Обложка Сахарная империя. Закон против леди

Сахарная империя. Закон против леди

Юлия Арниева

0% прочитано
Стандартный
Юлия Арниева

Сахарная империя. Закон против леди

Глава 1

Сознание возвращалось медленно. Прежде чем открыть глаза, я долго лежала неподвижно, ощущая лишь ласковую прохладу тонкого шелка и едва уловимый, успокаивающий запах лаванды от простыней. Постепенно сквозь него проступил иной аромат, терпкий и сухой — так пахнут целебные травы и старые книги, годами пылящиеся на дубовых полках в забытых библиотеках. Наконец, с трудом разомкнув тяжелые веки, я увидела бледные, тусклые полосы света, пробивавшиеся сквозь неплотно задернутые портьеры и косо расчертившие незнакомую комнату.

— Миледи, слава небесам, вы очнулись! — раздалось откуда-то сбоку.

Я повернула голову, и в поле зрения возникла девушка в чепце и простом сером платье с холщовым фартуком. Ее круглое лицо сияло радостью.

— Леди Катрин очнулась! — крикнула она куда-то в сторону двери. — Мы уже начали думать, что вы...

— Мэри! — резко и властно оборвала ее на полуслове пожилая женщина в строгом темно-синем платье, шагнув вперед. — Следи за языком.

— Простите, миссис Хэдсон.

Девушка торопливо присела в реверансе, отчего ее юбки тихо зашуршали.

Катрин... Она назвала меня Катрин...

Я открыла было рот, чтобы возразить, чтобы назвать свое настоящее имя, но не произнесла ни слова. Мое имя... оно было где-то совсем рядом, на самом краю мысли, но стоило потянуться к нему, и оно рассыпалось пылью, не оставляя следа. Я знала, твердо знала, что я не Катрин, но собственного имени вспомнить не могла.

— Где... — Голос вышел хриплым, чужим, словно принадлежал кому-то другому. Я с трудом сглотнула слюну и попыталась снова: — Где я?

Попытка приподняться оказалась ошибкой. Мир взорвался болью, пронзившей правую ногу от бедра до щиколотки. Одновременно с ней затылок словно раскололся надвое, и я упала обратно на подушки, задыхаясь, не в силах пошевелиться. Комната накренилась, перед глазами поплыли серые круги, и несколько секунд я судорожно хватала ртом воздух, пережидая приступ тошноты.

— Тише, тише, миледи.

Прохладные пальцы коснулись моего лба, миссис Хэдсон оказалась рядом и теперь поправляла подушки, приподнимая мне голову.

— Вы в своей спальне, в Роксбери-холле. Все хорошо. Вы дома.

В какой еще спальне? В каком Роксбери-холле?.. Я не знала этого места, не знала этих людей и меньше всего на свете понимала, где оказалась. Воздуха вдруг не хватило и, заставив себя сделать глубокий вдох, я опустила глаза и замерла, глядя на руки, лежавшие поверх одеяла.

Это были чужие руки. Тонкие бледные пальцы, изящные запястья с голубоватыми прожилками вен, просвечивающими сквозь почти прозрачную кожу. На безымянном пальце правой руки тускло поблескивало массивное кольцо, темный рубин в старинной оправе, окруженный мелкими бриллиантами. Я никогда не носила такого кольца. У меня не было таких рук, мои были чуть полнее, с небольшим шрамом от ожога на большом пальце.

Я осторожно огляделась, боясь снова потревожить голову. Взгляд скользил по тяжелым бархатным портьерам цвета выдержанного бургундского, переходя на массивную кровать красного дерева с балдахином, затканным золотой нитью, — в ее шелке и пуху я сейчас беспомощно утопала. Чуть в стороне угадывались очертания антикварного туалетного столика, украшенного искусной резьбой и потускневшим зеркалом в бронзовой раме, а неподалеку теснились каминная полка с фарфоровыми статуэтками пастушек и кресло, обитое выцветшим гобеленом. Вся эта обстановка складывалась в безупречные декорации к дорогому историческому фильму или скорее в музейную экспозицию, куда каким-то нелепым образом поместили живых людей.

— Но я была... — Слова застряли в горле, потому что я сама не знала, что хотела сказать. Где я была? Кем я была? Память расплывалась, и я не могла ухватить ни одного ясного образа.

— Господи помилуй! — Мэри всплеснула руками так резко, что чепец сбился набок. — Миледи совсем память потеряла! Вы уже три года как замужем за Его Светлостью, миледи!

Три года. Замужем. За Его Светлостью.

Я хотела объяснить, что произошла ошибка, но что-то остановило меня. Наверное, инстинкт, отточенный годами, который я не могла вспомнить, или здравый смысл, пробивающийся сквозь панику и боль. А может взгляд женщин, которые смотрели на меня с беспокойством, настороженностью и ожиданием? Они ждали моей реакции, и что-то подсказывало мне: не стоит давать им повод для подозрений, пока не разберусь, что происходит.

Я машинально подняла руку к затылку, туда, где пульсировала боль, и тут же отдернула ее. На кончиках пальцев алела свежая кровь, почти такая же густая, как рубин в кольце.

— Доктор вот-вот прибудет. — Миссис Хэдсон осторожно промокнула мой лоб прохладным влажным полотенцем, от которого пахло мятой и чем-то лекарственным. — Вы неудачно упали с лестницы, миледи, но теперь все будет хорошо.

— Упала? — просипела я, непомня никакого падения. Я вообще ничего не помнила из того, что привело меня сюда, в эту комнату.

— Да, после... — Мэри замялась, опустила глаза и принялась нервно теребить передник. — После разговора с Его Светлостью. Вы оступились на верхней площадке.

Разговор с Его Светлостью... Что здесь вообще происходит?!

И в этот момент что-то щелкнуло в сознании, словно открылся шлюз, и воспоминания хлынули бурным потоком. Не мои воспоминания, чужие, но такие яркие и подробные, что у меня перехватило дыхание.

Удар наотмашь по щеке за пролитое вино, за темное пятно, расплывшееся по белоснежной скатерти во время ужина с виконтом Честерфилдом. Пощечина за неправильно поданный чай, слишком горячий или недостаточно крепкий, уже не важно, когда приезжала маменька с Лидией, когда нужно было улыбаться и делать вид, что все прекрасно... Сильный толчок, впечатавший лопатки в стену, за то, что осмелилась возразить, всего одно слово, одно крошечное несогласие во время приема гостей на празднование по случаю дня коронации короля Георга III...

Стоп. Георга III?

Мысли спотыкались, путались, но воспоминания продолжали течь, и остановить их было невозможно.

... Синяки, которые приходилось прятать под длинными рукавами, даже летом, даже в жару. Сломанное ребро после того визита в Лондон прошлой осенью… когда? Прошлой осенью 1800 года, которое лечили дома, тайком, настойками и примочками, потому что нельзя было вызывать семейного врача, нельзя было допустить, чтобы кто-то узнал...

1800 год. Нет. Это невозможно.

... Свадьба в марте 1798 года, в родовом поместье отца, в графстве Кент. Белое платье из тончайшего муслина, невесомое, как облако, маменька так хвалила его, так гордилась удачной партией для старшей дочери. Жених, Колин Сандерс, такой красивый, такой учтивый, с безупречными манерами, внимательный и заботливый все эти месяцы ухаживаний. Цветы, комплименты, обещания и потом первый удар, через три дня после свадьбы, за закрытыми дверями, когда она... когда я... когда...

1798 год. Георг III. Муслиновые платья. Графство Кент.

Я лежала не шевелясь, уставившись в потолок невидящим взглядом, пока чужие воспоминания все текли и текли сквозь меня непрерывным потоком.

Муж — холеный аристократ с безупречными манерами на публике, улыбка, от которой вздыхали дамы на балах. Комплименты, которые заставляли свекровь умиляться. И другой человек за тяжелыми дубовыми дверями спальни. Садист с вкрадчивым голосом, который становился особенно мягким перед очередной вспышкой ярости: «Ты сама виновата, дорогая. Ты меня вынуждаешь. Ты заставляешь меня это делать».

Это были не мои воспоминания. Чужая жизнь, чужая боль, чужой страх, но я чувствовала все это так ярко, так остро, словно прожила каждый из этих дней. И в этих воспоминаниях не было ничего, ничего из того времени, которое казалось мне настоящим.

Не было электричества, автомобилей, телефонов, компьютеров и самолетов. Были свечи и камины, лошади и кареты. Письма, которые шли неделями, врачи с пиявками и кровопусканиями.

Англия. Начало девятнадцатого века. Я в прошлом?

Комната качнулась и поплыла перед глазами, а тошнота подступила новой волной, и я судорожно сглотнула, стиснув зубы, цепляясь за реальность, какая бы она ни была.

— Миледи? — Голос Мэри доносился словно издалека. — Миледи, вы совсем побледнели!

Я закрыла глаза и часто-часто задышала, пытаясь сосредоточиться на чем-то простом, физическом: на дергающей боли в затылке; на ноющей в ноге и шелке простыней под ладонями.

Чужое тело, воспоминания, такие яркие, детальные, с запахами и звуками и ощущениями. Три года брака с человеком, который бьет за малейшую провинность. Падение с лестницы после очередной ссоры. И в этих воспоминаниях не было ни одного следа моей настоящей жизни, ни намека, ни проблеска, словно я и правда всегда была леди Катрин Сандерс, урожденная Морган, появившаяся на свет в 1779 году в графстве Кент.

Я точно знала, что жила в другом времени и была кем-то другим, и эти настоящие воспоминания должны быть где-то здесь, в моей голове... но, когда я тянулась к ним, они ускользали. Как меня звали на самом деле? Откуда я пришла? Ничего… пустота и только смутное ощущение, что это не моя жизнь. От осознания собственной беспомощности дыхание снова перехватило, а к горлу подкатил липкий страх.

— Мэри, нюхательные соли! Быстро!

Голос миссис Хэдсон донесся откуда-то сверху. Ее осторожные руки вернули мою голову на подушки, и тут же в нос ударила едкая аммиачная вонь. Я зашлась кашлем, заглатывая воздух, но муть перед глазами все же поредела, чтобы различить рисунок на пологе.

— Простите... — пробормотала, открыв глаза. Миссис Хэдсон и Мэри обеспокоенно склонились надо мной.

— Просто голова очень кружится.

— Это из-за удара, миледи, — мягко отозвалась экономка. — Доктор Моррис скоро будет здесь. Он осмотрит вас и скажет, что делать.

Доктор... Слово, которое в тысяча восемьсот первом году означало банки, пиявки и кровопускание. А если рана на голове воспалится, если начнется заражение? Я сглотнула, отгоняя новую волну паники.

Нет, не сейчас. Сначала пережить эту ночь, потом следующий день. А может быть, я просто проснусь, и все это окажется долгим, ярким и невыносимо реалистичным кошмаром.

Глава 2

Голоса доносились откуда-то издалека, приглушенные, словно пробивающиеся сквозь толщу воды. Я не сразу поняла, что уже не сплю, сознание возвращалось неохотно, цепляясь за спасительную пустоту забытья.

— ... положение серьезное, лорд Роксбери. Ваша супруга родилась в рубашке. Удар головой вызвал сильное сотрясение, но череп цел, а вот нога...

Я затаила дыхание, не шевелясь, инстинктивно понимая, что должна услышать этот разговор до конца. Веки оставались сомкнутыми, а тело неподвижным и только сердце предательски ускорило ритм.

— Она будет ходить?

Второй мужчина говорил без тени беспокойства, не скрывая своего раздражения, словно речь шла о сломанной мебели, а не о живом человеке. Я не знала этот голос, но тело отреагировало раньше разума: мышцы напряглись, дыхание сбилось, а по спине пробежал холодок.

— Будет, если проявит терпение, — ответил врач. — Я прощупал голень. Вам повезло, милорд: большеберцовая кость цела, сломана лишь малоберцовая у самой лодыжки.

— И сколько это займет?

— Месяц абсолютного покоя, милорд. Кость должна срастись правильно. Если леди Катрин встанет раньше времени, она останется хромой на всю жизнь.

Целый месяц, прикованная к этой кровати, в этом незнакомом теле, в этом невозможном времени. Месяц, не зная, реален ли этот кошмар или я просто схожу с ума.

— Месяц? — Милорд фыркнул, и я услышала противный скрип, будто он сжал в кулаке кожаные перчатки. — Целый месяц она будет лежать бревном? Бедняжка совсем измучается от скуки!

Слова были заботливыми, но тон выдавал раздражение на помеху своих планах и ни капли искреннего сочувствия.

— Это необходимо. Любое неосторожное движение может... — Врач осекся. — Смотрите, она приходит в себя.

Я почувствовала его приближение еще до того, как услышала шаги. Медленно, словно нехотя, я открыла глаза и увидела склонившегося надо мной мужчину.

Он был красив холодной, породистой красотой, которую видишь на старинных портретах: высокие скулы, волевой подбородок, безупречно уложенные темные волосы, ни единого выбившегося локона. Но его серые, почти прозрачные глаза, смотрели на меня так, словно я была досадным пятном на его безупречном сюртуке, чем-то, что следовало поскорее оттереть и забыть.

Воспоминания Катрин всплыли сами собой: Колин Сандерс. Мой муж.

Мой муж. Какой абсурд!

— Моя дорогая. — Его рука легла на мое плечо, и я с трудом подавила желание отшатнуться. Пальцы были горячими и даже сквозь ткань ночной сорочки, тело Катрин помнило эти прикосновения. Помнило, какая боль обычно за ними следовала. — Как ты себя чувствуешь?

— Слабость... — прошептала я, и собственный голос показался чужим будто я не говорила целую вечность. — И нога болит.

— Доктор Моррис говорит, тебе нужен длительный отдых. — Колин чуть склонил голову, изображая участие. — Я немедленно найму лучшую сиделку. Ты будешь окружена заботой, моя милая.

Его пальцы чуть сжались на моем плече, предупреждая. Молчаливая угроза, понятная только нам двоим.

— Ты ведь будешь послушной пациенткой, Катрин? Не станешь... усложнять нам жизнь?

— Да, — выдохнула я, отводя взгляд к окну, где за неплотно задернутыми шторами догорал пасмурный день.

— Вот и умница!

Он выпрямился, и давление на плечо исчезло, но облегчения я не почувствовала, только тупую, ноющую тревогу.

— Благодарю вас, доктор Моррис. Эбот проводит вас. — Колин кивнул в сторону двери, где, очевидно, ждал дворецкий. — Дорогая, прости, дела не ждут.

Дверь закрылась с мягким щелчком, и только тогда я выдохнула и повернулась к доктору.

Пожилой мужчина с аккуратно подстриженной седой бородой стоял у окна, делая вид, что рассматривает что-то за стеклом, но я видела его отражение и внимательный, цепкий взгляд серых глаз.

— Доктор Моррис, — еле слышно проговорила я, — расскажите мне все без прикрас. Насколько все серьезно?

— Рана на затылке выглядит внушительно, но не опасна, — произнес он. — Я наложил повязку, заживет без следа. Синяки на руках и плечах уже желтеют — это хороший знак. Однако перелом требует времени и терпения.

— Доктор… — Я собралась с духом, прежде чем продолжить. Если все это реальность (а с каждой минутой я все меньше верила в галлюцинацию), мне нужны доказательства, что-то осязаемое и официальное. — Я хочу, чтобы вы составили документ с перечнем всех моих травм. Подробный и со всеми деталями.

Его брови дрогнули, едва заметно, но я уловила это движение. Долгая пауза повисла между нами, наполненная лишь тиканьем напольных часов в углу комнаты.

— Вы уверены, миледи?

— Абсолютно!

Еще мгновение он пристально смотрел на меня, а потом медленно кивнул, и в его глазах мелькнуло что-то похожее на уважение.

— Я подготовлю все необходимые бумаги к завтрашнему визиту, а сейчас позвольте закончить процедуры.

Следующий час растянулся и одновременно промелькнул незаметно. Я наблюдала за его действиями с отстраненным любопытством исследователя, попавшего в живой музей. Полотняные бинты, пахнущие чем-то травяным и чистым, мазь с резким запахом (Камфара? Полынь?), которую он осторожно наносил на ушибы, деревянные шины, гладко отполированные от частого использования, обернутые мягкой тканью, прежде чем лечь по обе стороны моей голени, — все было таким настоящим: теплые пальцы врача, прохлада металлических ножниц, которыми он подрезал бинт, легкое жжение, когда он обработал рану на затылке. Если это галлюцинация, то мое подсознание превзошло само себя в проработке деталей.

— Вот и все, миледи. — Доктор Моррис выпрямился, убирая инструменты в потертый кожаный саквояж. — До завтра. Постарайтесь больше отдыхать. И... — Он помедлил у двери, обернувшись. — Если вам что-нибудь понадобится, пошлите за мной тотчас. В любое время дня и ночи.

— Благодарю вас, доктор.

Дверь закрылась, и я осталась одна. За окном сгущались сумерки, и слуга (я слышала его шаги) бесшумно вошел, чтобы зажечь свечи, а потом так же бесшумно исчез. Теплый свет заплясал по стенам, отбрасывая длинные тени.

Катрин Сандерс. 1801 год. Англия.

Я закрыла глаза, пытаясь снова нащупать хоть что-то из своей настоящей жизни. Кем я была? Где жила? Как попала сюда? Но память ускользала, оставалось лишь смутное, упрямое ощущение: я была кем-то другим и жила в другом времени.

Зато воспоминания Катрин стояли перед глазами предельно четко, словно я и правда прожила каждый из этих дней. Вкус миндального торта на свадьбе, слишком сладкий, почти приторный. Запах фиалковых духов маменьки, когда она обнимала меня в последний раз перед отъездом в дом мужа. Тупая, изматывающая боль от сломанного ребра, того, что «лечили» дома, чтобы не вызывать подозрений и холодный ужас при звуке шагов Колина в коридоре, приближающихся к спальне.

Может быть, я и правда сошла с ума? Может, Катрин ударилась головой так сильно, что ее разум... сломался, и теперь она выдумывает воспоминания о какой-то другой жизни, другом времени, чтобы сбежать от невыносимой реальности?

Эта мысль была почти утешительной. Почти.

Я уже начала погружаться в беспокойную дрему, когда в дверь постучали. Стук был нетерпеливым, и я не успела ответить, как створка распахнулась, впуская вихрь изумрудного шелка и аромата розовой воды.

— Кэти! Бедняжка моя!

Молодая женщина бросилась ко мне через всю комнату, ее дорожное платье шуршало при каждом шаге. Она опустилась на край кровати, слишком порывисто и небрежно, матрас тотчас качнулся, отзываясь вспышкой боли в моей ноге. Я закусила губу, чтобы не вскрикнуть.

— Маменька так расстроилась, узнав о твоей... неловкости!

Память Катрин услужливо выдала информацию: Лидия, младшая сестра, на три года моложе, всегда любимица семьи. Золотистые локоны, уложенные по последней моде, голубые глаза, кукольное личико с ямочками на щеках. Избалованная, привыкшая получать все, чего пожелает. Морган-холл, родительское поместье, находилось всего в нескольких часах верховой езды, разумеется, она примчалась при первой возможности.

— Лидия… — Я изобразила слабую улыбку, надеясь, что она выглядит достаточно естественно. — Ты не должна была беспокоиться...

— Ох, что за глупости! — Она всплеснула руками, и браслеты на ее запястьях мелодично звякнули. — Маменька настояла, чтобы я пожила здесь и взяла на себя заботы о доме, пока ты не встанешь на ноги. Ты же знаешь, как она волнуется о тебе! И я просто не могла оставить тебя одну!

Каждое слово было заботливым и в то же время звучало фальшиво.

За ее плечом, в дверном проеме, возник Колин. Я заметила его не сразу, он стоял, прислонившись к косяку, скрестив руки на груди, и наблюдал. Его лицо озаряла теплая и нежная улыбка, совсем не похожая на ту холодную маску, которую он показывал мне.

Интересно…

— Это так благородно с вашей стороны, Лидия, — мягко проговорил он и шагнул в комнату. — Катрин действительно не справится одна. Дом требует постоянного внимания и заботы.

— О, это меньшее, что я могу сделать для родной сестры!

Лидия поднялась с кровати, и я заметила, как она изящно поправила локон, упавший на обнаженное плечо. Она медленно прошлась по комнате, словно прогуливаясь по собственным владениям. Ее пальцы скользнули по резной спинке кресла, задержались на бронзовой раме зеркала, пробежались по краю туалетного столика. Так трогают вещи, которые уже считают своими. Шторы висели ровно, я видела это даже с кровати, но Лидия все равно поправила складку, и луч закатного солнца на мгновение упал ей на лицо. Она чуть сощурилась, улыбнулась чему-то своему, и только потом обернулась к двери.

— Мэри!

Служанка появилась мгновенно, явно ждала за порогом.

— Распорядись, чтобы мои вещи отнесли в Синюю комнату.

Синяя комната. Память Катрин отозвалась тут же: гостевые покои, ближайшие к спальне хозяина дома. Когда-то там жила свекровь — покойная леди Сандерс.

— Я уже распорядился.

Колин шагнул ближе к Лидии, и я видела, как его взгляд оценивающе скользнул по ее фигуре.

— Синяя комната полностью готова. Я велел разжечь камин и поставить свежие цветы.

— Как внимательно с вашей стороны, Колин.

Лидия одарила его ослепительной улыбкой и направилась к столику у окна. Графин с водой тускло блеснул в свете свечей, когда она наполнила стакан.

— Вы, должно быть, устали от всех этих волнений. — Она протянула ему стакан, и я увидела, как их пальцы соприкоснулись на прохладном стекле и замерли — на секунду дольше, чем требовалось, на секунду дольше, чем допустимо между мужем и свояченицей. Большой палец Колина медленно, почти незаметно, провел по тыльной стороне ее ладони, прежде чем она выпустила стакан.

Они обменялись быстрыми взглядами, но я видела. Муж-садист, любовница, поселившаяся в соседней спальне, жена, прикованная к постели на месяц. Очень удобное стечение обстоятельств, слишком удобное, чтобы быть случайностью.

Вопрос стоял ребром: было ли падение Катрин с лестницы несчастным случаем или кто-то... помог?

— Ты такая бледная, Кэти.

Голос Лидии вернул меня в реальность. Она снова стояла у кровати, склонив голову набок и изображая сочувствие так старательно, что меня едва не передернуло.

— Тебе нужно отдохнуть. Мы с Колином позаботимся обо всем, правда ведь?

— Разумеется.

Колин поставил пустой стакан на столик; стекло негромко звякнуло о полированное дерево.

— Катрин не должна ни о чем беспокоиться. Мы обо всем позаботимся. — Последние слова он произнес, глядя не на меня, на Лидию, и в его голосе было обещание, не имеющее ко мне никакого отношения.

Они ушли вместе. Их голоса еще некоторое время доносились из коридора — тихие, почти интимные. Игривый смех Лидии, низкий ответ Колина, слов которого я не разобрала.

Потом наступила тишина. Я лежала неподвижно, глядя в потолок, где тени от свечей выплясывали странный, беззвучный танец, мысленно складывая кусочки головоломки, один к одному, как пасьянс.

Итак, если все это реально, если я действительно застряла в 1801 году, в теле избиваемой жены, то передо мной вырисовывалась весьма неприглядная картина. Муж-садист, который бьет за пролитое вино и неправильно поданный чай, младшая сестра, мечтающая занять мое место, роман между ними, тлеющий, возможно, уже не первый год, и месяц полной беспомощности с моей стороны, за который может случиться что угодно.

Я не знала, кто я на самом деле и как оказалась здесь. Не знала, вернусь ли когда-нибудь обратно и есть ли вообще куда возвращаться. Не знала даже, реально ли все это или я просто лежу в коме где-то в своем времени и мой разум рисует эту причудливую, жестокую фантазию.

Но если это реальность, мне придется играть по ее правилам. И первое правило выживания: собери информацию, прежде чем действовать.

Дверь тихонько скрипнула. Я скосила глаза и увидела Мэри, она проскользнула в комнату бесшумно, как мышка, прижимая к груди стопку свежих полотенец. Ее присутствие было одновременно успокаивающим и тревожным: я понимала, что Колин мог приставить ее следить за мной.

— Миледи нужно что-нибудь? — робко, почти шепотом спросила она.

Я оценивающе смотрела на нее. Круглое простоватое лицо, руки, нервно теребящие край полотенца. Но в том, как она держалась, чуть в стороне от двери, чтобы видеть и комнату, и коридор, читалась привычка к осторожности.

— Да, Мэри. Скажи, как давно ты служишь здесь?

— Третий год, миледи. — Она подошла ближе, чтобы поправить свечу на прикроватном столике. — С самого вашего замужества. Меня наняли как вашу личную горничную.

— И все это время... — Я замолчала, подбирая слова.

— Все это время я молилась за вас, госпожа, — тихо произнесла Мэри, не поднимая глаз.

Я протянула руку и коснулась ее ладони. Мэри вздрогнула от неожиданности. Катрин никогда так не делала, я знала это из ее воспоминаний. Катрин держала дистанцию, как ее учила маменька: доброта к слугам — да, но не фамильярность.

— Спасибо, Мэри. — Я не убрала руку. — Мне понадобится твоя помощь.

— Моя помощь? — Она наконец подняла глаза, и в них читалось смятение.

— Да. Для начала мне нужно знать все о распорядке дня милорда: его привычки, его занятия, его друзья и гости. Все, что ты видела и слышала за эти три года.

— Но... зачем вам это, миледи?

— Скажем так... я хочу лучше понимать своего мужа. Хочу быть более... внимательной женой.

Мэри молчала, переминаясь с ноги на ногу. Я видела, как в ее голове идет борьба: страх перед хозяином против чего-то другого — против того молчаливого союза, который связывает всех, кто боится одного и того же человека.

— Ты ведь хочешь помочь своей госпоже? — мягко добавила я.

Пауза длилась, казалось, целую вечность. Огонь в камине потрескивал, свечи мерцали, за окном совсем стемнело.

— Да, миледи, — наконец произнесла Мэри. — Я хочу вам помочь.

— Тогда расскажи мне все.

— С чего начать, госпожа?

Я откинулась на подушки, чувствуя, как впервые за этот бесконечный день в голове начинает складываться что-то похожее на план.

— С самого начала, Мэри. Расскажи мне все, что знаешь.

Глава 3

Первые дни слились в одну тягучую бесконечную полосу боли и скуки. Я просыпалась от серого света, сочащегося сквозь шторы, лежала, глядя в лепной потолок, слушала, как где-то внизу оживает дом — скрип половиц, приглушённые голоса слуг, звон посуды на кухне, и снова проваливалась в беспокойную дрёму, полную обрывочных, бессмысленных снов.

