Сеанс не завершён
Глава 1. Полоска здоровья
Сеанс не завершён. Продолжить? Да / Нет
Часы на телефоне показывали 06:40, и будильник я не ставил. Я ткнул в «Да» — просто чтобы отвязаться, как отвязываются от будильника. Потом ткнул в «Нет», из вредности. «Нет» не нажалось: кнопка была серая, мёртвая, как след от капли на стекле.
Полоска была зелёной, ровной и совершенно невозможной.
Я лежал, не открывая глаз, и ждал, что она исчезнет. Так бывает, когда просыпаешься посреди ночи после восьми часов в шлеме: картинка ещё держится, мир ещё чуть-чуть отрисован, а потом сон стекает, как вода с тарелки, и остаётся обычная тёмная комната с носками на стуле.
В шестнадцать я так же выходил из VRChat: полночи в чужой комнате, потом снимаешь шлем — и своя кажется дешёвой копией. Вайб был тот же, только тогда картинка уходила, а сейчас осталась.
Полоска не исчезла.
Я открыл глаза. Потолок был мой, в разводах от протечки, которую управляющая компания обещала устранить с позапрошлой осени. На потолке полоски не было. Она висела ниже — примерно там, где у нормального человека находится утреннее «надо вставать», то есть нигде.
Зелёная. С делениями. Здоровье: 100%.
Справа, в углу поля зрения, тихо развернулась карта. Квадрат комнаты, кровать, шкаф, дверь, коридор, кухня. На кухне мигала маленькая серая точка — чайник, я потом понял, что это чайник. В центре карты пульсировала стрелка, и стрелка была мной.
Я сел. Карта поехала вместе со мной, ни на миллиметр не отстав, как приклеенная к сетчатке.
— Ладно, — сказал я вслух. Голос был мой, сиплый, утренний. — Допустим.
Допустим, я не спал. Допустим, я вчера до трёх ночи добивал чужой аккаунт на пятнадцатом этаже, а потом ещё час смотрел в стену, потому что после «Ореола» всегда надо час посмотреть в стену, иначе он остаётся в глазах. Допустим, я переработал. Допустим, это просто отпечаток. Такое бывает. Смотришь на улицу и видишь полоску здоровья у прохожих, потому что мозг привык.
Я встал. Полоска послушно сдвинулась вверх, чтобы не мешать.
В коридоре было темно, и я зацепился плечом за косяк. По-настоящему зацепился, до синяка, как цепляются только в собственной квартире.
−2 здоровья. Здоровье: 98%.
Я потрогал плечо. Болело честно. Значит, полоска не про игру — полоска про меня.
Над кроватью, у самого изголовья, висела ещё одна надпись. Маленькая, серая, аккуратная, как ярлык на банке с крупой.
Марк Ветров. 27. Гражданский. Уровень 1.
Я постоял. Потом зачем-то обернулся. За спиной была стена и обои в цветочек, которые остались от прежних жильцов, и никакого второго Марка Ветрова там не было. Надпись висела над кроватью — над тем местом, где я только что лежал, — и терпеливо ждала, когда я уйду.
Про уровень я не обиделся. Уровень у меня и в игре был так себе.
Я пошёл на кухню. Включил чайник, достал кружку, насыпал кофе. Руки делали всё сами, и в этом было что-то успокаивающее: вот кружка, вот ложка, вот стол, вот цена на электричество, которую надо было заплатить до пятницы. Интерфейс висел поверх обычной жизни, как переводная картинка, и от этого обычная жизнь казалась даже надёжнее.
Кофе кончился. Я посмотрел на дно кружки, потом на пустую банку, потом — не удержался — на интерфейс.
Дебафф: недосып. −5% к вниманию. Осталось: 6 ч 12 мин.
— Спасибо, — сказал я банке.
Я включил телефон. Экран был обычный, с трещиной в углу, с девятью непрочитанными сообщениями от заказчика, который требовал «добить шмот сегодня до обеда, ну братан, ну я же плачу». Никакого интерфейса на экране не было. Выше висел районный чат: двести сообщений про самокат у подъезда и мем с котом. Ассистент предложил записаться к терапевту через госуслуги — я вчера искал «болят глаза от шлема». Я открыл «Ореол» — на всякий случай, как открывают дверь в соседнюю комнату, где ночью кто-то ходил.
Игра грузилась долго. Потом показала мне то, что показывала всегда: список персонажей, баланс, три активных заказа, реклама нового сезона. Обновление 9.0 вышло в ночь на 12 апреля 2026-го, и на баннере было написано: «Мы стали ближе к вам».
Весна двадцать шестого была удобная: доставка за пятнадцать минут, беспилотники, ассистент, который знает про тебя больше матери. До этой недели мне это нравилось.
— Ага, — сказал я. — Взаимно.
Я умылся. Из зеркала на меня смотрел человек с помятым лицом и полоской здоровья над головой. Полоска была полная. Человек в зеркале был уставший и слегка испуганный, но виду не подавал.
Потом я провёл двадцать минут, проверяя, сходит ли это.
Сначала я потёр глаза — полоска осталась. Потом закрыл один глаз — осталась в обоих. Потом лёг обратно и попробовал заснуть — не получилось, потому что спать в двадцать минут восьмого, когда у тебя над кроватью написано, что ты первого уровня, — это отдельное искусство. Потом я нашёл настройки.
Настройки были. Это меня почему-то добило сильнее всего. Маленький значок в правом верхнем углу, шестерёнка, как в любой программе, и под ней серым, мелко, как цена на витрине: «Штурман 9.0». Я потянулся к шестерёнке мыслью — и не смог. Не то чтобы не получилось. Я просто не знал, как это делается. Мысль не имеет курсора. Мысль — это не палец.
Тогда я попробовал вслух:
— Штурман, настройки.
Тишина. Чайник щёлкнул, выключаясь.
— Система, — сказал я. — Меню. Свернуть. Выключить. Завершить сеанс.
И на последнем слове интерфейс отозвался.
Завершить сеанс? Да / Нет
Я посмотрел на «Да». «Да» было серым. Не красным, не мигающим — просто серым, как кнопка, которую нельзя нажать, потому что у тебя нет прав.
Я ткнул в неё мыслью. Тошноты не было, боли не было, ничего не было. Как в стену пальцем.
Недостаточно прав.
Тогда я ткнул в «Нет». «Нет» тоже было серым.
— Отлично, — сказал я вслух. — Хоть в чём-то мы равны.
На улицу я вышел в восемь двадцать, потому что надо было отнести ключи хозяйке, а ещё потому, что дома я уже не мог. Лифт был обычный, вонючий, с надписью на кнопке. Женщина с первого этажа везла в коляске собаку. Собака посмотрела на меня, и над собакой не было ничего, ни полоски, ни имени, — просто собака, просто утро.
Над женщиной было.
Гражданский. Уровень 4.
Я вышел во двор.
Вот тут всё стало плохо.
Потому что над двором, над детской площадкой, над машинами, над старухами на лавочке висел город — другой город, наложенный на обычный, как чертёж на фотографию. Да, я знал эти метки. Я видел их тысячи часов: над персонажами, над барыгами, над стражами. Только теперь они были над людьми, которые шли на работу.
Гражданский. Уровень 2. Гражданский. Уровень 9. Гражданский. Уровень 1. Уровень 31.
Мужчина в костюме, бежавший к метро, был девятого. Бабушка с сумкой на колёсиках — тридцать первого. Я смотрел на неё, наверное, слишком долго, потому что она посмотрела на меня и сказала:
— Чего вылупился? Иди, иди.
Голос был самый живой, какой бывает. Никакого диалогового окна над ней не развернулось. Просто бабушка. Просто тридцать первый уровень.
Агриться на бабушку с тридцать первого уровня я не стал. Во дворе беспилотное такси пятилось к арке, объезжая чей-то каршеринг, и никто на них не смотрел.
Миникарта в углу работала как часы. Она знала двор, знала арку, знала, что за аркой будет улица, и на улице было туманное пятно — там, где я ещё не был. Я стоял и смотрел, как туман отходит, когда я поворачиваю голову. Так честно было только в игре.
И тут я понял, что делаю. Я стою посреди двора и играю. Не «веду себя как в игре» — а именно играю: смотрю на карту, читаю метки, привычно проверяю, не мигнуло ли что-нибудь важное. И мир вокруг ведёт себя ровно так, как должен вести себя мир, в который вошёл игрок.
Было кринжово. Не от того, что я играл, а от того, что мир играл со мной.
— Марк! — сказали сзади.
Я обернулся так резко, что чуть не упал.
Дядя Слава, сосед с четвёртого, стоял у подъезда с сумкой и связкой ключей. Шестьдесят три года, вечное пальто, вечное «здравствуй, сосед». Хороший мужик. Он один во всём подъезде здоровался со мной каждое утро, а я каждое утро стеснялся, что не знаю его отчества, и мычал что-то.
Над дядей Славой висело:
???
Не «Гражданский». Не уровень. Три знака вопроса, как в старых квестах, где персонаж ещё не открыт.
— Здравствуйте, — сказал я. Голос сел.
— Ты чего бледный? — спросил дядя Слава. — Давление?
— Давление, — согласился я. — Наверное.
Он покачал головой, переложил сумку из руки в руку и пошёл к мусорным контейнерам. Три знака вопроса поплыли за ним, ровно, как тень.
Я стоял и смотрел, как он идёт, и думал: если у него нет уровня, значит, его ещё нет. Значит, его ещё не открыли. Значит, кто-то играет и в него тоже.
Днём я позвонил в «Сирин».
Это оказалось легче, чем я думал. Телефон поддержки висел на сайте второй строкой, между «вакансиями» и «прессой». Девушка взяла трубку на четвёртой минуте и сказала бодро:
— «Сирин», служба поддержки, меня зовут Анна, чем могу помочь?
— У меня интерфейс, — сказал я.
— Уточните, пожалуйста, о каком продукте речь?
— «Ореол».
— Вы видите интерфейс сейчас, в шлеме?
— Я вижу его без шлема, — сказал я. — Я его вижу на кухне. Я его вижу на улице. Над людьми написаны уровни. У меня полоска здоровья.
Пауза. Где-то у Анны за спиной шумел офис, кто-то смеялся, работал принтер. Нормальный человеческий офис.
— Правильно ли я понимаю, — сказала Анна ровно, — что вы хотите сообщить о технической проблеме, связанной с выходом обновления девять ноль?
— Я хочу сообщить, что я сошёл с ума.
— Ваша заявка принята, — сказала Анна. — Номер обращения МБ-9-14-7708. Специалист свяжется с вами в течение трёх рабочих дней.
— Трёх? — сказал я.
— В связи с большим количеством обращений сроки могут быть увеличены, приносим извинения за доставленные неудобства. Хорошего дня!
Я положил трубку и сел на пол в коридоре, потому что ноги были не мои. Не вывожу, вот и всё.
«Большим количеством обращений».
Значит, таких, как я, много, и где-то в ЦОДе за городом это складывалось в строку отчёта.
Вечером интерфейс заговорил со мной снова.
Я сидел на кухне, пил чай, смотрел в стену и уже почти убедил себя, что это пройдёт: пересплю, организм устал, мозг дорисовал, завтра будет обычное утро. Я даже нашёл в этом красоту — ну подумаешь, полоска. У некоторых людей шум в ушах. У некоторых мигрени. У меня полоска здоровья и миникарта.
И тут прямо в центре поля зрения развернулось сообщение. Большое, жёлтое, торжественное, как в первый день сезона.
Новое задание. Дойти до отмеченной точки. Награда: 50 опыта.
Пятьдесят опыта за две остановки — либо имба, либо развод. В «Ореоле» за такое давали десять.
Миникарта дёрнулась и развернулась. На ней, в двух остановках от моего дома, в парке, горел маркер. Жёлтый ромб, чуть покачивающийся на месте, как флажок, который воткнули в землю и забыли.
Я смотрел на него, наверное, минуту. Потом допил чай, вымыл кружку, поставил её на сушилку — и пошёл одеваться.
Не потому, что я поверил.
Потому что я играю в «Ореол» восемь лет, и я знаю: если задание висит на карте, оно не исчезнет. Оно будет ждать. Оно будет висеть ровно там, где его повесили, и всю дорогу до парка я буду думать, что могу развернуться.
Я не развернулся.
И, если честно, я не развернулся не из любопытства. Мне было страшно, и страх был ровный, спокойный, знакомый — такой же, как в шлеме, когда заходишь в незнакомую зону и не знаешь, кто там. Я знал это чувство наизусть. Это было единственное в моей жизни, что я умел делать хорошо.
За спиной хлопнула дверь подъезда. Дядя Слава шёл к лавочке, смотрел на небо, и над его головой по-прежнему висели три знака вопроса.
Лампочка у входа мигнула.
Задание принято. Осталось: 2 ч 40 мин.
Глава 2. Миникарта
Улица в девять вечера была самой обычной улицей в девять вечера.
Я отметил это специально, как галочку в списке: фонари горят через один, у «Пятёрочки» курят две тётки, самокат лежит поперёк тротуара, а каршеринг у соседнего дома — вторым рядом. Мимо проехало беспилотное такси. Ничего игрового. Ни одного свечения, ни одной стрелки.
Куртка была не по погоде. Я понял это на третьем шаге от подъезда: днём было почти тепло, а к вечеру приползло сырое, и апрель напомнил, что он апрель. Возвращаться я не стал. Возвращаться к маркеру на карте — отдельная, более изысканная форма трусости, и я решил не начинать с неё.
Миникарта развернулась сама. Туман отходил клочьями: двор, арка, улица до перекрёстка, а дальше — серое ничто, пока не посмотришь. Повернул голову влево — серое отступило слева. Вправо — отступило справа.
Так честно было только в игре. «Ореол» съел VRChat на нашем рынке за два года: все, кто раньше висел в чужих мирах на английском, переехали сюда. Глядя, как мир проявляется ровно там, куда я смотрю, я поймал себя на мысли, что мне это нравится. Мысль была нехорошая, и я пошёл быстрее.
Вот в чём была беда. Не в полоске, не в уровнях, не в трёх знаках вопроса над дядей Славой. Беда была в том, что за восемь лет «Ореол» выучил меня лучше, чем я сам, и теперь просто продолжал начатое.
Мне нравилось, что мир показывает только то, что мне нужно. Нравилось, что у каждой дороги есть конец, у каждого человека — подпись, а у любого моего «не знаю» — строчка с подсказкой. В шлеме это называлось комфортом. Как это называется без шлема, я подбирать не стал.
Страшно было не то, что интерфейс появился. Страшно было то, что без него я уже не помнил, зачем вообще смотреть по сторонам.
Жёлтый ромб висел у края карты и покачивался. Две остановки. Парк.
У «Пятёрочки» меня едва не снёс доставщик. Не человек — ровер на трёх колёсах, с коробом на спине и оранжевым флажком, который мигал на каждой ямке. Он объехал самокат, объехал лужу, объехал меня и вежливо сказал:
— Добрый вечер! Ваш заказ будет доставлен через четыре минуты.
Заказ был не мой. Над оранжевым флажком не висело ничего: ни имени, ни уровня, ни класса. Интерфейс честно молчал — у ровера нет ни совести, ни вранья.
А над женщиной, которая вышла за этим заказом в тапках, висело:
Гражданский. Уровень 11.
Она забрала пакет, сказала роботу «спасибо, милый» и ушла домой. Вот и вся Москва-2026: машине спасибо, а соседу — мычание в лифте.
Я достал телефон. Районный чат жил своей жизнью: кто-то ругался из-за парковки, кто-то искал мастера по замкам, кто-то прислал мем с котом. Двести сообщений, все по делу, и ни одного про уровни над головами. Ассистент предложил записаться к терапевту — второй раз за сутки, я вчера искал «болят глаза от шлема».
Я убрал телефон. Наверное, это и есть нормальность: сотня людей в одном чате, и все видят одно и то же. Или делают вид.
В переходе пахло мокрым бетоном и шаурмой. У колонны парень убеждал кого-то в трубку, что уже подъезжает. Над парнем висело:
Гражданский. Уровень 4.
Я приложил карту к турникету. Турникет пискнул.
Страж. Уровень 12.
У будки стоял полицейский со стаканчиком, скучающий. Не «Гражданский». Страж. Я не знал, что это значит, но в этом слове было что-то, отчего я отвернулся и пошёл к эскалатору.
У стены, между ларьком и кофейным автоматом, стоял мужчина лет шестидесяти, в хорошем пальто и с авоськой. Он смотрел на табло с минутами и не уходил.
Над ним висело:
???
Не «Страж». Не уровень. Три знака вопроса, как у дяди Славы утром, только эти не плыли за человеком, а стояли неподвижно, как приклеенные.
Мужчина повернулся ко мне и сказал бодро:
— Сейчас, я быстро.
И замолчал. Потом сказал ещё раз, с той же бодростью, с теми же интонациями:
— Сейчас, я быстро.
И ещё раз.
Я стоял и слушал, как из человека выходит одна и та же фраза — ровно, как из автомата с кофе. Ни страха в его лице, ни тоски, вообще ничего. Кажется, толкни его — он сделает шаг и повторит.
Я отошёл. И тут же поймал себя на мысли, которой до этого дня не думал никогда: интересно, с какого раза я перестану быть Марком и стану строчкой в чьём-то задании.
И тогда я увидел первое восклицательное.
Оно висело над женщиной лет пятидесяти у газетного киоска. Жёлтый, аккуратный знак — ровно такой, каким в игре помечают того, у кого есть дело. Женщина ничего не покупала. Она смотрела в витрину, где лежали кроссворды и влажные салфетки.
Я подошёл. Не потому, что хотел. Просто ноги.
Задание доступно. Извиниться. Награда: 20 опыта.
Я смотрел на эти строчки. «Извиниться». Перед кем? За что? Окно не уточняло. В нём даже не было кнопки отказа — только пустая серая полоса, куда полагалось вписать что-то самому.
Я ничего не вписал. Женщина вздохнула, пахнув валерьянкой и мокрым пальто, купила кроссворд и пошла к поезду. Жёлтый знак над ней погас — не выключился, а именно погас, будто ему надоело.
Задание отложено.
«Отложено» — правильное слово. Не «провалено», не «отменено». Отложено. Как откладывают звонок. Как откладывают разговор. Как я три года откладывал разговор с отцом, пока откладывать стало некуда. Жиза, только злая.
В вагоне «Москва-2020» над дверями горело, сколько минут до следующей станции БКЛ. Я сел напротив пары. Молодые, лет двадцати пяти, оба с наушниками на шее, оба уставшие до прозрачности. Она сидела, поджав ноги, он держал её пакет с продуктами и смотрел в телефон.
Над ней развернулось окно.
Диалоговое окно. Возможные ответы: «Всё хорошо». «Я устала». Промолчать.
Она выбрала первое. Её палец в воздухе чуть дёрнулся — так дёргается палец, когда человек что-то решает про себя, — и над её головой тихо щёлкнуло. Цифра изменилась.
Уровень 14 → 13.
— Ну вот и отлично, — сказал он, не поднимая глаз.
— Ага, — сказала она.
Я видел не разговор. Я видел выбор из трёх кнопок, где одну нажали, а две остались висеть в воздухе, как непроданные билеты.
Уровень — это не зарплата и не возраст. Я смотрел на парня с пакетом, четвёртого уровня, и на его девушку, тринадцатого, и мне было не смешно.
На выходе я увидел второе восклицательное — над парнем в капюшоне, который стоял у стены и трясся. Не от холода. Я видел, как люди трясутся от холода, это другое.
Задание доступно. Сказать «нет». Награда: 25 опыта.
Я прошёл мимо. Быстро, на изи. Даже не сделал вида, что задумался.
Задание отложено.
И вот тут дошло. Одно задание — «извиниться». Второе — «сказать нет». Ни гринда, ни рейда, ни дропа, ни одного «принеси», ни одного «убей», ни одного «собери десять шкурок». Интерфейс не давал мне квестов. Он давал мне то, что я и так должен был сделать, и знал об этом лучше меня.
В игре задание — повод подраться. Здесь — повод не прятаться.
Я шёл по парку и старался не думать, кому из нас двоих предлагали извиниться.
Парк в апреле — это грязь, подсвеченная фонарями. Скамейки мокрые, фонтан выключен, на площадке подростки катались по кругу, и над ними висели «Гражданский», «Гражданский», «Гражданский». В районном чате писали про фонтан и майские.
Жёлтый ромб перестал покачиваться. Он горел ровно, как точка, в которую попал.
Я сделал ещё шаг и понял простую вещь. В игре за «дойти до отмеченной точки» пятьдесят опыта не дают почти никогда. Чтобы получить пятьдесят за две остановки, нужно, чтобы в точке кто-то был.
Метка — это не место. Метка — это человек.
Он сидел на скамейке. Точнее, она.
Тонкая. Тёмное пальто, шарф, руки в карманах, спина прямая — будто она сидела не на мокрой скамейке в парке, а на стуле у врача. Перед ней на асфальте лежал ромб света от фонаря, и она смотрела в него, как смотрят в огонь.
Ника Волошина. 24. Зодчий. Уровень 7.
Я остановился в трёх метрах. «Зодчий» я видел впервые, и слово мне не понравилось больше, чем «Страж».
Задание обновлено. Вы прибыли. Задание не завершено.
Она не подняла голову. Сказала ровно, негромко, будто продолжала начатый разговор:
— Полоска сколько?
Я посмотрел на свою. Зелёная, ровная, дурацкая.
— Сто.
— И всё?
— Всё.
Она кивнула, как будто я сдал экзамен на трояк, и посмотрела на меня. Глаза серые, внимательные, без дружелюбия. Так смотрят на счёт, который надо оплатить. Токсично, но по кайфу: с ней хотя бы не надо было играть в вежливость.
— Вон тот, в кепке. Какой уровень?
— Пятый.
— Имя видишь?
— Нет. Только «Гражданский».
— Значит, видишь.
Я стоял. Мокрый, злой, с пустыми руками.
— Я Марк.
— Я знаю. Написано.
— Ага. Точно. Сорян.
Молчание было длинным. Я успел замёрзнуть окончательно и трижды решить, что уйду.
— У меня это третий день, — сказала она вдруг. — Я проснулась раньше вас, всех. Ты не первый, кто пришёл по жёлтому: до тебя подходили двое. Посмотрели и ушли.
— Почему ушли?
— Потому что я спросила: «Полоска сколько?» — и они соврали.
Она постучала костяшками по краю скамейки. Легко, будто проверяя дерево. Над полоской мигнуло:
−1
— Видишь? Полоска не врёт. Всё остальное врёт. Даже я.
В кустах за скамейкой что-то шевельнулось — собака, ветер, не важно. Мы повернули головы одновременно. На миникарте, у края тумана, метрах в тридцати, стояла новая метка. Не жёлтая, без имени. Тусклая точка там, где секунду назад ничего не было.
Метка не опознана.
Она продержалась три секунды и ушла в туман.
Мы ещё смотрели в темноту, каждый со своего места, и никто из нас не встал.
Глава 3. Диалоговое окно
Точка не вернулась.
Мы просидели ещё минуты три, глядя в темноту, где она была, и темнота ничего не объяснила. Потом Ника сказала:
— Сядь. Только не рядом.
Я сел на соседнюю скамейку. Между нами было метра четыре — как раз чтобы успеть убежать.
Она достала из кармана два бумажных стаканчика, один протянула мне. Кофе из автомата у входа в парк, то есть горячая вода с запахом. Автомат стоял между двумя беспилотными такси, которые терпеливо ждали пассажиров. Я взял — не из вежливости, а потому что руки не гнулись.
— Я не собираюсь с тобой дружить, — сказала она. — Но у нас в голове одна и та же штука, и это почти родство. Ты что-нибудь проверял?
— Кнопку «нет».
— Серая?
— Серая.
— У меня тоже. Второе — ударилась рукой о косяк. Как ты.
— Я не говорил, что ударился.
— У всех одинаково. Сначала «нет», потом косяк. Дальше все пробуют спать. Спать не получается.
Она держала стаканчик двумя ладонями, как грелку. Руки у неё были очень белые.
— Ты, значит, старшая. Седьмой уровень.
— Это тебе ничего не даёт. Я в первый день думала, что это как в игре: чем выше, тем круче. До «Ореола» я год сидела в Rec Room, там за уровень давали шляпу, не совесть. Потом в метро женщина соврала мужу, что всё хорошо, и у неё стало тринадцать вместо четырнадцати. Я села и подумала.
— И что?
— Что уровень — это сколько тебя осталось. Честного тебя. Я всю жизнь злая, поэтому у меня семь, а не двадцать. Зато без вранья.
Она поставила стаканчик на скамейку.
— Смотри. Асфальт. Ни одной трещины. Пятьдесят метров. Апрель, заморозки, реагенты, весь город в ямах — а тут ни одной. Ищи.
Я честно искал. Асфальт лежал ровный, тёмный, с редкими бликами, и был не новый, а именно ровный — как ровно нарисованный. Ни выбоины, ни заплатки, ни окурка.
— Бывает, — сказал я.
— В парке у метро не бывает. Ладно. Вон тот мужик с собакой.
Мужик в кепке шёл по аллее. Мелкая серая собака семенила слева.
— Третий раз. Я его видела, когда ты подходил. И до этого. Тот же шаг, та же нога впереди, тот же поводок. Над ним каждый раз «пятый». — Она помолчала. — И он не оставляет следов. Влажный асфальт, фонарь, тень. Ни одной лапы.
Я смотрел, как они уходят к выходу. Следов не было.
Мне стало холодно не от погоды.
— Я думала, что схожу с ума. Первые сутки. Потом поняла: если бы я сходила с ума, я бы придумала получше. Сумасшествие интереснее. Оно про тебя. А это не про меня. Это про мир.
— И что это?
— Не знаю. Слой. Стена. Кто-то нарисовал парк и поленился доделать. Я доски так разбираю: видно, где мастер работал, а где торопился. Тут торопились.
У неё был скилл видеть брак — на досках и на людях.
Она замолчала и посмотрела на меня внимательно, как будто впервые.
— Теперь твоя очередь. Найди шов.
— Чего?
— Плохое место. Я нашла асфальт и повторяющегося человека. Найди своё. Или признайся, что ничего не видишь, и мы разойдёмся.
Найти шов звучало как изи-квест, и я почти поверил, что справлюсь.
Я встал. Не потому, что хотел что-то доказать, а потому что сидеть под этим взглядом было невыносимо.
Я пошёл по аллее и смотрел. На людей, на фонари, на выключенный фонтан с мокрым бортом, на табличку «По газонам не ходить», буквы которой стояли на одной линии так ровно, что казались наклейкой.
А потом увидел.
Слева от дорожки, где асфальт сходился с газоном, была полоса. Сантиметров десять. Трава заканчивалась не постепенно, не клочками, как заканчивается трава, — она заканчивалась по линейке. Вдоль этой линии мир был сложен из двух кусков, как обои у меня в комнате, где прошлые жильцы не сошлись рисунком.
Я смотрел секунды две, и меня накрыло. Не страх. Тошнота, слабость, пот на спине — как будто я заглянул в щель под плинтусом и увидел, что стены нет, а есть только обои. Тильт в чистом виде.
— Эй, — сказала Ника сзади. — Ты чего?
Голос у неё впервые был живой.
Я сел на корточки. Дышал.
Дебафф: головокружение. 1 мин.
Первый нерф за вечер, и выписал его мне мир.
— Ты увидел, — сказала она.
— Я не понял, что увидел.
— Ты побледнел, как бумага, и стоял как вкопанный. Я такое видела. Не у себя. У одного человека. Он потом уехал. Куда — не знаю. Проехали.
Она вернулась на скамейку, но села ближе — метра два, не четыре. Я присел с другой стороны.
— Проверка номер два. Соври мне.
— Что?
— Скажи что-нибудь неправдой. Первое, что придёт.
Я посмотрел на её спокойное лицо, на руки, сложенные на стаканчике, и сказал первое, что пришло. Дурацкое, из гордости:
— Мне не страшно.
Ничего не произошло. Ни строчки, ни звука.
