Рыжик и Снежок
Правила размещения!
Прошу каждого ознакомиться с данной недоглавой!
Почему? :
Потому что правила немного меняются.
Как вам известно, у меня много незаконченных произведений, и чтобы эта история не пылилась среди них, и была окончена я ввожу правило лайков и библиотек!
Если за первую главу (15к и выше) наберется минимум 3 лайка и три библиотеки - будет выходить новая глава в 15к и выше.
На последующие главы счетчик лайков и библиотек будет расти по одному.
т.е. 2-я глава - 4 лайка 4 библиотеки; 3-я - 5 лайков и 5 библиотек и т.д
(Это не значит, что на истории должно быть только 4 или 5 библиотек! нет! К 3 НАЧАЛЬНЫМ ЛАЙКАМ ДОЛЖНЫ СУММИРОВАТЬСЯ 4 ПОСЛЕДУЮЩИХ ЛАЙКА = 7 ЛАЙКОВ!)
Надеюсь, что вас всех устроит это правило и вы, дорогие читатели, будете его придерживаться.
p/s: "Ознакомительный фрагмент" не означает, что произведение не будет законченно до конца! Оно будет закончено!
Пролог
Едва дверь зала суда скрипнула и приоткрылась, на него обрушился шквал взглядов — десятки, а может, и сотни пар глаз, жадных, острых, алчущих сенсации. Они впивались в него, словно когти хищников, готовых в любой миг разорвать жертву на части ради крупицы информации.
«Журналисты — стервятники на поле личных жизней и тайн, — пронеслось в его голове. — Раздирают всё так, что потом не найдёшь концов и истины. Остаётся лишь клочьями разодранная правда, да горькое послевкусие предательства».
Он медленно обвёл собравшихся взглядом своих серых, словно свинцовое небо, глаз — искал хоть одно лицо, способное подарить мгновение покоя. Лицо, в котором читалась бы не алчность, не расчёт, не жажда сенсации, а хотя бы капля человеческого участия. Зацепиться за него, хоть на миг забыть о тяжком бремени, давящем на плечи, о лживых улыбках, прячущих за собой корысть и лицемерие…
Но тщетно.
Вокруг царила охота. Люди мчались, толкались, рвались вперёд — не за правдой, а за новостью. За тем, что привлечёт внимание, вызовет шок, соберёт лайки и просмотры. Они рылись в его тайнах, как падальщики в останках, не задумываясь о том, что за каждой деталью — живая душа, израненная и уставшая. Он ненавидел их. В этот миг они бесили его сильнее, чем прокурор и судья, решившие, будто яхта, которую у него обманным путём попытались украсть, ему больше не принадлежит. Будто сама справедливость стала товаром на распродаже.
Он бросил короткий взгляд на свою охрану — те напряжённо работали локтями, пытаясь оттеснить толпу, сдержать этот неудержимый поток любопытства и наглости. Журналисты напирали, готовые перегрызть друг другу глотки за возможность поймать его взгляд, вырвать хоть слово, исказить его смысл, превратить в заголовок, кричащий с первых полос.
Крики, вопросы, гул возбуждённых голосов сливались в один оглушительный шум — «Скажите, это правда?», «Вы намерены подавать апелляцию?», «Что вы чувствуете сейчас?» — и вдруг…
Щёлк.
Резкий, чёткий звук фотоаппарата разрезал воздух, как удар хлыста.
Он обернулся мгновенно, с надеждой, что ошибся, что это всего лишь игра воображения, обман слуха. Но нет. Вспышка ослепила на долю секунды, оставив на сетчатке огненный след.
Всё вокруг будто замерло. Звуки исчезли, растворились в вакууме, словно кто‑то резко выключил звук. Остался только он и этот миг — момент, когда личное пространство было грубо нарушено. Гнев и недоумение поднялись волной изнутри, обжигая грудь, сжимая кулаки, заставляя кровь закипать.
Его посмели сфотографировать без разрешения. Неслыханная дерзость. Наглость, граничащая с вызовом.
