкла дрожат и трескаются. Отступил — и упал. Тело — дёрнулось, лапы — заскребли пол, и — замерло.
Второй — через дверь. Выломал, снаружи, одним ударом, дверь — сорвана с петель, отлетела, ударилась о стену. Сергей — встретил. Лопаткой. Наотмашь, сверху, изо всей силы, двумя руками. Лезвие — вошло в плечо оборотня, в густую, свалявшуюся шерсть, в мясо, в кость. Хруст. Вой. Оборотень — отшатнулся, лапой — ударил Сергея, бросил — через горницу, в стену, в полки, в банки. Боль — в спине, в рёбрах, в голове. Сергей — поднялся. Лопатка — в руке, кровь — на лезвии, чёрная, густая.
Третий и четвёртый — одновременно. Через разные окна. Захар — встретил одного. Топором. Удар — в бок, в рёбра, топор — вошёл глубоко, застрял. Захар — вырвал, с усилием, с хрипом, и — снова. В шею. В плечо. В лапу, которая тянулась к нему, с когтями, длинными, чёрными, как ножи. Оборотень — рычал, кидался, бил лапами, но Захар — бил тоже, и топор — был железом, и железо — жгло, и оборотень — отступал, отступал, и — упал. Четвёртый — на Захара, со спины, но Сергей — подбежал, лопаткой — по задним лапам, подрубил, оборотень — повалился, и Захар — добил, топором, в голову, три раза, пока не замолчал.
Пятый — большой. Крупнее других. Шерсть — тёмно-серая, с проседью, будто старая. Глаза — не жёлтые, а оранжевые, тусклые, как угли. Он — не полез в окно. Он — встал в дверном проёме, на четвереньках, и — смотрел. Не нападал. Ждал. Будто — знал, что усталость придёт.
Илья — стоял в центре горницы. Бензопила — в руках, мотор — рычал, цепь — вращалась. Кровь — чёрная, чужая — на лице, на руках, на груди. Рана на плече — открыта, чёрные жилки — по шее, по лицу, до виска. Глаза — жёлтые, горящие, нечеловеческие. Но — Ильины. Ещё — Ильины.
Пятый — прыгнул, из проёма, одним движением, длинным, тяжёлым, как снаряд. Илья — не успел поднять пилу. Удар — в грудь, лапой, бросил — назад, к лестнице. Пила — выпала, упала, покатилась. Илья — ударился спиной о ступени, охнул, схватился за перила.
Шестой — сзади. Через заднее окно. Тихо, крадучись, с хрустом, с запахом, с рычанием, которое вибрировало в стенах. Захар — не видел. Сергей — видел.
— Захар! Сзади!
Захар — обернулся. Поздно. Лапа — в бок, когти — сквозь куртку, сквозь рубашку, в мясо. Захар — крикнул, упал, но — не выпустил топор. На полу, лёжа, ударил — снизу, в живот оборотня. Топор — вошёл, застрял, Захар — вырвать не смог. Оборотень — навалился, пасть — над лицом, слюна — на щеке, зубы — в пальцах, которые держали топор.
Сергей — подбежал. Лопаткой — по спине, по хребту, со свистом, изо всех сил. Хруст. Оборотень — выгнулся, завыл, откатился. Захар — отполз, зажимая бок, кровь — красная, живая, человеческая, густая, тёплая.
Пятый — на Илье. Прижал — к лестнице, лапой — на грудь, пасть — у горла. Дыхание — горячее, гнилостное, из пасти, в лицо. И запах — так близко, что тошнило, что глаза слезились, что в голове мутилось. Хруст — при каждом движении, будто суставы — каменные. И — рычание. Низкое, вибрирующее, от которого дрожал пол, дрожали стены, дрожали кости.
Илья — под ним. Руки — на горле оборотня, держат, не дают сомкнуть челюсти. Пальцы — белые, сжаты, но — дрожат. Силы — уходят. Чёрные жилки — по лицу, по рукам, пульсируют, будто что-то внутри — живое, тянется к зверю, тянется — наружу.
— Серый… — Илья — хрипит, голос — не его, низкий, с рыком. — Пилу…
Сергей — увидел. Бензопилу — на полу, у печи, в луже чёрной крови. Бросился, схватил, дёрнул стартер. Мотор — закашлял, засипел, не завёлся. Ещё раз — не завёлся. Ещё — схватил, рванул, с хрипом, с проклятием. Мотор — взревел.
Илья — собрал последние силы. Подшиб — задние лапы оборотня, ногой, из-под себя. Пятый — качнулся, потерял опору. Илья — перекатился, вывернулся, выскользнул. Схватил пилу — у Сергея, из рук, одним движением.
— Моя! — крикнул он. Голос — рвущий, хриплый, но — его. Ещё — его.
И — ударил.
Бензопила — в бок оборотня, вглубь, в мясо, в кость. Цепь — визжала, кровь — лилась, чёрная, маслянистая. Пятый — взвыл, крутанулся, ударил лапой — Илья — отшатнулся, но не бросил пилу. Ещё удар — в спину. Ещё — в шею. Оборотень — падал, дёргался, лапы — скребли пол, и — замер.
Тишина. Только гул мотора. Только тяжёлое дыхание.
Илья — стоял. Пила — в руках, цепь — вращается, кровь — чёрная, на лезвии, на руках, на лице. Дышал — хрипло, часто, как загнанный зверь. И — кашлянул. И — сплюнул. Красное. Не чёрное — красное. Живое. Человеческое.
Потом — шестой. Тот, что был на Захаре. Поднялся. Живой. Топор — в животе, но — живой. Вырвал топор — рукой, спокойно, будто из масла. Бросил — на пол. И — прыгнул……на Илью.
Илья — повернулся. Поздно. Удар — в спину, в лопатку, в позвоночник. Клыки — в шею. Глубоко. Хруст. Илья — охнул. Тихо, коротко, как человек, который понял, что — всё.
Клыки — в шее, оборотень — на спине, тяжёлый, горячий, вонючий. Илья поднял бензопилу, назад, за спину, одной рукой, на весу, на мышцах, на чём-то, что было не силой, а — последним усилием, последним «нет», последним Ильиным «нет».