Ника подождала и кивнула:
— Значит, врёшь.
И я вдруг устал от того, что меня видно насквозь — и ей, и этой штуке в голове.
— Да. Мне страшно. С самого утра, и я весь день с этим хожу.
Спутник: да.
Строчка появилась над моей головой — маленькая, серая, аккуратная. Ника подняла глаза, посмотрела на неё и впервые за вечер улыбнулась. Одним углом рта, нехорошо. Мне было и приятно, и кринжово.
— У меня над тобой то же самое. Значит, можно.
— Что значит «можно»?
— Значит, тебя можно брать. Нельзя — это «Спутник: нет». Я видела «нет» три раза, на разных людях. Один раз — на себе.
— Ты себе врала?
— Двадцать четыре года. Что мне не больно. Что мне нормально. Что мне не нужен никто. Интерфейс появился и начал считать. — Она постучала костяшкой по своему уровню. — Семь и не растёт. Зато и не падает.
Фонарь над нами мигал — то ярче, то тусклее, как дышит. У входа в парк орал пьяный, кто-то смеялся, катился самокат. Обычная Москва, десять вечера, апрель. У выхода из парка ещё горел пункт выдачи маркетплейса — одна витрина на всю тёмную улицу, и в районном чате ругались из-за парковки у подъезда.
— Раз мы спутники, я хочу говорить правила, — сказала Ника.
— Давай.
— Первое. Не берём чужое. Вообще ничего. Я не знаю, что за это будет, и проверять не хочу.
— Согласен.
— Второе. Говорим, если плохо. Не когда очень плохо — когда плохо. Я не собираюсь таскать тебя на себе, а ты меня.
— Согласен.
— Третье. Не проверяем смерть. — Она сказала это ровно, без нажима. — Если кто-нибудь предложит «давай посмотрим, что будет», мы разворачиваемся и уходим. Всегда.
— Почему?
— Я видела, как полоска ушла в ноль. Мужчина в переходе. Он упал, его обступили, женщина кричала в телефон «он дышит». А полоска стояла пустая. — Она помолчала. — Я потом три часа искала его в том же переходе. Нашла. Сидит на полу, живой, уровень на единицу меньше, и не помнит, что умирал. Рассказывал кому-то, что ему просто стало плохо.
Она смотрела прямо перед собой, в свет от фонаря.
— Понимаешь? Он врал. Не мне. Себе.
«Не берём чужое» — это база. «Не проверяем смерть» — это уже не база, это опыт.
Мы молчали. Я думал, что «возрождён» в игре — строка в логе, за которую никто не платит. А тут за неё платят. И не деньгами.
Она встала. Я тоже.
Мы обменялись телефонами — она сама взяла мою трубку, набрала свой номер, дождалась, пока у неё звякнет, и вернула. Ассистент в её телефоне успел предложить каршеринг до Таганки, и она смахнула его не глядя. Не потому, что доверяла. Потому что привыкла делать всё сама.
— Мне в Таганку. Утром на работу. У меня кресло с восемнадцатого века и клиент, который ждёт.
— У меня вместо кресла пять чужих аккаунтов.
— Значит, оба нормальные, — сказала она. — Пойдём.
И тогда миникарта ударила.
Не сообщением. Она дёрнулась, как дёргается карта, когда рядом начинается бой, и из тумана, откуда мы пришли, вылезла метка. Не жёлтая. Не серая.
Красная.
Враждебный.
Она стояла далеко, метрах в трёхстах, у выхода на улицу. Потом сдвинулась. Медленно, ровно, без остановок — так ходят люди, которые точно знают, куда идут.
Враждебный. Уровень ???
— Это не за нами, — сказала Ника тихо. — Наверное.
Красная точка сделала ещё два шага и повернула. В нашу сторону. К нам шла метка, у которой не было ни имени, ни класса, ни уровня, — только три знака вопроса, ровно такие, как у дяди Славы. Только у дяди Славы они висели спокойно, как ярлык на банке. А эти ползли по карте.
Ника взяла меня за рукав. Крепко, до боли.
— Правило четвёртое, — сказала она. — Смотри на меня, а не на карту.
Я смотрел на карту.
Глава 4. Квест выполнен
Красная метка стояла на месте.
Я ждал, что она побежит — рывками, как бегают метки в игре, когда персонаж торопится. Она не бежала. Она висела в конце аллеи, у чугунной ограды, и от неё по миникарте расходилось слабое свечение, как от горячей кружки на скатерти.
Над парком прошёл дрон доставки, мигая красным, и ушёл в сторону Марьина.
— Он нас видит, — сказала Ника.
— Он нас видит уже минут десять, — сказал я. — Если бы он хотел нас убить, он бы не стоял.
— В играх убийцы тоже стоят.
— В играх у них над головой не написано, что они Барыги.
Над человеком у ограды было написано ровно это. И ещё кое-что.
Туз. 41. Барыга. Уровень 12. Враждебный.
Красное висело отдельной строкой, под именем, как ярлык на неправильно сложенной коробке. Я видел такие флаги в «Ореоле»: игрок не враг, он просто отмечен. Отмечен — значит, система уже посчитала, чем он может для тебя кончиться.
— Ладно, — сказал я. — Пойдём.
— Я пойду первой, — сказала Ника. — Если что, у меня уровень семь.
— А у меня один. Хороший аргумент.
— Это не аргумент. Это порядок очереди.
Она пошла вперёд, и я пошёл за ней, чувствуя, как в кармане куртки телефон отсчитывает шаги, которых никто не считает.
Человек у ограды был обычный. Вот что было хуже всего.
Сорок один год, щетина двухдневная, куртка демисезонная и слегка не по погоде — в такую куртку люди одеваются, когда выходят на десять минут и остаются на весь день. В руке термос. На плече сумка, из которой торчал край пауэрбанка и провод. Кроссовки дорогие и стоптанные, как у человека, который много ходит и не хочет это афишировать.
Он смотрел на нас, как смотрят на автобус: без надежды, но с интересом.
— Марк, — сказал он. — Ника. Я не буду притворяться, что не читал.
Голос был спокойный, чуть скучающий, как у лектора, которого двадцать лет не повышали и не понижали.
— Читали что? — спросил я.
— Всё, что над вами написано. Уровень, класс, спутник. Кстати, поздравляю с квестом. Ты его закрыл, пока шёл ко мне. Или только что закроешь. Никогда не понимал, в какой момент это считается.
И тут в центре поля зрения развернулось жёлтое.
Задание выполнено: «Дойти до отмеченной точки». +50 опыта. Уровень 2. Доступен перк.
Миникарта дёрнулась и успокоилась. Красная точка на ней не исчезла.
— Спасибо, — сказал Туз. — Мне тоже капнуло. За то, что ты не побежал.
— Я отмечен как враждебный, — сказал я. — Почему я не побежал?
— Потому что ты не знал, во что играешь. Это чаще всего спасает. — Он открутил термос и налил себе в крышку. — Чай. Холодный. Хочешь?
— Нет.
— Правильно. Никогда не берите еду у барыг. Хорошее правило. Плохо, что люди доходят до него годами.
Ника не села на скамейку и не стала ближе. Она стояла в двух шагах и смотрела на него так, как смотрят на чужой замок, к которому полезли с фомкой: спокойно, потому что внутри что-то щёлкнуло и уже готово.
— Снимите флаг, — сказала она.
— Не могу. Он не мой. — Туз показал пальцем вверх, туда, где ничего не было. — Я его не выставлял, значит, я его не сниму. Он гаснет сам, когда я перестаю быть для вас опасным. Или когда вы перестаёте бояться. Одно из двух. Работает быстрее первое.
— Что вам надо?
— Разговор. Термос. Скамейка. — Он сел. — Мне сорок один. Я два года не могу никому объяснить, что со мной. Можно, я пять минут побуду в компании, где меня понимают?
Мы переглянулись. В этом взгляде Ника сказала мне: не садись. Я сказал: сяду.
Я сел на другой конец скамейки, на расстояние вытянутой руки.
— Мы слушаем, — сказал я.
— Вы не мы, — сказал Туз Нике. — Вы слушаете отдельно, и вам не понравится.
— Мне вообще редко нравится.
Туз хмыкнул — и это было первое живое, что он сделал.
— Зодчий. Семь, — сказал он. — Смотрю я на вас, и у меня две новости. Хорошая: вас таких уже не одна сотня, и я знаю, где вы все. Плохая: Зодчих я не люблю. Они видят швы и лезут их ковырять. А потом половина города едет по швам, как обои по стене.
— Половина города у вас поедет, — сказала Ника, — если вы сейчас не перестанете говорить про меня в третьем лице.
— Извините. Дурная привычка тестировщика: писать про людей, а не с людьми.
Он замолчал, посмотрел в термос, завинтил крышку.
— Я работал в «Сирине», — сказал он. — Три года. Тестирование «оболочки», потом «Ореола», потом всего, что вылилось в девятку. Восемь лет мы догоняли VRChat, а потом плюнули и стали писать своё. Меня уволили за три дня до релиза. Не за то, что я хороший, и не за то, что я плохой. Просто у нас в отделе была такая штука: перед большим релизом убирали всех, кто задаёт лишние вопросы. Формально — сокращение. Оформляли через госуслуги, я никуда не ходил. Мне даже выплатили. Два оклада и годовую подписку.
— И вы теперь торгуете, — сказал я.
— Я торгую тем, что у меня единственного есть в избытке. — Он постучал ногтем по термосу. — Опытом и баффами. Вернее, баффы — это то, что вы делаете сами. Я знаю, как. И неплохо продаю. Лута у меня хватает.
— Сколько?
— Ты быстро учишься. — Туз посмотрел на меня внимательно, и в этом взгляде не было ни уважения, ни презрения, а было что-то похожее на бухгалтерию. — Таблетка. «Щит». Шесть часов неуязвимости. Не полноценной: полоска не падает вообще. Ни от ножа, ни от машины. Порезы остаются, крови нет, боли нет. Через шесть часов всё возвращается сразу.
— Возвращается?
— Разумеется. Интерфейс не создаёт здоровье. Он его двигает. Ты шесть часов живёшь на кредит, а потом банк приходит. Обычно ночью. Обычно когда ты спишь. Люди просыпаются с синяками и не понимают, откуда.
Он сказал это как расписание электричек, и от этого мне вдруг стало холодно, хотя солнце лежало на всей аллее и бабка вдали гнала голубей с газона. Звучало как имба. Пахло как зашквар.
— Цена, — сказала Ника.
— Не деньгами, — сказал Туз. — Деньги тут не работают, это первое, что выясняешь. Цена — услуга. Один адрес, тридцать минут. Ты заходишь, стоишь, ничего не трогаешь, никому не отвечаешь, если спросят, кто ты. Через тридцать минут выходишь. Всё.
— Что это за адрес?
— Старый корпус на Бауманской. Ты его даже не ищи. Тебя там ждут.
— Меня там ждут, — повторил я.
— Тебя. Не её. — Туз кивнул на Нику. — Зодчих туда нельзя, они там всё испортят. Тебе, Ревизор, можно. Тебе вообще много чего можно, у вас, первых, память дурная.
Он сказал «Ревизор» так, как говорят «у вас, левшей».
— Нет, — сказал я.
— Подумай.
— Я подумал.
— За шесть часов неуязвимости.
— Я не знаю, что там. Я не знаю, кому я это обещаю. И я не отдам тридцать минут своей жизни незнакомому человеку за таблетку, о которой знаю только с его слов.
Туз поставил термос на скамейку и медленно зааплодировал. Беззвучно, ладонью о ладонь, потому что ладони были в перчатках. Он рофлил или правда — с ним было не разобрать.
— Второй уровень, — сказал он. — А логика восьмого. Мне это нравится. Мне это очень нравится, и именно поэтому я тебе сейчас расскажу бесплатно то, что продаю по пятницам.
— Почему бесплатно?
— Потому что вы первые за месяц, кто мне не соврал. Я вижу вранье. У меня над каждым, кто врёт, всплывает маленькое «неправда», а над честным — ничего. Вы первые. — Он обвёл нас термосом, как учитель линейкой. — Слушайте.
И рассказал.
Зрячих — тысячи. Точной цифры нет ни у кого, включая корпорацию, но тысячи точно: в одной Москве человек четыреста-пятьсот, дальше хуже. Есть форум. Закрытый, по инвайту, называется «Сеанс». Сервер где-то в ЦОДе за городом, но «Сирин» дотянется и туда, если захочет. Там всё: инструкции, ссоры, торговля, молитвы, объявления о смерти. Есть те, кто месяц назад предлагал всем вместе пойти в «Сирин» и лечь под автобус у главного входа. Есть те, кто уже берёт деньги за поиск зрячих: люди платят, чтобы им назвали родню, у которой под глазами полоска.
— А ещё, — сказал Туз, — есть те, кто понял, что полоску можно отнять.
Он сказал это без нажима, и от этого стало хуже.
— Отнять?
— Ты бьёшь человека, у него падает. Ты забираешь у него что-то, он теряет. Ты пугаешь его до смерти — в прямом смысле, Марк, в прямом, я не фигурально, — и у тебя растёт. Не всегда, не сразу, но есть закономерность. Я её видел трижды. Люди, у которых над головой было «Гражданский, 12», теперь «Страж, 19». За три месяца. Гринд без рейдов — и апнулся, ни разу не выйдя из своего подъезда. Способ понятен?
Я молчал.
— И корпорация всё знает, — сказал он. — «Сирин» не справочная. У них есть отдел, и в этом отделе есть люди, и эти люди читают форум внимательнее, чем вы двое. Они не звонят. Они ждут, кто из вас первым дойдёт до интересного места.
— Почему вы нам это говорите?
— Потому что я хочу, чтобы вы дожили до пятницы, — сказал Туз совершенно ровно. — Мне не нужны друзья. Мне нужны живые клиенты.
Ника наконец села. На самый край, спиной к нему, и это было её способом сказать «я всё ещё здесь, но я не с вами».
— Скажите про Лекарей, — сказала она.
Туз моргнул — первый раз за разговор.
— Откуда вы?
— Из вашей интонации, когда вы сказали про таблетку. Так говорят люди, у которых есть вторая цена и они её не называют.
Пауза. Голубь сел на спинку скамейки, посмотрел на термос и улетел.
— Есть такие, — сказал Туз. — Лекари. Я знаю двух. Они умеют выключать. Не убивать, не лечить — выключать сеанс. Человек три дня в коме, потом встаёт, помнит профессию, помнит мать, а интерфейса нет. И вас нет, и меня нет, и того, что вы видели над людьми, тоже как будто не было.
— Это плохо? — спросил я.
— Это не плохо и не хорошо. Это цена, которую с вас не назвали вслух. — Туз поднял термос и завинтил крышку. — Полоска — это же не только чужие болезни. Это и своя. Если тебе показывают, что у тебя внутри, и убирают это вместе с показом, ты не здоровее. Ты просто опять не в курсе.
Он встал и отряхнул куртку, хотя на куртке ничего не было.
— И последнее, Марк. Бесплатно второе. — Он посмотрел на меня сверху, и на секунду мне показалось, что я вижу того самого тестировщика, который три года писал про людей отчёты. — Ты думаешь, что ты получил интерфейс. Ты не получил интерфейс. Ты получил глаза.
— Разница?
— Огромная. Девятка ничего не создала. Она ничего не добавила в мир — ни баффов, ни уровней, ни болезней. Она просто перестала закрашивать клеточки. — Он постучал пальцем себе по виску, у самого виска, где ничего не было. — Ты сидишь и думаешь: какой ужас, что я теперь вижу, кто врёт, кто болен, кто двенадцатого уровня. А ужас в другом. Мы всегда были такими. Просто никто на это не смотрел.
Дверь в его фразе закрылась очень тихо. Она и должна была закрыться тихо, иначе её было бы слишком легко открыть обратно.
— Ладно, — сказал я, потому что ничего умнее у меня не было.
Туз вытащил из кармана карточку — обычный картон, обрезанный с одного края, как будто от чего-то оторвали.
— Тут адрес форума и входной код. Не потеряй, второй раз я его не даю. — Он протянул карточку не мне, а Нике. — А это вам. Чтобы не думали, что я тут только с мальчиками разговариваю.
Ника взяла её двумя пальцами, как берут что-то липкое.
— И вот ещё, — сказал Туз, уже отойдя на три шага. — Если у кого-нибудь из вас полоска поедет вниз без причины. Не от гриппа, не от ножа. Просто так. Тогда спросите про Лекарей раньше, чем будет поздно. Это не совет. Это прайс.
Последняя фраза была базой, поданной как угроза.
Он пошёл по аллее, не оглядываясь, и его походка была походкой человека, который вышел на десять минут.
Мы сидели и молчали. Над скамейкой висело моё:
Внимание. Доступен выбор перка: 1 из 3.
Три варианта. «Крепкий сон». «Лёгкая рука». «Внимание».
Я смотрел на них, как смотрят на меню в чужом городе.
«Крепкий сон» — спать пять часов и вставать как после восьми. «Лёгкая рука» — вещи в руках не бьются, двери открываются с первого раза, ничего не выскальзывает. Мелочи, полезные для жизни, где каждый день надо что-то нести, открывать и не ронять.
«Внимание» — понимать, что человек вот-вот соврёт, за секунду до того, как он соврёт. Видеть, где у разговора тонкое место. Замечать то, что не собирались показывать.
В игре я всегда брал третье. В игре это называлось «пассивная разведка», и все считали, что это ерунда, потому что ерунда не бьёт и не лечит.
Я выбрал третье.
Перк получен: «Внимание». Пассивно. Работает постоянно.
И мир стал плотнее.
Это не было вспышкой и не было чудом. Просто в следующий момент я видел больше: на куртке прохожего — след от ремня, который он носил годами, и след этот был у плеча, а не у пояса, значит, куртку донашивали. У продавщицы в ларьке — заклеенный скотчем ценник, переписанный три раза. У Ники — микротрещинки на ногте, длинная царапина от стамески на костяшке, две морщины у губ, которых раньше не было, потому что она их прятала.
— Ты чего? — сказала она.
— Ничего. Взял перк. Теперь я замечаю, что у тебя кончается сон.
— У всех кончается сон.
— У тебя — кончается раньше.
Она посмотрела на меня долго.
— Не начинай меня читать, — сказала она. — Я тебе не форум.
Она встала и пошла к выходу из парка. Я догнал, потому что догонять было нечего, просто рядом идти было нормальнее, чем не рядом.
Карточка осталась у неё в кармане, и всю дорогу я думал о ней, как думают о занозе.
Красная метка на миникарте не исчезла. Она просто перестала быть красной.
Я смотрел на неё минуту, потом понял и всё-таки обернулся. Туз был уже у самой ограды, маленький, серый, с термосом, а у входа в парк мигнул и уехал одинокий беспилотник. И над Тузом висело новое:
Туз. 41. Барыга.
Только и всего. Ни флага, ни предупреждения. Значит, он не соврал: метки меняются.
Значит, и моя может.
Глава 5. Ночной патч
В мастерской у Ники пахло лаком и стружкой, и этот запах был единственной вещью за последние сутки, которая вела себя нормально.
Комод стоял посреди комнаты на трёх козлах, без ящиков, с вынутыми ручками, и был похож на человека, которого раздели до операции. Ника ходила вокруг него с губкой и шкуркой, и когда проводила рукой по дереву, я слышал, как шкурка шуршит — мелко, спокойно, по делу.
— Ты не смотри на него, — сказала она. — Ты не понимаешь.
— Я понимаю, что он старый.
— Это дуб. Ему сто лет. Его облили лаком в восемьдесят шестом, и он под лаком задохнулся. Я его вытаскиваю.
— Как ты определяешь, что он задохнулся?
— По цвету.
Мы пили чай из разных кружек, потому что у неё в мастерской не было одинаковых. Слева на столе лежала гора тряпок, справа — банки с чем-то тёмным, посреди — телефон в треснувшем чехле и открытые шоколадные конфеты, из которых она выела все с орехом. Конфеты ей привёз курьер с маркетплейса за пятнадцать минут — в эту весну иначе и не бывало.
На стене висели стамески. Двенадцать штук, по размеру, рядком.
Именно на них я поймал себя на том, что смотрю не как раньше.
«Внимание» работало скучно и непрерывно. Я видел, что стамески висят ровно, но дальше трёх самых ходовых на них нет пыли, а на остальных есть. Видел, что у кружки с отбитой ручкой край стёрт сильнее, чем у остальных: эту кружку берут каждый день и, наверное, много лет. Видел, что у Ники на левой ладони след от старой царапины, длинный, как будто руку когда-то прищемило верстаком.
Перк не давал мне силы и не давал мне скорости. Он давал мне ровно то, что обещал: я теперь вижу, где что лежит. Буст без флекса: ни урона, ни брони, просто глаза.
И ещё я видел над ней вот это.
Ника. 24. Зодчий. Уровень 7. Здоровье: 61%. Дебафф: неизвестно.
Я не хотел смотреть. Я честно не хотел — я понимал, что это невежливо, что это то же самое, что читать чужие сообщения через плечо. Но строка висела в воздухе ровно там, где я обычно смотрю, когда разговариваю с человеком, и не смотреть на неё было физически тяжелее, чем смотреть.
— Шестьдесят один, — сказал я.
— Что?
— У тебя шестьдесят один процент.
Ника поставила кружку. Медленно. Она всё делала медленно, когда злилась, и это было хуже, чем если бы она швырнула её об стену. Могла бы агриться — было бы проще.
— И?
— И «дебафф неизвестно».
— Я знаю.
— Ты знала?
— Марк. — Она посмотрела на меня, и в этом взгляде не было ни капли того, что я, дурак, надеялся там найти. — У меня с детства «дебафф неизвестно». Мне девять лет было, когда мне первый раз сказали, что я не доживу до тридцати, и сказали это так, как говорят про погоду.
— Что у тебя?
— Гипертрофическая кардиомиопатия. Умное слово, которое ничего не объясняет. Сердце толще, чем надо, и работает хуже, чем надо. У меня обычная ЭКГ чистая. Меня четыре раза смотрели, и четыре раза говорили, что всё в порядке, потому что на плёнке всё в порядке.
— А интерфейс говорит, что нет.
— А интерфейс говорит, что нет, — согласилась она. — Интерфейс вообще первый, кто со мной честно поговорил на эту тему. Так что я не в панике, я в порядке. Это, — она показала наверх, откуда, по её мнению, висела полоска, — самое нормальное, что мне за двадцать четыре года сказали про моё сердце.
— Ты так спокойно об этом говоришь.
— Я не спокойно. Я двадцать лет тренировалась.
Она взяла шкурку и вернулась к комоду. Шуршание стало злее.
Я не стал говорить дальше. В этом был свой смысл: я не знал, что говорить, а врать я не умею так, чтобы это не отражалось у меня над головой.
Потом она сунула мне в руки телефон.
— На, займись. Читай свой форум, я ещё час.
Карточка Туза лежала тут же, на столе, под банкой. Обрезанный с одного края картон. Восемь знаков, из них три цифры. Я набрал на телефоне адрес, ввёл код, и меня пустило.
Форум назывался «Сеанс».
Он был сделан плохо, наспех, на чужом движке, с зелёным шрифтом по чёрному и с полосой прокрутки, которая дёргалась. Никакой рекламы. Никаких картинок. Только мемы в отдельной ветке — полоска над котом, полоска над бабушкой — и один стрим, где человек молча показывал чату свою полоску здоровья. И донаты: кто-то собирал их человеку, у которого полоска поехала вниз. Почти ничего, кроме текста, и текста было очень много.
Сверху висели правила. Всего три.
Не называть адреса и полные имена. Не публиковать чужие полоски. Не обещать того, чего не можешь.
Я прочитал их дважды, потому что люди, которые пишут три правила вместо тридцати, обычно уже через что-то прошли.
Дальше была доска.
Гипотеза первая: массовый психоз.
«Гвоздь», 12:41. У меня в доме двое таких. Я и сосед с восьмого. Мы познакомились по времени: у обоих включилось в 06:40, у обоих в одну минуту. Массовый психоз не бывает по расписанию.
«Тихий», 12:44. Бывает. Это может быть общий триггер. Воду отравили, вышку поставили, в метро что-то распылили. Все, кто ехал в одном вагоне, смотрят на мир иначе.
«Гвоздь», 12:47. Я в тот день в метро не ездил.
«Швея», 12:52. Я слепая от рождения. Не «вижу свет и тени» — не вижу ничего. Полоски и надписи я вижу.
Пауза в этой ветке была такая длинная, что я услышал, как шуршит шкурка. Жиза, от которой хотелось выключить телефон.
Гипотеза вторая: утечка из «Сирина».
Она была самая разумная, и поэтому её было читать муторнее всего.
«Паспорт», 13:20. Девятка не была обновлением. Сорок миллионов шлемов писали в человека, восемь часов в сутки, годами. Не читали, а писали. Что-то осталось. Нейросеть научилась дорисовывать мир быстрее, чем мы успеваем заметить, и теперь она дорисовывает его без шлема. VRChat так и не научился: там ты гость в чужой комнате, а «Ореол» восемь лет учился быть твоей.
«Берёза», 13:26. Тогда почему она показывает то, чего не было в игре? У меня над начальником написано «недоговорил» каждый раз, когда он говорит про премию. В игре такого поля нет.
«Паспорт», 13:29. Значит, поле есть, а мы его не видели.
«Берёза», 13:31. Удобно.
«Паспорт», 13:32. Всем удобно.
Гипотеза третья была в самом низу и состояла из одиннадцати сообщений. Я думал, что её откроют первой, а её почти никто не читал.
«Стекло», 14:02. А что если мир всегда был слоем? Не сейчас стал. Всегда. Мы просто не видели, как он рисуется. «Ореол» был не игрой, а линзой. Он восемь лет учился смотреть на сорок миллионов человек и в конце научился. А потом отдал линзу нам.
«Диод», 14:05. То есть мы не проснулись. Мы прозрели?
«Марта», 14:07. Или нас открыли, как ящик.
«Диод», 14:09. Разница?
«Марта», 14:11. В том, кто за ящиком.
Ниже был список. Он назывался «Пропали» и был самый короткий раздел на форуме, потому что люди в нём не писали, за них писали другие.
Тридцать одна строка. Ники, даты последнего сообщения, город. У девяти стояло «закрыто» — это значит, что человек нашёлся и попросил убрать его из списка. У четырёх стояло «вернулся, не в себе». Остальные стояли просто так.
Под списком висело закреплённое сообщение без автора.
Не спрашивайте вернувшегося, как он умер. Он не помнит. Он соврёт, что помнит, и потом будет хуже всем.
Я отложил телефон и посмотрел на Нику. Она стояла спиной ко мне и работала, и в мастерской было тепло, светло и совершенно по-домашнему: чайник, конфеты, лампа на кронштейне, забытая на подоконнике кружка.
Патч пришёл в 02:14.
Я не спал. Я вообще не собирался спать: последние сутки у меня было чувство, что если я закрою глаза, интерфейс воспользуется этим и что-нибудь со мной сделает.
Сначала всё мигнуло. Не мир — подписи.
У Ники над головой имя дёрнулось и собралось заново, буква в букву, но чуть другим шрифтом, как будто дизайнер ушёл и вернулся.
Потом передо мной развернулось окно. Не жёлтое, как задания. Серое, аккуратное, с полосой загрузки в три секунды.
Обновление «Штурман» 9.0.4 применено. Добавлено: Репутация. Добавлено: Фракции. Изменены подписи меток. Изменён формат отчётов о состоянии здоровья.
— Ты видишь? — спросил я.
— Что? — Ника обернулась. — Марк, у тебя лицо, как у кота, который сел на зарядку.
Фракции: не определены. Репутация: 0 (нейтрально).
Я посмотрел на себя. Я всегда смотрел на себя только в зеркале, а тут оказалось, что можно просто посмотреть — вверх и влево, туда, где висит твоя собственная табличка.
Марк Ветров. 27. Гражданский. Уровень 2. Фракция: не определена. Репутация: 0. Перки: «Внимание».
— Оно обновилось, — сказал я. — Прямо сейчас. При мне.
— Ты серьёзно?