Глава 2
Он был зол — но не позволял ярости прорваться наружу, пряча её за маской ледяного спокойствия. Внутри всё кипело, словно в груди бушевал скрытый вихрь, готовый в любой миг вырваться на свободу. Ему отчаянно хотелось схватить эту рыжую чертовку, встряхнуть и вытрясти из неё правду: кто она такая, на кого работает и зачем вообще посмела сунуться туда, где ей явно не место, — туда, куда вход был заказан всем, кроме избранных.
Его брови сошлись на переносице, образовав глубокую складку — единственный видимый признак того, насколько сильно он сейчас сдерживается. Это была высшая степень недовольства, которую он мог позволить себе выказать на людях: ни крика, ни резкого жеста, лишь эта упрямая, почти каменная линия, выдававшая внутреннюю бурю. Но даже этого хватило, чтобы ближайшие подчинённые невольно отводили взгляды, чувствуя, как воздух вокруг становится тяжелее.
Он не отдал приказ о её поиске — не сейчас. Что-то удерживало его от этого шага: то ли расчёт, то ли странное, едва уловимое любопытство, которое странным образом смешивалось с раздражением. Вместо этого он продолжал стоять, не отрывая взгляда от мелькающей в толпе рыжей копны волос. Она двигалась ловко, будто знала каждый проулок, каждый угол, и ловко ускользала от чужих глаз. Секунда — и яркая вспышка цвета мелькнула у поворота, ещё мгновение — и она растворилась в пестрой суете улицы, бесследно исчезая среди чужих плеч, шляп и поднятых воротников.
— Кто она, эта таинственная незнакомка? — произнёс он тихо, почти шёпотом, так, что услышал лишь сам себя. Слова повисли в воздухе, горькие и недосказанные, словно он пытался разгадать загадку, от которой зависело куда больше, чем казалось на первый взгляд.
В этот миг Туман отвлёк его внимание — тяжёлая рука легла на плечо, твёрдая и уверенная, как якорь, возвращающий корабль к реальности.
— Пора идти, — пророкотал Туман, его голос звучал спокойно, но в нём чувствовалась непреклонность.
Мужчина на секунду задержал дыхание, будто цепляясь за последние мгновения раздумий, а затем медленно кивнул, стряхивая с себя наваждение. Рыжая незнакомка могла подождать. Сейчас были дела, от которых нельзя было отмахнуться. Но он знал: он ещё найдёт её. Обязательно найдёт.
В это время девушка уверенно шла по улицам города, вспоминая холодный и пронзительный взгляд этого мужчины — такой, будто он видел насквозь не только её планы, но и самые потаённые мысли. Тот взгляд будто сковывал, лишал воли, заставлял на миг забыть, как дышать.
Александр Морозов, самый опасный мафиози России, выглядел обманчиво сдержанно — и оттого ещё более пугающе. Его белые волосы, не седые от возраста, а именно белые, словно выцветшие под ледяным ветром, были аккуратно зачёсаны назад, открывая высокий лоб и подчёркивая резкость черт. В этой белизне не было старческой хрупкости — напротив, она казалась неестественно яркой, почти хищной, будто знак отличия, метка власти.
На нём был идеально сидящий костюм — не кричащий, без лишней роскоши, но из такой ткани, что один её блеск уже говорил о деньгах и статусе. Тёмно серый, почти пепельный, он сливался с городской дымкой, делая Морозова одновременно заметным и неуловимым — как тень, которая всегда оказывается чуть впереди. Лаконичные линии кроя не скрывали, а лишь подчёркивали скрытую силу: в каждом его движении чувствовалась готовность к рывку, к молниеносному действию.
Шрам на левой щеке был не грубым рубцом, а тонкой, едва заметной линией — будто кто то провёл по коже острым лезвием и остановился в последний миг. Он не уродовал, а добавлял лицу ту самую опасную изюминку, намекая на прошлое, полное столкновений, где он всегда выходил победителем. Этот шрам словно служил немым напоминанием: перед тобой человек, который не раз смотрел смерти в глаза — и отводил взгляд первым не он.
Но главным оружием Морозова были глаза: холодные, стальные, в них не было ни гнева, ни радости — только расчёт и абсолютная уверенность в том, что весь мир подчиняется его правилам. Именно этот взгляд девушка никак не могла выбросить из головы: он преследовал её, как тихий, но неотвратимый приговор.