И — вогнал. Цепь — в брюхо оборотня, снизу, вверх, вглубь. Пила — визжала, кровь — лилась, чёрная и красная, смешиваясь, стекая по ногам, по полу. Оборотень — выл, дёргался, бил лапами, рвал спину, но Илья — держал. Держал пилу. Держал — себя. Не падал. Не сдавался. Стоял — и пилил. Пока оборотень — не замер. Пока лапы — не обмякли. Пока тело — не сползло, с глухим, мокрым звуком, на пол.
Илья — стоял. Ещё — секунду. Две. Три.
Пила — замолчала. Мотор — заглох. Цепь — остановилась.
Илья — посмотрел на Сергея. Жёлтые глаза — на мгновение, на полсекунды, на один удар сердца — стали серыми. Нормальными. Ильиными. Губы, тонкие, потрескавшиеся, в крови — шевельнулись, сложились в улыбку. Кривую, усталую, Ильиную.
— Серый… — голос — тихий, как шёлк, как последний выдох. — Я не стал… зверем, бегите !!!
И — упал.
На колени — потом — на бок. Тихо. Без крика, без стона. Как человек, который лёг — отдохнуть. Только — не встал.
Сергей — подбежал. Опустился на колени. Положил руку — на грудь, на сердце. Сердце — билось. Слабо, редко, как часы, которые останавливаются. И — перестало.
Тишина.
Сергей — сидел на полу, в крови, в грязи, среди тел, среди обломков, и держал руку на груди Ильи. И — не двигался. Не дышал. Не моргал.
Захар — поднялся. С трудом, держась за бок. Подошёл. Сел рядом. Молча. Положил руку — Сергею на плечо. Тяжёлую, мокрую, в крови.
— Серый, — сказал он. Голос — пустой, как колодец. — Надо. Павлик. Лошади. Надо — ехать.
Сергей — не слышал. Или слышал — но не отвечал. Сидел — и держал руку на груди, где сердце перестало биться.
Побег
Павлик — появился из-за лестницы. Босой, бледный, в мокрой рубахе, с глазами — круглыми, мокрыми, не детскими. Он видел — тела, кровь, Илью, Сергея. И — не закричал. Не заплакал. Только — губы дрогнули, и — сжались. Крепко. По-взрослому.
— Лошади, — сказал он. Голос — тихий, ровный. — Я — вывел. Во дворе. Запряжены. Телега — готова. Тётя Аксинья — велела. Ещё — когда вой начался. Я — успел.
Сергей — поднял голову. Посмотрел на Павлика. Долго. Будто не узнавал. Потом — встал. Медленно, тяжело, как старик. Колени — хрустнули. Спина — не разгибалась.
— Илью — возьмём, — сказал он. Не прося, не спрашивая. Утверждая.
— Возьмём, — кивнул Захар.
Они — подняли. Тяжёлый. Бензопила — в одной руке, холодная, в чёрной крови. Тело мягкое, как у спящего, только бледное, серое, с закрытыми глазами, и раны. Шея, спина, плечо. Раны не кровоточат.
Аксинья — спустилась из горницы, с Авдотьей на руках. Старуха — лёгкая, как птица, сухая, как корень. Глаза — белые, открыты, но — не видят. Дышит — редко, с паузами, между которыми — пустота. Аксинья — несла её, как ребёнка, легко, без усилия, будто старуха весила меньше своего тулупа.
Во дворе — лошади. Две. Бурые, толстые, испуганные. Ржали, метались, били копытами грязь. Телега — старая, деревянная, на железных ободьях, с соломой в кузове. Павлик — запряг сам. Один. Восемь лет, и — запряг лошадей, пока в доме резали оборотней.
Илья — на телегу. На солому. Аккуратно. Захар поправил куртку, закрыл раны. Сергей положил рядом бензопилу. Не выбросил. Не оставил. Положил рядом, как кладут оружие рядом с воином.
Аксинья — Авдотью, на телегу, у Ильиных ног. Павлик на козлы, вожжи в руки. Маленькие, чёрные от грязи, в мозолях, в царапинах.
— Куда? — спросил Павлик.
— К даче, — Сергей сел в кузов, рядом с Ильёй. — К нашему дому. К забору. Туда.
Павлик — щёлкнул вожжами. Лошади — рванули. Телега — качнулась, заскрипела, колёса — вязли в грязи, потом — поймали, покатили. Быстрее. Ещё быстрее. По тропе, по лесу, по корням, по лужам, под дождём, под туманом, в темноту, в серость, в утро, которое не приходило.
Возвращение
Деревня — встретила молчанием. Ни дыма, ни петухов, ни голосов. Ставни — закрыты, двери — заперты. Только — Степан. Стоял у калитки, босой, в рубахе, с топором. Увидел телегу , тело, кровь, Аксинью, старуху и опустил топор. Молча кивнул. Молча — подошёл, помог снять Авдотью, помог внести в дом. Молча — вернулся к телеге, посмотрел на Илью, перекрестился старым, широким крестом, и отошёл. Без слов. Слова — были не нужны.
Дача стояла. Серая, инородная. Забор профнастил, зелёный. «Нива» — у забора, белая, в росе. Яблони краснели, как наливные. Всё было на месте. Только Ильи не было.
Сергей сидел на крыльце. Лопатка на коленях. Бензопила рядом, на ступенях, чёрная от крови, с погнутой цепью. Захар рядом, с топором, зажимая бок, бледный, с красным пятном на куртке. Аксинья — стояла у забора, смотрела на дачу, на дом, на забор, и лицо было странное: не страх, не удивление понимание. Будто она увидела то, что ожидала, но не хотела.
— Вот, сказала она. Вот оно. Чужое. Камень, не наш. Железо, не наше. Время — не наше. Дом — как заноза. Рана гноится, пока заноза внутри. Яма не закроется, пока дом здесь. Нужно ритуал. Не как в подполе. Здесь. На вашей земле. Отправить дом — обратно. В ваше время. Вместе с домом уйдёт и проход. Яма закроется. Навь уйдёт.
— Как? — Сергей поднял голову.
— Якоря, — Аксинья повернулась. — Вещи, которые держат дом здесь. Привязывают. К этому месту, к этому времени. Найти все. Сжечь в костре. Кровь добавить. Вашу. И того, кто первый. Оборотня. изначального. Он — старше. Крупнее. Его кровь — ключ. Без неё — не выйдет.