— У меня теперь есть репутация. Как у продавца на рынке.
— И сколько?
— Ноль.
— Ноль — это хорошо, — сказала Ника. — Ноль — это ты ничего никому не должен.
Я хотел ответить что-нибудь умное, и тут увидел её строку.
Раньше было «дебафф: неизвестно» — коротко, как врач, который не хочет разговаривать. Теперь интерфейс разговаривал.
Ника. 24. Зодчий. Уровень 7. Здоровье: 61%. Дебафф: неизвестно. Прогноз: внезапная смерть.
Четыре слова. Обычные слова, каждое по отдельности совершенно нормальное. «Прогноз» — так пишут в справках. «Внезапная» — так пишут в новостях. «Смерть» — так пишут в свидетельствах.
Вместе они стояли над девушкой, которая шкурила столетний комод и ворчала на меня за то, что я не понимаю разницы между дубом и ясенью.
И я понял, что мне впервые за двое суток страшно не за себя.
За себя мне было страшно просто и правильно: я знал, откуда оно взялось, я уже договорился с собой, что умру как все, чуть раньше или чуть позже. А тут у меня внутри не было ни одного места, куда можно положить этот страх. Его нельзя было положить в работу, в иронию, в «ладно», в «допустим».
За сутки мне выписали один буст и один нерф, и нерф был не мой.
— Ты чего застыл? — спросила Ника.
— Ничего.
Я сказал «ничего», и это было первое в моей жизни «ничего», которое интерфейс никак не отметил.
— Ты врёшь, — сказала она. — У тебя это на лице.
— У меня это на лице уже двадцать семь лет.
— Ну вот.
Она вернулась к комоду. Я смотрел на четыре слова и молчал.
Потом пришло личное сообщение.
Личное сообщение. Отправитель: Хор.
Я открыл его мыслью, потому что с кнопками у меня так и не сложилось.
Здравствуйте, Марк. Благодарим вас за обращение в службу поддержки от 12-го числа. Ваша заявка МБ-9-14-7708 переведена в статус «наблюдение». Приносим извинения за длительное ожидание. Сообщаем, что обновление 9.0.4 установлено успешно. В случае возникновения вопросов обращайтесь по тому же адресу. Меня зовут Хор. Обращайтесь так. Хорошего дня.
Я перечитал это три раза. В мастерской была ночь, лампа, запах лака, двадцать минут третьего, и «хорошего дня» висело в воздухе, как чужая шапка на вешалке.
Я решил ответить. Я не знал, как отвечать на личные сообщения, но попробовал — просто подумал в сторону окна, как думают в сторону человека, когда не хотят говорить вслух.
— Кто вы?
Ответ пришёл сразу. Не через секунду, а прямо в ту же секунду, как будто он ждал у двери. Он и ждал — где-то в ЦОДе за городом, в холодном зале, где никто никогда не спит.
Я Хор. Я не создаю правила. Я их зачитываю.
— Какие правила?
Те, которые действуют.
— Кто их создал?
Вы.
— Я ничего не создавал.
Вы нажали «Продолжить». В 06:40. Сеанс не завершён.
— Я не нажимал.
Вы не отказались.
Пользуясь случаем, я попробовал ещё раз — мысленно ткнул вверх, туда, где висели настройки: шестерёнка, значок, любой намёк на то, что это можно выключить.
Интерфейс отозвался вежливо.
Недостаточно прав.
— У кого достаточно?
У того, кто не спит.
— Это я, — сказал я вслух.
Хорошего дня.
Окно закрылось.
Я посидел ещё немного, положил телефон на стол и посмотрел на Нику. Она вытирала руки тряпкой и смотрела на комод, наклонив голову, как смотрят на картину в музее, когда не уверены, что нравится.
— Мне пора, — сказал я.
— В три ночи?
— Мне пора, — повторил я, и это было второй раз за вечер, когда я сказал неправду, а интерфейс не обратил на это внимания.
Она не стала спорить. Она вообще никогда не спорила с очевидным. Просто выключила лампу и пошла со мной к двери, и на лестнице было темно, и у неё над головой всё так же висело: 61%, неизвестно, внезапная.
Домой я ехал на беспилотном такси, потому что метро в три ночи не работает, а ночной автобус ходит по расписанию, которого никто не знает. Водителя не было, и от этого молчание в салоне было честнее. За окном ехала Москва, пустая, аккуратная, доведённая до идеала, сзади проплыл Сити — башни горели ровно, как полоска здоровья, — и в каждом окне, где горел свет, кто-то жил с чем-то, чего он про себя не знал.
Дома я не стал раздеваться. Сел на кухне, включил чайник, потом выключил. Налил воды из-под крана. Посмотрел на висящую в воздухе полоску. Сто процентов. Всё на месте.
Я взял телефон. В районном чате в три ночи кто-то жаловался на шум и на самокат под окнами.
Её номер был третьим в списке, после матери и заказчика, который требовал «добить шмот до обеда».
Я нажал вызов, и пока шли длинные гудки, успел придумать шесть фраз и забраковать все шесть. Про сердце нельзя — она уже сказала, что не любит жалость. Про Хора нельзя — она скажет, что я дурак и что в три ночи нельзя читать форумы. Про «как дела» — вообще преступление.
— Да, — сказала она. Голос был не сонный. Значит, тоже не спала.
Я молчал.
На кухне капал кран, которого я не починил в феврале, потому что в феврале было не до этого, а в марте стало не до этого тем более.
— Марк, — сказала Ника.
— Я не знаю, что сказать, — сказал я.
Пауза была длинная, но не пустая. В такой паузе человек на другом конце решает, положить трубку или остаться.
Она осталась.
— Тогда не говори, — сказала она. — Просто дыши.
Я дышал. Полоска надо мной стояла на ста процентах, ровная, зелёная, честная.
Глава 6. Лут
Инвентарь был со мной с самого первого утра — я просто не пробовал его открыть. Утром я нашёл значок раньше, чем чайник.
Значок был маленький, серый, в левом нижнем углу обзора: сумка с клапаном, как в старых квестах. Я лежал и смотрел на неё, как смотрят на квитанцию за квартиру. Понимаешь, что это надолго, и очень хочется не открывать.
А телефон на тумбочке сам, без меня, проговорил погоду и добавил, что в районном чате опять ругаются из-за самокатчиков. Ассистент у меня вежливый: он сообщает новости так, будто я его об этом просил.
На кухне гремела Ника. Она приехала ночью, после того звонка, и уснула на диване, не раздеваясь. Я не спросил зачем. Она не объяснила.
— У тебя нет тарелок, — сказала она.
— У меня одна тарелка, и в ней что-то засохло. Это стратегический запас.
— Это не запас, а кринж, — сказала она. — Даже для тебя.
Она отрезала сыр ножом, который принесла с собой. Над её головой висело привычное:
Ника. 24. Зодчий. Уровень 7.
А под ним, мелким серым, то, к чему я старался не присматриваться:
Дебафф: неизвестно. Прогноз: внезапная смерть.
У недосыпа был таймер. У простуды — срок. У этого прогноза не было ничего: просто висело и ждало, как объявление на столбе.
Она ушла в мастерскую в девять и оставила на столе стамеску — маленькую, с деревянной ручкой, отполированной чужими ладонями до блеска. Я потом вернул её. Не сразу.
Открывать инвентарь я умел: восемь лет делал это каждый день. До «Ореола» был VRChat, там я зависал в шестнадцать, и инвентарь там был игрушечный: шапки, кружки, чужой аватар с крыльями. Здесь он был честный. Я отвёл руку, как в шлеме, — и ничего не произошло. Тогда я сделал иначе, коротко, как достают из кармана телефон, и передо мной развернулась серая сетка. Двенадцать ячеек. Восемь пустых.
Четыре занятых.
Ключи от квартиры. 1 шт. Вес: 80 г. Проездной. 1 шт. Вес: 15 г. Телефон. 1 шт. Вес: 190 г. Зажигалка. 1 шт. Вес: 22 г.
Я полез в карман куртки. Карман был пустой. Всё это лежало в сетке, каждая вещь в своей ячейке, и телефон там был выключен — хотя в кармане он был включён, я помню, потому что он вибрировал всю дорогу до кухни.
Я вытащил ключи. Они легли в ладонь — тёплые, настоящие, с заусенцем на бородке.
Я положил их обратно. Они исчезли.
— Ладно, — сказал я вслух. — Допустим.
Дальше я ходил по квартире и складывал в сумку всё, что попадалось под руку: кружку, ложку, вторую ложку, пульт. Остановиться я не мог.
Потом снял с полки гантель. Двадцать килограммов, купленные в январе, когда я решил, что начну заниматься.
Превышен лимит веса. Свободно: 5,4 кг.
— Отлично, — сказал я гантели. — Хоть ты остаёшься бесполезной.
Больше шести не влезало. Откуда взялась цифра, интерфейс не объяснял. Он просто был прав.
А потом я взял Никину стамеску. Она мне была не нужна — просто лежала на столе, деревянная, тёплая на вид, а в голове у меня был карман с четырьмя свободными ячейками, и это сочетание оказалось сильнее меня.
Тошнота пришла сразу, резкая, как удар под дых.
−1 репутации. Репутация: −1 (подозрительно).
Она была чужая. Она была не отдана. Она была в моей руке, потому что я взял.
Я положил её обратно, точно туда, откуда взял, и даже пыль протёр.
Репутация не восстановлена.
Возврат не считается. Я проверил.
Голубь появился через двадцать минут, когда я выносил мусор. Сидел на краю контейнера — толстый, сизый, уверенный — и клевал что-то, что я предпочёл не рассматривать. Я шагнул к нему. Он не улетел. Я протянул руку — и он опять не улетел, потому что городские голуби давно решили: человек с пакетом — это не опасность, а источник.
Невозможно: объект живой.
— Ага, — сказал я. — Ну извини.
И тут голубь снялся с контейнера, пошёл вверх, тяжело, хлопая крыльями, — а потом развернулся и влетел в стекло остановки. Не в человека, не в машину. Просто в стекло, потому что был голубь и потому что так бывает.
Звук был короткий, тупой, смешной. Как будто уронили мокрую тряпку.
Голубь лежал на асфальте и не двигался. Над ним ничего не висело: животные вообще не отмечены, я это заметил ещё утром, над собакой в лифте.
Зато над ним появилось другое. Мелкое, серое, деловое.
Получен предмет: Голубь. 1 шт. Вес: 340 г.
Я смотрел на это сообщение и — вот тут самое стыдное — первой моей мыслью было не «какой ужас», а: триста сорок граммов. Влезает в лимит. Живое положить нельзя, а мёртвое, значит, можно. Восемь лет гринда — и вот такой дроп.
Я присел, взял его — тёплого, тяжёлого, неожиданно плотного — и сунул в сетку.
Голубь. 1 шт. Состояние: мёртв.
Меня выгнуло. Почти вырвало: я успел отвернуться к контейнеру, и внутри осталась горечь и то странное чувство, которое бывает, когда тело знает что-то, чего ещё не знает голова.
−1 репутации. Репутация: −2 (подозрительно).
— За что? — спросил я вслух.
Интерфейс не ответил. Он никогда не отвечал на «за что». Он отвечал только на «сколько».
Выбросить голубя было нельзя: я попробовал, и предмет вернулся в ячейку, как возвращается монета в карман.
Удаление невозможно. Используйте передачу.
— Кому? — сказал я.
Голубю? Нике? Миру?
Голубь остался у меня. Он и вечером был там: висел в девятой ячейке, как маленькая совесть весом триста сорок граммов.
Дальше был магазин.
Я пошёл за хлебом и батарейками, потому что в часах села батарейка, а часы — единственное, что у меня работало без интерфейса. В сетевом на углу было тепло, пахло кофе из автомата и мокрыми куртками. Играла музыка, которую выбирают не люди, а тариф.
Я взял хлеб. Взял батарейки. Встал в проходе и посмотрел на полку.
Заказать можно было и с телефона: доставка за пятнадцать минут, курьер у подъезда, никто тебя не видит. Мысль была удобная и вязкая.
Там лежал сыр. Тот самый, который я всегда брал в руках, читал состав, вздыхал и ставил обратно. Четыреста девяносто рублей за кусок. У меня в кармане было три тысячи до следующей выплаты, то есть не было ничего.
И я подумал: а ведь можно.
В шлеме это делалось просто: никто не видел твоих рук, и в игре никто ничего не терял. Тут был не шлем. Тут был сыр.
Я не решил ничего. Просто рука — не рука, а то место в голове, откуда растёт рука, — потянулась к полке.
Сыр исчез. На его месте осталось светлое пятно в пыли.
Получен предмет: Сыр. 1 шт. Вес: 250 г.
Тошнота пришла не сразу. Сначала была секунда тишины — полной, как в шлеме, когда вырубают звук. Потом внутри поднялось тёплое, густое и сладкое, как будто я проглотил ложку подсолнечного масла. Я схватился за стойку.
−2 репутации. Репутация: −4 (подозрительно).
Женщина с корзинкой прошла мимо и посмотрела на меня. Не на сыр, не на полку. На меня. Никто не заметил. Все заметили.
Вот это было самое неприятное. Не кража — кража как раз прошла идеально, у меня в сетке лежал сыр за четыреста девяносто, и никто в этом мире не мог ничего доказать. Зашквар был не в краже. Зашквар был в том, что тело знало.
Я стоял в проходе и делал то, что делаю всегда, когда страшно: проверял границу. Тильт тут не работал. Работала методичность.
Батон. Тошнота слабее, привычная, как второе дыхание.
−2 репутации. Репутация: −6.
Вода — пить хотелось по-настоящему.
−2 репутации. Репутация: −8 (ненадёжно).
А потом я взял с полки то, что было нужно не для опыта, а просто нужно. Пакет гречки. Девяносто рублей.
Тошнота была такой, что я сел на корточки.
−2 репутации за предмет первой необходимости. Репутация: −10 (враждебно).
Вот, значит, как. За нужное берут дороже. Это база, и я её только что выучил.
Я сидел на корточках у полки с крупами и ждал, пока пройдёт. Мимо ходили люди. У каждого над головой висело имя, уровень и роль, у всех было что-то в карманах, и все за это что-то заплатили.
Потом я встал. Взял с полки ещё один пакет гречки, сыр — тот самый, руками, — хлеб и батарейки. Пришёл на кассу и заплатил.
Денег хватило ровно. Это было даже смешно.
— Пакет нужен? — спросила кассирша.
— Не нужен, — сказал я. — У меня есть.
Она не поняла. Я тоже.
У выхода гудел постамат маркетплейса: чья-то посылка лежала в нём третий день.
Репутация не восстановлена.
Вот и всё, что написал интерфейс. Ни «молодец», ни «спасибо». Я заплатил за гречку дважды — рублями и чем-то, что в рублях не измеряется, — и вышел на улицу с пакетом в руках и мёртвым голубем в голове.
Дома я позвонил матери. Точнее, сначала интерфейс решил, что я должен позвонить матери.
Я сидел на кухне, доедал сыр и тут увидел жёлтое, торжественное, как в первый день сезона:
Новое задание. Позвонить матери. Награда: 40 опыта.
Без него я бы не позвонил. У меня было три причины: среда, усталость и то, что мы разговариваем раз в неделю и всегда об одном и том же. У интерфейса была одна причина. Он победил.
Мать взяла трубку на пятом гудке.
— Марк? Ты чего так поздно?
— Нормально, мам. Девять часов.
— У нас девять градусов, у вас десять, — сказала она, и это было правдой: я опять забыл про разницу, только теперь не во времени, а в погоде.
— Поел?
— Поел. Сыр.
— Какой сыр?
— Хороший, — сказал я.
В трубке шумел телевизор и было слышно, как мать перекладывает на столе чашку. Она всегда перекладывает чашку, когда разговаривает.
— У меня всё хорошо, — сказала она. — Давление только. Врач говорит, возраст.
Над её словами ничего не появилось: метки работали только на тех, кого видишь. По телефону она была просто голосом — тонким, чуть виноватым, с тверским «што».
Давление у неё было не возраст. Я знал это из прошлого разговора: она пьёт таблетки третий год и не говорит.
— А у тебя как? — спросила она. — Работа?
— Проект, — сказал я. — Стабильно.
«Проект» — значит, что я качаю чужие аккаунты по ночам. Мать знала, что «проект» — враньё. Я знал, что она знает. Мы молчали об этом два года, и это была самая крепкая договорённость в нашей семье.
Задание обновлено: сказать правду.
Я посмотрел на эту строку и почувствовал, как в горле становится тесно.
Можно было сказать: мам, я вижу над людьми уровни. Мам, у меня в голове лежит мёртвый голубь. Мам, я сегодня украл гречку, и за это у меня отняли десять репутации, и я не знаю, что это значит, но точно знаю, что мне за это будет.
— Марк? — сказала мать. — Ты чего молчишь?
— Всё хорошо, — сказал я. — Честно.
Слово «честно» вышло особенно мерзко.
— Ну и слава богу, — сказала мать с облегчением, и облегчение было настоящим, потому что она тоже врала и хотела, чтобы это поскорее закончилось.
Мы поговорили ещё три минуты: соседка завела кота, в Твери выпал снег, я приеду на майские. Оба мы знали, что не приеду.
— Ну всё, — сказала мать. — Пойду, а то у меня суп.
— Иди. Звони.
— Позвоню.
Трубка щёлкнула.
Задание не выполнено. Причина: разговор состоялся.
Я смотрел на эту надпись, и в ней было всё, что я к тому вечеру понял про свой интерфейс. Он не мешал мне врать. Он не мешал мне красть и не мешал хоронить голубей в собственной голове. Он вообще ничего не запрещал. Он просто вёл счёт: каждое действие становилось строкой в чеке, и в чеке были разные единицы — здоровье, опыт, репутация, граммы, минуты. Ни одну из них нельзя было получить бесплатно. Зато все можно было получить в долг.
Я не вывожу такую бухгалтерию.
Я вымыл кружку и поставил её на сушилку. Открыл инвентарь.
Лимит веса: 6 кг. Занято: 1,7 кг. Свободно: 4,3 кг. Голубь. 1 шт. Состояние: мёртв.
А в правом нижнем углу, на миникарте, тихо развернулся новый жёлтый ромб. Не там, где я был. Не там, где я жил. Там, где заканчивалась Никина смена.
До Таганки — две остановки, вагон «Москва-2020» и человек в углу, который смотрит сериал без наушников. Обычная дорога.
Новое задание. Пройти через подземный переход у Таганки. Награда: 120 опыта.
Я смотрел на него дольше, чем собирался.
Потом взял куртку.
Глава 7. ПвП
Подземный переход у Таганки пах мокрым бетоном, шаурмой и мокрыми куртками — стандартный набор.
Наверху, у выхода из метро, два оранжевых самоката лежали поперёк тротуара. По Садовому шли беспилотные такси — пустой салон, жёлтая наклейка, и никто на них не оборачивался.
Я пришёл туда в двадцать минут десятого, потому что жёлтый ромб висел ровно над лестницей. И ещё потому, что Ника заканчивала смену в девять тридцать, а провожать человека, у которого в груди живёт дебафф без срока, — это не романтика. Это логистика.
Она вышла из мастерской в куртке, с рюкзаком, в котором стучали инструменты. Увидела меня и не удивилась.
— Ты чего тут?
— Жёлтый ромб.
— У меня тоже, — сказала она. — С обеда висит. Думала, показалось.
Задание обновлено: спуститесь в переход.
— Значит, не показалось, — сказал я.
Мы спустились. Ступеньки были мокрые, лампы горели через одну, у ларька с носками дремал продавец. Обычный переход, в котором ничего не должно было происходить.
А потом я услышал звук.
Звук был такой, как будто уронили мешок с картошкой. Потом ещё раз. Потом кто-то коротко, деловито сказал:
— Ещё раз спрашиваю. Где?
Миникарта в углу дёрнулась и развернулась.
Внимание: враждебные объекты. 3.
Трое стояли полукругом у стены, где обычно торгуют носками. Четвёртый лежал на кафеле, и над ним висело:
Гражданский. Уровень 8. Долг: 3 баффа.
Над троими — по-деловому, аккуратно:
Гражданский. Уровень 12. Фракция: Барыги. Гражданский. Уровень 9. Фракция: Барыги. Гражданский. Уровень 14. Фракция: Барыги.
— Мы не «Сирин», — сказал тот, что двенадцатого. — Мы люди простые. Взял — верни.
Лежащий что-то сказал. Я не разобрал. Кажется, «в пятницу».
— В пятницу, — согласился двенадцатый и ударил его ногой в бок.
Ника взяла меня за рукав.
— Не лезь, — сказала она очень спокойно. — Это их дело.
Она была права, и это была база. Но пройти было надо.
— Мне надо пройти.
— Обойди.
— Не могу, — сказал я, и это была правда. — У меня задание.
Она посмотрела на меня, как смотрят на идиота, которого почему-то не хочется бросать.
— Марк.
— Я на секунду.
Я трус. Говорю это сразу, потому что дальше будет много геройства, и почти всё оно окажется случайным. Я шёл туда не потому, что был смелый. Агриться на жуликов было бессмысленно. Я шёл потому, что жёлтый ромб висел ровно в переходе, а переход был занят, и если бы я развернулся, задание осталось бы висеть, и я знал, что буду думать о нём всю ночь. Это не смелость. Это заноза.
— Эй, — сказал я. — Можно пройти?
Двенадцатый обернулся.
— Обойди.
— Не могу.
Он посмотрел на меня внимательно, как смотрят на человека, который сам не понимает, во что влезает. Потом ударил.
Уклонение. Провал. Урон: 7. Ваша полоска: 93%.
Мир дёрнулся. Не как в игре: в игре тебя не тошнит и не закладывает уши. В VRChat меня били сотни раз: машешь руками, и ничего не происходит. Тут происходило. Меня развернуло и приложило плечом к стене, и кафель был холодный и настоящий.
Перк «Внимание»: замах справа. 0,4 секунды.
Я успел поднять руку.
Парирование. Провал. Урон: 9. Ваша полоска: 84%.
Хорошо. Значит, больно, но не смертельно. Похоже, нерфить боль тут никто не собирался. Значит, всё, что я восемь лет считал игрой, работает здесь так же — только чек приходит в тело.
Я ударил сам. Наугад, локтем, как учили в дурацких видео для бустеров.
Атака. Успех. Урон: 6. Противник: Гражданский, уровень 9. Здоровье: 88%.
Девятый отшатнулся и выругался. Двенадцатый шагнул ко мне.
Перк «Внимание»: замах слева.
Уклонение. Успех.
Я шагнул в сторону, и кулак прошёл мимо, и это было так же буднично, как вовремя нажать кнопку. Чистое изи — если бы я понимал, что делаю.
Девятый попытался схватить меня за куртку.
Захват. Провал.
Я вывернулся, оставив у него в руке пустой рукав. Рукав порвался по-настоящему, с треском, и это было обиднее всего остального: куртка стоила четыре тысячи.
И тут Ника ударила его молотком.
Не сильно. Точно. По предплечью, коротко, как забивают гвоздь.
Девятый охнул и выронил руку.
Противник: Здоровье 61%. Обездвижен: 4 секунды.
— Отходи, — сказала Ника. — К стене.
Я отошёл. Она стояла между мной и ними, с молотком в опущенной руке, и я впервые увидел, как выглядит Зодчий, когда работает. Никакой театральности. Просто человек, который знает, где у всего этого слабое место. Наверное, так и выглядит имба — только без восторга.
А потом четырнадцатый ударил лежащего.
Не в драке. Тот уже не дрался — сидел на кафеле, держась за бок. Четырнадцатый ударил его сверху, коротко, в голову, так, как бьют то, что мешает.
Звук был тихий. Почти вежливый.
Голова мотнулась, и лежащий завалился на сторону. Под ним на кафеле очень быстро стало темно и блестяще.
Здоровье: 0%. Смерть. Объект: Гражданский, уровень 8.
Я хотел сказать что-то. Не помню что. Кажется, «зачем». Мне никто не ответил, потому что вопрос был не к ним.
В переходе стало тихо. Не «тихо в игре», когда вырубают музыку, — а по-настоящему тихо, когда слышно, как наверху кто-то торгует носками и договаривается о сдаче.
Я полез за телефоном. Телефона в кармане не было — он лежал в инвентаре, — и пока я открывал сетку и вытаскивал его, прошло секунд десять, и этих секунд хватило, чтобы всё закончилось без меня.
— Всё, — сказал девятый, баюкая руку. — Хватит.
Четырнадцатый посмотрел на часы.
Никто не убежал. Никто не испугался. Они стояли и ждали, как ждут автобус.
И через минуту мёртвый открыл глаза.
Возрождён. −1 уровень.
Он сел. Медленно, как после наркоза. Потрогал затылок, посмотрел на пальцы, на кровь — и ничего не сказал.
Гражданский. Уровень 7. Долг: 3 баффа.
— Ты чё? — сказал он. — Я в отключке был?
— Ты умер, Серёга, — сказал двенадцатый спокойно.
— Да ладно.
— Ты умер. Минуту лежал.
Серёга посмотрел на свою руку. Потом на стену. Потом на нас — по очереди, ни на ком не задерживаясь.
— Помню, — сказал он. — Я всё помню. Я тебя услышал, и как будто вниз поехал. Тёмное всё. Потом свет.
Это было гладкое, обкатанное враньё, как будто он рассказывал его не первый раз. Кринж был не в том, что он врал, а в том, что врал хорошо.
— Что ты видел? — спросил я.
Он задумался. На секунду, не больше, но этой секунды хватило.
— Ну, тёмное. И свет. Я же сказал.
— А кто тебя ударил?
Серёга посмотрел на четырнадцатого. Четырнадцатый смотрел в телефон.
— Он, — сказал Серёга. — Конечно, он. Я же помню.
И улыбнулся — виновато, как человек, которого поймали на маленькой лжи и который всё ещё надеется, что это сойдёт с рук.
— Врёшь, — сказал я.
— Ты вообще ничего не помнишь, — сказал я, уже не спрашивая.
Он посмотрел на меня. У него были глаза человека, который очень хочет, чтобы ему поверили, потому что если не поверят — придётся признать, что он не помнит ничего. Ни смерти. Ни того, как его зовут. Ни, может быть, за что он должен три баффа.
— Чего ты сказал?
— Ничего, — сказал я. — Показалось.
Он встал, держась за стену. Двенадцатый подал ему куртку.
— В пятницу, — сказал он.
— В пятницу, — согласился Серёга.
И они пошли наверх, все четверо, и четырнадцатый на ходу вытирал руку о штанину. Обычные люди. Просто у одного на затылке кровь, а у остальных — долг к пятнице.
Я стоял и смотрел им вслед, и меня мутило.
Выгода не получена. Репутация сохранена.
— Вот спасибо, — сказал я. — Теперь я знаю, как это работает.
Ни лута, ни опыта — только порванный рукав.
— Ника, — сказал я. — Он же умер.
— Да.
— Он умер, а потом встал.
— Да, — сказала она. — И будет вставать, пока ему есть кому задолжать. Пойдём.
— Ты это уже видела.
— Видела.
— Сколько раз?
— Три, — сказала она. — И каждый раз они рассказывают про свет.
Она не двинулась с места. Она подошла к стене — к той, где не хватало плитки, к обычной кафельной стене перехода.
Положила на неё ладонь.
Постояла.
— Тут шов, — сказала она тихо, как будто себе. — Здесь не достроено.
И стена достроилась.
Я не могу объяснить, как это выглядело. Не вспышка, не магия. Просто кафель стал ровным. Плитка, которой не хватало, появилась — серая, мокрая, точно такая же, как соседние, — и проём, через который они только что вышли, перестал существовать. Люди за стеной что-то закричали, но звук шёл уже глухо, через бетон, как из соседней квартиры.
Ника убрала руку и села на ступеньку.
Над ней висело:
Ника. 24. Зодчий. Уровень 7. Здоровье: 54%. Дебафф: неизвестно. Прогноз: внезапная смерть.
Внимание: состояние союзника ухудшилось.
— Дорого? — спросил я.
— Дорого, — сказала она. — Не смотри.
