Обложка Серые. Том 1

Серые. Том 1

Артем Епифанцев

0% прочитано
Стандартный
Артем Епифанцев

Серые. Том 1

Глава 1. Работа

Разлом дышал раз в четыре часа с небольшим, и на девятые сутки по этому дыханию Скоба сверяла вахты вернее, чем по манометру.

Вдох она читала подошвами. Сперва менялся вес породы под ногами — это приходит раньше звука. Потом серая взвесь над провалом вспухала, поднималась шагов на полсотни, держалась и оседала. Из глубины тянуло тёплым и железным, дышать через фильтр становилось туже, и воздух заходил в грудь с ленцой. Выдох был мягче: тепло уходило вниз, взвесь ложилась, и на четверть часа над кромкой делалось почти ясно. В эти четверть часа Мел снимал свои лучшие столбцы.

Стоянку поставили на старом каменном языке, в трёхстах шагах от кромки: ровный камень, два зуба стенки со стороны провала, площадка под манометр — её Слюда выверила по уровню в первый же час. За девять суток это место обжили, насколько вообще обживают камень на пятом кольце. К котлу легла своя тропка, к приборам своя. Жгут с утренней вахты повесил на дальний зуб сушиться портянки, и стоянка сразу стала выглядеть жилой. Шов, проходя, посмотрел на портянки две секунды — по его меркам это целая речь, — но снимать не велел.

— Тварь придёт на запах, — сказал Брус, кивая на портянки. — И я её даже...

— Не договаривай, — попросил Жгут. Расправил портянку на зубе, не спеша. — Придёт — окажу помощь. Первую. Вторую не обещаю.

На пятом кольце всё жило быстро. Грибные столбы вдоль тропы, что восемь суток назад стояли по пояс, поднялись в два роста и уже темнели с верхушек, отживая. Туша Норника у поворота, свежая позавчера, за ночь высохла и просела хребтом. Карты тут устаревали за переход: маршрут, пройденный вчера, назавтра выводил не туда. Потому их дозор и стоял здесь девятые сутки — снимал с разлома слепок, вахта за вахтой, число за числом, пока разлом не будет записан весь, со всеми его привычками.

Зола вернулась с дальнего обхода к концу вахты, села у котла и стала перематывать обмотку на запястье — ремень фляги протёр там перчатку до жёлоба. Скоба спросила про следы.

— Дочке бы моей тут понравилось, — сказала Зола. — Двойка любит, когда всё растёт, и чтобы быстро. — Она затянула обмотку и только потом ответила на вопрос: — А следов нет. Совсем. Уже двое суток никаких.

— И это в журнал, — сказала Скоба, потому что Зола договаривать не стала бы. — Фауна ушла, а мы стоим.

— Ты сказала. Не я.

Скоба переписывала в резервный дневник вчерашние столбцы. Цифра Мела, своя проверка, прочерк, если сошлось. Мел не ошибался тысячу лет. Просто разлом за вахту успевал стать другим разломом, и сходилось через раз.

Утром, как каждое утро, от Звена приходил Костеход с почтой: погонщик забирал пенал со столбцами прошедших суток и уводил зверя обратно, к гряде, за которой стояла на трассе их сотня. Сегодняшний пенал ушёл, как всегда, — и, как всегда, повёз вчерашние цифры.

— Семьдесят одна, — сказала Слюда, не отрывая взгляда от стрелки. — К прошлому вдоху было шестьдесят четыре.

— Растёт, — сказала Скоба. — Мел.

— Слышу. — Мел не поднял головы от Эхо-Книги. Стилус шёл без нажима. — Семь капель за сутки. И ветра нет. Открылось бы внизу — тянуло бы. Восемь суток стоячий воздух, и растёт. Как это читать?

Никто не читал. Скоба дописала строку. Прочерк не поставила.

Вьюк на своём камне перебирал баул — раз в сутки, в одно и то же время, в одном и том же порядке. Груз он знал на ощупь, как Мел свои столбцы, а вслух говорил только вес и счёт.

— Паёк — одиннадцать суток, — сказал он в пространство. — Вода — шесть. С баками — девять.

Больше за вахту он мог не сказать ничего, и никто не держал его за молчуна.

Шов, Кондуктор десятки, стоял у самой кромки. Он стоял так каждую вахту, по часу, и про этот разлом за восемь суток не сказал ничего длиннее трёх слов. Вчера — «глубже, чем пишем». Позавчера — «не нравится».

Под подошвой стукнуло.