Нога болела постоянно — не острой, пронзающей болью первого дня, а тупой, ноющей тяжестью, которая пульсировала в такт сердцебиению и не давала забыть о себе ни на минуту. Доктор Моррис приходил каждое утро, осматривал шину, менял повязки, кивал с удовлетворённым видом и повторял одно и то же: полный покой, никаких движений, терпение. Месяц. Целый месяц в этой постели, в этой комнате, в этом теле.

Я была узницей, и стены моей роскошной тюрьмы давили всё сильнее с каждым днём.

Труднее всего оказалось привыкнуть к мелочам. К тому, что, казалось бы, должно быть простым, обыденным, незаметным, но здесь, в этом времени, превращалось в испытание.

Утро начиналось с Мэри. Она появлялась на рассвете, неся медный таз с тёплой водой, от которой поднимался лёгкий пар, и стопку полотенец, ставила всё это на прикроватный столик, помогала мне приподняться, и я умывалась, сидя в постели, протирая влажной тряпкой лицо, шею, руки. Это называлось «утренний туалет». Не душ, не ванна, таз.

В первое утро я машинально спросила, нельзя ли принять ванну, и Мэри посмотрела на меня с таким искренним недоумением, что я тут же исправилась, сослалась на головокружение, на спутанные мысли после удара. Но её взгляд я запомнила. И больше таких ошибок не делала.

Я знала, что где-то существует другой способ умывания: вода, льющаяся сверху, тёплая, обильная, смывающая всё одним потоком. Я помнила ощущение, но не могла вспомнить место. Не могла представить свою ванную комнату, её стены, цвет плитки, форму зеркала. Только смутное, тоскливое знание: раньше было проще. Раньше было иначе.

Волосы мыли раз в неделю, если повезёт, какой-то травяной настойкой, густой и пахучей, от которой они становились жёсткими, как солома, и путались так, что Мэри по часу расчёсывала их гребнем из слоновой кости, а я закусывала губу, чтобы не вскрикнуть. Зубы чистили порошком из толчёного мела с мятой, он скрипел на эмали и оставлял во рту привкус извести, который не смывался до самого завтрака.

А ещё был ночной горшок. Он стоял в углу комнаты, спрятанный в деревянном «стуле», задрапированном бархатом, якобы для приличия. Мэри опорожняла его дважды в день, утром и вечером, и каждый раз я отворачивалась к стене, чувствуя, как щёки заливает жаром. Для неё это была обычная работа, часть рутины, не заслуживающая внимания, но для меня, меня, настоящей, той, которая помнила что-то другое, — это было унизительно до тошноты.

Я знала, что существует иной способ. Что-то белое, гладкое, удобное. Мягкая бумага, не царапающая кожу, как это грубое полотно, от которого всё саднило. Но откуда я это знала? И почему тело Катрин не испытывало никакого дискомфорта, принимая всё как должное?

Эти мелочи — таз вместо душа, мел вместо пасты, горшок вместо... чего-то другого — напоминали мне каждый день, каждый час: я здесь чужая. Я не Катрин, и никогда ею не буду.

Запахи преследовали меня постоянно, неотступно, не давая забыть, где я нахожусь.

В коридорах пахло свечным воском, застоявшимся воздухом и чем-то затхлым: старым деревом, пылью, скопившейся за портьерами, плесенью, притаившейся в углах. Когда Мэри открывала дверь, впуская сквозняк из коридора, я ловила эти запахи и морщилась, хотя старалась не показывать. Из кухни иногда тянуло жареным мясом, но к нему примешивалось что-то прогорклое: то ли масло было не первой свежести, то ли сама печь давно требовала чистки.

Духи Лидии были отдельным испытанием. Она обливалась ими щедро, не жалея, и тяжёлый, приторный аромат (Роза? Жасмин? Что-то удушающе-сладкое) въедался в обивку мебели, в шторы, в само постельное бельё и висел в воздухе ещё долго после её ухода. После каждого визита у меня раскалывалась голова, и я просила Мэри открыть окно хоть на минуту, хоть на щёлочку, но та качала головой и объясняла, что сквозняки опасны для больных.

Сама я пахла лавандовой водой, которой Мэри опрыскивала постельное бельё. Это был единственный запах в этом доме, который не вызывал у меня желания задержать дыхание.

На второй день Мэри принесла завтрак, и я поняла, что еда станет ещё одной битвой.

Поднос опустился на прикроватный столик: овсяная каша в фарфоровой миске, от которой поднимался пар, и чашка горячего шоколада, густого, тёмного, пахнущего какао и чем-то пряным. Рядом лежали два кекса, политых мёдом, с корочкой, обсыпанной сахарной пудрой.

Я взяла ложку и зачерпнула кашу.

Сладко. Невыносимо сладко. Сахар был везде: в каше, в шоколаде, в кексах. Во рту был неприятный вкус от приторности, язык словно покрылся плёнкой, и я потянулась к чаю, надеясь смыть этот вкус, но чай тоже оказался сладким, с молоком, которое едва уловимо отдавало кислинкой.

Я заставила себя съесть половину каши, откусить кусок кекса и допить чай. Потом отодвинула поднос и откинулась на подушки, чувствуя тяжесть в желудке.

— Миледи совсем ничего не съела. — Мэри смотрела на полупустые тарелки с беспокойством. — Доктор велел вам набираться сил.

— Я стараюсь, — ответила я, и это было почти правдой.

Организм Катрин, наверное, привык к этой еде, к бесконечному сахару, к жирным соусам, к мясу, обильно сдобренному перцем и специями, чтобы замаскировать не первую свежесть, но та часть меня, которая помнила другую жизнь, протестовала. Я тосковала по еде, которую не могла вспомнить: лёгкой, простой, несладкой, а какой именно, не знала.

Обед, который подавали около шести вечера, был ещё тяжелее: жирное мясо в густом соусе, маринованные овощи, пересоленные до оскомины, хлеб, размокший в подливе. Я ела через силу, по несколько ложек, и каждый раз Мэри качала головой, унося почти нетронутые тарелки.

Лидия приходила дважды в день — это стало частью распорядка, таким же предсказуемым, как утренний таз с водой или вечерние свечи. Она появлялась после завтрака, когда солнце, если оно вообще показывалось из-за туч, добиралось до восточных окон. Шурша юбками, сестра впархивала в комнату, окутанная облаком своих удушающих духов, и каждый раз на ней было новое платье. Я заметила это на третий день и начала считать: изумрудный шёлк, потом бледно-розовый муслин с вышивкой, потом голубой атлас с кружевной отделкой. Гардероб Катрин, тот, что висел в соседней комнате, я помнила смутно, но была уверена: сестра успела примерить добрую его половину.

— Ох, Кэти, ты не представляешь, какая сегодня чудесная погода!

Лидия опустилась на край кровати, как всегда, не обращая внимания на то, что матрас просел под её весом и в моей ноге вспыхнула боль. Я стиснула зубы и промолчала. Катрин бы промолчала. Катрин всегда молчала.

— Мы с Колином завтракали в зимнем саду, — продолжала Лидия, поправляя локон, упавший на плечо. Движение было отрепетированным, кокетливым, даже без зрителей она не могла отказать себе в удовольствии покрасоваться. — Он такой внимательный, ты не представляешь! Велел садовникам нарезать свежих роз специально для меня. Целый букет, представь! Алые, мои любимые.

Она прижала ладони к груди, изображая восторг, и её голубые глаза сияли тем особенным блеском, который я уже научилась узнавать. Это был блеск триумфа, плохо скрытого за маской сестринской заботы.

— Как мило, — сказала я, и голос мой прозвучал ровно, слабо, как и подобало больной.

— Знаешь, управлять таким большим домом невероятно утомительно. — Лидия изящно вздохнула и обмахнулась веером, хотя в комнате было прохладно, почти зябко. — Сегодня я целый час разбиралась с меню на неделю. Повар просто невозможный человек! Всё время спорит, говорит, что для дичи не сезон. Но Колин так любит жаркое из оленины, я просто не могла ему отказать!

Я слушала, сохраняя на лице выражение вежливого интереса, и мысленно усмехнулась.

Память Катрин услужливо подсказала: Колин терпеть не мог оленину. Морщился каждый раз, когда её подавали, отодвигал тарелку, требовал заменить говядиной или птицей. Лидия либо не знала этого, что было странно для женщины, которая явно претендовала на роль хозяйки дома, либо просто не утруждала себя правдоподобной ложью. Зачем? Я была больна, слаба, беспомощна. Кто станет слушать мои возражения?

— А ещё Колин показывал мне конюшни! — Лидия оживилась, подалась вперёд, и веер в её руках задвигался быстрее.

— У него такой великолепный жеребец, гнедой, с белой звёздочкой на лбу! Таймлесс, кажется, так его зовут? Колин обещал, что мы завтра отправимся на прогулку верхом. Ты ведь не против, правда?

Она наклонила голову, и светлые локоны скользнули по обнажённому плечу; движение отрепетированное, рассчитанное на эффект. В её глазах плескалось неприкрытое торжество, и она даже не пыталась его скрыть.

— Конечно, — выдавила я сквозь стиснутые зубы, стараясь, чтобы мой голос звучал слабо, безразлично. — Развлекайся.

— Ты такая добрая!

Лидия похлопала меня по руке — так хлопают по голове послушную собачку — и вскочила, встряхивая юбками. Шёлк зашуршал, и я проводила взглядом отделку на подоле: брюссельское кружево, каждый дюйм которого стоил целое состояние.

— Ну мне пора одеваться к ужину. Колин не любит ждать. — Она уже была у двери, уже выплывала в коридор, когда обернулась через плечо: — А ты отдыхай, поправляйся скорее. Мне так хочется, чтобы ты встала!

Последнюю фразу она произнесла с такой фальшивой теплотой, что меня чуть не вырвало.

Дверь закрылась, и я осталась одна в облаке её духов, в тишине, нарушаемой только потрескиванием свечей. Тошнота и глухое раздражение, которые я научилась прятать глубоко внутри, медленно отступали, оставляя после себя холодную, ясную злость…

Колин не приходил вовсе.

За несколько дней он не заглянул ни разу, только передавал через Мэри короткие записки на дорогой бумаге цвета слоновой кости. Его вензель — переплетённые инициалы «К.С.» в окружении витиеватых завитков, красовался в углу каждого листа. «Надеюсь, твоё состояние улучшается». «Доктор Моррис говорит, ты идёшь на поправку. Это радует меня». «Прошу тебя, следуй всем указаниям доктора».

Холодные, формальные строчки, написанные размашистым почерком. Записки для приличия, чтобы потом, если что, можно было предъявить доказательства: смотрите, я заботился о жене. Зато по вечерам я слышала их голоса. Приглушённые, смеющиеся, они доносились из коридора. Шаги, лёгкие женские, и тяжёлые мужские, удалялись в сторону столовой. Вместе каждый вечер, как муж и жена.

Я лежала в темноте, глядя в потолок, где тени от единственной свечи вырисовывали странные, уродливые фигуры, и слушала, как их голоса затихают где-то внизу. Считала шаги — двадцать три до лестницы, потом скрип ступеней, потом тишина, и так каждый вечер, пока звук не растворялся в пустоте большого дома.

К концу недели я поняла: если не найду себе занятие, то сойду с ума.

Лежать и смотреть в потолок, прокручивая в голове одни и те же вопросы без ответов — почему я здесь, кем я была, как выбраться, — было невыносимо. Мозг требовал работы, действия, хоть чего-нибудь.

И ещё мне нужна была информация. Факты. Понимание этого времени, этого мира, в который я провалилась. Нельзя сражаться с врагом, не зная правил, по которым он живёт, а у меня были враги, это я уже поняла.

Когда Мэри принесла утренний завтрак — очередную порцию овсяной каши, от которой поднимался пар, и чай в тонкой фарфоровой чашке, я остановила её прежде, чем она успела уйти.

— Мэри, подожди...

Она обернулась у двери, всё ещё держа в руках пустой поднос.

— Да, миледи?

— Мне очень скучно, — жалобно проговорила я, как сказала бы прежняя Катрин. — Целыми днями лежу, смотрю в потолок... Не могла бы ты принести мне что-нибудь почитать? Книги, журналы, всё, что найдёшь в кабинете или библиотеке.

Мэри удивлённо моргнула. В её круглых карих глазах промелькнуло недоумение.

— Книги, госпожа? Но вы никогда...

— Я знаю, — быстро перебила я.

Память Катрин подсказала: она умела читать, её учили в детстве, как всех девочек из хороших семей, но интереса к книгам она никогда не испытывала. Вышивание, музыка, акварель — вот подобающие занятия для леди. Не чтение.

— Но сейчас мне больше нечем заняться, — продолжила я, стараясь говорить естественно, — и я слышала, что чтение помогает отвлечься от боли. Доктор Моррис говорил... что отвлечение полезно для выздоровления.

Это была ложь: доктор ничего подобного не говорил, а голова до сих пор раскалывалась от любого напряжения. Но Мэри, похоже, не заметила подвоха. Её лицо смягчилось.

— Конечно, миледи, я принесу что-нибудь. — Она помялась, теребя край передника. — Только я не очень разбираюсь в книгах, читать-то не умею. Возьму, что есть?

— Да, бери всё. Мне всё равно.

— Хорошо, госпожа. Сейчас схожу.

Она вышла, и её шаги затихли в коридоре. Я откинулась на подушки, чувствуя, как колотится сердце. Первый шаг был сделан.

Каша остывала на подносе. Я заставила себя съесть несколько ложек, приторная сладость снова заполнила рот, потом сдалась и отодвинула миску. Чай оказался чуть лучше, хотя молоко опять было на грани, едва уловимая кислинка, от которой сводило скулы. Я допила через силу и отставила чашку.

Мэри вернулась примерно через полчаса.

Я услышала её тяжёлое дыхание ещё до того, как она появилась в дверях, согнувшись под тяжестью внушительной стопки книг, журналов и каких-то бумаг. Она с трудом протиснулась в комнату, кряхтя и пыхтя, и опустила всё это на край кровати. Матрас качнулся, в ноге отозвалась тупая боль, но я не придала этому значения: всё моё внимание было приковано к книгам.

— Ох и тяжёлые же! — выдохнула Мэри, вытирая лоб тыльной стороной ладони. Чепец сбился набок, из-под него выбились пряди рыжеватых волос. — Я брала всё, что лежало на столе в кабинете хозяина, и на полке рядом тоже. Он с мисс Лидией как раз отправились к дальнему пруду, так что никто меня не видел.

— Спасибо, Мэри, ты просто чудо! — Я потянулась к ближайшей книге, чувствуя, как ускоряется пульс. Потом остановилась, подняла взгляд: — К пруду, говоришь?

— Да, миледи. — Мэри поправила чепец, бросила взгляд на дверь, проверяя, не идёт ли кто, и продолжила уже тише: — Садовник Томас говорит, мисс Лидия каждый день просит показать ей какие-нибудь новые уголки сада: вчера — розарий, позавчера — оранжерею, сегодня, вот, пруд. Говорит, она очень любит природу и свежий воздух.

Она помолчала. Я видела, как её губы дрогнули в лёгкой, быстро подавленной усмешке.

— И Его Светлость всегда с ней. Каждый раз. Такой внимательный к гостье.

В её словах звучало что-то большее, чем простая констатация факта. Ирония? Осуждение? Или сочувствие ко мне, такое же тихое и осторожное, как её шаги?

Я подняла на неё глаза и встретилась с её взглядом. Мэри стояла, теребя передник, но в её карих глазах читалось понимание. Она знала. Может, не все детали, но достаточно. Слуги в таких домах всегда знают.

— Это очень мило с его стороны, — произнесла я ровным, бесцветным голосом, наблюдая за её реакцией, — развлекать гостью, пока я больна.

Мэри опустила взгляд.

— Конечно, миледи. Очень мило. Истинный джентльмен.

Последовала пауза, потом она добавила, уже у двери:

— Мне пора, у меня ещё работа. Миссис Хэдсон велела перебрать бельё. Если что-то понадобится, просто позовите.

Дверь закрылась за ней с тихим щелчком. Я откинулась на подушки и выдохнула.

Мэри на моей стороне. В этом доме, полном лжи и притворства, у меня появился союзник. Маленькая победа, но сейчас мне нужна была каждая.

Глава 4

Я повернулась к стопке книг и бумаг, лежавших на одеяле в живописном беспорядке. Мэри, не умея читать, принесла настоящий винегрет. Тут было всё — от поэзии до деловых документов, сваленных в одну кучу без всякой системы. Я провела пальцами по корешкам, ощущая шершавость старой кожи, гладкость более новых переплётов, и принялась разбирать добычу.

Сверху лежал томик в потёртом бордовом переплёте — стихи Роберта Бёрнса, судя по золотому тиснению на корешке. Я открыла наугад:

«Любовь, как роза красная, цветёт в моём саду. Любовь моя — как песенка, с которой в путь иду...»

Дальше шли страдания, клятвы, разлуки и прочая чепуха, от которой у меня сводило зубы. Я поморщилась и уже хотела захлопнуть книгу, когда заметила закладку — атласную ленточку нежно-розового цвета. Кто-то зачитал эти стихи до дыр. Наверняка Лидия: она обожала такие сентиментальные излияния, это помнила Катрин.

Я отложила книгу в сторону. Бесполезно.

Под стихами обнаружился увесистый трактат в тёмно-зелёной коже «О разведении и натаске охотничьих собак». Я пролистала, разглядывая страницы: подробные описания пород, родословные, уходящие на несколько поколений назад, методы дрессировки с детальными иллюстрациями. Гравюры изображали гончих в разных позах: в стойке, в прыжке, у ног хозяина. Между страницами торчали многочисленные закладки: обрывки бумаги, засушенные листья, даже перо.

Скучно для меня, но любопытно с точки зрения информации о Колине. Значит, он всерьёз увлекался охотой, и это была не данью моде, а настоящей страстью. Колин держал собственную псарню, судя по толщине книги и количеству пометок на полях. Некоторые были сделаны карандашом, размашистые, уверенные буквы, комментарии вроде «проверить у Хиггинса» или «помёт от Геры удачный». Ещё одна деталь для копилки знаний о муже. Любая информация могла пригодиться.

Следующей в стопке оказалась пачка деловых писем, перевязанных грубой бечёвкой. Узел был тугой, и мне пришлось повозиться, прежде чем он поддался. Я развернула первый лист. Бумага была плотной, дорогой, с водяными знаками, которые проступали на свет. Почерк мелкий, аккуратный, с тем особым наклоном, который выдавал профессионального писца.

«Многоуважаемый лорд Роксбери!

В ответ на Ваше письмо от 12 марта сего года вынужден сообщить, что позиция лорда Бентли остаётся неизменной в вопросе спорного участка земли близ северной границы Вашего поместья...»

Я углубилась в чтение, щурясь при тусклом дневном свете, который едва пробивался сквозь неплотно задёрнутые шторы. Буквы были мелкими, чернила местами выцвели от времени, и приходилось напрягать зрение, наклоняясь ближе к странице. Глаза быстро начали уставать, в затылке зародилась знакомая тупая боль — отголосок травмы. Но я упрямо продолжала, игнорируя нарастающий дискомфорт. Это было важнее.

Корреспонденция велась с адвокатом по фамилии Хебс, судя по шапке письма, контора располагалась в Лондоне, на Флит-стрит. Спор шёл о каком-то участке земли размером в двадцать акров, который граничил с владениями соседа, лорда Бентли. Оба претендовали на этот клочок, оба предъявляли документы, и дело тянулось уже два года, запутавшись в юридических тонкостях, свидетельских показаниях и противоречащих друг другу картах межевания.

Я перебирала письмо за письмом, выстраивая хронологию. Судя по тону последних посланий, Колин проигрывал. Барристер писал всё более обескураженно, мягко, но настойчиво намекая на неизбежное: «…дальнейшее сопротивление лишь увеличит издержки, которые уже составили значительную сумму» и «…было бы в интересах всех сторон рассмотреть возможность мирового соглашения, которое лорд Бентли милостиво соглашается обсудить» . За сухими юридическими формулировками читалось: сдавайтесь, вы проиграли.

Я отложила письма и потёрла глаза. Они слезились от напряжения, веки тяжелели, и хотелось просто закрыть их хоть на минуту, но любопытство было сильнее усталости.

Значит, дела у мужа шли не так блестяще, как он хотел показать. Земельный спор, который он проигрывал, растущие судебные издержки, уязвлённая гордость; я уже достаточно знала о Колине, чтобы понимать, как болезненно он воспринимал любое поражение. Это стоило запомнить. Любая слабость врага могла пригодиться.

Я потянулась к следующему предмету в стопке.

Старый номер газеты «The Times». Бумага пожелтела по краям, один угол был надорван, но текст сохранился хорошо. Я развернула её жадно, бережно расправляя заломы, словно держала в руках сокровище. В каком-то смысле так и было. Это была связь с внешним миром, с тем, что происходило за стенами этой комнаты, этого поместья, где я была заперта, как птица в золочёной клетке.

Новости из Лондона разворачивались передо мной, страница за страницей.

Заседание Парламента — обсуждение новых пошлин на импорт зерна. Неурожай прошлого года ударил по запасам, цены росли, и депутаты спорили, как справиться с кризисом. Тори настаивали на повышении налогов, виги предлагали искать другие источники дохода для казны. Дебаты, судя по сухому тону репортажа, были жаркими, но безрезультатными.

Ирландский вопрос занимал несколько абзацев — осторожные формулировки о «необходимости решения религиозных противоречий» и «католической эмансипации», смысл которых я понимала лишь смутно. Память Катрин мало что знала о политике — это была не женская сфера, девочек не учили интересоваться такими вещами.

Война с Францией. Имя Наполеона мелькало в каждой второй статье, он укреплял свои позиции на континенте, его армии продвигались, его амбиции, судя по встревоженному тону авторов, не знали границ. Британский флот блокировал французские порты, держа оборону на море. Адмирал Нельсон одержал очередную победу в Средиземном море — статья пестрела восторженными эпитетами о «славе британского оружия» и «несокрушимом духе наших моряков». А внизу, мелким шрифтом: потери: двести человек убитыми, четыреста ранеными. Цифры, холодные и безличные, за которыми стояли чьи-то сыновья, мужья, отцы.

Я перевернула страницу.

Светская хроника занимала целый разворот, напечатанный более изящным шрифтом. Герцогиня Девонширская устроила бал в честь дня рождения принца Уэльского: «…событие отличалось необыкновенной роскошью, были приглашены все знатные семейства королевства, убранство залов поражало воображение» . Леди Шарлотта Грей вышла замуж за графа Пемброка — свадьба состоялась в часовне Сент-Джеймс, невеста была «одета в платье из брюссельского кружева стоимостью более тысячи фунтов» . Виконт Честерфилд приобрёл новое поместье в Дербишире. Маркиза Солсбери родила наследника, и всё семейство «пребывает в величайшей радости» .

Я читала каждое слово, впитывая информацию, как пересохшая земля впитывает воду.

Это теперь было моё время. 1801 год. Георг III всё ещё король, хотя, судя по осторожным намёкам в одной из статей о королевском дворе, его психическое здоровье «вызывало некоторую озабоченность у ближайшего окружения Его Величества» . Аристократия жила балами, свадьбами и охотой, словно война была чем-то далёким и нереальным, не касающимся их сияющего мирка. Простой народ упоминался только в контексте бунтов из-за цен на хлеб — несколько строк о беспорядках в северных графствах, которые «…были решительно подавлены местными властями» .

И женщины, женщины в этих новостях были декорацией. Их наряжали, выдавали замуж, они рожали наследников, украшали собой балы и приёмы, и на этом их роль заканчивалась. Ни слова о том, чтобы женщина владела чем-то своим, решала что-то сама, имела хоть какое-то влияние. Даже богатейшие аристократки, чьи имена мелькали на страницах светской хроники, были лишь приложением к своим титулованным супругам.

Я отложила газету аккуратно, разгладив заломы. Нужно попросить Мэри приносить свежие номера, если Колин их выписывает, а судя по тому, что этот экземпляр лежал в его кабинете, выписывает регулярно.

И наконец, в самом низу стопки, почти утонувшая среди бумаг и книг, лежала она —тяжёлая книга в потрёпанном кожаном переплёте тёмно-зелёного цвета. Углы были стёрты от частого использования, кожа местами потрескалась и пошла мелкими морщинами. Золотое тиснение на корешке, местами выцветшее от времени, гласило: «Хозяйственная книга. Поместье Сандерс. 1796–1801 ».

Сердце пропустило удар, потом застучало быстрее — гулко, тяжело, отдаваясь в висках.

Домовая книга. Гроссбух. Бухгалтерия поместья за пять лет. Все доходы и расходы, каждый фунт, каждый шиллинг, каждый пенни.

Мэри, сама того не ведая, принесла мне оружие.

Я провела пальцами по переплёту, ощущая подушечками пальцев шершавость старой потрескавшейся кожи, задержалась на металлических уголках, потускневших от времени, на тиснёных буквах названия. Книга была тяжёлой, солидной, пахла пылью и чернилами. Потом медленно, почти благоговейно открыла первую страницу.

Пожелтевшая бумага, плотная и шершавая на ощупь. Ровные колонки цифр, выстроившиеся аккуратными рядами. Размашистый, уверенный почерк — я уже научилась узнавать руку Колина по его запискам. Он вёл счета сам, не доверяя эту задачу управляющему или секретарю. Контроль над деньгами, контроль над каждой мелочью. Ему нравилось осознавать, что всё в его руках, что ни один фунт не ускользнёт без его ведома.

Я открыла страницу наугад, где-то из середины книги. Март текущего, 1801 года.

«12 марта. Овёс для конюшни — 15 фунтов».

«14 марта. Ремонт крыши восточного крыла (замена черепицы, оплата мастерам) — 8 фунтов 12 шиллингов».

«16 марта. Жалованье слугам (квартальное) — 23 фунта».

«18 марта. Свечи восковые (200 штук) — 6 фунтов».

«20 марта. Мясо, рыба, провизия (месячная закупка) — 32 фунта».

Обычные расходы большого поместья. Я пробегала глазами строчку за строчкой, отмечая суммы. Всё выглядело разумно, хозяйственно, даже скуповато. Ничего лишнего, ничего, что вызывало бы подозрения. Рачительный хозяин, следящий за каждым пенни.

Я листала дальше, ближе к апрелю, к текущему месяцу, вглядываясь в строчки при тусклом свете.

«2 апреля. Модистка мадам Леблан, Бонд-стрит — новое выездное платье (шёлк лионский, отделка кружевом брюссельским) — 45 фунтов».

Я замерла, перечитывая строчку. Потом ещё раз, медленно и по слогам, чтобы убедиться, что не ошиблась.

Сорок пять фунтов. За одно платье.

Я быстро прикинула в уме, сопоставляя с записями, которые видела раньше. Сорок пять фунтов — это было почти годовое жалованье трёх горничных, вместе взятых. Или двух конюхов. Или пяти подёнщиков, работающих от рассвета до заката шесть дней в неделю. За одно платье.

Память услужливо подсказала: в апреле Катрин лежала больная, разбитая. Какое выездное платье? Она не выезжала никуда уже несколько недель.