— А если не найдём? Его?
— Найдёте, — Аксинья посмотрела в сторону леса. — Он — придёт. Он чует что яма открыта. Что дом чужой. Что можно забрать. Он придёт.
Подготовка
Авдотья — лежала в горнице деревенского дома Степана, у печи, укрытая тулупами. Дышала — реже, тише, с паузами, которые становились всё длиннее. Аксинья сидела рядом, на полу, скрестив ноги, и молчала. Ждала.
Сергей и Захар были на даче. Работали. Молча, споро, как люди, у которых мало времени и нет выбора.
Сергей заколачивал окна. Снова. Доски, гвозди, молоток. Те же доски, те же гвозди, что и в первую ночь. Круг замкнулся. Только Ильи не было. И…что то мелькнуло, в мыслях, де жавю , как будто это уже было… Сергей отмахнулся от ненужных мыслей.
Захар чистил бензопилу. Снимал цепь, промывал, точил. Два зуба погнуты, но — работает. Пока — работает. Он точил, правил и думал. О чём не говорил.
Потом Аксинья пришла. С Авдотьей. Павлик нёс старуху на руках, легко, как подушку. Восьмилетний мальчик нёс умирающую ведунью, и не кряхтел, не пыхтел, не жаловался. Нёс — и всё.
Авдотью уложили на диван, в гостиной дачи. Дача встретила её странно. Воздух дрогнул. Стены — будто сжались. Будто дом почувствовал. Чужое. Внутри. Ещё более чужое, чем он сам.
Авдотья — открыла глаза. Белые, без зрачков. Вдохнула — долго, глубоко. И — заговорила. Голос — тихий, шершавый, как последний лист на ветке, но — ясный. Яснее, чем в усадьбе. Будто дача — дала ей силы. Или — забрала. Трудно понять.
— Пилу, — сказала она. Дайте. Пилу.
Захар принёс бензопилу положил на стол, перед Авдотьей.
Старуха подняла руку. Тонкую, прозрачную, с синими венами. Положила — на цепь. Пальцы — дрогнули, побелели, и замерли. Секунда. Две. Три.
И цепь изменилась. Не сразу. Сначала — потемнела, почернела, будто её окунули в чернила. Потом — посветлела, засияла, и — стала — серебряной. Не похожей на серебро — серебряной. Настоящей. Зубья — заблестели, белые, холодные, как лунный свет на снегу. Цепь стала серебряной. Каждый зуб серебряный!
— Вот, — Авдотья опустила руку. — Серебро калёное. Вечное. Не остынет. Не затупится. Этим — режут. Не дерево. Не металл. — Тьму. Навь. Плоть мёртвую, живую любую. Режет — всё.
Потом лопатка. Сапёрная, тяжёлая, кованая. Сергей — положил перед Авдотьей. Она — подняла руку. Положила — на лезвие. Пальцы — дрогнули. И — лезвие — изменилось. Почернело. Потом — засияло. Серебро. Холодное, белое, как лунный свет.
— Вот, — Авдотья откинулась на подушку. Дыхание рваное, с хрипом. — Серебро. Два — оружия. Один режет. Другой рубит. Держите. Не потеряйте. Без серебра не выстоите.
Она закрыла глаза. Дышала реже. Тише.
— Авдотья, — Сергей наклонился. — Что ещё? Что делать?
— Павлик, — прошептала она. Аксинья знает. Павлик соберёт. Вещи. Якоря. Гвоздь для одежды, у двери. Яблоко, с яблони. Полотенце, на кухне. Ручку, от… от клозета. Деревянную. Все в костёр. И кровь. Флакон. Две капли ваши. Аксинья — свою. И — того. Первого. Кровь первого ключ. Без неё костёр не загорится, ритуал не пойдёт, и вы не вернетесь обратно.
— А первый — он — где?
— Он придёт, — Авдотья улыбнулась. Или оскалилась. Трудно понять. — Он уже идёт. Чует. Ждёт. Терпеливо. Он терпеливый. Старый. Старше всех. Он был первым. Тридцать лет первым. Когда яма — открылась — он — первый — вышел. Он — источник. Он — корень. Без корня — дерево — падает.
Она — замолчала. Не устала — замолчала. Будто — сказала всё, что могла. Что остальное за ними.
Павлик — работал. Быстро, тихо, серьёзно, как взрослый. Аксинья — дала список, и Павлик — собирал.
Гвоздь для одежды — в прихожей, у двери. Стенной, старый, ржавый, на котором висели куртки. Павлик выкрутил, с усилием, пальцами, а плоскогубцы — слишком большие для его рук. Выкрутил и положил в мешочек, который Аксинья дала. Льняной, с вышивкой — крест, круг, три черты.
Яблоко с яблони. Во дворе. Садовое, дачное, красное, наливное, тяжёлое. Павлик — залез на дерево, сорвал, понюхал. Пахло сладко, кисло, по-осеннему. Положил в мешочек.
Старое полотенце — на кухне. Висело на крючке, у мойки. Затёртое, застиранное, с пятном от кофе. Павлик — снял, сложил, положил — в мешочек.
Деревянная ручка от двери туалета. В углу участка, в дощатой будке, с ромашкой на двери. Павлик — отодрал, с усилием. Павлик ковырял, ковырял, и отодрал. Деревянная, тёмная от времени, с выбоинами от пальцев. Положил — в мешочек.
Четыре вещи. Четыре якоря. Четыре нити, которые держали дачу в 1723 году, как канаты держат корабль у причала. Перерубить канаты и корабль уплывёт. В своё море. В своё время.
Павлик принёс мешочек Аксинье. Аксинья открыла, проверила, каждую вещь — подержала, понюхала, погладила. Кивнула.
— Всё, — сказала она. — Теперь — кровь.
Флакон маленький, стеклянный, из-под духов, который Аксинья взяла в горнице Авдотьи. Чистый, пустой, с пробкой.
Захар первым. Уколол палец кончиком топора, острым, серебряным. Капля красная, живая, густая упала во флакон. Одна. Вторая.