Она не оборачивалась — не видела в этом смысла. Просто знала, что сейчас она в безопасности, пусть и на краткий, обманчиво спокойный миг. Этот город умел притворяться дружелюбным: шумел, переливался огнями, прятал острые углы за витринами и неоновыми вывесками. Но Анна знала: стоит лишь на секунду потерять бдительность — и он снова обернётся к ней своей тёмной стороной.
Те фотографии, что она сделала у зала суда, теперь покоились в памяти камеры, словно запертые в сейфе секреты. Они никуда не пойдут. Да, её редакция будет требовать этот материал — настойчиво, почти безжалостно, с привычными фразами про «эксклюзив», «рейтинг» и «обязательства перед читателем». Но она не отдаст им эти снимки. Ни за что.
Для чего она вообще их сделала? Анна сама не могла ответить на этот вопрос — по крайней мере, честно. Наверное, для себя. Чтобы зафиксировать момент, который нельзя было описать словами: дрожь в пальцах, когда объектив ловил нужные ракурсы; тяжёлый, почти осязаемый воздух в коридоре суда; взгляды, которые скользили по ней, как лезвия. Или, быть может, она хотела иметь доказательство того, что не струсила. Что смогла подойти достаточно близко, чтобы увидеть всё своими глазами, а не довольствоваться сухими сводками и чужими пересказами.
Анна Волкова — одна из тех журналисток, чья слава приходила слишком долго и совершенно не безболезненно. Она не проснулась знаменитой после одного громкого репортажа; её путь был вымощен отказами, холодными взглядами редакторов, ночными звонками с сомнительными «наводками» и тихими, почти неслышными упрёками в том, что «она не тянет». Каждый шаг давался с боем, и оттого каждая маленькая победа ощущалась как перелом чего то важного.
Но цена этой дороги оказалась выше, чем она могла предположить. До сих пор, даже теперь, когда её имя уже мелькало в заметках и коллеги кивали ей чуть более уважительно, она боялась темноты и одиноких вечерних улиц. Ей всё казалось живым и ужасно опасным: шелест листвы превращался в чьи то осторожные шаги, тень от фонаря — в фигуру, крадущуюся следом, а скрип старой двери — в предупреждение, которого никто больше не слышал.
Паранойя, развившаяся за эти два года, не отпускала её, став почти второй натурой. Она жила с Анной, словно тень, которая не исчезала даже при ярком свете. Иногда девушка ловила себя на том, что проверяет один и тот же переулок дважды, прислушивается к эху собственных шагов и вздрагивает от каждого резкого звука. Это было изнуряюще, но, как ни странно, и спасало: именно эта настороженность не раз помогала ей замечать то, что другие пропускали, чувствовать фальшь там, где остальные видели лишь гладко отполированную правду.
Сейчас, шагая по тротуару и чувствуя, как прохладный ветер треплет волосы, Анна пыталась собрать себя по кусочкам. Она сжимала ремешок сумки чуть крепче, чем нужно, будто он мог удержать её от падения в ту самую темноту, которой она так боялась. И в этот момент ей хотелось просто быть обычной женщиной, которая возвращается домой после долгого дня, — без тайн, без чужих секретов в кармане и без груза чужих ожиданий. Но она знала: такой роскоши у неё больше не было. Её жизнь теперь состояла из кадров, которые нельзя опубликовать, из вопросов, на которые нельзя ответить, и из страхов, которые приходилось прятать за уверенной походкой и прямым взглядом.
Она старалась не вспоминать тот кошмар — буквально гнала от себя эти мысли, словно отгоняла назойливую, ядовитую мошку, что норовит сесть на самое уязвимое место. Но стоило лишь на миг ослабить внутреннюю хватку, как перед глазами тут же вставала та самая страница — последняя в её личном скетчбуке, будто специально оставленная для чего-то по-настоящему страшного.
Там была изображена фигура без лица. Ни черт, ни намёка на индивидуальность — только силуэт, застывший в неестественной, будто вывернутой позе. Контуры были выведены твёрдой рукой, но местами нажим становился отчаянным, почти рвущим бумагу: казалось, будто Анна пыталась одновременно запечатлеть и стереть этот образ, не зная, как справиться с тем, что видела. Самое жуткое было именно в отсутствии лица: безликость делала фигуру не просто пугающей, а всепроникающей — она могла быть кем угодно, могла прятаться за любой маской, могла оказаться рядом, и ты бы даже не понял, что это она.