«10 апреля. Ювелир Дж. Смит, Нью-Бонд-стрит — гарнитур с изумрудами (колье, серьги, браслет, работа мастера) — 120 фунтов».

Сто двадцать фунтов.

Я уставилась на цифры, чувствуя, как пересыхает во рту. Это было целое состояние. Маленькое состояние. На такие деньги можно было содержать небольшое поместье целый год. Или нанять дюжину слуг. Или купить несколько лошадей, или...

Изумруды.

И тут память Катрин подбросила картинку, настолько яркую, настолько живую, что я физически ощутила тяжёлый запах духов, услышала шелест шёлка, почувствовала пульсирующую боль в разбитом лице.

Десятое апреля. Катрин лежала тогда в постели с жестокой мигренью — последствие особенно сильного удара три дня назад, от которого распухла скула. Комната была погружена в полумрак, шторы задёрнуты, потому что свет причинял боль. Холодный компресс на лбу, пропитанный уксусом, — единственное облегчение.

И тут дверь открылась, впуская облако духов и шелеста юбок. Лидия. Она заглянула «проведать бедняжку» перед тем, как спуститься к ужину.

На ней было новое платье глубокого изумрудного цвета, с декольте, отделанным кружевом, и юбкой, расшитой шёлковыми нитями в тон. Платье сидело идеально, подчёркивая тонкую талию и пышную грудь.

Но не платье приковало внимание Катрин.

На шее Лидии, в ушах и на запястье сверкали камни, которых она никогда раньше не видела. Крупные, тёмно-зелёные, идеально огранённые изумруды в старинной золотой оправе, каждый размером с ноготь большого пальца. Они ловили свет единственной свечи и вспыхивали глубоким, завораживающим блеском.

Катрин тогда, лёжа в полутьме с компрессом на лбу, спросила робко, сквозь пульсирующую боль:

— Лидия, какие красивые украшения. Я не помню, чтобы видела их раньше. Откуда они?

А Лидия рассмеялась тем звонким, беззаботным смехом, который так шёл к её кукольному личику, прикрыла рот расшитым веером из слоновой кости — кокетливый, отрепетированный жест — и ответила игриво:

— Подарок от поклонника, дорогая. Однако дама не должна раскрывать всех своих секретов.— И подмигнула, словно они делились девичьими тайнами, словно это была весёлая игра, а не...

Катрин тогда ничего не поняла. Просто улыбнулась слабо, насколько позволяла распухшая скула, и пожелала сестре приятного вечера. И Лидия упорхнула вниз, к ужину, к Колину, сверкая изумрудами на каждом шагу.

Но я понимала. Сейчас, глядя на эту запись в гроссбухе, я понимала всё.

«15 апреля. Винный погреб, поставщик мсье Дюпон — «шампанское Вдова Клико», урожай 1798 г. (6 бутылок) — 18 фунтов».

«20 апреля. Парфюмер Жак Готье, Пикадилли — «духи Роза Прованса» (флакон хрустальный, 4 унции) — 25 фунтов».

Двадцать пять фунтов за флакон духов! Память Катрин немедленно откликнулась: тяжёлый, сладкий, цветочный аромат, который окутывал Лидию при каждом визите. «Роза Прованса». Она сама называла эти духи — хвасталась, что это эксклюзивный аромат, что его делают специально для неё, и Катрин верила. Конечно, верила: сестра не могла лгать, правда?

«25 апреля. Портной мсье Дюбуа — выездное платье (бархат бордовый), утреннее платье (муслин с вышивкой шёлком) — 67 фунтов».

«3 мая. Модистка мадам Леблан — перчатки лайковые (6 пар), шляпки (2 шт. с отделкой страусовыми перьями), веера (3 шт., слоновая кость, роспись) — 30 фунтов».

Я листала страницу за страницей, и каждая запись была как удар под дых. Платья, украшения, духи, сладости, вино, цветы — бесконечный поток роскоши, изливавшийся на Лидию. На мою сестру. На любовницу моего мужа.

Пальцы дрожали, когда я лихорадочно перелистнула назад, к прошлому году. Апрель 1800-го — я помнила из памяти Катрин, что Лидия гостила тогда целый месяц. Сослалась на то, что «маменька отправила её отдохнуть от городской суеты, бедняжка так устала от бесконечных балов и приёмов».

И вот они, записи, выстроившиеся в обвинительный ряд:

«12 апреля 1800. Ювелир Г. Аспри — золотой браслет с филигранью и россыпью бриллиантов — 89 фунтов».

Бриллианты. Восемьдесят девять фунтов.

«20 апреля 1800. Модистка мадам Леблан — бальное платье (атлас розовый, отделка жемчугом) — 52 фунта».

«30 апреля 1800. Кондитер мсье Шарлье — французские сладости (марципаны, цукаты, шоколад) — 15 фунтов».

Я вспомнила: Лидия обожала марципаны. Она могла съесть целую коробку за вечер, сидя у камина с книгой, откусывая по кусочку и облизывая пальцы. Катрин однажды попросила попробовать, и Лидия милостиво протянула ей одну конфету. Одну. Из коробки, которую купил для неё муж Катрин.

Я листала дальше, всё глубже в прошлое.

Лето 1799 года. Снова визит Лидии, на этот раз якобы «по просьбе бедной Кэти, ей так одиноко в этом большом доме, хоть сестра составит компанию».

«15 июня 1799. Торговец тканями мсье Лоран — шелка из Лиона (24 ярда, голубой, розовый, кремовый) — 95 фунтов».

Девяносто пять фунтов за ткань. Только за ткань, ещё без работы портного, без отделки, без фурнитуры.

«22 июня 1799. Сапожник Дж. Лобб, Сент-Джеймс-стрит — бальные туфли (две пары, шёлк с вышивкой, жемчугом и стразами) — 20 фунтов».

«30 июня 1799. Музыкальный салон «Бродвуд и сыновья» — новое пианофорте, доставка из Лондона, настройка — 340 фунтов».

Я замерла на этой строчке так долго, что буквы начали расплываться перед глазами.

Пианофорте. Триста сорок фунтов.

Я закрыла глаза, прижав ладони к вискам, где пульсировала боль, и позволила памяти Катрин развернуть картинку.

В музыкальной гостиной, в дальнем крыле дома, куда Катрин почти никогда не заходила, стоял инструмент, великолепный, лакированный, чёрный как ночь, с резными ножками и инкрустацией перламутром. Крышка была украшена тонкой росписью — букеты цветов, переплетённые с музыкальными инструментами. Клавиши — белоснежные, отполированные до блеска.

Катрин не умела играть. Её учили в детстве, но она так и не освоила ничего, кроме простейших гамм, и быстро бросила, к неудовольствию матери. Музыка её не интересовала.

Зато Лидия играла. Лидия играла превосходно, её тонкие пальцы порхали по клавишам, извлекая сложные мелодии: сонаты Моцарта, вальсы, арии из модных опер. Она обожала демонстрировать свой талант гостям, сидя за инструментом в выгодной позе, с изящно наклонённой головой, с лёгкой улыбкой на губах, подставляя лицо падающему из окна свету. И все восхищались. Все аплодировали. А Катрин стояла в углу и тоже хлопала, радуясь за сестру.

Он купил ей пианофорте. За триста сорок фунтов!

Я уставилась на раскрытую страницу, чувствуя, как что-то тяжёлое и горькое поднимается из груди. Злость? Отчаяние или просто усталость — бесконечная, выматывающая усталость от осознания того, в какую ловушку угодила Катрин?

Сотни фунтов в год. Я быстро прикинула в уме, складывая суммы. За два года не меньше двух-трёх тысяч. Огромные деньги. Откуда они? Его собственное состояние, которое, судя по земельному спору и намёкам адвоката, было не так уж велико, или моё приданое — те двадцать тысяч фунтов, которые отец Катрин принёс в этот брак?

Мне нужно было узнать, понять, остались ли вообще те деньги или он уже спустил их на свою любовницу. Потому что, если они ещё есть, это мой шанс. Мой единственный шанс на свободу, на побег из этой золочёной клетки.

А если их нет... Я не знала, что делать, если их нет…

В дверь постучали — легко, почти игриво. Знакомый ритм: тук-тук-тук, как будто пальцы выстукивали весёлую мелодию.

Я вздрогнула, инстинктивно схватила гроссбух и засунула его под одеяло, под самый край, туда, где ткань свисала почти до пола. Не успела даже перевести, как дверь распахнулась.

— Кэти! Ты, надеюсь, не спишь?

Лидия влетела в комнату, как всегда, окружённая облаком духов и шелеста юбок. Сегодня на ней было платье цвета спелой сливы, глубокого, насыщенного, выгодно оттенявшего её фарфоровую кожу и золотистые волосы, отделанного кремовым кружевом на декольте и манжетах, с юбкой колоколом, шуршащей при каждом шаге. Талия была перехвачена широкой атласной лентой

«Мадам Леблан. Бонд-стрит. Сколько фунтов на этот раз?»

В руках Лидия держала небольшую корзинку, накрытую салфеткой.

— Я принесла тебе фрукты из оранжереи! Колин велел садовникам собрать самые спелые персики. Правда, он такой заботливый?

Она опустилась на край кровати, как всегда, не спрашивая разрешения, не замечая, как я морщусь, и матрас качнулся под её весом. Я почувствовала, как под одеялом сдвинулся гроссбух, и замерла, стараясь не шевелиться, не выдать себя ни единым движением.

— Это... очень мило, — выдавила я, и мой голос прозвучал почти естественно — слабо, благодарно, как и должен звучать голос больной женщины, которую навещает любящая сестра.

— Ты все еще выглядишь бледной. — Лидия склонила голову, изображая заботу. — Тебе нужно больше есть, дорогая. Посмотри, какая ты худенькая стала! Одни косточки! Мэри говорит, ты почти не притрагиваешься к еде.

Мэри. Значит, она докладывает Лидии? Или Лидия сама выспрашивает?

— Стараюсь, — сказала я, — но аппетита нет.

— Бедняжка.

Лидия протянула руку и взяла один из персиков из корзинки, поднося его к свету из окна. Плод был красивый, бархатистая кожица, румяный бок, идеальная форма. Она любовалась им так, словно это была драгоценность.

— Знаешь, мы с Колином сегодня завтракали в библиотеке, — начала она тем воркующим голосом, который я уже научилась узнавать. — Он показывал мне свою коллекцию редких книг. У него такой изысканный вкус! Первые издания, представь себе. Некоторым уже больше ста лет.

Она положила персик обратно и откинулась назад, опираясь на руку. Матрас снова качнулся. Гроссбух под одеялом сдвинулся ещё на дюйм.

— А потом мы гуляли по саду. Погода была чудесная, несмотря на тучи. Колин говорит, что к вечеру будет дождь, но пока ещё можно было наслаждаться свежим воздухом. Он так много знает о растениях! Рассказывал мне про розы, какие сорта лучше приживаются, какие требуют особого ухода. Оказывается, те алые розы в оранжерее — очень редкий сорт, их специально выписывали из Франции ещё до войны.

— Как интересно, — сказала я, и голос не дрогнул.

Лидия продолжала болтать: о погоде, о цветах, о каком-то новом романе, который ей прислали из Лондона, о платье, которое маменька обещала заказать ей к балу у Честерфилдов на следующей неделе. Слова лились потоком, журчали, как ручей, и каждое было крошечным уколом. Она сидела здесь, в моей комнате, на моей кровати, в платье, которое (я теперь знала точно) тоже оплатил Колин, и рассказывала о своём счастье.

А я слушала, кивала в нужных местах, натягивала слабую, болезненную улыбку и вспоминала цифры в гроссбухе под одеялом: о сотнях фунтов, о тысячах, о том, как мой муж одевал, украшал, баловал мою сестру, и думала, как все это обратить в мою пользу.

— ...и Колин говорит, что мне очень идёт этот оттенок, — продолжала Лидия, поглаживая юбку платья. Её пальцы скользили по ткани любовно, почти чувственно. — Хотя я сначала сомневалась, знаешь. Фиолетовый может быть таким коварным цветом, он не всем подходит. Но мадам Леблан уверила меня, что с моим цветом волос и кожи это будет просто божественно. И она была права, не находишь?

Мадам Леблан, модистка с Бонд-стрит, чьё имя мелькало в гроссбухе снова и снова, на каждой странице, при каждом визите Лидии.

— Тебе очень идёт, — произнесла я механически.

— Правда? — Лидия просияла. — Ты такая добрая, Кэти! Всегда была. Знаешь, я так рада, что могу быть здесь, рядом с тобой, пока ты поправляешься! Родственники должны поддерживать друг друга в трудные времена, не так ли?

Семья... Поддержка... Я чуть не рассмеялась. Горький, сухой смешок застрял в горле, и я закашлялась, чтобы скрыть его.

— Да, — выдавила я, прокашлявшись. — Конечно.

— Ну я не буду тебя утомлять. — Лидия наконец поднялась, тряся юбками. Шёлк зашуршал, распространяя вокруг аромат «Розы Прованса», тех самых духов за двадцать пять фунтов флакон. — Тебе нужно отдыхать. Доктор Моррис был очень строг насчёт этого. Я оставлю персики здесь, на столике. Съешь хотя бы один, ладно? Ради меня.

Она поставила корзинку на прикроватный столик, рядом с остывшим чаем и нетронутой кашей.

— До вечера, дорогая.

Лидия наклонилась и чмокнула меня в щёку — быстро, небрежно, как чмокают надоедливого ребёнка или больную собачку. Её губы были прохладными, а запах духов — удушающим. Он окутал меня на мгновение, заполнил ноздри, и я задержала дыхание, чтобы не закашляться снова.

— Отдыхай, — бросила она уже от двери. — И ешь!

Она выплыла из комнаты так же легко, как вошла, оставив за собой шлейф аромата и лёгкое эхо смеха. Дверь закрылась с мягким щелчком.

Я выдохнула только тогда, когда звук её шагов в коридоре стал постепенно затихать, пока не растворился в тишине большого дома, и только тогда вытащила гроссбух из-под одеяла и посмотрела на него. Тяжёлая книга в потёртом переплёте. Оружие. Доказательство.

Я снова открыла книгу, нашла место, где остановилась, и продолжила листать, уже назад, к самому началу записей

Глава 5

«Март 1796. Получено от Карибской торговой компании (дивиденды за полугодие) — 4 200 фунтов».

«Сентябрь 1796. Карибская торговая компания — 3 400 фунтов».

Карибская торговая компания... Память Катрин отозвалась сразу, не подробностями, а общим знанием, тем, что впитываешь с детства, не задумываясь. Муж богат. Муж торгует сахаром — не сам, разумеется, у него доля в компании, в кораблях, которые возят тростник с островов. Джентльмен не стоит за прилавком, но получать дивиденды — это другое дело. Это респектабельно.

Катрин никогда не вникала в детали. Деньги были, и этого достаточно, а откуда они берутся, не женского ума дело.

Я листала дальше.

«Март 1797. Карибская торговая компания — 2 100 фунтов».

«Сентябрь 1797. Карибская торговая компания — 1 900 фунтов».

Падение. Резкое. С семи тысяч шестисот в год до четырёх тысяч. Почти вдвое за год.

«Март 1798. Карибская торговая компания — 1 600 фунтов».

А в марте 1798-го Колин женился на Катрин.

Я смотрела на цифры, сопоставляя прочитанное в газете, и мысль сама сформировалась.

Война с Францией. Катрин знала об этом, нельзя было не знать. Об этом говорили везде: в гостиных, на приёмах, в церкви. Война шла уже много лет. Французы, Наполеон, морские сражения. Газеты писали о победах британского флота, о героях-адмиралах. Дамы жертвовали на раненых солдат. Джентльмены обсуждали политику за бренди.

Катрин слушала вполуха, как слушают о погоде: да, идёт война, да, это ужасно, а что на ужин? Но я... я понимала, что означают эти цифры.

Война — это блокады. Это французские каперы, охотящиеся на торговые суда. Это корабли, которые тонут, захватываются, пропадают без вести вместе с грузом сахара. Это страховые премии, которые растут. Это рейсы, которые не доходят до порта. Колин вкладывал деньги в морскую торговлю, и война методично уничтожала его доходы.

Я вернулась к записям после свадьбы.

«Сентябрь 1798. Карибская торговая компания — 1 400 фунтов».

«Март 1799. Карибская торговая компания — 2 400 фунтов».

Небольшой скачок вверх — видимо, какой-то корабль всё же дошёл благополучно. Но потом снова вниз.

«Март 1801. Карибская торговая компания — 650 фунтов».

Шестьсот пятьдесят фунтов. Против четырёх тысяч двухсот пятью годами раньше.

Теперь — рента. Около тысячи трёхсот в год. Стабильно, земля никуда не денется, арендаторы будут платить, но для поместья такого размера, для образа жизни, к которому привык Колин, это капля в море.

Я быстро подсчитала. В 1796 году Колин получал больше восьми тысяч от Карибской компании плюс рента. Почти десять тысяч годового дохода. Можно было жить широко: поместье, слуги, охота, Лондон, клубы, любовницы. К 1798 году — меньше четырёх тысяч. А привычки остались прежними.

И тогда появилась Катрин, с приданым в двадцать тысяч фунтов.

Память услужливо подбросила картинку: ухаживания Колина. Цветы, комплименты, внимание. Маменька в восторге: виконт, старинный род, прекрасная партия. Отец удовлетворён, наконец-то пристроил старшую дочь. Никто не спрашивал, почему виконт вдруг так заинтересовался девушкой без особых достоинств, почему торопил со свадьбой и настаивал на приданом наличными.

Потому что ему нужны были деньги. Срочно. Его корабли тонули, доходы таяли, а он привык жить на десять тысяч в год. Катрин была не невестой — она была спасательным кругом.

Лидия, конечно, красивее — это Катрин признавала всегда, без зависти, как признают очевидное. Золотые локоны, голубые глаза, ямочки на щеках; младшая сестра с детства притягивала взгляды, собирала комплименты, кружила головы. Но в 1798 году Лидии было всего шестнадцать, ещё не вышла из детской, ещё не представлена обществу, ещё не готова к браку, а Колину нужны были деньги сейчас, немедленно, пока кредиторы не начали стучать в дверь, так что он взял ту, что была под рукой, старшую, некрасивую, с двадцатью тысячами приданого, которые можно получить сразу после венчания...

Я пролистала к последней записи.

«Остаток на 30 марта 1801: 8 342 фунта 7 шиллингов 2 пенса».

Двадцать тысяч приданого плюс четыре тысячи, что у него оставались. Двадцать четыре. Минус шестнадцать за три года. Восемь тысяч. А дивиденды всего шестьсот пятьдесят в полугодие. Тысяча триста в год, если повезёт. Плюс рента, ещё тысяча триста. Меньше трёх тысяч дохода.

Расходы я уже видела. Четыре-пять тысяч в год. Колин не экономил — не умел или не хотел, какая разница. То есть минус полторы-две тысячи ежегодно. Четыре года. Может, пять. А потом что?

Продавать землю? Закладывать поместье? Отказаться от охоты, от клубов, от привычной жизни?

Колин на это не пойдёт. Такие люди не умеют отступать. Они находят другие решения. И что делает мужчина, когда у него заканчиваются деньги, когда он привык жить на широкую ногу, содержать любовницу в роскоши, швырять сотни фунтов на безделушки, но средства иссякают?

Ответ был очевиден: он ищет новые источники дохода.

Мысль пришла внезапно, и я замерла, уставившись в одну точку. Сердце пропустило удар, потом забилось быстрее, глухо отдаваясь в висках.

Новый брак. Новое приданое.

Память Катрин услужливо подсказала картинку, яркую и детальную: семейный ужин много лет назад, когда отец объявил, сколько выделит дочерям в качестве приданого. Катрин как старшей досталось двадцать тысяч — «чтобы привлечь достойного жениха». Лидии, младшей, любимице — пятнадцать тысяч. «Ты всё равно выйдешь замуж за богача, моя красавица, с твоей-то внешностью!» — смеялся отец, целуя её в макушку.

Пятнадцать тысяч фунтов. Этого хватило бы Колину, чтобы продолжать жить так, как он привык. Расплатиться с адвокатами. Закрыть долги, если они есть. Продолжать сорить деньгами. Ещё несколько лет беззаботной, роскошной жизни, может быть, даже дольше, если он будет чуть осторожнее с тратами. А потом, возможно, война закончится, и все вернется на круги своя.

Но чтобы жениться на Лидии, нужно сначала избавиться от первой жены.

Развод? Я тут же отмела эту мысль. Слишком долго — процесс через церковный суд мог тянуться годы. Слишком дорого — ещё больше адвокатских расходов. Слишком скандально — развод был клеймом, пятном на репутации. И не факт, что его вообще одобрят.

Смерть жены? Быстро, просто, и при правильном подходе без подозрений.

Холод разлился по телу, начиная от затылка и спускаясь вниз по позвоночнику. Я сидела неподвижно, уставившись в одну точку, и кусочки головоломки складывались в картину.

Падение с лестницы. «После разговора с господином». Очень, очень удобный несчастный случай.

Жена, прикованная к постели на месяц, беспомощная, зависимая от слуг, от мужа, от его милости. Не может ходить, не может убежать, полностью в его власти.

А что, если несчастный случай повторится? Может быть, более... окончательный?

Передозировка лекарства, прописанного доктором. Лауданум — настойка опия, которую давали для облегчения боли. Слишком большая доза, и сердце просто остановится. «Она так страдала от боли, бедняжка. Должно быть, по ошибке выпила слишком много. Трагедия...»

Или осложнение после перелома. Заражение крови. Лихорадка. Горячка. В 1801 году это убивало быстро и почти неизбежно. «Мы делали всё возможное, доктор приходил дважды в день, но рана загноилась, и жар был слишком силён. Она угасла за три дня...»

Или просто ещё одно падение — ночью, когда она пыталась дойти до ночного горшка. Споткнулась, упала, ударилась виском о край комода. «Я спал в своей спальне, ничего не слышал. Бедная Катрин, должно быть, хотела позвать на помощь, но не успела...»

Варианты были. Много вариантов. И все они выглядели бы как несчастный случай. Как трагическая случайность.

Никто не заподозрит, никто не станет расследовать. Смерть молодой женщины после серьёзного несчастного случая — печально, но не удивительно. Не в 1801 году, когда медицина была примитивной, а инфекции, лихорадки и осложнения убивали направо и налево, когда даже царапина могла превратиться в гангрену, а простая простуд —, в воспаление лёгких.

Приличный траур — полгода-год. Муж, конечно, убит горем: носит чёрное, не посещает балы, живёт затворником в своём поместье. Рядом с ним младшая сестра покойной жены, тоже убитая горем, помогает ему пережить утрату, заботится о доме. Как трогательно, как благородно с её стороны!

А потом, когда траур закончится — свадьба, тихая, скромная, без особой помпы из уважения к памяти покойной. «Они сблизились в печали. Она утешала его, он поддерживал её. Любовь выросла из общего горя...» Общество сочтёт это трогательным, даже романтичным. Возможно, кто-то пошепчется за их спинами, но не больше. А многие и вовсе умилятся. И пятнадцать тысяч фунтов приданого Лидии перейдут к нему —законно, безупречно, без единого подозрения. Идеальный план!

Может, я параноик. Может, это просто совпадение. Может, падение действительно было несчастным случаем, а я выдумываю заговоры на пустом месте, потому что напугана, потому что одинока, потому что не понимаю этого мира и этого времени. Но инстинкт — тот самый инстинкт, который заставил меня затаиться и притвориться спящей, когда Колин разговаривал с доктором, тот самый, что заставил меня попросить документ с перечнем травм и шептал мне с самого первого дня: «Опасность. Ты в опасности», —кричал об обратном. Слишком много совпадений, удобных для Колина.

Деньги заканчиваются — факт. Любовница под рукой, с приданым, готовым к получению — факт. Жена неожиданно «падает» с лестницы после ссоры с мужем и оказывается в беспомощном состоянии на месяц — факт.

Если сложить эти факты вместе... Если я права... если он действительно задумал избавиться от жены... У меня есть максимум месяц, может, меньше.

Гроссбух выскользнул из ослабевших пальцев и с глухим стуком упал на одеяло. Я вздрогнула от звука, моргнула. Комната вдруг показалась мне слишком тёмной, слишком тесной. Стены, казалось, придвинулись ближе. Потолок нависал. Воздух сгустился, стал тяжёлым.

Я откинулась на подушки, запрокинув голову и глядя в потолок. Лепнина плыла перед глазами, тени танцевали в мерцающем свете единственной свечи, оставшейся гореть. Остальные я погасила раньше, экономя по привычке Катрин, въевшейся глубоко.

«Что я могу сделать?»

Вопрос повис в тишине комнаты. Ветер за окном усилился, перешёл в настоящий штормовой порыв. Ставни стукнули, и я вздрогнула. Потом редкие капли дождя забарабанили по стёклам, дождь всё усиливался, превращаясь в ливень. Вода лилась потоками, стекая по окнам и размывая мир снаружи до неразличимых серых пятен.

Бежать?

Я посмотрела на свою ногу, неподвижно лежащую под одеялом, зафиксированную деревянными шинами, пошевелила пальцами, но даже это движение отозвалось тупой, ноющей болью. Я могла встать, опираясь на мебель, на стены, с трудом, морщась от каждого шага, доковылять до окна, а дальше? Спуститься по лестнице? Дойти до конюшни? Сесть на лошадь?

Смешно было даже думать об этом.

К тому же, куда бежать с переломанной ногой, без денег. К матери Катрин? Память услужливо нарисовала картинку: маленький дом на окраине Бата, скромная обстановка, старая женщина, живущая на пенсию от сына. Она не посмеет перечить влиятельному зятю, не захочет портить отношения. Может, даже не поверит: «Ты всегда была такой фантазёркой, Катрин, всё преувеличиваешь».

К брату Эдварду, который унаследовал поместье отца и тоже наверняка едва сводит концы с концами, у которого жена, трое детей? Он не захочет ссориться с богатым, влиятельным лордом Роксбери из-за сестры, которая, возможно, просто «плохо себя ведёт» и заслуживает «наказания от мужа»?

И главное — по закону муж имеет право вернуть сбежавшую жену, силой, если потребуется. Он может послать слуг, нанять людей, приехать сам с конюхами и забрать меня обратно, как беглую собственность. И когда меня вернут (а меня вернут, это не вопрос «если», это вопрос «когда»), будет только хуже. Гораздо хуже. Публичное унижение. Новые побои. А может, и вовсе...

Нет. Бегство не вариант.

Развод? Раздельное проживание?

Я закрыла глаза, пытаясь вспомнить обрывки знаний о законах этого времени. Церковный суд мог разрешить раздельное проживание в случае жестокости мужа или угрозы жизни жены. У меня были побои — множественные, задокументированные. У меня был перелом ноги. У меня был документ от доктора Морриса с перечнем всех травм, с указанием их тяжести.

