Рыба на краю циновки
Глава 1. Кошмар на рассвете
Земля под ногами была холодной и гладкой, совсем не похожей на обожженный солнцем фиванский известняк. Камос шел вперед, чувствуя, как ступни утопают в густой, жирной жиже. Пахло речной тиной, тухлой рыбой и мокрой шерстью — так пахнет Нил в самый разгар половодья, когда вода заливает хижины бедняков.
Вокруг стояла мертвая, тишина. Не было слышно ни криков водоносов, ни привычного глухого стука зернотерок во дворе. Только мерный, тяжелый хруст.
Камос повернул голову. Прямо перед ним, уходя исполинскими плечами в низкое, свинцовое небо, сидел огромный черный павиан. Бабуин бога Тота. Его шерсть лоснилась от влаги, а клыки были длиной с боевые кинжалы маджаев. Зверь держал в лапах расколотый человеческий череп и лениво выковыривал из него пальцами что-то серое, липкое.
Фараон хотел коснуться рукояти своего кинжала, но пальцы наткнулись на пустоту — на нем не было ничего, кроме простого льняного схенти. Без оружия, без царского ожерелья-усех на груди, он стоял перед чудовищем, чувствуя себя голым рабским ребенком.
— Посмотри назад, царь, — раздался голос. Он шел отовсюду и одновременно изнутри его собственной головы. Это был голос отца, Секененра, но в нем слышался скрежет костей, бьющихся друг о друга.
Камос обернулся. За его спиной, насколько хватало глаз, из черного нильского ила росли руки. Тысячи бледных, истощенных рук. Пальцы судорожно цеплялись за воздух, ломали ногти о невидимую стену. А посреди этого поля мертвецов стоял его верный оруженосец Баба. Его лицо было залеплено сухой речной глиной, он тянул руку к Камосу и беззвучно шевелил губами, захлебываясь болотной водой.
Павиан над головой оглушительно рявкнул, и в тот же миг земля под ногами Камоса разверзлась. Он полетел вниз, в липкую, пахнущую медью и кровью пустоту, отчаянно пытаясь схватиться хоть за что-нибудь.
Камос резко дернулся и открыл глаза.
Над ним был не свинец неба, а темно-серый потолок опочивальни из необожженного кирпича. Пахло сухой штукатуркой, остывшим за ночь воском и миррой. Его сердце бешено колотилось в грудной клетке, а пальцы судорожно сжимали край жесткой папирусной циновки, расстеленной поверх деревянной рамы ложа. Он был жив. Он был во дворце.
В узкие решетчатые окна под самым потолком едва пробивался первый, еще грязновато-серый рассветный свет. Из угла комнаты, где у чаши с тлеющими угольями сидел беззвучной тенью старый постельничий, послышался тихий шорох ткани. Царь проснулся. Значит, Египет тоже должен был просыпаться.
Глава 2. Бремя Большого Дома
Постельничий приблизился бесшумно. В руках он держал тяжелую чашу из обожженной глины с серой кашицей.
— Владыка, — прошелестел Кха, опускаясь на колени прямо на прохладный пол. Побелка со стены чуть осыпалась ему на плечо. — Натровая соль с растертой мятой. Зубы просят свежести.
Камос сел на краю ложа. Кожаные ремни под циновкой скрипнули. Ноги коснулись гладких плит. Фараон запустил пальцы в чашу, зачерпнул вяжущую, соленую массу и принялся тереть зубы, сплевывая в подставленный Кха медный таз. Мята обожгла язык, прогоняя гнилостный вкус ночного кошмара.
За дверью, во внутреннем дворике, послышался глухой резкий стук — рабы кололи дрова для кухонь. Этот звук отдавался в висках.
— Кто в смене у ворот Большого дома? — спросил Камос. Голос после сна был хриплым, чужим. С людьми дворца он всегда говорил коротко, не повышая тона, словно экономил дыхание.
— Маджаи из отряда Бабы, царь, — Кха уже подавал кувшин с колодезной водой, обмотанный мокрой мешковиной. Вода была едва прохладной, с легким привкусом железа. — Сам начальник отряда ждет в сенях. Прибыл в третью стражу. От него пахнет верблюжьим потом и речной грязью. Я не хотел пускать, но он грозился разбить лоб моему помощнику.
— Пусть войдет. И принеси пива. Не того, что для жрецов, а вчерашнего, ячменного. И лепешку с тмином.
Кха недовольно поджал тонкие губы, но промолчал. Во дворце знали: Камос не любил утренний церемониал, когда надлежало пить теплое молоко с медом. Он вырос в военных лагерях юга, где привыкли к грубой пище.