Сергей вторым. Уколол о серебряное лезвие лопатки. Капля упала. Третья. Четвёртая.
Две капли каждого. Четыре капли живых.
Аксинья третьей. Ножом, тем же, железным, с костяной рукоятью. Укололась — без вздоха, без гримасы. Капля упала. Пятая. Шестая. Её две.
Шесть капель. Трое живых. И один, которого не было. Ильиных капель не было. И не будет. Ритуал — был рассчитан на четверых. На четыре стороны, на четыре столба. Три — живых, один — мёртвый. Не хватает. Не хватает одного.
— Илья, — сказала Аксинья. — Его кровь — нужна. Четвёртая.
— Его — нет, — Сергей стиснул зубы.
— Его кровь есть. На пиле. На цепи. На лезвии. Она там. Достану.
Аксинья — подошла к бензопиле. Серебряная цепь — в чёрной крови. Чёрной и — красной. Красной — Ильиной. Она смочила палец, коснулась цепи, и — капля — красная, густая — перешла на палец. И во флакон. Седьмая. Ильина.
Семь капель. Трое живых, один мёртвый, один — который ещё не пришёл.
— Первого, — Аксинья закрыла флакон. — Ждём. Его кровь последняя. Без него — не выйдет.
— А пока? — Захар поднял серебряную пилу. Тяжёлую, блестящую, холодную. — Пока — ждём?
— Пока готовьтесь, — Аксинья посмотрела — на Сергея, на Захара, на дачу, на забор, на лес. — Он — придёт. Ночью. Как всегда. И не один. Он не одинокий. У него стая. Маленькая, потрёпанная, но — есть. Он поведёт. Вы встретьте. Костёр я разведу. Павлик поможет. Ритуал я проведу. Вы держите сколько хватит сил, пока я не закончу.
— А если — не хватит? — Сергей поднял серебряную лопатку. Блестящую, холодную, тяжёлую.
— Тогда — всё, — сказала Аксинья. Просто. Как «дождь». Как «холод». — Тогда — всё.
Ожидание
День тянулся. Серый, медленный, как похоронная процессия. Дождь не кончался. Морось мелкая, холодная, липкая оседала на всём: на заборе, на «Ниве», на яблонях, на крыльце, на одежде, на коже, в костях. Туман стлался по земле, густой, белый, будто вата, набитая в щели между миром и небом.
Сергей сидел на крыльце. Серебряная лопатка на коленях. Он точил её? Нет. Она не тупилась. Серебро Авдотьи не тупилось. Он держал её, и ждал. Ждал вечера. Ждал воя. Ждал того, кто придёт.
Захар в доме. На диване. Серебряная бензопила на полу, у ног. Он проверял цепь, трогал зубья, гладил серебро, холодное, гладкое, как лёд. И думал. О чём не знал. Может об Илье.
Павлик спал. На полу, у печи, укрытый тулупом. Бледный, тонкий, с синими кругами под глазами. Восемь лет и спал, как солдат после боя. Глубоко, без снов, без движения.
Аксинья во дворе. У костра. Ритуального. Который ещё не горел. Она складывала его: сухие ветки, береста, мох, щепки. В центре камень, плоский, серый, который она принесла из деревни, от колодца. На камне — мешочек с якорями: гвоздь, яблоко, полотенце, ручка. И — флакон, с семью каплями. Восемь не хватает. Одной. Последней.
Авдотья в доме. На диване. Дышала реже. Тише. С паузами, которые удлинялись, как тени на закате. Ждала. Не утра конца. Своего и, может, чужого.
Сергей смотрел на лес. За забором. За деревней. За тыном. Лес стоял, тёмный, плотный, мокрый. Деревья чёрные, безлистные, с лицами в коре, которые молчали. Туман висел, белый, густой. Тишина тяжёлая, давящая, как потолок в бане.
И запах. Слабый. Едва уловимый. Мокрая шерсть. Гниль. Металл. Далеко. Очень далеко. Из леса. Из глубины. Из того места, куда не доходил даже свет.
— Аксинья, — Сергей не обернулся. — Он близко?
— Ещё нет, — ответила Аксинья, не поднимая головы от костра. — Но идёт. Чую. Земля дрожит. Тихо. Еле. Но дрожит.
Сергей положил ладонь на землю. На ступеньку крыльца. Прохладный бетон. И да. Дрожь. Еле заметная, как пульс, как сердцебиение земли. Частая. Ритмичная. Топот. Лап. Много лап. Далеко — но — приближается.
Солнце не зашло. Его не было. Но свет ушёл. Серый, тусклый, осенний — вытек из мира, как вода из треснувшего кувшина, и осталось — серое, тёмное, тяжёлое. Не ночь предночь. Междусветье. Междумирье.
И тогда вой.
Не из леса из-за всех сторон. Будто лес выдохнул, и в выдохе вой, низкий, протяжный, на одной ноте, и второй, и третий, и четвёртый, наслаиваясь, переплетаясь, как корни деревьев, как жилы в теле, как нити в ткани. Вой шёл от земли, от воздуха, от деревьев, от забора, отовсюду, и в нём — не было звериного, не было живого было мёртвое, тёмное, навье, будто выли не звери, а тени, пустые оболочки, в которых только голод и тьма.
А потом зелёный свет.
Над лесом далеко, но видно мерцание. Зелёное. Слабое, как болотный огонь, как гнилушка в тёмной чаще. Мерцание дрожало, пульсировало, будто сердце, которое бьётся под землёй, под лесом, под миром. И росло. Ширилось. Поднималось выше, выше, над деревьями, над тыном, над деревней. И крутилось. Медленно, тяжело, как воронка, как водоворот, как втягивало в себя свет, воздух, тишину, всё, что было, и вытягивало вверх, в небо, в тучи, в серую, низкую, тяжёлую пустоту.
Воронка. Зелёная. Над лесом. Над миром. Будто небо прорвало, и из прораны лилось не небо, а навь. Тёмная, мёртвая, зелёная.
Земля дрожала. Не еле заметно. Сильно. Ступени крыльца тряслись, вибрировали, будто под ними — мотор, огромный, тёмный, живой. Забор дребезжал, профнастил гудел, как струна. «Нива» — качалась на рессорах, стёкла звенели. Яблоки падали, одно за другим, тяжёлые, красные, шлёпались в грязь.