Это могло бы быть основанием. Теоретически.

Но процесс... процесс занял бы месяцы, а может, годы, если Колин будет сопротивляться. А он будет, ещё как будет! Он наймёт лучших адвокатов, будет доказывать, что жена непослушна, строптива, провоцирует его, что он применял лишь «разумное наказание», допустимое для мужа и что падение с лестницы — её собственная неосторожность, а не результат его действий.

У него есть деньги, пусть и заканчиваются, но восемь тысяч фунтов — это всё ещё огромная сумма. У него есть связи — виконт Честерфилд, другие влиятельные друзья, у него есть репутация респектабельного джентльмена, а у меня? Ничего. Совсем ничего.

Нет денег на адвокатов, нет влиятельных друзей, которые заступились бы за меня, нет репутации, я просто жена — тень мужа, никто. И даже если — если! — церковный суд разрешит раздельное проживание, что дальше? На какие средства я буду жить?

Муж не обязан содержать жену, если она живёт отдельно, особенно если он сочтёт, что она «провинилась», что она сама виновата в разрыве. А Колин обязательно так сочтёт. Обязательно скажет, что это я строптивая, непослушная, плохая жена, которая не выполняла свои обязанности.

По закону всё моё — его. Каждый пенни приданого, теперь его собственность. Одежда — его. Украшения — его. Даже эти жалкие брошки в шкатулке на туалетном столике — юридически его, потому что всё, что принадлежало мне до брака и что я получила после, автоматически стало его собственностью в момент свадьбы.

Я не могу владеть собственностью. Не могу заключать контракты. Любой контракт, подписанный замужней женщиной без согласия мужа, недействителен. Не могу открыть счёт в банке — банкир просто рассмеётся мне в лицо, если я попытаюсь.

Юридически я не существую как отдельная личность. Я его часть, придаток, собственность. Я в идеальной ловушке, созданной законом, освящённой церковью, одобренной обществом, поддерживаемой традицией. Без денег, без прав, запертая в доме человека, который, возможно — нет, вероятно! — планирует её убить. И я не знаю, что делать. Совсем не знаю.

Но выход должен быть. Должен! Всегда есть выход, даже из самой безнадёжной ситуации. Нужно только его найти.

Союзники?

Мэри на моей стороне, я это знаю. Она молилась за Катрин каждый вечер. Она готова помогать. Но она всего лишь служанка. Её слово ничего не значит против слова хозяина. Если я обвиню Колина в попытке убийства, а Мэри подтвердит мои слова, кто поверит служанке? Колин просто скажет, что она лжёт, что я подкупила её или запугала, и её уволят, выгонят без рекомендаций. Она не найдёт новое место. Останется на улице. Я не могу подвергать её такой опасности.

Доктор Моррис? Он видел побои. Он составил документ с перечнем травм, подробный, медицинский, с указанием давности каждого синяка, каждого перелома. Это важно. Это доказательство. Но что он может сделать? Он врач, а не адвокат и не судья, не констебль. Он не может меня защитить физически, не может дать мне деньги или убежище, не может арестовать Колина или запретить ему приближаться ко мне. Он может только свидетельствовать, если дело дойдёт до суда, если кто-то начнёт расследование. Но кто начнёт? И когда? После моей смерти?

Информация?

Я посмотрела на гроссбух, лежащий рядом на одеяле. У меня есть доказательства того, как Колин тратил деньги. Огромные суммы на Лидию. Тысячи фунтов на любовницу.

Это скандал? Может быть. Но... достаточно ли этого? Достаточно ли, чтобы остановить его?

Аристократы имели любовниц, это было нормой, почти правилом. У половины знакомых Колина, вероятно, были содержанки. Общество закрывало на это глаза, пока соблюдались приличия на публике. А траты приданого... по закону это его право. Приданое стало его собственностью в момент свадьбы. Он может тратить эти деньги как угодно, на что угодно, на кого угодно. Это несправедливо, жестоко, но это законно.

Я не могу его шантажировать гроссбухом. Он просто скажет: «Это мои деньги, я трачу их по своему усмотрению, а ты — истеричная жена, которая лезет не в своё дело». И будет прав. По закону.

А Лидия? Может, удастся использовать против неё?

Я нахмурилась, вспоминая. Платья — да, Лидия щеголяла в них открыто, не стесняясь. Новое платье каждую неделю, кружева, шёлк, бархат. Но украшения? Изумрудный гарнитур за сто двадцать фунтов — я видела его на ней только однажды, когда она зашла «проведать» больную сестру. Специально надела, специально показала, чтобы я знала своё место, а потом — ни разу.

И духи. «Роза Прованса» за двадцать пять фунтов флакон. Лидия пользовалась ими постоянно, но если кто-то спросит, она скажет, что это подарок от матери или купила сама на карманные деньги.

Она прятала подарки, самые дорогие, самые откровенные. Платья — это можно объяснить: богатый зять помогает бедной родственнице, которая гостит в доме и ведёт хозяйство вместо больной сестры. Это норма. Это даже похвально. Но драгоценности, интимные подарки вроде духов? Это уже другое, это повод для сплетен. И Лидия была не дура: она принимала щедрые подарки, но не афишировала их и наверняка прятала в шкатулку, доставала, когда никто не видит. Наслаждалась тайно.

И если я попытаюсь устроить скандал... Что я предъявлю? Записи в гроссбухе, который не имела права читать? Колин скажет, что помогал родственнице, как подобает джентльмену, а Лидия округлит глаза и спросит, о каких украшениях речь. Бред больной женщины, которая ударилась головой.

Слово против слова. Кому поверят — очевидно.

Общественное мнение?

Может быть, если правда о побоях и о романе с сестрой жены выйдет наружу, это создаст давление, заставит его остановиться. Заставит общество задавать неудобные вопросы.

Но как сделать так, чтобы правда вышла наружу? У меня нет доступа к людям, нет способа отправить письма без его ведома — все письма, уходящие из поместья, проходят через Эбота, дворецкого, который полностью предан Колину.

Даже если Мэри поможет, даже если конюх Томас согласится тайно отвезти письмо на почту, кому я напишу? И что?

«Дорогая леди N, мой муж бьёт меня и тратит моё приданое на мою сестру. Пожалуйста, помогите».

Поверят ли мне? Или подумают, что я истеричка, фантазёрка, неблагодарная жена, которая клевещет на благородного мужа? А если и поверят, что они смогут сделать? Поговорить с Колином? «Лорд Роксбери, нам стало известно, что вы неподобающе обращаетесь с супругой...» Он извинится, пообещает исправиться, скажет, что это недоразумение, а потом, когда они уедут, мне станет только хуже.

Я медленно выдохнула, чувствуя, как усталость навалилась тяжёлым грузом. Голова гудела, глаза слезились от напряжения, от тусклого света свечи, от бесконечного чтения мелких цифр в гроссбухе. В затылке пульсировала боль, усиливавшаяся с каждой минутой. Тело ныло: спина, плечи, шея затекли от того, что я слишком долго сидела в одной позе, склонившись над книгой.

Все пути вели в тупик. Все двери были заперты. Все окна зарешечены. Я в ловушке, в идеальной, непроницаемой ловушке, и пока не знаю, как из неё выбраться.

За окном дождь усилился ещё больше, превратившись в настоящий ливень. Вода била по стёклам с такой силой, что казалось, они вот-вот треснут. Ветер выл в трубе, протяжно, зловеще, как голос из загробного мира. Где-то внизу громко хлопнула дверь, потом послышались голоса, приглушённые расстоянием и шумом дождя. Колин и Лидия, вероятно, собирались к ужину. Звонкий, беззаботный смех. Жизнь для них продолжалась, беззаботная, лёгкая, полная удовольствий. А я лежала в темноте, в комнате, освещённой одной мерцающей свечой, и не знала, доживу ли до следующей недели, а может быть, и до следующего дня.

Дверь тихо открылась, и я вздрогнула, инстинктивно сгребая гроссбух и пряча его под одеяло, но в комнату вошла Мэри с подносом. Я выдохнула, чувствуя, как напряжение чуть отпустило.

— Миледи, я принесла ужин, — негромко произнесла она, ставя поднос на столик. — Бульон и хлеб. Вы должны поесть. Вы очень бледная.

Я посмотрела на еду: бульон в глубокой тарелке, от которого поднимался лёгкий парок, свежий хлеб, ещё тёплый, должно быть, только из печи. Но есть не хотелось. Желудок сжался в тугой узел, горло перехватило, и даже мысль о еде вызывала тошноту.

— Спасибо, Мэри, — выдавила я, стараясь, говорить ровно. — Оставь. Я попозже.

Она не ушла. Стояла у столика, с беспокойством глядя на меня. В свете единственной свечи её лицо казалось осунувшимся, уставшим. Под глазами залегли тёмные круги. Чепец съехал набок, из-под него выбились пряди рыжеватых волос.

— Миледи, — тихо сказала она, и в её голосе прозвучало что-то... Сочувствие? Понимание? — Если вам что-то нужно... что угодно... вы только скажите. Я помогу.

Я посмотрела на неё долгим взглядом. Что могла сделать служанка, которая не умеет читать, которая зависит от жалованья, которую могут уволить без рекомендаций в любой момент?

— Я знаю, Мэри, — тихо ответила я. — Спасибо.

Она помедлила ещё мгновение, потом кивнула и направилась к двери. Дверь тихо закрылась за ней, а я осталась одна в комнате, полной теней и тишины, нарушаемой только барабанной дробью дождя по стёклам и воем ветра в трубе.

Я посмотрела на бульон, потом на гроссбух, спрятанный под одеялом, потом на дверь, на окно, на свои тонкие, бледные и чужие руки...

Я не знала, что делать. Совсем не знала. И это пугало больше всего.

Глава 6

Три недели — целая вечность, когда ты заперта в четырёх стенах.

Каждое утро я просыпалась от серого света, сочившегося сквозь щель между портьерами, и несколько мгновений лежала неподвижно, глядя в потолок. Лепнина, купидоны в углах, гирлянды цветов, переплетённые лентами… я уже знала каждую трещинку, каждый завиток, каждое пятнышко на штукатурке и могла бы нарисовать этот потолок с закрытыми глазами.

Мэри появлялась на рассвете, как по часам. Скрип двери, шорох юбок, запах свежего хлеба и лаванды. Она вносила медный таз с тёплой водой, от которой поднимался лёгкий пар, ставила на прикроватный столик и помогала мне приподняться. Утренний ритуал, повторявшийся изо дня в день: умывание, расчёсывание волос (я уже почти не морщилась, когда гребень застревал в спутанных прядях), смена ночной сорочки на дневную.

— Доброе утро, госпожа. Как вы себя чувствуете?

— Лучше, Мэри. Спасибо.

Один и тот же вопрос, один и тот же ответ. Ритуал. Якорь в море неопределённости.

Потом — завтрак: овсяная каша, всё такая же приторно-сладкая, от которой сводило скулы, чай с молоком, иногда чуть кисловатый, иногда сносный, тост с маслом или мёдом. Я заставляла себя есть, ложка за ложкой, не обращая внимания на протесты желудка. Тело Катрин нуждалось в силах, а мне нужна была ясная голова.

За три недели я научилась многому: научилась улыбаться, когда хотелось кричать, говорить «благодарю» голосом, полным слабой признательности, опускать глаза и кивать, изображая покорность. Маска с каждым днём всё плотнее прирастала к лицу, и иногда я ловила себя на мысли: а осталось ли под ней что-то настоящее?

Впрочем, какая разница? Маска держала меня в живых, а пока я жива, можно действовать. И первым делом нужно было избавиться от улик. Книги удалось вернуть в первую же неделю.

Это было непросто, каждый раз, когда Мэри выскальзывала из комнаты со стопкой томов под передником, у меня перехватывало дыхание. Я лежала, прислушиваясь к звукам дома, и считала минуты. Пять минут до кабинета Колина, три минуты, чтобы положить книги на место, и пять минут обратно. Тринадцать минут ужаса, когда любой скрип половицы, любой голос в коридоре мог означать катастрофу.

Но Мэри справилась. Гроссбух лёг на место в тот день, когда Колин уехал на охоту с виконтом Честерфилдом, письма от адвоката — когда он отправился в Лондон по каким-то делам, трактат об охотничьих собаках — когда они с Лидией устроили пикник у дальнего пруда. Никто ничего не заметил, во всяком случае, никто ничего не сказал.

Книги вернулись на свои места, но информация мне по-прежнему была нужна. Не старые трактаты об охотничьих собаках, а свежие новости: что происходит в мире, в Парламенте, в судах, как работают законы, которые держат меня в этой ловушке.

Просить Мэри было слишком рискованно: она была моим единственным союзником в этом доме, и каждая просьба, выходившая за рамки обычных обязанностей горничной, подвергала её опасности. Если Колин или Лидия заподозрят, что она помогает мне в чём-то большем... Нет. Мэри я берегла для действительно важного. Поэтому я пошла другим путём: пожаловалась Лидии на скуку, жалобно, капризно, как пожаловалась бы прежняя Катрин, и попросила её приносить хоть что-нибудь почитать, а то я совсем одичаю в четырёх стенах. И это сработало.

Газеты стали частью ежедневного ритуала, такой же неизменной, как восход солнца или вечерний звон церковных колоколов. Лидия влетала в комнату после завтрака, когда утренний свет уже заливал спальню, вся в шелках и кружевах, окутанная облаком своей «Розы Прованса». Запах достигал меня раньше, чем она успевала переступить порог, и я научилась готовиться заранее: глубокий вдох, задержать дыхание, улыбнуться.

— Кэти! Как ты сегодня?

Она не ждала ответа (впрочем, он ей был и не нужен), опускалась на край кровати, всегда слишком порывисто, так, что матрас проседал и боль вспыхивала в ноге, и принималась щебетать о погоде, о платьях, о том, какой Колин внимательный и как чудесно они вчера провели вечер.

Газету она бросала на одеяло небрежно, как ненужную мелочь.

— Вот, почитай что-нибудь, развлечёшься. Там в светской хронике пишут про приём у леди Джерси, говорят, она появилась в таком декольте, что лорд Алванли пролил на себя бренди!

Лидия заливалась смехом, и я тихо смеялась вместе с ней. А потом, когда она наконец упархивала, я разворачивала газету и читала всё — каждую строчку, каждую статью, каждое объявление.

Лидия думала, что я интересуюсь только светскими сплетнями: кто с кем танцевал, кто во что был одет, кто кому сделал предложение — глупости, которыми положено интересоваться глупым женщинам. Она и представить не могла, что я впитываю совсем другое.

«Палата общин: дебаты о хлебных законах продолжаются. Мистер Эддингтон выступил с речью о необходимости защиты британских фермеров от дешёвого континентального импорта. Оппозиция во главе с мистером Фоксом настаивает на снижении пошлин ради облегчения участи бедняков, для которых хлеб стал непозволительной роскошью. Голосование отложено до следующей недели...»

Парламент. Палата общин. Палата лордов. Я читала о том, как принимаются законы, как проходят дебаты, как голосуют пэры и депутаты. Сухие строчки парламентских отчётов складывались в громоздкую, сложную, но постижимую картину. Эта машина работала по своим правилам, и если понять эти правила...

«Война с Францией: Его Величество получил депеши от адмирала Нельсона о блистательной победе при Копенгагене. Датский флот уничтожен, угроза северным торговым путям устранена. Лондон празднует. Потери британской стороны составили 943 человека убитыми и ранеными. Имена павших офицеров...»

Война, блокады, потери... Я читала между строк: каждый потопленный корабль — это чьи-то деньги, ушедшие на дно, чьи-то дивиденды, которые не будут выплачены. Колин был не единственным, кого война разоряла медленно и верно.

«Ирландский вопрос: волнения в Дублине продолжаются, несмотря на принятие Акта об унии. Лорд-лейтенант призывает к спокойствию и обещает рассмотреть петиции о католической эмансипации. Однако источники в правительстве сообщают, что Его Величество по-прежнему решительно против любых уступок папистам...»

А иногда мелькали другие заметки. Маленькие, почти незаметные, затерянные между объявлениями о продаже лошадей и анонсами театральных премьер.

«Частный билль: Лорд Б. подал прошение в Палату лордов о расторжении брака с леди Б. на основании её доказанной связи с капитаном Р. Слушание дела назначено на следующую сессию. Как сообщают наши источники, истец намерен представить показания трёх свидетелей, включая горничную леди Б...»

Разводы. Через Парламент. Частные билли, которые превращали священный союз в ничто, освобождали мужчину от неверной жены, позволяли начать с начала.

Мужчинам позволяли, а женщинам? Я искала, вчитывалась в каждую заметку о судебных делах, о скандалах, о разводах, но ни разу, ни единого раза не встретила упоминания о женщине, которая подала бы на развод сама. Всегда муж, всегда он —истец, обвинитель, пострадавшая сторона…

А дни тем временем тянулись медленно, похожие один на другой, как бусины на нитке.

Утро — Мэри, таз с водой, завтрак. Позднее утро — Лидия, газета, болтовня о пустяках. День — одиночество, чтение, мысли, которые ходили по кругу, как белка в колесе. Вечер — Мэри с ужином, тени на потолке, бессонница. Ночь — страх, темнота, звуки чужого дома: скрип половиц, шорохи, чьи-то шаги в коридоре.

Сегодняшнее утро началось, как обычно: Мэри с тазом воды, запах лаванды, каша, чай, тост. Привычный ритуал, привычные слова, привычная маска на лице. Потом — Лидия: вихрь изумрудного шёлка (новое платье, я уже сбилась со счёта), облако удушающих духов, звонкий голос:

— Кэти, ты сегодня лучше выглядишь! Почти порозовела. Я так рада!

Она бросила газету на одеяло и опустилась на край кровати. Матрас качнулся, привычная вспышка боли в ноге, привычное усилие, чтобы не поморщиться.

— Мы с Колином вчера играли в вист с мистером и миссис Харпер. Ты их помнишь? Они живут в Эшфорд-холле, в трёх милях отсюда. Такие милые люди! Миссис Харпер расспрашивала о тебе, я сказала, что ты поправляешься, что доктор очень доволен. Она обещала заехать навестить, как только тебе станет лучше.

Я кивала, улыбалась, вставляла «как мило» и «как любезно» в нужных местах. Лидия не замечала (или не хотела замечать), что мои глаза уже скользнули к газете, что пальцы едва заметно подрагивают от желания развернуть её.

— А потом Колин показывал мистеру Харперу свою новую гончую, ту, что привезли из Йоркшира. Такая красавица! Рыжая, с белыми пятнами, длинные уши... Колин говорит, она будет лучшей в своре. Он так увлечённо рассказывал о породе, о родословной! Я, признаться, половины не поняла, но слушать его было одно удовольствие!

Она рассмеялась, прикрыв рот ладонью — кокетливый, отрепетированный жест. Я смеялась вместе с ней.

— Ну, не буду тебя утомлять. Отдыхай, читай свою газету. Там, кажется, пишут про какой-то бал у герцогини Девонширской, говорят, леди Каролина Лэм явилась в платье, которое было почти прозрачным! Представляешь? Какой скандал!

Она вспорхнула с кровати, поправила локон перед зеркалом, одарила меня ещё одной ослепительной улыбкой и выплыла из комнаты, оставив за собой шлейф аромата и лёгкое эхо смеха.

Я выждала, пока её шаги затихнут в коридоре, потом развернула газету.

«Светская хроника: Бал у герцогини Девонширской собрал весь цвет лондонского общества. Среди гостей были замечены...»

Пробежалась глазами: имена, титулы, описания нарядов. Неинтересно. Дальше.

«Парламентские известия: Палата лордов рассмотрела прошение лорда Стэнхоупа о внесении поправок в закон о бедных. Дебаты были жаркими, лорд Гренвилл выступил против, указывая на чрезмерные расходы для казны...»

Это ближе. Я читала внимательно, вдумываясь в каждое слово. Как работает Палата лордов. Как вносятся билли. Как проходят голосования.

«Судебная хроника: В Суде королевской скамьи завершилось слушание дела о клевете. Истец, мистер Джеймс Уитворт, требовал возмещения ущерба в размере пятисот фунтов от издателя памфлета, порочащего его репутацию. Присяжные вынесли вердикт в пользу истца, однако сумма компенсации была снижена до двухсот фунтов...»

Суды. Законы. Прецеденты. Я впитывала информацию, как губка впитывает воду. Каждая статья — ещё один кусочек головоломки, смысл которой я пока не понимала, но чутьё мне подсказывало: понимание придёт. Нужно только продолжать собирать…

Ближе к полудню дверь открылась без стука.

Я подняла глаза от газеты и замерла. Тело отреагировало раньше, чем разум успел осознать: мышцы окаменели, дыхание сбилось, сердце дёрнулось и заколотилось быстрее.

Колин.

За три недели он ни разу не переступил порог моей комнаты. Записки — да, холодные и формальные, через Мэри, но сам не приходил. И если он пришёл сейчас, это не сулило ничего хорошего.

Он стоял на пороге, и свет из окна падал ему на лицо, высвечивая каждую черту. Потом шагнул в комнату, и я уловила запах: сандал, табак, дорогой одеколон, и под ним, едва уловимо, другой аромат: роза, жасмин. «Роза Прованса»...

Он пах Лидией.

— Катрин... — Его голос был мягким, почти нежным. Голос заботливого мужа. — Как ты себя чувствуешь?

— Лучше, благодарю.

Я смотрела, как он приближается. Шаг, ещё шаг... Половицы не скрипели под его ногами, он двигался легко, бесшумно, как хищник. Остановился у края кровати, глядя на меня сверху вниз.

— Доктор Моррис говорит, что ты идёшь на поправку. Кость срастается хорошо.

— Да. Он очень доволен.

— Рад это слышать.

Пауза. Он смотрел на меня, и я не отводила взгляд. Маска на месте. Спокойствие. Покорность. Благодарность.

— Я принёс тебе кое-что.

Он достал из кармана сюртука небольшой флакон. Тёмное стекло, плотно притёртая пробка. Поставил на прикроватный столик, рядом с подсвечником, стаканом воды и молитвословом.

— Лауданум. Доктор Моррис упоминал, что ты плохо спишь. Боль мешает, бессонница... Это поможет.

Я смотрела на флакон, маленький, безобидный с виду. Тёмное стекло не пропускало свет, нельзя было увидеть, сколько жидкости внутри, какого она цвета и какой консистенции.

— Как мило с твоей стороны, — сказала я; слова царапали горло, как битое стекло.

— Десять капель на ночь. В стакан воды. — Колин чуть наклонил голову, и на его губах появилась тень улыбки, тёплой, заботливой, такой, от которой у меня мороз пробежал по спине. — Не больше. Лауданум — сильное средство. Мы же не хотим, чтобы ты приняла слишком много... по ошибке.

Последние слова он произнёс чуть медленнее, чуть мягче, глядя мне прямо в глаза.

— Конечно. — Я заставила себя улыбнуться в ответ. — Я буду осторожна.

— Вот и умница!

Он постоял ещё мгновение, глядя на меня тем странным, оценивающим взглядом. Я чувствовала его присутствие, тяжёлое, давящее, заряженное чем-то тёмным и опасным. Так чувствуют грозу.

Потом он кивнул, развернулся и направился к двери. Скрипнули петли, щёлкнул замок, и я осталась одна.

Несколько минут я просто сидела неподвижно, глядя на дверь, на стоящий на столике флакон и на свои руки, которые (я только сейчас это заметила) вцепились в одеяло так, что побелели костяшки.

Медленно, по одному, я разжала пальцы. Сделала глубокий вдох. Ещё один. Потом взяла флакон. Стекло было прохладным, гладким. Тяжелее, чем казалось на вид. Я повертела его в руках, поднесла к свету из окна. Тёмное стекло не позволяло разглядеть содержимое, только смутный отблеск жидкости внутри.

Лауданум. Обезболивающее, снотворное, успокоительное. Лекарство, которое в этом времени давали от всего: от головной боли до чахотки, от бессонницы и истерики. Лекарство, которое убивало медленно, если принимать его долго, и быстро, если принять слишком много.

«Мы же не хотим, чтобы ты приняла слишком много... по ошибке».

Я открыла ящик прикроватного столика и положила флакон внутрь, в самый дальний угол, под носовые платки и нюхательные соли. Подальше от глаз. Подальше от соблазна.

Я не собиралась принимать эти капли ни сегодня, ни завтра, ни когда-либо. Буду плохо спать — переживу. По крайней мере, проснусь…

Руки всё ещё мелко дрожали. Я сцепила пальцы, пережидая, пока дрожь утихнет. Нужно было чем-то занять мысли, чем угодно, иначе я сойду с ума.

Газета уже прочитана. Вышивание… Мэри приносила пяльцы и нитки, но от одного взгляда на них меня мутило. Бессмысленное тыканье иглой в ткань, создание узоров, которые никому не нужны, — занятие для женщин, у которых нет ничего важнее в жизни. У меня было. У меня была собственная жизнь, которую нужно было спасти.

Взгляд упал на край столика. Молитвослов.

Небольшая книга в потёртом кожаном переплёте, с золотым тиснением на обложке. Углы стёрты от времени, корешок чуть надтреснут. Книга, которая лежала здесь с первого дня, которую я видела каждое утро и каждый вечер, но ни разу не открывала.

Воспоминание всплыло само: подарок от маменьки на шестнадцатилетие. «Молитва — утешение в скорби, дитя моё. Когда тебе будет тяжело, открой эту книгу, и Господь даст тебе силы». Катрин не была особенно набожной: она ходила в церковь по воскресеньям, потому что так полагалось, читала молитвы перед сном, потому что так учили с детства, но истинной веры, того горячего, всепоглощающего чувства, которое заставляет людей искать утешения в Боге, в ней не было. Молитвослов лежал на столике больше для приличия, чем для пользы.

Но сейчас мне нужно было хоть чем-то занять руки, хоть как-то отвлечься от флакона в ящике, от улыбки Колина, от слов, которые звучали как угроза.

Я взяла книгу, открыла её наугад. Пожелтевшие страницы, мелкий шрифт, знакомые слова молитв. «Отче наш, сущий на небесах...» Я листала медленно, не вчитываясь: утренние молитвы, вечерние молитвы, молитвы за больных, молитвы за умирающих...

Стоп.

Я вернулась на несколько страниц назад. Что-то мелькнуло — не молитва, что-то другое.

«Таблица родства и свойства, в коей указаны все степени, в которых брак запрещён Англиканской церковью».

Две колонки, аккуратно разлинованные. Слева — «Мужчина не может жениться на своей...» , справа — «Женщина не может выйти замуж за своего...» . Я начала читать левую колонку.

«Бабушке, жене дедушки, бабушке жены, сестре отца, сестре матери, жене брата отца, жене брата матери...»

Список был длинным. Бабушки, тётушки, племянницы, свояченицы... Я скользила глазами по строчкам, и сердце билось всё быстрее.