Стоило только вспомнить об этом рисунке — и тело тут же пробивала дрожь, холодная и колючая, будто по коже провели осколком льда. Паника накатывала волнами: сначала сжималось горло, потом начинали подрагивать пальцы, а в груди разрастался тяжёлый, давящий ком, который мешал дышать. В такие мгновения ей хотелось немедленно скрыться с оживлённых улиц города, проскользнуть сквозь толпу, стать незаметной, раствориться в суете, лишь бы никто не заметил, как её трясёт.
Ей хотелось как можно скорее добраться до своей маленькой уютной квартиры — своего личного островка спокойствия. Там, за закрытой дверью, с задвинутым на два оборота замком, мир будто становился чуть менее враждебным. Тёплый свет лампы, знакомый запах старых книг, потёртое кресло, в котором можно свернуться калачиком, — всё это было её броней, хрупкой, но такой необходимой. Она верила, что туда никто не сможет проникнуть, что этот крошечный уголок принадлежит только ей, что здесь можно выдохнуть и на время спрятать свои страхи.
Пусть в этой квартире и жили свои секреты и тайны — они были её собственными, приручёнными, почти привычными. В отличие от того безликого ужаса, что таился на последней странице скетчбука. Здесь она могла позволить себе быть не бесстрашной журналисткой, готовой лезть в самое пекло, а просто уставшей женщиной, которая боится темноты и слишком громких звуков. Здесь можно было на минуту опустить щит и дать себе право на слабость.
И всё же, шагая по тротуару и крепко прижимая к себе сумку, где среди блокнотов и диктофонов лежал и тот самый скетчбук, Анна знала: она не позволит этому страху победить. Она будет прятать его за уверенной походкой, за прямым взглядом, за сухими фразами в репортажах. Но сейчас, пока город ещё не стёрся в сумрак, а огни витрин горели особенно ярко, она просто хотела домой. Туда, где можно закрыть глаза и сделать вид, что никакого кошмара не существует. Хотя бы на одну ночь.
Анна шла по улице, и на её губах сама собой расцветала лёгкая улыбка — не нарочитая, не для публики, а искренняя, будто она наконец-то позволила себе на несколько минут забыть обо всех тревогах и просто быть здесь и сейчас. Она ловила обрывки чужих жизней, как художник подбирает оттенки для будущей картины: мимолётный смех девушки, спешащей куда-то с букетом полевых цветов; тихий, почти заговорщицкий шёпот пожилой пары, которая, держась за руки, неторопливо шагала по тротуару; быстрый, взволнованный взгляд юноши, который то и дело поглядывал на часы, будто боялся опоздать на самое важное свидание в своей жизни.
Ей нравилось «собирать» эти эмоции — словно прятать в потайной карман маленькие сокровища. Она бережно складывала их в памяти, чтобы потом, когда город затихнет, а в комнате останется только приглушённый свет настольной лампы и шорох бумаги, перенести на холст или лист скетчбука. Каждый такой миг был для неё не просто деталью дня, а целой историей, которую хотелось разгадать и одновременно сохранить в первозданной чистоте.
И вот сейчас её взгляд упал на пожилую женщину, кормившую голубей. Та стояла чуть в стороне от оживлённого тротуара, будто сама создала вокруг себя невидимый круг тишины посреди городской суеты. На ней было простое тёмно синее пальто, давно вышедшее из моды, но аккуратно почищенное и бережно носимое, а на голове — лёгкий платок в мелкий цветочек, который время от времени чуть шевелился от ветра. В её движениях не было спешки: она неторопливо доставала из холщовой сумки кусочки хлеба, крошила их аккуратными, почти ритуальными движениями и рассыпала перед птицами.
Голуби слетались к её ногам, осторожно ступая по брусчатке, и Анна на мгновение замерла, боясь спугнуть эту хрупкую гармонию. В том, как женщина смотрела на птиц — без суеты, с тихой, почти материнской заботой, — было столько покоя, что казалось, будто весь город на секунду замедлил свой бег. Даже воздух здесь будто становился чище и прозрачнее, а шум машин и голоса прохожих звучали где то далеко, словно сквозь толстое стекло.