И топот.. Лап. Многих. Тяжёлых. Густой, слитный, как дождь по железной крыше, как копыта по мостовой. Топот шёл от леса, от воронки, от зелёного света. Приближался. Быстро. Всё быстрее.
Сергей встал. Серебряная лопатка в руке. Холодная, тяжёлая, живая.
Захар вышел из дома. Серебряная бензопила в руках. Дёрнул стартер. Мотор взревел, серебряная цепь завертелась, блестя, сияя, как молния в проводах.
Аксинья подожгла костёр. Береста занялась, мох затлел, ветки затрещали. Огонь рыжий, живой, настоящий, не навский, не мёртвый. Живой.
Павлик стоял у костра, с мешочком в руках. Бледный, маленький, с огромными глазами. Ждал.
Авдотья на диване. Открыла глаза. Белые. Вдохнула последний раз. И заговорила. Голос тихий, шершавый, последний, как последний лист на ветке, но — сильный. Сильнее, чем прежде. Будто всё, что осталось, — в слова.
— Они идут. Старший первый. Стая за ним. Серебро держите. Кровь возьмите. Костёр жгите. Якоря — кидайте. И не бойтесь. Страх их пища. Не кормите.И замолчала. Глаза закрылись.
За забором в тумане, в мороси, в зелёном свете воронки выли. Топот гремел. Земля дрожала. И из темноты, из тумана, из нави — выходили тени. Большие. Тёмные. На четырёх лапах. И впереди — одна. Крупнее. Старше. С глазами не жёлтыми, не оранжевыми красными. Тёмно-красными, как угли в потухшем костре, как кровь в чёрной земле.
Первый.
Изначальный.
Он — шёл. Медленно. Тяжело. Без спешки. Будто знал — что никуда не денутся. Будто — вечность была на его стороне. Будто — время — его, а не их.
Сергей стоял у костра. Серебряная лопатка — в руке. Захар — рядом. Серебряная пила ревела. Аксинья у огня, с флаконом, с якорями, с последним, что осталось от Авдотьи словами, которые она запомнила, как молитву.
Вой стоял над миром. Зелёная воронка крутилась, расширяясь, засасывая свет, поглощая тьму. Земля — дрожала. Топот гремел.
И красные глаза смотрели. Из темноты. Из нави. Из того места, где нет имён, нет слов, нет правды. Только голод..
Сергей сжал лопатку. Серебро блеснуло, холодное, белое, как последний свет.
Глава 6. РИТУАЛ «Восемь капель»
Павлика отправили в дом первым.
Аксинья присела перед ним, взяла за подбородок, подняла лицо к себе. Мальчишка дрожал, но не от холода. Губы белые, глаза огромные, в них плескался страх, который он пытался спрятать за взрослым взглядом. Не получалось.
— В дом, — сказала Аксинья. Тихо, но так, что не поспоришь. — Дверь закрой. На засов. Не выходи. Что бы ни слышал. Что бы ни было. Не выходи.
— А если...
— Не выходи.
Павлик кивнул. Сглотнул. Сжал мешочек с якорями, который тут же передал Аксинье, и побежал в дом. Босиком, по мокрой траве, не оглядываясь. Дверь хлопнула. Засов лязгнул.
Тишина.
Костёр горел в центре участка, рыжий, живой, трещащий. Вокруг него Аксинья разложила якоря: гвоздь, яблоко, полотенце, деревянную ручку. Флакон с семью каплями крови стоял на плоском камне. Восемь капель не хватало. Одной. Последней.
Захар стоял у забора, слева от калитки. Серебряная бензопила в руках, мотор заглушен, но цепь натянута и блестит в тусклом свете. Лицо серое, сжатые челюсти, глаза узкие. Он обмотал рукоять тряпкой, чтобы не скользила в крови. Думал головой, а не руками. Хотя сегодня головой было поздно.
Сергей стоял справа. Серебряная лопатка на плече, как меч. Лезвие белое, холодное, тяжелое. Он взвесил её в руке, привыкая к новому весу. Серебро тяжелее железа. Или так казалось.
Они пришли не сразу. Сначала звук. Топот. Много лап. Густой, слитый гул, как будто кто-то бил в барабан кулаками, и каждый удар отдавался в земле, в ступнях, в коленях. Потом запах. Мокрая шерсть, гниль, металл. Горячий, густой, лезущий в ноздри и в горло. А потом тени.
Первая тень мелькнула за забором, слева. Потом справа. Потом еще и еще. Они кружили по периметру, крадучись, принюхиваясь. Профнастил гудел от прикосновений, дребезжал, где-то скрипнул, прогнулся.
— Идут, — сказал Захар. Негромко, спокойно. Будто говорил «идет дождь».
Сергей не ответил. Перехватил лопатку, встал устойчиво, ноги на ширине плеч.
Первая лапа просунулась снизу, из-под забора. Темная, покрытая свалявшейся шерстью, с когтями длинными и черными. Захар шагнул, взмахнул пилой. Мотор взревел, серебряная цепь вгрызлась в запястье. Лапа отделилась, упала в грязь, дергаясь. Кровь черная, маслянистая. Оборотень за забором завыл, протяжно и зло. Отпрянул.
— Это вам не зубочистки- колья деревенских — Захар сплюнул. Усмехнулся. Криво, без веселья. — Ну, давайте, твари. Поглядим, кто кого.
Вторая лапа справа. Сергей шагнул, ударил лопаткой сверху, наотмашь. Лезвие вошло в предплечье, как в масло. Никакого сопротивления. Мясо, кость, шерсть — все рассеклось одним движением, и оборотень за забором взвыл, отдернул обрубок. На лезвии лопатки вспыхнула искра, белая, холодная, и по шерсти на обрубке побежал огонь. Не рыжий, а белый, мертвый, как пламя на газовой конфорке. Лапа на земле загорелась, съежилась, рассыпалась в пепел за три секунды.
Серебро работало.
Захар метнулся вдоль забора влево. Из-под профнастила лезли сразу две лапы, царапали землю, рвали траву. Он рубанул по диагонали, цепь прошла через обе. Конечности брызнули черной кровью и загорелись на лету, разлетаясь искрами. Один из оборотней за забором заскулил, как побитая собака. Второй зарычал, рванул забор. Профнастил выгнулся, гвозди заскрипели, один вылетел.