«... матери жены, дочери жены, жене сына, жене брата, сестре жены...»

Я замерла, перечитала строчку, потом ещё раз, медленно, по слогам, чтобы убедиться, что не ошиблась.

«Сестра жены».

Сердце забилось быстрее. Мужчина не может жениться на сестре своей жены. Это запрещено церковью. Это считается...Я поискала глазами пояснение, нашла внизу страницы, мелким шрифтом:

«Степени родства и свойства, в которых брак запрещён законами Бога...»

Законы Божьи и законы королевства. Запрещённые степени родства. Женившись на Катрин, Колин стал родственником всей её семьи. Её мать — его тёща. Её брат — его шурин. Её сестра — его свояченица. И брак с ней запрещён.

Я откинулась на подушки, чувствуя, как что-то тёплое разливается в груди. Надежда — забытое, почти незнакомое чувство, от которого щипало в глазах и перехватывало дыхание. Колин не сможет жениться на Лидии. Его план — весь этот чудовищный план с моей смертью и новым браком — невозможен. Церковь не позволит. Закон не позволит. Я в безопасности.

Несколько долгих мгновений я просто лежала, глядя в потолок, и позволяла себе верить. Позволяла себе представить: Колин узнаёт, что не может получить Лидию даже после моей смерти. Его лицо искажается от ярости и бессилия. План рушится. Я выживаю.

А потом память Катрин шевельнулась, подбросив обрывок давнего разговора.

Гостиная в родительском доме. Отец у камина с бокалом портвейна. Маменька вышивает у окна. Разговор о ком-то из соседей — о мистере Гринвуде, кажется, или Гринфилде? Не важно. Важно другое.

«Женился на сестре покойной жены, представляете? Какой скандал!»

«Скандал-то скандал…— Отец пожал плечами. — Но венчание состоялось. Викарий согласился, родня не возражала. Брак оспоримый, но не ничтожный, пока никто не подаст жалобу в церковный суд, он законен. А кто станет жаловаться? Семья невесты только рада».

Оспоримый. Не ничтожный.

Тепло в груди начало остывать, превращаясь в знакомый, тошнотворный холод.

Я снова посмотрела на страницу молитвослова. Буквы расплывались перед глазами, но я уже не читала, я думала. Вспоминала. Складывала кусочки воедино.

Такие браки случались — редко, с оглядкой, под шёпот соседей, но случались. Нужен был лишь священник, готовый закрыть глаза на запрет — за деньги, по знакомству, из сочувствия к «влюблённым». А потом — тишина. Никто не жаловался в церковный суд, потому что некому было жаловаться. Семья невесты праздновала удачную партию, а до посторонних никому не было дела.

Кто оспорит брак Колина и Лидии?

Маменька? Она будет рыдать от счастья, что вторая дочь тоже стала виконтессой. Эдвард? Брат едва помнил, как выглядит младшая сестра, у него своя жизнь, своя семья, свои заботы. Соседи? Они пошепчутся за спиной и отправят поздравительные письма.

Никто. Никто не станет оспаривать.

Надежда умерла тихо, без агонии, просто истаяла, как свеча на сквозняке. Я лежала неподвижно, глядя в лепной потолок, и чувствовала себя такой измотанной, такой бесконечно уставшей, словно прожила за эти минуты целую жизнь.

Колин мог жениться на Лидии. После моей смерти — приличный траур, год или чуть меньше, а потом — тихое венчание в сельской церкви, подальше от лондонских сплетников. Пятнадцать тысяч фунтов приданого перейдут к нему, как перешли когда-то мои двадцать тысяч. Общество поворчит и забудет. Такое случалось и раньше.

Его план был не фантазией отчаявшегося человека. Он был абсолютно, пугающе реалистичен.

Флакон лауданума в ящике столика... Лестница, с которой так легко упасть снова... Подушка, которой можно накрыть лицо спящей жены. Тысяча способов умереть, и ни один не вызовет подозрений.

Я закрыла глаза, пережидая накатившую волну страха. Дышать. Просто дышать. Вдох... Выдох... Ещё вдох...

И тут, откуда-то из глубины, из той части меня, которая не была Катрин, которая помнила что-то другое, пришла мысль.

Если только я не опережу их.

Глаза распахнулись сами собой.

Опередить. Не ждать, пока меня убьют. Ударить первой. Развод.

Слово всплыло в сознании, острое и опасное, как обнажённый клинок. Я читала об этом в газетах: частные билли в Парламенте, мужья, избавляющиеся от неверных жён. Долгий, скандальный, дорогой процесс, но возможный. Для мужчин — возможный. А для женщины?

Ни одна женщина ещё не подавала на развод через Парламент, я была почти уверена в этом. Но закон не запрещал. Просто никто не пробовал. Или никто не осмеливался.

Что, если я осмелюсь? Что, если основанием будет не простая измена, а нарушение канонического права? Связь мужа с сестрой жены. Грех по церковному праву. Преступление по законам королевства. То, что церковь не сможет проигнорировать. То, что общество не сможет замять.

Мысли неслись, обгоняя друг друга, и впервые за эти бесконечные недели я чувствовала не страх, а азарт. Холодный, отчаянный азарт загнанного зверя, который вдруг увидел просвет между деревьями.

Но для этого нужны неопровержимые доказательства, такие, которые лорды в Парламенте не смогут проигнорировать, против которых Колин не сможет возразить.

Слова слуг? Недостаточно. Их можно запугать, подкупить, заставить отказаться от показаний.

Мои слова? Смешно. Слово жены против слова мужа… кому поверят, очевидно.

Мне нужно что-то вещественное: письма, записки, подарки с подписью и свидетель — кто-то, чьё слово имеет вес, кто-то уважаемый, чьи показания примут без сомнений.

Доктор Моррис. Он уже видел мои побои. Он уже составил документ с перечнем травм. Он уже — я чувствовала это — был на моей стороне, насколько врач может быть на стороне пациентки против её мужа.

Но этого мало. Мне нужно, чтобы он увидел больше, своими глазами. Чтобы он стал свидетелем не побоев, а самой связи. Как?

Я снова закрыла глаза, думая. В голове начинал складываться план, ещё смутный, ещё неоформленный, но уже обретающий очертания…

Глава 7

Сон был рваным, беспокойным. Я то проваливалась в забытьё, то выныривала обратно, и каждый раз в голове билась одна и та же мысль: доказательства. Мне нужны были доказательства. Что-то внутри подгоняло, нашёптывало: нужно спешить, время уходит. Флакон лауданума в ящике столика не давал забыть мне об этом.

И где-то между полуночью и рассветом, в те тёмные часы, когда дом затих и только угли потрескивали в камине, я вспомнила.

Лидия всегда была сентиментальна до глупости — из тех женщин, что хранят засушенные цветы от давно забытых поклонников и перечитывают старые записки при свечах. В детстве она прятала свои «сокровища» в шкатулку с перламутровой розой на крышке: ленточки, записочки, локоны волос. Хвасталась ею, не подпускала никого близко.

Если Колин писал ей (а он наверняка писал, такие мужчины любят красивые жесты), она сохранила всё, каждое слово, каждую строчку.

Оставалось только добраться до этих писем.

Весь день я ждала подходящего момента, улыбаясь Лидии, кивая в нужных местах, изображая слабость и благодарность. Внутри всё звенело от нетерпения, но я не позволяла ему прорваться наружу. Ещё не время. Ещё рано.

Мэри принесла обед около пяти часов пополудни. Я услышала её легкие, торопливые шаги в коридоре и успела спрятать молитвослов под подушку. Глупо, конечно: что подозрительного в том, что больная женщина читает молитвы? Но осторожность уже стала второй натурой.

Дверь открылась, и Мэри вошла, неся поднос, от которого поднимался ароматный пар. Сегодня кухарка расщедрилась, я увидела это сразу.

— Вот, миледи. Миссис Патчетт велела передать, что вам нужно есть больше.

Мэри расставляла тарелки на столике у кровати, и я разглядывала их содержимое. Густой суп из телятины, золотистый, с плавающими кружками жира и кусочками моркови. Запах был божественный: травы, лук, что-то ещё, пряное и согревающее. Холодная говядина, нарезанная тонкими ломтями, с горкой острой горчицы на краю тарелки. Свежий, ещё тёплый хлеб, с хрустящей корочкой, от которой отламывались золотистые крошки. Печёное яблоко на десерт, сморщенное, потемневшее, истекающее мёдом и корицей. Графин с разбавленным вином, рубиновая жидкость поблёскивала в свете из окна.

— Передай миссис Патчетт мою благодарность, — сказала я, беря ложку.

Суп был горячим, наваристым, с привкусом тимьяна и лаврового листа. Я ела медленно, ложка за ложкой, и впервые за две недели еда не вызывала отвращения. Может, тело наконец привыкало, или я просто слишком устала сопротивляться. Или (эта мысль была странно утешительной) у меня появилась цель, и это меняло всё.

Мэри возилась у камина, подбрасывая поленья. День выдался пасмурный, и в комнате было зябко. Огонь затрещал, разгораясь, и по стенам заплясали тёплые отблески.

— Мэри, — позвала я, стараясь, чтобы голос звучал небрежно, — где сейчас милорд и моя сестра?

Она выпрямилась, отряхивая руки от золы. На её круглом лице мелькнуло что-то, наверное, настороженность, но тут же исчезло.

— Уехали на прогулку верхом, госпожа. Ещё после полудня. Мисс Лидия хотела посмотреть на жеребят у мистера Картрайта — это в пяти милях отсюда, за холмами. Думаю, вернутся не раньше вечера.

Пять миль туда, пять обратно, плюс время на визит, на чай, на светскую беседу. Три часа минимум. Скорее четыре.

— Мэри… —Я отложила ложку и посмотрела на неё прямо. — Ты ведь убираешься в Синей комнате, там, где живёт моя сестра?

Она замерла. Я видела, как напряглись её плечи, как она отвела быстро взгляд, почти незаметно.

— Да, миледи. Каждое утро.

— Мне нужна твоя помощь.

Мэри стояла у камина, теребя край передник —привычный жест, который я уже хорошо знала. Она ждала, не решаясь ни согласиться, ни отказать.

— У моей сестры есть шкатулка, — продолжила я, тщательно подбирая слова. — Небольшая, из красного дерева, с перламутровой инкрустацией на крышке. Цветок, кажется, роза или лилия, точно не помню. Она стоит на туалетном столике или в верхнем ящике в шкафу.

Я говорила уверенно, словно знала наверняка, хотя на самом деле лишь догадывалась. Память Катрин помнила эту шкатулку, смутно, обрывочно, как помнят вещи из детства. Лидия хвасталась ею много лет назад: «Смотри, что папенька подарил мне на день рождения! Правда, красивая?» Перламутр блестел в свете свечей, крышка открывалась с мелодичным щелчком, и внутри лежали «сокровища»: ленточки, записочки, засушенные цветы.

Лидия была романтична, из тех женщин, что хранят каждую мелочь, связанную с любовью, настоящей или воображаемой.

— Да, миледи. — Мэри кивнула, всё ещё не поднимая глаз. — Я видела такую шкатулку на столике, возле зеркала.

— Принеси её мне.

Повисло тяжёлое молчание. Я видела, как Мэри переступила с ноги на ногу, как пальцы сжались на ткани передника.

— Миледи, я не знаю, можно ли... Мисс Лидия... если она узнает...

— Лидия не узнает.— Я произнесла это твёрдо, уверенно, голосом хозяйки, привыкшей к тому, что её слушаются, голосом, который принадлежал Катрин, но который я уже научилась использовать.

— Лидия взяла мои серьги, — продолжила я, смягчая тон. Теперь в голосе звучала капризная, детская и такая понятная обида. — Жемчужные, с золотыми застёжками. Маменька подарила мне на свадьбу. Лидия попросила примерить ещё в прошлом месяце, сказала, хочет посмотреть, как они будут смотреться с её новым платьем, и так и не вернула. Я несколько раз напоминала, но она всё «забывала». Теперь хочу проверить сама, не лежат ли они в её шкатулке.

Ложь была хрупкой, но правдоподобной. Я знала это из памяти Катрин, Лидия вечно брала чужие вещи «на минуточку» и «забывала» вернуть: маменькину брошь, отцовский лорнет, любимую шаль старшей сестры. «Ой, прости, я совсем закрутилась! Завтра обязательно отдам!» И не отдавала, пока ей не напоминали по десятому разу.

— Если хотите, я могу спросить у мисс Лидии, когда она вернётся... — начала Мэри.

— Нет. — Мой голос прозвучал слишком резко. Я поймала себя на этом и смягчила тон: — Не хочу устраивать скандал из-за ерунды. Ты же знаешь Лидию, она начнёт обижаться, дуться, говорить, что я её обвиняю... Просто принеси шкатулку, я посмотрю сама. Если серьги там, то заберу. Если нет, ты отнесёшь шкатулку обратно, и никто ничего не узнает.

Мэри колебалась. Я видела это на её лице, в её опущенных глазах, в её пальцах, которые всё теребили и теребили край передника. Страх нарушить правила, страх разозлить хозяев, страх потерять место против чего-то другого, против той молчаливой связи, которая выросла между нами за эти недели. Против сочувствия. Против преданности.

— Мэри… — Я понизила голос. — Я не прошу тебя делать ничего дурного. Просто помоги мне найти мои собственные серьги. Пожалуйста.

Последнее слово упало в тишину, как камень в воду. Катрин никогда не говорила слугам «пожалуйста». Это было слишком... слишком человечно, слишком равно. Хозяева не просят, хозяева приказывают. Но именно поэтому сработало.

— Хорошо, госпожа. — Мэри вздохнула, и я услышала в этом вздохе капитуляцию. — Я принесу.

Она вышла, и я осталась одна.

Минуты тянулись, как часы. Я сидела неподвижно, глядя на дверь, и считала удары сердца. Прислушивалась к звукам дома. Скрип половиц где-то в коридоре. Тишина. Потом далёкий стук, приглушённый расстоянием. Дверь? Ящик? Шаги еле слышные, осторожные. Снова тишина.

Я считала минуты. Пять. Семь. Десять.

Что, если кто-то её увидит? Что, если другая служанка войдёт в Синюю комнату? Что, если Лидия и Колин вернулись раньше? Дверь открылась, и я вздрогнула так, что чуть не опрокинула стакан с водой.

Мэри. В руках шкатулка.

Красное дерево, потемневшее от времени. Перламутровая инкрустация на крышке — цветок, роза с распустившимися лепестками. Бронзовые петли, чуть потускневшие.

— Вот, миледи.

Я взяла шкатулку. Она была легче, чем я ожидала, дерево тонкое, изящное, почти хрупкое. Я положила её на колени, провела пальцами по крышке. Перламутр был гладким, прохладным.

Крышка открылась с тихим щелчком, и я погрузилась в чужие воспоминания.

Целая коллекция ленточек, свёрнутых в аккуратные спирали: голубые, розовые, алые, кремовые. Одни выцветшие, истрёпанные, старые, хранимые годами, другие яркие, новые. Ленточки от подарков, от букетов, от коробок с конфетами.

Засушенная роза, судя по форме лепестков, потемневших до цвета старого пергамента. Когда-то она была красной, теперь — бурой, хрупкой, рассыпающейся от прикосновения.

Локон волос — тёмный, почти чёрный, перевязанный шёлковой нитью. Чей? Колина? Или какого-то давнего поклонника, о котором Лидия давно забыла?

Золотая пуговица с гербом, судя по форме, с офицерского мундира. Ещё один трофей, ещё одно воспоминание о ком-то, кто когда-то вздыхал по хорошенькой Лидии Морган.

Театральная программка, сложенная вчетверо. «Друри-Лейн. Ромео и Джульетта. 14 февраля 1799 года». День святого Валентина. Романтично!

Флакон из-под духов — крошечный, пустой, из голубого стекла. Первые духи? Подарок от матери? От подруги?

И на самом дне — бумага, сложенный листок, спрятанных под всеми этими безделушками. Я достала его осторожно, стараясь не потревожить остальное.

Бумага была дорогой, плотной, кремовой, с водяными знаками. Почерк знакомый, размашистый, уверенный, тот самый почерк, которым были написаны записки на моём прикроватном столике. «Надеюсь, тебе лучше».«Рад слышать, что ты поправляешься».

« Моя дорогая Лидия!

Эти перчатки лишь бледная тень той нежности, что я испытываю к тебе. Каждый раз, когда я вижу твои руки, я думаю о том, как хотел бы держать их в своих без преград, без запретов, без этой невыносимой необходимости притворяться.

Надевая их, думай обо мне, как я думаю о тебе каждую минуту, каждый час, каждый бесконечный день, что мы вынуждены проводить порознь, хотя живём под одной крышей.

Твой навеки, Колин Сандерс»

Я смотрела на эти строчки, и сердце билось так громко, что, казалось, его слышно на весь дом. Полная подпись. Не инициалы, полное имя. «Колин Сандерс». Обращение к Лидии. Слова, которые не оставляли сомнений в характере их отношений.

Это было доказательство — прямое, неопровержимое. Почерк Колина, его подпись, его слова чёрным по белому, на дорогой бумаге с водяными знаками. Но, увы, я не могла сейчас это забрать.

Если записки исчезнут, Лидия заметит. Не сразу, может, через день, через неделю, но заметит. Она сентиментальна, она перебирает свои «сокровища», любуется ими, вспоминает, и когда обнаружит пропажу, поднимет шум. Начнёт искать. Начнёт спрашивать, и рано или поздно выяснится, что шкатулку брали, что Мэри относила её в комнату больной сестры, что я рылась в чужих вещах.

Колин узнает, и тогда...

Я сглотнула. Медленно, аккуратно сложила записку обратно. Положила ее на дно шкатулки, под ленточки и цветы. Поправила засушенную розу, локон волос, пуговицу, чтобы всё лежало точно так же, как было. Закрыла крышку. Щелчок показался оглушительно громким в тишине комнаты.

— Серёжек нет, — сказала я ровным голосом, протягивая шкатулку Мэри. — Верни на место, точно так же, как стояла. Наверное, Лидия держит их где-то ещё.

Мэри взяла шкатулку, кивнула. Её глаза быстро, внимательно скользнули по моему лицу. Она что-то заметила? Что-то поняла? Если и так, она ничего не сказала.

— Да, миледи, я отнесу.

Дверь закрылась за ней. Я откинулась на подушки и закрыла глаза.

Так... записка есть. Доказательства существуют. Лежат в шкатулке на туалетном столике в Синей комнате, ждут своего часа. Теперь мне нужен свидетель — кто-то, кто видел их вместе, кто-то, чьё слово невозможно отмести. Но кто? И как это устроить?

Мои мысли прервал стук в дверь: не лёгкий, как у Мэри, и не игривый, как у Лидии. Уверенный, решительный стук человека, который привык входить без приглашения.

Дверь распахнулась, и в комнату вплыла миссис Морган.

Маменька.

Память Катрин отозвалась мгновенно: запах фиалковых духов, тот самый, из детства. Платье тёмно-лилового шёлка — траурный полутон, который она носила с тех пор, как овдовела два года назад. Седеющие волосы, уложенные по моде прошлого десятилетия. Лицо, которое когда-то было красивым, а теперь несло на себе печать времени и вечного недовольства жизнью.

— Катрин, дитя моё!

Она подплыла к кровати, и я ощутила волну фиалок, пудры и лавандовой воды, которой она опрыскивала бельё. Её сухие, прохладные губы коснулись моего лба. Формальный поцелуй, обязательный жест.

— Как ты себя чувствуешь? Лидия говорила, что ты совсем плоха. Я так волновалась! Все эти дни молилась, чтобы Господь сохранил тебя!

— Мне уже лучше, маменька.

Я изобразила слабую улыбку. Маска на месте. Всегда на месте.

— Лучше? — Миссис Морган опустилась в кресло у кровати, расправляя юбки. — Ну слава Богу, слава Богу! Я говорила Эдварду, нужно ехать, нужно проведать Катрин, но ты же знаешь брата, у него вечно дела, дела... А я вот вырвалась. Материнское сердце не камень.

Она оглядела комнату цепким, оценивающим взглядом. Я видела, как её глаза скользнули по бархатным портьерам, по хрустальной люстре, по фарфоровым статуэткам на каминной полке. Считает, прикидывает, оценивает.

— Какая прекрасная комната! — вздохнула она. — Колин так заботится о тебе! Такой внимательный муж, такой благородный человек! Ты даже не представляешь, как тебе повезло, Катрин!

Я молча кивнула.

— Нет, правда! — Миссис Морган подалась вперёд, и в её голосе зазвучали нотки, которые Катрин хорошо помнила из детства. Нотки поучения, наставления, материнской мудрости. — Я вижу, как он о тебе печётся. Лидия рассказывала, что он каждый день справляется о твоём здоровье, присылает лучшего доктора, следит, чтобы тебе ни в чём не было отказа. Это ли не любовь? Это ли не преданность?

Каждый день справляется. Через записки. Холодные, формальные строчки, написанные рукой, которая била меня по лицу за пролитое вино.

— Да, маменька, мне очень повезло.

— Вот и я говорю! — Она откинулась в кресле, довольная. — А ведь знаешь, Лидия была в него влюблена, тогда, три года назад. Бегала за ним хвостиком, краснела при каждом слове. Но что поделать, ей было всего шестнадцать, рано ещё для замужества. А лорд Роксбери так спешил...

Она понизила голос, словно делилась секретом:

— Поговаривали, что его дядюшка оставил ему наследство, но с условием, что первого сына назвать его именем. Сэмюэл, кажется? Или Стивен? Не помню точно. Но условие было строгое: жениться и родить наследника до определённого срока, иначе деньги уйдут какому-то дальнему кузену.

Она вздохнула и посмотрела на меня с плохо скрытым разочарованием.

— Жаль, что ты так и не понесла, Катрин. Три года — срок немалый. Я уж и свечки ставила, и молилась... Может, доктор посоветует что-нибудь? Травы какие-нибудь, настойки?

Я стиснула пальцы под одеялом.

— Может быть, маменька.

Наследство с условием — вот почему он так торопился с женитьбой. Вот почему выбрал Катрин, а не ждал Лидию. Деньги дядюшки утекали сквозь пальцы, и ему нужна была жена, любая жена, немедленно…

— А сейчас Лидия всё ещё влюблена в Колина? — осторожно спросила я.

Вопрос повис в воздухе. Я следила за лицом матери, за малейшим движением её бровей, за тенью в глазах. Поняла ли она намёк? Заподозрила ли что-нибудь?

Но миссис Морган лишь беспечно отмахнулась:

— Ох, что ты! Ты же знаешь нашу Лидию, у неё каждый месяц новая страсть! Сейчас все её грёзы о виконте Доулене из Хэмпшира. Она видела его на балу у Честерфилдов в прошлом сезоне и с тех пор только о нём и говорит. Красавец, богат, не женат... — Она мечтательно закатила глаза. — Вот бы он обратил на неё внимание!

Виконт Доулен. Я запомнила это имя. Лидия врала матери так же легко, как и мне.

— Но медлить нельзя. —Маменька вздохнула, и мечтательность сменилась привычной озабоченностью. — Лидии уже девятнадцать. Ещё год-другой, и женихи начнут смотреть на более молодых. Нужно ловить момент, пока она в самом цвету.

Я сцепила пальцы под одеялом, чтобы не выдать себя.

— У Лидии есть... поклонники?

— Ох! — Миссис Морган махнула рукой. — Были какие-то, но всё несерьёзно: То офицер без гроша за душой, то младший сын без перспектив. Я ей говорю: не разменивайся на мелочи, жди достойную партию. Посмотри на сестру, говорю, виконтесса! А ты чем хуже?

Виконтесса. С разбитым лицом и сломанной ногой. С мужем, который спит с её сестрой и, возможно, планирует её убить.

— Лидия красивее меня, — сказала я ровно. — Ей будет проще найти хорошего мужа.

— Вот именно! — Миссис Морган просияла, не уловив горечи в моих словах. — Я всегда говорила, что Лидия создана для большего. С её внешностью, с её обаянием... Нужен только подходящий случай. Подходящий человек.

Дверь снова открылась, и в комнату впорхнула Лидия, словно услышав своё имя.

— Маменька! Вы уже здесь! Я только узнала, что карета приехала, и сразу бросилась...

Она обняла мать, расцеловала в обе щеки, защебетала о дороге, о погоде, о том, как чудесно, что маменька наконец-то выбралась. Потом повернулась ко мне, одарив той самой сияющей и фальшивой улыбкой.

— Кэти, ты сегодня лучше выглядишь! Правда, маменька? Я же говорила, она идёт на поправку.

— Да, да…— Миссис Морган кивала, с обожанием глядя на младшую дочь. — Лидия так много делает для тебя, Катрин: ведёт хозяйство, заботится о доме... Я не знаю, что бы ты без неё делала.

— Ох, маменька, это пустяки! — Лидия скромно потупилась, но я видела довольный блеск в её глазах. — Колин так много работает, ему нужна помощь. И потом, это ведь мой долг — поддержать сестру в трудную минуту.

Колин... Она произнесла его имя с особой мягкой и почти ласковой интонацией, но миссис Морган не заметила... или не захотела замечать.

— Какой он всё-таки замечательный человек, — вздохнула мать. — Когда он ухаживал за Катрин, я сразу поняла: вот настоящий джентльмен! Из старинного рода, с безупречными манерами, с положением в обществе... И так предан семье!

— О да! — Лидия присела на край кровати, и матрас качнулся. — Колин — само благородство! Вы не представляете, маменька, как он заботится о Кэти! Вчера специально ездил в город за особым лекарством, которое прописал доктор, а позавчера лично проверял, достаточно ли тепло в её комнате.

Ложь. Наглая, беззастенчивая ложь. Колин не заходил ко мне уже несколько дней, а лекарство, тот самый флакон лауданума, он принёс совсем не из заботы.

Но я молчала, улыбалась, кивала, потому что в эту минуту окончательно поняла: рассказывать им правду бесполезно. Абсолютно, совершенно бесполезно.

Если я скажу маменьке, что Колин бьёт меня, она не поверит. Решит, что я преувеличиваю, что я сама виновата, что я плохая жена, которая не умеет угодить мужу. «Мужчины иногда бывают резки, дитя моё. Нужно уметь быть покорной».

Если я скажу, что Колин спит с Лидией, она придёт в ужас — не от его поведения, а от моих слов. «Как ты смеешь клеветать на сестру?! Как ты смеешь порочить благородного человека?! Ты явно повредилась рассудком от болезни!»

А если я расскажу о своих подозрениях, о том, что Колин, возможно, хочет избавиться от меня, чтобы жениться на Лидии, меня объявят сумасшедшей. Запрут в комнате, а может, и в лечебнице. Истеричная жена, которая выдумывает небылицы, чтобы опорочить любящего мужа.

И Лидия... Лидия тем более не поверит.