Анна незаметно достала из сумки маленький блокнот и быстро набросала несколько линий — не для репортажа, не для статьи, а просто чтобы удержать этот миг. Лёгкий контур фигуры, плавная линия склоненной головы, россыпь серых крыльев у ног… Она знала, что позже, когда будет работать над картиной, добавит сюда тёплые оттенки: золотистый свет, падающий на платок, мягкие тени от голубей, едва уловимую улыбку на лице женщины — ту самую, что появляется, когда делаешь что то хорошее просто так, без ожидания награды.
В этот момент Анна почувствовала, как внутри что то тихо оттаивает. Среди всех её страхов, среди тёмных силуэтов, прячущихся в углах памяти, вдруг нашлось место для чего то светлого и настоящего. И пусть впереди её ждали новые расследования, тревожные звонки и бессонные ночи — сейчас она позволила себе просто стоять и смотреть, впитывая эту простую, но такую редкую красоту.
Анна захлопнула скетчбук — резко, будто пыталась одним движением отсечь что-то опасное, проскользнувшее в её мир. И в тот же миг, на долю секунды, прежде чем обложка скрыла страницы, взгляд её упал на тот самый рисунок. Тот, что всегда вызывал внутри ледяной вихрь ужаса.
Она вздрогнула так, будто её ударило током: плечи рванулись вверх, пальцы судорожно сжали уголки скетчбука, а потом разжались, словно он вдруг стал обжигающе горячим. На мгновение ей показалось, что рисунок не просто запечатлён на бумаге — он живёт, пульсирует, тянется к ней сквозь тонкую преграду обложки.
Тот человек из прошлого… Его образ, застывший в угловатых штрихах, был страшнее любого кошмара, потому что был настоящим. В нём не было ничего сверхъестественного — и оттого он пугал ещё сильнее. В этой зарисовке таилось воспоминание, которое Анна столько раз пыталась стереть из памяти: искажённое напряжением лицо, тяжёлый, пристальный взгляд, линия сжатых губ, в которой читалась не просто злость, а холодная, расчётливая решимость. Каждая линия кричала о моменте, когда она стояла на грани — и чудом сумела ускользнуть.
Паника накатила мгновенно, густой и тёмной волной, смывая всё остальное. Сердце забилось где-то в горле, тяжёлыми, гулкими ударами, отдаваясь даже в кончиках пальцев. Дыхание сорвалось, стало мелким и прерывистым, будто воздуха вдруг стало катастрофически мало. Перед глазами на секунду потемнело, и Анне показалось, что улица вокруг теряет чёткость: силуэты прохожих расплылись, голоса слились в неразборчивый гул, а свет фонарей стал резким, режущим, словно осколки стекла.
Ей захотелось исчезнуть. Прямо здесь, посреди тротуара, просто раствориться, чтобы никто не видел, как её трясёт, как она сжимает скетчбук так, что белеют костяшки пальцев. Хотелось бежать — без оглядки, не разбирая дороги, лишь бы оказаться подальше от этого места, где прошлое вдруг оказалось слишком близко.
Но вместо этого она застыла, скованная этим мгновенным ужасом, и только повторяла про себя, как заклинание: «Это просто рисунок. Это бумага и карандаш. Он не может ничего сделать». Слова звучали жалко и неубедительно, но она цеплялась за них, как за тонкую верёвку над пропастью.
Постепенно, очень медленно, паника начала отступать, оставляя после себя противную слабость в коленях и горький привкус во рту. Анна глубоко, до боли в груди, втянула воздух, потом выдохнула, заставляя себя сосредоточиться на чём-то обычном: на шероховатости обложки скетчбука под пальцами, на прохладе ветра, на далёком сигнале светофора. Она осторожно, будто боясь снова разбудить этот страх, убрала скетчбук в сумку и плотно застегнула молнию — словно запирала не блокнот, а саму дверь в то воспоминание.
И всё равно, даже спрятав рисунок, она не могла избавиться от ощущения, что он по-прежнему смотрит на неё. Что тот человек из прошлого всё ещё где-то рядом, наблюдает, ждёт, когда она снова допустит ошибку. И от этой мысли по спине пробегал новый, тонкий холодок, который не мог прогнать ни ветер, ни свет городских огней.