— Мало! — крикнул Захар Сергею. — Лезут!
Сергей подбежал. Забор дрожал, гнулся, в щель между землей и профнастилом лезла морда. Огромная, с приоткрытой пастью, с клыками и мокрым носом. Желтые глаза за пленкой, мертвые и живые одновременно. Сергей ударил. Лопатка вошла в морду, через переносицу, насквозь, в вышла из затылка. Оборотень дернулся, лапы заскребли землю, и загорелся. Белое пламя побежало от раны, по морде, по шее, по телу. Не было даже воя, только шипение, как от масла на сковороде, и через секунду от морды осталась кучка пепла.
— Хорошо идет, — Сергей выдернул лопатку. Лезвие было чистым. Серебро не пачкалось. — Без рекламы.
Захар хохотнул, коротко, на выдохе. Не от веселья, от адреналина.
Забор проломился. Не в одном месте, в трех. Сразу. Оборотни не лезли по одному, они навалились массой, как вода на плотину. Профнастил трещал, гнулся, рвался. Гвозди вылетали, металл скрежетал о когти. Первый оборотень протиснулся в пролом, вжимая голову в плечи, протискивая бока между краями жести. За ним второй, третий.
Захар встретил первого пилой. Удар в шею, серебряная цепь вошла вглубь, и голова отделилась от тела, покатилась по траве, оставляя мокрый след. Тело загорелось, вспыхнуло белым, и рассыпалось. Второй прыгнул, Захар отступил, рубанул снизу, пила прошла по брюху, от паха до горла. Кишки, кровь, огонь. Третьего он не увидел.
Удар пришел сбоку, лапой, в бедро. Когти прошли сквозь штанину, в мясо. Захар заорал, не от боли, от ярости, развернулся на раненой ноге, ударил наотмашь. Пила прошла через плечо оборотня, отделяя лапу. Зверь взвыл, отскочил, загорелся. Захар сплюнул кровь, вытер губы.
— Щенки ссаные! — крикнул он в темноту, в туман, в вой. — Мы вам покажем! Давайте, кто следующий!
Сергей работал справа. Два оборотня в пролом, он встретил первого лопаткой, горизонтально, как биту. Лезвие ударило в грудь, вошло между ребер, и оборотень сложился, как тряпка. Второй прыгнул поверх первого, Сергей присел, ударил снизу, от живота до подбородка. Оба загорелись, белый огонь съел их за секунды, оставив кучки пепла и запах гари.
— Не толпитесь, — бросил Сергей, шагая через пепел. — По одному легче.
Третий прыгнул со спины. Сергей услышал топот, обернулся, но поздно. Когти по спине, от лопатки до поясницы, куртка лопнула, кожа лопнула, боль рванула, как раскаленный кабель по нервам. Сергей упал на колено, обернулся, ударил лопаткой, не глядя, от живота. Удар пришелся в шею. Голова отделилась, тело загорелось. Сергей встал, тяжело, спина горела, но руки держали лопатку крепко.
Аксинья стояла у костра. Не двигалась с места. Заклинание лилось из ее губ непрерывно, тягучее, низкое, на языке, которому не было имени. Слова звучали как камни, трущиеся о камни, как кости о кости. Левая рука поднята, ладонь раскрыта, и из нее била струя серебряной пыли, тонкая, как игла, яркая, как сварочная дуга. Пыль выжигала воздух, оставляя за собой след из мертвых искр. Первый оборотень, прорвавшийся к костру, попал под струю, и его просто стерло. Не сгорело, не разлетелось. Стёрло. Как ластик по карандашу. От морды до хвоста, за полсекунды. Только запах гари и мокрого пепла.
Второй обошел слева. Аксинья повернула руку, струя скользнула по нему, и оборотень распался на бегу, кусками, каждый кусок горел и гас в воздухе.
— К костру не пускать, — сказала она, не прерывая заклинания. Голос ровный, как струна. — Держите их на расстоянии . Если прорвутся к огню, всё зря.
Захар носился по участку. Хромая, рыча, махая пилой. Он уже не думал, не считал, не выбирал цели. Любое движение в тумане, любая тень, любой звук получали удар серебряной цепью. Один оборотень прыгнул слева, Захар рубанул на лету, пила прошла от плеча до бедра, тело развалилось на две половины, обе загорелись. Второй выскочил из-за «Нивы», Захар развернулся, ударил сверху, разрубил череп. Кости и мозги брызнули, загорелись, осыпались. Когти задели ему спину, разорвали рубаху, он не заметил. Когти прошли по бедру, по ране от прошлого удара, он зашипел, но не остановился.
— Иди сюда! — крикнул он, наступая на пятого. — Ну! Чего застыл? Боишься?
Оборотень зарычал, бросился. Захар шагнул влево, ударил снизу, пила вошла в пах, в живот, в грудь. Тело вспыхнуло, разлетелось, и Захар остался один, посреди участка, в кругу пепла, с горящей пилой и дырявой спиной.
Сергей работал молча. Лопатка двигалась экономно, точно, без лишних замахов. Удар в шею, удар в бок, удар в позвоночник. Каждый входил чисто, без сопротивления, и каждый оборотень горел и осыпался. Он двигался к Аксинье, к костру, прикрывая ее. Один оборотень прорвался справа, Сергей ударил лопаткой наотмашь, горизонтально, лезвие прошло через туловище, как через воздух. Две половины разлетелись, горя на лету.
— К костру не подходить, — сказал он, обращаясь не к Аксинье, к трупам. — Здесь не кормят.
Один из оборотней, крупнее остальных, с темной с проседью шерстью, зарычал и бросился на Сергея в лоб. Сергей стоял. Ждал. В последнюю секунду шагнул влево, ударил лопаткой по задним лапам. Оборотень упал, проехав по грязи, заскреб обрубками, загорелся от раны, как факел. Вой стоял на всю деревню.