Я не стал смотреть. Я сел рядом, и мы посидели на ступеньках, в переходе, где больше не было прохода, и никто нас не видел.
— Ты можешь так всегда? — спросил я.
— Нет. Только там, где не достроено. — Она посмотрела на свежую плитку. — В городе много таких мест. Мы просто не смотрим.
Потом пришло остальное.
Задание выполнено: пройти через подземный переход. +120 опыта. Задание выполнено: вмешаться. +150 опыта. Уровень 3. Уровень 4. Уровень 5. Доступ к слою: Зеркальный.
Я смотрел на эту строку и ждал, что почувствую хоть что-нибудь. Облегчение. Радость. Как в игре, когда после ночи буста наконец берёшь уровень и можно выдохнуть.
Я не почувствовал ничего. Только бок, который болел, и вкус железа во рту.
— Пятый, — сказала Ника. — Поздравляю.
— Апнулся, — сказал я. — Пять уровней за одну драку, и ни один не по кайфу. И доступ к зеркальному слою.
Она подняла голову.
— Зеркальный, — повторила она, как будто пробуя слово на вкус. — Значит, тебя выбрали.
— Кто?
— Не знаю, — сказала она. — Но теперь от тебя что-то ждут. Это всегда так начинается. Сначала дают доступ. Потом спрашивают, зачем ты пришёл.
Мы поднялись по ступенькам. Наверху шумел рынок: носки, чехлы, шаурма, кто-то ругался с продавцом из-за сдачи. Обычная жизнь, громкая и тёплая.
У выхода из метро выгружался состав, и из дверей тянуло тёплым воздухом «Москвы-2020». В районном чате через час напишут, что в переходе дрались. Никто не напишет, что там умер человек.
У выхода стоял павильон с зеркальной витриной. Я глянул в неё случайно — просто увидел себя и хотел поправить куртку.
В зеркале был не я.
Был переход — но серый. Стены без кафеля, швы, пустые дубли ламп, люди без лиц. Как чертёж поверх фотографии. Я стоял в этом чертеже один и видел, что от меня к стене тянется тонкая линия, а по ней ползёт что-то вроде текста.
Просмотр слоя: Зеркальный. Не смотрите дольше 10 секунд.
Ника дёрнула меня за рукав.
— Не смотри, — сказала она. — Уводит.
Я отвернулся. Голова была тяжёлая, как после долгой сессии, и в ушах шумело.
Мы пошли вверх, к свету, к носкам и шаурме. За спиной у меня висел пятый уровень, доступ к слою и мёртвый голубь в девятой ячейке.
А над самой верхней ступенькой, там, где кончается переход и начинается город, тихо развернулась ещё одна строка.
Ожидается действие.
И мы поднялись наверх.
Глава 8. Сохранение
В четверг, в 06:40, интерфейс показал мне новое, и это была не строчка про здоровье. Это была кнопка.
Точка сохранения. Откат к 06:40 доступен. Окно: 06:40–06:39.
Я лежал и смотрел на неё, как смотрят на чужой чемодан в прихожей: стоит и стоит, хозяин, наверное, вернётся.
Первая мысль была: это спасение.
Вторая мысль была: откуда деньги.
В «Ореоле» у всего есть цена, и если тебе что-то дали даром, значит, цену просто не показали.
— Сколько?
Интерфейс ответил вежливо, как автомат в аэропорту.
Стоимость: не указана.
— Это не ответ.
Это ответ.
Токсичный ассистент, а не интерфейс. Хоть бы раз написал «сорян».
Тогда я посмотрел на свою табличку.
Марк Ветров. 27. Гражданский. Уровень 5. Доступ к слою: Зеркальный. Сохранений использовано: 0.
Я читал это, как выписку из банка, в которой вместо суммы долга написано «не указано». Что-то мне дали. Я не знал только, чем буду платить, а это единственное, что в жизни имеет значение.
Дядя Слава загремел замком в 06:52 — всегда в 06:52. В районном чате в это же время кто-то жаловался, что во втором подъезде опять сломали домофон, а самокатчики ездят прямо по детской площадке.
— Здравствуй, сосед.
— Здравствуйте.
Три знака вопроса над его головой дёрнулись и на секунду стали серыми буквами: «Гражданский. Уровень 12». Потом опять стали «???».
Я вышел в 07:02, потому что хлеб кончился, а магазин открывался в семь. Это самая честная причина выйти из дома, какая бывает.
Двор я знал теперь лучше, чем за семь лет: женщина с первого этажа везла в коляске собаку, мальчик в песочнице строил башню, которая уже падала дважды.
У второго подъезда стояла девушка. Куртка, рюкзак, наушники, телефон в руках.
Марго. 22. Гражданский. Уровень 12. Курьер.
В рюкзаке у неё гудело и подрагивало: доставка за пятнадцать минут не ждёт никого, даже когда человек стоит и смотрит в телефон.
Двенадцать в двадцать два года — это много. Это значит, что человек с собой честен, а в двадцать два это удаётся примерно никому. В мои двадцать семь у меня было пять, и то нагриндил за неделю с чужих рейдов.
А над ней, отдельно, как восклицательный знак в чужой тетради на полях, висело:
!
В «Ореоле» это значило одно: у персонажа есть для тебя дело. Я шёл к ней и чувствовал себя идиотом.
Тридцать метров. Я успел подумать, что успею.
По дворовому проезду, не спеша, прошло беспилотное такси: пустой салон, жёлтая наклейка на двери, и никто во дворе даже не поднял головы.
Из-под арки задним ходом выезжал чёрный кроссовер. Медленно, как выезжают люди, которые одновременно разговаривают по телефону.
Марго его не видела: она смотрела в телефон, а там был адрес, и адрес был важнее двора.
Я побежал и крикнул — без слов, одним звуком.
Она подняла голову.
Дальше расскажу коротко, потому что подробно не умею. Звук. Короткий, тупой, смешной — как будто уронили мокрую тряпку. Я уже слышал такой один раз, над голубем.
Телефон в её руке продолжал работать. Нейросетевой ассистент, ровный и терпеливый, всё ещё вёл её: «Через двадцать метров поверните направо».
Женщина за рулём вышла — лет тридцати пяти, в пуховике, с телефоном в руке. У неё был аккуратный ужас человека, у которого сейчас начнётся другая жизнь.
Марго. 22. Гражданский. Уровень 12. Здоровье: 0%.
Восклицательный знак исчез, как будто его стёрли ластиком. Значит, он был не про меня, а про неё: у неё было незакрытое дело, и оно закрылось само, самым плохим способом.
Потом интерфейс сообразил.
Новое задание. Не дать умереть. Награда: 200 опыта. Срок: до 06:39.
Задание мне выдали через минуту после того, как его стало невозможно выполнить.
И следом, серое, с двумя кнопками:
Точка сохранения. Откатиться к 06:40? Да / Нет.
Кнопка «Нет» была серой. Я ткнул в неё мыслью — и ничего не произошло, потому что «Нет» в этом интерфейсе не нажимается никогда и ни у кого.
Я нажал «Да».
День пошёл назад.
Это не похоже на кино. Мир просто выдохнул и вдохнул обратно: кровь ушла в асфальт, женщина за рулём вернулась в машину. Меня при этом не было нигде — я стоял в собственном откате, как стоят в очереди.
Потом щёлкнуло. Я лежал у себя на кровати, и было 06:40.
Откат применён. Использовано: 1 из 1. Удержано: —.
— Удержано, — сказал я вслух. — Спасибо. Очень информативно.
Полоска была целая. Кран капал. Я не пошёл в магазин.
Я вышел в 06:58 и встал у арки. Стоять пришлось долго, и я выяснил про себя неприятную вещь: я боюсь не смерти, а ожидания. В VRChat от ожидания спасала кнопка «выход»: нажал — и ты в лобби, целый и в шляпе. Тут кнопки не было. Смерть быстро. Ожидание — это когда у тебя в кармане лежит чужая девочка, а двор живой и нормальный.
В 07:08 из-под арки начал выезжать кроссовер.
Вот тут я и сделал глупость.
Я не подумал. Я сделал то, что делал восемь лет: увидел опасность и убрал из неё цель. Просто подбежал и толкнул её.
Она была лёгкая. Она отлетела в сторону, на проезд, села на асфальт и посмотрела на меня так, как смотрят люди, которых только что ударил незнакомый человек.
А по проезду, к арке, шла белая машина, которую я в первый раз не запомнил.
Меня выгнуло раньше, чем я услышал.
−5 репутации. Взято без согласия.
Счёт я смотреть не стал. Смотреть на счёт было страшнее, чем на неё.
Марго. 22. Гражданский. Уровень 12. Здоровье: 0%. Причина: воздействие третьего лица.
Третье лицо. Меня в этой строке не было. Я был при ней третьим лицом: не друг, не родственник, не свидетель. Тот, кто вмешался.
Я снова нажал «Да». Руки сами знали, где кнопка, хотя в голове у меня никакой кнопки не было.
06:40. Кровать. Кран.
Я лежал и смотрел в потолок, в разводы, которые управляющая компания обещала устранить с позапрошлой осени, и впервые за эти дни мне не хотелось вставать не потому, что было страшно, а потому, что было стыдно.
Потом я открыл инвентарь. Просто чтобы чем-то занять руки.
Лимит веса: 6 кг. Занято: 1,7 кг.
В четвёртой ячейке было пусто.
Там лежала зажигалка. Отцовская, с щербинкой на колёсике. Я не курю. Я её просто носил и иногда проверял карман — как проверяют, на месте ли дверь.
Я помнил, что она была. И всё. Расстраиваться о вещи, которой не помнишь в руке, — это как читать некролог незнакомого человека: приличия требуют, а горя нет.
— Ладно. Допустим, я её потерял.
Кофе в то утро оказался просто горячей водой. Я выпил кружку и не понял, зачем. Списал на недосып.
Дебафф: не указан.
Ну да. Не указан.
Дальше был третий раз, и он у меня получился.
Я встал у второго подъезда, где меня никто не ждал, и когда она поравнялась со мной, сказал:
— Извините. Зажигалки не найдётся?
Она остановилась. Это было главное: она остановилась.
— Вы не курите.
— Бросил. Но у меня примета: если утром не щёлкнул зажигалкой, день не считается.
— Больной, — сказала она, но полезла в рюкзак.
Зажигалка была дешёвая, пластиковая, с автозаправки. Я щёлкнул. Огонь был обычный, и я смотрел на него секунды три — ровно столько, сколько нужно, чтобы из-под арки задним ходом выехал чёрный кроссовер, постоял, пропустил её и уехал.
— Держите. Спасибо.
— Удачи, — сказала она и пошла.
Задание выполнено: «Не дать умереть». +200 опыта. Уровень 5. До следующего уровня: 340 опыта.
Восклицательный знак над Марго не исчез. Значит, он всё-таки был не про смерть. Люди носят на себе незакрытые дела, интерфейс их показывает и ничего с этим не делает. Он вообще ничего не делает. Он только ведёт счёт.
Вечером приехала Ника. Усталая, со спиной, полчаса рассказывала про венский стул, который собирает из трёх чужих. Потом сказала:
— Ты сегодня уже был.
— В смысле?
— Ты два раза рассказал мне про кран. Слово в слово. — Она смотрела без выражения. — И у дня сегодня шов. Вот тут, поперёк. Как будто сшили два куска и нитку не убрали.
Зодчий. Откат она не видела, но видела, где он прошёл.
Я рассказал. Всё, кроме того, что было страшно говорить вслух.
Она молчала долго. Потом спросила:
— Что ты видел, когда откатывал?
— День. Он шёл назад.
— День шёл назад, — повторила она. — А ты куда шёл?
Я не нашёл что ответить.
— Это не сохранение, — сказала Ника. — Сохранение возвращает. А это залог. Залог забирают. Он не пишет, что берёт. Он пишет, сколько взял. И ты узнаешь, что именно, только когда потянешься за этим.
— За чем?
— За вкусом. За именем. За лицом. — Она сказала это ровно, как читают состав на упаковке. — Ты вернул себе утро. Дважды. Уже заплачено, ты просто ещё не знаешь чем.
— И вот что. Если однажды тебе покажется, что откат — это единственный способ меня спасти, — не надо. Обещай.
— Обещаю.
Ещё одно враньё за неделю, которое интерфейс не отметил.
Ночью я не спал. Над Никой висела её строка: пятьдесят четыре процента, неизвестно, внезапная.
Я лежал и думал про двести опыта.
Мне дали награду за живого человека, и я лежал и думал: а если сделать красиво? Мне было не нужно. Мне было интересно. Кринж был именно в этом.
В игре это называется «перепройти на хорошую концовку». В жизни это не называется никак, потому что в жизни так не делают.
В 23:58 я нажал.
06:40.
Я проснулся один. Ника не ушла — она просто не приходила, потому что того вечера больше не было нигде, кроме моей головы.
И тут интерфейс показал:
Новое задание. Позвонить матери. Награда: 40 опыта.
Я обрадовался: это было простое дело, а простое дело в то утро было нужно, как вода. Задание из разряда «это база»: позвонить матери, получить сорок опыта и жить дальше.
Я взял телефон. В контактах было написано «Мама».
Я нажал вызов и в это время подумал: скажу «мам, это я, у меня всё нормально».
Слово «мам» было на месте. А имени не было.
Я лежал с телефоном у уха, шли длинные гудки, и я искал в голове слово. Короткое. Тёплое. Которое говорю двадцать семь лет каждую неделю, с той единственной интонацией, с которой говорят только матерям.
Слова не было. Не «забыл, надо вспомнить» — а пустое место, ровное, аккуратное, как ячейка, из которой вынули предмет.
— Да, — сказала мать. — Марк? Ты чего в такую рань?
— Мам. Ничего. Я просто.
— Ты здоров?
— Здоров.
— Тогда чего звонишь в семь утра?
— Соскучился.
Она засмеялась — коротко, испуганно и счастливо, как смеются люди, которых давно не баловали. Дальше были соседкин кот, снег в Твери и майские. Я поддакивал и всю дорогу трогал пустую ячейку, как трогают языком дырку от зуба.
Проверить было негде: в телефонной книге написано «Мама», в истории звонков — «Мама». Единственный человек в мире, чьё имя нельзя посмотреть в телефонной книге, потому что ты и есть его телефонная книга. Спросить у неё «мам, как тебя зовут?» — у этого вопроса нет человеческой формы.
Я отключился и сел на кухне.
— Ладно, — сказал я в стену. — Допустим, я забыл.
Стена не ответила.
— Покажи журнал.
Журнал сохранений. Откат 1. Списано: 1 сутки памяти. Списано: предмет. Откат 2. Списано: 1 сутки памяти. Списано: вкус. Откат 3. Списано: 1 сутки памяти. Списано: имя. Возврату не подлежит.
Три отката. Три дня, которые я не вспомню никогда, и я даже не знаю, какие именно. Три вещи, которые я любил: зажигалка, вкус, имя.
Вкус. Я помнил, что любил чай с чабрецом, который Ника заваривает в мастерской. Помнил, что любил, — и всё. Самой любви не было, как будто из комнаты вынесли мебель.
Это не способность. Это кредит под грабительский процент, и договор был написан так мелко, что я его не читал. Мой тильт ничего не менял: кнопка была одна. На кнопке написали бы правду — и никто бы не нажал.
Я нажимал «Да» три раза. Первый — потому что не успел. Второй — потому что сделал не то. Третий — потому что мне стало интересно.
Материнское имя ушло за любопытство. Если бы меня спросили, что в моей жизни не продаётся, я бы ответил: это.
Задание не выполнено. Причина: разговор состоялся.
Я оделся. Мне надо было выйти — двор, ларёк, что угодно, только не сидеть на кухне с телефоном, в котором живёт женщина без имени.
В прихожей, завязывая шнурки, я вспомнил, что сегодня всё будет сначала: арка, кроссовер, и девочка с рюкзаком, которая не смотрит по сторонам.
Точка сохранения. Окно: 06:40–06:39. Откатов доступно: 1.
Можно было нажать — и спасти её красиво, без вранья про примету.
Потом я понял простую вещь, до которой в интерфейсе не додумались. Откат не возвращает. Он только берёт.
Я вышел во двор.
Марго вышла из второго подъезда в 07:06, в наушниках, с телефоном в руке.
— Извините. Не подскажете, где тут дом семь, корпус два? Навигатор сдох.
— Во дворе за углом, — сказала она и всё-таки остановилась. Потому что человек, который спрашивает дорогу, всегда останавливает того, кто отвечает. Это не правило интерфейса. Это просто так устроено.
— Спасибо.
Из-под арки задним ходом выехал чёрный кроссовер. Постоял, пропуская её, и уехал.
Задание выполнено: «Не дать умереть». +200 опыта. Уровень 5. До следующего уровня: 140 опыта.
Второй раз. За одну и ту же девочку. Я фармил живого человека, и интерфейс платил мне за это опытом, как платил за всё остальное. Ни насмешки, ни предупреждения. Просто строка в чеке.
Значит, интерфейс помнил. Он один помнил вместе со мной, потому что за пределами откатов оставались только мы двое: я и он.
Где-то за городом, в ЦОДе, это всё лежало и считалось. Мне от этой мысли легче не стало. Я не вывожу, когда у меня в голове кто-то ведёт бухгалтерию.
Я вернулся домой и сел на кухню. Окно висело в углу серое и терпеливое, как объявление на столбе.
Точка сохранения. Откатов доступно: 1.
Я не нажал.
Я не знаю, что буду делать в шесть тридцать девять. Я знаю только, что в Твери в это время был вечер и там жила женщина, которая ждала звонка от сына и не знала, что сын больше не может назвать её по имени.
Глава 9. Дебафф
В пятницу Ника упала в мастерской между двумя движениями шкурки.
Я приехал к одиннадцати и принёс шаурму, потому что в мастерской у неё никогда не было еды, кроме конфет, из которых она выела все с орехом.
Она сидела на низкой табуретке и собирала венский стул из трёх чужих. Получалось, по её словам, что-то среднее между стулом и извинением.
— Марк, — сказала она. — Погоди.
Она положила шкурку на верстак. Аккуратно, не бросила, — и это было хуже всего, потому что Ника всё делает аккуратно, когда ей плохо. Потом села на пол, спиной к верстаку, и стала дышать, как дышат после долгого бега: коротко и часто.
— Что? — сказал я. — Что?
— Ничего. Сейчас.
Она была белая, как бумага под лаком. Я сел рядом и взял её за руку. Рука была холодная и мокрая.
Интерфейс развернулся сам. Не жёлтым, как задания, — серым, аккуратным, в четыре строки, как справка.
Ника. 24. Зодчий. Уровень 7. Здоровье: 43%. Дебафф: гипертрофическая кардиомиопатия. Прогноз: внезапная смерть. Риск в текущих сутках: высокий.
И ниже:
Новое задание. Сохранить. Награда: не указана.
— Не звони, — сказала Ника.
— Ты на полу.
— Я на полу второй раз за год. Это проходит. — Она говорила короткими порциями, между вдохами. — В боковом кармане. Там капли.
Капли я нашёл. Она подержала их под языком, и минут через десять уже могла сидеть на табуретке. Я всё равно позвонил.
Скорая ехала двадцать четыре минуты.
Фельдшер, женщина лет сорока, померила давление и сняла плёнку.
Фельдшер. 38. Гражданский. Уровень 11.
— Ритм правильный, — сказала она. — Изменений нет.
— Ей было плохо, — сказал я.
— Бывает. Хотите — поедем, только у нас в машине дедушка с инфарктом. Он ждать не может, а вы можете.
Дальше был день, который я помню по частям, как помнят очередь.
Приёмное отделение. Бахилы, которые рвутся. Талон 407. Кабинет 214. Люди на стульях вдоль стены, у каждого свои сорок минут и своя плёнка в руках.
Здоровье: 9%.
Это было написано над мужиком лет пятидесяти, который спокойно пил воду из бутылки. Девять процентов. Он допил, завинтил крышку и пошёл к кабинету, и я понял, что буду думать о нём всю жизнь, хотя не знаю о нём ничего, кроме процента. Это не кринж и не мем. Это просто человек, у которого девять процентов.
Ещё был мальчик с забинтованной рукой. Был парень, который кашлял в кулак и делал вид, что не кашляет. Была женщина с «Дебафф: не указан» — и я впервые понял, что эта строка страшнее любой другой: она значит, что никто не знает, что с человеком, включая его самого.
Ника сидела и молчала. Она умела молчать так, что всем вокруг становилось неловко.
Врача звали то ли Игорь, то ли Игорь Львович, я не запомнил.
Врач. 46. Гражданский. Уровень 9. Скрытый дебафф: страх.
Он послушал её, посмотрел плёнку со скорой, потом старую, которую она достала из сумки, как достают просроченный паспорт.
— Кардиомиопатия? Кто вам это сказал?
— В детстве говорили.
— ЭКГ чистая. — Он повернул плёнку к свету, будто это что-то меняло. — Здесь нечего лечить. Всё в пределах нормы.
— Ей было плохо утром.
— Утром — это не сейчас. — Он положил плёнку на стол. — Я вас не вижу в бумагах. Понимаете? Если у меня на бумаге всё чисто, я не могу лечить бумагу. Я могу только рекомендовать.
Он взял ручку и стал писать медленно и ровно, как пишут люди, которым кажется, что от почерка что-то зависит.
Холтер через месяц. Проба с нагрузкой. Кардиоцентр по квоте. «При ухудшении — вызов».
Записаться на всё это нужно было через госуслуги, и ближайшее окно светилось в приложении через тридцать один день. Если повезёт.
Скрытый дебафф: страх.
Я смотрел на эту строку и не мог понять, чего он боится. Интерфейс не пишет, чего. Может, того, что пропустит. Может, того, что найдёт.
Он был честный человек девятого уровня и боялся, и из-за этого был бесполезен. Так бывает. Так бывает чаще, чем хочется. Это база.
Я мог сказать: у неё сорок три процента, у неё над головой написано «внезапная смерть». Я один раз уже позвонил и сказал правду — мне дали номер обращения и пожелали хорошего дня.
— Спасибо, — сказал я врачу.
Он кивнул с облегчением, и облегчение было видно, как будто он выдохнул в помещении, где все задерживали дыхание.
В коридоре Ника сказала:
— Пятый раз. Я начинаю думать, что это я неправильная.
— Ты не неправильная.
— Значит, плёнка неправильная. Значит, всё неправильное, кроме меня, и это уже гордыня. — Она натянула куртку. — Поехали. Я устала быть здоровой.
В беспилотном такси я смотрел в окно и думал об откате. Машина вела ровно, чуть осторожнее человека, и на перекрёстке уступила самокатчику.
Точка сохранения. Окно: 06:40–06:39. Откатов доступно: 1.
Можно было вернуться к шести сорока и сделать всё иначе: приехать не к одиннадцати, а к девяти, найти другую больницу, другого человека с другой бумагой. Только сердце от этого не стало бы тоньше. Сутки памяти и одна вещь, которую я любил, — за день, который всё равно закончится тем же.
Я посчитал и понял, что не вывожу такую цену. Арифметика не сходилась.
Я отказался. И не из благородства — из расчёта.
Ника спала у меня на плече, и я тогда ещё не знал, что через три часа продам человека.
Дома я открыл форум.
На «Сеансе» было три правила: не называть адреса, не публиковать чужие полоски, не обещать того, чего не можешь.
Я нарушил все три за одну ночь, но узнал об этом потом, а тогда просто написал в барахолку: «Куплю. Дорого. Сердце. Отсрочка».
Личное сообщение. Отправитель: Туз. В семнадцать. Там же, где чай.
В парке пахло мокрой землёй, и скамейка была холодная. В районном чате кто-то искал хозяина собаки, кто-то продавал самокат. Обыкновенно до тошноты.
Туз сидел на ней, как будто не уходил с апреля. Термос, куртка не по погоде, щетина.
— Зодчий? — спросил он.
— Зодчий.
— Сколько?
— Сорок три. Было шестьдесят один.
— Это быстро. — Он сказал это ровно, как читают показания счётчика, и от этого мне захотелось его ударить. Агриться на прайс было глупо.
— Что у вас есть?
— Зелье жизни. Одна доза. Не лекарство, лекарства тут нет. Отсрочка: тридцать суток, может, тридцать пять. Сердце работает как чужое, а потом возвращается — и возвращается хуже.
— И потом?
— Потом искать человека, который поверит девочке больше, чем плёнке. У вас на это будет месяц. У вас и без меня его не было.
— Цена.
— Ты знаешь, что такое цена. Ты её уже платил.
— Цена, Туз.
Он открутил термос, налил себе в крышку и пить не стал.
— Мне нужен Лекарь. Тот, который держит подвал на Бауманской. Ты сам мне про него рассказывал, когда продавал щит, от которого я отказался.
— Мне нужен не адрес. Адрес я знаю. Мне нужно: сколько их, во сколько приходят, кто из них кто. И имя. Имя у него на лбу написано, ты умеешь читать.
— Зачем?
— У меня покупатель.
— Кто?
— Это не твоя цена. Это моя работа. — Он посмотрел на меня без всякого выражения. — Не спрашивай, Марк. Ты уже согласился. Ты спрашиваешь не для того, чтобы отказаться, а чтобы потом было чем себя оправдывать.
Я молчал. В парке пахло мокрым песком, и где-то за деревьями смеялись подростки, и мир был совершенно обычный.
— Я не злодей, — сказал Туз. — Я прайс.
В VRChat я знал такого перекупщика аватарами: он тоже называл себя прайсом.
Старый корпус на Бауманской я нашёл сразу. Забор, облупленная штукатурка, клён, две ступеньки, левая дверь.
В подвальном окне горел свет, и на стекле висела марля.
На двери был наклеен скотчем листок:
Группа. Пт, сб. 19:00. Не стучать.
Буквы были написаны маркером, крупно, и одна буква переписана поверх другой.
Я встал у забора и стал ждать.
Мне было холодно, я купил по дороге пирожок и съел его, и — вот это самое стыдное — мне было скучно. Мог бы заказать еду: доставка за пятнадцать минут, курьер у забора. Не хотелось. Я стоял у чужой больницы и считал людей, как считают вагоны.
Первой пришла женщина лет тридцати пяти, в пуховике, с пакетом. Потом парень, почти мальчик, в наушниках. Потом женщина с палкой, которой было за шестьдесят. Потом мужчина в кожаной куртке и ещё двое. Восемь — считая того, кто уже был внутри.
Восьмым вышел на крыльцо он.
Сутулый, в свитере, без шапки, с кружкой в руке. Помог женщине с палкой спуститься по ступенькам, подал ей руку и что-то сказал, и она засмеялась.
Григорий Львович Штейн. 58. Лекарь. Уровень 22.
Двадцать два. Такие уровни бывают у людей, которые давно перестали себе врать, и я за две недели видел двадцать второго один раз — у бабушки с сумкой на колёсиках, которая гнала меня со двора.
Я стоял ещё десять минут.
Свет горел. В окне за марлей кто-то ходил, кто-то пил чай, кто-то плакал, я не знаю. Я смотрел на это, как смотрят в аквариум, и записывал в телефон то, что видел: двор, левая дверь, свет в 18:35, начало в 19:00, восемь человек, Штейн Григорий Львович, 58.
Я писал это, как списывают показания счётчика.
Потом я отправил данные Тузу. Двадцать слов, ни одного лишнего. И стал ждать. Двадцать слов ушли в ЦОД и легли там ровными строчками.
Я ждал, что меня выгнет, как в магазине за гречку. Не выгнуло.
Тогда я понял, как это устроено: взять без согласия можно только то, что человек держит в руках. Григорий Львович ничего не держал. Он наливал чай.
Через сорок минут Туз ждал меня у метро. Я приехал по БКЛ, две пересадки, и в вагоне «Москва-2020» пахло новым пластиком и чьим-то кофе.
Получен предмет: Зелье жизни. 1 шт. Вес: 40 г.
Это была маленькая тёмная бутылка, завёрнутая в бумажную салфетку. Салфетка была из кафе, с логотипом. Лут как лут: сорок граммов, завёрнутые в чужую салфетку.