Тяжелая циновка, закрывавшая дверной проем вместо деревянной створки, отодвинулась. В опочивальню шагнул Баба. На его кожаном нагруднике запеклась корка грязи, глаза покраснели от пыли и бессонницы. За собой он принес резкий, живой запах дальней дороги — сухой травы, конского навоза и речного ила. Он не стал падать ниц, как жрецы, а лишь глубоко поклонился, коснувшись рукой колена.
— Ты похож на шакала, который полночи дрался за падаль, — негромко сказал Камос, протягивая руку.
Баба коротко оскалился, обнажив крепкие желтые зубы, и крепко пожал предплечье фараона.
— Если бы за падаль, владыка. Дорога на север, у Медумской отмели, закрыта. Гиксосы выставили дозоры там, где их никогда не было. Мои люди едва ушли берегом.
Кха вернулся, неся на деревянном подносе кувшин и ломаную серую лепешку. Он косился на грязные сандалии Бабы, но фараон махнул рукой — «выйди». Старик исчез за циновкой, оставив их одних.
Камос отломил кусок лепешки, тщательно пережевывая сухую корку. Тмин хрустел на зубах.
— Дозоры? — царь взглянул на друга из-под нависших бровей. — Папирус из Авариса не мог дойти так быстро. Я только три дня назад говорил на совете о Номархе Нехси.
— Вот именно, — Баба присел на корточки у ног фараона, положив тяжелые руки на knees. От него шло сильное человеческое тепло. — Азиаты знали, где мы пойдем. Они ждали именно наш отряд. Камос, крыса сидит в самом Большом доме. Кто-то из тех, кто пьет твое вино на вечерних пирах, отправляет рыбачьи лодки на север с записками на обрывках старой кожи.
Фараон медленно сделал глоток пива. Оно было густым, кислым и приятно холодило горло. На дне глиняной чаши остался темный осадок. Камос смотрел на этот осадок, словно пытался разглядеть лицо того, кто предал его отца и теперь продавал его самого.
— Предатель, — тихо повторил Камос. В его голосе не было ярости, только холодная, тяжелая усталость. — Старики из совета боятся сырца для кирпичей, если его не полить нильской водой. Но продать фиванское небо чужакам ради спокойной старости... Это в их духе. Ты взял кого-нибудь на отмели?
— Взял одного, — Баба понизил голос до шепота, косясь на дверную циновку. — Но он не дожил до рассвета. Кто-то перерезал ему сухожилия и бросил в воду еще до того, как мои маджаи успели связать его как следует. Кто-то очень торопился, Камос.
Снаружи, во дворе, закричал осел, и этот истошный, глупый звук мгновенно вернул их в душную reality фиванского утра.
Камос перевел дыхание и поморщился. Стоило ему повернуться к кувшину, как в правом плече, ближе к ключице, тупой иглой отозвалась старая рана — след от нубийского наконечника, полученный три года назад в стычке у порогов. Зимой она почти не напоминала о себе, но сейчас, перед разливом, когда воздух Фив становился липким и тяжелым от болотных испарений, сустав ломило так, будто под кожу насыпали речного песка. К этому добавлялась привычная, сухая боль в пояснице от долгой езды на колеснице по каменистым колеям. Фараону не было и тридцати, но его тело уже помнило каждую рытвину южных дорог.
Власть не казалась ему сладким медом, о котором пели слепые арфисты на дворцовых праздниках. Для Камоса она была тяжелым, въедливым долгом, похожим на мокрую кожаную портупею, которая за день натирает пах и ребра до крови, но снять ее нельзя — упадет щит. Это была не роскошь, а бесконечный счет: сколько мешков зерна осталось в амбарах, сколько луков из ливанского кедра привезли купцы, и сколько здоровых мужчин Фив умрут, если он прикажет поднять весла и идти на север против гиксосов.
Сам фиванский дворец вовсе не походил на те исполинские каменные чертоги, которые позже будут строить в Луксоре. Это был Большой Дом XVII династии — приземистый, растянутый вдоль реки лабиринт из серого сырцового кирпича и глины. Каменными в нем были только дверные косяки, колонны в главном зале да плиты пола в купальнях. Внутри пахло не столько благовониями, сколько влажной землей, речным камышом и дымом от дальних очагов. Дворец делился на три соединенных переходами двора: парадный, хозяйственный (где вечно стучали топоры и кричали ослы) и дальний, скрытый за глухими стенами, где жила его семья.