Захар подбежал, встал рядом. Оба дышали тяжело, рваными выдохами. Куртки в дырах, руки в крови, лица серые. Пилы и лопатки блестели, серебро не тускнело, не пачкалось, не тупилось. Только их было все меньше, а волков все больше. Из тумана, из проломов в заборе, из-за углов лезли и лезли, как будто за ними стояла очередь, как в мясной лавке.
— Серый, — Захар обернулся, пила рычала на холостых. — Их слишком много.
— Вижу.
— Что делаем?
— Режем.
И резали.
Аксинья стояла у костра, левая рука не опускалась, струя серебряной пыли не иссякала. Заклинание лилось, слова менялись, ускорялись, становились громче, резче. Два оборотня бросились к ней одновременно, она повернула ладонь, струя прошла дугой, как серп, и оба рассыпались, как снопы сена под лезвием. Прах. Пепел. Ничего.
— Сергей, — сказала она, не прерываясь. — Идёт. Главный. Слышишь?
Сергей услышал.
Топот.
Не как у остальных. Не частый, не суетливый. Медленный. Тяжелый. Каждый удар гулко отдавался в земле, в костях, в зубах. Как будто кто-то бил кувалдой по бетонному полу. Гул нарастал, вибрация шла по траве, по пеплу, по обломкам забора, по ступеням крыльца.
Туман расступился.
Он шел на двух ногах. Три метра, может, больше. Плечи шириной с дверной проем, покрытые темной, бурой шерстью, седой на загривке. Руки длинные, до колен, с когтями длиной в ладонь. Но пасть. Пасть была не волчьей. Длинная, плоская, широкая, как у крокодила, с рядами зубов, загнутыми внутрь, чтобы жертва не вырвалась. Носовая часть вытянутая, ноздри на самом конце, и из них шел пар, горячий, с запахом гнили и серы. Глаза красные, тёмно-красные, не как кровь, как угли, тлеющие под слоем пепла.
Он не бежал. Шел. Прямо к ним.
Захар повернулся к нему. Поднял пилу. Мотор взревел на полную, серебряная цепь завизжала, как разъяренный зверь. Захар бросился вперед, замахиваясь.
Главный ударил ладонью. Открытой, наотмашь, как отмахиваются от мухи. Удар пришел в пилу. Бензопила вылетела из рук Захара, как щепка, пролетела три метра, упала в траву, мотор захлебнулся, заглох. Захар не успел отступить. Рука главного схватила его. Пальцы, каждый толщиной с огурец, обхватили туловище, от плеч до бедер. Захар закричал. Не от боли, еще не от боли. От ярости. От бессилия. Кричал и бил кулаками по пальцам, бил, но пальцы не разжимались.
Пасть открылась.
Широкая, плоская, с рядами зубов. Нижняя челюсть опустилась до груди. Верхняя задралась к небу. Захар смотрел в нее, в темноту глотки, в запах гнили и серы, и кричал, и бил, и не мог вырваться.
Челюсти сомкнулись.
Не на шее, не на голове. На поясе. Поперек. Хруст стоял такой, что Сергей, стоявший в пяти метрах, услышал его сквозь всё, сквозь вой, сквозь гул, сквозь стук своего сердца. Захар перестал кричать. Мгновенно, как отрезало. Главный поднял верхнюю половину, оторвал, как ребенок отрывает голову кукле. Нижняя половина упала в грязь, с мокрым, тяжелым звуком. Верхнюю он швырнул в сторону, через забор, в туман, в темноту.
Сергей не закричал. Не остановился. Не подумал. Бросился к пиле. Подхватил с земли, на ходу, не глядя, одной рукой нашарил стартер, рванул. Мотор кашлянул, засипел. Еще раз. Рванул. Взревел. Серебряная цепь завертелась, и Сергей побежал на чудовище.
Главный повернулся к нему. Красные глаза, тусклые, старые, как угли. Без удивления, без страха. С терпением.
Сергей ударил. Пилу в бок, в живот, в то место, где у человека была бы талия. Серебряная цепь вгрызлась в шерсть, в кожу, в мясо, и пошла искра. Белая, яркая. Главный взревел. Не так, как мелкие. Глубже, ниже, как рев двигателя, как грохот обвала. Отмахнулся лапой. Сергей не успел отскочить. Удар в бок, в ребра, бросил его, как мячик, на два метра. Пила выпала. Сергей упал, перекатился, встал на четвереньки, спина в грязи, бок горит.
Пила лежала в траве, метрах в двух. Между Сергеем и главным.
Но главный не смотрел на пилу. Он смотрел на Сергея. На руку. На флакон, который Сергей сжимал в левой руке, не выпускал, не забывал, даже когда его швыряло по земле. Маленький стеклянный флакон с семью каплями крови.
Сергей метнулся к пиле. Главный двигался быстрее. Лапа ударила по земле, там, где секунду назад была пила. Земля треснула, как от удара молота. Сергей схватил пилу, перекатился, вскочил, ударил снизу. Серебряная цепь вошла в запястье. Лапа отделилась от руки, упала в траву, дергаясь, и загорелась. Белое пламя побежало по шерсти, по коже, по кости.
Главный взревел. Отшатнулся. Одной лапой, с обрубком, мотнулся, потерял равновесие, рухнул вбок. Яблоня не выдержала. Ствол треснул, крона рухнула вниз, яблоки посыпались, покатились по грязи, красные, наливные, среди пепла и крови.
Сергей стоял, пила в правой руке, флакон в левой. Дышал тяжело, рвано, через зубы. Бок горел, ребра ныли, но руки держали. Держали.
Главный поднимался. Медленно, тяжело. Три метра тьмы и злобы, с обрубком вместо одной лапы, с белым огнем на ране, который он тушил об землю, катаясь, прижимая. Вставал, и красные глаза горели пламенем и смотрели на Сергея.
Сергей бросился к флакону. Нет, флакон был в руке. Он бросился к Аксинье. Побежал, хромая, прижимая пилу к боку, и в этот момент лапа главного достала его. Сзади, сбоку, когтями, за спину. Боль, рваная, горячая. Сергей упал, проехал по грязи, но не выпустил флакон. Перекатился, обернулся. Главный наваливался, раскрывая пасть, крокодилью, широкую, с рядами зубов, загнутыми внутрь.