Она влюблена. Влюблена в Колина, в его красивые слова, в его подарки, в мечту стать виконтессой. Она видит то, что хочет видеть: благородного, страдающего человека, запертого в браке с нелюбимой женщиной. Она не знает о побоях, не знает о сломанном ребре, о синяках, которые Катрин прятала под длинными рукавами.

А если бы и знала, то нашла бы оправдание. «Бедняжка Колин, ему так тяжело с этой унылой Кэти. Она наверняка сама его провоцирует».

Нет, предупреждать их бессмысленно. Они не поверят и навредят мне. Слава сумасшедшей погубит любые мои планы. Никто не станет слушать безумную женщину. Никто не примет её петицию всерьёз. Поэтому я буду молчать, улыбаться, кивать, играть роль благодарной больной жены… действовать.

— ... правда, Кэти?

Голос Лидии вырвал меня из мыслей. Я моргнула.

— Прости, я задумалась. Что ты сказала?

— Я говорю, какой Колин внимательный. Правда?

— О да! —Я улыбнулась. — Внимательный.

Дверь открылась в третий раз, и на пороге появился Колин.

В руках его был букет. Розы, пышные, алые, с капельками воды на лепестках, должно быть, только что из оранжереи.

— Дамы. —Он слегка поклонился, и улыбка на его лице была безупречной. Заботливый муж, радушный хозяин, идеальный джентльмен. — Миссис Морган, какая радость видеть вас в нашем доме! Надеюсь, дорога была не слишком утомительной?

— О, лорд Роксбери! — Маменька привстала в реверансе, раскрасневшись от удовольствия. — Как любезно с вашей стороны! Дорога была прекрасной, просто прекрасно!

— Я принёс цветы для своей дорогой жены, — Колин шагнул к кровати и положил букет мне на колени. Розы были тяжёлыми, влажными, с острыми шипами, которые кололи даже сквозь одеяло. — Катрин, милая, как ты себя чувствуешь?

Его светлые, холодные глаза смотрели на меня оценивающе, совсем не так, как звучал его голос.

— Лучше, благодарю. — Я погладила лепестки розы. — Какие красивые цвет!

— Ничто не сравнится с твоей красотой, дорогая!

Миссис Морган тихо ахнула от умиления. Лидия улыбалась, но я заметила, как дрогнули её губы, как на мгновение потемнели глаза. Ревность? Или просто раздражение, что Колин играет свою роль слишком убедительно?

— Вы так добры к нашей Катрин! — Маменька прижала руки к груди. — Я всегда говорила, она вышла замуж за настоящего джентльмена. Настоящего!

— Вы мне льстите, миссис Морган.

Колин улыбнулся, той самой улыбкой, от которой таяли женщины на балах, потом повернулся к Лидии:

— Я пришёл напомнить, что ужин будет подан через четверть часа. Миссис Морган, вы окажете нам честь?

— О, разумеется! — Маменька вскочила, потряхивая юбками. — Конечно, конечно! Бедная Катрин, ты отдыхай, набирайся сил. Мы ещё поговорим завтра.

Она наклонилась, снова коснулась губами моего лба тем же сухим, формальным поцелуем. Лидия помахала рукой от двери. Колин задержался на мгновение, и его острый как лезвие взгляд быстро скользнул по мне.

— Спокойной ночи, дорогая. Не забудь принять капли, если боль будет мешать спать.

Капли. Лауданум. Напоминание.

— Не забуду, — сказала я.

Дверь закрылась, и я наконец осталась одна…

Глава 8

Семь дней. Целую неделю маменька гостила в Роксбери-холле, и каждый день тянулся бесконечно.

Она и Лидия почти не покидали моих покоев, считая своим долгом развлекать больную. Сидели у кровати часами, щебетали о пустяках, перебирали сплетни, обсуждали моду и знакомых. Маменька вспоминала молодость: как познакомилась с отцом на балу, как он ухаживал за ней целый сезон, как сделал предложение под цветущей яблоней в саду. Лидия рассказывала о балах прошлого сезона, о платьях, о том, кто с кем танцевал и кто, на кого смотрел. Они пили чай из моего сервиза, ели миндальное печенье, которое приносила Мэри, и смотрели на меня с той снисходительной заботой, с какой смотрят на больного ребёнка или захромавшую лошадь.

А я улыбалась, кивала, вставляла «как интересно» и «надо же» в нужных местах. Маска держалась, но под ней я медленно сходила с ума — не от скуки, которой я привыкла за эти недели неподвижности, а от невозможности действовать, от понимания, что каждый час, проведённый в пустой болтовне — это час, украденный у моего плана. Записка Колина лежала в шкатулке Лидии, ждала своего часа, а я сидела и слушала, как маменька в третий раз пересказывает историю о своём свадебном платье.

— ... и кружево было брюссельское, настоящее, не то что сейчас продают. Отец заплатил за него целое состояние, но сказал: для моей девочки ничего не жалко. Ах, какие были времена!

Я кивала, глядя в окно, где серые облака ползли по серому небу.

Ночи были не лучше дней.

Маменьку поселили в Зелёной комнате, достаточно далеко от моих покоев, чтобы не слышать, если я вдруг застону от боли ночью, но достаточно близко, чтобы её присутствие ощущалось повсюду. Слуги суетились, готовя для гостьи особые блюда. Колин играл роль безупречного хозяина: учтивого, внимательного, щедрого. За ужином, который мне всё ещё приносили в комнату, я слышала их приглушённый смех внизу, звон бокалов, обрывки разговоров.

А по ночам —тишина.

Я заметила это в первую же ночь маменькиного визита. Лежала без сна, как обычно, прислушиваясь к звукам дома, и вдруг поняла: чего-то не хватает. Никаких осторожных шагов в коридоре после полуночи. Никакого еле слышного скрипа половиц. Никакого щелчка двери, открывающейся и закрывающейся.

В Синюю комнату ночные гости не заглядывали. Присутствие маменьки сковывало их. Слишком рискованно: вдруг она выйдет ночью за водой, вдруг услышит шаги. Колин был осторожен. Он всегда был осторожен, я уже успела это понять.

Но я-то знала. Я слышала их раньше, в те ночи, когда боль не давала уснуть и я лежала, уставившись в темный потолок. Сон в чужом теле, в чужом времени, был чутким, тревожным, я просыпалась от любого шороха и слышала мягкие шаги после полуночи, когда весь дом погружался в сон. Колин шёл по коридору к Синей комнате. Шёл осторожно, крадучись, как вор в собственном доме. Тихий скрип двери, потом — тишина до самого рассвета. И снова шаги обратно, в хозяйскую спальню, пока слуги ещё не проснулись...

На восьмой день маменькиного визита я проснулась от звука, который показался мне райской музыкой: стук колёс по гравию подъездной дорожки.

Карета. Карета, которая увезёт её прочь.

Я лежала неподвижно, прислушиваясь. Голоса внизу, приглушённые расстоянием, но различимые. Маменька давала кучеру последние указания, Лидия что-то щебетала о погоде и дороге, Колин желал тёще счастливого пути и приглашал приезжать снова. Потом хлопнула дверца кареты, лошади тронулись, и цокот копыт постепенно затих вдали.

Тишина.

Настоящая, благословенная тишина. Никакого щебетания, никаких историй о балах и женихах, никакой удушающей заботы. Только потрескивание углей в камине и далёкий перезвон часов где-то в глубине дома.

Я откинулась на подушки и закрыла глаза. Впервые за неделю дня можно дышать. Можно думать. Можно действовать.

Визит доктора Морриса пришёлся на следующий день, и он превзошёл все мои ожидания.

Он появился после полудня, когда бледное весеннее солнце наконец пробилось сквозь пелену облаков и залило комнату не ярким, но тёплым светом. Мэри провела его наверх, и я слышала его тяжелые, размеренные шаги еще на лестнице. Шаги человека, который никуда не спешит, потому что знает: всему своё время.

— Миледи.

Он вошёл, неся свой потёртый кожаный саквояж, и кивнул мне с той сдержанной теплотой, которую я уже научилась узнавать и ценить. В его присутствии я чувствовала себя... не в безопасности, нет, но хотя бы не совсем одинокой.

— Доктор Моррис, рада вас видеть.

— Как вы себя чувствуете?

— Лучше. — Я чуть приподнялась на подушках. — Намного лучше, чем неделю назад.

— Вот и проверим. — Доктор присел на край кровати, привычным движением откинул одеяло и осторожно взял в руки мою ногу. Его теплые пальцы ощупали лодыжку, надавили в нескольких точках. Я следила за его лицом, пытаясь прочесть вердикт в глубоких морщинах у глаз, в изгибе губ под седой бородой.

— Так... — Он кивнул сам себе. — А если вот так? Больно?

— Немного. Терпимо.

— А здесь?

— Почти не чувствую.

Он выпрямился, и я увидела в его глазах то, чего ждала все эти бесконечные недели: удовлетворение, спокойную профессиональную уверенность человека, который видит результат своей работы.

— Кость срастается хорошо, миледи. Лучше, чем я смел надеяться. — Доктор Моррис склонился к саквояжу и достал что-то длинное, завёрнутое в тёмную ткань. — Я принёс вам кое-что.

Он положил свёрток на кровать рядом со мной. Я развернула ткань и замерла.

Трость. Не простая палка, какие вырезают из первой попавшейся ветки, а изящная трость из тёмного полированного дерева, отливающего красноватым оттенком в свете из окна, с серебряным набалдашником в форме львиной головы. Лев скалился, показывая крошечные клыки, и его глаза — два маленьких рубина — поблёскивали, как капли застывшей крови.

— Она принадлежала моему отцу.

Доктор Моррис говорил тише обычного, и я подняла на него глаза.

— Он был военным хирургом, служил ещё при старом короле, при Георге II. Прошёл войну за австрийское наследство, был при Фонтенуа. Там и сломал ногу, неудачно упал, когда тащил раненого с поля боя. — Он помолчал, глядя на трость. — Эта трость помогала ему ходить до конца жизни. Двадцать три года.

— Доктор, я не могу...

— Можете. — Он поднял руку, обрывая мои возражения. — Она лежит у меня в шкафу уже пятнадцать лет, с тех пор как отец умер. Пылится без дела. А вам она нужна. — Он чуть улыбнулся. — Отец был бы рад узнать, что она снова кому-то служит.

Я провела пальцами по гладкому дереву, по холодному серебру львиной гривы. Горло сжалось, и несколько мгновений я не могла говорить.

— Спасибо, — выдавила наконец. — Я… не знаю, как вас благодарить.

— Не нужно благодарить. Как только выздоровеете, вернете.

Доктор встал, отряхнул колени и снова полез в саквояж, на этот раз за бумагами.

— Теперь о правилах. Вы можете ходить, но только с тростью и только понемногу. Начните с четверти часа в день, потом постепенно увеличивайте. Лестницы — с осторожностью, держитесь за перила, не торопитесь. И никаких резких движений, слышите? Кость срослась, но ещё не окрепла полностью. Если упадёте или оступитесь неудачно, всё может начаться с начала.

— Я буду осторожна.

— Ещё две-три недели щадящего режима, и вы сможете ходить почти как прежде. Небольшая хромота, возможно, останется на какое-то время, но и она пройдёт. Вы молоды, миледи, тело восстановится.

Две-три недели... Целая вечность и одновременно ничтожно малый срок. Достаточно, чтобы сбежать. Достаточно, чтобы добраться до Лондона. Достаточно, чтобы начать борьбу.

— Я загляну через неделю, проверю, как идёт восстановление. — Доктор Моррис застегнул саквояж. — Если до этого возникнет сильная боль или отёк, пошлите за мной немедленно, в любое время.

— Непременно.

Он направился к двери, и вскоре его шаги затихли в коридоре, потом на лестнице, а потом и внизу. Хлопнула входная дверь…

Колин появился меньше чем через час, словно кто-то послал ему весточку о визите доктора. Он вошёл стремительно, уверенно, как всегда: хозяин дома, хозяин положения, хозяин всего, на что падал его взгляд. На его губах играла улыбка, и если бы я не знала его так хорошо, могла бы принять её за искреннюю радость.

— Дорогая! — Он подошёл к кровати и взял мою руку, поднося к губам. Прикосновение было мимолётным, формальным, губы едва коснулись костяшек пальцев. — Доктор Моррис сообщил мне чудесную новость: ты наконец сможешь встать!

— Да. — Я показала ему трость, не выпуская её из рук. — С этим пока, но всё же...

— Какая прелесть! — Он взял трость, повертел её в пальцах, разглядывая серебряного льва. — Откуда такое сокровище?

— Доктор Моррис дал на время. Говорит, принадлежала его отцу.

— Как... трогательно!

В голосе Колина мелькнула нотка презрения, но тут же исчезла, спрятанная за безупречной маской заботливого мужа. Он вернул мне трость и прошёлся по комнате, заложив руки за спину. Я следила за ним, как следят за змеёй, которая пока свернулась кольцом, но может укусить в любой момент.

— Лестница, конечно, поначалу будет проблемой. — Колин остановился у окна, и солнечный свет очертил золотым контуром его силуэт. — Но не беспокойся, дорогая, я буду помогать тебе. Каждый раз, когда понадобится спуститься или подняться, просто позови меня, и я приду.

— Как мило с твоей стороны, — ровным голосом проговорила я.

— И знаешь, что меня особенно радует? — Он повернулся ко мне, и в его взгляде блеснуло предвкушение. — Теперь ты сможешь ужинать с нами в столовой, как и подобает хозяйке дома. Лидия, конечно, прекрасно справлялась в твоё отсутствие, но... —Он развёл руками. — Это всё-таки твоё место, Катрин. Твоё место рядом со мной.

«Твоё место, под моим присмотром, где я смогу следить за каждым твоим словом, за каждым твоим взглядом, за каждым кусочком, который ты положишь в рот».

— Я буду рада вернуться к своим обязанностям, — ответила я, и мой голос не дрогнул.

— Вот и славно!

Он снова подошёл к кровати, наклонился и поцеловал меня в лоб. Прикосновение губ было сухим, мимолётным — не поцелуй мужа, а печать владельца на своей собственности.

— Отдыхай пока. Набирайся сил.

Он вышел не оглядываясь. Дверь закрылась с мягким щелчком, и я ещё долго сидела неподвижно, глядя на тёмное дерево, на бронзовую ручку, на полоску света из коридора.

«Рядом со мной…» Каждый вечер, каждый ужин, за одним столом, над одними блюдами. Бокал вина, который он сам нальёт и подаст с улыбкой заботливого мужа, чашка чая после десерта — столько возможностей, и никто ничего не заподозрит.

Лидия пришла ближе к вечеру, когда тени уже вытянулись по полу и Мэри зажгла свечи в канделябрах.

Она вошла без стука, как привыкла за эти недели, пока была хозяйкой положения, но что-то в ней было не так: не сияющая улыбка, не блеск предвкушения в глазах, а скорее, тень. Еле заметная, но всё же тень.

— Кэти!

Она опустилась в кресло у кровати, привычным жестом расправляя юбки. Сегодня на ней было платье глубокого синего цвета, почти в тон её комнате, с кремовым кружевом на декольте.

— Я слышала, доктор разрешил тебе ходить! Какая радость!

— Да. — Я показала ей трость. — С этим пока, но всё же.

— Ах, какая прелесть! — Лидия взяла трость, повертела её в руках, разглядывая серебряного льва. Точь-в-точь как Колин полчаса назад, те же слова, тот же жест. — Откуда?

— Доктор Моррис дал. Говорит, отцовская.

— Как мило с его стороны!

Она вернула мне трость и откинулась в кресле. Непривычное тяжелое молчание повисло между нами. Лидия не умела молчать, слова обычно сыпались из неё, как зерно из прохудившегося мешка, но сейчас она просто сидела, теребя кружево на манжете, и смотрела куда-то в сторону, на портьеры, на камин, на что угодно, только не на меня.

— Что-то случилось? — спросила я, придавая голосу оттенок сестринской заботы.

Лидия вздохнула. Глубоко, протяжно, с той театральной печалью, которую она так хорошо умела изображать. Но сейчас, кажется, печаль была почти настоящей.

— Колин так обрадовался, когда узнал! Говорит, наконец-то ты сможешь ужинать с нами, как подобает хозяйке дома. — Она вздохнула. — Жаль только, что он сегодня после ужина уезжает.

— Уезжает?

— В Лондон. По срочным делам. Какие-то бумаги, адвокаты... — Она махнула рукой. — Вернётся только через два дня.

— Бедняжка. — Я изобразила сочувствие, хотя внутри всё пело. — Тебе будет скучно без него.

— Ужасно скучно! — Лидия кивнула, не заметив ни капли иронии в моих словах. — Он так развлекал маменьку эти дни, был таким внимательным... А теперь мы остались одни. — Она помолчала, потом поправилась: — Ну, то есть... мы с тобой. Вдвоём.

— Мы справимся, — мягко произнесла я. — Два дня пролетят незаметно.

— Наверное... — Лидия пожала плечами, и тоска уже начала рассеиваться, уступая место привычной беспечности. — Ладно, не буду тебя утомлять. Отдыхай. Завтра, может, погуляем в саду, если погода позволит. Тебе нужен свежий воздух после стольких недель взаперти.

— С удовольствием!

Она поднялась, встряхнула юбками и направилась к двери. На пороге обернулась:

— Увидимся за ужином? Колин так радовался, что ты наконец сможешь спуститься!

— Да. До вечера.

Лидия выпорхнула из комнаты, и её лёгкие, танцующие, беспечные шаги быстро затихли в коридоре, словно она уже забыла о своей печали.

Я откинулась на подушки, чувствуя, как сердце колотится в груди. Два дня без Колина, без его взглядов, без его «заботы», без ощущения удавки на шее. Два дня, чтобы подготовиться. Чтобы собрать всё необходимое.

Рука потянулась к шнурку звонка у изголовья кровати.

Мэри появилась через несколько минут, неся поднос с вечерним чаем. Чашка тонкого фарфора, сахарница, молочник — всё как обычно. Но я даже не взглянула на поднос.

— Поставь и закрой дверь. На ключ.

Мэри замерла. Поднос дрогнул в её руках, чашки звякнули, но она не спросила, зачем, и поставив поднос на столик, подошла к двери и повернула ключ. Щелчок прозвучал громко в тишине комнаты.

— Подойди.

Она вернулась и встала рядом с кроватью. Отблеск пламени свечей падал на её лицо, высвечивая веснушки на носу и щеках, тревожный блеск в карих глазах. Она ждала, сцепив руки перед собой, напряжённая, настороженная.

— Мэри… — Я понизила голос почти до шёпота. — Мне нужна твоя помощь. И я должна предупредить: то, о чём попрошу, опасно. Для нас обеих.

— Я слушаю, госпожа.

Я помедлила, собираясь с духом. Слова, которые я собиралась произнести, были точкой невозврата, камнем, брошенным в воду. После них уже нельзя притвориться, что ничего не было.

— Мне нужно, чтобы ты собрала дорожную сумку — небольшую, с самым необходимым: смена белья, тёплая одежда, гребень, мыло. Ничего лишнего, ничего громоздкого. И спрячь её где-нибудь, где никто не найдёт — в конюшне, может быть, или в саду.

— Миледи...

— И ещё, мне нужен кто-то, кто отвезёт нас в Лондон. Надёжный человек, не болтливый, который не побежит докладывать милорду, как только мы отъедем. Ты знаешь таких среди деревенских?

— Нас? — переспросила Мэри, и голос её дрогнул.

— Да. Ты поедешь со мной.

Молчание растянулось, густое, как патока. Огонь в камине выстрелил снопом искр, и Мэри вздрогнула.

— Миледи, я... — Она запнулась, облизнула пересохшие губы. — Я готова.

— Мэри, я не стану тебя обманывать: это риск, огромный риск. Если милорд узнает раньше времени, если что-то пойдёт не так...

— Я знаю, что будет, миледи.

Её голос изменился, стал твёрже, глуше. Она подняла на меня глаза, и в них не было страха. Была усталость, та особая усталость, которая копится годами, слой за слоем, пока не становится частью тебя.

— Три года, — сказала она тихо. — Три года я слышала... видела... — Она осеклась, отвела взгляд. — Три года меняла вам простыни, когда на них была кровь, прятала ваши синяки под пудрой перед визитами гостей, делала примочки и варила отвары, потому что доктора звать было нельзя. — Её голос дрожал, но она продолжала: — Я молилась каждый вечер, миледи, каждый вечер просила Господа защитить вас, дать вам сил, и молчала, потому что... кто бы послушал служанку? Кто бы поверил моему слову против слова лорда?

Она замолчала, тяжело дыша. В уголках её глаз блестели слёзы, но она не давала им пролиться.

— Если есть шанс... — прошептала она. — Если вы можете уйти от него... я сделаю всё. Всё, что скажете.

Я смотрела на неё, на эту простую девушку с веснушчатым лицом и натруженными руками и чувствовала, как что-то сжимается в груди. Что-то, для чего не было слов.

— Делай то, что я говорю, — сказала я наконец. — Не задавай вопросов. Никому не рассказывай, даже брату. Особенно брату. Чем меньше ты знаешь, тем лучше для тебя. Если потом будут спрашивать, скажешь честно: ничего не знала, выполняла приказы госпожи.

Мэри быстро и решительно кивнула.

— Поклянись.

— Клянусь Господом Богом и Пресвятой Девой. — Она заговорила твёрже. — Никому не скажу, ни единой живой душе. Пусть меня гром поразит, если нарушу слово!

— Хорошо.

Я чуть расслабилась, позволив напряжению отступить. Первый шаг сделан. Теперь остальные.

— Сумку соберешь завтра и спрячешь в конюшне, там, где стоит старая гнедая кобыла: туда редко заглядывают.

— Да, миледи.

— Насчёт извозчика... — Я задумалась. — В деревне есть кто-нибудь, кто ездит в Лондон? Фермер, торговец?

Мэри наморщила лоб.

— Есть Джеб. Возит шерсть на лондонские рынки, раз в неделю. Молчаливый, угрюмый, не из тех, кто любит почесать языком.

— Он возьмёт пассажиров? За хорошую плату?

— Думаю, да, госпожа. Если заплатить как следует.

— Хорошо. Найди его завтра. Скажи... — Я подбирала слова. — Скажи, что твоей госпоже нужно срочно навестить больную родственницу в Лондоне, что дело не терпит отлагательств, что заплатим щедро и не будем задавать лишних вопросов, если он тоже не будет.

— Поняла, госпожа.

— И Мэри...

Она замерла, уже повернувшись к двери.

— Я не забуду этого. Когда всё закончится... когда я устроюсь... ты будешь вознаграждена. Не жалованье, а настоящая награда. Ты рискуешь ради меня, я это помню и ценю.

Мэри посмотрела на меня через плечо, на её губах мелькнула тень улыбки, первой за весь этот разговор.

— Мне не нужна награда, миледи. Мне нужно знать, что вы в безопасности. — Она отперла дверь и выскользнула в коридор, а я несколько минут просто сидела неподвижно, потом перевела взгляд на трость, прислонённую к прикроватному столику. Серебряный лев скалился в свете свечей, и его рубиновые глаза поблёскивали.

Пора.

Я откинула одеяло и спустила ноги на пол. Холод паркета тотчас обжёг ступни. Взяв трость в правую руку, я ощутила гладкость полированного дерева под пальцами, оттолкнулась от кровати и встала.

Нога отозвалась тупой, ноющей болью в лодыжке, но вполне терпимой. Совсем не то, что в первые дни, когда любое движение отзывалось вспышкой агонии.

Шаг... Трость стукнула по паркету. Ещё шаг... Не те жалкие перемещения от кровати до ночного горшка за ширмой, которые я делала, буквально повиснув на Мэри, а настоящая ходьба. Шаг, ещё шаг, ещё... Трость отмеряла ритм, как метроном.

Я дошла до окна и остановилась, глядя наружу.

Сад тонул в сумерках. Розовые кусты превратились в тёмные силуэты, дорожки — в бледные ленты между чёрными пятнами клумб. Где-то вдалеке, за деревьями, мерцали огоньки деревни: крошечные, тёплые, как светлячки в летнюю ночь. Там люди ужинали, укладывали детей спать, жили своей простой, понятной жизнью.

Я развернулась и пошла обратно — мимо кресла, мимо туалетного столика с тусклым зеркалом, к комоду у дальней стены.

Тёмное дерево, потускневшая бронзовая фурнитура, три глубоких ящика. Я выдвинула нижний и опустилась на колени, морщась от боли в ноге.

Шкатулка лежала в глубине, под стопкой старых писем и пожелтевших кружев —небольшая, из орехового дерева, с простой латунной застёжкой, неприметная, скромная шкатулка женщины, которая не ждала от жизни дорогих подарков.

Я достала её и открыла.

Деньги, завёрнутые в носовой платок, лежали сверху. Я развернула платок, пересчитала: семнадцать фунтов, четыре шиллинга, горсть пенсов. Карманные деньги, которые Колин выдавал каждый месяц «на булавки». Катрин тратила мало, и за три года скопилась эта сумма — небольшая по меркам аристократии и целое состояние по меркам простых людей.

Под деньгами я нашла украшения: жемчужные серьги, те самые, о которых я врала Мэри, подарок маменьки на свадьбу; тонкую золотую цепочку с крестиком — подарок отца на шестнадцатилетие; бабушкину брошь с аметистом (это единственная память о бабушке) и кольцо с сапфиром, подаренное братом Эдвардом на совершеннолетие.

Всё, что было у Катрин до замужества, что по закону теперь принадлежало Колину. Я перебирала украшения, и пальцы едва заметно дрожа —. не от страха, а от осознания того, что я собиралась сделать.

Воровство. По закону это будет называться именно так: кража имущества у супруга. Если Колин захочет, он сможет обвинить меня, подать в суд, использовать это как рычаг давления, как ещё один способ контроля. Но без денег и украшений я не выживу. Не смогу заплатить за дорогу, за жильё, за еду, не смогу нанять адвоката, подать петицию, бороться. Останусь нищей беглянкой, которую легко поймать и вернуть. А с ними… с ними у меня есть шанс.

Я завернула деньги в платок, сложила украшения в шкатулку и закрыла крышку. Убрала её в ящик, под письма и кружева. Заберу перед самым отъездом, а пока пусть лежит.

Я поднялась с колен, опираясь на трость. Боль снова вспыхнула и угасла. Ничего, терпела и не такое.

В дверь постучали.

— Миледи? — голос Мэри. — Ужин через четверть часа. Помочь вам одеться?

Я посмотрела на своё отражение в зеркале над комодом.

Лицо Катрин было создано для миниатюрных портретов: овальное, с мягкими чертами, большими тёмными глазами под изящным изгибом бровей. Не красавица вроде Лидии, с её золотыми локонами и кукольной прелестью, но обладающая той тихой, неброской привлекательностью, которую замечают не сразу.