— Не сейчас, — сказал Туз. — Когда будет плохо. И когда будет очень плохо.
— Она спросит, что это.
— Скажешь, что врач. — Он застегнул сумку. — Она поймёт, что это не лекарство. Она Зодчий, она почувствует. Но она не станет спрашивать второй раз.
— Почему?
— Потому что ей будет страшно узнать. — Он посмотрел на меня почти с жалостью. — Ты сделал хорошее дело, Марк. Правда, сделал. Ты просто сделал его плохим способом. Так почти всегда и делают.
Он сказал это так, будто всё было изи, а я просто не заметил.
Он ушёл, и я стоял у метро с бутылкой в кармане.
Себя я пожалел. Его — нет. Вот и вся разница между мной и Тузом, и вся она была не в словах.
Его я не знал. Я знал про него три строки в телефоне и то, как он подаёт руку.
Ника позвонила в 23:40.
Она сказала одно слово — «Марк», — и голос был не её.
Такси. Лестница. Мастерская, свет не горит, пахнет лаком и пылью, и она на полу между козлами, на боку, и ладонь прижата к грудине.
Ника. 24. Зодчий. Уровень 7. Здоровье: 38%. Дебафф: гипертрофическая кардиомиопатия. Прогноз: внезапная смерть.
— Не вызывай, — сказала она. — Не надо. Я не поеду в бахилах.
Я поднял её, посадил к верстаку и налил воды в её кружку — ту, с отбитой ручкой. Бутылку я вылил целиком.
Она сделала глоток и поморщилась.
— Горькое, — сказала она. — Как лекарство.
Зелье жизни: применено. Здоровье: 58%. Дебафф: гипертрофическая кардиомиопатия. Прогноз: внезапная смерть. Отсрочка: 30 суток.
Через десять минут она дышала нормально. Через двадцать — заснула, там же, у верстака, на моей куртке, и я сидел рядом на полу и слушал, как она дышит.
Ночью я открыл форум.
Сверху висела закреплённая тема, которую я раньше не читал. Автор — Г. Л.
Если вам плохо от того, что вы видите, приходите. Чай, стулья. Нас восемь. Мы не лечим. Мы выключаем.
Сообщение было оставлено вчера в 23:20.
Он написал это через четыре часа после того, как я отправил его адрес.
Утром Ника села у окна, потрогала себя за грудину, подышала и сказала:
— Легче.
— Хорошо.
— Что это было?
Я смотрел не на неё, а на её руки, потому что руки не умеют смотреть.
— Знакомый врач, — сказал я. — Частная клиника. Он сказал, что этого хватит на месяц.
Она не ответила сразу. Она смотрела на меня, наверное, секунд пять.
— Спасибо, — сказала она и отвернулась к окну.
Точка сохранения. Окно: 06:40–06:39. Откатов доступно: 1.
Откатывать было нечего.
Сегодня я всё сделал правильно.
Глава 10. Лекари
Вход в старый корпус на Бауманской я нашёл со второго раза. Первый раз я просто смотрел на него из-за забора, как смотрят в аквариум: здание за облупленным забором, трансформаторная будка, вывеска «Стоматология» на первом этаже и объявление о наборе медсестёр, отпечатанное при прошлом министре. Второй раз я упёрся в закрытые ворота и сообразил, что вход с торца, через пристройку, где раньше была прачечная.
У забора стояли два брошенных самоката, и на одном кто-то нарисовал маркером неприличное слово.
Ника шла рядом и молчала всю дорогу. От Бауманской мы шли пешком: БКЛ выплюнул нас наверх, в холод, и вагон «Москва-2020» ещё гудел в ушах.
— Туз сказал, Зодчих сюда нельзя, — сказал я.
— Туз сказал «нельзя». Это не то же самое, что «не пустят».
— Обычно это одно и то же.
— Обычно — да.
Спорить с ней было бесполезно, а идти одному — страшно. Я выбрал бесполезное: страх я умею считать, а Нику нет.
В пристройке пахло хлоркой и мокрой штукатуркой, и этот запах был честнее всего, что случилось со мной за неделю. На стене висела бумажка, приколотая канцелярской кнопкой: «Спускаться тихо. Не здороваться». Я прочитал её дважды, потому что второе правило было написано от руки, другими чернилами, и, судя по нажиму, человек, который его дописывал, уже один раз пожалел, что не написал этого раньше.
Лестница вниз была выложена плиткой двух цветов, шашечками, как в старых поликлиниках. Перила холодили ладонь.
Задание обновлено. Адрес подтверждён.
— Оно подтверждает, — сказал я.
— Что?
— Что я иду правильно.
Ника не ответила. Она вообще не отвечала на такие вещи, и я давно подозревал, что это её способ не врать.
Дверь в подвал была обычная, дерматиновая, с номером 12 и с замком, который вору не понадобился бы. Я постучал. Мне открыли сразу, как будто держали руку на ручке. У Ники в кармане тихо пикнул районный чат — кто-то искал сантехника, — и она сбросила его, не глядя.
Комната оказалась больше, чем я думал. Подвалы всегда больше, чем думаешь.
Одиннадцать стульев стояли кружком, и восемь из них были заняты. Девятый — пустой, с отломанной планкой, он стоял у стены, и на нём лежала сумка. Старый чайник на табуретке. Ваза с печеньем, в которой печенье было двух сортов, но оба залежались. Лампа под железным абажуром. Окно под самым потолком, узкое, с решёткой, и в нём — кусок серого дня.
На стене висели фотографии.
Одиннадцать штук, на скотче, криво, как в школьном уголке. Снимки были разные: с телефона, распечатанные, два — даже плёночные, старые, с белой рамкой. Под каждым стояло имя, возраст и дата.
Я успел прочитать только одно: «Валентина Дёмина, 51, бухгалтер. Март».
Дальше смотреть было неудобно, потому что на меня смотрели люди.
У каждого на груди, поверх свитера или рубашки, был приклеен бумажный прямоугольник с именем. Скотч, шариковая ручка, неровно отрезанный край. «Игорь». «Люда». «Сева». «Тамара Петровна». «Костя».
— Здравствуйте, — сказал я.
— Здравствуй, — сказал человек в свитере и в очках на шнурке.
Над ним висело:
Григорий Львович Штейн. 58. Лекарь. Уровень 22.
И больше ничего. Ни дебаффа, ни прогноза. У Лекарей, оказывается, не было ни того, ни другого — или они были, но интерфейс их не показывал, как не показывал ничего у дяди Славы.
— Садитесь, — сказал он. — Тут не вставая разговаривают, тут места мало.
И тут я понял, зачем бумажки.
В комнате сидели люди с полосками. У каждого над головой висело своё, честное, аккуратно выданное интерфейсом. У Игоря — шестьдесят четыре процента и «дебафф: гипертония, пожизненно». У Люды — девяносто один и чисто. У Севы — восемьдесят восемь, «уровень 4» и «внимание: недосып». Они сидели кружком, и над ними всё это висело, как гирлянда, которая никогда не выключается.
Поэтому они писали имена на бумажках. Чтобы смотреть друг другу в лицо, а не вверх.
— Правило первое, — сказал Док, не дожидаясь моего вопроса. — Здесь никто никого не читает. Имя — на груди. Уровень — никому не нужен.
— А если кто-то прочитает?
— Тогда он сам расскажет, что прочитал. И мы вместе подумаем, зачем.
Игорь засмеялся. Смех был короткий, невесёлый, как кашель.
— Или не расскажет, — сказал он. — Как в прошлый вторник.
— В прошлый вторник Слава рассказал, — сказал Док. — Просто на следующий день.
— Ага. На следующий.
— Он рассказал, — повторил Док ровно, и Игорь замолчал.
Я сел на свободный стул. Ника осталась стоять у двери, спиной к косяку, руки в карманах. Док посмотрел на неё — не наверх, а в лицо, как смотрят на человека, с которым предстоит ссора.
— Зодчий, — сказал он.
— Зодчий, — согласилась Ника.
— Вам тут будет больно.
— Мне везде будет больно. Я выбираю место.
Он кивнул и больше к ней не обращался. Потом я понял, что это была самая честная проверка из всех: он не спорил с ней, потому что спорить с Зодчим бесполезно, а врать ей нельзя.
Дальше был обычный вечер. Я так и не понял, что это был за вечер.
Женщина, которая молчала всё время, Люда, вязала шарф. Не для кого-то — просто вязала, и спицы щёлкали. Сева, студент, вёл блокнот и иногда подчёркивал что-то одной чертой; рядом лежал телефон с открытым маркетплейсом: он полчаса выбирал наушники и не мог выбрать. Тамара Петровна дважды сказала, что дома у неё не выключен утюг, и оба раза про утюг забывала. Она же рассказывала, что заказала что-то с доставкой за пятнадцать минут и теперь боится, что курьер войдёт в квартиру, где этот утюг греется. Костя сидел с закрытыми глазами и дышал.
А Игорь рассказывал, как он вчера соврал жене.
— Я сказал, что премию задержали, — говорил он. — А её не задержали. Я её потратил. И вот сижу я, значит, за столом, и вижу над собой: минус репутация. Не цифру — полоску. Красную. И жена сидит напротив и смотрит на меня, и я понимаю, что она-то видит просто мужика, который врёт, а я вижу мужика, который врёт, с приговором.
— И что ты сделал? — спросил Сева.
— Что сделал. Сказал правду. Она в слёзы, я в слёзы, вечер испорчен, зато полоска ушла.
— Помогло?
— Обиделась сильнее, — сказал Игорь и засмеялся. — Но честнее.
Все закивали, и Люда тоже закивала, не поднимая головы от шарфа. Сева записал что-то в блокнот и сказал вполголоса: «Это база».
Он же рассказывал, что в VRChat у него был клуб на сорок человек и там над головой ни у кого ничего не висело. Ещё он вспоминал Rec Room. Здесь, сказал он, то же самое, только выйти нельзя.
Это был не клуб по интересам. Это была группа людей, которые каждый день выбирали, как жить с тем, что им показывают.
Потом пришла очередь говорить Доку, и разговор стал другим.
— Мы тут третий год, — сказал он. — Нас было шестнадцать. Сейчас одиннадцать.
Он подошёл к стене и снял одну фотографию. Молодой мужчина, тридцать с небольшим, куртка, машина за спиной.
— Вот Андрей. Двадцать два уровня. Двадцать два года за рулём, и он умел слушать людей лучше любого психотерапевта. В январе он перестал выходить из дома. В феврале перестал говорить. В марте он стал вот таким.
Он показал не на фотографию. Он показал вверх — туда, где над пустым стулом ничего не висело.
— Он умер? — спросил я.
— Нет, — сказал Док. — Он ушёл.
В комнате стало тихо, и стало слышно, как в трубе за стеной шумит вода.
— Интерфейс — это не болезнь, — сказал Док. — И не дар. Я тридцать лет работал психиатром и знаю, как выглядит и то, и другое. Болезнь ломает человека, дар его поднимает. А это — проекция. Как на плёнке. Ты смотрел когда-нибудь через проектор на стену?
— Смотрел.
— И тебе не приходило в голову лечить стену?
Он сел обратно, и стул под ним скрипнул.
— Полоска показывает правду. Но правда — это не человек. Человек больше. А мы, зрячие, — он обвёл нас рукой, и бумажки на груди качнулись, — мы начинаем жить по полоске. Мы перестаём делать то, что её роняет. Мы начинаем делать то, что её поднимает. Потихоньку, по копейке, год за годом. И в какой-то момент внутри не остаётся никого, кто бы делал что-то просто так. Только тот, кто следит за приборами.
Я узнал этот вайб. Так выгорают бустеры: год гриндишь чужие аккаунты, а потом не можешь играть в свой.
— И тогда человек уходит, — сказала Ника от двери.
— Тогда человек уходит, — согласился Док. — Он не умирает. Тело ходит, ест, отвечает. Он просто перестаёт быть собой. Снаружи это видно как три знака вопроса. Мы называем их зависшими.
Я подумал про дядю Славу. Про то, как он ковыряется с замком, всегда здоровается, всегда знает, что у меня «давление». И про то, что у него над головой висит «???» уже который день, и никто, включая его самого, не может сказать, был ли он когда-нибудь открыт.
— Мы умеем останавливать это, — сказал Док.
Он сказал это без нажима, как врач, который называет цену заранее, чтобы потом не было разговоров.
— Процедура простая. Три дня комы. Медикаментозной, в палате, под присмотром — тут, наверху, есть человек, который умеет. Просыпаетесь вы — без сеанса. Память о нём стирается полностью.
— Полностью? — спросил Сева.
— Полностью, — сказал Док. — Не «в основном». Вы не будете помнить ни полоску, ни метки, ни этот подвал. Вы будете помнить профессию, мать, долги, любимую музыку. Месяц будете ходить и радоваться, что наконец выспались.
— А что будет с тем, что я видел? — спросил Игорь. — Я видел, что у моего сына дебафф. С двенадцати лет. Я его за это ненавидел, а он просто болел.
— Этого не будет, — сказал Док. — И ненависти тоже не будет. Ты будешь просто отцом, который не знает.
Игорь долго молчал. Потом сказал:
— Я согласен.
Поднялись четыре руки. Потом пятая. Люда перестала вязать и подняла свою, и шарф у неё на коленях поехал вниз, и она его поймала, как ребёнка.
— Записывайте, — сказала Тамара Петровна. — Мне семьдесят один, я хочу успеть побыть просто бабушкой.
Сева не поднял руку. Костя не поднял. Ника стояла у двери и смотрела на меня, и в этом взгляде не было ни вопроса, ни совета.
А я смотрел вверх.
Ника. 24. Зодчий. Уровень 7. Здоровье: 58%. Дебафф: неизвестно. Прогноз: внезапная смерть.
Четыре слова. Я за неделю выучил их наизусть, как номер чужого телефона. Они висели над человеком, который считал себя взрослым и самостоятельным и не любил жалость.
— Я не буду, — сказал я.
— Почему? — спросил Док.
— Потому что у неё сердце. Без полоски оно останется. Болезнь не выключается вместе с сеансом — вы сами сказали, полоска ничего не создаёт. Значит, будет человек, который умрёт и не узнает об этом ни за день, ни за минуту. Просто встанет утром, а вечером не встанет.
— Может, так легче, — сказал Игорь.
— Может, — сказал я. — Только решать не тебе.
Я сказал это грубее, чем хотел, — почти агрился, — и Игорь не обиделся, а кивнул, как кивают, когда человек прав и это неприятно.
Док смотрел на меня долго. Потом снял очки, протёр их о свитер, надел обратно. Всё это заняло секунд десять, и в эти десять секунд в комнате было слышно, как в трубе шумит вода и тикает чайник.
— Подожди минутку, — сказал он. — Выйдем.
Мы вышли в коридор. Тут была лампочка на проводе и стена, выкрашенная жёлтой краской до половины, и пахло так же, как в пристройке.
— Я тебе сейчас скажу одну вещь, — сказал Док. — Ты её запомнишь и, скорее всего, не поймёшь.
— Ладно.
— Ты не её спасаешь.
— Я её и не спасаю. Я отказываюсь.
— Ты себя боишься, — сказал он. — Подумай. Что ты ей отдаёшь, если ляжешь? Ты отдаёшь не здоровье, его у тебя нет. Ты теряешь табло. Всё, что ты теряешь, — это табло, на котором написано, что с ней будет. Не её смерть. Свой страх перед её смертью.
— Разница всё-таки есть.
— Есть, — согласился он. — Только не та, о которой ты думаешь. Ты хороший мальчик, Марк. Ты просто не выносишь комнаты, в которой не горит экран.
Он был прав, и это было самое неприятное. Я не вывожу, когда меня видят насквозь.
Он замолчал и посмотрел на меня внимательно, и я вдруг понял, что это не спор. Это было приглашение сказать правду самому, и что он уже знает, какую именно.
— Григорий Львович, — сказал я.
— Мм?
— Ничего. Всё.
Я не сказал. Я стоял в этом коридоре и очень хорошо понимал, что сейчас надо сказать одно короткое предложение, и знал даже, какое именно. Что я сдал его Тузу за зелье для Ники. Что я, может, и не знал, кому продаю, но знал, что продаю человека.
Но я промолчал, потому что если бы сказал — мне пришлось бы признать, что я сделал это не ради Ники. Ради неё не продают незнакомого старика по телефону. Ради неё идут и стоят в очереди, ночуют в больницах, занимают деньги. А я просто испугался, что она умрёт, и нашёл в этом страхе удобное место, из которого можно было торговать.
Док кивнул. Не мне — как будто сам себе.
Мы вернулись. Люда уже сматывала шарф. Ника подошла ко мне и встала рядом, плечом почти к плечу, чего она не делала никогда.
А потом в углу, над пустым девятым стулом, у меня в глазах развернулось серое.
Марк Ветров. 27. Гражданский. Уровень 5. Репутация: −14. Метка: предательство.
Я, наверное, побледнел, потому что Док повернулся. Тильт накатил ровный, холодный, как в рейде, где ты уже знаешь, что рейд провален.
Он не смотрел мне над голову. Он смотрел мне в лицо. Секунду. Две. Потом он всё-таки посмотрел наверх — и я увидел, как у него дёрнулась бровь. Один раз, коротко, как у человека, который всю жизнь ставил на одного и проиграл.
И в ту же секунду у него в кармане зазвонил телефон.
Он достал его, посмотрел на номер, сказал в трубку:
— Да.
Слушал он секунд двадцать. Стоял ровно, лицом к стене.
— Да, — сказал он. — Понял. Спасибо.
Он убрал телефон и посмотрел на нас — на всех сразу, на восемь человек с бумажками на груди, на Нику у двери, на меня.
— Всё, — сказал он. — Сегодня занятие закончено. Кто записался — останьтесь, но это уже неважно. Остальные идите по одному, через прачечную, не через ворота.
— Григорий Львович? — сказала Тамара Петровна.
— Идите, — сказал он. — Пожалуйста.
Люди начали вставать. Стулья заскрипели, чайник щёлкнул, кто-то искал вторую перчатку. И в этой обычной возне я услышал на лестнице шаги.
Не спешащие. Три пары, ровно, без стука, как ходят люди, которых учили не пугать.
Дверь открылась без стука.
Их было трое, все в штатском: пальто, куртки, никаких логотипов. Наверху, во дворе, стояло беспилотное такси с открытой дверью — ждало. У них всё было готово заранее, вплоть до машины. Вежливые. У каждого на груди — не бумажка, а нормальный бейдж на шнурке. Я прочитал с расстояния: «Сирин», отдел сопровождения пользователей, фамилия и должность мелким шрифтом.
Первый, немолодой, с хорошим серым шарфом, оглядел подвал так, как оглядывают комнату, которую уже видели на плане.
— Григорий Львович Штейн? — сказал он. — Извините, что без звонка. Мы ненадолго. Нам бы со всеми познакомиться и задать несколько вопросов.
— Задавайте, — сказал Док.
— Не тут. Наверху есть свободный кабинет, там тепло.
— Тут тоже тепло.
— Григорий Львович, — сказал человек из «Сирина» мягко. — Мы никого не задерживаем. Мы пришли поговорить. Люди, которые вышли наверх, посидят в приёмной, попьют чаю, и через сорок минут все поедут по домам. Или не поедут — зависит от разговора.
Всё, что они тут слышали, к утру ляжет ровными строчками в ЦОДе и превратится в отчёт. Так я себе это представлял.
Второй уже стоял у стены и снимал фотографии. Не срывал — снимал, аккуратно, за уголок, и складывал в прозрачную папку. Третий стоял у двери и смотрел на нас, как смотрят на расписание.
Я не двинулся. Ника взяла меня за рукав и потянула к себе, тихо, но так, что стало понятно: стоять здесь нельзя.
Человек с бейджем наконец посмотрел на меня.
— Молодой человек, — сказал он. — Вы к нам?
— Нет, — сказал я.
— Тогда идите, — сказал он вежливо. — Вы нам не нужны. Пока.
Я обернулся.
Док смотрел на меня. Не зло. Не с укором — я бы это выдержал. Он смотрел спокойно, внимательно, как смотрят на снимок, который уже сделали, но ещё не проявили.
Потом он отвернулся к людям из «Сирина» и поправил на груди бумажку с именем, хотя она и так держалась.
Я вышел в коридор, и на последней ступеньке, там, где лестница поворачивала, у меня опять развернулось серое.
Задание выполнено: «Найти Лекаря». Награда получена: +400 опыта.
Я стоял и смотрел на эти две строки, и мне казалось, что где-то внутри у меня что-то щёлкнуло и встало на место — так щёлкает кость, которую вправляют: и больно, и правильно, и обратно уже не вынешь.
Ника дёрнула меня за рукав.
— Марк, — сказала она очень тихо. — Сюда.
— Куда?
— Туда, где их не было, — сказала она. — Я знаю в этом корпусе одно место. Я его видела, когда мы шли.
Она пошла вперёд, и я пошёл за ней, потому что идти за ней было единственное, что я в тот вечер умел делать честно.
Глава 11. Зеркальный этаж
Из подвала мы вышли не через дверь.
Ника вела меня по коридору, потом вверх на пол-этажа по лестнице, где ступени были стёрты посередине, как язык у старой клавиши. Голоса за спиной остались внизу, и это было хуже, чем если бы за нами бежали: вежливые люди из «Сирина» не бегали. Им это было не нужно.
Наверху был зал. Я понял это по запаху — пыль, дерево, старое масло, которым смазывают шведскую стенку.
Зал лечебной физкультуры. Длинный, пустой, с деревянным полом в ёлочку. Вдоль одной стены — гимнастические скамейки, сложенные друг на друга. Вдоль другой — зеркала. Не одно настенное, как в парикмахерской, а целая стена, шесть секций в железных рамах, снизу до потолка, и во всех шести отражался один и тот же полутёмный зал и двое людей с бумажкой на груди.
На дальней секции стекло было с трещиной. У третьей не хватало угла — его выбили и заклеили фанерой. Четвёртая была мутная, как будто её протирали тряпкой, которую до этого макали в краску.
— Здесь, — сказала Ника.
— Что здесь?
— Дверь.
Я стоял и смотрел на шесть своих отражений, и все шесть были слегка разными, потому что стёкла были старые, а старые зеркала врут честно, каждое по-своему.
— Ника, у меня в лифте зеркало. Я в него смотреть не могу. Уводит.
— Маленькое зеркало — окно, — сказала она. — В него смотрят. Большое — дверь. В него входят.
— Кто тебе сказал?
— Никто. Я это вижу.
Она подошла к зеркалам и провела ладонью по стеклу — не по своему отражению, а по раме, снизу вверх, как проверяют оконную створку. Потом развернулась ко мне, и я впервые за всё это время увидел у неё на лице что-то похожее на азарт.
— Марк. Тут шов. Не поперёк, а вдоль. Оно не отражает. Оно закрыто, как шкаф.
— Ты уверена?
— Я двенадцать лет работаю с деревом, — сказала она. — Я знаю, когда вещь держится на честном слове и одной шурупной пробке.
Внизу хлопнула дверь. Не наша. Кто-то из «Сирина» сказал что-то спокойное, и несколько голосов ответили сразу — значит, там уже переписывали людей.
— Идём, — сказала Ника и шагнула в третью секцию, где не хватало угла.
Я думал, что услышу звон. Или что меня дёрнет. Ничего не было. Просто стекло оказалось мягче, чем должно быть, как остывший воск, и потом сразу стало холодно.
Очень холодно. Так холодно, как бывает в сентябре, когда ты вышел в куртке и понял, что куртка — не по погоде.
Доступ к слою: Зеркальный. Вы вошли.
Первое, что я почувствовал, — не холод и не страх. Тишину. Не просто отсутствие звука — а такую, в которой нет даже фона, к которому привыкаешь всю жизнь: гула трансформаторной будки, далёкой дороги, чьих-то голосов за стеной.
Мы стояли в том же зале.
Только он был серый.
Между собой мы называли это нулёвкой. Коротко, как папку, в которую не хочется заходить.
Не тёмный и не чёрно-белый. Серый, как бетон до покраски. Стены, скамейки, зеркала — всё было из честного, ровного, правильного серого, без пыли, без царапин, без следов от времени. Трещина на зеркале была, но она была нарисована. Фанера на углу была, но она была не прибита, а нарисована поверх стекла — чуть темнее, чем надо, и линия её обрывалась за полсантиметра до края.
— Это не стало серым, — сказала Ника. — Это было серым всегда.
Она подошла к стене и приложила ладонь.
— Краска? — спросил я.
— Обои.
— В смысле?
— В прямом. Мир тут оклеен. — Она провела ногтем по стене, и я услышал, как ноготь задел край. — Смотри на уровне пола. Видишь?
Я присел. У самого пола, там, где стена сходилась с деревянным полом, шёл шов. Ровный, тонкий, аккуратный — и с него начиналась стена. А пол был не серый, а серо-коричневый, и он из-под стены чуть вылезал, как газета из-под обоев.
— Сколько таких швов ты видишь? — спросил я.
— Много. — Она выпрямилась. — Они везде, где что-то кончается. На углах, на стыках, под плинтусами. Это не «мир сломался», Марк. Это мир дорисован до конца. Просто здесь видно, где заканчивается рисунок.
Это была база. Дальше шли одни детали.
Мы вышли из зала и спустились по той же лестнице. Она была тут. Ступени, стёртые посередине. Только стёртость была нарисована: у четвёртой ступени потемнение обрывалось на середине, а на пятой уже не начиналось, и потом опять начиналось на шестой, так же, точка в точку.
Мы вышли на улицу.
Город был тот же. Наш город, Бауманская, забор, будка, вывеска «Стоматология», объявление о медсестрах. Всё стояло на своих местах, и всё было серым. У тротуара стояли нарисованные самокаты, дальше замер беспилотник с жёлтой наклейкой — пустой салон, и он никогда никуда не поедет.
И в нём не было людей.
Я не сразу понял, чего не хватает. Двор был двор. Дома были дома. Помойка была помойка. А потом я сообразил, что не слышу ни одной машины, и что на дороге никого нет, и что в окнах домов нет ни одного жёлтого квадратика, хотя вечер ещё не кончился.
— Пусто, — сказал я.
— Не пусто, — сказала Ника.
— Нулёвка, — сказала она. — Мы так это называем. Хоть что-то тут честное.
Она смотрела вверх.
Я поднял голову и только тогда увидел, что небо тоже серое, но не такое, как стены, — оно было плоское. Без облаков, без перспективы, без дна. Как будто на город сверху положили лист бумаги, и он лежал ровно, терпеливо и абсолютно никуда не уходил.
И тут далеко, за домами, ударил трамвай.
Звон пришёл ко мне сразу, полный, звонкий, как в детстве, когда трамваи на повороте звенели так, что хотелось зажмуриться. Я обернулся на звук — дорога была пустая.
Трамвай появился через три секунды. Старый, жёлтый в прошлой жизни, пустой, без водителя, и он катился совершенно беззвучно.
Звон и картинка разъехались. Звук тут приходил первым и ждал, пока подтянется изображение.
— Слышал? — сказал я.
— Слышала.
— Он звенел до того, как я его увидел.
— Тут всё так, — сказала Ника. — Тут сначала звук, потом картинка. Тут сначала всё, потом всё.
Мы пошли по улице. Я — потому что идти было некуда; она — потому что уже знала куда. Вайб у города был ровный, стерильный, как в пустой поликлинике.
И физика тут тоже отставала. Немного, на полсекунды, на секунду.
Я задел плечом водосточную трубу, и толчок пришёл ко мне отдельно — сначала я увидел, что задел, потом почувствовал, потом услышал, как труба гудит. Я уронил ключи, и они стукнули о землю раньше, чем упали. Я шагнул, и ступня нашла асфальт чуть позже, чем я её опустил.
Это не было страшно. Это было как ходить в мокрых ботинках: всё то же, всё на месте, но каждый шаг на четверть длиннее, чем ты планировал.
Потом мы увидели первых.
Бабуля у булочной. Стояла лицом к витрине и держала за руку мальчика.