Сергей вскочил, побежал, и главный ударил его. Ладонью, как мячик. Сергей взлетел, пролетел несколько метров, ударился спиной во что-то деревянное, тонкое, хрупкое. Туалет. Стены разлетелись щепками, дверь сорвалась с петель, пол провалился, и Сергей рухнул в обломки, в грязь, в запах дерева и земли. Голова гудела, ребра ныли, спина горела, но руки держали. Лопатка в одной, флакон в другой. Пилу потерял. Где-то за туалетом, в щепках, в грязи.
Главный шел к нему. Медленно, тяжело, утаптывая щепки, обломки, яблоки. Пасть приоткрыта, пар из ноздрей, красные глаза на уровне крыши дачи. Шаг. Другой. Третий.
Сергей встал. Из обломков, на дрожащих ногах, с серебряной лопаткой и стеклянным флаконом. Посмотрел на Аксинью. Она стояла у костра, в десяти метрах, серебряная пыль из ладони била по наступающим мелким, заклинание не прерывалось, но голос хрипел, срывался. Она устала. Силы уходили.
Сергей размахнулся и кинул флакон. Низко, над землей, по дуге, прямо к ней. Флакон крутнулся в воздухе, блеснул стеклом, и Аксинья поймала. Левой рукой, не глядя, не отрывая взгляда от костра, от заклинания, от ритуала.
Главный схватил Сергея.
Пальцы, толстые, как бревна, обхватили туловище, сжали. Ребра хрустнули, воздух вышел из легких, мир сузился до красных глаз, до пасти, до запаха гнили. Сергей висел в кулаке, как курица в руке мясника, и дышать не мог, и шевелиться не мог, только лопатка ещё в руке, серебро жгло пальцы чудовища, и оно рычало, и сжимало крепче, и поднимало выше, к пасти, к зубам, к темноте.
Аксинья действовала.
Флакон в левой руке. Она откупорила пробку. Правая рука опустилась, серебряная пыль погасла. Заклинание изменилось. Слова стали быстрее, резче, как удары сердца, как удары топора. Она подняла флакон, наклонила, и из него, в костер, капнули семь капель. Красная, живая кровь Сергея, Захара, Ильи, Аксиньянина. Потом она подняла правую руку, и на ладони был нож, тот самый, железный, с костяной рукоятью. Она провела лезвием по отсеченной лапе главного, которая лежала у костра, догорающая, еще дергающаяся. Кровь с лапы, черная, густая, маслянистая, потекла по лезвию, по рукояти, по пальцам, и она подставила флакон, и восьмая капля упала. Последняя. Изначальная.
Восемь капель. Восемь сторон. Восемь столпов.
Аксинья взяла якоря. Гвоздь, ржавый, стенной. Бросила в огонь. Яблоко, красное, наливное. Бросила. Полотенце, старое, в пятнах. Бросила. Деревянную ручку от двери, темную от времени. Бросила.
Костер вспыхнул. Не рыжим, не оранжевым. Белым. Ослепительным, как сварочная дуга, как молния в проводах. Белый огонь взвился вверх, ударил в небо, в тучи, в серую низкую мглу. Воронка над лесом дрогнула, закачалась, и начала схлопываться, как створка, как зонтик, как пасть, которая закрывается.
Главный взревел. Не от боли, от ярости. От понимания. Рука, которая держала Сергея, дрогнула, пальцы разжались. Сергей падал. Три метра, вниз, в грязь, в щепки, в боль. Ударился, перекатился, лежал. Не мог встать. Мог только смотреть.
Главный горел. Белое пламя побежало по ногам, по бокам, по рукам, по шее. Он ревел, мотал головой, бил хвостом по земле, но огонь не гас. Серебро Авдотьи, в ране на запястье, в дыхании Аксиньи, в белом пламени костра, работало. Медленно, жестоко, неотвратимо. Шерсть осыпалась, кожа чернела, кости обнажались, и он все еще стоял, все еще ревел, все еще двигался. Сделал шаг к Аксинье. Другой. Третий. Голова горит, пасть горит, зубы осыпаются, как угли. Еще шаг.
Аксинья не отступила. Стояла у костра, поднимала руки, заклинание рвалось из горла, из груди, из последних сил. Серебряная пыль била в грудь чудовища, и белое пламя усиливалось, разгоралось, пожирало.
Главный рухнул. На колени, потом на бок, потом на живот. Три метра тьмы и злобы, горящие, рассыпающиеся, тающие. Последний рев, длинный, тягучий, как стон земли, и — тишина. Только треск огня, только шипение, только шелест пепла.
Воронка над лесом схлопнулась. Последний раз мигнула зеленым и погасла. Небо, серое, низкое, тяжелое, вернулось. Дождь, морось, мелкая, холодная, посыпала, как прежде. Туман, белый, густой, повалил по земле, как ни в чем не бывало.
Сергей лежал на спине, в грязи, в щепках, в пепле. Небо над ним серое, ровное, пустое. Дождь на лице, холодный, живой. Боль во всем теле, рваная, тупая, но живая. Живая. Он дышал. Сердце билось. Он был жив.
Аксинья стояла у костра. Костер догорал, белое пламя гасло, угли тлели. Она опустила руки. Лицо белое, губы серые, глаза пустые, выгоревшие, как угасшие угли. Она посмотрела на Сергея. Долго. Тяжело.
— Живи, — сказала она.
Два слова. Просто. Как «иди». Как «ешь». Как «дышу».
Сергей смотрел на нее. Хотел сказать что-то, поблагодарить, спросить, но горло не слушалось, губы не двигались, язык был тяжелый, как ватный. Только глаза работали. Смотрели. Запоминали.
Аксинья обернулась. К дому. К двери, за которой сидел Павлик, за засовом, в темноте, один. И — пошла. Тихо, медленно, по траве, по пеплу, по мокрым яблокам, к дому, к мальчику.
Сергей закрыл глаза.
Тишина. Полная, густая, как вата. Дождь на лице. Холод. Боль. Усталость. Всё вместе, всё сразу, и ни от чего не убежать, не отвернуться.
Темнота. Мягкая, теплая, тяжелая. Приятная. Как одеяло, как снег, как туман без запаха.
Темнота.
Темнота.
Бип. Бип. Бип.
Бип. Бип. Бип.
Сергей открыл глаза.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