Сейчас от этой привлекательности мало что осталось: скулы заострились, под глазами залегли тени, нежный овал превратился в измождённую маску. Тёмные волосы, предмет тайной гордости Катрин, густые с естественной волной, теперь свисали тусклыми спутанными прядями. Даже кожа, которую маменька всегда хвалила за фарфоровую белизну, приобрела нездоровый землистый оттенок.

Я совсем не походила на женщину, которая собирается бросить вызов мужу, закону, всему устройству этого мира, но внешность обманчива, и я это я знала.

— Да, Мэри. Входи.

Мэри появилась с ворохом одежды в руках: нижняя сорочка, короткий лиф, чулки, лёгкое платье. На мгновение наши взгляды встретились, Мэри едва заметно кивнула, и в глазах её мелькнуло понимание. Я видела это по тому, как она мельком оглядела шкаф, комод, мысленно составляя список того, что понадобится.

Одеваться после месяца в постели оказалось испытанием. Тело отвыкло от движения, от необходимости стоять, пока тебя одевают. Мэри помогла мне натянуть тонкую батистовую сорочку, потом — мягкий лиф, поддерживающий грудь. Никаких китовых усов, никакой жёсткой шнуровки, как носили матери и бабушки, мода нынче милосердна к женским рёбрам. Лёгкая нижняя юбка, чулки, подвязки, и наконец — платье, струящийся муслин с завышенной талией, застёгивающийся на спине.

Пока ловкие пальцы Мэри справлялись с крючками, я смотрела в окно и думала о том, что ждёт меня впереди. Ужин. Колин и Лидия за одним столом, их взгляды, их притворство...

— Готово, госпожа.

Мэри отступила на шаг, оглядывая свою работу. Её взгляд скользнул по платью, по причёске, задержался на моём лице, и она едва заметно одобрительно кивнула. Тёмно-зелёный муслин скрывал худобу, которую я приобрела за недели болезни, а простая, но аккуратная укладка придавала мне вид выздоравливающей, но не сломленной женщины.

— Идём, — сказала я и взяла трость.

Мэри подала мне руку, и мы вышли в коридор.

Впервые за месяц я переступила порог своей комнаты. Трость стучала по паркету, нога ныла, но я шла, сама, на своих ногах. Коридор тянулся передо мной, длинный, полутёмный, с портретами предков Колина на стенах. Их глаза, казалось, следили за каждым моим шагом. Мэри шла рядом, готовая подхватить меня, если оступлюсь, но я держалась. Держалась за трость, за остатки гордости.

Лестница показалась впереди — широкий пролёт, уходящий вниз, в холл, залитый вечерним светом канделябров. Я остановилась на верхней площадке, глядя вниз. Ступени уходили в полумрак, крутые, с истёртыми краями. Та самая лестница, с которой я упала или с которой меня столкнули. Пальцы невольно сжались на набалдашнике трости, так что серебряный лев впился мне в ладонь.

— Дорогая! — донёсся снизу голос Колина, и я вздрогнула. Он стоял у подножия лестницы, глядя на меня снизу вверх. Свет канделябров падал на его лицо, и улыбка Колина казалась почти тёплой. — Позволь, я помогу тебе.

Мэри отступила, и я почувствовала, как её рука исчезла с моего локтя. Конечно, при хозяине прислуга становится невидимой.

Колин поднялся ко мне, и с каждой ступенькой, которую он преодолевал, моё сердце билось всё быстрее. Когда он остановился рядом, я почувствовала запах сандала, табака, дорогого одеколона, и тело Катрин отреагировало раньше разума. Мышцы окаменели, дыхание сбилось.

— Обопрись на меня.

Мы начали спускаться. Шаг... Ступенька... Ещё шаг... Его хватка была крепкой, надёжной, я не могла бы вырваться, даже если бы попыталась. Он вёл меня, как ведут лошадь под уздцы, полностью контролируя каждое движение.

— Вот так. Умница.

Голос его был мягким, воркующим. Таким голосом говорят с ребёнком или с больным животным. Я стиснула зубы и продолжала идти.

На середине лестницы нога подвернулась на скользкой ступеньке. Я охнула, потеряла равновесие, и его рука мгновенно сжалась, удерживая меня. Пальцы больно впились в рёбра.

— Осторожнее, дорогая. — Его губы были совсем близко к моему уху, и голос стал тише, интимнее. — Мы же не хотим ещё одного несчастного случая, правда?

Что это было, угроза или забота, невозможно было понять, невозможно было знать наверняка. В этом и состоял его талант: держать в постоянном страхе, в постоянной неопределённости.

— Спасибо, — выдавила я. — Я в порядке.

Последние ступеньки. Ровный пол под ногами. Он отпустил меня, и я едва удержалась, чтобы не отшатнуться.

— Ну вот, видишь, как просто, когда рядом тот, кто о тебе заботится.

Он предложил мне руку (жест безупречного джентльмена) и повёл меня через холл к столовой мимо зеркала в золочёной раме, мимо вазы с увядающими розами, мимо двери в кабинет. Трость стучала по мраморному полу, отмеряя шаги. Каждый шаг давался мне с трудом, но я не позволяла себе хромать сильнее, чем необходимо. Не перед ним.

Столовая сияла в свете десятков свечей. Длинный стол, накрытый белоснежной скатертью, серебро, хрусталь, фарфор. Лидия уже сидела на своём месте, справа от хозяйского кресла, и когда мы вошли, её лицо осветилось улыбкой, но она была адресована не мне.

Её глаза скользнули по мне и остановились на Колине. Я видела этот короткий взгляд, который длился не больше секунды, но в котором было всё: тоска, нетерпение, обещание.

Колин усадил меня на моё место, слева от него, напротив Лидии и занял хозяйское кресло. Его рука на мгновение задержалась на моём плече, и я заметила, как Лидия проследила за этим жестом и как дрогнули её губы.

— Как чудесно, что мы снова все вместе! — сказала она, и голос был ровным, беспечным. — Правда, Колин?

— Правда. — Он кивнул, разворачивая салфетку. — Катрин так не хватало за нашим столом.

Слуги внесли первую перемену блюд: суп из телятины, тот самый, с тимьяном и лавровым листом. Я взяла ложку, делая вид, что сосредоточена на еде, а сама наблюдала.

Они не касались друг друга, не разговаривали напрямую, но между ними что-то было, невидимое, натянутое, как струна. Когда Колин передавал соусник через стол, его пальцы на мгновение замерли рядом с рукой Лидии. Когда она смеялась над его шуткой, её смех был чуть громче, чем нужно, а взгляд — чуть дольше.

Они думали, что я не замечаю, что я слишком глупа, чтобы видеть очевидное. Но они ошибались...

Глава 9

Два дня без Колина. Целых два пугающих и полных возможностей дня. Два дня на подготовку.

Нога после вчерашнего спуска в столовую болела нещадно. Тупая, пульсирующая боль не отпускала всю ночь, и к утру я поняла: о том, чтобы снова спускаться по этой проклятой лестнице, не может быть и речи. Впрочем, это было даже к лучшему. Больная жена, запертая в своей комнате, — идеальное прикрытие.

Мэри появилась около девяти, когда солнце уже вовсю заливало комнату. Она вошла с подносом, но я сразу заметила: что-то изменилось. Румянец на щеках, блеск в глазах, торопливость движений.

— Всё в порядке? — спросила я, когда она закрыла дверь.

Мэри поставила поднос и обернулась. На её лице расцвела осторожная улыбка.

— Договорилась, миледи.

— Рассказывай.

— Джеб Хокинс. — Она понизила голос, хотя в комнате никого не было. — Он возит шерсть в Лондон каждую неделю. Угрюмый, неразговорчивый, из тех, кто держит язык за зубами. Я сказала ему, что госпоже нужно срочно навестить больную родственницу, дело не терпит отлагательств.

— Сколько?

— Пять шиллингов. И предупредить за ночь, чтобы успел запрячь лошадь.

Пять шиллингов. Ничтожная сумма за свободу. Я кивнула, чувствуя, как что-то тёплое разливается в груди. Первый шаг сделан. Маленький, осторожный, но сделан.

— А сумка?

— Спрятала в конюшне, как вы и приказали. В дальнем стойле под сеном, там, где стоит старая гнедая кобыла. Конюхи туда почти не заглядывают, она уже не годится ни для работы, ни для выездов.

— Хорошо. Ты молодец, Мэри.

Она зарделась от похвалы и принялась расставлять завтрак на прикроватном столике. А через секунду дверь распахнулась без стука.

— Кэти!

Лидия влетела в комнату, шурша юбками и сияя так, будто несла радостную весть. Сегодня на ней было платье цвета молодой листвы с кремовым кружевом на декольте, и она казалась почти красивой, если не замечать теней под глазами и нервной бледности.

— Как твоя нога?

— Болит… — Я поморщилась, и это была почти правда. — После вчерашнего. Наверное, слишком рано встала.

— Ах, бедняжка!

Лидия опустилась на край кровати, и матрас привычно качнулся.

— Знаешь, я сегодня утром гуляла по окрестностям, — начала она, и в её голосе появились мечтательные нотки, — и нашла такое место... Ты не представляешь, Кэти! Холм за дальней рощей, а с него видно всю долину до самого горизонта. Река внизу блестит, как серебряная лента, и луга, и деревенька вдалеке... Просто как на картине! — Она прижала руки к груди, и глаза её засияли.

— Тебе обязательно нужно там побывать! — Лидия вдруг подалась вперёд и заговорила со странной настойчивостью: — Там такой вид! Обрыв над рекой, и внизу — представляешь? — футов сто, не меньше! Голова кружится, когда смотришь вниз, но красота невероятная!

Обрыв... Сто футов... Голова кружится... Я почувствовала, как что-то холодное шевельнулось в груди.

— Звучит чудесно, — ровно проговорила я, — но пока нога не позволяет.

— Ох, ну конечно! — Лидия всплеснула руками. — Я и забыла. Но как только поправишься, обещай, что пойдёшь со мной! Я так хочу тебе показать. Мы могли бы устроить пикник, взять корзинку с едой...

— Лидия, — мягко перебила её я, — у меня разболелась голова. Ты не могла бы...

— Ой, прости, прости! — Она вскочила, встряхивая юбками. — Я тебя утомила. Отдыхай, поправляйся. Но ты подумай о прогулке, хорошо? Это было бы так чудесно: сёстры вместе, на природе!..

Она выпорхнула из комнаты, оставив за собой шлейф аромата и звонкое эхо смеха. Я откинулась на подушки и уставилась в потолок.

Сёстры... Вместе... На краю обрыва, откуда так легко упасть.

Может быть, я параноик, может быть, Лидия просто хотела поделиться красивым видом, и ничего больше. Она всегда была восторженной дурочкой, которая не думает о том, что говорит. Но память услужливо подбросила другое: как Колин улыбался, предлагая помочь мне спуститься по лестнице. «Мы же не хотим ещё одного несчастного случая, правда?» И записку от него к Лидии: «Твой навеки». И цифры в гроссбухе — тысячи фунтов, потраченные на сестру. И флакон лауданума в ящике столика, принесённый с такой заботой. Они планировали избавиться от меня, я была в этом уверена. Вопрос только, как и когда…

Вечером, когда Мэри пришла с ужином, я попросила её задержаться.

— Принеси мне огарок свечи, — сказала я тихо, — или несколько. Сколько найдёшь.

Мэри вопросительно подняла брови. Её руки замерли на подносе, пальцы чуть сжались на краю.

— Мне нужен воск.

Она не спросила, зачем, не попросила объяснений, просто коротко кивнула и вышла, тихо прикрыв за собой дверь. А я осталась одна, думая о замках.

Замки в Роксбери-холле были старыми — массивные чугунные механизмы, потемневшие от времени, с тяжёлыми ключами, которые весили, наверное, не меньше фунта каждый. Витые головки, длинные бородки с причудливыми зубцами. Такие замки ставили ещё при Георге II, а может, и раньше при королеве Анне. Пятьдесят лет? Семьдесят? Я не знала, но знала другое: ключи всегда торчат изнутри, в каждой комнате, в каждой двери, и мне нужно сделать так, чтобы дверь Синей комнаты не запиралась.

И для этого мне нужен был воск, мягкий, податливый воск, который можно затолкать в механизм замка глубоко, туда, куда не дотянутся пальцы. Ключ будет поворачиваться, но не до конца. Будет упираться во что-то невидимое, застревать на полпути. Снаружи ничего не заметно, но запереться будет невозможно...

Второй день выдался серым и промозглым. Я проснулась от барабанной дроби дождя по стёклам, мелкого, нудного, бесконечного. Небо с самого рассвета затянуло тучами, и комната погрузилась в сумерки, хотя часы в холле только что пробили девять. Мэри принесла завтрак и разожгла огонь в камине, но сырость всё равно пробиралась сквозь стены, заползала под одеяло, оседала на коже влажной плёнкой.

Около полудня я позвала Мэри. Она появилась через минуту, с тем особым выражением лица, которое я уже научилась узнавать за эти недели. В нём была готовность, решимость, но и глубоко спрятанный страх, но всё ещё заметный в уголках глаз, в лёгкой дрожи пальцев.

Я объяснила ей план. Говорила тихо, почти шёпотом, хотя дверь была закрыта и в коридоре никого не было. Мэри долго молчала. Огонь в камине потрескивал, дождь стучал по стёклам, где-то в глубине дома скрипнула половица. Потом она решительно кивнула и достала из кармана передника что-то маленькое, завёрнутое в тряпицу.

— Воск, госпожа. От свечных огарков.

Я развернула тряпицу. Воск был мягким, желтоватым, с неровными краями, ещё хранящими форму свечных оплывов. Он пах мёдом и чем-то горьковатым. Я сжала его в кулаке, чувствуя, как он поддаётся под пальцами, становится мягче от тепла ладони.

— Выманишь Лидию, — сказала я. — Скажи, что миссис Хэдсон срочно просит спуститься: что-то с меню на неделю, с поставками из деревни — не важно. Главное, чтобы она вышла, хотя бы на несколько минут.

— А если она откажется?

Я невесело усмехнулась. Лидия обожает чувствовать себя хозяйкой дома, обожает, когда к ней обращаются за советом, когда просят её одобрения. Она спустится, чтобы лишний раз напомнить всем, кто здесь главный, кто занял моё место.

— Не откажется.

Мэри кивнула и вышла. Я осталась одна, с комком воска в ладони. Сердце билось всё быстрее.

Лидия вышла через десять минут. Я услышала скрип двери, потом раздражённый, капризный голос Лидии:

— Что ещё?! Неужели нельзя решить без меня?! У меня мигрень, я хотела прилечь!

Затем послышался виноватый, испуганный голос Мэри. Она играла свою роль безупречно!

— Простите, мисс, миссис Хэдсон настаивает... Говорит, вопрос срочный, что-то с фермером Уилсоном, он привёз не то масло, которое заказывали...

— Господи, дайте мне хоть минуту покоя в этом доме!

Шаги... Шорох юбок, тот особый звук, который издаёт дорогой шёлк, когда его обладательница сердито сбегает по лестнице. Голоса удалялись, затихали, растворялись где-то внизу, в недрах большого дома.

Я выскользнула из своей комнаты.

Длинный полутёмный коридор, пахнущий воском и пылью, был пуст. Портреты предков Колина смотрели на меня со стен. Их глаза, казалось, следили за каждым моим шагом. Осуждали. Предупреждали.

Половицы скрипели под ногами громко, предательски громко в тишине. Трость стучала по паркету, отмеряя шаги: один, два, три... Дверь моей комнаты осталась позади. Пустая гостевая справа. Четыре, пять. Синяя комната слева.

Дверь была приоткрыта. Лидия не стала запирать, выходя на минуту. Зачем? Она же сразу вернётся. Она же хозяйка этого дома, пусть и временная, пусть и незаконная.

Я толкнула дверь и проскользнула внутрь. Массивный, потемневший от времени ключ с витой головкой в форме листа торчал в скважине. Я вытащила его, металл был холодным, тяжёлым, он глухо звякнул о дерево двери. Осмотрела узкую щель в чугунной накладке.

Пальцы дрожали, когда я начала разминать воск. Он был ещё недостаточно мягким, холод комнаты сделал его плотным, упрямым. Я мяла его в ладонях, согревала дыханием, чувствуя, как он постепенно поддаётся, становится пластичным. Сердце колотилось где-то в горле. Каждый звук из коридора заставлял меня вздрагивать. Скрип половицы? Шаги? Нет, показалось. Тишина.

Когда воск стал достаточно мягким, я затолкала его глубоко в скважину, в сам механизм, туда, где язычок замка входит в паз при повороте ключа. Пальцы не дотягивались, и я вытащила шпильку из волос, протолкнула воск глубже.

Потом я вставила ключ обратно. Попробовала повернуть. Ключ двигался легко, плавно, как и должен. Четверть оборота, половина... И он упёрся во что-то невидимое. Застрял, не дошёл до щелчка, который означал бы, что замок заперт.

По моему плану, Колин, как обычно, должен прийти к Лидии ночью, повернуть ключ в темноте, не глядя, по привычке. Металл упрётся в плотную восковую пробку, и рука почувствует привычное сопротивление, будто засов сдвинулся, будто дверь заперта. Кто будет проверять такие вещи, когда торопится к любовнице?

Оставался второй вопрос: откроется ли дверь от толчка?

Даже без засова её держит маленький язычок от ручки. Если он сидит плотно, весь мой план рассыплется как карточный домик.

Я присела на корточки, морщась от боли в ноге, и принялась разглядывать торец двери. Дом старый, всё здесь скрипело и оседало годами. Я нажала пальцем на язычок, он подался легко, почти без сопротивления. Пружина давно ослабла.

Железная пластина на косяке была истёрта до блеска, а углубление для язычка совсем мелкое, края округлые, сточенные тысячами открываний.

Я закрыла дверь, не нажимая на ручку. Щелчок вышел вялым, неуверенным. Затем я коснулась двери ладонью, чуть надавила, и язычок соскользнул со стёртого края легко, беззвучно, словно только этого и ждал.

— Отлично, — еле слышно прошептала я и быстро потянула дверь на себя, возвращая её на место, как раз в тот момент, когда снизу донеслись шаги Лидии.

— ... совершенно не понимаю, зачем нужно было меня беспокоить из-за такой ерунды! Миссис Хэдсон сама не может решить, сколько фунтов масла заказывать у этого несносного Уилсона!

Я, прихрамывая, пошла к своей комнате — быстро, так быстро, как позволяла больная нога. Трость стучала по паркету. Шаги Лидии звучали всё ближе. Ещё три шага... Два... Один... Я скользнула в свои покои, закрыла за собой дверь и привалилась к ней спиной.

Ноги и руки дрожали. Всё тело дрожало так сильно, что пришлось опуститься на пол, прямо там, у двери, и несколько минут просто сидеть, пережидая накатившую слабость.

Вскоре в коридоре раздались шаги Лидии. Она прошла мимо. Скрипнула дверь Синей комнаты. Хлопнула. А я сидела на холодном полу, прижавшись спиной к двери, и слушала, как бешено колотится сердце.

Сделано. Замок испорчен. Они не смогут запереться. Теперь оставалось дождаться Колина...

Он вернулся на исходе второго дня.

Закатное солнце уже золотило верхушки лип за окном, когда я услышала голоса внизу: слуги высыпали на крыльцо встречать хозяина. Лязг упряжи, ржание лошадей, хлопанье дверцы кареты. И сквозь все эти звуки — шаги. Лёгкие, быстрые, почти бегущие. Шорох юбок. Лидия спешила вниз сломя голову, забыв о мигрени, забыв обо всём на свете.

Я стояла у окна и смотрела.

Отсюда был виден кусочек подъездной дорожки: гравий, залитый золотым светом, и тень кареты у крыльца. Конюх уводил лошадей, лоснящихся от пота после долгой дороги. Слуга тащил в дом дорожный сундук, кожаный, с медными уголками. Длинные тени растекались по газону, как пролитые чернила, захватывая всё больше пространства.

Где-то внизу зазвенел смех. Звонкий, радостный, беззаботный смех Лидии. Так она не смеялась все эти два дня, пока Колин был в Лондоне. Смех влюблённой женщины, которая наконец дождалась...

Ужин тянулся бесконечно. Столовая сияла в свете двух дюжин свечей. Хрустальная люстра над столом, канделябры на буфете, бра в бронзовых подсвечниках на стенах — всё горело, всё сверкало, отражаясь в серебре столовых приборов, в хрустале бокалов, в полированной поверхности стола красного дерева. Парадный ужин в честь возвращения хозяина.

— Лондон нынче просто невыносим! — говорил Колин, изящно промокая губы салфеткой. — Грязь по колено на каждом углу, экипажи еле движутся. Представьте, на Стрэнде простояли полчаса, какой-то фургон перевернулся, рассыпал бочки с солёной селёдкой прямо посреди улицы.

Он обаятельно улыбнулся. Морщинки разбежались от уголков глаз. Безупречный джентльмен, душа общества, любимец дам.

— Зато театры! — Лидия подалась вперёд, и отблеск пламени свечей заиграл на её золотистых локонах. — Магазины на Бонд-стрит! Балы у герцогини Девонширской!

— Следующий сезон мы проведём там, — сказал Колин. Его пальцы скользнули по скатерти и на мгновение замерли рядом с рукой Лидии, почти касаясь, но не совсем. — Сниму дом на Гровенор-сквер. Там чудесный, тихий и респектабельный район.

Мы.

Это «мы» повисло в воздухе, как аромат духов, как дым от свечей. Я видела, как просияло лицо Лидии, как расширились её глаза, как дрогнули губы. Она услышала то, что хотела услышать: обещание, надежду, будущее вдвоём.

Глупая! Бедная глупая Лидия!

Она не понимала, не видела того, что видела я. Колину нужны были её деньги, и чтобы их получить, он должен был сначала избавиться от меня, а потом... Потом ему понадобится следующая жертва. И следующая. Такие люди не останавливаются.

— А ты, Катрин?

Голос Колина вырвал меня из мыслей. Я подняла глаза и встретила его взгляд, холодный, как зимнее небо. Это был взгляд человека, который смотрит на шахматную фигуру, решая, когда убрать её с доски.

— Как твоё здоровье? Нога больше не беспокоит?

— Благодарю, намного лучше.

— Чудесно!

Его губы растянулись в той же обаятельной, пустой улыбке, и он вернулся к утке. Я перестала для него существовать. Снова превратилась в предмет мебели, в пятно на обоях, в ничто.

Ужин тем временем продолжался.

Лакеи бесшумно меняли блюда, Лидия щебетала о каком-то новом романе Фанни Бёрни, который прислали из Лондона, Колин вставлял остроумные замечания. Свечи потрескивали, роняя капли воска на серебряные подсвечники. За окном сгущалась темнота.

После ужина я сослалась на усталость и поднялась к себе. Лестница далась легче, чем в прошлый раз, нога болела меньше, а может, я просто научилась не обращать внимания на боль. Колин предложил мне помощь, но я отказалась — вежливо, холодно, так, как отказала бы чужому человеку на улице.

Мэри уже ждала в комнате. Она разожгла камин, и огонь весело потрескивал, отбрасывая тёплые отблески на стены. На кровати лежала приготовленная ночная сорочка — белая, батистовая, с кружевом на воротнике.

Я закрыла дверь, повернула ключ, такой же, как в Синей комнате, разве что этот замок работал.

— Слушай внимательно, — сказала я тихо, глядя Мэри в глаза. — До рассвета, часа в четыре, может, в пять пошлёшь за доктором Моррисом. Скажешь, что госпоже дурно, началось среди ночи, боимся за её жизнь.

Мэри кивнула, не отводя взгляда.

— Ты проведёшь его сюда, ко мне. Я буду лежать в постели, изображать боль. Потом, через несколько минут, выйдешь в коридор, возьмёшь стопку любых простыней, первых попавшихся, и будешь ждать в коридоре рядом с Синей комнатой.

— Ждать чего, госпожа?

— Я попрошу его позвать тебя. Он выйдет в коридор. И тогда...

Я сделала паузу. Слова давались тяжело, словно каждое весило фунт.

— Тогда ты споткнёшься. Упадёшь. Не сильно, просто потеряешь равновесие. Прямо у двери Синей комнаты. Обопрёшься о дверь, чтобы не упасть. И дверь откроется.

Мэри побледнела. Я видела, как она сглотнула, как дрогнули её губы.

— А если они проснутся?

— Постарайся, чтобы не проснулись. Тихо толкнёшь дверь, выжди немного, убедись, что доктор Моррис все увидел, а затем прикроешь.

Огонь в камине выстрелил снопом искр, и тени на стенах заплясали, как призраки.

— Я поняла, госпожа.

— Хорошо. — Я положила руку ей на плечо. — Иди спать. Тебе понадобятся силы. Разбуди меня за час до рассвета.

— Да, миледи.

Мэри помогла мне переодеться в ночную сорочку, расплела волосы, задула лишние свечи — всё как обычно, всё как каждый вечер. Только руки у неё чуть дрожали, и она избегала смотреть мне в глаза.

Когда дверь за ней закрылась, я легла и уставилась в потолок.

Странно. Я ждала, что меня накроет страх, паника, что руки начнут дрожать, а сердце —колотиться, но ничего этого не было. Только холодная, почти пугающая сосредоточенность, как у человека, который давно принял решение и теперь просто ждёт.

Сон не шёл... Угли в камине догорали, рисуя на лепнине тусклые отблески. Знакомые купидоны в углах превратились в бесформенные тени. Я прислушивалась к звукам дома.

Скрип половицы где-то в коридоре. Далёкий смех — служанки на кухне ещё не ушли спать. Гулкий, торжественный бой часов в холле. Одиннадцать ударов. Потом тишина. Потом двенадцать. Полночь. Ещё тишина, долгая, звенящая. Один удар. Середина ночи.

Где-то хлопнула дверь. Я напряглась, вслушиваясь. Нет, не в этом крыле. Дальше. Кухня, должно быть последняя служанка ушла спать.

И тогда послышались шаги, мягкие, крадущиеся, почти неслышные. Я узнала их сразу: так ходит человек, который не хочет быть замеченным; так ходит вор в чужом доме; так ходит женатый мужчина к любовнице.

Шаги приближались. Мимо моей двери, я затаила дыхание, хотя знала, что он не остановится. Мимо пустой гостевой. Дальше по коридору. К Синей комнате.

Скрип половицы, той самой, третьей от моей двери; я уже выучила все звуки этого дома. Потом — снова тишина и тихий, почти неслышный скрип петель.

Он вошёл.

Я представила себе: Лидия, ждущая его в постели. Золотые волосы, разметавшиеся по подушке. Сияющие глаза. Протянутые руки. Шёпот: «Я так скучала, так ждала...» И он, снисходительно принимающий её обожание, как принимают дань, причитающуюся по праву.

Я закрыла глаза и попыталась уснуть, но сон не шёл, только ожидание — тягучее, бесконечное. И рассвет, который полз к горизонту медленнее, чем когда-либо в моей жизни...