Анна ускорила шаг, почти перешла на бег — но старалась не терять лица, не выдавать охватившей её паники. Она скользила взглядом по улицам, и теперь они казались ей совсем не теми, что пару минут назад: не уютными, не полными живых, тёплых историй, а чужими, насторожёнными, полными скрытых угроз.
Краем глаза она всматривалась в тёмные углы дворов, в проёмы подворотен, в глубокие тени между домами — туда, где ночь уже начинала стелиться по асфальту, пряча очертания предметов. Каждый тёмный проём казался потенциальной засадой, каждый отблеск в витрине — чужим пристальным взглядом. Толпы прохожих, которые ещё недавно дарили ей ощущение безопасности — ведь в людном месте никто не посмеет напасть, — теперь пугали своей безликостью. В этой массе людей легко затеряться, легко спрятаться… и легко выследить. Ей чудилось, будто среди прохожих мелькает знакомая тень, будто кто то повторяет её шаги, подстраиваясь под ритм её бега.
Она боялась. Боялась до дрожи, до сухости во рту, до того, что пальцы невольно сжимались в кулаки, а дыхание становилось коротким и рваным. Боялась вновь встретиться с тем, кто чуть не покончил со всем, чего она добивалась всей своей короткой жизнью — двадцать семь лет, наполненных бессонными ночами, рискованными репортажами, бесконечными попытками доказать, что она чего то стоит. Всё это могло рухнуть в один миг, стоило ему только щёлкнуть пальцами. И мысль об этом была невыносимее любой физической боли.
Наконец впереди показался знакомый подъезд — её крепость, её убежище. Анна почти влетела в него, едва не споткнувшись о ступеньку, и, не оглядываясь, бросилась к двери своей квартиры. Пальцы дрожали, ключ никак не хотел попадать в скважину, и от этого страха становилось только хуже: казалось, что каждая потерянная секунда может стать роковой. Наконец замок щёлкнул, дверь распахнулась, и она ввалилась внутрь, тут же с громким, почти отчаянным хлопком захлопнув её за собой.
Два оборота ключа, щелчок засова — и только тогда она позволила себе на миг прислониться спиной к двери, чувствуя, как холодная поверхность будто впитывает её дрожь. Но этого было мало. Ей нужно было прогнать тьму, стереть саму возможность того, что где то в углах прячется угроза. Быстрым, резким движением она щёлкнула выключателем — и комнату залил яркий, беспощадный свет. Потом ещё одним щелчком включила бра в коридоре, лампу в спальне, торшер в гостиной — освещая каждый уголок, каждую щель, где могла притаиться опасность.
Свет лился по комнатам, безжалостно выставляя напоказ привычные вещи: стопку книг на полке, забытую чашку на столе, наброшенный на спинку стула свитер. Здесь не было никого. Ни тени, ни силуэта, ни намёка на угрозу. Только её квартира — её тихий, маленький мир, который она так отчаянно пыталась уберечь.
Анна медленно сползла по двери на пол, подтянув колени к груди, и на несколько долгих секунд закрыла глаза, пытаясь унять бешено колотящееся сердце. Она повторяла про себя, как молитву: «Ты дома. Ты в безопасности. Он не может сюда войти». Слова звучали тихо, почти беззвучно, но она цеплялась за них, как за спасательный круг.
Постепенно дыхание выравнивалось, дрожь утихала, а паника отступала, оставляя после себя лишь горьковатый привкус страха и тяжёлую усталость, которая наваливалась на плечи свинцовым грузом. Но даже когда силы почти покинули её, Анна не встала с пола сразу. Она сидела, прислушиваясь к тишине своей квартиры, к привычному тиканью часов, к далёкому шуму города за окном — и чувствовала, как понемногу возвращается ощущение реальности.
Здесь она могла выдохнуть. Здесь она могла позволить себе быть слабой — хоть на одну ночь. Но где то глубоко внутри уже зрело упрямое, тихое знание: завтра она снова выйдет на улицу. Снова будет искать истории, снова будет рисковать. Потому что отказаться от этого значило позволить страху победить. А Анна не собиралась сдаваться.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