Все они были здесь, за стеной, разделенные с Камосом лишь парой узких коридоров, где сквозь решетки на окнах падал полосатый утренний свет.
Камос потер ноющее плечо, нажал пальцами на рубец. Кожа там была грубой и серой от натровой соли.
— Пусть Кха принесет мазь из гусиного жира и кориандра, — не оборачиваясь, бросил он Бабе. — До полудня надо унять эту дрянь в плече. Скоро мать придет, она не должна видеть, что я тру сустав. Сама заставит пить горькую полынь.
Баба понимающе кивнул. Он знал, что царица-мать Яххотеп замечает каждую мелочь, и если фараон покажет слабость хотя бы в движении пальцев, она тут же заберет остатки его утренней воли.
Глава 3. Натиск царицы-матери
На восточной половине Большого Дома сухой утренний сквозняк уже вовсю гонял мелкую соломенную труху по плитам. Царица-мать Яххотеп просыпалась без помощи слуг — старая привычка степных кочевников-маджаев, чья кровь текла в ее роду, держалась крепче фиванских традиций.
Ее утро начиналось не с мятной кашицы и медных тазов, а с сухого стука деревянных сандалий. Рабыни, дежурившие у дверей, едва успевали вскинуть веера. Яххотеп не ложилась на умащения часами. Две девки-нубийки молча, зная жесткий нрав хозяйки, обливали ее плечи прохладной речной водой из тяжелых фаянсовых кувшинов. Вода стекала по сухой, потемневшей от южного солнца коже, смывая ночную духоту, но не разглаживая морщин упрямого рта. Пожилая царица сама брала кусок грубой шерстяной ветоши, натирала локти гусиным жиром, смешанным с горькой полынью — чтобы не сохли на зное — и подставляла голову под парик. Ее собственные волосы, коротко подстриженные и тронутые серой сединой, пахли дымом от очагов.
Пока Камос в своей опочивальне хмуро цедил ячменное пиво, пытаясь унять ломоту в плече, его мать уже стояла у сундуков из ливанского кедра. Ей не требовался постельничий, чтобы выбрать одежду. На ней было простое, плотное платье из неотбеленного льна, стянутое под грудью жестким кожаным ремнем. Единственным, что выдавало в ней хозяйку Юга, были три массивные золотые мухи на тяжелом шнуре вокруг шеи — знак доблести, который она носила так, словно сама вчера рубила азиатов у Медумской отмели.
Циновка в покоях Камоса качнулась, пропустив полосу яркого, уже желтого света. Яххотеп вошла без стука, без кликов глашатаев. Ее сандалии громко шлепнули по плите пола.
— Твой отец в эти часы уже осматривал колесницы во дворе, Камос, — вместо приветствия проговорила она. Голос ее был сухим и скрипучим, как несмазанная ось повозки.
Она остановилась посреди комнаты, проигнорировав склонившегося Бабу, и ее взгляд мгновенно упал на пальцы фараона, все еще прижатые к раненому плечу. Она сузила глаза, подкрашенные свежей сурьмой, и в этой комнате из сырого кирпича сразу стало тесно. Государство спало, но эта женщина уже начала свой поход.
Камос медленно опустил руку от плеча. Напрягшиеся жилы на его шее выдавали боль, но лицо оставалось неподвижным, словно высеченным из серого песчаника. Он знал, что мать не отступит от своего упрека, если дать ей хоть секунду тишины.
— Отец осматривал колесницы, когда на северных дорогах было спокойно, мама, — глухо произнес Камос, не вставая с ложа. Он умышленно назвал ее так, по-домашнему, чтобы сбить этот сухой, наступательный тон. — Сейчас колесницы не пройдут через Медумскую отмель. Баба прибыл не один. Мы перехватили гонца из Авариса.
Яххотеп замерла на полушаге. Ее сухие пальцы, лежавшие на золотых мухах у воротника, чуть дрогнули, но тут же сжались в кулак. Новость о пленнике ударила точно в цель: политика и угроза дому всегда интересовали ее больше, чем утренние привычки сына.
— Гонец? — ее подкрашенные сурьмой глаза хищно сузились, переводя тяжелый взгляд с Камоса на запыленного оруженосца. — Живой? Что у него нашли?
Баба, почувствовав, что гроза перенаправилась на него, шагнул вперед и торопливо полез за пазуху своего грязного кожаного нагрудника. Камос удовлетворенно пригубил из чаши остатки кислого пива — плечо все еще ныло, но утреннее противостояние с матерью было выиграно. Сейчас главным в этой душной, пахнущей глиной комнате становился тот, кого связали на нильской отмели.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