Мэри появилась, когда небо за окном только начало сереть. Не чёрное уже, тёмно-синее, как чернила, разбавленные водой. У горизонта, там, где за деревьями угадывались холмы, проступала узкая полоска: серая, потом розоватая, потом бледно-золотая. Рассвет.

— Госпожа... — еле слышно прошептала она. — Пора.

Я села, откидывая одеяло. Тело было странно лёгким, почти невесомым. Так бывает после бессонной ночи, когда усталость переходит в какое-то особое, звенящее состояние, похожее на лихорадку.

— Посылай за доктором.

Мэри кивнула и исчезла. Её шаги простучали по коридору, по лестнице, затихли где-то внизу.

Я встала, накинула шаль поверх ночной сорочки — тёплую, шерстяную, пахнущую лавандой. Затем подошла к камину, угли давно погасли, только горстка пепла осталась на решётке. В комнате было зябко, и я почувствовала, как мурашки бегут по коже.

Хорошо. Холод поможет выглядеть бледной. Больной. Испуганной.

Потом я вернулась в постель, разметала волосы по подушке, расслабила лицо, попыталась замедлить дыхание и стала ждать.

Время тянулось. Где-то в глубине дома кто-то прошёл — наверное, кухарка, начинающая день. За окном робко, неуверенно, пробуя голос, запела птица, потом ещё одна. Свет за окном становился всё ярче, разгоняя ночные тени.

А затем раздался стук колёс кареты по гравию. Доктор Моррис приехал. Внизу послышались голоса, приглушённые, встревоженные. Мэри что-то объясняла, голос её звенел от напряжения. Другой голос, низкий мужской, что-то отвечал. Затем я услышала топот ног по ступеням, и дверь распахнулась.

— Миледи!

Доктор Моррис стоял на пороге, и я невольно почувствовала укол совести.

Его подняли с постели в предрассветный час, и это было видно с первого взгляда: седые волосы растрёпаны, галстук повязан криво, сюртук застёгнут не на те пуговицы. В одной руке он держал саквояж, а другой придерживал очки, съехавшие на нос. Но глаза... Они были ясными, внимательными. Это были глаза человека, который видел сотни больных и умирающих и никогда не отказывал в помощи.

— Доктор... — прошептала я. — Голос мой прозвучал хрипло, с надломом. — Голова... такая боль... с самой ночи... не могу пошевелиться...

Он подошёл к кровати, присел на край. Его тёплая сухая ладонь легла мне на лоб, так матери кладут ладонь на лоб больного ребёнка, проверяя температуру. Пальцы скользнули к запястью, нащупали пульс.

— Лихорадки нет, — пробормотал он. — Кожа прохладная. Пульс учащён, но это может быть от боли.

Он приподнял моё веко, заглянул в зрачок. Я видела его лицо совсем близко: морщины вокруг глаз, чуть неровно подстриженную седую борода, внимательные серые глаза, в которых читалась тревога.

— Где именно болит?

— Здесь... — Я показала на затылок, на то место, где когда-то — целую вечность назад — была рана после падения с лестницы. — Пульсирует... как тогда, после удара...

Он нахмурился. Его пальцы осторожно прощупали мой затылок.

— Возможно, последствия травмы дают о себе знать, — медленно проговорил он. — Такое бывает. Нужны капли. Лауданум облегчит боль, поможет уснуть. У вас есть?

— Был... — Я сделала вид, что вспоминаю. — Но... кажется, закончился. Я не уверена...

— У меня с собой.

Он потянулся к саквояжу и начал расстёгивать ремешки.

— Десять капель на стакан воды, не больше. Вы уснёте через четверть часа и проспите до полудня. Когда проснётесь, боль должна отступить.

— Вода... — Я слабо махнула рукой в сторону столика. — Графин... Мэри должна была наполнить, но я не уверена... Кажется, он пуст...

Доктор посмотрел на графин, он действительно был пуст, я позаботилась об этом.

— Я позову вашу горничную.

Он встал и направился к двери. Я приподнялась на подушках. Сердце забилось быстрее — гулко, тяжело, отдаваясь в ушах. Вот оно, вот тот момент, которого я ждала! Всё решится сейчас, в эти несколько секунд.

— Мэри? — раздался тихий голос доктора из коридора.

Шорох ткани… Что-то мягко упало на пол… Тихий вздох, и тишина: долгая, звенящая, бесконечная. Я лежала неподвижно, глядя на дверной проём, и считала собственные вдохи. Один... Два... Три...

Наконец послышались шаги, медленные, тяжёлые, совсем не похожие на те, которыми он вбежал сюда несколько минут назад. Доктор Моррис появился на пороге, и я всё поняла, едва взглянув на него.

Он не смотрел на меня. Его взгляд метался по комнате, останавливался на камине, портьеры, в углу потолка, на узор на ковре — где угодно, только не на мне. Лицо застыло, побелело.

— Миледи... — Голос доктора прозвучал ровно, почти спокойно, только паузы между словами выдавали его. — Вам нужен покой. Полный покой. Я... загляну через несколько дней. Проверю, как вы себя чувствуете.

Он не стал капать лауданум, не стал проверять пульс, не стал давать указания, просто взял саквояж, который так и не успел открыть, и направился к двери. Вскоре его шаги простучали по коридору, по лестнице. Хлопнула входная дверь. Потом послышался стук копыт по гравию, удаляющийся, затихающий, растворяющийся в рассветной тишине.

Я откинулась на подушки. В груди расцветало странное чувство. Не радость, нет, скорее, облегчение. Холодное, пустое облегчение человека, который долго ждал неизбежного и вот оно, наконец, случилось.

Мэри появилась через несколько минут. Она вошла тихо, бесшумно, прикрыла дверь и прислонилась к ней спиной. Лицо её было бледным как полотно, глаза широко раскрыты, зрачки расширены. Руки мелко дрожали, она прижала их к груди, пытаясь унять дрожь.

— Ну? — прошептала я.

Мэри сглотнула. Облизнула пересохшие губы.

— Они спали, госпожа. Даже не шевельнулись.

Её голос был хриплым, надломленным. Она говорила медленно, словно каждое слово давалось с трудом.

— Я толкнула дверь локтем, она открылась тихо, почти без скрипа.

Она помолчала. Я ждала.

— Доктор стоял прямо передо мной. в двух шагах. Он повернулся на звук и увидел... всё увидел.

— Что именно?

Голос Мэри понизился до шёпота.

— Они лежали... как муж и жена. Её голова лежала у него на груди, волосы рассыпались по подушке, а он обнимал её рукой за талию. Простыни сбились к ногам. Всё... всё было видно.

— Они не проснулись?

— Нет. Нет, госпожа. Я прикрыла дверь сразу — медленно, тихо. Они даже не шевельнулись. Спали... —Она запнулась. — Спали сном праведников.

Праведников! Горькая ирония!

— А доктор?

— Стоял в коридоре, долго. Не двигался, не говорил ничего. Просто... смотрел на закрытую дверь. Потом повернулся и пошёл к вам.

— Спасибо, Мэри. — Я откинулась на подушки. — Иди. И веди себя как обычно. Ничего не произошло. Ты ничего не видела.

— Да, госпожа.

Она вышла, дверь закрылась с тихим щелчком, а я осталась лежать, глядя в потолок, где первые лучи солнца уже рисовали золотые узоры на лепнине. Купидоны в углах больше не казались зловещими тенями, они были просто купидонами: пухлыми, глупыми, с натянутыми луками.

Мой план сработал. Доктор Моррис видел их вместе. Видел Колина Сандерса, виконта Роксбери, в постели с сестрой собственной жены. Видел, и это нельзя было отменить, подкупить, запугать. Память останется. И когда придёт время давать показания под присягой в церковном суде, с рукой на Библии, эта память заговорит.

Это было странное чувство, какое-то холодное удовлетворение, как у шахматиста, который видит: через три хода — мат.

Глава 10

Следующий день прошёл так, словно ничего не случилось.

Лидия спустилась к завтраку около десяти — свежая, румяная, в новом платье цвета спелого персика. Ни тени тревоги на лице, ни намёка на то, что её мирный сон был чем-то нарушен. Она щебетала о погоде (дождь наконец закончился, солнце выглянуло), о письме от маменьки, о том, что миссис Картрайт прислала приглашение на обед.

Колин появился чуть позже — безупречный, как всегда. Улыбался, шутил, расспрашивал Лидию о планах на день. Привычная маска обаятельного джентльмена.

Я сидела над своей чашкой чая и наблюдала: как его пальцы задержались на солонке, когда он передавал её Лидии, как она чуть подалась к нему, отвечая на какой-то вопрос, как их взгляды встретились на мгновение — быстро, украдкой, по привычке.

Всё как обычно: ленивое утро, лёгкая болтовня, звон серебра о фарфор. Никакой тревоги. Никакого беспокойства. Они спали так крепко, что даже не почувствовали сквозняка из открытой двери.

Обед прошёл так же безмятежно, неспешно. Я уже решила, что весь день пройдёт в этой вязкой тишине, когда Колин вдруг повернулся ко мне.

— Катрин, дорогая. Я тут подумал...

Голос мягкий. Заботливый. Голос любящего мужа.

— Тебе нужно развеяться. Ты слишком долго просидела взаперти, это вредно для здоровья. Все эти недели в одной комнате, без свежего воздуха, без общества... Это никуда не годится.

Я молча ждала продолжения.

— Почему бы тебе не навестить Эдварда?

— Эдварда?

— Твоего брата. — Он тепло и ласково улыбнулся. — Дети, говорят, по тебе очень соскучились. Маленькая Эмили (ей сколько сейчас, четыре? пять?) всё время спрашивает о тётушке Катрин. Свежий воздух, семья, детский смех. Это пойдёт тебе на пользу.

— Я подумаю, — ровно произнесла я.

— Подумай, дорогая. — Он потянулся через стол и накрыл мою руку своей. Прикосновение было мягким, почти нежным и абсолютно холодным. — Я прикажу подать карету.

— Не сегодня, — сказала я, мягко высвобождая руку. — Благодарю за заботу.

Колин кивнул и вернулся к еде. Тема была закрыта... пока, но я видела, как за его безупречной маской что-то шевельнулось: тень беспокойства. Он чувствовал, что что-то не так. Не знал, что, но чувствовал. Хищники всегда чувствуют опасность...

Следующие дни тянулись медленно, как патока в январе. Я играла свою роль послушной, благодарной, выздоравливающей жены: спускалась к обеду, когда хватало сил, улыбалась Лидии, кивала Колину. Читала газеты — старые и новые номера «Таймс», вышивала бессмысленные узоры, которые никто никогда не увидит, смотрела в окно на сад, где сирень уже отцветала, роняя последние лепестки на дорожки, а на розовых кустах набухали первые бутоны: тугие, ещё закрытые, обещающие июньское буйство цвета, и ждала. Ждала, когда что-нибудь изменится, когда появится выход из этой ловушки...

Однажды вечером Мэри задержалась в дверях, вместо того чтобы уйти. Я увидела по её лицу: что-то изменилось.

— Госпожа… — Она прикрыла дверь, подошла ближе и еле слышно прошептала: — Милорд завтра уезжает в Суссекс.

— А мисс Морган?

— Мисс Морган собирается к матушке! Миссис Морган прислала письмо, жалуется на здоровье, хочет видеть дочь. Милорд приказал подать карету завтра рано утром.

— Когда именно милорд уезжает?

— Берт сказал, ещё до рассвета.

Я медленно выдохнула. Колин уедет первым, а потом, через несколько часов, Лидия. Дом опустеет, останутся только слуги. И я. Это был мой шанс.

Остаток вечера тянулся бесконечно. Я сидела в кресле у камина, листала какую-то книгу, не видя ни строчки. Буквы плыли перед глазами, складываясь в одно и то же слово: «завтра», «завтра», «завтра»... Около десяти Мэри помогла мне переодеться, погасила лишние свечи и пожелала спокойной ночи. Мы обе знали, что ночь будет какой угодно, только не спокойной.

Сон ко мне не шёл. Я лежала в темноте, глядя в потолок, и прислушивалась к звукам засыпающего дома. Где-то хлопнула дверь, послышались чьи-то тяжёлые шаги…Колин? Неразборчивые, тихие голоса внизу. Потом всё стихло.

Часы в холле пробили полночь, потом час, потом два. Небо за окном начало медленно сереть, потом порозовело. Я так и не сомкнула глаз.

Первые звуки раздались ещё до рассвета: скрип ступеней, приглушённые голоса, ржание лошадей во дворе. Я встала, накинула шаль и подошла к окну.

Колин вышел на крыльцо в дорожном сюртуке, что-то сказал кучеру и сел в карету. Он не обернулся, не поднял глаза к моему окну. Кучер щёлкнул вожжами, лошади тронулись, и карета покатила по подъездной дорожке, мелькнула за деревьями и исчезла.

Я стояла у окна и смотрела ей вслед. Странное чувство — не радость, не облегчение, скорее, холодная сосредоточенность, как перед прыжком в воду.

Лидия уехала через два часа. Она, конечно, не могла собраться вовремя: никак не могла решить, какой дорожный костюм надеть, какую шляпку взять, какие перчатки. Её капризный голос разносился по всему дому, и я слышала, как она спорит со служанкой на лестнице, требует другую накидку, жалуется на неудобные ботинки. Наконец внизу хлопнула дверь, застучали копыта по гравию, и всё стихло. Дом опустел.

Я стояла у окна ещё несколько минут, глядя на пустую подъездную дорожку. Прислушивалась. Где-то внизу звякнула посуда (кухарка убирала после завтрака), скрипнула дверь в дальнем конце коридора — обычные звуки большого дома, живущего своей жизнью. Никакой тревоги. Никакой суеты. Хозяева уехали, слуги занялись своими делами.

Пора.

Я взяла трость и вышла в коридор. Ноги слушались плохо, не от боли, от волнения. Сердце колотилось где-то в горле, и я заставляла себя идти медленно, спокойно. Просто хозяйка дома, прогуливающаяся по собственным владениям.

Синяя комната была прибрана. Постель застелена свежим бельём, туалетный столик прибран — горничная уже успела навести порядок. Но шкатулка стояла на месте, там, где всегда.

Руки не слушались, когда я открывала её.

Ленточки, свёрнутые в аккуратные спирали, засушенный цветок, и на самом дне, под всем этим сентиментальным хламом, — записка. Тот самый размашистый почерк. Та самая подпись, полное имя, без сокращений. «Твой навеки, Колин Сандерс».

Я спрятала её в карман платья, закрыла шкатулку, поставила точно так, как она стояла, и вышла не оглядываясь.

В своей комнате я достала из угла корзинку для рукоделия. Плетёные стенки, потемневшие от времени, откидная крышка на кожаных петлях. Внутри лежали пяльцы с натянутой тканью, мотки разноцветных ниток, напёрсток, ножницы — всё, что полагается благовоспитанной леди для того, чтобы убить время. Я вытащила пяльцы и отложила в сторону. Затем опустилась на колени перед комодом. Нижний ящик, под стопкой старых писем и пожелтевших кружев, там, где Катрин хранила свои скромные сокровища ещё с детства. Шкатулка из орехового дерева, неприметная, простая.

Деньги были на месте, завёрнутые в носовой платок. Я пересчитала: семнадцать фунтов, четыре шиллинга, горсть медных пенни — не много, но на первое время хватит на дорогу, на еду, на угол в каком-нибудь дешёвом пансионе.

Украшения тоже были на месте — всё, что осталось от прежней жизни, а теперь по закону принадлежало Колину. Я сложила деньги и украшения на дно корзинки, прикрыла мотками ниток, сверху положила недошитый платок. Если кто заглянет, увидит только рукоделие скучающей больной.

Оставался кабинет.

Коридор тянулся передо мной, длинный, полутёмный, пахнущий воском и пылью. Я шла медленно, стараясь не стучать тростью по паркету, мимо библиотеки с её тяжёлыми дубовыми дверями и запахом старых книг, мимо гостиной, где мебель пряталась под белыми чехлами, как призраки, ждущие возвращения хозяев. Каждый шаг отдавался в тишине слишком громко, и я то и дело замирала, прислушиваясь. Ничего, только мой собственный вдох, только шум крови в ушах.

В кабинете никого не было. Пыль танцевала в луче света из окна, оседая на корешках книг, на разбросанных бумагах, на бронзовом льве, который скалился с письменного стола. И там, на полке за столом, среди папок и конторских книг — гроссбух. Тёмно-зелёный переплёт, потускневшее золотое тиснение. Я узнала его сразу.

Книга оказалась тяжелее, чем я помнила, а может, просто руки ослабели от напряжения. Здесь была вся история: каждый фунт моего приданого, каждое платье для Лидии, каждое украшение, каждый флакон духов — неоспоримые доказательства. Я положила гроссбух в корзинку, под недошитый платок, рядом с деньгами и украшениями, и уже повернулась к двери, когда мой взгляд зацепился за картину над каминной полкой: охотничья сцена в тяжёлой золочёной раме, всадники в красных сюртуках, свора гончих, олень на опушке леса. Таких картин десятки в любом поместье, я видела их сотни раз и никогда не обращала внимания, но сейчас что-то царапнуло изнутри, какое-то смутное узнавание, и я поняла: это не моя память, а память Катрин.

Воспоминание развернулось само собой, яркое и отчётливое, словно я сама стояла тогда в дверях этого кабинета. Зима, первый год после свадьбы. Катрин искала мужа, чтобы спросить о чём-то: о визите к соседям или о меню на ужин — уже не важно. Дверь была приоткрыта, и она заглянула, просто заглянула на мгновение и увидела: Колин стоял спиной к ней, а охотничья сцена была сдвинута в сторону, открывая тёмную нишу в стене, небольшой чугунный сейф с латунной накладкой вокруг замочной скважины. Катрин тогда отступила бесшумно, ушла, никогда не спрашивала о том, что видела, потому что хорошие жёны не задают лишних вопросов, не лезут в дела мужей, не суют нос туда, куда их не просят. Но она запомнила. И теперь эта память принадлежала мне.

Рама оказалась тяжелее, чем я ожидала, но картина держалась на скрытых петлях и легко отошла в сторону, как дверца шкафа, обнажая то, что пряталось за ней все эти годы. Сейф был именно таким, каким его помнила Катрин: небольшой, не больше хлебницы, с латунной накладкой, начищенной до тусклого блеска.

Я огляделась по сторонам, пытаясь думать, как Колин, влезть в его голову, понять логику человека, который привык, что весь мир принадлежит ему по праву рождения. Где он прячет ключ? Не далеко, это точно. Человек, который уверен в собственной неприкосновенности, который знает, что ни одна живая душа не посмеет войти в его кабинет без спроса, не станет изобретать сложные тайники. Положит туда, где удобно, где под рукой, где не нужно тянуться и вспоминать.

Мой взгляд остановился на письменном столе, на бронзовом пресс-папье в форме львиной головы. Я взяла его в руки, и внутри что-то тихонько звякнуло, перекатилось с глухим металлическим звуком. Перевернула — дно оказалось полым, прикрытым войлочной накладкой, и когда я отогнула её, на ладонь выскользнул ключ — маленький латунный ключ с простой круглой головкой.

Я вставила ключ в скважину, повернула раз, другой, и замок поддался с мягким щелчком, словно только этого и ждал. Из тёмного нутра сейфа пахнуло пылью, старой бумагой и чем-то ещё — металлом, может быть, или просто затхлостью закрытого пространства. Я сунула руку в темноту, нащупала какие-то документы, сложенные стопкой, и отложила не глядя. А потом пальцы коснулись чего-то другого: кожи, мягкой и гладкой, стянутой шнурком в тугой узел. Мешочек, неожиданно тяжёлый, оттянувший руку.

Я развязала шнурок, заглянула внутрь и несколько долгих секунд просто смотрела, не в силах поверить собственным глазам, не в силах пошевелиться, даже вдохнуть.

Золото. Гинеи, десятки гиней, тускло поблескивающие в скудном свете из окна, как россыпь маленьких солнц. Больше двухсот фунтов золотом...

Руки двигались сами: затянуть шнурок, спрятать мешочек в корзину, закрыть дверцу сейфа, повернуть ключ до щелчка, вернуть его в полую пасть бронзового льва, накрыть войлоком, поставить на место. Поправить картину: охотники снова скакали за оленем, гончие снова рвались вперёд, и ничто, ни одна деталь не выдавала того, что произошло. Никаких следов, словно меня здесь никогда не было...

«Это не кража, — думала я, прикрывая за собой дверь кабинета. — Это возврат долга. То, что причиталось мне с самого начала».

Корзинка оттягивала руку — гроссбух и мешочек с золотом весили немало, но снаружи ничего не было заметно: пяльцы и нитки надёжно скрывали содержимое. Просто хозяйка дома несёт своё рукоделие. Что может быть невиннее?

Коридор был пуст. Я шла обратно тем же путём — мимо гостиной, мимо библиотеки, и тяжесть золота напоминала о себе с каждым шагом. Странное чувство: ещё час назад я была нищей, зависимой от милости мужа, а теперь несла в этой скромной корзинке больше денег, чем большинство людей видели за всю жизнь.

Впереди показался холл, залитый светом из высоких окон, и я уже видела входную дверь, уже представляла, как толкну её и выйду на крыльцо, когда заметила движение справа.

Миссис Хэдсон.

Она стояла между мной и выходом: прямая, неподвижная, со сложенными на груди руками, и, казалось, ждала. Её взгляд скользнул по мне, задержался на корзинке в моей руке, и я увидела, как её брови чуть дрогнули. Не подозрение ещё, но вопрос. Зачем хозяйке рукоделие, если она собралась на прогулку?

— Миледи. — Голос ровный, холодный. — Что вы делаете? Вам нельзя выходить. Доктор велел полный покой. Я должна сообщить милорду...

— Прочь с дороги!

Мой собственный голос удивил меня — низкий, холодный, незнакомый. Голос, которого у Катрин никогда не было. Голос женщины, которой нечего терять.

Миссис Хэдсон отступила. Я видела в её глазах что-то похожее на растерянность, на страх. Эта женщина, которая три года смотрела сквозь Катрин, как сквозь пустое место, которая знала о синяках и молчала, которая слышала крики за закрытыми дверями и отворачивалась, впервые за три года не знала, что делать.

Я прошла мимо неё и толкнула входную дверь.

Яркое солнце ударило в лицо. После полумрака дома оно казалось почти осязаемым, и я остановилась на крыльце, зажмурившись, позволяя теплу коснуться век, щёк, лба. Ветер шевелил волосы, откуда-то из сада доносился запах свежескошенной травы и где-то заливисто пела птица.

Я открыла глаза и пошла через парадную лужайку. Трость в одной руке, корзинка в другой; было жутко неудобно, но я не останавливалась, не оглядывалась. Шла мимо клумб, мимо фонтана, где каменный амур целился из лука в равнодушное небо, мимо старых лип, бросавших на траву кружевные тени.

Чугунные ворота с вензелями Сандерсов стояли открытыми, и за ними, в тени раскидистого дуба, меня ждала Мэри.

Она тотчас бросилась ко мне, едва я переступила ограду.

— Миледи! Я уже думала... боялась, что что-то случилось, что вы не придёте.

— Всё в порядке. — Я передала ей корзинку. — Идём, нельзя терять время...

Телега ждала чуть дальше по дороге. Это была простая крестьянская телега, запряжённая гнедой лошадью. На козлах сидел угрюмый мужчина в потрёпанном картузе. Джеб Хокинс не повернул головы, когда мы приблизились, не поздоровался. Просто ждал, жуя соломинку и глядя куда-то вдаль.

Телега была жёсткой и неудобной: голые доски, охапка сена вместо сиденья — не карета, достойная виконтессы. Но когда Мэри помогла мне забраться, когда я опустилась на это сено, пахнущее летом и пылью, мне показалось, что я никогда в жизни не сидела удобнее.

Джеб щёлкнул вожжами. Лошадь фыркнула и тронулась. Телега качнулась, заскрипела, колёса застучали по ухабистой дороге.

Я обернулась только один раз. Роксбери-холл возвышался на холме — величественный, прекрасный в лучах яркого солнца. Каменные стены, увитые плющом. Башенки. Блестящие окна. Парадное крыльцо с белыми колоннами. Издалека он казался сказочным замком, домом из тех историй, что рассказывают детям на ночь.

Дом, который должен был стать моим. Клетка, которая чуть не стала моей могилой.

Дорога повернула, и он исчез за деревьями — медленно, постепенно, словно тонул в зелёном море листвы. Сначала скрылись башенки, потом — крыша, а потом и последний проблеск окна. И всё. Ничего не осталось. Только дорога впереди, только поля по обе стороны, только небо над головой.

Я отвернулась и больше не оглядывалась.

— До Лондона часов десять, — проговорил возничий, не оборачиваясь. — К ночи будем, если дорога не раскиснет.

Десять часов. Десять часов на этой телеге, по этой дороге, мимо деревень, где любой может запомнить женщину с тростью и служанку. Колин вернётся в конце дня, обнаружит пропажу, начнёт искать и первым делом расспросит местных, не видел ли кто его жену, не проезжала ли телега с двумя женщинами.

Джеб Хокинс возит шерсть в Лондон, это знают все в округе. След приведёт прямо к нему, а от него ко мне.

— Нет, — сказала я. — Не в Лондон.

Джеб чуть повернул голову: первое движение с тех пор, как мы сели.

— Довезите нас до ближайшей почтовой станции, там мы пересядем в карету.

Он помолчал, пожевал соломинку.

— Дартфорд. Часа три отсюда. Оттуда кареты ходят в Лондон, в Дувр, в Кентербери. Куда угодно.

Куда угодно — именно то, что нужно. На почтовой станции толпы людей, десятки экипажей, сотни пассажиров. Там мы станем просто двумя женщинами среди многих. След оборвётся.

— Дартфорд, — кивнула я. — И если кто-нибудь будет спрашивать...

— Никого не возил. — Джеб сплюнул соломинку в пыль. — Ничего не видел. Память дырявая, что поделать.

Мэри рядом со мной тихо выдохнула; я и не заметила, что она задержала дыхание. Я накрыла её руку своей и крепко сжала. Она вздрогнула от неожиданности, но руки не отняла.

Телега тем временем покачивалась на ухабах, и я постепенно привыкала к скрипу колёс, стуку копыт, поскрипыванию досок под нами. Мимо проплывали поля, живые изгороди, фермерские дома с дымком над трубами.

Солнце поднялось высоко, заливая всё вокруг ярким, почти белым светом. Тени от деревьев сжались, спрятались под кронами, и лошадь шагала по пыльной дороге, лениво отмахиваясь хвостом от мух. Птицы притихли в полуденном зное, ветер доносил запах цветущего боярышника, и где-то вдалеке, за холмами, уже проступал силуэт церковной колокольни.

Дартфорд. А оттуда — в Лондон. И впереди меня ждала борьба. Впереди ждала свобода…

Спасибо за чтение

Вернуться к книге