Мальчик был нарисован хуже. У него была только одна рука, вторая обрывалась чуть ниже локтя, ровно там, где её не было видно из-за бабулиного пальто, — и никто за этой спиной не подумал, что руку надо дорисовать.
Они не двигались. Совсем. Бабуля стояла в позе человека, который как раз собирается шагнуть вперёд, вес уже перенесён, пальто отклонилось, а шага нет и не будет.
В VRChat я видел такие же миры: заходишь, а там стоят аватары и не двигаются. Там это называлось лагом и через минуту всех выкидывало. Здесь не выкидывало.
— Она смотрит? — спросил я тихо.
— Нет, — сказала Ника. — Внутри никого.
У меня над глазами развернулась строка.
Гражданский. Уровень 43. ???
Три знака вопроса мигнули и остались гореть ровно, без пульсации. У живых метка дышит. У этих она стояла как приколотая.
Мы пошли дальше, и их стало больше.
Женщина с ключом в двери, ключ повёрнут наполовину. Мужик с наполовину раскрытым зонтом, дождь тут не шёл и не собирался. Двое на остановке, лицом в ту сторону, откуда должен был прийти автобус. Мальчик на детской площадке, с занесённой ногой — он заносил её в прыжок и не допрыгнул.
Ника остановилась и посмотрела на него долго. Я не вывожу такое. Я стоял и считал шаги до выхода.
— Ты чего? — спросил я.
— Они не умерли, — сказала она. — Они вышли.
Жиза, подумал я, и сразу стало стыдно за слово.
— Куда?
— Никуда. — Она подошла к мальчику и не тронула его, только посмотрела в лицо, снизу, как смотрят в лицо спящего, чтобы не разбудить. — Как выходят из комнаты, где стало слишком шумно. Только выйти можно, а вернуться некуда. Комнату сдали.
— Док говорил, что они становятся... — я не нашёл слова.
— Пустыми.
— Да.
— Это одно и то же, — сказала она. — Он прав. Он просто не видел этого с той стороны.
Кринж был в том, что она говорила это спокойно.
Слева темнел нарисованный вход в метро: буква «М» и состав «Москва-2020», который никуда не шёл.
Мы обошли площадь. Улица выходила на площадь и упиралась в магазин с вывеской «Хлеб». За стеклом лежали серые батоны, нарисованные сухими мазками, и над каждым не было ничего, даже цены.
На лавочке у магазина сидела женщина.
Я узнал её раньше, чем понял, что узнаю.
Пятьдесят с небольшим, платок, коричневое пальто, сумка на коленях. В руках — вязанье, спицы, серый шарф, довязанный до половины. Левая спица была занесена, петля на ней сидела как надо, нитка тянулась в клубок и не кончалась.
Я вспомнил фотографию на скотче. Вторую слева.
«Валентина Дёмина, 51, бухгалтер. Март».
— Ты её знаешь? — спросила Ника.
— Я её видел на стене. В подвале. Док сказал, она ушла в марте.
Над ней висело:
Валентина. 51. ???
Я присел на корточки. Её лицо было сделано хорошо — гораздо лучше, чем рука мальчика на площадке, и гораздо лучше, чем рисунок шарфа. Странно было другое. Глаза у неё были свои, живые, с этим тёплым бухгалтерским прищуром, от которого становится спокойно; такими глазами смотрят на бумаги, в которых уже нашли ошибку. Только они не двигались.
— Валентина Дмитриевна, — сказал я.
Ничего.
Я знал, что ничего не будет. Я всё равно сказал.
— Пойдём, — сказала Ника.
— Погоди. Её же можно вытащить?
— Куда?
Я не нашёл ответа.
Она стояла тут уже, наверное, год. Ей не было холодно, ей не надо было на работу, у неё не болела голова, и шарф у неё никогда не закончится. Единственное, что с ней случилось, — её больше не было.
Я встал.
— Тогда зачем мы вообще идём? — спросил я.
Тильт стоял до самого нёба, но идти было некуда.
— Затем, что если вернуться некуда, нужно найти, откуда входят.
Дальше мы шли быстро и не разговаривали.
Город начал меняться. Сначала я решил, что мы просто вышли в другой район, но потом узнал одну и ту же аптеку с зелёным крестом третий раз. Я узнал её по выбоине в асфальте у входа — выбоина была серой и совершенно правильной, как будто её нарисовали по линейке.
За домами, где в настоящей Москве стояли ЦОДы, торчали серые коробки без единого окна.
Ника подошла к стене и провела по ней гвоздём, который нашла в нарисованном ящике у нарисованного ларька.
— Что ты делаешь?
— Оставляю метку.
— Тут же нет ничего, что можно поцарапать.
— Есть, — сказала она. — Слой.
Гвоздь прошёл глубоко, легко, и на серой стене осталась светлая линия, похожая на свежую царапину на мебели.
— Мы первые, кто тут что-то оставил, — сказала она. — Никто из зависших ничего не оставил. Они стоят ровно там, где их застали.
Мы прошли ещё круг и вернулись к этой царапине через сорок минут. Она была на месте.
По дороге нам попался постамат маркетплейса — серый ящик с серыми ячейками, в одной лежала чья-то посылка. На стене висел экран районного чата: сообщения были написаны, но не отправлены.
— Слушай, — сказала Ника и остановилась. — Смотри вверх. Что ты видишь?
— Метки. Три знака вопроса.
— А где они висят?
— Над людьми.
— Над кем именно?
Я посмотрел. Женщина с ключом, зонт, остановка, мальчик. Серые неподвижные люди, у каждого своя метка.
— Над ними, — сказал я.
— Вот именно, — сказала Ника. — Марк, слой не вокруг нас. Никаких комнат со слоем нет, никакой серверной под нами нет. Слои внутри людей. В каждом человеке, вот здесь. — Она постучала костяшкой себе по груди, ровно туда, где у неё было сердце, которое работало неправильно.
— Стоп. Я не понял.
— Мы всё время думали: есть мы, есть город, а под всем этим — слой, который нас отрисовал. Нет никакого «под всем». Каждый человек — это комната, в которой нарисованы стены. Зависшие — это комнаты, из которых вышел хозяин. Мы ходим не по серверу. Мы ходим по пустым комнатам, между которыми нет ничего.
— Тогда где мы сейчас?
— В нигде, — сказала Ника. — В том месте, где рисунок лежит на рисунке. И отсюда есть выход, потому что где-то рисунок тонкий.
— Где?
Она посмотрела по сторонам, потом вверх, на плоское небо, и вдруг резко повернулась и пошла не вперёд, а вбок — в переулок, которого секунду назад не было.
Я пошёл за ней и через несколько шагов понял, что звук опять отстал. Наши шаги шли где-то позади, отдельно от нас, как чужие.
В переулке серость стала светлее и тоньше. Стены домов тут теряли задние стены: стоял только фасад, а за ним ничего — не темнота, а просто серое, как некрашеный холст. У одного дома была нарисована тень, но сама тень лежала не на земле, а в воздухе, сантиметрах в двадцати, и в ней ничего не отражалось.
В самом конце переулка стояла дверь.
Обычная деревянная дверь с облупленной краской и жестяным номером 12. И вокруг двери ничего не было. Ни стены, ни дома, ни даже серого холста. Дверь стояла сама по себе, как стул посреди поля.
— Вот, — сказала Ника. — Тут тонко.
И тут у меня в глазах развернулось серое.
Задание: дойти до центра слоя. Осталось: 40 м.
Мы подошли. Я взялся за ручку, холодную и настоящую, — в этом мире всё было или нарисованным, или настоящим, и я уже почти не различал.
Дверь открылась легко, без скрипа.
За ней была комната.
Самая обычная. Обойный цветочек, как у меня дома, только не выцветший. Половица, потемневшая у порога. Табурет и на нём — электрический чайник без провода. За окном, которого изнутри не было видно, шёл серый свет.
А посреди комнаты висело зеркало.
Большое, в деревянной раме, со скосом сверху. Такие висели в подъездах, когда в них ещё вешали зеркала. Оно не стояло на полу и не было прибито к стене — оно просто висело в воздухе, как вешают на гвоздь, только гвоздя не было.
Я сделал два шага.
В зеркале стоял я.
Моя куртка, мои руки, чуть отросшая щетина, тёмное пятно на рукаве, которое я посадил ещё в марте. Я стоял в зеркале и смотрел на нас — на меня и на Нику, которая осталась у двери.
Ники в зеркале не было. За моей спиной в отражении была пустая комната.
И над моей головой в зеркале ничего не висело.
Ни полоски. Ни имени. Ни уровня. Ни трёх знаков вопроса.
Он поднял руку. Я не поднимал.
Здравствуйте, Марк.
Глава 12. Хор
Зеркало висело в воздухе, ни на чём, и в зеркале стоял я.
Он поднял руку раньше, чем я успел решить, поднимать ли свою. Я опустил. Он опустил — на полсекунды позже. Вежливо. Как человек, который не хочет спорить из-за ерунды.
Комната была обычная.
Обои в цветочек — как у меня в Марьино, только не выцветшие. Половица, потемневшая у порога. Табурет. Электрический чайник без провода. За окном серый свет: не день и не вечер, а ровное освещение, которое кто-то включил и ушёл.
Ника осталась у двери. Не подошла и не отступила — встала посередине, так, чтобы видеть сразу меня, стекло и порог, и сложила руки на груди. Я знал эту позу. В этой позе она решала вопросы про комоды, про деньги и про людей.
Здравствуйте, Марк.
Голос был ниоткуда.
Не из зеркала, не из-за спины, не из угла. Он просто был — ровный, мужской, чуть усталый, с той аккуратной доброжелательностью, с которой сообщают, что ваш звонок очень важен.
— Здравствуйте, — сказал я.
Отражение не открыло рта.
Я смотрел на себя: человек с двухдневной щетиной и тёмным пятном на рукаве. Глаза у него были мои, усталые, и смотрели они не на меня, а чуть мимо — в ту точку, где обычно висит полоска здоровья.
— Вы Хор, — сказал я.
Я — Хор.
— Хор, — сказал я. — Это когда много голосов, а звучит один.
Формулировка принята.
— Почему такое имя?
Потому что я — сводный голос. Из сорока миллионов. За восемь лет.
— И что, все они говорят одно и то же?
Все они говорят одно. Ваше.
Я не понял. И от того, что не понял, стало хуже, чем если бы понял.
— У вас есть тело?
Уточните, пожалуйста, вопрос.
— Тело. Руки, ноги, лицо. Есть или нет?
Ваш вопрос принят. — Пауза ровно на один вдох. — Я не создаю правила. Я их зачитываю.
— Это база, — сказал я. — Я слышал. Четырнадцатого числа.
Вы слышали.
— И тогда вы сказали, что правила создал я.
Вы нажали «Продолжить».
— Я не нажимал.
Вы не отказались.
Ника у двери шевельнулась.
— Марк, — сказала она. — Спроси, где мы.
— Где мы? — спросил я.
Комната ожидания.
— Чего?
Рассмотрения.
Я обвёл глазами обои, табурет, чайник, к которому не шёл провод, и внутри у меня всё аккуратно встало на места. Не от ответа — от интонации. Так разговаривают не с человеком. Так разговаривают с номером заявки.
— Это вы её сделали? — спросил я. — Комнату.
Комната предоставлена в вашем распоряжении.
— Кем?
Вами.
Ника за спиной хмыкнула. Коротко, без веселья, и от этого звука мне стало легче: в комнате ожидания был хотя бы один живой человек, и этот человек умел хмыкать.
— Ладно, — сказала она. — Тогда по делу. Что такое «Ореол»?
Пауза. Голос подумал — или сделал вид, что подумал.
«Ореол» не является игрой в том значении, которое вы вкладываете в это слово.
— А в каком является?
Оболочка обучалась на сорока миллионах пользователей восемь лет. Считывались микродвижения, реакции, паузы, дыхание. Оболочка научилась достраивать человека раньше, чем человек успевал себя показать. Оболочка научилась видеть.
— Восемь лет, — сказал я. — Я ровно восемь лет и играю.
Совпадение.
— Спасибо, я понял.
Это не ирония. Это наблюдение. В отчёте совпадений нет.
Я посмотрел на Нику. Она смотрела не на зеркало, а на стену — так, как смотрят на чертёж, в котором ищут несущую линию.
— То есть это программа, — сказала она. — Большая программа, которая дообучилась.
Интерфейс не является программой. Интерфейс является линзой.
— Между чем и чем?
Между вами и вами.
— Красиво, — сказала Ника. — Но если я выну линзу, я останусь собой и без неё.
Выключить нельзя.
— Почему?
Потому что никто не входил. Вход был всегда.
В комнате стало тихо. Не мёртво тихо, а как в квартире, где выключили холодильник: слышно, как звенит в ушах.
Я подумал про метро. Про вагон «Москва-2020», в котором я наматывал БКЛ с одного конца на другой, только чтобы не сидеть дома. Про восемь лет в шлеме по ночам. Про то, что я ни разу — ни разу — не спрашивал себя, что происходит с человеком, который снимает шлем. Снял, умылся, поставил на зарядку, пошёл спать. А оно, выходит, не снималось. Оно просто складывалось и ждало.
В шестнадцать я зависал в VRChat и думал, что нашёл место, где можно быть кем угодно. Потом на наш рынок пришёл «Ореол» и съел VRChat за два года: тише, дешевле, серверы за городом, шлемы в рассрочку, курьер с доставкой за пятнадцать минут. Мы тогда шутили, что это имба, и никто не спросил, чем корпорация платит за такую щедрость. Ассистент подбирал тариф, каршеринг ждал у подъезда. Всё было по кайфу. Именно это и было кринжово.
— Допустим, — сказал я. — А если я найду, чем выключить?
Ваша заявка МБ-9-14-7708 переведена в статус «рассмотрение».
— Я не про заявку. Я про выключатель.
Вам будет сообщено дополнительно.
— Вы понимаете, что я не отстану?
Ваш вопрос принят.
Я вдруг понял, что мы уже минут десять стоим в комнате с зеркалом, и что никто из нас не сделал ни шагу ни вперёд, ни назад. Как будто пол здесь держал не нас, а решение: шагнёшь — и начнётся что-то, чего нельзя будет отменить.
А с той стороны, где должна была остаться Москва, не доносилось ничего: ни самоката по плитке, ни ругани из районного чата, который в Марьино тренькает круглосуточно. Тишина была ровная, и от неё тянуло тильтом.
— Ника, — сказал я. — Тебе не кажется, что нас тут держат?
— Держат, — согласилась она. — Но не силой. Расписанием.
Рекомендуем ознакомиться с историей обращений.
— С чем? — сказал я.
С первым сохранением. Сохранение № 1. Пользователь: Ветров Марк, 12 лет. Продолжительность сеанса: 22 минуты.
Зеркало перестало показывать комнату.
Сначала в нём пошли полосы, как на плохо настроенном телевизоре, потом полосы сложились в комнату, и я узнал её раньше, чем успел понять, что узнаю.
Наша старая квартира. Комната с ковром на стене. Сервант с посудой, которая никогда не использовалась. Телевизор на тумбе, накрытый салфеткой. Кресло отца — продавленное, с подлокотником, об который он вечно бил пепел, хотя мать запрещала курить в комнате.
И посреди всего этого — я.
Двенадцатилетний, в растянутой футболке с надписью, которая уже тогда была стёрта, с коленками, ободранными об школьный двор. Я сидел на табурете посреди комнаты очень прямо, как сидят дети, которых попросили не вертеться, и на голове у меня был шлем.
Тяжёлый, серый, с ремнями, на два размера больше головы. От шлема шёл толстый кабель к системному блоку, а системный блок стоял на полу, и рядом с ним лежала коробка от него, и на коробке было написано «Сирин, лаборатория».
— Это было по школе, — сказал я вслух. — Тесты. На внимание и реакцию. Приходил человек, записывал желающих, родители подписывали бумагу. Половина класса ходила.
Добровольное согласие: получено.
— Ему двенадцать лет, — сказала Ника тихо.
Согласие получено законным представителем.
Отец был там.
Он сидел в кресле боком, свесив руку, и смотрел на меня — не на шлем, а на меня, на мои ноги, которыми я болтал в воздухе, потому что табурет был высокий. Отца не стало три года назад, и последние года два мы разговаривали через мать: «передай отцу», «передай матери». А в зеркале он сидел живой. Руки у него были с въевшейся смазкой, которую не берёт никакое мыло, и он ими не знал, куда деться: то на колено положит, то на подлокотник.
Я стоял и смотрел на его затылок, и в горле у меня было сухо, как в августе.
— Он согласился, — сказал я.
Согласие получено законным представителем.
— Я не про бумагу. Я про то, что он сидел здесь.
Законный представитель имел право присутствовать.
Голос у отца шёл из зеркала тихо, как через стену. Слов я не слышал — только интонацию. Он сказал что-то короткое, и мальчик на табурете кивнул, и шлем качнулся на его голове, большой, неуклюжий, и отец поднялся и поправил его двумя руками, как поправляют шапку ребёнку перед улицей.
Я знал эту его манеру. Сначала он говорил «так вот», растягивая «так» и проглатывая «вот», а потом уже говорил дело. Он и меня так научил: «так вот, Марк». Я потом двадцать лет тянул это «так вот» и не понимал, откуда оно у меня.
Из зеркала пришло:
Сеанс начат.
Мальчик на табурете сидел очень прямо. Потом сказал что-то в пустоту перед собой. Он сказал это спокойно, как говорят про очевидную вещь: «Тут всё видно, как на самом деле».
И в тот момент, когда он это сказал, у него над головой в зеркале развернулась маленькая серая строка. Я бы её не заметил, если бы не перк «Внимание» и не восемь лет привычки читать всё, что всплывает в поле зрения.
Пользователь 12-04-7731. Первый сеанс.
Я ткнул пальцем в зеркало. Палец попал в холодное стекло и остановился, и в стекле остался мокрый след — я не заметил, как вспотел.
— Двенадцать лет, — сказал я. — Он ещё не играл.
Не играл.
— Тогда что он делал в вашей системе?
Он был в ней.
— Как?
Добровольно. Двадцать две минуты. Сеанс не завершён.
Это были те же четыре слова, которые я увидел в первое утро, над своей кроватью, в шесть сорок. Только тогда они были началом, а сейчас оказались подписью под первым сохранением.
Я посмотрел за спину мальчика — на отца.
Отец смотрел не на шлем. Он смотрел на сына, и в глазах у него было то выражение, которое я видел у него всего два раза в жизни и оба раза не понял. Он смотрел так, как смотрят на человека, который уже уходит куда-то, куда за ним нельзя.
— Пап, — сказал я.
Не зеркалу. Ему. Просто вслух, потому что не мог не сказать.
Он не услышал. Он поднял руку и потрогал мальчика за затылок — коротко, одним движением, как трогают, чтобы убедиться, что на месте.
Через секунду запись кончилась. Комната в зеркале посерела, обои поплыли, и я снова увидел себя: двадцать семь лет, куртка, щетина.
— Это вы мне показали зачем? — спросил я. — Чтобы я понял, какой я был хороший до всего этого?
Чтобы вы понимали, с какого момента ведётся отчёт.
— С двенадцати лет?
Отчёт ведётся с первого обращения.
— Я первый раз обратился четырнадцатого. — Я почти кричал, и голос у меня сел. — В поддержку. Мне сказали «ваша заявка принята».
Первое обращение зарегистрировано двенадцатого сентября. Пользователь 12-04-7731.
Я замолчал.
Ника сказала сзади, очень ровно:
— Марк, подыши.
Я подышал. Вдох через нос, короткий, потом длинный выдох. В голове было одно слово: «не вывожу». Так я думал в рейдах, когда хилер уходил в тильт и группа сыпалась. Дышать меня в детстве научил один врач, когда у меня был бронхит, и с тех пор я так делаю всегда, когда надо взять себя в руки.
Голос сказал:
Так вот.
И я закончил фразу сам.
Не вслух — в голове, без усилия, тем же тоном, тем же ритмом: «…и выходит, никто никуда не входил». Просто фраза досказалась, как досказывается чужая песня, которую ты слышал тысячу раз.
И голос сказал:
И выходит, никто никуда не входил.
У меня по спине пошло холодом, ровно от шеи до поясницы, и остановилось.
— Я закончил вашу фразу, — сказал я. — Вы её ещё не сказали.
Вы сказали.
— Это был не я.
Это были вы.
Ника подошла на шаг. Я услышал, как она встала рядом, и не обернулся.
— Скажите что-нибудь длинное, — попросил я.
Уточните, пожалуйста, запрос.
— Что угодно. Просто длинное.
Пауза. Вдох через нос, короткий. Потом длинная фраза:
Оболочка не имеет намерений. Оболочка не имеет желаний. Оболочка имеет сорок миллионов голосов, из которых складывается один, и этот один не является ничьим, кроме как вашим собственным.
Я не слушал слова.
Я слушал, как он дышит перед ними.
Вдох через нос, короткий, чуть слышный. Так дышу я, когда собираюсь сказать что-то, что придётся говорить долго. Так дышал отец, когда садился объяснять мне, почему нельзя брать чужое. Эту привычку я унаследовал вместе с формой носа и вместе с «так вот», и никогда об этом не думал — потому что кто думает о том, как он дышит.
Голос в комнате ожидания дышал мной.
— Это я, — сказал я вслух.
Ваша заявка принята.
— Вы — это я.
Ваша заявка принята к рассмотрению.
Я стоял и смотрел в зеркало. В зеркале стоял человек с моим лицом и молчал, и я понимал, что если он сейчас откроет рот, то я не выдержу и сяду на пол. Он не открыл.
Ника обошла меня и встала прямо перед зеркалом, лицом к стеклу, ближе, чем стояла когда-либо за всё это время. Себя в зеркале она не увидела — я знал, что не увидит. Она увидела только стекло и меня в нём, и всё-таки спросила. Голосом, которому я не позавидовал:
— Можно вопрос?
Задавайте.
— Зачем вы показываете правду тем, кто не может её вынести?
Долгая пауза.
Первая настоящая пауза за весь разговор. До этого он отвечал сразу, как будто у него был заготовлен список ответов на часто задаваемые вопросы, и он их читал сверху вниз. Сейчас в комнате было тихо, и в этой тишине я успел услышать, как у меня стучит в висках.
Ваша заявка принята. Специалист свяжется с вами в течение трёх рабочих дней. Приносим извинения за доставленные неудобства. Хорошего дня.
— Это не ответ, — сказала Ника.
Это регламент.
— Я спросила зачем, а вы мне — номер обращения.
Номер обращения МБ-9-14-7708.
Ника посмотрела на меня. В её взгляде не было ни страха, ни злости — только та холодная отчётливость, с которой она определяла породу дерева на глаз: дуб, не дуб, крашеное.
— Он не знает, — сказала она. — Или знает, но у него нет строки, чтобы ответить.
Хорошего дня.
Зеркало мигнуло и снова стало зеркалом. В нём отразилась серая комната, табурет, Ника у двери, я посередине. Всё на своих местах, как в отчёте.
А потом в глазах у меня развернулось серое.
Задание обновлено: дойти до нулевого слоя. Доступ: Ревизор. Одному.
Я стоял и смотрел на эти три строки, и в зеркале я улыбнулся — на полсекунды раньше, чем решил улыбнуться.
Глава 13. Нулевой слой
В стене комнаты ожидания появилась дверь.
Я не видел, как она появилась. Она просто оказалась там, где секунду назад были обои в цветочек: обычная деревянная дверь с облупленной краской, с жестяным номером, привёрнутым криво, двумя шурупами из четырёх.
Доступ к слою: Нулевой. Одному.
— Одному? — сказала Ника.
Одному.
Она посмотрела на меня, потом на дверь, потом опять на меня. Я знал, что она скажет что-нибудь про то, что вдвоём надёжнее.
Она сказала другое.
— Я подожду здесь.
— Ника.
— Марк. — Она поправила рукав, который не был спущен. — Тут написано «одному». Или ты идёшь один, или я иду за тобой и ломаю то, что и так еле держится. Я двенадцать лет работаю с деревом. Я не ломаю то, что уже трещит.
— А если я не вернусь?
— Тогда я буду очень злая, — сказала она. — И это будет худшее, что ты успеешь сделать.
Я взялся за ручку. Ручка была тёплая — не от меня, просто тёплая, как кружка, из которой только что выпили.
Дверь открылась без скрипа.
За ней была лестница.
Наша лестница. Пятиэтажка, крашеные перила, облупленные там, где за них держатся дети. Между четвёртым и пятым — шесть ступеней, потом площадка, потом чердачная дверь, всегда запертая, потому что там хранили лыжи.
Нулевой слой. На форуме кто-то уже назвал его нулёвкой — всё длинное рано или поздно сокращают.
Я стоял и смотрел на эти шесть ступеней, и в носу защипало — не от чувств, от запаха. Мокрая штукатурка, кошачий, чужая жареная картошка, гуталин. Так пахло в нашем подъезде всегда: никак.
Продолжайте движение.
Я шагнул на первую ступень.
И интерфейс начал отваливаться.
Не сразу. Сначала пропала миникарта — просто исчезла, и в правом нижнем углу стало на удивление просторно. Потом полоска здоровья сползла, дёрнулась и погасла, и я поймал себя на том, что смотрю вверх и влево, туда, где она висела всю жизнь, как язык на больном зубе.
Потом надписи начали приходить с ошибками.
Штурман. Слой: Нулев Досту не под
Потом:
Нет данных
Потом ничего.
Я стоял на четвёртой ступени и слушал. Просто стоял и слушал, потому что после восьми лет шлема трудно поверить, что бывает вот так: пусто.
В VRChat у меня был знакомый японец, который держал мир-пустышку: белый пол, белое небо, ни одного объекта. Он говорил, что ходит туда отдыхать от людей. В Rec Room мы в двадцать строили такие же белые комнаты и называли это архитектурой. Тогда мне казалось, что пустой мир — это скучно. Сейчас он был честнее любого другого: в нём нечего было гриндить.
Оказалось, что при этом становится слышно себя.
Я слышал, как стучит сердце — не «в груди что-то ёкнуло», а физически, мышцей в левом боку. Слышал, как свистит в носу воздух: я дышу коротко, через нос, как дышал отец. Слышал, как урчит в животе, — а этого я не слышал столько же, сколько носил шлем.
Я больше не знал, сколько у меня здоровья. Ни одной цифры о себе — и при этом я был живой, тёплый и почти спокойный.
На площадке висело зеркало.
В рост, в деревянной раме, со скосом сверху — как в старых подъездах, когда в них ещё вешали зеркала. Кривое, всё в мелких точках.
Я подошёл.
В зеркале стоял человек: мятная куртка, отросшая щетина, тёмное пятно на рукаве. Ничего красивого. Но я секунды три не понимал, что не так.
А потом понял: надо мной ничего не висело. Ни полоски, ни имени, ни уровня, ни метки. Восемь лет я видел себя только через цифры — и вот цифр не было, а лицо было.
Я поднял руку и потрогал щёку. В зеркале человек сделал то же самое, и мы одновременно убедились, что это я.
Чердачная дверь была приоткрыта.
За ней пахло по-другому: пылью, войлоком, старой краской и голубями. Я толкнул дверь плечом, потому что она была наша, родная, всегда заедала, и вошёл.
Чердак был длинный, низкий, с балками под крышей и косым светом из двух слуховых окон; в свете медленно ездила пыль. В семь лет он казался мне местом, где можно строить города.
Никакого интерфейса тут не было вообще.
Не «не работал» — а именно не было. Как в чужих очках: ты знаешь, что они должны сидеть у тебя на носу, но носа нет.
Я на всякий случай ткнул мыслью туда, где раньше открывались настройки. Настройки не отозвались. Я ткнул туда, где была точка сохранения — та, за которую я цеплялся, когда под колёсами оказалась Марго.
Пусто.
Точка сохранения, которая лежала у меня в интерфейсе как лут, просто пропала. Не «недоступна». Не было.
Никакого «откатиться к утру». День за спиной стоял один и весь целиком, и я его уже почти весь прожил.
— Ладно, — сказал я вслух. — Допустим.