Скоба ещё не дописала строку, а ноги уже знали: не в срок. До вдоха оставалось два часа. Толчок прошёл один раз, коротко, как молот в нижнем цеху, и затих — но взвесь над провалом перестала шевелиться. Встала. Так стоит вода в баке за миг до того, как бак сорвётся с крюка.

Эхо-Книга была уже закрыта. Котёл уже лежал на камне крышкой вниз. Команды никто не подавал — стояли все.

— Снимаемся, — сказал Шов.

Лагерь собрали быстрее, чем закипает котёл.

У каждого было своё, и чужого никто не делал. Брус залил огонь, не дожидаясь, пока остынет камень, и увязал котёл горячим — ототрёт на стоянке Звена. Жгут снял с зуба портянки и свернул их молча, в два движения, без единой шутки. Слюда снимала манометр последней; прибор работал до конца, и стрелку она дочитала уже согнувшись, спиной к провалу.

— Семьдесят четыре, — сказала она и сложила треногу. — Три капли за полчаса. Раньше столько набегало за сутки.

Никто не ответил. Число понесли дальше.

Клин пошёл по кругу выдёргивать якоря — четыре своих, четыре из баула Вьюка, восемь коротких басталевых штырей по локоть, всё, что держало стоянку восемь суток. Семь вышли, как положено, с сухим щелчком. Восьмой не шёл. Клин упёрся коленом, взял обеими руками и выкрутил его из породы с долгим скрипом — и замер, держа штырь на двух ладонях, как чужой клинок.

— Шов. Тёплый.

Кондуктор подошёл, взял штырь голой рукой, подержал.

— Семь холодных, — сказал Клин. — Этот как из-под руки. Якорь тем и якорь, что холодный: он из породы тянет, а не в неё отдаёт. А тут порода отдаёт в него.

— В мешок. Покажешь Слюде на привале.

Вьюк принимал груз молча и вешал на раму в порядке, ведомом только ему. Баул рос у него на спине горбом, и с каждой вещью он коротко выдыхал число: семьдесят два. Семьдесят шесть. Семьдесят девять. На восьмидесяти встал, повёл плечами, и весь этот вес лёг и затих.

Игла ушла вперёд раньше, чем построились. Только что была на чёрном зубе старой стенки — и вот её там нет, а шагов за восемьсот, среди серых столбов, уже двигалось что-то ровное и быстрое, и это была она. Зола встала замыкающей. Скоба прошла список — двадцать шесть позиций, всё на спинах, ничего на породе, — и заняла место в середине, рядом с Мелом.

— Девять суток работы, — сказал Мел, пристраивая сумку с Эхо-Книгой под левую руку, где она у него жила при любой тревоге. — Лучший слепок разлома за двести лет. Знаешь, сколько он стоит, если мы его не донесём?

— Столько же, сколько мы, — сказала Скоба. — Ничего.

— Вот. Хоть кто-то в этом дозоре умеет считать.

— Это ты сейчас Клину...

— Слышал, — отозвался Клин из головы колонны, не обернувшись.

Пошли.

Дорогу назад Скоба помнила и оттого не узнавала.

Тропа шла серой равниной между столбами, и в ровном полусвете кольца её было видно далеко — до гряды на день пути, со всеми осыпями и промоинами по сторонам. Свет на пятом кольце не имел источника и не давал теней: он стоял в самом воздухе, ровный, чуть ярче сумерек, и даль не темнела к краю, а просто делалась всё мельче, пока глаз не переставал её разбирать. Зарево за спиной поднималось выше взвеси — янтарная полоса в полнеба, отсвет Океана, одного цвета, без движения. Скоба ловила себя на том, что ждёт, когда полоса дрогнет, мигнёт, сделает хоть что-нибудь. Полоса не мигала. Она делалась шире.

Второй толчок догнал их через час хода — мягкий, длинный, прокатился под подошвами, как гружёная телега по настилу. Никто не сбился с шага. Клин начал считать.

Считал он шагами, между толчками. После второго вышло четыре тысячи двести. После третьего — три тысячи восемьсот. После четвёртого — три тысячи ровно, и это число вслух он уже не сказал. Скоба перестала делать вид, что не считает вместе с ним.

На подъёме к гряде Зола сошла с тропы. Два шага в сторону, стянула перчатку, присела, положила голую ладонь на породу. Сидела долго, на полный счёт дыхания. Потом сняла с пояса флягу, поставила на плоский камень и стала смотреть.

Вода во фляге дрожала — мелко, часто, не переставая. Даже между толчками.

— Гудит, — сказала Зола. — Низко и сплошняком. У кромки так гудело в первый день, у самого края.

Клин присел рядом, приложил ладонь.

— От гряды бьёт? Спереди?