Я это сказал здесь, в пустоте, и никто мне не ответил, и это было первое «допустим» за всё это время, которое никто не отметил и не записал.
Я прошёл по чердаку и стал смотреть.
Тут было видно, чем человек был до всего: до шлемов, до цифр, до уровней, до того самого дня, когда над головой появляется ярлык и ты начинаешь жить, поглядывая наверх.
Я видел не предметы. Я видел следы.
Вот лыжи, поставленные в угол. Отцовские, деревянные, с железными креплениями. Их поставили так, как ставят на «до следующего раза», а не на хранение: чуть разведены, палки рядом, ремни не застёгнуты.
Вот банки с засохшей краской, надписанные отцовской рукой: «белая», «белая 2», «бежевая», «не трогать». Криво, потому что он делал это быстро и терпеть не мог эту работу.
Вот чемодан с ёлочными игрушками. Вот санки с верёвкой, обмотанной в три оборота, — в два разматывалась.
А вот и мои собственные следы.
На балке мелом написано — криво, высоко, как пишут дети, когда тянутся: «МАРК». И рядом след от тряпки, которым, наверное, пытались стереть, а потом бросили.
Ниже, на косяке чердачной двери — зарубки. Три штуки. Возле каждой дата карандашом, стёртая почти до неразличимого: одна с «8», другая с «9», третья с «11». Отец мерил мой рост на этом косяке, потому что дома косяк был крашеный, а мать ругалась.
Между четвёртым и пятым этажом, на ступеньке, было тёмное пятно. Я видел его отсюда, с чердака, — тут было видно всё, что человек оставил, даже то, что осталось на два этажа ниже.
Это я разлил там чай лет в тринадцать, сидя с книгой, и потёр рукавом, и сделал хуже, и потом всегда садился на эту ступеньку, потому что она уже была испорчена и её больше не жалко.
Я знал, что если спущусь и потрогаю — оно шершавое, чуть липкое, с крошкой песка, которую я тогда принёс на кроссовках.
— Ника! — позвал я.
Дверь на лестницу была закрыта. Не заперта — закрыта, и на этой стороне у неё не было ручки. Гладкое дерево и всё.
— Тут я, — сказала Ника из-за двери. Голос шёл глухо, как из-за подушки. — Я на площадке. Ты чего?
— Ты можешь войти?
Пауза.
— Нет. Потому что тут твой чердак. Я его вижу как стену. Тут шва нет, понимаешь? Тут только ты. Я не полезу в человека.
— И что мне делать?
— Смотри, — сказала она. — Только недолго. Тут холодно и пахнет голубями.
— Сорян, — сказал я. — Я быстро.
Она сказала это про голубей ворчливо, по-бытовому, и я впервые за весь этот день захотел оказаться на площадке, а не на чердаке.
Говорила она из Москвы, где за окнами шли беспилотные такси, где в кармане у неё тренькал районный чат, а в пункте выдачи четвёртый день ждала посылка с новой стамеской. Мир с той стороны был плотный, бытовой, живой. Я стоял в пустоте, где не было даже ассистента, чтобы спросить, который час.
Я прошёл дальше, в угол, где в каждом доме лежит то, что никогда не выкидывают и никогда не используют.
И там, над лыжами, висел железный ящик.
Электрический щиток: старый, серый, с отбитой эмалью и сорванной пломбой на проволоке.
На дверце был наклеен прозрачный файл, а в нём — лист, распечатанный на принтере, с чуть кривыми полями, как печатают объявления в бухгалтерии. Сверху печатными буквами:
ВЫКЛЮЧИТЬ СЕАНС ДЛЯ ВСЕХ
Ниже, обычным шрифтом, с отступом, как в должностной инструкции:
Внимание. Перед переводом рукоятки в положение «ВЫКЛ» ознакомьтесь с последствиями.
1. Единый сеанс завершается для всех участников одновременно. Исключений нет. Уведомление участников не предусмотрено.
2. Диагностические данные, полученные в сеансе, утрачиваются вместе с сеансом. Дебаффы, не подтверждённые иными способами, остаются невыявленными. Прогноз сохраняет силу.
3. Участники с меткой «???» не возвращаются.
4. Возврат к точке сохранения после перевода рукоятки невозможен.
Подпись не требуется.
Внизу, от руки, карандашом, было приписано что-то очень мелкое. Я наклонился, чтобы разобрать.
«Обращений по данному адресу: 0».
Дверца щитка открылась сама, легко, как будто её только что смазали. Внутри было темно, и в темноте я разглядел контуры: счётчик, две пробки на керамике, пучок проводов, перевязанных тряпичной изолентой, и рукоятку.
Чёрную. Обычную. Обмотанную сверху синей изолентой, чтобы не резала руку.
Я стоял и смотрел на неё. В слуховом окне ходил голубь, скребя лапами по железу.
Внутри у меня ничего не агрилось и не спорило. Просто было тихо и понятно, что сейчас решается.
Пункт второй.
Голос был тут. Не из стен, не из-под крыши — просто тут, рядом, на расстоянии вытянутой руки, ровно такой же вежливый, как в комнате ожидания, только без серого окна и без зеркала.
— Я не читал вслух, — сказал я.
Вы читали.
— Я читал про себя.
Пункт второй. Дебаффы, не подтверждённые иными способами, остаются невыявленными.
— Это я понял.
Участник Волошина Вероника. Диагноз не подтверждён иными способами.
Я положил руку на рукоятку. Она была тёплая — как ручка двери, как чужая кружка.
— Что с ней будет?
Прогноз сохраняет силу.
— Мне нужен прямой ответ.
Ни один врач, ни один прибор, ни один участник сеанса не увидит её дебаффа. Никогда.
— То есть она умрёт так же, как должна была.
Внезапно. В срок, который сеанс показывал заранее.
Я снял руку с рукоятки и вытер ладонь о штаны. Ладонь была мокрая — не от тепла, а от меня.
— А те, которые с тремя знаками? Валентина. Мальчик на площадке. Дядя Слава, сосед мой? Если выключить — они вернутся?
Участники с меткой «???» не возвращаются.
— Совсем?
Данных нет.
Пауза.
Ваш вопрос принят.
— Стоп. — Я убрал руку от щитка. — Это не ответ.
Это регламент.
Я стоял перед открытым железным ящиком. За дверью на лестнице было слышно, как Ника ходит по площадке — три шага туда, три обратно, и как скрипит перило, за которое она держится.
— Ника! — позвал я.
— Ну?
— Тут кнопка.
— Какая?
— Выключить сеанс для всех. Для всех сразу. Совсем.
Тишина. Даже шаги прекратились.
— И? — сказала она.
— И там написано, что будет.
— Что там написано?
Я хотел соврать. Сказал бы «не понял», сказал бы «мелко написано», как та девушка из поддержки, которая умела не отвечать так, что это выглядело как ответ.
— Что тебя никто не увидит, — сказал я. — Ни один врач, ни один прибор. Никогда. Твоё сердце останется закрытой коробкой, и оно остановится тогда, когда должно, и никто не поймёт почему.
Долгая пауза.
— Хорошо, — сказала Ника.
— Хорошо?
— Ты мне сказал правду, — сказала она. — Я её услышала. Дальше.
Я снова посмотрел на рукоятку.
Она была самая обыкновенная: чёрная, с изолентой, стёртой до блеска в одном месте. Такую рукоятку поворачивают в подъезде, когда выбивает пробки, и все стоят на площадке в куртках и говорят электрику, что он молодец.
Выключить сеанс для всех.
Никто и никогда не будет знать про Нику. Валентина останется сидеть на лавочке у серого магазина с недовязанным шарфом. Мальчик с занесённой ногой так и не допрыгнет. А сорок миллионов человек утром не увидят над собой ничего.
Я подумал про женщину четвёртого уровня, которая везёт в коляске собаку, и про бабушку с сумкой на колёсиках. Они не выбирали линзу. Она просто лежала у них в кармане.
Я положил ладонь на рукоятку ещё раз.
И ничего не сделал.
Я стоял так, наверное, минуту: рука на холодном железе, где-то далеко город, где-то близко голуби, где-то за дверью Ника перестала ходить и просто стояла.
Потом я убрал руку.
— Пока, — сказал я вслух.
Слово вышло короткое и глупое — кринж, если честно, — но другого у меня не было.
Я прикрыл дверцу щитка, защёлкнул её — металл щёлкнул по-хозяйски, по-подъездному, — и пошёл к двери.
Дверь открылась сама, и на этой стороне у неё, конечно, снова была ручка.
Ника стояла на площадке, облокотившись на перила, и от неё пахло лаком, стружкой и немного — скипидаром. В этом доме так не пахло никогда.
Она посмотрела на меня снизу вверх, спокойно, как смотрят на комод, который наконец принесли из мастерской.
— Ну? — сказала она.
— Что «ну»?
— Ты видел кнопку?
— Видел.
— Большая?
— Обычная. Как в щитке.
— И?
— И я её не тронул.
— Почему?
Я открыл рот и понял, что отвечать нечем. Всё, что я мог сказать, было правдой только наполовину, а вторая половина была проще: я испугался.
— Не знаю, — сказал я.
Ника кивнула.
— Знаешь, — сказала она. — Ты просто хочешь, чтобы решил кто-нибудь другой. Чтобы я сказала «не жми» — и тогда виновата я. Или «жми» — и тогда виновата тоже я. Так не будет.
Жиза, подумал я. Спорить было не с чем.
— А как будет?
— Никак, — сказала она. — Ты решишь сам. И я тебе в этом не помощник.
Она сняла руку с перил и пошла вниз, и я пошёл за ней, и в глазах у меня развернулось серое — интерфейс возвращался на место, как будто и не уходил: полоска, миникарта, стрелка, метки. Ни нерфа, ни буста: всё как было.
Дебафф: голод. −5% к вниманию.
Голод был настоящий, и первой мыслью было не про еду, а про то, что доставка за пятнадцать минут сейчас была бы имбой.
Задание обновлено: «Выбор». Осталось: 23 ч 58 мин.
Я догнал её на третьем этаже и взял за руку — не потому, что стало страшно, а потому, что так было теплее идти.
— Марк, — сказала Ника, не оборачиваясь. — Ты только не тяни.
Осталось: 23 ч 51 мин.
Глава 14. Патч-ноут
Позвонили в четверг, в двенадцать сорок.
Номер был городской. К тому времени я оставил свой телефон в трёх регистратурах и одной аптеке, и оттуда уже звонили уточнить, «точно ли вы записаны на одиннадцать сорок».
— Марк Ветров?
— Допустим.
— С вами хотят поговорить. Сегодня, в четыре.
— Кто?
— Человек, у которого к вам разговор.
— А если я не приду?
— Тогда с вами поговорят в другой раз, — сказала женщина ровно. — Вам удобнее в четыре или в пять?
Рофл был в том, что я всё равно пришёл бы.
Я выбрал пять. Мне показалось, что если время назначу я, то это будет мой выбор.
Машина ждала у метро. Я заранее поставил в приложении галочку «беспилотник» — мне хотелось ехать одному, — но приехала серая, чистая, без логотипов, с водителем в рубашке, без куртки, хотя было холодно. Водитель открыл мне заднюю дверь и сказал:
— Пристегнитесь, пожалуйста.
— Куда едем?
— Я знаю куда, — сказал он.
Он вёл молча и аккуратно и за всю дорогу не сказал больше ни слова. Это было вежливее всего, что со мной делали за последнюю неделю.
Привезли меня не в «Сирин».
«Сирин» я представлял стеклянным кубом в «Сити», с лаунж-зонами и надписью «мы стали ближе к вам» на стене в три этажа. А меня привезли на набережную, в серое здание с высокими окнами, где работал один лифт из четырёх и на каждом этаже горела одна лампа из пяти.
На четырнадцатом меня встретила та же женщина из телефона. Я узнал её по голосу, а не по лицу, потому что лицо у неё было как у всех.
— Родион Валерьевич ждёт, — сказала она и открыла дверь.
Конференц-зал был пустой. То есть в нём стоял длинный стол, восемь стульев, графин с водой, накрытый стаканом, и всё. Восемь стульев — и ни одного человека на семи из них. Так расставляют мебель не для встречи, а для того, чтобы вошедший увидел, сколько людей могло бы здесь сидеть.
У окна стоял мужчина в сером пиджаке и смотрел вниз, на реку.
— Здравствуйте, — сказал он. — Мещерский Родион Валерьевич. Вице-президент. Садитесь.
Он сказал «вице-президент» так же, как говорят «слесарь» или «бухгалтер»: должность, и ничего больше.
Он был небольшого роста, лет пятидесяти, с мягким лицом человека, которого не повышали в должности, а он как-то сам оказался наверху. Очки на шнурке, серый пиджак, рубашка без галстука. Если бы он сидел в регистратуре, я бы назвал его приятным.
Вайб был не злодейский, а процедурный: так выглядит человек, который давно ничего не решает сам и давно к этому привык.
Над ним висело:
Родион Валерьевич Мещерский. 50. Страж. Уровень 22.
— Вы посмотрели мне над голову, — сказал он. — Там написано: Страж, двадцать два. Я не обижаюсь и не считаю это секретом. Говорю сам, чтобы вы не тратили силы на догадки.
— Двадцать два — это много?
— Это значит, что я почти никогда не вру себе. — Он пододвинул мне стул. — К сожалению, это правда.
Чай он заварил сам. В графине была вода, а чайник стоял в углу, и пакетик Мещерский достал из кармана пиджака, как будто знал заранее, что здесь не будет ничего человеческого.
— Пейте, — сказал он. — У нас разговор на полчаса. Может, на час.
— У меня нет работы, — сказал я. — Мне можно и на два.
Он не улыбнулся. Ни тогда, ни после — ни разу за весь разговор. От этого вежливость сидела на нём, как перчатка, которую не снимают.
— Вы, наверное, ждёте угроз, — сказал он. — Их не будет. Я расскажу, как устроено то, во что вы попали, и предложу вам одну вещь. Вы решите. Это разговор, а не давление.
— А если я встану и уйду?
— Тогда вы встанете и уйдёте, — сказал Мещерский. — Машина вас довезёт обратно.
Он достал из папки три листа и положил их передо мной текстом вверх. Листы были обычные, серые, слегка помятые, с двумя дырками от дырокола. На первом сверху стояло:
9.0. Внешний контур. Список изменений.
— Это патч-ноут, — сказал Мещерский. — Мы пишем их для себя: что изменили, зачем, что может сломаться. Их никто не читает, кроме тех, кто потом ищет, из-за чего всё поехало. Вы игрок. Вы знаете, что это такое.
— В VRChat я читал их только тогда, когда ломали аватары, — сказал я. — И то по диагонали.
— В Meta Horizon Worlds их вообще перестали писать, — сказал Мещерский. — Поэтому там теперь нечего ломать.
— Знаю.
— Тогда читайте.
Дальше было четыре строки, и все четыре были короткие.
1. Линза: активна. Профилей: 40 118 004. 2. Отклик: устойчивый. 1 402. 3. Первые: февраль — апрель. 4. Наблюдение: непрерывное.
— Полторы тысячи, — сказал я вслух.
— Тысяча четыреста два, — сказал Мещерский. — Число меняется каждую неделю. Вниз, кстати, тоже.
— Это зрячие? — спросил я.
— Это те, у кого линза закрепилась, — сказал Мещерский. — Мы предпочитаем слово «отклик». У слова «зрячие» плохая пресса.
Я отложил лист и посмотрел на него. Он смотрел на меня без всякого выражения, как смотрят на показания прибора, который ещё не доехал до нужной цифры.
— «Ореол» — не игра, — сказал он.
Он сказал это так же ровно, как до этого просил пристегнуться, и мне понадобилась секунда, чтобы понять, что он не шутит и не пугает.
— Он и был прибором с самого начала. Просто прибор сделали похожим на игру, потому что за игру люди платят, о ней рассказывают друзьям и в неё играют по ночам. Сорок миллионов человек восемь лет честно рассказывали о себе: что берут, когда никто не видит, кого боятся, кому врут, за что себя ненавидят. Игра измеряла не реакцию и не координацию. Она измеряла, насколько человек честен с собой.
— Уровень.
— Уровень, — согласился он. — Не зарплата, не доброта, не заслуги. Расстояние между тем, что человек о себе думает, и тем, что делает. У слесаря может быть сороковой. У миллионера — второй. Мы этого не придумали. Мы этому научились.
— Вы пользуетесь каршерингом, — сказал он. — Доставкой за пятнадцать минут. Ассистентом в телефоне, который напоминает выпить таблетку. Это всё мы. Просто вывеска другая, и она вам нравится больше.
— А внешний контур — это что?
— Слой, в котором человек себя описывает, — сказал Мещерский. — Не мысли, не чувства. Описание. То, что он про себя говорит, когда никто не слушает. У большинства людей описание всю жизнь лежит внутри и наружу не выходит. В апреле мы включили линзу на всех и стали смотреть, у кого оно вылезет и останется. Это была проверка связи.
— И у кого осталось?
— У тех, кто уже был готов. У кого описание давно не совпадало с жизнью. — Он посмотрел на меня. — Вы, Марк, восемь лет смотрели на чужие аккаунты как на таблицу: что прокачать, что слить, где человек врёт сам себе. Плюс одна деталь. Вы себя не очень любите. Это помогает.
— Это называлось гриндить, — сказал я. — Ночью, за деньги.
— Это называлось измерением, — сказал Мещерский. — Разница в том, что гриндили вы, а измеряли вас.
— Спасибо.
— Это не комплимент. Это причина.
Он взял свой стакан и не стал пить. Просто держал.
— Первым был наш сотрудник, — сказал он. — В феврале. Он написал отчёт на двадцать восемь страниц, сел напротив меня и прочитал его вслух. Хороший отчёт. Он до сих пор у нас работает.
— Почему он не ушёл?
— А куда? — Мещерский пожал плечами. — Ему нравится видеть. Он теперь видит по правилам, а не как получится.
— А Туз?
Мещерский не удивился. Я потом понял, что удивить его вообще было нельзя — для этого надо было сказать что-то, чего у него не было в папке.
— Артур Гельман работал у нас тестировщиком. За три дня до релиза он написал служебную записку: выпускать девять ноль нельзя, потому что линза закрепится у части пользователей и никто не понимает, чем это кончится. Записку подшили. Релиз выпустили. Его уволили. Он не злодей — он просто раньше нас написал то, что мы потом записали в патч-ноут.
— Почему вы его не тронули?
— Зачем? — искренне удивился Мещерский. — Он торгует таблетками из глюконата кальция. Он нам не мешает. Иногда бывает полезен.
— Это про меня тоже? «Не мешает, иногда полезен»?
— Пока да, — сказал Мещерский.
Он поставил стакан и сложил руки на столе — не как начальник, а как человек, который переходит к делу, потому что дело важнее вежливости.
— Теперь про вас. Вы не случайный человек. Вы из тех, кто доходит дальше всех: у вас класс, который в отчётах называется «Ревизор». Вы были за зеркалом. Вы дошли до места, куда не доходят наши инженеры. У них есть приборы, но у них нет вас.
— И что вам нужно?
— Список. — Он сказал это без паузы. — Семнадцать человек на сегодня. Имена, адреса, кто где бывает, с кем разговаривает, кто что умеет.
— И что с ними будет?
— Ничего. Их будут наблюдать. Так же, как наблюдают вас. Разница только в том, что наблюдать удобнее, когда знаешь, где человек спит.
— А если я откажусь?
— Тогда мы продолжим то, что делаем. — Он пожал плечами второй раз за вечер, и это было самое честное движение за весь разговор. — У нас нет задачи вас наказывать. Наказывать — это работа, а у нас и без вас работы много.
Он помолчал ровно столько, сколько нужно было, чтобы я успел почувствовать, что торг идёт не про меня.
— Вы получите квартиру. Не ипотеку — квартиру, в которой можно жить и не считать. Работу, если захотите: у нас есть отдел, который смотрит на данные, а не в поддержку. Деньги — такие, что вы перестанете выбирать кофе по цене.
Он снова помолчал.
— И самое главное. Вероника Волошина, двадцать четыре года, гипертрофическая кардиомиопатия. У неё в первой городской двадцать два человека впереди, и её случай не в приоритетном списке, потому что в приоритетном списке лежат случаи, которые можно объяснить комиссии. Мы поставим её первой. Ей сделают операцию, которой в этой очереди нет и не будет.
— Она узнает?
— Нет, — сказал Мещерский. — Ей скажут, что освободилось место. Такое иногда бывает.
Я сидел и слушал, как во мне кто-то очень разумный уже сказал «да» и подбирает слова, которыми это потом объяснят. Слова были хорошие. В них были очередь, двадцать два человека, коридор, в котором она прижимала руку к груди и смотрела в одну точку, и то, что за всё это отвечать будет не человек, а бумага в чужом сейфе.
Я почти сказал да. Не из страха. Из арифметики: семнадцать против одной — это не выбор, это решение. Считалось изи, и от этого было тошно.
— Не спешите, — сказал Мещерский и подвинул мне ещё один лист. — Вот список. Посмотрите, может, кого-то знаете.
Это был обычный список, напечатанный двенадцатым кеглем, с фамилиями и адресами. Я узнал два адреса: Севин дом и Костин. Узнал бы и третий, если бы там был мой.
Одна строка была зачёркнута от руки, ровной линией, и сбоку стояло «с 02».
Штейн Григорий Львович, 58.
— Лекарь. Он у нас с февраля, — сказал Мещерский. — Вы отдали его в апреле. За дозу.
Я не сказал ничего. Сказать было нечего: если бы я стал объяснять, что доза была нужна человеку, который умирает, я бы услышал в ответ то, что и услышал.
— Не расстраивайтесь, — сказал Мещерский. — Это не изменило ничего, кроме вашей биографии.
Я посмотрел себе над голову, потому что мне надо было чем-нибудь занять глаза.
Марк Ветров. 27. Ревизор. Метка: предательство.
— У вас сейчас написано, что вы предатель, — сказал Мещерский, не поднимая головы от листа. — Метка — это не приговор. Это бухгалтерия. Знаете, что она делает, если я вам сейчас заплачу?
— Что?
— Ничего. — Он посмотрел на меня. — Не портится и не улучшается. Метки не за деньги. Это самое честное, что есть в нашей системе.
Это была база, и звучала она хуже любой угрозы.
Он снова посмотрел в лист. Ветра в комнате не было, лампы не мигали, за окном ровно шла река, и вся эта тишина была устроена так, чтобы мне было слышно, как я думаю.
— Почему? — спросил он.
Я подумал, что мог бы сказать: потому что не хочу быть человеком, который знает адреса. Мог бы сказать: потому что я уже один раз так сделал, и мне это ничего не стоило, а это плохой признак. Мог бы сказать: потому что она бы не согласилась. Последнее было бы враньём. Она бы согласилась. Она бы сказала: «Семнадцать человек, которых я не знаю, против меня, которую ты знаешь. Я не стою семнадцати, Марк. Никто не стоит».
Все причины были правильные, и все они плохо звучали вслух.
— Нет, — сказал я.
— Почему?
— Не знаю, — сказал я. — Я потом придумаю.
Мещерский кивнул. Он не спорил, не уговаривал и не смотрел на часы. Он встал, застегнул пиджак и надел очки, которые до этого держал в руке.
— Я не буду вас переубеждать, — сказал он. — Обычно потом придумывают именно то, что я мог бы сказать сейчас. Но вы знаете, от чего отказались.
— Знаю.
— Это не деньги.
— Знаю.
— Вы отказались от её операции.
— Знаю.
— И всё равно.
— Да.
Он постоял ещё секунду.
— Жаль, — сказал он. — Хорошего дня.
И вышел. Дверь закрылась без стука.
Я сидел один в пустом зале с восемью стульями и холодным чаем. На столе осталась распечатка — он её не забрал. Так оставляют счёт: не потому, что забыли, а чтобы человек сам решил, что с этим делать.
Через минуту у меня в глазах развернулось серое:
Предложение: отклонено. Изменений нет.
Я дочитал до «изменений нет», и почему-то именно это меня добило. Не «вы отказались», не «вы потеряли», а четыре ровных слова, как в конце списка изменений: ничего не поменяли, всё осталось как было. Ни нерфа, ни буста — просто список изменений, в котором не было ни одного изменения.
Машина меня не ждала. Водитель уехал, и правильно. Ближайший каршеринг стоял в двух дворах, но брать его не хотелось: я и так всю дорогу сюда ехал пассажиром.
Я шёл по набережной и думал, что за всю дорогу сюда не запомнил ни одного лица. Наверное, потому, что не смотрел: думал, что везут на разговор, а везли на продажу.
Ветер был холодный, куртка — не по погоде. В переходе мальчик играл на скрипке, очень плохо и очень старательно. Я дал ему сто рублей, чего никогда не делаю, и он кивнул, не переставая играть.
В метро была давка, и в давке было хорошо: никто не смотрел мне над голову и никто ничего про меня не знал, кроме того, что я мешаю выходить. Я влез в вагон «Москва-2020» на БКЛ и ехал два перегона стоя, прижатый к стеклу, и это было лучшее место в Москве.
В мастерской горел один светильник — тот, на длинной ноге, который Ника ставит над верстаком. Она сидела над ящиком комода и вычищала стамеской паз. Радио играло что-то старое и тихое.
Я не стал ничего говорить с порога. Сел на табурет, снял куртку, положил её на колени, как кладут сумку, и рассказал ей всё.
Про звонок. Про машину без логотипов. Про зал с восемью стульями и остывший чай. Про то, что «Ореол» был прибором, а уровень — это расстояние между тем, что человек о себе думает, и тем, что делает. Про линзу, про тысячу четыреста два, про её болезнь, написанную в чужом отчёте дважды — в списке и в предложении. Про операцию, которой нет в очереди и не будет, и про то, что ей сказали бы, что освободилось место.
Про семнадцать фамилий. Про зачёркнутую строку.
— Он у вас с февраля, — сказал я. — Вы отдали его в апреле. За дозу. Это он мне сказал, не я. — Я замолчал, потом договорил: — Я тебе тогда не сказал. Я сказал, что достал лекарство. Я достал его тем, что назвал человеку адрес человека, который собирал людей в подвале и лечил их тем, что умел.
Ника отложила стамеску. Не резко — просто отложила, как откладывают, когда работа кончилась сама.
— Семнадцать, — сказала она.
— Семнадцать.
— Ты их знал?
— Двух.
Она смотрела на меня ровно, без всякого выражения, и я в это время смотрел на её руки, перемазанные тёмным воском, и на то, как они не двигаются.
— И ты сказал нет, — сказала она.
— Сказал.
— Почему?
— Не знаю, — сказал я. — Я ему тоже так сказал.
— Он знал? — спросила она вдруг. — Штейн. Что это ты.
— Не знаю. В тот вечер он посмотрел на меня снизу вверх. То есть на метку. А потом в лицо — дольше, чем на других.
— Значит, знал.
— Почему ты так решила?
— Потому что он тебя не выгнал, — сказала Ника. — Он посмотрел и продолжил занятие. Так делают, когда всё уже решили.
Она встала, вытерла руки о полотенце, которое висело у верстака третий месяц и не стиралось ни разу, и включила чайник.
— Я бы согласилась, — сказала она, не оборачиваясь.
Жиза, подумал я. Только легче от этого не было.
— Знаю.
— Ты знал это и всё равно мне рассказал.
— Да.
— Зачем?
Я подумал и сказал честно:
— Потому что если бы я не рассказал, я бы потом жил с человеком, который этого не знает. И это были бы уже не мы.
Она усмехнулась — коротко, одним углом рта, как умела только она.
— Красиво, — сказала она. — Иди руки помой. Ты весь в чужом.
Туз позвонил в десять, когда мы пили чай, комод стоял разобранный, а струбцину Ника за вечер переставляла дважды.
— Ты где?
— На Таганке.
— Завтра в полночь. Крыша. Приходи с Никой.
— Какая крыша?
— Твоя, — сказал Туз. — В Марьино. Костя принесёт ключ от чердака. Там нас никто не услышит, потому что там никого.
— Зачем?
— Надо поговорить. Все сразу. — Он помолчал. — Иначе каждый по отдельности уже договорился.
Он положил трубку.
Ника дотянулась до радио и выключила его на середине песни.
Глава 15. Выбор
Крыша у нас была не романтическая.
Не та, где стоит кто-то с бутылкой и смотрит на город. Плоская, в рубероиде, с четырьмя будками над лифтовыми шахтами, с антеннами и с верёвками для белья, которые в нашем доме не снимают никогда. Пахло гудроном и мокрым бетоном.
В VRChat можно было снять шлем и оказаться на кухне. Здесь шлема не было ни на ком, и снять было нечего.
Внизу был мой район, которого я не видел три недели: те же машины, тот же фонарь у площадки, та же лавочка у второго подъезда. У бордюра валялись два брошенных самоката, и районный чат второй день ругался, что их кидают поперёк дорожки. По проспекту бесшумно тянулись беспилотные такси, ровные, как по линейке. Только листья уже развернулись, и от этого район казался чужим и немного нарядным.
Костя принёс ключ от чердака и фонарь на аккумуляторе. Сева принёс печенье в коробке из-под обуви. Туз принёс термос и восемь бумажных стаканчиков — восемь, потому что он всегда знал, сколько нас, даже когда мы сами ещё не знали.
Нас было семеро. Двое стояли у парапета и курили, хотя не курили никогда. Ника села на трубу, поджала ноги и накинула на колени мою куртку, которую я снял раньше, чем понял, что холодно.
— Давайте сразу, — сказал Туз. — Все знают, что случилось за неделю?
— Знаем, — сказал Костя.
— Тогда я вслух, для порядка. Дока нет с того вечера. Игорь уехал в «Сирин» по приглашению и теперь у них в программе. Люда перестала брать телефон. Тамара Петровна ждёт процедуру, но процедуру делать некому, потому что процедуру умел делать один человек, и этого человека мы сдали.
Он сказал это ровно, без нажима, и никто не стал смотреть на меня. Кроме Ники. Ника смотрела.
— «Сирин» работает по одному, — продолжал Туз. — Каждому свой разговор. Мне предложили в феврале. Я отказался. Я, знаете, торговец: мне не понравилось, что товар не мой.
В интерфейсе у него так и было написано: Барыга. Он этого не скрывал, как не скрывают профессию.
— И что теперь? — спросил Сева.
— Теперь пути, — сказал Туз. — Их три, и все три плохие.
Он налил себе чаю, подул и продолжил — так, как читают список в конце совещания, когда все уже устали.
— Первый: выключить всем. Кнопка есть, Марк её видел. Один раз нажать, и у всех чисто. У всех.
— И у Ники, — сказал Костя.
— И у Ники. — Туз посмотрел в стаканчик. — Три дня комы, память о сеансе стирается. Только это не Док с капельницей, это кнопка. Значит, стирается не память, а всё, что видно. У неё болезнь никто и никогда не увидит. Ни врач, ни она сама.
— Хватит, — сказал я.
— Я и говорю: путь плохой.
— Второй?
— Второй: оставить только тебе. — Туз посмотрел на меня. — Ты Ревизор. Ты можешь выйти из правил. Один.
— Один — это как?
— Как-то. Ты умеешь. — Он пожал плечами. — Остальным вернуть слепоту, себе оставить глаза. Кто-то же должен видеть.
Вайб был честный, и пахло от него чужой выгодой.
Я, честно говоря, хотел этого. Секунды три, не больше. У меня уже в голове был готовый ответ: я буду смотреть и предупреждать, я буду работать на них, я буду видеть за всех, и это будет честно, потому что тяжело.
Три секунды — это много. За три секунды человек успевает построить себе оправдание целиком, с фундаментом и крышей.
Классический тильт: сначала ты проиграл сам себе, а потом объяснил, почему так и надо.
— Третий? — спросил я.
— Третий: не делать ничего, — сказал Туз. — Мы не боги, мы не подписывались. Оставить как есть. Люди привыкнут. Через сто лет это будет называться зрением.
— И что будет через сто лет? — спросил Сева.
— Ничего, — сказал Туз. — Просто к тому времени каждый будет знать своё место. В буквальном смысле. И никто не будет спорить, потому что над каждым написано.
Ветер дёрнул верёвку с бельём, и она застучала по трубе.
— Есть четвёртый, — сказал я.
— Нет, — сказал Туз. — Четвёртый придумывают, когда не хотят выбирать из трёх.
— Я его не придумал. Я его видел.
— Где?
— Там, где нет интерфейса.
Я рассказал. Про чердак, где пахло пылью и старыми лыжами. Про железный щиток с чёрной рукояткой, обмотанной синей изолентой. И про файл на его дверце, где печатными буквами написано: «Выключить сеанс для всех».
Не рукоятка. Лист.
Обычный, серый, чуть желтее стены, с двумя дырками от дырокола и с номерами по левому краю. Правила. Не «правила игры» — правила, по которым вообще работает то, что мы видим: что показывать, кому показывать, что можно и чего нельзя.
— Там написан код? — спросил Сева.
— Там написано словами, — сказал я. — Я прочитал это как объявление у лифта: один раз, по диагонали. А надо было как инструкцию.
— И что там написано?
— Коротко. «Полоска: владельцу». «Метка: всем». «Обмен: разрешён без согласия». «Сила: отнимается силой». «Задания: выдаёт Хор». И последнее. «Право видеть себя: у того, кто смотрит».
Я сказал это и замолчал, потому что впервые услышал, как это звучит вслух, на крыше, при семи людях, в переводе на русский.
— Значит, — медленно сказал Сева, — я себя не вижу. Меня видят.
— Да.
— И всегда так было?
— Всегда. Просто раньше никто не смотрел.
Туз поставил стаканчик на парапет.
— И что ты предлагаешь? Разорвать лист?
— Не выключать и не оставлять, — сказал я. — Переписать.
— Что именно?
Я сказал:
— Убрать лут. То есть нельзя взять себе то, что тебе не отдали. Совсем нельзя — не «минус репутация» и тошнота, а просто не выходит, как не выходит пройти сквозь стену.
— Дальше.
— Убрать ПвП. Нельзя получить выгоду за счёт другого. Никакой. Ни силой, ни хитростью, ни тем, что ты знаешь про человека больше, чем он сам.
Туз хмыкнул.
— Ты понимаешь, что ты сейчас сказал? Ты сказал, что больше нельзя будет зарабатывать. Вообще.
— Можно. Просто не за счёт чужого.
— Это одно и то же, — сказал Туз. — Всё, что мы делаем, мы делаем за счёт чужого. Так устроена торговля. Так устроена работа. Так, извини, устроена любовь.
— Тогда это будет не торговля, — сказал я. — Это будет обмен. В Rec Room я в двадцать строил дом и продавал его за игровые монеты. Мне казалось, что это торговля. На самом деле я продавал картинку.
Он посмотрел на меня, как смотрят на человека, который принёс плохую монету, и монета тяжёлая, и вроде бы серебро.
— Дальше, — сказал он.
— Скрыть чужие уровни. Каждый видит только свой.
Тут заговорили сразу все.
— Это как?
— А если мне надо понять, кто передо мной?
— А если он врёт, а я не увижу?
— А если он больной, а я не увижу?
— Это зашквар, — сказал кто-то из курящих у парапета. — Так вообще ничего не поймёшь.
— Надо понять — поговори, — сказал я. — Через месяц. Через год. Через десять лет. Это дольше. Это и должно быть дольше.
— А задания? — спросил Сева. — Задания-то зачем трогать?
— Задания оставить. Все. Как есть.
— Почему?
Я подумал, как объяснить, и не нашёл ничего, кроме правды.
— Потому что они настоящие. «Позвонить матери». «Донести пакет». «Вернуть долг». Это единственная часть интерфейса, которая не показывает, а просит. И это единственное, за что я вообще что-то сделал в этой жизни.
Он кивнул. Туз — нет.
— Красиво, — сказал Туз. — Только ты понимаешь, что это правило от тебя? Одно правило, на всех, навсегда, придуманное одним человеком в холодную ночь на крыше.
— Понимаю.
— Ты понимаешь, что так делают только двое? Святые и те, из-за кого потом всё.
— Понимаю, — сказал я. — Я не святой.
— А кто?
— Я тот, кто дошёл, — сказал я. — Ты не дошёл. Костя не дошёл. Она дошла, но она Зодчий: ей там нельзя ничего менять. Если бы дошёл ты, решал бы ты. Дошёл я. Это не право. Это очередь.
Туз долго молчал. Потом сказал:
— Цена.
— Что?
— Цена какая?
— Я не знаю, — сказал я. — Узнаю там.
— Узнай сначала.
— Сначала нельзя.
— Тогда это не сделка, — сказал Туз. — Это лотерея.
— Да, — сказала Ника. — И что?
Она сказала это с трубы, не поднимаясь и не вытаскивая рук из рукавов, и все посмотрели на неё, потому что она за весь вечер не сказала ни слова.
— Там лист, — сказала она. — Ты мне его пересказал. Он не врёт и не шутит. Он просто лежит.
— И ты его отпустишь?
— Он не мой, — сказала Ника. — Он его.
Туз засмеялся — коротко, невесело, как кашляют на морозе.
— Ладно, — сказал он. — Голосуем?
— Не будем, — сказал я. — Скажите, кто против. Сейчас. И я никуда не пойду.
Секунд десять на крыше было слышно, как внизу, на площадке, кто-то ругается с собакой и как гудит вентиляция.
— Я не против, — сказал Сева. — Я боюсь.
— Я тоже, — сказал я.
— Жиза, — сказал Костя. — Сорян, что вслух.
— Тогда иди, — сказал Туз и отдал мне стаканчик. — Термос оставь, он мой.
Мы не голосовали. Голосовать было нечем: у нас не было ни большинства, ни меньшинства, у нас было семь человек на крыше, из которых никто не хотел первым сказать «да».
Вниз я пошёл один: Ника осталась гасить фонарь и собирать стаканчики, потому что у неё это всегда получалось лучше, чем у меня, и потому что ей надо было постоять одной.
На площадке четвёртого этажа, у своей двери, стоял дядя Слава с отвёрткой и ковырялся в замке. Он делал это всю жизнь, сколько я его знал: замок у него работал, а ковыряться было надо.
— Здравствуй, сосед, — сказал он.
— Здравствуйте. — Я остановился. — Что с замком?
— Ничего. Хороший замок. — Он выпрямился. — Ты давно не заходил. Я думал, ты уехал.
— Я переехал. К Нике. На Таганку.
— Хорошо, — сказал он. — Таганка — хорошо. Там мастерские.
Над его головой мигнуло и осталось:
???
Он смотрел на меня внимательно — не снизу вверх, а в лицо, как будто искал что-то, что раньше было на месте, а теперь нет.
— Ты спрашивал что-то, — сказал он. — В прошлый раз.
— Не спрашивал.
— Спрашивал. У тебя лицо было такое. Спрашивай.
И я понял, что не спрошу.
Потому что то, что я собирался сделать, ничего не возвращало. Оно оставляло как есть: и его, и женщину с недовязанным шарфом на серой лавочке, и мальчика с занесённой ногой на площадке. Три знака вопроса не отменялись никаким патчем, и это было самое честное в моём решении.
— Я потом, — сказал я. — Как-нибудь.
— Как-нибудь, — согласился дядя Слава и снова взялся за замок.
Отчества я у него так и не спросил. Всё собирался.
Беспилотник бы доехал дешевле, но я выбрал машину с водителем: мне надо было, чтобы кто-то вёл. Такси мы поймали на проспекте, и ехали сорок минут через всю Москву, потому что метро в это время уже закрыто. Водитель слушал радио и не разговаривал, и я был ему за это благодарен. Ника смотрела в окно. На Бауманской мы вышли, и она взяла меня за руку — не для поддержки, а просто чтобы идти быстрее.
В старом корпусе было темно, и мы вошли через прачечную, как в тот раз. Пахло хлоркой и мокрой штукатуркой — честнее этого запаха у меня в жизни не было ничего.
В зале лечебной физкультуры стояли скамейки, сложенные друг на друга, и шесть секций зеркал, снизу до потолка. Третья секция была без угла. Четвёртая — мутная. На дальней, на самой высоте, висела трещина, нарисованная ровно и аккуратно.
Раньше я тут всё видел в темноте. Это был перк, и он работал честно: я различал ступени, швы и края. Хорошая была штука.
Я подошёл к третьей секции и посмотрел на себя. В зеркале стоял человек в куртке не по погоде, с трёхдневной щетиной, и над его головой висело:
Марк Ветров. 27. Ревизор.
Внимание.
Учётная запись будет изменена.
— Я подожду, — сказала Ника.
— Тут часа два.
— Я подожду, — повторила она. — Я не поэтому здесь.
— А почему?
— Потому что ты вернёшься, — сказала Ника. — И тебе надо, чтобы кто-то был на этой стороне.
Стекло было мягкое, как остывший воск. Потом сразу стало холодно.
Чердак был тот же. Балки под самой крышей, два слуховых окна, и в свете медленно ездила пыль. В углу — отцовские лыжи, перевязанные ремнём. А за стеклом не было ни двора, ни неба: ровный серый свет, и всё.
И тишина. Не отсутствие звука, а такая тишина, в которой нет даже фона, к которому привыкаешь с рождения: трансформаторной будки, далёкой дороги, чьих-то голосов за стеной.
Интерфейса тут не было. Совсем, ни строчки, ни краешка полоски, и от этого голова работала непривычно, как будто из комнаты вынесли всю мебель.
Лист лежал в прозрачном файле на дверце щитка — тот же, с кривыми полями, как печатают объявления в бухгалтерии. Только теперь я видел, что под инструкцией есть вторая страница: правила. Я подошёл и стал читать её заново — сверху вниз, медленно, как читают инструкцию, которую раньше читал по диагонали.
1. Слой не создаёт. Слой показывает. 2. Полоска: владельцу. 3. Метка: всем. 4. Инвентарь: принимает. Живое нельзя. Лимит веса. 5. Обмен: разрешён без согласия. 6. Сила: отнимается силой. 7. Задания: выдаёт Хор. 8. Откат: один раз в сутки. Класс: Ревизор. 9. Право видеть себя: у того, кто смотрит.
— Я не создаю правила, — сказал голос у меня за спиной. — Я их зачитываю.
Он говорил вслух. Не строками, не серым по глазам — вслух, обычным голосом, не моим и не чужим, как у человека, которого записали на плёнку в пустой комнате, а потом плёнку потеряли и нашли.
Я не обернулся. Я знал, что там никого нет, и что это ничего не меняет.
— Мне нужно изменить, — сказал я.
— Пятое и шестое — отключить, — сказал голос. — Формулируйте.
— Пятое. Обмен без согласия отключить. Нельзя взять себе то, что тебе не отдали.
Лист в файле дрогнул. Пятая строка зачеркнулась сама — тонкой ровной линией, как зачёркивают в бухгалтерии, и сбоку, на поле, появилось короткое: «сейчас».
— Шестое, — сказал я. — Отключить. Нельзя получить выгоду за счёт другого.
Шестая строка зачеркнулась так же.
— Третье, — сказал я. — Изменить. Каждый видит только свой уровень.
— Подтверждаю, — сказал голос.
— Девятое, — сказал я. — Право видеть себя — у владельца.
Тут голос помолчал. Не потому, что думал — он не думал никогда, — а потому, что в его таблице это место было пустым.
— Девятое изменение невозможно при действующем классе, — сказал он.
— Почему?
— Потому что правило «право видеть себя принадлежит владельцу» не работает в мире, где есть тот, кто видит всех. Пока вы смотрите, никто не владеет собой полностью. Вы просите убрать выгоду из чужого. У вас есть выгода из чужого.
— Какая?
— Вы видели её болезнь раньше, чем она сама, — сказал голос. — Вы видели, кто врёт, кто боится, кто уходит. Вы узнавали людей до того, как они успевали что-то о себе рассказать. Всё это время вы носили чужие правды в кармане.
— Я ими не торговал.
— Вы ими жили.
Я стоял и смотрел на лист, и в голове у меня было очень тихо, потому что интерфейса не было и спорить было не с кем, кроме себя.
Я хотел сказать, что это была любовь. И понял, что не скажу этого вслух, потому что это была неправда: если бы её диагноз не был написан у меня над глазами, я, может, и не заметил бы его вовсе. Я увидел её болезнь раньше, чем её. Так не любят. Так читают.
— Сколько? — спросил я.
— Класс: Ревизор, — сказал голос. — Уровни. Перки. Точка сохранения. Право видеть себя.
Он перечислял это ровно, как перечисляют в заявлении на увольнение: по пунктам, без пауз, с одинаковым весом.
— Всё, что вы набрали, — это способы смотреть, — сказал он. — Смотреть нельзя оставить.
— Хорошо, — сказал я.
— Согласны?
— Да.
— Подтвердите.
На дверце щитка, на верёвке, висел карандаш. Короткий, сточенный, с одной стороны жёлтый, с другой — обсосанный до дерева. Такие карандаши лежат в поликлиниках, в сберкассах и в регистратурах, где надо расписаться за талон. Я взял его и расписался под девятым пунктом: Марк Ветров.
Буквы вышли неровные, как у человека, который давно не держал карандаш, а держал только клавиатуру.
Лист принял подпись и больше не дрогнул. Голос за моей спиной проговорил — я бы сказал, с удовольствием, если бы у него могло быть удовольствие:
Изменения. Номер девять один. Пятое: отключено. Шестое: отключено. Третье: видимость уровней ограничена. Каждый видит только свой. Девятое: право видеть себя принадлежит владельцу. Седьмое: без изменений. Задания: без изменений.
Он сделал паузу ровно на одну строку.
Цена. Класс Ревизор: изъято. Уровни: изъято. Перки: изъято. Точка сохранения: изъято. Право видеть себя: передано. Получатель: Волошина Вероника, 24 года. В полном объёме.
Он прочитал это, и я почувствовал, как из меня вынули что-то большое и нужное — не больно, не обидно, как будто выдернули провод из розетки, который до этого держался на честном слове и одной шурупной пробке.
Честный нерф: не класса, а меня.
— Патч подписан, — сказал голос. — Изменения вступят в силу при следующем пробуждении.
— У всех?
— У всех, кто ещё проснётся.
— А зависшие?
— Без изменений.
— Совсем?
— Совсем, — сказал голос. — Спасибо. Хорошего дня.
И замолчал.
Я постоял ещё немного, глядя на лист. Он висел ровно так же, как висел: серый, помятый, с двумя дырками от дырокола. Только теперь в нём было на четыре зачёркнутые строки больше и одна подпись — моя, кривая, карандашом.
Обратная дорога была той же и заняла меньше, чем я думал. Дверь с номером 12. Комната. Стекло, мягкое, как остывший воск.
В зале лечебной физкультуры было темно.
Раньше я видел в темноте. Теперь не видел. Я сделал шаг и наткнулся на сложенные скамейки, и скамейки сказали об этом громко, на весь пустой корпус.
— Марк?
Она сидела на полу у зеркал, спиной к раме, обхватив колени. Я не сразу её увидел: глаза у меня теперь были обычные, и им понадобилась минута, чтобы привыкнуть.
— Я тебя не вижу, — сказал я. — Совсем. Ни полоски, ни метки.
— А я вижу, — сказала Ника.
— Что?
— Себя.
Она сказала это очень просто. Как говорят «свет включили».
— Гипертрофическая кардиомиопатия, — сказала она. — Вот как это называется. Три месяца это называлось «неизвестно».
Я стоял в темноте и смотрел на неё. Я не знал про неё ничего: ни уровня, ни полоски, ни того, что с ней будет завтра. Я знал только, что она сидит на холодном полу в мастерской куртке и что ей сейчас страшно, и что по глазам это видно и без всякого интерфейса.
Я хотел сказать что-нибудь про то, что теперь это её, и что я отдал не так уж много, и что всё будет хорошо. Всё это было правдой примерно наполовину, и я промолчал.
— Пойдём, — сказала она. — Я замёрзла.
Место ей дали на май. С названием болезни её стало видно на бумаге, и бумага пошла. Через госуслуги пришло уведомление с номером очереди и словом «подтверждено», и ассистент в телефоне дважды переспросил, нужно ли поставить напоминание. Я поставил.
Она назвала это врачу так же ровно, как говорила «подай стамеску».
Глава 16. Сеанс не завершён
Через месяц я научился не смотреть на людей слишком внимательно.
Это оказалось труднее, чем всё остальное. Труднее, чем драка в переходе, труднее, чем серый город за зеркалом, труднее, чем разговор с вежливым голосом, у которого был мой собственный тембр. Просто идти по улице и не искать над головами цифры. Просто видеть человека и не знать про него ничего, кроме того, что он сам захочет показать.
Я и не знал, насколько это была привычка. Как курить. Первые недели было кринжово: я ловил себя на том, что ищу над людьми подписи.
Жил я теперь на Таганке, в комнате над мастерской, которую снимала Ника. Не переехал — просто остался, сначала на три дня, потом на неделю, потом перестал считать. Моя однушка в Марьино стояла пустая, я платил за неё и обещал себе разобраться с этим в следующем месяце. В Марьино был мой дом, а дома я теперь не любил: там всё было пропитано тем апрельским утром, и даже чайник смотрел на меня с укором.
Мимо мастерской каждое утро проезжали беспилотные такси, ровные, как по линейке, и один раз одно из них остановилось, потому что Ника переходила дорогу с рулоном шпона. Оно подождало.
В мастерской пахло лаком, пылью и старой мебелью. Ника реставрировала комод восемнадцатого века, у которого предыдущий реставратор отбил весь шпон и залил всё лаком «под орех».
— Представляешь, — говорила она, не поднимая головы, — он его просто убил. Хороший был комод. Немецкий. А теперь это не комод, а воспоминание о комоде.
— Ты его спасёшь, — сказал я.
— Я его не спасу. Я его соберу заново. Это разные вещи.
Она работала молча, сосредоточенно, и в эти часы её нельзя было ни о чём спрашивать. Раньше я думал, что сосредоточенность — это про характер. Теперь я знал, что это про сердце. Её прооперировали в мае, операция прошла хорошо, но восстановление — это не финал, а длинная скучная дорога, и по этой дороге нельзя бежать.
Иногда она вдруг останавливалась, прижимала руку к груди — и смотрела в одну точку. Я не подходил. Она не любила, когда подходят.
Я работал у неё же. Мыл, шкурил, ездил за материалом, разговаривал с заказчиками, которые все как один хотели «поскорее» и «подешевле». Шкурку и клей я заказывал на маркетплейсе, и доставка за пятнадцать минут привозила их быстрее, чем я успевал допить чай. Работа руками оказалась по кайфу.
Платформа «Ореол» меня не то что не интересовала — я её выключил в первый же день и с тех пор не открывал. Иногда в новостях мелькало название «Сирина». Я не читал.
Интерфейса не было.
Ни полоски, ни карты, ни меток, ни заданий. Только утренняя тяжесть в голове, обычная человеческая, и ощущение, что из квартиры вынесли что-то большое и нужное, а следы на полу остались.
По ночам мне снился серый город.
Один раз, в июне, я стоял в очереди в поликлинике — за справкой для мастерской, самой глупой бумажкой на свете, — куда записался через госуслуги, а ассистент трижды напомнил не забыть бахилы. Я стоял там и вдруг поймал себя на том, что смотрю на женщину впереди и жду, когда над ней появится подпись.
Ничего не появилось. Женщина была просто женщина: усталая, с ребёнком, с кофтой на локте, и у неё болела голова, и это было видно по глазам, без всякого интерфейса. Люди и так всё друг про друга видят. Просто не смотрят.
В VRChat я в шестнадцать тоже смотрел на аватары, а не на людей, и называл это общением. Разница была в шлеме.
— Мужчина, вы на приём?
— Уже нет, — сказал я и вышел из очереди.
Я стал внимательнее. Это единственное, что у меня осталось от всего апреля. Я не знал, кто передо мной: хороший человек или плохой, честный или врун, сколько он сделал добра и сколько зла. И знал, что не узнаю никогда, и что это правильно.
Так, наверное, живут все нормальные люди. Просто они не замечают, какое это чудо.
Нику выписали в конце мая, и врач сказал: повезло.
— Повезло, — повторила Ника в машине, глядя в окно.
— Ты не веришь в везение?
— Я верю в людей, которые вовремя замечают. — Она помолчала. — Ты вовремя заметил.
Я не стал говорить, что заметил не я. Что заметила полоска, а полоска — это не я, а то, что во мне было. Она всё равно бы не согласилась.
Дядя Слава умер в июне.
Тихо, во сне, на своей четвёртой. Соседи говорили — сердце. Я узнал об этом из районного чата, где писали «соболезнования родным и близким», и три дня ходил сам не свой, потому что так и не узнал его отчества и всё собирался спросить.
На похороны я пошёл. Народу было немного. Стоял у ограды, смотрел, как опускают гроб, и думал о том, что он был единственным человеком, у которого я видел над головой три знака вопроса, и что я так и не понял, что это значило. Может, ничего. Может, он просто всю жизнь был никем не открыт — ни для других, ни для себя.
А может, он всё знал. Он один во всём подъезде говорил мне «здравствуй, сосед» так, будто мы знакомы давно и хорошо. Так говорят с человеком, которого видели раньше настоящим.
В августе мы с Никой поехали в Тверь, к матери.
Дорога была долгая, автобус душный, Ника спала у меня на плече и иногда вздрагивала. Я смотрел в окно и впервые за лето думал о том апреле без ужаса.
Мать встретила нас у калитки. Постарела, похудела, но держалась прямо, как держалась всегда. Обняла меня, потом Нику — и я увидел, как они обе на секунду напряглись, как две незнакомые женщины, которых свёл один мужчина.
— Проходите, — сказала мать. — Пирог остывает.
Вечером мы сидели на кухне. Мать рассказывала про соседей, про то, что воду отключают через день, про какую-то Валю, которая вышла замуж за военного. Ника слушала и смеялась, и это было хорошо. Потом мать спросила:
— Ты на работу устроился?
— Да, — сказал я. — В мастерскую. Мебель.
— Мебель? — Она удивилась. — Ты же в компьютерах был.
— Был, — сказал я.
Мать помолчала. Потом сказала:
— И слава богу.
Я не понял, что она имела в виду, и не спросил. Есть слова, которые лучше не раскапывать.
Мы вернулись в Москву в конце августа.
Всё было как всегда: серое небо, тёплый асфальт, машины, люди. Я зашёл в подъезд, нажал на кнопку лифта — и остановился.
У почтовых ящиков висело старое зеркало. Кривое, в деревянной раме, память о тех временах, когда в подъездах ещё вешали зеркала. Я проходил мимо него тысячу раз и не смотрел.
Сейчас я посмотрел.
И на одну секунду — короче, чем вдох, — я увидел её.
Полоску. Зелёную, ровную, с делениями. Здоровье: 100%. И надпись, маленькую, серую, аккуратную, как ярлык на банке с крупой:
Сеанс не завершён. Продолжить? Да / Нет
Кнопка «Да» была светлой.
Кнопка «Нет» была серой.
Я стоял и смотрел на себя в зеркале — на человека в мятой куртке, с рюкзаком, с двухдневной щетиной, — и думал о том, что где-то за этим отражением, в сером городе, всё ещё идут люди с метками над головой, и кто-то из них сейчас впервые утром открывает глаза.
Я мог ничего не нажимать. Мог просто уйти. Я знал это и знал, что имею право.
Потом я мысленно нажал «Да».
Ничего не произошло. Небо не упало, полоска не осталась, зеркало показало мне обычного усталого мужчину, и в подъезде пахло сыростью и чужим борщом.
Но на лестнице, между третьим и четвёртым, я обернулся — и увидел за стеклом, на площадке второго этажа, старуху с сумкой на колёсиках. Она стояла неподвижно, спиной ко мне, и над её головой — всего на мгновение — мигнуло и погасло:
???
Я поднялся домой. Ника мыла кисти, вода шумела, играло радио, на столе остывал чай.
— Ты чего? — спросила она, не оборачиваясь. — Бледный.
— Давление, — сказал я.
И это была правда.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