— Снизу. — Зола забрала флягу и поднялась. — Под нами.

Шов не подошёл слушать. Он стоял на тропе и смотрел — на гряду, до которой оставалось полдня; назад, на янтарную полосу; на своих, на их ноги и груз. Скоба видела, как он считает, и считала то же, и выходило одно. Разлом за ними не гнался. Гнаться ему было незачем.

Он был везде.

— Бегом, — сказал Шов.

Побежали.

Дозор шёл ровным волчьим махом, что держится часами и не ломается под грузом. Вьюк держал темп со всеми, и баул за его спиной молчал: восемьдесят килограммов, увязанных так, что ничего не звякнет. Дышать через фильтр на бегу тяжелее — воздух приходит с опозданием, на полвдоха позже, чем нужен, — но темп не сбавляли.

На первом часу Жгут поравнялся со Скобой: санитар на марше ходит вдоль колонны, как ткач вдоль станка. Оглядел её сбоку, на бегу, одним взглядом: дыхание, шаг, посадка груза.

— Хорошо бежим, — сказал он. Пауза уложилась в четыре шага. — Жаль, оценить некому.

Через тропу прошли Норники. Стая, голов тридцать, серые горбатые спины — пересекли дорогу в полусотне шагов перед колонной, плотно, одна к одной, гоня молодняк в середине, и ушли на равнину, прочь от гряды. На дозор ни одна не повернула головы. Десять вооружённых людей не стоили внимания рядом с тем, что гудело внизу.

— Умные, — сказал Брус, провожая стаю взглядом. — Может, и нам...

Никто не ответил, и он не договорил. За грядой шла трасса, на трассе стояло Звено, при Звене девять суток ждали их Костеходы: к разлому, который пишешь, верхом не подходят. Слепок должен был уйти со стоянки Звена дальше, что бы ни делалось с разломом. Норникам было можно на равнину. Дозору было нельзя.

Гул рос. Теперь его слышала не одна Зола: он поднялся из подошв в колени, из коленей в зубы, и где-то на втором часу бега Скоба поняла, что толчков больше нет. Не кончились — слились. Клин бежал молча. Считать стало нечего.

Столб у тропы лёг — медленно, по-старчески, переломившись у корня, и пыль не успела осесть, как левее легли ещё два. Осыпь под грядой поехала, не дожидаясь, пока на неё ступят. Тропа забирала вверх, в седловину между двумя горбами, и седловина была уже видна — серая, чистая, шагов восемьсот подъёма.

Навстречу из-за камней вышла Игла.

Она поднялась на валун, где её было видно всем, и подняла руку: ладонь плашмя, от земли вверх. Потом развела оба кулака в стороны, медленно, чтобы не перепутали. Скоба перевела знаки раньше, чем успела подумать: поднимается — и по всей ширине.

Теперь увидели все. Взвесь поднималась из самой земли седловины — из промоин, из трещин, тонкими прямыми струями, как пар из-под крышки, и струи не расходились, а собирались над седловиной в слой. Серый, со светлыми прожилками. Знакомый.

Справа гряда вставала стеной, слева уходила в промоины, и из промоин стояло то же.

— Прямо, — сказал Шов. — Не растягиваться.

Вошли в подъём. Игла спрыгнула с валуна и встала в колонну — впервые за восемь суток со всеми, не впереди. Взвесь над седловиной густела на глазах. Манометра на груди Слюды Скоба не видела, но видела саму Слюду: та бежала, держа ладонь на кованой клетке прибора, как держат руку на плече раненого.

На середине подъёма гул кончился.

Разом, как обрезали. Колонна встала без команды — все десять, на полушаге, и стало слышно, как оседает под подошвами потревоженная крошка, как тикает, остывая, котёл за спиной Бруса, как идёт через фильтры дыхание девяти человек рядом.

Скоба успела подумать, что ни разу за свою долгую жизнь не слышала Бездну такой тихой.

Потом пятое кольцо выдохнуло.

Не так, как восемь суток. Дыхание разлома поднимало тепло медленно, издалека; это ударило из-под подошв разом, будто породу под ними выдернули, а на её место встал столб тёплого воздуха. Скоба не упала. Падать было некуда: земли под ногами больше не было, а воздух ногу не держал.

Взвесь сорвалась с промоин и пошла вверх сплошной стеной, и в стене пропали Мел в трёх шагах, зуб стенки, гряда, зарево. Свет сделался ровным и белым — такого Скоба не видела за девятнадцать сотен лет, и глаз резануло, как режет непривычного резкий Свечалит в упор.

Где-то рядом Вьюк выдохнул число. Не вес.

Потом и число пропало.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге